Роман посвящён сибирским садоводам — опытникам, растящим в Сибири сады; людям, которые целью своей жизни сделали украшение земли сибирской — холодной, суровой, но по-своему прекрасной... Ещё в романе написано о жизни, людях и проблемах сибирской деревни после Великой Отечественной... Ну и, конечно же, про любовь!
Глава первая
Ночью выпал мягкий снег. С рассветом подморозило, и берёзы обросли пушистым куржаком. В бору на косматых соснах поседела хвоя.
На высоком зубчатом хребте лежала сизая дымка. Над нею медленно подымалось холодное солнце, и в заснеженных полях играли мёрзлые блёстки.
По дороге, вскинув на плечи лопаты, шли девушки, одетые в ватные стёганки, в дублёные полушубки. Шерстяные шали плотно прилегали к разрумянившимся щекам.
Поравнялись с тоненькой берёзкой, озорная Гутя дёрнула за нижнюю ветку, и с глухим шелестом посыпался лёгкий куржак. Девушки с визгом и хохотом метнулись в стороны. Голая берёзка дрожала среди поля.
Вера, тоненькая, как лозинка, хлопнула подругу по спине:
— Раздурилась коза-егоза! Как не жаль такую красоту рушить?!
— Подумаешь — красота! — отмахнулась Гутя, стёрла варежкой иней с чёрных бровей. — Противный снег, и больше ничего!
— А у меня, девушки, когда я вижу березы в таком богатом наряде, сердце поёт! — продолжала Вера высоким, чистым, как трели жаворонка, звонким голосом. — Старики говорят — к урожаю! Хлеб вырастет! И конопля — всем на диво! Вершинку рукой не достанешь!
— Ну-у, не-ет. У нас такой не будет. И зря ты, Верка, Сергея-то Макаровича не послушалась. Не чужой ведь человек-то, — уныло укорила звеньевую Лиза Скрипунова, дородная медлительная девушка с длинным лицом. — Теперь бы не студились в поле-то…
— Мы не перелётные пташки, чтобы с конопли на пшеницу порхать. Вы сами говорили…
— Говорить мы говорили — не отказываемся. А мёрзнуть-то неохота. Да и Сергей-то Макарович, сказывают, недоволен.
— Понятно, будущую сношку хотел поберечь! — съязвила пухленькая Тася.
— А ну вас!.. — Вера, словно от озноба, прикрыла лицо пёстрой шерстяной варежкой. — Расстрекотались, как сороки в кустах!..
— Не запирайся, подружка, попусту. — сказала рябоватая Катя. — Все ведь знают — Сенькина невеста!..
— Он — за тридевять земель, — вздохнула Вера. — В Германии…
— Не горюй. Отслужит срок — примчится. Как на крыльях прилетит!
— А если в армии останется? Будет наша Верка офицерской женой! И уедет далеко-далеко…
— Никуда я, девушки, не поеду.
— Значит, любви-то у тебя нет, и сердце-то рыбье! А меня бы такой парень поманил, так я бы вприпрыжку бросилась… Хоть на самый край света!
Девушки весело и шумно расхохотались.
— А что? Я правду говорю, — певуче втолковывала Лиза. — Ежели всем сердцем полюбишь, так ни перед чем не остановишься…
— У меня отец — старик, — резко перебила Вера надоедливые поучения. — Не могу я оставить его. Не могу.
— Не с отцом тебе век вековать.
— Он с Сергеем Макаровичем, как на ножах… Да и к Сеньке не очень… Чего доброго, на порог зятя не пустит.
— Не говори. Породнятся, так помирятся!
— Вряд ли! Из райкома приезжали мирить и то не могли пособиться. Будет потеха: сват на свата вроде супостата! Изведут они, Верка, вашу жизнь. Уезжай к своему милому.
Вера примолкла. Её круглые голубые глаза стали влажными, как цветы в ненастный день.
Гутя обняла её и, на этот раз, заговорила участливо:
— Не слушай, Верочка. Никого не слушай. Твёрдо стой на своём. Пусть твой Сенька домой едет: мы на свадьбе попляшем! До упаду! — Она шутливо предупредила, — Только учти: даром тебя не отдадим! Потребуем выкуп. Так и напиши ему.
— Калым запрашиваешь? А по какому праву?
— По девичьему. Подружкам выкуп полагается: конфеты да орехи. И сладкое винцо…
Девушки вышли в раздольное поле. Его исстари называли Чистой гривой. По обе стороны возвышенности темнели чахлые, истощённые порубками сосновые боры. Далеко на юге по склонам мягких сопок подымалась тайга. За сопками вздыбились в небо острые гольцы. Над ними вился лёгкий дымок. Это верховой ветер ворошил свежий снег, будто пробовал силы да раздумывал — не рвануться ли вниз, на степную равнину.
Посмотрев на сиявшие под солнцем просторы, Вера остановилась и показала рукой поперёк полосы: валы класть вот так, с просветами в пять метров.
Под белым пухом свежей пороши лежал твёрдый снег, спрессованный морозом и ветром. Девушки, разойдясь по местам, вырубали лопатами широкие глыбы и ставили на ребро. Завтра к вечеру они дойдут до конца этой большой полосы. Тогда пусть дует ветер, сколько хочет, пусть гуляют бураны: борозды заполнятся снегом, возле валов вырастут сугробы.
Погода переломилась нежданно-негаданно. Сначала исчезли горы, потом по всему небу потянулись длинные серые нити. Взлохматившись, они превратились в сплошную пелену. Дохнул робкий ветерок, и на ближней меже закачались, роняя куржак. одинокие кусты бурьяна. Закружились белые вихри. И вслед затем сплошным фронтом ударил буран, подобный лавине, низринувшейся с гор. В один миг исчезла даль полей. Снежная крупа, которую ожесточённо сыпали тучи, и взбаламученная ветром пушистая пороша — всё всклубилось так, что даже своих ног не стало видно.
— Девчонки! — всполошилась Вера. — Сюда! Все сюда! Скорее, скорее!
Гутя и Лиза бросились на голос. Столкнувшись, они крепко взялись за руки и пошли отыскивать остальных. Тася и Катя отзывались где-то близко, но ветер приглушал крики, относил в сторону.
— Стойте на месте! — кричала Вера. — Мы выйдем к вам…
Подруги не расслышали слов. Им казалось, что голоса раздаются то справа, то слева, и они метались по ровному полю, шли то по ветру, то против него. Когда им, наконец, удалось сойтись, никто уже не знал, где же дорога. Стоя в тесном кругу, они спорили, откуда дует ветер: с гор или из степи? Куда идти? В одной стороне — в какой? — должно быть село, в другой — полевой стан, в третьей — бор, по которому можно выйти к колхозному саду. Самая страшная — четвёртая сторона: там единственное пристанище — омёты соломы. Но если буран надолго, солома не спасёт.
— Всё горюшко из-за тебя! — слезливо и тягуче ворчала Лиза на звеньевую. — Я отговаривала, а ты… На погибель вывела!
— Не каркай, Лизка! — прикрикнула Гутя. — Раньше смерти в гроб лезешь!
— А ты больно смелая, — заступилась за подругу Катя.
— Маму звать не буду!
— Никто и не зовёт, — обиделась Лиза. — Я молчу. Всегда молчу, и меня понапрасну виноватят… А куда теперь идти-то?.. Замёрзнем!
— Ничего, девушки, выйдем! — Вера подхватила Гутю и Лизу. — Всем чертям назло!..
Катя и Тася уцепились за подруг. Крепко спаянной стенкой они двинулись вперёд. И ни одна из них не вспомнила о лопатах, брошенных в суматохе среди поля.
Ветер бил справа, до боли сёк щёки ледяной крупой. Девушки шли долго, ждали — вот-вот выберутся на дорогу или уткнутся в сосновый бор, но под ногами по- прежнему хрустел немятый снег.
Через некоторое время они очутились в зарослях серой полыни.
— Не наша пустошь-то, — остановила подруг Лиза. — У нас не растёт такая высокая полынь.
— Ты что, меряла её? — раздражённо спросила Гутя. — С пути сбиваешь!
— А вот сами увидите!..
— Говорила бы раньше…
— Вы меня не слушаете. Я и молчу. А правда-то завсегда на моей стороне…
Девушки задумались: неужели они идут вдоль Чистой гривы по земле Будённовского выселка? Что же делать? Повернули влево и спустя несколько минут оказались в берёзовой рощице, в середине которой была полянка с маленьким стогом сена. Всё незнакомое. И в правой стороне теперь, наверно, тоже чужие поля.
Лиза дрожала. Вера предложила в обмен свой полушубок.
— Ну-у… Всем звеном не натянете! — ответила та. — Рукава-то будут по локти… Я такая уродилась, — всё надо по мерке шить.
Ветер гудел в ветвях берёз, снег клубился над головами, а возле стога на земле было тихо. Пахло сеном и луговыми цветами. Девушки привалились отдохнуть. Вера достала из-за пазухи мягкий калач и разломила на пять частей, но Тася оттолкнула её руку:
— Не до еды… Кусок в горло не пойдёт…
— Ну, вот, завела скрипучую музыку! — возмущалась Гутя. — Ешь!
— Хоть и закружились мы, а как-нибудь выберемся, — успокаивала Вера не столько подруг, сколько себя. — Не на выселок, так на полевой стан.
Снег становился синий — начинались сумерки. Девушки, пожевав хлеба, встали и, гонимые ветром, пошли быстрее прежнего.
В тот же день из дальней деревни Луговатки выехал в город Шаров, председатель колхоза «Новая семья». За годы войны Павел Прохорович соскучился по обширным полям родного края и теперь присматривался ко всему, что лежало по обе стороны тракта.
То и дело встречались пустоши — мелкая степная полынка. Многие массивы, где до войны сеяли хлеб, заросли пыреем. Подзапустили поля! Причины были понятны: четыре года МТС не получала тракторов… Не хватало лошадей. Всюду в колхозах солдатки пахали на коровах… Теперь надо по-фронтовому навёрстывать упущенное…
Снег клубился, закрывая даль. Павел Прохорович завернулся в овчинный тулуп и лёг спиной к ветру. Он не шевелил вожжами — пусть Орлик идёт шагом и нащупывает санный путь.
В барашковый воротник набился снег и таял на щеках. Шаров откинул воротник и долго бил по нему черенком кнута. Орлик продолжал идти шагом. Из гнедого он превратился в сивого, и даже хвост, перекинутый ветром за оглоблю, стал белым.
Снег неистово кружился в воздухе, засыпал глаза. Седок прикрыл лицо воротником. Так он ехал минут двадцать, а может и полчаса. Вдруг упругая холодная струя ударила в грудь. Было похоже, что ветер изменил направление. Спокойно ложась на другой бок, Шаров присвистнул, чтобы конь шёл веселее. Но Орлик, сделав несколько шагов, остановился. Павел Прохорович встал, потыкал кнутовищем по одну сторону саней, по другую — всюду нетоптанный снег. Держась за оглоблю, он продвинулся вперёд и нащупал тяжёлую от слипшегося снега гриву коня.
— Как же это случилось, милый? И что мы с тобой делать будем?
Орлик потёрся головой о его плечо.
Шаров провёл рукавицей от чёлки до ноздрей, смахнул снег с длинных и густых ресниц коня и, взяв под уздцы, повёл против ветра, надеясь через несколько шагов найти дорогу.
Широкие полы тулупа развевались и хлестали Орлика по ногам. Шаров часто проваливался в снег, спотыкался и падал, а конь останавливался. Дороги не было.
— Вывози куда-нибудь к стогу, что ли, — сказал Павел Прохорович, снова садясь в сани. — Там переждём.
Начинало смеркаться.
Конь брёл по ровному полю. Но вот полозья застучали о стенки канавок, вблизи показались снежные глыбы. Что-то звякнуло под копытом. Придержав Орлика, Павел Прохорович поднял железную лопату. Судя по всему, тут совсем недавно работали колхозники; уходя от внезапно разгулявшегося бурана, обронили лопату… Но где это и на чьих полях? Седок понукал коня только потому, что надо было куда-нибудь ехать.
В новых, тесноватых валенках ноги быстро озябли, и, чтобы согреться, Павел Прохорович пошёл по снегу, придерживаясь за головку саней.
Орлик опять остановился. Теперь ветер дул в спину.
— Совсем заплутались! А ехать надо. Тут закоченеем. Давай-ка шагай.
Погоняя коня, Шаров надеялся, что впереди покажется бор. Там они укроются от ветра. Можно будет костёр развести…
Долго блуждали в снежной мгле. Наконец, Орлик снова остановился. И на этот раз не послушался даже кнута. Павел Прохорович подошёл к нему, ощупал хомут — всё было в порядке. Но почему же конь не хотел двигаться с места? Крутой изгиб шеи дал разгадку: Орлик, подняв голову, к чему-то прислушивался. Шаров опустил воротник, развязал под подбородком тесёмки фронтовой ушанки, сдвинул её на затылок и, стоя рядом с конём, прямой и высокий, тоже прислушивался к малейшим оттенкам шума дикой метели. Но, кроме свиста ветра да злого шелеста снега, ничего не слышал. Может быть, Орлик чует волчью стаю? Надо достать топор… Но конь стоял неподвижно, твёрдо, ничто не тревожило его. Он слушал, напряжённо и терпеливо, потом фыркнул, как бы подтверждая свою догадку, и, мотнув головой, звонко заржал.
«Жильё чует!» — обрадовался Павел Прохорович. Ветер на минуту затих, и тогда стал слышен далёкий звон. Где-то били железом о стальной лист. Призывной знак всем, кто терпит бедствие, заблудившись в поле.
— Поехали, Орлик! — Шаров запрыгнул в сани и присвистнул с мальчишеской лихостью. — Золотко моё!
Конь торопливо шагал по снегу. Звон становился всё яснее и яснее.
Снег лежал неровно: кое-где ветер насыпал сугробы, намёл заструги, а рядом с ними выскреб крутые ложбинки. Лиза, оступившись, всхлипнула:
— Наши следышки! По одному месту ходим! Ох, горюшко!..
Подруги испуганно переглянулись: куда поворачивать? Спорить уже не могли. Оставалось единственное — положиться на счастливую случайность и шагать, пока не потеряны силы. А если ветер свалит — ползти по снегу. Всё вперёд и вперёд. И не отрываться одна от другой.
Вдруг всё смешалось. Что-то ударило по ногам, будто две доски кинул ветер торцами вперёд, подсек ноги. Две девушки с криком упали навзничь, повалив на себя остальных. Кто-то в белом обрушился на них, втискивая в снег. Все были так перепуганы, что едва переводили дыхание. Лиза надрывно шептала:
— Свят!.. Свят!..
До крайности удивлённый, незнакомый человек добродушно выругался:
— Фу, язви вас!..
Голос звонкий, ломающийся.
— Откуда взялись? — Ловкий и подвижной человек, лыжник, одетый в белый балахон, высвободил ноги из юкс и расхохотался: — Куча мала!
Он принялся подымать девушек, подхватывая под руки.
Вера вскочила сама. Пригляделась к незнакомцу. Перед ней стоял паренёк в маскировочном халате. Ветер трепал края полотняного капюшона возле его лица. За спиной слева торчало ружьё, а справа виднелись лапки зайца.
— Ой, да это — охотник! — встрепенулась Вера. — Вот хорошо!
Теперь им есть на кого положиться: уж охотник-то приведёт к жилью!
Лиза тёрла ушибленное колено, Вера — плечо.
— Чугунный, что ли?.. Саданул со всего маху…
— Я себе чуть шею не сломил. Ветер виноват — разогнал меня на лыжах…
— Напугал, как бес! — шутливо ворчала Гутя. — Мурашки по коже!..
— Аж сердечушко оторвалось! — простонала Лиза. — Думала — не отойдёт…
— А куда вас леший погнал в такую падеру?
— Может, вы с ним знаетесь? А мы сами по себе… — ответила Вера усмешкой на усмешку.
— Чьи же вы такие? — Парень заглянул в лицо одной, другой, третьей. — Как тут оказались?
— В поле работали… Снег задерживали…
— Но задержать не смогли!.. Зато я вас задержал…
— Мы из Глядена.
— Вон откуда! Далеко-о забрели!.. Ну, ничего, скоро выйдем!
— Куда? На выселок?
— Хватились! Выселок давно остался вправо. А это земля — наша, луговатская.
— Ой, куда нас занесло!
— До деревни не добраться, а ночевать будем в тепле. Ручаюсь.
Охотник отыскал свои лыжи, втоптанные в снег, и взял их на шнурок.
— Зовут меня Васильем. Нет, просто Васей… — Он подхватил Веру под ушибленную руку и спросил. — Так не больно?.. Ну, пошли. Ровным шагом.
Лизе хотелось идти рядом с парнем, но Гутя уже уцепилась за его левую руку. Тоже называется подружка! В тёплом полушубке она могла бы идти крайней.
Девушки расспрашивали о полях, по которым шли. Вася охотно отвечал. Но ветер сминал его слова и кидал куда-то вдаль. Вера переспрашивала, а потом, наклонив голову, передавала Тасе, та — своей соседке:
— Скоро дойдём...
Когда темнота ещё больше сгустилась, девушки умолкли. Тут и бывалый человек может заблудиться… Но Вася не тревожился, шагал уверенно и твёрдо. Снежные козырьки с хрустом ломались под ногами.
— Знакомое поле… — говорил он по-домашнему просто, без тени бахвальства. — Даже с завязанными глазами выведу…
Большой треугольный лемех от старой сохи был подвешен рядом с фонарём, к перекладине между двумя столбами. Ночной сторож конного двора Игнат Скрипунов, приземистый старичок в жёлтом тулупчике, в громоздкой бараньей шапке, бил тяжёлым тележным курком по лемеху.
Двор был расположен на окраине села, куда стекались дороги с полей, и старик не удивился, когда в двух шагах от себя увидел лошадиную голову.
— Нашёл? — спросил нетерпеливо. Ему не ответили, и он рассердился. — Оглох ты, что ли?
Как бы проломив темноту, перед ним появился незнакомый высокий человек в длинном тулупе и тронул рукой шапку, облепленную снегом:
— Добрый вечер, земляк!
— К чёрту с таким добром! К дьяволу! — ругался Игнат, помахивая уставшей рукой. — Ты отколь взялся? Кто такой?
— А куда я приехал? — в свою очередь спросил Шаров. — Какая ваша деревня?
— Говори: девок видал?
— Каких?
— Наших, понятно. Целое звено. Утром ушли и не воротились. Дочь моя Лизавета с ними… С самых сумерек сполох бьём. Все мужики ищут…
Приезжий достал лопату из саней и подал звонарю.
— Вот поднял в поле… Возле снежных валков…
Игнат выхватил лопату, глянул на неё и застонал:
— Наша… Сам строгал черенок… Беда стряслась!.. Беда, беда!..
— Выйдут на звон, — стал успокаивать Шаров. — Вот я услышал… Далеко-далеко… Так же и они…
Старик снова принялся бить в лемех.
Из темноты показалась голова второй лошади, и тотчас же подошёл усатый человек в обмёрзшей армейской шапке, в полушубке, подпоясанном широким офицерским ремнём.
Скрипунов бросился к нему:
— Ну?.. Пустой воротился?..
— Даже следов не видно.
— А вон человек поднял лопату в поле: Лизаветину!.. Мать узнает — с горя умрёт. Пропали девки. Пропали… Беда, беда!.. — снова застонал Игнат, покачиваясь из стороны в сторону. — Упреждал я: «Кости ломит — не ходите». Не послушались. Закопёрщица ихняя смехом ответила: «На печке сидеть непривычные!» У нас, говорит, насчёт бурана своя смекалка. Он, говорит, нам на пользу: наметёт на полосе большие сугробы… Вот и досмекались!.. На погибель девок сманила… В беду, как в омут, бросились…
Усатый шагнул к Шарову:
— Где лопату нашли? Сами-то откуда? — И с одного слова оживился. — A-a, слышал про вас, товарищ Шаров! До войны многое слышал и жалел, что встретиться не довелось. — Сдёрнул с правой руки пёструю собачью мохнашку. — Здравствуйте! Я — полевой бригадир. Огнев. Никита Родионович Огнев. А вы, значит, в свою Луговатку вернулись?
— А как же?.. Ехал вот в город, да закружился в поле.
— Погостите у нас.
— Да я и собирался наведаться к вам. Дело есть.
Они распрягли коней и ввели в конюшню. Мешок с овсом, что лежал в санях Шарова, Никита Родионович отнёс куда-то в угол.
— После скажу конюху. Накормит и напоит коня…
По узкому переулку они пошли в село. Между двух высоких плетней снегу не было, и ноги скользили по ледяной корке. Ветер плотными тумаками подталкивал в спину, гость и бригадир, чтобы не упасть, поддерживали друг друга.
— Ну, бьёт! — удивлялся Шаров. — Я вам скажу, не помню такого дикого бурана!..
— У нас часто падера дурит! — отозвался Никита Родионович. — Солдатки рассказывают — в прошлую зиму одного проезжего возле самых огородов захлестала. Вот так же, как вы, в город ехал да с пути сбился. Конь в сугробе утонул — ни вперёд, ни назад. Засыпало. Утром слышат — колокольчик позванивает. Пошли на звон. Глядят: горбик дуги чернеется, ветер в колокольчик играет… Откопали: конь был ещё тёпленький, а человек в санях заледенел… Вот мы и боимся за девчат. Весь колхоз на ноги подняли. А что сделаешь? Сами видели: в поле коня с ног сбивает…
Они повернули за угол и вскоре оказались во дворе. На крыльце обмели снег друг с друга и через тёмные сени прошли в дом.
— Девки отыскались? — тревожно спросила полная женщина в синем платке, повязанном по ушам.
Огнев махнул рукой.
— Вот Павел Прохорович на звон выбрался. Его тоже в поле буран закружил…
— Проходите, разболокайтесь. Милости просим. — Домна Потаповна поклонилась гостю. — Сейчас самоварчик согрею.
Никита Родионович сиял со стены двустволку и патронташ.
— Побегу за огороды, стрельбой знак подам. Может, пальбу услышат…
Вере казалось, что со всей степи ветер содрал снежный покров и тяжёлым валом катит по бесконечным полям. Ещё секунда, и эта лавина сомнёт их всех, как былинки, вырванные с корнем. Девушки теснее прижимались одна к другой и уже не тормошили Васю, не приставали с разговорами. Он шёл молча, время от времени останавливался и сосредоточенно подставлял ветру то одну, то другую щёку, будто это могло ответить на тревожные вопросы: где они находятся? Не сбились ли с пути? Выйдут ли к жилью?..
Под ногами было всё то же ровное поле. И ни одной берёзки, ни кустика не встретилось им. Может, они кружатся по какой-нибудь большой полосе?.. Может, только для успокоения охотник сказал, что ему знаком каждый метр этой бескрайней равнины? Потому и молчит, что сам не знает — куда завёл.
Но вот Вася предупредил:
— Осторожнее. Сейчас спустимся в подгорье.
И девушки почувствовали — начинается склон, который приведёт их в долину.
А спустя полчаса охотник так же по-домашнему просто объявил:
— Подходим, куда надо.
Все закричали от радости. Вера попросила:
— Тихо, девчонки! Слышите? Шумит! Бор шумит — нас встречает!
— Нам — направо, — сказал Вася, и все гурьбой пошли возле бора. Но вскоре попали в такой мягкий сугроб, что даже высокая Лиза утонула по пояс.
Протоптав тропу, охотник привёл девушек к избушке, взял веник, связанный из мелкой полынки, и стал обметать Веру, оказавшуюся ближе всех к нему. К тонкому запаху свежего снега примешался приятный аромат полынки.
— Домом пахнет!.. У нас в сенях всегда такие веники… — Вера ловко выхватила веник и, смеясь, начала быстро-быстро обметать парню спину. — Да на тебе ничего и нет… — Повернулась к подругам, — Кто на очереди?..
Охотник распахнул дверь и, войдя в избушку, в углу на полочке нащупал спички; засветив маленькую лампу без стекла, с одной нижней частью горелки, поставил на стол; ружьё и добычу повесил на большой деревянный крюк, вбитый в стену.
Девушки вошли в жильё. Осмотрелись. Слева — высокая деревянная кровать, справа — русская печь, впереди, на широкой лавке — опрокинутый котёл, возле него — деревянные чашки, потемневшие от времени.
— Ого, чай пить будем! — Вера хлопнула в ладоши. — Правильно, хозяин?
Вася уже гремел заслонкой. Откинув её, он поджёг спичкой сухую бересту под заботливо приготовленными дровами, потом повернулся к Вере, чтобы ответить ей, но, встретившись с задорным взглядом её открытых, голубых, как весеннее небо, глаз, всё позабыл. Стоял и смотрел. Над её высоким лбом колыхалась выбившаяся из-под шали тонкая прядь удивительно светлых волос, влажных от таявшего снега. Отблески трепетного пламени согрели её лицо, и без того раскалённое румянцем. Парню стало жарко, точно летом в солнечный день, и он смахнул с головы капюшон и шапку.
Видя, что ответа не дождаться, Вера шутливо крикнула ему в ухо:
— Чай, говорю, пить, хозяин, будем?
Улыбнувшись, Вася бросился к стене, схватил зайца и положил на шесток:
— Варить будем!.. И чай вскипятим. У нас есть другой котёл.
Взглянув на светлосерую шубку огромного русака, Вера всплеснула руками:
— Батюшки мои!.. Да ты «культурного» зайца ухлопал!..
— Нынче разрешили стрелять.
— Давно пора. Я ещё, помню, в третьем классе училась, когда их привезли к нам в клетках. Для расплода. Вся деревня сбежалась смотреть — какие бывают «культурные» зайцы. Вывезли их в поле, выпустили, а они ночью — к огородам.
— У нас — тоже. Зимой даже под крыльцо прятались. Да, да. Я сам выгонял. Провожу за огород и махну рукой: «Живи, серый!..»
— А у нас — не под крыльцо, — хуже, — продолжала Вера, — зимой забрался к папе в колхозный сад и молодые яблоньки посек…
Разговаривая с парнем, Вера отмечала: на подбородке у него ямочка; глаза серые, по-птичьи зоркие; на правой щеке — мелкие синие брызги. «Это от пороха… — догадалась она. — Оплошал при зарядке патронов…» Ей хотелось подробно расспросить, как это случилось, но она постеснялась. «Хорошо, что глаз не задело…»
В избушке стало тепло. Девушки сняли шали и повесили на верёвку, протянутую перед печью, а стёганки и полушубки бросили на кровать; гребёнками расчёсывали волосы. Вера тронула длинные светлые косы, ребром ладони ударила по концам, чтобы они распушились, и закинула за спину.
Глядя на неё, Вася вспомнил, как мать говорила сестрёнке Оле: «Коса — девичья краса».
«А чья же она? — задумался он. — Про сад разговаривает, садоводом отца называет… Неужели самого Дорогина дочка?..»
Девушка повернулась в его сторону, и он, смутившись, быстро вышел. Под сараем наощупь набрал дров и прямо через сугроб побрёл к двери. Той порой Вера выбежала с котлом в руках — зачерпнуть снега. Вася не заметил её и толкнул плечом. От неожиданности выронил дрова. Девушка захохотала:
— Ночью ходит-бродит домовой!.. Ничего, не расстраивайся, я помогу домовому…
Она склонилась над сугробом. Ветер перекинул косы и хлестнул ими парня по лицу. Он увидел, что девушка не одета, и стал оттеснять её к двери.
— В такую падеру — без шубы?! Враз прохватит!..
— Не продует. Привычная…
— Раз я — домовой, надо слушаться! Домовым не перечат.
— Вон ты какой! А я хочу тебе помочь, — упорствовала девушка и кидала поленья парню на руки. — Неси.
Вслед за ним она вбежала в избушку, поставила к пылающим дровам котёл, полный снега, а сама села на скамью перед печью и протянула к теплу красные, мокрые пальцы. Спохватившись, она подвинулась:
— Садись, Домовой, грейся… — Взглянула на парня и рассмеялась. — А может под шесток полезешь?..
— Ничего, тут не тесно…
Вася сел рядом, коснулся плечом её плеча. Она с ним одинакового роста…
Снег в котле быстро таял, и в избушке пахло весной.
— Люблю берёзовые дрова! — встрепенулась Вера. — Горят весело, жарко: огонь как солнышко!..
— У нас дома всегда — берёзовые, — сказал Вася. — В тайге рубим, по реке сплавляем…
Заметив на подоконнике большое, как брюква, ребристое яблоко с мутнокрасным, будто размытым румянцем, Тася взяла его и, подбежав к звеньевой, повертела перед её глазами: в саду живём! Вера выхватила яблоко; покачивая на ладони, усмехнулась:
— Шаропай? Про него говорят: велика Федора да дура! Вроде твёрдой деревяшки. И кислее его ничего нет.
— А вот неправда! Зимой и Шаропай хорош! — Вася достал из деревянных ножен острый охотничий нож, разрезал, вернее раздробил яблоко на несколько частей. — Пробуйте!
Девушки грызли мёрзлое яблоко и. подзадоривая Веру, наперебой хвалили. Она шаловливо морщилась, а когда проглотила последнюю крошку, сдалась:
— Есть можно. Ещё бы столько да полстолька и четверть столька. Давайте искать!
Яблок в избушке больше не было, но поиски дали новую находку: из-под лавки Вера достала коричневую лесную губу, из тех, что растут на трухлявых пнях. Волнистая! С белым узором!
— Девчонки, посмотрите! Какая красивая! Домой бы такую! Подаришь? — Подождала, пока парень кивнул головой. — Люблю разговаривать со щедрыми.
Вася начал свежевать зайца. Он подвесил его к деревянному крюку и, держа нож тремя пальцами (указательного и среднего на правой руке у него не было), бережливо снимал шкурку. Вера, взяв лампу, подошла посветить.
«Давно потерял пальцы, — подумала она. — Уже наловчился работать тремя…»
Пока девушки за её спиной балагурили и оглушительно хохотали, Вера вполголоса разговаривала с парнем:
— На наше счастье ты сегодня отправился на охоту.
— Я пришёл берёзу сеять, да ветер помешал.
— Берёзу?! — Вера посмотрела широко раскрытыми глазами. — Зимой сеять?!
— Да, по снегу… Хочу вырастить саженцы для защитных лесных полос.
— Вот интересно! Никогда не слышала про такую посевную… — И вдруг у неё вырвался беспокойный вопрос. — А тебя домашние не потеряют?
— Нет… Мама привыкла к моим отлучкам.
— Ма-ма… — беззвучно повторила Вера, а потом сказала вслух. — Отцы, наверно, тревожатся меньше…
— Может быть…
Они разрезали тушку зайца на мелкие части и положили в котёл. Вера залила мясо водой, посолила и поставила в печь. Тем временем подружки умолкли. Лиза прохаживалась, прихрамывая, и вздыхала. Гутя подтолкнула её к печи:
— Погрейся, а то у тебя все слова смёрзлись — молчишь.
Лизу усадили перед шестком. Подруги сели по обе стороны и обнялись. Им было хорошо в этой тёплой избушке, хорошо оттого, что о них заботился молодой охотник, и они позабыли об усталости и о том, что дома тревожатся родные. Катя запела высоким чистым голосом:
Подруги отозвались:
И все посмотрели на Веру. Та, качнув головой, поспешила ответить песней:
Голос дрогнул. В душе она упрекнула себя — зачем, зачем необдуманно запела эту частушку? Лучше бы другую. Но подруги дружно подхватили, и Вера, вскинув голову, продолжала петь:
Катя, наверно ради забавы, громко выкрикнула;
Вера шлёпнула её по плечу. Катя, смеясь, сказала:
— Я могу и другое… Что твоей душеньке угодно… И запела:
Вера поморщилась — опять не то поют. А подруги той порой закончили частушку дружным озорноватым всплеском голосов:
В этот вечер всё шло как-то необычно. Необычным было и то, что Вера ни разу не вспомнила Семёна Забалуева, а когда упомянули о нём — даже рассердилась. Отчего бы это? Уж не оттого ли, что молодой охотник из дальней деревни услышал о её тайне? Да и какая тут тайна, — в колхозе все знают, что Семён — её жених. Свой колхоз — свой дом. Дома, конечно, могут знать, но эти болтливые девчонки готовы раньше времени на весь район разблаговестить.
Гутя не привыкла видеть грусть и растерянность в глазах подруги и, чтобы развеселить её, схватила заслонку и ударила четырьмя пальцами:
Вера вскочила, притопнула и, помахивая рукой, закружилась по избушке.
Вася глянул на неё, и у него выпала заячья шкурка. Ударив в ладоши, он пошёл вприсядку по неровному шаткому полу.
Избушка дрожала, казалось, не столько от задорной пляски, сколько от дружных и громких песен:
Распрямившись, Вася притопывал и гулко бил в ладоши.
— Пимы расхлещешь! — крикнула Тася.
Он, не останавливаясь, махнул рукой.
Подогреваемая быстрым темпом «музыки», Вера, гибкая, как талинка, кружилась легко, временами едва касаясь щербатого пола. Лиза исподлобья следила за ней и сетовала на ушибленную ногу и на то, что не может выйти на круг. Её зеленоватые глаза постепенно становились тёмными, как те тихие омута, в которых, по народной молве, водятся черти. А Гутя, озорновато посмеиваясь, всё чаще и чаще ударяла пальцами о заслонку и постукивала пяткой о пол. Она смотрела на парня, теперь кружившегося на одной ноге, и с удовольствием отмечала, что пышные пряди волос уже начали прилипать к взмокшему лбу.
— Мало, соли ел! — рассмеялась она, — Нашу Верку ещё никто не переплясывал.
Огонёк в лампе метнулся в сторону и погас. Лиза обрадовалась, — уж теперь-то Верка остановится. Но девушка продолжала кружиться по избушке, лишь слегка освещённой пламенем, игравшим в глубине печи. И парень не уступал ей, хотя и натыкался то на стол, то на кровать. А девушки ждали — вот-вот он сойдёт с круга. Им будет над чем посмеяться!
Подзадоривая Веру, Катя запела с шутливой требовательностью:
И Вера закружилась быстрее прежнего. Никогда она не плясала с таким огоньком и с такой удивительной лёгкостью и плавностью, как сейчас. И подруги смотрели на неё восторженными глазами: перепляшет парня! Вот уже скоро. Вот ещё немного. Ещё…
Но в это время, заглянув в печь, Лиза крикнула истошным голосом, чтобы переполошить всех:
— Ой!.. Варево-то поплыло!..
Гутя пропустила такт, ударила невпопад и бросила заслонку на лавку.
— Всю обедню испортила! — упрекнула подругу. — Вася в своей деревне с ребятами будет смеяться: «В «Колоске» худые плясуньи!..»
Катя, держа ухват, подбежала к печи. Вера, недовольная тем, что ей не дали наплясаться, уколола Скрипунову недоброй усмешкой.
— Я думала, тебе мышонка за кофту сунули! Гаркнула во всё горло! Не надорвалась, случаем?
— За тебя боялась — как бы сердечушко не зашлось да не лопнуло.
— Зря помешала! Верка упарила бы Васю, как миленького! Сошёл бы с круга, запросил бы пить.
— Закаялся бы с нами плясать… Уж это факт!
— На всю бы жизнь, небось, запомнил.
Засветив лампу, девушки накрывали стол. Вася, отойдя в сторонку, следил за Верой. Тесноватый синий свитер плотно прилегал к её груди, обтягивая покатые плечи, красивую белую шею. Его мать любит таких, быстрых на ногу, весёлых и хлопотливых…
Чашек не хватило. Васе с Гутей и Верой пришлось хлебать из одной. Все трое сидели на короткой скамье: девушки по краям, парень — в середине. Вася не замечал случайных прикосновений Гути. Зато приятная теплота плеча второй соседки пробуждала в его груди жаркий трепет, и он, забывая обо всём, не поддерживал разговора, на вопросы отвечал невпопад.
Ему наперебой подвигали хлеб. Он брал маленькие ломтики то от одного калача, то от другого, но жевал нехотя: этот кислый, а этот пресный. Верин хлеб вкусней всего! Белый, в меру уквашенный, мягкий, как пух, корочка тонкая, слегка похрустывает… Никогда не ел такого!
Кто его стряпал? Может, она сама? Конечно. Успела всему научиться по домашности…
Все хвалили мясо зайца, смеялись, — не зря косого прозвали «культурным»!
Вдруг Лиза шумно вздохнула:
— А нас ведь давно ищут!.. Наверно, всю деревню всполошили. Твой-то отец, Верка, больше всех панику бьёт. И свёкор тоже с ума сходит…
«У неё… кто-то есть?!. — Отстранившись, Вася присмотрелся к своей соседке. — А косы девичьи… Как же так?..»
Вера злилась на подруг. Языки у них чешутся, что ли?
— Вот новость — у девки свёкра сыскали! — мотнула она головой. — Смешные!..
— Дома подумают, что мы на полевой стан ушли, и успокоятся, — сказала Гутя, спеша отвести разговор от Веры.
— Не-ет, — снова вздохнула Лиза, — моя мамка всё равно глазонек не сомкнёт. Что-то надо придумать. Весточку бы подать…
Вася сухо напомнил о поговорке — «Утро вечера мудренее» и, встав из-за стола, начал молча обтирать тряпкой отпотевшее ружьё.
— Нечего хныкать! — упрекнула Вера подруг и тоже встала из-за стола. — Дома понимают — мы не маленькие…
— Никто и не хнычет. Я молчу. Всегда молчу, — обиделась Лиза. — А ты больно говорливая!..
Проснулась Вера от того, что у неё озябли плечи. Она хотела укутаться потеплее, но, открыв глаза, увидела, что в избушке светло; села, поправила волосы и, одёрнув юбку, спрыгнула на пол. Сено, на котором спал Вася, было сдвинуто под лавку. На шестке лежали сухие дрова. Ни стёганки, ни маскировочного халата, ни ружья не было.
Девушка подбежала к заледеневшему окну. Половина его была засыпана снегом, а по верхним стёклам мороз раскинул замысловатые узоры. Что происходит на дворе— не видно. Но рама, поставленная неплотно, дрожит, и где-то на крыше стучит полуоторванная доска. Значит, буран не унимается.
«Зачем же он в такую непогоду отправился на охоту? Вот беспокойный!.. Мы ведь могли бы и без мяса обойтись. Вон хлеб остался…»
На столе, рядом с ломтиками калачей, белела бумажка. Там было несколько слов:
«Я пошёл в ваше село. Днюйте здесь. К вечеру вернусь».
Внизу шутливая подпись: «Домовой».
Буквы широкие, угловатые. Этот нелёгкий почерк не спутаешь ни с каким другим. Интересно, как Вася пишет? Как держит карандаш непривычным к этому безымянным пальцем?..
Вера свернула записку, хотела прибрать, но передумала. Пусть лежит на столе — адресована всем. Пусть прочтут девчонки и не дуются на неё.
Она стояла неподвижно и долго смотрела в холодное окно.
Потом тихо, чтобы не разбудить подруг, подошла к двери, толкнула её, но безуспешно — снег не пускал; упершись обеими руками, отодвинула дверью сугроб, и ветер сразу кинул в лицо мелкий и жёсткий снег. Возле косяка стояло ведро, а поверх него — котёл. Всё было полузанесено снегом.
«Давно ушёл. Задолго до рассвета…»— Вере стало холодно, и она, вздрогнув, сжалась.
Смахнув снег веником, всё внесла в избушку. В ведре была мёрзлая картошка, в котле — багряные яблочки, маленькие, с длинными плодоножками, похожими на тонкую медную проволоку. — Ранетка пурпуровая. Кислое и терпкое яблочко. Но среди зимы и такое приятно съесть. Заботливый Домовой!
Накинув полушубок, Вера снова вышла за дверь. Снег клубился, как белёсый дым, и всё закрывал от глаз. Только по свисту ветра можно было догадаться, что где-то совсем близко гнутся высокие голые деревья. Изредка в мутные просветы не столько виднелось, сколько угадывалось тёмное пятно соснового бора. Ну разве можно в такую непогоду идти в далёкое незнакомое село? Да ещё одному, среди ночи… Ведь недолго и до беды…
Запахнув полушубок, девушка постояла у двери, прислушиваясь к шуму ветра, и вздохнула; растёрла в руках мягкий снег, умылась; в избушке нарочито громко сказала проснувшимся подругам;
— Домовой подарки оставил! Сам пошёл к нам в село — за шаньгами.
— Вот это — парень! — воскликнула Гутя.
— А вдруг он в поле-то заблудится? — Лиза села на. кровати и, обхватив колени крепко сцепленными руками, задумалась. — Вдруг…
— Ну, что ты говоришь?! — возмутилась Вера. — Сама видела — ему буран не помеха!..
— Тебе, конечно, горя мало. Поглядела и забыла. Пожалеть человека-то не умеешь. А я вот…
— Ой, как ты любишь в чужие думы влезать! Но часто всё перевираешь… — Вера отошла к котлу, взяла горсть мёрзлых ранеток и раздала всем.
— Фу-у, мордоворот! — сморщилась Гутя.
— Нет, Пурпурка только с дерева кислая, а теперь ничего.
— Знаем, не нахваливай.
— Правда. Очень даже приятное яблочко!
Девушки затопили печь, натаяли воды, сварили полный котёл картошки, вскипятили чай. На заварку Вера взяла пучок лесной душицы, которую Вася предусмотрительно оставил на столе. Хотя травка была такая же, как та, что росла в бору возле их сада, но аромат куда приятнее, чем у той. Наверно, парень сорвал в самом соку, в солнечное утро…
После завтрака Вера сидела у окна и время от времени, затаив дыхание, прислушивалась: ей казалось, что где-то близко поскрипывает под широкими охотничьими лыжами свежий снег. Она кидалась к двери, высовывала голову, смотрела вправо, влево и возвращалась на своё место.
— Не унимается буран…
Беспокойная, встревоженная, она не могла усидеть в избушке, оделась и, сказав девушкам, что идёт искать дрова, юркнула в дверь. Седые космы позёмки вились под ногами и закручивались вокруг деревьев. Высокие кроны тополей, казалось, висели в воздухе. Они виднелись справа и слева, и Вера поняла, что находится на аллее, ведущей в глубину сада. Ломая корку сугроба, она уходила всё дальше и дальше от избушки.
Тополя! Наверно, полтора десятка лет стоит эта живая защита — летом оберегает сад от суховеев, зимой задерживает снег и заставляет ложиться толстым и ровным слоем. Под защитой тополей отец Васи посадил яблони. Сын помогал ухаживать за ними, а потом, проводив отца на войну, всё взял на свои плечи. Любовью, заботой, трудом взращён этот сад.
Позёмка утихла. Надолго ли? Окружённая лесной защитой, белая равнина справа походила на большой разграфлённый лист бумаги — над поверхностью снега виднелись веточки густо посаженных кустов. Степная вишня! Интересно, какой у них бывает урожай?.. Хотелось дойти до квартала, где росли яблони, но там снег был ещё глубже, и Вера пошла назад к избушке по своим следам.
Ветер, будто ненадолго отлучившись, торопливо вернулся. снова загудел и завыл в ветвях деревьев, пригнал лохматые тучи, едва не касавшиеся земли, и в воздухе опять закружились белые хлопья. Вера шла не спеша. Даже в непогожий зимний день ей было приятно пройтись по саду.
В селе всю ночь не сомкнули глаз. Мужчины за околицей стреляли из ружей, женщины били в тазы и вёдра. Игнат Скрипунов давно отмахал руку, и его сменил у звонницы плечистый кузнец. Он принёс молот и со всего плеча наносил удар за ударом: звон — на всю округу!
Трофим Тимофеевич Дорогин то и дело выходил во двор и прислушивался. Снег набивался в его широкую и волнистую белую бороду, в густые волосы, вздымавшиеся седой папахой над высоким лбом. Он стоял на морозе до тех пор, пока не выбегала Кузьмовна, щупленькая женщина с морщинистым лицом, дальняя родственница, на которой лежали все хлопоты по дому. Заслышав её беспокойные шаги, Трофим Тимофеевич, предупреждая крикливые упрёки, что он не заботится о своём здоровье, поплотнее закрывал грудь тулупом и возвращался в дом. Кузьмовна, как могла, старалась успокоить его:
— Придёт наша Верочка. Чует сердце — воротится касаточка.
А сама пряталась на кухне и беззвучно плакала.
Дорогин, ссутулившись, медленно шагал по комнате, и длинные полы распахнутого тулупа волочились возле ног. Вот он постоял у окна, молча опустился на стул и так уронил большие жилистые руки на стол, что в лампе подпрыгнул язычок огня и запахло керосиновым дымком.
Старик сидел недвижимо, на его голове, в косматых бровях и бороде таял снег, и крупные капли, падая, разбивались о клеёнку.
Он любил Веру сильнее, чем сыновей, даже больше, чем Анатолия, погибшего на войне; любил сильнее, вероятно, потому, что Вера была похожа на мать, а может потому, что продолжала жить дома, глубоко понимала его душу, поддерживала во всём и, в то же время, сама нуждалась в его поддержке. Но старику казалось, что он просто любит дочь за весёлый нрав. Когда Вера была дома, её голос звенел безумолчно, как весенняя песня жаворонка.
Где она сейчас? Что с ней? Буран мог закружить девушек в поле. И тогда…
Трофим Тимофеевич закрыл глаза и опустил голову на руки; настойчиво гнал от себя худые думы… Ему показалось, что он задремал. Но он слышал всё, что происходило на дворе. Вот ветер откуда-то принёс охапку соломы и раскидал по стене. Напор его, видимо, ослаб: солома, шурша, повалилась на завалинку. Вот стукнула калитка, и тугой сугробик снега заскрипел под ногами. Черня прислушался к шагам, высунул голову из своего лаза, сначала обрадованно взвизгнул, а потом глухо заворчал. Не узнал хозяйку? Однако, она вся обледенела…
Старик поднял голову и прислушался. Может, всё это приснилось? Нет, в самом деле идёт человек. Ну, конечно, вот он слегка постучал кулаком о скобу. Верунька всегда стучится осторожно, чтобы не встревожить отца!..
— Сейчас, сейчас!.. — отозвался Трофим Тимофеевич, и лицо его посветлело, даже укоротились морщинки возле просиявших глаз. Дверь за собой забыл закрыть, и свет лампы, отражаясь от белёной стены, проник в глубину сеней. Дрожащими пальцами старик откинул задвижку и толкнул скобу. — Заходи скорее… Однако познобилась вся? Я снегу зачерпну — руки-ноги ототрём…
— Ничего не надо. — ответил незнакомый, промороженный до хрипоты молодой мужской голос.
Дорогин отшатнулся, недоуменно раскинув руки. Кузьмовна, выбежав в сени, вскрикнула. Перед ними в полосе тусклого света стоял худенький паренёк, весь в белом, словно он обмёрз с головы до ног. Казалось, только в синем — от мороза — лице его ещё бьётся жизнь. Мимо него прорывались в сени седые струйки бурана и устилали путь свежим снегом.
— Проходи… — едва вымолвил старик.
Парень снял двустволку и посмотрел по углам, куда бы её поставить. Трофим Тимофеевич принял ружьё и повесил на крюк.
— Охотник, стало быть?
— Немножко…
— Выбрал погодку охотой баловаться! Замёрз бы в поле.
— Ну… Зачем замерзать?
В комнате парень взглянул старику в лицо: под косматыми бровями — ясные, как бы давно знакомые, голубые глаза. В голосе, приглушённом старостью, нет-нет да и прорывались звонкие нотки, напоминая дочь.
— Я вам поклон принёс, — сказал Вася.
— От Веруньки?
По глазам парня старик понял — от неё, и, просияв, воскликнул:
— Кузьмовна! Слышишь?!
А Кузьмовна, стоя рядом с ними, уже утирала слёзы уголком платка.
— Ну, говори, милок! Говори всё. — Дорогин дрожащими руками взял Васю за плечи и посмотрел ему в глаза. — Где она? Не обморозилась?
Вася рассказал и о Вере и о её подругах. Дорогин обнял его, как самого близкого человека.
— Спасибо… Спасибо тебе! — Вспомнив о тревожных поисках, которыми всю ночь были заняты не только родители вериных подруг, но и все колхозники, метнулся к двери. — Побегу, народ успокою…
— Ты — в одну сторону, я — в другую. Так скорее оповестим, — сказала Кузьмовна и начала одеваться, Васе кивнула головой. — А ты, голубчик, грейся.
— Пусть шаньги несут, — крикнул парень вдогонку, приоткрыв дверь, — Буран, видать, надолго разыгрался. Посветает — я пойду обратно.
Оставшись один, он окинул взглядом комнату, отыскивая русскую печь. Он привык в своей деревне: в какой бы дом ни зашёл — обязательно окажешься на кухне. А здесь русской печи нет. Посредине комнаты — стол, вокруг него — стулья. В одном углу — дубовый буфет с посудой, в другом — кадка с огромным фикусом. На стене в застеклённой раме — портрет девушки. С первого взгляда показалось — Вера. Но, присмотревшись, Вася отметил: волосы собраны на затылке в большой узел, платье с глухим воротничком и высокими плечами.
«Её мама», — подумал он.
С халата потекли по рукам холодные струйки. Надо было поскорее повесить его сушить. Печь в чёрном жестяном кожухе лишь слегка выдавалась в комнату. Вася подставил к ней стул и раскинул халат на спинке. Ватник вынес в переднюю, где висела одежда хозяев. Там было ещё две двери: одна вела на кухню, другая, по всей вероятности, в горницу. Всё в этом доме было необычным, и Васе хотелось, хотя бы краешком глаза, взглянуть на верин угол. Дом большой, у неё, наверно, отдельная горница… Он вернулся в комнату и опять остановился перед портретом.
«Мама у неё была красавицей!..»
Вошёл Трофим Тимофеевич и озабоченно спросил:
— Обогрелся маленько? — взглянул на его пимы, всё ещё белые от снега. — Снимай — я положу в печку. А ты пока надень вот эти. — Он подал тёплые косульи унты, а пимы унёс в кухню. Оттуда вернулся с чугунной жаровней, полной подрумянившейся картошки; появился на столе и маленький дымчатый графинчик. Пригласив гостя к столу, хозяин сел по другую сторону, наполнил рюмки.
Вася потряс головой.
— Я не пью.
— Ну, ну! — шутливо пригрозил Трофим Тимофеевич. — Не позорь охотников. — Поднял рюмку, чтобы чокнуться. — Выпьешь — крепче уснёшь.
— Мне — в обратный путь. Там девушки будут ждать, волноваться.
— Как ты пойдёшь? Устал, небось. День проживут одни.
— Такого уговора не было… Я берегом реки дойду до вашего сада, оттуда — по лесу. В бору тихо… В одном месте я двух коз поднял. Далеко они не могли уйти, где-нибудь лежат. Может, подкрадусь из-под ветра…
— Ни пуха, ни пера!.. А пока подымай, — настаивал хозяин.
Вася отпил половину и, поморщившись, отставил рюмку в сторону.
А старик, расправив пушистые белые усы, опрокинул свою в рот, крякнул от удовольствия и шутливо сообщил:
— Однако — водка!.. Поотвык я от неё… — После второй (Васе пришлось допить свою) подтвердил: — Она! — Подвинул к Васе тарелку с маринованными спелыми помидорами. — Закусывай.
Трофиму Тимофеевичу хотелось спросить про сад, но он слышал, что отец Васи, известный в районе садовод, погиб на войне, и опасался, что этот разговор может затронуть больное. После ужина парень заговорил сам. Он в саду — за старшего, и ему хочется двинуть дела вперед, а главное, завершить всё, что начал отец; старые, малоценные сорта яблонь заменить новыми. Он многое слышал о ранетке Дорогина, но не знает, как был выведен этот сорт.
— Пока не сорт, а гибрид под номером. Помологическая комиссия ещё не рассматривала, — сказал Дорогин. — А выведен просто: искусственное опыление — только и всего.
Вошла сутулая, как грузчик, женщина с длинным, похожим на клин, лицом, поздоровалась низким поклоном и подсела к Васе.
— Расскажи, мил человек, про мою Лизаветушку. — Заглянула ему в глаза. — Не познобилась ли девка? Парню озноб не вредит, а девушке красу портит.
— Ну, от такой девки, как от статуи, мороз отскакивает, — пошутил Трофим Тимофеевич.
Фёкла Силантьевна не знала — обидеться ей или нет.
Вася подтвердил — мороз не тронул щёк Лизы.
— Правду говоришь? — переспросила Фёкла Силантьевна. — Лизаветушке обмораживаться нельзя, она у меня ужасно стеснительная. Одномедни ей кошка подбородок расцарапнула, так моя девуня, не поверите, неделю не показывалась людям. Цельную неделю! Не знаю, в кого такая уродилась.
— Однако в тебя, Силантьевна.
— Характером мягкая — это в меня: как воробышек — никого не обидит. Сердце-то чует, о родителях там кручинится. Правда ведь, мил человек?.. А как тебя по имени-то звать, по отчеству величать?
— Василий. И всё тут.
Скрипунова тронула парня за плечо.
— За тобой пришла, Васютонька. Пойдём к нам ночевать. Утречком блинков напеку…
Дорогин шевельнул бровями.
— Не серди меня, Силантьевна, не сманивай гостя.
Кузьмовна, понимавшая Трофима Тимофеевича с полуслова, пошла стелить постель.
…Вася не знал бессонницы. После таких тяжёлых зимних переходов обычно выпивал несколько стаканов воды, камнем падал в постель и, казалось, засыпал, когда голова ещё не успевала коснуться подушки. Теперь он лежал с открытыми глазами. Под ним — пуховая перина. Не зря о Дорогине писали в охотничьем альманахе: наверно, всякий раз привозил с охоты по нескольку десятков уток и гусей. Дочь терпеливо ощипывала дичь и набивала пухом перины и подушки, и эту наволочку шила она… И эти примулы на окнах поливает она. И с длинных глянцевитых листьев фикуса стирают пыль её заботливые руки…
Но в комнате не видно ни швейной машины, ни зеркала, ни комода. Не похоже, что в ней живёт девушка. Наверно, её горница — рядом, за стеной. Там в простенках между окон висят её фотографии. С кем же снималась она? С тем, которого называют её женихом? Может, только с подругами…
Вася повернулся на бок и закрыл голову одеялом…
…Уложив гостя, Трофим Тимофеевич пошёл на кухню, чтобы помочь Кузьмовне собрать посылку Вере.
Одна за другой входили матери девушек, клали на стол узелки с продуктами, а сами садились и расспрашивали про дочерей. Старик шёпотом пересказывал всё, что слышал от Васи.
На рассвете пришёл Шаров, высокий, прямой, с гладко выбритым тугим и румяным лицом, с широкой лысиной, слегка прикрытой тощими прядями мягких волос. Он долго пожимал руку Трофиму Тимофеевичу и говорил тёплым баском, как самому близкому и дорогому для него человеку:
— Здравствуйте, здравствуйте, умелец!
— Какой я умелец, — смутился старик. — Так, подмастерье.
— Ну, ну, не прибедняйтесь…
Створчатая дверь распахнулась, и в переднюю вышел взлохмаченный Вася, с заспанным и оттого казавшимся особенно добродушным и очень юным лицом.
— Сквозь сон услышал… Голос вроде знакомый…
Шаров потряс его руку, назвал землепроходцем. Вася, не вслушиваясь в похвалу, спросил: откуда появился председатель?
— Бураном принесло, — рассмеялся Павел Прохорович. — В город надо ехать, и вот нельзя тронуться.
— Я мог бы сесть за кучера, но… там девушки ждут. Переполошатся. — Вася глянул в окно: о стекло бились синие снежинки. — Светает. Мне пора.
Позавтракав, он собрался в дорогу. Узелки с продуктами бережно уложил в рюкзак.
Его проводили за околицу. Там он встал на лыжи и, оттолкнувшись палками, сразу исчез в снежном вихре.
Глава вторая
— Корни у меня глубокие, — говорил Трофим Дорогин своему гостю. — Мой прадед был первым засельщиком здешнего края…
Вопросов у Шарова было много. Не праздное любопытство привело его в этот дом. Ещё перед войной он начал писать кандидатскую диссертацию о влиянии лесов на урожай зерновых культур. После возвращения из армии достал свои тетрадки из стола. В них было много цифр, сведённых в пространные таблицы, но недоставало живых воспоминаний старых хлеборобов о Чистой гриве. Он надеялся, что Дорогин расскажет о давным-давно вырубленных сосновых борах и раскорчёванных берёзовых рощах, о речках, когда-то многоводных и богатых рыбой, а теперь превратившихся в ручьи. Большая жизнь поборника садов и лесов раскроется перед ним.
Непогода свела их на целый день, — им некуда было спешить, и они сидели за столом, друг против друга, пили чай и разговаривали. Добродушная улыбка на бородатом лице рассказчика сменялась то гневной строгостью, то деловитой обстоятельностью.
Начал он с далёких времён, с того, что сам когда-то слышал от своего деда…
В семнадцатом веке в эти синие предгорья приплыли казаки на больших дощаниках. На высоком берегу реки построили деревянный острожек, поставили на каменные постаменты тяжёлые литые пушки.
За рекой расстилалась бесконечная ковыльная степь. Пробежит ли табун низкорослых диких лошадей, подымется ли с дневной лёжки стадо джейранов — степных антилоп, появится ли одинокий всадник с деревянным луком и колчаном опушённых стрел — всё видно из острога.
С угловых башен хорошо глядеть в степь! Потому и прозвали острожек Гляденом.
От него начиналась высокая поляна, протянувшаяся вдоль снежного хребта на десятки вёрст, — первая ступень на пути к горам. Это — Чистая грива. Там казаки распахали плотную, как войлок, целину и посеяли усатую пшеницу.
В ту же далёкую пору они привезли в Сибирь колоды с пчёлами и весёлые песни про «яблочко садовое, медовое, наливчатое». В едва обжитых местах появился и крепчал здоровый запах мёда, белых пшеничных калачей.
Прошло полстолетия. Казачья линия продвинулась на юг, опоясав горный хребет. На месте острожка стала разрастаться деревня пашенных крестьян. Из-за Урала приходили и оседали здесь беглые люди: одних вела сюда мечта о воле, других манил земельный простор. Из неоглядных степей они привозили черноглазых девок с длинными косами чернее грачиного крыла, называли своими жёнками, учили говорить по-русски, петь незнакомые песни про сад зелёный под окном. Год от году взрастали здесь крутые нравом, как порывистый степной ветер, скуластые люди.
Из Заволжских лесов тайком пробирались сюда бородатые староверы. Они приезжали с семьями и держались на особицу. Одним из них был Ипат Дорогин. Он оказался мягче своих единоверцев и, уступив попам, сменил двуперстый крест на щепоть. Он первый посадил в огороде «земляное яблоко» — картошку, приучился пить чай из самовара. А внук его Тимофей даже знал «гражданскую грамоту».
Казаки оставили Глядену славу «благонадёжного» села, и губернаторы направляли сюда политических ссыльных и поселенцев. Первыми здесь появились декабристы. Один из них выстроил по соседству с Ипатом Дорогиным просторный дом с шатровой крышей, с лиственничными колоннами у парадного крыльца; завёл большой огород, где выращивал табак, редиску и скороспелые дыни. Позднее ссыльные народовольцы привезли сюда семена арбузов. Голенастый Трофимка, правнук Ипата Дорогина, частенько приходил к ним попробовать невиданных овощей. Постепенно в квартирах изгнанников он пристрастился к чтению книг. Вскоре и в доме Дорогиных стали жить ссыльные. Трофиму было семнадцать лет, когда отец решил строить новый дом. С верховьев реки они вдвоём гнали длинный плот. В сумерки на Большом пороге сильная струя ударила плот о скалу и распустила по брёвнышку. Отец исчез среди вздыбленного леса, а Трофим уцепился за боковое бревно и, отделавшись лёгкими ушибами, выбрался на берег. Всю ночь, дрожа от озноба, он бегал по мокрым камням и кричал: «Тя-тя-а! Тя-а-тенька-а». Ему насмешливо откликалось эхо, которое в ту пору он, как все в его семье, принимал за голос лешего.
Утопленника искали три дня, чтобы похоронить по- христиански, но водяной не хотел отдавать его и выкинул на прибрежный камень лишь одну кошемную шляпу…
Так Трофим стал большаком, и на него легла нелёгкая крестьянская забота о семье.
Однажды непогожей зимней ночью к ним вошла девушка, запорошенная снегом, в длинном, узком пальто, в меховой шапочке, из-под которой виднелись светлые волнистые волосы. На обмороженных щеках были тёмные пятна. Тяжёлая серая шаль свалилась с головы и лежала на плечах. Не перекрестив лица, девушка сказала:
— Здравствуйте! Я к вам — от стражника.
Глаза у неё были голубее неба, а голос твёрдый, как у всех, кто умеет постоять не только за себя, но и за общее дело.
— Мне говорили, что у вас поднадзорный уехал и квартира освободилась?
— Нe уехал, а свершил побег, — поправила мать. — У нас квартерка добрая…
Она не договорила. Не могла же она сразу сказать девушке, только что появившейся с ветра, и о быстроногих конях, и об удобной кошеве, и о том, что деньги они берут небольшие, что её Трофимка не боится ночных буранов и умеет отвести следы, что стражникам и урядникам ни разу не удалось изобличить его… Подойдя поближе, хозяйка присмотрелась к девушке:
— Такая молоденькая!.. И тоже за политику страждаешь?
— За худые дела, однако, сюда не пригоняют, — вмешался в разговор Трофим.
— И надолго тебя, миленькая, к нам привезли? Как твоё имечко? Как по-батюшке величать? — продолжала расспрашивать хозяйка.
Трофим вслушивался в каждое слово девушки. Зовут Верой Фёдоровной. В Сибирь выслана на пять лет.
Мать покачала головой.
— А всё — за грехи, миленькая!.. Родителей не слушаете, бога хулите, царя-батюшку норовите спихнуть…
Девушка взялась за скобу, но мать остановила её.
— Куда ты пойдёшь середь ночи? Вся иззнобишься. Собаки подол-то оборвут… Погляди квартерку-то… Горница тёплая, а берём недорого… Разболокайся, молочка испей, шанежек поешь…
— Мёду принеси, — подсказал Трофим тоном большака, но, почувствовав на себе осуждающий взгляд Веры Фёдоровны, покраснел и, пробормотав «лучше я сам», с деревянной тарелкой и ножом в руках выбежал в сени.
Вернулся он с такой высокой горкой мёда, что пока шёл по кухне — два комка упали на пол. Мать ворчала на него, неловкого медведя. Он, окончательно смутившись, поднялся на полати и оттуда посматривал на девушку, ужинавшую в кути. Неужели и она замыслит побег? Мать обрадуется прибытку, скажет: «Добывай, Трофимша, копейку». Ей нет заботы о том, что девушку могут словить и угнать куда-нибудь к чертям, в непролазную тайгу, в страшную Туруханку… Нет, он не повезёт её. Кошеву изрубит, хомуты изрежет, чтобы не во что было коней запрячь. А соседям скажет: «Не ищите беды. Девку, что кошку, возить тяжело, — кони запалятся…» И никто не посмеет увезти её из-под надзора, не соблазнится деньгами…
Под потолком дымила висячая керосиновая лампа, но Трофиму казалось, что сияло летнее солнышко. Впервые было так светло в доме и так хорошо на душе.
Поднадзорная тосковала по родному городу, по Волге-реке, на берегах которой прошло её детство; в тихие неморозные вечера выходила на обрыв и, глядя в степь, запевала песню. Пела она так, что сердце сжималось от боли. В те минуты он был готов на всё: не только запрячь для неё лошадей, а просто подхватить её на руки и нести далеко-далеко, до тех мест, где «сияет солнце свободы», как говорили ссыльные. А где оно, это солнце, — Трофим не знал.
Изредка ей удавалось раздобыть книгу, и она с жадностью прочитывала её. Более всего она скучала по работе, но не могла найти, чем бы ей заняться. Просила разрешить учительствовать — пришёл отказ. Чтобы скоротать зимние вечера, разговаривала о цветах и плодовых садах, которые любила больше всего. Ей, после окончания гимназии, и учиться-то хотелось не на Высших женских курсах, а в Петровско-Разумовской земледельческой и лесной академии, прославившейся (до её разгрома и превращения в институт) «крамольным духом» профессоров и студентов. Однако женщинам туда так же, как и в университеты, доступ был закрыт. Вот это-то и пробудило в сердце Веры Фёдоровны гнев против всех устоев деспотической монархии, тот священный гнев, который позднее привёл её сначала на собрания одного из кружков за Нарвской заставой, а затем в тайную типографию, где её, вместе с другими, схватили жандармы…
Во время долгих вечерних разговоров Вера Фёдоровна многие, знакомые Дорогиным, травы и деревья называла по-латыни. Это у неё давно вошло в привычку. Трофим попросил записывать мудрёные названия. Постепенно он выучил латинский алфавит. Ему нравилось, что вместо слова берёза он может написать Betula verrucosa, как пишут учёные люди во всех государствах.
Мать заметила, что её Трофимша перестал ходить на игрища и вечорки, перестал петь частушки, а со слов Веры Фёдоровны заучивал длинные песни то про какого-то Исаакия с золотой головой, то про Степана Разина, то про звонкие цени колодников, взметающих дорожную пыль. Мать вздыхала, но, зная упрямый нрав старшего не осмеливалась ни бранить, ни отговаривать. Только по ночам дольше обычного стояла перед иконами Она всё чаще и чаще заговаривала о побегах ссыльных (даже с острова Сахалина бегут каторжные!), но постоялка не поддерживала разговора, и Трофим радовался: «Однако, будет жить, сколь записано ей?.. Может, к земле да солнышку здешнему сердцем привыкнет… Останется тут…»
Весной Вера Фёдоровна помогала матери сажать в огороде лук, сеять свёклу и морковь, выращивать капустную рассаду, а летом стала ездить в поле и вскоре научилась жать хлеб серпом.
— Чудная! — говорили о ней в селе.
Мать посматривала недобрыми глазами, в душе попрекала: «Немоляха! Смутьянка!» — но от даровой помочи не отказывалась. Хоть не большой, а прибыток в хозяйстве! Без этого давно бы выкинула её пожитки за порог.
Осенью Вера Фёдоровна тайком от стражника Никодимки Золоедова и от всего села уехала с Трофимом и его младшим братом Митрофаном на одну из дальних сопок, где рос кедрач, и там провела неделю.
Вот этого мать уже не могла ей простить. В ярости, перемежавшейся слезами, она сыпала анафемы, накликала на Веру Фёдоровну тяжкие хвори (об этом позднее рассказала Кузьмовна), бегала к старухам, знавшим «отворотное слово», и в церкви молилась Пантелеймону-целителю, чтобы исцелил её сына Трофима от «порчи», от бесовского приворота. Даже заказала панихиду «по рабе божией Вере». Но, когда по утрам в дом вламывался Никодимка для очередной проверки «наличествования» своей поднадзорной, мать, оберегая честь семьи, загораживала собою вход в горницу:
— Хворая она… Всё ещё лежит в горячке… Без одёжи…
…Братья взбирались на кедры, сбивали шишки. Вера собирала добычу в мешки. От её рук, от белого, заранее приготовленного для этой поездки, холщового платья приятно пахло кедровой смолкой, Казалось, она родилась и выросла здесь, у синих гор, и он, Трофим, знает её с детства.
На полянке стояло два шалаша, сделанных из пахучих пихтовых веток; горел костёр, в котле варился суп из глухаря, добытого выстрелом из шомпольной винтовки, к стволу которой были привинчены деревянные ножки, почему-то прозванные сошками. Трофим положил в котёл дикий лук, найденный на высоком мысу. Вера хвалила суп за «приятную горчинку», за лёгкий аромат дымка.
После ужина Митрофан, едва добравшись до постели, сразу уснул и захрапел, а Трофим лежал с открытыми глазами. Ему казалось, что он слышит дыхание девушки в соседнем шалаше: она тоже узнала бессонницу. И разве можно уснуть, когда так будоражит и пьянит голову запах кедрача?
Сквозь густую неподвижную хвою пробрался лунный луч, заглянул в шалаш. Трофим поднялся и шагнул к погасшему костру, намереваясь в горячей золе зажарить несколько кедровых шишек. И в ту же секунду из своего шалаша вышла Вера; взглянув на небо, раскинула руки;
— Какие здесь крупные звёзды! Какой здесь воздух!.. Он как будто…
Она не договорила. Её прервал неожиданно возникший трубный, протяжный и призывный голос, от которого, казалось, вздрогнули кедры и колыхнулось небо.
— Ой!.. — глухо вскрикнула перепуганная Вера; споткнувшись о дрова, чуть не упала. Трофим во-время, ловко и легко, подхватил её и помог встать на ноги.
А странный трубач продолжал трубить, и голосистое эхо отзывалось ему со всех ближних сопок.
Трепетно и бережно Трофим держал горячую руку, надеясь, что девушка, умная и красивая, как жизнь, дорогая для него, навсегда останется в его доме. Он будет самым счастливым в мире.
Ночная трубная песня глубоко западала в душу, и два человека на полянке замерли, слушая её.
Едва песня умолкла, как тотчас же по другую сторону полянки раздалась ответная, полная дикой ярости к смельчаку, непрошенно вторгшемуся в лесную тишину. Тот не остался в долгу и тоже ответил рокочущей угрозой. Эхо откликалось суматошно, будто сбитое с толку.
Вера недоуменно посмотрела в глаза Трофиму. Кто это? Что же он молчит?
Затрещал валежник, зашумела хвоя, и через полянку вихрем пронёсся трубач; испуганно отклоняясь от запаха свежего кострища, промелькнул так близко, что Вера с Трофимом юркнули под кедр. Трубач рявкнул и исчез в лесу.
— Изюбры… олени… — прошептал Трофим, слегка пожимая доверчивую руку. — У них… время такое…
— Да? — чуть слышно переспросила Вера.
— Самая пора…
Она вырвала руку и убежала в шалаш…
Все дни она была молчаливой и угрюмой. И Трофим помрачнел, в душе ругал себя за те лишние слова. Неужели всё потеряно? Неужели он не увидит улыбки, — для него одного, — на её лице?..
По ночам девушке не давали спать изюбры. Она слушала, как страстные трубачи играли сбор подругам, как угрожали соперникам; слушала стук копыт и рогов во время горячих схваток…
К концу пребывания шишкобоев в лесу звери умолкли, видимо, ушли за сопку. Но и в последнюю — тихую — ночь Вера не спала. Выглянув из шалаша, Трофим увидел её сидящей у едва живого костра. Позади неё на траве лежал иней и сливался с её платьем. Трофим взял полушубок и накинул ей на плечи. Девушка не шевельнулась. Он нарубил дров, подживил костёр и присел рядом с нею.
— Скоро придётся прощаться… — заговорила она. — Полиция рассвирепеет: «Самовольная отлучка! На целую неделю!..» Угонят на север…
— Не угонят. — Трофим положил руку ей на плечо. — Ежели мы… мы с тобой…
Вера повернулась и, припав к его груди, прошептала:
— Желанный мой!.. Милый!..
…Молитвы матери не помогли, панихида не подействовала: смутьянку не загрыз медведь, не проглотила грозная река, не придавило падающее дерево… Никакой напасти не случилось, словно с нею был не то ангел-хранитель, не то нечистый дух. Увидев её у ворот, мать даже перекрестилась от испуга.
Сыновей встретила сердито; на орехи, привезённые во вьюках, не взглянула, словно не ждала выручки от продажи их. Не к добру всё!
Стоя на крыльце, она объявила поднадзорной:
— Придётся тебе, миленькая, другую квартерку искать… — Зло поджала побелевшие губы; помолчав, начала пенять. — Не думала я, не ждала от тебя такого греха да сраму. По добру тебя встретила-приветила, а ты…
Трофим решительно шагнул на крыльцо.
— Мама, перестань, — потребовал он и простёртой рукой заставил посторониться. — Никуда Вера не пойдёт от нас.
— Я не хочу из-за неё в каталажку садиться… Терпенья моего больше нет, — кричала мать. — Все тряпки ейные выбросаю, горницу святой водой побрызгаю…
— Горница — наша.
Вера, вскинув голову, поднялась по ступенькам и вошла в дом.
Мать бранила сына, тыча пальцем в его сторону.
— С кем спутался, бесстыдник? И малолета не постыдился. — Глянула на Митрофана, что рассёдлывал коней. — Портишь молоденького! Грех тебе будет!.. Грех!..
— Вот что, мама, — сдвинул брови Трофим. — Ежели Вера тебе в снохи негодна — мы уйдём.
— Отделяться задумал? Меня, родительницу, бросаешь! А сам с поднадзорной уходишь? — мать заплакала. — С немоляхой!.. Бога побоялся бы…
Через тын заглядывали во двор соседки; весёлая потеха!
А мать говорила сквозь слёзы:
— Она тебе незаконных нарожает… Им на мученье…
— Ради этого обвенчаемся. Вера сказала…
— Да не будет батюшка немоляху венчать. Не будет.
— Ну-у, наш поп за десятку чёрта с ведьмой окрутит!..
— Хоть бы дождались зимнего мясоеда, — стала упрашивать мать. — Люди просмеют: в страду свадьба!
— Ну и пусть гогочут.
Может, родители её приехали бы по-христиански благословить.
— Не приедут. Они не считают Веру за дочь… Ну и не надо… А откладывать нельзя: стражники-урядники нагрянут…
Годом раньше в Глядене скончался священник. На смену приехал молодой, невзрачный, с рыжеватой бородкой и красным носом, похожим на гусиный клюв. И фамилия совсем не поповская — Чесноков. Имя — Евстафий. В селе поговаривали, что первый приход у него был где-то на Волге, там он прославился пристрастием к крепким напиткам и за прегрешение был отправлен в далёкую Сибирь. Он не сетовал нa это. Приход ему дали богатый. Целовальник открывал монополку каждый день, кроме праздников. А прихожане умели варить такую крепкую медовуху, какую едва ли ещё где-нибудь можно было бы сыскать…
Вот к нему-то и отправился в сумерки Трофим, прихватив с собой два мешка орехов, навьюченных на коня, да большой деревянный жбан с медовым пивом, которое мать сварила к воздвиженью — церковному празднику.
И на другой день Вера стала Дорогиной…
Зимой Трофим заготовил лес в верховьях реки. Ранней весной пригнал плот через Большой порог.
Новый дом построили по чертежу Веры Фёдоровны. Все деревенские плотники ходили смотреть необычный сруб. Каждую комнату молодая хозяйка называла незнакомыми словами: вместо кути у неё — кухня, вместо горницы— столовая, дальше — детская (видно, насовсем осталась в деревне, — собирается детей рожать), для мужа придумала какой-то «кабинет».
Но детей у них первые годы не было. По совету старух, мать подмешивала к чаю то одну, то другую лесную травку, но ничто не помогало.
В первый же год своей жизни в Глядене Вера Фёдоровна заронила в душу Трофима дерзновенную мечту о плодовом саде. Вскоре эта мечта настолько завладела им, что начала оттеснять многие из хозяйственных забот.
Соседи предостерегали от напрасных затрат, напоминали о новосёлах, которые привозили с собой из Курской, Пензенской и других губерний саженцы яблони, садили садики, ухаживали с отменной заботой, а мороз не посчитался — всё погубил.
— Картошка — вот сибирское яблоко!
Трофим горячо возражал:
— Неправда! Человек захочет — до всего дойдёт!..
Дорогины раздобыли адреса питомников и стали выписывать саженцы из поволжских и южных городов; большую часть огорода отвели под сад, там было уже несколько десятков сортов, начиная с Антоновки и кончая крымской яблоней Кандиль-Синап. На зиму их укутывали мягкой рогозой. Каждую вёсну тревожились — живы ли нежные деревца? Распустятся ли почки? Не покажутся ли, хоть на какой-нибудь ветке, розоватые бутоны?..
С ещё большей тревогой Трофим посматривал на жену: срок её ссылки кончился, она может и поступиться своей любовью, о которой говорила в первые годы. Появился бы у неё ребёнок, тогда и любовь не остынет. Дети привяжут к нему навсегда.
Вера Фёдоровна без слов понимала его и шутливо успокаивала:
— Я к тебе — на вечное поселение. По доброй воле и велению сердца…
Но когда донеслись вести о первых баррикадных боях в больших городах, о красном знамени на броненосце «Князь Потёмкин-Таврический», она собралась в дорогу.
— Не обижайся, Трофим… Пойми: не могу я стоять в стороне, — говорила, целуя его на прощанье. — В такие дни не могу!.. Но мы будем вместе… Обязательно… Верь моему слову!.. Ни одной минутки не сомневайся! Слышишь?
Он порывался поехать вместе с нею, но не мог расстаться с немудрёным хозяйством.
— У тебя — земля, — сказала Вера Фёдоровна. — К ней твоё сердце корнями приросло… Да и я не без боли отрываю своё… Но надо. Так надо сегодня…
Полгода от неё не было вестей. Трофим потерял сон. Исхудал. Еле-еле управился с уборкой пшеницы. Даже слабый ветерок покачивал его, как сухое дерево с подточенными корнями. Миновала осень. Пала лютая зима. Всюду люди рассказывали о чёрных днях: на станциях железной дороги — виселицы… По ночам гремят залпы… Царь рассвирепел: подавайте ему больше крови!.. Расстрелы без следствия и суда…
«Уцелела ли Вера? Жива ли?» — спрашивал себя Трофим. А что он мог ответить? Знал только одно — будет ждать и год, и два, и десять лет…
Она вернулась среди ночи. Едва живая, пришла пешком. Правая рука была на перевязи…
Это случилось с ней в Томске. Чёрная сотня подожгла дом, в котором собрались революционеры. Пришлось выбрасываться в окна. А внизу поджидали верзилы с дубинами… Вера спрыгнула со второго этажа… И вот — перелом кости…
Трофиму она представилась птицей с перебитым крылом, приземлившейся после своего последнего взлёта.
Он осторожно подхватил её, лёгкую, бледную, с ввалившимися щеками и сухим подбородком, но ещё более, чем прежде, милую и дорогую для него, и уложил в постель.
— Ничего, Троша… Я поправлюсь, — говорила она.—
И дети у нас будут. Воспитаем их хорошими… Они за нас сделают, что мы не смогли…
Зима была на редкость суровой: воробьи замерзали на лету и камушками падали в снег. А весна оказалась обманчивой: в конце марта зажурчали ручьи, но только на два дня, затем снова навалился мороз и заковал землю в лёд. До половины лета яблони стояли чёрные, будто обуглившиеся. Ни один листочек не развернулся. В саду застучал топор.
Соседи злорадствовали:
— Ну, как, дошёл?
— Дойдём! — упрямо повторял Дорогин, думая о Вере Фёдоровне. — Мы с женой дойдём! Из семян вырастим. Вот увидите!
Семена ему обещал прислать Мичурин из города Козлова. И ещё обещал саженцы своей северной яблоньки под названием Ермак Тимофеевич.
Уж коли Ермак двинулся через Урал — завоюет Сибирь!
Жена поправилась, и у Трофима прибавилось упорства. Он вырастит яблоки, узнает их вкус, и соседей угостит!
Вера Фёдоровна целые дни проводила на огороде. Чуть слышно напевала что-то о детской колыбели…
Но ребёнка они дождались не скоро…
В большом шатровом доме, построенном декабристом, сменилось несколько хозяев. В последней четверти прошлого века в нём поселился скупщик шерсти и бараньих овчин. Он застроил двор сараями и амбарами, дорогу к пристани замостил сосновыми брусьями.
В те годы, как грибы-мухоморы после дождика, выросли купеческие лавки; появилась паровая мельница; открылась контора Русско-Азиатского банка, и Гляден превратился в заштатный городок.
После смерти скупщика в шатровом доме обосновались гололицые люди в шляпах с необъятными полями. Брюки они затягивали ремнями поверх клетчатых рубашек, обувались не в сапоги, а по-бабьи, — в ботинки.
— Мериканцы! Из-за моря приехали, — говорили о них старожилы.
Над тесовыми воротами взгромоздилась вывеска с золотыми буквами:
„МЕЖДУНАРОДНАЯ КОМПАНИЯ
ЖАТВЕННЫХ МАШИН В РОССИИ“
Международной компания называлась только потому, что орудовала в чужом доме. Её хозяевами были американские фирмы Мак-Кормик, Диринг, Осборн и другие. Эта компания раскинула свою сеть, как паутину. В одной Сибири было открыто двести пунктов. Старьё, уже потерявшее спрос за океаном, здесь ловко превращалось в золотые слитки.
В Глядене, на просторном дворе стояли жатки и сноповязалки. Под сараем возвышались горы мешков с клубками манильского шпагата. Бывая там. Дорогин засматривался на машины. Хорошо придуманы! На облегченье людям. Но не всем…
Из окрестных деревень приезжали покупатели, бородатые мужики с волосами, смазанными топлёным маслом, в сапогах, от которых пахло дёгтем, в сатиновых рубахах, перехваченных гарусными поясами, и в чёрных войлочных шляпах. Они по нескольку раз приценивались к машинам.
Однажды в базарный лень там собралась толпа. Дорогин зашёл послушать разговор. Гарри Тэйлор, представитель компании, высокий, поджарый, с длинным жилистым лицом, на котором выделялся острый нос. нависший над выдвинутой вперёд нижней челюстью, расхваливал машины и советовал всё больше и больше сеять хлеба. Покупатели отвечали, что они и сами стремятся к этому, но земля не позволяет, — в их волости распаханы все поляны.
— Вы говориль неправда! — возразил Тэйлор, дымя сигарой. — Вы имеет много земля! Много такой маленькой дерьево растут, забыль, как их имья.
— Березник, — подсказал один из покупателей. — У нас разговор с ним короткий — топором под корень и вся недолга. А то, бывает, палы пустим…
Что есть русско слово «палы»?
— Просто — огонь. Весной солнышко припечёт, мы, благословясь, сухую траву подпалим, и всё кругом загорит, заполыхает. Глядеть весело. Осередь ночи на улицу выйдешь, в поле — светло, как днём. Огоньки бегут и бегут, траву, кусты, берёзки — всё, как пилой, под корень режут. Которые берёзки потолще, те не сгорят, а только подсохнут: мы их — на дрова. Вырубим подчистую и начинаем плугом буровить землю-матушку.
Гуд! Гуд! Пахать всё! Один хозяин, другой хозяин, третий хозяин надо брать себе больше земля. Маленьки не надо. Пусть маленьки хозяин будет вам работник, много работник!
— Мы, господин Тэйлор, силу копим. И от землицы берём всё, как сметану с молока снимаем. Лет пяток пройдёт — бросим. Другую пашем…
— Делай ферма! Русски называется — хутор. Ваш министр господин Столыпин есть умный человек. Делай большая ферма! Это есть америкэн метод. Пахать, пахать, всё пахать.
— До земли мы, как мухи до мёду! Падкие.
— Вон есть земля! — Мистер Тэйлор взметнул руку, указывая на степь, что раскинулась за рекой. — Много земля!
— Там кочуют люди. Туда с плугом не сунешься, — вздыхали покупатели.
— Ххы! Льюди?! Там дикарь живёт!
Для Дорогина неправда — как нож в сердце. Среди кочевников у него были дружки, — вместе ездили на охоту, на летних пастбищах пили кумыс, и сейчас у него горели руки. Он раздвинул толпу бородачей, довольных разговором, и встал впереди, заложив тяжёлые, будто налитые свинцом, кулаки за ремень.
Мистер Тэйлор покосился на босого соседа. Чего ему надо? Ходит, смотрит да слушает, прищурив недоверчивые глаза.
Жадно пососав сигару и выпустив тучу дыма, Тэйлор продолжал:
— Вы, богатый сибиряки, бери себе вся земля! Пахать, там, там, там. А америкэн льюди будут привозить машины. Много машин. Костюм будут привозить. Такой шляпа, — Он подёргал свою ковбойку за огромное поле. — Всё привозить. Торговать. Делать хороший бизнес. Это есть америкэн метод!.. Берингов пролив знаешь? Оттуда построим железной дорога. Америка — Сибирь. О-кей! Мы сделаем порядок!
— Вроде здесь дом не ваш, — угрюмо заметил Дорогин, сдвинув колючие брови. — И земля не ваша. Есть у неё хозяева! И порядок без вас…
— Ну ты, умник! Не раскрывай хайла! — закричали покупатели машин. — А то до урядника недалеко!..
— Не пугайте. В ссылку не закатают. В Сибири живём. И гнать нас некуда.
Дорогин даже босой был на голову выше всех, и драчуны опасались наскакивать на него. Не вынимая кулаков из-за ремня, он растолкал вправо и влево горластых крикунов и неторопливым шагом вышел со двора.
— Молодой жеребёнок есть глупый! — ухмыльнулся Тэйлор. — Хомут ему плечи бьёт — голова учит. Будет тихий лошадь!..
Покупатели всё чаще и чаще приезжали за машинами, привозили мешочки, туго набитые золотыми монетами, подписывали обязательства о ежегодных платежах. Весь край был у Тэйлора в долгу.
На чистой гриве «справные мужики» захватывали всё больше и больше общинной земли, — кто сколько успеет. Выжигались и вырубались берёзовые рощи, под ударами топоров падали сосны на песчаных холмах. Когда-то весёлые речки, в которых водились щуки и налимы, язи и окуни, теперь превращались в жалкие ручьи. Из степи дули суховеи, наваливались на поля горячие песчаные бураны. В воскресные дни в церквах «подымали хоругви», и крестный ход отправлялся то на одну, то на другую гриву. Земля была сухая, на дорогах её разбивали в мелкую пыль, а на полосах она спекалась в крепкие глыбы. Урожаи падали, и попы в церквах служили молебны «о даровании плодородия». Староверы в своих молитвенных домах били лбами Антипе-водополу, чтобы побольше пригнал полых весенних вод, молились Василию-землепару, чтобы получше запарил землю, молились Захарию-серповидцу, чтобы побольше дал работы серпам, а чаще всего просили Илью-пророка, чтобы запряг свою тройку в колесницу, промчался бы по небу да пригнал бы дождевые тучи. Но суховеи не унимались, и земля не становилась щедрее.
«Справные мужики», постепенно захватив по двести- триста десятин, богатели год от году. Бедняки, сеявшие хлеб по хлебу на своих маленьких полосках, в неурожайные годы окончательно разорялись. Подёнщики становились годовыми работниками.
Гарри Тэйлор радовался: торговля машинами шла бойко.
На рубеже века в тридцати верстах прошла железная дорога и, словно острой косой, подкосила Гляден.
Возле железнодорожного моста через реку зародился новый город. Купцы, как на приманку, один за другим тянулись сюда; перевозили магазины и жилые дома. Переехал и мистер Тэйлор со своими машинами. Будто водой смыло с берега пенистую накипь и перенесло на другое место.
А Гляден захирел, снова превратился в село…
В середине лета к Тэйлору приехал гость из Америки. Невысокий, плотный, с маленьким клинышком как бы выцветшей бороды, с большими синими глазами и покатым светлым лбом, с мягким медовым голосом, он казался добродушным, милым человеком. Его звали — Томас Хилдрет. Торговцы машинами говорили о. нём с гордостью:
— Америкэн профессор!..
Тэйлор привёз ею к Дорогину и сказал, что гость занимается изучением трав, кустарников и деревьев.
— Ботаник, значит? — переспросил Трофим, которому уже доводилось встречаться с профессорами Томского университета.
— О, да! — обрадованно подтвердил Хилдрет и стал рассказывать, что на его ферме собраны растения со всего света. Вот и сюда, в далёкую Сибирь, он прибыл для того, чтобы увезти к себе в Америку семена, черенки и саженцы. О дерзаниях молодого садовода он многое слышал в губернском городе от основателя музея и хотел бы осмотреть сад.
— Милости просим, — пригласил Трофим— Чем богат — всё покажу; чего нет — не взыщите. У каждого, говорят, своя любовь. Мне вот яблоня в душу запала.
— О-о! Яблоня — хорошо! У нас в Америке говорят: одно яблоко в день сохраняет тебя от врача!
— Мы здесь в садоводческом деле покамест — малые ребята. Только ещё учимся ходить. А умные люди говорят: первый шаг шагнуть — всё равно, что мир перевернуть. Однако и я от вас добрым словом попользуюсь.
Профессор взглянул на босые, покрытые пылью ноги садовода. Тот, учтиво улыбаясь в небольшую, но уже волнистую бородку, объяснил с добродушной крестьянской искренностью:
— Без обувки лучше: нога землю чует. И здоровье закаляется, как горячий топор в студёной воде. Нам без этого нельзя. Кто простуды боится, того яблонька испугается: хилый в пестуны негоден!
Он провёл своих собеседников в сад, прямо к плодовым деревьям. На одной из молодых яблонек наливались круглые плоды. Подобно ягодам вишни, яблочки висели на длинных плодоножках и так густо, что крепкие ветви уже в июле гнулись к земле.
— Эта ранетка никаких морозов не боится. Она от всех отменная — красномясая!
Красная мякоть плодов особо заинтересовала Хилдрета, и он заговорил о черенках. Трофим ответил:
— Осенью можно нарезать. Берите. Пользуйтесь. Дома садоводам раздайте…
Потом он пригласил гостей «откушать хлеба-соли»…
Хилдрет искал ямщика для продолжительных поездок по окрестностям села. Трофим в то лето не мог ехать и указал на Митрофана. Тот поджидал прибавления семейства, копил деньги на постройку домика и потому охотно нанялся в ямщики к щедрому иностранцу.
Всё лето они ездили по лугам и полям, не раз побывали в тайге, на склонах гор. Хилдрет всюду рассматривал травы и кустарники, образцы укладывал между листов бумаги и сушил; собирал семена, отмечал то, что осенью можно выкопать с корнем.
Митрофан рассказывал братy и снохе о находках профессора. Тут были многочисленные разновидности смородины, облепихи, ежевики. Были травы: душистый донник, жёлтая люцерна, розовый тысячелистник и многое другое, что могло пригодиться для полей, садов и цветников. Профессор заверял, что всё это он улучшит. Ягоды будут крупнее и слаще, цветы красивее и душистее. И тогда он вернёт это богатство русским. Конечно, не бесплатно. Не за спасибо. За золото!
— Будто мы сами не можем вырастить, что надо, — ворчал Трофим. — Пользу и красоту без него понимаем.
Более всего Хилдрет интересовался дикой сибирской ягодной яблоней, что росла в низинах ущелий и поймах горных рек. Деревья крепкие, высокие. Глянешь на вершину — шляпа сваливается. А Митрофан с лёгкостью кошки взбирался на них и кидал вниз ветки с ягодами. Они были разные и по величине и по окраске. Профессор упаковывал семена в отдельные мешочки. Их набралось несколько десятков, и он считал свою коллекцию ценнейшей в мире. На этих деревьях растёт золото! Но никто и не подумывает открыть прииск. Восторгаясь богатой землёй, Хилдрет упрекал сибиряков за то, что они не умеют вести хозяйство. Он хвалил Америку, называл страной свободы и благоденствия, а своих соотечественников — предприимчивыми людьми сильной воли.
Так было каждый день, и Митрофан поверил, что лучше Соединённых Штатов нет ничего на свете.
В тот год на семью Дорогиных навалились несчастья: весной похоронили мать, в сентябре умерла от родов жена Митрофана. Вдовец ходил чёрный, как туча.
— Не давайтесь грусти, — успокаивал его Томас Хилдрет. — Вы есть молодой человек!..
Он беспокоился о благополучной доставке большого груза живых растений и начал сговаривать Митрофана поехать с ним за океан; уверял, что там нетрудно скопить деньги и для начала приобрести маленькую ферму. А когда будет ферма — будет и жена. Он, Томас Хилдрет, в этом не сомневается. Он обещает помощь и содействие…
Митрофан объявил семье:
— Охота мне поглядеть, как люди за морем живут.
— Живи дома, на своей земле, — твёрдо, как большак, осадил его Трофим. — Нечего по свету бродяжить…
— Может, в Америке разбогатею. Профессор говорит — там все богатые…
— А ты сказкам веришь!
— Там, говорит, слобода…
— Для кого — свобода, а для кого и слёзы.
Вера Фёдоровна дала прочесть рассказ Короленко «Без языка», но Митрофан не стал читать. Зачем понапрасну убивать время? Его всему научит профессор, мягкий и добрый человек.
— Кто мягко стелет, у того жёстко спать. — сказала Вера Фёдоровна.
— Ну-у, нет, профессор не такой. Видно же человека…
— Смотри, Митроха, — сердито предупредил Трофим. — Там тебе, однако, намнут бока и синяков наставят.
Но через день младший брат показал деньги:
— Вот задаток! Глядите сколько!
Никто из родных не взглянул на хрустящие радужные бумажки. Митрофан спрятал их в карман и залихватски тряхнул головой:
— Попытаю счастья!..
Трофим хмуро шевельнул бровями.
— Ежели хватишь горького до слёз — приезжай назад: место в доме всегда найдётся…
— А может, вы ко мне прикатите. Может, там и вправду лучше…
— Нет, спасибо. Без корня, говорят, и полынь не растёт. А наш корень врос в свою землю. И к солнышку мы привыкли — своему…
Митрофан сбрил бороду и усы; щеголял в старом костюме Хилдрета.
Мальчишки показывали пальцами:
— Глядите — мериканец идёт! Ггы!..
Вера Фёдоровна ещё долго отговаривала Митрофана от поездки, но всё было бесполезно. И она стала собирать его в дальнюю дорогу за океан.
Хороши в горах осенние дни. Под ногами мягко похрустывает свежий снег, и шумят промытые дождями стебли густой полёгшей травы. Воздух кристально чистый, небо голубое, высокое. Лист с деревьев осыпался, и лучи солнца проникают всюду. У светлых родников они играют в рубиновых гроздьях калины, в густой чаще румянят рябину. Одни задумчивые кедры попрежнему останавливают их. Каждое дерево отбрасывает большую косматую тень, и снег там кажется голубым.
Капли крови лежали на снегу, словно бусы с разорванной нитки. Иногда они терялись среди мёртвой травы, с которой — то там, то тут — был сбит снежный пух. Но достаточно было присмотреться, и красные бусинки снова открывали след раненого зверя.
Дорогин шёл по следу изюбра. На рассвете ранил его на тропе, что вела из одной долины в другую. Зверь метнулся в сторону и, подпрыгивая на трёх ногах, побежал к вершине хребта. Солнце поднялось высоко над горами, а охотник, всматриваясь вдаль, всё ещё преследовал подранка. Он был уверен, что зверь не пойдёт за перевал, а ляжет где-нибудь в кедрачах. Но расчёты не оправдались: две кедровых таёжки остались позади, а красным бусинкам не было конца — зверь, не останавливаясь, поднимался к перевалу через хребет. Уже виднелась верхняя граница хвойного леса, дальше начинался голец. Впервые довелось Трофиму охотиться на таких высоких местах.
Охотник шёл, сдвинув шапку на затылок и распахнув короткий зипунчик, на плече нёс шомпольную винтовку. Только бы увидеть подранка, а в меткости выстрела он не сомневается.
Слева тянулась полоска кедрового леса. Выносливые деревья, казалось, тоже шагали к перевалу. Холодный ветер, видать, не раз пытался остановить их, но кедры упрямо продвигались всё выше и выше. Вот они откинули ветки в подветренную сторону, ссутулились, лысые и обдёрганные, но попрежнему отвоёвывали у гольца сажень за саженью. Вот они остановились, будто для того, чтобы передохнуть и собраться с силами, а вперёд послали трёх разведчиков. Те не уступали ветрам. Пригнувшись чуть не к самой земле, поднимались по крутому склону к вечным снегам.
«Ну, силища! — подумал о невиданных деревьях Трофим. — Смелы, смелы!»
Ему ещё не приходилось видеть деревьев, которые бы так упорно боролись с ветрами и морозами. Отбавить бы этой силы яблоням, хотя бы маленькую частичку.
Вот и кедры-разведчики остались позади — недалеко перевал, Неужели подранок направился за хребет? Трофим остановился, присматриваясь к камням, запорошённым снегом. В одном месте сквозь него проступали густо-зелёные пятна. Что там такое? Неужели кедры, в самом деле, ползут по гольцу? Это было в стороне от следа, но близкая разгадка так взволновала Дорогина, что он, позабыв о раненом звере, пошёл туда: взмахнув рукой, сбил пушистый снег, и у ног заколыхались густые ветки тёмнозелёной хвои. Запахло кедровой смолкой.
Да, кедр как бы полз к перевалу; полз, распластав ветки возле самой земли. Рядом так же низко расстилались ветки другого кедра.
Отложив ружьё в сторону, Трофим стал обеими руками сметать с веток снег. Странные деревья! Сучья изогнуты, искорёжены, но среди них не было ни одного погибшего. Значит, возле земли им тепло: не страшны ни ветры, ни морозы. Холодную зиму они проводят под снегом.
Дорогин опустился на колени и, сунув руки в хвою, нащупал ствол. Вот его корневая шейка. Едва показавшись из земли, деревце тотчас пригнулось и стало расстилаться во все стороны. Хорошо! Теперь всё ясно! Чем выше в горы, тем холоднее зимы. У вершины гольца они, однако, такие же суровые, как на дальнем севере. Значит, кедр здесь вроде южного дерева. Ему холодно стоять, а он взял да и лёг на землю! Приноровился — зимует под снегом, как под шубой… Да-а, интересно! А что если… если попробовать вот так же вырастить яблоню?! Возле самой земли южанка, наверно, будет чувствовать себя, как дома.
Трофим переходил от одного лежащего кедра к другому и про винтовку вспомнил лишь тогда, когда снег стал синим. Взглянув на запад, он увидел, что солнце уже закатилось и скоро догорит заря. Далеко в долине, где раскинулось, отсюда незаметное, старое село, быстро сгущался вечерний сумрак. Поскорее бы вернуться домой, рассказать жене об этих диковинных кедрах да поговорить о яблонях. Его новому плану она обрадуется больше, чем охотничьей добыче…
Вернувшись к винтовке, охотник посмотрел в сторону перевала и улыбнулся:
— Изюбру выпало счастье… Рана у него, однако, не опасная — заживёт.
Закинув винтовку на плечо, Дорогин повернулся и пошагал вниз, к тому распадку, где был охотничий стан и где его ждали товарищи по охоте.
Трофим продолжал поиски саженцев крупноплодных сортов яблони. В саду стало тесно. Пришлось выкорчевать добрую сотню кустов малины, хотя она и давала верный доход. — Дорогины не гнались за богатством.
В июле, когда рост саженцев заканчивался, Трофим принёс деревянные рогульки и, осторожно пригибая молодые побеги, пришпиливал яблоньки к земле.
— Привыкай, маленькая, привыкай, — приговаривал он. — Вот так вот… Нам ведь надо зиму перехитрить.
Через год у молодых стланцев появились новые побеги. Трофим отогнул их в стороны и тоже пришпилил рогульками; жене сказал:
— Годков через пять будем собирать урожай. Придём, а тут — зелёная корзина, полная яблок! Мы с тобой нарядимся во всё праздничное…
— Погоди хвалиться, — остановила его Вера Фёдоровна. Сначала добейся задуманного.
Первые цветы появились на четвёртый год. Осенью деревья, в самом деле, походили на зелёные корзины с яблоками. Крупные плоды густо облепили ветки, налились румянцем.
Трофим написал брату в Америку: «Расскажи своему хозяину, как зимуют наши яблони… А яблоки у нас, как девки, краснощёкие…» Ответа он не дождался. Через год пришло письмо, из которого Дорогины узнали, что Митрофан переехал в один из южных штатов.
«На ферме Хилдрета доллары растут не для меня, — писал он. — Поищу счастья в другом месте…»
— Всё ещё верит в сказки! — вздохнул Трофим.
В одну из поездок в город он с корзиной в руках, наполненной яблоками, зашёл на обширный склад жатвенных машин. Мистер Тэйлор провёл его в дом, усадил в мягкое кожаное кресло, сам опустился во второе. Трофим поставил корзину на стол:
— Попробуйте сибирских. И напишите профессору… Как он там? К нам не собирается?
— У-у-у! — прогудел Гарри Тэйлор, прожёвывая яблоко. — Томас сделал большой бизнес!
Захлёбываясь от восторга, рассказал о своём друге. Кто бы мог подумать, что за какие-то четыре года можно на простой травке сколотить изрядный капитал? А всё реклама! Теперь люцерна, которую вывез отсюда Хилдрет, высевается в нескольких штатах!
Неожиданно Тэйлор умолк, присматриваясь к собеседнику. Что он скажет? Конечно, позавидует. Ходили здешние мужики по золоту и не видели его. А вот нашёлся умный человек и траву превратил в доллары!
— То хорошо, что за морем пригодилась людям наша люцерна. — сказал Дорогин. — А на профессора я в обиде за брата: сманил к себе. Вот я и пришёл узнать — не приедет ли ещё? Думал: может, вместе они заявятся…
В письмах Трофим советовал брату возвращаться домой: под родным небом и бедность не так тяжела, как на чужбине, и новой семьёй он обзаведётся скорее.
Митрофан отвечал, что и там, за океаном, есть хорошие женщины. Если бы у него завелись деньги — он давно бы женился. А деньги он сколотит: у него — сильные руки, — не сегодня, так завтра найдёт прибыльную работу. Тогда можно будет купить домик в рассрочку…
К дню рождения первого сына Дорогиных Митрофан прислал в подарок доллар с надписью: «Племяннику Грише — на счастье».
Вера Фёдоровна, держа в руках хрустящую заокеанскую бумажку, покачала головой. Трофим Тимофеевич глухо проговорил:
— Уже нахватался чужих привычек!.. — Жене настойчиво посоветовал: — Брось в печку!..
— Пусть лежит, — возразила Вера Фёдоровна. — Гриша вырастет — посмотрит и всё поймёт — как надо. Я позабочусь об этом.
На грядках выросли сеянцы яблони. Более пяти тысяч! Куда их рассаживать? В огороде места уже нет.
В четырёх верстах от села была бросовая земля. Там, как верблюжьи горбы, торчали кочки да росла жёсткая пикулька с крупными фиолетовыми цветами. Листья острые, как ножи. Коровы не ели, кони — тоже. Даже свиньи не хотели рыть землю, — корни горькие. Никакого толку от пикульки не было.
Дорогин стал просить две десятины этой земли. Шуму на сходке было, как весной в роще у грачей. Больше всех вопил настоятель староверческой молельни:
— Знаем его бесовские замашки! Рвётся туда, чтобы от людских глаз подальше быть. Там, дескать, что хочу, то и ворочу. У него бабёнка богохульница! Её за политику пригнали. Что они будут вытворять? Выдумщики, язви их!
— Станут тучи отворачивать, чтобы яблоки дозаривать! Засуха задушит нас. Хлебушко выгорит!.. — кричали его приспешники, размахивая кулаками.
Один из соседей, красноносый старик посоветовал:
— К целовальнику сходи, неразумный! Да не поскупись…
Трофим отправился в монополку. Три смекалистых мужика вызвались помочь ему.
Сходка утихла. Сельчане расселись по брёвнам, что лежали по обе стороны крыльца. Староста, повеселев, послал десятских собирать стаканы. Писарь, облизывая губы, склонился над бумагой и торопливо заскрипел пером.
Рьяные помощники вернулись первыми, принесли по три четверти водки, столько же — целовальник, сам Дорогин— больше всех.
— Ставлю обществу четыре ведра! — объявил громогласно, разжигая весёлый шумок. — Угощайтесь на здоровье!..
В тот же год он расчистил от пикульки поляну на берегу реки и заложил новый сад. Кроме мичуринской яблони Ермак, посадил первые ранетки. Там же разместил все пять тысяч сеянцев. Но зима оказалась безжалостной: к весне их осталось двести, а ещё через год — двадцать. Из этих, достаточно выносливых, деревьев Трофим выбрал семь — те, что принесли, хотя и мелкие, но довольно вкусные яблочки.
Нелады усугублялись. Однажды урядник прогнал его с базара.
— Батюшке не поклонился! Не дал освятить! — кричал блюститель порядка. — Убирай свою погань!
— Кланяться не привык: у меня спина прямая. Таким мать родила! — с достоинством ответил садовод. — Святить? А что они от этого слаще будут, что ли? Вон огурцы тоже не святили:
— Сравнил! Дуралей! — безнадёжно покачал головой урядник. — Огурцом никто Еву не соблазнял. От него не было греха. Спроси у батюшки. А сейчас — долой! Долой!
Через несколько дней в сад приехал священник. Он был навеселе и разговор начал добродушно:
— Рай у тебя здесь. Воистину рай! С божьего соизволенья всё взросло. Тако, чадо моё, тако! Не взирай на пастыря студёными очами…
— Уж какие есть, такими и гляжу, — ответил строптивый садовод и насторожился: «Чего ему надо?»
Оказалось, что архиерей из газеты узнал: в Глядене выращены яблоки! И вот потребовал доставить к трапезе. Побольше! Самых сладких!
— Они ведь у меня негодные… Несвячённые! Урядник на базаре кричал, чтобы я свиньям скормил. Как же теперь быть? — Дорогин прищурил глаза. — Вдруг у архиерея-то брюхо заболит? Беда нам!
— Смири гордыню! — заговорил гость тоном проповедника. Гони от себя бесовские помыслы. И господь бог поможет тебе вырастить ещё краше…
— Я помощи не прошу. Обойдусь, однако, своим умом. Только бы он, бог-то, не мешал. Зачем морозами губит? Скажи там архиерею…
— Не богохольствуй! Не слушай своей ночной кукушки! А то ребят не буду крестить. Куда вы с ними?.. О вас пекусь! Вспомни, заблудший, — святые венцы на наши главы я надел, таинство бракосочетания совершил…
Эго напоминание тронуло сердце, смягчило голос.
— Из-за урядника я так… — молвил Дорогин и с корзиной в руках пошёл собирать яблоки.
Вокруг сада Трофим выкопал канаву и посадил тополи в два ряда. Защита только от ветров. А озорникам не помеха. В сумерки они слетались, как журавли на горох. Садовод спускал с цепи собаку, стрелял из дробовика в воздух, ничто не помогало. Каждое утро находил отломленные ветки.
Односельчанам настойчиво советовал садить яблони у себя в огородах. Ему отвечали, что дело это непривычное и что им «некогда заниматься баловством».
Набеги продолжались. Трофим затаивался под деревьями, но долгое время не мог никого поймать.
В одну из лунных ночей заметил воришку. Взобравшись высоко на дерево, мальчуган срывал яблоки, ещё не зрелые, жёсткие, и складывал в приподнятый подол холстяной рубахи. Уж этот-то не уйдёт!
Бесшумно переставляя босые ноги, Трофим подошёл к дереву и прикрикнул на огольца. Тот оборвался с яблони; падая, зацепился рубахой за старый сломок и повис над землёй.
— Дяденька, не буду!.. Дяденька, отпусти!.. — плаксиво бормотал, беспомощно трепыхаясь в воздухе.
Трофим снял его с дерева и, придерживая за ухо, глянул в лицо. Это был Серёжка Забалуев.
— Глупыш! Обормот! — стыдил Дорогин. — Пришёл бы ко мне по-хорошему, я досыта накормил бы тебя самыми сладкими. А ты… Пакостник!..
Заметив отломленный сук на земле, садовод рассвирепел:
— Лучше бы палец мне отломил, чем это. Понимаешь? Прививка! — кричал, подёргивая за ухо. — Самая дорогая прививка!.. Этого я не прощу!..
Утром повесил отломленную ветку проказнику на шею и повёл его в село. А сам нёс корзину, полную крупных яблок. Отцу мальчика сказал:
— Парню захотелось попробовать… Вот кормите его…
Макар огрел сына плетью и поставил перед ним корзину:
— Ешь, паршивец! Всё! До последнего!
У Серёжки текли слёзы. Он давился яблоками, хватался за живот, но отец взмахивал плетью:
— Шкуру спущу!.. Ешь!..
Сбежались соседи.
— Брюхо лопнет у парнишки, — шутливо заступались за Серёжку.— Дай передохнуть.
— Сразу скормлю! — гремел отец. — На всю жисть нажрётся! Будет помнить!..
С тех пор набеги на сад прекратились. Серёжку стали дразнить: «Яблок хочешь?» А он и в самом деле наелся на всю жизнь. Даже запаха не выносит, о прививках не может слышать. Пала на сердце остуда. И нет ей конца.
Жизнь шла в борьбе с жестокой природой, с невежеством, с ограниченными и косными людьми. Немало испытаний выпало на долю Дорогина в гражданскую войну. Но он умолчал об этом, оставив рассказ до другого раза.
После победы над колчаковцами и интервентами в газетах и журналах стали появляться статьи о сибирском садоводе. На выставках ему присуждали премии. В доме чуть ни все простенки заняли дипломы и почётные грамоты. Всё, что было взращено в саду, Дорогины в «год великого перелома» внесли в колхоз. И у Трофима теперь не было нужды разрываться между садом и пашней. Все силы он отдавал любимому делу.
Председателем колхоза в то время был токарь с Балтийского завода. Десятью годами раньше, во время боевых схваток с деникинцами довелось ему побывать в городе Козлове, на зелёном полуострове, где тысячи новых плодовых деревьев были выращены, созданы старым русским садоводом.
— Дадим тебе от колхоза научную командировку туда, — сказал председатель, покорённый мечтой о больших садах, под небом Сибири. — Достигай, браток!..
Ранним июльским утром Дорогин на пароме переплыл речку Лесной Воронеж и вошёл в сад на зелёном полуострове. Вот она обетованная земля! Вот деревья, пробуждённые к жизни мудростью человека. Отсюда яблонька под именем Ермак отправилась завоёвывать Сибирь и проложила путь-дорогу для своих сестёр. Отсюда приходили ободряющие письма, посылки с семенами и саженцами.
Десятка полтора посетителей прибыли раньше Дорогина. Они нетерпеливо и насторожённо посматривали на крыльцо двухэтажного дома: выйдет ли сегодня старик?
Позволит ли ему здоровье? Возьмёт ли на прогулку по саду?..
И вот он появился. Высокий, угловатый, сухой от недугов. Белый пиджак обвис, сваливался с плеч. Широкие поля лёгкой шляпы кидали тень на лицо, иссечённое морщинами, как земля в засуху. Старик шёл, опираясь на трость.
— Ну, собрались? На прогулку? — спросил резко, неприветливо. За долгую жизнь ему надоели любопытствующие бездельники.
Посетители, кивая головами, перебивали один другого:
— Да, да… Посмотреть… Полюбопытствовать…
— Приобщиться… Как почитатели и поклонники…
— Поклонники?.. Я не принадлежу к женскому полу, Нe девка. Не молодая вдова… — ворчал старик, поворачиваясь к дорожке в сад. — Видите ли, на прогулку явились… — повторил он и, помолчав, помягче объявил. — Возьму, если кто по делу…
— Я — по делу. — Дорогин шагнул вперёд всех. — По ермаковой тропе — сюда.
Учитель и ученик стояли лицом к лицу, оглядывая друг друга. У ученика борода — во всю грудь, на голове — копна волос.
— По командировке колхоза… — добавил он.
— А-а! — в глазах учителя загорелись огоньки, улыбка, как светлая дождевая вода в полях, залила морщины на помолодевшем лице. — Догадываюсь: сибиряк! Дорогин? Трофим? Если я не запамятовал. А отчество… Писал на конвертах, но не помню.
— Батьку моего, Иван Владимирович, звали Тимофеем.
— Вот ведь как — Тимофеевича забыл. А когда-то тебе посылал свою яблоню Ермак Тимофеевич!.. Так, говоришь, ермакова тропа привела? Славно! Пойдём, Трофим, пойдём. Рассказывай про сибирские сады.
Они двинулись по дорожке среди деревьев. За Мичуриным бежала маленькая пушистая собачка, похожая на рукавицу-мохнашку. Над головами кружились воробьи. Старики не замечали их. Дорогин рассказывал, как ведут и как чувствуют себя яблони Мичурина в условиях Сибири. Иван Владимирович время от времени останавливался у дерева и говорил с доброй мягкой улыбкой:
— Вот оно «незаконнорождённое». Мать всего поколения… — и вспоминал, как он вызвал к жизни это дерево, как отдавал на воспитание другим яблоням, добиваясь новых нужных ему качеств.
Они сели отдохнуть на скамью. Воробьи опустились на землю, чирикали и подпрыгивали.
— Сейчас, сейчас… — Мичурин одну руку запустил в карман, другой указал на старого воробья с темнокоричневыми перьями, как бы взъерошенными на голове. — Это — давний друг! Всегда сопровождает меня. Самый бойкий!.. — Бросил птицам горсть пшена. — Клюйте! Работайте!
Потом повернулся к гостю и переспросил:
— Так, говоришь, по научной командировке из колхоза? Славно! Вот они, настоящие хозяева земли! Каждый колхозник — опытник, преобразователь. И будущность естественных наук — в колхозах, в совхозах. А у вашей Сибири — большое будущее. Придёт время — вам позавидуют южане. И саженцы плодовых деревьев начнуть завозить с севера на юг, как зимостойкие.
Отдохнув, они опять пошли по саду. К дому вернулись только через три часа.
— Пойдём обедать, — пригласил Мичурин гостя.
А к чаю — варенье из чёрной рябины. Попробуешь, домой увезёшь. — И шутливо упрекнул. — Какой же ты сибиряк: не куришь! Я угостил бы тебя своим табачком…
…Трофим Тимофеевич прожил на зелёном полуострове четыре дня. И все эти дни учитель и ученик не расставались. На прощанье Мичурин долго пожимал руку Дорогина:
— Иди, Трофим, через все трудности. Вперёд и вперёд. Не сгибай головы. Добивайся своего!
Глава третья
Сергея Макаровича Забалуева, председателя колхоза «Колос Октября», в те дни не было дома. Шаров, не дожидаясь его, завёл разговор с полевыми бригадирами о посадке лесных полос. Стариков расспрашивал о берёзовых колках, на их памяти истреблённых порубщиками да любителями весенних палов. Всё это могло пригодиться для диссертации.
Сергей Макарович вернулся из города поздно ночью, когда буран начал утихать, и утром, узнав, что в колхозе гостит Шаров, раньше обычного пришёл в контору. Плечистый и массивный, с круглой головой, похожей на белый арбуз, Забалуев, одетый в чёрную гимнастёрку, сидел за тонконогим столом, казалось готовым рассыпаться под тяжестью толстых рук. На столе не было ни книг, ни бумаг, и одинокая запылённая чернильница выглядела случайной.
Створчатые двери кабинета то и дело открывались, и на пороге показывались бригадиры и звеньевые, доярки и охотники, кузнецы и сеновозы. Они садились на узкие скамейки и скрипучие табуретки. Всего каких-то три дня председателя не было дома, а у всех накопились дела к нему, Всем нужен он! Сергей Макарович коротко говорил — кому что делать сегодня. Ему нравилось, что с ним не спорили, что, как будто, все были довольны его ответами и распоряжениями. Хорошо и спокойно начался день. И всё шло бы тихо, если бы не рассказы о Шарове. Хорош гость! В чужом колхозе развёл агитацию! И за что? За лесные полосы!
— Ишь, какой прыткий! Выдумщик! — Забалуев стучал по столу кулаком, будто кувалдой по наковальне, и чернильница, вздрагивая, отодвигалась от него. — Не изволил подождать меня. Председателя! Не терпелось горячей голове…
Сергей Макарович долго не мог успокоиться и громче обычного говорил о своих успехах и о своём опыте старого хлебороба, у которого следовало многому поучиться.
Колхозники выходили один за другим, и кабинет постепенно опустел.
К приходу Шарова Забалуев «перекипел» и почувствовал, что, до поры до времени, сможет удержаться от резких упрёков.
С гостем пришёл Никита Огнев. Сергей Макарович покосился на бригадира: уже успели подружиться! Рыбак рыбака видит издалека! Оба любят советы давать: вот так да этак! А он в них не нуждается.
По долгу гостеприимства Забалуев встал; подаваясь вперёд широкой грудью, упёрся левой ручищей в стол, а правой, как клещами, стиснул мягкую руку гостя.
— С победой!.. С благополучным возвращением!.. — гремел басом. — А не переменился ты. Верно! Какой был, такой и есть. Ну, рад за тебя, рад.
— Вы тоже почти не изменились.
— Ну-у, что ты! — Сергей Макарович тронул голову, выбритую до блеска. — Парикмахеры помогают. А через три дня у меня тут будет седая стерня.
Гостю Забалуев указал на табуретку возле стола, а сам, не садясь, начал рассказывать:
— Жарко нам, тыловикам, досталось тут. Ой, как жарко! Оставались одни бабы, старики да малые ребята… По моему характеру — лучше бы на фронт. С винтовкой в руках! В штыки! Или на коне — с шашкой на врага! А мне сказали: «Здесь обеспечивай!..»
Он подкреплял слова внушительными жестами. На его груди покачивались ордена и медали. Шаров знал: орден боевого Красного Знамени — за ликвидацию бандитских гнёзд в горах во время гражданской войны, «Знак Почёта» — награда последних лет.
— За хлеб получил! — Сергей Макарович тронул пальцами орден. — Представляли к Трудовому, а дали «Знак». И то на весь район — два ордена: мне да секретарю райкома. Остальным — медали.
— Знаю. — Павел Прохорович пристально посмотрел в кругленькие, глубоко запрятанные под нависшими дугами бровей, серые глаза Сергея Макаровича. — Я горжусь, что наша Катерина Савельевна получила медаль «За трудовую доблесть».
Катерина Бабкина во время войны заменила Шарова на посту председателя колхоза. Огнев многое слышал о Бабкиной и теперь, покрутив головой, заметил:
— Тут кто-то проморгал. Катерине Савельевне за одну гидростанцию следовало дать орден.
Забалуев сел и, сложив руки на стол, буркнул:
— По хлебосдаче, понимаешь, не дотянула.
— Но по другим статьям всех обогнала, — не унимался Огнев. — Я бы на твоём месте вопрос поставил в крае.
— А думаешь, я не говорил? — Сергей Макарович стукнул себя кулаком в грудь. — Да, может, она потому и в списке удержалась, что я замолвил…
Собеседники молчали.
Забалуев встал, вразвалку вышел из-за стола и, кивнув головой на двери, пригласил Шарова.
— Пойдём завтракать. У меня старуха пельмени стряпает. Пойдём, пойдём, — потянул за рукав; в сторону Огнева буркнул: —и ты, бригадир, приходи. За компанью.
Идя рядом с Шаровым, посетовал:
— Живём в одном районе, а друг у друга в гостях не бывали.
— Я — за дружбу, — отозвался Павел Прохорович.
— Вот и хорошо! Приезжай с жёнкой Новый год встречать. Затвердили?
— Благодарю. Но…
— Вот всегда так! Я, как говорится, иду навстречу, а ко мне — затылком…
— Мы направим делегацию.
— И на том спасибо. Мы тоже в долгу не останемся.
— Я мог бы съездить, — вызвался Огнев. — Мне, как бригадиру…
— Правление обсудит, — оборвал Забалуев и вернулся к разговору о празднике. — Первый раз после войны встречаем Новый год. Надо его уважить по-хорошему. И поглядим, у кого будет веселее! — Расхохотавшись, добавил: — У кого, как говорится, люди будут бровями пол подметать!
Шаров больше не проронил ни слова. И Огнев тоже замолчал. Светлые, как овсяная солома, туго закрученные усы его недовольно пошевеливались.
По дороге Сергей Макарович вспомнил, что не поинтересовался боевыми успехами гостя, хотя бы для вежливости, и теперь, у себя в доме, стал расспрашивать:
— Ну, как воевал? До каких мест дошёл?
— До самого Берлина, — сдержанно ответил Шаров.
— До Берлина?! Вот это здорово! Есть чем похвалиться! Ишь, сколько наград наполучал! Две, три, четыре… — Сергей Макарович подсчитывал ленточки. — Этак, чтобы все ордена и медали вывесить, тебе груди не хватит!..
Гость осматривал горницу. В переднем углу — большой, потемневший от времени, портрет Карла Маркса, засиженный мухами. Под портретом, казавшимся одиноким в этой комнате, как бы придавленным низким потолком из чёрных плах, на треугольном столике — голубой патефон.
— Премия за хлеб! Мы каждый год первыми выполняли план! Из всех первыми!.. Можно завести пластинку — хор Пятницкого. Я люблю проголосные песни! Ой, люблю!
— Как-нибудь в другой раз, — отговорил его Шаров и перекинул взгляд на громоздкий чёрный комод, на котором стояла гармошка с перламутровыми ладами.
— Сына ждёт! — объяснил Забалуев. — Семён-то у меня — первейший гармонист! Не слыхал?
— Не доводилось.
— Ну как же! На смотрах самодеятельной художественности выступал! Да-а!..
Сергей Макарович опять принялся расспрашивать гостя: в каком он звании демобилизовался? Какую зарплату получал в армии? Наверно, можно было и не думать о возвращении в деревню?
Шаров сказал, что не мог оставаться в кадрах — колхозники ждали его и писали ему едва ли не чаще, чем жена.
— Катерина Бабкина, наверно, строчила письма? От председательской должности хотела поскорее освободиться, хомут сбросить.
— Другие тоже писали. О жизни колхоза я знал всё. Бывало, в блиндаже закрою глаза и вижу: возят землю на плотину, ставят столбы на улицах, подвешивают провода!.. Когда получил сообщение: «Дали свет!» — товарищи меня поздравляли горячее, чем с первым орденом. Я вам скажу — письмо читали по всей дивизии! В армейской газете напечатали! Листовкой оттиснули и сбрасывали в немецкие тылы, чтобы русские люди могли прочитать: в такую войну в далёкой Сибири закончили строительство колхозной гидростанции!..
Сергей Макарович не поддержал разговора, — опасался, что его упрекнут: в Глядене всё ещё нет света.
Шаров рассказал о своих планах: Луговатка и Будённовский выселок совместно построят на Жерновке вторую гидростанцию. Это недалеко от полей «Колоса Октября». Мощности хватит и для трёх колхозов. А строить общими силами — легче и быстрее.
— Хорошо! — подхватил Огнев. — Нам бы присоединиться.
— Ишь-ты какой! — покосился Забалуев на бригадира и повернулся к гостю. — Зачем нам электричество на пашне? Учётчики, ежели им надо, с лампами повечеруют…
— На токах моторы поставите, чтобы крутили веялки.
— Ну-у, нет. Несподручно это. Нет. Да и лишняя трата денег… Осень придёт — из города народ пришлют на подработку зерна… Вот в село нам свет надобен. Бабы, язви их в душу, заели меня: давай и давай! Теперь мужиков натравят. Но мы смекалистые — возьмём от городской сети. Никаких хлопот и забот… И тебе не советую зря силы убивать. Послушай меня. Не советую! Недавно проезжали инженеры — ищут на реке место для постройки громадной гидростанции, вроде Днепростроя!
— А где? Выше или ниже устья Жерновки?
— Кажись, выше.
— Отлично! Я вам скажу, подпора в Жерновке не будет. Нашей гидростанции не помешает.
— Пошевели мозгами — нет резона тратиться на постройку. Нет!
— Государство строит гидростанции на больших реках, а маленькие речки обуздать — наше дело. Так мы постепенно зарегулируем все стоки. Вот резон!
— Ишь, какой богач выискался!.. Я тебе по-дружески говорю: в корню мало ходил, берёшь сразу с места вскачь, как молодой жеребёнок. Скоро запалишься. Ой, запалишься! Ты прикинь всё.
— Я прикидываю. Еду в город, чтобы посоветоваться…
Сергей Макарович вышел в кухню, и разговор продолжался без него. Шаров говорил, что, по его предположению, лучшим место для постройки плотины должны оказаться берега возле Бабьего камешка.
— Погоди, погоди, — остановил его Забалуев, вернувшийся с бутылками в руках. — Ежели ты запрёшь Жерновку возле Бабьего камешка — вода бросится вверх по Язевому логу. Так я понимаю?
— Так.
— А докуда подымется? Наши сенокосы зальёт?
— Возможно.
— Ишь, какой храбрый! Воз-мож-но. — Забалуев стукнул донышками бутылок о стол. — А я говорю: «Невозможно».
— У вас сенокосов — глазом не окинешь! Старики рассказывают — п-пустоши… — Шаров начал заикаться, что случалось с ним в минуты раздражения. — П-пустоши и то не выкашиваете. А в Язевом логу каких-нибудь десять гектаров…
— Чужого богатства не считай. Своё наживи… На пустошах растёт пырей, а в Язевом логу — мятлик. Самолучшее сено для овечек! Ой, хорошее сено!..
Павел Прохорович пожалел, что завёл разговор преждевременно. Надо было сначала посоветоваться с секретарём райкома, пригласить инженеров для изысканий, подождать, пока будет готов проект, а уж потом объявить, что вода поднимется по Язевому логу и зальёт небольшую часть лугов колхоза «Колос Октября».
— В райкоме, Сергей Макарович, разберутся…
— А что райком? Ты райкомом не пугай. Я не из трусливых!.. Ты специально приехал людей мутить, когда меня дома не было. Про посадку леса начал сказки рассказывать…
В дверях показалась жена Забалуева — Матрёна Анисимовна, такая же массивная, как он, и громко окликнула мужа:
— Сергей! Чего ты гостя разговорами донимаешь?
— Не мешай, — отмахнулся Забалуев. — Раз я начал — выложу всё. — И подступив к Шарову, продолжал. — Говорили мне про твои выдумки: лес на пашне сажать! Знаю я, как его разводить. Перед войной давали план, ну, посадили мы — всё посохло. Сосна не подсолнух, берёза не конопля. Как их вырастишь? Степь она степью и останется. Не зря гриву назвали Чистой. Она не принимает никаких прутиков.
— Примет!
— Хочешь хвалиться своими посадками? Видал я их: не лес, а смех! У одного тополя девка крикнет — у другого не слышно.
— В войну не хватило силы для ухода…
— И теперь не хватит. Да и ни к чему это. Без всяких лесных полос наша земля родит хлеб.
— Семь лет из десяти. В остальные годы засуха убивает.
— А прутиками её не остановишь. Нет, нет. Твои тополя сами засохнут. Я знаю. Ты меня слушай: у меня — опыт и хлебороба и председателя колхоза. Я, понимаешь, в войну целый полк кормил. — Забалуев взмахнул рукой. — Целый полк! В газетах писали…
— Ты кормил? — вмешался Огнев. — Один? Самолично?
— Ну, колхоз… Это и так понятно. Чего привязываешься, как овод?.. — Забалуев снова повернулся к Шарову. — Теперь о другом надо подумать — как бы колхозникам дать побольше хлеба на трудодень. Вот задача! Как ты её разрешишь?
— Путь один — повышение урожайности. Простой и ясный путь.
— Мелко смотришь, Павел Прохорович, — рассмеялся Забалуев. — Пусть я по урожаю со всей посевной площади отстану от тебя, а трудодень у меня будет богаче. Вот увидишь. Убедишься!
Хлеб Забалуев сдавал с хитрецой: первую квитанцию всегда получал он. И в газетах первые снимки красных обозов были из Глядена. И районные сводки, до поры до времени, начинались с «Колоса Октября». А к концу уборки колхоз сразу оказывался на последнем месте. Другие сдавали сверх задания — Забалуев увёртывался: то веялки ломались, то подводила сушилка… Но в долгу артель не оставалась, — в день выполнения краевого плана Сергей Макарович приезжал с красным обозом. Он забегал в редакцию газеты и рассказывал, что в его колхозе трудодень, хоть на десять граммов, а всё же выше, чем у многих соседей.
— Уйду вперёд! — продолжал хвалиться Забалуев перед гостем. — Ты меня не догонишь. Нет, не догонишь.
В дверях опять появилась Матрёна Анисимовна и настойчивее прежнего окликнула мужа:
— Макарыч! У меня пельмени сварились, а ты ещё и бутылки не откупорил.
— Пельмени? — столь же громко переспросил Забалуев и широким взмахом руки показал на стол. — Давай, давай. Пельмень хорош, пока горячий. Давай Анисимовна побольше!.. Пельмень на столе — всему голова!..
Под пельмени Забалуев любил выпить водки, но сейчас ему хотелось похвалиться колхозным вином, и ради этого он, скрепя сердце, изменил привычке.
— Посмотри, как мы освоили производство! У других — давлёнка из сахарной свёклы, а у нас — настоящее вино! Всех сортов и градусов! Про наше вино в Москве знают! В министерстве большие люди отведали и сказали, что на будущей выставке премия обеспечена!..
Вино, в самом деле, было отличное: едва Сергей Макарович успел выдернуть пробку из бутылки, как в горнице пахнуло садовой земляникой.
— Я слышал про дорогинские вина, — молвил гость.
— Вина колхозные, — подчеркнул Забалуев. — И на производстве стоит моя родная сестра.
— Но первым за это дело взялся Трофим Тимофеевич, — поправил его Огнев. — Нельзя забывать.
— А никто и не забывает. И заступаться нечего. Я здесь; к слову сказать, первый колхоз организовал да в районе семь артелей поднял! Не мало, а? Но ведь никто же не трезвонит на каждом шагу: «Забалуев, Забалуев…»
Шаров посмотрел вино на свет, понюхал и взял капельку на язык.
— Чудесный букет! Вкус — тоже!
Сергей Макарович чокнулся с ним:
— За твоё здоровье!
— За здоровье колхозных садоводов! — ответил Павел Прохорович.
Он не спеша пил маленькими глотками. Забалуев. опорожнив стакан, ждал его, но когда заметил, что Огнев, подражая гостю, тоже пьёт медленно, — не стерпел:
— Ну что вы отпиваете, как воробьи из лужи?! Вот как надо! — Он перевернул в воздухе пустой стакан, а потом с размаху поставил на стол и, открыв вторую бутылку, налил вровень с краями и направил горлышко к стакану Шарова. — Допивай, допивай. Налью малинового.
— Мне только рюмочку.
— Может напёрсток? — обиделся Забалуев и крикнул в кухню: — Анисимовна, принеси!
Матрёна принесла рюмку и поставила перед гостем.
— Я просил напёрсток, — напомнил Сергей Макарович.
— Не приневоливай гостя. У человека душа меру знает.
— Стыдно наливать в такую посуду. Стыдно!
Шаров опять почувствовал себя неловко и замолчал.
А Забалуев, разливая вино, рассказывал:
— Я, понимаешь, до работы горячий., Погулять тоже люблю так, чтобы земля дрожала. Ой, люблю! Но строго соблюдаю пословицу: «Пей, да дело разумей».
На столе одна бутылка сменялась другой. Тут было вино из чёрной смородины, из ирги и, наконец, из мичуринской черноплодной рябины. Шарову хотелось попробовать все вина, и он попрежнему не позволял наливать себе в стакан, пил по рюмочке из каждой бутылки и приговаривал:
— Хорошее!.. А вот это ещё лучше! Прямо скажу — удивили вы меня.
Попробовав яблочного, Павел Прохорович заговорил о ранетках, выведенных здесь, в Глядене. Василию Бабкину очень хочется раздобыть их для колхозного сада. Парень уже разговаривал с самим Трофимом Тимофеевичем, так сказать, удочку закидывал.
— Ишь, какой ловкий! — буркнул Забалуев. — Много таких удильщиков развелось! А Дорогин всё готов размотать. Не грех бы и председателя спросить…
Огнев пожал плечами.
— Чего же скупиться? Дать самую лучшую ранетку. Пусть разводят.
— А потом они её — на базар и на все выставки…
— Ну и что же? Имя Дорогина за ней останется.
— А колхоз по боку? Только о Дорогине и заботишься! Если на то пошло — пусть называют: «Колос Октября».
— Какой же колос на яблоне-то?! — улыбнулся Огнев, Шарову сказал. — Ранетка мелкая, но хорошая.
— Дрянь! — выкрикнул захмелевший Забалуев. — Дерьмо!
— Ну, а зачем садите? — удивлённо спросил Павел Прохорович. — Я слышал, даже хвалитесь.
— Понимаешь, покупают чудаки! — рассмеялся Сергей Макарович. Его раскрасневшееся от вина лицо залоснилось, как спелый помидор под лучами солнца. — Мы в саду, как говорится, деньги куём. Вот и терплю. Из-за вина, бывает похваливают. Да и колхозу в газетах за сад честь воздают. А то я всё повырубил бы на дрова. Да-а! Без стесненья. С тобой говорю по душам: лично мне никаких яблок не надо. Ребячья забава! Бабье баловство! Вот!.. У меня от них, если хочешь знать, брюхо…
Вспомнив потешную бывальщину о злополучном проказничестве Серёжки Забалуева, Огнев прыснул со смеху. Ещё на его памяти в праздники пьяные деревенские просмешники дразнили Сергея Макаровича: «Яблок надо? Корзину яблок! На закуску!..» Забалуев выламывал кол из прясла и бросался за обидчиками… Сейчас он, едва сдерживаясь, осуждающе покачал головой:
— Дурило! Чего расхохотался? Как девка от щекоток!.. Ну?..
Гость недоуменно посматривал на них.
Огнев, запрокинув голову, хохотал до слёз:
— Сам ты виноват: про брюхо помянул…
— А чего смешного? У одного нутро не принимает свиного сала, у другого с мёду все потроха выворачивает. А у меня нутро — для огурца. Лучше нет ничего на свете! Моя закуска! — Забалуев повернулся лицом к двери. — Анисимовна! Тарелку огурчиков! Которые с хреном посоленные…
Провожая гостя, Забалуев позаботился о его коне — положил в сани лугового сена, насыпал овса в мешок; прощаясь, помахал рукой:
— Я догоню.
Орлик беспокойно бил снег копытами и, когда Шаров ослабил вожжи, сразу с места рванулся полной рысью, расшибая грудью тугой морозный воздух. Завидев незнакомого коня, собаки с лаем бросились за санями, но вскоре же отстали, остановились на пригорке. Промелькнули последние избы. Дорога, вырвавшись на простор, повела по высокому берегу реки, где тонкий снежный покров часто сменялся оголённой, промороженной землёй. На буграх полозья жёстко цеплялись за песок, и Орлик замедлял бег, Далеко впереди, на холмах вздымались к небу, побледневшему от холода, серые столбы, то и дело менявшие очертания. Там дымил большой город. Павел Прохорович знал его более четверти века и, как многие в этом крае, гордился его ростом, силой и меняющимся обликом.
В 1919 году, вот в такое же морозное утро, полк, в котором служил красноармеец Шаров, с боем ворвался на городские улицы. По дорогам на восток уползали последние обозы белогвардейцев. Двор каменной тюрьмы, взгромоздившейся тремя этажами в центре городка, рядом с базарной площадью, был завален изуродованными, полураздетыми телами большевиков-подпольщиков и красных партизан, расстрелянных из пулемёта и дорубленных шашками. В тот час городок походил на страшный склад покойников. В дощатых сараях, в холодных бараках, в привокзальных тупиках, в старых базарных лабазах — всюду лежали штабелями трупы умерших от сыпного тифа. Десятки тысяч мертвецов! А на улицах и переулках стыли на снегу последние участники колчаковского разгула, одетые в американские шинели, перетянутые французскими ремнями; валялись японские винтовки со штыками, похожими на большие ножи, и зеленовато-жёлтые английские сумки с патронами… Через какие-нибудь тридцать минут городок ожил, над домами, воротами и калитками появились красные флаги, зачастую сделанные из полушалков и платков. Люди выходили с красными повязками на рукавах, помогали собирать трупы, сбивали вывески с «присутственных домов» и «торговых заведений». Шаров видел: повалилась с грохотом огромная вывеска «Международная компания жатвенных машин», уткнулись в сугроб золотые буквы «Компания Зингер»…
Вечерами городок погружался во мглу. Лишь кое-где в застывших окнах хило мерцали жировушки, сделанные из пакли и конопляного масла. Постепенно чадящие светильники заменили керосиновыми лампами.
Прошло несколько лет. И вот однажды ликующие горожане собрались на пустыре возле железнодорожного моста. Он, рабфаковец Шаров, одним из первых пришёл туда. В то утро дул свежий ветер из-за реки и заливал город ароматом цветущей черёмухи. На трибуну поднялся Михаил Иванович Калинин. Всероссийский староста говорил о заботах партии, о её великих предначертаниях, о курсе на социалистическую индустриализацию страны. В конце митинга он, спустившись с трибуны, положил первый камень в фундамент первой электростанции. Она представлялась гигантом: подумать только — тысяча киловатт!..
Но какой малюткой она выглядит сейчас. Её дымок невозможно отыскать, — он затерялся среди дымов огромного города, раскинувшегося на холмах по обе стороны реки. Вон на левом берегу, где в ту весну цвела черёмуха, виднеются высокие трубы заводов. Там дымят две трёхтрубных ТЭЦ, — каждая по семьдесят пять тысяч киловатт, — а городу всё не хватает энергии. Вон растёт в строительных лесах четвёртая электростанция, но говорят, и её мощности будет недостаточно для удовлетворения всех потребностей.
Нет, неправ Забалуев, совершенно неправ. Нельзя в таких условиях колхозам наваливаться на городскую энергосеть. И нельзя ждать, когда государство будет иметь возможность дать свет всюду. Надо заботиться самим. Строить и строить. Малые речки издавна служили людям, вращая колёса мельниц. Теперь будут вращать турбины гидростанций. Теперь нужны не малюсенькие пруды, а большие водохранилища — на всех речках, во всех балках. В Язевом логу, залитом водою, снова появится рыба. Зеркальные карпы будут гулять косяками…
Так думал Шаров по дороге в город.
А он, огромный, мощный, вырисовывался всё яснее и яснее.
Хотя за четыре года, проведённые вдали от родного края, город раскинулся вширь и приподнялся ввысь, всё в нём Шарову казалось давно знакомым, и он ехал, как домой, ехал с высоким и светлым чувством, с надеждой на поддержку и помощь.
У въезда на проспект, пересекающий город из конца в конец, он оглянулся. Никто не настигал его. Неужели Забалуев не сдержит слова и не приедет в райком? А ведь теперь уже нельзя без него начинать разговор о постройке гидростанции у Бабьего камешка.
Оставив коня во дворе заезжего дома, Шаров на автобусе отправился в центр города, на Коммунистическую улицу, где, в окружении новых каменных громадин, стоял двухэтажный деревянный особнячок сельского райкома партии. В маленьком вестибюле Шаров разделся, пригладил щёточкой волосы, сквозь тощие пряди которых белела широкая лысина, поправил борт пиджака и неторопливо поднялся на второй этаж. У входа в приёмную первого секретаря его ждал Забалуев. Торжествующая улыбка сияла на полных лоснящихся щеках Сергея Макаровича.
— Ты, поди, думал, что я отстану? — заговорил он похлопывая себя рукой по груди. — Нет, я умею на конях ездить.
— Но как же я не видел вас ни в поле на дороге, ни в городе на улице?
— Не увидишь, — у меня свой путь. Самый короткий. Вот слушай. Ты делаешь крюк и заезжаешь с проспекта, а я — прямо с Болотной улицы. Повёртываю в Заячий переулок. Там есть один двор с разломанным забором, я — туда. Вынырну на Краснооктябрьской, и сразу здесь.
— Ну, а коня где оставляете?
— За тополь привязываю. Наши кони место знают — сами останавливаются. Кору пообглодали малость, да это не беда. Правда, на прошлой неделе прицепилась ко мне одна бабёнка, председатель уличного комитета, но я отгрызся…
— Жаль.
— А чего жалеть? Я пообещал посадить два тополя. И сделаю. С Медвежьего острова привезу вот такие! — Забалуев сблизил ладони, показывая толщину деревьев. Потом он кивнул головой на приёмную. — Опоздали малость. К Неустроеву прошла Софья Борисовна…
— Векшина?! Демобилизовалась? Вы разговаривали с ней?
— В коридоре стоял, когда она проходила. Не успел окликнуть…
— А Неустроева видели?
— Забегал на минутку…
Из приёмной вышла маленькая, по-военному подтянутая женщина в армейском кителе, с погонами майора, с орденскими ленточками, с красными и золотистыми нашивками — свидетельствами ранений. На её узком, усталом и бледном лице выделялся прямой, слегка заострившийся нос, в уголках губ наметились строгие складки. Крупные иссиня-серые глаза светились молодо, бодро, и всё-таки радость, пробуждённая возвращением в родной город, смешивалась в них с глубокой, сдержанной грустью. Столкнувшись с Шаровым и Забалуевым, Векшина просияла и так тряхнула головой, что возле ушей колыхнулись тёмные пряди коротко подстриженных волос.
— Здравствуйте, председатели! — правую руку подала Забалуеву, левую — Шарову. — Я не ошиблась? — спросила Павла Прохоровича и кивнула на его соседа. — В Сергее Макаровиче не сомневаюсь — он где-нибудь подымает отсталый колхоз.
— Понимаешь, дома. В Глядене. Всю войну лямку тянул. В передовых, конечно, шёл! Как ты уехала на фронт, больше меня никуда не перебрасывали. А мне, старику, это наруку.
— Я — тоже дома, — тихо, скромно молвил Шаров. — В Луговатке.
— Как там Катерина Бабкина? Убита горем?
— Мужественно переносит. Рассказывают — никто не видел у неё слёз: понимала, что председателю колхоза нельзя своё горе делать вывеской, на которую смотрят все. Она запирала его в сердце на семь замков. От этого ей было тяжелее, но другим вдовам — легче…
— Я приеду к ней… Обязательно приеду. Расскажу о последних днях Филимона Ивановича. Привезу один свёрток…
Забалуев нетерпеливо спросил у Софьи Борисовны: в каком служебном кабинете можно будет найти её?
— Не знаю, — ответила она. — Партия даст работу.
— Отдохнуть бы тебе у нас надо.
— А у тебя дом отдыха есть? Не успел построить? Так куда же ты приглашаешь отдыхать?
Сменив шутливый тон на серьёзный, Векшина продолжала:
— Не об этом надо нам думать… И мне не до отдыха… Осталась одна… — Она вздохнула, — Больше работы — меньше дум о прошлом…
Из приёмной вышла девушка и сказала председателям, что Неустроев ждёт их. Забалуев первым двинулся в кабинет секретаря. Прошагав мимо длинного стола для заседаний в глубину комнаты. В просторном жёстком кресле сидел сухолицый человек в старомодном бледнозелёном френче, какие часто можно было видеть на партийных работниках лет двадцать пять назад. Забалуев плотно уселся на стул, широко расставив ноги и упершись в них угловатыми кулаками.
Павел Прохорович прошёл по другую сторону стола и, глухо стукнув пятками валенок, сдержанно поздоровался.
— Садись, — пригласил Неустроев, достал портсигар, предложил папиросу Забалуеву, взял себе, а на Шарова махнул рукой. — Ты, помнится, не куришь…
Выпустив дым в потолок, посмотрел на того и другого.
— Векшину видели? Тоже вернулась… Одним работником больше. А я, по правде говоря, не ждал её приезда. Ей лучше бы уехать в другой край, — тут всё напоминает и о муже и о сыне, — а она, представьте себе, даже поселилась в своей прежней квартире…
— Приходила на учёт вставать?
— Зачем ей к нам на учёт? Пусть встаёт в каком-нибудь из городских райкомов. Заходила просто поговорить.
Посмотрев на часы, Неустроев ткнул папиросу в чугунную пепельницу, похожую на капустный лист.
— Рассказывайте. Только с уговором — коротко, по пунктам. Через пятнадцать минут у меня — бюро. И вопрос, знаете, очень важный — отчётно-выборная кампания партийных органов.
Павел Прохорович достал из полевой сумки протокол партийного собрания и подал Неустроеву. Тот, не глядя, сказал, что надо передать инструктору.
— Это протокол особенный, — подчеркнул Шаров. — Мы собираемся составлять колхозную пятилетку.
— Прочитаю позднее, — пообещал Неустроев.
— А гидростанция тоже запротоколирована? — спросил Забалуев вызывающе и, не дожидаясь ответа, начал шумно рассказывать о том споре, который произошёл между ними.
Неустроев сказал, что Сергей Макарович волнуется напрасно, а Шарову напомнил ещё об одном выселке, где был небольшой колхоз. Выселок гораздо ближе к речке Жерновке, чем Гляден, и все его жители охотно примут участие в строительстве гидростанции. Если потребуется— райком подскажет правлению колхоза.
Вошёл председатель райисполкома Штромин, бывший кузнец; как все кузнецы, крепкий и подвижной. Он сел сбоку стола и начал прислушиваться к разговору.
Забалуев жаловался на Шарова:
— Он же грозится залить мою землю… Язевой лог… Мятлик… Самолучшее сено для овечек…
— Интересы других колхозов нельзя ущемлять, — строго заметил Неустроев, покосившись на упрямого фронтовика.
— Разве это интересы? М-мятлик… — Волнуясь, Павел Прохорович заикнулся. — М-мятлик для овец! Каких-то десять гектаров!.. Из восьми тысяч!.. О такой м-мелочи смешно говорить!..
— Гектар гектару — рознь.
— Мы будем строить на земле будённовцев, и нам никто не запретит.
— Да, если вы не зальёте землю соседей…
Раздался мерный бой часов. Обшитые дерматином двери открылись, и в кабинет вошли члены бюро. Неустроев твёрдо положил руку на стол.
— Скажи инженерам, чтобы спроектировали постройку плотины выше лога. Всё!
— Нельзя. Создастся подпор для нашей п-первой гидростанции.
— А ты плотинку сделай поменьше.
Шаров встал.
— Б-будем планировать там, где нужно для дела.
— Смотри — не ошибись! — предупредил Неустроев.
Кивком головы Шаров простился со Штроминым, — ему почему-то показалось, что этот молчаливый человек будет не на стороне Забалуева, — и пошёл из кабинета.
Сергей Макарович, идя по другую сторону стола, грозил ему пальцем:
— Ничего у тебя не выйдет. Понимаешь, не выйдет. Никто тебе партизанить не позволит.
Когда дверь за ними закрылась, Штромин сказал:
— Николай Васильевич, правда — на стороне Шарова.
— Какая тут правда, — возразил Неустроев. — Ты сам слышал — колхоз «Колос Октября», хозяин земли, не даёт согласия.
— Колхозники могут сказать иное.
— К Забалуеву там все прислушиваются. Все!
— Сомневаюсь.
— Нет для этого оснований. Он был организатором колхоза… И для района Забалуев — опора.
— Едва ли.
— Что за неверие в кадры? В основные кадры! — Неустроев многозначительно приподнял указательный палец. — Я дольше тебя работаю здесь — знаю…
Домой Шаров возвращался вечером. Небосклон был затянут облачной пеленой, и снежные поля утопали в сумраке. Но под ногами коня теперь звенела хорошо накатанная дорога, и Павел Прохорович спокойно лежал в санях. Он вспоминал предвоенные годы…
Его, главного агронома краевого управления сельского хозяйства, тяготила служба в канцелярии. Он порывался уехать в колхоз. Там его место. На земле. В полях. Среди людей, выращивающих хлеб. Но его не отпускали с работы, пытались играть на самолюбии: «А кто может заменить тебя?..» Пришлось обратиться в Центральный Комитет партии. Там поняли его душу, его стремления. А близкие друзья и товарищи по работе продолжали отговаривать:
— Зачем закапываешься в деревню? Оторвёшься от среды научных работников, отстанешь… А здесь ты через два-три года напишешь диссертацию.
— В колхозе скорее напишу, — отвечал Шаров.
— Ну, что же… — пожимали плечами друзья. — Как говорится, ни пуха, ни пера…
Жена ходила по квартире, опустив голову, и время от времени спрашивала:
— Кино есть в этой твоей деревне?
— Будет, Танюша, будет. А пока что колхоз обслуживается кинопередвижкой.
— Радио тоже нет?
— Будет.
— Зимние ночи придётся коротать с керосиновой лампой. Ты подумал об этом?
— Построим гидростанцию.
— Лет через десять?
— Нет, через годок.
— А судьба дочери тебя не волнует? — дрожащим голосом, едва сдерживая слёзы, спросила Татьяна Алексеевна. — Останется Зоечка без образования… О музыке и думать нечего…
— Ну, ну… Я тебя не узнаю, Танюша. — Павел Прохорович подошёл к жене и взял её за руки. — Не надо так… Ты знаешь, я родился и вырос в деревне…
— А я чем там займусь? Цыплят буду разводить?..
— Начнёшь работать по специальности. Небольшая библиотечка уже есть…
И вот они в жаркий июльский день 1940 года едут по этой дороге, сидят на вещах, которыми заполнен кузов новенькой колхозной полуторки. По обочинам дороги цветёт душистый белый донник. На обширной равнине Чистой гривы колышется под ветром высокая рожь. Сизая пшеница вымётывает колос.
Шаров не сводит глаз с полей; тронув жену за локоть, говорит:
— Взгляни, Танюша, какие тут массивы хлебов! Море!.. А чернозём — в аршин! Но поля пока что запущены, не устроены. Степной ветер засыпает их песком… А если здесь вырастить защитные лесные полосы — лучше этого края в Сибири не сыскать! Тут, я тебе скажу, мы легко будем собирать по тридцать центнеров!..
— С твоим полётом фантазии только бы стихи писать!..
Зоя сидела у ног матери, похожая на неё и волнистыми рыжеватыми волосами, и круглым лицом, и крупными веснушками, и даже родинкой на верхней губе.
Дорога привела на мягкий увал, и впереди открылась долина, по которой, поблёскивая, текла Жерновка. Она то разливалась по зелёному лугу, то пряталась в глинистых берегах и издалека походила на разорванную нитку перламутровых бус.
Шаров приподнялся и сказал жене:
— Танюша, взгляни. Вон наша Луговатка!..
По берегу реки, словно коробки спичек, раскинулись деревянные, серые от времени, дома.
Татьяна Алексеевна недовольно повела плечом.
— Скучнее ты ничего отыскать не мог? Ни одного деревца!..
— Нет, одна берёза есть. Вон-вон. Возле правления колхоза, — указал Шаров на центр села и обнял жену за плечи. — Лес, Танюша, в наших руках. Я тебе скажу — годочка через три село будет утопать в зелени. А вон там, — он указал на окраину, — раскинется наше «море». Да, да, гектаров на сто, если не больше…
По ту сторону долины начинался постепенный подъём к горам. За первыми увалами виднелись мохнатые сопки, окутанные лёгкой голубой дымкой. А на горизонте врезались в небо острее ледяные шпили. Они сияли под ярким солнцем.
— Вот там чудесно! оживилась Татьяна Алексеевна.
Конец лета и осень промелькнули незаметно. В ночь под новый год у них увеличилась семья. Сына они, по желанию Татьяны Алексеевны, назвали Павликом…
Весной всем колхозом выходили на строительство плотины. Возили землю, вбивали сваи. Но не успели насыпать и половины дамбы, как началась война. Шаров поехал в райком партии с просьбой разрешить пойти добровольцем на фронт. Софья Борисовна сразу подписала ему открепительный талон.
— Я тоже ухожу, — говорила она. — Ну, сам посуди: муж — на фронт, сын — на фронт. Разве я могу оставаться в тылу?..
Татьяна Алексеевна, проводив мужа, оставила библиотеку и все годы была бригадиром огородной бригады. «Сдаём урожай на завод сухих овощей», — писала ему на фронт, и он показывал письма друзьям-однополчанам: радовался, что его Таня нашла своё место в колхозе.
Демобилизовался он поздней осенью. Над Сибирью гуляли сырые ветры, роняя на землю крупные снежинки. Они исчезали в высокой стерне, успевшей поблёкнуть от непогоды. Но даже в эту унылую пору года неповторимые просторы родного края были приятны. Вон чёрная громада трактора тянет плуги, перевёртывает широкую ленту жирной земли. Вон движется на зимний отдых самоходный комбайн. Вон летит стайка тетеревов на гороховое поле. Вон мышкует лисица; сейчас увидит машину и молнией метнётся в сторону бурьяна…
На увале шофёр остановился:
— Полюбуйтесь нашим «морем»!
Павел Прохорович глянул на окраину села и ахнул. Огромный пруд, окаймлённый кустами тальника, ещё не успевшего уронить золотистой листвы, лежал серебряным слитком.
Не сводя глаз с Луговатки, Шаров ждал встречи с семьёй. Первой к нему вихрем примчится Зоя, подпрыгнет и повиснет на шее… Наверно, большая выросла, пожалуй, и узнать нелегко… Много раз просил у Танюши фотокарточку, но она почему-то не прислала…
Выбежав навстречу, жена на крыльце обняла его и, уронив голову на плечо, разрыдалась. Говорят, бывают слёзы радости, но рыдания при встрече не могут не заронить тревоги в сердце. Павел Прохорович медленно приподнял её голову и поцеловал в мокрую щёку, усыпанную всё такими же, как прежде, милыми для него веснушками, похожими на отруби.
— Танюша, что с тобой! Танюша! — Хотел посмотреть в глаза, но она опять уронила голову.
— Ни о чём не спрашивай… Всё пройдет…
В сенях послышался топот босых детских ног и вдруг затих. Павел Прохорович взглянул туда. У порога стоял мальчик в матроске.
— Это Павлуша?! Какой большой! — Протянул руки к сыну. — Беги сюда… Ну, беги скорее…
Мальчик стоял неподвижно.
В доме было тихо. Павел Прохорович хотел позвать Зою, но сдержался: в сердце разрасталась щемящая тревога…
Татьяна Алексеевна не могла рассказать подробностей трагической гибели дочери — захлёбывалась слезами. Рассказали соседи.
…Жарким летним днём Зоя с соседскими ребятами ушла из детского сада. Никто не заметил их исчезновения. Они играли в колхозном сарае, где лежала пакля. Видимо, у них были спички, и они вздумали развести костёр. Пакля вспыхнула. Огонь отрезал выход. Дети постарше прорвались сквозь пламя, а Зоя, самая младшая, не смогла выбежать. Когда с полей примчались люди тушить пожар, то на месте сарая уже дотлевали угли…
Выслушав этот страшный рассказ, Шаров приложил дрожащую руку к холодному лбу и опустил повлажневшие глаза…
Дома Татьяна Алексеевна с одного взгляда поняла, что он узнал всё и шагнула к нему навстречу:
— Уедем отсюда…
Пока шла война, она всё выносила: чувствовала — помогает ему и всем фронтовикам. Вставала с первыми петухами, возвращалась в потёмках. Бывало, сыпался снег, а она работала на огороде или в поле. У неё болели суставы, руки стали чёрными, шершавыми, на пальцах трещины — цыпки. Но она не вздыхала, не жаловалась на судьбу: знала — ему на фронте труднее. А как тяжело ей было одной переживать потерю дочери! Десятки раз начинала писать ему и рвала недописанные письма… Работала, пока не сваливалась с ног. Никто не видел у неё ни слезинки. Теперь неуёмные слёзы текли по лицу…
_ — Ты пойми, — говорила она, прижимая к груди скрещённые руки, — мне снятся угли, обгоревшие косточки… Ведь это же… — Она захлебнулась слезами.
Он бережно подхватил жену, усадил себе на колени и обнял.
— Я понимаю, Танюша. Понимаю. Мне ведь тоже горько: удар ещё совсем свежий. Подумать страшно!.. Но ты же знаешь… Я не могу…
Они разговаривали долго и в этот раз и в следующие дни.
Месяца через полтора из села уехала ленинградка, заведывавшая библиотекой, и председатель сельсовета стал просить Татьяну Алексеевну вернуться на прежнюю работу. Уговаривали её вдвоём, и она, вздохнув, ответила:
— Попробую… Только я не уверена, что теперь у меня что-нибудь получится…
Орлик бежал не спеша. Сани слегка покачивались на выбоинах. В полях, отдыхающих под снегом, стояла чуткая ночная тишина. В такую пору ничто не мешало думам.
Шаров не трогал вожжей, не торопил коня. Но Орлик неожиданно заржал и рванулся вперёд полной рысью. Далеко в низине виднелись яркие цепочки электрических огней.
Вот и квартира — старый приземистый дом, полузасыпанный снегом. Между частых переплётов оконных рам стекла походили на льдинки, едва заметные в полумраке. Освещены только кухонные окна. Ясно, жена — в библиотеке. У неё, наверно, громкая читка для пожилых. А может идёт читательская конференция? В доме Ёлкина нет огня. Секретарь парторганизации — тоже там. Первый книголюб в селе. Собирался говорить об образах Андрея Валько и Матвея Шульги из «Молодой гвардии»…
Под ногами глухо поскрипывали деревянные ступеньки. В темноте сеней Шаров нащупал скобу и, распахнув дверь, вошёл в дом. Едва он успел перешагнуть порог, как где-то в глубине кухни зазвенел детский голосок:
— Папища приехал! Папища! Папища!
К Павлу Прохоровичу подбежал сын и нырнул под шубу.
— Подожди, Павлуша! — попросил отец. — Я холодный.
Мальчик высунул голову и, глянув отцу в лицо, спросил:
— А мне что?
— Тебе, известно, техника! — ответил Шаров и, поставив чемодан, стал раздеваться.
— Знаю — пожарная машина! Обязательно — машина!
— Не угадал!
— Заводная легковушка?
— Тоже не угадал.
— Трактор!
— Нет. Ещё интереснее! — Отец достал из чемодана большую коробку и направился в кабинет. — Такая штука, что лучше её и придумать нельзя!..
Павлик бежал за ним, называя одну машину за другой, но всё невпопад. Следом степенно шла соседская девочка, первоклассница Маня, с белыми косичками; в кофточке и юбочке, сшитых так же как шили для себя в деревне пожилые сибирячки. От этого девочка казалась старше своих лет. Всегда тихая и молчаливая, она сейчас выглядела особенно серьёзной, — ей доверили подомовничать с её юным другом!
Включив лампу под розовым, похожим на огромный опрокинутый тюльпан, абажуром, Павел Прохорович расположился на полу и приоткрыл коробку.
Увидев голубое крыло с красной звездой, Павлик вскрикнул:
— Самолёт! Самолёт!..
Это была только одна составная часть сложной игрушки. Когда отец достал вторую, мальчик ударил в ладоши:
— Пароход!
Маня спокойно возразила:
— Такие пароходы не бывают.
— Дирижабль! — сказал Павел Прохорович.
Он взял перекладинку, похожую на коромысло, укрепил поверх башни и несколько раз повернул ключ, Маленький пропеллер, рассекая воздух, как бы превратился в диск, и самолёт, оторвавшись от пола, полетел по кругу. Под другим концом перекладинки покорно плыл дирижабль.
Все трое следили за полётом. Когда пропеллер остановился и самолёт замер на полу, Шаров прищёлкнул языком:
— Вот это игрушка! — И снова склонился, чтобы завести пружину. Павлик опередил его:
— Дай заведу!
— Действуй! Только осторожнее, а то пружина лопнет…
Шаров подошёл к столу. Возле массивного письменного прибора с понурой металлической лошадью, впряжённой в соху, и бородатым пахарем за деревянным рогалем лежала записка:
«Если приедешь без меня— позвони. На всякий случай — ужин в печке».
Павел Прохорович подержал записку в руках и, перевернув, медленно опустил на стол. Потом он прошёл на кухню и заглянул в печь. Там стояла сковорода с жареной печёнкой: жена приготовила любимое!
Поужинав, Шаров стал собираться в контору.
— Павлуша! Я пошёл на работу. Скоро вернусь. Ладно?
— Ладно иди уж… — ответил мальчуган, не отрываясь от игрушки, и похвалился: — мы летать будем! Высоко- превысоко!.. Правда, Маня?
— Правда, — подтвердила девочка и, помолчав, спросила: — А ты дашь мне завести? Хоть один разок!
— Дам. Два раза…
Павлик опустил рычаг, и голубой самолёт снова взмыл в воздух.
Шаров шёл мимо нового дома, над которым высокие шесты поддерживали антенну, и ему хотелось завернуть в радиостудию и сказать в микрофон несколько слов. Вот он вернулся из города, привёз много новостей: есть о чём поговорить!.. Через каких-нибудь полчаса соберётся весь актив. Он. Павел Шаров, расскажет и о беседе с Дорогиным и о стычках с Забалуевым и о многочисленных хлопотах в городских организациях. Это были не напрасные хлопоты: в Сельэлектро ему удалось достать два мотора для клейтонов, в лесничестве он приобрёл семян лиственницы и жёлтой акации… А самое главное — он заполучил типовые проекты скотных дворов, свинарников, телятников. птичников… Всё это пригодится, при составлении пятилетнего плана…
«Но тут может возникнуть спор с Ёлкиным, — подумал Шаров и прошёл мимо радиостудии. — Лучше сначала поговорить с ним обо всём с глазу на глаз…»
С Фёдором Романовичем Ёлкиным он встретился на улице. Секретарь партийной организации, стуча каблуками ботинок, надетых на протезы, медленно шёл по накатанной санями дороге, блестевшей под лунным светом, как слоновая кость, и старался придерживаться той средней ленты, которая была исщерблена копытами лошадей. Павлу Прохоровичу, теперь шагавшему рядом с ним, всё время казалось, что спутник вот-вот поскользнётся, но он не делал попыток поддержать его под руку, зная, что Ёлкин не любит этого.
Они вошли в контору. Шаров открыл дверь в свой кабинет, напоминавший уголок сельскохозяйственной выставки: там стояли маленькие снопики пшеницы и овса, ржи и ячменя, проса и гречихи, в застеклённых шкафах лежали корнеплоды.
Ёлкин снял полушубок и поправил гимнастёрку под широким ремнём. Лицо у него было измождённое, большой лоб обтянут бледной и суховатой кожей стареющего человека, но глаза, открытые, бирюзовые сохранили кипучий задор юноши.
— Значит, наша мысль о колхозной пятилетке одобрена? Я и не сомневался! — говорил он, прикладывая озябшие руки к горячему кожуху круглой печи — Отлично! Замечательно! Теперь обсудим с народом. Всё запишем…
— Ты посмотри, что я раздобыл! Посмотри! — подзывал его Шаров, расставляя возле спинок стульев чертежи скотных дворов и свинарников.
Елкин подошёл, глянул, и губы его искривились:
— Только-то?! Я так и знал!
Это немало. Пятилетка чертежами обеспечена.
— А где забота о людях? Будем ждать, пока старые избы не завалятся? Да? Крыши у многих прогнили…
— Знаю. Но…
— Никаких «но». Нет, нет. Не согласен. И народ поддержит меня, а не тебя.
Ему, как многим другим, хотелось скорее видеть в деревне каменные дома, мощёные улицы с тротуарами. Шаров тоже часто думал о перестройке всей деревни, но в первый пятилетний план был склонен включить строительство одних только производственных зданий. Чем больше он настаивал на этом, тем горячее спорил Елкин:
— Ты представь себе: мы с тобой отгрохали целую улицу из каменных домов! В каждом — электричество, радио, телефон, водопровод. Всё как в большом городе. Ведь в этом уже — черты коммунизма!
— Черты коммунизма надо искать в душе человека.
— И я говорю о человеке. Его надо воспитывать и учить, учить и воспитывать. А для этого что требуется? Клуб! Каменный, просторный, чтобы там был зал для собраний, для спектаклей, для танцев молодёжи, комнаты для кружковой работы…
— А на что строить?
— Как на что?! На доходы от сада. На ссуду. Уверяю — дадут.
Дверь распахнулась и на пороге показалась Татьяна Алексеевна.
— Не успел домой приехать и уже сбежал, — шутливо укорила мужа. — Обложились бумагами, спор завели. Наверно, на всю ночь?
— На всю — это завтра, — улыбнулся Павел Прохорович. — Сегодня — на часок, на два.
— Да ведь скоро свет погаснет.
— А мы над светом — хозяева: позвоним на гидростанцию, чтобы подольше посветили.
— Спросим у Татьяны Алексеевны, — предложил Елкин. — Спросим: что строить в колхозе в первую очередь?
— Конечно, библиотеку, — ответила та, не задумываясь.
— Вот! — подхватил Елкин. — Запишем — клуб! Во вторую очередь — дома. Двести домов!
— Успехов ещё нет, а у тебя уже голова закружилась.
— Ну полтораста.
— И это не реально.
— Когда начнём заботиться о людях — всё будет реально!
Татьяна Алексеевна потянула мужа за рукав:
— Пойдём. Отдыхать пора. Завтра успеете наспориться…
На следующий день собрались члены правления с активом. Проекты зданий Павел Прохорович пока что отложил в сторону: открыв совещание. сказал:
— Начнём с полеводства. В нём — основа всего. Задача — поднять урожайность пшеницы до двадцати центнеров со всей площади посева…
Перед рассветом, когда во всех дворах горласто запели петухи, Вася Бабкин запряг старого Лысана и выехал за село. Стоя в санях, он обозревал снежную ширь полей. Когда полозья раскатывались в ухаб, пружинисто сгибал ноги в коленках, а чтобы конь бежал веселее — время от времени помахивал вожжами.
Уступая утру, звёзды гасли одна за другой, а снег постепенно терял ночную синеву, и поля становились похожими на огромную раскрытую книгу, в которой запечатлено всё, что случилось за ночь. Вот прошёл горностай, оставляя на снегу косые следы. На бугре ему повстречалась едва заметная изящная, двойная строчка, проложенная лёгкими коготками мышки-полёвки. Горностай остановился, принюхался и пошёл выслеживать близкую добычу. Вот испуганный заяц, широко кидая мохнатые лапы, пересек дорогу. Он спешил к омётам соломы, но увидел лисицу, притаившуюся за кустом полыни, и метнулся в сторону. Вот пробежала стайка серых куропаток, направлявшихся к бурьяну, в котором можно укрыться от когтей совы. Не успев добежать, они дружно взлетели, но не все, — одна птичка, настигнутая ночным хищником, припала к земле и после удара распластала крылья…
Эти маленькие трагедии разыгрались минувшей ночью. Сейчас, когда из-за высокого гребня гор показался оранжевый горбик солнца, поля были пусты. Звери попрятались в норы, птицы улетели в чащу.
Впереди виднелась тёмная полоса хвойного леса. Туда вела едва заметная дорожка, хорошо знакомая коню, и он круто свернул с просёлка. Вася громко свистнул и шевельнул вожжи…
Приехав в сад, он ослабил чересседельник, разнуздал Лысана и положил перед ним охапку сена, а сам вошёл в избушку. Здесь каждая вещь была знакома с детства, но сейчас, после тех вьюжных дней, всё казалось иным, как бы новым и особенно приятным. Котлы были начищены до блеска, словно их никогда не касался дым, чашки вымыты и сложены горкой, на шестке не осталось ни пылинки. Пучок лесной душицы, хранящейся за матицей под потолком, источал на редкость густой аромат, будто его только что внесли сюда с поляны, залитой летним солнышком.
Перед печью стояла скамья точь-в-точь так же, как в тот вечер. Вася присел на неё и глянул в печь. Там виднелись сухие дрова, положенные Верой, а под ними — тонкая береста, тоже приготовленная ею. Достаточно поднести горящую спичку, как заиграют бойкие струйки огня и домик быстро наполнится теплом. Всё будет так же, как тогда, но тот миг не повторится…
Та памятная вьюга бесилась три дня, на четвёртое утро небо посветлело, и ветви на деревьях лишь слегка колыхались, но ещё не было уверенности, что не вернутся снежные вихри. Позавтракав, Вася первым встал из-за стола.
— Пойду берёзу сеять.
Гутя замахала руками:
— Чур, чур!.. Домовой с ума спятил!..
— Он, девчонки, брякнул; чтобы нас распотешить.
— Нет, я говорю правду. Весной снег начнёт таять, семена набухнут и лягут на мокрую землю. А сверху будет покрышка из сена. Тоже влажная.
— Я пойду с тобой, — громко объявила Вера.
— Вдвоём веселее! — отозвался Вася. — И, говорят, работа спорится.
— А меня возьмёте для веселья? — игриво спросила Катя. — Песни петь!
— Двоим любо, третий не суйся! — рассмеялась Гутя.
— По дороге домой успеем намёрзнуться, — сказала Тася.
— А я всё-таки пойду, — повторила Вера. — Мне хочется посмотреть.
— Тебе, конечно, надо везде со своим носом соваться! — съязвила Лиза, её зеленоватые глаза потемнели от досады. — Тебе, поди, обморозиться интересно, а нам ни к чему…
— Интересно опыт перенять.
Они вдвоём вышли на аллею. Девушка ни за что не хотела идти позади и, пытаясь вырваться вперёд, громко смеялась:
— Я не люблю, чтобы для меня другие дорогу торили…
Вася схватил её за руку и удержал. У неё — горячая ладонь, длинные тонкие, но сильные пальцы. Такие умеют делать всё! Быстро и ловко…
Не пытаясь высвободить руку, Вера шла рядом с ним. У него на душе было так хорошо, так тепло, что он забыл про её жениха. И она, казалось, тоже забыла.
Вася подал ей широкую деревянную лопату. Она быстро прокладывала в снегу бороздки. Парень шёл по её следу и, нагнувшись над бороздкой, осторожно рассыпал лёгкие, как пушинки, крылатые семечки и разравнивал снег маленькой лопаткой. Он спешил, но догнать девушку не мог. Она вернулась к нему.
— Дай — помогу.
Он осторожно разделил остатки семян, и Вера, отрезая ему путь, тут же начала рассевать их вдоль бороздки.
— Ну вот! А я что буду делать?
— Песни пой! — рассмеялась Вера. — Говорят, у весёлых лёгкая рука: всё всходит и растёт, как на дрожжах подымается!
— Берёзка поднимется хорошая!
— Смотри не подкачай. Не вырастет — девчонки просмеют на весь район!..
Потом они носили сено из копны и растрясали поверх снега. По пути к копне он сначала взял Веру под руку, потом хотел обнять. Она вздрогнула и отстранилась:
— Ой!.. Нет, нет…
Он смутился, помолчал и заговорил опять о деле:
— Теперь одна забота — не сдул бы ветер сено…
— А ты поглядывай. Помни: половина саженцев — мои! Мы приедем за ними.
— Приезжай… одна.
— А если… если с подружками?
— Что ж… Отпустим, в порядке помощи.
— Я пошутила… Помощи не просим… Мне — одну берёзку. Чтобы в нашем колхозе показать…
Ещё ни с кем в жизни не было так приятно разговаривать, как с этой девушкой. Вася не заметил, что прошёл день, не слышал, что от избушки кричали Верины подруги— звали обедать. Не дождавшись — пошли по следам.
— Нас ищут, — сказала Вера. — Пойдём…
Их встретили усмешками:
— Сеяли в две руки — вырастут чубуки!
— Нет, сеяли смешки — вырастут хохотки!
Вера ответила с достоинством:
— Лето придёт — своё покажет!
— А ты, небось, проверять приедешь? — спросила Лиза жалящим голоском.
— Тебя свидетельницей позову.
— Ты для этого своего Сеньку вытребуй.
Опять — Сенька. У Васи озябло сердце. За обедом он вяло поддерживал разговор, а когда пошёл провожать девушек до дороги в посёлок — совсем замолчал…
Сейчас Вася дошёл до последней защитной лесной полосы; раздвинув ветки, пробрался на тихий квартал. Там ровным слоем лежало сено, слегка припорошенное снегом… Вася вспомнил, как здесь он взял Веру под руку… Девушки пели частушку: «Проводил меня до дому, не сумел поцеловать». Это про него. Даже обнять не сумел… Хоть бы раз в жизни… Её… Только её…
Глава четвёртая
В школе готовились к встрече Нового года. Под ёлкой разместили корзины, укрытые зелёным мхом, сквозь который прорывался крепкий аромат зимних яблок. Ждали гостей из города. А в коридоре уже шумели нетерпеливые малыши.
Мария Степановна Букасова накинула шаль на седую голову и вышла на улицу. Дул лёгкий ветерок, под ногами струилась мягкая позёмка.
Старая учительница вошла в калитку и стала подниматься на крыльцо. На улице пели полозья, скользя по укатанному снегу. Всё ближе и ближе. Мария Степановна оглянулась. К калитке подлетела и замерла пара лошадей, впряжённых в кошеву. Они были белыми от инея.
Из кошевы первой поднялась женщина в серой пуховой шали, надетой поверх чёрной каракулевой шапочки, и окликнула её:
— Мамочка!
Мария Степановна, не чуя ног под собой, бросилась к гостям:
— Здравствуйте, родные! Здравствуйте! — Она хлопотала у кошевы, откидывая медвежью полость и помогая высвободить из огромного тулупа девочку. — Щёчки Светланка не познобила? — Взяла внучку на руки. — Какая ты румяная да крепкая! Как наливное яблочко!..
Валентина Георгиевна, высокая и белолицая, поцеловала мать. Андрей Гаврилович Желнин пожал тёще руку.
Гости принесли в дом шумную радость. Светлана прыгала вокруг ёлки, бегала из комнаты в комнату, заглядывая в каждый угол, — ведь неизвестно, куда этот хитрющий Дед Мороз запрятал кулёк с подарками.
Желнин помог жене раздеться и, скинув пальто, обеими руками потёр озябшие рябоватые щёки.
— Сейчас погреетесь!.. — улыбнулась Мария Степановна и бойко, как молодая, выбежала в сени. Вернулась с графинчиком в руках и торжественно поставила его на стол, где, в окружении рюмок, уже возвышалась бутылка виноградного вина. — Тебе, надеюсь, попрежнему нравится, чтобы графинчик запотел?.. Покойник Георгий тоже любил холодную водку.
Она присмотрелась к зятю. Полнеет он, — костюм стал тесноват. И стареет. Лёгкая седина тронула виски, приглушила черноту волос.
— Давненько не навещали меня, — мягко упрекнула Мария Степановна. — Забываете старуху…
— Он шесть лет не был в отпуске, не отдыхал, — пожаловалась матери Валентина Георгиевна. — То посевная, то уборочная… Даже выходными днями почти не пользуется.
— Не ворчи, Валюша. — Андрей Гаврилович пожал руку жены возле локтя. — Придёт июнь я обязательно вырвусь на рыбалку. Всю ночь буду плавать с сетью по реке… Ты представь себе: на банках огни горят, плывут и покачиваются. В воде — отблески. А на островах соловьи поют. На болотистом берегу коростели кричат. Журавли играют зорю. Хорошо!.. Вот это будет отдых!
— Знаю я твою рыбалку! Умаешься, вымокнешь до нитки. На вёслах наломаешь руки…
— Зато на душе легко.
В передней появился Шаров, Марии Степановне объяснил, что пришёл узнать — не согласится ли Андрей Гаврилович сказать по радио несколько слов, поздравить колхозников с Новым годом.
— Сами знаете, его здесь считают земляком…
— А ты раздевайся да проходи в комнату. Там и договоришься.
— Неловко как-то. Человек в гости приехал, ещё не успел обогреться, а я…
— Вот не думал, — послышался голос Желнина, — что среди фронтовиков есть такие робкие!
Здороваясь, Павел Прохорович, по военной привычке, щёлкнул каблуками.
После возвращения из армии Шаров впервые встретился с секретарём крайкома, окинул его пристальным взглядом. В светлой рубашке с галстуком, в чёрном пиджаке, Андрей Гаврилович напоминал учителя.
Не выпуская руки Шарова, Желнин, в свою очередь, всматривался в его лицо.
— Вы за войну переменились мало… А почему не заходите в крайком?
— На военной службе привык являться по вызову или с докладом. Здесь пока что докладывать не о чем. Просьбы о помощи, конечно, будут. Так я их — гуртом, чтобы меньше времени у вас отнимать.
— Время всегда найдётся.
Улыбнувшись, Андрей Гаврилович напомнил, что хозяйка приглашала раздеваться, и Шаров, почувствовав себя непринуждённо, снял пальто, прошёл в комнату и поздоровался с Валентиной Георгиевной, с которой он перед войной однажды встречался в этом же доме.
Желнин шутливо сообщил жене, что Павел Прохорович уже придумал для него работу. Она, обычно, старавшаяся оберегать его отдых, поддержала просьбу Шарова, сказав, что Андрею самому должно быть приятно выступить.
— Ты, Валюша, права. Здесь мне всё кажется близким и дорогим с тех лет… — подтвердил Желнин. — Пожалуй, даже с семнадцатого года…
Подошла хозяйка дома и пригласила к столу.
— Быстренько заморим червячка — да и в школу, — сказала она. — Ребята ждут, волнуются.
Гости разместились вокруг стола. Мария Степановна попросила Шарова быть за хозяина.
Из приглушённого репродуктора мягко лилась песня:
Едва Шаров успел наполнить рюмки, как песня оборвалась на полуслове и колхозный диктор сообщил, что на праздник приехала делегация из «Колоса Октября», и попросил слушателей передать об этом председателю колхоза.
— Гости на гости — хозяевам радости! — сказала Букасова.
Павел Прохорович чокнулся со всеми, выпил рюмку и, быстро одевшись, пошёл в контору.
…Гости, поджидая председателя, сидели на мягком диване, на стульях в его кабинете. Тут были супруги Огневы и Трофим Дорогин.
— Вот хорошо. Сдержали слово! — говорил Шаров, здороваясь по порядку со всеми. Он пригласил гостей к себе.
Трофим Тимофеевич сказал, что ему хотелось бы повидать молодого садовода.
— Разве Василий не повстречался вам?! — удивился Павел Прохорович. — Он поехал с делегацией в ваш колхоз.
— Вон что!.. Однако, мы разминулись в Будённовском выселке: заезжали погреться… Жаль, что не повидаемся. Я привёз ему новогодний подарок. — Трофим Тимофеевич подал свёрток. — Черенки ранетки.
— Дорогинской?!
— Можете так называть, если вам нравится. А что запишет помологическая комиссия — не знаю.
— От колхоза подарок?
— От себя лично. Осенью в своём приусадебном саду нарезал.
— А я думал — Сергей Макарович раздобрился.
— Если сорт понравится — подарим и от колхоза, — пообещал Огнев.
Шаров напомнил о приглашении, и все пошли к нему.
Вася Бабкин купил яркий малиновый галстук с белыми крапинками, похожими на снежинки. Целый день учился завязывать. Узел получался маленький, как на кручёном пояске. Некрасивый. В Глядене увидят — просмеют. И Вася снова принимался за нелёгкое дело. Было это хуже всякой работы! Галстук измялся. Пришлось утюжить.
И чуб беспокоил Васю — уж очень нависал на правую бровь. Парень смочил пышные волосы горячей водой, причесал частым гребнем и туго завязал голову женским платком. Хорошо, что матери не было дома, а то, чего доброго, начала бы строить догадки: не к зазнобушке ли собирается?
Время от времени посматривал в окно. Сквозь затянутые морозными узорами стёкла двойных рам едва виднелось бледное, как мутный лёд, зимнее небо. А Васе хотелось, чтобы погода переломилась и чтобы опять разгулялся такой же буран, от какого он спас девушек… Может, всё повторится, и ветер снова столкнёт их где-нибудь на улице Глядена. Лицом к лицу. С одной Верой. Без болтливых подружек. Без свидетельниц. Пока девушка не опомнится от неожиданной встречи, Вася поцелует её в пушистую и, как яблоко, румяную щёку, а там будь, что будет… Если не рассердится и не оттолкнёт, он бережно подхватит её под руку, и они войдут в клуб: пусть все видят их вместе!.. Трофим Тимофеевич позовёт к себе встречать Новый год. Когда часы пробьют двенадцать, Вася поднимет рюмку, чокнется со стариком, посмотрит в глаза Веры и скажет:
— С Новым годом! С новым…
«Со счастьем… только не с моим… — Вася тяжело провёл ладонью по лицу. — Сёмка Забалуев в женихах состоит…
Может, лучше не ездить в Гляден? Забыть?.. Нет, нет. Это невозможно. Свыше всяких сил. Она появилась перед ним, как солнышко перед ребёнком, — на всю жизнь. Если даже спрячется за тучи — он будет ждать, когда покажется снова… Может, её сердце повернётся к нему, Может, она забудет то, что было у неё раньше… Ехать. Обязательно ехать. В Гляден! К ней в Гляден!
Но всё сложилось не так, как хотелось Васе. За весь день, пока они ехали до Глядена, в холодном небе не появилось ни одного облачка. А вечер окончательно испортила луна: едва успело рыжее зимнее солнце опуститься за снежные холмы, как она, побелевшая от мороза, вышла в свой дозор нарочито для того, чтобы, вместе с деревенскими сплетницами, приглядеться — не повстречался ли где-нибудь парень с девушкой. Ну и пусть глядит!..
Тут случилась новая неприятность — делегацию повёл в дом культуры, как районные работники без скромности называли бедноватый клуб, водворённый в старую церковь, сам Забалуев. По дороге он рассказывал о своей молодости, о партизанском отряде, об открытии клуба. Это было в 1919 году. Крестьяне, измученные колчаковскими карательными отрядами, бесповоротно встали на сторону большевиков. Всюду зарождались партизанские отряды. А в церквах попы продолжали служить молебны о ниспослании победы «верховному правителю» и раздавали листовки, на которых был оттиснут крест с призывом записываться в «дружины Иисуса Христа» и «творить божье дело». Божьим делом в ту пору белогвардейцы называли расстрелы и виселицы да ещё пепел на месте непокорных деревень. Дружинники нашивали себе на грудь белые кресты, на колокольнях ставили пулемёты. Потому-то партизаны и направили свои удары против этих крепостей. Врываясь в сёла, чаще всего в ночную пору, они сжигали церкви. Старый гляденский священник Евстафий Чесноков ослушался архиерея, не прочёл с амвона его изуверского разбойного воззвания и переслал «святые листовки» партизанам. Потому-то и уцелело это здание. Забалуев во время налёта на Гляден ограничился тем, что спилил колокольню. Спустившись на землю, сказал своим бойцам: «Пусть стоит комолая. Может, на что-нибудь сгодится…» Через несколько дней в церкви засел карательный отряд, и партизанам пришлось целую неделю держать осаду… Прихожане отреклись от осквернённой церкви, полуразрушенной во время боя. Тогда с купола и алтаря были сняты кресты, а на месте иконостаса сколочены подмостки для сцены…
— Тесновато в этой хоромине, — говорил Забалуев своим гостям, когда те подымались на крыльцо. — Да и чертовски холодно.
— У нас и такого клуба нет, — сетовали луговатцы. — Собираемся в школе. Полы загрязним, а ребятишки после того на уроках чихают.
— Разбогатеем — новый клуб построим. Вот увидите! — подзадоривал Сергей Макарович. — Большущий отгрохаем! А этот переделаем на пожарный сарай.
Все вошли в притвор — небольшую переднюю, куда раньше изгоняли «оглашенных». Сейчас там горели тусклые лампы с задымленными стёклами, и молодёжь, одетая по-зимнему, танцевала под гармошку.
— Ишь растопотались! — ворчал Забалуев, прокладывая для гостей дорогу ко входу в зал. — Как в табуне кобылицы! Проходу из-за вас нет…
— А вы оставайтесь с нами! Спляшите русскую! — закричали девушки, — Сергей Макарович, ну оставайтесь же!
— Некогда мне… Да и градусов нет. А на сухую плясать не тянет.
Вася шёл позади всех. К нему протиснулась высокая, как верстовой столб, девушка, и над его ухом заскрипел знакомый тягучий голос:
— Вот радость-то пребольшущая! Домовой приехал погостить!
Парень вскинул голову. Перед ним, сутулясь, как бы стесняясь своего большого роста, стояла Лиза. Глаза у неё сияли, словно продолговатые крупные ягоды зелёного крыжовника под лучами солнца.
— Моё сердечушко чуяло, — продолжала девушка, — с тобой танцевать пойду первая!
— Какие танцы! — отмахнулся Вася, а сам, приподнявшись на цыпочки, то из-за одного, то из-за другого Лизиного плеча окидывал танцующих пытливым взглядом. — Нет, нет. Я — в шубе, в валенках…
— Ничего, не вспотеешь, не задохнёшься, — у нас, как на улице.
— Да… Но мне тут… Поговорить надо…
Вот и хорошо! Уж сегодня-то мы с тобой наговоримся! А то, бывает, ни одним словечушком не с кем перемолвиться: парней мало, с девчонками не интересно.
Лиза бесцеремонно протянула руки, и Васе, волей- неволей, пришлось подхватить её.
Гармонист играл «На сопках Маньчжурии». В тесной комнате, то и дело сталкиваясь, кружились пары, чаще всего девушка с девушкой. Вася, забывая обо всём, кидал беспокойный взгляд из стороны в сторону. Где же Вера? Неужели не пришла? Что с ней? Может, заболела…
А вдруг она уже… не дома?
— Что ты вертишь головой-то, как сыч в лесу?! И молчишь. Оглох, что ли? — Лиза встряхнула Васю, чтобы он пришёл в себя. — Что, говорю, глазами-то стреляешь туда-сюда? Шея заболит. Перервётся!
— Не беспокойтесь. Она у меня, хоть и тонкая, но жилистая.
— А я… я хотела сказать… — Лиза горячо дышала в Васино ухо. — Во сне тебя видела. Правда. Вот честное слово. Даже много раз, и всё…
— Что-то не верится.
— Спроси у мамоньки. Я кажинное утречко рассказываю ей свои сны…
В уголке, прижавшись к стенам, шептались девушки. Глянув туда, Вася увидел лёгкую прядь светлых волос, выбившуюся из-под шали на высокий лоб, и, забыв передвинуть ногу, так покачнулся, что толкнул плечом соседнюю пару.
— Один уже спьянел! — посмеялись над ним.
— Видите, я танцую плохо, — буркнул Лизе, пытаясь освободиться от неё.
— Вижу, — обиделась та. — Я всё вижу. Только прямо тебе, миленький, скажу: понапрасну обувку бьёшь!
— А вам-то что?
— Добра тебе желаю. И правду говорю: Верка давно по Сеньке сохнет! Хоть и в девках ходит, а ему — ну как бы сказать? — вроде бабой доводится.
Метнувшись от Лизы в сторону, Вася прислонился к стене, чтобы перевести дух и собраться с мыслями. Дернул её чёрт за язык! И как не стыдно наговаривать? Не такая Вера, чтобы… И всё же делать ему здесь больше нечего. Зря приехал. Где бы достать лыжи? К встрече Нового года ещё можно успеть прибежать домой… Ну, а что там? Напиться с горя, только остаётся…
— Вася, здравствуй!
Голос весёлый, звонкий и приятный, как песня жаворонка.
Вася повернулся, схватил руки девушки, горячие, трепетные, словно крылья пойманной птицы. Встрече рада! Глаза у неё чистые, светлые. Такие не лгут, не прикидываются.
— Почему не зашёл к нам? Хотя ведь… папы, к сожалению, нет: к вам уехал.
Ему было бы приятно ещё раз зайти в дом Дорогиных и почувствовать себя её гостем. Кто знает, может, у неё найдётся какое-нибудь сердечное слово? Ведь она не высвобождает рук, не отводит глаз.
— Я каждый день вспоминаю… — говорит Вера тихо, тепло. — Хорошо у тебя в избушке!..
— А я-то… Если б ты знала!.. — Вася, позабыв о том, что они здесь не одни, притягивает её пальцы к своей груди. — Я всё время…
И вдруг на его плечо легла тяжёлая рука Забалуева.
— Вот ты где!.. Гость нежданный! Девичий пастух!..
Вера, не проронив ни слова, исчезла в толпе.
А Сергей Макарович продолжал громко пенять;
— Успел прильнуть!.. А вроде не за этим тебя колхоз к нам прислал? Не возле юбок топтаться. Нет!
В душе Сергея Макаровича с юных лет, с той злополучной ночи, когда он был пойман в саду, гнездилась неприязнь к Дорогину. С годами она не ослабевала, а даже усиливалась. Это оттого, что старик — упрямый, ершистый, всё делает по-своему, к председателю — никакого уважения. И Верка уродилась в отца. Не такую бы надо сноху в дом. Не такую. Но, что поделаешь? Придётся породниться: все знают — Сенькина невеста. Если она не дождётся и выскочит за другого, люди будут смеяться: «Трёкнулась! Забалуева погнушалась!» Такое стыдно будет слушать. Вот потому-то, скрепя сердце, он и присматривает за Веркой.
«Ишь, коршун выискался! — про себя продолжает ворчать на Васю. — Нет, из нашего гнезда цыплёнка не унесёшь! У нас ещё ни одна девка в чужой колхоз замуж не выходила! Нет, нет!»
Но, на всякий случай, вслух говорит:
Гармонист неважный. А вот мой сын, бывало, заиграет — ноги сами притопывают! Ой, хорошо играет! Лучше всех! Особливо для своей невесты, для Веры… Понимаешь, мимо кладбища никто с Семёном не ходил, — все боялись: не ровен час, покойники повыскакивают и запляшут под гармошку!..
Сергей Макарович захохотал, надеясь, что те, кто слышал разговор, отзовутся весёлым смехом, но все молчали. А Вася стоял растерянный — уходить или переждать?
У Забалуева вдруг смешинка застряла в горле, и лицо стало насторожённым: «Нельзя оставлять настырного парня. Буду возле себя держать, как бычка на верёвочке…» И Сергей Макарович объявил:
— Тебе в президиуме полагается сидеть. Как гостю.
Вася неохотно прошёл за сцену, где находились делегаты. Как бы ускользнуть от них? Сесть бы в зале. Рядом с Верой. Шёпотом сказал бы ей недосказанное. И она ведь тоже хотела что-то сказать… Жаль, по дороге в Гляден разминулись с Трофимом Тимофеевичем… А теперь придётся вместе со всеми делегатами встречать Новый год у Сёмкиного отца. Постыло всё… Постыло…
За спиной тяжело шагал грузный Забалуев. Он думал о сыне:
«Образумился бы Семёнко да отступился от Верки. Сам. Ну, чего ему стоит? Оставил бы её на бобах. Вот бы хорошо-то! Пойдёт про неё дурная слава: «Женихи обегают зубастую!» В девках прокукует век… Но Семёнко ей письма пишет. И говорят, все про женитьбу… А этого ухажёра надо отвадить. Первым делом у себя дома оглушить медовухой. Такого плюгаша можно свалить двумя стаканами, а потом — людям напоказ. Пусть посмеются…»
Открыв собрание, Забалуев прочёл с трибуны обязательства своего колхоза, долго говорил о том. что в соревновании с луговатцами они выйдут на первое место.
Вася смотрел в зал, пытаясь отыскать Веру. Но её там не было.
Узнав о приезде Дорогина в Луговатку, Желнин сказал Шарову:
— Вот кому, слушайте, надо предоставить слово для новогоднего поздравления.
— Трофим Тимофеевич уже согласился. Но ваше выступление — само собой. Уговор дороже всего.
Пока Дорогин говорил перед микрофоном, Андрей Гаврилович, сидя в углу небольшой радиостудии, стены которой были скрыты за тяжёлыми занавесями, просматривал свои наброски, сделанные карандашом на маленьких листках.
Слово хлеб для Желнина было священным, как слово Родина. С детских лет пастушонок Андрейка привык дорожить каждой крошкой. Обронить кусочек — считалось грехом. Бывало нечаянно перевернёшь калач на столе — мать даст затрещину: «Не клади хлеб вниз головой!..»
— «Хлеб наш насущный…» — перечитал Андрей Гаврилович первую строку краткого наброска своей будущей речи. Этими словами в детстве начинался каждый день.
Их провозглашал отец перед чужими, чёрными от времени, иконами, всякий раз в ином доме, — пастухов крестьяне кормили по очереди, подённо. После смерти отца пастуший кнут перешёл по наследству к старшему сыну Сидору, и маленький рябоватый Андрейка вместе с братом бормотал эти слова в угоду набожным хозяевам, не вдумываясь в смысл. Позднее он понял, что насущнее хлеба, действительно, нет ничего на свете. Это случилось в засушливый год, когда не только рожь в поле, а даже трава на лугах сгорела подчистую. Зимой во дворах не мычали коровы, не блеяли овцы, не кудахтали куры — все пошли под нож. Братья забросили на чердак пастушьи кнуты и отправились в Питер — на заработки. Вскоре к ним приехала мать. В Лаптевку они так и не вернулись…
Сибирь, как богатый хлебный край, впервые открылась перед Желниным в голодный семнадцатый год. Он приехал сюда вместе с другими посланцами петроградских рабочих, чтобы обменять на хлеб зажигалки и лампы, чайники и кастрюли, топоры и пилы. В ту осень он и услышал впервые о Чистой гриве: «Там от пшеницы амбары ломятся!» — говорили в совдепе. Необъятные просторы поразили его: «Земли-то сколько! Какое богатство!..» В Луговатку он въехал поутру. Женщины были заняты стряпнёй. Всюду пахло горячими шаньгами да блинами. Тут его завалят хлебом! Где ему обосноваться на квартиру? Выбрать бы дом получше да хозяев поприветливей. Вспомнился наказ старшего их группы: «Ищите фронтовиков. Из бедноты. На них опора». Желнин так и сделал. Ему показали избу Кузьмы Венедиктовича Попова. Там его приветили. Днями хозяин вместе с ним ходил по домам, расхваливал добро, привезённое с завода. Вечерами к Поповым собирались соседки, пряли куделю и пели «проголосные» песни. Запевала сама хозяйка — Анисья Михайловна. У неё был такой мягкий и сочный голос, что нельзя было не заслушаться. Андрей как бы видел перед собой и шатёр дружины Ермака, и байкальские волны, и тайгу со звериными узкими тропами, и степной ковыль. И тогда он подумал: «А ведь не унылый, не угрюмый здешний край. Жизнь была мрачной и тяжкой. От неё на всё падала тень, как от чёрной тучи. А вот жизнь переменится, и природа заиграет…»
Хлеба он выменял только пять мешков. Бородатые мужики, с волосами, лоснящимися от масла, отвечали: «Нет у нас лишнего. Нет. Свиньюшек надо кормить… А полежит пошеничка в амбаре — не в убыток: ещё приедете, побольше товару привезёте — подороже дадите…»
…Диктор подошёл предупредить, что Дорогин заканчивает речь. Андрей Гаврилович, очнувшись от раздумья, встал и, держа листки перед собой, направился к микрофону.
Стрелки часов приближались к двенадцати. Андрей Гаврилович закончил речь призывом к хлеборобам Чистой гривы: страна ждёт от них увеличения посевов пшеницы и высоких урожаев!
Поздравив слушателей с Новым годом, Желнин повернулся к Трофиму Тимофеевичу и пожал ему руку.
Утром Шаров знакомил гостей с хозяйством артели. На улице к ним подошёл Желнин. Он был в чёрном пальто, в пыжиковой шапке-ушанке; поздоровавшись со всеми, шутливо спросил председателя:
— Меня не приглашаете?
— Нет, почему же… — смутился Павел Прохорович. — Я думал, вы просто приехали отдохнуть… К тому же, вы тут всё и всех знаете…
— Знал когда-то… Но у вас всё новое…
Навстречу им шёл старик с обвисшими белыми усами, в полувытертой чёрной папахе, которую так и хотелось обмотнуть красной лентой партизана 1919 года, в позеленевшем от времени полушубке, опушённом барашком по борту и косым карманам. Ясно виднелась полоска, натёртая ремнём, которым когда-то подпоясывался этот человек.
— Привет Кузьме Венедиктовичу! — Андрей Гаврилович потряс руку старика. — С Новым годом, дорогой! Ты всё такой же прямой, как лиственница!..
— Ну, что ты, что ты. Годы сгибают…
— Слушай, много ли тебе лет-то?! Ведь ты ещё молодой!..
— Конечно, есть люди старее меня. Я распочал ещё только восьмой десяток. Вроде не так уж много.
Они пошли рядом, вспомнили Анисью Михайловну, её песни. Разговаривая, Желнин не сводил глаз со старика.
— Полушубок всё тот же!.. Люблю я на тебя смотреть в этом полушубке!
— Берегу. По большим праздникам надеваю.
— А почему не при шашке?
— В музей сдал. Разве ты не видел? К ней ярлык прицепили: «Самоковная шашка партизана Грохотова».
— Надо было в скобках написать: «Бывшего Попова», улыбнулся Желнин. — А дальше — о перемене фамилии…
— И про это не забыл?!
— Я все твои рассказы помню. Могу повторить: «Заявился в партизанский отряд и говорю: «Не хочу Поповым зваться, — безбожник я и против попов иду. Запишите Грохотовым»… Так было?
— Эдак! — Старик поправил усы, как бы для того, чтобы улыбке было вольготнее разливаться по лицу.
— Помню, как в тридцатом году мы выселяли кулаков на север, — продолжал Андрей Гаврилович. — День был ясный, морозный. Вот как сегодня. Вереница подвод. В санях сидят семьями кулаки. Смотрят зверьём. А рядом с подводами — колхозники-конвоиры. Все верхом на лошадях. Ты — в этом полушубке. С шашкой. С винтовкой за спиной. А на шапку красную ленту нацепил.
— Чтобы не забывали боевых партизан!
— Я провожал вас тоже верхом. Выехали на середину Чистой гривы — вечер стал надвигаться. Небо помрачнело. снег потемнел. Так в темноту и ушёл обоз с последними представителями последнего эксплуататорского класса!.. Я вернулся в твою горницу и обо всём написал в крайком. Помнится, это была моя первая информация, ответ партии, пославшей меня в деревню… Часто вспоминаю те дни…
— Да, есть что вспомнить! Есть что пересказать молодым!..
Они пришли к зернохранилищу. Завидев их, кладовщик открыл широкие створчатые двери, в которые можно было въехать на автомашине. По одну сторону прохода возвышались вороха пшеницы, по другую — лежал овёс. Между ворохами стояли клейтоны и триеры. Шаров включил рубильник, и у клейтонов застучали решёта, у триеров закрутились барабаны.
— Вот это хорошо! — похвалил Огнев. — Большое облегчение для колхозников!
— На очереди у нас — электрификация молочнотоварной фермы, — рассказывал Шаров. — Через год приедете — покажем электродойку. А новая гидростанция даст энергию на полевые станы…
Гости осмотрели лесопильный завод, побывали на мельнице, в скотных дворах и направились на гидростанцию. Грохотов с Дорогиным — впереди. Они шли тяжело, — ноги в коленях гнулись плохо.
Присмотревшись к старикам, Желнин придержал Шарова:
— Постарела наша колхозная гвардия. У Дорогина — дочь дома, сын — в городе, у Кузьмы Венедиктовича — никого не осталось. Тяжело ему жить.
— Помогаем помаленьку…
— Надо помогать.
— Старик гордый, с ним трудно сладить. Еле на ногах стоит, а работает. Я думаю, не применить ли к нему принцип коммунистического общества? Рассказывают, где-то в Алтайских степях колхозное собрание решило перевести старика, основателя колхоза, в коммунизм. Ему предоставлено право брать в колхозной кладовой и в сельпо, в счёт колхоза, всё, что нужно. По потребности.
— Больше ничего люди не рассказывают о том старике? Не слышно? А мне один журналист говорил — стесняется старик, почти ничего не берёт в кладовой, в сельпо совсем не заходит. И это понятно — опасается упрёков в нескромности. На расспросы отвечает шуткой: «Одному-то и в коммунизме жить скучно». Над этой фразой, слушайте, следует задуматься.
— Значит, не советуете брать пример?
— Да, не тот подход. Допустим на минуту: сегодня одному старику предоставляется право получать по потребности, завтра другому… Очередь!.. Неправильно это в своём существе. Коммунизм не для избранников, а для всего общества.
— Выходит, что там забежали вперёд?
— Не учли всего. Закружилась голова. Старик стал работать больше прежнего, а трудодни ему не записывают. И живёт он более стеснённо, чем до того.
— А если нам, к примеру, установить для стариков колхозную пенсию? — спросил Шаров и тут же начал развивать мысль. — Скажем, процентов сорок к средней выработке трудодней… Первому — Грохотову, как организатору колхоза.
— Ну, что же, мысль заслуживает внимания. Но устав артели… Потребуется поправка. А это очень сложно. Продумайте всё. Внесёте предложение — попробуем поставить вопрос…
На другой день во время завтрака Шаров объявил:
— Сейчас поедем в город. В театр. Билеты куплены для всех.
— Для всего колхоза? — спросил Огнев. — Умно придумано!
— Приглашаем вас.
Огнев пошёл к телефону: хотелось, чтобы Сергей Макарович побыл с ними в театре. Ему полезно. Да и с Шаровым, может быть, скорее подружится.
Дружба Огневу казалась необходимой для дела, — у колхоза «Новая семья» есть чему поучиться. Сегодня они разговаривали о социалистическом соревновании между двумя колхозами, и Шаров обещал помогать во всём. Так пусть два председателя встретятся да потолкуют по-хорошему.
Дозвониться до Глядена было нелегко, но Никита Родионович упрямо крутил ручку старого аппарата и убеждал девушку на телефонной станции, что у него разговор сверхсрочный. Наконец, ответил знакомый женский голос. Огнев обрадовался:
— Тётя Нюра! Говорю я, Огнев. Никита Огнев. Да, да. Гощу в Луговатке. В Луговатке. Поняла? Поздравляю тебя с Новым годом! Хорошо мы встретили, хорошо! Товарищ Желнин здесь был. А сейчас мы едем в город, в театр. Ты скажи нашим: в город, мол, едут. К Сергею Макаровичу сбегай. Всё передай. Говорил, мол, что надо бы приехать туда. Прямо в город. Быстренько. Ты поняла меня, тётя Нюра? Пусть запрягает Мальчика и мчится. В театр. В новый театр. Ждать будем там. Дело задумано интересное и большое. Важное, говорю, дело! Беги скорее…
Когда он положил трубку, перед окнами уже стояло несколько пар лошадей, запряжённых в кошёвки и добротные сани. Кони нетерпеливо топтались на месте, сдерживаемые вожжами, и вскидывали головы. Весело позванивали бубенцы и колокольчики. Ветер играл лентами, вплетёнными в гривы и чёлки.
— Снарядились, как на свадьбу! — рассмеялся Дорогин.
— Что ж, садитесь за жениха, — ответил шуткой Шаров и предложил ему место рядом с Марией Степановной.
Тётя Нюра, сельсоветская сторожиха, вбежав в дом Забалуевых, запыхавшаяся, встревоженная, присела на лавку и хлопнула руками по коленям:
— Ох! Сердце зашлось! — Перевела дух и спросила у хозяйки: — Сам-то давно ли спит?
В то утро Сергей Макарович провожал гостей. Все они после его медовухи, которую он, прибедняясь, называл сладеньким кваском, едва держались на ногах, разговаривали громко, затягивали свои любимые песни, но тут же забывали слова.
Василия Бабкина всю ночь душила тошнота. Парень отлёживался на крыльце и обморозил уши. А утром ему «для поправки» влили стакан «ерша», и он опять осовел. Его вынесли на руках, уложили в сани. На улице, против дома Дорогиных парень приподнялся, сдёрнул шапку, хотел что-то крикнуть, но вывалился из саней. Встать не мог. При каждой попытке падал то на один, то на другой бок. А пьяные гляденцы потешались:
— Ползком добирайся, браток!.. Носом снег паши!..
Сергей Макарович был доволен: хорошо употчевал! И сам употчевался изрядно. Теперь в горнице похрапывал с таким лихим присвистом, что тётя Нюра высказала догадку:
— Знать, приснилось ему: коня погоняет! Сон-то в руку! Да, — подтвердила она. — В сельсовет по телефону названивали. Буди его, матушка, буди. Дело, говорят, самое екстренное. Пусть, говорят, в город едет.
Анисимовна бросилась в горницу, а тётя Нюра торопила её.
— Скорей буди, матушка! Сама знаешь, Макарыч не любит опаздывать. На все совешшания завсегда первым является. Не припоздал бы нынче. Чего доброго, нас с тобой завинит…
В дверях показался Забалуев и, протирая глаза толстыми пальцами, спросил:
— Что стряслось? Чего тревогу подымаешь, тётя Нюра?
— В город требовают. Явиться, говорит, сей же минут. На Мальчике велели скакать…
— Куда скакать?
Прямиком, говорит, в этот, как его… Ну, где представленья играют.
В театр? А что там такое? От кого распоряженье?
Да от… как его… Совсем из головы фамилия выпали… Ну, секретарь он, што ли? Самый набольшой в городе.
Неужели от Желнина?
— От него! Проздравил с Новым годом…
— Тебя проздравил? Сам?
— Явственно слышала…. И приказал тебе явиться.
— Мне говорили, он — в Луговатке, — недоумевал Забалуев. — Похоже — ты напутала, тётя Нюра.
— Ну и повесил бы телефон к себе в квартеру да сам бы и разговаривал, — обиделась исполнительная женщина и, стукнув ребром ладони по колену, выпалила: — Сказали: все там будут. И нашего Микиту вытребовали туда…
— Значит, что-то случилось… А может, заседание проводят? — забеспокоился Сергей Макарович — Анисимовна! Принеси-ка огуречного рассолу.
— Капустного испей, — посоветовала тётя Нюра. — Начисто смывает хмель…
Сергей Макарович давно привык к тому, что на всех заседаниях его избирали в президиум. Он даже твёрдо знал, когда назовут его фамилию. Много раз проверял и убедился, что после старого большевика Задорожного, участника боёв 1905 года, первое место всегда отводят ему. И, если бы этот порядок нарушился, он счёл бы за обиду и задумался бы: «А в чем тут загвоздка?..»
Ему нравилось в числе первых подыматься по лесенке на сцену, к красному столу президиума. Он был на голову выше других. И сапоги его стучали громче всех, подымавшихся вместе с ним. Опоздать к началу заседания для него было хуже, чем заболеть, и он покрикивал на Мальчика, резвого вороного жеребца:
Веселей!.. Ми-и-ла-ай!
И всё-таки Сергей Макарович опоздал. У входа в театр уже не было ни одного человека. А тут ещё в дверях задержали, требуя билет.
— Я — на заседание, — объяснил он. — Мне звонили…
— У нас спектакль.
— Значит, заседание уже кончилось?
— Никакого заседания не было. Спектакль идёт. «Князь Игорь». Прислушайтесь — увертюру играют.
— А товарищ Желнин здесь? Секретарь крайкома?
— Проходил…
— Он срочно вытребовал меня. Велел сюда скакать…
Забалуева пропустили. Он прошёл по пустому фойе, толкнул дверь в кабинет директора, где, обычно, перед заседаниями собирались руководящие работники. Дверь оказалась закрытой. Осушив в буфете две кружки пива, он поднялся во второй ярус, куда разрешалось входить в любое время спектакля, и стал прислушиваться к тому, что пели артисты, но разобрать ничего не мог, — мешала музыка.
В антракте Сергей Макарович спустился вниз и возле входа в кабинет директора столкнулся с Векшиной, недавно избранной секретарём райкома.
— Я прибыл! — отрапортовал громко. — С опозданием, но причина уважительная: поздно узнал.
— Очень хорошо, что приехал, — сказала Софья Борисовна. — Эта опера — наша национальная гордость! Стоит послушать. Ты первый раз?
— Первый…
— Советую посещать…
Считая разговор оконченным, Векшина хотела уйти, но Забалуев так растерянно посмотрел на неё, что она задержалась.
— Слушаю тебя, Сергей Макарович. Что-нибудь случилось?
— Не знаю… По вызову явился…
К ним подошёл Огнев.
— Только сейчас приехал? Без жены?
— Конешно…
Никогда Забалуева не вызывали в город с женой, и он перекинул недоуменный взгляд с Огнева на Векшину. Та посоветовала:
— В следующий раз обязательно привози Матрёну Анисимовну. Помнится, так зовут твою жену?
— Эдак… Но она, понимаешь, в обиде…
— Чем и кем обижена?
— Ты посуди сама, Софья Борисовна, к Шарову на Новый год приезжал секретарь крайкома, а нас и секретарь райкома забыл. Как же тут…
Приеду, приеду… — улыбнулась Векшина.
— А мы для вас, Сергей Макарович, место бережем. Шаров торжественно вручил ему билет. — Будем сидеть рядом…
Другим соседом по креслу оказался Огнев. Сергей Макарович начал ему выговаривать:
Кони не для того вам даны, чтобы маять их. Раскатываетесь по городу! А у кого спросились? Оштрафуем всех по пять трудодней!..
Никита Родионович молчал. На хорошую беседу Сергея Макаровича с Шаровым теперь нечего было и рассчитывать. И всё же Огнев был уверен, что этот приезд, как своеобразная встряска, пойдёт Забалуеву на пользу.
А Сергею Макаровичу всё представлялось нарочитой затеей. Для похвальбы перед начальством Шаров привёз в театр столько луговатцев, сманил сюда своих гостей и, в добавок ко всему, подстроил так, что и его, председателя колхоза, вызвали: полюбуйся! Вот какие мероприятия провёртываем! Бери пример!..
Раздосадованный, он едва дождался антракта и, опередив своих соседей, направился в кабинет директора. Там были и Желнин, и Векшина, и много других, знакомых и незнакомых Забалуеву людей.
— У меня такое мнение, — заговорил он громко, и на его голос повернулись все, — надо собрать колхозников со всего района. Вот будет праздник!
— Сделаем! — пообещала Софья Борисовна. — Спасибо за подсказ.
— Я поголовно всех привезу, — продолжал Сергей Макарович, подбодрённый удачным началом разговора. — Девяностолетних старух с печек поснимаю!..
Поздней ночью они возвращались в Гляден. Высокий небосвод был засыпан звёздами, как горохом. Даже луна казалась на редкость маленькой.
Дорога поблёскивала. Возле неё, будто вперегонки с лошадьми, мчались мохнатые тени.
Огнев сидел с Забалуевым: Сергей Макарович, захлебываясь хохотом, рассказывал о празднике. Он ведь заранее знал, что у него будет веселее! И не ошибся: гости подмели пол бровями! А молоденький-то плюгаш обморозил уши! Больно хлибкие, как гребешок у петушка!
— Чего же тут смешного? Постыдился бы говорить.
— Ишь ты! Учить принялся! Стыдно-то не мне, а им: слабаки! Как хозяин, я всех употчевал, а сам — на ногах. Порядок!.. А ежели тебе не любо слушать, так я для других слова поберегу.
Некоторое время ехали молча. Потом Забалуев, не выдержав, спросил:
— Ну, а ты чем похвалишься? Как погостилось?
Никита Родионович рассказал не о том, что они пили и ели, а что видели в Луговатке. Пока говорил о гидростанции и зернохранилище, о скотных дворах и лесопилке, Сергей Макарович сердито хлестал коня вожжами, хотя Мальчик и без того бежал так резво, что комья снега из-под копыт взлетали выше передка рогожной кошёвки. А когда рассказчик упомянул о колхозном радиоузле— Забалуев не стерпел:
— Уж, грешным делом, не просватался ли ты к ним?
— Думка такая была, да не удалось: Домна за пиджак держала, — ответил шуткой Огнев.
— Значит, в агитаторы к Шарову записался?
— Про хорошее рассказывать не зазорно.
— Хорошее, небось, и дома найдётся.
Огнев заговорил о пятилетнем плане. Неплохо бы последовать примеру и составить свою колхозную пятилетку.
У нас не завод, — возразил Забалуев. — Не под крышей работаем — под небом. А природа часто план по-своему поворачивает. Сам знаешь, бывает, утром направляем людей сено грести да в стога метать, а через час — дождь: надо перестраиваться — брать литовки и траву косить. Вот тебе и план!
— Без плана, как без глаз.
— Сравнил тоже!
— А ты походи с завязанными глазами: будешь тыкаться туда-сюда, как слепой кутёнок.
— У настоящего хлебороба, как говорится, план — в голове.
— Переводятся такие хлеборобы в наши дни.
— Из района годовой план спускают, задания по культурам дают — этого довольно. Хватит!
Огнёв заговорил о посадке леса в полях. Сергей Макарович, не дослушав, махнул рукой:
— Опять эти выдумки!
— А я считаю — дельное предложение. Надо обсудить.
— Тебе бы всё обсуждать!.. А председатель зачем поставлен? Он — за хозяйство в ответе!
Прислушиваясь к громкому спору, доносившемуся из передней кошёвки, Дорогин усмехнулся:
— Про наши обязательства толкуют!
— Я упреждала: «Не согласится Сергей Макарович на посадку леса, рассердится», — напомнила Домна Потаповна.
Забалуев той порой крикливо доказывал, что и в полевых бригадах, и на фермах, и в саду не хватает рабочей силы, что молодёжь уходит в город:
— Добро бы — на производство: не столь бы обидно. Так нет, девки в домработницы поступают! Сельсовет не даёт справок на паспорта — неё равно бегут. Как их удержишь в колхозе? Чем? Только богатым трудоднём. Вот о чём нужно думать. И надо было прямо сказать Желнину, а вы затеяли про какие-то лесные посадки. Фантазёры!
Поняв, что спор наедине ни к чему доброму не приведёт, Огнев рассказал о новогодней речи Желнина, в которой секретарь крайкома назвал их инициаторами социалистического соревнования.
— Правда? — повернулся к собеседнику Забалуев. — Расскажи, как было. Слово в слово. — Выслушав рассказ, повеселел. — Вот видишь! Я всегда говорил — руководящие работники любят наш колхоз! Ценят! А Шарова мы, как говорится, обгоним! Рекордный-то урожай соберём мы!
— А Павел Прохорович сказал: «За рекорды прятаться не будем. В конце пятилетки дадим по двадцать центнеров на круг».
— Надорвётся!
Вера слышала, что самый молодой из гостей обморозил уши, и в душе ругала Забалуева: наварил дурману! Полвека прожил, а меры не знает!..
После возвращения из луговатского сада она часто вспоминала о посеве берёзки и о своей помощи Васе Бабкину. Как там у него сейчас?.. В новогодний вечер Забалуев помешал поговорить. Отца она тоже не успела расспросить, — встревоженный большими морозами, старик рано утром уехал в сад.
Ещё издали, с Гляденского крутояра Трофим Тимофеевич увидел высокие тополя. За ними яблони укрывались от ветров. От ворот до сторожки — аллея из старых вязов, одетых инеем. Густые ветви сомкнулись и напоминали своды туннеля. По нему, потявкивая, бежал навстречу огромный рыжий пёс Султан. Правое ухо у него болталось, левое торчало, как рог.
— Небось, соскучился, чортушка?
Запрыгнув в сани, Султан хотел лизнуть в щёку, но Дорогин повалил его.
— Ладно, тебе, ладно…
Предупреждённый тявканьем собаки, от сторожки шёл молодцеватый старик в белом фартуке.
— Алексеич, здравствуй! — крикнул Трофим Тимофеевич, подымаясь из саней.
— Здравия желаю! Здравствуйте! — отрывисто ответил сторож, когда-то служивший в старой армии.
— Ну как, сильно пакостят косые? — спросил Дорогин в избушке, обирая ледяные сосульки с бороды.
— Отбою нет. Навалились окаянные. Нынче всю ночь напролёт ходил по саду. Промёрз до костей.
Трусливый, с первого взгляда как будто безобидный, заяц, про которого детишки поют весёлые песенки на новогодних ёлках, у садоводов издавна числится во врагах. Чуть недоглядишь — заберутся косые в сад, обгложут стволы да ещё выберут те деревья, которые дают хорошие яблоки. Губа у них не дура! Что с ними делать? Перепробованы все пахучие обмазки для деревьев — толку мало. Самое надёжное — обвязать стволы сосновыми ветками: сунется к дереву косой — мордочку наколет. Так можно отвадить. Но в саду — тысячи деревьев: все не обвяжешь. Хлопотно!
Алексеич придумал погремушки, предложил также ребячьи меленки-ветрянки: труся испугаются — отдалятся. Понаделали не меньше сотни: в бураны по всему саду — звон, гром и треск. Но в бураны заяц боится запорошить глаза — дрыхнет в тёплой снеговой норе. В морозы голод подымает его на разбойные дела, а в такую безветренную пору умолкает шумовая защита…
— Приглядимся к проказнику, — сказал Дорогин. — И найдём какую-нибудь отваду.
Сторож встал, нахлобучил заячью шапку на брови, надел полушубок и подпоясался старым солдатским ремнём.
— Нет, — возобновил он давний спор, — что ни говори, Тимофеич, а ружьём лучше. Ежели положить большой заряд, — он сделал такое движение рукой, будто высыпал в ствол шомполки полную горсть пороха, — запыжить покрепче да пальнуть в одного — все от страху рехнутся! Опять же — мясо на варево! И шкурка денег стоит!
— Сад не полигон. Не стрельбище, — ворчал Дорогин. — Дерево покалечишь — век его укоротишь: у ребёнка яблоко отберёшь.
— Малая дробинка не помеха.
— А ты выбей стекло в окне: мороз ворвётся. Так же и в яблоньку через самую маленькую ранку…
— Между деревьев можно стрелять… Один-то раз…
— Не соблазняй… За канавой пали сколько хочешь. Припасов привезу.
Дорогин надел старую фетровую шляпу. Пряди волос высунулись в дыры. Алексеич в отместку разворчался:
— Пора бы тебе шапку завести. Не молодой. Нечего форсить-то…
— Не для форсу я. Для лёгкости.
— Не ровен час, простудишься. Вон как жмёт мороз-то!
— У меня голова морозоустойчивая! — рассмеялся Трофим Тимофеевич.
Вооружённые палками, они вышли в сад. Алексеич направился в одну сторону, Дорогин — в другую.
Луна круглой льдинкой стыла в промёрзшем небе. Возле деревьев лежали синие узорчатые тени. Даже в эту морозную пору сад был красив, и Дорогину хотелось пройтись по нему из конца в конец, но, помня уговор с Алексеичем, он в первом же квартале остановился возле старой яблони и замер. И Алексеич тоже замер в условленном месте.
Тишина. Оцепенев от холода, отдыхают яблони. Но перезимуют ли они? На веку Дорогина много раз морозы опустошали сады. Бывало, поздней осенью любовался плодовыми почками, ждал хорошего урожая, а летом приходилось браться за топор да рубить чёрные, будто облитые кипятком, деревья, потом продавать что-то из немудрых пожитков, чтобы купить новые саженцы и всё начать сызнова.
Совсем рядом пролетела белая полярная сова. Сгущённый морозом воздух упруго шуршал под её размашистыми крыльями.
От лесной полосы прыгал зайчишка; время от времени, останавливаясь, озирался по сторонам: нигде — никого. Поводил ушами — всюду тишина. Можно приниматься за ужин. До облюбованной яблони остаётся несколько прыжков…
Дорогин стукнул палкой по дереву. Зайчишка поднялся столбиком. Замер. Не столько смотрит, сколько слушает.
Из соседнего квартала донёсся такой же отрывистый стук. Зайчишка в переполохе чуть не перевернулся через голову; бросился наутёк.
— Погоди маленько, — рассмеялся Дорогин. — Пакостлив, а боязлив! Вот мы и покажем тебе от ворот поворот!
Передвигаясь в следующий квартал, садовод слышал, как в стороне скрипел снег под лыжами Алексеича. Через минуту, они оба снова замерли…
Трофиму Тимофеевичу припомнились профили гусей, да уток, смастерённые из фанеры. Для приманки птицы! А ведь можно повернуть на другую пользу, если сделать профиль охотника… Как будто нет никого в саду — прыгай спокойно, разбойничай. И вдруг — человек. Повёрнётся зайчишка в испуге — второй охотник перед ним. Тут вся надежда на ноги: унесли бы скорее!..
Из похода вернулись перед утром. У Дорогина пряди волос, примёрзли к шляпе, белой от инея; на усах я бороде повисли сосульки.
— Заледенел ты весь! — беспокоился Алексеич. — Не слушаешься меня… В газету тебя продёрнуть, что ли?..
Он разжёг печь и подставил к ней стул.
— Садись, грейся.
Но Дорогин не сел. Он похаживал по комнате и с весёлым мальчишеским задором вспоминал о заячьем переполохе.
Утром они принялись мастерить профили охотников.
Глава пятая
Заседание бюро райкома закончилось в полночь. Векшина последней вышла на улицу.
В старом, теперь для неё просторном, чёрном пальто, в простенькой меховой шапочке она казалась ростом ещё ниже, чем в строгой военной форме. Мягкий кротовый воротник приятно касался щёк и подбородка. Ноги, после тесных офицерских сапог, отдыхали в тёплых, тоже старых валенках. В её жизни всё переменилось, только эта одежда хранила прежнюю теплоту.
На улице было пусто. Векшина шла медленно. Куда ей спешить в такой поздний час? Дома никто не ждёт. Никто не согреет душу разговором о делах минувшего дня. Пусть на свежем воздухе немножко отдохнёт голова.
Острый ветер ударил в лицо, кинул снежную крупу. Софья Борисовна слегка приподняла воротник и пошла быстрее. Вспомнилась фронтовая ушанка. Пожалуй, завтра в поездку по району лучше надеть её, — подвязанные уши защитят от ветра и мороза.
Она любила свой район. До войны знала не только всех секретарей и парторгов, председателей колхозов и бригадиров, но и очень многих рядовых колхозников. Сейчас ей хотелось поскорее побывать во всех сёлах, посмотреть работу, пожать руки старым знакомым и поговорить о делах, о семейных радостях и невзгодах. Когда возник вопрос о выезде членов бюро на партийные собрания, она записала за собой пять сёл. Первым в списке стоял Гляден. Она приедет туда на день раньше. Кучеру уже сказано, чтобы запряг коня на рассвете, и не в форсистую кошёвку, в которой ездил Неустроев, а, как бывало, в сани-розвальни да положил бы сена, чтобы можно было прилечь в передке. Так теплее и приятнее…
Вот и дом, где она живёт. Построенный в начале первой пятилетки, дом выглядел бедновато и серо. Окна были маленькие, и оттого казалось, что дом смотрит на шумную улицу, строго прищурившись. Но для Софьи Борисовны этот дом был самым дорогим. Здесь всё напоминало о прошлом, о молодости. Вон из того окна, на втором этаже они с мужем часто смотрели на заречную часть города, где, на месте черёмуховых зарослей, всё выше и выше вздымались корпуса заводов. Туда Артемий пришёл рядовым инженером. Через год стал начальником цеха. Ещё через год его избрали парторгом. Потом — в райком. Постепенно все привыкли к нему, как к партийному работнику, и забыли про его диплом инженера. Иначе не отпустили бы на фронт… Из этой двери по утрам выбегал непоседливый Саша. Размахивая сумкой, мчался в школу. Пионерский галстук колыхался на его груди… По вечерам сын ждал их с работы, спешил порадовать хорошей отметкой, рассказать школьные новости. А на столе уже стоял чайник, из носка струйкой подымался пар…
Сейчас её никто не ждёт. Тёмное окно едва заметно в ночном полумраке. Рядом два окна сияют ярким светом. Соседи ещё не спят. Можно перемолвиться хоть одним словом…
Векшина поднялась по крутой лестнице, достала ключ и вошла в квартиру. В коридоре тотчас появилась соседка, седеющая, хлопотливая женщина.
— Вот хорошо, что ты не опоздала, — заговорила она. — Мой на собрании был и тоже только сейчас воротился. Раздевайся и проходи к нам чай пить.
Софья Борисовна поблагодарила.
— Проходи, проходи, — настаивала соседка. — Я картошки поджарила…
— А у меня колбаса есть…
— Не надо, не надо. Возьмёшь с собой в дорогу. Я уже селёдочки почистила.
На душе у Софьи Борисовны стало тепло. И было приятно отметить для себя, что в суровую осень 1941 года не ошиблась в людях…
Эшелоны с запада прибывали каждый день. Платформы были нагружены станками, теплушки переполнены рабочими и их семьями. Едва поезд успевал остановиться в товарном тупике, как мужчины принимались разгружать оборудование эвакуированного завода. Женщины с детьми, в ожидании, пока им дадут адреса квартир, располагались поблизости, укрываясь от непогоды плащами и брезентами.
Софья Борисовна шла против ветра. Мелкий осенний дождь сек лицо. Защищая глаза рукой, она присматривалась к людям, только что прибывшим в город.
— Откуда эшелон?
— Оттуда, где бомбы падают, — ответила хмурая женщина с чемоданами в руках и посмотрела на лужи, разлившиеся по всей площадке. — Болото у вас тут, что ли? Сухого места не видно.
Возле неё, цепляясь за юбку, плакали два малыша.
— Замолчите, горластые!.. Без вас тошно, — прикрикнула мать.
Векшина помогла перенести чемоданы к забору, на груду кирпича; склонившись над одним из мальчуганов, погладила его озябшие ручонки, отогрела дыханием.
Женщина попросила:
— Присмотрите за ребетёнками… — А сама, не оглядываясь, пошла переносить остальные вещи.
Когда всё было сложено к забору, Софья Борисовна, указывая глазами на детей, участливо заговорила:
— Одна ты с ними?..
— Муж вон там станки сгружает.
— Рабочий?
— Стахановец.
— А с какого завода?
— За номером наш завод…
— Ясно! — Софья Борисовна качнула головой и, глянув в озабоченные глаза приезжей, спросила, как её звать.
— Демьяновной. Ариной Демьяновной.
— Пойдёмте, Демьяновна, ко мне. Тут близко. Через пять минут будем дома.
Они перенесли багаж на площадь в погрузили в трамвай.
По дороге Векшина рассказала, что у неё и муж и сын ушли на фронт, что сама она последний день в городе.
— Оставлю вам квартиру. Если будут уплотнять — подыщите надёжных людей, кого-нибудь из своих ленинградцев…
В двух комнатах уже не оставалось ничего, кроме стульев да столов. Комод, шкафы с одеждой и бельём были перенесены в кабинет мужа. Кровати и посуду Софья Борисовна передала приезжим.
Дети, поужинав, уснули в тёплых постельках. Их отец долго не возвращался из педагогического института, отведённого под эвакуированный завод. Женщины сидели за обеденным столом и далеко за полночь разговаривали о Сибири, о Ленинграде, о последних фронтовых известиях. А утром Векшина отдала Демьяновне ключи.
— Книги берегите, — сказала она. — Для мужа библиотека всего дороже…
На глазах ленинградки блеснули слёзы. Она обняла Софью Борисовну и поцеловала.
— Возвращайся скорее…
Демьяновна отвечала письмами на тревожные вопросы: «Нет, от твоего сына не было вестей…»
Когда Векшина вернулась и сняла погоны, ленинградка спросила:
— Как теперь с квартирой будем решать?
— А что решать? Война решила за нас…
После ужина Софья Борисовна вошла в комнату, которая когда-то служила мужу кабинетом, и включила яркую лампу под простым — с белыми стеклянными подвесками — абажуром. С письменного стола на неё смотрели муж и сын. Сына она считала живым; приподняв карточку, прошептала:
— Спокойной ночи, мальчик… — И поставила на место.
Подошла к полке с книгами. Читать каждую ночь, как бы поздно ни вернулась домой, давно вошло в привычку. На фронте носила в полевой сумке, вместе с последними номерами газет, маленький томик Пушкина; преодолевая усталость, при мерцающем свете блиндажного светильника, сделанного из орудийной гильзы, прочитывала по нескольку страниц…
Софья Борисовна взяла свежий номер «Нового мира» и направилась к кровати.
Забалуев проснулся, как всегда, задолго до рассвета, Матрёну Анисимовну толкнул локтем в бок:
— Вставай, мать. Сейчас заявится соседка…
— Ну, сшалеет она, что ли? Ещё черти в кулачки не бьются…
— А вот увидишь. Я знаю характер Силантьевны: дятел долбит в одно место до тех пор. пока червяка не достанет, а она — пока своего не достигнет.
Фёкла Скрипунова звала себя заботливой матерью. Перед каждым выходом дочери на задержание снега она, едва завидев свет в окнах соседнего дома, отправлялась к Забалуевым, с порога низко кланялась Матрёне Анисимовне и осведомлялась:
— Сам-то дома? Не убежал ещё по колхозной домашности дела справлять? Вот хорошо, что я застала его. Она садилась на широкую лавку, выкрашенную охрой, и, похлопывая рукой по коленям, громко рассказывала: — Слышала, соседушка, что про твоего гуторят в деревне? Хорошее! Только хорошее! В какую пору к председателю ни толкнёшься — дома нет. Когда он спит — неизвестно. Раньше первых петухов встаёт. А по колхозу носится, как вихорь!..
— Ой, не говори, Силантьевна, — сокрушённо отзывалась Анисимовна, — Я уж стала забывать, какой он есть. Целыми днями не вижу его, матушка моя. В обед прибежит, быстренько наглотается и опять след простыл. Ну, в его ли годы так здоровье растрясать!..
Заслышав разговор, Сергей Макарович вставал с постели и, сладко позёвывая, появлялся на пороге горницы.
— Спозаранку языки чешете! — упрекал женщин, потирая волосатую грудь.
— А ты прислушайся, что добрые люди про тебя говорят, — советовала Анисимовна. — Маленько переменись…
— Меняться не привык. Какой есть, таким и жизнь проживу.
Забалуев шёл к старому, оставшемуся от прадеда, чугунному умывальнику, подвешенному на ремешке над большой деревянной лоханью, набирал воды в широкие пригоршни и, поплескав на лицо, утирался полотенцем, висевшим тут же на деревянном крючке; круто повернувшись к соседке, спрашивал:
— Ну, полуночница, опять пришла про дочь балакать?
— Ночь-то долгая, — думы в голове, вроде комариков, толкутся…
— О ком же ты полошилась, соседка? — спросил Сергей Макарович и улыбнулся. — Наверно, всё о Лизавете?
— Обо всех растревожилась. Садовод на ум пал. Лежу и сама с собой разговариваю: «Председатель-то у нас об народе заботливый — пожалеет старика, вроде как моего человека…
— А что такое? Стряслось что-нибудь?
— А то, что — старость-то не радость: годы уходят — силушку уносят.
— Трофим, понимаешь, сам виноват: родной сын зовёт жить к себе, а старик не едет.
— Ишь. ты! Придумала что! — покрутил головой Сергей Макарович. — Нет, я семейственности не допущу!
— Она — девушка умная, — продолжала, нахваливать Скрипунова.
— Ума у неё даже больше, чем надо, — разоткровенничался Сергей Макарович.
— А ты что, ейный ум на весах взвешивал? — упрекнула Анисимовна, — Помолчал бы об этом.
— Конешно, Вера не чета моей Лизаветушке. Материнского глаза нет за ней, — оживилась соседка и, тронув локоть Забалуева, попросила: — Переведи доченьку в сад, а то мы там — одни старухи. Молодого голоса не слышим…
— Серебряная бригада! — рассмеялся Сергей Макарович.
— Вот, вот. Эдак просмешники зовут, — обидчиво подтвердила Скрипунова. — Дай хоть одну молоденькую. Пусть песнями душу повеселит.
— В саду работа — для старух: рукам легко, воздух, как говорится, пользительный… — Забалуев почесал толстую. розоватую шею. — А для Лизы что-нибудь другое придумаем…
— Придумай, Макарыч, придумай. Дело соседское. Может, и мы когда сгодимся для вашей-то семьи…
В те годы во многих колхозах ещё существовали звенья высокого урожая зерновых. Им отводили от пяти до десяти гектаров. Сергей Макарович также решил создать звено. Для того и распахал вблизи сада частицу коровьего выгона. Там без всяких забот и хлопот вырастет по тридцать центнеров! О таком рекорде напишут в газетах. Снимут для кино. Колхоз прогремит, как передовой. А в поле на трёх тысячах гектаров урожай окажется средним или даже ниже среднего. Хлебопоставки пойдут с него по низшей группе. Добрая слава сохранится, хотя хлеба он и сдаст меньше, чем его простодушные соседи. А на трудодни выдаст больше. Пусть другие сумеют так! Кишка тонка!
По главе звена Забалуеву хотелось поставить будущую сноху, но Вера не только не обрадовалась заботе о ней, и твёрдо заявила, что будет попрежнему выращивать коноплю. Если упрямая девка окончательно откажется — Лиза Скрипунова может пригодиться. Дело нехитрое, при его помощи справится.
— Ты, Макарыч, не сумлевайся. Справится! Лизаветушка насчёт грамоты вострее других девок. — В поисках поддержки, Фёкла взглянула на хозяйку дома. — Анисимовна знает: по работе Лизавета — первая в деревне. Да и сам ты видишь: девка толстая, дородная, ростом бог не обидел…
— Она из всех приметная, — отозвалась Матрёна Анисимовна.
— Приметная, милая. Правильные твои слова! — оживилась Скрипунова. — А вот… это… — Видимо, занятая какой-то новой мыслью, она на миг забыла о главной теме разговора. — Да! Вот я про что: под началом-то ей надоело ходить. Сама может руководствовать!
— Ладно, подумаю. Может, поставлю на звено, — пообещал Забалуев и начал одеваться.
Па рассвете Вера, озираясь по сторонам, — как бы не заметил да не окликнул отец, — выбежала из двора, но за ворогами, сделав несколько шагов, остановились:
«Может, бросить все затеи?.. И к Чеснокову больше — ни ногой…»
В родном селе Всеволод Чесноков выглядел пришельцем. Лишь немногие из людей старшего поколения припоминали его, единственного сына отца Евстафия. Сиволод, как его звали сверстники, хромал на правую ногу, и старику в жестокий год смуты и борьбы удалось уберечь сына от зачисления в «дружину святого креста». Сам престарелый священник, за ослушание отрешённый архиереем от прихода, провёл то лето на островке, где когда-то преосвященнейший «беседовал с богом». Встав на колени, Евстафий вскинул руки к небу, каялся и взывал: «Усомнился я, окаянный раб твой… Вразуми, господи! Явись заблудшему!..» Но всевышний не явился. Целый год провёл Евстафий в глубоком душевном смятении, а потом, слагая священнический сан, поместил в газете письмо, в котором религию именовал заблуждением, а её служителей — сеятелями лжи и невежества. Сыну сказал: «Для твоей пользы, чадо моё». Вскоре Всеволод покинул Гляден, захватив рекомендацию от волревкома. Отцу писал сначала из Иркутска, потом из Владивостока. Пробовал учиться на восточном отделении, но из-за малых лингвистических способностей был вынужден перевестись на агрономический факультет. Получив специальность, Чесноков работал участковым агрономом в Забайкалье, а в конце сорок первого года решил перевестись в более безопасный и сытый край. Его потянуло туда, где прошло детство и юношество. Так он снова оказался в Глядене, на только что открытом сортоиспытательном участке.
После возвращения из луговатского сада Веру всё больше и больше подмывало заняться опытами с коноплёй, но она ещё робела, не знала, с чего начать. Это раздумье и привело в лабораторию сортоиспытательного участка. Выслушав её, Чесноков разгладил пальцами обеих рук мелкие складочки на узком лбу:
— Ну, что же. Начинайте с маленького. Я помогу, а вы мне кое в чём…
— Если в моих силах…
Так она стала его даровой помощницей: подсчитывала зёрна в колосьях, взвешивала и записывала в тетради. Чесноков был доволен её работой.
Свои маленькие опыты Вера начала с проверки всхожести конопли.
Всё шло хорошо. И вдруг — статья в районной газете. Точно гром среди ясного неба. Начало высокопарное: «Наука — родная сестра суровой правды. Не терпит выскочек. Не принимает торопливых выводов и случайных заключений…» А дальше… имя отца. Подпись — агроном В. Чесноков. Он будто бы испытал в своём садике летние прививки, рекомендованные Дорогиным, и все они пропали…
Вера отбросила газету.
«И не стыдно ему?.. Назвал выскочкой!.. Да как же можно?.. Папа, небось, сто раз проверил…»
— Сам он торопыга! Неумеха! — возмущался отец. — Не знает, как держат в руках садовый нож. А писать горазд. Бумага всё стерпит, но совесть… Совесть не стерпит! Найдутся на него умные люди…
Сгоряча Вера дала себе слово: «Больше к Чеснокову — ни ногой». И три дня не была в сортоучастке. А вчера задумалась: «Семена уже проклюнулись. Надо сходить пересчитать… последний раз… И сказать ему в глаза…»
Опасалась, что отец остановит сердитым окриком: «Опять к тому умнику?..»
И вот она стоит посреди улицы в растерянности. Идти или вернуться домой?
Всё-таки он — агроном. Единственный в селе. Пусть в садоводстве не разбирается — ему же хуже. Рано или поздно придётся извиниться перед отцом. Но в полеводстве-то Чесноков понимает. Не зря же ему доверили государственное сортоиспытание! К его голосу прислушиваются несколько районов, — сеют то, что он рекомендует.
Вера пошла в сторону сортоучастка. Едва она успела сделать несколько шагов, как встретилась с Сергеем Макаровичем. Тот обрадовался. Разулыбался. О чём то хочет поговорить. Вероятно, будет спрашивать про письма от Семёна: когда получила последнее? Что пишет? А ей не по душе разговор. Отчего бы это? Ведь скоро сама станет Забалуевой. Нет. у неё будет двойная фамилия. И впереди она поставит — Дорогина. Вера Трофимовна Дорогина-Забалуева И жить они будут в отцовском доме… А разговаривать с Сергеем Макаровичем не хочется потому, что он не ладит с отцом. Нехорошо. Неприятно. И что это Семён не урезонит папашу? Ведь много раз писала ему, просила… Вот эти летние прививки… Не потому ли Чесноков принялся «испытывать» их, что Сергей Макарович всё время ворчит на отца за его опыты да при всяком случае высмеивает? Теперь — статья… Уж не сговорились ли они?
Девушка беспокойно посмотрела в одну сторону, в другую, зайти к кому-либо во двор у неё не было предлога, и она, слегка опустив голову, пошла быстрым-быстрым шагом. Но Сергей Макарович, широко расставив ноги, загородил дорогу.
— Ишь, как раненько встаёшь! Хорошо! По-нашему!
— В сортоучасток тороплюсь, — сухо сообщила Вера, поклонившись Забалуеву, и попыталась обойти его. — Семена проверяю.
— Перенимай от Чеснокова всё полезное для рекорда.
— Я свою коноплю испытываю.
— Погоди! — повернулся Забалуев, задерживая её. — Разговор сурьёзный. Добра тебе желаю. На коровьем выгоне, сама знаешь, участок для тебя берегу. Ставлю звеньевой! Пойдёшь на рекорд, и никаких гвоздей!
Вера не выносила такого тона, сочла, что будущий свёкор уже помыкает ею, и потому резко напомнила:
— Вы же сами ставили меня на коноплю…
— А теперь подымаю на ступеньку выше. Цени! Гордись! Поверь моему слову, там без всяких мудростей пшеницу вырастишь всем на удивленье!
— А я хочу — с мудростями!
— Послушай, что тебе старшие говорят. И… гм-м… не чужие люди… За пшеницу награду получишь! Большую! Да и председателю, как говорится, что-нибудь перепадёт!
— А через два-три года?
— Что через два года? Что через три? — сердито насторожился Забалуев. — Тоже пудов по сто схватим с этой земли!
— А дальше?
— Дальше… Да ты что, девка, в сибирских хлеборобов не веришь?
— Я в науку верю.
— А наука на каких подковках ходит? Практикой называются они. Вот как! Без подков-то она, понимаешь, сразу поскользнётся, как жеребёнок на гладком льду. А по хлебу практики — мы!
— Но кузнецы плохие… Прошлый раз я в город поехала — Буян расковался…
— В родителя пошла — шутки-прибаутки любишь, — укорил Сергей Макарович. — Значит, не договорились?
— Нет.
Забалуев помрачнел, — ему не правились строптивые ответы. Видать, девка совсем не приучена уважать старших: ей — слово, она — два на сдачу. Такой норов не скоро уломаешь — намается Семён с ней Ох, намается!
— Я о тебе, как говорится, по-родственному заботился, а ты — ноль внимания. — У Забалуева глаза стали холодными, как градины.
— А я не маленькая: сама о себе позабочусь.
— Смотри, девка, просчитаешься На звено высокого урожая я могу выдвинуть Лизу Скрипунову.
— Пожалуйста! — Вера шевельнула локтем, как бы отталкиваясь от навязчивого собеседника. — Хоть сегодня забирайте. Без неё обойдёмся.
Разминувшись, они пошли в разные концы улицы…
Запыхавшись, Вера взбежала на крыльцо, будто за ней гнались, и, перешагнув порог, замерла. За столом сидел Чесноков. При её появлении у него от неожиданности отвисла нижняя губа, словно у ребёнка, которому за проказы сейчас дадут взбучку. Но уже через секунду Всеволод Евстафьевич подобрал губу и, опершись кулаками в стол, поднялся, готовый отстаивать свою правоту.
Вера дала себе слово не говорить о статье, но не могла скрыть, что расстроена и оскорблена несправедливыми строчками об одном из удачных опытов отца.
— Извините… — проронила она и направилась к шкафу. — Я только посмотреть коноплю…
— Да?! — обрадованно встрепенулся Чесноков и, прихрамывая, пошёл к ней навстречу. — А я-то… Я, грешным делом, думал…
— Что я больше не буду помогать вам? Напрасно так думали.
Обескураженный неожиданным великодушием, Чесноков смущённо забормотал:
— Я, как раз, собираюсь в город. Необходимо, знаете. Неотложная поездка. На два дня…
— Можете, хоть на три. Я сделаю всё, что скажете.
— Ладненько!.. Я надеялся на вас… Ладненько получилось! — Чесноков потирал руки, будто они озябли, и он спешил отогреть их, — Ладненько!..
Бухгалтер Данила Облучков, маленький, коротконогий, похожий на бочонок, искал Забалуева по всему колхозу. В скотном дворе и свинарнике, в кошаре и конюшне, в кладовой и пимокатной — всюду ему отвечали:
— Сейчас был здесь. А куда умчался — никто не знал.
Застав председателя на мельнице, он сказал — в село приехала Векшина. Люди видели — пошла в школу.
«Отправилась секретаря расспрашивать, — задумался Сергей Макарович, вспомнив о предстоящем партийном собрании. — Приехала на день раньше — это не к добру. Везде побывает. В сельсовет пойдёт. А там наговорят! «Красный партизан» нахвалят.»
Облучков поспешил успокоить его:
— У меня итоги подбиты. Цифры на листочке выписаны…
— А что мне твой листок?!. Я так помню всё, только при людях не говорю. Коровёнки, язви их, подвели: к молоку тугие. А курчонки дали по шестнадцать яичек на голову! Но ведь крысы потаскали, вороны…
— Можно сделать… — Облучков поводил рукой над счётами и, решившись на что-то отчаянное, щёлкнул костяшками. — И никто не подкопается…
— Прибавить?! — Забалуев погрозил тяжёлым кулаком — Я тебе прибавлю! Тятю с мамой забудешь!.. Правду я почитаю за родную сестру. Запомни!..
Забежав домой, Забалуев сказал жене: «Готовь пельмени», и направился в школу.
Ему повезло: Векшина не успела уйти в «Красный партизан». Она сидела в маленькой комнатке директора, недавно сменившего фронтовую гимнастёрку на темносиний пиджак, и выслушивала короткие сообщения о работе каждого из девяти коммунистов партийной организации села. Забалуев, поздоровавшись, сел на стул против неё.
Сергей Макарович любил угостить всех, кто приезжал в колхоз. Для этого в зимнюю пору у него всегда были в запасе пельмени. Он пригласил к себе Софью Борисовну, но оказалось, что та уже позавтракала у знакомой учительницы.
— У колхозников тоже есть где жить, — сказал Забалуев. — За столом поговорить бы можно…
— Успеем ещё.
— Уйдёшь в «Красный партизан», а для нас времени не останется.
— Не волнуйся. Поговорим обо всём.
— А где тебя искать?
— Приду в контору. Вот так.
Сергей Макарович не трогался с места.
Векшина, помолчав, спросила:
— Ты к собранию приготовился?
— Мне что готовиться? Про свой колхоз я в любое время дня и ночи могу всё отрапортовать.
— Не хвались. Подожди, когда другие похвалят.
Изменилась она за войну: к каждому шагу — замечания да поучения. Строгости у неё прибавилось.
Обычно шумный, Забалуев молча слушал Софью Борисовну.
— Загляни в будущее, — советовала она. — Поговори с членами правления, с активом. Хозяйство у вас большое, надо каждую отрасль двинуть вперёд. И дальше той черты, которая намечена в годовом производственном плане. Вот так.
Из школы Векшина направилась в сортоиспытательный участок. Шла по улице и не узнавала Глядена: исчезли ограды, избы походили на стога сена в поле, — вокруг них гулял ветер, и ничто не останавливало его. У встречной женщины спросила:
— Что же это у вас дома стоят, как раздетые?
— Топиться, матушка, в войну нечем было, — ответила та. — В бор-то не пускают с топорами. А эти, — как их? — кизяки-то делать не умеем. Вот и спалили дворы. Остались, почитай, только у председателя, у Микиты Огнева да у Трофима Тимофеевича…
Но женщина обсчиталась. Сохранился ещё один двор — у сортоучастка, для которого колхоз отвёл пятистенный дом с двумя крылечками. Левое вело в квартиру агронома Чеснокова, правое — в лабораторию. Чтобы попасть туда, надо было обойти сарайчики и клетушки для коровы, овец, свиней и кур. Миновав эти хозяйственные постройки, Векшина поднялась на крыльцо и вошла в комнату, где углы были заполнены снопиками пшеницы и овса, проса и гречихи. Возле стен стояли шкафы. Одни из них были заняты мешочками с сортовым зерном, другие — фарфоровыми растильнями для проверки всхожести семян. Над маленькой растильней, выставленной на стол, как над блюдцем, склонилась девушка с пинцетом и подсчитывала те семечки конопли, у которых успели проклюнуться ростки. Обернувшись на стук двери, она присмотрелась к неожиданной посетительнице и всплеснула руками:
— Ой, Софья Борисовна!.. Проходите, проходите!.. — Подвинула стул, — Вот сюда…
— Верочка! — воскликнула Векшина. — Тебя нелегко узнать. Если бы не эти голубые глаза да светлые косы… Но тогда косы были покороче. Да и сама ты была поменьше…
— В восьмом классе училась…
— Я слышала — в институт не пошла. Война помешала?
— Нет… Не могла оставить папу…
Они сели одна против другой. Векшина расспрашивала девушку о жизни и работе, о планах и намерениях и всё подводила к тому, что ей надо учиться. Вера сказала, что учится заочно. В сельхозинституте. Пока на первом курсе. Да, она любит садоводство. Любит лес. Особенно в весеннюю пору, когда молодые листочки походят на зелёных мотыльков. Дело, начатое отцом, для неё дорого. Он уже старик, а многие выведенные им гибриды ещё не плодоносят. Может, на некоторых деревьях… и не увидит яблок. Кому-то придётся продолжать… Сейчас работает она в поле, на конопле. Сама пожелала туда. И понять это совсем нетрудно. Сергей Макарович на каждом собрании подчёркивает, что в саду место только для старух. Не могла же она, комсомолка, проситься на работу, которая заведомо считается лёгкой, да ещё к отцу в бригаду. Нет, нет, разговаривать с Сергеем Макаровичем не надо. Она попрежнему будет выращивать коноплю, собирается опыты поставить — сеять в разные сроки. Хочется даже посеять деляночку осенью, под снег.
— Сей. Обязательно, сей. — Софья Борисовна положила руку ей на плечо. — Испытывай всё. Не удастся — не отчаивайся, отыскивай причину неудачи и начинай по-другому. Ведь это увлекательное, живое дело. Опытничество, Верочка, откроет перед тобой путь в науку. Вот так.
Вера слышала, что где-то возле Новосибирска есть опорный пункт института лубяных культур. Там вывели новый сорт высокоурожайной конопли: говорят, вырастает высотой в три метра! Выше тальника на островах! Вот бы достать семян!
— Дадим командировку, — пообещала Векшина. — Съезди, посмотри…
До сих пор Вера в своих робких начинаниях находила поддержку только у отца и всё объясняла семейными интересами, родственным чувством. Этого ей было мало. Хотелось рассказать ещё какому-нибудь близкому, отзывчивому человеку, который выслушал бы без усмешки, без ехидной мысли: «Вон куда хватила!» — а, наоборот, подбодрил бы и добавил бы уверенности в сердце. И она всё чаще и чаще вспоминала Васю Бабкина… А сейчас, нежданно-негаданно, появилась Векшина и заговорила о том, о чём она, Вера, не отваживалась думать: оказывается, её намерение завести опытные делянки достойно поддержки!
Векшина спросила, где агроном Вера ответила — уехал в город и вернётся только завтра.
— Отчёт повёз или — ещё какие дела?
Вера замялась.
— Без особой надобности? Да? — вызывала Софья Борисовна на откровенный разговор.
— Сказать правду — за жмыхом отправился. Нынче третьего кабана откармливает!
— У Чеснокова что же — выходной?
— Нет, просто так… Меня попросил присмотреть за всем.
Вера открыла шкаф, где стояли фарфоровые растильни с пшеницей и овсом.
— Завтра подоспеют к проверке.
Они поговорили о сортах пшеницы, с которыми Вера прошлым летом успела познакомиться на опытных делянках Чеснокова, а зимой здесь, в его лаборатории, и Софья Борисовна стала прощаться.
— Приходите к нам обедать, — пригласила Вера, — Правда, приходите. С папой повидаетесь. Он часто вспоминает вас.
— Не знаю, успею ли… Ну, а как дядя? Забыла его имя. Не вернулся из Америки?
— Ох, не поминайте! Папа всё ещё переживает. Говорит: «Вовек не прощу себе, что не удержал».
Софья Борисовна задумалась, а потом, как бы очнувшись, участливо молвила:
— Я слышала о вашем горе… об утрате… У тебя остался один брат?
— Да… У Гриши была броня. А Толя… — Вера помолчала. — Не вернулся…
— Известно о нём? Точно?
— Похоронная… С Курской дуги…
— Обязательно приду… — Векшина крепко сжала руку девушки. — У меня ведь тоже нет сына со мной… И все годы… все эти годы ничего не слышала о нём…
Она быстро повернулась и, надвинув на брови ушанку, вышла на улицу.
Дорогин встретил Векшину в прихожей.
— Проходите, Софья Борисовна. Раздевайтесь.
Она спросила о здоровье, о новинках в саду. Наверно, много молодых гибридов? Хороши ли они?
— Для меня они, как родные дети, — могу перехвалить. Весной приедете — сами посмотрите.
Перед войной Векшина приезжала в сад чуть ли ни каждую неделю — то с председателями колхозов, то с секретарями партийных организаций, то с преподавателями сельских школ; всем говорила; «Заводите у себя сады». И вскоре в газетах начали писать: «Район сплошного садоводства». Теперь под плодовыми деревьями и ягодниками — свыше тысячи гектаров. Яблони, посаженные по её настоянию, уже дают плоды. Знает ли она об этом?
— Мало мы садили в те годы. — сказала Софья Борисовна. — Надо навёрстывать. На вас надежда, на вашу помощь. Мы соберём здесь у вас по одному человеку из каждого колхоза — поделитесь опытом. Вы это умеете делать.
Дорогин провёл гостью в кабинет. Векшина остановилась перед портретом парня в шинели, в шапке-ушанке с пятиконечной звездой и, помолчав, вздохнула.
— Ровесник моему Саше…
Повернувшись к Трофиму Тимофеевичу, спросила:
— Место могилы знаете? Съездите. Сердцу будет легче.
— Собираюсь… Яблоньку хочу там посадить… Анатолий любил её, однако, больше всех деревьев…
Дорогин вышел в кухню. Софья Борисовна снова взглянула на портрет и припомнила Анатолия мальчуганом. В груди шевельнулась такая острая боль, какую знают только матери. Она прошлась по комнате из угла в угол и, чтобы успокоиться, остановилась перед полкой с книгами. Теперь их стало больше, чем было раньше. Они выглядели по-разному: одни, крепкие и строгие, как солдаты в строю, другие измяты и истрепаны, переплёты поломались, листы пообтрепались и обмякли. На многих книгах— мелкая, глубоко въевшаяся пыль десятилетий. Видно, они были читаны не только в комнате за столом, но и в саду возле грядки, и в поле у вечернего костра. Софья Борисовна взяла одну из таких книг, — без переплёта, без титульной страницы, — и начала медленно перелистывать. То и дело мелькали подчёркнутые строчки. На полях встречались надписи: «Зри», «Это я проверил», «Не согласен».
Книга отвлекла от тяжёлого раздумья, и Векшина начала вчитываться в строки. Вот подчёркнут весь абзац: «Дерево, воспитанное смолоду рационально, будет успешно расти, куда бы его ни пересадили. Не только в ближайших окрестностях своего местопроисхождения, не только в тесных границах своей отчизны, но и далеко за пределами последней, в чужих странах». А на полях — сердитое возражение: «Ложь».
Кто же автор книги? С кем из учёных спорит Трофим Тимофеевич?
Перекинув несколько листков, Софья Борисовна снова увидела подчёркнутые строки:
«Что же касается крестьян, то они разводят по преимуществу плодовые деревья, требующие менее ухода или произрастающие в данной полосе без влияния с их стороны забот».
На полях книги Дорогин возражал с ещё большей резкостью и убеждённостью:
«Врёт. Таких деревьев нет в садах».
Софье Борисовне всё больше и больше нравился этот упрямый спор сибирского крестьянина с неизвестным автором толстой книги. Для неё было ясно, что каждое слово, написанное на полях, явилось результатом долгих испытаний плодовых деревьев в условиях Сибири, и она, позабыв обо всём, читала пометку за пометкой.
Вошёл Дорогин. Векшина взглянула на него, и он понял — интересуется фамилией автора.
— Это Гоше. У меня с ним старый спор, с начала столетия, — сказал сердито, будто спор ещё не был закончен. — Напутал да наврал этот немец с три короба.
А ему, можно сказать, поклонялись, пока Мичурин не опрокинул с дороги всех акклиматизаторов.
— Вам бы, Трофим Тимофеевич, надо самому книгу написать. Честное слово, — заговорила Векшина с особой оживлённостью, — Вы даже обязаны написать о всех своих опытах. Могу подсказать название — «Пятьдесят лет в сибирском саду». Это будет здорово! Все садоводы прочтут. Все, кто любит природу. И нам, партийным работникам, вы дадите в руки сильное оружие: в старой каторжной Сибири — ковыль да лесная глухомань, на обновлённой советской земле — цветущие сады! Подчеркните: северное садоводство — детище колхозного строя! Договорились?
— Какой из меня писатель. На словах рассказывать вроде научился, а на бумаге всё выходит как-то нескладно. Даже письма и то пишу коряво.
— Нет, нет, — за вами книга. Мы подскажем издательству, чтобы включили в план, и будем с вас требовать рукопись. Вот так.
— С Шарова требуйте, с Павла Прохоровича. Я нынче, однако, всю жизнь ему пересказал.
— Пересказ останется пересказом. А надо написать с душой, с волнением.
— Пусть Верунька берётся. Она дело знает. Может и про волнения написать.
— Ой, что ты, папа! — замахала руками Вера, появившаяся в дверях. — Не справиться мне.
— Вдвоем-то уж наверняка справитесь. Принимайтесь в добрый час! Вот так.
Векшина поставила Гоше на место и перенесла взгляд на соседнюю полку. Там она увидела книги Энгельса и обрадовалась встрече с ними. По измятым переплётам было видно, что к ним обращались часто. Сам Трофим Тимофеевич или дочь-студентка? Пометки на полях сделаны его рукой, но почерк уже не тот — старческий, и содержание иное, чем на полях книги Гоше, — изменилась лексика садовода: «Смотри», «Верно», «Чудесно!» Кто привил ему любовь к этим книгам? Покойная Вера Фёдоровна?
— Однако, больше Мичурин, — ответил Дорогин. — Сам Иван Владимирович. Он писал — ему книги классиков марксизма помогали мыслить и действовать диалектически.
— Да? Это ценное признание!..
Вера сказала, что обед готов, и Трофим Тимофеевич пригласил гостью к столу, но та, желая закончить деловой разговор, спросила об отношениях с Забалуевым. Она слышала, что в сорок втором Сергей Макарович под горячую руку хотел перевести старика на смолокурню. Пусть, дескать, там поработает! Члены правления поддержали, завистники горланили: «Хватит Дорогину богатеть! Каждый год получает дополнительную оплату — по возу яблок! А собирать их — каждый может…» Дело дошло до крайкома… Но, говорят, Забалуев не унимается. Есть жалоба. Нелады между ними. Правда ли?
— Случается, спорим. Жизнь-то ведь не гладкая доска, — с защепинами да зазубринами. А спор, бывает, как фуганок, стружку снимет, и, глядишь, защепина исчезнет. Опять вперёд.
— За экспериментальную работу председатель поругивает, да?
— А я не поддаюсь. Меня словами с пути сбить нельзя…
Софья Борисовна поинтересовалась, посещает ли Дорогин партийные собрания.
— Когда двери открыты — захожу, — ответил старик. — Но редковато их распахивают. Да и не у себя в колхозе собираются наши коммунисты, а где-то там… Иной раз, говорят, в школе, иной — в сельсовете. Не близко…
День был на исходе, когда Векшина вышла от Дорогиных. На улице она встретилась с Забалуевым и дородной девушкой, которая не уступала председателю ни ростом, ни шириной плеч. Это была Лиза Скрипунова. Представив её Софье Борисовне как звеньевую высокого урожая, Сергей Макарович сказал, что они идут к агроному Чеснокову посоветоваться о наилучшем сорте пшеницы для рекордного посева. Может, Софья Борисовна пожелает пройти вместе с ними и посмотреть, какой добротный дом колхоз отдал под контору сортоиспытательного участка? Как, она уже успела побывать там?! А он-то, Забалуев, даже не знал об этом. Вот обмишурился! Этак, чего доброго, может опоздать с показом хозяйства? Наверно, Софья Борисовна уже заглянула во все отрасли?
— Нет, я без хозяина не заглядываю, — поспешила успокоить его Векшина. Лизу она спросила, какое обязательство взяло её звено. Девушка смущённо пробормотала:
— Как можно богаче урожай-то вырастить… Чтобы лучше всех в районе…
— На тридцать центнеров замахнулись девки! — пришёл на помощь Забалуев. — И соберут! Даю слово хлебороба! Соберут с рекордного участка! — Спохватившись, понизил голос. — А в поле… Ты, Софья Борисовна, сама знаешь, старая земля… Пырей душит. Родится пшеничка по десятку центнеров. И то…
— А ты заставь родить больше. Помнишь, что Мичурин советовал? Не ждать милости.
— Это не нам — садоводам.
— Ты так думаешь?
— Точно. Хоть у Чеснокова спроси. Башковитый человек!..
— Неправ твой Чесноков. Мичурин говорил всем земледельцам. Вот так… Тракторов нам нынче добавят. Можем обрабатывать землю по всем правилам. Лущить несколько раз.
«И за каждое лущение платить…» — мысленно возразил Забалуев. А вслух сказал:
— Высокие урожаи — первая забота… Но природа, язви её, упрямая. Да и земля не позволяет. Не зря хлебопоставки-то с нас берут по низшей группе.
Только что хвалился, а теперь прибедняешься, — заметила Векшина. — Раньше у тебя не было такого шараханья.
— Правду говорю… Сорняки…
Лиза боялась, что при разговоре о путях борьбы за высокий урожай ещё больше растеряется, и, кивнув головой, ушла. А Векшина и Забалуев направились к старому дому с шатровой крышей, которая успела прогнить и так нахлобучиться на стену, что из-под досок едва виднелась вывеска правления колхоза. Ни тесовых ворот, ни забора не было. От столбов остались пеньки. Сторожиха топором откалывала щепы на растопку печей.
— Да-а! — покачала головой Векшина. — Пример показал! Только не в ту сторону.
— Понимаешь, ещё до меня начали ограду в печах палить, — развёл руками Забалуев. — А я…
— А ты прикончил. Хозяин!.. Ведь ты же, Сергей Макарович, подымал отсталые колхозы.
— Другая была пора. В каждом дворе — по мужику. А теперь — вдовы. Я между ними, как захудалый петух, — землю скребу, кур созываю, но им поклевать нечего. Вот и разбредаются по своим огородам…
Под ногами скрипели широкие плахи покосившегося пола. Забалуев провёл Векшину в кабинет. Там возле стен, с которых штукатурка наполовину обвалилась, стояли хромые скамейки, а посредине — стол, забрызганный чернилами.
— Бедно!
— Мы, Софья Борисовна, копейку берегли: больше ста тысяч внесли на постройку самолётов да танков! Я сам передавал лётчикам аэроплан от нашего колхоза. У нас благодарности имеются…
— Ну, а теперь-то уже можно бы побелить. И наглядной агитации нет: ни плакатов, ни лозунгов. Секретарь парторганизации не заглядывает к тебе?
— Да я и сам забегаю на минуту — бумажки подписать… Мог бы я диванов накупить, обставить контору, как бюрократ. Но на мягких диванах дремлется. А я не люблю, когда люди засиживаются по кабинетам. Ой, не люблю! И сам всё время — на производстве, с народом…
А плакаты, что же, их наклеить недолго…
Сняв шапку, пальто и оставшись во фронтовом кителе, Векшина, строгая и подтянутая, прошлась по кабинету и села возле стола. Разговор собиралась завести надолго.
Сергей Макарович ждал незначительных вопросов, так как всё значительное, в его представлении, всегда связывалось с осмотром хозяйства. Он опустился на свою табуретку и сложил руки перед собой.
Векшина заговорила о работе парторганизации, но к чему она клонила — Сергей Макарович не мог понять, и спокойствие постепенно покидало его.
В других сёлах партийные организации за время войны увеличились в два-три раза, а у них в Глядене почти все коммунисты с довоенным стажем. Нет. она не говорит, что надо форсировать рост рядов, — нужно отбирать в партию самых лучших, подготовленных людей, — но почему-то у них нет ни одного кандидата. В чём причина? Почему парторганизация не росла?
— Насчёт роста неверно, — возразил Забалуев.
— Небольшой рост дали только фронтовики. А кого вы в тылу вырастили? Ведь были достойные люди и есть они. Кого ты за четыре года приготовил в партию?
— Я не парторг. У меня, как говорится, хватало своих забот.
— А разве это заботы чужие? Разве воспитанием кадров должен заниматься только секретарь парторганизации?
Сергей Макарович замолчал. Он догадывался — главное впереди. Чего доброго, ещё начнёт расспрашивать об учёбе, — надо не сплошать с ответами.
Векшина спросила — не подавал ли заявления садовод.
— Дорогин?! В партию?! — От удивления Сергей Макарович выпрямился, оторвал руки от стола. — Да ты что, Софья Борисовна?!.
— Политически грамотный человек…
Забалуев покрутил головой.
— Обойдёмся без Дорогина. — И, поймав недоуменный взгляд, объяснил. — Связь с заграницей!
— Какая там связь — несчастье.
— Деньги получал, посылки… И анкета будет испорчена. Об этом, сама знаешь, пишется рядом с судимостью. Опять же в единоличниках крепко жил.
— Был середняком. Ну и что ж такого? Он шестнадцать лет в колхозе. Старый опытник. Заслуженный человек. А у вас какие-то нелады.
— Только из-за прививок. Выдумал летом делать. Пёс его знает, какие-такие прививки. Агроном Чесноков взял да и проверил — брехня! Вредная затея! Ну, понятно, написал…
— А в редакции поторопились напечатать.
— Ты погляди у Чеснокова — все летние прививки посохли. А я не хочу, чтобы колхозный сад погибал, — понимаешь, деньги даёт!.. Ну и собирал бы старик яблоки, не мудрил, а он…
— Если вам Дорогин не нужен, его любой колхоз примет.
— Ну, что ты, Софья Борисовна! Что ты! Да я с Трофимом скоро породнюсь! Вера-то просваталась за моего Семёна.
— Вон что! Я не знала.
— А как же! Во время проводов в армию… Но я люблю правду говорить. — Забалуев стукнул себя кулаком в грудь. — Трофим для своей славы старается.
— Неверно. Он заботится об общем деле. Ты присмотрись к нему. И держите старика поближе к парторганизации. Вот так.
Неожиданно для Забалуева она спросила изменившимся, мягким и глубоко заинтересованным голосом.
— Ну, а как ты учишься?
— Софья Борисовна, это сложный вопрос. — Сергей Макарович провёл рукой по лицу и принялся объяснять. — Ежели бы я служащим был — далеко бы ушёл по учёбе. Отсидел бы свои часы в канцелярии, дома спокойно пообедал бы и — за книгу. А у меня же хозяйство-то какое!
— И поэтому тебе надо учиться больше и прилежнее других.
— Работать кто за меня будет? Мне надо везде поспеть, за всем доглядеть, всё направить.
— А ты всего на себя не бери. Дай возможность бригадирам проявлять инициативу.
Не прислушиваясь к словам Векшиной, Забалуев продолжал:
— Мне, бывает, вздремнуть некогда. Так умаюсь, что глаза слипаются, хоть распорки ставь, а я бегу и дело делаю!
— Пойми, Сергей Макарович, хозяйство у вас начинает хромать…
— Да ты его ещё не видела.
— Сужу по отчётам, которые ты сам подписывал. А хромать хозяйство начинает потому, что ты…
— Я плохо хозяйствую?! А за что мне награды давали? — шумно и обидчиво спросил Забалуев и так провёл рукой по груди, что зазвенели ордена и медали. — По- твоему, правительство ошиблось?
— Не шуми. Мы с тобой коммунисты и должны трезво смотреть на всё. Было время — ты по хлебопоставкам немножко вырвался вперёд других, и тебя законно отметили. А потом уже делали это по привычке.
Запал хвастовства у Забалуева кончился, и он больше не возражал.
— Теперь главное — высокие урожаи. Кстати, огородников пора бы выделить в особую бригаду, снять эту обузу с Дорогина.
— Ладно. Я и сам думал. Только не сразу всё…
— Недостатков у вас уйма. Дворы, говорят, заваливаются?
— Не одни дворы. В амбарах крыши дырявые. А строить новые — плотников нет. Да и не из чего.
Векшина заговорила о кадрах. Мало в Глядене работают с людьми. Очень мало. Не заботятся о росте. А колхозники высказывают пожелание — поближе бы к ним да почаще бы проводились открытые партийные собрания. Следует прислушаться к этим словам. Пора в обоих колхозах создать свои парторганизации.
— У нас коммунистов мало — раз, два да и обчёлся, — сказал Забалуев.
— Пять членов партии. Разве это мало?.. И, конечно, у вас будут кандидаты.
— Но… в секретари некого. Огнев больно горячий, да и молодой — с фронтовым стажем.
— Вот и хорошо, когда у коммуниста — горячее сердце.
— Да так, он вроде ничего… Мужик грамотный…
— Завтра на собрании обменяемся мнениями. Надеюсь, что у вас скоро будет своя парторганизация. Вот так.
Глава шестая
От Глядена до Луговатки по Чистой гриве — тридцать пять километров, для сибирских просторов — путь недалёкий, но в зимнее время не было прямой дороги, и Векшина поехала через выселок. Там она заночевала, повидалась с колхозниками, побыла на заседании правления и, выехав в обеденную пору, только в сумерки увидела прямые, как это бывает в морозные вечера, столбы дыма.
Софья Борисовна везла маленький свёрток, которым очень дорожил её однополчанин, гвардии рядовой Филимон Бабкин.
При каждой встрече с Шаровым в райкоме Софья Борисовна порывалась отдать ему свёрток, но всякий раз передумывала, — то, чем дорожил покойный, неловко пересылать с попутчиком, надо передать из рук в руки его близким.
Вот и окраина села. Векшина приподнялась в санях. Избы маленькие, ветхие. Раньше они не казались такими. Но все окружены оградами, во дворах — поленницы берёзовых дров. Не то, что в Глядене. А ведь оба села — на одной и той же Чистой гриве, где. за исключением заповедного бора, нет лесов, — погонялку для коня и то не отыщешь. Значит, в Луговатке сохранился добрый порядок: ранней весной сплавляют по Жерновке дрова, заготовленные в верховьях реки. А в Глядене забыли про лесосплав… Но сейчас Забалуев вытянет колхоз на гору. Надо только спрашивать с него построже.
…О свёртке, который везла Векшина, Бабкины узнали из последнего письма Филимона Ивановича. Когда он отправлял письмо, в дивизии ждали делегатов с подарками из родного края. Бабкин собирался переслать с ними свёрток домой, но делегация приехала спустя неделю после его гибели. Софья Борисовна, участвовавшая в похоронах Филимона Ивановича, уже лежала в тыловом госпитале, а свёрток хранился в её вещевом мешке. В дивизии об этом никто не знал. Политотдельцы ответили, что поиски оказались безрезультатными. Тем не менее, Бабкины не хотели верить, что свёрток исчез бесследно. И не ошиблись…
В те дни в Луговатке проводились собрания, на которых обсуждался по разделам в каждой бригаде и на каждой ферме проект пятилетнего плана колхоза. Вася записал в своём разделе — увеличить сад вдвое. Тридцать пять гектаров новых посадок! Он считал своё предложение смелым, знал, что для выполнения потребуются большие силы и железная настойчивость.
Новый участок предстояло разделить на кварталы, наметить, где садить яблони, где малину, выбрать лучшие сорта и подсчитать по годам, сколько и когда понадобится саженцев. Во избежание больших расходов было предрешено самим выращивать саженцы, а для этого нужен питомник с делянками под сеянцы дичков, под яблоньки для прививки, под черенки смородины. И раньше нелегко было работать в саду, а теперь хлопот прибавлялось в несколько раз.
А лесные полосы? Для них необходимо заранее поднять, прокультивировать и перепахать землю на полную глубину. После посадки — оберегать от сорняков, от грызунов…
Надо быть агрономом, чтобы не запутаться во всём этом, чтобы всё сделать во-время и так, как требует наука. Надо быть хорошим, умудрённым опытом хозяином и организатором, чтобы правильно расставлять людей и всю работу делать в срок.
Но Шаров, человек большого размаха, со взглядом в будущее, счёл его план малым.
— Увеличивай до ста гектаров. Не меньше! — настаивал он. — Колхозу потребуются деньги. Сад поможет.
Когда проект был готов, Шаров пришёл к садоводам.
— Вашу бригаду мы укрепили. Вон какая сила! — воскликнул, обводя восторженным взглядом всё собрание, а затем пошутил. — Опасаюсь одного: летом приеду и заблужусь в новых зарослях!..
На него задорно смотрели ясноглазые, весёлые девушки из тех, о которых обычно говорят, что они «не сидят, сложа руки, и не знают скуки».
В углу возле печки лущили семечки да, посмеиваясь, подталкивали одна другую три подружки. В середине — Капа Кондрашова, курносая, пухленькая, обтянутая тесной для неё коричневой кофточкой, разлезавшейся по швам. Волосы у Капы были чернее смолы, глаза — тоже, и вся она, невысокая, с покатыми плечами, походила на сытую чёрную утку.
Капу много раз переводили с одной работы на другую, и везде она оказывалась «не ко двору». С молочнотоварной фермы выгнали за то, что не продаивала коров. Из телятника убрали за падёж телят, из свинарника — за грязь в клетках. Куда бы её ни послали, Капа всюду больше хохотала, чем работала, и всем говорила, что её основной прибыток — от городского базара, где она продавала ягоды. На заседании правления, когда Капу включали в бригаду, вспыхнул смешок:
— К ней собралась лень из семи деревень. Другим не осталось.
— А всё же, куда-то надо определить, хоть для счёта.
— Может, у неё задор разыграется. Может, в саду её на работу потянет, — заступился за Капу Кузьма Грохотов. — Надо завсегда человека на лучшее подбивать.
— Для продажи ягод сгодится, — сказала Катерина Савельевна.
И Вася не стал возражать.
Теперь он про себя усмехнулся: «Это называется — укрепили бригаду!..»
Когда план поставили на голосование, Капа, отбросив шелуху семечек, поднялась со скамьи:
— А я не согласная!
Девушки из переднего ряда, усмехаясь, оглянулись на неё. Чего путного может сказать эта перелётная хохотушка?!
Вася постучал по столу карандашом, зажатым между безымянным пальцем и мизинцем. Не скажет ли Капа что-нибудь толковое? План велик. Тяжёл. Может, хоть к её словам прислушается председатель?
— Говорите, товарищ Кондрашова! — подбодрил Шаров.
Переспросив, сколько земли отводится под новые посадки малины, Капа замахала короткими, полными, как бы перетянутыми в кистях, руками:
— Маяты с малиной не оберёшься. Привередливая больно. Скажем, сегодня сняли урожай, послезавтра опять тем же кругом идите с корзиной. Из всех ягод — самая хлибкая. Покамест везёшь, до базара — в корзинах помнётся, с утра не распродашь — к вечеру закиснет, хоть в стаканы сок разливай. Покупатели обегают такую. Уж я-то знаю, чего базар требует. По моему соображению, малины хватит в старом саду.
Вася примолк. Не о том она говорит. Надо обо всех ста гектарах. Как с ними управиться?
Шаров спросил, чем заменить малину. Капа назвала крыжовник. Ягоды вкусные, крепкие. Неделю пролежат — не испортятся. Можно возить хоть за двести километров.
— Ну уж, придумала — крыжовник! Об его колючки руки в кровь издерём.
— Собирай с него ягоды сама!
— И соберу! — запальчиво подняла носик Капа. — Обойдусь с колючим, как с миленьким! Вот увидите!
— Пообнимайся с ним: он тебе кофту располосует!
— А я брезентовый фартук сошью. И рукавицы…
Девушки прыснули со смеху:
— Ой, уморила!.. Ягоды в рукавицах брать!..
— Ты, Капка, собачьи мохнашки приспособь!..
— Подавишь крыжовник, как медведь малину!..
— А вот увидите!..
Шаров приподнял руку.
— Я вам скажу, дельное предложение внесла Капитолина Матвеевна.
Капа окинула девушек торжествующим взглядом:
«Ну, что?! Не по-вашему вышло, а по-моему!.. Председатель даже взвеличал Матвеевной!..»
— Учтём поправку, — пообещал Шаров и взглянул на садовода. — Так?
Бабкин промолчал.
Подогретая успехом, Капа завела речь о том, что её волновало больше всего:
— На собраниях говорите о разных постройках, ровно сказки рассказываете, в план пишете каменные дома, а про трудодень молчите.
Это неправда, — нетерпеливо заметил Вася. — Мы с вами обсуждали…
— А ты не тарахти — послушай, что дальше скажу. Отстаём от других колхозов. Вон в «Колоске»…
— Нашла пример! У нас электрический свет горит, а они, слышно, всё ещё нюхают копоть из керосиновых ламп.
— Только этим и попрекаете. А светом себя не обтянешь!
По комнате загулял шумок: одни смеялись над Капой, другие подзадоривали её. Она повысила голос:
— Правду говорю: про людей у нас забывают. Всё на строительство да на строительство. Трудодню по деньгам роста не видно.
Васе было неприятно, что в молодёжной бригаде затеялся такой «отсталый разговор». Он не мог молчать и сказал об этом.
— Ты мне отсталостью в глаза не тычь, — рассердилась Капа. — И не сули праздник на старости лет. На что он мне? Я хочу сегодня ходить в хороших туфлях, чтобы городским ни в чём не уступать!
— Что ж, выходит — пятилетку не строить, а всю прибыль— тебе на наряды?
Девушки опять зашумели. Капа не сдавалась, но голос её постепенно ослабевал и терялся…
После собрания, оставшись наедине с бригадиром, Шаров сказал:
— А Капитолина, по-моему, теперь на месте. У неё появилась искорка интереса к делу. А где есть искра, там можно разжечь огонь. И критиковала правильно. Увлеклись малиной.
— Я говорил: хватили через край!
— О трудодне сказала за всех. Как ты смотришь?
— Я? — задумчиво переспросил Вася и, махнув рукой, будто решаясь на отчаянный поступок, заговорил с упрямым раздражением. — Тяжело мне будет с такими, как эта…
— Постой, постой, — перебил его Шаров. — Не пойму я тебя. Ты просил добавить людей, а теперь открещиваешься.
— От бригадирства отказываюсь.
— Вот тебе раз! На крутом подъёме вздумал выпрягаться! Ну, знаешь ли… Не твои это слова.
Шаров с таким осуждением посмотрел ему в глаза, что Вася уже не ждал ничего хорошего.
— Трудно мне, — буркнул он. — Поставьте кого-нибудь постарше…
— А ты спрячешься от трудностей?
— Нет, ни от какой тяжёлой работы я не уклоняюсь.
А от бригады отказываюсь. Сто гектаров! Забот больно много.
— И тебе хочется поискать, где их меньше? Напрасное занятие. Да комсомольцу это и не к лицу.
— Я сразу говорю: не справиться мне.
— А на твоем месте другой счёл бы за честь. Такой сад, доверяем! Подумай, Василий Филимонович. А то ведь…
— На комсомольском собрании поставите? Дело ваше.
— Я в отцы тебе гожусь, — сказал напоследок Шаров. — И добра желаю.
Не ответив ему, Вася ушёл с опущенной головой.
Бабкины жили в старом пятистенном доме с белёными углами и голубыми ставнями. Сосновые брёвна давно успели почернеть, но углы и окна молодили домик, и он попрежнему выглядел светлым и весёлым, будто горе не коснулось его жильцов.
Как всегда, снег от простых жердяных ворот до тесового крыльца не только откидан лопатой — отметён метлой. Вон чернеет она в уголке возле ступенек, словно поставил её туда, на привычное место, сам Филимон Иванович…
Векшина приостановилась, чтобы перевести дыхание. Не легко приходить, хотя и не первым, печальным вестником. Люди, потерявшие на войне своих близких обычно не верили бумажкам о похоронах. Может быть, ошибся писарь? Может, придёт другое, радостное уведомление? Завтра или послезавтра почтальон принесёт письмо… Ждали неделями, месяцами, годами. И вот наступала минута, когда очевидец смерти обрывал последнюю ниточку надежды. Софья Борисовна знала, что это тяжелее первого печального известия, и, вместо утешения вдов и сирот, подробно рассказывала о боевых подвигах их родных, её однополчан. Сейчас, направляясь в дом Катерины Бабкиной, она старалась припомнить всё то, чему была свидетельницей, и то, что довелось ей слышать о Филимоне Бабкине от его друзей.
В сенях был знакомый запах сухой рогозы, и мягкий коврик, связанный из той же озёрной травы, привёл к двери, утеплённой тоже рогозой.
Через секунду Софья Борисовна, перешагнув порог, увидит кедровые лавки и лиственничные плахи пола, протёртые с песком; в переднем углу — портрет Будённого и отрывной календарь… Круглолицая хозяйка, одетая в широкую юбку с оборкой, в светлую кофту, прилегающую к крепкому стану, и повязанная белым платком поверх ушей так аккуратно, что углы на затылке напоминают большую бабочку, встретит сначала лёгким поклоном, а потом пожмёт руку до хруста в суставах.
Да, в доме всё оказалось прежним, но сама хозяйка выглядела иначе: на ней была строгая юбка, простенький мужской пиджачок, голова повязана чёрным платком и узел не на затылке, а под обмякшим подбородком. По-иному надетый платок отбрасывал тень на глубоко запавшие глаза, и лицо, покрытое ранней сеткой мелких морщинок, до неузнаваемости потемнело. Приветливого поклона Софья Борисовна тоже не увидела, рука хозяйки не протянулась навстречу. Взглянув на гостью, Катерина Савельевна вздрогнула так же, как в райвоенкомате, в тяжкий для неё день. Там какой-то военный, кажется офицер, подал ей узенькую бумажку. Его слова, которых она не запомнила, так сразили её, что она, дрожащая и бледная, едва смогла выйти в коридор. Офицер, поддерживая под руку, не утешал. Он сухо добавил:
— Теперь у многих горе…
Она мысленно повторила эти страшные слова и не расплакалась, — лишь заскрипели до боли сжатые зубы…
Сейчас слёзы полились так безудержно, что Катерина Савельевна закрыла лицо руками.
Векшина, побледнев, шагнула к ней, тихо, бережно отняла покорные руки от заплаканного лица и чуть слышно заговорила сдавленным голосом:
— Не надо, Катерина… Не надо…
Ей хотелось сказать: «Я тоже потеряла…» Но она больше не могла вымолвить ни слова; чувствовала — вот сейчас обнимет Катерину и сама расплачется горше её.
— Нет, нет, только не это, — мысленно говорила себе. — Крепись, Софья…
Она стиснула руки Катерины, и этим было передано всё — и глубочайшее сердечное сочувствие, и своё горе, полностью ещё не высказанное никому, и то душевное ободрение, которое могло высушить слёзы.
Они ещё долго не находили, — да и не искали, — слов для разговора; с полузакрытыми глазами сидели на лавке и крепко держали одна другую за руки.
Потом Векшина спросила тихо и мягко:
— Сын-то где у тебя, Савельевна?
— Дома он, дома, — отозвалась Катерина, подымая глаза. Последние крупные слезины растеклись широко по щекам, заполняя морщинки. — Васю в армию не взяли из-за его оплошности: пороху в ружьё переложил, — на правой руке два пальца, как ножницами, отстригло. И щёку обрызнуло… Васятка — моё утешенье. Если бы не он… Не знаю, как бы я пережила…
У Софьи Борисовны задрожали смеженные веки. Катерина Савельевна заметила это и сжала её руки сильнее прежнего.
— И ещё то помогло, что я всё время была на народе, — продолжала она. — Нельзя было горе на показ выставлять, — у людей своего хватало. Вот и держалась. А тебя увидела — не смогла совладать.
— Теперь ты на ферме командуешь?
— Там.
Дверь скрипнула. Вошёл Вася и остановился у порога.
Женщины взглянули на свои руки и расцепили их.
Вася поздоровался и стал тихо раздеваться.
Распахнув пальто, Софья Борисовна вынула из внутреннего кармана маленький свёрток. Он был перевязан простой льняной ниткой, оторванной, вероятно, от того клубка, который Катерина Савельевна положила мужу в котомку.
Векшина передала свёрток Васе.
— Наследство… — промолвила она и опять села возле Бабкиной.
Перекусив нитку, Василий стал осторожно развёртывать на столе старую газету, словно боялся порвать на полуистёртых сгибах.
Векшина рассказала о ночной переправе через реку, о последних часах жизни Филимона Бабкина, и руки Василия замерли на свёртке: он слушал, едва переводя дыхание.
— К рассвету наш огневой вал передвинулся от берега в степь. По всему фронту наступление началось. Но Филимона Ивановича уже не было в живых… Похоронили мы его на высоком берегу, под старым приметным дубом. Могучие сучья пообломаны снарядами, ствол исщепан… А дуб всё-таки не сдался: стоит с поднятой головой.
И река видна оттуда, и поля — далеко-далеко… — Она вздохнула. — В вещевом мешке я нашла вот это…
Вася зашелестел ветхой бумагой. Когда он, отложив газету в сторону, развязал один из двух узелков с вялеными ягодами, Векшина спросила:
— Крыжовник?
— Да.
— Под Ленинградом собран. Там было опытное поле, росли гибриды. Наши учёные не успели вывезти их в тыл, но бирки уничтожили. Где и что растёт— враг не мог понять. А Филимон Иванович от кого-то слышал, что на то опытное поле ещё в начале тридцатых годов из Алтайских гор привезли дикий крыжовник. Там скрещивали с культурными сортами… Земля была изрыта воронками, перепахана снарядами. Один куст каким-то чудом уцелел. Филимон Иванович собрал крыжовник в пилотку…
Катерина Савельевна встала и долго смотрела на сухие сморщившиеся ягоды, потом опустила руку на голову сына и медленно пригладила волосы.
Вася пощупал второй узелок.
— Кажется, косточки вишни…
В узелке лежала записка: «Северная черешня. Какой сорт — не знаю. Может удастся осибирячить. Ежели испугается мороза — будем прятать под снег».
Отец писал для себя, а сейчас его слова превратились в завещание.
Свёртывая записку, Вася глубоко вздохнул.
Нет, он не уйдёт из сада. Там всё связано с именем отца. Это о нём поют птицы на утренней заре. Это его труд, заботы и любовь к растениям вознаграждают яблони обильным, год от году возрастающим урожаем. Вася будет продолжать его дело.
В конторе колхоза «Новая семья» людно бывало только в часы заседаний правления. В другое время там не толпился народ, никто не спрашивал себе работы, — все заранее знали, куда идти и что делать.
Векшина пришла ранним утром. Кроме счётных работников, она увидела там только Шарова да Ёлкина. Сидя за большим столом, на углах которого стопками лежали справочники по сельскому хозяйству, каждый из них перелистывал свой экземпляр рукописи. Это был один из разделов пятилетнего плана колхоза, только что перепечатанный на машинке.
Софья Борисовна подсела к столу и тоже стала просматривать план. Она заметила, что посевы картофеля значительно меньше, — чем в районном плане, и потребовала внести поправку. Шаров возразил. В прошлом году много картошки замёрзло в поле, — не сумели вывезти. Вот если бы у них был не один полуразбитый грузовик, а десятка два, тогда иное дело. Раньше здесь сеяли лён и коноплю. Почему район сейчас включает в план только зерновые да овощи? И почему «спускают» план сверху. Колхозники сами знают что им сеять.
— Свои порядки думаешь заводить? Напрасно. Сверху виднее. Планы — закон. А дисциплину ты, надеюсь, не забыл?
— Нам нужны высокодоходные культуры.
— Против конопли не возражаю. Можете попробовать. Но по картофелю не снижайте. Строго спросим. Вот так.
Шаров покосился на китель Векшиной: ещё не успела привыкнуть к тому, что погонов-то уже нет на плечах.
Ёлкин давно порывался рассказать о чём-то значительном, и Софья Борисовна повернулась к нему:
— Ну Фёдор Романович, выкладывай, что у тебя накопилось.
— Разногласие у нас. Большое разногласие, — запальчиво начал Елкин. — Вот уже перепечатываем проект плана, а всё спорим. Я — за строительство домов, а Павел Прохорович — против. Категорически возражает.
— Откуда ты взял, что я против? — пожал плечами Шаров. — Спор идёт о первоочередности. Всему своё время. В следующую пятилетку, вероятно, можно будет включить.
— Ну, а что говорит народ?
— Конечно, за строительство! У многих углы промерзают, крыши протекают. Завалится избушка у какой-нибудь вдовы да придавит детишек — кто будет отвечать? Шаров! В первую голову — он.
— Подремонтируем.
— Я предлагаю: записать в пятилетку полтораста каменных домов! Полтораста! Не меньше!
— Размахнулся! Да ведь и в городах-то ещё многие живут в деревянных домиках. В старых и ветхих. Очень многие! А ты…
В ту пору нередко желаемое принималось за действительное. Векшина поддалась этому настроению. Ей хотелось, чтобы Луговатка в короткий срок превратилась в показательный посёлок, и она сказала:
— Перестройку деревни нужно включить в план. Понятно, не полтораста домов, но для начала… И клуб необходим.
— Вот видишь! — подхватил Елкин, чуть не подпрыгнув со стула. — Забота о людях — первая задача! Самая первая!
— А я считаю, — убеждённо продолжал Шаров, — что ссуду мы можем просить только на производственные затраты. И только при этом колхоз встанет на ноги. Иначе мы его разорим…
Спор продолжался и после отъезда Векшиной. У Елкина оказались сторонники. Они обвинили Шарова в ограниченности, и тот уступил, но сделал оговорку:
— А начнём, я вам скажу, всё-таки с производственных построек.
Недели три спустя колхозная пятилетка обсуждалась в крайкоме. Члены бюро одобрительно говорили об основных отраслях хозяйства. На последний год пятилетки запланирован средний урожай пшеницы двадцать центнеров с гектара!
— Тут верный прицел! — подчеркнул Желнин. — Есть за что бороться. В этом ценность плана. Не только для Луговатки, но и для других колхозов. Есть чему подражать!
Пятилетка была одобрена, а Шарову рекомендовано написать о ней брошюру.
Глава седьмая
Мартовское солнце сняло морозные узоры с окон. Дорогин положил карандаш на раскрытую тетрадь с записями и, подняв голову, взглянул на свой старый сад. В просветах между деревьями снег стал ноздреватым, как пчелиные соты.
Возле самого окна на длинной ветке яблони покачивался красногрудый снегирь и весело посвистывал:
— Фить, фить…
Дорогин смотрел на него, как на старого друга. Издавна снегири со всей округи слетались к нему в сад. Началось это ещё в ту пору, когда под окном на месте яблони стояли черёмуховые кусты. Недели через две после приезда в село Вера Фёдоровна попросила:
— Помогите мне устроить столовую для птичек…
Из обрубка старой берёзы Трофим вытесал корытце, и они вместе подвесили его между чернокорых стволов черёмухи… Теперь оно, старое, обвязанное проволокой, висело под яблоней. В нём лежали остатки золотистого проса.
Три снегиря выпорхнули из корытца и расселись по веткам; подняли серенькие клювы, похожие на семечки подсолнечника, и засвистели веселее и задорнее прежнего. Трофим Тимофеевич провёл рукой по бороде, как бы расправляя волнистые пряди.
— Весну почуяли! Собираются в отлёт на север…
На следующее утро снегирей уже не было, и Дорогин убрал корытце до будущей зимы.
С крыши падала звонкая капель. Соседи сбрасывали с домов спрессованный морозами снег.
Дочь, одетая в ватную стёганку, повязанная по-весеннему лёгким платком, поставила лестницу и с лопатой в руках подымалась на крышу.
— Поосторожнее, Верунька, — предупредил отец. — Не провались.
Крыша была старая, гнилая, с многочисленными проломами и трухлявыми латками. В летнее время, подобно болотной кочке, покрывалась бархатистым зелёным мхом. Трофим Тимофеевич опасался — вот-вот рухнет она, и ливневые осенние воды просочатся через потолок. Надо новую, шиферную — Веруньке в наследство, чтобы ей потом не было лишних хлопот да забот.
Калитка открылась, и во двор вбежали два подростка — веснущатый Юрка Огнев и длиннолицый Егорка Скрипунов.
— Вера, слазь! — потребовали они. — Мы сами сбросаем… — И, один за другим, взобрались на дом.
— Полегче, ребятки, долбите. Полегче! — напоминал Трофим Тимофеевич, глядя на беспокойных юных помощников. — Не проткните крыши лопатами.
«Заботливые!.. — Старик задумчиво сдвинул и без того сросшиеся над переносьем брови, вспомнил внука. — «Приедет ли нынче Витюшка? Неугомонный хлопотун: «Я сам сделаю, сам…» И Аврик был такой же…»
…В марте 1942 года в село привезли детей из осаждённого Ленинграда. В пути они пережили бомбёжки на льду Ладожского озера. В одну из бомбёжек Аверьян Северов, сухонький паренёк с заострившимся носом на узком лице, потерял дедушку и бабушку, с которыми ехал в эвакуацию.
Подводы с детьми остановились возле правления колхоза. Их окружили женщины и старики.
Над селом пролетала с громким перекликом стая галок. Аверьян встрепенулся:
— Грачи! Скоро весна!
— Обознался малость, — поправил его Дорогин. — Здесь первыми прилетают галки.
— А грачи когда? Я очень люблю птиц.
— Их нельзя не любить. Знаешь почему? — Трофим Тимофеевич положил руку на угловатое плечо мальчугана. — Если бы не они…
— Тогда гусеницы сожрали бы всю зелень.
— Верно! — Старик взял мальчика за бледную тонкую руку. — Пойдём, Аврик, жить ко мне.
Дома ещё с порога объявил Кузьмовне и дочери:
— Сына привёл!..
Мельком взглянув на отведённый ему угол, где стояла старая детская кровать с голубой спинкой и блестящими шарами, Аврик бросился к окну, за которым на гибких ветках покачивались птички.
— Ой, снегири! Красные, как яблоки!.. Я сделаю для них новую кормушку.
— Однако, эта хороша покамест…
Мальчик понял, что Трофим Тимофеевич дорожит своей давней поделкой, и обвязал корытце проволокой.
В мае Дорогин взял приёмыша в сад. Там мальчика увлекало всё. Он научился наносить пыльцу на цветы яблонь, выбранных для искусственного опыления; осенью высевал гибридные семена на грядке. В книге для записей Трофим Тимофеевич завёл особый раздел: «Гибриды Аврика».
На следующее лето разразилось несчастье: в одном из боёв на Курской дуге погиб Анатолий. И старик ещё больше привязался к своему юному приёмному сыну.
— Аврик — моя смена, — говорил он сотруднику газеты, приехавшему в сад. — Мне хочется, чтобы парень носил мою фамилию, но не знаю, как подступиться к этому делу.
А через три месяца Аврик получил письмо от дедушки. Старик писал, что после бомбежки он в бессознательном состоянии был доставлен в санитарный поезд и полгода пролежал на больничной койке. Теперь живёт в соседнем городе. Внука считал погибшим. И вдруг добрые люди сказали: «Прочитайте в газете»… Скоро приедет за ним…
Аврик бросился собирать свои вещи, но, взглянув на Трофима Тимофеевича, растерянно остановился: ему не хотелось огорчать доброго старика. А что же делать?..
— Поезжай… — чуть слышно промолвил Трофим Тимофеевич. Только и нас помни…
Теперь у Дорогина два юных друга. Полюбят ли они сад так, как любил Аврик Северов?..
Когда крыша была очищена от снега и Вера с мальчиками спустилась на землю, старик сказал:
— Завтра поеду в сад.
— И мы с вами! — объявил Юрка и взглянул на друга. — Правда, поедем?!
— Конечно. У нас каникулы.
И ребята затормошили садовода:
— Дядя Трофим, возьмёте нас? Возьмёте?
— Рано собираешься, папа, — попробовала отговорить Вера.
— Надо авриковы скворешни поправить, новые сделать. Однако, скоро гости пожалуют…
Вера знала, что отец любит наблюдать в саду пробуждение весны, и сказала, что сейчас пойдёт туда и приберёт в том доме.
«Это у неё от матери», — отметил Трофим Тимофеевич. Забота дочери стала вдвойне приятной, и он молча кивнул головой.
Как всегда перед весной, Трофим Тимофеевич приехал в сад ночью; Алексеича спросил:
— Гостей не видно, не слышно?
— Вот-вот нагрянут… Я двенадцатую квартерку готовлю.
Взглянув на новые скворешницы, сложенные горкой у крыльца, Трофим Тимофеевич похвалил сторожа и вошёл в дом, построенный своими руками, по чертежам жены. Это она посоветовала переднюю стену выдвинуть конусом и прорубить три окна. Полуокружённый стеклом стол стоит, как в фонаре. Весь день светит солнышко, и хорошо виден сад.
Возле стола — шкаф с книгами, с инструментами. Направо — кровать, налево — обеденный стол. И всё здесь блестит чистотой. Потолок и стены побелены, пол не только вымыт, но протёрт с песком, на окнах — чистые занавески.
«Всё у неё от матери», — снова подумал Дорогин о дочери.
Алексеич принёс из сторожки только что вскипевший чайник и в комнате запахло лесной душицей. К такому чаю да хороших бы яблок! Давно не пробовали тех, что для проверки отложены на хранение.
Дорогин попросил зажечь фонарь. Сейчас они наведут ревизию. А чай подождёт.
Они спустились в глубокое, довольно тёплое подполье. Там Трофим Тимофеевич повернулся не направо, где хранились яблоки, а налево, где на полках лежали корневища георгинов, похожие на огромных пауков. После смерти жены старик едва ли не половину времени стал отдавать цветочным грядкам. Сам выращивал рассаду. Из разных городов доставал клубни и луковицы.
«Оставила Вера Фёдоровна мужу в наследство свою заботу о бесполезных цветах», — подумал Алексеич.
Однажды он слышал, как Сергей Макарович, не выдержав, упрекнул садовода:
— Лучше бы ты подсолнухи на силос сеял…
— Сам Мичурин занимался цветами, лилии выводил, — с достоинством знатока сообщил Трофим Тимофеевич. — От него Лев Толстой розы…
— А ты пока ещё не Лев и не Мичурин.
— Цветы нужны везде и всегда. Ребёнок родится — неси матери цветы, свадьба справляется…
— Ну, на свадьбе была бы водка…
— Умрёт человек — тоже цветы.
— Ничего, хоронили без забав и, понимаешь, ни один покойник не обиделся, из могилы не встал.
— Посмотрите: во всех советских городах — цветы…
— Так то — в городах. У нас — деревня.
— А мы к чему идём? А? — спросил Дорогин, хитровато прищурившись. — Деревню с городом решено поравнять. Знаете про это?
— Ты цветочки да травку-муравку к политике не приплетай. — Забалуев погрозил пальцем. — Я на политике, как говорится, зубы съел. Деревню с городом мы равняем по машинам, по работе. Вот! — Побагровев, он выкрикнул — Запрещаю писать трудодни за такую чепуху.
— А я и не писал. Это для души. Для сердца. Первого сентября ко мне детишки приходят, в школу букеты уносят…
— Баловство! А ты — потатчик!..
В конце лета Дорогин нарезал большой букет и перед началом заседания правления незаметно поставил на стол председателя. На бумажном пояске написал: «А мы живём! Наперекор всему — цветём!»
Прочитав надпись, колхозники переглядывались: что- то будет сейчас? Столкнутся два кремешка — полетят искры!
Увидев букет, Забалуев фыркнул, схватил вместе с кринкой и хотел выкинуть в окошко, но в комнате раскатисто гремел хохот, и Сергей Макарович, крякнув, словно от натуги, поставил его рядом со столом.
— Не люблю, когда перед глазами пестрота мельтешит…
…Припомнив всё это, старики рассмеялись. Дорогин приподнял одно корневище, другое, третье, — все георгины здоровы! У всех просыпаются ростковые глазки. Пора подымать наверх и высаживать в ящики.
Потом, освещая путь фонарём, он направился в соседнее отделение. Там пахло осенним садом. На полках лежали яблоки зимних сортов. Одни уже сморщились, как печёная картошка, на других сквозь румянец проступали тёмные пятна. Но много было и таких, которые даже при слабом свете фонаря сияли, словно золотые слитки.
Садовод брал яблоки по выбору и передавал Алексеичу. Осмотрев все испытываемые сорта, они поднялись в комнату и сели за стол. Трофим Тимофеевич положил перед собой тетрадь, в которой для каждого сорта была отведена своя страница. Там были оттиснуты разрезы плодов, указан вес и дано описание. Теперь Дорогин разрезал яблоки, давал попробовать Алексеичу и пробовал сам.
— Ну, каков вкус?
— Потерялся вкус. Мякоть рассыпается, как мука.
Трофим Тимофеевич делал отметку и подавал ломтик от другого яблока.
— Это ядрёное! — хвалил Алексеич.
— Да, сочное, — соглашался садовод. — Недавно достигло полной зрелости. Может храниться ещё месяца два.
— А чай-то у нас остыл.
— Подогреем. Сначала работу закончим. Дерево, знаешь, в плодах, а человек — в трудах.
На следующее утро Трофим Тимофеевич проснулся затемно; накинув шубу на плечи, вышел на крыльцо.
Небо было чистое, синее. На востоке возле самой, земли появилось светлоголубое пятно; увеличиваясь, раскинулось большим цветком. Это были первые проблески зари.
Едва ощутимый ветерок шевелил волосы. Приятный морозец несмело пощипывал щёки. Всё предвещало близкий перелом погоды.
Повернувшись лицом в сторону соснового бора, где каждую весну по утрам токовали косачи, Трофим Тимофеевич приложил ладонь к уху и прислушался. Всё отдыхало в лёгкой тишине.
— Молчат. А завтра-послезавтра, однако, начнут. Надо зарядить патроны…
Прошёл в сад. Корка нетронутого, никем нетоптанного снега гудела под ногой, как стальная броня. Прекрасная пора! Можно без лыж идти куда угодно, как по асфальту. Но так будет недолго: поднимется солнце, и тот же снег на открытых полянках превратится в кисель. Надо торопиться!..
Светлоголубая утренняя дымка большим крылом распростёрлась над садом. Дорогин шёл к сопке, что возвышалась неподалёку. Там, под сугробом снега зимовали сливы. Среди них были гибриды: «Гляден № 1», «Гляден № 2»… Одиннадцать номеров!
— Трофим Тимофеевич любил бывать на сопке, — с неё открывалась даль…
…Через сопку пролегали косульи тропы. В весеннюю и осеннюю пору над нею пролетали утиные стаи и большие косяки говорливых гусей. В молодости Трофим частенько подымался сюда. Иногда с ним приходили ссыльные, которым царские власти запрещали пользоваться ружьями. Отдавая на часок свою дробовую берданку, он, бывало, говорил:
— Иди на устье Жерновки. А я останусь здесь, настороже…
На лысой бесснежной вершине рос дикий лук, не боявшийся ни морозов, ни засухи. Крупные луковицы глубоко пустили корни в жёсткую землю. На сочных стеблях подымались синие соцветия. В первое лето своей жизни в селе Вера Фёдоровна, попробовав луковицы, посоветовала послать редкое растение в ботанический сад Томского университета. Он так и сделал. С тех пор и завязалось знакомство с профессорами. Находке было присвоено название — лук Дорогиных. А теперь на вершине сопки — могильный холмик. Вера любила с высокого обрыва смотреть вдаль, на реку, что проложила себе путь среди каменных громад, на город, окутанный сизой дымкой, на ковыльные просторы заречной степи…
Бойкий рассвет спешил к сопке с юга. И он опередил старика. Дорогин ещё был на половине пути, а утренний луч уже осветил её.
— Вот и ещё одна весна… — Старик склонил голову. — Без тебя, Вера…
Внизу сияли, словно огромные зеркала, снежные просторы. Манили к себе. Трофим Тимофеевич, прищурив глаза, посмотрел во все стороны.
Вдоль Чистой гривы узкой лентой протянулся низкорослый бор. По нему в ночной буран шёл в село Вася Бабкин.
Старики рассказывали, что в дни их молодости там стояли сосны толщиной в два обхвата. И он, Трофим Дорогин, ещё помнит высокие деревья. Их вырубили! Но бор всё же уцелел. Сейчас он, оберегаемый людьми, подымается с каждым годом. Верунькины внуки будут любоваться деревьями толщиной в два обхвата!
Трофим Тимофеевич повернулся лицом к реке, за которой расстилалась степь. Два десятилетия назад там темнели одинокие юрты кочевников, тучами передвигались отары, чёрным вихрем проносились байские табуны. Теперь по берегу раскинулось большое село. Вчерашние кочевники построили дома. Самое большое здание — школа. На окраине селения — кирпичный корпус. Это мастерская МТС… Не дожила Вера до больших перемен. Кедры, привезённые из гор, сторожат её покой…
Подымаясь над хребтом всё выше и выше, солнце раскалялось в ясном небе. Снежная корка ослабла и крошилась под ногами. Проваливаясь по колено, Дорогин спускался в сад.
Навстречу ему бежали ребята. За ними брёл Алексеич с фетровой шляпой в руках.
— И что бродит человек с голой головой! — ворчал с дружеской озабоченностью. — Глаза да глазаньки за тобой нужны!..
— Конечно, нельзя так, — поддержал Юрка.
— Недолго и простудиться, — добавил Егорка.
— Ну-у? — шутливо переспросил старик, склонившись над ребятами. — Я не лысый. Меня волосы греют.
Шляпы он не принял.
— Весну надо встречать с открытой головой!..
Но Алексеич настойчиво нахлобучил ему шляпу на голову.
— Вот так!.. А Верунька приедет — расскажу, что ты по утрам разгуливаешь нараспашку. Никакой дисциплины не признаёшь, — рассердился старый солдат. — Беда с тобой!..
Мальчуганы шагали рядом с садоводом, запрокинув головы, чтобы видеть его лицо.
— Мы пришли помогать.
— Перво-наперво — скворешники поделать.
— Работы, ребятки, хватит. Надо ящики сколачивать, георгины садить. А вечерком патроны зарядим. Будем поджидать, когда на утренней заре косачи голос подадут…
Дорогину очень хотелось сводить своих юных друзей на косачиный ток, и он каждую ночь перед рассветом выходил послушать птиц. А косачи молчали. Школьные каникулы уже заканчивались, ребятам пора возвращаться в село. Но самых весёлых вестников весны они всё же дождались. В последнее утро Юрка заметил чёрное пятно на вершине тополя, возвышавшегося над прибрежным яром, и хлопнул в ладоши:
— Скворец! Скворец!..
Юрка побежал туда, Егорка — за ним.
Когда ребята приблизились к тополю, на вершине уже сидели три скворца. Пощебетав, они перепорхнули на другое дерево, но вскоре и оттуда снялись. Мальчики следили за их полётом, пока чёрные точки не исчезли далеко за рекой.
— Улетели!..
— Что-то не поглянулось им!..
— Это были разведчики, — успокоил ребят старик. — Завтра появятся основные силы.
Скворцы появились раньше. На вечерней заре уже щебетали на всех тополях садозащитной лесной полосы.
— Поют отходную гусеницам и червям! — улыбнулся Дорогин.
Каждый день он проходил по саду и отмечал перемены. Возле тополей снежная толща лежала нетронутой, но на открытой поляне косые лучи солнца как бы слегка взъерошили её. А через несколько дней пронзили снег до самой земли, и он стал похожим на взборождённую ветром, белую от волн, поверхность озера.
В холодную ночь снежные козырьки промёрзли и стали светлыми, как стекло. Едва лучи солнца успели тронуть эти прозрачные пластины, как они начали обваливаться с тонким серебристым звоном.
Прошёл ещё день, и всюду засияли первые весенние лужицы. Кое-где показались ветки стланцев.
— Через недельку начнём обрезку яблонь, — объявил садовод Алексеичу после очередного обхода. — А пока я съезжу в село…
Но он откладывал отъезд со дня на день, ждал, когда затокуют косачи. Ему хотелось привезти домой краснобрового полевого петуха с большим, похожим на лиру, хвостом.
В Глядене весь день звенела бойкая капель, а ночью мороз проутюжил последние снега и на месте исчезнувших луж оставил хрупкие ледяные мосты. Они звонко дробились под ногой и как бы напоминали зиме, что она уже сломлена — и ничто ей не поможет.
Сергей Макарович остановился посредине двора, полной грудью вдохнул по-утреннему свежий, как бы искристый воздух и почувствовал — накануне в полях догорали-дотаивали снега, на увалах оголилась земля, а в сосновом бору обмякла и посвежела хвоя. На востоке заиграла огненная полоска, а потом острые лучи метнулись на синий склон неба и принялись гасить звёзды. Сергей Макарович сдвинул шапку на затылок и прислушался. Где-то далеко бормотали на току тетерева, будто роняли на ледок мелкие горошины.
— Проспал! — укоризненно тряхнул он головой. — Эх, че-ёрт возьми!
Хоть бы раз сходить на охоту. Заржавевшее ружьё без толку висит на стене.
Но что скажут колхозники? Председатель гоняется за полевыми петухами!..
— Проспал я сколь долго, — повторил упрёк Забалуев, — аж косачи растоковались!..
Ещё в первые годы коллективизации, когда колхозы были мелкими, у Сергея Макаровича сложилась добрая привычка — каждое утро всюду проверить работу, расставить силы, показать, что и как лучше сделать. Он гордился тем, что в любой час мог ответить, кто, где и чем занят. Вот и сегодня он за каких-нибудь двадцать минут побывал в свинарнике, заглянул в курятник, в скотном дворе посмотрел на дойку коров, а потом направился к амбарам, где хранилось семенное зерно.
Он шёл серединой улицы, присматриваясь к домам. В окнах загорались огни, над кирпичными трубами кудрявились дымки.
У Огнева темно. Не дело это, не дело!.. Сергей Макарович подбежал к окну и побарабанил пальцами по. стеклу. Потом загрохотал сапогами по ступенькам крыльца. Никита Родионович сам открыл дверь и молча ждал, когда председатель войдёт в дом.
— Худо, бригадир, худо, — упрекнул Забалуев. — Не похвалят нас колхозники. Чую, определённо будут ругать… Я ведь не тебя, а себя попрекаю — проспал. А знаешь, как бывает на косачином току? Главный токовик прилетает первым!
— У токовика — одна забота…
— У нас с тобой тоже одна — о посевной.
— Нет, не одна.
— Ты насчёт соревнования с Шаровым? Обгоним!.. Ну, мне надо бежать, как говорится, большое хозяйство на плечах, весь колхоз…
Задержавшись на пороге, Забалуев предупредил:
— Не опаздывай… Пробный выезд — большое дело. Мы раньше всех проводим…
На улице он остановился, посмотрел вправо, влево, с чего начать. Надо забежать на конный двор и проверить, хорошо ли конюх обрубил копыта лошадям, кузнеца — поторопить с изготовлением скоб к дверям полевого стана; в шорной мастерской необходимо взглянуть на новые хомуты; в деревообделочной посмотреть, как выстрогали черенки к лопатам. Везде нужен хозяйский глаз председателя! И Сергей Макарович, повернувшись, широкими, размашистыми шагами двинулся в сторону конного двора.
Прошло несколько дней. Забалуев ранним утром выехал из села. Запряжённый в ходок — лёгкую тележку с коробком — кузовом из черёмуховых прутьев поверх гибких дрожек, Мальчик бежал по дороге, мимо той частички выгона, что была распахана осенью. Крепкие, круглые, словно выточенные, копыта коня глухо стучали о землю, успевшую оттаять на какой-нибудь сантиметр. Колёса то проваливались в борозды, пропаханные на повороте тракторными плугами, то ударялись о гребни.
Солнце уже успело пробудить талые воды, и светлые ручейки текли от увала к дороге. Девушки, прокладывая лопатами маленькие поперечные канавки и устраивая плотинки, преграждали путь воде, заставляли её растекаться по всему полю и, как в губку, впитываться в землю. Свернув с дороги, Забалуев направился к ним.
— Здравствуйте, девки! — зычно крикнул, окидывая взглядом всех, и придержал коня возле Лизы. — В наступленье двинулись? Хорошо! Ой, хорошо!
— Ковыряемся, — ответила звеньевая и с такой силой воткнула лопату в пласт, что сталь звякнула о мерзлоту. — Земля-то как следует ещё не отошла.
— Ничего, вы проворные. По вашей силе эти канавки— пустое дело. Летом от комаров отбиваться — тяжелее такой работы.
— А вот попробуйте сами.
— Не испугаешь. На меня этот председательский хомут надели, а мне бы милее выходить с вами на любую работу.
Забалуев выпрыгнул из ходка и, отдав вожжи Лизе, взял у неё лопату. Девушки сбежались к нему и смотрели, пересмеиваясь:
— Горячку принялся срывать!
— Добрался до работы, как голодный до блинов!
— Кто круто берётся, тот скоро устаёт.
— Ну, нет, — спорил Забалуев. — У меня норов одинаковый: как утром начну, так до вечера не сбавлю. Можете по часам проверять.
В его больших бронзовых руках лопата то и дело взлетала над землёй и, блеснув остриём, звонко вонзалась в землю. На обочину канавки ложились мёрзлые комки.
— Без работы кровь застаивается. А за дело возьмёшься — по всем жилам закипит! — Забалуев говорил громко, словно возле него были глухие.
Окружив крутого на работу человека, девушки восхищались им, как на лужайке лихим плясуном:
— Вот откалывает! Никому не угнаться!
— За семерых сробит!
А Забалуев, сбросив ватник и расстегнув ворот гимнастёрки, продвигался по полосе всё дальше и дальше, словно и в самом деле решил весь день копать канавки.
— Так вы, Сергей Макарович, оставите всех нас без трудодней! — Лиза, смеясь, ухватилась за черенок лопаты.
Забалуев вспомнил, что у него много других дел, и сдался.
— Как говорится, продолжайте свое наступленье! — Возвратил лопату Лизе. — Канавки прокладывайте поближе одна к другой. — Попинал землю носком сапога и самонадеянно тряхнул головой. — Пшеницы здесь схватим много! Ой, много! Прогремим, девки, на всю округу! В газетах нас расхвалят! Портреты напечатают!..
Он оделся, взял вожжи и, вспрыгнув в коробок, подбодрил коня:
— Веселей, Мальчик! Ми-ила-ай!
Стуча колёсами по бороздам, тележка уносила Забалуева к дороге, по обочине которой шёл Трофим Тимофеевич. Дул встречный ветер и закидывал пряди белой бороды садовода то на одно, то на другое плечо. На спине и груди у него покачивались косачи с крутыми завитками хвостов.
— Ишь, каких петушков заполевал! — завистливо воскликнул Сергей Макарович и поторопил Мальчика: — Веселей, дружок! Веселей!
Поравнявшись с охотником, остановил коня.
— Садись подвезу.
— Я привычный пешком ходить.
— Не ломайся. Прыгай в коробок. Ведь мы с тобой рядком ещё не ездили… За мою критику обижаешься? Ну, погорячился я. Прямо тебе говорю. В семье, сам знаешь, всякое бывает. А колхоз — семья. Друг друга надо понимать. Садись.
И Дорогин, впервые уступив Забалуеву, сел в плетёный коробок. Тонкие стенки захрустели и раздались в стороны.
Сергей Макарович громко рассказывал:
— А я, понимаешь, ездил смотреть, как задерживают талые воды. Хорошо девки работают. Ой, хорошо! Хвалю Лизавету. Но Вера тут развернулась бы лучше, показала бы удаль и сноровку. Зря не послушалась меня.
— Хорошо, что не послушалась. Пусть занимается одним делом.
— Да ведь коноплю-то мы сеем без плана. Для себя. На верёвки да на масло. И, кроме одного меня, никто Веру не похвалит.
— Она не для похвалы работает.
— А для чего же другого? В чём её интерес? Не грех бы со мной поделиться. Я, понимаешь, не чужой человек. Самый близкий родственник!
Трофим Тимофеевич давно слышал, будто бы Вера дала Семёну слово и обижался на дочь, — не поговорила с отцом, не посоветовалась, но себя успокаивал: «Может, пронесёт тучу мороком. Со временем одумается». Всё чаще и чаще заговаривал о Васе Бабкине, но Вера, смущённо краснея, или отмалчивалась, или переводила разговор на другое. Сейчас слова Забалуева задели больное, и старик косо посмотрел из-под нахмуренных колючих бровей:
— Что, что?..
— Сватами, говорю, скоро будем!
— Кому знать, что случится завтра!
— Ну, ну! — Сергей Макарович погрозил пальцем. — Между детьми давно всё решено. И ты не прикидывайся. Или собираешься перечить?
— Не здесь бы говорить об этом. И не так. Пора бы знать порядок…
Старик замолчал. Забалуев — тоже. «Характерами дочка с батькой одинаковы, — упрямства в них, как в редьке горечи».
Но, всегда шумный и беспокойный, Сергей Макарович не привык молчать подолгу. Протянув руку в передок коробка, где лежала связка косачей, он ухватил одного за мохнатую лапку и дёрнул к себе на колени; провёл рукой по чёрному с сизым отливом перу, поднял и, покачав на ладони, прищёлкнул языком:
— Ишь, какой хороший! Тяжёлый! Наверно, у тебя от четырёх-то плечо занемело?
— Ничего. Носил по пятьдесят селезней!..
Сергей Макарович пощупал грудь косача, выщипнул несколько пёрышек и присмотрелся к белой пупырчатой коже.
— Мягкий петушок! Из такого суп выйдет наваристый!
«Этот — Юрке, — про себя отметил Дорогин, — а вон тот Егорке…»
Недовольно кашлянув, Забалуев бросил косача под переднее сиденье. Спустя минуту принялся упрекать:
— Огородники жалуются: — не помогаешь. Спихнул с плеч и рад.
— Выращу помидорной рассады на гектар. Вот и будет помощь.
— Бригадиру молодому дал бы совет… — Сергей Макарович носком сапога шевельнул косачей. — А ты на эту дрянь время тратишь. Дурной пример показываешь! А ещё член правления!..
Трофим Тимофеевич подхватил связку косачей и приготовился выпрыгнуть из тележки. Забалуев обернулся к нему:
— Куда ты? Довезу до ворот.
— Спасибо и на этом. Хорошего — понемножку!.. Остановите коня!
Как только Мальчик замер на месте, старик, оттолкнувшись от сидения, тяжело перевалился через стенку коробка.
Повесив на плечо связку косачей, он опять зашагал по обочине грязной дороги.
Глава восьмая
Вася Бабкин любил все времена года и ещё не так давно жалел, что дни пролетали быстрой вереницей. Даже морозная и вьюжная зима до этого года казалась короткой. А нынче, особенно после поездки в Гляден, всё стало иным: зима бесконечно долгой, дни — утомительно-тягучими. Ни занятия в драматическом кружке, ни охотничьи вылазки в поле, ни тяжёлая физическая работа — ничто не успокаивало.
В новогодний вечер Вера хотела что-то сказать ему… Может, съездить ещё раз?.. А зачем?.. К чужой невесте!.. Она, конечно, слышала — уши обморозил. И наверно видела, как пьяный валялся на улице в снегу?.. Но ведь выпил-то с горя… Можно понять…
Мать беспокойно посматривала на сына. И ест плохо, и спит мало, и разговаривает неохотно, словно боится расстаться с глубоко затаёнными думами. Щёки побледнели, и пятна от порохового ожога стали ещё заметнее, будто тёмные щербины на белой берёзе. Ну как же не тревожиться о нём?
Не выдержав, она спросила:
— Что-то, Васятка, нынче ты завял, как перезрелый подсолнух?
— Нет, ничего я…
— Может, тебе пивца сварить?
— Даже не говори…
От одного упоминания о пиве Васю передёрнуло. А мать продолжала:
— Большой ты. Позвал бы товарищей…
— Каких? С женатиками гулять неловко, с мелюзгой — неинтересно.
Катерина Савельевна задумалась. А ведь в самом деле, сын остался без сверстников: одни ушли в армию, другие уехали учиться, третьи обзавелись семьями. Один Вася — неприкаянный. Новых друзей не завёл. А без товарищей скучно… Так? Нет, что-то другое. Парень на возрасте, на переломе. Как скворец, весну чует, а перед кем петь — не знает. Или ещё хуже: он-то знает, но его слушать не хотят. От неспетых песен сердцу тошно…
Он у неё — последний: с ним да с невесткой век доживать. Не ошибся бы только парень, женился бы на девушке с мягким характером. Вася умом не обижен, но люди не зря говорят: «Молодо-зелено»… Какая-нибудь вдова или брошенка может так закружить парню голову, что он и сам себе будет не рад…
Это — Капа! Догадка отозвалась болью в сердце: у Капитолины сын — годовалый Вовка. Хотя все знали его отца, служившего в армии, но, так как он не был зарегистрирован с Кондрашовой и свою связь считал случайной, о ребёнке говорили: «Безотцовщина!» Кому нужно такое приданое!..
В колхозе Капа у всех как бельмо на глазу — ленивая из ленивых. Характером не ровная: то кричит да словами, как иголками колет, то маслом тает, то мягкой травкой расстилается. А думает только о нарядах.
Напрасно замолвила за неё, что в саду она может пригодиться. Надо было спровадить куда-нибудь подальше.
Нет, не из-за Капы он. Та бы сразу сказала: «Пойдём расписываться!..» А тут одно сердце страдает, другое не знает. Даже, может быть, не желает знать. И матери вспомнились рассказы о гляденских девушках, которых в начале зимы Вася спас от бурана. Она слышала об этом больше от Шарова, чем от сына. Вася сказал скупо: «Привёл в избушку. Переждали девки буран и ушли домой». Только и всего. Неспроста эта скупость.
Однажды поздним вечером, накрывая стол для ужина, Катерина завела разговор о тех девушках. На её расспросы Вася отвечал, едва сдерживая раздражение, и тем самым выдал половину своей тайны.
— Что же ты не рассказываешь толком, — упрекнула мать. — Девки-то были хорошие?
— Девки везде одинаковые…
— Как их звать?
— Одна Лиза, другая Гутя…
— А остальных не запомнил?
— Ну, что ты! На память не обижаюсь…
— Лиза у них звеньевая?
— Нет… — Вася замялся, — Не она…
Ясно, звеньевая — его любовь.
Мать медленно прошлась по кухне и, остановившись против сына, сидевшего на лавке, посмотрела на залитое румянцем лицо так пристально, что он опустил взгляд.
— У неё кто родители?
— У кого?
— Ты знаешь, про кого я спрашиваю.
Вася хотел сказать: «Не знаю», но не мог произнести этого слова, — он никогда не говорил матери неправды; не подымая глаз, проронил:
—. У неё только отец… Трофим Дорогин…
— Вон кто!.. — Помолчав, мать подсела к сыну, тихо положила руку на его плечо. — Послушай, а семья-то у них большая? Сыновья при старике есть?
Она порывалась спросить: «Ты не бросишь меня, не уйдёшь к Дорогину примаком? Девка то, поди, уговаривает тебя переселиться к ним?»
А Вася считал, что думы его может знать только одна Вера и больше никто на свете. Но ей нет до него дела. — у неё жених. Она ждёт его… Значит, и говорить не о чем. И догадки строить не надо. Оттого, что он немножко проговорился, в нём пробудилась такая жгучая досада, что, при всём уважении к матери, он не мог сдержаться:
— Всё это, мама, зря. Пустые разговоры. И ты не допытывайся. Не спрашивай… — Он убежал в горницу и захлопнул за собой створчатую дверь.
Рука матери, тёплая и ласковая, лежавшая на его плече, упала на лавку. Катерина Савельевна сокрушённо вздохнула. Её ли это сын?..
Обычно Катерина, занятая многочисленными хлопотами, не ходила, а бегала по кухне. Чтобы меньше уставали ноги, снимала обувь и оставалась зимой в шерстяных чулках, а летом босая. И сейчас на ней были полосатые тёплые чулки, но она сидела неподвижно, и ноги её стыли от пола, впервые казавшегося холодным.
Материнское сердце — мягкое и отзывчивое. Уже через минуту в душе Катерины Савельевны не осталось никакой обиды — только тревога за сына: неладно складывается у него жизнь.
Она медленно поднялась и направилась в тёмную горницу. Двери не скрипнули, тихие шаги глохли в мягких половиках, которыми был застлан пол.
Остановившись недалеко от кровати, где лежал сын, она заговорила необычным для неё, глухим голосом:
— Не сердись, Васятка. Сердце по тебе болит, вот и хотела узнать…
Сын не слышал её слов. Он думал: «Нехорошо… Всё так нехорошо…»
Мать решила, что он задремал, и неслышно вышла из горницы. Одну половинку двери позабыла закрыть.
В кухне остывал никому не нужный ужин…
Васе было и горько, и стыдно перед матерью, и жаль её. Она подозревала, что у него есть невеста, и терзалась тем, что не знает её. Теперь же будет страдать ещё оттого, что сын попусту любит ту девушку.
От этой мысли Вася вздрогнул, приподнял голову и, глядя в пустой угол, спросил:
— Люблю?.. — И, тяжело вздохнув, ответил: — Если бы не любил, так разве бы…
«Во сне разговорился», — подумала мать.
Утром Катерина Савельевна, в одних чулках, быстрее, чем всегда, деловито носилась по кухне: варила картошку для поросёнка, грела пойло для коровы, подметала пол пахучим веником, связанном из мелкой полынки, потом разливала молоко по стеклянным банкам, мыла посуду, подбивала тесто в квашне, крутила мясорубку, готовя фарш для беляшей, которые любил сын.
Вася встал осунувшийся, словно после болезни, но подтянутый и ещё более замкнутый. Проходя мимо печи, кинул в огонь горсть измятых листков бумаги. На каждом по две-три строчки… Мать, хотя часто и тревожно просыпалась, даже и не подозревала, что сын, включив свет, много раз принимался за письмо, а написать, видимо, не смог.
Бросив в печь недописанные письма, Вася мысленно говорил себе:
«Я ведь Веру мало знаю. Умная, бойкая, весёлая, любит сады — вот и всё. А какая она характером? Какие у неё привычки?.. Её душа для меня — потёмки. Нечего, значит, думать о ней…» Но сердцем со всей горькой остротой он понимал, что нет на свете силы, которая помогла бы ему сделать это.
Матери, не глядя на неё, сказал:
— Не обижайся. Больше так не буду… Но ты никогда не спрашивай о ней…
— Давно ты, Васятка, не ездил на охоту. А в тайге сейчас хорошо…
— Некогда охотой баловаться. Завтра поеду в сад. Пора готовиться к весне…
Вместе с Бабкиным в сад приехали девушки. Вооружившись лопатами, они разбежались по сугробу, что преградил вход в избушку, и, не переставая болтать и пересмеиваться, отбрасывали снег. Вася тоже взял лопату, но Капа встала рядом с ним и, озорно оттолкнув мягким плечом, шутливо прикрикнула:
— Не мешайся, бригадир! Без тебя сробим. Твоё дело — руководить нами. — Рассмеявшись, добавила: — Силы для этого побереги…
Вася молча отошёл, будто и не собирался отбрасывать снег: проложив черту вокруг избушки, сказал, что тут надо прокопать борозду для стока воды, и направился к полосе, где была посеяна берёзка.
— Бригадир-то у нас, девки, сурьёзный! — не столь шутливо, сколь обиженно кинула Капа вдогонку. — Ему бы седую бороду подвесить!..
Вернулся он в сумерки. Девушки готовили ужин. Капа чистила картошку молча. Эго было так необычно, что бригадная учётчица Дуня озабоченно спросила её:
— О Вовке тоскуешь?
— Ну! — шевельнула плечами Капа. — Была охота по такому плюгашу тосковать!
— Что ты говоришь? Он же тебе — родной!
— Не мой теперь — мамкин.
Капа окинула взглядом избушку, — слушает ли бригадир? — и продолжала:
— Я не успела к нему привыкнуть, — мамка сразу взяла к себе: вынянчила, выкормила. И сейчас говорит: «Мой сын, ты к нему не касайся».
— Какая у тебя мамка золотая! А другая бы…
— Она вместо меня получает от государства пособие матери-одиночке. А я про Вовку даже и забыла! И мамкой он зовёт бабушку, а меня — тётей.
— Тётя кукушка! — заметил Вася ледяным тоном.
От его слов Капа вздрогнула — не ко времени разговор; собравшись с мыслями, ответила крикливо:
— Совсем ни к чему кукушку приплёл! Я в чужое гнездо не подкидывала — в своём растёт. Говорю мамка сама отняла у меня Вовку.
— А кукушка рада!
— Не понимаешь ты простых слов! — ещё больше обиделась Капа. — Тебе, бригадиру, надо радоваться, что оголец не связал меня по рукам, — могу всё лето жить в саду, могу от колхоза торговать на базаре.
В печи горели дрова, варилась картошка. Девушки пели частушки.
Капа, позабыв о разговоре, который обернулся для неё столь неприятно, гулко притопывала каблуками новеньких сапожек, приближаясь к бригадиру. Она по-цыгански так порывисто поводила округлыми плечами из стороны в сторону, что девушки ждали — вот-вот кофточка на ней разлезется по швам. Тесные голенища сапожек тоже могут разорваться на её крепких ногах. Потоптавшись перед парнем. Капа со всей силой ударила каблуком в половицу и начала отступать к порогу, а широкими жестами мягких рук как бы устилала путь плясуну. Но Вася не двигался с места, смотрел строго и ворчал.
— Не праздник ведь. Ни к чему затеяли…
— Моргуешь мной? — спросила Капа резко. — Начальника корчишь! Скуку нагоняешь! Ну и сиди со своими строгостями…
Она с наигранной безнадёжностью махнула рукой, обняла двух девушек и стала им что-то нашёптывать. Остальные молча сидели перед печкой.
Вася чувствовал себя неловко — нарушил веселье. Но что же делать, если ему не весело? Упрекнула Капа зря: нагонять тоску не в его характере. Он умеет плясать не хуже других. В тот зимний вечер под ним гудели половицы!..
Подвинувшись к столу, Вася раскрыл тетрадь с планом весенних работ; успокаиваясь, потёр переносицу.
— Не куксись, бригадир, — грубовато посоветовала Капа. — Больше я пяткой не топну, пальчиком не шевельну. Буду ходить на цыпочках…
Она повернулась и с кошачьей лёгкостью прошлась по избушке.
— Вот построим бригадный дом — пляшите, хоть до упаду, — сказал Бабкин, не отрывая глаз от тетради.
— А ты не заглянешь к нам в общежитие? — спросила Капа, а потом насмешливо всплеснула руками, — Какое у тебя сердце ледяное! Девушек забываешь!..
Поблёскивая чёрными, как переспелая черёмуха, маленькими для её круглого лица, глазами, она продолжала:
— Что-то я не верю твоим словам. Ты не такой. Ты только притворяешься строгим. И не зря ты ездил в Гляден Новый год встречать! Присушила там тебя какая-то настырная, вот и обегаешь своих деревенских. Парни слушают старые сказки: в чужой деревне девки лучше! — Она расхохоталась. — А издалека даже верблюдица — красавица.
Вася насупился. Балагурить ему не хотелось. Капа подошла и, дурашливо присмотревшись, объявила:
— Девчонки! Он с лица переменился! Я — не в бровь, а в глаз!
— Хватит, Капка, зубы мыть!
— Помолчала бы маленько.
— В самом деле, Капитолина, дала бы языку передышку, — попросил Вася. — Говорят, молчание — золото.
— Хочешь, чтобы я разбогатела? — У Капы от смеха заколыхалась грудь. — Ладно, попробую. — Повернувшись к девушкам, она притопнула каблуком: — Девки, тихо! Ш-ш-ш-ш… Как тараканы — по щелям!
Вася захлопнул тетрадь и вышел из избушки.
К концу марта рухнули зимние дороги, и в полдень ни конному, ни пешему нельзя было двинуться за околицу: что ни шаг, то — по колено в мокрый снег. Все низинки заполнились вешней водой. Вася недовольно посматривал на дряблый снег: транспортная бригада не успела привезти лес. Опять сад останется без бригадного дома. Опять всё лето девушкам придётся ютиться в тесной избушке, на чердаке да под сараем. А ведь людей прибавилось. Где их размещать? Неужели ставить шалаши?..
Но в глубокую ночную пору холодный ветер так сковывал снег, что крепкая корка звенела под ногами, как стекло. По такому насту можно было ехать даже без дороги…
Перед рассветом Вася услышал резкий стук.
— Эй, засони! — крикнул кто-то за дверью избушки. — Подымайтесь!
Девушки всполошенно повскакивали. Вася, откинув крючок, широко распахнул двери и увидел перед собой усы Грохотова, обмёрзшие ледяными сосульками и оттого блеснувшие при луне зеленоватым отливом.
Опираясь на палку, Кузьма Венедиктович пригнулся, заглянул в тёмную избушку и спросил:
— Перепугал, небось? А переполошил я вас не зря. Послухайте! — Он повернулся лицом к полю и, сдвинув папаху, прислушался первым. Там необычно, как бы с лёгким присвистом, скрипел снег под многими десятками полозьев. — Чистая музыка! Всех лошадей впрягли — вот какая забота о вас! Говори, бригадир, куда сваливать лес. И девки пусть выходят помогать.
Пока Вася одевался, лошади показались у ворот сада. Место для постройки бригадного дома было давно выбрано и очищено от снега, и возчики сами увидели, где надо сваливать прямые, звонкие сосновые брёвна. Девушки, орудуя стягами, под командой Кузьмы Венедиктовича откатывали брёвна в штабели.
На востоке побледнело небо. Снег из голубого превращался в розовый. Возчикам нужно было возвратиться в село раньше, чем солнце успеет снова размягчить снег, и они, повёртывая лошадей с пустыми санями, спешили скрыться за лесной опушкой. Когда рассвело, в саду из приезжих остались только плотники да Кузьма Грохотов.
— Я к тебе — в помощники! — объявил он бригадиру. — Примешь?
Вася обрадовался, — заботы о постройке дома отпадут от него.
К середине дня плотники положили в стены первые брёвна. Грохотов похаживал с топором и требовал:
— Подвиньте чуток это бревно. Так, так… Здесь подтешите…
Девушки расстилали мох. Капа, окидывая взглядом всю постройку, удивлялась:
— Ой, какие будут комнаты! Да и много их! Куда нам столько? Бригадир, растолкуй.
Бабкина радовало, что скоро бригада переберётся в просторный дом.
— Здесь встанет стол учётчицы. Рядом — спальня для женщин…
— Ты покажи, где — для парней? — дурашливо приставала Капа.
За ними шумной стайкой двинулись девушки.
— Не липни, Капка, ко всякому слову. Не мешай.
— Там — кухня, — продолжал рассказывать Вася. — Слева — сушилка для одежды, справа — столовая. Возле неё — красный уголок…
— Для свиданий? — спросила Капа, стараясь казаться серьёзной, но не сдержалась и захохотала; притопнув ногой, кликнула: — Девки, сюда! Поглядите — тут можно наплясаться досыта!
Плотники, позабыв о работе, тоже балагурили. Грохотов кашлянул. Девушки умолкли. Старика все уважали, и никто не вступил с ним в пререкание. Капа, схватив мох в охапку, пошла опять расстилать его по брёвнам.
Рано утром Вася показал своим помощницам, как резать черенки с тополей, а сам отправился на грань колхозных земель, где его бригаде предстояло в мае посадить лесную полосу. Поля выглядели пёстрыми. В едва заметных ложбинках ещё лежал снег, а на бугорках уже чернели пласты осенней вспашки. Слева зелёной стеной стоял бор. На опушке, в берёзовых зарослях хохотали куропаты, заметные на снегу только по коричневым шалям, которые весна уже успела накинуть на их тонкие шеи. Вот один показался на сугробе и, отманивая человека, побежал в сторону поля. Вася, хотя и был без ружья, уступил охотничьей страсти и пошёл за ним. Куропат вспорхнул, и в голубом просторе засияли белые крылья. Сначала он растревоженно ругался, а отлетев подальше — залился громким хохотом. Казалось, по чистому небу летел комок снега, смеясь над бойким ветром и тёплым солнцем. Вдруг он, словно сражённый солнечным лучом, упал в борозду и как бы растаял в ней. Но через минуту показался на чёрном гребне пласта и опять побежал впереди человека.
— Кому ты сейчас нужен, веснушчатый женатик, — громко рассмеялся Вася над нехитрой уловкой куропата. — И жену твою никто не потревожит. Пусть сидит на гнезде… — Он повернулся и опять пошёл возле бора.
Куропат, обрадованный успехом своей уловки, снова взметнулся в воздух и, заливаясь насмешливым хохотом, полетел к своей подруге.
«Хорошая пора!» — подумал Вася. Он вышел на грань; опираясь рукой на межевой столбик, посмотрел на ровные, как пол, безлюдные поля будённовцев. Там не было ни одного кустика, и ветер вольно гулял над голой землёй; расшибаясь о грудь, посвистывал возле ушей, играл прядью волос, выбившейся из-под мягкой колонковой шапки.
Далеко за будённовскими полями лежали, невидимые отсюда, земли «Колоса Октября», а ещё дальше, за голубой весенней дымкой — Гляден. Этим утром оттуда могли выйти девушки с лопатами на плечах — задерживать талые воды… Если пройти навстречу километров десяток, можно издалека узнать знакомую тоненькую гибкую фигуру…
И опять вспомнились Васе те вьюжные дни и вечера, вихревая пляска, посев берёзки, короткий разговор с девушкой. У неё нет таких залихватски-грубых слов, какие любит Кондрашова. Самые простые слова у Веры — как песня. С нею, наверно, всегда хорошо, легко, весело. О чём ни заговорит — заслушаешься!..
«Может, всё-таки написать ей?» — Но тотчас же, словно не он сам, а кто-то другой, более благоразумный, холодно возразил: — «А зачем писать? Чтобы она там посмеялась со своими подружками?.. Сожмёт в руке письмо и расхохочется: «Домовой-то помешался!..»
«Но что же делать?.. Её не забудешь…»
Он сорвал шапку с головы и резко махнул ею от лица до колен.
— Вот ещё выискалась незабудка!..
Эти раздражённые слова не избавили от раздумья. Вася стоял с непокрытой головой, позволяя ветру забавляться прядями волос, и вполголоса повторял слова из песни:
— Незабудочка-цветочек… Подходит: по глазам она такая…
Ему понравилось, что и он придумал для Веры прозвище.
«Сегодня же напишу ей письмо. Может, ответит…»
За спиной, где-то совсем близко, послышались торопливые удары копыт о мёрзлую землю. Обернувшись, Вася увидел, что к нему подъезжают двое на верховых лошадях. Одним оказался Шаров, одетый в шинель и офицерскую фуражку, другим — Герасим Матвеевич Кондрашов, бригадир первой полевой бригады, маленький, с морщинистым и таким смуглым лицом, что оно казалось задымленным. Подстриженные когда-то густочёрные, а теперь местами поседевшие усы Герасима были так прокурены, что выглядели пегими. И одет он был пестро — дублёный полушубок, на голове — заячья ушанка с чёрной тулейкой.
Вася, застигнутый врасплох, стоял перед ними с шапкой в руках.
— Ну, что ты, парень, встопырился? — усмехнулся Кондрашов. — Молитвы, что ли, бормотал?
— Наверно, стихи заучивал, — вступился за Васю Шаров.
— Это для чего же стихи — в поле? — продолжал смеяться старый бригадир. — Чтобы после черешки в земле отрастали дружнее?
— Надо говорить — черенки, — поправил Вася. — А молитвы, может, вам нужны?
— Обхожусь без них. Даже перезабыл все. «Отче наш» и то не помню. Мне агротехника помогает лучше родной матери! А вот как ты поведёшь своё дело — это бабушка надвое сказала. Поглядим.
Кондрашов невзлюбил молодого бригадира с тех пор, как Вася отказался послушаться его совета. А совет был простой: «Хоть парень ты рисковый, а не берись за весеннюю посадку лесной полосы. Отложи на осень. Заяви председателю, что не подготовился». Герасим Матвеевич говорил так потому, что жалел ту длинную ленту земли, которую было решено «отхватить» у него под лесные посадки. Земля-то больно хорошая — чёрный пар, приготовленный под пшеницу!.. Но Вася, не дослушав, сказал, что для него майский день дороже осенней недели.
Сейчас Вася насторожённо смотрел на Шарова. Зачем они приехали вдвоём? Не удалось ли Кондрашову склонить председателя на свою сторону?
Павел Прохорович спешился и подошёл, разминая ноги.
— Мы надеялись застать тебя в саду, но опоздали. Кузьма Венедиктович сказал: на разведку ты отправился.
Только теперь Вася заметил, что держал шапку в руке; кинув её на голову, сказал, что у отца была привычка — сначала самому посмотреть землю, всё распланировать и только после того вести людей на работу.
Кондрашов мешковато свалился с копя, насмешливо спросил:
— И чего ты вырядился, как на свадьбу?
— Неужели щеголять, как вы в рваном малахае? Не шапка, а воронье гнездо!
— В девичьей стае петухом похаживаешь, а жениться не можешь.
— Это не ваша забота!
— Можно бы и прислушаться. Земля, деды сказывали, нарядных да форсистых не любит. Верно! Я помню, лён сеяли без штанов, а репу — с хомутом на шее. Кидает голоногий мужичок семена, а сам — знай нашёптывает: «Вырасти, ленок, мне, бедному, на порты!..» Вот была «агротехника»!
Они шли вдоль межи. Шаров с Бабкиным делали по одному шагу, коротконогий Кондрашов — по два.
— Как только закончат здесь прибивку влаги, — говорил Павел Прохорович садоводу, — сразу отмеривай себе ленту и ставь колышки. С посадкой не зевай. Сосед-то у тебя — орёл. Проспишь — он засеет пшеницей!
— Мой план — главнее всего! — сказал Кондрашов. — Лесные посадки район с нас не спрашивает.
— Мы сами с себя спрашиваем, — заметил Шаров.
— За недосев пшеницы не поздоровится.
— Ты перекроешь план в другом поле. Я надеюсь.
— Греха не будет, если с лесом повременим, — продолжал Кондрашов с возраставшей настойчивостью. — Ты, Павел Прохорович, подсчитай, сколько мы тут урожая снимем!..
— Пятилетний план для нас — закон. Никаких отступлений! — предупредил Шаров. — Весной посадим первую полосу, осенью — вторую.
— Да ведь этак у нас прибавляется весновспашка. За это не погладят по головке…
— Ничего, всё объясним.
— По весновспашке пшеница родится хуже. На урожае потеряем.
— Зато в конце пятилетки богатый урожай будет не редкостью, а постоянным. Да ты вот возьми хоть сад. Если бы Филимон Иванович не вырастил заставу из тополей — мы бы с тобой не видали яблок.
Васе было приятно, что отца вспоминают добрым словом. А ведь первые годы вот также старики жалели землю, отведённую под сад. Отец рассказывал — на собрании шумели: «Лучше на той земле посеять огурцы — дело знакомое». «Овощи дадут колхозу деньги, а сад — пустая затея».. Через несколько лет «затея» обернулась полумиллионным доходом. Вот и эта новая «затея» покажет себя — прибавит хлеба!
Шаров остановился и провёл рукой воображаемую черту:
— Здесь встанут тополя. — Два раза широко шагнул по-журавлиному длинными ногами и снова как бы провел черту. — Здесь — тоже тополя. Между ними — жёлтая акация. Тут ещё тополя. Вот так. строчка за строчкой.
— А какому звену поручить посадки?
— Ты — бригадир, тебе виднее.
— Так и быть, дам тебе добрый совет: ставь мою сестру Капу, — сказал Кондрашов, — На ферме она пришлась не ко двору. А ты насчет её работы не сомневайся, только сумей проявить подход. Похваливай почаще, — будет работать, как миленькая!
— Ну, что же, я попробую… — Вася взглянул на Шарова. — Может, выйдет толк?..
— Действуй смелее. И в людей верь, — посоветовал председатель. — Я тебе скажу, людей надо проверять и воспитывать на трудных поручениях.
Глава девятая
Отгремели ручьи. Растаял снег в саду. Только возле защитных лесных полос он всё ещё лежал сугробами.
Приближался праздник весны. Так Дорогин называл дни, когда расцветали яблони. И старик готовился к встрече праздника. С утра до вечера ходил от дерева к дереву, щупал прошлогодние побеги, — хорошо ли перезимовали? — присматривался к набухающим цветочным почкам, намечал ранетки для искусственного опыления. Деревья-отцы были выделены ещё осенью. Среди них — яблони-южанки, которые расцветали раньше ранеток и нередко попадали под заморозки. В иной год бутоны погибали, не успев раскрыться. Садовод не мог собрать пыльцы. Нынче он ещё среди зимы позаботился об этих стланцах: поверх снега раскинул камышовые маты. Сейчас они сияли под солнцем золотыми квадратами. Дорогин шёл туда.
Под ногами мягко крошились комья земли, перекопанной поздней осенью. Ветерок разносил приятный аромат клейких почек тополя.
Под матами сохранились снежные бугры. Снег продлил нежным деревьям спокойный зимний отдых. Теперь пора будить их. Освободившись от покрова, они торопливо наполнят почки соками земли и подоспеют с пыльцой ко времени.
Идя вокруг одного из бугров, садовод сдёргивал маты. Под лучами солнца сиял зернистый снег. Крупинки его превращались в радужные капли, с бугра во все стороны текли светлые ручейки.
Присматриваясь к каждой яблоне, Дорогин прошёл по всем кварталам сада, и ему стало ясно, где и что он будет делать этой весной. В одном месте выкорчует погибшие деревья и посадит молодые, в другом — обрежет сухие ветви, в третьем — привьёт в крону черенки новых сортов. Всё отмечено в его записной книжке.
Ночи становились теплее и теплее. Вот уже лопнули яблоневые почки, показались светлозелёные трубочки будущих листьев и едва заметные, как булавочные головки, зародыши бутонов.
Утихали весенние ветры. Постепенно воздух настаивался на пробудившихся травах, на ранних луговых цветах.
По вечерам Трофим Тимофеевич озабоченно прислушивался к голосам птиц, словно тревожился за старых знакомых, — не запоздали бы дальние путешественницы по дороге в родные края.
Однажды в сумерки он услышал за оградой сада такой пронзительный свист, что человеку, незнакомому с птичьим миром, могло показаться — озорной мальчуган гонит стадо коров, вот-вот щёлкнет длинным пастушьим кнутом.
Через минуту свист повторился, и Дорогин одобрительно кинул в темноту:
— Молодец, погоныш! Своё дело исполняешь — отсталых поторапливаешь!
Трофим Тимофеевич знал, что с секунды на секунду подадут голоса птицы, которых пригнал погоныш. И, действительно, они не заставили себя ждать. Сначала послышался тонкий голосок, похожий на лёгкий всплеск волны:
— Пить, полоть! Пить, полоть!..
— Пей. перепёлочка, пей, с дороги жажду утоляй, — ответил Дорогин. — А полоть — наша забота. Мы про то помним.
Затем с ближнего острова донёсся скрипучий крик коростеля. Ему отозвался такой же крикливый сосед, и они, подзадоривая друг друга, завели свою бесконечную перекличку.
Дорогин, словно дирижёр, взмахнул рукой:
— Дёргай, ребята, дёргай!..
И коростели «дёргали» до рассвета.
А с восходом солнца в густых зарослях у подножия сопки весело запосвистывала золотистая иволга. Теперь все друзья были в сборе, и праздник весны мог начинаться. Иволга на раскалённых крылышках принесла тепло, — холодным утренникам пришёл конец.
Деревья в саду быстро набирали силу: бутоны с каждым часом становились всё крупнее и крупнее. Ещё день, и розоватые лепестки откинутся в стороны, открывая доступ шустрым пчёлам. Садоводу, мечтающему о новых сортах, надо спешить, завтра его вмешательство уже будет запоздалым.
Трофим Тимофеевич принёс мешочки из белой марли и надел на облюбованные ветви ранеток. Пусть поутру расцветает сад. пусть кружатся пчёлы — они не смогут попасть на оберегаемые цветки. Теперь дело — за пыльцой. Скоро откроются бутоны на стланцах, что зимовали под снежными сугробами, и тогда — за работу. Будут, будут у него новые гибриды! Выносливые деревья поднимутся в полный рост и дадут такие яблоки, которые можно будет хранить до весны.
Тихое солнечное утро. Ни один лист не шелохнётся.
Ещё в комнате через открытое окно Трофим Тимофеевич услышал, что где-то рядом гудят пчёлы, будто вьётся рой в поисках нового жилья.
Под окном стояла яблоня, белая от цветов. Это она пробудила в пчёлах редкостный трудовой азарт. Перелетая с цветка на цветок, маленькие работницы сновали во всех направлениях, и было удивительно, как они не сталкивались в воздухе.
Для искусственного опыления всё было припасёно заранее. Но придут ли его помощники? Вчера Фёкла Скрипунова сказала, что Егорка обязательна прибежит, а Юрка, ясное дело, от дружка не отстанет. Она тут же похвалилась:
— Уж мой-то внучок такой работящий, такой хлопотун, что сердце не нарадуется! — И предупредила: — Ты пиши ребятам трудодни по совести, не забижай.
— Не беспокойся, Силантьевна, — сказал садовод. — Опыление — такая работа, что каждый цветок в книгу вписывается.
— Вижу — куда-то вписываете, а трудодни, сказывают, нейдут. — Она понизила голос до шёпота и потянулась губами к уху Трофима Тимофеевича. — Запиши, будто ребята расшпиливали стланцы. Мне учётчица подсказала, никто не дознается.
— Этого никогда не будет, — посторонился от неё Дорогин. — Молодым лгать вредно, старым непотребно. А в правде счёт не теряется!
Ни с председателем, ни с бухгалтером садовод пока что не говорил о своих юных помощниках, — знал, что, не дослушав до конца, начнут упрекать: «Сам себе лишнюю маету придумываешь, да ещё ребят собираешься впутать…» Лучше всего поставить контору перед совершившимся фактом.
От сторожки через весь обширный сад, деля его на две половины, пролегла тенистая главная аллея. Там, переплетаясь ветвями, густо росли клёны, уже богато одетые лопушистой листвой. Справа и слева — небольшие кварталы, защищённые с трёх сторон зарослями жёлтой акации. Идя по аллее, Дорогин заглядывал то в один, то в другой квартал. Вот прямые ряды ранеток. Для постороннего глаза все деревья походят друг на друга, как братья-близнецы, которых различает только родная мать. Для него все они — разные: у одного дерева ветви никнут, у другого — устремляются ввысь, у третьего — раскидываются в стороны. У каждого — своё сортовое название. И цветы у них разные: на одной яблоньке — порозовее, на другой — побелее. Но все походят на лёгкие облака. Вот сейчас всколыхнутся и поплывут в голубое поднебесье…
— Дядя Трофим!.. Дядя Трофим!.. — донеслись голоса юных друзей.
Дорогин вернулся на аллею. По зелёному туннелю к нему бежали мальчуганы в трусиках и майках; остановились запыхавшиеся и схватили его за руки:
— Мы — яблони опылять!..
— Пойдёмте, ребятушки! Пойдёмте! — Дорогин повёл- ребят в тот квартал, где яблони зимовали под буграми снега. Они глянули туда и на минуту остановились, словно боясь вспугнуть розоватые облака, отдыхавшие на земле, знать, не первый час.
Ребята бросились к ближней яблоне, припали к её веткам, нюхали и рассматривали цветы.
— Егорка, гляди! Вот тычинки!
— Без тебя знаю… Сейчас начну собирать.
Трофим Тимофеевич подал им пинцеты и показал, как вырывать эти усики, золотистые от пыльцы. Ребята притихли, занятые важным поручением. Не каждому школьнику доверяют такую работу!
Собранные тычинки они раструсили тонким слоем в бумажные коробочки и поставили на подоконник, залитый солнцем. К вечеру подсохшая пыльца отделилась от тычиночных нитей и её ссыпали в пробирки. А на следующее утро начали опыление. Поднявшись на лесенки возле Ранетки пурпуровой, которой предстояло стать матерью новых гибридов, мальчики снимали марлевые мешочки с веток. Трофим Тимофеевич, стоя на земле, был на голову выше своих помощников. Он останавливал то одного, то другого:
— Погоди. Бережливее раскрывай бутон. Не мни лепестки. Вот так, левой рукой. Двумя пальцами. Так, так… Теперь правой наноси пыльцу. Осторожно, осторожно. — Старческий голос звучал трепетно. — Цветок живой. Не делай ему больно. Поранишь пестик — всё завянет попусту.
У мальчуганов не хватало терпенья. Они ёрзали на лесенках. Им хотелось всё делать быстро: опылить одну, две, три сотни цветков. Даже тысячу! А то и больше! Но Трофим Тимофеевич ворчал:
— Потише, ребятки. Потише… Юра, не роняй пыльцу!..
А что ему, Юрке, делать, если она такая мелкая и рассыпается сама? Он ещё наберёт. Сколько надо — столько и наберёт! Нехорошо, конечно, что пальцы выпачкал, но иначе у него не получается. А как Егорка? Мальчик глянул на друга и расхохотался: у того весь нос был жёлтым от пыльцы!
— Эх, вы, замарашки! Торопливы — небережливы! — упрекал старик. И всё-таки был доволен, что у него есть помощники: ему оставалось только надевать марлевые мешочки да на деревянных бирках писать имена деревьев-матерей и деревьев-отцов.
Ребята не умолкали:
— Дядя Трофим!.. А, дядя Трофим!.. Апортом опылили — какие яблоки вырастут?
— Большущие? С ваш кулак? Ага?
— Вырастут обыкновенные ранетки.
— Такой же кислющий мордоворот?!
— Из-за чего же стараемся?..
— Из-за семян, ребятки. Семена посеем — новые яблоньки вырастим. Вот они-то и дадут нам ещё невиданные плоды.
— А как будут расти? Возле земли поползут или кверху поднимутся? — спросил Егорка.
— Я знаю. Знаю! — закричал Юрка. — Дядя Трофим положил яблони на землю, от зимы сберёг. А теперь хочет на ноги поставить. Не те, а другие, новые, здешние. И чтобы никаких морозов не боялись! И чтобы вот такие яблоки росли! — Он потряс руками так, что казалось, держал большой плод, и стал тормошить старика. — Правда, дядя Трофим? Скажите — правда?
— В Сибири все садоводы над этим бьются, не ждут милости от природы, по взять их, ребята, не легко. Надо во всём соблюсти меру. Не досолишь — худо, пересолишь — ещё хуже.
— А соль какая? Откуда берется? — рассмеялись мальчуганы.
— Щепотку от яблони-отца, две — от матери. А бывает, сделаешь наоборот… лет семь-восемь ждёшь результатов: то ли радость, то ли огорчение принесёт тебе новый гибрид? Глядишь — яблоки хорошие, обрадуешься, а зимой мороз деревце погубит. Приходится такому гибриду добавлять зимостойкости, отдавать его на воспитание ранетке-матери, а она при этом перебарывает — кислоты подбавляет изрядно, да и яблочки мельчают. Выходит— садовод пересолил. И пересол-то — на спине.
Ребята рассмеялись громче прежнего. Егорка сказал:
— Мичурин бы добился! Вырастил бы крепкую яблоню!
— Дядя Трофим тоже всё может сделать, — вступился за садовода Юра, — Вот увидишь — вырастит! Давай на спор. Ну, давай!..
Егорка не ответил. Услышав посвист иволги в соседнем квартале, он спрыгнул с лесенки и, положив на землю пробирку с пыльцой, побежал туда.
Его друг, притопывая ногой, крикнул, чтобы он не смел пугать птицу, но, не выдержав, сам бросился вдогонку.
— Эх, помощники! Упорхнули — глазом не моргнули!
Медленно покачивались две ветки, на цветы которых ребята только что наносили пыльцу, но какие опылены, какие нет — это неизвестно, а пчёлы вьются и гудят, того и гляди, что занесут пыльцу неведомо откуда и спутают все планы. Дорогин поймал одну ветку, надел на неё марлевый мешочек и, обходя яблоню, направился к другой.
Его настиг чем-то растревоженный и, словно у селезня, сиплый голос:
— A-а, вон ты где! К цветочкам прилип!
Дорогин знал, это — голос бухгалтера Облучкова, но, боясь потерять ветку, не оглянулся; поднявшись на ступеньку лесенки и надевая мешочек, ответил через плечо:
— Пчёл опережаю.
Закончив работу, он повернулся к посетителю. Перед ним стоял низенький человек, туго опоясанный широким ремнём, как бочонок железным обручем. Круглое, свежевыбритое лицо лоснилось, на голове лежала приплюснутая, похожая на блин, парусиновая кепка. На согнутой левой руке покачивалась большая корзина.
— Как здоровье? — спросил Облучков.
— Лучше всех!
— Да, это видно. Везде опять понавешал мешочков, словно у тебя тут опытная станция!
— Подымайте выше — филиал ботанического сада! На меньшем, однако, не помирюсь, — шутливо отозвался садовод.
— Иду я сейчас по саду, — продолжал Облучков, — смотрю на беленькие мешочки и думаю: «Сколько ему лет?»
— Саду? Меньше, чем мне.
— Я, как раз, про тебя толкую.
— Мои годы конторе известны. Или вы запамятовали?
— В твоём возрасте старики на печках лежат.
— Меня покамест кровь греет.
— Ну и работал бы по-стариковски Сад промышленный, товарный. Твоё дело — давать яблоки, ягоды, ковать колхозу деньги. Зачем тебе тратить силы на какие-то фокусы-мокусы? Да и волненья меньше. Для здоровья лучше. Я по себе сужу…
— Конечно, здоровьем дорожить — дольше жить. Так люди говорят, — заметил Дорогин, прищурившись. — Но, на мой характер, скучно это, да и растолстеть боюсь, — у меня ремень узенький: чего доброго лопнет.
— Какой ты колючий!
— А вы заметьте, гладкие деревья — озорникам на радость. На островах черёмуха стоит обломанная, а боярышник никто пальцем не трогает.
Качнув корзиной, Облучков сказал:
— Я за помидорной рассадой. — Постучал кулаком по корзине, и она закачалась ещё сильнее — Люблю помидорчики с луком!..
Дорогин не поддержал разговора.
Облучков передал устное распоряжение председателя — всей садоводческой бригаде отправляться на помощь огородникам: высаживать помидоры.
— Завтра поможем, — пообещал Дорогин.
— А я говорю — перебрасывай народ сейчас, — настаивал бухгалтер, глядя снизу вверх на садовода.
— У меня — на всё план, — упорствовал Трофим Тимофеевич. — Я сам не люблю метаться и бригаду не дёргаю.
— План-то твой — на выдумки время загублять. — Облучков, казалось, не подбежал, а подкатился к яблоне и, подпрыгнув, тронул белый мешочек на нижней ветке.— От этих твоих затей в кассу колхоза не поступает ни гроша.
— А вы всё на гроши меряете. О будущем подумайте.
— Про будущее мы с Сергеем Макаровичем без тебя знаем. А ты о сегодняшнем позаботься — давай больше продукции, чтобы колхозники жили богато. — Облучков кончиком языка провёл по губам. — Чтобы у всех было что выпить и чем закусить.
— Только-то?! Даже слушать тошно.
Старик спустился с лесенки и пошёл за дерево.
Из соседнего квартала поднялась иволга и промелькнула над головой, быстрая, как молния. Тотчас же, прорвавшись сквозь густую защитную стенку жёлтой акации, выбежал Егорка и, едва не столкнувшись с Дорогиным, остановился. Следом бежал Юрка и кричал:
— Примечай, куда сядет… Примечай…
— Улетела далеко, — разочарованно ответил друг. — На остров.
Склонившись к ним, Трофим Тимофеевич вполголоса доверительно сообщил:
— Я знаю, где она гнездо вьёт.
— Покажи, дядя Трофим! — Ребята подпрыгнули. — Покажи!..
— С уговором, ежели зорить не будете. — Старик погрозил пальцем. — Вечером покажу, когда закончим работу.
— Мы сейчас сделаем… Всё, что надо, опылим! — похвалились мальчуганы и побежали к своим лесенкам.
Облучков, сердито переставляя короткие ножки, настиг садовода и придирчиво спросил:
— А эти воробьи чего тут порхают? В поле гони — на прополку.
— Мои помощники! — выпрямился перед бухгалтером Дорогин, высокий и суровый. — А на прополке полезно бы поработать вам. Для здоровья!
Трофим Тимофеевич подумал о трудоднях своих юных помощников. Теперь заупрямится норовистый бухгалтер. Другие с ним всё улаживают — в гости позовут и чокнутся за что им надо, а ему, Дорогину, такой гость — поперёк сердца. Оттого всякий раз в разговоре с ним слова оборачиваются в колючки… Ну, что же, придётся отдать свои трудодни…
Ребятам сказал, что лесенки пора переносить в другой квартал.
— Начнём Аврика опылять? — спросил Юра.
— А пыльца с Папировки? Ага? Дядя Трофим, ага? — приставал нетерпеливый Егор.
— Да. Тут задача — вывести скороспелый сорт.
Мальчуганы схватили лестницы и поволокли в соседний квартал. Дорогин понёс туда пробирки с пыльцой.
Облучков, потрясая корзиной, забежал вперёд его:
— Мне полсотни корешков.
— Ни одного, — грубовато отрезал старик. — Выполнят огородники план посадки, тогда — милости просим.
— Неужели боишься, что и нынче рассады не хватит? Мало вырастил?
— Я о порядке говорю.
— Что же, прикажешь второй раз приезжать?
— А это как вам угодно. Хоть на своих на двоих, хоть на машине — встреча будет одинаковая. Только не забудьте запастись бумажкой от председателя: отпустить столько-то.
— Ты думаешь, я с голыми руками явился? Не первый год знают твой норов. — Облучков приподнялся на носки сапог, чтобы быть вровень хотя бы с бородой садовода, и похлопал по карману своей гимнастёрки. — Вот здесь директива! Отпускать сам пойдёшь, или распоряжение дашь?
Дорогин сдвинул широкие косматые брови.
— В той бумажке написано, что такому-то гражданину отпустить до посадки колхозного огорода? Не написано? Вот беда твоя! Говорить нам больше не о чем. А усватывать меня бесполезно. Я сказал — отрезал. И самому Забалуеву повторю: колхоз на порядке держится!
Высоко в небе плыло жаркое майское солнышко. Раскаляясь возле горячей земли, воздух вздрагивал то в одном краю необъятного поля, то в другом. Время от времени возникали светлые струи, раздавались вширь и, подобно весенней снеговой воде, заполняли едва заметные ложбинки и впадины.
Вера, повязанная голубой косынкой, стояла на доске позади сеялки и, придерживаясь за ящик с семенами, изредка посматривала вдаль.
Трактор, с тремя сеялками на прицепе, поблёскивая стальными гусеницами, двигался к миражному озеру, на берегах которого колыхались густые заросли камыша. А слева, там, где была межа, заросшая высоким бурьяном, вздымалась лёгкая, как бы прозрачная, стена леса. Но с каждой секундой озеро, вздрагивая, отодвигалось от наступавшей на него машины, и лес, сопутствуя воде, тоже перемещался всё дальше и дальше…
Земля пересохла, и железные кольца, волочившиеся позади острых дисков, взбивали клубящуюся пыль. Вера в душе упрекала бригадира: «Затянул посев конопли!» Заменив прицепщиков, девушки спешили засеять большую полосу.
В полдень над вагончиком тракторной бригады взвился кумачовый флажок — сигнал на обед, но тракторист остановил машину только тогда, когда увидел, что к ним подъезжает повариха в белом переднике и в белой косынке. Спрыгнув на землю, она расстелила на телеге голубую клеёнку, расставила посуду и встретила посевщиков с полотенцем и мылом.
Все хлебали горячие щи. Повариха посматривала на миски и спрашивала, кому добавить черпачок. Вдруг она, вспомнив что-то важное, всплеснула руками:
— Память дырявая, как решето!.. Манька-почтальонша на велосипеде приезжала… Наверно, радость привезла…
Девушки метнулись к ней: кому? От кого?
Моргнув Вере, — дескать, я-то всё знаю, — повариха достала из кармана письмо и, словно голубя, который мог выпорхнуть и улететь, передала девушке из рук в руки.
— Бери без выкупа. А в другой раз плясать заставлю…
— Она не парень, — заступился тракторист. — Это нашему брату положено за письма отплясывать.
— Ничего, запляшет, как миленькая! Не каждой девушке письма голубками летят. Мне бы кто написал, так я бы до упаду наплясалась. Право слово!
— А я вот не стану. — Вера, не взглянув на конверт, положила письмо в кармашек юбки. — Не дождётесь…
— От Сеньки весточка? — шёпотом спросила Катя.
— Конечно…
Гутя попробовала сунуть пальцы в кармашек, но подруга шлёпнула по руке.
— Ну, как ты можешь терпеть?! Вот чудачка, так уж чудачка! — удивилась Гутя. — Сердце у тебя заледенело, что ли?
«Он пишет одно и то же, — объяснила Вера сама себе. — Прочитаю вечером. Без этих любопытных подсматриваний».
Вера долго не притрагивалась к кармашку; стоя на доске позади сеялки, следила за работой машины; время от времени бросала взгляд вдаль, на миражные озёра, и ей вспоминался далёкий зимний день…
Она училась в седьмом классе, когда Забалуевы вернулись в Гляден. Сеня уже был высоким круглолицым парнем. При каждой встрече с ним почему-то замирало сердце. В последний вечер масленицы, по древнему обычаю, на косом спуске к реке жгли солому. Мимо огня быстрее ветра проносились на санках парни с девушками, исчезали в морозной мгле где-то на середине реки. У Сени были хорошие санки с намороженным на полозьях льдом. Он лихо пролетал возле самого костра, заставляя испуганное пламя шарахаться в сторону. Тёплый дымок обдавал лицо и сразу же оставался далеко позади. Санки мчались с такой быстротой, что у неё захватывало дыхание и голова невольно клонилась к спасительному плечу парня. Он цепко поддерживал сильными руками. Но где-то возле прибрежного ухаба, позабыв обо всём, повернулся и поцеловал. Этот первый, молчаливый поцелуй был столь неожиданным, что она по-девчоночьи вскрикнула и оттолкнулась от озорника. Санки, сорвавшись с дороги, опрокинулись. Она упала на спину, а Сенька возле неё зарылся головой в мягкий снег. Поднявшись первым, молодцевато отряхнулся и подал руки:
— Не ушиблась?
Она шлёпнула его, вскочила и, не позволив обмести варежкой снег со спины, побежала от него на гору.
Дома отец, глянув на неё, помрачнел:
— Где шубу располоснула? Вертоголовая! Смотри, девка! Допрыгаешься!..
Чего же ей смотреть? Отец её любит: поворчит да перестанет. Но, если узнает, что она каталась с сыном Забалуева, тогда ей попадёт…
А вот — другой день. По-весеннему пригревало солнышко. Они с Сёмой сидели на высоком берегу. Она молча слушала его гармошку и думала: «Больше никто не умеет так играть!..» По вечерам любила, вместе с девушками, ходить серединой улицы, рядом с гармонистом; любила петь короткие припевки, плясать в кругу подруг. А тут. на берегу реки, он забавлял её одну. Впервые в жизни!
Под обрывом широкой лентой вспучивался лёд, потом стал дробиться на большие куски, бирюзовые в разломах, и с шумом двинулся к крутому повороту, где начинался перекат. Река заиграла, взбудораженная весной.
Положив гармошку, Сёма взял пальцы Веры и долго держал в своих больших руках. Она не подымала на него глаз; чувствовала, сердце бьётся часто-часто. Хорошо, что Семён молчит. Если скажет хоть одно слово, она вспрыгнет и убежит… Но он, конечно, чувствует, что подошла ещё неизведанная весна, и в душе началась большая перемена…
Третий день, серый и холодный, пронизанный мелким, как пыль, осенним дождём. Провожали парней в армию. Призывники, вперемежку со своими близкими, шли к райвоенкомату. Вера, тайком от отца, тоже приехала в город проводить Сёму: пусть все видят и знают… Сёма играл на гармошке. А Вера, идя рядом с ним, думала: «Вернулся бы живой-здоровый…» В городском саду Сёма закинул гармошку за спину, и они, сойдя с шумной аллеи, остановились под клёном. Ей, сжавшейся от грусти, хотелось услышать от него:
Ведь вчера дважды прочла ему это стихотворение, сложенное как бы к их разлуке. Неужели Сёма с похмелья забыл такие строки? А в её сердце слова запали навсегда.
Клён, встряхнувшись от ветра, уронил ей на лицо холодные капли. Она, опустив голову, медленно провела по щекам озябшими пальцами.
Сёма наклонился, чтобы посмотреть ей в глаза.
— Будешь ждать, дорогуша?
Она вздрогнула от громкого голоса; придя в себя, горячо прошептала свою клятву верности:
— Конечно, буду! — качнулась к нему. — Сёмушка!..
— Смотри!.. — Он погрозил пальцем. — Я ревнючий…
— Я тоже ревнивая, — улыбнулась она.
Сёма обхватил её длинными, сильными руками, прижал к себе и поцеловал… На вокзале отдал гармошку:
— Береги да поминай почаще…
Ей очень хотелось оставить гармошку у себя, но она опасалась, что отец сгоряча поломает: забалуевская!.. Отправила с Юрой родителям Сёмы… И напрасно. Отцу, понятно, обо всём рассказали. Он нахмурился. В его словах появился холодок… Но, что же делать?..
После большого заезда на повороте тракторист опять повёл сеялки по длинному полю. В задумчивости Вера не заметила поворота. Ей стало немножко не по себе оттого, что вдруг исчезли заманчивые озёра, а на месте стены леса оказался простой бурьян, только теперь он тянулся не слева, а справа. Впереди — необъятное чёрное поле. Конца ему нет.
На меже лежали мешки с семенами. Девушки спрыгнули на землю. Вера подхватила мешок, приподняла, подставляя под него полусогнутое колено, но силы не хватило — уронила. Гутя подбежала к ней и помогла забросить на сеялку. Потом Вера помогла подруге и снова заняла своё место на доске за машиной. Развязав мешок, она осторожно, маленькой струйкой, высыпала семена и разравняла в ящике. Вдали опять разлились трепещущие озёра. От их мерцающего блеска прищуривались глаза. Вот между веками остались маленькие щёлочки и ресницы почти сомкнулись…
— Верка! — неожиданно окликнула её Гутя. — А может, письмо от того, от трёхпалого?
— Дурная!
— Обиделась за то, что я так его назвала? Беру слова обратно. От Василька. От Домового.
— Перестань.
— А ты погляди на обратный адрес.
— И не подумаю…
Но не думать о письме Вера уже не могла. Может, в самом деле, письмо из Луговатки?.. Берёзка там, наверно, взошла, зеленеют первые листочки…
Улучив минуту, когда подруги смотрели на свои сеялки, Вера схватилась за накладной кармашек. Он был полуоторван. И пуст! Письмо исчезло…
Оглядываясь на поле, Вера сорвалась с подножки.
Гутя заметила у неё на месте кармашка лоскут, и всплеснула руками:
— Батюшки, какая обида! — подбежала и обняла подругу. — Не горюй. Карман оторвался, когда ты пробовала мешок поднять. Наверно, углом зацепило. Письмо там и лежит. У межи. Доедем — поищем.
— Не велика беда.
— Да ведь оно нечитанное! Я бы разревелась от обиды.
— Напишет ещё. Письма от него часто приходят. Я даже заранее знаю — какие там слова.
Девушки догнали сеялки и вскочили каждая на свою подножку. Вера долго разравнивала в ящике тёплые семена, похожие на бисер, и пропускала сквозь пальцы.
Теперь у них в колхозе есть отменные семена — крупные, как горох! Она привезла их с опорного пункта института лубяных культур…
Горячие солнечные лучи, скользнув по щеке, остановились на шее, стали припекать затылок. Сейчас можно было смотреть широко открытыми глазами. Приятно, что тракторист так быстро сделал поворот, что исчезли эти призрачные озёра, подобные обманчивому счастью.
Пока ехали до края полосы, по всей равнине побежали высокие вихри — предвестники перемены погоды.
Вот и межа, на ней мешки семян. Девушки бросились искать, но письма нигде не было.
Вера молчала.
Ветер клубами подымал мелкую пыль и нёс вдоль Чистой гривы.
После выезда в поле Вера виделась с отцом два-три раза в неделю. Обычно в сумерки она спешила в сад, по дороге, не чувствуя усталости, пела песни.
Заслышав голос Веры, такой же звонкий и чистый, какой был у её матери, Трофим Тимофеевич улыбался и проводил рукой по бороде:
— Бежит моя хлопотунья!
Хлопот всегда было много, и Вера, переодевшись в лёгкое светлое платье, мелькала меж ветвей. То она с вёдрами на коромысле бежала к роднику, холодная вода которого особенно нравилась отцу; то разводила костёр и начинала готовить ужин, то подметала в доме и стирала пыль со стола. За ужином расспрашивала о работе в саду, делилась небогатыми полевыми новостями. Потом она садилась за отцовский стол и при свете лампы читала Тимирязева, выписывала себе в тетрадь то, что могло потребоваться для контрольной работы в институт. Спать ложилась поздно, а на рассвете отец будил её, и она, едва успев позавтракать, уходила в поле.
Сегодня Вера спешила порадовать старика — посев закончен! Завтра она весь день проведёт в саду.
Отец вышел к ней навстречу.
— Отсеялась? Вот хорошо!.. А у нас Алексеич наловил стерлядки, ушицу сварил…
— Спасибо ему! С прошлого года стерлядки не ели…
— С луком, с лавровым листом, даже с чёрным перцем! Садись за стол.
— Сначала сбегаю на реку. Видишь, я какая…
Она казалась серой от пыли, на щеках едва проступал румянец, брови и ресницы стали пушистыми.
Отец предупредил — вода ещё не успела прогреться, но Вера мотнула головой:
— Ничего, разок нырну…
Захватив платье, полотенце и мыло, она, босая, побежала по тропинке, по обе стороны которой высокие деревья маньчжурского ореха раскинули красивые светлозелёные широкие листья. Пропылённые косы девушки тяжело взлетали над гибкой спиной.
До самой середины реку распластнул узкий кинжал каменной гряды. Прыгая с плиты на плиту, Вера пробежала по гряде и остановилась на острие, обточенном водой.
Река темнела, из голубой превращалась в густосинюю, кое-где в ней медленно гасли, похожие на угли, отблески зари.
Омывая остриё, сердито бурлила крутая струя. Раздевшись, девушка села на камень, поболтала ногами, словно хотела разбить струю, но упрямая вода откидывала её ноги в сторону. Мелкие брызги, будто бисеринки, взлетая, осыпали тело.
«Хороша у нас река! — думала Вера, — Чистая, как небо!..»
Распустив косы, смочила волосы и начала намыливать; в раздумье всё делала неторопливо; посматривала на реку. Быстрая и стремительная, она и в сумерки не потеряла красоты: гребни струек поблёскивали синевой, а впадинки между ними чернели, словно налитые дёгтем.
Возле села река омывает Гляден — высокий берег. Оттуда видны горы, разорванные стремительным потоком. Видна и эта каменная гряда. Много раз Вера любовалась рекой, стоя на Глядене рядом с Семёном… Теперь он далеко. Обидно, что потеряла письмо. О чём он писал? Последними посланиями бередил самое больное. Из его слов запомнила: «Я видел сотни разных городов и убедился, что везде житуха лучше, чем в деревне. Мы с тобой сразу после свадьбы уедем из Глядена…» «Житуха»! Какое противное слово! Откуда он выкопал его? Она ответила большим письмом: «
«А я? — вздохнула Вера. — Я, по его мнению, в пелёнках?.. Отца я не могу бросить».
Она провела рукой по лицу, будто хотела смахнуть раздумье, но не смогла.
«Может, Лиза права?» — спросила Вера себя и шёпотом повторила слова подруги: — «Ежели всем-то сердцем полюбишь, так ни перед чем не остановишься…»— И тотчас же начала спорить. — «Нет, Лиза, я не брошусь из дому, очертя голову… Нет…»
И опять задумалась: «А вдруг, в письме было что- нибудь новое? Может, он понял…»
Во всём виноваты подруги. Если бы они не заглядывали в глаза да не приставали с расспросами — сразу бы распечатала конверт. И сама сказала бы им: «Девушки, послушайте, что он пишет…»
Вера вздрогнула от вечерней прохлады; быстро вымыла волосы и встала на крайний камень; вытянув руки, отпрянула от него и по другую сторону белогривой струи погрузилась глубоко в холодную воду. Вынырнув, повернулась и поплыла к берегу. Сильное течение относило от гряды, но она всё чаше и чаше загребала воду пол себя. Её захватывала борьба с рекой, и она перестала ощущать холод. Когда оказалась в тихой заводи, пожалела, что уже всё кончилось.
Пробежав по гряде до крайнего камня, где лежало бельё, она долго выжимала воду из волос и, приплясывая от холода, растирала тело полотенцем.
Нал Чистой гривой поднялась луна и проложила через реку соблазнительный золотистый мостик, вздрагивающий на волнах. Полюбовавшись зыбким мостиком, Вера повернулась и пошла к берегу по каменным плитам, у которых теперь серебрились грани, отполированные в весеннее половодье.
Дышалось легко, Тело приятно горело.
В кустах на берегу защёлкал, запосвистывал соловей. Вера, сцепив руки на груди, остановилась послушать, но тут, почуяв ночь, на ближнем острове заскрипел коростель, и соловья не стало слышно.
— Вот постылый! — упрекнула Вера надоедливого скрипуна. — Всё испортил!
После ужина девушка вышла из дома и затерялась среди яблонь.
Она любила цветущий сад и каждый год ждала этих дней. Смотрела на деревья, усыпанные розоватыми цветами, и ей казалось, что весь мир полон радости. А когда лепестки, осыпаясь, устилали землю, как первый осенний снег, ей становилось грустно.
Сейчас лунный луч отыскал для неё несколько опавших лепестков, и ей захотелось подольше побыть среди цветущих деревьев. Кто знает, может, завтра ветер оборвёт всё? Сад на несколько недель станет скучным, пока между листьев не заблестит золото плодов.
Вера шла медленно.
Хорошо нынче цветёт сад! С какой радостью она рассказала бы об этом близкому человеку, которому в её жизни дорого всё… Но кому и когда?.. Семён о саде не спрашивает…
Скрипучий крик неугомонного коростеля сюда не доносился. Обитатель болот больше не мешал соловью рассыпать свои лёгкие трели по дальней лесной полосе. Прислушиваясь, Вера пошла туда.
«Узнать бы, дружно ли цветёт сад луговатцев? Любит ли садовод смотреть на него в тихие лунные ночи? Может, вот так же ходит, поглядывает и думает о жизни?.. — Вера встряхнулась. — Ну и пусть думает, что ему угодно. Мне-то какое дело до него?..»
Она тихо шла возле густой лесной защиты. Соловей не слышал шороха её шагов и пел без умолку.
— «Есть ли соловьи в том саду? Наверно, нет. Соловей любит прибрежные кусты… Парень, может, никогда и не слышал этой прелести?..»
Вдали подал голос второй соловей. Вере казалось, что он поёт лучше первого.
«А где же домик отца?» — Посмотрела в одну сторону, в другую — всюду цветущие яблони. Домик не манил к себе, — в такую ночь не хотелось спать.
Высоко в небе остановилась луна, будто очарованная большим садом. Потянуло предутренней свежестью, а Вера всё ещё ходила по аллеям; тронула ветку, усыпанную цветами, и на руке остался тонкий слой ароматной влаги.
«Роса!.. Завтра будет ясный день…»
Соловьи пели заливестее прежнего, словно они захмелели, напившись росы с молодых листьев и цветов.
На столе — свежий номер районной газеты со статьёй отца. Вера прочла:
«…Агроном В. Чесноков усомнился в летних прививках, которые я делаю вот уже несколько лет. Он проверил их в своём садике, и у него всё погибло. Объясняется это тем, что он прививал неумело… На днях я начну прививки черенком и буду продолжать до 20 июля. Всех, желающих посмотреть приглашаю в наш колхозный сад. Самые поздние прививки хотел бы сделать в присутствии В. Чеснокова…»
— Он не придёт, — сказала Вера. — Уедет в город или прикинется больным.
— Ну, что же… Позовём свидетелей. Привьём. Составим акт. А через год проверим. Вот и будет для всех ясно — на чьей стороне правда.
В сад примчался Забалуев; ещё не успев остановить коня, закричал на старика:
— Курсы устраиваешь?! А у кого спросил?!
— У природы. Время приспело.
— А я… Я не позволю!
— Пишите в газету. Опровержение, что ли…
Сергей Макарович порывался пожаловаться на своенравного садовода, но, вспомнив зимний разговор с Векшиной, махнул рукой. Лучше не ездить в сад. От греха подальше!..
А Дорогин, не дожидаясь гостей, стал спокойно и сосредоточенно готовиться к прививкам.
Утром сад сиял под лучами ласкового солнца. Вера с маленькими, длиною в карандаш, черенками отборных сортов яблони и с баночкой, над которой она колдовала битый час, добиваясь наилучшего сплава садового вара, шла за отцом к малоценным деревьям старых ранеток. Чувствуя себя ассистентом, которому, как она знала из книг, полагается не только с полслова — с полвзгляда, с полжеста понимать профессора и не запаздывать с помощью ни на полсекунды, Вера в это утро не думала ни о чём другом, кроме дела.
С засученными, как у хирурга, рукавами, с ножами и ножичками в карманах белого халата, с пилкой в руках отец остановился возле крайней яблони в длинном ряду и сказал:
— Отсюда мы и начнём. В добрый час, в хорошую минуту.
Он посмотрел на дерево, припоминая всю его жизнь. Сколько было отдано ему труда и любви, начиная с того дня, когда на грядке появились маленькие, словно капельки, семядольные листочки на тонкой травянистой ножке! В ту пору самый слабый ветерок мог надломить эту ножку, солнечные лучи угрожали тепловым ударом, а утренняя свежесть — смертельным ознобом. Едва заметные жучки могли подточить стебелёк и выпить соки, сорные травы много раз угрожающе подступали со всех сторон. Но садовод оберегал растеньице от невзгод; на втором году жизни привил ему маленький глазок от взрослой яблони и тем самым помог унаследовать все качества, приданные человеком маточному дереву, — дичок покорно уступил место сортовому побегу. И позднее, когда молодая яблонька, получив путёвку в жизнь, переселилась с грядки питомника на это постоянное, отведённое ей место, он не переставал заботиться о ней: острой тяпкой подрубал сорняки, едкими каплями цветного дождя разил зловредных гусениц, рыхлил землю и добавлял питательных соков, зимой оберегал от зайцев и мышей. Всем своим существованием яблонька обязана ему. Он любил её, как послушную и благодарную воспитанницу, каждый год, словно на именины, приходившую с богатыми дарами. И вдруг превратился в безжалостного супостата, выбрал здоровый сук и занёс над ним пилу.
Вера ждала этой минуты, но, когда посыпались свежие опилки, глухо охнула.
— Ничего, — успокоил хирург — это яблоньке на пользу: будет опять молоденький и совсем переменится, — яблочки начнёт давать лучше прежних.
Увидев свежую рану на дереве, Вера тотчас принялась за работу: острым, как бритва, ножом надрезала кору и осторожно вложила в гнездо заострённый черенок. Затем она туго обвязала пояском из мочалы, покрыла края раны клейким снадобьем и поверх всего прикрепила колпачок из плотной бумаги. Хорошо придумана эта бумажная колыбелька: будет оберегать росток от палящих лучей солнца!
Тем временем отец отпилил ещё одну ветку, и Вера поспешила туда.
— Ты собираешься перепривить всю крону?
— Зачем же сразу всю? Дерево заболеет… Половину веток оставим до следующей весны.
Трофим Тимофеевич думал о будущем. Через три-четыре года на месте этих тонких черенков заколышутся под ветром крепкие ветви, и в осеннюю пору колхозницы соберут с них первый урожай хороших яблок.
Отрезанные ветки, усыпанные цветами, лежали на земле. На них накинулись пчёлы, как бы торопясь собрать последние капли нектара, пока не завяли нежные лепестки.
Глава десятая
Что может быть прекраснее раннего весеннего утра? На востоке заря медленно уступает место небесной бирюзе. Из всех низинок веет прохладой. Светлозелёные, как бы прозрачные, стебельки молодой травы гнутся под россыпями первой росы. На лужайках, словно капли, обронённые солнцем, вспыхивают яркие цветы стародубки. В кустах и перелесках слышится бесконечный птичий переклик, а среди полей, высоко над головой, будто подвешенные к небу, звенят жаворонки. Звенят задорно и весело, довольные зарождением дня, а потом неожиданно затихают и камнем падают на землю. Чудесная пора — весеннее утро!
Шаров, в синем комбинезоне, в кепке, сидел за рулём «газика», мчавшегося по узкой полевой дороге, исполосованной зубьями борон и культиваторов. Он торопился в первую бригаду, но не мог не остановиться возле опытного участка, где испытывался новый способ борьбы с ползучим пыреем. Трактор, поблёскивая шпорами колёс, вёл за собой дисковый лущильник. Павел Прохорович, идя по этому полю, широкими носками пропылённых ботинок шевелил гладко срезанный и перевёрнутый верхний слой почвы, иногда наклонялся, чтобы поднять горсть крепких, как проволока, белых корневищ самого цепкого и злостного сорняка: скоро ему крышка!
Вернувшись к машине, Шаров проехал в бригаду, но уже не застал Кондрашова на месте. Они встретились у массива свежевспаханной земли, где гусеничный трактор водил за собой пять сеялок. Заговорили о посеве трав. Кондрашов сказал, что мог бы посеять вико-овсяной смеси побольше — на складе ещё остались семена.
— То — для «Колоса Октября», — разъяснил Шаров.
От неожиданности Герасим Матвеевич даже поперхнулся:
— Это… это за какие же распрекрасные глаза?
— Неужели забыл? Обещали Огневу.
— У меня память правильная: что обещали из колхоза отдать — никогда не помню, а что нам положено взять — не забуду.
— Пойми: слова — не полова, их нельзя кидать на ветер.
— Да они, наверняка, сами запамятовали о договоре — не едут за семенами, голоса не подают, чего же мы-то…
— Я им сейчас напомню.
— Будто своих хлопот у вас мало, — уговаривал Кондрашов. — Не приедут сегодня — сами всё рассеем. А явятся — можно отговориться: опоздали, дескать…
— Нет, нет, вику не трогай со склада, — предупредил Шаров бригадира и поехал в сторону Глядена.
В чистом поле всё открыто взору, не только лошадь — зайца видно за километр.
Навстречу «газику» мчался вороной конь. Густая грива колыхалась на ветру. Крашенная бронзой дуга сияла под лучами солнца. Изредка на изгибах дороги показывался ходок с плетёным коробком на дрожках. В коробке, как в гнезде, сидел грузный человек в кожаном картузе, блестевшем, словно начищенное голенище.
Конь свернул на обочину дороги и остановился. Поравнявшись с ходком, Шаров выключил мотор и вышел из машины.
— Что без сигналов раскатываешься по моим полям? Не умеешь гудеть? — шутливо крикнул Забалуев, переложил ремённые вожжи в левую руку, а правую протянул Шарову. — Здравствуй! Значит, завёл себе легковушку? Ишь, ты! И без шофёра обходишься! А я, брат, люблю, когда конским потом тянет. Ты подумай — с шести лет на коне: мальчишкой в бороноволоках ездил. В гражданскую на коне воевал. После того за бандитами гонялся. Тоже верхом. Конь, как говорится, мой первый друг. Мне с конём не расстаться… А ты далеко направился?
— К вам… — И Шаров рассказал, что по просьбе Огнева для их колхоза отсыпаны семена вики, что сеять её надо с овсом.
— С овсом, говоришь, хороша? — переспросил Сергей Макарович и захохотал. — Калина тоже сама себя хвалила: «Я с мёдом хороша», а мёд ответил: «Я и без тебя хорош».
— Не надо — сами рассеем.
— Трава и так нарастёт!
— А у нас Кондрашов даже рассердился, что мы для вас семян отложили.
Кондрашов был знатным хлеборобом в крае, и Забалуев задумался: «Не перенять ли опыт?.. Нет. Шаров старается задобрить, чтобы я не мешал заливать Язевый лог. А Микита уши развесил — на приманку бросился…» И Сергей Макарович заявил:
— Самолучшая трава — пырей да мятлик! Даровая!.. — Голос его гремел на всё поле. — У меня интерес не к траве, а к пшенице. И я по урожаю обгоню вас! Рекорд дам!
— Не спорю, — спокойно ответил Шаров. — Слышал — на выгоне вспахали маленькую полоску. А как — в полях? Вкруговую? Тоже обгоните?
— Поживём — увидим, — уклонился от прямого ответа Сергей Макарович и вдруг предложил: — Хочешь — я тебе покажу все поля. Поехали! — Он повернул коня, крикнул — Ми-ила-ай! — и помчался к бригадному стану, намереваясь позвать с собой Огнева.
Павел Прохорович сел за руль и повёл машину следом за ходком.
Забалуев оглядывался и торопил Мальчика. Угнаться за ним не так-то просто! Пусть убедится Шаров!
Полевая дорога во многих местах была перепахана, на гребнях между бороздами ходок подкидывало, и у грузного седока трепыхались согнутые в локтях руки, словно крылья птицы, у которой ещё не отросли маховые перья, способные поднять её в воздух.
Слева в низинке блеснуло озерко снеговой волы. Возле берега цвёл золотистый лютик, торчали пеньки тальника, вырубленного не то на дрова, не то на плетни. Возле озерка стоял старый дом без крыши, на его потолке, засыпанном землёй, топорщилась сухая прошлогодняя полынь. Похвалиться было нечем, и Забалуев помрачнел.
— Рабочих рук не хватает, чтобы подремонтировать всё, — объяснил гостю, когда они остановились возле этого невзрачного жилья полевой бригады.
Огнева не оказалось на стане. Сергей Макарович распряг коня; согнувшись, втиснулся в кабинку, рядом с Шаровым, и они поехали едва заметной полевой дорожкой, по обе стороны которой раскинулись такие огромные массивы, занятые всходами пшеницы, что их невозможно было окинуть глазом. Разговор спутники вели насторожённо, приберегая самое важное до благоприятного повода. Время от времени останавливались, выходили из машины и присматривались к земле. Шаров упрекал соседа за ползучий пырей, острые шильца которого заполняли междурядия. Сергей Макарович краем уха слышал об опытах луговатцев, но не верил, что им удастся побороть этот живучий сорняк. А Павел Прохорович давал слово — через два года не. останется ни былинки.
— Надорвёшься!.. — хохотал Забалуев, держась за ремень. — Уж я-то знаю!.. Придётся тебе бабку звать — горшок на брюхо ставить!..
— Посмотрим, кому дадут припарки за плохой урожай! — отшучивался Шаров. — А я могу хоть на спор! По бутылке коньяку! Идёт?
— Без спора знаю — правда на моей стороне!.. Ну, как ты его. пырей, поборешь? Боронами с большими зубьями. Прочесать раз по десять вдоль и поперёк. Только. Но, говорят, структура портится. Раньше, понимаешь, никакой структуры не было, а теперь откуда-то взялась… Ну, как ещё?
Сосед рассказал о новом методе — лущить несколько раз в лето. Забалуев безнадёжно махнул рукой МТС, может, и управится с такой работой, но ведь за каждое лущение надо платить! Нет, нет, для него, хозяйственного председателя, это не подходит.
— Ошибаетесь, Сергей Макарович, — сокрушался Шаров. — Вырастет у вас пырей, молочай, овсюг, круглей…. Всякая дрянь! А пшеница, я вам скажу…
— По пшенице не тебе меня учить, — перебил Забалуев, — Сердцем чую, как она растёт! Я с пяти лет — на пашне.
— Когда ты был единоличником — мог ошибаться. Твоё дело. Сам расплачивался. А председатель колхоза не имеет права на ошибки. Народ с него спросит. И перед государством в ответе…
— Не пугай. Не подкапывайся!
— Да я по-дружески…
— Хороша дружба! Высрамил старого хлебороба!..
Шаров вернулся в машину. Забалуев сел позади него.
Некоторое время ехали молча.
Было тихо, солнечно, раскалённый воздух дрожал возле земли, и оттого казалось, что вдали играла прозрачная вода. Справа на холмах сиял огромный город с его белыми, будто алебастровыми, домами, возвышавшимися над водой. Но вот серое облако надвинулось на солнце, подул ветерок, вдоль Чистой гривы побежали озорные чёрные вихри, и город, оказавшийся в тени, как бы опустился на землю, дома поблёкли, стали цементно- серыми. Но и при этом приглушённом освещении город был хорош! В нём красота сочеталась с мощной силой и заботой обо всём, что окружает его. Вон высокие железные опоры встали в шеренгу и поддерживают электрические провода. Многочисленные вереницы столбов тоже несут провода. Одна вереница уже приближалась к Чистой гриве, чтобы вдоль дороги направиться к Глядену.
Забалуев приподнялся и, высунувшись из машины, указал на столбы:
— Видишь?! Вон, вон! Осталось вкопать каких-нибудь две сотни, и будет свет! Бабёнки перестанут меня грызть! — Добродушно рассмеялся. — Самые настырные — рябые: им, видишь ли, надо юбки электричеством гладить! Будто красоты прибавится! А моя Анисимовна всю одёжу вальком на скалке прокатывает и, понимаешь, ничего. Живём.
Затем он напомнил Шарову, что тот «подбивал» его строить вместе гидростанцию на Жерновке, — хлопот было бы на пять лет. Не меньше. И потом забот не оберёшься!
— А тут я проволоку протяну, и всё. Голова не будет болеть. Учись хозяевать, пока я живой!
— У вас один взгляд, у нас — другой. И плитками, и утюгами женщины уже обзавелись. А когда разбогатеют, начнут покупать стиральные машины…
— Небось, тоже электрические? Машины?! Портки стирать?! Ой, уморил! — Забалуев замахал руками. — У тебя, понимаешь, какие-то винтики расшатались. Подкрути, пока голова цела. А то баб совсем избалуешь, они тебя через эту самую машину пропустят, до костей простирают, а потом, — утюгами со всех сторон! Смех и грех!.. Этак на них ты электричества не напасёшься!..
— Построим вторую гидростанцию — на всё хватит.
— Не позабыл затею? Не отступился?
— И не отступлюсь. Наша пятилетка утверждена крайкомом. И, я вам скажу, вторая гидростанция…
— У Бабьего камешка?! Нет моего согласия. Нет. нет. Я тоже умею стоять на своём. Не дам заливать мятлик! К Неустроеву в сельхозуправление поеду. Он тебе ещё раз мозги вправит.
Новый начальник сельхозуправления отказался поддержать ходатайство о ссуде на постройку второй гидростанции. Придётся обращаться в крайком. Но лучше, если будет согласие Забалуева. И Шаров предпринял последнюю попытку договориться с ним:
— Вам, понятно, жаль десять гектаров лугов в Язевом логу. Но мы возместим травами: дадим семян на целое поле, сами посеем вам.
— Ишь, ты! Нет, на кривой нас не объедешь. Не задобришь травкой-муравкой.
Когда поравнялись с полевым станом, Сергей Макарович пригласил на обед.
— Я завсегда сам снимаю пробу во всех бригадах. Сегодня вместе проверим. Сварена уха из голов солёной горбуши. Повариха привезла полмитрия. Тяпнем под ушицу…
Холодно поблагодарив, Шаров высадил Забалуева и, жалея о напрасно потерянном времени, поехал домой.
А дома его ждал вызов на бюро райкома. «Из-за картошки», — подумал Шаров.
Они посалили восемьдесят гектаров, а районные организации требовали сто. Семян не осталось, покупать не на что. Три дня назад в протоколе заседания правления записали: «Считать посадку законченной». Тут же упомянули, что помимо плана, посеяно двадцать гектаров маку.
— Не засчитывают мак, — вздохнул Елкин. — И зря я согласился с тобой. Теперь упрекают: «Шаров прикрывается решением правления. А ты где был?» Не миновать взыскания.
— Но ведь семян-то, действительно, нет.
— Говорят, надо было изыскивать.
Они приехали до начала заседания и сели на скамейку в коридоре. Первым из членов бюро появился председатель райисполкома Штромин.
— Прибыли? — мягко спросил, пожимая руку тому и другому. — Ну, ладно… — добавил неизвестно для чего и направился в кабинет первого секретаря.
Шаров почему-то подумал, что Иван Лаврентьевич замолвит за них слово. Это предчувствие не было напрасным. Штромин обеспокоенно спросил Векшину:
— Всё-таки ставишь вопрос о луговатцах?
— А как же не ставить? — Софья Борисовна вскинула удивлённые строгие глаза. — Попустительствовать нарушителям дисциплины? Пусть другие следуют их примеру, да? Что же у нас получится?
— Шаров ещё только начинает работать. Надо было поговорить с ним.
— Говорила. Ещё зимой. А он гнёт своё.
— Сев пока не закончен. Возможно, другие колхозы перекроют план…
— Ну, знаешь ли… Твой либерализм удивляет меня! Не так нужно бороться за план.
Неожиданное заступничество расстроило Векшину, и, чтобы успокоиться, она передвинула на первые места другие, менее значительные вопросы.
Шли часы, в приёмной освободилось больше половины стульев. Шаров и Елкин пересели туда, томительно посматривали на тяжёлую дверь, обитую чёрным дерматином. Изредка она открывалась, выходили люди, чей вопрос был разрешён, и в кабинет приглашали других, а луговатцы попрежнему ждали, когда дойдёт черёд до них. Вот день уже клонится к закату. Объявлен перерыв на обед. Все уходят.
Шагнув навстречу Векшиной, Шаров напомнил:
— Мы здесь — с утра.
— Не вы одни. С выполнением плана вы так не торопитесь…
После перерыва их пригласили первыми. Векшина спокойно и чётко ставила перед Шаровым вопрос за вопросом. Отвечая, он упомянул о посеве мака.
— А кому нужен мак? — спросила она. — На него не было плана.
— Колхозу нужен, — твёрдо ответил Шаров. — Продадим на базаре — получим хороший доход. На строительство требуются деньги. И трудодень надо поднять, чтобы…
— А снабжение города овощами вас не волнует?
— Ну как же. Я понимаю. Но можно путём поднятия урожайности… А для увеличения посева картофеля нет семян.
— А как считает секретарь парторганизации? Можно было изыскать семена?
Ёлкин встал, стуча протезами; заговорил сбивчиво:
— Если приложить усилия. Обратиться к колхозникам… Позаимствовать… Я, к примеру, дам два мешка.
— Вот так и нужно было действовать. А вы позволили расхолодить народ… Есть предложение: Шарову указать… — Векшина, окидывая взглядом членов бюро, остановилась на Штромине. — Возражений нет?
Председатель райисполкома сидел неподвижно. За выполнение плана он тревожился не меньше Векшиной и понимал, что время для разговоров и увещеваний упущено, что сейчас, когда вопрос дошёл до бюро, надо принимать решение, а предложенное взыскание — самое мягкое из всех возможных.
— Принято! — стукнула Векшина торцом карандаша по столу. — Второе: согласиться с предложением Ёлкина. Обязать: изыскать семена. Закончить посадку картофеля к первому июня. Нет возражений?.. Вот так.
— И всё же мы будем сеять высокодоходные культуры, — заявил Шаров, подымаясь с места.
— Конечно, сейте! — подбодрил Штромин. — Обязательно.
Каждое утро Вася просыпался с мыслями о письме. Когда же придёт ответ? Когда? И что напишет Вера? Каким чувством будут наполнены строки её письма? Вспомнит ли избушку в саду? А вдруг там — суровое: «Забудь…» Нет, нет, только не это!..
Получая почту для бригады, он всякий раз торопливо перебирал газеты и журналы, а потом, для большей достоверности, спрашивал:
— Мне опять нет письма?
— Пишут, — смеялась заведующая почтовым отделением, курносая женщина, сестра Капы. — Пишут длинное-предлинное письмо! Для второго — бумагу готовят, для третьего — чернила разводят!..
Он был бы рад и маленькой открытке, лишь бы на ней стояла короткая подпись: «Вера». Только одно имя… Много раз он писал это дорогое для него имя палочкой на земле, но озорной ветер тотчас сдувал всё, не оставляя следа. Имена у них начинались с одной буквы. Надо бы и прозвище придумать тоже с одной. Но лучше «Незабудки» он придумать ничего не мог, чаще всего называл девушку этим скромным цветком.
На опушке бора Вася набрал букет незабудок, которые, казалось, спорили своей лёгкой голубизной с весенним небом, и поставил на свой стол в старой избушке.
Капа, заглянув туда, рассмеялась:
— Не цветы, а мышиные хвостики! Ты бы ещё нарвал пастушьей сумки!..
— Кому что нравится. Говорят, на вкус да на цвет товарищей нет…
— А я люблю большие цветы. Чтобы сами в глаза лезли и сердце обжигали! Есть такие!..
Однажды вечером Капа появилась в избушке с пёстрым букетом кукушкиных башмачков. Тут были и розовые, и малиновые, и жёлтые, яркие, как пламя. Кто не залюбуется такими?!. Подойдя к столу бригадира, она выдернула из горшочка незабудки и хотела на их место поставить редкостный букет. Но Вася оттолкнул её цветы и высвободил свои.
— Чудной ты! — удивилась Капа. — Кукушкины башмачки не всякому попадаются, а глянутся всем, кроме…
— Ну и ставь их туда, где они нравятся.
— И поставлю! В красном уголке на самое лучшее место. По крайней мере, девчата порадуются. А ты сиди со своим чахлым пучочком.
Передёрнув плечами, Капа скрылась за дверью.
С тех пор прошел месяц. Букет из незабудок давно завял. Но Васе было жаль расставаться с ним. Он выплеснул воду из горшочка, а сухие цветы поставил на полку с книгами.
— И зачем тебе дался этот веник? — спросила Капа.
— Погоду отгадывать.
— Смешные вы люди! Кузьма Венедиктович отгадывает погоду по усам: мягкие — к дождю, жёсткие — к сухим дням. А ты травку в отгадчики поставил. Купил бы барометр.
Капитолина подошла к столу, за которым сидел Вася, и лукаво улыбнулась:
— Слушай, бригадир, нарвать тебе букет из белых ромашек?
— Не надо.
— Зря отказываешься. Если хочешь знать, ромашка из всех цветов — самолучший отгадчик. Сиди за столом и выщипывай по лепестку. — Капа покачивалась из стороны в сторону. — «Любит, не любит; к сердцу прижмёт…»— Озорно подмигнув, выкрикнула: — «К чёрту пошлёт!» — и выбежала в сад.
Прошла добрая половина лета. Отцвели луговые цветы. На столе у Васи больше не появилось ни одного букета.
Капа надеялась на успех: пусть не скоро, переменится Васятка, — выйдет она за него. Станет мужней женой, и жизнь пойдёт по-другому. У неё останется забота — о минимуме трудодней. Выработает минимум и будет — жена садовода! — дома сидеть, как сидят по домам жёны некоторых бригадиров. Если Шаров начнёт упрекать, она ответит: «А ваша супруга в библиотеке загорает! Дорогу в поле позабыла…»
Всё это — в будущем, а пока что приходится показывать, что она — трудолюбивая и заботливая звеньевая. Васятке это нравится.
По утрам, едва бригада успевала позавтракать, Капа командовала:
— Девки, в поход!
Вооружившись тяпками для рыхления почвы, они отправлялись на грань колхозных земель. В полдень повариха доставляла обед к месту работы, и в сад звено возвращалось только поздно вечером.
— Ну, как приживаются наши саженцы? — спрашивал бригадир.
— Попробовали бы не прижиться! — отвечала игриво Капа. — У меня на посадку рука лёгкая, а на непослушных — тяжёлая. Ха-ха! Они меня боятся: стоят все кудрявенькие.
Васе давно хотелось взглянуть на лесную полосу, но неотложные хлопоты удерживали его в саду. То он занимался искусственным опылением яблони, то прополкой грядок, где были посеяны семена крыжовника и косточки черешни, собранные отцом. Всходы не показывались, и Вася всё чаще и чаще рыхлил грядки, покрывавшиеся после дождей твёрдой коркой.
Почти каждый день он наведывался туда, где зимой Вера помогала ему сеять берёзку; осторожно приподнимая пласт сена, осматривал поверхность чёрной, как грачиное крыло, сырой земли. Но там тоже не было заметно ни одной зелёной точки. Неужели семена, собранные им самим всего лишь прошлым летом, оказались невсхожими? Обидно. Очень обидно. Если бы он знал, не обмолвился бы при Вере. В Глядене услышат про неудачу, и девушка, чего доброго, посмеётся над его пустой затеей: «Не вышло у тебя… Ничего не вышло…» И напишет тому… своему: «Есть в Луговатке один чудачок…» Ну и пусть пишет. А он, Василий Бабкин, не отступится. Он добьётся своего — вырастит берёзку. Ведь для неё уже намечена полоса поперёк всей Чистой гривы… Если берёзка взойдёт, то и в жизни… Нет, лучше не загадывать… Что бы ни случилось, а смеяться Вера не будет. Она — не Капа…
Помогли проливные дожди. На заветной делянке сено всегда было влажным, и под ним, наконец-то, появились, маленькие, словно капельки, нежные листочки. Увидев их, Вася радостно вскрикнул:
— Растёт! Растёт моя… наша берёзка! Наша!
Первой об этой радости должна узнать Вера. Надо написать ей, несмотря ни на что… Написать немедленно…
Вечером, сидя за столом, Вася несколько раз доставал листок почтовой бумаги, но тут же и останавливал себя: «Ни к чему всё это…»
Взял обычный лист и начал писать в краевую газету. «Пусть читает… и не думает, что написал для неё одной. Я со всеми поделюсь радостью…»
Кудрявая, весёлая берёза! После дуба, она едва ли не самое могучее из деревьев. Высоко в небо вскинула свой зелёный фонтан. Ни летний зной, ни зимние морозы, ни дикие ветры — ничто не страшно для её струистых веток. Стоя одиноко где-нибудь на бугре, она выглядит хозяйкой поля, а в молодой роще походит на девушку в хороводе. Любые невзгоды ей нипочём. Но в первые дни жизни она — хилый младенец. Её приходится оберегать от солнца, от горячего ветра.
Есть хорошая поговорка: «Цыплят по осени считают». И для берёзки ранний счёт может оказаться ошибочным. Лучше всего письмо в газету отложить до осени, когда сеянцы поднимутся над землёй и окрепнут. Может, взойдёт и крыжовник. Вера прочтёт письмо в газете и…
За плечами неожиданно появилась Капа; глянув на исписанный лист, упрекнула:
— Про берёзку строчишь?! И что ты, бригадир, прилип к ней? А на наши саженцы даже не взглянул, будто они тебе пасынки.
— Я знаю, у них есть заботливая мать, — подбодрил Вася звеньевую, чтобы она поскорее отвязалась от него.
Но Капе этого было мало. Ей хотелось, чтобы он похвалил её там, на лесной полосе, и похвалил бы при всём звене.
— Какой ты к чёрту бригадир по лесным делам! — разворчалась она. — Ты любишь только по теории указания давать. Нет, ты на практике научи уходу за молодыми саженцами, чтобы они у нас подымались, как квашня на опаре.
— Ладно, завтра — к вам, — пообещал Вася.
Строгими шеренгами стояли молодые тополя, шумели густозелёной листвой. Даже в этом младенческом возрасте они, отбрасывая тень, оберегали своих соседок — ягодную яблоню и мелколистную жёлтую акацию.
Вася шёл впереди Капы и, присматриваясь к деревцам, хвалил:
— Прижились хорошо! Замечательно!
— Для того и садили!
— В междурядьях — сорняки.
— Сейчас порубим! — Капа потрясла тяпкой в воздухе. — Девки, в наступленье! Расходитесь по рядам.
Девушки встали между шеренгами саженцев и принялись за работу. Колючий осот, высокая лебеда, нежный молочай — всё падало под остриями тяпок.
Вася продолжал идти серединой лесной полосы. Капа крикнула ему:
— Не старайся зря — сухих не отыщешь.
С приземистого тополька, одетого на редкость крупными листьями, вспорхнула серая пташка. Присмотревшись к веткам, Вася заметил гнёздышко, свитое из сухой травы и тонких волокон дикой конопли.
— Девушки, здесь поосторожнее, — предупредил он. — Не отпугните птичку.
— Поселилась на наших деревцах? Вот хорошо-то!
— Поступила на службу в лесную охрану! — улыбнулся бригадир. — Пока детей выкармливает — поймает десятки тысяч гусениц, бабочек… Птицы появились — лес поднимется!..
Глава одиннадцатая
Сев ещё не был закончен, а Забалуев уже начал заботиться о весеннем празднике. Каждый день он наведывался на пасеку, чтобы попробовать пиво, заквашенное в больших деревянных лагунах; выпив кружку, тыльной стороной ладони стирал пену с толстых губ и говорил пасечнику, лысому старику:
— Крепкости маловато. Подмолоди ещё — добавь мёду. Сам знаешь, приедут гости из города, из разных полезных учреждениев.
Но в день окончания сева Никита Огнев испортил праздничное настроение председателя.
— Завтра — открытое партийное собрание, — напомнил он. — Твой доклад об итогах посевной.
— Отложи.
— Не могу. Объявление вывешено. Беспартийные приглашены.
— Сделай другое объявление. Можешь на меня свалить: председатель, дескать, забыл и не подготовился к докладу. Оно и в самом деле так.
— Ты всегда хвалишься: «В ночь-полночь разбуди — всё про колхоз отрапортую».
— Это правда. Но после ударной работы не грех отдохнуть. Вот честь-честью отпразднуем окончание посевной, тогда назначай хоть десять собраний подряд: всё провернём.
— Десять нам не надо, а завтра будь готов.
— Ну, упрям ты, Микита, — рассердился Забалуев. — Охота тебе всё ломать через колено. Не к добру это. Понимаешь, не к добру…
Присутствовать на открытом партийном собрании Вера считала для себя за честь. Приглашение выступить в прениях взволновало её.
— Надо бы поговорить, — сказала она, — но я не умею. На собраниях у меня путаются мысли.
— А ты набросай на бумажке и прочти. Большую работу провели. А хорошо ли она сделана? Не везде. Были сучки и задоринки. Поговорить есть о чём.
Вспомнилось недавнее. Растревоженная тем, что начало сева конопли откладывалось со дня на день, Вера шла по краю своей полосы, брала горсть сухой, прокалённой солнцем земли и тотчас же бросала:
«Горячая, как зола! — сердилась она. — Упустили время — потеряем на урожае…»
По дороге пылила эмка. Вера не хотела смотреть на неё. Каждый день городские дружки Забалуева рыскают по колхозным полям — надоели!
Но машина остановилась, и Вере пришлось поднять глаза. Приоткрыв дверцу, пожилой человек с мягким лицом, с золотыми зубами, помахал рукой, подзывая к себе:
— Эй, курносая, подойди-ка сюда!..
С чего он взял, что она курносая? Близорукий, что ли? Вера отвернулась и пошла в глубь полосы.
— Слушай, девушка! — повысил голос приезжий. — Я к тебе обращаюсь.
Вера холодно отчеканила:
— А я не хочу с вами разговаривать.
— Ой, ой! — расхохотался мягколицый. — Это почему же ты не желаешь со мной разговаривать?
— Потому, что вы не научились вежливости.
— Скажи пожалуйста, какая обидчивая! — Навязчивый собеседник покачал головой из стороны в сторону. — Вы, может быть, снизойдёте и скажете, где мне найти председателя?
— Я в конторе не служу, распорядка его дня не знаю, — ответила Вера и быстро быстро пошла вдаль. Ей был неприятен этот человек.
А через час он снова появился на участке звена. На этот раз приехал с председателем. Они долго ходили по углу полосы, меряли землю шагами, а потом стали забивать межевые колья.
Вера подошла к ним и, сдвинув брови, объявила:
— Я не отдам землю!
— Это как же так ты не дашь? — развернулся грудью к ней Забалуев. — Председатель колхоза — я!
— А я — звеньевая! И землю мы готовили не для чужих дядей.
— Ты. девка, чересчур бойкая! — упрекнул мягколицый. — Вмешиваешься не в свои дела!
— Колхозная земля — наше дело, — ответила Вера. — Здесь не магазин для розничной торговли, а — поле.
— Ну, ну! — возмущался приезжий. — Замуж выйдешь — горя хватишь. Быть твоим бокам битым…
Прошёл день. Вера выдергала колья и засеяла всю полосу. А ещё через день из города на грузовиках приехали огородники и на засеянной земле посадили картошку.
Сергей Макарович предупредил звено:
— Заставлю выполоть коноплю, как сорняк. Будете выдёргивать по одному ростку — дочиста…
Вспомнив об этом, Вера, готовая на всё, тряхнула головой:
— Я. Никита Родионович, обязательно попрошу слова. Но с уговором: если что-нибудь лишнее сорвётся с языка — не пеняйте…
На партсобрании Забалуев ни слова не сказал о земле, отведённой городским огородникам в нескольких местах обширной Чистой гривы. По его словам, всё в колхозе шло хорошо: план сева выполнен, пшеницы посеяно больше, чем в прошлом году. В полях люди работали по-ударному. Но едва он успел произнести последнее слово, как Вера проронила:
— Обтекаемый доклад!..
— Что ты сказала? — переспросил Никита Огнев, председатель собрания. — Я не расслышал.
— Говорю, доклад обтекаемый, вроде машины «Победа»!
— Мы с победой, как говорится, всегда дружны, — попробовал отшутиться Забалуев.
— С кем вы дружны — это мы видели. Знаем, — сердито сказала осмелевшая звеньевая. — Больно часто ездят дружки за колхозным добром…
— Уже начались прения! — Сергей Макарович хлопнул руками по коленям и обратился к Огневу. — Может, кто-нибудь желает задать вопросы по существу? Ты спроси собрание.
— А у меня всё сразу — и вопросы и выступление, — отвела упрёк Вера. — Много появилось охотников получить из колхоза добро, можно сказать, так, за «здорово живёшь». Иной день прислушаешься: у одного председательского дружка поросёнок в мешке визжит, у другого — гусь гогочет. Со всех сторон, дружки подступают ко двору, как волки. И норовят в такую пору, чтобы поменьше попадаться на глаза колхозникам. С пасеки увозят бидоны с мёдом, с фермы — кувшины со сливками. Осенью отгружают морковь и капусту…
— За деньги берут, — крикнул Забалуев. — Проверьте по книгам.
— А вы меня не сбивайте. Я могу мысль потерять. — Укоризненно посмотрев на Сергея Макаровича, Вера продолжала — Даже коня в город увели…
— Взамен другого.
Огнев постучал карандашом по столу:
— Сергей Макарович, имей терпение.
— Несправедливость не люблю. Не выношу, — заявил Забалуев, ёрзая по стулу.
Голос Веры звучал всё резче и резче:
— Председатель сказал — «за деньги берут». Знаем мы, какие это деньги! Для видимости дружки платят в кассу гроши!..
Если бы всё это говорил Никита Огнев или другой член партии, солидный пожилой человек, то Забалуев, возможно. стерпел бы и выслушал бы до конца. Но звонкий и острый голосок злил его. Особенно обидно было слышать всё это от Веры, будущей снохи. Ежели не унять при народе, то и дома с ней наплачешься.
Забалуев вскочил, громоздкий, багровый, и, уставившись на Веру, загремел:
— За дружков критику наводишь. У меня нет дружков лично для себя — всё для колхоза. Те люди, как говорится. помогают нам. Один даёт кошму на хомуты, другой…
Раскрасневшаяся Вера выдержала его принизывающий взгляд и упрямо предупредила:
— Не кричите. Не старайтесь зря. Теперь вам всё равно меня не сбить. Что задумала — выскажу до конца.
Огнев поднял на Сергея Макаровича строгие глаза:
— Садись и записывай. Ответишь в заключительной речи.
— Я не привык записывать, — отмахнулся Забалуев. — Сразу объясню. Один отпускает кошму на хомуты. Другой даёт головы от рыбы-горбуши. Мы из тех голов всю весну в бригадах варили уху…
— Ты мешаешь вести собрание, — резко одёрнул его Огнев, — Я не давал тебе слова.
Сергей Макарович осекся и сел. Вера снова заговорила:
— Очень много раздали земли разным городским огородникам. Во всех уголках — картошка. И посредине Чистой гривы — тоже картошка. Вроде оспы на полях. Отхватили и от массива моего звена…
— Ну, тут, милая, нельзя было не отдать, — опять поднялся Забалуев. — Сами с меня электричество требуете. А тот человек обещает эти, — как они называются? — ну, фарфоровые чашечки для столбов. И проволоку тоже.
— Можно достать и без блата.
— Ишь, какая бойкая! Пойди попытайся! Без дружков, как говорится, не проживёшь. Уж я-то знаю. А ты ещё молода, чтобы учить меня хозяевать! А ежели бы ты сама…
Терпение собрания кончилось. На Забалуева со всех сторон закричали так, что даже его испытанный раскатистый бас не мог заглушить возмущённых голосов:
— Порядок надо соблюдать!..
— Затеял спор, как на базаре!..
Эти упрёки прозвучали для Сергея Макаровича, словно гром среди ясного неба, и он сразу сник.
— Не хотите слушать, тогда я… Тогда я… — Он сел. — Слова не пророню…
Вера говорила долго. И о том, что Забалуев не понимает значения лесных посадок, и о том, что севооборота нет, и о том, что хозяйство ведётся без плана, а председатель зачастую всё решает один, не советуется с колхозниками.
Забалуев уже не мог смотреть на неё. Ну и размахнулась деваха! Кто бы мог подумать, что она такая! Удержу не знает. Уродилась в отца! Не остановится, пока не выпалит всего!
Но вот она замолчала. После грозы, обычно, наступает затишье. Сергей Макарович надеялся передохнуть в тишине и обдумать заключительную речь, а тут сразу взметнулись три руки и, сливаясь, прозвучали нетерпеливые слова: «Дайте мне!». За тремя ораторами поднялись другие. И говорили так, что слова каждого из них казались Забалуеву горьким перцем. Он дышал тяжело, шумно; всё ниже и ниже опускал голову…
После собрания Сергей Макарович, при свете луны, запрягал Мальчика в ходок, а сам посматривал на дверь бригадной столовой, откуда с секунды на секунду должен был появиться Огнев.
Никита Родионович вышел не один, а с Верой. Остановившись на крылечке, они о чём-то долго разговаривали. Сергей Макарович, поморщившись, неприязненно подумал:
«Слушает, что ещё нашепчет ему критик в юбке!.. Да и сам подбивает её на что-то. Дескать, хорошо, хорошо!
Всегда критикой пали, как из пушки…»
Взявшись за вожжи, Забалуев хотел запрыгнуть в тележку, но Огнев, окликнув его, направился к нему, по-военному подтянутый и строгий. Добра ждать было нечего, и Сергей Макарович заговорил первым:
— Ну, ну, развёртываешься! Людей против меня настраиваешь. Подковыриваешь. А мы тебя выбирали не для этого.
— Для чего меня выбирали — я знаю, — спокойно заметил Огнев. — А тебе советую всё повторить в райкоме партии. И чистосердечно рассказать, как недостойно ты вёл себя на открытом партийном собрании.
— Райкомом не пугай. Больше твоего в райкоме бывал. И в крайкоме — тоже. Меня в ЦК знают!..
— А зачем ты кричишь? Чтобы все слышали, где тебя знают?
— У меня голос такой. Я говорил и буду говорить: можно бы ко мне прислушаться. Ты по партийному стажу в сыновья мне годишься.
— В партии человека ценят не по годам, а по делам.
— Ты мои заслуги хочешь зачеркнуть? Не выйдет.
— Заслуги твои останутся при тебе. Кричишь зря: глухих здесь нет.
Не таким был Огнев до войны. Не таким. Будто подменили его на фронте. Как топору, добавили закалки: бей по камню — не погнётся остриё. Весь переменился. Даже лицо другое. Что же в нём новое? Глаз не видно, — от козырька фуражки падает тень. Слегка поблёскивает кончик носа. Темнеют усы. Вот они-то и изменили облик. Гвардейские! А чего в них хорошего? Пошевеливаются, словно у таракана!.. Тыловой жизни Микита не знал, в коренниках не ходил… В этом — всё…
Минутное раздумье остудило Сергея Макаровича, и он стал втолковывать Огневу:
— Нам с тобой нельзя портить отношений, — мы в одну упряжку впряжены. Надо идти ровно, ухо в ухо, как пара коней в плугу. А ежели вразнобой — толку не будет. Я дёрну, а ты попятишься — тебя костылём ударит по запяткам; ты дернешь, я останусь на месте — меня хряснет. Обоим — больно. А вдруг ногу перебьёт? Хромать кому охота? Лучше заботиться друг о друге, беречь, помогать…
— Вот для этого и существует критика.
— Я о ней слышал раньше тебя. И скажу, что пускать её надо с умом. Бывает, вожжи ослабишь — кони помчатся, тогда их не остановишь.
— А зачем останавливать?
— Не останавливать, а в руках держать, особливо на поворотах.
— Ты, что же, боишься из тележки вылететь? — спросил Огнев, и под его усами блеснули зубы в короткой усмешке.
— Я не боязливый! — снова закричал Забалуев, грозя пальцем. — И нечего намёками говорить да по-цыгански гадать. Я — человек прямой, и дисциплину знаю. Будет решение — печать отдам. А так. без директивы, ты под меня не подкапывайся, не затевай…
— Сергей Макарович!..
— Я давно Сергей. Пятьдесят два года Сергеем зовут…
— С тобой невозможно разговаривать. Поедем в райком. И там тебе придётся рассказать обо всех этих, которые говорят: «Ты — мне, я — тебе». Придётся вывести на свежую воду.
— Ну, что ж, поедем. Только дай маленько отдышаться.
Забалуев запрыгнул в ходок. Мальчик дёрнул так резво, что из-под колёс полетели комки земли.
На исходе ночи Забалуев побывал во всех полевых бригадах и на фермах, поговорил со сторожами, выкурил с ними по папироске. Но ничто не помогало ему: как только оставался один — тяжёлые думы о недавнем собрании снова наваливались на него. Домой приехал утром, всё ещё хмурый, по двору прошагал столь стремительно, что куры, боясь пинков, разлетелись по сторонам. А когда поднимался в сени — под лестницей испуганно взвизгнул кудлатый Бобка.
Жена вошла, осторожно ступая на старую домотканную дорожку; тихо поставив ведро с молоком, украдкой глянула на мужа. Он. в картузе и кожаной куртке, сидел у стола, уткнув кулаки в бёдра и тяжело уставив глаза в пол.
Матрёна Анисимовна подвинула к нему кринку молока:
— Испей парного.
Сама отошла к печи и, сложив руки на животе, стала ждать, когда у Макарыча «отмякнет характер».
Забалуев взял кринку и, отпыхиваясь, долго пил тёплое молоко; для последнего глотка так запрокинул голову, что картуз свалился на лавку, а с лавки — на пол.
Жена подняла картуз, повесила на крюк и опять выжидательно застыла у печи.
Во сне такое не снилось… — проговорил Забалуев и встрепенулся, словно его обдало морозцем.
— А что стряслось-то, Макарыч? — Жена сделала два шага к нему и снова остановилась. — Кто тебя изобидел?
— Меня обидеть нельзя. Я не телёнок! В руки не даюсь! — загрохотал Забалуев, приходя в ярость.
Анисимовна знала, что туча пройдёт мимо, что «все громы и молнии» будут направлены на отсутствующего обидчика, и заговорила смело:
— Завсегда у вас на собраниях какие-то неприятности.
— Таких ещё не бывало… Понимаешь, цыплята курицу принялись учить!
— Небось, комсомольцы?!.
— Ежли бы чужие — я бы ни о чём не думал, а то, как говорится, отбрила будущая сношка!
— Да что ты?!. — всплеснула руками Матрёна Анисимовна и приложила ладони к щекам, словно у неё вдруг заболели зубы. — Ой, ой, ой!..
— На открытом партийном!.. Разошлась, уму непостижимо!.. Будто тупой бритвой по сухой голове скребла!.. У меня аж в висках застучало, как после угара!..
— Батюшки мои! Да она что, с ума спятила?!
— В отца: везде свой нос суёт. А характером вроде кремня, чуть-чуть словом тронешь — искры летят.
— Не дай бог, ежели в замужестве такой себя покажет.
— А какой же ещё? Кремень не пшеница — муки из него не намелешь.
— Не пугай ты меня, Макарыч…
— Правду надо знать вперёд.
— Может, в семье-то будет стыдиться.
— Ну-у. При людях и то не постыдилась! Она тебе критику задаст!..
— Бедный Сенечка! Замается с её норовом! — Анисимовна подступила к мужу, — Скажи ты мне, чего он погнался за ней? Может, как сын отцу, рассказывал?
— Ни звука не обронил.
— Ведь ничего в ней завлекательного нет. Девка тощая — кости да кожа, будто мясом её бог обделил.
— Какой тебе бог! — рассердился Забалуев. — Глупость парню в башку ударила!
— А ты отец — отговори.
— Отговоришь Семёнку, попробуй! Я по себе сужу: задумал тебя замуж взять — ничто мне было нипочём.
— Да ведь я никакой такой критики на свёкра батюшку не наводила. Покорная была. А у них что же такое получится? Коса наскочит на камень — дзик да дзик. Неужели сына не жалко?
— А что я с ним поделаю? Из всей деревни выбрал кралю!..
— О себе подумай. Где в старости будешь дни коротать? Сыновья на войне полегли. Один остался… Как тебя приголубит такая сноха?
— Обойдусь без неё. На ветру жизнь доживу, как упряжной конь в оглоблях…
— А ежели хворь свалит?
— Не свалит! — Сергей Макарович стукнул кулаком по столу. — Не поддамся! И ты не тяни нуду…
Поджав иссечённые морщинами губы, Анисимовна замерла посреди комнаты. Стало слышно, как в пазах и щелях шуршали тараканы.
Пожалев примолкшую жену, Забалуев смягчил голос:
— В колхозе все зовут её сенькиной невестой. И нам с тобой остаётся — честь семьи соблюдать… Девка, правда, норовистая, вроде молодой кобылки, а парень приедет, уздечку накинет, может, и сумеет угомонить.
— Есть же в деревне другие девки. И дороднее Верки, и лицом не щербаты, и умом богаты.
— Никто не спорит — имеются такие. Но жениться-то, как говорится, не нам с тобой…
Сергей Макарович, не вставая с лавки, скинул кожаную куртку, снимая сапоги с длинных и крепких ног, пробороздил подковами каблуков по щербатому полу.
— Я залягу, — объявил жене, — Всем говори — захворал.
«Не всё рассказал, — подумала Матрёна Анисимовна. — Ещё кто-то подбавил мужику горести. Даже синим стал, будто от лихорадки полынного настою выпил…».
Спрашивать не решилась. Придёт добрая минута — сам расскажет.
Сергей Макарович поболтал ногами, сбрасывая портянки, и босиком прошёл в горницу…
К вечеру стало известно — председатель заболел.
Огнев решил навестить его. Анисимовна пожаловалась:
— Свалился старик-то у меня. Ни ногой, ни рукой не может шевельнуть.
Она провела гостя в горницу. Забалуев лежал в кровати, под пёстрым одеялом, сшитым из ситцевых лоскутков; на голове белело мокрое полотенце; на щеках, верхней губе и подбородке проступила седая щетинка.
— Спасибо, что наведался, — промолвил он глухо. — Понимаешь, уложил ты меня.
Никита Родионович взял стул и, подсев к больному, спросил — был ли у него врач.
— Порошки велел глотать, — ответил Забалуев и правую руку положил на грудь. — Мотор подносился.
— Может, тебя на курорт отправить? Я позвоню в город, попрошу путёвку.
— Ишь, ты какой!.. Лето не для того, чтобы по курортам разъезжать.
— Ты не беспокойся, мы с хлебом управимся.
— Я вижу, тебе охота без меня со всем управиться…
— Не говори пустяков. Сейчас важно тебя поднять.
— Я живучий.
Матрёна Анисимовна вмешалась:
— Помолчали бы лучше. Опосля успеете наспориться.
— Это правда. — Забалуев шутливо погрозил пальцем. — Я подымусь скоро. А пока ты, Микита, слетай на пасеку, пиво сам попробуй. Ежели крепости мало — добавьте мёду. И пусть пчеловод не скупится. Праздник надо завернуть повеселее. Я люблю, чтобы всё кипело. И на работе, и на гулянке.
— Праздники я тоже люблю, но гулянок не выношу, — шевельнул Огнев острыми шильями усов.
— Вчера ругали меня, как с песком протирали, — продолжал Забалуев, — а ведь я всё делаю для колхозников. Не для себя.
— Знаю. Беда в том, что подходишь к вопросу не с той стороны.
— А ты умей подправить. На то ты и секретарь. Но спора не разжигай…
— С тобой на собраниях говорить трудно — ты шумишь, кричишь.
— У меня голос такой. Сердце нетерпеливое.
Анисимовна подошла к кровати:
— Ты бы уснул. Доктор велел в покое себя держать.
Огнев стал прощаться:
— Поправляйся. И о делах пока не думай…
— Пиво для гулянки — на твоей заботе, — напомнил Забалуев. — По нашему обычаю, на три дня наварено!
— Придётся ломать худой обычай.
— Шею себе сломаешь! Ой, сломаешь!
— Не беспокойся о моей шее. А вот за разбазаривание колхозного добра…
— Не мелочничай, Микита…
— Это не мелочь! На гулянках поставим точку, — сказал Огнев твёрдо, словно всё уже было решено. — Проведём собрание, премируем передовиков. Ну, посидим вечерок за столами, поздравим, кого следует, песни споём… И всё. Понял?
— А чего ты чужие слова повторяешь? — прикрикнул Забалуев, отрывая голову от подушки. — Своих не хватает?
Огнев не ответил, пожелав ему скорейшего выздоровления, вышел из горницы.
Глава двенадцатая
Третью неделю не унимался дождь. Под бесконечными ударами капель тихо, надоедливо звенели окна в новом четырёхэтажном доме краевого комитета партии. По стеклу текли частые, как пряжа в ткацком станке, струйки холодной воды, и воздух во всём доме был пропитан сыростью.
Желнин подошёл к окну и, слегка откинув половинку малиновой портьеры, взглянул на улицу. На обширной площади, закованной в асфальт, всюду виднелись тусклые лужи. На них беспрестанно вздувались мелкие, как напёрстки, пузыри и тотчас исчезали, чтобы уступить место другим. Старые ели у входа на бульвар опустили мокрые ветки к самой земле. Тяжёлый от сырости флаг на крыше крайисполкома чуть заметно пошевеливался под ленивым ветром, который тоже казался уставшим от лохматых туч, готовых уцепиться не только за высокие дома и деревья, а даже за исхлёстанную и набухшую водой землю.
Когда он кончится? Синоптики из Гидрометбюро заладили одно: «Сплошная облачность. Дождь. В ближайшие два дня особых изменений в погоде не ожидается…»
«Ещё два дня… А ведь дорог каждый час».
Желнин задумался. Перед ним возник эпизод недавнего прошлого. На рассвете июльского дня самолёт оторвался от крымской земли и взял курс на север. Позади остались бирюзовое, по-летнему ласковое море, стройный кипарис Пушкина, белый домик Чехова, обвитый плющом дворец, где заседала Ялтинская конференция… Всё он успел повидать за две недели отдыха. Ему оставалось ещё полмесяца, но пришла телеграмма из Москвы…
Под крылом самолёта пронеслись последние зелёныеотроги горного хребта, промелькнул Сиваш, а потом начала развёртываться необъятная, как море, украинская степь, кое-где перемежённая большими городами да белыми россыпями деревень. Он никогда не летал над южными просторами, не знал, как выглядит Украина с воздуха, но то, что увидел сейчас, испугало его: внизу лежала мрачная, как ржавая жесть, опалённая солнцем земля.
«Вот причина телеграммы», — подумал Желнин.
Засуха! Старая непрошенная гостья, родная сестра голода и смерти! Она каждое десятилетие посещала старую Русь. О голоде на рубеже века писали Л. Толстой, В. Короленко, В. Ленин. То была «чёрная туча народного бедствия». Всероссийское разорение. Вымирание русского крестьянства. Гибли миллионы людей. А хлеботорговцы наживали дикий капитал. Мамин-Сибиряк запечатлел это в романе «Хлеб». Засуха приводила голод даже в богатое Зауралье, в Сибирские степи. Крестьяне покорно склоняли головы перед судьбой. Суховею не закажешь путь! В раскалённом небе не отыщешь тучку, не притянешь дождь к земле. Так было всегда. Так было при дедах и отцах. Но советские люди объявили борьбу природе, и они со временем утихомирят суховеи.
Третий час самолёт плыл над бурыми, опалёнными полями. Ох, и широко же размахнулась злая засуха! Деревья в перелесках стоят унылые, будто облитые кипятком, а потом насквозь пропылённые горячим бураном. Даже в воздухе было жарко и душно. Только перед самой Москвой появилась светлая, как бы умытая росой, листва. От лесов повеяло прохладой. Пассажиры повеселели.
Вот и столица… В Центральном Комитете спросили о здоровье, о перелёте из Крыма, будто это был не обычный пассажирский, а особого значения рейс.
— Тяжело было лететь, — сказал он, догадываясь о важной теме разговора. — Вернее — тяжело смотреть на землю…
Да, потому его и попросили поторопиться с возвращением в Сибирь. Он, конечно, понимает всю трудность сложившейся обстановки. Не прошло года с тех пор, как умолкли пушки. Разрушительная война принесла большие бедствия, и первая мирная весна была нелёгкой. Не хватало тракторов. Не хватало лошадей. Но посевную площадь всё же удалось увеличить. Правительство надеялось на урожай. На хороший урожай. Собиралось осенью отменить карточную систему на хлеб. И в такой год страну постигла засуха. Из хлебного баланса выпала Украина. Выпали Курская, Орловская, Воронежская области, часть Поволжья. Приходится помогать колхозникам ссудами из государственных закромов.
— «Постигла засуха…» Старые слова. В будущем мы выбросим их из обихода. А нынче приходится считаться с фактом, — говорили в Центральном Комитете. — Страна надеется на свои восточные районы так же, как она надеялась в восемнадцатом году, в двадцать первом году, когда сибирский хлеб спасал революцию.
— В нашем крае урожай ожидается хороший…
— Да, из Сибири вести радостные, — подтвердили ему. — И вам будут дополнительно отправлены тракторы, комбайны, автомашины…
Эшелоны с машинами прибывали каждый день. Десятки тысяч горожан выехали на помощь колхозникам. Можно было бы уже убрать хлеб, если бы не этот нудный дождь. Три недели хлещет без передышки. Днём и ночью, утром и вечером. Колёса тракторов вязнут в жидкой земле, комбайны не могут дочиста вымолотить зерно из сырых колосьев. К токам со всех сторон подступают ручьи. А в северных районах — сплошной потоп: снопы на полосах плавают в лужах…
По стеклу всё так же струился дождь… Секретарь крайкома вызвал помощника и распорядился:
— Передайте по телефону: «В двадцать четыре ноль-ноль радиоперекличка. Приглашаются секретари райкомов, председатели райисполкомов… Активу слушать на местах…»
Вошла девушка в строгом чёрном жакете, подала телеграмму.
— Из Ленинграда?! Неужели от Сидора?! — удивился и обрадовался Желнин.
Старший брат много лет провёл в заграничных командировках. Во время войны он с комиссией, направленной для закупки огородных семян, выехал в Америку и задержался там для научной работы. Братья давно не виделись, даже не переписывались.
«Пора бы ему закончить сбор материалов для своей мировой помологии, — подумал Андрей Гаврилович. — Поездил достаточно».
Распечатал телеграмму. Старший брат сообщал, что вылетает в Сибирь.
— Сидор летит! — Желнин прошёлся по кабинету, посматривая на дверь, словно брат мог появиться на пороге с секунды на секунду.
Вспомнилось детство. Подпасок Андрейка в рваном картузе, в рубахе из грубого холста, в полосатых штанах, засученных выше колен, шёл за стадом и залихватски пощёлкивал длинным кнутом. В полдень припекло солнышко, коровы легли отдохнуть на берегу болотца. В кустах беспокойно трещали сороки. Их ералашное гнездо походило на большой шар травы перекати-поле, застрявшей в тальнике. Сидорко с лёгкостью кошки взобрался на куст и, запустив руку по локоть, достал первую пару пёстрых яиц. А он, Андрейка, стоял по колено в ледяной воде, по-журавлиному подымая то одну, то другую ногу, чтобы погреть на солнышке, и принимал добычу в картуз. Потом они сидели у костра, ели варёные сорочьи яйца и хохотали: «Теперь будем знать про всё вперёд!..»
— Да, Сидор, наверно, по своей специальности знает всё! — улыбнулся Андрей Гаврилович. — Кажется, скоро станет академиком!..
Взглянув в посветлевшее окно, увидел, что тучи поднялись повыше и слегка побелели, а сквозь разрывы кое- где голубело чистое небо.
— Вон и погода развёдривается!..
Вернувшись к столу, Желнин позвонил в аэропорт.
Диспетчер сказал, что самолёт запаздывает. Из-за низкой облачности его могут задержать на одном из аэродромов.
«Неужели сегодня не прилетит? — встревожился Андрей Желнин. — А завтра мне надо ехать в степь… Неудачно ты, Сидор, выбрал время. Страда! Может так случиться, что по-настоящему и поговорить будет некогда»
Профессор Желнин привык к путешествиям по воздуху. Как только самолёт отделился от земли, он откинул спинку мягкого кресла, прилёг и сразу заснул; спал крепко, но не долго. Проснувшись, провёл мягкой рукой по широкому румяному лицу, на котором ещё не было ни одной морщинки, и разгладил небольшую, аккуратно подстриженную русую бороду: одну половинку — вправо, другую — влево. Посмотрел в окно. Далеко внизу гряды облаков походили на вспаханный снег. Солнце, готовое провалиться в одну из борозд, золотило лёгкие гребни.
«Высоко мы забрались! — отметил про себя. — Уральская непогода не остановит!..»
Много раз Сидор Желнин летал через моря и океаны, через горные хребты, но сегодня высота давала себя знать, — в ушах звенело, дыхание становилось тяжёлым. Неужели сказываются годы?
Подошла девушка в голубом жакете и спросила, не желает ли он крепкого чаю. Сидор Гаврилович отказался и начал снова укладываться спать.
Проснулся он в Свердловске, когда самолёт побежал по бетонной дорожке. Хвойные леса на сопках были чёрными от сумерек и почти сливались с тучами.
Взлетели при огнях. Высоко над землёй, пронизав темноту, самолёт вырвался из облачной пелены, и впереди показался багровый диск луны. Он плыл навстречу, стараясь подняться до уровня машины, и становился всё меньше и меньше, словно терял не только румянец, но и силу.
Дышать было трудно, и профессор лежал с закрытыми глазами.
— Вам плохо? — спросила девушка.
— Немножко не по себе…
Девушка выдвинула сосок вентилятора, чтобы струя свежего воздуха слегка омывала лицо пассажира.
— Так вас не продует?
Сидор Гаврилович поблагодарил за заботу, не отрывая головы от спинки кресла, глянул в окно. Недалеко от борта светилось облако, за которым спряталась луна. Казалось, что если бы не стекло, то его можно было бы через окно тронуть рукой. Вот облако осталось позади, и снова открылась луна, теперь поравнявшаяся с бортом. Она, как птица, проплыла по синему плёсу неба и скрылась за другим облаком.
Почувствовав облегчение, путешественник приподнялся в кресле, посмотрел вниз. Там расстилался второй слой рваных облаков. Сквозь просветы, далеко-далеко не столько виднелась, сколько угадывалась плоская, чёрная земля. Что там? Вспаханные поля или густой хвойный лес?.. Но вот раскинулось темносинее пятно, и по нему побежала золотая дорожка.
— Озеро! — Сидор Желнин повернулся к соседу. — Смотрите — озеро!
Плотная туча закрыла землю, а когда появился новый просвет — озера уже не было. Но путешественник продолжал смотреть вниз — ждал второго озера; дождавшись, объявил:
— Мы над Барабинской степью!..
Пассажиры, сидевшие возле стенок, приникли к окнам.
Впереди засияла огромная россыпь огней. Город! Большой город раскинулся по берегам реки. Самолёт пошёл на посадку и через несколько минут остановился возле здания аэропорта.
Профессор застегнул лёгкое серое пальто, надел зелёную велюровую шляпу и не спеша спустился на землю. Возле самолёта, кроме носильщиков, никого не было. Путешественник пожал плечами и медленно пошёл по асфальтовой дорожке, надеясь, что брат с секунды на секунду появится здесь. По сторонам темнели задумчивые пихты. Приятно пахло хвоей, и дышать становилось всё легче и легче. Усталость быстро прошла.
Задержавшись возле одного из деревьев, Сидор Гаврилович провёл рукой по разлапистой ветке.
«Хорошо встречаешь, пихточка! Сразу чувствуется Сибирь!..»
Он последним из пассажиров вошёл в здание порта, окинул взглядом уютный зал. На стенах — картины незнакомых художников: на одной — цветущие яблони, на другой — снежные вершины. У третьей стены — кадки с фикусами, у четвёртой… Там распахнулась дверь, и на пороге появился Андрей; в чёрном пальто, в чёрной кепке, малоприметный среди других встречающих.
— Сидор! Ты уже здесь?! — Брат раскинул руки и обнял его. — Здравствуй! Извини за опоздание. Никак не мог приехать раньше, — был срочный разговор с Москвой.
— Ничего, ничего, — улыбнулся Сидор, разглаживая на обе стороны аккуратную бороду.
— Какой солидный стал! — Андрей окинул брата взглядом и, схватив за плечи, слегка потряс. — Дюжий мужичище!..
— А ты, Андрюша, что-то сдаёшь: на висках — снежок, возле глаз — морщинки.
— От забот. Годы-то вон какие были…
— Рано для тебя. Рано.
— Где твои вещи? — спросил Андрей, посмотрев по сторонам.
Сидор дал знак носильщику, чтобы тот отнёс чемодан в машину, и, повернувшись к брату, спросил:
— Как семья? Все здоровы? Очень рад!..
Они направились к выходу. Только сейчас, пропуская брата в дверь впереди себя, Андрей Гаврилович заметил на нём зелёную шляпу и невольно подумал:
«Зачем ему такая яркая?.. Молодится он, что ли?..»
В машине братья сидели рядом; не сводя глаз друг с друга, разговаривали о родных, о работе:
— Жаль, что ты летел ночью и не видел нашего края, — сказал Андрей. — Просторы у нас хороши! Особенно сейчас, когда созрела пшеница.
Он начал расспрашивать брата, какую пшеницу сеют в Америке, какие машины работают на полях и велики ли там урожаи. Ему хотелось сравнить с тем, что даёт сибирская земля. Но Сидор пожал плечами и улыбнулся:
— Ты. Андрюша, в агрономы годишься!..
Оказалось, что старший брат всё время проводил в садах, а поля видел только из окна машины. Он мог без конца говорить о пейзажах, но Андрею, практичному человеку, этого было мало.
— Ну, а тебя по какому поводу беспокоила Москва среди ночи? — спросил Сидор.
— По уборке хлеба. Сообщили приятную весть — с Кубани идёт ещё один эшелон комбайнов!
— С Кубани?! Далеконько! А ты в докладах, наверно, говоришь: «Самая машинизированная страна»? Любят у нас громкие слова. На каждом собрании — славословие. А нам ведь, Андреюшка, надо ещё догонять.
— Но не умалять того, что достигнуто. Замена сохи трактором — народный подвиг. Правда, машин недостаёт. Всюду и всяких. И этот эшелон комбайнов для края — большая поддержка! У нас весь народ — в полях. Мне тоже предстоит поездка по районам. Завтра утром. Надеюсь. не будешь в обиде?
— Ну, что ты! Дело есть дело. А может, если это по пути, ты захватишь меня с собой? Мне нужно побывать на опытной станции плодоводства, а потом на часок заглянуть к одному старому садовнику…
— К Трофиму Дорогину?
— Угадал! Мне. собственно говоря, поручено передать ему привет. Но это не так уж важно. В Америке один профессор, мой коллега, с умилением вспоминал о своей сибирской экспедиции.
— Хилдрет?
— Ты о нём знаешь?!. Крупный селекционер. Он вывез из Сибири дикую ягодную яблоню и от неё получил зимостойкие гибриды. И от своих дикарок — тоже. Создал крэбы, как говорят там. Ну, так вот: Дорогин был у Томаса проводником…
— И только? Маловато для Трофима Тимофеевича. Это, слушай, человек большой души и славных дел! Я бы сказал — человечище! Да, да! Самородок! Из тех, кому, по словам Горького, политические ссыльные многое дали — пробудили к жизни.
— Андреюшка, не пари высоко. Держись поближе к земле.
— Без всякого преувеличения: Дорогин не садовник, а настоящий садовод! Опытник-мичуринец. Учёный. Если хочешь знать, народный академик!
— Ну, ну!
— А вот поезжай да поживи у него. И ты убедишься.
— Знаю, знаю. Дорогин искалечил яблоню. Заставил её пресмыкаться, ползать у ног. Я не могу смотреть на эти пресловутые стланцы. Яблоня — гордое дерево. Украшение земли! А тут её превратили чёрт знает во что. Я люблю смотреть на яблоню так, чтобы у меня шляпа сваливалась не вперёд, а назад. От удивления! И в стланцевом саду мне, Андреюшка, делать нечего. Там — старые сорта, давно описанные. Только деревья изуродованные. Я потому и не ехал к вам в Сибирь так долго, что не хотел видеть калек. Мне жаль яблоню. А вот у Петренко на опытной станции, судя по отчётам, штамбовые деревья. И есть гибриды…
— У Дорогина тоже есть.
— Ну, что ж. Посмотрю.
— Наше сибирское садоводство, я вижу, для тебя terra incognita, — заметил Андрей. — Не суди о нём поспешно. Приглядись, В частности к стланцам.
— Нет, нет. Тут меня не собьёшь. — Профессор положил ладонь на колено брата. — Послушай: хорошие яблоки — Анис, Боровинку, Апорт — вы можете получать из Семиречья и Поволжья.
— Самим выращивать интереснее. И экономикой пренебрегать не следует… Поинтересуйся доходами колхозных садов, и ты…
— Я не экономист, а помолог. Моё дело — систематика яблони. С меня и этого достаточно.
Машина круто повернула к плотным тесовым воротам, выкрашенным в зелёный цвет, за которыми виднелся неприметный, тоже зелёный и сливавшийся с тополями, одноэтажный деревянный особняк — квартира секретаря крайкома, и Андрей сказал:
— На веранде свет, — Валентина поджидает нас…
Едва машина успела войти в маленький дворик, полуокружённый садом, откуда теперь, в ночную пору, разливался сильный аромат душистого табака, заглушавший запахи остальных цветов, как в доме загорелся свет и с веранды быстро спустилась Валентина Георгиевна.
— Наконец-то вы приехали к нам! Здравствуйте! — говорила тепло и радушно.
Сняв шляпу. Сидор наклонил свою крупную голову и поцеловал руку невестки.
— Рад. Душевно рад!.. Давно собирался к вам, да всё. знаете, дела, дальние поездки… — говорил гость, присматриваясь к Валентине Георгиевне; легонько повернул её к свету, падавшему с веранды. — Вот вы какая! Походите. определённо походите на… на ту, что запечатлена на карточке, рядом с Андрюшей, — улыбнулся он.
Карточка была довоенная, и Валентина Георгиевна, слегка вскинув голову и поправляя пышные волосы возле уха, возразила;
— Не говорите! С тех пор я постарела…
— Не видно этого. Не видно. Совсем незаметно.
Вслед за Андреем, который нёс огромный темножёлтый чемодан брата, они через веранду прошли в глубину дома, в одну из комнат, где были кровать, письменный стол, радиоприёмник какой-то новой, неизвестной Сидору, марки, — наверно, местного производства, — и даже розетка для переносного телефонного аппарата.
— Я надеюсь, тут вам будет удобно, — сказала Валентина Георгиевна.
— Спасибо за заботы, — учтиво поклонился гость. — Я ведь большую часть времени проведу на опытной станции.
Андрей, поставив чемодан на пол, потёр затёкшую ладонь.
— Какой тяжёлый! Будто книгами набитый!
— Его и пустой не сразу поднимешь! Ты посмотри — буйволовая кожа! Толще подошвы! В самолётах приходится изрядно доплачивать за лишний вес, но я не могу расстаться с ним. Привычка, знаешь, великое дело… А знатоки добротных вещей рассказывают, что такие чемоданы делали в те давние годы, когда в Америке охотнику легче было подстрелить буйвола, чем сейчас зайца!
Валентина Георгиевна рассматривала разноцветные наклейки, вчитывалась в незнакомые наименования отелей и заокеанских городов.
— Тут — вся Америка! — воскликнул Сидор. — Я проехал её несколько раз из конца в конец.
Раздеваясь, он кинул пальто на спинку стула, поверх него бережливо положил шляпу. Андрей взял всё и отнёс на вешалку; вернулся с добродушной улыбкой на лице:
— А когда-то босоногий Сидорка прикрывал голову от солнышка большим лопухом. Помнишь?
— Давно это было, Андреюшка, и быльём поросло.
— А я, слушай, часто вспоминаю. И хочется мне побывать в Лаптевке, посмотреть — какая она теперь, кто там жив из наших сверстников. Только, пожалуй, узнать будет не легко…
— Съезди. Соверши путешествие в страну детства.
Сидор открыл чемодан и начал разбирать вещи. Невестке подал шуршащий шёлковый плащ цвета кофе с молоком и, пока она примеряла, тревожно следил за её лицом: по вкусу ли? По росту ли? Кажется, он не ошибся. Как бы между прочим, сказал, что за границей это — «последний крик моды»!
— Большое спасибо, — сдержанно поблагодарила Валентина Георгиевна, хотя подарок и пришёлся по сердцу. — Мне нравится! — Взглянула на мужа. Тот не отозвался. В душе она посетовала на это, но внешне осталась всё такой же оживлённой. — У вас отличный вкус! — сказала деверю. — Правда, правда. Понимаете толк в вещах!
А Сидор той порой достал маленькую коробочку и повернулся к брату:
— Тебе, Андрюша, вечное перо. Ничего другого не мог подобрать. Ты, брат, не обижайся за дешёвый подарок. Но такого пера у нас нигде не сыщешь…
— Напрасно ты… о такой мелочи…
— Уж я-то знаю. Даже в Ленинграде нет. Скажешь: низко-по-клонство! — рассмеялся Сидор. — Нет. Я умею ценить своё. Но, как объективный человек, хорошее всегда называю хорошим, плохое — плохим. И убеждён: нам есть чему поучиться у ближних и дальних соседей. Да и незазорно: всё ценное на земле создаёт народ. Зазорно сидеть дома и перехваливать самого себя. Я бы разослал делегации по всему свету: обменяться научными открытиями, изобретениями. К слову сказать, из Америки я привёз новые сорта яблони. А инженеры могли бы найти новинки в технике, даже в изготовлении всего того, что мы называем унылым словом ширпотреб… Ты попробуй, как легко писать этим пером!
— Успею…
— Я хочу, чтобы ты сразу убедился. — Сидор достал толстую тетрадь в переплёте из коричневой кожи и развернул перед братом. — Пиши здесь. Тут у меня автографы.
Сидор продолжал разбирать свои вещи. Андрей спросил — как подвигается его работа над многотомным трудом о сортах яблони всего света, начатая, насколько он помнит, ещё в студенческие годы? Что-то долго ты, очень долго заставляешь ждать обещанное? Уж не успокоился ли на докторской диссертации, не собираешься ли почить на лаврах?
Словно задетый за больное, Сидор повернулся к Андрею и с горячностью человека, на всю жизнь посвятившего себя любимому делу, заговорил о месте яблони в истории человечества. Яблоко древнее многих древних мифов. Созданное человеком, оно было предметом раздора среди богинь, которыми наши далёкие предки населяли вселенную. Брат, наверно, не знает, что археологи обнаружили семена яблони в свайных постройках, в памятниках древнего Египта. Шли тысячелетия. Цвела и плодоносила яблоня. Но только на рубеже нашего летоисчисления она смогла перекочевать из мифологии в научные трактаты. В Риме Катон и Плиний Старший описали тридцать шесть сортов. Девять веков назад, при Ярославе Мудром, едва ли не самым крупным садом на земле был яблоневый сад Киево-Печерской лавры. К девятнадцатому веку яблоня распространилась по всей Руси. Сортов её всё прибавлялось и прибавлялось, как детей, внуков и правнуков в большущей семье. В ту пору агроном Болотов уже описал шестьсот сортов, и это в одной лишь Тульской губернии! Мичурин оставил после себя богатое наследство ценнейших сортов яблони. А его бесчисленные ученики и последователи, как кудесники, вызывают к жизни всё новые и новые разновидности. На опытных станциях в нашей стране уже создано семьсот сортов! Теперь Андрей может представить себе, насколько велик, поистине колоссален задуманный и осуществляемый им, Сидором, труд.
Валентина Георгиевна пригласила к столу, который она уже накрыла на веранде. Андрей подал брату полотенце, и они пошли мыть руки. По пути к умывальнику Сидор продолжил свой рассказ. Он уже давненько убедился, что для одного человека, хотя бы у него и было семь пядей во лбу, непосильна такая работа, какую задумал он, — не хватит жизни. Теперь у него много соавторов. Труд будет коллективным и выйдет под его общей редакцией. Так, над томом об американской яблоне, вернее — о сортах яблони в Северной Америке он работал в содружестве со своим заокеанским коллегой.
Скинув верхнюю рубашку, Сидор открыл кран с холодной водой; умывался долго, отфыркиваясь и отпыхиваясь; смочил бороду и волосы. Утираясь махровым полотенцем, опять заговорил о своей работе. На его помологической карте ещё есть белые пятна. Одним из них остаётся Сибирь.
— Утром поедем к Дорогину, — сказал Андрей. — Там ты многое почерпнёшь.
Сидор оделся и, стоя перед зеркалом, тщательно расчесал бороду и волосы. Освежённый, краснощёкий, он снова склонился над своим чемоданом.
— Я кое-что захватил с собой. Держи. — Подал брату бутылку. — Марочное цинандали! Лучшее из всех сухих вин, какие мне приходилось пробовать.
Они вышли на веранду. Ночь оказалась тёплой, стеклянные стенки были раздвинуты, и в дом заглядывали розовые георгины. А над столом, где был накрыт ужин, возвышалась хрустальная ваза с букетом из белых астр — любимых цветов Валентины Георгиевны.
Наполняя рюмки, Андрей говорил брату:
— Дорогин, надо полагать, угостит тебя сибирскими винами:,
— Разве такие есть?.. Что-то мне не верится…
Выпили за встречу, за свою молодость, не увядавшую в воспоминаниях, и за будущие успехи.
…Шёл пятый час утра, Валентина Георгиевна, извинившись, ушла спать, — к восьми ей — в школу, где она преподаёт историю, — а братья всё ещё сидели за столом, пили чай и, разговаривали, как в далёкую пору детства у костра в ночном…
Глава тринадцатая
Вера любовалась полосой Лизы. Пшеница вымахала чуть не в рост человека, да такая густая, что, казалось, струйки ветра не могли протиснуться сквозь неё, а скользили по поверхности. Эх, если бы такая была в поле, на больших массивах!
Всякий раз по дороге из сада в село Вера подходила к полосе и гладила колосья, длинные и полные, как молодые початки на болотной рогозе.
Однажды подруги встретились на дороге возле полосы, и Вера, хлопнув в ладоши, сказала:
— Пшеница у тебя, однако, из всего края лучшая! Чистая, будто гребнем прочёсанная!
— Вот этими гребешками прочесали на два разика! — Лиза показала руки с растопыренными пальцами. — Из конца в конец строем прошли…
Она заглянула подруге в глаза:
— Не завидуешь? — И поспешила напомнить: — Ты ведь сама отказалась от целины-то. Я перед тобой не виноватая.
— Наоборот рада за тебя. — Вера обняла подругу. — Вот как рада!..
— Твоё счастье-то привалило мне.
— Ну-у. Я своё добуду.
— Не забывай про охотника, который за двумя-то зайцами гонялся…
У Веры сомкнулись брови. Зачем выдумывают небылицы? Она ни за кем не гоняется. У неё — жених. Когда-нибудь домой вернётся…
А Лиза пошутила с ещё большей неловкостью:
— Говорят, кому везёт в любви, тот в работе проигрывает…
— Ну тебя!.. — отвернулась Вера. — Болтаешь глупости!..
Отойдя от неё, припомнила частушку, которую пели девчонки зимой в садовой избушке: «Разнесчастную любовь девушка затеяла…» Намекали на неё. А ведь она не затевала… Да и нельзя затеять. Настоящая-то любовь приходит сама, нежданно-негаданно, как весной в лесу родник пробивается сквозь мох…
Лизу поджидали тревожные дни. Едва успели появиться на колосьях жёлтенькие серёжки чуть заметных цветов, как начались проливные дожди. Набухая влагой, высокая пшеница клонилась всё ниже и ниже.
— Боюсь — ляжет хлеб, — беспокоилась звеньевая. — От заботушки сердце вянет…
— Изловчимся — скосим жаткой! — успокаивал Забалуев. — Зерно в снопах дойдёт — будет полное, увесистое!
Дождь не унимался, и Сергей Макарович тоже начал тревожиться: «Горячо достанется уборка…»
Однажды Фёкла Скрипунова по пути в сад остановилась у рекордной полосы, посмотрела на полёгший хлеб и вернулась в село, чтобы застать Лизу дома.
— Твою пшеничку, доченька, — заговорила озабоченно, — окромя серпа, ничем дочиста не поднять. Придётся мне обучать тебя и твоих девок страдному делу.
— Ну, уж ты, мама, придумала, — замахала руками Лиза. — Обещались приехать для кино снимать, а мы — с серпами. Стыдно…
— Стыд не в том. Вот ежели такой урожаище на землю оброним, тогда будет совестно на глаза людям показаться… И не жди ты никаких съёмщиков. А то хлеб попреет…
— Серпами не буду жать…
— Не спорь, а меня слушай. Я, доченька, за свою жизнь настрадовалась вдоволь. Семи годочков положила серп на плечо да пошла в поле. Бывало, морозы ударят, белые мухи замельтешат, а мы всё ещё хлебушко жнём. Страда! Теперешняя молодёжь даже не знает про этакое. В хорошую погоду комбайны запустят — как одним взмахом руки урожай снимут. А нонешный год, сама видишь, из порядка выломился: урожай к тебе пришёл богатырём, а на ногах устоять не мог, покорился ветру — лёг. Надо поднять его. Он не погнушается, что мы явимся к нему с серпами, за всё отблагодарит.
Лиза подумала и согласилась; в бригаде сказала, что уже положила серпы в керосин — ржавчину отмачивать. Над ней посмеялись:
— Ты ещё придумаешь руками пшеницу дёргать! По первобытному!
Сергей Макарович погасил смех:
— Гоготать нечего. Мы собрались не шутки шутить. Хлеб лежит в мокре, ненастье грозит бедой. Комбайнам — помеха. Значит, надо убирать, кто чем умеет. Жните в дождь. Снопы сразу ставьте поодиночке — ветер высушит.
Фёкла Скрипунова объявила Дорогину:
— Хоть сердись, хоть не сердись, Трофим, а я на неделю уйду к дочери в звено. Должна я помочь своему дитю с урожаем управиться…
И вот жницы вышли на полосу. Фёкла Силантьевна отмеряла себе широкую делянку, которую она назвала постатью, и принялась за работу. Серп то и дело нырял в густую пшеницу, а в левой руке быстро увеличивалась горсть подрезанных стеблей.
— Вот так, девуни, жните! Вот эдак режьте! — приговаривала она, а сама, согнувшись, казалось, не шла — бежала вдоль постати. К концу пути в левой руке было полснопа. Придерживая серпом возле колосьев, она подняла пшеницу и положила на соломенный поясок; после второго захода завязала сноп, и, поставив его, воскликнула:
— Зажин сделан! — Ласково провела рукой по колосьям. — Ветерком прохватит — зёрнышко хорошо подсохнет!
Девушки разошлись по местам. Серпы у них ныряли неумело, горсти оказывались маленькими, и Силантьевна то одной, то другой советовала:
— Пальчики, девуня, отгибай… Середним подхватывай пшеничку. Так, так. Теперь — безымянным. Мизинчиком, мизинчиком поболе…
С непривычки руки быстро устали, заныли поясницы.
— А против спины лекарство есть — трава скрипун, — успокаивала девок Силантьевна, срезала несколько стебельков с толстыми скрипучими листьями и раздала всем. — За пояс заткнёшь — спина уймётся.
Девушки захохотали.
А вы не зубоскальте, просмешницы. Сперва испытайте травку…
Молодые жницы жали хлеб, перебрасываясь шутками, и посматривали одна на другую — у кого ровнее стерня? У кого больше и красивее снопы?
Вдруг Лиза вскрикнула и, выронив серп, помахала левой рукой, — с большого пальца капала кровь.
— Ой, горюшко моё!.. Ой, рученька!..
— Не реви, девуня, — сказала мать, направляясь к дочери. — В страду со всякой жницей такое приключается. Старики-то говорили, что хлебушко потом да кровью полит…
— Тебе, конечно, не больно. А я должна терпеть. Я говорила: «Не надо серпы» — ты приневолила. Вот теперь останусь без руки…
— Взадпятки, доченька, не ходят. Слово дали — надо сполнять. А пальчик полечим…
Девушки сбежались к подруге.
— Теперь бы залить йодом да перевязать…
— Лекарство — рядышком, — сказала Силантьевна и пошла на обочину дороги.
Лиза сунула порезанный палец в рот.
Мать вернулась с тысячелистником, пожевала его и зелёную кашицу приложила к порезу.
— Вмиг затянет. Завтра позабудешь, в какое место серп-то поцеловал, — приговаривала она, обматывая палец ленточкой, оторванной от платка.
Показала девушкам старые рубцы на своей руке.
— Вот здесь, вот… Вот ещё… Все раны горьким тысячелистником залечивала. И от таких порезов в хворые не записывалась. Страдовала наравне со здоровыми.
Глянув на землю, где лежал серп, сказала дочери:
— Подыми. Пшеничка тебя ждёт-поджидает…
И Лиза опять покорилась матери; хоть и медленно, а всё-таки подвигала свою постать.
— Эдак, доченька, эдак, — подбадривала Силантьевна. — Страдовать пошла — забудь про боли, про недуги…
Облака подымались всё выше и выше, сбиваясь в белые громады. Солнце, пользуясь каждой прогалинкой, кидало на землю потоки тепла и вскоре просушило воздух. Но на дорогах попрежнему блестели большие лужи, и братья Желнины выехали на «газике», способном пройти по любой дороге, в какое угодно ненастье.
За окраиной города раскинулись, приподнятые к горам, необъятные поля. Там и сям виднелись комбайны. Гул тракторов сливался с шумом автомашин. Нагруженные хлебом, они устремились в город бесконечной вереницей. Приятно пахло свежим зерном пшеницы, овсяной соломой, освобождённой от летних тягот землёй.
В Луговатке Желнины отыскали Шарова и, пригласив его в машину, поехали по той дороге, что разрезала Чистую гриву на две половины. Андрей Гаврилович сидел рядом с шофёром, полуобернувшись к спутникам. Шаров, то слегка наклоняясь к нему, то поворачивая голову к своему бородатому соседу в зелёной велюровой шляпе, рассказывал с такой горечью, с какой люди говорят только о больших бедствиях:
— У нас хлеба держались до прошлой недели. Помните, в пятницу был ливень? Я ехал на коне. Пшеница стояла высокая, чистая. Вижу — наваливается чёрная туча. Решил переждать на току, под крышей. Ударил крупный дождь да с таким шалым ветром, какой бывает только в зимнее время: с одной стороны побьёт-побьёт, забежит с другой и ещё прибавит. Даже под крышу захлёстывал. На ток со всех сторон хлынула вода — коню по щиколотки! Кончился этот шквал. Выглянул я из-под крыши — нет хлеба! Всё лежит. Страшно смотреть. Колос утопает в воде. Я вам скажу, на моей памяти не бывало такого. Хотя бы легли хлеба в одну сторону, а то… Да вон, посмотрите!
Справа от дороги — огромный массив спелой пшеницы. Она не колыхалась под ветром, не шумела колосьями, а расстилалась по земле, будто узорчатая скатерть. Замысловато переплелись поваленные стебли.
— Комбайном такую невозможно взять, — говорил Шаров. — Ножи то идут поверху, то — ещё хуже! — подрезают колос. Вместо двадцати пяти центнеров оказывается в бункере десять. Остаётся единственное — косить вручную.
— Косите, — сказал Андрей Гаврилович. — Не теряйте времени.
— Литовок ни в потребкооперации, ни в Сельхозснабе нет.
— У колхозников, небось, найдутся старые косы.
На соседнем поле пшеница была посеяна широкорядно. Она выросла высокая и тоже полегла, но всё же поддавалась искусному комбайнеру. Но убирать её приходилось на таком низком срезе, что скошенное поле походило на плохо побритую голову: всюду виднелись чёрные ссадины.
Подъехали к комбайну. Младший Желнин спросил старшего — не желает ли тот взглянуть на работу. Сидор отказался. Это ведь не имеет соприкосновения с его специальностью, а терять время ради простого любопытства он не привык.
Профессор надеялся, что брат, уйдя без него, будет поторапливаться. Неудобно заставлять ждать себя. Им надо сегодня доехать до этого Дорогина. Интересно посмотреть, что у него за гибриды? А утром — снова в путь, на опытную станцию. Там нужно остаться на неделю.
Сбросив плащ, Андрей Гаврилович первым догнал комбайн, на ходу поднялся на мостик, поздоровался с чубатым парнем, что стоял за штурвалом. Рядом с Желниным встал Шаров.
Поблёскивая деревянными лопастями, крутилось низко опущенное мотовило, но полёгшая пшеница не поддавалась ему.
Ножи подрезали встречную струю возле самой земли, и вскоре длинная солома копной вспучилась на транспортёрах. Ещё секунда — и машина захлебнётся. Чубатый парень, одетый в удобный комбинезон, пронзительно свистнул. Трактор остановился. Парень, придерживаясь за поручни, повис над хедером, пинками расправил солому. Когда полотна опустели и молотилка проглотила последние срезанные стебли, тракторист, по новому сигналу, плавно стронул агрегат с места и повёл, насторожённо приглядываясь и прислушиваясь ко всему. Вот струя полёгшего хлеба круто повернулась, как бы убегая от машины, и ножи заскользили по поверхности. Комбайнер повернул штурвал, чтобы сбрить всё «под нуль», но уже через несколько секунд сгрудилась земля, трактористу, после двух свистков, пришлось включить задний ход. Комбайн дрогнул и неохотно попятился, чтобы стряхнуть землю с ножей… Трудна уборка полёгшего хлеба! Ох, трудна!
Медленно, с ежеминутными остановками, комбайн двигался вокруг большой полосы. Вдалеке едва виднелся маленький «газик». Возле него похаживал Сидор, заложив руки за спину. Ничего, пусть подождёт. Может, вспомнит: «Хлеб наш насущный…»
Пшеница лилась в бункер тяжёлым ручьём. Желнин и Шаров заглянули туда, сунули руки в зерно, взяли по горсти: влажное, очень влажное!
Андрей Гаврилович, пропустив пшеницу между пальцев, последние зёрна взял в рот и медленно разжевал. Хороши хлеба растут на Чистой гриве!
Павел Прохорович посмотрел на небо. Там медленно проплывали облака. Из белых они уже превратились в серые и теперь расползались вширь. Скоро опять занепогодит. В тридцать четвёртом, он помнит, дожди хлестали вплоть до белой крупы. Что. если и нынче случится такая напасть? Как быть с сырым зерном? Уже сейчас завалены все тока. Сушилка не успевает пропустить даже третьей части того, что поступает от комбайнов. В пятилетнем плане колхоза получился просчёт. Им бы надо ещё две сушилки…
— Стройте зернофабрику, — сказал Желнин.
— Фабрику? — переспросил Шаров. — Впервые слышу.
— Да, да, зерновую фабрику. Дело это совсем новое. В сельхозинституте один инженер заканчивает проект. Я видел чертежи. На одном конце сыплют в бункер сырую пшеницу, прямо из-под комбайна, а на другом — принимают в мешки сухое зерно. И на всю фабрику, слушайте, шесть рабочих! Всё будет делать электричество!
— А у нас на подработке зерна — семьдесят человек!
— Я скажу, чтобы инженер приехал с чертежами, — пообещал Андрей Гаврилович. — Электричество у вас есть. Ссуду вам дадим.
— Жаль — не знали раньше.
— А никто, слушайте, не знал. Это дожди подтолкнули…
Комбайн поравнялся с «газиком». Шаров и Желнин спустились на землю. Сидор взглянул на них. Кепка и пиджак на брате из чёрных превратились в серые, даже голенища сапог поблёкли. Мимо них, вслед за комбайном, проплывало облако пыли и лёгкой половы. Профессор поспешил в машину, хотя она и не являлась надёжным укрытием…
По дороге в Гляден Желнины останавливались ещё несколько раз. Поля колхоза «Колос Октября» заросли пыреем, молочаем и сурепкой. Всё там полегло, одни толстые жилистые стебли осота стояли прямо, маяча пушистыми султанчиками. Не хлеб, а бурьян! И это у председателя, которого в крае привыкли считать передовым хлеборобом! Верили ему на слово, об урожае судили по сводкам, — выполнил план хлебосдачи немножко раньше других, ну и хорошо! — а на поля заглядывали редко. Андрей Желнин давно не был здесь; не думал, что можно так запустить плодородную землю Чистой гривы. Выйдя из машины, он сунул руку в сырую толщу и приподнял тяжёлый плотный пласт. Набухшие в ненастье, колосья ещё не успели просохнуть. Кое-где на них зеленели ростки. Хлеб прорастал на корню!
Неподалёку виднелись люди. Желнины подъехали к ним. Это были студентки педагогического института. Они неумело подкашивали хлеб и отбрасывали в валки; двигались так скученно, что могли порубить одна другой ноги. Андрей Гаврилович расставил их по местам, некоторым показал, как держать черенок литовки, как точить лезвие оселком. Сидор и на этот раз ждал его в машине.
К полосе подошёл трактор с комбайном на прицепе, чтобы обмолотить то, что подкосили девушки.
— Отчего у вас хлеб такой сорный? — спросил Андрей Желнин бригадира тракторного отряда.
— Оттого, товарищ Желнин, что вы Забалуеву мало шею мылите! В передовиках ходит! — ответил Алпатов упрёками. — А вы бы пригляделись к нему… Как добрые люди, к примеру — луговатцы, готовят землю? По нескольку раз лущат культиваторами, сначала спровоцируют сорняки — заставят прорасти, потом уничтожат подчистую и только после того начинают сеять. А Забалуев норовит всё одним махом сделать, чтобы меньше платить за работу МТС. Больно экономный! Только от этой «экономии»-кругом убыток…
Прямота поправилась Андрею Желнину; пожимая руку Алпатову, он сказал, что «крайком поправит» Забалуева.
Раньше бы надо… — укоризненно качнул головой бригадир.
Андрей Гаврилович всюду присматривался к колосьям пшеницы, припоминал названия сортов. Тут были белоколосые и красноколосые, раннеспелые и позднеспелые сорта. У каждой пшеницы — свои положительные качества, но у всех оказался один и тот же недостаток — все, покоряясь дождю и ветру, полегли. На всей Чистой гриве. И по многим другим районам. Это создало невиданные трудности в уборке, вернее в спасении урожая.
— У нас, слушай, большие претензии к селекционерам. К зерновикам, — сказал Андрей, закинув руку за сиденье и повернув лицо к брату. — Нужна, очень нужна пшеница с крепким стеблем, устойчивая против полегания. Нет ли чего-нибудь новенького? Ты не слыхал?
Сидор пожал плечами. Андрей снова стал присматриваться к полям. Вот полоса, наполовину скошенная комбайном. Остались обширные кулиги, где пшеница лежала, прихлёстанная к земле. Одну из таких кулиг косили тракторной сенокосилкой, которая брила всё под корень. Но трактор шёл по скошенному хлебу и тяжёлыми клыкастыми колёсами вминал его в землю. На тракторе и на сенокосилке сидели молодые парни. Андрей Гаврилович остановил машину.
— Обмолачиваете? Мышам на корм зарываете?
— Что приказано, то и делаем, — ответил тракторист и, протянув растопыренные руки, добавил: — Не могу же я своими пятернями отгребать.
— Заглушите трактор.
Парни, ворча себе под нос, ногами откидывали скошенный хлеб, освобождая место для прохода трактора вокруг кулиги.
Забалуева не удалось найти в поле. Не застали его Желнины и в селе. Бухгалтер Облучков, прищёлкнув языком, сказал:
— В страдную пору Сергея Макаровича ловить — всё равно, что за вихрем гоняться! Везде норовит побывать. Где затруднение — сам командует.
Желнины направились в сад. Андрей опять задумался о полёгших хлебах. Ему припомнилась статья, напечатанная в краевой газете года три назад. Там был фотоснимок: Забалуев и Дорогин рассматривают маленький снопик пшеницы, выращенной на опытной грядке. После того старик замолчал о своих пшеничных гибридах. В прошлом году отказался дать на краевую выставку. Неудача у него, что ли? Никому не говорит ни слова. Но, рассказывают, и нынче высеял на грядках. Значит, надеется.
Машина шла по дороге, что пересекала коровий выгон, в углу которого был рекордный участок Лизы Скрипуновой.
Братья Желнины подъехали к жницам. Девушки, перешёптываясь, окружили машину. К Андрею Гавриловичу подошла Фёкла Силантьевна с серпом на плече:
— За звеньевую тут работает моя дочка. Скрипунова. Может, доводилось слышать? Прошлым летом моя девуня на конопле была первой из всего звена! — Она повернулась к дочери. — Лизавета, скажи сама.
Но Лиза, ссутулясь. спряталась за подруг.
— Стеснительная девушка — во всём колхозе не сыскать такой! — Фёкла потянула дочь за рукав. — Скажи, Лизавета.
— А что говорить-то? — Лиза распрямилась. — Пусть сами глядят, какой есть урожай. От моих слов он не прибавится, не уменьшится.
Андрей Желнин вышел из машины, взял в руки сноп, присмотрелся к колосьям.
— Урожай, слушайте, отличный! Видны забота и старание!
— Подымаем серпами, чтобы каждое зёрнышко сберечь, — рассказывала Фёкла. — Заботливее моей Лизаветушки во всём свете нет. Пальчик серпом располоснула, а сама всё жнёт и жнёт: боль ей нипочём!
— Мамонька, хватит, — попросила Лиза. — Не надо…
— Почему не надо? Пусть добрые люди знают, как наши колхозницы об урожае-то заботятся. Ни силы, ни здоровья — ничего не жалеем.
Андрею Гавриловичу хотелось взять серп и нажать пшеницы хотя бы на один сноп (когда-то он умел жать не хуже других и, наверно, ещё не разучился?), но Сидор, высунув голову из машины, окликнул его: так они и к вечеру не доберутся до опытника Дорогина!.. Конечно, брат прав — им надо спешить, и Андрей вернулся к «газику». Но Фёкла Силантьевна всё удерживала и удерживала его своим разговором:
— Торопится моя Лизавета. Торопится, бережливая, убрать свои гектары за сухую погодушку…
— Хорошо! — Андрей Гаврилович, сидя рядом с шофёром, тронул кепку. — Желаю успешно страдовать!
Высокий тополевый заслон и ворота сада остались позади. На въездной аллее, под сводами из ветвей старых вязов, колёса машины зашуршали сухой листвой. Запахло спелыми яблоками.
Выйдя из машины, братья Желнины направились к сараю, где большими ворохами лежали яблочки величиной с мелкие головки мака. Одни алые, другие красные, третьи золотистые. И все не походили на издавна известную китайку. То были незнакомые ранетки. Две женщины черпали их вёдрами и через борт насыпали в трёхтонку: урожай отгружался в город, на кондитерскую фабрику.
Неподалёку стоял пресс. Яблочный сок сливался в чан. От сторожки доносилось побулькивание, — там бродило молодое вино в огромных бочках. Всё здесь для Сидора Желнина было новым, и он принялся расспрашивать женщин…
Дорогин был далеко в саду. Заслышав легковую машину, он пошёл встречать гостей.
— Вот нагрянули к вам, помешали работе, — сказал Андрей Гаврилович, здороваясь с ним.
— Нечастая помеха.
— Зато приехали вдвоём. Знакомьтесь…
Старый садовод читал в журналах статьи профессора С. Желнина, слышал о нём от многих учёных и от его брата; неожиданному приезду был в душе рад, как ребёнок празднику, но внешне держался спокойно, с достоинством человека, успевшего многое повидать за долгие годы жизни, наполненной постоянными поисками нового и богатой встречами с выдающимися людьми. Он пригласил гостей в беседку, перед которой горел костёр, разведённый Алексеичем, и большой чайник на таганке пофыркивал паром и позванивал крышкой.
Приятный запах дыма будоражил далёкие воспоминания. Давно Сидор не сидел у костра, давно не любовался бойкими струйками огня, не пил из просмолённого дымом чайника. Не мешало бы с дороги пообедать и выпить чаю! Но в нескольких шагах, за зелёными стенами из клёнов прятались яблони обширного сада, который манил в свою глубину, как в детстве густой лес с его загадками: что скрывается в тенистых зарослях? Что подстерегает в чаще? Судя по ворохам ранеток в саду, есть новинки. Скорей скорей — туда! А чай от них не уйдёт…
— Говорят, соловья баснями не кормят, — сказал Дорогин с добродушной улыбкой, от которой белая борода его стала ещё светлее. — Сад большой — басен будет много.
— Вот и хорошо! «Ни единым хлебом жив человек», — в тон ему, с такой же добродушной улыбкой, заметил профессор, разглаживая бороду, — одну половину — влево, другую — вправо, — и настойчиво попросил: — Угостите сначала баснями. За ними приехал. Но с одной оговоркой: стланцами не интересуюсь. Не показывайте. Не тратьте время.
Трофиму Тимофеевичу хотелось поспорить: стланцы — основа сибирского садоводства! В слегка прищуренных глазах заиграли колючие искорки. Но он промолчал. Гостей повел в ближний квартал ранеток, где с утра была начата стрижка. Женщины в разноцветных платьях, в ярких платках, стоя на передвижных лестницах, острыми ножницами перестригали длинные плодоножки, похожие на медную проволоку, и маленькие яблочки, сияя в раздробленных лучах солнца, рубинами падали на широкие полотнища, разостланные по земле. У стриженых деревьев плодоножки на ветках торчали, как щетинка. Профессор достал фотоаппарат и сделал несколько снимков.
С одного из деревьев Сидор Гаврилович сорвал листочек и положил в записную книжку. Заметив, что жёлтый лист уже сморщился, Дорогин сказал, что даст ему зелёный, засушенный в середине лета. И хорошо, если бы профессор нашёл время прочесть ботаническое описание.
— А кто же сделал его? Вы сами?!.
Да, не ради простого любопытства собирает листья яблони старый садовод, — они помогают ему задолго до плодоношения гибридов угадать качество будущих плодов. Уже первые листочки гибридного сеянца показывают, насколько правильно он подобрал исходные формы и добьётся ли того, что задумал.
Разговаривая о самых сложных вопросах гибридизации и направленного воспитания деревьев, иногда поправляя друг друга, они переходили из квартала в квартал, и вскоре Сидор убедился, что брат был прав, — здесь ведётся, в полном смысле слова, научная работа!
Узнав, что гость недавно вернулся из продолжительной поездки за океан, Дорогин стал расспрашивать о садах в Соединённых Штатах и Канаде. Сидор Гаврилович рассказывал, называя по привычке, приобретённой за время пребывания в Америке, ранетки крэбами:
— Есть у них интересные новинки. Лучше старых крэбов, уже известных ранее. Я для института купил у профессора Хилдрета…
— Он жив?! А я думал, уже перекочевал к предкам. Однако, годков на десять старше меня.
— Ему — восьмидесятый. Но, знаете, Томас ещё довольно бодрый, продолжает работать в саду. Он очень приятный человек, и заслуги у него большие. Вы напрасно относитесь к нему с каким-то пренебрежением.
— У меня с ним старые счёты…
Андрей Гаврилович попросил брата прислать Дорогину саженцы новых американских сортов. Профессор обещал.
Старый садовод повёл гостей дальше. Сидор Желнин расспрашивал о неизвестных ему ранее сортах и гибридах, брал по одному листочку с дерева, что-то записывал, делал снимки, пробовал яблочки на вкус. Так они дошли до защитного пояса из кустов жёлтой акации. Дорогин протиснулся сквозь заросли и, придерживая рукой колючие ветки, пропустил гостей в квартал, куда ещё не заходили сборщицы урожая. Там яблони согнулись до земли. Глянув на ближнее дерево, усыпанное круглыми багряными яблочками, профессор попятился от него, как от привидения:
— Это… это откуда?!. Подарок? Когда успели получить?..
Перед ним — один из самых удачных крэбов Хилдрета, полученных от скрещивания дикой сибирки. Томас распространил его под названием… Вот названия-то он, Желнин, не помнит. Но всё есть в записях. Ведь он купил этот сорт за океаном…
Дорогин сорвал яблочко, не спеша обтёр платком, кривым садовым ножом разрезал посредине и, повернув кверху красной мякотью, подал гостям по половинке.
«Да, тот самый!» — мысленно подтвердил профессор, а вслух сказал, что американцы ценят этот крэб за красную мякоть: даёт отличное варенье!
— Подарок! Это вы правильно говорите, — подчеркнул Дорогин, но в его прищуренных глазах заиграла хитринка. — Однако, самый дорогой в жизни! И получен… из Томска!
Раскинув руки от удивления, профессор переспросил— не ослышался ли он. Нет, всё точно.
— И зовём мы его Кругленьким, — сообщил старый садовод.
— Странно. Очень странно… — пожал плечами Сидор Гаврилович: неужели его ввели в заблуждение? Если бы он знал, что здесь растут такие деревья, не стал бы покупать за океаном. И он попросил рассказать о происхождении удивительных яблонь.
— Долгая история… — сдержанно уклонился Дорогин. Вернее, глава из истории северного садоводства…
Они вышли на аллею, где в тени деревьев, по соседству с клумбой разноцветных астр, стояла скамейка, и Андрей Гаврилович предложил:
— Ради «истории» можно присесть. Рассказчику — место в середине.
Но сели только двое.
Сидор Гаврилович встал против них, закинул руки за спину и не сводил глаз с Дорогина.
— Так вот слушайте, — начал старик спокойным тоном повествователя. — В девятьсот шестом году в Томске расхворался профессор Леонид Петрович Карелин. Врачи дали ему совет: «Уезжай, батенька, на юг». А у профессора в саду росли гибриды яблони. Им было по три, по четыре года. Куда их девать? Леонид Петрович вспомнил обо мне. Однако, потому вспомнил, что я три недели был у него за ямщика, возил по нашим горам да лесам. И сад мой он видел. Ну, прислал мне телеграммку. Я быстренько приехал, принял гибриды, как детей на воспитание. Каждый день за ними доглядывал, всё записывал. Леониду Петровичу давал полный отчёт. Жаль — недолго прожил он в Крыму, — сгорел в чахотке. Не дождался яблок от своих гибридов. Года через два после его кончины появились первые плоды. Тут как раз приехал Хилдрет, расхвалил, стал просить черенки. Ну, мы, как гостю, подарили ему. Он записал их под номерами, увёз, и дело с концом. Прижились ли они там — мы с женой не знали. Смотрим на яблоньки: что же они у нас живут без имён? Словно беспаспортные. А от них ведь пойдут дети. Неловко. Нехорошо. В садах всё перепутается. И стали мы придумывать для них имена. Одно маточное дерево назвали ранеткой Карелина, другое — Красавицей Сибири, а третье записали просто Кругленьким. Впоследствии оно оказалось самым зимостойким и по вкусу наилучшим из всех подаренных гибридов. От него и пошёл новый сорт…
Правда беспощадна, как солнечный удар. От неё не укроешься под тучами сомнений. Профессор Желнин, сражённый рассказом старика, присел на край скамьи. Он не мог ни возражать, ни задавать уточняющих вопросов. Ему вспомнился, слышанный в детстве, рассказ о мужике, у которого цыган увёл со двора гнедого коня, подстриг ему гриву, немножко укоротил хвост, слегка запылил всего мукой, назвал Сивкой и на базаре продал тому же самому мужику. Дома конь заржал. Хозяйка узнала своего гнедка и отлупила мужика ухватом…
Младший Желнин заговорил о том, что его волновало больше всего — об урожае, о полёгших хлебах, а потом подвёл разговор к опытным грядкам пшеницы, на которые ему хотелось бы взглянуть сейчас.
— Однако, лучше в другой раз… Через годок, — отговаривался Дорогин. — Поспешишь — людей насмешишь. Со мной бывало такое.
— Что-то я не припомню, — сказал Андрей Гаврилович.
— Как же… Три года назад.
Старик улыбнулся, пальцами правой руки размёл бороду по груди и рассказ повёл издалека…
Пшеничка пшеничке — сестра. Но сёстры в большой семье разные. У одной колос, будто из красной меди отлитый, у другой — бронзовый, у третьей как бы задымленный, у четвёртой — белый, что твоя слоновая кость… И в каждом колосе разное зерно. И калачи из него разные по вкусу…
С юности Трофим Тимофеевич присматривался к пшеничке да выбирал, какая получше уродится на Чистой гриве. А в начале двадцатых годов он стал получать от института растениеводства посылки с новыми сортами. Самый урожайный и скороспелый сорт он размножил; вступая в колхоз, сдал отборных семян на семь гектаров. Сейчас ту пшеницу сеют во всём районе.
Успех подбодрил. Появилась заманчивая думка — вывести такую пшеницу, которая не поддавалась бы суховеям и в самые жаркие годы приносила бы хороший урожай. Выращивая в своём приусадебном саду и усатую, и голоколосую, и твёрдую, и мягкую пшеницы, он начал скрещивать отдалённые по своему происхождению сорта. Но жирная почва, издавна приготовленная под избалованные заботой огородные культуры, оказалась непригодной, и Трофим Тимофеевич перенёс опыты в колхозный сад, где для этой цели пригодился сухой склон сопки, открытый всем знойным ветрам, налетавшим из раскалённой степи.
Верунька по молодости как-то сказала ему — зачем он горбится над этими грядками? С него хватит забот о яблонях.
— Мне одной тропки мало — душа зовёт на вторую, — ответил он. — В молодые годы ездил я проводником с профессором. С географом, который ледники изучал. Вместе подымались на горы. Вот идём: гора — высокая, трудная, красоты неописуемой, — налюбуешься вдоволь, и уже думаешь— на всю жизнь. Больше не поманит. Не будешь сердце утруждать восхождением. Красоты, однако, и на равнине достаточно, ежели у человека душа для неё открыта. Но как только поднимешься на самую вершину да глянешь вокруг на другие горы, высокие, загадочные, так сразу об усталости забудешь, — в голове одно: торить новые тропы, побеждать вершину за вершиной! Спустишься с покорённой горы, переночуешь в долине, а утром — снова в поход… Не забудется то лето!
Грядок в саду всё прибавлялось и прибавлялось. Одну Дорогин отвёл для ячменя. Ему хотелось вывести ячмень без жёсткой плёнки, в которую запрятано зерно, и он стал скрещивать его с пшеницей. Это долго не удавалось. Пришлось несколько раз менять сроки посева, а когда он добился одновременного развития обоих видов — ячмень не принял пшеничной пыльцы и осенью, словно камыш сухой листвой, шумел пустыми колосьями.
Четыре года Дорогин терпел неудачу и только на пятом удалось окрутить упрямца: ячмень дал гибридные семена, покорно сбросил жёсткую одёжку. Особенно приятно, что гибрид унаследовал скороспелость. Но он был усатым, а Дорогин стремился вывести голоколосый.
— Побрить тебя надо, голубчика! — погрозил пальцем, стоя, у грядки. — Обязательно побрить.
Он присматривался к каждому колосу. Может быть, наследственные качества голоколосой пшеницы где-нибудь проявились сильнее? Может быть, удастся найти хоть одну безостую чешуйку?..
Забалуев попрекал Дорогина: от его опытов нет прибытка! В один из своих приездов в сад председатель направился прямо к делянкам. У первой грядки его остановила дощечка с надписью. Прочитав незнакомые слова, он не подошёл, а как бы подскочил к соседней грядке и склонился над второй доской…
Сергей Макарович обошёл делянки несколько раз, отмеривая землю пальцами, пересчитал стебли на маленьких квадратах; колосья осторожно покачал на ладони.
— Тяжёлые! — отметил вслух. — Про такие можно рассказать в крае!..
Когда они встретились, разговор начал с похвалы:
— Пшеничка у тебя, как говорится, растёт золотая!
— Однако, золота ещё маловато, — возразил Дорогин. — Посмотрим, как дальше себя покажет.
— Я сейчас вижу, на каких грядках созреет примолотный хлеб. В зерне понимаю толк… А на досках понаписал ты мудрёно. К чему это?
— Ничего мудрёного, — там поименованы родители гибридов.
— Ишь, ты! Загс придумал! По-учёному всё ведёшь! Я гляжу, ты замыслил у Чеснокова отбить кусок хлеба?
— У него хлеб чёрствый — не по моим зубам.
— Привык ты загадками говорить.
— Отгадка простая: он испытывает да проверяет готовое, испечённое в прошлые годы, а у меня заведено тесто для нового каравая.
— Ну, а сам-то надеешься, что испечёшь? Не переквасишь теста?
— Без надежды жить — помирать ложись.
— Не договариваешь. Хитришь, — корил его Забалуев; рассмеявшись, начал рассказывать старую бывальщину. — Была у мужика баба. Не поглянулась — хлеб худой стряпала. Прогнал. Высватал другую. Стали жить-поживать. Вот мужик говорит: «Ставь квашню, — завтра на пашню поеду». Ну, баба, как полагается, настряпала булок полный мешок. Приехал мужик на пашню, налил в колоду воды и вывалил туда хлеб, а сам начал полосу пахать. Глядит — над колодой вороны вьются. Чего они там высматривают? Невдомёк ему было, что птицы хлеб клюют. Отпахал упряжку, коней пустил на траву, сам пошёл обедать. Заглянул в колоду, а там — батюшки мои! — ни одной крошки не осталось! Рассердился мужик…
— На ворон? — нарочито усмехнулся Дорогин, догадываясь о конце бывальщины.
— На бабу! — с удовольствием разъяснил Забалуев и продолжал. — Середь дня поехал домой — бабу колотить! Бьёт, а сам приговаривает: «Ты каких булок мне напекла? А? А? Вот у меня первая баба мастерица была: такой хлеб стряпала, такой хлеб, что я по неделе в колоде мочил и то вороны не расклёвывали!..»
— Мораль сей басни мне ясна. — Дорогин прищурил колючие глаза. — Грозитесь бить за неудачные опыты?
— Сейчас не собираюсь. Вижу — может у тебя получиться добрый каравай. Позовём гостей к обеду! Корми! Похвалят — премию дадим!
Во время очередной поездки в город Забалуев побывал в редакции газеты, и через несколько дней в сад нагрянули корреспонденты. Трофим Тимофеевич долго убеждал их, что ещё рано писать о его работе с зерновыми, но статья в газете появилась, даже с фотоснимком. А пшеница подвела. И не один раз. То она страдала от суховеев, то от ранних заморозков.
Дорогин не мог без досады вспоминать о похвальной статье, о преждевременном фотоснимке, и при случае, напоминал председателю:
— Ославили меня понапрасну, вроде болтуна выставили…
Сергей Макарович не оставался в долгу:
— Мне приходится больше краснеть за тебя. С меня в крае спрашивают: «Где та новая пшеница?..» Ясно — у затейщика на языке…
После этого Дорогин и взял за правило — ничего не рассказывать раньше времени…
— И всё-таки мне хотелось бы сегодня взглянуть на ваши пшеничные гибриды, — настаивал Андрей Желнин и, чтобы не выслушивать отговорок, добавил: — Да вот и профессору тоже интересно…
Сидор Гаврилович, сославшись на усталость, сказал, что останется тут и отдохнёт в тени деревьев. Но отдыхать он не мог. Тяжело поднялся и пошёл бродить по саду; ни к чему не присматривался, ничего не замечал, — думал только о Томасе Хилдрете и о своей ошибке. Виноват ли его заокеанский коллега? Это — один из энергичных собирателей. И тут нет ничего предосудительного. Скажут: злополучному крэбу дал своё наименование, не упомянул томского селекционера. Законный упрёк. Но Томас мог не знать. Вывез под номером. Без всякого умысла. А вот о Дорогине он должен был написать… Он должен, а ты?.. Стыд сказать, опростоволосился! Того и жди, старик где-нибудь на совещании выступит: «Ну и новинку привёз профессор из-за моря! Ну и знаток! Обрадовал невидалью!.. А когда у нас в колхозном саду сам…» Лучше не вспоминать и не думать об этом. Нет, нельзя не вспоминать. Надо выступить в печати, ещё до выхода книги восстановить истину… Да, да, он так и сделает. Всё объяснит. Наука — суровая правда, строгая точность… А от Хилдрета, в то же время, он привёз много такого, что пригодится для экспериментальной работы. И это он тоже отметит…
Постепенно Сидор Гаврилович успокоился, поднял глаза на деревья; осматривая их, переходил из квартала в квартал, а саду всё не было конца. Вот обрезаны сучья, — старик перепривил яблони каким-то новым сортом. К каждому пенёчку прикреплены белые бумажные колпачки. В них, как в колыбельках, зеленеют молодые побеги. И под каждой веткой — деревянная серьга с короткой карандашной надписью: название сорта и день прививки. Сидор взглянул на одну серьгу, на другую, на третью — всюду первые числа июля! Это новость! Таких поздних прививок он не встречал. И удивительно — они не только не уступают весенним, известным издавна, но даже превосходят их по мощности и жизненной силе! Вон листва на побегах уже стала жёсткой, — древесина созрела и приготовилась к зиме. Садовод достиг своей цели! Об этом стоит написать в журнал…
Где-то недалеко, наверно на главной аллее, призывно сигналил шофёр, потом стали доноситься громкие крики, — звали его. Профессор пошёл на зов. Да, шофёр приехал за ним — ждут к обеду.
Но в доме садовода ещё только накрывали стол. Брат расставлял тарелки. Старик отвернулся к угловой полке, занавешанной серой ситцевой занавеской. Наверно, за хлебом. Сидор ждал, что он достанет пышный белый калач, испечённый на поду в русской печи, и, по крестьянскому обычаю, разломает на куски. Давно не ел такого хлеба!.. Андрей вспомнил румяные шаньги, которыми когда-то в Луговатке любила угощать его Анисья Михайловна Грохотова: поджаренная сметанная корочка, политая маслом, хрустела на зубах, а мякиш был душистый, теплый… Но старик вернулся к столу с плотным кирпичом чёрного хлеба и, поправив на жёсткой ладони, как на оселке остриё ножа, стал резать на ломти.
— Пайковый? — тихо спросил Андрей Желнин, и в голосе его почувствовалась горечь.
— Откуда же у вас пайки?! — Сидор проглотил слюну, появившуюся не ко времени. — Ведь в колхозах, насколько я знаю…
— Дочь купила. Верунька. На толкучке.
— В городе?! — переспросил профессор. — Ничего не понимаю! Из города хлеб в деревню!
— Иной раз удаётся… Из-под полы покупаем. Надоело до смерти. А что поделаешь?.. В войну научились выпекать из картошки: кто булки, кто драники, как бы сказать оладьи. Одной бабочке выдали премию за картофельный хлеб! Портрет в газете напечатали!.. От недостатков всё… Ну, а ныне — засуха на Украине…
Нарезанные ломти старик сложил на деревянное блюдо, а крошки смел на ладонь и привычно кинул в рот.
Андрей Гаврилович достал колбасу, которую он захватил из дому, Дорогин принёс солёных огурцов. Сокрушался, что нечем угостить: старого вина не осталось, молодое ещё не готово. Сидор укоризненно посмотрел на брата. «А ты говорил!.. Эх, надо было взять…»
Хозяин пригласил гостей к столу.
За столом некоторое время молчали. Андрей заговорил первым, обращаясь к брату:
— Какие, слушай, гибриды я повидал! Колос крупный, стебель крепкий…
— Над стеблем-то, однако, придётся ещё поработать, — заметил Дорогин.
Зерно стекловидное! — продолжал Андрей. — Жаль, ты не пошёл с нами.
— Я, знаешь, видел не меньшие ценности! — воскликнул Сидор, его карие глаза просияли.
Старик удивлённо посмотрел на него. Гость закивал головой:
— Да, да. Ваши летние прививки черенком, на которые я случайно набрёл, — это открытие!
— Ну, что вы! Меня за них ругали. Даже через газету. Дескать, очковтирательство. Назвали выскочкой.
— Это нам знакомо. Травля мичуринца! — возмущался профессор. — Противники не унимаются…
— А кто писал? — спросил Андрей Желнин.
— Нашёлся тут один. Агрономом работает, а прививать не умеет. Выпросил у меня черенки, но всё испортил. А нынче я при свидетелях сделал летние прививки, — приезжали учёные из города. Весной составим акт. Ежели всё будет хорошо.
— Неужели вы сомневаетесь? Конечно, перезимуют ваши прививки, — сказал Сидор Гаврилович. — Более того, они явятся стимуляторами для всего древесного организма.
Той порой Алексеич сварил щи из барсука, добытого им два дня назад. Хотя мясо пахло звериной норой, щи всем понравились. Котелка не хватило. Дорогин поставил на стол вазу с мёдом, налил по кружке чаю. Правда, заварена была лесная душица, — чай в те годы выдавали только на литерные пайки да и то редко. У душицы был приятный аромат, и гости выпили по две кружки.
Сидор Гаврилович опять заговорил о летних прививках. Где и как садовод хранит черенки до июля? Не подсыхают ли они?
— В погребе держу. В холоде, — рассказывал Дорогин не спеша. — Черенок, конечно, подвялится. Смерть ему грозит, вот-вот подступит. И вдруг он получает соки жизни от взрослого дерева. Тут сразу пробуждается. И такую силу роста даёт, что залюбуешься! Однако радость свою показывает: «Живу! Расту!» Да вы сами видели…
Профессор спросил, есть ли у Дорогина книга для отзывов. Старик достал с этажерки тетрадь в темнокоричневом переплёте, и подал гостю. Перелистывая её, Сидор Гаврилович видел записи агрономов и студентов, партийных работников и учителей, путешественников, проезжавших через Гляден, и участников пионерских походов. Перевернув последнюю исписанную страницу, он перешёл к письменному столу, и в его руках заскрипело перо:
«Метод летних прививок Т. Т. Дорогина надо изучить и осознать с позиций Мичурина. Мы не можем игнорировать те биохимические процессы, которые претерпели ткани черенка за период его «ненормального» хранения по июнь — июль, когда черенок уже находится на грани жизни и смерти. С этим связан быстрый рост и созревание побега за короткий срок вегетации. Нам следует кое-чему поучиться у Трофима Тимофеевича и поблагодарить его за новое слово в биологической науке».
На въездной аллее послышался стук тележки. Она остановилась у крыльца, и в дом садовода вошёл Забалуев в запачканной машинным маслом и пропылённой гимнастёрке. В его выгоревших на солнце бровях запутались лёгкие пушинки молочая, осота и пшеничной половы. Рукава и грудь — в липучках. Судя по всему, он недавно подавал снопы в барабан молотилки, может быть, отбрасывал солому или приминал тяжёлыми ногами пласты на большом омёте.
Во время сессий краевого совета и партконференций Забалуев не однажды пенял Андрею Желнину: «По районам ездите, а нас вроде как бы обегаете. Заехали бы разок». Сейчас Сергей Макарович явно не обрадовался приезду секретаря крайкома. Ну, что бы ему появиться раньше, когда хлеб всходил и не были заметны сорняки. А теперь… Похвалы ждать нечего. Строгий он человек!
Добро бы приехал один, а то привёз с собой бородатого незнакомца. Кто такой? Откуда? Наверно — из Москвы. Какой-нибудь заместитель министра. Привяжется с расспросами об агротехнике. Ой, беда тебе, Сергей!.. Одна надежда на рекордный участок. Они заезжали на полосу и не могли не полюбоваться отменной пшеницей, какой он, Сергей Забалуев, сам не видел много лет! А если они в поле заметили непорядки?.. Жаркий денёк!..
Пока Сергей Макарович сделал несколько шагов от порога к Желниным, на его лбу, словно смолка на оголённом стволе сосны, вздулись капли пота.
— Припоздал маленько, — извинился он. — Ну никак не мог оторваться от машины, поломка приключилась. Надо за всем доглядеть. Сами знаете — хлеб великое дело!
Секретарь крайкома слушал молча, глубоко запавшие чёрные глаза становились всё холоднее и холоднее, острый взгляд как бы просверливал насквозь. Это предвещало недоброе. Лучше бы он сразу начал «вправлять мозги», как говаривал Неустроев. Но Андрей Гаврилович не произносил ни звука, лицо его оставалось неподвижным.
— Сейчас ехал мимо участка звена высокого урожая и не утерпел — заглянул, — продолжал Сергей Макарович. Уж больно пшеничка хороша! Уродилась наособицу!
— Радуетесь? — спросил Андрей Гаврилович ровным, чеканным голосом.
— Само собой! Такому хлебу, как говорится, грешно не радоваться!
— А вы слышали о засухе на Украине?
— Доводилось краем уха…
— Так что же вы прикрываетесь какими-то четырьмя рекордными гектарами, как щитом?
Секретарь крайкома не повышал голоса, и это было хуже, чем самое громкое и энергичное «вправление мозгов», — у Забалуева взмокла гимнастёрка на спине.
— Кому нужен такой рекорд? Начали распахивать целину и испугались.
— У нас в полях лежит непаханная земля. Не управляемся.
— А с Шаровым спорите из-за какого-то клочка! Из-за десяти гектаров, да?
— Уже не спорю. Пускай заливает Язевый лог, ежели силы хватит. Он только хорохорится. К слову сказать, по хлебосдаче-то мы…
— Что вы равняетесь? С маленького урожая и хлебопоставки маленькие.
Спутник Желнина за всё время не проронил ни слова. Его молчание больше всего пугало Забалуева, но он всё-таки нашёл в себе силы возразить:
— У нас урожай не маленький, а вроде среднего.
— У вас — бурьян вместо хлеба, все сорняки, какие только есть на свете!
— Не сумели. Не хватило рабочей силы для прополки.
— Слушайте, вы можете обходиться без прополки, если будете правильно ухаживать за почвой. А вы экономите на обработке. Так? Чтобы меньше было натуроплаты?
— О трудодне заботился. Хотелось побольше хлеба выдать.
— Богатый трудодень будет при богатом урожае. А вы крохоборничаете. Стараетесь собирать по крошке, а теряете тонны. Что вырастили в урожайный год? Стыдно смотреть. И как вы могли допустить такие потери? — На ладони Желнина лежали колосья. — Это с одного квадратного метра!..
— Мы их конными граблями соберём, — пообещал Сергей Макарович первое, что пришло в голову. — Переплетём зубья проволокой и начнём сгребать. Я думаю, хорошо получится!
Когда Желнин упомянул о тракторе, который вминает в землю подкошенную пшеницу, Забалуев побагровел и в ту сторону, где находились поля, потряс тёмным от загара кулаком:
— Ах, дурные парни! — Я ж им давал не такую команду… За всем нужны глаза да глазаньки. — И он обратился с просьбой. — Андрей Гаврилович, дозвольте на машине слетать — подгребальщиков на полосу доставить.
— Поезжайте, — сказал Желнин. — Да передайте секретарю парторганизации: вечером я приеду на бригаду. Пусть соберёт коммунистов. Поговорим? Подскажете, какая помощь нужна с нашей стороны.
Забалуев бросился к выходу. На пороге он обернулся и жестом позвал садовода, а когда старик, вслед за ним, вышел на крыльцо, спросил у него — кто приехал с Желниным.
— Родной брат, говоришь? Профессор? По хлебу?
— По яблоням.
— О-о-о, думать не о чем! А я-то считал, что он по делу! — От сердца немного отлегло, но Сергей Макарович всё же погрозил пальцем. — А ты, смотри, поаккуратней разговаривай с ними, не сморозь чепухи. У тебя язык меры не знает. Чего доброго, затеешь спор…
— Зарока не даю.
— А я тебя упреждаю: больше слушай, меньше говори, Уважительность покажи. — Забалуев потянулся губами к уху старика, затерявшемуся среди пышных белых волос. — Из кладовой выпишу на гостей: яичек, курчёнок пару, сливок ну и ещё чего-нибудь такого… Облучков примчит…
— Одного хлеба. Больше ничего. Обойдёмся без выписки.
— Ишь ты! И тут щетинишься!
Трофим Тимофеевич хотел вернуться к гостям, но председатель задержал его:
— Завтра с утра всю бригаду гони в поле.
— Я уже отправил одно звено, да Фёкла Скрипунова ушла к Лизе пшеницу жать. Хватит с нашей бригады. Мы и так не справляемся с уборкой яблок. Колхоз потеряет десятки тысяч рублей.
— А ты слышал — нельзя крохоборничать? Понимаешь, хлеб — цело государственное, а за твои паршивые яблоки никто не спросит, выговора не даст. На молотьбу людей не достаёт!
— На молотьбу? — Дорогин задумался. — Ладно, на молотьбу дам. Двух человек. Больше не могу. Пройдите по саду и посмотрите: все женщины стригут ранетки. И не успевают. Ножницами набили мозоли…
Ссориться с Дорогиным сейчас, когда у него в доме оставался секретарь крайкома, было небезопасно, и Забалуев поспешил свернуть разговор:
— Верю, старик, верю. Но двух человек присылай. Да пораньше…
Братья Желнины стояли у рабочего стола садовода, и чего только не было на нём! И лупа, и микроскоп, и аптекарские весы, и разрезанные яблоки, и листки бумаги с оттисками этих разрезов, и засушенные листья… Будто старик сам взялся за составление Сибирской помологии!..
Сидор думал — полезный человек! Пригласить бы его в соавторы по разделу северной яблони. А как посмотрят в институте? Без звания, без степени…
Андрей тронул брата за плечо. В его тёплых, очень тёплых и восторженных глазах Сидор увидел: «Ну, что я тебе говорил, а?! Каков старик!..»
«Приглашу в соавторы», — решил Сидор.
Садовод вошёл в дом. Андрей Гаврилович повернулся к нему, кивнул на стол.
— Как хватает у вас времени на всё это?
— Разве я делаю всё, что хотел бы? Однако не больше десятой доли задуманного…
— По ночам работаете?
— Ну-у, что вы! Я ведь не ответработник! Ночными бдениями не грешу! — рассмеялся старик. — Живу по птичьим часам: пташки умолкнут — спать ложусь, на заре голосок подадут — встаю.
— У Мичурина был такой же распорядок дня, — Сидор Гаврилович многозначительно поднял палец. — И это, определённо, связано с долголетием!.. Но вот я так не могу. Засиживаюсь по ночам, птиц-то в кабинете нет!..
— Вам бы надо иметь молодого помощника, — сказал Андрей Гаврилович садоводу, — Мы могли бы…
— У меня есть помощница, — отговорился Дорогин. — Дочь-хлопотунья! По вечерам приходит сюда…
— Знаешь, Андрей, мне нужно остаться здесь. Для моей работы необходимо! — заявил Сидор и, помолчав, смущённо добавил. — Но я не знаю, как тут… Как и что…
— Оставайтесь, профессор, — оживился Дорогин. — Вы, однако, и десятой части сада не успели осмотреть. А ежели на счёт еды стесняетесь…
— Паёк подошлю, — пообещал Андрей.
— Не обижайте старика! — Трофим Тимофеевич сурово шевельнул бровями. — Профессор — мой гость. У нас река под боком. Рыбку поймаем…
— Вот будет славно! — подхватил Сидор. — Когда-то в молодости я увлекался рыбалкой, голавлей руками брал! А теперь — лекции, поездки, рукописи, корректура… С удовольствием разомнусь на реке… Но главное — ваш сад. Мне нужны описания всех сортов, всех гибридов. Конечно, кроме этих ваших ползучих…
Андрей обещал заехать за Сидором через пять дней.
— Лучше через неделю, — попросил профессор. — В меньший срок мне не управиться. — Повернулся к Дорогину. — И я надеюсь на вашу авторскую помощь…
Шесть дней промелькнули незаметно. Завтра приедет брат. Жаль, что так скоро. Надо было договориться о десяти днях. Хорошо работалось здесь! По вечерам помогала Вера — взвешивала и измеряла яблоки, делала оттиски разрезов. Всё — быстро и аккуратно. Чудесная девушка! Часто думалось: отчего ему, Сидору, не двадцать лет?.. После работы он удалялся на сеновал, где уже похрапывал садовод. Там пахло знакомыми травами, вспоминалось детство, хотя и босоногое, трудное, а всё-таки приятное… Утром он вставал одновременно с Дорогиным, и сам удивлялся — когда успел отдохнуть? Умывался на берегу реки, черпая пригоршнями холодную, прозрачную воду, и до завтрака уходил в сад, где всё ещё оставались нетронутые уголки.
Последнюю ночь гость и хозяин решили провести на реке. Ради этого Трофим Тимофеевич нарушил свой обычный распорядок дня и, чтобы сохранить силы, после обеда прилёг отдохнуть и проспал два часа.
Сидор Гаврилович надел старые брюки и стёганую ватнушку Дорогина. Алексеич дал ему фуражку с помятым козырьком.
В носу лодки рыбаки укрепили железную «козу». На ней бойко горело сухое смольё. Острые языки кидались из стороны в сторону, отвоёвывая у тихой ночи небольшой круг по-осеннему прозрачной воды. На дне реки шевелились, похожие на волосы, темнозелёные водоросли, будто их расчёсывали гребнем. Кое-где среди них виднелись сонные щуки, похожие на осиновые поленья; изредка встречались пятнистые таймени. Сидору Гавриловичу хотелось самому заколоть рыбину, хотя бы ленивого налима. Прицеливаясь в широкую спину он изо всей силы ударял пятизубой острогой. Сталь глухо звенела о камень, а налим, вильнув хвостом, уходил даже непоцарапанный. Один раз незадачливый рыбак едва не вывалился из лодки. Трофим Тимофеевич, хотя ему и не легко было сдержаться, ни разу не усмехнулся. Знал — попервости с каждым бывает так. А сам он колол по выбору — только тайменей. И на редкость метко. Профессор восторгался:
— Ты бьёшь острогой, как опытный бильярдист кием по шарам: ни одного пустого удара! Красивая игра! Приятный спорт!
Потом они сидели у костра, окружённого мягкой темнотой. Рядом плескалась река. На железной «козе» догорало смольё, и на прибрежные камни сыпались угли, похожие на лепестки подсолнечника.
Сидор Гаврилович изредка добавлял в костёр сухого хвороста и задумчиво смотрел на весёлые струйки пламени, — бойкие и озорные, они напоминали о молодости.
На охотничьем тагане — гибкой палке, одним концом воткнутой в землю, как на пружине, висел котёл. Пахло варёной картошкой. Дорогин время от времени помешивал деревянной ложкой и пробовал навар, проверяя, достаточно ли положено соли.
— Луку бросил? — спросил гость.
— Две луковицы.
— А запах ещё не чувствуется. Может, добавишь?
— Даже с удовольствием. — Старик улыбнулся. — Однако, в пословице зря говорится, что «на вкус да на цвет товарищей нет». Я тебе довожусь товарищем: люблю острое.
— И когда попахивает дымком?
— Да, да. В печке не сварить такой вкусной ухи, как на костре!
— Мы с Андреем в детстве привыкли к кострам. В непогоду костерок — первая радость пастуха!
Котёл закипел. Запахло луком. Трофим Тимофеевич, отогнув таган в сторону, ложкой зачерпнул картошку и подал гостю:
— Пробуй. Не пора ли опускать рыбу?
— Вижу — пора, — сказал Сидор Гаврилович и, попробовав картошку, подтвердил. — Уварилась.
Дорогин сходил к лодке, принёс тайменя, выпотрошил и, разрубив топором на куски, положил в котёл, а потом снова подсел к огню:
— Мы с братом тоже сиживали у костра. Бывало, до полночи. Осенями в тайге. Кругом шумят кедры. А у нас в золе поджариваются кедровые шишки. Смолка обгорит — шишка разбирается легко. Зерно упреет — вкуснее ничего не придумаешь! Брат любил распаренные орешки. — Больше, однако, не доведётся ему посидеть у таких костров. Может и в живых нет… Случаем, Хилдрет не рассказывал?
— У тебя брат в Америке?! Родной брат?
— Да. Одна мать нас родила и фамилию носим одну.
— К моему сожалению, я ничего не слышал.
— Не следовало бы Хилдрету забывать своего греха. Сманил парня, а на ноги встать не пособил. Лет пять, однако, Митрофан пробатрачил у него на ферме, а после того пошёл по штатам счастья искать. Писал нам редко и всё из разных мест. Однажды где-то в Айове, как я догадываюсь, пристроился к какой-то вдове. Похвалился: «Хозяином стал! На ферме — два работника!.. «Ну, думаю, достиг «счастья»! У меня от того письма даже мороз по коже разлился. Пропал человек! Затянет его в трясину собственности, жадности. Но в том же году он написал из другого штата. А теперь и письма перестали приходить… И у меня мелькнула думка: не воротился ли Митрофан на ферму соблазнителя? Случается, человек приходит на свои старые следы.
«Вот откуда у старика неприязнь к Томасу! — думал Сидор Гаврилович. — Ну, что же, Трофим по-своему, прав».
А Дорогин продолжал:
— Иной раз меня донимают упрёками: брат за границей! Что на это скажешь? Правда. А Митрофана я жалею: мыкается по чужбине. Однако, не сладко там живётся. Честь-то, небось, не всю растерял? Родителями к добру был приучен. А поглубже задумаешься, и мысли повернутся: уехал, вроде как с обрыва нырнул в омут. Молодо-зелено. Всё отцовское, наше русское могло выветриться. А что ему там в голову напичкали — леший знает. Ведь Митрофан мог бы в наше консульство пойти за помощью, мог бы поступить, скажем, в матросы, чтобы домой воротиться. Не послушался, не сделал ни так, ни этак. Наверно ложная гордость не позволила. В чужое подданство ушёл всё равно, что душу променял. Вот и выходит не зря меня упрекают за брата, — не берег от соблазна. Как ни говори, а живёт он там, где всё продаётся и покупается.
Уха сварилась. Трофим Тимофеевич снял котёл и поставил на ровную каменную плиту, разломил калач, испечённый из муки нового урожая. Профессор откупорил пол-литра «Столичной» и разлил в эмалированные кружки. Они чокнулись за здоровье друг друга. Выпили. Дорогин отломил корочку калача, посыпал солью и стал медленно жевать. Сидор Гаврилович сделал то же самое.
Уху, как бывало в детстве, хлебали прямо из котла деревянными ложками с облупившейся краской и щербатыми краями. Гость был доволен — ложка не обжигала губ.
— Ну, ушица! Вкусна! Такой не ел! Замечательная рыба!..
Отставив пустой котёл, принялись за чай. Заварен был настоящий, грузинский, присланный младшим Желниным.
Профессор по-приятельски предупреждал старика:
— Если не приедешь ко мне в гости — кровно обидишь.
— Не знаю, удастся ли найти время…
— Нет, говори прямо: «Приеду». Ведь непростительно, дорогой мой, что ты до сих пор не видел Ленинграда. Непростительно. Колыбель революции. Крупнейший в мире центр научной мысли. Сокровищница искусств! Красавец-город!
— Такая поездка была мечтой, однако, всей моей жизни. Мы собирались с Верой Фёдоровной, но всё ждали — вот дети подрастут, тогда… И не успели. Верунька осталась на моих руках. Да одному мне и горько было бы ехать. А когда годы поослабили горечь — сад не отпускал. Ты, Сидор Гаврилович, сам понимаешь, сколько с ним хлопот. А мне интересно побывать летом, посмотреть сад вашего института. По музеям хочется походить.
— Приезжай. — Мы с тобой всюду сходим. Всё посмотрим.
— Теперь дочь в садовых делах разбирается. На нее, однако, можно оставить всё.
— Вот и отлично! Когда ждать?
— Раньше будущего лета не обещаюсь. Да и то, если… если Верунька не упорхнёт.
— Появилась такая угроза? — участливо спросил Сидор Гаврилович.
— Дело девичье.
— У тебя — дом большой: места хватит. Или жених не здешний?
— Лучше бы не здешний… Другой бы… Но ведь кому жить, тому и выбирать.
Трофим Тимофеевич обхватил бороду всеми пальцами широкой руки и медленно пропустил через кулак, словно ему не нравилось, что она рассыпалась по груди.
Стали слышны лёгкие удары прибрежной струйки о борт лодки. Среди колотой рыбы встрепенулась одна, не успевшая уснуть.
Сидор Гаврилович встал и, глянув на реку, предложил:
— Давай ещё поплаваем с лучом! Может, я научусь…
— Конечно, наловчишься! Будешь острожить не хуже других! Смолья у нас хватит на всю ночь.
С яркими головешками в руках они спустились к воде, и через минуту опять запылало смольё. Управляемая кормовым веслом, лодка медленно двинулась вверх по реке. Задорный костёр так просвечивал воду, что можно было пересчитать все камешки.
Глава четырнадцатая
Профессор Желнин любил ездить на большой скорости. Вспомнив рассказ брата о его поездках по тракту, он повернулся к водителю, длинношеему, настороженному человеку, и спросил:
— Федот Михеевич, можно под восьмёрочку?
Шофёр ответил кивком головы. Стрелка на циферблате передвинулась и замерла на 80. Где-то позади колёс о кузов, подобно граду, застучал мелкий гравий. У Дорогина заколыхалась борода.
По обеим сторонам деревья и кустарники живой защиты, сливаясь, походили на золотые стены.
Спереди чёрной тучей надвигались горы, густо поросшие кедрачом. Светлое шоссе врезалось в них, как молния, крутыми зигзагами. Водитель беспрерывно сигналил. Справа подступила река, вся в седых бурунах. Иногда казалось, что на высоком обрыве машина сомнёт полосатые столбики и рухнет в воду, но водитель во-время поворачивал её, устремляя куда-то под мраморную скалу, а оттуда — на очередной мысок над рекой.
— Здесь, Федот Михеевич, можно потише, — попросил профессор. — Мне надо присмотреться к растительности. — И повернулся к Дорогину. — Рододендрон есть на этих скалах?
— Растёт. Мы зовём его маральником.
— Да? У Мичурина, помню, встречается это местное наименование.
Приникнув к окну, старый садовод издалека заметил лилово-розовое пятно.
— Вон, смотрите! — ткнул пальцем в стекло. — Осень за весну почёл, — второй раз в цветы оделся!
Водитель остановил машину. Все подошли к скале, на уступе которой рос куст маральника. Мелкие, с боков немножко закрученные зелёные листочки утопали в цветах.
— Цветёт, а сам зиму чует, — сказал Дорогин, сламывая веточку, — Глядите — лист закручивается. Зимой — чем холоднее, тем трубочка плотнее.
Из-за поворота вынырнула обшарканная, помятая эмка, давно отслужившая положенный срок; проскочив мимо камня, замерла в нескольких шагах. Из кабинки как бы вывалился полный человек в сапогах, в кожаном пальто, в чёрной фуражке; шёл, мягко припадая на обе ноги. Лицо у него было круглое, тронутое морщинами, с синеватым склеротическим румянцем; толстый нос оседлан большими очками в тёмной роговой оправе; улыбка мягкая, добродушная. Дорогин, разводя руками, поспешил сообщить:
— А мы, Арефий Константинович, к тебе путь-дорогу держим.
— Очень кстати… — Арефий Петренко, не договорив, махнул рукой своему шофёру, чтобы тот повернул машину в домашнюю сторону, а Сидору Гавриловичу сказал: — Слышал о вашем приезде. И поджидал вас.
— Но сегодня мы помешали вашим делам.
— Нет, нет. Всё очень кстати…
Петренко опять не договорил. Ехал он не в город, а к Дорогину, ехал с намерением, до конца неясным самому себе, — хотел поговорить и ещё раз присмотреться к старику. При этом место встречи не имело особого значения, и он не жалел, что всё переменилось.
Эмка остановилась над обрывом. Из неё вышел спутник Арефия Константиновича, молодой парень в серой фетровой шляпе. Скуластое бронзовое лицо его было озадачено внезапной переменой. Ему явно не хотелось возвращаться. Петренко, заметив это, поспешил подбодрить.
— Гости к нам, Колбак Сапырович, едут! — И отрекомендовал его: — Наш научный сотрудник. Недавно окончил институт.
— Тыдыев, — назвался тот, подавая руку профессору.
— Тыдыев? По отцу Сапырович? — переспросил Дорогин. — Однако, из долины Кудюра?
— Оттуда.
— Так я же тебя знаю! Вот таким помню! — Трофим Тимофеевич указательными пальцами показал длину новорождённого младенца. — Маленький балам [1] качался в берестяной люльке. Дай-ка я погляжу на тебя как следует.
Взяв парня за плечи, он присмотрелся к смелому взлёту бровей, похожих на крылья птицы в полёте, и объявил:
— Отец! Вылитый отец!.. — Довольный встречей, принялся рассказывать: — Как-то перед Новым годом приехал я на охоту. Мороз был злющий. Лёд на Кудюре кололся. Юрта обволоклась инеем…
— Вы родились в юрте? — спросил Сидор Гаврилович.
— Не помню где это было, — усмехнулся Тыдыев, позабыв об учтивости.
— А я всё помню, — продолжал Дорогин. — Возле костра — ямка. Тебя завернули в овчинку и положили: в ямке, однако, теплее. Мы с охоты вернулись, отец тебе сунул кусочек сырой косульей печёнки: «Соси! Крепкий будешь, здоровый!..» Ты и впрямь, балам, крепкий вымахал!.. — Трофим Тимофеевич похлопал парня по плечу. — Мама-то где живет?
— Дома. В колхозе.
Заметив в руках Желнина веточку маральника, Тыдыев воскликнул:
— Эх, к нам бы в Кудюр приехали, товарищ профессор! Весной все горы в таких цветах! Вечером посмотришь — с облаками спутаешь!..
Старая эмка тарахтела впереди. Молчаливый Федот Михеевич недовольно посматривал на неё и сбавлял скорость.
Дорогин думал о Петренко. Однако, он замыслил что-то важное, но до поры до времени помалкивает. Верен себе. Сначала походит вокруг да около, поговорит о пустяках и только под самый конец разговора откроется.
Профессор спросил, давно ли Дорогин знает Арефия Константиновича. Давно. Очень давно. С тех пор, как студент Петренко «заболел садами». Он — потомок первых поселенцев. Вырос среди русских, украинский язык знал только по песням бабушки. От неё и услышал впервые, что есть на свете чудесное дерево — яблоня. И всё порывался: посмотреть бы! А где её увидишь? Попытался из семечка вырастить — замёрзла. Поступил он в Томский университет. Хотел стать врачом, собирался людям делать операции, от болезней избавлять. Но в ботаническом саду встретился с яблонькой. Цвела она возле самой земли. Тут и пала на него эта «болезнь» — понял свой интерес в жизни: потянуло делать операции не людям, а плодовым деревьям, создавать такое, чего не могла создать природа, исправлять её ошибки. Захотелось ему поднять яблоньку на ноги и отправить в путь-дорогу. По всей Сибири. Во все дворы и палисадники. Это стало его призванием. Перешёл на другой факультет… Судьба свела их на безлюдном острове. Поздней осенью Петренко приехал туда, чтобы выкопать и перевезти в ботанический сад дикорастущие ягодники — облепиху, ежевику, чёрную и красную смородину. А он, Дорогин, на песчаной косе поджидал крохалей, которые обычно в это время стайками перелетают с севера на юг и часто садятся отдохнуть и полакомиться рыбой. К вечеру разгулялся ветер, поднял такие крутые волны, что они могли перевернуть любую лодку. В довершение всего посыпалась по-зимнему жёсткая снежная крупа! Ночёвка под лодкой не радовала, но в сумерки он увидел в глубине острова свет костра и пошёл туда. Там и встретился с Петренко. Поужинали, спать улеглись в палатке, на мягкой подстилке из душистого лугового сена, разговаривали чуть не до рассвета. Утром приплыли в сад. Арефий Константинович прожил там три дня… А на большую работу, на верный путь направил его Мичурин: «Поезжай, — сказал ему, — в горы, оттуда начинай наступление на сибирскую природу.» Помог получить деньги на открытие опытного пункта. Вот так и появился Петренко здесь, выбрал долину, стал садить яблони. Первое лето сам землю пахал, сам участок огораживал!.. Через год-другой колхозы стали посылать к нему своих людей: «Дай саженцы», «Учи садоводческому делу». Арефий Константинович завёл большой питомник. Ну, сады и двинулись вперёд. Дошли, однако, до главного хребта. На склонах гор вечный лёд сверкает, а в долине солнышко дозаривает яблоки…
— И там, где родился Тыдыев, тоже есть настоящие сады?
Большей частью ползучие, как ты говоришь. Но встречаются и штамбовые деревья местной селекции. Еще никем не описанные.
— А самолёты летают в этот самый Кудюр?
— Самолётам — везде дорога.
Надо слетать. — Сидор Гаврилович опять вспомнил Тыдыева. — В юрте вырос садовод! Чудеса!
…Петренко, покачиваясь в машине, тоже думал о Тыдыеве.
Прошло три месяца, как этот парень приехал на опытную станцию. Первое время заменял отпускников, а сейчас ему нужен свой участок работы. Что поручить парню? Какое дело дать?
Министерство разрешило основать опорный пункт опытной станции в одном из колхозных садов. Лучшего работника и желать нельзя. Но сад ещё не выбран. В краевом земельном управлении рекомендуют «Колос Октября». Конечно, там отличная база. Но там — Дорогин, старый опытник, сам ведёт научную работу. Тыдыев для него, действительно «балам». Туда его посылать нельзя — старик может обидеться… Называют сад артели «Новая семья».
Размах там не маленький. Садовод молодой, в руководстве нуждается. Они, пожалуй, сработаются.
А вдруг Трофим Тимофеевич всё истолкует по-своему, посмотрит вприщурку и спросит: «Значит, мы не удостоились?..» И ответить ему нечего, — всё почтёт за обиду…
Он может сам вести дело на опорном пункте. Но захочет ли?..
Тыдыев тоже молчал — думал о профессоре. Почему он посмотрел на него, как на удивительный экспонат?.. Арефий Константинович разъяснил:
— Вырос в юрте, а сейчас — научный сотрудник! Вот чему удивился профессор.
— А что же тут удивительного? Это дело обычное.
— Уже — обычное! А когда ты родился — ваш народ ещё и письменности не имел. В языке не было таких слов, как сад, яблоко…
Миновали большое село. Машина свернула с тракта и, взбежав на пригорок, оказалась в долине, похожей на огромную чашу с малахитовой каймой: на гребнях гор стояли кедровые леса, сквозь которые губительные ветры не могли пробраться даже в самую суровую зимнюю пору. Внутри чаши, словно самоцветы — деревья и кустарники в богатом осеннем наряде. Сидор Желнин издалека узнавал кварталы яблони и вишни, груши и черноплодной рябины, крыжовника и смородины.
В середине сада стоял двухэтажный деревянный дом под черепичной крышей. К нему вела дорожка, посыпанная крупным оранжевым песком. По сторонам лежали клумбы, уже опустошённые заморозками. Только на двух, самых маленьких, беспечно цвела бархатистая горная фиалка.
В комнате для приезжающих доцветали в высоких вазах поздние гладиолусы: белые, красные, фиолетовые. Но пахло не цветами — яблоками. Не мелкими кисловатыми ранетками, а настоящими, сочными, сладкими. И не Антоновкой и Анисом, не Боровинкой и Папировкой, хорошо знакомыми с детства, а чем-то новым. Казалось, сквозь все стены просачивался чудесный запах плодов, выращенных в неведомом саду.
Арефий Константинович провёл гостей в соседнюю просторную комнату, где на широких стеллажах гнёздами лежали яблоки. Возле каждого гнезда — короткая метрическая справка. Подробные паспорта хранились в папках на большом столе, из-за которого поднялись две девушки. У одной, курносой толстушки, на голове пышная корона из светлой косы, у другой смуглой и черноглазой, тонкие пряди тёмных стриженых волос вырвались из-под гребёнки и закрыли виски.
На аптекарских весах покачивалось яблоко, рядом лежало второе, разрезанное. Девушки составляли описание новых гибридов.
Поздоровавшись, профессор подошёл к стеллажу.
— Разложены по семьям?
— Это одна семья. — Петренко провёл рукой по краю полки. — Там — другая. А вон там — третья. — Указал на соседний стеллаж. — Родители этой семьи: Ранетка пурпуровая и Пепин шафранный.
Сидор Гаврилович взял самое крупное яблоко, пушистое, с размытым румянцем. Девушки переглянулись. Угораздило же его выбрать Тёщин подарок! Отвечая на вопросы, они назвали вес, высоту, ширину и замолчали.
— А вкус? Можно попробовать?
— Рискованно! — пошутил Петренко. — Сейчас ещё малосъедобное.
Прочитав наименование сорта, профессор улыбнулся:
— Весёлое название! Немножко озорное. Вы что же, решили всем тёщам насолить?
— Наоборот, они должны быть благодарны нам. Если семеро зятьёв — хороших яблок не напасёшься! — продолжал шутить Арефий Константинович. — А таких и на масленице много не съешь.
Петренко разрезал яблоко и подал всем по ломтику.
— В самом деле для той тёщи! — рассмеялся профессор.
Арефий Константинович перешёл на серьёзный тон:
— Работать с ним надо ещё очень долго. Но выносливостью и величиной плодов этот гибрид мне нравится.
— Привей на Папировку, — она добавит сахару, сделает помягче, — посоветовал Дорогин и повернулся к профессору. — Как видишь сибирским садоводам и стланцы пригождаются!
— Для экспериментальной работы, — холодно промолвил Сидор Гаврилович.
— Нет, не только, — веско заметил Петренко. — И для промышленных садов здесь стланцы необходимы. Плюс штамбовые. Да ещё ягодники. В этом комплексе — секрет успеха.
Арефий Константинович отыскал яркое, как редиска, яблочко, впервые снятое с одного из гибридных деревьев.
— Вот этим можно угощать даже девушек.
— Как сказать, — возразила курносая толстушка. — Вы любите кисловатые, а нам разрешите выбрать по своему вкусу. Мне нравится вот это. Оно мягче и немножко…
— Нет, вот это будет слаще, — перебила черноглазая, подавая золотистое яблоко.
Попробовав то и другое, Сидор Гаврилович сказал примиряюще:
— Знаете, оба хороши! Для северной зоны — большая ценность!
— Будем испытывать в промышленных садах.
— Дайте нам!
— Дадим, — пообещал Арефий Константинович Дорогину и многозначительно добавил: — За тобой первая проверка. Не только этих, а всех наших сортов.
— Вы его поближе к себе держите, — посоветовал Сидор Гаврилович. — Потихоньку перетяните сюда.
— Я не кочевник. Нет, нет, — замахал руками старик. — Я корни там глубоко пустил.
— Если гора нейдёт к Магомету, то Магомет пойдёт к горе, — улыбнулся Петренко.
— Загадками разговариваешь, — упрекнул Дорогин. — А отгадки утаиваешь.
— Отгадка простая… — И Арефий Константинович рассказал о намерении открыть опорный пункт в одном из колхозных садов края.
— Только — у Трофима Тимофеевича, — горячо поддержал профессор. — Обязательно у него.
Когда закончили осмотр яблок, старик, собирая хитроватые морщинки возле глаз, не без умысла спросил:
— А сибирским виноградом не угостишь?
— Могу, — в тон ему ответил Арефий Константинович и назвал по-латыни местную, на редкость крупную, чёрную смородину, которую он в статьях и докладах уже давно сравнивал с виноградом. Одному из своих сортов смородины он и название дал — Чёрный виноград. — Могу, — повторил он с не менее хитроватой, чем у Дорогина улыбкой. — Где-то в подвале хранится… позднеспелая.
— Такую мы и в лесу найдём. А ты угости настоящим виноградом. Тем, что у вас…
— Подожду… пока ты не угостишь сибирскими персиками.
Виноград, после яблони, был второй мечтой здешних садоводов. Многие опытники привозили южные сорта, урожая же никто не собирал. Но опыты продолжались с настойчивостью и верой в успех. По заданию Мичурина, в Уссурийской тайге было найдено несколько разновидностей дикого винограда. На опытной станции в Приморье его скрестили с выносливыми культурными сортами. В середине тридцатых годов один из молодых сотрудников Петренко привёз сюда саженцы гибридов и заложил виноградник. Лозы росли буйно, но оставались бесплодными. У Арефия Константиновича, занятого созданием новых сортов яблони и многочисленных ягодников, не доходили руки до винограда, а молодой сотрудник, потеряв надежду на успех, занялся другим делом. Виноградник превратился в дикие заросли. Дорогин знал об этом и, по своей несдержанности, при каждой встрече подогревал Петренко ехидными вопросами. Сейчас он напомнил, что яблоня тоже долго не давалась сибирякам, но постепенно покорилась. И к винограду, вот так же, люди найдут подход.
— Значит он у вас всё-таки произрастает? — заинтересовался профессор.
— Есть бесплодная смоковница.
— А в чём причина неудачи? Подмерзает?
— Под обильным снежным покровом, при талой земле, выпревают плодовые почки.
— Так, так. Обязательно покажите!
Петренко промолчал.
После обеда он повёл гостей на участок смородины. Обычно равнодушный к ягодникам, Сидор Гаврилович долго ходил среди зарослей и расспрашивал об урожае, о количестве сахара и кислоты в ягодных соках. Под конец он настойчиво спросил:
— А где же настоящий-то виноград?
— Недалеко… Но там и показывать нечего…
Виноград расположился рядами по солнечному склону. на который несколько лет не ступала нога человека. Побитые заморозками, бурые листья терялись среди зарослей полыни да лебеды. У Дорогина вырвался упрёк:
— Не хватает дурману!..
Сидор Гаврилович ногами ломал сорняки; наклоняясь, отыскивал лозу за лозой и присматривался к молодым побегам. Арефий Константинович молча шёл за ним. Девушки приотстали у начала зарослей. Тыдыев брёл стороной. Ему было стыдно за станцию: смирились с неудачами, махнули рукой, позволили одичать единственным в крае посадкам редкого растения! И он, Колбак Тыдыев, не побывал в заброшенном винограднике, не поинтересовался…
В середине зарослей профессор остановил Арефия Константиновича:
— Так говорите, под обильным снеговым покровом выпревают плодовые почки? А вы не пробовали оставлять лозы на зимовку в изолированной воздушной среде?
Тыдыев, не утерпев, перепрыгнул через лозу и спросил профессора, как он представляет себе эту среду.
— Вкопайте столбики, натяните проволоку и оставьте лозу на зиму в таком положении, чтобы она не соприкасалась ни с землёй, ни со снежным покровом.
У Тыдыева, словно у охотника после редкой добычи, посветлело, согретое глубоким волнением, скуластое лицо, засияли глаза. Глянув на него, Дорогин вспомнил свою молодость, высокий горный хребет, стелющийся кедр под снегом…
«Колбак — хороший парень!.. У него — всё впереди…»
Петренко, глядя на Тыдыева, тоже вспоминал свою молодость, ту счастливую пору, когда зарождаются первые светлые дерзания, оставляющие след во всей жизни.
А Сидор Гаврилович про себя с удовлетворением отметил, что вот он, специалист по яблоне, впервые вторгся в смежную область знаний и, кажется, не зря…
Глава пятнадцатая
Не прошло и десяти дней как ненастье вернулось. Серые тучи, плотные, как войлок, казалось, навсегда повисли над сырой землёй. Исчезли горы, задумчиво притихли деревья, поблёкла полёгшая пшеница. Ветер позабыл этот край, и мелкие капли дождя сыпались отвесно.
Из города прибывали всё новые и новые группы рабочих спасать урожай. Тут были и пожилые, бывалые люди в добротных охотничьих сапогах, и девушки в лёгких тапочках. В полевых станах не хватало мест на нарах. Приходилось размещаться в соломенных шалашах.
Страдные работы не прекращались даже в проливные дожди. Промокшие до нитки люди жали и косили хлеб вручную.
Дождавшись просвета, вступала в дело вся могучая техника.
От комбайнов тяжёлое, набухшее влагой зерно лилось мощными потоками, и бригадиры хватались за головы: в ворохах грелась пшеница, прорастал овёс. Приходилось всё отправлять на зерносушилку. Она уже давно захлёбывалась. — за сутки успевала просушить каких-нибудь семь тонн, а на тока поступало в десять раз больше. Высокие вороха становились похожими на курящиеся сопки.
Кондрашов, небритый, с красными от бессонных ночей глазами, в мокром, забрызганном грязью плаще, примчался в контору с новостью:
— Говорят, Забалуев сушит хлеб на печах! — выпалил с порога. — Сто дворов — сто центнеров в сутки! Вот бы нам попробовать!..
— Боюсь — куры по дворам разжиреют, — сказал Шаров. — Зерно, сам знаешь, сыпучее…
— У хлеба и крохи.
— А надо — без крох.
— Да я развезу по таким семьям, где сберегут всё до зёрнышка. Даю слово.
— Ты веришь, а другие будут подозревать… Нет, выход надо искать в ином.
— В чём?
Шаров задумался.
— Не знаешь, — упрекнул Кондрашов. — И я тоже не знаю. Никто не знает. А хлеб горит…
Он подбежал к барометру и постучал пальцем по стеклу.
— С дождя не сходит?
— Застыл.
— Вот видишь! Продырявилось небо! Целое бедствие!..
Шаров со дня на день ждал инженера с проектами зернофабрики. Решиться на большое строительство во время страды было не легко. Каждый человек на счету. Закрыты мастерские и даже мельница. Доярки работали одна за троих. На пасеках остались только сторожа. Все в поле. А тут приходилось высвобождать восемь колхозников, знающих плотничье ремесло, да из горожан — пять слесарей. Шаров пошёл на это. Члены правления согласились с ним, хотя на заседании Кондрашов шумливо возражал:
— Для нынешнего урожая зернофабрика — всё равно, что для мёртвого припарки. Не успеем построить.
У них был припасён лес для строительства кирпичного завода. Решили отдать на зернофабрику, и Шаров надеялся, что за две недели она будет сооружена. Но оказалось не так-то просто достать электромоторы, провода, ремни, подшипники, гвозди. Кузнецы в МТС не управлялись с многочисленными поделками.
Более всего Шарова беспокоили семена, — их можно сушить только на солнышке. А семян они решили засыпать на два посевных плана: скороспелой пшеницы сто процентов и позднеспелой тоже сто. По характеру весны увидят, какой сорт сеять.
Из города привезли транспортёры и вздыбили в небо. В короткие перерывы между приступами ненастья брезентовые ленты вздымали зерно и раскидывали струйками. Председатель требовал от бригадиров, чтобы эту пшеницу отправляли в зернохранилище. В такие дни на тока приезжали всполошенные уполномоченные: почему снизилась отгрузка? Шаров объяснял. Его предупреждали:
— Смотрите!.. Не увлекайтесь одной стороной дела!..
Кончилась вторая пятидневка октября, а ненастье не унималось. Серая облачная пелена порой опускалась так низко, что едва не задевала за стерню. Днём и ночью сыпался мелкий дождь. Шаров приуныл.
Выехав в поле, он издалека заметил Тихона Аладушкина. Бригадир тракторной бригады мчался на мотоцикле. Чёрный, как жук, в лоснящемся от бензина и масла ватнике, остановился возле «газика» и, сверкнув белками круглых глаз, спросил:
— Это что же такое получается? Технике ходу нет. А ветер последний хлеб на корню обмолачивает…
— Опять массив не готов?
— Со стороны бора не обкошен, по краю лесной полосы проезд не сделан. А мы возьмём да проедем по тополям…
— Ну, ну, п-поехал!
— А как же иначе? Хлеб осыпается, а мы стоим. Это же срыв! Я знаю — он запарился, вот и вставляет палки в колёса…
Кондрашов в это время находился на току, среди открытых всем ветрам и политых дождями ворохов пшеницы. Босые девушки, утопая по колено в зерне, лопатами перебрасывали его из валка в валок. Пахло тёплой плесенью, и над хлебом струился сизый пар.
Заслышав знакомый шум мотора председательского «газика» и надоедливый сухой стрекот мотоцикла, Кондрашов, в мокром ватнике, в сапогах, к которым прилипли зёрна пшеницы, с лопатой в руках вышел навстречу; Аладушкина хмуро упрекнул:
— Напрасно бензин палишь! Надо понятие иметь.
— Не мне, а тебе, — ответил зло Аладушкин. — Это у тебя не болит сердце за то, что пшеница осыпается…
Тяжело Кондрашову слышать такие слова. Он сам сеял, сам вырастил этот хлеб. И, конечно, у него болит сердце больше, чем у кого-либо другого. Но что делать, если не хватает сил перелопачивать сырое зерно, если его некуда сваливать? Достаточно на полдня оставить эти вороха нетронутыми, и они задымятся.
— Вы поглядите сами — куда тут сыпать хлеб? Куда? — спрашивал он, идя впереди Шарова и Аладушкина и тыча лопатой то в один, то в другой холм. — И так пшеница портится. — Он бросил лопату, засунул руку по локоть в ворох и достал горсть зерна, — Вчера привезли, а уже тёплое. Я тут, как на передовой, ночи не сплю…
— Сегодня для интереса я слетал к соседям, — рассказывал механизатор. — Они скосили все зерновые… А у нас? Пшеница на корню! Зато к весне фабрика загудит!..
Да, с зернофабрикой запоздали, — дело новое и нелёгкое. Но к следующему году во всех бригадах будут крытые тока. И зернофабрика будет!
Краевой план хлебозаготовок выполнен ещё только на две трети. А страна ждёт от сибиряков хлеба. Ждут города. Ждут те южные области, что пострадали от засухи. Правление решило сдать сверх плана пятьсот центнеров.
Шаров сказал Кондрашову, чтобы он к утру приготовил массивы для комбайнов, а сам решил съездить в город. Но в конторе лежала телефонограмма — разрешалось сдавать хлеб с повышенной влажностью: в городе, из-за недостатка складов, ссыпали зерно в цехах заводов, где уже были смонтированы мощные сушильные установки.
«Всё подтверждает, что на дедовской лопате да на печке сейчас хлеб не просушишь, — думал Павел Прохорович, — Нужна механизация. И мы на правильном пути».
Выцвело и похолодело небо. Ветер оборвал с деревьев жёлтую листву, пригладил на межах сухой бурьян.
Наступила пора осенних посадок. Тракторная бригада приготовила землю для второй лесной полосы: Чистая грива как бы подпоясалась чёрным ремнём.
Саженцы тополя было решено привезти с Медвежьего острова. Шаров на один день дал автомашину. Девушки сели на скамейку возле кабинки и предусмотрительно оставили уголок для бригадира, а Капе крикнули, что для неё места нет и пусть она садится в кабинку. Но звеньевая тоже поднялась в кузов.
— Не хочу нюхать бензин, — заявила она. — Люблю, чтобы меня, как цветочек, ветерком обдувало!
С шутками и смехом Капа втиснулась возле Васи, закинула руку ему за спину.
— На людях и пообниматься не грешно!.. Все видят — сплетничать некому.
Машина помчалась по узкой полевой дороге в сторону Глядена. Девушки, обнявшись, запели: «Прощай, любимый город…» Капа тормошила Васю:
— Подтягивай!..
Он покашлял.
— Горло перехватило. Наверно, от холодной воды.
— А может оттого, что я села рядом? — смеялась озорная соседка. — Не первый раз примечаю: посмотришь на меня — голос потеряешь!
— Хорошо, что не голову, — ответил Вася.
— Не нужна мне твоя голова! Была бы шея для обнимок! — Капа с шутливым озорством обвила руками шею парня. — Вот видишь — к чему голова-то?
Вася схватил её руки и толкнул вверх.
— Не бойся, я ведь осторожно. Позвонки не захрустят… — Капа расхохоталась. — Но могу и так, что не дыхнёшь!..
Машина нырнула в ухаб, и в кузове всех подбросило. Девушки взвизгнули, хватаясь одна за другую.
— Сдурел шофёр! Мчит, как оголтелый!..
Снова уселись на скамейку, только бригадир остался на ногах. Навалившись грудью на крышу кабинки, он смотрел вперёд. Да, едут они быстро. Вот уже кончаются поля будённовцев. Вот — гляденская грань, земли артели «Колос Октября». По обе стороны дороги — короткая щетина стерни. Ветер гуляет по пустым полям. Кроме трактористов, теперь едва ли кто-нибудь появится на этих массивах. Но Вася всматривается вдаль. Девушки дёргают его за ватник:
— Хватит маяком торчать! Садись!
Он не отзывается; не слышит ни смеха, ни острых шуток, — всё смотрит и смотрит на поля.
Справа — высокие бабки из снопов конопли. Над ними кружатся щеглы и синицы, вспугнутые машиной.
«Запоздали девчата с обмолотом!» — мысленно упрекает Вася. Веру, их звеньевую, он теперь не зовёт по имени и уверяет себя, что не думает о ней.
Но он не может не смотреть на конопляники. Чёрт знает, что за цепкая и непреодолимая сила приковывала взгляд к бесчисленным прямым рядам конопляных бабок! Снопы в них составлены девичьими руками, и вот-вот шумное звено явится сюда, чтобы начать обмолот.
«Звено явится, но той звеньевой может и не быть, — думает Вася. — На моё письмо даже не ответила. Наверно, уехала к этому, как его… Кажется, Сёмкой звать? Живёт да поживает где-нибудь в городе!..»
Машина вырвалась на увал, и далеко внизу раскинулся огромный сад. Ранетки, уже раздетые осенним ветром, стояли прямыми рядами, словно точёные фигуры на множестве шахматных досок перед началом игры. Кварталы стланцев, сохранивших жёлтую листву, казались устланными яркими коврами. Три дома сиротливо прижались к защитной стене из высоких тополей. В среднем живёт Трофим Тимофеевич… Если бы Вася был один — обязательно заехал бы к нему, — только к нему! — но в машине — звено девушек: у них нельзя отнимать время попусту. Да и не следует давать повода Капке для болтовни — засмеёт, какую-нибудь небылицу присочинит. В таких случаях она любит развернуться…
Сад остался вправо. По сторонам дороги темнел бор, тот самый, по которому ночью, в метель, позабыв обо всём, шёл Вася в Гляден, спеша принести радостную весть Дорогину, успокоить старика… Не его одного, а родителей всех тех девчат…
Возле устья Жерновки шофёр вывел машину на берег протоки, где сейчас, при низком уровне реки, вода поблёскивала только среди камней и то едва заметными струйками.
Тополя росли на песке. Река ежегодно откладывала его небольшими слоями. В каждый новый слой деревья запускали сетки мелких корней, и только стволовой корень уходил глубоко в почву. Такие тополя выкапывать легко, четыре взмаха лопатой с четырёх сторон, удар по корню, и всё готово: песок осыпается, деревце ложится на землю. Пока Вася шёл до зарослей, Капа приготовила пять саженцев.
— Тут копать — все равно что семечки щелкать! — похвалилась она. — Легко!
— Главный корень подрубай поглубже, — сказал бригадир. — Скорее приживутся.
— Ничего. У меня рука лёгкая! Палки и те прижились!
Капитолина поторапливала подруг, — ей хотелось всё, что они привезут на трёхтонке, до вечера высадить на отведённое место.
Вася подхватил сразу полтора десятка топольков, поднял на плечо и понёс к машине: при тяжёлой работе думы не роятся — скорей позабудет обо всём! Уложив саженцы в машину, он прикрыл корни сырой соломой…
На обратной дороге он опять долго стоял в машине, опёршись локтями на крышу кабинки, и смотрел на безлюдные поля. Над чёрными бабками конопли попрежнему кружились стайки пёстрых щеглов…
В Луговатке заканчивали хлебосдачу. Оставалось всего лишь полтора процента плана.
Начали выдавать на трудодни — по два килограмма. На большее никто и не рассчитывал. Наоборот, все говорили: «Лучше деньгами прибавьте…»
А на следующее утро из района передали строгую телефонограмму: до выполнения плана в «Новой семье» недостаёт двадцать восемь процентов. Как же так? Явная ошибка! Захватив квитанции, Шаров выехал в город. Его ждали домой в полдень, но он и к ночи не вернулся. И даже не позвонил.
Принесли газеты. Краевая сводка озадачила Фёдора Елкина, — северные районы едва-едва перевалили за половину. Там создалась угроза: часть хлеба может уйти под снег.
Елкин задумался. Придётся побольше сдать сверх плана. Можно будет поступиться фуражом.
Теперь он на многое смотрел иначе: всё идёт по плану, хозяйство растёт, председатель оказался толковым. Дома не строит? Один-то год можно и переждать. Нынче все были заняты в поле. А на будущее лето они откроют кирпичный завод и после того начнут большое строительство.
Вечером райком и райисполком объявили «совещание по проводам» — очередную «телефонную накачку», как говорили в сёлах, и Елкин встревожился: отвечать придётся одному.
Пришёл председатель сельсовета. Приехали полевые бригадиры. Радист поставил к телефону усилитель. Комната наполнилась мелким раздражающим треском: провода доносили унылый свист осеннего ветра в берёзовых перелесках и надоедливый шум дождя. Сквозь этот хаос звуков проломился голос Векшиной, настолько искажённый телефонными проводами, что его едва узнали. Уже при первых словах все переглянулись: «Новая семья» — на последнем месте. Как же так? Где провёл день Шаров? Неужели не успел показать квитанции?
Векшина обвиняла его:
— Встал на путь утайки хлеба. Под видом семян укрыл…
Фёдор Романович побелел; по-военному поднялся на ноги, готовый дать объяснение. Но провод занят.
— Ничего мы не утаивали. Ни одного зерна. — Обвёл всех недоуменным взглядом. — Двойные семена? Они записаны. И для наивысшего урожая…
Он умолк, прислушиваясь. Репродуктор хрипел:
— За срыв и упорство… исключён из партии…
— Павла Прохоровича?! — вскочил с места Кондрашов. — Да что же это такое?!. У нас сверхплановый хлеб уже готов к отгрузке…
Что мог сказать ему Ёлкин? Ведь его мнением никто не поинтересовался. Даже не пригласили в райком…
Едва держась на протезах, он вышел в соседнюю комнату.
«Неправильно… Без первичной организации неправильно, — повторял про себя. — Могли передать сюда… Обсудить…»
Когда провод освободился, Фёдор Романович стал звонить в город. Но телефоны молчали. Наконец, ему ответил инструктор райкома и рассказал с деловитостью протоколиста: для «Новой семьи» был занижен план, теперь ошибка исправлена. В Луговатке самый высокий урожай. Вот и дана высшая группа хлебосдачи. Надо понимать…
— И не наводить тень на плетень, — взбудораженно перебил Ёлкин. — За северные районы заставляете платить. Хотите с передовых взять лишнее. А ленивым — поблажка. Но ведь так мы никогда не поднимем хозяйства. Поймите. Несправедливость…
— О-о, так вы сговорились, — послышалось в ответ. — Одним голосом поёте, одни и те же слова повторяете. А за эти слова Шаров уже поплатился…
Ёлкин положил трубку и прошёл в бухгалтерию. До полночи помогал подсчитывать и пересчитывать. Если оставить одинарный запас семян, вывезти фураж, то и при этом зерна не хватит. Где взять? Снизить оплату трудодня?.. Надо разыскать Шарова, собрать правление.
Но Павла Прохоровича попрежнему не было дома. Жена тревожилась: ладно ли с ним? Не мог он заночевать в городе…
Фёдор Романович прошёл на конный двор, попросил конюха запрячь Орлика в тележку и выехал на Чистую гриву.
Поля терялись в темноте, и Елкин не шевелил вожжей. Конь сам отыскивал дорогу на бригадный стан.
По ухабам, залитым дождевой водой, «газик» кидало из стороны в сторону. Забрызганные грязью фары светили тускло. Лучи метались и вязли в толще дождя. Иногда машина оказывалась поперёк дороги. Но Шаров, не сбавляя скорости, ожесточённо крутил баранку.
Вдруг что-то застучало, мотор чихнул и заглох, погасли фары. Со всех сторон прихлынула тишина, и стало слышно, как мельчайшие бусинки дождя, словно мука из сита, с глухим шелестом сыпались на брезентовый тент.
Из кармана кожаного пальто Шаров достал спички, но коробок оказался влажным, и огня не удалось добыть…
…Из райкома Шаров вышел в сумерки; мотор включил рывками, будто торопил застоявшегося коня. На перекрёстках свистели милиционеры: недозволенная скорость! Водитель не слышал.
Куда он спешит? Домой?.. Там Татьяна заглянет в глаза и спросит: «Что с тобой, Павлик?» От неё ведь не утаишь. Да и не привык он утаивать. Жена напомнит: «А я говорила…» И тут же скажет: «Сейчас можно уехать… Никто тебя не будет удерживать…»
«Может, в самом деле, лучше?..» — задумался Шаров.
За городом он прибавил скорости. Ветер, завывая, трепал полотняные стенки кузова. Пахло сырой и усталой землёй. Она ждёт отдыха под пушистым снежным одеялом. Весеннее солнышко во-время пробудит её. Зазвенят светлые ручьи. С юношеской лёгкостью вздохнут поля, и закипит жизнь…
«Нет, Танюша. Нет и нет… — мысленно говорил Шаров жене. — Мы и теперь останемся здесь. Пусть я поторопился. Но через два-три года докажу свою правоту. У нас будет двойной запас семян. Будут высокие урожаи…»
И с ещё большей задумчивостью он спросил себя:
«А если не восстановят?.. Если снимут с работы?».. — Ответил твёрдо: — Что бы ни было, агрономом я останусь. На всю жизнь. Тут нельзя меня снять…»
Было уже совсем темно, когда Павел Прохорович поднялся на Чистую гриву. Там он свернул с тракта и полевой дорогой поехал на стан первой бригады. Кондрашов рассказал ему о «совещании по проводам». Выходит — в колхозе обо всём уже знают. Ну, что же? Это, пожалуй, к лучшему: не понадобится объяснять.
— Это что ж такое получается?.. — строптиво спросил Кондрашов. — Без нас… И за что?
— Обсуждать, Герасим, не время. П-подымай людей. Зажигайте фонари. Разводите костёр. Г-готовьте зерно…
Вскоре натужно застучали веялки.
Шаров поехал во вторую бригаду. И вот посреди дороги «газик» подвёл…
Павел Прохорович вышел из машины, открыл капот. Но разве ощупью отыщешь поломку? Пришлось отступиться от мёртвого мотора.
Что делать? Был бы ростом поменьше, улёгся бы на переднем сидении. Но ведь лодыжки вроде журавлиных. Куда с такими?
Трудна в непогоду ночная дорога. Ноги то по колено проваливаются в ухаб, залитый водой, то скользят по грязи в разные стороны.
Спотыкаясь и падая, Павел Прохорович брёл в сторону полевого стана. Руки у него стыли от грязи. Промокли сапоги. По шее текли за воротник холодные струйки. Дождик крепчал. А шаги — всё короче и неувереннее. Этак ему не добраться до второй бригады. А дом — ещё дальше.
Вспомнилось: сегодня обещал заехать в сад, где уже третий день живёт профессор Желнин. Поговорить им есть о чём. Да и долг вежливости обязывает. Тут — рядом. Может, гость ещё не лёг спать?
Изъезжены, исхожены колхозные поля. В дневную пору казалось, что знаком каждый квадратный метр. А теперь едва-едва удалось отыскать, вернее нащупать ногами, дорожку в сад.
Окна манили тёплым светом. Над трубой взлетали и гасли искры. В доме жарко топилась печь… Павел Прохорович вспомнил, что с утра ничего не ел. Кружка горячего чая и свежий калач пшеничного хлеба небось найдутся. А больше ничего и не надо.
Профессор и молодой садовод сидели за столом. Посуда после ужина была сдвинута на один угол. Белели листы бумаги. Сидор Желнин, расспрашивая Бабкина, что-то записывал. А на плите посвистывал чайник. Собеседники засиделись, — кипятят второй раз.
Позднему гостю, да еще пешему, оба удивились. Усталый, озябший до синевы губ, забрызганный грязью, Шаров даже руки не мог подать, — сразу направился к умывальнику.
Вася подбавил дров в печку. Сидор Гаврилович, убрав свои бумаги, поставил на стол бутылку водки.
— После ночного путешествия не мешает погреться, — моргнул, приглашая за стол. — А мы тут разговаривали о вас. Непохожий председатель. Да, да. Всё не так, как у соседей. И к лучшему!
— Эх, ваши бы речи… — вздохнул Шаров. — Н-но зап-поздали они…
— А что?.. Что-нибудь случилось?
— Да так… Хлебоп-поставки…
— А говорили — сверх плана повезли, — припомнил Вася. — Я уже на трудодни получил…
— Много ещё с нас, — сказал Шаров, сдерживая горечь. — И трудодень п-придётся урезать…
— Мы речь вели не о хлебе — о садах, — пояснил профессор. — Обычно садоводы тормошат председателей: требуют земли, денег на покупку саженцев. У вас — всё наоборот: вы на садовода нажимаете: «Больше сади! Ещё больше!»
— Ну-у, это не так существенно…
Шаров сел за стол, чокнулся с профессором (Вася от водки отказался), выпил, закусил корочкой хлеба, и беседа потекла ровнее.
Они пили чай, разговаривали о садах и лесных полосах, об изменении облика земли.
За окном послышался топот копыт и стук тележки. Все переглянулись. Шаров поднялся из-за стола.
Дверь распахнулась, и через порог, стуча протезами, перебрался Елкин.
— За мной? — Павел Прохорович шагнул к своему кожаному пальто, висевшему на стене.
— Просто поговорить, — спешил успокоить его Елкин. — На дороге наткнулся на твою машину. Пустая. Куда ушёл? Ясно — в сад. Вот и приехал по следу.
Шаров насторожённо присматривался к секретарю, с которым они часто и горячо спорили, и ждал, что Елкин опять обрушится с упрёками: без директивы засыпал двойные семена! Всех с толку сбил!.. Но Фёдор Романович обеими руками пожал его холодноватую руку:
— Неправильно исключили тебя. Неправильно! Убеждён! Уверен! Надо было по-другому… Есть ведь партийная организация в колхозе… И крайком не утвердит…
Вася схватился за голову: вот оно что!.. А профессор укоризненно приподнял палец:
— Э-э! Что же вы, батенька, нам не сказали?
— Не роняй, Павел, головы! — продолжал Елкин. — Работы у нас много. Вместе будем. Рука об руку…
— Я ничего. Понимаю всё… — У Шарова отогрелся голос. — Рад доброму слову… А партия разберётся.
В ту ночь никто из них не сомкнул глаз. Сидя вокруг стола, они проговорили до утра.
А с рассветом Елкин отправился в одну бригаду, Шаров в другую. И вскоре машины с хлебом двинулись в город.
Октябрь близился к концу. Всю ночь дул ветер, гнал тощие тучи. Люди ждали — надует снега. А утром увидели тёплое солнышко в удивительно чистом небе.
Вот они, хорошие деньки, о которых всё время говорили старики Сидору Желнину: «Будет погодка, обласкает землю!»
Поездка, сверх ожидания, дала очень многое: рядом с чемоданом стояли корзины, полные черенков яблони и ароматичных плодов, лежали свёртки с саженцами.
Возле маленькой берёзовой рощицы профессор попросил шофёра остановиться и вышел из машины. Мимо него проносились тяжёлые грузовики. На бортах — красные полотнища: «Хлеб — Родине!» Кажется, скоро край выполнит план. Андрюша через всю жизнь пронёс слова: «Хлеб наш насущный». Не забыл. И ему напомнил. Ну, что же, стоило напомнить… А на местах у них не всё в порядке. Сегодня «спускают», — профессор поморщился от нелепого слова, — одно задание, завтра добавляют. И недостаёт бережного отношения к людям…
Под ногами — мягкий ковёр светлозелёной отавы. На тонкой ножке поднялся огонёк. Он покачивает головой, будто тоже удивляется позднему теплу. Но лепестки цветка бледные, — выросли без солнышка, и серые тучи кинули на них свою несмываемую тень. Солнце сгонит её, согреет смельчаков.
Впереди — нагие берёзы. Сквозь ветки виднелось ласковое небо. Здесь, наверно, особенно хорошо весной, когда тают снега на горах и ветер разносит по цветущей степи аромат проснувшихся кедрачей?.. Надо побывать ещё раз…
Самые приятные дни он провёл в саду у Трофима! Там всё приближало к земле, к людям, украшающим её своим трудом. А теперь вот снова приходится возвращаться за письменный стол, к грудам бумаг… Но ведь его многотомный труд нужен. Очень нужен студентам, селекционерам… Надо торопиться…
В город Сидор Гаврилович приехал среди дня.
…Андрей разговаривал по телефону. Увидев брата на пороге кабинета, он встал и нетерпеливым жестом подозвал к себе; не отрывая трубки от уха, долго и горячо тряс его руку.
Лицо у Андрея было свежее, светлое, голос звучал сочно.
— Давай, давай, — торопил он собеседника и взял карандаш. — Говори…
Сидор сел в кресло, осмотрелся. Взгляд упал на шкаф с книгами. По переплётам Сидор узнавал собрания сочинений… Между книжным шкафом и кабинетными часами в ореховой оправе — тоненькие снопики пшеницы. В кабинете пахло полем.
Сидор взял самый высокий снопик. Пшеница была ему по плечо. Красный колос длиною чуть не в четверть…
Положив трубку, Андрей нажал звонок; девушке, появившейся в дверях, сказал, чтобы она пригласила стенографистку, а потом подошёл к брату.
— Любуешься? Нашей пшеницей, слушай, нельзя не любоваться!
— Во время поездки я любовался, Андрюша, людьми. И не только садоводами. Председателями, бригадирами. Золотой народ! Работа у них трудная, жизнь не лёгкая. А их называют: «низовики». Из районных учреждений, как с облаков, им задания «спускают». Дадут одно, потом прибавят, как вздумается. Ни с кем не считаются. А я тебе сейчас всё выложу…
— Ну, что же, выкладывай. Только пойми — многое зависит не от нас.
Сидор рассказал о ночном разговоре в саду «Новой семьи». Брат остановил его:
— Об этом знаю. У меня был Елкин. И в отношении Шарова, когда он выполнит план, мы поправим райком…
Андрей взял снопик с изломанной соломой и заговорил о трудностях уборки. Из города на помощь колхозникам выехали пятьдесят тысяч человек! Студентам уже пора возвращаться в институты и техникумы. Но ещё не убрана картошка. В такую позднюю пору! Может, ясная погода продержится с неделю?.. Он открыл окно. Тепло, как летом! И барометр стоит на «великой суши».
Ему припомнились сожжёные солнцем южные поля, которые он видел по пути из Крыма в Москву, припомнился разговор в Центральном Комитете партии, и он сказал:
— Наш хлеб идёт на Украину, в Курскую, Орловскую области. Сегодня отправляется эшелон в Воронеж. Выручка! В этом главная особенность нынешнего года. Но не все приняли эго близко к сердцу. И не сразу. Тоже наша вина. Ты прав, — мало разговариваем по душам.
Братья сели на диван. Сидор с увлечением юноши рассказал о результатах своей поездки. Сибирский отдел его помологии будет богатым. Свыше двухсот сортов яблони! А какие гибриды! Всё говорит за то, что северное садоводство — накануне больших перемен…
Вошла стенографистка с тетрадью и карандашами. Гость встал. Он уезжает сегодня.
— Так быстро?! Ты посиди. Поедем обедать.
Андрей прошёл к столу, где лежала тетрадь с записями, и попросил стенографистку:
— Пишите. — Взволнованно кашлянув, начал диктовать ясно и чётко, — Родине сдано хлеба на тридцать семь миллионов пудов больше, чем в прошлом году…
Зима навалилась неожиданно, круто. Утро было солнечным, тёплым. Летали бабочки, жужжали шмели. А в полдень нависла чёрная туча, и в отсыревшем воздухе заколыхались, медленно опускаясь на землю, снежные хлопья. С каждой минутой их появлялось всё больше и больше. И падали они всё стремительнее и торопливее, будто вперегонки.
Весь день Шаров был в поле. Там, кроме колхозников, работала рота солдат. Одни лопатами выкапывали гнёзда картошки, другие собирали её и ссыпали в кучи, третьи грузили в машины.
Всюду пылали костры, и люди время от времени подходили погреть руки, чёрные от грязи.
Автомашины буксовали на дороге, засыпанной мокрым снегом, и приходили под погрузку всё реже и реже.
Шаров распорядился, чтобы кучи закрывали соломой и забрасывали землёй. Может, завтра ещё удастся вывезти. Ну, а если замёрзнет?.. Ничего не поделаешь. Пойдёт на корм. Он не будет продавать поросят себе в убыток, как делают соседи, а вырастит и откормит сотню голов. После первого января сдаст в мясопоставки. За весь год. И оставит для полевых столовых на весну и лето. Когда в котле хороший приварок, так и работа спорится!
Приехал Штромин, окинул взглядом белое поле. Давно побитая морозом, бурая ботва уже едва виднелась из-под снега. Подошёл поговорить с Шаровым. Всё больше и больше располагал к себе этот человек с его поисками нового, с экономическими расчётами и беспокойством о завтрашнем дне. Не всё ему удаётся. Трудностей много. Вот и с картошкой не управились. Озабочен. Даже лицо стало чёрным. Сейчас напомнит о весеннем: он прав. Даже раннюю картошку не смогли вывезти в город, — издрябла под солнцем. Но Шаров не кичился своей правотой. Он требовательно и горячо говорил о неотложном:
— Деревне нужны новые машины. Машины и машины. Копалки. Погрузчики. Ты посмотри: роем землю, как кроты лапами. По-дедовски. С этим пора кончать. Я поеду в крайком, в Москву буду писать…
Штромин одобрительно кивнул головой.
— Нам необходимы десять грузовиков. Вот так! — Шаров провёл рукой по горлу. — Разрешите купить. Рассчитаемся молоком, мясом…
— Не всё вдруг. Другие колхозы тоже не могут без машин. Для начала проси три. Это, пожалуй, реально.
— Для начала — пять! Поддержи пять!..
А снег всё валился и валился. В сумерки, когда люди покидали поле, уже заяц мог утонуть по уши. Автомашины застряли на дорогах. Штромин остался ночевать. За ужином говорил о недавнем. Он, единственный из членов бюро райкома, голосовал против исключения Шарова из партии. Теперь чрезмерно строгое решение отменено. Записан выговор. И это за то, что Павел Прохорович ни с кем из районных работников не посоветовался о семенах, даже никого не поставил в известность.
— С нами тоже надо советоваться. И почаще! — заметил Шаров. — Не решайте всего за нас. Поменьше командуйте. Дайте и нам подумать о хозяйстве, поучиться друг у друга. Ведь этот двойной запас семян заимствован из опыта Терентия Мальцева.
— Я читал его статьи, — сказал Штромин. — Умно. Толково. И со временем мы придём к тому, что будем обязывать колхозы оставлять скороспелые и позднеспелые семена. Всё, как ты намечал. Но нынче, сам знаешь, надо было помочь вытянуть краевой план. Во имя чего? Засуха…
— Приехал бы во-время и потолковал вот так. Да не со мной одним — со всеми колхозниками… Живое слово — всегда на пользу…
Они говорили долго и о многом. В окна барабанила ледяная крупа. Прочно ложилась зима. Заботы собеседников были обращены к будущей весне.
Глава шестнадцатая
Зима потребовала больших хлопот. Забалуев целые дни проводил на фермах. Дворы были слеплены ещё в тридцатом году и невесть из чего. У коровника прогнил потолок, у телятника вывалились простенки, у конюшни совсем нет крыши. Сергей Макарович ходил с топором — то помогал ставить стропила, то делал кормушки. Он спешил. Вот-вот из района нагрянут с проверкой…
Но вскоре его пригласили в город. Огнев заболел гриппом, и Сергею Макаровичу пришлось ехать одному. В театре собрался партийный актив. Забалуев сел в первом ряду, закинул ногу на ногу, руки заткнул за широкий ремень, которым была опоясана чёрная шевиотовая гимнастёрка. Он думал о колхозе: как там без него возят сено? Запасут ли, хоть дня на три?..
Рядом — Шаров, сухой, замкнутый, хмурый, как лиственница, обронившая хвою. Тощие пряди волос пригладил щёточкой, но лысина всё равно поблёскивала сквозь них.
— Шёрстки-то поубавилось, — посочувствовал Забалуев. — Упарился ты с хлебом-то.
— Зато мы сдали государству на четыре с половиной центнера с гектара больше, чем вы.
— После того, как тебе жарку подбавили… Ты хотел схитрить, а не вышло.
— Хитрить не умею. И не буду.
— Я говорил: учись у меня. — Забалуев погладил голову и свёл разговор к шутке. — Брей начисто. Так лучше. Иной раз старуха рассердится, а ухватить меня не за что…
За спиной кто-то, разговаривая с соседом, произнёс:
— Острый сегодня вопрос поднимают!
Вспомнив о повестке дня, Сергей Макарович опустил ногу на пол и сел поглубже в кресло. На минуту память перенесла его на то открытое партийное собрание, на котором звенел возмущённый и обжигающий голос Веры…
Векшина, выйдя на сцену, спросила — кто будет руководить собранием. Забалуев подал голос:
— Поручить бюро. — Заметив неподалёку от себя Желнина, он встал и добавил. — С приглашением первого секретаря крайкома. А также предлагаю избрать почётный президиум…
Сергей Макарович испытывал удовлетворение: никто- нибудь другой, а он внёс это предложение! Но у Желнина между бровей легла хмурая черта. Чем он недоволен?
А тому в это время вспомнились слова брата: «На каждом собрании славословие». Вот и сегодня… Лучше бы строго по-деловому…
Проголосовали. Члены бюро разместились за длинным столом, накрытым малиновым сукном. Желнин сидит на крайнем стуле и всматривается в зал. Забалуеву казалось — отыскивает его. В конце собрания выступит с речью, напомнит об уборке урожая, обвинит в больших потерях… Но потери были и у других… Сегодня развернут критику за нарушение Устава и его могут помянуть. А что у него не в порядке? Огород меньше всех. Коровёнка одна, да и та от старости роняет зубы. Анисимовна каждый день попрекает: «Любишь пить парное молочко, а об том, где его взять, — не заботишься». Не раз принималась советовать: «Отведи Синюху на ферму, променяй — по счёту голов там и беззубая пройдёт. Возьми себе белобокую Зорьку. Ты заслужил…» Но все старания жены были напрасными. Всегда обрывал её: «Цыганом не был и не буду. Никто менялой не обзовёт, пальцем на меня не укажет». У других председателей бабы сидят по домам, а он свою не балует — сам отправляет в поле: «Поработай да трудоднями похвались…» Это знают все. За что же его критиковать? Он себе ничего лишнего не взял.
На трибуну вышла Векшина. Забалуев знал её строгой, требовательной, не щадившей никого, в том числе и себя. Он решил заранее подготовиться к выступлению, достал из кармана гимнастёрки блокнот и огрызком карандаша записал фамилии тех нерадивых колхозников, у которых было мало трудодней, мало оттого, что они большую часть времени проводили на городских базарах. Об этом нельзя не сказать.
Векшина говорила о другом. Руководители некоторых колхозов разбазаривали землю, скот и продукты.
— А райком не боролся с нарушителями Устава, связывал себе руки. Находились такие услужливые председатели, что в столовую райкома «подбрасывали» муку, мясо, молочные продукты по низким, так называемым, внутриколхозным ценам.
Забалуев одобрительно кивал головой и улыбался: «Хорошая самокритика! Режь, Борисовна, дальше! Напрямую!»
— В этих грубых ошибках виноваты мы, секретари райкома. Не пресекли беззакония…
Сергей Макарович ещё смелее закивал головой. Если райком ошибался, то какой спрос с председателей колхозов?..
Но уже через минуту он насторожённо замер. Подтверждая общую ошибку примерами, Векшина остановила взгляд на нём и жестом сурового осуждения как бы представила его всему собранию:
— Вот сидит товарищ Забалуев, старый, опытный, руководитель колхоза, депутат…
Сергей Макарович сунул в карман гимнастёрки блокнот с записями, достал платок и стёр пот с раскрасневшегося лба; украдкой взглянул направо и налево; убедившись, что на него никто не смотрит, тихо вздохнул.
— Как Забалуев относится к колхозному добру? — спросила Векшина. — Он превратил артель в свою вотчину: что, дескать, хочу, то и ворочу. Ни с кем не советуется, не считается.
«Себе макового зёрнышка не взял, — мысленно оправдывался Сергей Макарович. — Всё делал для пользы колхоза».
— Сенокосы раздал городским организациям, а на фермах — не хватает кормов. — Векшина пригнула палец на левой руке. — Директору лесопильного завода привёз поросёнка. — Пригнула ещё один палец. — За что, спрашивается? За плахи, которые ему отпустили без наряда…
Сергей Макарович второй раз провёл платком по лицу.
«Дёрнула меня нелёгкая сесть в первый ряд…»
— Энергосбыту, невзирая на протесты колхозников, отвёл десять гектаров земли. — Векшина пригибала палец за пальцем, пока не сжала всё в кулак. — Там — чужие посевы, там — огороды. Колхозники не зря прозвали свои поля больными оспой. А в болезни виноват Забалуев.
«Всё разузнали, — вздохнул Сергей Макарович, опуская голову. — От Огнева! У него язык-то долгий, как коровий хвост!..»
— В связи с Забалуевым, — продолжала Векшина, — нельзя не вспомнить Неустроева. Захотелось ему покататься на сером иноходце — Забалуев готов удружить: «В обмен на старого и хромого бери лучшего коня! Езди…» А крайком даже не поинтересовался этим. — Векшина бросила взгляд на Желнина. — Нарушителя утвердили начальником сельхозуправления…
— А где серый иноходец? — спросил Шаров. — Кто на нём ездит?
— Скажу в порядке самокритики: не знала этой истории. Не вникла… Теперь бы надо вернуть, разменяться, но, говорят, наш конь в колхозе пал.
По залу прокатился смех.
Векшина назвала ещё несколько председателей, которые так же, как Забалуев, за бесценок отдавали скот своим «дружкам» из хозяйственных организаций. Пот на лице Сергея Макаровича высох. Он шепнул Шарову:
— Слышал — не я один: все так делали.
— А может и не все.
— В войну тебя не было здесь. Не знаешь! А я, как говорится, все трудности испытал… Куда не повернусь — везде слышу: «Я— тебе, ты — мне». Пусть берутся за таких директоров да заведующих.
Векшина опять взглянула в сторону Желнина.
— Работники крайкома не помогли нам понять наших ошибок, не помогли призвать к ответственности зарвавшихся хозяйственников, пока не указал на это Центральный Комитет.
Забалуев толкнул соседа:
— Вот видишь — даже крайком недопонял! А я что?.. Я комвузов не кончал…
— Тут дело не в образовании, а в совести, — заметил Шаров.
— При существующих порядках, вернее беспорядках, для жуликов и проходимцев ворота были широко открыты: спокойно, среди белого дня выноси колхозное добро, — Векшина твёрдо хлопнула ладонью по трибуне. — С этой минуты всюду надо повесить замки, заделать щели, а жуликов и проходимцев привлечь к ответу. Вот так!
Она перенесла взгляд на Шарова:
— В Луговатке — другая болезнь: транжирят трудодни. Придумали пенсию. Грубо нарушают устав…
— Ага, и до тебя добралась! — торжествовал Забалуев.
Павел Прохорович задумался. Ведь о пенсии Грохотову у него был разговор с Желниным. Может, не запамятовал?.. Но тогда он, помнится, ответил: «Вносите предложение — поставим вопрос». А мы уже решили. Рановато? Но по существу правильно.
А Забалуева поджидало новое потрясение. Из глубины зала передавали бумажку. Вот она дошла до соседа. На согнутом вдвое большом листе написано: «В президиум». Записка необычная, и Шаров, — ой любопытный! — слегка приоткрыл её. В середине— рисунок! Глянув на него, Павел Прохорович едва сдержал усмешку: листок передал Сергею Макаровичу: полюбуйся!
А там — такое, что захотелось вскочить и крикнуть: «Ишь, нашёлся зубоскал!.. Не понимает, что идёт собрание, обсуждается важный вопрос…»
На бумажке был нарисован грузный человек, с большой голой, как арбуз, головой. И это — он, Сергей Забалуев?! Названа артель, даже село упомянуто. Он забавно кидает в руки, протянутые к нему со всех сторон, поросят и гусей. А внизу — стишки:
Обиднее всего — эти слова. Ведь — неправда! Не кричал он так…
Дрожащими пальцами Сергей Макарович согнул лист в несколько раз, подошёл к оркестровой яме и, размахнувшись, с таким ожесточением бросил на сцену, что бумажный комок перелетел бы через головы членов президиума, если бы не поднялся Штромин да не поймал его в воздухе. Лучше бы кто-нибудь другой. Этот обрадуется — Забалуева прохватили! — и покажет всем… Вон разгладил бумажку, посмотрел, качнул головой, дескать, всё правильно! — и по столу передвинул соседу. Так дойдёт листок до Желнина…
Сергей Макарович больше не подымал глаз; опершись локтями о широко расставленные колени, смотрел в пол.
В перерыв он, сторонясь всех, спустился в курилку, а оттуда направился в полутёмный коридор, где не было ни души. Там ходил из конца в конец, впервые ступая так мягко, что шагов его не было слышно.
Курительная комната постепенно опустела. Сергею Макаровичу показалось, что он достаточно долго пробыл в коридоре, что заседание, наверняка, уже возобновилось и теперь можно незамеченным подняться на балкон. Но в фойе всё ещё были люди, а пятиться назад не хотелось, и он, войдя туда, направился к лестнице, И тут неожиданно столкнулся с Желниным.
Андрей Гаврилович пожал ему руку:
— Собираетесь выступать в прениях?
— Не знаю. Ошибки, как говорится, большие… Мне, старому работнику, стыдно перед молодыми…
— Поговорить есть о чём. Видели, как реагируют коммунисты? Карикатуру на вас прислали!
— Намалевать хоть кого можно…
— А разве неправда?
— Ну, кое-что было. Не отрицаю. Но ведь не от меня худой порядок. Мне бы легче получать всё по нарядам, да не дают. Доставай, где хочешь. Ну, я и доставал, как мог… А этак меня ещё весной критиковали…
— Где и кто?
— Дома, в колхозе. Одна деваха. А я отругивался, не понимал глубины… Удивительно — откуда молоденькая могла знать, что партия скажет такое слово?
— Народ не ошибается. Ошибаются руководители, не прислушивающиеся к народу.
У Забалуева отлегло от сердца. Ведь люди видели, что с ним разговаривал — не строго, а запросто разговаривал первый секретарь крайкома! И Сергей Макарович, прошагав по опустевшему фойе, сел на то же место в первом ряду.
Забалуев был доволен, что его критиковали в отсутствии Никиты Огнева; возвращаясь домой, обдумывал — рассказать ли секретарю парторганизации об всём, что было на активе, или только «в общих чертах»? Сердце не освободится от тревоги до тех пор, пока не передаст всего хотя бы одному человеку. Уж таким он, Сергей Забалуев, уродился! А кому рассказать? Анисимовне? Она — беспартийная. Да и какой будет толк от того, что он расскажет ей? Ну, поохает жена, похлопает руками по юбке… И только. А больше и поговорить не с кем. Огнев послушает-послушает да не утерпит — упрекнёт: «Мы тебя на открытом партийном собрании предупреждали!..» А упрёков ему, Сергею Макаровичу, и без того довольно!
Секретарь крайкома начал свою речь с самокритики. Согласился со всеми замечаниями. Луговатцев упрекнул за торопливость и самоуправство. Но тут же всё смягчил: о их новшестве, видите ли, следует написать в Москву. Разве это критика? Да их бы надо в резолюцию записать, чтобы не повадно было!.. А вот на него, Забалуева, не пожалел суровых слов. Открыл огонь. Припомнил бурьян на полосах пшеницы. Назвал отсталым, потерявшим чувство ответственности…
С тяжёлым раздумьем Сергей Макарович въехал в село. На конном дворе он быстро распряг Мальчика и хотел уйти домой прежде, чем кто-нибудь увидит его, но в последнюю секунду не удержался от того, чтобы не посмотреть — всё ли тут в порядке.
Была тёмная ночь, дул едва заметный ветерок, и на лицо время от времени падали пушистые снежинки и тотчас же таяли. Мягкий снег тихо похрустывал под ногами. Сергей Макарович шёл в сторону конюшни, откуда пахло тёплым навозом, добротным сеном, и неожиданно столкнулся с Огневым.
— С приездом, Сергей Макарович! — поздоровался тот.
— A-а… Спасибо!.. Ты, что поднялся рано?
— Хватит, три дня пролежал с температурой…
— А я иду поглядеть — много ли сена запасли.
— Запас маловат. Дней на пять — не больше.
— Я так и знал, что не развернётесь. А ведь бураном пахнет.
— Возчики ездят по одному разу в день. Больше не успевают.
— Молодые все. Их надо учить работе. Пример показывать.
Забалуев направился туда, где было сложено сено, привезённое с лугов. Огнев шагал рядом и, чувствуя, что председатель чем-то расстроен, ждал, когда тот сам начнёт рассказывать о городских новостях. Но Сергей Макарович не спешил. Он подошёл к омёту, взял горсть, помял в руке, понюхал: шелестел мелкий лист, к запаху сухой, рано скошенной травы, нетронутой в валках ни одним дождём, примешивался аромат сушёных ягод клубники.
— С Барсучьего солнопёка, — отметил он. — Надо было поберечь для овечек.
— По ошибке ребята свалили здесь.
Из второго омёта Забалуев тоже взял горсть и понюхал.
— Пырей с пустоши. Правильно привезено. Настоящий конский корм! Но мало его. Раздурится буран — скоту придётся зубами щелкать.
— Утром всех лошадей отправляем на вывозку сена, — сказал Огнев.
Сергей Макарович натеребил сена и сел на него. Огнев тоже сел и привалился спиной к омёту. Довольный тем, что их никто не видит и не слышит, Забалуев приступил к рассказу:
— Критика была большая, прямо скажу — с солью, с перцем… Но знаешь, что мне больше всего кровь попортило? Нашёлся какой-то марака и в насмешку нарисовал меня: голова арбузом, ноги как столбы, руки вроде ухвата. Ну, урод да и только. Стою, поросят дружкам бросаю и кричу «Ловите!» Я боялся, что картинку в редакцию отдадут.
Огнев расхохотался. Забалуев повернулся к нему широкой грудью:
— Ты что? Что? Что я смешного сказал?
— Я вспомнил Гоголя. Есть у него пьеса «Ревизор». На сцене часто ставят.
— Не видал. — Под Забалуевым зашумело сено. — Не знаю. После торжественных заседаний, сколько помню, не было таких спектаклей. И после конференций не было. Что там разыгрывают?
— Там один человек боится, что его в комедию вставят.
— Отродясь не видел, не слышал, — Под Забалуевым опять зашумело сено. — «Любовь Яровую» показывали. Горького играли. Забыл название. Купец от всех болезней трубой лечится! Ещё трубачу кричит: «Труби, Гаврила!» Знаешь?
— «Егор Булычов и другие».
— Верно! А у меня память на спектакли дырявая…
Огнев заговорил о предстоящем партийном собрании.
— Обсудим в общем и целом, — сказал Забалуев.
— И в целом, и о деталях речь должна идти…
Они встали и пошли в село. Ветер, усиливаясь, дул им в спину. Сергей Макарович повернулся, подставляя щеку ветру, как бы для того, чтобы проверить его силу и понять, когда он уймётся. Теперь летели уже не мягкие снежинки, а жёсткая крупа, не предвещавшая ничего хорошего.
Чую — раздурится непогода!
— Похоже.
— Утром я сам поеду за сеном, — объявил Забалуев. — Один на четырёх конях! Покажу молодым парням, как надо развёртываться!..
Луговое сено. Сплюснутые метёлки нежного мятлика. Раскидистые лапки трилистника. Белая кашка, скошенная в полном цвету… Густая, как овечья шерсть, трава была подкошена в погожую пору, на прогретой земле высохла в два дня, — небо не успело уронить на неё ни капли дождя. Лучшего сена не сыскать! Оно сохранило запахи лета, приятно похрустывало под железными вилами. Ещё приятнее шелестело в пластах, которые, рассекая взбаломученный ветром воздух, торопливой чередой ложились на сани, стоявшие возле стога. От быстрых движений Сергея Макаровича гимнастёрка на нём вздувалась колоколом, а на плечах чёрное сукно постепенно становилось седым. Шапка сдвинута на затылок, но открытый лоб не чувствовал мороза. Из пластов сыпалась мелкая труха, и ветер разносил её по снежной пелене.
За день до поездки в город Забалуев «пробирал» Кольку Ивкина и Митьку Молодчикова. Вот в такие же сумерки парки въехали в ворота фермы с четырьмя возами сена.
— Из первой поездки воротились, миленькие? — спросил Сергей Макарович. — А я уже хотел розыски снаряжать: думал — волки загрызли.
— По дороге завёртки у оглобель рвались, — буркнул Колька.
— А день-то с воробьиный нос, — добавил Митька.
— День тебе короткий? А на пасеке в избушке табак жечь время нашлось!
Парни переглянулись. Откуда председатель знает, что они заезжали на дальнюю пасеку? Сорока ему, что ли, весть передала? Ещё начнёт укорять, что дядя Ануфрий поил их чаем с мёдом, и Митька заговорил быстро:
— Мороз-то злющий! Завернули погреться.
— Ленивых мороз даже середь лета донимает! — рассмеялся Забалуев. — А от работящих всегда отскакивает.
— Не корите, — огрызнулся Колька. — Попробуйте сами съездить два-то раза…
— Ишь, ты! Какой говорливый!.. Да я один могу на четырёх лошадях!
Услышав громкий разговор, к ним подошёл Игнат Скрипунов, неподалёку остановились две доярки.
— При свидетелях говорю! — продолжал Сергей Макарович. — И не для похвальбы, а для дела. Время будет— сделаю три рейса!
— Если туда и обратно — на рысях, тогда, конечно…
— А вы сами проверите. Игнат Гурьянович поглядит коней после поездок…
Вот поэтому-то минувшей ночью Сергей Макарович и сказал, что утром сам поедет за сеном. Задолго до рассвета он пришёл в жарко натопленную избу, где висели хомуты, и разбудил Игната Гурьяновича. Старик помог ему запрячь лошадей, на которых ездили Колька с Митькой, и привязать бастрыки к саням. Когда всё было готово, Сергей Макарович, окинув взглядом вереницу коней. едва заметных в полумраке ночного снегопада, вдруг объявил:
— Прихвачу ещё одну подводу…
На рассвете он вернулся из далёкого Язевого лога с пятью возами. Постоянные возчики только что уехали в поле. А Колька с Митькой, не найдя своих саней, побежали в хомутную, но деревянные крюки, на которых всегда висели хомуты, оказались пустыми. Парни отправились искать Игната и тут увидели председателя. Забалуев уже скидал всё сено, надел полушубок, поверх него — тулуп и, завалившись в передние сани, отправился во второй рейс. Четыре коня двинулись за ним цепочкой. Колька с Митькой бросились вдогонку, но Игнат что-то крикнул им, и они остановились.
За дорогу, лёжа в санях, Сергей Макарович отдохнул; подъехав к стогу, принялся за работу с новыми силами…
…Перед рассветом он распочал этот стог, а сейчас, в вечерние сумерки, приехав третьим рейсом, подымает нижние пласты. Уже пахнет талым дёрном и по-весеннему прелой травой, а кое-где под ногами сминаются оголённые холмики насыпанной кротами земли.
С вилами в руках Сергей Макарович ловко поднялся на высокий воз и, грузно шагая по краям, примял пласты. Заботливо глянул на лошадей. Впереди — два коня с готовыми возами, позади — два с пустыми санями. У всех ослаблены чересседельники. Перед головами — сено. Но Бойкий уже успел съесть свою порцию и сейчас чёрными, как резина, губами подбирает последнюю труху.
Спрыгнув с воза, Сергей Макарович взял в руки небольшую охапку и понёс коню. Бойкий глянул на него и коротко заржал.
— Ешь, милок! — Забалуев потрепал коня по шее. — Ешь досыта.
Вернувшись к стогу, он вскинул ещё несколько пластов и принялся увязывать воз. Повинуясь его сильным рукам и тяжёлому телу, верёвка со скрипом скользила по бастрыку. В середине воза сено, сжимаясь, хрустело, а по бокам былинки встопорщивались, как живые. Ещё один воз готов — тринадцатый по счёту!
Сергей Макарович понукнул коня, на освободившееся место поставил впряжённого в пустые сани и снова взялся за вилы; легко словно играючи, подымал большие пласты и укладывал в воз с такой быстротой, что ветер не успевал разворошить тех, которые были уложены раньше.
Нет, он, Сергей Забалуев, ещё не потерял ни силы, ни сноровки! Он и сейчас, в пятьдесят два года, может работать не хуже, чем в молодости, когда его считали одним из лучших стогомётов. Бывало, на молотьбе один за троих управлялся с потоком соломы, подымая хваткими трёхрогими вилами сразу по целой копне; словно под лёгким хмельком, работал без устали; ухал и покрикивал человеку наверху омёта:
— Ух, лови — не зевай!..
Труд всегда был для него приятным и, подобно дыханию, естественным и необходимым. Вот и сейчас он не думал ни об усталости, ни о том, что мог простудиться на морозе; кладя особенно увесистые пласты, разгорячённо восклицал:
— Ух, добро!.. Ух, славно!..
Если бы не его председательские хлопоты — каждый день возил бы корм на ферму: сердце не знало бы тревог, не болела бы голова…
Одонок собран до последней былинки, граблями очёсаны бока возов, даже подгребены листочки, рассыпавшиеся по снегу, и всё, всё уложено в пятнадцатый воз. Ветру нечего подметать, нечем позабавиться.
Стряхнув иней с полушубка, лежавшего на снегу, Сергей Макарович оделся, два раза обмотнул себя широкой опояской, когда-то сотканной Матрёной Анисимовной, и концы скрутил в тугой узел. Поверх опять надел тулуп и, взобравшись на передний воз, лёг в ложбинку, недоступную ветру. За пазуху положил мёрзлый калач хлеба.
За весь день он ни разу не вспомнил о том, как его критиковали в городе, и на душе у него было спокойно, словно у младенца. Приятный выдался денёк!
Кони шли вереницей. Под копытами поскрипывал снег. Глухо пели широкие деревянные полозья. Сергей Макарович изредка приподымал голову и посматривал на бугор, с которого тоже спускалась полевая дорога, — не появятся ли там возчики соломы. Пусть бы они убедились, что он, Забалуев, возвращаясь из третьего рейса, едет шагом. Он бережёт лошадей, не торопится домой. И едет один с пятью возами! Но на дороге никто не показывался. Только ветер шумел в полях, раскачивая полынь на межах, да время от времени, забавляясь, взвихривал свежий снег. Сергей Макарович пошевелил плечами. Усталость чувствовалась. Пожалуй, завтра будет болеть спина. Но это пустое дело! Это оттого, что начал отвыкать от крутой работы. Можно будет утром пойти на ферму, взять вилы и размяться…
Калач за пазухой оттаивал медленно, а Сергею Макаровичу хотелось есть, и он шевелил губами, глотал слюну.
Перед глазами покачивались былинки сена. Среди них мелькнули чуть заметные тёмные лепёшки. Ягоды! Скинув рукавицу, нащупал веточку сухой клубники. Долго искал ещё, но больше не было. Жаль. Сухие ягоды вкусны. Откусил стебелёк мятлика и начал медленно перетирать передними зубами. Хорош Язевый лог! Нигде нет такого сена. Жаль отдавать Шарову под затопление. Но теперь уже придётся поступиться.
Снег быстро потемнел, будто сквозь него, как сквозь пропускную бумагу, проступили разлитые синие чернила. Сено из светлозелёного превратилось в чёрное. Боковой ветер, натужась, пробовал приподымать воз, но у него не хватало силы.
Хлеб, наконец, оттаял. На редкость вкусный калач испекла Анисимовна! Давно-давно Сергей Макарович не ел такого хлеба! Дома он скажет жене: «Ну, стряпуха ты у меня ладная! Ой, мастерица!..»
На ферме, когда приехал Забалуев, уже никого не было. Игнат Гурьянович, заслышав скрип полозьев, вышел встретить возчика.
— Тех орлов нет здесь? — справился Сергей Макарович о Кольке и Митьке.
— Улетели в домашнюю сторону, — ответил старик. — Днём здесь вертелись. А когда узнали, что ты уехал третий раз, — от стыда сбегли.
— Огнев не был? Только сейчас ушёл? — переспросил Забалуев. — Жалко… — И напомнил. — Коней-то надо проверить.
— Так знаю — берёг ты их.
— Нет, нет, пойдём. — Сергей Макарович подходил к каждой лошади, совал руку под хомут и настойчиво требовал. — Проверь, проверь. Плечи совсем сухие…
Игнат Гурьянович взял вилы, хотел помочь скидать сено в омёт, но Забалуев остановил его:
— Такого уговора не, было.
— Я помаленьку… Никто теперь не видит…
— Всё равно. Один начал — один закончу.
И Забалуев, скинув полушубок, принялся сбрасывать сено с саней.
— Сколько же, Макарыч, трудодней тебе запишут за эту штурму?
— Я безо всякого штурма работал, — отозвался Забалуев. — И не из-за трудодней. Люблю, чтобы всё кипело!
Глава семнадцатая
В зимнюю пору одной из главных забот Сергея Макаровича становилась маслобойка. То было старое, почерневшее от времени, низкое и тесное деревянное зданьице, где всё — стены, потолок, даже земляной пол — всё пахло конопляным маслом. Этот острый запах с детства казался самым приятным. В потрёпанной домотканной одежонке шестилетний Серёжка прибегал сюда в лютые декабрьские морозы и возле печки, где сидели такие же оборвыши, терпеливо ждал, когда наступит его черёд погонять коня. Дождавшись, он брал в руки хворостину и отправлялся в тёмный, холодный сарай. Там ходил по кругу конь, впряжённый в большое колесо. Под ногами скрипел утоптанный снег, над головой грохотали деревянные шестерни. Хитрые сверстники болтали, что им не только ночью, а даже днём случалось видеть, как по шестерням прыгал волосатый домовой. Страшными рассказами хотели напугать и отвадить от маслобойки. Не тут-то было! У Серёжки упрямства хватало на десятерых! Конечно, он дрожал под сараем и дрожал не от острого ветра, проникавшего через щели, но не сдавался, не убегал, — впереди его ждала награда — горячий жмых. Что могло быть для него в ту пору вкуснее конопляного жмыха? Только пряничные петушки на базаре, так за петушка надо заплатить грош! А хозяин маслобойки, лоснящийся от зелёного масла бородач, позволял после работы досыта наедаться жмыхом. Иногда удавалось даже положить про запас в карманы две-три горсти! Вот как!..
Когда Сергей Макарович вернулся в Гляден, он первым делом подправил полуразрушенную маслобойку. Сам стал маслобойщиком. В трудные годы войны выдавал на трудодни конопляное масло и прослыл заботливым председателем.
Да и сейчас Сергей Макарович часто сам вставал к котлу; наблюдая за железной мешалкой, которая переворачивала запарку, покрикивал коногону:
— Веселей! Веселей!..
Горячую запарку он «пробовал на ощупь» — сжимал в кулаке. И никто другой, кроме него, не мог с точностью определить степень её готовности. Когда между крепкими пальцами начинало поблёскивать зелёное масло — он останавливал коня. Запарку выгребали из котла и клали под пресс. А прессом служило толстое бревно, которое приводилось в движение деревянным воротом…
Всё здесь оставалось таким, каким было в дни его детства!
Колхозники поговаривали — пора бы купить железный пресс. Забалуев не соглашался:
— Незачем тратиться. Бревно выжимает досуха.
Вместо коня советовали поставить мотор. Забалуев тоже возражал:
— Тогда придётся весь привод менять. А так завод ещё послужит…
Стены ветхого зданьица держались, по словам сельчан, не столько на многочисленных подпорках, сколько «на честном слове». Никита Огнев стыдился называть маслобойку заводом и однажды, не выдержав, настойчиво сказал, что эту рухлядь пора сломать на дрова.
— Ишь ты! Какой бойкий! — возмутился Забалуев. — Ты, наверно, забыл, что мы на этом заводе куём деньги? Масло-то на базар возим! А ты, чего доброго, скажешь, что и коноплю не надо сеять! Были такие молодчики в тридцатом году! Я помню, доказывали: надо без конца сеять пшеницу по пшенице. Совхозы зерновые — и всё! А я на партийной конференции выступил и привёл пословицу: «Хлеб по хлебу сеять — ни молотить, ни веять». И вышло по-моему. Ошибку-то поправили по всему Союзу. И ещё я говорил: мы любим белые пшеничные калачи, но и каша — пища наша! Привыкли с малых лет. А каша, — подчеркнул Сергей Макарович с улыбкой, от которой его круглое лицо начинало лосниться, — каша, все знают, просит масла. А ты…
— Я говорю тоже, что сеять коноплю надо. Может быть, даже больше, чем сейчас. Но не путаться с переработкой, а сдавать государству.
— Ищешь, где полегче? А я трудной работы не боюсь. И забочусь об интересах колхоза. Опять же верёвки у нас не покупные!
— Наши интересы останутся при нас. Государство, в порядке отоваривания, будет отпускать и масло, и жмых, и сахар…
— Слышал.
— Пора распроститься с этой кустарщиной. На государственном заводе из нашего сырья сделают масло получше.
Они долго спорили, но оба остались при своём мнении.
Для агронома Чеснокова эта зима оказалась беспокойной.
Раньше у него было три заботы: годовой отчёт, план на новый год и проверка всхожести семян, — оставалось достаточно времени для поездок в город, где он помогал жене продавать на базаре свинину. После базара они отправлялись в магазин и придирчиво выбирали или крепдешин на платье, или бостон на костюм, или драп на пальто. По субботам ездили на пельмени к городским друзьям. Больше всех Чеснокову нравился весёлый и приветливый Валентин Жукобоев, хвалившийся первым в городе электрическим холодильником, пушистым серым котом Дуралеем и «домашним спотыкачом». От этого снадобья, валившего на землю даже самых крепких людей, целую неделю гудела голова и покалывало в боках.
Жукобоев ни на минуту не расставался с картами. Ещё за ужином доставал свою дорогую атласную колоду и, хлопнув по ней ладонью, спрашивал:
— Начнём по маленькой? Чтобы время не терять…
И друзья «садились за пульку». Они с жаром и азартом кидали карты на стол; дымили дорогими папиросами; в короткие перерывы пили крепкий чай, проглатывали по куску торта или грызли яблоки, не замечая ни вкуса, ни аромата. На карточном столе росли строчки цифровых записей, в пепельницах и чайных блюдцах громоздились окурки, под потолком клубились, опускаясь всё ниже и ниже, тучи сизого табачного дыма, и лица игроков постепенно становились такими синими, что они походили на утопленников. Утром друзья проветривали комнату, опрокидывали по стопке, выпивали по стакану кофе и, осовевшие до одури, снова брались за карты. Игру заканчивали поздним вечером. И всё это почему-то называлось «культурным отдыхом».
Чесноков почти всегда оставался в проигрыше. Но он не жалел об этом, надеясь на фарт в будущем.
Весна разлучала друзей. Скучая по обильной и сытной еде и, особенно, по картам, они ждали наступления зимы. Нынче первая встреча состоялась у Жукобоева. Чесноков проиграл двести семьдесят три рубля. Хотя деньги перешли в карман его начальника, всё же хотелось поскорее отыграться, и агроном, зная свой черёд, начал готовиться к приёму гостей. С помощью соседей он зарезал откормленную свинью и опалил на большом костре, разведённом в пустом огороде. Теперь чёрная туша лежала возле огня на соломе, Игнат Гурьянович гладил её раскалённым ломом, отчего поджаренная кожа становилась ещё чернее. В это время, отыскав Чеснокова по смрадному запаху, растекавшемуся из огорода, пришёл Огнев.
— Смолите? — намекнул на то, что свиные кожи полагается сдавать в Заготживсырьё.
— Люблю домашние окорока! — объяснил Чесноков. — А без шкуры тут не обойдёшься.
Игнат Гурьянович положил остывший лом, отхватил ножом чёрное, свернувшееся в трубочку, как подпалённая береста, свиное ухо, и, разрезая на части, начал угощать всех. Огнев отказался. Чеснокову это не понравилось, и он, жуя поджаренный хрящик, намеренно причмокивал:
— Вкусненько! Даже очень!..
Тушу обложили соломой, полили горячей водой, а потом сели на неё верхом.
— Пусть попреет, — сказал Игнат, — лучше отстружется грязь. Кожа будет, как восковая!
Сидя на туше, Чесноков спросил Огнева:
— Дело есть ко мне или так зашли?
— Есть одна просьба, — ответил Никита Родионович, — но я лучше вечерком загляну.
Вечер Чесноков провёл в лаборатории. Сидя за письменным столом и разглаживая подушечками пальцев мелкие складочки на лбу, он мысленно спрашивал себя — о чём Огнев заведёт разговор? О севообороте или ещё о чём-либо другом? Ясно одно, — предстоит какая-то дополнительная нагрузка. Удастся ли отбояриться?..
Огнев сел на табуретку у стола, глянул на Чеснокова. Какое у него постное да усталое лицо! От замызганных стёганых брюк и старых валенок пахло палёной щетиной… О деле Никита Родионович заговорил не сразу, вначале спросил — много ли нынче работы на участке?
— У меня всегда вот так! — Чесноков провёл ладонью над головой, начинавшей лысеть с макушки, а потом указал на столы, заваленные мешочками с зерном. — Всё это надо обработать, записать. А на носу — годовой отчёт.
— Когда работы много, тогда и жить веселее, — заметил Огнев. — А когда мало — можно с тоски завянуть.
— Работа работе рознь. В нашем деле недолго и умственное переутомление получить. Головная боль, порошки, микстуры…
— Об этом лучше не думать.
— Думы сами приходят — нас не спрашивают. Ведь мы, агрономы, из года в год работаем без настоящего отдыха. Другие в хорошую летнюю пору ездят в Крым, в Сочи, теперь вот ещё на Рижское взморье…
Не повезло им с агрономом. Совсем не повезло. Отовсюду, слышно: агрономы — всему новому закопёрщики! Инициаторы! Беспокойные люди! А этот, как замшелый пень… Но другого пока что нет, значит надо этого растормошить.
— У меня просьба, — заговорил Никита Родионович с такой непреклонной настойчивостью, при которой трудно ответить отказом. — Помогите комсомольцам. Прочитайте лекции по агротехнике. Раза два в месяц. Не больше. Старшей в группе — Вера Дорогина.
— Слышал… — буркнул Чесноков и поморщился. — Кто же, кроме неё. затеет…
Почувствовав, что уже прорвалась его старая неприязнь к Дорогиным, агроном замолчал.
…Пять лет назад, возвращаясь в Гляден, Чесноков надеялся поселиться в отцовском доме. Нарядные резные наличники. Зелёная крыша. Парадное крыльцо. Тесовые ворота. В палисаднике сирень… Кто живёт там после смерти родителей?.. Председатель сельсовета, надо полагать, догадается предложить: «Занимайте по наследству…» Но на усадьбе рос высокий и лопушистый дурман. Оказалось, что дом, по настоянию Дорогина, был перевезён в колхозный сад, где Петренко читал лекции на первых курсах садоводов. Теперь там разместилась бригада: в одной комнате стоят топчаны, в другой учётчица пишет трудодни, в третьей — столовая, а в четвёртой во время ненастья бабы сушат шали да чешут языки… А ему, Чеснокову, дали одну комнатку. Расщедрились!.. Но приходится мириться с теснотой и даже улыбаться: до-во-лен!..
Кружок ему совсем не по душе. Дорогиной тяжело учиться заочно в сельхозинституте, вот и придумала для себя постоянную консультацию, подговорила подружек… Вчера она заходила к нему в сортоучасток. Могла бы сама попросить вежливо. Так нет, обратилась за поддержкой к секретарю парторганизации. Попробуй-ка теперь отказаться, — не оберёшься упрёков: «Агроном не желает помочь молодёжи! Антиобщественник! Консерватор!..» Всего наговорят. Батюшку припомнят. И, конечно, статью профессора Желнина, который выступил в защиту Дорогина от его, Чеснокова, якобы несправедливых нападок. Никто не хочет понять, что этот Сидор Желнин зажимает критику. Вот и поговори с ними…
Устало поглаживая узкий морщинистый лоб, Чесноков промолвил:
— Времени у меня мало. Очень мало. Минуты на счету…
— Вечерок не поиграете в карты — беды не будет, — холодно улыбнулся Огнев. — Наоборот — деньги останутся при себе!
Чесноков нахохлился. Откуда пронюхал партийный секретарь о картах? Даже о проигрыше знает!.. Ничего не поделаешь, приходится соглашаться.
— Только бы… не по субботам.
— Есть пожелание — по пятницам.
Дёрнула их нелёгкая выбрать день, в который он обычно готовится к очередной поездке в город или к приёму гостей.
— Видите ли, по пятницам…
— В таком случае, передвинем на четверг. Затвердили?
— Ладно, буду как-нибудь за счёт сна выкраивать часы…
Накануне первого занятия Вера зашла к Чеснокову и спросила план на всю зиму. Агроном пожал плечами:
— Зачем разводить писанину?
— Хотелось, чтобы комсомольцы тоже готовились, читали…
— Ваше дело— слушать.
Стоя у стала, Вера спросила, когда он прочтёт лекцию о конопле.
«Вот и призналась! — подумал Чесноков, собирая морщинки на лбу. — Для себя старается, для своей славы».
Ему, зерновику, не хотелось думать о технических культурах, и он сказал, что о конопле поговорят в апреле. Про себя решил: к тому времени кружок, конечно, распадётся. А назойливая звеньевая пусть сеет коноплю, как знает.
Чесноков поднялся со стула. Он считал разговор законченным. Но Вера не уходила. Она задумчиво чертила ногтем указательного пальца по дощатому столу. Что ей делать? Повернуться и, не скрывая недовольства, уйти домой, ждать апреля, когда агроном соизволит прочесть лекцию о конопле, или сейчас рассказать о своём смелом замысле, спросить совета. Вчера отец подбодрил: «Действуй! Ставь опыты». Но ведь он никогда не сеял конопли. А агроном подскажет такое, что самой не приходило в голову, предостережёт от ошибки. Ведь для него опытные делянки — главное в жизни. Он может сразу заметить: «Э-э, тут неправильно» и посоветовать: «Начинай вот так…» А если отрежет: «Ничего у вас не выйдет»? Бросить?.. Нет, тогда она в сельхозинституте поговорит с профессором или напишет в филиал Академии наук. А может, никому не напишет, будет делать по-отцовски — молча, упрямо, настойчиво, чтобы потом объявить: «А вот вышло!»
Чесноков решил поторопить её:
— Что ещё есть ко мне?
Вскинув голову и глядя ему в глаза, Вера заговорила быстро-быстро. Она говорила о выносливости и скороспелости конопли, о сроках посева и уборки, а под конец выпалила, что собирается попробовать вырастить два урожая в год. Облегчённо опустившись на стул, добавила тихо:
— Вот что я задумала…
Чесноков потряс головой, словно ему, как бывает после купанья, налилась в уши вода. Упершись кулаками в стол, он смотрел на неё сверху вниз и оттого походил на вопросительный знак.
— Здесь, в Сибири, два урожая?!
— Здесь, у нас. Два урожая!
Агроном выпрямился, раскинул руки, как бы собираясь воскликнуть с издевкой: «Посмотрите, что творится!», но вдруг уронил их на стол и, не скрывая ухмылки, спросил:
— Это вы сами придумали или… или родной батюшка поднаумил?
— При чём тут отец?.. Я не маленькая.
— А при том, что некоторым людям закон… — Чесноков замялся, удерживая себя от резких выражений. — Закон природы нипочём… Надо понимать: конопля не редиска!
— Ну и что же?
— А то, девушка, что я не знаю никакой другой культуры, которая в местных метеорологических и климатических условиях была бы способна давать по два урожая. Для меня это звучит как парадокс!
— А для меня звучит иначе…
У Веры заалело лицо, между бровей легла упрямая складка. Девушка встала и, забыв варежки на углу стола, пошла к порогу. Хлопнув дверью, она сбежала с крыльца, злая на себя за то, что не с тем, с кем нужно, затеяла разговор о конопле; идя по улице, продолжала мысленно спорить с Чесноковым: «Вот увидите, выращу!..»
Она не замечала, что у неё не было варежек, что на густых ресницах мороз наращивал белый пух инея.
Чесноков, ошеломлённый дерзновенной темой разговора и неожиданной вспышкой Веры, проводил её пасмурным взглядом: «Еж, а не девка!..»
Он сел на стул, подпёр впалую щёку рукой и задумался:
«А вдруг она опрокинет этот парадокс? Чем чёрт не шутит!.. Тогда мне жизни не будет, — везде начнёт трещать: «Чесноков не поддержал», «Чесноков не помог», «Чесноков высмеял. Тот раз — отца, теперь — меня. Зовётся агрономом, а опытников гробит…» И все козыри будут у неё. А мне и крыть нечем».
Откинувшись на спинку стула, он хлопнул себя ладонью по лбу: «А ведь, в случае удачи, можно, вместе с ней, попасть в число знатных! Оказаться при выигрыше! Награду получить!»
Увидел забытые девушкой варежки — белые, с голубыми ёлочками, пушистые, тёплые; взял их и, положив перед собой, погладил:
— Холод заставит вспомнить.
Долго прислушивался: вот-вот заскрипит снег у крыльца…
Но на дворе, на улице, казалось, даже во всём мире, подобно неподвижной толще морозного воздуха, прочно залегла студёная тишина.
«Ну, характер! Батькина дочка! Ведь не может быть, чтобы не хватилась варежек…»
В такую пору лучше бы всего пожарче натопить печь да сыграть бы в картишки, хотя бы с женой. В простого дурака… И ни о чём больше не думать. Но…
Чесноков вздохнул, достал с полки один из томов сельскохозяйственной энциклопедии и нашёл статью о конопле.
Комсомольцы сидели на скамьях по обе стороны длинного стола, выдвинутого на середину комнаты. Огнев — в углу на табуретке, с блокнотом в руках.
Чесноков одет в шёлковую рубашку с галстуком, в чёрный бостоновый костюм, в который он наряжался только по тем дням, когда отправлялся в гости к городским друзьям.
Прихрамывая, он медленно похаживал возле своего стола, поскрипывал новыми ботинками, и лицо у него было праздничным: сам себе нравился в этом костюме, сшитом в лучшем ателье!..
Первая лекции — о почвах. Чесноков начал с рассказа о страшной засухе 1891 года, охватившей 29 губерний юга России. В тот год Докучаев заканчивал знаменитую книгу «Наши степи прежде и теперь», а Вильямс готовил первую публичную лекцию о физических свойствах почвы. Это было началом почвоведения.
Вера покусывала кончик карандаша, временами слегка склонив голову набок, принималась писать в тетради, развёрнутой на столе. Тася тоже записывала. Гутя часто зевала, прикрывая рот ладошкой, — прошлой ночью поздно пришла с вечеринки и не успела выспаться. Лиза, ссутулившись, украдкой доставала из кармана семечки, лущила в руках, скорлупу роняла под стол, а зёрнышки бросала в рот. Катя то и дело почёсывала карандашом за ухом. С непривычки не хватало терпения.
Лектор говорил быстро, речь обильно насыщал терминами: «эрозия», «структура», «органические вещества», «факторы плодородия».
«Слова из него сыплются, как сухари из мешка», — подумала Лиза. После каждого непонятного термина она посматривала на подруг, — неужели девчонкам знакомы эти мудрёные слова? — и опять принималась за семечки.
Вера крупными буквами написала в тетради и передвинула Лизе: «Ты не мышка, перестань грызть подсолнухи». Кому приятны такие замечания? Тоже начальница нашлась! Лиза оттолкнула тетрадь:
— Подумаешь, строгости какие!
— Не мешай, пожалуйста, — попросила Вера.
Агронома раздражало, когда люди, перестав слушать, начинали шептаться. В такие минуты он прерывал лекцию и, укоризненно глядя на шептавшихся, говорил: «Я подожду». Сейчас ему особое удовольствие доставила возможность одёрнуть Дорогину.
— Скоро вы там обсудите свои дела? — язвительно спросил он.
Лиза думала, что Вера всё свалит на неё, но та извинилась и, подтянутая, строгая, снова приготовилась записывать лекцию.
Чесноков перешёл к разделу обработки почвы. Гутя перестала зевать и взялась за карандаш. Лиза забыла про семечки и слушала, не сводя глаз с агронома. Слушали все.
Чеснокову стало приятно, что он, против ожидания и без всяких к тому усилий, пробудил интерес к лекции. Это льстило его самолюбию. И он забыл, что ещё недавно считал вечер потерянным.
Когда он закончил, Вера поблагодарила его от всех комсомольцев.
— Лиха беда — начало, — добродушно улыбнулся агроном.
— А начало положено удачно! — отметил Огнев.
— Ладненько! Ладненько!
Достав из письменного стола варежки, Чесноков шутливо потряс ими перед Верой:
— Сейчас отдать или оставить в залог до завтра? Хотя завтра у меня… — Он вспомнил, что ему нужно готовиться к очередной поездке в город, — попутно разузнает, как там смотрят на затеи Дорогиной, — и, отдавая варежки, пригласил звеньевую на понедельник. — Приходите вечерком. Подробненько поговорим о вашей конопле.
Глава восемнадцатая
Самой приятной новостью того года явились огни Днепрогэса, поднявшегося из руин. Одновременно были возрождены восемьсот заводов и фабрик. Окрепли и развернулись во всю мощь ровесники многих фронтовых побед. Так в Рубцовске сошёл с конвейера десятитысячный алтайский трактор, в Красноярске — первый самоходный комбайн.
Павла Прохоровича взволновало и обрадовало то, что — после долгого перерыва — собрался Пленум Центрального Комитета. В решениях Пленума были ответы на некоторые из беспокойных вопросов Шарова, на его раздумье о путях восстановления сельского хозяйства. Павел Прохорович узнал, что конструкторами созданы новые машины. Поскорее бы изготовили их да побольше! А самое главное — там говорилось, что в Зауралье и Сибири следует сеять два сорта пшеницы — скороспелую и позднеспелую. Дойдёт черед и до других новшеств.
Через несколько дней появился Указ о присвоении сорока девяти лучшим передовикам сельского хозяйства звания Героя Социалистического Труда. За первыми наградами последовали другие. Мелькнули знакомые фамилии гляденских колхозниц.
— Девки обскакали нас! — шумел Кондрашов в кабинете Шарова. — Благословляй меня на десять гектаров. Я все курятники вычищу, из всех печей золу выгребу на удобрение. Громкий дам рекорд!
— Действуй! Только на всей посевной площади бригады.
— Ну, ты — опять своё.
В кабинете сидели бригадиры, члены правления, заведующие фермами. Собрались на очередную планёрку. Пришли без опоздания, и Шаров про себя отметил — многие из них в армии привыкли к точности и чёткости, научились ценить время.
— У нас, как на фронте, — заговорил он, и это было не поучение, а раздумье вслух. — Помните, каждое наступление готовилось постепенно, тщательно? Сначала подбросят боеприпасы, горючее, продукты; передвинут резервы; сосредоточат танки, артиллерию, самолёты. А уж потом — удар. Выигрыш сражения. Наша задача — покончить с недородами. И у нас будут ежегодные высокие урожаи…
— Да что ты нам лекции читаешь! — Кондрашов укоризненно ткнул в сторону председателя шапкой, зажатой в руке. — Будут, будут… Через три-четыре года? А мне не терпится. Охота нынешним летом опрокинуть Забалуева на обе лопатки.
— Отлично! — подхватил Шаров. — Посылай завтра подводы за минеральными удобрениями.
Бригадиры докладывали о неотложных делах. Время от времени Шаров вносил поправки. Делал он это так тонко, что иногда слышалось в ответ: «Я тоже подумывал…», «Да, так, пожалуй, будет лучше». Они вспомнили и о дополнительной очистке семян, и о ремонте машин, и о многом другом, что предстояло делать завтра каждому из них.
Весь вечер Павел Прохорович насторожённо посматривал на бригадира второй бригады Субботина. Это был довольно молодой, громоздкий человек, голова у него походила на свежий, лохматый стог бурьянистого сена, взъерошенного ветром, нос толстый, рыхлый, даже зимой запылённый, а глаза едва заметны, будто мышки в норках. Не легко понять, что на душе у этого человека. Всегда скупой на слова, сегодня он молчал больше обычного.
Шумливый и насмешливый Кондрашов, сидя рядом, не выдержал и толкнул его:
— Что ты, сосед, такой серый, как ненастный день? Будто у тебя баба на сносях ходит и грозится седьмую девку подарить.
Переглянулись пересмешники (у Субботина росло шесть дочерей!), захихикали.
Субботин как глыба навис над маленьким Кондрашовым, собираясь обрушить на него какое-то тяжёлое слово, но в приоткрытой двери десятый раз показалось розовое, как раскалённая сковорода, лицо Стёпы Фарафонтова, и все захохотали.
— А чего я тутока смешного сделал? — Язык у парня ворочался туго, словно у ребёнка, ещё не научившегося говорить. — У всякого может быть своя докука. Вчера сказали: принеси заявленье — вырешим. Теперича заволокитили…
— Получше, Стёпка, попроси, — подзуживали из-за двери.
Фарафонтов перешагнул порог, мял клочкастую заячью шапку в руках и мямлил:
— Ну, Павел Прохорович… Правление всё вообще… Отпустите меня. Одного-то можно…
— Нельзя! — с напускной суровостью потряс головой Кондрашов. — Без тебя колхоз нарушится. Ты — главная подпорка!
— Ну-у, сказа-ал… Есть мужики проворнее меня. Вон Демид Ермолаевич Субботин. На нём — вся бригада. А я что?..
— А кто будет племенному быку хвост крутить? Он, кроме тебя, никого не признаёт. На всех кидается. Ты хочешь, чтобы кого-нибудь рогами запорол? Такие твои зловредные замыслы?
— Без всяких замыслов… Я ведь тоже за колхозы. Понимаю.
— А сам увиливаешь. Увёртыш! — продолжал строжиться Кондрашов. — Ты к Бабкиной обращался? Нет. Сразу — в правление. Надо, брат, по инстанциям.
Поднялась Катерина Савельевна, заговорила строго, отсекая концы фраз взмахом руки:
— Сразу скажу, не отпустим с фермы. И для твоей же, Степан, пользы. Да. Чтобы ты был сытым и здоровым…
— Одного-то можно… К быку найду замену…
— Куда ты рвёшься? Подумай. Что будешь в городе делать? Улицы подметать? Только. Да ты с твоим… — Катерина Савельевна хотела сказать: «умишком», но вовремя поправилась — …с твоей ленью на хлеб не заработаешь. Определённо.
Фарафонтов не отступал. Никакие доводы на него не действовали. Чтобы избавиться от назойливого просителя, Шаров передал заявление Катерине Бабкиной. Пусть обсудят на ферме.
За всё это время Субботин не проронил ни слова; облокотившись на колени, уставился в пол.
Когда разговор закончился и люди стали расходиться, он поднял недобрые глаза на Кондрашова, но тот опередил:
— За целый-то час придумал сдачу на мои слова? — спросил с остренькой усмешкой. — Выкладывай.
— Ничего я не придумывал. А скажу — язык у тебя, как шило. Но колет без толку.
Субботин пережидал Кондрашова. А тому не терпелось узнать: что задумал сосед? О чём поведёт речь? Шаров показал Герасиму Матвеевичу на часы: пора отдыхать. Остались вдвоём. Но Субботин попрежнему сидел, опершись локтями о колени. Павел Прохорович подошёл и сел рядом с ним:
— Потолкуем, Диомид Ермолаевич. Что у тебя наболело?
— Решил уехать, — угрюмо ответил бригадир, не подымая глаз.
— Как Фарафонтов? «Одного-то можно отпустить…»
Шаров почувствовал, что сказал лишнее. Такими сравнениями с глуповатым парнем Субботина не проймёшь. Он промолчит, не выскажет обиды, а сделает, что задумал.
— Ты, Диомид Ермолаевич, чем-то недоволен? — мягко и озабоченно заговорил Шаров. — Обиду затаил. Носишь на сердце. А ты говори прямо. В глаза. Будет лучше.
— Могу сказать. — Бригадир медленно поднял голову, будто она была свинцовой. — И ты сам, наверно, помнишь: не отпустил меня к шуряку на свадьбу.
— Только и всего?!
— Не мало. — Субботин почесал за ухом. — Свадьба — дело большое. От неё — всё. Либо у человека отрастут крылья, либо ноги подкосятся. Вдруг понадобится поддержка, совет? А мы даже не знаем молодухи. Не уважили её. Стыд сказать, на свадьбе не погуляли. Непорядок!
Молчаливый бригадир разговорился, и это уже было хорошо. Шаров напомнил ему: летний день год кормит. Потому и не отпустил на свадьбу. В страду не до гулянок. И в прежнюю пору это понимали: в поле мужики работали без отдыха, без выходных дней.
— А я хочу — с выходными, — упрямо заявил Субботин. — И чтобы отпуск был. Вот и решил…
— У тебя, Диомид Ермолаевич, полдюжины дочерей. Куда ты с ними?
— Не тебе о них заботиться. Прокормлю. Одену. На ноги поставлю. Как-никак, там получка — два раза в месяц! А у нас? Никаких денежных авансов. Целый год ждать скучно. Баба в тягости и то ходит меньше. Ребёнок народится — пол-литра купить не на что. А ведь полагается угостить родных. Неужели все праздники до годового отчёта откладывать?
В словах бригадира была правда, и Павел Прохорович, не умея кривить душой, не стал возражать. Он спросил:
— Значит, шурин сманивает в город?
— У меня своя голова на плечах. А шуряк, конечно, поможет. Есть где притулиться в первые дни.
«У всякого свои мотивы, — задумался Шаров. — Девки на город кивают: «Там каждый день — кино». Капа про обновки толкует. Этот — про авансы и отпуска. Пока что — козыри у них. Надо поравнять. Киносеансы мы нынче уже будем устраивать на бригадах каждую неделю…»
Пауза затянулась. Субботин мог оказаться в выигрыше, и Павел Прохорович поспешил нарушить молчание решительным натиском:
— Мы с тобой — однополчане. Ты был ефрейтором. Водил отделение в атаку. У тебя — три ордена Славы. Медали во всю грудь. За храбрость. За образцовое выполнение воинского долга. За преданность Родине. Всё — по заслугам. Ну, а представь на минуту… Вот ты, к примеру, струсил в бою. Твои солдаты ушли вперёд, а ты — в кусты. Рядовым бойцам — награды за победу. А тебе что?.. Сам знаешь… Вижу, хочешь возразить: нельзя сравнивать. Конечно, аналогия относительная. Но у нас ведь, дорогой мой Диомид Ермолаевич, тоже наступление. Битва за высокие урожаи. И мы с тобой — командиры. Ведём людей в атаку. Разве мы можем допустить мысль о дезертирстве? Совесть не позволит. Наш долг — удержать в строю таких, как Стёпа Фарафонтов. Он, кажется, твой племянник? Поговори с ним завтра. Растолкуй всё, будь добр. Прошу тебя, как однополчанина.
Не успевая возражать, Субботин похлопывал шапкой по колену. Шаров боялся, что вот сейчас бригадир нахлобучит её на голову, уйдёт, молчаливый, угрюмый, а утром уедет к своему шурину. За Диомидом потянется его родня, ополовинится бригада… Надо удержать мужика. Во что бы то ни стало, удержать. И Павел Прохорович, похаживая по комнате, говорил всё с большим и большим накалом:
— В твоих словах есть правда. И мы воюем за неё. Со временем введём отпуска. Построим свой дом отдыха. На берегу пруда. Возле Бабьего камешка. Тут и купанье, и рыбалка, и грибы в лесу. Как только укрепим экономику — примемся за всё это. Как ты посоветуешь сделать? — неожиданно спросил он, остановившись против Субботина. — Лучшим работникам — месячный отпуск, да? Тем, кто выработает, допустим, пятьсот трудодней.
— Шестьсот, — поправил его бригадир, по-военному поднявшись на ноги. — Пусть заработают!
— Верно! Ну-ка подсаживайся к столу — запишем всё. За четыреста трудодней — полмесяца? Так! Посоветуемся с людьми и запланируем…
У Шарова полегчало на душе.
— А в гости к шурину съезди. Трёх дней тебе хватит? Вот и хорошо. С женой собираешься?
— С ней… будь она неладная. — Субботин закинул ногу на ногу, свернул ножку из газетного обрывка, жадно глотнул дым, а потом струйкой выпустил в потолок.
По дороге домой Шаров, думая об отпусках, спросил себя: «Как сделать это?.. Чего доброго опять обвинят в нарушении Устава? Скажут: директивы нет!.. А сделать нужно. Необходимо! И пусть в центре подумают о поправках к Уставу. Жизнь-то идёт. И требует новшеств…»
Подбитые шкурками с ног косули, широкие охотничьи лыжи легко скользили по снегу: Вася шёл в Гляден. Темнозелёная ватная стёганка на нём, словно поздняя луговая отава, обросла инеем, даже чёрный ремень поседел. За пазухой — яблоки. О них — забота. Время от времени Вася запускал туда руку и щупал: тёплые. Прошлой зимой Вера ела мёрзлое яблоко и припрашивалась: «Ещё бы столько да полстолька…» Если не уехала, попробует нынешних…
Вчера прочитал Указ: Дорогину — орден Ленина. Для всех садоводов — праздник! Государственное признание! Пусть-ка теперь кто-нибудь попробует брюзжать: сады, дескать, ненужная забава. Голос осекётся!
Шаров послал старику телеграмму, поздравил от всего колхоза. Вася мог бы так же… Но сердце стучало: туда! Скорей туда! Пожать руку, поговорить… Увидеть Веру или хоть что-нибудь узнать о ней…
Можно бы запрячь Лысана. А куда его там поставишь? На конный двор? Просить разрешение у Забалуева?.. Легче проглотить лягушку, чем с ним разговор вести.
А лыжник — вольный ветер: куда захочет, туда и повернёт.
Ночевал в своей садовой избушке. На рассвете двинулся вниз по Жерновке, укрывшейся от зимы под толщу льда и снега. Из-за леса показалось по-зимнему ленивое солнце и сразу же подняло две оранжевых руки, как бы сдаваясь на милость мороза. Вялые солнечные лучи, с трудом пробивая густой, затуманенный стужею воздух, падали косо, и на розоватом снегу, будто на матовом стекле, возникали и стлались под ноги длинные лиловые тени прибрежных сосен. Там, где река делала петли, лыжник взбирался на берег и нырял в густые хвойные заросли.
За Язевым логом увидел шалаш — летний приют инженера, которому был заказан проект второй гидростанции. А рядом возвышался Бабий камешек — серая гранитная скала, отшлифованная водой и ветром. С трёх сторон к ней подступил сосновый бор. Одна маленькая сосенка, вырвавшись из цепких объятий леса, вскарабкалась наверх. Дикий ветер закинул ветки на одну сторону, взлохматил их, как длинные девичьи волосы. Но упрямая сосенка не покачнулась, не. уступила ветру, — её не страшат невзгоды.
Припомнилась старинная бывальщина. В давние времена у одного бедного пастуха была дочь, красивее всех на Чистой гриве. Она любила молодого охотника. Но отец девушки польстился на богатый калым и просватал её за дряхлого бая. Горька была участь потерять любимого и стать третьей женой старика. Девушка не покорилась дурным обычаям. В непогожий вечер разрезала кошму юрты, вырвалась на волю и побежала к своему милому. Прислужники бая гнались за ней на резвых степных скакунах. Но она успела взобраться на вершину скалы. Вот этой самой… Крикнула о своей верности и бросилась в реку… Вот как любила!..
Васе хотелось подняться на скалу и глянуть вокруг, но гранит обледенел, щели до краёв были заполнены снегом, — ухватиться не за что, некуда поставить ногу.
Под обрывом шумела и пенилась река. Над полыньёй клубился пар. А на кромках льда посвистывали остроклювые рыболовы — зимородки, будто посмеивались над морозом: «Я живой! Жи-ивой!
За Бабьим камешком Вася вынырнул из леса и по мягкому склону поднялся на Чистую гриву. Вот и гляденские поля, неприбранные, унылые, желтела стерня, похожая на короткую щетину. Бесчисленные кучи соломы торчали, словно мёрзлые кочки на болоте. Между ними земля потрескалась от лютых морозов. Никто не заботился о накоплении снега.
В доме Дорогиных было тихо. Встретила одна Кузьмовна, сухонькая, завязками фартука перетянутая, как оса. Она обрадовалась, будто родному человеку, и рассказала: Трофим — в саду, Верочка — в городе.
— Ты, голубчик, пошто с лица переменился? Ровно на тебя нежданно-негаданно лихоманка напала! Дрожишь — зуб на зуб не попадает! — встревожилась сердобольная женщина. — Проходи. Обогрейся. Путь-дорога была дальняя. Чаю выпей с малиной. От сердца отхлынет… А мы о Верочке тоскуем. Мается там…
— А с ней в городе… никого нет?
— Кругом одна. Живёт у знакомых. Ходит на ученье. Домой сулится не скоро.
— Ничего. Это к лучшему. Что одна…
— Чего же, батюшка, хорошего? В чужом углу.
— Домой воротится! Вот я — про что. — Вася сунул руку за пазуху, достал ребристые яблоки и, одно за другим, передал Кузьмовне. — Вот принёс… Прошлой зимой Вере… Верочке понравились. Называются Шаропай.
— Большущие! Как брюква!.. Поминала Верочка про такие. Много раз поминала. — Кузьмовна бережно положила яблоки в приподнятый фартук. — Спущу в подполье. Полежат до неё. Крепкие — дождутся. А ты снимай одёжку. К Трофиму пойдёшь утром. Я пирогов с картошкой испеку…
Раздевшись, Вася прошёл в комнату. Там всё было так же, как в прошлом году, только простенок между окнами выглядел по-иному: наподобие полочки, прикреплена коричневая лесная губа, та самая, с белыми, как береста, красивыми разводами, а наверху — карточка Веры. Так вот для чего девушка выпросила эту простую находку! Эх, если бы он знал заранее, отыскал бы для неё самую большую! И не одну, а десять, двадцать… Сколько её душе угодно! По всем стенам могла бы так свои портреты расставить!
А карточка, видать, недавняя? Белая шаль, шубка с пушистым серым воротником. В глазах — горячие искринки, в уголках маленьких губ — едва заметная мягкая улыбка.
Чем дольше Вася всматривался в дорогие для него черты, тем острее чувствовал, что не сможет расстаться с карточкой. Ему показалось, что Вера снялась для него, и что карточка была отправлена в Луговатку, и он стал сетовать на почту. У них в отделении — сестра Капы, могла отдать своей хохотушке, а у той — мозги набекрень и, чёрт знает, какие расчёты. Как бы то ни было, а эта карточка — для него. И Вася положил её во внутренний карман пиджака.
Уже не присматриваясь ни к чему, тревожно прошёлся по комнате. А если Кузьмовна заметит пропажу? Сейчас войдёт и укоризненно покачает маленькой головой, поседевшей полосами: «Э-э, голубчик, заворовался! А Верочка что о тебе подумает?!». Ещё хуже, если при нём вернётся Трофим Тимофеевич. Старик посмотрит вприщурку и громыхнёт сердитой поговоркой: «Гость гости, а добра не уноси!».. Не поставить ли на место?..
Вошла Кузьмовна. Кроме хлеба, принесла на блюдечке чайную ложку и три яйца.
— Не обессудь на скудном угощении, — поклонилась гостю, приглашая за стол. — Курчонки скупо кладутся. Корм-то ноне худой.
На столе лежали горкой телеграммы. Кузьмовна отодвинула их.
— Погляди сколько! Манька-почтальонша носить устала, аж пятки отбила! Всё — сюда и сюда, а в сад — ленится.
Вася пообещал доставить телеграммы и принялся за еду. Кузьмовна внесла самовар, огромный, старый, во всю грудь — медали, на боках — латки из серебряных рублевиков. Самовар пофыркивал, будто недовольный тем, что его потревожили ради одного человека. А Кузьмовна, сидя против гостя, под шум пара, подымавшегося столбом до потолка, рассказывала:
— Дом выстудили. Почитай, весь день двери не закрывались. Стук да стук. Всё идут и идут, нашего Трофима проздравляют. У него рука вон какая сильная да костистая, а, подумай, надавили до боли. Вот и уехал старик. Он, может, и остался бы дома, ежели бы не случилось заварухи. Вчера Сергей Макарович не пришёл. Сказывают, недуги одолели мужика. Животом будто маялся. А сегодня притопал, чуть свет. Даже обниматься полез. Разговаривал громко, как с глухим. В гости звал. Теперь, говорит, всё понял. Есть, говорит, чем колхозу похвалиться. Совсем было записали в отстающие, а мы развернулись. Награды получаем! Ну, а наш не стерпел. Начал ему пенять. Всё припомнил. Все мытарствия. Вы, говорит, раньше меня в работе, — как-то он мудрёно назвал её, — по рукам и ногам вязали, а теперь пришли к моему костру погреться.
— Вот это здорово! — Вася подпрыгнул, едва не опрокинув стул, на котором сидел. — Люблю прямые речи!
— Слушай дальше, — остановила его Кузьмовна плавным жестом маленькой сморщенной руки. — Председатель, будто подавился, посинел, — слова не может вымолвить. А наш режет и режет. Теперь, говорит, у вас, наверно, и брюхо с яблок не будет болеть? Пришлю, говорит, корзину из подвала… Нашла коса на камень! Я боялась, водой придётся разливать. Но Сергей Макарович утихомирился, стал уговаривать: «Ссориться нам, сват, нельзя. О детях подумай, — им вместе жить».
Бабкин побагровел, забыл о еде. А словоохотливая женщина не хотела упускать возможности наговориться вдоволь:
— Трофим ещё больше раскалился: «Не зовите сватом. Не хочу слышать. Нет моего согласия». Забалуев тоже не мог остановиться, закричал: «Тебя, старого хрыча…»
— Да как он посмел?! — Вася стукнул кулаком по столу.
— А ему, голубчик, горла не занимать! Оно у него медное, как на пароходе гудок! — Кузьмовна дотронулась рукой до локтя парня, требуя внимания. — Так он и гаркнул: «Тебя, старого хрыча, дети не спросят. И меня не спрашивают. А я всё-таки — за них. Убегом свадьбу сыграем…»
Отодвинув недопитый стакан, Вася встал. Кузьмовна обиделась:
— Из-за чего же я самовар кипятила?
Но обиды у неё всегда были короче воробьиного клюва. Так и сейчас. Выйдя в переднюю проводить гостя, она снова принялась досказывать тем же ровным голосом.
— Разбежались они, как петухи после драки. Трофим — сразу в сад. И не велел никому говорить, куда схоронился. Ну, а от тебя, голубчик, утаивать грешно. Ты нашу Верочку, — ну, как бы тебе сказать? — всё равно, что с того света вывел. Я, когда в город ездила, в церкви поставила свечку Миколе-батюшке. Верочка корила меня всякими словами. А ты не обижайся. За твоё здоровье!
— Здоровья у меня хватит. Без всяких свечек.
Вспомнив о телеграммах, Вася вернулся в комнату, положил их в карман и, торопливо простившись с Кузьмовной, выбежал из дому.
Дрова в печурке давно сгорели. Угли покрылись золой… Плита, остывая, из багровой снова превратилась в чёрную. На столе чадила маленькая лампа без стекла. На низких табуретках сидели два старика. Оба в очках. Один починял полушубок, другой подшивал валенок. Когда они, отрываясь от работы, подымали головы, крошечный лепесток огня колыхался от их дыхания. Разговаривали об охоте.
— Ты скажи, Трофим, она, эта поганая гагара, которая с чёрными ушами, заговорённая, что ли? — спросил Алексеич. — Не веришь в заговоры? А я верю. Слово, по моему разумению, большую силу имеет. На фактах докажу. Вот эта гагара проклятая. Бес толкнул её мне на глаза. Я соблазнился, сам не знаю чем, — в ней, вонючей твари, ни жиру, ни мяса — одни кости да красивое перо. Начал палить в неё. А уж я ли не приучился к меткости! Сам знаешь, служил в сибирском стрелковом полку. В первейшем! Выстрелил раз — гагара нырнула, как ни в чём не бывало. Выстрелил два. Опять нырнула.
— Она успевает, пока дробь летит.
— Не говори пустое. Быстрее ружейного заряда ничего нет. Может, только одна небесная молонья… Я по той гагаре весь патронташ расстрелял. А ей хоть бы что! Даже хохолка не поцарапал.
— Бывало и со мной такое, — рассмеялся Дорогин, разгладил усы, но охотничьей бывальщины рассказать не успел. Обмёрзшая дверь надсадно скрипнула, и в клубах морозного воздуха, вломившегося в сторожку, показался человек, белый от инея. — И тут покоя не дают! — вырвалось у Трофима Тимофеевича.
Он отложил валенок и встал, высокий, хмурый, взъерошенные волосы упёрлись в чёрный потолок. Огонёк подпрыгнул над лампой и погас.
— Я сладких речей наслушался. Жизнь не приучила к ним, — ворчливо продолжал старик. — Если запросто пришли — милости просим!
— Я так… Телеграммы принёс…
Что за почтальон? Голос знакомый!
— Да это, кажись, Василий?! — припомнил Дорогин и, шагнув к парню, стиснул руками его узенькие плечи. — Спасибо, что вспомнил старика!
Алексеич засветил лампу, поставил чайник на плиту. А Трофим Тимофеевич без умолку расспрашивал гостя: как дела у него в саду? Хороший ли был урожай? А почему летом не приехал посмотреть новые прививки? Нет, нет, никакие оправдания не принимаются.
Парня отогрела не печка, а добродушно-ворчливые слова старого садовода. Ни от кого у него никаких секретов нет. Глядите. Учитесь. Пользуйтесь всем, что накоплено за долгую жизнь.
Раздевшись, Бабкин подошёл к столу и выложил пачку телеграмм. Вот их сколько! Спросив разрешения, он стал читать их вслух.
После ужина старики опять сели на свои низенькие табуретки, чтобы закончить починку. Вася перехватил у Дорогина валенок:
— Я подошью.
— Умеешь? — Трофим Тимофеевич присмотрелся к парню. Тот проколол шилом подошву, одну за другой просунул щетинки и, обмотав дратву вокруг кулаков, с шумом продёрнул и затянул натуго. — По-нашему! — отметил старик. — Ты, однако, заправский подшивальщик!..
Ну, а я займусь вторым пимом. Вдвоём живо управимся.
Алексеич опять завёл разговор об охоте. Слушал его один Дорогин. Бабкин думал о близком будущем. Скоро Трофима Тимофеевича пригласят в город, чтобы вручить орден. Он, Вася, заранее узнает о том дне и тоже приедет туда. Там увидит Веру…
А утром садоводы встали на лыжи и пошли по саду. Дорогин показывал летние прививки. Говорил без похвальбы — просто и деловито. Молодому садоводу всё пригодится в будущем.
Вера скучала по дому, по весёлым подружкам. Четвёртую неделю она жила в городе, вместе с другими заочниками слушала лекции в сельхозинституте, сдавала зачёты. И Указ прочитала здесь. Когда увидела имя отца, подпрыгнула с газетой в руках. Вот радость! Орден Ленина! Отец заслужил. Ему и Героя можно бы дать!.. А кто ещё из садоводов? Никого не видно. Жаль. Есть же и другие…
В соседней колонке — Лиза. Да, она! Елизавета Игнатьевна Скрипунова. Колхоз «Колос Октября». Всё верно… Орден Трудового Красного Знамени.
И хотя в Глядене ждали этого известия, — Сергей Макарович ещё прошлой зимой намекал, что получат награду за рекордный урожай пшеницы, — у Веры ёкнуло и захолонуло сердце: не она в почёте!
Ну, что же… Значит, так надо… Она не скажет вслух то, что подумалось сейчас. И метаться от одного дела к другому не будет.
Она стала отыскивать фамилии девушек, которые работали в звене Лизы. Всем — медали «За трудовое отличие».
«Чего доброго, мои начнут упрекать, скажут: «Не послушалась Сергея Макаровича… И нас продержала на конопле…» Ну и пусть говорят!..»
Она пошла на телеграф, отправила отцу и всем девушкам поздравления…
Накануне вручения наград Вера приготовила любимое платье — голубое с серебристым отливом, недавно сшитое из отреза, присланного Семёном. Ни у кого из девчонок нет такого! В этом платье она сдавала первый зачёт и получила пятёрку! Сёме написала: «Берегу его. Оно счастливое!.. Надеваю по особым дням…»
Утром отец не заехал за ней. Наверно, запоздал. Вера быстро оделась и, выбежав на улицу, направилась к театру.
Небо сияло от первых щедрот мартовского солнца. На проводах и деревьях искрился иней. Вероятно, последний. Вот-вот зазвенят капели.
Где-то встретит она будущую зиму? Может, в тёплом южном городе. Сёма настаивает на своём: «Уедем из Глядена». В последнем письме заверял, что, после увольнения из армии, может устроиться на работу «где угодно». «Хоть — в Ялте, хоть — в Сочи, — писал он. — Ребята рассказывают, везде требуются хорошие баянисты в санатории. Я тебя вытребую, денег на проезд вышлю…» Чудной. Всё ещё не может понять, что её нельзя «вытребовать». Любит, а не понимает. Вот, если она сама решит… В Ялте, конечно, много интересного. Море, сады… Там, наверно, не знают, что такое зима, бураны?..
Подумав о буранах, Вера не перенеслась мысленно в садовую избушку, как бывало раньше. Она больше года не видела Васю и стала забывать, какие у него глаза, волосы. Помнила только пороховые пятна на щеке да искалеченную руку. Всё потускнело. Так бывает с опавшей берёзовой листвой. Осенью — золотистая, весной, выйдя из-под снега, поблёкнет, а через год уже и отыскать невозможно. Если в эту зиму и вспоминала изредка парня, то уже без прежнего волнения. Столкновение двух чувств, — неравнодушия к Бабкину, скорее признательности за то, что спас от бурана, и многолетней привязанности к Семёну, — давно закончилось, как думалось ей, и она писала Забалуеву чаще и теплее, чем когда-либо.
Сегодня посетовала: от Сёмы всё ещё нет ответа на её последние письма. До сих пор не поздравил старика с наградой…
На другой стороне улицы мелькнула белая борода. Отец! А впереди — Лиза со своими девушками. Идут в театр. Ой, как хорошо! Скорее к ним! Поздравить отца… и всех.
Не дожидаясь перекрёстка, Вера бросилась к ним. Увёртываясь от машин, бежала через широкую, слегка обледеневшую улицу.
В то утро Вася тоже приехал в город, в коридоре крайисполкома встретился с Трофимом Тимофеевичем и теперь шёл рядом с ним. Заметив Веру, приотстал, шагнул на мостовую, навстречу ей.
— А ты откуда?! — удивилась девушка. — Бурана ведь нет. Нам заблудиться негде…
Вася схватил её руки, запрятанные в белые — с голубыми ёлочками — шерстяные варежки, и крепко стиснул:
— От души!.. От самого сердца!..
— Меня не с чем… — Вера поджала губы. — Ты ошибся.
— Ну, как же не с чем? С наградой отца…
— А я думала: с Елизаветой Скрипуновой меня спутал. Вон — поздравляй её!
— Никогда, ни с кем…
Вера не дала договорить:
— Чего мы стоим? — Метнулась вперёд. — Я по девчонкам соскучилась.
Поравнялись с Трофимом Тимофеевичем. Вера поцеловала отца и сразу же побежала к подругам. Ей понравилось, что Гутя приехала с награждёнными. Не завидует. И её не будет укорять. Славная подружка!
Идя рядом с Дорогиным, Вася не поддерживал разговора, — встреча с Верой озадачила его. Изменилась она. Лицо какое-то растерянное. И от неё веет зимним холодком…
Трофим Тимофеевич присмотрелся к нему и замолчал.
Девушки разговаривали громко. Вася невольно прислушивался. Голос Веры опять звенел, как песня жаворонка среди бестолкового вороньего грая:
— Как там дома? Рассказывайте всё-всё. Много было радостей?
— Поздравлений — миллион!
— Вся родня обнимала! И знакомые не робели!
— У Лизы вон какая шея крепкая и то чуть не свернули набок!
— Митинг был. Огнев речь сказал. А Сергей Макарович на ту пору приболел…
Было от чего приболеть!.. В Указе-то не помянули…
«Ни дна бы Забалуеву, ни покрышки! — подумал Вася, припомнив злую медовуху. — Да вместе с его сынком…»
— А у меня, девушки, завтра последний зачёт, — сказала Вера.
— Смотри, не подкачай! — шутливо предупредила Гутя, — Переходи на второй курс. Успевай учиться, покамест жених не воротился. Бабой станешь — всё забудешь.
— Не говори, чего не надо. Не болтай.
Девушки пересекли площадь, поднялись по гранитным ступенькам и, миновав колонны, вошли в просторный вестибюль театра. За ними — Дорогин. Вася приотстал у застеклённой двери: чего ему делать там?.. Но Вера оглянулась. Скорее всего, искала отца. А может быть, и о нём вспомнила?.. И Вася тоже вошёл в театр.
Разделся он отдельно от всех, достал гребень и перед большим зеркалом зачесал повыше пышный, как бы взбитый, чуб, нависавший на правую бровь. Обеими руками осадил просторный пристегной воротничок, выбившийся из-под галстука. В этом наряде он сам себе напоминал тощего конька-стригуна, на которого по неразумию напялили огромный хомут тяжеловоза. И какой чёрт придумал рубашки с отрезанными воротниками?! Ведь никто же не шьёт сапоги с прикладными голенищами, не делает вёдра с приставными дужками! А тут… одна маета. Тьфу!..
Где-то за спиной послышались озорные девичьи голоса, а Вася, красный и потный, будто от натуги, никак не мог управиться с непутёвой рубашкой. Подтянул галстук — воротничок сморщился, а потом изогнулся такой дугой, что шея оголилась от ключицы до челюсти. Девушки прыснули со смеху. Васе показалось, что и Вера тоже рассмеялась.
— Домовой не может со своей сбруей пособиться!
— Упарился бедный!
Скрыться бы от них. А куда? Стоят полукругом, потешаются. К зеркалу притиснули. Но Веры не видно. Всё же легче…
Лиза подошла к нему:
— Отойдём-ка в уголочек. — Потянула за руку. — Пусть девчонки перед зеркалом-то прихорашиваются.
Боясь новых насмешек, Вася упирался. А Лиза убеждала:
— Без иголки никак не обойдёшься. А я пришью живым манером.
И он уступил. Девушка отвернула смятый, уже не поддававшийся утюгу, борт своего кургузого серого пиджачка и, нащупав иглу, стала разматывать нитку.
— Не гляди, что она чёрная, не чурайся. Я так сделаю, что комар носа не подточит, ни одна просмешница не увидит…
Вася молчал, краснея всё больше и больше. Лиза, сутулясь, близоруко склонилась к его шее, пришила одну половину воротничка и, жарко дыша, откусила остаток нитки.
— Она тебя зацелует, защекочет до смерти! — смеялась Гутя. — У неё щекотки долгие, точно у кикиморы!
Лиза пришила другую половину воротничка, опять — на этот раз с сердитым хрустом — перекусила нитку и, повернувшись, окинула Гутю едким взглядом прищуренных зеленоватых глаз.
— Ох, ты, форсистая! Разгоготалась! А у самой-то чулок спустился!..
Все девушки стали оглядывать себя. Потом, вслед за Лизой и Васей, пошли в фойе. До звонка ходили по кругу. Разговаривали. Смеялись. Бабкин посматривал по сторонам — Веры не было видно. «Ну и не надо, — думал он, досадуя на потерянное время. — Не из-за неё я здесь…» И всё-таки посматривал.
А когда он сел рядом с Лизой в четвёртом ряду партера, Вера прорвалась между девушек и заняла кресло возле него. Одну из кос перекинула на грудь и стала перебирать пряди распушившегося конца.
Ей было приятно сидеть рядом с Бабкиным, — вспоминалась хмельная пляска под звон жестяной заслонки.
Но в то же время замирало сердце: «А вдруг кто-нибудь напишет Сене?..» И Вера не знала, как поведёт себя через минуту.
На трибуну вышел Неустроев, всё в том же скучнозелёном френче; длинно и монотонно говорил о людях, чей труд отмечен наградами.
Вася не вслушивался в его слова, — ждал перерыва. Он придержит Веру за руку, и они отстанут от девушек, выйдут в другую дверь. Или снова сядут на свои места. Никто не будет приставать с разговором, не будет поблизости ничьих ушей… И Вася скажет, что… Ну, любит её… Извёлся по ней. И что к Трофиму Тимофеевичу, как полагается, приедут сваты.
В речи Неустроева были не только похвалы, но и упрёки. Один из них пробудил Васю от раздумья.
— У нас, в нашем хлебородном крае, на нашей чернозёмной земле, — нудно тянул Неустроев, — находятся такие агрономы, которые планируют высокие урожаи в конце пятилетки. А нам хлеб нужен сегодня. Вот есть, например, Шаров…
— Зря он так… — возмущённо прошептал Вася. — Наш Павел Прохорович заботится…
— Мы слыхали: вилами на воде пишет! — перебила Лиза. — А вот наш-то Забалуев всё может! Без всяких там лишних слов. Правду ведь я говорю-то? — спросила у подруг.
Промолчав, Вера шевельнула плечами; опустила глаза, бережно разгладила на коленях голубое с серебристым отливом платье.
И Вася примолк.
Ордена вручал председатель крайисполкома. Вот он пожал руку Дорогину. Вот пригласил на сцену Лизу…
Вера хлопала в ладоши. А лицо у неё опять было такое же растерянное и холодное, как на улице, в первую минуту нежданной встречи. Она приподнялась и закинула косу за спину.
— Ты какая-то… не та, — чуть слышно прошептал Вася. — То ли недовольна…
— Нет, почему же… Спасибо, что приехал… отца поздравить! — Вера поправила рукав платья. — А я просто немножко задумалась… о тёплой стороне. Мне писали… и читала где-то, будто в Ялте совсем не бывает снега. Ты не знаешь?
— В Ялте?.. Она мне ни к чему.
— Там сады разводить легко.
— А здесь тебе…? Не по сердцу стало, что ли?
— На юге пожить интересно…
«Наверно, тот сманивает… — подумал Вася. — А о моём письме она — ни слова…»
Ему стало душно. Он запустил два пальца за воротник и потянул в сторону. Нитки затрещали. Опять обнажилась шея.
— Домовой рассупонился! — прыснула Гутя в кулак.
И Вера не удержалась от усмешки.
На счастье в это время вернулась Лиза с красной коробочкой в руках, и о Васе забыли.
Вера поднялась навстречу, помогла прикрепить орден к борту пиджачка и расцеловала подругу.
Вася пожал Лизе руку. А сам думал только об одном — скорее бы всё кончилось.
Вот вручена последняя медаль. На трибуну поднялся Трофим Тимофеевич, провёл рукой по бороде и заговорил:
— Честь для нашего края большая. А для меня, однако, ещё не заработанная. Я так понимаю: на эту честь надо отвечать не словами, а делами. У меня самые главные дела — впереди…
В перерыве Васе хотелось пожать руку старику, но к нему, окружённому знакомыми и незнакомыми людьми, невозможно было пробиться.
Теперь оставалось только получить пальто. Но где же номерок? Вася шарил по карманам. В одном из них — карточка. Та самая. Верина. Может, вернуться и отдать?.. Нет. Ни за что. И никогда…
После концерта Дорогин и девушки столпились у выхода из театра, собираясь пойти в столовую. Вера сказала отцу, что его ждут к обеду знакомые, у которых она живёт на квартире.
— Лучше вместе, — возразил Трофим Тимофеевич и, посмотрев вокруг, встревожился — А где же Василий?
— У своей дочери спросите, — язвительно молвила Лиза. — Шептались долгонько, а разговор-то, видно, не поладился.
— Вот те раз!.. Домой уехал, что ли?
Вера покраснела, досадуя на себя.
Глава девятнадцатая
Прошёл год. Наступила весна. Сад расцвёл на редкость дружно: на всех стланцах одновременно с ранетками раскрылись розоватые бутоны. Ветерок не осмеливался колыхнуть ни одного лепестка, и казалось, что вся толща воздуха — до самого небосвода — была настоена на цветах, аромату которых предстояло в осеннюю пору возродиться в яблоках.
Юрка и Егорка опять появились в саду. Всё необходимое для искусственного опыления они приготовили сами, даже бирки покрасили белилами, чтобы лучше сохранялись карандашные надписи. И разговаривали ребята теперь по-иному: не расспрашивали о мелочах, а, наоборот, подсказывали Вере:
— Дядя Трофим делал вот так…
— Правильно, ребята, — соглашалась девушка. — Я забыла…
И не удивительно, что она о многом забывала, — столько хлопот и забот неожиданно свалилось на её голову! Сердце болело от тревог за судьбу отца…
Несчастье случилось в бурное половодье. Ночью возле села, на крутом повороте реки, уткнувшись в берега и свирепо тесня одна другую, остановились ледяные громадины. На них ожесточённо двинулась бесконечная лавина, зашумела, заскрежетала, полезла вверх. Дробились крепкие льдины. Мелкие обломки вода громоздила всё выше и выше, большие — ставила на ребро. Они погружались до каменистого дна, превращаясь в крепкие устои. К утру на месте затора поднялся широкий вал ледяной плотины, сквозь которую просачивались кое-где лишь небольшие струйки. Взбешённая река вспучилась, заклокотала и, швыряясь пеной, хлынула в долину. Мутные потоки разлились по саду, лёд стал угрожать защитной полосе. Ещё немного, и он срежет, собьёт шеренги тополей, прорвётся в сад и в кварталах ранеток начнёт подсекать яблоню за яблоней, а стланцы раздавит, сотрёт подчистую… Такого бедствия ещё не бывало. Его никто не ждал. Никто не готовился к борьбе с невиданным паводком, грозившим уничтожить всё, что создано людьми в прибрежной полосе, и закидать вязким илом. К счастью, в саду оказался кряжевой лес, заготовленный для постройки омшаника. Отец с Алексеичем запрягли коня в передки от телеги, начали вывозить брёвна за тополевую защиту и прикручивать толстой проволокой к деревьям.
Вместе с группой колхозников Вера примчалась в сад. У отца уже были полные сапоги ледяной воды, ватник — мокрый. Но старик, встревоженный и разгорячённый, казалось, не замечал этого. Он дышал широко открытым ртом глубоко и шумно. Над его взопревшими волосами клубился пар.
— Папа! — всполошилась Вера. — Иди в избу. Переоденься.
— Для согрева хвати стаканчик, — настойчиво посоветовал Забалуев. — Я там поставил бутылку на твой стол.
Отец не отзывался.
— С тобой тут недолго и до беды! — закричал Сергей Макарович. — Ещё оборвёшься в реку. Без тебя отстоим колхозное добро. Уходи!
— Не могу. Не брошу… Вон опять льдины лезут на берег!
— Скоро откатятся! Огнев — на телефоне. В город звонит. Вот-вот приспеет подмога.
Колхозники баграми отталкивали льдины. То и дело слышались призывы:
— Ещё толкнём!.. Ещё раз — дружно!..
Вера боялась оставить старика, но Сергей Макарович потребовал, чтобы она возила брёвна, и она подчинилась. Подъезжая с бревном, всякий раз отыскивала отца. Он стоял на кряжах, прикреплённых к тополям, и, помогая отталкивать льдины, командовал уже хриповатым голосом:
Навались, ребята! Раз! Посильнее — раз! Пошла в реку… — Махал рукой, провожая льдину. — Пошла, пошла…
Примчавшись в сад, Огнев порадовал его защитников: из города едут подрывники! С минуты на минуту будут на заторе. Всё разнесут в крошки! Но пока что надо держаться.
Вера надеялась — отец послушается Огнева и уйдёт в избу, но на старика не действовали никакие уговоры. Вооружённый багром, он первым бросался навстречу очередной льдине.
А вода бурлила, всё выше и выше заливая сад. Бесчисленные льдины, которым становилось тесно на широкой реке, угрожающе напирали на тополя. Теперь уже приходилось прикручивать по второму ряду защитных брёвен. Но поможет ли это? Через какой-нибудь час затор сгрудится здесь. Тогда всё погибнет, и отец не переживёт беды…
Как он сорвался с верхнего бревна в воду, Вера не видела. Если бы находилась тут — от испуга упала бы с коня. Ей рассказали позднее: «Судороги скорчили всего…» Но отец нашёл в себе силы ухватиться за бревно. Забалуев спрыгнул в воду и, едва удерживаясь на широко расставленных, как столбы, крепких ногах, подхватил его.
Когда Вера приехала туда верхом на коне, ведя на буксире очередное бревно, Забалуев и Огнев уже перенесли отца за бревенчатую защиту. Лицо его посинело, губы застыли, с бороды стекала вода.
Вера вскрикнула. У неё перехватило дыхание, помутилось в глазах. Чтобы не упасть, она вцепилась в гриву коня.
— Подвинься! — толкнул её Забалуев в колено.
— Ой, ой, горе!.. — стонала она, приходя в себя. — Что… что с папой?
— Подвинься, говорю! — повторил Забалуев. — Живо!.. И замолкни!..
— Всё пройдёт, — успокаивал Огнев. — В тепле судороги отступятся…
Отцу помогли взобраться на коня. Вера, сидя позади, поддерживала за плечи. Так они добрались до избы. Там, усадив старика на стул, Сергей Макарович подал ему полстакана водки.
— Пей! От неё кровь разогреется!
Стекло зазвенело о зубы. Пустой стакан выскользнул из рук, упал на пол и разбился.
— Отойди за печку, девка! — распорядился Забалуев. — Сейчас его водкой всего разотру. И укрою потеплее.
На Сергея Макаровича можно было положиться. Уж если он сказал — сделает всё, что в его силах. Себя не пожалеет, а человека спасёт.
Но у отца сердце слабое. Вдруг оно?..
Выскочив из дома, Вера остановилась на крыльце, запрокинула голову. Слёзы, горькие слёзы застилали глаза, текли по щекам. Леденящая дрожь, нарастая, сотрясала её.
Где-то возле села один за другим раздались взрывы, сопровождаемые громким хрустом. Забалуев тоже выбежал на крыльцо и, рубанув воздух ребром ладони, потребовал:
— А ну ещё!.. Да покрепче!..
Кивнул головой на дверь:
— Теперь иди в избу. Тебе тоже надо погреться, хоть и молодая. Там в стакане есть для тебя…
Не дослушав его, Вера бросилась к отцу. Он уже спал, укутанный одеялом и тулупом.
Дыхание было жёстким до хрипоты. На щеках пробивался тяжёлый, кирпичного цвета, румянец. На лбу одна за другой появлялись крупные капли пота.
Всю ночь старик метался в бреду. Утром приехал врач и, осмотрев его, распорядился:
— В больницу! Немедленно.
И вот второй месяц отец лежит в городской больнице. Его кормят с ложки. А когда приподымают, чтобы сменить бельё, он от боли в суставах закрывает глаза и скрипит зубами.
Каждое воскресенье Вера ездит в город и, проводя у его постели по два-три часа, рассказывает о делах в саду. Там она всё-всё делает так, как он просил прошлый раз. И всё записывает. Тревожиться не надо, — деревья развиваются нормально. Вот посмотри, как набухли почки… Вот распустились первые листья… Гляди — какие нынче крупные бутоны! В следующее воскресенье у него на столике появится цветущая ветка.
— Привези один цветочек, — сказал отец, едва шевеля сухими синеватыми губами. — Один…
Выходя из больницы, Вера всякий раз достаёт платок. Иногда уходит в дальний, тенистый угол сквера и садится на лавочку лицом к деревьям, чтобы никто не видел слёз.
«Неужели не поднимется? Ведь он ещё не так, чтобы очень старый. Ведь люди живут до ста лет, даже больше. А отцу ещё нет и семидесяти…»
Прошлый раз обрадовал её:
— Посмотри, Верунька, у меня уже пальцы гнутся! Скоро за прививки смогу взяться. За мной ещё, ой, как много несделанной работы!..
— Я всё сделаю, папа!
— Тебе, однако, пора зачёты сдавать?
— Я договорилась в институте — сдам осенью.
Отец посмотрел ей в глаза.
— Правда! — подтвердила она. — Директор разрешил.
— Не во-время споткнулся я, — вздохнул старик. — Своё не доработал и тебе помешал…
Сегодня ясное небо, тёплый день. В палате, наверно, открыты окна. Свежий ветер приносит запахи весны. Отец, конечно, думает о саде. Первый раз яблони цветут без него!.. В глазах — тоска, сердце сжимается от горечи.
«Вечером позвоню в больницу, — решает Вера. — Попрошу передать папе, что опыляем деревья по его плану… А в воскресенье привезу ему цветок яблони. Как просил — один-единственный…»
В маленькой двукоечной палате цвели розовые примулы.
Трофим Тимофеевич смотрел на них и задумчиво говорил глухим — от болезни — голосом:
— У нас по берегам Жерновки сейчас цветут огоньки…
— Тёплый цветок! — отозвался сосед по койке Илья Цапалов, молодой парень, токарь с машиностроительного завода. — Я люблю огоньки…
— Анатолий тоже любил… — вздохнул старик.
Накинув полосатый больничный халат, Цапалов вышел в коридор, где висел телефон. Но вернулся он через какую-нибудь минуту, сказал, что ходил к старшей сестре, — принёс газеты.
Трофим Тимофеевич всё ещё думал об огоньках.
— Ты хорошо подметил: тёплые цветы! — говорил он Илье. — Даже горячие. А, знаешь, в горах, кроме оранжевых, растут ещё голубые огоньки. Редкие цветы. Однако, самые редкие в наших краях. В молодости я находил. Вера Фёдоровна, моя жена, не могла насмотреться на голубой огонёк. Называла каплей ясного неба.
— На будущий год во время отпуска я съезжу в горы, поищу, — сказал Илья. — У меня — мотоцикл.
— Туда, где растёт голубой огонёк, можно только пешком…
«У Веры глаза светились голубыми огоньками… Верунька — в неё… Материны глаза…»
Илья с газетой в руках подсел к койке старика и начал читать телеграммы. Трофим Тимофеевич смотрел на него и думал о младшем сыне: «Рано, очень рано оборвался жизненный путь Анатолия. Надо побывать на могиле, своей рукой положить горсть земли… Обязательно… Нельзя умирать, не сделав этого…»
В ту ночь Трофим Тимофеевич спал плохо: то думал об Анатолии, лёжа с открытыми глазами, то вдруг впадал в забытьё и звал старшего — Григория, уехавшего далеко с экспедицией, то разговаривал с дочерью, то кричал, как солдат, ринувшийся в атаку на врага. Илья сходил за дежурной сестрой…
Утром Трофим Тимофеевич проснулся позднее обычного: открыл глаза, когда сестра пришла с термометром в руках и приподняла одеяло.
— Чую, опять у меня жарок… Но как-нибудь победим.
— Обязательно победим! — подбодрила сестра.
Илья, уже умытый и причёсанный, сидел на своей койке и читал книгу.
На столике возле Трофима Тимофеевича пламенел большой букет свежих цветов. Старик долго смотрел на них.
Откуда взялись огоньки? Чья заботливая рука собрала их на лесной поляне?..
Лет двенадцать назад в один из весенних дней вот так же неожиданно появились огоньки в его комнате. Толя, милый синеглазый мальчуган, долго вертелся у стола, — ему хотелось передвинуть вазу, чтобы отец заметил цветы. А он заговорил о птицах: много ли нынче кукушек в лесу возле Жерновки?
— Много, — ответил Толя и, спохватившись, поправился: — Наверно, много. Я не ходил их считать…
— Ты только за цветами сбегал?
— А я не знаю, откуда эти огоньки взялись…
Илья тоже прикинулся незнайкой; пожав плечами, сказал:
— Как с неба упали!
Трофим Тимофеевич пошевелил указательным пальцем правой руки.
Парень посмотрел ему в глаза, готовый исполнить любую просьбу.
— Сходи, сынок, ещё раз к телефону. Позвони в колхоз. Огневу. Не забудешь? Никите Родионовичу. Скажи: прошу приехать. Надо поговорить с ним…
Вздохнув, чуть слышно прошептал потрескавшимися губами:
— Не опоздал бы…
Илья поднёс к его рту ложку воды…
В тесном и коротком халате, сшитом для низкорослой медицинской сестры, Никита Огнев самому себе казался смешным: из рукавов торчали длинные руки в военной гимнастёрке; ноги, обтянутые чёрными голенищами сапог, выглядели тонкими, словно у кулика.
Огнев только что побывал у заведующего клиникой. Профессор сказал: температуру сбили, это уже хорошо. Однако состояние больного всё ещё остаётся тревожным, — нелегко в таком возрасте подымать людей с койки, особенно, когда сердце начинает сдавать. Но, случается, несокрушимая любовь к жизни, к своему делу, помогает добиваться невозможного. Вчера дочь привезла старику веточку яблони с единственным цветком, но каким-то особенным. По одному листочку да по цветку Трофим Тимофеевич определил, что новая яблоня принесёт хорошие крупные плоды, и это прибавило ему силы.
Огнев спросил — можно ли передать журнал со статьёй Сидора Желнина о полувековых опытах Дорогина? Перелистав статью, профессор сказал, что это — на пользу. Пусть послушает старик, что пишут про его добрые дела.
Когда Огнев вошёл в палату, Илья, чтобы не мешать разговору, удалился в коридор. У Трофима Тимофеевича ввалились щёки, заострился нос, кожа на лице была бледновоскового цвета, даже борода и волосы казались потускневшими, но глаза, хотя и были усталыми, обнадёживали пробудившейся теплотой. Обрадовавшись посетителю, старик пошевелил головой.
— Проходи, — пригласил его. — На меня не обижайся…
— Что ты, что ты! Какой разговор об этом…
— Оторвал я тебя от работы.
— Наоборот — я виноват перед тобой, что не приехал раньше.
— У тебя забот — выше головы. Садись… Поздороваться по-настоящему не могу: руки как крюки, — одеревенели.
Здороваясь, Огнев слегка тронул правую руку больного, для себя отметил — пальцы у него холодные, суставы походят на жёсткие узлы.
— И ноги у меня, Никита, сохнут, — продолжал рассказывать старик. — Начну вставать— боюсь, что не удержат, подломятся.
— У тебя душа здоровая — силы вернутся, — Огнев сел на стул, глядя в чистые и спокойные глаза Дорогина, добавил уверенно и горячо. — Ты крепкий человек: скоро поднимешься.
— Знаешь, смерти я не боюсь. Понимаю — она неизбежна, — заговорил Трофим Тимофеевич задушевно, как с самым близким человеком. — Но сейчас мне умирать нельзя, — не сделал всего, что задумал. Охота мне, Никита, вырастить такие яблони, чтобы они стояли красавицами — в полный рост. И чтобы яблоки ребятишкам понравились.
— Вырастишь.
— И ещё охота мне попробовать калачей из муки новых пшеничных гибридов.
— Попробуем вместе.
— Я слышал — ты уедешь в город учиться.
— После учёбы вернусь в свой колхоз. Мы ещё поработаем вместе! И своего добьёмся!
— Пустоцвет, однако, никому не нужен. Хоть маленький, да огурчик! — подхватил Трофим Тимофеевич, оживляясь всё больше и больше.
Он смотрел на Огнева и отмечал: усы выгорели на весеннем солнце, лицо задубело от тёплых ветров, на лбу, чуть пониже волос, околыш фуражки сохранил светлую полоску. Хорошо ему было в полях! А вот он, Дорогин, нынче, можно сказать, не видел весны. Впервые сад цветёт без него! Скорее бы вернуться.
— Подлечат тебя здесь, а потом поедешь на курорт, — сказал Огнев, чтобы ещё больше укрепить в нём надежду на выздоровление.
— А правление как посмотрит? Забалуев…
— Ну-у, он теперь везде хвалится тобой. Бросился, говорит, наш старик сад защищать, всё равно что на врага в атаку пошёл! Врукопашную! Вот, говорит, какая у нас гвардия в колхозе!
Трофим Тимофеевич стал расспрашивать о дочери: как она живёт? Как управляется с работой? Рассказывая о хозяйственных делах, Огнев по глазам старика понял, что он ждёт разговора о самом главном, о том решающем шаге в жизни, который Вера собиралась сделать. И Никита Родионович с душевной радостью подтвердил: да, Вера вступает в партию.
— Анатолий вступил перед боем… — вымолвил Трофим Тимофеевич. — Перед своим последним… Накануне того дня, когда наши сломали Курскую дугу…
— У Веры, сам знаешь, нынче горячее лето, — и сад, и конопля, и учёба… На днях она написала заявление…
— Хорошо! Ей пора. А мне, однако, поздно… Но ты, Никита, знай: я много лет думал о партии. Собирался вступать— брат помешал: «Связь с заграницей!» Горько и смешно. А в тридцать седьмом чуть во враги не записали. Один человек, ты подумай, шпионом меня обзывал. Ну, а я целый год в Гляден не показывался. Жил в саду, как крот в норе. Где-то умный человек, знать, замолвил доброе слово… А после того я счёл себя недостойным — мало сделал в жизни…
— Ты для людей добиваешься лучшего. Значит, ты давно — большевик.
— Беспартийный, — добавил Дорогин. — Это я уже слышал.
Припомнились слова Веры Фёдоровны: «Детей воспитаем хорошими… Они за нас сделают, что мы не смогли…» И Трофим Тимофеевич сказал:
— Сердце моё, Никита, спокойно: за детей ни перед кем не стыдно…
Почувствовав прилив сил, старик слегка приподнял руку и положил её, согретую душевным волнением, поверх руки Огнева.
— Спасибо тебе. Доброе слово греет.
Перед уходом Огнев достал из полевой сумки журнал и, развернув его, показал статью Сидора Желнина.
— Ну-ка, что там написал профессор? — заинтересовался Дорогин. — Мы сейчас устроим громкую читку! Сосед-то у меня — хороший грамотей. Читает, однако, лучше всех.
Глава двадцатая
Ранним утром, когда в низинах у реки ещё отдыхали туманы, а на снежных вершинах высоких гор только-только появлялись розоватые проблески разгоравшегося дня, Вера отправилась в поле. Скучая по своему звену, она каждую неделю урывала по нескольку часов, чтобы повидать подруг.
Конопля дружно цвела. Матерка раскудрявилась. Посконь раскинула над нею невзрачные соцветия.
Вера вырвала высокий стебель, провела ладонью по вершинке, присмотрелась. Пора помогать опылению. Дни стоят тихие, безветренные, если не помочь — урожай семян будет низким.
От стана полевой бригады шли подруги с длинными берёзовыми шестами в руках. Вера поспешила к ним.
— Во-время, девушки! Во-время!
Подруги, побросав шесты, сгрудились вокруг неё. Хорошо, что она вернулась! Теперь будут вместе проводить опыление. Но Вера огорчила их: ей придётся замещать отца в саду до самой зимы.
— А вы, девушки, с работой не запаздывайте, — просила она. — И всё-всё записывайте о конопле.
— Ни к чему затея, — отмахнулась Тася. — Всё равно двух урожаев не видать. Здесь не тёплая сторона. Не юг.
Гутя поспешила успокоить Веру:
— Я записываю. Погляди. — Она подняла свой шест с земли и показала зарубки, нанесённые с одного конца. — На сантиметры буду мерять, как растёт конопля.
— Ты, подружка, золотая! И все вы — хорошие девчонки!..
Работу начали с участка, засеянного сортовыми семенами. Теперь это была уже не маленькая полоска, а целый массив, раскинувшийся возле самого леса. И конопля там вымахала высотой в озёрный камыш; густая и упрямая, едва поддавалась напору шестов. В воздухе клубился такой крепкий аромат, что девушки, дойдя до края полосы, выбегали, словно из угарной бани, на опушку леса проветриться да поболтать о припомнившихся деревенских новостях.
Вера попросила подруг, чтобы они нарвали снопик да отвезли в контору.
— Забалуеву нос утереть? Ага? — рассмеялась Гутя.
— Чтобы люди полюбовались.
— А я с таким снопиком встала бы перед председателем и сказала бы при народе: «Достань вершинку!»
— Он высокий — дотянется.
— Раскипятится. Зафыркает, как чайник на огне!
— А может обрадуется: он коноплю любит.
— Если бы сам эти семена раздобыл — урожай пришёлся бы по душе!
Гутя сказала, что лучше всего принести коноплю напоказ прямо на заседание правления, и все согласились с ней, а пока что условились никому не говорить о невиданных конопляных зарослях.
Но случилось иначе. И случилось это через неделю, когда густозелёная матёрка, опылившись, уже успела раздобреть, а бледноватая посконь, сослужив свою службу, начала увядать. Пришла пора рвать посконь да связывать в снопики. Время от времени, весело перекликаясь песнями, девушки выносили на межу снопы, бросали на землю, а сами опять скрывались в глубине зарослей. Никто из них не слышал, как подкралась к полосе мягкоходная темносиняя райкомовская «Победа». Забалуев, выйдя из машины, басовито гаркнул:
— Эй, девки! Поутонули все, что ли?
Первой вынырнула Гутя, держа в руке несколько былинок поскони. Ей хотелось ответить шуткой, но, увидев возле машины Векшину, она остановилась в нерешительности. И подруги тоже молча смотрели на секретаря райкома: что она скажет?
Об этой конопле уже писали в газете: опыт Веры Дорогиной удался! Не пора ли распространить по всему району?
Сергей Макарович не упускал случая похвалиться всем, чем только можно. И сейчас, заглядывая в глаза Векшиной, восторженно гремел:
— Отменное растение! Изо всей округи — у нас одних! Посмотри — как тальник на острове! Боимся: не ровен час, девки заблудятся — на коне отыскать не удастся! — и он захохотал.
— А вы зайдите сами. — Гутя кивнула Забалуеву на коноплю. — Тоже утонете! Даже картуз не мелькнёт!
Софья Борисовна, поздоровавшись, разговор начала не с конопли, а с песен, — им бы следовало выступать на смотрах художественной самодеятельности: вокальный квартет коноплеводческого звена! Песни под баян.
Девушки переглянулись, — дескать, принимают все за шутку, никакие они не артистки, поют просто так, для своей души.
Баянист у нас будет знатный! — подхватил Забалуев. — Мой сын! Скоро прикатит домой.
— Ну, совсем хорошо! — воскликнула Векшина. — На празднике, глядишь, сам председатель спляшет! Как, девушки, годится Сергей Макарович в плясуны?
— Земля под ним погнётся!
— С таким строгим плясать боязно!
Все расхохотались.
Почувствовав себя непринуждённо, девушки, перебивая одна другую, отвечали на расспросы о снегозадержании, об удобрениях, о борьбе с конопляной блошкой, да так задорно и суматошно, что не оставалось даже самой маленькой щёлки, в которую Сергей Макарович мог бы вставить своё слово. Не забыли девушки о звеньевой, — она бы рассказала за всех: говорит, как бисер нанизывает, — залюбуешься! Всё у неё — по-научному, по-агрономически!
— Мы отыщем её в саду, — сказала Софья Борисовна и, глянув на Забалуева, спросила — не собираются ли они в будущем году создать второе звено по выращиванию конопли.
— Оно, конечно, можно бы, — начал Сергей Макарович, почёсывая ногтем в уголке губ, — но, понимаешь, у нас маслобойка старая, боюсь — не управится.
— Я имею в виду другое.
— Волокно? Его тоже вдосталь. Даже продаём, лишние верёвки.
Векшина вырвала коноплинку. Девушки стали отыскивать для неё самые высокие стебли и рвали до тех пор, пока она не остановила их:
— Хватит, хватит. Куда мне столько?
Коноплю связали в снопик и уложили в машину, — корни уткнулись в ветровое стекло, вершинки — в заднее окно.
Проводив машину, Гутя воскликнула:
— Ну, девчонки, попадёт наш снопик в музей! Вот Верка обрадуется!..
А в это время Софья Борисовна в машине продолжила разговор о конопле. Повторный опыт удался, — надо его распространить на все окрестные колхозы. Семян потребуется много, и одно звено не справится.
У Сергея Макаровича поблёкло лицо. Кажется, он зря нахваливал коноплю? Просчитался. Уж больно Векшина добра для других колхозов! Того, и жди, оставит маслобойку на холостом ходу. А ему, Забалуеву, нет резона выращивать семена для других.
На всякий случай, возражать начал издалека. Известно, что масличной культурой для всех окрестных районов признан рыжик. На него дают план. Ну и пусть сеют все на здоровье. Оно, конечно, конопляное масло вкуснее, это всякий скажет, но маслобойки-то в деревнях развалились…
— Пойми, — убеждала Софья Борисовна, — вашему колхозу предоставляется большая честь — снабдить семенами весь район!
— Убыточно это нам. Ведь маслом-то мы торгуем по базарным ценам, деньги куём. А с соседей что получим? Гроши. А колхозникам одеваться надо? Соль да сахар надо покупать? Газеты выписывать надо? На это требуется тоже по-государственному смотреть. У меня и так люди в город бегут на производство. Парней совсем не осталось.
— Воспитывать надо, убеждать.
— Воспитывать хорошо, когда в чугунке мясо варится.
— Вот начнёте сдавать коноплю — колхоз пойдёт в гору. Да, да! И другим поможете поднять доходность.
— Пусть на картошке подымают.
Забалуев насторожённо умолк. А вдруг секретарь райкома назовёт его отсталым председателем?..
Векшина сказала:
— Ставь вопрос на заседание правления. А потом вынесем на общее собрание. Я приеду… Вот так.
Под жарким августовским солнцем дозревали хлеба.
Вера шла по саду с колосьями в руках. Она спешила порадовать отца…
Старик вторую неделю сам поднимался с постели; передвигая стул, ходил за ним: от кровати — к письменному столу, оттуда — к окнам, из которых был виден сад.
— Учусь! — говорил дочери и улыбался светло, как ребёнок. — И, видишь, подаю надежды: вчера сделал два рейса, сегодня — пять.
Вечером посидел за столом, просмотрел тетрадь с весенними записями; хотел сам что-то записать, но пальцы дрожали, перо втыкалось в бумагу.
Сегодня отец разрешил снять урожай с заветной делянки, и Вера надеялась, что необычные колосья ещё больше взбодрят его. Повернув на аллею, ведущую к дому, она остановилась и от неожиданности воскликнула:
— Ой, папа!..
В трёх шагах от неё — отец! В войлочных туфлях, в пиджаке; по привычке — без шляпы. Обеими руками опираясь на трость, он медленно передвигал ноги по гладкой дорожке. А следом за ним бесшумно шёл Алексеич, готовый в любую минуту подхватить под руки и помочь удержаться на ногах.
С высоко поднятыми колосьями Вера бросилась к отцу:
— Вот какие выросли!..
Старик стоял, высокий, костистый, и, всматриваясь в колосья, улыбался. Безостый гибрид дал на редкость крупное зерно! И созрел на неделю раньше скороспелой пшеницы. Теперь дело за размножением.
Алексеич вышел вперёд, удивив Дорогина своим неожиданным появлением, и сказал:
— Что задумал, Тимофеич, то и сотворил! Всем колхозом будем проздравлять.
— Малость повремените. А то опять разведёте разговоры на всю округу.
Солнце уже опустилось так низко, что тени деревьев вытянулись и, сомкнувшись, закрыли всю аллею. Отцу, пожалуй, пора возвращаться домой. Вера хотела подхватить его под руку, но он воспротивился:
— Нет, я помаленьку сам… — И медленно повернулся, переставляя впереди себя трость и опираясь на неё.
От реки потянуло прохладой. Вера безмолвно, одним взглядом попросила Алексеича присмотреть за стариком, а сама побежала к дому. С половины дороги крикнула:
— Я быстро…
Вернувшись, накинула отцу на плечи пальто.
Они шли все трое в ряд. Трофим Тимофеевич — в середине. Вера жарко и торопливо рассказывала об уходе за грядкой и обо всех наблюдениях: как вскопала землю, как посадила считанные зёрна, как увидела первые всходы. От большой радости за успех отца Вере хотелось, как бывало в детстве, покружиться на одной ноге, подпрыгнуть, на секунду обвить его шею руками, а потом убежать туда, где ещё не знают этой новости, и рассказать всем-всем.
По дорожке между клумб старик направился не к дому, а к беседке, обвитой диким амурским виноградом.
Нынче он впервые идёт туда, и ужин надо обязательно собрать там. Если застанут сумерки — можно развести костёр неподалёку от входа.
Девушка вбежала в беседку, сдула пыль со стола, с тесовых лавок и, мелькнув между клумб, скрылась в доме.
— Носится легче горной козы! — отметил Алексеич. — Ох, быстрая на ноги!
— Хлопотунья! — отозвался Трофим Тимофеевич.
Когда они подошли к беседке, стол уже был накрыт белой скатертью с едва заметным бордюром из поблёкших от времени синих васильков. Мать накрывала этой скатертью стол в саду только в праздничные дни. Вот так же быстро. Не успеешь глазом моргнуть — уже всё готово.
Трофим Тимофеевич задумчиво провёл рукой по столу; взглянул на колосья, поставленные, как букет, в высокую вазу.
«Вера Фёдоровна поздравила бы с этим урожаем, но тут же и дала бы совет: «Хвалиться, Трофим, погоди. Ещё раз проверь…» А поздравлять надо не только его — дочь. Нынче всё выращено её заботами. Не дожила мать… Порадовалась бы вместе с ними…»
Перед входом в беседку пылал костёр. Отблески пламени играли на вазах с вареньем и маринованными грибами, на тарелке с хлебом, на пустых стаканах и рюмках.
Вера появилась в синем шёлковом платье с белым воротничком вокруг тёмной от загара шеи, поставила на стол откупоренную бутылку, и беседка наполнилась ароматом садовой земляники.
— Теперь всё. Извини, папа, за скромный стол. Что успела — сделала.
Она пригласила Алексеича, сама села рядом с отцом и взялась за бутылку, но налить рюмки не успела, — на аллее застучали колёса, а когда умолкли — совсем рядом загрохотал задорный бас Сергея Макаровича:
— Я опаздывать не привык!
И хорошо, что он приехал во-время. Уж теперь-то старики, надо полагать, не будут ссориться. Ведь отец знает: без Сергея Макаровича не смог бы выбраться из весенней реки — затёрло бы льдом. И Забалуев тоже многое понял. Старое, видать, забыл. На сад смотрит по-другому. На совещаниях хвалится: «У нас садовод — орденоносец!» И, может быть, между ними всё наладится.
При колеблющемся свете костра Сергей Макарович, одетый в кожаную тужурку, казался особенно массивным и зеленовато-жёлтым, как бронзовый памятник.
— Мне Фёкла весть подала: «Вышел старик в сад!» Вот я и приехал проздравлять с выздоровлением. — Протянул через стол широкую руку. — Здравствуй, победитель хвори!
— С уговором — не жать пальцы, — предупредил Дорогин, кладя руку на ладонь Забалуева.
— В больницу к тебе не приехал — извиняй за то. Хлопот у меня по хозяйству больно много. Ой, много! Но вон Вера знает, каждый день о твоём здоровье спрашивал. Каждый день!
На столе не хватало одной рюмки, и Вера побежала в дом. Выждав, пока стихли её шаги, Забалуев подсел к Дорогину и, заглядывая ему в глаза, зашуршал приглушённым голосом:
— На дочку твою, Трофим, я чуток в обиде. Ты, конечно, слышал — завтра партийное собрание. Будем Веру принимать в кандидаты. День-то какой для неё! Праздничный! И на всю жизнь ответственный! Я долго поджидал её. Думал — придёт поговорить. В таком деле гордиться не будет. Не дождался. Недавно сам завёл разговор: как, мол, у тебя с рекомендациями? Я, мол, давно тебя знаю по совместной работе, по собраньям, по твоей критике… А она — мне: «Всё есть». Дескать, не нуждаюсь! А я бы мог. И не для неё одной…
Послышались быстрые шаги Веры, и Сергей Макарович закончил громко:
— Ладно, Трофим. Об этом в другой раз…
Окинув взглядом стол и заметив колосья в вазе, он воскликнул:
— О-о, так тут ещё одна причина! — Схватил вазу и, поставив перед собой; провёл пальцем по колосу. — Добился своего?! Ну, наторел ты в опытах! Наторел!
Хотел второй раз пожать руку, но, вспомнив, что у старика всё ещё болят суставы, хлопнул ладонью по столу.
— Был бы ты совсем здоровым, ох, и даванул бы я тебя на радостях!
Он снова погладил колос, а потом принялся добывать зерно. Дорогин, чуть не вскрикнув, поспешил отнять вазу.
— Жалеешь зёрнышко? Одно-то можно попробовать.
— Надо все пересчитать, взвесить!..
— Я ведь так, в шутку, а ты уже испугался…
Вера разлила вино по рюмкам. Дорогин чокнулся со всеми, но пить не стал.
— Повременю еще.
— Ты хоть пригубь. Пригубь.
Выждав, пока старик поднял рюмку и омочил усы в вине, Забалуев лихо опрокинул свою в рот и шутливо сообщил всем:
— Даже не заметил, как прокатилась капелька!
Налив ему и Алексеичу по второй, Вера закупорила бутылку. Она не любила пьяных, тем более ей не хотелось, чтобы сегодня захмелел председатель да какой-нибудь болтовнёй расстроил отца.
Выпив вторую, Сергей Макарович тронул руку селекционера:
— Даю заказ: вырасти раздетую гречиху.
— За это не берусь.
— Не хочешь? Или тебе гречневые блины не по душе?
— Трудно подступиться к гречихе.
— Ишь, ты! Заговорил о трудностях! Вроде это не твоё занятие. Ты всё обмозгуй получше. Ежели своим умом не дойдёшь — съезди к дружкам, в тот, — как его? — в институт, где опытами занимаются…
Алексеич сидел у костра, время от времени добавляя в него дров. Вера унесла пустую посуду в дом. А Дорогин с Забалуевым всё ещё не трогались с места.
— Так, говорите, пшеничка подвела? — озабоченно переспросил Трофим Тимофеевич.
— Похвалиться нечем, — вздохнул Сергей Макарович, словно эти слова для него были горше всего.
— Однако, не она вас, а вы её подвели. Землю опять не лущили, не культивировали… Овёс каков?
— Плохой. Перепёлке спрятаться негде. Коршун летит — всё видит.
Дорогин смотрел на собеседника, словно на незнакомого человека. Забалуев сидел тихий, присмиревший, не шумел, не размахивал руками, и голос его звучал непривычно доверительно:
— Вот я и говорю: ни перед государством, ни перед колхозниками похвалиться нечем.
— Что за двойная бухгалтерия? — взъершился Трофим Тимофеевич.
— Погоди. Не смотри сентябрём. Соображением пошевелишь — поймёшь, — продолжал Забалуев, утоляя пробудившуюся потребность поговорить по душам. — Я первую заповедь соблюдаю: хлеб даю. Но с большого урожая — большие поставки, а вот когда серёдка на половине— лучше всего.
— Чепуху городите!
— Всё обмозговано. Погляди на Шарова. Хотел выскочить вперёд всех, а его подстригают. К примеру, выселок не выполнит хлебопоставки — луговатцам добавок: сдавайте за них, сверх плана. А там, глядишь, ещё за каких-нибудь отсталых. Вот и получается: намолачивает Шаров больше нашего, а колхозникам выдаёт крохи. С одной стороны, хорошо, с другой — плохо… А ты меня за непорядки-то бранишь. Разберись во всём. Я теперь в передовиках не числюсь, — с меня спрос мал. Нынче, правда, до серёдки не дотянули. Худо! Но ты-то жизнь в крестьянстве прожил — знаешь: год на год не приходится.
— Надо, чтобы приходился. И по-хорошему. В полях— богато, на душе — светло!
— Я не Илья-пророк — тучами не распоряжаюсь и в бюро погоды не служу, — пробовал отшутиться Забалуев.
Лицо Дорогина оставалось суровым.
— Засушливые-то годы ещё впереди, — сказал он. — Я, однако, полвека запись веду. По моим выкладкам — в пятьдесят первом жара стукнет. Да и в пятьдесят втором — тоже.
— Ну-у?! Два года подряд?!
— Запомните мои слова… Надо готовиться — дать засухе отпор: в земле влагу накоплять, лес выращивать…
— От прутиков толку мало! Да и непривычное дело.
— Научиться всему можно. А тут мудрости невелики.
— Ишь, ты! На старости лет в училище поступать? Малость поздновато. — Забалуев горько усмехнулся. — В школу-то председателей намечали не Огнева, а меня. Векшина раза четыре заводила разговор. Я отказался. Ты подумай: там надо сидеть за партой три года! А я в городе проживу лишний день, и то у меня сердце истоскуется по пашне… Нынче беда — урожай меня подсек: ни с той, ни с другой стороны добра не жду.
— Пережитки! — вспылил Дорогин. — Будто на картах гадаете, кому что выпадет. А у нас — одна сторона, один интерес.
— Ты пережитками не попрекай, — загремел Забалуев. — Я с кулаками боролся — жизни не жалел. В меня из обреза стреляли, записки подбрасывали, хотели запугать, — ничего не вышло. В колхоз я первым записался. Сам, вот этими руками, перепахивал единоличные межи. Общее хозяйство ставил. Семь колхозов поднял! И о колхозниках заботился.
В беседке появился Алексеич. Забалуев, покосившись на него, попросил напоить коня и, когда сторож вышел, продолжал уже полуостывшим голосом:
— Всё я ладно делал… А сейчас на меня со всех сторон упрёки сыплют: Забалуев делает не то да не так. И ты туда же. Сплошная критика. Больше я ничего не слышу. А человека надо и похвалить: веселее будет работать.
— Может быть, когда-то и за дело хвалили вас, но перестарались. А теперь по головке гладить не за что. Я всегда режу прямо. — Дорогин поставил ладонь ребром на стол. — И скажу в глаза…
— Знаю, — перебил Забалуев, — тоже присоветуешь: поезжай учиться! А я хотел, чтобы ты мою душу понял, моими глазами на меня посмотрел.
— С малых лет приучился глядеть своими. И вижу: не туда гнёте. Запутались. С такими разговорами толку не будет. Не выберется колхоз в передовые…
— Чего заладил, как ворона?! Карк да карк. Не терплю такого.
Сергей Макарович выбежал из беседки и скрылся в саду.
Проводив председателя насмешливыми глазами, Алексеич повернулся к Дорогину:
— Как ты его наскипидарил!..
— Хвастуны любят мёд! А правда для них — хуже горчицы!..
Сад замер в тишине, словно листва боялась даже самым лёгким шорохом помешать наливаться плодам. Слышались одни тяжёлые шаги Забалуева.
«Опять поссорились, — вздохнула Вера, стоя на крыльце. — Беда с ними! И что мне делать — ума не приложу…»
Забалуев ходил по саду и ворчал вполголоса:
— Ишь, придумал! Будто я запутался. Будто не туда гну… Соображенье надо иметь. Я без всякой там арифметики в голове прикидываю: вот, к примеру, везём мы свиней в мясопоставки, деньги за них получим такие, что бензин не окупится… Как тут быть? Колхозу в убыток. Вот и топчемся на месте. Росту нет. Говорю: «Повысьте приёмочные цены». Мне в ответ: «Отсталый! Запутался…» А я и государственное и колхозное принимаю близко к сердцу. Но как теперь в хозяйстве развернуться — иной раз толку не дам, Думал побеседовать, как с родственником, а он опять на дыбки…
Немножко успокоившись, Забалуев мимо костра прошагал к тележке. Алексеич пошёл проводить его и закрыть ворота. В синем небе спокойно мерцали далёкие звёзды. Густая трава конотопка стала сизой от ранней росы.
Вера спешила к отцу в беседку. Сергей Макарович окликнул её:
— Погоди маленько! Тебе на этой неделе письмо не приходило? Нет?
Ему показалось, что девушка вздрогнула от его слов. Вера, в самом деле, остановилась растерянная и ответила не сразу. Нет, письма ей не было давно. И телеграммы тоже не получала.
— Ну, так вот: скоро приедет!
— Правда?!
— Мать уже пиво заквасила.
— В отпуск? Или…
— Совсем?
Вера повернулась и побежала к дому.
Сергей Макарович, посмотрев ей вслед, покачал головой; с Алексеичем заговорил шёпотом:
— Видишь, как получается: у меня Семён — последний, у Трофима дочка — тоже. И как они столкуются насчёт жизни — неясно. Из двух горниц будут выбирать, а какая им больше поглянется — не знаю…
Трофим Тимофеевич, конечно, заметил бы, что дочь чем-то взволнована, если бы она, сразу после отъезда Забалуева, не убежала спать на сеновал. Чтобы не расстраивать отца (Сёма приедет, когда старик уже будет на курорте), Вера сказала — разболелась голова. И у неё в самом деле стучало в висках. «Наверно, от вина», — подумала девушка, укладываясь на сухой душистый донник.
Долго не могла уснуть. Тревожно замирало сердце. Скоро приедет Сёма! Значит, понял её душу: нынче она не может покинуть Глядена. Не напрасно надеялась на парня. Не напрасно дала ему слово и столько лет ждала… Зря Лиза пугала: «Завековуешь, Верка, в девках». Ещё неизвестно, кто завековует!.. Та же Лиза говорила: «Ежели всем-то сердцем полюбишь, так ни перед чем не остановишься»… Это было сказано в садовой избушке… А она, Вера, даже не написала Семёну о буране и о том, как спас их Василий Бабкин. Сначала откладывала: «в другом письме расскажу», а потом уже было неловко возвращаться к давно минувшему, — Сеня заподозрил бы её: «Тут что-то неспроста?..» Всякое мог бы подумать. А ревновать её не за что. Ну, поплясала с парнем… Больше… ничего. Правда, ему вскружила голову. И сама, первое время, частенько вспоминала о нём. Потому, наверно, что… вместе сеяли берёзку. Ей и сейчас интересно узнать, что получилось у него?.. А Сёме при первой встрече она обо всём расскажет. Лучше, когда — всё начистоту: сердцу легче, душе спокойнее.
Отец вернётся с курорта здоровый. Не будет так расстраиваться. Выслушает её и скажет: «Ладно… Будь счастлива!» К тому времени закончатся работы в поле и в саду. Настанет та пора, когда… когда ходят расписываться. Перед тем днём Вера позовёт подружек. Сеня поставит им «выкуп» за неё — конфеты, орехи и сладкое винцо.
Он сговаривал поехать в Ялту. Конечно, интересно бы… Но отца ведь отсюда никуда не сдвинешь? А посмотреть они съездят. На будущий год…
Кажется, всё становится ясно. И всё-таки на душе тревожно. Наверно, всегда бывает так перед большими переменами в жизни?..
Вера провожала отца на курорт. В ожидании поезда они сидели в вокзальном ресторане, пили чай и разговаривали, припоминая самое важное для обоих. Но о близком приезде Семёна Вера попрежнему умалчивала, даже напоминала себе: только бы не проговориться… Это ей было неприятно, и она боялась, что отец спросит: чем расстроена? Тогда придётся рассказать. Но они впервые расставались надолго, и отец всё объяснил её беспокойством о нём. Да, Вера опасалась: до Чёрного моря — дальний путь. Как-то доедет больной старик?..
— На станциях из вагона не выходи, — просила она. — Чай бери у проводника. Поесть купят соседи.
— Книжку не взял! — спохватился отец. — Читать будет нечего.
— Я куплю что-нибудь.
Вера встала и пошла в зал, где был книжный киоск.
У перрона только что остановился поезд, прибывший с запада, и пассажиры лавиной двинулись в вокзал: одни спешили в ресторан, другие — на телеграф, третьи — в камеру хранения. Вера едва успевала увёртываться от толчков.
Но вот кто-то углом чемодана толкнул её под колено, и она, едва удержавшись на ногах, сердито бросила через плечо:
— Нельзя ли поосторожнее?
— Верочка!
Она повернулась. Сеня! В пехотинской фуражке, в кителе. Высокий и плечистый, как Сергей Макарович.
— Здравствуй, дорогуля!
Он тряхнул головой, глазами показал на руки — одна занята огромным чемоданом, другая коробкой с аккордеоном. Были бы свободны — он стиснул бы её в объятии.
Вещи нужно было поскорее сдать на хранение, и они направились в конец длинного зала. Взбудораженный встречей, Семён говорил так громко, что люди оглядывались на него:
— Если бы не голос, я по фигуре не узнал бы тебя. Слыхал — это к добру. Не веришь? Честное слово, не узнал бы. Ты подросла, потолстела… Правда! Тогда была совсем тоненькая. А сейчас в плечах — прямо полторы Верочки. Красота!
— Давно не виделись, вот и показалась тебе не такой. А я — всё та же, — улыбнулась Вера.
— Хорошо, что приехала встретить! Сразу — праздник!.. Но откуда ты узнала день, номер поезда? Я хотел нагрянуть…
— Провожаю папу на курорт.
— Ну-у?! — У Семёна вытянулись губы. — Не во-время папашка отчаливает. Ой, не во-время! Может, уговоришь задержаться на день?
— Что ты! У него — путёвка. Ему каждый час дорог.
— Тогда я сам уломаю старикана. Где он?
— Даже не думай начинать.
Сдав вещи, Семён порывисто обнял девушку и, не дав ей опомниться, поцеловал:
— Вот теперь по-настоящему поздоровкались!
— Дурной! — Вера вырвалась из объятий. — Люди — кругом. Разве можно?..
— Теперь всё можно! А люди пусть глядят и завидуют! Одно нехорошо — папашка уезжает. Без него, понимаешь, неловко свадьбу играть…
— Сразу и… свадьбу. Какой ты, право…
— А чего же ещё? Хватит — натосковались!
— Дай опомниться.
— Пойми, Верочка, из-за тебя с армией расстался…
Тягучий, скучный женский голос объявил по радио, что поезд, с которым предстояло ехать отцу, вышел с соседней станции.
— Ой, батюшки! — всполошилась Вера. — А я книгу ещё не купила.
— Не волнуйся, — сказал Семён и, раздвигая плечами пассажиров, пошагал к киоску. — Мы — в одну минуту. — Продавщицу попросил — Дай-ка, сестрёнка, что-нибудь завлекательное. Чтобы в дороге не дремалось.
Та предлагала один роман за другим. Семён брал книгу и, прочитав название, показывал Вере. Не подойдёт ли? А в ответ ему, чаще всего, торопливые жесты: нет, это уже не новинка!
— Папа любит читать мемуары.
— Найду, — пообещала продавщица.
В шкафу виднелась монография о Ползунове. Вера обрадовалась, — вот, как раз то, что отец давно спрашивает. Его интерес понятен: механик Ползунов здесь, в Сибири, изобрёл и построил первую в мире паровую машину! Эту книгу надо взять.
— Дайте нам ещё одну с мемуарами, — попросил Семён.
Вера посмотрела на него, но промолчала. Продавщица тоже посмотрела и, подавая книгу, подчеркнула:
— Вот и мемуары нашлись.
— «Пятьдесят лет в строю», — прочитал Семён. — Значит, про военных! Такие книги любят все.
Они поспешили в ресторан. Вера не шла, а бежала, часто постукивая тонкими каблуками туфель. Семён шёл за ней широким мерным шагом и издалека улыбался старику.
«Как снег на голову… — подумал Дорогин. — Ни раньше, ни позже…»
Дочь заметила тревогу в глазах отца и виновато покраснела.
Семён, щёлкнув каблуками, поздоровался.
Вера достала из-под стола кошёлку с продуктами и положила в неё книгу.
— Вместе выбирали, — подчеркнул Семён. — Если не понравится — ругайте обоих. А вот эта от меня, — показал вторую книгу и тоже положил в кошёлку.
Мимо окон, отпыхиваясь, шёл паровоз, казалось уже не вёл, а сдерживал длинный поезд, составленный из новых голубых вагонов.
— Поедете в цельнометаллическом. Красота! — Семён подхватил чемодан Трофима Тимофеевича и раньше всех двинулся на перрон. — Надо успеть захватить нижнюю полку. Будет удобно, как дома на кровати…
«Говорун! — отметил Дорогин. — По языку, однако, в отца пошёл?».
Свободных нижних полок не оказалось. Семён, заглядывая в каждое купе, два раза пробежал с чемоданом из конца в конец вагона.
Трофим Тимофеевич стоял в коридоре. До него донёсся разговор:
— Слушай, браток, у нас тут старикан погрузился. На курорт направленный. Ему вздыматься трудно. Уступи местечко.
«Зачем он так? — думал Дорогин. — В пути всё утрясётся…»
Но останавливать Семёна было поздно. Выглянув из дальнего купе, он позвал:
— Сюда, папаша! Место — красота!
Старик поморщился. Вера сказала:
— Правильно делает: тебе можно ехать только на нижней полке.
Вслед за отцом она вошла в купе и поставила кошёлку. На противоположной нижней полке мальчуган с белыми кудряшками сказал матери, полнолицей женщине:
— Яблочками пахнет! Сходи на станцию — купи.
— Зачем ходить? Яблоки — вот они! — Трофим Тимофеевич нагнулся, достал два яблока и подал мальчугану, — Пробуй. Маму угости.
Мать, открыв сумочку, спросила:
— Сколько вам за них?
— За подарки не платят, — сказал Дорогин.
— Знаете, мы ехали по тайге. За окном — леса и леса. На станциях — запах сырых брёвен, пихтовой коры да хвои. Мы накупили кедровых шишек и орехов. Хотите? — Женщина взяла со стола три шишки и предложила всем. — Берите, берите.
— Я соскучился по орешкам, — отозвался Семён, принимая шишки.
Мальчуган грыз яблоко. От кисловатого сока щёки его порозовели.
— Вкусное? — спросил Трофим Тимофеевич и пообещал — Будешь получать каждый день. Да, да. У нас яблоки свои.
Семён пошёл к проводнику, чтобы попросить постель, и задержался.
Перед расставанием полагалось посидеть. Вера опустилась рядом с отцом. Он внимательно посмотрел ей в глаза.
— За меня, папа, не волнуйся. Всё будет хорошо. — Дочь тронула его холодную морщинистую руку. — Отдыхай спокойно, лечись. Приедешь на место — сразу дай телеграмму. Ладно? Я буду ждать.
Глава двадцать первая
Проводив поезд, в котором уехал Трофим Тимофеевич, Семён подхватил Веру под руку и, нагнувшись, прошептал:
— Вот мы и вместе! И хорошо, что одни!
Девушка, слегка отстранившись, посмотрела на него широко раскрытыми глазами.
— Ну да! — подтвердил Семён. — Никто не помешает.
— Для меня отец никогда не будет помехой.
— Я не об этом. Сам папашку с мамашкой тоже люблю. Может, не меньше твоего…
Они вышли на обширную площадь. Дул холодный сырой ветер, и люди спешили разойтись по домам. Сёма с Верой шли медленно. Он крепко прижимал её локоть и горячо шептал:
— Я рвался к тебе, как бешеный. Даже рассказать невозможно. Меня не соглашались отпускать, хотели оставить в кадрах. А я своего добился. Сейчас без ума от радости!..
А девушка посматривала на него с неприятным ей чувством насторожённости, от которого она старалась избавиться. Вера объясняла себе это чувство тем, что, после столь долгой разлуки, они провели вместе всего лишь несколько минут и не успели приглядеться друг к другу. Конечно, в её груди разгорится доверчивая радость.
— Давай сразу махнём домой, — предложил Семён.
— Ночь тёмная, — простодушно возразила Вера.
— А нам свет ни к чему! Без него даже лучше…
— Ой, нет, нет.
— Ладно, переспим тут. Завтра пошатаемся по городу…
Грубые словечки испугали Веру. Да и «шататься» без дела она не привыкла. В городе обычно куда-нибудь спешила: дел оказывалось много, а времени не хватало.
— Накупим всего для гулянки! — продолжал Семён. — Чтобы гости, как говорит мой папашка, бровями пол подметали…
На аллее городского сада они остановились. Вон клён — свидетель их разлуки.
— Помнишь, дорогуша?
Конечно, она не могла забыть той минуты. Много раз проходила здесь и смотрела на клён; повторяла стихи, которые тогда ей хотелось услышать от него:
А Сёма на прощанье к чему-то заговорил, что он — «ревнючий». Чего доброго, сейчас напомнит об этом да примется расспрашивать: с кем встречалась? с кем плясала?.. Нет, нельзя рассказывать о тех зимних вечерах в садовой избушке, — начнёт допытываться: что за парень Вася Бабкин? какой из себя? А ведь она не может сказать ничего плохого. Ни одного слова. Только хорошее! Сёма надуется… Это, конечно, нехорошо: утаила. Но что же делать? Недавно решила — все начистоту. А сейчас, — сама не знает отчего, — не может вымолвить слова.
— Ты о чём-то ещё замечталась?
— Нет… ни о чём. Просто так…
— Ну и ладно. Сошлись наши дорожки у этого клёна! Красота!
Когда миновали сад, Семён повернул к ресторану. Но Вера, боясь, что он будет настойчиво угощать вином, отказалась.
Конь стоял на заезжем дворе колхоза. Семён не знал квартирной хозяйки. Вера проводила его туда и познакомила с Егоровной, сутулой женщиной, с острым подбородком и красным носом; попросила её присмотреть за конём, а сама собралась на ночёвку к своим знакомым. Семён уговаривал остаться. Егоровна уступала ей свою кровать, стоявшую не в горнице, где обычно ночевали колхозники, а в кухне за печкой, но Вера и на это не согласилась. Семён насупился. Ему помнилось, раньше она не была такой упрямой. Характер показывает! А с покладистой женой жизнь, говорят, идёт легче. Пусть-ка она сразу почувствует, что и у него тоже есть норов. И он не пошёл провожать её. Даже на крыльцо не вышел.
На дорожку всё же дал горсть орешков, которые сам нашелушил из кедровых шишек.
Вере показалось, что орехи пахнут табаком. Это от пальцев Сёмы. Они у него жёлтые, просмолённые дымом. Курит он напрасно. В её семье табаком никто не баловался. Она всегда дышала чистым воздухом. Но к табаку, наверно, можно привыкнуть?
А орехи она всё-таки не стала щёлкать — выбросила. Пусть полакомятся куры.
Добрые знакомые не отпустили Веру до завтрака, и она только в десять часов появилась на тихой улице, заросшей картошкой. Шла быстро, нетерпеливо всматриваясь вдаль. Думала: вот-вот из калитки выйдет Сеня и, сияя улыбкой, бросится навстречу. Но серая покосившаяся калитка оставалась неподвижной, и у Веры отяжелели ноги. Она пошла медленно. Семён, наверно, смотрит в окно? Так пусть не думает, что она летит к нему, очертя голову.
Через открытое окно был виден стол с пустой бутылкой из-под водки, с грязной посудой, с огрызками огурцов; в глубине горницы раскатисто храпел человек, и Вера передёрнула плечами, словно ей облили спину холодной водой.
На крыльце, почёсывая поясницу, появилась Егоровна, неумытая, взлохмаченная; громко икнула.
— С утра икота — к вечеру в костях ломота. Ежели без опохмелки… — разговаривала сама с собой. — На поправку требуется…
Заметив Веру, моргнула ей белёсым глазом и, ухватившись за бока, рассмеялась широким ртом, в котором там да сям торчали желтоватые зубы:
— Твой-то как отдирает! Ну, здоров!.. — Проведя языком по губам, припомнила вчерашнее. — Мы тут за вашу встречу раздавили пол-литровочку! Чокались, чтоб вы лучше чмокались, чтоб завсегда совет да любовь…
Вера круто повернулась и быстро-быстро отошла от крыльца. Какое дело до неё посторонней бабе? Зачем она лезет в душу? И Семён тоже хорош! Не мог потерпеть до дому, напился и разболтал всё… В армии служил, а не научился держать себя в руках.
Напоив «Буяна», солового жеребчика, и не зная, чем ещё заняться, Вера прошлась по двору.
Егоровна возвращалась домой с бутылкой в руках.
— Для опохмелки!
— Скажите там… мне ждать некогда, — попросила Вера ледяным голосом, но тут же, как бы спохватившись, выпалила: — Нет, не надо. Не будите. Я одна уеду.
— Ох, капрызная ты девка! — упрекнула Егоровна. — Для тебя только трезвые хороши? А ежели человек выпимши? Ты приноровись к нему, поухаживай за ним. Наше дело — бабье!
Не слушая назиданий, Вера принялась охомутывать коня. Успеть бы уехать одной. За дорогу уняла бы сердце. Она ещё только заправляла шлею, а во двор уже, разминаясь, вышел Семён. Приглаживая свои спутанные волосы, стал упрашивать:
— Зайди, Верочка, на минуту. Посидим…
— Даже не подумаю…
— Нельзя без «посошка». Порядок не нами заведён.
— Ну и шагай себе с посохом, коли хочется. А у меня конь есть.
Замолчав, Вера повела «Буяна» к оглоблям. Семён пошёл рядом с ней и заговорил так мягко, как только позволял ему его грубоватый голос:
— Я знаю, на что ты сердишься. Виноват перед тобой.
Но мы ведь немножко, чуть-чуть вспрыснули моё возвращение… Тоскливо стало без тебя, ну, вот и… — Он развёл руками. — Обругай меня всяко, только не молчи. Не сердись. У меня сердце болит, когда возле меня хмурятся…
Дай, я сам запрягу коня!
Вера подобрела, — для первого раза можно извинить, — и, отступив на шаг, следила за быстрыми и ловкими движениями Сёмы. Когда он упёрся ногой в хомут и стал затягивать ремённую супонь — шутливо предостерегла:
— Потише! Помнишь, как медведь дуги гнул?!
Завязав супонь, Сёма стукнул кулаком по дуге. Она загудела.
— Не хватает колокольцов! Может, найдём в магазине?
— Нам не почту везти. Зачем они тебе?
— Ну, как же?! Чтобы все в окошки высовывались!..
— Я не кукла, нечего меня напоказ выставлять!..
Семён ушёл в избу, пообещав «обернуться в одну секунду». Вера ждала его, остановив коня возле крыльца; не подымая глаз на окно, думала:
«Выпьет или не выпьет?..»
У неё боязливо зябло сердце. Она всё больше и больше присматривалась да прислушивалась к Семёну, будто к человеку, с которым встретилась впервые; будто никогда не пела частушек под его гармошку и не плясала перед ним в кругу своих подруг; будто не она провожала его в армию в дождливый осенний день. Но что же тут удивительного? То была девчушка. Повзрослев, она переменилась. И он тоже переменился. Поневоле прислушаешься…
Семён вышел в фуражке, с подсолнухом в руках, который дала ему на дорогу Егоровна. Мягкие губы у него лоснились, на лице играло довольство.
— Вот и я готов! — объявил громогласно, словно спешил обрадовать.
Он сел рядом с девушкой и хотел взяться за вожжи, но та опять заупрямилась:
— Нет, нет, править буду я. — И объяснила: — Конь с норовом. Ты его ещё не знаешь. И он не знает твоей руки.
Семён, неожиданно для себя, уступил ей.
Вера, глянув ему в глаза, спросила:
— С «посошком»?
— С маленьким. Ты не сердись. Пойми…
— Первый раз, так и быть, прощу.
Они заехали на вокзал. Семён получил багаж; уложив его под переднее сиденье, хлопнул рукой по чемодану и от удовольствия прищёлкнул языком:
— Какие подарки я для тебя припас!.. — И выжидательно посмотрел на Веру. — Отрез на пальто — раз! Отрез на платье — два! А матерьял…
— Красивее того, голубого?
— Что ты! Увидишь — закачаешься! Бабы с ума сходят! Называется — пан-бархат! Слыхала?
— А ты думаешь — нет?
Хотелось спросить — какого цвета пан-бархат, но Вера сдержалась: сам скажет. И ждать ей пришлось недолго.
— Я выбрал золотистый. К твоим волосам как раз! И самый дорогой! Наши офицеры даже отговаривали: моих денег жалели. А я для тебя — всё!
Подъехали к райвоенкомату. Пока Семён был занят там, Вера думала о платье. Отрез дорогой — надо отдать сшить в городе. Можно даже сейчас. Ателье мод недалеко… Но она остановила себя: «Зачем же так сразу? Он подумает, что у меня все заботы — о нарядах…»
Стуча каблуками, Семён спускался с крыльца на тротуар.
— Можно ехать дальше.
— В райком?
— В загс.
— А ну тебя!.. Я спрашиваю серьёзно. Мне показалось, что ты решил сегодня везде встать на учёт.
У неё, Веры, нынче год особенный: недавно её приняли в партию! Сёма уже был в дороге, и она не успела написать ему об этом. А скоро её пригласят на бюро райкома. Она уже сейчас волнуется. Ведь будут утверждать её вступление! Конечно, зададут вопросы… Интересно, о чём спрашивали его? Волновался ли он?.. Но Вера не успела спросить.
— Торопишь ты меня. Очень торопишь. — Семён, откинув голову, рассмеялся; блеснули его широкие крепкие зубы. — Жаль, что не во всём!
Он сел на своё место, слева от Веры, и прижался плечом к её плечу. Она, не отвечая на его слова, подалась немного вперёд и ослабила вожжи. Конь побежал лёгкой рысью, и колёса застучали о булыжник мостовой.
— Я почему-то думала, что ты давно вступил в партию, — сказала Вера.
— А ты что, парторгом работаешь! — усмехнулся Семён. — Сразу принялась за анкетные данные!
— Если бы ты меня спросил — я ответила бы прямо.
Семён схватил её левую руку и крепко стиснул.
— Ой, больно!.. — Высвободив побелевшие пальцы, девушка потрясла ими. — Медвежьи шутки!..
На душе у неё было муторно. Опять показалось, что спутник — незнакомый, неизвестный ей человек, и с ним боязно.
За углом виднелся четырёхэтажный новый, ещё не оштукатуренный дом с кирпичными колоннами.
— Это наш институт! Снаружи здание пока что неказистое, но внутри очень…
— А главный «Гастроном» на старом месте?
— «Гастроном»? — у Веры осекся голос. — Да… на прежнем, через дорогу.
— Поворачивай туда.
Но Вера остановила коня у подъезда института, бросила вожжи Семёну и выпрыгнула из ходка.
— Мне нужно узнать о сессии заочников, — кинула через плечо и, не оглядываясь, пошла к двери.
— Ты недолго?
— Постараюсь не утомлять ожиданием.
Она, действительно, не заставила себя ждать, вернулась через каких-нибудь пять минут; принимая вожжи, процедила сквозь зубы:
— Теперь можешь идти в свой «Гастроном».
Семён ушёл. Вера сидела, задумчиво опустив голову.
На улице было шумно. Справа, мягко сигналя, проносились «Победы» и «Москвичи»; грохотали грузовики, забрызганные грязью полевых дорог. Слева двумя потоками двигались пешеходы. Вера не прислушивалась к шуму и гомону улицы. Он доносился до неё, как бы приглушённый сном.
Но вот над всем этим всплеснулся голос, искрящийся нечаянной радостью:
— Верочка!
Очнувшись от раздумья, она вскинула голову.
— Ой!.. Кого я вижу!..
В трёх шагах от неё стоял Бабкин. Это было так неожиданно, что у Веры перехватило дыхание. И дикий буран, и ласковая теплота в садовой избушке, и задорная вихревая пляска, и добродушное прозвище — Домовой, и забавный посев берёзки — всё всплыло в памяти, будто случилось вчера.
Вася с простёртыми руками метнулся к ней, но вдруг застыл на месте, и радость в его глазах сменилась растерянностью обознавшегося человека.
Вера, выронив вожжи, тоже застыла с приподнятыми руками. Что он молчит? Хоть бы ещё одно слово… Она заговорит сама. Во время последней встречи ушёл, не простившись. Тайком. Обиделся на неё. Она тогда сболтнула что-то лишнее. И, наоборот, не сказала того, что было нужно. Скажет сейчас. А что?.. Ну, чего он застыл?..
— Ты понимаешь… — проронила Вера и замолчала. Ей было больно и стыдно, а отчего — сама не знала.
Справа, как внезапный гром, от которого вздрагивает сердце, раздался гулкий голос Семёна:
— Вот сколько накупил! Красота!
У Васи побелело лицо.
Садясь в ходок, Семён, громоздкий и неповоротливый, потеснил девушку. Она, вздрогнув, отодвинулась от него.
Бабкин искал её взгляда.
— Значит, всё? Разлука без печали?!
— А ты… ты кто такой? — рявкнул Семён, подаваясь к нему широкой грудью. — Откуда выпал?
— Из тех мест… — Вспомнив о девушке, Вася удержался от солёного словца. — Тебя не спросился! И не собираюсь…
— Сосунок!.. Ей, — Забалуев кивнул на Веру, — кем доводишься?
— Много будешь знать, скоро сдохнешь!
— Ну ты! Морду расквашу!..
— Руки коротки!
— Гнида беспалая! Кукиш показать и то нечем, а лезешь в драку. Да я тебя…
Завидев взмахнутые кулаки и почувствовав, что вожжи ослаблены, «Буян» рванулся с места крупной рысью. От неожиданности Семён стукнулся позвоночником о стенку черёмухового коробка.
— Сдурела, что ли?!. Погнала коня…
Девушка не слышала слов; повернувшись, смотрела на тротуар, но уже не могла отыскать Василия среди пешеходов.
— Чёрт знает!.. — ворчал Семён. — Этого не хватало!..
Вожжи скатились на мостовую, попали под колесо.
Конь остановился. Девушка выпрыгнула раньше парня и, приподняв колесо, высвободила их. Семён ещё больше разозлился. Когда снова сели в тележку, спросил вызывающе:
— Что это за нахал? — Вера молчала, и он повысил голос. — Что, говорю, за недоносок подлетал?
— Во-первых, не подлетал, — вспыхнула Вера, — во- вторых… Не смей так о нём!
— А кто же всё-таки?
— Тебя не касается.
— Вон что!.. А я при разлуке упреждал: ревнивый! Не запомнила?
— Ещё бы не запомнить!..
— А таишься от меня.
— Рада бы утаить, да… нечего. Нечего! Останавливался один знакомый. Садовод. Василий Бабкин… Хватит?
— Познакомила бы и меня со… знакомым. А то чудно как-то… — Разворчавшись, Семён не мог остановиться. — Сразу написала бы про всё в письме. Прямо и честно. Дескать, есть ухажёр.
— Да писать-то было не о чем, — У Веры дрожали губы, и она говорила отрывисто. — Совсем не о чем. Тебя ждала… Столько лет. И вот… дождалась.
Семён одной рукой обнял её и потрепал по плечу.
— Я ведь так. Пошутил…
Резким движением девушка высвободила плечо…
Хотелось поскорее вернуться домой, и Вера погоняла коня вожжами.
Семён постепенно успокоился. Он готов всё забыть, коли беспалый не был в женихах.
Чтобы развлечь девушку, Семён громко рассказывал о покупках: селёдка жирнущая! колбаса трёх сортов! консервы из осетра! А для неё — всякие сладости, самые дорогие!
Порывшись в одном из свёртков, он достал конфетку.
— Вот какие! Называются «Белочка». Держи!
— Не люблю конфет.
— Раньше не отказывалась.
— А сейчас не хочу.
Семён сунул конфетку Вере в карман жакета.
— За городом съешь. А не то — скормлю. Я — такой!
Он опять заговорил о загсе. Вера ответила:
— Я же сказала: без папы нельзя… Когда он приедет с курорта, я — на сессию заочников.
— Вот обрадовала! Из-за твоих сессий и пожениться будет некогда!
Семён надеялся — балагурство развеселит. Но Вера промолчала. Боязнь и обида возрастали, и она опять не знала, как поведёт себя через минуту.
Положив подсолнечник на колени, Семён щёлкал семечки. Губы у него стали чёрными.
— Тебе нашелушить?
— Спасибо. Не хочу пачкаться. И ты достань платок. Оботрись.
— Ишь, какая! Побрезговала? А я тебя всякую люблю! Хоть твоя шея запылилась, а я возьму и поцелую.
— Нет, нет…
Они выехали в поля. Вера смотрела на далёкие горы, окутанные синей дымкой. В молодости отец много раз ездил туда на охоту. И за кедровыми орехами. Рассказывал, как там хорошо! Однажды с ним поехала девушка… Её мама… Побывать бы там этой осенью.
— Ты почему обратно замолчала? — встревожился Семён.
Вера вздрогнула.
— Залюбовалась горами, — молвила сквозь зубы, затаивая думы.
— Невелика красота!
— Да? Карпаты живописнее? Я читала — восторгаются ими.
— Не знаю. Проходил, проезжал, а ничего такого не заметил. Лес да камни — вот и всё.
— Только?!
— А что ещё? Я говорю прямо: мне на горы наплевать, — от них одно неудобство…
Семён посетовал: до сих пор Вера ничего не рассказала о себе. Как жила? Что поделывала?
— Работала в поле. Говорят, не хуже других. А ты даже не спрашиваешь о колхозе.
— Успею наслушаться.
— На какую работу думаешь устроиться?
— У меня работа лёгкая! Культурная! — Семён шевельнул носком сапога коробку с аккордеоном. — Эта машинка нас прокормит!.. Правду говорю! За музыку я получал от командования благодарности! Меня в радиокомитет примут!
Вера опять перенесла взгляд на далёкие снежные вершины, вонзившиеся в бирюзовое небо. А Семёну хотелось, чтобы девушка смотрела только на него, и он шевельнул локтем.
— Но ежели тебе так хочется жить в деревне, могу поступить в клуб. Раньше я чуть-чуть пиликал, и то девчонки хвалили. Помнишь? А теперь все вальсы знаю! Краковяк, мазурку! И фокстроты могу — красота!
Впереди показались крайние избы. Залаяли собаки.
Семён настойчиво протянул руку за вожжами.
— Давай, хоть сейчас поменяемся местами.
— Чтобы люди видели — ты меня везёшь. Да?
— Нельзя же из-за пустяков спорить.
— И не надо.
Поравнявшись с воротами забалуевского дома, Вера остановила коня. Семён просил:
— Заезжай прямо к нам. Без всяких отговорок. И оставайся, как хозяйка. Жена!
— Ой, нет! Так сразу…
— Достану отрезы — любуйся!
— Некогда. И «Буян» голодный…
Выгрузив из ходка тяжёлый чемодан и коробку с аккордеоном, Семён ухватился за вожжи:
— Вечером приходи к нам на гулянку. А то рассержусь. Слышишь?
От крыльца спешила к воротам Матрёна Анисимовна, утирая слёзы обеими руками:
— Сыночек ненаглядный!.. Появилось ясно солнышко!..
Семён повернулся к матери.
Вера взмахнула освободившимися вожжами и погнала коня.
Она не могла никого видеть, не могла ни с кем разговаривать, даже с Кузьмовной. Казалось, изо всех окон смотрят на неё, будто в селе знают всё, что случилось с ней. Ей стало горько и стыдно, и она промчалась прямо в сад. Войдя в беседку, рухнула на скамью, как подкошенная, уронила руки на стол и, уткнувшись в них лбом, заплакала.
Глава двадцать вторая
«Толстогубый верзила! Истукан! Лоб, как самоварный бок… Чего она в нём нашла? За чем погналась?» — яростно спрашивал Вася, идя по улице, и кулаки его сжимались. Правый, где не хватало двух пальцев, походил на кукиш, а левый… Левым он стукнул бы верзилу по носу, если бы конь не рванулся вперёд… И сердце скорее бы отошло, успокоилось…
Вася шёл по улице, не замечая никого и натыкаясь на пешеходов, будто в сумеречном лесу на деревья. Его отталкивали: «Очумел, что ли?!» Он не слышал слов.
Позабыв о правилах, улицу переходил с угла на угол. На середине повернулся и долго смотрел вдаль, как в пустоту.
Всё кончилось. Всё…
Не заметил, как разжал кулаки, побрёл по дорожке в городской сад.
Там свернул в тихий уголок и на маленькой полянке, окружённой поникшими клёнами, опустился на косой пень высоко срезанного, неурочно рано посохшего дерева…
…Беспокойные дни, щедрые на горьковатые полынные ветры, предваряли ту неожиданную, недобрую и последнюю встречу, понапрасну взбудоражившую его. Неприятности начались с бумажки, которая извещала об открытии школы садоводов на опытной станции. Их колхозу дали одно место. Кому другому, как не ему, Васе Бабкину, полезно практические навыки подкрепить учёбой. Но Шаров был иного мнения:
— Бросить сад? А на кого?
— Свет не клином сошёлся…
— Я тебя понимаю: учиться надо. Но замены пока нет. Не вырастили. А воз — на крутом подъеме. Если теперь коня из оглобель — телега покатится вниз.
Вася подхватил этот воз, оставленный отцом, в трудный год. И сейчас, по правде говоря, выпрягаться ему нелегко, хотя бы и на время. Нельзя уйти бездумно, не спросив своей совести — хватит ли у преемника навыков и живёт ли в его сердце настоящая любовь к делу? А всё-таки обидно, что поедет кто-то другой. И кто? Капа Кондрашова! Но ведь она, все знают, не могла одолеть пятого класса!
— Учтут её практику, — сказал Шаров.
Ну что ж, Вася согласен, — в бригаде без этой надоедливой бабёнки будет спокойнее.
Разговаривать с Кондрашовой пришлось ему же. В тот день она со своим звеном перекапывала приствольные круги в одном из кварталов ранеток. Она была в маленьких — из добротного хрома — сапожках с короткими голенищами, которые туго обтягивали крепкие ноги. Верхнюю часть голенищ на тонкой подкладке из телячьей кожи Капа загнула, считая эти светлые полоски особым шиком, доступным в будни да ещё на такой чёрной работе далеко не всем.
«Задаёт форсу!» — усмехнулся Вася.
Капа не видела, что он подходит к ней, но узнала по шагам и, как всегда, обрадовалась возможности поговорить с ним. А Васе давно претила её радость, и он обычно разговаривал с ней холодно, сухо, сугубо деловито. Капа злилась на него и посмеивалась: «Начальничек-то вместо воды опять уксусу хватил! Ха-ха-ха…» Иногда спрашивала: «У тебя что, в горле-то аршин застрял? Бедный парень! Как мне жаль тебя! Ха-ха». Но сегодня у Васи шаги быстрые, возбуждённые, будто он решился на отчаянный поступок, и Капа приготовилась к тёплому разговору, которого давно ждала. Но бригадир, подойдя, заговорил с таким холодком, что невольно показалось — вот ещё немножко, и слова примёрзнут к зубам:
— Новость есть…
Капа не переставала надеяться, что ей, вопреки всему, удастся добиться задуманного. Убеждённая в своей красоте, она считала её за изрядное богатство, — а кто же, в конце концов, не прельстится богатством? — и не думала, не подозревала, что может существовать иное богатство, богатство души, ума, что только оно, это душевное богатство, сродни настоящему обаянию, способному покорить человека. Раскрасневшаяся от одной возможности поговорить она, отбросив лопату, впилась в Васю смоляными глазами:
— Расскажи, бригадир, расскажи про новости. — Шевельнула полушалок возле висков, словно ушам стало жарко. — Буду слушать, как гармошку.
Новость насторожила её. Ехать одной? Совсем неинтересно. Вот если бы вдвоём с Васей махнуть туда — она бы не задумалась ни над чем, и никто бы не остановил её. Хвоста у неё нет. Вовку мать попрежнему почитает за своего и говорит, что никогда не расстанется с ним. Все знают, парнишка зовёт бабушку — мамкой, а её — Капой, чаще— Капкой-Кошачьей Лапкой.
С тех пор как Вася при всей бригаде сказал, что только кукушата, по непутёвости матери, вырастают в чужих гнёздах, у девчонок завязло в зубах: «Кукушка, Кукушечка!» Капа злилась на них и ещё больше — на себя: почему это у неё, как только она увидит Бабкина, срываются с языка не те слова? Не те, которые нравятся ему. Знать бы их все заранее! Но отыскать их, «те слова», нелегко. Вот и сейчас Вася счёл, что разговаривать им больше не о чем, но Капа удержала его цепким взглядом:
— А тебе очень хочется, чтобы я поехала учиться? Скажи — очень?
— Колхозу нужны кадры.
— Ты бы ещё брякнул: «Ученье — свет, неученье — тьма». Ха-ха… Сухарём прикидываешься! А все девчонки знают — ты не такой. И я знаю.
Она пошевелила сапожком комок земли.
— Я не какая-нибудь отсталая. Всё понимаю.
Раздавив комок, подняла носик и вызывающе спросила:
— Сбываешь меня?.. Заявленье писать или так прямо ехать?
Этого Вася не знал.
— Хоть бы написать-то пособил... Потратил бы вечерок…
Когда Бабкин уходил, его настигла усмешка:
— Уеду — затоскуешь!.. — и вслед затем посыпался такой неладный хохоток, что, казалось, сквозь него, как дождик сквозь осенний гром, вот-вот польются слёзы.
«Скатертью дорожка!..» — мысленно пожелал ей Вася и стал думать о себе: «Поступлю в заочную школу. Это даже лучше. Говорят, если приналечь — в зиму можно пройти два класса!..»
Сегодня Капа последний раз торговала яблоками на городском базаре, а он, Вася, пошёл с заявлением в школу, оттуда, подбодрённый успехом, отправился за учебниками, и город был ему дорог каждым красивым домом, каждой витриной в окне магазина, каждым метром асфальтированного тротуара. Всё здесь — для него. Вот для него милиционер остановил два встречных автомобильных потока: спокойно переходи улицу! Вот четырёхэтажное здание сельскохозяйственного института. Построено для него, — он постарается стать студентом через два года…
И в этот миг он увидел в трёх шагах от себя ту, что снилась ему много-много раз. После холодного разговора в театре ему не на что было надеяться, но он всё-таки думал о ней, вспоминал её. Сейчас ему почему-то показалось, что Вера, придержав коня, поджидала его. И он, позабыв обо всём, кликнул её по имени. Вера отозвалась. Но как? Скорее всего испугалась: встреча не ко времени! Оттого и вожжи выронила. Руки вскинула, кажется хотела объяснить: «Ты же знал раньше…» А в ходок уже укладывал покупки лобастый…
…Неподвижно, с озябшим сердцем, будто на него пал иней, Вася сидел на пне. Упрекал себя: не надо было робеть да медлить… Сразу бы в тот первый вечер… А разве он мог? Девки, её завистницы, огорошили его: «чужая невеста!» И это… это была правда. Наверно, сегодня расписались в загсе. Стала она мужней женой. Бабой! Верка Забалу…
Вася выхватил из кармана пиджака её фотографию, рванул обеими руками. Хрустнула толстая плотная бумага. Но три бессильных пальца правой руки, скользнув, выпустили угол карточки…
Лучше бы не было ничего — ни встречи в буран, ни пляски в садовой избушке. Дёрнула его нелёгкая пойти на охоту в тот недобрый день!.. И за что он полюбил эту девчонку?.. Вася стал было охаивать её, но ничего худого припомнить не мог…
День клонился к вечеру, а он всё ещё сидел на пне. В левой руке, что лежала на коленке, у него была надорванная карточка. Он не смотрел на неё, но уже чувствовал, что не расстанется с нею. Он забыл об учебниках, о тетрадях, которые собирался купить; забыл о том, что Капа ждёт его на базаре с выручкой от проданных яблок. Обо всём забыл.
Как могла красивая, умная девушка полюбить того верзилу? За что? Никто не скажет, не объяснит. За то, что — гармонист? Но гармонист хорош на улице, а в доме— надоест, как жужжащий шмель. Говорят, под домашнюю гармонь даже самые заядлые плясуньи редко разминают ноги… Образина — можно испугаться. А вот выпало большое счастье!..
Но это ещё не известно. В чужом сердце счастье не измеришь и не взвесишь ни на каких весах. У каждого свои весы, доступные только ему самому. И для счастья и для кручины у всякого свои весы.
Из степи навалился ветер, начал обламывать семена клёна. Два крылатых семечка, как нежданный дар на память об этом саде, ветер кинул Васе на ладонь. Он положил карточку в карман и стал рассматривать зёрна. Они были почти зрелыми. Такие можно сеять. Лет через пять вокруг нового колхозного сада поднимется стена из раскидистых клёнов. Зашумят его деревья в лесных полосах…
Бабкин стал срывать с клёнов крылатки семян. Полными горстями клал их в карманы. Постепенно это отвлекло от раздумья. Но в тот день он так и не вспомнил ни об учебниках, ни о выручке от яблок, которыми торговала на базаре Капа.
До отъезда Капы в школу оставалось несколько дней. За эти дни Вася убедился, что она во многом переменилась и стала заботливой садовницей. Всё это было связано с крыжовником.
В саду издавна на одной сотке рос крыжовник. Кусты были запущенные, ощетинившиеся, как ежи. Среди хилых молодых побегов торчали сухие, почерневшие от времени. Никто не хотел вырезывать их. Даже опавший лист не убирали и не рыхлили землю. Любителям полакомиться едва удавалось отыскать на кустах по нескольку ягодок.
А позапрошлым летом участок уже выглядел прихорошенным. Ранней весной Капа, решив доказать не столько девушкам, сколько молодому бригадиру, что никаких колючек не боится, терпеливо вырезала все лишние ветки, перекопала землю, с корнем выдрала бурьян.
Как языком вылизала! — дивились в бригаде и потешливо требовали: — Открой, Капка, рот: мы колючки из языка выдергаем, йодом смажем…
— Я вам смажу! — шутливо огрызалась Капитолина. — Пожалуй, своих не узнаете! Ха-ха…
Нынче омоложенные кусты насквозь прогревались солнечными лучами, и розоватые фонарики крупных ягод, наливаясь соком, постепенно нагибали ветки, пока не оказались на земле.
Капа знала, что девушки частенько бегали смотреть богатый урожай, и ходила с гордо поднятой головой: «Видали?! А ещё спорили со мной!..»
— Наплачешься ты со своим урожаем! — пытались девушки «завести» Капу, но звеньевая отвечала с интригующей заносчивостью:
— А вот увидите!.. И бригадир тоже убедится!..
Ждали, что она, раззадорившись, не утерпит и расскажет, как думает подступиться к урожаю, но Капитолина всякий раз замолкала и тем самым подогревала интерес. Накануне уборки она объявила:
— Завтра пойду кусты доить!..
— Подойник не забудь. Вдруг твой крыжовник польётся, как молоко: дзинь, — дзинь!..
— Кровушка потечёт из поцарапанных рук!..
На следующее утро Капитолина нарядилась в неизвестно когда сшитый ею брезентовый фартук. На левой руке у неё кожаная рукавица.
Вся бригада собралась возле кустов крыжовника.
Звеньевая завернула жёсткий фартук наподобие воронки. Левой рукой она приподняла ветку, правой провела по ней — ягоды через воронку посыпались в корзину, стоявшую на земле. Потом приподняла вторую ветку… Так она продвигалась по кругу и доила куст. Ещё не обобрала и половины веток, а корзина уже оказалась полной.
— Давайте другую! — потребовала Капитолина.
Когда собрала урожай со всех кустов, вскинула носик:
— Вот, как надо работать! — Показала правую руку. — И нигде ни одной царапинки!..
Девушки приставали к ней:
— Ты сама придумала? Сама?
Капитолина отвечала уклончивыми шутками.
Вася понял — теперь нестрашно засадить крыжовником хоть десять гектаров! Эх, если бы не погибли в земле семена, собранные отцом!..
Раздосадованный неудачей, бригадир ещё в прошлом году сказал звеньевой, чтобы она на той грядке посеяла акацию. И больше туда не заглядывал. А Капитолина гордилась этим важным поручением, ждала— придёт полюбоваться всходами; заботливо пропалывала и поливала грядку.
Спустя несколько дней после возвращения из города Бабкин, всё ещё хмурый и неразговорчивый, работал в саду; старался уйти подальше от людей. Вдруг он услышал взбудораженный голос:
— Бригадир!.. Бригадир!.. Девчонки, где он? — голос всё ближе и ближе. — Не откликается. Сердцем ничего не чует….
Вася вышел навстречу. Капитолина схватила его за руку и потянула в сторону грядки с молодыми сеянцами жёлтой акации:
— Пойдём! Скорей, скорей!.. Погляди, что я там нашла, полюбуйся!..
Склонившись над прополотыми сеянцами, Вася увидел между ними крошечные листики молодых всходов. Крыжовник! Кто бы мог подумать, что семена взойдут только в середине третьего лета?!
Нечаянная радость сменилась озабоченностью — как спасать драгоценные всходы? Ведь в земле уже переплелись корни: неосторожно тронешь — всё погубишь.
— Прополем! — обнадёжила Капитолина. — У меня рука на это лёгкая! — И она начала осторожно выдёргивать акацию. — Вот крыжовничек! Вот ещё!
«Она и впрямь хорошая садовница!» — подумал Вася.
По глазам парня Капа догадалась о его думах, и в ней проснулась такая энергия, какой хватило бы на десятерых.
— Я сбегаю за водой, — объявила звеньевая. — В одну минуту! Вспрысну изо рта — все приживутся! А ты наруби веток — притеним малюточек.
Правду говорят: человека тогда узнаешь, когда с ним пуд соли съешь!
Послезавтра уедет Капитолина учиться, и в бригаде все почувствуют — недостаёт смешливой молодой бабёнки, успевшей не только привязаться к саду, но и сделать такое, за что её не раз вспомнят добрым словом. Он будет вспоминать за крыжовник.
С вечера Шаров долго работал над диссертацией, а поздней ночью едва успел заснуть, как раздался стук в окно, и послышался всполошённый хрипловатый голос:
— На зернофабрике — беда!
Павла Прохоровича будто обдало снегом. Он вскочил, по-солдатски быстро сунул ноги в сапоги и, на ходу надевая кожаное пальто, отправился туда.
Прошлым летом все ждали: скоро ли пустят в ход зернофабрику? На весь край — новинка! Принесёт большое облегченье!
Когда строительство было закончено, пришли первые грузовики с хлебом. Прямо от комбайнов. У распахнутых ворот простой шнурок, протянутый от столба к столбу, остановил автомашины. Собрались колхозники. Елкин открыл митинг. Шарову хотелось особо отметить заботы Кузьмы Грохотова, руководившего строительством, и он подал старику ножницы.
С трудом вложив толстые пальцы в тесные кольца ножниц, Кузьма Венедиктович рассмеялся:
— Маловат струмент-то! Для женских рук лаженный. Не привычный я к такому…
Взглянув на молодых парней, он припомнил свою молодость:
— Жизнь-то большая прошла. Много зим вот этими руками держал молотило да от нужды отмахивался. Теперь интересно вспомнить, а молодым полезно послушать. Бывало, утром выйдешь на двор, возле овинов — тук-тук-тук, тук-тук-тук. По всей деревне стукоток. Ну, берёшь молотило и отправляешься хлебушко выколачивать… Я был проворный, из-под моего молотила зерно во все стороны брызгало. Меня нанимали молотить. А обмолотишь — веять чем? Бери лопату да умолот вверх подбрасывай, аж под самые облака. Ветер полову отвеет, зерно дождиком упадёт. Тяжело хлеб доставался мужикам. А нынче машина человеческую силу заменила. Посеяли машиной, убрали машиной, обмолотили машиной. Вот сейчас пойду, повключаю рубильники, — машина провеет, просушит, по зернышку отберёт. Принимай, колхозник, хлеб да радуйся! Вот как!..
Он перестригнул шнурок, и люди вошли под высокие тесовые своды фабрики. За ними двинулся первый грузовик к бункерной яме. Через откинутый борт сырое зерно полилось тяжёлым водопадом. В тесовой трубе, подымая хлеб, зашуршала лента с ковшами, вверху застучали веялки сырой очистки. Люди шли, прислушиваясь к стуку решёт и барабанов, к шуму и плеску зерна. Той порой вторая машина отдала свой груз в приёмный бункер, а за ней следовала третья.
— С меня лишняя забота свалилась, как гора с плеч! — радовался Кондрашов больше всех. — Ровно я помолодел на двадцать лет!.. Надо тому инженеру, который чертежи составил, отбить телеграммку: благодарность от колхоза! Да пригласить бы его на Октябрьские праздники. Я в горницу провёл бы его, как самого дорогого гостя, да употчевал бы по-хорошему…
Зерно с полей текло рекой. Теперь дождь никого на токах не пугал. Ночью, в ожидании машин, девушки перекликались песнями…
Но радость была недолгой. В конце прошлой осени уже не проходило дня без поломок на зернофабрике — одних болтов сменили несколько десятков. Это понятно: маленькие деревянные веялки были рассчитаны на простой ручной привод, и они, подключённые к электрическим моторам, дрожали от невыносимой для них силы и быстроты движения барабана и решёт.
— Трясутся, как в лихорадке! — кивали на веялки колхозники.
Нынче в начале уборочной перетёрся вал у первой веялки сырой очистки. Пока не исправили, пришлось пропускать хлеб через одну машину, и на токах сразу появились высокие вороха зерна. Не очищенное от сорняков и обломков сочных стеблей жабрея да лебеды, оно начинало греться. Хотя зернофабрика и далека от совершенства, им нельзя обойтись без неё даже одного дня…
Что случилось там? Неужели поломалась вторая веялка?
Но беда оказалась страшнее. В той стороне, где стояла зернофабрика, огромным снопом взлетали искры.
Тяжело дыша, прижимая к груди левую руку, будто поддерживая сердце, готовое оторваться, Павел Прохорович побежал туда. Под высокой крышей зернофабрики было дымно, как в чёрной бане. Пахло горелым хлебом. Грохотов, обутый в старые валенки, кочергой вытаскивал головешки из печки и топтал, стараясь поскорее загасить топку.
Шаров в темноте, кашляя от дыма, искал лестницу; нащупав перила, взбежал наверх. Его обдало жаром. Многочисленные светлячки рвались в тесовой крыше.
— Воды! Д-давайте воды!
От едкого дыма смыкались веки, по щекам текли слёзы, но Павел Прохорович не отступал. Он принимал ведро за ведром и, размахнувшись, выплёскивал на стены и крышу. Струи тёплого пара окутывали лицо… Прибежало на помощь несколько человек. Привезли пожарную машину. Вооружились баграми и топорами. Разломали крышу, залили обуглившиеся доски.
Едва держась на ногах, Шаров спустился вниз. Грохотов распахнул контрольную дверку сушилки. Оттуда посыпалось полусгоревшее зерно. В зазорах тлели обломки стеблей лебеды и жабрея.
— Вот! — показал председателю. — Все зазоры забиты. Соломка высохла и загорелась. Вызывай инженера! Мы с него спросим.
— Себя надо винить, — плохо веяли.
— А веялка какая? Старушка! Кряхтит да кашляет. Как ни обряжай, — с делом не справляется.
— Ты п-прав, Кузьма Венедиктович, — для очистки зерна теперь нужны мощные машины…
Начинался рассвет, серый и по-осеннему ленивый. Где-то высоко дул ветер, растягивая по небу лёгкую пряжу облаков. Удастся ли ему раскидать её или, наоборот, он соткёт из неё тяжёлое, похожее на войлок, сырое покрывало?
Кузьма Венедиктович тронул усы, потом похлопал себя по ногам:
— Мои ворожейки предупрежденье дают. Торопиться надо…
— Может ещё переменишь прогноз? — рассмеялся Шаров; успокоившись, говорил без заикания. — Синоптики из бюро погоды и те ошибаются!
— А я худую погоду за три дня чую. И не одними ногами. У меня усы становятся мягкими. — Подумав, Грохотов добавил. — Озимые дождика просят. Им пора куститься.
Бесспорно — дождь нужен, но он попортит хлеб на токах. Вот если бы поставить комбайн на подработку зерна, хотя бы на один день. Шаров поехал в тракторную бригаду. Но Аладушкин даже не дослушал его до конца:
— Комбайны — на прикол?! Нет, нельзя такую машину превращать в веялку… Моё дело — косить хлеб. А на токах управляться — ваша забота.
— Вы поймите…
— И слушать не буду. Я стою на правильной линии.
Шаров вернулся на зернофабрику, посмотрел, как идёт ремонт, и только в полдень, голодный и задумчивый, направился домой.
Увидев его в окно, Татьяна замкнула библиотеку и пришла накрыть на стол.
От мужа пахло дымом. Лицо у него было утомлённое, глаза красные, усталые.
Татьяне хотелось, хотя бы ненадолго, отвлечь его от тревожных дум, и она сказала, что в огороде созрела кукуруза, выращенная из семян, которые мужу удалось раздобыть весной. То был новый сорт, выведенный Арефием Петренко. Павел дорожил своим приобретением. Теперь он поспешно вышел в огород. Вернулся оттуда, потрясая жёлтым початком:
— П-посеяли четвёртого июня: п-позднее было некуда. И вот урожай! П-подумай, Татьянка, какое это будет п-подспорье в хозяйстве! — Сейчас он заикался от радости. — Теп-перь мы её разведём! В п-поле будем сеять!
Початок положил на стол и за обедом посматривал на него.
— Я тебе скажу — самый ранний сорт! Отличный!..
— Попробуй хлеба из новой муки, — подвинула вазу Татьяна. — Белый, мягкий, как пух! Давно такого не было. Утром я вскочила — гляжу: квашня поднялась шапкой! Тесто дышит, как живое!
Павел слегка сжал ломоть, а потом ослабил пальцы, и хлеб шевельнулся в руке. Пахло поджаренной мукой, как бывает у домашних подовых булок. Да, хлеб из первого умолота, действительно, хорош! Пшеница была убрана в ясную погоду.
После обеда Татьяна заторопилась в библиотеку, — надо было отправить в бригады свежие газеты. Павел вышел на крыльцо.
В полях, приглушённо и неуверенно, проворчал далёкий гром.
«Так поздно?!» — прислушался Шаров. Нет, он не ошибся. Действительно, гремел гром, всё слышнее и слышнее, будто набирался смелости. Вот ударил совсем по-июльски и загудел где-то глубоко в толще земли.
— Хорошо! Гроза пройдёт быстро.
Шаров шёл навстречу туче и думал о всходах озимых: после дождя начнут куститься.
Налетел ветер, поднял пыль, но вскоре она улеглась, прибитая крупными каплями. Туча надвигалась чёрной громадой, а там, на горизонте, откуда она пришла, уже виднелась полоска ясного неба.
Кузьма Венедиктович перебрался в столярню. Там глухо, как шмели, гудели электромоторы, повизгивали круглые пилы, перекликались топоры, пели фуганки в ловких руках столяров. Пахло сухими берёзовыми щепками, добротным клеем, сосновыми стружками и пихтовыми опилками. Всё это издавна нравилось Кузьме Грохотову. У него был свой угол с немудрым инструментом: пилка, долото да рашпиль. Вот и всё. А топор всегда при себе — за опояской. Самый острый во всей деревне! Как ни старались плотники править свои топоры на оселках, а сравнять с ним не могли. Что за секрет у старика? И где он обучился так острить инструмент?
— В партизанском отряде! Когда колчаковцев били. В те поры самоковные шашки точил! — отвечал Кузьма Венедиктович, улыбаясь в обвисшие белые усы. — На привалах парни брились моей шашкой!
Грохотов любил повторять:
— С топора прокормлюсь. Пока жив, из рук не выпущу!
Но в последние годы он часто прихварывал, трудодней у него было маловато, и ему вот уже не первый год в виде пенсии начисляли десять трудодней в месяц.
Шаров видел в Грохотове незаменимого человека. Ранней весной Кузьма Венедиктович запрягал лошадку и уезжал за полсотни километров, в верховье Жерновки, где были обширные берёзовые рощи. Возвращался с полной телегой кривых и коряжистых болванок; обтесав кору, ставил их в свой угол столярни, чтобы за лето просохли. В июне он привозил мерные берёзовые кряжики, гнул из них полозья для саней и тоже ставил на просушку. Осенью и зимой из тех заготовок он делал сани, клещи для хомутов.
В столярне у Грохотова была лежанка с матрацем, набитым сеном, и он время от времени вытягивался на ней. Полежав полчасика с закрытыми глазами, вставал и снова брался за топор. Так как старик целыми днями не выходил оттуда, для него поставили электрическую плитку, чтобы можно было вскипятить чай, и повесили репродуктор.
Часто навещая старика, Шаров спрашивал его совета по хозяйству, рассказывал о новостях. Сегодня заглянул к нему с утра.
— Мастерам привет! — громко поздоровался и прошёл в угол Грохотова. — Перебазировался, Кузьма Венедиктович? Хорошо. Шорники ждут клещей, — пора новые хомуты вязать.
— За мной дело не станет, — пообещал старик. — За день сготовлю пары две-три. Завтра утром пусть забирают. А к вечеру ещё подбавлю.
Выключив моторы и побросав работу, столяры закурили и подошли послушать разговор. Это были старики, чуть ли не ровесники Кузьме Венедиктовичу.
— Говорят, на выселке у колхоза с хомутами прорыв, — заговорил Грохотов, присев отдохнуть на свою лежанку. — Упряжных лошадей, сказывают, четыре десятка, а хомутов только двадцать. Запрягают по очереди. Неужто правда?
Столяры рассмеялись. Шаров, как бы не замечая смеха, сказал:
— Собираются продать пару лошадей и на вырученные деньги приобрести хомуты, сани. Я думаю купить коней. Вечерком поговорим на заседании правления.
— Сани покупают?! — покачал головой Грохотов, — Отродясь мужики сами делали! Неужели мастера перевелись?
— Стариков, говорят, не осталось, а молодые не приучились: за мелочь посчитали.
— Без топорка не сделаешь домка! В крестьянском деле топор — первый пособник! С малолетства надо к нему руки приучать…
Стукнули двери. Шагая широко и шумно, вошла Катерина Бабкина. На ней — кирзовые сапоги, распахнутый ватник, серый платок, сдвинутый со лба.
— Павел Прохорович! Это что ж такое творится? — спросила она так громко и возмущённо, что столяры расступились перед ней. — Как же при таких порядках животноводство развивать?
— Автомашину не дали? — Шаров поднял на неё спокойные глаза. — И правильно сделали.
— Ну, сказал! Ну, председатель! — хлопала руками Катерина Савельевна. — Коровы-то без питья остаются! Дойные коровы! Их на речку пригнали, они даже губ не обмочили, — подняли головы и ревут: барды просят.
— Вы виноваты, — так же спокойно заметил Шаров. — Начали потчевать коровушек раньше времени.
— А удой-то как поднять в эту пору? На выгоне, будто в горнице, — чисто и голо: скот зубами щёлкает. Коровы молоко сбавили.
— Давайте корнеплоды.
— А к зиме что? — Катерина Савельевна перевела дух, села на лежанку Грохотова, лицом к Шарову, и заговорила мирно. — Нет, Павел Прохорович без барды нельзя. Никак нельзя.
— Без кирпича тоже нельзя. Все машины пошли за ним.
— А куда кирпич возите? Небось, на клуб? Я видела, в воскресенье комсомольцы рыли котлован.
Шаров отрицательно потряс головой.
— Нам?! — обрадовалась Бабкина. — На водонапорную башню?
— Пока на комбинат.
Комбинатом Павел Прохорович называл каменное здание, разделённое на три цеха: в одном они собирались делать колбасу, в другом коптить окорока, в третьем варить варенье и изготовлять фруктовые воды для сельской чайной.
— Ранетки, сама знаешь, портятся, — напомнил Шаров. — Твой сын покою не даёт. Надо скорее достраивать.
— А водопровод не надо? Опять всё заморозить? Коров зимой гонять на речку? Какое же от них будет молоко! Так, Павел Прохорович, не пойдёт. — Бабкина встала, выпрямилась. — Не цените вы животноводство…
— Ценю, Савельевна. Очень ценю. — Шаров тоже встал и показал на столяров. — Все работают на вас. На ферму. Все мастера.
Столяры разошлись по местам, и опять загудели моторы, застучали топоры и молотки.
— Вы сами были председателем, понимаете, как много у нас трудностей, — напомнил Павел Прохорович притихшей собеседнице. — Не хватает автомашин. Не хватает рабочих рук. Кирпич возить далеко. Вот будущим летом пустим свой механизированный кирпичный завод, тогда развернёмся. А сейчас пойдёмте-ка посмотрим, какие понаделали вам кормушки.
Катерина Савельевна поправила платок на голове и рядом с Шаровым пошла по мастерской.
Казалось, у Шарова было чутьё на книги, — он всегда шёл по следам новинок. Вот и сегодня, едва Елкин успел распечатать очередную книжную посылку, как Павел Прохорович появился в дверях его дома:
— Ну, чем тебя порадовали? Показывай. — Кинул пальто на вешалку и склонился над томиками, ещё пахнущими типографской краской.
Фёдор Романович давно прослыл самым беспокойным из всех сельских книголюбов. Директор краевой конторы Книготорга, просматривая образцы книг, частенько спрашивал своих сотрудников: «А Елкину отправили? Смотрите, мне надоело отвечать на его жалобы».
Чуть не каждый день к Елкину приходили учителя, агитаторы, любители из сельского драмкружка, и для всех у него находилось что-нибудь новенькое. Отправляясь в полевые бригады, он клал в свою фронтовую офицерскую сумку несколько книжек. Там, просматривая библиотечки, иногда доставал книгу из своей сумки:
— Возьмите-ка вот эту. Для громкой читки будет поинтереснее…
Это вынуждало Татьяну Алексеевну всё время держаться настороже, и она частенько просила мужа:
— Узнай, что он там наполучал. Если мне в библиотеку не прислали — я запрошу…
Книги уже начинали вытеснять Елкина из горницы: переполнив полки, они громоздились на столе и комоде, на табуретках и подоконниках, даже на печном обогревателе, под самым потолком. Но Фёдор Романович не унимался: посылки приходили всё чаще и чаще. На них не хватало пенсии. Недавно пришлось расплатиться деньгами, вырученными от продажи кур, и жена полушутя-полусерьёзно называла его «разорителем». И вот опять — посылка. Сегодня Елкину не повезло: под очередными томами полных собраний сочинений Гоголя и Горького оказалась знакомая книга — «Собор парижской богоматери».
— Нечего сказать, удружили: третий «Собор» прислали! — добродушно усмехнулся Фёдор Романович и перенёс взгляд на председателя. — Не желаешь ли перехватить?
— Мне бы что-нибудь поновее.
— Жаль… Ну, ничего. Кто-нибудь из учителей возьмёт. — Склонившись снова над посылкой, Елкин воскликнул: — Вот и новенькое прислали! Роман о Сибири.
— Дай почитать.
— У тебя, Павел, времени мало. Тебе надо диссертацию писать. Художественную литературу читать некогда. Ты дождёшься библиотечный экземпляр, а эту книгу… — Елкин ласково погладил корешок. — Эту я обверну газетой и отдам в поле для громкой читки.
Глава двадцать третья
Высоко над морем люди проложили пешеходную тропу: гравийное полотно покрыли асфальтом, по бокам вырастили деревья.
Часто на этой тропе отдыхающие видели высокого старика с копной белых волос на голове, с волнистой бородой во всю грудь. Он шёл медленно, опираясь на тяжёлую кизиловую трость; устремлял взгляд вдаль, где тропа огибала крутой мыс. Там — опытная станция. Дойти до неё — было его мечтой. Но, соразмеряя силы, он останавливался на половине пути и садился на скамейку возле молодых эвкалиптов. Прислушиваясь к шуму листвы, вспоминал сад, оставленный на попечение дочери, и тревожился всё больше и больше. В его воображении возникал шумный говорун и заслонял Веруньку широкими плечами. Неприятно, что придётся породниться с Забалуевым, с которым у него, Трофима Дорогина, никогда не будет общего языка. И что она нашла в его сынке? Ведь яблочко-то от яблоньки недалеко откатывается. Не раз намекал ей на это.
Знает Верунька, что не такого ему хотелось бы зятя, но… ни с чем не считается. Что же делать? Ведь не запретишь. Сердце — сложная штука. Это не часы, у которых можно, как угодно, повернуть стрелки и пробудить звонок. Оно пробуждается помимо воли самых близких людей, иногда — вопреки ей.
Дочь писала часто. Письма приходили большие. По ним Трофим Тимофеевич ясно представлял себе каждый день в жизни сада. О Семёне не было ни слова, и старик недоумевал: стесняется Верунька писать о своём женихе или не хочет тревожить отцовское сердце?
В одном из писем был оттиснут разрез крупного яблока. Эго с того гибридного дерева, маленькая веточка которого весной стояла в стакане возле больничной койки. Верунька так описала яблоко, что Трофиму Тимофеевичу казалось — письмо донесло до него аромат чудесного плода. Но даже эта радость не заглушила тревоги. Перечитывая письмо, он пожал плечами: «О Семёне опять умолчала. Что там у них? Как поворачивается жизнь?»
Дорогин знал: солью сыт не будешь, думой не размыкаешь тревоги. Но он не мог не думать о дочери. Лишь морской простор на время отвлекал его от раздумья. Не только каждый день, а каждый час море казалось иным: то оно было голубым и лёгким, как летнее облако, то свинцово-тяжёлым и хмурым, то покрывалось серебристой чешуёй, то мрачнело, напоминая свежевспаханное поле в вечернюю пору, то сурово гремело седыми волнами. И деревья шумели по-разному: иногда мягко и задумчиво, а иногда строптиво и злобно, будто сердились на помрачневшее море. Порой они чуть слышно шептались, а потом начинали спорить и размахивать зелёными ветвями.
Сегодня утренние часы промелькнули незаметно. Время— птица, как вон та чайка над морем. Неугомонная птица, не знающая отдыха ни днём, ни ночью. Птицы по весне возвращаются на прежние гнездовья. А время летит и летит, всё вперёд и вперёд.
В сказках было — плывёт орёл под облаками, несёт на могучих крыльях мальчика. Так время — взяло на свои крылья Трофимку… Вот уже давно он стал Трофимом Тимофеевичем, давно у него побелела борода, а птица всё несёт и несёт его. И он не устал от полёта. У него не погас интерес к тому, — а что там, за гранью этого дня? Наоборот, интерес возрастает. А что там за гранью года? Как зашумит, как расцветёт жизнь через пять, через десять лет, через четверть века? Какие открытия сделают учёные? Как украсит народ свою землю? Жажда жизни так же вечна, как вечен полёт этой птицы. Подольше бы не обронило его голубое крыло…
Трофим Тимофеевич всё дальше и дальше шагал по тропе. Внизу отдыхало море. Его голубизна теперь была ярче утреннего бирюзового неба.
Вот и мыс. Тенистая аллея из высоких кипарисов привела на опытную станцию, а спустя несколько минут Дорогин, сопровождаемый пожилым человеком, селекционером, которого до этого знал по рассказам Сидора Желнина, оказался в саду, удивившем и обрадовавшем северянина: молодые мандариновые деревца расстилались по земле! Точь-в-точь как яблони в Сибири!
— Да, эту форму кроны мы позаимствовали у сибиряков, — подтвердил селекционер. — И теперь застрахованы от невзгод. Если зимние морозы опять прорвутся на побережье — мы закроем стланцы полотнищами из двух слоёв марли…
Дорогин, сорвал листик с мандарина и положил в записную книжку, — Отвезу своей помощнице. Дочери.
Возвращаясь с курорта, Трофим Тимофеевич сошёл с поезда на одной из станций в Курской области. Осмотрелся. Кругом лежали груды битого кирпича, заросшие бурьяном; торчали рыжие печи с полуразвалившимися трубами. Лишь кое-где белели новые дома, уже не с соломенными, как прежде, а шиферными крышами. На месте вокзала, разрушенного бомбёжкой, каменщики возводили фундамент нового здания.
Дорогин купил на базаре варёную курицу и два помидора, прошёл в тополевую рощу и, расстелив газету на корнях дерева, сел завтракать.
С той минуты, как его нога ступила на эту опалённую войной землю, где всё ещё зияли воронки от тяжёлых бомб, он думал о лете 1943 года. Тысячи солдат проходили через рощу, останавливались на короткий привал; прислонив винтовки и автоматы к тополям, доставали сухари из походных мешков, банки с тушёным мясом, солёную кету; наскоро завтракали, запивая водой. Лето стояло знойное. Даже вечерами было душно… На суровых, как возмездие, состаренных гневом и жаркими ветрами, лицах солдат лежала дорожная пыль; выцветшие гимнастёрки пятнами взмокли и потемнели от пота. Может, вот под этим тополем отдыхал Анатолий, когда его часть двигалась к Курской дуге. Он не думал, что ему предстоит совершить только один путь — туда и что обратного — не будет.
Младший из сыновей родился в 1921 году, когда товарищ Анатолий, имя которого воспето в песнях и прославлено в сказаниях, ушёл из жизни…
Грохотал восемнадцатый год. Кружились дикие вихри пожарищ. В городах, на станциях железных дорог полоскались чужеземные флаги. Чёрные ночи, простреливаемые одинокими выстрелами. Пылающие деревни, свист шомполов, стоны женщин, душераздирающие крики детей. Телеграфные столбы, превращённые в виселицы… И, при всём этом, светлая надежда в сердцах людей, вера в торжество правды.
По-осеннему свистел ветер в ветвях деревьев, всю ночь прополаскивал дождём листву, барабанил в окна. На рассвете Трофим Тимофеевич вышел в сад. Он беспокоился за урожай. Непогода могла покалечить яблони, оборвать ещё не снятые плоды. Шёл не спеша. Земля была усыпана ранетками, и приходилось выбирать место, куда ступить. В ветвях сибирки, обрамлявшей сад, наперебой трещали потревоженные дрозды. Судя по всему, мальчишки забрались в сад. Наверно, затаились где-нибудь в ветвях? Трофим Тимофеевич посматривал на деревья и долго не замечал человека, собиравшего падалицу под раскидистой яблоней. И тот, увлечённый сбором, не замечал его. Когда услышал близкие шаги, обронил что-то, а сам юркнул в канаву, по гребню которой росли тополя. Дорогин вздрогнул. В двух шагах от него лежала английская солдатская сумка, полная ранеток! Шевельнув её ногой, он кинул в сторону канавы сердитый упрёк:
— Что ж ты, мил человек, трофеи бросил?!..
В канаве виднелись фуражки затаившихся солдат. Трофим Тимофеевич некоторое время стоял в оцепенении. Что они замышляют там? Кого подстерегают? Так затаивается кошка перед прыжком на зазевавшегося воробья. Вёртким воробьям иногда удаётся упорхнуть из-под самых когтей. Но у него характер не воробьиный, — он не сделает шага назад.
— Нежданные гости! — ухмыльнулся он и потребовал — Говорите прямо: с чем пожаловали?
Из-за кривого тополя поднялся поручик с маленькими, похожими на чёрную бабочку, усами, в английской шинели, в сапогах со следами недавно снятых шпор, и шагнул к нему.
— Вы здесь одни?
Удивительная вежливость! Что-то будет дальше?
— Нет, не один. Вон дрозды шумят, в том конце косачи бормочут, у избы Дозорка сидит. Настороже!..
— Но забывайтесь. Перец офицером стоите!
— А вы — перед человеком. Я не привык благородьем называть. И привыкать не собираюсь.
Поручику это почему-то понравилось, и он заговорил мягко, интересуясь всем и всеми; расспрашивал то о богатых мужиках (дома они или ушли в дружину «святого креста»?), то о простых охотниках (какие у них ружья, есть ли порох, где они промышляют зверя и птицу?); хотел знать всё о кордонах лесных объездчиков и охотничьих избушках, о дорогах и тропах, о мостах и бродах через реки, будто сам собирался в тайгу на осенний промысел.
Спустя несколько минут перед домом пылал костёр, вокруг него на вешалах сушились три десятка шинелей, в двух вёдрах варилась картошка…
Позавтракав, солдаты по команде направились в дальний конец сада, откуда можно было незаметно пробраться в бор. Поручик предупредил:
— О нас — никому ни слова. — И многозначительно добавил. — Надеюсь, мы ещё встретимся.
А к полудню по всем дорогам зашныряли кавалерийские разъезды. Офицеры с черепами на рукавах рявкали на встречных и поперечных:
— Здесь не проходил взвод пехоты? Говори, как попу перед смертью!
Карателю ответил:
— Слыхом не слыхал, видом не видал.
— Соврёшь — башку потеряешь.
— Она у меня — одна. Пригодится ещё.
— Огрызаешься?! Язык укоротим!
Обшарив сад, каратели ускакали в сторону гор.
Через неделю, словно ветерок от куста к кусту, пролетела от соседа к соседу, минуя дома богатеев, доверительная, передаваемая шёпотом новость: «В городе на охране железнодорожного моста стояли солдаты. И ночью всем взводом ушли: не захотели служить белякам да проклятым иродам из чужих земель», Следом — вторая: «В горах — красные. Командир — из городских большевиков. Анатолием звать». И мужики потянулись в отряд.
Белогвардейцы не осмеливались показываться вблизи притаёжных сёл. К весне 1919 года взвод превратился в партизанскую армию.
Товарищ Анатолий сдержал слово — побывал в саду. И эта вторая встреча для Трофима Тимофеевича была равной воскресению из мёртвых…
Шли последние дни октября. Колчаковцы отступали на восток. Поздним вечером от въезда в сад донёсся дикий рёв быков, перебиваемый не менее дикими криками погонщиков. Трофим Тимофеевич поспешил туда. Ворота уже были распахнуты. За ними теснилась чёрная туча косматых яков. Охрипшие от ругани, пьяные уланы со всех сторон нажимали на них и с гиком хлестали нагайками крайних. Сопя и тесня друг друга, свирепые животные, постукивая широко раскинутыми рогами, врывались в сад угрожающим потоком, готовым всё сокрушить на своём пути и втоптать в землю. Трофим Тимофеевич, задыхаясь от гнева, кричал:
— Не пущу!.. Зверьё!.. Варвары!..
Чубатый детина, похожий на цыгана, в лихо заломленной папахе подскочил к нему с похабной бранью.
— Жить надоело? — Ударил плетью, громоздя одно ругательство на другое.
— Варвары!.. Дикая орда!.. — продолжал кричать Дорогин, не двигаясь с места. Стадо остановилось перед его раскинутыми руками. Яки сопели, опустив головы.
— Здесь — сад! Плодовые деревья…
— Тебе плети мало? Угощу дулей! — чубатый сунул к носу Трофима Тимофеевича рубчатую гранату. — Смешаю потроха с бычьей шерстью!
— Неужели ты матерью рождён? Однако, бешеной сукой!..
Прибежало несколько таких же архаровцев, и они смяли Трофима Тимофеевича, оттащили в сторону…
Холодной ночью, оскорблённый, исхлёстанный шомполами, он ползал по саду и хворостиной отгонял от яблонь чудовищно волосатых яков, казалось, сохранившихся в неизменном виде со времён зарождения жизни на земле. Но разве он, одинокий, полумёртвый человек, мог спасти сад? Трещали яблони, падали отломленные ветки, стонала земля под копытами разъярённых животных. А дом готов был развалиться от пьяного топота, диких песен и криков.
Ночи не было конца. Густой липкий туман постепенно закрыл всё…
Очнулся Трофим Тимофеевич в шалаше, укрытый сеном. У изголовья сидела Вера Фёдоровна и украдкой смахивала слёзы со своего постаревшего бледного лица. Где- то недалеко грохотал гром. Вера прислушивалась к его раскатам. И вдруг она встрепенулась, выбежала из шалаша. Потом его несли на руках, зыбких, как облако… Над лицом склонился человек в серой папахе. Кто он? В чёрном полушубке, опушённом серым барашком, с ремнями, перекинутыми через плечи. Военный! А голос знакомый, глаза — тоже. Да, да. На этой верхней губе в прошлом году бабочкой чернели усы. Смахнул чужую бабочку. Добро!..
Позднее Вера Фёдоровна сказала:
— Товарищ Анатолий спас наш сад!..
И Трофим Тимофеевич несколько раз повторил это имя. Хотелось по-родственному обнять дорогого человека, но не довелось больше увидеться. Возвращаясь с десятого съезда партии, товарищ Анатолий в дороге заболел сыпным тифом… Похоронили его на бульваре, пересекаемом улицей, теперь названной его именем.
Когда родился младший сын, Вера Фёдоровна сказала:
— Назовём Анатолием!
Два Анатолия… В их судьбе оказалось много общего.
1941 год. Через границу проломилась дикая орда фашистских варваров, развращённых Гитлером, пробудившим в них самые древние и самые низменные чувства и стремления. Карикатуристы рисовали их с рогами, похожими на рога волосатых яков.
Сын Анатолий оставил университет, книгу сменил на винтовку и пошёл защищать большой сад — Родину, как в девятнадцатом году товарищ Анатолий защитил и спас маленький садик. Сын погиб в схватке, но его однополчане двинулись дальше, прошли по дымящемуся в развалинах Берлину и водрузили красное знамя под рейхстагом; освободили Европу и вернули немцам святое право называться людьми.
…Трофим Тимофеевич встал, закинул рюкзак за плечи и, слегка ссутулившись, пошёл по улице, которая вела в степь — туда, где в 1943 году гвардейцы выдержали натиск гитлеровской армии, а затем опрокинули и смяли её.
Старик свернул с тракта. Непроезжая дорога становилась едва заметной. Кончились полосы, где этим летом росла пшеница, дальше сухие, некошеные травы. Кое-где всё ещё виднелись продырявленные снарядами, задымленные чужие танки. Трактористы не успели запахать боевой рубеж. Дорогин шагал возле бруствера, ясно представляя себе, как, опираясь локтями об эту землю, солдаты стреляли из винтовок по врагу. Может быть, отсюда вёл огонь Анатолий?..
Через некоторое время Трофим Тимофеевич услышал позади себя стук телеги. Посторонился. Ехала девушка в белом платке.
Глянув на прохожего, она остановила коня:
— Садитесь.
Дорогин обошёл телегу и сел рядом с девушкой. Это была учётчица полевой бригады Нюра Нартова.
Она не ошиблась в своей догадке — старик прибыл издалека. О цели приезда умалчивал, интересовался урожаем, оплатой трудодня. При въезде в деревню, как бы собравшись с душевными силами, спросил, где у них кладбище. Девушка охнула.
— Я так и знала. Сердце чуяло: кто-нибудь приедет на могилу. А у нас… Идите вон туда… — Махнула в сторону нового скотного двора и опять охнула. — Стыдно перед памятью…
Неподалёку от двора виднелась разломанная оградка. Трофим Тимофеевич медленно шёл к ней, опустив голову.
— А ночевать приходите к нам, — окликнула девушка. — Вон под горкой белый дом. Ни к кому другому — к нам, — повторила она. — Будем ждать…
Трофим Тимофеевич и не мог пойти ни к кому другому. Нюра познакомила его с матерью — Авдотьей Маркеловной, у которой было тёмное, скорбное лицо. Дальнего путника она приняла участливо, рассказала о братской могиле. Была там красная звезда и доска с именами погибших героев. Всё разломали быки. А виноват Колька Тряпичник. Председателем артели был. Заботился только об одном: как бы своей бабе притащить побольше тряпок. За то и прозвали Тряпичником. Он-то и выстроил двор возле самой братской могилы. Не могли отговорить… Теперь нет бандюги. Открылись его вражьи проделки: в войну фашистским разбойникам помогал.
Маркеловна овдовела в тридцатом году, осталась с малыми детьми, и заботы о семье рано состарили её. А в войну она потеряла единственного сына. Вспомнив о нём, утёрла глаза подолом белого ситцевого фартука:
— Были бы крылышки — слетала бы в Карпатские горы, поплакала бы на могилке…
— Слов нет, горе большое, Маркеловна, — вздохнул Трофим Тимофеевич. — В юности скончались наши сынки, но сердцем надо понять — не зря они жили на земле. Их жизнь — маленькие огоньки, а видны далеко-далеко, и народу от них — путь светлее. И счастья на земле прибавилось…
— Не успокоится сердце. Нет.
Нюра принесла чугун горячей картошки, помидоры, сметану; Трофиму Тимофеевичу сказала:
— Завтра мы обрядим могилу…
Сели за стол. Мать, то и дело прикладывая к глазам подол фартука, рассказывала:
— Много их, бедных, привозили с передовой. Всякие были: и русские, и татары, и мордва, и узбеки… у кого нет ноги, у кого — руки, а ваш, точно, в грудь был простреленный фашистской пулей. Позабыла всех, а вашего помню — молоденький, чернявый такой…
Трофим Тимофеевич знал, что Маркеловна рассказывает не о его сыне, но не перебивал, и она продолжала с. материнской горечью:
— Тяжело ему было, а не стонал, только всё доктора звал. Доктор подойдёт, Строганов по фамилии, тоже откуда-то из Сибири человек, а ваш сынок и заговорит: «Товарищ доктор, вылечите меня! Верните в строй!» Зубами скрипнет: «Хочу до берлоги добраться!..»
Вошла соседка, поклонилась дальнему человеку, а хозяйке сказала:
— Маркеловна, я муки принесла. Белой, пшеничной. Добавь в квашню.
После ужина Нюра зажгла фонарь и проводила постояльца в маленький уютный сарайчик, который она звала клуней, и показала кровать в углу. Трофим Тимофеевич долго не мог заснуть. Глубоко тронувшие душу события снова прошли перед ним, словно запечатлённые на снимках. Вот мимо дубовой рощи идут грузовики. В одном лежит Анатолий. Вся грудь в бинтах. Глаза устремлены в высокое небо, по которому плывут белые облака. За селом, откуда его везут, не утихает орудийный гром. Но раненый ничего не слышит. Он проводит кончиком языка по запёкшимся губам и глазами просит облака уронить хотя бы одну каплю… Вот у постели Анатолия девушка, медицинская сестра. Юная, заботливая. Под нажимом её карандаша тихо шуршит бумага. Раненый приоткрывает веки и спрашивает:
— Что написала, сестричка? Прочти… «Рана у меня тяжёлая…» Не надо этого. Поставь «не»… «не тяжелая…» Так лучше…
Дует ветер. За стеной шелестит листва на деревьях яблоневого сада… Сестра осторожно кладёт на грудь Анатолия его холодную руку и встаёт. Грохочут пушки. В небе распускаются букеты ярких цветов. Пока они цветут — на земле светло.
Это в Москве. Первый салют. В честь освобождения Белгорода и Орла…
Трофим Тимофеевич спал, подложив под щёку широкую ладонь…
Утром к холмику братской могилы пришли с лопатами шустрые ребята. Их привела женщина с гладкими седыми волосами, расчёсанными на прямой ряд.
Холмик обложили дёрном. Поправили оградку. Из рощи принесли лесных бессмертников. Посадили дубок.
Трофим Тимофеевич с отцовской теплотой погладил голову черноволосого мальчика:
— Любишь сады?
— Даже очень!
— Сади больше деревьев — они украшают землю. Береги дубок. Одна беда — быки… Ну, что-нибудь придумаем. Добрые люди помогут. А когда всё будет по-хорошему, — уничтожающе остро и горько Дорогин покосился на двор, — я пришлю Нюре сибирские яблоньки. Вот так же соберитесь все и посадите их кругом…
Толпами стояли женщины и плакали. Старик молча склонил голову, белые волосы нависли на глаза. Спустя минуту он, поблагодарив всех, медленно повернулся в сторону улицы, которая вела за околицу деревни. Нюра схватила его за руку:
— Вам нельзя уходить. Сегодня нельзя. Мама устраивает поминки по Анатолию. А завтра я отвезу вас…
Трофиму Тимофеевичу стало тепло от этих слов.
— Спасибо вам, добрые люди!
К дому Нартовых уже сходились соседи. И седая учительница тоже шла туда.
Как всегда, Дорогин проснулся на рассвете; вышел из купе в коридор и посмотрел в окно. Поля перемежались дубравами. Не опоздал ли он? Проводник успокоил: Ясная Поляна — впереди.
Хорошо, что не проспал. Поглядит из окна. А дома расскажет дочери о дорогом уголке русской земли.
Лев Толстой был любимым писателем в семье. Это пошло от Веры Фёдоровны. Она, едва ли не больше всех книг, ценила «Войну и мир», «Анну Каренину», «Хаджи Мурата».
В сорок первом Верунька вечерами читала в бригаде главы о Кутузове и Багратионе, о князе Андрее и Пете Ростове. В сорок втором, когда Ясная Поляна была освобождена от гитлеровцев, в Глядене собрали вагон подарков для яснополянского колхоза — семена, плуги, сбрую. Кузьмовна связала для детей шерстяные варежки. Верунька положила в посылку учебники, бумагу, карандаши. В ответ получили взволнованное письмо. Яснополянцы рассказывали о варварстве захватчиков: фашисты изуродовали старый плодовый сад, погибли яблони, современницы Льва Николаевича. Колхозники дали слово: на тех же местах посадят молодые деревца. Теперь те яблони, наверно, уже раскинули кроны…
Поезд прошёл станцию без остановки. Трофим Тимофеевич, не отрываясь от окна, всматривался в дубравы, по которым когда-то ходил Толстой.
В коридоре появился бородатый, непричёсанный человек в полосатой шёлковой пижаме, протёр глаза и, глянув в окно, воскликнул:
— Заповедные леса!
Дорогин повернулся на знакомый голос. Рядом стоял профессор Желнин.
— О-о, сибиряк! Здравствуй, дорогой! Здравствуй. Какими судьбами? Откуда?
— Из капитального ремонта!
— Поедем к нам в Ленинград. По уговору.
— Однако, лучше в другое время. Нынче на душе у меня тревожно.
— Слово, знаешь, дороже всего. Лучше — сейчас.
Они сели на откидные стульчики у окна, друг против друга, и Дорогин рассказал о посещении села, где похоронен его сын.
— В Москве поставим вопрос о могиле. Пойдём вместе, — пообещал профессор. — И всё будет по-хорошему…
Затем он, разглаживая бороду, — одну половину, — вправо, другую — влево, рассказал о своей очередной экспедиции, из которой сейчас возвращался.
Дорогин спросил — скоро ли будет завершён его многолетний труд?
— Потребуется ещё годочка два-три. И не от меня зависит срок, — качнул головой Сидор Желнин. — Я изучил тридцать видов дикорастущей яблони. У меня имеются описания их потомства: всех сортов, созданных садоводами большинства стран мира. Осталось ещё три диких вида: один — в Японии, два — в Китае. Не исключена возможность, что там обнаружится что-нибудь неизвестное. Китай огромен. Культура древнейшая. И, несомненно, там в садах — большие богатства. Словом, нужна экспедиция. А когда удастся совершить её? Когда сложится подходящая обстановка?
— Теперь-то уже недолго ждать, — сказал Трофим Тимофеевич. — На перепутье, надеюсь, остановишься у нас?
— Сначала ты отгостишь у меня. Я кое-что из саженцев приготовил для тебя.
Поезд замедлил ход, и собеседники невольно повернулись к окну.
— Тула. Пойдём погуляем, — предложил Сидор Гаврилович. — Помню, дома ты всегда принимался за работу вот в такую раннюю пору. И я у вас в саду просыпался тоже одновременно с птицами: на зорьке. Вернул себе пастушью привычку… И, знаешь, придерживаюсь её. Да. Перебрался в сад института. Живу там. С утра — за лопату. Иногда — прогулка по лесу.
Они вышли на перрон.
— На Кавказе, — продолжал рассказывать Сидор Гаврилович, — я, после такой подготовки, смог подыматься даже до верхней границы леса. И вот чувствую себя помолодевшим. Да. Будто сбросил с плеч десяток годков.
Глава двадцать четвёртая
Ни одно лето не было для Веры столь беспокойным и хлопотливым. В саду не хватало сил не только для того, чтобы стричь ранетки, а даже для сбора падалицы. Земля была усыпана золотом плодов. От ушибов, от сырости они загнивали, и неприятный запах с каждым днём становился острее и острее. А всё оттого, что председатель большую часть бригады отправил на уборку хлеба. Вера возражала:
— Рубите сук, на котором сидите!..
— Это как же тебя понимать? — спросил Забалуев и посмотрел на неё сверху вниз одним глазом.
— Сад приносит двести тысяч! Можно сказать, больше половины дохода.
— Ишь, ты! Учишь деньги считать! Будто я не знаю, на чём растут рубли. Я начал хозяевать в колхозах, когда ты ходила пешком под стол!.. За хлеб я держу ответ и не хочу получать выговора. А про твои яблоки никто не спрашивает.
— Я не даю согласия снимать людей из бригады.
— А мне твоё согласие нужно, как зайцу длинный хвост!
Вера ушла из конторы, хлопнув дверью. Отец не уступал ни в чём, что считал несправедливым, и она тоже не уступит, будет отстаивать сад до конца. Члены правления поддержат её. Но проходили дни, даже недели, а правление не собиралось. Забалуев отвечал резко:
— Не приставай с пустяками. Не до заседаний теперь. И не кори меня. Я про демократию знаю лучше тебя…
Перезревали не только ранние, но и позднеспелые сорта яблок, а сегодня председатель потребовал отправить в поле ещё четырёх женщин. Вот прислал записку: «Категорически приказываю…» Вера задумалась. К кому пойти? Не поговорить ли с Семёном? Пусть он вечерком потолкует дома с отцом. Может, сумеет убедить.
А надо ли говорить? Много раз Семён приходил сюда, наверно, заметил, что ей трудно управляться с урожаем. Мог бы заступиться. Не за неё, а за сад. Но Семён всегда говорил только о свадьбе, торопил её. Вера отвечала с возраставшим раздражением. Однажды чуть не прикрикнула: «Не будем об этом…» Боялась, что ещё немного, и при нём разревётся так же, как в тот раз плакала в беседке…
Дня через три после приезда домой Семён принёс один из отрезов, не пан-бархат, а шевиот на пальто. Вера думала о платье и за шевиот забыла сказать спасибо; положила отрез и больше не притрагивалась к нему. Пожалуй, даже лучше, что он не принёс пан-бархат, — можно будет посмеяться: «Ты опоздал, сейчас самые модные платья — ситцевые»…
Нет, она не привыкла просить помощи, обойдётся без неё и на этот раз, даже не обмолвится о том, что ей трудно.
Утром, кроме четырёх человек, не вышла на работу ещё Фёкла Скрипунова. Вера сочла, что Сергей Макарович отправил из садоводческой бригады в поле пять человек. А через день Фёкла явилась в сад раньше всех и, тронув рукой её плечо, залебезила:
— Ты не сердись, девуня. Сама знаю — виноватая: вчерась пробазарничала. Мешок огурцов возила. У вас, поди, тоже есть лишние? Давай, я отвезу вместе со своими.
— Даже не думайте отлучаться, — предупредила Вера и кивнула на сад. — Видите — урожай гибнет.
— Вижу. Я всё вижу. И на базар поехала неспроста. Ты думаешь, легко их, мешки-то с огурцами ворочать? А приходится. — И принялась разъяснять: — Яблоки погниют — денег у колхоза будет мало: опять по три гривны на трудодень набежит — не больше. А на базаре — огурцы в цене…
— Фёкла Силантьевна! Ну как можно говорить такое?!
— А чего я сказала плохого? Живой думает о жизни. Только и всего. Ты ещё молода, за отцовской-то спиной, как уточка в тихой заводи, взросла, жисть тебя не мяла, вот и нет у тебя понятия.
— Такого понятия у меня, действительно, нет.
— Мне копейку надо добыть. Кабы у меня мужик был разбитной — я бы так не тревожилась, а то мне приходится всё самой денежки сколачивать. У меня девка — невеста: приданое-то надо сготовить да, по нынешним годам, хорошее, на городской манер. Ты знаешь, какая у меня вчера была обидушка? В универмаге выбросили покрывала, голубые с белым узором. Такие красивые — глаз не оторвёшь! И, подумай, девуня, мне не досталось!.. Говорят, послезавтра ещё будут. Я и Лизавете и тебе куплю.
— Не надо мне.
— И не говори неправду: у тебя такого покрывала нет. А какая же девушка не порадуется нарядной-то кровати? Мне хочется, чтобы Лизаветушка ни в чём меня не попрекала. Пусть у неё всё будет лучше, чем у других. Хоть и говорят, что нынче женихи смотрят не на сундуки с приданым, а на трудодни, да это для красного словца…
Вера знала сундук Лизы, старый, окованный жестью, покрытый ковриком, сотканным из разноцветных тряпок. У сундука — замок с музыкой. На внутренней стороне крышки — старые картинки, приклеенные ещё бабушкой Лизы. Там и Бова-королевич, и, бесславной памяти, генерал Куропаткин, и фабричные марки, отлепленные с кусков сатина.
— Сундук пора бы Лизе выкинуть, — сказала Вера. — Все девушки обзавелись комодами.
— Верно, девуня, твоё слово, — подхватила Скрипунова. — Значит, отпустишь послезавтра с огурцами?
— Не отпущу. А самовольно уедете — оштрафуем на пять трудодней, — предупредила Вера.
Фёкла, вспыхнув, погрозила пальцем:
— Ты меня штрафами не пугай! Я не боюсь. И на работе не дремлю. Трудодни за мной не пропадут, — наверстаю…
Вера не сомневалась в этом. Её пугало другое: вот сейчас женщины возьмут корзины, пойдут следом за Скрипуновой и там, в глубине сада, начнут расспрашивать: «Что стряслось, Силантьевна? Чем она тебя обидела?» И Фёкла повторит им всё. Начнёт, конечно, с базара: «Огурцы в цене! Прямо с руками рвут!» И послезавтра у неё окажутся попутчицы.
Так оно и случилось.
Заседлав коня, Вера поехала к Забалуеву; нашла его в поле, у комбайна, косившего овёс.
Сергей Макарович, не дослушав её, начал упрекать:
— Моё слово для тебя — не закон. Ты мой авторитет не признаёшь. Так чего же ты примчалась за помощью? Управляйся, матушка, сама.
Она посмотрела в его сердитые глаза, и ей показалось — сейчас он крикнет: «Парня за нос водишь! Зазнаёшься!..» Повернув коня, Вера поскакала в сад. Весь день собирала яблоки. Ей помогал единственный человек — сторож Алексеич.
Палящее чувство стыда перед колхозом, перед отцом испытывала она: «Не управилась. На меня понадеялись, доверили бригаду, а я всё провалила. Позор, позор! В газетах раскритикуют. Отец прочтёт — расстроится». Вера спросила себя: «А что бы он сделал при таком положении? Пошёл бы у народа помощи искать».
Вечером она отправилась к директору школы, потом— к секретарю территориальной партийной организации, к председателю сельского совета. Вернулась подбодрённая.
А дома её уже ждала Скрипунова со свёртком на коленях.
— Посчастливилось нам с тобой, девуня, — заговорила любезным тоном, словно между ними не было никакой размолвки. — Сегодня в городе покрывала тоже продавали. Ох, и хороши! Так я уж… на твою долю… Не кровать будет, а загляденье!
Вере хотелось иметь голубое покрывало, но она не могла простить Фёкле её базарных отлучек и замахала руками:
— Ничего я не возьму. Нет, нет…
— Да ты хоть одним глазком погляди. Полюбуйся!..
— Даже не развёртывайте.
— Ну, как хочешь. Дело твоё, — обиделась Фёкла. — Я-то хотела удружить тебе, как лизаветиной подруженьке.
Она встала и, собираясь уходить, сказала:
— Про тот разговор я не поминаю. Завтра выйду на работу и опять сроблю за двоих. Вот увидишь! — Она похлопала по свёртку. — А покрывалу-то найду местечко. Люди спасибо скажут.
Утром пришли в сад школьники младших классов (старшие работали в поле) в сопровождении учителей. А через день, в воскресенье, на сбор яблок вышли служащие. Впереди шёл Семён и, слегка склонив голову, как бы прислушиваясь одним ухом, играл на аккордеоне, дорогом инструменте с перламутровыми крышками и розовыми мехами. Разговор начал с упрёка:
— Зря не сказала мне, я давно бы привёл народ! — пальцы его пробежали по ладам. — Мой агитатор сильнее всех! А ты загордилась.
— Напрасно так думаешь, — с достоинством ответила Вера. — Дело не в гордости.
— Сегодня папашка хотел всех служащих забрать в поле на воскресник, — продолжал Семён, — а я вышел, заиграл, и люди потянулись за мной! Красота!
Шагая по-хозяйски широко, он вошёл в дом, поставил аккордеон на письменный стол и спросил:
— Это рабочее место твоего профессора?
Вера промолчала.
— Ты обратно чем-то недовольная?
Она была недовольна многим: и тем, что он, вернувшись домой, две недели пропьянствовал со своими сверстниками, и тем, что не выходил на работу в колхоз, и тем, что с первого дня стал уклоняться от прямых ответов на её беспокойные вопросы. Но больше всего она досадовала на себя: ждала его. А зачем?.. И лучше бы сразу, ещё в городе сказать бесповоротно: «Всё между нами кончено. Я ошиблась…» Не смогла вымолвить этих слов. А когда проплакалась — совсем размякла, даже пожалела его: все годы он думал о ней, надеялся на неё. И напрасно пожалела. С каждой новой встречей всё острее и острее испытывала холодную насторожённость, готовую уступить место полной отчуждённости. А во всём виноват он. Только он. Вот и сейчас. Зачем-то назвал отца «профессором». В первые секунды она была просто ошарашена глупой иронией и не смогла открыть рта для ответа, теперь почувствовала себя обиженной. Прав отец, что не спрашивает о нём в письмах, будто нет возле неё этого грубого человека, думающего и заботящегося только о своих удобствах в жизни.
Семён заглянул в ящичек, стоящий на столе отца, и хмыкнул:
— Микроскоп?! Яблоки старикан рассматривает, что ли? Не зря я назвал профессором! — Захлопнув ящичек, повернулся к Вере — А яблоки, понимаешь, лучше пробовать на зуб — не ошибёшься!
Вдруг он раскинул руки, словно косую сажень, и проговорил с недоброй усмешкой:
— Завести бы вот такой микроскоп! Наверно, на сердце было бы видно всё, как на луне пятна!
Вера боялась, что сейчас он придирчиво спросит: «А тот, твой ухажёр, случаем, не прибегал сюда? Нет?» Расхохочется: «Значит, забыл!..» Стукнет себя кулаком в грудь: «Только старая любовь не ржавеет!..» Но, к счастью, Семён смолк быстрее обычного, достал папиросу и, раздражённо сдавив мундштук, закурил.
Хорошо, что она при встрече в городе, пока в ней не пробудилась насторожённость, не успела рассказать о зимних вечерах в садовой избушке! Перед ним незачем держать душу открытой. Лучше, когда на замке…
У крыльца бригадного дома, разбирая корзины, шумно разговаривали люди, пришедшие на воскресник. Вера сухо, как случайному человеку, неизвестно зачем оказавшемуся в доме, сказала, что у неё занята каждая секунда, что сейчас ей надо расставить людей на работу, и шагнула к открытой двери.
— Меня тоже поставь, — попросил Семён, выходя вслед за ней на крыльцо. — Туда, где яблоки послаще, — добавил он и громко расхохотался.
— А я не знаю, какие вам по вкусу, — ответила девушка, отчуждённо подчёркивая — «вам», и повела сборщиков в сад.
Семён подумал: «Правду люди говорят — колючие они, эти Дорогины», но ему попрежнему казалось, что он любит её (а в действительности он любил свои давние думы о женитьбе на ней, красивой и умной девушке из семьи знатного садовода!), и он ещё не терял надежды на то, что всё может устроиться по-хорошему. Ведь давно известно, что девки любят выкидывать фортели, и делают они это для того, чтобы не давать парням зазнаваться, чтобы покрепче взять их в руки. «В конце концов поймёт — женихов-то нынче не густо, — успокаивал себя Семён. — Одумается».
После каждой корзины, отнесённой под сарай, он брал аккордеон, садился на крыльцо и, прижимаясь щекой к верхней перламутровой крышке, играл то «Сулико», то «Провожанье», то «Хороши весной в саду цветочки». Но Вера будто не слышала его игры — за весь день ни разу не подошла к нему.
А вечером, когда все покидали сад, Семён, стоя перед нею, как бы напоказ растянул розовые меха; проведя пальцами по ладам, сомкнул аккордеон и спросил:
— Что ж не похвалишь моего агитатора? — Подобно слепому чтецу, он пощупал крышку, отыскивая перламутровые буквы — «Берлин» — и прищёлкнул языком: — Красота!
Он ждал, что Вера попросит в следующее воскресенье снова привести людей на сбор яблок; ещё больше, чем сегодня, — всю молодёжь.
А Вере было противно, что он хвалился аккордеоном, и она, вконец раздосадованная, думала: «Только бы не остался он здесь. А то я закричу…»
Семён ушёл со всеми, как бы подчёркивая этим, что он нужен молодёжи, что им дорожат. Вон как подпевают под аккордеон, даже присвистывают и приплясывают! Знай наших!
Стараясь успокоиться и не думать ни о чём, кроме дела, Вера пошла под сарай, чтобы ещё раз взглянуть на яблоки, собранные за день. Если провести второй воскресник, то урожай будет спасён.
Звуки аккордеона и плясовые песни всё ещё были слышны. Вере тоже захотелось поплясать, так поплясать, чтобы земля заходила ходуном, чтобы всё забылось в горячем вихре, но не под этот нарядный аккордеон, а под звон простой заслонки, как плясала в тот, лучший в её жизни, зимний вечер. Она притопнула ногой, повернулась на носках ботинок, а потом махнула рукой, как бы ставя крест на всём, и пошла к Алексеичу, который уже успел развести костёр и повесить чайник на таганок.
Тихо было в селе Гляден: взрослые — в поле, дети — в яслях и на детплощадке, старухи — в огородах; на улице — ни души. Хорошо! Сергей Макарович мчался с поля. Он сидел на снопе овса, ворот гимнастёрки был полурасстёгнут, загоревшее лицо лоснилось, помятая кожаная фуражка поблёкла от пыли. Конь бежал так резво, что переполошённые курицы едва успевали разлетаться по сторонам.
Заслышав стук тележки, Матрёна выглянула из огорода; бросив работу, пошла навстречу.
— Анисимовна! — крикнул Сергей Макарович, вводя коня во двор. — Собирай на стол!..
— Всё собрано, — молвила жена. — Малосольных огурчиков тебе из погреба достала.
— Огурчики — хорошо!
Старый, почерневший от времени дом в это солнечное утро показался незнакомо-мрачным, словно он, Сергей Забалуев, не в нём родился, не в нём прожил жизнь и выкормил детей, не в него созывал родственников, дружков и соседей на весёлые праздничные гулянки. А изменился дом оттого, что окна горницы были, впервые за много лет, закрыты ставнями. Это противоречило привычке Сергея Макаровича, не терпевшего даже простых занавесок, которые он называл тряпками. Казалось дом затаил что-то непонятное и недоброе.
— Мух, что ли, выживать принялась? — спросил Забалуев, покосившись на окна.
— Ну, какие мухи… — робко ответила Матрёна Анисимовна. — Сёма спит.
— Всё ещё дрыхнет?! Да он что, совсем одурел?
Нелады в семье начались с первых дней после возвращения Семёна. Сергей Макарович считал, что это не вина его, а беда.
Он любил младшего сына и, как мог, беспокоился о нём, особенно после смерти двух старших; ждал его много лет, а возвращению так обрадовался, что созвал полный дом гостей. Гулянка шумела всю ночь. Сергей Макарович угощал всех, со всеми успевал выпить, с одним — рюмку водки, с другим — стакан домашнего пива, но тут же, грозя пальцем, предупреждал: «Пей, гуляй, а утром на работу не опаздывай»; запевал свои любимые песни: «По долинам и по взгорьям», «Славное море, священный Байкал» и «Далеко в стране Сибирской», а перед рассветом, как всегда, умчался в поле. На стане первой полевой бригады он заглянул в комнату девушек и крикнул: «Эй, невесты, женихов проспите»; в кухне «распушил» повариху за то, что не успела приготовить завтрака; в сарае ощупал кошму хомутов — не сбили бы коням плечи. Потом он побывал у всех комбайнов, заехал на все тока и вот в такую же довольно раннюю пору примчался завтракать. В горнице, похрапывая, спал сын, и Сергей Макарович, проходя по кухне, старался не стучать каблуками: «После стольких лет службы да после дальней дороги негрешно отдохнуть денек»; с женой разговаривал в полголоса:
— Про свадьбу ничего от него не слышала? Вместе с Верой ехали из города, наверно, столковались.
— Не говорил. Матрёна вздохнула. — Сердце болит за него.
— Думаешь — уйдёт к ним?
— И думать боюсь. Начнёт она его за нос водить…
— Ясное дело — лучше бы сразу: — оместился бы. Но, сама знаешь, без Трофима неловко свадьбу играть: получится, что мы вроде украли девку. Обид не оберёшься!
У Семёна нашлись друзья — гулянка затянулась. И даже это, на первых порах, Сергей Макарович оправдывал: сын не мог погулять перед уходом в армию. — была война, — так пусть наверстает сейчас, на радостях! Жалел об одном, что не представлялось возможности поговорить с ним о его будущей жизни, о работе: в душе прикидывал: шофёр колхозу нужен, но этого для Семёна мало, ему лучше бы — в трактористы или в комбайнеры. Если овладеет техникой да будет стараться, прогремит на весь край.
Это своё пожелание Сергей Макарович высказал сыну во время первого разговора и был не только удивлён — поражён ответом.
— Не собираюсь в грязи пачкаться! — заявил Семён.
— Как? В грязи?! В земле?! — Сергей Макарович, сидя за столом, подался грудью вперёд, в сторону сына. — Земля хлеб родит! Всех кормит!
— Какая новость! — Семён искривил толстые губы в высокомерной усмешке. — А я думал — калачи с неба падают!
— Не прикидывайся шутом гороховым! — прикрикнул Сергей Макарович. — Не хочешь в поле — поступай конюхом. За жеребцами будешь ходить.
— Навоз чистить?! Не моя работа. Я найду лёгкую, культурную…
Это было даже не странно, а страшно слышать Сергею Макаровичу! Ему казалось, что все люди должны любить простой труд или, во всяком случае, ценить его.
Он любил крупных, высоких, широких костью людей, каким был сам. Сын за годы разлуки возмужал, раздался в плечах и, как говорила Анисимовна, во всём стал походить на своего родителя в молодости: «Как две капли воды!» И вот оказалось, что между этими каплями только внешнее сходство!
Неожиданные пренебрежительные слова сына о физическом труде, его холодная усмешка кинули Сергея Макаровича в дрожь, и он, чтобы сдержаться, что не часто удавалось ему, обратился за поддержкой к жене:
— Слышишь, мать? Простой работой брезгует!..
Матрёна Анисимовна, почувствовав упрёк: «Чему ты научила его!», робко посматривала то на мужа, то на сына и думала: «Хоть бы не раскипятились оба. Сенечке надо бы стерпеть. Отец после одумается…»
Но Семён «не стерпел». «Отсталые», как он думал, грубые слова отца задели его за живое, и он сказал:
— Я лейтенантом был, а теперь ты…
— Младшим!.. — подчеркнул отец, перебивая его.
— Хотя бы и младшим.
— Ишь, ты! Разговоры какие!.. А я так смотрю: на фронте дали, поторопились. Не заслужил. Тебе солдатом быть. Только. А ты нос поднял. Вон Алпатов вернулся капитаном и обратно — бригадир тракторного отряда: рад- радёшенек!
— Вольному воля.
— А тебе образование не позволяет? Культурным стал! На гармошке пиликать — невелика культура!
— Мне командование благодар…
— Кому благодарности объявляют, с теми не так просто расстаются. Что-то орденов-то у тебя не видно?! А я знаю, за что их дают. И тебе было с кого пример брать. А ты оказался недостойным. Грудь широка да толку мало. Одна бронзовая медаль. Хоть бы серебряную принёс.
Матрёна Анисимовна попыталась унять обоих:
— На столе всё остывает. Студёное не захочется хлебать… — Достала из углового шкафчика недопитую бутылку водки и поставила перед мужем: — Выпейте для этого самого, как говорят… — Она старалась припомнить малознакомое слово. — Для петита. А то еда не пойдёт.
Сергей Макарович так махнул рукой, что чуть не свалил бутылку на пол.
— Убери! Да подальше с глаз…
Повернувшись, спросил сына:
— Чем же думаешь заняться?
— В клуб оформлюсь.
Клуб в селе считался районным, там была хорошая зарплата, и это влекло туда Семёна.
Отец бывал в клубе только по большим праздникам да ещё в те дни, когда надо было проводить отчётно-выборные собрания колхоза. Теперь он неприязненно заметил:
— Болтался там один приезжий бездельник — прогнали. Сейчас нашёлся свой!
Замолчав, он начал хлебать остывшие щи.
Сын не притронулся ни к хлебу, ни к щам, ел одни малосольные огурцы.
Сергей Макарович проворчал:
— Женился бы ты скорее, что ли.
— Не во мне причина…
— С неё, с невесты, бери пример! Образование выше твоего, а не боится рук в земле запачкать!
Хотя это, по мнению Сергея Макаровича, было единственное положительное качество Веры Дорогиной, сейчас он с удовольствием отметил его и повторил:
— Учись у неё!
— У всякого своя голова на плечах, — буркнул Семён.
«Из-за неё, из-за Верки, лихоманка её возьми, парень гулянку затянул, — думала мать. — Понять его надо: рвался домой, хотел сразу свадьбу играть, а она выпрягается— погоди да подожди. Отца дома нет! Придумки одни…
Выйдя из-за стола, Сергей Макарович попросил Анисимовну:
— Принеси-ка остатки пива да перелей в бидон.
— Это для чего же тебе, Макарыч, на сытое-то брюхо пиво понадобилось? — насторожилась жена.
— В поле увезу. За ужином комбайнеров надо угостить.
— Я не для чужих варила!
— Неси!
Пиво он увёз. Но Семён продолжал гулять ещё несколько дней. Каждое утро, вернувшись с поля, отец заставал его в постели. Это повергало в тяжкое раздумье: почему он такой? В чём причина его лености? В кого он уродился? Ведь мать тоже не ленивая. Но она очень жалостливая: любя младшего сына больше всех других, сверх всякой меры оберегала и от простуды, и от работы, и от всего на свете. Случалось, зимним вечером говорил ему: «Сходи, кинь корове сена», а мать вступалась: «Чего ты гонишь парнишку на мороз? Вырастет — намёрзнется, наработается», — и шла сама. А он, отец, не придавал этому значения, да, по правде говоря, занятый беспокойными хлопотами по колхозу, даже и не заметил, как сын вырос, превратился в жениха. Если бы не армия, наверно, давно бы женился, жил бы своей семьёй. Помнится, учителя не раз пробовали вызывать его, отца, в школу, о чём-то хотели побеседовать, а у него, как на грех, не оказывалось времени. Наверно, они собирались говорить о плохих отметках. За отметки он грозил кулаком: «Ты смотри у меня, Сёмка! Подтянись!..» Но у других ребят тоже бывали невысокие отметки. Дело ещё и в чём-то другом. А в чём? Теперь поздно гадать об этом и учить поздно.
Но проходить мимо того, что ему не нравилось, Сергей Макарович не мог. Сегодня разозлили закрытые окна: что подумают люди о его семье, какие суды и пересуды пойдут по колхозу?! Пальцами будут показывать на дом: «Добрые работники успели выработать по трудодню, а у председателя сынок всё ещё дрыхнет при закрытых ставнях!..» Срам!
Анисимовна хотела сказать, что сын вернулся с воскресника расстроенным, всю ночь проходил по селу с гармошкой и только на рассвете, закрыв ставни, лёг спать, но по лицу мужа поняла, что тот не будет слушать, что всё равно виноватой окажется она.
С треском распахнув ставни, Сергей Макарович стукнул по раме кулаком и направился к другому окну. А когда открыл все — вошёл в дом и носком сапога толкнул створчатые двери горницы. Посредине пола, на перине, сдёрнутой с кровати в холодок, лежал Семён. Возле него, на крашеном полу белели окурки.
— Вставай! — потребовал отец. — В поле поедем! Сельсовет всех мобилизует на хлебоуборку. Поможешь кули грузить.
— Некогда мне с вашими кулями валандаться, — Семён лениво поднялся с постели, заспанный и взлохмаченный. — Сегодня поступаю на должность. Художественным руководителем!
— Ишь, ты! Ру-ко-во-ди-тель!.. И что за башка придумывает должности для дармоедов? Тьфу! В двадцатом году таких мудрёных должностей не было, а спектакли играли чаще. Порасплодились бездельники!..
Сергей Макарович повернулся к жене, стоявшей за его спиной, и позвал:
— Поедем, мать! Хлеб на току перелопачивать — подходящая работа!
Анисимовна не удивилась этому: она частенько выходила на работу в поле и не без гордости говорила соседкам, что каждый год выполняет установленный минимум трудодней.
Она напомнила мужу о завтраке, — в чугунке доваривается петушок с лапшой.
— Петушка съест служащий!
Сергей Макарович, стуча каблуками, выбежал из дома.
На заднее сидение ходка Забалуевы не вмещались, и Сергей Макарович сел на кучерское место. Ему стало грустно оттого, что дома всё шло не так, как надо, он опять начал доискиваться до причин семейных неполадок и не торопил коня.
Матрёна Анисимовна заговорила чуть слышным, озабоченным голосом:
— Не берись так круто, Макарыч. Какой ни на есть, а — родное дитё: сердце болит за него. Ведь всё равно не переделаешь парня: не будет он таким, как ты. Помягче разговаривай. А то возьмёт да уйдёт из дому, — опять останемся одни…
— Лучше уж — одним.
Глава двадцать пятая
Давно миновали тихие, золотые дни «бабьего лета». Исчезли серебристые нити осенней паутины, колыхавшиеся в прозрачном воздухе. Огромными стаями полетели к югу журавли. Покинули поля перепёлки. На похолодевшее небо надвинулись чёрные тучи. Иногда, пролетая над садом, переговаривались дикие гуси:
— Га-га-га, га-га-га…
— Га-га, га-га…
Вере казалось, что они подтверждали:
— Да, да, надвигается зима. Да-да!
Отец любил слушать птичьи голоса, а в осеннюю пору долгим взглядом провожал пролётные стаи. А нынче увидит их на черноморском побережье…
К его приезду Вера спешила закончить осенние работы и раскинула бригаду по всем кварталам сада: в одном углу перекапывали приствольные круги, в другом — сгребали в кучи листья, в третьем — прижимали жердями к земле ветки стланцев. «Везде — порядок!» Это она слышала от Векшиной в райкоме, когда утверждалось решение парторганизации о принятии её, Веры Дорогиной, кандидатом в члены партии. Софья Борисовна спешила подбодрить после неожиданного душевного потрясения. А началось всё с того, что во время доклада на бюро заведующая отделом, огласив документы, помолчала и нерешительно добавила:
— В райком поступило одно письмо… правда, без подписи. Не знаю, читать ли?
— Упомянула, так читай, — сказала Векшина.
В анонимке были строки: «У неё родной дядя живёт в Америке. Кулак. Батраков есплотирует. А племяннице идут от него посылки с подарками. Она до них падкая. И дядя собирается вытребовать её к себе…»
Вера глухо ахнула, вслед затем проронила:
— Какая бессовестная выдумка!.. Какой поклёп!..
Векшина постучала карандашом по столу. Вера умолкла. Заведующая отделом, повысив голос, продолжала читать:
— «Заботливый дядя высылает ей оттуда свои карточки и буржуйские деньги к дню рождения. На тех бумажных деньгах пишет: «Племяннице Верочке-на счастье»…
Секретарь райкома комсомола, строгий паренёк с едва пробивающимися чёрными усиками, чуть не подскочил с места. Как все они ошиблись в этой Дорогиной! Проявили политическую близорукость! И он — первый. Ведь это он, не разобравшись, подписал ей одну из рекомендаций! Отмежеваться от неё! Заклеймить! Он заговорил о «притуплении бдительности». Вера недоумённо пожала плечами, и он засыпал её крикливыми вопросами:
— Имеется дядя или не имеется? Факт это или не факт?
— Есть где-то… такой человек. Я никогда не видала его, не знаю… — Подобрав себя, Вера твёрдо заявила. — Нет моей вины! Ни в чём!
— Ах, ты ещё отрицаешь! Увёртываешься! А письма? А доллары с надписью? Факт! Дядю за границей утаила — тоже факт! А ещё говоришь — поклёп, осмеливаешься…
— Погоди, погоди. Горячая голова! Тут надо разобраться спокойно, — остудил строгого паренька рассудительный Штромин. — О дяде мы давно знаем. И он к делу не относится. Дорогина за него не ответчица. Нас может интересовать только одно, — Штромин повернулся лицом к Вере, — правда ли, что дядя сманивает вас в Америку, и как вы к этому относитесь?
— Вот это… это поганая клевета! — негодовала Вера. — Разве можно?.. Да я… не какая-нибудь…
— Понятно! — Штромин удовлетворённо качнул головой. — Анонимка написана с умыслом…
На этот раз Векшина согласилась с ним.
— Очернить человека ни за что, ни про что… И в такую минуту!.. А ты, — она кинула суровый взгляд на секретаря райкома комсомола, — подливаешь масла в огонь. Перехлёстываешь!
Вера, крепко сцепив пальцы дрожащих рук, думала: «Только бы не стали строить догадок, кто написал?..» Она не выдержит — расплачется.
Векшина напомнила: в тридцатых годах придирчивые люди «прорабатывали» Трофима Тимофеевича за связь с заграницей. Довольно этого. Дорогин — знатный человек. Получил высокую правительственную награду. Вера во всём — его достойная помощница. А эту анонимку писал злобствующий обыватель.
— Теперь фактически всё ясно! — смущённо буркнул секретарь райкома комсомола. — Дядю приплели…
Через несколько дней Векшина, вручая кандидатскую карточку, пожала девушке руку:
— Поздравляю от всего сердца! И скажу тебе о самом главном: не растерялась ты — убрала урожай в саду!
Вера смутилась, хотела молвить: «Вначале всякое было… И если бы не воскресники…»
В последнюю неделю у Веры было приподнятое настроение, и она не вспоминала о недавних душевных невзгодах, не подозревала, что они ещё раз потрясут её.
Весь день, с коротким перерывом на обед, она ходила по саду, внимательно осматривала каждую яблоню и делала записи в тетради. В старом ватнике, в сером платке она была неприметна. И только ветер, шевеливший косы на спине, помог Семёну узнать её. Пересекая квартал с угла на угол, он спешит к ней; вынырнув из-под кроны яблони, воскликнул:
— Вот ты где!..
Вера вздрогнула; брезгливо спрятав руки за спину, смерила парня холодным и колючим взглядом. У него подпухли веки, белки глаз отяжелели от недоброй красноты, все движения угловатые, порывистые. Пьяный! Ему ничто нипочём… Сторонясь его, шагнула на середину аллеи.
— Прямо с ног сбился, — продолжал Семён, покачиваясь. — Все кварталы обыскал!
— Напрасно старались.
— Давно не видел тебя. Хотел поговорить…
— А потом опять какую-нибудь пакость нацарапать? Стыд не дым, глаза не ест, да?
Мотая головой, Семён часто моргал, словно ему запорошило глаза пылью:
— Постой, Верочка. Погоди… О чём ты?..
— О вашей подлости!
— Я… я ничего… не понимаю.
С верхних веток срывались последние листья, тяжёлые от влаги, и, колыхаясь в неподвижном сыром воздухе, медленно падали на землю. Один скользнул по щеке Семёна. Он отмахнулся от мокрого листа, как от овода.
— Ты растолкуй, дорогуля…
— Не смейте называть меня так! Слышите? Не смейте!
— Как скажешь, так и буду… Я…
— Вы спьяна решили: не мытьём, так катаньем своего добьюсь. Не вышло! Вам бы надо при царе-горохе жить, вы бы девушкам ворота смолили дёгтем. Кому нужна ославленная?! Будет рада пойти и за постылого, куда угодно с ним поехать, хоть к чёрту в пекло. Опоздали, Забалуев, родиться! Та пора давно прошла!
У Семёна ещё больше набухли и покраснели веки. Он мычал что-то бессвязное. А Вера, презрительно, прищурив глаза, кидала ему в лицо с незнакомой запальчивостью:
— Вы хотели помешать моему вступлению в партию. Дескать, не суйся нитка вперёд иголки! А какая из вас иголка? Ржавая! Кривая! Как на худой свинье щетина! Куда такая годится?.. Думали: в свою защиту не пикну ни слова, не узнаю, чей подвох. А язык вас выдал. Слово, как шило в мешке, — себя показало. «Вытребовать». Какая дикость! А вы сами собирались, кажется, в Ялту, меня, как бессловесную…
— «На юге интересно пожить». Кто это писал? Не ты? А теперь…
— Теперь у меня глаза открылись. Барахло вы, Забалуев!
Выпалив всё, Вера повернулась и быстро-быстро пошла от него, спеша скрыться за ближней яблоней.
Семён не привык молчать, последнее слово всегда оставлял за собой. А сейчас, когда у него шумело в голове, он был готов на всё. Шагая широко, он раньше Веры обошёл дерево с другой стороны и, расставив ноги, уткнул кулаки в бока, преградил ей дорогу:
— Погоди! Ещё потолкуем! Тебе кто сегодня нервы подпортил?
— Кроме вас, некому. Жаль, не знала раньше поганенькой душонки!
Мясистые щёки Семёна побелели, толстые губы покривились, наливаясь холодной синевой.
— Значит, обманывала? Столько годов за нос водила! Говори прямо!
— Сама обманулась.
— Вот это — правда: тот воробей не летает к тебе! — Семён натужно расхохотался. — Нашёл воробьиху в своей деревне!
— Уходите… Уходите прочь! — крикнула Вера, не выдержав, побежала в соседний квартал, где работали колхозницы.
Её настигли злые слова:
— А задатки брать ловкая!..
Это он про отрез шевиота! Зачем, зачем она приняла ту тряпку? Считала за подарок! А оказалось — «задаток»! Словно при покупке лошади! Выбросить… Сегодня же выбросить вон… Нет, лучше отослать с Кузьмовной. А голубое платье — в печку. Письма — тоже.
За спиной послышались настигающие шаги и шумное дыхание разъярённого человека, готового смять всех, кто окажется на пути, и Вера окликнула женщин, уже уходивших домой. Одна остановилась, поджидая её. По клетчатому платку девушка узнала Скрипунову. Завтра Фёкла разнесёт молву по всему селу. Ну и пусть!.. Это даже к лучшему. Вера боязливо оглянулась. Теперь её никто уже не настигал. Сёмка, покачиваясь, брёл к выходу из сада; время от времени останавливался, потрясал кулаками и выкрикивал такие грязные ругательства, что девушка, опустив голову, зажимала уши. Студёный ветер обрывал с деревьев ржавые листья и бросал вдогонку крикуну, будто спешил засыпать его следы.
Глухо шумел опустевший сад. Пройдёт ещё несколько секунд, промелькнут последние листья, и ветер засвистит в голых ветвях.
На душе у Веры было пусто и холодно…
В конце квартала стояла Фёкла. О чём-то надо рассказать ей. О плане работы? Но об этом можно и утром. Зря остановила её.
— Нам тут работушки осталось толечко на один денёк, — заговорила Скрипунова. — Завтра к вечерку со всем управимся.
— Вот и хорошо!
— А я с малых лет привыкла всё делать по-хорошему. И пусть Тимофеич не беспокоится там, не тревожит своего сердечушка…
— Пойдёмте вместе. Вдвоём веселее.
— До бригады?! — деланно удивилась Фёкла. — А я думала, покипятитесь да помиритесь, с кем не бывает такого? Семён-то Сергеич ведь пособлять тебе пришёл. Думала, поворкуете в саду…
— Не болтайте, чего не следует. Нужен он мне, как здоровому костыль! — попробовала Вера обрезать говорливую спутницу, но это было не так-то легко сделать.
— Ты меня послушай, миленькая. Послушай, — продолжала Фёкла. — Я не как-нибудь, а с пелёнок знаю тебя, с первых твоих деньков, и желаю тебе одного добра. О себе, девунюшка, подумай. Я худого не скажу. Только ты запомни: перестарок парни обегают. А нынче женихи-то нарасхват.
Вера отшатнулась от неё.
— Как язык у вас поворачивается такое говорить? Я даже никогда в мыслях…
— Не обманывай, Трофимовна, ни себя, ни меня, — не унималась Скрипунова. — Дело житейское. Всякой девушке приходит пора стать бабой. А у меня, Трофимовна, глаз-то вострый…
Невольно шевельнулись плечи. «Трофимовна»… Зачем Фёкла стала называть её только по-отчеству? Зачем она подчёркивает, что среди девок Вера уже не молоденькая?
Привязчивой спутнице сказала:
— Мне даже слышать смешно…
— Ой, нет! Нет! — замахала руками Скрипунова. — Не прикидывайся, Трофимовна! Не прикидывайся. Я, девуня, по себе сужу…
— Фёкла Спиридоновна! Хватит об этом. Не надо. Ни одного слова…
Казалось, что девушка вот-вот расплачется, и Скрипунова умолкла. Это было так необычно, что она сама подивилась своему молчанию.
Чёрные лохматые тучи проносились низко над деревьями. Ветер усиливался и со свистом раскачивал голые ветки.
От холодного пронизывающего ветра хмель быстро прошёл, но оставил в голове сверлящую боль, и Семён, угрюмый и злой, так твёрдо шагал по дороге, что земля охала под широкими каблуками.
«Ломака!.. А если хорошенько приглядеться, то ничего в ней завлекательного нет. И не стоило думать о ней так долго! Зря давал нагрузку мозгам! Письма писал понапрасну. Время терял… Ведь попадались девки на лицо красивые, характером покладистые… А эта задаётся…»
Стараясь успокоить себя, он начал припоминать о Вере то плохое, что успел услышать по возвращении домой: «Правду говорят — в отца уродилась: перед всеми ершится. Ей — слово, она — десять. Не девка, а жабрей: голой рукой тронешь — уколешься».
Сырые сумерки навалились на землю, дорога стала теряться в темноте, и Семён убавил шаг.
«Если бы в партию не прошла, от переживаний переменилась бы, стала бы покладистей… Но помешать я не смог… — думал он, досадуя на всё. — Теперь ничем её не переделаешь, к себе не повернёшь… Ну и не надо. Чёрт с ней! Для любви найдутся помягче…»
Позади — торопливые настигающие шаги. Лёгкие, женские! Неужели одумалась, гордячка?.. Семён обернулся. Перед ним стояла дородная старая женщина. Он раздражённо хмыкнул и опять пошагал к селу.
— Ты не узнал меня, соседушка? — залебезила Фёкла Спиридоновна, идя рядом с ним и заглядывая ему в лицо.
— Не ждал такой погони!
— А я, милой, страсть не люблю одна в потёмках ходить. Догоняла и думала — кто-нибудь из нашей бригады.
— Неужели я на бабу смахиваю?
— Нет. Нет. Нисколечко! Ты у нас как гренадер! В первую ерманскую войну таких на картинках рисовали! А меня бригадирша задержала малость. Всё расспрашивала, как завтра в саду работу сполнять. Хоть и садоводова дочь, а толком-то ничего не знает. Некогда было к делу приучаться, — всё над книжками корпела. Над какими-то романами. Про любовь вычитывала! Оттого Вера Трофимовна и характер себе подпортила.
Фёкла перевела дух и снова заглянула Семёну в лицо. Тот ждал продолжения рассказа. И это подбодрило говорливую спутницу.
— Перед бригадой девке стыдно показать себя незнайкой, вот она и выспрашивает меня, когда все уйдут, чтобы никто не видел да не слышал. А я, как родная. мать, про всё растолковываю… Скажу тебе, милой, Трофимовна со всеми в разговоре не дай бог какая тяжёлая! Правду говорю. Чистую правду.
«Вот, вот, — мысленно подхватил Семён. — Со стороны виднее».
— А я люблю её. И, поверь, сама не знаю — за что, — продолжала Скрипунова. — А словами поправляю, даже в глаза упреждаю: «Колючая ты».
Она сделала вторую передышку. Спутник попрежнему молчал. Значит, слова ему пали на сердце во-время! И Фёкла повернула разговор так, как задумала:
— Живём рядом, а давно я тебя не видела, Семёнушка. Да и впрямь сказать — некогда на добрых людей поглядеть. Мы ведь с доченькой от темна до темна — на работушке. За что хошь возьмёмся — спины не разгибаем. Родитель-батюшка тебе, поди, рассказывал — втроём по полторы тысячи трудодней выгоняем! Мы с мужиком-то уже в годах, от нас небольшой прибыток, — всё Лизаветушка старается. До работы лютая!..
Семён пошёл ещё медленнее, Фёкла — тоже.
— Говорят, ты на должность поступил да на лёгкую, на культурную? Добро, соседушка! Добро! Своя копейка заведётся — на душе спокойно. А копейка тебе идёт, говорят, немалая!..
— Четыреста монет!.. Не фунт изюму!..
Забалуев достал папиросы; чиркнув спичкой по коробке, остановился прикурить. Фёкла заслонила его от ветра и без умолку похваливала:
— Служба тебе на пользу была. Вон как выправился! Ростом, плечами — всем в батюшку родного!..
Они опять пошли рядом.
— Моя Лизаветушка тоже раздобрела. И пора, — вы ведь одногодки! — Скрипунова слегка тронула локоть спутника.
— Я на год моложе, — уточнил Семён.
— Ну, что ты говоришь! Уж я-то знаю! К слову сказать, с твоей матушкой мы на одной неделе растряслись…
— Нет, Лиза старше.
— Может, на лицо она тебе такой показалась. Не буду спорить. А только ты, милой, знай — это от заботы. — Фёкла всё быстрее и быстрее сыпала слова. — Уж такая-то Лизаветушка заботливая, такая заботливая! Работящая! Домовитая! А характером мягкая, как трава- муравушка. Люди говорят — вся в меня.
Позабыв об обиде, нанесённой Верой в саду, Семён оживился и разговаривал с Фёклой легко, ни о чём не задумываясь. Её похвалы не претили ему, тоже любившему похвалиться. А она, не зная меры, усердствовала:
— Иной день доченька первой домой возворотится, а меня нет до темна — сердцем девка изведётся.
— Из-за чего же тревогу бить? Волки в сад не забегают!..
— А вот такая она у меня! Такая!
Они вошли в село. В доме Скрипуновых были освещены все окна. Вдруг свет погас, но через несколько секунд снова загорелся.
— Лизаветушка в окошко смотрела! Меня углядеть.
Фёкла опять тронула спутника за локоть.
— Зайди посидеть, Семён Сергеич. Ты после службы — то ещё не бывал у нас. А ведь мы — соседи.
— Свои потеряют.
— Ну-у. Материнское сердце к тому готово. Я по себе сужу… Заходи. Не гнушайся. У нас пивцо сварено. Отведаешь. Голову поправишь.
«Заметила, что мне опохмелка требуется! Кр-расота!» — улыбнулся Семён, довольный во-время сделанным приглашением, и, впереди хозяйки, вошёл во двор Скрипуновых.
Узнав гостя по гулким шагам, что напоминали самого Сергея Макаровича, Лиза, ссутулясь, убежала в горницу и захлопнула за собой створчатую дверь с темнозелёными петухами на филёнках:
— Сюда нельзя. Погодите немножечко там.
В кухне у Скрипуновых было всё так же, как запомнилось с детства: над головой — полати, справа — печь, слева — большая лохань, над ней — умывальник, похожий на тыкву; в переднем углу на полочке — бурая икона какого-то святого с прильнувшими к ней мёртвыми мухами. В доме пахло кислым пойлом, в щелях шуршали тараканы.
— О хороминах-то заботиться некогда, мы завсегда на работе да на работе, — объяснила хозяйка и попросила: — Не осуждай.
— Я ведь не гостем к вам, просто по-соседски.
Нет, гостенёк да самый дорогой! — Фёкла коснулась руки Семёна и, повернувшись так, что юбка раздулась огромным колоколом, побежала в погреб за пивом.
Створчатые двери чинно распахнулись, из горницы вышла Лиза в трикотажном жакете, в туфлях; рассмеялась с притворной стеснительностью:
— Теперь здравствуйте!
— Здравствуй, Лиза! — Семён принял её потные пальцы в правую руку и, прихлопнув сверху левой, повторил: — Здравствуй!
Мать внесла большой деревянный жбан. В доме запахло мёдом и хмелем.
Лиза, высвободив руку, пригласила гостя в горницу. Там в одном углу стоял стол, в другом — кровать с двумя горками подушек. За ними виднелись на отчаянно-зелёном полотняном коврике розовые лебеди с дико изогнутыми шеями.
— Вот не знают охотники, куда ходить за дичью! — добродушно рассмеялся Семён, кивнув на лебедей.
— Не глянется коврик-то? — озабоченно спросила Лиза. — Верка вот так же посмеялась: «Лебеди пьяные!»
— А ведь правда походят на пьяных!
— У вас с ней и вкусы одинаковые!
— Не поминай про неё.
— И не буду. Нет охоты.
Сели за стол. Фёкла наполнила стаканы пивом, чокнулась:
— Пробуй, соседушка, квасок.
Сама отпила немного, поставила стакан и ушла на кухню, чтобы нарезать хлеба и огурцов.
— Груздочков, мама, принеси, — попросила дочь.
— А ты не забывай тут без меня гостеньку подливать, — подсказала Фёкла. — Ежели стакан обсохнет — губы обдерёт. А у заботливой хозяюшки такого не бывает…
От холодного пива головная боль утихла. Оно освежило горло, и Семёну захотелось говорить без умолку, а о чём — это безразлично.
— Ты почему не ходишь в клуб? — спросил он девушку.
— Когда мне ходить-то? От зари до зари — на работе.
— Вечерами попозднее. У нас — курсы по танцам. Под мой аккордеон — красота!
Мать принесла тарелку груздей; укорила дочь:
— За стаканом не доглядываешь! Гостенька худо потчуешь. — И снова наполнила стакан до краёв; Семёна спросила: — Теперь по бригадам будешь ездить?
— К нам — почаще, — пригласила Лиза.
— У нас клуб не передвижной. Обслуживаем на месте. Я скоро в город уеду. Что мне тут околачиваться попусту? Там буду огребать вдвое больше…
— Ой, да что ты, соседушка! Так маленько погостил у родителев… — Фёкла налила по третьему стакану: — Выпьем по маленькой. Без троицы-то дом не строится!..
— А без четырёх углов не становится, — отозвался гость: — Это я знаю…
Хозяйка подливала с шутками да прибаутками. Жбан опустел. Семён поднялся из-за стола, покачиваясь; глянув на стену за кроватью, усмехнулся:
— Лебеди… того… стали ещё пьянее!
— Они протрезвятся, — поддержала шутку Фёкла. — Ты приходи поглядеть на них. По-соседски, запросто приходи. В любую пору. Гармошку свою заграничную приноси. Поиграешь Лизаветушке. Я вам песни прежние спою, каких ты нынче ни от кого не услышишь. Хороводные, вечерочные, свадебные — всякие песни!
Семён обещал заходить. У Скрипуновых он чувствовал себя непринуждённо и легко, как дома, когда там не было отца.
— Завтра… — пригласила Лиза и смущённо опустила глаза.
— Будем ждать об эту пору, — договорила за неё мать. — Покамест пивцо не перекисло.
Когда Семён ушёл, Фёкла Силантьевна сказала дочери:
— Сними ты этих окаянных лебедей. Сейчас же выбрось…
Глава двадцать шестая
С утра серые тучи низко висели над землёй и казались неподвижными. Сыпался, как мука, мелкий дождь — «бусун».
Вера надела поверх ватника брезентовый плащ, повязалась пуховой шалью и, заседлав коня, поехала в поле, где она не была всю осень и не знала, управились ли девушки с коноплёй.
В большой риге, построенной посреди тока, теперь уже освобождённого от ворохов зерна, тараторили две веялки, перебивая одна другую. По запаху половы, растекавшемуся по всему току, Вера поняла, что девушки веют коноплю; оставив коня у коновязи, пошла к риге.
У выхода показалась Гутя, в дырявых сапогах, в рваной шали и старом ватнике; бросилась навстречу, обняла Веру и закружила:
— Соскучилась я по тебе, подружка! Как зимой по солнышку!
— Я — тоже! — воскликнула та, в свою очередь обнимая девушку.
— А почему тебя нигде не видно? — спросила Гутя, перестав кружить её. — В клуб не ходишь, на улице не появляешься. Будто у тебя уши заложило — гармошки не слышишь.
— Я всё время — в саду.
— Смотри, заплесневеешь меж кустов!
— Ну, что ты, Гутя! У меня…
— Я понимаю, ты переживаешь…
— Даже не думаю.
Посмотрев Вере в глаза, Гутя отрицательно потрясла головой:
— Ни за что не поверю! Столько годов ждала! А у этой Лизки — ни стыда, ни совести! Я бы ей…
— А мне, Гутенька, жалко Лизу.
— Ну-у. Такое даже в голову не укладывается!
— Всё-таки она — хорошая девушка, работящая…
— Чудная ты!
Вера разговаривала тихо, а Гутя так звенела, что веялки, одна за другой, умолкли. Ясно, девушки прислушивались к голосам.
— Когда я узнала про их шашни, — продолжала Гутя, — даже обидно стало.
— Обижаться не на что.
— Ну, как же! Мне так хотелось поплясать на твоей свадьбе!
Из риги выбежали девушки с весёлым визгом и хохотом, наперебой обнимали Веру, говорили сразу все, — слушать было некому.
— Ой, вы затискаете меня! — шутливо взмолилась Вера, обрадованная шумной встречей.
— За все недели, за месяцы!..
— Чтобы не забывала нас!
— Помнила, девушки! Всегда! — говорила Вера. — Но осень, сами знаете, какая была у меня.
— Ты вся переменилась, — посочувствовала Тася. — Глаза ввалились.
— Это при плохой погоде показалось тебе, — одёрнула её Гутя. — За отца она тревожилась.
— Не поверю. Ни в жизнь! — сказала Катя. — Из-за родителей так не худеют.
— Пойдём в ригу, — пригласила Гутя Веру. — Полюбуйся урожаем!
А подругам сказала:
— Девушки, веялки тоскуют.
Вера взяла горсть сортовых семян и, рассматривая их, медленно пропустила сквозь пальцы. На ладони осталось несколько зёрен. Они перекатывались тяжело, словно капельки ртути.
— Хороши!
Девушки не хотели возвращаться к веялкам, и Гутя сказала им:
— В обеденный перерыв наговоритесь.
Но сама не могла терпеть до обеда. Как только застучали веялки, она взяла Веру под руку, отвела в конец риги и заговорила доверительно:
— Ты знаешь, я скоро уеду в город! Честное слово! Вот управлюсь с коноплёй и уеду. Это твёрдо.
— Напрасно, Гутя, задумала.
— Ничего не напрасно. Когда в голове прикинешь всё — согласишься. Сколько нынче парней из армии уволилось? Не знаешь? А я подсчитала: семь! Где они? Кроме Сёмки, ни один домой не приехал. Все в городе поустраивались. Ты погляди: в клубе курсы по танцам открыли, так девчонки с девчонками кружатся! А всего обиднее, что прибытка от работы нет. Что на базаре выручишь, на том и конец. Забалуев только болтает о трудодне. От его хвастовства толку мало. За обеды высчитают — останется на мыло да на иголки. И за теми надо ехать в город. В нашем-то магазине, сама знаешь, полки пустые… Уеду. Всё равно уеду. Завербуюсь на завод.
— У тебя нет никакой квалификации.
— Сегодня нет — завтра будет. Подучусь. Тася тоже собирается. И Катя подумывает.
— А с кем же мы весной будем коноплю сеять?
— Со старухами! Создашь себе серебряное звено! — рассмеялась Гутя, а затем убеждённо сказала. — Ты здесь тоже не вечная. Вот помянешь меня! Конечно, сейчас у тебя отец, а потом…
— Без всяких «потом». — Вера высвободила руку. — У меня — работа! Ей и живу.
— Ну-у… Себя обманываешь.
Намёк на болезнь и старость отца так расстроил Веру, что она не могла больше оставаться среди подруг и вышла из риги.
Гутя не стала удерживать её.
Погода переменилась. Ветер шумел мокрой соломой, кидал в лицо острые капли мелкого дождя.
Вера ловко взметнулась в седло и поехала на второе поле, где будущей весной ей предстояло сеять коноплю.
Ветер дул порывами. Словно спасаясь от него, вдалеке то и дело пробегали серые зайцы. Они то западали в бороздах, то снова устремлялись вперёд заполошной гурьбой. Откуда их взялось столько?
Развелись русаки! Бегают табунами! Запрет давно снят, но, однако, никто не охотится на них, кроме… луговатского садовода.
Девушка стукнула коня каблуками сапог, и тот, мотнув головой, побежал быстрее. Новый порыв ветра поднял из борозды небольшой табунок и погнал навстречу Вере. Серые бежали неровно, то расстилаясь возле земли, то высоко подпрыгивая. Не звери, а лёгкие тени! Один скакал недалеко. Но ветер, противный ветер бил в глаза, и невозможно было рассмотреть ни головы, ни ушей. Наверно, заяц пригнул их к спине. Вот бежит прямо на коня! Не сворачивает. Ещё десяток секунд — и ударится о ноги! Приподнявшись на стременах, Вера поверх головы коня всмотрелась в серого: вот так заяц! В двух шагах от коня проскакал лёгкий куст сухой травы перекати-поле. А потом врассыпную — целый табун.
— Уйлю! — крикнула Вера и расхохоталась. — Сорняки вместо зайцев!..
Если рассказать девчонкам на току, покатятся со смеху! И тут же сболтнут: «Тебе, Верка, мерещится русак!..» «С той зимы, ага?..» Чего доброго, напомнят поговорку: «За двумя зайцами…» Ну их всех…
Вера забыла, что подруги ждут её к обеду; осмотрев землю, вспаханную под посев конопли, прямо полями поехала в сад. А навстречу всё бежали и бежали «травяные зайцы».
«Из степи скачут, — догадалась она. — Переплыли реку, обсушились на берегу и помчались вдоль Чистой гривы. Остановить их может только высокий гребень лесной полосы. Там, на грани луговатских земель… Где-нибудь вспугнут настоящего зайца и погонят на охотника в белом балахоне…»
Травяной шар, подброшенный ветром, ударился о губы коня, и тот испуганно шарахнулся в сторону. Вера покачнулась в седле.
— Неудачно придумала, — прошептала озябшими губами. — Белый балахон ждёт зимы…
И принялась нахлёстывать коня концом ремённого повода.
Весь день тихо падали снежные хлопья. Сидя за письменным столом в садовом доме, Вера то и дело отрывалась от работы и посматривала в окно. К полудню снег засыпал все дорожки, все следы, и, хотя не было солнца, сад сиял.
Дом был переполнен ароматом яблок. Они лежали рядами, впервые уродившиеся яблоки гибридных деревьев. Их несколько десятков, этих замечательных плодов, созданных человеком! Вот порадуется отец!
Вера первой любуется новыми яблоками, взвешивает на аптекарских весах, всматривается в румянец, вдыхает нежный аромат. И обо всём пишет в годовой тетради. Эти описания пригодятся для книги, рукопись которой уже много раз спрашивала Векшина.
Жаль, что сегодня никого нет в саду, — некому дать попробовать дольки новых яблок, и вкус приходится определять одной. Отец скажет своё слово позднее — после месячной лёжки плодов.
До его приезда надо успеть поименовать новенькие, а то он опять начнёт отговаривать: «Пусть поживут под номерами…» Одну из гибридных яблонь отец «окрестил» Авриком. Сейчас можно продолжить его мысль, — самую хорошую назвать в память мамы. Ту яблоню, что дала вот это золотистое яблоко. А в память Анатолия? Вера припомнила цветущую ветку, которую привозила отцу в больницу, и пробежала глазами по рядам яблок. Вот оно! Багровое, как весенний закат! Надо обязательно сохранить для выставки.
Она вышла из дома.
Сад стоял притихший. Рыхлый снег лежал на ветках, мягко хрустел под ногами. До чего же он был приятен! Вера зачерпнула полные пригоршни, намяла ком и кинула в ближнее дерево. Поиграть бы в снежки, да не с кем.
По такому снегу, наверно, хорошо сеять берёзку?.. Жаль, что не приготовила земли и не собрала семян…
Девушка шла в глубь сада. А снег всё валился и валился, пушинки его таяли на ресницах, на щеках…
«В бору сейчас пахнет хвоей, в садовой избушке — лесной душицей да яблоком-шаропаем… — Глубоко вздохнула. — Не надо ни о чём думать. Лучше… Ведь сама виновата…»
Войдя в дом, Вера снова села за письменный стол, спешила всё привести в порядок до приезда отца. Вот в папке вырезки из газет. Всё о садах и садоводах. Надо наклеить в тетрадь. Она перебрала их по одной, разложила на столе. Весенние. Летние. А вот совсем недавние, — осень, уборка урожая. У них в саду урожай был выше всех! Об этом пишет Петренко в статье о работе опорного пункта.
Приготовив клейстер, Вера начала наклеивать. Она делала это быстро, уже не всматриваясь в заголовки. А когда у неё в руках оказалась последняя вырезка, она вдруг заметила, что это — статья о луговатском садоводе. И рассказывалось в ней, как Вася Бабкин вырастил крыжовник из семян…
Что-то ещё было о нём? И Вера принялась перелистывать тетрадь. Перевернув несколько страниц, всплеснула руками: все вырезки о луговатском саде оказались выделенными в особый раздел.
— Как же это я так?.. Отец, конечно, заметит. И подумает, будто я…
Отдирать да переклеивать всё сначала — невозможно: получится неряшливо, некрасиво. Лучше поставить надпись: «В саду луговатцев». Да, она так и сделает.
Наклеив последнюю вырезку, Вера перечитала статью о крыжовнике с тем горячим волнением, с каким перечитывают письма близких.
«Останется память о Филимоне Ивановиче…» — думала она, сложив руки на столе.
В том, что делал Бабкин в саду луговатского колхоза, заменив своего отца, и в том, что делала она всё это лето, — было много общего. И от осознания этой общности поубавилось в сердце горечи.
«Я желаю полного успеха, — мысленно говорила Вера. — Желаю тебе, Василий Филимонович…»
В руке у неё был синий карандаш, и она медленно выводила в тетради букву за буквой: «Вася… Васил…»
Вдруг она встрепенулась.
— Что я наделала?! Нельзя будет показать отцу… — Взяла резинку, повертела в руке и, не прикасаясь к бумаге, отбросила в сторону. Облокотившись на стол, долго смотрела в окно, не замечая ни перемен в саду, ни самого окна. «А что Вася хотел сказать мне в последний раз? Что? Конечно, хорошее…»
Эх, если бы тогда была одна. Всё могло бы повернуться по-другому… Может, парню и сейчас дома не по душе? А он ведь не знает, что ошибку-то сделала девчушка Верочка. Та давняя ошибка породила все остальные, от которых теперь ноет сердце. Она виновата во всём, только она одна…
На подоконнике между рамами белела вата. Поверх неё топорщился хмель вперемежку с бессмертниками. Вера любила эти сухие цветы, обладавшие способностью и среди зимы хранить в себе лучи летнего солнышка. Особенно хорош вон тот алый. Он никогда не выцветет…
Вера подняла глаза: за окном всё ещё падал снег, но теперь уже не пушистый, а измельчённый, похожий на известковую пыль, к которой холодные сумерки всё больше и больше подмешивали синьки. Начиналась зима.
В доме похолодало. Вера встала и пошла разжигать печь.
Проскрипели полозья по снегу, — приехал Алексеич из села. Но не успел он остановить коня, как зазвенел смешливый девичий голос. Вера глянула в окно, а в это время дверь распахнулась, и в комнату ворвался жаркий вихрь кипучего смеха. Позабыв обо всём, Вера закружилась в этом вихре.
— Снимай шаль, Гутенька! Раздевайся. Я так рада, рада тебе!..
— Ой, как яблоками у тебя, подружка, пахнет! И ещё — лесом! Той душистой травкой! — Гутя окинула комнату глазами и, слегка подпрыгнув, достала со шкафа пучок душицы. — Вот она! Я не ошиблась — та самая!
— Люблю больше чая!
— С той зимы приучилась? Я тоже…
Не дав договорить, Вера отвела напоминание.
— Отец приучил. С малых лет.
— А моя мамка травы не признаёт. Чай делает из моркови да из тыквенных корок. Надоело пить витаминное пойло!
— Ну, заварим настоящий. Попьём с мёдом.
Накинув стёганку на плечи, Вера отправилась за чайником в сторожку.
Гутя прошлась по комнате, удивляясь странноватой хлопотливости подруги. И чего только не натаскала Верка сюда! А для кого? Для тятьки! Оттолкнула двух женихов. А всё из-за дурного характера. Сама себе напортила. Крепится, молчит, но ведь заметно: горюет. А Сенька своему слову — хозяин: говорил — буду жить в городе, и увёз Лизку. Счастливая! И Верка завидует… А Трофим Тимофеевич, конечно, обрадуется этим пшеничным снопикам. Но дочери толку нет. От его радости, как от старой золы, девичье сердце не согреется… Притащила ветки осины с рыжими листьями — должно быть для красоты. А кто полюбуется? Кроликов бы завела, — трусишки, говорят, любят горькое погрызть… Бессмертники в стеклянной вазе. И чего ей нравятся сухие цветы? Никак не вобьёшь в голову, что девчонкам больше пристало заниматься рукоделием. Вязала бы кружевные накидки на подушки или вышивала бы что-нибудь по канве, приукрасила бы комнату по-девичьи. А она лезет в мужичьи дела. Ну и проторчит вот таким сухим цветком. Тятькина заместительница!..
Искренне досадуя на свою непутёвую подругу, Гутя остановилась возле письменного стола. Вот папки да тетрадки. Приклеена газетная статейка. Заглавие: «Крыжовник садовода Бабкина». Того самого? Ой, это интересно! Кочевряжилась перед парнем, — другому верна! А теперь вспомнила. Что имеем, не храним; потерявши, плачем. Потом и по Сеньке тосковать начнёт. Чудная! Подружек таится. Себе тяжелее делает. По моему сердцу так; расскажешь про неприятное — тяжесть с души спихнёшь, про хорошее помянешь — радости прибавится.
— О-о! — воскликнула Гутя, заметив короткую карандашную строку. — Наверно, помешала Верке дописать? Ну, это я поправлю… чтоб подружка завтра не журилась!..
Она села на стул, отыскала в деревянном стакане тот же синий карандаш и начала выводить вериным почерком: «ек».
— Василёк, — прочла она и похвалила себя за написанное. — Теперь порядок!
Левой рукой взяла яблоко, сочная мякоть сладко захрустела на зубах.
Ниже слова «Василёк» Гутя, — буква под буквой, — вывела «Верочка». В обеих строках — поровну! Подружка заметит — обрадуется.
Припомнив шутливую кличку, придуманную ими в тот вечер, девушка, — тоже буква под буквой, — написала третью строчку: «Домовой». Опять — семь! Вот ведь как хорошо!..
На крыльце зашелестел веник, которым обметали снег с валенок. Гутя метнулась от стола, догрызая яблоко. Увидев Веру на пороге, не могла сдержаться и расхохоталась так, что брызги яблочного сока разлетелись в стороны.
— Над чем прыскаешь?
Гутя сунула в рот остаток яблока.
— Ты с ума сошла! — досадливо воскликнула Вера. — Говори: какое слопала?
— Нe знаю. Может, жёлтенькое; может, красненькое. Не успела разглядеть.
Яблоки на столе теперь лежали уже не рядами, а сбились в кружок, как цыплята в гнезде, — не сразу разберешься, какое пропало. Всё спутала баламутная девчонка!
А Гутя, следя глазами за каждым движением подруги, — подойдёт к столу или не подойдёт? — продолжала хохотать, руки невольно поджимали живот, будто без этого она не смогла бы остановиться.
— Довольна проделкой? Озорная коза!
— Правильно ругаешься! Козы — вредительницы огородов и садов!
Проглотив последнюю смешинку, Гутя, стараясь казаться степенной, провела тыльной стороной ладони по губам, влажным от яблочного сока, и спросила подругу — всегда ли она со счёта угощает гостей яблоками? Может, весь урожай в саду пересчитала поштучно?
Попросив не дурачиться, Вера рассказала, зачем она положила эти яблоки на стол.
— Дошло. Дошло! — замахала руками Гутя. — Выходит, науке ущерб нанесла! Но я нечаянно, — Бросилась к Вере и обняла её. — Не сердись, подружка, из-за пустяка. Для науки ты можешь записать: яблоко сладкое! Я привередливая: кислое не стала бы есть.
Гутя покачала головой.
— Коза у тебя последний раз в саду. Завтра уезжаем из Глядена. Все подружки. Забалуев кричит, справок на паспорта не даёт. Всё равно убежим! — Она повернулась к ватнику, что висел на вешалке, достала из кармана блокнотик и положила на стол, поверх тетради с вырезками. — Тут про коноплю всё записано, как ты просила: про все делянки. Полный тебе отчёт, чтобы не поминала лихом. Завтра прочтёшь. Завтра.
Пока грелась вода в чайнике, девушки сидели на скамейке перед печкой. Гутя рассказывала:
— Таська тоже собиралась к тебе на прощанье, да стирку затеяла. А Сёмка, ты знаешь, уже в городе.
— В клубе не ко двору пришёлся? А Лиза как?
— С ним. Куда муж, туда и жена! Квартиру им обещают.
— Понастроили там квартир — ждут вас не дождутся!
— Мы с Таськой — в общежитие, к нашим деревенским девчонкам. Сёмка — получит от заводского клуба. А может махнёт на курорт. Там, говорит, баянисты — в штате. Служащие! По утрам играют на физкультурной зарядке, а по вечерам — танцы. Будет наша Лизка павой похаживать! Даже завидки берут…
Вера перестала поддерживать разговор, и Гутя тоже на время замолчала.
После ужина девушки в обнимку улеглись на кровать. Гутя заговорила шёпотом:
— Скажи напоследок: ты обратно влюбилась в Бабкина?
— Как «обратно»? Я ведь никогда…
— Так я тебе и поверю! «Никогда раньше». А теперь шибко любишь? Ну, скажи.
— Не допытывайся. Я сама не знаю…
— Значит, любишь!.. А он-то, наверно, уже другую нашёл? Неужели будет ждать. На ногу ты вёрткая, а на думы неповоротливая…
Гутя вскоре заснула, крепко и сладко, как ребёнок. Вера, чуть не всю ночь пролежала с открытыми глазами. Только перед утром сон сморил её. От стены несло холодом. А девушке казалось — от студёной воды зябнет тело. Она пытается вынырнуть и не может. На счастье попала в руки верёвка, спущенная со скалы. Вершина — далеко в небе. Бабий камешек! Над обрывом стоит сосенка, качает полосатой головой и смеётся: «Зачем ты бросилась в реку?.. Подумаешь, тоже любовь!..» Вера кричит: «Чем я виновата? Всё неладно повернулось… А я жить хочу…» Она пытается по верёвке взобраться на отвесный берег, но пряди, одна за другой, рвутся, как водоросли. Неужели не выдержат? Ещё бы немножко. Ещё…
В комнате посветлело. Открыв глаза, Гутя вскочила с постели:
— Ой, проспали!
Вера, тяжело дыша, села на кровати, боязливо посмотрела вокруг себя, потёрла виски.
— Приснилось тебе что-то? Страшное, ага? — приставала любопытная Гутя.
Подруга не ответила. Ну и не надо. Пусть одна переживает…
Мороз навёл на окнах первые, ещё лёгкие, узоры. В доме было прохладно. Придя в себя, Вера бросилась к печке. Как всегда, у неё припасены сухие дрова. Через полчаса сварится картошка, вскипит чай.
Но Гутя заторопилась домой. Ей хотелось уйти раньше, чем подружка обнаружит дописки в тетради. Чего доброго, ещё больше расстроится. А уговаривать нет интереса. Пусть посматривает на свой локоть: близок да не укусишь. Осталась на бобах! Успокоится — приедет в город…
Гутя быстро умылась, надела свою стёганую ватнушку. Вера накинула полушубок на плечи. И они вышли на крыльцо.
Яблони стояли, опушённые белой хвоей богатого инея, а над ними висела по-утреннему лиловая морозная дымка.
— Гутька! Красота-то какая! — встрепенулась Вера. — Как в то утро берёзки в поле! Помнишь?
— Стоит память пустяками забивать!.. Размохнатились от первого мороза. Принесла его нелёгкая ни раньше, ни после.
— Он и так ранний, — Вера пристально взглянула на сад. — Снегу мало: шуба тонкая, ненадёжная.
— А от моей одёжки мороз совсем не отскакивает. Побегу скорее.
Подруги поцеловались.
— Пожелай мне, чего себе желаешь, — попросила Гутя.
— Даже не знаю… — пожала плечами Вера.
— Не обманывай. Я тебя насквозь вижу. И желаю тебе скорее… к дубу перебраться.
— Дуб у нас дома у калитки растёт. Папа приедет — переберёмся в село.
— Ну и скрытная! Поживём-увидим… Приезжай в гости. Адрес я пришлю…
Вера проводила подругу грустным взглядом, помахала на прощанье, когда та оглянулась последний раз, и, зябко ёжась, вбежала в дом. Подула на руки, отогревая их, и пошла к столу, чтобы сделать запись об этом первом и таком неожиданном морозе.
Приподняв блокнотик Гути, чтобы отложить его, до поры до времени, в сторону, она увидела те три строчки, и жаркая волна хлынула к её щекам.
— Озорная девчонка!.. И слова-то подобрала, как гадалка карты. Ровненькие. По семь букв! — Вера вздохнула. — «Пожелай мне, чего себе желаешь»… Только одного: не обманываться…
Расталкивая носильщиков, Вера первой ворвалась в вагон, в котором приехал отец. Она несла ему шубу и шапку. Но он, готовый к выходу, уже стоял в коридоре; смотрел на неё, как на незнакомую, даже посторонился.
— Папа!.. — Дочь, уронив одежду на чемоданы, обняла его. — Здравствуй!..
— А я немножко того… задумался. Встретит ли кто-нибудь?..
— Ну, как же не встретить. Мы заждались… — Звонкий голос Веры вдруг осекся. — Кузьмовна и я…
Ей хотелось говорить и говорить, сразу выложить всё, но по коридору уже протискивались носильщики, двинулись беспокойные пассажиры, и отец склонился над чемоданами.
— Я возьму. — Вера подхватила чемоданы. — А ты неси одежду. У нас уже зима. Шуба в дороге пригодится да и шапка тоже.
На отце была серая велюровая шляпа.
— Обрядили меня ленинградцы! — рассказывал он, идя рядом с дочерью по перрону. — Сидор Гаврилович говорит — к бороде идёт. Да и Аврик — туда же…
— Я собирался к празднику домой — не мог вырваться от них. На опытную станцию, во дворцы, в музеи — везде свозили. Побывал и в квартире, где жил Владимир Ильич, в Смольном. Однако, не осталось достопримечательностей, которые бы я не поглядел…
Шёл отец без тросточки, ровным шагом, ноги ставил, хотя сразу всей ступнёй, но уверенно и твёрдо. Подлечили его славно. Вон на щеках посвежела кожа, поразгладились мелкие морщинки, а глубокие стали не такими заметными, как раньше, даже голос вернул себе былую ясность и звучность.
Домой ехали в санях. Конём правила Вера. Отец сидел в передке на душистом сене и всё ещё присматривался к её лицу, будто с трудом узнавал в ней свою дочь. Неужели она исхудала настолько, что на себя не походит? Все говорят: «высохла», «остались глаза да нос». Она и сама чувствует — похудела: юбки приходится ушивать чуть не каждый день. Но чтобы родной отец не узнал — это сверх ожидания…
Спохватившись, отец поздравил её со вступлением в партию.
— Добро! Добро! — говорил он.
Вера рассказывала об уборке урожая, о деревенских новостях. Между прочим, Сергей Макарович перестал оберегать траву-мятлик в Язевом логу, на заседании сам внёс предложение: отдать под залив. Говорят, что луговатцы уже строят плотину у Бабьего камешка. А Гляден попрежнему в темноте. Столбов на линии не прибавилось. Даже стало меньше, — старые подгнили и попадали. Забалуев ходит хмурый. Не от этого, конечно. От семейных неурядиц… Всем рассказывает: «Лучше уж одним жить». А успокоиться не может…
Трофим Тимофеевич понял всё и про себя с удовлетворением отметил:
«Время пошло на пользу».
Дочь заговорила о тех гибридах, что принесли первый урожай. Когда упомянула о яблоньке, которую назвала именем брата, отец упрекнул за торопливость. Ещё неизвестно, как деревце перенесёт эту зиму, что началась злющими морозами.
Встречный ветер гнал позёмку, трепал бороду, сек щёки старика.
— После тёплого края как бы тебя не продуло, — беспокоилась Вера. — Надень ушанку.
Отец уступил ей.
— Ой, я забыла сразу-то сказать, — встрепенулась дочь, — тебе пришло письмо. Из Москвы! Правительственное!
— Да?! Что там в нём?
— Не знаю… Но ты не волнуйся: что-нибудь хорошее. Я чувствую.
Но старик не мог успокоиться до самого дома. Там, не раздеваясь, прошёл в свою комнату и взял со стола большой пакет. Под пальцами, ломаясь, захрустел сургуч.
В конверте лежало два листа плотной бумаги. Доставая их, Трофим Тимофеевич обронил один. Вера подняла и от неожиданности ахнула: на гранитном пьедестале стоял молодой солдат с автоматом на груди. Эскиз памятника!
Глядя на второй лист, отец чуть слышно проговорил:
— Не могу без очков… — и подал бумагу дочери.
Вера сначала прочла про себя, а затем — вслух.
«…Скотный двор перенесён на другое место. Вокруг братской могилы посажены деревья. Седьмого ноября… закладка памятника. — У неё перехватывало горло, и она перешла на тяжёлый полушёпот. — Прибудет гвардии генерал-майор, дивизия которого на том участке фронта опрокинула противника… Если вам позволит здоровье, приезжайте».
Кузьмовна утирала глаза уголком платка.
Отец, сняв шапку, стоял неподвижно, как в почётном карауле.
Ранняя зима насторожила Трофима Тимофеевича: она угрожала не столько морозами, сколько оттепелью.
Перелистав несколько тетрадей с записями погоды, садовод ещё больше встревожился: каждый год бывали неожиданные температурные скачки. И чем раньше ложилась зима, тем разгульнее врывалась короткая ноябрьская оттепель, тесня — на какие-то часы — холод к северу.
«Яблони, случается, погибают у нас не от самих морозов, а от очень резких колебаний температуры», — записано на одной из страниц.
Через два дня Дорогин отправился с бригадой в бор на заготовку сосновых веток. С восходом солнца из степи нахлынул тёплый ветер, принёс рыхлые синие дождевые тучи. К вечеру снег растворился в воде. В сумерки, когда усталый ветер замер, свалившись в овраги, оголилось бледнозелёное небо, похожее на лёд, и над зубцами белых гор появился как бы насквозь промороженный остророгий месяц.
— В неурочное время дождиком-то обмылся, а теперь его дрожь проняла. Вон какой белесоватый! — кивала головой Фёкла. — На рожке стоит — добра не жди: снегу не даст. В гололедицу всё закуёт.
Трофим Тимофеевич предупредил бригаду, чтобы утром все пришли в сад — укрывать стланцы сосновыми ветками.
— Омертвели деревца, — скрипела Фёкла. — Силушку зря тратим.
На рассвете, как бы для того, чтобы скрыть размах ночных проделок мороза, сгустился студёный туман и не позволял разглядеть обледеневшую землю далее, чем на два шага. Люди шли по улице, передвигая ноги, словно по катку.
За кормом для скота двинулись тракторы. Лёд под гусеницами дробился, как стекло; тяжко скрежетала сталь.
В саду всюду пощёлкивало, — от стволов и веток яблонь отскакивали ледяные корки. Женщины укрывали стланцы сосновыми ветками.
В морозном тумане, словно надтреснувший колокол, дребезжал простуженный голос Фёклы:
— Никудышная затея! Почки-то сгинут. На будущее лето, бабоньки, урожая в саду ждать нечего, — трудодень деньгами совсем не порадует. Придётся из своих огородов выручаться, на огурчиках да на помидорчиках…
А к Трофиму Тимофеевичу она подошла — заботливая из заботливых:
— Сердечушко за новые яблоньки болит. Дозволь стволики обвернуть. Всё им будет потеплее.
— Не надо, — ворчал садовод. — Пусть босыми зимуют. Это им — проверка.
— Я к тому советовала, чтобы уберечь малюсеньких… А стланцы лучше бы соломкой принакрыть.
— Мышей плодить? Чтобы всё погрызли? Снег падёт— согреет.
Но проходили дни и недели, а над стеклянной, исхлёстанной трещинами землёй висело пустое небо. Трофим Тимофеевич, заранее зная, что часть деревьев погибнет, стал исподволь готовить к этому Забалуева:
— Запишите в годовой план весенние посадки.
— Боишься, что яблони пропадут? Победитель климата! Покоритель Сибири! А считал себя Ермаком Тимофеевичем!..
— Ну, это вы через край хватили. И не своим голосом поёте. Однако, Чеснокова наслушались?
— Я сам тебя знаю, как облупленного..
К старой неприязни в сердце Сергея Макаровича теперь примешивалась досада. Он всем говорил, что Дорогин, заносчивый старик, бородатый леший, не захотел породниться с ним и, как бывало при старом режиме, запретил дочери выходить замуж за Семёна, обоим искалечил жизнь. Без любви парень женился на Лизе, с горя дом бросил. И Верка сохнет. Готова — в прорубь головой… А наедине с Матрёной Анисимовной он сетовал:
— Промахнулись мы. Надо было сразу их окрутить, свадьбу сыграть.
— Не говори, Макарыч, — успокаивала жена. — Слава богу — миновала беда. Лиза послушная, характером мягкая, Сеничке ни в чём не перечит, — дружно будут жить.
— В том и несчастье, что она «не перечит». А Верка удержала бы обормота дома, приучила бы к простой работе.
— Дохлую корову завсегда хвалят: к молоку была самая хорошая! Не ты ли Верку-то ругал?
— Ишь припомнила! Не додумал я раньше. А ты не поправила меня…
Дорогин всякий раз видел в глазах председателя злой упрёк: «Побрезговал мной! А теперь идёшь со всякими докуками…» Но, несмотря ни на что, старик заговаривал о делах всё чаще и чаще:
— Весной будем ещё расширять сад. Мне в министерстве советовали.
— Ишь, ты! В министерстве! Им легко советы давать. Междурядья-то не они обрабатывают. А ты, небось, запросишь добавки людей в бригаду. Я тебя знаю. Ты — репей да ещё с колючками!
— В министерстве сказали — выпустят пропашные тракторы…
— А за их работу чем рассчитываться? Хлебом ила деньгами?
Вот об этом Дорогин в Москве не осведомился. В голову не пришло.
— С министерством советуешься, а самое главное не учитываешь, — продолжал упрекать Забалуев. — Не грех бы спервоначала со мной всё обговорить.
— Саженцы свои. Покупать не надо.
— А мы их все в рубли оборотим!
— Я не дам продавать! — упёрся Дорогин. — Ставьте на собрание!
— И поставлю! Ты думаешь по-твоему будет? Нет! Нет!
Но про себя Забалуев уже решил: «Чёрт с ним! Его, косматого лешака, не переспоришь!..»
Пользуясь долгими зимними вечерами, Дорогин, наконец-то, принялся за работу над книгой. Обдумывая план, спросил дочь: с чего начать?
— Надо эпиграф подобрать, — сказала Вера. — Поищем у Мичурина. Где-то у него сказано, что каждый колхозник должен быть опытником.
— Есть такие слова. Но мы их цитатой запишем. А для эпиграфа… для зачина…
Трофим Тимофеевич распахнул одну из старых папок и долго перебирал жёлтые от времени газетные вырезки.
— Вот это, однако, больше подойдёт. Погляди.
Вера взглянула — статья М. Горького. «О борьбе с природой». Сбоку — черта красным карандашом. Прочла отмеченные строки:
«Земля должна быть достойна человека, и для того, чтобы она была вполне достойна его, человек должен устраивать землю так же заботливо, как он привык устраивать своё жилище, свой дом».
— Ой, замечательно!.. Было время, когда человек только брал от земли дары и ничем не отдаривал. Как хищник. А теперь заботится о ней, как хозяин. Чтоб и красивая, и добрая была. Выходит, плодородие-то сродни красоте.
— Сродни, — подтвердил отец и взял папку с письмами садоводов за несколько десятилетий.
Как хорошо жить на свете, когда много друзей, когда они — во всех концах страны! Скажешь дельное слово — все услышат. Кто-нибудь из них достигнет нового — сразу донесётся весть сюда. Приятно вот так делиться радостью. Правда, он был скуповат на письма: о своих гибридах писал редко и коротко. За это друзья упрекали его, хотя могли бы понять, что сие не от лености (этому недугу он никогда не поддавался). Но скоро он книгой расплатится со всеми долгами. А пока — о них, о друзьях, о большущей семье опытников. Эти письма расскажут, как устраивает свою землю человек. На благо всех здравствующих и грядущих.
Он развёртывал листы бумаги, одни, до поры до времени, откладывал в сторону, другие подавал Вере, чтобы она сделала выписки.
Письма, как ковры-самолёты, переносили её то в Алтайский край, то на Урал, то в Омскую область и, под конец, перекинули через морской пролив, на землю, в прежние времена прослывшую диким островом горя и слёз, на тот самый Сахалин, с которого бежал бродяга «звериной узкою тропой» (отец не только любил петь про бродягу, но и рассказывать о людях той горькой судьбы). И вот там, на земле былой беды, мичуринцы вырастили свои гибриды. Одна яблонька названа Сахалинкой.
— Знаешь, Верунька, как Чехов ехал на этот самый Сахалин? — заговорил отец, отвлекшись от писем. — Через всю матушку-Сибирь трясся по распутице. Берёзы стояли нагие. Сквозь них было видно далеко. Садика — нигде, ни одного, Так и записал Антон Павлович: садов нет. А сейчас яблонька и через пролив перешагнула, и высокие горы не могли остановить её.
Вера слушала, повернув лицо к отцу, а он продолжал рассказывать теперь уже о близком:
— Вот на опытной станции работает Тыдыев. Родители-то его про сады да про яблоки и не слыхивали. Даже слов таких в языке не находилось. А сын — виноградарь? Вот он пишет…
Старик стал доставать письмо из конверта, но Вера сказала, что она помнит — там об урожае винограда.
— Да, да, уже собирают урожай! А ведь виноградник-то невелик. И молодой ещё. Теперь мечтой-то наших садоводов станут, однако, абрикосы…
Глава двадцать седьмая
Немало суровых бедствий подстерегало Дорогина на его долгом пути опытника. Случалось, будто на выбор, мороз подсекал его лучшие гибриды, на которые возлагались большие надежды. Но такого опустошения, как в этом году, ещё не бывало.
Размах бедствия открылся не сразу. В первые апрельские солнечные дни Трофим Тимофеевич заметил усыхание тонких ветвей прошлогоднего прироста. А полностью разгул опустошения стал ясен, когда пришла пора деревьям одеваться листвой: всюду торчали сухие, ужасающие своей скорбностью коряги.
— Аж страшно в сад зайти! — хлопала руками Фёкла. — Куда ни поглядишь — везде покойники! Силушку зря мы положили. Не видать нынче, бабоньки, яблочков. Не видать.
— Спиридоновна! — пробовал унять её садовод. — Раньше смерти в гроб не ложись, прежде времени не каркай.
— На коноплю надо уходить, — там прибытку больше.
— Можешь, хоть сейчас.
— А ты что меня сбываешь? — разъярилась Фёкла. — Я тебе всякую работушку сполняла не хуже других. И всё по агротехнике — точка в точку!
— Ну, так бери лопату. И всем звеном — на подсадку.
Вот когда пригодились саженцы! Их заботливо переносили из питомника и садили возле тех деревьев, на пробуждение которых уже не оставалось надежды.
Зашипели пилы. Дорогин спиливал те деревья, которые стояли в чулках здоровой коры, — у них ещё могут проснуться спящие почки и дать новые побеги.
В кварталах стланцев из каждого десятка уцелело каких-нибудь три-четыре яблони.
— Пиши — всё пропало. Руки опускаются, — грустили садоводы, наезжавшие в Гляден из соседних деревень. — Нынче, Тимофеич, ты тоже покорился морозу.
— Нынешний год, однако, из сотни — самый суровый, — успокаивал Дорогин. — Такие беды и на юге бывают. Иногда мороз добирается до Сочи. Так что же, репу там выращивать, что ли? Нет. Через два-три года подымаются новые сады. И у нас — тоже.
— Обиднее всего — ранетки помёрзли. Вон Пурпуровая — на что крепка и та поддалась.
— А сеянец Пудовщины целёхонек! — продолжал Дорогин. — Мороз-то явился суровым контролёром: «А ну-ка, опытники, что вы тут навыводили? Поглядим. На зубок попробуем». И грыз мороз покладистые для него деревья. А от упрямых отскакивал, как горох от стены. Вот посмотрите на гибриды: один поддался зимнему налётчику, а другой устоял. Живёт! И плодовые почки целы… Новые-то сады подымутся лучше старых!
Цвели в тот год лишь немногие яблони, и сад выглядел пятнистым. Но у Дорогина была отрада — его гибриды, а среди них — яблонька, которую Верунька назвала именем Анатолия. Правда, на этой яблоньке тоже были ветки с ожогами, и цветы на тех ветках засыхали, едва успев раскрыться. Но добрая половина кроны источала аромат — наилучший свидетель здоровья: будут яблоки!
Работу над книгой Трофим Тимофеевич забросил. Вера много раз настаивала.
— Посидим вечерок…
Он отговаривался:
— Лучше погодить… Мороз-то вон какие поправки внёс.
Однажды вечером, накинув на плечи пальто, он сидел у костра, где варилась к ужину похлёбка. Вера подошла к нему с листами бумаги в руках, села на чурбан:
— Послушай немного.
— Когда успела?! — улыбнулся отец. Настойчивость дочери ему была по душе.
— Это — из твоих тетрадей. Все мысли. Все наблюдения. Я только переписала в одно место. Если что не так — скажешь, поправим.
Вера читала новую главу. Время от времени старик останавливал её:
— Тут поставь крыжик. Сделаем добавленье…
Как всегда в весеннюю пору, птицы разноголосо, наперебой славили рассвет. Трофим Тимофеевич вышел на крыльцо и прислушался. В птичьем хоре недоставало основных голосов. А ведь те певцы, обитатели тёплых скворешен, бывало, в апреле по утрам, когда неподвижный прохладный воздух наполнялся сиреневой дымкой, просыпались раньше всех и слетались на высокие тополя весёлыми стайками, пошевеливая крылышками, то поодиночке, то хором посвистывали, щебетали, подражая и звону капель, падающих с крыши дома, и журчанью первых ручейков в снежных берегах. Этим весёлым сборищам срок был недолгий. Прошла неделя, и скворцы, расселившись попарно, стали петь у своих скворешен. А в мае наступила счастливая пора воспитания потомства, и маленькие птички от зари до зари отыскивали в саду гусениц, ловили бабочек и относили своим желтоклювым птенцам.
На прошлой неделе вот в такую рассветную пору всполошились скворушки во всём саду. Сердито стрекоча, они слетелись к одной скворешнице и роем вились вокруг неё. Алексеич, глянув туда, крикнул:
— Сорока!.. Кыш, разбойница!
Трофим Тимофеевич поспешил с ружьём на выручку. Но сорока уже выдернула птенца из гнезда и понесла в сторону острова. За ней гнались скворцы, и стрелять было нельзя. Воровка появлялась каждое утро. Дорогин затаивался с ружьём в руках, но подкараулить налётчицу ему не удавалось.
А позавчера на рассвете серенькие скворчата, покинув гнёзда, расправляли неокрепшие крылья и мягкими клювиками пощипывали пёрышки. Не рано ли вылетели? У них ещё не хватало смелости перепрыгнуть на соседний сучок. А впереди их уже ждали испытания — в небе кружился, высматривая лёгкую добычу, ястреб. Родителям предстояло научить несмышлёнышей летать. Беспокойная, но тоже хорошая пора! Они принялись гонять малышей с ветки на ветку, а потом все скрылись в зарослях.
Трофим Тимофеевич прошёл возле тополевой защиты. Во всех скворешницах — тишина.
«Словно сговорились — улетели враз…»
Задумчивым вернулся Дорогин в дом. У него в семье давно началась пора разлёта… Оглянешься назад, и далёкое кажется близким. Будто вчера дети были маленькими. В доме часто звенел беззаботный смех. По вечерам старшие читали младшим сказки…
Прошли, отшумели неповторимые годы! Дети поднялись на крыло, разлетелись из дома… Осталась одна младшая, да и та давно на взлёте… Пока что в душе у неё нелады, где она совьёт гнездо — неизвестно. Но кто бы ни назвался скворцом, всякий будет лучше того перелётного дрозда…
Хоть бы внучонок приехал и на лето поселился бы у него… Может, Гриша с Марфой отпустят Витюшку? Надо написать им… Пока Трофим Тимофеевич собирался писать, пришло письмо. Марфа сообщала, что снаряжает Витюшку с отцом в экспедицию, а сама едет со своими учениками на Чёрное море. Она волнуется за мальчика, но уступает мужу, который настаивает: «Пусть попутешествует со мной». Когда мальчик узнал, что в экспедиции будут орнитологи, у него окончательно вскружилась голова. Поедут они по лесам и перелескам, пересекут степную равнину, заглянут в горы, Если всё будет хорошо, то в конце августа заедут в сад. Дедушка увидит Витюшку раньше, чем она, мать. Но есть одно серьёзное опасение — плохие просёлочные дороги, ведь на пути экспедиции — и заболоченные луга, и степные солончаки, и таёжные пади… Всё сердце изболит за него…
— Надо привыкать, — сказал Трофим Тимофеевич, словно Марфа была здесь, в его доме. — Парень в экспедицию махнул! Добро!..
Где-то совсем рядом с домом глухо гукал удод. У этой птички нарядный гребешок, но Трофим Тимофеевич не любил её: Сапыр Тыдыев и другие дружки в горах называли её — яман-куш — плохая птица, и не раз советовали: «Увидишь — стреляй: поразишь несчастье».
Удод продолжал гукать, равномерно, надоедливо, тупо.
«Заладил паршивец на целый час! И откуда его принесла нелёгкая?.. За все годы, с тех пор, как вырос сад, — третий раз…»
Нет, Дорогин не считал себя суеверным, не думал, что птица накличет беду, но тупые звуки «пения» удода раздражали его, как иных людей раздражает острый лязг ножа о железо. Он снял ружьё со стены и, вложив патроны с мелкой дробью, вышел на крыльцо. Неподалёку сидел на земле Алексеич, поджав ноги под себя, и плёл корзину. По одну сторону лежали пучки гибких прутьев тальника, по другую — горка немудрых изделий. Увидев Дорогина с ружьём, он поднялся и попросил:
— Дай-ка я стрельну его, холеру!
Старый солдат обладал непревзойдённым терпением. Бывало, ранней весной на островах за целую версту подползал к чиркам по холодной мокрой земле, затаивался, похожий на ком грязи, выжидал, едва сдерживая леденящую дрожь, а потом опять продвигался вперёд, целился так долго, что чирки, ускользая от выстрела, перелетали на соседнюю лужу. Алексеич полз за ними, полз до тех пор, пока не сгущались сумерки, и обычно всегда приносил «дичинку на похлёбку».
Дорогин отдал ему ружьё, а сам подошёл к верстаку под сараем и начал строгать бирки. Старик думал о внуке: большой парень вырос, своё ружьё в руки взял! Жаль, нет его здесь — пальнул бы в удода. Он, однако, ещё не видал такой птички. Разве что в музее?..
Удод передохнул немножко и снова загукал.
Щёлкнул выстрел. А вдогонку — голос Алексеича:
— Вот тебе, дуделка! Будешь знать, где охотники живут!
Через минуту сторож появился у сарая; помахивал добычей, держа её за одно крыло.
— Камнем пал! Ни разочка не трепыхнулся!
Взяв мёртвого удода, Дорогин оживился:
— Сейчас шкурку снимем!
— Не стоит мараться такой дрянью. Лучше сварить Султану.
— Витюшка приедет — поглядит.
Трофим Тимофеевич достал из кармана садовый нож. Алексеич остановил его:
— Не погань струмент. Сейчас принесу тебе сапожный. Ковыряйся им…
Уходя, потряс головой. Много лет он знает Трофима, а понять до конца не может. Ну, скажите на милость, какой ему интерес беречь для внучонка поганую шкурку? Поглядит и выбросит.
— Тоже придумал подарок! — проворчал громко. — Тьфу!
Для Веры лето было особенно щедрым на тревоги и требовательным на заботы об опытном участке.
Тревоги начались на краевом совещании передовиков. Возле снопика конопли, выставленного среди многочисленных экспонатов в фойе городского театра, останавливались все и расспрашивали звеньевую. Ей хотелось с трибуны рассказать обо всём, что задумала, но удерживала робость, пока она не столкнулась с Огневым. Обрадованный встречей, Никита Родионович отвёл её в сторонку и заговорил:
— Ну, рассказывай, рассказывай. Как там у нас и что? Я слышал, Забалуева оставили без конопляного масла? Правда? — и вдруг расхохотался: — Горе-то какое Сергею Макаровичу!
— От его горя даже маслобойка рухнула! — Вера тоже рассмеялась. — Сначала одна стена вывалилась, потом крыша набок сползла…
— Значит, негде Забалуеву полушубок подзеленить?!
— На дрова маслобойку пустили.
— Мудрое решение!
— Одно неладно: от раздачи семян соседям — колхоз в убытке. Деньгами, кроме Шарова, никто не заплатил, всё — взаймы, под расписки. Собирай потом с них! Забалуев говорит: «Пиши — пропало». А сам злится на меня. Конечно, не из-за этих моих опытов. На коноплю он только сваливает…
— Я тоже думаю.
Вера покраснела. «Да, да, — хотелось ей подтвердить. — Раньше он, вроде, сам не хотел меня в снохи, а теперь сердится, будто из-за меня сынок уехал». Но сказала она совсем другое:
— Хоть бы вы скорее возвращались.
— Может, меня по окончании школы пошлют в другой район.
— Ой, что вы! Мы напишем в крайком…
Вера рассказала Огневу о своих планах и злоключениях:
— Задумала вырастить два урожая конопли. И от своего не отступлюсь. Вчера пошла в Заготлёнпенька. Думаю, от нас сырьё они принимают, заинтересуются моим замыслом и что-нибудь посоветуют, подскажут. Прихожу. Комната большая. Столов в ней, как в стручке горошин! Сидят люди, арифмометры крутят, перьями скрипят. Спрашиваю главного специалиста. Фамилия у него Девяткин. Высокий. Волосы пепельные. Пенсне на шнурочке. Начала ему рассказывать. Он от удивления выпрямился, очки с носу чуть не сорвались. Садитесь, говорит, и слушайте, что я скажу. Села. Жду. Достал он брошюрки. «Тут всё для вас написано. Все стандарты тресты и волокна. Придерживайтесь их. И больше вам ничего не нужно. Не мудрите». Не взяла я брошюрки, — есть у меня такие инструкции. Сказала: «Мне их мало!» Может зря сказала?
— Ничего. Ты выступи с трибуны.
— Люди подумают — раньше времени хвалюсь.
— Все берут обязательства. А ты хочешь отмолчаться? Нет, ты скажи. Перед народом слово дашь — напористее будешь.
Сидя в зале, рядом с Огневым, Вера склонилась над блокнотом и быстро записывала нахлынувшие мысли; изредка поправляла прядь волос, падавшую на лоб.
Вскоре ей предоставили слово. На трибуне она, будто от солнышка, закрылась ладонью от жарких потоков света, направленного со всех сторон. Ещё не успела ничего сказать, а в зале уже гремели аплодисменты — награда за прошлогодний урожай. А эту награду следовало бы принимать Гуте Алпатовой, если бы та не сбежала из деревни.
Глянула Вера в зал, увидела: в первом ряду — человек с пепельными волосами, очки поблёскивают. В груди у неё шевельнулась досада, и начала она так громко, что сама удивилась своему голосу. Когда сказала о двух урожаях, по рядам покатился шумок, словно ветер в берёзовой роще перебирал листву на вершинках.
Андрей Желнин, сидя в президиуме, повернулся лицом к трибуне и подбадривал тёплым взглядом: «А ну-ка давайте! Давайте дальше!»
Вера, отыскивая доказательства, напомнила об опытнике, выступавшем до неё:
— Вы слышали, что у нас в Сибири сеяные травы можно косить два раза в лето.
— Но сеют-то один раз, — донёсся из первого ряда голос Девяткина.
— Сейчас отвечу. — Вера перекинула несколько листков в блокноте. — Нас кое-кто уже пугал: «Ранний сев конопли замёрзнет, а поздний — засохнет…» Мы сеяли и рано и поздно, а без урожая не оставались. Я говорю про опытные делянки, — уточнила она и продолжала: — Вы, конечно, знаете, как Лысенко вводил на юге летние посадки картофеля. Ему тоже со всех сторон каркали: «Ничего не выйдет…»
— Смелое сравненьице! — снова донеслось из зала.
— А я вам скажу: если не быть смелой, то не надо и называться опытником. Теперь кое-где на юге мичуринцы уже пробуют выращивать по два урожая картофеля…
— То на юге. А у нас по агроминимуму…
Председатель нажал звонок, призывая к тишине и порядку. Желнин посоветовал Вере:
— Не глядите на тех, кто, кроме инструкций, ничего не хочет знать. А инструкции-то, слушайте, всё время подправляются новаторским опытом передовиков…
Прознав обо всём, что произошло на совещании, Забалуев временно приунялся. «Пусть забавляется, — мысленно разрешил он, — до поры до времени… покамест голову не сломит на выдумках». Но чуть не каждый день наведывался к опытному участку.
Вера догадывалась об этом то по свежим следам колёс в дорожной пыли, то по росе, сбитой с травы, которой заросла межа возле бора. Эти подсматривания выводили её из себя, особенно злили свежие лысинки, остававшиеся после вырванных стеблей. «Образцы берёт, — негодовала она. — Кому-то отвозит. Наверно, Девяткину». Однажды она попеняла Забалуеву. Тот сразу же осадил:
— Хочешь бесконтрольно работать? Ишь, ты какая! А председатель на что поставлен? С меня за всё — первый спрос. Другая на твоём месте сама привозила бы образчики: вот, дескать, Сергей Макарович, погляди, полюбуйся на мои труды, на достижения! Да спросила бы совета, как у природного пахаря…
Уборку опытного гектара начали тридцатого июня. Теребили одним махом и посконь и матёрку, на которой только-только начало наливаться зерно.
— Ну, девка, — покачал головой Забалуев, — я гляжу, с твоего урожая блин не подмажешь!
— А я от первого урожая не обещала семян, — отвела упрёк Вера. — Выращивала только на зеленец — на волокно.
Чесноков, приглашённый Сергеем Макаровичем для составления акта, с глубокомысленным видом перебирал снопики, взвешивал на руке, измерял рулеткой высоту, отдирал волокнистый слой и пробовал на разрыв.
— Скоро ты насмотришься? — торопил Забалуев. — Выскажись «за» или «против».
— Здесь не собранье. И дело непростое. Тут требуется всесторонне… — тянул Чесноков, не привыкший делать оценки первым, без оглядки на «вышестоящих». — Если с одной стороны посмотреть, то… в Сибири земли много. Зачем здесь два урожая? А если, в то же время, с другой… смело задумано. Я уже подчёркивал на занятиях кружка. Новаторство у нас поощряется. А от практической стороны дела тоже никуда не уйдёшь…
— Ну, — махнул рукой Забалуев, словно опустил семафор, способный преградить путь вялому пустословию, — у тебя сегодня каша во рту. А по мне — лучше редька с квасом, чем каша. — И отошёл от него. У Веры спросил: — По твоим выкладкам, когда требуется пахать-боронить? К завтрему? Порядок! Мы тебе за ночь всё сварганим. Сей, матушка! Сей.
И грубоватая ирония, и неумное подзуживание, и довольно прозрачное опасение: «А чёрт его знает, чем оно кончится?» — всё смешалось в последних словах Забалуева.
— Конечно, посею! — отозвалась Вера. — И вот также приглашу на уборку.
Но не только к утру, а даже к обеду коноплянище не было вспахано. Забалуев объяснил это десятком неотложных дел. Боясь упустить время (каждый час был дорог!), Вера уже решилась посеять без вспашки, но тут Сергей Макарович сделал великодушный жест:
— Сей по парам. Полоса — рядом, земля — лучше твоей. Чего тебе ещё? Отхвати гектар и сей.
И Вера посеяла коноплю в паровом клину.
Глава двадцать восьмая
Ранним июньским утром, возвращаясь из далёких горных районов, Андрей Желнин заехал в Луговатку, но Шарова не застал дома. А поговорить с ним было необходимо…
Весна выдалась трудная. До половины мая холодные дожди сменялись снегопадами. Сев шёл медленно. Из районов поступали тревожные сводки. В краевой газете завели «доску почёта». Первым там появилось имя Забалуева: раньше всех посеял пшеницу! А в Луговатке семена всё ещё лежали в зернохранилище.
— Нам нужен хлеб, а не сорняки, — говорил Шаров. — Уходят сроки? Нет. Посеем скороспелку. Вызреет.
Луговатка тянула вниз районную сводку, а та — краевую. Векшина предупредила Шарова. Он не прислушался. Через день от него потребовали: начинайте сеять! Он попрежнему стоял на своём:
— Ещё раз ударим по всходам сорняков. Пролущим. А уж после того, в тёплую землю. Здесь мужики сев пшеницы заканчивали к Николе-вешнему…
На сторону Векшиной встал Неустроев: «Срыв сева!» В газете появилась статья: «Не в ладах с агротехникой». Райком объявил Шарову выговор…
Последняя декада мая была солнечной. На луговатские поля пришли из Глядена тракторы с сеялками. Забалуев торжествовал:
— На буксир взяли Шарова! На буксир!
На пятый день был закончен посев не только пшеницы, но и всех остальных культур…
Что у них сейчас? Каковы всходы?
До чего же хороша Чистая грива! Всякий раз Желнин останавливает машину и отходит в сторону. Перед ним — бесконечный разлив хлебов, вверху — голубое небо с белыми парусами облаков. В пору летних дождей с Чистой гривы видно на десятки километров, где идут ливневые тучи, где бушуют грозы. Даже в осеннюю непогоду эта грива не кажется такой серой, как равнинные левобережные просторы…
Сегодня Желнин спешил в город: в 12 часов — заседание бюро. Но он не мог не задержаться здесь на несколько минут. Водитель повернул машину, и они помчались вдоль Чистой гривы.
Справа от дороги — пшеница, густозелёная, с лёгким сизым отливом, на редкость чистая — ни травинки в ней нет. Таких всходов Желнин ещё не видал!
По левую сторону — давно не паханное поле, утоптанное скотом; в одном конце его паслось стадо коров, в другом— отара овец. Он помнил это поле изрезанным на бесчисленные квадраты и прямоугольники крестьянских полос. Тогда оно походило на пёстрые половики, сотканные из разноцветного тряпья. В тридцатом году по нему пустили сразу полтора десятка плугов, и они навсегда похоронили межи. Впервые поле вздохнуло полной грудью… А теперь лежало присмиревшее, серое от ветоши — прошлогодней травки, подстриженной скотом. Желнин вышел из машины и присмотрелся к пустоши: даже пырей захирел, вольготно чувствовали себя сивые метёлки горьких подснежников, уже обронивших лепестки, как на всякой старой залежи, кругами разрасталась земляника да грозился острыми лезвиями высокий резунец. На таком пастбище скоту нечем поживиться. А если поле снова распахать под пшеницу? Тут насчитывается добрых пятьсот гектаров. При стопудовом урожае — пятьдесят тысяч пудов хлеба! Да не просто хлеба — твёрдой пшеницы, лучшей из всех зерновых!..
На дороге показался «газик». Узнав секретаря крайкома, Шаров, свернув на пустошь, остановился возле него.
— Заехал поля посмотреть, — сказал Желнин, здороваясь. — Извините, что без хозяина. Не застал вас в селе.
— Проедемте немножко дальше. Поглядите все посевы. Там есть всходы получше этих. — Павел Прохорович кивнул на массив за дорогой.
Андрей Гаврилович обещал приехать в середине лета, когда хлеба поднимутся в полный рост. Он присматривался к агроному. В нём. кроме деловитости и настойчивости, обычных для него, чувствовалась сдержанная радость. Шаров сообщил: двести гектаров пшеницы посеяно сверх плана!
— Все по-мальцевски?
— Видите ли, Терентий Семёнович ещё продолжает свои поиски. Но он — накануне большого открытия. И это будет слово, равное, скажем, Вильямсу. Так я смотрю. Другие агрономы пытаются оспаривать, держатся за старый шаблон.
Желнин обвёл глазами пустые поля.
— Меня озадачила эта заброшенная земля. Тут в тридцатом году мы сняли по сто двадцать пудов! А сейчас — пустошь! Как же так?
— До моего приезда запустили поле, — развёл руками Шаров. — При землеустройстве почему-то отрезали под сенокос. Ну, первые годы здесь густо рос пырей. Его косили на сено. А теперь, когда у нас в севообороте вико-овсяная смесь, эспарцет и клевер, — нужды в пустошах нет.
— Значит, это — земельный резерв? А если в севооборот внести поправку?
— Пора внести! Добавьте тракторов в отряд — распашем.
Зная земельный надел колхоза, Желнин стал расспрашивать, где и сколько угодий под пашней, под сенокосом, под выгоном. Шаров рассказывал подробно о каждом поле. Выяснилось, что резерв земли, годной под пашню, раз в шесть больше, чем предполагал Андрей Гаврилович. И это на Чистой гриве вблизи города! В передовом колхозе с развитым полеводством! А что же в средних и отсталых? Что в обширных степях? Резервы в крае огромные!..
О чём-то ещё надо было спросить и обязательно сейчас, но Желнин не мог припомнить. По дороге в город он думал и о неиспользованных землях, и о зерновой проблеме, всё ещё не решённой. После нового снижения цен повсюду изменился спрос покупателей: грудами лежат и черствеют на полках чёрные хлебные «кирпичи», до сих пор выпекаемые по стандартам военного времени, а за белыми батонами, русскими булками и баранками — большие очереди. Предстоит на мельницах изменить помол, в пекарнях — технологию выпечки. Эти перемены резко увеличат потребности страны в твёрдой пшенице, без которой нельзя приготовить ни макарон, ни манной крупы, ни баранок.
Радиоприёмник включён. Лесным ручейком журчит музыка, споря с мягким, едва ощутимым, шумом «побединского» мотора. Это не мешает раздумью. Андрей Гаврилович припоминает и число МТС в крае, и тракторные отряды. Многие машины уже отработали по полтора десятка лет. Пора — на переплавку. Но новых не хватает. А ведь путь к изобилию продуктов ведёт через целину. Когда-то придёт её черёд?.. Эх, если бы им в крае удвоили число тракторов. Комбайны можно бы изготовить у себя на заводах. Говорил об этом в Москве. Ответили, что это похоже на ревизию пятилетки и посоветовали не умалять достижений…
Машина вошла в город. Диктор читал сводку погоды. На степную равнину надвигались июньские дожди, каждая капля которых обладала чудесной силой превращения в золотистое зерно. Юг манил теплом. В Кисловодске… В Сочи… Желнин вспомнил, что Мария Степановна собиралась поехать в Кисловодск. Есть ли у неё путёвка? Валентина, конечно, спросит: «К маме заезжал?» И упрекнёт: «Не мог заглянуть на минуту…» А он даже забыл у Шарова спросить о тёще…
Из кабинета позвонил Векшиной: когда последний раз она была в Луговатке? Софья Борисовна замялась. Перед посевной, примерно, в середине апреля.
— Давненько. А там есть что посмотреть.
Рассказал о всходах пшеницы, которыми восхищался минувшим утром. Потом упрекнул: райком щедр на взыскания.
— Я уговаривать не привыкла. Вы меня знаете не первый год, — сказала Векшина. — А что касается Шарова… Он всё делает по-своему. Ещё придётся одёргивать.
— Придётся вам пересмотреть своё отношение к кадрам…
А через неделю на пленуме крайкома выступил Неустроев. В конце речи обрушился с критикой на Шарова:
— Нарушает инструкции. Не придерживается наших руководящих указаний… Вводит такое, чего нет ни в одном постановлении…
— А вы ратуете за шаблонный подход? — спросил Желнин. — Одна мерка ко всем колхозам, без учёта почвенных особенностей. Так вам спокойнее?
Неустроев осекся и, утратив пыл, продолжал вполголоса. Он, конечно, за новаторство, но для всего есть границы. Ведь никто не принимал решения о превращении колхоза в опытную станцию. За провал с кого будут спрашивать?..
Желнин повернулся к своему соседу, председателю крайисполкома:
— Придётся, видимо, Неустроева заменять.
— Да, — согласился тот, — не по силам ему. Не тянет.
— А Шарова надо послать с делегацией к Мальцеву. Пусть посмотрит обработку земли, посевы…
Июль был богат солнечными днями. Наливались соком тёплые травы. Шаров каждый день отправлялся на сенокос. В эту пору, едва ли не чаще всего, ему вспоминалась молодость, когда он считался в деревне лучшим косарём. Нанявшись к кому-нибудь из «справных мужиков» косить по полтиннику за десятину, он, бывало, на заре выходил в луга и подсекал траву с такой силой и с таким размахом, что большая острая коса не звенела, а пела у него в руках. Каждый день он выкашивал по десятине с гаком. Его работой восторгались: «Ну, чисто бреет!..»
«Газик» мчался полевой дорогой, по обе стороны которой невысокими валами зеленели молодые лесные полосы, за ними — то густая щётка пшеницы, то широкое перо овса, то чёрные карты парового поля. В июне дожди, укорачивая пыл степного суховея, подбодрили хлеба, и сейчас им уже не страшна жара.
Всё шло хорошо в это утро. Одно не нравилось — «барахлил» мотор. Шаров остановился на обочине дороги и открыл капот.
Посторонился он не зря: с гулом, с шумом, обдавая его сухим жаром и запахом свежего сена, пронеслась огромная скирда. Ни кузова, ни колёс грузовика не было видно. В хвосте дорожной пыли клубилась, оседая на землю, мелкая сенная труха. А следом мчалась вторая скирда. И было это похоже на вихри — спутники жары, устремившиеся по дороге в село.
Председатель обтёр руки и достал часы: опоздание — пять-десять минут! Опять, небось, шофёры будут сваливать со своей больной головы на утреннюю росу. Слов нет, роса нынче была обильная, но работящее солнце уже давно собрало её всю по капельке. А на ферме — простой. Перед отъездом он видел — метальщики прошли туда с железными вилами на плечах.
Исправив неполадку, Шаров поехал дальше. Вот и сенокосное поле. Он оставил «газик» на краю стогектарной клетки вики с овсом; шёл по скошенному полю, вдыхая аромат прогретой солнцем и уже завяленной травы. Навстречу двигался косарь на голубой сенокосилке. То был молодой парень, до пояса шоколадный от загара. Он сидел спокойно, руки его двигались едва заметно, управляя машиной, широко раскинувшей возле земли свои невидимые ножевые крылья. Если даже пять человек со стальными косами поставить в ряд, то и они по ширине захвата не сравняются с этой косилкой! А о быстроте и говорить не приходится!
Шаров поднял руку, чтобы остановить косаря, и подошёл к машине:
— Дай-ка я проведу круг.
— Павел Прохорович, — возразил парень, — а ежели что случится? Я — в ответе.
— Ты, что, не знаешь меня? Будто я не понимаю в машинах.
— Знать-то я знаю… Но косилка-то государственная. И на меня записана.
Парень неохотно уступил своё место. Шаров, поднявшись на сиденье, взялся за «баранку» и повёл машину. Травянистое поле впереди казалось спокойным озером, без единой струйки ветерок не решался колыхнуть его, а перед самой косилкой всё обрушивалось в передвигавшийся водопад. Позади косаря зелёная пена устилала землю… Работа требовала не удали, не ухарства, как в былое время, а сноровки и сосредоточенности. Шаров прислушивался к гулу мотора, к стрекоту ножей. Парень шёл за машиной, присматриваясь ко всем движениям водителя. Доволен ли? Наверно, скажет: «Добавь масла, подтяни гайки…» Но Павел Прохорович, спустившись на землю, упрекнул за другое:
— Ножи давно не точены.
Отстав от машины. Шаров нагнулся, взял горсть и, рассматривая сочные стебли, прикидывал:
— Сена получится центнеров тридцать пять с гектара! Нет, пожалуй, все сорок…
Он проехал в соседнюю клетку, где трава была скошена позавчера и уже успела высохнуть. Трактор вёл широченные грабли, за которыми оставались высокие валки. Деревянные сенотаски сгруживали валки в большие кучи. На кучах, в ожидании грузовиков и бричек отдыхали парни. С ними был молчаливый Субботин.
Шаров думал о переменах в бригаде. Вчера приезжал на сенокос фургон сельпо. Продавец вернулся злой: зачем его направляли туда? Неужели не знали, что ни у кого нет денег? Даже махорку и ту пришлось везти обратно… Субботин укоризненно посматривал на председателя. Шарову всё было понятно без слов. Во время посевной он, по решению правления, одновременно с продавцом отправил в поля колхозного кассира: выдали авансом по нескольку десятков рублей. А теперь их обоих трясут: «Почему те деньги не были сданы в банк? Завели черную кассу! Нарушаете финансовую дисциплину!..» А вчера люди ждали второго аванса… Что делать? Добиваться, настаивать. Доказывать свою правоту. Ведь те небольшие новшества, которые им удалось было ввести, оказали своё действие: укрепилась вера в хорошую оплату трудодня. Люди стали выходить на работу рано утром. Иногда жаловались на бригадиров: «Не приставил сразу к делу…» А вот сегодня…
Субботин поднялся первым, хмуро проронил:
— Ларёк больше не присылайте… Одно расстройство…
Заговорив о сенокосе, он потребовал добавить машин.
— Где их взять? — пожал плечами Шаров. — Все — у вас.
— Худо возят. То густо, то пусто.
— Ездят гуртом, как на свадьбе! — кричали парни, подходя вслед за бригадиром к председателю. — Наведите порядок!
Субботин поехал с Шаровым в село. По дороге думал о наболевшем. Зря он в тот раз послушался Шарова: надо было зимой уехать. А теперь, среди лета, нелегко отрывать сердце от полей, но и жить невмоготу. Без курева тошно. Девчонкам обновки не на что купить…
Вот и окраина села. Неподалёку от скотных дворов, там, где начиналась подвесная дорога, на добрые сто метров — высокий омёт. Возле него было «завозно»: грузовики и брички с сеном стояли вереницей. Впереди, где разгружалась первая машина, чуть слышно гудел неустанный электромотор. Двое метальщиков кидали вилами пласты сена, и оно, подхваченное широкой полотняной лентой, взлетало на омёт. Стёпа Фарафонтов укладывал и с хрустом утаптывал его:
— Прорва на вас, что ли?! Целый час не было никого. Теперь примчались все скопом. Завалите меня. Завалите…
Субботин, не утерпев, схватил свободные вилы и взобрался наверх.
— Подмогну тебе немного.
Шаров заверил, что установит для автомашин строгий график.
Проезжая по селу, Шаров всякий раз вспоминал свой пятилетний план, о котором он написал книжку, рассказывал на собраниях во многих колхозах. Ему говорили: «Приедем перенимать опыт». В любой день могут нагрянуть председатели: «Показывай достижения!» Кое-какие успехи у них всё же есть. Построены первые каменные дворы. На одну ферму проложен водопровод. Но у них много долгов по ссудам. Вот если бы их не заставляли сдавать хлеб и мясо за отсталые колхозы, если бы хоть немножко повысили заготовительные цены… пятилетка была бы выполнена. И село не выглядело бы таким ветхим, как сейчас. Вон избушка из старой сказки — «на курьих ножках», подперта со всех сторон. Вон подслеповатые оконышки. Вон полупровалившаяся тесовая крыша поросла атласным мхом. Надо прислать плотников, чтобы залатать дыры. Обязательно до начала осенних дождей… «А где же у вас каменные дома? — спросят председатели с ехидцей. — Что-то не видно…»
Посредине села — стены клуба, поднятые всего лишь на полтора метра. Их размывают дожди, разрушают ветры. В жару под ними укрываются в тени свиньи да телята…
Татьяна не однажды заводила разговор:
— Мне, Павлик, стыдно за эти развалины…
Ему казалось, жена упрекнёт: «Ты хвастался, что всё будет как в городе», и он спешил признаться:
— Я краснею больше твоего!
— Перебрось каменщиков.
— Не могу. И так запаздывают с полубашней. Скоро начнём косить подсолнух на силос.
— А с культурным строительством, по-твоему, можно погодить?
— Приходится вспомнить народную мудрость: «По одёжке протягивай ножки».
— Я понимаю, Павлик, трудностей много, — соглашалась жена, но тут же напоминала. — А ведь в плане записано…
О клубе всё чаше и чаше спрашивал Елкин:
— Опять не достроим? Что-то неладно у нас получается. В чём просчёт?
— Ты сам понимаешь. Многое за нас решают районные организации. На всё — готовые задания. Составляют в канцеляриях. С нами не советуются… А план у нас хороший — крылатый! Правда, кое в чём мы переборщили. Жизнь поправила нас, внесла свои коррективы. Она подсказала — куда направлять энергию и средства, что раньше всего двигать вперёд.
— И всё-таки за дома надо бы приниматься.
— А как? На что?..
Павел Прохорович подал Елкину бумажку. Там сообщалось, что «Новой семье» увеличен план сдачи шерсти. Это в покрытие недоимки, что числилась за соседями. Весной Шаров видел у них овец: от зимней бескормицы были голые, как бубны. Чего с них возьмёшь? А в Луговатке — отара мериносов. От тяжести шерсти — ноги у баранов подгибаются. И вот… опять понуждают расплачиваться за чужую бесхозяйственность да нерадивость.
— За лодырей?!. — возмущённо стукнул Елкин кулаком по столу. — А наши колхозники останутся без варежек… Ты что молчишь?
Нет, Шаров не привык молчать. Он уже возражал, но Векшина оборвала его:
— Не у нас одних такой порядок. Передовым районам приходится перекрывать недобор в отстающих.
— А надо, чтобы не приходилось. Пусть сами заботятся, а не прячутся за чужой хребет.
— Ты рассуждаешь по-обывательски! Тебе недостаёт партийного отношения, государственного подхода.
Об этом разговоре Шаров рассказал Елкину.
— Я так не оставлю! — заявил секретарь парторганизации. — Буду говорить на пленуме крайкома.
— Ишь, какая вымахала! Отродясь такой не видал! — дивился Забалуев густой и, словно озёрный камыш, высокой пшенице на полях колхоза «Новая семья». Он приехал сюда ранним августовским утром, когда только-только рассеялся туман. Сизые, недавно начавшие наливаться, длинные колосья были влажными, и от полей веяло приятной прохладой.
Время от времени Сергей Макарович останавливал коня, выскакивал из коробка и заходил в пшеницу.
— Утонуть в ней можно. Право слово! Ну, счастливый человек — Пашка Шаров!
Забалуев пересекал дорогу. И там колосья тоже колыхались у его широкой груди.
— И здесь не хуже! — Растопыренные пальцы запускал между стеблей и продолжал дивиться: — Ну, густа! Густа, матушка. Муха скрозь неё не пролетит!..
Бросал жёлтую кожаную фуражку, и она не тонула, а лишь слегка покачивалась на поверхности, как поплавок на воде.
— Неужели вся такая?! Не может быть. Тут у него какая-нибудь рекордная. Показательная.
Сергей Макарович запрыгивал в ходок, погонял коня, а через полкилометра снова останавливался и отмечал:
— И тут добра!.. Да чиста — травинки не сыщешь!..
Так он доехал до старой лесной полосы, в которой деревья и кустарники сливались в сплошную зелёную стену. Вблизи неё пшеница была ещё выше и гуще. Забалуев привязал коня за тополь и, не замечая, что от росы вымок до пояса, уходил всё дальше и дальше от дороги; вслух разговаривал сам с собой:
— Колосья-то аж по четверти!.. Схватит Шаров на круг по полтораста пудов! Никак не меньше!..
Пора бы возвращаться к ходку, а Забалуев шёл всё дальше и дальше. Пшеница у луговатцев всюду была такая, как те памятные четыре гектара у него на целине, даже ещё лучше, будто её вырастили напоказ. И стоит пряменько, лишь колос, на редкость полный, тяжело клонится к земле.
Всё-таки надо уходить, пока не застали его у хлебов. Ещё подумают, что он завидует урожаю! И, наверняка, заведут разговор о своих достижениях, расхвастаются. А кому это интересно слушать?
Но Сергей Макарович ещё долго не мог оторвать глаз от пшеницы. Он повернулся и пошёл к своему коню лишь тогда, когда услышал шум приближающегося автомобиля.
По дороге ехал Шаров. Остановив «газик» возле ходка, он вышел навстречу нежданному гостю; хотя и улыбнулся ему за это неловкое подсматривание, но глаза были холодные, недовольные.
— Нагрянули с проверкой?! А почему одни? Привезли бы своих бригадиров.
— Я не проверяльщик. Ехал к тебе… как бы сказать… — Сергей Макарович во-время вспомнил, что его собеседник недавно вернулся из поездки к какому-то передовику Мальцеву. — Не терпится мне. Хлеборобское сердце покою не даёт. Boт и хочу послушать: про опыты, про достижения. Что ты видел там, в Курганской-то области? Чему научился?
— Многому. Очень многому! Это, знаете, целый переворот в агротехнике! В нашей делегации, я вам скажу, были такие агрономы, которые смотрели на Мальцева, как на чудака: Вильямса оспаривает! А когда увидели поля — сняли фуражки.
Забалуев сорвал былинку и, слушая рассказ, то и дело отстригал передними зубами от стебелька небольшую частичку и выплёвывал; время от времени вскидывал голову и недоверчиво бросал:
— Ишь, ты! Придумал тоже!..
— Нынче в Зауралье свирепствовали суховеи, — продолжал Шаров, — Страшные. Какие в прежнюю пору приносили голод. Более пятидесяти дней стояла жара. Не было ни одного дождя. И вот Терентий Семёнович победил такую засуху! Вырастил по полтораста пудов! И не на маленьких полосках, а на сотнях гектаров!
У Сергея Макаровича шея, будто у рассерженного индюка, всё больше и больше наливалась кровью.
— Прихвастнул опытник, а ты поверил.
— Мы сами подсчитали стебли на квадратном метре, взвесили колос.
Когда Шаров рассказал, что колхозный учёный собирается пахать землю безотвальными плугами да ещё один раз в пять лет, его собеседник приложил палец к виску и покрутил, как бы завинчивая винт.
— Мы в войну один год сеяли рожь по стерне. Ленивкой называется. Ничего не вышло. Семян не вернули. А ты говоришь… Ну и перенимай у него всё. А я погляжу.
— Мальцев предостерегает от шаблона. Нужно учитывать местные условия, искать своё.
— Ищи, ищи. Доищешься!
Павел Прохорович перевёл взгляд на пшеницу, которую он не видел почти две недели, и невольно залюбовался колосьями.
Забалуев понял, что сказал лишнее, и теперь, поджимая губы, проронил:
— Ничего пшеничка… Ничего…
— А у вас как?
— Послабее. Чуток послабее. Но я на своём веку выращивал хлеба куда лучше ваших!
— Конечно, это не предел. Можно вырастить гораздо богаче.
— Вот-вот! — оживился Сергей Макарович, меняя тему разговора, дал простор своему громкому голосу. — Давно я не был в Луговатке. Наверно, не узнать ваших улиц! Ты, поди, уже отгрохал по плану все дворцы?
— Дворы, — поправил Шаров. — Для начала построили два. Каменные. Под шифером. С автопоилками, с электродойкой.
— Это я слышал. Ты мне про кирпичные дома расскажи.
— Три домика закончили.
— Маловато, маловато! Ты, помнится, размахивался на сто?! Не вытянул? Силёнок не хватило? Надорвался! А я упреждал тебя.
— По урожаю мы свою пятилетку выполним с превышением. Планировали по двадцать центнеров с гектара, а соберём нынче… Как вы думаете, по двадцать два на круг обойдётся?
— Уборка покажет…
— По моим подсчётам, если зерно хорошо дойдёт, соберём не меньше двадцати пяти.
— Желаю тебе… Желаю… Хороший урожай каждому дорог. А тебе повезло, — все тучи сюда сваливались. А нас обходили. Стороной да стороной. Будто напуганные.
— Не в этом дело. Поторопились вы, посеяли в грязь. Для сводки! Вот и…
Сергей Макарович, не слушая собеседника, пошагал к своему коню.
— А я, понимаешь, кручусь, как заведённый волчок! Двадцать часов в сутки — на ногах! Э-э, да что говорить!.. — Махнул рукой. — Сейчас поеду на сенокос. Горячая пора! Ой, горячая! Надо сено метать в стога…
Отвязав коня от тополя, он запрыгнул в ходок и помчался домой. Посматривая на хлеба луговатцев, сетовал: «Отстал я от них. Совсем отстал. Как ни прикидывай, а Пашка Шаров на трудодень выдаст больше…»
— А всё из-за небесной канцелярии!.. Чтоб ей провалиться! — кричал на всё поле и тыкал кнутовищем вверх, — Ведь правда, что все тучи туда сваливались? Правда?..
Поля молчали.
Забалуев хлестнул коня вдоль спины:
— Ну, ты, холера!.. Веселей-то не можешь, что ли? Шкуру спущу!..
Глава двадцать девятая
«Забыть… Забыть навсегда…» — всё настойчивее и настойчивее повторял Вася. И злился на себя. Ну, что у него за дурацкий характер?! Ни с того ни с сего привязался к одной. И не может выбить из головы, выкинуть из сердца. Будто нет других девок? Есть. Даже красивее этой Верки Дорогиной.
Но проходили недели, месяцы, а он попрежнему ко всем оставался равнодушным.
Наверно, у него сердце затвердело, как земля, спалённая в засуху беспощадным солнцем: ни одно зерно, знать, не даст ростка?!
И всё-таки он заставит себя забыть Верку. Заставит… Ну зачем ему вздыхать о чужой бабе?..
В обеденный перерыв девушки в бригадном доме пели частушки. Вася ушёл от них, прихватив с собой свежую газету, и сел в тени, привалившись спиной к высокому тополю.
С вершины дерева неожиданно подала голос кукушка.
«Запоздала, матушка! — усмехнулся парень. — Июль — на переломе. Ячмень выколосился. Пора бы тебе подавиться колючим колосом!..»
Из бригадного дома донеслась девичья песня:
«В самом деле, не на тот», — подтвердил Вася.
Он не верит глупым приметам и ничего не будет загадывать.
Девушки просили вещунью:
Но кукушку, видать, не устраивала роль почтальона, — она не трогалась с места и продолжала надоедливо куковать. Пришлось прикрикнуть:
— Хватит, дурёха!
Она перепорхнула на яблоню и опять принялась за своё. Девушки затихли, и Вася, рассмеявшись, подзадорил птицу:
— Побольше им накукуй! Ещё! Ещё прибавь!
Кукушка улетела. Бабкин тотчас же начал подражать вещунье да так искусно, что девушки доверчиво досчитали до трёхсот. А когда разобрались, с шумом и хохотом высыпали на крыльцо, но он уже успел скрыться за деревьями.
Эта маленькая шутка помогла Васе успокоиться, и он стал просматривать газету. В ней было много новостей из соседних стран. Вот телеграмма из Софии: приехала делегация колхозников. Съездить бы туда. Посмотреть бы на всё да рассказать о своём колхозе, о работе в саду, поделиться бы опытом, спеть бы свои и послушать их песни, потанцевать в одном кругу, поучиться чему-то новому. Вот напечатано: «Гости обедали в саду члена первого сельскохозяйственного кооператива…» Адрес есть. Может, написать письмо?!..
И всю вторую половину дня Васю не оставляла мысль о письме в Болгарию. Он подбирал слово за словом: «Дорогой наш друг и товарищ! Пишем тебе…» Тот болгарин, конечно, пожилой. Надо — на «вы»: «Пишем вам из Сибири, где при царизме разрасталось одно горе. Сейчас составляем письмо в колхозном саду. На яблонях наливаются плоды. Наша бригада…» Нет, о бригаде ещё рано. Сначала о том, как всё это зародилось… И Бабкин продолжал подбирать фразу за фразой: «Есть один старик. По фамилии Дорогин. Он живёт в тридцати пяти километрах от нас. С его лёгкой руки появились сады в здешней местности. Он был женат на ссыльной, которая боролась против царя. Её звали… звали…» — Вася долго и тщетно припоминал. Нет, он никогда не слышал имени жены Трофима Тимофеевича. Вера не рассказывала о матери…
Пока что Бабкин решил сделать пропуск и снова перекинулся в свой сад: «Мой отец всё перенял от Дорогина…»
Мысленно Вася составил большое дружеское послание. Вечером всё перенёс на бумагу. В письме были строки не только о работе бригады, но и о полях, и о новых скотных дворах, и о второй колхозной гидростанции, и о матери, уже научившей доярок пользоваться электродоильными аппаратами, и даже о том, что Капа, заботливая звеньевая, уехала учиться в школу садоводов. В конце письма он упомянул, что осенью опять будет охотиться на зайцев-русаков, на косачей и других птиц, которыми богата сибирская земля!
Вечером он прочёл письмо бригаде.
— Про кукушку забыл! Тоже — птица! — шутливо напомнили ему.
— О пустяках — не надо, — ответил Вася, но тут же подумал, что ему было бы небезинтересно узнать, какие птицы распевают в болгарских садах.
Елкин похвалил за письмо. Шаров — тоже.
В бригаде ждали возвращения Капы, и всё же её приезд показался неожиданным. В беленькой панамке, в золотистой кофточке из вискозного шёлка, с короткими рукавами, в длинной юбке и в туфлях она выглядела выше и стройнее, и оттого её узнали не сразу. По корзине, которую она несла, надев на руку, её приняли за городскую домашнюю хозяйку, невесть каким путём появившуюся здесь, чтобы купить на варенье крупноплодной земляники. Бабкин окликнул её:
— Гражданка, вы ко мне? Подойдите сюда.
— К вам, — отозвалась Капа, изменив голос. — Могу и подойти… товарищ строгий бригадир! — и расхохоталась.
Вася, покраснев, шагнул к ней навстречу; долго тряс её руку, как бы извиняясь за грубоватый оклик. А она той порой шутливо упрекала:
— Не узнал, бригадир! А я-то думала: сохнешь по мне! Ха-ха…
— Где тебя узнать, — ты так переменилась!..
— В которую сторону?
— В хорошую, конечно…
Побросав корзины, сбежались девушки, и поднялся такой весёлый гомон, что Васе не оставалось ничего другого, как отступить на несколько шагов. Он стоял и смотрел на Капу, мелькавшую, словно в кругу хоровода.
Теперь кофточка на ней не разлезалась по швам. Похудела она, что ли? И лицом, как будто, стала светлее.
Капа спохватилась:
— Ой, девчонки, я ведь с грузом! Погодите! — и подала корзину бригадиру. — Держи, Василий Филимонович!
В корзине оказались кусты земляники с незнакомыми ребристыми листьями, покрытыми как бы восковым налётом, и Вася понял, что это какой-то новый сорт. Заботится Капа, чтобы в саду были хорошие новинки!
Девушки без умолку звенели, и, казалось, никто никого не слушал.
— Вечером наговоримся, нахохочемся, — прервала их Капа. — А сейчас новосёлы по земле тоскуют. — И позвала Васю — Пойдём, бригадир, садить!
Они направились в тот квартал, где росли сеянцы берёзы и клёна, где кудрявились кусты крыжовника, выращенного из семян, и где ещё. оставались незанятые грядки. Капа шла степенно и рассказывала, кивая на корзину:
— Петренко вывел. Называется этот сорт — Красавица севера. Я выпросила для развода…
Бабкин ждал, что она добавит: «Дали, как лучшей ученице», но Капа уже говорила о новых яблонях опытной станции.
Вася посматривал на свою спутницу. Ему казалось, что она с секунды на секунду упрекнёт: «Ты же отворачивался от меня, а теперь глазеешь!» И всё-таки он посматривал на неё. Хорошо, что она вернулась, — поможет управиться с работой в саду, расскажет девушкам — чему научилась в школе садоводов.
А она, как бы ничего не замечая, продолжала:
— Есть там один молодой садовод. Тыдыев. Имя у него чудное — Колбак, по батюшке… Сапырович. Даже не сразу выговоришь. А так парень хороший. С виноградом работает. Нынче соберёт центнеров пять! Тоже обещал мне саженцы. Правда, надо ещё уговорить Петренко, чтобы разрешил отпустить, но это — не твоя забота.
Кто бы мог подумать, что хохотушка Капа принесёт столько радости?
Они пришли на место. Вася глянул на прямые ряды сеянцев берёзки, — вытянулись, высокие! На будущую весну все уйдут в поля, где намечены новые лесные полосы. Глянул и тотчас же отвёл глаза к сеянцам клёна. Выращены Капой! Их тоже можно высаживать.
— Ты что молчишь? — спросила Капитолина.
— Думаю о лесных полосах.
— А я подозревала — обо мне!
— Ну и… о тебе. Ты ведь их садила! Всё своими руками. Я вчера был в поле: твоя первая полоса — зелёная стена! Пшеница возле неё — высокая да густая!..
— А новосёлка тоскует, — напомнила Капа о землянике в корзине, и они принялись за работу. Бабкин сажал крохотные травянистые кустики, Капа поливала, приговаривая: — Живите. Всеми корешками цепляйтесь…
Изредка подымая на неё глаза, Вася про себя отмечал: «Вот как переменилась! В школе обкатываются люди, обтираются, словно галька в реке…»
Когда они, закончив посадку, пошли к бригадному дому, он вдруг заговорил о капином сынишке.
— Давно не видел его. Наверно, большой вырос?
— А какой тебе интерес до моего Вовки, бригадир? — игриво спросила Капа и, расхохотавшись, побежала в сторону земляничной плантации. — Я — к девчонкам…
Вечером они вдвоём перенесли в погреб корзины с ягодами. Работу закончили в темноте. Капа, чуть заметная, остановилась возле Васи, когда он закрывал дверь на замок, и сказала:
— Давай, бригадир, я, по старой памяти, съезжу на базар, — у меня на торговлю рука, сам знаешь, прибыльная! А мне хочется, чтобы у тебя всё было хорошо.
— Поезжай. А к вечеру — сюда. Без тебя тоскливо, — шептал Вася.
Он хотел схватить её и прижать к груди, но Капа увернулась от него, голосок её прозвучал незнакомо строго:
— Не лапай. Ещё затоскуешь! Куда деваться от беды?! Ха-ха-ха… — И она исчезла в темноте. — Девчонки! Васька с обнимками лезет!.. Чего вы не окрутили парня? Тихони! Или для меня берегли?..
Бабкин долго стоял на месте, бесцельно повёртывая ключ в руках. Лицо у него горело, холодная рубашка липла к спине.
А Капа, уже где-то возле бригадного дома, пела:
Вот и пойми её, где она — настоящая!
Уехав с ягодами на базар, Капа не вернулась в сад. Вася встревожился: «Неужели проторговалась?..» Но в конторе его успокоили:
— Отчиталась до копеечки. У неё — хорошая базарная сноровка! Послать бы ещё…
Тут выяснилось, что Капа исчезла из Луговатки.
— С Вовкой повидалась и ладно, — объяснила мать. — Пусть поработает на опытной станции: там деньгами платят! И два раза в месяц. А её дело молодое, охота приодеться…
Бабкин жалел, что Капа исчезла, едва мелькнув в саду. Он подозревал, что этот внезапный отъезд чем-то связан с её изменившимся отношением к нему, и ему было неприятно.
Глава тридцатая
— Трофим Тимофеевич! Вера-а! Где вы?
Векшиной никто не отозвался. Было раннее воскресное утро, и сад выглядел пустым. Идя по аллее, она время от времени останавливалась, слегка приподымала острый подбородок и повторяла свой клич.
Откуда-то из-за деревьев выбежала в сереньком линялом и запылённом платье Вера, всплеснула руками:
— Софья Борисовна! А я думала, кто так рано папу кличет? Он ушёл туда, наверх. — Девушка кивнула головой в сторону бора. — В молодой сад… А вы так рано…
— Торопилась к вам. Привезла…
— Папе? Я догадываюсь! Пойдёмте скорее искать его!
Трофим Тимофеевич перекапывал землю возле молодой яблони. Перевёрнутые комья рассыпались на крупинки, погребая подсечённые сорняки. Старик не слышал шагов и вздрогнул, когда возле уха, терявшегося в зарослях волос и бороды, прозвучал упрёк:
— Опять сам принялся копать!..
— Садовод без лопаты, как писарь без пера! — шутливо отозвался Дорогин, качнул в руках своё орудие. — Была бы полегче — всегда носил бы за ухом…
— Что у вас — молодых помощников не стало?
— Не хватает. Сад-то прибавился. А я не могу терпеть, когда сорняки подымают голову.
Старик глянул на золотой горбик солнца, показавшийся из-за далёких зубчатых вершин, покрытых розоватыми снегами, и закинул лопату на плечо.
— Однако пора подвигаться к дому. Алексеич, наверно, чаёк вскипятил…
Вера побежала вниз по аллее. Трофим Тимофеевич надеялся, что дочь накроет стол, но она забыла обо всём, кроме книг, которые лежали где-то в машине Векшиной.
Девушка распахнула дверцу. Вот они! Завёрнуты в плотную бумагу, перевязаны шнурком. Пахнут типографской краской!
— Вот радость-то!.. Радость отцу!.. — Вера бросилась навстречу, приподнимая свёрток. — Посмотри, папа, что привезла Софья Борисовна!.. Сейчас распакую. Сейчас…
Присела на крыльцо. Кривым садовым ножом перерезала шнурок и принялась разрывать упаковочную бумагу. Книги рассыпались по ступенькам. Первую Вера подала отцу, вторую — Софье Борисовне, третью стала рассматривать сама. На обложке — ветка яблони в цветах. Над ней — имя и фамилия. Внизу — две строки: «50 лет в сибирском саду».
Вера вслух прочитала название, будто видела его впервые, будто не сама писала на обложке рукописи, и только сейчас во всей глубине осознала величие полувековой работы отца. Сколько было помех и колючек на его пути! Сколько ударов обрушивал мороз на его голову. Сколько нерешённых загадок до поры до времени закрывали даль! А он всё шёл и шёл вперёд…
Трофим Тимофеевич, перелистывая книгу, останавливался на цветных вкладках. Там были запечатлены яблоки его гибридов.
Софья Борисовна пожала ему руку.
— Вам спасибо! — сказал Дорогин. — Если бы не тормошили меня… Нас с Верунькой… Мы, однако, никогда не написали бы…
То был день приятных встреч. Не успели закончить чаепития, как залаял Султан, и от ворот донеслись автомобильные сигналы. Вера выбежала на крыльцо, глянула на въездную аллею и, ударив в ладоши, позвала отца.
По аллее, запрокинув голову, вприпрыжку бежал мальчик в темносиних трусиках, бурый от загара. Увидев Трофима Тимофеевича на крыльце, он припустил ещё быстрее.
— Деда!.. Мой деда!.. — слышалось в перерывы между визгом. — Оранжевый!.. Золотой!..
— Серебряный! — шутливо поправила Софья Борисовна, стоя рядом со стариком.
Добежав до крыльца, Витюшка с разлёту запрыгнул на верхнюю ступеньку.
— Здравствуй, деда! — обнял Трофима Тимофеевича возле пояса. — Знаешь, я в тайге филина убил! Сам! Из своего ружья!
— А я для тебя припас шкурку удода! — в тон ему сказал старик и, улыбаясь, погладил шершавой ладонью его вихрастые, насквозь пропылённые волосы.
Ворота распахнулись, и в сад вошло два грузовика с высокими тентами из зелёного брезента. Они двигались медленно, боясь зацепить ветки деревьев, смыкавшихся над аллеей. Когда остановились против дома, из кабины передней машины выпрыгнул сухонький, быстрый на ногу, остроносый человек в очках, с полевой сумкой на одном боку и биноклем на другом. Это был Григорий. Сняв порыжелую фуражку, он расцеловался с отцом, с сестрой, пожал руку Векшиной и, повернувшись, представил своих спутников по экспедиции, уже успевших спуститься на землю из обоих фургонов.
— Сад поднялся! Похорошел!.. — Григорий направился к высоким и раскидистым деревьям маньчжурского ореха, продолжая про себя: — «Тут садили всей семьёй. Аллею наметила мама. От дома до реки… Отец копал ямки, я подносил малюсенькие саженцы. А теперь… Глянешь на вершинки — фуражка валится! Вон — орехи!»
Вспомнилось: из орехов, собранных здесь, уже выращены молодые деревца в ботаническом саду, в горзелентресте. Скоро они украсят улицы и бульвары сибирских городов. Мамино наследство! Григорий потрогал перистые листья. Здесь прошло его детство, промелькнула юность. Здесь пробудилась любовь к садам и лесам. И у Витюшки — искра отсюда…
Путешественники отправились на реку, чтобы смыть с себя дорожную пыль. А потом, сопровождаемые Трофимом Тимофеевичем и Векшиной, пошли осматривать сад.
Григорий пошёл один; останавливаясь возле высоких деревьев, вспоминал: когда-то они были ему по плечо. Вот клумба. Такая же, что была при маме… Сорвал белую астру и направился к сопке над рекой, где была могила матери и где росли кедры, привезённые отцом с далёких склонов горного хребта.
Вера и Витюшка сидели в беседке. Мальчуган торопливо, как бы захлебываясь радостью, рассказывал о бесчисленных зверьках и птицах, добытых двумя зоологами, о ночёвках у костра, о реках и озёрах, обо всём, что ему посчастливилось видеть на большом пути экспедиции.
Потом он вдруг затормошил свою собеседницу:
— Тётя Вера! А, тётя Вера! Ты удода видела?
— Удода? — Она задумчиво улыбнулась. — «Удод гукает к несчастью», — повторила старое поверье.
— Отгукал! — рассмеялся Витюшка. — Шкурка — мне на чучело. Видела?
Нет, она не видела.
— Эх, ты! На такую птичку не посмотрела! — безнадёжно махнул рукой Витюшка. — А сама каким-то старушечьим сказкам веришь. Смешно!..
— Да это к слову пришлось. — Вера похлопала племянника по плечу. — Ты будешь орнитологом?..
— Садоводом! Как деда. А птиц изучать тоже интересно. Друзья садов! Знаешь, у меня есть шкурка одной птички. Забыл как по-латыни называется. Такая серенькая. Походит на дятла. Короедов выклёвывает.
Из глубины сада возвращались путешественники. Трофим Тимофеевич приотстал от них, чтобы потолковать с Векшиной.
— Слышали, приглашают с собой? Дорогу им показать. Да меня и самого тянет в горы.
Старик не договорил, но Софья Борисовна и без того поняла, что ему, более всего, хочется поехать в горы с внуком. А мальчугану тоже интересно. Да и экспедиции — на пользу. И она сказала:
— Поезжайте. Забалуеву я скажу, чтобы не препятствовал. А в саду управится Вера. Вот так!
Два автомобиля с тентами из зелёного брезента мчались по тракту к горам. На переднем, возле шофёрской кабинки, сидели — лицом вперёд — четверо: слева — почвовед Забережный, молчаливый человек с коротко подстриженными сивыми усиками, справа — зоолог Кудрин, бронзовый от загара, тонкий и жилистый, как травяная дудка — медвежье ухо, а в середине — Трофим Тимофеевич с Витюшкой. Тёплый ветер, врываясь под брезентовый тент, трепал бороду деда и выжженные солнцем вихры внука.
В прежнее время на месте гравийного шоссе извивалась едва проезжая просёлочная дорога. По ней вот в такой же погожий день Трофим Тимофеевич вёз в горы профессора Томского университета. Профессор ехал посмотреть его случайную находку.
— Спервоначала я даже не знал, как те деревья называются, — рассказывал старик своим спутникам. — Привёз домой листочек. Жена глянула и вся посветлела, будто встретилась с подружкой. Детство своё вспомнила, российские леса! Отправили мы листочек в конверте… Вот профессор-то и примчался: «Где растёт? Показывайте».
Дорога вонзалась всё дальше и дальше в горы. У едва заметного просёлочного своротка Григорий остановил машину и выпрыгнул из кабинки, чтобы поменяться местами с отцом. Витюшка приуныл, хотя и понимал, что никто, кроме деда, не сможет показать шофёру дорогу в заповедные леса.
Трофим Тимофеевич сел в кабину, и машина, осторожно переваливаясь с камня на камень, как бы прощупывая ненадёжную тропу, двинулась вверх по долине. Следом шёл второй фургон…
Слева — река, справа — река. Одна, белая — с ледников, другая, малахитовая — из горного озера. Между ними — зелёный клин незнакомой рощи!
Раздвигая руками ветви молодых деревьев, Трофим Тимофеевич шагал к слиянию рек. Тронутая ранними горными заморозками и начинавшая желтеть, густая листва шумела над головой, закрывая небо.
Вскоре вышли на стрелку. Там, как будто в дозоре, замер старый кедр. Перед ним — молодая поросль липы.
Григорий, скинув рюкзак, достал топор и принялся рубить побеги. Его спутники помогали ему расчищать полянку. Стеной возвышались старые липы. На одной — давнишний серый затёс, полузакрытый наплывами живой древесины.
— Эта липка была толщиной в запястье, — припомнил Трофим Тимофеевич. — Вот так стояла палатка. Тут горел костёр. Профессор сидел на раскладном стульчике, писал дневник. Он говорил, будто ледники в Сибири порушили липу. А здесь она сохранилась островком.
— Ценная находка! — подхватил Григорий. — Единственный рассадник на всю Сибирь!
— А в те годы знали одно — драть лыко на рогожи, — продолжал отец. — Могли под корень извести. Профессор вступился, главному лесничему написал, дескать, надо сберечь для будущего…
На следующий день все, кроме дежурного, разошлись по роще. Одних интересовали травы, растущие под пологом липы, других — птицы, гнездующие в зарослях, третьих — насекомые, враги леса. Почвоведы копали яму, чтобы взять разрез почвы. Григорий собирал со старого дерева семена — круглые орешки в тонкой бурой скорлупе.
Дед и внук отправились на охоту. По прибрежным валунам они прошли в ельник и там присели на валежину.
День был тихий, солнечный. Пахло хвоей да травой, убитой ранним морозом и подвяленной жарким солнцем.
Нигде — ни звука. Птицы, казалось, затаились на отдых. Полусонные ели застыли, опустив лапчатые ветки к земле. Лишь муравьи суетливо сновали по своей дороге, проложенной к муравейнику, что возвышался коричневой копной в конце валежины.
Трофим Тимофеевич достал пищик и, свистнув несколько раз, прислушался — не отзовётся ли где-нибудь рябчик? Но лес попрежнему молчал. Охотник повторил свой призывный посвист и снова прислушался. Где-то недалеко чуть слышно шуршала трава, словно струйка ветра, пробравшись в лес, пошевеливала её, пересчитывая листья.
Витюшка шепнул:
— Бежит!
— Нелётный! — усмехнулся дед.
— Молоденькие всё ещё не поднялись на крыло?
— Этот старенький!
Шелест прекратился.
— Осторожный. Прислушивается ко всему. А мы его сейчас подзадорим.
Едва успел раздаться призывный посвист, как шелест возобновился, но охотник умолк, и в лесу опять стало тихо.
С каждым новым посвистом — всё ближе и ближе лёгкие торопливые прыжки, всё слышнее и слышнее удары коготков о сухую чащу. Мальчик замер, всматриваясь в лесную гущину. Трофим Тимофеевич шепнул:
— Правее большой ёлки — голая кочка. Видишь? Смотри зорче: сейчас взбежит на неё.
Витюшка начал медленно, выдвигать вперёд ружьё, но дед одним движением указательного пальца остановил его: стрелять не придётся.
Как же так? Для забавы он, что ли, посвистывает в пищик?
— Рябушка бежит, да?
— Её сосед. Видать, проголодался.
Вот и пойми этого деда, — всегда у него шутки да прибаутки!
И вдруг он, слегка подтолкнув локтем, одними глазами спросил: «Видел?» Нет, Витюшка ничего не видел.
— Ушки! — шепнул дед. — Вот показались чёрные бисеринки глаз. А вот и вся мордочка!
Теперь видно — зверёк! Маленький, бурый, с тупыми ушами. Опёрся передними лапками о кочку, приподнялся и смотрит вперёд, прямо на них. Под горлом — белый нагрудничек.
— Соболь?! — спросил Витюшка горячим шёпотом.
— Горностай-разбойник!
— А чего он тут шмыгает?
— Однако, позавтракать не успел… А рябчик-то сейчас улетит.
Слегка вытянув вперёд сомкнутые губы, старик выдохнул:
— Пурх! — И пальцами обеих рук, как птица крыльями, помахал в воздухе.
Зверёк метнулся в сторону и исчез за ёлкой.
— Деда! Зачем спугнул? Надо было застрелить.
— Из него, брат, супа не сваришь. А попусту губить не резон.
— Чучело бы можно… Для музея…
— Ну, там есть хороший, выходной.
Последнее слово рассмешило Витюшку, и Трофим Тимофеевич пояснил ему, что так называют зверей в зимней шубке. «Выходной» горностай белее снега.
— Пошли дальше, — сказал старик, закидывая ружьё за плечо.
— Ещё бы посвистеть.
— Тут горностай раньше нас всё опромыслил.
Они прошли по склону в тенистый распадок. Из-под самых ног вспорхнул рябчик и скрылся в чаще.
— Этот не уйдёт, — шёпотом обнадёжил внука Трофим Тимофеевич и, затаившись, начал подсвистывать.
Рябчик отозвался один раз, другой, третий. Потом перепорхнул на ближнюю ёлку.
— Стреляй. Прямо в хохолок.
Но Витюшка как ни всматривался в густую сетку из лапчатых веток, не видел головы птицы.
— Сейчас увидишь.
Раздался выстрел, и рябчик, мелькнув между веток, ударился о землю. Витюшка подбежал к нему, схватил обеими руками и стал рассматривать пёрышки…
На стан охотники прибрели в сумерки. На полянке пылал кудреватый костёр. Его суматошный свет кидался на липы, будто для того, чтобы пересчитать листья, но тотчас же забывал об озорном своём замысле и повёртывался в сторону задумчивого кедра. Два чёрных ведра, придерживаясь дужками за жёрдочку, нырнули в огонь, и над ними испуганно заклубился пар.
Путешественники управлялись с дневной добычей: укладывали для сушки растительные находки, снимали шкурки с малюсеньких пташек, писали дневники. Григорий, взвесив урожай, собранный по отдельности с нескольких деревьев разного возраста, подсчитывал, сколько семян может дать гектар. Вот в это время и вырвался из темноты Витюшка; подпрыгнув у костра, потряс рябчиками в обеих руках:
— Папка! Принимай добычу!
— Неужели сам настрелял?!
— Некоторых — сам… А вообще — мы с дедом…
— Стреляли в один котёл, — поспешил на выручку Трофим Тимофеевич.
— Зачем в котёл? — возразил Забережный. — Рябчик не для котла, разрешите на вертеле зажарить.
Прихлопнув в ладоши, Витюшка вызвался в помощники, и от рябчиков полетели перья.
— Деда, помогай! Папа! Дядя Миша! — приставал Витюшка ко всем. — Ну, скорей же!
И он поднял всех, кроме отца, не пожелавшего оторваться от своей тетради, словно для него рябчики на вертеле — не новинка, словно они ему приелись!
Рябчики ещё только дожаривались, а дежурный по лагерю уже пригласил к столу, и путешественники шумно рассаживались вокруг клеёнки. Но Григорий, увлечённый результатами подсчёта, потряс тетрадкой, прося минуту внимания:
— Ежегодно двадцать тонн семян! Урожая одного года хватит для посева четырёхсот гектаров сплошного леса! Ради этого стоило заехать сюда.
Приступили к ужину. Взрослые потянулись за селёдкой. Витюшка смотрел на рябчиков и глотал слюну, а перед ним поставили чашку супа. Но дед (как не назовёшь его и оранжевым и золотым!) взял одного, приятно пахнущего дымом, и торжественно преподнёс:
— Охотнику — первому! Пусть испробует!
Мальчуган обеими руками схватил горячего, будто налитого огнём, рябчика, стал дуть на него и перекидывать с ладони на ладонь. Он уже никого не замечал, и о нём все забыли, даже дед и тот включился в разговор об успехах экспедиции.
Григорий представлял себе леса будущего. В одном месте — сосновые боры, в другом — лиственничные массивы, в третьем — большие рощи, где вот эти липы будут шуметь под свежим ветром своей нарядной листвой.
Дежурный подбросил сухого хвороста, и снова стало светло на полянке. Григорий взялся за дневник, чтобы закончить запись. Витюшка, привалившись к деду, прошептал тем же милым голоском, какой помнился с тех пор, как мальчуган научился говорить.
— Деда, расскажи мне сказку.
— Ну-у, охотнику, путешественнику и вдруг — сказку!
— А я сейчас не охотник. Просто — мальчик.
— Если так, то… пойдём в сторонку. Чтобы никому не мешать.
И они направились к кедру. Хвойный великан принакрыл их своим мягким зелёным пологом. Трофим Тимофеевич сел на сухую хвою. Витюшка свернулся рядом и, положив голову деду на колени, попросил:
— Только не из книжки. Свою. Новенькую сказку. Можно и быль…
Необычно ранний иней в тот год выпал не только высоко в горах, но и на Чистой гриве. В лесных полосах луговатцев пожелтели листья на тополях и клёнах. Омертвело повисли чёрные лопухи недозревших подсолнухов. Трофим Тимофеевич вспомнил о верунькиной конопле: злой заморозок, однако, не пощадил второго урожая? Не опустились бы у звеньевой руки, не пропал бы молодой задор. Хорошо, что Гриша остановится на часок: подбодрит сестру.
Но Веры не оказалось дома, а Григорий спешил в город, чтобы отправить Витюшку домой к началу учебного года. Наскоро поужинав в родительском доме, Григорий посмотрел на портрет матери и стал прощаться.
Витюшка, задержавшись дольше всех, прижался сбоку к Трофиму Тимофеевичу, запрокинул голову и, глядя в его увлажнённые глаза, позвал:
— Поедем к нам!.. — и чуть слышно добавил: — С тобой хорошо…
Он уже не говорил своё ребячье «деда», и старик понял, что навсегда провожает внука из его детства, что через год это будет уж подросток, утративший какие-то черты обаятельной непосредственности. Витюшка обвил ему шею руками, поцеловал в щёку и убежал к машинам, что стояли за воротами.
Когда Трофим Тимофеевич вышел на улицу, фургоны уже едва виднелись в вечернем сумраке. Вот они кинули вперёд себя по два снопа света и понесли их к городу. Вот вырвались из села. А Дорогин всё ещё смотрел вдаль.
Из переулка послышались быстрые шаги. Всё ближе и ближе. Вот сейчас — вдоль улицы. Вот уже — за самой спиной… Дорогин повернулся. В двух шагах от него, как бы споткнувшись, остановилась Верунька:
— Папа! Здравствуй! А Гриша уехал?.. Ой, уж не мог подождать!.. Я хотела всю экспедицию свозить в поле. Пусть бы поглядели. Сказали бы правду этим близоруким срывщикам…
— Мы сочли, что ты уже убрала весь урожай.
— И надо было убрать… Никого не слушать…
Старик подумал: «Рассердилась на своих противников. Это ничего. Сердитая смелее будет, дальше уйдёт».
— Я хотела выдергать коноплю на опытном участке сразу же после инея — Забалуев помешал, — рассказывала Вера. — Каждый день ставил звено на другую работу. Ваша конопля, говорит, подождёт. Один раз даже раскричался: «Не подводи меня под ответ. Приедут краевые работники, составят акт, тогда делай, что хочешь. Убирай свой урожай, хоть собаке на подстилку, ежели годится…»
Дорогины вошли во двор. Шагая рядом с отцом, Вера продолжала:
— И вот сегодня нагрянули. Был Девяткин, второй такой же стародум. И наш агроном с ними. Приехали к опытному гектару, смотрят, а у конопли после мороза скрючились недозрелые вершинки. Чесноков даже расхохотался. А у самого нос красный, как у петуха гребень. И голова запрокинута: дескать, правда на моей стороне! Полюбуйтесь, говорит, сплошными вопросительными знаками!.. Я вырвала коноплянку и отделила лубеной слой. «Вот вам волокно второго урожая! Не первый сорт, конечно, а всё-таки…» Девяткин перебил меня: «Какой же это, девушка, второй урожай?!. Если бы вы сеяли по тому же коноплянику… А вы почему-то залезли в паровое поле. У вас не два урожая, а два посева — ранний и поздний. Только и всего…» Будто ушатом холодной воды облил. Я чуть не расплакалась…
Отец тронул плечо дочери.
— Ничего, ты ещё успеешь опрокинуть таких похоронщиков.
Это подбодрило Веру, и она, войдя в дом, юркнула в кухню, сказав:
— Я сейчас, только умоюсь и переоденусь… Поговорим обо всём.
Трофим Тимофеевич прошёл в свою комнату, про себя произнёс то, чего не сказал вслух:
— «У неё характер — кремешок. И никакой ветер не погасит искры…»
Глава тридцать первая
Засуха подступала исподволь. Ещё зимой почувствовалось её приближение: ни ноябрь, ни декабрь почти не обронили снега, и поля пугали своей чернотой. Скупые январские снегопады сопровождались дикими ветрами, которые сметали всё в лога. Лишь возле лесных полос и деревянных щитов белели тощие сугробы. Даже февраль, обычно щедрый на бураны, в этом году не подарил снега.
Сухие ветры в ту весну ворвались с юга необычайно рано: в середине апреля по Чистой гриве уже кружились чёрные вихри. А ночные заморозки выжимали из почвы последнюю влагу.
Ни в мае, ни в июне дождей не было. В сводке погоды сибирские города, чаще всего, стояли в одном ряду с Ташкентом и Самаркандом — районами поливного земледелия.
Лишь однажды под вечер стрелка барометра колебнулась в сторону «бури». Из-за горизонта выплыла на раскалённый небосвод чёрная туча. Она быстро разрасталась и вскоре заняла полнеба. Огненные трещины то и дело раскалывали её сверху донизу, и рокочущий гром сотрясал землю.
Шаров выехал в поле, навстречу долгожданной туче. Бывало, в детстве он, босоногий и вихрастый, среди ливня выбегал на улицу, подпрыгивал в пузырящейся луже и подзадоривал: «Дождик, дождик, пуще!..» И теперь ему, пятидесятилетнему человеку, хотелось постоять с обнажённой, полуоблысевшей головой под дождём, от которого воспрянут всходы хлебов, повеселеют умытые поля.
За селом начинался выгон. В обычные годы он кудрявился мелкой зеленью, а нынче казался посыпанным охрой. Даже выносливая, жёсткая, как проволока, трава — пастушья сумка посохла. Защипнуть нечего. Голодные коровы мычат, подняв головы в сторону тучи.
Рядом — старая пустошь. Нынче эта уплотнённая земля ещё в апреле выкинула в горячий воздух всю влагу, и зародыши трав погибли от жажды. Остаётся надежда на клевера, густо поднявшиеся возле лесных заслонов, но сеяных трав едва ли хватит для лошадей и овец. Коров придётся перегонять на север за двести километров в Кедровский район, где колхозу уже отведён участок во временное пользование. Скоро оттуда вернётся Катерина Савельевна, поехавшая присмотреть место для постройки фермы.
Из степи лавиной хлынул ветер. Он так злобно царапал землю, что, казалось, хотел выдрать с корнем гибкие былинки пшеницы.
Как пригодился нынче метод Мальцева! Во-время принакрыли влагу разрыхленным верхним слоем, приберегли на весь июнь. Вот и держатся всходы: перо сизое, здоровое, особенно там, где стоит зелёная защита из лесных полос.
Но и этим полям нужен дождь. Иначе через неделю затоскуют хлеба, порыжеют нежные вершинки.
Шаров снял кепку, вышел из машины. Под подошвами сапог хрустели сухие листья подорожника, рассыпалась в труху конотопка. В лицо, как струя из зерносушилки, бил горячий ветер. Он подымал пыль и подбрасывал до самой тучи, как бы отпугивая её. Теперь уже весь небосклон был чёрным, и гром грохотал во всех сторонах. В том углу степи, который издавна называли «мокрым», появился оранжевый просвет. Оттуда ехидно подсматривало солнце, ярое даже в эту вечернюю пору: «Ну, как, дождались дождя?!»
Над лысиной Шарова мотались из стороны в сторону тощие пряди сухих волос. На лицо упало несколько тёплых капель.
Оголтелый ветер окончательно рассвирепел. Он разорвал тучу на клочки и раскидал по горизонту; довольный своей проделкой, устало свалился куда-то под берег Жерновки и замер до поры до времени.
— Вот и всё… — вздохнул Шаров. — Сухая гроза! Такой ещё не бывало на моей памяти… Ну и год!
Он вернулся в село. В конторе его уже поджидали члены правления, — все заботились об отправке бригад на сенокос в Кедровский район. Из-за отъезда людей пришлось остановить строительство гидростанции у Бабьего камешка.
Утром снова запылало солнце в высоком небе; кое-где поблёскивали лёгкие штрихи никому не нужных серебристых облаков.
Горячий воздух был неподвижен. И не находилось силы, способной всколыхнуть его…
Над открытыми, ничем не защищёнными полями Будённовского выселка клубились чёрные тучи горячей пыли.
Шаров ехал по дороге в сторону Глядена и с грустью смотрел на хилые всходы с рыжими вершинками. Пора кущения миновала. Уцелевшее растеньице даст единственный стебелёк с маленьким тощим колоском.
Опалённые поля лежат в изнеможении. Едва ли они вернут семена?..
Будённовцы просятся к ним в колхоз, и райком поддерживает их: «Пора укрупнятся». Даже второй выселок собираются присоединить к Луговатке.
На выселках — колхозы маленькие: в одном — двадцать семь дворов, в другом — тридцать девять. Шаров понимал, что их следует объединить. Но почему обязательно с Луговаткой?
— Потому, что они и территориально и экономически тяготеют к вам. И сельсовет у вас один. И гидростанцию строите вместе, — говорила Векшина. — Странно, очень странно, что приходится убеждать тебя. Ты же сам записывал в план укрупнение колхоза.
— Немножко не так. Мы ждали переселенцев. На нашу землю. А от слияния земельный надел увеличится. Недостаток рабочей силы будет ещё острее. И в тех полях придётся всё начинать сначала: вводить севооборот, бороться с сорняками, выращивать лесные полосы, строить крытые тока.
— Испугался работы?
— Не в том дело. Деньги где взять? На обоих колхозах висят долги. А у нас и своих достаточно. Пусть рассчитаются.
— О задолженности — особый разговор. Рассмотрим этот вопрос. Государство отсрочит платежи.
Сейчас, чтобы не возвращаться домой, Павел Прохорович решил через Гляден проехать в город. Там он ещё раз попытается доказать, что слияние надо отложить до зимы. Пусть каждый колхоз рассчитается с государством, подведёт годовой итог, выдаст, что причтётся на трудодни, а уж потом… Если не удастся отговориться, то с весны вместе…
На гляденских полях он встретился с Забалуевым. У того лицо было чёрным, даже зубы казались пропылёнными.
— Ну, как, жених, дела? — насмешливо спросил Сергей Макарович, намекая на предстоящее слияние колхозов. — Упираешься?! От невест отказываешься?! А считал себя передовым! Эх, ты!.. Все на тебя кивают головами, как на отсталого.
— Вы, кажется, тоже не соглашались на укрупнение?
— Что ты! Я первый сказал в райкоме: сливаемся с «Красным партизаном». И никаких гвоздей! Вчера провели общие собрания, написали протоколы. В воскресенье — свадьба.
Председатель артели, с которой сливался «Колос Октября», недавно получил выговор за пьянство, — «конкурент» отпал. Сергей Макарович прикидывал в уме: кто может явиться помехой? Никто. И он пригласил Шарова:
— Приезжай на праздник. Анисимовна уже медовуху заквасила!..
— Торопитесь…
— Не по-твоему. Ты — тяжелодум. Скупой. Я тебя насквозь вижу. Тебе не хочется с соседями хлебом поделиться. Ой, не хочется! Вот и стараешься оттянуть, сватов не привечаешь.
Выслушивать лёгкое балагурство Шарову было не по душе. А тут ещё Забалуев задел самое больное. Ответить нечем. И Павел Прохорович ограничился тем, что упрекнул собеседника за очередной тайный наезд на их поля. Зачем он подсматривает? Ведь делает-то всё по-своему. Сергей Макарович не обиделся.
— Я не гордый, — сказал он. — Может, чему-нибудь научусь… А ты с меня бери пример: укрупняй колхоз! Взрослый мужик завсегда сильнее двух малышей!
Глянув на изрезанные трещинами поля, он вдруг вспомнил Дорогина. Ещё несколько лет назад старик говорил — будет засуха.
— Откуда он знал? Как в воду смотрел! Накаркал!
— И я говорил: садите лес.
— Ишь, ты! — Забалуев стукнул кулаком по облучку ходка. — Если примусь прутики садить — обгоню тебя.
— Хорошо! — Шаров протянул руку. — Давайте на соревнование!
— Ладно. — Сергей Макарович, уклоняясь от рукопожатия, шутливо погрозил пальцем. — Приезжай на праздник, там поговорим…
В воскресенье Матрёна Анисимовна напекла пирогов с луком и яйцами, принесла из погреба кувшин холодной медовухи. Сергей Макарович, не отрываясь, выпил кружку, от удовольствия крякнул, как охрипший селезень. Хороша! Пахнет и мёдом, и хмелем, и смородиной. В носу поигрывает, будто после шампанского. Остатки допил прямо из кувшина… И пироги тоже хороши: тают во рту! Пришлось ослабить ремень…
— Насчёт обеда постарайся, — предупредил жену. — Столы поставь во всю горницу. Стаканов от соседей принеси. Да побольше.
Всё шло гладко. А вчера запала в голову тревога: приехал Огнев. Зачем он? Говорит, на выходной день.
Какой ему интерес приезжать на такое короткое время? Отдыхал бы в городе. А некоторые колхозники даже обрадовались ему и стали расспрашивать, когда закончит школу и не забыл ли уговора: после учёбы — домой на работу? Он отвечал шутками: ни то, ни сё…
Но что-то долго нет Векшиной? Ведь обещала приехать…
Анисимовна поставила на лавку ведро огурцов:
— Попробуй, Макарыч, свеженьких.
Все, как один — ровные, темнозелёные, с белым пятном на конце. От них веет прохладой.
Забалуев обтёр огурец ладонью, откусил половину. Сочная мякоть захрустела на его широких зубах.
— Для гостей-то будут?
— Будут, Макарыч, будут. И малосольные и свежие — всякие. Вдосталь!
Сергей Макарович потянулся за вторым, третьим, четвёртым… Анисимовна не отставала от него. В доме ни на секунду не утихал хруст. Забалуевы ели и похваливали. Вспомнили название огурцов — муромские!
— В старину, сказывают, сам богатырь Илья питался такими!
— Ишь ты! Знал толк! Но без мяса он тоже не мог. Я по себе сужу. Свежий огурец хорош на закуску, чтобы после не манило пить воду.
На дне ведра оставалось всего лишь несколько штук, когда у ворот показался конь, запряжённый в ходок. Сергей Макарович торопливо поправил ремень, надел кожаную фуражку и вышел из дому. Навстречу ему спешил бухгалтер Облучков:
— Приехали! Трое мужиков!
— А Векшиной нет? Как же так?! Говоришь, Штромин?! — Забалуев тяжёлой рысцой побежал к коню. — Не к добру…
Председатель райисполкома уже несколько раз выступал с критикой, в разговорах кивал на луговатцев: «А вон у Шарова!..» На последнем собрании партийного актива сказал: «У Забалуева грамота мала, трудно ему…» Какой заботливый!
Оказалось, что вместе со Штроминым приехал новый начальник краевого управления сельского хозяйства Бобриков. До этого он работал главным агрономом соседнего совхоза и хорошо знал всех руководителей окрестных артелей. Но зачем он сюда? Обошлись бы без него.
— А третий — незнакомый. Бритый. В сапогах. В чёрном костюме с двумя орденами Красной Звезды и медалями за освобождение многих городов.
У Сергея Макаровича похолодело в груди: этого человека прочат в председатели укрупнённого колхоза!
Созвали партийное собрание. Там приезжего попросили рассказать автобиографию. Он говорил отрывисто, будто отвечал на вопросы в анкете. Вырос в городе. После возвращения с войны работал в промкооперации. Выпускали пуговицы, гребешки. Мелкое производство. Захотелось на более трудную работу. А тут райком как раз подыскивал человека на должность председателя. Ну, вчера заполнил анкету, посмотрели и сказали: «Поезжай». Образование у него — шесть классов…
— Маловато! — громогласно перебил рассказ Сергей Макарович.
— Нам бы агронома в председатели, — сказала Вера и перенесла взгляд на Бобрикова.
Тот пожал плечами.
Объявили перерыв. Штромин и Бобриков долго разговаривали с Огневым…
На объединённом собрании двух колхозов, которое открылось в клубе, Никиту Родионовича избрали в президиум, и он занял за столом председательское место. А Сергей Макарович сел рядом с ним, опустил глаза и подпёр голову рукой.
«Ещё неизвестно, что скажет масса, — успокаивал себя. — Кто-нибудь из своих колхозников вспомнит добрым словом… Ошибки у меня были. А у кого их нет?..»
Штромин произнёс небольшую речь, затем зачитал решения обеих артелей. Все проголосовали за слияние. Теперь у них в Глядене — один колхоз, пожалуй самый крупный в районе!
Попросив слова, Бобриков шагнул к трибуне. Шея у него длинная, тонкая. Весь он был похож на каланчу. Забалуев смотрел на него, заломив голову. Пётр Ксенофонтович говорил долго — обо всех отраслях хозяйства. И всё насчёт агротехники. Вот он перешёл к конопле. Доходная отрасль! Это и без него все знают. Государство в ней нуждается. Осенью в селе будет начато строительство завода по переработке конопляной соломки на волокно. Хорошо!.. Что это он? Принялся хвалить Верку Дорогину, будто бы по её почину появилась конопля на Чистой гриве. Все заслуги приписал девке. А кто надоумил её заняться коноплёй, хотя бы и низкорослой, какую в прежние годы мужики сеяли на верёвки? Кто выдвинул в звеньевые? Все знают — Сергей Забалуев! А теперь его замалчивают, словно он — с боку припёка.
Кажется, Бобриков переходит на критику? Дерзание!.. Вот-вот, дерзить Верка горазда! Всем надерзила много, а ему, председателю, столько, что в три короба не уместится…
Нет, голос не тот. Таким не критикуют. По шёрстке гладит.
И Сергей Макарович снова сник. Недоброе предчувствие не обмануло его, — Бобриков заговорил о двух посевах конопли. Сейчас засыплет упрёками. Председатель виноват! А посмотрел бы, какие верёвки вышли — рвутся! Да… да, выводы делать рано…
— Хозяйственные результаты ещё очень далеки. Может быть, потребуются десятилетия опытной работы, — продолжал Бобриков. — Но смелое начинание достойно одобрения. Бесспорно, Дорогиной надо было кое-что подсказать, в чём-то поправить её. А вместо этого рутинёры расставили рогатки на пути и нарыли волчьих ям. К нашему стыду, среди них оказались отдельные агрономы. Нашли общий язык с Забалуевым. И их никто не призвал к порядку. Не потому ли Дорогина забросила свои опыты, что её ударили по рукам?
— Не потому, — подала голос Вера.
Забалуеву хотелось крикнуть: «Слышали?! Не сваливает на меня своей прорухи!..»
Началось обсуждение вопроса о названии нового колхоза. Из зала крикнули:
— Оставить «Красный партизан»!
Тут уж Сергей Макарович не мог утерпеть.
— Зачем менять название? — громко спросил он, подымаясь на ноги. — Я так думаю…
— Мы и говорим — не надо менять, — перебили его. — Оставим наше старое.
— Предлагаю, — повысил голос Забалуев, — называть по-нашему…
— А мы не согласны!
— Колхозы слились, а он рассуждает о «нашем» и «вашем». Теперь всё — наше.
— А о круглой печати не подумали? — продолжал Сергей Макарович. — Заказывать новую — дело хлопотное. И денег стоит!
— Ничего, как-нибудь заплатим! В крайности, ссуду возьмём!!
В зале смеялись, шумели. Забалуева никто не слушал, и он укоризненно покосился на Огнева, дескать, какой же ты председатель, если не можешь навести порядка.
Никита Родионович постучал карандашом по графину с водой, и шум начал понемножку утихать. Забалуев стоял и ждал тишины, намереваясь продолжить речь в защиту своего предложения. Но в это время из первого ряда поднялась Вера, словно пружиной подкинуло её вверх. Она воспользовалась тишиной раньше его:
— Колхоз — новый, и название дадим новое.
Сергей Макарович тяжело опустился на стул и опять подпёр голову рукой.
Той порой Вера предложила:
— Давайте назовём — «Победа»!
— Вот это — дело!
— Хорошее название! — поддержали сразу несколько голосов.
«Может, и хорошее, но короткое, — думал. Забалуев, привыкший к названию из двух слов. — Надо сказать — над кем или над чем…» И как бы в ответ на его раздумье в зале прыснул со смеху какой-то бойкий шутник:
— Над Забалуевым победа!
Огневу не сразу удалось остановить неугомонных пересмешников.
— Мы собрались не для шуток, — строго напомнил он. — Дело большое, серьёзное…
Предложение Веры он поставил на голосование. Забалуев, побагровев, расстегнул две пуговицы гимнастёрки, в задумчивости медленно поднял вялую руку, когда уже все проголосовали.
— Ты, Сергей Макарович, против? — спросил Огнев.
— Чего ты суетишься — не понимаю. Я — «за».
— Таким образом, название принято единогласно.
В зале заплескались аплодисменты, дополняемые весёлым смехом, и Сергею Макаровичу стало ясно, что зря Анисимовна варила медовуху. Не выберут его. Даже не помянут…
Но его упомянули. Едва Штромин успел произнести несколько слов о том, что крупному колхозу нужны сильное правление и хорошо подготовленный председатель, как в глубине зала поднялась Фёкла Скрипунова:
— А Забалуев-то што, не годится? Человек свой. Доморощенный. И мы все, как есть, к нему привыкшие…
На неё зашикали, закричали. Огнев опять постучал карандашом. Но Фёкла была не из робких. Уж если она завела разговор, то доведёт до конца.
— Не стучи, Микитушка, — продолжала она. — Я про всё скажу…
Подойдя к самой сцене, она уставилась глазами на Штромина:
— Ежели теперича Забалуев пришёлся не ко двору, посчитали, что у него силушки не хватит, так впрягайтесь-ка сами к нам в коренники. Вот што я присоветую!..
В зале опять засмеялись. Фёкла, не унимаясь, указала рукой на Штромина:
— Самый первый мужик в районе! Сильней-то его нет. Чего же ещё думать да головушки утруждать? — Оглянулась на зал. — Говорите, нельзя ему? С должности не отпустят? А мы все, как есть, подымем за него руки. Вот и закон!
Присматриваясь к каждому человеку, Штромин видел: одни возмущены хитроватой настойчивостью Скрипуновой, другие посмеиваются над ней, а третьи, — сторонники Забалуева, — готовы поддержать её, и он сказал:
— Я бы охотно согласился… Но вы же сами, выбирая меня в депутаты, доверили мне другую работу. Я привык к дисциплине: не могу оставить своего поста без разрешения сессии районного совета.
— Ну, вот! — Фёкла сделала укоризненный жест в его сторону. — Об чём же тогда разговор?.. А наш Макарыч из заботливых — заботливый…
— Заботы у него больно мелкие, и толку от них нет, — сказал Дорогин, вставая с первой скамьи. — Нам пора подымать колхоз. Новую агротехнику вводить. А для этого нужен грамотный человек. И с кругозором. Я выдвигаю Огнева.
— Толково! — крикнули из зала. — Огнева — в председатели!
— А Микиту как выбирать? — спросила Фёкла. — Он ведь на ученье посланный…
— Ему дадут отпуск на уборочную, если изберёте. И он сумеет направить дело, — сказал Штромин. — Зиму поработает заместитель. А к весне товарищ Огнев закончит школу и вернётся к своим обязанностям. У вас будет председатель — агроном.
— Вся ясность налицо!
— Ставьте на голоса!
В президиуме переглянулись. Штромин шепнул Забалуеву:
— Руководите собранием.
Сергея Макаровича давно мучила жажда, будто он не ел свежих огурцов в это утро. Сейчас он выпил стакан воды, покашлял и, нехотя поднявшись, заговорил сдавленным голосом:
— Значит, так… За Огнева, значит… за Микиту… Кто голосует?.. — Окинул зал хмурым взглядом, — Вроде все подняли… Выходит, выбрали…
Дрожащей потной рукой Забалуев достал из нагрудного кармана печать и положил перед Огневым, пристукнув ею, словно костяшкой домино. Спустившись со сцены, через боковую дверь вышел из клуба.
На улице его остановила Векшина, заехавшая сюда из Луговатки. Там собрание уже прошло: три колхоза слились в один.
— Ну, а у вас как?
— Не меня бы об этом спрашивать, не мне бы отвечать. Больно легко разбрасываетесь кадрами! — буркнул Забалуев. — Надо вот работёнку присматривать…
— А разве заместителем тебя не избрали?
— Ещё бередишь…
— Эх, Сергей Макарович! — покачала головой Софья Борисовна. — Говорила я тебе, советовала. И не один раз.
— Что? Учиться? Сама посуди, какой из меня, в мои годы, ученик!.. А так могу ещё… Потяну воз изо всех сил. Может, перебросишь старика в другую деревню?
Софье Борисовне было жаль Забалуева. Она знала его ещё в начале первой пятилетки, когда работала в райкоме комсомола и частенько наезжала в Гляден. Шумливый мужик. Горячий. Энергии у него — на десятерых хватило бы. Ко всем указаниям прислушивается… Ей припомнилась самая дальняя и самая маленькая в их районе артель «Прогресс», где на прошлой неделе председателя за бесхозяйственность сняли с работы. Сеют там всего лишь полтораста гектаров. Кругом той деревеньки — каменные увалы да леса. Сливать колхоз не с кем. Не порекомендовать ли туда Забалуева? С таким колхозом старик справится. Опыт работы у него большой, в душе — постоянное беспокойство и забота о всех хозяйственных мелочах. И человек он честный. Иногда зарывается. Но поправить его — дело не трудное…
— Приезжай в райком, — сказала Векшина. — Поговорим. Может, последний раз… Я ведь расстаюсь со всеми вами… Да, через три дня сдам дела…
— А кому? Этому Штромину? — Забалуев вздохнул шумно, как продырявленный кузнечный мех, и потёр ладонью щёку. — А сама-то далеко ли собираешься?
— В Москву. В Высшую партийную школу.
— Вон что! Так я завтра же прикачу… — Сергей Макарович обеими руками обхватил и потряс маленькую руку Векшиной.
А дома он сказал, чтобы Анисимовна не накрывала столы. И тут же успокоил её: медовуха не пропадёт, — послезавтра они позовут гостей на проводы.
Векшина села рядом со Штроминым.
— Как же так получилось? — спросила жёстким шёпотом — Забалуева провалили! Как ты мог позволить? Нарушено решение!..
— Решает народ, — сказал Штромин, не глядя на строгую собеседницу.
— А руководители зачем?
— Чтобы прислушиваться к народу, к критике…
— У Забалуева — ни одного взыскания…
— Да, он как-то провернулся. Из всех председателей один!
Бобриков слышал этот разговор и невольно подумал:
«Во-время уходит Векшина. Крайком поправлял её, но она не изменила стиля работы: замечания, выговоры… Пожалуй, на конференции прокатили бы её…»
После собрания он тут же на сцене спросил о Луговатке: укрупнились? Шаров больше не возражал?
— У него и так три выговора! — ответила Векшина, сминая мундштук папиросы. — Было о чём подумать!.. А у меня закон: решено — сделано. За мной нет невыполненных постановлений. Уеду без задолженности.
Вера поднялась на сцену, чтобы объяснить свою реплику и рассказать, из-за чего она забросила опыты. Этот год в её жизни — особенный: перешла на последний курс — пора готовиться к государственным экзаменам и начинать дипломную работу. О продолжении опытов даже некогда было подумать. Но если кто-нибудь считает, что она испугалась трудностей да разных рогаток, то ошибается.
Векшина спросила Бобрикова:
— О том самом?
— Нет, ещё не успели…
Вера перекинула на Векшину недоумевающий взгляд. И та объяснила — есть для неё хорошая должность. Здесь, в Глядене.
— Что вы, Софья Борисовна! — замахала руками Вера. — Да я свою работу ни на что не променяю!
— А тебе и не придётся менять. Наоборот, всё время будешь на опытных делянках.
Выяснилось, что её прочат в помощницы к Чеснокову, у которого на сортоиспытательном участке уже восьмой месяц остаётся вакантной эта должность.
— Ему нужен опытный агроном, а не студентка, как я, — сказала Вера. — Да и не сработаюсь я с Чесноковым.
Бобриков убеждал Веру. Но та отказывалась всё решительнее и решительнее.
— Не умеешь ты, Пётр Ксенофонтович, с кадрами обходиться, — улыбнулась Векшина. — Ты скажи: такого-то числа приехать на оформление. Точка. — Взглянула на Веру, — Соглашайся. От всей души советую… А через год будет видно… кто с кем не сработается. Вот так!
Отец остался на заседание правления. Вере сказал, что к ужину придут гости, и она спешила домой. А там её уже поджидала Фёкла, сумрачная и чем-то раздосадованная. Но разговор начала мягким голоском:
— Не нарадуюсь я, не насмотрюсь на тебя, девуня, ровно бы ты мне родная дочь. Право слово. И есть чему радоваться-то: бегаешь ты легонько, как птичка-синичка, и всё у тебя в руках кипит да спорится! И я тебе скажу, отчего…
Не ради этих словоизлияний пришла Скрипунова. Её привело какое-то неотложное дело. Но спрашивать Вера не стала, — сама скажет под конец разговора. Хотелось хоть что-нибудь узнать о Лизе. Фёкла не заставила ждать.
— Твоя первая подруженька беду от тебя отвела. Вот и шагаешь ты, девуня, по счастливой тропке. А Лизаветушка на себя горе накликала, на свою душеньку приняла. Чистая правда! Измаялась она с ним, прощалыгой, исстрадалась. Ты подумай, в одном городе поиграет на гармошке какую-нибудь неделю — в другой махнёт: нигде ко двору не приходится. Как цыганы, кочуют. Нынче с Балтейского моря посередь лета перекинулся на Чёрное. Гоняется за лёгкими рублями, как ползунок за метляками. Ему-то что — и сыт, и пьян, и нос в табаке, а Лизаветушка горя нахлебалась…
Вере стало жаль подругу, — всё-таки Лиза была хорошей девушкой, — и она в знак сочувствия изредка молча кивала головой.
— Пустым-то дуплом на земле торчать тоскливо. Это каждая баба скажет, в коей сердце есть. Без детей-то зачахнуть можно. Осенний ветер подсекёт, как сухую дудку, снегом забросает — и всё с концом: ни следочка, ни росточка не останется… А ему, окаянному, слышь, робёнка не надо! Ты подумай! — Фёкла хлопнула тяжёлыми ладонями по коленям. — Что у него в груди-то? Одно слово — чёрная головешка!.. Вот и начались у них потасовки. Лизаветушка не уступила, — мой характер показала, — и я хвалю доченьку за это. Теперь ходит в тягости. А маленький появится — куды с ним? Не на колёсах же его выкармливать? Робёнку спокой нужен. А ты сама, девуня, знаешь, свадьбу сыграли честь-честью. На Лизаветушке ни пятнышка, ни пылинки не было, — сидела возле него, как черёмушка в цвету! Свата мы уважили по-хорошему, — наутро огуречным рассолом отпаивали. У них тоже погостились славно. Молодым только жить бы да радоваться. В мире да в согласии. Так нет, долдон заставляет краснеть Макарыча. Ты подумай, живут незарегистрированные! Записаться-то надо было сразу. А он всё — завтра да послезавтра, давайте отгуляем сперва. Мы поверили, как честному человеку из такой хорошей семьи…
Вере хотелось напомнить, что у рассказчицы в ту пору была одна забота — заманить жениха да породниться не с кем-нибудь другим, а с самим Сергеем Макаровичем! Но Фёкла, как бы почувствовав это, заговорила быстрее:
— Так и сейчас они — два кола, каждый на особицу, никаким пояском не связанные: жердь не положишь — ограду не загородишь, — семьёй не назовёшь. Лизаветушка в письме пишет: недавно приступила к нему: «Пойдём в ЗАГС». А он, знаешь, что ей бухнул в ответ? «Я, говорит, не хочу паспорта марать». А?! Ты подумай только! Как у него язык не отвалился на этом слове?! Я с письмом — к свату: «Вот полюбуйся на сынка!..» Макарыч аж позеленел. Раскричался так, что я боялась — сердце у него лопнет. Што, говорит, я с ним, обормотом, поделаю? Кулак-то, говорит, у меня вот какой, не то что рёбра — камень раздробит, но ведь рука-то короткая — не достанешь. А Матрёна Анисимовна вся слезами изошла. И я с ней наплакалась…
Фёкла подняла уголки серенького ситцевого платка и утёрла глаза; вздохнув, сказала:
— Я ведь к тебе, девуня, с докукой пришла: напиши ты мне заявленье, сделай милость. У тебя и грамота вострая, и рука счастливая…
— Сейчас напишу. Вот только схожу в папину комнату за хорошей бумагой.
Скрипунова шла по пятам и рассказывала о налоговой переписи. Такой-то член комиссии, меряя огороды, будто-бы у своих знакомых подсчитал не все метровки, у такого-то поросёнок «провернулся», у соседки овца неспроста не попала в учёт. Соседка будет платить налога меньше, чем они, Скрипуновы, а ведь все знают, вон как выручается на луке да на помидорах!..
— Вы о себе говорите, — наконец-то удалось Вере приостановить рассказчицу и самой сесть за стол.
— Я и подвожу разговор к своему двору, — сказала Фёкла, садясь по другую сторону.
Терпеливо слушая её, Вера изредка записывала на бумажке отдельные слова, которые, по догадкам, могли пригодиться для заявления.
Сгустились сумерки. Пришлось зажечь лампу. А Фёкла всё говорила и говорила, возмущённо похлопывая ладонью по столу. Постепенно выяснилось, что в её огороде комиссия намерила двадцать пять соток сверх того, что разрешено колхозным уставом.
— Обложили, как единоличников. Чуть не три тыщи рубликов! Где такие деньги взять? На чём выручиться?.. Доведётся Красулю забить и мясо на базар везти. А ведь подумать надо: коровушка — со двора, беда — на стол. Внучонок без молочка-то захиреет…
Вера вскинула на рассказчицу удивлённые глаза:
— Так разве Лиза приедет?
— Не будет же она там маяться с робёнком на руках. Хоть и отрезанный ломоть, а все хочется поближе к караваю. Неужели ты, девуня, не поняла, к чему я клоню? Слова-то у меня все простые. Так и напиши: прошу сбавить налог, а огород разделить пополам и записать на две семьи. Ежели не поняла, то я сызнова…
— Поняла, всё поняла. Вы теперь помолчите.
Отбросив испорченный лист, Вера взяла чистый и начала писать быстро-быстро, чтобы закончить до прихода гостей.
— Дали нам урок! И во-время! — вспоминал Штромин о собрании, идя, вместе с Бобриковым и Векшиной, к Дорогиным. — В председатели колхозов надо выдвигать сильных работников из районного актива, лучших агрономов.
— Уже собираешься всё менять по-своему? Быстрый! Ну, что же, проси, — Векшина кивнула на Бобрикова. — Может, тебе в район откомандируют половину аппарата краевого сельхозуправления?
— Откровенно говоря, я бы и сам не прочь… — отозвался Пётр Ксенофонтович.
Во время ужина, разливая чай, Вера ждала, что Векшина расскажет о собрании в Луговатке. Интересно, как там?.. Прошёл ли садовод в правление?.. Но Софья Борисовна за весь вечер даже не упомянула о луговатцах. Она разговаривала с Бобриковым:
— Редко ты заглядываешь в наши колхозы.
— Они у города — под боком.
— Вот, вот. Все так говорят: «Вам что, — вы ближние! А работать здесь гораздо труднее, чем в дальних районах. У нас ещё для многих огород — вроде календаря: зазеленел батун — праздник, на работу в колхоз можно не выходить, нагрузил корзину и — на базар. Огурцы поспели — тоже. Редиска, помидоры… Так всё лето.
— Что же, базар нужно поддерживать.
— Но в бригадах не хватает рабочих рук. Спроси у Забалуева.
— Наша Фёкла Спиридоновна крепко придерживается этого базарного календаря! — сказала Вера.
— Нет, она везде успевает, — вступился за Скрипунову Трофим Тимофеевич. — Ты знаешь: в саду по трудодням — первая из всех.
— И нарушительница первая! — продолжала Вера. — Огород у неё в два раза больше, чем полагается! Вот и просит половину записать на Лизу…
Штромин достал заявление и прочёл вслух.
— Собирается корову продать?! — переспросила Векшина. — Не верю!
— А я верю, — снова вступился за Скрипунову Дорогин. — Пройдите по селу, посмотрите, поговорите с людьми. Во многих дворах никакой живности не видно. Налогами деревню прижали. Есть такие: из-за недоимок хоть самовар продавай.
Штромин задумался: «Старик прав. О многом нужно ставить вопросы. Решать. Менять порядки. А мы привыкли говорить: всё хорошо! Делаем громкие доклады…»
— Трудодень мал. Ни хлеба, ни денег, — продолжал Дорогин. — В город женщины везут лук, оттуда — булки. Мешками! В деревню! Непорядок!
— Теперь будет лучше, — молвил Бобриков для успокоения. — В большом колхозе, при новом правлении…
— Надеждами живём. Но этого мало. Я в городе был — в магазинах полки пустые. Селёдки и то нет. — У старика сурово шевельнулись щетинистые брови. — Одни крабы… Куда смотрят наши начальники?
— Смотрят вперёд, — сказала Векшина. — С точки зрения больших задач…
— Но и о таких, как Скрипунова, надо помнить, — Штромин свернул заявление и положил в карман. — Всегда помнить!
«Что он станет делать с этим заявлением? Ну, разделят огород. А дальше? — думала Софья Борисовна. — Работал со мной несколько лет, но опыта не набрался. Я бы ответила тут же: нельзя. Нет директивы. А он мягковат. Трудно ему будет…»
Гости прощались с хозяином. Векшина, задержав его руку, сказала о своём отъезде. Когда ещё встретятся — неизвестно. Ей думалось, что старик взгрустнёт, посетует на то, что она оставляет район. Но тот, но праву старшинства, сказал обо всём со своей обычной прямотой. Он от неё, правда, видел немало добра. А вот другие говорят: крутая! Сверх меры!
— Поживёшь — научишься лучше понимать людей, — говорил он, пожимая её руку. — Увидишь — какие пути-дороги ведут к сердцу каждого.
— Ну, что же, спасибо за откровенность! Ценю за прямоту! — сказала Векшина и по привычке добавила. — Вот так!
Глава тридцать вторая
Отшумело, состарилось лето, уступило место осени. Дни начинались ленивым, седым от инея рассветом: травы, кусты и деревья сутулились под густым покрывалом из снежной пыльцы. Листва становилась жёсткой и, растревоженная ветром, уже не шелестела, а ворчала строптиво и злобно. В чистом небе появлялось озабоченное солнце и раскаляло её, постепенно превращая в золото. А непутёвый ветер, налетая порывами, обрывал листья, торопился раздеть принаряженные деревья. Первыми ему поддались тополя, вслед за ними оголились вершинки белокорых берёз. На их тонких ветках покачивались бурые серёжки — зимнее лакомство тетеревов.
Беспокойно стало на душе у охотника. Всё чаще и чаще Дорогин снимал ружьё, висевшее на косульих рогах над кроватью, и смахивал пыль мягкой тряпочкой.
Однажды Вера, войдя в дом, застала отца за этим делом. Он поспешно объяснил:
— Смотрю — не появилась ли ржавчина…
— Я протирала стволы недавно. Волосяным ёжиком.
— Ты?! Вот не знал! Раньше ты и в руки не брала. Я думал — боишься…
Да, было время, Вера, действительно, побаивалась ружья. Когда отец стрелял в цель — она вздрагивала. От поездок на охоту отговаривала: «Хватит за птичками гоняться. Не молодой, простудиться недолго…» А два года назад, оставшись одна в саду, впервые сняла двустволку со стены, вышла на крыльцо и выстрелила в воздух. Толчок в плечо не испугал, пороховой дым показался приятным.
«И в цель стрелять, наверно, нетрудно? Занимаются же девушки охотничьим промыслом… А хорошо — зимой на лыжах, в руках — ружьё, за спиной — убитый заяц. Русак. Большой, как тот… Заяц! — мысленно повторила Вера. — И чего это я опять про зайца?..»
Она протянула руку за ружьём:
— Дай выстрелю.
— Зачем без толку?
— Вчера приметила — косачи на берёзах сидели.
— Ну?! Уже серёжку поклёвывают?
— А я старые чучела починила. Одно сшила новое.
— Когда успела?! Да ты у меня… — Отец встал, будто готовый к выходу на охоту, но тут же покачал головой: — Напрасно трудилась…
— Почему? Мне Алексеич показал, как ставить чучела. Я и сама пробовала — на вершинку подымала…
— Вот заговорщики!.. Соблазнители!
— По утрам косачи из бора вылетают.
— Теперь бы— на будённовские поля, в Круглый колок!
«Это где-то недалеко от… тех мест?» — подумала Вера и пристала к отцу:
— Поедем туда! Поедем! Вдвоём. Я — загонщицей…
— Там есть у меня заветная берёза — высокая, сучья — во все стороны, как шатёр, — вспоминал Трофим Тимофеевич. — Бывало, косачи рассядутся — черным-черно. Выстрелишь — нижний валится, а верхние посматривают: «Ко-ко-ко», — будто очереди ждут. Только бить надо наверняка, чтобы камнем падал. А ежели крыльями захлопает — всех вспугнёт… Я там сбивал по два десятка в зорю!..
— Поедем завтра! — неотступно звала Вера. — Я всё приготовлю. Патроны помогу зарядить…
Они выехали в полночь и ещё до рассвета прибыли на место. Трофим Тимофеевич не был там лет пять. С тех пор маленькая берёзовая рощица, которую все звали Круглым колком, до неузнаваемости изменилась. Старик долго бродил по ней; в темноте раздвигая руками ивовые кусты и мелкую берёзовую поросль, искал своё любимое дерево.
— Однако, извели берёзу. Самую лучшую. Дровосеки окаянные! Вот здесь стояла. Где-то здесь.
Все высокие деревья исчезли, и рощица казалась подстриженной, бедной.
— Верунька, ищи пенёк.
— Зачем тебе он?
— Ищи. Вырастить дерево не хотят, а рубить горазды.
— Не этот? — спросила Вера, наткнувшись на высокую гнилую уродину с мокрыми грибами-трутовиками. — Погляди.
Отец ощупал пенёк.
— Зимой свалили белую красавицу, по глубокому снегу. Вон какую дылду оставили на съеденье закорышам, дятлам на забаву. Ай-яй-яй!
Под ногами похрустывала сухая чаща. Трофим Тимофеевич смастерил из неё шалаш. Вера вырубила шесты-подчучельники, влезла на прямую, как свечка, берёзу и подняла на шестах чучела так высоко, что они колыхнули самые верхние ветки, едва заметные на фоне темносинего неба.
— Ты — как заправский охотник! — сказал отец и, зарядив ружьё, скрылся в шалаше, а Вера, отправившись загонять тетеревов, исчезла в полумраке.
Небо посветлело, и вершинки деревьев теперь были ясно видны через маленькие окна в шалаше.
За опушкой рощицы начиналось поле, щетинившееся бурой стернёй недавно убранной гречихи. Она, как всякая гречиха, конечно, созревала недружно, раннее зерно осыпалось, и тетерева, наверняка, прикормились на этой полосе. Дорогин посматривал туда — не покажутся ли где-нибудь на земле или на кучах соломы живые чёрные точки. И вдруг он заметил — по борозде, низко пригибаясь, подкрадывается охотник в сером ватнике. Знать, очень хорошо Верунька поставила чучела, если их принимают за живых косачей! Пусть подбирается дуралей! Когда подползёт на выстрел, Трофим Тимофеевич громко кашлянет, а потом высунется из шалаша и поклонится:
— С добрым утром, промысловичок! Не заполевал петушка?..
Охотник подходил всё ближе и ближе. Вот, опустившись на колено, приготовился к выстрелу… Но в это время на вершинке берёзы, где чернели чучела, незнакомо захлопали большие крылья. Ястреб-тетеревятник! Вонзив когти в чучело, он бил крыльями по веткам и пытался оторвать «добычу» от подчучельника. И ему, взъерённому голодом, удалось сделать это раньше, чем Дорогин успел просунуть ствол ружья в одно из окон.
«Унесёт, мерзавец! — закипел он. — Изорвёт когтями, сдуру расклюёт в клочки!..» Позабыв о боли в суставах, выскочил из шалаша и, прихрамывая, выбежал на опушку:
— Брось, окаянный!.. Брось!..
Охотник вскочил на ноги и выстрелил. У тетеревятника подломилось крыло. Перевернувшись спиной вниз, он падал на землю. Обронённое чучело, туго набитое мхом, грохнулось раньше его.
— Молодец, парень! — крикнул Трофим Тимофеевич. — Метко бьёшь!..
С разных сторон они одновременно подошли к сражённому хищнику и, глянув друг на друга, разулыбались.
— Да это вот кто!.. — воскликнул Дорогин. — Здравствуй, Василий! — Похлопал его по плечу. — Глаз у тебя зоркий, руки быстрые!
— Не смейтесь, — смущённо попросил молодой охотник. — К чучелам подкрадывался!
— Это со всяким может случиться… — Трофим Тимофеевич носком сапога шевельнул мёртвого ястреба. — Даже не трепыхнулся — камнем рухнул.
Бабкин осмотрел чучело. Через дыры в чёрной ткани высовывался мох.
— Запоздал я с выстрелом. Вон как изорвал проклятый!..
— Ничего, одну осень послужит. Не тужи понапрасну.
Они направились к берёзовому колку.
— Ты что же, Василий, к нам глаз не кажешь? — упрекнул Дорогин парня. — Другие садоводы приезжают, даже из соседних областей, а ты… Загордился, что ли? Или обиду какую на меня имеешь?..
— Никакой обиды, Трофим Тимофеевич! Да я бы с радостью… — У Бабкина осекся голос. Парень опустил голову и неловко пробормотал: — Но как-то вышло так. Неладно всё…
— А ты делай ладно. Добро, что охота свела, хоть на этих полях…
— Я и на ваши пашни захаживал. Случалось…
— Вон что?! — шутливо взъершился старик. — Однако, бить тебя надо. Косачей наших постреливаешь, а в сад в гости не заходишь. Обегаешь. Что худого сделали тебе?
— Да что вы! Худого… Я так…
— Что «так»?.. Непорядок это. Небось слышал, я еле-еле дух переводил? Одним ноготком за жизнь зацепился, думал — не удастся выкарабкаться… Лежал и тревожился о своём деле: тесто заквасил, а хлеб выпечь не успел. Кто будет хлебопёком? Кому передать всё с рук на руки, чтобы для народа польза осталась?
— Рано думаете о замене. Вам надо жить да жить.
— Сам знаю — надо: не зря на земле толкусь. А силы иссякают. Видал, весной река бурлит — берега ей тесны, середь лета на убыль пойдёт, притихнет, а осенью через перекаты едва-едва переливается.
— Реки бывают разные. Родниковые всегда в силе…
Они вошли в рощицу. Вася, глянув на берёзу, предложил:
— Я поставлю чучело.
— Поставь, ежели умеешь бойко лазить.
— В минуту!..
Сбросив ватник и оставшись в одной гимнастёрке, Вася с быстротой белки взобрался на дерево. Но едва он успел приподнять чучело над вершинкой, чтобы укрепить подчучельник на одном из сучков, как рядом появился старый черныш с белыми подкрылками. На спине у него перо с сизым отливом, хвост с крутыми завитками, а красные брови шириной в палец. Увидев человека, он взвился вверх и полетел куда-то в поля. А со стороны опушки бора послышалось: «Кок, кок, кок», — летела рябенькая тетёрка по только что проложенной воздушной трассе. Ловко закрепив подчучельник, Вася пригнул голову к тонкому стволу берёзы и замер. Тетёрка хотела сесть на соседнее дерево, но тут раздался выстрел, и она мячом покатилась с ветки на ветку. Бабкин спрыгнул на землю. В это время раздался второй выстрел. Косач, падая, ударился о его плечо.
Не хотелось уходить от Дорогина, да нельзя мешать старику. Схватив ватник и ружьё, Вася бросился в глубь рощицы. Но Трофим Тимофеевич крикнул вдогонку.
— Воротись! Ныряй сюда!
Бабкин вернулся и вполз в шалаш. Там приятно пахло пороховым дымком. Старый охотник перезаряжал ружьё.
— Стайка, однако, порядочная, — прошептал он, разгорячённый успешной стрельбой. — А Верунька умеет загонять птицу!
— Вера Трофимовна?! — встрепенулся Вася. — Загонщицей ходит?!
— Другая вспугнула бы сразу всех, — продолжал Дорогин, — а она шевелит потихоньку: подаёт по одному! Как по расписанию!
Молодой черныш с буроватыми перьями на спине, летя стороной, зацепился за крайнюю берёзку, покачался на тонкой ветке, насторожённо вытянув шею, а потом мягко спланировал на стерню гречихи.
Три маленькие говорливые тетёрки прилетели одновременно и тихо расселись неподалёку от чучел.
— Стреляем по команде, — шепнул Дорогин. — Я— в крайнюю правую, ты — в левую.
«Вера пригнала!..» — думал Вася, просовывая стволы между веток шалаша.
— Раз, два, — шёпотом считал Дорогин, — три!
Раздались выстрелы. Одна тетёрка упала, две улетели.
Крайнее чучело качалось на тонком подчучельнике. Какой конфуз! Хоть бы не заметил старик да не посмеялся бы… Можно ведь подумать — промахнулся. А если увидел — промолчать, не вгонять в краску.
Но Трофим Тимофеевич не привык щадить неудачных стрелков.
— Здорово ты шибанул! — рассмеялся он. — Всё-таки решил доконать?
— Сам не знаю, как обмишурился.
— Однако тебе мороз помешал. Вон как дрожишь! Надень-ка, парень, стёганку-то…
Только сейчас Вася почувствовал, что на нём — одна гимнастёрка. Он быстро оделся, но дрожь попрежнему сотрясала его. Это, наверно, оттого, что ударил по чучелу. Старик и при Вере может высмеять… Не успокоился Вася и после того, как сбил косача.
Четыре тетёрки, лёгкие на крыло, почти бесшумно пролетели низко над полем и, опустившись на землю, затерялись в стерне. Кивнув в ту сторону, Вася шепнул:
— Пойду подниму. Может, подсядут к вам…
Чтобы поднять тетёрок к чучелам, надо было пойти в обход. Вася знал это, но по выходе из колка направился в другую сторону и через несколько минут совсем позабыл о птицах на гречанище. Где-то недалеко шла та, что носила золотистые косы, та, которую он называет маленьким, едва приметным, но самым ласковым и чистым весенним цветком — Незабудкой… А теперь её, пожалуй, и не узнаешь?
Скорее всего, она не узнает его. И, понятно, намеренно… Напрасно пошёл он в эту сторону от шалаша, навстречу косачам, которые летят над головой, вспугнутые загонщицей. И на эти чужие поля, озябшие от унылых осенних ветров, пришёл напрасно, будто сонный забрёл в такую даль и очнулся только после окрика Дорогина на крылатого вора. Тут бы и надо повернуть в домашнюю сторону, но он даже не подумал об этом и вот теперь, невесть зачем, шагает в сторону Глядена и не может остановиться.
Выстрелы раздавались всё в том же Круглом колке. А где же второй шалаш? Где второй охотник?.. Супруг… Толстогубый верзила… Наверно, забыл об охоте и дрыхнет на соломенной подстилке. А потом начнёт упрекать загонщицу: «Всю птицу угнала к отцу! Не веришь в мой меткий глаз, в ружьё?..»
Поёживаясь то ли от сырого ветра, налетевшего с полей, то ли оттого, что начинала знобить неведомая хворь, Вася уходил всё дальше и дальше от Круглого колка. Чтобы не помешать работе загонщицы, пробирался по опушке леса, заросшей мелким сосняком. Прошумела над головой ещё одна стайка, а потом всё затихло: ни свиста птичьих крыльев, ни шороха шагов не было слышно, — разминулись незаметно для обоих. Сейчас загонщица уже дошагала до колка, поговорила с отцом и пошла ко второму шалашу, чтобы объяснить свою незадачу и отправиться загонять птичьи стаи с другой стороны, тоже вдоль опушки леса. Да, так и есть, — вон опять послышались выстрелы. Всё там же. Стреляет один Дорогин. Ну, достанется загонщице на орехи! А она и не виновата, — вторые-то чучела, наверняка, поставлены неумело, не видны тетеревам. к тому же ветерок отбивает птицу от кромки бора. Настоящий охотник мог бы уже разобраться в пролётных путях и переменить место.
Всё же Вася присматривался — не мелькнёт ли где-нибудь шаль или краешек юбки, раздуваемой ветром. И опять он, незаметно для себя, разминулся с загонщицей.
Солнце поднялось высоко над Чистой гривой, с минуты на минуту прекратится лёт, тетерева, успев набить зобы гречихой и серёжками берёзы, попрячутся в чащу на дневной отдых. Старый охотник вот-вот снимет чучела… Надо бы застать его на месте. Проститься с ним, пока он там один.
Бабкин не опоздал. Но он вошёл в Круглый колок в то время, когда шевельнулось и полетело вниз, вместе с шестом, первое чучело.
Трофим Тимофеевич встретил парня усмешкой:
— Ты что же, решил откормить тетёрок? Не спугнул ко мне. Всё утро здесь на гречихе паслись…
Вася не слышал его слов. Слегка приподняв и раскинув руки, он смотрел на берёзу. Чучела снимала сама загонщица, лёгкая в движениях и, как прежде, тоненькая, даже в ватной стёганке. Вера! Верунька! Кремовый — с яркими маками по углам — полушалок свалился ей на плечи, из-под него виднелись косы.
Услышав, что отец с кем-то разговаривает у шалаша, Вера глянула туда. Тонкий сук, на который она опиралась ногой, погнулся, мокрая подошва сапога сорвалась, и девушка, обняв гладкий ствол берёзы, скользнула вниз.
— Ой! — вскрикнул Вася и бросился к дереву, чтобы подхватить её.
Но она уже стояла на ногах и размахивала руками, словно хотела стряхнуть боль.
— Ладони… да? Кожу содрала?! — всполошился Вася. — Перевязать бы чем-то…
— Ничего. Только обожгло немножко…
Он забыл о последней тяжёлой встрече в городе и обо всём, что передумал после неё. Горячее чувство снова взбурлило в нём. Так бывает с родниками: подмытый бережок вдруг завалит источник, глина ляжет необоримой грудой, но чистая, искрящаяся вода сильней всего, — она снова пробьёт себе путь, раскидает, размечет все преграды, и родник заиграет, заструится с новой силой, превосходящей прежнюю…
Вера была та же, что и в первую зиму, только между бровей раньше времени пролегла чёрточка — свидетельница раздумья. Но глаза впервые были такие жаркие, такие чистые-чистые, и распахнуто улыбались.
Вася тихо молвил:
— Зря лазила… Я снял бы чучела.
— Ты… ты где-то заблудился.
— Я ходил… искал…
— Мы уже хотели тебя разыскивать. Папа… и я…
«Вдвоём они здесь?!. Вот хорошо!.. А тот?..»
По тени, набежавшей на лицо парня, Вера поняла его думы и, в душе пеняя себе за всё, тоже умолкла; ждала, что он первым продолжит разговор. О чём угодно, только бы не молчал…
А в его памяти опять возникла городская улица, Сёмка Забалуев с покупками возле ходка, в котором сидела Вера… Вспомнив самое тяжёлое в жизни, Вася выпустил её руки. И тут же пожалел об этом.
«Может, пришёлся не ко двору?.. Тогда и… поминать нечего…»
Трофим Тимофеевич собирал добычу в мешок. И Вера тоже занялась подборкой. Молодой охотник стал помогать им.
— Своих-то не забудь, — напомнил ему Дорогин и вдруг добродушно рассмеялся: — За разбитое чучело не высчитываем: ястреб виноват больше, чем ты… Ничего. Верунька починит.
Бабкин не подымал глаз: тоже охотник — чучело изрешетил!
Трофим Тимофеевич подал ему из своей добычи двух самых крупных чернышей:
— Этот — истребителю хищников. А этот — загонщику.
— Нет, нет… Не надо. Какой я загонщик. Не возьму.
— А вот попробуй не взять! — Вера повернулась к парню, притихшему от её слов, развязала рюкзак у него за спиной и уложила косачей. — Дома всем скажи: от папы и от меня подарок!
— Всех-то у меня — одна мать.
— Одна… мама, — поправила девушка тихим, западающим в сердце голосом и, глядя в глаза Васи, прошептала: — У нас с тобой — поровну. Хотя, ещё Кузьмовна…
— Да?.. Только?
— Только… Без всяких перемен.
Вася схватил Веру за руки повыше кистей и приблизил к себе. Она молча смотрела на его доверчивое, согретое радостью лицо, на котором всё-всё, даже эти синие брызги — следы порохового ожога, всё было милым, дорогим.
Они не заметили, когда отец с чучелами подмышкой, с охотничьей добычей в мешке ушёл за кусты, где стоял конь.
Парень тронул уголок полушалка, слегка колыхавшегося на груди у девушки.
— Незабудка!..
— Что ты! — улыбнулась Вера. — Алое спутал с голубым, маки — с незабудками.
— Я тебя так зову… И если бы ты знала…
Потянув к себе углы полушалка, Вася раскинул руки, порывисто обнял девушку и поцеловал.
С него свалилась шапка, и чуб принакрыл половину лица. Вера высвободила руку и, откинув мягкие волосы парня, тоже поцеловала его, а потом уронила голову ему на плечо и заплакала.
— Верочка! Что с тобой?.. Верунька!..
— Не спрашивай… Не напоминай о том…
Из-за кустов потянуло тёплым дымком. Это Трофим Тимофеевич развёл костёр. Старик сидел возле огня и грел большие, костистые руки.
А Вера и Вася всё ещё стояли среди прямых, сиявших белизной тонких берёз и тихо разговаривали.
Неожиданно для самого себя Вася появился в городе. Накануне он получил пакет из Болгарии. В нём оказалась газета, в которой было напечатано его большое письмо далёким и таким близким друзьям. Там же — снимок: он, Вася, в колхозном саду, занятый искусственным опылением цветов яблони. В пакете была фотокарточка — парни и девушки возле входа в клуб. У ног одного — крестик, нанесённый тушью. Это — его другарь, переписку с которым помог завязать старый болгарский садовод после получения первого васиного послания. Было там и новое письмо. Вася пробежал по нему глазами, отыскивая знакомые слова. А утром поехал в город, к знатоку болгарского языка — профессору, с которым его познакомили в прошлый приезд. И вот сейчас, обрадованный переводом письма, Вася мчался вниз по лестнице, к выходу из института. Бывало, школьником он осёдлывал перила и, как с ледяной горы, катился со второго этажа на первый под крики и хохот сверстников, для которых была ясна причина его радости, запечатлённая в ученическом дневнике. Теперь встречные недоумевали, почему так оголтело бежал паренёк с пакетом в руках. А он спешил к телефону, чтобы позвонить в Гляден.
На повороте лестницы Вася столкнулся со студенткой и чуть не сбил её с ног. Она, выронив книжки, обеими руками ухватилась за перила. Взметнулись светлые косы. И не по лицу, мелькнувшему перед ним, а по этим косам он узнал Веру, с которой не виделся целую неделю, уже казавшуюся вечностью.
Девушка повернулась, хотела обругать парня, но, узнав его, расхохоталась. На его лице она увидела и сознание вины, и растерянность, и такую нечаянную радость, какая бывает не часто.
— Тебя что, опять ветром кинуло, что ли?
— Понимаешь, бежал звонить тебе домой, а ты — здесь!.. — Вася показал пакет. — Письмо из Болгарии! Замечательное!
— Прочитаешь мне потом. А сейчас я тороплюсь на экзамен, — объяснила Вера. — Жди внизу. И ругай меня, — шутливо добавила она. — Всяко ругай.
— Ладно.
Вася собирал учебники, что рассыпались по ступенькам. Вера, принимая их, говорила:
— Встреча такая же, как тогда… К добру! Сдам экзамен…
Целых два часа Вася сидел в вестибюле, то перечитывал болгарское письмо, то принимался беззвучно шевелить губами; иногда ловил себя на таких словах, которые не могли не вызвать усмешки. «К чему это я? Какая чепуха!..»
Частый стук каблуков услышал издалека. Она! Весёлая! Вышел навстречу, к самой лестнице. Вера бежала сияющая, косы вразлёт колыхались за спиной. Сразу отдала ему книги, спросила с озорной улыбкой:
— Как ругал?
— Кикиморой, холерой… — рассмеялся Вася и тихо добавил: — Незабудкой! Всякий раз получалось так…
В тот день они долго сидели на скамье в пустом, засыпанном снегом городском саду. Бабкин прочитал перевод болгарского письма. Там были песни молодёжи. Даже в прозаическом изложении они трогали душу, и Вера сказала, что надо отнести в редакцию газеты.
Болгары просили прислать песни сибиряков.
— Подберём им новые, — сказал Вася.
К песням они решили присоединить частушки. Стало ясно, что в редакцию идти рано, — надо приложить к переписке новое письмо.
Заговорили о себе. Окинув взглядом сад, Вася усмехнулся: там он «переживал». Думал — всё потеряно. Небо казалось каменным!.. Глянул на девушку. Может, зря припомнил? Вдруг посчитает за упрёк? А ведь он обещал ей…
— Говори, говори… — попросила Вера. — Обо всём…
— В ту минуту я чуть не разорвал твою карточку. Вот погляди. Всегда со мной… И сейчас не отдам…
Вера взяла Васю за руку, — пальцы у неё были горячие, — и чуть слышно начала объяснять:
— Я от тебя ничего не скрывала, не утаивала. А сама я так ошиблась, что от одной думки сердце стынет. Своим девчоночьим словом, как паутинкой, была привязана. Порвать долго не могла…
Они разговаривали и о большом своём чувстве, и о житейских мелочах; не замечали ни снега, который медленно сыпался на них и таял на руках, щеках и ресницах, ни грохота пустых трамваев, направлявшихся в парк.
Глава тридцать третья
Взволнованным приехал Вася в незнакомый ему город — центр соседней области, куда его пригласили на совещание по северному садоводству. Расстроиться ему было от чего. Два дня назад условился с Дорогиными, что все трое поедут одним поездом. Он ждал их на вокзале и не дождался. Что могло случиться с ними? Неужели заболел Трофим Тимофеевич? Вера не оставит его, не поедет одна… Завистники обрадуются: после прошлогоднего мороза, дескать, нечего показать на выставке и рассказать людям не о чем… Нет, Дорогины приедут. Наверно, им помешал буран. Вон как крутит-вертит — свету белого не видно. На железной дороге заносы. Вера с отцом приедут следующим поездом. А если не приедут?..
Большой шестиэтажный дом облисполкома был наполнен ароматом яблок: в фойе зала заседаний разместилась выставка. Вася, кроме яблок, привёз саженцы древесных пород. Всё это он разместил на отведённом ему стенде. По бокам поставил берёзки, выращенные из семян. Веруська приедет, войдёт сюда — сразу увидит. Полюбуется берёзками и, однако, сама себе скажет: «А не зря мы в тот день руки морозили!..»
Отойдя к окну, Вася глянул на улицу — там попрежнему кружились хлопья снега. Надолго раздурился буран! И не ко времени…
Выставки Вася как следует не посмотрел, даже не слышал беседы Арефия Петренко с экскурсантами…
Где-то на лестнице зазвенел девичий голос. Вера! Вася метнулся навстречу. Но там разговаривали незнакомые девушки в синих халатах. Они привезли экспонаты ботанического сада.
Вдруг Васю окликнули, как бывало в саду:
— Бригадир! — Голос Капы, но уже без прежнего надоедливого «пригрева», а с простой озабоченностью. — Чего ты пялишься в окошко? — Она кивнула головой в сторону выставки. — Вон начальники пошли глядеть твои достижения! Тебя спрашивают. Топай скорее!
Вася поспешил к своему стенду. «Что им неясно? Обо всём написано в табличках…»
Издалека он узнал Петренко и профессора Желнина. С ними, судя по всему, были представители соседних областей.
Сидор Гаврилович недавно вернулся из девятимесячной поездки по Китаю. Он изучил яблони всего света. Есть что рассказать собеседникам, есть что сравнить с сибирскими сортами. Связи с плодоводами других стран во многом помогли ему. Жаль, что сейчас из-за пресловутой «холодной войны», затеянной нашими недругами, эти связи обрываются. Ему повезло — успел побывать в Америке. Он надеется на лучшие времена: стремление народов к дружбе сметёт все преграды. Об этом он говорил на Всемирном конгрессе в защиту мира, Петренко поинтересовался, когда же выйдет в свет его труд. Желнин отвечал, разглаживая бороду: одну половину — вправо, другую — влево. Работа почти завершена. Первый том выйдет через месяц. Говоря о сибирской яблоне, он припомнил Дорогина:
— Чудесно у старика в большом колхозном саду! Чудесно! Но, что же с ним? Почему не приехал?..
Ответить никто не мог.
Подходя к своим экспонатам, Вася услышал восторженные слова профессора:
— Интересный стенд! И по содержанию и по оформлению. Эти берёзки стоят, как факелы!.. Садовод заботится не только о яблоках, но и о хлебе насущном, о поднятии урожайности полей. — Сидор Гаврилович припомнил всходы на грядках и разговор с Шаровым о лесных полосах; оглянувшись, заметил Бабкина среди слушателей. — А вот и он сам! За берёзку спасибо! Расскажи, как тебе удалось вырастить такие деревца?
Вася пожал плечами.
— Просто всё было…
— Да?! — удивился Петренко. — Будто и рассказать нечего?
— Василий Филимонович обдумывает, с чего начать, — вступился профессор за молодого садовода.
Филимонович! Это о нём, о Васе! И оттого, что его впервые с таким уважением назвали по имени и отчеству, парень смутился; стоял, не произнося ни слова.
Сидор Гаврилович взял его под руку и повернулся к стенду:
— Давай посмотрим всё повнимательнее. Что сейчас ты считаешь наиболее ценным в саду?
— Новый крыжовник. Хотя он ещё и не даёт урожая…
Профессор не отпускал его от себя, пока они не обошли всей выставки.
Как только Вася остался один, Капа подбежала к нему.
— Я ужасно рада за наш сад! Все хвалят!..
Она ждала, что молодой садовод разделит её восторги. Как же не радоваться в такую минуту?! Да и поговорить им есть о чём!
Но у Васи вдруг похолодело лицо, нахмурились брови.
«Наш сад»! — повторил он про себя. Прикидывается она, что ли? Если бы попрежнему считала сад своим — давно вернулась бы домой. А она устроилась на опытной станции. Как это называется?.. Дезертирство!.. И довольнёшенька своим поступком: ей всё нипочём. А её ждали. На неё надеялись. И больше всех ждал он. Считал своей заменой. Ну, на кого оставить сад?.. Вера не бросит Трофима Тимофеевича. Да и он, Вася, не заикнётся об этом. Но и сад, выращенный отцом, нельзя оставить на первого попавшегося человека…
Капе хотелось познакомить Бабкина с мужем, стоявшим неподалёку, в кругу работников опытной станции, а потом указать на его стенд: «Погляди, какой виноград вырастил мой Тыдыев! Полюбуйся!..» Но её насторожил и обидел хмурый васин холодок, — того и жди, при муже назовёт беглянкой да и его заденет каким-нибудь недобрым словом, — и она решила предварительно объясниться с ним:
— Чего ты, бригадир, дуешься на меня? — спросила вполголоса. — Я перед тобой ни в чём не виноватая. Ты, наверно, знаешь…
— Знаю. Всё знаю! — громко перебил Вася. — Вовка дома по тебе истосковался. А ты даже не спросишь, как там парнишка у бабушки живёт.
Капитолина позеленела. Дёрнул его дьявол за язык ни раньше, ни после! Рассердился на что-то и бухнул про Вовку да так громко, что муж не мог не услышать Вон насторожился, вытянул шею, как разбуженный гусак. И уже не слушает никого из своих собеседников.
— Опять ты о Вовке! И чего неймётся человеку? — зло спросила она. — Кем парнишка тебе доводится?
— Просто так. К слову пришлось… Мама-кукушка!..
Фыркнув, Капа отбежала от него. Она спешила затеряться среди посетителей выставки. Но её окликнул скуластый парень с растревоженными чёрными глазами, и, вслед за этим, Вася услышал упрёк:
— Что за Вовка такой? Почему сама не сказала? Хотела обмануть?..
Они отходили в сторону от людей.
— Нет, не собиралась… Думала только… — начала сбивчиво объяснять Капа, но Тыдыев перебил:
— Худо думала! Совсем худо!..
В это время распахнулись две двери, и пронзительный звонок стал настойчиво сзывать всех в зал. Раздражённое объяснение Капы с мужем потонуло в сутолоке.
Увлекаемый людским потоком, Вася вдруг заметил в коридоре, который вёл к выставке, белую бороду. Наконец-то, приехали его родные!..
Вслед за Трофимом Тимофеевичем незнакомые люди несли ящики с яблоками. Но Веры не было видно. Где же она?
Вася оглядывался до тех пор, пока его не втолкнули в зал заседаний. Он даже не заметил, что следом за ним та же людская волна внесла Капу…
В президиуме — секретари обкомов и крайкомов, председатели облисполкомов… Приятно, что совещанию придаётся большое значение. Одна обида у Васи — опоздал Трофим Тимофеевич. Вон пустой стул: для него приберегают!
На трибуну взошёл профессор Желнин. В начале доклада напомнил о прошлом:
— Сибирь и сады — это звучало странно и казалось несовместимым. Какие могли быть сады в краю горя и слёз, каторги и ссылки?
Ещё недавно Вася говорил себе, что будет записывать всё интересное, что услышит на совещании, но сейчас даже забыл достать блокнот. Сидя возле прохода, в верхнем ряду полукруглого зала, он держал левую руку на пустом кресле, а взгляд нетерпеливо перекидывал с одной двери на другую. Вот-вот приоткроется половинка, и в зал бесшумно войдёт Трофим Тимофеевич, а за ним… Узнать бы заранее — через которую дверь? Через ту или через эту?..
— Шея не болит? — спросила Капа, не сдерживая язвительной усмешки.
Вася покосился на неё. Зачем она села рядом? В отместку, что ли? Подошла и потребовала: «А ну-ка, бригадир, подвинься!..» Слева оказалось ещё одно свободное кресло, которое можно было приберечь для Веры, и Вася уступил своё место Капе.
Между тем, профессор продолжал:
— Лишь на рубеже двадцатого века появились кое-где такие напористые опытники-мичуринцы, как Дорогин…
Бабкин развернул блокнот, и под карандашом зашуршала бумага. О Трофиме Тимофеевиче надо записать всё, до последнего слова. Это он помог яблоне покорить Сибирь. Он, народный академик, положил яблоко на стол, где раньше знали одну горькую редьку.
Капа, толкая локтем в бок, ворчала:
— Зачем ты в нашу жизнь мешаешься? Какая тебе польза? Вот возьму и наговорю про тебя твоей крале…
— Нечего про меня наговаривать.
— А забыл, как с обнимками ко мне лез? В саду возле погреба. Могу ещё от себя прикрасить…
— Валяй, пока язык не намозолишь.
— Из-за тебя мой Тыдыев рассвирепел. Гонит меня… — Капа, склонив голову, приложила платок к глазам. — И сам сгоряча куда-то убежал. Не натворил бы чего…
— Хватит нюнить, — раздражённо попросил Вася. — Не мешай слушать.
Перечисляя новые сорта яблони, докладчик опять заговорил о Дорогине. По рядам прокатился шёпот: «Лёгок на помине!..» В просвете приоткрывшейся двери белела голова старика. Бабкин приподнялся с места, выронив блокнот; смотрел поверх широких плеч Трофима Тимофеевича: не мелькнут ли там светлые волосы девушки?
Из соседних рядов, расположенных уступами, оглянулись на Васю. Кто-то поднял обронённый блокнот и подал ему.
— Меня унимаешь, а сам… — упрекнула Капа и бесцеремонно дёрнула за полу его пиджака. — Садись! Не смеши людей!..
Дорогина пригласили в президиум. Он сел на стул, пальцами размёл бороду и без того раскинувшуюся по всей груди.
Дочь старика, теперь уже никем не заслонённая, стояла в проходе и отыскивала глазами свободное место. Вася махал ей рукой. Ещё секунда, и он крикнет: «Сюда. Верочка! Сюда!..» Наконец-то, она заметила, улыбнулась и пошла к нему, бесшумно подымаясь по ковровой дорожке со ступеньки на ступеньку. Чем ближе к нему, тем быстрее и быстрее. Когда села рядом, он схватил её руку и стал шёпотом расспрашивать: что случилось? как доехали?..
А докладчик, стоя вполоборота к президиуму, говорил взволнованно и тепло:
— В народном Китае я часто рассказывал о тебе, Трофим Тимофеевич, нашим друзьям. И от них привёз тебе в подарок черенки маньчжурской яблони…
Вера и Вася всё ещё шептались. На них шикали. Но они ничего не слышали. Капа, дотянувшись, шлёпнула Бабкина по колену:
— Тебя хвалит!
Перекинув взгляд на трибуну, Вася прислушался. Профессор вышел за рамки своей темы:
— Веками крестьянин был недругом леса: знал одно — рубить под корень. Повелось это с тех давних пор, когда топор да огонь помогали нашим предкам древлянам отвоёвывать у леса полоски под пашню. Давным-давно расплеснулись степи по лицу земли. Остановиться бы надо лесорубам да призадуматься. Не тут-то было! Оголились поля. Высохли речки. Урожаи понизились. А вот сейчас мы видим: колхозник, как истовый хозяин, начал выращивать лес! Ведь это — целый переворот в сознании земледельца. На помощь пришли садоводы. Так, для Василия Филимоновича выращивание лесных полос уже стало
Прижимаясь к плечу Васи, Вера чуть слышно прошептала:
— Ой, как я рада за тебя!..
— Твоя берёзка, товарищ Бабкин, — доносилось с трибуны, — будет оберегать от губительных ветров не только яблони в саду, но и хлеба в полях.
— Наша берёзка, — шепнул Вася Вере.
Объявили перерыв. Все поднялись с мест. Бабкин сказал:
— Познакомьтесь…
— Вы — Капитолина? Не удивляйтесь: мне Вася всё-всё рассказал.
— А что рассказывать-то? Про меня худого вспомнить нечего, а доброго… не знаю. — Капа окинула взглядом опустевший зал и вздохнула: — Куда умчался мой Тыдыев? Бог знает, что может подумать!.. А я ведь ни с какой стороны ни в чём не виноватая. О Вовке молчала скрепя сердце. Хотела, чтобы жизнь была спокойной…
И она побежала искать мужа.
В просторном зале полуподвального этажа обеденные столы были сдвинуты и напоминали огромную букву П. Застоявшийся запах кислого борща был вытеснен ароматом яблок. Выставка спустилась сюда на оценку придирчивых судей.
Тыдыевы сели далеко друг от друга. У Капы, которая всегда улыбалась, хохотала и всё превращала в шутку, лицо было беспросветно чёрным, и Бабкину стало жаль её.
Дорогина пригласили в кресло по соседству с председателем — профессором Желниным. Вера и Вася, набрав в тарелки яркокрасных ранеток, оделили ими всех. Трофим Тимофеевич поднялся и объяснил:
— Гибрид от искусственного опыления. Мать — Пурпурка. Отец — Пепин шафранный.
— Зимнее яблочко! — заметил Сидор Желнин. — Вот что ценно!
— Запишем — Дорогинское зимнее, — предложил Петренко.
Дегустаторы склонились над листами бумаги.
Вася вернулся к раздаточному столу. Вера подала ему на редкость золотистое, как бы согретое внутренним светом, наливное яблоко и сказала горячим шёпотом:
— Это названо именем мамы… Ты бы знал, как я рада: в прошлом году любимые яблоньки уцелели от мороза! От такого лютого! Теперь пойдут… А вот эти — с молодого деревца. Я зову — «Анатолий». Тоже выстоял! Будет жить в садах! Посмотри, какой румянец. Вроде весеннего заката…
Затем появились: Юбилейное, Октябрьское, Сибирская красавица… До чего же богата жизнь у Трофима Тимофеевича! И сколько радостей принесёт людям его труд!..
Лет через пять все колхозы края обзаведутся плодовыми садами. И в каждом будут яблони Дорогина! А потом другие опытники скрестят его сорта и получат что-то новое. Может, ещё лучшее… Хорошая специальность — садовод!
Новых гибридов было всего лишь по нескольку яблочек, и Вера с Васей резали их на маленькие дольки, чтобы хватило всем за этим большим праздничным столом. Тут оценивался многолетний труд. Вкусы у людей — разные. Но Бабкин видел — почти все ставят на бумажках хорошие отметки…
— Завтра помологическая комиссия вынесет своё окончательное решение по этим сортам. Всё лучшее будет принято к размножению, — сказал профессор Желнин и поблагодарил Трофима Тимофеевича.
Сотрудники опытной станции внесли ящики с яблоками новых сортов Петренко, и Вера шепнула Васе:
— Теперь и мы с тобой будем дегустировать.
Отыскали свободные стулья и сели рядом. Капитолина положила перед ними бумажки, подала по ломтику яблока, а потом упрекнула Бабкина:
— Из-за твоей болтовни житья нет. К Тыдыеву ни с какой стороны нельзя подступиться…
Вася виновато покраснел. Уходила бы скорее, что ли. Со злости может брякнуть лишнее… Вера отвернулась от него. Они забыли про дегустацию. Капа напомнила:
— Жуйте. И пишите. Сейчас ещё принесу.
Когда разносчица ушла, Вера спросила:
— Чего она лезет к тебе с разговорами?
— Ты же знаешь… — Вася пожал плечами. — Я всё рассказал…
Они замолчали.
Капитолина снова появилась возле них.
— Ты, девушка, не хмурься на Васятку. Он и так по тебе высох…
— Как-нибудь разберёмся сами… — буркнула Вера.
— Лучше скажи — чьи яблоки слаще? — приставала Капа, теперь уже шутливо.
— Ещё не успели распробовать. Вы помешали.
— Я и говорю: жуйте! Нечего бездельничать. И я не буду мешать. А то, чего доброго, Тыдыев приревнует…
— «Золотая дубрава», — промолвил Бабкин, записывая название сорта.
— Удачно окрестили! — одобрила Вера. Она знала это яблоко, — отец, по просьбе Петренко, в течение нескольких лет испытывал его у себя на опорном опытном пункте.
— Мне тоже нравится, — Вася откусил половину ломтика и приготовился сделать отметку. — Кислотность…
— Пиши: «Средняя». Не знаю, как ты, а я люблю кисленькие.
— Я — тоже.
— А на улице всё ещё буран. Погляди — снежинки бьются о стекло. Я опять вспомнила, как мы с тобой сеяли берёзку… В избушке грызли мёрзлый Шаропай…
— Да ещё Мордоворот!..
Им положили новые ломтики. Вася переспросил название сорта и повернулся к Вере.
— Давай вместе заполним.
— Если вкусы во всём сойдутся, — улыбнулась та и взяла карандаш. — Говори свои оценки…
Асфальтовый тротуар обледенел и при свете электрических фонарей сиял, как зеркало. У Трофима Тимофеевича скользили валенки. Вера и Вася подхватили его под руки. Шли тихо, осторожно переставляя ноги. На площади переливалась всеми цветами радуги огромная ёлка, и туманная изморозь вокруг неё тоже была радужной.
Время катилось к полночи. Вася сказал, что пойдёт в гостиницу.
— Нет, уж ты не отрывайся, — возразил Дорогин. — Такого уговора не было.
— Поздно уже. Ночь…
— Трусишь? А ещё охотник!
— Да нет. Я — хоть куда. Но… будить людей неловко.
— Ну-у. Мы, однако, не чужие.
Бабкину было приятно, что отец (не отец Веры, а просто — отец), как он про себя называл Дорогина, считает его своим; от нахлынувшей радости и некоторой робости, знакомой, вероятно, всем счастливым женихам, он не находил слов и молча принял это, уже вторичное, приглашение. Вот он идёт в гости к родственникам своей, да, своей Веруськи!
В груди Веры слова отца пробудили ещё большую радость, и она тоже не находила слов.
«После этого вечера, — думала она, — Вася и для отца, и для Гриши, и для Марфы Николаевны, и для Витюшки — для всех будет
А Трофим Тимофеевич, душевно расположенный к Васе с той первой ночной встречи, когда парень в обмёрзшем белом халате принёс весть о спасении девушек, был доволен: наконец-то, по-хорошему складывается судьба его дочери.
Григорий жил на пятом этаже. Нетерпеливая Вера убежала вперёд, глухо постукивая валенками по мраморным ступеням. Отец подымался медленно, с остановками на каждой площадке. Вася почтительно следовал за ним.
Вот наверху распахнулась дверь, послышались голоса, и тотчас же оттуда, как бы на крыльях, слетел долговязый подросток в новеньком вельветовом костюмчике, с чубом, ещё не привыкшим к зачёсу. Если бы не знакомый голос да не порывистость, Трофим Тимофеевич в полумраке плохо освещённой лестницы и не узнал бы внука. Так он вытянулся, «изрос» со времени последней встречи. И уже не визжал от радости, как бывало, и вместо: «Оранжевый! Золотой!» сказал просто: «Здравствуй!» Но, не выдержав, по-ребячьи прижался сбоку. Трофим Тимофеевич обхватил его рукой да так и вошёл с ним в квартиру, кивнув сыну, встретившему гостей на лестничной площадке.
Вася назвал свою фамилию.
— Бабкин? Василий Филимонович Бабкин? — переспросил Григорий, пожимая его руку. — Как лесник, я вдвойне рад видеть вас у себя. Сегодня на выставке любовался вашими берёзками. Замечательные!
— Они не только мои. Вдвоём сеяли… С Верой.
— Вот оно что! Вот в чём — секрет! — Григорий, улыбаясь, продолжал пожимать руку гостю. — Тогда я втройне рад. Проходи. — пригласил он, перейдя на «ты». — И когда же сеяли? Сестра даже не написала мне об этом. Неужели не придала значения? А ведь это — первый в колхозе массовый посев берёзки! Как лесник — хвалю!
— Сеяли в декабре. День был буранный… — рассказывал Вася, раздеваясь в передней… Чувство стеснённости, с которым он шёл сюда, как жених на смотрины, незаметно исчезло. Ему было хорошо, тепло в этой семье, и он разговаривал с Григорием запросто, как с давно знакомым и близким человеком.
А Витюшка уже водил деда по комнатам и показывал чучела птиц:
— Вот он — твой удод! Я сам набивал. Правда, правда… Конечно, мне маленько помогал дядя Ваня, музейный препаратор, но больше — я сам. А в папином кабинете, — пойдём-ка, пойдём, — есть варнавка! Знаешь? Такая, в красной жилетке…
Следом за ними Григорий ввёл в кабинет Васю, вернее, они втиснулись в ущелье, где возвышались утёсы из книг. Книги стояли на полках, грудами лежали на столе, громоздились возле стен до потолка, оставляя маленький просвет окна.
— Я зову папиной пещерой, — продолжал рассказывать Витюшка деду. — Походит, ага?
В «пещере» были не только книги. Нашлись места, чтобы примоститься на веточках золотокрылой иволге, крапчатой кедровке и ещё каким-то пташкам. В вазах стояли сухие ветки дуба, клёна, ясеня. Была там и ветка липы, привезённая с гор. Лежали свитки карт. Одна из них, раскрашенная цветными карандашами, висела на дверце шкафа. Григорий начал увлечённо расшифровывать её:
— Зелёные пятна — осина, оранжевые — сосна, красные— кедр… А вот здесь — зона лесостепей. Голубые пятна — берёзовые колки. Друзья земледельца, его помощники в борьбе за урожай…
О Вере вce, кроме Васи, забыли, а он не мог отойти от Григория, рука которого передвигалась из конца в конец карты:
— Взгляните сюда… Здесь мы наблюдали…
Пройдя в столовую, Вера залюбовалась каннами на подоконниках: широкие листья, на редкость жарко-красные цветы. Наверно, Марфа привезла откуда-нибудь с Кавказа? Надо попросить у неё…
В передней надрывался звонок. Никто не спешил на его зов, и Вера побежала открывать. Едва она успела приподнять крючок, как дверь рванули, и на пороге появилась рассерженная Марфа Николаевна. Увидев гостью, она сразу изменилась, — брови разгладились, губы потеплели от улыбки, — и бросилась целовать её.
— Здравствуй, дорогая! Здравствуй! А я на Гришу обиделась: не открывает. Минуты две звонила…
— Они все — там, — кивнула Вера на кабинет.
— Где им ещё быть? Конечно, в «пещере»!..
Оттуда доносилось:
— Здесь великая Сибирская равнина переходит в зону степей… Ковыль… Вековая целина…
Безнадёжно махнув рукой, Марфа сбросила беличью дошку и, повернувшись к Вере, взяла её за плечи:
— Ну, какая ты стала? Мамина дочь! Определённо мамина!
Вера, в свою очередь, присматривалась к Марфе Николаевне.
— Что разглядываешь? — спросила та. — Постарела я?
— Наоборот, выглядишь моложе… Верно!
Марфа крикнула мужу:
— Гриша! Когда ты кончишь свои лекции? Уморишь гостей!
— Я помогу стол накрыть, — вызвалась Вера. Занятая хлопотами, продолжала присматриваться к Марфе Николаевне: она явно похорошела — лицо круглое, светлое, прямой ряд гладко причёсанных волос потерял былую строгость, а в широко распахнутых, каких-то весенних глазах — невысказанная радость. Отчего это? Ведь не только от встречи с родственниками? Это живёт в ней, глубоко в сердце… Платье шерстяное, стального цвета, поверх — серый коверкотовый жакет. Ей — к лицу… Пуговицы не застёгнуты, полы — вразлёт.
«Ах, вот оно что!.. Вот отчего она похорошела! — догадалась Вера. — Рада за них!.. Девчонку бы им…» И почему-то сама так покраснела, что Марфа забеспокоилась:
— Что с тобой, Веруся? Ты, как маков цвет!..
— Ничего… Наверно, мороз нарумянил…
— Ну-у… У мороза на такое сил не хватит!..
Григорий умолк, и мужчины вышли в коридор.
Марфа шла с тарелками в руках; увидев незнакомого парня, остановилась, удивлённая. Вера взяла у неё тарелки и убежала в столовую.
Глядя то на молодого гостя, то на жену, Григорий начал было: «Познакомьтесь…», но тут из-под его локтя вынырнул Витюшка и, обхватив руку Бабкина, сообщил матери:
— Это — дядя Вася!
— Очень приятно! — улыбнулась Марфа и слегка отстранила сына. — Поздороваться-то с дядей всё-таки дай!..
— Знатный садовод! И немножко лесовод! — говорил Григорий о госте.
— Ну, уж вы громко… — молвил Вася.
Сосед, — продолжал Григорий кивнув головой на отца. Пока что — сосед. Но, мне сдаётся, не надолго… Жильцов-то у папы в доме недостаёт на одного человека…
— А ты любишь забегать вперёд, — добродушно упрекнула мужа Марфа, довольная тем, что сразу всё прояснилось.
Она пригласила гостей в столовую.
— Дядя Вася… Извини, что я с тобой так запросто. Садись. — Указала на стул. — Вера — сюда. — Шевельнула соседний стул. — Папа — рядом. Ну, а хозяева сами разместятся.
— Я с дядей Васей! — объявил Витюшка, обрадованный тем, что мать впервые разрешила ему сесть за стол с гостями, наверно, потому, что теперь он уже не «детский мужчина», как называл себя когда-то, а бывалый путешественник, вроде взрослого. А может, потому она разрешила, что все гости — свои люди. Его не проведёшь, дядя Вася — верин жених. Интересно, что будет за столом? Поцелуются они или нет?
Марфа выбрала канну с самыми жаркими цветами и торжественно поставила на стол. По глазам Трофима Тимофеевича она поняла, что цветы ко времени, но, подымая рюмку, для начала предложила выпить не за молодёжь, а за «папины успехи».
У Витюшки чуть не сорвалось с губ: «Эх уж, мама! Недогадливая!» Но из-за общего шумного разговора и звона рюмок его могли и не услышать. Как только выпили, он обмакнул язык в рюмку и, посмотрев на всех, поморщился. Но и этого никто не заметил.
Григорий налил по второй и провозгласил:
— А теперь — за молодое поколение!
Мальчуган, опять обмакнул язык. Мать, наконец-то, увидела:
— Ты что балуешься? Не умеешь себя за столом вести!
— Что он? — спросил отец. — Что?
Теперь Витюшка на виду у всех ещё раз обмакнул язык.
— Видишь — лакает, — сказала Марфа Николаевна. — У котёнка научился!
— Я не лакаю… — пробормотал сын — Вино щиплется… Горькое! Эх, и го-орькое!
По всей комнате раскатился смех.
— Дурной! — прикрикнула мать. — «Мускат» не бывает горьким.
— А надо распробовать, — шутливо подхватил отец.
«Папа дело знает!.. — Витюшка озорными глазами уставился на Васю и Веру. — Раскраснелись! Значит, правда! И теперь не отвертятся!..»
Бабкин слегка захмелел, и ему хотелось, чтобы кричали «горько». Пусть это ещё не свадьба, но ведь уже скоро-скоро Вера будет женой. Они могли бы здесь пойти в загс, но мать обидится. Она давно предупредила: «Откуда бы невесту ни взял — регистрироваться будешь в своём сельсовете…» Вася ждал слов Григория. Тот начал с улыбкой:
— Устами младенцев глаголет истина!..
Но Вера перебила брата:
— Что ты, Гриша! У нас ещё ничем… ничего…
— В самом деле, — вступилась Марфа Николаевна и строго посмотрела на мужа, — повторяешь ребячьи выдумки…
— Тут без выдумок, — продолжал Григорий. — Я вижу. Меня не проведёшь…
— Ох, уж ты!.. — Вера повернулась к отцу. — Вот папа скажет…
— От Катерины Савельевны, васиной мамы, — заговорил Трофим Тимофеевич, — мы ещё ничего не слышали. Даже не виделись с ней… А её слово в таком деле — первое.
— Так и быть, погодим… — вздохнул Григорий. — Выпьем просто за молодых садоводов!
Больше ждать было нечего, и Витюшка разочарованно вышел из-за стола…
После ужина мать с отцом внесли в его комнату две раскладные кровати. Одну — для деда, другую — для дяди Васи. Веру уложили в столовой на диване. В квартире стало тихо. Все заснули, кроме Веры и Васи, — они думали друг о друге.
Васе понравилось, что его приняли, как своего, как члена дорогинской семьи. И напрасно Вера застеснялась. Пусть бы Григорий крикнул: «Горько!».
Вера чувствовала, что не заснёт до тех пор, пока не взглянет на Васю. Она осторожно, чтобы не скрипнули пружины, поднялась, на цыпочках прошла через комнату и замерла в дверях, прислушиваясь к дыханию спящих. Вася, кажется, тоже заснул. Всё равно он почувствует её слова.
— Спокойной ночи! — прошептала Вера и также беззвучно вернулась в свою постель.
Год оказался самым трудным из двух десятков. На неустроенных полях гляденского колхоза, открытых для жарких губительных ветров, хлеб сгорел: едва-едва собрали семена. Там, где в прежнюю пору стояли омёты соломы, нынче были маленькие копны. И трава на пустошах выгорела. Сена хватило только до января да и то по голодной норме. Истощённые овцы сбросили шерсть и гибли от морозов.
Взяв отпуск в школе, Огнев вернулся домой. Первым делом он съездил в Луговатку. Там кормов тоже было недостаточно, но Шаров убедил членов правления, что надо помочь соседям: отдали стог клеверного сена и разрешили собрать кучи соломы с одного из массивов.
На дворе — февраль. Хотя солнце и повернулось в сторону весны, но зима своё возьмёт: будут ещё морозы. И не маленькие. До первых проталин — два месяца. Чем кормить скот? Обещают прессованное сено из Белоруссии, но пока его привезут — коровы могут околеть.
С городской мельницы доставили бус — мучную пыль. Из Узбекистана получили хлопковые жмыхи… А где взять грубый корм? Без него не обойтись…
В конторе заканчивали годовой отчёт, и по селу разнеслась тревожная молва: на трудодень причтётся по две копейки!.. Всюду роптали и спорили:
— При Макарыче было всё же лучше…
— Не говори. Забалуев довёл! Его вина!.. Покатилась телега под гору, не вдруг её остановишь, не сразу вытянешь…
— В Луговатке, сказывают, по рубль двадцать! Да хлебом — по полтора кило! В такой тяжёлый год! А у нас…
На работу выходило каких-нибудь тридцать человек. А тут ещё подоспели «крещенские праздники»… Более двух десятилетий прошло с тех пор, как гляденцы отказались от церкви. Теперь, кроме старух, мало кто вспоминал о ней. Но древние житейские привычки глубоко пустили корни в сердца людей и держались, словно сорняки за землю. Каждую зиму по всей округе разносилось: «В Глядене — престольный!». Из окрестных деревень съезжались гости, гулянка шумела не менее трёх дней. И нынче тоже наварили пива, наделали «давлёнки» из сахарной свёклы. Оправдывая старую пословицу «Кто празднику рад, тот накануне пьян», многие начали попойку за день до «престола».
В эту трудную пору появился незнакомый молодой человек с раздвоенной верхней губой, затянутой — после пулевого ранения — тонкой розовой кожей.
— Из города я, — представился он Огневу. — Секретарь парткома судоремонтного завода. Фамилия — Аникин. Звать Яковом…
Никита Родионович обрадовался приезжему. Они тотчас же отправились на одну из ферм.
Скотный двор когда-то был покрыт соломой. Нынче её скормили скоту, и сквозь жердяной потолок проникал снег. Пол покрылся мёрзлым навозом.
Водопой был на реке. От холодной воды коровы дрожали и, спотыкаясь, падали, как подрубленные. Их подымали девушки; поддерживая за бока, гнали во двор.
Там подхватывали под живот верёвками, привязанными к потолку. Кормушки заправляли мелко изрубленными берёзовыми ветками, сдобренными бусом.
Вера, отложив работу в сортоиспытательном участке, всё своё время проводила здесь. Аникин приметил её, узнав фамилию, просиял:
— Письмо вам есть… И с Трофимом Тимофеевичем мне надо поговорить.
Он навестил Дорогина в сумерки. Старик пригласил его в свою комнату. Гость причесал волосы и прошёл широким строевым шагом. Взглянув на косульи рога над кроватью, припомнил рассказ жены: «Первейший охотник!»
— Много раз от Гути я слышал, что вы знаете всё кругом на сто километров! Каждое, говорит, болото исходил вдоль и поперёк.
— Бывало когда-то. А вот годы укоротили шаг. Да и глаза притупились. Однако, отстрелял своё.
— Расскажите по старой памяти…
Той порой Вера читала письмо. Гутя пеняла ей:
«Худая ты, подружка. Неверная. Совсем меня забыла. Глаз не кажешь. А я соскучилась. Повидаться хочется, поговорить. Когда Яшу пригласили в крайком, я сказала: «Просись в наш Гляден». Вот он и поехал к вам, как командированный на спасение животноводства…»
Аникин расспрашивал старика о пойме реки, о ближних и дальних островах, о тех немногих логах, что ответвлялись от Жерновки. Дорогин рассказывал не спеша. Из его слов возникали живые картины, будто вчера он отыскивал уток и куликов, затаивался между кочек, поджидая журавлей…
Но вскоре выяснилось, что ни навыками опытного охотника, ни птичьими повадками Аникин не интересуется. Ему нужно знать одно: много ли кочек на болотах, которыми, к сожалению, не богат этот край?
Собеседники заговорили о скоте. У Дорогина от возмущения топорщились усы:
— Тяжёлое наследство осталось после Забалуева…
— А там, говорят, он с хлебом. И корм у колхоза есть.
— На новом месте его выручил лес, прикрыл от жары. В горах дождей всегда больше… А у нас — засуха. И второй раз замахивается.
— Неужели и нынче тоже?
— А вы посмотрите: зима легла на сухую землю. Ветер содрал снег с полей. Не к добру… Шаров подготовился исподволь, а наши хлопали ушами, делали всё по старинке. Вот и стукнуло нас сильнее всех. Трудно будет навёрстывать…
Вера перечитывала строчки из письма:
«У меня растёт дочурка… В детских яслях она — в ползунковой группе, а уже говорит: «Ма-ма»… К лету встанет на ноги. Может, привезём в гости к бабушке. Мне и самой не терпится. Завидую Яше: увидит наш родной Гляден, острова на реке, Чистую гриву… Много у нас хорошего, милого… А когда я дома жила, будто и не замечала…»
Хотелось за чаем расспросить о подруге, но Аникин сказал, что пообедал у тёщи, и, взглянув на часы, напомнил Вере: им пора — на партийное собрание…
На следующее утро два десятка подвод вереницей двинулись в поле. В передних санях, вместе с Аникиным, ехали Юра и Егор. Теперь это были почти взрослые парни. Но, рассказывая про Язевый лог, они с прежней ребяческой запальчивостью перебивали друг друга. Если один говорил: «Там кочки до колена», то другой прибавлял: «До пояса!» Юра считал, что их хватит на неделю, Егор спорил: «На две!»
— Они волосатые, как ведьмы!
— Ух, придумал тоже! Как снопы из осоки…
Чистая грива была серой. Голая земля потрескалась от морозов. Только возле зарослей полыни белел снег.
Спустились в Язевый лог. В середине его торчали высокие кочки. Сухая осока, в самом деле похожая на волосы, шумела под ветром.
Юра и Егор первыми выпрыгнули из саней и, схватив топоры, начали с размаху подсекать кочки, промёрзшие насквозь. Скрежетала сталь. Сыпались мелкие ледяные крошки.
Вера изо всей силы нагибала кочку, приговаривая:
— Так, ребята, рубить ловчее. Ещё разок! Ещё!
Она укладывала в сани срубленные кочки. На ферме их изрежут намелко, запарят и сдобрят жмыхами…
Прошло полдня, а подводы всё ещё не были нагружены. Не лёгкое дело! Успеют ли заготовить сегодня, сколько нужно на сутки? Завтра, в воскресный день приедут парни с завода — помогут.
Аникин осмотрел весь лог: на полмесяца хватит. А тем временем отыщут другой массив.
Он тоже взялся за топор. Сбросив пальто, рубил быстро и ожесточённо. Скот будет спасён. И эта трудная зима заставит подумать о многом, поучиться у тех, кто не склоняет головы перед засухой, а вступает с нею в борьбу и одерживает победы…
Яков прожил в Глядене до первых проталин. Сбережённых лошадей, коров и овец выпустили на увалы над рекой, где в полдень пригревало солнце.
Он думал о будущем колхоза. С полевыми работами поможет справиться МТС. А вот в животноводстве сложнее. Прежде всего, нужны дворы. Строить, строить и строить. А лесу нет. Да если бы и удалось достать в городе — не на чем вывезти… На прощанье сказал Огневу:
— Проси наряд на брёвна. А мы, речники, доставим вам целый плот. Даже два, три — сколько надо! Я добьюсь в пароходстве. Даю слово!
Глава тридцать четвёртая
Во второй половине марта по утрам снег пахнет уже не свежим, как в октябре, а дряблым арбузом. В солнечные дни начинает пробиваться бодрящий запах оживающих почек на тополях и берёзах, а по берегам Жерновки на тальниках приоткрываются шелковистые султанчики вербы. Этот аромат — вестник весны — держится до ночи. И, пожалуй, в лиловые потёмки, когда село постепенно затихает и когда ещё не дымят на крышах трубы от второй топки печей, он ощущается сильнее всего.
В один из таких вечеров Катерина Савельевна вышла из коровьего хлева с подойником, над которым клубился лёгкий парок, и, почуяв вестника весны, остановилась посреди двора. Запрокинув голову, она посмотрела на сгустившуюся синеву высокого неба, где зажигались уже по-весеннему крупные звёзды. Хотя ещё держались ночные холода, но по всему чувствовалось, что где-то совсем недалеко в южных степях весна поборола зиму и теперь приближается к Чистой гриве. Но у Катерины Савельевны было зимно на душе. Опустив голову, она, одетая в добротную стёганку, зябко встряхнулась:
— Ой, что я тут молоко стужу!..
И быстро вошла в дом.
Но угощать парным молоком было некого, даже старый кот, сведённый с ума весенним воздухом, запропастился куда-то.
Катерина Савельевна налила молока в банку из-под консервов и, распахнув двери, позвала:
— Мурзик! Мурзик!..
Кот, отзывавшийся с первого слова, не появился.
— Ну и шут с тобой, прощалыга! — проворчала Катерина Савельевна и захлопнула дверь. — Лакай завтра кислое…
Она включила утюг, затем принялась разливать молоко по стеклянным кринкам, завязала их чистыми тряпочками и спустила в подполье. Дня через два будет хорошая простокваша! Может, Вася всё-таки придёт домой — поест. Любит он прохладную простоквашу!..
Той порой нагрелся утюг. Катерина Савельевна включила свет и начала гладить рубашки сыну. Она делала это не торопясь, тщательно и любовно. Кто знает, может — последний раз.
Живёт Вася в саду, домой не показывается неделями. Люди рассказывают, по вечерам встаёт на лыжи и отправляется в Гляден. В душе пожалела сына: «Такую даль бегает горького киселя хлебать!.. Который год мается понапрасну. Чего доброго, застареет в холостяках…»
В сердце шевельнулась злость на своих деревенских девок — чирикают без толку: «Парней совсем не осталось!.. Свадьбы не играются…»
Может, на Васю зря наговаривают? Может, он никуда и не бегает, кроме как с ружьём на охоту? Прошлый раз принёс зайца! Лисьих шкурок нынче сдал на тысячу рублей!..
Мать поехала в сад, но там ещё больше расстроилась: дом пустой, промороженный насквозь, кругом всё засыпано снегом, лишь одна торная лыжня проложена в сторону Глядена. Значит, не зря над Васей смеются: «Как девка, просватается и упорхнёт из колхоза». Бывало говаривали: «Сын глядит в дом, а дочь — вон». А тут всё наоборот…
Вернувшись домой, она на столе у Васи заметила карточку: девушка с косами.
— Так вот ты какая!..
Мать взяла карточку и долго всматривалась в светлое лицо:
— Ничего, глаза добрые… И где-то я видела эти глаза? И эти губы… Даже о чём-то вроде говорила с ней? Когда это было? — Но припомнить она не могла. Подумав, укорила:
— Уж очень долго ты, девка, мучаешь парня!.. К чему такое?.. Его испытывать нечего, — он у меня чист, как ясное стёклышко!.. Однолюб!..
Катерина Савельевна затопила печку в горнице. Если приедет Вася — погреется. Начистила чугунок картошки и поставила варить на плиту.
Девка, наверно, тянет парня к себе в семью, а Вася не решается сказать матери обо всём, — не хочет сердце ранить. Сын догадывается, что она, Катерина, из своего колхоза никуда не поедет. И её надо понять: сватов дом, может быть, и хорош, но не свой. Тут она — хозяйка, весь порядок ею заведён, а там пришлось бы приглядываться да приноравливаться. Это не в её характере. Если Вася начнёт сманивать — она скажет прямо: «Я ещё на печке не лежу! А уж когда придётся лечь, так лучше на свою…»
На дворе захрустел подмороженный снег. Катерина Савельевна прислушалась. Стукнули лыжи, поставленные возле крыльца. Вася! С детских лет ставит лыжи туда же и с той же аккуратностью, с какой ставил отец!..
Она вышла в сени и распахнула дверь.
— Заходи, гуляка!..
В полосе света стоял сын, красный от морозца. Чёрная вязаная фуфайка на нём заиндевела. Вокруг шеи — незнакомый шарф с белыми и голубыми полосками на концах. Тоже покрылся пушистым инеем. От спины подымался пар. Такому разгорячённому и простудиться недолго. Ну как было не прикрикнуть на него? Ведь родной — жалко! Думала — обидится да огрызнётся, а он чуть слышно проговорил:
— Не ругайся, мама…
— Да как же не ругаться? Чуть не голый по морозу бегаешь!.. Вижу: тридцать пять километров прямиком летел…
В доме потребовала:
— Снимай… шарф дарёный! И фуфайку тоже! Садись к печке.
Фуфайку Катерина Савельевна повесила на верёвку, натянутую над плитой, шарф задержала в руках: «Ничего, связано ладно!..»
Оглянувшись на умолкшую мать и увидев шарф у неё в руках, Вася, теперь уже громко и решительно, повторил:
— Не ругайся, мама! — и тревожно добавил: — Я не зря бегаю, — Трофим Тимофеевич тяжело больной.
— Ну-у? — Катерина Савельевна кинула шарф на верёвку. — Что такое с ним? Доктор что говорит?
— Лёгкие простудил… Да и сердце слабое…
— А ты молчишь! Будто мне до старика дела нет? И о себе — ни звука. Больше недели домой не показывался! Шаров собирался в милицию заявлять: пропал человек без вести!..
Сын молчал, опустив глаза.
Запахло горелой шерстью: на раскалённой плите дымились пушистые кисти пёстрого шарфа.
— Ой, батюшки, спалила!.. — Катерина Савельевна схватила шарф и, обжигая ладони, затушила искры.
Вася и при этом не поднял головы.
Поохав, мать повесила шарф себе на шею. Её рука, как бы сама собою потянулась к голове сына и шевельнула мокрые волосы.
— Будто в бане был!.. Надо же соображать немного… Позвонил бы по телефону в контору — послали бы за тобой коня. Или шёл бы ровненько, в тёплой своей одёже… А то побросал там всё…
Вспомнив о Дорогине, спросила, кто там с ним остался.
— Говоришь, дочь? Пульс у него какой?.. А заботливая она?
Вася едва успевал отвечать на расспросы.
На горячую плиту полилась вода через край чугунка, в котором варилась картошка. Заклубился пар. Катерина Савельевна сняла с плиты чугунок, отнесла на стол, нарезала хлеба, налила в стаканы молока.
— Отогрелся? — спросила сына. — Садись за стол. Будем ужинать.
Помолчав, мать, не глядя на сына, спросила:
— Как звать её? Хоть сейчас-то скажи…
— Верой…
И они опять замолчали.
«Имя хорошее. Сама-то какая? Уживчивая ли?..»
Катерина Савельевна боялась, что расплачется при сыне, а этого делать нельзя: пусть улетает из материнского гнезда с лёгким сердцем.
В ту ночь она не сомкнула глаз.
Двери горницы были закрыты: там спал сын. В кухне на столе горками лежало глаженое бельё. Катерина Савельевна принесла из чулана чемодан, с которым покойный Филимон Иванович ездил на конференции и совещания, и начала укладывать рубашки.
А как же сад? В чьи-то руки попадёт он! Вдруг на место Васи придёт неумелый или нерадивый человек и уронит дело, которому столько труда, забот и любви отдал Филимон? Нельзя этого допустить, нельзя. Пойти бы туда самой, но ведь придётся всему учиться… Надо завтра же поговорить с Шаровым.
На полосатой рубашке — заплатка. Там подумают — старьё собрали… Катерина Савельевна отложила рубашку в сторону, — её можно будет перешить внучонку, — и, бесшумно открыв дверь, в одних чулках вошла в горницу, чтобы принести оттуда отрез синего сатина, который покупала себе на платье. Но и от таких легких шагов Вася проснулся. Она сказала, что до рассвета далеко, можно ещё поспать.
— Сегодня не праздник, — возразил сын. — Надо в сад идти. — И для убедительности добавил: — Пора приниматься за обрезку яблонь, а то не успею…
Горячего завтрака не стал ждать.
Мать достала ему отцовский полушубок.
— Вот… наденешь.
Поверх полушубка положила шарф с такими же, как раньше, полосатыми и пушистыми кистями. Вася благодарными глазами посмотрел на мать, оделся в отцовский полушубок и, положив в карман новенький секатор, вышел из дому. Мать слышала, как он взял лыжи, как хрустнул заледеневший снег под ними, как стукнула калитка… Вздохнув, она прошла в горницу и включила свет. С фотокарточки, стоявшей на васином столе, на неё смотрела Вера и чему-то улыбалась.
Катерина Савельевна взяла карточку в руки, подержала перед глазами и заплакала.
— Я — мать… — проронила, утирая слёзы. — И я желаю вам, дети, добра, счастья…
От бессонной ночи у неё разболелась голова, но она чувствовала, что не сможет сегодня лечь в постель. Поставила карточку на место, выключила свет и вернулась в кухню. Пока шила рубашку — в окна заглянуло утро. Пора бы на ферму, а она ещё не выходила к Бурёнке. Пуговицы придётся пришивать вечером…
Под окном мяукал голодный и озябший кот. Катерина Савельевна впустила его; вспомнив, что ещё ничего не ела, хотела растопить печь, но тут же и раздумала. Зачем палить дрова? В доме ещё тепло. Готовить завтрак только для себя — не привыкла. Хлеб есть, молоко будет. Больше ничего и не надо.
Мурзик, попробовав кислого молока из банки, повернулся к хозяйке и замяукал, широко открывая розовую пасть.
— Что губы воротишь? — заговорила с ним Катерина Савельевна. — Сам виноват — пробегал.
Кот подошёл к ней и потёрся о ногу.
— Ну, ладно, — улыбнулась она и взяла подойник, — пойдём Бурёнку доить. Будет нам с тобой парное молоко…
В доме Дорогиных стояла та ненадёжная тишина, какая в глубокие ночные часы иногда на короткое время посещает палаты тяжело больных. Она готова в любую секунду исчезнуть на своих бесшумных крыльях, уступая место или резкому вскрику, или тяжкому стону, или облегчённому вздоху.
Поверх жестяного абажура накинута газета, и свет керосиновой лампы, падая на пол, не беспокоит больного. Он лежит с закрытыми глазами; судя по дыханию, спит. В полумраке его лицо с заострившимся носом казалось вырезанным из кости. Борода чуть заметно пошевеливалась на груди.
Рядом с постелью стояли на тумбочке флакончики с лекарствами, стакан с водой, ваза с вареньем, тут же лежали капельница и градусник.
Вася сидел на стуле, под лучом света, со старой книгой в руках, которую он перелистывал так осторожно, что бумага не шелестела. Время от времени он, замирая, прислушивался к дыханию больного; поворачивал голову в сторону двери и тоже прислушивался. Оттуда не доносилось ни звука. Наверно, Верунька уснула. Пусть отдохнёт. Измаялась она.
На полях книги то и дело встречались пометки: Трофим Тимофеевич спорил с автором.
В этой комнате, среди книг с пометками, тетрадей с записями и оттисками разрезов плодов, с вырезками статей из газет и сотнями фотографий в папках, с бесчисленными альбомами, в которых хранились открытки — картины художников, Вася чувствовал себя духовно богатым человеком. Перед его взором проходили столетия труда, борьбы, подвигов и открытий русских людей.
Взглянул на Дорогина. Его жизнь — для народа. Недаром профессор Желнин в первом томе своей большой научной работы отвёл его яблоням три десятка страниц!.. Поднялся бы отец скорее. Много добра ещё может сделать…
Вера прилегла в соседней комнате, не погасив лампы. За время болезни отца она привыкла спать чутко, — от малейшего шороха может проснуться. Было бы лучше, если бы, ложась в постель, закрыла дверь, но она не согласилась. А Вася не стал настаивать. И без того едва уговорил отдохнуть.
— Не могу я так, чтобы ты дежурил, а я спала, — возражала она. — Не могу.
— Ты три ночи не сомкнула глаз.
— Ничего… Только бы папе стало лучше…
— Можно подумать, не доверяешь мне… не надеешься.
— Ну, что ты, право!..
Уступая его настойчивости, Вера ушла в свою комнату. Вася обещал разбудить её в полночь. Но прошло и два и три часа ночи, а он всё откладывал: «Пусть ещё поспит… »
Пора переменить компресс на лбу больного. Но, присмотревшись к нему, Вася заметил перемену. Приложил руку. Температура явно снизилась. Компресс больше не нужен.
Оглянувшись, Вася увидел Веру и в её глазах прочёл: «Упрямый! Я же просила разбудить в полночь…». Шагнул навстречу и шёпотом сказал, что отцу стало лучше.
Вера подошла к больному, взяла его руку, подержала, считая пульс, и утвердительно кивнула головой.
— А врачу всё-таки надо позвонить. Я обещала — в двенадцать…
Они вышли в переднюю, где висел телефон, и Вера сняла трубку.
Стоя рядом с девушкой и прислушиваясь к разговору, Вася не сводил с неё глаз. Лицо у неё всё ещё было заспанное; на румяной щеке виднелась белая чёрточка — след, оставленный рубчиком подушки. Немножко спутанные лёгкие пряди светлых волос закрывали верхнюю часть лба, а распушившиеся длинные косы рассыпались по спине.
Судя по портрету на стене, она похожа на мать. Наверно, вот такой же синеглазой и светловолосой, умной и энергичной, весёлой и, в то же время одержимой большими думами, обаятельной девушкой, Вера Фёдоровна прибыла в ту далёкую, непроезжую, кандальную Сибирь.
Закончив разговор и повесив трубку на рычаг, Вера повернулась к Васе. Он, очнувшись от раздумья, спросил:
— Ну, как? Что говорит врач?
— Успокаивает: «Кризис миновал»… Утром придёт и посмотрит… А пока, говорит, твой черёд спать.
— Как ты можешь шутки шутить?!
— Я — серьёзно. Надо и тебе отдохнуть. А завтра — марш домой! Тебя там, однако, потеряли…
Они вернулись в комнату больного. Он дышал ровно и облегчённо. Его большой, перерезанный двумя глубокими морщинами, лоб слегка посветлел от испарины. Вера взяла платок и осторожно провела им по лбу. Васе сказала, что разбудит его на рассвете, и пошла стелить постель на старом диване, который стоял в её комнате.
Он больше не возражал. Наоборот, ему было приятно выполнить её желание.
Оставшись один в комнате Веры, Вася долго лежал с открытыми глазами; опасался, что как только заснёт — сразу захрапит. Говорят, иногда он, сонный, даже принимается разговаривать, покрикивать на собаку или на зайца, вспугнутого в неурочное для охоты время. Ведь так можно испугать Веруньку, разбудить отца…
Интересно, что она сейчас вяжет? Кружева? Воротничок к платью?..
Жаль, что охота уже кончилась. Поискать бы для неё в полях огнёвку. А ещё лучше на воротник — чернобурку! Хотя и редко, но попадаются такие лисицы. Охотники видели одну возле сада… Если походить подольше, то можно и отыскать. Где-нибудь мышкует на опушке леса… Да вот она, вот! Совсем недалеко! И ветер встречный, и снежок валится с неба, и лыжи двигаются бесшумно — можно подойти на выстрел. Где-то был патрон с картечью. Ах, чёрт возьми, оставил дома!.. Надо крикнуть Трофиму Тимофеевичу, он где-то близко идёт по лесу, — у него непременно должны быть патроны с картечью. Э-эй!. Нет, кричать нельзя, — чернобурая и без того насторожилась… Вон метнулась в сторону, отбежала на сугроб, поднялась столбиком и насмешливо помахала лапкой… Хорошо! Чего же тут хорошего?..
Но незнакомый голос обрадованно повторил — «Хорошо!», и Вася вскочил с дивана. Огляделся. В комнате уже было светло. За дверью Верунька разговаривала с женщиной…
Быстро одевшись и пригладив волосы, Вася вышел в переднюю. Возле вешалки, где виднелось пальто с воротником из чёрного каракуля, стояла ещё совсем молодая, но уже беловолосая, вероятно пережившая какое-то душевное потрясение, женщина в белом халате. Врач. Вася многое слышал о ней.
— Вечером навещу больного, — пообещала она.
— Маргарита Львовна! Вот познакомьтесь… — сбивчиво заговорила Вера, — Наш… папин друг… Василий Бабкин.
— A-а, это вы и есть! Слышала, слышала… — оживилась женщина. — И очень рада, что вы опять здесь. В такие минуты нельзя без друзей. Одной Верочке было бы трудно дежурить возле больного…
Маргарита Львовна собиралась уходить, и Вера глазами указала Васе, что надо подать пальто. Он заторопился и сделал это неловко.
— Ничего… — сказала Маргарита Львовна, поправляя пальто на плечах, словно у неё там были погоны. — После фронта я ещё не привыкла к такому вниманию…
Только после того, как они проводили врача, Вася разглядел неожиданную перемену в облике Веры. Её светлые пышные косы были впервые ещё неумело, уложены вокруг головы, и девушка выглядела выше и стройнее, чем раньше.
Она взяла Васю за руку и сказала:
— Пойдём! Папа тебя ждёт… — И тут же поправилась. — Обоих вместе…
Трофим Тимофеевич лежал на двух подушках, с приподнятой головой.
— Папа! Вот Вася…
— Узнаю… — заулыбался старик.
— Я хотела сказать — он собирается домой. Его там заждались.
— Ну, что же… Дела, однако, поторапливают… А надолго ли?
Вера и Вася стояли, не замечая, что держат друг друга за руки. Трофим Тимофеевич, как бы заранее соглашаясь со всем, положил ладонь на их руки и негромко сказал:
— Садитесь.
Они взяли стулья и подсели к нему. Старик шевельнул головой:
— Вижу, расхворался я поперёк всему…
— Болезнь ни о чём не спрашивает, — молвил Вася. — Дело такое…
Трофим Тимофеевич присмотрелся к косам дочери, уложенным вокруг головы, подумал и сказал решительно:
— Я скоро встану…
В сумерки по улице Луговатки промчался незнакомый гнедой конь, запряжённый в лёгкий ходок с коробком из черёмуховых прутьев, в котором сидели двое — парень в темносиней кепке и девушка в светлоголубом платке с белыми крапинками.
Женщины, завидев чужого коня, заранее вставали в сторонку и с нескрываемым любопытством всматривались в седоков.
Парень здоровался с ними кивком головы, а сам добротными тесёмными вожжами поторапливал коня, который и без того, широко кидая мохнатые ноги, летел вихрем. А девушка, чувствуя, что все встречные стараются разглядеть её лицо, сидела с опущенной головой и изредка поправляла платок, словно боялась, что ветер сорвёт его и унесёт прочь.
Провожая лукавыми глазами ходок, женщины подталкивали одна другую и посмеивались:
— Ой, батюшки!.. Катеринин Васька невесту мчит!..
— В годах парень, пора и храбрости набраться!..
— Своими деревенскими брезговал, поглядим— какую отхватил?!
Всех озадачивал чужой конь.
— Не к добру это, бабоньки!..
— Выходит — соседская девка на нашем парне женится!
— Как бабы, ни судите, а с его стороны бессовестно мать родную бросать…
Вере казалось, что у коня нет настоящей резвости, и время тянется лениво, и сумерки не хотят сгущаться. Скорей бы доехать да отвести несуразные смотрины. Как-то встретит свекровь? Расставанье с сыном для неё — удар. Хорошо, если бы Васе удалось сговорить мать переехать вместе с ним… Вместе… Ещё неизвестно, когда сам-то переедет. Ей понятно, что он не может бросить сад на кого попало. Вот если бы Капа вернулась домой…
Всюду зажигались огни, постукивали ворота, — хозяйки впускали во дворы коров, вернувшихся с выпаса.
Бабкин направил коня к дому с тёмными окнами. У ворот, подымая голову, мычала бурая корова с широко раскинутыми кривыми рогами.
Передав вожжи Вере, Вася выпрыгнул из коробка, прошёл в калитку и, открыв ворота, впустил Бурёнку, потом ввёл коня во двор. Сунув руку за наличник, достал ключ, и через секунду они уже были в кухне.
— Проходи в горницу, — сказал Вася, включая свет. — Чувствуй себя, как дома…
Вера вошла, оглядела стены. Вот портрет Васиного отца в коричневой раме, по обе стороны — похвальные грамоты с многочисленных выставок садоводства. Вот групповые снимки: председатели колхозов, участники совещаний… Присмотревшись к одному из снимков, Вера спросила:
— Это в котором году мама снималась?.. Ты знаешь, на краевой конференции сторонников мира мы сидели рядом! Она-то меня, конечно, не запомнила: я для неё — незнакомая девчонка… Мама такую речь сказала, что в зале плакали. Честное слово! Я как будто сейчас слышу её голос…
Вася взял руку Веры и крепко сжал: вот с такой же теплотой она вспоминала о своей матери.
— Надо сговорить маму переехать к нам, — сказала Вера.
— Не захочет расставаться со своим колхозом, с домом…
— А лучше бы она жила с нами.
— Нет, об этом говорить бесполезно. Я маму знаю…
Во дворе всё громче и громче мычала Бурёнка. Вера взяла подойник и, надев фартук свекрови, пошла доить корову, Вася подумал — может, это и к лучшему, что мать задержалась на работе, и начал накрывать стол.
В дверях показалась соседка, остроглазая женщина с тонкими губами, с которых, казалось, никогда не сходила ухмылка.
— Меня Савельевна просила коровку запустить, подоить, — заговорила она, — а тут, гляжу, новая хозяюшка объявилась! Совет вам да любовь, миленькие!
Бабкин не успел ни слова сказать в ответ, как вошла вторая соседка и, манерно удивившись, что Савельевны всё ещё нет дома, заглянула в горницу.
— А ты один?
— Как видите.
Чтобы ещё кто-нибудь любопытный не забежал на огонёк, Бабкин надел кепку и вслед за соседками вышел во двор. Там он сказал Вере, что отправляется в сельпо и вернётся через несколько минут. Ей было неприятно оставаться одной, но она промолчала, поняв, что Вася спешит, пока не вернулась мать, что-то принести к ужину.
В коровьем закутке было уже темно. Вера не видела ни вымени Бурёнки, ни подойника; доила, прислушиваясь к всплескам струек молока. Корова смачно пережёвывала жвачку. Вымя у неё было большое, умело раздоенное, молока много.
Всё здесь нравилось Вере, как в своём родном доме, и чувство стеснённости и робости, с которым она ехала сюда, исчезло.
Закончив дойку, она несла подойник, прикрытый полотенцем. В углу двора пофыркивал конь. Наверно, к перемене погоды. Где-то на высоком тополе попискивали скворчата. Шелестя жёсткими крыльями, привязчиво кружилась летучая мышь. Вот-вот сядет на фартук, а ещё хуже — на платок. Отмахиваясь от неё, Вера чуть было не разлила молоко. Она не слышала, как стукнула калитка; столкнувшись с женщиной, вздрогнула от неожиданности. И та тоже вздрогнула.
— Денисовна, это — ты?
— Нет. Это… я, — вымолвила Вера.
В углу двора снова зафыркал конь, и Катерина Савельевна поняла, что приехал сын. Не один!
— Ой, что же это я!.. — всплеснула она руками. — Думала — у меня тут соседка управляется…
Она взяла Веру за плечи и, приблизив к себе, заглянула в глаза, а потом поцеловала в губы.
— Здравствуй, доченька!.. Давно приехали?
— Перед потёмками… Вася в магазин пошёл…
Катерине Савельевне понравилось, что будущая сноха сразу принялась за хлопоты по хозяйству, и она потрепала её по плечу.
— Проходи в дом…
Там, расставляя на столе молочную посуду, спросила о здоровье Трофима Тимофеевича. Вера, разливая молоко по кринкам, рассказала об отце. Они разговаривали, не приглядываясь и не примериваясь одна к другой, — у обеих было такое ощущение на душе, что они толкуют не впервые, что если не всё, то многое знают одна о другой.
Вошёл Вася. В руках у него была бутылка вина. Остановившись посреди кухни, он не знал, куда её девать, — поставить ли на стол, отдать ли матери, и что сказать при этом? А Катерина Савельевна, занятая с Верой хлопотами по хозяйству, не сразу заметила его. Набравшись духу, Вася начал громко:
— Ну вот, мама… — Голос его вдруг осекся. — Это… Ты понимаешь… моя Вера…
— Опоздал, парень, — добродушно улыбнулась мать. — Мы тут без тебя во всём разобрались.
— Вот и хорошо!..
Сунув бутылку на подоконник, Вася повернулся к двери. Сейчас он сбегает за сестрой и зятем. Но мать окликнула его:
— Погоди! Завтра зарегистрируетесь, тогда, как следует, устроим вечер. И своих и знакомых, хороших людей позовём. А сегодня посидим одни.
Рано утром Василий пошёл к Кондрашовым, чтобы поговорить с Капой. Он не знал, что вместе с нею в Луговатку приехал Колбак Тыдыев.
…Тыдыев в первый же день после своей свадьбы, справленной на опытной станции, напомнил Капе, что надо им съездить в Луговатку, хоть на денёк.
— Тёщиных блинов захотел? — шутливо спросила Капитолина и принялась целовать мужа. — Успеешь, золотко! Сейчас у нас с тобой много работы… А блинов я тебе сама напеку. Ха-ха. Не хуже мамкиных!..
Упорное нежелание Капитолины познакомить его со своими родными настораживало и, в известной мере, даже оскорбляло Тыдыева. Но он верил жене и постепенно нашёл объяснение: «Наверно, Капа боится, что её родные начнут упрекать: за нацмена вышла, за узкоглазого!..» Или ещё какими-нибудь другими словами… А когда он на выставке услышал от Василия Бабкина, что у Капы есть сынишка — земля под ним покачнулась. Какая подлость! Какой обман!.. Уж не этот ли Бабкин был отцом ребёнка, которого она утаила. И неспроста. Даже в паспорт почему-то не записан… Тыдыев не мог сдержать ярости, наговорил грубых слов, и они разбежались в разные стороны. Праздник, каким была выставка, омрачился для обоих. Из всего, что было сказано на совещании ни одного слова не запало в память..
В предпоследний день, припугнув разводом, Капа заявила, что уезжает к матери. Тыдыев встревожился, примчался на вокзал и долго уговаривал Капу вернуться к нему в гостиницу.
А дома он стал допытываться — что же толкнуло жену на обман, почему она не сказала, что у неё растёт сын? Капитолину передёрнуло.
— Боялась, что ты меня… бросишь, — повинилась она.
Правду ли говорит? Ведь сама уже собиралась оставить его. Вовка может перетянуть к себе. Она — мать!
И Тыдыев спросил — сколько лет сыну.
— Я не считала, — вскинула голову Капа, разгадав мужа — Вовка — мамкин. Ха-ха. Она и деньги получает.
— Алименты? А… кто отец? Где живёт?
— Ну как тебе охота — про всё это? Душу выматываешь!.. Никаких нет алиментов. От государства получаем. Понятно? Матери-одиночке полагается…
— Ты… одиночка! А я не живой, что ли? Худо сказала! Совсем худо!..
Он задумался: кажется, Капа говорит правду? Мать-одиночка. У Вовки нет отца. И вспоминать о нём она как будто не хочет. Жизнь может пойти по-хорошему. А его, Колбака Тыдыева, жена совсем не знает. В его груди хватит тепла для парнишки. Он будет говорить о нём: «мой балам». Если… если всё правда. Но пусть никто, никакой другой мужчина не смеет называть мальчика своим. Никто и никогда! Парнишка, она говорит, черноглазый? Хорошо! Волосы светленькие?! Ну, что же, может, потемнеют, когда подрастёт. А то и так ладно. У сестрёнки Чечек тоже волосы не совсем чёрные…
Вскоре Тыдыев возобновил разговор, попросил метрики.
— Там они, — кивнула Капа в сторону Луговатки— Я же говорю: мамкин сын. И мамка на Вовку получает деньги…
Вот уж этого совсем нельзя терпеть. Это большой обман!
И Тыдыев стал настаивать на поездке в Луговатку. Капа отговаривала: лучше съездить летом, по хорошей погоде. Она боялась, что муж пойдёт в сельсовет и заявит, что нет больше матери-одиночки. Тогда бабушка выкинет Вовку. Придётся брать парнишку к себе, а от этого жизнь может испортиться. Сейчас Колбак говорит: «балам», «балам», а рассердится на что-нибудь — начнёт ругать «безотцовщиной». Знаю я их, мужиков! Сердца у них не надолго хватает. А мамка обратно Вовку не примет: неинтересно без пособия-то!
В мае Тыдыев объявил, что не согласен дальше откладывать поездку. Он готов поехать даже один. И Капитолине пришлось уступить.
В Луговатке он сразу же потребовал метрики. Пока вчитывался в каждую строчку, Акулина Селиверстовна, мать Капы, поджав синеватые губы, следила за ним раздосадованными глазами. Она злилась на дочь за то, что та, нежданно-негаданно, заявилась с мужем. Шила в мешке не утаишь. Соседи видели — по всей деревне разнесётся: «Капка замужем!» До сельсовета слух дойдёт, и тогда считай пособие пропавшим! Перестанут платить по доверенности. А ведь пятьдесят рублей — деньги!.. Жалко… Да ещё, чего доброго, прицепятся: почему сразу не сказали? Столько месяцев получали незаконно! В суд могут подать…
В метриках: «Кондрашов Владимир». И всё. Отчества нет. У Тыдыева отлегло от сердца. Капа говорила правду — отца забыла. Всё хорошо! Колбак подозвал жену, провёл пальцем по пустой строке:
— Вот тут надо написать: Колбакович. А сюда добавить: Тыдыев. Кондрашов-Тыдыев.
— Я же тебе говорила!.. — подхватила Капа. — Можно. Место чистое!
— В сельсовет пойдёте? — шевельнула побелевшими губами Акулина Селиверстовна. — Ну и отвечайте сами за всё! И забирайте своего Вовку! Даровых нянек нету для него…
Её никто не слушал. Капа через огород побежала к лужайке, где играли дети:
— Сыночка!.. Золотко!..
Тыдыев шёл за ней.
…Сегодня Акулина Селиверстовна пригласила родственников на блины. Первым примчался на новеньком мотоцикле Герасим Матвеевич. Увидев Бабкина у ворот, объяснил:
— Заехал позавтракать. Сестру проздравить, — И стал зазывать: —Ты заходи, Васютка. заходи.
У крыльца им повстречался черноглазый мальчуган со светлыми кудряшками на круглой голове. Он держал в руках кулёк — первый в жизни дорогой подарок. К нему сбежались друзья — мальчуганы и девчушки, и он стал оделять всех конфетами:
— Тятька привёз!.. Сладкие-пресладкие!..
— Посидим минутку, — говорил Герасим Матвеевич, пропуская Бабкина вперёд себя. — Я в поле тороплюсь. Но мы успеем всё обсудить, как следует. Для твоей пользы. По-хорошему.
С порога он крикнул в горницу.
— Капитолина, свата к тебе привёл!
Капа вышла в кухню и степенно поздоровалась. За ней показался Тыдыев.
— Как старший брат, — продолжал Герасим Матвеевич, — даю совет: принимай сад! Со всей славой! С почётом!..
— У меня мужик есть! — ответила Капа и глянула на Колбака. — Его дело решать. — С гордостью добавила. — Там-то он тысячу получает!
— Поверь, зятёк, — принялся Кондрашов убеждать Тыдыева, — не хочется мне славу в чужую семью упускать. Вставай в коренники, Капа — в пристяжки. На опытной-то станции ты — под началом, а здесь будешь главным.
Тыдыев молчал.
— Правление тебя примет на зарплату. Вот поверь мне — примет, — уговаривал Герасим Матвеевич.
— Так нельзя решать, — покрутил головой Тыдыев. — Я не могу… У меня научная работа…
— Перевози виноград сюда. Делай опыты. Земли хватит…
Акулина Селиверстовна пригласила гостей в горницу. Вася сказал, что его ждут дома, но Кондрашов подхватил его под руку.
— Я тебя потом на мотоцикле доставлю…
В горнице снова повернулся к Тыдыеву:
— Васютка сад бросит… Тогда правление за деньгами не постоит, потому — положение безвыходное…
«А вот не брошу зря!» — мысленно возразил Василий, досадуя на неприятную болтовню Кондрашова, и решил до поры до времени не поддерживать разговора о передаче сада.
Через день после праздничного вечера, последнего в материнском доме, Василий рано утром запряг коня. Катерина Савельевна, уложив подарки, на прощанье поцеловала невестку:
— Будь, доченька, счастлива! Желаю тебе: лихого слова никогда не слышать, пасмурных дней не видеть.
— А ты, мама, вместе с Васей приезжай к нам. Всех родных в гости позовём…
— Приеду. Приеду… А сначала его к тебе провожу…
Ты не горюй, не кручинься… Я помогу ему с передачей сада всё устроить поскорее. Ну, в добрую минуту…
Катерина Савельевна медленно закрыла ворота и, положив руки на верхнюю жёрдочку, долго смотрела вслед удалявшейся тележке. По её щекам текли слёзы…
Вася и Вера ехали молча. На развилке дорог, — одна вела в Гляден, другая — в сад луговатского колхоза, — они расстались. Поцеловав жену, Бабкин выпрыгнул из коробка. Вера, принимая вожжи, опустила голову.
— Я ведь скоро… Скоро… — говорил Вася. — А так сразу бросить сад не могу. Ты понимаешь… отец растил. Не могу… Пока найдут хорошего садовода. Но я завтра же куплю мотоцикл. Мне все наши мотоциклисты советуют. Буду приезжать…
Боясь расплакаться, Вера тронула вожжи.
Бабкин снял кепку — на прощанье помахать жене. Но Вера ехала, не подымая головы. Всё дальше и дальше. Вот уже едва видна. Если сейчас даже и оглянется, то всё равно не отыщет его среди полей.
Вздохнув, Вася надел кепку и по обочине дороги медленно пошёл в сторону сада. Под его ногами хрустела мелкая прошлогодняя полынка.
Глава тридцать пятая
Не каркали вороны, не кашляли бурундуки, не кружились ласточки над землёй, — ничто не предвещало дождя. Второе лето свирепствовала засуха…
Вася мчался на мотоцикле. Упругий жаркий ветер трепал рубашку на его спине, пытался заломить козырёк фуражки, туго надвинутой на лоб, разогревал щёки, давно задубевшие под беспощадным солнцем. Молодому мотоциклисту недостаёт очков. Когда он купит их, будет ездить ещё быстрее.
Впереди, во всю ширину улицы, подымая ленивую тучу пыли, понуро двигалось стадо исхудавших коров. Равнодушные к машинному стрекоту, который когда-то был для них страшнее свиста пастушьего кнута, они брели, не оглядываясь, не прибавляя шага. Пришлось сбавить скорость до самой тихой и осторожно пробираться возле палисадников.
Ездить Вася научился в одну неделю. Живя в саду, каждый день наезжал в Гляден. А в Луговатку — раз в неделю: чувствовал себя отрезанным ломтем, тем более, что матери не было дома. Из-за большой засухи скот, отправленный годом раньше в Кедровский район, пришлось оставить там на выпаса и новую зимовку. И ещё три стада угнали туда же. Нужно заготовить сено, построить временные дворы… Много хлопот у Катерины Савельевны. В Луговатке она появляется редко. В доме хозяйничает его старшая сестра.
Неожиданно Вася столкнулся с Капой. Пережидая стадо, она, располневшая, стояла спиной к палисаднику. За её широкую юбку держался Вовка, одетый в лёгкую матроску. На голове у мальчугана была полотняная бескозырка с чёрными лентами, на концах которых поблёскивали золотистые якоря.
Вася остановился:
— Здравствуй, Капитолина Матвеевна!
— A-а, навеличивать принялся! — громко и горделиво рассмеялась Капа, сложив руки на колыхавшийся живот.
А Вася уже разговаривал с Вовкой:
— Тебе, матрос, нравится моя машина?
— Это не машина… Машина, которая легковушка…
— Ничего, ездить и на этой весело! Хочешь прокатиться?
Ещё не видала земля такого мальчугана, который не хотел бы прокатиться на любой машине. Вовка подтвердил это звонким «Ага!» и, подхваченный дядей Васей, взобрался на зелёный бачок «Ижевца» и ухватился за рогали.
— Ты смотри! — пригрозила Капа мотоциклисту, когда тот разворачивал машину в улицу, освободившуюся от коров. — Везёшь не мешок репы, а человека! Ха-ха-ха… Своего-то не успел завести, тихоня! Не привык возить маленьких-то…
Провожая глазами мотоцикл, едва заметный в туче пыли, она проглотила смех и всполошилась:
— Ой, упадут! Ой, ухаб! Уронит ребёнка… — Испуганно взмахивала руками. — Пропал Вовка!.. За деревней расшибутся!..
Когда вдали снова показался мотоцикл, она побежала навстречу, тяжело переваливаясь с ноги на ногу. Они встретились на середине улицы. Подхватив мальчугана подмышки, Вася поставил его перед матерью:
— Получай своего наследника!
— А потише не мог? Перепугал меня до смерти! Не что-нибудь, а ребёнка доверила тебе…
— Я же не в полную скорость…
— Головка не болит? — встревоженно склонилась Капа к сыну.
— Хорошо, мамка!.. Скажи тятьке: хочу таку машину!..
Положив руку на плечо сынишки, Капитолина подняла носик и снова расхохоталась:
— Тебе бы в жисть не рассчитаться за него! Не со мной, а с моим мужиком…
— У тебя, я помню, не болело сердце за сына. Своим не считала…
— А вот теперь переменилась! И мужик мой ужасно любит Вовку. Больше, чем меня! Тьфу, тьфу, не изурочить бы!.. Я даже боюсь, что нашего совместного не будет так любить…
— Мамка! Мамка! — Вовка дёргал за юбку. — Ты про кого?..
— Ой. что это я! — спохватилась Капа. — При ребёнке такое говорю.
Вася спросил, надолго ли она приехала в село.
— Может, насовсем…
Постепенно прояснились планы и намерения Капы: к зиме родится маленький, жить с двумя детьми вдали от родных будет трудновато, лучше — возле мамы.
Тыдыев решил осенью переехать в колхоз — на зарплату.
— Не знаю, согласится ли правление… — молвил Вася.
— А я, колхозница, буду на трудоднях, — объявила Капа, — Хочешь — завтра приму от тебя сад.
— Вот славно! Приходи в контору. Договоримся.
Долго ждал Вася этого дня, а дождавшись — задумался: нелегко уходить из колхоза, с которым был связан, как с родной семьёй, всей жизнью, работой, думами о будущем.
На рассвете он уехал в сад. На яблонях наливались плоды. Ветки стланцев устало клонились к земле, а ветки ранеток напоминали початки кукурузы: так много было на них плодов. На прощанье сад порадовал небывалым урожаем! Кусты крыжовника, выращенные из семян, собранных отцом, были особенно дороги. Не проходило дня без того, чтобы Вася не побывал на этом участке. Присматривался ко всему. Перезимовали кусты хорошо. Через месяц созреют ягоды…
Вот они — три десятка кустов. Все выращены из одних и тех же семян, однако у каждого из них есть что-то своё. Они разнятся и по количеству шипов, и по форме листьев. Ясно, что и ягоды у них будут разными по вкусу. Надо всё отметить, всё записать, как делают настоящие селекционеры. Лучше бы перевезти кусты в «Победу», но… нет, он не сможет сделать этого. Он не потревожит сада, в котором всё связано с памятью об отце. А для наблюдения за маточными кустами будет приезжать раз в неделю.
Вася запряг коня в телегу и, пригласив Капитолину, поехал прощаться с лесными полосами. Сидели спиной друг к другу и некоторое время молчали.
День был серый, мягкие тучи, закрыв небо, опускались всё ниже и ниже. Быстрые как молнии ласточки то и дело мелькали перед глазами, едва не задевая земли острыми крыльями. С вершины тополя, опустив голову и став горбатой, ворона жаловалась на то, что у неё разболелась спина. На опушке бора кашлял бурундук, словно он простудился в первое же прохладное утро. Будет дождик. Но на открытых массивах он уже ничего не поправит: тощие низкорослые стебельки пшеницы пожелтели и скрючились. Там земля не вернёт семян. Иное дело — возле лесных заслонов: зимой лежали снега, теперь подымаются хорошие хлеба. Дождик подбодрит, ускорит рост. Тут, пожалуй, вырастет центнеров по двенадцать! Для засушливого года — отлично!.. Не нахлебником явится он, Вася Бабкин, в семью Дорогина, — осенью получит на трудодни и привезёт воз пшеницы!.. В Глядене поймут — надо выращивать леса!.. И он, первым делом, приготовит землю под лесной питомник: в сентябре посеет клён, в ноябре — берёзу…
Вот старая лесная полоса. Кроны тополей давно сомкнулись, а нижние сучья переплелись и превратились в непролазную чащу, изломанную сугробами. Если полосу оставить такой, то зимой её опять всю забьёт снегом, сугроб окончательно поломает клёны, покалечит кустарники, а в двадцати пяти метрах будет чернеть голая земля. Осенью надо обрезать лишние сучья, сделать полосу ажурной, продуваемой, и тогда снег ляжет ровным толстым слоем на всю клетку поля.
— Знаю, — буркнула Капитолина. — Это надо было сделать ещё в прошлом году.
— Не хватило сил.
— В крайности — весной.
— А весной…
— Можешь не объяснять. — И Капа расхохоталась. — Весну проженихался! Что, не мог ты, как все добрые люди, зимой свадьбу справить?.. Не говори, не говори. Всё равно запишу — твоя недоделка.
Осмотрев все лесные полосы, они возвращались в сад. Теперь Капа сидела рядом с Васей и продолжала, вперемежку со смехом, сыпать упрёки:
— Вольготничал много. От работы за бабину юбку прятался. Специально, чтобы на меня да на Тыдыева навалить побольше…
— Он будет на зарплате…
— А тебе что за дело до его зарплаты?
— Неловко за человека. В колхоз и — на зарплату. Вроде сознательный, а… с такими пережитками.
— А ты с какими? Или у тебя — одни недожитки?.. Другие парни женятся — баб в колхоз привозят, а ты вышел замуж! Ха-ха-ха!.. Молчал бы лучше. Не лез бы с критикой.
Конечно, ему лучше молчать. И Вася до самого сада не проронил ни слова. А там, переходя из квартала в квартал, говорил только о том, что нужно было сделать немедленно. Капа, в тон ему, отвечала коротко:
— Вижу.
Но она не умела сердиться, не любила молчать и вскоре спросила — долго ли он будет ходить букой. На её характер — лучше критика, чем молчание. И Вася снова разговорился. Он советовал выкорчевать старые деревья, отжившие свой век, и посадить новые.
— Обязательно новые сорта, — подчеркнул он. — Саженцы возьмите у нас…
— Уже — у вас?! — усмехнулась Капа.
— У Трофима Тимофеевича, — поправился Вася.
— Быстро ты всеми думками перебазировался туда!
Как же, ведь…
Бабкин не дал договорить что-то ехидное. Он предупредил, что осенью сам доставит саженцы новых сортов Дорогина.
— Ладно уж, приготовлю землю. Мне Петренко тоже обещал самолучшие сорта. А Тыдыев привезёт виноградные отводки. Ой. какой у него виноград! Ты бы съездил, Василий, поглядел. Чёрный, розовый — всякий! Один сорт он назвал по-своему — Эркелен. Это по-нашему будет — Нежный. Мне очень глянется это имя. Ягоды сладкие. Такие золотистые, как солнцем налитые! Пойдём, посмотрим, где у нас будет виноградник…
Капитолина продолжала рассказывать об успехах мужа: в прошлом году уже было собрано полтонны винограда, а нынче уродится ещё больше!..
Вот и весь сад. Остаётся только селекционный участок крыжовника. Вася стал грустным и медлительным.
— Эх. бригадир, бригадир! — притворно вздохнула Капитолина. — Бывший бригадир!..
Вася вздрогнул. Вот сейчас спутница упрекнёт: «Уходишь из такого колхоза! И куда? В отсталый!..» И он метнул на неё насторожённый взгляд:
— Ну, чего ещё?..
— Так, ничего… Давеча помешал, теперь скажу. Поговорка есть: «Силен хмель, сильнее хмеля сон, сильнее сна молодая жена». Про тебя! Ха-ха-ха…
— Тебе надо радоваться, что я уезжаю, — остаёшься хозяйкой в саду.
— А я всем довольная!
Они вышли на главную аллею. Вася собирался заговорить о сеянцах крыжовника, но Капа опередила его:
— Мне сегодня Павел Прохорович рассказывал, что на тех, на твоих заветных, на отцовских, кустах нынче — первые ягоды.
— Да, да! И я прошу…
— Не сомневайся. Буду всё о них записывать. О каждом кусте отдельно.
— Когда созреют ягоды — дай мне знать. Звонить к нам просто: Гляден, квартира Дорогина.
Посыпался тихий дождик. Пришлось повернуть к бригадному дому.
«Отцовский», — подумал Вася о крыжовнике. — Так и назовём лучший куст. Может, в сорт пойдёт».
Он попросил вырастить отводки. Это хорошо, когда новинки испытываются одновременно в нескольких местах, на разных почвах.
На сердце стало спокойно, и Вася, прощаясь, пожелал с охотничьим задором:
— Ни пуха тебе, ни пера!
— Пошёл к черту! — дурашливо прикрикнула Капа. — Ха-ха-ха… Теперь, по приметам, всё будет хорошо!
Дождик, осмелев, прибавил прыти. Умытые деревья повеселели.
В доме Дорогиных готовились отметить день рождения Веры.
С тех пор, как Василий переехал в Гляден, прошло десять недель. Он успел привезти из Луговатки, где была лесопилка, тёсу и, с помощью колхозных плотников, покрыл дом новой крышей.
— Добро! Добро! — хвалил Трофим Тимофеевич, оглядывая со всех сторон. — По-хозяйски!..
Утром Вася поздравил жену и уехал в сад. А к вечеру ждали гостей.
В доме всё сияло чистотой. Кузьмовна вымыла пол, сменила занавески на окнах, стёрла пыль с листьев фикуса и, к возвращению Веры с полей сортоиспытательного участка, успела накрыть стол. Встретив именинницу у порога, она спешила порадовать:
— А Трофиму — письмо! Видать, заграничное! От Митрофана такие приходят!..
«Опять этот дядя!.. — поморщилась Вера. — Отца расстраивает. Папа будет упрекать себя: «Я виноват… Не удержал брата от соблазна…»
Она знала Митрофана только по рассказам родных, по письмам да нескольким карточкам, присланным из Америки. Дядя — непонятный, далёкий и чужой — причинил ей не мало неприятностей: приходилось давать ответы на дотошные вопросы о связи с родственником за границей. В душе она ворчала: почему он не возвращается на родину?! Что его держит на чужбине? Всё ещё надеется разбогатеть, купить ферму?..
Вспомнились доллары, которые дядя с надписью «На счастье» несколько раз присылал к дню рождения. Других слов у него будто и не было. И сам он, знать, все силы отдал поискам хоть какого-нибудь, хоть самого мизерного счастья, скучно именуемого «достатком». В письмах уверял: обязательно найдёт! Пусть не скоро, но найдёт… На конвертах, в которых посылал те доллары, писал её имя. А теперь, видать, забыл о дне рождения племянницы. Обо всём забыл…
— А где оно? — спросила Вера, очнувшись от короткого раздумья. — Где это письмо?
Почерк незнакомый. Внизу конверта — чужая фамилия: Джек Саймон. Кто он такой? Странное письмо!..
— Не от Митрофана? — встревожилась Кузьмовна. — От кого же?.. Ты даже переменилась вся.
Распечатав конверт, Вера достала лист бумаги, исписанный карандашом: «Мой дорогой мистер Дорогин! Я имею сообщить Вам печальную весть…»
Кузьмовну до поры до времени попыталась успокоить:
— Что-нибудь о садах… Писано по-английски. Надо перевести слово за словом.
Прошла к столу, взяла англо-русский словарь, карандаш, бумагу и начала переводить:
«Мёртвому терять нечего. Не плачьте по нему. Не тратьте слёз. Ему теперь лучше, чем нам».
Выронив карандаш, Вера схватилась за голову.
«…Ой, ой… А я-то про него… В душе попрекала понапрасну… Папа говорит: красивый был, сильный. Всех парней побарывал. Был… И вот нет его…»
Кузьмовна, заглянув в комнату, потребовала:
— Скажи напрямик — с Митрофаном беда?
— Всё, всё, Кузьмовна, узнаешь. Прочту тебе от строчки до строчки. Только сейчас не мешай, — попросила Вера. — И папе не говори. Я сама…
А как сказать ему?.. Но утаивать такое нельзя. Да и не сумеет она утаить, — отец по глазам увидит — случилось недоброе.
Утирая глаза передником, Кузьмовна ушла в кухню. А Вера переводила:
«…Нам говорили — у вас простые люди рады праздникам. Когда есть работа — можно радоваться. А для Митрофана, для нашего спутника Джима и для меня праздничные дни давно стали адом. Мы имеем 365 праздников в году! Это ужасно! В богатой стране нас, честных людей, настигает голод. Проклятье! Мы щёлкаем зубами и завидуем мертвецам!..»
Было слышно, как в кухне плакала Кузьмовна, называя Митрофана касатиком и соколом. По запылённым щекам Веры тоже покатились слёзы.
Отложив письмо, она принесла папку с фотографиями и разложила их по столу. Вот в саду профессора Хилдрета. На дяде серая роба с капюшоном. Он из шланга опрыскивает яблони. Молодой. Улыбается. Но улыбка вымученная, не осветила лица, не согрела. И весь он какой-то страшный, словно выходец с того света. Вот — на дороге. Наверно, в прериях. Возле автомобиля. Внизу написано: «Собственный!» Судя по всему, это было в лучшую пору его жизни. Рядом — женщина. Почти старуха. С горбатым носом, с глазами навыкате. В дорогом платье. Дядя собирался жениться на ней. Хвалился: «Буду иметь свою ферму. Найму двух работников…» Предел убогих мечтаний! Но вскоре же написал из другого места. Какое потрясение он пережил? То ли горбоносая скончалась раньше времени, то ли предпочла иного? А может, настигло банкротство? Неизвестно. Последней пришла вот эта карточка: на бритом лице прорезались морщины, от шляпы с широкими полями падает тень на глаза, во рту белеет папироса. Дядя сидит на коне, с плетью в руках. А на обороте: «Я — снова в седле! Хотя и не в своём…» И опять несколько лет не было писем. Видимо, в те годы что-то выбило его из седла? Подкралась старость…
Последнюю карточку Вера поставила на середину стола, прислонив к вазе для цветов, которые Василий обещал привезти из сада; остальные положила обратно в папку и, немножко успокоившись, снова занялась переводом:
«…В поисках хоть какого-нибудь заработка мы, старики, побывали во многих штатах. Мы никому не нужны, как лимонные корки. Нам не доверяют: бездомные! — писал Джек Саймон. — Нашим приютом стала дорога, крышей над головой — безжалостное небо. Но какой это приют? Перед нами, старыми бродягами, не было угрозы, что нас оденут в военную форму и отправят на убой в далёкую Корею. Но мы шли и оглядывались. И всё же нас схватили. За бродяжничество! Отвезли в мрачное ущелье в Скалистых горах. Бросили в лагерь. За колючую проволоку. Целый месяц держали, как волков в клетке. На прошлой неделе нам удалось бежать. И мы трое снова двинулись в путь — добывать свой хлеб и масло. Так говорят здесь. А мы и сухой корке были бы рады. Нашу жизнь может продлить работа. Но где найти её?.. Мы забрались на крыши товарных вагонов, притихли, как мыши. Но оттуда нас согнали быки…»
Вера знает, «быками» в Америке народ называет полицейских.
«…К счастью, никто из нас не страдает ожирением, и нас не поймали, — продолжала она разбираться в коряво написанных строчках. — Мы смогли убежать от «быков». Засунув руки в пустые карманы, брели по шоссе в диких горах. Нас оберегала ночь. Раскалённые за день камни дышали жаром. Было душно. По сторонам выли шакалы. А мы шли и шли. Шли всю ночь, хотя у нас подламывались ноги. Митрофан упал. Мы тащили его, взяв под руки…»
Вера перелистывала словарь, торопливо писала слово за словом. — ей хотелось перевести письмо до приезда отца и Васи.
«…На рассвете нашли убежище в камнях под низкорослыми кустами. Свалились и заснули, как мертвецы. Когда поднялось солнце и тень исчезла — жара вытопила из нас остатки сил. Проснулись мы среди ночи. Митрофан лежал в стороне от нас. Лицо чёрное. Руками вцепился в булыжины… Так оборвалась его дорога…»
Сумерки сгустились, но Вера не замечала этого. Она писала, склоняясь над бумагой всё ниже и ниже:
«Мы похоронили старика в камнях…»
Вошла Кузьмовна, засветила лампу и, глубоко вздохнув, спросила:
— Что же теперь… вместо именин-то… поминки, что ли? Чую ведь я… Сказать людям-то про беду?
— Делай, как знаешь…
Кузьмовна ушла. Вера переводила последнюю страницу:
«…Куртку Митрофана продали старьёвщику… Купили марку для этого письма… У нас ещё осталось на пару глотков виски. Мы выпили его в дорожном ресторанчике…»
С улицы доносился стрекот приближающегося мотоцикла. Это Вася. Едет медленно, чтобы не растрясти отца.
Не успеть закончить перевод. И Вера, бросив карандаш, стала дочитывать письмо:
«…И снова бредём по дороге. Куда? Не знаем… Где-то каждого из нас поджидает то же самое…»
Мотоцикл повернул к воротам. Вера, положив письмо, пошла встречать родных.
Глава тридцать шестая
Весной 1953 года в Луговатку приехали из города на двух автобусах и нескольких «газиках» известные учёные, чьи имена то и дело появлялись на страницах журналов и обложках книг. Прибыли также директора и агрономы трёх МТС, председатели всех колхозов района. И сразу же отправились в поля. Машины, у которых колёса были обмотаны цепями, вереницей двигались по раскисшей дороге, разбрызгивая воду из лужиц, раскидывая грязь по сторонам.
Ветер утих, как бы для того, чтобы небо, по-весеннему молодое, могло вдоволь налюбоваться собою, глядясь в многочисленные зеркала апрельской снеговой воды. Да и само небо сияло, как зеркало. Одинокие белые облака, проплывавшие высоко-высоко, казались отражением снежных сугробов, которые всё ещё лежали длинными и довольно широкими лентами возле старых лесных посадок. Чистая грива была полосатой, по-особому нарядной. Вот такой она бывает всего лишь два-три дня в году. Промелькнут эти деньки, и поля сменят ранний наряд на другой, потом на третий, тоже по-своему красивый, более богатый, а в конце лета даже роскошный, но ни один не затмит в памяти этого весеннего платья родных полей.
Шаров сидел за рулём «газика», прокладывая путь колонне машин. Рядом — Штромин. Он всё чаще и чаще наезжал в Луговатку; приглядываясь ко всем новшествам в хозяйстве, советовался с председателем и бригадирами. Теперь секретарь райкома и председатель колхоза смотрели на землю, высвобождаемую солнцем от зимнего плена, и вспоминали минувший год.
…Третье лето свирепствовали суховеи. Ярое солнце раскаляло землю. На пустошах появились такие трещины, что в них можно было засунуть палец.
Дни походили один на другой своими обманчивыми приметами. Обычно, после полудня горячий ветер утихал. В сумерки на горизонте показывались тучи, иногда полыхали далёкие, беззвучные молнии, и люди надеялись, что ночью прольётся дождь. Но по утрам раньше солнца просыпался суховей и подымал пыль до неба. Так прошло шестьдесят три дня.
Пересохли речки, болота превратились в суходолы. Трава сгорела даже на тех лугах, которые в обычные годы считались сырыми. Лишь поблизости лесных полос зеленел высокий эспарцет да густые клевера подымали навстречу солнцу свои розовые султанчики.
На открытых массивах всходы хлебов погибли. Не собрали даже семян. А там, где стояли стеной «зелёные друзья», где было накоплено много снега и где была возможность в апреле и в начале мая, словно одеялом, закрыть влагу разрыхленным верхним слоем, чтобы сохранить её до конца июня, там намолотили по десять, а местами даже по двенадцать центнеров с гектара.
Многие окрестные села жили на государственных хлебных и фуражных ссудах. А в колхозе «Новая семья» и семенами себя обеспечили и на трудодень выдали по килограмму пшеницы…
Осень тоже стояла на редкость сухая. Пласты зяблевой вспашки были похожи на кирпичи. Лемеха у тракторных плугов приходилось клепать два раза в день. Такой уплотнённой и сухой земли Павел Прохорович не видел за всю свою жизнь…
Что сулит им нынешнее лето? Неужели новое испытание, третье по счёту?..
— Осенью я взял пробу, — рассказывал Шаров Штромину, — земля была, как зола! В ней оставался тот ничтожный запас влаги, который называют мёртвым. Ни одно растение не может воспользоваться им. Корни отмерли. Пустоши облысели. Бросовая земля. Только вспашка может спасти её. Но чтобы вспахать всё, нам нужна ещё одна тракторная бригада. И то не управиться в год. Многое надо пересмотреть. Вы знаете. Я говорил на пленуме крайкома…
— Вашими замечаниями заинтересовался Центральный Комитет, — сказал Штромин. — И ваш голос не одинокий… Будут хорошие новости!..
— Нас бы теперь подхватить под руку да помочь. Мы б рванулись вверх! По всем бы отраслям! И государству дали бы всякой продукции в два раза больше и подняли бы трудодень…
Но уже сейчас в Луговатке было чему поучиться. Если из других деревень ушла добрая половина населения, то здесь люди оставались на местах. И в такие тяжёлые годы всё же продолжалось строительство. Недавно выдали на трудодни денежный аванс. Теперь Шарова уже никто не привлекал за это к ответственности. Наоборот, из Москвы приехали экономисты изучать новшества.
Колонна автомобилей остановилась в полях, защищённых лесными заслонами. Севооборот там вступил в свой третий круг. Все вышли из машин и собрались возле той кромки лесной полосы, которая уже освободилась от снега. Пахло прелыми прошлогодними листьями и снеговой водой. Но более всего был приятен тонкий аромат только что проснувшихся, слегка набухших клейких почек бесчисленных тополей, что стояли рядами поперёк всей Чистой гривы. На обочине, пригретой солнцем, уже сияли золотые капельки цветов мать-и-мачехи. А высоко в небе жаворонки рассыпали задорную трель — хвалу весне.
Вторая половина лесной полосы утопала в снегу. Оттуда белое крыло сугроба раскинулось так широко, что всё ещё оберегало добрых две трети полевой клетки.
Те из гостей, кто был обут в сапоги, прошли через сугроб, проваливаясь по колено в зернистый снег. Шарова расспрашивали, насколько велик был снежный покров зимой.
Сугроб закончился тонким стеклянистым гребешком. Дальше — талая земля, от влаги сизоватая, как спелый чернослив. Там ходили колхозники с лопатами, делали неглубокие бороздки и по ним пропускали ручейки, чтобы досыта напоить живой водой землю всей клетки, до самой опушки второй лесной полосы, где белели прямые, как свечи, стволы молодых берёзок, выращенных Василием.
— Если на этом поле, — говорил Шаров, — сохранить влагу до июньской жары, тогда мы опять будем с хлебом.
— Вы что же — четвёртую засуху ждёте?!
— Ждать — не ждём, а на всякий случай готовимся…
Среди гостей был Забалуев.
…Три года назад, Векшина привезла его в отдалённую маленькую артель «Прогресс», расположенную среди гор и лесов. Едва они успели войти в переполненную контору перед началом собрания, как по углам захихикали молоденькие просмешницы:
— Глядите — жениха примчали на смотрины! Лысого!
— Вроде — староват…
— Наверно, больше никуда не пригодился…
Софья Борисовна слышала эти насмешки, потому и говорила долго о его опытности, о его энергии, даже о славе упомянула.
Он сидел, задумчиво опустив голову. Да, была когда-то у него слава, но непостоянная, вроде вешней воды на заливных лугах. Разлилась вода толстым слоем, всюду разлилась, докуда достигал глаз, и Сергей Макарович чувствовал себя карасём на выгуле: привольно, куда вздумал, туда и плыви. Но вот начала скатываться вода, всё быстрее и быстрее, оголились луга, пересохли озёра, и в жабрах захрустел сухой песок — дышать стало нечем!.. Сам виноват — засиделся на одном месте. Пора — в новый водоём. И здесь он себя покажет. Сызнова выйдет в знатные… Он поднял голову. На трибуну шагнул твёрдо и уверенно. Говорил о высоких урожаях, обещал богатый трудодень. Его приняли в колхоз и тут же избрали председателем.
Хозяйство было небольшое. Председателю записывать ничего не требовалось, — всё умещалось в голове.
Хлеб сеяли на маленьких полосках, окружённых лесами. Засухе в эту благодатную долинку был заказан путь. Хлеба и травы там росли хорошие, и в эти трудные годы артель «Прогресс» чаще всего занимала в сводках второе место после «Новой семьи». Кое-кто уже опять ставил Забалуева в пример, а сам он на собраниях и совещаниях громогласно заявлял:
— Обгоню!.. Выйду на первое!..
Теперь он молча ходил по сугробу, косо посматривал на лесную защиту и про себя дивился: «Ишь ты! Вырастил!.. Вон какие деревья вымахали! Кто бы мог подумать. Ведь садил-то прутики…»
Огнев спросил без всякого умысла:
— Ну, какое, Сергей Макарович, твоё мнение?
— А тебе чего надо? — огрызнулся тот. — Чего ты выскакиваешь вперёд других? Мнение, мнение… Дай срок. Потерпи. А я скажу. Скажу. Я не привык молчать…
Сергею Макаровичу уже трудно было удержаться, и он начал пенять:
— Ты посчитал: Забалуев кончился! Остаётся только в сторожа пойти! А сам-то ни тпру, ни ну… Ваша «Победа» всё время где-то внизу сводки… — Он погрозил пальцем. — А насчёт меня ошибся: рано закапывать Забалуева! Рано! Его ещё в ступе не утолчёшь!
— Да что ты, Сергей Макарович? Что ты? — пытался унять его Огнев. — Я тебе желаю добра, успехов…
— Я давно Сергей. И давно Макарович… Видал дуплистые деревья? Те падают от малого ветра. А звонкие, у которых нутро крепкое, те стоят долго. Им ничто нипочём. Бывало, ударишь обухом — звенит сосна, как медная. Вот и я такой же!.. А ты обрадовался…
Прислушиваясь к шумному разговору, знакомые и незнакомые люди уже начали посмеиваться. Огневу ничего не оставалось, как отойти от своего громкоголосого собеседника…
После осмотра полей все вернулись в село и направились в двухэтажный каменный клуб, где было назначено выездное заседание учёного совета сельскохозяйственного института.
Василий издалека заметил Капу в её диковатом оранжевом платье. Она шла серединой улицы, замедляя шаг против каждого дома, чтобы все успели разглядеть — на ней новое платье. Шёлковое!
— Как там заседание? — спросил Бабкин, останавливаясь поговорить с ней. — Не скоро начнётся?
— Я про то не знаю, — мотнула головой Капитолина, поправляя шпильку в волосах. — Чего мне там? От заседания на трудодни копейка не прибавится!..
Капа дёрнула Василия за рукав пиджака и расхохоталась:
— Замуж вышел в чужую деревню, а о своей всё-таки тоскуешь? Ага? Я так и знала, что будешь сохнуть!
— Ты всё такая же…
— А чего мне унывать? Во мне веселья — как дрожжей в хорошем тесте! Ха-ха…
Бабкин завёл разговор о саженцах винограда, которые ему хотелось взять у них и увезти в Гляден.
— У Тыдыева спроси, — сказала Капитолина. — А я нынче даже не видала, как виноград у него растёт. В саду бываю редко. Я — жена бригадира! Могу и повольготничать!.. Не смотри на меня букой. Это я с тобой так разговариваю. А другим отвечаю: «Детная мать. Ребятишек кормлю»…
— Зачем же тебя в школу садоводов посылали? — покачал головой Василий.
— За Тыдыевым! — расхохоталась Капа громче прежнего, но тут же перешла на серьёзный тон. — Ты — молодец! В ту первую весну нашёл ко мне подход: на звено поставил! И я, ты помнишь, всегда была впереди! А теперь, подумай, меня обратно задвинули в рядовые. Да ещё хотели — под начальство к своему мужику. А мне что-то не хочется. Не заманивает меня такая работа, когда большого спросу нет. Показать себя не на чем. Лучше я дома позагораю. А Тыдыеву хватит того, что в горнице по ночам верховодит. Ха-ха… Ко мне ни с какой стороны не подцарапаешься: минимум трудодней я вырабатываю, когда от колхоза на базаре торгую…
— Нетяжёлая работа.
— Пусть Шаров свою жену выведет на тяжёлую-то. Ты ему подскажи. Я погляжу на неё. И, может, на денёк тоже выйду.
— Ой, Капитолина, Капитолина! Обманулся я в тебе!..
— А я довольная. Мне за Тыдыевым — хорошо! Хоть ревнивый, но не скупой. Хожу в шелках! — Она повела плечами. — И воспитывать меня теперь — не твоя забота…
Они расстались, не простившись.
Василий шел и думал: «Хорошо, что не она, а Тыдыев заведует садом… Он в работе ровный. А Капа то вырвется вперёд, то от всех отстанет. Вот и пойми такую… Нет, понять её нетрудно. Тот раз про ключ к ней сказал Герасим, теперь — она сама. А Павел Прохорович забыл об этом, хотя и разговаривали при нём: решил не подбирать ключа, а так: сказано — делай. Это Капитолине — поперёк характера».
Он окликнул Капу и, когда та oглянулась, сказал:
— Говорят, всех приглашают в клуб. Приходи. Может, тебя помянут.
— За здравие али как? Ха-ха…
— Добрым словом, конечно…
— Спасибо, бригадир, за твои заботы! — Капитолина помахала рукой. — Я подумаю. Ежели сердце поманит — прибегу.
В новом клубе, которого Василий ещё не видел, было сыровато. Пахло кирпичом и сосновыми досками.
Над сценой, на красном полотнище — слова Мичурина: «Мы не можем ждать милостей от природы; взять их у неё — наша задача». Как бы в подтверждение этих слов, у стены стояли снопы пшеницы, овса, кормовых трав — свидетели урожаев за все послевоенные годы. Тут была и раннеспелая сибирская кукуруза, которую в своё время Шаров привёз от Петренко, развёл в своём огороде, а в прошлом году уже вырастил в поле. Рядом с высокими снопами пшеницы, собранными с тех участков, которые были защищены лесными полосами, стояли маленькие, хилые, с короткими и тощими колосками — из полей, открытых всем ветрам, где зимой не бывает снега, а летом властвует губительная жара. В мешочках — зерно. В одних — крупное, тяжёлое, как бы литое из красной меди со стекловидным оттенком, в других — мелкое, щуплое, бледное. Вот то, что взял человек от земли, а вот — её скупая милостыня.
Забалуев брал щепотку зерна, рассматривал, пересыпая с ладони на ладонь, «пробовал на зуб» и шёл к другому мешку:
— У нас лучше!
— У вас, говорят, полоски, как на огороде гряды! — заметил Василий, которому надоело забалуевское хвастовство. — Чего же равнять?!
— Ишь ты! — Сергей Макарович покачал головой из стороны в сторону. — Воробей зачирикал! Из дорогинской скворешни! У тестя да у бабы научился! Своего-то голоса нет?.. Ладно. Я не обидчивый. — С размаху хлопнул Бабкина по плечу. — Приезжай в гости. Медовухой угощу. Покрепче той! Помнишь?..
Члены учёного совета и гости уже успели осмотреть выставку и разместились на скамьях, сколоченных из широких плах. Звонок сзывал запоздавших. Василий отыскал Огнева и сел рядом с ним.
На сцене — длинный стол, с его кромки свешивалась в зал огромная карта лесных насаждений Чистой гривы. За столом — директор сельскохозяйственного института. Он медленно, как судья, которому предстояло вынести приговор, перелистывал толстую рукопись в зелёном коленкоровом переплёте. На трибуне — Шаров, прямой, высокий. Очки в коричневой роговой оправе делали его лицо незнакомым. Он рассказал о севообороте и обработке земли, об урожае по всем культурам, за все годы.
— Умно! — отметил шёпотом Огнев, повернув голову к Бабкину. — Такую засуху сломил! Это всё равно, что на фронте опрокинуть сильного противника!..
— Всё это — лишь маленькая частица того, что нужно п-предпринять для п-преобразования земли. — От волнения Шаров слегка заикался. — И мне не удалось бы сделать ничего, если бы у меня здесь, на Чистой гриве, не было п-предшественников и учителей. П-первый лесной заслон вокруг сада вырастил Трофим Тимофеевич Дорогин. Ему земной п-поклон. Его п-примеру п-последовал Филимон Бабкин…
«Жалко, мамы здесь нет, — подумал Василий, глядя на Шарова благодарными глазами. — Задержалась она в Кедровском районе с зимовкой скота».
Той порой Шаров успокоился и уже говорил чётко, без заикания:
— В этом зале сидят мои многочисленные помощники. Без них, без их труда, я не смог бы написать диссертации. Приношу всем глубокую благодарность. — Павел Прохорович приложил руку к груди. — Прежде всего Василию Филимоновичу…
Затем Шаров припомнил Капитолину, звено которой вырастило несколько лесных полос.
— Неужели не пришла? — Вася приподнялся, окинул зал ищущим взглядом. — Не видно. Ну, какая она, право! Я же говорил…
Он заметил Тыдыева. Хорошо, что муж здесь! Расскажет ей… Поздоровался с ним кивком головы. Тот приветственно помахал рукой.
Выступили с речами учёные, агрономы. Попросил слова Огнев, поднявшись на трибуну, правой рукой задумчиво покрутил тугой ус и начал размеренно, веско:
— Живём мы на одной и той же Чистой гриве. Работаем в одинаковых природных условиях, а по урожаю разница, как между чёрным и белым. Мне даже стыдно наш умолот назвать… А вся беда в том, что гляденцы долго цеплялись за дедовскую старину. Я ценю народную мудрость и опыт простых хлеборобов. Но из всего прошлого надо выбрать то зёрнышко, которое называют жемчужным, и посеять его в хорошую почву. А у нас держались за всю старую замшелую кочку…
— Мастак поклёпы сыпать! — выкрикнул с места Забалуев. — У тебя хлеб не уродился, а дядя виноват.
— Мы начали учиться у луговатцев, — продолжал Огнев, — да с опозданием: засуха навалилась. Не успели подготовиться, чтобы встретить её в штыки…
Василий порывался встать и добавить: «Постараемся догнать!.. У нас в питомнике приготовлены тополя, клёны, липа… Нынче высадим…» Огнев о том же самом сказал двумя скромными, но прозвучавшими с достаточной силой и уверенностью, словами:
— Мы наверстаем!.. А Павлу Прохоровичу спасибо за урок!..
— Спасибами разбрасываться — невелика хитрость! — опять выкрикнул Забалуев. — Но от них, понимаешь, люди портятся…
Председатель пригласил его на трибуну.
— Могу и оттуда. Могу! — согласился Сергей Макарович и, стуча подкованными каблуками сапог, поднялся на сцену. — Оно, конешно… Шаров среди хлеборобов живёт, пшеничку выращивать вроде бы научился. Что правда, то факт. И я тоже подчёркиваю. Но поглядели бы вы летом на его поля: потери большие! Ой, большие! Убирать начали в прозелень — половину комбайны не вымолотили. Я из города ехал, заглянул, в соломе колоски наощупь проверил. А на сушилке недозрелое зерно сморщилось. У меня у самого в Глядене так бывало, чего греха таить… А где хлеб перестоял, там много осыпалось… Тут Огнев за старину ругал, всё в одну кучу свалил. Надо разобраться. Как делали здешние мужики? Скосят пшеничку — она в валках или в снопах дойдёт. Мы нынче проверили на факте.
— У вас посев-то с гулькин нос! — крикнули из зала.
— Не об этом разговор, — продолжал Забалуев. — Я толкую: у старых хлеборобов, понимаешь, надо поучиться! Тоже были, как говорится, дельные мужики.
— Да-а, — многозначительно пробасил председатель, отыскивая глазами своих сотрудников. — Тут есть над чем подумать и кафедре земледелия, и кафедре механизации. Может быть, нынче летом выехать к товарищу Забалуеву, изучить на месте. — Повернулся лицом в сторону трибуны, — Ну, а о соискателе что вы скажете? О диссертации?
— О чём, — шевельнул бровями Забалуев. — Я всё на фактах выложил. А попусту говорить не привык…
В зале засмеялись. Сергей Макарович недоуменно, чувствуя свою правоту, спокойно спустился со сцены.
После короткой заключительной речи Шарова председатель закрыл рукопись, похлопал по ней мягкой рукой — всё ясно! — и, поднявшись со стула, объявил перерыв для тайного голосования «на предмет присуждения искомой степени».
И никто не сомневался, что после этого голосования Шаров будет кандидатом сельскохозяйственных наук.
Два «газика» вырвались из леса на полянку, где стояла маленькая избушка. На одном приехал Шаров, на другом — Огнев и Бабкин.
Единственное окно сторожки было распахнуто навстречу весне. Через него доносился знакомый голос диктора: передавали вести с Куйбышевгидростроя…
На подоконнике появилась пёстрая собачонка, спрыгнула на землю и со звонким лаем понеслась к машинам.
— Дружок! — крикнул Шаров. — Не узнал, подлец?!
Скрипнула дверь. Сутулясь, вышел Кузьма Грохотов.
На плечи был наброшен старый полушубок. Усы — белее снега. Одни глаза не поддавались старости — хранили в себе огоньки добродушной улыбки.
— Гостей-то сколько нагрянуло! Вот славно!
— Мы вроде разведчиков. Главные силы, я тебе скажу, нагрянут через несколько дней. Только успевай встречать!
— Ну?! Пора. Давно пора!
Перебивая друг друга, Шаров и Огнев рассказывали: два колхоза будут вместе достраивать гидростанцию! От государства получена ссуда. А строители большой ГЭС дают два экскаватора, самосвалы!.. И своих людей обещают! К осени всё будет закончено. Оба посёлка и Гляден получат свет. На полевых бригадах и фермах появятся электромоторы…
— Дождались весны!.. Да вы проходите в избу. Проходите, — суетился старик. — По такому случаю можно бы… Ежели не забыли захватить?..
— Не забыли, Кузьма Венедиктович! — улыбнулся Огнев, покручивая ус. — Порядок знаем!..
— Это от нас не уйдёт, — остепенил их Шаров. — Дайте взглянуть на реку…
Все двинулись к берегу. Огнев многозначительно моргнул Грохотову:
— Есть ещё одна причина… Павел Прохорович вроде именинника! Вчера…
— О-о! — загудел старик. — Это мы так не оставим! — Шутливо ткнул Шарова кулаком в бок, — Чего помалкиваешь-то?.. Сколь ни трудно было, а ты своего достиг!.. Люблю таких, у кого кремешок в характере!..
Дошли до Жерновки. Мутная, похожая на плохую брагу, вода плескалась у обрывистого, каменного берега.
— А я, Павел, тоже без дела не сидел. Вон гляди: сделал двери, сколотил рамы…
Грохотов кивнул на здание гидростанции, что надёжно притулилось к высокой скале. Нижний этаж, который омывала вода, был железобетонным, верхний — из сосновых брёвен. Шиферная крыша сливалась с серым гранитом Бабьего камешка. В оконных проёмах белели новенькие рамы. Оставалось только застеклить да покрасить!
Шаров шутливо пожурил старика. Послали его сюда сторожить, а он — опять за ремесло!
— Понимаешь, Павел, сосновая стружка больно хорошо пахнет! — объяснил тот. — Не могу отвыкнуть… От берёзовой щепы — тоже…
— Вот у тебя, действительно, кремешок в характере! — мягко, задушевно молвил Шаров.
Кузьма Венедиктович отправился готовить завтрак, а Шаров, Огнев и Бабкин, цепляясь за щели, взобрались на скалу. Оттуда был виден бор, поля и оба выселка. Вдали угадывалось устье Жерновки. Немного выше его на берегах большой реки раскинулись посёлки строителей мощной гидростанции. Там, отхватив изрядную долю русла, всю зиму вбивали металлический шпунт в каменное дно. Теперь перемычка уже готова, но воду из неё ещё не откачали. Фронт работы для экскаваторов в котловане откроется только через месяц. Вот на это-то время и обещали строители пригнать машины к Бабьему камешку…
— А нельзя ли плотину поднять повыше? — спросил Огнев. — Чтобы в Язевый лог напустить побольше воды…
— Там и так, я вам скажу, будет двухметровая глубина, — ответил Шаров.
— Вот порыбачим! — оживился Бабкин.
— Хариусы на зиму начнут скатываться в наше водохранилище. Простор для них! — широким жестом руки Павел Прохорович как бы описал границы создаваемого ими водоёма.
— Мы с Трофимом Тимофеевичем приедем! — сказал Василий. — Он про хариусов часто рассказывает. Любит удить их. Больше всякой другой рыбы.
Над печной трубой сторожки вился дымок. Пахло свиным салом, поджаренным на сковородке.
Из окна высунулась голова Грохотова.
— Мужики-и! — крикнул он и помахал рукой. — Слазьте! Жаркое остывает…
Огнев и Шаров тотчас же спустились со скалы. А Василий ещё раз посмотрел на реку. Над нею летела стая журавлей. Курлыкая звонко и певуче, как бы трубя в серебряные трубы, птицы возвращались в родные просторы.
Глава тридцать седьмая
Много добрых перемен произошло в ту осень.
С каждым днём богатела страна. Основой её роста и могущества была и оставалась крупная социалистическая промышленность. Но сельское хозяйство, несмотря на значительную техническую вооружённость, не поспевало за этим ростом. Не мало было отсталых колхозов и запущенных районов. В Сибири лежали втуне огромные земельные просторы. И партия, заботясь о создании обилия предметов потребления, призвала народ к крутому подъёму сельского хозяйства, укреплению колхозов, улучшению жизни и труда.
На собрании районного партийного актива Андрей Желнин привёл в пример артель «Новая семья».
— Чистую гриву я знаю тридцать пять лет. Она всегда славилась пшеницей. Прекрасным, золотым зерном! — говорил он. — Но и там, скажем на полях Глядена, ещё низки урожаи. У каждого колхоза сотни гектаров целины и старых залежей, которые ждут вспашки. Десять миллиардов пудов хлеба будет собирать страна в ближайшие годы. Наш с вами главный вклад — пшеница…
Шаров говорил о людях, с которыми он работал все эти годы, припомнил свой ночной разговор с бригадиром Субботиным, когда тот собирался уходить из колхоза.
А теперь у них уже нет таких, кто не вырабатывал бы минимума трудодней. Продукции они сдают государству больше, чем какой-либо другой колхоз района. И колхозники едят белый хлеб. Но ведь они сделали только первые шаги. У них ещё низка оплата трудодня. Им не хватает машин, моторов…
И уже в те осенние дни всюду почувствовалось великое движение на помощь сельскому хозяйству. В Гляден вереницами шли из города грузовики с кирпичом: в МТС строили мастерскую, общежитие, детский сад. баню, водонапорную башню, жилые дома, клуб… Прибывали новые машины: пропашные тракторы, картофелеуборочные комбайны, зернопогрузчики… К весне ждали: мощные С-80, многокорпусные плуги, сеялки, сажалки… Трактористы и комбайнеры были зачислены в штат и составили новую армию сельскохозяйственных рабочих.
Однажды в тихий, мягкий солнечный день, какие выдаются здесь почти каждый год в начале октября, заливисто-протяжный гудок парохода всколыхнул село. Все, кто в эту пору оказался дома, выбежали на обрыв. Небольшой буксир, в поисках пристани, натужно вёл против течения длинный плот. И хотя он был ещё в нескольких метрах от берега, уже пахло корой соснового леса. С парохода и с обрыва люди взаимно махали руками, в ожидании встречи. А на берегу проворные парни уже приготовились ловить чалки.
— Вон Гутька! — ударила в ладоши Вера и раньше всех, без тропинки, прыгая с камня на камень, сбежала вниз. — Гутенька! С приездом!
Та держала на руках ребёнка. А рядом стояла двухлетняя девчушка и теребила мать за юбку.
Когда бросили трап, первым сошёл Аникин, торжествующе кивнув на плот:
— Вот принимайте!.. Ну и нас тоже! Работа, небось, найдётся?
Огнев долго жал ему руку. А в это время Гутю, едва успевшую ступить на берег, целовали родные и подруги, с рук на руки передавали её девчушек.
Для приезжих, по договорённости с Забалуевым, была приготовлена квартира в его доме, который пустовал все эти годы.
В тот же час началась выгрузка леса. Из МТС пришел на помощь трактор. Отборные брёвна, годные на столбы, сразу отправляли на трассу высоковольтной линии, которую прокладывали от гидростанции у Бабьего камешка до Глядена, — к Октябрьскому празднику будет свет! Всё остальное вывозили на ферму, где уже была установлена рама для распиловки на тёс и плахи, необходимые для строительства дворов. Всех, кто мог держать в руках топор, зачислили в плотники…
После тяжёлых засушливых лет впервые Гляден был с хлебом, и в тот год отпраздновали много свадеб.
Зима выдалась многоснежная. Вера часто запрягала Мальчика в сани и отправлялась в поля, где гудели тракторы, сизые от изморози. Они волочили за собой большие треугольники — снегопахи, после которых оставались метровые валы снега. Вера смотрела их работу и отводила трактористам новые, ещё не тронутые массивы. Тут были и старые выпаса и пустоши, предназначенные для распашки.
Январь пришёл с тихими, безветренными снегами. Февраль — тоже. Скоро загуляют большие бураны: все впадины, сделанные снегопахами, заровняются до краёв. Снег ляжет метровым слоем… Вера знала: будет урожай. Богатый урожай!
За стенами маленькой полевой избушки шумел затяжной дождь. Казалось, там в лужах полоскали бельё. Пахло сыростью. С темнозелёного брезентового плаща, что висел на вешалке, натекла вода. Вера затопила печку, поставила чайник на плиту, погрела руки. На редкость ненастное и холодное лето! Дожди начались ещё в первых числах мая, и вот нет им конца. Льют и льют без передышки.
Сегодня Вера собиралась жать рожь, в поле приехала на рассвете, обошла все делянки. После отъезда Чеснокова, став хозяйкой на сортоиспытательном участке, она всё поле, изрезанное на стометровые ленточки делянок, перекроила по-своему. Хотя с неё требовали отчёты только по зерновым, она сеяла и просо, и кукурузу, и гречиху. Несколько делянок отвела под гибриды, выведенные отцом…
Пшеница нынче уродилась на славу. Вера прикинула — намолотится по тридцать, а на залежи даже по сорок центнеров! У них распахано пустошей триста двадцать гектаров. И всюду поднялся такой хлеб! Ветерок подует — волны перекатываются, как на море. Только бы не полегла пшеничка — не унимается дождь!.. Пришлось возвращаться на стан… В поле — ни души. Одна лишь гвардия механизаторов, как всегда, на посту: сквозь шум и плеск дождя слышен гул тракторов…
Вера села к столу, возле единственного окна. Даль скрыта дождевой завесой… В такую непогоду нелегко выбраться домой. Дороги превратились в трясину…
Подвинув к себе весы, Вера начала взвешивать колосья озимой ржи, измерять их длину, пересчитывать зерна. Она всё записывала в полевой журнал.
Внезапно заскрипела дверь, и шум дождя на миг резко усилился. Оглянувшись, Вера вскрикнула:
— Лиза! Ты откуда?..
— С конопли…
…Лизу ждали четыре года. Каждую весну Фёкла приходила в правление колхоза, в сельсовет и всем показывала очередное письмо:
— Вот читайте… Пишет моя доченька: приеду вскорости, своего маленького привезу… Им надо будет што-то исть-пить…
И она садила картошку, лук да огурцы на той половине огорода, которая, по её заявлению, была отведена для Лизы.
В прошлом году, когда был обнародован новый закон о налоге, Скрипунова в тот же вечер, запыхавшаяся, прибежала к Вере:
— Ты, девуня, слышала?..
И принялась пересказывать новости, переданные по радио.
Недоимки скостят. И налог будет вдвое меньше… Коровку надо заводить. Лизавета приедет! Теперь беспременно приедет. Вот она, Фёкла, и пришла уговориться: ежели у них Белянка принесёт тёлочку — пусть Лизавету считают покупательницей. Только её. Чтобы кто-нибудь не перехватил — вот задаток…
Фёкла волновалась не зря, — в селе было немало бескоровных дворов. В трудные, особенно в засушливые годы, когда ни сена, ни соломы не выдавали на трудодни, скот выжил у немногих. Теперь все спешили обзавестись коровами, и к Вере каждый день наведывались женщины. Узнав о задатке, оставленном Фёклой, возмущались: и тут опередила!..
Тёлочка подросла, на лизином огороде Фёкла копала молодую картошку и продавала в городе…
Вслед за Гутей вернулась домой Тася. Ей надоело жить в домработницах, и она решила пойти в прицепщицы… А Лиза всё не появлялась. И уже никто не верил ни словам Фёклы Спиридоновны, ни письмам её дочери.
И всё же Лиза возвратилась. Это было на прошлой неделе. В первый же вечер она пришла к Дорогиным, ведя за руку четырёхлетнего сына.
Подруга взяла ребёнка на руки, а Лиза, сдерживая слёзы, отвернулась. Без отца парень растёт!
Вера подбросила Колю вверх. Мальчик взмахнул ручонками. Выше надо! Выше! Она подкинула его под потолок; поймав, прижала к груди.
Коля захлёбывался хохотом.
— Сразу видно — компанейский парень! Бывалый!
Поцеловав, Вера отдала его матери.
— Ну, а у тебя-то, подруженька, всё ещё никого нет? Отстала ты пошто-то от всех нас…
— Ой, не говори!..
Они сели к столу, одна против другой. Лиза держала ребёнка на руках.
— Где ты жила? — спросила Вера, хотя и многое знала о подруге от её матери. — Что поделывала?
— Не жила, а мыкалась, — рассказывала Лиза, вытирая платком слёзы. — Хлебнула горя-то столько, что тошно стало… Прошлое лето уборщицей служила в одном санатории. Ходила с тряпкой, полы подтирала… Весь день возишься, без дела не сидишь, а дела-то не видно… Орден запрятала подальше, чтобы на душе не так было муторно. А Сёмке невдомёк. Один раз пьяный, — а трезвый-то он редко приходил домой, — взял да и посмеялся: «Орденок твой заржавел! Требуется всполоснуть». Меня аж перевернуло всю. Рожу, говорю, тебе помоями всполосну. У тебя, говорю, совесть изоржавела! Срам слушать… Разругались мы с ним в дыминушку. Он раскричался, что его аккордеон семью кормит… А я ему на это: «Семью?! Где у тебя семья-то? Колька Скрипуновым записан. Отчество не заполнено. Пусто. Будто безотцовщина. Подрастёт — парнишки просмеют: Лизаветычем навеличивать будут…» Думала этим пронять его, паразита…
— Мамка! А, мамка! — Коля сунул матери мизинчик в рот. — Ты тятьку бранишь? Ага?
— Молчи, разнесчастный! — Лиза шлёпнула сынишку. — Про дядю я. Про чужого дядю.
Ребёнок заплакал. Лиза продолжала рассказывать жалобно:
— Ну, так вот. С него, как с гуся вода. Ухмыляется, паразит. Ты, говорит, моей музыкантской души не понимаешь… А какая там душа! Тьфу! Голик вместо души-то коли родному сыну законных метрик не пожелал дать… А к музыке, ты сама знаешь, моё сердце податливое. В праздник я и поплясать люблю. Но чтобы каждый день праздничать да бражничать — это не по мне. У меня от этого кровь застаивается, расплываюсь я во все стороны, хоть каждый день в платьях швы подпарывай, да перешивай. Я такая-то сама себе немилая. Мне надо знать, куда силу положить, чтобы с толком… Мне бы надо в прошлом году убежать от Сёмки-то — я бы уже человеком здесь была. Ожила бы душой. Не стыдно было бы опять орден-то на груди носить… Нет, держалась, дура, за мужика. Всё надеялась, что образумится. А он, по пьянству, с какими-то жуликами спутался… Плюнула я на него, окаянного, и вот приехала…
Она заговорила о работе. Хорошо бы опять на коноплю! Стосковалась. Да и дополнительная оплата там высокая, — можно заработать и для себя, и для ребёнка. Звеньевые-то, слышно, одними деньгами получают на трудодни до десяти тысяч!
Зная прилежность Лизы, Вера считала, что её можно рекомендовать в звеньевые по конопле, но не сейчас, не среди лета, а будущей весной. Нынче лучше всего ей пойти в бригаду…
Так появилась Лиза в сортоиспытательном участке. И с тех пор на доске показателей дневной выработки её имя занимало самую верхнюю строчку.
Лиза видела — у Веры не остаётся времени, чтобы съездить на конопляники, расположенные в семи километрах от этого полевого стана. Сегодня, когда начался затяжной дождь и все женщины отправились домой, Лиза тоже исчезла. Но Вера не допускала мысли, что та пойдёт к конопляному полю, потому и удивилась её неожиданному возвращению. А Лиза пришла не с пустыми руками: широко распахнув двери, она втащила в комнату снопики:
— Принимай, подруженька, образчики! Это — с большой полосы. Это — с опытной…
— Спасибо, Лиза! Спасибо! — Вера ставила образцы возле стены. — Пригодятся для выставки!..
С лизиной юбки ручьями стекала вода.
— Сбрасывай мокрое, — потребовала Вера. — Накинь моё пальто, а твоё просушим. И сама отогреешься у печки. Иззяблась ты под дождём. Даже губы посинели.
И Вера помогла Лизе снять прилипшую к рукам и плечам мокрую кофту.
Глава тридцать восьмая
Смутная догадка не первую неделю волновала Веру: началось ли то, чего давно ждала? А вдруг она, обманулась? Платья стали тесными — ну что же, пополнела. И только. Могло быть от возраста…
Но вот у Веры появились странные прихоти: вчера с большим удовольствием разжевала уголёк. Это уже не случайно! Сегодня она решилась сказать о своей догадке, которая радовала её больше всего на свете…
Бережно обняв жену, Василий спросил чуть слышным шёпотом:
— Когда… будем ждать?
И она ответила тоже чуть слышно.
— Весной…
Вдруг она откинула голову и, высвободив руки, прижала ладони к его щекам.
— Ты скажи… Скажи… — заговорила горячо, всматриваясь в его глаза. — Ты, хоть сколько-нибудь, рад? Рад?
— Верочка! Как ты можешь ещё спрашивать!.. — Василий принялся целовать жену. — Вот!.. Вот!..
Через её плечо он взглянул на комод, где, позади семёрки белых слонов, сидел розовый целлулоидный младенец с круглым, улыбающимся лицом, с пухлыми ручками и ножками. Он появился там на прошлой неделе.
— Откуда взялся? — спросил тогда Василий и осторожно, двумя пальцами пожал крошечную руку. — Здравствуй!
— Мамин подарок… — сказала Вера и почему-то покраснела. — Когда я была маленькая — шила на него платья…
— На такого голыша можно и матроску…
— Конечно… Он и на мальчишку похож…
Несколько дней спустя Василию довелось быть в городе. Вернувшись оттуда, он подал Вере свёрток с добрым десятком разноцветных погремушек и сказал:
— Хотел купить одетую куклу, но…
— Сразу и куклу… — улыбнулась Вера.
— …Подумал: вдруг ошибусь, — договорил Василий.
— Я знаю — тебе хочется ошибиться, — сказала Вера, вспомнив его слова о матроске для целлулоидного голыша.
— Нет, что ты… Мне всё равно.
— Вот никак не поверю, чтобы тебе было всё равно.
Вера утвердилась в мысли, что Василий ждёт сына.
Это было приятно ей. Но она часто задумывалась: «А вдруг?..» В такие минуты сама себя успокаивала: «Обязательно — мальчишка! Обязательно!»
Однажды утром отец уехал на пленум краевого комитета защиты мира, и поздно вечером из города позвонил Штромин и сказал, что Трофиму Тимофеевичу предстоит поездка в Москву. Вера торопливыми жестами подозвала мужа:
— Папу избрали на Всесоюзную конференцию! Да, да! Вот послушай сам.
Василий принял телефонную трубку. Штромин рассказал о составе делегации и добавил:
— Знаете, мы беспокоимся за Трофима Тимофеевича. Как-никак, а годы сказываются. Надо бы кому-то поехать с ним, своему человеку…
Ясно, поехать должна Вера. Только она. Так он и ответил в телефонную трубку, внимательный и заботливый Вася. Он знал, что жена давно мечтала об этом. И пока это ей вполне доступно. Через год будет сложнее.
Нечаянная радость! Вера побывает в столице, посмотрит Кремль, сходит в Третьяковку, полюбуется станциями метро… Она увидит людей, известных всему свету, услышит их речи в защиту мира…
Мужу сказала:
— Ты ложись спать. Я одна всё соберу в дорогу… Нет, нет, ты мне только будешь мешать. Ложись.
И он лёг. А она всю ночь не сомкнула глаз. Чтобы не разбудить его — ходила на цыпочках. Думы о будущем привели её к целлулоидному младенцу. Она сшила крошечную матроску, такие же маленькие брючки, одела голыша и усадила подальше, чтобы Вася не заметил до её отъезда.
Утром Василий отвёз Веру в город. Отец уже ждал её на вокзале. Там были все делегаты. Председатель крайсовпрофа, провожая их, посоветовал Дорогину выступить на конференции с речью. Трофим Тимофеевич сказал:
— Не охотник я до выступлений… Но, как отец, потерявший на войне сына, я не могу молчать…
И Вера сказала: за дорогу надо набросать речь на бумаге, чтобы потом прочесть с трибуны. Но отец улыбнулся:
— Бумага сушит слова… Живому слову прямая дорога — из сердца к людям…
За всю дорогу Вера больше ни разу не вспомнила об этом, — голова была занята другими думами, время ушло на другие разговоры, затмившие всё остальное. Началось ещё с той минуты, когда у перрона остановился курьерский поезд, и Вера увидела в окнах вагонов смуглые, улыбающиеся лица черноволосых, черноглазых обаятельных людей и всем сердцем почувствовала: «Наши добрые соседи! Друзья!»
Поезд шёл через великую сибирскую равнину и на всех больших станциях пополнялся людьми доброй воли. Поезд мира! В нём ехали делегации Китая, Кореи, Вьетнама и других стран Азии и Тихого океана. Все они следовали через Москву на Всемирный конгресс народов.
На второй день Вера уже стояла у окна, обнявшись с молодой кореянкой в золотистой шёлковой кофте. Кореянка не знала ни одного русского слова, и они долго не могли найти путей для разговора. Вначале сообщили одна другой свои имена. Кореянку звали Хон Сук. В записной книжке Вера нарисовала реку с родным селом на высоком берегу, себя в саду за сбором яблок и показала рисунок. Хон Сук кивнула головой, взяла у неё книжку и на соседней странице изобразила развалины какого-то селения, людей, занятых на постройке дома. Войну удалось погасить, — помогли борцы за мир во всём мире. А ещё не так давно… И Хон Сук нарисовала себя в костюме медицинской сестры, занятой перевязкой раненого на поле боя. Вера показала портрет Анатолия. Кореянка тоже достала фотокарточку молодого воина, и Вера по жестам поняла, что это её брат. Хон Сук порывистым движением изобразила смерть своего брата, повторившего в далёкой южной стороне подвиг Александра Матросова.
Вот тогда-то они и обнялись, как сёстры, и, чтобы сдержать слёзы, несколько минут простояли с закрытыми глазами.
И в это время Вера почувствовала первое, такое горячее, такое энергичное и, как жизнь, непередаваемо приятное движение ребёнка. Она давно ждала этого мгновения, но, тем не менее, это случилось так неожиданно, что Вера вздрогнула и покачнулась. Хон Сук во-время подхватила её под руку и помогла удержаться на ногах. И сразу же после этого движения ребёнка жизнь для Веры приобрела особый смысл, особое значение. Всё теперь измерялось одним — хорошо ли будет на свете ему, её малышу. Казалось, что отец на склоне лет для того и едет в Москву, чтобы его будущему внуку и всему юному поколению ласково светило мирное солнце.
Они стояли неподвижно, смотрели в окно. Вера думала: «Как назовём маленького? Трошей! В честь дедушки…»
Взяв кореянку под руку, она привела её в купе и представила своим спутникам:
— Моя названная сестра!
Проводник принёс чай. Трофим Тимофеевич достал яблоки. Одна из спутниц положила на столик домашнее печенье, другая — шоколадные конфеты, изделия фабрики, где она работала. Все спешили, кто чем мог, угостить новую знакомую. Пили чай, разговаривали жестами и улыбками.
Вера ела плохо; сидела и ждала: «Вот сейчас опять шевельнётся. Сейчас…» Отец посматривал на неё:
— Тебе, Верунька, однако, нездоровится?
— Нет, ничего… Нет, нет…
— А вся переменилась. Будто в горячке…
За окном мелькали огни какой-то небольшой станции, которую поезд проходил без остановки, вслед затем под колёсами загудели пролёты стального моста. Все глянули в окно и запели:
Хон Сук тоже пела эту песню на своём родном языке.
Вот песня перекинулась в соседнее купе. Пели китайцы и вьетнамцы, пел весь вагон. Каждый из певцов произносил слова по-своему, но мелодия для всех оставалась единой. И мысль была единой. Голоса людей, вскормленных разными землями, вспоённых разными реками, выросших под разными широтами, сливались в могучий поток. Песня трогала так же, как с детства трогает и волнует всех людей, где бы они ни жили и на каком бы языке ни разговаривали, материнская «Колыбельная». Но эта песня не усыпляла, а звала к борьбе за счастье.
Отца избрали в президиум. Он сидел во втором ряду, возле горки белых хризантем, на фоне которых пламенели буквы из роз:
Миру — мир!
Вера нетерпеливо вслушивалась в слова председателя, объявлявшего фамилии ораторов. Как только он начинал говорить — ей всякий раз казалось, что вот сейчас прозвучит: «приготовиться Дорогину, садоводу колхоза…» Но проходило одно заседание за другим, а отец попрежнему сидел на своём стуле, сливаясь бородой и волосами с белыми хризантемами. Наверно, он опоздал записаться… В перерывы Вера спешила к двери, которая вела в комнату президиума. Отец выходил улыбающийся, и она без слов понимала: дойдёт и его черёд!
Это была первая конференция после того, как умолкли пушки. Люди доброй воли добились прекращения войны во Вьетнаме. Воля народа победила. В мире стало светлее, и дышать было легче. В перерывы между заседаниями делегаты в фойе обнимали посланцев Вьетнама и Кореи, обменивались с ними автографами и значками. Это были встречи братьев и сестёр, людей труда, кому дорог мир.
Отцу дали слово на последнем заседании. Сосредоточенный и спокойный, он медленно вышел на трибуну, прокашлялся, пальцами правой руки провёл по груди, как бы разметая по сторонам широкую бороду, и заговорил:
— Нет на свете более мирной и радостной профессии, чем профессия садовода. Кто вырастил сад, тот не хочет, чтобы его проутюжили танки. Ему дорог и свой сад и сад доброго соседа; дорого всё, что создано людьми во имя жизни.
«Сад у нас большой. От Закарпатья до Тихого океана, — думала Вера, глядя на отца и чуть заметно покачивая головой в такт его словам. — Сад для всех…»
По жесту кинооператора всюду в зале чёрные коробки стали поворачиваться яркими жерлами в сторону трибуны. Они обдали оратора потоками ослепительного света, и Вера встревожилась: «Могут все мысли спутать». Но отец, раскинув руки, продолжал говорить ясно и громко:
— Выращивая сады, мы готовим хорошее наследство для людей близкого будущего, для того счастливого поколения, которое будет жить при коммунизме.
Вместе со всем залом Вера долго и горячо била в ладоши. «Мой сын, — думала она, — будет наследником и хозяином всего, что создано людьми».
Председатель объявил перерыв. Сквозь шумный поток делегатов Вера протиснулась к ложе, где находилась корейская делегация. Хон Сук бросилась ей навстречу. Взявшись за руки, они вышли в фойе и побежали к Трофиму Тимофеевичу. А вокруг него уже замыкалось кольцо людей, приехавших издалека, говоривших на разных языках. Одни пожимали ему руку, другие протягивали записные книжки для автографа. Молодой вьетнамец с глазами, похожими на чернослив, слегка отстранив бороду Дорогина, прикреплял к его пиджаку голубой значок с белым голубем.
— Василий! Бригадир! — окликнули Бабкина у входа в недавно достроенный, просторный каменный клуб Гляденской МТС, где теперь проводились колхозные собрания и вечера.
Бабкин оглянулся. К нему, переваливаясь по-утиному с ноги на ногу, бежала Капа. Низкорослая, одетая в сурковую дошку, крашенную под выдру, и закутанная в серую пуховую шаль, она выглядела ещё круглее, чем раньше. За ней степенно шли Шаров, Кондрашов и Субботин. Они приехали, чтобы принять участие в обсуждении пятилетнего плана артели «Победа». Капитолина помешала Василию поздороваться; оттеснив его в сторону, заговорила:
— Ты, небось, не ждал такую гостью? Думал, что я дома заплесневела? А я — вот она! С проверкой нагрянула!
— Вроде не то время, чтобы сад проверять! Зима!
— Сад — не моё дело. Я теперь — по закрытому грунту!
— К теплице пристроилась?
— Пристраиваться да в пристяжках ходить не люблю. Интереса нет. Почёт тому идёт, кто в коренниках… Ты знаешь, после того собрания, когда учёные-то приезжали, Шаров обратно стал меня выдвигать. Будто ему сказали обо мне доброе слово. В огородной бригаде поставил на звено. Морковку мы сеяли. Я всякими удобрениями кормила её. Выросла — лучше всех. Не поверишь — вот такая! — Капа приложила левую руку к локтю правой. — Честное слово! Ежели, к случаю, тебя такой морковкой стукнуть по лбу — упадёшь и не подымешься. Ха-ха… Мой Тыдыев боялся, когда я морковку в руки брала сердитая. Ну, вот… Стали у нас появляться новшества. Я задумалась: куда пойти? Сначала хотела на кукурузу. Вырастила бы такую, что всем на загляденье! А потом передумала — на закрытый грунт махнула: это дело новее всего! Главной огородницей! И Тыдыев присоветовал…
— Он сам-то как… всё ещё — на зарплате?
— Не поминай. Теперь нечем корить моего мужика: перед Новым годом вступил в колхоз. Трудодни сейчас — те же деньги. Каждый месяц получаем аванс. И выходные ввели. И отпуска. С оплатой! Тем, кто много вырабатывает. На трудодень у нас пришлось по десятке с лишним. Вот как! Да хлеб, мёд, яблоки и всякая всячина. Можно работать!.. А у вас, говорят, теплицу разморозили? Эх, вы, недотёпы!
— Ругать надо не нас. Мы просили построить два каменных коровника, а нам — теплицу. Видишь ли, план такой где-то придумали, колхоз даже не спросили. И шефов заставили строить зимой. Весна землю отогрела — стены покосились. Деньги ухлопали, а толку…
— Всё равно не умеете хозяйствовать! — Капитолина потянула собеседника за рукав. — Веди, показывай. Ну!
— Я не заведующий. Не могу… — упирался Василий. — Да и на дверях замок.
— Чтобы, случаем, зайцы не забежали? Ха-ха-ха. Пойдём. Хоть через стеклянные стенки поглядим…
Василию было стыдно за испорченную теплицу, но он знал, что Капа настоит на своём, и повёл её туда, где виднелась высокая чёрная труба.
— У нас такая же, — рассказывала Капитолина, — только над ней вьётся дымок: любо посмотреть!.. Когда меня поставили в теплицу, я не знала, что там делать, с чего начинать. А про себя решила: добьюсь! Увидите, как может развернуться Капа Тыдыева!.. Тут агроном из МТС собрал нас, таких новеньких заведующих, и повёз в город, на теплично-парниковый комбинат. Целый день ходили мы, слушали советы да смотрели на практике. Вечер. Уезжать пора, а мне обидно — не всё узнала. Я — к начальнику: «Дозвольте недельку поработать. Так, без всякой зарплаты…» Он согласье дал и поставил меня помощницей к одной девушке. Проработала я неделю, всё позаписала. Домой приехала, как тогда из школы: к делу подготовленная! Мы раньше всех колхозов вырастили зелёный лук. И огурчики в город привезли тоже первыми. Рядом с теплицей у нас — пятьсот парниковых рам. Все на электрическом обогреве. Рассаду вырастим — туда. А к Октябрьским праздникам продавали помидоры. Второй урожай! Славно получилось! Бухгалтер на счётах щёлк, щёлк — четыреста тысяч нащелкал!.. А у вас… — Капа махнула рукой. — Холодильник! Мне за тебя неловко, хоть и не огородник ты…
Снег был по колено. Капитолина шла позади Василия, шагая след в след, и на время умолкла.
Две длинные двускатные секции теплицы напоминали сугробы. Лишь кое-где слегка поблёскивало стекло, словно осенний лёд.
Капа глянула внутрь и покачала головой: на размороженных трубах висели сосульки.
— Бить вас мало! — Повернулась к Василию. — Такие хоромины испакостили!..
— Говорят, когда на зиму останавливали, то не знали, где перекрыть воду. Один вентиль покрутят, другой — ничего не получается…
— В башке надо вентиля подкручивать!
— Поехали на завод, к шефам, которые строили теплицу. А той порой… — Он развёл руками. — Видишь, что…
— А у нас кочегар — из города, — говорила Капа на обратном пути. — Приехал с женой, с ребятишками. Вошёл в колхоз… Насчёт всей этой техники дошлый человек. Мы ни о чём таком заботы не знаем. Наше дело — сеять, поливать да урожай собирать… У нас уже огурцы цветут. Вот как! Приезжай недельки через две — угощу…
У подъезда клуба стояла «Победа» секретаря райкома. Собрание уже началось.
Вера приберегла для мужа стул. А Капитолину пригласили в президиум. Она сбросила дошку, опустила шаль на плечи и села возле Шарова.
Стоя на трибуне, Огнев читал проект пятилетнего плана колхоза, составленный с помощью агрономов МТС. Там было указано, сколько надо вырастить пшеницы, овса, проса… Впервые в плане появилась кукуруза.
— Дело новое. Ещё не знаем, как пойдёт.
— Верное дело! — подзадорил Шаров. — Мы испытали. И, я вам скажу, большое от неё подспорье!
Огнев докладывал — сколько нужно надоить молока, получить мяса, яиц, шерсти, вырастить овощей.
Капа ёрзала на стуле, как непоседливая школьница, которой кажется, что она знает больше всех. Докладчик ещё не закончил раздела, а у неё уже вырвалось:
— Мало!
Штромин оглянулся. Она встала и повторила:
— Мало планируют на шестидесятый год. — Из кармана чёрного жакетика достала блокнот и, заглянув в него, продолжала: — Мы в пятьдесят шестом дадим больше. И помидоров, и огурцов, и редиски. — Подняла смеющиеся глаза и спросила: — Уж не оттого ли смелости не хватает, что такую расчудесную теплицу в морозилку переделали? Ледяными сосульками будете торговать?
Зал отозвался шумком. Одни смеялись, другие ворчали, укоряя огородников в бесхозяйственности.
— А мы вам к маю огурчиков в подарок пришлём! — пообещала Капа, — Вот как!
— От этого невелика польза, — заметил Штромин. — Вы помогите наладить всё, научите.
— Я что ж. Могла бы… — Она взглянула на Шарова и, подбодрённая им, кивнула головой. — Согласна! Пусть запаивают трубы. А я не уеду, пока всходов не дождусь. И дремать никому не дам!..
— Нашу Капу только знай похваливай! — улыбнулся Василий. — Расшибётся, но сделает!..
— Вашу— обидчиво молвила Вера. Не первый год живёшь здесь, а корни всё ещё — в Луговатке.
А чего тут обидного? Здесь он делает то, чему научился в «Новой семье» — выращивает саженцы древесных пород, закладывает лесные полосы в полях. На новой для него земле он продолжает дело своего отца. Но чувствует себя учеником Трофима Тимофеевича.
— Критика правильная! — сказал Штромин, когда Капа сошла с трибуны. — По овощам планируете скупо. Ещё раз подсчитайте, всё взвесьте. Берите не план-минимум, а план-максимум.
Впервые колхозники сами решали, что им сеять, что строить на фермах, и они внесли много поправок. Гости иногда вставляли своё слово: «А лучше бы вот так…»
Шаров рассказал о «Новой семье». У них доходы в пять раз выше. И они создали особый фонд, из которого выдают колхозникам ссуды на строительство домов. Каменных! По проектам, разработанным архитекторами. Строят не на десятки, а на сотни лет. Так пусть внуки и правнуки не упрекают их в ограниченности!..
Вера ревниво шептала Васе о переменах в её родном селе. Ведь Гляден тоже помолодел! Многие из новосёлов, что приехали из города на работу в МТС и в колхоз, уже получили земельные участки и строят дома. А через год… Если приналечь, то в одно лето можно вывести колхоз в передовые, и для этого им всё-всё дано.
Павел Прохорович упомянул о колхозном доме отдыха, для которого уже заложен фундамент в бору, на берегу нового пруда. Он уверен, что со временем соседи тоже построят там свою здравницу.
— Но основное внимание «Новая семья» попрежнему отдаёт производству, — продолжал Шаров. — Главное для нас — зерно. Пшеница. Ценнейшая твёрдая пшеница, которую мы высеваем по клеверному пласту. Уже нынче мы удвоим сбор зерна, а через год — продукцию животноводства.
— Пример, достойный подражания! — сказал Штромин.
Огнев был уверен, что и у них в Глядене всё это будет, только немножко позднее.
Глава тридцать девятая
— Всё ещё… нет?.. — кричал Василий в телефонную трубку. — Когда же?.. Когда ждать?..
…В полночь Вере стало плохо, и Василий отвёз её в сельскую больницу, где было родильное отделение. Вернувшись домой, через каждые полчаса справлялся о ней по телефону. Ему отвечали:
— Не волнуйтесь. Бывает так…
Василий подозревал, что роды идут ненормально, а его успокаивают. Он вновь отправился к больнице, в темноте обошёл вокруг, постоял под окнами. Там тихо. Наверно, она и стонать уже не может? Надо что-то делать, как-то помочь, сейчас, немедленно.
Вбежав в приёмную, начал колотить кулаком в дверь. На стук вышла сестра, маленькая, старая:
— Чего тарабаните? Не у вас одного жена рожает!
— Первым она… Говорят, всякое случается…
— А вы всяких не слушайте…
Нет, он не успокоится, пока не поговорит с акушеркой или с самим врачом. Но отрывать их от дела и забот, быть может, в самую опасную для жизни Веры минуту, Василий не решался. Время тянулось медленно. Он дважды принимался стучать. Перед ним снова появилась неприветливая сестра:
— Ну вот, молодой человек! Мне вы не поверили, а Маргарита Львовна сказала то же самое: нечего волноваться понапрасну. Роды идут.
— Что-то очень долго…
— А вы как думали? Вам — подай сразу. Груздь и тот появляется не вдруг.
Но и этот разговор не успокоил.
Начался рассвет, а из больницы отвечали всё теми же словами, и тревога в сердце возрастала. Отказавшись от завтрака, Василий вышел во двор и направился к мотоциклу. Озабоченная Кузьмовна остановила его:
— Ты, слышь, не рассказывай никому, что Вера мается. — Встретив недоуменный взгляд, пояснила: — Говорят, когда никто не знает — роженице легче.
— Чепуха, — отмахнулся Василий.
Его раздражало не это старое поверье, а то, что он про себя не мог решить — заезжать или не заезжать на нижний участок сада. Если заехать, то нельзя будет утаить от Трофима Тимофеевича, что Вера в больнице, что роды идут ненормально и что это может кончиться плохо. Если сказать ему обо всём — он разволнуется, а ведь Маргарита Львовна уже не раз предупреждала: «Берегите старика. В его годы и при его сердце вредно волноваться. Покой, прежде всего покой».
Можно проехать прямо в питомник, а в обеденный перерыв побывать в селе и оттуда привезти старику радость: «Внук!» Или: «Внучка». Ну, а если… если что-нибудь?.. Для него — неожиданный удар. Нельзя так… Сейчас он даст совет. Может, сам съездит в больницу… Только надо постепенно подготовить его…
Легко сказать — «подготовить». А как? Отец с первого взгляда почувствует, поймёт…
Василий выехал со двора раньше своего обычного времени. Голубая рассветная дымка на востоке превратилась в оранжевую пелену, которая с каждой секундой становилась всё легче и прозрачнее. Но в это утро он не замечал смены красок в природе… Может быть, уже всё кончилось благополучно? Может, Маргарита Львовна уже позвонила к ним домой: «Поздравляю вас… Скажите своим…». Кузьмовна сразу бросит все хлопоты по дому и отправится в сад. Первым встретит, конечно, Трофима Тимофеевича: «Готовь, дедушка, подарок!» А если… иное? Если понадобится помощь? Кузьмовна тоже прибежит в сад и… обрушит тревогу на голову старика…
Мотоцикл неожиданно заглох.
— Вот дьявол! — выругался Василий и, спрыгнув на землю, начал осматривать машину. Бачок — пустой. Что же делать? Оглянулся на село. Дом раза в два ближе, чем нижний участок сада, где была банка с бензином, но Василий не любил возвращаться и повёл машину вперёд.
Над Чистой гривой вставало солнце. Навстречу ему медленно плыли белые громады облаков. Возле дороги стояли на тонких ножках пушистые шары одуванчика. Торопливые весенние цветы уже успели отцвести!
В сырых колеях дороги бойкие ласточки наполняли клювы вязкой грязью и улетали в сторону сада, чтобы там, под крышей дома или сарая, слепить себе гнёзда.
С реки поднялся шустрый ветер. Едва заметные пушинки одуванчиков с чёрными точками семян пролетали перед глазами и исчезали в синеве. Где-нибудь ветер обронит их, и они, уцепившись за землю, дадут ростки.
Всюду и во всём чувствовалась задорная сила бурливой весны. Новое спешило на смену старому…
С Трофимом Тимофеевичем Василий встретился у крыльца. Старик, по-особому сосредоточенный и просветлённый, направлялся на работу. Он был одет в лёгкий парусиновый пиджак, обут в мягкие опорки, отрезанные от старых валенок. Ветер пошевеливал белые волосы на его большой, ничем не покрытой голове.
— Забыл дома налить бензина, — заговорил Василий, указывая глазами на мотоцикл. Он всё ещё не решил — рассказать старику о Вере или умолчать. Но Трофим Тимофеевич. заметив его смятение, сам завёл разговор.
— Веруньку давно отвёз?
— Не очень… давно.
— Ты не волнуйся.
— Я — ничего. Из-за мотоцикла немножко расстроился: пришлось его, чёрта, на себе тащить!
— Там — акушерка, врач. Помощь окажут… А вот Гриша у нас родился в поле, под берёзкой… Вера Фёдоровна не хотела дома оставаться, поехала со мной, да и не ждала она младенца в те дни… Оба мы были молодые — не знали, что делать. Собирался было за бабкой съездить. Но Вера так посмотрела на меня, что я понял — нельзя оставлять её одну. Измаялась до полусмерти. После родов лежала без движения. Я шалаш над ней сделал, ключевой водой её поил… Так мы в том шалаше прожили больше недели. Втроём! А Гришу между собой долго звали Полевиком…
Этот рассказ, несмотря на благополучный конец, ещё больше встревожил Василия. Хотя Верунька и находится в больнице, на руках у внимательных, опытных и заботливых людей, но и там ведь может всякое случиться. Лучше рассказать отцу: роды затянулись, происходит что-то неладное. Только вот как начать?.. Он не успел вымолвить ни одного слова, — Трофим Тимофеевич, после минутного раздумья, снова заговорил с весёлой улыбкой:
— Гриша ужасно боялся стражника! Был у нас такой Никодимка Золоедов, за Верой Фёдоровной надзирал. Здравый смысл ясно говорил: замуж вышла, матерью стала — никуда не побежит. Но он, всё равно, каждую неделю вламывался к нам. Образина, однако, самая противная на свете: усищи — торчком, нос — морковкой, глаза — медными пуговками. Он — на порог, Гришутка — в рёв, в слезы.
Незаметно для себя Василий начал прислушиваться к рассказу, и это на время приглушило тревогу. А Трофим Тимофеевич продолжал:
— Никодимка в претензию ударился: «Я, говорит, верой-правдой царю-батюшке служу, а вы, говорит, мною как серым волком, младена пугаете». Вера Фёдоровна — ему в ответ: «Строчите рапорт — крамола! Подрыв империи!..» Никодимка совсем распалился, написал про нас какую-то пакость. Через неделю с обыском нагрянули…
Качнув головой, Дорогин сменил повествовательный тон на деловой:
— Задержал я тебя этой бывальщиной. И мне самому… — Он помолчал, тронул рукой высокий лоб, — Что я хотел сказать?.. Да, вот что… Мне тоже пора за работу приниматься. — Глазами показал на корзину, где у него лежало всё необходимое для искусственного опыления. — Иду к своим яблоням… Знаешь, буду скрещивать второе поколение гибридов с крупноплодными сортами. Пойду… — Но он продолжал стоять, задумчиво щурясь.
Пожелав успеха, Василий сказал, что в обеденный перерыв съездит в больницу, а оттуда вернётся сюда с новостью, и пошёл в сарай, где у него хранился бензин.
Как только Трофим Тимофеевич остался один, на него навалились тревожные думы. Затяжные роды могут угрожать жизни ребёнка и самой матери. Не поехать ли в село?.. А что он сделает там? Чем поможет?..
И он заставил себя думать о деле. Опыление нельзя откладывать ни на один час. Надо всё, что намечено планом, сделать сегодня.
Неприятно, что дрожат пальцы. Оттого, однако, что Верунька долго мается. Сердце чует… Ничего, придёт на работу Фёкла Скрипунова — новость принесёт: она обычно всё узнаёт раньше всех. Поздравит с внуком…
Трофим Тимофеевич снял опорки и, как бывало в молодости, босый прошёл по кварталу цветущих деревьев, к той яблоне, которая была выбрана для искусственного опыления. Земля уже успела прогреться, и мелкие комочки, похрустывая, рассыпались под ногами. Хороший выдался денёк! На душе светло, будто вернулось былое здоровье. Только пальцы подводят… Но сердце потеплело, и они перестанут дрожать…
Утренние часы для опыления — самые лучшие. Надо использовать каждую минуту. Ведь это большое дело — третье поколение гибридов! Вот они зарождаются сейчас, волею садовода, на радость внукам и правнукам — народу. Растёт, подымается третье поколение мичуринцев… Витюшка любит природу… И от Веруньки передастся любовь…
Дорогин стоит на лесенке, через две пары очков смотрит на только что раскрывшиеся розоватые цветы и палочками, обмотанными ватой, осторожно наносит золотистую пыльцу на влажные рыльца пестиков. Один цветок готов. Ещё готов. Ещё, ещё. Вся ветка. Можно надевать марлевый колпачок…
Конечно, хлопот с третьим поколением будет не меньше, чем с двумя первыми, а даже больше. Гибридным сеянцам предстоит суровое испытание: слабые и нежные убьёт мороз, выносливые, но не обещающие хороших плодов, выбросит сам садовод. Из тысячи деревцев, быть может, уцелеет одно. Вот на нём-то и будут расти настоящие яблоки, о каких мечтали сибиряки с первых лет заселения края.
Старик ясно представил себе мальчугана в саду. Светловолосый и синеглазый внучонок стоит на аллее и просит сорвать самое крупное яблоко с одного из гибридов третьего поколения. Разве ему откажешь? Ведь он не поймёт, что первое яблоко надо взвесить, зарисовать, определить вкус… Вот он-то и определит! Уж в чём, в чём, а в этом дети никогда не ошибаются. То, что они принимают на вкус — нравится всем.
И вот яблоко уже у внука. Румяное, как его щёки; круглое, как солнце; ароматичное, как эти свежие цветы. Обрадованный подарком, мальчуган едва удерживает в руках крупный плод, готовый выскользнуть и упасть на землю, аппетитно откусывает нежной мякоти, и пухлые щёки, увлажнённые яблочным соком, наливаются ещё более густым и здоровым румянцем.
Может, совсем не внук, а внучка появилась на свет этим утром? Она потребует яблоко, в котором кислоты — поменьше, сахару — побольше… Сад сулил много радостей. На старых яблонях было столько цветов, что в них терялись даже крупные ветви. На молодых гибридах второго поколения впервые раскрылись бутоны…
Позавчера выпал, хотя и небольшой, но тёплый дождик. Деревья стояли умытые. На листьях не было ни пылинки. Розовато-белые лепестки сияли свежестью.
Было на редкость тихо, не колыхались ветви, замерли цветы, словно прислушивались к деловитому, едва уловимому гулу пчёл…
И вдруг цветы поблёкли, покрылись серым налётом. Казалось, с неба сыпался на яблоню липкий пепел. Вот и руки стали серыми и на светлом парусиновом пиджаке — серые пятна. Трофим Тимофеевич снял обе пары очков, протёр стёкла платком и снова надел, но серых пятен на всём, что окружало его, стало ещё больше, чем раньше. Цветы замелькали перед глазами, словно старались стряхнуть с себя противный серый налёт.
В голову как бы вонзился горячий солнечный луч, и от него разливался под черепом неприятный палящий жар. Ноги и руки ослабли, словно у пьяного.
«Неужели… всё?.. Не успел я сделать и десятой доли… Младшего внука посмотреть… Надо крикнуть людям… А зачем?.. Никто ведь не поможет… Лучше не отрывать от работы… Да, кажется, и силы не хватит крикнуть… Маленько отдохну в тени…» — решил Дорогин.
Придерживаясь за лесенку едва повиновавшимися руками, он опустился на тёплую землю и хотел сделать шаг вперёд, чтобы лечь головой к стволу яблони, — так будет лучше, — но у него подломились ноги, и он повалился на бок. Хотел позвать кого-нибудь, да уже не мог раскрыть онемевшего рта.
Но в его большом, с широкой костью теле ещё достаточно было силы для того, чтобы улечься поудобнее, и он медленно повернулся на спину.
Где-то рядом лежала его тетрадь. В неё нужно записать — какой пыльцой опылена ветка яблони. Ведь карандашную надпись на бирке могут смыть дожди. Надо записать сейчас, пока не подвела память. Трофим Тимофеевич левой рукой провёл по земле, — правая отказалась двигаться, — но ничего не нащупал.
Серые деревья теперь кружились в вихре. Небо, едва видимое в просветы, казалось, наваливалось на сад и быстро темнело.
Сумерки, что ли, наступили? Разве уже пора? Сгущается холод… Однако, ещё рано… Пройдёт туча, и разгуляется день, снова потеплеет земля… Потепл…
Пропали слова…
Старик поднял тяжёлую ледяную руку и медленно провёл по лицу сверху вниз. Этим последним движением он сдвинул с носа обе пары очков: первые упали на землю, вторые запутались в бороде…
Всё, что было в жизни, исчезло из памяти, и сама память перестала существовать…
…А сад цвёл, как прежде. В его ветвях гудели пчёлы. Собирая драгоценный нектар — дар цветов, они переносили пыльцу с дерева на дерево.
Мохнатый шмель покружился над белой бородой, как над большой метёлкой ковыля, и испуганно взвился ввысь. Потом он вернулся к цветущему дереву.
В этот миг завязывались миллионы плодов.
В полдень Василий, взбудораженный, улыбающийся, мчался по улице, и хотелось кричать чтобы все знали о его радости.
Бросив мотоцикл у ворот, вбежал во двор:
— Сын родился!.. Кузьмовна!.. Сын!..
Двери дома были распахнуты, но никто не отзывался. Никто не появился на пороге.
— Кузьмовна!.. Где же вы?.. — всполошённо спрашивал Василий, заглядывая то в одну, то в другую комнату. Всюду его встречала тишина.
Он не нашёл Кузьмовны ни в огороде, ни в погребе. Встревоженный её исчезновением, снова вбежал в дом. Всё в нём было так же, как раньше, и в то же время всё не так. На столе — тарелка остывшего супа, булка хлеба с воткнутым в неё ножом… Кузьмовна собиралась отрезать ломоть к обеду и вдруг, бросив всё, куда-то исчезла. Пусто и уныло в покинутом жилье… Что это? Зеркало на комоде прикрыто чёрным платком. Лежат, поваленные резким движением, семь белых слонов. Только целлулоидный мальчуган в матроске остаётся прежним: улыбаясь, приветствует жизнь поднятой рукой.
Взгляд снова остановился на покрытом зеркале, и сердце похолодело. В семье беда! Смерть… Но ведь он только сейчас из больницы, его поздравили с сыном, передали привет от жены, — значит, беда не там. Мать?.. Может, что-нибудь случилось с нею? Может, позвонили из Луговатки?.. Кузьмовна прибежала бы к нему в питомник… Неужели беда в нижнем саду? Но ведь утром старик был здоровым и бодрым…
Василий бросился к телефону, снял трубку и закричал:
— Девушка, больницу мне! Срочно!
А когда ему ответил незнакомый голос, он сказал:
— Нет, ничего не нужно… Это я зря… — Положил трубку и добавил: — Нельзя волновать Веру…
Может, ещё ничего и не случилось. Может, на реке чья-нибудь собака похватала гусят, и Кузьмовна убежала спасать выводок. А платок… платок могла просто откинуть в сторону, и он случайно упал на зеркало…
Но пушистые, жёлтые, как верба, гусята отдыхали в глубине двора, под охраной гусака и гусыни… Мысль о несчастье становилась неотвратимой.
Выбежав за ворота, Василий остановился у мотоцикла. По улице мчалась в сторону колхозного сада темносиняя «Победа» секретаря райкома партии. Поравнявшись с домом Дорогина, машина остановилась. Штромин молча подошёл к Бабкину и крепко пожал руку, как бы подбадривая: — «Знаю, тяжело тебе, но не падай духом…» И по этому необычно крепкому и долгому, молчаливому рукопожатию, и по глазам Штромина Василий понял, что его семью, действительно, постигло горе.
Издавна люди называют смерть покойным сном и, чтобы не потревожить сна, в минуты прощания разговаривают тихо. Вот и сейчас Штромин заговорил приглушённо:
— Я был в совхозе. Мне туда позвонили… А толком ничего не могли сказать…
— Я тоже ещё ничего не знаю, — чуть слышно вымолвил Василий. — У меня жена — в родильном. За неё боялся. Плохо было с ней…
— Ей никто не говорил о несчастье? И не надо пока…
Вспомнив утренний разговор с Трофимом Тимофеевичем, Василий подумал:
«Меня успокаивал, а сам, конечно, волновался больше всех. Вот и не выдержало сердце… Не надо было мне появляться в нижнем саду…»
— Поедемте, Василий Филимонович, — позвал его Штромин.
Оглушающий, трескучий шум мотоцикла в эту минуту казался неуместным, и Василий поехал с секретарём райкома в его «Победе», которая двигалась почти бесшумно.
В саду толпился народ. С чердака спускали гроб, вытесанный лет двадцать назад из кедрового бревна самим Трофимом Тимофеевичем.
Покойник, перенесённый в большой бригадный дом, лежал на двух сдвинутых столах. У его ног рыдала Кузьмовна.
Высоко над рекой, на вершине сопки, где покоилась Вера Фёдоровна, собирались копать могилу.
Весной для садовода-опытника даже минута дорога, особенно в ту пору, когда цветут деревья. Упустишь время — рухнут планы искусственного опыления: пропадёт год экспериментальной работы. На год позднее появятся новые яблоки.
Ещё с вечера Василий отыскал на письменном столе Трофима Тимофеевича план по гибридизации. Больше не тронул ни одной бумажки, ни одной тетради, — пусть лежат до возвращения Веры. Они вместе просмотрят всё, что стало наследством, и посоветуются, как сделать это богатое наследство доступным всем.
Ребёнок, незнакомый ребёнок в каком-то далёком селе, с яблоком в руках, с крупным и сочным, на редкость вкусным, невиданным ранее яблоком, представлялся Василию наследником Трофима Тимофеевича.
Студент в сельскохозяйственном институте, преподаватель в школе садоводов, научный сотрудник в ботаническом саду, опытник-мичуринец где-то в колхозе, все они — тоже наследники Дорогина…
Рано утром, когда сад ещё был полон лёгкой голубой дымки, Василий, одетый в белый халат, вошёл в бригадный дом, постоял у гроба, а потом, взяв всё, что нужно для искусственного опыления, отправился в ближний квартал цветущих яблонь, где стояла одинокая лесенка, с которой вчера спустился старый садовод.
Первый солнечный луч, проникая в сад, отыскал Василия возле яблони с марлевыми колпачками на ветках, надетыми Трофимом Тимофеевичем.
Стоя на верхней ступеньке, молодой садовод наносил пыльцу на пестики цветов. Крона выносливого, здорового, полного сил дерева раскинулась перед ним так широко, что он не видел ничего, кроме бесконечного множества веток, густо усыпанных свежими, непередаваемо чистыми и на редкость ароматными цветами. Эта яблоня не только выращена — создана Дорогиным.
Издавна сады украшают берега Волги, смотрятся яблони в голубое зеркало чудного Днепра, цветущие персики спорят белизною со снежной папахой Арарата, ферганские абрикосы — с высокими облаками. И всё это богатство плодовых деревьев создано ясным и пытливым разумом, добрыми заботами о современниках и потомках, трудолюбием таких людей, каким был Трофим Тимофеевич… Так думал Василий, занятый опылением цветов.
Каждую секунду зарождалось и расцветало новое.
Однажды августовской ночью из степи налетел ураган. Утром, когда всё утихло, Василий увидел зияющие проломы в садозащитной лесной полосе. Многие здоровые тополя были выворочены из земли с корнями, от старых и дуплистых остались пеньки, изодранные в щепу.
Вломившись в сад, ветер разгульно промчался из конца в конец. Там и сям лежали разломленные яблони. Под жарким солнцем быстро завяла листва повреждённых деревьев. Дрябли на земле зелёные яблоки. Едва ли не половина урожая была обречена на гибель. Только стланцев не коснулось это бедствие.
Василий удручённо шёл по саду. Его лицо так потемнело, что потерялись синие пятна — следы пороховых ожогов. Он записывал каждую искалеченную яблоню: эту выкорчевать, эту «посадить на пень» — спилить повыше прививки и подождать побегов.
«Однако, не годится для наших мест старая штамбовая крона? — думал он, припоминая записи в дневнике Дорогина. — Трофим Тимофеевич собирался формировать яблони по-новому: основные скелетные ветви — возле земли, вроде стланцев, а на них — вертикальные стволики… Такие деревья не разломятся. Ветер покружится возле них и отступится… Да и апрельских солнечных ожогов не будет… Надо формировать по-новому…»
Большое огорчение подстерегало его в одном из тех кварталов, где росли, привитые в крону ранеток-матерей, последние по времени создания, самые удачные из гибридов Дорогина. У нескольких деревьев скелетные ветви с прививками были отломлены и валялись на земле. Впервые появившиеся крупные яблоки не успели дозреть. Ещё три дня назад Василий любовался ими: будет что показать на Всесоюзной выставке! Лучшие гибриды из богатого наследства Дорогина! И вот всё рухнуло….
Вера спешила в сад, предчувствуя, что может потребоваться её помощь. Ей хотелось взглянуть и на всходы берёзки, посеянной ими минувшей зимой. Нынче перепадали тёплые дожди. Саженцы пойдут в рост дружнее тех, первых. И лесные полосы в «Победе» через несколько лет будут не хуже, чем на полях луговатцев.
Мысли её сменяли одна другую; со светлой грустью вспоминала она об отце; улыбалась счастливой улыбкой, думая о маленьком Троше и о муже… Потом мысли её сосредоточились на будущем. Молодой садовод, облечённый доверием не одного колхоза, а всех, кому дороги сады, принял богатое наследство, ставшее общественным достоянием. Его ведь надо не только сохранить, но и умножить. Двинуть дело вперёд.
Опустошения, нанесённые ураганом, потрясли её. Было больно и обидно. Потеряно много сил, времени. И надежда отодвинулась… Но Вера не охала, не впадала в уныние. Наоборот, это пробудило в ней новые силы, новое упорство. Она поможет мужу во всём.
Ей припомнились слова, которыми когда-то напутствовал Мичурин её отца:
— Иди через все трудности! Не сгибай головы! Добивайся своего!
Взяв мужа за руку, она добавила:
— И мы пойдём! Сделаем всё!
— Сделаем! — подтвердил Василий.
У него посветлело лицо.
Да, ещё не всё потеряно. Ещё можно побороться за жизнь этих гибридов. Пусть не нынче, пусть через три-четыре года, но они добьются своего — покажут на выставке самые крупноплодные гибриды Трофима Тимофеевича, распространят по всем окрестным садам! А сейчас, для победы над смертью, уже успевшей тронуть листву, дорога каждая минута. Василий достал острый, как ланцет хирурга, нож, срезал тонкие ветки гибридов, и они начали прививать глазки к молодым деревцам.
Жизнь шла вперёд. Жизнь побеждала.