Артур Шопенгауэр – немецкий философ-иррационалист. Учение Шопенгауэра, основные положения которого изложены в труде «Мир как воля и представление» и других работах, часто называют «пессимистической философией».
«Искусство побеждать в спорах» – это руководство по ведению диспутов, написанное в ХГХ веке и не утратившее своей актуальности в веке XXI. В этом произведении Шопенгауэр ставит целью победу в споре и дает конкретные рекомендации для ее последовательного достижения. По мнению автора, для того чтобы одержать победу в споре, необязательно быть фактически правым – нужно лишь использовать правильные приемы. Он приводит более 30 так называемых уловок.
Также в это издание включена глава «О самостоятельном мышлении» из книги «Parerga und Paralipomena», а также еще одна глава той же книги, афоризмы и отрывки из других произведений философа, которые позволят читателю приобщиться к искусству облекать собственную мысль в краткую, точную и остроумную форму, в чем Артуру Шопенгауэру не было равных.
Книга сопровождена подборкой избранных цитат из произведения, которые помогут быстро освежить в памяти содержание философского текста. Как и другие книги серии «Великие идеи», книга будет просто незаменима в библиотеке студентов гуманитарных специальностей, а также для желающих познакомиться с ключевыми произведениями и идеями мировой философии и культуры.
Философ пессимизма
Артур Шопенгауэр – немецкий философ-иррационалист. Учение Шопенгауэра, основные положения которого изложены в труде «Мир как воля и представление» и других работах, часто называют «пессимистической философией». Считал человеческую жизнь бессмысленной, а существующий мир – «наихудшим из возможных миров».
1788 – Артур Шопенгауэр родился в прусском городе Данциге (ныне Гданьск, Польша). Его родители были образованными людьми, отец занимался торговлей, мать держала литературный салон.
1799 – Поступил в элитарную частную гимназию Рунге.
1805 – По настоянию отца начал работать в крупной гамбургской торговой компании.
1809 – После смерти отца и двухгодичной подготовки поступил на медицинский факультет Геттингенского университета. Позже перешел на философский факультет.
1812 – Йенский университет заочно присвоил Шопенгауэру звание доктора философии.
1819 – Шопенгауэр завершил и опубликовал свой главный труд «Мир как воля и представление». Об остальных сочинениях говорил, что написал их лишь для его популяризации.
1820 – Начал преподавать в Берлинском университете в звании доцента. В это же время там работал Гегель, между двумя философами возникли разногласия.
1831 – Шопенгауэр, спасаясь от холеры, покинул Берлин и поселился во Франкфурте-на-Майне.
1840-е – Стал членом одной из первых организаций, защищавшей права животных.
1860 – Философ скоропостижно скончался от пневмонии.
Предисловие
«Искусство побеждать в спорах» («Eristische Dialektik, oder Die Kunst, Recht zu behalten») – это руководство по ведению диспутов, написанное в XIX веке и не утратившее своей актуальности в веке XXI. В этом произведении Шопенгауэр ставит целью победу в споре и дает конкретные рекомендации для ее последовательного достижения. По мнению автора, для того чтобы одержать победу в споре, необязательно быть фактически правым – нужно лишь использовать правильные приемы. Он приводит более 30 так называемых уловок, среди которых подмена тезиса, уход от предмета обсуждения в другие сферы, выведение противника из себя, недопущение верных аргументов, если они могут привести к неблагоприятным выводам, и так далее.
Один из самых первых и, пожалуй, самый известный перевод труда Шопенгауэра был выполнен Н. Л. д'Андре в 1900 году. Под этим псевдонимом работала баронесса Елизавета Артуровна Била, известный переводчик, писатель и драматург, член Союза драматических и музыкальных писателей.
Поскольку умение принимать самостоятельные решения необходимо для искусного полемиста, в это издание включена глава «О самостоятельном мышлении» из книги «Parerga und Paralipomena», а также еще одна глава той же книги, афоризмы и отрывки из других произведений философа, которые позволят читателю приобщиться к искусству облекать собственную мысль в краткую, точную и остроумную форму, в чем Артуру Шопенгауэру не было равных.
Искусство побеждать в спорах[1]
Эристика
Слова «логика» и «диалектика» уже в древности употреблялись и считались синонимами, хотя глаголы λογιζεσεθαι (обсуждать, думать, соображать) и διαλεγεσθαι (беседовать) отражают два совершенно различных понятия.
Подобное употребление этих выражений существовало в средние века и даже встречается иногда и по сию пору. В новейшие времена слово «диалектика» употреблялось некоторыми учеными, в особенности Кантом, в отрицательном смысле; они называли им «софистический способ вести прения» и по этой причине выше ставили слово «логика», как более невинное выражение данного понятия. Собственно же говоря, эти оба слова имеют совершенно одинаковое значение, поэтому за последние годы[2] на них опять стали смотреть зачастую как на синонимические выражения.
Такое положение вещей меня несколько стесняет и не дает возможности так, как хотелось бы, оттенить и отделить эти две науки: логику и диалектику. По моему мнению, логике можно дать такое определение: «наука о законах мышления или способах деятельности разума» (от глагола обдумывать, обсуждать, происходящего в свою очередь от слова
Таким образом, это наука о стремлении человека показать, что он всегда бывает прав. «Эристика» – только более резкое название данного предмета.
«Эристическая диалектика», следовательно, есть искусство вести споры, но таким образом, чтобы всегда оставаться правым, то есть
Однако и эта недобросовестность, эта настойчивая защита тезиса, фальшь, которую мы сами сознаем отлично, имеет достаточное основание. Очень часто при начале разговора мы бываем глубоко убеждены в справедливости нашего суждения, но потом аргументы противника становятся настолько сильными, что опровергают и разбивают нас; если мы сразу откажемся от своего убеждения, то весьма возможно, что впоследствии убедимся, что мы были правы, но что наше доказательство было ошибочным. Для защиты нашего тезиса, может быть, и были веские доводы и доказательства, но как раз на наше несчастье такой избавитель-аргумент не пришел нам в голову. Таким образом, мы создаем себе правило ведения споров с аргументами основательными и доказывающими предмет и в то же время допускаем, что резонность противника только кажущаяся и что во время спора мы можем случайно попасть на такой довод, который или разобьет окончательно аргумент противника, или каким-либо иным образом обнаружит несправедливость его мнения.
Благодаря этому, если мы и не принуждены непременно быть в споре недобросовестными, то по крайней мере легко очень можем случайно сделаться ими. Так взаимно поддерживают друг друга немощь нашего суждения и превратность нашей воли. Отсюда следует, что ведущий диспут борется не за правду, но за свой тезис, как
Макиавелли советует государю пользоваться каждой минутой слабости своего соседа, чтобы напасть на него, потому что в противном случае этот же сосед может воспользоваться его минутной слабостью. Совсем иное дело, если бы господствовали правда и искренность; но нет возможности ни рассчитывать на них, ни руководствоваться этими принципами, потому что за такие хорошие качества награда бывает весьма плохая. Таким же образом следует поступать в споре. Весьма сомнительно, что противник отплатит тебе тем же, если ты в споре поступишь с ним справедливо, особенно если эта справедливость только кажущаяся; почти наверно можно сказать, что он не будет великодушничать, а поведет дело,
Помощниками в отстаивании тезиса могут служить в известной степени собственная ловкость и пронырливость. Этому искусству поучает человека ежедневный опыт, так что каждый имеет собственную, природную диалектику, как и собственную логику, с тою только разницею, что первая не такая верная, как последняя. Люди редко думают и выводят заключения противно законам логики; ложные суждения весьма часты, но ложные заключения очень редки. Вот почему редко можно найти человека с недостатком собственной природной логики и так часто – с недостатком природной диалектики. Диалектика – дар природы, распределенный неравномерно, и потому она похожа на способность судить о вещах, способность, распределенную весьма неровно, между тем как здравый разум, собственно говоря, распределяется довольно равномерно. Очень часто бывает, что кажущаяся аргументация сбивает и опровергает то, что по существу своему совершенно справедливо и резонно, и наоборот, вышедший из спора победителем очень часто не столько обязан справедливости суждения при защите своего мнения, сколько искусству и ловкости. Врожденный талант здесь, как и во всем, играет первую роль. Однако упражнение и рассматривание различных способов, при помощи которых можно опровергнуть противника или которые сам противник употребляет для доказательства своих мыслей, служат хорошим руководством в данном искусстве. Вот почему логика не имеет никакого практического значения, а диалектика, наоборот, обладает им в значительной степени. По моему мнению, Аристотель построил свою логику, то есть аналитику, исключительно таким образом, чтобы она служила основой и вступлением к диалектике. Логика занимается только формой утверждений, диалектика же исследует их суть и материю; поэтому исследование формы, как общей вещи, должно предшествовать исследованию сути или подробностей. Аристотель не оттеняет так сильно, как я, цели диалектики; правда, он указывает на диспут как на главную цель, но в то же время – как на стремление к отысканию правды. Далее, он говорит: «Надо рассматривать утверждения с философской точки зрения, согласуясь с их правдой, и с точки зрения диалектической – согласуясь с их очевидностию и мышлением других людей».
Правда, Аристотель признает независимость и разницу между объективной правдой тезиса и чьим-либо подтверждением этого тезиса, но делает это признание только вскользь, дабы приписать это значение исключительно диалектике. Вот почему его правила, касающиеся диалектики, часто смешиваются с теми правилами, цель которых – отыскивание правды. Поэтому мне кажется, что Аристотель не вполне выполнил свою задачу, стараясь в своей книжке «О софистических опровержениях»[3] отделить диалектику от софистики и эристики, причем разница должна была состоять в том, что диалектические выводы истинны по отношению к форме и сути, а эристические или софистические – нет (последние разнятся между собою только целью: в эристических выводах эта цель определяется желанием быть правым, в софистических же – стремлением добиться таким путем почета или денег). Истинность противопоставляемых суждений всегда настолько неопределенна, что их не обязательно расценивать как действительные противоположности. И по меньшей мере сам спорящий может быть вполне уверен, что даже сам результат спора будет неопределенным.
По этой-то причине мы должны под диалектикой Аристотеля понимать также софистику и эристику и определять ее, как искусство всегда быть правым во всех спорах.
Само собою разумеется, наилучший способ заключается в том, чтобы действительно быть правым
Таким образом, по моему мнению, логика и диалектика должны быть отделены друг от друга с большею отчетливостью и очевидностью, чем это сделал Аристотель; логика должна заняться объективной правдой, насколько эта правда может быть формальной, а диалектика должна ограничиться одержанием побед в спорах. Кроме того, не следует отделять диалектику от софистики и эристики, как это делает Аристотель, ибо это различие основано на объективной, материальной правде, относительно которой мы не можем судить с полной уверенностью прежде времени, но только можем повторить за Пилатом: что есть истина? Ибо
Не штука доказывать, что в спорах надо иметь в виду только выяснение истины; именно вся суть заключается в том, что неизвестно, где эта правда, когда аргументы противника и наши собственные вводят нас в заблуждение. Наконец,
Необходимо совершенно отделить стремление к отысканию объективной правды от искусства строить спор таким образом, чтобы наши суждения казались всем справедливыми. Первое стремление – совсем другая работа: это дело рассудка, способности рассуждать, опытности, чему неспособно научить никакое искусство; последнее же, наоборот, составляет цель диалектики. Ей дают определение «логики очевидности». Это ошибочно, потому что в таком случае ею можно было бы пользоваться только при защите ложных суждений. Диалектика же необходима тогда, когда мы правы, для того, чтобы мы могли защищать эту правоту; с этою целью необходимо знать все некрасивые, искусственные приемы, чтобы уметь отражать их и даже очень часто и пользоваться ими, чтобы сокрушить противника его же собственным оружием. Вот почему объективная правда совершенно не должна рассматриваться в диалектике или рассматриваться как нечто исключительное; задача этой науки состоит в том, чтобы учить, как следует защищать собственные суждения и как опровергать суждения противника. Часто сам спорящий положительно не знает, прав он или нет; а очень часто вполне убежден, что прав, а на самом деле – заблуждается; еще чаще бывает, что оба спорящие думают, что каждый из них прав, а на самом деле
В начале спора каждый из противников убежден, что правда на его стороне; во время спора оба начинают колебаться; конец же спора должен выяснить правду и подтвердить ее. Поэтому самой диалектике нечего заботиться об этой правде, подобно тому как учителю фехтования нечего заботиться, кто был прав в ссоре, которая привела к дуэли. Наносить и отражать удары – вот что больше всего интересует учителя. То же самое мы замечаем и в диалектике, этом фехтовании умов. Только таким образом понимаемая диалектика может составить одну из ветвей науки. Как скоро мы оставим себе целью единственно объективную правду, так сейчас же вернемся к чистой логике; если же, наоборот, докажем эту правду при помощи фальшивых и ложных суждений, вступим в сферу настоящей софистики. И в том, и в другом случае обыкновенно допускается, что мы заранее знали, где правда и ложь, а это бывает очень редко. Поэтому самое настоящее определение диалектики – то, которое я привел раньше: диалектика есть не что иное, как умственное фехтование для доказательства правоты в спорах.
Название «эристика» ближе определяет данное понятие, чем «диалектика»; больше же всего, по моему мнению, подходит название «эристическая диалектика».
Так понимаемая диалектика является только систематическим, правильным сочетанием и выяснением различных искусственных приемов, к которым прибегает в спорах большинство людей, когда замечает, что правота не на их стороне, но в то же время желает во что бы то ни стало ее добиться. Поэтому было бы отсутствием всякой последовательности иметь в виду в научной диалектике объективную правду и ее выяснение, между тем как в основной, натуральной диалектике этого нет: вся цель основывается единственно на том, чтобы одержать победу в споре. Научная диалектика в том смысле, как мы ее понимаем, рассматривает изложение и анализ искусственных приемов, употребляемых в недобросовестном споре, для того, чтобы в серьезных спорах можно было сразу их распознать и опровергнуть. Поэтому-то главной и единственной целью диалектики должно быть стремление одержать верх и остаться в глазах противника и посторонних слушателей правым, а не стремление к объективной правде.
По моему мнению, сколько я ни наблюдал и ни следил, по этому вопросу почти еще ничего не сделано. Поэтому поле представляется вполне необработанным. Чтобы достигнуть желанной цели, приходилось пользоваться опытом, наблюдать, как применяется в спорах тот или другой способ, наконец, обобщать повторяющиеся в различных формах приемы и таким образом выделить некоторые общие уловки, которые могли бы сослужить службу как для доказательства своего мнения, так и для того, чтобы опровергнуть чужое.
На следующий раздел надо смотреть как на первый опыт в этом отношении.
Основание всякой диалектики
Вот на чем основывается сущность диспута публичного, академического, в судах, или, наконец, в обыкновенных разговорах.
Ставится тезис, который должен быть опровергнут; для этого существует два способа и два пути.
1. Способы бывают а)
2. Что касается того, каким путем следует двигаться, то стремиться к достижению цели можно двояким образом: прямым или косвенным. При помощи первого пути мы нападаем на первооснову тезиса, а посредством второго – на его результаты. Первым путем мы доказываем несправедливость самого тезиса, а вторым, – то, что такой тезис не может быть правдивым.
Рассмотрим вышесказанное подробнее:
1) Опровергая прямым путем, то есть нападая на основания тезиса, мы или показываем, что сами они неверны,
2) Опровергая косвенным путем, то есть нападая на тезис при помощи его следствий, на основании неточности этих последних выводим заключение о неточности и неверности самого тезиса по закону
а)
б) Об
В каждом из этих случаев ложность заключения противника должна зависеть только от его тезиса; если достоверность остальных посылок не подлежит сомнению, то неверен тезис.
Всякая придирка в споре может быть всегда подведена под один из приведенных выше формальных способов, и потому в диалектике эти способы играют ту же роль, что при фехтовании удары, наносимые противнику по правилам. Приводимые же далее уловки можно сравнить со стратегическими хитростями и увертками, а особенные придирки в спорах – с тем, что учителя фехтования называют «свинскими ударами».
Уловки
Уловка 1. Распространение. Необходимо вывести утверждение противника за пределы его естественных границ, обсуждать его в самом общем и обширном смысле и расширить его как можно больше. Чем более общим является утверждение, тем большее открывается поле действия и тем более оно открыто для нападения и придирок. Противоядием служит точная и подробная постановка
Пример 1. Я доказывал, что «лучшей считается английская драма». Противник хотел воспользоваться инстанцией и заметил, что «насколько всем известно, англичане не создали ничего выдающегося ни в музыке, ни в опере». Я возражаю, что музыка не входит в состав понятия «драма»; последнее включает только трагедию и комедию, о чем противник отлично знал, только хотел обобщить мое положение, распространив его на всё театральные представления, а следовательно, на оперу и музыку, с тою целью, чтобы наверняка разбить меня впоследствии.
Наоборот, спасти свое положение сможем, если станем как можно больше сужать высказывание и, конечно, если сумеем соответственным образом выразить свои мысли.
Пример 2. Ламарк утверждает, что полипы лишены всякого ощущения, на том основании, что у них совершенно нет нервов. Между тем, не подлежит ни малейшему сомнению, что полипы ощущают, так как идут на свет, осторожно перемещаются с веточки на ветку, чтобы схватить добычу. Отсюда следует предположение, что нервная система полипов равномерно распределена в общей массе всего организма, как будто слилась с ним в одно целое, ибо совершенно очевидно, что эти животные получают раздельные впечатления, не обладая отдельными органами чувств.
Так как только что сказанное достаточно ясно опровергает гипотезу Ламарка, то этот ученый прибегает к следующего рода диалектической уловке: в таком случае все составные части организма полипа должны быть приспособлены ко всяким ощущениям, а также к движению, к воле и мышлению; тогда полип имел бы в каждом пункте своего тела все органы наиболее совершенных животных, а следовательно, каждый пункт мог бы видеть, обонять, слышать и так далее, а также думать, соображать и делать заключения; каждая часть его тела была бы совершенным животным, и сам полип стал бы существом даже более развитым, чем человек, ибо каждая частичка его тела обладала бы всеми теми качествами, которыми человек обладает только в целом. Затем не было бы никакого препятствия распространить все то, что было сказано о полипах, и на монады, эти самые несовершенные существа, а затем и на растения, которые также живут, и так далее. Употреблением такого рода диалектических уловок автор сам выдает себя и показывает, что он сам признает себя в душе неправым. Из утверждения, что целое тело полипа способно к восприятию светового ощущения, Ламарк делает заключение, что целое тело полипа думает…
Уловка 2. Воспользоваться созвучностью с целью распространения положения на то, что или ничего, или во всяком случае очень мало имеет общего с предметом, о котором идет речь, кроме идентичности самого слова, потом искусно подменить его и сделать вид, что опровергнуто само положение.
Пример. Я поносил издавна сложившееся мнение, что по нанесении кому-либо оскорбления честь этого пострадавшего субъекта остается запятнанной до тех пор, пока оскорбление не будет смыто кровью противника или своею собственной. Как на главное основание моего мнения, я указывал на то, что честь не может быть запятнана тем, что человек выносит и терпит от других людей, но только своими собственными поступками, потому что никто не может ручаться ни за что и ни от чего не может быть вполне гарантирован. Противник заметил, что если какого-нибудь купца несправедливо обвиняют в надувательстве, нечестности и безалаберном ведении дела, то такое обвинение оскорбляет его честь, приносит материальные убытки, и что в таком случае, чтобы восстановить свое честное имя, он должен призвать клеветника к ответственности и заставить его взять свои слова назад.
Таким путем при помощи омонима он подставил мещанскую честь или доброе имя, обесславленное клеветой, на место рыцарской чести, иначе называемой
Уловка 3. Утверждение, выставленное только в
Пример. В одном философском разговоре я признал, что моя система защищает и хвалит квиетистов[4]; вскоре после того речь зашла о Гегеле, и я утверждал, что он большею частью писал ерунду или что автор писал слова, а читатель теперь должен придумывать им смысл. Противник не стал опровергать этого
Я согласился с этим, но сделал поправку в том отношении, что хвалю квиетистов не как философов и писателей, и потому не за их теоретические произведения, а как людей, – за их поступки в практическом отношении. Что же касается Гегеля, то речь идет именно о теоретических произведениях.
Таким образом нападение было отражено.
Первые три уловки имеют много общего, а именно: противник говорит не о том, о чем начали спорить. Кто позволит, чтобы его опровергнули одной из этих уловок, тот проявляет
Уловка 4. Не допускать верных аргументов, предвидя заключение. Есть два средства.
а) Когда желаешь вывести заключение, не надо обнаруживать его слишком рано, но во время разговора приводить аргументы поодиночке, ибо в противном случае противник может попробовать воспользоваться всякого рода придирками. Когда сомнительно, согласится ли противник с твоими аргументами, следует привести аргументы аргументов, построить просиллогизмы, причем приводить как можно большее число таких аргументов без всякого определенного порядка, прикрывая таким образом свою игру до тех пор, пока противник не согласится с тем, что тебе нужно. Такое правило предлагает Аристотель в своей «Топике»[6]. Примеры излишни.
«
б) Для доказательства своего тезиса можно пользоваться и ложными аргументами, если противник не соглашается с верными, или если он не убежден в их верности, или если замечает, что из них прямо вытекает нужный для твоего доказательства вывод. Тогда надо воспользоваться положениями
Уловка 5. Сделать исподтишка
2) когда в споре дело касается подробностей, потребовать общего допущения (например, доказывая несостоятельность и неуверенность медицины, постулировать несостоятельность всей науки);
3) когда, наоборот, два положения взаимно вытекают одно из другого, и надо доказать первое, то принудительно допустить второе; 4) когда требуется доказать какой-нибудь предмет в общем, требовать, чтобы согласились по очереди со всеми частностями.
Что касается упражнений в диалектике, то очень хорошие указания можно найти в последнем разделе «Топики» Аристотеля.
Уловка 6. Когда спор ведется серьезно и со всеми формальностями, и один непременно хочет совершенно понять другого, тогда тот, кто поставил тезис и желает его доказать, должен постоянно обращаться к противнику с вопросами, чтобы от его допущений прийти к заключению об истине утверждения. Эта эротематическая[9] метода была во всеобщем употреблении у древних (иначе она называется сократовскою). К этой методе можно отнести и настоящий способ, и некоторые другие из последующих, обработанных по теории Аристотеля, как в книге «О софистических опровержениях».
Задавать вопросы надо много и долго для того, чтобы скрыть то, чего ожидаешь и чему желаешь подтверждения. Кроме того, наоборот, надо быстро излагать свою аргументацию из допущенного, ибо кто быстро схватывает мысли, тот не может и не имеет времени заметить возможные ошибки и погрешности в доказательствах.
Уловка 7. Стараться раздражать противника, ибо под влиянием гнева он не в состоянии ни следить за собою и высказывать правильные мнения, ни даже заметить свои преимущества. Гнев же можно вызвать постоянными придирками и явным недобросовестным отношением.
Уловка 8. Задавать вопросы не в том порядке, какого требует заключение, и с перерывами. В таком случае противник не знает, к чему относятся эти вопросы, и потому не может предвидеть их результатов, а вследствие этого можно воспользоваться его ответом для различных выводов, даже для прямо противоположных, смотря по тому, каковым этот ответ окажется. Такой способ похож на четвертую уловку, где точно также надо маскировать свои действия.
Уловка 9. Когда замечаешь, что противник намеренно отвечает отрицанием на вопросы там, где мы могли бы воспользоваться утверждением для нашего положения, надо спрашивать обратное тому, чего требует положение, как бы желая его утверждения или, по крайней мере, предоставляя ему то и другое на выбор, так чтобы он не замечал, какого утверждения мы добиваемся.
Уловка 10. Когда мы строим индукцию и противник соглашается с отдельными случаями, из которых она может быть составлена, не следует задавать ему вопроса, соглашается ли он также и с их обобщением, вытекающим из этих случаев, но ввести его как окончательно признанную истину, так как иногда и самому противнику может показаться, что он признал ее, и посторонним слушателям, помнящим вопросы об отдельных фактах, которые должны бы были привести к этой цели.
Уловка 11. Если речь идет о таком общем понятии, которое не имеет особого названия, а должно быть обозначено фигурально при помощи сравнений, то мы должны избрать такое сравнение, которое больше всего соответствовало бы нашему утверждению. Так, например, имена, которыми обозначаются в Испании политические партии
В сущности это не что иное, как деликатное
Из всех уловок эта – самая употребительная, инстинктивная. Ревность религиозная – фанатизм. Галантность – прелюбодеяние. Двусмысленность – сальность. Плохое ведение дел – банкротство. Посредством влияния и связей – при помощи подкупа,
Уловка 12. Дабы заставить противника согласиться с тем или другим утверждением, надо поставить также и прямо противоположное положение и предоставить ему выбор, причем надо выразить это последнее положение так ясно, чтобы противник, избегая обвинения в парадоксальности, принял наш тезис.
Например, мы желаем, чтобы противник согласился с тем, что такой-то из наших знакомых должен во всем повиноваться своему отцу, что бы он ему ни приказывал. Мы задаем вопрос: следует слушать родителей или нет? Или, когда говорим о чем-нибудь «часто», то спрашиваем, много или мало случаев надо подразумевать под словом «часто». Совершенно аналогично тому, как если бы кто-либо положил серый предмет рядом с черным. В таком случае этот предмет можно назвать белым; если же положить его рядом с белым, то можно назвать его и черным.
Уловка 13. Нечестную штуку устраиваем после нескольких заданных вопросов, на которые противник ответил так тонко, что мы не можем ими воспользоваться для выведения желаемого заключения. Она состоит в том, что мы делаем заключение, которое как будто доказано этими ответами противника, и провозглашаем его триумф. Если противник застенчив, несмел или прямо глуповат, а сами мы обладаем порядочной долей бесстыдства и нехорошей глоткой, это может очень легко удаться.
Такого рода способ принадлежит к
Уловка 14. Если мы поставили парадоксальный тезис и затрудняемся доказать его, тогда предлагаем противнику какой-нибудь другой, верный, хотя и не совсем очевидный тезис для того, чтобы почерпнуть из него материал для доказательства. Если же в ум противника вкрадется подозрение, и он отбросит этот последний тезис, то надо довести его
Уловка 15. Аргументация
Например, если противник защищает самоубийство, обязательно надо спросить его, почему он сам до сих пор не повесился, или если утверждает, что Берлин – нехороший город, и что в нем невозможно жить, спросить его, почему он не уезжает оттуда с первым поездом. Придирку можно найти всегда и во всяком случае.
Уловка 16. Если противник теснит нас контраргументами, мы можем спастись каким-нибудь тонким различием, о котором прежде мы не думали, правда, если только предмет допускает двойное значение или двойной случай.
Уловка 17. Если замечаем, что противник нашел аргументацию, при помощи которой может опровергнуть наше положение, мы, не допуская до этого, должны прервать спор или перенести его на другое положение, одним словом, устроить
Если подобная
Например, я хвалил китайцев за то, что у них нет родового дворянства, и что должности даются единственно по выдержании экзаменов. Мой противник доказывал, что образование столь же мало способствует получению должностей, как и происхождение (которому он придавал известное значение). Естественно, дело приняло для него дурной оборот; он немедленно сделал диверсию, что в Китае все касты без исключения подвергаются наказанию палочными ударами, поставил это в связь с усиленным чаепитием и, в конце концов, за то и другое стал ругать китайцев. Если бы кто-нибудь вдался в подробное рассмотрение всего этого, то слишком далеко удалился бы от своего предмета и безусловно остался бы побежденным.
С полным бесстыдством ведется спор тогда, когда диверсия совершенно покидает сущность вопроса и начинается, например, следующим образом: «ведь еще раньше вы также доказывали…» и так далее. В этом случае надо приспособляться к лицу, с которым ведется спор, о чем будет сказано в последней уловке. Собственно говоря, это средняя ступень между объясняемыми там аргументацией
В этом случае он поступает подобно Сципиону, который напал на карфагенян не в Италии, а в Африке. На войне подобного рода диверсия может принести пользу, но в спорах и перебранках она совсем не годится, потому что полученные упреки остаются совершенно неопровергнутыми и посторонний слушатель узнаёт самые дурные и компрометирующие вещи о той и другой стороне. Если же ее и употребляют в спорах, то только
Уловка 18. Если противник желает, чтобы мы прямо возразили против того или другого пункта его тезиса, а мы в данный момент не можем ничего ответить подходящего, то мы должны совершенно обобщить предмет и тогда только начать разбивать его.
Например, приходится высказать свое мнение, почему та или другая физическая гипотеза не заслуживает доверия, – тогда начинаем говорить о несостоятельности и несовершенстве человеческих знаний и как можно длиннее и запутаннее начинаем доказывать это несовершенство. Когда же нам удастся выманить и вытянуть из противника аргументы, с которыми он согласен, не следует спрашивать его про заключение, а вывести его самостоятельно. И даже, если не хватит того или другого аргумента, мы должны и его принять за допущенный противником и сделать нужный нам вывод.
Уловка 19. Если замечаем, что противник приводит какой-нибудь фантастический или призрачный аргумент, то мы можем, конечно, легко опровергнуть его, разбирая заключающуюся в нем фальшь и фантазию, но чтобы короче и скорее достигнуть желаемого результата, гораздо удобнее ответить таким же ложным и софистическим, но прямо противоположным аргументом, так как вся суть не в правде, а единственно в одной только победе.
Например, если противник приводит аргумент
Уловка 20. Разлад и ссора в споре способствуют излишнему
Уловка 21. Притягивание вывода за уши. При помощи ложных выводов и искажения понятий выводим из тезиса противника такие утверждения, которых в тезисе совершенно нет и которые совершенно противоречат взглядам противника. Но так как кажется, что именно из его положения вытекают эти другие, которые находятся в противоречии или между собою, или с общепринятыми истинами, то это сходит за косвенное опровержение, за апагогию, но представляет собой сознательное применение
Уловка 22. Апагогия при помощи инстанции
В этом случае легко впасть в ошибку, а потому надо обращать внимание на следующее.
1) Действительно ли верен пример; бывают вопросы, в которых единственное возможное решение состоит в том, чтобы случай признать неестественным, например, масса чудес, истории привидений и так далее.
2) Действительно ли пример входит в рассматриваемое понятие; очень часто случается, что это только кажется, и потому вопрос самым простым путем решается при помощи простого точного различения.
3) Действительно ли пример находится в противоречии с выставленною истиной, так как очень часто и это противоречие бывает только призрачным.
Уловка 23. Хороший удар противнику наносит
Уловка 24. Если при каком-нибудь приведенном удачно аргументе противник начинает заметно злиться, надо усиленно пользоваться этим аргументом и даже злоупотреблять им не только по той причине, что он раздражает и дразнит противника, но и потому что благодаря такому факту мы можем быть уверены, что нечаянно напали на его слабую сторону и, следовательно, легко сможем поймать его на чем-нибудь.
Уловка 25. Эту уловку можно употребить особенно в том случае, когда ведется спор между учеными людьми в присутствии неученых слушателей и когда вдруг выявится недостаток в аргументах
Пример. Противник утверждает, что при первоначальном формировании гор масса, из которой кристаллизовался гранит и все остальные горные породы, пребывала в жидком состоянии от жара, то есть была расплавлена. Жар должен был быть приблизительно в 250 °С[11]. Масса кристаллизовалась под прикрывающей ее морской поверхностью. Мы приводим аргумент, апеллированный
Чтобы опровергнуть нас, противнику пришлось бы показать, что точка кипения зависит не только от температуры, но также и от давления атмосферы, а оно при выкипании половины морей до такой степени повысилось бы, что и при 250 °С кипения бы не наступало. Но на это противник не пойдет, так как для нефизиков на это потребовалось бы отдельное рассуждение.
Уловка 26. Апелляция
По большей части у противника нет под рукой книжки, а если и есть, то он не умеет с нею справляться.
Вот самый лучший пример, какой только можно найти. Один французский священник, чтобы не мостить улицу перед своим домом, как того требовали от всех домовладельцев, привел следующую фразу из Библии:
Нет такого самого бессмысленного взгляда, который бы люди с легкостью не усвоили, если им удастся втолковать, что он общепринят и везде распространен. Пример так же действует на умы людей, как и на их поступки. Как бы то ни было, странно, что общепризнанное мнение имеет на них такое влияние, раз им известно, как эти мнения принимаются людьми на веру, без всякого с их стороны размышления, только на основании чьего-либо примера. Происходит это, по всей вероятности, оттого, что большинство людей лишено самопознания. Только весьма немногие согласны с Платоном, что
Общественное мнение, серьезно говоря, – не доказательство и даже не аргумент в пользу правильности чего-либо. Утверждающие противное, должны допустить: 1) что течение времени лишает силы эту всеобщность, иначе нам пришлось бы вернуться ко всем старым заблуждениям, некогда признававшимся всеми за истину, например, к системе Птолемея или к восстановлению католицизма в протестантских странах; 2) то же самое можно сказать и относительно отдаленности в пространстве, иначе всеобщность мнений поставила бы в затруднительное положение последователей буддизма, христианства и ислама.
То, что называют общественным мнением, основывается на мнении не более чем двух – трех особ; мы убедились бы в этом, если бы могли присутствовать при истории возникновения какого-нибудь такого мнения. Тогда бы мы нашли, что первоначально приняли его, озвучили и начали отстаивать два – три человека; другие же были настолько любезны, что поверили, будто первые его вполне основательно исследовали. На основании предрассудка этих других о достаточных способностях первых, приняли то же мнение и третьи. Этим третьим, в свою очередь, поверили еще многие, которых леность подвинула поверить на слово и не тратить время на проверку. Так изо дня в день число этих ленивых и легковерных последователей возрастало, потому что, как только мнение получало за себя достаточное число голосов, уже следующие полагали, что оно могло достигнуть этого лишь благодаря прочности своих оснований. Остальные должны были допустить то, что допускалось большинством, чтоб их не считали возмутителями спокойствия, восстающими против общественного мнения, или дерзкими мальчишками, желающими быть умнее всех на свете. В результате немногие, способные к суждению, молчат, а те, которые могут говорить, совершенно неспособны иметь собственное суждение, а представляют собой только отголосок чужих мнений, которые они защищают даже с большею ревностью и нетерпимостью.
Они ненавидят в инакомыслящем не столько другое мнение, которого он придерживается, сколько нахальство, благодаря которому он судит самостоятельно, на что они сами никогда не отважатся и что в душе отлично сознают. Короче сказать, мыслят очень немногие, а свое мнение хотят иметь все поголовно. Что же им при таком положении вещей остается, как не зазубрить и голословно повторять готовые чужие мнения, вместо того, чтобы составлять их самим! Если дело происходит таким образом, то что же значит голос ста миллионов людей? То же, что какой-нибудь исторический факт, который встречаешь повторяющимся у сотни исторических писателей, а потом оказывается, что все они переписали его друг у друга, так что в конце концов все сводится к сообщению кого-то одного. Оно – это то, что я говорю, что ты говоришь, наконец, что он говорит; в итоге оно не что иное, как серия утверждений.
Тем не менее в споре с обыкновенными людьми можно пользоваться общим мнением, как авторитетом.
Вообще, когда спорят между собою две заурядные головы, оказывается, что избираемое ими обоими оружие большею частью сводится к авторитетам; авторитетами они тузят друг друга. Если более способной голове приходится иметь дело с плохой, то и для нее самое благоразумное взяться за то же оружие, выбирая его сообразно слабым сторонам противника. Такой противник, окунувшийся, словно Зигфрид[13], в пучину неспособности к мышлению и суждению, становится
В области права, в судах диспуты производятся только при помощи авторитета: авторитета твердо установленного закона. Для осуждения достаточно отыскать и привести соответствующую статью закона, то есть такую, которая применительна к данному случаю. Но и здесь остается большое поле действия для диалектики, потому что в случае надобности конкретный случай и нужный закон – даже если они, собственно, и не подходят друг к другу – переворачиваются и так, и эдак до тех пор, пока не окажутся подходящими, или наоборот.
Уловка 27. Когда не знаешь, что отвечать на утверждения противника, то можно с деликатной иронией признаться в своей некомпетентности: «То, что вы говорите, недоступно моему слабому уму; может быть, вы и правы, но я не понимаю этого, потому отказываюсь высказать какое-либо мнение». Таким образом слушатели, у которых пользуешься уважением, вполне убеждаются, что твой противник говорит ужасный абсурд.
Так, например, по выходе в свет «Критики чистого разума»[14] или, вернее сказать, в самом начале того периода, когда она стала интересовать и волновать людские умы, многие профессора диалектической школы объявили: «мы этого не понимаем», думая, что таким путем им удалось очень тонко и хитро отделаться от нее.
Но когда некоторые последовали нового направления доказали этим ученым старой школы, что они действительно ничего не поняли, те страшно рассердились.
Этой уловкой можно пользоваться только в том случае, когда вполне сознаешь, что пользуешься в глазах слушателей большим авторитетом, чем твой противник; например, когда спорят профессор и студент.
В сущности этот прием принадлежит к предыдущей уловке и составляет особенно коварный способ замены достаточных оснований собственным авторитетом. Опровергать эту уловку можно следующим образом: «Простите, но при вашей проницательности, вам не составит ни малейшего труда понять это; виноват, конечно же, я, поскольку слишком неясно изложил предмет», а потом следует все разжевать и положить противнику в рот, вопреки его собственному желанию, для того, чтобы он сам пришел к убеждению, что, действительно, сначала ничего не понял. Таким образом уловка оказывается возвращенной обратно.
Противник с помощью этого приема хочет внушить слушателям мысль, что мы принимаем в качестве тезиса некий абсурд, а мы, парируя, демонстрируем мнимую непонятливость противника. И то, и другое не переступает границ вежливости и приличия.
Уловка 28. Очень легко можно устранить или по крайней мере сделать подозрительными некоторые выставленные против нас утверждения противника. Надо только свести их к какой-нибудь презираемой всеми или неуважаемой категории, конечно, если эти утверждения имеют какую-нибудь, хотя бы самую слабую, связь с ними. В таком случае обыкновенно восклицают: «э, голубчик, да ведь это манихейство!» (арианство, пелапанство, идеализм, спинозизм, натурализм, пантеизм, рационализм, спиритизм, мистицизм и так далее…)
При этом можно допустить следующее: 1) что утверждение действительно идентично с приведенной категорией или по крайней мере в ней заключается; тогда мы кричим: «о, это уже давно всем известно!»; 2) что категория эта совершенно опровергнута, и что в ней нет ни на йоту правды.
Уловка 29. «Может быть, это справедливо в теории, но на практике – совершенно ложно».
При помощи этого софизма мы вынуждаем людей согласиться с исходными посылками, отвергая, однако, при этом вывод вопреки тому правилу, что
Уловка 30. Когда противник не дает никакого прямого ответа на вопрос или приведенный аргумент, а уклоняется посредством косвенного ответа, или задает в свою очередь вопрос, или каким-нибудь совершенно другим путем, не относящимся к делу, стремится сразу же перескочить на какую-нибудь другую тему разговора, то это именно служит лучшим доказательством, что мы, не подозревая об этом, коснулись его слабой стороны. Поэтому надо все время напирать на этот пункт и не выпускать противника даже тогда, когда мы сами еще не знаем, в чем именно заключается та слабая сторона, которой мы коснулись.
Уловка 31. Данная уловка, если только ею можно воспользоваться, заменяет собою все остальные. Вместо того, чтобы производить влияние на ум противника основаниями, надо при помощи мотивов действовать на волю противника и слушателей. Ничего, если слушатели склоняются на сторону противника, они сейчас обратятся к нашему мнению, хотя бы оно и происходило из сумасшедшего дома. Обыкновенно один лот[15] воли гораздо больше имеет значения, чем целый центнер понимания и убеждения. Конечно, так поступать можно не всегда, а только в определенных случаях, например, если удастся намекнуть противнику, что, придавая столь большое значение своему взгляду, он сильно повредит своим интересам. Он тогда откажется от своего взгляда с такой быстротой, с какой обыкновенно бросают неосторожно взятый руками раскаленный кусок железа.
Если, например, духовное лицо защищает какой-нибудь философский догмат, то стоит только ему напомнить, что он таким образом грешит против основного догмата своей церкви, как он моментально от него отступится. Если землевладелец доказывает громадную пользу машин в Англии, где паровая машина почти совершенно вытеснила ручной труд, дайте ему понять, что скоро паровые машины заменят упряжных лошадей, от чего он понесет большой убыток, так как упадет цена на лошадей всех заводов, а следовательно, и его большого и благоустроенного завода, и увидите, что из этого выйдет.
То же происходит, если слушатели принадлежат к одной с нами секте (роду занятия, оружия, клубу и так далее), а противник – к другой. Пусть его тезис будет верен, но если мы намекнем, что он противоречит «общим интересам» упомянутого цеха, все слушатели станут считать его аргументы слабыми и жалкими, хотя бы даже они были превосходны, наши же – на самом деле самые фантастические – покажутся им верными и хорошими. Присутствующие хором подадут за нас голос, а побежденный противник покинет поле боя, понуря голову.
Уловка 32. Озадачить и сбить противника с толку бессмысленным набором слов и фраз. Эта уловка основывается на том, что «люди привыкли думать, будто под фразами, которые они слышат, скрывается какая-нибудь мысль».
Если противник такой человек, который в душе сознает свою слабость и привык слышать много непонятных вещей и делать вид, что все отлично понимает, то можно импонировать ему, засыпая его – с совершенно серьезным выражением лица – ученым или глубокомысленно звучащим абсурдом, от которого у него онемеют слух, зрение и мысль; все это можно выдавать за бесспорное доказательство своего тезиса. Всем известно, что немецкие философы употребляли подобную уловку в последнее время с поразительным успехом, даже когда имели дело с большим скоплением публики.
Уловка 33. Эту уловку надо употреблять одной из первых. Когда противник на самом деле прав, но на наше счастие приводит плохие доказательства, то легко бывает опровергнуть эти доказательства и объявить эти опровержения опровержением всего тезиса.
Суть заключается в том, что мы выдаем аргумент
Отсюда заключительный вывод: между спором
Последняя уловка. Когда замечаешь, что перед тобою более сильный противник, придирайся к нему при первом удобном случае, будь с ним груб и двуличен.
Идея состоит в том, чтобы удалиться от предмета спора (так как там дело будет проиграно) и перейти на личную почву, то есть тем или другим путем напасть на личность спорящего. Этот прием можно было бы назвать
Возникает вопрос: как надо поступать противоположной стороне, чтобы отразить это нападение? Если эта сторона захочет воспользоваться этим же орудием или тем же приемом, неизбежно произойдет драка, возникнет дуэль или судебный процесс об оскорблении. Ложно мнение, будто совершенно достаточно не обращать на это внимания и самому не переходить на личность противника. Гораздо больше можно разозлить противника, доказывая ему совершенно хладнокровно, что он неправ, а потому неверно рассуждает и высказывает ошибочное мнение (подобное встречается при всякой диалектической победе), чем грубым и оскорбительным возражением.
Почему? А потому что, как говорит Гоббс[17]:
Однако хладнокровие может помочь и здесь. Стоит только, когда противник переходит на личную почву, заметить ему, что это к делу не относится, и, возвратившись опять к предмету, продолжать доказывать, не обращая внимания на нанесенное оскорбление, то есть сделать нечто вроде того, что Фемистокл сказал Эврибиаду:
Что же касается остальных, то пусть они говорят что им угодно, так как
О значении логики и редкости ума
По моему мнению, значение логики – исключительно теоретическое. Как наука, необходимая для познания существа и правильного течения умственной деятельности, логика должна быть только аналитикой, а отнюдь не диалектикой. Никакой практической пользы относительно правильного мышления и поиска истины логика не содержит.
Большой вопрос, поможет ли кому-нибудь в спорах это знакомство с диалектикой. Нет сомнения, что одержит победу в споре всегда тот, кто от природы одарен остроумием и быстрой смекалкой, а не тот, кто отлично выучил правила диалектики. Если кто захочет приобрести навык в ведении споров, то, по моему мнению, он достигнет успехов гораздо скорее, читая диалоги Платона, из которых многие представляют собой прекрасные образцы диалектической ловкости (в особенности же в тех местах, где Сократ строит ловушки софистам и потом ловит их), чем тщательным изучением диалектических трудов Аристотеля, так как его правила слишком далеки от каждого конкретного случая для того, чтобы можно было применить их; а для того, чтобы подбирать их и приноравливать к случаю, нет времени.
Логика должна и может привести единственно к формальной истине, но не к материальной. Она рассматривает понятия как данную вещь и единственно поучает, как с ними надо обращаться, причем всегда остается в сфере понятия; но существуют ли
Выводить мнения из мнений – вот все, чему поучает логика, и что может сделать ум, предоставленный самому себе. Но чтобы как следует и безошибочно исполнить это, ум вовсе не требует никакой науки о законах своей деятельности, а действует правильно совершенно самостоятельно, лишь только ему предоставят полный произвол и коль скоро он будет предоставлен самому себе. Совершенно безосновательна мысль, что от логики можно иметь какую-нибудь практическую выгоду и что она может научить правильному мышлению; в таком случае следовало бы вывести заключение, что тот, кто не учился логике, всегда противоречиво мыслит, не признает закона исключенного третьего, то есть, что между двумя противоположными положениями не может быть третьего или же соглашается с выводами, подобными следующему: «Все гуси имеют две ноги. Хай имеет две ноги. Следовательно Хай – гусь». Тогда пришлось бы думать, что только благодаря логике человек узнает, что думать и выводить такие заключения, как мы сейчас привели, нельзя.
Конечно, в таком случае логика была бы необходима, но человечеству пришлось бы очень плохо. На деле, разумеется, это не так; совершенно неправильно говорить о логике там, где проявляется здравый ум. Приходится иногда читать такого рода похвалы писателю: «В сочинении много логики» вместо того, чтобы сказать: «Сочинение содержит правильное суждение и выводы»; или часто слышишь: «Ему бы следовало прежде поучиться логике» вместо «Ему бы следовало поработать умом и подумать, прежде чем писать».
Много встречается ошибочных суждений; ошибочные же заключения, когда дело касается чего-нибудь серьезного, встречаются замечательно редко; можно сделать ошибочный вывод только второпях, но стоит немного подумать, и ложность этого вывода сразу обнаруживается и исправляется. Здравый разум настолько же всеобщ, насколько редко правильное и серьезное суждение. Но логика дает указание только насчет того, как следует заключать, то есть как обращаться с суждениями уже готовыми, а не насчет того, как получить первоначально эти суждения. Возникновение их лежит в наглядном познании, которое находится вне сферы логики. Суждение переносит наглядное познание в абстрактное, а для этого в логике мы не встречаем правил. В заключении никто не ошибется, потому что оно состоит только в том, что там, где ему даны все три термина, оно правильно определяет их соотношения, а в этом никто не ошибется.
Самые большие трудность и опасность ошибки лежат в установлении и распределении аргументов, а не в извлечении из них заключений: последнее делается неизбежно и само собою. Другое дело – отыскание аргументов, а здесь как раз логика покидает нас: отыскать сначала
Не только рефлективный рассудок, которому обязаны все великие открытия и важные истины, оказывается заключенным лишь в единичных личностях и вообще совершенно не характерен для людей, но даже и рассудок, располагающий правилами, понятиями, абстракциями и массой отдельных примеров, данных ему наблюдением, – такой рассудок, вся задача и цель которого заключается единственно в том, чтобы понять, подходят ли известные случаи под данное правило. Даже субсуммирующий, как я его называю, рассудок едва ли можно приписать обыкновенному человеку; по крайней мере у большинства людей он чрезвычайно слаб. Мы видим, что даже там, где суждение людей не совсем подкуплено личными выводами и интересами (как большей частью бывает), все-таки главным основанием они считают авторитет, идут только по чужим следам, повторяют только то, что слышали от других, и хвалят, и ругают все единственно по примеру других.
Раздались аплодисменты – они начинают аплодировать, раздается свист – и они начинают свистеть. Если видят, что другие бегут за кем-то, – и они, не отдавая себе отчета, бегут вслед за ними. Если видят кого-нибудь покинутым, боятся подойти к нему. В жизни большинства людей, наверное, нет ни одного такого случая, о котором можно было бы сказать, что они решили так поступить и поступили единственно на основании собственного рассудка.
Они похожи в этом случае на овец, идущих за бараном: если он перескочил через забор или через ров, – скачут все до одного; если он обошёл, – обходят и они.
Не будь этого, как можно было бы объяснить тот факт, что каждая новая, освещенная собственным светом, вооруженная вечною силою истина, несмотря на все эти достоинства и преимущества, всякий раз при своем появлении должна выдерживать сильнейший отпор со стороны застарелого заблуждения. Поройтесь в истории наук и вы убедитесь, какой богатырский бой выдерживала всякая важная новая истина при своем появлении. Сначала принимают ее гробовым молчанием, не обращают на нее никакого внимания, потом противопоставляют ей старое заблуждение под видом этакого божка в надежде, что она окаменеет перед ним, как перед головой горгоны[18]. Но так как подобная попытка, конечно же, терпит фиаско, то поднимается отчаянный крик, шум и гам, начинают критиковать и поносить ее. Благодаря чему же она остается целой и невредимой? Естественно, благодаря тому, что с течением времени начинают с ней соглашаться и принимают ее сначала отдельные лица, они добиваются какими-либо путями авторитета и в конце концов распространяют свое мнение и прививают его толпе. Совершается это весьма медленно, и окончательный результат часто получается только тогда, когда человек, сделавший открытие, уже окончил свое жалкое существование на земле и отдыхает после многотрудной и многострадальной работы. Кому нужны примеры, пусть вспомнит истории Коперника, Галилея, пусть прочитает историю открытия кровообращения Гарвеем и признания ее всеми учеными спустя тридцать лет. Насколько всякий человек одарен рассудком, свидетельствует история литературы всех народов.
Вот недавний пример, прогресс и развитие которого, наверное, все вы застанете еще при жизни. Возьмите теорию Гёте; в этой теории величайший человек из тех, кого в течение многих столетий произвела Германия, опровергает самым ясным, убедительным и доступным образом старое заблуждение Ньютоновской теории цвета. Книга его написана уже десять лет назад; с тех пор я и еще несколько других признали ее справедливость и открыто объявили это миру. Остальная часть ученого мира ругала ее и твердо держится до сих пор старого мнения:
С большим трудом можно отнести рассудок к основным свойствам обычного человека! Величайшие крикуны – бараны-вожаки. Благодаря им могут существовать литературные журналы, посредством которых люди, достаточно бесстыдные, чтобы являться непризнанными судьями, и достаточно трусливые, чтобы нападать анонимно на книги, написанные не анонимно, позволяют себе навязывать свои суждения незнакомым читателям; и существуют люди, которые позволяют
Остатки рассудка, замещенного по большей части чужим авторитетом, имеют еще и сильного врага в виде собственной воли и склонностей. Воля всегда тайный враг разума. Потому-то чистый рассудок и чистый разум означают такой рассудок и разум, которые совершенно свободны от влияния воли и склонностей и подчиняются только собственным законам. Вследствие этого я дам вам правила, как следует поступать, когда стремитесь убедить кого-нибудь в истине, находящейся в прямом противоречии с заблуждением, которого он крепко придерживается, а следовательно, составляющем для него некоторые интересы.
Интересы оппонента бывают или материальные (если сущность заблуждений порождает для него выгоду, например, если он имеет много подданных, а ты стараешься доказать ему варварство крепостного права), или же единственно формальные (если он придерживается ошибочного взгляда только потому, что один раз уж он согласился с этим взглядом и отречение от него и признание правоты другого стоили бы ему слишком дорого). Правила, как поступать в данных случаях, чрезвычайно легкие и естественные; но между тем, несмотря на всю простоту, они очень редко применяются. Обыкновенно поступают наоборот: вследствие горячности, поспешности и желания добиться во что бы то ни стало правоты, с громким шумом и криком мы заставляем человека, придерживающегося какого-либо заблуждения, согласиться с нашим выводом. Из-за этого упомянутый человек закусывает удила, напрягает свою волю против всех обоснований и суждений, приводимых нами и ведущих, как он знает, к ненавистному для него заключению.
Благодаря такому поведению все сразу рушится. Согласно же нашему правилу, мы должны, наоборот, хранить свое заключение
Антоний:
О самостоятельном мышлении[19]
Как обширная, но не приведенная в порядок библиотека не может принести столько пользы, как хотя бы и весьма умеренное, но вполне устроенное книгохранилище, так точно и огромнейшая масса познаний, если они не переработаны собственным мышлением, имеют гораздо менее ценности, чем значительно меньшее количество сведений, но глубоко многосторонне продуманных. Ибо только посредством всестороннего комбинирования того, что знаешь, посредством сравнения между собою всех истин и каждой порознь усваиваешь себе вполне собственное знание и получаешь его во всем его могуществе. Продумать можно только то, что знаешь, – потому-то нужно чему-нибудь учиться, – но знаешь также только то, что продумал.
Но к чтению и учению можно себя добровольно принудить, к мышлению же собственно – нет. Оно, как пламя воздухом, должно раздуваться и поддерживаться каким-либо интересом к предмету, каковой интерес может быть или чисто объективный, или просто субъективный. Последний существует единственно в наших личных делах и обстоятельствах; но первый только для мыслящих от природы голов, которым мышление так же естественно, как дыхание, но которые чрезвычайно редки.
Различие между действием на ум самостоятельного мышления (самомышления) и чтения невероятно велико, поэтому первоначальное различие голов, смотря по тому, направлены ли они к тому или другому, еще более увеличивается. Чтение именно навязывает уму такие мысли, которые ему по настроению и направлению данной минуты так же чужды и несродны, как печать сургучу, на котором она оставляет свой отпечаток. При этом ум испытывает полное принуждение извне думать о том или о другом, к чему он как раз не имеет ни склонности, ни побуждения. Напротив того, при самомышлении ум следует своему собственному побуждению, которое в данную минуту определяется или внешнею обстановкою, или каким-либо воспоминанием. Видимая обстановка не внушает ему какой-либо одной определенной мысли, как чтение, она дает ему только материал и повод для мышления согласно его натуре и минутному настроению.
Чтобы вечно читать и никогда не быть читаемыми.
Ученые – это те, которые начитались книг; но мыслители, гении, просветители мира и двигатели человечества – это те, которые читали непосредственно в книге вселенной.
В сущности только собственные основные мысли имеют истинность и жизнь, потому что собственно только их понимаешь вполне и надлежащим образом. Чужие, вычитанные мысли суть остатки чужой трапезы, сброшенные одежды чужого гостя.
Чужая, вычитанная мысль относится к самостоятельным, всплывающим изнутри думам, как оттиск на камне растения первобытного мира к цветущему весеннему растению.
Чтение есть простой суррогат собственного мышления. При чтении позволяешь постороннему вести на помочах свои мысли. При том же многие книги годны только к тому, чтобы показать, как много есть ложных путей и как плохо было бы позволить им руководить собой. Но кого ведет гений, то есть кто мыслит самостоятельно, думает добровольно и правильно, – у того есть в руках компас, чтобы попасть на настоящую дорогу. Следовательно, читать должно только тогда, когда иссякает источник собственных мыслей, что довольно часто случается с самою лучшею головою. Напротив того, отгонять собственные, исконно могучие мысли есть непростительный грех. Это бы значило уподобиться тому, кто бежит от лона вольной природы, чтобы рассматривать гербарий или любоваться прекрасными ландшафтами в гравюре.
Если иногда случается, что медленно и с большим трудом путем собственного мышления и соображения приходишь к истине и выводу, которые можно было бы с удобством найти готовыми в книге, то все-таки эта истина будет в сто раз ценнее, если достигнешь ее путем собственного мышления. Ибо тогда она как интегрирующая часть, как живой член входит в целую систему нашего мышления, вступает в совершенную и прочную связь с нею, понимается со всеми своими причинами и следствиями, принимает цвет, оттенок и отпечаток нашего целого образа мышления, приходит своевременно, когда была в ней потребность, прочно усваивается и не может опять исчезнуть. В этом именно случае применяется и получает свое объяснение следующее двустишие Гёте:
Самобытный мыслитель именно только впоследствии знакомится с авторитетными для его мнений писателями, которые ему тогда служат для подтверждения его мыслей и для собственного подкрепления; тогда как книжный философ отправляется, исходит от них, устраивая себе из вычитанных чужих мнений целое, которое и уподобляется составленной из чужеродного материала машине; мировоззрение же первого, напротив того, походит на живорожденного человека. Ибо оно есть выношенный и рожденный плод, зачатый вследствие воздействия внешнего мира на мыслящий дух.
Заученная истина держится в нас, как протез конечности, как фальшивый зуб, как восковой нос или, в лучшем случае, как нос, пересаженный из чужого тела; истина же, приобретенная собственным мышлением, подобна своей собственной конечности: только такая может нам принадлежать целиком и полностью. На этом и основывается разница между
Читать – значит думать чужою головой, вместо своей собственной. Но для самостоятельного мышления, которое стремится выработаться в нечто целое, в некоторую, хотя бы и не строго завершенную систему, ничто не может быть вреднее, как слишком сильный приток (посредством чтения) чужих мыслей, потому что они, принадлежа порознь различным умам, иной системе, нося другую окраску, никогда сами не сольются в одно целое и не дадут единства мышления, знания, воззрения и убеждения, а, скорее, образуют в голове легкое вавилонское столпотворение и лишают переполненный ими ум всякого ясного взгляда и таким образом почти его расстраивают. Такое состояние замечается у многих ученых и объясняет то, что они относительно здравого смысла, правильности суждения и практического такта уступают многим неученым, которые свои незначительные познания, приобретаемые ими путем опыта, разговора и небольшого чтения, усваивают себе посредством собственного мышления. Как раз то же самое, но в большем масштабе, делает и научно образованный мыслитель. Хотя ему требуется много познаний и он должен поэтому много читать, но его ум достаточно могуч, чтобы все это осилить, ассимилировать, внедрить в систему собственных мыслей и таким образом подчинить целостному единству своего постоянно расширяющегося, величественного взгляда, причем его собственное мышление постоянно доминирует над всем, как основной бас органа, и никогда не бывает заглушаемо посторонними тонами, как это бывает в просто многосторонне сведущих головах, в которых переплетаются отрывки всех тональностей и не отыщешь основного тона.
Люди, которые провели свою жизнь за чтением и почерпнули свою мудрость из книг, похожи на тех, которые приобрели точные сведения о стране по описанию множества путешественников. Они могут о многом сообщить подробности, однако же в сущности они не имеют никакого связного, отчетливого, основательного познания о свойствах страны. Напротив, люди, проведшие жизнь в мышлении, уподобляются тем, которые сами были в той стране: они одни понимают, о чем, собственно, идет речь, знают положение вещей там в общей связи и поистине чувствуют себя как дома.
Самобытный мыслитель находится в таком же отношении к обыкновенному книжному философу, как очевидец к историческому исследователю; он говорит на основании собственного непосредственного знакомства с делом. Потому-то все самобытные мыслители в основе сходятся между собою, и все их различие проистекает только от точки зрения; где же таковая не изменяет дела, там все они говорят одно и то же. Ибо они только высказывают то, что объективно себе усвоили. Часто, к радостному своему изумлению, я находил уже высказанным в старых сочинениях великих людей те мысли, которые из-за их парадоксальности я не решался высказать на публике. Книжный философ, напротив того, повествует, что говорил один, и что думал другой, и что опять полагал третий, и так далее. Он сравнивает это, взвешивает, критикует и старается таким образом напасть на след истины, причем он вполне уподобляется историческому критику. Вполне ясный пример в подтверждение сказанного здесь могут доставить любителю курьезов «Аналитическое освещение морали и естественного права» Гербарта[21] и его же «Письма о свободе». Приходится просто изумляться, какой труд задает себе человек, тогда как, казалось бы, стоило только немножко употребить самомышления, чтобы увидеть дело собственными глазами. Но тут-то как раз и происходит маленькая задержка: самомышление не всегда зависит от нашей воли. Во всякое время можно сесть и читать, но не сесть и думать. С мыслями бывает именно то же, что и с людьми: их нельзя призывать во всякое время, по желанию, а следует ждать, чтобы они пришли сами. Мышление о каком-либо предмете должно установиться само собою вследствие счастливого, гармонического совпадения внешнего повода с внутренним настроением и напряжением, а это-то как раз подобным людям и не дается. Это можно проверить даже на мыслях, касающихся нашего личного интереса. Если нам в каком-нибудь деле предстоит принять решение, то мы далеко не во всякое любое время можем приступить к тому, чтобы обдумать основания и затем решиться, ибо зачастую случается, что как раз на этом-то наша мысль и не хочет остановиться, а уклоняется к другим предметам, причем иногда виновато в этом бывает наше отвращение к делам подобного рода. В таких случаях мы не должны себя насиловать, но выждать, чтобы надлежащее настроение пришло само собою; и оно будет приходить неожиданно и неоднократно, причем всякое различное и в разное время появляющееся настроение бросает каждый раз другой свет на дело. Этот-то медленный процесс и называется созреванием решения. Урок должен быть разделен на части, вследствие чего все, раньше упущенное, снова принимается в соображение, отвращение к предмету исчезает, и положение дела, будучи обстоятельнее рассмотрено, большею частью оказывается гораздо сноснее. Точно так же и в области теории следует выжидать благоприятного часа, и даже самый величайший ум не во всякое время способен к самомышлению. Потому-то он благоразумно и пользуется остальным временем для чтения, которое, будучи, как сказано, суррогатом собственного мышления, доставляет уму материал, причем за нас думает другой, хотя всегда своеобычным образом, отличным от нашего собственного.
По этой-то причине и не следует читать слишком много, дабы наш ум не привыкал к суррогату и не отучался тем от собственного мышления, то есть чтобы он не привыкал к раз наторенной дорожке и чтобы ход чужого порядка мыслей не отчуждал его от своего собственного. Менее всего следует ради чтения совершенно удаляться от созерцания реального мира, потому что это последнее несравненно чаще, чем чтение, дает повод и настроению к собственному мышлению. Ибо созерцаемое, реальное в своей первобытности и силе есть естественный предмет для мыслящего духа и легче всего способно глубоко возбудить его.
После этих соображений нам не покажется удивительным, что самобытного мыслителя и книжного философа можно распознать уже по изложению: первого – по отпечатку серьезности, непосредственности и самобытности всех его мыслей и выражений, второго – по тому, что у него всё из вторых рук, всё – заимствованные понятия, всё – скупленный хлам, всё – бледно и слабо, как оттиск с оттиска, а его слог, состоящий из избитых банальных фраз и ходячих модных слов, похож на маленькое государство, в котором обращаются всё одни иностранные монеты, ибо оно собственных не чеканит.
Простой опыт так же мало может заменить мышление, как и чтение. Чистая эмпирика относится к мышлению, как принятие пищи к ее перевариванию и ассимилированию. Если же она и кичится, что только она одна благодаря своим открытиям способствовала прогрессу человеческого знания, то это похоже на то, как если бы похвалялся рот, что тело единственно ему обязано своим существованием.
Произведения всех действительно даровитых голов отличаются от остальных характером решительности и определенности и вытекающими из них отчетливостью и ясностью, ибо такие головы всегда определенно и ясно сознают, что они хотят выразить, – все равно, будет ли это проза, стихи или звуки. Этой решительности и ясности недостает прочим, и они тотчас же распознаются по этому недостатку.
Характеристический признак первостепенных умов есть непосредственность всех их суждений и приговоров. Все, что они производят, есть результат их самособственного мышления, которое повсюду обнаруживается как таковое уже в самом изложении. Следовательно, они, подобно монархам, имеют в царстве умов верховную непосредственность; все остальные медиатизированы[22], что уже видно по их слогу, не имеющему собственной, самостоятельной чеканки.
Всякий истинно самобытный мыслитель уподобляется монарху, поскольку он непосредствен и не признает никого над собою. Его приговоры и суждения, как постановления монарха, вытекают из его собственной верховноправности и исходят непосредственно от него самого. Он не приемлет авторитетов и признаёт только то, что сам утвердил. Обыденные головы, напротив того, подчиняясь всяческим имеющимся в ходу мнениям, авторитетам и предрассуждениям, подобны народу, который безмолвно повинуется закону и приказанию.
Люди, которые так усердно и поспешно стараются разрешить спорные вопросы ссылкою на авторитеты, в сущности очень рады, когда они вместо своего рассудка и взгляда, которых не имеется, могут выставить в поле чужие. Имя же их легион. Ибо, как говорит Сенека,
Сравнения, параболы и басни[25]
Вогнутым зеркалом можно воспользоваться для разнообразных сравнений; например, как это мимоходом было сделано выше, можно сравнить его с гением, ибо и гений концентрирует свои силы на одном пункте, чтобы, подобно вогнутому зеркалу, отбросить во внешний мир обманчивый, но прикрашенный образ вещей или вообще сконцентрировать свет и теплоту для изумительных эффектов. Элегантный полигистор[26], наоборот, подобен выпуклому рассеивающему зеркалу, которое отражает все предметы так, что их можно видеть немного позади его поверхности, равно как и уменьшенное изображение солнца, и отражает предметы по всем направлениям, навстречу каждому, – тогда как вогнутое зеркало действует лишь по одному направлению и требует определенного положения наблюдателя.
Во-вторых, вогнутому зеркалу можно уподобить всякое истинное произведение искусства, поскольку то, что оно сообщает, есть, в сущности, не собственное его ощутимое Я, эмпирическое содержание, а то, что лежит вне его, что можно схватить не руками, а, скорее, воображением, как истинный его трудно уловимый дух. Наконец, так же и безнадежно влюбленный может эпиграмматически уподобить свою жестокую красавицу вогнутому зеркалу, ибо оно, подобно ей, блестит, зажигает и истребляет пламенем, а само при этом остается холодным.
Швейцария подобна гению: прекрасна и возвышенна, однако малопригодна для произрастания питательных плодов. Напротив, Померания[27] и низменности маршланда[28] очень плодородны и пригодны для произрастания питательных злаков, зато плоски и скучны, как бормочущий филистер[29].
Я стоял перед дорожкой, протоптанной в созревающей ржи бесцеремонною ногой. Там я увидел среди бесчисленных совершенно ровных, прямых, как нитка, полноколосых стеблей множество разнообразных синих, красных и фиолетовых цветов, очень красивых на вид в своей естественности, со своей зеленой листвой.
Но ведь они, подумал я, бесполезны, бесплодны и в сущности – простая сорная трава, которую терпят лишь потому, что нельзя ее удалить. Тем не менее именно они придают красоту и прелесть общей картине. Таким образом, роль их во всех отношениях та же, какую играют поэзия и изящные искусства в серьезной, полезной и плодородной мещанской жизни; вот почему цветы можно рассматривать как символ поэзии и искусств.
Действительно, на земле есть много прекрасных пейзажей; но фигуры, их оживляющие, никуда не годятся; поэтому на них не следует и останавливаться.
Город с архитектурными украшениями, монументами, обелисками, изящными фонтанами и тому подобным – и при всем том с жалкою уличною мостовою, как это в обычае в Германии – подобен женщине, убранной золотом и драгоценными камнями, но одетой в грязное и ободранное платье. Если вы хотите украшать свои города подобно итальянским, то сначала вымостите их на манер итальянских. И кстати, не ставьте статуи на постаменты вышиною с дом, но следуйте примеру итальянцев.
Символом бесстыдства и тупого нахальства можно избрать муху: тогда как все животные боятся человека больше всего и еще издали убегают от него, она садится ему на нос.
Два китайца были в первый раз в европейском театре. Один старался понять механизм декораций, что ему и удалось. Другой пытался, невзирая на незнакомство с языком, разгадать смысл пьесы. Астроном подобен первому, философ – последнему.
Я стоял перед ртутной ванной пневматического аппарата и черпал железной ложкой по нескольку капель, бросал вверх и вновь ловил их ложкою: если это мне не удавалось, капли падали назад в ванну, и ничто при этом не терялось, кроме их мгновенной формы; поэтому было довольно безразлично для меня, удавалось ли поймать их или нет. Так относится
Теоретическая мудрость человека, не применяющаяся на практике, подобна распустившейся розе, которая восхищает всех цветом и запахом, но увядает, и на смену ей не появляется плод. Нет роз без шипов. Но много шипов без роз.
Собака по праву считается символом верности; между растениями же им должна служить ель. Ибо она одна остается с нами как в дурные, так и в хорошие времена и не покидает нас вместе с милостью солнца, подобно остальным деревьям, растениям, насекомым и птицам, чтобы вернуться, когда небо вновь улыбнется нам.
За одной яблоней в полном расцвете выросла прямая ель со своей острой темной верхушкой. Яблоня сказала ей: «Посмотри на тысячи моих прекрасных веселых цветов, покрывающих меня всю! Что ты можешь показать в свою очередь? Темно-зеленые иглы». «Совершенно верно, – возразила ель, – но, когда придет зима, ты будешь стоять без листвы, а я буду иметь такой же вид, как и теперь».
Собирая однажды с ботанической целью травы под дубом, я нашел среди прочих трав растение одинаковой величины с ними, темной окраски, со свернувшимися листьями и прямым упругим стеблем.
Когда я прикоснулся к нему, растение сказало мне твердым голосом: «Оставь меня! Я не трава, пригодная для твоего гербария, подобно тем остальным, которые по природе обречены на однолетнюю жизнь. Моя жизнь измеряется столетиями: я – маленький дуб». Так и тот, влиянию которого суждено простираться на столетия, бывает в детстве, в юности, часто даже в зрелом возрасте, вообще в течение своей жизни, по-видимому, равен прочим и незначителен подобно им. Но пусть только наступит иная пора и найдутся люди понимающие! Он не умирает подобно прочим.
Я нашел какой-то полевой цветок, удивлялся его красоте, его совершенству во всех частях и воскликнул: «Но ведь никто не обращает внимания на все это великолепие расцвета в тебе и в тысячах тебе подобных; мало того, часто никто и не смотрит на тебя». Но цветок ответил: «Ты – дурак! Неужели ты думаешь, что я цвету для того, чтобы на меня смотрели? Я цвету для самого себя, а не для других, ибо мне это нравится: моя радость, мое наслаждение в том, что я цвету и живу».
В те времена, когда земная поверхность состояла еще из однородной ровной гранитной коры и не было еще сколько-нибудь благоприятных условий для возникновения какого-либо живого существа, однажды утром взошло солнце. Вестница богов, Ирида[30], которая также прилетела туда по поручению Юноны[31], воскликнула солнцу, пролетая мимо: «Что тебе за охота всходить? Ведь нет еще глаз, чтобы видеть тебя, нет Мемнонова столба[32], чтобы звучать!» Ответом было: «Но я – солнце и всхожу, ибо я – солнце; пусть взирает на меня, кто может!»
Один прелестный, цветущий зеленью оазис посмотрел кругом себя и не увидел ничего, кроме пустыни; тщетно старался он разглядеть другой оазис! Тогда он разразился жалобами: «Я несчастный, заброшенный оазис! Я обречен на одиночество! Нигде не видно мне подобного! Нет даже нигде глаза, который смотрел бы на меня и радовался моим лугам, источникам, пальмовым деревьям и кустарникам! Меня окружает одна печальная песчаная, скалистая безжизненная пустыня. К чему мне все мои преимущества, красоты и богатства в этом заброшенном одиночестве!»
Тогда сказала старая седая мать-пустыня: «Дитя мое, но если бы дело обстояло иначе, если бы я была не печальной и сухой пустыней, а цветущей, зеленою и оживленною, тогда ты не был бы оазисом, излюбленным местом, о котором еще издалека восторженно повествует путник; ты был бы небольшою частичкою меня и, как частичка, ты исчез бы незамеченным. Поэтому с терпением сноси то, что служит условием твоего отличия и твоей славы».
Поднимающиеся на воздушном шаре не замечают, что они поднимаются; им кажется, что земля падает все ниже и ниже. Что означает это? Тайну, доступную лишь посвященным.
При оценке величины человека к духовной стороне приложим обратный закон, чем к физической: последняя на расстоянии уменьшается, первая – увеличивается.
Подобно тому, как лиловая слива покрыта нежным налетом от дыхания природы, так и на все вещи наложен природой как бы лак красоты. Живописцы и поэты ревностно стараются соскоблить его и накопить для того, чтобы преподнести нам его в удобоприемлемом виде. И мы жадно вбираем его в себя еще до нашего вступления в действительную жизнь. Когда затем мы вступаем в нее, то естественно, что мы видим уже вещи лишенными этого лака красоты, наложенного на них природой, ибо художники весь его использовали в дело и мы уже ранее насладились им. Сообразно с этим и вещи кажутся нам теперь по большей части унылыми и лишенными всякой прелести; часто даже они противны нам. Поэтому гораздо лучше было бы оставлять на них лак, чтобы мы потом сами заметили его; правда, тогда мы наслаждались бы им не в таких больших дозах, не наложенным густо в форме целой картины или стихотворения, но зато мы видели бы все вещи в том ярком и радостном свете, в каком в настоящее время видит их, и то порою, человек в естественном состоянии, который не насладился уже наперед эстетическими радостями и прелестями жизни с помощью изящных искусств.
Майнцский собор[33], настолько закрытый зданиями, построенными вокруг и пристроенными к нему, что целиком его не видно ни с одной стороны, является для меня символом всего великого и прекрасного в мире; ибо оно должно было бы существовать лишь само для себя, но скоро им начинают злоупотреблять из нужды, теснящей нас со всех сторон, чтобы позаимствоваться чем-нибудь от прекрасного, опереться на него; таким образом, прекрасное остается в тени и портится. Этому, конечно, нечего удивляться в нашем мире нужды и потребностей, которым все должно платить свою барщину, – потребностей, которые стремятся все обратить в свои орудия, не исключая даже того, что может зародиться лишь при их мгновенном отсутствии, то есть не исключая красоты и истины, которой ищут ради нее самой.
Это подтверждается с особенною ясностью на примере больших и незначительных, богатых и бедных учреждений, основанных в любое время и в любой стране для поддержания и развития человеческого знания и вообще умственных запросов, облагораживающих род человеческий. Всюду это держится недолго, а затем прокрадываются в стены их грубые животные потребности, чтобы под видом служения науке извлекать вытекающие из нее выгоды. Таково происхождение шарлатанства, как это часто можно наблюдать в различных специальностях; и сущность шарлатанства, при всем разнообразии его форм, сводится к тому, что люди, не заботясь о самом деле и довольствуясь его видимостью, извлекают из него свои личные эгоистические, материальные выгоды.
Одна мать давала своим детям читать басни Эзопа[34] для того, чтобы образовать их ум и воспитать их нрав. Но очень скоро они принесли ей книгу назад, причем старший из них, умный не по летам, сказал так: «Эта книга не для нас! Она слишком детская и глупая. Уж тому-то мы больше не поверим, чтобы лисицы, волки и вороны могли говорить: мы уже вышли из того возраста, когда верят в такие глупости!»
Кто не узнает в этом подающем большие надежды мальчугане будущего просвещенного рационалиста?
Стадо дикобразов легло в один холодный зимний день тесною кучей, чтобы, согреваясь взаимной теплотою, не замерзнуть. Однако вскоре они почувствовали уколы от игл друг друга, что заставило их лечь подальше друг от друга. Затем, когда потребность согреться вновь заставила их придвинуться, они опять попали в прежнее неприятное положение, так что они метались из одной печальной крайности в другую, пока не легли на умеренном расстоянии друг от друга, при котором они с наибольшим удобством могли переносить холод. Так потребность в обществе, проистекающая из пустоты и монотонности личной внутренней жизни, толкает людей друг к другу; но их многочисленные отталкивающие свойства и невыносимые недостатки заставляют их расходиться. Средняя мера расстояния, которую они, наконец, находят, как единственно возможную для совместного пребывания, – это вежливость и воспитанность нравов. Тому, кто не соблюдает должной меры в сближении, в Англии говорят:
Афоризмы и отрывки[35]
Многим философы тягостны, как ночные гуляки, нарушающие сон мирных жителей.
Нельзя быть поэтом без некоторой наклонности ко лжи и притворству. Напротив, философом нельзя быть без любви к истине. В этом заключается одно из главнейших отличий философа от поэта, в силу которого первый выше второго. И действительно: философы гораздо реже встречаются, нежели поэты.
Блеск и господство естественных наук в нашем столетии[36] столь велики, что ни одна философская система не может достигнуть прочного влияния, если не соединится с ними тесными узами.
Философия и религия имеют одну общую тему – объяснение мира. Разница между ними заключается в том, что философия действует через убеждение, а религия – через веру. Религия поддерживает свое влияние угрозой вечных и временных бедствий. Философия же делает лишь деликатный намек на тупость и глупость того, кто не принимает ее убеждений. Таким образом, относительно добродушия и честности философы не уступают теологам.
Конечная цель всякого знания та, чтобы интеллект воспринял все проявления воли не только наглядным созерцанием (ибо так воспринимаются они сами собою), но и абстрактным познаванием, то есть, чтобы всё, что есть в воле, было и в понятии. К этому стремится всякая истинная рефлексия и все науки.
Когда я размышляю, то это собственно мировой дух размышляет, или сама природа, которая стремится к самопознанию. Это не мысли другого духа, на след которых я хочу напасть; но то, что есть, я хочу сделать познаваемым, мыслимым.
Радость от постижения общего и существенного начала мира с какой-нибудь стороны, притом постижения непосредственного и наглядного, правильного и отчетливого, так значительна, что тот, кто испытал ее, забывает все другие цели личной жизни, все дела свои, чтобы только выразить результат познания в абстрактных понятиях или сохранить по крайней мере сухую, бесцветную мумию или грубый отпечаток этого результата, прежде всего для самого себя, а затем и для других, если они сумеют оценить его.
Все человеческое знание можно представить себе в виде многоветвистого дерева так, что от ствола поднимаются только немногие ветви, а от них, постепенно разветвляясь, образуются бесчисленные малые ветви. Занимающийся специальной наукой стремится сблизить между собою две крайние малые ветви; и это нетрудно, так как они очень близко находятся друг от друга. Философ, напротив, старается соединить главные ветви. Поэтому ему нет надобности производить опыты, например, над щелочами и кислотами или кропотливые исследования для доказательства, что в Риме действительно было только семь царей, или вычислять точное отношение диаметра к окружности круга и тому подобные. Его дело – созерцать жизнь в целом ее объеме, с целью вполне и верно понять основное начало ее, которое проявляется даже в делах обыденной жизни.
Науку может всякий изучить, один с большим, другой с меньшим трудом. Но от искусства получает всякий лишь столько, сколько он сам в состоянии дать. Что дадут оперы Моцарта человеку, не понимающему музыки? Что видит большинство в «Мадонне» Рафаэля? И многие ли ценят, не с чужого голоса, Гётевского «Фауста»?
Искусство не имеет дела, подобно науке, только с разумом; оно занимается глубочайшею сущностью человека, и потому в искусстве понимает каждый лишь столько, сколько в нем самом есть чего-нибудь ценного. То же самое относится к моей философии, которая есть философия как искусство. Каждый поймет в ней как раз столько, сколько сам того стоит. Вообще она понравится только немногим и будет философией
Науки занимаются наблюдением вещей в их взаимодействии согласно четырем видам закона основания, причем в каждой науке господствует один из них. Таким образом, объектами наук бывают вопросы: «почему?», «для чего?», «когда?», «где?» и так далее. Но то, что остается в вещах по отвлечении этих объектов, есть платоническая идея – предмет искусства. Таким образом, каждый объект одною частью является предметом науки, другою – предметом искусства, причем обе части друг другу нисколько не мешают. Так как я доказал, что истинная философия занимается только идеями, то и здесь имеем доказательство, что она скорее искусство, чем наука.
Если бы философия даже достигла когда-нибудь высшего совершенства, то все же для познания сущности мира всегда необходимы будут все другие искусства, как комментарии к самой философии. И наоборот: философия в свою очередь служит комментарием к прочим искусствам, но только со стороны разума, то есть как абстрактное выражение содержания всех искусств, а следовательно, и сущности мира.
Поскольку философия не есть познание по закону основания, а познание идей, она должна быть отнесена к искусству; так как философия излагает идею не как идею, то есть не интуитивно, а абстрактно, то с этой стороны она – наука, знание. Но, строго говоря, философия есть среднее между наукой и искусством или нечто соединяющее их.
Если бы философия была познанием по закону основания, то есть познанием необходимости следствия из основания, тогда, будучи раз найдена, она была бы доступна каждому без различия способностей, и всякий, кто только не пожалел бы труда и времени, мог бы заниматься ею.
Но кто же серьезно поверит, что это познание, в сравнении с которым все другие имеют ничтожное значение, доступно всякому безразлично, когда «Мадонна» Рафаэля, «Дон Жуан» Моцарта, «Гамлет» Шекспира и «Фауст» Гёте доступны лишь немногим, а для большинства и вовсе не существуют, потому что оно ценит эти произведения только с чужого голоса?
Требовать, чтобы одна и та же философия годилась для глупых и умных, – несправедливо в виду того, что интеллектуальное различие людей также велико, как моральное.
Философу, как и поэту, мораль не должна заслонять истину.
Платон, в своем презрении и отрицании поэзии, отдал дань тому заблуждению, которую платит всякий смертный. То, что он говорит об этом предмете, неверно. Отношение между философией и поэзией самое лучшее, какое только желательно. Поэзия служит опорой и подмогой для философии, источником примеров, средством возбуждения мысли и пробным камнем моральных и психологических учений. Поэзия относится к философии так, как опыт к науке. Ту же истинную и глубокую сущность мира, которую поэзия показывает нам наглядно, излагая отдельные случаи, философия дает вообще и в целом. Следовательно, между поэзией и философией существует полнейшее согласие, как между опытом и наукой. Вообще относительно поэзии остается во всей силе то, что сказал Гёте в «Торквато Тассо»:
О жизни Сократа мы знаем довольно много, но о мнениях и учениях его – слишком мало. Судя по образцовой жизни его, по великому уважению, которым он пользовался у благороднейших современников; судя по тому, что замечательнейшие философы, вышедшие из его школы, несмотря на все различие их учений признавали его своим учителем, – судя по всему этому, можно заключить о превосходстве его учений, которых собственно мы не знаем. Ксенофонт изображает его слишком плоско, каким он вряд ли был. Платон же изображает его слишком фантастично и вообще пользуется им как маской для собственных учений. Как бы то ни было, известно с достоверностью только то, что философия Сократа была главным образом этикой.
Достойно вечного сожаления, что такие великие люди, как Пифагор и Сократ, не записывали своих учений. Трудно даже понять, как могли такие умы, далеко превышавшие обыкновенную мерку способностей, довольствоваться лишь влиянием на современников и думать, что распространение их учений будет обеспечено учениками, слушавшими их устную проповедь. Относительно Пифагора не только достоверно известно, что он не писал, но и то, что эзотерическое учение его держалось в тайне, хранить которую давали клятву посвященные. Открыто перед народом Пифагор читал только популярные лекции этического содержания, но настоящие ученики должны были в течение пяти лет пройти различные испытания. Только очень немногие выдерживали этот искус настолько, чтобы удостоиться слушать настоящую неприкровенную проповедь учителя. Прочие же принимали его учения в символической форме. Пифагор знал, что большинство неспособно усвоить ту истину, которая доступна только глубоким умам, что оно не поймет и исказит его учения или возненавидит и воздвигнет гонение на них за то именно, что не поняло их и увидело в них опасность, грозящую суеверию. Вот почему он старался путем различных испытаний, и прежде всего – физиономическими наблюдениями, выбирать самых способных. Эти избранники обязывались распространять после смерти учителя принятое учение среди избранных последователей так, чтобы оно было известно только лучшим умам. Но результаты показали, что эти старания не имели успеха. Учение угасло вместе с ближайшими учениками Пифагора. Когда секта подверглась преследованию и большинство приверженцев рассеялись, тогда некоторые из них записали разрозненные части целого учения, чтобы таким образом сохранить хоть какие-нибудь следы его. Немногие обломки дошли и до нашего времени, но все это в высшей степени бессвязно и лишено достоверности.
Аристотель искал знания единственно при помощи закона основания; Платон, напротив, отвергал этот путь и добивался знания идей. Другими словами: Платон предпочитал тот способ познавания, которому следует искусство. Аристотель был отцом всех наук; он установил их, разделил по отделам и указал путь каждой из них. Теперь далеко ушли вперед все науки, особенно опытные, но логика доведена была уже Аристотелем до такого совершенства, что вряд ли еще могут быть сделаны существенные улучшения. Манера изложения у Аристотеля отличается чем-то резким, определенным, утонченным. Где только возможно, он строго придерживается опыта. Платон, напротив, гораздо глубже проникая в природу вещей, именно в главных вопросах не придерживался научного изложения, но часто прибегал к иносказаниям. Аристотелю был совершенно недоступен этот способ изложения. Досадно видеть, какими тривиальными доводами он силится опровергнуть главную догму своего великого учителя – учение об идеях. Этим он только доказал свою неспособность понять смысл этого учения, которое во все времена было предметом размышления, исследования и благоговения одних, а также сомнения и насмешек других, что доказывает необыкновенную глубину и в то же время неясность его. Относительно Платона можно вполне сказать то, что ошибочно применяется к другим философам, а именно, что у него можно научиться не только философии, но и философствовать. Платон есть истинная школа философии, изучение его более всего развивает философские способности. Все философы бесконечно обязаны Платону. Поэтому всякий, кто чувствует наклонность к философии, должен постоянно читать и изучать сочинения его. Результаты такого изучения не замедлят скоро обнаружиться.
В средние века, по мере развития церкви и преобладания духовенства, философия пришла в упадок. Даже более того, как свободное исследование, философия, строго говоря, совершенно прекратилась, а вместо нее явилась карикатура, какой-то призрак без формы и содержания – схоластика, которая была ничем иным, как прислужницей богословия, то есть разъясняла и доказывала богословские догматы. Церковное учение не только пользовалось внешней силой и властью так, что малейшее уклонение от веры считалось тяжким преступлением, но оно еще овладело умами до такой степени, что самая способность мыслить была парализована. Всякий ученый человек, не говоря уже о простых смертных, считал сверхъестественные явления, о которых учила церковь, такими же реальными, как внешний мир. Никому не приходило в голову, что мир есть неразрешимая загадка, потому что церковные догмы, привитые с раннего детства, имели в глазах всех значение фактической истины, сомневаться в которой считалось безумием. Об исследовании природы не могло быть речи, потому что на такое занятие смотрели как на колдовство. История безмолвствовала, древний классический мир стал недоступным, изучение древности считалось опасным. Аристотеля читали в плохих арабских переводах и считали сверхчеловеческим, а именно потому, что не понимали его. Но несмотря на эти неблагоприятные условия все-таки попадались в среде схоластиков люди с великою силою мысли. Судьба их может сделаться для нас понятной следующим сравнением. Представьте себе живого человека, с детства заключенного в башню и лишенного всякого занятия и общества. Из немногих предметов, которые его окружают, он построит себе особенный мир и населит его своими фантазиями. То же случилось со схоластиками. Замкнутые в монастырях, не имея ясного понятия о мире, природе и древности, вечно наедине со своей верой и своим Аристотелем, они построили себе христианско-аристотелевскую метафизику.
Материалом ее служили отвлеченнейшие понятия, далекие от всякой действительности, как то:
Сущность гения измеряется излишком познавательных сил над тою мерою их, которая необходима для потребностей воли. Но это только относительное определение. Есть люди, у которых познавательные стремления сильнее воли, но они вовсе не гениальны; познавательные способности.
таких людей конечно больше, чем у большинства, но воля у них слабая, то есть они не имеют сильных желаний. Познание само по себе больше занимает их, чем цели; они – люди с талантом и умом, у них веселый и довольный нрав, но нет гениальности.
Ясность, веселость, благоразумие и отсюда – счастие зависят от отношения, в котором находится у каждого человека интеллект к воле, и от степени преобладания ума над чувством. Гениальность же зависит от отношения ума одного человека к умам всех остальных людей, от степени превосходства его над другими, причем и воля его может быть соответственно сильнее, чем у других.
Средний человек целиком погружен в бытие; гений, напротив, пребывает в познавании. Так как познание вещей безболезненно, а бытие – ужасно, то этим объясняется, почему жизнь обыкновенных людей носит на себе печать тупой, тяжелой и скучной серьезности, между тем как жизнь гения озарена светлой радостью, которая, несмотря на то, что страдания гения сильнее, чем обыкновенных людей, часто просвечивает на лице его подобно солнцу, сияющему из-за темной тучи. Это особенно заметно при наблюдении над гениальным человеком и обыкновенным во время постигшего их несчастия. Тогда окажется, что между ними такое же различие, как между смеющимся человеком и вечно серьезным животным.
Обыкновенный человек, которому не удалось осуществить сто желаний, все-таки схватится за сто первое желание, чтобы только утешиться и вечно надеяться. Гений же, благодаря сильной и непреодолимой воле, находится всегда в разладе с миром; разладе, который предшествует чистому созерцанию.
Когда средний человек, познавание которого направлено только к целям и потребностям воли, примется за искусство или философию, то воля побудит его смотреть на мир бескорыстно, то есть он из интереса будет смотреть на мир без интереса. Он, следовательно, придет к тому противоречию, в какое приходит получивший наследство, который хочет и должен плакать по умершему родственнику, но не может. В силу такого противоречия средний человек не может создать ничего серьезного и ценного и по необходимости должен быть кропателем[39] в философии и искусстве.
Как животные лучше исполняют некоторые службы, чем люди, например отыскивание дороги или какой-нибудь пропажи и тому подобные, так и обыкновенный человек гораздо способнее и полезнее бывает в обыденных случаях жизни, чем величайший гений. И далее, как животные никогда собственно не делают глупостей, так и средний человек гораздо меньше делает их, нежели гений.
Между гением и безумным то сходство, что оба живут совершенно в другом мире, чем все остальные люди.
Гений совершает то же самое (то есть служит целям вида более, нежели целям индивида) в области созерцания, что люди обыкновенные делают в области воли. В обоих случаях на долю индивида выпадает и особенное наслаждение, и особенное страдание: они живут в напряженном состоянии. Гений по-своему служит интересам вида и потому не может и не должен служить ему так, как большинство служит.
Когда заботы и страдания беспокоят индивида, тогда невозможно вдохновение. Только с прекращением забот и желаний наступает время свободы, тогда гений сбрасывает с себя материальные узы и превращается в субъект чистого созерцания. Поэтому тот, кого посещает вдохновение, пусть избегает страданий, забот и желаний, а те желания, которых нельзя подавить, пусть удовлетворяет вполне. Только при таком условии гений может употребить свое редкое бытие на радость себе и в пользу мира.
Бороться с нуждою, заботами и неудовлетворенными желаниями – хорошая школа для тех, которые не знали бы, куда деваться от скуки и наделали бы много бед, если б вдруг освободились от труда и забот, но не для того, чей досуг, употребленный с пользой, может принести долговечные плоды. Такой человек, по словам Дидро[40], не есть только моральное существо.
Помехи, которые воля ставит чистому созерцанию, можно разделить на два разряда: на заботы и страсти. Забота есть желание избежать действительного страдания, страсть же есть погоня за воображаемым наслаждением. Заботы и страсти совершенно подавляют свободную деятельность интеллекта. Большею частью заботы предохраняют нас от страстей, и наоборот. Когда же судьбе угодно, чтобы гений принес свои плоды, то она ведет его узкою тропой между заботой и страстью, хотя и не так уж прямолинейно, что не встретится никакого препятствия, так что в конце концов все-таки окажется заметная убыль в силах и способностях.
Никто, конечно, не имел столько косвенных преимуществ гениальности, как Гёте (то есть участие, признание, слава, уважение и личное благополучие). Но кто поверит, что счастие поэта заключалось в этих благах, а не в наслаждении самим собою, что он не убегал от громких похвал, не предпочитал оставаться наедине с собственными думами? Этих сопутствующих выгод можно достигнуть при таланте гораздо легче, чем при гениальности, которая приносит с собою очень много сопутствующего вреда, так как гений чужд, странен, изолирован и не способен к обыденным делам жизни. Кроме того, благодаря ненормальности организации, а именно – преобладанию нервной системы, гениальный человек легко раздражается, впадает часто в меланхолию. Этот сопутствующий вред столь велик, что только огромные непосредственные выгоды, то есть наслаждения внутренние, могут служить утешением.
Проклятие гения состоит в том, что в то время, как он другим кажется великим, эти другие кажутся ему ничтожными и жалкими. И это представление гений вынужден подавлять в себе в продолжение всей жизни; точно также и обыкновенные люди вынуждены хранить про себя свое представление. В то же время гений, не находя равных себе, живет как бы в пустыне или на необитаемом острове, населенном только обезьянами и попугаями. При этом его вечно дразнит обман – принять издали обезьяну за человека.
Терпимость, которая так часто встречается у великих людей, есть собственно плод величайшего презрения к людям. И точно, только при глубоком презрении гений перестает считать людей равными себе и потому мало требует от них. Он терпим к людям, как люди терпимы к животным, которых никто не станет упрекать за их зверство и неразумие. Но когда гений еще не проникся этим чувством, тогда состояние его похоже на ощущение человека, которого заперли бы в комнате, стены которой увешаны сферическими и неровно отполированными зеркалами: куда бы он ни повернулся, везде увидит искаженное лицо свое.
Красота юношей так относится к красоте девушек, как живопись масляными красками к пастели (живописи сухими красками).
Однажды я получил чрезвычайно сильное впечатление возвышенного от предмета, которого не видел, а только слышал. Зато и предмет этот в своем роде единственный в мире. Известно, что Лангедокский канал[41] соединяет Средиземное море с рекою Гаронной, а следовательно, и с Атлантическим океаном. Для снабжения канала водою сделано следующее приспособление. В нескольких милях от Тулузы находится Кабеландари, а на расстоянии почти одной мили отсюда лежит городок Сен-Фериоль. В окрестности этого городка, на горе, находится озеро или бассейн, окруженный высокими холмами, источниками которых бассейн наполняется водою. Под бассейном устроен водопровод, через который по мере надобности вода выпускается в канал. Водопровод запирается огромным краном, который открывается только для выпуска воды. Меня повели по длинному горному проходу, за стеною которого проложен каменный путь для воды, а в конце прохода находится кран водопровода. Предупредив меня, чтоб я не испугался шума воды, провожатый открыл кран. Поднялся ужаснейший рев, вызванный огромной массой воды, заключенной в узком проходе и стремящейся к каналу через всю длину горы. Об этом ужаснейшем шуме трудно составить себе понятие тому, кто не слыхал его; он несравненно оглушительнее Рейнского водопада[42]. Ничем нельзя заглушить этого чудовищного шума, и я чувствовал себя уничтоженным. Но так как через некоторое время явилось сознание, что я нахожусь здесь вне опасности и что это страшное явление поддается даже наблюдению, то наступило чувство возвышенного в самой высокой степени. Переходя затем в следующую галерею, можно видеть, как вода стремится из крана; но это зрелище уже не так потрясает, отчасти потому, что первое впечатление уже прошло, отчасти потому, что имеешь перед глазами причину неистового шума.
Всякий, кто видел египетские пирамиды, утверждает, что впечатление, производимое ими, так трогательно, что даже не поддается описанию. Без сомнения, эта трогательность есть результат возвышенного чувства, которое в данном случае имеет смешанное происхождение. Начать с того, что величина пирамид заставляет зрителя чувствовать ничтожество собственного тела. Затем бросается в глаза, что это есть произведение человеческих рук, над которым трудились в течение всей жизни тысячи людей. Эта мысль опять вызывает у зрителя чувство собственного ничтожества. Наконец, является мысль о глубокой древности пирамид, о бесчисленных лицах, завершивших с тех пор свою краткую жизнь, между тем как эти колоссы все еще существуют. Таким образом мы неоднократно убеждаемся в своем ничтожестве. Но так как при виде этих простых и благородных масс, ярко освещенных солнечными лучами, мы возвышаемся над враждебными для воли условиями, то плодом такого созерцания является чувство возвышенного.
Разнородные впечатления, действующие здесь в совокупности, получаются отдельно от менее редких предметов, которые также производят впечатление возвышенного. Например, при виде высоких гор мы испытываем большое наслаждение, смешанное с чувством возвышенного. Хотя величина горных масс бесконечно умаляет нашу собственную величину, но эти массы служат нам предметом созерцания, и потому мы над ними возвышаемся и становимся носителями объективного мира. Сохранившиеся развалины древности необыкновенно трогательны. Таковы, например, храм в Пестуме[43], Колизей[44], Пантеон[45], дом Мецената[46] с водопадом в зале. При виде этих развалин, переживших многочисленные поколения людей, мы чувствуем кратковременность человеческой жизни, бренность человеческого величия, личность наша при этом как-то съеживается, мы чувствуем себя ничтожными; но чистое познание в то же время поднимает нас над самим собою, мы сознаем себя вечным мировым оком, чистым субъектом познания, и в результате получается чувство возвышенного.
Все великие поэты отличаются удивительным даром созерцания. Исходной точкой их творчества служат наглядные представления, а не понятия, которыми руководятся подражатели. Но еще удивительнее тот дар, который заставляет нас видеть вещи, которых нет в действительности. Этих вещей сам поэт не видит в действительности, но он так живо изображает их, что мы чувствуем, что если б они были возможны, то непременно были бы такими, а не иными. В этом отношении Данте[47] – единственный поэт в мире. Он описывает ад в виде целого ряда образов, которые невозможны в действительности, но они так верны и правдоподобны, что мы принимаем их за действительность. Величие Данте состоит в том, что в то время как другие великие поэты дают нам правду действительного мира, он дает правду сновидений: мы видим наяву невиданные вещи так, как бы мы видели их в сновидении. При чтении Данте кажется, будто он каждую песнь своей поэмы видел во сне, а потом записывал ее, – до того все описания его имеют характер сновидений.
Поэт должен изображать людей, как сама природа создала их; они должны думать и говорить каждый сообразно со своим характером, как в действительной жизни. Но необходимо при этом заметить, что нет надобности стремиться к безусловной естественности, которая легко может перейти в пошлость. При всей правде изображения, характеры все-таки должны быть идеальны. Объясним, что собственно это значит.
Люди имеют каждый свой характер. Иные имеют весьма определенный, своеобразный характер, но они не всегда остаются ему верными, не всегда говорят и действуют сообразно со своею личностью. Я говорю не о возможности притворства, но об изменчивом расположении духа, особенно под влиянием физических условий, вследствие чего каждый человек не всегда с одинаковой энергией обнаруживает свой характер. Например, какое-нибудь особенное впечатление вызывает в нашем характере на некоторое время несвойственное ему настроение; известные понятия и общие истины, почему-либо поразившие нас, изменяют на короткое время наши слова и действия, пока мы снова не вернемся к своей природе. Вот почему в действительности каждый характер обнаруживает некоторые уклонения, временно затемняющие его истинный образ. Поэтому Рошфуко[48] вполне справедливо заметил, что
«
Но он и здесь идеализирует природу, он делает страсти обыкновенных людей так же красноречивыми, как у самых поэтических натур; он каждому лицу приписывает ту способность, которую Гёте придал своему Тассо[49], когда он говорит: «Между тем как другие безмолвно страдают, мне дан Богом дар высказывать мои страдания». Оттого каждое ощущение поэтического лица красноречиво, особенно у Шекспира, которого упрекать за это в неестественности было бы несправедливо, потому что этого требует идеализация. Французские же поэты большею частью остаются верными природе. Страсть выражается у них очень односложно: «О, боже!», «О, небо!», «О, господи!» – вот обычные восклицания их героев в минуты аффекта. Шиллер в этом отношении ближе других стоит к Шекспиру. Действительная Текла[50], услышав о смерти своего возлюбленного, наверно выражала свою скорбь отрывочными восклицаниями и бессвязными словами: поэтическая же Текла изливает свою скорбь в прекрасных строфах, благодаря которым читатель или зритель может узнать ее ощущения и сочувствовать ее горю.
В другом месте я подробно показал, что в области образовательных искусств гениальный художник не берет красоты у природы, но знает ее
То, что делает поэт в области творчества, делает каждый из нас в деле суждения и оценки художественных произведений. Ибо всякий человек носит в себе все человечество, то есть зародыши и возможность всех страстей и наклонностей, к которым способен человек. Разница только в том, что мы не сознаем этого с той ясностью и осмысленностью, которые свойственны поэту; но зато каждый из нас в состоянии заметить правильность изображения даже в том случае, когда в нашем опыте нет вовсе оригинала, с которым могли бы сравнивать изображение. Вследствие этого, когда поэт выводит на сцену короля, показывая нам отношения его к своей семье или к министрам, то ему нет надобности непременно наблюдать жизнь при дворе, но он может из своего познания человека вообще построить известный характер и заставить его действовать сообразно с положением и условиями могущества и величия. Точно также и каждый из нас может судить, правильно или неправильно данное изображение, хотя бы лично и не видал известного предмета или лица. Шиллер в «Лагере Валленштейна» превосходно изобразил солдатский быт, которого он не имел случая наблюдать; точно так же и читатель, никогда не видавший солдатского быта, может верно оценить его превосходное описание. Вальтер Скотт[51] в своих «Рассказах трактирщика» описывает сцены, происходящие в притонах гнусных злодеев, и притом с такою живостью и правдой, что при чтении мы чувствуем наряду со страхом всю прелесть и правду описания. Однако, ни поэт, ни многие из нас не видали ничего подобного.
Итак, создания поэта исходят из ясного познания его собственного существа, а следовательно, и существа всего человечества. Поэт больше заглядывает в собственную душу, чем в душу других. То же самое делает каждый из нас при оценке произведений поэта: мы сравниваем поступки поэтических лиц не столько с тем, что случалось нам видеть в жизни, сколько с собственным нашим существом. Таким образом, мы видим, что в деле искусства не так важен опыт, как познание
С другой стороны, изучение поэтов обогащает знание людей в действительной жизни. Благодаря такому изучению, мы можем быстро и верно понять встречающуюся личность и отличить в поведении ее характерное от случайного. Наша способность понимать характеры людей совершенствуется от изучения поэтических произведений, как глаз совершенствуется от рисования в деле различения предметов.
Замечательно, что во сне мы совершенные поэты. Вообще, чтобы составить себе понятие о гениальном поэте и деятельности его, не зависящей от рефлексии, надо наблюдать собственную поэтическую деятельность во время сновидений. Как все наглядно и верно представляется во сне! Какими тонкими и характерными чертами выражено все! Лица – наши собственные создания – говорят с нами как совершенно чужие: не в нашем духе, а в своем собственном; они задают нам вопросы, которые приводят нас в смущение, делают возражения, поражающие своею убедительностью, высказывают то, что мы хотели бы скрыть, и так далее. Когда пробуждаемся от живого и драматического сновидения, то сами удивляемся нашему поэтическому гению. Вообще можно сказать, что великий поэт – тот, кто наяву создает то, что всякий видит только во сне.
Замечательно, что поэтическое изображение посредством эпитетов, которые служат для обозначения определенного и индивидуального, встречает особенное затруднение в необходимости избегать неблагородных выражений. Все выражения, обозначающие очень узкие понятия и представления, имеют что-то неблагородное, пошлое; напротив, общие выражения всегда благородны. Например, выражение «он стоял у дверей» не так хорошо, как выражение «он стоял у входа». Выражение «он снял с себя одежду» красивее, чем «он снял с себя сюртук», и так далее.
Жизнь каждого человека в целом – трагедия, в частности – комедия. Отсюда следует, что для трагедии годятся только такие события, которые относятся к жизни общей, а не к частной. Вот почему в трагедиях преимущественно выводятся цари и полководцы, то есть люди, от которых зависит судьба целого народа. Мещанская трагедия очень редко бывает удачна, так как частная жизнь с ее мелочами, как бы печальны они ни были, дает материал скорее для комедии, чем для трагедии.
С другой стороны, комедия из жизни царей тоже бывает большею частью неудачна, особенно когда изображают их в качестве правителей народов, а не в частной или семенной обстановке.
Ко многим условиям, способствовавшим появлению Шекспировских произведений, следует отнести и то, что англичане были в то время самой образованной нацией в Европе.
Ни одно искусство не действует так непосредственно и глубоко, как музыка, потому именно, что ни одно искусство не раскрывает так глубоко и прямо сущность мира. Слушать красивую и хорошую музыку есть как бы духовная ванна; такая музыка смывает всю грязь, всю мелочность, все дурное; она настраивает каждого на самый высокий тон, до которого способен подняться слушатель. Слушая хорошую музыку, каждый ясно чувствует всю свою цену, или вернее – ту, какую мог бы иметь. Восприимчивость к искусству вообще возрастает по мере образования. Также и для понимания музыки требуется значительное образование, потому что только постепенно и путем упражнения наш дух научается понимать различные быстро чередующиеся звуки. Поэтому, если кто-нибудь пренебрегает музыкой, ссылаясь на то, что он любит только танцевальную музыку или песни, то это происходит от недостатка образования. Церковная музыка служит главной основой понимания музыки и музыкального образования. Занятия музыкой также способствуют пониманию ее. Учащейся молодежи следует рекомендовать преимущественно занятия музыкой. Кто занимается наукой, тот должен облагораживать свой дух вообще и в целом, и лучшим средством для этого служит музыка.
Будущие деятели на поприще науки и искусства, так называемая соль земли, должны и в удовольствиях своих избегать всего пошлого и стремиться к благородному. Игры, кутежи и пьянство предоставьте филистерам, а сами занимайтесь в свободные часы музыкой.
Между наказанием и преступлением, очевидно, должно быть известное отношение. Но меркою этого отношения не служит степень безнравственности преступления, потому что государство не имеет этической цели; оно не стремится к утверждению нравственности, а только к безопасности. Меркою должна быть величина вреда, который причиняет преступник. Если для устранения незначительного вреда угрожать тяжким наказанием, например, смертною казнью, то это было бы несправедливо: государство не есть орудие нравственности, но оно не должно быть и этическою несправедливостью. Таким образом, меркою должна быть величина предупреждаемого зла. За убийство справедливо назначается смертная казнь, потому что всякий в праве требовать в залог чужую жизнь за свою собственную. За воровство же было бы несправедливо требовать такого же строгого наказания. Однако не следует упускать из виду легкость совершения этого рода преступлений, а также трудность преследования виновника. Вследствие этого наказание за такие преступления должно быть соразмерно этим условиям. Если преступник может надеяться на то, что преступление его не будет открыто, то с другой стороны должна быть сильная угроза, которая удерживала бы его от преступления. В виду этого было бы справедливо угрожать тяжким наказанием за подделку фальшивых ассигнаций, бумаг, векселей и тому подобного. Следовало бы также назначить тяжкое наказание за порчу деревьев, так как в данном случае очень трудно открыть виновника. За курение в лесу, находящемся близ Потсдама, полагаются каторжные работы; конечно не за безнравственность, но в силу того вреда, который причиняется лесными пожарами.
Как особенный род несправедливости можно рассматривать нарушение обязанностей, вытекающих из супружеских отношений. Природа везде обнаруживает пристрастие к мужескому полу. Она дала ему преимущество духовных и телесных сил, а также большей продолжительности их, чем у женщин. Это замечается также в царстве животных. Наконец, природа обнаружила свое пристрастие в том, что в деле любви на долю мужчины достается одно наслаждение, на долю же женщины падает вся тяжесть последствий любви, то есть беременность, роды, кормление и воспитание ребенка.
Когда мужчина злоупотребляет своим положением, тогда женщина бывает очень несчастна; она делается орудием мимолетных наслаждений мужчины. Ее природная власть над ним продолжается, самое большее, шестнадцать лет. Если б мужчина всегда злоупотреблял своим положением, тогда женщина, утратив красоту, при своих слабых силах, была бы совершенно беспомощной, тем более еще, что ей пришлось бы заботиться о своих детях.
Мужчина, который не хочет сделать такую несправедливость, должен обещать той женщине, которая будет его женою, что он не оставит ее и будет заботиться о содержании ее до конца жизни; далее, он должен взять на себя заботы о воспитании детей так как у него больше сил и средств для этого, чем у женщины. Всякая любовная связь без принятия на себя этой обязанности со стороны мужчины будет несправедливостью, то есть признанием только своей воли в ущерб чужой.
Из этой обязанности мужа необходимо вытекает обязанность жены быть верной, ибо в противном случае муж будет в неизвестности относительно детей: его ли они, или чужие. Но с другой стороны, и муж должен быть верным жене, то есть ограничивать свою любовь только одной женщиной: именно тою, которая живет только с ним.
Все это вытекает из естественного права[52]. Однако оно еще не есть основание моногамии. Моногамию нельзя вывести из естественного права. Из естественного права вытекает лишь обязанность мужчины иметь только одну жену, пока она в состоянии любить его. Выходит таким образом, что постоянною обязанностью мужа должна быть забота о пожизненном содержании жены и детей; но отсюда, то есть из естественного права, еще не следует, что муж обязан быть верным своей жене, когда она уже не в состоянии любить его, то есть удовлетворять производительную способность его. Дело в том, что потребности половой любви у мужчин вдвое продолжительнее, нежели у женщин; у мужчин они продолжаются от двадцати четырех до шестидесяти лет, женщины же в сорок лет большею частью уже не способны ни к половой любви, ни к деторождению. Естественное право не требует, чтобы мужчина жертвовал своею производительною силой и половою потребностью ради женщины, которая не способна ни к тому, ни к другому. Если муж жил со своей женой от двадцати четырех до сорока лет, и если затем она не может быть ему женою, то он не причинит ей несправедливости, если возьмет себе другую жену; конечно, с условием содержать обеих до конца их жизни, а также и своих детей от них. Если мужчина в своих отношениях к женщине должен избегать несправедливости, то женщине в свою очередь необходимо быть благоразумной. Вместо всех преимуществ, которыми природа наградила мужчину, женщина обладает лишь одним, и то кратковременным, – даром привлекательности. Этим даром она и должна дорожить и беречь его, то есть никому не принадлежать до замужества. Неблагоразумие женщин и поздний возраст вступления в брак со стороны мужчин – вот главные причины разврата и гибельных последствий его в новейшее время.
Устройство человеческого общества, подобно маятнику, колеблется между двумя крайностями, или двумя противоположными бедствиями: между деспотизмом и анархией. По мере удаления от одного из этих зол, общественное устройство приближается к другому. Может казаться, что благополучие общества находится посредине этих зол. Ничуть! Дело в том, что деспотизм и анархия неодинаково гибельны и опасны. Деспотизм менее опасен, потому что удары его существуют только как возможность, а если и бывают в действительности, то обрушиваются лишь на отдельные личности. Напротив, при анархии возможность и действительность нераздельны друг от друга: удары ее падают на всех и каждого в отдельности. Государственное устройство должно поэтому приближаться скорее к деспотии, чем к анархии;
даже более скажу: в нем должна быть допущена некоторая возможность деспотизма.
Природа аристократичнее человека. Различия звания и состояния в европейских обществах, а также различия каст в Индии, ничтожны в сравнении с теми различиями, которые образуются природой относительно умственных и нравственных качеств людей. Подобно общественной аристократии, и в аристократии природы приходится десять тысяч плебеев на одного благородного человека и миллионы – на одного князя. И здесь большинство есть сброд,
Все различия, установленные человеческими обществами, можно даже рассматривать как пародию на естественную аристократию. Ибо внешние знаки почтения и благоговения с одной стороны и сознание превосходства – с другой бывают искренни только в природной аристократии. Поэтому можно сказать, что общественная аристократия относится к природной, как мишура к настоящему золоту, или как театральный король – к действительному.
Хорошей темой для живописца была бы идея контраста между аристократией природы и аристократией общественной. С этой целью живописец должен был бы изобразить человека со всеми атрибутами княжеского звания, но с лицом низменным и пошлым, а рядом изобразить человека, одетого в лохмотья, но с лицом, выражающим величайшее превосходство ума и чувства.
Впрочем, различия звания или состояния охотно признаются всеми, естественные же различия очень редко признаются. Всякий готов считать другого знатнее и богаче себя и соответственно тому почитать его; но никто не хочет признавать огромного различия, полагаемого природой между людьми, и всякий считает себя не глупее и не хуже других. Оттого-то избранники природы не приходятся по плечу большинству и не терпимы в обществе.
Радикального улучшения человеческого рода и вообще состояния человеческих обществ можно было бы достигнуть, если б условная табель о рангах совпадала с теми отличиями, которые делаются самой природой, так чтобы парии[54] природы исполняли все низкие работы, шудры[55] – все механические занятия, вайшьи занимались промышленностью, кшатрии были правителями, полководцами, царями и только одни брамины занимались искусствами и наукой. Теперь же условная табель о рангах редко совпадает с природной и даже часто находится в вопиющем противоречии с нею.
Одним из существенных препятствий для преуспеяния человеческого рода следует считать то, что люди слушаются не того, кто говорит умнее всех, а того, кто говорит громче всех.
Смерть Сократа и распятие Христа принадлежат к самым характерным признакам человечества.
Как гражданская честь, то есть мнение, что мы заслуживаем доверия, защищает тех, которые желают жить честным трудом, так и рыцарская честь, или мнение, что нас должны бояться, служит щитом для тех, которые причиняют другим насилие. Понятно, что такая честь могла возникнуть только среди разбойников-рыцарей в эпоху средних веков.
Истинный характер северных американцев есть пошлость. Она обнаруживается у них во всех формах в области нравственной, интеллектуальной, эстетической и в сфере общественной деятельности, не только в частной, но и общественной жизни. Пошлость никогда не покидает янки, где бы он ни был. Можно сказать о ней то же, что сказал Цицерон о науке: она сопровождает его
Немцев упрекают за то, что они подражали французам и англичанам, но забывают, что это самое умное, что они, как нация, могли сделать, потому что собственными силами они не произвели бы ничего дельного и хорошего.
В этике предметом исследования и единственно реальным объектом служит воля, настроение. Поэтому сильное желание совершить несправедливость, с нравственной точки зрения, все равно, что действительно совершить несправедливость, потому что только внешняя сила может удержать человека от исполнения твердо принятого решения.
Точно также и решение совершить доброе дело – решение, задержанное внешними обстоятельствами, – равносильно совершённому делу. В этике имеет значение то, что желательно, а не то, что случилось: успех может зависеть от случая, но нравственное значение самого дела от этого не изменяется. Для этики внешний мир и события его имеют лишь то значение, что они служат определениями воли. Для государства, напротив, воля сама по себе не имеет значения, для него важно само деяние или покушение.
В области мысли мы видим господство нелепостей и абсурдов; в искусстве – то же самое: истинно прекрасное встречается очень редко и еще реже оценивается по достоинству; везде оно вытесняется плоским, безвкусным и манерным. В делах и действиях людей, опять таки, бывает то же самое. «Большинство людей злы» – говорит Биас[56]. Добродетель в нашем мире – чужеземка. Безграничный эгоизм, лукавство, злоба господствуют всюду. Несправедливо поэтому внушать юношеству ложные понятия о людях. Впоследствии оно может прийти к тому убеждению, что наставники были первые обманщики, с которыми пришлось иметь дело. Стремление усовершенствовать воспитанника, убеждая его, что люди добры, будет бесполезно. Лучше сказать ему: большинство людей мерзки, но ты – будь добрым, тогда, по крайней мере, он будет знать, с кем имеет дело; и когда он вступит в жизнь, то не испытает горьких разочарований.
При выборе решения, кроме столкновения отвлеченных мотивов, возможна еще борьба между наглядным и отвлеченным мотивом. А именно: когда присутствие какого-нибудь предмета возбуждает желание или гнев, решение может быть задержано противоположным мотивом, который получается волею от разума
При страсти мотив побуждает волю своим материалом, содержанием, при аффекте – формою, наглядностью своего присутствия, непосредственною действительностью. Хотя аффект, очевидно, выступает из воли, наступая вслед за сильным возбуждением ее, но местопребывание его находится не исключительно только в воле; притом влияние его на последнюю только посредственное и внешнее, ибо аффект, как мы видели, возникает вследствие временного помрачения мысли, то есть разума.
Человек в состоянии аффекта делает то, чего он не мог бы сделать в силу решения. Таким образом, все дело, собственно, в познавании, а не в воле. Поэтому поступок, сделанный под влиянием аффекта, не совсем приписывается воле, не совсем рассматривается как наше дело. Убийство, совершенное в припадке бешеного гнева, некоторыми законодательствами, например английским, не наказуется, поскольку рассматривается как непроизвольное деяние. Страсть, напротив, коренится совершенно в воле. Она продолжается довольно долго. Соответствующие ей мотивы во всякое время подчиняют себе волю, все равно, обдуманны ли они заранее, или же явились внезапно. Поэтому поступки, совершаемые в состоянии страсти, прямо следует приписать воле, так как они суть признаки умопостигаемого характера.
Так как воля не подчинена времени, то угрызения совести не излечиваются временем, как другие страдания. Злодейство угнетает совесть по прошествии многих лет так же мучительно, как непосредственно после совершения его.
Глупые люди большею частью бывают злы по той же причине, почему бывают злы уроды и вообще безобразные люди. С другой стороны, гений и святость родственны между собой. Как бы ни был прост святой, все-таки в нем заметны черты гения; и наоборот, как бы ни был испорчен характер гения, все-таки в нем часто сказывается возвышенное настроение, близкое к святости.
Источником лжи всегда бывает желание распространить господство своей воли над другими или отрицать чужую волю, чтобы утвердить собственную; следовательно, ложь, как таковая, вытекает из несправедливости, недоброжелательности и злобы. Этим объясняется, почему правдивость, искренность, откровенность, прямота признаются и ценятся как похвальные и благородные качества, так как человек, обнаруживающий эти качества, не сделает несправедливости, жестокости и потому не нуждается в притворстве. Кто откровенен, тот не замыслит худого.
При неожиданной потере мы обыкновенно разбираем задним числом те случайности и непредвиденные обстоятельства, от которых зависела потеря. Вместо позднего сожаления гораздо лучше искать утешения в той мысли, что все, чем мы владеем, случайно и скоропреходяще.
Мы кажемся смешными, когда относимся слишком серьезно к настоящей действительности, придавая всему несоответственное значение. Очень умные люди, которые насмешливо относятся к мелочам обыденной жизни, свободны от этого недостатка.
Я должен признаться, что вид всякого животного доставляет мне большое удовольствие, особенно вид собаки и всех свободных животных – птиц, насекомых и прочих. Напротив, вид людей вообще почти всегда вызывает у меня решительное отвращение. Человек, за весьма редкими исключениями, представляет самую худшую карикатуру. На каждом шагу мы видим физическое уродство, выражение низких страстей и низменных стремлений, следы безумия и умственного развращения. Наконец, вид человека большою частью бывает грязный и неряшливый вследствие гадких привычек. Я всегда отворачиваюсь от людей и убегаю к растениям и животным. Как угодно, но воля на высшей ступени своего воплощения – в человеке – избрала себе не совсем красивое выражение. Белый цвет кожи сам по себе есть противоестественное явление, не говоря уже об одежде – этой печальной необходимости севера, которая есть полное уродство.
Ничто так не делает нас любезными, как сознание собственного достоинства. При нем нам не страшно презрение. Даже если заметим что-нибудь в этом роде по отношению к нам, мы не станем обижаться, так как вполне уверены, что виню тому только ограниченность презирающего.
Есть три рода умов. Одни не в состоянии мыслить иначе, как под руководством образцов; они повторяют только чужие мысли. Часто они скрывают это под маской мнимой оригинальности, которая, однако, не идет дальше изложения. Комично при этом выходит, когда такой подражатель с важностью обходит те самые пункты какого-нибудь вопроса, которых не решался затрагивать образец, или когда ученик наивно делает те же ошибки, которые сделал учитель. К другому роду принадлежат умы, лишенные способности правильного суждения; они стараются быть самостоятельными, но создают всегда что-то чудовищное и нелепое. Это люди, о которых говорят с насмешкой, что они дошли до всего собственным умом. Наконец, к третьему роду принадлежат самостоятельные, глубокие и оригинальные умы; они так редко встречаются, что их можно смело считать исключениями.
Только авторитет имеет влияние. Судить боится всякий, сознавая свою неспособность, и потому все ждут, что скажет умный человек; но вместо умного часто судит бесстыдный дурак и увлекает за собою все стадо.
Большинство людей готово делать все, чтобы только не думать и не размышлять. Но так как без размышления ничего нельзя сделать, то излюбленным правилом большинства считается делать только то, что другие делают. Когда я вижу стадо баранов, беззаботно бегущих вслед за вожаком, то в блеянии их словно слышится мне знакомая фраза, которую люди часто повторяют: «Не хочу быть исключением».
Кто может создать что-нибудь великое, тот не должен удовлетворять никого кроме самого себя, тот не должен искать ничьего одобрения кроме собственного. Как только он добивается чужого одобрения, он не может уже создать что-нибудь великое. Что дал бы Шекспир, если б он стремился к одобрению современников? Гёте также не рассчитывал на одобрение и понимание современников, когда он писал своего «Торквато Тассо»: по выходе в свет этого произведения Гёшен[59] жаловался на плохой сбыт его!
Единственное верное средство показать ничтожество маленьких людей есть величие, то есть быть самому великим. Кто употребляет другие средства, тот доказывает этим, что величие не в его власти. Маленькие люди в литературе всегда ссорились и бранились, потому что для них единственным средством возвыситься было унижение других. Великие умы никогда не ссорились, не бранились, не доказывали своего превосходства; само дело говорило за них и свидетельствовало, что они сами собою поднялись на подобающую высоту, не нуждаясь в то же время в унижении других. А кто так поднялся на высоту, тот уже не спустится с нее.
Справедливо замечено, что слава убегает от того, кто гонится за ней, и наоборот, – бежит за тем, кто не ищет ее. Ибо всякое искание славы доказывает, что само дело, ради которого хочется славы, стоит на втором плане, подобно тому, как аффектирование какого-нибудь качества доказывает отсутствие его. Итак, для славы ничего не нужно кроме заслуги, следовательно – нет надобности умолять других с целью возвыситься самому; не следует, далее, ни искать похвалы друзей, ни нарочито вызывать шум о себе; не следует также ни кричать о своем деле, ни вообще стараться, чтобы другие кричали о нем; но следует подождать, чтобы само дело заговорило о себе, что непременно и будет рано или поздно. Иначе вы только вызовете дух противоречия и поощрите чужую зависть.
Человек, не делающий зла, к которому способен, побуждается к тому следующими мотивами: 1) страхом наказания или мести; 2) страхом наказания в будущей жизни; 3) состраданием; 4) честолюбием, то есть страхом позора; 5) честностью, то есть объективною приверженностью к мере и верности, вместе с решимостью считать их священными основами человеческих отношений в тайной уверенности, что подобный взгляд нам самим принесет пользу.
Эта именно мысль, или скорее чувство, имеет огромное влияние. Она-то и побуждает честного человека отворачиваться с презрением от бесчестного, но выгодного дела, с возгласом: «Я честный человек!». Иначе почему бы бедняку питать такое благоговение к чужой собственности, что он даже в случае полной безнаказанности не нарушает ее? Какая другая мысль может быть в основе такой честности? Он просто не хочет выключать себя из великого общества честных людей, законы которого признаются всеми; он знает, что достаточно одного какого-нибудь бесчестного поступка с его стороны, и его изгонят из этого общества.
При совершении добра, то есть всякого дела, при котором собственная выгода, очевидно, уступает чужой, мотивом служат: 1) скрытое корыстолюбие; 2) награда в будущей жизни; 3) сострадание; 4) благотворительность, то есть убеждение, что мы обязаны поддерживать друг друга в нужде, и стремление соблюсти это убеждение в надежде, что оно когда-нибудь и нам самим пригодится. Очевидно, что здесь нет места тому, что названо Кантом поступком по долгу и ради долга. Кант сам сомневался в возможности действовать из сознания долга.
Видимость вещей, то есть чистое представление отдельных, разнообразных и ясных форм, в которых проявляется воля, все это приковывает нас к бытию, как к единственному светлому месту. Мы потому, собственно, боимся смерти, что представляем ее себе в виде непроницаемого мрака, из которого мы при рождении вышли и в который должны возвратиться после смерти. Но я верю, что после смерти мы очутимся в таком свете, в сравнении с которым солнечный свет будет тенью.
Мы до самой смерти стремимся или в далекое будущее, или в далекое прошедшее; настоящее же никогда нас не удовлетворяет. Наконец, мы замечаем, что всю жизнь гонялись за призраками и ничего не могли найти такого, что удовлетворяло бы нашему стремлению, то есть такого реального предмета, который удовлетворил бы нашу волю. Все это известно и часто было высказано. Но не так известно, почему не может быть иначе, – потому именно, что жизнь и реальный мир – не что иное, как только образ или снимок с воли, простое явление, а не вещь в себе[60]. Оттого жизнь не имеет реальности, но, как всякий образ, есть просто поверхность без плотности или тень, призрак. Только одна воля, стремящаяся постоянно к самоудовлетворению, есть вещь в себе, единственная реальность. Потому воля не удовлетворяется простым образом, простым явлением; потому и жизнь, как тень настоящего бытия, не может удовлетворить волю.
Недовольство большею частью зависит от того, что чувство самосохранения, переходя в эгоистическое правило, побуждает нас всегда обращать внимание на то, чего не достает нам, и заботиться о достижении. Напротив, то, что есть у нас, мы оставляем без внимания. Вот почему мы перестаем интересоваться тем, что уже приобретено. Такое правило, будучи полезно в смысле достижения известной цели, в то же время ведет к уничтожению самой главной цели, то есть довольства. Оно, таким образом, оказывает нам медвежью услугу. Мы должны выжидать, пока потребности и лишения скажутся сами собою, а не вызывать их преждевременно и нарочно.
Почти каждый человек в силу своей индивидуальности ограничен в своих понятиях и воззрениях. У каждого свои слабые стороны. Заметив в другом какую-нибудь слабость, мы часто пользуемся ею, чтобы в своих интересах смутить, озадачить или пристыдить другого человека, особенно если он обладает большими достоинствами, чем мы сами.
Что история наук и искусств, против всякого ожидания, не дает нам картины чрезвычайной испорченности и глупости людей; так это объясняется тем, что история вообще занимается только исключениями и что воспоминание остается только о даровитых, гениальных личностях, то есть об одном из тысяч. Остальная же бесчисленная масса обречена на полное забвение. Вот почему при чтении истории искусств и наук и кажется, будто все человечество состоит из умных людей.
Но стоит только поближе познакомиться с большинством возникающих или возникших в известную эпоху произведений, например, прочитать большинство произведений текущей литературы, посетить современные выставки картин, прослушать все музыкальные новости, – тогда ничего не окажется кроме шарлатанства и посредственности, тогда легко убедиться в жалком убожестве людей. Кто сам принадлежит к большинству, тому все нравится. Гёте имел право сказать: «Их много, а потому хорошо им быть вместе», Но те натуры, которые
Артур Шопенгауэр
Избранные афоризмы
«
«
«
«
«
«
«
«
«
«
«
«
«
«
«
«
«
«
«
«
«
«
«
«