Роман «Сад» посвящен жизни сибирской деревни. В нем автор показывает трудовой подвиг колхозного крестьянства, борьбу передовых людей с консервативными методами руководства, создал образы сибирских садоводов-мичуринцев. Роман показывает большую любовь, верность и преданность сельской молодежи своему делу.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Ночью выпала мягкая пороша. На рассвете сгустился мороз, и березы в полях обросли пушистым инеем. В бору поседела хвоя.
На высоком зубчатом хребте лежала сизая дымка. Над нею медленно всплыло по-зимнему белесое солнце. Под его лучами заискрилась снежная пелена.
По дороге, вскинув на плечи лопаты, шли девушки. Они были одеты в ватные стеганки. Шерстяные полушалки плотно прилегали к их разрумянившимся щекам.
Поравнялись с молодой березкой. Мотя дернула за нижнюю ветку, и на девушек посыпалась легкая изморозь. Они с визгом метнулись в стороны.
Вера, тоненькая, как лозинка, хлопнула подругу по спине.
— Раздурилась, коза-егоза! Не жаль красоту рушить?
— Подумаешь — красота! — отмахнулась Мотя. — Противный снег и больше ничего!
— А у меня, когда я вижу березы в таком наряде, сердце поет! — звенел высокий и чистый голос Веры. — Будто невесты стоят! Завороженные счастьем!.. И примета есть: такой куржак — к доброму урожаю! Летом поднимутся золотые хлеба! И наша конопля — всем на диво! Вершинку рукой не достанешь!
— Ну-у, нет. У нас такой все равно не будет. И зря ты, Верка, Сергея-то Макаровича не послушалась. Не чужой ведь человек-то, — уныло укоряла звеньевую дородная и медлительная Лиза Скрипунова. — Теперь бы не студились…
— Сами же говорили: на конопле больше прибытку!
— Говорить-то мы говорили. А мерзнуть неохота. Да и Сергей-то Макарович урезонивал: «Не ходите попусту».
— Он завтрашнюю невестку хотел поберечь!
— Невеста без места!
— И как Сенька не успел тебя до свадьбы окрутить? Теперь возилась бы с лялькой…
— А ну вас к шуту! Расстрекотались, сороки!.. — Вера, словно от озноба, прикрыла лицо пестрой варежкой. — Я и не думаю…
— Не запирайся! — Мотя одной рукой обхватила плечи подруги. — Все знают — по парню сохнешь!
— Ох! — вздохнула Вера. — Хоть бы ты не бередила. Он — за тридевять земель. В Германии…
— Не горюй. Отслужит — примчится. Как на крыльях прилетит!
— А если в армии останется — будешь ты, Верка, офицерской женой! Боевой подругой! Аж завидки берут!
— И уедешь ты далеко-далеко…
— Никуда я не поеду. Никуда.
— Значит, любви между вами нет, и сердце у тебя рыбье! — ухмыльнулась Лиза. — А меня бы такой парень поманил — бросилась бы вприпрыжку… Хоть на край света!
Подруги расхохотались.
— А что? Ежели всем сердцем полюбишь, так ни перед чем не остановишься.
— У меня — отец, — резко перебила Вера. — Не могу я бросить старика.
— Ну-у, не с отцом тебе век вековать.
— Он с Сергеем Макаровичем на ножах. Да и к Сеньке не очень. Чего доброго, на порог зятя не пустит.
— Не пугай. Породнятся, так помирятся!
— А мне не верится, — заспорила Лиза. — Ведь они — два ежа. Оба иглы навострили. Сергей-то Макарович даже по фамилии старика не называет, все — Бесшапочный да Бесшапочный… Говорят, из райкома приезжали и то не могли помирить… Будет потеха: сват на свата вроде супостата! Изведут они, Верка, твою жизнь. Уезжай к жениху скорее…
— Не слушай ее, подружка. — Мотя снова обняла Веру. — Твердо стой на своем. Пусть Сенька домой едет: мы на свадьбе попляшем! До упаду!.. — Она шутливо погрозила: — Только учти: даром тебя не отдадим! Потребуем выкуп. Так и напиши ему.
— Калым запрашиваешь?
— Подружкам выкуп полагается: конфеты да орехи. И сладкое винцо…
Девушки вышли в раздольное поле. Его исстари называли Чистой гривой. По обе стороны этой возвышенности темнел сосновый бор. Далеко на юге по склонам мягких сопок подымалась тайга. За сопками вздыбились в небо острые гольцы. Над ними вился легкий дымок. Это верховой ветер ворошил свежий снег, будто пробовал силы да раздумывал — не рвануться ли вниз, на степную равнину.
Под белым пухом свежей пороши лежал твердый снег. Вера остановилась и показала рукой: валы класть вот так, поперек полосы, с просветом в пять метров.
Девушки, разойдясь по местам, вырубали лопатами широкие глыбы и ставили на ребро. Пусть завтра дует ветер, сколько хочет, пусть гуляют бураны: возле валов вырастут сугробы.
Погода переломилась нежданно-негаданно. Сначала исчезли горы, потом по всему небу потянулись длинные серые нити. Они превратились в сплошную пелену. Дохнул робкий ветерок, и на ближней меже закачались, роняя куржак, одинокие кусты бурьяна. Закружились белые вихри. Снежная крупа, сыпавшаяся из тучи, и взбаламученная ветром пороша — все всклубилось так, что даже своих ног не стало видно.
— Девчонки! — всполошилась Вера. — Сюда! Сюда! Скорее, скорее!
Мотя бросилась на голос. Она и Вера крепко взялись за руки и пошли отыскивать Лизу. Та отзывалась где-то близко, но ветер приглушал крик, относил в сторону.
Голос раздавался то справа, то слева, и девушки метались по ровному полю, шли то по ветру, то против него. Когда им удалось сойтись вместе, уже никто не знал, где же дорога. Стоя в тесном кругу, они спорили, откуда дует ветер: с гор или из степи? Куда идти? В какой стороне село? Можно бы переждать непогоду на полевом стане. Но где он? Где бор, по которому нетрудно было бы выйти к колхозному саду? Не дай бог, если они направятся вдоль Чистой гривы, — километров на тридцать нет никакого жилья. Единственное пристанище — ометы соломы. Но они не спасут.
— Все горюшко из-за тебя, Верка! — слезливо и тягуче ворчала Лиза на звеньевую. — Я отговаривала, а ты… На погибель вывела. На смерть…
— Не каркай, Лизка! — прикрикнула Мотя. — Раньше смерти в гроб лезешь!
— А ты больно смелая.
— Маму звать не буду!
— Никто и не зовет. Я молчу. Всегда молчу, и ко мне понапрасну придираются… А куда теперь идти-то?.. Замерзнем!
— Ничего, девушки, выйдем! — Вера подхватила Мотю и Лизу под руки. — Всем чертям назло!..
Они стенкой двинулись вперед. И ни одна из них не вспомнила о лопатах, брошенных в суматохе среди поля.
Ветер бил справа, до боли сек щеки ледяной крупой. Девушки шли долго, ждали — вот-вот выберутся на полевую дорогу или уткнутся в сосновый бор, — но под ногами по-прежнему был немятый снег.
Через некоторое время они очутились в зарослях полыни.
— Не наша пустошь, — остановила подруг Лиза. — У нас не растет такая высокая полынь.
— Ты что, меряла ее? С пути сбиваешь!
— А вот сами увидите!
— Говорила бы раньше…
— Вы меня не слушаете. Я и молчу. А правда-то завсегда на моей стороне…
Девушки задумались: неужели они идут вдоль Чистой гривы? Что же делать? Повернули влево и спустя несколько минут оказались в березовой рощице, посредине ее была полянка с маленьким стогом сена. Все незнакомое. Чужие поля.
На Лизе была старая стеганка, в многочисленных дырах лохматилась вата. Девушка дрожала от холода. Вера хотела снять с себя шерстяную кофточку и отдать подруге, но та отмахнулась:
— И вдвоем не натянете! Ты как спичка, а я-то, слава богу, в теле. На меня все по особой мерке шьется…
Ветер гудел в ветвях берез, снег клубился над головами, а возле стога на земле было тихо. Девушки сели отдохнуть. Вера достала из-за пазухи мягкий калач и разломила на три части, но Лиза оттолкнула ее руку:
— Не до еды теперь…
— Ну, завела скрипучую музыку! — снова прикрикнула Мотя. — Бери, пока дают.
Снег потемнел — начались сумерки. Девушки, пожевав хлеба, встали и, подгоняемые ветром, пошли быстрее прежнего.
В тот же день из дальней деревни Луговатки выехал в город Шаров, председатель колхоза «Новая семья». За годы службы в армии Павел Прохорович соскучился по обширным полям родного края и теперь присматривался ко всему, что лежало по обе стороны тракта.
То и дело встречались пустоши. Местами целые массивы, где до войны сеяли пшеницу, заросли степной полынкой да пыреем. Подзапущены поля. Тракторов-то оставалось мало. Лошадей тоже не хватало. Солдатки пахали на коровах. Теперь надо наверстывать упущенное…
Снег клубился, закрывая даль. Павел Прохорович завернулся в овчинный тулуп и лег спиной к ветру. Он не шевелил вожжами, — пусть Орлик идет шагом и нащупывает санный след.
В барашковый воротник набился снег и таял на щеках. Шаров откинул воротник и долго хлестал по нему черенком кнута. Орлик продолжал идти шагом. Из гнедого он превратился в сивого, и даже хвост, перекинутый ветром за оглоблю, стал белым.
Так Шаров ехал часа два, а может, и три. Вдруг упругая холодная струя ударила в грудь. Было похоже, что ветер изменил направление. Ложась на другой бок, Шаров присвистнул, чтобы конь шел веселее. Но Орлик, сделав несколько шагов, остановился. Павел Прохорович встал, потыкал кнутовищем по одну сторону саней, по другую — всюду нетоптаный снег. Держась за оглоблю, он продвинулся вперед и нащупал тяжелую от слипшегося снега гриву коня.
— Как же это случилось, милый? И что мы с тобой делать будем?
Орлик потерся головой о его плечо.
Взяв под уздцы, Шаров повел коня против ветра, надеясь через несколько шагов найти дорогу.
Широкие полы тулупа развевались и хлестали Орлика по ногам. Шаров часто проваливался в снег, спотыкался и падал, а конь останавливался. Дороги не было.
— Вывози куда-нибудь к стогу, что ли, — сказал Павел Прохорович, снова садясь в сани. — Там переждем.
Начинало смеркаться.
Конь брел по ровному полю. Но вот концы полозьев, срываясь в канавки, застучали о мерзлую землю, рядом белела стенка из снежных глыб. Что-то звякнуло сначала под копытом, затем — под полозом. Придержав Орлика, Павел Прохорович ногой пошарил в свежем снегу, поднял железную лопату. Колхозники обронили! Но где это и на чьих полях?
Седок тронул коня, — надо же было куда-нибудь ехать.
В новых, тесноватых валенках ноги быстро озябли, и, чтобы согреться, Павел Прохорович опять пошел по снегу, придерживаясь за головку саней. Теперь ветер дул в спину.
— Совсем заплутались! Чего доброго, закоченеем тут. Шагай, милок!
Шаров надеялся, что впереди покажется бор. Там они укроются от ветра. Можно будет костер развести…
Долго блуждали в снежной мгле. Орлик снова остановился. И на этот раз не послушался даже кнута. Павел Прохорович подошел к нему, ощупал хомут — все было в порядке. Но почему же конь не хотел двигаться с места? Орлик, подняв голову, к чему-то прислушивался. Шаров опустил воротник, развязал под подбородком тесемки фронтовой ушанки, сдвинул ее на затылок и, стоя рядом с конем, прямой и высокий, тоже прислушивался. Но, кроме свиста ветра да злого шелеста снега, ничего не слышал. Может быть, Орлик чует волчью стаю? Надо достать топор…
Но конь стоял неподвижно, твердо, ничто не тревожило его. Он слушал напряженно и терпеливо, потом фыркнул, как бы подтверждая свою догадку, и, мотнув головой, звонко заржал.
«Жилье чует!» — обрадовался Павел Прохорович. Ветер на минуту затих, и тогда стал слышен далекий звон. Где-то били молотом о стальной лист. Призывный знак всем, кто терпит бедствие, заблудившись в поле.
— Поехали, Орлик! — Шаров впрыгнул в сани и присвистнул с мальчишеской лихостью. — Золотко мое!
Конь торопливо шагал по снегу. Звон становился все яснее и яснее.
Снег лежал неровно: кое-где ветер насыпал сугробы, намел заструги, а рядом выскреб крутые ложбинки. Лиза, оступившись, всхлипнула:
— Наши следышки! По одному месту ходим! Ох, горюшко!..
Подруги испуганно переглянулись: куда поворачивать? Спорить уже-не могли. Оставалось единственное— положиться на счастливую случайность и шагать, пока не кончатся силы. А если ветер свалит с ног, то ползти по снегу. Только бы — вперед и вперед. И не отрываться одна от другой.
Вдруг все смешалось. Что-то ударило Лизу по щиколоткам, будто ветер кинул доску торцом вперед и подсек ноги. Вскрикнув, девушка упала навзничь, повалив на себя Веру и Мотю. Кто-то в белом обрушился на них, втискивая в снег. От испуга перехватило дыхание. Первой шевельнулась Лиза, прикрывая лицо рукой:
— Ой, девчонки!.. Что же это?..
— Язви вас! — выругался незнакомый человек. — Шляются, шаталы!.. И куда черт гонит… В такую падеру[1]!
Ловкий и подвижной лыжник, одетый в белый балахон, высвободил ноги из юкс и принялся подымать девушек:
— Фу, грех какой!.. Снегурка за снегуркой!..
Вера присмотрелась к незнакомцу. Перед ней стоял паренек в маскировочном халате. Ветер трепал края полотняного капюшона возле его лица. За спиной слева торчало ружье, а справа виднелись лапки подвешенного зайца.
— Ой, девчонки, да ведь это охотник! — воскликнула она. — Вот здорово!
Теперь им есть на кого положиться: уж охотник-то приведет к жилью!
Лиза терла ушибленное колено, Вера — плечо.
— Чугунный, что ли? Саданул так…
— Я себе чуть шею не сломил. Ветер-то дикий. Со всего размаха бросил меня.
— Напугал, бес! — шутливо ворчала Мотя. — У меня мурашки по коже!
— Аж сердечушко оторвалось! — простонала Лиза. — Думала — не отойдет…
— Кости целы? Ну и ладно. Синяки не в счет. А все-таки чьи же вы?
Парень заглянул в лицо одной, другой, третьей.
— Откуда взялись? Дед-мороз из рукава вытряхнул, что ли? Поторопился раньше Нового года!
— В поле мы работали… Снег задерживали…
— Да задержать не смогли! Зато я вас сгреб!
— Из Глядена мы.
— Ой-ой! Далеко-о забрели!.. Ну, ничего, снегурки, как-нибудь вырвемся из этой напасти. Выйдем…
— А куда? На Буденновский выселок?
— Хватились! Выселок давно остался вправо. Эта земля — наша, луговатская.
— Вон куда нас занесло!
— До деревни не добраться. А ночевать будем в тепле. Ручаюсь.
Охотник поднял лыжи, втоптанные в снег, и привязал их на шнурок.
— Зовут меня Васильем. Нет, просто Васей… — Он взял Веру за ушибленную руку и спросил: — Так не больно?..
Мотя уже уцепилась за охотника слева, Лиза — за нее.
— Держитесь крепче, — предупредил парень. — Пойдем ровненько. Стенкой.
Вася чувствовал под ногами снежные заструги, расположенные по движению постоянных ветров, омывавших Чистую гриву с запада на восток, и это помогало ему не сбиваться с пути.
Девушки дрожали. Что-то будет? Выйдут ли они? И куда? Вдруг все свалятся в какой-нибудь овраг?
Вася успокаивал их, но ветер относил его слова куда-то в сторону.
Темнота еще больше сгустилась. Каждый шаг — как в пропасть. Найдет ли нога опору? А ветер налетает то справа, то слева, то подталкивает тумаками в спину. Тут и бывалый человек может заблудиться…
Но паренек не терялся, шагал уверенно и твердо. Снежные козырьки с хрустом ломались под ногами.
— Знакомое поле… — говорил он по-домашнему просто, без тени бахвальства. — Даже с завязанными глазами выведу…
Большой треугольный лемех от старой сохи был подвешен рядом с фонарем, к перекладине между двумя столбами. Ночной сторож конного двора Игнат Скрипунов, приземистый старичок в желтом тулупчике, в громоздкой барашковой шапке, бил тяжелым железным прутом по лемеху.
Двор стоял на окраине села, куда стекались дороги с полей, и старик не удивился, когда перед ним неожиданно возник из пурги конь, запряженный в сани, и седок, белый от снега.
— Нашел? — нетерпеливо спросил Игнат и тут же прикрикнул: — Оглох ты, что ли?
К нему подошел незнакомый высокий человек в длинном тулупе и тронул рукой шапку:
— Добрый вечер!
— К черту с таким добром! дьяволу! — ругался Игнат, помахивая уставшей рукой. — Ты отколь появился? Кто таков?
— А куда я приехал? — в свою очередь спросил Шаров. — Что тут у вас за деревня?
— Говори: девок видел?
— Каких?
— Нашенских. Гляденских. Утром ушли и не воротились. Как в омут головой… И моя Лизавета с ними… Доченька родная… С самых сумерек сполох бьем… Все мужики ищут…
Приезжий достал лопату из саней и подал звонарю.
— Вот поднял в поле. Возле снежных валков…
Игнат выхватил лопату, глянул на нее и застонал:
— Наша… Сам строгал черенок… Беда стряслась! Беда, беда!..
— Выйдут на звон, — стал успокаивать Шаров. — Я же услышал… Далеко-далеко… Так же и они…
Старик снова принялся бить в лемех.
Показалась еще подвода. Из саней поднялся усатый человек в полушубке, подпоясанном широким офицерским ремнем.
Скрипунов бросился к нему:
— Ну?.. Пустой воротился?..
— Даже следов не видно.
— А вон человек поднял лопату в поле. Лизаветину!.. Мать узнает — с горя умрет. Пропали девки! Одежа-то у них на рыбьем меху. Беда, беда!.. — снова застонал Игнат, покачиваясь из стороны в сторону. — Упреждал я: «Кости ломит — не ходите». Не послушались. Закоперщица-то ихняя меня на смех подняла, похвалилась: «Молодым костям ничто нипочем! У нас, говорит, насчет бурана своя смекалка. Он, говорит, нам на пользу: наметет на полосе большие сугробы…» Вот и досмекались!.. На погибель девок сманила…
Усатый шагнул к Шарову:
— Где лопату нашли? Сами-то откуда? — И, услышав ответ, оживился. — A-а, товарищ Шаров! До войны многое слышал про вас и жалел, что встретиться не доводилось. — Сдернул с правой руки огромную пеструю мохнашку — рукавицу из собачьей шкуры. — Здравствуйте! Я — здешний полевой бригадир. Огнев. Никита Родионович Огнев. А вас долгонько не было слышно. И все ж таки в свою Луговатку вернулись?
— А как же?.. Сейчас направился в город, да закружился в поле.
— Погостите у нас.
— Я и сам собирался наведаться. Дело есть.
Они распрягли коней и ввели в конюшню. Мешок с овсом, что лежал в санях Шарова, Никита Родионович отнес куда-то в угол.
— После скажу конюху. Накормит и напоит коня…
По узкому переулку пошли в село. Меж двух высоких плетней снегу не было, и ноги скользили по ледяной корке. Ветер налетал порывами, проезжий и бригадир, чтобы не упасть, поддерживали друг друга.
— Ну, бьет! — удивлялся Шаров. — Я вам скажу, не помню такого дикого бурана!
— У нас часто падера дурит! — отозвался Никита Родионович. — Рассказывают — в прошлую зиму одного старика возле самых огородов захлестала. Вот так же, как вы, в город ехал да с пути сбился. Конь в сугробе утонул — ни вперед, ни назад. Засыпало. Утром слышат— колокольчик позванивает. Пошли на звон. Глядят: горбик дуги чернеется, ветер в колокольчик играет… Откопали: конь был еще тепленький, а человек в санях заледенел. Вот мы и боимся за девчат. Весь колхоз на ноги подняли. А что сделаешь? Сами видели: в поле с ног сбивает…
Они повернули за угол и оказались во дворе. На крыльце обмели снег друг с друга и через темные сени прошли в дом.
— Девки отыскались? — тревожно спросила полная женщина в синем платке.
Огнев махнул рукой.
— Вот Павел Прохорович на звон выбрался. Его тоже в поле буран закружил…
— Проходите, разболокайтесь. Милости просим. —
Домна Потаповна поклонилась гостю. — Сейчас самоварчик согрею.
Никита Родионович снял со стены двустволку и патронташ.
— Побегу за огороды, стрельбой знак подам. Может, пальбу услышат
Вере казалось, что ветер со всей степи содрал снежный покров и тяжелым валом катит по бесконечным полям. Еще секунда — и эта лавина засыплет их всех, как былинки. Девушки уже не тормошили Васю, не приставали с разговорами.
Он шел молча, время от времени останавливался и подставлял ветру то одну, то другую щеку, будто это помогало определить, где они находятся и скоро ли выйдут к жилью.
Вокруг было все то же ровное поле. И ни одной березки, ни кустика не встретилось им. Может, только для успокоения охотник сказал, что ему знаком каждый шаг этой обширной равнины? Не потому ли он молчит, что сам не знает — куда завел?
Но вот Вася предупредил:
— К спуску подходим. Упирайтесь в снег покрепче.
А через полчаса, когда спустились в долину, он встряхнулся и сказал с облегчением:
— Вот мы и дома! Сколь буран ни безобразничал, а сбить с пути не смог!..
Протоптав тропу в мягком сугробе, Вася Бабкин подвел девушек к избе, отыскал веник, связанный из мелкой полынки, и стал обметать Веру, стоявшую ближе всех к нему. К тонкому запаху свежего снега примешался горьковатый аромат полынки.
— Теперь жильем пахнет! У нас в сенях всегда такие веники… — Вера ловко выхватила веник и, смеясь, начала быстро-быстро обметать парню спину. — Да на тебе ничего и нет… — Повернулась к подругам. — Кто на очереди?..
Охотник распахнул дверь и, войдя в избу, нащупал в углу на полочке спички; засветив маленькую лампу без стекла, с одной нижней частью горелки, поставил на стол; ружье и добычу повесил на большой деревянный крюк, вбитый в стену.
Вслед за хозяином девушки вошли в жилье и от усталости сразу повалились на широкие лавки возле стен. Одна Вера, привыкшая к зимним походам в колхозный сад, где работал ее отец, осталась на ногах. Она окинула взглядом избу. Слева — высокая деревянная кровать, справа — русская печь, на шестке опрокинут котелок, возле него — самодельные березовые миски, потемневшие от времени.
— Ого, чай пить будем! — Вера хлопнула в ладоши. — Правильно, хозяин?
Вася уже гремел заслонкой. Он поджег в печке сухую бересту, и тотчас же занялись дрова, заранее сложенные стопкой. Потом он повернулся к Вере, чтобы ответить ей, но, встретившись с задорным взглядом открытых, голубых, как весеннее небо, глаз, все позабыл. Стоял и смотрел. Над ее высоким лбом колыхалась выбившаяся из-под шали тонкая прядь удивительно светлых волос, влажных от таявшего снега. Отблески трепетного пламени осветили ее лицо, раскаленное румянцем. Парню стало жарко, точно летом в солнечный день, и он смахнул с головы капюшон и шапку.
Видя, что ответа не дождаться, Вера шутливо крикнула ему на ухо:
— Чай, говорю, пить, хозяин, будем?
Улыбнувшись, Вася бросился к стене, схватил зайца и положил на шесток.
— Варить будем!.. И чай вскипятим. У меня есть еще один котелок.
Взглянув на светло-серую шубку огромного русака, Вера всплеснула руками:
— Батюшки мои!.. Да ты «культурного» зайца ухлопал!..
— Нынче и русаков разрешили стрелять.
— Давно пора. Я помню, еще в третьем классе училась, когда их из-за Урала привезли к нам в Сибирь. В клетках. Для расплода, самых крупных. И шкурка, говорят, хорошая. Вся деревня сбежалась смотреть. Отродясь не видали таких зайцев: зима, а они — серые! Вот и прозвали «культурными». Вывезли их в поле, выпустили, а они ночью — к огородам.
— У нас — тоже. Зимой даже под крыльцом прятались. Да, да. Я сам подымал. Прогоню за огород и махну рукой: «Живи, косой!»
— А у нас не под крыльцо, — хуже, — продолжала Вера. — Зимой забрался к папе в колхозный сад и молодые яблоньки посек. Вот вам и «культурный» заяц! Вредителем оказался…
Разговаривая с парнем, Вера отмечала: на подбородке у него ямочка; глаза серые, по-птичьи зоркие; на правой щеке — мелкие синие брызги. «От пороха!» — догадалась она. Наверно, не рассчитал при набивке патронов: зарядил лишнего, а ружье старое. Может, шомпольное было. Ну и разорвало. Хорошо, что глаз не задело… Расспросить бы, как это случилось, да неловко начинать при всех.
В избе стало тепло. Девушки сняли шали и развесили на веревке, протянутой перед печью, а стеганки побросали на кровать; принялись гребенками расчесывать волосы. Они уже успели забыть об усталости, да и не хотелось перед парнем показаться слабыми. Только Лиза продолжала сидеть на скамейке, гладила ушибленную ногу и шутливо бранила Васю. Парень не слышал ни одного ее слова, — он смотрел на Веру. Вот она ребром ладони ударила по концам своих длинных светлых кос, чтобы они распушились, и закинула их за спину. И Вася вспомнил, как мать говаривала сестренке Оле: «Коса — девичья краса».
«Чья же эта девка? — задумался он. — Про сад рассказывает, садовода отцом называет… Неужели самого Дорогина дочка?..»
Девушка опять повернулась лицом к нему, и парень, смутившись, быстро вышел из избы. Под сараем на ощупь взял охапку дров и прямо через сугроб побрел к двери. Вера выбежала с котелком в руках — зачерпнуть снега. От неожиданности Вася выронил дрова. Девушка захохотала:
— И кто это в потемках бродит? Домовой, что ли? Так и быть, помогу домовому.
Она склонилась над сугробом. Ветер перекинул косы и хлестнул ими парня по лицу. Он увидел, что девушка не одета, и стал оттеснять ее к двери.
— В такую падеру — без стеганки?! Враз прохватит!..
— Не продует. Привычная…
— Раз я — домовой, надо слушаться! Домовым не перечат.
— Вон ты какой! А я хочу тебе помочь, — упорствовала девушка и кидала поленья парню на руки. — Неси.
Вслед за ним она вбежала в избушку, поставила к пылающим дровам котелок, полный снега, а сама села на скамью перед печью и протянула к теплу красные, мокрые пальцы.
Спохватившись, она подвинулась:
— Садись, домовой, грейся… — Взглянула на парня и рассмеялась: — А может, под шесток полезешь?
— Ничего, тут не тесно.
Вася сел рядом, коснулся плечом ее плеча. Она с ним одинакового роста…
Снег в котелке быстро таял.
— Люблю березовые дрова! — встрепенулась Вера. — Горят весело, жарко: огонь как солнышко!
— У нас дома всегда березовые, — сказал Вася. — В тайге рубим, по реке сплавляем…
Заметив на подоконнике крупное, как брюква, ребристое яблоко с мутно-красным, будто размытым, румянцем, Мотя схватила его, повертела перед глазами подруги:
— Видала? В саду живем!.. яблоко-то какое — крупнее наших!
Вера выхватила яблоко; подбрасывая на ладони, усмехнулась:
— Так это же Шаропай! Про него говорят: велика Федора, да дура! Вроде деревяшки. И кислее его нет на свете.
— А вот неправда! Зимой и Шаропай хорош! — Вася достал из деревянных ножен, висевших на поясном ремне, острый охотничий нож, разрезал яблоко на несколько частей. — Попробуйте-ка.
Девушки грызли яблоко и наперебой хвалили:
— С мороза-то ничего, есть можно.
— Даже сладенькое!
— Только мало. Мне бы еще столько, полстолька да четверть столька, — сказала Мотя. — Давайте искать!
Яблок больше не нашлось, зато подвернулась новая находка: из-под лавки Вера достала коричневую лесную губу, из тех, что растут на трухлявых березовых пнях. Волнистая! С белым узором!
— Девчонки, посмотрите! Какая красивая! Вот бы мне такую! Под карточку подставочка. Подаришь? — Подождала, пока парень кивнул головой. — Люблю разговаривать с не скупыми.
Вася начал свежевать зайца, подвесил тушку к деревянному крюку и, держа нож тремя пальцами (указательного и среднего на правой руке у него не было), бережно снимал шкурку. Вера поднесла лампу, чтобы посветить. И опять ей захотелось спросить — давно ли он потерял пальцы? Тем же неудачным выстрелом оторвало?.. Ишь, уже тремя наловчился работать!
Пока девушки за ее спиной балагурили и хохотали, Вера вполголоса все же завела разговор с парнем:
— На наше счастье ты сегодня отправился на охоту!
— Я пришел березу сеять, да буран помешал.
— Березу?! — Вера посмотрела широко раскрытыми глазами. — Зимой сеять?!
— Да, по снегу… Хочу посеять, чтобы выросли свои саженцы для лесных полос.
— Вот интересно! Никогда не слышала про такую посевную! — удивлялась Вера. И вдруг у нее вырвался беспокойный вопрос: — Тебя, наверно, дома ждут не дождутся?
— Нет… Мама привыкла к моим отлучкам. Знает, что я здесь могу заночевать.
— Ма-ма… — беззвучно повторила Вера. И сказала вслух: — Отцы, должно быть, меньше тревожатся?
— Вот не знаю, право… Я при отце-то на охоту не ходил: маленьким считался.
— Я за папу боюсь: растревожится, всю ночь глаз не сомкнет, а сердце больное… У девчонок теперь матери от горя воют. Должно быть, и живыми нас уже не считают…
Вася задумался: помочь бы надо, успокоить и девчат и родителей. Но до Глядена не меньше двадцати километров. В незнакомом углу Чистой гривы ветер может сбить с пути. Вот если лесом вдоль речки…
Вера тронула его руку, напоминая о тушке зайца. Они разрезали ее на мелкие части, вымыли и положили в котелок. Вера залила мясо водой, — посолила и поставила в печь.
Лиза прохаживалась, прихрамывая и вздыхая. Мотя толкнула ее к печи:
— Погрейся, а то у тебя губы смерзлись — молчишь.
Лизу усадили перед шестком. Подруги по обеим
сторонам подсели к ней, обнялись. Им было хорошо в этой теплой избе, хорошо оттого, что о них заботится молодой охотник, и они позабыли об усталости и о том, что дома тревожатся родные. Мотя запела высоким, чистым голосом:
Лиза отозвалась:
Обе посмотрели на Веру. Та, качнув головой, не замедлила ответить припевкой:
Голос дрогнул. В душе она упрекнула себя — зачем так необдуманно запела эту частушку? Но подруги подхватили, и Вера, вскинув голову, пела вместе с ними:
Мотя, дурачась, громко выкрикнула:
Вера толкнула ее. Подруга рассмеялась:
— Могу и другое… Что твоей душеньке угодно…
И завела:
Вера поморщилась — опять не то. Лучше бы что-нибудь смешное.
А девушки тем временем закончили частушку дружным озорноватым всплеском голосов:
В этот вечер все сложилось как-то необычно. Необычным было и то, что Вера ни разу не вспомнила Семена Забалуева, а когда упомянули о нем — даже рассердилась. Отчего бы это? Уж не оттого ли, что молодой охотник из чужой деревни невольно услышал о ее тайне? Да какая же тут тайна, — в колхозе все знают, что Семен — ее жених. Но свой колхоз — свой дом. А эти болтливые девчонки готовы раньше времени на весь район раззвонить.
Мотя не любила, чтобы кто-нибудь из подруг грустил. Она схватила заслонку и ударила четырьмя пальцами:
Вера вскочила, повела плечом и, помахивая рукой, закружилась по избе. Глянув на нее, Вася хлопнул в ладоши и пошел вприсядку по неровному, шаткому полу.
Изба дрожала, казалось, не только от задорной пляски, но и от громких песен:
Вася все сильнее и сильнее бил в ладоши; выпрямившись, гулко притопывал ногой. Мотя крикнула ему:
— Пимы расхлещешь!
Он только рукой махнул.
Громко звенела заслонка. Вера плясала легко, едва касаясь щербатого пола. Лиза исподлобья следила за ней и сетовала на то, что ушибла ногу и что не может выйти в круг. Ее зеленоватые глаза постепенно становились темными, как те тихие омута, в которых, по народной молве, водятся черти. А Мотя, посмеиваясь, все чаще и чаще ударяла пальцами о заслонку и постукивала пяткой о пол. Она смотрела на парня, теперь кружившегося на одной ноге, и отмечала, что пышные пряди его волос уже начали прилипать к взмокшему лбу.
— Мало соли ел! — рассмеялась она. — Нашу Верку еще никто не переплясывал.
Огонек в лампе метнулся в сторону и погас. Лиза обрадовалась— уж теперь-то Верка остановится. Но та продолжала кружиться по избе, лишь слегка освещенной пламенем, игравшим в глубине печи. И парень не уступал ей, хотя и натыкался то на стол, то на кровать. А девушки ждали — вот-вот он сойдет с круга. Им будет над чем посмеяться!
Подзадоривая Веру, Мотя запела с шутливой требовательностью:
И Вера закружилась быстрее прежнего. Никогда она не плясала с таким огоньком и с такой удивительной легкостью и плавностью, как сейчас. И Мотя смотрела на нее восторженными глазами: перепляшет парня! Вот уже скоро. Вот еще немного. Еще…
Но в это время, заглянув в печь, Лиза крикнула нарочито истошным голосом, чтобы переполошить всех:
— Ой!.. Варево-то поплыло!..
Мотя ударила невпопад и бросила заслонку на лавку.
— Всю обедню испортила! — упрекнула она подругу. — Вася в своей деревне с ребятами будет смеяться: «В «Колоске» худые плясуньи!..»
— А я думала, ей мышонка за кофту сунули! — усмехнулась Вера и, скрывая свою усталость, попрекнула Лизу за то, что не дала ей наплясаться: — Гаркнула во все горло! Не надорвалась, случаем?
— За тебя боялась — как бы сердечушко не зашлось да не лопнуло.
Помахивая платком на разгоряченное лицо, Вера отошла в сторону. Пожалуй, хватит на сегодня. Ноги гудят. И сердце колотится сильнее, чем, бывало, после самой долгой и задорной пляски. От чего бы это? Конечно, от усталости.
Засветив лампу, девушки накрывали стол. Вася, украдкой от них, посматривал на Веру. Тесноватая вязаная кофточка плотно прилегала к ее груди, обтягивая покатые плечи, красивую белую шею. Его мать любит таких, быстрых на ногу, веселых и хлопотливых…
Мисок было только две. Васе с Верой пришлось хлебать из одной. Парня наперебой со всех сторон потчевали хлебом. Он брал маленькие ломтики то у одной, то у другой, но жевал нехотя: этот казался кислым, а этот — пресным. Верин — вкуснее всего! Белый, в меру уквашенный, мягкий, как пух, корочка тонкая, слегка похрустывает… Никогда не ел такого! Может, — она сама пекла? Может, уже успела всему научиться по домашности…
Все хвалили мясо зайца, смеялись, — не зря косого прозвали «культурным»!
Лиза шумно вздохнула:
— А нас ведь давно ищут! Наверно, всю деревню всполошили. Твой-то отец, Верка, теперь больше всех панику бьет. И свекор тоже с ума сходит…
Отстранившись, Вася присмотрелся к своей соседке. Косы девичьи… Как же так? Откуда свекор?..
Вера злилась на подруг. Языки у них чешутся, что ли?
— Выдумали новости — у девки свекра сыскали! — мотнула она головой. — Смешные!
— Дома подумают, что мы на полевой стан ушли, и успокоятся, — сказала Мотя, стараясь отвести разговор от Веры.
— Не-ет, — снова вздохнула Лиза, — моя мамка совсем изведется…
— Ну, расхныкалась! — прикрикнула Вера и отошла к печке, чтобы добавить дров. — Мамка да мамка…
— Никто не хнычет. Я молчу. Всегда молчу, — обиделась Лиза. — А вот ты сегодня больно говорливая! Звенишь и звенишь сверх всякой меры. От твоего звону у Василья уже язык отнялся…
Охотник тряпочкой протирал отпотевшее ружье. Ему, в самом деле, ни о чем не хотелось разговаривать, и он так же, как Вера, убеждал себя — это от усталости.
Лиза все беспокоилась — весточку бы как домой подать. Вася прислушался к свисту ветра за окном: не утихает непогода. «Может, попытаться пройти лесом возле речки?» Вслух сказал: «Утро вечера мудренее», — и опять склонился над ружьем.
Были бы девушки дома, после такого трудного дня давно бы свалились в постель, а здесь каждая крепилась. «Может, другим и хочется спать, а я — ничего!» Они разговаривали, шутили и смеялись до тех пор, пока Вася не напомнил, что пора бы укладываться. Он пошел за сеном, решив про себя, что постелет девушкам на кровати, а сам ляжет на полу. Подруги вызвались помогать ему. Пропуская одну за другой с охапками сена, он задержался перед дверью. Вера шла последней. Вася вполголоса спросил, в каком конце Глядена живут они и чем приметен их дом. Зачем это ему понадобилось? Девушка коротко сказала:
— Старый, большой, на углу переулка. Тесовые ворота… Приедешь — любой человек тебе покажет наш дом.
Вася подождал за дверью, пока девушки укладывались. Стоял и прислушивался к бурану. Не утихает. Наверно, вот так же стоит во дворе и старик Дорогин, прислушивается к шуму непогоды: «Где дочь? Что с ней?..»
Надо поскорее дать знать, что Вера — жива. Подруги невредимы.
Проснулась Вера оттого, что у нее озябли плечи. Она хотела укутаться потеплее, но, открыв глаза, увидела, что в избе уже светло; села, поправила волосы и, одернув юбку, спрыгнула на пол. Сено, на котором спал Вася, было сдвинуто под лавку. На шестке лежали сухие дрова. Ни стеганки, ни ружья не оказалось на месте.
Девушка подбежала к заледеневшему окну. Половина его была засыпана снегом, а по верхним стеклам мороз раскинул замысловатые узоры. Что происходит на дворе — не видно. Но рама, вставленная неплотно, дрожит, и где-то на крыше стучит полуоторванная доска. Значит, буран не унялся.
«Зачем же Вася в такую непогоду отправился на охоту? Вот беспокойный! Мы ведь могли бы и без зайчатины обойтись. Вон хлеб остался».
На столе, рядом с ломтиками калачей, белела записка. Она начиналась словами: «Я пошел к вам в село».
Вот оно что? Вот зачем он расспрашивал о приметах дома! И утра не дождался. А ведь отсюда до Глядена, почитай, наберется километров двадцать пять. Хоть и бывалый парень, а в незнакомом месте может заблудиться. Страшно подумать. Из-за них замерзнет…
Вера прочитала записку до конца: «Днюйте здесь. К обеду вернусь. Может, и пораньше».
Внизу подпись: «Домовой».
Буквы широкие, угловатые. Этот почерк не спутаешь ни с каким другим. Интересно, как Вася ухитряется писать? Как держит карандаш непривычным безымянным пальцем?..
Вера свернула записку, хотела спрятать, но передумала. Пусть лежит на столе — адресована всем. Пусть прочтут девчонки и не дуются на нее.
Она стояла неподвижно и долго смотрела в холодное окно.
Потом тихо, чтобы не разбудить подруг, подошла к двери. Нажала обеими руками, но безуспешно — снег снаружи не пускал; упершись в дверь плечом, она все же отодвинула сугроб, и ветер сразу кинул ей в лицо мелкий и жесткий снег. Возле косяка стояло ведро, а поверх него — котелок. Все было полузасыпано снегом.
«Давно ушел. Задолго до рассвета…» Вере стало холодно, и она, вздрогнув, сжалась.
Смахнув снег веником, все внесла в избу. В ведре была мерзлая картошка, в котелке — багряные яблочки, маленькие, с длинными плодоножками, похожими на тонкую медную проволоку, — Ранетка пурпуровая. Кислое и терпкое яблочко. Но среди зимы и такое приятно съесть. Заботливый Домовой!
Накинув стеганку, Вера снова вышла за дверь. Снег клубился, как белесый дым, и все закрывал от глаз. Только по свисту ветра можно было догадаться, что где- то совсем близко гнутся высокие голые деревья. Изредка в мутные просветы не столько виднелось, сколько угадывалось темное пятно соснового бора. «Ну разве можно в такую непогоду идти в далекое, незнакомое село? Да еще одному среди ночи… Вот такие, наверно, на фронте ходили в разведку! И наш Анатолий с ними… Не вернулся братан…»
Девушка постояла у двери, вздохнула. Потом она растерла мягкий снег в руках, умылась; в избе нарочито громко сказала проснувшимся подругам:
— Домовой подарки оставил! Сам пошел к нашим за шаньгами.
— Вот это парень! — воскликнула Мотя.
— А вдруг он не вернется? — Лиза села на кровати и, обхватив колени крепко сцепленными руками, задумалась. — Вдруг… Куда мы без него?..
— Опять заныла! — рассердилась Вера. — Сама видела — ему буран не помеха!
—Тебе, конечно, горя мало. Поглядела и забыла. Пожалеть человека-то не умеешь. А я вот…
— Ой, как ты любишь в чужие думы влезать! Да часто все перевираешь… — Вера взяла из котелка горсть мерзлых ранеток и раздала всем.
— Фу-у, это я знаю, — сморщилась Мотя. — Называется — мордоворот! Никто ее не ест.
— Нет, Пурпурка только с дерева кислая, а зимой ничего…
— Не нахваливай. Не обманешь.
— Правду говорю. Приятная ранеточка!
Девушки затопили печь, натаяли воды, сварили полный котелок картошки, вскипятили чай. На заварку взяли пучок лесной душицы, которую Вася предусмотрительно оставил на столе. На редкость ароматичная! Наверно, он сорвал ее в самом соку, в солнечное утро…
После завтрака Вера сидела у окна и время от времени, затаив дыхание, прислушивалась: ей казалось, что где-то близко поскрипывает под широкими охотничьими лыжами свежий снег. Она кидалась к двери, высовывала голову, смотрела вправо, влево и возвращалась на свое место.
— Не унимается буран…
Она не могла усидеть в избушке, оделась и, сказав девушкам, что идет искать дрова, юркнула в дверь. Седые космы поземки вились под ногами и закручивались вокруг деревьев. Высокие кроны тополей, казалось, висели в воздухе. Они виднелись справа и слева, и Вера поняла, что находится в аллее, ведущей в глубину сада. Ломая корку сугроба, девушка уходила все дальше и дальше от избушки.
Тополя! Наверно, полтора десятка лет стоит эта живая защита — летом оберегает сад от суховеев, зимой задерживает снег и заставляет ложиться толстым и ровным слоем. Яблони посажены отцом Васи. Парень помогал ухаживать за ними, а потом, проводив отца на войну, сам стал садоводом. Его любовью, заботой, трудом сохранен этот сад.
Поземка утихла. Надолго ли? Хотелось дойти до яблонь, но там снег был еще глубже, и Вера по своим следам пошла назад к избе.
Ветер, будто ненадолго отлучившись, торопливо вернулся, снова загудел и завыл в ветвях деревьев, пригнал лохматые тучи, едва не касавшиеся земли, и в воздухе опять закружились белые хлопья.
В селе всю ночь не сомкнули глаз. За околицей стреляли из ружей…
Трофим Тимофеевич Дорогин то и дело выходил во двор и прислушивался. Снег набивался в его широкую и волнистую белую бороду, в густые волосы, вздымавшиеся седой папахой над высоким лбом. Он стоял на морозе до тех пор, пока не выбегала Кузьминична, щупленькая женщина с морщинистым лицом, дальняя родственница, на которой лежали все хлопоты по дому.
Заслышав ее беспокойные шаги, Трофим Тимофеевич, предупреждая крикливые упреки, что он не заботится о своем здоровье, поплотнее запахивал грудь тулупом и возвращался в дом. Кузьминична, как могла, старалась успокоить его:
— Придет наша Верочка. Чует сердце — воротится касаточка.
А сама пряталась на кухне и беззвучно плакала.
Дорогин, ссутулившись, медленно шагал по комнате, и длинные полы распахнутого тулупа волочились возле ног. Вот он постоял у окна, молча опустился на стул, уронил большие жилистые руки на стол, в лампе подпрыгнул язычок огня, и в комнате запахло керосиновым дымком.
Старик сидел неподвижно, на его голове, в косматых бровях и бороде таял снег, и крупные капли, падая, разбивались о клеенку.
Он любил Веру сильнее, чем сыновей, даже больше, чем Анатолия, своего младшенького, погибшего на войне; любил сильнее, вероятно, потому, что Вера похожа на мать, а может, потому, что глубоко понимает его душу, поддерживает во всем и в то же время сама нуждается в его поддержке.
Где она сейчас? Что с ней? Буран мог закружить девушек в поле. И тогда…
Трофим Тимофеевич закрыл глаза и опустил голову на руки; настойчиво гнал от себя худые думы…
У крыльца завыл Черня, протяжно и жалобно. Старик выбежал из дома и замахнулся на собаку метлой:
— Цыц, дурная башка!
Черня юркнул под крыльцо, а потом высунул морду в круглый лаз и затявкал, будто оправдываясь: «Не зря я, не зря».
Плюнув, старик скрылся за дверью сеней. А Черня, звеня цепью, пробежал к калитке и опять завыл…
Было уже далеко за полночь. В доме все еще горели лампы. Дорогин, не снимая тулупа, по-прежнему сидел на стуле. Ему казалось, что он задремал. Но он слышал все, что происходило во дворе. Вот ветер откуда-то принес охапку соломы и раскидал по стене дома. Напор его, видимо, ослаб: солома, шурша, повалилась на завалинку. Вот на улице возле самых окон заскрипел под ногами человека тугой сугробик снега. Черня обрадованно взвизгнул. «Идет Верунька!» — подумал старик. Но когда звякнула щеколда калитки, пес почему-то заворчал и убежал под крыльцо.
Старик поднял голову и прислушался. Может, все это приснилось? Нет, в самом деле идет человек. Ну, конечно! Мягко постукивают валенки о ступеньки. В позднюю пору дочь всегда входит тихо, чтобы не потревожить отца. А Черня почему-то продолжает ворчать. Чьи-то руки шарят по двери: не могут найти скобу или совсем застыли?..
— Сейчас, сейчас!.. — Трофим Тимофеевич метнулся в сени. Дверь за собой забыл закрыть, и свет лампы, отражаясь от побеленной стены в комнате, проложил дорожку по холодному полу сеней, устланному ковриками из мягкой и широколистной болотной рогозы. Дрожащей рукой старик толкнул тесовую дверь. — Заходи скорее. Заходи. Щеки-то поди, обморожены? Я снегу зачерпну— руки-ноги ототрем…
— Не надо, — ответил незнакомый молодой голос. — Отогреюсь так…
— Вот-те на! — Дорогин отшатнулся, недоуменно раскинув руки. — А мы-то ждали…
Кузьминична, выбежав в сени, вскрикнула.
Перед ними в полосе тусклого света стоял худенький паренек. Он с головы до ног обледенел. Брови и ресницы обросли инеем. В посиневшем от мороза лице еле теплилась жизнь.
— Что же это мы?.. Остолбенели с горя… — Старик посторонился. — Проходи, мил человек… Кузьминична, шуруй самовар!..
В комнате парень взглянул старику в лицо: брови косматые, лоб высокий и светлый. У Верочки такой же! И волосы у нее отцовские — пышные.
— Поклон вам принес.
— От Веруньки?! — Старик просиял, не дожидаясь подтверждения, воскликнул — Кузьминична! Слышишь?!
А та, стоя рядом, уже утирала слезы уголком платка.
— Ну, говори, мил человек. Говори, все прямо. — Дорогин взял Васю за плечи и, слегка склонившись, пытливо посмотрел ему в глаза. — Одну правду. Где она? В твоей избушке, говоришь? Одежонка-то у нее легкая… Грудь не застудила ли? Ведь советовал ей: «Надень мой старый полушубок». Не послушалась. «Зимой, говорит, в поле пугало не требуется!» Ах, отчаянная девка! А изба-то у вас в саду, помню, старенькая. В окна небось сильно дует? И полом тоже?.. Умаялись девки, спят крепко, вот простуда-то и подступит…
Вася рассказал все и о Вере, и о ее подругах, и об избушке. Дрова там есть. Сухие, хорошие. Картошка, правда, мороженая, яблоки — тоже…
Дорогин обнял парня, как самого близкого человека.
— Спасибо… Спасибо тебе! — Вспомнив о тревожных поисках, которыми были заняты не только родители Вериных подруг, но и все колхозники, метнулся к двери. — Побегу, народ успокою…
— Ты в одну сторону, я — в другую. Так скорее оповестим, — сказала Кузьминична и начала одеваться. Васе кивнула головой: — А ты, голубчик, грейся.
— Пусть шаньги несут, — крикнул парень вдогонку. — Буран, видать, надолго разыгрался. На коне к нам не проехать. Посветает — я пойду обратно.
Оставшись один, он окинул взглядом комнату. Посредине— стол, вокруг него — стулья. В одном углу — дубовый буфет с посудой, в другом — кадка с огромным фикусом. На стене в застекленной раме — портрет девушки. С первого взгляда показалось — Вера. Но, присмотревшись, Вася отметил: волосы собраны на затылке в большой узел, платье с глухим воротничком и высокими плечами. Такие теперь не носят. «Ее мама!»
Вася разделся, ватник вынес в прихожую, где висела одежда хозяев. Там было еще две двери: одна вела на кухню, другая, по всей вероятности, в боковушку, где живет девушка. Все в этом доме было необычным, и Васе хотелось хотя бы краешком глаза взглянуть на Верин угол. Но он вернулся в горницу и опять остановился перед портретом. «Мама у нее была красавицей!..» Вошел Трофим Тимофеевич и озабоченно спросил: — Обогрелся маленько? — Взглянул на его пимы, все еще белые от снега. — Снимай — я положу в печку. А ты пока надень вот эти. — Он подал теплые косульи унты, а пимы унес в кухню. Оттуда вернулся с чугунной жаровней, полной подрумянившейся картошки; появился на столе и маленький дымчатый графинчик. Пригласив гостя к столу, хозяин сел по другую сторону, наполнил рюмки.
Вася потряс головой.
— Я не пью.
— Ну, ну! — шутливо погрозил Трофим Тимофеевич. — Не позорь охотников. — Поднял рюмку, чтобы чокнуться. — Выпьешь — крепче уснешь.
— Мне — в обратный путь. Там девушки будут ждать, волноваться.
— Как ты пойдешь? Устал небось. День проживут одни.
— Такого уговора не было… Я берегом реки дойду до вашего сада, оттуда — по лесу. В бору тихо. В одном месте я двух коз поднял. Далеко они не могли уйти, где-нибудь лежат. Может, подкрадусь из-под ветра…
— Ни пуха, ни пера!.. А пока подымай вот это, — настаивал хозяин.
Вася отпил половину и, поморщившись, отставил рюмку в сторону.
А старик, расправив пушистые белые усы, опрокинул свою в рот, крякнул от удовольствия и шутливо сообщил:
— Однако — водка!.. Поотвык я от нее… — После второй (Васе пришлось допить свою) подтвердил: — Она! — Подвинул к парню тарелку с солеными помидорами. — Закусывай.
Трофиму Тимофеевичу хотелось спросить про сад, но он слышал, что отец Васи, известный в районе садовод, погиб на войне, и опасался, что этот разговор может затронуть больное. Парень заговорил сам. Он в саду — за старшего, и ему хочется двинуть дело вперед, а главное, завершить все, что, начал отец: старые, малоценные сорта яблонь заменить новыми. Он многое слышал о ранетке Дорогина, но не знает, как был выведен этот сорт.
— Пока не сорт, а гибрид под номером. Помологическая комиссия еще не рассматривала, — сказал Дорогин. — А выведен просто: искусственное опыление — только и всего.
Вошла сутулая женщина с длинным, похожим на клин, лицом, поздоровалась низким поклоном и подсела к Васе.
— Расскажи про мою Лизаветушку. — Заглянула ему в глаза. — Не обморозилась ли девка? Парню озноб не вредит, а девушке красу портит.
— Ну, от такой девки, как от статуи, мороз отскакивает, — пошутил Трофим Тимофеевич.
Фекла Силантьевна не знала, обидеться ей или нет.
Вася подтвердил — мороз не тронул щек Лизы.
— Правду говоришь? — переспросила Фекла Силантьевна. — Лизаветушке обмораживаться нельзя, она у меня ужасно стеснительная. Был случай, кошка ей подбородок расцарапнула, так моя девуня, не поверите, неделю не показывалась людям. Цельную неделю! Не знаю, в кого такая уродилась.
— Однако в тебя, Силантьевна.
— Характером мягкая, это в меня: как воробышек— никого не обидит. Сердце-то чует, о родителях там кручинится. Правда ведь, молодой человек?.. А как тебя по имени-то звать, по отчеству величать?
— Василий. И все тут.
Скрипунова тронула парня за плечо.
— За тобой пришла, Васютонька. Пойдем к нам. Блинков напеку…
Дорогин шевельнул бровями:
— Не серди меня, Силантьевна, не сманивай гостя.
Кузьминична, понимавшая Трофима Тимофеевича с полуслова, пошла стелить постель.
…Вася не знал бессонницы. После таких тяжелых зимних переходов обычно выпивал несколько стаканов воды, камнем падал в постель и, казалось, засыпал, когда голова еще не успевала коснуться подушки. Теперь он лежал с открытыми глазами. Под ним — пуховая перина. Не зря о Дорогине писали в охотничьем альманахе: наверно, всякий раз привозил с охоты по нескольку десятков уток и гусей. Дочь терпеливо ощипывала дичь и набивала пухом перины и подушки. И эту наволочку шила она... И эти примулы на окнах поливает она. И с длинных глянцевитых листьев фикуса стирают пыль ее заботливые руки.
Ее комната — рядом, за стеной. Там в простенках между окон висят фотографии. С кем же снималась она? С тем, которого называют ее женихом? Может, только с подругами.
Вася повернулся на бок и закрыл голову одеялом.
…А в соседнюю комнату вошла мать Моти, положила на стол узелок с продуктами. Пришли соседи, принимавшие участие в поисках девушек. Все расспрашивали старика. Дорогин шепотом пересказывал все, что слышал от молодого охотника.
На рассвете зашел Шаров, высокий, прямой, с гладко выбритым, тугим и румяным лицом, с широкой лысиной, слегка прикрытой тощими прядями мягких волос. Он долго пожимал руку Трофиму Тимофеевичу и говорил теплым баском:
— Здравствуйте, здравствуйте, умелец!
— Какой я умелец, — смутился старик. — Так, подмастерье.
— Ну, ну, не прибедняйтесь…
Створчатая дверь распахнулась, и в переднюю вышел взлохмаченный Вася, с заспанным и оттого казавшимся особенно добродушным и очень юным лицом.
— Сквозь сон услышал… Голос вроде знакомый…
Зная, что Бабкин спас девушек, Шаров долго тряс его руку, назвал землепроходцем. Вася, не вслушиваясь в похвалу, спросил: откуда появился председатель?
— Бураном принесло, — рассмеялся Павел Прохорович. — В город ехал, да заблудился. И вот нельзя дальше тронуться.
— Ну, а я в обратный путь — лесом. Там девушки Переполошатся. — Вася глянул в посветлевшее окно: о стекло бились синие снежинки. — Мне пора.
Позавтракав, он собрался в дорогу. Узелки с продуктами бережно уложил в рюкзак.
Его проводили за околицу. Там он встал на лыжи и, оттолкнувшись палками, сразу исчез в снежном вихре.
ГЛАВА ВТОРАЯ
— Корни у меня глубокие, — говорил Трофим Тимофеевич Дорогин своему гостю. — Мой прадед был первым засельщиком здешнего края…
Не праздное любопытство привело Шарова в этот дом. Еще перед войной он начал писать кандидатскую диссертацию о влиянии лесов на урожай зерновых культур. После возвращения из армии достал свои тетрадки из стола. В них было много цифр, сведенных в пространные таблицы, но недоставало живых воспоминаний старых хлеборобов. Он надеялся, что Дорогин расскажет о давным-давно вырубленных сосновых борах и раскорчеванных березовых рощах, о речках, когда-то многоводных и богатых рыбой, а теперь превратившихся в ручьи.
И вот непогода свела их на целый день, — им некуда было спешить, они сидели за столом, друг против друга, пили чай и разговаривали. Дорогин начал с далеких времен, с того, что сам когда-то слышал от своего деда…
В семнадцатом веке в эти синие предгорья приплыли казаки на больших дощаниках. На высоком берегу реки построили деревянный острожек, поставили на каменные постаменты тяжелые литые пушки.
За рекой расстилалась бесконечная ковыльная степь. Пробежит ли табун низкорослых диких лошадей, подымется ли с дневной лежки стадо джейранов — степных антилоп, появится ли одинокий всадник с деревянным луком и колчаном оперенных стрел — все видно из острога.
С угловых башен хорошо глядеть в степь! Потому и прозвали острожек Гляденом.
От него начиналась лесистая возвышенность, протянувшаяся вдоль снежного хребта на десятки верст и позднее названная Чистой гривой. Там казаки распахали плотную, как войлок, целину и посеяли усатую пшеницу. На лесных полянах поставили колоды с пчелами. В едва обжитых местах появился и крепчал здоровый запах меда, белых пшеничных калачей.
Прошло полстолетия. Казачья линия продвинулась на юг, опоясав горный хребет. На месте острожка стала разрастаться деревня пашенных крестьян. Из-за Урала приходили и оседали здесь беглые люди: одних вела сюда мечта о воле, других манил сибирский простор. Из неоглядных степей они привозили черноглазых девок с длинными косами чернее грачиного крыла, называли своими женками, учили говорить по-русски, петь незнакомые песни про сад зеленый под окном. Год от году взрастали здесь крутые нравом, как порывистый степной ветер, скуластые люди.
Из Заволжских лесов тайком пробирались сюда бородатые староверы. Они приезжали семьями и держались на особицу. Одним из них был Ипат Дорогин. Он оказался мягче своих единоверцев и, уступив попам, сменил двуперстный крест на щепоть. Он первый посадил в огороде «земляное яблоко» — картошку, приучился пить чай из самовара. А внук его Тимофей даже знал «гражданскую грамоту».
Казаки оставили Глядену славу «благонадежного» села, и губернаторы направляли сюда политических ссыльных и поселенцев. Первыми здесь появились декабристы. Один из них выстроил по соседству с Ипатом Дорогиным просторный дом с шатровой крышей, с лиственничными колоннами у парадного крыльца; завел большой огород, где выращивал табак, редиску и скороспелые дыни. Позднее ссыльные народовольцы привезли сюда семена арбузов. Голенастый Трофимка, правнук Ипата Дорогина, частенько приходил к ним. попробовать невиданных овощей. Постепенно в квартирах изгнанников он пристрастился к чтению книг. Вскоре и в доме Дорогиных стали жить ссыльные.
Трофиму было семнадцать лет, когда отец решил строить новый дом. С верховьев реки они вдвоем гнали длинный плот. В сумерки на Большом пороге сильная струя ударила плот о скалу и распустила по бревнышку. Отец исчез среди вздыбленного леса, а Трофим уцепился за боковое бревно и, отделавшись легкими ушибами, выбрался на берег. Всю ночь, дрожа от озноба, он бегал по мокрым камням и кричал: «Тя-тя-а! Тя-а-тенька-а!» Ему насмешливо откликалось эхо, которое в ту пору он, как все в его семье, принимал за голос лешего.
Утопленника искали три дня, чтобы похоронить по-христиански, но водяной не хотел отдавать его и выкинул на прибрежный камень лишь одну кошемную шляпу…
Так Трофим стал большаком, и на него легла нелегкая крестьянская забота о семье.
Однажды непогожей зимней ночью к ним вошла девушка, запорошенная снегом, в длинном узком пальто, в меховой шапочке, из-под которой выбивались светлые волнистые волосы. На щеках у нее, должно быть недавно обмороженных, виднелись темные пятна. Глаза были голубее неба. Тяжелая серая шаль свалилась с головы и лежала на плечах. Не перекрестившись, девушка поздоровалась и спросила, в этом ли доме живут Бесшапочные.
— А чего ты, немоляха, дразнишься?! — Мать встала, готовая показать непрошенной гостье на дверь. — Ты думаешь, сиротами остались, так шапки не на что купить? Не беднее других. А то не кумекаешь, что у Дорогиных головы мороза не боятся?!. Дедушка, рассказывают, завсегда ходил без шапки. Сыновья уродились в него. И внуки — тоже. Смеяться не над чем…
— Я не знала, — пожала плечами девушка. — Право, не знала. Стражник так назвал…
— Ему, усатому барбосу, только бы потешаться над людьми! И ты — за ним…
— Хватит, мама, — вмешался Трофим, не сводивший глаз с девушки. — Приветила бы с дороги.
— Я ведь так… Не со зла…
— Ну, и забудем об этом. Мне говорили, семья у вас небольшая, поднадзорный уехал и квартира освободилась.
— Не уехал, а свершил побег, — поправила мать. — У нас квартерка добрая…
Она не договорила. Не могла же она сразу сказать девушке, только что появившейся с ветра, и о быстроногих конях, и об удобной кошеве, и о том, что деньги они берут небольшие, что ее Трофимка не боится ночных буранов и умеет отвести следы, что стражникам и урядникам ни разу не удалось изобличить его… Подойдя поближе, хозяйка присмотрелась к девушке:
— Такая молоденькая!.. И тоже в политику ударилась?
— За худые дела, однако, сюда не пригоняют, — вмешался в разговор Трофим.
— И надолго тебя, миленькая, к нам привезли? Как твое имечко? — продолжала расспрашивать хозяйка.
Трофим вслушивался в каждое слово ссыльной. Зовут Верой Федоровной. В Сибирь выслана на пять лет.
Мать покачала головой:
— А все — за грехи, миленькая!.. Родителей не слушаете, бога хулите, царя-батюшку норовите спихнуть…
Девушка взялась за скобу, но мать остановила ее:
— Куда ты пойдешь середь ночи? Собаки подол-то оборвут… Погляди квартерку-то… Горница теплая, а берем недорого. Разболокайся, молочка испей, шанежек поешь…
— Меду принеси, — подсказал Трофим тоном большака, но, почувствовав на себе удивленный взгляд Веры Федоровны, покраснел и, пробормотав «лучше я сам», с деревянной тарелкой и ножом в руках выбежал в сени.
Вернулся он с такой высокой горкой меда, что пока шел по кухне — два комка упали на пол. Мать ворчала на него, неловкого медведя. Он, окончательно смутившись, поднялся на полати и оттуда посматривал на девушку, ужинавшую в кухне. Неужели и она замыслит побег? Мать обрадуется прибытку, скажет: «Добывай, Трофимша, копейку». Ей нет заботы о том, что девушку могут словить и угнать куда-нибудь к чертям, в непролазную тайгу, в страшную Туруханку… Нет, он не повезет ее. И соседям скажет: «Не ищите беды. Девку, что кошку, возить тяжело — кони запалятся…»
Под потолком чадила висячая керосиновая лампа, но Трофиму казалось, что сияло летнее солнышко. Впервые было так светло в доме и так хорошо на душе.
Поднадзорная тосковала по родному городу, по Волге-реке, на берегах которой прошло ее детство; в тихие неморозные вечера выходила на обрыв и, глядя в степь, запевала песню. Пела она так, что сердце сжималось от боли. В те минуты Трофим был готов на все: не только запрячь для нее лошадей, а просто подхватить ее на руки и нести далеко-далеко, до тех мест, где «сияет солнце свободы», как говорили ссыльные. А где оно, это солнце, — он не знал.
Изредка девушке удавалось раздобыть книгу, и она с жадностью прочитывала ее. Более всего она скучала по работе, но не могла найти, чем бы ей заняться. Просила разрешить учительствовать — пришел отказ. Чтобы скоротать зимние вечера, разговаривала о цветах и плодовых садах, которые любила больше всего. Ей, после окончания гимназии, и учиться-то хотелось не на Высших женских курсах, а в Петровско-Разумовской земледельческой и лесной академии, прославившейся (до разгрома и превращения в институт), «крамольным духом» профессоров и студентов, но женщинам туда, так же, как и в университеты, доступ был закрыт. В юном сердце Веры Федоровны пробудился гнев против всех устоев деспотической монархии, тот священный гнев, который позднее привел ее сначала на собрание одного из кружков за Нарвской заставой, а затем в тайную типографию, где ее, вместе с другими, схватили жандармы…
Во время долгих вечерних разговоров Вера Федоровна многие знакомые Дорогиным травы и деревья называла по-латыни. Это у нее давно вошло в привычку. Трофим попросил записывать мудреные названия. Постепенно он выучил латинский алфавит. Ему нравилось, что вместо слова «береза» он может написать «Betula Verrucosa», как пишут ученые люди во всех государствах.
Мать заметила, что ее Трофимша перестал ходить на игрища и вечерки, перестал петь частушки, а со слов Веры Федоровны заучивал длинные песни то про какого-то Исаакия с золотой головой, то про Степана Разина, то про звонкие цепи колодников, взметающих дорожную пыль. Мать вздыхала, но, зная упрямый нрав старшего сына, не осмеливалась ни бранить, ни отговаривать. Только по ночам дольше обычного стояла перед иконами. Она все чаще и чаще заговаривала о побегах ссыльных (даже с острова Сахалина бегут каторжные!), но постоялка не поддерживала разговора, и Трофим радовался: «Однако будет жить, сколько записано ей?.. Может, к земле да солнышку здешнему сердцем привыкнет… Останется тут…»
Весной Вера Федоровна помогала матери сажать в огороде лук, сеять. свеклу и морковь, выращивать капустную рассаду, а летом стала ездить в поле и вскоре научилась жать хлеб серпом.
— Чудная! — говорили о ней в селе. — В снохи к Тимошихе метит, что ли?..
Мать настороженно посматривала за ней, в душе попрекала: «Немоляха! Смутьянка!» — но от даровой помощи не отказывалась. Хоть не большой, а прибыток в хозяйстве! Без этого, наверно, выкинула бы ее пожитки за порог.
Погожей осенью братья Дорогины на целую неделю отправились за кедровыми орехами в дальнюю тайгу. Вера Федоровна, как бы погулять, вышла за село, где, тайком от стражника Никодимки Золоедова, для нее уже был приготовлен верховой конь. Трофим нарочито забыл дома спички; отправляя за ними Митрофана, давал наказ:
— Мамке шепни, что Вера — с нами. А стражник про то не должен знать…
Вот этого мать уже не могла квартирантке простить. В ярости, перемежавшейся слезами, сыпала анафемы, кликала на Веру Федоровну тяжкие хвори (об этом позднее рассказала Кузьминична), бегала к старухам, знавшим «отворотное слово», и в церкви молилась Пантелеймону-целителю, чтобы исцелил ее сына Трофима от «порчи», от бесовского приворота. Даже заказала панихиду «по рабе божьей Вере». Но когда по утрам в дом вламывался Никодимка для очередной проверки «наличествования» своей поднадзорной, мать, оберегая честь семьи, загораживала собою вход в горницу:
— Хворая она…. Все еще лежит в горячке… Без одежи…
…Братья взбирались на кедры, сбивали шишки. Вера собирала добычу в мешки. От ее рук, от белого, заранее приготовленного для этой поездки, холщевого платья приятно пахло кедровой смолкой. Казалось, она родилась и выросла здесь, у синих гор, и он, Трофим, знает ее с детства.
Вечерами отдыхали. На полянке стояли два шалаша, сделанных из пахучих пихтовых веток; горел костер, в котле варился суп из глухаря, добытого молодым охотником. Трофим положил в котел дикий лук, найденный на высоком мысу. Вера хвалила суп за «приятную горчинку», за легкий аромат дымка.
После ужина Митрофан, едва добравшись до постели, сразу уснул и захрапел, а Трофим лежал с открытыми глазами. Ему казалось, что он слышит дыхание девушки в соседнем шалаше. Она тоже не спит; разве можно уснуть, когда так будоражит и пьянит запах кедрача?
Сквозь густую неподвижную хвою пробрался лунный луч, заглянул в шалаш. Трофим поднялся и шагнул к погасшему костру, намереваясь в горячей золе зажарить несколько кедровых шишек. И в ту же секунду из своего шалаша вышла Вера, глянула на небо.
— Какие здесь крупные звезды! Какой воздух!.. Он как будто…
Девушка не договорила. В лесу неожиданно возник трубный, протяжный и призывный голос, от которого, казалось, вздрогнули кедры и колыхнулось небо.
— Ой!.. — глухо вскрикнула перепуганная Вера; споткнувшись о дрова, чуть не упала. Трофим вовремя, ловко и легко, подхватил ее и помог встать на ноги.
А странный трубач опять заиграл, на этот раз протяжно, с переливами, и голосистое эхо отозвалось ему со всех ближних сопок.
Ночная трубная песня глубоко западала в душу, и два человека на полянке замерли, слушая ее.
Едва песня умолкла, как тотчас же по другую сторону полянки раздалась ответная, полная дикой ярости к смельчаку, непрошенно вторгшемуся в лесную тишину. Тот не остался в долгу и тоже ответил рокочущей угрозой. Эхо откликалось суматошно, будто сбитое с толку.
Вера недоуменно посмотрела в глаза Трофиму. Что это такое? Почему же он молчит?
Затрещал валежник, зашумела хвоя, и через полянку вихрем пронесся огромный зверь; испуганно отклоняясь от запаха свежего кострища, промелькнул так близко, что Вера с Трофимом юркнули под кедр. Зверь сердито рявкнул и исчез в лесу.
— Изюбры играют… Олени… — прошептал Трофим, слегка пожимая доверчивую руку девушки. — У них… время такое…
— Да? — чуть слышно переспросила Вера.
— Самая пора…
Она вырвала руку и убежала в шалаш…
Все дни она была молчаливой и угрюмой. И Трофим помрачнел, в душе ругал себя за те лишние слова. Неужели все потеряно? Неужели он не увидит улыбки — для него одного — на ее лице?..
Только к концу недели изюбры умолкли, — видимо, ушли за сопку. Но и в последнюю — тихую — ночь, проведенную в тайге, Вера не спала. Выглянув из шалаша, Трофим увидел ее сидящей у едва живого костра. Позади нее на траве белел иней и сливался с ее платьем, Трофим взял полушубок и накинул ей на плечи. Потом он нарубил дрова, подживил костер и сел рядом с нею. Вера припала к его груди.
— Скоро придется прощаться… — заговорила она. — Полиция рассвирепеет: «Самовольная отлучка! На целую неделю!..» Угонят на север…
— Не угонят. — Трофим положил ей руку на плечо. — Ежели мы… мы с тобой… законным браком…
— Не выношу я попов… — Вера шевельнула плечами. — Но придется… Без этого нам с тобой житья не дадут. А я не могу без тебя. Не могу…
Молитвы матери не помогли, панихида не подействовала: смутьянку не загрыз медведь, не проглотила грозная река, не придавило падающее дерево. Никакой напасти не случилось, словно с нею был не то ангел-хранитель, не то нечистый дух. Увидев ее у ворот, мать даже перекрестилась от испуга.
Сыновей встретила сердито; на орехи, привезенные во вьюках, не взглянула, словно не ждала выручки от продажи их. Не к добру все!
Стоя на крыльце, она объявила поднадзорной:
— Придется тебе, миленькая, другую квартерку искать… — Зло поджала побелевшие губы; помолчав, начала пенять: — Не думала я, не ждала от тебя такого греха да сраму. Подобру тебя встретила-приветила, а ты…
Трофим решительно шагнул на крыльцо.
— Мама, перестань, — потребовал он и простертой рукой заставил посторониться. — Никуда Вера не пойдет от нас.
— Я не хочу из-за нее в каталажку садиться… Терпенья моего больше нет! — кричала мать. — Все тряпки ейные выбросаю, горницу святой водой побрызгаю…
— Горница — наша.
Вера, вскинув голову, поднялась по ступенькам и вошла в дом.
Мать бранила сына, тыча пальцем в его сторону:
— С кем спутался, варнак! И малолета не постыдился. — Глянула на Митрофана, что расседлывал коней, — Портишь молоденького! Грех тебе будет!.. Грех!..
— Вот что, мама, — сдвинул брови Трофим. — Ежели Вера тебе в снохи не годна — мы уйдем.
— Отделяться задумал? Меня, родительницу, бросаешь! А сам с поднадзорной уходишь? — мать заплакала. — С немоляхой! Бога побоялся бы.
Через тын заглядывали во двор соседки: вот потеха!
А мать говорила сквозь слезы:
— Она тебе незаконных нарожает… Им на мученье…
— Ради этого обвенчаемся. Вера сказала…
— Да не будет батюшка немоляху венчать. Не будет.
— Ну-у, наш поп за десятку черта с ведьмой окрутит!
— Хоть бы дождались зимнего мясоеда, — стала упрашивать мать. — Люди просмеют: в страду свадьба!
— Ну и пусть гогочут.
— Может, родители ее приехали бы по-христиански благословить.
— Не приедут. Они не считают Веру за дочь… Ну и не надо… А откладывать нельзя: стражники-урядники нагрянут…
Годом раньше в Глядене скончался священник. На смену приехал молодой, невзрачный, с рыжеватой бородкой и красным носом, похожим на гусиный клюв. И фамилия совсем не поповская — Чесноков. Имя — Евстафий. В селе поговаривали, что первый приход у него был где-то на Волге, там он прославился пристрастием к крепким напиткам и за прегрешения был отправлен в далекую Сибирь. Батюшка не сетовал на это. Приход ему дали богатый. Целовальник открывал монопольку каждый день, кроме праздников. А прихожане умели варить такую крепкую медовуху, какую едва ли еще где-нибудь можно было бы сыскать…
Вот к нему-то и отправился в сумерки Трофим, прихватив с собой два мешка орехов, навьюченных на коня, да большой деревянный жбан с медовым пивом, которое мать сварила к воздвиженью — церковному празднику.
И на другой день Вера стала Дорогиной…
Зимой Трофим заготовил лес в верховьях реки. Ранней весной прогнал плот через Большой порог.
Новый дом построили по чертежу Веры Федоровны. Все деревенские плотники ходили смотреть необычный сруб. Каждую комнату молодая хозяйка называла незнакомыми словами: вместо кути у нее — кухня, вместо горницы— столовая, дальше — детская (видно, насовсем осталась в деревне — собирается детей рожать), для мужа придумала какой-то «кабинет».
В первый же год своей жизни в Глядене Вера Федоровна заронила в душу Трофима мечту о плодовом саде, вскоре эта мечта настолько завладела им, что начала оттеснять многие из хозяйственных забот.
Соседи предостерегали от напрасных затрат, напоминали о новоселах, которые привозили с собой из Курской, Самарской и других губерний саженцы яблони, садили садики, ухаживали с отменной заботой, а мороз не посчитался — все погубил.
— Пустая затея! В Сибири яблоко — картошка. Другого не дождешься.
Вера Федоровна возражала:
— Неправда! Человек захочет — до всего дойдет!
— Вот увидите! — подтверждал Трофим. — Вырастим яблоки!
Дорогины раздобыли адреса питомников и стали выписывать саженцы из поволжских и южных городов; большую часть огорода отвели под сад, там было уже посажено до десятка сортов, начиная с антоновки и кончая крымской яблоней Кандиль-Синап. На зиму их укутывали мягкой рогозой. Каждую весну тревожились — живы ли нежные деревца? Распустятся ли почки? Скоро ли покажутся, хоть на одной ветке, розоватые бутоны?..
С еще большей тревогой Трофим посматривал на жену; срок ее ссылки кончился, она может и поступиться своей любовью, о которой говорила в первые годы. Вот если бы появился у них ребенок, тогда можно бы и не тревожиться, не остынет любовь. Дети привяжут к нему Навсегда.
Вера Федоровна без слов понимала его и шутливо Успокаивала:
тебе — на вечное поселение. По доброй воле и велению сердца…
Но когда донеслись вести о первых баррикадных боях в больших городах, о красном знамени на броненосце «Князь Потемкин-Таврический», она стала собираться в дорогу.
— Не оставляй меня, — просил Трофим. — Завяну я один-то, как дерево без солнышка. А больше всего — за тебя боюсь…
— Не обижайся, Троша… Пойми: не могу я стоять в стороне, — говорила Вера Федоровна, целуя его на прощанье. — В такие дни не могу!..
— А вдруг сцапают? Угонят куда-нибудь в Туруханку... Дай знать — я сразу к тебе.
— Мы победим, родной. Непременно победим.
знаю, верю… — Трофим всматривался в ее глаза. — Но тебя могут в городе оставить на большой работе…
— И в деревне работа тоже будет не маленькая. Ведь все-все надо переделывать, наново ставить. И мы будем вместе… Обязательно… Верь моему слову! Ни одной минутки не сомневайся! Слышишь?
— Нет, я лучше сразу с тобой…
— У тебя — земля. К ней твое сердце корнями приросло. Да и я не без боли отрываю свое… Но надо. Так надо сегодня. До свиданья, родной! — Вера Федоровна провела рукой по волосам мужа. — До чего же ты сердцу мил, лохматый мой! — Припала к его широкой груди. — Друг на всю жизнь!..
Полгода от нее не было вестей. Трофим потерял сон. Исхудал. Еле-еле управился с уборкой пшеницы. Миновала осень. Пала лютая зима. Всюду люди рассказывали о черных днях. На станциях железной дороги — виселицы… По ночам гремят залпы… Расстрелы без следствия и суда…
«Уцелела ли Вера? Жива ли?» — спрашивал себя Трофим. А что он мог ответить? Знал только одно — будет ждать и год, и два, и десять лет…
Она вернулась среди ночи. Едва живая, пришла пешком. Правая рука была на перевязи.
…Это случилось с ней в Томске. Черная сотня подожгла дом, в котором собрались революционеры. Пришлось выбрасываться в окна. А внизу поджидали верзилы с дубинами. Вера спрыгнула со второго этажа. И вот — перелом кости…
Он осторожно подхватил ее, легкую, бледную, с ввалившимися щеками и заострившимся подбородком, но еще более, чем прежде, милую и дорогую для него, и уложил в постель.
Зима была на редкость суровой: воробьи замерзали на лету и камушками падали в снег. А весна оказалась обманчивой: в конце марта зажурчали ручьи, но только на два дня, затем снова навалился мороз и заковал землю в лед.
До половины лета яблони стояли черные, будто обуглившиеся. Ни один листочек не развернулся. В саду застучал топор.
Соседи злорадствовали:
— Ну как, дошел?
— Дойдем! — упрямо повторял Дорогин, думая о Вере Федоровне. — Мы с женой дойдем! Из семян вырастим. Вот увидите!
Семена ему обещал прислать Мичурин из города Козлова. И еще обещал саженцы своей северной яблоньки под названием Ермак Тимофеевич.
— Уж коли Ермак двинулся через Урал — завоюет Сибирь!
Жена поправилась, и у Трофима прибавилось упорства. Он вырастит яблоки, узнает их вкус и соседей угостит!..
В большом шатровом доме, построенном одним из декабристов, сменилось несколько хозяев. В последней четверти прошлого века в нем поселился скупщик шерсти и бараньих овчин. Он застроил двор сараями и амбарами, дорогу к пристани замостил сосновыми брусьями.
Как грибы-мухоморы после дождика, выросли купеческие лавки; появилась паровая мельница; открылась контора Русско-Азиатского банка, и Гляден превратился в заштатный городок.
После смерти скупщика в шатровом доме поселились гололицые люди в шляпах с необъятными полями. Брюки они затягивали ремнями поверх клетчатых рубашек, обувались не в сапоги, а по-бабьи — в ботинки.
— Мериканцы! Из-за моря приехали, — говорили о них старожилы.
Над тесовыми воротами взгромоздилась вывеска с золотыми буквами: «Международная компания жатвенных машин в России».
Международной компания называлась только потому, что орудовала в чужом доме. Ее хозяевами были американские фирмы Мак-Кормик, Диринг, Осборн и другие. Эта компания раскинула свою сеть, как паутину. В одной Сибири было открыто двести пунктов. Старье, уже потерявшее спрос за океаном, здесь ловко превращалось в золотые слитки.
В Глядене, на просторном дворе, стояли жатки и сноповязалки. Под сараем возвышались горы мешков с клубками манильского шпагата. Бывая на складе, Дорогин засматривался на машины. Хорошо придуманы! На облегченье людям. Но не всем… На сноповязалку денег не накопишь…
Из окрестных деревень приезжали покупатели, бородатые мужики в сапогах, от которых пахло дегтем, в сатиновых рубахах, перехваченных гарусными поясами, и в черных войлочных шляпах. Они по нескольку раз приценивались к машинам.
Однажды в базарный день там собралась толпа. Дорогин зашел послушать разговор. Гарри Тэйлор, представитель компании, высокий, поджарый, с длинным жилистым лицом, на котором выделялся острый нос, нависший над выдвинутой вперед нижней челюстью, расхваливал машины и советовал больше сеять хлеба.
— Вы имеет много земля! — говорил Тэйлор, дымя сигарой. — Много такой маленькой дерьево растут, забыль, как их имья.
— Березник, — подсказал один из покупателей. — У нас разговор с ним короткий — топором под корень и вся недолга. А то, бывает, палы пустим…
— Что есть русско слово «палы»?
— Просто — огонь. Весной солнышко, припечет, мы, благословясь, сухую траву подпалим, и все кругом загорит, заполыхает. Глядеть весело. Осередь ночи на улицу выйдешь, в поле — светло, как днем. Огоньки бегут и бегут, траву, кусты, березки — все, как пилой, под корень режут. Которые березки потолще, те не сгорят, а только подсохнут: мы их — на дрова. Вырубим подчистую и начинаем плугом буровить землю-матушку.
— Гуд! Гуд! Пахать все! Один хозяин, другой хозяин, третий хозяин надо брать себе больше земля. Маленьки не надо. Та! Та! Пусть маленьки хозяин будет вам работник, много работник!
— Мы, господин Тэйлор, силу копим. И от землицы берем все, как сметану с молока снимаем. Лет пяток пройдет — бросим. Другую пашем…
— Делай ферма! Русски называется — хутор. Ваш министр господин Столыпин есть умный человек. Делай большая ферма! Это есть америкэн метод. Пахать, пахать, все пахать.
— До земли мы — как мухи до меду! Падкие!
— Вон есть земля! — мистер Тэйлор взметнул руку, указывая на степь, что раскинулась за рекой. — Много земля!
— Там кочуют люди. Туда с плугом не сунешься, — вздыхали покупатели.
— Ххы! Льюди?! Там дикарь живет!
Для Дорогина неправда — как нож в сердце. Среди кочевников, у него были дружки, — вместе ездили на охоту, на летних пастбищах пили кумыс, — и сейчас у него горели руки. Он раздвинул толпу бородачей, довольных разговором, и встал впереди, заложив тяжелые, будто налитые свинцом, кулаки за ремень.
Мистер Тэйлор покосился на босого соседа. Чего ему надо? Ходит, смотрит да слушает, прищурив недоверчивые глаза.
Жадно пососав-сигару и выпустив тучу дыма, Тэйлор продолжал:
— Вы, богатый сибиряки, бери себе вся земля! Пахать там, там, там. А америкэн льюди будут привозить машины. Много машин. Костюм будут привозить. Такой шляпа, — он подергал свою ковбойку за огромные поля. — Все привозить. Та! Та! Торговать. Делать хороший бизнес. Это есть америкэн метод!.. Берингов пролив знаешь? Оттуда построим железной дорога. Америка — Сибирь. О'кей! Мы сделаем порядок!
— Вроде здесь дом не ваш, — угрюмо заметил Дорогин, сдвинув колючие брови. — И земля не ваша. Есть у нее хозяева! И порядок без вас…
— Ну, ты, умник! Не раскрывай хайла — закричали покупатели машин. — А то до урядника недалеко…
— Не пугайте. В ссылку не закатают. В Сибири живем. И гнать нас некуда.
Дорогин даже босой был на голову выше всех, и драчуны опасались наскакивать на него. Не вынимая кулаков из-за ремня, он растолкал вправо и влево горластых крикунов и неторопливым шагом вышел со двора…
Покупатели все чаще и чаще приезжали за машинами, привозили мешочки, туго набитые золотыми монетами, подписывали обязательства о ежегодных платежах. Весь край был в долгу у «Международной компании».
На Чистой' гриве «справные мужики» захватывали все больше и больше общинной земли, — кто сколько успеет. Выжигались и вырубались березовые рощи, под ударами топоров падали сосны на песчаных холмах. Когда-то веселые речки, в которых водились щуки и налимы, язи и окуни, теперь превращались в жалкие ручьи. Из степи дули суховеи, наваливались на поля горячие песчаные бураны. В воскресные дни в церквах «подымали хоругви», и крестный ход отправлялся то на одну, то на другую гриву. Земля была сухая, на дорогах ее разбивали в мелкую пыль, а на полосах она спекалась в крепкие глыбы. Урожаи падали, и попы в церквах служили молебны «о даровании плодородия». Староверы в своих молитвенных домах били лбами Антипе-водополу, чтобы побольше пригнал полых весенних вод, молились Василию-землепару, чтобы получше запарил землю, молились Захарию-серповидцу, чтобы побольше дал работы серпам, а чаще всего просили Илью-пророка, чтобы запряг свою тройку в колесницу, промчался бы по небу да пригнал бы дождевые тучи. Но суховеи не унимались, и земля не становилась щедрее.
«Справные мужики», постепенно захватив по двести-триста десятин, богатели год от году. Бедняки, сеявшие хлеб по хлебу на своих маленьких полосках, в неурожайные годы окончательно разорялись. Поденщики становились годовыми работниками.
Гарри Тэйлор радовался: торговля машинами шла бойко.
На рубеже века в тридцати верстах прошла железная ди словно острой косой подкосила Гляден.
Возле железнодорожного моста через реку зародился новый город. Купцы, как на приманку, один за другим ринулись сюда; перевозили магазины и жилые дома. Переехало и агентство компании жатвенных машин. Будто водой смыло с берега пенистую накипь и перенесло на другое место.
А Гляден захирел, превратился в село…
В середине лета к Тейлору приехал гость из Америки. Невысокий, плотный, с маленьким клинышком как бы выцветшей бороды, с большими синими глазами и покатым светлым лбом, с мягким, медовым голосом, он казался добродушным, милым человеком. Его звали Томас Хилдрет. Торговцы машинами говорили о нем с гордостью:
— Америкэн профессор!..
Тэйлор привез его к Дорогину и сказал, что гость занимается изучением трав, кустарников и деревьев.
— Ботаник, значит? — переспросил Трофим, которому уже доводилось встречаться с профессорами Томского университета.
— О, да! — обрадованно подтвердил Хилдрет и стал рассказывать, что на его ферме собраны растения со всего света. Вот и сюда, в далекую Сибирь, он прибыл для того, чтобы увезти к себе в Америку семена, черенки и саженцы. О дерзаниях молодого садовода он многое слышал в губернском городе от основателя музея и хотел бы осмотреть сад.
— Милости просим, — пригласил Трофим. — Чем богат — все покажу; чего нет — не взыщите. У каждого, говорят, своя любовь. Мне вот яблоня в душу запала.
— О-о! Яблоня — корошо! У нас в Америке говорят: одно яблоко в день сохраняет тебя от врача!
— Мы здесь в садоводческом деле покамест — малые ребята. Только еще учимся ходить. А умные люди говорят: первый шаг шагнуть — все равно, что мир перевернуть. Однако и я от вас добрым словом попользуюсь.
Профессор взглянул на босые, покрытые пылью ноги садовода. Тот, учтиво улыбаясь в небольшую, но уже волнистую бородку, объяснил с добродушной крестьянской искренностью:
— Без обувки лучше: нога землю чует. И здоровье закаляется, как горячий топор в студеной воде. Нам без этого нельзя. Кто простуды боится, того яблонька испугается: хилый в пестуны не годен!
Он провел своих собеседников в сад, прямо к плодовым деревьям. На одной из молодых яблонек наливались круглые плоды. Подобно ягодам вишни, яблочки висели на длинных плодоножках и так густо, что крепкие ветви уже в июле гнулись к земле.
— Эта ранетка никаких морозов не боится. Она от всех отменная — красномясая!
Красная мякоть плодов особо заинтересовала Хилдрета, и он заговорил о черенках. Трофим ответил:
— Осенью можно нарезать. Берите. Пользуйтесь. Дома садоводам раздайте…
Потом он пригласил гостей «откушать хлеба-соли»…
Хилдрет искал ямщика для продолжительных поездок. Трофим в то лето не мог ехать и указал на Митрофана. Тот поджидал прибавления семейства, копил деньги на постройку домика и потому охотно нанялся в ямщики к богатому иностранцу.
Все лето они ездили по лугам и полям, не раз побывали в тайге, на склонах гор. Хилдрет всюду рассматривал травы и кустарники, образцы укладывал между листов бумаги и сушил; собирал семена, отмечал то, что осенью можно выкопать с корнем.
Митрофан рассказывал брату и снохе о находках профессора. Тут были многочисленные разновидности смородины, облепихи, ежевики. Были травы: душистый донник, желтая люцерна, розовый тысячелистник и многое другое, что могло пригодиться для полей, садов и цветников. Профессор заверял, что все это он улучшит. Ягоды будут крупнее и слаще, цветы — красивее и душистее.
Более всего Хилдрет интересовался дикой сибирской яблоней, что росла в низинах ущелий и поймах горных рек. Деревья крепкие, высокие. Глянешь на вершину — шляпа сваливается. А Митрофан с легкостью кошки взбирался на них и кидал вниз ветки с плодиками, похожими на ягодки калины. Семена их профессор упаковывал в отдельные мешочки. Восторгаясь богатой землей, упрекал сибиряков за то, что они не умеют вести хозяйство. Хилдрет хвалил Америку, называл страной свободы и благоденствия, а своих соотечественников — предприимчивыми людьми сильной воли.
Так было каждый день, и Митрофан поверил, что лучше Соединенных Штатов нет ничего на свете.
В тот год на семью Дорогиных навалились несчастья: весной похоронили мать, в сентябре умерла от родов жена Митрофана. Вдовец ходил черный, как туча.
— Не давайтесь грусти, — успокаивал его Томас Хилдрет. — Вы есть молодой человек!.. .
Он беспокоился о благополучной доставке большого груза живых растений и начал уговаривать Митрофана поехать с ним за океан; уверял, что там нетрудно скопить деньги и для начала приобрести маленькую ферму, А когда будет ферма — будет и жена. Он, Томас Хилдрет, обещает помощь и содействие…
Митрофан объявил семье:
— Охота мне поглядеть, как люди за морем живут.
— Живи дома, на своей земле, — твердо, как большак, осадил его Трофим. — Нечего по свету бродяжить…
— У меня не семеро по лавкам. Чего мне здесь? А в Америке, может, разбогатею. Профессор говорит — там все богатые…
— А ты сказкам веришь!
— Там, говорит, слобода…
— Для кого — свобода, а для кого и слезы.
Вера Федоровна дала прочесть рассказ Короленко «Без языка», но Митрофан не стал читать. Зачем понапрасну убивать время? Его всему научит профессор, мягкий и добрый человек.
— Кто мягко стелет, у того жестко спать, — сказала Вера Федоровна.
— Ну-у, нет, профессор не такой. Видно же человека…
— Смотри, Митроха, — сердито предупредил Трофим. — Там тебе, однако, намнут бока и синяков наставят.
Но через день младший брат показал деньги:
— Вот задаток! Глядите, сколько!
Никто из родных не взглянул на хрустящие радужные бумажки. Митрофан спрятал их в карман и залихватски тряхнул головой:
— Попытаю счастья!..
Трофим хмуро шевельнул бровями.
— Ежели хватишь горького до слез — приезжай назад: место в доме всегда найдется…
— А может, вы ко мне прикатите. Может, там и вправду лучше…
— Нет, спасибо. Без корня, говорят, и полынь не растет. А наш корень врос в свою землю. И к солнышку мы привыкли — своему…
Митрофан сбрил бороду и усы; щеголял в старом костюме Хилдрета.
Мальчишки показывали пальцами:
— Глядите — мериканец идет! Ггы!..
Вера Федоровна еще долго отговаривала Митрофана от поездки, но все было бесполезно. И она стала собирать его в дальнюю дорогу за океан.
Хороши в горах осенние дни. Под ногами мягко похрустывает свежий снег и шумят промытые дождями стебли густой полегшей травы. Воздух кристально чистый, небо голубое, высокое. Лист с деревьев осыпался, и лучи солнца проникают всюду. У светлых родников они играют в рубиновых гроздьях калины, в густой чаще румянят рябину. Одни задумчивые кедры по-прежнему останавливают их. Каждое дерево отбрасывает большую косматую тень, и снег там кажется голубым…
Капли крови лежали на снегу, словно бусы с разорванной нитки. Иногда они терялись среди мертвой травы, с которой — то там, то тут — был сбит снежный пух. Но достаточно было присмотреться, и красные бусинки снова открывали след раненого зверя.
Дорогин шел по следу изюбра. На рассвете ранил его на тропе, что вела из одной долины в другую. Зверь метнулся в сторону и, подпрыгивая на трех ногах, побежал к вершине хребта. Солнце поднялось высоко над горами, а охотник, всматриваясь вдаль, все еще преследовал подранка. Он был уверен, что зверь не пойдет за перевал, а ляжет где-нибудь в кедрачах. Но расчеты не оправдались: две кедровые таежки остались позади, а красным бусинкам не было конца, — зверь, не останавливаясь, поднимался к перевалу через хребет. Уже виднелась верхняя граница хвойного леса, дальше начинался голец. Впервые довелось Трофиму охотиться на таких высоких местах.
Охотник шел, распахнув короткий зипунчик, на плече нес шомпольную винтовку. Только бы увидеть подранка, а в меткости выстрела он не сомневается.
Слева тянулась полоска кедрового леса. Выносливые деревья, казалось, тоже шагали к перевалу. Холодный ветер, видать, не раз пытался остановить их, но кедры упрямо продвигались все выше и выше. Вот они откинули ветки в подветренную сторону, ссутулились, лысые и обдерганные, но по-прежнему отвоевывали у гольца сажень за саженью. Вот они остановились, будто для того, чтобы передохнуть и собраться с силами, а вперед послали трех разведчиков. Те не уступали ветрам. Пригнувшись чуть не к самой земле, поднимались по крутому склону к вечным снегам.
«Ну, силища! — подумал Трофим. — Смелы, смелы!».
Ему еще не приходилось видеть деревья, которые бы так упорно боролись с ветрами и морозами. Отбавить бы этой силы яблоням, хотя бы маленькую частичку.
Вот и кедры-разведчики остались позади — недалеко перевал. Неужели подранок направился за хребет? Трофим остановился, присматриваясь к камням, запорошенным снегом. В одном месте сквозь него проступали густо-зеленые пятна. Что там такое? Неужели кедры в самом деле ползут по гольцу? Это было в стороне от следа, но близкая разгадка так взволновала Дорогина, что он, позабыв о раненом звере, пошел туда. Взмахнув рукой, сбил пушистый снег, и у ног заколыхались густые ветки темно-зеленой хвои. Запахло кедровой смолкой.
Да, кедр как бы полз к перевалу; полз, распластав ветки возле самой земли. Рядом так же низко расстилались ветки другого кедра.
Отложив ружье в сторону, Трофим стал обеими руками сметать с веток снег. Странные деревья! Сучья изогнуты, искорежены, но среди них не было ни одного погибшего. Значит, возле земли им тепло: не страшны ни ветры, ни морозы. Холодную зиму они проводят под снегом.
Дорогин опустился на колени и, сунув руки в хвою, нащупал ствол. Вот его корневая шейка. Едва показавшись из земли, деревце тотчас пригнулось и стало расстилаться во все стороны. Хорошо] Теперь все ясно! Чем выше в горы, тем холоднее зимы. У вершины гольца они, однако, такие же суровые, как на дальнем севере. Значит, кедр здесь вроде южного дерева. Ему холодно стоять, а он взял да и лег на землю! Приноровился — зимует под снегом, как под шубой… Да-а, интересно! А что, если… если попробовать вот так же вырастить яблоню? Возле самой земли южанка, наверно, будет чувствовать себя как дома.
Трофим переходил от одного стелющегося кедра к другому и про винтовку вспомнил лишь тогда, когда снег стал синим. Взглянув на запад, он увидел, что солнце уже закатилось и скоро догорит заря. Далеко в долине, где раскинулось, отсюда не заметное, старое село, быстро сгущался вечерний сумрак. Поскорее бы вернуться домой, рассказать жене об этих диковинных кедрах да поговорить о яблонях. Его новому плану она обрадуется больше, чем охотничьей добыче…
Вернувшись к винтовке, Охотник посмотрел в сторону перевала и улыбнулся:
— Изюбру выпало счастье… Рана у него, однако, не опасная — заживет.
Закинув винтовку на плечо, Дорогин повернулся и пошагал вниз, к тому распадку, где был охотничий стан и где его ждали товарищи по охоте.
Трофим продолжал поиски саженцев крупноплодных сортов яблони. В саду стало тесно. Пришлось выкорчевать добрую сотню кустов малины, хотя она и давала верный доход, — Дорогины не гнались за богатством.
В июле, когда рост саженцев заканчивался, Трофим принес деревянные рогульки и, осторожно пригибая молодые побеги, пришпиливал яблоньки к земле.
— Привыкай, маленькая, привыкай, — приговаривал он. — Вот так вот… Нам ведь надо зиму перехитрить.
Через год у молодых стланцев появились новые побеги, Трофим отогнул их в сторону и тоже пришпилил рогульками; жене сказал:
— Годков через пять будем собирать урожай. Придем, а тут — зеленая корзина, полная яблок! Мы с тобой нарядимся во все праздничное...
— Погоди хвалиться, — остановила его Вера Федоровна. — Сначала добейся задуманного.
Первые цветы появились на четвертый год. Осенью деревья в самом деле походили на зеленые корзины с яблоками. Крупные плоды густо облепили ветки, налились румянцем.
Трофим написал брату в Америку: «Расскажи своему хозяину, как зимуют наши яблони… А яблоки у нас, как девки, краснощекие…» Ответа он не дождался. Через год пришло письмо, из которого Дорогины узнали, что Митрофан переехал в один из южных штатов.
«На ферме Хилдрета доллары растут не писал он. — Поищу счастья в другом месте…»
— Все еще верит в сказки! — вздохнул Трофим.
В одну из поездок в город он с корзиной в руках, наполненной яблоками, зашел на обширный склад жатвенных машин. Мистер Тэйлор провел его в дом, усадил в мягкое кожаное кресло, сам опустился во второе. Трофим Поставил корзину на стол:
— Попробуйте сибирских. И напишите профессору… Как он там? К нам не собирается?
— У-у-у! — прогудел Гарри Тэйлор, прожевывая яблоко. — Томас сделал большой бизнес! Та! Та!
Захлебываясь от восторга, рассказал о своем друге. Кто бы мог подумать, что за какие-то четыре года можно на простой травке сколотить изрядный капитал? А все реклама! Теперь люцерна, которую вывез отсюда Хилдрет, высевается в нескольких штатах!
Неожиданно Тэйлор умолк, присматриваясь к собеседнику. Что он скажет? Конечно, позавидует. Ходили здешние мужики по золоту и не видели его. А вот нашелся умный человек и траву превратил в доллары!
— То хорошо, что за морем пригодилась людям наша люцерна, — сказал Дорогин. — А на профессора я в обиде за брата: сманил к себе. Вот я и пришел узнать — не приедет ли еще? Думал: может, вместе они заявятся…
В письмах Трофим советовал брату возвращаться домой: под родным небом и бедность не так тяжела, как на чужбине, и новой семьей он обзаведется скорее.
Митрофан отвечал, что и там, за океаном, есть хорошие женщины. Если бы у него завелись деньги, он давно бы женился. А деньги он сколотит: у него — сильные руки, — не сегодня, так завтра найдет прибыльную работу. Тогда можно будет купить домик в рассрочку…
Когда первому сыну Дорогиных исполнилось пять лет, Митрофан прислал ему ко дню рождения доллар с надписью: «Племяннику Грише — на счастье».
Вера Федоровна, держа в руках хрустящую заокеанскую бумажку, покачала головой. Трофим Тимофеевич глухо проговорил:
— Уже нахватался чужих привычек!.. — Жене настойчиво посоветовал: — Брось в печку!..
— Пусть лежит, — возразила Вера Федоровна. — Гриша вырастет — посмотрит и все поймет, как надо. Я позабочусь об этом…
На грядках выросли сеянцы яблони. Более пятисот! Куда их рассаживать? В огороде места уже нет.
В четырех верстах от села была бросовая земля. Там, как верблюжьи горбы, торчали кочки да росла жесткая пикулька — дикий ирис с крупными фиолетовыми цветами. Листья острые, как ножи. Коровы не ели, кони — тоже. Даже свиньи не хотели рыть землю — корни горькие. Никакого толку от пикульки не было.
Дорогин стал просить две десятины этой земли. Шуму на сходке было, как весной в роще у грачей. Больше всех вопил настоятель староверческой молельни:
— Знаем его бесовские замашки! Рвется туда, чтобы от людских глаз подальше быть. Там, дескать, что хочу, то и ворочу. У него бабенка богохульница! Ее за политику пригнали. Что они будут вытворять? Выдумщики, язви их!
— Станут тучи отворачивать, чтобы яблоки дозаривать! Засуха задушит нас. Хлебушко выгорит!.. — кричали его приспешники, размахивая кулаками.
Один из соседей, красноносый старик, посоветовал:
— К целовальнику сходи, неразумный! Да не поскупись…
Трофим отправился в монопольку. Четыре смекалистых мужика вызвались помочь ему.
Сходка утихла. Сельчане расселись по бревнам, что лежали по обе стороны крыльца. Староста, повеселев, послал десятских собирать стаканы. Писарь, облизывая губы, склонился над бумагой и торопливо заскрипел пером.
Рьяные помощники вернулись первыми, каждый с четвертью водки, целовальник и сам Дорогин принесли по две четверти.
— Ставлю обществу два ведра! — объявил Трофим громогласно, разжигая веселый шумок. — Угощайтесь на здоровье!..
В тот же год он расчистил от пикульки поляну на берегу реки и заложил новый сад. Кроме мичуринской яблони Ермак, посадил первые ранетки. Там же разместил все пятьсот сеянцев. Но зима оказалась безжалостной: к весне их осталось двести, а еще через год — двадцать. Из этих, достаточно выносливых, деревьев Трофим выбрал семь — те, что принесли хотя и мелкие, но довольно вкусные яблочки, остальные спилил и к пням привил черенки испытанных сортов.
Время от времени Вера Федоровна ездила в город, привозила оттуда «тайные» книжки и листовки, иногда — газету, отпечатанную на тонкой-тонкой бумаге.
— Это из-за границы, — предупреждала она мужа. — От Старика.
Только много лет спустя Трофим узнал, что та газета приходила от Ленина.
На чердаке избы, построенной в саду, стояли два массивных гроба, вытесанных из кедровых сутунков, по старому сибирскому обычаю, самим Трофимом Тимофеевичем— для себя и для Веры. В стенках гробов были сделаны тайники. Вот там-то до поры до времени и держал Трофим все, что привозила жена из города. В сад частенько приезжали за саженцами и семенами люди из соседних волостей, как бы случайно забредали охотники, у берега останавливались рыбацкие лодки. Многие из посетителей увозили для ссыльных целой округи листки и книжки из числа тех, что хранились в Трофимовых гробах.
Однажды примчались полицейские, перевернули все в доме и в садовой избе, ковыряли землю под яблонями — ничего не нашли. С тех пор урядник стал посматривать за Дорогиными с особой прилежностью, и Вера посоветовала мужу:
— Ты помягче с ним обходись. И с попом — тоже.
— Не могу. Душа не терпит, — отвечал Трофим. — Ведь от тебя я перенял все. Про борьбу говорила…
— А теперь для дела надо по-другому. Чтобы меньше подозревали…
Дорогин пожимал плечами:
— Такой уж я есть. Не переделаешь.
Как-то сентябрьским воскресеньем урядник прогнал его с базара, объявив:
— Сам виноват — батюшке не поклонился!
— Кланяться не привык: у меня спина прямая. Таким мать родила! — с достоинством ответил садовод.
— Убирай свою погань! Коли ты не дал святить…
— Святить? А что, они от этого слаще станут, что ли? Вон огурцы тоже не святили.
— Сравнил! Дурак! — безнадежно покачал головой блюститель порядка. — Огурцом никто Адама не соблазнял. От него не было греха. Спроси у батюшки. А сейчас— долой с базара! Долой!
Через несколько дней в сад, в сопровождении местного попа Евстафия Чеснокова, приехал благочинный — старший над всеми священниками окрестных волостей, в малиновой рясе, с большим серебряным крестом на груди. Трофим в это время рубил дрова. К незваным гостям повернулся, не выпуская топора из правой руки. Благочинный, привыкший к тому, что верующие всегда подобострастно ждали его благословения, опешил. Видя это замешательство, Чесноков поспешил объявить:
— Приехали садом твоим полюбоваться. Возрадуй нас!
— От самого владыки, — басом добавил благочинный, приподняв руку с указующим перстом, будто архиерей находился не в городе, а восседал на небесах. — От владыки!
«Какой черт их принес!» — в душе выругался Трофим.
— От вла-ды-ки, — по слогам произнес он как бы мудреное для него слово. — А это кто ж такой будет? Над урядником старшой али у царя пособник?
— Пастырь духовный, — пояснил Чесноков. — Всея губернии!..
— Душами всех православных владеет, — сказал благочинный.
— A-а, вон оно как! — Дорогин едва сдерживал кипевшее в нем озорство. — Понял, понял. А я, стало быть, вот этому топору владыкой довожусь. И саду — тоже.
— Ох, Трофим! — погрозил пальцем Чесноков. — Язык твой глаголет худые словеса. Бес его ядом дурным мажет. А мы тебе добра желаем. Показывай, чего бог помог взрастить.
Кинув топор на землю, Дорогин повел попов в глубину сада. Благочинный, глядя на яблоки на деревьях, гудел своим трубным басом:
— Рай у тебя здесь, чадо мое! Воистину рай! И с божьего соизволения. Тако, тако! Не взирай, чадо, на пастырей студеными очами…
— Уж какие есть, такими и гляжу, — ответил строптивый садовод, а сам по-прежнему держался настороже: «Чего им надо?».
Оказалось, что архиерей из газеты узнал: в Глядене выращены яблоки! И вот потребовал доставить к трапезе. Побольше! Самых сладких!
— Они ведь у меня негодные… Несвяченые! Урядник на базаре кричал, чтобы я свиньям скормил. Как же теперь быть? — Дорогин прищурил глаза. — Вдруг у архиерея-то брюхо заболит? Беда!
— Смири гордыню! — прикрикнул Чесноков и, заметив одобрение в глазах благочинного, продолжал строжиться — Гони от себя бесовские помыслы. И господь бог поможет тебе вырастить еще краше…
— Я помощи не прошу. Обойдусь, однако, своим умом. Только бы не было ранних морозов. Скажите там архиерею. Пусть молебен отслужит, что ли, чтобы морозы укротились…
— Не богохульствуй! Не слушай своей ночной кукушки! А то ребят не буду крестить. Куда вы с ними?.. О вас пекусь! Вспомни, заблудший, святые венцы на ваши главы я надел, таинство бракосочетания свершил…
Это напоминание тронуло сердце, смягчило голос. Дорогин взял корзину и позвал попов собирать яблоки для архиерея. Но те, сославшись на усталость, остались отдохнуть в избе. Трофим знал — будут рыться в книжках. Ну и пусть ковыряются. Псалтырь почитают!..
Когда он вернулся с корзиной, наполненной яблоками, благочинный стоял у книжной полки и перелистывал потрепанное евангелие. Лицо его лоснилось, будто смазанное елеем.
— Вижу — всесильное слово божее обращает к себе сердце твое, — сказал он сладоточивым, мягким голосом.
— Мне-то редко удается, — смиренно молвил Дорогин, вспомнив совет Веры. — Ну, а жена — грамотейка!
— Читает священное писание?! — обрадовался Чесноков. — Вразумил господь!
Благочинный открыл свой дорожный саквояж, достал новенькое евангелие с золотым обрезом и подал садоводу:
— От самого владыки!
Дорогин поблагодарил, бережно поставил на полку возле толстого псалтыря и попросил:
— Не гневайтесь на меня за лишние слова. Иной раз сам не ведаю, что говорю… И уряднику скажите, ради бога, чтобы зря не привязывался ко мне. Всем начальникам скажите…
Проводив попов за ворота, Трофим отвернулся и плюнул.
— Дуроломы! Тоже в книжках копаться принялись! Как же, припасли мы тут для вас! — Он показал кукиш. — Не найдете! У нас комар носа не подточит!
Вокруг сада Трофим выкопал канаву и посадил тополя в два ряда. Защита только от ветров. А озорникам не помеха. В сумерки они слетались, как журавли на горох. Садовод спускал с цепи собаку, стрелял из дробовика в воздух — ничто не помогало. Каждое утро находил отломленные ветки.
Затаивался под деревьями, но долгое время не мог никого поймать,
В одну из лунных ночей заметил воришку. Взобравшись высоко на дерево, мальчуган срывал яблоки, еще не зрелые, жесткие, и складывал в приподнятый подол холстяной рубахи. Уж этот-то не уйдет!
Бесшумно переставляя босые ноги, Трофим подошел к дереву и прикрикнул на огольца. Тот оборвался с яблони; падая, зацепился рубахой за старый сломок и повис над землей.
— Дяденька, не буду!.. Дяденька, отпусти!.. — плаксиво бормотал, беспомощно трепыхаясь в воздухе.
Трофим снял его с дерева и, придерживая за ухо, глянул в лицо. Это был Сережка Забалуев.
— Глупыш! Обормот! — стыдил Дорогин. — Пришел бы ко мне по-хорошему, я досыта накормил бы тебя самыми сладкими. А ты… Пакостник!..
Заметив отломленный сук на земле, садовод рассвирепел:
— Лучше бы палец мне отломил, чем это. Понимаешь? Прививка! — кричал, подергивая за ухо. — Самая дорогая прививка!.. Этого я не прощу!..
Утром повесил отломленную ветку проказнику на шею и повел его в село. А сам нес корзину, полную яблок. Отцу мальчика сказал:
— Парню захотелось попробовать… Вот кормите его…
Макар огрел сына плетью и поставил перед ним корзину:
— Ешь, паршивец! Все! До последнего!
У Сережки текли слезы. Он давился яблоками, хватался за живот, но отец взмахивал плетью:
— Шкуру спущу!.. Ешь!..
Сбежались соседи.
— Брюхо лопнет у парнишки, — шутливо заступались за Сережку. — Дай передохнуть.
— Сразу скормлю! — гремел отец. — На всю жизнь нажрется! Будет помнить!..
С тех пор набеги на сад прекратились. Сережку стали дразнить: «Яблок хочешь?» А он и в самом деле наелся на всю жизнь. Даже запаха не выносит.
В год великого перелома Вера Федоровна редко бывала дома. Целыми днями она ходила по дворам, склоняя женщин ко вступлению в артель; долгими зимними вечерами председательствовала на шумных собраниях; с бригадой-агитаторов райкома ездила в соседние деревни, где еще оставались единоличники. До приезда в Гляден одного из рабочих ленинградского Балтийского завода, старого члена партии, многочисленные заботы о хозяйстве артели «Колос Октября» не давали ей спать: иногда глубокой ночью она появлялась на скотном дворе, на мельнице, в конторе правления. И чем больше было хлопот, тем оживленнее становилась Вера Федоровна. Она с радостью и гордостью за свой народ несла трудную председательскую ношу, пока не свалилась от перебоев сердца.
В первую же весну к дорогинскому саду, переданному в колхоз, артельщики припахали пять гектаров целины. У Трофима Тимофеевича теперь уже не было надобности разрываться между садом и пашней. Все силы и все свое время он отдавал любимому делу.
На исходе лета новый председатель правления, которому во время гражданской войны довелось побывать возле города Козлова в большом саду на зеленом полуострове, где жил и работал Мичурин, посоветовал Трофиму Тимофеевичу:
— Поезжай-ка ты, браток, к тому старику. Погляди. Расспроси досконально. Ну, и купи для колхоза разные там диковинки.
— Поезжай, Троша. Обязательно поезжай, — настаивала Вера Федоровна. — Ты ведь давно собирался. А за сад не тревожься: я с Веруськой перееду туда…
И Дорогин отправился в далекий путь. Ранним утром он на пароме переплыл речку Лесной Воронеж и вошел в сад. Вот она, обетованная земля! Вот деревья, пробужденные к жизни мудростью человека. Отсюда яблонька под именем Ермак отправилась завоевывать Сибирь и проложила путь-дорогу для своих сестер. Отсюда приходили ободряющие письма посылки с семенами и саженцами.
Десятка полтора посетителей прибыли раньше Дорогина. Они нетерпеливо и настороженно посматривали на крыльцо двухэтажного дома: выйдет ли сегодня старик? Позволит ли ему здоровье? Возьмет ли на прогулку по саду?..
И вот он появился. Высокий, угловатый, сухой от недугов. Белый пиджак обвисал, сваливался с плеч. Широкие поля легкой шляпы кидали тень на лицо, иссеченное морщинами, как земля в засуху. Старик шел, опираясь на трость.
— Ну, собрались? На прогулку? — спросил резко, неприветливо. За долгую жизнь ему надоели проезжие бездельники, которых он узнавал с первого взгляда.
Посетители, кивая головами, перебивали один другого:
— Да, да… Посмотреть… Полюбопытствовать…
— Приобщиться… Как почитатели и поклонники…
— На прогулку явились… — ворчливо повторил старик и, остановившись у дорожки в сад, объявил: — Возьму, если кто по делу. С остальными сотрудники побеседуют. — Остановил взгляд на Дорогине. — Вот вы пойдете со мной. Издалека приехали?
— Из Сибири. — Трофим шагнул вперед. — По Ермаковой тропе сюда.
Они стояли лицом к лицу, оглядывая друг друга.
У приезжего борода — во всю грудь, на голове — копна волос.
— А-а! — в глазах Мичурина загорелись огоньки, улыбка, как светлая дождевая вода в полях, залила морщины на посветлевшем лице. — Дорогин? Трофим? Если я не запамятовал. А отчество… Писал на конвертах, но не помню.
— Батьку моего, Иван Владимирович, звали Тимофеем.
— Вот ведь как — Тимофеевича забыл. А когда-то посылал тебе свою яблоню Ермак Тимофеевич!.. Так, говоришь, Ермакова тропа привела? Славно! Пойдем, Трофим, пойдем. Рассказывай о сибирских садах.
Они двинулись по дорожке среди деревьев. За Мичуриным бежала маленькая пушистая собачка, похожая на рукавицу-мохнашку. Над головами кружились воробьи. Собеседники не замечали их. Дорогин рассказывал, как ведут и как чувствуют себя яблони Мичурина в условиях Иван Владимирович время от времени останавмягкой улыбкой говорил:
яблони «незаконнорожденными». дескать, веленью, а по моему хотенью зачатые. Без всякого таинства. Путем искусственного опыления. Не бог, а человек создал новый сорт. И за короткое время. Природа, возможно, за тысячу лет не подарила бы такой яблони… Вот это дерево — китайка-мать. Ее-то я и опылял пыльцой культурных сортов. От нее все началось…
Иван Владимирович рассказал, как веточки молодых гибридов прививал в крону других яблонь, как бы отдавая на воспитание, добивался новых, нужных ему, качеств яблок.
Они сели отдохнуть на скамью. Воробьи опустились на землю, чирикали и подпрыгивали.
— Сейчас, сейчас… — Мичурин одну руку запустил в карман, другой указал на старого воробья с темно-коричневыми перьями, как бы взъерошенными на голове. — Это — давний друг! Всегда подлетает ко мне. Самый бойкий!.. — Бросил птицам горсть пшена. — Клюйте! Работайте!
Потом повернулся к гостю и переспросил:
— Так, говоришь, по научной командировке из колхоза? Хорошо! Вот они, настоящие хозяева земли! Каждый колхозник — опытник, преобразователь. И будущность естественных наук — в колхозах, в совхозах. А у вашей Сибири — большое будущее! Придет время — вам позавидуют южане. И саженцы плодовых деревьев начнут завозить с севера на юг, как зимостойкие.
Старик достал коробочку с мелко нарезанным табаком, предложил гостю. Тот, поблагодарив, отказался.
— Не куришь? — переспросил Мичурин и шутливо упрекнул: — Какой же ты сибиряк после этого?
Он свернул длинную тонкую цигарку, вставил ее в мундштук, закурил и, выпустив облако дыма, покосился на гостя.
— Пахнет, ничего… славно. — Дорогин закашлялся. — Только вроде горло дерет.
— То-то ж! Табачок у меня домашний! И на своей машинке крошил!..
Отдохнув, они опять пошли по саду. К дому вернулись часа через три.
— Пойдем обедать, — пригласил Мичурин полюбившегося посетителя. — К чаю будет варенье из черной рябины. Попробуешь. Если понравится, саженцы домой увезешь.
…Трофим Тимофеевич прожил у знаменитого садовода четыре дня. И каждый день учитель и ученик проводили в саду по нескольку часов. Вместе обедали. Мичурин подарил гостю одну из своих книг, надписав на ней: «Украшай садами свою сибирскую землю». На прощанье долго пожимал руку:
— Иди, Трофим,' через все трудности. Вперед и вперед. Не сгибай головы. Добивайся своего!
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Сергей Макарович Забалуев, председатель колхоза «Колос Октября», вернулся из города поздно ночью, когда буран начал утихать, и утром, узнав, что в колхозе гостит Шаров, раньше обычного пришел в контору. Плечистый и массивный, с круглой бритой толовой, похожей на белокорый арбуз, Забалуев, одетый в черную гимнастерку, сидел за тонконогим столом, казалось, готовым рассыпаться под тяжестью толстых рук.
Створчатые двери кабинета то и дело открывались, и на пороге показывались бригадиры и звеньевые, доярки и скотники, кузнецы и сеновозы. Они садились на узкие скамейки и скрипучие табуретки. Всего каких-то три дня председателя не было дома, а у всех накопились дела к нему. Всем нужен он! Сергей Макарович коротко гово кому что делать сегодня. Ему нравилось, что с ним не спорили, что как будто все были довольны его ответами и распоряжениями. Хорошо и спокойно начался день. И все шло бы тихо, если бы не рассказы о Шарове. Хорош гость! В чужом колхозе развел агитацию! И за что? За лесные полосы!
— Ишь какой прыткий! Выдумщик! Забалуев стучал по столу кулаком, будто кувалдой по наковальне, и чернильница, вздрагивая, отодвигалась от него. — Не изволил подождать меня. Председателя! Не терпелось голове…
Макарович долго не мог успокоиться и громче обычного говорил о своих успехах и о своем опыте старого хлебороба, у которого следовало многому поучиться.
К приходу Шарова Забалуев «перекипел» и почувствовал, что до поры до времени сможет удержаться от резких упреков.
С гостем пришел Никита Огнев. Сергей Макарович покосился на бригадира: уже успели подружиться! Рыбак рыбака видит издалека! Оба любят советы давать: вот так да вот этак! А он в них не нуждается.
По долгу гостеприимства Забалуев встал, подаваясь вперед широкой грудью, уперся левой ручищей в стол, а правой, как клещами, стиснул мягкую руку гостя.
— Воротился все же, домой? Ну, с прибытием тебя!.. — гремел басом. — А я-то тревожился: где, думаю, мужик пропал? Окромя молодых, почитай, все, кто в живых-то, давным-давно пришли, даже безногие и всякие калеки из госпиталей до дому доскреблись, а тебя все нет и нет. Что, думаю, такое? И где застрял мужик? Уж не навязалась ли какая-нибудь…
— В Германии служил, в наших войсках, — резко перебил Шаров, не скрывая недовольства, вызванного последними словами громкоголосого собеседника. — При одной из комендатур. Как агроном. В бывших баронских поместьях налаживал госхозы. Сами знаете, весенний сев, уборка. Семена, машины, тягло. Надо было все направлять на первых порах… Ну и крестьянам тоже помогал.
— Немцам?! Врагам?! Да ведь они, туды их в душу, на нашей земле…
— Не они, не все, а фашисты разбойничали. Народ не виноват, тем более женщины, детишки… После разгрома под ними еще земля горела, а жизнь-то уже должна была складываться по-другому, по-новому. И немецким коммунистам требовалась наша помощь. Вот меня и оставили на службе, хотя я сердцем рвался домой… Как же не помочь, не направить? Я просто чувствовал себя обязанным…
— Нет, я бы не мог. Нет. У меня и сейчас сердце кипит…
Переведя дух, Забалуев окинул гостя придирчивым взглядом:
— А ты не переменился. Верно! Какой был, такой и есть. Рад за тебя, рад.
— Ты тоже почти не изменился.
— Ну-у, что ты! — Сергей Макарович тронул голову, выбритую до блеска. — Парикмахеры помогают. А через три дня у меня тут будет седая стерня.
Гостю указал на табуретку возле стола, а сам, не садясь, начал рассказывать:
— Жарко нам, тыловикам, досталось тут. Ой, как жарко! Оставались одни бабы, старики да малые ребята… По моему характеру — лучше бы на фронт. С винтовкой в руках! В штыки! Или на коне — с шашкой на врага! А мне сказали: «Здесь обеспечивай!..»
Он подкреплял слова внушительными жестами. На его груди покачивались ордена и медали. Шаров знал: орден Боевого Красного Знамени — за ликвидацию бандитских гнезд в горах во время гражданской войны, «Знак Почета» — награда за работу последних лет.
— За хлеб получил! — Сергей Макарович тронул пальцами орден. — Представляли к Трудовому, а дали «Знак». И то на весь район — два: мне да секретарю райкома. Только! Остальным — медали.
Забалуев встал, вразвалку вышел из-за стола и, кивнув головой на двери, пригласил Шарова:
— Пойдем завтракать. У меня старуха пельмени стряпает. Пойдем, пойдем, — потянул за рукав; в сторону Огнева буркнул: — И ты, бригадир, приходи. За компанью.
Идя рядом с Шаровым, сожалел:
— Живем в одном районе, а друг у друга в гостях не бывали.
—— всегда за дружбу, — отозвался Павел Прохорович.
— Вот и хорошо! Приезжай с женкой Новый год встречать. Уговорились?
— Благодарю. Но…
— Вот всегда так! Я, как говорится, всей душой, а ты ко мне — затылком…
— Мы пришлем делегацию.
— И на том спасибо. Мы тоже в долгу не останемся.
— Я мог бы съездить, — вызвался Огнев. — Мне, как бригадиру…
— Правление обсудит, — оборвал Забалуев и вернулся разговору о празднике: — Новый год отметим как следует. И поглядим, у кого будет веселее! — Расхохотавшись, добавил: — У кого, как говорится, люди будут бровями пол подметать!
Шаров больше не проронил ни слова. И Огнев тоже замолчал. Концы его светлых и, как ость ячменного колоса, жестких усов недовольно пошевеливались.
По дороге Сергей Макарович вспомнил, что не поинтересовался боевыми успехами гостя, хотя бы из вежливости, и теперь, у себя в доме, стал расспрашивать:
— Ну, как воевал? До каких мест дошел?
— До самого Берлина, — сдержанно ответил Шаров.
— До Берлина? Вот это здорово! Есть чем похвалиться! А наград-то сколько наполучал! Две, три, четыре… — Сергей Макарович подсчитывал ленточки. — Этак, чтобы все ордена и медали вывесить, тебе груди не хватит!
Гость осматривал горницу, как бы придавленную низким потолком из широких черных плах. В переднем углу висел, потемневший от времени, большой портрет Карла Маркса, ниже, на треугольном, столике, стоял голубой патефон.
— Премия за хлеб! — похвастался хозяин. — Мы ведь каждый год первыми выполняли план! Из всех первыми!.. Можно завести пластинку — хор Пятницкого. Я люблю проголосные песни! Ой, люблю!
— Как-нибудь в другой раз, — отговорил его Шаров и перекинул взгляд на громоздкий черный комод, на котором стояла гармошка с перламутровыми ладами.
— Сына из армии ждем! — объяснил Забалуев. — Семен-то у меня — первейший гармонист! Тоже где-то в Германии. Не слыхал?
— Не доводилось.
— Ну как же! На смотрах самодеятельной художественности выступал! Да-а!..
Сергей Макарович опять принялся расспрашивать гостя. В каком он звании демобилизовался? Какую зарплату получал в армии? Наверно, не очень-то хотелось возвращаться в деревню?
Шаров рассказал, что колхозники ждали его и писали ему едва ли не чаще, чем жена.
— Понятно — Катерина Бабкина строчила письма: от председательской должности хотела поскорее освободиться, хомут сбросить.
— Другие тоже писали. О жизни колхоза я знал все. Бывало, в блиндаже закрою глаза и вижу: возят землю на плотину, ставят столбы на улицах, Подвешивают провода!.. Когда получил сообщение: «Дали свет!» — товарищи меня поздравляли горячее, чем с первым орденом. Я вам скажу — письмо читали по всей дивизии! В армейской газете напечатали! Листовкой оттиснули и сбрасывали в немецкие тылы, чтобы русские люди могли прочитать: в такую войну, в далекой Сибири и все же закончили строительство колхозной гидростанции!..
Сергей Макарович не поддержал разговора, — опасался, что его упрекнут: в Глядене все еще нет света.
Шаров рассказал о своих планах: Луговатка и Буденновский выселок совместно построят на Жерновке вторую гидростанцию. Это недалеко от полей «Колоса Октября». Согласны тоже принять в пай. Мощности хватит и для трех колхозов. А строить общими силами — легче и быстрее.
— Хорошо! — подхватил Огнев. — Надо бы присоединиться.
— Ишь ты какой! — покосился Забалуев на бригадира повернулся к гостю. — Зачем нам электричество на пашне? Учетчики и с лампами повечеруют…
— На токах моторы поставите, чтобы крутили веялки…
— Ну-у, нет. Несподручно это. Нет. Да и лишняя трата денег… Осень придет — из города народ пришлют на подработку зерна. Вот в село нам свет надобен. Бабы, язви их в душу, заели меня: давай и давай! Теперь мужиков натравили. Но мы смекалистые — возьмем от городской сети. Никаких хлопот и забот. И тебе не советую зря силы убивать. Послушай меня. Не советую! Недавно проезжали инженеры — ищут на реке место для постройки громадной гидростанции, вроде Днепростроя!
— А где? Выше или ниже устья Жерновки?
— Кажись, выше.
— Отлично! Нашей гидростанции это не помешает.
— Пошевели мозгами — нет резона тратиться на постройку. Нет!
— Государство строит гидростанции на больших реках, а маленькие речки обуздать — наше дело. Вот резон!
— Ишь какой богач выискался! Я тебе по-дружески говорю: в корню мало ходил, берешь сразу с места вскачь, как молодой жеребенок. Скоро запалишься. Ой, запалишься! И колхозников совсем разоришь. Будешь выдавать по три копейки. Ты прикинь все.
— Я прикидываю. Еду в город, посоветоваться…
Сергей Макарович вышел в кухню, и разговор продолжался без него. Шаров говорил, что, по его предположению, лучшее место для постройки плотины — берега возле Бабьего камешка.
— Погоди, погоди, — остановил его Забалуев, вернувшийся с полуведерным чайником в руках. — Ежели ты запрешь Жерновку возле Бабьего камешка — вода бросится вверх по Язевому логу. Так я понимаю?
— Так.
— А докуда подымется? Наши сенокосы зальет?
— Возможно.
— Ишь какой храбрый! Воз-мож-но. — Забалуев, ставя чайник, стукнул дном о стол. — А я говорю: «Невозможно».
—вас сенокосов — глазом не окинешь! Старики рассказывают — п-пустоши… — Шаров начал заикаться, что случалось с ним в минуты раздражения. — П-пустоши и то не выкашиваете. А в Язевом логу каких-нибудь десять гектаров…
— Чужой достаток не считай. Свой наживи… На пустошах растет пырей, а в Язевом Логу — мятлик. Самолучшее сено для овечек! Ой, хорошее сено!..
Павел Прохорович пожалел, что завел разговор преждевременно. Надо было сначала пригласить инженеров для изысканий, подождать, пока будет готов проект, а уж потом объявить соседям. А теперь Забалуев поднимет шум.
— В крайкоме, Сергей Макарович, разберутся.
— Ишь ты! Сразу и — в крайком! Через голову…
— Да нет, не думал обходить Неустроева. Начнем разговор в райкоме…
— А что райком? Не пугай ни райкомом, ни крайкомом. Я не из трусливых! Нет, нет… Ты специально приехал людей мутить, когда меня дома не было. Про посадку леса начал сказки рассказывать…
В дверях показалась жена Забалуева — Матрена Анисимовна, такая же массивная, как он, и громко окликнула мужа:
— Сергей! Чего ты гостя разговорами донимаешь?
— Не мешай, — отмахнулся Забалуев. — Раз я начал — выложу все. — И, подступив к Шарову, продолжал — Говорили мне про твои выдумки: лес на пашне сажать! Знаю я, как его разводить. Перед войной давали план, ну, посадили мы — все посохло. Сосна не подсолнух, береза не конопля. Как их вырастишь? Степь — она степью и останется. Не зря гриву назвали Чистой. Она не принимат никаких прутиков.
— Примет!
— Хочешь хвалиться своими посадками? Видал я их: не лес, а смех! одного тополя девка крикнет — у другого не слышно.
— В войну не хватило силы для ухода…
— И теперь не хватит. Да и ни к чему это. Без всяких затей наша земля родит хлеб.
— Семь лет из десяти. В остальные годы засуха убивает.
—прутиками ее не остановишь. Нет, нет. Твои тополя сами засохнут. Я знаю. Ты меня слушай: у меня опыт и хлебороба, и председателя колхоза. Я, понимаешь, в войну целый полк кормил. — Забалуев взмахнул рукой. — Целый полк! В газетах писали…
— Ты кормил? — вмешался Огнев. — Один? Самолично?
— Ну, колхоз… Это и так понятно. Чего привязываешься, как овод?.. — Забалуев снова повернулся к Шарову. — Теперь о другом надо подумать — как бы колхозникам дать побольше хлеба на трудодень. Вот задача! Как ты ее разрешишь?
— Путь один — повышение урожайности. Простой и ясный путь.
— Мелко смотришь, Павел Прохорович, — рассмеялся Забалуев. — Пусть я по урожаю со всей посевной площади отстану от тебя, а трудодень у меня будет богаче. Вот увидишь. Убедишься!
Хлеб Забалуев сдавал с хитрецой: первую квитанцию всегда получал он. И в газетах первые снимки красных обозов были из Глядена. И районные сводки, до поры до времени, начинались с «Колоса Октября». А к концу уборки колхоз сразу оказывался на последнем месте. Другие сдавали сверх задания — Забалуев увертывался: то веялки ломались, то подводила сушилка… Но в долгу артель не оставалась — в день выполнения краевого плана Сергей Макарович приезжал с красным обозом. Он забегал в редакцию газеты и рассказывал, что в его колхозе трудодень хоть на десять граммов, а все же выше, чем у многих соседей.
— Уйду вперед! — продолжал хвалиться Забалуев перед гостем. — Ты меня не догонишь. Нет, не догонишь.
В дверях опять появилась Матрена Анисимовна и настойчивее прежнего окликнула мужа:
— Макарыч! У меня пельмени сварились, а ты все еще с разговорами…
— Пельмени? — столь же громко переспросил Забалуев и широким взмахом руки показал на стол. — Давай, давай. Пельмень хорош, пока горячий. Давай, Анисимовна, побольше!.. Пельмень на столе — всему голова!..
Под пельмени Забалуев любил выпить водки, но сейчас в доме оказалась только одна «давленка», приготовленная из сока сахарной свеклы.
Хозяин разливал мутный напиток в большие гладкие стаканы.
— Мне поменьше, — попросил Шаров, закрывая-стакан ладонью. — Какую-нибудь рюмочку.
— Может, наперсток? — обиделся Забалуев и крикнул в кухню: — Анисимовна, принеси!
Матрена принесла стопку и поставила перед гостем, мужу посоветовала:
— Не приневоливай человека. Душа меру знат.
— Стыдно наливать в таку посуду, — ворчал Сергей Макарович. — Стыдно!
Шаров чувствовал себя неловко перед настойчивостью Забалуева и молчал. А тот шумно хвастался:
— Я, понимаешь, до работы горячий. Погулять тоже люблю так, чтобы земля дрожала. Ой, люблю! Но строго держусь пословицы: «Пей, да дело разумей»… За твое здоровье!
Они чокнулись. Шаров пил маленькими глотками. Забалуев, опорожнив стакан, перевернул его в воздухе:
— Вот как надо! — с размаху поставил на стол и снова наполнил.
— пью по одной, — предупредил Шаров, закусывая пельменями, над которыми клубился пар.
Он заговорил о ранетках, выведенных здесь, в Глядене, Дорогиным.
— Василию Бабкину — знаете его? — тому самому, который девушек спас, очень хочется раздобыть саженцы для нашего колхозного сада. Парень уже разговаривал с самим Трофимом Тимофеевичем, так сказать, удочку закидывал.
— Ишь какой ловкий! — буркнул Забалуев. — Много таких удильщиков развелось! А Бесшапочный все готов размотать. Не грех бы и председателя спросить…
— тебе пора бы прозвище позабыть, — заметил Огнев, сердито пошевеливая усами. — Нехорошо. Некультурно.
— Тоже культурный выискался! А я так привык… И ничего тут обидного нет. Без шапки ходит. Вот и прилипло прозвище. Я тут ни при чем.
— Насчет ранетки ты напрасно скупишься, — упрекнул Огнев. — Надо дать соседям самую лучшую. Пусть разводят.
—потом они ее — на базар. Нет, я не согласен, — продолжал упорствовать Сергей Макарович. — И на все выставки они ее повезут…
— Ну и что же? Имя Трофима Тимофеевича за ней останется.
— А колхоз по боку? Только о Бесшапоч… тьфу, о Дорогине, будь он неладный, и твердишь… Знаешь, где у него брат! То-то и оно! В А-ме-ри-ке! А сынок? В тридцать седьмом таких звали: враг на-ро-да! А ты заступаешься! Я про бдительность не забыл. Нет. Только по своей доброте терплю его в саду. Другой бы председатель отправил подальше… В лес на смолокурню…
— Что ты! Такого человека! Да мы бы его с радостью приняли.
— Ишь. ты! Какой бойкий! А я тоже не трус! Пусть доживает век в своем селе… А ранетку, ежели на то пошло, можно назвать по колхозу «Колос Октября».
— Какой же колос на яблоне-то?! — улыбнулся Огнев, Шарову сказал: — Ранетка мелкая, но хорошая.
— Дрянь — выкрикнул захмелевший Забалуев. — Дерьмо!
— Ну, а зачем садите? — удивленно спросил Павел Прохорович. — Я слышал, даже хвалитесь.
— Понимаешь, покупают чудаки! — рассмеялся Сергей Макарович. Его раскрасневшееся лицо залоснилось, как спелый помидор под лучами солнца. — Мы в саду, как говорится, деньги куем. Вот и терплю. Колхозу в газетах за сад честь воздают. А то я все повырубил бы на дрова. Да-а! Без стесненья. С тобой говорю по душам: лично мне никаких яблоков не надо. Ребячья забава! Бабье баловство! Вот!.. У меня от них, если хочешь знать, брюхо…
Вспомнив потешную бывальщину о злополучном проказничестве Сережки Забалуева, Огнев прыснул со смеху. Еще на его памяти в праздники пьяные деревенские пересмешники дразнили Сергея Макаровича: «Яблоков хочешь? Корзину яблоков! На закуску!» Забалуев выламывал кол из прясла и бросался за обидчиками. Сейчас он, едва сдерживаясь, осуждающе покачал головой:
— Дурило! Чего расхохотался? Как девка от щекоток!.. Ну?..
Гость недоуменно посматривал на них.
Огнев, запрокинув голову, хохотал до слез:
— Сам ты виноват: про брюхо помянул…
— А чего смешного? У одного нутро не принимат свиного сала, у другого с меду все потроха выворачиват. А у меня, понимаешь, нутро — для огурца. Лучше нет ничего на свете! Моя закуска! — Забалуев повернулся лицом к двери. — Анисимовна! Тарелку огурчиков! Которые с хреном посоленные…
Провожая гостя, Забалуев позаботился о его коне — положил в сани лугового сена, насыпал овса в мешок;прощаясь, помахал рукой:
— Я — тоже в город. Догоню тебя.
Орлик беспокойно бил снег копытами и, когда Шаров ослабил вожжи, сразу, с места рванулся полной рысью, расшибая грудью тугой морозный воздух. Завидев незнакомого коня, собаки с лаем бросились за санями, но вскоре же отстали на пригорке. Промелькнули последние избы. Дорога, вырвавшись на простор, повела по высокому берегу реки, где тонкий снежный покров часто сменялся оголенной, промороженной, землей. На буграх полозья цеплялись за песок, и Орлик замедлял бег. Далеко впереди, на холмах, вздымались к небу, побледневшему от холода, серые столбы, то и дело менявшие очертания. Там дымил большой город. Павел Прохорович знал его более четверти века и, как многие в этом крае, гордился его ростом, силой и меняющимся обликом.
В 1919 году, вот в такое же морозное утро, полк, в котором служил красноармеец Шаров, с боем ворвался на городские улицы. По дорогам на восток уползали последние обозы белогвардейцев. Двор каменной тюрьмы, взгромоздившейся тремя этажами в центре города, рядом с базарной площадью, был завален изуродованными, полураздетыми телами большевиков-подпольщиков и красных партизан, расстрелянных из пулемета и дорубленных шашками. В дощатых сараях, в холодных бараках, в привокзальных тупиках, в старых базарных лабазах — всюду лежали штабелями трупы умерших от сыпного тифа. Тысячи мертвецов! А на улицах и в переулках города стыли на снегу последние участники колчаковского разгула, одетые в американские шинели, перетянутые французскими ремнями; валялись японские винтовки со штыками, похожими на большие ножи, и зеленовато-желтые английские сумки с патронами… Через какие-нибудь тридцать минут город ожил, над домами, воротами и калитками появились красные флаги, зачастую сделанные из полушалков и платков. Люди выходили с красными повязками на рукавах, сбивали вывески с «присутственных домов» и «торговых заведений». Шаров видел: повалилась с грохотом огромная вывеска «Международная компания жатвенных машин», уткнулись в сугроб золотые буквы «Компания Зингер»…
Вечерами город погружался во мглу. Лишь кое-где в застывших окнах хило мерцали жировушки, сделанные из пакли и конопляного масла. Постепенно чадящие светильники заменили керосиновыми лампами.
Прошло несколько лет. И вот однажды ликующие горожане собрались на пустыре возле железнодорожного моста. Он, рабфаковец Шаров, одним из первых пришел туда.
В то утро дул свежий ветер из-за реки и заливал город ароматом цветущей черемухи. На трибуну поднялся Михаил Иванович Калинин. Всероссийский староста говорил о заботах партии, о ее великих предначертаниях, о курсе на социалистическую индустриализацию страны. В конце митинга он, спустившись с трибуны, положил первый камень в фундамент первой в Сибири электростанции. Она представлялась гигантом: подумать только — тысяча киловатт!..
Но какой малюткой она выглядит сейчас! Ее дымок невозможно отыскать, — он затерялся среди дымов огромного города, раскинувшегося на холмах по обе стороны реки. Вон на левом берегу, где в ту весну цвела черемуха, виднеются высокие трубы заводов. Там дымят две ТЭЦ — каждая по сто пятьдесят тысяч киловатт, — а городу все не хватает энергии. Вон растет в строительных лесах четвертая электростанция, но, говорят, и ее мощности будет недостаточно для удовлетворения всех потребностей.
Нет, неправ Забалуев, совершенно неправ. Нельзя в таких условиях колхозам наваливаться на городскую энергосеть. И нельзя ждать, когда государство даст свет всюду. Надо заботиться самим. Строить и строить. Малые речки издавна служили людям, вращая колеса мельниц. Теперь они будут вращать турбины гидростанций. И водохранилища нужны. На всех речках и во всех балках. В Язевом логу, залитом водою, снова появится рыба. Зеркальные карпы будут гулять косяками…
В городе поймут его, Павла Шарова, и во всем поддержат, помогут.
У въезда на Октябрьский проспект Павел Прохорович оглянулся. Никто не настигал его. Неужели Забалуев не сдержит слова и не приедет в райком? Лучше бы при нем начать разговор о постройке межколхозной гидростанции у Бабьего камешка. Сразу бы втолковали ему, сломили бы упорство…
Оставив коня во дворе заезжего дома, Шаров на автобусе отправился в центр города, на Коммунистическую улицу, где, в окружении новых каменных громадин, стоял двухэтажный деревянный особнячок сельского райкома партии. В маленьком вестибюле Шаров разделся, пригладил щеточкой волосы, сквозь тощие пряди которых белела широкая лысина, поправил борт пиджака и неторопливо поднялся на второй этаж. У входа в приемную его ждал Забалуев. Торжествующая улыбка сияла на полных, лоснящихся щеках Сергея Макаровича.
— Ты, поди, думал, что я отстану? — заговорил он, похлопывая себя рукой по груди. — Нет, Я умею на конях ездить.
— Но как же я не видел тебя ни в поле на дороге, ни в городе на улице?
— Не увидишь, — у меня свой путь. Самый короткий. Вот слушай. Ты делаешь крюк и заезжаешь с проспекта, а я — прямо с Болотной улицы. Повертываю в Заячий переулок. Там есть один двор с разломанным забором, я — туда. Вынырну на Красномайской, и сразу здесь.
— Ну, а коня где оставляешь?
— К тополю привязываю. Наши кони место знают — сами останавливаются. Кору пообглодали малость, да это не беда. Правда, на прошлой неделе прицепилась ко мне одна бабенка, председатель уличного комитету, но я отгрызся…
— Жаль.
— А чего жалеть? Я пообещал посадить два тополя. И сделаю. С Медвежьего острова привезу вот такие! — Забалуев сблизил ладони, показывая толщину деревьев. Потом он кивнул головой на приемную. — Опоздали малость. К Неустроеву прошла Дарья Николаевна…
— Векшина?! Демобилизовалась? Ты разговаривал с ней?
— В коридоре стоял, когда она проходила. Не успел окликнуть…
— А Неустроева видел?
— Забегал на минутку…
Из приемной вышла маленькая, по-военному подтянутая женщина. До войны она работала здесь вторым секретарем. Теперь была одета в армейский китель с погонами майора, с орденскими ленточками, с красными и и золотистыми нашивками — знаками о ранениях. На ее узком, усталом и бледном лице выделялся прямой, слегка заострившийся нос, в уголках губ наметились строгие складки. Крупные иссиня-серые глаза светились молодо, бодро, и все-таки радость, пробужденная возвращением в родной город, смешивалась в них с глубокой, сдержанной грустью. Столкнувшись с Шаровым и Забалуевым, Векшина просияла и так тряхнула головой, что возле ушей колыхнулись темные пряди коротко подстриженных волос.
— Здравствуйте, председатели! — правую руку подала Забалуеву, левую — Шарову. — не ошиблась? — спросила Павла Прохоровича и кивнула на его соседа. — В Сергее Макаровиче не сомневаюсь — он где-нибудь подымает отсталый колхоз.
— Понимаешь, дома. В своем Глядене. Всю войну лямку тянул. В передовиках, конечно, шел! Ну и теперь— тоже… Как ты уехала на фронт, больше меня никуда не перебрасывали. А мне, старику, это на руку.
— Я — тоже дома, — сказал Шаров. — В Луговатке.
— Как там Катерина Бабкина? Горе не согнуло ее?
— Держится. Рассказывают — никто не видел у нее слез. Она ведь всю войну была председателем колхоза. А председатель — у всех на глазах, как командир перед строем, — ему нельзя распускаться. И она свое горе запирала в сердце на семь замков. От этого ей было тяжелее, но другим вдовам — легче…
— Я приеду к ней. Непременно приеду. Расскажу о' последних днях ее мужа. Привезу его сверток с какими-то там семенами.
Забалуев спросил, где Дарья Николаевна собирается работать, но она и сама толком еще не знала об этом. Конечно, ей хотелось бы в своем районе: легче, когда кругом — знакомые люди.
— Отдохнуть тебе надо, — посоветовал Сергей Макарович.
— Не до отдыха мне… Без семьи осталась… — Векшина вздохнула. — С мужем служили вместе в добровольческой дивизии, правда — в разных полках. Его — в первом бою. В голову… Я сама ему глаза прикрыла… Похоронила под большой елкой… сын — без вести… Может, бывшие союзники в лагере держат, запугивают?.. Может, обманом уже за океан увезли?.. Всякие думы в голову лезут. Хотя и знаю, что не такой он у меня. Вырвался бы домой… Вот так и живу. Об отдыхе даже думать боюсь. Мне бы теперь такую работу, чтобы минуты не было свободной. Чем больше дел, тем меньше дум о прошлом… — Вскинула голову. — Ну, ладно. Увидимся…
Забалуев первым двинулся в кабинет секретаря. Прошагав мимо длинного стола для заседаний в глубину комнаты, где в просторном жестком кресле сидел бледный, сухолицый человек в зеленовато-сером френче, какие часто можно было видеть на партийных работниках лет двадцать пять назад, Забалуев плотно уселся на стул, широко расставив ноги и упершись в них кулаками. Павел Прохорович прошел по другую сторону стола и, остановившись, по военной привычке стукнул пятками промороженных валенок.
— Садись, — пригласил Неустроев, запомнивший его с первой встречи, когда принимал на партийный учет; достав портсигар, предложил папиросу Забалуеву, взял себе, а на Шарова махнул рукой. — Ты, знаю, не куришь.
Закурив, Неустроев запрокинул голову, выпустил дым в потолок, еще и еще раз. Его жилистая длинная шея напомнила Шарову гусака, стоящего на страже отдыхающей стаи. Острый подбородок торчал, как клюв.
Сделав передышку между глубокими затяжками, секретарь спросил сразу обоих посетителей:
— Векшину видели?.. Мужа и сына потеряла. Из-за этого долго не хотела с армией расставаться. И на ее месте я бы остался там. Или уехал бы в другой край, чтобы ничто не напоминало о потерянной семье. А она, представьте себе, поселилась в своей прежней квартире, в пустой комнате!
— На учет приходила вставать? — спросил Забалуев.
— Пока просто поговорить. А работа для нее у нас найдется. Как вы думаете? Вы ведь помните ее по райкому?
Оба председателя отозвались о Векшиной с похвалой: умная, прямая, энергичная; хотя и строгая, но душевная. Ее метят в председатели райисполкома? Очень хорошо! Если она согласится…
— Почему-то ищет отговорки, — Неустроев пожал костлявыми плечами. — Говорит, неудобно до выборов. А что ж такого? Кооптируем. Я так и сказал. Но это ее почему-то смущает. Не могу понять… Только встала бы на учет — решать будем здесь, — секретарь похлопал рукой по толстому стеклу, которым был покрыт его письменный стол. — А дисциплину небось знает.
— Постойте, постойте, — старался припомнить Забалуев, постукивая пальцем по своему широкому лбу, — она, кажись, перед войной была депутатом районного Совета! Была! Я сам за нее голосовал!
— Тогда — все!
Неустроев повеселел. Схватив со стола недокуренную папиросу, опять запрокинул голову, чтобы выпустить дым в потолок.
«А шея у него кажется еще длиннее», — отметил про себя Павел Прохорович.
Накурившись, секретарь взглянул на часы, торопливо ткнул папиросу в чугунную пепельницу, похожую на капустный лист, и навалился грудью на кромку стола.
— Ну, выкладывайте. С чем пришли? Только уговор — коротко, по пунктам. Через пятнадцать минут у меня — бюро.
Павел Прохорович достал из полевой сумки протокол партийного собрания и протянул Неустроеву. Но у секретаря даже не шевельнулись руки, сложенные на столе. глазах — холодок: пора бы знать капитану в запасе, что протоколы надо передавать в оргинструкторский отдел.
— Это протокол особенный, — подчеркнул Шаров. — Мы собираемся составлять колхозную пятилетку.
— Очень хорошо! — кивнул Неустроев удлиненной головой, как бы сплющенной от висков. — Поддерживаю!
Шаров сунул протокол назад в полевую сумку.
— Нет, погоди, — всполошился Забалуёв. — Не прячь. Выдумка твоя насчет этой — как ее? — водяной-то станции тоже запротоколирована? — Повернулся к Неустроеву — Ты почитай. Почитай. Он же грозится залить мою землю… Язевой лог… Мятлик… Самолучшее сено для овечек…
— Потерпи, Макарыч, не кипи. Так я ничего не пойму. — Секретарь взглянул на Шарова — Докладывай, капитан. — в сторону Забалуева — успокаивающий жест: — Сиди, сиди. Разберемся.
Не дослушав Павла Прохоровича до конца; строго заметил:
— Партизанить мы не позволим, товарищ фронтовик. Нельзя ущемлять интересы других колхозов.
— Слышал? — подскочил со своего места Сергей Макарович. — Я по-соседски упреждал тебя…
— Разве это интересы? Мятлик для овец! — покачал головой возмущенный Шаров. Он говорил до хрипоты громко, стараясь заглушить Забалуева. — Смешно слышать! Ведь речь-то идет о каких-то десяти гектарах! Из восьми тысяч! Ну, подумайте. Могут ли серьезные люди…
— Если ты нас считаешь несерьезными, то, — прикрикнул Неустроев, грозя пальцем, — то мы тебя заставим уважать закон… Какой? Будто не знаешь. У Сергея Макаровича хранится акт на вечное пользование землей. На вечное!
— Вечного ничего нет. И в законы вносятся п-по-правки. — Волнуясь, Шаров начал заикаться. — Можно в акте п-поправить…
— Ну, тогда обращайся в Верховный Совет. Вот и весь разговор.
— Мы будем строить на земле буденновцев, и нам никто не зап-претит.
— Если не зальете землю соседей.
Раздался мерный бой часов. Обшитые дерматином двери открылись, и в кабинет начали входить члены бюро. Неустроев встал и, поскрипывая белыми бурками, прошелся, возле своего стола. Шаров тоже встал, но уходить не спешил. Секретарь остановился возле него, и сказал озабоченно-мягко:
— Послушай моего совета: пусть инженеры спроектируют плотину выше того лога. Вот и все!
— Нельзя. Создается п-подпор для нашей п-первой гидростанции.
— А ты плотнику сделай пониже.
— Будем п-проектировать так, как нужно, и там, где нужно.
— Смотри не ошибись! — предупредил Неустроев упрямого фронтовика. — Пожалеешь потом…
Сергей Макарович, уходя из кабинета, оглядывался на Шарова, шагавшего позади него, и торжествующе усмехался.
— Ничего у тебя не вышло, вояка! И не выйдет. Не умеешь ты по-доброму дела решать…
Домой Шаров возвращался грустный: не удалось побывать у первого секретаря крайкома Желнина. В приемной сказали — занят на совещании. Завтра? Тоже не сможет. Посоветовали обратиться в сельхозотдел. Был там, но о строительстве второй гидростанции у Бабьего камешка даже не заикнулся, зная, что никто, кроме первого секретаря крайкома, не позвонит Неустроеву, никто не скажет, что он не прав; что луговатцев надо поддержать.
Работники сельхозотдела помогли получить типовые проекты скотных дворов, мастерских и складов, но и это не развеяло тяжелого настроения Павла Прохоровича.
Завернувшись в тулуп, он неподвижно лежал в санях. Небосклон был затянут серой облачной пеленой, и снежные поля утопали в сумраке. Под ногами коня теперь звенела хорошо утоптанная дорога, на раскатах визгливо пели полозья, окованные железом.
Вспомнились предвоенные годы. Его, главного агронома краевого управления сельского хозяйства, тяготила служба в канцелярии. Он порывался уехать в колхоз. Там его место. На земле. В полях. Среди людей, выращивающих хлеб. Но его не отпускали с работы, пытались играть на самолюбии: «А кто может заменить тебя?» Пришлось обратиться в Центральный Комитет. А товарищи по работе и друзья продолжали отговаривать:
— Зачем закапываешься в деревню? Оторвешься от среды научных работников, отстанешь… А здесь ты через два-три года напишешь диссертацию.
— В колхозе скорее напишу, — отвечал Шаров.
— Ну что же… — пожимали плечами друзья. — Как говорится, ни пуха ни пера…
Жена ходила по квартире из угла в угол, повертывалась так, что пряди волнистых рыжеватых волос трепыхались, словно струи костра под ветром.
— Не поеду я! Не поеду!
Павел подходил к ней, намереваясь взять за руку, чтобы успокоить, рассказать обо всем, уговорить, но Татьяна отталкивала его локтем.
— Даже не начинай: не буду слушать. — Она затыкала уши пальцами и, заливаясь слезами, падала на кровать…
Он увязывал книги в пачки, укладывал в чемодан бумаги, чернильный прибор, фотоаппарат, барометр… Но на следующее утро все вещи оказывались на прежних местах. Жена, еле сдерживаясь, объявляла:
— Мы никуда не поедем. Возвращайся на службу.
продолжалось три дня. На четвертый управдом привел новых жильцов — смотреть квартиру, сказал, что о выезде Шаровых уже сделана отметка в домовой книге.
Татьяна расплакалась даже при чужих людях. А потом начала срывать, шторы с окон, ковры со стен…
И вот в жаркий июльский день 1940 года они едут по проселочной дороге, сидят на вещах, которыми заполнен кузов новенькой колхозной полуторки. Павел держит белую, нежную, руку жены, смотрит на ее лицо, усыпанное чуть заметными, приятными для него мелкими веснушками. Она хотя и вполголоса, но все еще раздраженно спрашивает:
— Наверно, и кино нет в этой твоей деревне?
— Будет, Танюша, будет… А пока что приезжает передвижка. Каждую неделю!
— И радио нет?
— Тоже будет.
— А зимой — как в берлоге?.. Темно. Мороз. Керосиновая лампа… Будем копотью дышать…
— Построим, мать, гидростанцию.
— Лет через десять?
— Нет, через годок.
Татьяна взглянула на дочку, такую же, как она сама, огненноволосую, веснушчатую; прикрыв глаза, глубоко вздохнула: «О музыкальной школе теперь и думать нечего…»
— Пойми, Танюша, — Павел сжал ее руку, — родился и вырос в деревне…
— Ты только о себе заботишься. А я что буду там делать? Цыплят разводить?.. Мало радости!
— Начнешь работать, как в городе. Небольшая библиотека в колхозе уже есть…
— Тоже мне — работа! — у Татьяны искривились и побелели губы. — В городе я могла бы, как пианистка…
— Мамочка! Мамочка! — залепетала Зоя, дергая ее за рукав платья. — А бабушка говорила — у тебя слух подводит.
— Ничего ты не понимаешь. — Мать оттолкнула руку дочери. — Не имей привычки вмешиваться, когда взрослые разговаривают. И не выдумывай.
— Я не выдумываю. Сама слышала от бабушки…
— Ты не так ее поняла. — Отец погладил волосы дочурки. — Бабушка на радио — лучшая пианистка! Ну и судит строго…
Машина поднялась на Чистую гриву. По обочинам дороги цвел душистый белый донник. Колыхалась под ветром высокая рожь. Сизая пшеница выметывала колос. Шаров повернулся лицом к полям:
— Взгляни, мать, какие тут массивы хлебов! Море!..
А чернозем — в аршин! Но поля пока что запущены, не устроены. Степной ветер засыпает их песком. А если здесь вырастить защитные лесные полосы — лучше этого края в Сибири не сыскать! Тут, я тебе скажу, мы легко будем собирать по тридцать центнеров!
— С твоим полетом фантазии только бы стихи писать!..
Впереди открылась долина, по которой, поблескивая, текла Жерновка. Она то разливалась по зеленому лугу, то пряталась в глинистых берегах и издали походила на разорванную нитку перламутровых бус.
— Танюша, взгляни. Вон наша Луговатка!..
По берегу реки, словно коробки спичек, раскинулись деревянные, серые от времени, дома.
Татьяна повела плечом.
— Скучнее ты ничего отыскать не мог? Ни одного деревца!..
— Нет, одна береза есть. Вон-вон! Рядом с правлением, — указал Шаров на центр села и обнял жену за плечи. — Лес, мать, в наших руках: вырастим! Село будет утопать в зелени. Раскинется «море». Да, да, гектаров на сто, если не больше…
По ту сторону долины начинался подъем к горам. За первыми увалами виднелись мохнатые сопки, окутанные легкой голубой дымкой. А на горизонте врезались в небо острые ледяные шпили. Они сияли под ярким солнцем.
— Вот там чудесно! — оживилась Татьяна.
Конец лета и осень промелькнули незаметно. Весной всем колхозом выходили на строительство плотины. Возили землю, вбивали сваи. Но не успели насыпать и половины дамбы, как началась война. Шаров поехал в райком партии с просьбой разрешить пойти добровольцем на фронт. Второй секретарь Дарья Векшина сразу подписала ему открепительный талон.
— Я тоже ухожу, — говорила она. — Ну, сам посуди: муж — на фронте, сын — на фронте. Разве я могу оставаться в тылу?..
Проводив мужа, Татьяна порывалась переехать к матери, но всякий раз вспоминала: «Павлу там тяжелее, чем мне… И я не буду дезертиркой. Дождусь его здесь, дома». Успокаивала себя: «В городе не сладко живется. Все картошку садят… А потом — к матери подселили девушку с завода, эвакуированного из Ленинграда: в гости приедешь — и то ночевать негде…»
Библиотеку Татьяна оставила, все годы была бригадиром огородной бригады. «Сдаем урожай на завод сухих овощей», — писала мужу на фронт, он показывал письма друзьям-однополчанам, радовался, что его Таня нашла свое место в колхозе.
Демобилизовался он поздней осенью. Над Сибирью гуляли сырые ветры, роняя на землю крупные снежинки. Они исчезали в высокой стерне, успевшей поблекнуть от непогоды. Но даже в эту унылую пору года неповторимые просторы родного края были приятны. Вон трактор тянет плуги, перевертывает широкую ленту жирной земли. Вон движется на зимний отдых самоходный комбайн. Вон летит стайка тетеревов на гороховое поле. Вон мышкует лисица; сейчас увидит машину и молнией метнется в бурьян…
На увале шофер остановился:
— Полюбуйтесь нашим «морем»!
Павел Прохорович глянул на окраину села и ахнул. Огромный пруд, окаймленный кустами тальника, еще не успевшего уронить золотистой листвы, лежал серебряным слитком.
Не сводя глаз с Луговатки, Шаров ждал встречи с семьей. Первой к нему вихрем примчится Зоя, подпрыгнет и повиснет на шее. Наверно, большая выросла, пожалуй, и узнать нелегко… Много раз просил у Танюши фотокарточку, но она почему-то не прислала…
Выбежав навстречу, жена на крыльце обняла его и, уронив голову на плечо, разрыдалась. Говорят, бывают слезы радости, но неутешные рыдания при встрече не могут не заронить тревоги в сердце. Павел медленно приподнял ее голову и поцеловал в мокрую щеку, усыпанную все такими же, как прежде, мелкими веснушками.
— Мать… что с тобой? Танюша! — Хотел посмотреть в глаза, но она опять уронила голову.
— Ни о чем не спрашивай… Все пройдет…
В доме было тихо. Павел хотел позвать Зою, но сдержался: в сердце разрасталась щемящая тревога…
Татьяна не могла рассказать подробностей трагической гибели дочери — захлебывалась слезами. Рассказали соседи.
…Жарким летним днем Зоя с соседскими ребятами ушла из детского сада. Никто не заметил их исчезновения. Они играли в колхозном сарае, где лежала пакля. Видимо, у них были спички, и они вздумали развести костер. Пакля вспыхнула. Огонь отрезал выход. Дети постарше прорвались сквозь пламя, а Зоя, самая младшая, не смогла выбежать. Когда с полей примчались люди тушить пожар, то на месте сарая уже дотлевали угли…
Выслушав этот страшный рассказ, Шаров приложил дрожащую руку к холодному лбу и опустил повлажневшие глаза…
Когда вернулся домой, Татьяна, взглянув на его лицо, поняла, что он узнал все, и шагнула к нему навстречу:
— Уедем отсюда… Завтра же уедем…
Пока шла война, она все выносила: знала — помогает ему и всем фронтовикам. Вставала с первыми петухами, возвращалась с работы в потемках. Бывало, сыпался снег, а она копала картошку в поле. У нее болели суставы, руки стали черными, шершавыми, пальцы — в трещинах. Но она не вздыхала, не жаловалась на судьбу: ведь ему на фронте труднее. А как было тяжело ей одной переживать потерю дочери! Десятки раз начинала писать ему и рвала недописанные письма… Работала, пока не сваливалась с ног. Никто не видел у нее ни слезинки. Теперь неуемные слезы текли по лицу…
— Ты пойми, — говорила она, прижимая к груди скрещенные руки, — мне снится тот пожар… Ведь это же… — Она захлебнулась слезами.
Он бережно подхватил жену, усадил к себе на колени и обнял.
— Я понимаю,Танюша. Понимаю. Мне ведь тоже горько… Но ты же знаешь… Я не могу…
— А я, я… Видишь — к пианино не подхожу… Только стул поставлю, и чудится, что на нем — Зоенька… Будто детские пальчики по клавишам бегают… Это, думаешь, легко?
— Знаю, родная. Верю… Но здесь — дело нашей жизни… Сейчас у нас с тобой нет никого. Но, может, будет маленький…
— Не знаю… Если и будет… Все равно не забыть дочурки… А не будет…
— Тогда мы с тобой… Мы детям всего села постараемся скрасить жизнь… Послушай, не отдать ли нам пианино в школу?
— Я бы согласилась… Сам видишь — к нему не притрагиваюсь… А вдруг без него будет еще тяжелее? Глянешь — пусто…
Вскоре из села уехала ленинградка, заведовавшая библиотекой, и председатель сельсовета стал просить Татьяну Алексеевну вернуться на прежнюю работу. Уговаривали ее вдвоем с мужем, и она, вздохнув, ответила:
— Попробую… Временно. До отъезда… Только я не уверена, что теперь у меня что-нибудь получится.
…Орлик бежал не спеша. Сани слегка покачивались на выбоинах. В полях, отдыхающих под снегом, стояла чуткая ночная тишина. В такую пору ничто не мешало думам.
Шаров не трогал вожжей, не торопил коня. Но Орлик неожиданно заржал и рванулся вперед полной рысью. Шаров приподнялся. Далеко в низине виднелись яркие цепочки электрических лампочек: на улицах, на скотных дворах, возле складов.
— Ведь вон же горят огни! — воскликнул он. — В такой тяжелый год дали свет! Народ — сила! И эту силу не остановят бумажные барьеры. Все равно построим вторую гидростанцию! У Бабьего камешка. Другого места нет. Здесь не добьюсь — в Москву поеду.
Вот и квартира — старый приземистый дом, полузасыпанный снегом. Между частыми переплетами оконных рам стекла походили на льдинки, едва поблескивавшие в полумраке. Ясно, жена — в библиотеке. У нее, наверно, громкая читка для пожилых. А может, идет читательская конференция? В доме Елкина нет огня. Секретарь парторганизации— тоже там. Первый книголюб в селе…
Под ногами глухо поскрипывали деревянные ступеньки. Над дверью Шаров нащупал ключ, открыл замок и вошел в дом. Засветил лампу. В кухне был собран ужин — тарелки накрыты полотенцем. Лежала записка: «А чайник, Павлуша, в печке». Но одному не хотелось садиться за стол, и Шаров, захватив портфель, с которым ездил в город, отправился в контору.
С Федором Романовичем Елкиным встретился на улице. Секретарь партийной организации, стуча каблуками ботинок, надетых на протезы, медленно шел по накатанной санями дороге, блестевшей под лунным светом, как слоновая кость, и старался придерживаться той средней колеи, которая была протоптана копытами лошадей. Павлу Прохоровичу, шагавшему рядом с ним, все время казалось, что спутник вот-вот поскользнется, но он не делал попыток поддержать его под руку, зная, что Елкин не любит этого. Шаров рассказал о неудаче: Забалуев горой стоит за свой Язевый лог, а Неустроев, как ни странно, на его стороне.
— Надо было ехать вдвоем, — сказал Федор Романович. — Может, убедили бы.
Они вошли в контору. Елкин снял полушубок и поправил гимнастерку под широким офицерским ремнем. Лицо у него было изможденное, большой лоб обтянут бледной и суховатой кожей стареющего человека, но глаза, открытые, бирюзовые, сохранили кипучий задор юноши.
— Значит, с гидростанцией осечка? — переспросил он, прикладывая озябшие руки к горячему кожуху круглой печи и через плечо оглядываясь на председателя. — А ты как? Неужели — на попятную? Лапки сложил?
— Не умею. Характер у меня не тот.
— Вот и славно! Записываем в пятилетку гидростанцию у Бабьего камешка! Гранитные берега, узкий створ реки — лучшего места не придумаешь. Пусть рассматривают вопрос на бюро райкома. Уверен — отстоим!
Шаров оживился, открыл портфель и начал расставлять возле спинок стульев чертежи скотных дворов и свинарников.
— Ты посмотри, что я раздобыл! Посмотри!
Елкин подошел, глянул и сморщился:
— Только-то?!
— Это тебе мало? Пятилетка чертежами обеспечена!
— А где забота о людях? Будем ждать, пока старые избы не завалятся? Да? Крыши у многих прогнили.
— Знаю. Но…
— Никаких «но». Нет, нет. Тут я с тобой не согласен. И народ поддержит меня, а не тебя.
Как многим другим, Елкину хотелось скорее видеть в деревне каменные дома, мощеные улицы с тротуарами: все, как в городе! Шаров тоже часто думал о перестройке Луговатки. При этом ему вспоминались каменные дома под черепицей, которые он видел на Западе, вспоминались асфальтированные дороги с зелеными шеренгами деревьев по обе стороны. Все это будет и у них. Еще краше и лучше. Но — всему свое время. А сейчас им «не до жиру». Село пока что бедное. И нечего закрывать на это глаза. Ленин говорил прямо об отсталости и бедности. Многое надо сделать, чтобы догнать передовые капиталистические страны, прежде всего по производству продукции. И Шаров на первое место в пятилетием плане ставил строительство производственных зданий. А уж потом, когда будет создана экономическая база, когда колхоз разбогатеет…
— Это: «Улита едет, когда-то будет», — махнул рукой Елкин. — Так ты всех расхолодишь. Никто нас с тобой и слушать не станет: «Журавль в небе!» Ты хоть синичку дай в руки. Хоть самую маленькую на первый случай. Огонек в сердце зажги… Ты только представь себе: вот мы отгрохали целую улицу…
— По щучьему веленью, по твоему хотенью! А жизнь-то не сказка.
— Дома все — каменные! — разгоряченно продолжал Елкин. — Электричество, радио, водопровод… Ведь в этом уже — черты коммунизма!
— Черты коммунизма надо искать в душе человека.
— И я говорю о человеке. Его надо воспитывать и учить, учить и воспитывать. А для этого что требуется? Клуб! Каменный, просторный, чтобы там был зал для собраний, для спектаклей, для танцев молодежи, комнаты для кружковой работы…
— А на что строить?
— Как на что?! На доходы от сада. На ссуду. Уверяю — дадут.
Дверь распахнулась, и на пороге показалась Татьяна.
— Не успел домой приехать и уже сбежал, — укорила она мужа. — Обложились бумагами, спор завели. Наверно, на всю ночь?
— На всю — это завтра, когда соберем актив, — улыбнулся Павел. — Сегодня — на часок, на два.
— Да ведь скоро свет погаснет.
— А мы над светом хозяева: позвоним на гидростанцию, чтобы подольше посветили.
— Спросим у Татьяны Алексеевны, — предложил Елкин. — Спросим: что строить в первую очередь?
— Баню! — ответила она не задумываясь. — С горячим душем!.. А впрочем, что хотите.
— Ну-у, как же, Танюша, ты же говорила прошлый раз…
— Библиотеку? — перебил Елкин.
— Конечно, надо. Книги некуда ставить.
— Вот правильно! Запишем — клуб. Во вторую очередь— дома. Сто домов!
— Ой, ой! Успехов еще нет, а у тебя, Федор, уже голова закружилась.
— Ну, полсотни.
— И это нереально.
— Когда начнем заботиться о людях — все будет реально!
Татьяна потянула мужа за рукав:
— Пойдем. Отдыхать пора. Завтра успеете наспориться, если вам так нужно…
На улице Павел взял ее под руку. Она, заглядывая ему в лицо, поторопила:
— Рассказывай скорее: с кем разговаривал? В институте? В управлении сельского хозяйства?.. Ну, говори, говори… Какое место тебе предлагают?.. Я на все согласна. Пусть у тебя будет даже маленькая зарплата…
— Танюша! Но ведь мы…
— Я предупреждала, просила, молила… А ты… Какое у тебя деревянное сердце!
Она рывком высвободила руку и побежала вперед…
'Перед рассветом, когда во всех дворах горласто запели петухи, Вася Бабкин запряг старого Лысана и выехал за село. Стоя в санях, он обозревал снежную ширь полей. Когда полозья раскатывались в ухаб, пружинисто сгибал ноги в коленках, а чтобы конь бежал веселее — время от времени помахивал вожжами.
Уступая утру, звезды гасли одна за другой, а снег постепенно терял ночную синеву, и поля становились похожими на огромную раскрытую книгу, в которой запечатлено все, что случилось за ночь. Вот прошел горностай, оставляя на снегу косые следы. На бугре ему повстречалась едва заметная двойная строчка, проложенная легкими коготками мышки-полевки. Горностай остановился, принюхался и пошел выслеживать близкую добычу. Вот испуганный заяц, широко кидая мохнатые лапы, пересек дорогу. Он спешил к ометам соломы, но увидел лисицу, притаившуюся за кустом полыни, и метнулся в сторону. Вот пробежала стайка серых куропаток, направлявшихся к бурьяну, в котором можно укрыться от когтей совы. Не успев добежать, они дружно взлетели, но не все, — одна птичка, настигнутая ночным хищником, припала к земле и после удара распластала крылья…
Эти маленькие трагедии разыгрались минувшей ночью. Сейчас, когда из-за высокого гребня гор показался оранжевый горбик солнца, поля были пусты. Звери попрятались в норы, птицы улетели в чащу.
Впереди виднелась темная полоса хвойного леса. Туда вела едва заметная дорожка, хорошо знакомая коню, и он круто свернул с проселка. Вася громко свистнул и шевельнул вожжи…
Приехав в сад, он ослабил чересседельник, разнуздал Лысана и положил перед ним охапку сена, а сам вошел в избушку. Здесь каждая вещь была знакома с детства, но сейчас, после тех вьюжных дней, все казалось иным, как бы новым и особенно приятным. Котелки были начищены до блеска, словно их никогда не касался дым, чашки вымыты, на шестке не осталось ни пылинки. Пучок лесной душицы, хранящейся за матицей под потолком, источал на редкость густой аромат, будто его только что внесли сюда с поляны, залитой летним солнышком.
Перед печью стояла скамья точь-в-точь так же, как в тот вечер. Вася присел на нее. В печи виднелись сухие дрова, положенные Верой, а под ними — тонкая береста, приготовленная ею. Достаточно поднести горящую спичку, заиграют бойкие струйки огня и домик быстнаполнится теплом. Все будет так же, как тогда, но миг повторится.
…Та памятная вьюга бесилась три дня, на четвертое утро небо посветлело, и ветви на деревьях лишь слегка колыхались, но еще не было уверенности, что опять не закрутятся снежные вихри. Позавтракав, Вася первым встал из-за стола:
— Надо идти березу сеять.
Мотя замахала руками:
— Чур, чур!.. Домовой с ума спятил!..
— Это он, девушки, сморозил чепуху, чтобы нас маленько распотешить, — ухмыльнулась Лиза. — А смешнее ничего не мог придумать?
— Без всякого смеха. Правду говорю, — осадил ее Вася. — Может, кто-нибудь желает пойти помочь? Сами убедитесь…
— Я пойду, — отозвалась Вера. — Мне интересно поглядеть.
— Тебе, конечно, надо везде со своим носом соваться! — съязвила Лиза, и ее зеленоватые глаза потемнели от досады: ведь она сама могла бы пойти, а теперь уже неловко напрашиваться. И еще раз кольнула подругу — Ты сейчас и обморозиться готова! А нам ни к чему…
— От двоих-то мороз отскочит — побоится! — рассмеялась Мотя. — Я бы тоже пошла, да не по сердцу мне игра «в третью лишнюю».
— Пойдемте все! — позвала Вера с порога, когда парень уже был за дверью. — Вместе веселее.
— Нет уж… — Лиза заносчиво шевельнула плечами. — Не такие мы навязчивые…
Оставшись наедине, Вера с Васей переглянулись и отбежали от избы к тополевой аллее. Никто из девушек не догоняет их. Никого — лишнего!.. Потом будут злословить. Ну и шут с ними…
Пошли по глубокому снегу. Вера ни за что не хотела идти позади и, пытаясь вырваться вперед, громко смеялась:
— Я не люблю, чтобы для меня другие дорогу торили…
Вася схватил ее за руку и удержал. нее — горячая ладонь, сильные пальцы. Такие умеют делать все! Быстро и ловко…
Не пытаясь высвободить руку, Вера шла рядом с ним. У него на душе было так хорошо, так тепло, что он забыл про ее жениха. И она, казалось, тоже забыла.
Вася подал ей широкую деревянную лопату. Она быстро прокладывала в снегу бороздки. Парень шел по ее следу и, нагнувшись над бороздкой, осторожно рассыпал легкие, как пушинки, крылатые семечки и заравнивал снег маленькой лопаткой. Он спешил, но догнать девушку не мог. Она вернулась к нему.
— Дай — помогу.
Он осторожно разделил остатки семян, и Вера, отрезая ему путь, тут же начала рассевать их в бороздке.
— Ну вот! я что буду делать?
— Песни пой! — рассмеялась Вера. — Говорят, у веселых легкая рука: все всходит и растет, как на дрожжах подымается!
— Березка поднимется хорошая!
— Смотри не подкачай. Не вырастет — девчонки просмеют на весь район!..
Они носили сено из копны и растрясали поверх снега. По пути к копне он сначала взял Веру под руку, потом хотел обнять. Она вздрогнула и отстранилась:
— Ой!.. Нет, нет…
Вася смутился, помолчал и заговорил опять о деле:
— Теперь одна забота — не сдул бы ветер нашу сенную покрышку…
— А ты поглядывай. Помни: половина саженцев — мои! Мы приедем за ними.
— Приезжай… одна.
— А если… с подружками?
— Что ж… Отпустим, в порядке помощи.
—пошутила… Помощи не просим… Мне — одну березку. Чтобы в нашем колхозе показать…
Еще ни с кем в жизни не было так приятно разговаривать. Вася не заметил, как промелькнул день, не слышал, что от избушки кричали Верины подруги — звали обедать. Не дождавшись — пошли по следам.
— Нас ищут, — сказала Вера. — Пойдем…
Их встретили усмешками:
— Сеяли в две руки — вырастут чубуки!
— Нет, сеяли смешки — вырастут хохотки!
Вера ответила:
— придет — свое покажет!
А ты небось Лиза жалящим голоском.
—свидетельницей позову.
— Ты для этого своего Сеньку вытребуй.
— Сенька. У Васи екнуло сердце. За обедом он вяло поддерживал разговор, а когда пошел провожать девушек до дороги в поселок — совсем замолчал…
Сейчас Вася дошел до последней защитной лесной полосы: раздвинув ветки, пробрался в тихий квартал. Там ровным слоем лежало сено, слегка припорошенное снегом. Вася вспомнил, как здесь он взял Веру под руку… Девушки пели частушку: «Проводил меня до дому, не сумел поцеловать». Это про него. Даже обнять не сумел… Хоть бы раз в жизни… Ее… Только ее…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
В школе готовились к встрече Нового года. Под елкой разместили корзины, укрытые зеленым мхом, сквозь который прорывался крепкий аромат зимних яблок.
Ждали гостей из города. А в коридоре уже шумели нетерпеливые малыши.
Мария Степановна Букасова накинула шаль на седую голову и вышла на улицу.
Дул легкий ветерок, под ногами струилась мягкая поземка.
Старая учительница вошла в калитку и стала подниматься на крыльцо. На улице пели полозья, скользя по укатанному снегу. Мария Степановна оглянулась. К калитке подлетела и замерла пара лошадей, впряженных в кошеву. Они были белыми от инея.
Из кошевы первой поднялась женщина в серой пуховой шали поверх черной каракулевой шапочки и окликнула ее:
— Мамочка!
Мария Степановна, нe чуя ног под собой, бросилась к гостям:
— Здравствуйте, родные! Здравствуйте! — Она хлопотала у кошевы, откидывая медвежью полость и помогая высвободить из огромного, тулупа девочку. — Щечки Светланка не познобила? — Взяла внучку на руки. — Какая ты румяная да крепкая!..
Валентина Георгиевна, высокая и белолицая, поцеловала мать. Андрей Гаврилович Желнин пожал теще руку.
Гости принесли в дом шумную радость. Светлана прыгала вокруг елки, бегала из комнаты в комнату, заглядывая в каждый угол, — ведь неизвестно, куда этот хитрющий дед-мороз запрятал кулек с подарками.
Желнин помог жене раздеться и, скинув пальто, обеими руками потер озябшие рябоватые щеки.
— Сейчас погреетесь!.. — улыбнулась Мария Степановна и бойко, как молодая, выбежала в сени. Вернулась с графинчиком в руках и торжественно поставила его на стол, где, в окружении рюмок, уже возвышалась бутылка виноградного вина. — Тебе, надеюсь, по-прежнему нравится, чтобы графинчик запотел?.. Покойник Георгий тоже любил холодную водку.
Она присмотрелась к зятю. Полнеет он, — костюм стал тесноват. И стареет. Легкая седина тронула виски, приглушила черноту волос.
— Давненько не навещали меня, — мягко упрекнула Мария Степановна. — Забываете старуху…
— Он шесть лет не был в отпуске, не отдыхал, — пожаловалась матери Валентина Георгиевна. — То посевная, то уборочная… Даже выходными днями не пользуется.
— Не ворчи, Валюта. — Андрей Гаврилович пожал руку жены возле локтя. — Придет июнь — я обязательно вырвусь на рыбалку. Представь себе: ночью плыву с сетью по реке. Огни у меня на буйках горят… плывут и покачиваются. В воде — отблески. А на островах соловьи поют. На болотистом берегу коростели кричат. Журавли затемно играют зорю. Хорошо!.. Вот это будет отдых!
— Знаю я твою рыбалку! Умаешься, вымокнешь до нитки. На веслах наломаешь руки.
— Зато на душе легко.
— А у нас нынче Новый год особенный: ждем еще гостей из Глядена. Павел Прохорович приготовился к общему празднику: пианино в школу отдал!
— Как? Свое пианино? — спросила Валентина. — Неужели подарил?
— Не могу понять. Поставил — и все тут… И хорошо сделал. После той трагедии им нельзя дома держать инструмент: Татьяна-то как взглянет, так в слезы… Да вот и он сам…
На знакомый голос Мария Степановна вышла в переднюю. Шаров объяснил, что он пришел узнать, не согласится ли Андрей Гаврилович сказать по радио несколько слов, поздравить колхозников с Новым годом.
— А ты раздевайся да проходи в комнату, — пригласила хозяйка. — Там и договоришься.
В передней появился Желнин. После возвращения из армии Шаров впервые встретился с секретарем крайкома, окинул его пристальным взглядом.
В светлой рубашке с галстуком, в черном пиджаке, Андрей Гаврилович напоминал учителя.
Не выпуская руки Шарова, Желнин в свою очередь всматривался в его лицо.
— За войну переменился мало. Очень рад за тебя. А почему не заходишь в крайком? Разве нет ко мне дел?
— Дела есть. И очень важные. Даже больные для нас. Но… зашел я однажды, да неудачно.
— В следующий раз звони по прямому… — Желнин назвал телефон. — Можно и здесь начать разговор о делах.
Он напомнил, что хозяйка приглашала раздеваться. Шаров снял пальто, прошел в комнату и поздоровался с Валентиной Георгиевной, с которой перед войной однажды встречался в этом же доме.
Желнин шутливо сообщил жене, что Павел Прохорович уже придумал для него работу. Она, обычно старавшаяся оберегать его отдых, все же поддержала просьбу Шарова, сказав, что Андрею, должно быть, приятно выступить в здешней радиостудии с новогодним приветствием.
— Ты, Валюта, права. Здесь мне все кажется близким и дорогим с тех лет… — подтвердил Желнин. — Пожалуй, даже с семнадцатого года…
Подошла хозяйка дома и пригласила к столу.
— Быстренько заморим червячка — да и в школу. Ребята ждут…
— Танюша придет! — взволнованно сообщил Шаров, как о самой важной новости. — Сама сказала.
— Ну?! — отозвалась Мария Степановна. — Я рада за нее. Очень рада.
— А я и выговорить не могу: радость сменяется тревогой…
— Может, рановато ей играть для детей? — разделила опасение Валентина Георгиевна.
— Я тоже так думал… Но ее потянуло к ребятам…
Гости разместились вокруг стола, Мария Степановна попросила Шарова быть за хозяина.
Из приглушенного репродуктора мягко лилась песня:
Едва Шаров успел наполнить рюмки, как песня оборвалась на полуслове, и колхозный диктор сообщил, что на праздник приехали делегаты из «Колоса Октября», и попросил известить об этом председателя колхоза.
— Гости на гости — хозяевам радости! — сказала Бу
Павел Прохорович чокнулся со всеми, выпил рюмку и, быстро одевшись, пошел в контору.
…Гости, поджидая председателя, сидели на диване, на стульях в кабинете. Тут были супруги Огневы и Трофим
— Вот хорошо. Сдержали слово! — говорил Шаров, здороваясь по порядку со всеми. Он пригласил гостей к себе пообедать.
Трофим Тимофеевич сказал, что ему хотелось бы повидать здешнего молодого садовода Бабкина.
— Разве Василий не повстречался вам?! — удивился Павел Прохорович. — Он поехал с делегацией в ваш колхоз.
— Вон что!.. Однако мы разминулись в Буденновском выселке: заезжали погреться… Жаль, что не повидаемся. привез ему новогодний подарок. — Трофим Тимофеевич подал сверток. — Черенки ранетки.
— Дорогинской?!
— Можете так называть… если вам яблонька понравится.
Шаров напомнил о приглашении, и все пошли к нему.
Вася Бабкин купил яркий малиновый галстук с белыми крапинками, похожими на снежинки. Целый день учился завязывать. Узел получался маленький, как на крученом пояске. Некрасивый. Глядене увидят — просмеют. И Вася снова принимался за нелегкое дело. Было это хуже всякой работы! Галстук измялся. Пришлось утюжить.
И чуб беспокоил Васю — уж очень нависал на правую бровь. Парень смочил пышные волосы горячей водой, причесал частым гребнем и туго завязал голову женским платком. Хорошо, что матери не было дома, а то, чего доброго, начала бы строить догадки: не к зазнобушке ли собирается?
Время от времени посматривал в окно. Сквозь затянутые морозными узорами стекла двойных рам едва виднелось бледное, как мутный лед, зимнее небо. А, Васе хотелось, чтобы погода переломилась и чтобы опять разгулялся такой же буран, от какого он спас девушек… Может, все повторится, и ветер снова столкнет их где-нибудь на улице Глядена. Лицом к лицу. С одной Верой. Без болтливых подружек. Без свидетельниц. Пока девушка не опомнится от неожиданной встречи, Вася поцелует ее в пушистую и, как яблоко, румяную щеку, а там будь что будет. Если не рассердится и не оттолкнет, он бережно подхватит ее под руку, и они войдут в клуб: пусть все видят их вместе!.. Трофим Тимофеевич позовет к себе встречать Новый год. Когда часы пробьют двенадцать, Вася поднимет рюмку, чокнется со стариком, посмотрит в глаза Веры и скажет:
— С Новым годом! С новым…
«Со счастьем… только не с моим… — Вася тяжело провел ладонью по лицу. — У нее Семка Забалуев женихом считается…»
Может, лучше не ездить в Гляден? Забыть?.. Нет, нет. Это невозможно. Свыше всяких сил. Она появилась перед ним, как солнышко перед ребенком, — на всю жизнь. Если даже спрячемся за тучи — он будет ждать, когда покажется снова… Может, ее сердце* повернется к нему. Может, она забудет того… Ехать. Обязательно ехать. В Гляден! К ней в Гляден.
Но все сложилось не так, как хотелось Васе. За весь день, пока они ехали до Глядена, в холодном небе не появилось ни одного облачка. А вечер окончательно испортила луна: едва успело рыжее зимнее солнце опуститься за снежные холмы, как она, посеребренная морозом, вышла в свой дозор нарочито для того, чтобы, вместе с деревенскими сплетницами, приглядеться — не повстречался ли где-нибудь парень с девушкой. Ну и пусть глядит!..
Тут случилась новая неприятность — сам Забалуев повел делегацию в старую церковь, где теперь был клуб, который районные работники называли громко «домом культуры». По дороге он рассказывал о своей молодости, о партизанском отряде, об открытии клуба. Это было в 1919 году. В церкви засел белогвардейский отряд, и партизанам пришлось целую неделю держать осаду… Прихожане отреклись от оскверненного храма, полуразрушенного во время боев. Тогда были сняты кресты и спилена деревянная колокольня, а на месте алтаря и амвона сколочена сцена.
— Тесновато в этой хоромине, — говорил Забалуев гостям, когда те подымались на крыльцо. — Да и чертовски холодно.
— У нас и такого клуба нет, — сетовали луговатцы. Собираемся в школе. И за один вечер так стены табаком прокоптим, что надо неделю проветривать. А утром-то ребятишкам учиться…
Все вошли в притвор — небольшую прихожую, куда раньше изгоняли «оглашенных» — объявленных отступниками от православной веры. Сейчас там горели тусклые лампы с задымленными стеклами, и молодежь, одетая по-зимнему, танцевала под гармошку.
— Ишь растопотались! — ворчал Забалуев, прокладывая для гостей дорогу ко входу в зал. — Как в табуне кобылицы! Проходу из-за вас нет…
— А вы оставайтесь с нами! Спляшите русскую! — закричали девушки. — Сергей Макарович, ну, оставайтесь же!
— Некогда мне. Да и градусов еще не набрал. А на сухую плясать не тянет.
Вася шел позади всех, кидал беспокойный взгляд из стороны в сторону. Где же Вера? Неужели не пришла? Что с ней? Может, заболела… А вдруг она уже… не дома?
В уголке, прижавшись к стенам, шептались девушки. Глянув туда, Вася увидел легкую прядь светлых волос, выбившуюся из-под шали на высокий лоб. В ту же секунду Вера всплеснула руками.
— Ой, кого я вижу! — и, раздвигая подруг, метнулась к нему. — Здравствуй, Василек.
Схватив ее за руки, он глянул в чистые, небесно- голубые глаза. Такие не лгут. Встрече рада!
Вокруг них сгрудились незнакомые Васе девушки и парни.
Вера громко — пусть слышат все — сказала, что в гости приехал тот самый охотник, который спас их от смерти в буран, а потом, не пытаясь высвободить руки, вполголоса упрекнула его:
— Ты даже не зашел к нам… Без папы тебе не интересно, да? Или ты…
— А где же Трофим Тимофеевич? К нам поехал?! Вот не знал… А я-то думал… Надеялся… Хорошо, что ты дома. Могли и с тобой разминуться в поселке… А может, ты…
— Что я? Думаешь, забыла? Да я твою избушку всю жизнь буду помнить. И благодарить Домового!
— Только-то? А я… Если бы ты знала!.. — Вася, позабыв о том, что они здесь не одни, прижал ее пальцы к своей груди. — Я все время...
И вдруг на его плечо легла тяжелая рука Забалуева.
— Вот ты где!.. Гость нежданный! Девичий пастух!..
Вера, не проронив ни слова, исчезла в толпе.
А Сергей Макарович продолжал громко пенять:
— Успел прильнуть!.. Вроде не за этим тебя колхоз к нам прислал? Не возле юбок топтаться. Нет!
В душе Сергея Макаровича с юных лет, с той злополучной ночи, когда он был пойман в саду, гнездилась неприязнь к Дорогину. С годами она не ослабевала, а даже усиливалась. Это оттого, что старик — упрямый, ершистый — все делает по-своему, к председателю — никакого уважения. И Верка уродилась в отца. Не такую бы надо сноху в дом. Не такую. Но что поделаешь? Придется породниться: все знают — Сенькина невеста. Если она не дождется и выскочит за другого, люди будут смеяться: «Забалуева погнушалась!» Такое стыдно будет слушать. Вот потому-то, скрепя сердце, он, Сергей Макарович, и присматривает за Веркой. А тут выискался коршун! Прилетел из Луговатки. Нет, из нашего гнезда цыпленка не унесет! Еще ни одна девка из Глядена в чужой колхоз замуж не выходила! Нет, нет!..
Освобождаясь от раздумья, Сергей Макарович пожаловался:
— Гармонист неважный. Без огонька. Так ленивые дрова пилят…
Это явилось поводом ктому, чтобы похвалиться своим сыном:
— Не слышал ты игру моего Семена: многое потерял! Бывало, развернет мехи да пробежит пальцами по ладам — никто на месте не может устоять: все в пляс пускаются! Ой, хорошо играет! Хорошо! Лучше всех! Особливо для своей невесты, для Веры… Понимаешь, мимо кладбища никто с Семеном не ходил, — все боялись: не ровен час покойники повыскакивают и запляшут под гармошку!..
Сергей Макарович захохотал, надеясь, что те, кслышал разговор, отзовутся веселым смехом, но все молчали. А Вася стоял растерянный — уходить или переждать?
У Забалуева вдруг смех застрял в горле, и лицо стало настороженным: «Нельзя тут оставлять настырного парня. Буду возле себя держать, как бычка на веревочке…» И Сергей Макарович объявил:
— Тебе в президиуме полагается сидеть. Как гостю.
Вася неохотно прошел за сцену, где находились делегаты. Как бы ускользнуть от них? Сесть бы в зале. Рядом с Верой. Шепотом сказал бы ей недосказанное. И она ведь тоже хотела что-то сказать… Жаль, что уехал Трофим Тимофеевич. Не удастся побывать в его доме, посидеть за столом, накрытым Верой. А он-то надеялся чокнуться с ней за Новый год, за счастье… Какое уж там счастье!.. Горькая полынь!.. Придется вместе со всеми делегатами встречать Новый год у Семкиного отца. Постыло все… Постыло…
За спиной тяжело шагал грузный Забалуев. Он думал о сыне:
«Образумился бы Семенко да отступился от Верки. Сам. Ну, чего ему стоит? Оставил бы ее на бобах. Вот бы хорошо-то! Пойдет про нее дурная слава: «Женихи обегают зубастую!» В девках прокукует век… Но вдруг Семенко отыщет какую-нибудь непутевую, хуже этой? А ей он письма пишет. И, говорят, все про женитьбу… Ничего не поделаешь… Луговатского ухажера надо отвадить. Первым делом у себя дома оглушить медовухой. Такого плюгаша можно свалить двумя стаканами, а потом — людям напоказ. Вот будет потеха!..»
Открыв собрание, Забалуев с трибуны прочел обязательство своего колхоза, долго говорил о том, что в соревновании с луговатцами они выйдут на первое место.
Вася смотрел в зал, пытаясь отыскать Веру. Но ее там не было.
Узнав о приезде Дорогина в Луговатку, Желнин сказал Шарову:
— Вот кому надо предоставить слово для новогоднего поздравления.
Пока Дорогин говорил перед микрофоном, Андрей Гаврилович, сидя в углу небольшой радиостудии, стены которой были занавешены тяжелой темно-зеленой материей, просматривал свои наброски, сделанные карандашом на маленьких листках.
Слово «хлеб» для Желнина было священным, как слово Родина. С детских лет пастушонок Андрейка привык дорожить каждой крошкой. Обронить кусочек считалось грехом. Бывало, нечаянно перевернешь калач на столе — мать даст затрещину: «Не клади хлеб вниз головой!..»
— «Хлеб наш насущный»… — перечитал Андрей Гаврилович первую строку своей речи. Этими словами в детстве начинался каждый день. Их провозглашал отец перед чужими, черными от времени, иконами, всякий раз в ином доме — пастухов крестьяне кормили по очереди, поденно. После смерти отца пастуший кнут перешел по наследству к старшему сыну — Сидору, и маленький рябоватый Андрейка вместе с братом бормотал эти слова в угоду набожным хозяевам, не вдумываясь в смысл. Позднее он понял, что насущнее хлеба действительно нет ничего на свете. Это случилось в засушливый год, когда не только рожь в поле, даже трава на лугах сгорела подчистую. Зимой во дворах не мычали коровы, не блеяли овцы, не кудахтали куры — все пошли под нож. Братья забросили на чердак пастушьи кнуты и отправились в Питер — на заработки. Вскоре к ним приехала мать. В Лаптевку они так и не вернулись…
Сибирь как богатый хлебный край впервые открылась перед Желниным в голодный семнадцатый год. Он приехал сюда вместе с другими посланцами петроградских рабочих, чтобы обменять на хлеб зажигалки и лампы, чайники и кастрюли, топоры и пилы. В ту осень он и услышал впервые о Чистой гриве: «Там от пшеницы амбары ломятся!» — говорили в совдепе. Необъятные просторы поразили его: «Земли-то сколько! Какое богатство!..» В Луговатку он въехал поутру. Женщины были заняты стряпней. Всюду пахло горячими шаньгами да блинами. Тут его завалят хлебом! Где ему обосноваться на квартиру? Выбрать бы дом получше да хозяев поприветливей. Вспомнился наказ старшего из группы: «Ищите фронтовиков. Из бедноты. На них — опора». Желнин так и сделал. Ему показали избу Кузьмы Венедиктовича Попова. Там его приветили. Целыми днями хозяин вместе с ним ходил по домам, расхваливая добро, привезенное с завода. А по вечерам к Поповым собирались соседки, пряли куделю и пели «проголосные» песни. Запевала сама хозяйка — Анисья Михайловна, У нее был такой мягкий и сочный голос, что нельзя было не заслушаться. Андрей как бы видел перед собой и шатер дружины Ермака, и байкальские волны, и тайгу со звериными узкими тропами, и степной ковыль. И тогда он думал: «А ведь не унылый, не угрюмый здешний край. Жизнь была мрачной и тяжкой. От нее на все падала тень, как от черной тучи. А вот жизнь переменится, и природа заиграет…»
Зерна он наменял только пять мешков. Бородатые мужики, с волосами, лоснящимися от масла, отвечали: «Нет у нас лишнего. Нет. Свиныошек надо кормить… А полежит пшеничка в амбаре — не в убыток: еще приедете, побольше товару привезете — подороже дадите…»
…Диктор подошел предупредить, что Дорогин заканчивает речь. Андрей Гаврилович, очнувшись от раздумья, направился к микрофону.
Стрелки часов приближались к двенадцати. Желнин закончил речь призывом к хлеборобам Чистой гривы: страна ждет от них увеличения посевов пшеницы и высоких урожаев!
Поздравив слушателей с Новым годом, он повернулся к Трофиму Тимофеевичу и пожал ему руку.
Утром у Шарова разламывалась голова от боли: ночь была тяжелой, бессонной. Началось с того, что Татьяна, не доиграв детской елочной песенки, вскочила из-за пианино и неодетая убежала из школы. Взяв ее пальто, Павел поспешил домой. Жена рыдала, уткнув голову в подушку. Пришлось бежать к фельдшеру за каплями…
На встречу Нового года Татьяна не смогла пойти. С ней осталась соседка. Она же утром накрыла стол для гостей...
Днем Шаров знакомил гляденских делегатов с хозяйством артели. На улице к ним подошел Желнин. Он был в черном пальто, в пыжиковой шапке-ушанке; поздоровавшись со всеми, справился у Шарова о здоровье жены.
— Не вставала еще… — вздохнул тот. — Уснула только на рассвете…
— Ночью мне, как есть, все рассказала, — вступила в разговор Домна Огнева. — Все, все. «Начала, говорит, я играть, и сразу мне почудились рядом детские пальчики. В четыре, говорит, руки играем. С дочкой!..» Материнское сердце, известно, ноет…
— Привозите к врачу. В нашу краевую поликлинику, — посоветовал Желнин и, подумав, добавил — Я знаю, трудно отрываться от земли и от дела, в которое вложено сердце, но… может, все-таки — в другой колхоз?
— В том-то и беда, что Таня не хочет слышать ни о какой деревне. «В город, в город. Только в город!» — вот все ее слова. Ну, а я… П-понимаю, конечно… Но дезертиром не был и не буду. Ведь здесь для нашего брата агронома — фронт, п-передняя линия… А полечить Таню привезу.
К ним приближался старик с обвисшими белыми усами, в полувытертой черной папахе, на которую так и хотелось нацепить красную ленту партизана 1919 года, в позеленевшем от времени полушубке, опушенном барашком по борту и косым карманам.
— Привет Кузьме Венедиктовичу! — Желнин потряс руку старика. — С Новым годом, дорогой! Ты все такой же прямой, как лиственница!..
— Ну, что ты, что ты. Годы сгибают…
— Слушай, много ли тебе лет-то?! Ведь ты еще молодой!..
— Конечно, есть люди старее меня. Я распочал еще только восьмой десяток. Вроде не так уж много.
Они пошли рядом, вспомнили Анисью Михайловну, ее песни. Разговаривая, Желнин не сводил глаз со старика.
— Наряд все тот же!.. Люблю я на тебя смотреть в этом полушубке!
— Берегу. По большим праздникам надеваю.
— А почему не при шашке?
— В музей сдал. Разве ты не видел? К ней ярлык написали: «Самоковная шашка партизана Грохотова».
— Надо было в скобках указать: «Бывшего Попова», — улыбнулся Желнин. — А дальше — о перемене фамилии…
— И про это не забыл?!
— Я все твои рассказы помню. Моту повторить: «Запартизанский отряд говорю:хочу зваться, — безбожник я и против попов иду. Запишите Грохотовым»… — Так было?
— Эдак! — Старик поправил усы, как бы для того, чтобы улыбке было вольготнее разливаться по лицу.
— Помню, как в тридцатом году мы выселяли кулаков на север, — продолжал Андрей Гаврилович. — День был ясный, морозный. Вот как сегодня. Вереница подвод. В санях сидят семьями кулаки. Смотрят зверьем. А рядом с подводами — колхозники-конвоиры. Все верхом на лошадях. Ты — в этом полушубке. С шашкой. С винтовкой за спиной. А на шапку красную ленту нацепил.
— Чтоб не забывали боевых партизан!
— Я провожал вас тоже верхом. Выехали на середину Чистой гривы — вечер стал надвигаться. Небо помрачнело, снег потемнел. Так в темноту и ушел обоз с последними представителями последнего эксплуататорского класса!.. Я вернулся в твою горницу и обо всем написал в крайком. Помнится, это была моя первая информация, ответ партии, пославшей меня в деревню… Часто вспоминаю те дни…
— Да, есть что вспомнить! Есть что пересказать молодым!..
Они пришли к зернохранилищу. Завидев их, кладовщик открыл широкие створчатые двери, в которые можно было въехать на автомашине. По одну сторону прохода возвышались вороха пшеницы, по другую — лежал овес. Между ворохами стояли клейтоны и триеры. Шаров включил рубильник, и застучали решета, закрутились барабаны.
— Вот это хорошо! — похвалил Огнев. — Большое облегчение для колхозников!
— На очереди нас — электрификация молочнотоварной фермы, — рассказывал Шаров. — Через год приедете — покажем электродойку. Надеемся, к тому времени новая гидростанция даст энергию на полевые станы. — Повернулся к Желнину. — Вот о ней-то я и хотел говорить. Совместная будет, межколхозная…
— Доброе дело! — похвалил Андрей Гаврилович.
— Спор у нас вышел. соседями из Глядена, — продолжал Шаров. — Скупые больно. Жалеют десять гектаров земли: дикий мятлик на ней растет. Самолучшая, говорят, трава для овечек.
— С одним человеком спор, — поправил его Огнев. — Только с одним Забалуевым.
— Если бы только… — покачал головой Шаров. — Заступник в райкоме у него нашелся.
Гости осмотрели лесопильный завод, побывали на мельнице, в скотных дворах и прошли на гидростанцию.
Андрей Гаврилович остановился на плотине. Когда-то тут был мостик. Он, председатель колхоза, ехал на покос и в этом переулке настиг девушек с корзинами в руках. С ними шла дочка учительницы — Валя. Он издалека узнал. ее по туго заплетенной русой косе, по легкой походке. Уступая дорогу, девушки врассыпную отбежали к плетням. Он придержал коня и, глянув на Валю, пригласил всех:
— Садитесь, подвезу…
Они взметнулись в телегу и защебетали, побалтывая ногами. Валя села на левый борт, спиной к нему.
Ему хотелось услышать ее голос, и он, обернувшись, спросил:
— За смородиной?
— За черной, — ответила за нее одна из подруг рассмеявшись, игриво предложила: — Много ягодок в лесу, если надо — принесу.
Соседка подтолкнула ее локтем:
— Не напрашивайся. Без тебя есть кому принести…
Валя опустила голову. Мочки ушей, едва видневшихся сквозь легкие завитки волос, стали красными, как земляника. Андрей почувствовал, что у него тоже горят щеки, и больше не оглядывался на девушку; взмахнул вожжами, поторапливая коня. Под колесами застучал неплотный настил моста, перекинутого через речку Жерновку…
Теперь тут — пруд, закованный в ледяную броню. По другую сторону плотины бурлит вода среди обледеневших камней. Как-то августовским вечером Андрей сидел там с Валей… Пахло сырым песком и листом смородины…
Захотелось спуститься поближе к воде, но не успел. Возвращаясь из здания гидростанции, подошел Шаров с гостями.
— Любуетесь? Вам тут, наверно, все знакомо?
— Да. Но тут почти все изменилось. Вернее, переделано людьми… — Желнин взглянул вдаль. — вторая гидростанция будет там? Говорите, у Бабьего камешка? Что-то не помню. А нельзя ли туда проехать? Жаль, что нет дороги. В. таком случае покажите на карте…
Обратно шли медленно. Грохотов с Дорогиным — впереди. Волосы Трофима Тимофеевича походили на белую папаху. Старики тяжело передвигали ноги. Присмотревшись к ним, Желнин придержал Шарова:
— Постарела наша колхозная гвардия. У Дорогина— дочь дома, где-то есть сын. У Кузьмы Венедиктовича никого не осталось. Тяжело ему жить.
— Помогаем помаленьку.
— Поддерживайте.
— Старик гордый, с ним трудно сладить. Еле на ногах стоит, но работает… Надо что-то придумать… А если нам, к примеру, установить колхозную пенсию? — спросил Шаров и тут же начал развивать эту мысль. — Скажем, процентов сорок к средней выработке трудодней… Первому — Грохотову, как организатору колхоза.
— Идея, слов нет, хорошая. Даже очень хорошая. Но устав артели… — Желнин задумчиво свел брови. — Потребуется, знаете, поправка. А это не так-то просто… Сами понимаете, где он утвержден. Примерный!
Да, не так-то просто решать вопросы, выдвигаемые жизнью. Надо спрашивать самого «хозяина». А пойди-ка к нему, пробейся… На его, Желнина, памяти еще ни одному секретарю из соседних краев и областей не доводилось переступать порога того кабинета… А ведь эти старики будут ждать ответ. Первые колхозники! Они правы. Скоро повсюду начнут спрашивать колхозные пенсии…
— Продумайте все. Разработайте. И давайте нам… Если бюро одобрит, возбудим ходатайство, — сказал Желнин без особой уверенности, но потом подбадривающе тряхнул головой. — Как бы там ни было, велит. Я понимаю. И ваш опыт должен пойти на пользу…
К вечеру Татьяна Алексеевна поднялась; веселая и оживленная, угощала гостей ужином.
— Слушай, мать, мы договор подписали, — рассказывал Шаров жене, сидя за столом. — Соревнование между двумя колхозами. По всем отраслям.
— И ты, конечно, надеешься стать победителем?
— Есть такая думка. Пшеницы мы взялись вырастить… Да, да, вырастить! Раньше сеяли на авось — что уродится, на том и благодарение небу. Пора выращивать хлеб! Сколько надо, столько и собирать…
— Ну, размахнулся! — улыбнулась жена. — Слова у тебя гладко льются…
— Ничего, мать, увидишь! Вырастим для начала по двадцать центнеров! И соседям пожелаем того же. За это и выпьем…
А утром во время завтрака он объявил, что сейчас все поедут в город, в оперный театр, где сегодня дают Бородина.
— «Князь Игорь»?! Ну это же прелесть! — Татьяна, вскочив из-за стола, подбежала к мужу и поцеловала его в щеку. — Настоящий праздник! Сто лет не слышала этой оперы!.. А ты что же молчал до сих пор? Надо же платье приготовить. А билеты-то будут?
— Билеты, мать, уже куплены. Для всех!
— Для всего колхоза? — спросил Огнев. — Умно придумано!
— Приглашаем вас. Жаль, что нет Сергея Макаровича. И для него отложены билетики.
Огнев пошел к телефону: хотелось, чтобы Забалуев побыл с ними в театре. Ему полезно. Да и с Шаровым, может быть, скорее подружится.
Эта дружба казалась Огневу необходимой — ведь у колхоза «Новая семья» есть чему поучиться, и Шаров обещает помогать во всем. Вот и встретиться бы двум председателям да потолковать по-хорошему.
Дозвониться до Глядена было нелегко, но Никита Родионович упрямо крутил ручку старого аппарата и убеждал девушку на телефонной станции, что у него разговор сверхсрочный. Наконец ответил знакомый женский голос. Огнев обрадовался:
— Тетя Нюра! Говорю я, Огнев. Никита. Огнев. Да, да. Гощу в Луговатке. В Луговатке. Поняла? Поздравляю тебя с Новым годом! Хорошо мы встретили, хорошо! Товарищ Желнин здесь был. А сейчас мы едем в город, в театр. Ты скажи нашим: в город, мол, едут. К Сергею Макаровичу сбегай. Все передай. Говорил, мол, что надо бы приехать туда. Прямо в город. Быстренько. Ты поняла меня, тетя Нюра? Пусть запрягает Мальчика и мчится. В театр. В новый театр. Ждать будем там. Скажи — билеты для него есть. Дело задумано интересное и большое. Важное, говорю, дело! Беги скорее...
Когда он положил трубку, перед окнами уже стояло несколько пар лошадей, запряженных в кошевки и добротные сани. Кони нетерпеливо топтались на месте, сдерживаемые вожжами, и вскидывали головы. Весело позванивали бубенцы и колокольчики. Ветер играл лентами, вплетенными в гривы и челки.
— Снарядились, как на свадьбу! — рассмеялся Дорогин.
— Что ж, садитесь за жениха, — ответил шуткой Шаров и предложил ему место рядом с Марией Степановной.
Тетя Нюра, сельсоветская сторожиха, вбежав в дом Забалуевых, запыхавшаяся, встревоженная, присела на лавку и хлопнула руками по коленям:
— Ох! Сердце зашлось! — Перевела дух и спросила у хозяйки: — Сам-то давно ли спит?
В то утро Сергей Макарович провожал гостей. Все они после его медовухи, которую он, прибедняясь, называл сладеньким кваском, едва держались на ногах, разговаривали громко, затягивали свои любимые песни, но тут же забывали слова.
Васю Бабкина всю ночь душила тошнота. Парень отлеживался на крыльце и обморозил уши. А утром ему «для поправки» влили стакан «ерша», и он опять осовел. Его вынесли на руках, уложили в сани. На улице, против дома Дорогиных, парень приподнялся, сдернул шапку, хотел что-то крикнуть, но вывалился из саней. Встать не мог. При каждой попытке падал то на один, то на другой бок.
А пьяные гляденцы потешались:
— Ползком добирайся, браток!.. Носом снег паши!..
Сергей Макарович был доволен: хорошо употчевал!
И сам употчевался изрядно. Теперь в горнице похрапывал с таким лихим присвистом, что тетя Нюра высказала догадку:
— Знать, приснилось ему: коня погоняет! Сон-то в руку! Да, — подтвердила она. — В сельсовет по телефону названивали. Буди его, матушка, буди. Дело, говорят, самое екстренное. Пусть, говорят, в город едет.
Анисимовна бросилась в горницу, а тетя Нюра торопила ее:
— Скорей буди, матушка! Сама знаешь, Макарыч не любит опаздывать. На все совешшания завсегда первым является. Не припоздал бы нынче. Чего доброго, нас с тобой завинит…
В дверях показался Забалуев и, протирая глаза толстыми пальцами, спросил:
— Что стряслось? Чего паникуешь, тетя Нюра?
— В город требовают. Явиться, говорят, сей же минут. На Мальчике велели скакать…
— Куда скакать-то?
— Прямиком, говорят, в этот, как его… Ну, где представленья играют…
— В театр? А что там такое? От кого распоряженье?
- Да от… как его… Совсем из головы фамилия выпала… Ну, секретарь он, што ли? Самый набольшой в городе.
— Неужели от Желнина?
— От него! Проздравил с Новым годом…
— Тебя проздравил? Сам?
— Явственно слышала… И приказал тебе явиться.
— Мне говорили, он — в Луговатке, — недоумевал Забалуев. — Похоже, ты напутала, тетя Нюра,
— Ну и повесил бы телефон к себе в квартеру да сам бы и разговаривал, — обиделась исполнительная женщина и, стукнув ребром ладони по колену, выпалила — Сказали: все там будут. И нашего Микиту вытребовали туда…
— Значит, что-то случилось… А может, заседание проводят? — забеспокоился Сергей Макарович. — Анисимовна! Принеси-ка огуречного рассолу.
— Капустного испей, — посоветовала тетя Нюра. — Начисто смывает хмель…
Сергей Макарович давно привык к тому, что на всех заседаниях его избирали в президиум. Он даже твердо знал, когда назовут его фамилию. Много раз проверял и убедился, что после старого большевика Задорожного,
Ему нравилось в числе первых подыматься по лесенке на сцену, к красному столу президиума. Он был на голову выше других. И сапоги его стучали громче всех. Опоздать к началу заседания для него было хуже, чем заболеть, и он покрикивал на Мальчика, резвого вороного жеребца:
— Веселей!… Ми-и-ла-ай!
И все-таки Сергей Макарович опоздал. У входа в театр уже не было ни одного человека. А тут еще в дверях задержали, требуя билет.
— Я — на заседание, — объяснил он. — Мне звонили…
— У нас спектакль.
— Значит, заседание уже кончилось?
— Никакого заседания не было. Спектакль идет. Прислушайтесь — увертюру играют.
— А товарищ Желнин здесь? Секретарь крайкома? Срочно вытребовал меня. Велел сюда скакать…
Забалуева пропустили. Он прошел по пустому фойе, толкнул дверь в кабинет директора, где обычно перед заседаниями собирались руководящие работники. Дверь оказалась закрытой. Осушив в буфете две кружки пива, он поднялся на третий ярус, куда разрешалось входить и после начала спектакля, и стал прислушиваться к тому, что пели артисты, но разобрать ничего не мог — мешала музыка.
В антракте спустился вниз и у входа в кабинет директора столкнулся с Неустроевым.
— Я прибыл! — громко отрапортовал Забалуев. — Не успел к началу, но причина уважительная: сторожиха, язви ее, поздно сказала. — Понизив голос до шепота, спросил: — Зачем он меня вызвал? Никакого заседания тут не было. А велел, говорит, прямо сюда скакать.
— Желнин?
— Он сам!
— A-а, теперь понятно! — обрадовался Неустроев своей догадке. — Он просто хотел по телефону с тобой поговорить. Из-за таких мелочей он не вызывает. — Взял Забалуева под руку и пошел с ним по просторному фойе. — Мы, знаешь, тут обменялись мнениями и решили посоветовать тебе: отступись от этого Язевого лога.
— Что ты?! — Забалуев, остановившись, недоуменно развел руками. — Как же так?.. Мятлик-то самолучший… Да я бы…
— Чепуха. Не спорь из-за пустяка. Говори — согласен. И точка.
Подошел Огнев.
— Только сейчас приехал? Без жены?-
— Конешно… Зачем ее сюда тащить?!
Никогда Забалуева не вызывали в город с женой, и он перекидывал недоуменный взгляд с Огнева на Неустроева. Секретарь райкома посоветовал:
— В следующий раз обязательно привози жену…
К ним спешил Шаров с билетами в руках.
— Ты, Сергей Макаровну один? А мы для тебя два места бережем.
— За Язевый лог расплачиваешься! — ухмыльнулся Забалуев. — Вроде скуповато.,
— Семенами добавлю, — улыбнулся Шаров. — Клеверными! Будет у тебя сено лучше мятлика.
Забалуев не захотел сесть рядом с Шаровым, — между ними стояло пустое кресло. По другую сторону оказался Огнев. Сергей Макарович начал ему выговаривать:
— Кони не для того вам даны, чтобы маять их. Раскатываетесь по городу! А у кого спросились? Оштрафуем каждого на пять трудодней!..
Никита Родионович, довольный всем происшедшим, в душе улыбался. Он был уверен, что этот приезд, как своеобразная встряска, пойдет Забалуеву на пользу.
А Сергею Макаровичу все представлялось нарочитой затеей.
Для похвальбы перед начальством Шаров привез в театр столько луговатцев, сманил сюда своих гостей и, вдобавок ко всему, подстроил так, что и его, председателя колхоза, вызвали: «Любуйся! Вот какие мероприятия провертываем! Бери пример!..»
Раздосадованный, он едва дождался, антракта и, опередив своих соседей, направился в кабинет директора. Там были и Желнин, и Неустроев, и много других, знакомых и незнакомых Забалуеву людей.
—меня такое мнение, — заговорил он громко, и на его голос повернулись все, — надо собрать колхозников со всего района. Вот будет праздник!
— Провернем! — подхватил Неустроев. — Спасибо за подсказ. Хорошее будет мероприятие!
—поголовно всех привезу, — продолжал Сергей Макарович, подбодренный удачным началом разговора. — Девяностолетних старух с печек поснимаю!..
Поздней ночью они возвращались в Гляден. Высокий небосвод был засыпан звездами, как горохом. Даже луна казалась на редкость маленькой.
Дорога поблескивала. Возле нее, будто вперегонки с лошадьми, мчались мохнатые тени.
Огнев сидел с Забалуевым: Сергей Макарович, захлебываясь хохотом, рассказывал о празднике. Он ведь заранее знал, что у него будет веселее! И не ошибся: гости подмели пол бровями! А молоденький-то плюгаш обморозил уши! Больно хлипкие, как гребешок у петушка!
— Чего же тут смешного? Постыдился бы говорить.
— Ишь ты! Учить принялся! Стыдно-то не мне, а им: слабаки! Как хозяин, я всех употчевал, а сам — на ногах. Порядок!.. А ежели тебе не любо слушать, так я для других слова поберегу.
Некоторое время ехали молча. Потом Забалуев, не выдержав, спросил:
— Ну, а ты чем похвалишься? Как погостилось?
Никита Родионович рассказал не о том, что они пили и ели, а что видели Луговатке. Пока говорил о гидростанции и зернохранилище, о скотных дворах и лесопилке, Сергей Макарович сердито хлестал коня вожжами, хотя Мальчик и без того бежал так резво, что комья снега из-под копыт взлетали выше передка рогожной кошевки. А когда рассказчик упомянул о колхозном радиоузле, Забалуев не стерпел:
— Уж, грешным делом, не просватался ли ты к ним?
— Думка такая была, да не удалось: Домна за пиджак держала, — ответил шуткой Огнев.
— Значит, в агитаторы к Шарову записался?
— Про хорошее рассказывать не зазорно.
— Хорошее небось и дома найдется.
Огнев сообщил, что соседи составляют пятилетний план. Неплохо бы последовать их примеру.
— У нас не завод, — возразил Забалуев, — Не под крышей работаем — под небом. А природа часто все по-своему поворачивает. Сам знаешь, бывает, утром направляем людей сено грести да в стога метать, а через час — дождь: надо перестраиваться — брать литовки и траву косить. Вот тебе и план!
— Без плана — как без глаз.
— Ишь куда пословицу примостил! А ты мозгами пошевели. Из района планы спускают? Дюжинами! Только успевай поворачивайся. А вы с Шаровым придумали сами плановать. Ни к чему затея — из пустого в порожнее перетряхивать. Район все равно по-своему повернет.
Бригадир перешел к самому главному — к договору о социалистическом соревновании с луговатским колхозом, хотел обрадовать — Шаров обещает семена клевера, но председатель, раздраженно подергивая плечами, оборвал его:
— Ну и лопай траву, коли глупости слушаешь. А мое брюхо калачей просит. На них взрос.
— Да я в книжках читал…
—ты не всякой книжке верь. Своим умом кумекай… Ну, а что еще вы там понаписали, умники-разумники?
Сдерживаясь, чтобы окончательно не поссориться, Огнев скупо, сквозь зубы, проронил об обязательстве садить лес в полях. Сергей Макарович, раздражаясь все больше и больше, рубанул рукой со всего плеча:
— Опять выдумки!
— А я считаю — дельное предложение. Надо обсу
— Тебе бы все обсуждать!.. А председатель зачем поставлен? Он — за хозяйство в ответе!
Прислушиваясь к громкому спору, доносившемуся из передней кошевки, Дорогин усмехнулся:
— Про наши обязательства толкуют!
— Я упреждала: «Не согласится Сергей Макарович, рассердится», — напомнила Домна Потаповна.
Забалуев той порой крикливо доказывал, что и в полевых бригадах, и на фермах, и в саду не хватает рабочей силы, что молодежь уходит в город:
— Добро бы — на производство: не столь бы обидно.Так нет, девки в домработницы поступают. Сельсовет не
Встревоженный морозами, Дорогин рано утром уехал в сад.
Еще издали, с Гляденского крутояра, Трофим Тимофеевич увидел высокие тополя. За ними яблони укрывались от ветров.
От ворот до сторожки — аллея из старых вязов, одетых инеем. Густые ветви сомкнулись и напоминали своды туннеля. По нему, потявкивая, бежал навстречу огромный рыжий пес Султан. Правое ухо у него болталось, левое торчало, как рог.
— Небось соскучился, чертушка?
Впрыгнув в сани, Султан хотел лизнуть в щеку, но Дорогин повалил его.
— Ладно тебе, ладно…
Предупрежденный тявканьем собаки, от сторожки шел молодцеватый старик в белом фартуке.
— Алексеич, здравствуй! — крикнул Трофим Тимофеевич, подымаясь из саней.
— Здравия желаю! Здравствуйте! — отрывисто ответил сторож, когда-то служивший в старой армии.
— Ну как, сильно пакостят косые? — спросил Дорогин в избушке, обирая ледяные сосульки с бороды.
— Отбою нет. Навалились окаянные. Нынче всю ночь напролет ходил по саду. Промерз до костей.
Трусливый, с первого взгляда как будто безобидный, заяц, про которого детишки поют веселые песенки на новогодних елках, у садоводов издавна числится во врагах. Чуть недоглядишь — заберутся косые в сад, обгложут стволы, да еще выберут те деревья, которые дают хорошие яблоки. Губа у них не дура! Что с ними делать? Перепробованы все пахучие обмазки — толку мало. Самое надежное — обвязать стволы сосновыми ветками: сунется к дереву косой — мордочку наколет. Так можно отвадить. Но в саду — тысячи яблонь, все не обвяжешь. Хлопотно!
Алексеич придумал погремушки, предложил также ребячьи ветрянки-трещотки. Косоглазые испугаются — убегут. Понаделали не меньше сотни: в бураны по всему саду — звон, гром, треск. Но в бураны заяц и сам боится запорошить глаза — дрыхнет в теплой снеговой норе. В затишливые морозы голод подымает его на разбойные дела, а в такую безветренную погоду, как на грех, шумовая защита умолкает…
— Приглядимся к грызунам, — сказал Дорогин. — И найдем какую-нибудь отваду.
Сторож встал, нахлобучил заячью шапку на брови, надел полушубок и подпоясался старым солдатским ремнем.
— Нет, — возобновил он давний спор, — что ни говори, Тимофеич, а ружьем лучше. Ежели положить большой заряд, — он сделал такое движение рукой, будто высыпал в ствол шомполки полную горсть пороха, — запыжить покрепче да пальнуть в одного — все от страху рехнутся! Опять же — мясо на варево! И шкурка денег стоит! .
— А ненароком в яблоньку попадешь — покалечишь, — убеждал сторожа Дорогин. — Век ее укоротишь.
— Малая дробинка не помеха.
— А ты выбей стекло в окне: мороз ворвется. Так же в яблоньку через рану… За канавой пали сколько хочешь.
Вооруженные палками, они вошли в сад. Волосы Дорогина заиндевели и стали еще белее. Глянув на него, Алексеич разворчался:
— Пора бы тебе шапку завести. Не молодой. Нечего форсить-то…
— Не для форсу я. Для легкости.
— Не ровен час простудишься. Вон как жмет мороз-то!
— У меня голова морозоустойчивая!
— Эх, в солдаты бы тебя!.. Повытрясли бы лишнее-то упрямство…
Алексеич направился в одну сторону, Дорогин — в другую.
Луна круглой стыла в промерзшем небе. Возле деревьев лежали синие узорчатые тени. И в эту морозную пору сад был сказочно красив. Дорогину хотелось пройтись по нему из конца в конец, но, помня уговор с Алексеичем, он в первом же квартале остановился возле старой яблони и замер. И сторож тоже замер в условленном месте.
Тишина. Оцепенев от холода, отдыхают яблони. Но перезимуют ли они? На веку Дорогина много раз морозы опустошали сады. Бывало, поздней осенью любовался плодовыми почками, ждал хорошего урожая, а летом приходилось браться за топор да рубить черные, будто облитые кипятком, деревья, потом продавать что-то из немудреных пожитков, чтобы купить новые саженцы и все начинать сызнова.
Совсем рядом пролетела белая полярная сова. Сгущенный морозом воздух упруго шуршал под ее размашистыми крыльями.
От лесной полосы прыгал зайчишка; время от времени останавливаясь, озирался по сторонам: нигде — никого. Поводил ушами — всюду тишина. Можно приниматься за ужин. До облюбованной яблони остается несколько прыжков…
Дорогин стукнул палкой по дереву.
Зайчишка поднялся столбиком. Замер. Не столько смотрит, сколько слушает.
Из соседнего квартала донесся такой же отрывистый стук. Зайчишка в переполохе чуть не перевернулся через голову, бросился наутек.
— Погоди маленько, — рассмеялся Дорогин. — Пакостлив, а боязлив! Вот мы и покажем тебе от ворот поворот!
Передвигаясь от одного ряда деревьев к другому, садовод слышал, как в стороне скрипел снег под лыжами Алексеича. Через минуту они оба снова замерли…
Из похода вернулись перед утром. У Дорогина пряди волос примерзли к бороде, на усах повисли сосульки.
— Заледенел ты весь! — беспокоился Алексеич. — Не слушаешься меня… В газету тебя продернуть, что ли?..
Он разжег печь и подставил к ней стул.
— Садись, грейся.
Но Дорогин не сел. Он похаживал по комнате и с веселым мальчишеским задором вспоминал о заячьем переполохе.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Заседание исполкома районного Совета закончилось в полночь. Векшина последней вышла на улицу.
В старом, теперь для нее просторном, черном пальто, в простенькой меховой шапочке она казалась ростом еще ниже, чем в строгой военной форме. Мягкий кротовый воротник приятно касался щек и подбородка. Ноги, после тесных офицерских сапог, отдыхали в теплых, тоже старых, валенках. В ее жизни все переменилось, только эта одежда хранила прежнюю теплоту.
На улице было пусто. Векшина шла медленно. Куда ей спешить в такой поздний час? Дома никто не ждет. Никто не согреет душу разговором о делах минувшего дня. Пусть на свежем воздухе немножко отдохнет голова.
Острый ветер ударил в лицо, кинул снежную крупу. Дарья Николаевна слегка приподняла воротник и пошла быстрее. Вспомнилась фронтовая ушанка. Пожалуй, завтра в поездку по району лучше надеть ее, — подвязанные наушники защитят от ветра и мороза.
Вот она и дошла… Пятиэтажный дом, построенный в начале первой пятилетки, выглядел бедновато и серо. У него были некрасивые квадратные окна. Но для Дарьи Николаевны он был самым дорогим и светлым. Здесь все напоминало о прошлом, о молодости. Вон из того окна на втором этаже они с мужем часто смотрели на заречную часть города, где, на месте черемуховых зарослей, все выше и выше вздымались корпуса заводов. Туда Артемий пришел рядовым инженером. Через год стал начальником цеха. Еще через год его избрали парторгом. Потом — в райком. Постепенно все привыкли к нему, как к партийному работнику, и забыли про его диплом инженера. Иначе не отпустили бы на фронт… Из этой двери по утрам выбегал непоседливый Саша. Размахивая сумкой, мчался в школу. Пионерский галстук колыхался на его груди… По вечерам сын ждал их с работы, спешил порадовать хорошей отметкой, рассказать школьные новости. А на столе уже стоял чайник, из носика струйкой подымался пар…
Сейчас ее никто не ждет. Темное окно едва заметно в ночном полумраке. Рядом два окна ярким светом. Соседи еще не спят. Можно перемолвиться хоть одним словом…
Векшина поднялась по крутой лестнице, достала ключ и вошла в квартиру. В коридоре тотчас появилась соседка, седеющая, хлопотливая женщина — ленинградка, приехавшая во время войны.
— Вот хорошо, что ты не опоздала, — заговорила она. — Мой на собрании был и тоже только сейчас воротился. Раздевайся и проходи к нам чай пить.
Дарья Николаевна поблагодарила.
— Проходи, проходи, — настаивала соседка. — Я картошки поджарила…
— А у меня колбаса есть…
— Не надо, не надо. Возьмешь с собой в дорогу. Я уже селедочки почистила.
На душе у Дарьи Николаевны стало тепло. И было приятно отметить для себя, что в суровую осень 1941 года, передавая свою квартиру эвакуированным ленинградцам, она не ошиблась в людях.
После ужина Дарья Николаевна вошла в комнату, которая когда-то служила мужу кабинетом, и включила яркую лампу под простым — с белыми стеклянными подвесками — абажуром. С письменного стола на нее смотрели муж и сын. Сына она считала живым: приподняв карточку, прошептала:
— Спокойной ночи, мальчик… — И поставила на место.
Подошла к полке с книгами. Читать каждую ночь, как бы поздно ни вернулась домой, давно вошло в привычку. На фронте носила в полевой сумке, вместе с последними номерами газет, маленький томик Пушкина; преодолевая усталость, при мерцающем свете блиндажного светильника, сделанного из орудийной гильзы, прочитывала по нескольку страниц…
Дарья Николаевна взяла свежий номер «Нового мира» и направилась к кровати.
Забалуев проснулся, как всегда, задолго до рассвета, Матрену Анисимовну толкнул локтем в бок:
— Вставай. Сейчас заявится соседка…
— Ну, ошалеет она, что ли? Еще черти в кулачки не бьются…
— А вот увидишь. Я знаю характер Силантьевны: дятел долбит в одно место до тех пор, пока червяка не достанет, а она — пока своего не достигнет.
Этой зимой Фекла Скрипунова приходила к ним почти каждое утро; здороваясь, низко кланялась и начинала лебезящим голоском:
— Сам-то дома ли? Не убежал еще по колхозной домашности дела справлять? Вот хорошо, что я застала его. — Она садилась на широкую лавку, выкрашенную охрой, и, похлопывая рукой по коленям, громко рассказывала: — Слышала, соседушка, что про твоего гуторят в деревне? Хорошее! Только хорошее! В какую пору к председателю ни толкнешься — дома нет. Когда он спит — неизвестно. Раньше первых петухов встает. А по колхозу носится, как вихорь!..
— Ой, не говори, Силантьевна, — сокрушенно отзывалась Анисимовна. — Я уже стала забывать, какой он есть. Целыми днями не вижу его, матушка моя. В обед прибежит, быстренько наглотается — и опять след простыл. Ну, в его ли годы так здоровье растрясать!..
Заслышав разговор, Сергей Макарович вставал с постели и, сладко позевывая, появлялся на пороге горницы.
— Спозаранку языки чешете! — упрекал женщин, потирая волосатую грудь.
— А ты прислушайся, что добрые люди про тебя говорят, — советовала Анисимовна. — Маленько переменись…
— Меняться не привык. Какой есть, таким и жизнь проживу.
Забалуев шел к старому, оставшемуся от прадеда, чугунному умывальнику, подвешенному на ремешке над большой деревянной лоханью, набирал воды в широкие пригоршни и, поплескав на лицо, утирался полотенцем, висевшим тут же на деревянном крючке; круто повернувшись к соседке, спрашивал:
— Ну, полуночница, опять пришла про дочь балакать?
— Про нее. Про Лизаветушку, Макарыч, — отвечала Скрипунова и начинала убеждать, что нехорошо зимой девок на работе маять.
Сегодня Фекла завела разговор издалека:
— Ночь-то долгая, — думы в голове, вроде комариков, толкутся…
— О ком же ты полошилась, соседка? — спросил Сергей Макарович и улыбнулся. — Наверно, все о Лизавете?
— Обо всех растревожилась. Садовод на ум пал. Лежу и сама с собой разговариваю: «Председатель-то у нас об народе заботливый — пожалеет старика, вроде как своего человека…»
— А что такое? Стряслось что-нибудь?
— А то что — старость-то не радость: годы уходят — силушку уносят. К саду он, сам знаешь, как есть припаянный. И ты старику облегченье дай. Зачем дочку-то на конопле держишь? Она у него — одна. В садоводческих делах разбирается. И подружек научит. Перебрось девок в сад. Вера будет пособлять отцу!
— Ишь ты! Придумала что! — покрутил головой Сергей Макарович. — Нет, я семейственности не допущу!
— Она — девушка умная, — продолжала нахваливать Скрипунова.
— Ума у нее даже больше, чем надо, — разоткровенничался Сергей Макарович.
— А ты что, ейный ум на весах взвешивал? — упрекнула Анисимовна. — Помолчал бы об этом.
— Конечно, Веру, не то что мою Лизаветушку, пестовать было некому, — наговаривала соседка. — Без материнского-то глаза девка — что в огороде бурьян.
Потом Фекла, тронув локоть Забалуева, попросила:
— Переведи доченьку в сад, а то мы там — одни старухи. Молодого голоса не слышим…
— Серебряная бригада! — рассмеялся Сергей Макарович.
— Вот-вот. Эдак просмешники зовут, — обидчиво подтвердила Скрипунова. — Дай хоть одну молоденькую. Пусть песнями душу повеселит.
—саду работа — для старух: рукам легко, воздух, как говорится, пользительный… — Забалуев почесал толстую, розоватую шею. — А для Лизы что-нибудь другое придумаем…
— Придумай, Макарыч, придумай. Дело Может, и мы когда сгодимся для вашей-то семьи…
В те годы во многих колхозах еще существовали звенья высокого урожая зерновых. Им отводили от пяти до десяти гектаров. Сергей Макарович также решил создать звено. Для того и распахали вблизи сада частицу коровьего выгона. Во главе звена ему хотелось поставить будущую сноху, но Вера не только не обрадовалась, а твердо заявила, что будет по-прежнему выращивать коноплю. Если упрямая девка окончательно откажется — Лиза Скрипунова может пригодиться. Дело нехитрое, при его помощи справится.
— Ты, Макарыч, не сумлевайся. Справится! Лизаветушка насчет грамоты вострее других девок. — В поисках поддержки, Фекла взглянула на хозяйку дома. — Анисимовна знает: по работе Лизавета — первая в деревне. Да и сам ты видишь, девка толстая, дородная, ростом бог не обидел…
— Она из всех приметная, — отозвалась Матрена Анисимовна.
— Приметная, милая. Правильные твои слова! — оживилась Скрипунова. — А вот… это… — Видимо, занятая какой-то новой мыслью, она на миг забыла о главной теме разговора. — Да! Вот я про что: под началом-то ей надоело ходить. Сама может руководствовать!
— Ладно, подумаю. Может, поставлю на звено, — пообещал Забалуев и начал одеваться.
На рассвете Вера, озираясь по сторонам, — как бы не заметил да не окликнул отец, — выбежала из двора, но за воротами, сделав несколько шагов, остановилась.
«Не бросить ли все затеи?.. И к Чеснокову больше — ни ногой…»
…В родном селе Всеволод Чесноков выглядел пришельцем. Лишь немногие из людей старшего поколения припоминали его, единственного сына отца Евстафия. Сиволод, как его звали сверстники, хромал на правую ногу, и старику в жестокий год смуты и борьбы удалось уберечь сына от зачисления в «дружину святого креста». Сам старый священник, отказавшийся служить молебен по случаю создания дружины, был за ослушание архиереем лишен поповского сана. Старик перебрался на каменный островок среди реки, где когда-то была поставлена часовенка для наезжавшего сюда архиерея, удалявшегося туда якобы для «беседы с богом», и пребывал там в посте и молитве. Когда белогвардейский отряд превратил церковь в свою крепость, Евстафий принял это за осквернение святыни. Целый год он провел в глубоком душевном смятении, а потом поместил в газете письмо, в котором религию назвал заблуждением, а ее служителей — сеятелями лжи и невежества. Сыну сказал: «Для твоей пользы, чадо мое». Вскоре Всеволод покинул Гляден, захватив рекомендацию от волревкома. Отцу писал сначала из Иркутска, потом — из Владивостока. Пробовал учиться на восточном отделении университета, но из-за малых лингвистических способностей был вынужден перевестись на агрономический факультет. Получив специальность, Чесноков работал участкоЗабайкалье, а в конце сорок первого более безопасный и сытый край. детство и юность. Так он на только что открытом сор
…После возвращения из луговатского сада Вера часто вспоминала про посев березки. Вася — опытник! ведь она тоже может заняться опытами по раннему и позднему выращиванию конопли. Рядом с большой полосой она сделает несколько маленьких делянок. И посеет по-разному — погуще, пореже. Можно попробовать удобрения. Интересно: на какой делянке будет выше урожай семян, на какой — лучше волокно?.. Готовиться надо уже сейчас. А с чего же начинать?.. Это раздумье и привело Веру в лабораторию сортоиспытательного участка. Чесноков, выслушав ее, разгладил пальцами обеих рук мелкие складочки на своем узком лбу, сказал:
— С маленького начинайте — с проверки семян. Я, конечно, помогу. Ну, а вы мне кое в чем…
— Да я — с радостью! Если в моих силах…
И Вера стала его даровой помощницей: подсчитывала зерна в колосьях, взвешивала и записывала в тетради. Девушку так захватила эта работа, что она проводила за столом целые дни. Чесноков был в восторге от ее помощи.
Когда Вера принесла семена конопли, Чесноков рассказал ей, как проверять всхожесть и как следить за энергией прорастания. Все шло хорошо. И вдруг — статья в районной газете. Точно гром среди ясного неба. Начало высокопарное: «Наука — родная сестра суровой правды — не терпит выскочек. Не принимает торопливых выводов и случайных заключений…» А дальше… имя отца. Подпись — агроном В. Чесноков. Он будто бы испытал в своем садике летние прививки черенком, рекомендованные Дорогиным, и все они пропали…
Вера отбросила газету.
«И не стыдно ему? Назвал выскочкой! Да как же можно?.. Папа небось сто раз проверил…»
— Сам он торопыга! Неумеха! возмущался отец. — Не знает, как держать в руках садовый нож. А писать горазд. Бумага все стерпит, но совесть… Совесть не у каждого стерпит! Найдутся на него умные люди…
Сгоряча Вера дала себе слово: «Больше к Чеснокову — ни ногой». И три дня не была на сортоучастке. А вчера задумалась: «Семена уже проклюнулись. Надо сходить пересчитать… Может, последний раз…»
Опасалась, что отец остановит сердитым окриком: «Опять к тому умнику?..»
И вот она стоит посреди улицы в растерянности. Идти или вернуться домой?
Все-таки он — агроном. Единственный в селе. Пусть в садоводстве не разбирается — ему же хуже. Рано или поздно придется извиниться перед отцом. Но в полеводстве-то Чесноков понимает. Не зря же ему доверили государственное сортоиспытание! К его голосу прислушиваются несколько районов — сеют то, что он рекомендует.
Вера пошла в сторону сортоучастка. Едва она успела сделать несколько шагов, как встретилась с Сергеем Макаровичем. Тот обрадовался. Разулыбался. О чем-то хочет поговорить. Вероятно, будет спрашивать про письма от Семена: когда получила последнее? Что пишет? А ей не по душе будет разговор. Отчего бы это? Ведь скоро сама станет Забалуевой. Нет, у нее будет двойная фамилия. И впереди она поставит — Дорогина. Вера Трофимовна Дорогина-Забалуева. И жить они будут в отцовском доме… А разговаривать с Сергеем Макаровичем не хочется потому, что он не ладит с ее отцом. Попрекает то братом, то сыном. Нехорошо. Противно. И что это Семен не-урезонит папашу? Ведь много раз писала ему, просила… Вот эти летние прививки… Не потому ли Чесноков принялся «испытывать» их, что Сергей Макарович все время ворчит на отца за его опыты да при всяком случае высмеивает? Теперь — статья… Уж не сговорились ли они?..
Девушка беспокойно посмотрела в одну сторону, в другую, зайти к кому-либо во двор у нее не было предлога, и она, слегка опустив голову, пошла быстрым-быстрым шагом. Но Сергей Макарович, широко расставив ноги, загородил дорогу.
— Ишь как раненько встаешь! Хорошо! По-нашему!..
— На сортоучасток тороплюсь, — сухо сообщила Вера, поклонившись Забалуеву, и попыталась обойти его. — Всхожесть семян проверяю.
— Перенимай от Чеснокова все полезное для рекорда.
— Я свою коноплю испытываю.
— Погоди! — повернулся Забалуев, задерживая ее. — Разговор сурьезный. Добра тебе желаю. На коровьем выгоне, сама знаешь, участок для тебя берегу. Ставлю звеньевой! Пойдешь на рекорд — и никаких гвоздей!
Вера не выносила такого тона, сочла, что будущий свекор уже помыкает ею, и потому резко напомнила:
— Вы же сами ставили меня на коноплю…
— А теперь; подымаю на ступеньку выше. Цени! Гордись! Поверь моему слову, там без всяких мудростей пшеницу вырастишь всем на удивленье!
—я хочу — с мудростями!
— Послушай, что тебе старшие говорят. И… гм-м… не чужие люди… За пшеницу награду получишь! Большую! Да и председателю, как говорится, что-нибудь перепадет?
— А через два-три года?
— Что через два года? Что через три? — сердито насторожился Забалуев. — Тоже пудов по сто схватим с этой земли!
— А дальше?
— Дальше… Да ты что, девка, в сибирских хлеборобов не веришь?
— Я в науку верю.
— А наука на каких подковках ходит? Практикой называются они. Вот как! Без подков-то она, понимаешь, сразу поскользнется, как жеребенок на гладком льду.
А по хлебу практики — мы!
— Но кузнецы плохие… Прошлый раз я в город поехала — Буян расковался…
—родителя пошла — шутки-прибаутки любишь, — укорил Сергей Макарович. — Значит, не договорились?
— Нет.
Забалуев помрачнел, — ему не нравились строптивые ответы. Видать, девка совсем не приучена уважать старших: ей — слово, она — два. Такую норовистую не скоро уломаешь — намается Семен с ней. Ох, намается!
— Я о тебе, как говорится, по-родственному заботился, а ты — ноль внимания. — У Забалуева глаза стали холодными, как градины.
— А я не маленькая: сама о себе позабочусь.
— Смотри, девка, просчитаешься, Вместо тебя выдвину Лизу Скрипунову.
— Пожалуйста! — Вера шевельнула локтем, как бы отталкиваясь от навязчивого собеседника. — Хоть сегодня забирайте. Без нее обойдемся.
Разминувшись, они пошли в разные концы улицы…
Вера взбежала на крыльцо, будто за ней гнались, и, перешагнув порог, замерла. За столом сидел Чесноков. При ее появлении у него от неожиданности отвисла нижняя губа, словно у ребенка, которому за проказы сейчас дадут взбучку. Но уже. через секунду Всеволод Евстафьевич подобрал губу и, опершись кулаками в стол, поднялся, готовый к отпору.
Вера не могла скрыть, что расстроена и оскорблена несправедливой статьей об одном из удачных опытов отца.
— Извините… — проронила она и направилась к шкафу. — Я посмотреть коноплю…
— Да?! — обрадованно встрепенулся Чесноков и, прихрамывая, пошел к ней навстречу. — А я-то… Я, грешным делом, думал…
— Что я больше не буду помогать? Из-за вашей статьи? Напрасно так думали. Папа сам растолкует вам. И этой газете. Он сумеет! А мне разрешите по-прежнему!..
—я и не сомневался… Что вы, что вы… — смущенно забормотал Чесноков, обескураженный неожиданным великодушием девушки. — Я как раз собираюсь в город. Необходимо, знаете. Неотложная поездка. На два дня…
— Можете хоть на три. Я сделаю все, что скажете.
— Ладненько! Я надеялся на вас… Ладненько получилось! — Чесноков потирал руки, будто они озябли и он спешил отогреть их. — Ладненько!..
В Гляден Векшина приехала, как член бюро райкома, на партийное собрание. Первым делом, она поговорила с секретарем территориальной партийной организации, куда входили и коммунисты-колхозники двух сельхозартелей, и учителя, и служащие сельпо. Потом побывала в сельсовете и оттуда направилась на сортоиспытательный участок. Шла по улице и не узнавала села: исчезли ограды, избы походили на стога сена в поле, — вокруг них гулял ветер, и ничто не останавливало его. У встречной женщины спросила:
— Что же это у вас дома стоят как раздетые?
— Топиться, матушка, в войну нечем было, — ответила та. — В бор-то не пускают с топорами. А эти — как их? — кизяки-то делать не умеем. Вот и спалили дворы. Остались, почитай, только у председателя, у Микиты Огнева, да у Трофима Тимофеевича…
Сохранился еще один двор — у сортоучастка. Он был наполовину занят сарайчиками и клетушками для коровы, овец, свиней и кур. Возле ворот стоял пятистенный дом с двумя крылечками: ближнее вело в квартиру агронома Чеснокова, дальнее — в лабораторию. Обойдя хозяйственные постройки, Векшина отыскала крылечко с самодельной вывеской и вошла в комнату, где углы были заполнены снопиками пшеницы и овса, проса и гречихи. Возле стен стояли шкафы. Одни из них были заняты мешочками с сортовым зерном, другие — фарфоровыми растильнями для проверки всхожести семян. Над маленькой растильней, выставленной на стол, как над блюдцем, склонилась девушка с пинцетом и подсчитывала проросшие семечки конопли. Обернувшись на стук двери, она присмотрелась к неожиданной посетительнице и всплеснула руками:
— Ой, Дарья Николаевна!.. Проходите, проходите! — Подвинула стул. — Вот сюда…
— Верочка! Тебя нелегко узнать. Если бы не эти голубые глаза да светлые косы… Но тогда косы были короче. Да и сама ты была поменьше.
— В седьмом классе училась…
— Я слышала — в институт не пошла. Война помешала?
— Нет… Из-за отца… Не могла оставить его…
Вера задумчиво умолкла. Дарья Николаевна положила руку на ее плечо:
— Не вешай головы.
Они сидели одна против другой. Векшина расспрашивала девушку о работе, планах и намерениях и все подводила к тому, что ей надо учиться. Вера сказала, что учится заочно. В сельхозинституте. Пока на первом курсе. Да, она любит садоводство. Любит лес. Особенно в весеннюю пору, когда молодые листочки походят на зеленых мотыльков. Дело, начатое отцом, для нее дорого. Он уже старик, а многие выведенные им гибриды еще не плодоносят. Может, на некоторых деревьях… и не увидит яблок. Кому-то придется продолжать… Сейчас работает она в поле, на конопле. Сама пожелала туда. И понять это совсем нетрудно. Сергей Макарович на каждом собрании подчеркивает, что в саду место только для старух. Не могла же она проситься на работу, которая заведомо считается легкой, да еще к отцу в бригаду. Нет, нет, разговаривать с Сергеем Макаровичем не надо. Она по-прежнему будет выращивать коноплю, собирается опыты поставить — сеять в разные сроки. Хочется даже посеять деляночку осенью, под снег.
Вера слышала, что где-то возле Новосибирска есть опорный пункт института лубяных культур. Там вывели новый сорт высокоурожайной конопли: говорят, вырастает высотой в три метра! Выше тальника на островах! Вот бы достать семян!
— Дадим командировку, — пообещала Векшина. — Съезди, посмотри…
До сих пор Вера в своих робких начинаниях находила поддержку только у отца. Этого ей было мало. Хотелось рассказать еще какому-нибудь близкому, отзывчивому человеку, который выслушал бы без усмешки, без ехидной мысли: «Вон куда хватила!» — а, наоборот, подбодрил бы и добавил бы уверенности в сердце. И она все чаще и чаще вспоминала Васю Бабкина… А сейчас, нежданно-негаданно, появилась Векшина и заговорила о том, о чем она, Вера, не всегда отваживалась думать: оказывается, ее намерение завести опытные делянки достойно поддержки!
Векшина спросила, где агроном. Вера ответила — уехал в город и вернется только завтра.
— Отчет повез или еще какие дела?
Вера замялась.
— Без особой надобности? Так, что ли? — вызывала Дарья Николаевна на откровенный разговор.
— Сказать правду — за жмыхом отправился. Нынче третьего кабана откармливает!
—Чеснокова что же — выходной?
— Нет, просто поехал… Меня попросил присмотреть за всем.
Вера открыла шкаф, где стояли фарфоровые растильни с пшеницей и овсом.
— Завтра и эти подоспеют к проверке.
Они поговорили о саде, о здоровье Трофима Тимофеевича, и Дарья Николаевна стала прощаться.
— Приходите к нам обедать, — робко пригласила Вера.
— Не знаю, успею ли…
— Приходите… ежели можете. Папа обрадуется…. А то некоторые обходят стороной…
— Почему? Неужели все, еще из-за этого, как его?..
— Из-за Митрофана, думаете?.. — Вера замялась. — В первую голову, я догадываюсь, из-за него… Конечно, из-за него. Даже меня дядей попрекают, хотя… хотя я его в глаза не видала. Как же — в Америке живет! Связь с заграницей…
— Значит, не желает возвращаться домой? И как он там?
— Ой, не говорите! Письма приходят редко… Да лучше бы он уже совсем не писал. Из-за него на нас смотрят не как на других. Словно мы сбежать собираемся. А папа, подумайте, все еще переживает. Говорит: «Вовек не прощу себе, что не удержал». — Вера посмотрела Векшиной в глаза. — Приходите… Раньше вы часто останавливались у нас.
Дарья Николаевна задумалась. Дети Дорогина всегда ждали ее приезда: любили кататься на «газике». Из села в сад и обратно. Мальчика звали Толей… Он был тех же лет, что и ее Саша… Вздохнув, она участливо молвила:
— Я слышала о ваших несчастьях. О вашем горе. Об утрате Анатолия. И о старшем…
Грише тоже?.. — Глаза Веры вмиг налились слезами. — Скажите хоть одно слово… Живой ли братунюшка?.. Где он? Где?
— Если бы я знала… У тебя хотела спросить…
— А я что могу сказать?.. Арестовали его, говорят, прямо у прорванной запани… И жизнь его, однако, кончилась…
Слезы ручьями текли по щекам и Вера едва успевала вытирать их тыльной стороной ладоней.
— Врагом, сказывают, назвали… Ну, кто поверит, что наш Гриша мог… вредить?.. Да он, бедный, извелся, что с первого года войны ему броню дали… На фронт рвался….
Дарья Николаевна порывисто обняла девушку и, едва сдерживаясь, зашептала сдавленным, прерывающимся голосом:
— Не надо, Верочка… Успокойся… А то я… тоже не могу….
— Не буду… Сейчас все… — всхлипывала девушка. — Больше ни словечка…
Но не говорить она не могла: Векшина для нее была первым человеком, кому можно было высказать свое горе до конца. И она рассказала все, что слышала о трагическом дне брата: в горах прошли ливневые дожди, таежная река вздулась, порвала стальные тросы, разметала запань, и тысячи кубометров леса, заготовленного благодаря неимоверным усилиям, уплыли в океан. Стихийное бедствие! А Григорию приписали бог знает что. Наверно, и дядю Митрофана к нему приплели?..
Вера отошла на несколько шагов; успокаивая себя, причесала растрепавшиеся волосы; попросила:
— Только с папой не говорите о Грише. Не спрашивайте. Не надо его волновать…
— Береги отца, Верочка. Береги. Его работа народу нужна.
— Он ночи напролет не спал. Боялась я за его сердце… Написал в Москву, но… Однако, почта затеряла письмо… Надо бы второй раз — не могла его уговорить… Знаете, какой он упрямый…
— Упорный, — ласково поправила Векшина. — Не будь у него такого упорства, не победил бы морозов, не вырастил бы сада.
Дарья Николаевна снова подошла к Вере, глянула на нее теплыми-теплыми глазами.
— А об Анатолии все известно? Доподлинно? Может еще…
— Похоронная… С Курской дуги…
— Обязательно приду… — Векшина крепко сжала руку девушки. — У меня ведь тоже нет сына… И все годы… все эти годы ничего не слышала о нем…
Она повернулась и, надвинув на брови ушанку, быстро вышла из комнаты.
На стук двери Трофим Тимофеевич торопливо направился в коридор.
впрямь — Дарья Николаевна! Вот хорошо-то!.. Недавно Шаров промял тропку к моему дому, теперь — вы. — Старик обеими руками потряс ее небольшую, но сильную руку. — С возвращением вас! Раздевайтесь. Проходите.
Гостья спросила о здоровье, о саде. Наверно, выращены новые гибриды? Удачны ли?
— Для меня они как родные дети, могу перехвалить, — улыбнулся старик. — Приезжайте весной — посмотрите сами.
— Еще до весны побываю. А к вам просьба: мы соберем сюда по одному человеку из каждого колхоза, и вы побеседуете с ними, поделитесь опытом. Ладно?
— Только вы какого-нибудь политрука ко мне приставьте, чтобы все мои речи слышал.
— Я знала, что вы согласитесь.
— Я-то что. А вот согласится ли Неустроев — это вопрос. Он меня избегает, как чумного.
Старик провел гостью в кабинет. Векшина остановилась перед портретом парня в шинели, в шапке-ушанке с пятиконечной звездой и, помолчав, вздохнула.
— Ровесник моему Саше…
Повернувшись к Трофиму Тимофеевичу, спросила:
— Место могилы знаете? Съездите. Сердцу будет легче.
— Собираюсь… Яблоньку хочу там посадить… Нашу, сибирскую…
Дорогин вышел в кухню. Дарья Николаевна снова взглянула на портрет. В груди шевельнулась такая острая боль, какую знают только матери. Она прошлась по комнате из угла в угол и, чтобы успокоиться, остановилась перед полкой с книгами. Теперь их стало больше. Они выглядели по-разному: одни крепкие и строгие, как солдаты в строю, другие измяты и истрепаны, переплеты поломались, листы пообтрепались и обмякли. На многих книгах — мелкая, глубоко въевшаяся пыль десятилетий. Видно, они были читаны не только в комнате за столом, но и в саду возле грядки, и в поле у вечернего костра. Дарья Николаевна-взяла одну из таких книг — без переплета, без титульной страницы — и начала медленно перелистывать. То и дело мелькали подчеркнутые строчки. На полях встречались надписи:
«Зри», «Это я проверил», «Не согласен».
Книга отвлекла от тяжелого раздумья, и Векшина начала вчитываться в строки. Вот подчеркнут весь абзац: «Дерево, воспитанное смолоду рационально, будет успешно расти, куда бы его ни пересадили. Не только в ближайших окрестностях своего местопроисхождения, не только в тесных границах своей отчизны, но и далеко за пределами последней, в чужих странах». А на полях — сердитое возражение: «Ложь».
Кто же автор книги? С кем из ученых спорит Трофим Тимофеевич?
Перекинув несколько листков, Дарья Николаевна снова увидела подчеркнутые строки:
«Что же касается крестьян, то они разводят по преимуществу плодовые деревья, требующие менее ухода или произрастающие в данной полосе без влияния с их стороны и забот».
На полях книги Дорогин возражал с еще большей резкостью и убежденностью:
«Ну и завернул! Врет, не стесняется. Таких деревьев нет в садах».
Дарье Николаевне все больше и больше нравился этот упрямый спор сибирского крестьянина с неизвестным автором толстой книги. Для нее было ясно, что каждое слово, написанное на полях, явилось результатом долгих испытаний плодовых деревьев в условиях Сибири, и она, позабыв обо всем, читала пометку за пометкой.
Вошел Дорогин.
Векшина взглянула на него, и он понял — интересуется фамилией автора.
— Это Гоше. У меня с ним старый спор, с начала столетия, — сказал сердито, будто спор еще не был закончен. — Напутал да наврал этот немец с три короба. А ему, можно сказать, поклонялись, пока Мичурин не опрокинул с дороги таких акклиматизаторов.
— Вам бы, Трофим Тимофеевич, надо самому книгу написать. Честное слово, — заговорила Векшина с особой оживленностью и настойчивостью. — Вы даже обязаны написать о всех своих опытах и достижениях.
— Какой из меня писатель! На словах рассказывать вроде научился, а на бумаге все выходит как-то нескладно, Письма и то пишу коряво.
— Нет, нет, — за вами книга. Мы подскажем издательству, чтобы включили в план, и будем с вас требовать рукопись.
— С Шарова требуйте, с Павла Прохоровича. Он нынче, однако, обо всех опытах меня расспросил.
— А читатель любит, когда написано от первого лица, с душой, с волнением.
— Пусть Верунька берется. Она дело знает. Может и про волнения написать.
— Ой, что ты, папа! — замахала руками Вера, появившаяся в дверях. — Не сумею. Куда уж мне…
— Вдвоем-то наверняка справитесь. Принимайтесь, в добрый час!
Векшина поставила книгу Гоше на место и перенесла взгляд на соседнюю полку. Там она увидела книги Энгельса и обрадовалась встрече с ними. По измятым переплетам было видно, что к ним обращались часто. Сам Трофим Тимофеевич или дочь-студентка? Пометки на полях сделаны его рукой, но почерк уже не тот — старческий, и характер пометок иной, чем на полях книги Гоше, — изменилась лексика садовода: «Смотри», «Верно», «Чудесно!» Кто привил ему любовь к этим книгам? Покойница Вера Федоровна?
— Однако больше Мичурин, — ответил Дорогин. — Сам Иван Владимирович. Он писал: книги классиков марксизма помогали ему мыслить и действовать диалектически.
— Да? Об этом я не слыхала.
— К нему много раз приезжали видные ученые из Америки, но методов его понять не могли: мировоззрение другое! Американцы брали готовенькое со всего света. Нетрудное занятие! Больше всего они увозили от Ивана Владимировича. Прочитал я у него об этом и вспомнил своего заморского знакомого…
— Того самого, что сманил за океан вашего брата?
— Да… Не могу забыть Митрофана, — глубоко вздохнул старик. — Не удержал я его от соблазна…
— Письма-то давно приходили? — спросила Векшина. — Как он живет?
— Какая там жизнь! Мыкается по чужой земле… Лет пять, однако, пробатрачил на ферме у профессора. А после того пошел мой братан по штатам счастья искать. Писал нам редко и все из разных мест. Однажды где-то в Айове, как я догадываюсь, пристроился к какой-то вдове. Похвалился: «Теперь я — хозяин! На ферме — два работника!..» Ну, думаю, достиг «счастья»! У меня от того письма даже мороз по коже разлился. Пропал человек! Затянет его в трясину собственности, жадности. Чужаком нам станет… В том же году он написал из другого штата. Знать, не нужен стал богатой-то вдове… А теперь и письма перестали приходить…
Помолчав немного, старик продолжал:
— Иной раз очень обидно бывало, что меня допекали упреками: брат за границей! А что на это скажешь? Правда. Уехал Митроха, вроде как с обрыва нырнул в омут. Молодо — зелено. Все отцовское, наше русское могло выветриться. А что ему там в голову напичкали — леший знает. В чужое подданство ушел — все равно что душу променял. Как ни говори, а живет он там, где все продается и покупается. Вот осторожные-то люди и посматривают на меня холодными глазами… А в тридцать седьмом, вы помните, чуть во враги не записали. Ну, я и не показывался в Гляден. Целый год в саду жил, как крот в норе. Где-то умный человек, знать, замолвил за меня в ту пору. А теперь вот еще…
— Не слушайте дурных людей, — перебила Дарья Николаевна. — Вас народ ценит. И раньше ценил. Это — самое важное.
Вера сказала, что обед готов, и Трофим Тимофеевич пригласил гостью к столу, но та, желая закончить деловой разговор, спросила еще об отношениях с Забалуевым. Она слышала, что в сорок втором Сергей Макарович под горячую руку хотел перевести старика на смолокурню. Пусть, дескать, там поработает! Члены правления поддержали, завистники горланили: «Хватит Дорогину богатеть! Каждый год получает дополнительную оплату — по возу яблок! А собирать их — всякий может…». Дело дошло до крайкома… Но, люди говорят, Забалуев не унимается… Правда ли?
— Случается, спорим. Жизнь-то ведь не гладкая доска, с защепинами да зазубринами. А спор, бывает, как фуганок, стружку снимет, и, глядишь, защепина исчезнет. Опять вперед.
— За экспериментальную работу председатель поругивает, да?
— А я не поддаюсь. Меня словами с пути сбить нельзя…
День был на исходе, когда Векшина вышла от Дорогиных. На улице она встретилась с Забалуевым и дородной девушкой, которая не уступала председателю ни ростом, ни шириной плеч. Это была Лиза Скрипунова. Представив ее Дарье Николаевне как звеньевую высокого урожая, Сергей Макарович сказал, что они идут к агроному Чеснокову посоветоваться о наилучшем сорте пшеницы для рекордного посева. Может, Дарья Николаевна пожелает пройти вместе с ними и посмотреть, какой добротный дом колхоз отдал под контору сортоиспытательного участка? Как, она уже успела побывать там?! А он-то, Забалуев, даже не знал об этом. Вот обмишурился! Этак, чего доброго, может опоздать с показом хозяйства? Наверно, Дарья. Николаевна уже везде заглянула?
— Нет, я без хозяина не заглядываю, — поспешила успокоить его Векшина.
Лизу она спросила, какое обязательство взяло ее звено. Девушка смущенно пробормотала:
— Как можно богаче урожай вырастить… Чтобы лучше всех в районе….
— На тридцать центнеров замахнулись девки! — пришел на помощь Забалуев. — И соберут! Даю слово хлебороба! Соберут с рекордного участка! — Спохватившись, понизил голос: — А в поле… Ты, Дарья Николаевна, сама знаешь, старая земля… Пырей душит. Родится пшеничка по десятку центнеров. И то…
— А ты заставь родить больше. Помнишь, что Мичурин советовал? Не ждать милости…
— Это не нам — садоводам.
— Ты так думаешь?
— Точно. Хоть у Чеснокова спроси. Башковитый человек!..
— Тут и спрашивать нечего. От Мичурина новые пути… Надо бы вам, кружок организовать, лекции послушать… К весне обещают тракторов немножко добавить. Можно будет землю обрабатывать уже по всем правилам. Агрономы-то советуют лущить несколько раз…
«И за каждое лущение платить…» — мысленно возразил Забалуев. А вслух сказал:
— Высокие урожаи — первая забота… Но природа, язви ее, упрямая. Да и земля не позволяет. Не зря хлебопоставки-то с нас берут по низшей группе.
— Только что хвалился, а теперь прибедняешься, — заметила Векшина. — Раньше у тебя не было такого шараханья.
— Правду говорю… Сорняки…
Лиза боялась, что в разговоре о том, как добиться высокого урожая, она еще больше растеряется, и, кивнув головой, ушла. А Векшина и Забалуев направились к старому дому, с шатровой крышей, которая успела прогнить и так сползти на один бок, что из-под досок едва виднелась вывеска правления колхоза. Ни тесовых ворот, ни забора не было. От столбов остались пеньки. По- видимому, сторожиха топором откалывала щепы на растопку печей.
— Да-а! — покачала головой Векшина. — Эдак ты, чего доброго, будешь крыльцо разбирать на дрова.
— Нет, нет. Что ты… — замахал руками Забалуев. — Это, понимаешь, до моего приезда начали ограду в печах палить…
— А ты прикончил. Хозяин!.. Ведь ты же, Сергей Макарович, подымал отсталые колхозы.
— Другая была пора. В каждом дворе — по мужику. А теперь — вдовы. Я между ними как захудалый петух — землю скребу, кур созываю, но им поклевать нечего. Вот и разбредаются по своим огородам…
Под ногами скрипели широкие доски покосившегося пола. Забалуев провел Векшину в кабинет. Там возле стен, с которых штукатурка наполовину обвалилась, стояли хромые скамейки, а посредине — стол, забрызганный чернилами.
— Бедно!
— Мы, Дарья Николаевна, копейку берегли: больше ста тысяч внесли на постройку самолетов да танков! Я сам передавал летчикам аэроплан от нашего колхоза. У нас благодарности имеются…
— Ну, а теперь-то уже можно бы побелить. И наглядной агитации нет: ни плакатов, ни лозунгов.
— Мог бы я диванов накупить, обставить контору, как бюрократ. Но на мягких диванах дремлется. А я не люблю, когда люди засиживаются по кабинетам. Ой, не люблю! И сам все время — на производстве, с народом… А плакаты, что же, их наклеить недолго…
Сняв шапку, пальто и оставшись во фронтовом кителе, Векшина прошлась по кабинету. Сергей Макарович опустился на табуретку и сложил руки на стол.
— Потолкуем о делах и пойдем ко мне ужинать. А то, понимаешь, обидно: первый раз приехала и… — Забалуев пожал плечами. — К кому пошла обедать? К Бесша… к Дорогину. Колхозники видели…
— Ну и что же?! — Векшина подсела к столу. — Хороший человек, передовой…
— Не перехваливай. Лучше у меня спроси. Избегают его ответственные-то работники. Товарищ Неустроев к нему — ни ногой…
— Почему? Разве есть что-нибудь компрометирующее?
— Еще бы! Связь с заграницей!
— Какая там связь — несчастье.
— Американские деньги получает, посылки… И то забывать нельзя: в единоличниках крепко жил.
— Мне кажется, ты преувеличиваешь. Он был середняком.
— А сынок его, преподобный Гришенька?.. Слыхала?.. Вот тут-то и загвоздка!
— И что же?.. Старик не должен отвечать за взрослого сына.
— Э-э, Дарья Николавна! — Забалуев погрозил толстым пальцем с крючковатым ногтем. — Про бдительность забыла! Поговори с товарищем Неустроевым: он тебе мозги вправит!
— Подожди-подожди. Кто такой Дорогин? Вспомни. Кто первым в колхоз вступил? Он! Кто был первым председателем? Его жена, старая партийка, светлой души человек! А ты за недругами повторяешь… Да как же это можно забыть? Сергей Макарович! Ты же здешний человек, все знаешь. Ну и растолковал бы Неустроеву…
— Попробуй сама…
— А чего страшиться? Для нас правда всего дороже. Поставлю вопрос прямо. И в крайком пойду. Понадобится — в Москву поеду.
— Валяй, — усмехнулся Забалуев, махнув рукой. — Тебе, видать, шею еще не ломали?
— Старого опытника затерли, — продолжала Дарья Николаевна горячо и возмущенно, — заслуженного человека… Как же это можно терпеть?.. У вас с ним какие-то личные нелады? Из-за чего?
— Да нет… Теперь вроде ничего личного. Разве что из-за этих окаянных прививок. Только. Выдумал он летом делать. Пес его знает, какие такие прививки. Агроном Чесноков взял да и проверил — брехня! Вредная затея! Ну, понятно, написал…
— А в редакции поторопились напечатать.
— Ты погляди у Чеснокова — все летние прививки посохли. А я не хочу, чтобы колхозный сад погибал, — понимаешь, деньги дает!.. Ну и собирал бы старик яблоки, не мудрил, а он…
— Если вам Дорогин не нужен, его любой колхоз примет.
— Ну, что ты, Дарья Николаевна! Что ты! Да я с Трофимом скоро породнюсь! Вера-то просваталась за моего Семена.
— Вон что! Я не знала.
— А как же! Во время проводов в армию… Но я люблю правду говорить, — Забалуев стукнул себя кулаком в грудь: — Трофим только для своей славы старается.
— Неверно. Мне кажется, он заботится об общем деле. И больше других.
Неожиданно для Забалуева Векшина спросила изменившимся, мягким и глубоко заинтересованным голосом:
— Ну, а как ты учишься?
— Дарья Николаевна, это сложный вопрос. — Сергей Макарович провел рукой по лицу и принялся объяснять: — Ежели бы я служащим был — далеко бы ушел по учебе. Отсидел бы свои часы в канцелярии, дома спокойно пообедал бы — и за книгу. А у меня же хозяйство-то какое! Ты посмотри…
— Завтра посмотрим все. Хозяйство большое, и тебе, по-моему, надо нажимать на учебу.
— А работать кто за меня будет? Мне нужно везде поспеть, за всем доглядеть, все направить.
— Ты всего на себя не бери. Дай возможность бригадирам проявлять инициативу.
Не прислушиваясь к словам Векшиной, Забалуев продолжал:
— Мне бывает, вздремнуть некогда. Так умаюсь, что глаза слипаются, хоть распорки ставь, а я бегу и дело делаю!
— Пойми, Сергей Макарович, ваш колхоз отстает от других. Я удивилась этому. Что, думаю, такое случилось? Неужели председатель ослабил руководство?..
— Я плохо хозяйствую?! А за что мне награды давали? — шумно и обидчиво перебил Забалуев и так провел рукой по груди, что зазвенели ордена и медали. — По-твоему, правительство ошиблось?
— Об этом и разговора быть не может. Во время войны ты по хлебозаготовкам вырвался вперед других, и тебя законно отметили. А теперь по всем сводкам колхоз отстает.
Запал хвастовства у Сергея Макаровича кончился — он больше не возражал.
— Мы в райкоме советовались — пора вам в обоих колхозах Глядена создать свои партийные организации, — сказала Векшина. — Как ты думаешь?
— Пожалуй, надо бы. Но… — Забалуев почесал за ухом. — У нас в «Колосе Октября» коммунистов мало, — раз, два и обчелся.
— Пять членов партии. Разве это мало?.. И, конечно, у вас будут кандидаты.
— В секретари некого. Огнев больно горячий, да и молодой — с фронтовым стажем.
— Это хорошо, когда у коммуниста — горячее сердце… Завтра на собрании обменяемся мнениями.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
От Глядена до Луговатки по Чистой гриве — тридцать пять километров, для сибирских просторов — путь недалекий, но в зимнее время не было прямой дороги, и Векшина поехала через выселок. Там она заночевала, повидалась с колхозниками, побыла на заседании правления и, выехав в обеденную пору, только в сумерки увидела прямые, как это бывает в морозные вечера, столбы дыма.
Дарья Николаевна везла маленький сверток, которым очень дорожил ее однополчанин, гвардии рядовой Филимон Бабкин.
При каждой встрече с Шаровым Векшина порывалась отдать ему сверток, но всякий раз передумывала, — то, чем дорожил покойный, неловко пересылать с попутчиком, надо передать из рук в руки его близким…
Вот и окраина села. Дарья Николаевна приподнялась в санях. Избы маленькие, ветхие. Раньше они не казались такими. Но все окружены оградами, во дворах — поленницы березовых дров. Не то что в Глядене. А ведь оба села — на одной и той же Чистой гриве, где, за исключением заповедного бора, нет лесов, — погонялку для коня и то не отыщешь. Значит, в Луговатке сохранился добрый порядок: ранней весной сплавляют по Жерновке дрова, заготовленные в верховьях реки. А в Глядене забыли про лесосплав… Но сейчас Забалуев должен вытянуть колхоз на гору.
…О свертке, который везла Векшина, Бабкины узнали из последнего письма Филимона Ивановича. Когда он
В те дни в Луговатке проводились собрания, на которых обсуждался по разделам в каждой бригаде и на каждой ферме проект пятилетнего плана колхоза. Вася записал в своем разделе — увеличить сад вдвое. Тридцать пять гектаров новых посадок! Он считал свое предложение смелым, знал, что для выполнения потребуются большие силы и железная настойчивость. Хлопот прибавлялось в несколько раз.
Но Шаров, человек большого размаха, со взглядом в будущее, счел его план малым.
— Увеличивай до ста гектаров. Не меньше! — настаивал он. — Колхозу потребуются деньги. Сад поможет.
Когда проект был готов, Шаров, пришел к садоводам.
— Вашу бригаду мы укрепили. Вон какая сила! — воскликнул, обводя восторженным взглядом все собрание, а затем пошутил: — Боюсь одного: летом приеду и заблужусь в новых посадках!..
На него задорно смотрели ясноглазые, веселые девушки из тех, о которых обычно говорят, что они «не сидят, сложа руки, и не знают скуки».
В углу возле печки лущили семечки да, посмеиваясь, подталкивали одна другую три подружки. В середине — Капа Кондрашова, курносая, пухленькая, обтянутая тесной для нее коричневой кофточкой, разлезавшейся по швам. Волосы у Капы были чернее смолы, глаза — тоже, и вся она, невысокая, с покатыми плечами, походила на справную черную уточку.
Капу много раз переводили с одной работы на другую, и везде она оказывалась «не ко двору». С молочнотоварной фермы выгнали за то, что не продаивала коров. Из телятника убрали за падеж телят, из свинарника— за грязь в клетках. Куда бы ее ни послали, Капа всюду больше хохотала, чем работала, и всем говорила, что ее основной прибыток — от городского базара, где она продавала ягоды. На заседании правления, когда Капу включили в садоводческую бригаду, вспыхнул смешок:
— К ней собралась лень из семи деревень. Другим не осталось.
— А все же куда-то надо определить, хоть для счета.
— Может, у нее задор разыграется. Может, в саду ее на работу потянет, — заступился за Капу Кузьма Грохотов. — Надо завсегда человека на лучшее подбивать.
— Для продажи ягод сгодится, — сказала Катерина Савельевна, мать Васи Бабкина.
И молодой бригадир не стал возражать.
Теперь он про себя усмехнулся: «Это называется — укрепили!..
Когда план поставили на голосование, Капа, отбросив шелуху семечек, поднялась со скамьи:
— А я не согласная!
Девушки из переднего ряда, усмехаясь, оглянулись на нее. Чего путного может сказать эта перелетная хохотушка?!
Вася постучал по столу карандашом, зажатым между безымянным пальцем и мизинцем. Не скажет ли Капа что-нибудь толковое?
План велик. Тяжел. Может, хоть к ее словам прислушается председатель?
— Говорите, товарищ Кондрашова! — подбодрил Шаров.
Переспросив, сколько земли отводится под новые посадки малины, Капа замахала короткими, полными, как бы перетянутыми в кистях, руками:
— Маяты с малиной не оберешься. Привередливая больно. Скажем, сегодня сняли урожай, послезавтра опять тем же кругом идите с корзиной. Из всех ягод — самая хлипкая. Покамест везешь до базара — в корзинах помнется, с утра не распродашь — к вечеру закиснет, хоть в стаканы сок разливай. Покупатели обегают такую. Уж я-то знаю, чего базар требует. По моему соображению, малины хватит в старом саду.
Вася примолк. Не о том она говорит. Надо обо всех ста гектарах. Как с ними управиться?
Шаров спросил, чем заменить малину. Капа назвала крыжовник. Ягоды вкусные, крепкие. Неделю пролежат — не испортятся. Можно возить хоть за двести километров.
— Ну, уж придумала — крыжовник! Об его колючки руки в кровь издерем.
— Собирай с него ягоды сама!
— И соберу! — задиристо подняла носик Капа. — Обойдусь с колючим, как с миленьким! Вот увидите!
— Пообнимайся с ним: он тебе кофту располосует!
— А я брезентовый фартук сошью! И рукавицы.
Девушки прыснули со смеху.
— Ой, уморила!.. Ягоды в рукавицах брать!
— Ты, Капка, собачьи мохнашки приспособь!
— Подавишь крыжовник, как медведь малину!
— А вот увидите!
Шаров поднял руку.
— Дельное предложение внесла Капитолина Матвеевна.
Капа окинула девушек торжествующим взглядом.
«Ну, что?! Не по-вашему вышло, а по-моему!.. Председатель даже взвеличил Матвеевной!..»
— Учтем поправку, — пообещал Шаров и взглянул на садовода. — Так?
Бабкин промолчал.
Подогретая успехом, Капа завела речь о том, что ее волновало больше всего:
— На собраниях говорите о разных постройках, ровно сказки рассказываете, а про трудодень молчите.
— Это неправда, — нетерпеливо заметил Вася. — Мы с вами обсуждали…
— А ты не тарахти — послушай, что дальше скажу. Уж я-то знаю. Отстаем от других колхозов. Даже в «Колоске»…
— Нашла пример! У нас электрический свет горит, а они, слышно, все еще нюхают копоть из керосиновых ламп.
— Только этим и попрекаете. А светом себя не обтянешь!
По комнате загулял шумок: одни смеялись над Капой, другие подзадоривали ее. Она повысила голос:
— Правду говорю: про людей у нас забывают. Все на строительство да на строительство. Трудодню по деньгам роста не видно.
Васе было неприятно, что в молодежной бригаде затеялся такой «отсталый разговор». Он не мог молчать и сказал об этом.
— Ты мне отсталостью в глаза не тычь, — рассердилась Капа. — И не сули праздник на старости лет. На что он мне? Уж я-то знаю. Я хочу сегодня ходить в хороших туфлях, чтобы городским ни в чем не уступать!
— Что ж, выходит — пятилетку не строить, а всю прибыль — тебе на наряды?
Девушки опять зашумели, Капа — громче всех.
Председатель встал:
— В словах Капитолины Матвеевны есть немалая доля правды. Оплату трудодня необходимо подымать. Для того мы и новый сад будем садить, и фермы строить, и урожай повышать. Все — для человека, для его лучшей жизни.
После собрания, оставшись наедине с бригадиром, Шаров сказал:
— А Капа теперь, по-моему, на месте. У нее появилась искорка интереса к делу. А где искра, там можно разжечь огонь. И критиковала правильно. Увлеклись малиной.
— Я говорил: хватили через край! — Вася махнул рукой, будто решаясь на отчаянный поступок, и продолжал с упрямым раздражением: — Тяжело мне будет с такими, как эта…
— Постой, постой, — перебил Шаров. — Не пойму я тебя. Ты просил добавить людей, а теперь открещиваешься.
— От бригадирства отказываюсь.
— Вот-те раз! На крутом подъеме вздумал выпрягаться! Ну знаешь ли… Не твои это слова!
Шаров с таким осуждением посмотрел ему в глаза, что Вася уже не ждал ничего хорошего.
— Трудно мне, — буркнул он. — Поставьте кого-нибудь постарше…
— А ты спрячешься от трудностей?
— Нет, ни от какой тяжелой работы я не уклоняюсь. А от бригады отказываюсь. Забот больно много, — ответил Бабкин.
— И тебе хочется поискать, где их меньше? Напрасное занятие. Да комсомольцу это и не к лицу.
— Я сразу говорю: не справиться мне.
— А на твоем месте другой счел бы за честь. Такой сад доверяем! Подумай, Василий Филимонович. А то ведь…
— На комсомольском собрании поставите? Дело ваше.
— Я в отцы тебе гожусь, — сказал напоследок Шаров. — И добра желаю.
Не ответив ему, Вася ушел с опущенной головой.
У Бабкиных был старый пятистенный дом с белеными углами и голубыми ставнями.
Зимой тридцатого года, когда проводилась сплошная коллективизация, Дарья Николаевна, направленная в Луговатку райкомом партии, прожила на квартире у Бабкиных целый месяц и так подружилась с Катериной Савельевной, что с тех пор всякий раз, когда оказывалась путь-дорога сюда, останавливалась у них.
Сосновые бревна дома давно успели почернеть, но беленые углы и крашеные наличники молодили его, и он по-прежнему выглядел светлым и веселым, будто горе не коснулось его жильцов.
Как всегда, снег от простых жердяных ворот до тесового крыльца не только откидан лопатой — отметен метлой. Вон чернеет она в уголке возле ступенек, словно поставил ее туда, на привычное место, сам Филимон Иванович…
Векшина приостановилась, чтобы перевести дыхание. Не легко приходить, хотя и не первым, печальным вестником. Люди, потерявшие на войне своих близких, обычно не верили бумажкам о похоронах. Может быть, ошибся писарь? Может, придет другое, радостное уведомление? Завтра или послезавтра почтальон принесет письмо… Ждали неделями, месяцами, годами. И вот наступала минута, когда очевидец смерти обрывал последнюю ниточку надежды…
В сенях был знакомый запах сухой рогозы, и мягкий коврик, связанный из той же болотной травы, привел к двери, утепленной тоже рогозой.
Через секунду Дарья Николаевна, перешагнув порог, увидит кедровые лавки и лиственничные доски пола, протертые с песком; в переднем углу — портрет Буденного и отрывной календарь… Круглолицая хозяйка, одетая в широкую юбку с оборкой, в светлую кофту, прилегающую к крепкому стану, и повязанная белым платком поверх ушей так аккуратно, что углы на затылке напоминают большую бабочку, встретит сначала легким поклоном, а потом пожмет руку до хруста в суставах.
Да, в доме все оказалось прежним, но сама хозяйка выглядела иначе: на ней была строгая юбка, простенький мужской пиджачок, голова повязана черным платком, и узел не на затылке, а под округлым подбородком. По-иному надетый платок отбрасывал тень на глубоко запавшие глаза, и лицо, покрытое ранней сеткой мелких морщинок, до неузнаваемости потемнело. Приветливого поклона Дарья Николаевна тоже не увидела, рука хозяйки не протянулась навстречу. Взглянув на гостью, Катерина Савельевна вздрогнула так же, как в райвоенкомате в тяжкий для нее день. Там какой-то офицер подал ей узенькую бумажку. Его слова, которых она не запомнила, так сразили ее, что она, дрожащая и бледная, едва смогла выйти в коридор. Офицер, поддерживая под руку, не утешал. Он сухо добавил:
— Теперь у многих горе…
Она мысленно повторила эти страшные слова и не расплакалась, — лишь заскрипела до боли сжатыми зубами…
Сейчас слезы полились так безудержно, что Катерина Савельевна закрыла лицо руками.
Векшина, побледнев, шагнула к ней, тихо, бережно отняла покорные руки от заплаканного лица и чуть слышно заговорила сдавленным голосом:
— Не надо, Катерина… Не надо…
Ей хотелось сказать: «Я тоже потеряла…» Но она больше не могла вымолвить ни слова; чувствовала — вот сейчас обнимет Катерину и сама расплачется горше ее.
«Нет, нет, только не это, — мысленно говорила себе. — Крепись, Дарья…»
Она стиснула руки Катерины, и этим было передано все — и глубочайшее сердечное сочувствие, и свое горе, полностью еще не высказанное никому, и то душевное ободрение, которое могло высушить слезы.
Они еще долго не находили — да и не искали — слов для разговора; с полузакрытыми глазами сидели на лавке и крепко держали одна другую за руки.
Потом Векшина спросила тихо и мягко:
— Сын-то где у тебя, Савельевна?
— Дома он, дома, — отозвалась Катерина, подымая глаза. Последние крупные слезины растеклись широко по щекам, заполняя морщинки. — Васю в армию не взяли из-за его оплошности: пороху в ружье переложил — на правой руке два пальца, как ножницами, отстригло. И щеку обрызнуло… Васятка — мое утешенье. Если бы не он… Не знаю, как бы я пережила…
У Дарьи Николаевны задрожали смеженные веки. Катерина Савельевна заметила это и сжала ее руки сильнее прежнего.
— И еще то помогло, что я все время была на народе, — продолжала она. — Нельзя было горе напоказ выставлять — у людей своего хватало. Вот и держалась. А тебя увидела — не смогла совладать.
— Теперь ты на ферме командуешь?
— Там.
Дверь скрипнула. Вошел Вася и остановился у порога.
Женщины взглянули на свои руки и расцепили их.
Вася поздоровался и стал тихо раздеваться.
Распахнув пальто, Дарья Николаевна вынула из внутреннего кармана маленький сверток. Он был перевязан простой льняной ниткой, оторванной, вероятно, от того клубка, который Катерина Савельевна положила мужу в котомку.
Векшина передала сверток Васе.
— Наследство… — промолвила она и опять села возле Бабкиной.
Перекусив нитку, Василий стал осторожно развертывать на столе старую газету, словно боялся порвать на полуистертых сгибах.
Векшина рассказала о ночной переправе через реку, о последних часах жизни Филимона Бабкина, и руки Василия замерли на свертке: он слушал, едва переводя дыхание.
— К рассвету наш огневой вал передвинулся от берега в степь. По всему фронту наступление началось. Но Филимона Ивановича уже не было в живых… Похоронили мы его на высоком берегу, под старым приметным дубом. Могучие сучья пообломаны снарядами, ствол исщепан… А дуб все-таки не сдался: стоит с поднятой головой. И река видна оттуда, и поля — далеко-далеко… — Она вздохнула. — В вещевом мешке я нашла вот это…
Вася зашелестел ветхой бумагой. Когда он, отложив газету в сторону, развязал узелок с высохшими ягодами, Векшина спросила:
— Крыжовник?
— Да.
— Под Ленинградом собран. Там было опытное поле, росли гибриды. Наши ученые не успели вывезти их в тыл, но бирки уничтожили. Где и что растет — враг не мог понять. А Филимон Иванович от кого-то слышал, что на то опытное поле еще в начале тридцатых годов с Алтайских гор привезли дикий крыжовник. Там скрещивали с культурными сортами… Земля была изрыта воронками, перепахана снарядами. Один куст каким-то чудом уцелел. Филимон Иванович собрал крыжовник в пилотку…
Катерина Савельевна встала и долго смотрела на сухие, сморщившиеся ягоды, потом опустила руку на голову сына и медленно пригладила волосы.
Вася вздохнул. Нет, он не уйдет из сада.
В конторе колхоза «Новая семья» людно бывало только в часы заседаний правления. В другое время там не толпился народ, никто не спрашивал себе работы, — все заранее знали, куда идти и что делать.
Векшина пришла ранним утром. Кроме счетных работников, она увидела там только Шарова да Елкина. Сидя за большим столом, на углах которого стопками лежали справочники по сельскому хозяйству, каждый из них перелистывал свой экземпляр рукописи. Это был один из разделов пятилетнего плана колхоза, только что перепечатанный на машинке.
Дарья Николаевна подсела к столу и тоже стала просматривать план. Шаров и Елкин то и дело поглядывали на нее: скоро ли дочитает? Что скажет?.. О том, что у них нет единогласия, уже знали в райкоме. Неустроеву хотелось, чтобы Луговатка в короткий срок преврати
— Отстаивай перестройку всего села. Это — рывок вперед! Вы первые в районе! Район — первый в крае!.. Москва заметит!
Елкин не сомневался, что и Векшина поддержит его. Скоро уже дочитает. Вот она перевернула последнюю страницу, подняла на них глаза: где продолжение? Его нет. Они все еще спорят. Насчет поднятия урожайности договорились сразу. О животноводстве — тоже. о садах, и о лесных полосах, и о пчелах.
Даже о разведении рыбы в водохранилище и прудах нет разногласий. А перестройка деревни — камень преткновения.
— Никак не найдем общего языка, — рассказывал Елкин. — Я — за строительство каменных домов, а Павел Прохорович — против. Категорически возражает.
— Откуда взял, что я против? — пожал плечами Я — за просторные кирпичные дома. Двуххочешь знать. Под черепицей. С водяным будут у нас. Краше, чем на Западе. — садик. Улицы прямые, широкие. тротуары. Все сделаем. Но… Есть хорошая пословица: «По одежке протягивай ножки». В следующую пятилетку, вероятно, можно будет включить.
— «Улита едет, когда-то будет!» — ухмыльнулся Елкин. — Коровники да свинарники ты сейчас в план записываешь!
— Это наша экономическая база, — сказал Шаров. — Подымем доходность, получим деньги. Вот тогда и начнем.
— Ну, а что говорит народ? — спросила Векшина.
— Конечно, все поддержат строительство! Посмотрите на нашу деревню: стыдно за такое жилье! Халупы!
— Знаю. Видела. Пообветшали избы.
— У многих углы промерзают, крыши протекают, — горячо продолжал Елкин, предчувствуя поддержку. — Того и гляди, что завалится хатенка у какой-нибудь вдовы да придавит детишек. Кто будет отвечать? Шаров! В первую голову — он.
— Мы же договорились — подремонтируем. Строительную бригаду создали…
— Еще бы без ремонта… — Елкин хлопнул рукой по столу. — Настаивал и буду настаивать — полсотни каменных домов. Не меньше!.. Попросим ссуду. Уверен — дадут!
—нас и без того долгов — выше головы. Как утопленники, пузыри пускаем. Вот-вот пойдем ко дну. Дай бог на бережок бы выбраться. А ты… — Шаров махнул рукой. — Ведь даже в городах еще многие живут в деревянных хибарах. В старых и ветхих. Очень многие.
Векшина встала, прошлась по комнате.
— Мне кажется, он прав. — Указала на Шарова, жестом осадила Елкина, порывавшегося возразить ей. — Я тебя слушала. Теперь ты послушай.
Припоминая слова Ленина, Дарья Николаевна говорила о режиме экономии, о бережливости, о том, что пора научиться расходовать каждый рубль с пользой. А перестройку деревни она посоветовала включить в генеральный план, рассчитанный лет на пятнадцать.
Шаров согласился с нею. Привез из города архитектора и несколько вечеров провел с ним у чертежного стола. Постепенно на большом листе ватмана возникла новая Луговатка! Тут и дворы, и мастерские, и склады, и красивые шеренги двухэтажных каменных домов. В центре— площадь. По сторонам ее — клуб, школа, сельсовет, правление колхоза. В зеленой роще больница. На берегу пруда — водная станция. На высоком бугре — водонапорная башня… Все было в этом плане. Красивый, уютный, богатый зеленью городок!
Спустя несколько дней первая колхозная пятилетка обсуждалась в крайкоме. Докладывал Шаров. Елкин отказался от выступления. Неустроев в конце своей речи пренебрежительно кивнул на схему застройки Луговатки, висевшую возле трибуны:
— Вначале было увлеклись… Хватили через край… Ведь всем хочется, чтобы коммунизм наступил поскорее… Но нам в крайкоме правильно подсказали: «Не отрывайтесь от земли…».
Члены бюро говорили преимущественно о первом разделе плана, где на последний год пятилетки был записан средний урожай пшеницы в двадцать центнеров с гектара. И Желнин подчеркнул:
— Тут верный прицел! Есть за что бороться. В этом ценность плана. Не только для «Новой семьи», но и для других колхозов. Есть чему подражать!.. Похвально и то, что в Луговатке думают о будущем. — Он указал на схему застройки села. — Мечта выражена графически. Цель заманчивая. Веха поставлена правильно. Она — впереди за пределами пятилетки. И готовиться к будущему строительству надо исподволь, подводить экономический фундамент.
Пятилетка была одобрена, а Шарову рекомендовано написать о ней брошюру.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Мартовское солнце сняло морозные узоры с окон. Дорогин положил карандаш на раскрытую тетрадь с записями и, подняв голову, взглянул на свой старый сад. В просветах между деревьями снег стал ноздреватым, как пчелиные соты.
Возле самого окна на длинной ветке яблони покачивался красногрудый снегирь и весело посвистывал: фить, фить…
Дорогин смотрел на него, как на старого друга. Издавна снегири со всей округи слетались к нему в сад. Началось это еще в ту пору, когда под окном на месте яблони стояли черемуховые кусты. Недели через две после приезда в село Вера Федоровна попросила:
— Помогите мне устроить столовую для птичек…
Из обрубка старой березы Трофим вытесал корытце, и они вместе подвесили его между чернокорых стволов черемухи… Теперь оно, старое, обвязанное проволокой, висело под яблоней. В нем лежали остатки золотистого проса.
Три снегиря выпорхнули из корытца и расселись по веткам; подняли серенькие клювы, похожие на семечки подсолнечника, и засвистели веселее и задорнее прежнего. Трофим Тимофеевич провел рукой по бороде, как бы расправляя волнистые пряди.
— Весну почуяли! Собираются в отлет на север…
На следующее утро снегирей уже не было, и Дорогин убрал корытце до будущей зимы.
С крыши падала звонкая капель. Соседи сбрасывали с домов спрессованный морозами снег.
Дочь, одетая в ватную стеганку, повязанная по-весеннему легким платком, поставила лестницу и с лопатой в руках подымалась на крышу.
— Поосторожнее, Верунька, — предупредил отец. — Не провались.
Крыша была старая, гнилая, с многочисленными проломами и трухлявыми латками. В летнее время, подобно болотной кочке, покрывалась бархатистым зеленым мхом. Трофим Тимофеевич опасался — вот-вот рухнет она и ливневые осенние воды просочатся сквозь потолок. Надо новую, шиферную — Веруньке в наследство, чтобы ей потом не было лишних хлопот да забот, но живут скудновато, — на трудодень нынче выдали по двугривенному.
Калитка открылась, и во двор вбежали два подростка— веснушчатый Юра Огнев и длиннолицый Егорша Скрипунов.
— Вера, слазь! — потребовали они. — Мы сами сбросаем… — И, один за другим, взобрались на дом.
— Полегче, ребятки, долбите. Полегче! — напоминал Трофим Тимофеевич, глядя на беспокойных юных помощников. — Не проткните крыши лопатами.
«Заботливые!.. — Старик вспомнил внука. — Приедет ли нынче Витюшка? Неугомонный хлопотун: «Я сам сделаю, сам…»
Когда крыша была очищена от снега и Вера с мальчиками спустились на землю, старик сказал:
— Завтра поеду в сад.
— Мы — с вами! — объявил Юра и взглянул на друга. — Правда, поедем?!
— Конечно. У нас каникулы.
И ребята затормошили садовода:
— Дядя Трофим, возьмете нас? Возьмете?
— Рано собираешься, папа, — попробовала отговорить Вера.
— Надо скворешни поправить, новые сделать. Однако скоро гости пожалуют…
Вера знала, что отец любит наблюдать в саду пробуждение весны, и сказала, что сейчас пойдет туда и все приберет в садовом доме. «Это у нее от матери», — отметил Трофим Тимофеевич. Забота дочери стал вдвойне приятной, и он молча кивнул головой.
Как всегда перед весной, Трофим Тимофеевич приехал в сад ночью; Алексеича спросил:
— Гостей не видно, не слышно?
— Вот-вот нагрянут… Я двенадцатую квартерку готовлю.
Взглянув на новые скворешницы, сложенные горкой у крыльца, Трофим Тимофеевич похвалил сторожа и вошел в дом, построенный своими руками, по чертежам жены. Это она посоветовала переднюю стену выдвинуть конусом и прорубить три окна. Полуокруженный стеклом стол стоит, как в фонаре. Весь день светит солнышко, и хорошо виден сад.
Возле стола — шкаф с книгами, с инструментами. Направо — кровать, налево — обеденный стол. И все здесь блестит чистотой. Потолок и стены побелены, пол о протерт с песком, на окнах — чи
«Все у от матери», — снова подумал Дорогин о дочери.
из сторожки только что вскипевший и запахло лесной душицей. К такому да хороших бы яблок. Давно не пробовали тех, что для проверки отложены на хранение.
Дорогин попросил зажечь фонарь. Сейчас они наведут ревизию. А чай подождет.
Они спустились в глубокое, довольно теплое подполье. Там Трофим Тимофеевич повернулся не направо, где хранились яблоки, а налево, где на полках лежали корневища георгинов, похожие на огромных пауков. После смерти жены старик едва ли не половину времени стал отдавать цветочным грядкам. Сам выращивал рассаду. Из разных городов доставал клубни и луковицы.
«Оставила Вера Федоровна мужу в наследство свою заботу о бесполезных цветах», — подумал Алексеич.
Однажды он слышал, как Сергей Макарович, не выдержав, упрекнул садовода:
— Лучше бы ты подсолнухи на силос сеял…
— Сам Мичурин занимался цветами, лилии выводил, — с достоинством знатока сообщил Трофим Тимофеевич. — От него Лев Толстой розы…
— А ты пока еще не Лев и не Мичурин.
— Цветы нужны везде и всегда. Ребенок родится — неси матери цветы, свадьба справляется…
— Ну, на свадьбе была бы водка…
— Умрет человек — тоже цветы.
— Ничего, хоронили без забав, и, понимаешь, ни один покойник не обиделся, из могилы не встал.
— Посмотрите: во всех советских городах — цветы…
— Так то — в городах. У нас — деревня.
— А мы к чему идем? А? — спросил Дорогин, хитровато прищурившись. — Деревню с городом решено поравнять. Знаете про это?
— Ты цветочки да травку-муравку к политике не приплетай, — Забалуев погрозил пальцем. — Я на политике, как говорится, зубы съел. Деревню с городом мы равняем по машинам, по работе. Вот! — Побагровев, он выкрикнул: — Запрещаю писать трудодни за такую чепуху!
— А я и не писал. Это для души. Для сердца. Первого сентября ко мне детишки приходят, в школу букеты уносят…
— Баловство! А ты — потатчик!..
В конце лета Дорогин нарезал большой букет и перед началом заседания правления незаметно поставил на стол председателя. На бумажном пояске написал: «А мы живем! Наперекор всему — цветем!»
Прочитав надпись, колхозники переглядывались: что- то будет сейчас?
Столкнутся два кремешка — полетят искры!
Увидев букет, Забалуев фыркнул, схватил вместе с кринкой и хотел выкинуть в окошко, но в комнате раскатисто загремел хохот, и Сергей Макарович, крякнув, словно от натуги, поставил его рядом со столом.
— Не люблю, когда перед глазами пестрота мельтешит.
…Припомнив все это, старики рассмеялись. Дорогин приподнял одно корневище, другое, третье, — все георгины здоровы! У всех просыпаются ростковые глазки. Пора подымать наверх и высаживать в ящики.
Потом, освещая путь фонарем, он направился в соседнее отделение. Там пахло осенним садом. На полках лежали яблоки зимних сортов. Одни уже сморщились, как печеная картошка, на других сквозь румянец проступали темные пятна. Но много было и таких, которые даже при слабом свете фонаря сияли, словно золотые слитки.
Садовод брал яблоки по выбору и передавал Алексеичу. Осмотрев все испытываемые сорта, они поднялись в комнату и сели за стол. Трофим Тимофеевич положил перед собой тетрадь, в которой для каждого сорта была отведена своя страница. Там были оттиснуты разрезы плодов, указан вес и дано описание. Теперь Дорогин разрезал яблоки, давал попробовать Алексеичу и пробовал сам.
— Ну, каков вкус?
— Потерялся вкус. Мякоть рассыпается, как мука.
Трофим Тимофеевич делал отметку и подавал ломтик от другого яблока.
— Это ядреное! — хвалил Алексеич.
— Да, сочное, — соглашался садовод. — Недавно достигло полной зрелости. Может храниться еще месяца два.
— А чай-то у нас остыл.
— Подогреем. Но сначала работу закончим. Дерево, зплодах, а человек — в трудах.
На следующее утро Трофим Тимофеевич проснулся затемно; накинув шубу на плечи, вышел на крыльцо.
Небо было чистое, синее. На востоке возле самой земли появилось светло-голубое пятно; увеличиваясь, раскинулось большим цветком. Это были первые проблески зари.
Едва ощутимый ветерок шевелил волосы. Приятный морозец несмело пощипывал щеки. Все предвещало близкий перелом погоды.
Повернувшись лицом в сторону соснового бора, где каждую весну по утрам токовали косачи, Трофим Тимофеевич приложил ладонь к уху и прислушался. Все отдыхало в легкой тишине.
— Молчат. А завтра-послезавтра, однако, начнут. Надо снарядить патроны…
Прошел в сад. Корка нетронутого, никем не топтанного снега гудела под ногой, как стальная броня. Прекрасная пора! Можно без лыж идти куда угодно, как по асфальту… Но так будет недолго: поднимется солнце, и тот же снег на открытых полянках превратится в кисель. Надо торопиться!..
Светло-голубая утренняя дымка большим крылом распростерлась над садом. Дорогин шел к сопке, что возвышалась неподалеку. Там, под сугробом снега, зимовали сливы. Среди них были гибриды: «Гляден № 1», «Гляден № 2»… Одиннадцать номеров!
Трофим Тимофеевич любил бывать на сопке — с нее открывалась даль.
…Через сопку пролегали косульи тропы. В весеннюю и осеннюю пору над нею пролетали утиные стаи и большие косяки говорливых гусей. В молодости Трофим частенько подымался сюда. Иногда с ним приходили ссыльные, которым царские власти запрещали пользоваться ружьями. Отдавая на часок свою дробовую берданку, он, бывало, говорил:
— Иди на устье Жерновки. А я останусь здесь, настороже...
лысой, бесснежной вершине рос дикий лук, не боявшийся ни морозов, ни засухи. Крупные луковицы глубоко пустили корни в жесткую землю. На сочных стеблях подымались синие соцветия. В первое лето своей жизни в селе Вера Федоровна, попробовав луковицы, посоветовала послать редкое растение в ботанический сад Томского университета. Он так и сделал. С тех пор и завязалось знакомство с профессорами. Находке было присвоено название — лук Дорогиных. А теперь на вершине сопки — могильный холмик. Вера любила с высокого обрыва смотреть вдаль, на реку, что проложила себе путь среди каменных громадин, на город, окутанный сизой дымкой, на ковыльные просторы заречной степи…
Бойкий рассвет спешил к сопке с юга. И он опередил старика. Дорогин еще был на половине пути, а утренний луч уже осветил ее.
— Вот и еще одна весна… — Старик склонил голову. — Без тебя, Вера…
Внизу сияли, словно огромное зеркало, снежные просторы. Манили к себе. Трофим Тимофеевич, прищурив глаза, посмотрел во все стороны.
Вдоль Чистой гривы узкой лентой протянулся низкорослый бор. По нему в ночной буран шел в село Вася Бабкин.
Старики рассказывали, что в дни их молодости тамстояли сосны толщиной в два обхвата. И он, Трофим Дорогин, еще помнит высокие деревья. Их вырубили. Но бор все же уцелел. Сейчас он, оберегаемый людьми, подымается с каждым годом. Верунькины внуки будут любоваться деревьями толщиной в два обхвата!
Трофим Тимофеевич повернулся лицом к реке, за которой расстилалась степь. Два десятилетия назад там темнели одинокие юрты кочевников, тучами передвигались отары, черным вихрем проносились байские табуны. Теперь по берегу раскинулось село. Вчерашние кочевники построили дома. Самое большое здание — школа. На окраине селения — кирпичный корпус. Это мастерская МТС… Не дожила Вера до больших перемен. Не дожила. Кедры, привезенные с гор, сторожат ее покой…
Подымаясь над хребтом все выше и выше, солнце раскалялось в ясном небе. Снежная корка ослабла и крошилась под ногами. Проваливаясь по колено, Дорогин спускался в сад. Навстречу ему бежали ребята, друзья его внука Витюшки. За ними брел Алексеич.
— Скворец! Скворец!..
Юра побежал туда. Егорша — за ним.
Когда ребята приблизились к тополю, на вершине уже сидели три скворца. Пощебетав, они перепорхнули на другое дерево, но вскоре и оттуда снялись.
Мальчики следили за их полетом, пока черные точки не исчезли далеко за рекой.
— Улетели!..
— Что-то не поглянулось им!..
— Это были разведчики, — успокоил ребят старик. — Завтра нахлынут все.
Скворцы появились раньше. На вечерней заре уже щебетали на тополях.
— Поют отходную гусеницам и червям! — улыбнулся Дорогин.
Каждый день он проходил по саду и отмечал перемены. Возле тополей снежная толща лежала нетронутой, но на открытой поляне косые лучи солнца как бы слегка взъерошили ее. А через несколько дней пронзили снег до самой земли, и он стал похожим на взборожденную ветром, белую от волн, поверхность озера.
В холодную ночь снежные козырьки промерзли и стали светлыми, как стекло. Едва лучи солнца успели тронуть эти прозрачные пластины, как они начали обваливаться с тонким серебристым звоном.
Прошел еще день, и всюду засияли первые весенние лужицы. Кое-где показались ветки стланцев.
— Через недельку начнем обрезку яблонь, — объявил садовод Алексеичу после очередного обхода. — А пока я съезжу в село…
Но он откладывал отъезд со дня на день, ждал, когда затокуют косачи.
Ему хотелось привезти домой краснобрового полевого петуха с большим, похожим на лиру, хвостом.
В Глядене весь день звенела бойкая капель, а ночью мороз проутюжил последний снег и на месте исчезнувших луж оставил хрупкие ледяные мосты. Они звонко дробились под ногой и как бы напоминали зиме, что она уже сломлена — и ничто ей не поможет.
Сергей Макарович остановился посредине двора, полной грудью вдохнул по-утреннему свежий, как бы искристый воздух и почувствовал — накануне в полях догорали-дотаивали снега, на увалах оголилась земля, а в сосновом бору обмякла и посвежела хвоя. На востоке заиграла огненная полоска, а потом острые лучи метнулись на синий склон неба и принялись гасить звезды. Сергей Макарович сдвинул шапку на затылок и прислушался. Где-то далеко бормотали на току тетерева, будто роняли на ледок мелкие горошины.
— Проспал! — укоризненно тряхнул он головой. — Эх, че-ерт возьми!
Хоть бы раз сходить на охоту. Заржавевшее ружье без толку висит на стене.
Но что скажут колхозники? Председатель гоняется за полевыми петухами!..
— Проспал я сколь долго, — повторил упрек Забалуев сам себе, — аж косачи растоковались!..
Еще в первые годы коллективизации, когда колхозы были мелкими, у Сергея Макаровича сложилась добрая привычка — каждое утро всюду проверить работу, расставить силы, показать, что и как лучше сделать. Он гордился тем, что в любой час мог ответить, кто, где и чем занят. Вот и сегодня он за каких-нибудь двадцать минутпобывал в свинарнике, заглянул в курятник, в скотном дворе посмотрел на дойку коров, а потом направился к амбарам, где хранилось семенное зерно.
Он шел серединой улицы, присматриваясь к домам. В окнах загорелись огни, над кирпичными трубами кудрявились дымки.
У Огнева темно. Не дело это, не дело!.. Сергей Макарович подбежал к окну и побарабанил пальцами по стеклу. Потом загрохотал сапогами по ступенькам крыльца. Никита Родионович сам открыл дверь и молча ждал, когда председатель войдет в дом.
— Худо, бригадир, худо, — упрекнул Забалуев. — Не похвалят нас колхозники. Чую, определенно будут ругать… Я ведь не тебя, а себя попрекаю — проспал. А знаешь, как бывает на косачином току? Главный токовик прилетает первым!
— У токовика — одна забота…
— У нас с тобой тоже одна — о посевной.
— Нет, не одна.
— Ты насчет соревнования с Шаровым? Обгоним!.. Ну, надо бежать, как говорится, громадное хозяйство плечах, весь колхоз…
Задержавшись на пороге, Забалуев предупредил:
— Не опаздывай… Пробный выезд — большое дело. Мы раньше всех проводим…
На улице он остановился, посмотрел вправо, влево: с чего начать? Надо забежать на конный двор и проверить, хорошо ли конюх подрубил копыта лошадям, кузнеца поторопить с изготовлением скоб к дверям полевого стана, в шорной мастерской необходимо взглянуть на новые хомуты, в деревообделочной посмотреть, как выстрогали черенки к лопатам. Везде нужен хозяйский глаз председателя! И Сергей Макарович, повернувшись, широкими, размашистыми шагами двинулся в сторону конного двора.
Прошло несколько дней. Забалуев ранним утром выехал из села. Запряженный в легкую тележку с коробком— кузовом из черемуховых прутьев поверх гибких дрожек, Мальчик бежал по дороге, мимо той частички выгона, что была распахана осенью. Крепкие, круглые, словно выточенные, копыта коня глухо стучали о землю, успевшую оттаять на какой-нибудь сантиметр.
Колеса то проваливались в борозды, пропаханные на повороте тракторными плугами, то ударялись о гребни.
Солнце уже успело пробудить талые воды, и светлые ручейки текли от увала к дороге. Девушки, прокладывая лопатами маленькие поперечные канавки и устраивая плотинки, преграждали путь воде, заставляли ее растекаться по всему полю и, как в губку, впитываться в землю. Свернув с дороги, Забалуев направился к ним.
— Здравствуйте, девки! — зычно крикнул, окидывая взглядом всех, и придержал коня возле Лизы. — В наступленье двинулись? Хорошо! Ой, хорошо!
— Ковыряемся, — ответила звеньевая и с такой силой воткнула лопату в пласт, что сталь звякнула о мерзлоту. — Земля-то как следует еще не отошла.
— Ничего, вы проворные. По вашей силе эти канавки— пустое дело. Летом от комаров отбиваться — тяжелее такой работы.
— А вы попробуйте сами.
— Не испугаешь. На меня этот председательский хомут надели, а мне бы милее выходить с вами на любую работу.
Забалуев выпрыгнул из коробка и, отдав вожжи Лизе, взял у нее лопату. Девушки сбежались к нему и смотрели, пересмеиваясь:
— Горячку принялся срывать!
— Добрался до работы, как голодный до блинов!
— Кто круто берется, тот скоро устает.
— Ну, нет, — спорил Забалуев. — У меня норов одинаковый: как утром начну, так до вечера не сбавлю. Можете по часам проверять.
В его больших бронзовых руках лопата то и дело взлетала над землей и, блеснув острием, звонко вонзалась в землю. На обочину канавки ложились мерзлые комки.
— Без работы кровь застаивается. А за дело возьмешься — по всем жилам закипит! — Забалуев говорил громко, словно возле него были глухие.
Окружив крутого на работу человека, девушки восхищались им, как на лужайке лихим плясуном:
— Никому не угнаться!
— За семерых сробит!
А Забалуев, сбросив ватник и расстегнув ворот гимнастерки, продвигался по полосе все дальше и дальше, словно и в самом деле решил весь день копать канавки.
— Так вы, Сергей Макарович, оставите всех нас без трудодней! — Лиза, смеясь, ухватилась за черенок лопаты.
Забалуев вспомнил, что у него много других дел, и сдался.
— Как говорится, продолжайте свое наступленье! — Возвратил лопату Лизе. — Канавки прокладывайте поближе одна к другой. — Поковырял землю носком сапога и самонадеянно тряхнул головой. — Пшеницы здесь схватим много! Ой, много! Прогремим, девки, на всю округу! В газетах нас расхвалят! Портреты напечатают!..
Он оделся, взял вожжи, и, вспрыгнув в коробок, подбодрил коня:
— Веселей, Мальчик! Ми-ила-ай!
Стуча колесами по бороздам, тележка уносила Забалуева к дороге, по обочине которой шел Трофим Тимофеевич. Дул встречный ветер и закидывал пряди белой бороды садовода то на одно, то на другое плечо. На спине и груди у него покачивались косачи с крутыми завитками хвостов.
— Ишь каких петушков заполевал! — завистливо воскликнул Сергей Макарович и поторопил Мальчика: — Веселей, дружок! Веселей!
Поравнявшись с охотником, остановил коня.
— Садись, подвезу.
— Я привычный пешком ходить.
— Не ломайся. Прыгай в коробок. Ведь мы с тобой рядком еще не ездили… За мою критику обижаешься? Ну, погорячился я. Прямо тебе говорю. В семье, сам знаешь, всякое бывает. А колхоз — семья. Друг друга надо понимать. Садись.
И Дорогин, впервые уступив Забалуеву, сел в плетеный коробок. Тонкие стенки захрустели и раздались в стороны.
Сергей Макарович громко рассказывал:
— А я, понимаешь, ездил смотреть, как задерживают талые воды. Хорошо девки работают. Ой, хорошо! Хвалю Лизавету. Но Вера тут развернулась бы лучше, показала бы удаль и сноровку. Зря не послушалась меня.
— Хорошо, что не послушалась. Пусть занимается одним делом.
— Да ведь коноплю-то мы сеем без плана. Для себя. На веревки да на масло. И, кроме одного меня, никто Веру не похвалит.
— Она не для похвалы работает.
— А для чего же другого? В чем ее интерес? Не грех бы со мной поделиться. Я, понимаешь, не чужой человек.
Протянув руку в передок коробка, где лежала связка косачей, Сергей Макарович ухватил одного за мохнатую лапку и дернул к себе на колени; провел рукой по черному с сизым отливом перу, поднял и, покачав на ладони, прищелкнул языком:
— Ишь какой хороший! Тяжелый! Наверно, у тебя от четырех-то плечо занемело?
— Ничего. Носил по пятьдесят селезней!..
Сергей Макарович пощупал грудь косача, выщипнул несколько перышек и присмотрелся к белой пупырчатой коже.
— Мягкий петушок! Из такого суп выйдет наваристый!
«Этот — Юре, — про себя отметил Дорогин, — а вот тот — Егорше…»
Недовольно кашлянув, Забалуев бросил косача под переднее сиденье. Спустя минуту принялся упрекать:
— Огородники жалуются: не помогаешь. Спихнул звено с плеч и рад.
— Выращу помидорной рассады на гектар. Вот и будет помощь.
— Бригадиру молодому дал бы совет… — Сергей Макарович слегка пнул косачей. — А ты на эту дрянь время тратишь. Дурной пример показываешь!..
Трофим Тимофеевич подхватил связку косачей и приготовился выпрыгнуть из тележки. Забалуев обернулся к нему:
— Куда ты? Довезу до ворот.
— Спасибо и на этом. Хорошего — понемножку!.. Останови коня!
Как только Мальчик замер на месте, старик, оттолкнувшись от сиденья, тяжело перевалился через стенку коробка.
Повесив на плечо связку косачей, он опять зашагал по обочине грязной дороги.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Вася Бабкин любил все времена года и еще не так давно жалел, что дни пролетали быстрой вереницей. Даже морозная и вьюжная зима до этого года казалась короткой. А нынче, особенно после поездки в Гляден, все стало иным: зима — бесконечно долгой, дни — утомительно-тягучими. Ни занятия в драматическом кружке, ни охотничьи вылазки в поле, ни тяжелая физическая работа — ничто не успокаивало.
В новогодний вечер Вера хотела что-то сказать ему. Может, съездить к ней еще раз?.. А зачем?.. К чужой невесте!.. Она, конечно, слышала — уши обморозил. И, наверно, видела, как пьяный валялся на улице в снегу? Но ведь выпил-то с горя… Можно понять…
Мать беспокойно посматривала на сына. И ест плохо, и спит мало, и разговаривает неохотно, словно боится расстаться с глубоко затаенными думами. Щеки побледнели, и пятна от порохового ожога стали еще заметнее, будто темные щербины на белой березе.
Ну как же не тревожиться о нем?
Не выдержав, она спросила:
— Что-то, Васятка, нынче ты завял, как перезрелый подсолнух?
— Нет, ничего я…
— Может, тебе пивца сварить?
— Даже не говори…
От одного упоминания о пиве Васю передернуло. А мать продолжала:
— Большой ты. Позвал бы товарищей…
— Каких? С женатиками гулять неловко, с мелюзгой — неинтересно.
Катерина Савельевна задумалась. А ведь в самом деле сын остался без сверстников: одни ушли в армию, другие уехали учиться, третьи обзавелись семьями. Один Вася — неприкаянный. Новых друзей не завел. А без товарищей скучно… Так? Нет, что-то другое. Парень на возрасте, на переломе. Как скворец, весну чует, а перед кем петь — не знает. Или еще хуже: он-то знает, но его слушать не хотят. От неспетых песен сердцу тошно…
Он у нее — последний: с ним да с невесткой век доживать. Не ошибся бы только парень, женился бы на девушке с мягким характером. Вася умом не обижен, но люди не зря говорят: «Молодо — зелено»… Какая-нибудь брошенка или отходка может так закружить парню голову, что он и сам себе будет не рад…
Это — Капа! Догадка отозвалась болью в сердце: у Капитолины сын — годовалый Вовка. Его отец служил в армии. Но он не был зарегистрирован с Кондрашовой и свою связь с ней считал случайной, потому о ребенке и говорили: «Безотцовщина!» Кому нужно такое приданое!..
В колхозе Капа у всех как бельмо на глазу — ленивая из ленивых. Характером неровная: то кричит да словами, как иголками, колет, то маслом тает, то мягкой травкой расстилается. А думает только о нарядах.
Напрасно замолвила за нее, что в саду она может пригодиться. Надо было спровадить куда-нибудь подальше.
Нет, не из-за Капы он. Та бы сразу сказала: «Пойдем расписываться!..» А тут одно сердце страдает, другое не знает. Даже, может быть, не желает знать. И матери вспомнились рассказы о гляденских девушках, которых в начале зимы Вася спас от бурана. Она слышала об этом больше от Шарова, чем от сына. Вася сказал скупо: «Привел в избушку… Переждали девки буран и ушли домой». Только и всего. Неспроста эта скупость на слова.
Однажды поздним вечером, накрывая стол для ужина, Катерина завела разговор о тех девушках. На ее расспросы Вася отвечал, едва сдерживая раздражение, и тем самым выдал половину своей тайны.
— Что же ты не рассказываешь толком? — упрекнула мать. — Девки-то были хорошие?
— Девки везде одинаковые.
— Как их звать?
— Одна Лиза, другая Мотя…
— А третью не запомнил?
— Ну, что ты! На память не обижаюсь.
— Лиза у них звеньевая?
— Нет… — Вася замялся. — Не она…
звеньевая — его любовь.
Мать медленно прошлась по кухне и, остановившись против сына, сидевшего на лавке, посмотрела на залитое румянцем лицо так пристально, что он опустил взгляд.
— У нее кто родители?
— У кого?
— Ты знаешь, про кого я спрашиваю.
Вася хотел сказать: «Не знаю», но не мог произнести этого слова, — он никогда не говорил матери неправды; не подымая глаз, проронил:
— У нее только отец… Трофим Дорогин…
— Вон кто!.. — Помолчав, мать подсела к сыну, тихо положила руку на его плечо. — Послушай, а семья-то у них большая? Сыновья при старике есть?
Она порывалась спросить: «Ты не бросишь меня, не уйдешь к Дорогину примаком? Девка-то, поди, уговаривает тебя переселиться к ним?»
А Вася считал, что думы его может знать только одна Вера и больше никто на свете. Но ей нет до него дела, — у нее жених. Она ждет его… Значит, и говорить не о чем. И догадки строить не надо. Оттого, что он немножко проговорился, в нем пробудилась такая жгучая досада, что, при всем уважении к матери, он не мог сдержаться:
— Все это, мама, зря. Пустые разговоры. И ты не допытывайся. Не спрашивай… — Он убежал в горницу и захлопнул за собой створчатую дверь.
Рука матери, теплая и ласковая, только что лежавшая на его плече, упала на лавку. Катерина Савельевна сокрушенно вздохнула. Ее ли это сын?..
Обычно Катерина, занятая многочисленными хлопотами, не ходила, а бегала по кухне. Чтобы меньше уставали ноги, снимала обувь и оставалась зимой в шерстяных чулках, а летом босая. И сейчас на ней были полосатые теплые чулки, но она сидела неподвижно, и ноги ее стыли от пола, впервые казавшегося холодным.
Материнское сердце — мягкое и отзывчивое. Уже через минуту в душе Катерины Савельевны не осталось никакой обиды — только тревога за сына: неладно складывается у него жизнь.
Она медленно поднялась и направилась в темную горницу.
Двери не скрипнули, тихие шаги глохли в мягких половиках, которыми был застлан пол.
Остановившись недалеко от кровати, где лежал сын, она заговорила необычным для нее, глухим голосом:
— Не сердись, Васятка. Сердце по тебе болит, вот и хотела узнать…
Сын не слышал ее слов. Он думал: «Нехорошо… Все так нехорошо…»
Мать решила, что он задремал, и неслышно вышла из горницы.
Одну половинку двери позабыла закрыть.
В кухне остывал никому не нужный ужин…
Васе было и горько, и стыдно перед матерью, и жаль ее. Она подозревала, что у него есть невеста, и терзалась тем, что не знает ее. Теперь же будет страдать еще оттого, что сын попусту любит ту девушку.
От этой мысли Вася вздрогнул, приподнял, голову и, глядя в пустой угол, спросил:
— Люблю?.. — И, тяжело вздохнув, ответил: — Если бы не любил, так разве бы…
«Во сне разговорился», — подумала мать.
Утром Катерина Савельевна быстрее, чем всегда, деловито носилась по кухне: варила картошку для поросенка, грела пойло для коровы, подметала пол пахучим веником, связанным из мелкой полынки, потом разливала молоко по стеклянным банкам, мыла посуду, подбивала тесто в квашне, крутила мясорубку, готовя фарш для беляшей, которые любил сын.
Вася встал осунувшийся, словно после болезни, но подтянутый и еще более замкнутый. Проходя мимо печи, кинул в огонь горсть измятых листков бумаги. На каждом по две-три строчки… Мать, хотя часто и тревожно просыпалась, даже и не подозревала, что сын, включив свет, много раз принимался за письмо, а написать, видимо, не смог.
Бросив в печь недописанные письма, Вася мысленно говорил себе:
«Я ведь Веру мало знаю. Умная, бойкая, веселая, любит сады — вот и все. А какая она характером? Какие у нее привычки?.. Ее душа для меня — потемки. Нечего, значит, думать о ней…» Но сердцем со всей горькой остротой он понимал, что нет на свете силы, которая помогла бы ему сделать это.
Матери, не глядя на нее, сказал:
— Не обижайся. Больше так не буду… Но ты никогда не спрашивай о ней…
— Давно ты, Васятка, не ездил на охоту. А в тайге сейчас хорошо…
— Некогда охотой баловаться. Завтра поеду в сад. Пора готовиться к весне…
Вместе с Бабкиным в сад приехали девушки. Вооружившись лопатами, они разбежались по сугробу, что преградил вход в избу, и, не переставая болтать и пересмеиваться, отбрасывали снег.
тоже взял лопату, но Капа встала рядом с ним и, озорно оттолкнув мягким плечом, шутливо прикрикнула:
— Не мешайся, бригадир! Без тебя сробим. Твое дело — руководить нами. — Рассмеявшись, добавила: — Силы для этого побереги…
Вася молча отошел, будто и не собирался отбрасывать снег; проложив черту вокруг избы, сказал, что тут надо прокопать борозду для стока воды, и направился к полосе, где была посеяна березка.
— Бригадир-то у нас, девки, сурьезный! — не столь шутливо, сколь обиженно кинула Капа вдогонку. — Ему бы седую бороду подвесить!..
Вернулся он в сумерки.
Девушки готовили ужин. Капа чистила картошку молча. Это было так необычно, что бригадная учетчица Дуня озабоченно спросила ее:
— О Вовке тоскуешь?
— Ну! — шевельнула плечами Капа. — Была охота по такому плюгашу тосковать!
— Что ты говоришь? Он же тебе — родной!
— Не мой теперь — мамкин.
Капа окинула взглядом избу, — слушает ли бригадир? — и продолжала:
— Я не успела к нему привыкнуть, — мамка сразу взяла к себе: вынянчила, выкормила. И сейчас говорит: «Мой сын, ты к нему не касайся».
— Какая у тебя мамка золотая! А другая бы…
— Она вместо меня получает от государства пособие матери-одиночке. А я про Вовку даже и забыла! И мамкой он зовет бабушку, а меня — тетей.
— Тетечка Капочка!.. — рассмеялся Вася.
— Ничего смешного нет. И тебе, бригадир, надо радоваться, что оголец не связал меня по рукам, — могу все лето жить в саду, могу от колхоза торговать на базаре.
В печи горели дрова. Девушки пели частушки. Казалось, все было так же, как в тот зимний вечер. Даже началась пляска под звон заслонки. Капа гулко притопывала каблуками новеньких сапожек, приближаясь к бригадиру. Она по-цыгански так порывисто поводила округлыми плечами из стороны в сторону, что девушки ждали — вот-вот кофточка на ней разлезется по швам. Тесные голенища сапожек тоже могут разорваться на ее крепких ногах. Потоптавшись перед парнем, Капа со всей силой ударила каблуком в половицу и начала отступать к порогу, а широкими жестами мягких рук как бы устилала путь плясуну. Но Вася не двигался с места, смотрел строго и ворчал:
— Не праздник ведь. Ни к чему затеяли…
— Брезгуешь мной? — спросила Капа резко. — Начальника корчишь! Скуку нагоняешь! Ну и сиди со своими строгостями…
Она с наигранной безнадежностью махнула рукой, обняла двух девушек и стала им что-то нашептывать. Остальные молча сидели перед печкой.
Вася чувствовал себя неловко — нарушил веселье. Но что же делать, если ему не весело? Упрекнула Капа зря: нагонять тоску не в его характере. Он умеет плясать не хуже других. В тот зимний вечер под ним гудели половицы!..
Подвинувшись к столу, Вася раскрыл тетрадь с планом весенних работ; успокаиваясь, потер переносицу.
— Не куксись, бригадир, — грубовато посоветовала Капа. — Больше я пяткой не топну, пальчиком не шевельну. Буду ходить на цыпочках…
Она повернулась и с кошачьей легкостью прошлась по избе.
— Вот построим бригадный дом — пляшите хоть до упаду, — сказал Бабкин, не отрывая глаз от тетради.
— А ты даже не заглянешь к нам в общежитие? — спросила Капа, а потом насмешливо всплеснула руками. — Какое у тебя сердце ледяное! Девушек забываешь!..
Поблескивая черными, как переспелая черемуха, маленькими для ее круглого лица глазами, она продолжала:
— Что-то я не верю твоим словам. Ты не такой. Ты только притворяешься строгим. И не зря ты ездил в Гляден Новый год встречать! Присушила там тебя какая-то настырная, вот и обегаешь своих деревенских. Парни слушают старые сказки: в чужой деревне девки лучше! — Она расхохоталась. — А издалека даже верблюдица — красавица.
Вася насупился. Балагурить ему не хотелось. Капа подошла и, дурашливо примостившись, объявила:
— Девчонки! Он с лица переменился! Я не в бровь, а в глаз!
— Хватит, Капка, зубы мыть!
— Помолчала бы маленько.
— В самом деле, Капитолина, дала бы языку передышку, — попросил Вася. — Говорят, молчание — золото.
— Хочешь, чтобы я разбогатела? — У Капы от смеха заколыхалась грудь. — Ладно, попробую. — Повернувшись к девушкам, она притопнула каблуком: — Девки, тихо! Ш-ш-шш-ш… Как тараканы — по щелям!
Вася захлопнул тетрадь и вышел из избы.
К концу марта рухнули зимние дороги, и в полдень ни конному, ни пешему нельзя было двинуться за околицу: что ни шаг, то по колено в мокрый снег. Все низинки заполнились вешней водой. Вася недовольно посматривал на дряблый снег: транспортная бригада не успела привезти лес. Опять сад останется без бригадного дома. Опять все лето девушкам придется ютиться в тесной избе, на чердаке да под сараем. А ведь людей прибавилось. Где их размещать? Неужели- ставить шалаши?..
Но в глубокую ночную пору холодный ветер так сковывал снег, что крепкая корка звенела под ногами, как стекло. По такому насту можно было ехать даже без дороги…
Перед рассветом Вася услышал резкий стук.
— Эй, засони! — крикнул кто-то за дверью. — Подымайтесь!
Девушки всполошенно повскакивали. Вася, откинув крючок, широко распахнул двери и увидел перед собой усы Грохотова, обмерзшие ледяными сосульками и оттого блеснувшие при луне зеленоватым отливом.
Опираясь на палку, Кузьма Венедиктович пригнулся, заглянул в темную избу и спросил:
— Перепугал небось? А переполошил я вас не зря. Послухайте! — Он повернулся лицом к полю и, сдвинув папаху, прислушался первым. Там необычно, как бы с легким присвистом, скрипел снег под многими десятками полозьев. — Чистая музыка! Всех лошадей впрягли — вот какая забота о вас! Говори, бригадир, куда сваливать лес. И девки пусть выходят помогать.
Пока Вася одевался, лошади показались у ворот сада. Место для постройки бригадного дома было давно выбрано и очищено от снега, и возчики сами увидели, где надо сваливать прямые, звонкие сосновые бревна. Девушки, орудуя стягами, под командой Кузьмы Венедиктовича откатывали бревна в штабеля.
На востоке побледнело небо. Снег из голубого превращался в розовый. Возчикам нужно было возвратиться в село раньше, чем солнце успеет снова размягчить наст, и они, повертывая лошадей с пустыми санями, спешили скрыться за лесной опушкой. Когда рассвело, в саду из приезжих остались только плотники да Кузьма Грохотов.
тебе — в помощники! — объявил он бригадиру. — Примешь?
Вася обрадовался — заботы о постройке дома отпадут от него.
К середине дня плотники положили в стены первые бревна. Грохотов похаживал с топором и требовал:
— Подвиньте чуток это бревно. Так, так… Здесь подтешите…
Девушки расстилали мох. Капа, окидывая взглядом всю постройку, удивлялась:
— Ой, какие будут комнаты! Да и много их! Куда нам столько? Бригадир, растолкуй.
Бабкина радовало, что скоро бригада переберется в просторный дом.
— Здесь встанет стол учетчицы. Рядом — спальня для женщин…
— Ты покажи, где для парней, — дурашливо приставала Капа.
За ними шумной стайкой двинулись девушки.
— Не липни, Капка, ко всякому слову. Не мешай.
— Там — кухня, — продолжал рассказывать Вася. — Слева — сушилка для одежды, справа — столовая. Возле нее — красный уголок…
— Для свиданий? — спросила Капа, стараясь казаться серьезной, но не сдержалась и захохотала; притопнув ногой, кликнула; — Девки, сюда! Поглядите — тут можно наплясаться досыта!
Плотники, позабыв о работе, тоже балагурили. Грохотов кашлянул. Девушки умолкли. Старика все уважали, и никто не вступил с ним в пререкание. Капа, схватив мох в охапку, пошла опять расстилать его по бревнам.
Рано утром Вася показал своим помощницам, как резать черенки с тополей, а сам отправился на межу колхозных земель, где его бригаде предстояло в мае посадить лесную полосу. Поля выглядели пестрыми. В едва заметных ложбинках еще лежал снег, а на бугорках уже чернели пласты осенней вспашки. Слева зеленой стеной стоял бор. На опушке, в березовых зарослях, хохотали куропаты, заметные на снегу только по коричневым шалям, которые весна уже успела накинуть на их тонкие шеи. Вот один показался на сугробе и, отманивая человека, побежал в сторону поля. Вася, хотя и был без ружья, уступил охотничьей страсти и пошел за ним. Куропат вспорхнул, и в голубом просторе засияли белые крылья. Сначала он растревоженно ругался, а отлетев подальше — залился громким хохотом. Казалось, по чистому небу летел комок снега, смеясь над бойким ветром и теплым солнцем. Вдруг он, словно сраженный солнечным лучом, упал в борозду и как бы растаял в ней. Нo через минуту показался на черном гребне пласта и опять побежал впереди человека.
— Кому ты сейчас нужен, веснушчатый женатик! — громко рассмеялся Вася над нехитрой уловкой куропата. — И жену твою никто не потревожит. Пусть сидит на гнезде… — Он повернулся и опять пошел возле бора.
Куропат, обрадованный успехом своей уловки, снова взметнулся в воздух и, заливаясь насмешливым хохотом, полетел к своей подруге.
«Хорошая пора!» — подумал Вася. Он вышел на межу; опираясь рукой на столбик, посмотрел на ровные, как пол, безлюдные поля соседнего колхоза. Там не было ни одного кустика, и ветер вольно гудел над голой землей; расшибаясь о грудь Васи, посвистывал возле ушей, играл прядью волос, выбившейся из-под мягкой нарядной шапки, сшитой из шкурок колонков, добытых им в эту зиму.
Далеко за соседними полями лежали, невидимые отсюда, земли «Колоса Октября», а еще дальше, за голубой, весенней дымкой, — Гляден. Этим утром оттуда могли выйти девушки с лопатами на плечах — задерживать талые воды… Если пройти навстречу километров десяток, можно издалека узнать знакомую тоненькую гибкую фигуру…
И опять вспомнились Васе те вьюжные дни и вечера, вихревая пляска, посев березки, короткий разговор с девушкой. У нее нет таких залихватски грубых слов, какие любит Кондрашова. Самые простые слова у Веры — как песня. С нею, наверно, всегда хорошо, легко, весело. О чем ни заговорит — заслушаешься!..
«Может, все-таки написать ей?» Но тотчас же, словно не он сам, а кто-то другой, более благоразумный, холодно возразил:
«А зачем писать? Чтобы она там посмеялась со своими подружками?.. Сожмет в руке письмо и расхохочется: «Домовой-то помешался!..»
«Но что же делать?.. Ее не забудешь…»
Он сорвал шапку с головы и резко махнул ею от лица до колен.
— Вот еще выискалась незабудка!..
Эти раздраженные слова не избавили от раздумья. Вася стоял с непокрытой головой, позволяя ветру забавляться прядями волос, и вполголоса повторял слова из песни:
— Незабудочка-цветочек… Подходит: по глазам она такая…
Ему понравилось, что и он придумал для Веры прозвище.
«Сегодня же напишу ей большое письмо. Может, ответит…»
За спиной, где-то совсем близко, послышались торопливые удары копыт о мерзлую землю. Обернувшись, Вася увидел, что к нему подъезжают двое на верховых лошадях. Одним оказался Шаров, одетый в шинель и офицерскую фуражку, другим — Герасим Матвеевич Кондрашов, бригадир первой полевой бригады, маленький, с морщинистым и таким смуглым лицом, что оно казалось закопченным. Подстриженные, когда-то густо-черные, а теперь местами поседевшие, усы Герасима были так прокурены, что выглядели пегими. На нем был старый дубленый полушубок — весь в заплатах, на голове — заячья ушанка с черной тулейкой.
Вася, застигнутый врасплох, стоял перед ними с шапкой в руках.
— Ну, что ты, парень, тут остолбенел? — усмехнулся Кондрашов. — Молитвы, бормотал?
— Наверно, заучивал, — вступился за Васю Шаров.
— Это для чего же стихи — в поле? — продолжал смеяться старый бригадир. — Чтобы после черешки в земле отрастали дружнее?
— Надо говорить — черенки, — поправил Вася. — А молитвы, может, вам нужны?
— Обхожусь без них. Даже перезабыл все. «Отче наш» и то не помню. Мне агротехника помогает лучше родной матери! А вот как ты поведешь свое дело — это бабушка надвое сказала. Поглядим.
Кондрашов невзлюбил молодого бригадира с тех пор, как Вася отказался послушаться его совета. А совет был простой: «Хоть парень ты рисковый, а не берись за весеннюю посадку лесной полосы. Отложи на осень. Заяви председателю, что не подготовился». Герасим Матвеевич говорил так потому, что жалел ту длинную ленту земли, которую было решено «отхватить» у него под лесные посадки. Земля-то больно хорошая — черный пар, приготовленный под пшеницу!.. Но Вася, не дослушав, сказал, что для него майский день дороже осенней недели.
Сейчас Вася настороженно смотрел на Шарова. Зачем они приехали вдвоем? Не удалось ли Кондрашову склонить председателя на свою сторону?
Павел Прохорович спешился и подошел, разминая ноги.
— Мы надеялись застать тебя в саду, но опоздали. Кузьма Венедиктович сказал: на разведку ты отправился.
Только теперь Вася заметил, что держал шапку в руке; кинув ее на голову, сказал, что у отца была привычка — сначала самому посмотреть землю, все распланировать и только после того вести людей на работу.
Кондрашов мешковато свалился с коня, насмешливо спросил:
— И чего ты вырядился в богатую шапку, будто на свадьбу собрался?
— Неужели щеголять, как вы, в рваном малахае? Не шапка, а воронье гнездо!
— В девичьей стае петухом похаживаешь, а жениться не можешь.
— Это не ваша забота!
— Можно бы и прислушаться. Земля, деды сказывали, нарядных да форсистых не любит. Верно! Я помню, лен сеяли без штанов, а репу — с хомутом на шее. Кидает голоногий мужичок семена, а сам знай нашептывает: «Вырасти, ленок, мне, бедному, на порты!..» Вот была «агротехника»!
Они шли вдоль межи.
Шаров с Бабкиным делали по одному шагу, коротконогий Кондрашов — по два.
— Как только закончат здесь прибивку влаги, — говорил Павел Прохорович садоводу, — сразу отмеривай себе ленту и ставь колышки. С посадкой не зевай. Сосед-то у тебя — орел. Проспишь — он засеет пшеницей!
— Мой план — главнее всего! — сказал Кондрашов. — Лесные посадки район с нас не спрашивает.
— Мы сами с себя спрашиваем, — заметил Шаров.
— За недосев пшеницы не поздоровится.
— Ты перекроешь план в другом поле. Я надеюсь.
— Греха не будет, если с лесом повременим, — продолжал Кондрашов с возраставшей настойчивостью. — Ты, Павел Прохорович, подсчитай, сколько мы тут урожая снимем!
— Пятилетний план для нас — закон. Никаких отступлений! — предупредил Шаров. — Весной посадим — первую полосу, осенью — вторую… И в конце пятилетки богатый урожай будет постоянным. Да ты вот возьми хоть сад. Если бы Филимон Иванович не вырастил заставу из тополей — мы бы с тобой не видали яблок.
Васе было приятно, что отца вспоминают добрым словом. А ведь первые годы вот так же старики жалели землю, отведенную под сад. Отец рассказывал — на собрании шумели: «Лучше на той земле посеять огурцы — дело знакомое». «Овощи дадут колхозу деньги, а сад — пустая затея…» Через несколько лет «затея» обернулась полумиллионным доходом. Вот и эта новая «затея» покажет себя — прибавит хлеба!
Шаров остановился и провел рукой воображаемую черту:
— Здесь встанут тополя. — Два раза широко шагнул по-журавлиному длинными ногами и снова как бы провел черту. — Здесь — тоже тополя. Между ними — желтая акация. Тут еще тополя. Вот так, строчка за строчкой.
— А какому звену поручить посадки?
— Ты — бригадир, тебе виднее.
— Так и быть, дам тебе добрый совет: ставь мою сестру Капу, — сказал Кондрашов. — На ферме она пришлась не ко двору. А ты насчет ее работы не сомневайся, только сумей проявить подход. Похваливай почаще — будет работать, как миленькая!
— Действуй смелее, — посоветовал Васе председатель. — Я тебе скажу, людей надо проверять и воспитывать на трудных поручениях.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Отгремели ручьи. Растаял снег в саду. Только возле защитных лесных полос он все еще лежал сугробами.
Приближался праздник весны. Так Дорогин называл дни, когда расцветали яблони. И старик готовился к встрече праздника. С утра до вечера ходил от дерева к дереву, щупал прошлогодние побеги — хорошо ли перезимовали? — присматривался к набухающим цветочным почкам, намечал ранетки для искусственного опыления. Деревья-отцы были выделены еще осенью. Среди них — яблони-южанки, которые расцветали раньше ранеток и нередко попадали под заморозки. В иной год бутоны погибали, не успев раскрыться. Садовод не мог собрать пыльцы. Нынче он еще среди зимы позаботился об этих стланцах: поверх снега раскинул камышовые маты. Сейчас они сияли под солнцем золотыми квадратами. Дорогин шел туда. Под ногами мягко крошились комья земли, перекопанной поздней осенью. Ветерок разносил приятный аромат клейких почек тополя.
Под матами сохранились снежные бугры. Снег продлил нежным деревьям спокойный зимний отдых. Теперь пора будить их. Освободившись от покрова, они торопливо наполнят почки соками земли и подоспеют с пыльцой ко времени.
Идя вокруг одного из бугров, садовод сдергивал маты. Под лучами солнца сиял зернистый снег. Крупинки его превращались в радужные капли, с бугра во все стороны текли светлые ручейки.
Присматриваясь к каждой яблоне, Дорогин прошел по всем кварталам сада, и ему стало ясно, где и что он будет делать этой весной.
Ночи становились теплее и теплее. Вот уже лопнули яблоневые почки, показались светло-зеленые трубочки будущих листьев и едва заметные, как булавочные головки, зародыши бутонов.
Утихали весенние ветры. Постепенно воздух настаивался на пробудившихся травах, на ранних луговых цветах.
По вечерам Трофим Тимофеевич озабоченно прислушивался к голосам птиц, словно тревожился за старых знакомых — не запоздали бы дальние путешественницы по дороге в родные края.
Однажды в сумерки он услышал за оградой сада такой пронзительный свист, что человеку, незнакомому с птичьим миром, могло показаться — озорной мальчуган гонит стадо коров, вот-вот щелкнет длинным пастушьим кнутом. Через минуту свист повторился, и Дорогин одобрительно кинул в темноту:
— Молодец, погоныш! Свое дело исполняешь — отсталых поторапливаешь!
Трофим Тимофеевич знал, что с секунды на секунду подадут голоса птицы, которых пригнал погоныш. И действительно, они не заставили себя ждать. Сначала послышался тонкий голосок, похожий на легкий всплеск волны:
— Пить, полоть! Пить, полоть!..
— Пей, перепелочка, пей, с дороги жажду утоляй, — ответил Трофим Тимофеевич. — А полоть — наша забота. Мы про то помним.
Затем с ближнего острова донесся скрипучий крик коростеля. Ему отозвался такой же крикливый сосед, и они, подзадоривая друг друга, завели свою бесконечную перекличку.
Дорогин, словно дирижер, взмахнул рукой:
— Дергай, ребята, дергай!..
И коростели «дергали» до рассвета.
А с восходом солнца в густых зарослях у подножия сопки весело запосвистывала золотистая иволга. Теперь все друзья были в сборе, и праздник весны мог начинаться. Иволга на раскаленных крылышках принесла тепло, — холодным утренникам пришел конец.
Трофим Тимофеевич принес мешочки из белой марля и надел на облюбованные ветви ранеток. Пусть поутру расцветает сад, пусть кружатся пчелы — они не смогут попасть на оберегаемые цветки. Теперь дело. — за пыльцой. Скоро откроются бутоны на стланцах, что зимовали под снежными сугробами, и тогда — за работу. Будут, будут у него новые гибриды! Выносливые деревья поднимутся в полный рост и дадут такие яблоки, которые можно будет хранить до весны.
Тихое солнечное утро. Ни один лист не шелохнется.
Еще в комнате через открытое окно Трофим Тимофеевич услышал, что где-то рядом гудят пчелы, будто вьется рой в поисках нового жилья.
Под окном стояла яблоня, белая от цветов. Это она пробудила в пчелах редкостный трудовой азарт. Перелетая с цветка на цветок, маленькие работницы сновали во всех направлениях, и было удивительно, как они не сталкивались в воздухе.
Для искусственного опыления все припасено заранее. Но придут ли его помощники? Вчера Фекла Скрипунова сказала, что Егорша обязательно прибежит, а Юра, ясное дело, от дружка не отстанет. Она тут же похвалилась:
— Уж мой-то внучок такой работящий, такой хлопотун, что сердце не нарадуется! — И предупредила: — Ты пиши ребятам трудодни по совести, не забижай.
Не беспокойся, Силантьевна, — сказал садовод. — Опыление — такая работа, что каждый цветок в книгу вписывается.
— Вижу — куда-то вписываешь, а трудодни, сказывают, нейдут. — Она понизила голос до шепота и потянулась губами к уху Трофима Тимофеевича — Запиши, будто ребята расшпиливали стланцы. Мне учетчица подсказала, никто не дознается.
— Этого никогда не будет, — посторонился от нее Дорогин. — Молодым лгать вредно, старым непотребно. А в правде счет не теряется!
Ни с председателем, ни с бухгалтером садовод пока что не говорил о своих юных помощниках, — знал, что, не дослушав до конца, начнут упрекать: «Сам себе лишнюю маету придумываешь, да еще ребят собираешься впутать…» Лучше всего поставить контору перед свершившимся фактом.
От сторожки через весь обширный сад, деля его на две половины, пролегла тенистая главная аллея. Там, переплетаясь ветвями, густо росли клены, уже богато одетые лопушистой листвой. Справа и слева — небольшие кварталы, защищенные с трех сторон зарослями желтой акации. Идя по аллее, Дорогин заглядывал то в один, то в другой квартал. Вот прямые ряды ранеток. Для постороннего глаза все деревья походят друг на друга, как братья-близнецы, которых различает только родная мать. Для него все они — разные: у одного дерева ветви никнут, у другого — устремляются ввысь, у третьего — раскидываются в стороны. У каждого — свое сортовое название. И цветы у них разные: на одной яблоньке — порозовее, на другой — побелее. Но все они походят на легкие облака. Кажется, сейчас всколыхнутся и поплывут в голубое поднебесье…
— Деда!.. — донесся знакомый детский голос.
Трофим Тимофеевич оглянулся. По аллее, запрокинув голову, бежал мальчуган в темно-синих трусиках, бурый от загара. Его догоняли два приятеля — Егорша и Юра. Передовым был Витюшка. От радости он пронзительно взвизгивал и кричал:
— Мой деда!.. Оранжевый!.. Золотой!..
Подбежав, подпрыгнул и крепко обнял старика возле пояса:
— Здравствуй!..
Дорогин приподнял внука и поцеловал в щеку.
— Ты откуда взялся? С кем приехал? Как дома? Как в школе?..
Витюшка рассказывал быстро, захлебываясь радостью. До города ехал с маминым знакомым. Оттуда отправили на попутной машине. А он, Витюшка, перешел в третий класс. К деду он — на все лето.
Это хорошо.
Но в сердце нежданно вошла новая заноза: «мамин знакомый». Кто такой? Спрашивать не стал. Чего доброго, еще мальчуган насторожится, задумается прежде времени: зачем этот знакомый?.. Какой-нибудь противный дядька… Неужели Марфа перестала ждать? Неужели перевелись у нас некрасовские женщины? Не может этого быть. Не такие мы люди. С крепкими сердцами, с долгой памятью, с верной любовью. А любовь и надежда — сестры. Нельзя жить без надежды. И Гришенька объявится. А ежели нет его… все равно пробьется весточка о нем к родному сердцу…
Витюшка подпрыгивал и дергал деда за рукав. Старик, очнувшись от раздумья, положил руку на его плечо.
— Ну, пойдем чай пить. Большой ты вытянулся!.. Пойдем. И вы, ребята, тоже…
— Не-е, — мотнул головой Витюшка. — Не хочу. Кузьминична оладьями кормила.
— Мы, дядя Трофим, помогать пришли! — заявил Егорша.
— Яблони опылять! — добавил Юра.
— Добро! Добро! Пойдемте, ребятушки!
Старик повел их в тот квартал, где яблони перезимовали под буграми снега. Они глянули туда и на минуту остановились, словно боясь вспугнуть розоватые облака, отдыхавшие на земле, знать, не первый час.
Ребята бросились к ближней яблоне, припали к ее веткам, нюхали и рассматривали цветы:
— Егорка, гляди! Вот тычинки!
— Без тебя знаю…
Трофим Тимофеевич подал им пинцеты и показал, как вырывать эти усики, золотистые от пыльцы. Ребята притихли, занятые важным поручением. Не каждому школьнику доверяют такую работу!
Всю вторую половину дня они играли на берегу реки. Вечером долго сидели у костра. Пили чай. Ели печеную картошку. Витюшка обжигался: уж очень она вкусная! Такая бывает только в саду у деда!
Рано утром они начали опыление. Поднявшись на лесенки возле Ранетки пурпуровой, которой предстояло стать матерью новых гибридов, мальчики снимали марлевые мешочки с веток. Трофим Тимофеевич, стоя на земле, был на голову выше своих помощников. Он останавливал то одного, то другого:
— Погоди, бережливее раскрывай бутон. Не мни лепестки. Вот так, левой рукой. Двумя пальцами. Так, так…
Теперь правой наноси пыльцу. Осторожно, осторожно. Цветок живой. Не делай ему больно. Поранишь пестик — все завянет попусту.
У мальчуганов не хватало терпения. Они ерзали на лесенках. Им хотелось все делать быстро: опылить одну, две, три сотни цветков. Даже тысячу! А то и больше! Но Трофим Тимофеевич ворчал:
— Потише, ребятки. Потише… Юра, не роняй пыльцу!..
А что ему, Юре, делать, если она такая мелкая и рассыпается сама? Он еще наберет. Нехорошо, конечно, что пальцы выпачкал, но иначе у него не получается. А как Егорша? Мальчики глянули на друга и расхохотались: у того весь нос был желтым от пыльцы!
— Эх, вы, замарашки! Торопливы — небережливы! — упрекал старик. И все-таки был доволен, что у него есть помощники: ему оставалось только надевать марлевые мешочки да на деревянных бирках писать имена деревьев-матерей и деревьев-отцов.
Ребята не умолкали:
— Дядя Трофим!.. А, дядя Трофим!.. Апортом опылили — какие яблоки будут!
— Большущие? С ваш кулак? Ага?
— Те же ранетки, — ответил за деда неугомонный Витюшка.
— Они и без такого опыления растут, — разочарованно махнул рукой Юра. — Из-за чего стараемся?
— Из-за семян, ребятки. Семена посеем — новые яблоньки вырастим. Вот они-то и дадут нам еще невиданные плоды.
— А как будут расти? Возле земли поползут, или кверху поднимутся?
— Я знаю. Знаю! — закричал Егорша. — Дядя Трофим положил яблони на землю, от зимы сберег. А теперь хочет на ноги поставить. Не те, а другие, новые, здешние. И чтобы никаких морозов не боялись! И чтобы вот такие яблоки росли! — Он потряс руками так, что казалось, держал большой плод, и стал тормошить старика. — Правда, дядя Трофим? Скажите — правда?..
Неподалеку засвистела иволга. Егорша, позабыв обо всем, спрыгнул с лесенки и побежал туда. Юра — за ним.
Витюшка крикнул, чтобы они не смели пугать птицу, но, не выдержав, сам бросился вдогонку.
— Эх, помощники! — покачал головой старик. — Упорхнули — глазом не моргнули!
Медленно колыхались ветки, на цветы которых ребята только что наносили пыльцу, но какие опылены, какие нет — это неизвестно, а пчелы вьются и гудят, того и гляди, что занесут пыльцу неведомо откуда и спутают все планы.
Дорогин поймал одну ветку, надел на нее марлевый мешочек и, обходя яблоню, направился к другой.
Его настиг чем-то растревоженный и, словно у селезня, сиплый голос:
— A-а, вон ты где! К цветочкам прилип!
Дорогин знал, это — голос бухгалтера Облучкова, но, боясь потерять ветку, не оглянулся; поднявшись на ступеньку лесенки и надевая мешочек, ответил через плечо:
— Пчел опережаю.
Закончив работу, он повернулся к посетителю. Перед ним стоял низенький человек, туго опоясанный широким ремнем, как бочонок железным обручем. Круглое, свежевыбритое лицо лоснилось, на голове лежала приплюснутая, похожая на блин, парусиновая кепка. На согнутой левой руке покачивалась большая корзина.
— Как здоровье? — спросил Облучков.
— Лучше всех!
— Везде опять понавешал мешочков, словно у тебя тут опытная станция!
— Подымай выше — филиал ботанического сада! На меньшем, однако, не помирюсь, — шутливо отозвался садовод.
— Иду я сейчас по саду, — продолжал Облучков, — смотрю на беленькие мешочки и думаю: «Сколько ему лет?»
— Саду? Меньше, чем мне.
— Я как раз про тебя толкую. В твоем возрасте старики на печках лежат.
— Меня покамест кровь греет.
— Ну и работал бы по-стариковски. Сад промышленный, товарный. Твое дело — давать яблоки, ягоды, ковать колхозу деньги. Зачем тебе тратить силы на какие- то фокусы-покусы? Да и волненья меньше. Для здоровья лучше. Я по себе сужу…
— Конечно, здоровьем дорожить — дольше жить. Так люди говорят, — заметил Дорогин, прищурившись. — Но, на мой характер, скучно это, да и растолстеть боюсь, — у меня ремень узенький, чего доброго лопнет.
— Какой ты колючий!
— А ты заметь, гладкие деревья — озорникам на радость. На островах черемуха стоит обломанная, а боярышник никто пальцем не трогает.
Качнув корзину, Облучков сказал:
— Я за помидорной рассадой. — Постучал кулаком по корзине, и она закачалась еще сильнее. — Люблю помидорчики с луком!..
Дорогин не поддержал разговора.
Облучков передал устное распоряжение председателя — всей садоводческой бригаде отправляться на помощь огородникам: высаживать помидоры.
— Завтра поможем, — пообещал старик.
— А я говорю — перебрасывай народ сейчас, — настаивал бухгалтер, глядя снизу вверх на садовода.
—меня — на все план, — упорствовал Трофим Тимофеевич. — Я сам не люблю метаться и бригаду не дергаю.
— План-то твой — на выдумки время загублять. — Облучков, казалось, не подбежал, а подкатился к яблоне и, подпрыгнув, тронул белый мешочек на нижней ветке. — От этих твоих затей в кассу колхоза не поступает ни гроша.
— А ты все на гроши меряешь. О будущем подумай, — ответил садовод.
— Про будущее мы с Сергеем Макаровичем без тебя знаем. А ты о сегодняшнем позаботься — давай больше продукции, чтобы колхозники жили богато. — Облучков кончиком языка провел по губам. — Чтобы у всех было что выпить и чем закусить.
— Только-то?! Даже слушать тошно.
Старик спустился с лесенки и пошел за дерево.
Из соседнего квартала поднялась иволга и промелькнула над головой, быстрая, как молния. Тотчас же, прорвавшись сквозь густую защитную стенку желтой акации, выбежал Егорша и, едва не столкнувшись с Дорогиным, — остановился. Следом бежали Юра и Витюшка.
— Примечай, куда сядет… Примечай…
— Улетела далеко, — разочарованно ответил друг. — На остров.
Склонившись к ним, Трофим Тимофеевич вполголоса доверительно сообщил:
— Я знаю, где она гнездо вьет.
— Покажи, деда!..
— Дядя Трофим! — Ребята подпрыгнули. — Покажи!..
— С уговором, ежели зорить не будете. — Старик погрозил пальцем, — Вечером покажу, когда закончим работу.
— Мы сейчас сделаем… Все, что надо, опылим! — похвалились мальчуганы и побежали к своим лесенкам.
Облучков, сердито переставляя короткие ножки, настиг садовода и придирчиво спросил:
— А эти воробьи чего тут порхают? В поле гони — на прополку.
Трофим Тимофеевич подумал о трудоднях Егорши и Юры. Теперь заупрямится норовистый бухгалтер. Другие с ним все улаживают — в гости позовут и чокнутся за что им надо, а ему, Дорогину, такой гость — поперек сердца. Оттого всякий раз в разговоре с ним слова оборачиваются в колючки… Ну что же, придется отдать свои трудодни...
Ребятам сказал, что лесенки пора переносить в соседний квартал сада, а сам понес туда пробирки с пыльцой.
Облучков, потрясая корзиной, забежал вперед него:
— Мне полсотни корешков.
— Ни одного, — грубовато отрезал старик. — Выполнят огородники план посадки, тогда — милости просим.
— Ты думаешь, я с голыми руками явился? Не первый год знаю твой норов. — Облучков приподнялся на носки сапог, чтобы быть вровень хотя бы с бородой садовода, и похлопал по карману своей гимнастерки. — Вот здесь директива! Отпускать сам пойдешь или распоряжение дашь?
Дорогин сдвинул широкие косматые брови.
— В той бумажке написано, что такому-то гражданину отпустить до посадки колхозного огорода? Не написано? Вот беда твоя! Говорить нам больше не о чем. А усватывать меня бесполезно. Я сказал — отрезал. И самому Забалуеву повторю: колхоз на порядке держится!
Высоко в небе плыло жаркое майское солнышко. Раскаляясь возле горячей земли, воздух вздрагивал то в одном краю необъятного поля, то в другом. Время от времени возникали светлые струи, раздавались вширь и, подобно весенней снеговой воде, заполняли едва заметные ложбинки и впадины.
Вера, повязанная голубой косынкой, стояла на доске позади сеялки и, придерживаясь за ящик с семенами, изредка посматривала вдаль.
Трактор, с тремя сеялками на прицепе, поблескивая стальными гусеницами, двигался к миражному озеру, на берегах которого колыхались густые заросли камыша. А слева, там, где была межа, заросшая высоким бурьяном, вздымалась легкая, как бы прозрачная, стена леса. Но с каждой секундой озеро, вздрагивая, отодвигалось от наступавшей на него машины, и лес, сопутствуя воде, тоже перемещался все дальше и дальше…
Земля пересохла, и железные кольца, волочившиеся позади острых дисков, взбивали клубящуюся пыль. Вера в душе упрекала бригадира: «Затянул посев конопли!» Заменив прицепщиков, девушки спешили засеять большую полосу.
В полдень над вагончиком тракторной бригады взвился кумачовый флажок — сигнал на обед, но тракторист остановил машину только тогда, когда увидел, что к ним подъезжает повариха в белом переднике и в белой косынке.
Спрыгнув на землю, она расстелила на телеге голубую клеенку, расставила посуду и встретила посевщиков с полотенцем и мылом.
Все хлебали горячие щи. Повариха посматривала на миски и спрашивала, кому добавить черпачок. Вдруг она, вспомнив что-то важное, всплеснула руками:
— Память дырявая, как решето!.. Манька-почтальонша на велосипеде приезжала… Наверно, радость привезла…
Девушки метнулись к ней: кому? от кого?
Моргнув Вере, — дескать, я-то все знаю, — повариха достала из кармана письмо и, словно голубя, который мог выпорхнуть и улететь, передала девушке из рук в руки.
— Бери без выкупа. А в другой раз плясать заставлю…
— Она не парень, — заступился тракторист. — Это нашему брату положено за письма отплясывать.
— Ничего, запляшет, как миленькая! Не каждой девушке письма голубками летят. Мне бы кто написал, так я бы до упаду наплясалась. Право слово!
— А я вот не стану. Не дождетесь.
— От Сеньки весточка? — шепотом спросила Мотя.
— Конечно…
Но, глянув на обратный адрес, Вера отшатнулась от подруг, торопливыми рывками вскрыла конверт. Приметный почерк: угловатые буквы. В середине страницы частушка. В глаза бросились начальные и заключительные слова «Незабудочка-цветочек… Не забуду я тебя».
Подруги уже окружили ее, пытались заглянуть через плечи. Она успела спрятать письмо в конверт, согнула его вдвое и сунула в кармашек юбки.
— От Домового?.. От трехпалого?.. — приставали девушки.
— Я сказала, от кого… И не привязывайтесь…
— Ну-ну, Сенькино ты дала бы прочитать.
— А раскраснелась-то как! Дай хоть на адресок взглянуть… — Мотя попробовала достать письмо, но Вера шлепнула ее по руке и, повернувшись, убежала к своей сеялке.
Приподняв крышку ящика, разравнивала семена. С ресниц мелкими каплями посыпались слезы. Мотя подошла, встала рядом и обняла одной рукой.
— Перестань… Из-за чего ты плачешь?
— Сама не знаю…
— Не тревожься. От Сеньки придет письмо.
— Была нужда тревожиться.
— Может, ты по Васильку тоскуешь?
— Замолчи! — Вера оттолкнула подругу. — Не приставай… Я сказала: сама не знаю.
У нее вмиг высохли слезы. А лицо оставалось красным, как раскаленная стенка жестяной печки.
Снова загудел трактор. Шевельнулись сеялки. Девушки заняли свои места. Все молчали, чувствуя себя виноватыми.
Вера стояла на приступочке рассеянная, почти не следила за работой машины. Время от времени бросала взгляд вдаль, на миражные озера, и ей вспомнился далекий зимний день.
…Она училась в седьмом классе. Сема уже был высоким, круглолицым парнем. При каждой встрече с ним почему-то замирало сердце. В последний вечер масленицы, по древнему обычаю, на косом спуске к реке жгли солому. Мимо огня быстрее ветра проносились на санках парни с девушками, исчезали в морозной мгле где-то на середине реки. У Семы были хорошие санки с намороженным на полозьях льдом. Он лихо пролетал возле самого костра, заставляя испуганное пламя шарахаться в сторону. Теплый дымок обдавал лицо и сразу же оставался далеко позади. Санки мчались с такой быстротой, что у нее захватывало дыхание и голова невольно клонилась к плечу парня. Он цепко поддерживал сильными руками. Но где-то возле прибрежного ухаба, позабыв обо всем, повернулся и поцеловал. Этот первый, вороватый поцелуй был столь неожиданным, что она по-девчоночьи вскрикнула и оттолкнулась от озорника. Санки, сорвавшись с дороги, опрокинулись. Она упала на спину, а Семка возле нее зарылся головой в мягкий снег. Поднявшись первым, молодцевато отряхнулся и подал руки.
— Не ушиблась?
Она шлепнула его, вскочила и, не позволив обмести варежкой снег со спины, побежала от него на гору.
Дома отец, глянув на нее, помрачнел:
— Где шубу располоснула? Вертоголовая! Смотри, девка! Допрыгаешься!..
Чего же ей смотреть? Отец ее любит: поворчит да перестанет. Но если узнает, что она каталась с сыном Забалуева, тогда ей попадет…
А вот — другой день. По-весеннему пригревало солнышко. Они с Семой сидели на высоком берегу. Она молча слушала его гармошку и думала: «Больше никто не умеет так играть!..» По вечерам любила, вместе с девушками, ходить серединой улицы, рядом с гармонистом; любила петь короткие припевки, плясать в кругу подруг. А тут, на берегу реки, он забавлял ее одну. Впервые в жизни!
Знала — он гулял с другими девушками. Бывал у брошенок. А сейчас всех позабыл. Ради нее! Вечера и праздники они проводили вместе. Сема клялся, что любит. Ее одну! И привязан к ней на всю жизнь.
Смотрели на реку. Под обрывом широкой лентой вспучивался лед, потом стал дробиться на большие куски, бирюзовые в разломах, и с шумом двинулся к крутому повороту, где начинался перекат. Река заиграла, взбудораженная весной.
Положив гармошку, Сема взял пальцы Веры и долго держал в своих больших руках. Она не подымала на него глаз; чувствовала, сердце бьется часто-часто.
Третий день… Серый и холодный, пронизанный мелким, как пыль, осенним дождем. Провожали парней в армию. Призывники, вперемежку со своими близкими, шли к райвоенкомату. Вера, тайком от отца, тоже приехала в город проводить Сему: пусть все видят и знают… Сема играл на гармошке. А Вера, идя рядом с ним, думала: «Вернулся бы живой-здоровый…» В городском саду Сема закинул гармошку за спину, и они, сойдя с шумной аллеи, остановились под кленом. Ей, сжавшейся от грусти, хотелось услышать от него:
Ведь вчера дважды прочла ему это стихотворение, сложенное как бы к их разлуке. Неужели Сема с похмелья забыл такие строки? А в ее сердце слова запали навсегда.
Клен, встряхнувшись от ветра, уронил ей на лицо холодные капли.
Она, опустив голову, медленно провела по щекам озябшими пальцами.
Сема наклонился, чтобы посмотреть ей в глаза.
— Будешь ждать, дорогуша?
Она вздрогнула от громкого голоса; придя в себя, горячо прошептала:
— Конечно, буду! — Качнулась к нему. — Семушка!..
— Смотри!.. — Он погрозил пальцем. — Я ревнючий…
— Я тоже ревнивая, — улыбнулась она.
Сема обхватил ее длинными, сильными руками, прижал к себе и поцеловал… На вокзале отдал гармошку:
— Береги да поминай почаще…
Ей очень хотелось оставить гармошку у себя, но она опасалась, что отец сгоряча поломает: забалуевская! Отправила с Юрой родителям Семы… И напрасно. Отцу, понятно, обо всем рассказали. Он нахмурился. В его словах появился холодок. Но что же делать?..
После большого заезда на повороте тракторист опять повел сеялки по длинному полю. В задумчивости Вера не заметила поворота. Ей стало немножко не по себе оттого, что вдруг исчезли заманчивые озера, а на месте стены леса оказался простой бурьян, только теперь он тянулся не слева, а справа. Впереди — необъятное черное поле. Конца ему нет.
На меже лежали мешки с семенами. Девушки спрыгнули на землю. Вера подхватила мешок, приподняла, подставляя под него полусогнутое колено, но силы не хватило — уронила. Мотя подбежала к ней и помогла забросить на сеялку. Потом Вера помогла подруге и снова заняла свое место на доске за машиной. Развязав мешок, она осторожно, маленькой струйкой, высыпала семена и разровняла в ящике. Вдали опять разлились трепещущие озера. От их мерцающего блеска прищуривались глаза. Вот между веками остались маленькие щелочки и ресницы почти сомкнулись…
Вера думала о луговатском саде. Березки там, наверно, взошли, зеленеют первые листочки…
Улучив минуту, когда подруги смотрели на свои сеялки, она схватилась за накладной кармашек. Он был полуоторван. И пуст.
Письмо исчезло…
Оглядываясь на поле, Вера сорвалась с подножки.
Мотя заметила у нее на месте кармашка лоскут всплеснула руками:
— Батюшки, какая беда! — Подбежала и обняла подругу. — Не горюй. Карман оторвался, когда семян добавляли. Углом мешка зацепило. Письмо там и лежит. У межи. Доедем — поищем.
— Не велика беда.
— Да ведь оно нечитанное! Я бы разревелась от обиды.
— Напишет еще…
Девушки догнали сеялки и вскочили каждая на свою подножку. Вера долго разравнивала в ящике теплые семена, похожие на бисер, и пропускала сквозь пальцы.
Горячие солнечные лучи, скользнув по щеке, остановились на шее, стали припекать затылок. Сейчас можно было смотреть широко открытыми глазами: тракторист так быстро сделал поворот, что исчезли эти призрачные озера, подобные обманчивому счастью.
Пока ехали до края полосы, по всей равнине побежали высокие вихри — предвестники перемены погоды.
Вот и межа, на ней мешки семян. Девушки бросились искать, но письма нигде не было.
Вера молчала.
Ветер клубами подымал мелкую пыль и нес вдоль Чистой гривы.
После выезда в поле Вера виделась с отцом два-три раза в неделю. Обычно в сумерки она спешила в сад, по дороге, не чувствуя усталости, пела песни.
Заслышав голос дочери, такой же звонкий и чистый, какой был у ее матери, Трофим Тимофеевич улыбался и проводил рукой по бороде:
— Бежит моя хлопотунья!
Хлопот всегда было много, и Вера, переодевшись в легкое светлое платье, мелькала меж ветвей. То она с ведрами на коромысле бежала к роднику, холодная вода которого особенно нравилась отцу, то разводила костер и начинала готовить ужин, то подметала в доме и стирала пыль со стола. За ужином расспрашивала о работе в саду, делилась небогатыми полевыми новостями. Потом она садилась за отцовский стол и при свете лампы читала Тимирязева, выписывала себе в тетрадь то, что могло потребоваться для контрольной работы в институт. Спать ложилась поздно, а на рассвете отец будил ее, и она, едва успев позавтракать, уходила в поле.
Сегодня Вера спешила порадовать старика — посев закончен! Завтра она весь день проведет в саду.
Отец вышел к ней навстречу.
— Отсеялась? Вот хорошо!.. А у нас Алексеич наловил стерлядки, ушицу сварил…
— Спасибо ему! С прошлого года стерлядки не ели…
— С луком, с лавровым листом, даже с черным перцем! Сейчас будем ужинать.
— Сначала сбегаю на реку. Видишь, я какая…
Она казалась серой от пыли, на щеках едва проступал румянец, брови и ресницы стали пушистыми.
Отец предупредил — вода еще не успела прогреться, — но Вера мотнула головой:
— Ничего, разок нырну…
Захватив платье, полотенце и мыло, она, босая, побежала по тропинке, по обе стороны которой высокие деревья маньчжурского ореха раскинули красивые светло-зеленые широкие листья. Пропыленные косы девушки тяжело взлетали над гибкой спиной.
До самой середины в реку вонзилась узкая каменная гряда. Прыгая с плиты на плиту, Вера пробежала по гряде и остановилась на острие, обточенном водой.
Река темнела, из голубой превращалась в густо-синюю, кое-где в ней медленно гасли, похожие на угли, отблески зари.
Омывая острие, сердито бурлила крутая струя. Раздевшись, девушка села на камень, поболтала ногами, словно хотела разбить струю, но упрямая вода откидывала ее ноги в сторону. Мелкие брызги, будто бисеринки, взлетая, осыпали тело.
«Хороша у нас река! — думала Вера. — Чистая, как небо!..»
Распустив косы, смочила волосы и начала намыливать; в раздумье все делала неторопливо; посматривала на реку. Быстрая и стремительная, она и в сумерки не потеряла красоты: гребни струек поблескивали синевой, а впадинки между ними чернели, словно налитые дегтем.
Возле села река омывает высокий берег — Гляден. Оттуда видны горы, разорванные стремительным потоком. Видна и эта каменная гряда. Много раз Вера любовалась рекой, стоя на Глядене рядом с Семеном… Теперь он далеко. Правда, пишет довольно часто. И не стесняется бередить самое больное: «Я видел много разных городов и убедился, что везде житуха лучше, чем в деревне. Мы с тобой сразу после свадьбы уедем из Глядена…» «Житуха»! Какое противное слово! Откуда он выкопал его? Она ответила большим письмом? «Жизнь. Жизнь хороша среди родных. Посмотри: в лесу грузди растут семейками. Только мухоморы — поодиночке, словно они безродные». Семен продолжал убеждать: «В деревне — неинтересно… За мухомора не обижаюсь, потому как названный гриб красивее всех… А стариканы сами знают, что я из пеленок вырос…»
«А я? — вздохнула Вера. — Я, по его мнению, в пеленках?.. Отца я не могу бросить».
Она провела рукой по лицу, будто хотела смахнуть раздумье.
«Может, Лиза права?» — спросила Вера себя и шепотом повторила слова подруги: «Ежели всем-то сердцем полюбишь, так ни перед чем не остановишься…» — И тотчас же начала спорить: — «Нет, Лиза, я не брошусь из дома, очертя голову… Нет…»
Вера вздрогнула от вечерней прохлады, быстро вымыла волосы и встала на крайний камень; вытянув руки, отпрянула от него и по другую сторону белогривой струи погрузилась глубоко в холодную воду. Вынырнув, повернулась и поплыла к берегу. Сильное течение относило от гряды, но она все чаще и чаще загребала воду под себя. Ее захватывала борьба с рекой, и она перестала ощущать холод. Когда оказалась в тихой заводи, пожалела, что уже все кончилось.
Пробежав по гряде до крайнего камня, где лежало белье, она долго выжимала воду из волос и, приплясывая от холода, растирала тело полотенцем.
Над Чистой гривой поднялась луна и проложила через реку соблазнительный золотистый мостик, вздрагивающий на волнах. Полюбовавшись зыбким мостиком, Вера повернулась и пошла к берегу по каменным плитам, у которых теперь серебрились грани, отполированные в весеннее половодье.
Дышалось легко. Тело приятно горело.
В кустах на берегу с подсвистом защелкал соловей. Вера, сцепив руки на груди, остановилась послушать, но тут, почуяв ночь, на ближнем острове заскрипел коростель, и соловья не стало слышно.
Вот постылый! — упрекнула Вера надоедливого скрипуна. — Все испортил!
После ужина девушка вышла из дома и затерялась среди яблонь.
Она любила цветущий сад и каждый год этих дней. Смотрела на деревья, усыпанные розоватыми цветами, и ей казалось, что весь мир полон радости. А когда лепестки, осыпаясь, устилали землю, как первый осенний снег, ей становилось грустно.
Сейчас лунный луч отыскал для нее несколько опавших лепестков, и ей захотелось подольше побыть среди цветущих деревьев. Кто знает, может, завтра ветер оборвет все? Сад на несколько недель станет скучным, пока между листьев не заблестит золото плодов.
Вера шла медленно.
Хорошо нынче цветет сад! С какой радостью она рассказала бы об этом близкому человеку, которому в ее жизни дорого все… Но кому и когда?.. Семен о саде не спрашивает…
Скрипучий крик неугомонного коростеля сюда не доносился. Обитатель болот больше не мешал соловью рассыпать свои легкие трели по дальней лесной полосе. Прислушиваясь, Вера пошла туда.
«Узнать бы, дружно ли цветет сад луговатцев? Любит ли садовод смотреть на него в тихие лунные ночи? Может, вот так же ходит, поглядывает и думает о жизни?.. — Вера встряхнулась. — Ну, и пусть думает, что ему угодно. Мне-то какое дело до него?..»
Она тихо шла возле густой лесной защиты.
«Постылые девчонки! Помешали дочитать письмо… Интересно все же… «Незабудочка-цветочек…» А что там дальше?.. Надо бы ответить. Молчать неловко. А что ему ответишь? Он надеется, а я… Лучше уж не расстраивать…»
Соловей не слышал шороха ее шагов и пел без умолку.
«Есть ли соловьи в том саду? Наверно, нет. Соловей любит прибрежные кусты… Парень, может, никогда и не слышал этой пташки?..»
Вдали подал голос второй соловей. Вере казалось, что он поет лучше первого.
«А где же домик отца?» Посмотрела в одну сторону, в другую — всюду цветущие яблони. Домик не манил к себе, — в такую ночь не хотелось спать.
Высоко в небе остановилась луна, будто очарованная большим садом. Потянуло предутренней свежестью, Вера все еще ходила по аллеям; тронула ветку, усыпанную цветами, и на руке остался тонкий слой ароматной влаги.
«Роса!.. Завтра будет ясный день…»
Соловьи пели заливистее прежнего, словно они захмелели, напившись росы с молодых листьев и цветов.
На столе — свежий номер районной газеты со статьей отца.
Вера прочла:
«…Агроном В. Чесноков усомнился в летних прививках черенком, которые я делаю уже давно. Он проверил их в своем садике, и у него все погибло. Значит, прививал неумело… Нынче я прививки черенком буду продолжать до 20 июля. Всех желающих посмотреть приглашаю в наш колхозный сад. Самые поздние прививки хотел бы сделать в присутствии В. Чеснокова…»
— Он не придет, — сказала Вера. — Уедет в город или прикинется больным.
— Ну что же… Позовем свидетелей. Привьем. Составим акт. А через год проверим. Вот и будет для всех ясно — на чьей стороне правда.
В сад примчался Забалуев; еще не успев остановить коня, закричал на старика:
— Курсы устраиваешь?! А у кого спросился?!
— У природы. Время приспело.
— А я… я не позволю!
— Пиши в газету. Опровержение, что ли…
Сергей Макарович порывался пожаловаться на своенравного садовода, но, вспомнив зимний разговор с Векшиной, махнул рукой. Лучше не ездить в сад.
От греха подальше!..
А Дорогин стал спокойно и сосредоточенно готовиться к прививкам.
Утром сад сиял под лучами ласкового солнца. Вера с маленькими, длиною в карандаш, черенками отборных сортов яблони и с баночкой, над которой она колдовала битый час, добиваясь наилучшего сплава садового вара, шла за отцом к малоценным деревьям старых ранеток. Чувствуя себя ассистентом, которому, как она знала из книг, полагается не только с полслова — с полвзгляда, с полжеста понимать профессора и не запаздывать спомощью ни на полсекунды, Вера в это утро не думала ни о чем другом, кроме дела.
С пилкой в руках отец остановился возле крайней яблони в длинном ряду и сказал:
— Отсюда мы и начнем. В добрый час, в хорошую минуту.
Он посмотрел на дерево, припоминая всю его жизнь. Сколько было отдано ему труда и любви, начиная с того дня, когда на грядке появились маленькие, словно капельки, семядольные листочки на тонкой травянистой ножке! В ту пору самый слабый ветерок мог надломить эту ножку, солнечные лучи угрожали тепловым ударом, а утренняя свежесть — смертельным ознобом. Едва заметные жучки могли подточить стебелек и выпить соки, сорные травы много раз угрожающе подступали со всех сторон. Но садовод оберегал растеньице от невзгод, на втором году жизни привил ему маленький глазок от взрослой яблони и тем самым помог унаследовать все качества, приданные человеком маточному дереву, — дичок покорно уступил место сортовому побегу. И позднее, когда молодая яблонька, получив путевку в жизнь, переселилась с грядки питомника на это постоянное, отведенное ей место, он не переставал заботиться о ней: острой тяпкой подрубал сорняки, едкими каплями цветного дождя разил зловредных гусениц, рыхлил землю и добавлял питательных соков, зимой оберегал от зайцев и мышей. Всем своим существованием яблонька обязана ему. Его заботам не было предела. И вдруг он превратился в безжалостного супостата, выбрал здоровый сук и занес над ним пилу.
Вера ждала этой минуты, но когда посыпались свежие опилки, глухо охнула.
— Ничего, — успокоил дочь старый садовод, — это яблоньке на пользу: будет опять молоденькой и совсем переменится — яблочки начнет давать лучше прежних.
Увидев свежую рану на дереве, Вера тотчас принялась за работу: острым, как бритва, ножом надрезала кору и осторожно вложила в гнездо заостренный черенок. Затем она туго обвязала пояском из мочалы, покрыла края раны клейким снадобьем и поверх всего прикрепила колпачок из плотной бумаги. Хорошо придумана эта бумажная колыбелька: будет оберегать росток от палящих лучей солнца!
Тем временем отец отпилил еще одну ветку, и Вера поспешила туда.
— Ты собираешься перепривить всю крону?
— Зачем же сразу всю? Дерево заболеет… Половину веток оставим до следующей весны.
Трофим Тимофеевич думал о будущем. Через три-четыре года на месте этих тонких черенков заколышутся под ветром крепкие ветви, и в осеннюю пору колхозницы соберут с них первый урожай хороших яблок.
Отрезанные ветки, усыпанные цветами, лежали на земле. На них накинулись пчелы, как бы торопясь собрать последние капли нектара, пока не завяли нежные лепестки.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Что может быть прекраснее раннего весеннего утра? На востоке заря медленно уступает место небесной бирюзе. Из всех низинок веет прохладой. Светло-зеленые, как бы прозрачные, стебельки молодой травы гнутся под россыпями первой росы. На лужайках, словно капли, оброненные солнцем, вспыхивают яркие цветы стародубки. В кустах и перелесках слышится бесконечный птичий переклик, а среди полей высоко над головой, будто подвешенные к небу, звенят жаворонки. Звенят задорно и весело, довольные зарождением дня, а потом неожиданно затихают и камнем падают на землю. Чудесная пора — весеннее утро!
Шаров, в синем комбинезоне, в кепке, сидел за рулем «газика», мчавшегося по узкой полевой дороге, исполосованной зубьями борон и культиваторов. Он торопился в первую бригаду, но не мог не остановиться возле опытного участка, где испытывался новый способ борьбы с ползучим пыреем. Трактор, поблескивая шпорами колес, вел за собой дисковый лущильник.
Павел Прохорович, идя по этому полю, широкими носками пропыленных ботинок шевелил гладко срезанный и перевернутый верхний слой почвы, иногда наклонялся, чтобы поднять горсть крепких, как проволока, белых корневищ самого цепкого и злостного сорняка: скоро ему крышка!
Вернувшись к машине, Шаров проехал в бригаду, но уже не застал Кондрашова на месте. Они встретились у массива свежевспаханной земли, где гусеничный трактор водил за собой пять сеялок. Заговорили о посеве трав. Кондрашов сказал, что мог бы посеять люцерны побольше — на складе еще остались семена.
— То — для «Колоса Октября», — разъяснил Шаров.
От неожиданности Герасим Матвеевич даже поперхнулся:
— Это… это за какие же распрекрасные глаза?
— Неужели забыл? Обещали Огневу.
— У меня память правильная: что обещали из колхоза отдать — никогда не помню, а что нам положено взять — не забуду.
— Пойми: слова — не полова, их нельзя кидать на ветер.
— Да они наверняка сами запамятовали о договоре — не едут за семенами, голоса не подают, — чего же мы-то…
— Я им сейчас напомню.
— Будто своих хлопот у вас мало, — уговаривал Кондрашов. — Не приедут сегодня — сами все рассеем. А явятся — можно отговориться: опоздали, дескать.
Шарову припомнилось: до войны Герасим Матвеевич отказывался сеять люцерну: «Не хватало забот — о траве беспокоиться! Сама вырастет…» Никакие убеждения не действовали — пришлось отдать семена в другую бригаду.
— Худое запомнил, а про хорошее — молчок! — рассердился Кондрашов. — А не знаешь, кто семена уберег? Я! Сено из этой люцерны мне поглянулось. Для коней. Да и Савельевна говорила: коровы с того сена молока прибавили. Весна пришла, я все семена — в свою бригаду. Без тебя это было. Трудностей натерпелись, ой-ой! На коровах пахали. Не до травы — хлебушко бы вырастить. А я на маленьких полосках люцерну сеял, чтобы семена не перевелись. Распахал для пробы: пшеница поднялась на удивленье — мне до подбородка!.. А ты раздобрился: «Дать семян». Да они не смыслят еще в них…
— Подскажем, если потребуется. Ты поделишься опытом. На то и соревнование…
— Тогда будет трудно обогнать их…
— Ну и что же? Вместе, всем районом, начнем бороться за первое место в крае.
— Какой ты несговорчивый! Не прислушиваешься к голосу своих помощников… Я бы эту люцерну…
— Нет, нет, не трогай семена со склада, — предупредил Шаров бригадира и поехал в сторону Глядена.
В чистом поле все открыто взору, не только лошадь— зайца видно за километр.
Навстречу «газику» мчался вороной конь. Густая грива колыхалась на ветру. Крашенная бронзой дуга сияла под лучами солнца. Изредка на изгибах дороги показывался ходок — легкая тележка с плетеным коробком на дрожках. В коробке, как в гнезде, сидел грузный человек в кожаном картузе, блестевшем, словно начищенное голенище.
Конь свернул на обочину дороги и остановился. Поравнявшись с ходком, Шаров выключил мотор и вышел из машины.
— Что без сигналов раскатываешься по моим полям? Не умеешь гудеть? — шутливо крикнул Забалуев, переложил ременные вожжи в левую руку, а правую протянул Шарову. — Здравствуй! Значит, завел себе легковушку? Ишь ты! И без шофера обходишься! А я, брат, люблю, когда конским потом тянет. Ты подумай — с шести лет на коне: мальчишкой в бороноволоках ездил. В гражданскую на коне воевал. После того за бандитами гонялся. Тоже верхом. Конь, как говорится, мой первый друг. Мне с конем не расстаться… А ты далеко направился?
— К вам… — И Шаров рассказал, что по просьбе Огнева для их колхоза отсыпаны семена люцерны, что сеять ее надо с овсом.
— С овсом, говоришь, хороша? — переспросил Сергей Макарович и захохотал. — Калина тоже сама себя хвалила: «Я с медом хороша», а мед ответил: «Я и без тебя хорош».
— Не надо — сами рассеем, — холодно проронил Шаров.
— Трава и так нарастет! Самолучшая — пырей да мятлик! Даровая!.. — Голос Забалуева гремел на все поле. — У меня интерес не к траве, а к пшенице. И я по урожаю обгоню вас! Рекорд дам!
— Не спорю, — спокойно ответил Шаров. — Слышал — на выгоне вспахали маленькую полоску. А как — в полях? Вкруговую? Тоже обгоните?
— Поживем — увидим, — уклонился от прямого ответа Сергей Макарович и вдруг предложил: — Хочешь, я тебе покажу все поля. Поехали!
Он повернул коня, крикнул:
— Ми-ила-ай! — и помчался к бригадному стану, намереваясь позвать с собой Огнева.
Павел Прохорович сел за руль и повел машину следом за ходком.
Забалуев оглядывался и торопил Мальчика. Угнаться за ним не так-до просто! Пусть убедится Шаров!
Полевая дорога во многих местах была перепахана, на гребнях между бороздами ходок подкидывало, и у грузного седока трепыхались согнутые в локтях руки, словно крылья птицы, у которой еще не отросли маховые перья, способные поднять ее в воздух.
Огнева не оказалось на стане. Сергей Макарович распряг коня; согнувшись, втиснулся в кабинку рядом с Шаровым, и они поехали едва заметной полевой дорожкой, по обе стороны которой раскинулись такие огромные массивы, занятые всходами пшеницы, что их невозможно было окинуть глазом. Разговор спутники вели настороженно, приберегая самое важное до благоприятного повода. Время от времени останавливались, выходили из машины и присматривались к земле. Шаров упрекал соседа за ползучий пырей, острые шильца которого заполняли междурядья. Сергей Макарович краем уха слышал об опытах луговатцев, но не верил, что им удастся побороть этот живучий сорняк. А Павел Прохорович давал слово — через два года не останется ни былинки.
— Надорвешься!.. — хохотал Забалуев, держась за ремень. — Уж я-то знаю!.. Придется тебе бабку звать — горшок на брюхо ставить!..
— Посмотрим, кому дадут припарки за плохой урожай! — отшучивался Шаров. — А я могу хоть на спор! По бутылке коньяку! Идет?
— Без спора знаю — правда на моей стороне!.. Ну как ты его, пырей, поборешь? Боронами с большими зубьями. Прочесать раз по десять вдоль и поперек. Только. Но, говорят, структура портится. Раньше, понимаешь, никакой структуры не было, а теперь откуда-то взялась… Ну, как еще?
Сосед рассказал о новом методе — лущить несколько раз в лето. Забалуев безнадежно махнул рукой. МТС, может, и управится с такой работой, но ведь за каждое лущение надо платить. Нет, нет, для него, хозяйственного председателя, это не подходит.
— Ошибаетесь, Сергей Макарович, — сокрушался Шаров. — Вырастет у вас пырей, молочай, овсюг, круглец… Всякая дрянь! А пшеница, я вам скажу…
— По пшенице не тебе меня учить, — перебил Забалуев. — Сердцем чую, как она растет! Я с пяти лет на пашне.
— Когда ты был единоличником — мог ошибаться. Твое дело. Сам расплачивался. А председатель колхоза не имеет права на ошибки. Народ с него спросит. И перед государством в ответе…
— Не пугай. Не подкапывайся!
— Да я по-дружески.
— Хороша дружба. Высрамил старого хлебороба!
Шаров вернулся в машину. Забалуев сел позади него.
Некоторое время ехали молча.
Было тихо, солнечно, раскаленный воздух дрожал возле земли, и оттого казалось, что вдали играла прозрачная вода. Справа на холмах сиял огромный город с его белыми, будто алебастровыми, домами, возвышавшимися над водой. Но вот серое облако надвинулось на солнце, подул ветерок, вдоль Чистой гривы побежали озорные черные вихри, и город, оказавшийся в тени, как бы опустился на землю, дома поблекли, стали цементно-серыми. Но и при этом приглушенном освещении город был хорош! Танюша позавчера поехала туда: повидаться с матерью, кое-что купить для себя. Уговорились, что она отдохнет там денек, сходит в театр… Сегодня утром послал туда полуторку: приедет в кабинке… Да она, наверно, уже дома. Приготовила обед, поджидает…
В одном жена права — город у нас красивый. Издалека видна его мощь. Высокие железные опоры встали в шеренгу и поддерживают электрические провода. Многочисленные вереницы столбов тоже несут провода. Одна вереница уже приближалась к Чистой гриве, чтобы вдоль дороги направиться к Глядену.
Забалуев приподнялся и, высунувшись из машины, указал на столбы:
— Видишь? Вон, вон! Осталось вкопать каких-нибудь две сотни, и будет свет! Бабенки перестанут меня грызть! — Добродушно рассмеялся. — Самые настырные — рябые: им, видишь ли, надо юбки электричеством гладить! Будто красоты прибавится! А моя Анисимовна всю одежу вальком на скалке прокатыват — и, понимаешь, ничего. Живем.
Затем он напомнил Шарову, что тот «подбивал» его строить вместе гидростанцию на Жерновке, — хлопот было бы на пять лет. Не меньше. И потом забот не оберешься!
— А тут я проволоку протяну, и все. Голова не будет болеть. Учись хозяевать, пока я живой!
— У вас один взгляд, у нас — другой. И плитками, и утюгами женщины уже обзавелись. А когда разбогатеют, начнут покупать стиральные машины…
— Небось тоже электрические? Машины? Портки стирать?! Ой, уморил! — Забалуев замахал руками. — У тебя, понимаешь, какие-то винтики расшатались. Подкрути, пока голова цела. А то баб совсем избалуешь, они тебя через эту самую машину пропустят, до костей простирают, а потом — утюгами со всех сторон! Смех и грех!.. Этак на них ты электричества не напасешься!…
— Построим вторую гидростанцию — на всех хватит.
— Не позабыл затею? Не отступился?
— И не отступлюсь.
Поравнялись с полевым станом, и Сергей Макарович пригласил на обед.
— Я завсегда сам снимаю пробу во всех бригадах. Сегодня вместе проверим. Сварена уха из голов соленой горбуши. Повариха привезла полмитрия. Тяпнем под ушицу…
Холодно поблагодарив, Шаров высадил Забалуева и, жалея, о напрасно потерянном времени, поехал домой.
На двери висел замок, — Татьяна загостилась в городе. Завтра придется съездить за ней…
С крыльца глянул на огороды, разделенные невысокими плетнями. На каждом участке — хозяйка: одна еще только рыхлит грядки, другая уже садит лук, третья сеет горох для ребятишек… И только у них с Татьяной — пусто. Сухая, нетронутая земля изорвана трещинами. Надо сказать, чтобы сегодня же вспахали. Утром встать до солнышка, сделать хотя бы одну грядку для лука да клумбу для цветов. Может, это расшевелит Танюшу…
В кухне на столе — кринка молока. Ее поставила Катерина Савельевна, приходившая доить корову. Рядом — мягкий пшеничный калач. Пахнет вкусно. Хороший хлеб стряпает соседка!..
Пообедав, Шаров снова отправился в поле. А вечером он в конторе нашел на своем столе телефонограмму — вызов на бюро райкома.
— Из-за картошки все… — пробурчал Елкин, которого тоже вызывали в город.
Они выехали утром. Шаров даже и не вспомнил, что собирался до возвращения жены сделать клумбу. Голова была занята тревожными думами.
Картофеля они, по своему пятилетнему плану, посадили восемьдесят гектаров, а районные организации требовали сто. Семян не осталось, покупать не на что. Три дня назад в протоколе заседания правления записали: «Считать посадку законченной».
Тут же упомянули, что, помимо плана посеяно двадцать гектаров маку.
— Не засчитывают мак, — вздохнул Елкин. — И зря я согласился с тобой. Теперь упрекают: «Шаров прикрывается решением правления. А ты где был?..» Не миновать взыскания.
— Но ведь семян-то действительно нет.
— Говорят, надо было изыскивать…
Оставив Елкина в райкоме, Шаров решил до начала заседания повидать жену. Но и там его ждало огорчение. Теща, высокая, веснушчатая женщина с завитыми крашеными волосами, старая курильщица, говорила басовито:
— Ах, какая жалость!.. Ну, что бы тебе приехать на десять минут раньше, все бы и решили сразу. Танечка так рвалась к тебе, так рвалась. Места не находила. От радости и волнения. Я говорила, что ты можешь приехать за ней. Надо подождать. Нет — убежала. Теперь ищет где-то попутную машину в Луговатку. «Голосует» на дороге… Да вот тебе записка. Читай. И никаких «но». Даже слушать не буду. Хватит для Танечки этой деревенской ссылки. Хватит, Как мать, говорю. Сейчас же отправляйся к этому профессору, твоему другу. Он ждет тебя. Ждет. Тут все написано…
Прочитав записку, Шаров медленно свернул ее и опустил в карман.
— Ну? Ну что ты молчишь?.. Место хорошее, ставка — дай бог каждому! Квартиру обеспечат. С ванной, с горячей водой!.. Танечка прыгала от радости. А ты… Ах, боже мой! Боже!.. Какой ты тяжкодум!.. Выпей чашку кофе и… в добрый час!
Шаров встал, надел фуражку.
— Мне нужно в райком. Срочно…. — И откланялся. — Будьте здоровы!
— Постой, постой… Ты взгляни на это серьезно… Давай поговорим…
— Некогда мне. Извините.
Выходя из комнаты, Павел Прохорович плотно прикрыл за собой дверь: потом достал платок и стер пот со лба…
В коридоре райкома его поджидал Елкин; глянув на лицо, встревожился. Что случилось? Уж не расхворалась ли жена?
Шаров махнул рукой:
— П-после расскажу… — И, вздохнув, добавил: — Есть такие трудноизлечимые болезни…
Про себя твердил: «Потом, все потом… Сейчас ни о чем не думать. Ни о чем, кроме дела…»
Но заставить себя не думать о записке жены было нелегко.
Раньше других членов бюро появилась Векшина.
— Прибыли? — спросила, пожимая руку тому и другому. — Ну, ладно… — добавила неизвестно для чего и направилась в кабинет секретаря.
Шаров надеялся, что Дарья Николаевна замолвит за них слово.
Это предчувствие не было напрасным, — Векшина спросила Неустроева:
— Все-таки ставишь вопрос о луговатцах?
— А по-твоему, не надо ставить? — Неустроев вскинул на нее глаза. — Попустительствовать срывщикам планов? Пусть другие следуют дурному примеру? Так? Что же у нас получится?
— Можно было бы поговорить…
— С Шаровым?! Пробовал. Он гнет свое. На таких действуют одни взыскания.
— Посевная еще не закончена. Возможно, другие колхозы перекроют план по картофелю…
— Авось да небось!.. Отменить борьбу за план, сложить руки и ждать у моря погоды?.. — Неустроев закурил, бросил спички на стол. — Твой либерализм удивляет меня!
Шли часы, в приемной освободилось больше половины стульев. Шаров и Елкин томительно посматривали на тяжелую, обитую черным дерматином, дверь. Время от времени она открывалась, выходили люди, чей вопрос был решен, и в кабинет приглашали других, а луговатцы по-прежнему ждали, когда дойдет черед до них. Шаров волновался: потерян день! Весенний! О котором говорят, что он «кормит год»!
А сегодня надо было еще заехать в райпотребсоюз и оформить документы на бензин — дома осталось на одну заправку. Опять нужны деньги. Уж больно он дорогой! От некоторых перевозок — один убыток. Хотя бы та же картошка… На прошлой неделе подсчитал — схватился за голову. Сколько же получалось? Надо восстановить в памяти и сказать прямо. Пусть убедятся, что нужны какие-то поправки… Достал записную книжку и занялся подсчетами.
Солнце уже клонилось к западу. Объявили перерыв. Все пошли обедать.
Шагнув навстречу Неустроеву, Шаров напомнил:
— Мы здесь — с утра.
— Торопитесь домой?.. А вот с выполнением плана вы что-то не спешите. Незаметно…
После перерыва их пригласили первыми.
— Ну, рассказывай, Шаров… — потребовал Неустроев, надвигая брови на холодные белесые глаза. — Как докатились до срыва сева? Вот теперь и держите ответ вместе с секретарем парторганизации.
Шаров раскрыл свою записную книжку. Пшеницы посеяно больше, чем в прошлом году. Овса — тоже. Горох, ячмень — недосева нет. Остаются просо и гречиха. Земля уже приготовлена с превышением плана почти наполовину. Впервые посеян мак…
— На мак не было плана, — перебил Неустроев. — Кому он нужен?
— Нам. Колхозу.
— Для обмана государства? От вас рабочие ждут картошку, а вы им — мак!
— Никакого обмана. Наша пятилетка утверждена. И план по картофелю мы, согласно своей пятилетке, выполнили.
— Вы сорвали районный план. Он для вас не закон?
— План хорош, когда он известен заранее. Если не за год, то хотя бы за полгода. Но не за месяц. — Шаров, сдерживая себя, говорил спокойно и четко. — А теперь я хотел бы рассказать о маке, чтобы членам бюро было все ясно. Посеяли мы его для укрепления экономики. На строительство требуются деньги. И трудодень надо поднять. Продадим мак — получим хороший доход.
— Базарные настроения! — снова прервал его Неустроев. — А снабжение города овощами вас не волнует? И сейчас не чувствуете ответственности?
— Ну, как же… Я п-понимаю, — заикнулся Шаров, потеряв спокойствие. — Но и колхозников надо п-понять. Вы п-посмотрите, что п-получается. — Потряс своей записной книжкой с расчетами стоимости перевозки картофеля. — Бензин не окуп-пается! Разве это цена? Чем больше сдаем, тем больше убыток. П-посчитайте сами.
— Теперь все ясно! — возмущенно воскликнул Неустроев. — Антигосударственные тенденции!
— Нет, голос рядового экономиста. Считаете, что я не- п-прав — разъясните мне. А, п-по-моему, выход один: если сегодня п-почему-либо нельзя п-повысить п-приемочную цену на картофель — необходимо сеять высокодоходные культуры. Надо же чем-то п-перекрывать убыток.
Отметив, что «рассуждения» Шарова уводят в сторону от обсуждаемого вопроса, Неустроев перекинул взгляд на Елкина:
— А как считает секретарь парторганизации? Можно было изыскать семена и выполнить план по картофелю?
Елкин встал, заговорил сбивчиво:
— Если приложить усилия. К колхозникам обратиться… Позаимствовать… Еще не поздно… Я, к примеру, дам два мешка.
— Вот так и нужно было действовать. А вы позволили расхолодить народ… — Неустроев склонился над бумагами. — В проекте записано: «Шарову указать»… Но он не признал своей ошибки, пытался уйти от ответственности. Меру взыскания надо увеличить. — Он стукнул торцом карандаша по столу. — Выговор!
Векшина задумалась. В начале посевной она, вместе со всеми членами бюро, голосовала за увеличение плана по картофелю. Шаров не выполнил этого решения, и он, бесспорно, должен понести известное наказание. Но не выговор же? Неустроев слишком строг. Ведь то, о чем здесь говорил Шаров, следует изучить и поставить вопрос перед центром.
Когда секретарь спросил, нет ли возражений, Векшина заявила, что не видит необходимости повышать меру взыскания.
— Придется проголосовать. — Неустроев пожал плечами. Подсчитав поднятые руки, снова стукнул по столу торцом карандаша. — Выговор! Принято при одном голосе против. Второй пункт оставить, как записано в проекте: «Обязать Шарова и Елкина изыскать семена и закончить посадку к первому июня». Тут, надеюсь, нет возражений? Принято.
— А высокодоходные культуры необходимы, — сказала Векшина. — Это надо продумать.
— Совсем другой вопрос, — раздраженно заметил Неустроев. — Сегодня его нет в повестке дня.
— Надо записать в план работы райкома, — настаивала Дарья Николаевна. — Жизнь требует.
Домой ехали молча.
Вспоминая обо всем, что говорили на бюро, Елкин думал: «Неладно Павел вел себя… Признавал бы сразу ошибку… Но, с другой стороны, можно и понять его: что на сердце, то и на языке. Выкручиваться да воду мутить не будет…»
А Шаров уже тревожился об осени: «Если хорошо уродится картошка, куда ее? На чем вывозить?.. И какими доходами убыток перекрывать?.. Надежда на сад и на пчел. Вывезти бы пасеку в горы: будет ранний мед. Дороже продадим…»
Когда доехали до Чистой гривы, спросил Елкина:
— Куда теперь?.. Домой не время…
— Правь к Кондрашову, — сказал Елкин. — Сразу поговорим с народом.
Они свернули с тракта и помчались по узкой полевой дорожке, испещренной шипами тракторных колес.
Раскаленный диск солнца уже коснулся земли. Над полями расстилался парок. Пахло молодыми травами, всходами хлебов. Гудели тракторы.
После долгого весеннего дня люди возвращались на бригадный стан. Неподалеку от кухни Кондрашов, засучив рукава, склонился перед умывальником, пригоршнями плескал воду на лицо. На его плече висело старое полотенце, протертое до дыр. Посматривая, нет ли где-нибудь на холстинке целого места, чтобы утереться, он отошел в сторонку и столкнулся с председателем, за которым, поскрипывая протезами, шагал от машины Елкин. Глянув на того и другого, бригадир встревожился:
— Что-то стряслось неладное?.. Я сейчас… — Смахнув влагу с лица, протянул полотенце. — Мойте руки. И пойдемте ужинать. Там и поговорим.
Длинные столы походили на топчаны. Шаров с Елкиным сели за самый дальний, где их уже поджидал Кондрашов, успевший поставить тарелки, полные пшенной каши со шкварками, и нарезать хлеба. Не притрагиваясь к еде, Шаров качнул головой:
— Выручай, Герасим Матвеевич…
Когда он рассказал обо всем, Кондрашов почесал за ухом:
— Картошку на семена еще можно насбирать. Не в этом загвоздка. Земли-то у нас доброй не осталось — вот беда.
— Надо найти.
— Слов нет — надо. А где ее взять? Пустошь распахать? Не будет толку… Зря отхватили у меня ленту паров под лесную-то полосу…
— А если в саду? На новом участке, — подсказал Елкин. — Все равно междурядья придется обрабатывать.
— Верно! — оживился Шаров. — И земля готовая.
— Люди поужинают — о семенах потолкуем, — сказал Кондрашов. — Утром — за лопаты. А сейчас — за ложки. Каша-то остывает.
Но каша была еще горячая. Она так понравилась, что все трое ели, обжигаясь.
Шаров вспомнил о доме. Жена ждет к ужину, заведет свой разговор… Лучше бы не сегодня, — без того достаточно неприятностей…
С бригадного стана все трое выехали в сад, когда на небе, словно белые кувшинки на озере, расцвели звезды. Разбудив Васю Бабкина, вместе с ним побывали на новом участке, помяли землю в руках, условились, что завтра вся садоводческая бригада займется посадкой картофеля.
В село возвращались в полночь. Кондрашов обещал не только одолжить несколько мешков своей картошки, но и побывать у соседей…
Татьяна спала крепко, не слышала, что муж лег рядом с нею. И утром проснулась только тогда, когда он, натягивая сапог, стукнул каблуком о пол.
— Павлик, ты уже уходишь?! Так рано…
— Понимаешь, Танюша, горячая пора. С картошкой у нас…
— С картошкой?! Зачем нам теперь картошка?.. Ты, надеюсь, в институте уже оформился? А мне даже не рассказал, не разбудил…
Вскочив с кровати, Татьяна подбежала к мужу, когда он уже застегивал ремень поверх гимнастерки, и обвила его шею горячими руками.
— Когда тебе выходить на службу? Когда?.. Ну, чего ты не смотришь мне в глаза?.. Я же всем договорилась… Или ты не прочитал моей записки?
— Я, Танюша… Да ты не сердись… П-пойми…
Шаров хотел поцеловать жену в щеку, но она отшатнулась от него.
— Ты даже не был в институте? Не был?!
— И не п-пойду.
— Боже мой! В какое положение ты меня поставил! Я договаривалась, просила человека… И вот, когда все улажено… Ну, пеняй на себя!..
Татьяна, прикусив нижнюю губу, чтобы не разрыдаться, метнулась в постель.
— Не подходи ко мне… Не подходи…
— У меня, мать, вчера был такой тяжелый день…
— Они все у тебя будут такие, пока… пока ты не переменишься… Бычиный характер! Молчишь и все делаешь по-своему… Сам и расплачивайся…
— Н-ну, что же… — Шаров повернулся и, выходя из комнаты, уже на пороге проронил: — Я — в п-полевые бригады. На весь день…
Каждое утро Вася просыпался с мыслями о письме. Когда же придет ответ? Когда? И что напишет Вера? Каким чувством будут наполнены строки ее письма? Вспомнит ли избушку в саду? А вдруг там суровое: «Забудь…» Нет, нет, только не это!..
Получая почту для бригады, он всякий раз торопливо перебирал газеты и журналы, а потом, для большей достоверности, спрашивал:
— Мне опять нет письма?
— Пишут, — смеялась заведующая почтовым отделением, курносая женщина, сестра Капы. — Пишут длинное-предлинное письмо! Для второго — бумагу готовят, для третьего — чернила разводят!..
Он был бы рад и маленькой открытке, лишь бы на ней стояла короткая надпись: «Вера». Только одно имя… Много раз он писал это дорогое для него имя палочкой на земле, но озорной ветер тотчас сдувал все, не оставляя следа.
Имена у них начинаются с одной и той же буквы. Надо бы и прозвище придумать тоже с одной. Но лучше «Незабудки» он придумать ничего не мог, чаще всего называл девушку этим скромным цветком.
На опушке бора Вася набрал букет незабудок, которые, казалось, спорили своей легкой голубизной с весенним небом, и поставил на свой стол в старой избе.
Капа, заглянув туда, рассмеялась:
— Не цветы, а мышиные хвостики! Ты бы еще нарвал пастушьей сумки!..
— Кому что нравится. Говорят, на вкус да н. цвет товарищей нет…
— А я люблю большие цветы. Чтобы сами в глаза лезли и сердце обжигали! Есть такие…
Однажды вечером Капа появилась с пестрым букетом кукушкиных башмачков. Тут были и розовые, и малиновые, и желтые, яркие, как пламя. Кто не залюбуется такими?! Подойдя к столу бригадира, она выдернула из горшочка незабудки и хотела на их место поставить редкостный букет. Но Вася оттолкнул ее цветы и выхватил свои из ее руки.
— Чудной ты! — удивилась Капа. — Кукушкины башмачки не всякому попадаются, а глянутся всем, кроме…
— Ну и ставь их там, где они нравятся.
— И поставлю. В красном уголке на самое лучшее место. По крайней мере, девчата порадуются. А ты сиди со своим чахлым пучочком.
Передернув плечами, Капа скрылась за дверью.
С тех пор прошел месяц. Букет из незабудок давно завял. Но Васе было жаль расставаться с ним. Он выплеснул воду из горшочка, а сухие цветы поставил на полку с книгами.
— И зачем тебе дался этот веник? — спросила Капитолина.
— Погоду отгадывать.
— Смешные вы люди! Кузьма Венедиктович отгадывает погоду по усам: мягкие — к дождю, жесткие — к сухим дням. А ты травку в отгадчики поставил. Купил бы барометр.
Капа подошла к столу, за которым сидел Вася, и лукаво улыбнулась:
— Слушай, бригадир, нарвать тебе букет из белых ромашек?
— Не надо.
— Зря отказываешься. Если хочешь знать, ромашка из всех цветов — самолучший отгадчик. Сиди за столом и выщипывай по лепестку. — Капа покачивалась из стороны в сторону. — «Любит, не любит, к сердцу прижмет…»— Озорно подмигнув, выкрикнула — «К черту пошлет!»— и выбежала в сад.
Прошла добрая половина лета. Отцвели луговые цветы. На столе у Васи больше не появилось ни одного букета.
Капа надеялась на успех: пусть не скоро, но переменится Васятка, — выйдет она за него. Станет мужней женой, и жизнь пойдет по-другому. У нее останется забота — о минимуме трудодней. Выработает минимум и будет — жена садовода! — дома сидеть, как сидят по домам жены некоторых бригадиров. Если Шаров начнет упрекать, она ответит:
«А ваша супруга в библиотеке загорает! Дорогу в поле позабыла…».
Все это — в будущем, а пока что приходится показывать, что она — трудолюбивая и заботливая звеньевая. Васятке это нравится.
По утрам, едва бригада успевала позавтракать, Капа командовала:
— Девки, в поход!
Вооружившись тяпками для рыхления почвы, они отправлялись на межу колхозных земель. В полдень повариха доставляла обед к месту работы и в сад звено возвращалось только поздно вечером.
— Ну, как приживаются наши саженцы? — спрашивал бригадир.
— Попробовали бы не прижиться! — отвечала игриво Капа. — У меня на посадку рука легкая, а на непослушных — тяжелая. Ха-ха. Они меня боятся: стоят все кудрявенькие.
Васе давно хотелось взглянуть на лесную полосу, но неотложные хлопоты удерживали его в саду. То он занимался искусственным опылением яблони, то прополкой грядок, где были посеяны семена крыжовника, собранные отцом. Всходы не показывались, и Вася все чаще и чаще рыхлил грядки, покрывавшиеся после дождей твердой коркой.
Почти каждый день он наведывался туда, где зимой Вера помогала ему сеять березку; осторожно приподнимая пласт сена, осматривал поверхность черной, как грачиное крыло, сырой земли. Но там тоже не было заметно ни одной зеленой точки. Неужели семена, собранные им самим всего лишь прошлым летом, оказались невсхожими? Обидно. Очень обидно. Если бы он знал, не обмолвился бы при Вере. В Глядене услышат про неудачу, и девушка, чего доброго, посмеется над его пустой затеей: «Не вышло у тебя… Ничего не вышло…» И напишет тому… своему: «Есть в Луговатке один чудачок…» Ну и пусть пишет. А он, Василий Бабкин, не отступится. Он добьется своего — вырастит саженцы березки. Ведь для них уже намечена полоса поперек всей Чистой гривы.
Помогли проливные дожди. На заветной делянке сено всегда было влажным, и под ним наконец-то появились маленькие, словно капельки, нежные листочки. Увидев их, Вася радостно вскрикнул:
— Растет! Растет моя… наша березка! Наша!
Первой об этой радости должна узнать Вера. Надо написать ей, несмотря ни на что… Написать немедленно…
Вечером, сидя за столом, Вася несколько раз доставал листок почтовой бумаги, но тут же и останавливал себя: «Ни к чему все это…»
Взял обычный лист и начал писать в краевую газету. «Пусть читает… и не думает, что написал для нее одной. Я со всеми поделюсь радостью…».
Кудрявая, веселая береза! После дуба, она едва ли не самое могучее из деревьев. Высоко в небо вскинула свои зеленые ветви. Стоя одиноко где-нибудь на бугре, она выглядит хозяйкой поля, а в молодой роще походит на девушку в хороводе. Любые невзгоды ей нипочем. Но в первые дни жизни она — хилый младенец. Ее приходится оберегать от солнца, от горячего ветра.
Есть хорошая поговорка: «Цыплят по осени считают». И для березки ранний счет может оказаться ошибочным. Лучше всего письмо в газету отложить до осени, когда сеянцы поднимутся над землей и окрепнут. Может, взойдет и крыжовник. Вера прочтет письмо в газете и…
За плечами неожиданно появилась Капа; глянув на исписанный лист, упрекнула:
— Про березку строчишь?! И что ты, бригадир, прилип к ней? А на наши саженцы даже не взглянул, будто они тебе пасынки.
— Я знаю, у них есть заботливая мать, — польстил Вася звеньевой, чтобы она поскорее отвязалась от него.
Но Капе этого было мало.
Ей хотелось, чтобы он похвалил ее там, на лесной полосе, и похвалил бы при всем звене.
— Какой ты к черту бригадир по лесным делам! — разворчалась она. — Ты любишь только по теории указания давать. Нет, ты на практике научи уходу за молодыми саженцами, чтобы они у нас подымались, как квашня на опаре.
— Ладно, завтра — к вам, — пообещал Вася.
Строгими шеренгами стояли молодые тополя, шумели густо-зеленой листвой. Даже в этом младенческом возрасте они, отбрасывая тень, оберегали своих соседок — ягодную яблоню и мелколистную желтую акацию.
Вася шел впереди Капы и, присматриваясь к деревцам, хвалил:
— Прижились хорошо! Замечательно!
— Для того и садили!
в междурядьях — сорняки.
— Сейчас порубим! — Капа потрясла тяпкой в воздухе. — Девки, в наступленье. Расходитесь по рядам.
Девушки встали между шеренгами саженцев и принялись за работу. Колючий осот, высокая лебеда, нежный молочай — все падало под остриями тяпок.
Вася продолжал идти серединой лесной полосы. Капа крикнула ему:
— Не старайся зря — сухих не отыщешь.
С приземистого тополька, одетого на редкость крупными листьями, вспорхнула серая пташка. Присмотревшись к веткам, Вася заметил гнездышко, свитое из сухой травы и тонких волокон дикой конопли.
— Девушки, здесь поосторожнее, — предупредил он. — Не отпугните птичку.
— Поселилась на наших деревцах? Вот хорошо-то!
— Поступила на службу в лесную охрану! — улыбнулся бригадир. — Пока детей выкармливает — поймает десятки тысяч гусениц, бабочек… Птицы появились — лес поднимется!..
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Сев еще не был закончен, а Забалуев уже начал заботиться о весеннем празднике. Каждый день он наведывался на пасеку, чтобы попробовать пиво, заквашенное в больших деревянных лагунах; выпив кружку, тыльной стороной ладони стирал пену с толстых губ и говорил пасечнику, лысому старику:
— Крепости маловато. Подмолоди еще — добавь меду. Сам знаешь, приедут гости из города, из разных полезных учреждениев.
Но в день окончания сева Никита Огнев испортил праздничное настроение председателя.
— Завтра — открытое партийное собрание, — напомнил он. — Твой доклад об итогах посевной.
— Отложи.
— Не могу. Объявление вывешено. Беспартийные приглашены.
— Сделай другое объявление. Можешь на меня валить: председатель, мол, забыл и не подготовился к докладу. Оно и в самом деле так.
— Ты всегда хвалишься: «В ночь-полночь разбуди — все про колхоз отрапортую».
— Это правда. Но после ударной работы не грех отдохнуть. Вот честь честью отпразднуем окончание посевной, тогда назначай хоть десять собраний подряд: все провернем.
— Десять нам не надо, а завтра будь готов.
— Ну, упрям, ты, Микита, — рассердился Забалуев. — Охота тебе все ломать через колено. Не к добру это. Понимаешь, не к добру…
Присутствовать на открытом партийном собрании Вера считала для себя за честь. А приглашение Огнева выступить в прениях взволновало ее.
— Надо бы поговорить, — сказала она, — но я не умею. На собраниях у меня путаются мысли.
— Набросай на бумажке, — посоветовал Огнев. — Ведь большую работу провели. А хорошо ли она сделана? Не везде. Были сучки и задоринки. Поговорить есть о чем.
Вспомнилось недавнее. Растревоженная тем, что начало сева конопли откладывалось со дня на день, Вера шла по краю своей полосы, брала горсть сухой, прокаленной солнцем земли и тотчас же бросала: горячая, как зола! «Упустили время — потеряем на урожае».
По дороге пылила «эмка». Вера не хотела смотреть на нее. Каждый день городские дружки Забалуева рыскают по колхозным полям — надоели!
Но машина остановилась, и Вере пришлось поднять глаза.
Приоткрыв дверцу, пожилой человек с круглым женообразным лицом, с золотыми зубами, помахал рукой, подзывая к себе:
— Эй, курносая, подойди-ка сюда!..
С чего он взял, что она курносая? Близорукий, что ли? Вера отвернулась и пошла в глубь полосы.
— Слушай, девушка! — повысил голос приезжий. — Я к тебе обращаюсь.
Вера холодно отчеканила:
— А я не хочу с вами разговаривать.
— Ой, ой! — расхохотался круглолицый. — Это почему же ты не желаешь со мной разговаривать?
— Потому, что вы не научились вежливости.
— Скажи, пожалуйста, какая обидчивая! — Навязчивый собеседник покачал головой из стороны в сторону. — Вы, может быть, снизойдете и скажете, где мне найти председателя?
— Я в конторе не служу, распорядка его дня не знаю, — ответила Вера и быстро-быстро пошла вдаль. Ей был неприятен этот человек.
А через час он снова появился на участке звена. На этот раз приехал с председателем. Они долго ходили по углу полосы, меряли землю шагами, а потом стали забивать межевые колья.
Вера подошла к ним и, сдвинув брови, спросила:
— Кому это отмеряете? Я не отдам землю!
— Это как же так ты не дашь? — развернулся грудью к ней Забалуев. — Председатель колхоза — я!
— А я — звеньевая! Мы тут снег задерживали, удобрения вносили… Землю готовили не для чужих дядей.
— Ты, девка, чересчур бойкая! — упрекнул приезжий. — Вмешиваешься не в свои дела!
— Колхозная земля — наше дело, — ответила Вера. — Здесь не магазин для розничной торговли, а поле.
— Ну, ну! — возмущался незнакомец. — Замуж выйдешь — горя хватишь. Быть твоим бокам битым…
Прошел день. Вера выдергала колья и засеяла всю полосу. А еще через день из города на грузовиках приехали огородники и на засеянной земле посадили картошку.
Сергей Макарович предупредил звено:
— Заставлю выполоть коноплю, как сорняк. Будете выдергивать по одному ростку — дочиста…
Вспомнив об этом, Вера, готовая на все, тряхнула головой:
— Я, Никита Родионович, обязательно попрошу слова. Но с уговором: если что-нибудь лишнее сорвется с языка — не пеняйте…
На партсобрании Забалуев ни слова не сказал о земле, отведенной городским огородникам в нескольких местах обширной Чистой гривы. По его словам, все в колхозе шло хорошо: план сева выполнен, пшеницы посеяно больше, чем в прошлом году. В полях люди работали по-ударному. Но едва он успел произнести последнее слово, как Вера заметила:
— Обтекаемый доклад!..
— Что ты сказала? — переспросил Никита Огнев, председатель собрания. — Я не расслышал.
— Говорю, доклад обтекаемый, вроде машины «Победа»!
— Мы с победой, как говорится, всегда дружны, — попробовал отшутиться Забалуев.
— С кем вы дружны — это мы видели. Знаем, — сердито сказала осмелевшая звеньевая. — Больно часто ездят дружки за колхозным добром…
— Уже начались прения! — Сергей Макарович хлопнул руками по коленям и обратился к Огневу — Может, кто-нибудь желает задать вопросы по существу? Ты спроси собрание.
— А у меня все сразу — и вопросы и выступление, — отвела упрек Вера. — Много появилось охотников получить из колхоза добро, можно сказать, так, за «здорово живешь». Иной день прислушаешься: у одного председательского дружка поросенок в мешке визжит, у другого — гусь гогочет. Со всех сторон дружки подступают ко двору, как волки. И норовят в такую пору, чтобы поменьше попадаться на глаза колхозникам. С пасеки увозят бидоны с медом, с фермы — кувшины со сливками. Осенью отгружают морковь и капусту…
— За деньги берут, — крикнул Забалуев. — Проверьте по книгам.
— А вы меня не сбивайте. Я могу мысль потерять. — Недовольно посмотрев на Сергея Макаровича, Вера продолжала — Даже коня в город увели…
— Взамен другого.
Огнев постучал карандашом по столу:
— Сергей Макарович, имей терпение.
— Несправедливость не люблю. Не выношу, — заявил Забалуев, ерзая по стулу.
Голос Веры звучал все резче и резче:
— Председатель сказал: «За деньги берут». Знаем мы, какие это деньги! Для видимости дружки платят в кассу гроши!..
Если бы все это говорил Никита Огнев или другой член партии, солидный, пожилой человек, то Забалуев, возможно, стерпел бы и выслушал бы до конца, но звонкий и острый голосок злил его. Особенно обидно было слышать все это от Веры, будущей снохи. Ежели не унять при народе, то и дома с ней наплачешься.
Забалуев вскочил, громоздкий, багровый, и, уставившись на Веру, загремел:
— За дружков критику наводишь. меня нет дружков лично для себя — все для колхоза. Те люди, как говорится, помогают нам. Один дает кошму на хомуты, другой…
Раскрасневшаяся Вера выдержала его пронизываювзгляд упрямо предупредила:
—кричите. Не старайтесь зря. Теперь вам все сбить. Что задумала — выскажу до конца.
поднял на Сергея Макаровича строгие глаза.
— Садись и записывай. Ответишь в заключительном слове.
— Я не привык записывать, — отмахнулся Забалуев. — Сразу объясню. Один отпускает кошму на хомуты. Другой дает головы от рыбы-горбуши. Мы из тех голов всю весну в бригадах варили уху…
— Ты мешаешь вести собрание, — резко одернул его Огнев. — Я не давал тебе слова.
Сергей Макарович осекся и сел. Вера снова заговорила:
— Очень много раздали земли разным городским огородникам. Во всех уголках — картошка. И посредине Чистой гривы — тоже картошка. Вроде оспы на полях. Отхватили и от массива моего звена…
— Ну, тут, милая, нельзя было не отдать, — опять поднялся Забалуев. — Сами с меня электричество требуете. А тот человек обещает эти — как они называются? — ну, фарфоровые чашечки для столбов. И проволоку тоже.
— Можно достать и без блата.
— Ишь какая бойкая! Пойди попытайся! Без дружков, как говорится, не проживешь. Уж я-то знаю. А ты еще молода, чтобы учить меня хозяевать! А ежели бы ты сама…
Терпение собрания кончилось. На Забалуева со всех сторон закричали так, что даже его испытанный раскатистый бас не мог заглушить возмущенных голосов:
— Порядок надо соблюдать!..
— Затеял спор, как на базаре!..
— Не хотите слушать, тогда я… тогда я… — Сергей Макарович сел. — Слова не пророню…
Вера говорила долго. И о том, что Забалуев не понимает значения лесных посадок, и о том, что севооборота нет, и о том, что хозяйство ведется без плана, а председатель зачастую все решает один, не советуется с колхозниками.
Забалуев уже не мог смотреть на нее. Ну и размахнулась деваха! Кто бы мог подумать, что она такая! Удержу не знает. Уродилась в отца! Не остановится, пока не выпалит всего!
Но вот она замолчала. После грозы обычно наступает затишье. Сергей Макарович надеялся передохнуть в тишине и обдумать заключительную речь, а тут сразу взметнулись три руки и, сливаясь, прозвучали нетерпеливые слова: «Дайте мне!» За тремя ораторами поднялись другие. Забалуев дышал тяжело, шумно, как продырявленный кузнечный мех, и все ниже и ниже опускал голову…
После собрания Сергей Макарович при свете луны запрягал Мальчика в ходок, а сам посматривал на дверь бригадной столовой, откуда с секунды на секунды должен был появиться Огнев.
Никита Родионович вышел не один, а с Верой. Остановившись на крылечке, они о чем-то долго разговаривали. Сергей Макарович, поморщившись, неприязненно подумал:
«Слушает, что еще нашепчет ему критик в юбке!.. Да и сам подбивает ее на что-то. Дескать, хорошо, хорошо! Всегда критикой пали, как из пушки…»
Взявшись за вожжи, Забалуев уже хотел запрыгнуть в тележку, но Огнев, окликнув его, направился к нему, по-военному подтянутый и строгий. Добра ждать было нечего, и Сергей Макарович заговорил первым:
— Ну, ну, развертываешься! Людей против меня настраиваешь. Подковыриваешь. А мы тебя выбирали не для этого.
— Для чего меня выбирали — я знаю, — спокойно заметил Огнев. — А тебе советую все повторить в райкоме партии. И чистосердечно рассказать, как недостойно ты вел себя на открытом партийном собрании.
— Райкомом не пугай. Больше твоего в райкоме бывал. И в крайкоме — тоже. Меня в ЦК знают!..
— А зачем ты кричишь? Чтобы все слышали, где тебя знают?
— У меня голос такой. Я говорил и буду говорить: можно бы ко мне прислушаться. Ты по партийному стажу в сыновья мне годишься.
— В партии человека ценят не по годам, а по делам.
— Ты мои заслуги хочешь зачеркнуть? Не выйдет.
— Заслуги твои останутся при тебе. А кричишь зря: глухих здесь нет.
Не таким был Огнев до войны. Не таким. Будто подменили его на фронте. Как топору, добавили закалки: руби камень — не погнется острие. Весь переменился. Даже лицо другое. Что же в нем новое? Глаз не видно, — от козырька фуражки падает тень. Слегка поблескивает кончик носа. Темнеют усы. Вот они-то и изменили облик. Гвардейские! А чего в них хорошего? Пошевеливаются, словно у таракана! Тыловой жизни Микита не знал, в коренниках не ходил…
В этом — все…
Минутное раздумье остудило Сергея Макаровича, и он стал втолковывать Огневу:
— Нам с тобой нельзя портить отношений — мы в одну упряжку впряжены. Надо идти ровно, ухо в ухо, как пара коней в плугу. А ежели вразнобой — толку не будет. Я дерну, а ты попятишься — тебя костылем ударит по запяткам; ты дернешь, я останусь на месте — меня хряснет. Обоим — больно. А вдруг ногу перебьет? Хромать кому охота? Лучше заботиться, друг о друге, беречь, помогать…
— Вот для этого и существует критика.
— Я о ней слышал раньше тебя. И скажу, что пускать ее надо с умом. Бывает, вожжи ослабишь — кони помчатся, тогда их не остановишь.
— А зачем останавливать?
— Не останавливать, а — в руках держать, особливо на поворотах.
— Ты что же, боишься из тележки вылететь? — спросил Огнев, и под его усами блеснули зубы в короткой усмешке.
— Я не боязливый! — снова закричал Забалуев, грозя пальцем. — И нечего намеками говорить да по-цыгански гадать. Я — человек прямой и дисциплину знаю. Будет решение — печать отдам. А так, без директивы, ты под меня не подкапывайся, не затевай…
— Сергей Макарович!
— Я давно Сергей. Пятьдесят два года Сергеем зовут…
— С тобой невозможно разговаривать. Сколько раз я тебя предупреждал насчет этих «дружков»? Ты не хотел слушать. Считал, что секретарь парторганизации придирается к тебе. А вот теперь на собрании услышал то же самое. В протоколе записано… Поедем в райком. И там тебе придется все выложить начистую.
— Ну что ж, поедем. Только дай маленько отдышаться.
Забалуев грузно сел в ходок. Мальчик дернул так резво, что из-под колес полетели комки земли.
На исходе ночи Забалуев побывал во всех полевых бригадах и на фермах, поговорил со сторожами, выкурил с ними по папироске. Но ничто не помогало: как только оставался один — тяжелые думы о недавнем собрании снова наваливались на него. Домой приехал утром, все еще хмурый, по двору прошагал столь стремительно, что куры, боясь пинков, разлетелись по сторонам. А когда поднимался в сени — под лестницей испуганно взвизгнул кудлатый Бобка.
Жена вошла, осторожно ступая на старую домотканую дорожку; тихо поставив ведро с молоком, украдкой глянула на мужа. Он, в картузе и кожаной куртке, сидел у стола, уткнув кулаки в бедра и тяжело уставив глаза в пол.
Матрена Анисимовна подвинула к нему кринку молока:
— Испей парного.
Сама отошла к печи и, сложив руки на животе, стала ждать, когда у Макарыча «отмякнет карактер».
Забалуев взял кринку, и, отпыхиваясь, долго пил теплое молоко; для последнего глотка так запрокинул голову, что картуз свалился на лавку, а с лавки — на пол.
Жена подняла картуз, повесила на крюк и опять выжидательно застыла у печи.
— Во сне такое не снилось… — проговорил Забалуев и встрепенулся, словно его обдало морозцем.
— А что стряслось-то, Макарыч? — Жена сделала два шага к нему и снова остановилась. — Кто тебя изобидел?
— Меня обидеть нельзя. Я не теленок! В руки не даюсь! — загрохотал Забалуев, приходя в ярость.
Анисимовна знала, что туча пройдет мимо, что «все громы и молнии» будут направлены на отсутствующего обидчика, и заговорила смело:
— Завсегда у вас на собраниях какие-то неприятности.
— Таких еще не бывало… Понимаешь, цыплята курицу принялись учить!
— Небось комсомольцы?!
— Ежли бы чужие — я бы ни о чем не думал, а то, как говорится, отбрила будущая сношка!
— Да что ты?! — всплеснула руками Матрена Анисимовна и приложила ладони к щекам, словно у нее вдруг заболели зубы. — Ой, ой, ой!..
— На открытом партийном!.. Разошлась, уму непостижимо!.. Будто тупой бритвой по сухой голове скребла!.. У меня аж в висках застучало, как после угара!..
— Батюшки мои! Да она что, с ума спятила?!
— В отца: везде свой нос сует. А характером вроде кремня, чуть-чуть словом тронешь — искры летят.
— Не дай бог, ежели в замужестве такой себя покажет.
— А какой же еще? Кремень не пшеница — муки из него не намелешь.
— Не пугай ты меня, Макарыч…
— Правду надо знать вперед.
— Может, в семье-то будет стыдиться.
— Ну-у! При людях и то не постыдилась! Она тебе критику задаст!..
— Бедный Сенечка! Замается с ее норовом! — Анисимовна подступила к мужу. — Скажи ты мне, чего он погнался за ней? Может, как сын отцу, рассказывал?
— Ни звука не обронил.
— Ведь ничего в ней завлекательного нет. Девка тощая— кости да кожа, будто мясом ее бог обделил.
— Какой тебе бог! — рассердился Забалуев. — Глупость парню в башку ударила!
— А ты отец — отговори.
— Отговоришь Семёнку, попробуй! Я по себе сужу: задумал тебя замуж взять — ничто мне было нипочем.
— Дак ведь я никакой такой критики на свекра-батюшку не наводила. Покорная была. А у них что же такое получится? Коса наскочит на камень — дзик да дзик. Неужели сына не жалко?
— А что я с ним поделаю? Из всей деревни выбрал кралю!.. И упрямства в ней, как в редьке горечи.
— О себе подумай. Где в старости будешь дни коротать? Сыновья на войне полегли. Один остался… Как тебя приголубит такая сноха?
— Обойдусь без нее. На ветру жизнь доживу, как упряжной конь в оглоблях…
— А ежели хворь свалит?
— Не свалит! — Сергей Макарович стукнул кулаком по столу. — Не поддамся!.. И ты не тяни нуду…
Поджав сухие губы, Анисимовна замерла посреди комнаты. Стало слышно, как в пазах и щелях шуршали тараканы.
Пожалев примолкшую жену, Забалуев смягчил голос:
— В колхозе все зовут ее Сенькиной невестой. И нам с тобой остается честь семьи соблюдать… Девка норовистая, вроде молодой кобылки, а парень приедет, уздечку накинет, может, и сумеет угомонить.
— Есть же в деревне другие девки. И дороднее Верки, и лицом не щербаты, и умом богаты.
— Никто не спорит — имеются такие. Но жениться-то, как говорится, не нам с тобой…
Сергей Макарович, не вставая с лавки, скинул кожаную куртку; снимая сапоги с длинных и крепких ног, пробороздил подковами каблуков по некрашеному щелястому полу.
— Я залягу, — объявил жене. — Всем говори — захворал.
«Не все рассказал, — подумала Матрена Анисимовна. — Еще кто-то подбавил мужику горести. Даже синим стал, будто от лихоманки полынного настою выпил…»
Спрашивать не решилась. Придет добрая минута — сам расскажет.
Сергей Макарович, поболтал ногами, сбрасывая портянки, и босиком прошел в горницу…
К вечеру стало известно — председатель заболел.
Огнев решил навестить его. Анисимовна пожаловалась:
— Свалился старик-то у меня. Ни ногой, ни рукой не может шевельнуть.
Она провела гостя в горницу. Забалуев лежал в кровати, под пестрым одеялом, сшитым из ситцевых лоскутков; на голове белело мокрое полотенце; на щеках, верхней губе и подбородке проступила седая щетинка.
— Спасибо, что наведался, — промолвил он глухо. — Понимаешь, уложил ты меня.
Никита Родионович взял стул и, подсев к больному, спросил, был ли у него врач.
— Порошки велено глотать, — ответил Забалуев и правую руку положил на грудь. — Мотор подносился.
— Может, тебя на курорт отправить? Я позвоню в город, попрошу путевку.
— Ишь ты какой!.. Лето не для того, чтобы по курортам разъезжать.
— Ты не беспокойся, мы с хлебом управимся.
— Я вижу, тебе охота без меня со всем управиться…
— Не говори пустяков. Сейчас важно тебя поднять.
— Я живучий.
Матрена Анисимовна вмешалась:
— Помолчали бы лучше. Опосля успеете наспориться.
— Это правда. — Забалуев погрозил пальцем. — Я подымусь скоро. А пока ты, Микита, слетай на пасеку, пиво сам попробуй. Ежели крепости мало — добавьте меду. И пусть пчеловод не скупится. Праздник надо завернуть повеселее. Я люблю, чтобы все кипело. И на работе, и на гулянке.
— Праздники я тоже люблю, но гулянок не выношу, — шевельнул Огнев острыми шильями усов.
— Вчера ругали меня, как с песком протирали, — продолжал Забалуев, — а ведь я все делаю для колхозников. Не для себя.
— Знаю. Беда в том, что подходишь к вопросу не с той стороны.
— А ты умей подправить. На то ты и секретарь. Но спора не разжигай…
— С тобой на собраниях говорить трудно — ты шумишь, кричишь.
— У меня сердце нетерпеливое.
Анисимовна подошла к кровати.
— Ты бы уснул. Доктор велел в покое себя держать.
Огнев стал прощаться:
— Поправляйся. И о делах пока не думай…
— Пиво для гулянки — на твоей заботе, — напомнил Забалуев. — По нашему обычаю, на три дня наварено!
- Придется ломать худой обычай.
— Шею себе сломаешь! Ой, сломаешь!
— Не беспокойся о моей шее. А вот за разбазаривание колхозного добра…
— Не мелочничай, Микита…
— Это не мелочь! На гулянках поставим точку, — сказал Огнев твердо, словно все уже было решено. — Проведем собрание, премируем передовиков. Ну, посидим вечерок за столами, поздравим, кого следует, песни споем… И все.
Пожелав Сергею Макаровичу скорейшего выздоровления, Огнев, вышел из горницы.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Третью неделю не унимался дождь. Под бесконечными ударами капель тихо, надоедливо звенели окна в новом четырехэтажном доме краевого комитета партии. По стеклу текли чистые, как пряжа в ткацком станке, струйки холодной воды, и воздух во всем доме был пропитан сыростью.
Желнин подошел к окну и, слегка откинув половинку малиновой портьеры, взглянул на улицу. На обширной площади, закованной в асфальт, всюду виднелись тусклые лужи. На них беспрестанно вздувались мелкие, как наперстки, пузыри и тотчас исчезали, чтобы уступить место другим. Старые ели у входа на бульвар опустили мокрые ветки к самой земле. Тяжелый от сырости флаг на крыше крайисполкома чуть заметно пошевеливался под ленивым ветром, который тоже казался уставшим от лохматых туч, готовых уцепиться не только за высокие дома и деревья, а даже за исхлестанную и набухшую водой землю.
Когда он кончится? Синоптики из Гидрометбюро заладили одно: «Сплошная облачность. Дождь. В ближайшие два дня особых изменений в погоде не ожидается…»
«Еще два дня… А ведь дорог каждый час».
Желнин задумался. Вспомнил недавнее. На рассвете июльского дня самолет оторвался от крымской земли и взял курс на север. Позади остались бирюзовое, по-летнему ласковое море, стройный кипарис Пушкина, белый домик Чехова, обвитый плющом дворец, где заседала Ялтинская конференция… Все он успел повидать за две недели отдыха. Ему оставалось еще полмесяца, но пришла телеграмма из Москвы: его просили поторопиться с возвращением в Сибирь. И вот он летит над необъятными, как море, украинскими степями. С небольшой высоты видны поля боев. Змеятся линии окопов, не успевшие зарасти травой. Чернеют разрушенные города и станции железных дорог, спаленные деревни. Лишь кое-где белеют новые хаты, похожие на шампиньоны… Украина еще не залечила зияющих ран. Повсюду не хватало тракторов. Не хватало волов. Люди сами впрягались в плуги. Как могли, посеяли в ту первую послевоенную весну. Но вдобавок ко всем бедам навалилась страшная засуха.
Из хлебного баланса страны выпало около двух десятков областей. Пришлось помогать государственными ссудами. На помощь пришли восточные районы, как приходили они в восемнадцатом году, в двадцать первом году, когда сибирский хлеб спасал революцию.
Нынче золотятся украинские поля. Но засуха постигла Чехословакию, и наши братья ждут помощи с востока. Хлебный баланс опять будет напряженным, потому-то и прервали его отпуск. Он знал — дорого каждое зерно, а страда будет нелегкой.
— Надежда на сибиряков, — сказали в Центральном Комитете партии. Он подтвердил — урожай у них неплохой, и ему обещали, что к уборке будут дополнительно отправлены тракторы, комбайны, автомашины…
…Эшелоны с машинами прибывали каждый день. Десятки тысяч горожан выехали на помощь колхозникам. Можно было бы уже убрать хлеб, если бы не этот нудный дождь. Три недели хлещет без передышки. Днем и ночью, утром и вечером. Колеса тракторов вязнут в жидкой земле, комбайны не могут дочиста вымолотить зерно из сырых колосьев. К токам со всех сторон подступают ручьи. А в северных районах — сплошной потоп: снопы на полосах плавают в лужах…
По стеклу все так же струился дождь… Секретарь крайкома вызвал помощника и распорядился:
— Передайте по телефону: «В двадцать четыре ноль-ноль радиоперекличка. Приглашаются секретари райкомов, председатели райисполкомов… Активу слушать на местах…».
Все лето Вера любовалась полосой Лизы. Пшеница вымахала чуть не в рост человека, да такая густая, что, казалось, струйки ветра не могли протиснуться сквозь нее, а скользили по поверхности. Эх, если бы такая была в поле, на больших массивах!
Всякий раз по дороге из сада в село Вера подходила к полосе и гладила колосья, длинные и полные, как молодые початки на болотной рогозе.
Однажды подруги встретились на дороге возле полосы, и Вера, всплеснув руками, сказала:
— Пшеница у тебя, однако, из всего края лучшая! Чистая, будто гребнем прочесанная!
— Вот этими гребешками прочесали! — Лиза показала свои ладони с растопыренными пальцами. — Из конца в конец строем прошли…
Она заглянула подруге в глаза:
— Не завидуешь? — И поспешила напомнить: — Ты ведь сама отказалась от целины-то. Я перед тобой не виноватая.
— Наоборот, рада за тебя, — Вера обняла подругу. — Вот как рада!..
— Твое счастье привалило мне.
— Ну-у! Я свое добуду.
— Не забывай про охотника, который за двумя зайцами гонялся…
У Веры сомкнулись брови. Зачем выдумывают небылицы? Она ни за кем не гоняется. У нее — жених. Вот отслужит в армии и домой вернется…
А Лиза пошутила еще более неудачно:
— Говорят, кому везет в любви, тот в работе проигрывает…
— Ну тебя!.. — отвернулась Вера. — Болтаешь глупости!..
Отойдя от нее, припомнила частушку, которую пели девчонки зимой в садовой избушке: «Разнесчастную любовь подруженька затеяла…» Намекали на нее. А ведь она не затевала… Да и нельзя затеять. Настоящая-то любовь приходит сама, нежданно-негаданно, как весной в лесу родник пробивается сквозь мох…
Лизу поджидали тревожные дни. Едва успели появиться на колосьях желтенькие сережки чуть заметных цветов, как начались проливные дожди. Набухая влагой, высокая пшеница клонилась все ниже и ниже.
— Боюсь — ляжет хлеб, — беспокоилась звеньевая, — От заботушки сердце вянет.
— Изловчимся — скосим жаткой! — успокаивал Забалуев. — Зерно в снопах дойдет — будет полное, увесистое!
Дождь не унимался, и Сергей Макарович тоже начал тревожиться: «Горячо достанется уборка…»
Однажды Фекла Скрипунова по пути в сад остановилась у рекордной полосы, посмотрела на полегший хлеб и вернулась в село, чтобы застать Лизу дома.
— Твою пшеничку, доченька, — заговорила озабоченно, — окромя серпа, ничем дочиста не поднять. Придется мне обучать тебя и твоих девок страдному делу.
— Ну, уж ты, мама, придумала, — замахала руками Лиза. — Обещались приехать для кино снимать, а мы — с серпами. Стыдно…
— Стыд не в том. Вот ежели такой урожаище на землю оброним, тогда будет совестно на глаза людям показаться… И не жди ты никаких съемщиков. А то хлеб сопреет…
— Серпами не буду жать…
— Не спорь, а меня слушай. Я, доченька, за свою жизнь настрадовалась вдоволь. Семи годочков положила серп на плечо да пошла в поле. Бывало, морозы ударят, белые мухи замельтешат, а мы все еще хлебушко жнем. Страда! Теперешняя молодежь даже не знает про этакое. В хорошую погоду комбайны запустят — как одним взмахом руки урожай снимут. А нонешний год, сама видишь, из порядка выломился: урожай к тебе пришел богатырем, а на ногах устоять не мог, покорился ветру — лег. Надо поднять его. Он не погнушается, что мы явимся к нему с серпами, за все отблагодарит.
Лиза подумала и согласилась; в бригаде сказала, что уже положила серпы в керосин — ржавчину отмачивать. Над ней посмеялись: — Ты еще придумаешь руками пшеницу дергать! По-первобытному!
Сергей Макарович погасил смех:
— Гоготать нечего. Мы собрались не шутки шутить. Хлеб лежит в мокре, ненастье грозит бедой. Комбайнам — помеха. Значит, надо убирать, кто чем умеет. Жните в дождь. Снопы сразу ставьте поодиночке — ветер высушит.
Фекла объявила Дорогину:
— Хоть сердись, хоть не сердись, Трофим, а я на неделю уйду к дочери в звено. Должна я помочь своему дитю с урожаем управиться.
И вот жницы вышли на полосу. Фекла Силантьевна отмерила себе широкую делянку, которую она назвала постатью, и принялась за работу. Серп то и дело нырял в густую пшеницу, а в левой руке быстро увеличивалась горсть подрезанных стеблей.
— Вот так, девуни, жните! Вот эдак режьте! — приговаривала она, и сама, согнувшись, казалось, не шла — бежала вдоль постати. К концу пути в левой руке было полснопа. Придерживая серпом возле колосьев, она подняла пшеницу и положила на соломенный поясок; после второго захода завязала сноп и, поставив его, воскликнула:
— Зажин сделан! — Ласково провела рукой по колосьям — Ветерком прохватит — зернышко хорошо подсохнет!
— Девушки разошлись по местам. Серпы у них ныряли неумело, горсти оказывались маленькими, и Силантьевна то одной, то другой советовала:
— Пальчики, девуня, отгибай… Середним подхватывай пшеничку. Так, так. Теперь — безымянным. Мизинчиком, мизинчиком поболе…
С непривычки руки быстро устали, заныли поясницы.
— А против спины лекарство есть — трава скрипун, — успокаивала девок Силантьевна, срезала несколько стебельков с толстыми скрипучими листьями и раздала всем. — За пояс заткнешь — спина уймется.
Девушки захохотали.
— А вы не зубоскальте, просмешницы. Испытайте травку…
Молодые жницы жали хлеб, перебрасываясь шутками, и посматривали одна на другую — у кого ровнее стерня? У кого больше и красивее снопы?
Вдруг Лиза вскрикнула и, выронив серп, помахала левой рукой, — с большого пальца капала кровь.
— Ой, горюшко мое!.. Ой, рученька!..
— Не реви, девуня, — сказала мать, направляясь к дочери. — В страду со всякой жницей такое приключается. Старики-то говорили, что хлебушко потом да кровью полит…
— Тебе, конечно, не больно. А я должна терпеть. говорила: «Не надо серпы», — ты приневолила. Вот теперь останусь без руки…
— Слово, доченька, дали — надо сполнять. А пальчик полечим.
Девушки сбежались к подруге.
— Теперь бы залить йодом да перевязать…
— Лекарство — рядышком, — сказала Силантьевна и пошла на обочину дороги.
Лиза сунула порезанный палец в рот.
Мать вернулась с тысячелистником, пожевала его и зеленую кашицу приложила к порезу.
— Вмиг затянет. Завтра позабудешь, в какое место серп-то поцеловал, — приговаривала она, обматывая палец ленточкой, оторванной от платка.
Показала девушкам старые рубцы на своей руке.
— Вот здесь, вот… Вот еще… Все раны горьким тысячелистником залечивала. И от таких порезов в хворые не записывалась. Страдовала наравне со здоровыми.
Глянув на землю, где лежал серп, сказала дочери:
— Подыми. Пшеничка тебя ждет-поджидает…
И Лиза опять покорилась матери; хоть и медленно, а все-таки подвигала свою постать.
— Эдак, доченька, эдак, — подбадривала Силантьевна. — Страдовать пошла — забудь про боли, про недуги…
Облака подымались все выше и выше, сбиваясь в белые громады. Солнце, пользуясь каждой прогалинкой, кидало на землю потоки тепла и вскоре просушило воздух. Но на дорогах по-прежнему блестели большие лужи. Желнин выехал в районы на «газике», способном пройти по любой дороге, в какое угодно ненастье.
За окраиной города раскинулись, приподнятые к горам, необъятные поля. Там и сям виднелись комбайны. Гул тракторов сливался с шумом автомашин. Нагруженные хлебом, они устремились в город бесконечной вереницей. Приятно пахло свежим зерном пшеницы, овсяной соломой, освобожденной от летних тягот землей.
В Луговатке Желнин отыскал Шарова и, пригласив его в машину, поехал по той дороге, что разрезала Чистую Гриву на две половины. Андрей Гаврилович сидел рядом с шофером, полуобернувшись к спутнику. Шаров, слегка наклоняясь к нему, рассказывал с такой горечью, с какой люди говорят только о больших бедствиях:
— У нас хлеба держались до прошлой недели. Помните, в пятницу был ливень? Я ехал на коне. Пшеница стояла высокая, чистая. Вижу — наваливается черная туча. Решил переждать на току, под крышей. Ударил крупный дождь да с таким шалым ветром, какой бывает только в зимнее время: с одной стороны побьет-побьет, забежит с другой и еще прибавит. Даже под крышу захлестывал. На ток со всех сторон хлынула вода — коню по щиколотки! Кончился этот шквал. Выглянул я из-под крыши — нет хлеба! Все лежит. Страшно смотреть. Колос утопает в воде. Я вам скажу, на моей памяти не бывало такого. Хотя бы легли хлеба в одну сторону, а то… Да вон, п-посмотрите!
Справа от дороги — огромный массив спелой пшеницы. Она не колыхалась под ветром, не шумела колосьями, а расстилалась по земле, будто узорчатая скатерть. Замысловато переплелись поваленные стебли.
— Комбайном такую невозможно взять, — говорил Шаров. — Ножи то идут поверху, то — еще хуже! — подрезают колос. Вместо двадцати пяти центнеров оказывается в бункере десять. Остается единственное — косить вручную.
— Косите, — сказал Желнин. — Не теряйте времени.
— Литовок в Сельхозснабе нет.
— У колхозников небось найдутся старые косы.
На соседнем поле пшеница была посеяна широкорядно. Она выросла высокая и тоже полегла. Убирать ее приходилось на таком низком срезе, что скошенное поле походило на неумело побритую голову: всюду виднелись черные ссадины.
Подъехали к комбайну. Желнин, сбросив плащ, первым догнал машину, на ходу поднялся на мостик, поздоровался с чубатым парнем, что стоял за штурвалом. Рядом с Желниным встал Шаров.
Поблескивая деревянными лопастями, крутилось низко опущенное мотовило, но полегшая пшеница не поддавалась ему.
Ножи подрезали встречную струю возле самой земли, и вскоре длинная солома копной вспучилась на транспортерах. Еще секунда — и машина захлебнется. Чубатый парень, одетый в удобный комбинезон, пронзительно свистнул. Трактор остановился. Парень, придерживаясь за поручни, повис над хедером, пинками расправил солому. Когда полотна опустели и молотилка проглотила последние срезанные стебли, тракторист, по новому сигналу, плавно стронул агрегат с места и повел, настороженно приглядываясь и прислушиваясь ко всему. Вот струя полегшего хлеба круто повернулась, как бы убегая от машины, и ножи заскользили по поверхности. Комбайнер повернул штурвал, чтобы сбрить все «под нуль», но через несколько секунд сгрудилась земля, трактористу, после двух свистков, пришлось включить задний ход. Комбайн дрогнул и неохотно попятился, чтобы стряхнуть землю с ножей…
Трудна уборка полегшего хлеба!
Медленно, с ежеминутными остановками, комбайн двигался вокруг большого массива. Пшеница лилась в бункер тяжелым ручьем. Желнин и Шаров заглянули туда, сунули руки в зерно, взяли по горсти: влажное, очень влажное!
Андрей Гаврилович, пропустив пшеницу между пальцев, последние зерна медленно разжевал: хороши хлеба растут на Чистой гриве!
Павел Прохорович посмотрел на небо. Там медленно проплывали облака. Из белых они уже превратились в серые и теперь расползались вширь. Скоро опять занепогодит. В тридцать четвертом, он помнит, дожди хлестали вплоть до белой крупы. Что, если и нынче случится такая напасть? Как быть с сырым зерном? Уже сейчас завалены все тока. Сушилка не успевает пропустить даже третьей части того, что поступает от комбайнов.
— К будущему году стройте зернофабрику, — посоветовал Желнин. — Я видел, на селекционной станции. Поточная линия: веялки, сушилка, опять веялки, уже для сухой очистки, сортировка. У въезда сыплют в бункер сырую пшеницу, прямо из-под комбайна, а на другом конце принимают в мешки сухое зерно. И все двигает электричество! Рабочих шесть человек.
— А у нас на очистке зерна — семьдесят! И то не управляются…
Пообещав прислать чертежи, Желнин направился в Гляден. По дороге он останавливался еще несколько раз. Поля колхоза «Колос Октября» заросли пыреем, молочаем и сурепкой. Все там полегло, одни толстые, жилистые стебли осота стояли прямо, маяча пушистыми султанчиками. Набухшие в ненастье, колосья еще не успели просохнуть. Кое-где на них зеленели ростки.
Неподалеку виднелись люди. Желнин подъехал к ним. Это были студентки педагогического института. Они неумело подкашивали хлеб и отбрасывали в валки; двигались так скученно, что могли порубить одна другой ноги. Андрей Гаврилович расставил их по местам, некоторым показал, как держать черенок литовки, как точить лезвие оселком. '
К полосе подошел трактор с комбайном на прицепе, чтобы обмолотить то, что подкосили девушки.
. — Отчего у вас хлеб такой сорный? — спросил Андрей Гаврилович бригадира тракторного отряда.
— Оттого, товарищ Желнин, что вы Забалуеву мало шею мылите! В передовиках ходит! — ответил бригадир упреками. — А вы бы пригляделись к нему… Как добрые люди, к примеру луговатовцы, готовят землю? По нескольку раз лущат культиваторами, сначала спровоцируют сорняки — заставят прорасти, потом уничтожат подчистую и только после того начинают сеять. А Забалуев норовит все одним махом сделать, чтобы меньше платить за работу МТС. Больно экономный! Только от этой «экономии» — кругом убыток…
Прямота понравилась Желнину; пожимая руку бригадиру, он сказал, что «крайком поправит» Забалуева.
Большая полоса была наполовину скошена комбайном. Остались обширные кулиги, где пшеница лежала, прихлестанная к земле. Одну из таких кулиг убирали тракторной сенокосилкой, которая брила все под корень. Но трактор шел по скошенному хлебу и тяжелыми клыкастыми колесами вминал его в землю. На тракторе и на сенокосилке сидели молодые парни. Андрей Гаврилович остановил машину:
— Обмолачиваете? Мышам на корм зарываете?
— Что приказано, то и делаем, — ответил тракторист и, протянув растопыренные руки, добавил: — Не могу же я своими пятернями отгребать.
— Заглушите мотор.
Парни, ворча себе под нос, ногами откидывали скошенный хлеб, освобождая место для прохода трактора вокруг кулиги…
Забалуева не удалось найти в поле. Не застал его Желнин и в селе. Бухгалтер Облучков, прищелкнув языком, сказал:
— В страдную пору Сергея Макаровича ловить — все равно что за вихрем гоняться! Везде норовит побывать. Где затруднение — сам командует.
Желнин направился в сад. Машина шла по дороге через коровий выгон, в углу которого был рекордный участок Лизы Скрипуновой.
Андрей Гаврилович подъехал к жницам. Девушки, перешептываясь, окружили машину. Подошла Фекла Силантьевна с серпом на плече.
— За звеньевую тут работает моя дочка. Скрипунова. Может, доводилось слышать? Прошлым летом моя девуня на конопле была первой из всего звена! — Она повернулась к дочери. — Лизавета, скажи сама.
Но Лиза, ссутулясь, спряталась за подруг.
— Стеснительная девушка — во всем колхозе не сыскать такой! — Фекла потянула дочь за рукав. — Скажи, Лизавета.
— А что говорить-то? — Лиза распрямилась. — Пусть сами глядят, какой есть урожай. От моих слов он не прибавится, не уменьшится.
Желнин вышел из машины, взял в руки сноп, присмотрелся к колосьям.
— Урожай отличный! Видны забота и старание!
— Подымаем серпами, чтобы каждое зернышко сберечь, — рассказывала Фекла. — Заботливее моей Лизаветушки во всем свете нет. Пальчик серпом располоснула, а сама все жнет и жнет: боль ей нипочем!
— Мамонька, хватит, — попросила Лиза. — Не надо…
— Почему не надо? Пусть добрые люди знают, как наши колхозницы об урожае заботятся. Ни силы, ни здоровья — ничего не жалеем.
Андрей Гаврилович спешил в сад, но Фекла Силантьевна все удерживала и удерживала его своим разговором.
— Торопится моя Лизавета. Торопится, бережливая, убрать свои гектары за сухую погодушку…
— Хорошим трудом земля держится! — Желнин пожал руку Фекле Силантьевне. — Будьте здоровы! — И уже из машины добавил: — Желаю успехов!
Высокий тополевый заслон и ворота сада остались позади. На въездной аллее, под сводами из ветвей старых вязов, колеса машины зашуршали сухой листвой. Запахло спелыми яблоками.
Выйдя из машины, Желнин направился к сараю, где большими ворохами лежали яблочки величиной с мелкие головки мака. Одни алые, другие красные, третьи золотистые. Две женщины черпали их ведрами и через борт насыпали в трехтонку: урожай отгружался в город, на кондитерскую фабрику.
Неподалеку стоял пресс. Яблочный сок сливался в чан. От сторожки доносилось побулькивание, — там бродило молодое вино в огромных бочках…
Дорогин был далеко в саду. Заслышав легковую машину, он пошел встречать гостя.
— Вот нагрянул к вам, помешал работе, — сказал Андрей Гаврилович, здороваясь с ним.
— Давненько не были. Давненько. Лет, однако, пяток. С тех пор, как с Гришей беда стряслась…
— Слышал, слышал.
— Еще бы! Вам положено все знать… А я-то, грешным делом, счел: обегаете меня.
— Ну, что вы!
— Думалось мне: сказал что-нибудь лишнее. У меня слова не считанные. Сызмальства привык правду выкладывать, и люблю, когда мне отвечают тем же.
Выждав секунду, старик пригласил гостя в беседку, перед которой горел костер, разведенный Алексеичем, и большой чайник на таганке пофыркивал паром и позванивал крышкой.
Давно Желнин не сидел у костра, давно не любовался бойкими струйками огня, не пил из просмоленного дымом чайника. Не мешало бы с дороги пообедать и выпить чаю! Но в нескольких шагах, за зелеными стенами из кленов, прятались яблони обширного сада, который манил в свою глубину, как в детстве густой лес с его загадками: что скрывается в тенистых зарослях? Что подстерегает в чаще? Судя по ворохам ранеток, в саду есть новинки. Скорей, скорей — туда! А чай от них не уйдет…
— Говорят, соловья баснями не кормят, — сказал Дорогин с добродушной улыбкой, от которой белая борода стала еще светлее. — Сад большой — басен будет много.
Трофим Тимофеевич повел гостя в ближайший квартал ранеток, где с утра была начата стрижка. Женщины в разноцветных платьях, в ярких платках, стоя на передвижных лестницах, острыми ножницами перестригали длинные плодоножки, похожие на медную проволоку, и маленькие яблочки, сияя в раздробленных лучах солнца, рубинами падали на широкие полотнища, разостланные по земле. У стриженых деревьев плодоножки на ветках торчали, как щетинка.
Разговаривая о сложных вопросах гибридизации и направленного воспитания деревьев, гость и садовод переходили из квартала в квартал. Дошли до защитного пояса из кустов желтой акации. Дорогин протиснулся сквозь заросли и, придерживая рукой колючие ветки, пропустил Желнина в квартал, где еще не бывали сборщицы урожая. Там яблони согнулись до земли. Глянув на ближнее дерево, усыпанное круглыми багряными яблочками, Андрей Гаврилович воскликнул:
— Вот это урожай!… Какой сорт? Откуда?
— Подарок! Однако самый ценный в жизни!
Дорогин сорвал яблочко, не спеша обтер платком, кривым садовым ножом разрезал посредине и подал гостю половинку.
— Посмотрите, какая у него мякоть — красная. Я слыхал, американцы ценят такие яблочки: для варенья хороши! Откуда взялся этот сорт? Долгая история. Вернее — глава из истории северного садоводства…
Они вышли на аллею, где в тени деревьев, по соседству с клумбой разноцветных астр, стояла скамейка, и Андрей Гаврилович предложил:
— Ради «истории» можно присесть.
— Так вот слушайте, — начал старик, опустившись на скамейку. — В девятьсот шестом году в Томске расхворался профессор Леонид Петрович Карелин. Врачи дали ему совет: «Уезжай, батенька, на юг». А у профессора в саду росли гибриды яблони. Им было по три, по четыре года. Куда их девать? Леонид Петрович вспомнил обо мне. Однако потому вспомнил, что я пять недель был у него за ямщика, возил по нашим горам да лесам. И сад мой он видел. Ну, прислал мне телеграммку. Я быстренько приехал, принял гибриды, как детей на воспитание. Каждый день за ними доглядывал, все записывал. Леониду Петровичу давал полный отчет. Жаль — недолго прожил он в Крыму, сгорел в чахотке. Не дождался яблок от своих гибридов. Года через два после его кончины появились первые плоды. Редкостные! Мы с женой смотрим на яблоньки: что же они у нас живут без имен? Словно беспаспортные. А от них ведь пойдут дети. Неловко. Нехорошо. В садах все перепутается. И стали мы придумывать для них имена. Одно маточное дерево назвали ранеткой Карелина, другое — Красавицей Сибири, а третье записали просто Кругленьким. Впоследствии оно оказалось самым зимостойким и по вкусу наилучшим из всех подаренных гибридов. Вот так и появился этот новый сорт. А размножили его недавно…
Отдохнув, они встали и пошли по аллее. Саду, казалось, не было конца. Вот обрезаны сучья, — старик перепривил яблони каким-то новым сортом. К каждому пенечку прикреплены белые бумажные колпачки. В них, как в колыбельках, зеленеют молодые побеги. И под каждой веткой — деревянная серьга с короткой карандашной надписью: название сорта и день прививки. Желнин взглянул на одну серьгу, на другую, на третью — всюду первые числа июля.
— О ваших летних прививках черенком мне рассказывал профессор Петренко. Он назвал их ценным открытием!
— А меня за них ругали. Через районную газету, — улыбнулся старик. — Дескать, очковтирательство. Назвали выскочкой.
— А кто писал?
— Нашелся тут один… Агрономом работает, а прививать не умеет. Выпросил у меня черенки, но все испортил. А я свидетелях сделал летние прививки — прииз города. Весной составим акт. Ежели
— Где же вы храните черенки до июля? Как вам это
— В В холоде, — рассказывал Дорогин спеша. — Черенок, конечно, подвялится. Смерть ему грозит, вот-вот подступит. И вдруг он получает соки жизни от взрослого дерева. Тут сразу пробуждается. И такую силу роста дает, что залюбуешься! Однако радость свою показывает: «Живу! Расту!» Да вы сами видели…
В доме садовода они вместе накрывали стол. Андрей Гаврилович достал колбасу, которую он захватил из дому, Дорогин принес соленых огурцов. Сокрушался, что нечем угостить: старого вина не осталось, молодое еще не
Старик отошел к угловой полке, занавешенной серой ситцевой занавеской. Наверно, за хлебом. Желнин ждал, что он достанет пышный белый калач, испеченный на поду в русской печи, и, по крестьянскому обычаю, разломает на куски. Давно не ел такого хлеба… Вспомнил румяные шаньги, которыми когда-то в Луговатке любила угощать его Анисья Михайловна Грохотова: поджаренная сметанная корочка, политая маслом, хрустела на зубах, а мякиш был душистый, теплый. Но старик вернулся к столу с плотным кирпичом черного хлеба и, поправив на жесткой ладони, как на оселке, острие ножа, стал резать на ломти.
— Пайковый? — тихо спросил Желнин, и в голосе его почувствовалась горечь.
— Да. Дочь купила. Верунька. На толкучке. Иной раз удается… Из-под полы покупаем. Надоело до смерти. А что поделаешь?.. Приспособились выпекать из картошки: "кто булки, кто драники, как бы сказать — оладьи. толкуем про зажиточную жизнь… будто все уже есть.
Желнин спросил, сколько они в прошлом году получили на трудодень.
— Крохи… — Дорогин махнул рукой. — Три четверти фунта, если считать по-старому… По нашим просторам, сеем мало, да и тот хлеб сорняки душат. Урожай плохой, а хлебопоставки высокие. Вот и не сводим концы с концами. Не в одном нашем Глядене — в государстве, я так кумекаю. С подтянутым брюхом в коммунизм не войдешь: всего должно быть вдосталь. А пока она вот, — указал глазами на колбасу, — только у вас в распределителях для больших работников, да и то, сказывают, не каждый день… Уж вы не обижайтесь на меня…
— Правда глаза не колет. Что верно, то верно, — согласился Желнин. — Хлопот у нас — непочатый угол. И многое еще нужно сделать, чтобы в стране было достаточно хлеба, всюду и у всех.
— Первым делом хвастунов бы надобно укоротить. По всему государству. А что сейчас получается? Весной газеты смотришь — сплошь обязательства: выполним, перевыполним. Осенью — одни рапорты. Цифры большие. А хлеб где? Белого, говорят, и в больницах нет. А рапортами сыт не будешь…
Слушая горестные замечания, Желнин для себя отмечал: прав старик. И говорит прямо. Говорит о том, о чем другие тоже думают, но умалчивают. И, кажется, уже привыкаем мы умалчивать о некоторых недостатках.
Заговорили о работе опытников-мичуринцев. Желнин попросил показать ему заветные грядки, на которых растут пшеничные гибриды Трофима Тимофеевича.
— Однако рано еще смотреть. Лучше в другой раз, — отговаривался Дорогин. — Когда добьюсь задуманного…
— В газете, помню, писали о них.
— Поторопились… Забалуев не утерпел, раньше времени в колокола ударил…
Нарезав хлеба, старик сложил ломти на деревянное блюдо, а крошки смел на ладонь и привычно кинул в рот.
Той порой Алексеич сварил щи из барсука, добытого им два дня назад. Хотя мясо пахло звериной норой, щи всем понравились. Котелка не хватило. Дорогин поставил на стол вазу с медом, налил по кружке чаю. Правда, заварена была лесная душица, — чай в те годы выдавали только на литерные пайки, да и то редко. У душицы был приятный аромат, и гость выпил две кружки.
На въездной аллее послышался стук тележки. Она остановилась у крыльца, и в дом садовода вошел Забалуев в запачканной машинным маслом и пропыленной гимнастерке. В его выгоревших на солнце бровях запутались легкие пушинки молочая, осота и пшеничной половы. Рукава и грудь — в липучках. Судя по всему, он недавно подавал снопы в барабан молотилки, может быть, отбрасывал солому или приминал тяжелыми ногами пласты на большом омете.
На его круглом задубевшем лице было крайнее изумление: его не обманули — Желнин в самом деле заехал к Дорогину. Вот он перед глазами, сам Андрей Гаврилович. В доме садовода! Зачем бы это? К чему? И наверняка уже всякого наслушался от него. Известно — старый хрыч не умеет держать слова за пазухой… Ну, это не к худому, — успокаивал себя Сергей Макарович, — скорее раскусит Желнин Бесшапочного. Поймет — горький орешек!
Во время сессий краевого совета, пленумов крайкома и партконференций Забалуев не однажды пенял Желнину: «По районам ездите вроде часто, а от нашего Глядена всякий раз отворачиваете в сторону, будто мы пасынки. Заехали бы разок».
И вот он появился — гость не вовремя. Ну что бы ему приехать раньше, когда хлеб всходил и не были заметны сорняки. А теперь… Похвалы ждать нечего. Строгий он человек! Ой, беда тебе, Сергей. Одна надежда на рекордный участок. Желнин заезжал на полосу и не мог не полюбоваться отменной пшеницей. А если он в поле заметил непорядки?.. Жаркий денек!.. Надо скорее— про рекорд. И Забалуев начал басовито и громко:
— Рапортую краевому комитету партии и лично…
Дорогин, запрокинув голову, расхохотался так, что от колыхавшейся бороды по комнате поплыл ветерок. Желнин, сдвинув брови, перебил Забалуева резким — от возмущения — голосом:
— Вы не на трибуне! К чему эту официальщину несете?
— А… да… Привык я… — забормотал Забалуев, сбившись с тона и недоуменно поглядывая то на одного, то на другого. — Хотел, чтобы вы были сразу в курсе дела…
— Ну и рассказывайте простым человеческим языком. А то начали… Я не узнаю вас, Сергей Макарович.
— Припоздал я маленько явиться, — извинился Забалуев, и на его лбу, словно смолка на оголенном стволе сосны, вздулись капли пота. — Но никак не мог оторваться от машины, поломка приключилась. Надо за всем доглядеть. Сами знаете, хлеб — великое дело!
Секретарь крайкома слушал молча, глубоко запавшие черные глаза становились все холоднее и холоднее, острый взгляд как бы просверливал насквозь. Это предвещало недоброе. Лучше бы он сразу начал «вправлять мозги», как говорит Неустроев. Но Андрей Гаврилович не произносил ни звука, лицо его оставалось неподвижным.
— Сейчас ехал мимо участка звена высокого урожая и не утерпел — заглянул, — продолжал Сергей Макарович, постепенно приходя в себя. — Уж больно пшеничка хороша! Уродилась на особицу!
— Радуетесь? — спросил Андрей Гаврилович ровным, чеканным голосом.
— Само собой! Такому хлебу, как говорится, грешно не радоваться!
— А вы слышали о засухе в Чехословакии?
— Не доводилось… По радио, вроде, не рассказывали. И в газетах не видел…
— Наша помощь требуется, и мы обязаны перевыполнить план хлебосдачи. А вы в это трудное время прикрываетесь какими-то четырьмя рекордными гектарами, как щитом.
Секретарь крайкома не повышал голоса, и это было хуже, чем самое громкое и энергичное «вправление мозгов», — у Забалуева взмокла гимнастерка на спине.
— Кому нужен такой рекорд? Начали распахивать целину и испугались.
— У нас в полях лежит непаханая земля. Не управляемся.
— А с Шаровым спорили из-за какого-то клочка! Из- за десяти гектаров, да?
— Да я уже давно сказал: пускай заливает Язевой лог, ежели силы хватит… Но он только хорохорится… К слову сказать, по хлебосдаче-то мы…
— Что вы равняетесь? С маленького урожая и хлебопоставки маленькие.
Забалуев все же нашел в себе силы возразить:
— У нас урожай не маленький, а вроде среднего.
— У вас бурьян вместо хлеба, все сорняки, какие только есть на свете!
— Не сумели. Не хватило рук для прополки.
— Слушайте, вы можете обходиться без прополки, если будете правильно ухаживать за почвой. А вы экономите на обработке. Так? Чтобы меньше было натуроплаты?
— О трудодне заботился. Хотелось побольше хлеба выдать.
— Богатый трудодень будет при богатом урожае. А вы крохоборничаете. Стараетесь собирать по крошке, а теряете тонны. Что вырастили в урожайный год? Стыдно смотреть. И как вы могли допустить такие потери? — на ладони Желнина лежали колосья. — Это с одного квадратного метра!..
— Мы их конными граблями соберем, — пообещал Сергей Макарович первое, что пришло в голову. — Переплетем зубья проволокой и начнем сгребать. Я думаю, хорошо получится!
Когда Желнин упомянул о тракторе, который вминает в землю подкошенную пшеницу, Забалуев побагровел и потряс темным от загара кулаком:
— Ах, дурные парни! Я ж им давал не такую команду… За всем нужны глаза да глазоньки. — И он обратился с просьбой: — Андрей Гаврилович, дозвольте на машине слетать — подгребальщиков на полосу доставить.
— Поезжайте, — сказал Желнин. — Да передайте секретарю парторганизации: вечером приеду на бригаду. Пусть соберет коммунистов. Поговорим. Подскажете, какая помощь нужна с нашей стороны.
Забалуев бросился к выходу. На пороге он обернулся и жестом позвал садовода, а когда старик вслед за ним вышел на крыльцо, погрозил ему пальцем:
— А ты смотри, поаккуратней разговаривай с ним, не сморозь чепухи. У тебя язык меры не знает. Чего доброго, затеешь какой-нибудь спор.
— Зарока не даю.
— Я тебя упреждаю: больше слушай, меньше говори. Уважительность покажи.
Трофим Тимофеевич хотел вернуться к гостю, но председатель задержал его:
— Завтра с утра всю бригаду гони в поле.
— Я уже отправил одно звено, да Фекла Скрипунова ушла к Лизе пшеницу жать. Хватит брать из нашей бригады. Пройди по саду и посмотри: все женщины стригут ранетки. И не успевают. Ножницами набили мозоли… Не соберем вовремя — колхоз потеряет десятки тысяч рублей.
— А ты слышал — нельзя крохоборничать? Понимаешь, хлеб — дело государственное, а за твои паршивые яблоки никто… — Забалуев осекся, подумав о том, что Желнин-то остается в гостях у Дорогина, и поспешил свернуть разговор: — Верю, старик, верю.
…Желнин стоял у рабочего стола садовода. И чего только не было на нем! И лупа, и микроскоп, и аптекарские весы, и разрезанные яблоки, и листки бумаги с оттисками этих разрезов, и засушенные листья… Будто старик взялся за составление «Сибирской помологии»!
Рядом лежала тетрадь для отзывов, замечаний и впечатлений. Андрей Гаврилович раскрыл ее. В ней было много записей агрономов и студентов, партийных работников и учителей, путешественников, проезжавших через Гляден, и участников пионерских походов. На одной из страниц знакомая фамилия — Петренко. Директор опытной станции писал:
«Метод летних прививок Т. Т. Дорогина надо изучитьи осознать с позиций Мичурина. Мы не можем игнорировать те биохимические процессы, которые претерпели ткани черенка за период его «ненормального» хранения по июнь — июль, когда черенок уже находится на грани жизни и смерти. С этим связаны быстрый рост и созревание побега за короткий срок вегетации. Нам следует кое-чему поучиться у Трофима Тимофеевича и поблагодарить его за новое слово в биологической науке».
«Почему же он не написал об этом в газете? — подумал Желнин. — Надо подсказать…».
Садовод вошел в дом. Андрей Гаврилович повернулся к нему, кивнул на стол:
— Как хватает у вас времени на все это?
— Да разве успеешь сделать все, что хотелось бы? Я делаю, однако, не больше десятой доли задуманного…
— По ночам работаете?
— Ну-у, что вы! Я ведь не ответработник! Ночными бдениями не грешу! — рассмеялся старик. — Живу по птичьим часам: пташки умолкнут — спать ложусь, на заре голосок подадут — встаю.
— Вам бы надо обзавестись молодым помощником. Мы могли бы…
— У меня есть помощница — дочь-хлопотунья! По вечерам приходит сюда…
Забалуев долго не возвращался. Желнин и Дорогин вышли на берег реки. Она спорила синевою с небом. На островах, рядом с меднолистным тальником, виднелись багровые заросли осины, малиновые пятна рябиновых кустов. Ну до чего же хороша сибирская природа! Давно отцвели самые поздние луговые цветы, пожухли травы, но даже в эту пору осеннего увядания невозможно оторвать глаз от богатства красок!..
— Оставайтесь ночевать, — предложил Трофим Тимофеевич. — Погода тихая — можно будет поплавать с лучом и острогой…
— Люблю я рыбалку. В молодости головлей руками брал… — вздохнул Желнин. — Но как-нибудь в другой раз..
Заслышав приближающуюся машину, они повернулись и пошли в сад.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Не прошло и десяти дней, как ненастье вернулось. Серые тучи, плотные, как войлок, казалось, навсегда повисли над сырой землей. Исчезли горы, задумчиво притихли деревья, поблекла полегшая пшеница. Ветер позабыл этот край, и мелкие капли дождя сыпались отвесно.
Из города прибывали все новые и новые группы рабочих спасать урожай. Страдные работы не прекращались даже в проливные дожди. Промокшие до нитки люди жали и косили хлеб вручную.
Дождавшись просвета, вступала в дело техника. От комбайнов тяжелое, набухшее влагой зерно лилось мощными потоками, и в ворохах грелась пшеница, прорастал овес. Приходилось все отправлять на зерносушилку. Она уже давно захлебывалась, — за сутки успевала просушить каких-нибудь семь тонн, а на тока поступало в десять раз больше.
Кондрашов, небритый, с красными от бессонных ночей глазами, в мокром, забрызганном грязью плаще, примчался в контору с новостью:
— Говорят, Забалуев сушит хлеб на печах! — выпалил с порога. — Сто дворов — сто центнеров в сутки! Вот бы нам попробовать!..
— Боюсь — куры по дворам разжиреют, — сказал Шаров. — Зерно, сам знаешь, сыпучее…
— У хлеба и крохи.
— А надо — без крох.
— Да я развезу по таким семьям, где сберегут все до зернышка. Даю слово.
— Ты веришь, а другие будут подозревать… Нет, выход надо искать в ином.
— В чем?
Шаров задумался.
— Не знаешь, — упрекнул Кондрашов. — И я тоже не знаю. Никто не знает. А хлеб горит…
Он подбежал к барометру и постучал пальцем по стеклу.
— С дождя не сходит?
— Застыл.
— Вот видишь! Продырявилось небо! Целое бедствие!..
Более всего Шарова беспокоили семена, — их можно сушить только на солнышке. А семян они решили засыпать на два посевных плана: скороспелой пшеницы сто процентов и позднеспелой тоже сто. По характеру весны увидят, какой сорт сеять.
Из города привезли транспортеры и вздыбили в небо. В короткие перерывы между приступами ненастья брезентовые ленты вздымали зерно и раскидывали струйками. Председатель требовал от бригадиров, чтобы эту пшеницу отправляли в семенное хранилище. В такие дни на тока приезжали всполошенные уполномоченные: почему снизилась отгрузка? Шаров объяснял. Его предупреждали:
— Смотрите! Не увлекайтесь одной стороной дела!..
Кончилась вторая пятидневка октября, а ненастье не унималось. Серая облачная пелена порой опускалась так низко, что едва не задевала за стерню. Днем и ночью сыпался мелкий дождь.
Шаров приуныл.
Выехав в поле, он издалека заметил Тихона Аладушкина. Бригадир тракторной бригады мчался на мотоцикле. Черный, как жук, в лоснящемся от бензина и масла ватнике, остановился возле «газика» и, сверкнув белками круглых глаз, спросил:
— Это что же такое получается? Технике ходу нет.
— Опять массив не подготовили?
— Со стороны бора не обкошен, по краю лесной полосы проезд не сделали. А мы возьмем да проедем по этим посадкам…
— Ну, ну, п-поехал!
— А как же иначе? Нам за простой никто не платит. И хлеб осыпается. Это же срыв! Ваш бригадир запарился на току. А машинам — мы хозяева: возьмем да перегоним в другой колхоз…
— П-попробуйте… Лучше бы помогли на току…
Кондрашов в это время находился среди политых дождями ворохов пшеницы. Босые девушки, утопая по колено в зерне, лопатами перебрасывали его из валка в валок. Пахло теплой плесенью, и над хлебом струился сизый пар.
Заслышав знакомый шум мотора председательского «газика» и надоедливый сухой стрекот мотоцикла, Кондрашов, в мокром ватнике, в сапогах, к которым прилипли зерна пшеницы, с лопатой в руках вышел навстречу; Аладушкина хмуро упрекнул:
— Напрасно бензин палишь! Надо понятие иметь.
— Не мне, а тебе, — ответил зло Аладушкин. — Это у тебя не болит сердце за то, что пшеница осыпается…
Тяжело Кондрашову слышать такие слова. Он сам сеял, сам вырастил этот хлеб. И, конечно, у него болит сердце больше, чем у кого-либо другого. Но что делать, если не хватает сил перелопачивать сырое зерно, если его некуда сваливать?
Достаточно на полдня оставить эти вороха нетронутыми, и они задымятся.
— Вы поглядите сами — куда тут сыпать хлеб? Куда? — спрашивал он, идя впереди Шарова и Аладушкина и тыча лопатой то в один, то в другой холм. — И так пшеница портится. — Он бросил лопату, засунул руку по локоть в ворох и достал горсть зерна. — Вчера привезли, а уже теплое. Я тут, как на передовой, ночи не сплю….
— Сегодня для интереса слетал к соседям, — рассказывал механизатор. — Они скосили все зерновые… А у нас? Пшеница еще на корню!..
Шаров сказал Кондрашову, чтобы он к утру приготовил массивы для комбайнов, а сам решил съездить в город. Но в конторе лежала телефонограмма — разрешалось сдавать хлеб с повышенной влажностью: в городе, из-за недостатка складов, ссыпали зерно в цехах заводов, где уже были смонтированы мощные сушильные установки.
Выцвело и похолодело небо. Ветер оборвал с деревьев желтую листву, пригладил на межах сухой бурьян.
Наступила пора осенних посадок. Тракторная бригада приготовила землю для второй лесной полосы: Чистая грива как бы подпоясалась черным ремнем.
Саженцы тополя было решено привезти с Медвежьего острова. Шаров на один день дал автомашину. Девушки сели на скамейку возле кабинки и предусмотрительно оставили уголок для бригадира, а Капе крикнули, что для нее места нет и пусть она садится в кабинку. Но звеньевая тоже поднялась в кузов.
— Не хочу нюхать бензин, — заявила она. — Люблю, чтобы меня ветерком обдувало!
С шутками и смехом Капа втиснулась возле Васи, закинула руку ему за спину.
— На людях и пообниматься не грешно!.. Все видят — сплетничать некому.
Машина помчалась по узкой полевой дороге в сторону Глядена. Девушки, обнявшись, запели: «Прощай, любимый город…» Капа тормошила Васю:
— Подтягивай!..
Он покашлял.
— Горло перехватило. Наверно, от холодной воды.
— А может, оттого, что я села рядом? — смеялась озорная соседка. — Не первый раз примечаю: посмотришь на меня — голос потеряешь!
— Хорошо, что не голову, — ответил Вася.
— Не нужна мне твоя голова! Была бы шея для обнимок! — Капа с шутливым озорством обвила руками шею парня. — Вот видишь — к чему голова-то?
Вася разомкнул ее руки. Капа расхохоталась:
— Не бойся, я ведь осторожно. Позвонки не захрустят… Но могу и так, что не дыхнешь!..
Машина нырнула в ухаб, и в кузове всех подбросило. Девушки взвизгнули, хватаясь одна за другую.
— Сдурел шофер! Мчит, как оголтелый!…
Снова уселись на скамейку, только бригадир остался на ногах. Навалившись грудью на крышу кабинки, он смотрел вперед. Да, едут они быстро. Вот уже кончаются поля буденовцев. Вот гляденская межа, земли артели «Колос Октября». По обе стороны дороги — короткая щетина стерни. Ветер гуляет по пустым полям. Нигде — ни одного человека. Но Вася всматривается вдаль ищущими глазами. Девушки дергают его за ватник:
— Хватит маяком торчать! Садись!
Он не отзывается; не слышит ни смеха, ни острых шуток, — все смотрит и смотрит на поля.
Справа — высокие бабки из снопов конопли. Над ними кружатся щеглы и синицы, вспугнутые машиной.
«Запоздали девчата с обмолотом!» — мысленно упрекает Вася. Веру, их звеньевую, он теперь не зовет по имени и уверяет себя, что не думает о ней.
Но он не может не смотреть на конопляники. Черт знает, что за цепкая и непреодолимая сила приковывает взгляд к бесчисленным прямым рядам конопляных бабок! Снопы в них составлены девичьими руками, и вот-вот шумное звено явится сюда, чтобы начать обмолот.
«Звено явится, но той звеньевой может и не быть, — думает Вася. — На мое письмо даже не ответила. Наверно, уехала к этому, как его… Кажется, Семкой звать? Живет да поживает где-нибудь в городе!..»
Машина вырвалась на увал, и далеко внизу раскинулся огромный сад. Ранетки, уже раздетые осенним ветром, стояли прямыми рядами, словно точеные фигуры на множестве шахматных досок перед началом игры. Кварталы стланцев, сохранивших желтую листву, казались устланными яркими коврами. Три дома сиротливо прижались к защитной стене из высоких тополей. В среднем живет Трофим Тимофеевич… Если бы Вася был один — обязательно заехал бы к нему, — только к нему! — но в машине — девушки: у них нельзя отнимать время попусту. Да и не следует давать повода Капке для болтовни — засмеет, какую-нибудь небылицу присочинит. В таких случаях она любит развернуться…
Сад остался вправо. По сторонам дороги темнел бор, тот самый, по которому ночью, в метель, позабыв обо всем, шел Вася в Гляден, спеша принести радостную весть Дорогину, успокоить старика… Не его одного, а родителей всех тех девчат…
Возле устья Жерновки шофер вывел машину на берег протоки, где сейчас, при низком уровне реки, вода поблескивала только среди камней и то едва заметными струйками.
Тополя росли на песке. Река ежегодно откладывала его небольшими слоями. В каждый новый слой деревья запускали сетки мелких корней, и только стволовой корень уходил глубоко в почву. Такие тополя выкапывать легко, четыре взмаха лопатой с четырех сторон, удар по корню, и все готово: песок осыпается, деревце ложится на землю. Пока Вася шел до зарослей, Капа приготовила пять саженцев.
— Тут копать — все равно что семечки щелкать! — похвалилась она. — Легко!
Капитолина поторапливала подруг — ей хотелось все, что они привезут на трехтонке, до вечера высадить на отведенное место.
Вася подхватил сразу полтора десятка топольков, поднял на плечо и понес к машине: при тяжелой работе думы не роятся — скорей позабудет обо всем! Уложив саженцы в машину, он прикрыл корни сырой соломой…
На обратной дороге опять долго стоял в машине, опершись локтями на крышу кабинки, и смотрел на безлюдные поля. Над черными бабками конопли по-прежнему кружились стайки пестрых щеглов…
В этом году артель «Новая семья» по сдаче хлеба государству была на первом месте. На токах уже готовили тысячу центнеров для сверхплановой сдачи. Начали выдавать на трудодни: пришлось по полтора килограмма.
А на следующее утро из района передали телефонограмму о том, что хлебосдача для Луговатки исчисляется по высшей группе и для выполнения плана недостает еще двадцать восемь процентов. Елкин позвонил в райком. Ему ответил инструктор: план для их колхоза был занижен, теперь ошибка исправлена, — какой урожай, такая и хлебосдача. Если у них не хватит пшеницы, придется им поступиться фуражом. Чем кормить кур? Какой об этом может быть разговор! Неужели им неизвестно, что в пекарнях вынуждены добавлять в замеску хлеба овсяную муку и картошку?
Днем принесли краевую газету. В ней три страницы было отведено «битве за хлеб». Северные районы выполнили план только наполовину. Там создалась угроза: часть урожая может уйти под снег! Южным районам приходится пополнять недостачу.
Луговатцы вывезли фуражное зерно, урезали семенной фонд. Больше неоткуда взять. Все! Шаров так и заявил уполномоченному. Тот умчался в город. А через несколько часов туда вызвали Павла Прохоровича.
Елкин ждал, что председатель вернется домой в полдень, но он и к ночи не приехал. И даже не позвонил.
Вечером райком и райисполком объявили «совещание по проводам» — очередную «телефонную накачку», как говорили в селах, и Елкин встревожился: отвечать придется одному.
Пришел председатель сельсовета. Приехали полевые бригадиры. Радист поставил к телефону усилитель. Комната наполнилась мелким раздражающим треском: провода доносили унылый свист осеннего ветра в березовых перелесках и надоедливый шум дождя. Сквозь этот хаос звуков проломился простуженный голос Неустроева:
— Скатился до обмана… Сорвал вывозку хлеба… Под видом семян укрыл…
Федор Романович побелел; по-военному поднялся на ноги, готовый дать объяснение. Но провод был занят.
— Ничего мы не утаили. Ни одного зерна. — Обвел всех недоуменным взглядом. — Правда, оставляли двойные семена. Это записано: «для наивысшего урожая». Но мы сами сократили запас до полуторного. Оставили бы и одинарный — да ведь все равно не хватит для выполнения этого нового плана.
Он умолк, прислушиваясь. Репродуктор хрипел:
— За утайку хлеба… исключен….
— Из партии?! — вскочил Кондрашов. — Павел Прохорович исключен?! Да, что же это такое? Как же так?.. Да мы вывезем последнее. Оставим семян в обрез… Сейчас же поеду на ток, приготовлю…
Когда провод освободился, Елкин снова позвонил в райком. К телефону подошел тот же инструктор.
— О-о, так вы сговорились! — прервал Федора Романовича. — Одним голосом поете, одни и те же слова повторяете. Учти — Шаров за это уже поплатился. А завтра к вам приедет прокурор. Разъяснит!..
Елкин положил трубку и прошел в бухгалтерию. Там долго подсчитывали и пересчитывали сначала квитанции на сданное зерно, а потом — семенной запас. Для выполнения повышенного плана недоставало… А вывозить надо…
На конном дворе он попросил конюха запрячь Орлика и выехал в ближнюю бригаду, где досушивалась под крышей семенная пшеница.
Поля терялись в темноте, и Елкин не шевелил вожжой. Конь сам отыскивал дорогу на бригадный стан.
На ухабах, залитых дождевой водой, «газик» кидало из стороны в сторону. Забрызганные грязью фары светили тускло. Лучи метались и вязли в толще дождя. Иногда машину развертывало поперек дороги. Но Шаров, не сбавляя скорости, ожесточенно крутил баранку.
Вдруг что-то застучало, мотор чихнул и заглох, погасли фары. Со всех сторон прихлынула тишина, и стало слышно, как мельчайшие бусинки дождя, словно мука из сита, с глухим шелестом сыпались на брезентовый тент.
Из кармана кожаного пальто Шаров достал спички, но коробок оказался влажным, и огня не удалось добыть.
…Из райкома Шаров вышел в сумерки; мотор включил рывками, будто торопил застоявшегося коня. На перекрестках свистели милиционеры: недозволенная скорость! Водитель не слышал.
Куда он спешит? Домой?.. Там никто его не ждет. Пусто. Холодно. На столе все еще лежит, покрытая пылью, бумажка: «Пеняй на себя, — во всем виноват только ты…»
Может, зря не послушался Татьяны и не пошел в институт? Может, сейчас еще не поздно?..
В Луговатке ему будет трудно. Неустроев обвинил в укрывательстве хлеба — горькая несправедливость! На бюро он, Шаров, сразу сказал, что вывезет семена, оставленные про запас. Но этого хлеба не хватит. Если бы колхоз расстался со всем семенным фондом, и то было бы мало для выполнения нового плана. Заявил твердо! из основного запаса семян не тронет ни одного зерна. Нет такого закона, чтобы вывозить семена, тем более сортовые. А в ответ услышал: «Поскребешь на токах — найдешь. Выполнишь план — решение пересмотрим». Решение было принято при одном голосе против. Шаров, конечно, обжалует в крайком. Там выяснят все…
«Нет, Татьяна Алексеевна, ни в какой институт Шаров не пойдет. Уж теперь-то, когда ты убежала тайком из дома, я не расстанусь с Луговаткой, как бы ни было трудно. В крайкоме меня поймут, поддержат…»
На душе у него, правду сказать, горько. Одиноко… Но в Луговатке — его дом. И люди ждут председателя колхоза, волнуются…
За городом Павел Прохорович прибавил скорости. Ветер, завывая, трепал брезентовые стенки кузова. Пахло сырой и усталой землей. Она ждет отдыха под пушистым снежным одеялом. Весеннее солнышко вовремя пробудит ее. Зазвенят светлые ручьи. Вздохнут поля, и закипит жизнь…
«Нет, Танюша, ты еще мало знаешь меня… — мысленно говорил Шаров жене. — Я не умею пятиться. Не люблю останавливаться на полпути… А тебя я не могу забыть. По ночам разговариваю с тобой, но ты… не желаешь выслушать до конца. А ведь мне тоже хочется услышать теплое слово, хочется рассказать о своих думах и волнениях. Да, я поторопился с полуторным запасом семян. Год не тот. С хлебом в стране тяжело. Но через несколько лет я докажу свою правоту. Жизнь подтвердит. Все совхозы и колхозы нашей округи будут оставлять двойной запас семян. Это — в угоду переменчивым веснам, зато — страховка от неурожая…»
…А в райкоме только что закончилось заседание бюро. Все уходили. Неустроев попросил Векшину остаться.
— Это что же у нас получается? — заговорил жестко, постукивая по столу коробкой спичек. — Систематическое заступничество!
— Нет, — решительно возразила Векшина. — Это называется особым мнением. И я готова отстаивать его до конца. Шарова знаю не первый год. Его правдивость у меня не вызывает сомнений. Он объяснил, для чего были оставлены семена сверх плана, и сразу согласился вывезти лишние…
— Еще бы стал возражать! Отдали бы под суд.
— От этого в Луговатке не прибавится хлеба.
— Сейчас он найдет на весь план. Вот увидишь.
Векшина возмущенно тряхнула головой.
— Я уверена в одном — нельзя было так: вот мы тебя исключаем; выполнишь — восстановим. Нельзя. Списали человека в запас. Бойца! Он крепкий — был в строю и останется в строю. А ведь иной человек может пошатнуться. Удар на всю жизнь. Допустим, что Шаров ошибся. Наше дело — воспитывать, поправлять. Терпеливо, умело. Осторожно, но твердо. Ленин так говорил.
— Ну, знаешь ли… — Неустроев встал, шумно отодвигая кресло. — Кроме тебя, тоже есть грамотные… И опыт партийной работы — не меньше твоего.
Дрожащими руками схватил папиросу, сжал в зубах. Спичка разгоралась медленно, еще больше раздражая курильщика; наконец хилый язычок пламени дрогнул и погас, не успев подпалить табака. Неустроев чиркнул сразу двумя спичками. После жадной и глубокой затяжки сказал вполголоса:
— Мы оба отвечаем за район… Обязаны решать согласованно.
Было уже совсем темно, когда Шаров поднялся на Чистую гриву. Там он свернул с тракта и полевой дорогой поехал на стан первой бригады. Кондрашов рассказал ему о «совещании по проводам». Выходит — в колхозе уже обо всем знают. Ничего. Не понадобится объяснять.
— Это что ж такое? — тяжело крутил головой Кондрашов, — Опять добавка… За чьи грехи?..
— Обсуждать, Герасим Матвеевич, не время. Государству нужен хлеб. П-подымай людей. Зажигайте фонари. Разводите костер. Готовьте зерно.
Они вместе прошли по току, останавливаясь возле каждого вороха; проверяли пшеницу, пересыпая с ладони на ладонь и пробуя на зуб. Из этого вороха можно грузить в машины, эту надо подсушить, эту еще раз провеять, а вот эту пшеничку обязательно сохранить на семена. Они должны уберечь и раннеспелый и позднеспелый сорта.
Вскоре натужно застучали веялки.
Шаров поехал во вторую бригаду. И вот посреди дороги «газик» подвел…
Он вышел из машины, открыл капот. Но разве ощупью отыщешь поломку? Пришлось отступиться от мертвого мотора. Что делать? Был бы ростом поменьше, улегся бы на сиденье. Но ведь лодыжки вроде журавлиных. Куда с такими?
Трудна в непогоду ночная дорога! Ноги то по колено проваливаются в ухаб, залитый водой, то скользят по грязи в разные стороны.
Спотыкаясь и падая, Павел Прохорович брел к полевому стану. Влажные руки стыли. Промокли сапоги. По шее текли за воротник холодные струйки. А дождь крепчал. Шаги — все короче и неувереннее. Этак ему не добраться до второй бригады. А домой — еще дальше.
Вспомнилось: давно не был в саду. Для ночлега там найдется койка.
Изъезжены, исхожены колхозные поля. В дневную пору казалось, что знаком каждый квадратный метр. А теперь едва-едва удалось отыскать, вернее — нащупать ногами, дорожку в сад.
Окна манили теплым светом. Над трубой взлетали и гасли искры. В доме жарко топилась печь…
Павел Прохорович вспомнил, что с утра ничего не ел. Калач свежего пшеничного хлеба у садовода, конечно, найдется. Чай можно вскипятить…
Недалеко от крыльца — старая «эмка». Чья же это? Кто пожаловал в гости к садоводу? Уж не Арефий ли Константинович?! Кроме директора опытной станции, как будто бы ни у кого нет такой машины.
Шаров не ошибся. В теплой комнате сидел за столом профессор Петренко. У него было круглое, тронутое морщинами лицо с синеватым склеротическим румянцем, толстый нос оседлан большими очками в темной роговой оправе. Старик поднялся с мягкой, добродушной улыбкой и шагнул навстречу председателю. А Шаров, усталый, озябший до синевы губ, забрызганный грязью от головы до ног, не мог подать руки, — сразу направился к умывальнику.
— Вот нечаянная радость! Спасибо, что заглянули.
— А посмотрели бы вы, какие нам подарки профессор привез! — спешил порадовать Вася. — Саженцы! Новые сорта яблони! Черноплодная рябина!.. Ох, и вино из нее!..
— Погоди расхваливать, — остановил парня Арефий Константинович. — Пусть Павел Прохорович сам убедится. И после ночного путешествия по этой непогоде все же согреется немножко. — Профессор достал из чемодана и поставил на стол бутылку. — Есть у меня и сок из этой рябины. Богатый витаминами. Но то для больных. Везу в крайздравотдел. Пусть испытают…
Разливая темно-красное вино по стаканам, Петренко продолжал:
— Мы тут вспоминали вас Да, да. Все у вас не так, как у соседей. И к лучшему!
— Эх, ваши бы речи, да, как говорится, богу навстречу! — вздохнул Шаров.
— А что? Чем вы расстроены? — спросил профессор. — Что у вас за неприятности?
— Хлебопоставки… Задолженность все еще большая…
— Как же это так?! — удивился Вася. — А говорили— сверх плана повезли…
— Пересчитали нам по высшей группе… Много еще… А от зерна остаются крохи…
Чтобы отвлечь Шарова от тяжелого раздумья, Петренко принялся оживленно рассказывать:
— Мы тут речь вели, конечно, о садах. Мне многое припомнилось. Обычно садоводы тормошат председателей: требуют земли, денег на покупку саженцев. У вас — все наоборот. Я слышал, вы на садовода нажимаете: «Больше сади! Еще больше!»
— Ну-у, это не так существенно…
Шаров сел за стол, чокнулся с профессором, выпил, закусил яблоком.
— Отличное вино! — оживился он. — Проси, Василий, саженцев побольше…
Петренко сказал, что у них саженцев уже хватит на несколько плантаций. О закладке их он будет разговаривать в крае. Пора налаживать производство сока черноплодной рябины. Если понадобится, он пойдет к Желнину.
Вася нарезал хлеба. Все трое пили чай, разговаривали о садах и лесных полосах, об изменении облика земли. Шаров на время отвлекся от своих дум.
Но вскоре за окном послышался топот копыт и стук тележки, и он насторожился. Дверь распахнулась. Через порог, стуча протезами, перебирался Елкин.
— За мной? — Павел Прохорович шагнул к своему кожаному пальто, висевшему на стене.
— Просто поговорить, — остановил его Федор Романович. — На дороге наткнулся на твою машину. Пустая. Куда ушел? Ясно — в сад. Вот и приехал по следу. '
Шаров настороженно присматривался к секретарю парторганизации, с которым они часто и горячо спорили, и ждал, что Елкин опять обрушится с упреками: без разрешения оставил полуторный запас семян! И его сбил с толку…
Но Федор Романович обеими руками схватил его холодную руку.
— Неправильно исключили тебя. Неправильно! Убежден! Уверен! Надо было по-другому… И крайком не утвердит… Я сам поеду туда…
Вася замер от неожиданности: вот оно что!.. А Петренко укоризненно приподнял палец:
— Э-э! Что же вы, батенька, нам не рассказали?
Шаров сидел неподвижно, опустив усталые глаза в пол. Елкин тронул его за плечо:
— Не роняй, Павел, головы! Будем вместе… Рука об руку… А крайком разберется…
— Я не сомневаюсь… Только скорее бы…
В ту ночь никто из них не сомкнул глаз. Сидя вокруг стола, они проговорили до утра.
А с рассветом Елкин отправился в одну бригаду, Шаров— в другую.
И вскоре машины с хлебом двинулись в город.
Профессор Петренко сидел возле большого стола. Напротив него — Желнин. Он рассматривал снимки кустов неизвестной ему черноплодной рябины, обещал приехать на опытную станцию:
— Поддержим хорошее начинание.
Раздался приглушенный звонок телефона, будто по комнате пролетел шмель. Желнин встал и, извинившись, прошел к своему письменному столу.
— Давай, давай, — торопил по телефону своего собеседника и взял карандаш. — Говори…
Лицо у него посветлело, голос зазвучал сочно.
— Так, так… А сверх плана сколько?
Арефий Константинович осмотрелся. Между книжным шкафом и кабинетными часами в ореховой оправе стояли тоненькие снопики пшеницы. В кабинете пахло полем. Профессор подошел, взял самый высокий снопик. Красный колос длиною чуть не в четверть…
Положив трубку, Желнин нажал звонок; девушке, появившейся в дверях, сказал, чтобы она пригласила стенографистку, а потом снова заговорил с профессором.
— Любуетесь? Нашей пшеницей, слушайте, нельзя не любоваться!
— Восхищался ею в полях, — ответил Петренко. — И людьми тоже. Председателями, бригадирами. Со многими приходилось встречаться во время поездки по садам. Золотой народ! Работа у них трудная, жизнь не легкая. А их называют: «низовики». Из районных учреждений, как с облаков, им задания «спускают». Дадут одно, потом — прибавят. Не так давно я ночевал в колхозе у Шарова. Им дали новый план: сдавать хлеб за отсталых и нерадивых. Председателя исключили из партии. За что? Семена оставил с запасом. Боюсь, что у них все подметут. А весной тот же хлеб придется везти обратно, как семенную ссуду. Где же логика? А ведь у них были сортовые семена, лучшие в районе…
— Знаю, Арефий Константинович. Знаю, — кивал головой Желнин. — И мы уже вмешались: семена у них сохранены. Хотя и в обрез. Не так, как им хотелось. Не полуторный запас. Но на посев хватит. Зимовать, правда, будут без фуража. И на трудодень мало. Все из-за трудного хлебного баланса. Сибирь выручает страну… А с Шаровым мы разберемся. Все поправим.
Вошла стенографистка с тетрадью и карандашами. Петренко взялся за шляпу, но Желнин остановил его:
— Посидите еще минут пять. Не больше. А потом договорим все о садах…
Желнин прошел к столу, где лежала тетрадь с записями, и попросил стенографистку:
— Пишите. — Взволнованно кашлянув, начал диктовать четко и приподнято, не заметив вначале, что, по привычке, повторяет те же самые слова, что произносил перед нею и в прошлом, и в позапрошлом, и, наверное, еще в каком-то более раннем году. — Рады доложить…
И вдруг ему вспомнился Забалуев в садовой избушке, сотрясаемой громким хохотом Дорогина, и кровь прихлынула к щекам, голос осекся. Забалуев тогда, понятно, брякнул по своей ограниченности, но смех Дорогина… Неужели старик не мог сдержаться? Теперь этот смех показался неуместным и оскорбительным. Над чем тут смеяться? Это порядок: все пишут рапорты. И пишут вот так же. А им есть о чем доложить: родине сдано хлеба на семь миллионов пудов больше, чем в прошлом году…
Желнин отпустил стенографистку, вышел из-за своего огромного стола и взял профессора Петренко под руку:
— Поедемте обедать. Там и закончим…
Зима навалилась неожиданно круто. Утро было солнечным, теплым. Летали бабочки, жужжали шмели. А в полдень нависла черная туча, и в отсыревшем воздухе заколыхались, медленно опускаясь на землю, снежные хлопья. С каждой минутой их появлялось все больше и больше. И падали они все стремительнее и торопливее, будто вперегонки.
Весь день Шаров был в поле. Там, кроме колхозников, работали горожане. Одни лопатами выкапывали гнезда картошки, другие собирали ее и ссыпали в кучи, третьи грузили в машины.
Всюду пылали костры, и люди время от времени подходили погреть руки, черные от грязи.
Автомашины буксовали на дороге, засыпанной мокрым снегом, и приходили под погрузку все реже и реже. Шаров распорядился, чтобы кучи закрывали соломой и забрасывали землей. Может, еще удастся вывезти…
Приехала Векшина, окинула взглядом белое поле. Давно побитая морозом, бурая ботва уже едва виднелась из-под снега. Подошла поговорить с Шаровым. Все больше и больше располагал к себе этот человек с его поисками нового, с экономическими расчетами и беспокойством о завтрашнем дне. Далеко не все ему удается. Трудностей много. Вот и с картошкой не управились. Озабочен. Лицо стало черным. Сейчас напомнит: зря весной заставляли его увеличивать площадь под картошкой. И он оказался прав: даже раннюю не смогли вывезти в город — издрябла под солнцем.
Шаров требовательно и горячо говорил о неотложном:
— Деревне нужны новые машины. Машины и машины. Комбайны. Погрузчики. Посмотрите: роем землю, как кроты лапами. По-дедовски. С этим пора кончать…
Векшина одобрительно кивнула головой.
— Нам необходимы десять грузовиков. Вот так! — Шаров провел рукой по горлу. — Разрешите купить. Рассчитаемся молоком...
— Не все вдруг. Другие колхозы тоже не могут без машин. Для начала просите три. Это, пожалуй, реально.
— Для начала — пять! Поддержите пять!..
А снег все валил и валил. В сумерки, когда люди покидали поле, уже заяц мог утонуть по уши. Автомашины застряли на дорогах.
Векшина осталась ночевать у Бабкиных.
Катерина Савельевна рассказала ей, что у Шарова ушла жена. Вот так новость! А он — ни слова об этом. Векшина забеспокоилась: как это случилось? Из-за чего они могли не поладить!.. Час от часу не легче!.. Она уговорила Бабкину немедленно пойти к нему вместе с нею.
В холодном доме пахло пылью и паутиной. Хозяин предупредил:
— Не раздевайтесь пока… И проходите в кухню… Я разжигаю печку, да что-то не получается.
— Ну-ка, сосед, посторонись, — сказала Катерина Савельевна, заглядывая в печь. — Я попробую.
Она переложила дрова по-своему, сунула под них берестинку, содранную с полена, и разожгла одной спичкой. Поставила чайник на плиту. Дарья Николаевна подсела к печке, чтобы погреть руки. Шаров молча стоял посредине кухни.
— И давно ты кукуешь так? — спросила Векшина, подняв на него озабоченные глаза.
— Не считал дни… Не до этого было…
— И молчал… Будто никому до тебя дела нет…
Катерина Савельевна взяла веник и принялась подметать в доме полы, начиная с горницы.
— И все это время, — продолжала Векшина, — ты пережил один? Так и не виделся с Татьяной… как ее по батюшке-то?
— Алексеевной звали…
— И где она обретается?.. Из-за чего у вас разлад?.. Давай-ка все по порядку выкладывай…
Векшина села к столу. Шаров опустился на табуретку по другую сторону и коротко рассказал, что Татьяна считает себя горожанкой, не хочет жить в деревне.
— Не знала я, — сказала Дарья Николаевна. — Давно бы поговорила с ней… А ты, наверно, сам в чем-то виноват? — продолжала она. — Не помог ей найти здесь работу по душе.
В кухню вернулась Катерина Савельевна, налила в таз горячей воды и начала мыть посуду, составленную горкой на шестке.
Шаров поставил на стол рыбные консервы, достал калач, твердый, словно камень, и с трудом разрезал его.
— Хлеб у меня черствый… Придется в чай макать…
— У бобыля не застолье! — сказала Бабкина. — Ужинать пойдемте ко мне.
Там за чаем Павел Прохорович разговорился о делах:
— Нынешний год у нас, как первый блин, — комом. Стряпухи злятся, когда у них не ладится. Я — тоже. Мало помогаете, — упрекнул Векшину. — Командовать любите. А вы посоветуйтесь с народом. Не решайте всего за нас. Дайте и нам подумать о хозяйстве, поучиться друг у друга. Вот хотя бы те же семена. Ведь не зря мы оставляли их с запасом.
Да, Векшина знает, что не зря. Она читала статьи Терентия Мальцева. Скороспелые и позднеспелые сорта… Хорошее следует заимствовать. Но нынче нельзя было позволить себе такой роскоши. Луговатцы поторопились, немного забежали вперед.
— Понял я это, да с опозданием, — сказал Шаров. — А руководители района не приехали вовремя, не потолковали. Не со мной одним надо было, а со всеми бы колхозниками. Живое слово — всегда на пользу. Глядишь, не потребовалось бы ставить вопрос…
Беседа затянулась далеко за полночь.
На прощанье Векшина настойчиво посоветовала Павлу Прохоровичу:
— Съезди к жене. Поговори как следует… Не откладывай…
Дарья Николаевна в тот же день все рассказала Неустроеву. Несправедливо и круто обошлись с Шаровым. И все это случилось в то самое время, когда у него такое семейное несчастье.
— Несчастье, говоришь? — перебил Неустроев. — А по-моему, это называется бытовым разложением. И мы были правы. Только не все о нем сформулировали…
— Сухарь ты! Чиновник! — возмущенно кинула Векшина ему в лицо. — Сухарь! А ведь нам, коммунистам, прежде всего надо иметь сердце.
Раздобыв адрес матери Татьяны Шаровой, Дарья Николаевна поехала на ее квартиру. Она выбрала такой час, когда старая пианистка была занята в очередной радиопередаче, — для начала лучше всего поговорить с беглянкой наедине.
Татьяна, одетая в пестрый шелковый халат, лежала на тахте с книгой в руках. На стук в дверь она ответила, не отрывая головы от подушки:
— Да, да. Я давно проснулась… — Увидев на пороге Векшину, выронила книгу. — Ах, батюшки!.. А я думала — соседка…
— Лежите, лежите… Вам, наверное, нездоровится?
— Нет, это так… зачиталась.
«Первые радости», — взглянула Векшина на поднятую книгу. — Отличный роман! Я тоже зачитывалась.
Не ожидая приглашения, она скинула пальто. Татьяна, вскочив, поправила на себе халат и указала на стул возле круглого стола.
случилось. Я просто заехала посмотвы живете.
— Как видите… — Татьяна смущенно развела руками. — Мама приютила… А домоуправ не прописывает— жилплощади не хватает. В одной комнатке… Я ставлю себе раскладушку…
Татьяна села напротив гостьи и, сложив руки на столе, замолчала. Не зря ли она разоткровенничалась? Дарья Николаевна, тоже помолчав, заговорила теплым и участливым голосом:
— Я хотя и мало знаю вас, но мне кажется, что вы могли бы жить душа в душу…
— Могли бы… — вздохнула Татьяна. — Только не там… А он… все по-своему…
— Так ведь не для себя старается. Посмотрела бы, как ему трудно…
— И не подумаю. Напрасно вы…
— Я не собираюсь уговаривать. И не умею. Хочу, как женщина, поговорить. Как мать…
— А при чем тут мать?.. Если хотели напомнить, так... я и без того не могу забыть…
— Я тоже.
— Вы?.. Разве у вас… была дочка?
— Сын был… Единственный…
Дарья Николаевна подвинулась со своим стулом к собеседнице и, положив руку на ее плечо, ставшее покорным, рассказала о своей семье. Татьяна задумчиво опустила голову.
— Ты еще молодая, — тихо, душевно продолжала Векшина. — У тебя все впереди… Ребенка вам надо…
Татьяна встрепенулась, сняла руку Векшиной с плеча; тяжело дыша, достала платок и прижала к глазам, переполненным слезами.
— Вначале я не хотела… Боялась: появится маленький, привяжусь к нему всей душой, а вдруг… Вдруг опять… — Она уткнулась лбом в стол и зарыдала. — Опять что-нибудь такое… Второй раз я не переживу…
— Понимаю. Все понимаю… — Дарья Николаевна гладила ее волнистые огненные волосы. — Первое время тебе тяжело было думать о ребенке. Ну, а теперь…
— Теперь?.. Теперь… — Татьяна распрямилась и широко открытыми, удивленными глазами, — удивленными, что в них иссякли слезы, — посмотрела на Векшину: — Откуда ты знаешь?.. Я говорила. У врача еще не была…
— Ничего я не знаю. Просто по догадке… Женщина ты молодая, муж вернулся…
— Кажется, догадка правильная… Но что мне делать? Я совсем голову потеряла…
— Поверь — все у вас наладится.
— Что?.. Чтобы я опять поехала туда… к нему, сама?
— Почему же сама? Он приедет за тобой.
— Он… У него, наверно, уже там…
— Родного мужа и так мало знаешь! Такие люди не мечутся из стороны в сторону. Он тебя любит…
— Любил… как будто.
— И будет любить. Всегда. Всю жизнь. Тем более что у вас появится ребенок.
— Опять ты про ребенка… А я еще сама… Еще не решила, как мне быть…
— Ждать его. Вместе с мужем ждать. Ведь это такое счастье — муж вернулся с войны невредимый…
Векшина порывисто встала и прошлась по комнатке, едва сдерживая волнение. Не расплакаться бы самой…
Она взглянула на часы: пора уезжать. Надо застать мать Татьяны в радиокомитете и поговорить с ней.
Взяла руку Шаровой и на прощанье слегка встряхнула.
— Уже уходишь?! — спросила та с искренним сожалением. — Я бы чай вскипятила…
— В другой раз, Татьяна Алексеевна. А сейчас я тороплюсь. Будь здорова! Я приеду к тебе через несколько дней...
Вернувшись в райисполком, Дарья Николаевна позвонила Шарову в Луговатку:
— Ну, Павел Прохорович, хватит тебе в бобылях ходить. Заводи машину и поезжай за женой. Успокой ее. Сколько можно уговаривать?.. А ты забудь про гордость и попробуй еще разок… Последний. Что «поймите, поймите»? Ничего я не хочу понимать. Или ты намеренно добиваешься того, чтобы сын родился без отца? Ты даже не знаешь?! Хорош папаша, нечего сказать! Да, да. Я, понятно, не предсказательница — может, и дочь родится. Не взыщи… Подарок Татьяне не забудь купить.
Положив трубку, Дарья Николаевна устало уткнула лицо в горячие ладони.
…Через несколько дней к Неустроеву пришла комиссия для проверки работы с кадрами. Вопрос выносится на бюро крайкома.
Неустроев недоумевал: «Почему направили комиссию к нам? По хлебозаготовкам район опять вышел на первое место в крае. Значит, поработали неплохо. Чего же еще?.. Может быть, из-за Шарова? Теперь ясно — перегнули немного. Восстановит его крайком. Ну, признаем ошибку, отменим свое решение. Вот и все».
За день до бюро Желнин пригласил его к себе, долго расспрашивал о председателях колхозов, под конец заметил:
В районе очень многим даны взыскания. Усердствуете! Одному — выговор, другому — строгий, третьему— с предупреждением… Это — признак слабости воспитательной работы. Поговорили бы своевременно с людьми. Важно — поддержать, разъяснить, вдохновить, и люди будут работать с огоньком: знают — для чего и во имя чего. Тут и зарождаются трудовые подвиги. А если ты человеку остудишь сердце… что же получится?
— Верно, недооценивали мы… — кивнул головой Неустроев.
И тут же стал объяснять, что он заботился о дисциплине, налагал взыскания на тех, кто не соблюдает директивы. А как же иначе? Порядок должен быть во всем. Вот хотя бы тот же Шаров. После выполнения районного плана хлебозаготовок райком отменил свое решение о нем, как ошибочное. Но сейчас выясняются его новые проступки. Как быть? Нельзя же закрывать на них глаза. Нарушает колхозный устав. Придумал пенсию. В колхозе! Без указаний сверху! Без разрешения Москвы! Для какого-то старика…
— Значит, поддержал колхоз Кузьму Венедиктовича?! — оживленно переспросил Желнин. — Ну, а как они это сделали? Через общее собрание провели? В каком размере пенсия? Сколько трудодней?
— А это… это…. — пожал плечами Неустроев. — Я не выяснял…
— Напрасно. И очень жаль, что ты не знаешь ничего о существе этого интересного новшества!
Сняв трубку с одного из телефонных аппаратов, Желнин попросил соединить его с Луговаткой, но было время обеденного перерыва и в конторе колхоза «Новая семья» не оказалось никого, кроме уборщицы.
Местная телефонистка обещала отыскать Шарова через колхозный радиоузел.
— Подождем, — сказал Андрей Гаврилович. — Я просил его рассказать мне, когда все продумают. А он, видимо, запамятовал… Взяли да и решили сразу….
— О чем я и говорю… Нарушение дисциплины! Новое самоуправство!
— Говоришь — нарушение колхозного устава? Да, с нарушителями необходимо бороться. Но у луговатцев, по-моему, зоркий взгляд в будущее. Вечных уставов и директив, как ты знаешь, не бывает. Жизнь вносит поправки…
— Но мое дело, Андрей Гаврилович, доложить вам. — Неустроев прижал руку к груди. — Я это сделал.
А там уж…
— Там уж — отвечать мне? — Желнин, сведя брови, пронизывающе посмотрел на собеседника, сжавшегося в кресле. — Не беспокойся. Никто с тебя не спросит. Я одного хотел, чтобы ты понял — луговатцы нащупали необходимую жизненную поправку. Сегодня время еще терпит, но через два-три года, поверь мне, без этой поправки не сможет обойтись ни один колхоз. Люди стареют. Те самые люди, которые в год великого перелома перестраивали весь уклад деревенской жизни. Наш золотой фонд! Как же не позаботиться о них? Будет надежда на пенсию — колхозники среднего возраста начнут работать прилежнее, в старости их колхоз обеспечит! Поддержит не прежняя маленькая семья по родству, а большая новая семья по духу, по общему делу!
Неустроев, выпрямляясь и вытягивая шею, кивал головой.
— Мы вместе все проверим, изучим, — продолжал Андрей Гаврилович, — а потом будем доказывать в Москве, что это продиктовано жизнью. Я верю, что нас поймут… Видеть завтрашний день — ценное качество…
У Шарова оно есть, и мы с вами обязаны поддерживать его новаторские начинания.
Желнин взглянул на часы — беседу пора кончать. Неустроев встал.
— Да, а с проектом решения ты ознакомился? — спросил Андрей Гаврилович. — Посмотри там… Может, будут замечания. Уже сейчас видно — недостатков в районе много. Не цените кадры, не бережете, плохо заботитесь о воспитании… Вероятно, бюро укажет вам на эти просчеты…
Чуть слышно зазвонил телефон. Желнин обрадованно повернулся, чтобы снять трубку.
— Подожди, — остановил Неустроева. — Это, видимо, Шаров. Сейчас о всех луговатских новшествах узнаем…
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Зима потребовала больших хлопот. Забалуев целые дни проводил на фермах. Дворы были слеплены еще в тридцатом году и невесть из чего. У коровника прогнил потолок, у телятника вывалились простенки, у конюшни совсем нет крыши. Сергей Макарович ходил с топором — то помогал ставить стропила, то делал кормушки. Он спешил. Вот-вот из района нагрянут с проверкой…
Но вскоре его пригласили в город. Огнев заболел гриппом, и Сергею Макаровичу пришлось ехать одному. В театре собрался партийный актив района. Забалуев сел в первом ряду, закинул ногу на ногу, руки заткнул за широкий ремень, которым была опоясана черная шевиотовая гимнастерка. Он думал о колхозе: как там без него возят сено? Запасут ли хоть дня на три?..
Рядом — Шаров, похудевший, хмурый. Тощие пряди волос пригладил щеточкой, но лысина все равно поблескивала сквозь них.
— Шерстки-то поубавилось, — посочувствовал Забалуев. — Упарился ты с хлебом-то.
— Зато мы сдали государству на шесть с половиной центнеров с гектара больше, чем вы.
— После того, как тебе жарку подбавили… Ты хотел схитрить, а не вышло.
— Хитрить не умею. И не буду.
— Я говорил: учись у меня. — Забалуев погладил голову и свел разговор к шутке: — Брей начисто. Так лучше. Иной раз старуха рассердится, а ухватить меня не за что…
За спиной кто-то, разговаривая с соседом, произнес:
— Острый сегодня вопрос поднимают!
Вспомнив о повестке дня, Сергей Макарович опустил ногу на пол и сел поглубже в кресло.
Неустроев, выйдя на сцену, спросил, кто будет руководить собранием. Забалуев подал голос:
— Поручить бюро. — Заметив неподалеку от себя Желнина, он встал и добавил — С приглашением первого секретаря крайкома Андрея Гавриловича товарища Желнина. А также предлагаю избрать почетный президиум…
Сергей Макарович испытывал удовлетворение: не кто- нибудь другой, а он внес это предложение! Но у Желнина между бровей легла хмурая черта. Чем он недоволен?
И Сергей Макарович решил заранее подготовиться к выступлению, достал из кармана гимнастерки блокнот и огрызком карандаша записал фамилии тех нерадивых колхозников, у которых было мало трудодней, мало оттого, что они большую часть времени проводили на городских базарах. Об этом нельзя не сказать.
Но Неустроев с трибуны говорил о другом. Руководители некоторых колхозов разбазаривали землю, скот, продукты. В числе многих упомянул и его фамилию.
Сергей Макарович сунул в карман гимнастерки блокнот с записями, достал платок и вытер пот с раскрасневшегося лба; украдкой взглянул направо и налево; убедившись, что на него никто не смотрит, тихо вздохнул. А Неустроев говорил уже о том, что райком вовремя не пресек этих беззаконий. Находились такие услужливые председатели, что в столовую райкома «подбрасывали» муку, мясо, молочные продукты по низким, так называемым внутриколхозным, ценам. У Сергея Макаровича сжалось сердце, но на этот раз докладчик не назвал его имени — занялся самокритикой.
Забалуев толкнул локтем соседа:
— Вот видишь — даже райком недопонял. А я что?.. Я комвузов не кончал…
— Тут дело не в образовании, а в совести, — заметил Шаров.
Не дождешься от него дружеского слова!
Начались прения. Забалуев колебался: выступать с признанием ошибки или промолчать? Что лучше?..
От докладчика ему досталось не больше других — нечего рваться вперед.
На трибуну вышла Векшина, сразу же остановила взгляд на нем и жестом сурового осуждения как бы представила его всему собранию:
— Вот сидит товарищ Забалуев, старый, как будто опытный, руководитель колхоза. С речами любит выступать. Почему же он сегодня молчит?
«Промашку дал, — шумно вздохнул Сергей Макарович. — Опоздал записаться…»
А Векшина — все о нем и о нем. Видно, зря он считал ее душевным человеком!
— Как Забалуев относится к колхозному добру? — говорила она. — Превратил артель в свою вотчину: что хочу, то и ворочу. Ни с кем не советуется, не считается…
«Себе макового зернышка не взял, — мысленно оправдывался Сергей Макарович. — Все делал для пользы колхоза».
— …Сенокосы раздал городским организациям, а на фермах — не хватает кормов. — Векшина загнула палец на левой руке. — Директору лесопильного завода привез поросенка. — Загнула еще один палец. — За что, спрашивается? За доски, которые ему отпустили без наряда…
Сергей Макарович второй раз провел платком по лицу.
«Дернула меня нелегкая сесть в первый ряд…»
— …Энергосбыту, невзирая на протесты колхозников, отвел десять гектаров земли… — Векшина загибала палец за пальцем, пока не сжала все в кулак. — Тут — чужие посевы, там — чужие огороды. Колхозники не зря прозвали свои поля рябыми от оспы. А в оспе этой виноват Забалуев.
«Все разузнала, — вздохнул Сергей Макарович, опуская голову. — От Огнева! У него язык-то долгий, как коровий хвост!..»
Векшина назвала еще несколько председателей, которые за бесценок раздавали скот своим «дружкам» из хозяйственных организаций. Пот на лице Сергея Макаровича высох. Он шепнул Шарову:
— Слышал — не я один: все так делали.
— А может, и не все.
— В войну тебя не было здесь. Не знаешь! А я, как говорится, все трудности испытал… Куда ни повернись — везде слышу: «Я — тебе, ты — мне». Пусть берутся за таких директоров да заведующих.
Векшина взглянула в сторону Желнина.
— Работники крайкома не помогли нам понять наших ошибок, не помогли призвать к ответственности зарвавшихся хозяйственников, пока не указал на это Центральный Комитет…
Забалуева ожидало новое потрясение. Из глубины зала передавали бумажку. Вот она дошла до соседа. На согнутом вдвое большом листе написано: «В президиум». Записка, видать, необычная, и Шаров, — ой, любопытный! — слегка приоткрыл ее. В середине — рисунок! Глянув на него, Павел Прохорович едва сдержал усмешку: листок передал Сергею Макаровичу: полюбуйся! А там, — такое, что захотелось вскочить и крикнуть: «Ишь, нашелся зубоскал!.. Не понимает, что идет собрание, обсуждается важный вопрос…»
На бумажке был нарисован грузный человек, с большой голой, как арбуз, головой. И это — он, Сергей Забалуев?! Названа артель, даже село упомянуто. Он кидает в руки, протянутые к нему со всех сторон, поросят и гусей. А внизу — стишки:
Обиднее всего — эти слова. Ведь неправда! Не кричал он так…
Дрожащими пальцами Сергей Макарович согнул лист в несколько раз, подошел к оркестровой яме и, размахнувшись, с таким ожесточением бросил на сцену, что бумажный комок перелетел бы через головы членов президиума, если бы не привстал Неустроев и не поймал его в воздухе… Он расправил бумажку, посмотрел, качнул головой — дескать, все правильно! — и по столу передвинул соседу. Так дойдет листок до Желнина…
Сергей Макарович больше не подымал глаз; опершись локтями о широко расставленные колени, смотрел в пол.
В перерыв он, сторонясь всех, спустился в курилку, а оттуда направился в полутемный коридор, где не было ни души. Там ходил из конца в конец, впервые ступая так мягко, что шагов его не было слышно.
Курительная комната постепенно опустела. Сергею Макаровичу показалось, что он достаточно долго пробыл в коридоре, что заседание наверняка уже возобновилось и теперь можно незамеченным подняться на балкон. Но в фойе все еще были люди, а пятиться назад не хотелось, и он, войдя туда, направился к лестнице. И тут неожиданно столкнулся с Желниным.
Андрей Гаврилович пожал ему руку:
— Собираетесь выступать в прениях?
— Не знаю, дойдет ли черед. А надо бы… Ошибки большие… Мне, старому работнику, стыдно перед молодыми…
— Поговорить есть о чем. Видели, как реагируют коммунисты? Карикатуру на вас прислали!
— Намалевать хоть кого можно…
— А разве неправда?
— Ну, кое-что было. Не отрицаю. Но ведь не от меня худой порядок. Мне бы легче получать все по нарядам, да не дают. Доставай, где хочешь. Ну, я и доставал, как мог… За это меня еще весной критиковали…
— Где и кто?
— Дома, в колхозе. Одна деваха. А я отругивался, не понимал глубины… Удивительно — откуда молоденькая могла знать, что партия скажет такое слово?
У Забалуева отлегло от сердца. Ведь люди видели, что с ним разговаривал, — не строго, а запросто разговаривал, — первый секретарь крайкома! И Сергей Макарович, прошагав по залу, сел на свое место.
…Возле буфета Векшина встретила Шарова.
— Как, Павел Прохорович, все еще в бобылях?
Тот, вздохнув, качнул головой:
— Дважды ездил… Татьяна по-прежнему — все о городе и о городе. А тут еще мамаша ее подогревает…
— Да, да, была я у нее. Ядовитая старуха. «Не будет, говорит, Танечка больше в земле копаться, пальцы портить». У самой бабушки руки уже старческие, морщинистые, а ногти выкрашены под вишню. Смотреть противно!.. Разъяснила я ей, на чем булки растут. Оказывается — мало этого. Ну, доберусь до нее!.. — Векшина даже кулак сжала. — Потолкую еще… А ты съезди в третий раз. Да выбери такое время, когда тещи дома нет. — Пожала ему руку. — В добрый час!..
Забалуев был доволен, что критиковали его в отсутствие Никиты Огнева; возвращаясь домой, обдумывал: рассказать ли секретарю парторганизации обо всем, что было на активе, или только «в общих чертах»? Сердце не освободится от тревоги до тех пор, пока не передаст всего хотя бы одному человеку. Уж таким он, Сергей Забалуев, уродился! А кому рассказать? Анисимовне? Она — беспартийная. Да и какой будет толк от того, что он расскажет ей? Ну, поохает жена, похлопает руками по юбке… И только. А больше и поговорить не с кем. Огнев послушает-послушает, да не утерпит — упрекнет: «Мы тебя на открытом партийном собрании предупреждали!..» А упреков ему, Сергею Макаровичу, и без того довольно!
Желнин начал свою речь с самокритики. Согласился с замечаниями Векшиной в адрес крайкома. А для него, Забалуева, не пожалел суровых слов. Открыл настоящий огонь. Припомнил бурьян на полосах пшеницы. Назвал отсталым хлеборобом, потерявшим чувство ответственности…
С тяжелым раздумьем Сергей Макарович въехал в село. На конном дворе он быстро распряг Мальчика и хотел уйти домой прежде, чем кто-нибудь увидит его, но в последнюю секунду не удержался от того, чтобы не посмотреть, все ли тут в порядке.
Была темная ночь, дул едва заметный ветерок, и на лицо время от времени падали пушистые снежинки и тотчас же таяли. Мягкий снег тихо похрустывал под ногами. Сергей Макарович шел к конюшне, откуда пахло теплым навозом, добрым сеном, и неожиданно столкнулся с Огневым.
— С приездом, Сергей Макарович! — поздоровался тот.
— A-а… Спасибо!.. Ты что поднялся рано?
— Хватит, три дня пролежал с температурой…
— А я иду поглядеть, много ли сена запасли.
— Запас маловат. Дней на пять — не больше.
— Я так и знал, что не развернетесь. А ведь бураном пахнет.
— Возчики ездят по одному разу в день. Больше не успевают.
— Молодые все. Их надо учить работе. Пример показывать.
Забалуев направился туда, где было сложено сено, привезенное с лугов. Огнев шагал рядом и, чувствуя, что председатель чем-то расстроен, ждал, когда тот сам начнет рассказывать о городских новостях. Но Сергей Макарович не спешил. Он подошел к куче сена, взял горсть, помял в руке, понюхал: шелестел мелкий лист, к запаху сухой, рано скошенной травы, не тронутой в валках ни одним дождем, примешивался аромат сушеных ягод клубники.
— С Барсучьего солнцепека, — отметил он. — Надо было поберечь для овечек.
— По ошибке ребята свалили здесь.
Из второй кучи Забалуев тоже взял горсть и понюхал.
— Пырей с пустоши. Правильно привезено. Настоящий конский корм! Но мало его. Раздурится буран — скоту придется зубами щелкать.
— Утром всех лошадей отправляем на вывозку корма, — сказал Огнев.
Сергей Макарович натеребил сена и сел на него. Огнев тоже сел. Довольный тем, что их никто не видит и не слышит, Забалуев приступил к рассказу:
— Критика была большая, прямо скажу — с солью, с перцем… Но знаешь, что мне больше всего кровь попортило? Нашелся какой-то марака и в насмешку нарисовал меня: голова арбузом, ноги как столбы, руки вроде ухвата. Ну, урод да и только. Стою, поросят дружкам бросаю и кричу: «Ловите!» Я боялся, что картинку в редакцию отдадут.
Огнев расхохотался. Забалуев повернулся к нему широкой грудью:
— Ты что? Что? Что я смешного сказал?
— Я вспомнил Гоголя. Есть у него пьеса «Ревизор». На сцене часто ставят.
— Не видал. — Под Забалуевым зашумело сено. — Не знаю. После торжественных заседаний, сколько помню, не было таких спектаклей. И после конференций не было. Что там разыгрывают?
— Там один человек боится, что его в комедию вставят.
— Отродясь не видел, не слышал. — Под Забалуевым опять зашумело сено. — «Любовь Яровую» показывали. Горького играли. Забыл название. Купец от всех болезней трубой лечится! Кричит: «Труби, Гаврила!» Знаешь?
— «Егор Булычов и другие».
— Верно! А у меня память на спектакли дырявая…
Огнев заговорил о предстоящем партийном собрании.
— Обсудим в общем и целом, — сказал Забалуев.
— И в целом, и о деталях речь должна идти…
Они встали и пошли в село. Ветер, усиливаясь, дул им в спину. Сергей Макарович повернулся, подставляя щеку ветру, как бы для того, чтобы проверить его силу и угадать, когда он уймется. Теперь летели уже не мягкие снежинки, а жесткая крупа, не предвещавшая ничего хорошего.
— Чую — раздурится непогода!
— Похоже.
— Утром я сам поеду за сеном, — объявил Забалуев. — Один на четырех конях! Покажу молодым парням, как надо развертываться!..
Луговое сено. Сплюснутые метелки нежного мятлика. Раскидистые лапки трилистника. Белая кашка, скошенная в полном цвету… Густая, как овечья шерсть, трава была подкошена в погожую пору, на прогретой земле высохла в два дня, — небо не успело уронить на нее ни капли дождя. Лучшего сена не сыскать! Оно сохранило запахи лета, приятно похрустывало под железными вилами. Еще приятнее шелестело в пластах, которые торопливой чередой ложились на сани, стоявшие возле стога. От быстрых движений Сергея Макаровича гимнастерка на нем вздувалась колоколом, а на плечах черное сукно постепенно становилось седым. Шапка сдвинута на затылок, но открытый лоб не чувствовал мороза. Из пластов сыпалась мелкая труха, и ветер разносил ее по снежной пелене.
За день до поездки в город Забалуев «пробирал» Кольку Ивкина и Митьку Молодчикова. Вот в такие же сумерки парни въехали в ворота фермы с четырьмя возами сена.
— Из первой ездки воротились, миленькие? — спросил Сергей Макарович. — А я уже хотел розыски снаряжать: думал — волки загрызли.
— По дороге завертки у оглобель рвались, — буркнул Колька.
— А день-то с воробьиный нос, — добавил Митька.
— День тебе короткий? А на пасеке в избушке табак жечь время нашлось!
Парни переглянулись. Откуда председатель знает, что они заезжали на дальнюю пасеку? Сорока ему, что ли, весть передала? Еще начнет укорять, что дядя Ануфрий поил их чаем с медом, и Митька заговорил быстро:
— Мороз-то злющий! Завернули погреться.
— Ленивых мороз даже средь лета донимат! — рассмеялся Забалуев. — А от работящих всегда отскакиват.
— Не корите, — огрызнулся Колька. — Попробуйте сами съездить два-то раза…
— Ишь ты! Какой говорливый!.. Да я один могу на четырех лошадях!
Услышав громкий разговор, к ним подошел Игнат Скрипунов, неподалеку остановились две доярки.
— При свидетелях говорю! — продолжал Сергей Макарович. — И не для похвальбы, а для дела. Время будет— сделаю два рейса!
— Если туда и обратно на рысях — тогда, конечно…
— А вы сами проверите. Игнат Гурьянович поглядит коней после поездок…
Вот поэтому-то минувшей ночью Сергей Макарович и сказал, что утром сам поедет за сеном. Задолго до рассвета он пришел в жарко натопленную избу, где висели хомуты, и разбудил Игната Гурьяновича. Старик помог ему запрячь лошадей, на которых ездили Колька с Митькой, и к каждым саням привязать по бастрыку — прочному березовому кряжику, чтобы потом было чем скрепить воз сена. Когда все было готово. Сергей Макарович, окинув взглядом вереницу подвод, едва заметных в полумраке ночного снегопада, вдруг объявил:
— Прихвачу еще одну, пятую…
На рассвете он вернулся из далекого Язевого лога с пятью возами. Постоянные возчики только что уехали в поле. А Колька с Митькой, не найдя своих саней, побежали в хомутную, но деревянные крюки, на которых всегда висели хомуты, оказались пустыми. Парни отправились искать Игната и тут увидели председателя. Забалуев уже сложил сено, позавтракал и, завалившись в передние сани, отправился во второй рейс. Четыре коня двинулись за ним цепочкой. Колька с Митькой бросились вдогонку, но Игнат остановил их, и они вернулись…
За дорогу, лежа в санях, Сергей Макарович отдохнул; подъехав к стогу, принялся за работу с новыми силами.
…Перед рассветом он распочал этот стог, а сейчас, в вечерние сумерки, подымает нижние пласты. Уже пахнет талым дерном и по-весеннему прелой травой, а кое-где под ногами сминаются оголенные холмики насыпанной кротами земли.
С вилами в руках Сергей Макарович ловко поднялся на высокий воз и, грузно шагая по краям, примял пласты. Заботливо глянул на лошадей. Впереди — два коня с готовыми возами, позади — два с пустыми санями. У всех ослаблены чересседельники. Перед мордами — сено. Но Бойкий уже успел съесть свою порцию и сейчас черными, подвижными, как резина, губами подбирает последнюю труху.
Спрыгнув с воза, Сергей Макарович взял в руки небольшую охапку и понес коню. Бойкий глянул на него и коротко заржал.
— Ешь, милок! — Забалуев потрепал коня по шее. — Ешь досыта.
Вернувшись к стогу, он вскинул еще несколько пластов и принялся увязывать воз. Повинуясь его сильным рукам и тяжелому телу, веревка со скрипом скользила по бастрыку. В середине воза сено, сжимаясь, хрустело, а по бокам былинки встопорщивались, как живые. Еще один воз готов — восьмой по счету!
Сергей Макарович понукал коня, на освободившееся место поставил впряженного в пустые сани и снова взялся за вилы; легко, словно играючи, подымал большие пласты и укладывай в воз с такой быстротой, что ветер не успевал разворошить тех, которые были уложены раньше.
Нет, он, Сергей Забалуев, еще не потерял ни силы, ни сноровки! Он и сейчас, в пятьдесят три года, может работать не хуже, чем в молодости, когда его считали одним из лучших стогометов. Бывало, на молотьбе один за троих управлялся с потоком соломы, подымая хваткими трехрогими вилами сразу по целой копне; будто под легким хмельком, работал без устали; ухал и покрикивал человеку наверху омета:
— Ух, лови — не зевай!..
Труд всегда был для него приятным и, подобно дыханию, естественным и необходимым.
Вот и сейчас он не думал ни об усталости, ни о том, что мог простудиться на морозе; кладя особенно увесистые пласты, разгоряченно восклицал:
— Ух, добро!.. Ух, славно!..
Если бы не его председательские хлопоты — каждый день возил бы корм на ферму: сердце не знало бы тревог, не болела бы голова…
Одонок собран до последней былинки, граблями очесаны бока возов, даже подгребены листочки, рассыпавшиеся по снегу, и все, все уложено на десятый воз. Ветру нечего подметать, нечем позабавиться.
Стряхнув иней с полушубка, лежавшего на снегу, Сергей Макарович оделся, два раза обвернул себя широкой опояской, когда-то сотканной Матреной Анисимовной, и концы скрутил в тугой узел. Поверх опять надел тулуп и, взобравшись на передний воз, лег в ложбинку, недоступную ветру. За пазуху положил мерзлый калач хлеба.
За весь день он ни разу не вспомнил о том, как его критиковали в городе, и на душе у него было спокойно, точно у младенца. Приятный выдался денек!
Кони шли вереницей. Под копытами поскрипывал снег. Глухо пели широкие деревянные полозья. Сергей Макарович изредка приподымал голову и посматривал на бугор, с которого тоже спускалась полевая дорога, — не появятся ли там возчики соломы. Пусть бы они убедились что он, Забалуев, возвращаясь из второго рейса, едет шагом. Он бережет лошадей, не торопится домой. И едет один с пятью возами! Но на дороге никто не показывался. Только ветер шумел в полях, раскачивая полынь на межах, да время от времени, забавляясь, взвихривал свежий снег. Сергей Макарович пошевелил плечами. Усталость чувствовалась. Пожалуй, завтра будет болеть спина. Но это пустое дело! Это оттого, что начал отвыкать от крутой работы. Можно будет утром пойти на ферму, взять вилы и размяться…
Калач за пазухой оттаивал медленно, а Сергею Макаровичу хотелось есть, и он шевелил губами, глотал слюну.
Перед глазами покачивались былинки сена. Среди них мелькнули чуть заметные, темные, расплющенные ягоды клубники. Скинув рукавицу, нащупал веточку. Долго искал еще, но больше не было. А сухие ягоды вкусны. Откусил стебелек мятлика и начал медленно перетирать передними зубами. Хорош Язевой лог! Нигде нет такого сена. Жаль отдавать Шарову под затопление. Но теперь уже придется поступиться…
Снег быстро потемнел, будто сквозь него, как сквозь пропускную бумагу, проступили разлитые синие чернила. Сено из светло-зеленого превратилось в черное. Боковой ветер, натужась, пробовал приподымать воз, но у него не хватало силы.
Хлеб наконец оттаял. На редкость вкусный калач испекла Анисимовна! Давно-давно Сергей Макарович не ел такого хлеба! Дома он скажет жене: «Ну, стряпуха ты у меня ладная! Ой, мастерица!..»
На ферме, когда приехал Забалуев, уже никого не было. Игнат Гурьянович, заслышав скрип полозьев, вышел встретить возчика.
— Тех орлов нет здесь? — справился Сергей Макарович о Кольке и Митьке.
— От стыда сбегли, — ответил старик.
— Огнев не был? Только сейчас ушел? — переспросил Забалуев… — Жалко… — И напомнил: — Коней-то надо проверить.
— Так знаю — берег ты их.
— Нет, нет, пойдем. — Сергей Макарович подходил к каждой лошади, совал руку под хомут и настойчиво требовал — Проверь, проверь. Плечи совсем сухие…
Игнат Гурьянович взял вилы, хотел помочь скидать сено в омет, но Забалуев остановил его:
— Такого уговора не было.
— Я помаленьку… Никто теперь не видит…
— Все равно. Один начал — один закончу.
И Забалуев, скинув полушубок, принялся сбрасывать сено с саней.
— Сколько же, Макарыч, трудодней тебе запишут за эту штурму?
— Я безо всякого штурма работал, — отозвался Забалуев. — И не из-за трудодней. Люблю, чтобы все кипело!
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
В зимнюю пору одной из главных забот Сергея Макаровича становилась маслобойка. То было старое, почерневшее от времени, низкое и тесное деревянное зданьице, где все — стены, потолок, даже земляной пол — все пахло конопляным маслом. Этот острый запах с детства казался самым приятным. В потрепанной домотканой одежонке шестилетний Сережка прибегал сюда в лютые декабрьские морозы и возле печки, где сидели такие же оборвыши, терпеливо ждал, когда наступит его черед погонять коня. Дождавшись, он брал в руки хворостину и отправлялся в темный, холодный сарай. Там ходил по кругу конь, впряженный в большое колесо. Под ногами скрипел утоптанный снег, над головой грохотали деревянные шестерни. Хитрые сверстники болтали, что им не только ночью, а даже днем случалось видеть, как по шестерням прыгал волосатый домовой. Страшными рассказами хотели напугать и отвадить от маслобойки. Не тут-то было! У Сережки упрямства хватало на десятерых! Конечно, он дрожал под сараем, и дрожал не от острого ветра, проникавшего через щели, но не сдавался, не убегал: впереди его ждала награда — горячий жмых. Что могло быть для него в ту пору вкуснее конопляного жмыха? Только пряничные петушки на базаре, так за петушка надо заплатить грош! А хозяин маслобойки, лоснящийся от зеленого масла бородач, позволял после работы досыта наедаться жмыхом. Иногда удавалось даже положить про запас в карманы две-три горсти! Вот как!..
Когда Сергей Макарович вернулся в Гляден, он первым делом подправил полуразрушенную маслобойку. Сам стал маслобойщиком. В трудные годы войны выдавал на трудодни конопляное масло и прослыл заботливым председателем.
Да и сейчас Сергей Макарович часто сам вставал к котлу; наблюдая за железной мешалкой, которая переворачивала запарку, покрикивал коногону:
— Веселей! Веселей!..
Горячую запарку он «пробовал на ощупь» — сжимал в кулаке. И никто другой, кроме него, не мог с точностью определить степень ее готовности. Когда между крепкими пальцами начинало поблескивать зеленое масло, он останавливал коня. Запарку выгребали из котла и клали под пресс. А прессом служило толстое бревно, которое приводилось в движение деревянным воротом…
Все здесь оставалось таким, каким было в дни его детства!
Колхозники поговаривали: пора бы купить железный пресс. Забалуев не соглашался:
— Незачем тратиться. Бревно выжимает досуха.
Вместо коня советовали поставить мотор. Забалуев тоже возражал:
— Тогда придется весь привод менять. А так завод еще послужит…
Стены ветхого зданьица держались, по словам сельчан, не столько на многочисленных подпорках, сколько «на честном слове». Никита Огнев стыдился называть маслобойку заводом и однажды, не выдержав, настойчиво сказал, что эту рухлядь пора сломать на дрова.
— Ишь ты! Какой бойкий! — возмутился Забалуев. — Ты, наверно, забыл, что мы на этом заводе куем деньги? Масло-то на базар возим! ты, чего доброго, скажешь, что и коноплю не надо сеять! Были такие молодчики в тридцатом году! помню, советовали без конца сеять пшеницу по пшенице. Совхозы зерновые — и все! А я на партийной конференции выступил и привел пословицу: «Хлеб по хлебу сеять — ни молотить, ни веять: И вышло по-моему. Ошибку-то поправили. И еще я говорил: мы любим белые пшеничные калачи, но и каша — пища наша! Привыкли с малых лет. А каша, — подчеркнул Сергей Макарович с улыбкой, от которой его круглое лицо начинало лосниться, — каша, все знают, просит масла. А ты…
— Я говорю тоже, что сеять коноплю надо. Может быть, даже больше, чем сейчас. Но не путаться с переработкой, а сдавать государству.
— Ищешь, где полегче? А я трудной работы не боюсь. И забочусь об интересах колхоза. Опять же веревки у нас не покупные!
— Наши интересы останутся при нас. Государство; порядке отоваривания, будет отпускать и масло, и жмых, и сахар…
— Слышал.
— Пора распроститься с этой кустарщиной. На государственном заводе из нашего сырья сделают масло получше.
Они долго спорили, но оба остались при своем мнении.
Для агронома Чеснокова эта зима оказалась беспокойной.
Раньше у него было три заботы: годовой отчет, план на новый год и проверка всхожести семян, — оставалось достаточно времени для поездок в город, где он помогал жене продавать на базаре свинину. После базара они отправлялись в магазин и придирчиво выбирали или крепдешин на платье, или бостон на костюм, или драп на пальто. По субботам ездили на пельмени к городским друзьям. Там садились за «пульку»; с жаром и азартом кидали карты на стол; дымили дорогими папиросами; в короткие перерывы пили крепкий чай, проглатывали по куску торта или грызли яблоки, не замечая ни вкуса, ни аромата. На карточном столе росли строчки цифровых записей, в пепельницах и чайных блюдцах громоздились окурки, под потолком клубились, опускаясь все ниже и ниже, тучи сизого табачного дыма, и лица игроков постепенно становились такими синими, что они походили на утопленников. Утром друзья проветривали комнату, опрокидывали по стопке, выпивали по стакану кофе и, осовевшие до одури, снова брались за карты. Игру заканчивали поздним вечером. И все это почему-то называлось «культурным отдыхом».
Чесноков почти всегда оставался в проигрыше. Но он не жалел об этом, надеясь на фарт в будущем.
Весна разлучала друзей. Скучая по обильной и сытной еде и особенно по картам, они ждали наступления зимы. Вот и сейчас Чесноков уже готовился к приему гостей. С помощью соседей он зарезал откормленную свинью и опалил на большом костре, разведенном в пустом огороде. Черная туша лежала возле огня на соломе. Игнат Гурьянович гладил ее раскаленным ломом, отчего поджаренная кожа становилась еще чернее. В это время, отыскав Чеснокова по смрадному запаху, растекавшемуся из огорода, пришел Огнев.
— Смолите? — намекнул на то, что свиные кожи полагается сдавать в Заготживсырье.
— Люблю домашние окорока! — объяснил Чесноков. — А без шкуры тут не обойдешься.
Игнат Гурьянович положил остывший лом, отхватил ножом черное, свернувшееся в трубочку, как подпаленная береста, свиное ухо и, разрезая на части, начал угощать всех у костра. Огнев отказался. Чеснокову это не понравилось, и он, жуя поджаренный хрящик, намеренно причмокивал:
— Вкусненько! Даже очень!..
Тушу полили горячей водой, обложили соломой, а потом сели на нее верхом.
— Пусть попреет, — сказал Игнат, — лучше отстружится грязь. Кожа будет как восковая!
Сидя на туше, Чесноков спросил Огнева:
— Дело есть ко мне или так зашли?
— Есть одна просьба, — ответил Никита Родионович, — но я лучше вечерком загляну.
Вечер Чесноков провел в лаборатории. Сидя за письменным столом и разглаживая подушечками пальцев мелкие складочки на лбу, он мысленно спрашивал себя: о чем Огнев заведет разговор? О севообороте или еще о чем-либо другом? Ясно одно — предстоит какая-то дополнительная нагрузка. Удастся ли отбояриться?..
Огнев сел на табуретку у стола, глянул на Чеснокова. Какое у него постное да усталое лицо! От замызганных стеганых брюк и старых валенок пахло паленой щетиной… О деле Никита Родионович заговорил не сразу, вначале спросил, много ли нынче работы на участке.
— У меня всегда вот так! — Чесноков провел ладонью над головой, начинавшей лысеть с макушки, а потом указал на столы, заваленные мешочками с зерном: — Все это надо обработать, записать. А на носу — годовой отчет.
— Когда работы много, тогда и жить веселее, — заОгнев, — А когда мало — можно с тоски завянуть.
— Работа работе рознь. В нашем деле недолго и умственное переутомление получить. Головная боль, порошки, микстуры…
— Об этом лучше не думать.
— Думы сами приходят, нас не спрашивают. Ведь мы, агрономы, из года в год работаем без настоящего отдыха. Другие в хорошую летнюю пору ездят в Крым, в Сочи, теперь вот еще на Рижское взморье…
Не повезло Глядену с агрономом. Совсем не повезло. Отовсюду слышно: агрономы — всему новому закоперщики! Инициаторы! Беспокойные люди! А этот— как замшелый пень. Но другого пока что нет, — значит, надо этого растормошить.
— У меня просьба, — заговорил Никита Родионович с такой непреклонной настойчивостью, при которой трудно ответить отказом. — Помогите комсомольцам. Прочитайте лекции по агротехнике. Раза два в месяц. Не больше. Старшей в группе — Вера Дорогина.
— Слышал… — буркнул Чесноков и поморщился. — Кто же еще затеет… кроме нее. Там старик подогревает…
В душе он обругал Дорогина, — давняя неприязнь не давала покоя.
…Пять лет назад, возвращаясь в Гляден, Чесноков надеялся поселиться в отцовском доме. Нарядные резные наличники. Зеленая крыша. Парадное крыльцо. Тесовые ворота. В палисаднике сирень… Кто живет там после смерти родителей? Председатель сельсовета, надо полагать, догадается предложить: «Занимайте по наследству…» Но на усадьбе рос высокий и лопушистый дурман. Оказалось, что дом, по настоянию Дорогина, перевезен в колхозный сад, где профессор Петренко читал лекции на первых курсах садоводов. Теперь там разместилась бригада: в одной комнате стоят топчаны, в другой — учетчица пишет трудодни, в третьей — столовая, в четвертой после дождя бабы сушат шали да чешут языки… А ему, Чеснокову, дали одну комнатку. Расщедрились!.. Но приходится мириться с теснотой и даже улыбаться: доволен!..
Кружок ему совсем не по душе. Дочке Дорогина тяжело учиться заочно в сельхозинституте, вот и придумала для себя постоянную консультацию, подговорила подружек… Вчера она заходила к нему. Могла бы сама попросить вежливо. Так нет, обратилась за поддержкой к секретарю парторганизации. Попробуй-ка теперь отказаться— не оберешься упреков: «Агроном не желает помочь молодежи! Антиобщественник! Консерватор!..» Всего наговорят. Батюшку припомнят. И, конечно, статью Петренко, который выступил в защиту Дорогина от его, Чеснокова, якобы несправедливых нападок…
Устало поглаживая узкий морщинистый лоб, Чесноков промолвил:
— Времени у меня мало. Минуты на счету…
— Вечерок не поиграете в карты — беды не будет, — холодно улыбнулся Огнев. — Наоборот — деньги останутся при себе!
Чесноков нахохлился. Откуда пронюхал партийный секретарь о картах? Даже о проигрыше знает!.. Ничего не поделаешь, приходится соглашаться.
— Только бы… не по субботам.
— Есть пожелание — по пятницам.
Дернула их нелегкая выбрать день, в который он обычно готовится к очередной поездке в город или к приему гостей.
— Видите ли, по пятницам…
— В таком случае передвинем на четверг.
— Ладно, буду как-нибудь за счет сна выкраивать часы…
Накануне первого занятия Вера зашла к Чеснокову и спросила план на всю зиму. Агроном пожал плечами:
— Зачем разводить писанину?
— Хотелось, чтобы комсомольцы тоже готовились, читали…
— Ваше дело — слушать.
Стоя у стола, Вера спросила, когда он прочтет, лекцию о конопле.
«Вот и призналась! — отметил Чесноков, собирая морщинки на лбу. — Для себя старается, для своей славы».
Ему, зерновику, не хотелось думать о технических культурах, и он сказал, что о конопле поговорит в апреле. Про себя решил: к тому времени кружок, конечно, распадется. А назойливая звеньевая пусть сеет коноплю, как знает.
Чесноков поднялся со стула. Он считал разговор закопченным. Но Вера не уходила. Она задумчиво чертила ногтем указательного пальца по дощатому столу. Что ей делать? Повернуться и, не скрывая недовольства, уйти домой, ждать апреля, когда агроном соизволит прочесть лекцию о конопле, или сейчас рассказать о своем смелом замысле, спросить совета? Вчера отец подбодрил: «Действуй! Ставь опыты». Но ведь он никогда не сеял конопли. А агроном подскажет такое, что самой не приходило в голову, предостережет от ошибки. Ведь для него опытные делянки — главное в жизни. Он может сразу заметить: «Э-э, тут неправильно», и посоветовать: «Начинай вот так…» А если отрежет: «Ничего у вас не выйдет»? Бросить?.. Нет, тогда она в сельхозинституте поговорит с профессором или напишет в филиал Академии наук. А может, никому не напишет, будет делать по-отцовски — молча, упрямо, настойчиво, чтобы потом объявить: «А вот вышло!»
Чесноков решил поторопить ее:
Что еще есть ко мне?
Покинув голову и глядя ему в глаза, Вера заговорила быстро-быстро. Она говорила о выносливости и скороспелости конопли, о сроках посева и уборки, а под конец выпалила, что собирается попробовать вырастить два урожая в год. Облегченно опустившись на стул, добавила тихо:
— Вот что я задумала…
Чесноков потряс головой, словно ему, как бывает после купанья, налилась в уши вода. Упершись кулаками в стол, он смотрел на нее сверху вниз и оттого походил на вопросительный знак.
— Здесь, в Сибири, два урожая?!
— Здесь, у нас. Два урожая!
Агроном выпрямился, раскинул руки, как бы собираясь воскликнуть с издевкой: «Посмотрите, что творится!», но вдруг уронил их на стол и, не скрывая ухмылки, спросил:
— Это вы сами придумали или… или родной батюшка надоумил?
— При чем тут отец?.. Я не маленькая.
— А при том, что некоторым людям закон… — Чесноков замялся, удерживая себя от резких выражений, — закон природы нипочем… Надо понимать: конопля не редиска!
— Ну и что же?
— А то, девушка, что я не знаю никакой другой культуры, которая в местных метеорологических и климатических условиях была бы способна давать по два урожая. Для меня это звучит как парадокс!
— А я хочу попробовать…
У Веры заалело лицо, между бровей легла упрямая складка. Девушка встала и, забыв варежки на углу стола, пошла к порогу. Хлопнув дверью, она сбежала с крыльца, злая на себя за то, что не с тем, с кем нужно, затеяла разговор о конопле; идя по улице, продолжала мысленно спорить с Чесноковым: «Вот увидите, выращу!..»
Она не замечала, что у нее не было варежек, что на густых ресницах мороз наращивал белый пух инея…
Чесноков проводил ее пасмурным взглядом: «Еж, а не девка!..»
Он сел на стул, подпер впалую щеку рукой и задумался:
«А вдруг она опрокинет этот парадокс? Чем черт не шутит!.. Тогда мне жизни не будет, — везде начнет трещать: «Чесноков не поддержал», «Чесноков не помог», Чесноков высмеял. Тот раз — отца, теперь — меня. Зовется агрономом, а опытников гробит…» И все козыри будут у нее. А мне и крыть нечем».
Откинувшись на спинку стула, он хлопнул себя ладонью по лбу:
«А ведь в случае удачи можно вместе с ней попасть и число знатных! Оказаться при выигрыше! Награду получить!»
Увидел забытые девушкой варежки — белые, с голубыми елочками, пушистые, теплые; взял их и, положив перед собой, погладил:
— Холод заставит вспомнить…
Долго прислушивался: вот-вот заскрипит снег у крыльца. Но на дворе, на улице, казалось, даже во всем мире, подобно неподвижной толще морозного воздуха, прочно залегла студеная тишина.
«Ну, характер! Батькина дочка! Ведь не может быть, чтобы не хватилась варежек…»
В такую пору лучше бы всего пожарче натопить печь да сыграть бы в картишки, хотя бы с женой. В простого дурака… И ни о чем больше не думать. Но…
Чесноков вздохнул, достал с полки один из томов Сельскохозяйственной энциклопедии и нашел статью о конопле.
Комсомольцы сидели на скамьях по обе стороны длинного стола, выдвинутого на середину комнаты. Огнев — в углу на табуретке, с блокнотом в руках.
Чесноков был одет в шелковую рубашку с галстуком, в черный бостоновый костюм, в который он наряжался только по тем дням, когда отправлялся в гости к городским друзьям.
Прихрамывая, он медленно похаживал возле своего стола, поскрипывал новыми ботинками, и лицо у него было праздничным: сам себе нравился в этом костюме, сшитом в лучшем ателье!..
Первая лекция — о почвах. Чесноков начал с рассказа о страшной засухе 1891 года, охватившей двадцать девять губерний юга России. В тот год Докучаев заканчивал знаменитую книгу «Наши степи прежде и теперь». Это было началом почвоведения.
Вера покусывала кончик карандаша, временами, слегка склонив голову набок, принималась писать в тетради, развернутой на столе. Мотя часто зевала, прикрывая рот ладошкой, — прошлой ночью поздно пришла с вечеринки и не успела выспаться. Лиза, ссутулившись, украдкой доставала из кармана семечки, лущила в руках, скорлупу роняла под стол, а зернышки бросала в рот.
Лектор говорил быстро, речь обильно насыщал терминами: «эрозия», «структура», «органические вещества», «факторы плодородия».
«Слова из него сыплются, как сухари из мешка», — подумала Лиза. После каждого непонятного термина она посматривала на подруг — неужели девчонкам знакомы эти мудреные слова? — и опять принималась за семечки.
Вера крупными буквами написала в тетради и передвинула Лизе: «Ты не мышка, перестань грызть подсолнухи!» Кому приятны такие замечания? Тоже начальница нашлась! Лиза оттолкнула тетрадь:
— Подумаешь, строгости какие!
— Не мешай, пожалуйста, — попросила Вера.
Агронома раздражало, когда люди, перестав слушать, начинали шептаться. В такие минуты он прерывал лекцию и, укоризненно глядя на шептавшихся, говорил: «Я подожду». Сейчас ему особое удовольствие доставила возможность одернуть Веру.
— Скоро вы там обсудите свои дела? — язвительно спросил он.
Лиза думала, что Вера все свалит на нее, но та извинилась и, подтянутая, строгая, снова приготовилась записывать лекцию.
Чесноков перешел к разделу обработки почвы. Мотя перестала зевать и взялась за карандаш. Лиза забыла про семечки и слушала, не сводя глаз с агронома.
Слушали все.
Чеснокову стало приятно, что он, против ожидания и без всяких к тому усилий, пробудил интерес к лекции. Это льстило его самолюбию. И он забыл, что еще недавно считал вечер потерянным.
Когда он закончил, Вера поблагодарила его от всех комсомольцев.
— Лиха беда — начало, — добродушно улыбнулся агроном.
— А начало положено удачно! — отметил Огнев.
— Ладненько! Ладненько!
Достав из письменного стола варежки, Чесноков шутливо потряс ими перед Верой.
— Сейчас отдать или оставить в залог до завтра? Хотя завтра у меня… — Он вспомнил, что ему нужно готовиться к очередной поездке в город — попутно разузнает, как там смотрят на затеи Дорогиной, — и, отдавая варежки, пригласил звеньевую на понедельник. — Приходите вечерком. Подробненько поговорим о вашей конопле,
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
— Девки опередили нас! Гляденские девки! — шумел Кондрашов в кабинете Шарова, потрясая газетой, где был напечатан Указ о награждении передовиков сельского хозяйства. — Конфузно нам!.. Благословляй меня на десять гектаров. Я все курятники вычищу, из всех печей золу выгребу на удобрение. Громкий дам рекорд!
— Действуй! Только на всей посевной площади бригады.
— Ну, ты опять свое.
В кабинете сидели бригадиры, члены правления, заведующие фермами. Собрались на очередную планерку. Бригадиры докладывали о неотложных делах. Время от времени Шаров вносил поправки. Делал он это так тонко, что иногда слышалось в ответ: «Я тоже подумывал…», «Да, так, пожалуй, будет лучше». Они вспомнили и о дополнительной очистке семян, и о ремонте машин, и о многом другом, что предстояло делать завтра каждому из них.
Весь вечер Павел Прохорович настороженно посматривал на бригадира второй бригады Субботина. Это был довольно молодой громоздкий человек, голова у него походила на свежий лохматый стог бурьянистого сена, взъерошенного ветром, нос толстый, рыхлый, а глаза едва заметны, будто мышки в норках. Не легко понять, что на душе у этого человека. Всегда скупой на слова, сегодня он молчал больше обычного. Шумливый и насмешливый Кондрашов, сидя рядом, не выдержал и толкнул его:
— Что ты, сосед, такой серый, как ненастный день? Будто у тебя баба на сносях ходит и грозится седьмую девку подарить.
Переглянулись пересмешники (у Субботина росло шесть дочерей!), захихикали.
Субботин, как глыба, навис над маленьким Кондрашовым, собираясь обрушить на него какое-то тяжелое слово, но в приоткрытой двери десятый раз показалось розовое, как раскаленная сковорода, лицо Степы Фарафонтова, и все захохотали.
— А чего я тутока смешного сделал? — Язык у парий ворочался туго, словно у ребенка, еще не научившегося говорить. — У всякого может быть своя докука. Вчера сказали принеси заявленье — вырешим. Теперича заволокитили…
— Получше, Степка, попроси, — подзуживали из-за двери.
Фарафонтов перешагнул порог, мял клочкастую заячью шапку в руках и мямлил:
— Ну, Павел Прохорович… Правление все вообще… Отпустите меня. Одного-то можно…
— Нельзя! — с напускной суровостью потряс головой Кондрашов. — Без тебя колхоз нарушится. Ты — главная подпорка!
— Ну-у, сказа-ал… Есть мужики проворнее меня. Вон Демид Ермолаевич Субботин. На нем — вся бригада. А я что?..
— А кто будет племенному быку хвост крутить? Он, кроме тебя, никого не признает. На всех кидается. Ты хочешь, чтобы кого-нибудь рогами запорол? Такие твои зловредные замыслы?
— Без всяких замыслов… Я ведь тоже за колхозы. Понимаю.
— А сам увиливаешь. Увертыш! — продолжал Кондрашов. — Ты к Бабкиной обращался? Нет. Сразу — в правление. Надо, брат, по инстанциям.
Поднялась Катерина Савельевна, заговорила строго:
— Сразу скажу, не отпустим с фермы. И для твоей же, Степан, пользы. Да. Чтобы ты был сытым и здоровым...
— Одного-то можно… К быку найду замену…
— Куда ты рвешься? Подумай. Что будешь в городе делать? Улицы подметать? Только. Да ты с твоим… — Катерина Савельевна хотела сказать: «умишком», но вовремя поправилась: — С твоей ленью на хлеб не заработаешь. Определенно.
Фарафонтов не отступал. Никакие доводы на него не действовали. Чтобы избавиться от назойливого просителя, Шаров передал заявление Катерине Бабкиной. Обсудят на ферме.
За все это время Субботин не проронил ни слова: облокотившись на колени, уставился в пол.
Когда разговор закончился и люди стали расходиться, он поднял недобрые глаза на Кондрашова, но тот опередил:
— За целый-то час придумал сдачу на мои слова? — спросил с остренькой усмешкой. — Выкладывай.
— Ничего я не придумывал. А скажу — язык у тебя как шило. Но колет без толку.
Кондрашова. А тому не терпезадумал сосед? чем поведет речь? Герасиму Матвеевичу на часы: пора Остались вдвоем. Но Субботин по-прежнему сидел, опершись локтями о колени. Павел Прохорович и сел рядом с ним:
— Потолкуем, Диомид Ермолаевич. Что у тебя наболело?
— Решил уехать, — угрюмо ответил бригадир, не подымая глаз.
— Как Фарафонтов? «Одного-то можно отпустить…»
Шаров почувствовал, что сказал лишнее. Такими сравнениями с глуповатым парнем Субботина не проймешь. Он промолчит, не выскажет обиды, а сделает, что задумал.
— Ты, Диомид Ермолаевич, чем-то недоволен? — мягко и озабоченно заговорил Шаров. — Обиду затаил. Носишь на сердце. А ты говори прямо. В глаза. Будет лучше.
— Могу сказать. — Бригадир медленно поднял голову, будто она была свинцовой. — И ты сам, наверно, помнишь: не отпустил меня к шуряку на свадьбу.
— Только и всего?!
— Не мало. — Субботин почесал за ухом. — Мы даже не знаем молодухи. Не уважили ее. Стыд сказать, на свадьбе не погуляли. Непорядок!
Молчаливый бригадир разговорился, и это уже было хорошо. Шаров напомнил ему: летний день год кормит. Потому и не отпустил на свадьбу. В страду не до гулянок. И в прежнюю пору это понимали: летом в поле мужики работали без отдыха.
— А я хочу — с выходными, — упрямо заявил Субботин. — И чтобы отпуск был. Вот и решил.
— У тебя, Диомид Ермолаевич, полдюжины дочерей. Куда ты с ними?
— Не тебе о них заботиться. Прокормлю. Одену. На ноги поставлю. Как-никак, там получка — два раза в месяц! А у нас? Никаких денежных авансов. Целый год ждать скучно. Баба в тягости и то ходит меньше. Ребенок народится — поллитра купить не на что. А ведь полагается угостить родных. Неужели все праздники до годового отчета откладывать?
В словах бригадира была правда, и Павел Прохорович, не умея кривить душой, не стал возражать. Он спросил:
— Значит, шурин сманивает в город?
— У меня своя голова на плечах. А шуряк, конечно, поможет. Есть где притулиться в первые дни.
«У всякого свои мотивы, — задумался Шаров. — Девки на город кивают: «Там каждый день — кино». Капа про обновки толкует. Этот — про авансы и отпуска. Пока что — козыри у них. Надо поравнять. Киносеансы мы нынче уже будем устраивать на бригадах каждую неделю…»
Пауза затянулась. Субботин мог оказаться в выигрыше, и Павел Прохорович поспешил нарушить молчание решительным натиском:
— Мы с тобой — однополчане. Ты был ефрейтором. Водил отделение в атаку. У тебя — три ордена Славы. Медали во всю грудь. За храбрость. За образцовое выполнение воинского долга. За преданность родине. Все — по заслугам. Ну, а представь на минуту… Вот ты, к примеру, струсил в бою. Твои солдаты ушли вперед, а ты — в кусты. Рядовым бойцам — награды за победу. А тебе что?.. Сам знаешь… Вижу, хочешь возразить: нельзя сравнивать. Конечно, аналогия относительная. Но у нас ведь, дорогой мой Диомид Ермолаевич, тоже наступление. Битва за высокие урожаи. И мы с тобой — командиры. Ведем людей в атаку. Разве мы можем допустить мысль о дезертирстве? Совесть не позволит. Наш долг — удержать в строю таких, как Степа Фарафонтов. Он, кажется, твой племянник? Поговори с ним завтра. Растолкуй все. Будь добр. Прошу тебя как однополчанина.
Не успевая возражать, Субботин похлопывал шапкой по колену. Шаров боялся, что вот сейчас бригадир нахлобучит ее на голову, уйдет, молчаливый, угрюмый, а утром уедет к своему шурину. За Диомидом потянется его родня, ополовинится бригада… Надо во что бы то ни стало удержать мужика. И Павел Прохорович, похаживая по комнате, говорил все с большим и большим накалом:
— В твоих словах есть правда. И мы воюем за нее. Со временем введем отпуска. Построим свой дом отдыха. На берегу пруда. Возле Бабьего камешка. Тут и купанье, и рыбалка, и грибы в лесу. Укрепим экономику — примемся за все это. Как ты посоветуешь сделать? — неожиданно спросил он, остановившись против Субботина. — Лучшим работникам — месячный отпуск, да? Тем, кто выработает, допустим, пятьсот трудодней.
— Шестьсот, — поправил его бригадир, по-военному поднявшись на ноги. — Пусть заработают!
— Верно! Ну-ка, подсаживайся к столу — запишем все. За четыреста трудодней — полмесяца? Так! Посоветуемся с людьми и запланируем…
У Шарова полегчало на душе.
— А в гости к шурину съезди. Трех дней тебе хватит? Вот и хорошо. С женой собираешься?
— С ней… будь она неладная. — Субботин закинул ногу на ногу, свернул косушку из газетного обрывка, жадно глотнул дым, а потом струйкой выпустил в потолок. — А насчет Степки не волнуйся. Разъясню по-своему.
По дороге домой Шаров, думая об отпусках, спросил себя: «Как сделать это?.. Чего доброго, опять Неустроев обвинит в нарушении Устава. Директивы нет!.. А сделать нужно. Необходимо! И пусть в центре подумают о поправках. Жизнь-то идет. И требует новшеств…»
Вспомнился Кондрашов. Как он загорелся! За живое задело хлебороба. Теперь добьется своего — вырастит самый высокий урожай в крае. Нынче будет собирать куриный помет, а на будущий год потребует суперфосфата и калийной соли.
Вот и дом. Угрюмый, неприветливый. Окна затянуло льдом, как глаза бельмами. С крыши навис тяжелым козырьком синеватый снег, заслонил от лунного света… Пока открывал замок, пальцы начали примерзать к железу. Отогревая руку дыханием, прошел по квартире. Потом достал из буфета бутылку спирта и смочил обмороженные места. Не удержавшись, налил в стакан. Разбавить было нечем, — воды в ведре оставалось на донышке, и она превратилась в лед. Пришлось ножом отковыривать льдинку… Кроме хлеба да селедки, в доме не было ничего… Не снимая полушубка, Шаров немножко поел и принялся разжигать печь.
Дрова горели плохо. В трубе плотно залег холодный воздух, и дым выметывался из дверки.
На подоконниках намерз лед. Горшки с цветами были переставлены на стол, но и там застыли. Обиднее всего, что погибли примулы Марии Степановны Букасовой. Уступила она их только потому, что надеялась на возвращение Татьяны. Старуха сама закутала цветы в шаль, принесла в дом и погрозила пальцем: «Береги. Весной приду за отводочкой…» А Татьянка отказалась вернуться… Сегодня у примул лепестки стали жесткими, как жесть. Оттают — упадут. Нет ни цветов, ни жены…
«Что мне делать? Что? — спрашивал себя Шаров. — Как еще разговаривать с нею?..»
Сбросив полушубок и валенки, Павел Прохорович выключил свет и, не снимая ни брюк, ни гимнастерки, повалился в кровать. Простыня была холодной, как снег. Одеяло — тоже…
Тяжелые думы разгоняли дремоту. Шаров заснул, когда было уже далеко за полночь. И не проснулся перед рассветом, как бывало в другие дни.
Его поднял с постели нетерпеливый стук в тесовую дверь. Кто-то ударял кулаками и пинал ногой.
Едва успев обуться, Павел выбежал в сени.
— Кто стучит?
Все затихло. Только было слышно — глубоко и прерывисто дышит человек, как бы запыхавшийся оттого, что быстро взбежал по крутой лестнице на крыльцо.
Шаров распахнул дверь. Перед ним стояла Татьяна. На её лице, таком милом и родном, полыхал румянец, а на волосах, выбившихся из-под шали, белел иней.
Она метнулась к мужу, обвила его шею руками.
Он подхватил ее и, осыпая лицо поцелуями, понес в дом.
— Неодетый выскочил… Дурной!.. Разве можно в такой мороз?
Павел прижимал жену к груди и хохотал от радости.
— Ты откуда взялась?.. Рано утром…
— С неба свалилась! Не ждал? А я-то…
Муж не дал ей договорить: обнял так, что она ойкнула.
— Поосторожней… Со мной… Нет, с нами так нельзя…
Он медленно выпустил жену из объятий. Она расстегнула шубку, но Павел поспешно запахнул ее.
— Погоди раздеваться. Я сейчас…
Он застегивал пуговицы на ее груди. Татьяна схватила его руки:
— Дальше не надо… Тесная стала шубка…
— Сейчас я печку… Будет тепло…
Шаров метнулся в кухню.
Только теперь Татьяна заметила, что на окнах лед и что на столе замерзли цветы. Муж раздобыл их где-то, наверное, к ее приезду, но не сберег… А вдруг у него тут завелась какая-нибудь? Принесла для уюта…
Окинув взглядом квартиру, Татьяна успокоила себя: бобыльская берлога!
Делая осторожные маленькие шаги, она побежала в кухню, где муж стучал поленьями.
— Хватит тебе… Теперь я буду топить…
— Боюсь, что ты замерзнешь.
— С тобой — никогда... Поговорим пока…
Татьяна опять взяла мужа за руку. Они прошли в горницу, сели на диван.
— А кто же тебя привез?.. Мерзне' на улице?..
— Я — иа попутной машине. Если бы не нашла, наверно, пешком бы пошла… Все из-за Павлушки! Ему говори спасибо!
— Какому Павлушке?
— Нашему! Маленькому нашему!
Прижав руку мужа к своему животу, Татьяна на минуту замолчала, как бы прислушиваясь, а потом1 шепотом спросила:
— Чуешь, как бьется?.. Шустрый?..
— Ты думаешь… — Павел тоже перешел на шепот — Думаешь, мальчуган?
— Конечно! Такой озорник!..
Скрипнула дверь. Татьяна, откинувшись, тревожно посмотрела на мужа. Он пожал плечами.
— Где же тут хозяюшка? — послышался голос Катерины Бабкиной. — Раненько примчалась…
Шаровы отозвались одновременно, встали навстречу нежданной гостье. Что ее привело сюда? На ферме непорядки? Или что-нибудь новенькое придумала?..
Катерина Савельевна поставила на стол тарелку, завернутую полотенцем.
— Я от коровы шла с подойником. Услышала, кто-то стучится. Глянула — ты. До слез обрадовалась!.. — Бабкина протянула обе руки, готовая схватить соседку за плечи. — Здравствуй, голубка! С прилетом в родное гнездо!
Сделав шаг к гостье, Татьяна покачнулась и, уткнув голову в ее грудь, расплакалась. Шаль свалилась. Катерина, поглаживая огненные волосы Шаровой, тоже заплакала.
— Сердце-то у тебя, понятно, чуяло, как твой Павел маялся… Глядеть на него было горько…
Шаров вышел из комнаты и опять застучал дровами в кухне.
Женщины сели на диван. Татьяна, окинув горницу растревоженным взглядом, сжалась:
— И никто тут ни разу даже не подмел…
— Ну, сам-то он, наверно, и подметал. Так ведь по- мужичьи…
— И поесть никто не приносил…
— А мыслимо ли дело? — развела руками Катерина. — По всей бы деревне разблаговестили: такой, дескать, и сякой… Степановна, правда, заходила. Она — старуха. Про нее никто ничего не сболтнет. Примулы вот… Ой, батюшки, да он их заморозил! Вот за это ругать и ругать…
— Ничего, — перебила ее Татьяна. — Другие вырастим…
Бабкина присмотрелась к соседке и снова обняла ее.
— Я рада за тебя! Так рада!.. У меня на чердаке зыбочка висит. Хорошенькая. Филимон сам делал… Возьмете потом…
Чтобы опять не расплакаться, Катерина Савельевна
— Не буду мешать… — Указала на стол. — Блинков нам к завтраку испекла. Сегодня масленица начинается!
— Ну?! Вот и славно!… Теперь мы тебя не отпустим. Павел! — крикнула Татьяна. — Ты слышишь? Масленица!
Она сбросила шубку и направилась к буфету.
— Поищем к празднику…
— Я медовушки принесу, — сказала Катерина, выходя из комнаты. — Сейчас, сейчас…
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Подбитые шкурками с ног косули, широкие, охотничьи лыжи легко скользили по снегу: Вася шел в Гляден. За пазухой — яблоки. О них забота. Время от времени запускал туда руку и щупал: теплые. Той зимой Вера ела мерзлое яблоко и напрашивалась: «Еще бы столько да полстолька…» Если не уехала, попробует нынешних…
Вчера прочитал Указ: Дорогину — орден Ленина. Для всех садоводов — праздник! Государственное признание! Пусть-ка теперь кто-нибудь попробует брюзжать, сады, дескать, ненужная забава. Голос осечется!
Шаров послал старику телеграмму, поздравил от всего колхоза. Вася мог бы так же… Но сердце стучало: туда! Скорее туда! Пожать руку, поговорить… Увидеть Веру или хоть что-нибудь узнать о ней…
Можно бы запрячь Лысана. А куда его там поставишь? На конный двор? Просить разрешения у Забалуева?.. Легче проглотить лягушку, чем с ним разговор вести.
А лыжник — вольный ветер: куда захочет, туда и повернет.
Ночевал в своей садовой избушке. На рассвете двинулся вниз по Жерновке, укрывшейся от зимы под толщу льда и снега. Из-за леса показалось по-зимнему ленивое солнце и сразу же подняло две оранжевые руки, как бы сдаваясь на милость мороза. А он, пощелкивая и прорубая трещины во льду, сердито угрожал: еще прибавлю! Вялые солнечные лучи, с трудом пробивая густой, затуманенный стужею воздух, падали косо, и на розоватом снегу, будто на матовом стекле, возникали и стлались под ноги длинные лиловые тени прибрежных сосен. Там, где река делала петли, лыжник взбирался на берег и нырял в густые хвойные заросли.
За Язевым логом увидел шалаш — летний приют инженеров, которые работали над проектом второй гидростанции. А рядом возвышался Бабий камешек — серая гранитная скала, отшлифованная водой и ветром. С трех сторон к ней подступил сосновый бор. Одна маленькая сосенка, вырвавшись из цепких объятий леса, вскарабкалась наверх. Дикий ветер закинул ветки на одну сторону, взлохматил их, как длинные девичьи волосы. Но упрямая сосенка не покачнулась, не уступила ветру, — ее не страшат невзгоды.
Припомнилась старинная бывальщина. В давние времена у одного бедного пастуха была дочь, красивее всех на Чистой гриве. Она любила молодого охотника. Но отец девушки польстился на богатый калым и просватал ее за дряхлого бая. Горька была участь потерять любимого и стать третьей женой старика. Девушка не покорилась дурным обычаям. В непогожий вечер разрезала кошму юрты, вырвалась на волю и побежала к своему милому. Прислужники бая гнались за ней на резвых степных скакунах. Но она успела взобраться на вершину скалы. Вот этой самой… Крикнула о своей верности и бросилась в реку. Вот как любила!..
Васе хотелось подняться на скалу и глянуть вокруг, но гранит обледенел, щели до краев были заполнены снегом, — ухватиться не за что, некуда поставить ногу.
Под обрывом на перекате шумела и пенилась река. Над полыньей клубился пар. А на кромках льда посвистывали остроклювые рыболовы зимородки, будто посмеивались над морозом: «Я живой! Жи-ивой!»
За Бабьим камешком Вася вынырнул из леса и по мягкому склону поднялся на Чистую гриву. Вот и гляденские поля, неприбранные, унылые. Желтела стерня, похожая на короткую щетину.
В доме Дорогиных было тихо. Встретила одна Кузьминична, сухонькая, завязками фартука перетянутая, как оса. Она обрадовалась, будто родному человеку, и рассказала: Трофим — в саду, Верочка — в городе.
— Ты, голубчик, пошто с лица переменился? Ровно на тебя нежданно-негаданно лихоманка напала! Дрожишь — зуб на зуб не попадает! — встревожилась сердобольная женщина. — Проходи. Обогрейся. Путь-дорога была дальняя. Чаю выпей с малиной. От сердца отхлынет… А мы о Верочке тоскуем. Мается там…
— А с ней в городе… никого нет?
— Кругом одна. Живет у знакомых. Ходит на ученье. Домой сулится не скоро.
— Ничего. Это к лучшему. Что одна…
— Чего же, батюшка, хорошего? В чужом углу.
— Домой воротится! Вот я про что. — Вася сунул руку за пазуху, достал ребристые яблоки и, одно за другим, передал Кузьминичне. — Вот принес… Прошлой зимой Вере… Верочке понравилось. Называются Шаропай.
— Большущие! Как брюква!.. Поминала Верочка про такие. Много раз поминала. — Кузьминична бережно положила яблоки в приподнятый фартук. — Спущу в подполье. Полежат до нее. Крепкие — дождутся. А ты снимай одежку. К Трофиму пойдешь утром. Я пирогов с картошкой испеку…
Раздевшись, Вася прошел в комнату. Там все было так же, как прежде, только простенок между окнами выглядел по-иному: наподобие полочки, прикреплена коричневая лесная губа, та самая, с белыми, как береста, красивыми разводами, а наверху — карточка Веры. Так вот для чего девушка выпросила эту простую находку! Эх, если бы он знал заранее, отыскал бы для нее самую большую! И не одну, а десять, двадцать… Сколько ее душе угодно! По всем стенам могла бы так свои портреты расставить!
А карточка, видать, недавняя? Белая шаль, шубка с пушистым серым воротником. В глазах — горячие искринки, в уголках маленьких губ — едва заметная мягкая улыбка.
Чем дольше Вася всматривался в дорогие для него черты, тем острее чувствовал, что не сможет расстаться с карточкой. Ему показалось, что Вера снялась для него и что карточка была отправлена в Луговатку, и он упрекнул почту. У них в отделении — сестра Капы, могла отдать своей хохотушке, а у той — мозги набекрень, и черт знает какие расчеты. Как бы то ни было, а эта карточка— для него. И Вася положил ее во внутренний карман пиджака.
Уже не присматриваясь ни к чему, тревожно прошелся по комнате. А если Кузьминична заметит пропажу? Сейчас войдет и укоризненно покачает маленькой головой, поседевшей полосами: «Э-э, голубчик, заворовался! А Верочка что о тебе подумает?!» Еще хуже, если при нем вернется Трофим Тимофеевич. Старик посмотрит вприщурку и гррмыхнет сердитой поговоркой: «Гость гости, а добра не уноси!» Не поставить ли на место? Нет. Надо съездить в город, в институт, где Вера сдает зачеты, и показать ей карточку: «Вот я взял… Считаю за подарок…»
Вошла Кузьминична. Кроме хлеба, принесла на блюдечке три яйца.
— Не обессудь на скудном угощении, — поклонилась, приглашая за стол. — Курчонки скупо кладутся. Корм-то ноне худой.
На столе лежали горкой телеграммы. Кузьминична отодвинула их.
— Погляди, сколько! Манька-почтальонша носить устала, аж пятки отбила! Все — сюда и сюда, а в сад — ленится.
Вася пообещал доставить телеграммы и принялся за еду. Кузьминична внесла самовар, огромный, старый, во всю грудь — медали, на боках — латки из серебряных рублевиков. Самовар пофыркивал, будто недовольный тем, что его потревожили ради одного человека. А Кузьминична, сидя против гостя, под шум пара, подымавшегося столбом до потолка рассказывала:
— Дом выстудили. Почитай, весь день двери не закрывались. Стук да стук. Все идут и идут, нашего Трофима проздравляют. У него рука вон какая сильная дакостистая, а, подумай, надавили до боли. Вот и уехал старик. Он, может, и остался бы дома, ежели бы не случилось заварухи. Вчера Сергей Макарович не пришел. Сказывают, недуги одолели мужика. Животом будто маялся. А сегодня притопал чуть свет. Даже обниматься полез. Разговаривал громко, как с глухим. В гости звал. «Теперь, говорит, все понял. Есть, говорит, чем колхозу похвалиться. Совсем было записали в отстающие, а мы развернулись. Награды получаем!» Ну, а наш не стерпел. Начал ему пенять. Все припомнил. Все мытарствия. «Вы, говорит, раньше меня в работе, — как- то он мудрено назвал ее, — по рукам и ногам вязали, а теперь пришли к моему костру погреться».
— Вот это здорово! — Вася подпрыгнул, едва не опрокинув стул, на котором сидел. — Люблю прямые речи!
— Слушай дальше, — остановила его Кузьминична плавным жестом маленькой сморщенной руки. — Председатель будто подавился, посинел, — слово не может вымолвить. А наш режет и режет. «Теперь, говорит, у вас, наверно, и брюхо с яблок не будет болеть? Пришлю, говорит, корзину из подвала…» Нашла коса на камень! Я боялась, водой придется разливать. Но Сергей Макарович утихомирился, стал уговаривать: «Ссориться нам, сват, нельзя. О детях подумай — им вместе жить».
Бабкин побагровел, забыл о еде. А словоохотливая женщина не хотела упускать возможности наговориться вдоволь:
— Трофим еще больше раскалился: «Не зовите сватом. Не хочу слышать. Нет моего согласия». Забалуев тоже не мог остановиться, закричал: «Тебя, старого хрыча…»
— Да как он посмел?! — Вася стукнул кулаком по столу.
— А ему, голубчик, горла не занимать! Оно у него медное, как на пароходе гудок! — Кузьминична дотронулась рукой до локтя парня, требуя внимания. — Так он и гаркнул: «Тебя, старого хрыча, дети не спросят. И меня не спрашивают. А я все-таки — за них. Убегом свадьбу сыграем…»
Отодвинув недопитый стакан, Вася встал. Кузьминична обиделась:
— Из-за чего же я самовар кипятила?
Но обиды у нее всегда были короче воробьиного клюва. Так и сейчас. Выйдя в переднюю проводить гостя, она снова принялась досказывать тем же ровным голосом:
— Разбежались они, как петухи после драки. Трофим — сразу в сад. И не велел никому говорить, куда схоронился. Ну, а от тебя, голубчик, утаивать грешно. Ты нашу Верочку — ну, как бы тебе сказать? — все равно, что с того света вывел. Я, когда в город ездила, в церкви поставила свечку Миколе-батюшке. Верочка корила меня всякими словами. А ты не обижайся. За твое здоровье!
— Здоровья у меня хватит. Без всяких свечек.
Вспомнив о телеграммах, Вася вернулся в комнату, положил их в карман и, торопливо простившись с Кузьминичной, выбежал из дома.
Дрова в печурке давно сгорели. Угли покрылись золой. Плита, остывая, из багровой снова превратилась в черную. На столе чадила маленькая лампа без стекла. На низких табуретках сидели два старика. Оба в очках. Один чинил полушубок, другой подшивал валенок. Когда они, отрываясь от работы, поднимали головы, крошечный лепесток огня колыхался от их дыхания… Разговаривали об охоте.
— Ты. скажи, Трофим, она, эта поганая гагара, которая с черными ушами, заговоренная, что ли? — спросил Алексеич. — Не веришь в заговоры? А я верю. Слово, по моему разумению, большую силу имеет. На фактах докажу. Вот эта гагара проклятая. Бес толкнул ее мне на глаза. Я соблазнился, сам не знаю чем, — в ней, вонючей твари, ни жиру, ни мяса — одни кости да красивое перо. Начал палить в нее. А уж я ли не приучился к меткости! Сам знаешь, служил в сибирском стрелковом полку. В первейшем! Выстрелил раз — гагара нырнула как ни в чем не бывало. Выстрелил два. Опять нырнула.
— Она успевает, пока дробь летит.
— Не говори пустое. Быстрее ружейного заряда ничего нет. Может, только одна небесная молонья… Я по
— Бывало и со мной такое, — рассмеялся Дорогин, разгладил усы, но охотничьей бывальщины рассказать не успел. Обмерзшая дверь надсадно скрипнула, в клубах морозного воздуха, вломившегося в сторожку, показался человек, белый от инея. — И тут покоя не дают! — вырвалось у Трофима Тимофеевича.
Он отложил валенок и встал, высокий, хмурый, взъерошенные волосы уперлись в черный потолок. Огонек подпрыгнул над лампой и погас.
— Я сладких речей наслушался, — ворчливо продолжал старик. — Если пришел запросто — милости просим!
— Я так… Телеграммы принес…
Что за почтальон? Голос знакомый!
— Да это, кажись, Василий?! — припомнил Дорогин и, шагнув к парню, стиснул руками его узенькие плечи. — Спасибо, что не забыл старика.
Алексеич засветил лампу, поставил чайник на плиту. А Трофим Тимофеевич без умолку расспрашивал гостя: как дела у него в саду? Хороший ли был урожай? А почему летом не приехал посмотреть новые прививки? Нет, нет, никакие оправдания не принимаются.
Парня отогрела не печка, а добродушно-ворчливые слова старого садовода. Ни от кого у него никаких секретов нет. Глядите. Учитесь. Пользуйтесь всем, что накоплено за долгую жизнь.
Раздевшись, Бабкин подошел к столу и выложил пачку телеграмм. Вот их сколько! Спросив разрешения, он стал читать их вслух.
После ужина старики опять сели на свои низенькие табуретки, чтобы закончить починку. Вася перехватил у Дорогина валенок:
— Я подошью.
— Умеешь? — Трофим Тимофеевич присмотрелся парню. Тот проколол шилом подошву, одну за другой просунул щетинки и, обмотав дратву вокруг кулаков, с шумом продернул и затянул натуго. — По-нашему! — отметил старик. — Ты, однако, заправский подшивальщик!.. Ну, а я займусь вторым пимом. Вдвоем живо управимся.
Алексеич опять завел разговор об охоте. Слушал его один Дорогин. Бабкин думал о близком будущем. Скоро Трофима Тимофеевича пригласят в город, чтобы вручить орден. Он, Вася, заранее узнает о том дне и тоже приедет туда. Там увидит Веру…
А утром садоводы встали на лыжи и пошли по саду. Дорогин показывал летние прививки черенком. Говорил без похвальбы — просто и деловито. Молодому садоводу все пригодится в будущем.
Вера скучала по дому, по веселым подружкам. Четвертую неделю она жила в городе, вместе с другими заочниками слушала лекции в сельхозинституте, сдавала зачеты. И Указ прочитала здесь. Когда увидела имя отца, подпрыгнула с газетой в руках. Вот радость! Орден Ленина! Отец заслужил. Ему и Героя можно бы дать!.. А кто еще из садоводов? Никого не видно. Жаль. Есть же и другие.
В соседней колонке — Лиза. Да, она! Елизавета Игнатьевна Скрипунова. Колхоз «Колос Октября». Все верно… Орден Трудового Красного Знамени.
И хотя в Глядене ждали этого известия — Сергей Макарович еще прошлой зимой намекал, что получат награду за рекордный урожай пшеницы, — у Веры екнуло и захолонуло сердце: не она в почете!
Ну что же… Значит, так надо… Она не скажет вслух то, что подумалось сейчас. И метаться от одного дела к другому не будет.
Она стала отыскивать фамилии девушек, которые работали в звене Лизы. Всем — медали «За трудовое отличие».
«Чего доброго, мои начнут упрекать, скажут: «Не послушалась Сергея Макаровича… И нас продержала на конопле…» Ну и пусть говорят!..»
Она пошла на телеграф, отправила отцу и всем девушкам поздравления…
Накануне вручения наград Вера приготовила любимое платье — голубое с серебристым отливом, недавно сшитое из отреза, присланного Семеном. Ни у кого из девчонок нет такого! В этом платье она сдавала зачет и получила пятерку! Семе написала: «Берегу его. Оно счастливое!.. Надеваю по особым дням…»
Утром отец не заехал за ней. Наверно, запоздал, Вера быстро оделась и, выбежав на улицу, направилась к театру.
Небо сияло от первых щедрот мартовского солнца. На проводах и деревьях искрился иней. Вероятно, последний. Вот-вот зазвенят капели.
Где-то встретит она будущую зиму. Может, в теплом южном городе. Сема настаивает на своем: «Уедем из Глядена». В последнем письме заверял, что, после увольнения из армии, может устроиться на работу «где угодно». «Хоть — в Ялте, хоть — в Сочи, — писал он. — Ребята рассказывают, везде требуются хорошие баянисты в санатории. Я тебя вытребую, денег на проезд вышлю…» Чудной. Все еще не может понять, что ее нельзя «вытребовать». Любит, а не понимает. Вот если она сама решит… В Ялте, конечно, много интересного. Море, сады… Там, наверно, не знают, что такое зима, бураны?..
Подумав о буранах, Вера не перенеслась мысленно в садовую избушку, как бывало раньше. Она так давно не видела Васю, что стала забывать, какие у него глаза, волосы. Помнила только пороховые пятна на щеке да искалеченную руку. Все потускнело. Если в эту зиму и вспоминала изредка парня, то уже без прежнего волнения. А Семену Забалуеву писала чаще и теплее, чем когда-либо.
Сегодня взгрустнула: от Семы все еще нет ответа на ее последние письма. До сих пор еще не узнал об Указе, не поздравил старика с наградой…
На другой стороне улицы мелькнула белая копна волос. Отец! А впереди — Лиза со своими девушками. Идут в театр. Ох, как хорошо! Скорее к ним! Поздравить отца… и всех.
Не дойдя до перекрестка, Вера бросилась к ним. Увертываясь от машин, бежала через широкую, слегка обледеневшую улицу.
В то утро Вася нарочито приехал в город, в коридоре крайисполкома встретился с Трофимом Тимофеевичем и теперь шел рядом с ним. Заметив Веру, приотстал, шагнул на мостовую, навстречу ей.
— А ты откуда?! — удивилась девушка. — Бурана ведь нет. Нам заблудиться негде…
Вася схватил ее руки, запрятанные в белые с голубыми елочками шерстяные варежки, и крепко стиснул:
— От души!.. От самого сердца!..
— Меня не с чем… — Вера поджала губы. — Ты ошибся.
— Ну, как же не с чем? С наградой отца…
— А я думала, с Елизаветой Скрипуновой меня спутал. Вон — поздравляй ее!
— Никогда, ни с кем…
Вера не дала договорить:
— Чего мы стоим? — Метнулась вперед. — Я по девчонкам соскучилась.
Поравнялись с Трофимом Тимофеевичем. Вера поцеловала отца и сразу же побежала к подругам. Ей понравилось, что Мотя приехала с награжденными. Не завидует. И ее не будет укорять. Славная подружка!
Идя рядом с Дорогиным, Вася не поддерживал разговора, — встреча с Верой озадачила его. Изменилась она. Лицо какое-то растерянное. И от нее веет зимним холодком…
Трофим Тимофеевич присмотрелся к нему и замолчал.
Девушки разговаривали громко. Вася невольно прислушался. Голос Веры опять звенел, как песня жаворонка среди бестолкового вороньего грая:
— Как там дома? Рассказывайте все-все. Много было радостей?
— Поздравлений — миллион!
— Вся родня обнимала! И знакомые не робели!
— У Лизы вон какая шея крепкая — и то чуть не свернули набок!
— Митинг был. Огнев речь сказал. А Сергей Макарович на ту пору приболел…
— Было от чего приболеть! В Указе-то не помянули…
«Ни дна бы Забалуеву, ни покрышки! — подумал Вася, припомнив злую медовуху. — Да вместе с его сынком…»
— А у меня, девушки, завтра последний зачет, — сказала Вера.
— Смотри не подкачай! — шутливо предупредила Мотя. — Переходи на третий курс. Успевай учиться, покамест жених не воротился. Бабой станешь — все забудешь.
— Не говори, чего не надо. Не болтай.
Девушки пересекли площадь, поднялись по гранитным ступенькам и, миновав колонны, вошли в просторный вестибюль театра. За ними — Дорогин. Вася приотстал у застекленной двери: чего ему делать там?.. Но Вера оглянулась. Скорее всего, искала отца. А может быть, и о нем вспомнила?.. И Вася тоже вошел в театр.
Разделся он отдельно от всех, достал гребень и перед большим зеркалом зачесал повыше пышный, как бы взбитый, чуб, нависавший на правую бровь. Обеими руками пытался осадить просторный пристежной воротничок, вздернувшийся так высоко, что галстук оказался на голой шее. В этом наряде он сам себе напомнил тощего конька-стригуна, на которого напялили огромный хомут тяжеловоза. И какой черт придумал рубашки с отрезанными воротниками?! Ведь никто же не шьет пиджаки с пристежными рукавами, не делает ведра с приставными дужками! А тут… одна маета. Тьфу!
Где-то за спиной послышались озорные девичьи голоса. Вася, будто от натуги, красный и потный, то ослаблял, то подтягивал галстук, но воротничок непутевой рубашки по-прежнему изгибался дугой, и шея оголялась от ключицы до челюсти. Девушки прыснули со смеху. Васе показалось, что и Вера тоже рассмеялась.
— Домовой не может со своей сбруей справиться!
— Упарился, бедный!
Скрыться бы от них. А куда? Стоят полукругом, потешаются. К зеркалу притиснули. Но Веры не видно. Все же легче…
Лиза подошла к нему.
— Отойдем-ка в уголочек. — Потянула за руку. — Пусть девчонки перед зеркалом-то прихорашиваются.
Боясь новых насмешек, Вася упирался. А Лиза убеждала:
— Без иголки никак не обойдешься. А я пришью живым манером.
И он уступил. Девушка отвернула смятый, уже не поддававшийся утюгу, борт своего кургузого серого пиджачка и, нащупав иглу, стала разматывать нитку.
— Не гляди, что она черная, не чурайся. Я так сделаю, что ни одна просмешница не увидит…
Вася молчал, краснея все больше и больше. Лиза, сутулясь, близоруко склонилась к его шее, пришила одну половину воротничка и, жарко откусила остаток
— Она тебя зацелует, защекочет до смерти! — смеялась Мотя. — У нее щекотки долгие, точно у кикиморы!
Лиза пришила другую половину воротничка, опять — на этот раз с сердитым хрустом — перекусила нитку и, повернувшись, окинула Мотю едким взглядом прищуренных зеленоватых глаз.
— Ох ты, форсистая! Разгоготалась! А у самой-то чулок спустился!..
Все девушки стали оглядывать себя. Потом, вслед за Лизой и Васей, пошли в фойе. До звонка ходили по кругу. Разговаривали. Смеялись. Бабкин посматривал по сторонам — Веры не было видно. «Ну и не надо, — думал он, досадуя на потерянное время. — Не из-за нее я здесь…» И все-таки посматривал.
А когда он сел рядом с Лизой в четвертом ряду партера, Вера прорвалась между девушек и заняла кресло возле него. Одну из кос перекинула на грудь и стала перебирать пряди распушившегося конца.
Ей было приятно сидеть рядом с Бабкиным, — вспоминалась задорная пляска под звон жестяной заслонки, вспоминался зимний посев березы… Но в то же время замирало сердце: «А вдруг кто-нибудь напишет Семе?..» И Вера сама не знала, как она поведет себя через минуту.
На трибуну вышел Неустроев, все в том же скучно-зеленом френче, в тех же белых бурках; длинно и громко говорил об успехах района: по хлебозаготовкам — первое место! Есть чем гордиться!
Вася не вслушивался в его слова, — ждал перерыва. Он придержит Веру за руку, и они отстанут от девушек, выйдут в другую дверь. Или снова сядут на свои места в пустом зале. Никто не будет приставать с разговором, не будет поблизости ничьих ушей… И Вася скажет, что… ну, любит ее… Извелся по ней. И что к Трофиму Тимофеевичу, как полагается, приедут сваты.
Той порой докладчик перечислял передовиков, чей труд отмечен наградами.
— А от вас-то никого! — толкнула Лиза Васю. — Ни одной награды!
Вася понимал, что из «Новой семьи» никто не награжден потому, что повышенный план не смогли выполнить, да еще потому, что была эта неприятность с Павлом Прохоровичем. Ведь решение-то райкома о нем отменено совсем недавно. Но они еще покажут себя: у них будет урожай выше всех!
Ордена вручал председатель крайисполкома. Вот он пожал руку Дорогину. Вот пригласил на сцену Лизу…
Вера хлопала в ладоши. А лицо у нее опять было такое же растерянное и холодное, как на улице, в первую минуту нежданной встречи. Она приподнялась и закинула косу за спину.
— Ты какая-то… не та, — чуть слышно прошептал Вася. — То ли недовольна…
— Нет, почему же… Спасибо, что приехал… отца поздравить! — Вера поправила рукав платья. — А я просто немножко задумалась… о теплой стороне. Мне писали… и читала где-то, будто в Ялте совсем не бывает снега. Ты не знаешь?
— В Ялте?.. Она мне ни к чему.
— Там сады разводить легко.
— А здесь тебе?.. Не по сердцу стало, что ли?
— На юге пожить интересно…
«Наверно, тот сманивает… — подумал Вася. — А о моем письме она — ни слова…»
Ему стало душно. Он запустил два пальца за воротник и потянул в сторону. Нитки затрещали. Опять обнажилась шея.
— Домовой рассупонился! — прыснула Мотя а кулак.
И Вера не удержалась от усмешки.
На счастье, в это время вернулась Лиза с красной коробочкой в руках, и о Васе забыли…
Вера поднялась навстречу, помогла прикрепить орден к борту пиджачка и расцеловала подругу.
Вася пожал Лизе руку. А сам думал только об одном — скорее бы все кончилось.
Вот вручена последняя медаль. На трибуну поднялся Трофим Тимофеевич, провел рукой по бороде и заговорил:
— Честь для нашего района большая. А для меня, однако, еще не заработанная. Я так понимаю: на эту честь надо отвечать не словами, а делами. У меня самые главные дела — впереди…
В перерыве Васе хотелось пожать руку старику, но, к нему, окруженному знакомыми и незнакомыми людьми, невозможно было пробиться.
Теперь оставалось только получить пальто. Но где же номерок? Вася шарил по карманам. В одном из них — карточка. Та самая. Верина. Может, вернуться и отдать?… Нет. Ни за что. И никогда…
После концерта Дорогин и девушки столпились у выхода из театра, собираясь пойти в столовую, Вера сказала отцу, что его ждут к обеду знакомые, у которых она живет на квартире.
— Лучше бы всем вместе, — возразил Трофим Тимофеевич и, посмотрев вокруг, встревожился. — А где же Василий?
— У своей дочери спросите, — язвительно молвила Лиза. — Шептались долгонько, а разговор-то, видно, не поладился.
— Вот-те раз!.. Домой уехал, что ли?
Вера покраснела, досадуя на себя.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Прошло два года. Снова наступила весна. Сад расцвел на редкость дружно: на всех стланцах одновременно с ранетками раскрылись розоватые бутоны. Ветерок не осмеливался колыхнуть ни одного лепестка, и казалось, что вся толща воздуха — до самого небосвода — была настоена на цветах, аромату которых предстояло в осеннюю пору возродиться в яблоках.
Юра и Егорша опять появились в саду. Все необходимое для искусственного опыления ребята приготовили сами, даже бирки покрасили белилами, чтобы лучше сохранялись карандашные надписи. И разговаривали теперь по-иному: не расспрашивали о мелочах, а, наоборот, подсказывали Вере:
— Дядя Трофим делал вот так…
— Правильно, — соглашалась девушка. — Я забыла…
И не удивительно, что она о многом забывала, — столько хлопот и забот неожиданно свалилось на ее голову! Сердце болело от тревоги за судьбу отца.
…Несчастье случилось в бурное половодье. Ночью возле села, на крутом повороте реки, уткнувшись в берега и свирепо тесня одна другую, остановились ледяные громадины. На них ожесточенно двинулась бесконечная лавина, зашумела, заскрежетала, полезла вверх. Дробились крепкие льдины. Мелкие обломки вода громоздила все выше и выше, большие — ставила на ребро. Они погружались до каменистого дна, превращаясь в устои. К утру на месте затора поднялся широкий вал ледяной плотины, сквозь которую просачивались кое-где лишь небольшие струйки. Взбешенная река вспучилась, заклокотала и, швыряясь пеной, хлынула в долину. Мутные потоки разлились по саду, лед стал угрожать защитной полосе. Еще немного, и он срежет, собьет шеренги тополей, прорвется в сад и в кварталах ранеток начнет подсекать яблоню за яблоней, а стланцы раздавит, сотрет подчистую… Такого бедствия еще не бывало. Его никто не ждал. Никто не готовился к борьбе с невиданным паводком, грозившим уничтожить все, что создано людьми в прибрежной полосе, и закидать вязким илом. К счастью, в саду оказался кряжевый лес, заготовленный для постройки омшаника. Отец с Алексеичем запрягли коня в передки от телеги, начали вывозить бревна за тополевую защиту и прикручивать толстой проволокой к деревьям.
Вместе с группой колхозников Вера примчалась в сад. отца уже были полные сапоги ледяной воды, ватник — мокрый. Но старик, встревоженный и разгоряченный, казалось, не замечал этого. Он дышал широко открытым ртом глубоко и шумно. Над его взопревшими волосами клубился пар.
— Папа! — всполошилась Вера. — Иди в избу. Переоденься.
— Для согрева хвати стаканчик, — настойчиво посоветовал Забалуев. — Я там поставил бутылку на твой стол.
Отец не отзывался.
— С тобой тут недолго и до беды! — закричал Сергей Макарович. — Еще оборвешься в реку. Без тебя отстоим колхозное добро. Уходи!
— Не могу. Не брошу… Вон опять льдины лезут на берег!
— Скоро откатятся! Огнев — на телефоне. В город звонит. Вот-вот приспеет подмога.
Колхозники баграми отталкивали льдины. То и дело слышались призывы:
— Еще толкнем!.. Еще раз — дружно!..
Вера боялась оставить старика, но Сергей Макарович потребовал, чтобы она возила бревна, и она подчинилась. Подъезжая с бревном, всякий раз отыскивала отца. Он стоял на кряжах, прикрепленных к тополям, и, помогая отталкивать льдины, командовал уже хриповатым голосом:
— Навались, ребята! Раз! Посильнее — раз! Пошла в реку… — Махал рукой, провожая льдину. — Пошла, пошла…
Примчавшись в сад, Огнев порадовал его защитников: из города едут подрывники! С минуты на минуту будут на заторе. Все разнесут в крошки! Но пока что надо держаться.
Вера надеялась — отец послушается Огнева и уйдет в избу, но на старика не действовали никакие уговоры. Вооруженный багром, он первым бросался навстречу очередной льдине.
А вода бурлила все выше и выше, заливая сад. Бесчисленные льдины, которым становилось тесно на широкой реке, угрожающе напирали на тополя. Теперь уже приходилось прикручивать по второму ряду защитных бревен. Но поможет ли это? Через какой-нибудь час затор сгрудится здесь. Тогда все погибнет, и отец не пере
бревна в воду, Вера не бы тут — от испуга упала бы «Судороги скорчили всесебе силы ухватиться за бревно. и, удерживаясь на широкак столбы, крепких ногах, подхва
Когда Вера приехала туда верхом на коне, ведя на буксире очередное бревно, Забалуев и Огнев уже перенесли отца за бревенчатую защиту. Лицо его посинело, губы застыли, с бороды стекала вода.
Вера вскрикнула. У нее перехватило дыхание, помутилось в глазах. Чтобы не упасть, она вцепилась в гриву коня.
— Подвинься! — толкнул ее Забалуев в колено.
— Ой, ой, горе!.. — стонала она, приходя в себя. — Что… что с папой?
— Подвинься, говорю! — повторил Забалуев. — Живо!.. И замолкни!..
— Все пройдет, — успокаивал Огнев. — В тепле судороги отступятся…
Отцу помогли взобраться на коня. Вера, сидя позади, поддерживала за плечи. Так они добрались до избы. усадив старика на стул, Сергей Макарович подал полстакана водки.
— Пей! От нее кровь разогреется!
Стекло зазвенело о зубы. Пустой стакан выскользнул из рук, упал на пол и разбился.
— Отойди за печку, девка! — распорядился Забалуев. — Сейчас его водкой всего разотру. И укрою потеплее.
«У отца сердце слабое. Вдруг оно?..»
Выскочив из дома, Вера остановилась на крыльце, запрокинула голову. Слезы, горькие слезы застилали глаза, текли по щекам. Ледянящая дрожь, нарастая, сотрясала ее.
Где-то возле села один за другим раздались взрывы, сопровождаемые громким хрустом. Забалуев тоже выбежал на крыльцо и, рубанув воздух ребром ладони, потребовал:
— А ну, еще!.. Да покрепче!..
Кивнул головой на дверь:
— Теперь иди в избу. Тебе тоже надо погреться, хоть и молодая. Там в стакане есть для тебя…
Не дослушав его, Вера бросилась к отцу. Он уже спал, укутанный одеялом и тулупом.
Дыхание было жестким до хрипоты. На щеках пробивался тяжелый, кирпичного цвета, румянец. На лбу одна за другой появлялись крупные капли пота…
С тех пор у отца болят суставы. Он с трудом передвигает ноги. В руках не может ничего держать. На прошлой неделе, правда, порадовал ее:
— Посмотри, Верунька, у меня уже пальцы гнутся. Скоро за прививки смогу приняться.
— Если тебе будет трудно, я все сделаю, — успокоила его. — Ты только подсказывай мне.
— Тебе, однако, пора зачеты сдавать? Не вовремя я заспотыкался…
Сказала ему, что директор разрешил ей сдать зачеты осенью, но старик продолжал сетовать на свой недуг.
Показала ему тетрадь. В ней все записано: и когда раскрылись почки на яблонях, и когда зазеленели первые листья, и когда появились бутоны… Нынче они на редкость крупные!
Сегодня ясное небо, теплый день. Открыла окно, и дом наполнился ароматом цветущих яблонь. Одна из длинных и тонких веток, распрямляясь, колыхнулась и замерла над столом. Отец смотрел, на нее сияющими глазами, и глубокая душевная радость все больше и больше согревала его лицо.
На следующее утро Трофим Тимофеевич проснулся позднее обычного, вероятно, потому, что ему приснился младший сын Анатолий, погибший на войне. Старик видел его вихрастым мальчуганом. Сначала они вместе удили рыбу, потом направились в сад. Анатолий взобрался на высокое дерево, аж под самое небо, где росли яблоки величиной с арбуз. И вдруг оттуда послышалось:
— Деда! Лови самое большое!
Это кричал внучонок Витюшка. Он кидал яблоки. А куда же девался Анатолий? Не оборвался ли с дерева?.. Где он? Где?..
Старик поднялся с кровати, глянул вокруг себя и глубоко вздохнул. На столике в стеклянном кувшине с водой стоял большой и яркий, как солнце, букет оранжевых цветов — огоньков. Их лепестки были влажными от утренней росы.
Верунька поставила! Любит дочка цветы. И Анатолий тоже любил.
Лет двенадцать назад в один из весенних дней вот так же неожиданно появились огоньки в его комнате. Толя, милый синеглазый мальчуган, долго вертелся у стола, — ему хотелось передвинуть вазу, чтобы отец заметил цветы. А он заговорил о птицах: много ли нынче кукушек в лесу возле Жерновки?
— Много, — ответил Толя и, спохватившись, поправился — Наверно, много. Я не ходил их считать…
— Ты только за цветами сбегал? Потихоньку от меня…
— А я не знаю даже, откуда эти огоньки взялись. Может, они с неба упали… — продолжал мальчуган, прикидываясь незнайкой, а глазенки сияли, выдавая его. Да и ноги были до колен мокрыми от росы…
«Рано, очень рано оборвалась его дорожка, — вздохнул старик. — Надо побывать на могиле, своей рукой положить горсть земли…»
Днем старик вышел на крыльцо, сел на ступеньку лесенки и долго смотрел на цветущие деревья, припоминая давно минувшие годы. Видел себя молодым, с лопатой в руках. Сам копал ямки. Вера Федоровна помогала садить крошечные деревца. Для поливки вместе носили воду с реки…
Приехал Огнев. Здороваясь, слегка тронул правую руку старика, для себя отметил — холодная, суставы походят на жесткие узлы.
Отвечая на рукопожатие, Трофим Тимофеевич шевельнул пальцами.
— Силы у тебя прибавляются, — отметил Огнев, глядя в чистые и спокойные глаза садовода, сел рядом с ним. — Ты ведь крепкий человек.
— Не так хворь тяжела, как это безделье! — вздохнул старик. — Верунька в саду делает все, что надо. Но мне хотелось самому опылять, черенки прививать. Задумал я, Никита, вырастить такие яблони, чтобы они стояли красавицами — в полный рост. И чтобы яблоки ребятишкам понравились.
— Вырастишь.
— И еще охота мне попробовать калачей из муки новых пшеничных гибридов.
— И это сбудется. Попробуем вместе.
— Я слышал — ты уедешь в город учиться.
— После учебы вернусь в свой колхоз. Мы еще поработаем с тобой. Для общей пользы.
— Пустоцвет, однако, никому не нужен. Хоть маленький, да огурчик! — улыбнулся Трофим Тимофеевич. — Тем и живу.
Огнев сказал ему, что правление колхоза решило приобрести для него путевку на курорт. Врачи еще раз посмотрят его и скажут, куда направлять и в какое время года лучше всего.
Открыв полевую сумку, Огнев достал журнал, где была напечатана статья профессора Петренко об опытах и достижениях Дорогина.
— Вот добрая новость! — обрадовался старик. — Что там написал профессор?… У меня нет с собой очков. Давай-ка читай вслух...
ГЛАВА ВТОРАЯ
Ранним утром, когда в низинах у реки еще отдыхали туманы, а на снежных вершинах высоких гор только-только появлялись розоватые проблески разгоравшегося дня, Вера отправилась в поле. Скучая по своему звену, она каждую неделю урывала по нескольку часов, чтобы повидать подруг.
Конопля дружно цвела. Матерка раскудрявилась. Посконь раскинула над нею невзрачные соцветия.
Вера вырвала высокий стебель, провела ладонью до вершинки, присмотрелась. Пора помогать опылению. Дни стоят тихие, безветренные, если не помочь — урожай семян будет низким.
От стана полевой бригады шли подруги с длинными березовыми шестами в руках. Вера поспешила к ним.
— Вовремя, девушки! Вовремя!
Подруги, побросав шесты, сгрудились вокруг нее. Хорошо, что она вернулась в звено! Но Вера огорчила их, сказав, что пришла только на один день — ей ведь придется замещать отца в саду до самой зимы.
— А вы, девушки, с работой не запаздывайте, — просила она. — И все-все записывайте о конопле.
— Ни к чему затея, — отмахнулась одна из подруг. — Все равно двух урожаев не видать. Здесь не теплая сторона. Не юг.
Мотя поспешила успокоить Веру:
— Я записываю. Погляди. — Она подняла свой шест с земли и показала зарубки, нанесенные с одного конца. — На сантиметры буду мерять, как растет конопля.
— Ты, подружка, золотая! И все вы — хорошие девчонки!..
Девушки шестами наклоняли вершинки конопли, чтобы пыльца поскони попадала на цветы матерки. Работу начали с участка, засеянного сортовыми семенами. Теперь это была уже не маленькая полоска, а целый массив, раскинувшийся возле самого леса. И конопля там вымахала высотой в озерный камыш; густая и упрямая, неохотно сгибалась под нажимом шестов. В воздухе клубился такой крепкий аромат, что девушки, дойдя до края полосы, выбегали, словно из угарной бани, на опушку леса проветриться да поболтать о припомнившихся деревенских новостях.
Вера попросила подруг, чтобы они нарвали снопик да отвезли в контору.
— Забалуеву нос утереть? Ага? — рассмеялась Мотя.
— Чтобы люди полюбовались.
— А я с таким снопиком встала бы перед председателем и сказала бы при народе: «Достань вершинку!»
— Он высокий — дотянется.
— Раскипятится. Зафыркает, как чайник на огне!
— А может, обрадуется: он коноплю любит.
— Если бы сам эти семена раздобыл, — урожай пришелся бы по душе!
Мотя сказала, что лучше всего принести коноплю напоказ прямо на заседание правления, и все согласились с ней, а пока что условились никому не говорить о невиданных конопляных зарослях.
Но случилось иначе. И случилось это через неделю, когда густо-зеленая матерка, опылившись, уже успела раздобреть, а бледноватая посконь, сослужив свою службу, начала увядать. Пришла пора рвать посконь да связывать в снопики. Время от времени, весело перекликаясь песнями, девушки выносили на межу снопы, бросали на землю, а сами опять скрывались в глубине зарослей. Никто из них не слышал, как подкралась к полосе мягкоходная темно-синяя «Победа». Забалуев, выйдя из машины, басовито гаркнул:
— Эй, девки! Поутонули все, что ли?
Первой вынырнула Мотя, держа в руке несколько былинок поскони. Ей хотелось ответить шуткой, но, увидев возле машины Векшину, она остановилась в нерешительности. И подруги тоже молча смотрели на председателя райисполкома: что она скажет?
Об этой конопле уже писали в газете. Не пора ли распространить ее по всему району?
Сергей Макарович не упускал случая похвалиться всем, чем только можно. И сейчас, заглядывая в глаза Векшиной, восторженно гремел:
— Отменное растение! Изо всей округи — у нас одних! Посмотри: как тальник на острове! Боимся: не ровен час, девки заблудятся — на коне не отыщешь! — и он захохотал.
— А вы зайдите сами, — Мотя кивнула Забалуеву на коноплю. — Тоже утонете! Даже картуз не мелькнет!
Дарья Николаевна, поздоровавшись, разговор начала не с конопли, а с песен, — им бы следовало выступать на смотрах художественной самодеятельности: вокальный квартет коноплеводческого звена! Песни под баян.
Девушки переглянулись — дескать, принимают все за шутку, никакие они не артистки, поют просто так, для своей души.
— Баянист у нас будет знатный! — подхватил Забалуев. — Мой сын! Скоро прикатит домой.
— Ну, совсем хорошо! — воскликнула Векшина. — На празднике, глядишь, сам председатель спляшет! Как, девушки, годится Сергей Макарович в плясуны?
— Земля под ним погнется!
— С таким строгим плясать боязно!
Все расхохотались.
Почувствовав себя непринужденно, девушки, перебивая одна другую, отвечали на расспросы о снегозадержании, об удобрениях, о борьбе с конопляной блошкой, да так задорно и суматошно, что не оставалось даже самой маленькой щелки, в которую Сергей Макарович мог бы вставить свое слово. Не забыли девушки о звеньевой, — она бы рассказала за всех: говорит, как бисер нанизывает, — залюбуешься! Все у нее по-научному, по-агрономически!
— Мы отыщем ее в саду, — сказала Дарья Николаевна и, глянув на Забалуева, спросила, не собирается ли правление колхоза в будущем году создать второе звено по выращиванию конопли.
— Оно, конечно, можно бы, — начал Сергей Макарович, почесывая ногтем в уголке губ, — но, понимаешь, у нас маслобойка старая, боюсь — не управится.
— Я имею в виду другое.
— Волокно? Его тоже вдосталь. Даже продаем лишние веревки.
Векшина вырвала коноплинку. Девушки стали отыскивать для нее самые высокие стебли и рвали до тех пор, пока она не остановила их:
— Хватит, хватит. Куда мне столько?
Коноплю связали в снопик и уложили в машину, — корни уткнулись в заднее окно, вершинки — в ветровое стекло.
Проводив машину, Мотя воскликнула:
— Ну, девчонки, попадет наш снопик в музей! Вот Верка обрадуется!
А в это время Дарья Николаевна в машине продолжила разговор с Забалуевым о конопле. Повторный опыт удался, — надо его распространить на все окрестные колхозы.
— Шаров прав, — припомнила она, — высокодоходные культуры необходимы.
— Ишь ты, Шаров! — обиделся Забалуев. — А при чем он тут? Коноплю раньше всех начал сеять я.
— Пусть так. Честь тебе и хвала. Теперь давай семян для всех.
У Сергея Макаровича поблекло лицо. Зря нахваливал коноплю. Просчитался! Уж больно Векшина добра для других колхозов! Того и жди, оставит маслобойку на холостом ходу. А ему, Забалуеву, нет резона выращивать семена для других.
На всякий случай возражать начал издалека. Известно, что лучшей масличной культурой для края признан рыжик. На него дают план. Ну и пусть себе сеют все на здоровье. Оно, конечно, конопляное масло вкуснее, но…
— Вся надежда на тебя, Сергей Макарович. Обеспечивай семенами.
— Убыточно это нам. Ведь маслом-то мы торгуем по базарным ценам, деньги куем. А с соседей что получим? Гроши. А колхозникам одеваться надо? Соль да сахар надо покупать? Газеты выписывать надо? На это требуется тоже по-государственному смотреть. У меня и так люди в город бегут. Парней совсем не осталось.
— Воспитывать нужно, убеждать.
— Воспитывать хорошо, когда в чугунке мясо варится.
— Вот начнете сдавать коноплю — колхоз пойдет в гору. Да и другим поможете поднять доходность.
— Пусть на овощах подымают.
Забалуев настороженно умолк. А вдруг она назовет его отсталым председателем?
— Значит, договорились? — уверенно спросила Векшина. — Чтобы не было убыточно, выдавай заимообразно; вроде ссуды. Вернут теми же семенами… Ладно? — И, выждав, пока Забалуев кивнул головой, обрадованно закончила разговор. — Я знала, что ты выручишь район.
Под жарким августовским солнцем дозревали хлеба.
Вера шла по саду с колосьями в руках. Она спешила порадовать отца.
С юности Трофим Тимофеевич присматривался к пшеничке да какая получше уродится на Чистой гриве. А в начале двадцатых годов стал получать от Института растениеводства посылки с новыми сортами. Самый урожайный и скороспелый сорт он размножил, вступая в колхоз, сдал отборных семян на семь гектаров. Сейчас ту пшеницу сеют во всем районе.
Появилась заманчивая думка — вывести такую пшеницу, которая не поддавалась бы суховеям и в самые жаркие годы приносила бы хороший урожай. Он начал скрещивать отдаленные по своему происхождению сорта.
Сегодня отец разрешил снять урожай с заветной делянки, и Вера надеялась, что необычные колосья еще больше взбодрят его. Повернув на аллею, ведущую к дому, она остановилась и от неожиданности воскликнула:
— Ой, папа!
В трех шагах от нее — отец! В войлочных туфлях, в пиджаке. Обеими руками опираясь на трость, медленно передвигал ноги по гладкой дорожке. А следом за ним бесшумно шел Алексеич, готовый в любую минуту подхватить и помочь удержаться на ногах.
С крупными колосьями, поднятыми над головой, Вера бросилась к отцу:
— Вот какие выросли!..
Старик стоял, высокий, костистый, и, всматриваясь в колосья, улыбался. Безостый гибрид дал на редкость крупное зерно! И созрел на неделю раньше скороспелой пшеницы. Теперь дело за размножением.
Алексеич вышел вперед, удивив Дорогина своим неожиданным появлением, и сказал:
— Что задумал, Тимофеич, то и сотворил! Всем колхозом будем проздравлять.
— Малость повремените. А то опять разведете разговоры на всю Сибирь.
Солнце уже опустилось так низко, что тени деревьев вытянулись и, сомкнувшись, закрыли всю аллею. Отцу, пожалуй, пора возвращаться домой. Вера хотела подхватить его под руку, но он воспротивился:
— Нет, я помаленьку сам… — И медленно повернулся, переставляя впереди себя трость и опираясь на нее.
От реки потянуло прохладой. Вера безмолвно, одним взглядом, попросила Алексеича присмотреть за стариком, а сама побежала к дому. С половины дороги крикнула:
— Я быстро…
Вернувшись, накинула отцу на плечи пальто.
От большой радости за успех отца Вере хотелось, как бывало в детстве, покружиться на одной ноге, подпрыгнуть, на секунду обвить его шею руками, а потом убежать туда, где еще не знают этой новости, и рассказать всем-всем.
Старик направился не к дому, а к беседке, обвитой диким амурским виноградом.
Ужин надо собрать там. Если застанут сумерки — можно развести костер неподалеку от входа.
Девушка вбежала в беседку, сдула пыль со стола, с тесовых лавок и, мелькнув между клумбами, скрылась в доме.
— Носится легче горной козы! — отметил Алексеич. — Ох, быстрая на ноги!
— Хлопотунья! — отозвался Трофим Тимофеевич.
Когда они подошли к беседке, стол уже был накрыт белой скатертью с едва заметным бордюром из поблекших от времени синих васильков. Мать накрывала этой скатертью стол в саду только в праздничные дни. Вот так же быстро. Не успеешь глазом моргнуть — уже все готово.
Трофим Тимофеевич задумчиво провел рукой по столу; взглянул на колосья, поставленные, как букет, в высокую вазу.
«Вера Федоровна поздравила бы с этим урожаем, но тут же и дала бы совет: «Хвалиться, Трофим, погоди. Еще раз проверь…» А поздравлять надо не только его, — дочь. Нынче все выращено ее заботами. Не дожила мать… Порадовалась бы вместе с ними…»
Перед входом в беседку пылал костер. Отблески пламени играли на вазах с вареньем и маринованными грибами, на тарелке с хлебом, на пустых стаканах и рюмках.
Вера появилась в синем шелковом платье с белым воротничком вокруг темной от загара шеи, поставила на стол откупоренную бутылку, и беседка наполнилась ароматом садовой земляники.
— Теперь все. Извини, папа, за скромный стол. Что успела — сделала.
Она пригласила Алексеича, сама села рядом с отцом. Он взялся за бутылку, но налить рюмки не успел, — на аллее застучали колеса, а когда умолкли — совсем рядом загрохотал задорный бас Сергея Макаровича:
— Я опаздывать не привык!
И хорошо, что он приехал вовремя. Уж теперь-то старики, надо полагать, не будут ссориться. Ведь отец знает: без Сергея Макаровича не смог бы выбраться из реки в бурное половодье. Чего доброго, задернуло бы под лед. Или совсем застудил бы грудь, если бы Забалуев сразу не натер его водкой, да не отогрел… И Сергей Макарович за этот год, видать, тоже многое понял. Старое как будто стал забывать. И на сад смотрит уже по-другому. На совещаниях хвалится: «У нас садовод — орденоносец!» И, может быть, между ними все наладится.
При колеблющемся свете костра Сергей Макарович, одетый в тужурку из желтоватой кожи, казался похожим на бронзовый памятник.
— Мне Фекла весть подала: «Вышел старик в сад!» Вот я и приехал проздравить с выздоровлением. — Протянул через стол широкую руку. — Здравствуй!
— С уговором — не жать пальцы, — предупредил Дорогин, кладя руку на ладонь Забалуева.
— Долго не был у тебя — извиняй за то. Хлопот у меня по хозяйству больно много. Ой, много! Но вон Вера знает, о твоем здоровье часто спрашивал.
Окинув взглядом стол и заметив колосья в вазе, он воскликнул:
— О-о, так тут еще одна причина! — Схватил вазу и, поставив перед собой, провел пальцем по колосу. — Добился своего?! Ну, наторел ты в опытах! Наторел!.. Был бы ты совсем здоровым, ох, и даванул бы я тебя на радостях!
Забалуев снова погладил колос, а потом принялся вылущивать зерно. Дорогин, чуть не вскрикнув, поспешно отнял вазу.
— Жалеешь зернышко? Одно-то можно попробовать.
— Надо все пересчитать, взвесить!..
— Я ведь так, в шутку, а ты уже испугался…
Дорогин разлил вино по рюмкам, чокнулся со всеми, но пить не стал.
— Повременю еще.
— Ты хоть пригубь. Пригубь.
Выждав, пока старик поднял рюмку и омочил усы в вине, Забалуев лихо опрокинул свою и шутливо сообщил всем:
— Даже не заметил, как прокатилась капелька!
Старик налил по второй. Вера закупорила бутылку.
Она не любила пьяных, тем более ей не хотелось, чтобы сегодня захмелел председатель да какой-нибудь болтовней расстроил отца.
Выпив вторую, Сергей Макарович тронул руку селекционера:
— Даю заказ: вырасти раздетую гречиху. Без шелухи.
— За это не берусь.
— Не хочешь? Или тебе гречневые блины не по душе?
— Трудно подступиться к гречихе.
— Ишь ты! Заговорил о трудностях! Вроде это не твое занятие. Ты все обмозгуй получше. Ежели своим умом не дойдешь — съезди к дружкам, в тот — как его? — в институт, где опытами занимаются…
Алексеич сидел у костра, время от времени добавляя в него дров. Вера унесла пустую посуду в дом. А Дорогин с Забалуевым все еще не трогались с места.
— Так, говоришь, пшеничка подвела? — озабоченно переспросил Трофим Тимофеевич.
— Похвалиться нечем, — вздохнул Сергей Макарович, словно эти слова для него были горше всего.
— Однако не она тебя, а ты ее подвел. Землю опять не лущили, не культивировали… Овес каков?
— Плохой. Перепелке спрятаться негде. Коршун летит— все видит.
Дорогин смотрел на собеседника, словно на незнакомого человека. Забалуев сидел тихий, присмиревший, не шумел, не размахивал руками, и голос его звучал непривычно доверительно:
— Вот я и говорю: ни перед государством, ни перед колхозниками похвалиться нечем.
— Что за двойная бухгалтерия? — взъерошился Трофим Тимофеевич.
— Погоди. Не смотри сентябрем. Соображением пошевелишь — поймешь, — продолжал Забалуев, утоляя пробудившуюся потребность поговорить по душам. — Я первую заповедь соблюдаю: хлеб даю. Но с большого урожая — большие поставки, а вот когда середка на половине — лучше всего.
— Чепуху городишь!
— Все обмозговано. Погляди на Шарова. Хотел выскочить вперед всех, а его подстригают. К примеру, выселок не выполнит хлебопоставки — луговатцам добавок: сдавайте за них, сверх плана. А там, глядишь, еще за каких-нибудь отсталых. Вот и получается: намолачивает Шаров больше нашего, а колхозникам выдает крохи. С одной стороны, хорошо, с другой — плохо… А ты меня за непорядки-то бранишь. Разберись во всем. Нынче, правда, до середки не дотянули. Худо! Но ты-то жизнь в крестьянстве прожил — знаешь: год на год не приходится.
— Надо, чтобы приходился. И по-хорошему. В полях — богато, на душе — светло!
— Я не Илья-пророк — тучами не распоряжаюсь и в бюро погоды не служу, — пробовал отшутиться Забалуев.
Лицо Дорогина оставалось суровым.
— Засушливые-то годы еще впереди, — сказал он. — Я, однако, полвека запись веду. По моим выкладкам — в пятьдесят первом жара стукнет. Да и в пятьдесят втором — тоже.
— Ну-у?! Два года подряд?!
— Запомни мои слова… Надо готовиться — дать засухе отпор: в земле влагу накоплять, лес выращивать…
— От прутиков толку мало! Да и непривычное дело.
— Научиться всему можно. А тут мудрость не велика.
— Ишь ты! На старости лёт в училище поступать? Малость поздновато. — Забалуев горько усмехнулся. — В школу-то председателей намечали не Огнева, а меня. Но я отказался. Ты подумай: там надо сидеть за партой три года! А я в городе проживу лишний день, и то у меня сердце истоскуется по пашне… Нынче беда — урожай меня подсек: ни с той, ни с другой стороны добра не жду.
— Пережитки! — вспылил Дорогин. — А интерес у нас общий.
— Ты пережитками не попрекай, — загремел Забалуев. — Я с кулаками боролся — жизни не жалел. В меня из обреза стреляли, записки подбрасывали, хотели запугать, — ничего не вышло. В колхоз я первым записался. Сам, вот этими руками, перепахивал единоличные межи. Артельное хозяйство ставил. Семь колхозов поднял! И о колхозниках заботился.
В беседке появился Алексеич.
Забалуев, покосившись на него, попросил напоить коня и, когда сторож вышел, продолжал уже полуостывшим, тихим голосом:
— Все я ладно делал… А сейчас на меня со всех сторон упреки сыплют: Забалуев делает не то да не так. И ты туда же. Сплошная критика. Больше я ничего не слышу. А человека надо и похвалить: веселее будет работать.
— Тебя немало хвалили. В газетах, на собраниях. И не зря. Ты на работе — огонь. О хозяйстве беспокоишься и других будоражишь. И был ты на месте до поры до времени, пока рядовые колхозники не ушли вперед председателя… Я всегда прямо режу. — Дорогин поставил ладонь ребром на стол. — И сейчас скажу в глаза…
— Знаю, — перебил Забалуев, — тоже присоветуешь: поезжай учиться! А я хотел, чтобы ты мою душу понял, моими глазами на меня посмотрел.
— С малых лет приучился глядеть своими. И вижу: не туда гнешь. Запутался. С такими разговорами толку не будет. Не выберется колхоз в передовые…
— Чего заладил, как ворона?! Карк да карк. Не терплю такого.
Сергей Макарович, чуть не столкнувшись с Алексеивыбежал из беседки и скрылся в саду.
Проводив председателя насмешливыми глазами, Алексеич повернулся к Дорогину:
— Как ты его наскипидарил!..
— Хвастуны любят мед! А правда для них — хуже горчицы!..
Сад замер в тишине, словно листва боялась даже самым легким шорохом помешать наливаться плодам. Слышались одни тяжелые шаги Забалуева.
«Опять поссорились, — вздохнула Вера, стоя на крыльце. — Беда с ними! И что мне делать — ума не приложу…»
Забалуев ходил по саду и ворчал вполголоса:
— Ишь придумал! Будто я запутался. Будто не туда гну… Соображенье надо иметь. Я без всякой там арифметики в голове прикидываю: и государственное и колхозное принимаю близко к сердцу, но как теперь в хозяйстве развернуться — иной раз толку не дам. Думал побеседовать вроде как с родственником, а он опять на дыбки…
Немножко успокоившись, Забалуев мимо костра прошагал к тележке. Алексеич пошел проводить его и закрыть ворота. В синем небе спокойно мерцали далекие звезды.
Вера спешила к отцу в беседку. Сергей Макарович окликнул ее:
— Погоди маленько! Тебе на этой неделе письмо не приходило? Нет?
Ему показалось, что девушка вздрогнула от его слов. Вера в самом деле остановилась растерянная и ответила не сразу. Письма ей не было давно. И телеграммы тоже не получала.
— Ну, так вот: скоро приедет!
— Правда?!
— Мать уже пиво заквасила.
— В отпуск? Или…
— Совсем!
Вера повернулась и побежала к дому.
Сергей Макарович посмотрел ей вслед, покачал головой; с Алексеичем заговорил шепотом:
— Видишь, как получается: у меня Семен — последний, у Трофима дочка — тоже. И как они столкуются насчет жизни — неясно. Из двух горниц будут выбирать, а какая им больше поглянется — не знаю…
Трофим Тимофеевич, конечно, заметил бы, что дочь чем-то взволнована, если бы она, сразу после отъезда Забалуева, не убежала спать на сеновал. Чтобы не расстраивать отца (Сема приедет, когда старик уже будет на курорте), Вера сказала: разболелась голова. И у нее в самом деле стучало в висках. «Наверно, от вина», — подумала девушка, укладываясь на сухой душистый донник.
Долго не могла уснуть. Тревожно замирало сердце. Скоро приедет Сема! Значит, понял ее душу: нынче она не может покинуть Гляден. Не напрасно надеялась на парня. Не напрасно дала ему слово и столько лет ждала… Зря Лиза пугала: «Завековуешь, Верка, в девках». Еще неизвестно, кто завековует! Та же Лиза говорила: «Ежели всем-то сердцем полюбишь, так ни перед чем не остановишься»… Это было сказано в садовой избушке… А она, Вера, даже не написала Семену о буране и о том, как спас их Василий Бабкин. Сначала откладывала: «В другом письме расскажу», а потом уже было неловко возвращаться к давно минувшему, — Сема заподозрил бы: «Тут что-то неспроста!..» Всякое бы мог подумать. А ревновать ее не за что. Ну, поплясала с парнем… Больше… ничего. Правда, ему вскружила голову, И сама, первое время, частенько вспоминала о нем. Потому, наверно, что… вместе сеяли березку. Ей и сейчас интересно узнать, что получилось у него?.. А Семе при первой встрече она обо всем расскажет. Лучше, когда все начистоту, сердцу легче, душе спокойнее.
Отец вернется с курорта совсем здоровый. Не будет так расстраиваться. Выслушает ее и скажет: «Ладно… Будь счастлива!» К тому времени закончатся работы в поле и в саду. Настанет та пора, когда… когда ходят расписываться. Перед тем днем Вера позовет подружек.
Сема поставит им «выкуп» за нее — конфеты, орехи и сладкое винцо.
Он сговаривал поехать в Ялту. Конечно, интересно бы… Но отца ведь отсюда не сдвинешь? А посмотреть они съездят. На будущий год…
Кажется, все становится ясно. И все-таки на душе тревожно. Наверно, всегда бывает так перед большими переменами в жизни?..
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Вера провожала отца на курорт. В ожидании поезда они сидели в вокзальном ресторане, пили чай и разговаривали, припоминая самое важное для обоих. Но о близком приезде Семена Вера по-прежнему умалчивала, даже напоминала себе: только бы не проговориться. Это ей было неприятно, и она боялась, что отец спросит: чем расстроена? Тогда придется рассказать. Но они впервые расставались надолго, и отец все объяснил ее беспокойством о нем. Да, Вера опасалась: до Черного моря — дальний путь, как-то доедет больной старик?..
— На станциях из вагона не выходи, — просила она. — Поесть купят соседи.
— Книжку не взял! — спохватился отец. — Читать будет нечего.
— Я куплю что-нибудь.
Вера встала и пошла в зал, где был книжный киоск.
У перрона только что остановился поезд, прибывший с запада, и пассажиры лавиной двинулись в вокзал: одни спешили в ресторан, другие — на телеграф, третьи — в камеру хранения. Вера едва успевала увертываться от толчков.
Но вот кто-то углом чемодана толкнул ее под колено, и она, едва удержавшись на ногах, сердито бросила через плечо:
— Нельзя ли поосторожнее?
— Верочка!
Она повернулась. Сема! В пехотинской фуражке, в кителе. Высокий и плечистый, как Сергей Макарович.
— Здравствуй, дорогуша!
Он тряхнул головой, глазами показал на руки: одна занята огромным чемоданом, другая — коробкой с аккордеоном. Вещи нужно было поскорее сдать на хранение, и они направились в конец длинного зала. Взбудораженный встречей, Семен говорил так громко, что люди оглядывались на него:
— Если бы не голос, я по фигуре не узнал бы тебя. Слыхал, это к добру. Не веришь? Честное слово, не узнал бы. Тогда была совсем тоненькая. А сейчас в плечах— прямо полторы Верочки. Красота!
— Давно не виделись, вот и показалась тебе не такой. А я — все та же, — улыбнулась Вера.
— Хорошо, что приехала встретить! Сразу — праздник!.. Но откуда ты узнала день, номер поезда? Я хотел нагрянуть…
— Провожаю папу на курорт.
— Ну-у?! — У Семена вытянулись губы. — Не вовремя папашка отчаливает. Ой, не вовремя! Может, уговоришь задержаться на день?
— Что ты! У него — путевка. Ему каждый час дорог.
— Тогда я сам уломаю старикана. Где он?
— Даже не думай начинать.
Сдав вещи, Семен порывисто обнял девушку и, не дав ей опомниться, поцеловал:
— Вот теперь по-настоящему!..
Вера вырвалась из объятий.
— Люди кругом. Разве можно?..
— Теперь все можно! А люди пусть глядят и завидуют! Одно нехорошо — папашка уезжает. Без него, понимаешь, неловко свадьбу играть…
— Сразу и… свадьбу. Какой ты, право…
— А чего же еще? Хватит — натосковались!
— Дай опомниться.
— Пойми, Верочка, из-за тебя с армией расстался…
Тягучий, скучный женский голос объявил по радио, что с соседней станции вышел скорый пассажирский поезд.
— Ой, батюшки! — всполошилась Вера. — Ведь папе ехать с этим поездом, а я книгу для него еще не купила.
— Не волнуйся, — сказал Семен и, раздвигая плечами пассажиров, пошагал к киоску. — Мы — в одну минуту. — Продавщицу попросил: — Дай-ка, сестренка, что-нибудь завлекательное. Чтобы в дороге не дремалось.
Та предлагала один роман за другим. Семен брал книгу и, прочитав название, показывал Вере. Не подойдет ли? А в ответ ему чаще всего нетерпеливые жесты: нет, это уже не новинка!
— Папа любит читать мемуары.
— Найду, — пообещала продавщица.
В шкафу виднелась монография о Ползунове. Вера обрадовалась — вот как раз то, что отец давно спрашивает.
— Дайте нам одну с мумеарами, — попросил мен.
Вера посмотрела на него, но промолчала. Продавщица тоже посмотрела и, подавая книгу, подчеркнула:
— Вот и мемуары нашлись.
— «Пятьдесят лет в строю», — прочитал Семен. — Значит, про военных! Такие книги любят все.
Они поспешили в ресторан. Вера не шла, а бежала, часто постукивая тонкими каблуками туфель. Семен шел за ней широким мерным шагом и издалека улыбался старику.
«Как снег на голову… — подумал Дорогин. — Не раньше, не позже…»
Дочь заметила тревогу в глазах отца и виновато покраснела.
Семен, щелкнув каблуками, поздоровался.
Вера достала из-под стола кошелку с продуктами и положила в нее книгу.
— Вместе выбирали, — подчеркнул Семен. — Если не понравится — ругайте обоих. А вот это от меня, — показал вторую книгу и тоже положил в кошелку.
Мимо окон, отпыхиваясь, шел паровоз, — казалось, уже не вел, а сдерживал длинный поезд, составленный из новых голубых вагонов.
— Поедете в цельнометаллическом. Красота! — Семен подхватил чемодан Трофима Тимофеевича и раньше всех двинулся на перрон. — Поезд проходящий — надо успеть захватить нижнюю полку. Будет удобно, как дома на кровати…
«Говорун! — отметил Дорогин. — По языку, однако, в отца пошел».
Свободных нижних полок не оказалось. Семен, заглядывая в каждое купе, два раза пробежал с чемоданом из конца в конец вагона.
Трофим Тимофеевич стоял в коридоре. До него донесся разговор:
— Слушай, браток, у нас тут старикан погрузился. На курорт направленный. Ему вздыматься трудно. Уступи местечко.
«Зачем он так? — думал Дорогин. — В пути все утрясется…»
Но останавливать Семена было поздно. Выглянув из дальнего купе, он позвал:
— Сюда, папаша! Место — красота!
Старик поморщился.
Вера сказала:
— Правильно делает: тебе можно ехать только на нижней полке.
Вслед за отцом она вошла в купе и поставила кошелку.
На противоположной нижней полке мальчуган с белыми кудряшками сказал матери, полнолицей женщине:
— Яблочками пахнет! Сходи на станцию — купи.
— Зачем ходить? Яблоки — вот они! — Трофим Тимофеевич нагнулся, достал два яблока и подал мальчугану. — Пробуй. Маму угости.
Мать, открыв сумочку, спросила:
— Сколько вам за них?
— За подарки не платят, — сказал Дорогин.
— Знаете, мы ехали по тайге. За окном — леса и леса. На станциях — запах сырых бревен, пихтовой коры да хвои. Мы накупили кедровых шишек и орехов. Хотите? — Женщина взяла со стола три шишки и предложила всем — Берите, берите.
— Я соскучился по орешкам, — отозвался Семен, принимая шишки.
Мальчуган грыз яблоко. От кисловатого сока щеки его порозовели.
— Вкусное? — спросил Трофим Тимофеевич и пообещал — Будешь получать каждый день. Да, да. У нас яблоки свои.
Семен пошел к проводнику, чтобы попросить постель, и задержался.
Перед расставанием полагалось посидеть. Вера опустилась рядом с отцом. Он внимательно посмотрел ей в глаза.
— За меня, папа, не волнуйся. Все будет хорошо. — Дочь тронула его холодную морщинистую руку. — Отдыхай спокойно, лечись. Приедешь на местом — сразу дай телеграмму. Ладно? Я буду ждать.
Проводив поезд, в котором уехал Трофим Тимофеевич, Семен подхватил Веру под руку и, нагнувшись, прошептал:
— Вот мы и вместе! И хорошо, что одни!
Девушка, слегка отстранившись, посмотрела на него широко раскрытыми глазами.
— Ну да! — подтвердил Семен. — Никто не помешает.
— Для меня отец никогда не будет помехой.
— Я не об этом. Сам папашку с мамашкой тоже люблю. Может, не меньше твоего…
Они вышли на обширную площадь. Дул холодный, сырой ветер, и люди спешили разойтись по домам. Сема с Верой шли медленно. Он крепко прижимал ее локоть и горячо шептал:
— Я рвался к тебе, как бешеный. Даже рассказать невозможно. Меня не соглашались отпускать, хотели оставить в кадрах. А я своего добился. Сейчас без ума от радости!..
А девушка посматривала на него с неприятным ей чувством настороженности, от которого она старалась избавиться. Вера объясняла себе это чувство тем, что, после столь долгой разлуки, они провели вместе всего лишь несколько минут и не успели приглядеться друг к другу. Конечно, в ее груди разгорится доверчивая радость.
— Давай сразу махнем домой, — предложил Семен.
— Ночь темная, — простодушно возразила Вера.
— А нам свет ни к чему! Без него даже лучше…
— Ой, нет, нет!
— Ладно, переспим тут. Завтра пошатаемся по городу…
Грубые словечки испугали Веру. Да и «шататься» без дела она не привыкла. В городе обычно куда-нибудь спешила: дел оказывалось много, а времени не хватало.
— Накупим всего для гулянки! — продолжал Семен. — Чтобы гости, как говорит мой папашка, бровями пол подметали…
В аллее городского сада они остановились. Вон клен — свидетель их разлуки.
— Помнишь, дорогуша?
Конечно, она не могла забыть той минуты. Много раз проходила здесь и смотрела на клен: повторяла стихи, которые тогда ей хотелось услышать от него:
А Сема на прощанье к чему-то заговорил, что он «ревнючий». Чего доброго, сейчас напомнит об этом да примется расспрашивать: с кем встречалась? с кем плясала?.. Нет, нельзя рассказывать о тех зимних вечерах в садовой избушке, — начнет допытываться: что за парень Вася Бабкин? какой из себя? А ведь она не может сказать ничего плохого. Ни одного слова. Только хорошее! Сема надуется… Но что же делать? Недавно решила — все начистоту. А сейчас — сама не знает отчего — не может вымолвить слова.
— Ты о чем-то еще замечталась?
— Нет… ни о чем. Просто так…
— Ну и ладно. Сошлись наши дорожки у этого клена! Красота!
Когда миновали сад, Семен повернул к ресторану. Но Вера, боясь, что он будет настойчиво угощать вином, отказалась.
Конь стоял на заезжем дворе колхоза. Семен не знал квартирной хозяйки. Вера проводила его туда и познакомила с Егоровной, рябой женщиной, с острым подбородком и красным носом; попросила ее присмотреть за конем, а сама собралась на ночевку к своим знакомым. Семен уговаривал остаться. Егоровна уступала ей свою кровать, стоявшую не в горнице, где обычно ночевали колхозники, а в кухне, за печкой, но Вера и на это не согласилась. Семен насупился. Ему помнилось, раньше она не была такой упрямой. Характер показывает! А с покладистой женой жизнь, говорят, идет легче. Пусть-ка она сразу почувствует, что и у него тоже есть норов. И он не пошел провожать ее. Даже на крыльцо не вышел.
На дорожку все же дал горсть орешков, которые сам нашелушил из кедровых шишек.
Вере показалось, что орехи пахнут табаком. Это от пальцев Семы. Они у него желтые, просмоленные дымом. Курит он напрасно. В ее семье табаком никто не баловался. Она всегда дышала чистым воздухом. Но к табаку, наверно, можно привыкнуть?
А орехи она все-таки не стала щелкать — выбросила. Пусть полакомятся куры.
Добрые знакомые не отпустили Веру до завтрака, и она только в десять часов появилась на тихой улице, заросшей картошкой. Шла быстро, нетерпеливо всматриваясь вдаль. Думала: вот-вот из калитки выйдет Сема и, сияя улыбкой, бросится навстречу. Но серая покосившаяся калитка оставалась неподвижной, и у Веры отяжелели ноги. Она пошла медленно. Семен, наверно, смотрит в окно? Так пусть не думает, что она летит к нему очертя голову.
Через открытое окно был виден стол с пустой бутылкой из-под водки, с грязной посудой, с огрызками огурцов; в глубине горницы раскатисто храпел человек, и Вера передернула плечами, словно ей облили спину холодной водой.
На крыльце, почесывая поясницу, появилась Егоровна, неумытая, взлохмаченная; громко икнула.
— С утра икота — к вечеру в костях ломота. Ежели без опохмелки… — разговаривала сама с собой. — На поправку требуется…
Заметив Веру, моргнула ей белесым глазом и, ухватившись за бока, рассмеялась широким ртом, в котором там да сям торчали желтоватые зубы:
— Твой-то как отдирает! Ну, здоров!.. — Проведя языком по губам, припомнила вчерашнее — Мы тут за вашу встречу раздавили поллитровочку! Чокались, чтоб вы лучше чмокались, чтоб завсегда совет да любовь…
Вера круто повернулась и быстро-быстро отошла от крыльца. Какое дело до нее посторонней бабе? Зачем она лезет в душу? И Семен тоже хорош! Не мог потерпеть до дому, напился и разболтал все… В армии служил, а не научился держать себя в руках…
Напоив Буяна, солового жеребчика, и не зная, чем еще заняться, Вера прошлась по двору.
Егоровна возвращалась домой с бутылкой в руках.
— Для опохмелки!
— Скажите там… мне ждать некогда, — попросила Вера ледяным голосом, но тут же, как бы спохватившись, выпалила: — Нет, не надо. Не будите. Я одна уеду.
— Ох, капрызная ты, девка! — упрекнула Егоровна. — Для тебя только тверезые хороши? ежели человек выпимши? Ты приноровись к нему, поухаживай за ним. Наше дело — бабье!
Не слушая назиданий, Вера принялась охомутывать коня. Успеть бы уехать одной. За дорогу уняла бы сердце. Она еще только заправляла шлею, а во двор уже, разминаясь, вышел Семен. Приглаживая свои спутанные волосы, стал упрашивать:
— Зайди, Верочка, на минуту. Посидим…
— Даже не подумаю…
— Нельзя без «посошка». Порядок — не нами заведен.
— Ну и шагай себе с посохом, коли хочется. А у меня конь есть.
Замолчав, Вера повела Буяна к оглоблям. Семен пошел рядом с ней и заговорил так мягко, как только позволял ему его грубоватый голос:
— Я знаю, на что ты сердишься. Виноват перед тобой. Но мы ведь немножко, чуть-чуть, вспрыснули мое возвращение… Тоскливо стало без тебя, ну вот и… — Он развел руками. — Обругай меня всяко, только не молчи. Не сердись. У меня сердце болит, когда возле меня хмурятся… Дай я сам запрягу коня!
Вера подобрела, — для первого раза можно извинить, — и, отступив на шаг, следила за быстрыми и ловкими движениями Семы. Когда он уперся ногой в хомут и стал затягивать ременную супонь — шутливо предостерегла:
— Потише! Помнишь, как медведь дуги гнул?!
Завязав супонь, Сема стукнул кулаком по дуге. Она загудела.
— Не хватает колокольцов! Может, найдем в магазине?
— Нам не почту везти. Зачем они тебе?
— Ну, как же?! Чтобы все в окошки высовывались!
— Я не кукла, нечего меня напоказ выставлять!
Семен ушел в избу, пообещав «обернуться в одну секунду». Вера ждала его, остановив коня возле крыльца; не подымая глаз на окно, думала:
«Выпьет или не выпьет?..»
У нее боязливо зябло сердце. Она все больше и больше присматривалась да прислушивалась к Семену, будто к человеку, с которым встретилась впервые; будто никогда не пела частушек под его гармошку и не плясала перед ним в кругу своих подруг; будто не она провожала его в армию в дождливый осенний день. Но что же тут удивительного? То была девчушка. Повзрослев, она переменилась. И он тоже переменился. Поневоле прислушаешься…
Семен вышел в фуражке, с подсолнухом в руках, который дала ему на дорогу Егоровна. Мягкие губы у него лоснились, на лице играло довольство.
— Вот и я готов! — объявил громогласно, словно спешил обрадовать.
— Он сел рядом с девушкой и хотел взяться за вожжи, но та опять заупрямилась:
— Нет, нет, править буду я. — И объяснила: — Конь с норовом. Ты его еще не знаешь. И он не знает твоей руки.
Семен, неожиданно для себя, уступил ей.
Вера, глянув ему в глаза, спросила:
— С «посошком»?
— С маленьким. Ты не сердись. Пойми…
— Первый раз, так и быть, прощу.
Они заехали на вокзал. Семен получил багаж; уложив его под переднее сиденье, хлопнул рукой по чемодану и от удовольствия прищелкнул языком:
— Какие подарки я для тебя припас!.. — И выжидательно посмотрел на Веру. — Отрез на пальто — раз! Отрез на платье — два! А матерьял…
— Красивее того, голубого?
— Что ты! Увидишь — закачаешься! Бабы с ума сходят! Называется — панбархат1 Слыхала?
— А ты думаешь, нет?
Хотелось спросить, какого цвета панбархат, но Вера сдержалась: сам скажет. И ждать ей пришлось недолго.
— Я выбрал золотистый. К твоим волосам как раз! И самый дорогой! Наши офицеры даже отговаривали: моих денег жалели. А я для тебя — все!
Подъехали к райвоенкомату. Пока Семен был занят там, Вера думала о платье. Отрез дорогой — надо отдать сшить в городе. Можно даже сейчас. Ателье мод недалеко… Но она остановила себя: «Зачем же так сразу? Он подумает, что у меня все заботы — о нарядах…»
Стуча каблуками, Семен спускался с крыльца.
— Можно ехать дальше.
— В райком?
— В загс.
— А ну тебя!.. Я спрашиваю серьезно. Мне показалось, что ты решил сегодня везде встать на учет.
У нее, Веры, нынче год особенный: недавно ее приняли в партию! Сема уже был в дороге, и она не успела написать ему об этом. А скоро ее пригласят на бюро райкома. Она уже сейчас волнуется. Ведь будут утверждать ее вступление! Конечно, зададут вопросы… Интересно, о чем спрашивали его? Волновался ли он?.. Но Вера не успела спросить.
— Торопишь ты меня. Очень торопишь. — Семен, откинув голову, рассмеялся; блеснули его широкие, крепкие зубы. — Жаль, что не во всем!
— Я почему-то думала, что ты давно вступил в партию, — сказала Вера.
— А ты что, парторгом работаешь? — усмехнулся Семен. — Сразу принялась за анкетные данные! К чему тебе?
— Люблю прямые ответы. И хочу видеть тебя насквозь, как стеклышко.
Семен сел на свое место, слева от Веры, и прижался плечом к ее плечу. Она, не отвечая на его слова, подалась немного вперед и ослабила вожжи. Конь побежал легкой рысью, и колеса застучали о булыжник мостовой. Семен схватил ее левую руку и крепко стиснул.
— Ой, больно!.. — Высвободив побелевшие пальцы, девушка потрясла ими. — Медвежьи шутки!..
На душе у нее было муторно. Опять показалось, что спутник — незнакомый, неизвестный ей человек.
За углом виднелся четырехэтажный новый, еще не оштукатуренный дом с кирпичными колоннами.
— Это наш институт! Снаружи здание пока что неказистое, но внутри очень…
— А главный «Гастроном» на старом месте?
— «Гастроном»? — у Веры осекся голос. — Да… на прежнем, через дорогу.
— Поворачивай туда.
Но Вера остановила коня у подъезда института, бросила вожжи Семену и выпрыгнула из ходка.
— Мне нужно узнать о сессии заочников, — кинула через плечо и, не оглядываясь, пошла к двери.
— Ты недолго?
— Не волнуйся — не задержусь.
Она действительно не заставила себя ждать, вернулась через каких-нибудь пять минут; принимая вожжи, процедила сквозь зубы:
— Теперь можешь идти в свой «Гастроном».
Семен ушел. Вера сидела, задумчиво опустив голову.
На улице было шумно. Справа, мягко сигналя, проносились «победы» и «москвичи»; грохотали грузовики, забрызганные грязью полевых дорог. Слева двумя потоками двигались пешеходы. Вера не прислушивалась к шуму и гомону улицы. Он доносился до нее, как бы приглушенный сном.
Но вот над всем этим всплеснулся голос, искрящийся нечаянной радостью:
— Верочка!
Очнувшись от раздумья, она вскинула голову.
— Ой!.. Кого я вижу!..
В трех шагах от нее стоял Бабкин. Это было так неожиданно, что у Веры перехватило дыхание. И дикий буран, и ласковая теплота в садовой избушке, и вихревая пляска, и добродушное прозвище — Домовой, и посев березки — все всплыло в памяти, будто случилось вчера.
Вася с простертыми руками метнулся к ней, но вдруг застыл на месте, и радость в его глазах сменилась растерянностью обознавшегося человека.
Вера, выронив вожжи, тоже застыла с приподнятыми руками. Что он молчит? Хоть бы еще одно слово… Она заговорит сама. Во время последней встречи ушел не простившись. Тайком. Обиделся на нее. Она тогда сболтнула что-то лишнее. И, наоборот, не сказала того, что было нужно. Скажет сейчас. А что?.. Ну, чего он застыл?..
— Ты понимаешь… — проронила Вера и замолчала. Ей было больно и стыдно, а отчего — сама не знала.
Справа, как внезапный гром, от которого вздрагивает сердце, раздался гулкий голос Семена:
— Вот сколько накупил! Красота!
У Васи побелело лицо.
Садясь в ходок, Семен, громоздкий и неповоротливый, потеснил девушку. Она, вздрогнув, отодвинулась от него.
Бабкин искал ее взгляда.
— Значит, все? Разлука без печали?!
— А ты… ты кто такой? — рявкнул Семен, подаваясь к нему широкой грудью. — Откуда выпал?
— Из тех мест… — Вспомнив о девушке, Вася удержался от соленого словца. — Тебя не спросился! И не собираюсь…
— Сосунок! Ей, — Забалуев кивнул на Веру, — кем доводишься?
— Много будешь знать — скоро сдохнешь!
— Ну, ты! Морду расквашу!..
— Руки коротки!
— Гнида беспалая! Кукиш показать и то нечем, а лезешь в драку. Да я тебя…
Завидев взмахнутые кулаки и почувствовав, что вожжи ослаблены, Буян рванулся с места крупной рысью. От неожиданности Семен стукнулся позвоночником о стенку черемухового коробка.
— Сдурела, что ли?! Погнала коня…
Девушка не слышала слов; повернувшись, смотрела на тротуар, но уже не могла отыскать Василия среди пешеходов.
— Черт знает!.. — ворчал Семен. — Этого не хватало!..
Вожжи скатились на мостовую, попали под колесо.
Конь остановился. Девушка выпрыгнула раньше парня и, приподняв колесо, высвободила их. Семен еще больше разозлился. Когда снова сели в тележку, спросил вызывающе:
— Что это за нахал? — Вера молчала, и он повысил голос: Что, говорю, за недоносок подлетал?
— Во-первых, не подлетал, — вспыхнула Вера, — во-вторых… Не смей так о нем!
— А кто же все-таки?
— Тебя не касается.
— Вон что!.. А я при разлуке упреждал: ревнивый! Не запомнила?
— Еще бы не запомнить!
— А таишься от меня.
— Рада бы утаить, да… нечего. Нечего! Останавливался один знакомый. Садовод. Василий Бабкин… Хватит?
— Познакомила бы и меня со… знакомым. А то чудно как-то… — Разворчавшись, Семен не мог остановиться. — Сразу написала бы про все в письме. Прямо и честно. Дескать, есть ухажер.
— Да писать-то было не о чем. — У Веры дрожали губы, и она говорила отрывисто. — Совсем не о чем. Тебя ждала… Столько лет. И вот… дождалась.
Семен одной рукой обнял ее и потрепал по плечу.
— Я ведь так. Пошутил…
Резким движением девушка высвободила плечо…
Хотелось поскорее вернуться домой, и Вера погоняла коня вожжами.
Семен постепенно успокаивался. Он готов бы все забыть, если бы беспалый в самом деле был только знакомым самого старика Дорогина. Не больше. Но не верится. С чего он такой развеселый подбежал? Придется разобраться. А пока, чтобы развлечь девушку, Семен громко рассказывал о покупках: селедка жирнущая! колбаса двух сортов! консервы из осетра! А для нее — всякие сладости, самые дорогие!
Порывшись в одном из свертков, он достал конфетку.
— Вот какие! Называются «Белочка».. Держи!
— Не люблю конфет.
— Раньше не отказывалась.
— А сейчас не хочу.
Семен сунул конфетку Вере в карман жакета.
— За городом съешь. А не то — скормлю, как малому ребенку. Я — такой!
Он опять заговорил о загсе. Вера ответила:
— Я же сказала: без папы нельзя… А потом мне еще надо будет на сессию заочников в институт.
— Вот обрадовала! Из-за твоих сессий и пожениться будет некогда!
Семен надеялся — балагурство развеселит. Но Вера промолчала. Боязнь и обида возрастали, и она опять не знала, как поведет себя через минуту.
— И зачем тебе этот институт дался?
Вера, отшатнувшись, широко открытыми глазами посмотрела на Семена: неужели он говорит серьезно?
А он продолжал:
— Агрономом служить — по полям рыскать. Дома тебя никогда не будет… Зря задумала…
Положив подсолнечник на колени, Семен щелкал семечки. Губы у него стали черными.
— Тебе нашелушить? — простодушно спросил он.
— Спасибо. — Вера недовольно шевельнула плечами. — Не хочу пачкаться. И ты достань платок. Вытри губы. А то… будто деготь пил.
— Ишь какая! Побрезговала? А я тебя всякую люблю! Хоть шея у тебя запылилась, а я возьму и поцелую.
— Нет, нет…
Они выехали в поля. Вера смотрела на далекие горы, окутанные синей дымкой. В молодости отец много раз ездил туда на охоту. И за кедровыми орехами. Рассказывал, как там хорошо! Однажды с ним поехала девушка… Ее мама… Побывать бы там этой осенью.
— Ты почему обратно замолчала? — встревожился Семен.
Вера вздрогнула.
— Залюбовалась горами, — молвила сквозь зубы, затаивая думы.
— Не велика красота!
— Да? Карпаты живописнее? Я читала — восторгаются ими.
— Не знаю. Проходил, проезжал, а ничего такого не заметил. Лес да камни — вот и все.
— Только?!
— А что еще? Я говорю прямо: мне на горы наплевать — от них одно неудобство…
Семен упрекнул: до сих пор Вера ничего не рассказала о себе. Как жила? Что поделывала?
— Работала в поле. Говорят, не хуже других. А ты даже не спрашиваешь о колхозе.
— Успею наслушаться.
— На какую работу думаешь устроиться?
— У меня работа легкая! Культурная! — Семен тронул коробку с аккордеоном. — Эта машинка нас прокормит!.. Правду говорю! За музыку я получал от командования благодарности! Меня в радиокомитет примут!
Вера опять перенесла взгляд на далекие снежные вершины, вонзившиеся в бирюзовое небо. А Семену хотелось, чтобы девушка смотрела только на него, и он шевельнул локтем.
— Но ежели тебе так хочется жить в деревне, могу поступить в клуб. Раньше я чуть-чуть пиликал, и то девчонки хвалили. Помнишь? А теперь все вальсы знаю! Краковяк, мазурку! И фокстроты могу — красота!
Впереди показались крайние избы. Залаяли собаки.
Семен, настойчиво протянул руку за вожжами.
— Давай хоть сейчас поменяемся местами.
— Чтобы люди видели — ты меня везешь. Да?
— Нельзя же из-за пустяков спорить.
— И не надо.
Поравнявшись с воротами забалуевского дома, Вера остановила коня. Семен просил:
— Заезжай прямо к нам. Без всяких отговорок. И оставайся как хозяйка. Жена!
— Ой, нет! Так сразу…
— Достану отрезы — любуйся!
— Некогда. И Буян голодный…
Выгрузив из ходка тяжелый чемодан и коробку с аккордеоном, Семен ухватился за вожжи.
— Вечером приходи к нам на гулянку. А то рассержусь. Слышишь?
От крыльца спешила к воротам Матрена Анисимовна, утирая слезы обеими руками:
— Сыночек ненаглядный!.. Появилось ясно солнышко!..
Семен повернулся к матери.
Вера взмахнула освободившимися вожжами и погнала коня.
Она не могла никого видеть, не могла ни с кем разговаривать, даже с Кузьминичной. Казалось, изо всех окон смотрят на нее, будто в селе знают все, что случилось с ней. Ей стало горько и стыдно, и она промчалась прямо в сад. Войдя в беседку, рухнула на скамью, как подкошенная, уронила руки на стол и, уткнувшись в них лбом, заплакала.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
«Толстогубый верзила! Истукан! Лоб, как самоварный бок… Чего она в нем нашла? За чем погналась?»— яростно спрашивал себя Вася, идя по улице, и кулаки его сжимались. Правый, где не хватало двух пальцев, был слаб, а левый… Левым он стукнул бы верзилу по носу, если бы конь не рванулся вперед… И сердце скорее бы отошло, успокоилось…
Вася шел по улице, не замечая никого и натыкаясь на пешеходов, будто в сумеречном лесу на деревья. Его отталкивали: «Очумел, что ли?» Он не слышал слов.
Позабыв о правилах, улицу переходил наискосок с угла на угол. На середине повернулся и долго смотрел вдаль.
Все кончилось. Все…
Не заметил, как разжал кулаки, побрел по дорожке в городской сад.
Там свернул в тихий уголок и на маленькой полянке, окруженной поникшими кленами, опустился на косой пень высоко срезанного, рано посохшего дерева.
…Беспокойные дни, щедрые на горьковатые полынные ветры, предваряли ту неожиданную, недобрую и последнюю встречу, понапрасну взбодоражившую его. Неприятности начались с бумажки, которая извещала об открытии школы садоводов на опытной станции. Их колхозу дали одно место. Кому другому, как не ему, Васе Бабкину, полезно было бы практические навыки подкрепить учебой. Но Шаров был иного мнения:
— Бросить сад? А на кого?
— Свет не клином сошелся…
— Я тебя понимаю: учиться надо. Но замены пока нет. Не вырастили. А воз — на крутом подъеме. Если теперь коня из оглобель — телега покатится вниз.
Вася подхватил этот воз в трудный год. И сейчас, по правде говоря, выпрягаться ему нелегко, хотя бы и на время. Нельзя уйти бездумно, не спросив своей совести— хватит ли у преемника навыков и живет ли в его сердце настоящая любовь к делу? А все-таки обидно, что поедет кто-то другой. И кто? Капа Кондрашова! Но ведь она, все знают, не могла одолеть пятого класса!
— Учтут ее практику, — сказал Шаров.
Ну что ж… В бригаде без этой надоедливой бабенки будет спокойнее.
Разговаривать с Кондрашовой пришлось Васе. В тот день она со своим звеном перекапывала приствольные круги в одном из кварталов ранеток. Она была в маленьких — из добротного хрома — сапожках с короткими голенищами, которые туго обтягивали крепкие ноги. Верхнюю часть голенищ на тонкой подкладке из телячьей кожи Капа загнула, считая эти светлые полоски особым шиком, доступным в будни да еще на такой черной работе далеко не всем.
«Задает форсу!» — усмехнулся Вася.
Капа не видела, что он подходит к ней, но узнала по шагам и, как всегда, обрадовалась возможности поговорить с ним. А Васе давно претила ее радость, и он обычно разговаривал с ней холодно, сухо, сугубо деловито. Капа злилась на него и посмеивалась: «Начальничек-то вместо воды опять уксусу хватил! Ха-ха-ха…» Иногда спрашивала: «У тебя что, в горле-то аршин застрял? Бедный парень! Как мне жаль тебя! Ха-ха!» Но сегодня у Васи шаги быстрые, возбужденные, будто он решился на отчаянный поступок, и Капа приготовилась к теплому разговору, которого давно ждала.
А бригадир, подойдя, заговорил с таким холодком, от какого сразу стыла душа:
— Новость одна есть…
Но Капа, убежденная в своей красоте, не переставала надеяться, что ей, вопреки всему, удастся добиться задуманного. Обрадованная одной возможностью поговорить с парнем, она, отбросив лопату, впилась в Васю смоляными глазами:
— Расскажи, бригадир, расскажи про новости. — Поправила кончиками пальцев полушалок возле висков, словно ушам стало жарко. — Буду слушать, как гармошку.
Новость насторожила ее. Ехать одной. Совсем неинтересно. Вот если бы вдвоем с Васей махнуть туда — она бы не задумалась ни над чем, и никто бы не остановил ее. Хвоста у нее нет. Вовку мать по-прежнему почитает за своего и говорит, что никогда не расстанется с ним. Все знают, парнишка зовет бабушку — мамкой, а ее — Капой, чаще — Капкой Кошачьей Лапкой.
С тех пор как Вася при всей бригаде сказал, что только кукушата, по непутевости матери, вырастают в чужих гнездах, у девчонок завязло в зубах: «Кукушка, Кукушечка!» Капа злилась на них и еще больше — на себя: почему это у нее, как только она увидит Бабкина, срываются с языка не те слова? Не те, которые нравятся ему. Знать бы их все заранее! Но отыскать их, «те слова», нелегко. Вот и сейчас Вася счел, что разговаривать им больше не о чем, но Капа удержала его цепким взглядом:
— А тебе очень хочется, чтобы я поехала учиться? Скажи — очень?
— Колхозу нужны кадры…
— Ты бы еще брякнул: «Ученье — свет, неученье — тьма». Ха-ха… Сухарем прикидываешься! А все девчонки знают — ты не такой. И я знаю.
Она пошевелила носком сапожка комок земли.
— Я не какая-нибудь отсталая. Все понимаю.
Раздавив комок, вскинула голову и вызывающе спросила;
— Сбываешь меня?.. Неужто я тебе так надоела?..
Вася повернулся, чтобы отойти от нее. Капа продолжала удерживать его расспросами:
— Заявленье писать или так прямо ехать?.. И как его составить? Я же не знаю.
— Павел Прохорович расскажет…
— Ну-у, — капризно поджала губы Капа — Со старым да с женатиком неинтересно… разговор вести. Мог бы и ты пособить заявленье-то написать… Потратил бы вечерок…
Когда Бабкин уходил, его настигла усмешка:
— А уеду — затоскуешь! Изведешься!.. — и вслед за тем посыпался такой горький хохоток, что казалось, вот-вот сквозь него польются слезы, как холодный дождь сквозь осенний гром.
«Скатертью дорожка!..» — мысленно пожелал ей Василий и стал думать о себе: «Поступлю в заочную школу. Это даже лучше. Говорят, если приналечь — за зиму можно пройти два класса!..»
Сегодня Капа последний раз торговала яблоками на городском базаре, и он пошел с заявлением в школу, оттуда, подбодренный успехом, отправился за учебниками, и город был ему дорог каждым красивым домом, каждой витриной в окне магазина, каждым метром асфальтированного тротуара. Все здесь — для него. Вот для него милиционер остановил два встречных автомобильных потока: спокойно переходи улицу! Вот четырехэтажное здание сельскохозяйственного института. Построено для него — он постарается стать студентом через два года… На котором же курсе Вера Дорогина? После того холодного разговора в театре Васе не на что было надеяться, но он все-таки думал о ней, вспоминал ее. Она снилась ему много-много раз. И вот неожиданно наяву явилась перед ним. В первый миг подумалось, что Вера, придержав коня, поджидала его. И он, позабыв обо всем, кликнул ее по имени. Вера отозвалась. Но как? Скорее всего испугалась: встреча не ко времени! Оттого и вожжи выронила. Как будто хотела объяснить: «Ты же знал раньше…» А в ходок уже укладывал покупки лобастый…
Неподвижно, с озябшим сердцем, будто на грудь пал иней, Вася сидел на пне, Упрекал себя: не надо было робеть да медлить… Сразу бы в тот первый вечер… А разве он мог? Девки, ее завистницы, огорошили его: «чужая невеста!» И это… это была правда. Наверно, сегодня расписались в загсе. Стала она мужней женой. Бабой! Верка Забалу…
Вася выхватил из кармана пиджака ее фотографию, рванул обеими руками. Хрустнула толстая, плотная бумага. Но три недостаточно сильных пальца на правой руке, скользнув, выпустили угол карточки…
Лучше бы не было ничего — ни встречи в буран, ни садовой избушки. Дернула его нелегкая пойти на охоту в тот недобрый день!.. И за что он полюбил эту девчонку?. Вася стал было охаивать ее, но ничего худого припомнить не мог…
День клонился к вечеру, а он все еще сидел на пне. В левой руке, что лежала на коленке, у него была надорванная карточка. Он не смотрел на нее, но уже чувствовал, что не расстанется с нею. Он забыл об учебниках, о тетрадях, которые собирался купить; забыл о том, что Капа ждет его на базаре с выручкой от проданных яблок. Обо всем забыл.
Как могла красивая, умная девушка полюбить того верзилу? За что? Никто не скажет, не объяснит. За то, что гармонист? Но гармонист хорош на улице, а в доме— надоест, как жужжащий шмель. Говорят, под домашнюю гармонь даже самые заядлые плясуньи редко разминают ноги… Образина, можно испугаться! А вот — выпало такое счастье…
Но это еще не известно. В чужом сердце счастье не измеришь, не поймешь… Может, не будет его? Горько думать — Вера и этот верзила… Может, еще все разладится у них?..
Из степи навалился ветер, начал обрывать семена клена. Два крылатых семечка, как нежданный дар на память об этом саде, ветер кинул Васе на ладонь. Он положил карточку в карман и стал рассматривать зерна. Они были почти зрелыми. Такие можно сеять. Лет через пять вокруг нового колхозного сада поднимется стена из раскидистых кленов. Зашумят его деревья в лесных полосах…
Бабкин стал срывать с кленов крылатки семян, Полными горстями клал их в карманы. Постепенно это отвлекло от раздумья. Но в тот день он так и не вспомнил ни об учебниках, ни о выручке от продажи колхозных яблок, которыми торговала на базаре Капа.
До отъезда Капы в школу оставалось несколько дней. За эти дни Вася убедился, что она во многом переменилась и стала заботливой садовницей. Все это было связано с крыжовником.
В саду издавна на одной сотке рос крыжовник. Кусты были запущенные, ощетинившиеся, как ежи. Среди хилых молодых побегов торчали сухие, почерневшие от времени. Никто не хотел вырезывать их. Даже опавший лист не убирали и не рыхлили землю. Любителям полакомиться едва удавалось отыскать на кустах по нескольку ягодок.
Ранней весной Капа, решив доказать не столько девушкам, сколько молодому бригадиру, что никаких колючек не боится, терпеливо вырезала все лишние ветки, перекопала землю, с корнем выдрала бурьян.
— Как языком вылизала! — дивились в бригаде и потешливо требовали — Открой, Капка, рот: мы колючки из языка выдергаем, йодом смажем.
— Я вам смажу! — шутливо огрызалась Капитолина. — Пожалуй, своих не узнаете! Ха-ха…
Нынче омоложенные кусты насквозь прогревались солнечными лучами, и розоватые фонарики крупных ягод, наливаясь соком, постепенно нагибали ветки, пока не оказались на земле.
Капа знала, что девушки частенько бегали смотреть богатый урожай, и ходила с гордо поднятой головой: «Видали?! А еще спорили со мной!..»
— Наплачешься ты со своим урожаем! — пытались девушки «завести» Капу, но звеньевая отвечала с интригующей заносчивостью:
— А вот увидите!.. И бригадир тоже убедится!..
Ждали, что она, раззадорившись, не утерпит и расскажет, как думает подступиться к урожаю, но Капа всякий раз замолкала и тем самым подогревала интерес. Накануне уборки она объявила:
— Завтра пойду кусты доить!
— Подойник не забудь. Вдруг твой крыжовник польется, как молоко: дзинь, дзинь!
— Кровушка потечет из поцарапанных рук!
На следующее утро Капа нарядилась в неизвестно когда сшитый ею брезентовый фартук. На левой руке у нее — кожаная рукавица.
Вся бригада собралась возле кустов крыжовника.
Звеньевая завернула жесткий фартук наподобие воронки. Левой рукой она приподняла ветку, правой провела по ней — ягоды через воронку посыпались в корзину, стоявшую на земле. Потом приподняла вторую ветку… Так она продвигалась по кругу и доила куст. Еще не обобрала и половины веток, а корзина уже оказалась полной.
— Давайте другую! — потребовала Капа.
Когда собрала урожай со всех кустов, вскинула носик:
— Вот как надо работать! — Показала правую руку. — И нигде ни одной царапинки!..
Девушки приставали к ней:
— Ты сама придумала? Сама?
Капа отвечала уклончивыми шутками.
Вася понял — теперь не страшно засадить крыжовником хоть десять гектаров! Эх, если бы не погибли в земле семена, собранные отцом!..
Раздосадованный неудачей, бригадир еще в прошлом году сказал звеньевой, чтобы она ту грядку, где был посеян крыжовник, отвела под посев акации. И больше туда не заглядывал. А Капа гордилась этим важным поручением, ждала — придет полюбоваться всходами; заботливо пропалывала и поливала грядку.
Спустя несколько дней после возвращения из города Бабкин, все еще хмурый и неразговорчивый, работал в саду; старался уйти подальше от людей. Вдруг он услышал взбудораженный голос:
— Бригадир!.. Бригадир!.. Девчонки, где он? — голос все ближе и ближе. — Не откликается. Сердцем ничего не чует…
Вася вышел навстречу. Капа схватила его за руку и потянула в сторону грядки с молодыми сеянцами желтой акации.
— Пойдем! Скорей, скорей! Погляди, что я там нашла, полюбуйся!
Склонившись над прополотыми сеянцами, Вася увидел между ними крошечные листики молодых всходов. Крыжовник! Кто бы мог подумать, что семена взойдут только в середине третьего лета?!
Нечаянная радость сменилась озабоченностью — как спасать драгоценные всходы? Ведь в земле уже переплелись корни: тронешь — все погубишь.
— Прополем! — обнадежила Капа. — У меня рука на это легкая! — И она начала осторожно выдергивать акацию. — Вот крыжовничек! Вот еще!
«Она и впрямь хорошая садовница!» — подумал Вася.
По глазам парня Капа догадалась о его думах, и в ней проснулась такая энергия, какой хватило бы на десятерых.
— Я сбегаю за водой, — объявила звеньевая. — В одну минуту! Вспрысну изо рта — все приживутся! А ты наруби веток — притеним малюточек.
Правду говорят: человека тогда узнаешь, когда с ним пуд соли съешь!
Послезавтра уедет Капитолина учиться, и в бригаде все почувствуют — недостает смешливой молодой бабенки, успевшей не только привязаться к саду, но и сделать такое, за что ее не раз вспомнят добрым словом. Он будет вспоминать за крыжовник.
С вечера Шаров долго работал над диссертацией, а поздней ночью едва успел заснуть, как раздался стук в окно и послышался всполошенный хрипловатый голос:
— На зернофабрике — беда!
Павла Прохоровича будто обдало снегом. Он вскочил, по-солдатски быстро сунул ноги в сапоги и, на ходу надевая кожаное пальто, отправился туда.
…Зернофабрику строили долго. Открыли только прошлой осенью. Многие ждали того дня: новинка — на весь край!
Пришли грузовики с хлебом. Прямо от комбайнов. У распахнутых ворот простой шнурок, протянутый от столба к столбу, остановил автомашины. Собрались колхозники. Елкин открыл митинг. Шарову хотелось особо отметить заботы Кузьмы Грохотова, руководившего строительством, и он подал старику ножницы.
С трудом вложив толстые пальцы в тесные кольца ножниц, Кузьма Венедиктович рассмеялся:
— Маловат струмент-то! Для женских рук лаженный. Не привычный я к такому…
Взглянув на молодых парней, он припомнил свою молодость:
— Жизнь-то большая прошла. Много зим вот этими руками держал цеп да от нужды отмахивался. Теперь интересно вспомнить, а молодым полезно послушать. Бывало, утром выйдешь во двор, возле овинов — тук-тук- тук, тук-тук-тук. По всей деревне стукоток. Ну, берешь цеп и отправляешься хлебушко выколачивать… Я был проворный, из-под моего цепа зерно во все стороны брызгало. Меня нанимали молотить. А обмолотишь — веять чем? Бери лопату да зерно вверх подбрасывай, аж под самые облака. Ветер полову отвеет, зерно дождиком упадет. Тяжело хлеб доставался мужикам. А нынче машина человеческую силу заменила. Посеяли машиной, убрали машиной, обмолотили машиной. Вот сейчас пойду повключаю рубильники — машина провеет, просушит, по зернышку отберет. Принимай, колхозник, хлеб да радуйся! Вот как!..
Он перерезал шнурок, и люди вошли под высокие тесовые своды. За ними двинулся первый грузовик к бункерной яме. Через открытый борт сырое зерно полилось тяжелым водопадом. В тесовой трубе, подымая хлеб, зашуршала лента с ковшами, вверху застучали веялки сырой очистки. Люди шли, прислушиваясь к стуку решет и барабанов, к шуму и плеску зерна. Той порой вторая машина отдала свой груз в приемный бункер, а за ней следовала третья.
Зерно с полей текло рекой. Теперь дождь никого на токах не пугал. Ночью, в ожидании машин, девушки перекликались песнями…
Но радость была недолгой. В конце прошлой осени уже не проходило дня без поломок на зернофабрике — одних болтов сменили несколько десятков. Это понятно: маленькие деревянные веялки были рассчитаны на простой ручной привод, и они, подключенные к электрическим моторам, дрожали от невыносимой для них силы и быстроты движения барабана и решет.
Хотя зернофабрика и далека от совершенства, но без нее нельзя обойтись даже одного дня…
Что случилось там? Неужели поломалась какая-нибудь из веялок?
Но беда оказалась страшнее. В той стороне, где стояла зернофабрика, огромным снопом взлетали искры.
Тяжело дыша, прижимая к груди левую руку, будто поддерживая сердце, готовое оторваться, Павел Прохорович побежал туда. Под высокой крышей было дымно, как в черной бане. Пахло горелым хлебом. Грохотов, обутый в старые валенки, кочергой вытаскивал головешки из печки и топтал, стараясь поскорее загасить топку.
Шаров в темноте, кашляя от дыма, искал лестницу; нащупав перила, взбежал наверх.
Его обдало жаром. Многочисленные светлячки рвались к тесовой крыше.
— Воды! Давайте воды!
От едкого дыма смыкались веки, по щекам текли слезы, но Павел Прохорович не отступал. Он принимал ведро за ведром и, размахнувшись, выплескивал на стены и крышу. Струи теплого пара окутывали лицо… Прибежали на помощь несколько человек. Привезли пожарную машину.
Вооружились баграми и топорами. Разломали крышу, залили обуглившиеся доски.
Едва держась на ногах, Шаров спустился вниз. Грохотов распахнул контрольную дверку сушилки. Оттуда посыпалось полусгоревшее зерно. В зазорах тлели обломки стеблей лебеды и жабрея.
— Вот! — показал председателю. — Все зазоры забиты. Соломка высохла и загорелась. Вызывай инженера! Мы с него спросим.
— Себя надо винить — плохо веяли.
— А веялка какая? Старушка! Кряхтит да кашляет. Как ни обряжай, с делом не справляется.
— Ты п-прав, Кузьма Венедиктович, — для очистки зерна теперь нужны мощные машины.
— Так-то оно так… А мне вот вспомнилось: раньше-то пшеничку прямо с пашни в сусеки сыпали. Вот!.. Хлеб-то в суслонах, бывало, выстоится, зерно дойдет. Чистенькое, сухое… А теперь…
— Тебе комбайны не нравятся? — насторожился Шаров. — Не говорил бы вслух.
— Нет, я не против их. Машина дельная! Но зерно-то от нее привозят сырое и сору в нем больше половины. Надо бы что-то придумать…
Начинался рассвет, серый и по-осеннему ленивый. Где-то высоко дул ветер, растягивая по небу легкую пряжу облаков. Удастся ли ему раскидать ее или, наоборот, он соткет из нее тяжелое, похожее на войлок, сырое покрывало?
Кузьма Венедиктович тронул усы, потом похлопал себя по ногам:
— Мои ворожейки упрежденье дают. Торопиться надо…
— Может, еще переменишь прогноз? — рассмеялся Шаров. — Синоптики из бюро погоды и те ошибаются!
— А я худую погоду за три дня чую. И не одними ногами. У меня усы становятся мягкими. — Подумав, Грохотов добавил: — Озимые дождика просят. Им пора куститься.
Бесспорно, дождь нужен, но он попортит хлеб на токах. Вот если бы поставить комбайн на подработку зерна, хотя бы на один день.
Шаров поехал в тракторную бригаду. Но Аладушкин даже не дослушал его до конца.
— Комбайны — на прикол?! Нет, нельзя такую машину превращать в веялку… Мое дело — косить хлеб. А на токах управляться — ваша забота, колхозная.
— Да пойми же ты…
— И слушать не буду. Я — хозяин машин. Вот и весь разговор.
— Не хозяин, а никудышный п-приказчик!..
Шаров вернулся на зернофабрику, посмотрел, как идет ремонт, и только в полдень, голодный и задумчивый, направился домой.
Увидев его в окно, Татьяна начала накрывать стол.
— Ну, мать, отстояли мы зернофабрику! — заговорил Павел, едва успев перешагнуть порог. — Ремонт сделаем быстренько…
От него пахло дымом. Лицо было утомленное, черное от копоти, глаза красные, усталые.
— Сбрось гимнастерку и умывайся. — Татьяна подала ему полотенце. — Зоенька тебя все спрашивала. Проснулась и сразу залепетала: «Иде папа? Де?…» А сейчас спит.
Ступая на носки сапог, Павел прошел в горницу и склонился над кроваткой дочери. Зоенька (ее назвали в память погибшей сестренки) спала, разметавшись. Волосы огненные — материны. Щечки словно осыпаны мелкими отрубями… Милое дитя!
— Ты бы, мать, прикрыла ее.
— Ладно, ладно. Не простудится. А тебе хватит тут стоять: натрясешь на малышку пыли. После насмотришься… Иди сполосни грязь…
С такой же осторожностью Павел вышел из горницы: озабоченно глянул через плечо: не разбудил ли дочку? Нет… А над кроваткой кружатся мухи: беспокоят. Надо достать марли на покрывальце.
За обедом Татьяна сказала:
— Попробуй хлеба из новой муки. Савельевна научила меня заводить квашню на опаре. — Подвинула вазу поближе к мужу. — Белый, мягкий, как пух! Утром вскочила — гляжу: квашня поднялась шапкой! Тесто дышит— как живое!
Павел слегка сжал ломоть, а потом ослабил пальцы, и хлеб шевельнулся в руке. Пахло поджаренной мукой, как бывает у домашних подовых булок.
— Молодец ты у меня, мать! — говорил Павел. — Мастерицей стала!..
Они не успели пообедать, как вдалеке зарокотал гром.
«Так поздно?!» — удивился Шаров, прислушиваясь.
— Да ты хоть молока-то выпей, — настаивала Татьяна. — Никогда не поешь спокойно…
— Ничего, мать, ничего. Я уже сыт.
Осушив стакан молока, Павел вышел на крыльцо. Гром гремел в полях все слышнее и слышнее, будто набирался смелости. Вот ударил совсем по-июльски, и загудела толща земли.
— Узкой полосой пройдет. Может, вороха пшеницы не заденет… А озимые после дождя начнут лучше куститься.
Шаров направился к машине.
Налетел ветер, поднял пыль, но вскоре она улеглась, прибитая крупными каплями. Туча надвигалась черной громадой, а на горизонте, откуда она пришла, уже виднелась полоска ясного неба.
Кузьма Венедиктович перебрался в столярню. Там глухо гудели электромоторы, повизгивали круглые пилы, перекликались топоры, пели фуганки в ловких руках столяров. Пахло сухими березовыми щепками, добротным клеем, сосновыми стружками и пихтовыми опилками. Все это издавна нравилось Кузьме Грохотову. У него был свой угол с немудрым инструментом: пилка, долото да рашпиль. Вот и все. А топор всегда при себе — за опояской. Самый острый в деревне! Как ни старались плотники править свои топоры на оселках, а сравняться с ним не могли. Что за секрет у старика? И где он обучился так точить инструмент?
— В партизанском отряде! Когда колчаковцев били. В те поры самокованные шашки острил! — отвечал Кузьма Венедиктович, улыбаясь в обвисшие белые усы. — На привалах парни брились моей шашкой!
Грохотов любил повторять: «С топора прокормлюсь. жив, из рук не выпущу!»
Но в последние годы он часто прихварывал, трудоу него было маловато, и ему вот уже не первый год в виде пенсии начисляли десять трудодней в месяц.
Шаров видел в Грохотове незаменимого человека. Ранней весной Кузьма Венедиктович запрягал лошадку и уезжал за полсотни километров, в верховье Жерновки, где были обширные березовые рощи. Возвращался с полной телегой кривых и коряжистых болванок; обтесав кору, ставил их в свой угол столярни, чтобы за лето просохли. В июне он привозил мерные березовые кряжики, гнул из них полозья для саней и тоже ставил на просушку. Осенью и зимой из тех заготовок он делал сани, клещи для хомутов.
В столярне у Грохотова была лежанка с матрацем, набитым сеном, и он время от времени вытягивался на ней. Полежав полчасика с закрытыми глазами, вставал и снова брался за топор. Так как старик целыми днями не выходил оттуда, для него поставили электрическую плитку, чтобы можно было вскипятить чай, и повесили репродуктор.
Часто навещая старика, Шаров спрашивал его совета по хозяйству, рассказывал о новостях. Сегодня заглянул к нему с утра.
— Мастерам привет! — громко поздоровался и прошел в угол Грохотова — Перебазировался, Кузьма Венедиктович? Хорошо. Шорники ждут клещей — пора новые хомуты вязать.
— За мной дело не станет, — пообещал старик, — За день сготовлю пары две-три.
Выключив моторы и побросав работу, столяры закурили и подошли послушать разговор. Это были старики, чуть ли не ровесники Кузьме Венедиктовичу.
— Говорят, на выселке у колхоза с хомутами прорыв, — заговорил Грохотов, присев отдохнуть на свою лежанку. — Упряжных лошадей, сказывают, четыре десятка, а хомутов только двадцать. Запрягают по очереди. Неужто правда?
Столяры рассмеялись. Шаров, как бы не замечая смеха, сказал:
— Собираются продать пять лошадей и на вырученные деньги приобрести хомуты, сани. Я думаю купить коней. Вечерком поговорим на заседании правления.
— Сани покупают?! — покачал головой Грохотов. — Отродясь мужики сами делали!
— Стариков, говорят, не осталось, а молодые не приучились: за мелочь посчитали.
— Без топорка не сделаешь домка! В крестьянском деле топор — первый пособник! С малолетства надо к нему руки приучать…
Стукнули двери. Шагая широко и шумно, вошла Катерина Бабкина. На ней — кирзовые сапоги, распахнутый ватник, серый платок, сдвинутый со лба.
— Павел Прохорович! Это что ж такое творится? — спросила она так громко и возмущенно, что столяры расступились перед ней. — Как же при таких порядках животноводство подымать?
— Машину не дали? За бардой в город ехать? — Шаров вскинул на нее спокойные глаза. — И правильно сделали.
— Ну сказал! Ну председатель! — хлопала руками Катерина Савельевна. — Коровы-то без питья остаются! Дойные коровы! Их на речку пригнали, они даже губ не обмочили — подняли головы и ревут: барды просят.
— Ты виновата. Начала потчевать коровушек раньше времени.
— А удой-то как поднять в эту пору? На выгоне, будто в горнице, — чисто и голо: скот зубами щелкает. Коровы молоко сбавили.
— Давайте корнеплоды.
— А к зиме что? — Катерина Савельевна перевела дух, села на лежанку Грохотова, лицом к Шарову, и заговорила мирно. — Нет, Павел Прохорович, без барды никак нельзя.
— Без кирпича тоже нельзя. Все машины пошли за ним.
— А куда кирпич возите? Небось на клуб?
Шаров отрицательно потряс головой.
— Нам на ферму?! — обрадовалась Бабкина. — Решил, значит, водонапорную башню начинать?
— Нет, пока на промкомбинат.
Промкомбинатом Павел Прохорович называл каменное здание, разделенное на три цеха: в одном собирались делать колбасу, в другом — коптить окорока, в третьем — варить варенье и изготовлять фруктовые воды для сельской чайной.
— Ранетки, сама знаешь, портятся, — напомнил Шаров. — Твой сын покою не дает. Надо скорее достраивать.
— А водопровод не надо? Опять все заморозить? Коров зимой гонять на речку? Какое же от них будет молоко! Так, Павел Прохорович, не пойдет. — Бабкина встала, выпрямилась. — Не цените животноводство…
— Ценю, Савельевна. Очень ценю. — Шаров тоже встал и показал на столяров: — Посмотри — сейчас все работают на вас. На ферму. Все мастера.
Столяры разошлись по местам, и опять загудели моторы, застучали топоры и молотки.
— Водопровод, конечно, необходим, — говорил Шаров. — Но в этом году не осилить. А промкомбинат нам сразу даст деньги. Ты сама была председателем, понимаешь, как много у нас трудностей, — продолжал он. — Не хватает автомашин. Не хватает рабочих рук. Кирпич возить далеко. Вот будущим летом пустим свой кирпичный завод…
— А разрешат ли? Опять Неустроев скажет: «Не своим делом занимаетесь».
— Нам кирпича надо много — без своего завода не обойтись. Первым делом — водонапорную башню, потом — дворы. И строить их будем по-новому. Как? А вот смотрите. — Шаров взял обрезки деревянных брусков и начал раскладывать по верстаку Грохотова. — Возле этой стены — кормушки с поилками. Здесь вход в доильное отделение. Коровы будут сами рваться туда: во время дойки перед ними — кормушка с концентратами. Молоко по трубам пойдет в соседнюю комнату. На сто коров — две доярки. А может…
Он хотел сказать: «два дояра», но Бабкина, перебив его, хлопнула руками от восхищения:
— Здорово придумано! Умственно!
А Кузьма Венедиктович, почесывая в бороде, спросил:
— Неужель все из своей головы?!
Шаров сказал, что он кое-что вычитал из иностранных журналов.
— Из-за границы добыл?! Из каких-нибудь буржуйских осударств?! — удивился Грохотов. — Да ты что? Аль запамятовал?.. Онамедни лектор-то говорил: у нас все лучше всех! А ежели чужое хвалить — это называется: низко-по-клон-ство!
Шаров, невольно усмехнувшись, положил руку на плечо старику, спеша успокоить его:
— Хорошее заимствовать незазорно. Даже необходимо.
— А у меня, — снова подала голос Катерина Савельевна, — думка навернулась: все ты расписал ясно, будто сказку рассказал. И я со всем согласная. Только вот задача: где мы наберемся силосу да корнеплодов разных?
— Тут уж придется развертываться. В севооборот придется поправочку внести, — сказал Шаров. — Это — завтрашний день колхоза. Потолкуем обо всем подробно. И не один раз. А сейчас пойдемте-ка посмотрим, какие вам на ферму кормушки понаделали.
Катерина Савельевна поправила платок на голове и вместе с Шаровым и Грохотовым пошла по мастерской.
Казалось, у Шарова было чутье на книги — он всегда шел по следам новинок. Вот и сегодня, едва Елкин успел распечатать очередную книжную посылку, как Павел Прохорович появился в дверях его дома.
— Ну, чем тебя порадовали? Показывай. — Кинул пальто на вешалку и склонился над томиками, еще пахнущими типографской краской.
Федор Романович давно прослыл самым беспокойным из всех сельских книголюбов. Директор краевой конторы Книготорга, просматривая образцы книг, частенько спрашивал своих сотрудников:
— А Елкину отправили? Смотрите, мне надоело отвечать на его жалобы.
Чуть не каждый день к Елкину приходили учителя, агитаторы, любители из сельского драмкружка, и для всех у него находилось что-нибудь новенькое. Отправляясь в полевые бригады, он клал в свою фронтовую офицерскую сумку несколько книжек. Там, просматривая библиотечки, иногда доставал книгу из своей сумки:
— Возьмите-ка вот эту. Для громкой читки будет поинтереснее…
Книги уже начинали вытеснять Елкина из горницы: переполнив полки, они громоздились на столе и комоде, и подоконниках. Но Федор Романович не посылки приходили все чаще и чаще. На хватало пенсии. Недавно пришлось расплатиться деньгами, вырученными от продажи кур, и жена полушутя-полусерьезно называла его «разорителем». И вот опять — посылка…
Сверху лежала брошюра: «Роль минеральных удобрений в повышении урожайности полей». Шаров перелистал ее.
— Для Кондрашова выписал, — сказал Елкин. — Просил мужик… И для Катерины Савельевны тоже кое-что прислали.
— Ты у нас вроде книгоноши! Оформился бы, что ли…
— А к чему мне? Я так, помаленьку помогаю книжки раздобывать…
Сегодня Елкину не повезло: под очередными томами полных собраний сочинений Гоголя и Горького оказалась знакомая книга «Собор Парижской богоматери».
— Нечего сказать, удружили: третий «Собор» прислали! — добродушно усмехнулся Федор Романович и перенес взгляд на председателя. — Не желаешь ли перехватить?
— Мне бы что-нибудь поновее.
— Жаль… Ну, ничего. Учителя возьмут. — Склонившись снова над посылкой, Елкин воскликнул: — Вот и новенькое! «Даурия». Это о Сибири.
— Дай почитать.
— У тебя, Павел, времени мало. Тебе надо диссертацию писать. Художественную литературу читать некогда. Ты дождешься библиотечный экземпляр, а эту книгу… — Елкин ласково погладил корешок, — эту я оберну газетой и отдам в поле для громкой читки.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Высоко над морем люди проложили пешеходную тропу: гравийное полотно покрыли асфальтом, по бокам вырастили деревья.
Каждый день на этой тропе отдыхающие видели высокого старика с копной белых волос на голове, с волнистой бородой во всю грудь. Он шел медленно, опираясь на увесистую кизиловую трость; устремлял взгляд вдаль, где тропа огибала крутой мыс. Там — опытная станция. Дойти до нее — было его мечтой. Но сил пока что не хватало, он останавливался на половине пути и садился на скамейку возле молодых эвкалиптов. Прислушиваясь к шуму листвы, вспоминал сад, оставленный на попечение дочери, и тревожился все больше и больше. В его воображении вставал шумный говорун и заслонял Веруньку широкими плечами. Неприятно, что придется породниться с Забалуевым, с которым у него, Трофима Дорогина, никогда не будет общего языка. И что она нашла в его сынке? Ведь яблочко-то от яблоньки недалеко откатывается.
Знает Верунька, что не такого ему хотелось бы зятя, но… ни с чем не считается. Что же делать? Ведь не запретишь. Сердце — сложная штука.
Дочь писала часто. Письма приходили большие. По ним Трофим Тимофеевич ясно представлял себе каждый день в жизни сада. О Семене не было ни слова, и старик недоумевал: стесняется Верунька писать о своем женихе или не хочет тревожить отцовское сердце?
Дорогин знал: солью сыт не будешь, думой не размыкаешь тревоги. Но он не мог не думать о дочери. Лишь морской простор на время отвлекал его от раздумья. Не только каждый день, а каждый час море казалось иным: то оно было голубым и легким, как летнее облако, то свинцово-тяжелым и хмурым, то покрывалось серебристой чешуей, то мрачнело, напоминая свежевспаханное поле в вечернюю пору, то сурово гремело седыми волнами. И деревья шумели по-разному: иногда мягко и задумчиво, а иногда строптиво и злобно, будто сердились на помрачневшее море. Порой они чуть слышно шептались, а потом начинали спорить и размахивать зелеными ветвями.
Сегодня утренние часы промелькнули незаметно. Старик все дальше и дальше шагал по тропе. Вот и мыс. Тенистая аллея из высоких кипарисов привела на опытную станцию, а спустя несколько минут Дорогин, сопровождаемый пожилым человеком, селекционером, оказался в саду, удивившем и обрадовавшем северянина: молодые мандариновые деревца расстилались по земле! Точь-в-точь как яблони в Сибири!
— Да, эту форму кроны мы позаимствовали у сибиряков, — подтвердил селекционер. — И теперь застрахованы от невзгод. Если зимние морозы опять прорвутся на побережье — мы закроем стланцы полотнищами из двух слоев марли…
Дорогин сорвал листик с мандаринового деревца и положил в записную книжку:
— Отвезу своей помощнице. Дочери.
Возвращаясь с курорта, Трофим Тимофеевич сошел с поезда на одной из станций в Курской области. Осмотрелся. Кругом лежали груды битого кирпича, заросшие бурьяном; торчали рыжие печи с полуразвалившимися трубами. Лишь кое-где белели новые дома, уже не с соломенными, как прежде, а шиферными крышами. На месте вокзала, разрушенного бомбежкой, каменщики возводили фундамент нового здания.
Дорогин купил на базаре вареную курицу и два помидора, прошел в тополевую рощу и, расстелив газету на корнях дерева, сел завтракать.
С той минуты, как его нога ступила на эту опаленную войной землю, где все еще зияли воронки от тяжелых бомб, он думал о лете 1943 года. Тысячи солдат проходили через рощу, останавливались на короткий привал; прислонив винтовки и автоматы к тополям, доставали сухари из походных мешков, банки с тушеным мясом, соленую кету; наскоро завтракали, запивая водой. Лето стояло знойное. Даже вечерами было душно… На суровых, как возмездие, задубевших под жаркими ветрами лицах солдат лежала дорожная пыль; выцветшие гимнастерки пятнами взмокли и потемнели от пота. Может, вот под этим тополем отдыхал Анатолий, когда его часть двигалась к Курской дуге. Он не думал, что ему предстоит совершить только один путь — туда и что обратного— не будет.
Младший сын родился в тот год, когда бывший командир одного из партизанских отрядов, которого звали — товарищ Анатолий, ушел из жизни. Неожиданные, как молния среди зимы, встречи с ним оставили глубокий след в душе.
...Грохотал восемнадцатый год. Кружились дикие вихри пожарищ. В городах, на станциях железных дорог полоскались чужеземные флаги. Черные ночи простреливались одинокими выстрелами. Пылающие деревни, свист шомполов, стоны женщин, душераздирающие крики детей. Телеграфные столбы, превращенные в виселицы… И, при всем этом, светлая надежда в сердцах людей, вера в торжество правды.
По-осеннему свистел ветер в ветвях деревьев, всю ночь прополаскивал дождем листву, барабанил в окна. На рассвете Трофим вышел в сад. Он беспокоился за урожай. Непогода могла покалечить яблони, оборвать еще не снятые плоды. Шел не спеша. Земля была усыпана ранетками, и приходилось выбирать место, куда ступить. В ветвях сибирки, обрамлявшей сад, наперебой трещали потревоженные дрозды. Судя по всему, мальчишки забрались в сад. Наверно, затаились где-нибудь в ветвях.
Трофим посматривал на деревья и долго не замечал человека, собиравшего падалицу под раскидистой яблоней. И тот, увлеченный сбором, не замечал его. Когда услышал близкие шаги, обронил что-то, а сам юркнул в канаву, по гребню которой росли тополя. Дорогин вздрогнул. В двух шагах от него лежала английская солдатская сумка, полная ранеток!
Шевельнув ее ногой, он кинул в сторону канавы сердитый упрек:
— Что ж ты, мил человек, трофеи бросил?!
В канаве виднелись фуражки затаившихся солдат. Трофим некоторое время стоял в оцепенении. Что они замышляют там? Кого подстерегают? Так затаивается кошка перед прыжком на зазевавшегося воробья. Вертким воробьям иногда удается упорхнуть из-под самых когтей.
Но у него характер не воробьиный — он не сделает шага назад.
— Нежданные гости! — ухмыльнулся он и потребовал: — Говорите прямо: с чем пожаловали?
Из-за кривого тополя поднялся поручик с маленькими, похожими на черную бабочку, усами, в английской шинели, в сапогах со следами недавно снятых шпор и шагнул к нему:
— Вы здесь одни?
Удивительная вежливость! Что-то будет дальше?
— Нет, не один. Вон дрозды шумят, в том конце косачи бормочут, у избы Дозорка сидит. Настороже!..
— Не забывайтесь. Перед офицером стоите!
— А вы — перед человеком. Я не привык благородьем называть. И привыкать не собираюсь.
Поручику это почему-то понравилось, и он заговорил мягко, интересуясь всем и всеми; расспрашивал то о богатых мужиках (дома они или ушли в «дружину святого креста»?), то о простых охотниках (какие у них ружья, есть ли порох, где они промышляют зверя и птицу); хотел знать все о кордонах лесных объездчиков и охотничьих избушках, о дорогах и тропах, о мостах и бродах через реки, будто сам собирался в тайгу на осенний промысел.
Трофим отвечал не торопясь, обдумывая каждое слово. Сам себя спрашивал: «Кто он такой, этот офицер? Я его благородьем не назвал, и он не обозлился. О простых охотниках спрашивает. Есть ли у них порох и свинец — все ему надо знать. И сейчас совсем по-доброму разговаривать со мной стал… Однако он — переодетый. У Колчака солдат увел. Молодчина парень!»
Спустя несколько минут перед домом пылал костер, вокруг него на вешалах сушились три десятка шинелей, в двух ведрах варилась картошка…
Позавтракав, солдаты по команде направились в дальний конец сада, откуда можно было незаметно пробраться в бор.
Поручик предупредил:
— О нас — никому ни слова. — И многозначительно добавил — Надеюсь, мы еще встретимся.
А к полудню по всем дорогам зашныряли кавалерийские разъезды. Офицеры с черепами на рукавах рявкали на встречных:
— Здесь не проходил взвод пехоты? Говори, как попу перед смертью!
Трофим, в душе радуясь, что беглецам удалось ускользнуть от погони и до ночи укрыться в лесу, ответил разъяренному карателю:
— Слыхом не слыхал, видом не видал. Может, по той стороне реки… кумыс пить подались…
— Правду говори! — Голенастый, затянутый в ремни офицер схватил Дорогина за грудь, хотел тряхнуть, но тот даже не колыхнулся, стоял прямо и твердо, как столб. Это обозлило карателя, и он выкрикнул — Соврешь — башку потеряешь!
— А вы рубаху-то не рвите. Ни к чему это. Я так говорю: не видел… А голова что же? Она ведь у меня одна. Поберегу. Пригодится еще.
— Смотри, лохматый черт! — Офицер потряс щупленьким кулачком. — Огрызаться будешь—язык укоротим!
Обшарив сад, каратели ускакали в сторону гор.
Через неделю, словно ветерок от куста к кусту, пролетела от соседа к соседу, минуя дома богатеев, доверительная, передаваемая шепотом новость: «В городе на охране железнодорожного моста стояли солдаты. И ночью всем взводом ушли: не захотели служить белякам да проклятым иродам из чужих земель». Следом — вторая: «В горах — красные. Командира Анатолием звать. Из городских большевиков!» И мужики потянулись в отряд. К весне 1919 года взвод превратился в партизанскую армию.
Товарищ Анатолий сдержал слово — побывал в саду. И эта вторая встреча для Трофима была равной воскресению из мертвых…
Шли последние дни октября. Колчаковцы отступали на восток. Поздним вечером от въезда в сад донесся дикий рев быков, перебиваемый не менее дикими криками погонщиков. Трофим поспешил туда. Ворота уже были распахнуты. За ними теснилась черная туча косматых яков. Охрипшие от ругани, пьяные уланы со всех сторон нажимали на них и с гиком хлестали нагайками крайних. Сопя и тесня друг друга, свирепые животные, постукивая широко раскинутыми рогами, врывались в сад угрожающим потоком, готовым все сокрушить на своем пути и втоптать в землю. Трофим, задыхаясь от гнева, кричал:
— Не пущу!.. Зверье!… Варвары!..
Чубатый детина, похожий на цыгана, в лихо заломленной папахе подскочил к нему с похабной бранью.
— Жить надоело? — Ударил плетью, громоздя одно ругательство на другое.
— Варвары!… Дикая орда!… — продолжал кричать Дорогин, не двигаясь с места. Стадо остановилось перед его раскинутыми руками. Яки сопели, опустив головы.
— Здесь — сад! Плодовые деревья…
— Тебе плети мало? Угощу дулей! — чубатый сунул к носу Трофима рубчатую гранату. — Смешаю потроха с бычьей шерстью!
— Неужели ты матерью рожден? Однако бешеной сукой!..
Прибежало несколько таких же архаровцев, и они смяли Трофима, оттащили в сторону…
Холодной ночью, оскорбленный, исхлестанный шомполами, он ползал по саду и хворостиной отгонял от яблонь чудовищно волосатых яков, казалось, сохранившихся в неизменном виде со времен зарождения жизни на земле. Но разве он, одинокий, полумертвый человек, мог спасти сад? Трещали яблони, падали отломленные ветки, стонала земля под копытами разъяренных животных. А дом готов был развалиться от пьяного топота, диких песен и криков.
Ночи не было конца. Густой, липкий туман постепенно закрыл все...
Очнулся Трофим в шалаше, укрытый сеном. У изголовья сидела Вера Федоровна и украдкой смахивала слезы со своего постаревшего, бледного лица. Где-то неподалеку не то громыхал гром, не то рвались снаряды.
Вера долго прислушивалась. Донеслась сначала ружейная стрельба, потом — топот копыт. Жена встрепенулась, выбежала из шалаша… Затем его, Трофима, несли на каком-то зыбком полотнище. Казалось, на облаке плыл. А когда все замерло, над его лицом склонился человек в серой папахе. Кто он? В черном полушубке, опушенном серым барашком, с ремнями, перекинутыми через плечи. Военный! А голос знакомый, глаза — тоже. Да, да. На этой верхней губе в прошлом году, когда ему пришлось офицером нарядиться да английскую шинель надеть, бабочкой чернели усы. Сбрил бабочку. Добро!.. Ни к чему она. Русское лицо портила.
Позднее Вера Федоровна сказала:
— Товарищ Анатолий спас наш сад!..
И Трофим несколько раз повторил это имя. Хотелось по-родственному обнять дорогого человека, но не довелось больше увидеться. Возвращаясь с десятого съезда партии, товарищ Анатолий в дороге заболел сыпным тифом… Похоронили его на бульваре, пересекаемом улицей, теперь названной его именем.
Когда родился младший сын, Вера Федоровна сказала:
— Назовем Анатолием!
В 1941 году сын оставил университет, книгу сменил на винтовку и пошел защищать Родину. Он погиб, но его однополчане двинулись дальше, прошли по дымящемуся в развалинах Берлину и водрузили красное знамя над рейхстагом…
Трофим Тимофеевич встал, закинул рюкзак за плечи и, слегка ссутулившись, пошел по улице. Расспросив дорогу в деревню, о которой он знал из писем медицинской сестры полевого госпиталя, направился в степь — туда, где в 1943 году гвардейцы выдержали натиск гитлеровской армии, а затем опрокинули и смяли ее.
Старик свернул с тракта. Непроезжая дорога становилась едва заметной. Кончились полосы, где этим летом росла пшеница, дальше — сухие, некошеные травы. Кое-где все еще виднелись продырявленные снарядами, задымленные чужие танки. Трактористы не успели запахать боевой рубеж. Дорогин шагал возле бруствера,
Через некоторое время Трофим Тимофеевич услышал позади себя стук телеги. Посторонился. Ехала девушка в белом платке. Глянув на прохожего, остановила коня:
— Садитесь, дедушка.
Дорогин обошел телегу и сел рядом с девушкой. Это была учетчица полевой бригады Нюра Нартова.
Она догадывалась — старик прибыл издалека. Печальный, задумчивый. Наверно, на могилки? Рассказывали — председателю колхоза приходило письмо. Кто-то из родителей спрашивал: «Хорошо ли прибраны?…» Не этот ли бородатый дедушка?
О цели своего приезда старик умалчивал; разговаривал об урожае, об оплате трудодня. И только перед въездом в деревню спросил, где у них похоронены погибшие бойцы.
— Ох!.. — вздохнула девушка. — Стыдно сказать…
Она махнула рукой в сторону скотного двора и опять охнула:
— Идите вон туда…
Неподалеку от двора виднелись две разломанные оградки. Трофим Тимофеевич медленно шел к ним, опустив голову.
— А ночевать приходите к нам, — окликнула девушка. — Вон под горкой белый дом. Обязательно к нам, — повторила она. — Будем ждать…
Трофим Тимофеевич и не мог пойти ни к кому другому. Нюра познакомила его с матерью — Авдотьей Маркеловной, у которой было темное, скорбное лицо. Дальнего путника она приняла участливо, рассказала о братских могилах. Были на них красные звезды и доски с именами героев. Но ведь двор там. Разве убережешь? Все разрушилось…
Маркеловна овдовела в тридцатом году, осталась с малыми детьми, и заботы о семье рано состарили ее. А в войну она потеряла единственного сына. Вспомнив о нем, утерла глаза подолом белого ситцевого фартука:
— Были бы крылышки — слетала бы в Карпатские горы, поплакала бы на могилке…
— Слов нет, горе большое, Маркеловна, — вздохнул Трофим Тимофеевич. — В юности скончались наши сынки, но сердцем надо понять — не зря они жили на земле. Их жизнь — маленькие огоньки, а видны далеко-далеко, и народу от них — путь светлее. И счастья на земле прибавилось…
Нюра принесла чугун горячей картошки, помидоры, сметану; Трофиму Тимофеевичу сказала:
— Завтра мы обрядим могилки…
Сели за стол. Мать, то и дело прикладывая к глазам подол фартука, рассказывала:
— Много их, бедных, привозили с передовой. Всякие были: и русские, и татары, и мордва, и узбеки… У кого нет ноги, у кого — руки, а ваш, точно, в грудь был простреленный фашистской пулей. Позабыла всех, а вашего помню — молоденький, чернявый такой...
Трофим Тимофеевич знал, что Маркеловна рассказывает не о его сыне, но не перебивал, и она продолжала с материнской горечью:
— Тяжело ему было, а не стонал, только все доктора звал. Доктор подойдет, Строганов по фамилии, тоже откуда-то из Сибири человек, а ваш сынок и заговорит: «Товарищ доктор, вылечите меня! Верните в строй!» Зубами скрипнет: «Хочу до берлоги добраться!..»
Вошла соседка, поклонилась дальнему человеку, а хозяйке сказала:
— Маркеловна, я муки принесла. Белой, пшеничной.
После ужина Нюра зажгла фонарь и проводила постояльца в маленький уютный сарайчик, который она звала пунькой, и показала кровать в углу. Трофим Тимофеевич долго не мог заснуть. Глубоко тронувшие душу события снова прошли перед ним, словно запечатленные на снимках. Вот мимо дубовой рощи идут грузовики. В одном лежит Анатолий. Вся грудь в бинтах. Глаза устремлены в высокое небо, по которому плывут белые облака. За селом, откуда его везут, не утихает орудийный гром. Но раненый ничего не слышит. Он проводит кончиком языка по запекшимся губам и глазами просит облака уронить хотя бы одну каплю… Вот у постели Анатолия девушка, медицинская сестра. Юная, заботливая. Под нажимом ее карандаша тихо шуршит бумага. Раненый приоткрывает веки и спрашивает:
— Что написала сестричка? Прочти… «Рана у меня тяжелая…» Не надо этого. Поставь «не»… «не тяжелая…» Так лучше…
Дует ветер. За стеной шелестит листва на деревьях яблоневого сада… Сестра осторожно кладет на грудь Анатолия его холодную руку и встает… Грохочут пушки. В небе распускаются букеты ярких цветов. Пока они цветут — на земле светло.
Это — в Москве. Первый салют. В честь освобождения Белгорода и Орла…
Трофим Тимофеевич спал, подложив под щеку широкую ладонь…
Утром к братским могилам пришли с лопатами шустрые ребята. Их привела женщина с гладкими седыми волосами, расчесанными на прямой ряд.
Холмики обложили дерном. Поправили оградки. Из рощи принесли лесных бессмертников. Посадили дубочки.
Толпами стояли старухи и плакали:
— Разрушится опять… Не на месте могилки…
Дорогин молча склонил голову, белые волосы нависли на глаза. Спустя минуту он, поблагодарив всех, медленно повернулся в сторону улицы, которая вела за околицу деревни. Шел и думал:
«В Курске зайду в обком партии. Поговорю. И в Москве расскажу о могилах…».
Нюра догнала его, схватила за руку:
— Вам нельзя уходить. Сегодня нельзя. Мама устраивает поминки по вашему сыну. А завтра я отвезу вас…
Трофиму Тимофеевичу стало тепло от этих слов.
— Спасибо вам, добрые люди!
К дому Нартовых уже сходились соседи. И седая учительница тоже шла туда.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Ни одно лето не было для Веры столь беспокойным и хлопотливым. В саду не хватало сил не только для того, чтобы стричь ранетки, а даже для сбора падалицы. Земля была усыпана золотом плодов. От ушибов, от сырости они загнивали, и неприятный запах с каждым днем становился острее и острее. А все оттого, что председатель большую часть бригады отправил на уборку хлеба.
Вера возражала:
— Рубите сук, на котором сидите!..
— Это как же тебя понимать? — спросил Забалуев и, прищурившись, посмотрел на нее одним глазом.
— Сад приносит двести тысяч! Можно сказать, больше половины дохода.
— Ишь ты! Учишь деньги считать! Будто я не знаю, на чем растут рубли. Я начал хозяевать в колхозах, когда ты ходила пешком под стол!.. За хлеб я держу ответ и не хочу получать выговора. А про твои яблоки никто не спрашивает.
— Я не даю согласия снимать людей из бригады.
— А мне твое согласие нужно, как зайцу длинный хвост!
Вера ушла из конторы, хлопнув дверью. Отец не уступал ни в чем, что считал несправедливым, и она тоже не уступит, будет отстаивать сад до конца. Члены правления поддержат ее. Но проходили дни, даже недели, а правление не собиралось. Забалуев отвечал резко:
— Не приставай с пустяками. Не до заседаний теперь. И не кори меня. Я про демократию знаю лучше тебя…
Перезревали не только ранние, но и позднеспелые сорта яблок, а сегодня председатель потребовал отправить в поле еще четырех женщин. Прислал записку: «Категорически приказываю…»
Вера задумалась. К кому пойти? Не поговорить ли с Семеном? Пусть он вечерком потолкует дома с отцом. Может, сумеет убедить.
А надо ли говорить? Много раз Семен приходил сюда, наверно, заметил, что ей трудно управляться с урожаем. Мог бы заступиться. Не за нее, а за сад. Но Семен всегда говорил только о свадьбе, торопил ее. Вера отвечала с возраставшим раздражением. Однажды чуть не прикрикнула: «Не будем об этом…». Боялась, что еще немного и при нем разревется так же, как в тот раз плакала в беседке…
Дня через три после приезда домой Семен принес один из отрезов, не панбархат, а шевиот на пальто. Вера думала о платье и за шевиот забыла сказать спасибо; положила отрез и больше не притрагивалась к нему.
Нет, она не привыкла просить помощи, обойдется без нее и на этот раз, даже не обмолвится о том, что ей трудно.
Утром, кроме четырех человек, не вышла на работу еще Фекла Скрипунова. Вера сочла, что Сергей Макарович отправил из садоводческой бригады в поле пять человек. А через день Фекла явилась в сад раньше всех и, тронув рукой ее плечо, залебезила:
— Ты не сердись, девуня. Сама знаю — виноватая: вчерась пробазарничала. Мешок огурцов возила. У вас, поди, тоже есть лишние? Давай я отвезу вместе со своими.
— Даже не думайте отлучаться, — предупредила Вера и кивнула на сад: — Видите — урожай гибнет.
— Вижу. Я все вижу. И на базар поехала неспроста. Ты думаешь, легко их, мешки-то с огурцами, ворочать? А приходится. — И принялась разъяснять: — Яблоки погниют — денег колхоза будет мало: опять по три грив— не больше. на базаре —
Фекла Силантьевна! как кое?!
—плохого? Живой думает о жизи Ты еще молода, за отцовской-то спиуточка в тихой заводи, взросла, жисть тебя не вот и нет у тебя понятия.
— Такого понятия у меня действительно нет.
— Мне копейку надо добыть. Кабы у меня мужик был разбитной, я бы так не тревожилась, а то мне приходится все самой денежки сколачивать. У меня девка — невеста: приданое-то надо сготовить да, по нынешним годам, хорошее, на городской манер. Ты знаешь, какая у меня вчера была обидушка? В универмаге выбросили покрывала, голубые с белым узором. Такие красивые — глаз не оторвешь! И, подумай, девуня, мне не досталось!.. Говорят, скоро еще будут. Я и Лизе и тебе куплю.
— Не надо мне.
— И не говори неправду: у тебя такого покрывала нет. А какая же девушка не порадуется нарядной-то кровати? Мне хочется, чтобы Лизаветушка ни в чем меня не попрекала. Пусть у нее все будет лучше, чем у других. Хоть и говорят, что нынче женихи смотрят не на сундуки с приданым, а на трудодни, да это для красного словца…
Вера знала сундук Лизы, старый, окованный жестью, покрытый ковриком, сотканным из разноцветного тряпья. У сундука — замок с музыкой. На внутренней стороне крышки — старые картинки, приклеенные еще бабушкой Лизы. Там и Бова-королевич, и бесславной памяти генерал Куропаткин, и фабричные марки, отлепленные с кусков сатина.
— Сундук пора бы Лизе выкинуть, — сказала Вера. — Все девушки обзавелись комодами.
— Верно, девуня, твое слово, — подхватила Скрипунова. — Значит, отпустишь послезавтра с огурцами?
— Не отпущу. А самовольно уедете — оштрафуем на пять трудодней, — предупредила Вера.
Фекла, вспыхнув, погрозила пальцем:
— Ты меня штрафами не пугай! Я не боюсь. И на работе не дремлю. Трудодни за мной не пропадут — наверстаю…
Вера не сомневалась в этом. Ее пугало другое: вот сейчас женщины возьмут корзины, пойдут следом за Скрипуновой и там, в глубине сада, начнут расспрашивать: «Что стряслось, Силантьевна? Чем она тебя обидела?» И Фекла повторит им все. Начнет, конечно, с базара: «Огурцы в цене! Прямо с руками рвут!» И послезавтра у нее окажутся попутчицы.
Так оно и случилось.
Заседлав коня, Вера поехала к Забалуеву; нашла его в поле, у комбайна, косившего овес.
Сергей Макарович, не дослушав ее, начал упрекать:
— Мое слово для тебя — не закон. Ты мой авторитет не признаешь. Так чего же ты примчалась за помощью? Управляйся, матушка, сама.
Она посмотрела в его сердитые глаза, и ей показалось — сейчас он крикнет: «Парня за нос водишь! Зазнаешься!..» Повернув коня, Вера поскакала в сад… Весь день собирала яблоки. Ей помогал единственный человек— сторож Алексеич.
Палящее чувство стыда перед колхозом, перед отцом испытывала она: «Не управилась. На меня понадеялись, доверили бригаду, а я все провалила. Позор, позор! В газетах раскритикуют. Отец прочтет — расстроится». Вера спросила себя:
«А что бы он сделал при таком положении? Пошел бы у народа помощи искать».
Вечером она отправилась к директору школы, потом— к секретарю территориальной партийной организации, к председателю сельского Совета. Вернулась подбодренная.
А дома ее уже ждала Скрипунова со свертком на коленях.
— Посчастливилось нам с тобой, девуня, — заговорила любезным тоном, словно между ними не было никакой размолвки. — Сегодня в городе покрывала тоже продавали. Ох, и хороши! Так я уж… на твою долю… Не кровать будет, а загляденье!
Вере нравилось голубое покрывало, но она не могла простить Фекле ее базарных отлучек и замахала руками:
— Ничего я не возьму. Нет, нет…
— Да ты хоть одним глазком погляди. Полюбуйся!..
— Даже не развертывайте.
— Ну, как хочешь. Дело твое, — обиделась Фекла. — Я-то хотела удружить тебе, как Лизаветиной подруженьке.
Она встала и, собираясь уходить, сказала:
— Про тот разговор я не поминаю. Завтра выйду на работу и опять сроблю за двоих. Вот увидишь! — Она похлопала по свертку. — А покрывалу-то найду местечко. Люди спасибо скажут.
Утром пришли в сад школьники младших классов (старшие работали в поле) в сопровождении учителей. А через день, в воскресенье, на сбор яблок вышли служащие. Впереди шел Семен и, слегка склонив голову, как бы прислушиваясь одним ухом, играл на аккордеоне, дорогом инструменте с перламутровыми крышками и розовыми мехами. Разговор начал с упрека:
— Зря не сказала мне, я давно бы привел народ! — пальцы его пробежали по ладам. — Мой агитатор сильнее всех! А ты загордилась.
— Напрасно так думаешь, — с достоинством ответила Вера. — Дело не в гордости.
— Сегодня папашка хотел всех служащих забрать в поле на воскресник, — продолжал Семен, — а я вышел, заиграл, и люди потянулись за мной! Красота!
Шагая по-хозяйски широко, он вошел в дом, поставил аккордеон на письменный стол и, повернувшись к Вере, схватил ее в объятия и хотел поцеловать. Но она, вовремя пригнувшись, ловко вывернулась из его рук.
— Ты что?! — рассердился Семен. — Недотрогу из себя корчишь!
— Люди могут зайти…
— Ну и пусть глядят да завидуют… А эти твои ломанья мне не по сердцу.
— А мне твои придирки не нужны.
— Ну ладно… Не будем… Я ведь так…
Семен прошелся по комнате и, указывая на письменный стол, спросил:
— Это рабочее место твоего профессора?
Вера промолчала.
— Ты обратно чем-то недовольная?
Она была недовольна многим: и тем, что он, вернувшись домой, две недели пропьянствовал со своими сверстниками, и тем, что не выходил на работу в колхоз, и тем, что с первого дня стал уклоняться от прямых ответов на ее самые простые вопросы. Даже не захотел ответить, почему на фронте, как это делали многие, не вступил в партию. Она напомнила ему о своем брате Анатолии, принятом в кандидаты накануне боя, последнего в его жизни. И даже после этого Семен только скривил губы: у каждого, дескать, своя голова на плечах. А ее, Веру, назвал домашним агитатором. И еще спрашивает, чем она недовольна. Больше всего она теперь досадовала на себя. Ждала его. А зачем?.. И лучше бы сразу, еще в городе, сказать бесповоротно: «Все между нами кончено. Я ошиблась…» Не смогла вымолвить этих слов. А когда проплакалась — совсем размякла, даже пожалела его: все годы он думал о ней, надеялся на нее. И напрасно пожалела. новой встречей все острее и острее испытывала холодную настороженность, готовую уступить место полной отчужденности. А во всем виноват он. Только он. Вот и сейчас. Зачем-то назвал отца «профессором». В первые секунды она была просто ошарашена глупой иронией и не смогла открыть рта для ответа, теперь почувствовала себя обиженной. Прав отец, что не спрашивает о нем, будто нет возле нее этого грубого человека, думающего и заботящегося только о своих удобствах в жизни.
Семен заглянул в ящичек, стоящий на столе отца, и хмыкнул:
— Микроскоп?! Яблоки старикан рассматривает, что ли? Не зря я назвал профессором! — Захлопнув ящичек, повернулся к Вере. — А яблоки, понимаешь, лучше пробовать на зуб — не ошибешься!
Вдруг он раскинул руки, словно косую сажень, и проговорил с недоброй усмешкой:
— Завести бы вот такой микроскоп! Наверно, на сердце было бы видно все, как на луне пятна!
Вера боялась, что сейчас он придирчиво спросит: «А тот, твой ухажер, случаем, не прибегал сюда? Нет?» Расхохочется: «Значит, забыл!..» Стукнет себя кулаком в грудь: «Только старая любовь не ржавеет!..» Нo, к счастью, Семен смолк быстрее обычного, достал папиросу и, раздраженно сдавив мундштук, закурил.
Хорошо, что она при встрече в городе, пока в ней не пробудилась настороженность, не успела рассказать о зимних вечерах в садовой избушке! Перед ним незачем держать душу открытой. Лучше, когда на замке…
У крыльца бригадного дома, разбирая корзины, шумно разговаривали люди, пришедшие на воскресник. Вера сухо, как случайному человеку, неизвестно зачем оказавшемуся в доме, сказала, что у нее занята каждая секунда, что сейчас ей надо расставить людей на работу, и шагнула к открытой двери.
— Меня тоже поставь, — попросил Семен, выходя вслед за ней на крыльцо. — Туда, где яблоки послаще, — добавил он и громко расхохотался.
— А я не знаю, какие вам по вкусу, — ответила девушка, отчужденно подчеркивая «вам», и повела сборщиков в сад.
Семен подумал: «Правду люди говорят — колючие они, эти Дорогины», — но ему по-прежнему казалось, что он любит ее (а в действительности он любил свои давние думы о женитьбе на ней, красивой и умной девушке из семьи знатного садовода!), и он еще не терял надежды на то, что все может устроиться по-хорошему. Ведь давно известно, что девки любят выкидывать фортели, и делают они это для того, чтобы не давать парням зазнаваться, чтобы покрепче взять их в руки. «В конце концов поймет — женихов-то нынче не густо, — успокаивал себя Семен. — Одумается».
После каждой корзины, отнесенной под сарай, он брал аккордеон, садился на крыльцо и, прижимаясь щекой к верхней перламутровой крышке, играл то «Сулико», то «Провожанье», то «Хороши весной в саду цветочки». Но Вера будто не слышала его игры — за весь день ни разу не подошла к нему.
А вечером, когда все покидали сад, Семен, стоя перед нею, как бы напоказ растянул розовые мехи; проведя пальцами по ладам, сомкнул аккордеон и спросил:
— Что ж не похвалишь моего агитатора? — Подобно слепому чтецу, он пощупал крышку, отыскивая перламутровые буквы «Берлин», и прищелкнул языком: — Красота!
Он ждал, что Вера попросит в следующее воскресенье снова привести людей на сбор яблок, еще больше, чем сегодня, — всю молодежь.
А Вере было противно, что он хвалился аккордеоном, и она, вконец раздосадованная, думала: «Только бы не остался он здесь. А то я закричу…»
Семен ушел со всеми, как бы подчеркивая этим, что он нужен молодежи, что им дорожат. Вон как подпевают под аккордеон, даже присвистывают и приплясывают!
Знай наших!
Стараясь успокоиться и не думать ни о чем, кроме дела, Вера пошла под сарай, чтобы еще раз взглянуть на яблоки, собранные за день. Если провести второй воскресник, то урожай будет спасен. С кондитерской фабрики обещали прислать грузовики за ранетками. А крупноплодные яблоки уже проданы в магазины ОРСа золотых приисков.
Звуки аккордеона и плясовые песни все еще были слышны. Вере тоже захотелось поплясать, так поплясать, чтобы земля заходила ходуном, чтобы все забылось в горячем вихре, но не под этот нарядный аккордеон, а под звон простой заслонки, как плясала в тот, лучший в ее жизни, зимний вечер. Она притопнула ногой, повернулась на носках ботинок, а потом махнула рукой, как бы ставя крест на всем, и пошла к Алексеичу, который уже успел развести костер и повесить чайник на таганок.
Тихо было в селе Гляден: взрослые — в поле, дети — в яслях и на детплощадке, старухи — в огородах; на улице — ни души. Хорошо! Сергей Макарович мчался с поля. Он сидел на снопе овса, ворот гимнастерки был полурасстегнут, загоревшее лицо лоснилось, помятая кожаная фуражка поблекла от пыли. Конь бежал так резво, что переполошенные курицы едва успевали разлетаться по сторонам.
Заслышав стук тележки, Матрена выглянула из огорода; бросив работу, пошла навстречу.
— Анисимовна! — крикнул Сергей Макарович, вводя коня во двор. — Собирай на стол!..
— Все собрано, — молвила жена. — Малосольных огурчиков тебе из погреба достала.
— Огурчики — хорошо!
Старый, почерневший от времени дом в это солнечное утро показался незнакомо-мрачным, словно он, Сергей Забалуев, не в нем родился, не в нем прожил жизнь и выкормил детей, не в него созывал родственников, дружков и соседей на веселые праздничные гулянки. А изменился дом оттого, что окна горницы были, впервые за много лет, закрыты ставнями. Это противоречило привычке Сергея Макаровича, не терпевшего даже простых занавесок, которые он называл тряпками. Казалось, дом затаил что-то непонятное и недоброе.
— Мух, что ли, выживать принялась? — спросил Забалуев, покосившись на. окна.
— Ну, какие мухи… — робко ответила Матрена Анисимовна. — Сема спит.
— Все еще дрыхнет?! Да он что, совсем одурел?
Нелады в семье начались с первых дней после возвращения Семена. Сергей Макарович считал, что это не вина его, а беда.
Он любил младшего сына и, как мог, заботился о нем, особенно после смерти двух старших; ждал его много лет, а возвращению так обрадовался, что созвал полный дом гостей. Гулянка шумела всю ночь. Сергей Макарович угощал всех, со всеми успевал выпить, с одним — рюмку водки, с другим — стакан домашнего пива, но тут же, грозя пальцем, предупреждал: «Пей, гуляй, а утром на работу не опаздывай»; запевал свои любимые песни: «По долинам и по взгорьям», «Славное море, священный Байкал» и «Далеко в стране Иркутской», а перед рассветом, как всегда, умчался в поле. На стане первой полевой бригады он заглянул в комнату девушек и крикнул: «Эй, невесты, женихов проспите!»; в кухне «распушил» повариху за то, что не успела приготовить завтрак; в сарае ощупал кошму хомутов — не сбили бы коням плечи. Потом он побывал у всех комбайнов, заехал на все тока и вот в такую же довольно раннюю пору примчался завтракать. В горнице, похрапывая, спал сын, и Сергей Макарович, проходя по кухне, старался не стучать каблуками: «После стольких лет службы да после дальней дороги негрешно отдохнуть денек»; с женой разговаривал вполголоса:
— Про свадьбу ничего от него не слышала? Вместе с Верой ехали из города, наверно, столковались.
— Не говорил. — Матрена вздохнула. — Сердце болит за него.
— Думаешь, уйдет к ним?
— И подумать боюсь… Начнет она его за нос водить…
— Ясное дело — лучше бы сразу: оместился бы. Но, сама знаешь, без Трофима неловко свадьбу играть: получится, что мы вроде украли девку. Обид не оберешься!
У Семена нашлись друзья — гулянка затянулась. И даже это, на первых порах, Сергей Макарович оправдывал: сын не мог погулять перед уходом в армию — была война, — так пусть наверстает сейчас, на радостях! Жалел об одном: что не представлялось возможности поговорить с ним о его будущей жизни, о работе; в душе прикидывал: шофер колхозу нужен, но этого для Семена мало, ему лучше бы — в трактористы или в комбайнеры. Если овладеет техникой да будет стараться, прогремит на весь край.
Это свое пожелание Сергей Макарович высказал сыну во время первого разговора и был не только удивлен — поражен ответом.
— Не собираюсь в грязи пачкаться! — заявил Семен.
— Как? В грязи?! В земле?! — Сергей Макарович, сидя за столом, подался грудью вперед, в сторону сына. — Земля хлеб родит! Всех кормит!
— Какая новость! — Семен искривил толстые губы в высокомерной усмешке. — А я думал — калачи с неба падают!
— Не прикидывайся шутом гороховым! — прикрикнул Сергей Макарович. — Не хочешь в поле — поступай конюхом. За жеребцами будешь ходить.
— Навоз чистить?! Не моя работа. Я найду легкую, культурную…
Это было даже не странно, а страшно слышать Сергею Макаровичу! Ему казалось, что все люди должны любить простой труд или, во всяком случае, ценить его.
Он любил крупных, высоких, широких костью людей, был сам. Сын за годы разлуки возмужал, раздался в плечах и, как говорила Анисимовна, во всем стал походить на своего родителя в молодости: «Как две капли воды!» И вот оказалось, что между этими каплями только внешнее сходство!
Неожиданные пренебрежительные слова сына о физическом труде, его холодная усмешка кинули Сергея Макаровича в дрожь, я он, чтобы сдержаться, что не часто удавалось ему, обратился за поддержкой к жене:
— Слышишь? Простой работой брезгует!..
Матрена Анисимовна, почувствовав упрек: «Чему ты научила его!», робко посматривала то на мужа, то на сына и думала: «Хоть бы не раскипятились оба. Семе надо бы стерпеть. Отец после одумается…»
Но Семен «не стерпел». «Отсталые», как он считал, грубые слова отца задели его за живое, и он сказал:
— Младшим!.. — подчеркнул отец, перебивая его.
— Ишь ты! Разговоры какие!.. А я так смотрю: на фронте дали, поторопились. Не заслужил. Тебе солдатом быть. Только. А ты нос поднял. Вон Алпатов вернулся капитаном и обратно — бригадир тракторного отряда: рад-радешенек!
— Вольному воля.
— А тебе образование не позволяет? Культурным стал! На гармошке пиликать — не велика культура!
— Мне командование благодар…
— Кому благодарности объявляют, с теми не так просто расстаются. Что-то орденов-то у тебя не видно?! А я знаю, за что их дают. И тебе было с кого пример брать. А ты оказался недостойным. Грудь широка, да толку мало. Одна бронзовая медаль. Хоть бы серебряную принес.
Матрена Анисимовна попыталась унять обоих:
— На столе все остывает. Студеное не захочется хлебать… — Достала из шкафчика недопитую бутылку водки и поставила перед мужем: — Выпейте для этого самого, как говорят… — она старалась припомнить малознакомое слово. — Для… для петита. А то еда не пойдет.
Сергей Макарович так махнул рукой, что чуть не свалил бутылку на пол.
— Убери! Да подальше с глаз…
Повернувшись, спросил сына:
— Чем же думаешь заняться?
— В клуб оформлюсь баянистом. Деньги мне пойдут! А работа, — рассмеялся Семен, — как говорится, не бей лежачего.
Отец бывал в клубе только во время отчетно-выборных собраний колхоза и на торжественных заседаниях накануне праздников. Теперь он неприязненно выпалил:
— Болтался там приезжий бездельник — прогнали. Сейчас нашелся свой!
Замолчав, он начал хлебать остывшие щи.
Сын не притронулся ни к хлебу, ни к щам, ел одни малосольные огурцы. Сергей Макарович проворчал:
— Женился бы ты скорее, что ли.
— Не во мне причина…
— С нее, с невесты, бери пример! Образование выше твоего, а не боится руки в земле запачкать!
Хотя это, по мнению Сергея Макаровича, было единственное положительное качество Веры Дорогиной, сейчас он с удовольствием отметил его и повторил:
Учись у нее!
— У всякого своя голова на плечах, — буркнул Семен.
«Из-за нее, из-за Верки, лихоманка ее возьми, парень гулянку затянул, — думала мать. — Понять его надо: рвался домой, хотел сразу свадьбу играть, а она выпрягается — погоди да подожди, отца дома нет! Придумки одни…»
Выйдя из-за стола, Сергей Макарович попросил Анисимовну:
— Принеси-ка остатки пива да перелей в бидон.
— Это для чего же тебе, Макарыч, на сытое-то брюхо пиво понадобилось? — насторожилась жена.
— В поле увезу. За ужином комбайнеров надо угостить.
— Я не для чужих варила!
— Неси!
Пиво он увез. Но Семен продолжал гулять еще несколько дней. Каждое утро, вернувшись с поля, отец заставал его в постели. Это повергало в тяжкое раздумье: почему он такой? В чем причина его лености? В кого он уродился? Ведь мать тоже не ленивая. Но она очень жалостливая: любя младшего сына больше всех других, сверх всякой меры оберегала и от простуды, и от работы, и от всего на свете. Случалось, зимним вечером говорил ему: «Сходи кинь корове сена», а мать вступалась: «Чего ты гонишь парнишку на мороз? Вырастет — намерзнется, наработается» — и шла сама. А он, отец, не придавал этому значения, да, по правде говоря, занятый беспокойными хлопотами по колхозу, даже и не заметил, как сын вырос, превратился в жениха. Если бы не армия, наверно, давно бы женился, жил бы своей семьей. Помнится, учителя не раз пробовали вызывать его, отца, в школу, о чем-то хотели побеседовать, а у него, как на грех, не оказывалось времени. Наверно, они собирались говорить о плохих отметках. За отметки он грозил кулаком: «Ты смотри у меня, Семка! Подтянись!..» Но у других ребят тоже бывали невысокие отметки. Дело еще и в чем-то другом. А в чем? Теперь поздно гадать об этом и учить поздно.
Но проходить мимо того, что ему не нравилось, Сергей Макарович не мог. Сегодня разозлили закрытые окна: что подумают люди о его семье, какие суды и пересуды пойдут по колхозу?! Пальцами будут показывать на дом: «Добрые работники успели выработать по трудодню, а у председателя сынок все еще дрыхнет при закрытых ставнях!..» Срам!
Анисимовна хотела сказать, что сын вернулся с воскресника расстроенным, всю ночь проходил по селу с гармошкой и только на рассвете, закрыв ставни, лег спать, но по лицу мужа поняла, что тот не будет слушать, что все равно виноватой окажется она.
С треском распахнув ставни, Сергей Макарович стукнул по раме кулаком и направился к другому окну. А когда открыл все, вошел в дом и носком сапога толкнул створчатые двери горницы. Посредине пола, на перине, сдернутой с кровати и постеленной в холодке, лежал Семен. Возле него на полу белели окурки.
— Вставай! — потребовал отец. — В поле поедем! Сельсовет всех мобилизует на хлебоуборку. Поможешь кули грузить.
— Некогда мне с вашими кулями валандаться. — Семен лениво поднялся с постели, заспанный и взлохмаченный. — Сегодня поступаю на должность. Художественным руководителем!
— Ишь ты! Ру-ко-во-ди-тель!.. И что за башка придумывает должности для дармоедов? Тьфу! В двадцатом году таких мудреных должностей не было, а спектакли играли чаще. Порасплодились бездельники!..
Сергей Макарович повернулся к жене, стоявшей за его спиной, и позвал:
— Поедем, мать! Хлеб на току перелопачивать — подходящая работа!
Анисимовна не удивилась этому: она частенько выходила на работу в поле и не без гордости говорила соседкам, что каждый год выполняет установленный минимум трудодней.
Она напомнила мужу о завтраке — в чугунке доваривается петушок с лапшой.
— Петушка съест служащий! — Сергей Макарович, стуча каблуками, выбежал из дома.
На заднее сиденье ходка Забалуевы не вмещались, и Сергей Макарович сел на кучерское место. Ему стало грустно оттого, что дома все шло не так, как надо, он опять начал доискиваться до причин семейных неполадок и не торопил коня.
Матрена Анисимовна заговорила чуть слышным, озабоченным голосом:
— Не берись так круто, Макарыч. Какой ни на есть, а — родное дите: сердце болит за него. Ведь все равно не переделаешь парня: не будет он таким, как ты. Помягче разговаривай. А то возьмет да уйдет из дома — опять останемся одни…
— Лучше уж одним.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Давно миновали тихие, золотые дни «бабьего лета». Исчезли серебристые нити осенней паутины, колыхавшейся в прозрачном воздухе. Огромными стаями потянулись к югу журавли. Покинули поля перепелки. На похолодевшее небо надвинулись черные тучи. Иногда, пролетая над садом, переговаривались дикие гуси:
— Га-га-га, га-га-га… Га-га, га-га…
Вере казалось, что они подтверждали:
— Да, да, надвигается зима. Да-да!
Отец любил слушать птичьи голоса, в осеннюю пору долгим взглядом провожал пролетные стаи. А нынче не увидит их…
К его приезду Вера спешила закончить осенние работы и раскинула бригаду по всем кварталам сада: в одном углу перекапывали приствольные круги, в другом — сгребали в кучи листья, в третьем — прижимали деревянными крючками к земле ветки стланцев. Сама ходила грустная. И не подозревала, что ее ждет новое глубокое душевное потрясение.
Вместе с секретарем парторганизации ее пригласили на бюро райкома. Когда они вошли, Неустроев еще терялся в догадках: какое решение предложить членам бюро? На чем настаивать?.. Если бы это было несколькими годами раньше, он ни секунды не колебался бы. Даже не допустил бы до обсуждения: «Разве вы забыли о ее родном братце?..» А теперь… Как теперь поступить? Желнин, секретарь крайкома, без всякой опаски ездит лично в сад к Дорогину! Более того — по представлению Желнина бородач получил высокую правительственную награду! Если завалить прием Веры Дорогиной, можно опять, чего доброго, нарваться на упрек секретаря крайкома: продолжаешь, дескать, неправильно относиться к кадрам. А если принять — увеличится цифра в графе роста за счет передовиков сельского хозяйства. За это могут похвалить. И Неустроев повеселел: «По ходу обсуждения будет видно…»
Заведующая отделом, оглашая документы, неожиданно замялась:
— Есть вот еще… Одно письмо… Правда, оно без подписи…
— Читай, — сказал Неустроев. — Члены бюро должны знать все.
В анонимке были строки: «У нее родной дядя живет в Америке. Кулак. Батраков держит. А племяннице идут от него посылки с подарками. Она до них падкая. И дядя собирается вытребовать ее к себе…»
Вера глухо ахнула, вслед за тем проронила:
— Какая бессовестная выдумка! Какой поклеп! «Вытребовать»…
Неустроев пристально посмотрел на нее. Она умолкла. Заведующая отделом, повысив голос, продолжала читать:
— «Заботливый дядя высылает ей оттуда свои карточки и буржуйские деньги ко дню рождения. На тех бумажных деньгах пишет: «Племяннице Верочке — на счастье»…
Секретарь райкома комсомола, строгий паренек с едва пробивающимися черными усиками, чуть не подскочил с места. Как все они ошиблись в этой Дорогиной! Проявили политическую близорукость! Он — первый. Ведь это он, не разобравшись, подписал ей одну из рекомендаций! Отмежеваться от нее! Заклеймить! И он заговорил сначала о притуплении своей бдительности, а потом упрекнул и парторганизацию колхоза. Вера недоуменно пожала плечами. Он засыпал ее крикливыми вопросами:
— Имеется дядя или не имеется? Факт это или не факт?
— Есть где-то… такой человек. Я никогда не видела его… — твердо заявила Вера. — Нет моей вины! Ни в чем!
— Ах, ты еще отрицаешь! Увертываешься! А письма? А доллары с надписью?.. Нечего сказать в оправдание? Значит, факт! Дядю за границей утаила — тоже факт! А говоришь — поклеп, осмеливаешься…
— Погоди, горячая голова! — остановила его возмущенная Векшина, поднявшаяся на ноги. — Надо разобраться, а потом говорить. Есть ли такой дядя? К сожалению, есть. Но Вера Дорогина за него не ответчица. Утаила? Это несерьезный разговор. Ну, кто не знает, что у Трофима Тимофеевича в молодости брат уехал за океан? И не является тайной, что он иногда присылает письма…
Дарья Николаевна пересказала все, что говорил ей о своем брате Трофим Тимофеевич, а потом спросила Веру — правда ли, что дядя сманивал ее в Америку, и как она к этому отнеслась.
— Вот это… это поганая клевета! — негодовала Вера. — Разве можно?.. Я не какая-нибудь… Да он меня и не знает совсем. И пишет отцу…
— Ясно! Анонимка написана с умыслом. Очернить человека ни за что ни про что… И в такую минуту!.. Видимо, кому-то не по нутру, что в партию идут все новые и новые кадры. — Векшина кинула суровый взгляд на секретаря райкома комсомола. — А ты подливаешь масла в огонь. Перехлестываешь!
Вера, крепко сцепив пальцы дрожащих, рук, думала: «Только бы не стали строить догадок, кто написал…» Она не выдержит — расплачется.
— Я же не знал… — смущенно буркнул секретарь райкома комсомола. — И всегда поддерживал ее…
Неустроев, продолжая всматриваться в Веру, спросил сначала об уборке урожая в саду, потом — об учебе. Вера смутилась. Ведь была заминка со сбором яблок. Только воскресники помогли… С зачетами запоздала… Но надеется сдать. Учиться в институте не бросит…
Все остальные члены бюро говорили о ней только хорошее: сумела заменить отца в саду, учится, принимает участие в общественной жизни, не чурается никакой простой работы.
И Неустроев, соглашаясь с ними, объявил, что Дорогина принята единогласно.
Последнюю неделю Вера работала с приподнятым настроением, о пережитых душевных невзгодах старалась не вспоминать.
Сегодня с утра до вечера, с коротким перерывом на обед, она ходила по саду, внимательно осматривала каждую яблоню и делала записи в тетради. В старом ватнике, в сером платке она была неприметна. И только ветер, шевеливший косы на спине, помог Семену узнать ее. Пересекая квартал с угла на угол, он спешил к ней; вынырнув из-под кроны яблони, воскликнул:
— Вот ты где!..
Вера вздрогнула. Придя в себя, она смерила парня холодным и колючим взглядом, брезгливо отдернула руку, когда он попытался пожать ее.
У него припухли веки, белки глаз налились недоброй краснотой, все движения были угловатые, порывистые. Не проспавшись после гулянки, он перед тем, как идти сюда, снова напился. Качается. И до чего же он противен!
Сторонясь его, девушка шагнула к середине аллеи. Семен метнулся за ней:
— Поговорим… Я с ног сбился — искал тебя.
— Напрасно старались: говорить нам не о чем.
— Ну, как же?.. Давно не виделись…
— С разговорами навязываетесь, а потом опять какую-нибудь пакость нацарапаете! Стыд не дым, глаза не ест, да?
Мотая головой, Семен часто моргал, словно ему запорошило глаза пылью:
— Постой, Верочка. Погоди… О чем ты?..
— О вашей подлости!
— Я… я ничего… не понимаю.
С верхних веток срывались последние листья, тяжелые от влаги, и, колыхаясь в неподвижном сыром воздухе, медленно падали на землю. Один скользнул по щеке Семена. Он отмахнулся от мокрого листа, как от овода.
— Ты растолкуй, дорогуша…
— Не смейте называть меня так! Слышите! Не смейте!
— Как скажешь, так и буду… Я…
— Вы спьяна решили: не мытьем, так катаньем своего добьюсь. Не вышло! Вам бы надо при царе-горохе жить, вы бы девушкам ворота дегтем мазали. Кому нужна ославленная?! Будет рада пойти и за постылого, куда угодно с ним поехать, хоть к черту в пекло. Опоздали, Забалуев, родиться! Та пора давно прошла!
У Семена выступили на лице багровые пятна. Он мычал что-то бессвязное. А Вера, презрительно прищурив глаза, кидала ему в лицо с незнакомой для него запальчивостью:
— Вы хотели помешать моему вступлению в партию. Дескать, не суйся, нитка, вперед иголки! А какая из вас иголка? Ржавая! Кривая! Как на худой свинье щетина! Куда такая годится?.. Думали: в свою защиту не пикну ни слова, не узнаю, чей подвох. А язык вас выдал. Слово, как шило в мешке, себя показало. «Вытребовать». Какая дикость! Вы сами собирались, кажется, в Ялту, и меня, как бессловесную…
— У меня твои письма есть: «На юге интересно пожить». Кто это писал? Не ты? А теперь…
— Теперь у меня глаза открылись. Барахло вы, Забалуев! Трусливый кляузник!
Высказав все в глаза, Вера повернулась и быстро-быстро пошла от него, спеша скрыться за ближней яблоней.
Семен не привык молчать, последнее слово всегда оставлял за собой. А сейчас, когда у него шумело в голове, он был готов на все. Шагая широко, он раньше Веры обошел дерево с другой стороны и, расставив нуткнул кулаки в бока, преградил ей дорогу:
— Погоди! Еще потолкуем! Тебе кто-то нервы подпортил?
— Кроме вас, некому. Жаль, не знала раньше поганенькой душонки!
Толстые губы Семена дрожали и кривились.
— Значит, обманывала? Столько годов за нос водила! Говори прямо!
— Сама обманулась.
— Вот это — правда: тот воробей не летает к тебе! — Семен расхохотался ей в лицо. — Нашел воробьиху в своей деревне!
— Уходите… Уходите прочь! — крикнула Вера, не выдержав, побежала в соседний квартал, где работали колхозницы.
Ее настигли злые слова:
— А задатки брать ловкая!..
Это он про отрез шевиота! Зачем, зачем она приняла ту тряпку? Считала за подарок! А оказалось — «задаток»! Словно при покупке лошади! Выбросить… Сегодня же выбросить вон…. Нет, лучше отослать с Кузьминичной. А голубое платье — в печку. Письма — тоже.
За спиной послышались настигающие шаги и шумное дыхание разъяренного человека, готового смять всех, кто окажется на пути, и Вера окликнула женщин, уже уходивших домой. Одна остановилась, поджидая ее. По клетчатому платку девушка узнала Скрипунову. Завтра Фекла разнесет молву по всему селу. Ну и пусть!.. Это даже к лучшему.
Вера боязливо оглянулась. Теперь ее никто уже не настигал. Семен, покачиваясь, брел к выходу из сада; время от времени останавливался, потрясал кулаками и выкрикивал такие грязные ругательства, что девушка, опустив голову, зажимала уши.
Студеный ветер обрывал с деревьев ржавые листья и бросал вдогонку крикуну, будто спешил засыпать его следы.
Глухо шумел опустевший сад. Пройдет еще один ненастный день, промелькнут последние листья, и ветер засвистит в голых ветвях.
На душе у Веры было пусто и холодно…
В конце квартала стояла Фекла. О чем-то надо рассказать ей. О плане работы? Но об этом можно и утром. Зря остановила ее.
— Нам тут работушки осталось толечко на один денек, — заговорила Скрипунова. — Завтра к вечерку со всем управимся.
— Вот и хорошо!
— А я с малых лет привыкла все делать по-хорошему. И пусть Тимофеич не беспокоится там, не тревожит своего сердечушка…
— Пойдемте вместе. Вдвоем веселее.
— До бригады?! — деланно удивилась Фекла. — А я думала, покипятитесь да помиритесь. С кем не бывает такого? Семен-то Сергеевич ведь пособлять тебе пришел. Думала, поворкуете в саду…
— Не говорите чего не следует. Нужен он мне, как здоровому костыль! — попробовала Вера обрезать говорливую спутницу, но это было не так-то легко сделать.
— Ты меня послушай, миленькая. Послушай, — продолжала Фекла. — Я не как-нибудь, а с пеленок знаю тебя, с первых твоих деньков, и желаю тебе одного добра. О себе, девунюшка, подумай. Я худого не скажу. Только ты запомни: перестарок парни обегают. А нынче женихи-то нарасхват.
Вера отшатнулась от нее.
— Как язык у вас поворачивается такое говорить? Я даже никогда в мыслях…
— Не обманывай, Трофимовна, ни себя, ни меня, — не унималась Скрипунова. — Дело житейское. Всякой девушке приходит пора стать бабой. А у меня, Трофимовна, глаз-то вострый…
Невольно шевельнулись плечи. «Трофимовна»… Зачем Фекла стала называть ее только по отчеству? Зачем подчеркивает, что среди девок Вера уже не молоденькая?
Привязчивой спутнице сказала:
— Мне даже слышать смешно…
— Ой, нет! Нет! — замахала руками Скрипунова. — Не прикидывайся, Трофимовна! Не прикидывайся. Я,девуня, по себе сужу…
— Фекла Силантьевна! Хватит об этом. Не надо. Ни одного слова…
Казалось, что девушка вот-вот расплачется, и Скрипунова умолкла. Это было так необычно, что она сама подивилась своему молчанию.
Черные лохматые тучи проносились низко над деревьями. Ветер усиливался и со свистом раскачивал голые ветки.
От холодного, пронизывающего ветра хмель быстро прошел, но оставил в голове сверлящую боль, и Семен, угрюмый и злой, твердо шагал по дороге. Земля охала под его тяжелыми, подкованными каблуками.
«Ломака!.. А если хорошенько приглядеться, то ничего в ней завлекательного нет. И не стоило думать о ней так долго! Зря давал нагрузку мозгам! Письма писал понапрасну. Время терял… Ведь попадались девки на лицо красивые, характером покладистые… А эта задается…»
Стараясь успокоить себя, он начал припоминать о Вере то плохое, что успел услышать по возвращении домой: «Правду говорят — в отца уродилась: перед всеми ершится. Ей — слово, она — десять. Не девка, а жабрей[2]: голой рукой тронешь — уколешься».
Сырые сумерки наваливались на землю, дорога стала теряться в темноте, и Семен убавил шаг.
«Если бы в партию не прошла, от переживаний переменилась бы, стала бы покладистей… Но помешать я не смог… — думал он, досадуя на все. — Теперь ничем ее не переделаешь, к себе не повернешь… Ну и не надо. Черт с ней! Для любви найдутся помягче…»
Позади — торопливые, настигающие шаги. Легкие, женские! Неужели одумалась, гордячка?.. Семен обернулся. Перед ним стояла дородная старая женщина. Он раздраженно хмыкнул и опять пошагал к селу.
— Ты не узнал меня, соседушка? — залебезила Фекла Силантьевна, идя рядом с ним и заглядывая в лицо.
— Не ждал такой погони!
— А я, милой, страсть не люблю одна в потемках ходить. Догоняла и думала — кто-нибудь из нашей бригады.
— Неужели я на бабу смахиваю?
— Нет. Нет. Нисколечко! Ты у нас как гренадер! В первую ерманскую войну таких на картинках рисовали!.. А меня бригадирша задержала малость. Все расспрашивала, как завтра в саду работу сполнять. Хоть и садоводова дочь, а толком-то ничего не знает. Некогда было к делу приучаться — все над книжками корпела. Над какими-то романами. Про любовь вычитывала! Оттого Вера Трофимовна и характер себе подпортила.
Фекла перевела дух и снова заглянула Семену в лицо. Тот ждал продолжения рассказа. И это подбодрило говорливую спутницу:
— Перед бригадой девке стыдно показать себя незнайкой, вот она и выспрашивает меня, когда все уйдут, чтобы никто не видел да не слышал. А я, как родная мать, про все растолковываю… Скажу тебе, милой, Трофимовна со всеми в разговоре не дай бог какая тяжелая! Правду говорю. Чистую правду.
«Вот-вот, — мысленно подхватил Семен. — Со стороны виднее».
— А я люблю ее. И, поверь, сама не знаю — за что, — продолжала Скрипунова. — Но словами поправляю, даже в глаза упреждаю: «Колючая ты».
Она сделала вторую передышку. Спутник по-прежнему молчал. Значит, слова ему пали на сердце вовремя! И Фекла повернула разговор так, как задумала:
— Живем рядом, а давно я тебя не видела, Семенушка. Да и впрямь сказать — некогда на добрых людей поглядеть. Мы ведь с доченькой от темна до темна — на работушке. За что хошь возьмемся — спины не разгибаем. Родитель-батюшка тебе, поди, рассказывал — втроем по полторы тысячи трудодней выгоняем! Мы с мужиком-то уже в годах, от нас небольшой прибыток, — все Лизаветушка старается. До работы лютая!..
Семен пошел еще медленнее, Фекла — тоже.
— Говорят, ты на должность поступил, да на легкую, на культурную? Добро, соседушка! Добро! Своя копейка заведется — на душе спокойно. А копейка тебе идет, говорят, немалая!..
— Монеты верные! Не фунт изюму!..
Забалуев достал папиросу; чиркнув спичкой по коробку, остановился прикурить. Фекла заслонила его от ветра и без умолку похваливала:
— Служба тебе на пользу была. Вон как выправился! Ростом, плечами — всем в батюшку родного!..
Они опять пошли рядом.
— Моя Лизаветушка тоже раздобрела. И пора — вы ведь одногодки! — Скрипунова слегка тронула локоть спутника.
— Я на год моложе, — уточнил Семен.
— Ну, что ты говоришь! Уж я-то знаю! К слову сказать, с твоей матушкой мы на одной неделе растряслись…
— Нет, Лиза старше.
— Может, на лицо она тебе такой показалась. Не буду спорить. А только ты, милой, знай — это от заботы. — Фекла все быстрее и быстрее сыпала слова. — Уж такая-то Лизаветушка заботливая, такая заботливая! Работящая! Домовитая! А карактером мягкая, как трава-муравушка. Люди говорят — вся в меня.
Позабыв об обиде, нанесенной в саду Верой, Семен оживился и разговаривал с Феклой легко, ни о чем не задумываясь: ее похвалы не претили ему, тоже любившему похвалиться.
А она не зная меры усердствовала:
— Иной день доченька первой домой возворотится, а меня нет дотемна — сердцем девка изведется.
— Из-за чего же тревогу бить? Волки в сад не забегают!..
— А вот такая она у меня! Такая!
Они вошли в село. В доме Скрипуновых были освещены все окна. Вдруг свет погас, но через несколько секунд снова загорелся.
— Лизаветушка в окошко смотрела! Меня хотела углядеть.
Фекла опять тронула спутника за локоть.
— Зайди посидеть, Семен Сергеич. Ты после службы-то еще не бывал у нас. А ведь мы — соседи.
— Мать будет тревожиться: куда, дескать, запропастился?
— Ну-у, ты ведь не ребенок. И материнское сердце чует, что ничего не стряслось. Я по себе сужу… Заходи. Не гнушайся. У нас пивцо сварено. Отведаешь. Голову поправишь.
«Заметила, что мне опохмелка требуется! Кр-расо-та!» — улыбнулся Семен, довольный вовремя сделанным приглашением, и, впереди хозяйки, вошел во двор Скрипуновых.
Узнав гостя по гулким шагам, что напоминали самого Сергея Макаровича, Лиза, смущенно сутулясь, убежала в горницу и захлопнула за собой створчатую дверь с темно-зелеными петухами на филенках:
— Сюда нельзя. Погодите немножечко там.
В кухне у Скрипуновых было все так же, как запомнилось с детства: над головой — полати, справа — печь, слева — большая лохань, над ней — умывальник, похожий на тыкву; в переднем углу на полочке — бурая икона какого-то святого с прильнувшими к ней мертвыми мухами. В доме пахло кислым пойлом, загодя приготовленным для коровы. В щелях шуршали тараканы.
— О хороминах-то заботиться некогда, мы завсегда на работе да на работе, — объяснила хозяйка и попросила — Не осуждай.
— Я ведь не гостем к вам, просто по-соседски.
— Нет, гостенек, да самый дорогой! — Фекла коснулась руки Семена и, повернувшись так, что юбка раздулась огромным колоколом, побежала в погреб за пивом.
Створчатые двери чинно распахнулись, из горницы вышла Лиза в трикотажном жакете, в туфлях; рассмеялась с притворной стеснительностью:
— Теперь здравствуйте!
— Здравствуй, Лиза! — Семен принял ее потные пальцы в правую ладонь и, прихлопнув сверху левой, повторил: — Здравствуй!
Мать внесла большой деревянный жбан. В доме запахло медом и хмелем.
Лиза, высвободив руку, пригласила гостя в горницу. Там в одном углу стоял стол, в другом — кровать с двумя горками подушек. За ними виднелись на отчаянно зеленом полотняном коврике розовые лебеди с дико изогнутыми шеями.
— Вот не знают охотники, куда ходить за дичью! — добродушно рассмеялся Семен, кивнув на лебедей.
— Не глянется коврик-то? — озабоченно спросила Лиза. — Верка вот так же посмеялась: «Лебеди пьяные!»
— А ведь правда, походят на пьяных!
— У вас с ней и вкусы одинаковые!
— Не поминай про нее.
— И не буду. Нет охоты.
Сели за стол. Фекла наполнила стаканы пивом, чокнулась:
— Пробуй, соседушка, квасок.
Сама отпила немного, поставила стакан и ушла на кухню, чтобы нарезать хлеба и огурцов.
— Груздочков, мама, принеси, — попросила дочь.
— А ты не забывай тут без меня гостеньку подливать, — подсказала Фекла. — Ежели стакан обсохнет — губы обдерет. А у заботливой хозяюшки такого не бывает…
От холодного пива головная боль утихла. Оно освежило горло, и Семену захотелось говорить без умолку, а о чем — это безразлично.
— Ты почему не ходишь в клуб? — спросил он девушку.
— Когда мне ходить-то? От зари до зари — на работе.
— Вечерами попозднее. У нас — курсы по танцам. Под мой аккордеон — красота!
Мать принесла тарелку груздей; укорила дочь:
— За стаканом не доглядываешь! Гостенька худо потчуешь. — И снова наполнила стакан до краев; Семена спросила: — Теперь по бригадам будешь ездить?
— К нам — почаще, — пригласила Лиза.
—нас клуб не передвижной. Обслуживаем на месте… Я скоро в город уеду. Что мне тут околачиваться попусту? Там буду огребать вдвое больше.
— Ой, да что ты, соседушка! Так маленько погостил у родителев… — Фекла налила по третьему стакану: — Выпьем по маленькой. Без троицы-то дом не строится!..
— А без четырех углов не становится, — отозвался гость. — Это я знаю…
Хозяйка подливала с шутками да прибаутками. Жбан опустел. Семен поднялся из-за стола, покачиваясь; глянув на стену за кроватью, усмехнулся:
— Лебеди… того… стали еще пьянее!
— Они протрезвятся, — поддержала шутку Фекла. — Ты приходи поглядеть на них. По-соседски, запросто приходи. В любую пору. Гармошку свою заграничную приноси. Поиграешь Лизаветушке. Я вам песни прежние спою, каких ты нынче ни от кого не услышишь. Хороводные, вечерочные, свадебные — всякие песни!
Семен обещал заходить. У Скрипуновых он чувствовал себя непринужденно и легко, как дома, когда там не было отца.
— Завтра… — пригласила Лиза и смущенно опустила глаза.
— Будем ждать об эту пору, — договорила за нее мать. — Покамест пивцо не перекисло.
Когда Семен ушел, Фекла Силантьевна сказала дочери:
— Сними ты этих окаянных лебедей. Сейчас же выбрось…
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
С утра серые тучи низко висели над землей и казались неподвижными. Сыпался, как мука, мелкий дождь — «бусун».
Вера надела поверх ватника брезентовый плащ, повязалась пуховой шалью и, заседлав коня, поехала в поле, где она не была всю осень и не знала, управились ли девушки с коноплей.
В большой риге, построенной посреди тока, теперь уже освобожденного от ворохов зерна, тараторили две веялки, перебивая одна другую. По запаху половы, растекавшемуся по всему току, Вера поняла, что девушки веют коноплю; оставив коня у коновязи, пошла к риге.
У выхода показалась Мотя, в дырявых сапогах, в рваной шали и старом ватнике; бросилась навстречу, обняла Веру и закружила:
— Соскучилась я по тебе, подружка! Как зимой по солнышку!
— Я — тоже! — воскликнула та, в свою очередь обнимая девушку.
— А почему тебя нигде не видно? — спросила Мотя, перестав кружить ее. — В клуб не ходишь, на улице не появляешься. Будто у тебя уши заложило — гармошки по вечерам не слышишь.
— Я все время — в саду.
— Смотри, заплесневеешь меж кустов!
— Ну, что ты, Мотя! У меня….
— Я понимаю, ты переживаешь…
— Даже не думаю.
Посмотрев Вере в глаза, Мотя отрицательно потрясла головой:
— Ни за что не поверю! Столько годов ждала!.. А у этой Лизки — ни стыда ни совести! Я бы ей…
— А мне, Мотенька, жалко Лизу.
— Ну-у! Такое даже в голову не укладывается!
— Все-таки она — хорошая девушка, работящая…
— Чудная ты!
Вера разговаривала тихо, а Мотя так звенела, что веялки, одна за другой, умолкли. Ясно, девушки прислушивались к голосам.
— Когда я узнала про их шашни, — продолжала Мотя, — даже обидно стало.
— Обижаться не на что.
— Ну, как же! Мне так хотелось поплясать на твоей свадьбе!
Из риги выбежали девушки с веселым визгом и хохотом, наперебой обнимали Веру, говорили сразу все, — слушать было некому.
— Ой, вы затискаете меня! — шутливо взмолилась Вера, обрадованная шумной встречей.
— За все недели, за месяцы!
— Чтобы не забывала нас!
— Помнила, девушки! Всегда! — говорила Вера. — Но осень, сами знаете, какая была у меня.
— Ты вся переменилась. Глаза ввалились.
— Это при плохой погоде показалось тебе. За отца она тревожилась.
— Не поверю. Ни в жизнь! Из-за родителей так не худеют.
— Пойдем в ригу, — пригласила Мотя, Веру. — Полюбуйся урожаем!
А подругам сказала:
— Девушки, веялки тоскуют.
Вера взяла горсть сортовых семян и, рассматривая их, медленно пропустила сквозь пальцы. На ладони осталось несколько зерен. Они перекатывались тяжело, словно капельки ртути.
— Хороши!
Девушки не хотели возвращаться к веялкам, и Мотя сказала им:
— В обеденный перерыв наговоритесь.
Но сама не могла терпеть до обеда. Как только застучали веялки, она взяла Веру под руку, отвела в конец риги и заговорила доверительно:
— Ты знаешь, я скоро уеду в город! Честное слово! Вот управлюсь с коноплей и уеду. Это твердо.
— Напрасно, Мотя, задумала.
— Ничего не напрасно. Когда в голове прикинешь все — согласишься. Сколько нынче парней из армии уволилось? Не знаешь? А я подсчитала: девять! Где они? Кроме Семки, ни один домой не приехал. Все в городе поустраивались. Ты погляди: в клубе курсы по танцам открыли, так девчонки с девчонками кружатся!.. А всего обиднее — прибытка от работы нет. Что на базаре выручишь, на том и конец. Забалуев только болтает о трудодне. От его хвастовства толку мало. За обеды высчитают — останется на мыло да на иголки. И за теми надо ехать в город. В нашем-то магазине, сама знаешь, полки пустые… Уеду. Все равно уеду. Завербуюсь на завод.
— Куда ты? У тебя нет никакой квалификации.
— Сегодня нет — завтра будет. Подучусь. Девчонки тоже собираются.
— А с кем же мы весной будем коноплю сеять?
— Со старухами! Создашь себе серебряное звено! — рассмеялась Мотя, а затем убежденно сказала: — Ты здесь тоже не вечная. Вот помянешь меня! Конечно, сейчас у тебя отец, а потом…
— Без всяких «потом». — Вера высвободила руку. — У меня — работа! Ей и живу.
— Ну-у… Себя обманываешь.
Намек на болезнь и старость отца так расстроил Веру, что она не могла больше оставаться среди подруг и вышла из риги.
Мотя не стала удерживать ее.
Погода переменилась. Ветер шумел мокрой соломой, кидал в лицо острые капли мелкого дождя.
Вера ловко взметнулась в седло и поехала на второе поле, где будущей весной ей предстояло сеять коноплю.
Ветер дул порывами. Словно спасаясь от него, вдалеке то и дело пробегали серые зайцы. Они то западали в бороздах, то снова гурьбой устремлялись вперед. Откуда их взялось столько?
Развелись русаки! Бегают табунами! Запрет давно снят, но, однако, никто не охотится на них, кроме… луговатского садовода.
Девушка стукнула коня каблуками сапог, и тот, мотнув головой, побежал быстрее. Новый порыв ветра поднял из борозды небольшой табунок и погнал навстречу Вере. Серые бежали неровно, то расстилаясь возле земли, то высоко подпрыгивая. Не звери, а легкие тени! Один скакал недалеко. Но ветер, противный ветер бил в глаза, и невозможно было рассмотреть ни головы, ни ушей. Наверно, заяц пригнул их к спине. Вот бежит прямо на коня! Не сворачивает. Еще десяток секунд — и ударится о ноги! Приподнявшись на стременах, Вера поверх головы коня всмотрелась в серого: вот так заяц! В двух шагах от коня проскакал легкий куст сухой травы перекати-поля. А потом врассыпную — целый табун.
— Уйлю! — крикнула Вера и расхохоталась. — Сорняки вместо зайцев!..
Если рассказать девчонкам на току, покатятся со смеху! И тут же сболтнут: «Тебе, Верка, мерещится русак!..»— «С той зимы, ага?..» Чего доброго, напомнят поговорку: «За двумя зайцами…» Ну их всех…
Вера забыла, что подруги ждут ее к обеду; осмотрев землю, вспаханную под посев конопли, прямо полями поехала в сад. А навстречу все бежали и бежали «травяные зайцы».
«Из степи скачут, — догадалась она. — Переплыли реку, обсушились на берегу и помчались вдоль Чистой гривы. Остановить их может только высокий гребень лесной полосы. Там, на грани луговатских земель… Где-нибудь вспугнут настоящего зайца и пронят на охотника в белом балахоне…»
Травяной шар, подброшенный ветром, ударился о губы коня, и тот испуганно шарахнулся в сторону. Вера покачнулась в седле.
— Неудачно придумала, — прошептала озябшими губами. — Белый балахон ждет зимы…
И принялась нахлестывать коня концом ременного повода.
Весь день тихо падали снежные хлопья. Сидя за письменным столом в садовом доме, Вера то и дело отрывалась от работы и посматривала в окно. К полудню снег засыпал все дорожки, все следы, и, хотя не было солнца, сад сиял.
Дом был переполнен ароматом яблок. Они лежали рядами, впервые уродившиеся яблоки гибридных деревьев. Их несколько десятков сортов, этих замечательных плодов, созданных человеком! Вот порадуется отец!
Вера первой любуется новыми яблоками, взвешивает на аптекарских весах, всматривается в румянец, вдыхает нежный аромат. И обо всем пишет в годовой тетради.
Жаль, что сегодня никого нет в саду, — некому дать попробовать дольки новых яблок, и вкус приходится определять одной. Отец скажет свое слово позднее — после месячной лежки плодов.
Он заехал в Мичуринск и задержался там. До его возвращения надо успеть поименовать новенькие, а то он опять начнет отговаривать: «Пусть поживут под номерами…» Одну из гибридных яблонь отец «окрестил» Витей. Сейчас можно продолжить его мысль — самую хорошую назвать в память мамы. Ту яблоню, что дала вот этот золотистый плод. А в память Анатолия?.. Вера отыскала новое яблоко, багровое, как весенний закат. Вот оно! Надо обязательно сохранить для выставки.
Она вышла из дома.
Сад стоял притихший. Рыхлый снег лежал на ветках, мягко хрустел под ногами. До чего же он был приятен! Вера зачерпнула полные пригоршни, слепила ком и кинула в ближнее дерево. Поиграть бы в снежки, да не с кем...
По такому снегу, наверно, хорошо сеять березку?.. Жаль, что не приготовила земли и не собрала семян…
Девушка шла в глубь сада. А снег все валился и валился, пушинки его таяли на ресницах, на щеках…
«В бору сейчас пахнет хвоей, в садовой избушке — лесной душицей да яблоком Шаропаем… — Глубоко вздохнула. — Не надо ни о чем думать. Лучше… Ведь сама виновата…»
Войдя в дом, Вера снова села за письменный стол, спешила все привести в порядок до приезда отца. Вот в папке вырезки из газет. Все о садах и садоводах. Надо наклеить в тетрадь. Она перебрала их по одной, разложила на столе. Весенние. Летние. А вот совсем недавние, — осень, уборка урожая. У них в саду урожай выше, чем у соседей!
Приготовив клейстер, Вера начала наклеивать. Она делала это быстро, уже не всматриваясь в заголовки. А когда у нее в руках оказалась последняя вырезка, она вдруг заметила, что это — статья о луговатском садоводе. И рассказывалось в ней, как Вася Бабкин вырастил крыжовник из семян…
Наклеив вырезку, Вера перечитала статью с тем горячим волнением, с каким перечитывают письма близких.
«Останется память о Филимоне Ивановиче…» — думала она, облокотившись на стол.
В том, что делал Бабкин в саду луговатского колхоза, заменив своего отца, и в том, что делала она все это лето, — было много общего. И от осознания этой общности поубавилось в сердце горечи.
«Я желаю полного успеха, — мысленно говорила Вера. — Желаю тебе, Василий Филимонович…»
В руке у нее был синий карандаш, и она медленно выводила в тетради букву за буквой: «Вася… Васил…»
Вдруг она встрепенулась.
— Что я наделала? Нельзя будет показать отцу… — Взяла резинку, повертела в руке и, не прикасаясь к бумаге, отбросила в сторону. Долго смотрела в окно, не замечая ни перемен в саду, ни самого окна. «А что Вася хотел сказать мне в последний раз? Что? Конечно, хорошее…»
Эх, если бы тогда была одна! Все могло бы повернуться по-другому… Может, парню и сейчас дома не по душе? А он ведь не знает, что ошибку-то сделала девчушка Верочка, заглядываясь на Семку Забалуева. Та давняя ошибка породила все остальные, от которых теперь ноет сердце. Она виновата во всем, только она одна…
На подоконнике между рамами белела вата. Поверх нее топорщился хмель вперемежку с бессмертниками. Вера любила эти сухие цветы, обладавшие способностью и среди зимы хранить в себе лучи летнего солнышка. Особенно хорош вон тот алый. Он никогда не выгорит…
Вера подняла глаза: за окном все еще падал снег, но теперь уже не пушистый, а измельченный, похожий на известковую пыль, к которой холодные сумерки все больше и больше подмешивали синьки. Начиналась зима.
В доме похолодало. Вера встала и пошла разжигать печь.
Проскрипели полозья по снегу, — приехал Алексеич из села. Но не успел он остановить коня, как зазвенел смешливый девичий голос. Вера глянула в окно, а в это время дверь распахнулась и в комнату ворвался жаркий вихрь кипучего смеха. Позабыв обо всем, Вера закружилась в этом вихре.
— Снимай шаль, Мотенька! Раздевайся. Я так рада, рада тебе!..
— Ой, как яблоками у тебя, подружка, пахнет! И еще — лесом! Той душистой травкой! — Мотя окинула комнату глазами и, слегка подпрыгнув, достала со шкафа пучок душицы. — Вот она! Я не ошиблась — та самая!
— Люблю больше чая!
— С той зимы приучилась? Я тоже часто…
Не дав договорить, Вера отвела напоминание:
— Отец приучил. С малых лет.
— А моя мамка травы не признает. Чай делает из моркови да из тыквенных корок. Надоело пить витаминное пойло!
— Ну, заварим настоящий. Попьем с медом.
Накинув стеганку на плечи, Вера отправилась за чайником в сторожку.
Мотя прошлась по комнате, удивляясь странноватой хлопотливости подруги. И чего только не натаскала Верка сюда! А для кого? Для тятьки! Оттолкнула двух женихов. А все из-за дурного характера. Сама себе напортила. Крепится, молчит, но ведь заметно: горюет. А Сенька своему слову — хозяин. Говорил: буду жить в городе — и увез Лизку. Счастливая! И Верка, наверно, завидует… А Трофим Тимофеевич, конечно, обрадуется этим пшеничным снопикам… Но Верке-то какой толк от его радости? Как от старой золы, девичье сердце не согреется… Притащила ветки осины с рыжими листьями — должно быть, для красоты. А кто полюбуется? Кроликов бы завела, — трусишки, говорят, любят горькое погрызть… Бессмертники в стеклянной вазе. И чего ей нравятся сухие цветы? Никак не вобьешь в голову, что девчонкам больше пристало заниматься рукоделием. Вязала бы кружевные накидки на подушки или вышивала бы что-нибудь по канве, приукрасила бы комнату по-девичьи. А она лезет в мужичьи дела. Ну и проторчит вот таким сухим цветком. Тятькина заместительница!..
Искренне досадуя на свою непутевую подругу, Мотя остановилась возле письменного стола. «Вот папки да тетрадки. Приклеена газетная статейка. Заглавие: «Крыжовник садовода Бабкина». Того самого? Ой, это интересно! Кочевряжилась перед парнем, — другому верна! А теперь вспомнила. Что имеем — не храним, потерявши — плачем. Потом и по Семке тосковать начнет. Чудная! Подружек таится. Себе тяжелее делает. По моему сердцу так: расскажешь про неприятное — тяжесть души спихнешь, про хорошее — радости прибавится».
— О-о! — воскликнула Мотя, заметив короткую карандашную строку. — Наверно, помешала Верке дописать? Ну, это я поправлю… чтоб подружка завтра не журилась!..
Она села на стул, отыскала в деревянном стакане тот же синий карандаш и начала дописывать Вериным почерком: «ек».
— Василек, — прочла она и похвалила себя за написанное. — Теперь порядок!
Левой рукой взяла яблоко, сочная мякоть сладко захрустела на зубах.
Ниже слова «Василек» Мотя — буква под буквой — вывела «Верочка». В обеих строках — поровну! Подружка заметит — обрадуется.
Припомнив шутливую кличку, придуманную ими в тот вечер, девушка — тоже буква под буквой — написала третью строчку: «Домовой». Опять — семь! Вот ведь как хорошо!..
На крыльце зашелестел веник, которым обметали снег с валенок. Мотя метнулась от стола, догрызая яблоко. Увидев Веру на пороге, не могла сдержаться и расхохоталась так, что брызги яблочного сока разлетелись в стороны.
— Над чем прыскаешь?
Мотя сунула в рот остаток яблока.
— Ты с ума сошла! — досадливо воскликнула Вера. — Говори: какое слопала?
— Не знаю. Может, желтенькое; может, красненькое. Не успела разглядеть.
Яблоки на столе теперь лежали уже не рядами, а сбились в кружок, как цыплята в гнезде, — не сразу разберешься, какое пропало. Все спутала баламутная девчонка!
А Мотя, следя глазами за каждым движением подруги, — подойдет к столу или не подойдет? — продолжала хохотать, руки невольно поджимали живот, будто без этого она не смогла бы остановиться.
— Довольна проделкой? Озорная коза!
— Правильно ругаешься! Козы — вредительницы огородов и садов!
Проглотив последнюю смешинку, Мотя, стараясь казаться степенной, провела тыльной стороной ладони по губам, влажным от яблочного сока, и спросила подругу — всегда ли она со счета угощает гостей яблоками? Может, весь урожай в саду пересчитала поштучно?
Попросив не дурачиться, Вера рассказала, зачем она положила эти яблоки на стол.
— Дошло. Дошло! — замахала руками Мотя. — Выходит, науке ущерб нанесла! Но я нечаянно. — Бросилась к Вере и обняла ее. — Не сердись, подружка, из-за пустяка. Для науки ты можешь записать: яблоко сладкое! Я привередливая: кислое не стала бы есть.
Помолчав, Мотя покачала головой.
— Коза у тебя последний раз в саду. Завтра уезжаем из Глядена. Все подружки. Забалуев кричит, справок на паспорта не дает. Все равно убежим! — Она повернулась к ватнику, что висел на вешалке, достала из кармана блокнотик и положила на стол, поверх тетради с вырезками. — Тут про коноплю все записано, как ты просила: про все делянки. Полный тебе отчет, чтобы не поминала лихом. Завтра прочтешь. Завтра.
Пока грелась вода в чайнике, девушки сидели на скамейке перед печкой. Мотя рассказывала:
— Подружки тоже собирались к тебе на прощанье, да стирку затеяли. А Семка, ты знаешь, уже в городе.
— В клубе не ко двору пришелся? А Лиза как?
— С ним. Куда муж, туда и жена! Квартиру им обещают.
— Понастроили там квартир — ждут вас не дождутся!
— Мы — в общежитие, к нашим деревенским девчонкам. Семка — получит от заводского клуба. А может, махнет на курорт. Там, говорит, баянисты — в штате. Служащие! По утрам играют на физкультурной зарядке, а по вечерам — танцы. Будет наша Лизка павой похаживать! Даже завидки берут…
Вера перестала поддерживать разговор, и Мотя тоже на время замолчала.
После ужина девушки в обнимку улеглись на кровать. Мотя заговорила шепотом:
— Скажи напоследок: у тебя опять из-за этого Бабкина сердце ноет?
— Как «опять»? Я ведь никогда…
— Так я тебе и поверю! «Никогда раньше». А теперь шибко любишь? Ну, скажи.
— Не допытывайся. Я сама не знаю…
— Значит, любишь!.. А он-то, наверно, уже другую нашел? Неужели будет ждать? На ногу ты верткая, а на думы неповоротливая…
Мотя вскоре заснула, крепко и сладко, как ребенок. Вера чуть не всю ночь пролежала с открытыми глазами. Только перед утром сон сморил ее. От стены несло холодом. А девушке казалось — от студеной воды зябнет тело. Она пытается вынырнуть и не может. На счастье, попала в руки веревка, спущенная со скалы. Вершина — далеко в небе. Бабий камешек! Над обрывом стоит сосенка, качает волосатой головой и смеется: «Зачем ты бросилась в реку?.. Подумаешь, тоже любовь!..» Вера кричит: «Чем я виновата? Все неладно повернулось… А я жить хочу…» Она пытается по веревке взобраться на отвесный берег, но пряди, одна за другой, рвутся, как водоросли. Неужели не выдержат? Еще бы немножко. Еще…
В комнате посветлело. Открыв глаза, Мотя вскочила с постели:
— Ой, проспали!
Вера, тяжело дыша, села на кровати, боязливо посмотрела вокруг себя, потерла виски.
— Приснилось тебе что-то? Страшное, ага? — приставала любопытная Мотя.
Подруга не ответила. Ну и не надо. Пусть одна переживает…
Мороз навел на окнах первые, еще легкие, узоры. В доме было прохладно. Придя в себя, Вера бросилась к печке. Как всегда, у нее припасены сухие дрова. Через полчаса сварится картошка, вскипит чай.
Но Мотя заторопилась домой. Ей хотелось уйти раньше, чем подружка обнаружит то, что она дописала в ее тетрадь, напомнив о ласковом прозвище, которое Вера в тот зимний вечер сама дала Васе Бабкину. Сейчас, чего доброго, еще больше расстроится. А уговаривать нет интереса. Пусть посматривает на свой локоть: близок, да не укусишь. Осталась на бобах! Успокоится — приедет в город…
Мотя быстро умылась, надела свою стеганую ватнушку. Вера накинула полушубок на плечи. И они вышли на крыльцо.
Яблони стояли, опушенные белой хвоей богатого инея, а над ними висела по-утреннему лиловая дымка.
— Мотька! Красота-то какая! — встрепенулась Вера. — Как в то утро березки в поле! Помнишь?
— Стоит память пустяками забивать! Размохнатились от первого мороза. Принесла его нелегкая ни раньше ни после.
— Он и так ранний, — Вера пристально взглянула на сад. — Снегу мало: шуба тонкая, ненадежная.
— А от моей одежки мороз совсем не отскакивает. Побегу скорее.
Подруги поцеловались.
— Пожелай мне, чего себе желаешь, — попросила Мотя.
— Даже не знаю… — пожала плечами Вера.
— Не обманывай. Я тебя насквозь вижу. И желаю тебе скорее… к дубу перебраться.
— Дуб у нас дома у калитки растет. Папа приедет— переберемся в село.
— Ну и скрытная!.. Поживем — увидим. Приезжай в гости. Адрес я пришлю…
Вера проводила подругу грустным взглядом, помахала на прощанье, когда та оглянулась последний раз, и, зябко ежась, вбежала в дом. Подула на руки, отогревая их, и пошла к столу, чтобы сделать запись об этом первом и таком неожиданном морозе.
Приподняв блокнотик Моти, чтобы отложить его, до поры до времени, в сторону, она увидела те три строчки, и жаркая волна хлынула к ее щекам.
— Озорная девчонка!.. И слова-то подобрала, как га
Расталкивая носильщиков, Вера первой ворвалась в вагон, в котором приехал отец. Она несла ему шубу. Но он, готовый к выходу, уже стоял в коридоре. И почему-то в шляпе! В новенькой, велюровой, мышиного цвета. Тень от широких полей темнила его глаза.
И смотрел он на родную дочь, как на незнакомую, даже посторонился.
— Папа! — Вера, уронив шубу на чемодан, обняла его. — Здравствуй!..
— А я немножко того… задумался. Встретит ли кто- нибудь?..
— Ну, как же не встретить. Мы заждались… — Звонкий голос Веры вдруг осекся. — Кузьминична и я…
Ей хотелось говорить и говорить, сразу выложить все, но по коридору уже протискивались носильщики, двинулись беспокойные пассажиры, и отец склонился над чемоданом.
— Я возьму. — Вера подхватила чемодан. — А ты неси одежду. — У нас уже зима. Шуба в дороге пригодится.
Странно было видеть отца в шляпе. Что заставило его отказаться от своей привычки? Уж не болит ли у него голова?
— В Мичуринске купил. Осень там дождливая была, — объяснил старик.
Он шел без тросточки, ровным шагом, ноги ставил хотя сразу на всю ступню, но уже уверенно и твердо. Подлечили его славно. Вон на щеках посвежела кожа, поразгладились мелкие морщинки, а глубокие стали не такими заметными, как раньше, даже голос вернул себе былую ясность и звучность.
Домой ехали в санях. Конем правила Вера. Отец снял шляпу, будто она давила ему голову; сидел в передке на душистом сене и все еще присматривался к ее лицу. Наверно, исхудала она так, что на себя не походит. Все говорят: «высохла», «остались глаза да нос». Она и сама чувствует худобу — юбки приходится ушивать чуть не каждый день…
Спохватившись, старик поздравил ее со вступлением в партию.
— Добро! Добро! — говорил он.
Вера рассказывала об уборке урожая, о деревенских новостях. Говорят, что луговатцы начинают строить плотину у Бабьего камешка. А Гляден по-прежнему в темноте. Столбов на линии не прибавилось. Даже стало меньше — старые подгнили и попадали. Забалуев ходит хмурый. Не от этого, конечно. От семейных неурядиц… Всем рассказывает: «Лучше уж одним, без сына, жить». А успокоиться не может…
Трофим Тимофеевич понял все и про себя с удовлетворением отметил:
«Время пошло Веруньке на пользу».
Дочь заговорила о тех гибридах, что принесли первый урожай. Когда упомянула о яблоньке, которую назвала именем брата, отец упрекнул за торопливость. Еще неизвестно, как деревце перенесет эту зиму, что началась злющими морозами.
Встречный ветер гнал поземку, трепал бороду, снег набивался в волосы.
— После теплого края как бы тебя не продуло, — беспокоилась Вера. — Надел бы шляпу-то.
Отец уступил ей.
— Ой, я забыла сказать, — встрепенулась дочь, — тебе письмо. Из Курска.
— Да?! Что в нем?
— Не знаю… Но ты не волнуйся: что-нибудь хорошее. Я чувствую.
Но старик не мог успокоиться до самого дома. Там, не раздеваясь, прошел в свою комнату и взял со стола пакет. Под пальцами, ломаясь, захрустел сургуч.
В конверте был лист плотной бумаги. Глядя на него, отец чуть слышно проговорил:
— Не могу без очков… — и подал бумагу дочери.
Вера сначала прочла про себя, а затем — вслух:
— «…Скотный двор перенесен на другое место. Вокруг братской могилы посажены деревья. Седьмого ноября… закладка памятника. — У нее перехватило горло, и она перешла на тяжелый полушепот: — Прибудет гвардии генерал-майор, дивизия которого на том участке фронта опрокинула противника… Если вам позволит здоровье, приезжайте».
Кузьминична утирала глаза уголком платка.
Отец стоял неподвижно. Он думал сейчас уже не об Анатолии, а о старшем сыне. Тяжело, невыразимо тяжело, когда даже не знаешь, жив ли близкий, родной человек. Может, давно уже закрылись его глаза. Где?.. Какие ветры веют над холмиком земли… если дано ему право на этот скорбный холмик?..
Старик встряхнул головой.
Нет, нет. Сердце не смирится. Ждать и ждать весточки до последнего часа…
Ранняя зима насторожила Трофима Тимофеевича: она угрожала не столько морозами, сколько оттепелью.
Перелистав несколько тетрадей с записями погоды, садовод еще больше встревожился: каждый год бывали неожиданные температурные скачки. И чем раньше ложилась зима, тем разгульнее врывалась короткая ноябрьская оттепель, тесня — на какие-то часы — холод к северу.
«Яблони, случается, погибают у нас не от самих морозов, а от очень резких колебаний температуры: на коре появляются трещины и солнечные ожоги», — записано на одной из страниц.
Через два дня Дорогин отправился с бригадой в бор на заготовку сосновых веток. С восходом солнца из степи нахлынул теплый ветер, принес рыхлые, синие дождевые тучи. К вечеру снег растворился в воде. В сумерки, когда усталый ветер замер, свалившись в овраги, оголилось бледно-зеленое небо, похожее на лед, и над зубцами белых гор появился как бы насквозь промороженный остророгий месяц.
— В неурочное время дождиком-то обмылся, а теперь его дрожь проняла. Вон какой белесоватый! — кивала головой Фекла. — На рожке стоит — добра не жди: снегу не даст. В гололедицу все закует.
Трофим Тимофеевич предупредил бригаду, чтобы утром все пришли в сад — укрывать стланцы сосновыми ветками.
На рассвете, как бы для того, чтобы скрыть размах ночных проделок мороза, сгустился студеный туман и не позволял разглядеть обледеневшую землю далее, чем на два шага. Люди шли по улице, передвигая ноги, словно по катку.
За кормом для скота двинулись тракторы. Лед под гусеницами дробился, как стекло; тяжко скрежетала сталь.
В саду всюду пощелкивало — от стволов и веток яблонь отскакивали ледяные корки. Женщины укрывали стланцы сосновыми ветками.
В морозном тумане, словно надтреснувший колокол, дребезжал простуженный голос Феклы:
— Никудышная затея! Почки-то сгинут. На будущее лето, бабоньки, урожая в саду ждать нечего, — трудодень деньгами совсем не порадует. Придется из своих огородов выручаться, на огурчиках да на помидорчиках…
А к Трофиму Тимофеевичу она подошла — заботливая из заботливых:
— У новых яблонек дозволь стволики обвернуть. Все им будет потеплее.
— Не надо, — ворчал садовод. — Пусть босыми зимуют. Это им — проверка.
— Я к тому советовала, чтобы уберечь… А стланцы лучше бы соломкой принакрыть.
— Мышей плодить? Чтобы все погрызли? Снег падет — согреет.
Но проходили дни и недели, а над остекленевшей от гололеда, исхлестанной трещинами землей висело пустое небо. Трофим Тимофеевич, заранее зная, что часть деревьев погибнет, стал исподволь готовить к этому Забалуева:
— Запишите в годовой план весенние посадки.
— Боишься, что яблони пропадут? Победитель климата! Покоритель Сибири! А считал себя Ермаком Тимофеевичем!..
— Ну, это ты через край хватил. И не своим голосом поешь. Однако Чеснокова наслушался?
— Я сам тебя знаю как облупленного.
К старой неприязни в сердце Сергея Макаровича теперь примешивалась досада. Он всем говорил, что Бесшапочный, заносчивый старик, бородатый леший, не захотел породниться с ним и, как бывало при старом режиме, запретил дочери выходить замуж за Семена, обоим искалечил жизнь. Без любви парень женился на Лизе, с горя дом бросил. И Верка сохнет. Готова в прорубь головой… А наедине с Матреной Анисимовной он погоревал:
— Промахнулись мы. Надо было сразу их окрутить, свадьбу сыграть.
— Не говори, Макарыч, — успокаивала жена. — Слава богу — миновала беда… Лиза послушная, карактером мягкая, Семе ни в чем не перечит, — дружно будут жить.
— В том и несчастье, что она «не перечит». А Верка удержала бы обормота дома, приучила бы к простой работе.
— Дохлую корову завсегда хвалят: к молоку была самая хорошая! Не ты ли Верку-то ругал?
— Ишь припомнила! Не додумал я раньше. А ты не поправила меня.
Дорогин всякий раз видел в глазах председателя злой упрек: «Побрезговал мной! А теперь идешь с разными докуками…» Но, несмотря ни на что, старик заговаривал о. делах все чаще и чаще:
— Весной будем еще расширять сад. Мне в министерстве советовали.
— Ишь ты! В министерстве! Им легко советы давать. Междурядья-то не они обрабатывают. А ты небось запросишь добавки людей в бригаду. Я тебя знаю. Ты — репей, да еще с колючками!
— В министерстве сказали — выпустят пропашные тракторы…
— А за работу тракторов чем рассчитываться? Хлебом или деньгами?
Вот об этом Дорогин в Москве не осведомился. В голову не пришло.
— С министерством советуешься, а самое главное не учитываешь, — продолжал упрекать Забалуев. — Не грех бы спервоначала со мной все обговорить.
— Саженцы свои. Покупать не надо.
— А мы их все в рубли оборотим!
— Я не дам продавать! — уперся Дорогин. — Ставь на собрание!
— И поставлю! Ты думаешь, по-твоему будет? Нет!
Но про себя Забалуев уже решил: «Черт с ним! Его, косматого лешака, не переспоришь!..»
Пользуясь долгими зимними вечерами, Дорогины наконец-то принялись за работу над книгой.
— Надо эпиграф подобрать, — сказала Вера. — Поищем у Мичурина. Где-то у него сказано, что каждый колхозник должен быть опытником.
— Есть такие слова. Но мы их цитатой запишем. А для эпиграфа… для зачина…
Трофим Тимофеевич распахнул одну из старых папок и долго перебирал желтые от времени газетные вырезки.
— Вот это, однако, больше подойдет. Погляди.
Вера взглянула — статья М. Горького «О борьбе с природой». Сбоку — черта красным карандашом. Прочла отмеченные строки:
«Земля должна быть достойна человека, и для того, чтобы она была вполне достойна его, человек должен устраивать землю так же заботливо, как он привык устраивать свое жилище, свой дом».
— Ой, замечательно!.. Было время, когда человек только брал от земли дары и ничем не отдаривал. Как хищник. А теперь заботится о ней, как хозяин. Чтоб и красивая и добрая была. Выходит, плодородие-то сродни красоте.
— Сродни, — подтвердил отец и взял папку с письмами садоводов за несколько десятилетий.
Как хорошо жить на свете, когда много друзей, когда они — во всех концах страны! Скажешь дельное слово — все услышат. Кто-нибудь из них достигнет нового— сразу донесется весть сюда. Приятно вот так делиться радостью. Правда, он был скуповат на письма: о своих гибридах писал редко и коротко. За это друзья упрекали его, хотя могли бы понять, что сие не от лености (этому недугу он никогда не поддавался). Но скоро он книгой расплатится со всеми долгами. А пока — о них, о друзьях, о большущей семье опытников. Эти письма расскажут, как устраивает свою землю человек. На благо всех здравствующих и грядущих.
Он развертывал листы бумаги, одни, до поры до времени, откладывал в сторону, другие подавал Вере, чтобы она сделала выписки.
Письма, как ковры-самолеты, переносили ее то в Красноярский край, то на Урал, то в Омскую область и, под конец, перекинули через морской пролив, на землю, в прежние времена прослывшую диким островом горя и слез, на тот самый Сахалин, с которого бежал бродяга «звериной узкою тропой» (отец не только любил петь про бродягу, но и рассказывать о людях той горькой судьбы). И вот там, на земле былой беды, мичуринцы вырастили свои гибриды. Одна яблонька названа Сахалинкой.
— Знаешь, Верунька, как Чехов ехал на этот самый Сахалин? — заговорил отец, отвлекшись от писем. — Через всю матушку Сибирь трясся по распутице. Березы стояли нагие. Сквозь них было видно далеко. Садика — нигде, ни одного. Так и записал Антон Павлович: садов нет. А сейчас яблонька и через пролив перешагнула, и высокие горы не могли остановить ее.
Вера слушала, повернув лицо к отцу, а он продолжал рассказывать о своих друзьях, опытниках-мичуринцах.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Немало суровых бедствий подстерегало Дорогина на его долгом пути опытника. Случалось, будто на выбор, мороз подсекал его лучшие гибриды, на которые возлагались большие надежды. Но такого опустошения, как в этом году, еще не бывало.
Размах бедствия открылся не сразу. В первые апрельские солнечные дни Трофим Тимофеевич заметил усыхание тонких ветвей прошлогоднего прироста. А полностью разгул опустошения стал ясен, когда пришла пора деревьям одеваться листвой: всюду торчали сухие коряги.
— Аж страшно в сад зайти! — хлопала руками Фекла. — Куда ни поглядишь — везде покойники! Силушку зря мы положили. Не видать нынче, бабоньки, яблочков. Не видать.
— Силантьевна! — пробовал унять ее садовод. — Раньше смерти в гроб не ложись, прежде времени не каркай.
— На коноплю надо уходить, — там прибытку больше.
— Можешь, хоть сейчас.
— А ты что меня сбываешь? — разъярилась Фекла. — Я тебе всякую работушку сполняла не хуже других. И все по агротехнике — точка в точку!
— Ну, так бери лопату. И всем звеном — на подсадку.
Вот когда пригодились саженцы! Их заботливо переносили из питомника и садили на месте погибших яблонь.
Зашипели пилы. Дорогин спиливал те деревья, у которых кора уцелела только возле самой земли, будто они стояли в теплых чулках, — у них еще могут проснуться спящие почки и дать новые побеги.
В кварталах стланцев из каждого десятка сохранилось каких-нибудь три-четыре яблони.
— Пиши — все пропало. Руки опускаются, — грустили садоводы, наезжавшие в Гляден из соседних деревень. — Нынче, Тимофеич, ты тоже покорился морозу.
— Нынешний год, однако, из сотни — самый суровый, — успокаивал Дорогин. — Такие беды и на юге бывают. Иногда мороз добирается до Сочи. Так что же, репу там выращивать, что ли? Нет, через два-три года подымаются новые сады. И у нас — тоже.
— Обиднее всего — ранетки померзли. Вон Пурпуровая — на что крепка, и та поддалась.
— А сеянец Пудовщины целехонек! — продолжал Дорогин. — Мороз-то явился суровым контролером: «А ну-ка, опытники, что вы тут навыводили? Поглядим. На зубок попробуем». И грыз мороз покладистые для него деревья. А от упрямых отскакивал, как горох от стены. Вот посмотрите на гибриды: один поддался зимнему налетчику, а другой устоял. Живет! И плодовые почки целы… Новые-то сады подымутся лучше старых!
Цвели в тот год лишь немногие яблони, и сад выглядел пятнистым. Но у Дорогина была отрада — его гибриды, а среди них — яблонька, которую Верунька назвала в честь памяти Анатолия. Правда, на этой яблоньке тоже были ветки с ожогами, и цветы на тех ветках засыхали, едва успев раскрыться. Но добрая половина кроны источала аромат — наилучший свидетель здоровья: будут яблоки!
Работу над книгой Трофим Тимофеевич забросил. Вера много раз настаивала:
— Посидим вечерок.
Он обговаривался:
— Лучше погодить… Мороз-то вон какие поправки внес.
Однажды вечером, накинув на плечи пальто, он сидел у костра, где варилась к ужину похлебка. Вера подошла к нему с листами бумаги в руках, села на чурбан:
— Послушай немного. Новые странички.
— Когда успела?! — улыбнулся отец. Настойчивость дочери ему была по душе.
— Это — из твоих тетрадей. Все мысли. Все наблюдения. Я только переписала в одно место. Если что не так — скажешь, поправим.
Вера читала новую главу. Время от времени старик останавливал ее:
— Тут поставь крыжик. Сделаем добавленье…
Как всегда в весеннюю пору, птицы разноголосо, наперебой славили рассвет. Трофим Тимофеевич вышел на крыльцо и прислушался. В птичьем хоре недоставало основных голосов. А ведь те певцы, обитатели теплых скворешен, бывало, в апреле по утрам, когда неподвижный прохладный воздух наполнялся сиреневой дымкой, просыпались раньше всех и слетались на высокие тополя веселыми стайками; пошевеливая крылышками, то поодиночке, то хором посвистывали, щебетали, подражая и звону капель, падающих с крыши дома, и журчанию первых ручейков в снежных берегах. Этим веселым сборищам срок был недолгий. Прошла неделя, и скворцы, расселившись попарно, стали петь у своих скворешен. А в мае наступила счастливая пора воспитания потомства, и маленькие птички от зари до зари отыскивали в саду гусениц, ловили бабочек и относили своим желтоклювым птенцам.
На прошлой неделе вот в такую рассветную пору всполошились скворушки во всем саду. Сердито стрекоча, они слетелись к одной скворешнице и роем вились вокруг нее. Алексеич, глянув туда, крикнул:
— Сорока!.. Кыш, разбойница!
Трофим Тимофеевич поспешил с ружьем на выручку. Но сорока уже выдернула птенца из гнезда и понесла в сторону острова. За ней гнались скворцы, и стрелять было нельзя. Воровка появлялась каждое утро. Дорогин затаивался с ружьем в руках, но подкараулить налетчицу ему не удавалось.
А позавчера на рассвете серенькие скворчата, покинув гнезда, расправляли неокрепшие крылья и мягкими клювиками пощипывали перышки. Не рано ли вылетели? У них еще не хватало смелости перепрыгнуть на соседний сучок. А впереди их уже ждали испытания — в небе кружился, высматривая легкую добычу, ястреб. Родителям предстояло научить несмышленышей летать. Беспокойная, но тоже хорошая пора! Они принялись гонять малышей с ветки на ветку, а потом все скрылись в зарослях.
Трофим Тимофеевич прошел возле тополевой защиты. Во всех скворешницах — тишина.
«Словно сговорились — улетели враз…»
Задумчивым вернулся Дорогин в дом. У него в семье давно началась пора разлета… Оглянешься назад, и далекое кажется близким. Будто вчера дети были маленькими. В доме часто звенел беззаботный смех. По вечерам читали сказки…
Прошли, отшумели неповторимые годы! Дети поднялись на крыло, разлетелись из дома… Осталась одна младшая, да и та давно на взлете… Где она совьет гнездо — неизвестно. Но кто бы ни назвался скворцом, всякий будет лучше того перелетного дрозда…
Хоть бы внучонок опять приехал и на лето поселился бы у него…
Где-то совсем рядом с домом глухо гукал удод. Эту птичку с нарядным гребешком Трофим Тимофеевич не любил: в горах охотники, его друзья, называли ее яман-куш — плохая птица — и не раз советовали: «Увидишь — стреляй: поразишь несчастье».
Удод продолжал гукать, равномерно, надоедливо, тупо.
«Заладил, паршивец, на целый час! И откуда его принесла нелегкая?.. За все годы, с тех пор, как вырос сад, — третий раз…»
Нет, Дорогин не считал себя суеверным, не думал, что птица накличет беду, но тупые звуки «пения» удода раздражали его, как иных людей раздражает острый лязг ножа о железо. Он снял ружье со стены и, вложив патроны с мелкой дробью, вышел на крыльцо. Неподалеку сидел на земле Алексеич, поджав ноги под себя, и плел корзину. По одну сторону лежали пучки гибких прутьев тальника, по другую — горка немудрых изделий. Увидев Дорогина с ружьем, он поднялся и попросил:
— Дай-ка я стрельну его, холеру!
Старый солдат обладал непревзойденным терпением. Бывало, ранней весной на островах за целую версту подползал к чиркам по холодной, мокрой земле, затаивался, похожий на ком грязи, выжидал, едва сдерживая леденящую дрожь, а потом опять продвигался вперед, целился так долго, что чирки, ускользая от выстрела, перелетали на соседнюю лужу. Алексеич полз за ними, полз до тех пор, пока не сгущались сумерки, и обычно всегда приносил «дичинку на похлебку».
Дорогин отдал ему ружье, а сам подошел к верстаку под сараем и начал строгать бирки. Старик думал о внуке: большой парень вырос! Жаль, нет его здесь, — пальнул бы в удода. Он, однако, еще не видал такой птички. Разве что в музее?..
Удод передохнул немножко и снова загукал.
Щелкнул выстрел. А вдогонку — голос Алексеича:
— Вот тебе, дуделка! Будешь знать, где охотники живут!
Через минуту сторож появился у сарая; помахивал добычей, держа ее за одно крыло.
— Камнем пал! Ни разочка не трепыхнулся!
Взяв мертвого удода, Дорогин оживился:
— Сейчас шкурку снимем!
— Не стоит мараться такой дрянью. Лучше сварить Султану.
— Витюшка приедет — поглядит.
Трофим Тимофеевич достал из кармана садовый нож, Алексеич остановил его:
— Не погань струмент. Сейчас принесу тебе сапожный. Ковыряйся им…
Уходя, потряс головой. Много лет он знает Трофима, а понять до конца не может. Ну, скажите на милость, какой ему интерес беречь для внучонка поганую шкурку? Поглядит и выбросит.
— Тоже придумал подарок! — проворчал громко, — Тьфу!
Для Веры лето было особенно щедрым на тревоги и требовательным на заботы об опытном участке.
Тревоги начались на краевом совещании передовиков. Возле снопика конопли, выставленного среди многочисленных экспонатов в фойе городского театра, останавливались все и расспрашивали звеньевую. Ей хотелось с трибуны рассказать обо всем, что задумала, но удерживала робость, пока она не столкнулась с Огневым. Обрадованный встречей, Никита Родионович отвел ее в сторонку и заговорил:
— Ну, рассказывай, рассказывай. Как там у нас и что? Я слышал, Забалуева оставили без конопляного масла? Правда? — И вдруг расхохотался: — Горе-то какое Сергею Макаровичу!
— От его горя даже маслобойка рухнула! — Вера тоже рассмеялась. — Одна стена вывалилась, крыша набок сползла…
— Значит, негде Забалуеву полушубок подзеленить?
— На дрова маслобойку пустили.
— Мудрое решение!
— Одно неладно: от раздачи семян соседям — колхоз в убытке. Деньгами, кроме Шарова, никто не заплатил, все — взаймы, под расписки. Собирай потом с них. Забалуев говорит: «Пиши — пропало». А сам злится на меня. Конечно, не из-за этих моих опытов. На коноплю он только сваливает…
— Я думаю так же.
Вера покраснела. «Да, да, — хотелось ей подтвердить. — Раньше он вроде сам не хотел меня в снохи, а теперь сердится, будто из-за меня сынок уехал». Но сказала иное:
— Хоть бы вы скорее возвращались.
— Может, меня по окончании школы пошлют в другой район.
— Ой, что вы! Мы напишем в крайком…
Вера рассказала Огневу о своих планах и злоключениях:
— Задумала вырастить два урожая конопли. И от своего не отступлюсь. Вчера пошла в Заготленпеньку. Думаю, от нас сырье они принимают, заинтересуются моим замыслом и что-нибудь посоветуют, подскажут. Прихожу. Комната большая. Столов в ней, как в стручке горошин! Сидят люди, арифмометры крутят, перьями скрипят. Спрашиваю главного специалиста. Высокий. Волосы пепельные. Очки на шнурочке. Начала ему рассказывать. Он от удивления выпрямился, очки с носу чуть не сорвались. «Садитесь, говорит и слушайте, что я скажу». Села. Жду. Достал он брошюрки: «Тут все для вас написано. Все стандарты тресты и волокна. Придерживайтесь их. И больше вам ничего не нужно. Не мудрите». Не взяла я брошюрки — есть у меня такие инструкции. Сказала: «Мне их мало!» Может, зря сказала?
— Ничего. Ты выступи с трибуны.
— Люди подумают — раньше времени хвалюсь.
— Все берут обязательства. А ты хочешь отмолчаться? Нет, ты скажи. Перед народом слово дашь — напористее будешь.
Сидя в зале, рядом с Огневым, Вера склонилась над блокнотом и быстро записывала нахлынувшие мысли; изредка поправляла прядь волос, падавшую на лоб.
Вскоре ей предоставили слово. На трибне она, будто от солнышка, закрылась ладонью от жарких потоков света, направленного со всех сторон. Еще не успела ничего сказать, а в зале уже гремели аплодисменты — награда за прошлогодний урожай. А эту награду следовало бы принимать Моте, если бы она не сбежала из деревни.
Глянула Вера в зал, увидела: в первом ряду — человек с пепельными волосами, очки на шнурочке… Тот самый, что говорил ей: «Не мудрите». В груди у нее шевельнулась досада, и начала она так громко, что сама удивилась своему голосу. Когда сказала о двух урожаях, по рядам покатился шумок, словно ветер в березовой роще перебирал листву на вершинках.
— Не знаю пока… — сбилась она с тона. — Надо испытать. Может, что-нибудь получится…
Андрей Гаврилович Желнин, сидя в президиуме, повернулся лицом к трибуне и подбадривал теплым взглядом: «А ну-ка, давайте! Давайте дальше!».
Вера перекинула несколько листков в блокноте.
— Нас кое-кто уже пугал: «Ранний сев конопли замерзнет, а поздний — засохнет…» Мы сеяли и рано, и поздно, а без урожая не оставались. Я говорю про опытные делянки, — уточнила она. — Ищем, что лучше в наших условиях.
— Правильно! — подал реплику Желнин. — Не глядите на тех, кто, кроме инструкций, ничего не хочет знать. Инструкции-то, слушайте, все время подправляются новаторским опытом передовиков…
Прознав обо всем, что произошло на совещании, Забалуев поунялся. «Пусть забавляется, — мысленно разрешил он, — до поры до времени… покамест голову не сломит на выдумках». Но чуть не каждый день приезжал взглянуть на опытный участок.
Вера догадывалась об этом то по свежим следам колес в дорожной пыли, то по росе, сбитой с травы, которой заросла межа возле бора. Эти подсматривания выводили ее из себя, особенно злили свежие лысинки, остававшиеся после вырванных стеблей. «Образцы берет, — негодовала она. — Кому-то отвозит. Наверно, тому, у которого очки на шнурочке…» Однажды она попеняла Забалуеву. Он сразу же осадил ее:
— Хочешь бесконтрольно работать! Ишь ты какая! А председатель на что поставлен? С меня за все — первый спрос. Другая на твоем месте сама привозила бы образчики: вот, дескать, Сергей Макарович, погляди, полюбуйся на мои труды, на достижения! Да спросила бы совета, как у природного пахаря…
Уборку опытного гектара начали тридцатого июня. Теребили одним махом и посконь и матерку, на которой только-только начало наливаться зерно.
— Ну, девка, — покачал головой Забалуев, — я гляжу, с твоего урожая блин не подмажешь!
— А я от первого урожая не обещала семян, — отвела упрек Вера. — Выращивала только на зеленец — на волокно.
Чесноков, приглашенный Сергеем Макаровичем для составления акта, с глубокомысленным видом перебирал снопики, взвешивал на руке, измерял рулеткой высоту, отдирал волокнистый слой и пробовал на разрыв.
— Скоро ты насмотришься? — торопил Забалуев. — Выскажись «за» или «против».
— Здесь не собрание. И дело непростое. Тут требуется всесторонне… — тянул Чесноков, не привыкший делать оценки первым, без оглядки на «вышестоящих». — Если с одной стороны посмотреть, то… в Сибири земли много. Зачем здесь два урожая? А если, в то же время, с другой… смело задумано. Я уже подчеркивал на занятиях кружка. Новаторство у нас поощряется. А от практической стороны дела тоже никуда не уйдешь…
— Ну, — махнул рукой Забалуев, словно опустил семафор, способный преградить путь вялому пустословию, — у тебя сегодня каша во рту. А по мне — лучше редька с квасом, чем каша. — И отошел от него. У Веры спросил: — По твоим выкладкам когда требуется пахать-боронить? К завтрему? Порядок! Мы тебе за ночь все сварганим. Сей, матушка! Сей!
И грубоватая ирония, и неумное подзуживание, и довольно прозрачное опасение: «А черт его знает, чем оно кончится?» — все смешалось в последних словах Забалуева.
— Конечно, посею! — отозвалась Вера. — И вот так же приглашу на уборку.
Но не только к утру, а даже к обеду коноплянище не было вспахано. Забалуев объяснил это десятком неотложных дел. Боясь упустить время (каждый час был дорог!), Вера уже решилась посеять без вспашки, но тут Сергей Макарович сделал великодушный жест:
— Сей по парам. Полоса — рядом, земля — лучше твоей. Чего тебе еще? Отхвати гектар и сей.
И Вера посеяла коноплю в паровом клину.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Ранним июньским утром, возвращаясь из далеких горных районов, Желнин заехал в Луговатку, но Шарова не застал дома. А поговорить с ним было необходимо.
…Весна выдалась трудная. До половины мая холодные дожди сменялись снегопадами. Сев шел медленно. Из районов поступали тревожные сводки. В краевой газете завели Доску почета. Первым там появилось имя Забалуева: раньше всех посеял пшеницу! В Луговатке семена все еще лежали в зернохранилище.
— Нам нужен хлеб, а не сорняки, — говорил Шаров. — Уходят сроки? Нет. Посеем скороспелку. Вызреет.
Луговатка тянула вниз районную сводку, а та — краевую. В газете появилась статья: «Не в ладах с агротехникой». В тот же день Шарову позвонил Неустроев:
— Сделал выводы? Начал сеять?
Подожду еще немного… Как же, собираюсь и сеять и жать. Но надо последний раз ударить по сорнякам, пролущить, а уж после того в теплую землю… У кого научился?.. Со старыми хлеборобами советовался. Всегда здесь пшеницу сеяли поближе к Николе вешнему…
— Какой такой Никола?.. За дедовский календарь держишься!.. Смотри, достукаешься. Предупреждаю. Сегодня же начинай сеять.
На следующее утро приехал уполномоченный, а в колхозе все еще направляли сеялки, обогревали семена на солнышке…
Вторая половина мая была теплой. На луговатские поля пришли из Глядена тракторы с сеялками. Забалуев торжествовал:
— На буксир взяли Шарова! На буксир!
На шестой день был закончен посев не только пшеницы, но и всех остальных культур…
«Что у них сейчас? Каковы всходы? И кто прав? — задумался Желнин. — Помнится, в мое время полосы сверхраннего сева зарастали травой. Молочай, жабрей, осот, круглец, овсюг — чего-чего там только не было!..»
Вот и Чистая грива. Летом она особенно хороша! Всякий раз Желнин останавливает машину и отходит в сторону. Перед ним — бесконечный разлив хлебов, вверху — голубое небо с белыми парусами облаков…
Сегодня Андрей Гаврилович спешил в город, но он не мог не задержаться здесь на несколько минут. Водитель повернул машину, и они помчались вдоль Чистой гривы.
Справа от дороги — пшеница, густо-зеленая, с легким сизым отливом, на редкость чистая — ни травинки в ней нет. Таких всходов Желнин еще не видал!
По левую сторону — давно не паханное поле, утоптанное скотом; в одном конце его паслось стадо коров, в другом — отара овец. Он помнил это поле изрезанным на бесчисленные квадраты и прямоугольники крестьянских полос. Тогда оно походило на пестрые половики, сотканные из разноцветного тряпья. В тридцатом году по нему пустили сразу полтора десятка плугов, и они навсегда похоронили межи. Впервые поле вздохнуло полной грудью… А теперь лежало присмиревшее, серое от ветоши — прошлогодней травки. Желнин вышел из машины и присмотрелся к пустоши: даже пырей захирел, вольготно чувствовали себя сивые метелки горьких подснежников, уже обронивших лепестки, как на всякой старой залежи, кругами разрасталась земляника да грозился острыми лезвиями высокий резунец. На таком пастбище скоту нечем поживиться…
На дороге показался «газик». Узнав секретаря крайкома, Шаров свернул на пустошь и остановился возле него.
— Вот заехал поля посмотреть, — сказал Желнин, здороваясь. — Извини, что без хозяина. Не застал в селе.
— Тут и смотреть-то нечего. А вот там дальше, — Павел Прохорович показал на едва видневшиеся лесные полосы, опоясавшие Чистую гриву, — есть добрые всходы.
Андрей Гаврилович обещал приехать позднее, когда хлеба поднимутся в полный рост. Он присматривался к агроному. В нем, кроме деловитости и настойчивости, обычных для него, чувствовалась сдержанная радость. И было чему радоваться — двести гектаров пшеницы посеяно сверх плана!
— Нынче, я слышал, все делали по-мальцевски? — спросил Желнин.
— Далеко не все. Да и сам Терентий Семенович еще продолжает поиски.
— А ты бывал у Мальцева?.. Тоже судишь по статьям. Съезди, погляди на практике. Пошлем тебя в составе делегации от края.
Желнин снова обвел глазами пустошь. Эта заброшенная земля озадачила его. В тридцатом году тут сняли по сто двадцать пудов! А сейчас она лежит без пользы. Как же так? Шаров сказал, что поле запустили задолго до его приезда. При землеустройстве почему-то отрезали под сенокос. Говорят, в первые годы тут густо рос пырей, а теперь, того и гляди, появится ковыль. Дикое поле!.. Андрей Гаврилович прикинул на глаз — тут добрых пятьсот гектаров! Если бы их снова распахать под пшеницу! При стопудовом урожае — пятьдесят тысяч пудов! Да не просто хлеба, а твердой пшеницы, лучшей из всех зерновых! Павел Прохорович сказал, что дело за тракторами. Пусть добавят хотя бы пяток. Ему — пяток, другому — пяток, третьему… А где взять? Лимит для края не увеличат… Оказалось, что это — не единственная пустошь. Есть еще большие заброшенные участки, где растет пырей. Его пока что косят на сено.
Но скоро можно будет обойтись без него — с каждым годом колхоз увеличивает посев люцерны…
— И много у вас ее? — заинтересовался Желнин очередным новшеством луговатцев. — Покажи.
— Нас за нее поругивали, — улыбнулся Шаров. — Хлеб, дескать, нужен, а не трава… Но для большого хлеба необходима хорошая структура земли. А ее создает в наших условиях люцерна.
На «газике» Шарова они поехали к полю, где ярко-зеленая трава росла густо, как овечья шерсть. Она занимает пока только двести гектаров. Но Павел Прохорович сказал, что у них достаточно семян, и они будут каждый год засевать по стольку же. А через пять лет начнут постепенно распахивать люцерну, участок за участком, тоже по двести гектаров в год. Так у колхоза всегда будет в севообороте как бы целинная земля! Даже лучшего качества!
— Толково! По-хозяйски! И с хорошим взглядом в будущее! — отметил Желнин, опять заговорил о большом земельном резерве.
— У других еще больше пустующих земель, — сказал Шаров. — Можно бы вырастить горы зерна!.. А урожаи у нас в крае, стыд сказать, какие низкие. Двадцать лет призываем бороться за сто пудов. Толчемся на одном месте. А ведь сто пудов — мало.
— Если бы у нас на круг обходилось по сто…
— Вот я и говорю: стыдно за низкие урожаи…
Вернулись на пустошь, где их ждала машина Желнина. Шаров заговорил о своих экономических подсчетах, о том, что заготовительные цены на картофель и овощи ниже стоимости провоза их до города, что так можно разорить колхозы. Желнин, пригласив его к себе со всеми подсчетами, сказал:
— Вопрос большой и сложный. Сам понимаешь. Все расходы на пятилетку сверстаны. Но разберемся, изучим, подготовим для представления в Москву… А пока перекрывайте за счет высокодоходных культур, хотя бы той же конопли. Ты найдешь пути.
— Нелегко это… На трудодень приходится мало.
— Ну, приезжай поскорее, — повторил Желнин. Открыв дверцу, приостановился. О чем-то надо было еще спросить Шарова?
Вспомнить не мог.
По дороге в город его не оставляло раздумье о земле и хлебе. После нового снижения цен повсюду изменился спрос покупателей: грудами лежат и черствеют на полках черные хлебные «кирпичи», до сих пор выпекаемые по стандартам военного времени с примесью муки из фуражного зерна, а за белыми батонами, русскими булками и баранками — очереди. Пора бы на мельницах изменить помол, в пекарнях — технологию выпечки. Но зерно отпускается по строгому лимиту. Мука из твердой пшеницы — редкость. А без нее нельзя приготовить ни макарон, ни баранок. До решения зерновой проблемы еще очень далеко. И решается она медленно.
Радиоприемник включен. Лесным ручейком журчит музыка, споря с мягким, едва ощутимым, шумом мотора. Это не мешает думам. Андрей Гаврилович припоминает и число МТС в крае, и тракторные отряды, куда ему довелось заглядывать. Многие машины уже отработали по полтора десятка лет. Пора бы на переплавку. Но новых не хватает. Надо бы вдвое больше. То же и с комбайнами. Их могли бы делать у себя на заводах. Говорил об этом в Москве — назвали аграрником и посоветовали не умалять достижений промышленности…
Диктор, читая сводку погоды, называл южные города. Желнин вспомнил, что Мария Степановна собиралась поехать в Кисловодск. Есть ли у нее путевка? Валентина, конечно, спросит: «К маме заезжал?» И упрекнет: «Не мог заглянуть на минуту…» А он даже забыл у Шарова спросить о ней…
Из кабинета позвонил Неустроеву: давно ли он был в Луговатке? Там есть интересные новинки! Следовало бы устроить экскурсии для председателей колхозов. Пусть посмотрят…
Июль был богат солнечными днями. Наливались соком теплые травы. Шаров каждый день отправлялся на сенокос. В эту пору, едва ли не чаще всего, ему вспоминалась молодость, когда он считался в деревне лучшим косарем. Нанявшись к кому-нибудь из «справных мужиков» косить по рублю за десятину, он, бывало, на заре выходил в луга и подсекал траву с такой силой и таким размахом, что большая не звенела, а пела у него в руках. Каждый день он выкашивал по десятине с гаком. Его работой восторгались: «Ну, чисто бреет!..»
«Газик» мчался полевой дорогой, по обе стороны которой невысокими валами зеленели молодые лесные полосы, за ними — то густая щетка пшеницы, то широкое перо овса, то черные карты парового поля. В июне дожди, охлаждая пыль степного суховея, подбодрили хлеба, и сейчас им уже не страшна жара.
Все шло хорошо в это утро. Одно не нравилось — «барахлил» мотор. Шаров остановился на обочине дороги и открыл капот.
Посторонился он не зря: с гулом, с шумом, обдавая его сухим жаром и запахом свежего сена, пронеслась огромная скирда. Ни кузова, ни колес грузовика не было видно. В хвосте дорожной пыли клубилась, оседая на землю, мелкая сенная труха. А следом мчалась вторая скирда. И было это похоже на вихри — спутники жары, устремившиеся по дороге в село.
Председатель обтер руки и достал часы: опоздание — пятьдесят минут! Опять небось шоферы будут сваливать со своей больной головы на утреннюю росу. Слов нет, роса нынче была обильная, но работящее солнце уже давно собрало ее всю по капельке. А на ферме — простой. Перед отъездом он видел — метальщики прошли туда с железными вилами на плечах.
Исправив неполадку, Шаров поехал дальше. Вот и сенокосное поле. Он оставил «газик» на краю стогектарной клетки люцерны; шел по скошенному участку, вдыхая аромат прогретой солнцем и уже завялевшей травы. Навстречу двигался косарь на голубой сенокосилке. То был молодой парень, черный от загара. Он сидел спокойно, руки его двигались едва заметно, управляя машиной, широко раскинувшей возле земли свои невидимые ножевые крылья. Если даже пять человек со стальными косами поставить в ряд, то и они по ширине захвата не сравняются с этой косилкой! А о быстроте и говорить не приходится!
Шаров поднял руку, чтобы остановить косаря, и подошел к машине:
— Дай-ка я проведу круг.
— Павел Прохорович, — возразил парень, — а ежели что случится? Я — в ответе,
— Ты что, не знаешь меня? Будто я не понимаю в машинах.
— Знать-то я знаю… Но косилка-то государственная. И на меня записана.
Парень неохотно уступил свое место. Шаров, поднявшись на сиденье, взялся за «баранку» и повел машину. Травянистое поле впереди казалось спокойным озером, без единой струйки, ветерок не решался колыхнуть его, а перед самой косилкой все обрушивалось в передвигавшийся водопад. Позади косаря зеленая пена устилала землю… Работа требовала не удали, не ухарства, как в былое время, а сноровки и сосредоточенности. Шаров прислушивался к гулу мотора, к стрекоту ножей. Парень шел за машиной, присматриваясь ко всем движениям водителя. Доволен ли? Наверно, скажет: «Добавь масла, подтяни гайки…» Но Павел Прохорович, спустившись на землю, упрекнул за другое:
-- Ножи давно не точены.
Отстав от машины, Шаров нагнулся, взял горсть и, рассматривая сочные стебли, прикидывал:
— Сена получится центнеров тридцать пять с гектара! Нет, пожалуй, все сорок…
Он приехал в соседнюю клетку, где трава была скошена позавчера и уже успела высохнуть. Трактор вел широченные грабли, за которыми оставались высокие валки. Деревянные сенотаски сгруживали валки в большие кучи. На кучах, в ожидании грузовиков и бричек, отдыхали парни. С ними был молчаливый Субботин.
Шаров думал о необходимых переменах. Вчера приезжал на сенокос фургон сельпо. Продавец вернулся злой: зачем его направляли туда? Неужели не знали, что ни у кого нет денег? Даже махорку и ту пришлось везти обратно… Субботин укоризненно посматривал на председателя. Шарову все было понятно без слов. Во время посевной он, по решению правления, одновременно с продавцом отправил в поля колхозного кассира: выдали авансом по нескольку десятков рублей. Теперь их обоих трясут: «Почему те деньги не были сданы в банк? Запели черную кассу! Нарушаете финансовую дисциплину!..» А вчера люди ждали второго аванса… Что делать? Добиваться, настаивать. Доказывать свою правоту. Ведь те небольшие новшества, которые им удалось было ввести, оказали свое действие: укрепилась вера в хорошую оплату трудодня. Люди стали выходить на работу рано утром. Иногда жаловались на бригадиров: «Не приставил сразу к делу…» А вот сегодня…
Субботин поднялся первым, хмуро проронил:
— Ларек больше не присылайте… Одно расстройство…
Заговорив о сенокосе, он потребовал добавить автомашин.
— Где их взять? — пожал плечами Шаров. — Все — у вас.
— Худо возят. То густо, то пусто.
— Ездят гуртом, как на свадьбе! — кричали парни, подходя вслед за бригадиром к председателю. — Наведите порядок!
Субботин поехал с Шаровым в село. По дороге думал о наболевшем. Зря он в тот раз послушался Шарова: надо было зимой уехать. А теперь, среди лета, нелегко отрывать сердце от полей, но и жить невмоготу. Без курева тошно. Девчонкам обновки не на что купить.
Вот и окраина села. Неподалеку от скотных дворов, там, где начиналась подвесная дорога, на добрые сто метров — высокий зарод сена. Возле него было «завозно»; грузовики и брички с сеном стояли вереницей. Впереди, где разгружалась первая машина, чуть слышно гудел неустанный электромотор. Двое метальщиков кидали вилами пласты сена, и оно, подхваченное широкой полотняной лентой, взлетало на зарод. Степа Фарафонтов укладывал и с хрустом утаптывал его.
— Прорва на вас, что ли?! Целый час не было никого. Теперь примчались все скопом. Завалите меня.
Субботин, не утерпев, схватил свободные вилы и взобрался наверх.
— Подмогну тебе немного.
Шаров заверил, что установит для автомашин строгий график.
Проезжая по селу, Шаров всякий раз вспоминал свой пятилетний план, о котором он написал книжку, рассказывал на собраниях во многих колхозах. Ему говорили: «Приедем перенимать опыт». В любой день могут нагрянуть председатели: «Показывай достижения!» Кое- какие успехи у них все же есть. Построены первые каменные дворы. На одну ферму проложен водопровод. Но у них много долгов по ссудам. Вот если бы их не заставляли сдавать хлеб и мясо за отсталые колхозы, если бы повысили заготовительные цены на зерно и мясо, чтобы колхозам неубыточно, чтобы у них были деньги… Об этом надо говорить, писать… И перемены, конечно, будут. Жизнь требует. Поскорее бы только. Люди ждут. Вон посредине села — каменные стены нового клуба, возведены всего лишь на полтора метра. Их размывают дожди, разрушают ветры. В жару под ними укрываются в тени свиньи да телята…
Татьяна не однажды заводила разговор:
— А ты говорил: сделаем все, как в городе…
— Обязательно сделаем! — отвечал Павел с прежней уверенностью. — Только дай срок… Забогатеет страна…
О клубе все чаще и чаще спрашивал Елкин:
— Опять не достроим? Что-то неладно у нас с выполнением плана?
— Нет, план у нас хороший — крылатый… Жизнь подсказала, куда направлять энергию и средства, что раньше всего двигать вперед.
— И все-таки за дома надо бы приниматься.
— А как? На что?.. Где взять на это деньги?..
Павел Прохорович подал Елкину бумажку. Там сообщалось, что «Новой семье» увеличен план сдачи шерсти. Это в покрытие недоимки, что числилась за соседями. Весной Шаров видел у них овец: от зимней бескормицы были голые, как бубны. Чего с них возьмешь. А в Луговатке — отара мериносов. От тяжести шерсти ноги у баранов подгибаются. И вот… опять понуждают расплачиваться за чужую бесхозяйственность да нерадивость.
— За лодырей?!.. — возмущенно стукнул Елкин кулаком по столу. — А наши колхозники останутся без варежек… Ты что молчишь?
Нет, Шаров не привык молчать.
Ом уже возражал, но Неустроев вызывающе спросил, уставившись ему в глаза:
— — Где твоя коммунистическая совесть? И ты думаешь, у нас одних такой порядок? Кто же будет выручать государство, как не передовики?.. Что поделаешь, приходится перекрывать недобор в отстающих.
— А надо, чтобы не приходилось, — настойчиво возразил Шаров.
— План сорвется.
— Пусть отстающие тоже заботятся о хозяйстве, а не прячутся за чужой хребет. При таких порядках и передовиков не останется. Я напишу в Цека…
Неустроев вызвал к себе Елкина, разговор начал с упрека:
— Спелись с Шаровым. В одну дуду трубите.
— Вот уж нет… Давно спорим. И наш спор известен. Я стою на своем… Ну, а когда надо, вместе решаем…
— И когда не надо — тоже вместе, — перебил Неустроев. — Говорят, какие-то жалобы пишете… Что-то придумываете там…
Не желая выслушивать возражения, объявил:
— У райкома есть мнение… Перебросить тебя на другую работу. Замполитом в Заречную МТС. Вопрос подготовлен для бюро.
После короткого раздумья Елкин согласился.
Перед уходом вспомнил о Шарове и сказал с глубокой убежденностью:
—Павел Прохорович во многом прав. И жизнь это подтверждает. Пора прислушаться к его словам.
— Ишь какая вымахала! Отродясь такой не видал! — дивился Забалуев густой и, словно озерный камыш, высокой пшенице на полях колхоза «Новая семья». Он приехал сюда ранним августовским утром, когда только-только рассеялся туман. Сизые, недавно начавшие наливаться, длинные колосья были влажными, и от полей веяло приятной прохладой.
Время от времени Сергей Макарович останавливал коня, выскакивал из коробка и заходил в пшеницу.
— Утонуть в ней можно. Право слово! Ну, счастливый человек— Пашка Шаров!
Забалуев пересекал дорогу. И там колосья тоже колыхались у его широкой груди.
— И здесь не хуже! — Растопыренные пальцы запускал между стеблей и продолжал дивиться: — Ну, густа! Густа, матушка. Муха скрозь нее не пролетит.
Бросал желтую кожаную фуражку, и она не тонула, а лишь слегка покачивалась на поверхности, как поплавок на воде.
— Неужели вся такая?! Не может быть. Тут у него какая-нибудь рекордная. Показательная.
Сергей Макарович погонял коня, а через полкилометра снова останавливался и отмечал:
— И тут добра!.. Да чиста — травинки не сыщешь!..
Так он доехал до старой лесной полосы, в которой деревья и кустарники сливались в сплошную зеленую стену. Вблизи нее пшеница была еще выше и гуще. Забалуев привязал коня за тополь и, не замечая, что от росы вымок до пояса, уходил все дальше и дальше от дороги; вслух разговаривал сам с собой:
— Колосья-то аж по четверти!.. Схватит Шаров на круг по полтораста пудов! Никак не меньше!..
Пора бы возвращаться к ходку, а Забалуев шел все дальше и дальше. Пшеница у луговатцев всюду была такая, как те памятные четыре гектара у него на целине, даже еще лучше, будто ее вырастили напоказ. И стоит пряменько, лишь колос, на редкость полный, тяжело клонится к земле.
Все-таки надо уходить, пока не застали его у хлебов. Еще подумают, что он завидует урожаю! И наверняка заведут разговор о своих достижениях, расхвастаются. А кому это интересно слушать?
Но Сергей Макарович еще долго не мог оторвать глаз от пшеницы. Он повернулся и пошел к своему коню лишь тогда, когда услышал шум приближающегося автомобиля.
По дороге ехал Шаров. Остановив «газик» возле ходка, он вышел навстречу нежданному гостю; хотя и улыбнулся ему за это неловкое подсматривание, но глаза были холодные.
— Нагрянул с проверкой?! А почему один? Привез бы своих бригадиров.
— Я не проверяльщик. Ехал к тебе… как бы сказать… — Сергей. Макарович вовремя вспомнил, что его собеседник недавно вернулся из поездки к какому-то передовику Мальцеву. — Не терпится мне. Хлеборобское сердце покою не дает. Вот и хочу послушать: про опыты, про достижения. Что ты видел там, в Курганской-то области? Чему научился?
— Очень многому!
Забалуев сорвал былинку и, слушая рассказ, то и дело отстригал передними зубами от стебелька небольшую частичку и выплевывал; время от времени вскидывал голову и недоверчиво бросал:
— Ишь ты! Придумал тоже!..
— Нынче в Приуралье свирепствовали суховеи, — продолжал Шаров. — Страшные. Какие в прежнюю пору приносили — голод. Более пятидесяти дней стояла жара. Не было ни одного дождя. И вот Терентий Семенович победил такую засуху! Вырастил по полтораста пудов! И не на маленьких полосках, а на сотнях гектаров!
У Сергея Макаровича шея, будто у рассерженного индюка, все больше и больше наливалась кровью.
— Прихвастнул опытник, а ты поверил.
— Мы сами подсчитали стебли на квадратном метре, взвесили колос.
Когда Шаров рассказал, что колхозный ученый собирается пахать землю безотвальными плугами да еще один раз в пять лет, его собеседник приложил палец к виску и покрутил, как бы завинчивая винт.
— Мы в войну один год сеяли рожь по стерне. Ленивкой называется. Ничего не вышло. Семян не вернули. А ты говоришь… Ну и перенимай у него все. А я погляжу.
— Мальцев предостерегает от шаблона. Нужно учитывать местные условия, искать свое.
— Ищи, ищи. Доищешься!
Павел Прохорович перевел взгляд на пшеницу, которую он не видел почти две недели, и невольно залюбовался колосьями.
Забалуев понял, что сказал лишнее, и теперь поджимая губы, проронил:
— Ничего пшеничка… Ничего…
— А у вас как?
— Послабее. Чуток послабее. Но я на своем веку выращивал хлеба куда лучше ваших!
— Конечно, это не предел. Можно вырастить гораздо богаче.
— Вот-вот! — оживился Сергей Макарович, меняя тему разговора, дал простор своему громкому голосу. — Давно я не был в Луговатке. Наверно, не узнать ваших улиц! Ты, поди, уже отгрохал по плану все дворцы?
— Дворы, — поправил Шаров. — Построили. Каменные. Под шифером. С автопоилками, с электродойкой.
— Это я слышал. Ты мне про кирпичные дома расскажи. Помнится, собирался всю деревню перестроить?!
— В следующую пятилетку. Так и записано. Но три домика все же построили.
— А на большее силенок не хватило? Надорвался! — захохотал Забалуев. — А я упреждал тебя.
— Погоди гоготать, — сказал Шаров. — По урожаю мы превысим свою пятилетку. Планировали по двадцать центнеров с гектара, а соберем нынче… Как ты думаешь, по двадцать два на круг обойдется?
— Уборка покажет…
— По моим подсчетам, если зерно хорошо дойдет, соберем не меньше двадцати пяти.
— Желаю тебе… Желаю… Хороший урожай каждому дорог. А тебе повезло — все тучи сюда сваливались. А нас обходили. Стороной да стороной. Будто напуганные.
— Не в этом дело. Поторопились вы, посеяли в грязь. Для сводки! Вот и…
Сергей Макарович, не слушая собеседника, пошагал к своему коню.
— А я, понимаешь, кручусь, как заведенный волчок! Двадцать часов в сутки на ногах! Э-э, да что говорить!.. — махнул рукой. — Сейчас поеду на сенокос. Горячая пора! Ой, горячая! Надо сено метать в стога…
Отвязав коня от тополя, он впрыгнул в ходок и помчался домой.
Посматривая на хлеба луговатцев, вздыхал:
«Отстал я от них. Как ни прикидывай, а Пашка Шаров на трудодень выдаст больше…»
— А все из-за небесной канцелярии!.. Чтоб ей провалиться! — кричал на все поле и тыкал кнутовищем вверх. — Ведь правда, что все тучи туда сваливались? Правда?..
Поля молчали.
Забалуев хлестнул коня вдоль спины.
— Ну, ты, холера!.. Веселей-то не можешь, что ли? Шкуру спущу!..
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Засуха подступала исподволь. Еще зимой почувствовалось ее приближение: ни ноябрь, ни декабрь почти не обронили снега, и поля пугали своей чернотой. Скупые январские снегопады сопровождались дикими ветрами, которые сметали все в лога. Лишь возле лесных полос и деревянных щитов белели тощие сугробы. Даже февраль, обычно щедрый на бураны, в этом году не подарил снега.
Сухие ветры в ту весну ворвались с юга необычайно рано: в середине апреля по Чистой гриве уже кружились черные вихри. А ночные заморозки выжимали из почвы последнюю влагу. Ни в мае, ни в июне дождей не было. В сводке погоды сибирские города чаще всего стояли в одном ряду с Ташкентом и Самаркандом — районами поливного земледелия.
Не каркали вороны, не кашляли бурундуки, не кружились ласточки над землей, ничто не предвещало дождя. И стрелка барометра лишь однажды под вечер колебнулась в сторону «бури». Из-за горизонта выплыла на раскаленный небосвод черная туча. Она быстро разрасталась и вскоре заняла полнеба. Огненные трещины то и дело раскалывали ее сверху донизу, и рокочущий гром сотрясал землю.
Шаров выехал в поле, навстречу долгожданной туче. Бывало, в детстве он, босоногий и вихрастый, среди ливня выбегал на улицу, подпрыгивал в пузырящейся луже и подзадоривал: «Дождик, дождик, пуще!..» И теперь ему, пятидесятилетнему человеку, хотелось постоять с обнаженной полуоблысевшей головой под дождем, от которого воспрянут всходы хлебов, повеселеют умытые поля.
За селом начинался выгон. В обычные годы он кудрявился мелкой зеленью, а нынче казался посыпанным охрой. Даже выносливая, жесткая, как проволока, трава — пастушья сумка — посохла. Защипнуть нечего. Голодные коровы мычат, подняв головы в сторону тучи.
Рядом — старая пустошь. Нынче эта уплотненная земля еще в апреле выкинула в горячий воздух всю влагу, и зародыши трав погибли от жажды. Остается надежда на люцерну да клевера, густо поднявшиеся возле лесных заслонов, но сеяных трав едва ли хватит для лошадей и овец. Коров придется перегонять на север за двести километров в Кедровский район, где колхозу уже отведен участок во временное пользование. Скоро оттуда вернется Катерина Савельевна, поехавшая присмотреть место для постройки фермы.
Из степи лавиной хлынул ветер. Он так злобно царапал землю, что, казалось, хотел выдрать с корнем гибкие былинки пшеницы.
В колхозе «Новая семья» вовремя принакрыли влагу разрыхленным верхним слоем, приберегли на весь июнь. Вот и держатся всходы: перо сизое, здоровое, особенно там, где стоит зеленая защита из лесных полос.
Но и этим полям нужен дождь. Иначе через неделю затоскуют хлеба, порыжеют нежные вершинки.
Шаров снял кепку, вышел из машины. Под сапогами хрустели сухие листья подорожника, рассыпалась в труху конотопка. В лицо, как струя из зерносушилки, бил горячий ветер. Он подымал пыль и подбрасывал до самой тучи, как бы отпугивая ее. Теперь уже весь небосклон был черным, и гром грохотал во всех сторонах. В том углу степи, который издавна называли «мокрым», появился оранжевый просвет. Оттуда ехидно подсматривало солнце, яркое даже в эту вечернюю пору: «Ну как, дождались дождя?!».
Над лысиной Шарова мотались из стороны в сторону тощие пряди сухих волос. На лицо упало лишь несколько теплых капель. Оголтелый ветер окончательно рассвирепел. Он разорвал тучу на клочки и раскидал по горизонту; довольный своей проделкой, устало свалился куда-то под берег Жерновки и замер до поры до времени.
— Вот и все… — вздохнул Шаров. — Сухая гроза! Такой еще не бывало на моей памяти… Ну и год!
Он вернулся в село. В конторе его уже поджидали члены правления, — все заботились об отправке бригад на сенокос в Кедровский район. Из-за отъезда людей пришлось приостановить строительство гидростанции у Бабьего камешка.
Утром снова запылало солнце в высоком небе; кое-где поблескивали легкие штрихи никому не нужных серебристых облаков.
Горячий
Над открытыми, ничем не защищенными полями Буденновского выселка клубились черные тучи горячей пыли. Шаров ехал по дороге в сторону Глядена и с грустью смотрел на хилые всходы с рыжими вершинками. Пора кущения миновала. Уцелевшее растеньице даст единственный стебелек с маленьким тощим колоском.
Опаленные поля лежат в изнеможении. Едва ли они вернут семена…
Буденновцы просятся к ним в колхоз, и райком поддерживает их: «Пора укрупняться». Даже второй выселок собираются присоединить к Луговатке.
На выселках — колхозы маленькие: одном — двадцать семь дворов, в другом — тридцать девять. Шаров понимал, что их следует объединить. И, конечно, с Луговаткой, — вместе начали строить гидростанцию. Да и сельсовет у них один. Но почему обязательно нынче, в такой трудный год? Уже говорил в райкоме, что лучше бы подождать. Ведь там придется все делать заново: вводить севообороты, выращивать лесные полосы, строить скотные дворы и крытые тока. Он не боится работы. Но где взять деньги? На обоих колхозах висят большие долги. Пусть сначала рассчитаются… Хлебом придется поделиться с ними, — трудодень пойдет книзу. От этого трудовая дисциплина в Луговатке может снова упасть…
Сейчас, чтобы не возвращаться домой, Павел Прохорович решил через Гляден проехать в город. Там он еще раз попытается доказать, что слияние надо отложить до зимы. Пусть каждый колхоз рассчитается с государством, подведет годовой итог, выдаст, что причтется на трудодни, а уж потом… С весны можно и вместе…
На гляденских полях он встретился с Забалуевым. У того лицо было черным, даже зубы казались пропыленными.
— Ну как, жених, дела? — насмешливо спросил Сергей Макарович, намекая на предстоящее слияние колхозов. — Упираешься?! От невест отказываешься?! А считал себя передовым! Эх, ты!.. Все на тебя кивают головами, как на отсталого.
— Ты, кажется, тоже не соглашался на укрупнение?
— Что ты! Я первый сказал в райкоме: сливаемся с «Красным партизаном». И никаких гвоздей! Вчера провели общие собрания, написали протоколы. В воскресенье — свадьба.
Председатель артели, с которой сливался «Колос Октября», недавно получил выговор за пьянство, — «конкурент» отпал. Сергей Макарович прикидывал в уме: кто может явиться помехой? Никто. И он пригласил Шарова:
— Приезжай на праздник. Анисимовна уже медовуху заквасила!..
— Торопитесь…
— Не по-твоему. Ты — тяжелодум. Скупой. Я тебя насквозь вижу. Тебе не хочется с соседями хлебом поделиться. Ой, не хочется! Вот и стараешься оттянуть, сватов не привечаешь.
Выслушивать легкое балагурство Шарову было не по душе. А тут еще Забалуев задел самое больное. Ответить нечем. И Павел Прохорович ограничился тем, что упрекнул собеседника за очередной тайный наезд на их поля. Зачем он подсматривает? Ведь делает-то все по-своему. Сергей Макарович не обиделся.
не гордый, — сказал он. — Может, чему-нибудь научусь… А ты с меня бери пример: укрупняй колхоз! Взрослый мужик завсегда сильнее двух малышей!
Глянув на изрезанные трещинами поля, он вдруг вспомнил Дорогина. Еще несколько лет назад старик говорил — будет засуха.
— Откуда он знал? Как в воду смотрел! Накаркал!
— И я говорил: садите лес.
— Ишь ты! — Забалуев стукнул кулаком по облучку ходка. — Уж если я примусь прутики садить — обгоню тебя.
— Хорошо! — Шаров протянул руку. — Давай на соревнование!
— Ладно. — Сергей Макарович, уклоняясь от рукопожатия, шутливо погрозил пальцем. — Приезжай на праздник, там поговорим…
В воскресенье Матрена Анисимовна напекла пирогов с луком и яйцами, принесла из погреба кувшин холодной медовухи. Сергей Макарович, не отрываясь, выпил кружку, от удовольствия крякнул, как охрипший селезень. Хороша! Пахнет и медом, и хмелем, и смородиной. В носу поигрывает, будто после шампанского. Остатки допил прямо из кувшина… И пироги тоже хороши: тают во рту! Пришлось ослабить ремень…
— Насчет обеда постарайся, — предупредил жену. — Столы поставь во всю горницу. Стаканов от соседей принеси. Да побольше.
Все шло гладко. А вчера запала в голову тревога: приехал Огнев. Зачем он? Говорит, на выходной день. Какой ему интерес приезжать на такое короткое время? Отдыхал бы в городе. А некоторые колхозники даже обрадовались ему и стали расспрашивать, когда закончит школу и не забыл ли уговора: после учебы — домой на работу? Он отвечал шутками: ни то ни се…
Но что-то долго нет Неустроева. Ведь обещал приехать…
Анисимовна поставила на лавку ведро огурцов:
— Попробуй, Макарыч, свеженьких.
Огурцы были — все как один: ровные, темно-зеленые, с белым пятном на конце. От них веяло прохладой.
Забалуев обтер огурец ладонью, откусил половину. Сочная мякоть захрустела на его широких зубах.
— Для гостей-то будут?
— Будут, Макарыч, будут. И малосольные и свежие — всякие. Вдосталь!.. Я ведь грядки, сам знаешь, поливала каждый день…
Сергей Макарович потянулся за вторым, третьим, четвертым огурцом… Анисимовна не отставала от него. В доме ни на секунду не утихал хруст. Забалуевы ели и похваливали. Вспомнили название огурцов — муромские!
— В старину, сказывают, сам богатырь Илья питался такими!
— Ишь ты! Знал толк! Но без мяса он тоже не мог. Я по себе сужу. Свежий огурец хорош на закуску, чтобы после не манило пить воду.
На дне ведра оставалось всего лишь несколько штук, когда у ворот показался конь, запряженный в ходок. Сергей Макарович торопливо поправил ремень, надел кожаную фуражку и вышел из дому. Навстречу ему спешил бухгалтер Облучков.
— Приехали двое мужиков! И с ними одна…
— Векшина?! Ее-то зачем нелегкая принесла? Ведь Неустроев сам обещался к нам…
Сергей Макарович тяжелой рысцой побежал к коню.
— Не к добру перемена…
Дарья Николаевна уже несколько раз выступала с критикой, в разговорах кивала на луговатцев: «А вон у Шарова!..» На последнем собрании партийного актива сказала: «Забалуев не хочет учиться. А грамоты у него мало, трудно ему…» Ишь какая заботливая нашлась!
Оказалось, что вместе с Векшиной приехал начальник краевого управления сельского хозяйства Бобриков. До этого он работал главным агрономом соседнего совхоза и хорошо знал всех руководителей окрестных артелей. Но зачем он сюда? Обошлись бы без него.
А второй — незнакомый. Бритый. В сапогах. В черном костюме с двумя орденами Красной Звезды и медалями за освобождение многих городов.
У Сергея Макаровича похолодело в груди: уж не этого ли человека прочат в председатели укрупненного колхоза?..
Созвали партийное собрание. Там приезжего попросили рассказать автобиографию. Он говорил отрывисто, будто отвечал на вопросы в анкете. Вырос в городе. После возвращения с войны работал в промкооперации. Выпускали пуговицы, гребешки. Мелкое производство. Захотелось на более трудную работу. А тут райком как раз подыскивал человека на должность председателя. Ну, вчера заполнил анкету, посмотрели и сказали: «поезжай».
Образование у него — шесть классов…
— Маловато! — громогласно перебил рассказ Сергей Макарович.
— Нам бы агронома в председатели, — сказала Вера и перенесла взгляд на Бобрикова.
Тот пожал плечами.
Объявили перерыв. Векшина и Бобриков долго разговаривали с Огневым…
На объединенном собрании двух колхозов, которое открылось в клубе, Никиту Родионовича избрали в президиум, и он занял за столом председательское место. А Сергей Макарович сел рядом с ним, опустил глаза и подпер голову рукой.
«Еще неизвестно, что скажет масса, — успокаивал себя. — Кто-нибудь из своих колхозников вспомнит добрым словом… Ошибки у меня были. А у кого их нет?..»
Векшина произнесла небольшую речь, затем зачитала решение обеих артелей. Все проголосовали за слияние. Теперь у них в Глядене — один колхоз, пожалуй самый крупный в районе!
Попросив слова, Бобриков шагнул к трибуне, высокий, похожий на каланчу. Забалуев смотрел на него, заломив голову.
Бобриков говорил долго — обо всех отраслях хозяйства. И все насчет агротехники. Вот он перешел к конопле. Доходная отрасль! Это и без него все знают. Государство в ней нуждается. Осенью в селе будет начато строительство завода по переработке конопляной соломки на волокно. Хорошо!.. Что это он? Принялся хвалить Верку Дорогину. Будто бы по ее почину появилась конопля на Чистой гриве. Все заслуги приписал девке. А кто надоумил ее заняться коноплей, хотя бы и низкорослой, какую в прежние годы мужики сеяли на веревки? Кто выдвинул в звеньевые? Все знают — Сергей Забалуев! А теперь его замалчивают, словно он — сбоку припека.
Кажется, Бобриков переходит на критику? Дерзание!.. Вот-вот, дерзить Верка горазда! Всем надерзила много, а ему, председателю, столько, что в три короба не уместится…
Нет, голос не тот. Таким не критикуют. По шерстке гладит…
И Сергей Макарович снова сник. Недоброе предчувствие не обмануло его, — Бобриков заговорил о нем:
— Бесспорно, Дорогиной надо было кое-что подсказать, в чем-то поправить ее. А вместо этого рутинеры расставили рогатки на пути и нарыли волчьих ям. К нашему стыду, среди них оказались отдельные агрономы. Нашли общий язык с Забалуевым. И их никто не призвал к порядку.
Началось обсуждение вопроса о названии нового колхоза. Из зала крикнули:
— Оставить «Красный партизан»!
Тут уж Сергей Макарович не мог утерпеть.
— Зачем менять название? — громко спросил он, подымаясь на ноги. — Я так думаю…
— Мы и говорим, — не надо менять, — перебили его. —
— Предлагаю, — повысил голос Забалуев, — называть по-нашему…
— А мы не согласны!
— Колхозы слились, а он рассуждает о «нашем» и «вашем». Теперь все — наше.
— А о круглой печати не подумали? — продолжал Сергей Макарович. — Заказывать новую — дело хлопотное. И денег стоит!
— Ничего, как-нибудь заплатим! В крайности, ссуду возьмем!
В зале смеялись, шумели. Забалуева никто не слушал, и он укоризненно покосился на Огнева, — дескать, какой же ты председатель, если не можешь навести порядка.
Никита Родионович постучал карандашом по графину с водой, и шум начал понемножку утихать. Забалуев стоял и ждал тишины, намереваясь продолжить речь в защиту своего предложения. Но в это время из первого ряда поднялась Вера, словно пружиной подкинуло ее. Она воспользовалась тишиной раньше его.
— Колхоз — новый, и название дадим новое.
Сергей Макарович тяжело опустился на стул и опять подпер голову рукой.
Той порой Вера предложила:
— Давайте назовем — «Победа»!
— Вот это дело!
— Хорошее название! — поддержали сразу несколько голосов.
«Может, и хорошее, но короткое, — думал Забалуев, привыкший к названию из двух слов. — Надо сказать — над кем или над чем…» И как бы в ответ на его раздумье в зале прыснул со смеху какой-то бойкий шутник:
— Над Забалуевым победа!
Огневу не сразу удалось остановить неугомонных пересмешников.
— Мы собрались не для шуток, — строго напомнил он. — Дело большое, серьезное…
Предложение Веры он поставил на голосование. Забалуев, побагровев, расстегнул две пуговицы гимнастерки, в задумчивости медленно поднял вялую руку, когда уже все проголосовали.
— Ты, Сергей Макарович, против? — спросил Огнев.
— Чего ты суетишься, не понимаю. Я — «за».
— Таким образом, название принято единогласно.
В зале заплескались аплодисменты, дополняемые веселым смехом, и Сергею Макаровичу стало ясно, что зря Анисимовна варила медовуху. Не выберут его. Даже не помянут…
Но его упомянули. Едва Векшина успела произнести несколько слов о том, что крупному колхозу нужны сильное правление и хорошо подготовленный председатель, как в глубине зала поднялась Скрипунова:
— А Забалуев-то што, не годится? Человек свой. Доморощенный. И мы все, как есть, к нему привыкшие…
На нее зашикали, закричали. Огнев опять постучал карандашом. Но Фекла была не из робких. Уж если она завела разговор, то доведет до конца.
— Не стучи, Микитушка! — продолжала она. — Я про все скажу…
Подойдя к самой сцене, она уставилась глазами на Бобрикова.
— Ежели теперича Забалуев пришелся не ко двору, посчитали, что у него силушки не хватит, так… так впрягайтесь-ка сами к нам в коренники. Вот што я присоветую!..
В зале опять засмеялись. Фекла, не унимаясь, указала рукой на Бобрикова:
— Подходящий мужик! Соседом был. Совхозом управлял. Все знают. Говорят — агронома надо. Он и агроном. Сильней-то его, почитай, никого нет. Чего же еще думать головушки утруждать? — Оглянулась на зал. — Кто что должности не отпустят? подымем него руки. Вот и закон!
Присматриваясь к каждому человеку, Векшина видела— одни возмущены хитроватой настойчивостью Скрипуновой, другие подсмеиваются над ней, а третьи — сторонники Забалуева — готовы поддержать ее. Бобриков тоже заметил это и поспешил ответить:
—бы охотно согласился… Но вы же сами, выбирая меня в депутаты краевого Совета, доверили мне другую работу. А я привык к дисциплине: не могу оставить своего поста без разрешения сессии.
— Ну вот! — Фекла сделала укоризненный жест в его сторону. — Об чем же тогда разговор?.. А наш Макарыч, из заботливых — заботливый…
— Заботы у него больно мелкие, и толку от них нет, — сказал Дорогин, вставая с первой скамьи. — Нам пора подымать колхоз. Новую агротехнику вводить. А для этого нужен грамотный человек. И с кругозором. Я выдвигаю Огнева.
— Толково! — крикнули из зала. — Огнева — в председатели!
— А Микиту как выбирать? — спросила Фекла. — Он ведь на ученье посланный…
— Ему дадут отпуск на уборочную, если изберете. И он сумеет направить дело, — сказала Дарья Николаевна. — Зиму поработает заместитель. А к весне товарищ Огнев закончит школу и вернется к своим обязанностям. У вас будет председатель-агроном.
— Вся ясность налицо!
— Ставьте на голоса!
В президиуме переглянулись. Векшина шепнула Забалуеву:
— Руководите собранием.
Сергея Макаровича давно мучила жажда, будто он не ел свежих огурцов в это утро. Сейчас он выпил стакан воды, покашлял и, нехотя поднявшись, заговорил сдавленным голосом:
— Значит, так… За Огнева, значит… за Микиту… Кто голосует?.. — Окинул зал хмурым взглядом. — Вроде все подняли… Выходит, выбрали…
Дрожащей потной рукой Забалуев достал из нагрудного кармана печать и положил перед Огневым, пристукнув ею, словно костяшкой домино, и, спустившись со сцены, через боковую дверь вышел из клуба.
На улице его остановил Неустроев, заехавший сюда из Луговатки. Там собрание уже прошло: три колхоза слились в один.
— Ну, а у вас как?
— Не меня бы об этом спрашивать, не мне бы отвечать. Больно легко разбрасываетесь кадрами! — буркнул Забалуев. — Надо вот работенку присматривать…
— Как?!. Разве заместителем тебя не избрали?
— Еще бередишь…
— Опять эта Дарья!.. — Неустроев раздраженно взмахнул кулаком. — Все не так… Ведь уговаривались…
— Самому надо было приехать, — укорил Забалуев. — Вернее было бы…
— Ну, а в Луговатке что бы получилось? — Неустроев развел руками. — С ее либерализмом…
Нелады, возникшие между секретарем райкома и председателем райисполкома еще в первый год их совместной работы, все обострялись и обострялись. Много раз Неустроев порывался пойти к Желнину и попросить, чтобы эту Дарью перебросили в какой-нибудь другой район, но опасался, что Андрей Гаврилович не поймет его. Чего доброго, скажет: «Ее любят в районе, уважают». Припомнит партийные конференции: против нее всегда один-два голоса — не больше… Вот и приходилось выжидать удобного случая. Последняя партийная конференция закончилась совсем не так, как хотелось бы Неустроеву. К тому времени по всем сводкам район оказался далеко позади передовых. Отстали даже от тех, кого в крае много лет привыкли считать обозниками. Кто виноват? В первую голову — Векшина с ее нетребовательностью: ей бы больше подошло в детском саду ребятишек уговаривать… Так и сказал в докладе. Думал, что признает ошибку, перестроится или попросится на другую работу. Но она признала только какие-то мелочишки, а потом принялась разъяснять разницу между требовательностью и грубостью. Когда, говорит, с людьми обходятся грубо, у них опускаются руки. Требовательность, дескать, должна быть такой, чтобы не унижалось достоинство человека, тогда он будет работать с новыми силами. Развела философию! Тут нельзя было стерпеть, — ответил в заключительном слове. Объявили рёзультаты выборов членов райкома: против Векшиной опять только два голоса, а против него, страшно вспомнить, сто тридцать семь… С тех пор в крайкоме стали посматривать на него с холодком: чуть что — заменят. В другое время он, Неустроев, за такое проведение колхозного собрания вынес бы вопрос на бюро. А теперь… У самого под ногами не крепкая земля.
Забалуев смотрел на секретаря и нетерпеливо переминался с ноги на ногу. Неустроеву было жаль его. Энергии у этого мужика — на десятерых хватило бы! И, главное, ко всем указаниям прислушивается… Опять же и опыт работы у него большой, постоянное беспокойство о хозяйстве.
— Ну, вот что… — Он хлопнул Сергея Макаровича по плечу. — Приезжай завтра в райком. Найдем тебе место. Есть…
Он умолк, — к ним подходила Векшина.
Дарья Николаевна рассказала об избрании Огнева председателем колхоза. Другого решения, по ее твердому убеждению, и не могло быть.
— Да-а… — Неустроев потряс головой. С крайкомом не согласовано…
— Какая в этом надобность? Он — член артели.
— Он — слушатель школы руководящих колхозных кадров! И, может быть, у крайкома на него другие планы?..
— Объясним. В крайкоме нас поймут… Ну, а в Луговатке как?
— Там — порядок! —не без похвальбы воскликнул Неустроев. — Как было намечено, так и проведено!
Он подал Забалуеву руку, прощаясь с ним.
— Так я завтра же прискачу. — Сергей Макарович долго не выпускал руки Неустроева. — Утречком...
Дома он сказал Анисимовне, чтобы не накрывала столов. И тут же успокоил ее: медовуха не пропадет, — послезавтра они позовут гостей на проводы.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Забыть… Забыть навсегда…» — все настойчивее и настойчивее повторял Вася. И злился на себя. Ну что у него за дурацкий характер?! Ни с того ни с сего привязался к одной. И не может выбить из головы, выкинуть из сердца. Будто нет других девок? Есть. Даже красивее этой Верки Дорогиной.
Но проходили недели, месяцы, а он по-прежнему ко всем оставался равнодушным.
Наверно, у него сердце затвердело, как земля, спаленная в засуху беспощадным солнцем: ни одно зерно, знать, не даст ростка?!
И все-таки он заставит себя забыть Верку. Заставит… Ну зачем ему вздыхать о чужой бабе?..
В обеденный перерыв девушки в бригадном доме пели частушки. Вася ушел от них, прихватив с собой свежую газету, и сел в тени, привалившись спиной к высокому тополю.
С вершины дерева неожиданно подала голос кукушка.
«Запоздала, матушка! — усмехнулся парень. — Июль — на переломе. Ячмень выколосился. Пора бы тебе подавиться колючим колосом!..»
Из бригадного дома донеслась девичья песня:
«В, самом деле, не на тот», — подтвердил Вася.
Он не верит глупым приметам и ничего не будет загадывать. Девушки просили вещунью:
Но кукушку, видать, не устраивала роль почтальона, — она не трогалась с места и продолжала надоедливо куковать. Пришлось прикрикнуть:
— Хватит, дуреха!
Она перепорхнула на яблоню и опять принялась за свое. Девушки затихли, и Вася, рассмеявшись, подзадорил птицу:
— Побольше им накукуй! Еще! Еще прибавь!
Кукушка улетела. Бабкин тотчас же начал подражать вещунье, да так искусно, что девушки доверчиво досчитали до трехсот. А когда разобрались, с шумом и хохотом высыпали на крыльцо, но он уже успел скрыться за деревьями.
Эта маленькая шутка помогла Васе освободиться от раздумья, и он стал просматривать газету. В ней было много новостей из соседних стран. Вот телеграмма из Софии: приехала делегация колхозников. Съездить бы туда. Посмотреть бы на все да рассказать о своем колхозе, о работе в саду, поделиться бы опытом, спеть бы свои и послушать их песни, потанцевать в кругу, поучиться чему-то новому.
Вот напечатано:
«Гости обедали в саду члена первого сельскохозяйственного кооператива…»
Адрес есть. Может, написать письмо?!.
И всю вторую половину дня Васю не оставляла мысль о письме в Болгарию. Он подбирал слово за словом: «Дорогой наш друг и товарищ! Пишем тебе…» Тот болгарин, конечно, пожилой. Надо на «вы»: «Пишем вам из Сибири, где при царизме разрасталось одно горе. Сейчас составляем письмо в колхозном саду. На яблонях наливаются плоды. Наша бригада…» Нет, о бригаде еще рано. Сначала о том, как все это зародилось… И Бабкин продолжал подбирать фразу, за фразой: «Есть один старик. По фамилии Дорогин. Он живет в тридцати пяти километрах от нас. С его легкой руки появились сады в здешней местности. Он был женат на ссыльной, которая боролась против царя. Ее звали… звали…» — Вася долго и тщетно припоминал. Нет, он никогда не слышал имени жены Трофима Тимофеевича. Вера не рассказывала о матери…
Пока что Бабкин решил сделать пропуск и снова перекинулся в свой сад:
«Мой отец все перенял от Дорогина…»
Мысленно Вася составил большое дружеское послание. Вечером все перенес на бумагу. В письме были строки не только о работе бригады, но и о полях, и о новых скотных дворах, и о второй колхозной гидростанции, и о матери, уже научившей доярок пользоваться электродоильными аппаратами, и даже о том, что Капа, заботливая звеньевая, уехала учиться в школу садоводов.
В конце письма он упомянул, что осенью опять будет охотиться на зайцев-русаков, на косачей и других птиц, которыми богата сибирская земля!
Шаров похвалил за письмо. Мать — тоже.
В бригаде ждали возвращения Капы, и все же ее приезд показался неожиданным. В беленькой панамке, в золотистой кофточке из вискозного шелка с короткими рукавами, в длинной юбке и в туфлях она выглядела выше и стройнее, и оттого ее узнали не сразу. По корзине, которую она несла, надев на руку, ее приняли за городскую домашнюю хозяйку, невесть каким путем появившуюся здесь, чтобы купить на варенье крупноплодной земляники. Бабкин окликнул ее:
— Гражданка, вы ко мне? Подойдите сюда.
— К вам, — отозвалась Капа, изменив голос. — Могу и подойти… товарищ строгий бригадир! — и расхохоталась.
Вася, покраснев, шагнул к ней навстречу; долго тряс ее руку, как бы извиняясь за грубоватый оклик. А она той порой шутливо упрекала:
— Не узнал, милый! А я-то думала: сохнешь по мне! Ха-ха…
— Где тебя узнать, — ты так переменилась!..
— В которую сторону?
— В хорошую, конечно…
Побросав корзины, сбежались девушки, и поднялся такой веселый гомон, что Васе не оставалось ничего другого, как отступить на несколько шагов. Он стоял и смотрел на Капу, мелькавшую словно в кругу хоровода.
Теперь кофточка на ней не разлезалась по швам. Похудела она, что ли? И лицом как будто стала светлее.
Капа спохватилась:
— девчонки, я ведь с грузом! Погодите! — И подалакорзину бригадиру. — Держи, Василий Филимоно
В корзине оказались кусты земляники с незнакомыми листьями, покрытыми как бы восковым надетом, Вася понял, что это какой-то новый сорт. ЗабоКапа, чтобы в саду были хорошие новинки!
Девушки без умолку звенели, и, казалось, никто нислушал.
— Вечером наговоримся, нахохочемся, — прервала их сейчас новоселы по земле тоскуют. — И позваю: —Пойдем, бригадир, садить!
Они направились в тот квартал, где росли сеянцы березы и клена, где кудрявились кусты крыжовника, выращенного из семян, и где еще оставались незанятые грядки. Капа шла степенно и рассказывала, кивая на корзину:
—Называется этот сорт — Красавица севераЯ для развода…
свою Ему казалось, что она сна упрекнет: «Ты же отворачивался теперь глазеешь!» И все-таки он посматривална нее. Хорошо, что она вернулась, — поможет работой саду, расскажет девушкам, чему в школе садоводов.
она, как бы ничего не замечая, продолжала:
— Есть там один молодой садовод. Тыдыев. Имя у него чудное — Колбак, по батюшке… Сапырович. Даже не сразу выговоришь. А так парень хороший. С виноградом работает. Нынче соберет центнеров пять! Тоже обещал мне саженцы. Правда, надо еще уговорить Петренко, чтобы разрешил отпустить, но это не твоя забота.
Кто бы мог подумать, что хохотушка Капа принесет столько радости?
Они пришли на место. Вася глянул на прямые ряды сеянцев березки, — вытянулись высокие! На будущую весну все уйдут в поля, где намечены новые лесные полосы. Глянул и тотчас же отвел глаза к сеянцам клена. Выращены Капой! Их тоже можно высаживать.
Ты что молчишь? — спросила Капитолина.
Думаю о лесных полосах.
— А я надеялась — обо мне!
— Ну и… о тебе. Ты ведь их садила! Все своими руками. Я вчера был в поле: твоя первая полоса — зеленая стена! Пшеница возле нее высокая да густая!..
Они принялись за работу. Бабкин сажал крохотные травянистые кустики. Капа поливала, приговаривая:
— Живите. Всеми корешками цепляйтесь…
Изредка подымая на нее глаза, Вася про себя отмечал: «Вот как переменилась! В школе обкатываются люди, обтираются, словно галька в реке…»
Когда они, закончив посадку, пошли к бригадному дому, он вдруг заговорил о Капином сынишке.
— Давно не видел его. Наверно, большой вырос?
— А какой тебе интерес до моего Вовки, бригадир? — игриво спросила Капа и, расхохотавшись, побежала в сторону земляничной плантации. — Я — к девчонкам…
Вечером они вдвоем перенесли в погреб корзины с ягодами. Работу закончили в темноте. Капа, чуть заметная, остановилась возле Васи, когда он закрывал дверь на замок, и сказала:
— Давай, бригадир, я, по старой памяти, съезжу на базар, — у меня на торговлю рука, сам знаешь, прибыльная! А мне хочется, чтобы у тебя все было хорошо.
— Поезжай. А к вечеру — сюда. Без тебя тоскливо, — шептал Вася.
Он хотел схватить ее и прижать к груди, но Капа увернулась от него, голосок ее прозвучал незнакомо строго:
— Не лапай. Еще затоскуешь! Куда деваться от беды! Ха-ха-ха… — И она исчезла в темноте. — Девчонки! Васька с обнимками лезет!.. Чего вы не окрутили парня? Тихони! Или для меня берегли?..
Бабкин долго стоял на месте, бесцельно повертывая ключ в руках. Лицо у него горело, холодная рубашка липла к спине.
А Капа, уже где-то возле бригадного дома, пела:
Вот и пойми ее, где она — настоящая!
Уехав с ягодами на базар, Капа не вернулась в сад. Вася встревожился: «Неужели проторговалась?..» Но в конторе его успокоили:
— Отчиталась до копеечки. У нее хорошая базарная сноровка! Послать бы еще…
Тут выяснилось, что Капа исчезла из Луговатки.
— Сынишку повидала, и ладно, — объяснила мать. — Пусть поработает на опытной станции: там деньгами платят! И два раза в месяц. А ее дело молодое, охота приодеться…
Бабкин жалел, что Капа исчезла, едва мелькнув в саду. Он подозревал, что этот внезапный отъезд чем-то связан с ее изменившимся отношением к нему, и ему было неприятно.
ГЛАВА ВТОРАЯ
— Трофим Тимофеевич! Вера-а! Где вы?
Векшиной никто не отозвался. Было раннее воскресное утро, и сад выглядел пустым. Идя по аллее, она время от времени останавливалась, слегка приподымала острый подбородок и продолжала звать.
Вера не узнала ее голоса. Думала — Манька-почтальонша привезла телеграмму о Витюшке. Его мать писала, что отправляет сына со своим родственником в экспедицию. Гляден — на их маршруте. По всем расчетам, они должны были приехать еще на прошлой неделе, но где- то задержались. Может, увязли машины в каких-нибудь заболоченных лугах? Может, разбирают после бури лесные завалы на таежной дороге?.. Отец волнуется: здоров ли внучонок?.. Сейчас все будет ясно…
Выбежав из-за деревьев, Вера лицом к лицу столкнулась с гостьей и от неожиданности вскрикнула:
— Ой!.. А я-то думала…
— Вот приехала навестить…
Впервые Вера видела Векшину не в кителе, не в строгом черном жакете, а в легком шелковом платье с короткими рукавами, и она казалась незнакомой. Такой, наверно, бывала только дома, со своими близкими. И голос у нее был мягкий, как бы приглушенный глубоким раздумьем. А в глазах поселилась грусть.
— На вас лица нет!.. Что-то случилось нехорошее? Узнали что-нибудь про… про своих?
— Да… И лучше бы не знать…
Вера взяла Векшину под руку. Они отошли к скамейке, сели. Дарья Николаевна, вздохнув, открыла сумочку, достала папиросу, но тотчас же забыла про нее, тихо пошевелила пальцами, как в раздумье незаметно для себя пошевеливают карандаш.
— Вчера это было, днем…
Во время заседания исполкома раздался телефонный звонок. Векшина приподняла трубку и сразу же опустила на рычаг. Звонок повторился. Она, прикрываясь рукой, тихо сказала:
— Позвоните позже… — И вдруг голос ее дрогнул и оборвался до испуганного полушепота — Что, что?.. Кто вы?..
Незнакомый человек говорил с вокзала. О ней он узнал от своего случайного спутника. А с ее сыном служил в одной роте. И в партизанском отряде были вместе до последнего дня жизни Саши…
Дарья Николаевна левой рукой схватилась за голову, склонившись ниже кромки стола, едва вымолвила в трубку, тяжелую и холодную, как лед:
— Я бы… Я могла бы… приехать. Сейчас…
Сашин сослуживец сказал, что его поезд отходит через пять минут.
Он запишет адрес и все сообщит в письме.
— Где… где это… случилось?
Все затаили дыхание. Наверно, был слышен хрипловатый голос, который рвался из трубки и острой болью колотил в ухо:
— В Белоруссии… Недалеко от Бобруйска…
Положив трубку, Дарья Николаевна медленно провела дрожащей рукой по волосам, словно это могло успокоить ее, и сказала полным голосом:
— Извините меня… Не могла отложить разговора…
Домой шла одна по пустынным ночным улицам, и хрипловатый голос проезжего повторял ей все, слово за словом, будто телефонная трубка все еще была возле уха… Самый тяжелый час в жизни. Если раньше оставалась какая-то маленькая надежда: «Может, еще окажется среди репатриируемых», то теперь надеяться уже не на что,
— Пришла я домой, — рассказывала Векшина, сидя на скамейке в саду, — у соседа попросила закурить…
Впервые после войны. Я ведь бросала. Думала, навсегда… Всю ночь не сомкнула глаз. Вспомнила вашего Анатолия… И вот приехала…
на руку, она заметила между пальцами папиБросила. Достала другую. Закурила. нее немножко потеплели, словно пересказ всего вчера, снял с нее тяжелый камень.
с пустыми руками к вам, — спохваТрофиму Тимофеевичу посылку! экземпляры…
Вот радость-то! Пойдемте скорее искать…
Дорогин перекапывал землю возле молодой яблони.
рассыпались на крупинки, погребая Старик не слышал шагов и вздрогтерявшегося в зарослях волос и бо
— Неуемный! Сам принялся копать!
— Садовод без лопаты, как писарь без пера! — шутливо отозвался Дорогин, качнул в руках свое орудие. — Была бы полегче — всегда носил бы за ухом.
— Что у вас, молодых помощников не стало?
— Не густо их. Пятки мне не оттаптывают.
Старик глянул на солнце, поднявшееся над далекими вершинами зубчатого хребта, покрытого розоватыми снегами, и вскинул лопату на плечо.
— Однако пора подвигаться к дому. Алексеич, наверно, чаек вскипятил…
Вера побежала вниз по аллее. Трофим Тимофеевич надеялся, что дочь накроет стол, но она забыла обо всем, кроме посылки, которая лежала где-то в машине Векшиной.
Девушка распахнула дверцу. Вот она! Сверток перевязан шнурком. Пахнет типографской краской!
Бросилась навстречу отцу, приподымая сверток.
— Посмотри, что привезла Дарья Николаевна! Сейчас распакую. Сейчас…
Присела на крыльцо. Кривым садовым ножом перерезала шнурок и принялась разрывать упаковочную бумагу. Книги рассыпались по ступенькам. Первую Вера подала отцу, вторую — Дарье Николаевне, третью стала рассматривать сама. На обложке — ветка яблони в цветах. Над ней — имя и фамилия. Внизу — две строки: «50 лет в сибирском саду».
Вера вслух прочитала название, будто видела его впервые, будто не сама писала на обложке рукописи, и только сейчас во всей глубине осознала величие полувековой работы отца. Сколько было помех и колючек на его пути! Сколько ударов обрушивал мороз на его голову. Сколько нерешенных загадок до поры до времени закрывали даль! А он все шел и шел вперед…
Трофим Тимофеевич, перелистывая книгу, останавливался на цветных вкладках. Там были запечатлены яблоки его гибридов.
Дарья Николаевна пожала ему руку.
— Вам спасибо! — сказал Дорогин. — Если бы не тормошили меня… Нас с Верунькой… Мы, однако, никогда не написали бы…
То был день приятных встреч. Не успели закончить чаепития, как залаял Султан, и от ворот донеслись автомобильные сигналы. Вера выбежала на крыльцо, глянула к воротам и, ударив в ладоши, позвала отца.
По аллее шли два грузовика с высокими тентами из зеленого брезента. На подножке передней машины стоял нетерпеливый Витюшка. Порываясь спрыгнуть на землю, он махал руками и кричал:
— Деда!.. Деда!..
Внук вырос, стал сдержаннее, — уже не называл старика ни оранжевым, ни золотым и не взвизгивал от радости. Только подпрыгивал.
Едва машина успела остановиться, как Витюшка с разбегу бросился на грудь деду и обвил шею длинными, по-детски тонкими руками.
— Здравствуй!.. Я приехал с дядей Мишей, — сказал о дальнем родственнике своей матери; захлебываясь радостью, спешил сообщить о самом для него важном и волнующем. — Знаешь, я в тайге филина убил! Правда! Сам! Из своего ружья! Которое ты мне подарил. И я — с первого патрона! Наповал!
— А я для тебя припас шкурку удода! — в тон ему проронил старик и, улыбаясь, погладил шершавой ладонью его вихрастые, насквозь пропыленные волосы.
Той порой подошли все участники экспедиции, поздоровались, попросили показать сад. Трофим Тимофеевич повел их в старые кварталы, где были стелющиеся яблони.
Векшина ушла с ними.
Вера и Витюшка сидели в беседке. Мальчуган торопливо рассказывал о бесчисленных зверьках и птицах, добытых двумя зоологами экспедиции, о ночевках у костра, о реках и озерах, обо всем, что ему посчастливилось видеть во время этого первого большого путешествия.
Потом он вдруг затормошил свою собеседницу:
— Тетя Вера! А тетя Вера! Ты удода видела?
— Удода? — Она задумчиво улыбнулась. — «Удод гукает к несчастью», — повторила старое поверье.
— Отгукал! — рассмеялся Витюшка. — Шкурка — мне на чучело. Деда сказал, что подарит, а сам ушел. Где она лежит? Видела?
Нет, тетя Вера не видела.
— Эх, ты! На такую шкурку не посмотрела! — безнадежно махнул рукой Витюшка. — А сама каким-то старушечьим сказкам веришь. Смешно!..
— Да это к слову пришлось.
Вера обняла племянника. Он, непоседливый, высвободился и продолжал:
— Знаешь, у меня есть шкурка одной птички. Забыл, как по-латыни называется. Такая серенькая. Походит на дятла. Короедов выклевывает. Знаешь? Я сделаю чучело. И удода сделаю…
Из глубины сада возвращались путешественники. Трофим Тимофеевич приотстал от них, чтобы поговорить с Векшиной. Его приглашают в проводники. Да ему и самому хочется еще раз побывать в горах, несколько дней провести с внуком.
— Поезжайте, — подхватила Дарья Николаевна. — Это экспедиции на пользу.
Два автомобиля с тентами из зеленого брезента мчались по тракту к горам. На переднем, возле шоферской кабинки, сидели — лицом вперед — четверо: слева — почвовед, молчаливый человек с коротко подстриженными сивыми усиками, справа — зоолог, бронзовый от загара, тонкий и жилистый, как травяная дудка — медвежье ухо, а в середине — Трофим Тимофеевич с Витюшкой. Теплый ветер, врываясь под брезентовый тент, трепал волосы деда и выжженные солнцем вихры внука.
В прежнее время на месте гравийного шоссе извивалась едва проезжая проселочная дорога. По ней вот в такой же погожий день Трофим Тимофеевич вез в горы профессора Томского университета. Профессор ехал в горы, чтобы посмотреть его случайную находку.
— Спервоначала я даже не знал, как те деревья называются, — рассказывал старик своим спутникам. — Привез домой листочек. Вера Федоровна глянула и вся посветлела, будто встретилась с подружкой. Детство свое вспомнила, российские леса! Отправили мы листочек в конверте… Вот профессор-то и примчался: «Где растет? Показывайте»…
Затем вспомнилась еще одна поездка: рядом с ним в коробке, сплетенном из черемуховых прутьев, сидел Гришутка. Вот так же, как сейчас Витюшка. И без умолку расспрашивал милый непоседливый мальчуган о горах, деревьях и цветах…
А дорога вонзалась все дальше и дальше в горы. У едва заметного проселочного своротка начальник экспедиции остановил машину и выпрыгнул из кабинки, чтобы поменяться местами с Дорогиным. Витюшка без него приуныл, хотя и понимал, что никто, кроме деда, не сможет показать шоферу дорогу в заповедные леса.
Трофим Тимофеевич сел в кабину, и машина, осторожно переваливаясь с камня на камень, как бы прощупывая ненадежную тропу, двинулась вверх по долине. Следом шел второй фургон…
Слева — река, справа — река. Одна белая — с ледников, другая малахитовая — из горного озера. Между ними — зеленый клин незнакомой рощи!
Раздвигая руками ветви молодых деревьев, Трофим Тимофеевич шагал к слиянию рек. Тронутая ранними горными заморозками и начинавшая желтеть густая листва шумела над головой, закрывая небо.
Вскоре вышли на стрелку. Там, как будто в дозоре, замер старый кедр. Перед ним — молодая поросль липы.
Скинув рюкзаки, достали топоры и принялись рубить мелкие побеги под корень, чтобы расчистить полянку для ночлега. Дальше стеной возвышались старые липы. На одной — давнишний серый затес, полузакрытый наплывами живой древесины.
— Эта липка была толщиной в запястье, — припомнил Трофим Тимофеевич. — Вот так стояла палатка. Тут горел костер. Профессор сидел на раскладном стульчике, писал дневник. Он говорил, будто ледники в Сибири порушили липу. А здесь она сохранилась островком.
— Ценная находка! — подхватил начальник экспедиции. — Единственный рассадник на всю Сибирь!
— А в те годы знали одно — драть лыко на рогожи, — продолжал Дорогин. — Могли под корень извести. Профессор вступился, главному лесничему написал, дескать, надо сберечь для будущего…
На следующий день все, кроме дежурного, разошлись по роще. Одних интересовали травы, растущие под пологом липы, других — птицы, обитающие в зарослях, третьих — насекомые, враги леса. Почвоведы копали яму, чтобы взять разрез почвы. Начальник экспедиции собирал для посева в питомнике семена со старых деревьев — круглые орешки в тонкой бурой скорлупе.
Дед и внук отправились на охоту. По прибрежным валунам прошли в ельник. По пути Трофим Тимофеевич присматривался к елкам, иногда поглаживал зеленые лапки и, как бы здороваясь, говорил:
— Большая выросла!.. Ну, ну, подымайся выше — людям на радость.
— Деда! Деда! — тормошил его Витюшка. — Ты уже бывал здесь? И помнишь эту елочку?
— Как не помнить? Первый раз, когда я проходил тут, этих елочек еще и не было. Твоя бабушка шла по полянке… А после мы с одним… — Трофим Тимофеевич положил широкую ладонь на голову внука и ласково поворошил вихрастые волосы. — Вот таким же непоседой…
— С моим папой?!. Да, с папой?.. Расскажи, деда.
— Погоди. Вроде бы не время память ворошить, — кедровник начинается: тут нам надобно затаиться. Тут, брат, всякое может быть.
Витюшка, заинтригованный тайнами леса, приумолк. Ему очень хотелось спросить: «А медведи здесь ходят?» — но он сдержался.
старого кедра они присели алежину.
День был тихий, солнечный. Пахло хвоей да травой, убитой ранним морозом.
Нигде ни звука. Птицы, казалось, затаились на отдых. Полусонные кедры застыли, опустив к земле ветки с кистями длинной хвои. Лишь муравьи суетливо сновали по своей дороге, проложенной к муравейнику, что возвышался коричневой копной в конце валежины.
Год выдался неурожайный на кедровые орехи, и Трофим Тимофеевич пожалел об этом. Не мелькали, как бывало, белки, прыгавшие с дерева на дерево, не кричали горластые кедровки — черные птички с белыми крапинками. В далекую осень тут все было иначе… Стояли две палатки. Горел костер… По вечерам Вера Федоровна грелась у огня… Неподалеку трубили изюбры… Нынче еще рано для них. Но через недельку начнут свои свадебные игры. Остаться бы здесь да послушать на зорьке…
Витюшка осторожно тронул плечо деда. Трофим Тимофеевич очнулся от раздумья, достал самодельный пищик и, свистнув несколько раз, прислушался: не отзовется ли где-нибудь рябчик? Но лес по-прежнему молчал. Охотник повторил свой призывный посвист и снова прислушался. Где-то недалеко чуть слышно шуршала сухая трава, словно струйка ветра, пробравшись в лес, пошевеливала ее, пересчитывая листья.
Витюшка шепнул:
— Бежит!
— Нелетный! — усмехнулся дед.
— Молоденькие все еще не поднялись на крыло?
— Этот старенький!
Шелест прекратился.
— Осторожный. Прислушивается ко всему. А мы его сейчас подзадорим.
Едва успел раздаться призывный посвист, как шелест возобновился, но охотник умолк, и в лесу опять стало тихо.
С каждым новым посвистом — все ближе легкие торопливые прыжки, все слышнее и слышнее удары коготков о сухую чащу. Мальчик замер, всматриваясь в лесную гущину. Трофим Тимофеевич шепнул:
— Правее одинокого косматого кедра — голая кочка. Видишь? Смотри зорче: сейчас взбежит на нее.
Витюшка начал медленно выдвигать вперед ружье, но дед одним движением указательного пальца остановил его: стрелять не придется.
Как же так? Для забавы он, что ли, посвистывает в пищик?
— Рябушка бежит, да?
— Ее сосед. Видать, проголодался.
Вот и пойми этого деда, — всегда у него шутки да прибаутки!
И вдруг он, слегка подтолкнув локтем, одними глазами спросил: «Видел?» Нет, Витюшка ничего не видел.
— Ушки! — шепнул дед. — Вот показались черные бисеринки глаз. А вот и вся мордочка!
Теперь видно — зверек! Маленький, бурый, с тупыми ушами. Оперся передними лапками о кочку, приподнялся и смотрит вперед, прямо на них. Под горлом — белый нагрудничек.
— Соболь?! — спросил Витюшка горячим шепотом.
— Горностай-разбойник!
— А чего он тут шмыгает?
— Однако позавтракать не успел… А рябчик-то сейчас улетит.
Слегка вытянув вперед сомкнутые губы, старик выдохнул:
— Пурх! — И пальцами обеих рук, как птица крыльями, помахал в воздухе.
Зверек метнулся в сторону и исчез за кедром.
— Деда! Зачем спугнул? Надо было застрелить.
— Из него, брат, супа не сваришь. А попусту губить не резон.
— Чучело бы можно… Для музея…
— Ну, там, наверно, есть хороший — выходной!
Последнее слово рассмешило Витюшку, и Трофим Тимофеевич пояснил ему, что так называют зверей в зимней шубке. «Выходной» горностай белее снега.
— Пошли дальше, — сказал старик, закидывая ружье за плечо.
— Еще бы посвистеть.
— Тут горностай раньше нас все опромыслил.
Они прошли по склону в тенистый распадок. Из-под самых ног вспорхнул рябчик и скрылся в чаще.
— Этот не уйдет, — шепотом обнадежил внука Трофим Тимофеевич и, затаившись, начал подсвистывать.
Рябчик отозвался один раз, другой, третий. Потом перепорхнул на ближнюю елку.
— Стреляй. Прямо в хохолок.
Но Витюшка, как ни всматривался в густую сетку из лапчатых веток, не видел головы птицы.
— Сейчас увидишь.
Раздался выстрел, и рябчик, мелькнув между веток, ударился о землю. Витюшка подбежал к нему, схватил обеими руками и стал рассматривать перышки…
Они опять присели отдохнуть. Витюшка, прижавшись к деду, запрокинул голову и посмотрел ему в лицо. Глаза у внука светлые, добрые — отцовские.
Выждав и поборов в себе тяжелое чувство тоски и недоумения, мальчик начал сдавленным шепотом:
— Деда, а мой папа каким был?
— Хорошим охотником, — шепотом ответил старик, глубоко вздохнув. — Хотя и не всегда стрелял метко.
— Я не про это… Еще каким он был?
— Добрым, отзывчивым. Подвижным, как ртуть. В мать уродился. Все спешил куда-то…
Старик догадывался, что внук спрашивает пока что не о самом главном и волнующем и что скоро он задаст такой вопрос, от которого у обоих побегут мурашки по коже, а потом, чего доброго, польются слезы. Сдержаться бы надо…
Много лет старик ждал: внук подрастет и спросит — кем был его отец? Какова его судьба?.. А что ему ответишь?..
И вот настала эта мучительная минута. Сердце подсказывает — говорить надо только правду. Одну правду. А если сам не знаешь?..
Собравшись с силами, внук спросил:
— Деда, ты веришь, что мой папа?..
— Нет, не верю… А ты подрастешь — узнаешь больше, чем я.
— Я тоже не верю… Не мог мой папа… Мама говорит: он был самый-самый советский человек!
«Был… Неужели все — в прошлом? — задумался Трофим Тимофеевич. — Неужели для него погасло солнце?..»
А Витюшка, вздрагивая, продолжал горьким шепотом:
— Мама рассказывала: мы жили в большом доме, на главной улице. А когда папу увели, мама перетащилась в Нахаловку. Избушка на курьих ножках. Зимой холодище. Ночью волосы к стенке примерзают… А в школе парнишкидразнятся… Мама все плачет и плачет. Хочет тайком, а я догадываюсь… Совсем седая стала…
Старик обнял внука и прижал к груди:
— Правда все равно пробьет себе дорогу.
Вспомнил, что однажды подумал о снохе нехорошо, и почувствовал себя виноватым перед нею. Надо написать письмо, подбодрить ее.
— Правду никакие решетки не удержат, — сказал с глубокой уверенностью и не столько внуку, сколько самому себе. — Она сильна, как солнце… Партия скажет правду….
На стан охотники прибрели в сумерки. На полянке пылал кудреватый костер. Его суматошный свет кидался на липы, будто для того, чтобы пересчитать листья, но тотчас же забывал об озорном своем замысле и повертывался в сторону задумчивого кедра. Два черных ведра, повиснув дужками на жердочке, нырнули в огонь, и над ними клубился пар.
Путешественники управлялись с дневной добычей: укладывали для сушки растительные находки, снимали шкурки с малюсеньких пташек, писали дневники. Вот в это время и вырвался из темноты Витюшка; подпрыгнув у костра, потряс рябчиками в обеих руках:
— Принимайте добычу!
— Неужели сам настрелял?!
— Некоторых — сам… А вообще — мы с дедом…
— Стреляли в один котел, — поспешил на выручку Трофим Тимофеевич.
— Зачем в котел? — возразил старик почвовед. — Рябчик не для котла, разрешите на вертеле зажарить.
Рябчики еще только дожаривались, а дежурный по лагерю уже пригласил к столу, и путешественники шумно расселись вокруг клеенки, где была нарезана селедка и стояло ведро щей.
Мальчуган обеими руками схватил горячего, будто налитого огнем, рябчика, стал дуть на него и перекидывать с ладони на ладонь…
После ужина, когда все опять вернулись к своим дневным находкам и дневникам, Витюшка, привалившись к деду, прошептал:
— Расскажи мне сказку.
— Ну-у, охотнику, путешественнику и вдруг— сказку!
— А я сейчас не охотник. Просто — мальчик.
— А если так, то… пойдем в сторонку. Чтобы никому не мешать.
Старик с глубокой озабоченностью думал о внуке. Ему еще нужны сказки, а на его юную душу пало такое страшное испытание. И сколько их, израненных юных сердец!.. Надо думать, многие-многие понапрасну… Пусть хоть в сказки перенесется да на время успокоится…
Хвойный великан принакрыл их своим мягким зеленым пологом. Трофим Тимофеевич сел на сухую хвою. Витюшка свернулся рядом и, положив голову деду на колени, попросил:
— Только не из книжки. Свою. Новенькую сказку. Можно и быль…
Необычно ранний иней в тот год выпал не только высоко в горах, но и на Чистой гриве. В лесных полосах луговатцев пожелтели листья на тополях и кленах. Омертвело повисли черные лопухи недозревших подсолнухов. Трофим Тимофеевич вспомнил о Верунькиной конопле: злой заморозок, однако, не пощадил второго урожая? Не опустились бы у звеньевой руки, не пропал бы молодой задор. Хорошо, что ученые остановились на часок: подбодрят ее.
Но Веры не оказалось дома, а путешественники спешили в город. Наскоро поужинав, стали прощаться со своим проводником.
Витюшка, задержавшись в доме дольше всех, прижался сбоку к Трофиму Тимофеевичу, запрокинул голову и, глядя в его увлажненные глаза, позвал:
— Поедем к нам! — И чуть слышно добавил: — С тобой хорошо…
Он уже не говорил свое ребячье «деда», и старик понял, что навсегда провожает внука из его детства, что через год это будет уже подросток, утративший какие-то черты обаятельной непосредственности. Витюшка обвил ему шею руками, поцеловал в щеку и убежал к машинам, что стояли за воротами.
Когда Трофим Тимофеевич вышел на улицу, фургоны кинули вперед себя по два снопа света и понесли их к городу.
Из переулка послышались быстрые шаги. Все ближе. Вот сейчас — вдоль улицы. Вот уже — за самой спиной… Дорогин повернулся. В двух шагах от него, как бы споткнувшись, остановилась Верунька:
— Папа! Здравствуй!.. Уже все уехали?.. Ой, не могли подождать. Я хотела свозить их в поле. Пусть бы поглядели нашу коноплю.
— Мы сочли, что ты уже убрала весь урожай.
— И надо было убрать… Никого не слушать…
Старик подумал: «Рассердилась на своих противников. Это ничего. Сердитая смелее будет, дальше уйдет. У нее характер — кремешок!»
— Я хотела выдергать коноплю на опытном участке сразу же после инея, да не успела, — рассказывала Вера. — А сегодня нагрянули двое из конторы «Заготленпенька». И наш агроном с ними. Не может он простить нам, что его дружка Забалуева из председателей свалили. Ну, проехали они к опытному гектару, смотрят, а у конопли после раннего мороза скрючились недозрелые вершинки. Чесноков даже расхохотался. А у самого нос красный, как у петуха гребень. И голова запрокинута: дескать, правда на моей стороне! Полюбуйтесь, говорит, сплошными вопросительными знаками!.. Я вырвала коноплинку и отделила лубяной слой. «Вот вам волокно второго урожая! Не первый сорт, конечно, а все-таки…» Один из приезжих — у него еще старомодные очки на шнурочке — перебил меня: «Какой же это, девушка, второй урожай?! Если бы вы сеяли по тому же коноплянику… А вы почему-то залезли в паровое поле. У вас не два урожая, а два посева — ранний и поздний. Только и всего…» Будто ушатом холодной воды облил. Я чуть не расплакалась…
— А Чесноков ухмыляется, — продолжала Вера, — и рассказывает своим дружкам: «Посмотрели бы вы, какие веревки получились из этой хваленой конопли — рвутся, как нитки! Годится она только собакам на подстилку!» А я чувствую, что это он с забалуевского голоса несет.
Отец тронул плечо дочери.
— Не вдруг они удаются, опыты-то… Два урожая — очень трудно… А ты не унывай… По-другому повертывай…
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Отшумело короткое сибирское лето, уступило место осени. Дни начинались ленивым, седым от инея рассветом: травы, кусты и деревья сутулились под густым покрывалом из снежной пыльцы. Листва становилась жесткой и, растревоженная ветром, уже не шелестела, а ворчала строптиво и злобно. В чистом небе появлялось озабоченное солнце и раскаляло ее, постепенно превращая в золото. А непутевый ветер, налетая порывами, обрывал листья, торопился раздеть принаряженные деревья. Первыми ему поддались тополя, вслед за ними оголились вершинки белокорых берез. На их тонких ветках покачивались бурые сережки — зимнее лакомство тетеревов.
Беспокойно стало на душе у охотника. Все чаще и чаще Дорогин снимал ружье, висевшее на косульих рогах над кроватью, и смахивал пыль мягкой тряпочкой.
Однажды Вера, войдя в дом, застала отца за этим делом. Он поспешно объяснил:
— Смотрю, не появилась ли ржавчина…
— Я протирала стволы недавно. Волосяным ежиком.
— Ты?! Вот не знал! Раньше ты и в руки не брала. Я думал, боишься…
Да, было время, Вера действительно побаивалась ружья. Когда отец стрелял в цель — она вздрагивала. От поездок на охоту отговаривала: «Хватит за птичками гоняться. Не молодой, простудиться недолго…» А два года назад, оставшись одна в саду, впервые сняла двустволку со стены, вышла на крыльцо и выстрелила в воздух. Толчок в плечо не испугал, пороховой дым показался приятным.
«И в цель стрелять, наверно, нетрудно? Занимаются же девушки охотничьим промыслом… А хорошо — зимой на лыжах, в руках — ружье, за спиной — убитый заяц. Русак. Большой, как тот… Заяц! — мысленно повторила Вера. — И чего это я опять про зайца?..»
Она все чаще и чаще брали в руки отцовское ружье, рассматривала простенькую гравировку на замках, проводила рукой по ореховой ложе: «У Васи, однако, такое же?..»
Сейчас она протянула руку за ружьем:
— Дай выстрелю.
— Зачем без толку?
— Вчера приметила — косачи на березах сидели.
— Ну?! Уже сережку поклевывают?
— А я старые чучела починила. Одно сшила новое.
— Когда успела?! Да ты у меня… — Отец встал, будто готовый к выходу на охоту, но тут же покачал головой: — Напрасно трудилась…
— Почему? Мне Алексеич показал, как ставить чучела. и сама пробовала — на вершинку подымала…
— Вот заговорщики!… Соблазнители!
— По утрам косачи из бора вылетают.
— Теперь бы на буденновские поля, в Круглый колок!
«Это где-то недалеко от тех мест… от Васиного сада?» — подумала Вера и пристала к отцу:
— Поедем туда! Поедем! Вдвоем. Я — загонщицей…
— Там есть меня заветная береза — высокая, сучья — во все стороны, как шатер, — вспоминал Трофим Тимофеевич. — Бывало, косачи рассядутся — черным-черно. Выстрелишь — нижний валится, а верхние посматривают: «Ко-ко-ко», будто очереди ждут. Только бить надо наверняка, чтобы камнем падал. А ежели крыльями захлопает — всех вспугнет…
— Поедем завтра! — неотступно звала Вера. — Я все приготовлю. Патроны помогу зарядить…
Они выехали в полночь и еще до рассвета прибыли на место. Трофим Тимофеевич не был там лет пять. С тех пор маленькая березовая рощица, которую все звали Круглым колком, до неузнаваемости изменилась. Старик долго бродил по ней; в темноте раздвигая руками ивовые кусты и мелкую березовую поросль, искал свое любимое дерево.
— Однако извели березу. Самую лучшую. Дровосеки окаянные! Вот здесь стояла. Где-то здесь.
Все высокие деревья исчезли, и рощица казалась подстриженной, бедной.
— Верунька, ищи пенек.
— Зачем тебе он?
— Ищи. Вырастить дерево не хотят, а рубить горазды.
— Не этот? — спросила Вера, уткнувшись в высокую гнилую уродину с мокрыми грибами-трутовиками. — Погляди.
Отец ощупал пенек.
— Зимой свалили белую красавицу, по глубокому снегу. Вон какую дылду оставили на съеденье закорышам, дятлам на забаву. Ай-яй-яй!
Под ногами похрустывала сухая чаща. Трофим Тимофеевич смастерил из нее шалаш. Вера вырубила шесты- подчучельники, влезла на прямую, как свечка, березу и подняла на шестах чучела так высоко, что они самые верхние ветки, едва заметные на фоне темно-синего неба.
— Ты — как заправский охотник! — сказал отец и, зарядив ружье, скрылся в шалаше, а Вера, отправившись загонять тетеревов, исчезла в полумраке.
Небо посветлело, и вершинки деревьев теперь были ясно видны через маленькие окна в шалаше.
За опушкой рощицы начиналось поле, щетинившееся бурой стерней недавно убранной гречихи. Она, как всякая гречиха, конечно, созревала недружно, раннее зерно осыпалось, и тетерева наверняка прикормились на этой полосе. Дорогин посматривал туда, не покажутся ли где-нибудь на земле или на кучах соломы живые черные точки. И вдруг он заметил: по борозде, низко пригибаясь, подкрадывается охотник в сером ватнике. Знать, очень хорошо Верунька поставила чучела, если их принимают за живых косачей! Пусть подбирается, дуралей! Когда подползет на выстрел, Трофим Тимофеевич громко кашлянет, а потом высунется из шалаша и поклонится:
— С добрым утром, промысловичок! Не заполевал петушка?..
Охотник подходил все ближе и ближе. Вот, опустившись на колено, приготовился к выстрелу… Но в это время на вершинке березы, где чернели чучела, незнакомо захлопали большие крылья. Ястреб-тетеревятник! Вонзив когти в чучело, он бил крыльями по веткам и пытался оторвать «добычу» от подчучельника. И ему, взъяренному голодом, удалось сделать это раньше, чем Дорогин успел просунуть ствол ружья в одно из окон.
«Унесет, мерзавец!" — закипел он — Изорвет когтями, сдуру расклюет в клочки!..»
Позабыв о боли в суставах, выскочил из шалаша и, прихрамывая, выбежал на опушку:
— Брось, окаянный!… Брось!..
Охотник вскочил на ноги и выстрелил. У тeтepeвятника подломилось крыло. Перевернувшись спиной вниз, он падал на землю. Оброненное чучело, туго набитое мхом, грохнулось раньше его.
— Молодец, парень! — крикнул Трофим Тимофеевич. — Метко бьешь!..
С разных сторон они одновременно подошли к сраженному хищнику и, глянув друг на друга, разулыбались.
— Да это вот кто!.. — воскликнул Дорогин. — Здравствуй, Василий! — Похлопал его по плечу. — Глаз у тебя зоркий, руки быстрые!
— Не смейтесь, — смущенно попросил молодой охотник. — К чучелам подкрадывался!
— Это со всяким может случиться… — Трофим Тимофеевич шевельнул мертвого ястреба. — Даже не трепыхнулся — камнем рухнул.
Бабкин осмотрел чучело. Через дыры в черной ткани высовывался мох.
— Запоздал я с выстрелом. Вон как изорвал, проклятый!..
— Ничего, одну осень послужит. Не тужи понапрасну.
Они направились к березовому колку.
— Ты что же, Василий, к нам глаз не кажешь? — упрекнул Дорогин парня. — Другие садоводы приезжают, даже из соседних областей, а ты… Загордился, что ли? Или обиду какую на меня имеешь…
— Никакой обиды, Трофим Тимофеевич! Да я бы с радостью… — У Бабкина осекся голос. Парень опустил голову и неловко пробормотал: — Но как-то вышло так. Неладно все…
— А ты делай ладно. Добро, что охота свела, хоть на этих полях…
— Я и на ваши пашни захаживал. Случалось…
— Вон что?! — шутливо взъершился старик. — Однако бить тебя надо. Косачей наших постреливаешь, а в сад в гости не заходишь. Обегаешь. Что худого сделали тебе?
— Да что вы! Худого… Я так…
— Что «так»? Непорядок это.
Они вошли в рощицу. Вася, глянув на березу, предложил:
— Я поставлю чучело.
— Поставь, ежели умеешь бойко лазить.
— В минуту!..
Сбросив ватник и оставшись в одной гимнастерке, Вася с быстротой белки взобрался на дерево. Но едва он успел поднять чучело над вершинкой, чтобы укрепить подчучельник на одном из сучков, как появился старый черныш с белыми подкрылками. Вася пригнул голову к тонкому стволу березы и замер. Тетерев хотел сесть на соседнее дерево, но тут раздался выстрел, и он мячом покатился с ветки на ветку. Бабкин спрыгнул на землю.
Не хотелось уходить от Дорогина, да нельзя мешать старику. Схватив ватник и ружье, Вася бросился в глубь рощицы. Но Трофим Тимофеевич крикнул вдогонку:
— Воротись! Ныряй сюда!
Бабкин вернулся и вполз в шалаш. Там пахло пороховым дымком. Старый охотник перезаряжал ружье.
— Стайка, однако, порядочная, — прошептал он, разгоряченный успешной стрельбой. — А Верунька умеет загонять птицу!
— Вера Трофимовна?! — встрепенулся Вася. — Загонщицей ходит?!
— Другая вспугнула бы сразу всех, — продолжал Дорогин, — а она шевелит потихоньку: подает по-одному! Как по расписанию!
Два молодых черныша с буроватыми перьями на спине, летя стороной, зацепились за крайнюю березку, настороженно вытянув шеи.
— Стреляем по команде, — шепнул Дорогин. — Я — в крайнего правого, ты — в левого.
«Вера пригнала!..» — думал Вася, просовывая стволы между веток шалаша.
— Раз, два, — шепотом считал Дорогин, — три!
Раздались выстрелы. Один тетерев упал, другой улетел. Крайнее чучело качалось на тонком подчучельнике. Какой конфуз! Хоть бы не заметил старик да не посмеялся бы… Можно ведь подумать — промахнулся. А если увидел — промолчать, не вгонять в краску.
Но Трофим Тимофеевич не привык щадить неудачных стрелков.
— Здорово ты шибанул! — рассмеялся он. — Все-таки решил доконать?
— Сам не знаю, как обмишурился.
— Однако тебе мороз помешал. Вон как дрожишь! Надень-ка, парень, стеганку-то…
Только сейчас Вася почувствовал, что на нем — одна гимнастерка. Он быстро оделся, но дрожь по-прежнему сотрясала его. Это, наверно, оттого, что ударил по чучелу, Старик и при Вере может высмеять… Не успокоился Вася и после того, как сбил косача.
Четыре тетерева почти бесшумно пролетели низко над полем и, опустившись на землю, затерялись в стерне. Кивнув в ту сторону, Вася шепнул:
— Пойду подниму. Может, подсядут к вам…
Чтобы поднять тетеревов к чучелам, надо было пойти в обход. Вася знал это, но по выходе из колка направился в другую сторону и через несколько минут совсем позабыл о птицах на гречанище. Где-то недалеко шла та, что носила золотистые косы, та, которую он называет маленьким, едва приметным, но самым ласковым и чистым весенним цветком — Незабудкой… А теперь ее, пожалуй, и не узнаешь?
Скорее всего, она не узнает его. И, понятно, намеренно… Напрасно пошел он в эту сторону от шалаша, навстречу косачам, которые летят над головой, вспугнутые загонщицей. И на эти чужие поля, озябшие от унылых осенних ветров, пришел напрасно, будто сонный забрел в такую даль и очнулся только после того, как Дорогин крикнул на крылатого вора. Тут бы и надо повернуть домой в Луговатку, но он даже не подумал об этом. И вот теперь, невесть зачем, шагает в сторону Глядена и не может остановиться.
Выстрелы раздавались все в том же Круглом колке. А где же второй шалаш? Где второй охотник?.. Супруг… Толстогубый верзила… Наверно, забыл об охоте и дрыхнет на соломенной подстилке. А потом начнет упрекать загонщицу: «Всю птицу угнала к отцу! Не веришь в мой меткий глаз, в ружье?..»
Поеживаясь то ли от сырого ветра, налетевшего с полей, то ли оттого, что начинала знобить неведомая хворь, Вася уходил все дальше и дальше от Круглого колка. Чтобы не помешать работе загонщицы, пробирался по опушке леса, заросшей мелким сосняком. Прошумела над головой еще одна стайка, а потом все затихло: ни свиста птичьих крыльев, ни шороха шагов не было слышно, — разминулись незаметно для обоих. Сейчас загонщица уже дошагала до колка, поговорила с отцом и пошла ко второму шалашу, чтобы объяснить свою незадачу и отправиться загонять птичьи стаи с другой стороны, тоже вдоль опушки леса. Да, так и есть — вон опять послышались выстрелы. Все там же. Стреляет один Дорогин. Ну, достанется загонщице на орехи! А она и не виновата, — вторые-то чучела наверняка поставлены неумело, не видны тетеревам, к тому же ветерок отбивает птицу от кромки бора. Настоящий охотник мог бы уже разобраться в пролетных путях и переменить место.
Все же Вася присматривался, не мелькнет ли где-нибудь шаль или краешек юбки, раздуваемый ветром. И опять он, незаметно для себя, разминулся с загонщицей.
Солнце поднялось высоко над Чистой гривой, с минуты на минуту прекратится лёт; тетерева, успев набить зобы гречихой и сережками березы, попрячутся в чащу на дневной отдых. Старый охотник вот-вот снимет чучела… Надо бы застать его на месте. Проститься с ним… пока он там один.
Бабкин не опоздал. Но он вошел в Круглый колок в то время, когда шевельнулось и полетело вниз вместе с шестом первое чучело.
Трофим Тимофеевич встретил парня усмешкой.
— Ты что же, решил откормить чернышей? Не спугнул ко мне. Все утро здесь на гречихе паслись…
Вася не слышал его слов. Слегка приподняв и раскинув руки, он смотрел на березу. Чучела снимала сама загонщица, легкая в движениях и, как прежде, тоненькая. Вера! Верунька! Она была одета в коричневый лыжный костюм. Кремовый — с яркими маками по углам — полушалок свалился ей на плечи, из-под него виднелась коса.
Услышав, что отец с кем-то разговаривает у шалаша, Вера глянула туда. Тонкий сук, на который она опиралась ногой, погнулся, мокрая подошва сапога сорвалась, и девушка, обняв гладкий ствол березы, скользнула вниз.
— Ой! — вскрикнул Вася и бросился к дереву, чтобы подхватить ее.
Но она уже стояла на ногах и размахивала руками, словно хотела стряхнуть боль.
— Ладони… да? Кожу содрала?! — всполошился Вася. — Перевязать бы чем-то…
— Ничего. Только обожгло немножко…
— Ты подуй…
Бывало, в детстве мать дышала на его ушибленную руку, и боль проходила.
— Дай-ка я!..
Он бережно взял ее покорные руки, повернул кверху ладонями, на которых виднелись многочисленные ссадины, и, склонив голову, стал дышать на них. Он забыл о последней тяжелой встрече в городе и обо всем, что передумал после. Горячее чувство снова взбурлило в нем. Так бывает с родниками: подмытый бережок вдруг завалит источник, глина ляжет необоримой грудой, но чистая, искрящаяся вода сильней всего, — она снова пробьет себе путь, раскидает, размечет все преграды, и родник заиграет, заструится с новой силой, превосходящей прежнюю…
От учащенного дыхания кружилась голова. А Вася продолжал дуть на ладони, приближая их — незаметно для себя — к своему лицу. Еще секунда, и он, осчастливленный этой встречей, позабыв, что ей больно, начнет осыпать ладони поцелуями. А потом…
Вере в самом деле помогло, — боль утихла, но руки дрожали. От тепла. От большой, еще не испытанной радости.
— Теперь уже… уже хорошо, — прошептала она.
Парень поднял голову. Вера была та же, что и в первую зиму, только между бровей пролегла черточка — свидетельница раздумья.
Но глаза были такие жаркие, такие чистые-чистые и распахнуто улыбались.
Вася тихо молвил:
— Зря лазила… Я снял бы чучела.
— Ты… ты где-то заблудился.
— Я ходил….искал…
— А мы… мы уже хотели тебя разыскивать. Папа… и я…
«Вдвоем они здесь?!. Вот хорошо!.. А тот?..»
По тени, набежавшей на лицо парня, Вера поняла его думы и, в душе пеняя себе за все, тоже умолкла: ждала, что он первый продолжит разговор. О чем угодно, только бы не молчал…
А в его памяти опять возникла городская улица, Семка Забалуев с покупками возле ходка, в котором сидела Вера… Вспомнив самое тяжелое в жизни, Вася выпустил ее руки. И тут же пожалел об этом.
«Может, пришелся не ко двору?.. Тогда и… поминать нечего… А коса-то!… Ведь коса-то девичья!..»
Трофим Тимофеевич собирал добычу в мешок. И Вера занялась тем же. Молодой охотник стал помогать им.
— Своих-то не забудь, — напомнил ему Дорогин и вдруг добродушно рассмеялся — За разбитое чучело не высчитываем: ястреб виноват больше, чем ты… Ничего. Верунька починит.
Бабкин не подымал глаз: тоже охотник — чучело изрешетил!
Трофим Тимофеевич подал ему из своей добычи двух самых крупных чернышей.
— Этот — истребителю хищников. А этот — загонщику.
— Нет, нет… Не надо. Какой я загонщик. Не возьму.
— А вот попробуй не взять! — Вера повернулась к парню, притихшему от ее слов, развязала рюкзак у него за спиной и уложила косачей. — Дома всем скажи: от папы и от меня подарок!
— Всех-то у меня — одна мать.
— Одна… мама, — поправила девушка тихим, западающим в сердце голосом и, глядя в глаза Васи, прошептала — У нас с тобой — поровну. Хотя еще Кузьминична…
— Да?.. Только?
— Только… Без всяких перемен.
Вася схватил Веру за руки повыше кистей и приблизил к себе. Она молча смотрела на его доверчивое, согретое радостью лицо, на котором все-все, даже эти синие брызги — следы порохового ожога, все было милым и дорогим.
На земле лежала ватная стеганка. Вася поднял ее и накинул девушке на плечи.
— Да мне совсем не холодно. — Она сбросила стеганку. — Даже в этом лыжном костюме жарко…
Они не заметили, когда отец с чучелами под мышкой, с охотничьей добычей в мешке ушел за кусты, где стоял конь.
Парень тронул уголки полушалка, слегка колыхавшегося на груди у девушки.
— Незабудка!..
— Что ты! — улыбнулась Вера. — Алое спутал с голубым, маки — с незабудками.
— Я тебя так зову… И если бы ты знала…
Потянув к себе углы полушалка, Вася раскинул руки, порывисто обнял девушку и поцеловал.
С него свалилась шапка, и чуб принакрыл половину лица. Вера высвободила руку и, откинув мягкие волосы парня, тоже поцеловала его, а потом уронила голову ему плечо и заплакала.
— Верочка! Что с тобой?.. Верунька!..
— Не спрашивай… Не напоминай о том…
Из-за кустов потянуло теплым дымком. Это Трофим Тимофеевич развел костер. Старик сидел возле огня и грел большие, костистые руки.
А Вера и Вася все еще стояли среди прямых, сиявших белизной тонких берез и тихо разговаривали.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
В соседнем областном городе созвали совещание по северному садоводству. Вася приехал туда взволнованный до крайности. Дне недели назад он условился с Дорогиными, что все трое поедут одним поездом. Он ждал их на вокзале и не дождался. Что могло случиться с ними? Неужели заболел Трофим Тимофеевич? Вера не оставит его, не поедет одна… Завистники обрадуются: после прошлогоднего мороза, дескать, нечего показать на выставке и рассказать людям не о чем… Нет, Дорогины приедут. Наверно, им помешал буран. Вон как крутит-вертит — свету белого не видно. На железной дороге заносы. Вера с отцом приедут следующим поездом… А если не приедут?..
Большой шестиэтажный дом облисполкома был наполнен ароматом яблок: в фойе зала заседаний разместилась выставка. Вася, кроме яблок, привез саженцы древесных пород. Все это он разместил на отведенном ему стенде. По бокам поставил березки, выращенные из семян. Веруська приедет, войдет сюда — сразу увидит. Полюбуется березками и, однако, сама себе скажет:
«А не зря мы в тот день руки морозили!..»
Выставки он как следует не посмотрел, даже не слышал беседы Арефия Петренко с экскурсантами…
Отойдя к окну, Вася глянул на улицу — там по-прежнему кружились хлопья снега. Надолго раздурился буран! И не ко времени.
А может, у Веры какие-нибудь неприятности? Сдала ли она государственные экзамены? Когда уезжала в свой институт, шутливо попросила: «Всяко ругай меня в эти дни. Девчонки говорят — помогает…» Значит, волновалась. Не была уверена в себе. А без веры в свои силы — не победишь. Наоборот, что знал — позабудешь. Что, если она не получила диплома?.. Не только для нее — для Трофима Тимофеевича удар. Отец ведь ждал, как праздника. И он, Вася, ждал телеграммы. Не дождался. Наверно, провалилась…
Нет, нет. Вера не могла провалиться. Она так прилежно готовилась. И так она любит землю, растения… Знает жизнь природы… Вот приедет сюда и поделится радостью: «Поздравляй!..»
И у него тоже есть добрые новости для нее: получил третье письмо из Болгарии! В Луговатке не верили, что ему придет ответ. Но он ждал не зря. Написал секретарь сельского партийного комитета. Даже прислал газету, в которой напечатали первое Васино письмо в Болгарию. Ответ читали в Луговатке на собрании. Друзья сообщали, что у них сейчас свой «год великого перелома»: всюду растут сельскохозяйственные кооперативы. Им хочется знать, елико возможно, больше о жизни и труде колхозников. Вместе с Шаровым выбрали книги о колхозах и отправили по почте. В отдарок из Болгарии пришли журналы… Радостью переписки уже делился с Верой. Но это письмо — дороже всех. Шаров говорит, что теперь перевернем Луговатку…
Где-то на лестнице зазвенел девичий голос. Вера! Бабкин, очнувшись от раздумья, метнулся навстречу. Но там разговаривали незнакомые девушки в синих халатах. Они привезли экспонаты ботанического сада.
Вдруг Васю окликнули:
— Бригадир! — Голос Капы, но уже без прежнего надоедливого «пригрева», простой, заботливый. — Чего ты пялишься в окошко? — Она кивнула головой в сторону выставки. — Вон начальники пошли глядеть твои достижения! Тебя спрашивают. Топай скорее!
Вася поспешил к своим экспонатам; издалека услышал восторженные слова профессора Петренко:
— Интересный стенд! И по содержанию, и по оформлению. Эти березки стоят, как факелы!.. Садовод заботится не только о яблоках, но и о хлебе насущном, о поднятии урожайности полей. — Арефий Константинович заметил Бабкина среди слушателей. — А вот и он сам! За березку спасибо! Расскажи, как тебе удалось вырастить такие деревца?
Вася пожал плечами.
— Просто все было…
— Да?! Будто и рассказать нечего?
Профессор взял его под руку и повернулся к стенду:
— Давай вместе посмотрим все внимательнее. Что сейчас ты считаешь наиболее ценным в саду?
— Новый крыжовник. Хотя он еще и не дает урожая…
Петренко не отпускал его от себя, пока они не обошли всей выставки.
Как только Вася остался один, Капа подбежала к нему.
— Я ужасно рада за наш сад! Все хвалят!..
Она ждала, что молодой садовод разделит ее восторги. Как же не радоваться в такую минуту?! Да и поговорить им есть о чем!
Но у Васи вдруг похолодело лицо, нахмурились брови.
«Наш сад»! — повторил он про себя. Прикидывается она, что ли? Если бы по-прежнему считала сад своим — давно вернулась бы домой. А она устроилась на опытной станции. Как это называется?.. Дезертирство!.. И довольнешенька своим поступком: ей все нипочем. А ее ждали. На нее надеялись. И больше всех ждал он. Считал своей заменой. Ну, на кого оставить сад?.. Вера не бросит Трофима Тимофеевича. Да и он, Вася, не заикнется об этом. Но и сад, выращенный отцом, нельзя оставить на первого попавшего человека…
Капе хотелось познакомить Бабкина с мужем, стоявшим неподалеку, в кругу работников опытной станции, а потом похвалиться его стендом: «Погляди, какой виноград вырастил мой Тыдыев! Полюбуйся!..» Но ее насторожил и обидел хмурый Васин холодок, — того и жди, при муже назовет беглянкой да и его заденет каким-нибудь недобрым словом, — и она решила предварительно объясниться с ним.
— Чего ты, бригадир, дуешься на меня? — спросила вполголоса. — Я перед тобой ни в чем не виноватая. Ты, наверно, знаешь…
— Знаю. Все знаю! — громко перебил Вася. — Вовка дома по тебе истосковался. А ты даже не спросишь, как там парнишка у бабушки живет.
Капитолина позеленела. Дернул его дьявол за язык ни раньше ни после! Рассердился на что-то и бухнул про Вовку, да так громко, что муж не мог не услышать. Вон насторожился, вытянул шею, как разбуженный гусак. И уже не слушает никого из своих собеседников.
— Опять ты о Вовке! И чего неймется человеку? — зло спросила она.
— Просто так. К слову пришлось…
Фыркнув, Капа отбежала от него. Она спешила затеряться среди посетителей выставки. Но ее окликнул скуластый парень с растревоженными черными глазами, и вслед за этим Вася услышал упрек:
— Что за Вовка такой? Почему сама не сказала? Хотела обмануть?..
Они отходили в сторону от людей.
— Нет, не собиралась… Думала только… — начала смущенно объяснять Капа, но Тыдыев перебил:
— Худо думала! Совсем худо!..
В это время распахнулись две двери, пронзительный звонок настойчиво звал всех в зал.
Увлекаемый людским потоком, Вася оглядывался, не появятся ли Дорогины в эту последнюю минуту. И он заметил: мелькнула беловолосая голова и тотчас же скрылась за одним из стендов выставки. Это — Трофим Тимофеевич! Незнакомые люди пронесли тяжелые ящики с яблоками… Но где же Вера?..
Вася попытался было выбраться из людского потока, но было уже поздно, — его боком вперед втолкнули в зал заседаний. Он даже не заметил, что следом за ним та же людская волна внесла Капу…
В президиуме — секретари обкомов и крайкомов, председатели облисполкомов… Приятно, что совещанию придается большое значение. Одна обида у Васи — Трофим Тимофеевич опоздал в зал к началу заседания. Вон пустой стул: для него приберегают!
На трибуну взошел профессор Петренко. В начале доклада напомнил о прошлом:
— Сибирь и сады — это звучало странно и казалось несовместимым. Какие могли быть сады в краю горя и слез, каторги и ссылки?
Еще недавно Вася говорил себе, что будет записывать все интересное, что услышит на совещании, но сейчас даже забыл достать блокнот. Сидя возле прохода, в верхнем ряду полукруглого зала, он держал левую руку на пустом кресле, а взгляд нетерпеливо перекидывал с одной двери на другую. Вот-вот приоткроется половинка, и в зал бесшумно войдет Трофим Тимофеевич, а за ним… Узнать бы заранее — через которую дверь? Через ту или через эту?..
—— спросила Капа, не сдерживая
Вася покосился нанесе. Зачем она села рядом? В отчто ли? Подошла и потребовала: «А ну-ка, бриподвинься!..» Слева оказалось еще одно свободное кресло, которое можно было приберечь для Веры, и Вася уступил свое место Капе.
Между том профессор продолжал:
Лишь на рубеже двадцатого века появились кое-где такие напористые опытники-мичуринцы, как Дорогин…
Бабкин развернул блокнот. О Трофиме Тимофеевиче надо записать все, до последнего слова. Это он помог яблоне покорить Сибирь. Он, народный академик, положил яблоко на стол, где раньше знали одну горькую редьку.
Капа, толкая локтем в бок, ворчала:
— Зачем ты в нашу жизнь мешаешься? Какая тебе польза? Вот возьму и наговорю про тебя твоей крале…
— Нечего про меня наговаривать.
— А забыл, как с обнимками ко мне лез? В саду возле погреба. Могу еще от себя прикрасить…
— Валяй, пока язык не намозолишь.
— Из-за тебя мой Тыдыев рассвирепел. Гонит меня… — Капа, склонив голову, приложила платок к глазам. — И сам сгоряча куда-то убежал. Не натворил бы чего…
— Хватит нюнить, — раздраженно попросил Вася. — Не мешай слушать.
Перечисляя новые сорта яблони, докладчик опять заговорил о Дорогине. По рядам прокатился шепот: «Легок на помине!..» В просвете приоткрывшейся двери белела голова старика. Бабкин приподнялся с места, выронив блокнот; смотрел поверх широких плеч Трофима Тимофеевича: не покажутся ли там светлые волосы девушки?
Из соседних рядов, расположенных уступами, оглянулись на Васю. Кто-то поднял оброненный блокнот и подал ему.
— Меня унимаешь, а сам… — упрекнула Капа и бесцеремонно дернула за полу его пиджака. — Садись! Не смеши людей!..
Дорогина пригласили в президиум. Он сел на стул, пальцами размел бороду, и без того раскинувшуюся по всей груди.
Теперь Вера одна стояла в проходе и отыскивала глазами свободное место. Вася махал ей рукой. Еще секунда, и он крикнет: «Сюда, Верочка! Сюда!..» Наконец-то она заметила, улыбнулась и пошла к нему, бесшумно подымаясь по ковровой дорожке со ступеньки на ступеньку. Чем ближе, тем быстрее и быстрее. Когда села рядом, он схватил ее руку и стал шепотом расспрашивать: что случилось? Как доехали? Как сдала экзамены?..
Вера приподняла сумочку: вот он — диплом! Здесь лежит!
— Ты ругал меня? Видишь, не напрасно! А как ругал?
— Кикиморой, шишигой… — Едва сдержав усмешку, Вася низко склонил голову, Вера — тоже, и он ей на ухо добавил: — Незабудкой! Всякий раз получалось так…
На них зашикали из соседних рядов. Они, смутившись, умолкли на минуту, а потом опять, склонив головы, зашептались. Разве можно утерпеть, если они не виделись целую неделю?! Накопилось много новостей.
Капа, дотянувшись, толкнула Бабкина в колено:
— Тебя хвалит!
Вера, выпрямляясь, поправила короткую прядь волос на виске. Вася устремил взгляд на докладчика. Петренко, глазами отыскивая его среди делегатов, говорил:
— Твоя березка, товарищ Бабкин, будет оберегать от губительных ветров не только яблони в саду, но и хлеба …
— Ой, как я рада за тебя! — шепнула Вера. — За твою березку…
За нашу березку, — поправил ее Вася.
Объявили перерыв. Все поднялись с мест. Бабкин указал Вере на ее соседку:
Познакомьтесь…
— Вы Капитолина? — спросила Вера, протягивая руку, Не удивляйтесь, что я вас узнала: мне Вася все-все рассказал.
— А что рассказывать-то? Про меня худого вспомнить нечего, а доброго… не знаю. — Капа окинула взглядом опустевший зал и вздохнула: «Куда умчался мой Тыдыев? Бог знает, что может подумать!.. А я ведь ни с какой стороны ни в чем не виноватая. О Вовке молчала скрепя сердце. Хотела, чтобы жизнь была спокойной…»
И она побежала искать мужа.
А в это время в фойе Петренко рассказывал своему старому о новинках опытной станции. Помимо яб ягодников, есть у них интересные гибриды винограда... Да вот и сам виноградарь. Познакомьтесь с намладшим научным сотрудником. Товарищ Тыдыев недавно окончил институт.
Тыдыев? — переспросил Трофим Тимофеевич, присматриваясь к скуластому парню с приятным бронзовым лицом, — По отцу Сапырович? Однако из долины Кудюра?
— Угадали! Оттуда! — разулыбался молодой садовод, добродушное лицо его посветлело, стало еще шире. И по-детски безудержная улыбка, и бойкие искорки в черных, как уголь, узковатых глазах, и брови, вскинутые а сторону висков, словно крылья птицы в полете, — все было знакомым Дорогину, будто стоял перед ним сам Сапыр, давний друг по охотничьим скитаниям.
— Тут и угадывать нечего: ты весь — в батьку! Здравствуй! — Трофим Тимофеевич обнял Тыдыева, затем еще раз присмотрелся к лицу и объявил: — Вылитый отец!
— А вы?.. — Не договорив, молодой собеседник шлепнул себя рукой по лбу. — A-а!.. Мама рассказывала. Часто приезжали, когда отец был живой… Она зовет вас «Друк Тропим».
— Я помню тебя вот таким! — Дорогин, слегка раздвинув руки, показал длину новорожденного младенца. — Маленький балам[3] качался в берестяной люльке. Осенью дело было. А перед Новым годом я приехал второй раз — косуль стрелять. Мороз стоял злющий. Лед на Кудюре раскалывался. Юрта обволоклась инеем…
— Вы в юрте родились? — спросил Тыдыева один из журналистов, оказавшихся рядом с ними.
— Не помню, где это было, — усмехнулся Тыдыев.
— А у меня все перед глазами, — продолжал Дорогин. — Возле костра — ямка. Тебя завернули в овчинку и положили: в ямке, однако, теплее. Мы с охоты вернулись, отец тебе сунул кусочек сырой косульей печенки: «Соси! Крепкий будешь, здоровый…» Ты и впрямь, балам, крепкий вымахал!.. — Трофим Тимофеевич похлопал парня по плечу. — Мама-то где живет?
— Дома. В колхозе. Поедемте в гости.
— С радостью бы… Я там по всем сопкам с твоим отцом ходил, охотничьи костры жег… Один раз медведя свалили. Печенку на вертеле жарили…
— Ну, а теперь яблок тамошних попробуете… Поедемте…
— Трудно мне, однако, верхом-то через горы… Вот если бы…
— На самолете! — подхватил Тыдыев. — Вместе с Арефием Константиновичем. Он много раз в Кудюр летал…
Капа, стоя неподалеку, не сводила глаз с мужа.
«Вот он какой у меня! В юрте вырос, а сейчас — научный сотрудник! По винограду у Петренко — первый помощник!..»
Журналист привел фоторепортера, и беседа нарушилась. Капе очень хотелось сняться с мужем для газеты, но она удержалась от соблазна, застеснявшись впервые в жизни.
Когда фоторепортер ушел, Капа подлетела к Тыдыеву и, подхватив его под руку, отвела в сторону:
— Мне плясать хочется от радости за тебя! Правда, правда… Ты обязательно этого старика уговори поехать… И я с вами…
— Эх, посмотрела бы ты наши горы весной: все в цветах! Вечером глянешь — с розовыми облаками спутаешь!..
Более всего Капа была рада тому, что муж, казалось, навсегда забыл о том неприятном разговоре.
Вера с Васей отошли подальше от всех в коридор, чтобы досказать друг другу новости. Вере не терпелось узнать, о чем пишут болгары в последнем письме. Пусть она не удивляется — о кирпичах. В этом и ценность. Там рассказано о народном опыте. Она и не представляет себе, как много надо сделать кирпича в Луговатке! Сырец уже есть. А где обжигать? Строить печь — дело дорогое, хлопотное. А болгары обжигают без всяких печей. Когда Павел Прохорович узнал об этом, сказал: «Напиши своему другу». И вот пришел ответ. И снимки там есть, и чертежи. В редакции сказали — для всего края интересно!..
А еще прислали новые журналы. Есть в них песни, народом сложенные. О партизанах, о Советской Армии, о победе… И даже есть про них. Правда-правда! Про Веру и про него, Васю…
— Вот послушай… — Он взял девушку за руку и стал шепотом читать:
— Ну и что тут про меня? — перебила Вера. — Ни одного слова. Я никакая не красотка. Обыкновенная…
Звонок настойчиво сзывал делегатов в зал. Вера сказала:
— Пойдем… — И чуть слышно добавила: — А песню после дочитаешь…
В просторном зале полуподвального этажа обеденные столы были сдвинуты и напоминали огромную букву П. Застоявшийся запах кислого борща был вытеснен ароматом яблок. Выставка спустилась сюда на оценку придирчивых судей.
Тыдыевы сели недалеко друг от друга. У Капы, которая всегда улыбалась, хохотала и все превращала в шутку, лицо опять было беспросветно мрачным, и Бабкину стало жаль ее.
Дорогина пригласили в кресло по соседству с профессором Петренко. Вера и Вася, набрав в тарелки ярко-красных ранеток, оделили ими всех. Трофим Тимофеевич поднялся и объяснил:
— Гибрид от искусственного опыления. Мать — Пурпурка. Отец — Пепин шафранный.
— Зимнее яблочко! Вот что ценно! — заметил Арефий Константинович. — Так и запишем — Дорогинское зимнее.
Дегустаторы склонились над листами бумаги.
Вася вернулся к раздаточному столу. Вера подала ему на редкость золотистое, как бы согретое внутренним светом, наливное яблоко и сказала горячим шепотом:
— Это названо именем мамы… Ты бы знал, как я рада: в прошлом году любимые яблоньки уцелели от мороза! От такого лютого! Теперь пойдут… А вот эти — с молодого деревца. Я зову — «Анатолий». Тоже выстоял! Будет жить в садах! Посмотри, какой румянец. Вроде весеннего заката…
Затем появились: Юбилейное, Октябрьское, Сибирская красавица… До чего же богата жизнь у Трофима Тимофеевича! И сколько радостей принесет людям его труд!..
Лет через пять все колхозы края обзаведутся плодовыми садами. И в каждом будут яблони Дорогина! А потом другие опытники скрестят его сорта и получат что-то новое. Может, еще лучшее…
Хорошая специальность — садовод!
Новых гибридов было всего лишь по нескольку яблочек, и Вера с Васей резали их на маленькие дольки, чтобы хватило всем за этим большим праздничным столом. Тут оценивался многолетний труд. Вкусы у людей — разные. Но Бабкин видел — почти все ставят на бумажках хорошие отметки…
Сотрудники опытной станции внесли ящики с яблоками новых сортов Петренко, и Вера шепнула Васе:
— Теперь и мы с тобой будем дегустировать.
Отыскали свободные стулья и сели рядом. Капитолина положила перед ними бумажки, подала по ломтику яблока, а потом упрекнула Бабкина:
— Из-за твоей болтовни про Вовку житья нет. К Тыдыеву ни с какой стороны нельзя подступиться… Вчера вроде успокоился, а сегодня опять вспомнил, удила закусил…
Вася виновато покраснел. Уходила бы скорее, что ли. Со злости может ляпнуть лишнее… Вера отвернулась от него. Они забыли про дегустацию. Капа напомнила:
— Жуйте. И пишите. Сейчас еще принесу.
Когда разносчица ушла, Вера сказала:
— Уж больно она с тобой разговорчивая.
Капитолина снова появилась возле них.
— Ты, девушка, не хмурься на Васятку. Он и так по тебе высох…
— Как-нибудь разберемся сами… — буркнула Вера.
— Лучше скажи: чьи яблоки слаще? — приставала Капа, теперь уже шутливо.
— Еще не успели распробовать. Вы помешали.
— Я и говорю: жуйте! Нечего бездельничать. И я не буду мешать. А то Тыдыев обратно приревнует…
— «Золотая дубрава», — промолвил Бабкин, записывая название сорта.
— Удачно окрестили! — одобрила Вера. Она знала это яблоко: отец по просьбе Петренко в течение нескольких лет испытывал его у себя в колхозном саду.
— Мне тоже нравится. — Вася откусил половину ломтика и приготовился сделать отметку. — Кислотность…
— Пиши: «Средняя». Не знаю, как ты, а я люблю кисленькие.
— Я — тоже.
— А на улице все еще буран. Погляди — снежинки бьются о стекло, Я опять вспомнила, как мы с тобой сеяли березку… В избушке грызли мерзлый Шаропай…
Им положили новые ломтики. Вася переспросил название сорта и повернулся к Вере:
— Давай вместе заполним.
— Если вкусы во всем сойдутся, — улыбнулась она и взяла карандаш. — Говори свои оценки…
После заседания они, проводив отца в гостиницу, долго ходили по тихим улицам; разговаривали и о большом своем чувстве, и о житейских мелочах; не замечали ни снега, который медленно сыпался на них и таял на щеках и ресницах, ни грохота пустых трамваев, направлявшихся в парк.
В первый же вечер после возвращения домой отец ушел на заседание правления. А к Вере тотчас заявилась Фекла Скрипунова, сумрачная и чем-то раздосадованная. Но разговор, как всегда, начала мягким голоском:
— Не нарадуюсь я, не насмотрюсь на тебя, девуня, ровно бы ты мне родная дочь. Право слово. И есть чему радоваться-то: бегаешь ты легонько, как птичка-синичка, и все у тебя в руках кипит да спорится! И я тебе скажу, отчего…
Не ради этих словоизлияний пришла Скрипунова. Ее привело какое-то неотложное дело. Но спрашивать Вера не стала, — сама скажет под конец разговора. Хотелось хоть что-нибудь узнать о Лизе.
Фекла не заставила ждать.
— Твоя первая подруженька беду от тебя отвела. Вот и шагаешь ты, девуня, по счастливой тропке. Лизаветушка на себя горе накликала, на свою душеньку приняла. Чистая правда! Измаялась она с ним, прощелыгой, исстрадалась. Ты подумай, в одном городе поиграет на гармошке какую-нибудь неделю — в другой махнет: нигде ко двору не приходится. Как цыганы, кочуют. Нынче с Балтейского моря посередь лета перекинулся на Черное. Гоняется за легкими рублями, как ползунок за метляками. Ему-то что — и сыт, и пьян, и нос в табаке, а Лизаветушка горя нахлебалась…
Вере стало жаль подругу, — все-таки Лиза была хорошей девушкой, — и она в знак сочувствия изредка молча кивала головой.
— Пустым-то дуплом на земле торчать тоскливо. Это каждая баба скажет, в коей сердце есть. Без детей-то зачахнуть можно. Осенний ветер подсекет, как сухую дудку, снегом забросает — и все с концом: ни следочка, ни росточка не останется… А ему, окаянному, слышь, робёнка не надо! Ты подумай! — Фекла хлопнула тяжелыми ладонями по коленям. — Что у него в груди-то? Одно слово— черная головешка!.. Вот и начались у них потасовки. Лизаветушка не уступила, — мой карактер показала, — и я хвалю доченьку за это. Теперь ходит в тягости. маленький появится — куды с ним? Не на колесах же его выкармливать? Робёнку спокой нужен. А ты сама, девуня, знаешь, свадьбу сыграли честь честью. На Лизаветушке ни пятнышка, ни пылинки не было, — сидела возле него, как черемушка в цвету! Свата мы уважили по-хорошему — наутро огуречным рассолом отпаивали. У них тоже погостились славно. Молодым только жить бы да радоваться. В мире да в согласии. Так нет, долдон заставляет краснеть Макарыча. Ты подумай, живут незарегистрированные! Записаться-то надо было сразу. А он все — завтра да послезавтра, давайте отгуляем сперва. Мы поверили, как честному человеку из такой хорошей семьи…
Вере хотелось напомнить, что у рассказчицы в ту пору была одна забота — заманить жениха да породниться не с кем-нибудь другим, а с самим Сергеем Макаровичем! Но Фекла, как бы почувствовав это, заговорила быстрее:
— Так и сейчас они — два кола, каждый на особицу, никаким пояском не связанные: жердь не положишь — ограду не загородишь, семьей не назовешь. Лизаветушка в письме пишет: недавно приступила к нему: «Пойдем в загс». А он знаешь, что ей бухнул в ответ? Я, говорит, не хочу паспорта марать. А?! Ты подумай только! Как у него язык не отломился на этом слове?!
Фекла подняла уголки серенького ситцевого платка и утерла глаза; вздохнув, сказала:
— Я ведь к тебе, девуня, с докукой пришла: напиши ты мне заявленье, сделай милость. У тебя и грамота вострая, и рука счастливая.
— Сейчас напишу. Вот только схожу в папину комнату за хорошей бумагой.
Скрипунова шла по пятам и рассказывала о налоговой переписи. Такой-то член комиссии, меряя огороды, будто бы у своих знакомых подсчитал не все метровки, у такого-то поросенок «провернулся», у соседки овца неспроста не попала в учет. Соседка будет платить налога меньше, чем они, Скрипуновы, а ведь все знают, соседка-то вон как выручается на луке да на помидорах!..
— Вы о себе говорите, — наконец-то удалось Вере приостановить рассказчицу и самой сесть за стол.
— Я и подвожу разговор к своему двору, — сказала Фекла, садясь по другую сторону.
Терпеливо слушая ее, Вера изредка записывала на бумажке отдельные слова, которые, по догадкам, могли пригодиться для заявления.
Сгустились сумерки.Пришлось зажечь лампу. А Фекла все говорила и говорила, возмущенно похлопывая ладонью по столу.
Постепенно выяснилось, что в ее огороде комиссия намерила двадцать пять соток сверх того, что разрешено колхозным уставом.
убликов! Где такие деньги взять? На чем выручиться?.. Доведется Красулю забить и мясо на базар везти. А ведь подумать надо: коровушка — со двора, беда — на стол. Внучонок без молочка-то захиреет…
Вера вскинула на рассказчицу удивленные глаза: — Так разве Лиза приедет?
— Не будет же она там маяться с робёнком на руках. Хоть и отрезанный ломоть, а все хочется поближе к караваю. Неужели ты, девуня, не поняла, к чему я клоню? Слова-то у меня все простые. Так и напиши: прошу сбавить налог, а огород разделить пополам и записать на две семьи. Ежели не поняла, то я сызнова…
— Поняла, все поняла. Вы теперь помолчите.
Вера отбросила испорченный лист, взяла чистый и начала писать быстро-быстро.
Побыв на заседании правления колхоза, Векшина направилась к Дорогиным: ей хотелось поговорить с Верой наедине. Для начала она спросила об учебе. Девушка ответила — этот год для нее был самым трудным: дипломная работа, государственные экзамены. Опыты пришлось почти совсем забросить, и с коноплей получилось не все так, как хотелось бы.
я для тебя нашла постоянную работу, — заговорила Векшина о том, ради чего пришла сюда. — Есть хорошая должность. Здесь, в Глядене.
— Что вы. Что вы! — замахала руками Вера. — Да я свою работу ни на что не променяю!
— А тебе и не придется менять. Наоборот, все время будешь на опытных делянках.
Выяснилось, что ее прочат в помощницы Чеснокову, у которого на сортоиспытательном участке уже восьмой месяц остается вакантной эта должность.
— Ему нужен опытный агроном, а не вчерашняя студентка, как я, — продолжала отказываться Вера. — Да не сработаюсь я с Чесноковым.
— Соглашайся, — настойчиво посоветовала Векшина. — Справишься. Прилежности тебе не занимать. Да и любви к делу — тоже. Знаю, огонек опытничества давно в твоем сердце горит. — Подумав, она добавила — Ты в одномправа — при ленивом кореннике пристяжке трудНо Дорогины от трудностей не бегают. Берись. А через год будет видно, кто с кем не сработается.
Засуха тем и страшна, что она ведет за собой тяжелую зиму. Если выгорели хлеба и травы — на что же надеяться?
Там, где в прежнюю пору стояли ометы соломы, нынче виднелись маленькие копны. Еще задолго до нового года во дворы заглянула бескормица. В Глядене истощенные овцы сбросили шерсть и гибли от морозов. Лошадей покачивало ветром. Сороки в кровь расклевывали спины у бедолаг, а те даже не могли отмахнуться хвостом.
Огнев съездил в Луговатку. Там кормов тоже было мало, по Шаров убедил членов правления, что надо помочь соседям: отдали им стог люцерны да разрешили собрать кучи пшеничной соломы с одного из массивов. Как хотите, так и растягивайте. По былинке на зубок!
Обещали прессованное сено из Белоруссии, но вагоны где-то застряли в пути.
С городской мельницы доставили бус — мучную пыль. Из Узбекистана получили хлопковые жмыхи… А где взять грубый корм? Без него не обойтись…
В конторе заканчивали годовой отчет, и по селу разнеслась тревожная молва: на трудодень причтется по две копейки!.. Всюду роптали и спорили:
— При Макарыче было все же лучше…
— Не говори. Забалуев довел! Его вина!.. Покатилась телега под гору, не вдруг ее остановишь, не сразу вытянешь…
— В Луговатке, сказывают, по рубль двадцать! Да хлебом — по полтора кило! В такой тяжелый год! А у нас…
На работу выходило каких-нибудь тридцать человек. А тут еще подоспели «крещенские праздники»… Более трех десятилетий прошло с тех пор, как гляденцы переделали церковь в клуб. Теперь, кроме старух, мало кто вспоминал о ней. Но древние житейские привычки глубоко пустили корни в сердца людей и держались, словно сорняки за землю. Каждую зиму по всей округе разносилось: «В Глядене — престольный!» Из окрестных деревень съезжались гости, гулянка шумела не менее трех дней. И нынче тоже наделали «давленки» из сахарной свеклы. Оправдывая старую пословицу «Кто празднику рад, тот накануне пьян», многие начали попойку за день до «престола».
В эту трудную пору появился незнакомый молодой человек с раздвоенной верхней губой, затянутой — после пулевого ранения — тонкой розовой кожей.
— Из города я, — представился он Огневу. — Секретарь парткома судоремонтного завода. Фамилия — Аникин. Звать Яковом…
Никит& Родионович обрадовался приезжему. Они тотчас же отправились на одну из ферм.
Скотный двор когда-то был покрыт соломой. Нынче ее скормили скоту, и сквозь жердяной потолок проникал снег. Пол покрылся мерзлым навозом.
Водопой был на реке. От холодной воды коровы дрожали и, спотыкаясь, падали, как подрубленные. Их подымали девушки; поддерживая за бока, гнали во двор.
Там подхватывали под живот веревками, привязанными к потолку.
Кормушки заправляли мелко изрубленными березовыми ветками, сдобренными бусом.
Вера только что вернулась с совещания садоводов. У нее накопилось немало дел в сортоиспытательном участке, но она отложила все и целый день провела на ферме, помогая девушкам. Там Аникин и нашел ее.
— Письмо вам есть, — сказал он. — И с Трофимом Тимофеевичем мне надо поговорить.
— Папе нездоровится. Однако простудился, — ответила Вера. — Боюсь, как бы не расхворался… — Подумав, добавила: — Лежит он, правда, но разговаривать может. Приходите сегодня…
Аникин пришел в сумерки. Трофим Тимофеевич, укутанный одеялом, лежал в своем кабинете, на широком мягком диване. Вера, спросив отца, пригласила приезжего туда.
Гость причесал волосы и прошел широким строевым шагом. Взглянув на косульи рога над кроватью, припомнил слова своей жены: «Первейший охотник!»
— Много раз от Моти я слышал, что вы знаете все кругом на сто километров! Каждое, говорит, болото исходил вдоль и поперек.
— Бывало когда-то. А вот годы укоротили шаг. Да и глаза притупились. Однако отстрелял свое.
— Расскажите по старой памяти…
Той порой Вера читала письмо. Мотя пеняла ей:
«Худая ты подружка. Неверная. Совсем меня забыла. Глаз не кажешь. А я соскучилась. Повидаться хочется, поговорить. Когда Яшу пригласили в крайком, я сказала: «Просись в наш Гляден». Вот он и поехал к вам, как командированный на спасение животноводства…»
Аникин подсел к дивану, расспрашивал старика о пойме реки, о ближних и дальних островах, о тех немногих логах, что ответвлялись от Жерновки. Дорогин рассказывал не спеша. Из его слов возникали живые картины, будто вчера он отыскивал уток и куликов, затаивался между кочек, поджидая журавлей…
Но вскоре выяснилось, что ни навыками опытного охотника, ни птичьими повадками Аникин не интересуется. Ему нужно знать одно: много ли кочек на болотах?
Собеседники заговорили о скоте. У Дорогина от возмущения топорщились усы.
— Тяжелое наследство осталось после Забалуева.
— А там, говорят, он с хлебом. И корм у колхоза есть.
— На новом месте его выручил лес, прикрыл от жары. В горах дождей всегда больше… А у нас — засуха. И второй раз замахивается.
— Неужели и нынче тоже?
— А вы посмотрите: зима легла на сухую землю. Ветер содрал снег с полей. Не к добру… Шаров подготовился исподволь, а наши хлопали ушами, делали все по старинке. Вот и стукнуло нас сильнее всех. Трудно будет наверстывать…
Вера перечитывала строчки из письма:
«У меня растет дочурка… В детских яслях она — в ползунковой группе, а уже говорит: «Ма-ма»… К лету встанет на ноги. Может, привезем в гости к бабушке. Мне и самой не терпится. Завидую Яше: увидит наш родной Гляден, острова на реке, Чистую гриву… Много у нас хорошего, милого… А когда я дома жила, будто и не замечала…»
Хотелось за столом расспросить о подруге, но Аникин сказал, что пообедал у тещи, и, взглянув на часы, напомнил Вере: им пора на партийное собрание.
Она прошла к отцу, положила руку ему на лоб. Неужели у него жар? Дала ему подержать градусник. Так и есть! Побежала за врачом в больницу. Оттуда — на собрание.
Когда вернулась домой, узнала — у отца грипп. Велено принимать таблетки. Кузьминична сказала, что врач успокоил — все пройдет. Скорее бы… Ведь они договорились, что Вася через неделю пришлет сватов… Позвонить бы в Луговатку, сказать ему про отца…
Кузьминична говорит — надо кое-что пошить к свадьбе. Но до того ли теперь? Подождем, пока отец поднимется…
От бескормицы скот валится. Животноводам нужна помощь, и она не может остаться в стороне.
Ранним утром два десятка подвод вереницей двинулись за околицу села. В передних санях, вместе с Аникиным, сидела Вера. На второй подводе — Юра и Егор. Теперь это были почти взрослые парни. Но, рассказывая про Язевой лог, они с прежней ребяческой запальчивостью перебивали друг друга. Если один говорил: «Там кочки до колена», то другой прибавлял: «До пояса!» Юра считал, что их хватит на неделю, Егор спорил: «На две!»
— Они волосатые, как ведьмы!
— Ух, придумал тоже! Как снопы из осоки…
Чистая грива была серой. Голая земля потрескалась от морозов. Только возле зарослей полыни белел снег.
Спустились в Язевой лог. В середине его торчали высокие кочки. Сухая осока, в самом деле похожая на волосы, шумела под ветром.
Юра и Егор первыми выпрыгнули из саней и, схватив топоры, начали с размаху подсекать кочки, промерзшие насквозь. Скрежетала сталь. Сыпались мелкие ледяные крошки.
Вера изо всей силы нагибала кочку, приговаривая:
— Так, ребята, рубить ловчее. Еще разок! Еще!
Она укладывала в сани срубленные кочки. На ферме их изрежут намелко, запарят и сдобрят жмыхами…
Прошло полдня, а подводы все еще не были нагружены. Нелегкое дело! Успеют ли заготовить сегодня, скольконужно на сутки? Завтра, в воскресный день, приедут парни с завода — помогут.
Аникин осмотрел весь лог: на полмесяца хватит. временем отыщут другой массив.
Он тоже взялся за топор. Сбросив пальто, рубил быстро и ожесточенно. Скот будет спасен. И эта трудная зима заставит подумать о многом, поучиться у тех, кто не склоняет головы перед засухой, а вступает с нею в борьбу и одерживает победы…
Яков прожил в Глядене до первых проталин. Сбереженных лошадей, коров и овец выпустили на увалы над рекой, где в полдень пригревало солнце.
Он думал о будущем колхоза. С полевыми работами поможет справиться МТС. А вот в животноводстве сложнее. Прежде всего нужны дворы. Строить, строить илесу нет. Да если бы и удалось достать в не на чем вывезти… На прощанье сказал Огневу:
— Проси наряд на бревна. А мы, речники, доставим к вам сюда, сколько надо! Я добьюсь в пароходстве. Даю слово!
ГЛАВА ПЯТАЯ
Во второй половине марта по утрам снег пахнет уже не свежим, как в октябре, а дряблым арбузом. В солнечные дни начинает пробиваться бодрящий запах оживающих почек на тополях и березах, а по берегам Жерновки на тальниках приоткрываются шелковистые султанчики вербы. Этот аромат — вестник весны — держится до ночи. И, пожалуй, в лиловые потемки, когда село постепенно затихает и когда еще не дымят на крышах трубы от второй топки печей, он ощущается сильнее всего.
В один из таких вечеров Катерина Савельевна вышла из коровьего хлева с подойником, над которым клубился легкий парок, и, почуяв вестника весны, остановилась посреди двора. Запрокинув голову, она посмотрела на сгустившуюся синеву высокого неба, где зажигались уже по-весеннему крупные звезды. Хотя еще держались ночные холода, но по всему чувствовалось, что где-то совсем недалеко в южных степях весна поборола зиму и теперь приближается к Чистой гриве. Но у Катерины Савельевны было холодно на душе. Опустив голову, она, одетая в стеганку, зябко встряхнулась:
— Ой, что я тут молоко стужу!..
И быстро вошла в дом.
Но угощать парным молоком было некого, даже старый кот, сведенный с ума весенним воздухом, запропастился куда-то.
Катерина Савельевна налила молока в банку из-под консервов и, распахнув двери, позвала:
— Мурзик! Мурзик!..
Кот, отзывавшийся с первого слова, не появился.
Ну и шут с тобой, прощелыга! — проворчала Катерина Савельевна и захлопнула дверь. — Лакай завтра кислое…
Она включила утюг, затем принялась разливать молоко по стеклянным кринкам, завязала их чистыми тряпочками и спустила в подполье. Дня через два будет хорошая простокваша! Может, Вася все-таки придет домой — поест. Любит он прохладную простоквашу!..
Той порой нагрелся утюг. Катерина Савельевна включила свет и начала гладить рубашки сыну. Она делала это не торопясь, тщательно и любовно. Кто знает, — может, последний раз.
Живет Вася в саду, домой не показывается неделями. Люди рассказывают, по вечерам встает на лыжи и отправляется в Гляден. В душе пожалела сына: «Такую даль бегает горького киселя хлебать!.. Который год мается понапрасну. Того и жди, застареет в холостяках…»
А может, на Васю зря наговаривают? Может, он никуда и не бегает, кроме как с ружьем на охоту? Прошлый раз принес зайца! Лисьих шкурок нынче сдал на тысячу рублей!..
Мать поехала в сад, но там еще больше расстроилась: дом пустой, промороженный насквозь, кругом все засыпано снегом, лишь одна торная лыжня проложена в сторону Глядена. Значит, не зря над Васей смеются: «Как девка, просватается и упорхнет из колхоза». Бывало, говаривали: «Сын глядит в дом, а дочь — вон». А тут все наоборот…
Вернувшись домой, она на столе у Васи заметила карточку: девушка с косами.
— Так вот ты какая!..
Мать взяла карточку и долго всматривалась в светлое лицо.
— Ничего, глаза добрые… И где-то я видела эти глаза? И эти губы… Даже о чем-то вроде разговаривала с ней? Когда это было? — Но припомнить она не могла. Подумав, укорила: — Уж очень долго ты, девка, мучаешь парня! К чему такое? Его испытывать нечего, — он у меня чист, как ясное стеклышко!.. Однолюб!..
Катерина Савельевна затопила печку в горнице. Если придет Вася — погреется. Начистила чугунок картошки и поставила варить на плиту.
Девка, наверно, тянет парня к себе в семью, а Вася не решается сказать матери обо всем, — не хочет сердце ранить. Сын догадывается, что она, Катерина, из своего колхоза никуда не поедет. И ее надо понять: сватов дом, может быть, и хорош, но не свой. Тут она — хозяйка, весь порядок ею заведен, а там пришлось бы приглядываться да приноравливаться. Это не в ее характере. Если Вася начнет сманивать, она скажет прямо: «Я еще на печке не лежу! А уж когда придется лечь, так лучше на свою…»
На дворе захрустел подмороженный снег. Катерина Савельевна прислушалась. Стукнули лыжи, поставленные возле крыльца. Вася! С детских лет ставит лыжи туда же и с той же аккуратностью, с какой ставил отец!..
Она вышла в сени и распахнула дверь:
— Заходи, гуляка!..
В полосе света стоял сын, красный от морозца. Черная вязаная фуфайка на нем заиндевела. Вокруг шеи — незнакомый шарф с белыми и голубыми полосками на концах. Тоже покрылся пушистым инеем. От спины подымался пар. Такому разгоряченному и простудиться недолго. Ну как было не прикрикнуть на него? Ведь родной— жалко! Думала — обидится да огрызнется, а он чуть слышно проговорил:
— Не ругайся, мама…
— Да как же не ругаться? Чуть не голый по морозу бегаешь!.. Вижу: тридцать пять километров прямиком летел.
В доме потребовала:
— Снимай… шарф дареный! И фуфайку тоже! Садись к печке.
Фуфайку Катерина Савельевна повесила на веревку, натянутую над плитой, шарф задержала в руках: «Ничего, связано ладно!..»
Оглянувшись на умолкшую мать и увидев шарф у нее в руках, Вася, теперь уже громко и решительно, повторил:
— Не ругайся, мама! — И тревожно добавил: — Я не зря бегаю — Трофим Тимофеевич тяжело больной.
— Ну-у? — Катерина Савельевна кинула шарф на веревку. — Что такое с ним? Доктор что говорит?
— После гриппа легкие заболели. Воспаление. Да и сердце слабое…
— А ты молчишь! Будто мне до старика дела нет? И о себе — ни звука. Больше недели домой не показывался! Шаров собирался в милицию заявлять: пропал человек без вести!..
Сын молчал, опустив глаза.
Запахло горелой шерстью: на раскаленной плите дымились пушистые кисти пестрого шарфа.
— Ой, батюшки, спалила!.. — Катерина Савельевна схватила шарф и, обжигая ладони, загасила искры.
Вася и тут не поднял головы.
Поохав, мать повесила шарф себе на шею. Ее рука как бы сама собою потянулась к голове сына и шевельнула мокрые волосы.
— Будто в бане был!.. Надо же соображать немного… Позвонил бы по телефону в контору — послали бы за тобой коня. Или шел бы ровненько, в теплой своей одеже… А то побросал там все…
Вспомнив о Дорогине, спросила, кто с ним остался.
— Говоришь, дочь? Температура у него какая?.. А заботливая девка-то?
Вася едва успевал отвечать на расспросы.
На горячую плиту полилась вода через край чугунка, в котором варилась картошка. Заклубился пар. Катерина Савельевна сняла с плиты чугунок, не заметив при этом, что прихватила его концами шарфа, хотя и не страдала рассеянностью; отнесла картошку на стол, нарезала хлеба, налила в стаканы молока.
— Отогрелся? Садись за стол. Будем ужинать.
Шарф, концы которого теперь были закинуты за спину, обмотнулся вокруг шеи, но мать не чувствовала, что он все еще мокрый. Помолчав, спросила, не глядя на сына:
— Как звать ее? Хоть сейчас-то скажи…
— Верой…
И они опять замолчали.
«Имя хорошее. Сама-то какая? Уживчивая ли?..»
Катерина Савельевна боялась, что расплачется при Васе, а этого делать нельзя: пусть улетает из материнского гнезда с легким сердцем.
В ту ночь она не сомкнула глаз.
Двери горницы были закрыты: там спал сын. В кухне на столе горками лежало глаженое белье. Мать принесла из чулана чемодан, с которым покойный Филимон Иванович ездил на конференции и совещания, и начала укладывать рубашки.
А как же сад? В чьи-то руки попадет он? Вдруг на на место Васи придет неумелый или нерадивый человек и уронит дело, которому столько труда, забот и любви отдал Филимон? Нельзя этого допустить. Пойти бы туда самой, но ведь придется всему учиться… Надо завтра же поговорить с Шаровым…
На полосатой рубашке — заплатка. Там подумают — старье собрали… Катерина Савельевна отложила рубашку в сторону, — ее можно будет перешить внучонку, — и, бесшумно открыв дверь, в одних чулках вошла в горницу, чтобы принести оттуда отрез синего сатина, который покупала себе на платье. Но и от таких легких шагов Вася проснулся. Она сказала, что до рассвета далеко, можно еще поспать.
— Сегодня не праздник, — возразил сын. — Надо в сад идти. — И для убедительности добавил: — Пора приниматься за обрезку яблонь, а то не успею…
Горячего завтрака не стал ждать.
Мать достала ему отцовский полушубок.
— Вот… наденешь.
Поверх полушубка положила шарф с такими же, как раньше, полосатыми и пушистыми кистями. Вася благодарными глазами посмотрел на мать, оделся в отцовский полушубок и, сунув в карман новенький секатор — большие садовые ножницы, вышел из дому. Мать слышала, как он взял лыжи, как хрустнул заледеневший снег под ними, как стукнула калитка… Вздохнув, она прошла в горницу и включила свет. С фотокарточки, стоявшей на Васином столе, на нее смотрела Вера и чему-то улыбалась.
Катерина Савельевна взяла карточку в руки, подержала перед глазами и заплакала.
— Я — мать… — проронила, утирая слезы. — И я желаю вам, дети, добра, счастья…
От бессонной ночи у нее разболелась голова, но она чувствовала, что не сможет сегодня лечь в постель. Поставила карточку на место, выключила свет и вернулась в кухню. Пока шила рубашку — в окна заглянуло утро. Пора бы на ферму, а она еще не выходила к Буренке. Пуговицы придется пришивать вечером…
Под окном мяукал голодный и озябший кот. Катерина Савельевна впустила его; вспомнив, что еще ничего не ела, хотела растопить печь, но тут же и раздумала. Зачем палить дрова? В доме еще тепло. Готовить завтрак только для себя не привыкла.
Хлеб есть, молоко. Больше ничего и не надо.
Мурзик, попробовав кислого молока из банки, повернулся к хозяйке и замяукал, широко открывая розовую пасть.
— Что губы воротишь? — заговорила с ним Катерина Савельевна. — Сам виноват — пробегал.
Кот подошел к ней и потерся о ногу.
— Ну ладно, — улыбнулась она и взяла подойник, — пойдем Буренку доить. Будет нам с тобой парное молоко…
В доме Дорогиных стояла та ненадежная тишина, какая в глубокие ночные часы иногда на короткое время посещает палаты тяжелобольных. Она готова в любую секунду исчезнуть на своих бесшумных крыльях, уступая место или резкому вскрику, или тяжкому стону, или облегченному вздоху.
Поверх жестяного абажура накинута газета, и свет керосиновой лампы, падая на пол, не беспокоит больного. Он лежит с закрытыми глазами; судя по дыханию, спит. В полумраке его лицо с заострившимся носом казалось вырезанным из кости. Борода чуть заметно пошевеливалась на груди.
Возле постели стояли на тумбочке флакончики с лекарствами, стакан с водой, ваза с вареньем, тут же лежали капельница и градусник.
Вася сидел на стуле, под лучом света, со старой книгой вруках, которую он перелистывал так осторожно, чтобумага не шелестела. Время от времени он, замирая, прислушивался к дыханию больного; поворачивал голову в сторону двери и тоже прислушивался. Оттуда не доносилось ни звука. Наверно, Верунька уснула. Пусть отдохнет. Измаялась она.
В этой комнате, среди книг с пометками, тетрадей с записями и оттисками разрезов плодов, с вырезками статей из газет и сотнями фотографий в папках, с бесчисленными альбомами, в которых хранились открытки — картины художников, Вася чувствовал себя духовно богатым человеком. Перед его взором проходили столетия труда, борьбы, подвигов и открытий русских людей.
Взглянул на Дорогина. Его жизнь — для народа. Недаром профессор Петренко в своей книге отвел его яблоням три десятка страниц!.. Поднялся бы отец скорее. Много добра еще может сделать…
Вера прилегла в соседней комнате, не погасив лампы. За время болезни отца она привыкла спать чутко — от малейшего шороха может проснуться. Было бы лучше, если бы, ложась в постель, закрыла дверь, но она не согласилась. А Вася не стал настаивать. И без того едва уговорил отдохнуть.
— Не могу я так, чтобы ты дежурил, а я спала, — возражала она. — Не могу.
— Ты три ночи не сомкнула глаз.
— Ничего… Только бы папе стало лучше…
— Можно подумать, не доверяешь мне… не надеешься.
— Ну, что ты, право!..
Уступая его настойчивости, Вера ушла в свою комнату. Вася обещал разбудить ее в полночь. Но прошло и два, и три часа ночи, а он все откладывал: «Пусть еще поспит…»
Пора переменить компресс на лбу больного. Но присмотревшись к нему, Вася заметил перемену. Приложил руку. Температура явно снизилась. Компресс больше не нужен.
Оглянувшись, Вася увидел Веру и в ее глазах прочел: «Упрямый! Я же просила разбудить в полночь…» Шагнул навстречу и шепотом сказал, что отцу стало лучше.
Вера подошла к больному, взяла его руку, подержала, считая пульс.
Вася не сводил с нее глаз. Лицо у нее все еще было заспанное, на румяной щеке виднелась белая черточка — след, оставленный рубчиком подушки. Немножко спутанные легкие пряди светлых волос закрывали верхнюю часть лба, а распушившиеся длинные косы рассыпались по спине.
Судя по портрету на стене, она похожа на мать. Наверно, вот такой же синеглазой и светловолосой, умной и энергичной, веселой и в то же время одержимой большими думами, обаятельной девушкой Вера Федоровна прибыла в ту далекую, непроезжую, кандальную Сибирь…
Вера повернулась к нему, говорила шепотом:
— От жара избавился. Уколы помогли… Но сердце все еще дает перебои… Утром придет врач — послушает… А сейчас — твой черед спать.
— Я посижу еще.
— Нет, нет. Даже не думай спорить. Надо и тебе отдохнуть. А завтра — марш домой! Тебя там, однако, потеряли…
Больной дышал ровно и облегченно. Его большой, перерезанный двумя глубокими морщинами лоб слегка посветлел от испарины. Вера взяла платок и осторожно провела им по лбу. Васе сказала, что разбудит его на рассвете, и пошла стелить постель на старом диване, который стоял в ее комнате.
Он больше не возражал. Наоборот, ему было приятно выполнить ее желание.
Оставшись один в комнате Веры, Вася долго лежал с открытыми глазами; опасался, что как только заснет — сразу захрапит. Говорят, иногда он, сонный, даже принимается разговаривать, покрикивать на собаку или на зайца, вспугнутого в неурочное для охоты время. Ведь так можно испугать Веруньку, разбудить отца…
Интересно, что она сейчас вяжет? Кружева? Воротничок к платью?..
Жаль, что охота уже кончилась. Поискать бы для нее в полях огневку. А еще лучше — на воротник чернобурку! Хотя и редко, но попадаются такие лисицы. Охотники видели одну возле сада… Если походить подольше, то можно и отыскать. Где-нибудь мышкует на опушке лёса… Да вот она, вот! Совсем недалеко! И ветер встречный, и снежок валится с неба, и лыжи двигаются бесшумно — можно подойти на выстрел. Где-то был патрон с картечью, Ах, черт возьми, оставил дома!.. Надо крикнуть Трофиму Тимофеевичу, он где-то близко идет по лесу, — у него непременно должны быть патроны с картечью. Э-эй! Нет, кричать нельзя, — чернобурая и без того насторожилась… Вон метнулась в сторону, отбежала на сугроб, поднялась столбиком и насмешливо помахала лапкой… Хорошо! Чего же тут хорошего?
Но незнакомый голос обрадованно повторил: «Хорошо!» — и Вася вскочил с дивана. Огляделся. В комнате уже было светло. За дверью Верунька разговаривала с женщиной…
Быстро одевшись и пригладив волосы, Вася вышел в переднюю. Возле вешалки, где виднелось пальто с воротником из черного каракуля, стояла еще молодая, но уже беловолосая женщина в белом халате. Врач.
Вася многое слышал о ней.
— Вечером навещу больного, — пообещала она. — Пенициллин больше уже не нужен…
— Маргарита Львовна! Вот познакомьтесь… — сбивчиво заговорила Вера. — Наш… папин друг… Василий Бабкин.
— A-а, это вы и есть! Слышала, слышала… — оживилась женщина. — И очень рада, что вы опять здесь. В такие минуты нельзя без друзей. Одной Верочке было бы трудно возле больного…
Только после того, как они проводили врача, Вася разглядел неожиданную перемену в облике Веры. Ее светлые пышные косы были впервые еще неумело уложены вокруг головы, и девушка выглядела выше и стройнее, чем раньше.
Она взяла Васю за руку и сказала:
— Пойдем! Папа тебя ждет… — И тут же поправилась. — Обоих вместе…
Трофим Тимофеевич лежал на двух подушках, с приподнятой головой.
— Папа! Вот Вася…
— Узнаю… — заулыбался старик.
— Я хотела сказать — он собирается домой. Его там заждались.
— Ну что же… Дела, однако, поторапливают… А надолго ли?
Вера и Вася стояли, не замечая, что держат друг друга за руки. Трофим Тимофеевич, как бы заранее соглашаясь со всем, положил ладонь на их руки и негромко сказал:
— Садитесь.
Они взяли стулья и подсели к нему. Старик шевельнул головой:
— Вижу, расхворался я поперек всему…
— Болезнь ни о чем не спрашивает, — молвил Вася. — Дело такое…
Трофим Тимофеевич присмотрелся к косам дочери, уложенным вокруг головы, подумал и сказал решительно:
— Я скоро встану…
В сумерки по улице Луговатки промчался незнакомый гнедой конь, запряженный в легкий ходок с коробком из черемуховых прутьев, в котором сидели двое — парень в темно-синей кепке и девушка в светло-голубом платке с белыми крапинками.
Женщины, завидев чужого коня, заранее вставали в сторонку и с нескрываемым любопытством всматривались в седоков.
Парень здоровался с ними кивком головы, а сам новыми тесемными вожжами поторапливал коня, который и без того, широко кидая мохнатые ноги, летел вихрем. А девушка, чувствуя, что все встречные стараются разглядеть ее лицо, сидела с опущенной головой и изредка поправляла платок, словно боялась, что ветер сорвёт его и унесет прочь.
Провожая лукавыми глазами ходок, женщины подталкивали одна другую и посмеивались:
— Ой, батюшки!.. Катеринин Васька невесту мчит…
— В годах парень, пора и храбрости набраться!..
— Своими деревенскими брезговал, поглядим — какую отхватил?!
Всех озадачивал чужой конь.
— Не к добру это, бабоньки!..
— Выходит, соседская девка на нашем парне женится!
— Как, бабы, ни судите, а с его стороны бессовестно мать родную бросать….
Вере казалось, что у коня нет настоящей резвости, и время тянется лениво, и сумерки не хотят сгущаться. Скорей бы доехать да отвести несуразные смотрины. Как-то встретит будущая свекровь? Расставанье с сыном для нее — удар. Хорошо, если бы Васе после свадьбы удалось сговорить мать переехать вместе с ним… Вместе… Еще неизвестно, когда сам-то переедет. Ей понятно, что он не может бросить сад на кого попало. Вот если бы Капа вернулась домой…
Всюду зажигались огни, постукивали ворота, — хозяйки впускали во дворы коров, вернувшихся с выпаса.
Бабкин направил коня к дому с темными окнами. У ворот, подымая голову, мычала бурая корова с широко раскинутыми кривыми рогами.
Передав вожжи Вере, Вася выпрыгнул из коробка, прошел в калитку и, открыв ворота, впустил Буренку, потом ввел коня во двор. Сунув руку за наличник, достал ключ, и через секунду они уже были в кухне.
— Проходи в горницу, — сказал Вася, включая свет. — Чувствуй себя как дома…
Вера вошла, оглядела стены. Вот портрет Васиного отца в коричневой раме, по обе стороны — похвальные грамоты с многочисленных выставок садоводства. Вот групповые снимки: председатели колхозов, участники совещаний… Присмотревшись к одному из снимков, Вера спросила:
— Это в котором году мама снималась?.. Ты знаешь, на краевой конференции сторонников мира мы сидели рядом! Она-то меня, конечно, не запомнила: я для нее — незнакомая девчонка… Мама такую речь сказала, что в зале плакали. Честное слово! Я как будто сейчас слышу ее голос…
Вася взял руку Веры и крепко сжал: вот с такой же теплотой она вспоминала о своей матери.
— Надо сговорить маму переехать к нам, — сказала Вера.
— Не захочет расставаться со своим колхозом, с домом…
— А лучше бы она жила с нами.
— И говорить бесполезно. Я маму знаю…
Во дворе все громче и громче мычала Буренка. Вера взяла подойник и, надев фартук свекрови, пошла доить корову. Вася подумал — может, это и к лучшему, что мать задержалась на работе, и начал накрывать стол.
Б
В дверях показалась соседка, остроглазая женщина с тонкими губами, с которых, казалось, никогда не сходила ухмылка.
— Меня Савельевна просила корову запустить, подоить, — заговорила она, — а тут, гляжу, новая хозяюшка объявилась! Совет, вам да любовь, миленькие!
Бабкин не успел ни слова сказать в ответ, как вошла Татьяна Алексеевна и, манерно удивившись, что Савельевны все еще нет дома, заглянула в горницу:
— А ты один?
— Как видите.
— Ну, ну… Скрытничаешь! — игриво погрозила пальцем. — Уж меня-то, сосед, не проведешь!.. Когда свадьба?
— Не сговорились еще…
— Я тебе скажу… — Татьяна Алексеевна перешла на полушепот: — Не тяни. Хватит вам изводить друг друга.
— Да, мы… мы с Верой… — Василий так густо покраснел, что с его лица как бы исчезли синие пятна — следы пороховых ожогов. — После как-нибудь… Татьяна Алексеевна…
Чтобы еще кто-нибудь любопытный не забежал на огонек, Бабкин надел кепку и вслед за соседками вышел из дому.
Татьяна Алексеевна задержалась в сенях — ей хотелось узнать все.
— Зарегистрировались мы. В Глядене. Только помалкиваем, — сказал Василий вполголоса. — И вы пока никому не говорите. Маме хочется, чтобы сначала сваты поехали… Как раньше… Ну и пусть… А во время свадьбы мы ей сами скажем: так и так — не утерпели…
— Павлу-то я скажу: не удержусь. Ты уж не сердись. А больше — никому, — обещала соседка, заторопившаяся домой.
Отыскав Веру во дворе, Василий сказал, что отправляется в сельпо и вернется через несколько минут. Ей было неприятно оставаться одной, но она промолчала, поняв, что Вася спешит, пока не вернулась мать, что-то принести к ужину.
В коровьем закутке было уже темно. Вера не видела ни вымени Буренки, ни подойника; доила, прислушиваясь к всплескам струек молока. Корова смачно пережевывала жвачку. Вымя у нее было большое, умело раздоенное, молока много.
Все здесь нравилось Вере, как в своем родном доме, И чувство стесненности и робости, с которым она ехала сюда, исчезло.
Закончив дойку, она несла подойник, прикрытый полотенцем. В углу двора пофыркивал конь. Наверно, к перемене погоды. Где-то на высоком тополе попискивали скворчата. Шелестя жесткими крыльями, привязчиво кружилась летучая мышь. Вот-вот сядет на фартук, а еще хуже — на платок. Отмахиваясь от нее, Вера чуть было не разлила молоко. Она не слышала, как стукнула калитка; столкнувшись с женщиной, вздрогнула от неожиданности. И та тоже вздрогнула.
— Денисовна, это ты?
— Нет. Это… я, — вымолвила Вера.
В углу двора снова зафыркал конь, и Катерина Савельевна поняла, что приехал сын. Не один!
что это — всплеснула она руками. — Думала, у меня тут соседка управляется…
Она взяла Веру за плечи и, приблизив к себе, заглянула в глаза, а потом поцеловала в губы.
— Здравствуй, доченька!.. Давно приехали?
Катерине Савельевне понравилось, что будущая сноха сразу принялась за хлопоты по хозяйству, и она потрепала ее по плечу:
— Проходи в дом…
Там, расставляя на столе молочную посуду, спросила о здоровье Трофима Тимофеевича. Вера, разливая молоко по кринкам, рассказала, что отец уже на ногах. Они разговаривали, не приглядываясь и не примериваясь одна к другой, — у обеих было такое ощущение на душе, что они толкуют не впервые, что если не все, то многое знают одна о другой.
Вошел Вася. В руках у него была бутылка вина. Остановившись посреди кухни, он не знал, куда ее девать, — поставить ли на стол, отдать ли матери, и что сказать при этом? А Катерина Савельевна, занятая с Верой хлопотами по хозяйству, не сразу заметила его.
Набравшись духу, Вася начал громко:
— Ну вот, мама… — Голос его вдруг осекся. — Это… ты понимаешь… моя Вера…
— Опоздал, парень, — добродушно улыбнулась мать. — Мы тут без тебя во всем разобрались.
— Вот и хорошо!
Сунув бутылку на подоконник, Вася повернулся к двери. Сейчас он сбегает за сестрой и зятем. Но мать окликнула его:
— Погоди!.. На свадьбу всех, честь честью, позовем. И родных, и знакомых… А сегодня посидим одни. Поговорим ладком…
Но не успели они сесть за стол, как появились Шаровы. Татьяна Алексеевна поцеловала невесту и подала ей букетик ландышей:
— Наш первый подарок! Маленький, но — от всей души.
— Это мать, — Павел Прохорович кивнул на жену, — сама вырастила! Сегодня расцвели. Я даже не знал…
— Не говори, никто тебе не поверит, — перебила мужа Татьяна. — Сколько раз бывало: прихожу на рассвете с лейкой, а они уже политы. Кто же это успевал раньше меня?
— Не знаю, — рассмеялся Шаров, разводя руками. — Наверно, домовой…
Вера с Васей переглянулись и тоже рассмеялись.
Катерина Савельевна принесла глубокую рюмку с водой. Вера поставила в нее цветы.
Все сели за стол, выпили сначала за здоровье невесты и жениха, а потом — за Катерину Савельевну и Трофима Тимофеевича. Татьяна забеспокоилась о доме, — дочка там только что заснула, — и стала прощаться. Павел Прохорович тоже раскланялся.
Провожая их, Катерина вышла на крыльцо.
— Я насчет свадьбы… — нее вдруг перехватило голос. — Дело материнское… Сердце-то болит… Там они будут жить, а хочется все как следует… Хоть на один денек сюда молодуху…
— Все сделаем, Савельевна. Ты только день назови, — успокоил Шаров. — Жаль, конечно, такого колхозника отпускать, но… Свадьбу люди будут помнить! И машину дам, и лошадей тройками запряжем… Вот мать, — он кивнул на жену, — поможет столы накрыть…
Рано утром Василий пошел к Кондрашовым, чтобы поговорить с Капой. Он не знал, что вместе с нею приехал Колбак Тыдыев.
Тыдыев в первый же день после своей свадьбы, справленной на опытной станции, напомнил Капе, что надо имсъездить в Луговатку, хоть на денек.
— Тещиных блинов захотел? — шутливо спросила Капитолина и принялась целовать мужа. — Успеешь, золотко! Сейчас у нас с тобой много работы… А блинов я тебе сами напеку. Ха-ха! Не хуже мамкиных!..
Упорное нежелание Капитолины познакомить его со родными настораживало и, в известной мере, даже оскорбляло Тыдыева. Но он верил жене и постепенно нашел объяснение: «Наверно, Капа боится, что ее родначнут упрекать: «За нерусского вышла, за узкоглазoro!..» Или еще какими-нибудь другими словами…» когда он на выставке услышал от Василия Бабкина, что у Капы есть сынишка, — земля под ним покачнулась. Какая подлость! Какой обман!.. Уж не этот ли Бабкин был отцом ребенка, которого она утаила? И неспроста… Даже в паспорт почему-то не записан… Тыдыев не мог сдержать ярости, наговорил грубых слов, и разбежались в разные стороны. Праздник, каким была выставка, омрачился для обоих. Из всего, что было на совещании, ни одного слова не запало в па
предпоследний день, припугнув разводом, Капа зауезжает к матери. Тыдыев встревожился, на вокзал и долго уговаривал Капу вернутьк нему в гостиницу.
А дома он стал допытываться — что же толкнуло жену на обман, почему она не сказала, что у нее растет сын? Капитолину передернуло.
— Боялась, что ты меня… бросишь, — повинилась она.
Правду ли говорит? Ведь сама уже собиралась оставить его. Вовка может перетянуть к себе. Она — мать!
И Тыдыев спросил, сколько лет сыну.
—не считала, — вскинула голову Капа, разгадав мужа. — Вовка — мамкин. Ха-ха! Она и деньги получает.
— Алименты? А… кто отец? Где живет?
— Ну как тебе охота — про все это?.. Душу выматываешь!.. Никаких нет алиментов. От государства получаем. Понятно? Матери-одиночке полагается…
— Ты… одиночка! А я не живой, что ли? Худо сказала! Совсем худо!..
Он задумался: у Вовки нет отца. И вспоминать о нем Капа как будто не хочет. Жизнь может пойти по-хорошему. А его, Колбака Тыдыева, жена еще не знает. В его груди хватит тепла для парнишки. Он будет говорить о нем: «Мой балам». Если… если, все правда. Но пусть никто, никакой другой мужчина не смеет называть мальчика своим. Никто и никогда! Парнишка, она говорит, черноглазый? Хорошо! Волосы светленькие?! Ну, что же… может, потемнеют, когда подрастет. А то и так ладно. У сестренки Чечек тоже волосы не совсем черные…
Вскоре Тыдыев возобновил разговор, попросил метрики.
— Там они, — кивнула Капа в сторону Луговатки. — Я же говорю: мамкин сын. И мамка на Вовку получает деньги…
Вот уж этого совсем нельзя терпеть. Это большой обман!
И Тыдыев стал настаивать на поездке в Луговатку. Капа отговаривала: лучше съездить летом, по хорошей погоде. Она боялась, что муж пойдет в сельсовет и заявит, что нет больше матери-одиночки. Тогда бабушка выкинет Вовку. Придется брать парнишку к себе, а от этого жизнь может испортиться. «Сейчас Колбак говорит: «балам», «балам», а рассердится на что-нибудь — начнет попрекать «безотцовщиной». Знаю я их, мужиков! Сердца у них ненадолго хватает. А мамка обратно Вовку не примет: неинтересно без пособия-то!»
В мае Тыдыев объявил, что не согласен дальше откладывать поездку. Он готов поехать даже один. И Капитолине пришлось уступить.
В Луговатке он сразу же потребовал метрики. Пока вчитывался в каждую строчку, Акулина Селиверстовна, мать Капы, поджав синеватые губы, следила за ним раздосадованными глазами. Она злилась на дочь за то, что та нежданно-негаданно заявилась с мужем. Шила в мешке не утаишь. Соседи видели — по всей деревне разнесется: «Капка замужем!» До сельсовета слух дойдет, и тогда считай пособие пропавшим! Перестанут платить по доверенности. Жалко… Да еще, того и жди, прицепятся: почему сразу не сказали? Столько месяцев получали незаконно! В суд могут подать…
В метриках: «Кондрашов Владимир». И все. Отчества нет. У Тыдыева отлегло от сердца. Капа говорила правду — отца забыла. Все хорошо! Колбак подозвал жену, провел пальцем по пустой строке:
— Вот тут надо написать: Колбакович. А сюда добавить: Тыдыев. Кондрашов-Тыдыев.
—же тебе говорила!.. — подхватила Капа. — Можно. Место чистое!
— В сельсовет пойдете? — шевельнула побелевшими Губами Акулина Селиверстовна. — Ну и отвечайте сами за все! И забирайте своего Вовку! Даровых нянек нету для него…
Ее никто не слушал. Капа через огород побежала к лужайке, где играли дети:
— Сыночка!.. Золотко!..
Тыдыев шел за ней.
…Сегодня Акулина Селиверстовна пригласила родственников на блины. Первым примчался на новеньком мотоцикле Герасим Матвеевич, старший брат Капы. Увидев Бабкина у ворот, объяснил:
— Заехал позавтракать. Сестру поздравить. — И стал зазывать: —Ты заходи, Васютка, заходи.
У крыльца им повстречался черноглазый мальчуган со светлыми кудряшками на круглой голове. Он держал в руках кулек — первый в жизни дорогой подарок! К нему сбежались друзья — мальчуганы и девчушки, и он стал оделять всех конфетами:
— Тятька привез!.. Сладкие-пресладкие!..
— Посидим минутку, — говорил Герасим Кондрашов, пропуская Бабкина вперед себя. — в поле тороплюсь, но мы успеем все обсудить как следует. Для твоей же пользы. По-хорошему.
С порога он крикнул в горницу:
— Капитолина, свата к тебе привел!
Капа вышла в кухню и степенно поздоровалась. За ней показался Тыдыев.
— Как старший брат, — продолжал Герасим Матвеевич, — даю совет: принимай сад! Со всей славой! С почетом!..
— У меня мужик есть, — ответила Капа и глянула на Колбака. — Его дело решать, — с гордостью добавила она. — Там-то он зарплату получает!
— Поверь, зятек, — принялся Кондрашов убеждать Тыдыева, — не хочется мне славу в чужую семью упускать. Вставай в коренники, Капа — в пристяжки. На
опытной-то станции ты — под началом, а здесь будешь главным.
Тыдыев молчал.
— Правление тебя примет тоже на зарплату. Вот поверь мне — примет, — уговаривал Герасим Матвеевич.
— Так нельзя решать, — покрутил головой Тыдыев. — Я не. могу… У меня научная работа…
— Перевози виноград сюда. Делай опыты. Земли хватит…
Акулина Селиверстовна пригласила гостей в горницу. Вася сказал, что его ждут дома, но Кондрашов подхватил его под руку.
— Я тебя потом на мотоцикле доставлю…
В горнице снова повернулся к Тыдыеву:
— Васютка сад бросит… Тогда правление за деньгами не постоит, потому — положение безвыходное…
«А вот не брошу зря!» — мысленно возразил Василий, досадуя на неприятную болтовню Кондрашова, и решил до поры до времени не поддерживать разговора о передаче сада.
В день свадьбы гляденские девушки сходили в лес, нарезали веток березы, нарвали мягкой травы, в которой цвели голубые ирисы — кукушкины слезки. Ветки прибили к воротам, траву раскидали по крыльцу, цветы поставили в маленькую стеклянную вазу.
— Слезы-то у невестушки и без того льются, — сказала Фекла, помогавшая Кузьминичне стряпать печенье.
— А отчего она плачет?! — пожал плечами Витюшка, приехавший опять на все лето к деду. — Никуда ее не увезут: сама женится!
— Кто знает отчего? Может, от радости. Бывает так. может, от тревоги. Как ведь поживется — никто не ведает. Моя Лизаветушка тоже вот…
— Рано тебе в бабьи дела нос совать, — прикрикнула на мальчика Кузьминична. — Ты не забудь сполнить, что я говорила. Да запрашивай подороже…
В комнате Веры разливались девичьи голоса:
Витюшка заглянул туда. Невесту уже нарядили в белое платье. В косу вплетали собранные на лугах анемоны, белые, как лебединый пух.
— Не потеряется! — рассмеялся Витюшка, протискиваясь к невесте; ухватился за косу. — Крепко буду держать!
— Погоди, постреленок!
— Не мни цветы! — закричали девушки, отталкивая его.
С улицы доносился звон колокольцев. Они умолкли у И тотчас же послышались крикливые голоса парней, требовавших выкуп. Витюшка поспешил туда; хотел выглянуть в калитку, но она была заперта на шкворень. Пришлось взобраться на высокий забор…
Приезжие наседали на защитников ворот. Дружка, — Витюшка узнал его по полотенцу, перекинутому через плечо, — достал поллитровку и подал парням. Те закричали;
— Мало!.. Только губы помазать!..
— За такую девку!.. Постыдились бы!..
Поезжане, прискакавшие на второй тройке, пытались оттеснить парней, но ворота оказались заперты накрепко.
Дружка отдал вторую поллитровку. Парням и этого было мало.
— Совести у вас нет! — рассердился он; сунул четвертинку. — Разорить хотите!.. Глотайте на здоровье!..
Парни расступились. У одного появился в руках топор, и заскрипели гвозди, выдираемые из столбов. Сейчас распахнутся ворота. Не опоздать бы на свое место… Витюшка сорвался с забора; падая, зацепился за шляпку гвоздя и разорвал рубашку… Ну и пусть будет рваная! Некогда думать о ней…
Вернувшись в дом, сел рядом с невестой и взялся за косу. Волосы у тетки были пышные, мягкие, но пальцы не могли обхватить их. Уцепился второй рукой. Вера ойкнула:
— Дергать — уговора не было!
—цветок оборвал! — одна из девушек шлепнула парня по затылку. — Оголтелый!..
Взяла иголку и наскоро зашила ему разорванную рубашку.
Той порой все луговатцы вошли в большую горницу. Кондрашов, — это он был дружкой, — завел разговор с Трофимом Тимофеевичем:
— Уступите, родной батюшка, красну девицу…
— Так ведь я-то что же?.. — замялся старик. — Дочь, однако, надо искать…
Витюшка сжал пальцы в замок, дрожа от нетерпения: сейчас отыщут!.. Войдут!..
Но во двор въехала машина. К деду прошли еще какие-то люди и завели разговор.
— Эх!.. Не понимают, что ли? — ерзал на стуле Витюшка. — Тянут канитель!..
Среди приехавших были Шаров и Огнев. Павел Прохорович шутливо упрекнул Трофима Тимофеевича:
— Такого парня похищаете из колхоза! Передовика!..
— Не о том разговор, — отмахнулся Дорогин. — Вон человек, — кивнул на дружку, — все ваши замыслы выдал: дочь задумали увезти.
— На праздник только… Два дня — невелик срок!
— А парня-то, нашего Васятку, — вмешался Кондрашов, — навсегда…
У Витюшки устали пальцы, вот-вот выпустят косу… Ну долго ли они еще там?.. Кондрашов продолжал:
— Помню, весной стоит наш Васятка в поле, смотрит в сторону Глядена и губами шевелит. Я посмеялся: «Молитвы шепчет?» А он, оказывается, стихи про любовь!.. После вертелись около него девки — глазом не посмотрел!.. Все годы одна Вера была у него на уме! Вот он какой!
— Расхвастался! — упрекнул Огнев. — Привез бы весы — похвальбу взвешивать! Посмотрели бы, чья чашка перетянет…
Кондрашову напомнили про обязанности дружки, и он двинулся вместе с поезжанами в комнату невесты.
Едва они успели появиться на пороге, как Витюшка, боясь, что его начнут оттеснять от Веры, прижался к ее плечу и выкрикнул:
— Сто рублей!.. Ни копейки не уступлю!..
— Да ты что орешь? — развел руками Кондрашов. — сто целковых?! Мы, чай, не занимали у тебя. Посторонись-ка чуток.
— За косу — сто!.. Дешевле не продам!
— Ах, вот как!.. Купец нашелся!.. Да у нас и денег таких нет…
— Тогда… поворачивайте домой. Ворота открыты…
— Погоди, малой… Сговоримся… Вот тебе четвертная
— Скупердяи!.. За такую косу жалеете! — закричали девушки. — Поглядите на красу!.. Продавец, покажи товар!..
Но Витюшка боялся показывать косу — как бы не разжали его пальцы.
—у девок одинаковые! Видали мы! —
—разговаривать не о чем. — Девушки зПоезжайте туда, где видали деше
— Не ссориться. Добавлю десятку! — Герасим протянул Витюшке деньги. — Бери! Красная у, еще пятерку даю.
—уступай, продавец!
— Мало, дружка, добавляешь!
— Запрос большой! Надо же сбавлять. Без этого какая торговля?
Коса была куплена за семьдесят три рубля. Зажав деньги в руке, мальчик выбежал из дома…
Дружка взглянул на подруг невесты.
— Ну, а кто же теперь из одной косы сделает две бабьих? Тут дело женское.
— Даром нет охоты расплетать да заплетать, — отозвалась одна из девушек.
А поезжане уже ставили на стол бутылки вина, высыпали на тарелки конфеты и печенье…
Витюшка вернулся, когда в горнице уже все сидели за большим столом. У мальчика была в руках зеленоватая ваза. Тонкая и высокая, с косым срезом наверху. Тетка любит такие!.. Но вот беда — для него не оставили стула. И возле стены к Вере невозможно протиснуться…
Недолго думая, он юркнул под стол. Вынырнул неподалеку от невесты. Дед, потеснившись, уступил Витюшке частицу своего стула. Он поставил перед невестой вазу:
— Вот тебе!.. А за цветами после сбегаю…
Мальчик ждал, когда начнут кричать «горько», но так и не дождался. Наверно, это полагается в доме жениха… Витюшка приуныл — знал, что его не возьмут в Луговатку…
Жених с невестой и поезжане уехали на двух тройках. За ними двинулись гости, приглашенные из Глядена. Шаров и Трофим Тимофеевич задержались на некоторое время, — на машине они быстро догонят свадьбу…
А в это время в Луговатке Катерина Савельевна, готовясь к встрече невестки и сына, уже положила на полотенце каравай пшеничного хлеба и поставила фарфоровую солонку, до краев наполненную солью…
После свадебной гулянки прошли только одни сутки, а Вера уже собиралась домой. Отец уехал еще вчера, вместе со всеми гостями.
Рано утром Василий запряг гривастого Мальчика, на котором когда-то ездил Забалуев.
Катерина Савельевна, уложив подарки, на прощанье поцеловала невестку:
— Будь, доченька, счастлива! Желаю тебе лихого слова никогда не слышать, пасмурных дней не видеть.
— А ты, мама, вместе с Васей приезжай к нам в гости.
— Приеду. Приеду… А сначала его к тебе провожу… Ты не горюй, не кручинься!.. Я помогу ему с передачей сада все устроить поскорее. Ну, в добрую минуту…
Катерина Савельевна медленно закрыла ворота и, положив руки на верхнюю жердочку, долго смотрела вслед удалявшейся тележке. По ее щекам текли слезы…
Вася и Вера ехали молча. На развилке дорог, — одна вела в Гляден, другая — в сад луговатского колхоза, — они расстались. Поцеловав жену, Бабкин выпрыгнул из коробка. Вера, принимая вожжи, опустила голову.
— Я ведь скоро… скоро… — говорил Вася. — А так сразу бросить сад не могу. Ты понимаешь… отец растил. Не могу… Пока найдут хорошего садовода… Но я завтра мотоцикл. Мне все наши мотоциклисты совеБуду приезжать…
расплакаться, Вера тронула вожжи. Мальчик помчвскинув голову. Грива развевалась на ветру…
Бабкин снял кепку — на прощанье помахать жене. Но Вехала, не подымая головы. Все дальше и дальВот уже едва видна. Если сейчас даже и оглянется, не отыщет его среди полей…
Вздохнув, Вася надел кепку и по обочине дороги медпошел в сторону сада. Под его ногами хрустела прошлогодняя полынка.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Вася мчался на мотоцикле. Упругий жаркий ветер трепал рубашку на его спине, пытался заломить козырек фуражки, туго надвинутой на лоб, разогревал щеки, давно задубевшие под беспощадным солнцем.
Впереди, во всю ширину улицы, подымая ленивую тучу пыли, понуро двигалось стадо коров. Равнодушные к машинному стрекоту, который когда-то был для них страшнее свиста пастушьего кнута, они брели, не оглядываясь, не прибавляя шага. Пришлось сбавить скорость до самой тихой и осторожно пробираться возле палисадников.
Ездить Вася научился легко и быстро. Живя в саду, каждый день наезжал в Гляден. А в Луговатку — раз в неделю: чувствовал себя отрезанным ломтем.
Неожиданно столкнулся с Капой. Пережидая стадо, она, располневшая, стояла спиной к палисаднику. За ее широкую юбку держался Вовка, одетый в легкую матроску. На голове у мальчугана была полотняная бескозырка с черными лентами, на концах которых поблескивали золотистые якоря.
Вася остановился:
— Здравствуй, Капитолина Матвеевна!
— A-а, навеличивать принялся! — громко и горделирассмеялась Капа, сложив руки на живот.
А Вася уже разговаривал с Вовкой:
— Тебе, матрос, нравится моя машина? Хочешь прокатиться?
Еще не видала земля такого мальчугана, который не хотел бы прокатиться на любой машине. Вовка подтвердил это звонким «ага!» и, подхваченный дядей Васей, взобрался на зеленый бачок «Ижевца» и ухватился за рогали.
— Ты смотри! — пригрозила Капа мотоциклисту, когда тот разворачивал машину в улицу, освободившуюся от коров. — Везешь не мешок репы, а человека! Ха-ха- ха… Своего-то не успел завести, тихоня! Не привык возить маленьких-то…
Провожая глазами мотоцикл, едва заметный в туче пыли, она проглотила смех и всполошилась:
— Ой, упадут! Ой, ухаб! Уронит ребенка… — Испуганно взмахивала руками. — Пропал Вовка!.. За деревней расшибутся!..
Когда вдали снова показался мотоцикл, она побежала навстречу, тяжело переваливаясь с ноги на ногу. Они встретились на середине улицы. Подхватив мальчугана под мышки, Вася поставил его перед матерью:
— Получай своего наследника!
— А потише не мог? Перепугал меня до смерти! Не что-нибудь, а ребенка доверила тебе…
Положив руку на плечо сынишки, Капитолина подняла носик и снова расхохоталась:
— Тебе бы в жисть не рассчитаться за него! Не со мной, а с моим мужиком…
— У тебя, я помню, не болело сердце за сына. Своим не считала…
— А вот теперь переменилась! И мужик мой ужасно любит Вовку. Больше, чем меня! Тьфу, тьфу, не сглазить бы!..
Вася спросил, надолго ли она приехала в село.
— Может, насовсем….
Постепенно прояснились планы и намерения Капы: к зиме родится маленький, жить с двумя детьми вдали от родных будет трудновато, лучше — возле мамы.
Тыдыев соглашается осенью переехать в колхоз, но только на зарплату.
— А вдруг правление не согласится? — Вася приуныл. — Что делать?
— Ладно, выручу. А то совсем высохнешь тут без бабы-то. Из-за тебя пойду на трудодни! — Капа с шутливгорделивостью вскинула голову. — Хочешь — завтра приму сад.
— Вот славно! — встрепенулся Бабкин. — Приходи в контору. Договоримся.
Долго ждал Вася этого дня, а дождавшись — задумался: нелегко уходить из колхоза, с которым был связан, как с родной семьей, всей жизнью, работой, думами о будущем.
На рассвете он уехал в сад. На яблонях наливались плоды. Ветки стланцев устало клонились к земле, а ветки ранеток напоминали початки кукурузы: так много было на них плодов. На прощанье сад порадовал небывалым урожаем! Кусты крыжовника, выращенные из собранных отцом, были особенно дороги. Не проходило дня без того, чтобы Вася не побывал на этом участке. Присматривался ко всему. Перезимовали кусты хорошо. Через месяц созреют ягоды…
Вот они — три десятка кустов. Все выращены из одних и тех же семян, однако у каждого из них есть что-то свое. Они разнятся и по количеству шипов, и по форме листьев. Ясно, что и ягоды будут разными по вкусу. Надо все отметить, все записать, как делают настоящие селекционеры. Лучше бы перевезти кусты в «Победу», но... нет, он не сможет сделать этого. Он не потревожит сада, в котором все связано с памятью об отце. А для наблюдения за маточными кустами будет приезжать раз в неделю.
Вася запряг коня в телегу и, пригласив Капитолину, поехал прощаться с лесными посадками. Сидели спиной друг к другу и некоторое время молчали.
Вот и старая лесная полоса. Осенью на деревьях надо обрезать лишние сучья, чтобы кроны были ажурными, чтобы сквозил ветер, и тогда снег ляжет ровным слоем на всю клетку поля.
— Знаю, — буркнула Капитолина. — Это надо было сделать еще в прошлом году.
Не хватило сил.
— В крайности — весной.
— А весной…
— Можешь не объяснять. — И Капа расхохоталась. — Весну проженихался! Что, не мог ты, как все добрые люди, зимой свадьбу справить? Не говори, не говори. Все равно запишу — твоя недоделка.
Осмотрев все, они возвращались в сад. Теперь Капа сидела рядом с Васей и продолжала вперемежку со смехом сыпать упреки:
— Вольготничал много. От работы за бабину юбку прятался. Специально, чтобы на меня да на Тыдыева навалить побольше…
— Он будет на зарплате…
— А тебе что за дело до его зарплаты?
— Неловко за человека. В колхоз и — на зарплату. Все на трудоднях, а он… Вроде сознательный, а… с такими пережитками.
— А ты с какими? Или у тебя — одни недожитки?.. Другие парни женятся — баб в колхоз привозят, а ты вышел замуж! Ха-ха-ха!.. Молчал бы лучше. Не лез бы с критикой. Небось тоже охотно пошел бы на зарплату.
И Вася до самого сада больше не проронил ни слова. А там, переходя из квартала в квартал, говорил только о том, что нужно было сделать немедленно. Капа, в тон ему, отвечала коротко:
— Вижу.
Но она не умела сердиться, не любила молчать и вскоре спросила, долго ли он будет ходить букой. На ее характер лучше критика, чем молчание. Вася снова разговорился. Он советовал выкорчевать старые деревья, отжившие свой век, и садить новые.
— Обязательно новые сорта, — подчеркнул он. — Саженцы возьмите у нас…
— Уже — у вас?! — усмехнулась Капа.
— У Трофима Тимофеевича, — поправился Вася.
— Быстро ты всеми думками перебазировался туда! Как же, ведь…
Бабкин не дал договорить что-то ехидное. Он предупредил, что осенью сам доставит саженцы новых сортов Дорогина.
— Ладно уж, приготовлю землю. Мне Петренко тоже обещал самолучшие сорта. А Тыдыев привезет виноградные отводки. Ой, какой у него виноград! Ты бы съездил, Василий, поглядел. Черный, розовый — всякий! Один сорт он назвал по-своему — Эркелен. Это по-нашемНежный. Мне очень глянется это имя. Ягоды сладкие. Такие золотистые, как солнцем налитые!.. Пойдем посмотрим, где у нас будет виноградник…
Капитолина продолжала рассказывать об успехах мужа: в прошлом году уже было собрано полтонны винограда, а нынче уродится еще больше!..
Вот и весь сад. Остается только селекционный участок крыжовника. Вася стал грустным и медлительным.
— Эх, бригадир, бригадир! — притворно вздохнула Капитолина. — Бывший бригадир!..
Вася вздрогнул. Сейчас спутница упрекнет: «Уходишь из такого колхоза! И куда? В отсталый!..» И он метнул на нее настороженный взгляд:
— Ну, чего еще?..
— Так, ничего… Давеча помешал, теперь скажу. Поговорка есть: «Силен хмель, сильнее хмеля сон, сильнее сна молодая жена». Про тебя! Ха-ха-ха…
-- Тебе надо радоваться, что я уезжаю, — остаешься хозяйкой и саду.
— А я всем довольная!
вышли на главную аллею. Вася собирался заговорить о сеянцах крыжовника, но Капа опередила его:
— Мне сегодня Павел Прохорович рассказывал, что на тех, на твоих заветных, на отцовских, кустах нынче — первые ягоды.
— Да, да! И я прошу…
— Не сомневайся. Буду все о них записывать. О каждом кусте отдельно.
— Когда созреют ягоды — дай мне знать.
Посыпался тихий дождик. Пришлось повернуть к бригадному дому.
«Отцовский, — подумал Вася о крыжовнике. — Так и назовем лучший куст. Может, в сорт пойдет».
Попросил вырастить отводки. Капа обещала.
На сердце стало спокойно, и Вася, прощаясь, пожелал с охотничьим задором:
— Ни пуха тебе ни пера!
— Пошел к черту! — дурашливо крикнула Капа. — Ха-ха-ха… Теперь, по приметам, все будет хорошо!
Дождик, осмелев, прибавил прыти. Умытые деревья повеселели.
В семье Дорогиных готовились отметить день рождения Веры.
С тех пор как Василий переехал в Гляден, прошло четыре месяца. Он успел привезти из Луговатки, где была лесопилка, тесу и с помощью колхозных плотников покрыл дом новой крышей.
— Добро! Добро! — хвалил Трофим Тимофеевич, оглядывая со всех сторон. — По-хозяйски!..
Утром Вася поздравил жену и уехал в сад. А к вечеру ждали гостей.
В доме все сияло чистотой. Кузьминична вымыла пол, сменила занавески на окнах, стерла пыль с листьев фикуса и, к возвращению Веры с полей сортоиспытательного участка, успела накрыть стол, Встретив именинницу у порога, она спешила порадовать:
— А Трофиму — письмо! Видать, загранишное! От Митрофана такие приходят!..
«Опять этот дядя!.. — поморщилась Вера. — Горе с ним. И на нас — пятно. Давно бы надо отрезать: «Не пиши. Не считаем тебя за родню…» А папа жалеет… Даже себя винит, что отпустил…»
Она знала Митрофана только по рассказам родных, по письмам да нескольким карточкам, присланным из Америки. Дядя — непонятный, далекий и чужой — причинил ей немало неприятностей… И она в душе ворчала: почему он не возвращается на родину? Что его держит на чужбине? Все еще надеется разбогатеть, купить ферму?..
Вспомнились доллары, которые дядя с надписью «На счастье» несколько раз присылал ко дню рождения. Других слов у него будто и не было. И сам он, знать, все силы отдал поискам хоть какого-нибудь, хоть самого мизерного, счастья, скучно именуемого «достатком». В письмах уверял: обязательно найдет! Пусть не скоро, но найдет… На конвертах, в которых посылал те доллары, писал ее имя. А в последние годы, видать, забыл о дне рождения племянницы. Обо всем забыл…
— А где оно? — спросила Вера, очнувшись от короткого раздумья. — Где это письмо?
Почерк незнакомый. Внизу конверта — чужая фамилия: Джек Саймон. Кто он такой? Странное письмо!..
— Не от Митрофана? — встревожилась Кузьминична. — От кого же?.. Ты даже переменилась вся.
Распечатав конверт, Вера достала лист бумаги, исписанный карандашом:
«Мой дорогой мистер Дорогин!
Я имею сообщить Вам печальную весть…»
Кузьминичну до поры до времени попыталась успокоить:
— Что-нибудь о садах… Писано по-английски… Надо разобраться…
Прошла к столу, взяла англо-русский словарь, карандаш и бумагу, начала переводить:
— «Мертвому…» Ой, ой!.. — схватилась за голову. — «…нечего терять».
Выронила карандаш.
«А я-то про него… в душе бранила всяко… Папа говорит: красивый был, сильный. Всех парней побарывал. Был… И вот нет его…»
Кузьминична, заглянув в комнату, потребовала:
— Скажи напрямик — с Митрофаном беда?
— Все, все узнаешь. Прочту тебе… А сейчас не мешай. И папе не говори. Я сама…
А как сказать ему?.. Но утаивать такое нельзя. Да и не сумеет она утаить — отец по глазам увидит: случилось недоброе.
Утирая глаза передником, Кузьминична ушла в кухню. А Вера продолжала разбираться, то и дело заглядывая в словарь. Но и это мало помогало. Она понимала каких-нибудь два-три слова из строчки, о смысле фразы только догадывалась, да и то не всегда. Все же она разобрала, что у Митрофана в последние месяцы жизни было два друга, два спутника. Все они — старые люди. На работу их уже никто не принимал. Они скитались по Штатам. Их посчитали за бродяг, схватили и бросили в лагерь, за колючую проволоку. Им удалось бежать. И вот они трое идут по дороге. В богатой стране их, честных людей, настигает голод. Они проклинают все на свете и завидуют мертвецам…
Было слышно, как в кухне плакала Кузьминична, называя Митрофана касатиком и соколом. По щекам Веры тоже катились слезы.
Отложив письмо, она принесла папку с фотографиями и разложила их по столу. Вот в саду профессора
Хилдрета. На дяде серая роба с капюшоном. Он из шланга опрыскивает яблони. Молодой. Улыбается. Но улыбка вымученная. Не осветила лица, не согрела. И весь он какой-то страшный, словно выходец с того света. Вот — на дороге. Наверно, в прериях. Возле автомобиля. Внизу написано: «Собственный!» Судя по всему, это было в лучшую пору его жизни. Рядом — женщина. Почти старуха. С горбатым носом, с глазами навыкате. В дорогом платье. Дядя собирался жениться на ней. Хвалился: «Буду иметь свою ферму. Найму двух работников…» Предел убогих мечтаний! Но вскоре же написал из другого места. Какое потрясение он пережил? То ли горбоносая скончалась раньше времени, то ли предпочла иного? А может, настигло банкротство? Неизвестно. Последней пришла вот эта карточка: на бритом лице прорезались морщины, от шляпы с широкими полями падает тень на глаза, во рту белеет папироса. Дядя сидит на коне с плетью в руках. А на обороте: «Я снова в седле! Хотя и не в своем…» И опять несколько лет не было писем. Видимо, в те годы что-то выбило его из седла? Подкралась старость…
Последнюю карточку Вера поставила на середину стола, прислонив к вазе для цветов, которые Василий обещал привезти из сада; остальные положила обратно в папку и, немножко успокоившись, снова углубилась в письмо. Там рассказывалось, как они ехали на крышах товарных вагонов и как их оттуда согнали «быки». Так в Америке народ называет полицейских. Трем старикам удалось убежать от «быков». И вот друзья по несчастью снова бредут по дороге. У одного из них не выдержало сердце — скончался на дневном привале, под чахлым кустом. Покойника похоронили в камнях…
Сумерки сгустились. Вошла Кузьминична, засветила лампу и, глубоко вздохнув, спросила:
— Что же теперь… вместо именин-то?.. Чую ведь я…
— Какие сейчас именины! Даже не заикайся о них.
— На поминки, что ли, звать?..
— Папа приедет — скажет, что делать…
Вера добралась до последней страницы. Там были строки о куртке покойного. Спутники Митрофана продали ее старьевщику, чтобы купить марку для этого письма. И у них осталось еще на бутылку виски, которую они выпили в дорожном ресторанчике…
улицы доносился стрекот приближающегося мотоЭто Вася. Едет медленно, чтобы не растрясти отца.
Вера, положив письмо, пошла встречать родных.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Той зимой о Дорогине много писали в газетах. Все чаще и чаще называли «покорителем сибирского климата». Эти громкие слова вызывали у него смущение. Старика раздражал молодой очеркист из краевой газеты, вот уже второй раз назвавший его «чародеем из гляденского сада».
— Остается колдуном окрестить! Он и до этого дойдет, если не одернуть, — ворчал Трофим Тимофеевич, отбросив газету.
— Не стоит расстраиваться из-за пустяков, — сказал Василий.
— Однако не пустяки, — горячился Дорогин. — По статейке этого молодца получается, что для меня не существует никаких законов природы. Колдует себе старик без всякого разума, авось что-нибудь выйдет… Нет, этого нельзя оставить… Почитал бы он, дружок, Энгельса о законах природы…
Старик достал несколько листов бумаги и начал писать о сибирских морозах, о снегах.
«Несколько садоводов моего поколения, — писал Дорогин, — разными путями пришли к открытию этого закона природы. Пользуясь этим законом, мы заставили яблони-южанки расстилаться возле земли и нашли для них надежное укрытие».
Далее он намеревался написать о том, что, занимаясь гибридизацией, садоводы ставят своей целью вывести яблони с заранее заданными качествами плодов, но его работа неожиданно прервалась: в соседней комнате, где был включен приемник, испуганно вскрикнула Вера.
Он вскочил и, повернувшись от стола, увидел дочь в дверях. Она бежала к нему с растерянно протянутыми руками, словно искала помощи. По ее бледному лицу, по широко открытым немигающим глазам он понял, что грянула беда. Радио… Наверно, передали что-нибудь ужасное, разящее прямо в сердце?
Дорогин стоял неподвижно, готовый принять удар тяжелого известия, и не решался спросить, что же передавали по радио. Молчал и встревоженный Вася.
— Сталин…
Больше Вера не могла выговорить ни слова. Она упала на диван и, зарыдав, уткнулась лицом в жесткий валик.
Вася подбежал к приемнику, дрожащими пальцами повернул регулятор громкости, и тревожный голос диктора зазвучал на весь дом.
Выслушав правительственное сообщение, Вася молча постоял у приемника, — не скажут ли что-нибудь утешающее, — и медленным шагом, словно боялся, что заскрипят половицы, вернулся в кабинет тестя. Вера все еще плакала, уткнувшись в валик дивана. Трофим Тимофеевич стоял прямой, как столб. Лохматые брови его туго сомкнулись над переносьем, суровый взгляд сухих глаз был устремлен через окно куда-то далеко-далеко. Глянув на него, Вася, чтобы не спугнуть тяжелого раздумья, не посмел проронить ни слова. Он припал к дивану и, положив руку на вздрагивающее плечо жены, прошептал:
— Не надо… Будем надеяться…
Трофим Тимофеевич по-прежнему стоял неподвижно. Он думал о Григории:
«Где он?.. Где… если живой… коротает свои ссыльные дни?..»
Тягчайшая весть, как молния, ворвалась в дом. Василий стоял, черный от горя. Вера плакала.
— С ним строили пятилетки…
Отец, оставаясь в своем кресле, опять вспомнил Григория:
«Зачем ему дали броню?.. Незаменимый в тылу!.. А потом… Он ведь просился на фронт добровольцем. Почему не разрешили?.. Если бы в бою сложил голову… не так бы ныло сердце. С годами зарубцевалась бы рана. А эта… до конца моих дней…»
Вера, не утирая слез, спрашивала мужа:
— Кто нам заменит его? Кто?
— Партия… Ленинский Цека… сказал отец, неожиданно входя в комнату, где стоял приемник. — Партия жива и могуча, как прежде. Она вела и ведет народ…
Дождавшись первых проталин, Трофим Тимофеевич перебрался в сад. Опираясь на трость, он каждый день обходил все кварталы, занятые яблонями, и подолгу рассматривал набухающие почки, а позднее — бутоны. Ждал — скоро ли раскроются лепестки?
А вечерами он садился за свой рабочий стол и, вздыхая, долго писал при свете лампы.
Векшина, приехав в сад, нашла его у одного из деревьев, спросила о здоровье.
— Ничего… — отозвался старик с легкой улыбкой, прорывавшейся сквозь белые усы. — Тот раз удержался ноготком за жизнь. теперь я еще потопчу землю.
— Ты крепкой закалки, — подбодрила Дарья Николаевна. — Я где-то читала или слышала, что садоводам да пчеловодам к их веку — большая добавка.
Они прошли в беседку, сели к столу, с которого еще были сметены сухие прошлогодние листья амурского винограда. Дарья Николаевна смахнула их рукой. Трофим Тимофеевич шевельнул пряди бороды, словно для того, чтобы убедиться — не стала ли она еще белее за минувшую зиму, и, подняв глаза на собеседницу, продолжил разговор:
— Когда лежал колодой в постели, больше прежнего тревожился о своем деле; тесто заквасил, а хлеб выпечь не успел. Кто будет хлебопеком? Ну, а теперь вот есть кому передать все с рук на руки, чтобы для народа польза осталась.
— Рано думаешь о замене. Тебе надо еще жить да жить.
— Сам знаю — надо: не зря все же на земле толкусь. силы иссякают. Видала, весной река бурлит — берега ей тесны, середь лета на убыль пойдет, притихнет, а осенью через перекаты едва-едва переливается.
—реки тоже бывают разные. Родниковые — всегда в силе. у тебя сила — от родника. От народа!
Векшина сказала, что райисполком намеревается собрать здесь, в саду, всех агрономов. Пусть посмотрят, доброму делу поучатся. Благо, теперь у Трофима Тимофеевича появился молодой помощник. Она рада за Верочку, за Васю. Хорошая пара!
Да, у него, Трофима Дорогина, сердце спокойно за этот сад. Но что будет с тем садом, который Василий называет отцовским? Удачно ли подыскали смену?.. Не уронили бы дела.
Дарья Николаевна обещала побывать в саду «Новой семьи» и поговорить с Шаровым.
Пить чай в беседке было еще прохладно; и Трофим Тимофеевич пригласил гостью в дом. Пока он накрывал стол, Дарья Николаевна прошлась по комнате, кинула взгляд на письменный стол, где она привыкла видеть яблоки не только осенью, но даже в весеннюю пору. Теперь там стопкой лежали исписанные листы бумаги.
— Новая статья?
— До статей ли, когда… сердце неспокойно.
что у вас?.. Нуте-ка, выкладывайте все.
— Да вы сами, однако, все знаете про нашу семью… А совет я хотел бы слышать…
Трофим Тимофеевич сел к столу, дрожащими пальцами надел две пары очков, взял исписанные листы бумаги и стал читать. Первые строки были о Вере Федоровне. Старик рассказывал о той зимней ночи, когда молодая девушка, пригнанная в Сибирь царскими сатрапами, впервые перешагнула порог их дома. Потом речь пошла о Григории…
Векшина бесшумно присела на табуретку и слушала, затаив дыхание. Вся недолгая и беспокойная жизнь сына деревенского садовода пронеслась перед нею в ярких картинах.
Когда старик умолк, снял очки и, достав платок, медленно провел им по всему лицу, она сказала с глубокой уверенностью:
— Правильно делаешь! Пора!
— Один раз я уже писал…
— Сейчас — иное дело… — Векшина не могла усидеть— снова прошлась по комнате. — Партия во всем восстанавливает ленинское отношение!.. кому адресуешь?
— Центральному Комитету.
— Очень хорошо! уверена — разберутся.
Через две недели Дорогин получил ответ: «Дело назначено к проверке. О решении будет сообщено позднее».
Весна выдалась на редкость непогодливой: то целыми сутками сыпал снег, то обрушивались проливные холодные дожди.
Такой беспокойной весны у Неустроева еще не бывало. От каждой пятидневной сводки — одно расстройство нервов: прибавились лишь какие-то десятки гектаров посева. Район — в самом низу. А нынче ему, Неустроеву, особенно необходимо вырваться вперед. А то не удержаться на месте. В крайкоме, судя по всему, недовольны. На партийной конференции опять не оберешься критики…
Накануне очередной сводки он решил сам проехать по всем колхозам. Круг большой, но что же делать. Поделить бы его надо, да не с кем. Если Векшина поедет — толку будет мало. Ей как будто недорога честь района! А может, и не научилась с людьми договариваться. А пора бы уже, — столько лет работает под его руководством.
Ранним утром Неустроев примчался в Гляден, пригласил в свою машину Огнева, и они отправились в поля. В первой бригаде поговорили с учетчиком — прибавилось каких-то тридцать гектаров! Худо, совсем худо!
Поехали во вторую бригаду, вышли из машины. Возле дороги лежал огромный массив земли, подготовленной для посева. Неустроев спросил — сколько тут считается гектаров? Четыреста?! Отлично!
Указывая пальцем на эту пустую землю, сказал Огневу:
— Запишешь в сводку.
— Это как же так? — недоуменно пожал плечами председатель колхоза. — Ведь тут и не начинали…
Неустроев зло покосился на Огнева:
— Обозник! Маловер!.. Если сам не знаешь, как записывают, спроси бухгалтера. Он тебе растолкует.
Огнев упрямо покрутил головой:
— Включим в сводку то, что засеяли. Ни одним гектаром больше. Сам проверю.
— Ну и мелочник! Не знаешь способностей нашей механизаторской гвардии?! Да как же это можно?.. Выглянет солнце, пообсушит землю, и вы тут с севом в полдня управитесь.
— Ты всех в колхозе так размагничиваешь? — Неустроев потерял самообладание, и его белесые глаза округлились и заблестели холодно, как льдинки. — Не знал я… Не думал, что ты такой недисциплинированный… И со своей кочки смотришь… Тебе на район наплевать…
— Я служил в роте разведчиков. За «языками» ходил… — Сдерживая себя, Огнев говорил размеренно, четко, а сам, стоя сбоку, не сводил глаз с неустроевского затылка, то бледневшего, то наливавшегося кровью, как морщинистая голова индюка. — И вот ни одного раза не было, чтобы командир раньше нашего возвращения доложил наверх: «Язык взят».
— Сравнил!.. У нас тут бескровная битва!
— Но я привык к фронтовой честности. Там бы за такие штучки — в трибунал. А вы меня толкаете…
— Ну, знаешь ли… — Неустроев сунул дрожащую руку за папиросами. — Больно громкие слова. За них недолго и поплатиться…
— Уж не партбилетом ли?! Плохо вас крайком за Шарова взгрел…
Неустроев хмыкнул, быстрым шагом вернулся к машине. С размаху захлопнул за собой дверцу.
Машина, рыча, рванулась вперед. Из-под колес полетели струи жидкой грязи.
Стоя на обочине дороги под проливным дождем и глядя на удаляющуюся машину, Огнев вдруг захохотал: ему вспомнились где-то читанные или слышанные слова: «Если бог захочет кого наказать, так прежде отнимет разум». Бесится перед концом!..
Потом, шагая по грязной дороге к полевому стану, он припомнил рассказы сельских коммунистов: «В войну Неустроев вытягивал район, как тяжелый воз в гору. Круглые сутки ездил по полям. Сам стал тощий, как скелет…» Может, и на месте был первое время. Но завелся у него в груди червяк честолюбия и все сердце источил в труху. А на партийной работе человеку без сердца — гроб. Надеялись: одумается, вспомнит, чему учил Ленин… А Неустроев падал все ниже и ниже. Чиновником стал. И вот — голый обман. Надо было давно прокатить его на вороных…
Машина исчезла вдали. Неустроев спешил в ту дальнюю деревню, где теперь работал Забалуев…
А на следующее утро, не зная об этом наезде, там побывала Векшина. Один из учетчиков пожаловался ей: «В конторе приписали к сводке незасеянные гектары». Она возмутилась до предела. Еще осенью подозревала недоброе: по сводке поля считались убранными, а кое-где гектары нескошенной пшеницы ушли под снег. Но тогда она даже не допускала мысли, что к этому причастен Неустроев.
Объяснение было бурным:
— Бумажные гектары!.. Не сводка, а филькина грамота! — кидала Дарья Николаевна в лицо Неустроеву. — Как это можно?.. Обманывать партию, государство. Как после этого смотреть людям в глаза?.. Со стыда сгоришь…
А он кричал, что Векшина уже давно подкапывается под него. Молчала бы лучше. Из-за чего тут шуметь? Пока они тут кричат друг на друга, колхозники, вне сомнения, эти гектары уже перекрыли. Пусть поедет да посчитает. Наверняка уже посеяли больше, чем было записано. Надо же шевелить мозгами…
— Так до тебя и теперь не дошло?! — спросила Векшина дрожащим от гнева голосом. — Я на фронте таких лжецов отправляла в трибунал…
Она позвонила в крайком.
В села были отправлены комиссии. Там им рассказали не только о весенних, но и об осенних приписках. Выяснилось, что на «глубинках» недостает зерна.
Желнин многое перевидал на своем веку, ему приходилось исключать из партии карьеристов, чуждых, примазавшихся людей, пытавшихся использовать партийный и государственный аппарат в своих личных целях, приходилось отдавать под суд жуликов и проходимцев, но с таким обманом партии он встретился впервые.
Старая гвардия коммунистов, выпестованная Ильичем, шла на каторгу, в ссылку, стойко смотрела в лицо смерти. Не щадя жизни, боролась за великую правду людей труда. За честность, равную чистоте солнечного луча. И у каждого сердце было светлее алмаза… В первые годы революции в Москве и Питере, да и в других городах, хлеба выдавали по восьмушке фунта. И то не каждый день. Помнится, в Иваново к празднику Октября эту восьмушку выдали только детям. Ленину из деревни привезли подарок — он отдал в детский дом… А тут нашелся негодяй — вместо хлеба подсовывает бумажки! Мелкая душонка старого столоначальника! А виноваты мы сами. Пытались критиковать, что-то поправлять. Лечили гомеопатической крупой. А нужна была хирургия. И безотлагательно.
До районной партийной конференции оставалось полгода. А ждать нельзя ни одного часа. Впереди горячая пора — уход за посевами, заготовка кормов, уборка урожая. Кого рекомендовать первым секретарем райкома?..
Вызвав помощника, Желнин попросил пригласить Дарью Николаевну. Желательно сейчас же, если она окажется на месте.
«Векшина по призванию партийный работник, — думал Желнин, оставшись один в кабинете. — Она — всегда среди людей. Знает, какие пути ведут к сердцу. Умеет вдохновить… Фронтовая закалка политработника — на всю жизнь. Надо было сразу направить ее на партийную работу…»
Засуха, свирепствуя два года подряд, подорвала и без того расшатанное хозяйство многих артелей района.
Прошлым летом более двух месяцев дули суховеи. Ярое солнце так раскаляло землю, что там и сям появлялись трещины шириной в мышиные ходы. Пересохли речки, болота превратились в суходолы. Трава погибла даже на тех лугах, которые в обычные годы считались сырыми.
Луговатку спасли многочисленные новшества, введенные в колхозе «Новая семья». Поблизости лесных полос кудрявилась густая люцерна. Только она помогла уберечь от гибели тот скот, который не был отправлен в таежный Кедровский район. Соседи едва вернули себе семена, а луговатцы с тех полей, где стеной стояли «зеленые друзья» и где было накоплено много снега, собрали по десять, а местами даже по двенадцать центнеров с гектара.
А нынче новая напасть — проливные весенние дожди. Каким-то будет лето?.. Векшина тревожилась за будущий урожай, и эти тревоги все чаще и чаще приводили ее в Луговатку. Посмотрев поля «Новой семьи», она говорила соседям:
— А у Шарова делают вот так…
Но и там пошатнулась экономика колхоза. И пошатнулась не только от засухи. Шаров больше, чем в какой-либо другой год, сетовал на заготовительные цены. Себестоимость продукции в прошлом году резко повысилась, а цены оставались неизменными. И поля и фермы дали убыток. Доход только от пасеки да от сада. Но маленькими заплатками невозможно зашить больших прорех. Долги растут. И на фермах не успели сделать всего, что было намечено в колхозной пятилетке…
Не в одной Луговатке — всюду в ту весну ждали перемен. Ждали и в городах. На полках магазинов не было ни колбасы, ни масла. В булочных торговали все теми же черными «кирпичами»… Нет, не решена хлебная проблема. Крепость еще не взята. А штурм должен начаться. Этого требует жизнь. И разведчики уже отыскивали пути для будущего наступления.
Шаров тоже был занят поисками этих путей. На последнем пленуме крайкома он говорил и о нераспаханных землях, и о поправках к уставу сельхозартели, и о многом другом.
Сейчас Дарья Николаевна спешила привезти ему первую приятную весть:
— Твоими замечаниями заинтересовался Центральный Комитет партии…
— Нас бы теперь подхватить под руку да помочь. Мы б рванулись вверх! По всем бы отраслям! — радовался Шаров этой первой весточке. — И государству дали бы всякой продукции в два раза больше, и подняли бы трудодень…
На машине Векшиной они поехали осматривать поля. Дарья Николаевна сидела рядом с водителем. Шаров — на заднем сиденье. Слегка наклоняясь вперед, он рассказывал, что засуха явилась еще одним серьезным испытанием для колхозного строя. В прежние времена эта частая суровая непрошеная гостья, родная сестра смерти, была непобедимым общенародным бедствием. Полное опустошение. Голод косил чуть ли не поголовно всех… А в колхозах люди выстояли, как гвардейцы на фронте! Почувствовали свою силу. Прошли через все трудности и победили засуху!
Еще одно усилие, и план в «Новой семье» будет выполнен. Фундамент заложен крепкий. Хозяйство двинется вперед, колхозники будут жить лучше.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Родная земля! Беспредельные степи сибирские! Над вами, боясь потревожить дремотную тишину, медлительно плыли столетия. В знойном воздухе парили орлы, высматривая добычу. Как безбрежное море, колыхался ковыль.
С озера на озеро пролетят лебеди, задумчиво и грустно перекликаясь мягкими и певучими голосами: «Кув, кув»; расхохочется над чем-то, поднявшись на крыло на какую-нибудь минуту, озорной пересмешник куропат, тотчас же спохватится и замолкнет в колючем чертополохе; толстый увалень сурок робко глянет на солнышко, встанет столбиком, пересвистнется с соседом и, испугавшись своего голоса, юркнет в нору, и опять навалится на степь тишина.
Тоскует земля по пахарю, который распахнул бы на ней тяжелую шубу плотной, как войлок, дернины, чтобы могла она дышать полной грудью, свободно и вольно. Тоскует земля по человеку, который прибрал бы ее по-хозяйски любовно, как прибирают в доме к большому празднику, и украсил бы садами на радость свою. Тоскует земля по пшеничному зерну, по огородной и цветочной рассаде, по семечку кукурузы, по нежному саженцу яблони — хочется ей отблагодарить за заботы, и с такой щедростью, чтобы ахнули от изумления даже не привыкшие удивляться.
Помнит степь: пришел пахарь с деревянной сохой, поковырялся там да сям, обливаясь горьким потом. Вековая дернина была непосильна ему.
Не забудет степь того раннего майского утра, когда появились дружные большие семьи настоящих хозяев и когда всколыхнули тишину незнакомые ранее голоса неугомонных машин, перед которыми трепетали не только заросли ковыля, но даже чахлые перелески. Для нового пахаря нет преград. Как птицы в пору гнездованья, стрекочут и поют в степи тракторы от зари до зари, а иногда и всю ночь напролет. Но еще не хватает их, не сливаются голоса в единый хор. Поля подобны оазисам в пустыне.
Между ними все еще — дикие травы.
Но уже надвигается новь широким фронтом — от всех городов и дорог. Никому не нужные травяные дикари последнее лето сосали соки земли. Весь свет облетела призывная весть о великом наступлении мирных советских людей: в поход за изобилие хлеба и мяса, молока и масла, плодов и овощей! Завтра прозвучит: «Покорим целину!» — и страна всем миром навалится на истосковавшиеся степи и пустоши. За короткий срок будет распахана территория, равная четырем государствам — Англии, Голландии, Бельгии, Дании. А послезавтра советский народ вступит в мирную борьбу за первое место на земном шаре по хозяйственной мощности, по богатству и изобилию всего, что требуется для самой лучшей жизни просвещенных людей. Не былая русская тройка, а необгонимый электровоз-великан с пятиконечной красной звездой заставит дать ему дорогу и посторониться государства, в течение веков кичившиеся своими первыми местами в мире. А впереди с новой силой засияет маяк коммунизма, воодушевляя всех, кто движется по этому единственному пути в будущее.
Пройдут десятилетия, но люди будут помнить эту переломную пору.
В Гляден съехались все садоводы района, целый день ходили по саду, слушая рассказы Трофима Тимофеевича о его новинках, пробовали яблоки с новых гибридных деревьев, выращенных им. Прибыли также председатели колхозов и секретари партийных организаций. В клубе открылось совещание. Профессор Петренко выступил с докладом: «Каждому колхозу — плодовый сад!»
Приехал Желнин, только что вернувшийся из Москвы, с пленума Центрального Комитета партии, рассказал о больших переменах, которых ждал народ, и о том, что предстоит сделать в их крае. Тут и кукуруза, и картофель, и увеличение производства молока, масла, мяса. Но первым вкладом края будет пшеница.
— Да, пшеница — главное! — согласился Шаров, поднявшись на трибуну вслед за ним. — Твердая пшеница — с новых земель, мягкая — с тех, что распаханы давно.
С горечью упомянул он о низких урожаях, за которые сегодня уже становилось стыдно. Сибирский чернозем может давать больше, чем самые лучшие земли Западной Европы. Дело — за высокой культурой земледелия. В свой генеральный план «Новая семья» записывает средний урожай пшеницы по сорок центнеров с гектара.
В зале многие переглянулись. У кого-то вырвалось усмешка:
— Ого! Куда хватил!
— Я не оговорился, — ответил Шаров. — Удвоим урожай! У нас все для этого есть: и машины, и земля, отдохнувшая, пока на ней росла люцерна, и лесные полосы, и минеральные удобрения, и сортовые семена. Все, все.
И не только урожаями новый колхозный план будет отличаться от первого. Они перестроят село, проложат прямые улицы, дома — из кирпича, просторные, светлые. Начинать это не так-то просто и не так-то легко. От прадедов перешла привычка к деревянной избе, у каждого закреплялась в сердце с детских лет. Плотник считался в деревне первым мастером. Теперь ему на смену должен прийти каменщик. А главное — расположить человеческое сердце, чтобы все почувствовали: каменный дом удобен и красив. Он — на века! И пусть те, кто будет жить при коммунизме, не обижаются на них, колхозников пятидесятых годов, и не упрекают в бескрылости… Вчера такое строительство им было не по плечу, — для скотных дворов кирпич возили из города. Не навозишься. Дорого! Да и там его не хватает для строек. А завтра, когда они установят свой пресс для изготовления сырца, когда научатся обжигать кирпич, можно будет строить по доброму десятку домов в год.
Желнин заметил, что хорошо бы в Луговатке провести семинар для строительных бригад и председателей колхозов. Шаров согласился: они готовы принять таких гостей, только надо торопиться, пока не закончился обжиг. Векшина сказала, что сделают это через неделю.
— Нам нужен инженер-строитель, — продолжал Павел Прохорович. — Нужен специалист на наш консервный комбинат. В будущем году мы начнем выпускать джемы, варенье, витаминные соки…
В перерыв Павла Прохоровича окружили гляденцы. Огнев сказал, что они тоже думают о своем генеральном плане. Просят по-соседски помочь.
— А вы у нас можете кое-что перенять, — сказал Дорогин. — Мы для колхозников саженцы выращиваем: яблони, смородины, крыжовника. У каждого будет садик. Комсомольцы принимаются за озеленение улиц. Из питомника даем тополя, клен, акацию…. Будет у нас село-сад!
Павла Прохоровича радовало это необычное собрание. И более всего радовало то, что каждое полезное новшество теперь находило всюду отклик и поддержку.
Надвигалась осень. В листве деревьев уже проблеснула золотистая подпалина. В прозрачном воздухе плыли серебристые паутинки. Эти мягкие солнечные дни издавна звались «бабьим летом». Но сейчас на душе у всех было так светло, что казалось: наступает бурливая весна, та счастливая пора года, когда лопаются почки на деревьях, раскрываются бутоны в садах, а в лесах и на лугах сквозь прошлогоднюю ветошь с кипучей силой упрямо пробиваются к солнцу молодые побеги.
Катерина Бабкина вернулась из Москвы. С чемоданом в руках шла по двору. Из соседнего огорода ее окликнула Шарова:
— С приездом, Савельевна! — помахала рукой. — Мы соскучились по тебе.
Поставив чемодан на крыльцо, Катерина поспешила к изгороди, разделяющей два двора. Татьяна, приминая носками ботинок крапиву на меже, подошла с другой стороны.
— Я тоже стосковалась. И по дому, и по ферме, и по тебе, — сказала Катерина, пожимая через изгородь руку соседки. — А съездила я лучше лучшего: насмотрелась всего-всего! С утра до вечера — на выставке. И первым делом, конечно, в павильоне животноводства. Какие там, Танюша, коровы — с одного удоя дают по ведру! Право слово! Кормежку, дойку — все поглядела. Ты знаешь, павильоне «Сибирь» нашему колхозу отведен добрый уголок: в мешках — зерно, как из золота литое, полные корзины яблок, снопики люцерны, конопли… На картине нарисована Чистая грива с лесными полосами. Залюбуешься! Фотокарточки большущие: Павел Прохорович — в середине.
— Еще бы! — воскликнула Татьяна. — Знает только грудь да подоплека, сколько он сил отдает!
— Книжка про наш колхоз выпущена! — продолжала Бабкина. — Все передовики там напечатаны. Я привезла. Ты приходи вечерком.
— Нет, уж лучше ты к нам. У меня постряпано… Ой, да у тебя награда! Никак — золотая?!
Такую медаль нельзя не потрогать! Разве удержишься? Приподняв руку, соседка рванулась вперед, к самой изгороди.
В огород вошел Шаров, только что приехавший с поля.
— Э-э, Савельевна, да тебя надо поздравлять!
— Я — что? Колхоз поздравленья заслужил. Диплом пришлют! Первой степени!
— Это мы отметим завтра, а медаль — сегодня. Таня, ты бы…
— Можешь не подсказывать, — я пригласила.
Через час Катерина уже была у Шаровых. Она принесла подарки: Павлу Прохоровичу — книжки с выставки, Зоеньке — куклу, Татьяне — шелковую косынку.
— Ой, спасибо вам! — соседка бросилась к трюмо. — Цвет беж к моим волосам идет!..
Шаров уже успел позвонить в контору, чтобы планерку отложили на полчаса, и пригласил к себе бригадиров. Пришел Субботин, за ним — Кондрашов. Сели за стол.
Герасим Матвеевич посмотрел на пиво в приподнятом стакане.
— Медальку-то надо бы обмакнуть, чтобы она…
— Ладно уж вам… — отмахнулась Бабкина. — Любите придумывать…
— Обычай такой… — пожал плечами Кондрашов. — Не мной установлен.
—Савельевны и так медалька не заржавеет, — проронил молчаливый Субботин.
— И выпьем мы, — подхватил Шаров, — за ее новые успехи, чтобы на ферме все двигалось вперед.
Бабкина отпила немного из стакана и, поставив его, начала рассказывать с деловитой обстоятельностью:
— Ехала я в Москву и думала, что наш колхоз из передовых — самый передовой, а посмотрела на выставке — много нам недостает. Там на одной полоске кукуруза выращена: на коне верхом подъедешь — до вершинки рукой не дотянешься! Как лес! Перья — в ладонь ширины. Да зеленее лука. И соку в них много. Ежели скосить на силос — лучшего корма не сыскать! Рассказывают, что с него коровы молока дают зимой больше, чем летом. Надо, Павел Прохорович, добыть семян.
— Слышите, бригадиры? — подзадорил Шаров. — Семена будут. Кто возьмется первым?
— Что тут спрашивать? — шевельнул плечом Субботин. — Первый ли, второй ли — дело новое для всех…
— Ты за себя отвечай, а не за других, — шумливо перебил его Кондрашов. — Мы грамотные — разберемся.
— Тебе кукуруза и не снилась, — пробурчал Субботин. — А я в Румынии видел…
— Ну вот и давай на соревнование. По рукам? И на бумаге обязательства запишем. — Сегодня же… A-а, жила тонка! — Кондрашов повернулся к Шарову. — Добывай семян. А уж я землицу подберу самолучшую. Конопляник! Осенью вспашу. Весной ее, как пух…
— Погодил бы хвалиться-то… — Субботин погрозил пальцем. — Еще посмотрим, у кого будет лучше….
Татьяна Алексеевна подвинула к себе электрический самовар и начала разливать чай.
Прошел год.
Многое из того, что было записано в план, уже осуществилось в жизни.
Еще по зимнему пути по всем дорогам двинулись из города колонны новеньких тракторов с прицепами, на которых были погружены плуги, сеялки, семена, походные кухни, рюкзаки и спальные мешки… С задорными песнями ехали юноши и девушки из Москвы, Ленинграда и многих других промышленных центров…
Одна из таких колонн прошла через Гляден. Огневу это напомнило фронтовые дороги перед большим наступлением.
Вера до околицы шла возле одного из прицепов и разговаривала с девушками. Счастливые! Едут покорять целину, обживать пустынные места. Это же большая радость и гордость — доверие страны!… Как будет называться их совхоз? Кремлевский — какое приятное название! И, кажется, усадьба его будет не так далеко от Глядена. Пусть там девушки приготовят землю для сада, а она, Вера, наведается к ним и поможет посадить. Для начала кое-какие саженцы привезет. Если здоровье позволит, то и отец ее побывает там…
Минуло лето. В степи все еще белели палатки новоселов. Но уже возводились первые дома. И от самого поселка до горизонта колыхалась под ветром пшеница с тяжелыми янтарными колосьями. А на берегу извилистой речки зеленели первые яблоньки…
На Чистую гриву навалились дождевые тучи.
За стенами маленькой полевой избушки шумели потоки воды. Казалось, там в лужах полоскали белье. Пахло сыростью. С темно-зеленого брезентового плаща, что висел на вешалке, натекла вода. Вера затопила печку, поставила чайник на плиту, погрела руки. На редкость ненастное и холодное лето! Дожди начались еще в первых числах мая, и вот нет им конца. Льют и льют без передышки.
Сегодня Вера собиралась жать рожь, в поле приехала на рассвете, обошла все делянки. После того как Чеснокову пришлось уехать из Глядена, она стала хозяйкой на сортоиспытательном участке и все поле, изрезанное на стометровые ленточки делянок, перекроила по-своему. Хотя с нее требовали отчеты только по зерновым, она сеяла и просо, и кукурузу, и гречиху. Несколько делянок отвела под гибриды, выведенные отцом.
Пшеница нынче уродилась на славу. Вера прикинула — намолотится по тридцать, а на залежи даже по сорок центнеров! У них распахано пустошей триста двадцатьвсюду поднялся такой хлеб! Ветерок п— волны перекатываются, как на море. Только полегла пшеничка — не унимается дождь!.. Пришлось возвращаться на стан…
В поле — ни души. Одна лишь гвардия механизаторов, как всегда, на посту: сквозь шум и плеск дождя слышен гул тракторов…
Вера села к столу, возле единственного окна. Даль скрыта дождевой завесой… В такую непогоду нелегко выбраться домой. Дороги превратились в трясину…
Подвинув к себе весы, Вера начала взвешивать колосья озимой ржи, пересчитывать зерна.
Внезапно заскрипела дверь, и шум дождя на миг резко усилился. Оглянувшись, Вера вскрикнула:
— Лиза! Ты откуда?..
— С конопли…
…Лизу ждали четыре года. Каждую весну Фекла приходила в правление колхоза, в сельсовет и всем показывала очередное письмо:
— Вот читайте… Пишет моя доченька: приеду вскорости, своего маленького привезу… Им надо будет што- то исть-пить…
И она садила картошку, лук да огурцы на той половине огорода, которая в свое время была отведена для Лизы и Семена.
Однажды Фекла, запыхавшаяся, прибежала к Вере:
— Ты, девуня, слышала?..
И принялась пересказывать новости, переданные по радио: недоимки скостят. И налог будет вдвое меньше… Коровку надо заводить. Лизавета приедет! Теперь беспременно приедет. Вот она, Фекла, и пришла уговориться: ежели у них Белянка принесет телочку — пусть Лизавету считают покупательницей. Чтобы кто-нибудь не перехватил, — вот задаток…
Фекла волновалась не зря, — в селе было немало бескоровных дворов. В трудные, особенно в засушливые годы, когда ни сена, ни соломы не выдавали на трудодни, скот выжил у немногих. Теперь все спешили обзавестись коровами, и к Вере каждый день наведывались женщины. Узнав о задатке, оставленном Феклой, возмущались: и тут опередила!..
На Лизином огороде Фекла копала молодую картошку и продавала в городе… А Лиза все не появлялась.
И уже никто не верил ни словам Феклы Силантьевны, ни письмам ее дочери.
И все же Лиза возвратилась. Это было на прошлой неделе. В первый же вечер она пришла к Дорогиным, ведя за руку четырехлетнего сына.
Подруга взяла ребенка на руки, а Лиза, сдерживая слезы, отвернулась. Без отца парень растет!
Вера подбросила Колю вверх. Мальчик взмахнул ручонками. Выше надо! Выше! Она подкинула его под потолок; поймав, прижала к груди.
Коля захлебывался хохотом.
— Сразу видно — компанейский парень! Бывалый!
Поцеловав, Вера отдала его матери.
— Ну, а у тебя-то, подруженька, все еще никого нет? Отстала ты пошто-то от всех нас…
— Ой, не говори!.. Не спрашивай…
Они сели к столу, одна против другой. Лиза держала ребенка на руках.
— Где ты жила? — заговорила Вера, хотя и многое знала о подруге от ее матери. — Что поделывала?
— Не жила, а мыкалась, — рассказывала Лиза, вытирая платком слезы. — Хлебнула горя-то столько, что тошно стало… Прошлое лето уборщицей служила в одном санатории. Ходила с тряпкой, полы подтирала… Весь день возишься, без дела не сидишь, а дела-то не видно… Орден запрятала подальше, чтобы на душе не так было муторно. А Семке невдомек. Один раз пьяный, — а трезвый-то он редко приходил домой, — взял да и посмеялся: «Орденок твой заржавел! Требуется всполоснуть». Меня аж перевернуло всю. Рожу, говорю, тебе помоями всполосну. У тебя, говорю, совесть изоржавела! Срам слушать… Разругались мы с ним в дыминушку. Он раскричался, что его аккордеон семью кормит… А я ему на это: «Семью?! Где у тебя семья-то? Колька Скрипуновым записан. Отчество не заполнено. Пусто. Будто безотцовщина. Подрастет — парнишки просмеют. Лизаветычем навеличивать будут…» Думала этим пронять его, паразита…
— Мамка! А мамка! — Коля сунул матери мизинчик в рот. — Ты тятьку бранишь? Ага?
— Молчи, разнесчастный! — Лиза шлепнула сынишку. — Про дядю я. Про чужого дядю.
Ребенок заплакал.
Лиза продолжала рассказывать жалобно:
— Ну, так вот. С него как с гуся вода. Ухмыляется. «Ты, говорит, моей музыкантской души не понимаешь…» А какая там душа! Тьфу! Голик вместо души-то, коли родному сыну законных метрик не пожелал дать… А к музыке, ты сама знаешь, мое сердце податливое. В праздник я и поплясать люблю. Но чтобы каждый день праздничать да бражничать — это не по мне. У меня от этого кровь застаивается, расплываюсь во все стороны, хоть каждый день в платьях швы подпарывай да перешивай. Я такая-то сама себе немилая. Люблю силу положить с толком…
Мне бы надо в прошлом году убежать от Семки-то — я бы уже человеком здесь была. Ожила бы душой. Не стыдно было бы опять орден-то на груди носить… Нет, держалась, дура, за мужика. Все надеялась, что образумится. А он, по пьянству, с какими-то жуликами спутался… Плюнула я на него, окаянного, и вот приехала…
Она заговорила о работе. Хорошо бы опять на коноплю! Стосковалась!.. Да и дополнительная оплата там высокая — можно заработать и для себя, и для ребенка.
Зная прилежность Лизы, Вера считала, что ее можно поставить звеньевой по конопле, но не сейчас, не среди лета, а будущей весной. Нынче лучше всего ей пойти в бригаду…
Так появилась Лиза на сортоиспытательном участке. И с тех пор на доске показателей дневной выработки ее имя занимало самую верхнюю строчку.
Лиза видела — у Веры не остается времени, чтобы съездить на конопляники, расположенные в семи километрах от этого полевого стана.
Сегодня, когда начался затяжной дождь и все женщины отправились домой, Лиза тоже исчезла. Но Вера не допускала мысли, что та пойдет к конопляному полю, потому и удивилась ее неожиданному возвращению. А Лиза пришла не с пустыми руками: широко распахнув двери, она втащила в комнату снопики:
Принимай, подруженька, образчики! Это — с большой полосы. Это — с опытной…
— Спасибо, Лиза! Спасибо! — Вера ставила образцы возле стены. — Пригодятся для выставки!..
С Лизиной юбки ружьями стекала вода.
— Сбрасывай мокрое, — потребовала Вера. — Накинь мое пальто, а твое просушим. И сама отогреешься у печки. Иззяблась ты под дождем. Даже губы посинели…
И Вера помогла Лизе снять прилипшую к рукам и плечам мокрую кофту.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Ранней весной в Луговатку приехали из города на двух автобусах и нескольких «газиках» известные ученые, чьи имена то и дело появлялись на страницах журналов и обложках книг. Прибыли также директора и агрономы совхозов, председатели всех колхозов района. И сразу же отправились в поля. Машины, у которых колеса были обмотаны цепями, вереницей двигались по раскисшей дороге, разбрызгивая. воду из лужиц, раскидывая грязь по сторонам.
Ветер утих как бы для того, чтобы небо, по-весеннему молодое, могло вдоволь налюбоваться собою, глядясь в многочисленные зеркала апрельской снеговой воды. Да и само небо сияло, как зеркало. Одинокие белые облака, проплывавшие высоко-высоко, казались отражением снежных сугробов, которые все еще лежали длинными и довольно широкими лентами возле старых лесных посадок. Чистая грива была полосатой, по-особому нарядной. Вот такой она бывает всего лишь полнедели. Промелькнут эти деньки, и поля сменят ранний наряд на другой, потом на третий, тоже по-своему красивый, более богатый, а в конце лета даже роскошный, но ни один не затмит в памяти этой весенней поры.
Рядом с Шаровым на первой машине сидел Огнев и тоже любовался полями.
— Я вам скажу, только-только начинаем по-хозяйски использовать землю. Еще все впереди…
Колонна автомобилей остановилась в полях, защищенных лесными заслонами. Гости вышли из машин и направились к той кромке лесной полосы, которая уже освободилась от снега. Пахло прелыми прошлогодними и снеговой водой. Но более всего был приятен аромат только что проснувшихся слегка набухклейких почек бесчисленных тополей, что стояли рядами поперек всей Чистой гривы. На обочине, пригретой солнцем, уже сияли золотые капельки цветов мать- мачехи.
А высоко в небе жаворонки рассыпали задорную трель — хвалу весне.
Вторая половина лесной полосы утопала в снегу. Оттуда белое крыло сугроба раскинулось так широко, что все еще покрывало добрых две трети полевой клетки.
Те из гостей, кто был обут в сапоги, прошли через сугроб, проваливаясь по колено в зернистый снег. Шарова расспрашивали, насколько велик был снежный покров зимой.
Сугроб закончился тонким стеклянистым гребешком. Дальше — талая земля, от влаги сизоватая, как спелый чернослив. Там ходили колхозники с лопатами, делали неглубокие бороздки и по ним пропускали ручейки, чтобы досыта напоить живой водой землю всей клетки, до самой опушки второй лесной полосы, где белели прямые, как свечи, стволы молодых березок, выращенных Василием.
— Если на этом поле, — говорил Шаров, — сохранить влагу до июньской жары, тогда мы опять будем с хлебом.
— Вы что же — снова ждете засуху?!
— Ждать — не ждем, а на всякий случай готовимся…
Среди гостей был Забалуев.
…Четыре с лишним года назад Неустроев привез его в отдаленную и самую маленькую артель «Прогресс». Кругом той деревеньки — каменные увалы да леса. Сливать колхоз было не с кем. Сеяли там всего лишь полтораста гектаров. Такое хозяйство Сергею Макаровичу — по плечу.
Едва они успели войти в переполненную контору перед началом собрания, как по углам захихикали молодые просмешницы:
— Глядите — нового жениха примчали на смотрины! Лысого!
— Вроде староват…
— Наверно, больше никуда не пригодился…
Неустроев слышал эти насмешки, потому и говорил долго о его опытности, о его энергии, даже о славе упомянул.
Забалуев сидел, задумчиво опустив голову. Да, была когда-то у него слава, но непостоянная, вроде вешней воды на заливных лугах. Разлилась вода толстым слоем, всюду разлилась, куда достигал глаз, и Сергей Макарович чувствовал себя карасем на выгуле: привольно, куда вздумал, туда и плыви. Но вот начала скатываться вода, все быстрее и быстрее, оголились луга, пересохли озера, и жабры раздулись от ила — дышать стало нечем!.. Сам виноват, засиделся на одном месте. Пора в новый водоем. И здесь он себя покажет. Сызнова выйдет в знатные… Он поднял голову. На трибуну шагнул твердо и уверенно. Говорил о высоких урожаях, обещал богатый трудодень. Его приняли в колхоз и тут же избрали председателем.
Хлеб сеяли на маленьких полосках, окруженных лесами. Засухе в благодатную долинку был заказан путь. Хлеба и травы там росли хорошие, и в те трудные годы артель «Прогресс» чаще всего занимала в сводках второе место после «Новой семьи». Кое-кто уже опять ставил Забалуева в пример, а сам он на собраниях и совещаниях громогласно заявлял:
— Обгоню!.. Выйду на первое!..
Теперь он молча ходил по сугробу, косо посматривал на лесную защиту и про себя дивился: «Ишь ты! Вырастил!.. Вон какие деревья вымахали! Кто бы мог подумать. Ведь садили-то прутики…»
Огнев спросил без всякого умысла:
— Ну, какое, Сергей Макарович, твое мнение?
тебе чего надо? — огрызнулся тот. — Чего ты выскакиваешь вперед других? Мнение, мнение… Дай срок. Потерпи. А я скажу. Скажу. Я не привык молчать…
Сергею Макаровичу уже трудно было удержаться, и он начал пенять:
— Ты посчитал: Забалуев кончился! Остается только в сторожа пойти! А сам-то ни тпру ни ну… Ваша «Победа все время где-то внизу сводки… — Он погрозил пальцем. — А насчет меня ошибся: рано закапывать Забалуева! Рано! Его еще в ступе не утолчешь!
— Да что ты, Сергей Макарович? Что ты? — пытался унять его Огнев. — Я тебе желаю добра, успехов…
— Я давно Сергей. И давно Макарович… Видал дуплистые деревья? Те падают от малого ветра. А звонкие, у которых нутро крепкое, те стоят долго. Им ничто нипочем. Бывало, ударишь обухом — звенит сосна, как медная. Вот и я такой же!.. А ты обрадовался…
Прислушиваясь к шумному разговору, знакомые и незнакомые люди уже начали посмеиваться. Огневу ничего не оставалось, как отойти от своего громкоголосого собеседника.
После осмотра полей все вернулись в село и направились в двухэтажный каменный клуб, где было назначено выездное заседание ученого совета сельскохозяйственного института.
Василий издалека заметил Капу в ее диковатом оранжевом платье. Она первой из женщин выпорхнула одетой по-весеннему. Шла серединой улицы, замедляя шаг против каждого дома, чтобы все успели разглядеть — на ней новое платье. Шелковое!
— Как там заседание? — спросил Бабкин, останавливаясь поговорить с ней. — Не скоро начнется?
— Я про то не знаю, — мотнула головой Капитолина, поправляя шпильку в волосах. — Чего мне там? От заседания на трудодни копейка не прибавится!..
Капа дернула Василия за рукав пиджака и расхохоталась:
— Замуж вышел в чужую деревню, а о своей все-таки тоскуешь? Ага? Я так и знала, что будешь сохнуть!
— Ты все такая же…
— А чего мне унывать? Во мне веселья — как дрожжей в хорошем тесте! Ха-ха…
Бабкин завел разговор о саженцах винограда, которые ему хотелось взять у них и увезти в Гляден.
—Тыдыева проси, — мотнула головой Капитолина. — Я теперь в саду не работаю. На базаре от колхоза торгую.
— Зачем же тебя в школу садоводов посылали?
— За мужиком!
— А он сам-то как… все еще на зарплате?
— Не поминай. Теперь нечем корить моего Тыдыева: перед Новым годом вступил в колхоз. А чего же еще было раздумывать? нас трудодни сейчас — те же деньги. Каждый месяц получаем аванс. И выходные ввели. И отпуска. С оплатой! А на трудодень у нас пришлось по три пятерки с лишним. Вот как! Да хлеб, мед и всякая всячина… Видишь — в шелках хожу!
— Расхвасталась!.. — укорил ее Василий. — А чего же ты из сада убежала? Я тебе его доверил… Выходит — зря…
— Да нет… Я в сад заглядываю. И тебя вспоминаю… Кроме шуток… — Голос у Капитолины стал мягким, звучал задушевно. — Ты молодец! В ту первую весну нашел ко мне подход: на звено поставил! И я, ты помнишь, всегда была впереди! А теперь, подумай, меня обратно задвинули в рядовые. Ни за что ни про что. Да еще собирались под начальство к своему мужику. А мне что-то не хочется. Не заманивает меня такая работа, когда большого спроса нет. Показать себя не на чем… А Тыдыеву, — Капитолина, не удержавшись, снова перешла на игривый тон, — хватит того, что в горнице по ночам верховодит. Ха-ха… Зато я на базаре — первая!
— Нетяжелая работа.
— А ты попробуй малиной торговать. Она у тебя соком вытечет. Все брюки испятнаешь.
— Ой, Капитолина, Капитолина! Обманулся я в тебе!..
— А я довольная. Мне за Тыдыевым — хорошо. Хоть ревнивый, но не скупой. — Капа повела плечами из стороны в сторону. — И воспитывать меня теперь — не твоя забота…
Они расстались, не простившись.
Вася шел и думал: «Хорошо, что не она, а Тыдыев заведует садом… Он в работе ровный. А Капа то вырвется вперед, то от всех отстанет. Вот и пойми такую… Нет, понять ее нетрудно. Тот раз про ключ к ней сказал Герасим, теперь — она сама. А Павел Прохорович в своих хлопотах, наверно, забыл об этом, хотя и разговаривали при нем: не стал подбирать ключа, а так: сказано — делай. Это Капитолине — поперек характера. Ведь у каждого человека сердце отпирается особым ключом… Надо подсказать ему. Пусть доверит ей работу потруднее — развернется наша Капа!..»
Василий остановился и, окликнув ее, сказал:
— Говорят, всех приглашают в клуб. Приходи. Может, тебя помянут.
— За здравие али как? Ха-ха…
— Добрым словом, конечно…
— Спасибо, бригадир, за твои заботы1 — Капитолина помахала рукой. — Я подумаю. Ежели сердце поманит — прибегу.
В новом клубе, которого Василий еще не видел, было сыровато. Пахло кирпичом и сосновыми досками.
Над сценой, на красном полотнище — слова Мичурина: «Мы не можем ждать милостей от природы; взять их у нее — наша задача». Как бы в подтверждение этих слов у стены стояли снопики пшеницы и овса, гречихи и гороха — свидетели урожаев за все послевоенные годы. Тут была и раннеспелая сибирская кукуруза, которую в свое время Шаров привез от Петренко, развел в своем огороде, а в прошлом году уже вырастил в поле. Рядом с высокими снопами пшеницы, собранными с тех участков, которые были защищены лесными полосами, стояли маленькие, хилые, с короткими и тощими колосками — с полей, открытых всем ветрам, где зимой не бывает снега, а летом властвует губительная жара. В мешочках — зерно. В одних — крупное, тяжелое, как бы литое из красной меди со стекловидным оттенком, в других — мелкое, щуплое, бледное. Вот то, что взял человек от земли, а вот — ее скупая милостыня.
Забалуев брал щепотку зерна, рассматривал, пересыпая с ладони на ладонь, «пробовал на зуб» и шел к другому мешку:
— У нас лучше!
— У вас, говорят, полоски, как на огороде гряды! — заметил Василий, которому надоело забалуевское хвастовство. — Чего же равнять?!
— Ишь ты! — Сергей Макарович покачал головой из стороны в сторону. — Воробей зачирикал! Из скворечни Бесшапочного! У тестя да у бабы научился! Своего-то голоса нет?.. Ладно. Я не обидчивый. — С размаху хлопнул Бабкина по плечу. — Приезжай в гости. Медовухой угощу. Покрепче той! Помнишь?..
Члены ученого совета и гости уже успели осмотреть выставку и разместились на скамьях, сколоченных из широких досок. Звонок сзывал запоздавших. Василий отыскал Огнева и сел рядом с ним.
На сцене — длинный стол, с его кромки свешивалась в зал огромная карта лесных насаждений Чистой гривы. За столом — директор сельскохозяйственного института. Он медленно, как судья, которому предстояло вынести приговор, перелистывал толстую рукопись в зеленом коленкоровом переплете. На трибуне — Шаров, прямой, высокий. Очки в коричневой роговой оправе делали его лицо незнакомым. Он рассказал о севообороте и обработке земли, об урожае в засушливые годы.
— Умно! — отметил шепотом Огнев, повернув голову к Бабкину. — Такую засуху сломил! Это все равно, что на фронте опрокинуть сильного противника!..
— Все это — лишь маленькая частица того, что нужно п-предпринять для п-преобразования земли. — От волнения Шаров опять заикался. — И нашему колхозу, я вам скажу, не удалось бы сделать ничего, если бы у нас не было п-предшественников и учителей. П-первый лесной заслон вокруг сада вырастил Трофим Тимофеевич Дорогин. Ему земной п-поклон. Его п-примеру п-последовал Филимон Бабкин…
«Жалко, мамы здесь нет, — подумал Василий, глядя на Шарова благодарными глазами. — Задержалась она где-то на ферме».
Той порой Шаров успокоился и уже говорил четко, без заикания:
— В зале сидят мои многочисленные помощники. Без них, без их труда, я не смог бы написать диссертации. Приношу всем глубокую благодарность. — Павел Прохорович приложил руку к груди. — Прежде всего Василию Филимоновичу и Герасиму Матвеевичу…
Затем Шаров вспомнил Капитолину, звено которой вырастило несколько лесных полос.
«Неужели не пришла? — Вася приподнялся, окинул зал ищущим взглядом. — Не видно. Ну, какая она, право! Я же говорил…»
Он заметил Тыдыева. Хорошо, что муж здесь! Расскажет ей… Поздоровался с ним кивком головы. Тот приветственно помахал рукой.
Выступили с речами ученые, агрономы. Попросил слова Огнев; поднявшись на трибуну, правой рукой задумчиво покрутил острый ус и начал размеренно, веско:
— Живем мы на одной и той же Чистой гриве. Работаем в одинаковых природных условиях, а по урожаю разница, как между черным и белым. Мне даже стыдно наш умолот назвать… Я ценю народную мудрость и опыт простых хлеборобов. Но из всего прошлого надо выбрать то зернышко, которое называют жемчужным, и посеять его в хорошую почву. А у нас в Глядене долго держались за старину, надеялись на авось да небось…
— Мастак поклепы сыпать! — выкрикнул с места Забалуев. — У тебя хлеб не уродился, а дядя виноват.
— Мы начали учиться у луговатцев, — продолжал Огнев, — да с опозданием…
Василий порывался встать и добавить: «Постараемся догнать!.. У нас в питомнике приготовлены тополя, клены, липа… Нынче высадим в поля…» Огнев о том же самом сказал двумя скромными словами:
— Мы наверстаем!.. А Павлу Прохоровичу спасибо за урок!..
— Спасибами разбрасываться — невелика хитрость! — опять выкрикнул Забалуев. — Но от них, понимаешь, люди портятся…
Председатель пригласил его на трибуну.
— Могу и оттуда. Могу! — согласился Сергей Макарович и, стуча подкованными каблуками сапог, поднялся на сцену. — Оно, конечно… Шаров среди хлеборобов живет, пшеничку выращивать научился. Что правда, то факт. И я то же подчеркиваю. Но поглядели бы вы летом на его поля: потери большие! Ой, большие! Убирать начали в прозелень — половину комбайны не вымолотили. Я из города ехал, заглянул, в соломе колоски на ощупь проверил. А на сушилке недозрелое зерно сморщилось. У меня у самого в Глядене так бывало, чего греха таить… А где хлеб перестоял, там много осыпалось… Тут Огнев за старину ругал, все в одну кучу свалил. Надо разобраться. Как делали здешние мужики? Скосят пшеничку — она в валках или в снопах дойдет. — Мы нынче проверяли на факте.
вас посев-то с гулькин нос! — крикнули из зала.
— Не об этом разговор, — продолжал Забалуев. —
Я толкую: у старых хлеборобов, понимаешь, надо поучиться! Тоже были, как говорится, дельные мужики…
— Да-а, — многозначительно пробасил председатель, отыскивая глазами своих сотрудников. — Тут есть над чем подумать и кафедре земледелия, и кафедре механизации. Может быть, нынче летом выехать к товарищу Забалуеву, изучить на месте. — Повернулся лицом в сторону трибуны. — Ну, а о соискателе что вы скажете? О диссертации?
— О чем? — шевельнул бровями Забалуев. — Я все на фактах выложил. А попусту говорить не привык…
В зале засмеялись. Сергей Макарович, чувствуя свою правоту, спокойно спустился со сцены.
После короткой заключительной речи Шарова председатель закрыл рукопись, похлопал по ней мягкой рукой — все ясно! — и, поднявшись со стула, объявил перерыв для тайного голосования «на предмет присуждения искомой степени».
И никто не сомневался, что после этого голосования Шаров будет кандидатом сельскохозяйственных наук.
Два «газика» вырвались из леса на полянку, где стояла маленькая избушка. На одном приехал Шаров, на другом — Огнев и Бабкин.
Единственное окно сторожки было распахнуто навстречу весне. Через него доносился знакомый голос диктора: передавали вести с Куйбышевгидростроя…
На подоконнике появилась пестрая собачонка, спрыгнула на землю и со звонким лаем понеслась к машинам.
— Дружок! — крикнул Шаров. — Не узнал, подлец?!
Скрипнула дверь. Сутулясь, вышел Кузьма Грохотов. На его плечи был наброшен старый полушубок. Усы — белее снега. Одни глаза не поддавались старости — хранили в себе огоньки добродушной улыбки.
— Гостей-то сколько нагрянуло! Вот славно!
— Мы вроде разведчиков. Главные силы нагрянут через несколько дней. Только успевай встречать!
— Ну? Пора. Давно пора!
Перебивая друг друга, Шаров и Огнев рассказывали: два колхоза будут вместе достраивать гидростанцию! От государства получена ссуда. А строители большой ГЭС дают экскаваторы, самосвалы!.. И своих людей обещают! К осени все будет закончено. Оба поселка и Гляден получат свет. На полевых бригадах и фермах появятся электромоторы…
— Дождались весны!.. Да вы проходите в избу. Проходите, — суетился старик. — По такому случаю можно бы… Ежели не забыли захватить?..
— Не забыли, Кузьма Венедиктович! — улыбнулся Огнев, покручивая ус. — Порядок знаем!..
— Это от нас не уйдет, — остепенил их Шаров. — Дайте взглянуть на реку…
Все двинулись к берегу. Огнев многозначительно моргнул Грохотову:
— Есть еще одна причина… Павел Прохорович вроде именинника! Вчера…
— О-о! — загудел старик. — Это мы так не оставим! — Шутливо ткнул Шарова кулаком в бок. — Чего помалкиваешь-то?.. Сколь ни трудно было, а ты своего достиг!.. Люблю таких, у кого кремешок в характере!..
Дошли до Жерновки. Мутная, похожая на плохую брагу, вода плескалась у обрывистого, каменного берега.
— А я, Павел, тоже без дела не сидел. Вон гляди: сделал двери, сколотил рамы…
Грохотов кивнул на здание гидростанции, что надежно притулилась к высокой скале. Нижний этаж, который омывала вода, был железобетонным, верхний — из сосновых бревен. Шиферная крыша сливалась с серым гранитом Бабьего камешка. В оконных проемах белели новенькие рамы. Оставалось только застеклить да покрасить!
Шаров шутливо пожурил старика. Послали его сюда сторожить, а он — опять за ремесло!
— Знаешь, Павел, сосновая стружка больно хорошо пахнет! Не могу отвыкнуть…
Кузьма Венедиктович отправился готовить завтрак, а Шаров, Огнев и Бабкин, цепляясь за щели, взобрались на скалу. Оттуда были видны бор, поля и оба выселка. Вдали угадывалось устье Жерновки. Немного выше его на берегах большой реки раскинулись поселки строителей мощной гидростанции. Там, отхватив изрядную долю русла, всю зиму вбивали металлический шпунт в каменное дно. Теперь перемычка уже готова, но воду из нее еще не откачали. Фронт работы для экскаваторов в котловане откроется только через месяц. Вот на это-то время и обещали строители пригнать машины к Бабьему камешку…
—нельзя ли плотину поднять повыше? — спросил Огнев. — Чтобы в Язевой лог напустить побольше воды…
— Там и так, я вам скажу, будет двухметровая глубина, — ответил Шаров.
— Вот порыбачим! — оживился Бабкин.
— Хариусы на зиму начнут скатываться в наше водохранилище. Простор для них! — Широким жестом руки Павел Прохорович как бы описал границы создаваемого ими водоема.
— Мы с Трофимом Тимофеевичем приедем! — сказал Василий. — Он любит удить хариусов.
—вон там, — Шаров указал на полянку возле берега, — поставим колхозный дом отдыха. Двухэтажный. С большой верандой. Со ступеньками к воде. А тут — лодки. Рыбацкое угодье — лучшего не сыщешь! В бору — грибы, ягоды. Зимой — лыжные прогулки. На водохранилище — каток. берега — ледяная горка. Кто любит — катайся на санках!.. — Повернулся к Огневу. — Давайте вместе строить. Будет у нас межколхозный дом отдыха!.. Договорились?.. Отлично!
Над печной трубой сторожки вился дымок. Пахло свиным салом, поджаренным на сковородке.
Из окна высунулась голова Грохотова.
— Мужики-и! — крикнул он и помахал рукой. — Слазьте! Жаркое остывает…
Огнев и Шаров тотчас же спустились со скалы. А Василий еще раз посмотрел на реку. Над нею летела стая журавлей. Курлыкая звонко и певуче, как бы трубя в серебряные трубы, птицы возвращались в родные просторы.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Радостная и в то же время тревожная догадка не первую неделю волновала Веру: кажется, затяжелела!
Платья стали тесными — это могло быть от возраста. Но появились странные прихоти: только что разжевала уголек! И это уже не случайно!.. Хоть бы теперь все обошлось благополучно…
Ей было от чего волноваться. Первая беременность в самом начале, когда она еще не успела испытать пробуждения материнского чувства, привела ее на операционный стол…
Теперь как будто все хорошо… Сегодня Вера наконец решилась сказать мужу о своей догадке. Он бережно обнял ее и спросил чуть слышным шепотом:
— Когда… будем ждать?
И она ответила тоже чуть слышно:
— Весной… Если благополучно…
Вдруг она откинула голову и, высвободив руки, прижала ладони к его щекам.
— Ты скажи… скажи… — заговорила горячо, всматриваясь в глаза мужа. — Ты хоть сколько-нибудь рад? Рад?
— Верочка! Как ты можешь еще спрашивать!.. — Василий принялся целовать жену. — Вот!.. Вот!..
Через ее плечо он взглянул на комод, где, позади семерки белых слонов, сидел розовый целлулоидный младенец с круглым, улыбающимся лицом, с пухлыми ручками и ножками. Он появился там на прошлой неделе.
— Откуда взялся? — спросил тогда Василий и осторожно, двумя пальцами пожал крошечную руку. — Здравствуй!
— Мамин подарок… — сказала Вера и почему-то покраснела. — Когда я была маленькая — шила на него платья.
— На такого голыша можно и матроску.
— Конечно… Он и на мальчишку похож…
Через несколько дней Василию довелось быть в городе. Вернувшись оттуда, он подал жене сверток с добрым десятком разноцветных погремушек и сказал:
— Хотел купить одетую куклу, но…
— Сразу и куклу, — улыбнулась Вера.
— …Подумал: вдруг ошибусь, — договорил Василий.
— Я знаю — тебе хочется ошибиться, — сказала Вера, вспомнив его слова о матроске для целлулоидного голыша.
— Нет, что ты… Мне все равно.
— Вот никак не поверю, чтобы тебе было все равно…
Однажды утром отец уехал на пленум краевого комитета защиты мира, а поздно вечером Бабкиных вызвали в сельсовет, к телефону. Звонила Векшина, сказала, что Трофиму Тимофеевичу предстоит поездка в Москву. Вера, чуть не взвизгнув, повернулась к мужу:
— Папу избрали на всесоюзную конференцию! Да, да! Вот послушай сам.
Василий принял телефонную трубку. Дарья Николаевна рассказала о составе делегации и добавила:
— Не хотелось бы, чтобы старик ехал один, без своих. Годы все же сказываются. Вот если бы Вера…
Конечно, Вера должна поехать с отцом! Так он и ответил в телефонную трубку, внимательный и заботливый Вася.
Он знал, что жена давно мечтала о такой поездке. И пока это ей вполне доступно.
Через год будет сложнее.
Нечаянная радость! Вера побывает в столице, посмотрит Кремль, сходит в Третьяковку, полюбуется станциями метро… Она увидит людей, известных всему свету, услышит их речи в защиту мира…
Дома сказала мужу:
— Ты ложись спать. Я одна все соберу в дорогу… Нет, нет, ты мне только будешь мешать. Ложись.
И он лег. А она всю ночь не сомкнула глаз. Чтобы не разбудить его, ходила на цыпочках. Думы о будущем привели ее к целлулоидному младенцу. Она сшила крошечную матроску, такие же маленькие брючки, одела голыша и усадила подальше, чтобы Вася не заметил до ее отъезда.
Утром Василий отвез Веру в город. Отец уже ждал ее на вокзале. Там были все делегаты. Председатель крайсовпрофа, провожая их, посоветовал Дорогину выступить на конференции с речью. Трофим Тимофеевич сказал:
— Не охотник я до выступлений… Но, как отец, потерявший на войне сына, я не могу молчать…
И Вера сказала: за дорогу надо набросать речь на бумаге, чтобы потом прочесть с трибуны. Но отец улыбнулся:
— Бумага сушит слова… Живому слову прямой путь — из сердца к людям…
За всю дорогу Вера больше ни разу не вспомнила об этом — голова была занята другими думами, время ушло на другие разговоры, затмившие все остальное.
Началось еще с той минуты, когда у перрона остановился курьерский поезд и Вера увидела в окнах вагонов смуглые улыбающиеся лица черноволосых, черноглазых обаятельных людей и всем сердцем почувствовала: «Наши добрые соседи! Друзья!».
Поезд шел через великую сибирскую равнину и на всех больших станциях пополнялся людьми доброй воли. Поезд мира! В нем ехали делегации Монголии, Кореи, Вьетнама и других стран Азии и Тихого океана. Все они следовали через Москву на Всемирный конгресс народов. И на Московской конференции будут выбирать на этот Конгресс делегатов от советских борцов за мир.
На второй день Вера уже стояла у окна, обнявшись с молодой кореянкой в золотистой шелковой кофте. Кореянка не знала ни одного русского слова, и они долго не могли найти путей для разговора. Вначале сообщили одна другой свои имена. Кореянку звали Хон Сук. В записной книжке Вера нарисовала реку с родным селом на высоком берегу, себя в саду за сбором яблок и показала рисунок. Хон Сук кивнула головой, взяла у нее книжку и на соседней странице изобразила развалины какого-то селения, людей, занятых на постройке дома. Войну удалось погасить, — помогли борцы за мир во всем мире. А еще не так давно… И Хон Сук нарисовала себя в костюме медицинской сестры за перевязкой раненого на поле боя. Вера показала портрет Анатолия. Кореянка тоже достала фотокарточку молодого воина, и Вера по жестам поняла, что это ее брат, повторивший в далекой южной стороне подвиг Александра Матросова.
Вот тогда-то они и обнялись, как сестры, и, чтобы сдержать слезы, несколько минут простояли с закрытыми глазами.
И в это время Вера почувствовала первое, такое горячее, такое энергичное и, как жизнь, непередаваемо-приятное движение ребенка. Она давно ждала этого мгновения, но тем не менее это случилось так неожиданно, что Вера вздрогнула и покачнулась. Хон Сук вовремя подхватила ее под руку и помогла удержаться на ногах. И сразу же после этого движения ребенка жизнь для Веры приобрела особый смысл, особое значение. Все теперь измерялось одним — хорошо ли будет на свете ему, ее малышу. Казалось, что отец на склоне лет для того и едет в Москву, чтобы его будущему внуку и всему юному поколению ласково светило мирное солнце.
Они стояли неподвижно, смотрели в окно.
Вера думала: «Как назовем маленького? Трошей! В честь дедушки…»
Взяв кореянку под руку, она привела ее в купе и представила своим спутникам:
— Моя названая сестра!
Проводник принес чай. Трофим Тимофеевич достал яблоки. Одна из спутниц положила на столик домашнее печенье, другая — шоколадные конфеты, изделия фабрики, где она работала. Все спешили, кто чем мог, угостить новую знакомую. Пили чай, разговаривали жестами и улыбками.
Вера ела плохо; сидела и ждала: «Вот сейчас опять шевельнется. Сейчас…» Отец посматривал на нее:
— Тебе, Верунька, однако, нездоровится?
— Нет, ничего… Нет, нет…
— А вся переменилась. Будто в горячке…
За окном мелькали огни какой-то небольшой станции, которую поезд проходил без остановки, вслед за тем под колесами загудели пролеты стального моста. Все глянули в окно и запели:
Хон Сук тоже пела эту песню на своем родном языке.
Вот песня перекинулась в соседнее купе. Пели монголы и вьетнамцы. Пел весь вагон. Каждый из певцов произносил слова по-своему, но мелодия для всех оставалась единой. И мысль была единой. Голоса людей,кормленных разными землями, вспоенных разными реками, выросших под разными широтами, сливались в могучий поток. Песня трогала так же, как с детства трогает и волнует всех людей, где бы они ни жили и на каком бы языке ни разговаривали, материнская «Колыбельная». Но эта песня не усыпляла, а звала к борьбе за счастье.
Отца избрали в президиум. Он сидел во втором ряду, возле горки белых хризантем, на фоне которых пламенели буквы из роз: МИРУ — МИР!
Вера нетерпеливо вслушивалась в слова председателя, объявлявшего фамилии ораторов. Как только он начинал говорить, ей всякий раз казалось, что вот сейчас прозвучит- «Приготовиться Дорогину — садоводу колхоза…» Но проходило одно заседание за другим, а отец по-прежнему сидел на своем стуле, сливаясь бородой и волосами с белыми хризантемами. Наверно, он опоздал записаться… В перерывы Вера спешила к двери, которая вела в комнату президиума. Отец выходил улыбающийся, и она без слов понимала: дойдет и его черед!
Отцу дали слово на последнем заседании. Сосредоточенный и спокойный, он медленно вышел на трибуну, прокашлялся, пальцами правой руки провел по груди, как бы разметая по сторонам широкую бороду, и заговорил:
— Нет на свете более мирной и радостной профессии, чем профессия садовода. Кто вырастил сад, тот не хочет, чтобы его проутюжили танки. Ему дорог и свой сад и сад доброго соседа; дорого все, что создано людьми во имя жизни.
«Сад у нас большой. От Закарпатья до Тихого океана, — думала Вера, глядя на отца и чуть заметно покачивая головой в такт его словам. — Сад для всех…»
По жесту кинооператора всюду в зале черные коробки стали поворачиваться яркими жерлами в сторону трибуны. Они обдали оратора потоками ослепительного света, и Вера встревожилась: «Могут все мысли спутать». Но отец, раскинув руки, продолжал говорить ясно и громко:
— Выращивая сады, мы готовим хорошее наследство для людей близкого будущего, для того счастливого поколения, которое будет жить при коммунизме.
Председатель объявил перерыв. Сквозь шумный людской поток Вера протиснулась к ложе, где находилась корейская делегация. Хон Сук бросилась ей навстречу. Взявшись за руки, они вышли в фойе и побежали к Трофиму Тимофеевичу. А вокруг него уже замыкалось кольцо людей, приехавших издалека, говоривших на разных языках. Одни пожимали ему руку, другие протягивали записные книжки для автографа. Молодой вьетнамец с глазами, похожими на чернослив, слегка отстранив бороду Дорогина, прикреплял к его пиджаку голубой значок с белым голубем.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
В конце дня Вере стало плохо, и Василий отвез ее в сельскую больницу, где было родильное отделение. Через каждый час он бегал в сельсовет и оттуда по телефону справлялся о жене. Ему отвечали:
— Уж больно вы нетерпеливы!.. А волноваться вам не из-за чего… Бывает, что не вдруг, не сразу…
Василий подозревал, что роды идут ненормально, а его успокаивают. Он отправился к больнице, в темноте обошел вокруг, постоял под окнами. Там тихо. Наверно, она и стонать уже не может? Надо что-то делать, как-то помочь, сейчас, немедленно.
Вбежав в приемную, начал колотить кулаком в дверь. На стук вышла сестра, маленькая, старая.
— Чего тарабаните? Не у вас одного жена рожает!..
— У нее операция была… Сейчас — первеньким. Говорят, всякое случается...
— А вы всяких не слушайте…
Нет, он не успокоится, пока не поговорит с акушеркой или с самим врачом. Но отрывать их от дела и забот, быть может, в самую опасную для жизни Веры минуту, Василий не решался. Время тянулось медленно. Он дважды принимался стучать. Перед ним снова появилась неприветливая сестра.
— Ну вот, молодой человек! Мне вы не поверили, а Маргарита Львовна сказала то же самое: нечего волноваться понапрасну. Роды идут.
— Что-то очень долго…
— А вы как думали? Вам — подай сразу. Груздь и тот появляется не вдруг.
Но и этот разговор не успокоил. До рассвета Василий еще несколько раз побывал в больнице. Ему отвечали все теми же словами, и тревога в сердце возрастала. Что же делать? Что делать?..
Он отказался от завтрака; бледный, растерянный, бесцельно бродил по двору.
Вспомнив, что его будут ждать в саду — вчера не успел дать задания звеньям бригады, — он повел мотоцикл к калитке. Озабоченная Кузьминична остановила его:
— Ты, слышь, не рассказывай никому, что Вера мается. — Встретив недоуменный взгляд, пояснила — Говорят, когда никто не знает — роженице легче.
— Чепуха, — отмахнулся Василий.
Его раздражало не это старое поверье, а то, что он про себя не мог решить, заезжать или не заезжать на нижний участок сада. Если заехать, то нельзя будет утаить от Трофима Тимофеевича, что Вера в больнице, что роды идут ненормально и что это может кончиться плохо. Если сказать ему обо всем — он разволнуется, а ведь Маргарита Львовна уже не раз предупреждала: «Берегите старика. В его годы и при его сердце вредно волноваться. Покой, прежде всего покой».
Можно проехать прямо в питомник, а в обеденный перерыв побывать в селе и оттуда привезти старику радость: «Внук!» Или: «Внучка». Ну, а если… если что-нибудь?.. Для него — неожиданный удар. Нельзя так… Сейчас он даст совет. Может, сам съездит в больницу… Только надо постепенно подготовить его…
Легко сказать «подготовить». А как? Отец с первого взгляда почувствует, поймет…
Василий выехал со двора раньше своего обычного времени. Голубая рассветная дымка на востоке превратилась в оранжевую пелену, которая с каждой секундой становилась все легче и прозрачнее. Но в это утро он не замечал смены красок в природе… Может быть, уже все кончилось благополучно? Может, Кузьминична узнала. Она бросит все хлопоты по дому и отправится в сад.
Первым встретит, конечно, Трофима Тимофеевича: «Готовь, дедушка, подарок!» А если… иное? Если понадобится помощь? Кузьминична тоже прибежит в сад и… обрушит тревогу на голову старика…
Мотоцикл неожиданно заглох.
— Вот дьявол! — выругался Василий и, спрыгнув на землю, начал осматривать машину. Бачок пустой. Что же делать? Оглянулся на село. Дом раза в два ближе, чем нижний участок сада, где была банка с бензином, но Василий не любил возвращаться и повел машину вперед.
Над Чистой гривой вставало солнце. Навстречу ему медленно плыли белые громады облаков. Возле дороги стояли на тонких ножках пушистые шары одуванчика. Торопливые весенние цветы уже успели отцвести!
В сырых колеях дороги бойкие ласточки наполняли клювы вязкой грязью и улетали в сторону сада, чтобы там, под крышей дома или сарая, слепить себе гнезда.
С реки поднялся шустрый ветер. Едва заметные пушинки одуванчиков с черными точками семян пролетали перед глазами и исчезали в синеве. Где-нибудь ветер обронит их, и они, уцепившись за землю, дадут ростки.
Всюду и во всем чувствовалась задорная сила бурливой весны. Новое спешило на смену старому…
С Трофимом Тимофеевичем Василий встретился у крыльца. Старик, по-особому сосредоточенный и просветленный, направлялся на работу. Он был одет в легкий парусиновый пиджак, обут в мягкие опорки, отрезанные от старых валенок. Ветер пошевеливал белые волосы на его большой голове.
— Забыл дома налить бензина, — заговорил Василий, указывая глазами на мотоцикл. Он все еще не решил, рассказать старику о Вере или умолчать. Но Трофим Тимофеевич, заметив его смятение, сам завел разговор:
— Веруньку давно отвез?
— Не очень… давно.
— Ты не волнуйся.
— Я — ничего. Из-за мотоцикла немножко расстроился: пришлось его, черта, на себе тащить!
— Там — акушерка, врач. Помощь окажут… А вот Гриша у нас родился в поле под березкой… Вера Федоровна не хотела дома оставаться, поехала со мной, да и не ждала она младенца в те дни. Оба мы были молодые — не знали, что делать. Собирался было за бабкой съездить, но Вера так посмотрела на меня, что я понял — нельзя оставлять ее одну. Измаялась до полусмерти. После родов лежала без движения. Я шалаш над ней сделал, ключевой водой ее поил… Так мы в том шалаше прожили больше недели. Втроем! А Гришу между собой долго звали Полевиком.
Этот рассказ, несмотря на благополучный конец, еще больше встревожил Василия. Хотя Верунька и находится в больнице, на руках у внимательных, опытных и заботливых людей, но и там ведь может всякое случиться… Лучше рассказать отцу: роды затянулись, происходит что-то неладное. Только вот как начать?.. Он не успел вымолвить ни одного слова, — Трофим Тимофеевич после минутного раздумья снова заговорил с легкой улыбкой:
— Гриша ужасно боялся стражника! Был у нас такой Никодимка Золоедов, за Верой Федоровной надзирал. Здравый смысл ясно говорил: замуж вышла, матерью стала — никуда не побежит. Но он все равно каждую неделю вламывался к нам. Образина, однако, самая противная на свете: усищи — торчком, нос — морковкой, глаза — медными пуговками. Он — на порог, Гришутка — в рев, в слезы.
Незаметно для себя Василий начал прислушиваться к рассказу, и это на время приглушило тревогу. А Трофим Тимофеевич продолжал:
— Никодимка в претензию ударился: «Я, говорит, верой-правдой царю-батюшке служу, а вы, говорит, мною, как серым волком, младенца пугаете». Вера Федоровна ему в ответ: «Строчите рапорт — крамола! Подрыв империи!..» Никодимка совсем распалился, написал про нас какую-то пакость. Через неделю с обыском нагрянули…
Качнув головой, Дорогин сменил повествовательный тон на деловой:
— Задержал я тебя этой бывальщиной. И мне самому… — Он помолчал, тронул рукой высокий лоб. — Что я хотел сказать?.. Да, вот что… Мне тоже пора за работy приниматься. — Глазами показал на корзину, где у него лежало все необходимое для искусственного опыления. — Иду к своим яблоням… Знаешь, буду скрещивать второе поколение гибридов с крупноплодными сортами. Пойду…
Но он продолжал стоять, задумчиво щурясь. Вспомнил свое письмо о Григории. Никому в душе не пенял то, что все еще нет решения. Таких писем пришло в Москву, почитай, горы. Не вдруг разберешься со всеми делами. Но теперь уж скоро… И, конечно, его оправдают. Иначе быть не может. Имя Дорогиных неотделимо от честности…
Василий, выждав, кашлянул — Трофим Тимофеевич продолжал стоять неподвижно. Зять осторожно тронул его руку. Старик очнулся.
— A-а… да, тебе надо ехать. Поезжай. Узнаешь о ней — дай мне весточку…
Василий пожелал успеха и направился в сарай, где у него хранился бензин.
Как только Трофим Тимофеевич остался один, на него навалились тревожные думы. Затяжные роды могут угрожать жизни ребенка и самой матери. Не поехать ли в село?.. А что он сделает там? Чем поможет?..
И он заставил себя думать о деле. Опыление нельзя откладывать ни на один час. Надо все, что намечено планом, сделать сегодня.
Неприятно, что дрожат пальцы. Оттого, однако, что Верунька долго мается. Сердце чует…
Ничего, придет на работу Фекла Скрипунова — новость принесет: она обычно все узнает раньше всех. Поздравит с внуком…
Трофим Тимофеевич снял опорки и, как бывало в молодости, босой прошел по кварталу цветущих деревьев, к той яблоне, которая была выбрана для искусственного опыления. Земля уже успела прогреться, и мелкие комочки, похрустывая, рассыпались под ногами. Хороший выдался денек! На душе светло, будто вернулось былое здоровье. Только пальцы подводят… Но сердце потеплело, и они перестанут дрожать…
Утренние часы для опыления — самые лучшие. Надо использовать каждую минуту. Ведь это большое дело — третье поколение гибридов! Вот они зарождаютсейчас, волею садовода, на радость внукам и пра— народу.
Растет, подымается третье поколение мичуринцев… Витюшка любит природу… И от Веруньки передастся любовь…
Дорогин стоит на лесенке, через две пары очков смотрит на только что раскрывшиеся розовые цветы и палочками, обмотанными ватой, осторожно наносит золотистую пыльцу на влажные рыльца пестиков. Один цветок готов. Еще готов. Еще, еще. Вся ветка. Можно надевать марлевый мешочек…
Конечно, хлопот с третьим поколением будет не меньше, чем с двумя первыми, а даже больше. Гибридным сеянцам предстоит суровое испытание: слабые и нежные убьет мороз, выносливые, но не обещающие хороших плодов, выбросит сам садовод. Из тысячи деревцев, быть может, уцелеет одно. Вот на нем-то и будут расти настоящие яблоки, о каких мечтали сибиряки с первых лет заселения края.
Старик ясно представил себе мальчугана в саду. Светловолосый и синеглазый внучонок стоит на аллее и просит сорвать самое крупное яблоко с одного из гибридов третьего поколения. Разве ему откажешь? Ведь он не поймет, что первое яблоко надо взвесить, зарисовать, определить вкус… Вот он-то и определит! Уж в чем-в чем, а в этом дети никогда не ошибаются. То, что они принимают на вкус, нравится всем.
И вот яблоко уже у внука. Румяное, как его щеки; круглое, как солнце; ароматичное, как эти свежие цветы. Обрадованный подарком, мальчуган едва удерживает в руках крупный плод, готовый выскользнуть и упасть на землю, аппетитно откусывает нежной мякоти, и пухлые щеки, увлажненные яблочным соком, наливаются еще более густым и здоровым румянцем.
Может, совсем не внук, а внучка появилась на свет этим утром? Она потребует яблоко, в котором кислоты — поменьше, сахару — побольше…
Сад сулил много радостей. На старых яблонях было столько цветов, что в них терялись даже крупные ветви. На молодых гибридах второго поколения впервые раскрылись бутоны…
Позавчера выпал хотя и небольшой, но теплый дождик. Деревья стоят умытые. На листьях нет ни пылинки. Розовато-белые лепестки сияют свежестью.
Было на редкость тихо, не колыхались ветви, замерли цветы, словно прислушивались к деловитому, едва уловимому гулу пчел…
И вдруг цветы поблекли, покрылись серым налетом. Казалось, с неба сыпался на яблоню липкий пепел. Вот и руки стали серыми, и на светлом парусиновом пиджаке — серые пятна.
Трофим Тимофеевич снял обе пары очков, протер стекла платком и снова надел, но серых пятен на всем, что окружало его, стало еще больше, чем раньше. Цветы замелькали перед глазами, словно старались стряхнуть с себя противный серый налет.
В голову как бы вонзился горячий солнечный луч, и от него разливался под черепом неприятный палящий жар. Ноги и руки ослабли, словно у пьяного.
«Неужели… все?.. Не успел я сделать и десятой доли. Младшего внука посмотреть… Дождаться весточки о Грише…»
Надо крикнуть людям… А зачем?.. Никто ведь не поможет. Лучше не отрывать от работы… Да, кажется, и силы не хватить крикнуть…
«Маленько отдохну в тени…» — решил Дорогин.
Придерживаясь за лесенку едва повиновавшимися руками, он спустился на теплую землю и хотел сделать шаг вперед, чтобы лечь головой к стволу яблони, — так будет лучше, — но у него подломились ноги, и он повалился набок.
Хотел позвать кого-нибудь, да уже не мог раскрыть онемевшего рта.
Но в его большом, с широкой костью теле еще достаточно было силы для того, чтобы улечься поудобнее, и он медленно повернулся на спину.
Где-то рядом лежала его тетрадь. В ней нужно записать, какой пыльцой опылена ветка яблони. Ведь карандашную надпись на бирке могут смыть дожди.
Надо записать сейчас, пока не подвела память.
Трофим Тимофеевич левой рукой провел по земле, — правая отказалась двигаться, — но ничего не нащупал.
Серые деревья теперь кружились в вихре. Небо, едва видимое в просветы, казалось, наваливалось на сад быстро темнело.
Сумерки, что ли, наступили?.. Разве уже пора?.. Сгущается холод… Однако еще рано… Пройдет туча, и разгуляется день, снова потеплеет земля… Потепл…
Пропали слова…
Старик поднял тяжелую ледяную руку и медленно провел по лицу сверху вниз.
Этим последним движением он сдвинул с носа обе пары очков: первые упали на землю, вторые запутались в бороде…
Все, что было в жизни, исчезло из памяти, и сама память перестала существовать.
…А сад цвел, как прежде… В его ветвях гудели пчелы. Собирая драгоценный нектар — дар цветов, они переносили пыльцу с дерева на дерево.
Мохнатый шмель покружился над белой бородой, как над большой метелкой ковыля, и испуганно взвился ввысь…
В полдень, Василий, взбудораженный, улыбающийся, мчался по улице, и ему хотелось кричать, чтобы все знали о его радости.
Бросив мотоцикл у ворот, вбежал во двор:
— Сын родился!.. Кузьминична!.. Сын!..
Двери дома были распахнуты, но никто не отзывался. Никто не появился на пороге.
— Кузьминична!.. Где же вы? — всполошенно спрашивал Василий, заглядывая то в одну, то в другую комнату. Всюду его встречала тишина.
На письменном столе лежало письмо Трофиму Тимофеевичу. Сунул его в карман, не взглянув на обратный адрес.
Василий не нашел Кузьминичны ни в огороде, ни в погребе. Встревоженный ее исчезновением, снова вбежал в дом. Все в нем было так же, как раньше, и в то же время все не так. На столе — тарелка остывшего супа, булка хлеба с воткнутым в нее ножом… Кузьминична собиралась отрезать ломоть к обеду и вдруг, бросив все, куда-то исчезла. Пусто и уныло в покинутом жилье… Что это? Зеркало на комоде прикрыто черным платком. Лежат, поваленные резким движением, семьбелых слонов. Только целлулоидный мальчуган в матроске остается прежним: улыбаясь, приветствует жизнь поднятой рукой.
Взгляд снова остановился на покрытом зеркале, сердце похолодело. В семье беда! Смерть… Но ведь он только сейчас из больницы, его поздравили с сыном, передали привет от жены, — значит, беда не там. Мать? Неужели что-нибудь случилось с нею?.. Может, в сельсовет позвонили из Луговатки?.. Кузьминична прибежала бы к нему в питомник… Неужели беда в нижнем саду? Но ведь утром старик был здоровым и бодрым…
Может, еще ничего и не случилось. Может, на реке чья-нибудь собака похватала гусят, а Кузьминична убежала спасать выводок. А платок?.. Платок могла просто откинуть в сторону, и он случайно упал на зеркало…
Но пушистые, желтые, как верба, гусята отдыхали в глубине двора, под охраной гусака и гусыни… Мысль о несчастье становилась неотвратимой.
Выбежав за ворота, Василий остановился у мотоцикла. По улице мчалась в сторону колхозного сада светло-зеленая «Победа» секретаря райкома партии. Поравнявшись с домом Дорогина, машина остановилась.
Дарья Николаевна молча подошла к Бабкину и так крепко пожала руку, что Василий понял — его семью действительно постигло горе.
Издавна люди называют смерть покойным сном и, чтобы не потревожить сна, в минуты прощания разговаривают тихо. Вот и сейчас Векшина заговорила приглушенно:
— Как это несчастье… приключилось? — Когда он отошел?.. Мне позвонили в совхоз: «Скоропостижно…» Говорят, прямо в саду… А толком — никто ничего…
— И я не знаю… Вера — в родильном. За нее боялись. Плохо было с ней… А тут эта беда… как гром.
— А в больнице ей никто не проговорился?.. Не надо, в такую минуту…
Вспомнив утренний разговор с Трофимом Тимофеевичем, Василий подумал:
«Меня успокаивал, а сам, конечно, волновался больше всех. Вот и не выдержало сердце… Моя вина: сказал, что в больницу отвез…»
Векшина дотронулась до его плеча:
— Поедем… Последний раз к нему…
…Оглушающий рокот мотоцикла в эту минуту казался неуместным, и Василий сел в машину Дарьи Николаевны. «Победа» двигалась почти бесшумно.
В саду толпился народ. С чердака спускали почерневший от времени гроб, вытесанный еще в молодости самим Трофимом Тимофеевичем из кедрового бревна.
Покойник, перенесенный в большой бригадный дом, лежал на двух сдвинутых столах. У его ног рыдала Кузьминична.
Вспомнив о письме, Василий достал его, разгладил на ладони. Оно пришло от Марфы, жены Григория. Куда его? Положить с покойником?.. А вдруг там что-нибудь о Витюшке? Может, нужна какая-нибудь срочная помощь?
— Распечатай, — шепотом посоветовала Векшина.
Марфа, как видно, писала второпях, в глубоком волнении: размашистые строчки набегали одна на другую, многие буквы расплылись, будто письмо попало под дождь.
— Реабилитирован полностью… — прочитал Василий, и вдруг голос его оборвался до сдавленного полушепота. — Посмертно…
Огнев снял фуражку. По толпе прокатились тяжелые вздохи.
Старухи крестились и вздыхали, утирая глаза уголками платков.
— Не дождался Трофим… — Дарья Николаевна низко склонила голову.
— Теперь положи к нему… — сказал Огнев.
Василий положил письмо под весенние цветы незабудки, собранные возле сада, и, едва сдерживая рыдания, трижды поцеловал покойника в лоб. За Веру, за себя и за внучонка.
В толпе запричитали старухи.
Дарья Николаевна осторожно отщипнула цветок от ветки ближайшей яблони и положила покойнику на скрещенные руки.
На похороны из Луговатки, кроме Катерины Савельевны, приехал Шаров. Бобриков привез венок от крайкома и крайисполкома. Вместе с ним прибыл оркестр.
Одним из последних примчался Забалуев. Встав в почетный караул, долго никому не уступал места, с глубокой грустью и задумчивостью смотрел на восковое лицо, утопавшее в цветах яблони.
«В жизни всякое было между нами, Трофим, — мысленно говорил умершему, — а вот ушел ты, и зябнет сердце. Недостает тебя. Поработал ты славно. Люди будут помнить…»
Потом он поднялся на сопку, где рядом с зеленым холмиком, под которым покоился прах Веры Федоровны, была вырыта могила, оглядел все и покрутил головой:
— А потолочек-то, видать, не приготовили. Никто не догадался. Есть же в Глядене старые люди, порядок должны помнить…
Спустившись в сад, он взял пилу, нарезал досок, сделал стойки с перекладинами. Ему помогал Алексеич. Они подняли все это на сопку и сложили возле могилы.
Сергей Макарович посмотрел на реку и степной простор за нею, на высокий горный хребет, где сияли вечные снега, и на цветущий сад, будто все это видел впервые.
— Место у тебя, Трофим, отменное…
Векшина сказала прощальное слово. Гроб вынесли в аллею. Впереди — школьники с венками. За ними — Катерина Савельевна. Она держала малиновую подушечку, на которой лежал орден Ленина. Стонали медные трубы оркестра. За гробом двигалась большая колонна. Старого садовода провожали все жители Глядена.
Процессия поднялась на вершину сопки. Прощание закончилось.
Гроб опустили в могилу. Забалуев, поддерживаясь за стенки, спустился туда, укрепил стоечки с перекладинами и настлал потолок из досок.
— Ну, вот… — Глубоко вздохнул, провел ладонью по лицу. — Обладил все как следует… Не будь на меня в обиде…
Выбравшись наверх, он вложил в руку Василия три комочка земли.
— Кинь первым… От себя, от Веры и от маленького… Сердце успокой…
Столы для поминального обеда были накрыты в саду. Забалуев поднял стакан, взглянул на пустой стул, на тарелку и рюмку, приготовленные как бы для того, с кем они прощались.
Василий порывался чокнуться. Сергей Макарович остановил его:
— Не полагается… Порядка не знаешь…
Помолчав, он обвел всех скорбным взглядом и сказал:
— Стало быть, за помин… Выпьемьте, чтобы никогда не забывать старика…
«Обидно будет Веруньке, — печалился Василий. — Не простилась с отцом…»
На следующее утро он снова пришел в больницу.
Ворчливая няня вынесла ему младенца, закутанного в одеяльце:
— Полюбуйся наследником… — Она не доверила ему ребенка, держала сама, слегка приоткрыв личико. — Трошенькой наречен! В честь дедушки!..
Весной для садовода-опытника каждый час дорог, особенно в ту пору, когда цветут деревья. Упустишь время — рухнут планы искусственного опыления: пропадет год экспериментальной работы. На год позднее появятся новые яблоки.
Еще с вечера Василий отыскал на письменном столе Трофима Тимофеевича план по гибридизации. Больше не тронул ни одной бумажки, ни одной тетради — пусть лежат до возвращения Веры.
А Вера мысленно уже спешила в сад, где в любую минуту может потребоваться ее помощь. Думы сменяли одна другую: с грустью вспоминала она об отце; улыбалась счастливой улыбкой, думая о маленьком Троше и о муже… Потом мысли ее сосредоточились на будущем, и ей вспомнились слова, которыми когда-то напутствовал Мичурин ее отца:
— Иди через все трудности! Не сгибай головы! Добивайся своего!
Она возьмет мужа за руку и добавит:
— Мы вместе пойдем по пути отца. Сделаем все, что не успел сделать он.
Да, отцовское наследство, принятое ими, надо ведь не только сохранить как общественное достояние, но и умножить. Двинуть дело вперед.
И Василий думал об этом же. Они вместе просмотрят все, что стало наследством, и посоветуются, как сделать это богатое наследство доступным всем, как двинуть дело вперед.
Ребенок, незнакомый ребенок в каком-то далеком селе, с яблоком в руках, с крупным и сочным, на редкость вкусным, невиданным ранее яблоком, представлялся ему наследником Трофима Тимофеевича.
Студент в сельскохозяйственном институте, преподаватель в школе садоводов, научный сотрудник в ботаническом саду, опытник-мичуринец где-то в колхозе, все они — тоже наследники Дорогина…
Рано утром, когда сад еще был полон легкой голубой дымки, Василий, одетый в белый халат, взял все, что нужно для искусственного опыления, и отправился в ближний квартал цветущих яблонь, где стояла одинокая лесенка, с которой недавно спустился старый садовод.
Первый солнечный луч, проникая в сад, отыскал Василия возле яблони с марлевыми колпачками на ветках, надетыми Трофимом Тимофеевичем.
Стоя на верхней ступеньке, молодой садовод наносил пыльцу на пестики цветов. Крона выносливого, здорового, полного сил дерева раскинулась перед ним так широко, что он не видел ничего, кроме бесконечного множества веток, густо усыпанных свежими, непередаваемо чистыми и ароматными цветами. Эта яблоня не только выращена — создана Дорогиным.
Издавна сады украшают берега Волги, смотрятся нарядные яблони в голубое зеркало чудного Днепра, цветущперсики спорят белизною со снежной папахой ферганские абрикосы — с высокими облакавсе это богатство плодовых деревьев создано яси пытливым разумом, добрыми заботами о совреи потомках, трудолюбием таких людей, каким Трофим Тимофеевич… Так думал Василий, заняопылением цветов.
Каждую секунду зарождалось и расцветало новое.
Жизнь побеждала.