Последний учебный год в новой школе в новом городе – год, перевернувший жизнь юной героини, принесший величайшие и счастье, и испытания, преодолеть которые под силу не каждому.
Это история потрясающе красивой и чистой любви, еще не взрослой, уже не детской, но в любом случае серьезной и такой непростой. Талантливые люди талантливы во всем, и, прежде всего, в любви, в дружбе и верности. Чтобы достигнуть запредельных целей, они готовы поставить на карту все. Они не играют, они живут ва-банк.
Ровно триста дней было отведено новым Ромео и Джульетте в нашем циничном и прагматичном мире. Слишком мало, чтобы уместить в них всю безграничность их любви, но так много, если спешить жить в темпе ослепительно сгорающей звезды.
© Юк А., 2016
© Андреев С. Э., иллюстратор, 2016
© Марычев А. Б., дизайн обложки, 2016
Маше Андреевой посвящается
Первая четверть
Она вовсе этого не хотела. Выход из дома она откладывала, сколько могла. Дальше тянуть было неприлично. Ребята собирались у Гофманов в шесть. Часы разменяли уже восьмой. Маша вздохнула почти обреченно и покинула свое убежище. Идти до дома Гофманов было минут пять, не больше. Поэтому она выбрала обходной путь.
Она не знала практически никого из тех, с кем предстояло сейчас встречаться, но уже заранее большого «энтузазизма» не испытывала. Что ее должно ожидать, она легко могла проинтуичить, опираясь на ощущения от той единственной вечеринки, на которую она нарвалась полтора месяца назад, едва появившись в новой школе.
Что-то илистое, склизкое, топкое, отпугивающее отложилось осадком на мелководье памяти от той первой встречи с новой действительностью, и вступать снова в подобную болотину отнюдь не хотелось. Она еще не забыла, как встретила тогда ее в дверях самоуверенная смелонакрашенная девица:
– Гарик, ты кого привел? Ты кто?
От постановки вопроса она растерялась:
– Человек.
– Вижу, что не обезьяна, – критическим взглядом охватывая гостью, процедила хозяйка квартиры, но не посторонилась.
– Ну что ты начинаешь, Зинка? Впусти вначале, – вступился за спутницу Игорь Логинов, который и притащил ее сюда. Он отодвинул плечом Зинку, расчищая дорогу. – Эту красотку зовут Маша. Как там дальше по родословной, еще не знаю, мы с ней знакомы пятнадцать минут.
– Барышева, – назвалась Маша.
– Во. Ольга Николаевна сказала, что Маша будет учиться с нами в одиннадцатом.
– Ни фига себе! Кто ж ее принял в нашу богадельню? Когда Славку с Грибом выгоняли, говорили, что у нас перебор с народонаселением для выпускного класса. Видать, по большому блату.
– Для улучшения породы, – пояснил Гарик. – Она на золотую медаль тянет.
– Почем нынче золотые медали? – ехидно поинтересовалась Зинка.
– Отстань от девочки. Она под моей личной опекой, – пригрозил Гарик и провел Машу внутрь. – Не обращай внимания. Это Зинка Савельева. Она вообще прикольная.
Из тех, кто тусовался тогда у Зинки, кроме самой хозяйки и Гарика, Маша больше почти никого даже и не запомнила. Да, был еще ухлестывавший за Зинкой крупный увалень по имени Денис, но охотно откликавшийся и просто на Дыню. Хотя и мальчишек, и девчонок было человек десять, но в памяти они слились в нечто однообразно серое в мелкую крапинку. Однако различать людей по крапинкам дело не вполне благодарное и мало развлекательное, когда ты не знаешь твердо даже, как кого зовут.
В гостиной было душно и как-то затхло. Воздух был пропитан жарой, пивным паревом, потом и скукой. Даже появление новенькой не вывело компанию из расплавленного состояния. Дышать было нечем еще и от ядовитого ленивого дыма, хотя курил лишь Дыня – парень, чьей головой вполне можно было играть в регби, Зинка, да еще две девчонки в одинаковых мини с одинаково обесцвеченными волосами мусолили сигареты, сосредоточенно стряхивая пепел в пластиковый стакан.
Маша закашлялась и вышла из комнаты.
– Слушай, у тебя деньги есть? – подошла к ней Зинка.
– В каком смысле?
– В смысле мани. Мне сейчас позарез нужны три тысячи. Взаймы.
Маша нашла свою миниатюрную сумку, аккуратно отложенную подальше от общей свалки, и вытащила тощий кошелек.
– Полторы. Все, чем богата.
– Ладно, давай. Полторы еще будешь должна. – Зинка взяла деньги. – Шутка. На днях отдам.
Последние слова прозвучали формально, и Маша успела пожалеть, что захватила с собой все свои накопления.
– Ну, как тебе? – подошел сзади Гарик.
– Никак. Я же здесь никого не знаю, – это было самое дипломатичное, что она смогла подобрать.
– Вообще-то они – так себе, – понял Гарик. – Нудные. Но надо поддерживать отношения со всеми.
– Зачем надо?
– Для удержания авторитета.
– А авторитет – это что, самоцель?
– Авторитет – это средство для достижения цели.
– А цель-то в чем?
– Ну, не умничай, а… – Гарик поспешил сменить тему: – Ты в карты играешь? Не бойся, не на деньги.
Маша неопределенно пожала плечами:
– Я не боюсь. Денег все равно уже нет.
– На раздевание. Хочу этих вареных пельменей вилкой потыкать. Кажется, они уже готовы.
– Мне не жарко. А тебе что, так нравится демонстрировать стриптиз перед своей же публикой?
– Да ладно тебе. Я никогда не проигрываю. А над лохами посмеяться – дело святое.
Маша попыталась, сколько смогла, отсидеться в соседней, явно Зинки-ной, спальне, листая нехитрый книжный минимум, но представленного набора надолго не хватило. Когда ей пришлось вернуться в гостиную, атмосфера там уже ничем не напоминала сонное царство. Дыня, сняв с себя грязный носок, подвешивал его к близнецу, украшавшему люстру. Зинка, потерявшая к этому моменту блузку, пыталась выгнать из-за общего стола свою тринадцатилетнюю сестру Катьку, на которой оставалась лишь последняя необходимая деталь туалета. Та сопротивлялась чуть не плача и вопила, что все сейчас отыграет. Увидев Машу, Зинка закричала:
– Машка, давай сюда! Вместо моей Катьки.
Гарик, нацепивший на себя половину дамского гардероба, посмеивался, покачиваясь на стуле. На ком-то из ребят сохранилось немногим больше, чем на Катерине. Дыня ухватил проходящую мимо Машу за руку и потянул к столу:
– Подгребай смелее. Ей-бо, не обидим.
– Я сейчас. Мне на одну минутку, – она вырвалась из клещеруких объятий и выскользнула в прихожую.
Завладев своей косметичкой, Маша беззвучно, воровски приоткрыла входную дверь и бросилась на улицу.
Даже искусственно растянутая дорога заканчивается раньше, чем приходит осознание неотвратимости финиша. Не слишком разгулявшиеся воспоминания оборвались прямо у подъезда восьмиэтажки. Новых положительных ожиданий они почему-то не породили. Вспыхнула последняя надежда – кодовый замок подъезда, но и тут ее ждал облом: входная дверь была не заперта. Маша еще помедлила, прежде чем войти…
Что-то звучно шлепнулось об асфальт в паре шагов от нее. Маша подняла кожаную стоптанную тапочку без задника и прочертила взглядом возможную траекторию ее перелета. Вверху между третьим и четвертым этажами на линии балконов раскачивались чьи-то пятки. Запрокинув голову, Маша попятилась от подъезда и теперь смогла увидеть мальчишку, ухватившегося за нижнюю перекладину перил. Он то оказывался весь снаружи, то исчезал за плоскостью балконной этажерки. При очередном качке руки его разжались, и он с каким-то металлическим бряцаньем провалился во чрево третьего этажа. Сверху разнеслись по завечеревшему двору аплодисменты и одобрительные вопли. Последние были адресованы, по-видимому, и Маше, так как среди зрителей она различила Гарика, размахивавшего приветственно руками явно ей за неимением поблизости другого объекта.
Маша, наконец, нырнула в подъезд и, не дожидаясь кабины единственного лифта, залипшего на четвертом, пешим ходом одолев пару этажей, оказалась на третьем. Сверху доносились взбудораженные звуки разборок, забивающихся в лифтовую душегубку, которая упрямо отказывалась закрывать двери, оправдываясь перегрузкой. Несмотря на всего лишь два лестничных пролета, которые отделяли спорящих от конечной цели путешествия, никто не хотел признать себя лишним в этой давиловке. Маша вытащила из кармана скомканный листок. Все совпадало с бумажным описанием. Она протянула руку к пуговице звонка, но дверь продавилась вглубь квартиры чуть раньше, чем колокольчиковый перезвон побудил ее к этому действию. Мальчишка, чьи пятки сверкали только что в межэтажье, взъерошенный и слегка прихрамывающий, радушно улыбался ей, приглашая в освещенный грот прихожей.
– Привет. Ты – Маша Питерская?
– Ну вот, уже окрестили. Вообще-то я Маша Барышева, – она подала ему свой трофей.
Прочувственно высокосветски склонив голову, он двумя руками пожал протянутую ему тапочку:
– Весьма, весьма приятно. Разрешите представиться: Евгений. Мартов. Простолюдины называют Женей.
– Что у вас здесь происходит? Соревнования по прыжкам с высоты?
– Типа того. Полезли на крышу провожать закат и захлопнули дверь. Хорошо, сосед-добряк сверху запустил.
– Нет, правда: тебе что, жить надоело?
– Это только одна из возможных версий.
– Или ты сумасшедший?
– Это всего лишь вторая. Обе мимо.
– А какая же третья?
– Не интересно делать то же, что и все. Если бы все каждый день лазили через балконы, я бы ждал, пока откроют дверь.
В этот момент лифт, пошедший с ребятами на компромисс, привез хоть и не всех, но шестерых, вместо четырех законных пассажиров. В этой первой партии был Гарик. Обхватив Машу за плечи, он провернул ее на триста шестьдесят, объявляя:
– Представляю: это моя Машка. Правда, высший класс?
– Положь, где взял.
Парень квадратного сечения легко оттеснил Гарика от эпицентра внимания и, подхватив Машу под локотки, практически занес в просторную гостиную.
– Но-но, Громила. Здесь тебе не тут. Девочку руками не трогать. Видишь, какая хрупкая. Не дай бог что сломаешь. Будешь мне все по описи сдавать. Я отвечаю за сохранность этого редкого экземпляра.
Рядом с тем, кого он назвал Громилой, Игорь, который не страдал ни задержкой роста, ни недостатком мышечной массы, воспринимался Шварценеггером на фоне Кинг-Конга.
Наконец на попутном лифте прибыла последняя группа любителей ярких природных явлений. Среди них была Наташа Гофман, которая, не без лоббирования классной, собственно, и пригласила Машу к себе на последнюю вечеринку последнего лета детства. Громила на поверку оказался Сашкой Гофманом и по совместительству родным братом Наташи. Саму ее, конечно, нельзя было назвать мелкой, но с братом она не шла ни в какое сравнение. Между тем влияние ее на Сашку было столь безгранично, что это, зачастую, оставалось единственным способом привести лениватого Громилу в рабочее состояние или, напротив, отключить на неопределенное время в момент агрессивной активности. Последнее случалось исключительно редко: Сашка являлся счастливым обладателем сразу двух прозвищ, но второе – Тюфяк – использовалось в исключительных случаях и предпочтительно, дабы не рисковать жизнью, за глаза.
Девчонка с короткой мальчишеской стрижкой, вошедшая в квартиру последней, направилась сразу к Женьке:
– Монмартик, ты жив, невредим?
– Жив, Надька, но, кажется, вредим. Капканов везде понаставили.
Женька без тени вины посмотрел на хозяйку дома:
– Наташка! Я вам там какую-то кастрюлю с супом перевернул.
– Ну, молодец, Монмартик! Родители только в среду приедут. Я, главное, на полчаса из холодильника выставила, чтобы арбуз охладить. Будешь приходить нас с Сашкой кормить.
– Громилу прокормишь, как же. «Вискас» ему купишь – пусть ни в чем себе не отказывает. Скажи лучше, как убрать.
– Идем, – вклинилась Надя. – Я помогу.
Маша и не поняла, как ее затянуло в водоворот всеобщей гульбы. Прошло минут двадцать, а Маша уже идентифицировала и могла различать всех участников вечеринки. Из тех, кого она встречала у Зинки, здесь не нашлось никого, кроме, разумеется, Гарика. Она насчитала семерых ребят, и еще пятерых девчонок, не считая ее саму. Маша могла пока нечетко запомнить или даже не знать чьи-то фамилии, но уже ни за что не спутала бы куколкообразную утонченную Леночку с «железной леди» – Ингой или со смешливой круглолицей Олькой Бертеньевой. Про Олю Маше сразу поведали почему-то под страшным секретом, о котором в курсе был весь класс, что директриса школы – ее крестная. С мальчишками оказалось сложнее. Они из кожи вон лезли, представляя Маше друг друга, зачастую так замысловато, что отличать правду от мелких подколок для нового человека было мучительно. Больше других изощрялся Сергей Дьяченко, в миру просто Дик, рекламируя второго Сергея, ржавоволосого нагловатого парнишку с острым языком и с одной педалью газа без тормозов.
– Нет, ты не уходи от ответа. Расскажи Маше Питерской, что ты прямой потомок небезызвестного чеховского героя. Маша, ты слышала, кто такой Чехов?
– Врач, экспериментировавший на приматах и написавший труд «Вишневый зад», – стал наводить рыжеватый.
– А ты не подсказывай, не на уроке. «Лошадиную фамилию» читала? Так это как раз о прапрадедушке нашего Сержа.
– Сергей Овсов? – догадалась Маша.
– Не, прямолинейно мыслишь – Сергей Лошадинов. Честно. Подтверди, Серж.
– Торжественно подтверждаю. Достали они меня с фамилией. Как кончу школу, женюсь на нашей классной, непременно сменю фамилию… – Он стряхнул руку Дика со своего плеча и удалился на помощь Монмартику и Наде.
– А это наш «сын полка», – не унимался Дик, отловивший совсем юное создание. – Максимка, сколько будет два плюс два умножить на два?
– Шесть.
– Вот, я же и говорю: вундеркинд. Маш, давай что-нибудь покруче. Какое-нибудь двузначное число возведи в куб. Возьми калькулятор.
– Ну, пятьдесят четыре тысячи восемьсот семьдесят два. И что теперь?
– Тридцать восемь – корень третьей степени, правильно? – задумавшись на пару секунд, выпалил Максимка. – Да, ладно, это легкотня, давай пятую степень.
– Разрядов не хватит, – засомневалась Маша. – Нет, ничего. – И она показала экран: 2 535 525 376.
– Корень пятой степени – семьдесят шесть, – отрапортовал вундеркинд. Это у него заняло не многим больше времени.
– Что я тебе обещал! – с искренним восхищением зааплодировал Дик, как если бы в этом шоу была его заслуга. – Чудеса дрессировки.
С балкона появился Монмартик с покорно обвисшей в его руках грязной тряпкой. Дик перехватил его на полпути в ванную:
– А вот и наша очередная знаменитость – Евгений Монмартик. А чем он знаменит? Ты летом в Тель-Авиве какую премию получил? Третью? Слушай, а тебе деньги заплатили?
– Дик, закрой фонтан. Мы уже знакомы без твоих клоунад. На, иди, выжми Громиле в кастрюлю на обед, – и Женька попытался всучить Дику источающее запах щей орудие мокрой уборки.
Тот в ужасе шарахнулся от такого предложения и предпочел раствориться в воздухе.
Заиграла поставленная рукой Гарика медленная, как плеск морского прибоя, ненавязчивая музыка. Леночка, не дожидаясь приглашения, обвила шею возвышавшегося над ней Вадика, и их лодка отчалила от пристани, покачиваясь на волнах. Гарик отвернулся от музыкального «Филипса», когда уже двое, Громила и Дик, одновременно направились к креслу, в котором уютно устроилась Маша. Гарик подскочил первым и протянул Маше руку.
– Гражданин, вас здесь не стояло, – возмутился Дик, а Громила попробовал попросту отнести конкурента в дальний угол. В попытке обрести свободу Гарик добился лишь того, что, запутавшись в четырех ногах, Громила споткнулся, и оба грохнулись на пол, едва не снеся идиллическую парочку, проплывавшую мимо с закрытыми глазами.
Маше не доставляло удовольствия это повышенное внимание ребят, хотя ей казалось, что она его ничем не провоцирует. Она отметила напряженные, если не враждебные всполохи из-под ресниц Ольки, да и прочие девчонки начинали уже разговаривать с ней сквозь зубы. И соперничество мальчишек, и зарождающаяся ревность сверстниц были ей нужны сейчас менее всего. Поэтому когда возникший в дверях гостиной Женька провозгласил: «Барышева! На выход. Вас к телефону, мадмуазель!» – она искренне обрадовалась естественному разрешению ситуации.
Маша не без облегчения покинула свое гнездышко и гордо прошествовала через брешь в стене раздавшихся перед ней ребят. В дверях все еще вратарил Женька. Когда она попыталась просочиться и сквозь него, тот, легко перехватив Машу правой рукой за талию, закружил ее в музыкальном водовороте, игнорируя взгляды ошалевших от такой наглости мальчишек. Машка тоже не поняла, как она могла купиться на такую элементарную провокацию: кто мог ей звонить сюда, если даже она сама понятия не имела, какой у Гофманов телефонный номер? Через пару минут страсти улеглись. Кавалеры перераспределили оставшихся на свободе дам, за исключением мелкого Максимки, подчеркивавшего свою безучастность к происходящему. Только самая миниатюрная Леночка соответствовала ему по росту, но Леночка была ангажирована Вадиком на все танцы подряд. Даже Лошадинов (партийная кличка Лошак) неуклюже переминался с ноги на ногу, по-пионерски выставив руки и вцепившись Инге в бока.
Маша скользила, едва касаясь глади паркета, положив правую ладонь на плечо Монмартику, а Женька, обвив ее перетянутую кожаным ремешком тонюсенькую талию одной рукой (этого было вполне достаточно) и заложив вторую руку себе за спину, вел ее, время от времени налетая на толкущиеся в тесноте домашней танцплощадки пары.
– Ты классно танцуешь. Я не слишком умелый кавалер, но с тобой ощущаю себя на балу в дворянском собрании в начале девятнадцатого века. Ты где-то училась так танцевать?
– Мама хотела, чтобы я стала балериной. Но папа перевел меня в математическую школу из балетной. Он заботится о моем будущем, а мы с мамой ничего в этом не смыслим. – Маша усмехнулась. – В нашей семье всегда все решает папа.
– Мне кажется, что ты не касаешься пола. Я боюсь не удержать тебя, боюсь, что ты вспорхнешь к потолку и собьешь люстру.
– Знаешь, что-то такое со мной уже было. Я вальсировала в огромном дворцовом зале с высоченным потолком, заплетенными лианами орхидей с вычурными бордовыми цветами. И в какой-то момент почувствовала, что мне так же просто скользить по воздуху, как по сверкающим мраморным плитам. И кружась в вихре Штрауса, я поднялась над танцующими парами, но люстры не сбивала, а сорвала цветок из-под купола и закрепила в волосах. И я поняла, что всегда умела летать, но никогда не могла поверить в себя, боялась попробовать. А полететь можно, только абсолютно уверившись, иначе разобьешься, как все. А потом музыка стала стихать, она просачивалась через полуприкрытые окна в сад и там растворялась в вечернем небе и умирала, и мне пришлось спуститься на пол.
– Ты была одна?
– Я не помню. Наверное. Никто из наших мальчишек не танцует вальс.
– Из наших тоже. Даже я.
– Жаль. Мне кажется, ты не безнадежен.
– Хорошо, я запомнил. Так чем закончилась твоя история?
– Я решила, что мне все только приснилось.
– Для сна это слишком невероятно.
– Да? Понимаешь, я уже готова была поверить, что это все сон, но цветок бордовой орхидеи… Он так и остался заплетенным в прическу.
Женя посмотрел на нее как-то странно, словно увидел впервые только сейчас. Маша почему-то смутилась от его взгляда и спрятала глаза. Потом вспыхнула:
– Да, меня же к телефону…
И она выпорхнула из Женькиных объятий прямо в распахнутую дверь, мимо которой они как раз пролетали. Пусть не думает, что ему все можно.
Женька, оставшись без партнерши, отошел к окну и, усевшись на подоконник, больше за весь вечер не пытался ее приглашать.
Потом она танцевала с Гариком, и с Диком, и с Громилой, и снова с Гариком… Громила держал ее в своих ладонищах нежно, как Дюймовочку, видно, слова Гарика о хрупкости «этого редкого экземпляра» возымели свое действие. Дик слишком усердно следил, чтобы не коснуться ее лишний раз, а Игорь балагурил без умолку все танцы напролет, и так как-то само собой получилось, что провожать ее до дома отправился именно он. Маша ни разу не вспомнила, что всего несколько часов назад она с тяжелым чувством неотвратимой повинности плелась сюда по этой самой дороге. Теперь они шли по тому же точно обходному маршруту, и вновь он оказывалась короче, чем ему следовало быть. Гарик был совсем не такой, как на той первой вечеринке у Зинки. С ним она ощущала себя легко и беззаботно, будто они были старыми и добрыми друзьями, и Маша на какое-то время забыла все свои обещания и клятвы и опомнилась, когда Гарик без особо изощренных усилий уже добился от нее уговора на воскресную экскурсию по Москве через неделю, забронировав за собой место единственного гида и сопровождающего.
Она вспомнила все, лишь когда Гарик ушел, распрощавшись с ней у ее подъезда, но было уже поздно.
Она твердо решила, что должна пресечь это соревнование мальчишек за ее внимание. Маша искренне старалась быть одинаково холодна со всеми без разбору, но реально это только подогревало страсти в 11 «В». Те школьные романы, которые должны были завязаться к одиннадцатому классу, уже были, как правило, перепробованы и либо к настоящему моменту успели наскучить и развязаться, либо только ждали подходящего для этого случая. Появление новенькой в классе, где с девчонками по причине математичности школы было по жизни туго, стало замечательным поводом для пересмотра прежних привязанностей. В оправдание ребят можно было только отнести тот факт, что новенькая подвернулась идеально подходящая для разжигания юношеских чувств неоперившихся Ромео. Во-первых, она была выше всех одноклассниц и при этом ухитрилась иметь фигурку «ферзевую», как выразился Гарик, подразумевая, по-видимому, ее осиную талию – «соплей перешибешь», как определила Зинка. В принципе, уже этого должно было стать вполне достаточным, но, на беду, дело (тело) этим не ограничивалось. К безусловно приятному, может, чуть зауженному личику придавались большущие черные глаза и, чтобы добить окончательно, толстенная тугая черная же коса, не знавшая в своей жизни ножниц. «Отпад» – характеристика была дана Громилой, а с ним редко кто спорил.
Можно ли обвинять Машу, что она не в силах была здесь что-либо сделать? И уж совсем бесполезно требовать от мальчишек невнимания к таким нетривиальным явлениям в жизни класса. С тем же успехом можно бороться с весной, которая морочит голову поэтам и художникам. Правда, пока на город упрямо надвигалась осень, но в шестнадцать лет весна не покидает души двенадцать месяцев в году.
Никто из сражавшихся – ни Гарик, ни Громила и Дик – не желал признавать себя побежденным до тех пор, пока Маша не объявила свой выбор. И в этот момент, совсем некстати, в состязание вмешался Лев Грановский, не входивший ни в одну из классных группировок и державшийся особняком, оправдывая прозвище Графа. Всем было известно, что его отец какая-то шишка. Какая именно, никто точно не знал, но тем не менее с ним предпочитали не связываться. Воспользовавшись тем, что после высылки Гриба из школы второе место за его партой осталось вакантным, Граф попытался усадить к себе новенькую.
– Граф, это место мемориально. Маша здесь сидеть не будет, – попробовал наложить свое вето Гарик.
– Какая трогательная забота о памятных местах. Только с каких это пор ты успел стать поклонником Гриба? Ты ведь называл его музыку сливом воды в унитазе, пропущенным через усилители.
Все время перетягивания каната Маша стояла посреди класса, держа в руках набитый школьным реквизитом новенький пластиковый кейс деловой дамы. Ситуация раскручивалась и грозила не ограничиться формой словесной перепалки. Громила уже предложил Графу выйти и решить этот вопрос по-мужски в туалете, но здесь в самый разгар разборка была недемократично прервана. Никто из дискутирующих не заметил, в какой момент в кабинете материализовалась классная, Ольга Николаевна – Мама-Оля (редкому школьному учителю удается сохранить в ученической среде девичье имя-отчество, а это прозвище было далеко не самое обидное).
– Дьяченко, кочевник ты наш. Вернись-ка, дорогой, на свое прежнее место.
Дик, только что сменивший район предыдущей дислокации за одной партой с Монмартиком на вакантную половину возле Инги, недовольно загундосил:
– Но, Ольга Николаевна…
– Ты хочешь сказать, что не уступишь место даме?
Дик, второй раз обиженный за первый еще не начавшийся учебный день, сгреб со стола ручки, но демонстративно отправился в расположение Графа, проигнорировав Женьку, убравшего с соседнего с собой стула сумку. С утра Монмартик успел высказать другу свое «фи» по поводу безнравственности ухаживания за двумя девчонками одновременно, за что поплатился разрывом дипломатических отношений.
В результате Маша обрела свое место возле Инги, и это послужило началом координат для их будущей дружбы.
Дик, честно вытерпев с Графом два урока, перебрался обратно к Монмартику. Он не был способен на длительное ношение в себе обид. Женька же, как он считал, был прав лишь отчасти. Скоропостижный роман «Дик + Инга» увядал весь конец десятого класса, как любой однополюсный роман, в котором один обожает, а второй (вторая) позволяет себя обожать. Может быть, поэтому Дик так легко перенацелил свои всегда возвышенные чувства, а Инга так же легко его отпустила. Все это не только не омрачило сближение двух девчонок, но где-то даже сыграло в пользу их союза, если не совсем уж против Дика, то, во всяком случае, не за.
Маша больше всего напоминала сама себе дикую кошку, вцепившуюся когтями в ветку дерева, под которой выясняет между собой отношения свора бродячих псов. Каждый из них жаждет оказаться ближе других к цели, когда намеченная жертва не выдержит и рискнет спрыгнуть на землю. Маша в тысячный раз поклялась себе лучше умереть с голоду, но с дерева не слезать.
Сентябрь дал старт последнему заезду. Рыкнув моторами и от усердия пробуксовав на забытых за лето формулах, правилах или законах, развернулась финальная гонка. Начиналась учеба. Маша сказала себе, что на этот год у нее есть цель. К финишу она должна прийти первой. Никакой любви ей на фиг не надо. Сыта она этой любовью. Накушалась. Доучиться последний год без приключений. Одних занятий и подготовки в универ хватит, чтобы забить себе голову, на остальное просто времени не достанет. В старой, питерской школе, где право называться первой ученицей было завоевано десятилетней каторгой-марафоном, уже позволительно было никому больше ничего не доказывать. Каждый учитель понимал: девочка идет на медаль – зачем вставать на пути. В новой, московской все еще было неопределенно, невнятно. Все приходилось начинать с самого начала, а одиннадцатый – это тебе не первый и даже не десятый. Один досадный промах – и ты сошла с дистанции на последнем километре.
Класс здесь был принципиально сильнее, чем ее прежний. Там тоже была физмат школа. Но этих ребят набирали спецприемом в восьмой. Конкурс – круче, чем в МГИМО. В восьмой пришло сорок шесть необстрелянных новобранцев. До победного одиннадцатого дожило тридцать два. Зато этих, оставшихся в живых на контрольных и экзаменах, теперь «ничем, кроме напалма, не возьмешь», как выражался физрук Кол Колыч – отставной капитан второго ранга («второго сорта»), бродивший в своей морской форме по школе. Маша с ходу попала в спецназ. На этом фоне она уже вовсе не так блистала, как привыкла. Она поняла, что ничего не понимает в матане и информатике. Класс ушел не то чтобы далеко вперед, но куда-то вбок. Она должна была не только догнать – ей предстояло всех сделать. Честолюбие было задето, и Маша приняла вызов. Трудности с учебой заполнили ту пустоту, от которой она изнывала все лето в Москве. Теперь она на скуку не жаловалась.
После занятий Машу задержала классная. Ольга Николаевна собирала разведданные и заносила их в журнал и свое личное досье на подопечных: телефоны, адреса, явки, пароли… Машка давала показания с полчаса. Инга терпеливо подпирала тяжелую умную голову ладонями – ждала ее, чтобы возвращаться из школы вместе. Их дома росли друг напротив друга, и девчонки, встречаясь поутру по дороге в школу, могли спорить, кто кого пересидел вчера за задачами, апеллируя к не гаснувшим в ночной глубине окнам.
Народ расползся по своим домашним норам. Девчонки вышли на школьный двор. Откуда возле них возник Граф, никто не понял. Он пристроился со стороны Маши, но подружки продолжали щебетать, игнорируя присутствие третьего. Граф чуть отстал. И тут на Машин кейс сзади обрушился удар такой сокрушительной силы, что, держи она его покрепче, или ручка осталась бы у нее в руке, или рука ее растянулась бы до земли. В их школе такие шутки ребята переросли в классе восьмом-девятом. Эти, видимо, были с запоздалым развитием.
Инга обернулась, готовая выпустить свой раздвоенный змеиный язык, но Маша, сжав ее локоть, прошептала на ухо:
– Не замечаем. Сам выбил – сам притащит.
Они завернули за угол школы, где две обесцвеченные девчонки из Зинкиной компании курили, время от времени выглядывая, не идет ли кто из учителей. Инга под руку с Машей, холодно качнув головой, прошествовала мимо. Следом на почтительном расстоянии за ними плелся Граф с дамским кейсом в руке. Когда он поравнялся с курилками, те прыснули со смеху.
Маша с Ингой успели дойти до метро, а Граф все не нагонял их.
– А что, если не принесет, – беспокоилась Инга, пытаясь по-шпионски оглянуться и определить, идет ли «хвост».
Маша всякий раз одергивала ее:
– Держи характер. Принесет. Никуда не денется.
Они спустились вниз. Граф подошел, когда уже поезд наезжал на платформу:
– На. Дальше сама. Мне в другую сторону.
– Спасибо, что поднес. До свидания, Лева.
Руку она, наверное, все же немного потянула. Пластиковый кейс был небольшой, но тяжелый, и тащить его было неудобно.
Дома Маша выложила свою ношу на письменный стол. Слава богу, нигде не треснул. Она раскрыла замки и откинула крышку. На ложе из учебников и тетрадей отдыхал натуральный красный кирпич.
Маша наклонилась над раковиной в школьном туалете и, зажмурив веки, брызгала в лицо холодной водой, приводя себя в чувства. Вчера (собственно, сегодня) она заснула в начале третьего: закопалась в информатике, застряв с языком Ассемблер, на котором уже сегодня надо было писать программы, а она только-только добыла справочник и учебник. Весь первый урок предательски слипались глаза. От холодных брызг по телу пробегала дрожь, зато сонливость отступала. Она попыталась распрямиться, но свисающая коса, за что-то зацепившись, застряла. Маша попробовала высвободить на ощупь волосы и наткнулась на чью-то ногу, прижавшую косу к умывальнику.
– Ой, девочки, осторожно. Здесь моя коса.
Маша заставила себя разлепить глаза и разглядела, как Зинка выставляет мелкую девчушку класса из седьмого, красившую глаза перед зеркалом, вон из туалета и зачем-то подпирает дверь изнутри шваброй. Не поднимая головы, Маша могла увидеть совсем немного, но в девице, прижавшей ногой ее волосы, она опознала одну из вчерашних куривших на улице одноклассниц. Она хотела отстранить ее, но в этот момент кто-то крепко схватил ее сзади за руки.
– Девчонки! Вы что?! – Маша еще не испугалась, потому что не могла понять, что происходит.
Зинка развернулась к Маше:
– Ты, потаскуха питерская, эти штучки здесь брось. А то покатишь живо назад, откуда ты такая шустрая прибыла. Тут только наши мальчики. Твоими здесь и не пахло. Если так жеребца хочется, вон можешь Лошака захомутать. Разрешаю. Хорошо поняла?
– Не собираюсь понимать, – Маша дернулась, но только вскрикнула невольно от боли: сделать ничего не смогла.
– Ну, придется тогда глупенькую поучить уму-разуму. Девочки, обратим беспутную в монашки. Пусть замаливает грехи.
Что-то сверкнуло в руке у Зинки, и Маша скорее догадалась, чем разглядела – ножницы.
– Посмотрим, кто теперь на тебя позарится…
В этот момент кто-то попытался попасть в туалет. Швабра устояла.
Зинка на какое-то время застыла, задавая паузу, но, успокоившись, вновь повернулась к Маше и подошла вплотную. Та, что держала ее сзади за руки, до боли стиснула Маше запястья. Она рванулась, уже не обращая внимания ни на рвущиеся в корнях волосы, ни на вздернутые вверх выкрученные руки, но только еще отчетливее ощутила свое бессилие.
Удар, потрясший дверь, отбросил переломившуюся пополам швабру. Ручка ударилась о кафель, и плитка с дребезгом посыпалась на пол. Маша почувствовала, что ее уже никто не удерживает, и выпрямилась, хватаясь руками за затылок. Надя Гаврилина смотрела на Зинку в упор:
– Вы чего здесь заперлись? Что у вас тут происходит?
– Все в порядке, Гаврош, – обращаясь к Надьке, Зинка старалась продемонстрировать уверенность, которой на самом деле в этот момент ей явно недоставало. – Ты свободна. Мы сами разберемся.
Ножницы из рук Зинки уже исчезли, но две белокурые девицы по-прежнему перегораживали Маше дорогу к выходу.
– Что еще за разборки? – Надюха явно не собиралась уходить. – Зинка, ты мне не нравишься.
– Все путем. Новенькой девочке надо кое-что объяснить. Прописка у нас. Не лезь, Гаврош. Мы ведь ваших не трогаем.
Надька решительно взяла Машу за руку и потянула к себе:
– Барышева тоже наша! Заруби себе на носу, Зинка. И не дай бог, я вас еще хоть раз с чем-то таким застукаю…
В это время в туалетную комнату вошла Инга.
– Забери ее, – Надя передала ей Машу.
Химические блондинки расступились, и Маша с Ингой выскочили в коридор, налетев на Маму-Олю. Ольга Николаевна проводила взглядом убегающих девчонок и зашла в туалет, прикрывая за собой дверь.
Маша бросилась на лестницу и рванула вверх, едва не снеся Лошака, и, только упершись в пятый этаж, забилась в угол, зажав, чтобы не разреветься, рот. Инга подбежала сзади и стала гладить по и без того болевшей голове:
– Ты чего, Машенька? Что случилось?
– Отстаньте вы все от меня! Никого не хочу видеть. Никто мне не нужен и ничего мне от вас не нужно. Ноги моей больше не будет в вашей школе. Оставьте меня все в покое, наконец.
Сережка Лошадинов, отстранив аккуратно Ингу, повернул Машу к себе и тихонько прижал к своему плечу:
– Поплакай – так лучше. Ты не бойся – поплакай. А тебя в обиду здесь никто не даст. Мы своих не бросаем.
Машка уткнулась ему в пиджак и заревела.
В этот день после окончания всех уроков Мама-Оля остановила задавленную, ощетинившуюся Машу.
– Маша, никого не бойся. Главное, не позволяй себя запугать. Инга и ее команда тебя в обиду не дадут, но и ты сама научись давать отпор. Ну, а не справишься, я вмешаюсь. Но будет правильнее, если сможешь стоять за себя сама. В жизни еще пригодится.
Маша вонзила ногти в ладони, сжатые за спиной в кулаки, но промолчала.
Воскресенье. Единственный день, когда никакая сила не может заставить расстаться с постелью. День, когда в безудержной школьной гонке настает короткая передышка. Пит-стоп перед следующими кругами. Завтра гонка возобновится с новой силой, но сейчас как раз те редкие мгновения, когда пилот может разжать затекшие пальцы и выпустить руль. Не трогайте пилота.
Воскресенье – единственное достойное изобретение бога, которое признают даже самые воинствующие атеисты. Хотя нет – бог отдыхал в субботу.
Переливистый звонок у входной двери. Надо же, даже в выходной отцу нет покоя. Кто это, интересно, в такую рань? Маша приоткрыла один глаз, чтобы взглянуть на часы: 9:45. С ума посходили. Глаз закрылся. Голоса в прихожей. Нельзя ли потише? Не видите – мы еще спим. Дверь в спальню приоткрылась. Это мама. Мама, я сплю. Можно хоть в воскресенье…
– Маш, подъем. За тобой уже пришли в полном снаряжении.
– Что за глупости?! Кто еще там? – Маша ловила звуки вслепую – так они вплетались в продолжение сна.
– Молодой человек. Назвался Игорем.
– Не знаю я никакого Игоря. Мам, прогони всех, пожалуйста. Я вчера легла в полчетвертого. Имею я право…
– Уверяет, что у вас с ним обзорная экскурсия по Москве. Ты что, Москвы не видела? Все лето бродила.
Маша привскочила на кровати:
– Это Гарик! О, господи, я и думать забыла…
В спальню без стука зашел отец:
– Спящая красавица, тебя ухажер ждет.
– Пап, извинись за меня. Скажи, что я никуда не пойду.
– Еще чего! Обещала?
– Ну, обещала…
– Ну и поднимайся, раз обещала.
– У-у, черт… Ну и выйди тогда из девичьей спальни. Дай одеться.
Маша брела рядом с Гариком по городу, уже слегка подернутому осенней поволокой. Серое небо отражалось в пасмурных мыслях, как в глубоком озере. Она брела рядом, всматриваясь в пыльную закругленность растоптанных любимых кроссовок.
Гарик знал урок блестяще. Его доклад изобиловал датами, фамилиями и, зачастую, такими сокровенными подробностями из родословной этого каменного монстра, называемого Москвой, что Маше оставалось лишь поражаться феноменальной памяти ее нового друга. А тот, как купец, со смаком выкладывал перед ней цветастым ковром антикварные и самые модерновые столичные исторические сюжеты. Но она молча перешагивала через весь этот словесный товар. Вместо благодарности своему юному гиду в Маше разогревалось раздражение и сопротивление его агрессивной настойчивости в желании произвести впечатление. Гарик не замечал, что чем больше он старался, тем мрачнее становилась его спутница, тем ехиднее делались ее замечания и мелкие колючие придирки. Его чудесные повествования не были созвучны тому, от чего саднило ее душу. И вместо любви к большой столице поднималась в ней неизвестно откуда взявшаяся ревность. Ревность к этому городу, которому даровано так много.
Москва, пусть не вся, пусть отдельными яркими стеклянно-зеркальными кристаллами, прорастала в двадцать первый век, в то время как ее родной город, казалось, навечно останется в любезном ему девятнадцатом. Он там блистал – это было его время. Он не спешил с ним расставаться. Маша оставляла за ним такое право, но, может быть, в глубине собственного «я» невольно стыдилась за него. Так выросшие дети стыдятся, стараясь не выказывать этого, провинциальных, не успевающих за временем постаревших родителей. Любовь к ним не становится тусклее, но к ней примешивается горьковатый предательский оттенок жалости или даже снисхождения. И тем страстнее и неуместнее она бросалась защищать свою оставленную, но не забытую родину, хотя никто и не пытался на нее нападать.
Мимо красных, сплетенных чугунной сетью в единый монументальный комплекс зданий мэрии они смещались в сторону Пушкинской, когда Маша, прерывая рассказ об осаде Москвы и почетной капитуляции лужковского гарнизона превосходящим силам новых федералов, вдруг развернулась к залатанному в доспехи всаднику с простертой дланью и противным голосом заявила совсем некстати:
– А памятник основателю Петербурга грандиознее, чем основателю Москвы.
– Так что ж вы не следите за вашей муниципальной гордостью? – парировал, не смутившись, Гарик. – Он аж позеленел весь, как мхом зарос. И никому до этого дела нет. Не сравнить с Долгоруким.
– Сколько ваш Юра здесь стоит? Что, не знаешь? А кто скульптор? Хорош москвич!.. Я тебе про «Медного всадника», про Фальконе[1] все могу рассказать.
– Сто лет стоит. Почти. С 1912 года. А скульптор… этот… Клодт.
– С 1912 – это далеко не сто лет. Значит, наш Петр старше его на сто тридцать лет. Так что ваш Долгорукий – мальчишка перед ним.
Гарик не вытерпел:
– Да что ты привязалась со своим «Медным задником». Да хоть под кровать себе его поставь.
– Грубый мужлан.
– Извини, пожалуйста, – тут же сдулся Гарик.
– Гарик, откуда ты такой заумный взялся? Тебе голову изнутри не жмет?
– Тебе не интересно? Я плохо рассказываю? – В вопросах Гарика слились горечь и ожидание заверения: «Ну, что ты. Совсем наоборот».
Маше в какой-то момент стало его по-женски жалко.
– Не в этом дело, – она попыталась взять себя в руки и подыскать, и расставить слова так, чтобы не причинить невольную боль. Гарик ведь старался, и не его вина, что он попадал все время мимо цели. – Ты рассказываешь здорово, умно, любопытно… но не о том.
– А о чем ты бы стала слушать?
Маша задумалась:
– О, кругом столько вопросов… Например, о чем плачет туча, или куда ведет радуга? Что успевает передумать сорвавшийся осенний лист, прежде чем коснется земли? Зачем мы рождены и теперь живем в этом мире и что надо придумать, чтобы не умирать?.. Я могу продолжать долго.
– Ты задаешь вопросы, на которые нет ответов.
– Ответы есть на все вопросы. Но на эти вопросы ответов слишком много. А хочется услышать тот, что найдет отзвук в твоей душе. Ты меня понимаешь?
– Конечно. Если хочешь, я могу ответить на один из таких вечных вопросов?
– И на один иногда бывает больше, чем можно ожидать.
– Я знаю, откуда берутся дети.
Маша остановилась:
– А этот вопрос я тебе не задавала.
– Ты обиделась?
– Мне надоело. Я хочу домой.
– А у меня еще запланирована большая программа. Сейчас мы перекусим в «Патио Пицце». И на вечер у меня билеты в Ленком…
– Приятного аппетита. Не буду мешать твоей большой программе.
Маша развернулась на пятках и, более не оборачиваясь, направилась к метро. Гарик догнал ее уже у входа в подземелье, но весь оставшийся обрывок пути был немногословен. Маша и вовсе отмалчивалась. Ей было стыдно, но она не хотела себе в этом признаваться.
Оказавшись дома, Маша, едва добежав до своей комнаты и забаррикадировав дверь, бросилась на кровать и наконец дала себе волю – разревелась. Так все было до жути глупо. Глупо и препротивно. Чтобы она еще хоть когда-нибудь, хоть с кем…
Круги на воде от упавшего в озерцо камня достигли берегов, и волны постепенно улеглись, успокоились. Жизнь обретала новые, но уже не такие пугающие формы.
Гарик вольно или невольно по-своему отомстил Маше. Как уж была организована утечка информации, по всей видимости, не без посредства Дика, – но в понедельник все уже знали, без интимных подробностей, разумеется, о воскресной экскурсии Маши. Вообще, все, что касалось ее персоны, обсуждалось в кулуарах весьма охотно. Новенькая – кто она? Что она?
Непредвиденно история с экскурсией возымела определенные положительные следствия. Гарик, получивший публичное признание своих прав на Машу, успокоил, хотя бы отчасти, общественное мнение. Страсти понемногу стихали. Разве что Дик продолжал тихо вздыхать по новенькой так, что эти вздохи были слышны на другом конце класса. Но на это мало кто обращал внимание: за Диком давно закрепилось амплуа безответного любовника. Гарик, дабы поддержать собственноязычно созданную легенду, время от времени совершал те или иные марш-броски с целью захватить новые плацдармы на подступах к осаждаемой крепости, но вскоре отошел от тактики лобовых атак. Возможно, потерпев уже однажды фиаско на Тверской, Гарик побаивался прилюдного повторения чего-то подобного и свои набеги на вожделенную территорию совершал зачастую в отсутствие армии противника или проходился по тылам, умело уклоняясь от возможных контратак и мелких стычек. В конце концов, вполне правдоподобной и безотказно срабатывавшей стала версия всеобщей и всегдашней занятости учебой, подготовки к вступительным экзаменам, которой можно было оправдать отказ пойти с Гариком в кино или клуб. Тем не менее большинство ребят признало победу за ним, и Маше стало легче жить.
Угомонились мальчишки – выровнялись и отношения с женской третью классного населения. Все ее попытки отсидеться, остаться в стороне провалились и провалились с треском. Маша все глубже погружалась в пучину новой школьной действительности. Она еще оправдывала себя, что все это едва царапает ее внешнюю скорлупу, а до своего внутреннего «я» она никого не допустит. Она еще была уверена в неприступности выстроенных ею бастионов и полагала, что способна выдержать сколь угодно длительную осаду. Маша понимала, что Гарик не довольствуется лишь видимостью капитуляции, поэтому, даже иногда слегка подыгрывая ему, ждала рано или поздно открытого сражения. Но пока время, видимо, еще не пришло.
Маша вынуждена была признать, что ребята в классе в большинстве нормальные. Во всяком случае, в той его части, что выкристаллизовывалась вокруг Инги, Гофманов и иже с ними. Прежний, питерский ее класс был, пожалуй, более дружным, монолитным, сплоченным вокруг четкого ядра, и она была в его центре. В новом, московском существовало два явных полюса. Но в том полушарии, к которому притянуло ее, отношения и принципы существования, сама атмосфера были иные – чище, что ли. Здесь верховодили девчонки, они задавали тон, нормы, правила, они, если кто-то «зарывался», вершили суд, и суд этот был страшнее выволочек Мамы-Оли.
Теперь Машу все чаще приглашали в гости, на «дни варенья», которые случались в компании, или когда народ так просто заваливал к кому-нибудь после школы. Чаще всего она застревала у Инги. Они на пару вымучивали домашние задания, а по утрам встречались в районе арки, прорубленной ровно в середине Машиного дома, чтобы вместе ехать на метро в школу. Маша уже перебывала, не всегда, правда, с большой охотой, дома у Ольки, Максима и даже у Вадика под неусыпным контролем Леночки. Леночка все еще побаивалась за своего долговязого кавалера и четко отслеживала каждый его снайперский взгляд, если в прицеле, не дай бог, оказывалась Маша. Но Вадик пока вел себя хорошо, Маша не подавала никаких поводов, и Леночка даже отважилась пригласить ее на собственный день рождения.
Рита надавила на пульте красную кнопку самоуничтожения, и экран телевизора послушно перешел в режим демонстрации «черного квадрата» Малевича. Она направилась в свою комнату, надела обруч наушников, привязанных к музыкальному центру, и вскрыла учебник физики. Контрольная, угроза которой нависала еще с прошлой недели, теперь стала не просто фактором морального давления на идейных врагов физики, к которым Рита относила себя. Сегодня эта самая контрольная была объявлена неизбежным завтрашним злом. Рита пересчитала хрустящие, девственные страницы, которые следовало преодолеть на пути к свободе, и с обреченным чувством углубилась в первую.
Бесцеремонный призывный телефонный звонок ворвался в комнату, когда она была уже на четвертой строке, включая название параграфа. Заранее раздраженная, что ее оторвали от столь увлекательного занятия, Рита, свесив наушники ожерельем на шее, прижалась ухом к трубке.
– Ритик, привет! Мне надо тебя увидеть!
Вот так, без «извини», без «как твои дела». «Мне надо тебя увидеть!»
Две недели не появлялся, не звонил. Пропал без вести. А теперь объявился живой и невредимый. И ему надо ее увидеть. Ему
– Я не смогу. Я сегодня занята.
– Ритуль. Правда, надо.
– У меня завтра контрольная по физике. А я всего на четвертой строчке первого параграфа. Включая название.
– Я все понимаю, но нам все равно надо встретиться. Это важнее, чем контрольная, даже по физике. Поверь мне, пожалуйста. Я тебя часто прошу?
– Никогда не просишь. Ты все всегда делаешь по-своему. Ну, хорошо. Жди.
Вот и все. Вот и вся собственная гордость. Да черт с ней, с физикой, в конце концов. Они ж действительно не виделись две недели.
Женька стоял, подпирая спиной пьедестал бронзового Поэта, склонившего курчавую голову в серьезной задумчивости. Рита видела Женьку уже издали. Там же, где и всегда. Там же, где и в первую их встречу…
Мальчишка стоял, подпирая спиной пьедестал бронзового Поэта, склонившего курчавую голову в серьезной задумчивости. Рита наблюдала за ним от нечего делать. Она оценила его как сверстника, но он мог быть и чуть старше. Вообще-то, он был ничего: высокий, с развернутыми, как на взлете плечами, с чуть задранным подбородком. Пышная его шевелюра была длиннее, чем носили ребята ее класса. У тех хитом сейчас считался колючий ежик, а у этого плотная темно-русая волна накрывала воротник-стойку. Глаза его напряженно сканировали лица прохожих. Он явно кого-то ждал, покусывая нижнюю губу. Она тоже ждала. Верка, еще вчера забравшая ее тетрадку по алгебре списать примеры, которые надо прорешать дома, все не шла. Рита злилась, душа ее переполнялась праведным гневом, и она старалась только не расплескать его до той самой минуты, когда появится вожделенный объект. А объект все оттягивал счастливый момент экзекуции. Вдруг она поймала себя на том, что закусила в нетерпении губу так же, как и мальчишка, за которым она исподтишка наблюдала. Она в досаде отвернулась.
Рита задумалась и потому вздрогнула в коротком испуге, когда совсем рядом за спиной кто-то произнес:
– Он уже не придет. Хочешь, пойдем лучше в «Сатирикон»? Там сегодня Костя Райкин в «Сирано де Бержераке».
Это, разумеется, был тот, с пышной шевелюрой. Она ухмыльнулась про себя его предположению, но ждать дальше Верку и правда было безнадежным занятием. Завтра придумает какую-нибудь сверхкрутую историю с похищениями или инопланетянами, но фиг извинится. И что ей с Веркиных извинений, если будет пара за домашку? И Рита вдруг просто без долгих раздумий кивнула:
– Пошли.
И с чего она так осмелела?
– А что
Он усмехнулся чему-то своему:
– Вроде того. Вот и верь после этого женщинам…
Они успели отойти всего шагов на двадцать, когда кто-то сзади громко окликнул: «Женя!» Мальчишку, бегущего к ним через поток прохожих, Рита, к удивлению своему, опознала сразу как Сережку Дьяченко, с которым они жили в одном доме и не просто учились в одном классе до восьмого, но и… ну, в общем, дружили. Потом он ушел в физмат школу, и их дорожки все дальше удалялись друг от друга, пока Сергей практически не исчез с ее горизонта. Но бежал он вовсе не к ней, а к ее неожиданному спутнику, и потому сам слегка ошалел, когда наткнулся на Риту.
– Ой, Ритка! А ты чего тут?..
Так получилось, что представил их друг другу впервые Сережка.
– Рита идет в «Сатирикон» вместо тебя, – объявил Женя.
– Нет, как это? А как же я?
– Кто не успел, тот опоздал. Ты наказан за злостное неуважение к сотоварищу, который прождал тебя на лютой жаре сорок пять минут. А теперь я уже пригласил девушку, и я свое слово, в отличие от некоторых, всегда держу. Ты же не предложишь мне обмануть ожидания дамы? – И взглянув в ужасе на часы, Женька потянул Риту за руку.
Уже убегая, Рита быстро и незаметно для Жени оглянулась и показала Сергею язык.
Вопрос, который Рита не сразу сообразила задать хотя бы себе: почему вдруг они спешат в театр в такую рань? Но ответ нашелся сам, когда она поняла способ проникновения в театр. Никаких билетов у Женьки не было и в помине. У служебного входа их ждал, тоже нервничая, парнишка-студент в рабочей форме. Аналогичную робу он принес и для Женьки, но то, что обещанный Женькин друг неожиданно оказался женского пола, привело контрабандиста в замешательство, и он попытался отыграть назад:
– А ее я не смогу. Насчет девчонки уговора не было.
– А что чертежи будут в туши, а не в карандаше, тоже уговора не было. Давай отрабатывай.
– Да была б она хотя бы в брюках, как-нибудь проскочили бы. А она вон – в юбке…
И все-таки в театр Рита попала. Но если бы она заранее могла предположить, что для этого от нее потребуется втиснуться в жуткий грязный ящик, который ребята внесут в закулисье, потом скрываться среди пыльных реквизитов, а последние минут тридцать перед спектаклем провести и вовсе в туалете, она б, наверное, десять раз подумала, прежде чем так опрометчиво соглашаться на предложение сходить в приличный театр. Но Женька, отряхивая пыль и грязь с ее белой до недавнего времени кофточки, лишь посмеивался, приговаривая:
– Искусство требует жертв.
Когда же, в конце концов, они попали в зал, Рита со стыда сгорала из-за своего жуткого вида и ждала лишь одного: чтобы поскорее погасили свет. Но самый позор был еще впереди. Первое отделение они с Женькой простояли на галерке. Оттуда было плохо видно и слышно, но, по крайней мере, никому до них не было дела. Но в антракте Женька раздобыл билеты у уходящих со второго отделения (это от Кости Райкина, вот дают!). Теперь они сидели во втором ряду партера. И вот где Рите пришлось покраснеть по-настоящему! Поэтому она не стала возражать, когда Женя положил руку на самое грязное пятно у нее на плече. Это ей показалось менее страшным. Конечно, пока горел свет.
Впоследствии они еще не раз нелегалами проникали в «Сатирикон». Театр, пожалуй, самый ее любимый, распахнул перед ними свои двери. С черного хода. Правда, теперь Рита неизменно приходила в джинсах и благодаря короткой стрижке и спецовке изображала мальчишку. Отработав добрую часть смены на стройке вместе с другими чернорабочими-полустудентами, они в завершении оставались на вечерние спектакли. Потом халява прекратилась: у Женькиного сталкера в институте кончилось черчение. Но даже когда они научились ходить в театры по банальным билетам, Рита так и не избавилась от комплекса, что в эти заведения нельзя надевать приличные платья.
Они шли под руку по Тверскому бульвару к памятнику Есенину. Женька шуршал высушенным разнокрасочным гербарием, еще не попавшим под грабли дворников. Его осенний, упавший взгляд скользил по земле среди вчерашней зелени, словно это было единственное, что его сейчас интересовало. Он почти не смотрел на Риту. А она-то, дурочка, неслась к нему, на первый его зов. И вот они вместе, но где сейчас он? Они молчали, и это молчание превращалось в муку. Но Рита привыкла, что с Женькой всегда все непросто. Не в ее правилах спрашивать, что он еще натворил. Раз позвал – сам расскажет. А иначе клещами не вытянешь.
Женька остановился вдруг, словно решился. Вытащил из кармана и протянул ей сжатую ладонь. Рита раскрючила его холодные сомкнутые пальцы, и маленький овальный камешек выпал в ее руку. На черном отполированном фоне, проткнутом через крохотную дырочку золоченым колечком, белела женская головка. Камея! Настоящая камея. Не склеенная из двух половинок халтура, а классическая, как ей и положено быть: из единого двухцветного камня. Рита всмотрелась в миниатюрный профиль. Господи! Это же ее профиль! Конечно, ее!
– Женька, Женечка! Спасибо! Какая прелесть. Это непостижимо!
Женя улыбнулся уголками губ, но глаза его остались по-прежнему пасмурны. И робкий налет счастья неожиданным порывом ветра вдруг сорвало с лица Риты. Ей стало не по себе от настигшей ее догадки. Через две недели – ее день рожденья. Что же это? Подарок? Но почему сейчас? Значит, Женьки не будет?
Нет, это известно: Женя на день рожденья не придет. Она сама его никогда никому не показывала. Женя – ее тайна. Когда он ее провожает, то никогда не зайдет к ней домой. И она побывала в его доме лишь однажды, в разгар лета, когда квартира была необитаема. Женька привел ее, чтобы показать перед выставкой работу: «Девушка с запрокинутым лицом». Если она с ним, то всегда только вдвоем и никого знакомого рядом. Сережка Дьяченко – единственный свидетель. «Его надо убрать?» – шутил Женька. Как-то, когда Женька провожал ее домой, они опять нарвались на Сергея. Они засекли его издалека. Рита потянула Женьку в сторону, в проулок. Дьяченко в школе носил очки, но никогда не надевал их на улице, и ребята еще успевали увернуться от встречи. Но Женя уперся:
– А что, собственно, такого?
И даже не убрал руку с Ритиной талии – он только-только добился для себя такой привилегии. А Рита хотя и уступила ему, но по-прежнему безумно этого стеснялась. Ну, ладно бы еще в чужом незнакомом месте, а тут…
Итак, Женькин подарок сегодня означал, что две недели они не увидятся? Минимум – две недели. Он уезжает. Сейчас? Может, на выставку? Куда же еще в начале учебы. Но видок у него вовсе не довольный. Он сегодня странный, виновато-побитый, что ли. Это настолько не в его манере. Чаще его вечная уверенность в себе перехлестывала через край, чем он бывал собой недоволен. Целое стадо диких мыслей пронеслось, опустошая, в Ритиной голове.
– Женя, что случилось?
Ею овладело предчувствие беды, и следы радости от полученного подарка в одно мгновение оказались затоптаны копытами беспокойств и тревог.
– Случилось, Рита. Я пришел проститься.
Наихудшие предчувствия начинали сбываться.
– Ты уезжаешь? Надолго?
– Нет, не уезжаю. Не в этом дело. Просто, мы с тобой… расстаемся. Совсем расстаемся.
Та-а-ак… Ну, говори, говори! Он замолчал, зарыв взгляд в слякотной земле под ногами. Рита видела, что ему трудно, но ей сейчас было плевать на это. Пусть договаривает. Выкладывает все, с чем пришел. Но он молчал, а это и вовсе становилось невыносимо. Куда подевались его самонадеянность, его напускное, ничего не стоящее благородство, театральное рыцарство? Такой же, как все остальные! Почему она, дура наивная, ожидала, как в сказке, чего-то другого? Рита не выдержала:
– Что, поигрался? Теперь я тебе надоела? Наскучила? Пора менять игрушки. Старую куклу – на помойку.
Он вспыхнул:
– Это все неправда. Все не то. Рит, я перед тобой безумно виноват. Но я ничего не могу поделать. Попытайся если не простить меня, то хотя бы понять. Хотя я прошу, наверное, невозможного. Рита. Я, кажется, полюбил. По-настоящему полюбил. Со мной такого никогда еще не было… Как наваждение. Это совсем не как у нас с тобой. У нас детскость, баловство. Нам хорошо друг возле друга, но это еще не любовь. Это не превратилось в смысл и содержание всей жизни. Любовь, в отсутствие которой нечем дышать. Любовь, которая бы заменила собой весь мир… Там все должно быть иначе. По-другому. Серьезнее. Я этого, может быть, совсем не знаю, но я чувствую…
Он говорил, говорил. Все быстрее. Путаясь и сбиваясь, как будто боялся не успеть. Рита не могла больше слышать его голос. Каждое его слово вырывало кусочек живой души и оставляло отвратительную рану. Рита испытывала почти физическую пыточную боль. Рыба, заглотившая крючок рыбака-любителя. Крючок, который теперь вырывают, раздирая внутренности, с тем, чтобы выкинуть пойманную ради забавы плотву обратно в озеро, даря свободу умереть на воле. Довольно! Только бы никогда больше не слышать его голос!..
– За-мол-чи… Замолчи! Замолчи!
Камушек, его камея была зажата в руке. Она-то, дура, дура, надела свое самое шикарное платье. Ни карманов, ни сумочки. Так вот почему он подарил ей камею. Она все поняла, слишком поняла. Ей хотелось крикнуть ему в лицо что-то грубое, злое, мерзкое, но слов не было. Комок подкатил к горлу. Стало трудно дышать. Только бы не разреветься сейчас… Камею она швырнула в раскисшее месиво ему под ноги и побежала. Где-то совсем рядом отвратительным пронзительным голосом взвизгнули в ужасе выжатые тормоза – почему ее не раздавило, не расплющило по мокрому асфальту, чтобы привести, наконец, в соответствие тело и душу, форму и содержание? Зачем не прекратились разом в одно избавительное мгновение все эти боль и стыд?..
Она успела свернуть за угол и тут заревела. А мимо сновали прохожие и оглядывались, но не останавливались, они торопились по своим прохожим делам. Потом она почувствовала руку на своем вздрагивающем плече. Она ткнулась в эту прохладную руку, а он неумело, неловко пробовал ее успокоить, перебирая ее и без того спутанные волосы, и от этого плакать хотелось еще больше. А мимо, обтекая их, накатывали новые и новые человеческие волны, безучастные к тонущему кораблю.
Они снова перешли на бульвар. Женька усадил ее на низенькую скамейку и скрючился на корточках перед ней. Ладонями он вытирал еще не высохшие русла на ее щеках, но она отворачивалась и просила:
– Не смотри сейчас на меня. Я вся зареванная. Сядь рядом.
Она уже успокоилась настолько, что стала способна воспринимать его голос. Во всяком случае, ей так казалось. Наверное, Женька говорил что-то и раньше, но его речь не могла проникнуть сквозь замкнутые ворота ее сознания, и лишь сейчас створки чуть приоткрылись, и его слова, по каплям просачиваясь, падали на выжженную омертвевшую почву.
– Ритуля, ну не надо. Скажи, что мне для тебя сделать? Ты же знаешь, я не смогу тебя обманывать. Я не могу быть подлецом и из-за этого становлюсь еще большим. Так не должно быть. Я презираю и ненавижу себя. Ну, хочешь, никуда не уйду от тебя, все будет по-старому. Вычеркнем сегодняшний день. Вырвем его из календаря. Я справлюсь…
– Ну что ты чушь несешь. Что, и ее забудешь? Молчишь. Меня предал, теперь ее предаешь. Только мне объедков с чужого стола не надо.
Рите хотелось добавить еще чего-нибудь обидного, заставить его пережить хоть толику той боли, которую испытала сама, но она уже чувствовала, как быстро остывает залитое слезами пожарище. Первый огонь был сбит, и она не находила в себе сил вызвать его вновь. Слезы «горючими» не бывают, как бы их ни называли.
Спустя несколько минут они разговаривали почти как в старые добрые времена, только ее покрасневшие глаза выдавали, что не все в порядке в этом королевстве.
– Женя, а
– Какая разница, Рита, кто бы
Действительно, какая разница.
– А она-то тебя любит?
– Господи, какая ты все-таки глупенькая. Да ей и в голову не приходит, как я к ней отношусь. Неужели ты думаешь, что я мог бы встречаться одновременно и с тобой, и с ней? Ты словно совсем меня не знаешь.
– Знаю. Ты же у меня
Значит, она действительно пришла в себя, раз уже понимала, что простила бы ему все, когда бы он ни вернулся. Только бы вернулся…
– Не может быть, чтобы не полюбила.
Он отвечал слишком горячо и поспешно, затем сделал паузу, видно, яд сомнения, заключенного в самом вопросе, достиг его разума.
– Впрочем… все может быть. Но тогда мне придется умереть. Нельзя бросаться в любовь, если оставляешь возможность повернуть назад к берегу. Нельзя рассчитывать в любви – это уже не любовь, а математическая задачка с двумя неизвестными. Нельзя оставлять для себя шанс выжить после гибели целого мира. Тогда этот мир рухнет обязательно, ведь ты уже не будешь за него бороться так, как борются за жизнь.
Смешной он был – этот Женька. Хотя Рите было не до смеха.
– Слишком много у тебя «нельзя». И они все такие категоричные.
– Кипр завоевали, лишь когда сожгли корабли, доставившие армию на остров. Нет, Рит, здесь все всерьез.
– Сжигаешь мосты. И я тот самый мостик, по которому еще можно вернуться.
– Нет, Рит, не так. Ты – хорошая, ты – замечательная. Мне с тобой всегда было легко и просто. Я же понимаю, как я тебя сейчас мучаю. Ты не представляешь, чего мне стоило заставить себя прийти сюда. Ну так я себя мордую – сам же и виноват. А тебя-то за что? И я же к тебе ни капельки не хуже стал относиться. Да если кто другой тебя обидит, я первый брошусь тебя защищать. А тут сам же… И дружба твоя мне так же дорога, и если б можно было ее сохранить… Но тебе же не дружба моя нужна. (Рита отрицательно качнула головой.) Мы с тобой привязались друг к другу, свыклись. И все-таки это еще не любовь. Любви-то не было.
Рита стиснула кулачки. Зря он так говорил. Говорил бы только за себя.
Они подошли к ее дому. В этот раз Рита не пыталась вначале проверить, не сидит ли кто из бдительных старушек на лавочке, охраняя нравственности одного отдельно взятого подъезда. Это уже не имело значения. Последние шаги они проложили сквозь окутавшее их молчание. Каждый думал о своем. Остановились. Она посмотрела вверх, из-под ресниц, в его опавшее лицо.
– Женя. Поцелуй меня, пожалуйста.
– Прости, Рита. Не надо.
– Ну, не надо, так не надо.
Так они ни разу и не поцеловались.
Музыка заполнила, затопила тесную комнату, в которой набралось человек десять зачарованных слушателей. Музыка, великая и вечная, как бесконечное время, как ушедшие из этого мира имена, вызвавшие когда-то ее к жизни: Рихтер, Ойстрах, Гилельс – полузабытые, полунезнакомые для притихших молодых людей, но от этого не менее значимые. Ушли достойнейшие исполнители, но музыка осталась. Крутится черный виниловый диск на неведомом для большинства старом проигрывателе в просторном кабинете Евгения Михайловича – Леночкиного папы. Переливается через край здоровенных деревянных колонок музыка прошлого – музыка будущего – музыка вне эпох. Виниловые пластинки – динозавры, практически вымершие в двадцатом веке, – здесь был один из немногих экзотических заповедников, сохранивший редкие, ископаемые виды.
Леночка – виновница сегодняшнего сбора, ей исполнилось наконец-то долгожданных шестнадцать, – утопала в пухлых подушках, полулежа в широченном отцовском кресле, запрокинув красивую маленькую головку, и изредка взглядывала на своего соседа. Вадик восседал на подлокотнике того же кресла, в свою очередь временами бросая растерянно-виноватый взгляд на суровую хозяйку. Своей долговязостью и взъерошенностью шевелюры он напоминал петуха, взлетевшего на насест после не слишком удачной драки, но готового в любую минуту сорваться вновь. Казалось, если б не белая с нежным сиреневым маникюром ручка, лежавшая на его колене, только бы его здесь и видели. Со вчерашнего дня считалось, что они в ссоре, но это не мешало Леночке держать Вадика при себе.
Это было накануне. Только что окончился школьно-футбольный матч, и ребята расходились по домам.
– Ну что, что я такого сделал? – умоляюще допытывался Вадик.
Они топтались под крышей школьного входа, не решаясь вступить в моросящую непогоду сентября. Дождь только-только начинал робко просачиваться сквозь тугое полотно растянутого под небом тента из сплошных туч, но с каждой минутой набирал силу и уверенность, если не сказать: наглость.
– Я всего лишь подал ей плащ. Неужели из-за этого надо устраивать мировую трагедию. Мужчины во всем мире подают пальто дамам. Ты свихнулась со своей дурацкой ревностью.
– Я не свихнулась, милый. Мне очень приятно, что ты, наконец, оказался джентльменом и вспомнил вдруг о том, что дамам подают плащи, – голос у Леночки был елейным, отчего у Вадика озноб пробежал по спине. – Только подал ты его не мне, а Маше. Я не припомню, чтобы ты делал это когда-нибудь для меня. А я, между прочим, стояла в двух шагах, но меня ты не замечал.
Это было накануне. Сегодня Леночка культивировала в Вадике чувство вины. У нее получалось.
Кроме них, в музыкальную шкатулку Евгения Михайловича набились почти все девчонки. Не хватало Наташи, которая помогала Леночкиной маме с чаем. Со своего места на кожаном диване Маша могла наблюдать не всех. Олька Бертеньева вертелась рядом с ней. Она страдала не от испытания классической музыкой – она неплохо в ней разбиралась, – но от необходимости молчать. Каждую смену пластинок она выплескивала фонтан эмоций, порожденных Листом или Рахманиновым. Инга сидела с другой стороны от Маши. Глаза ее были закрыты. Казалось, она спит. Но она слушала – уголки рта ее вздрагивали. Надю Маша не видела. Зато напротив них, опираясь локтями о стол и положив голову на ладони, замер Гарик. Сидеть так ему, наверное, было страшно неудобно. Но у него был красивый профиль. И он сидел к девочкам профилем. Из всех мальчишек Гарик лучше других чувствовал музыку. Маша уже знала, что он неплохо играет на гитаре. Когда-то, в той жизни, до физмат школы, он успел отучиться несколько классов в музыкальной, что давало ему теперь право поправлять не только Олькины комментарии, но и Евгения Михайловича. Наконец, на полу, прислонившись спиной к батарее, сидел Женька Мартов. Инга подошла и потянула его за руку:
– Жень, сядь по-человечески. Вот ведь свободный стул – Наташа ушла.
– Инга, ты не на собрании. Ты нарушаешь права человека на свободу местопребывания.
Инга обиделась и повернулась к нему спиной. Еще несколько раз Надя с Олей поочередно пытались обратить его в свою веру – уговорить вступить в братство сидящих по-людски, но с тем же успехом. Женька, как и Вадик, был не в духе. Девчонки начинали злиться, пока Инга не угомонила обеих:
– Да оставьте вы его в покое. Хочет человек дурака валять – не мешайте. Не видите, что ли: на него «нашло».
– Слава богу. Спасибо за разрешение, – облегченно вздохнул Монмартик.
Забежал Дик. Приземлился было рядом с Женькой, но долго не высидел, еле дождавшись конца пластинки, улизнул в соседнюю комнату, где за компьютером вокруг Макса кучковались остальные мальчишки.
– Папа, а поставь Ванессу Мэй. Да, я знаю, что мама ее не одобряет. Но мы тихонечко. Все-таки сегодня мой день рожденья.
Из глубин письменного стола Евгений Михайлович достал компакт.
– Ванесса-Мэй Ванакорн Николсон. Между прочим, родилась в тот же день, что и Никколо Паганини, правда, почти на двести лет позже.
Электроскрипка в невидимых руках незримой исполнительницы застонала от избытка чувств.
Женя, который до сих пор слушал музыку невнимательно, если вообще слушал, оторвался от своего занятия, словно скрипачка обращалась прямо к нему. Он закусил огрызок икеевского карандаша, которым вырисовывал что-то в блокноте, изредка взглядывая на «девичий» диван. Интересно, что он там рисует? У Жени очень красивые руки – Маша отмечала это и раньше. Ладони узкие, длинные, как у музыкантов, пальцы. Она решила, что он непременно должен на чем-нибудь играть.
За три недели, прошедшие с ее появления в компании, Маша не просто освоилась в новой среде обитания. Она, как юный натуралист, изучала те весьма любопытные виды, которые встретила здесь. Каждый был своеобразен по-своему, и она пыталась уложить все разнообразие собранных Мамой-Олей характеров в подобие системы. В уме она прочерчивала иерархические ветви, связи, зависимости, притяжения, соперничества. Привычка математика. А вот Женька Мартов выпадал из ее схематического строения компании. Кто он и что он, сегодня она знала так же мало, как и в первый день. На фоне всемирного ажиотажа в стане ребят и переполоха в девичьей половине, вызванного явлением в классе новенькой, Женька проявлял чудеса равнодушия. И это при том, что, по Машиным наблюдениям, никого у него в классе не было. Он, пожалуй, даже избегал ее. Эпизод во время танцев у Гофманов так и остался эпизодом. Ребячество, соревнование – баловство, которое уже не повторялось. Маша поймала себя на мысли, что такое безразличие задевает ее, но она погнала ее прочь. Чушь какая-то. Слава богу, хоть от одного не надо отмазываться.
Знаменитый «Storm» затих на протяжно-печальной, вырванной из души скрипачки ноте.
– Весьма чувственно и эротично, – прокомментировал Гарик, взглянув на Машу.
Евгений Михайлович перевел влажный взгляд на лица притихших слушателей:
– Ну, совсем загрустили. Может, хватит на сегодня? Надо выветрить дух печали и уныния.
– Хватит, папуль, хватит. Только шевелиться не хочется, – Леночка по-кошачьи томно потянулась. – Кто бы сейчас взял и на ручках потаскал, как в детстве.
Вадик, на которого был поставлен силок, не пошевелился. Он был весь в ворохе собственных раздумий. Евгений Михайлович подошел к закупоренному окну и вскрыл его, запуская в душную теплынь музыкальной гостиной прохладную сырость дождливого вечера. Монмартик и теперь отказался сменить свое местоположение, хотя особо изворотливые брызги добирались до его альбома. Леночка тронула своего наказанного ухажера за локоть:
– Вадик, а где твой обещанный подарок?
– Что? Но мы же подарили…
– Нет. Твой. Обещанный. Ты знаешь, о чем я говорю.
Леночкин кавалер стушевался.
– Я знаю. Ты его получишь. Но не сейчас же… не здесь.
– Здесь и сейчас. Или это очень неприлично? Это будет условием твоего прощения.
Леночка обежала взглядом еще не успевших разбежаться ребят и объявила:
– Вадику было заказано написать сочинение на заданную тему: «23 сентября – День осеннего равноденствия». Я хочу проверить, как он справился с домашним заданием.
Ей важно было похвастаться перед друзьями.
Вадик выдохнул так естественно-обреченно, что Олька не выдержала и прыснула, но тут же зажала себе рот. Вадик молчал, зацепившись взглядом за темноту, зияющую в приоткрытом окне, как будто ему предстоял нелегкий путь на Голгофу. Наконец, он взвалил на себя крест:
Леночка обвила его шею и поцеловала в пересохшие то ли от волнения, то ли от жары губы:
– Вадик, ты – умница. Я отпускаю тебе твои грехи.
Из небрежно сложенных в неровную, заваливающуюся стопку компактов Леночкин папа вытащил один и скормил его музыкальному центру. Зазвучало что-то танцевально-современное, и Евгений Михайлович, подражая голосу вождя, объявил:
– А теперь – дискотека, – и с удивительной для его комплекции и возраста легкостью и изяществом подхватил Леночку и, ловко маневрируя, закружил дочь в вихре мелодии.
Инга, приблизив свое лицо к Машиному, зашептала ей прямо в ухо, щекоча горячим дыханием:
– Маш, вытащи Женьку. Что он сидит в своем углу, как сыч.
– Пойди и сама пригласи его. Почему я?
– Я не смогу.
– Чего это вдруг?
Инга отвернулась в сторону:
– Он мне откажет…
– С чего ты взяла? А если он мне откажет?
– Тебе никто не отказывает.
Маша почувствовала, что сейчас не хуже Инги начинает краснеть и ее охватывает совершенно неспровоцированное смущение. Фу, что за глупость. Она разозлилась на себя, поймав эти дурацкие ощущения. И, скорее даже чтобы преодолеть непонятно откуда взявшуюся робость, чем откликнуться на Ингину просьбу, согласно кивнула:
– Ну ладно, ладно. Попробую.
Женька сидел все так же на полу, только еще дальше сдвинулся в угол, чтобы не мешать танцующим. Маша склонилась над ним:
– Жень, вставай! Все танцуют.
– Я, по-моему, никому не мешаю, – он подобрал вытянутые ноги. – Могу уйти в другую комнату.
– В другую комнату не надо. Лучше пригласи меня. Я хочу с тобой танцевать.
Маша вновь с удивлением отметила, что не может себя заставить посмотреть Монмартику в глаза. Нет, с этим надо решительно что-то делать. Еще никогда общение с мальчишками не представляло для нее проблем. Она нарочито кокетливо склонила головку. Длинные струи черных, переливающихся в электрическом свете волос водопадом обрушились с ее плеч на Женькин блокнот, который он прикрывал рукой. Женя посмотрел на нее снизу вверх и усмехнулся. Улыбка коснулась лишь его губ, глаза оставались бархатно-грустными.
– Как-нибудь в другой раз. Нога болит.
– А что ты там рисовал? Можно посмотреть?
Где-то за границей их разговора зазвонил телефон, и Гарик с трубкой в руке и подтрунивающим взглядом появился в кабинете:
– Монмартик, твоя маман с тобой не разговаривала уже два часа и пятнадцать минут. На, утешь, – он протянул Женьке телефон. – Меняю на даму. Маш, пойдем спляшем?
Господи, снова этот Гарик.
У Женьки и в самом деле болела нога. Маша это знала, но тем не менее не поверила. Очевидно, что он ухватился за первый попавшийся предлог.
Вчера после уроков ребята играли в футбол с «бэшками». Матч был официальный. «Бэшек» вообще не любили, и соперничество с ними шло на всех возможных фронтах. Но если на олимпиадах расправиться с ними считалось делом чести – противники не могли пожаловаться на особый избыток интеллекта, – то там, где все решала грубая физическая сила, нашим приходилось туго. В 11 «Б» на тридцать четыре человека было всего пять девчонок – им было из кого выбирать. «А у нас – кто больной, кто слепой, кто математик», – говорил Гарик, капитан команды. Максимка, которого оставили в запасе, чуть не плакал. Наверное, обиду можно было бы стерпеть, если б в команду не приняли Гавроша – Надю Гаврилову, которая на поле ничем не уступала ребятам. Надька родилась девчонкой по какому-то недоразумению. Ее родители ждали только мальчика. Мальчика… Почему все так хотят мальчиков?.. И Наде пришлось за это расплачиваться. Зато теперь у нее были разряды по теннису и альпинизму. Родители таскали ее с собой повсюду: на горнолыжные курорты и по карпатским рекам на байдарках. Втроем с девятилетней Надей они преодолели Джанкуатский перевал в Приэльбрусье. Ее и в классе никто всерьез не воспринимал как девчонку. С короткой стрижкой, вечно в затертых джинсах – нигде и никогда ее не видели в платье. Место в футбольной команде досталось ей не по блату. (Но тем большее оскорбление было нанесено Максимке.) «Бэшки» играли жестко, и Громиле были даны указания оберегать Гавроша. Когда Надя оказывалась с мячом, Громила подобно тарану расчищал, прокладывал ей дорогу.
Почти все, кто не вошел в ту или другую команду, болели так, что над полем стоял невыносимый гвалт. В спортивной симфонии птичьего базара судейский свисток никак не вытягивал собственное соло. «Вэшки» пытались противопоставить грубому натиску противников и бессмысленной беготне всей толпой за одним мячом системную игру от обороны с заранее распределенными ролями. Но если защита еще более-менее держалась, то нападение откровенно не тянуло. Ни одна из команд никак не могла распечатать ворота соперника. Первый гол, забитый наконец Графом, поднял с мест всех неистовствующих болельщиков и, наверное, перевернул бы трибуны, не будь скамейки предусмотрительно насмерть забетонированы в землю. Мама-Оля, единственная из зрителей сохранявшая хладнокровие и выдержку, пообещала применить самые непопулярные меры, вплоть до внеочередного дежурства по классу, к тому, кто еще швырнет в футболистов мороженым или пустой бутылкой из-под колы. Маша, никогда не интересовавшаяся настоящим футболом, к концу матча сорвала голос, но продолжала хрипеть: «Гарик! Ну, бей же, бей!» Она едва не рыдала, когда Лошадинов подправил мяч в собственные ворота. Лишь на последних минутах под взрыв зрительских эмоций Гаврошу удалось вырвать победу, буквально пропихнув мяч сквозь двух защитников и вратаря «бэшек». Ребята качали Надю на руках, пока едва не выронили. Она по праву стала украшением матча.
Женька Мартов стоял на воротах. Порой, когда он бросался на мяч под ноги игрокам, Маше становилось страшно. Гол, пропущенный не без помощи Лошадинова, был несправедливой наградой за его отчаянную самоотверженность. Только после финального свистка, когда девчонки высыпали на поле поздравлять победителей, увидели, что правое колено у Монмартика разбито в кровь.
Женька сидел на скамейке, вытянув ногу, а Надя, пока все охали вокруг, уже слетала в медкабинет и вернулась с банкой воды, бинтами и йодом. Маше тогда бросилось в глаза,
– Ты что, Надюша? Не бойся, мне не больно. Ты же знаешь, я боли не чувствую.
– Зато я чувствую, – чуть слышно пробормотала Надька, дуя на ржаво-коричневое, расползающееся по содранной коже, пятно.
– Ну, потерпи немного. Сейчас пройдет, – успокаивал ее Женька. Потом она бинтовала, положив себе на колени, его ногу и каждый раз морщилась, когда повязка пересекала болезненный участок. И еще Маша заметила, что у Нади самой на голени багровеет здоровенный синяк, на который та не обращала внимания.
Танец, честно отданный Машей Гарику, наконец, иссяк. Маша обернулась к тому месту, где только что она разговаривала с Монмартиком, но Женька из своего угла исчез. На столе лежал его блокнот, но верхний листок был вырван. Женьки не было и в группе компьютерных гонщиков. Маша прошлась по комнатам. Безрезультатно. Ее перехватил Дик:
– Пойдем потанцуем? В этот момент она заметила Монмартика в отвисшей челюсти балкона.
– Голова болит. Очень душно. Я хочу подышать свежим воздухом, – и, отделавшись от Дика, она вышла на нависший над затемненным миром балкон.
Женька обтирал замшевыми рукавами куртки вымытые осенней непогодой перила. Холодный, пропитанный влагой ветер путался в его вихрах. Он не оглянулся на ее появление. Маленький бумажный самолетик, который он вертел в руках, выпал из разжатых пальцев и устремился было вниз в головокружительном пике, но быстро выправился, подброшенный воздушным трамплином, и еще долго метался над деревьями, одинокий во враждебной, серебрящейся мелким дождем темноте, швыряемый из стороны в сторону прихотью невидимого пилота. Маша проследила взглядом весь замысловатый полет, пока белокрылый странник не наткнулся вдруг на перехватившую его ветку возвышавшейся над березами старой липы и, завертевшись от боли, не свалился в мокрые черные кусты. Маша облокотилась на перила возле Жени:
– … А он, мятежный, ищет бури,
Ведь только в буре есть покой, – закончил Монмартик, не поворачивая головы.
– Переврали Лермонтова, – вздохнула Маша.
– Теперь это называется рестайлинг. Приближение к действительности. Но до Лермонтова нам далеко.
– Нам даже до Вадика далеко.
Маша попробовала было заставить себя заглянуть Монмартику в лицо и вновь не смогла.
– Жень, почему ты не захотел меня пригласить?
– Я тебе ответил.
– А танец был медленный, мог бы немного и пострадать. Ты же уверял, что не чувствуешь боли?
– Так то – своей.
– Что? Ты сейчас о чем?
– Это легче понять, чем объяснить.
На балконе было страшно неуютно: сыро и зябко, особенно после жаркой, перенаселенной комнаты. Не встречая никакого серьезного отпора, поганец-ветер без труда прорывал линию обороны тонкого, скорее летнего платья. Маша уже начинала дрожать. Наверное, почувствовав это, Женя снял замшевую куртку и накинул ей на плечи.
– Ты сам замерзнешь.
– Обойдусь.
– Фу, Женя, какой ты сегодня грубый. Ты на кого злишься?
– На себя.
Маша понимала, что сейчас самое лучшее было оставить его в покое.
И что, собственно, она к нему привязалась? Но у Маши на душе было светло и весело. Музыка Ванессы Мэй задела давно не звучавшие романтические (а может, прав Гарик – чувственные) струны в душе девушки, и порожденный ими почти забытый аккорд побуждал к действию. В глубинах Леночкиной квартиры упражнялись «Руки вверх», и то здесь, то там вспыхивал смех ребят. Женькин мрачный вид вносил диссонанс во всеобщее веселье. И Маше захотелось сделать что-то для него. Нельзя в такой вечер бросать человека в неравной борьбе с собственными проблемами и неприятностями. Маша придала лицу озабоченный вид, прикоснулась ладонью к его лбу и покачала головой:
– Когда человек в таком настроении, он либо болен, либо влюблен.
– А разве это не одно и то же?..
Ну что бы ей хоть теперь ни промолчать. Черт дергал за язык. Кони с бубенцами сорвали с места и понесли, неуправляемые. Кто знает, куда вынесут эти без узды разгоряченные шальные животные и в какой канаве закончится этот безудержный бег?
Маша захлопала в ладоши:
– Ага, значит, угадала. Как же это я сразу не поняла. Ой-ёй-ёй! Как же это тебя, Женечка, угораздило. Что директриса вчера говорила: «Одиннадцатый класс – сейчас только учиться и учиться. Недочитать, недогулять, недолюбить…» А я-то мучаюсь: почему это Женя со мной не стал танцевать. Женечка, расскажи, кто она? Я никому не скажу. Красивая?
– В темноте не разглядел.
– Ну, значит, ужасно умная?
– Не похоже.
Женя отвечал резко, односложно, не глядя в ее сторону. Но он все же отвечал, и Маша не отставала:
– Бедненький. Любовь зла. Чем же она тебя тогда пленила?
– Это легче понять, чем объяснить.
– Кажется, я это где-то сегодня уже слышала. Ты всегда так говоришь или только когда хочешь отвязаться?
Женя проигнорировал выпад.
– Вот везет же некоторым, – произнесла Маша томно-печально, – мальчикам нравятся.
– Ну, ты-то можешь не вздыхать. Ты нравишься больше, чем тебе самой хотелось бы.
Маша удивленно посмотрела на Женьку – что это он вдруг?
– С чего ты это взял? Что ты имеешь в виду?
– Только то, что ты нравишься всем, а тебе не нравится никто.
Маша вспыхнула. Она вовсе не думала, что разговор может перекинуться на нее. «Эх, кони, кони, что за кони мне попались – привередливые…» Она хотела что-то возразить, но Женя не дал ей слова:
– Подожди. Ты говорила – я тебя слушал. Теперь ты послушай меня. Сказки, что рассказывает про тебя Гарик, – это все чушь. Он просто выдает желаемое за действительное. Тебе не нужно ничье внимание. Ты хочешь, чтобы тебя оставили в покое. Поэтому ты стала скромнее одеваться, почти перестала краситься и больше не приходишь в класс с распущенными волосами, как в первые дни. И все равно, ты – слишком хороша. С этим уже ничего не поделаешь. Но этот первый бум пройдет. Ребята привыкнут, потому что привыкают ко всему, даже к красоте. И то, что заставляет тебя сегодня уклоняться от их ухаживаний, забудется, перестанет мучить и угнетать. И тогда найдется кто-то, кто разбудит тебя. Как спящую красавицу. Вечно пребывать в самостоятельно выстроенном хрустальном гробу ты не сможешь. Рано или поздно он расколется, чтобы вернуть тебя к жизни.
– А разве я сейчас не живу?
– Нет. Ты существуешь. Но жизнь – совсем иное. Для жизни необходима любовь. Как корни цветам. Срезанные цветы так же пахнут и так же прекрасны, но они уже мертвы. А когда придет любовь, настоящая, совсем не похожая ни на что, случавшееся с тобой прежде, ты поймешь, что только сейчас родилась в этом мире.
– Ты кто – гадалка или прорицатель?
– Ни то и ни другое. Я только смотрю на тебя иным взглядом, не так, как все. И за твоим внешним очарованием вижу бездну страстей. Но сейчас они прикованы цепями проржавевших решений к скале прошлого. Ты – пленница собственных табу. Ты полагаешь, что обезопасила себя от новых бед, но на самом деле ты отгородилась только от жизни… и от любви. Но от любви невозможно защититься навсегда.
– Боже, как романтично и напыщенно. Даже Вадику можно поучиться, – Маша попыталась скрыться за мелкой издевкой.
Женька резко повернулся и вышел с балкона. Маша осталась одна в промозглой темноте, приходя в себя ото всего, что он сейчас наговорил. Странный он какой-то. За полтора месяца они практически ни разу с ним не общались на серьезные темы, и вдруг – такой разговор.
Ребята уже расходились. Маша отыскала Женю и протянула ему куртку, которая до сих пор все еще оставалась на ее плечах:
– Проводи меня, пожалуйста, сегодня.
Маше слишком много еще хотелось у него спросить. Но Женя снова был угрюм и неразговорчив. Может быть, он уже жалел об недавней минутной откровенности.
– Я думаю, тебя Гарик проводит.
На улице, проходя мимо старой липы, Маша заметила застрявший в кустах белый бумажный самолетик. Она быстро подбежала, схватила его и сунула в карман. А дома, уже лежа в постели, она вспомнила о нем. Встала, прошла босиком в прихожую и, достав самолетик, развернула и расправила осторожно мятый промокший листок бумаги. Это был незаконченный набросок ее портрета.
Полчаса, проведенные на пронзительном сентябрьском ветру, не замедлили сказаться. Маша заболела. Уже в воскресенье у нее поднялась температура, и грубой наждачкой драло горло. В понедельник школу она прогуливала. Мама задержалась в ожидании врача и на работу ушла только в середине дня. Она, по обыкновению, спешила и, видимо, что-то забыла – может, ключи – потому что едва успела захлопнуться дверь, как из прихожей донесся требовательный звонок. Маме редко удавалось уйти с первого раза. Маша спрыгнула с кровати и, не надевая тапочек, побежала открывать.
В дверях красовался Монмартик. Высокий, на полголовы выше ее, а Маша никогда не жаловалась на свой рост, он стоял, прислонясь к углу дверного проема, смотрел на нее сверху вниз и широко улыбался:
– Пустишь?
Маша растерянно стояла на пороге, босая, переступая с ноги на ногу и смущенно запахивая плотнее полы старенького халатика:
– Конечно. Заходи. Ты извини, я в таком виде. Думала, это мама вернулась, что-то забыла.
– Я так и решил, что это твоя мама. Она меня сейчас в подъезд впустила. Вы с ней не слишком похожи. Только разрез глаз и губы. В них проглядывает что-то южное.
Маша невольно удивилась: так точно подметить черты мельком увиденного человека.
– Вы бы хоть бумажки с номерами квартир в звонки вставили. А то меня сейчас ваша соседка облаяла, да еще заявила, что
– А, это из сто восемьдесят шестой! Там раньше Машка-продавщица из универсама жила.
– Инга сказала, что ты заболела. Это я наверняка виноват – заморозил тебя тогда, на балконе. Ребята решили зайти после школы. А меня Кол Колыч выгнал с физры. Из-за ноги.
Если учитель физкультуры Николай Николаевич, не терпевший никаких справок, отправил Женьку с урока, значит, дело действительно швах.
– Покажи, что с ногой.
Он с готовностью задрал левую штанину.
– Не дури. Я же помню, что правая.
– Ерунда. Ампутировать, чтоб не мучиться. Сейчас протезы классные делают.
– Ну, не хочешь – твое дело. У меня жутко болит горло. Мне трудно говорить и, тем более, еще с тобой спорить. Подожди меня здесь, я хотя бы переоденусь.
Маша забежала в родительскую спальню и, отыскав в шкафу новый мамин халатик, быстро сменила шкурку. Глянув в зеркало, но оставшись все равно недовольной собой, она появилась вновь перед Женькой с расческой в руках. Они прошли в ее комнату. Женька и в самом деле сильно хромал. Он доковылял до Машиного стола и сел на край. Маша вспомнила, что под стеклом она выложила расправленный листок с Женькиным рисунком. Но было уже поздно: он заметил и искоса с усмешкой посмотрел на нее. Маша почувствовала, что краснеет. Уже который раз она, всегда уверенная в общении с мальчишками, ловила себя на том, что непонятным образом теряется под Женькиным взглядом, цепким, проникающим за внешнюю защитную оболочку. Это было какое-то наваждение, но Маша не могла заставить себя просто посмотреть прямо ему в глаза.
– А ты неплохо рисуешь. Всегда завидовала людям, умеющим рисовать.
– Я тоже. Рафаэлю, Леонардо да Винчи, Боттичелли… Но это ты зря сохранила. Так, эскиз, причем неудачный. Если хочешь, я тебе как-нибудь твой настоящий портрет нарисую.
– Хочу. Нарисуй. А настоящий – это как?
– Только не маслом. Маслом я не люблю. А в графике – это можно.
– Давай, как любишь.
– У тебя день рождения 12 ноября? Значит, ко дню рождения. Время есть.
– Ты это серьезно? Классно.
Маша с удивлением отметила, что Монмартик успел выяснить и запомнить дату ее рождения. Он мог выкрасть эти сведения лишь из школьного журнала. Другого логического объяснения не было.
– Тебя интересно рисовать. С одной стороны, легко: черты лица четкие, словно вырезанные из мрамора – и в то же время какая-то внутренняя чертовщина, что ли, которая в графический образ никак не умещается. Я и набросок потому отпустил – это не ты. Не вся ты.
– Наверно, во мне бунтует бабушка-испанка по материнской линии. Про нее мужчины говорили, что для таких, как она, на ее родине в былые времена костры разводили.
– Испанка? – Женька присвистнул. – Здорово. Теперь хоть немного понятно, откуда ты такая взялась. А как она здесь оказалась? Дети испанских антифашистов?
– Да. Бабушку в тридцать девятом в Союз переправили из Мадрида. После проигранной республиканцами гражданской войны. Ей было восемь. Потом из Ленинграда – в эвакуацию с детдомом. А сейчас осталась одна в Питере. И в Москву переезжать отказывается. А мне без нее плохо…
Женя взглянул пристально на нее, но промолчал, оставил слова внутри.
Маша наблюдала за Женей. Былые тучи разрешились ливнем, и небо расчистилось. Трудно было в этом открытом и приветливом парнишке угадать того хмурого, обращенного внутрь себя буку, что огрызался на каждое оброненное ею слово. Он вновь был самим собой. Но что-то едва уловимое добавилось в его облике, чего Маша никогда прежде не замечала: его внимание было обращено к ней. А может быть, ей это только померещилось?
Маша мельком глянула в зеркало. Если он ее и вправду нарисует, то только не такой, какая она сейчас. Температурное пылающее лицо. Нездоровый румянец поверх смуглых заострившихся скул. Полураспустившаяся, свалявшаяся от долгого лежания коса с выбившимися прядями. Разве что глаза стали еще больше на как-то сразу осунувшемся лице и сверкали из-под густого черного навеса ресниц. Но это мало утешало. Ей было неприятно, что Женя видит ее такой. Но и выставить его она тоже не могла. А если сейчас придут остальные…
Она решительно плюхнулась на пуфик у зеркала и нервно, порывисто стала расплетать косу. Женька, который перед этим, наверняка подвирая для красочности, рассказывал последние школьные сплетни, сначала затормозил, а потом и вовсе замолчал.
Волосы спадали до пола. Гребень больно продирался сквозь спутанные пряди. Маша морщилась и еще больше злилась. Вдруг она ощутила прикосновение его пальцев на своих волосах. В зеркале она видела, как он завороженно проводит ладонью по вороного отлива волне, едва касается ее спины… затем, забрав из ее рук гребень, плавными умелыми движениями расчесывает все это великолепие. Маша замерла от странного, незнакомого ощущения: его руки гладили, ласкали ее волосы, и это совсем не походило на то, как деловито когда-то мама расправлялась с той же задачей. Быстрыми и уверенными движениями он заплетал вновь косу, а Маша ощущала, как мурашки пробегают по коже и еще больше пылает и без того горящее лицо.
– У тебя руки, словно у моей мамы, но более терпеливые и… нежные. – Она с трудом произнесла последнее признание, хотя оно было полнейшей правдой. – И у тебя здорово получается.
– На сестренке натренировался. Но у Аленки, конечно, не такие шикарные. Ты сколько лет их не стригла?
– Почти шестнадцать. Мне ни разу в жизни не укорачивали волосы.
– Правда?! Классно!
– Классно? А ты походи с такими. Вон, фотография девятилетней давности. Видишь, что тогда уже творилось. Я давно порываюсь их состричь – с ними одно мучение. Но мама не разрешает.
– Ты что?! Не смей. Это ж такая роскошь.
– У тебя обязательно спрошу разрешения.
– Спроси. Но только попробуй без спроса…
Маша повернулась к Женьке и, отобрав расческу, произнесла холодно:
– Не бери на себя слишком много. Не твое, не купил.
Женька смолчал, но блаженная улыбка сползла с его лица.
Из прихожей донесся заливистый зов дверного звонка. Пришли ребята. Было удивительно, что они примчались вот так, сразу же, стоило ей заболеть. Маша закрутилась с гостями, так что даже забыла про Женьку. Когда она наконец о нем вспомнила, того уже не было.
Следующие четыре дня Маша провалялась в постели. Температура подскакивала и срывалась вниз резко и неожиданно, испытывая организм, как на «Американских горках». На улице, запертой за стеклом, с утра до вечера с редкими передышками на ланч или обед шел дождь. Он сбивал листья с промокших озябших деревьев. Наверное, из-за этой сырости и промозглости за окном в квартире было особенно тепло и уютно. Раньше Маша никак не могла привыкнуть к своему новому дому. После маленькой, но такой родной питерской квартиры здесь она себя чувствовала чужой, потерянной. Она бродила по полупустым недомеблированным комнатам, не находя, где бы приткнуться. Новое жилище казалось ей велико, как платье с чужого плеча, после детского сарафанчика, из которого уже выросла, но с которым так жалко расстаться. В Питере в их квартире на Васильевском острове всегда было тесно и суетливо-шумно. Чаще всего без предупреждения о нашествии заваливали отцовские друзья и знакомые, громкие и веселые или деловые и озабоченные. Кого-то из этой команды Маша опознавала по телевизионным сводкам политических боевых действий. В первые самые бурные постперестроечные годы у них как-то появился Собчак, но тогда эта фамилия Маше еще ровным счетом ничего не говорила. Отцовский кабинет быстро превращали в штаб-квартиру: не переставая звонил телефон, жужжал факс, приходили и уходили люди с серьезными, вежливыми лицами, и кто-то непременно засиживался настолько, что не успевал до разведения мостов. Отрезанного от всего мира неудачника оставляли ночевать. На этот случай на кухне прямо на гвозде висела раскладушка. Маша привыкла, засыпая, слышать доносящийся из-за тонкой стенки шепот или приглушенный смех.
Московская тишина в их доме теперь угнетала ее. Старые знакомые большей частью остались в Питере, а для новых у отца после перевода в Москву полгода назад появился впервые большой европеоидный офис на новом месте работы. Их новая необъятная квартира непонятно кому была нужна: папа уезжал рано и возвращался порой глубоко заполночь (как он выдерживал такой режим?), мама, работавшая вместе с ним, едва успевала что-нибудь приготовить и всегда куда-нибудь спешила. И Маша, прожившая все детство в узенькой спальне на паях с бабушкой и так мечтавшая о своей отдельной комнате, перебравшись в столицу, получив даже больше, чем могла мечтать, часто сбегала от всего этого богатства, чтобы слоняться по шумным, суматошным московским улицам, барахтаться в толчее вечно спешащих москвичей и, едва отдышавшись в капюшоне открытой телефонной будки, вновь нырять в бурлящий людской поток. Маша полюбила московский центр и могла часами шататься по незнакомым переулкам, никогда не спрашивая дороги, в надежде выйти к вскрывающимся в самых неожиданных местах провалах подземки.
Но сейчас городом овладел ленивый моросящий дождь, и Маша вынуждена была сидеть под домашним арестом. Одиночество приводило свою верную подругу – тоску. И когда Маше уже начинало казаться, что она осталась одна на этом свете, а всех остальных смыл этот монотонный бесконечный дождь, появлялся Женька. Пока Маша болела, он заваливался каждый день. Женька врывался шумный, мокрый и грязный. Он не признавал ни зонтов, ни шапок, и поэтому с вымокших волос прямо по сияющему лицу стекали капли, которые он стряхивал, по-собачьи мотая головой. Брызги разлетались во все стороны, и Маша бежала в ванную за полотенцем, а потом долго и тщательно вытирала ему волосы и физиономию. После этой процедуры полотенце, зачастую, могло отправляться в стирку. Зато и без того непокорные его локоны торчали дыбом и еще больше курчавились. Ольга Николаевна подобную прическу называла «вихри враждебные» и вела с ней затяжную безрезультатную войну.
Маша удивительно быстро привыкла к приходам Монмартика и даже беспокоилась, когда он задерживался. Но каждый раз она ждала его с некоторым любопытством, если не с трепетом. То он приносил с улицы вымокшего жалкого котенка, которого Маша с трудом опознала как соседского Матроскина. В другой раз он заявлялся с мороженым, уверяя, что это лучшее средство от больного горла, что клин клином вышибают. Кажется, он по-настоящему огорчился, когда Маша обозвала его психом. (Он никогда не обижался, а говорил: «Я на тебя огорчился».) Мороженое он спустил в мусоропровод, из солидарности не съев даже свое.
Женька был вечно голоден, и Маша не обедала одна – ждала его. Он никогда не отказывался. За едой они успевали переговорить о тысячах вещах, но еще о миллионе не успевали. Женька вечно спешил и часто убегал, даже не доев. Куда – Маша так и не могла узнать. Женька почему-то не раскалывался.
Странное дело: когда Гарик пытался ухаживать за ней, Маша бесилась. Хотя, положа руку на сердце, она признавалась, что Игорь, возможно, по-своему неплохой парень. Сейчас же она вновь столкнулась с подобной ситуацией, но на этот раз – с Женькой. Куда девалось ее раздражение теперь? Почему она так легко позволяла ему приходить к ней домой, позволяла провожать себя после школы? Почему? Разве не уверяла она себя, что противится не ухаживаниям Гарика, а ухаживаниям вообще? Что не нужен ей ни Гарик, ни кто другой? И разве не она избегала, сторонилась любых сколь-нибудь близких привязанностей? И ведь удавалось ей это до сих пор. Что же изменилось? Просто
Он мог быть то дерзким до жесткости (но никогда – жестокости), то нежным и внимательным. Женька сохранял самообладание, оставаясь спокойным и уравновешенным в ситуациях, когда легко было потеряться или напороть сгоряча такого, о чем потом стыдно вспоминать, но вдруг срывался там, где считал задетым собственное достоинство. Чувства мальчишеской гордости, чести у него были гипертрофированы до болезненности. В этих вопросах он всегда был максималистом. Свои нравственные каноны, границы дозволенного и недозволенного он абсолютизировал, не обращая внимания, что зачастую они здорово отличались от тех, что исповедовали и признавали окружавшие его люди. Он мог без сомнений пересечь чужую границу, но остановиться как вкопанный там, где пролегала невидимая для других его собственная запретная черта. И уже никакие обстоятельства не могли сдвинуть его дальше.
Женька казался клубком противоречий, который предстояло распутать, прежде чем добраться до спрятанного в середине человека.
Этот понедельник начался еще в субботу… Но все по порядку. Или в обратном порядке – так вернее.
Третьим уроком, не дотянув сорок пять минут до большой перемены, как всегда некстати случилась информатика. Не самый сложный, казалось бы, предмет стал у Маши поперек дороги. Все, чему их учили в Питере, отправилось коту под хвост. Здесь шли по своей какой-то особенной программе.
На информатике класс расчленялся на две подгруппы. В Машиной, близоруко склонившись над журналом, сутулился за учительским столом Палыч – сравнительно молодой, но уже пользующийся всеобщей заслуженной непопулярностью преподаватель. Такой бегающий по любому поводу жаловаться к директрисе тридцатилетний маменькин сынок. А ребята из чувства противоречия всячески старались предоставлять ему все новые поводы. Соревнование шло: кто кого?
Малая дополнительная доска, предварительно снятая заботливыми руками с крючков, была прислонена к основной абсолютно вертикально за спиной учителя. Казалось, что малейшего дуновения ветерка будет достаточно, чтобы она накрыла сгорбившегося непосредственно под ней приговоренного. В предвкушении вожделенного момента полукласс замер в непривычной тишине, затаив дыхание. Но, видимо, как раз из-за этого никакого ветерка не случилось. Ситуацию «спас» сам Палыч:
– А где у нас дежурный прохлаждается? Почему не стерто с доски? Наташа Гофман взялась за тряпку. Десятки глаз следили за каждым ее движением с надеждой и верой. Несмотря на явные усилия дежурной доска упрямо стояла. Наташка в отчаянии резко шлепнула тряпкой по неподдающимся меловым каракулям, и старания ее были вознаграждены. Доска слегка дрогнула, не спеша, как в замедленной съемке, отделилась от опоры и, плавно опустившись на круглый, коротко стриженный затылок, соскользнула Палычу на спину, прокатилась по ней и, наконец, с диким грохотом рухнула на пол. Класс облегченно вздохнул.
На разнос ушла добрая четверть урока. Чуть меньше – на старательное вырисовывание параллельных и перпендикуляров и заполнение каждой клеточки каллиграфическим почерком.
– А у меня комп не включается, – нарочито занудным голосом сообщила Зинка.
– Помогите Савельевой, – не отрываясь от своего увлекательного занятия, распорядился учитель.
– У нее розетка капут. Синусоида в прямые провода не лезет, – из-под Зинкиного стола доложил Дыня.
– Удлините удлинителем к моей розетке, – Палыч завершил свой труд и развернулся к классу. – Так. Тишина. Все вернулись на свои места. У нас обещанная контрольная…
Субботний телефонный звонок был дурацким с первых слов. Не здороваясь, незнакомый женский голос нервно-напористо вопросил:
– Я куда попала?
– А куда вы целились?
– Я звоню Барышевым.
– Тогда здравствуйте.
– А, ты наверное Маша. Савельева Любовь Валерьевна из родительского комитета, мама Зинаиды, – наконец хотя бы представилась звонящая. – Мне нужен кто-нибудь взрослый?
– Да я не маленькая.
– Мама, папа есть?
– Я не сирота. Но они оба на работе.
– В субботу?! Вот ненормальные. А ты?
– Я не на работе. Я болею.
– Ну, ладно. Тогда передай им, что за вами долг по оплате школьных завтраков. Если вы неимущие, то родители должны написать заявление…
– Мы имущие. Но долга за нами никакого нет, так как я на завтраки не хожу. Я бутерброд из дома ношу.
Время на выслушивание последовавшей за этим просветительской беседы о правильном питании все-таки нельзя было считать потраченным впустую: Маша успела разобраться в решении системы уравнений и поэтому на вопрос, все ли она поняла, честно ответила:
– Угу.
– Кстати, может, тебе домашнее задание нужно продиктовать? – смягчилась ее наставница. – Зинаида, пойди сюда!..
Это действительно было кстати. Инга подхватила эстафету у Маши и прошлый четверг с пятницей проболела сама, а Монмартик вчера не появился, напустив вместо объяснения причины тумана.
Зинка, с которой они в классе практически не общались, выполнила материнское поручение вяло-формально, но в конце все-таки вставила:
– Ты в понедельник-то появишься? Тогда к контрольке по информатике готовься. Будем программу писать по новой теме. Язык вчера начали.
– Что за язык?
– Я помню? Ща посмотрю.
Зина вернулась к трубке почему-то повеселевшая:
– «Си плюс плюс». Знаешь такой? В конце учебника найдешь.
– Ой. Спасибо, Зиночка. Ты меня выручила.
– Ну, не кашляй…
Палыч опустился на скрипучий стул, опасливо обернувшись назад, хотя малая доска уже давно покоилась у стенки в сторонке, и достал несвежий носовой платок:
– Значит, у каждого свой вариант. Смотрим в таблице перед вами. Номер варианта – номер вашего рабочего места. Как всегда, решение – готовую программу – сбрасываем мне по сети. Не забываем ставить подпись и номер варианта. Пишем до конца урока. Не тянем, времени только-только.
– Так уже полурока проваландались, – пробурчал на весь класс Граф. – Теперь еще столовку пропустим…
Палыч не спеша подыскивал более-менее чистое место на платке.
– Задание всем понятно? Смотрим, как мы освоили язык Java. Материал прошлого занятия. Мы всё это с вами разбирали…
Вакуумная бомба беззвучно разорвалась в классе. Маша попыталась вдохнуть, но весь воздух из помещения отхлынул. Она беспомощно проскребла взглядом по сутулым зависшим над клавиатурами спинам одноклассников. Ребята уже наперегонки пальпировали клавиатуры. Оглянулась, ища инстинктивно Ингу. Черт – Инга в другой полугруппе. И будь она даже рядом, как бы Инга ее могла спасти?.. Катастрофа случилась.
Спазм в горле чуть отпустил, и она по-рыбьи схватила ртом глоток кислорода и выдохнула:
– Алексей Палыч, на «Джаве»?.. Разве не «Си плюс плюс»?..
– «Си» мы будем проходить только в конце года. Сейчас мы изучаем «Джаву».
Она уже осознавала всю бесполезность своих усилий, но еще пыталась, еще барахталась, не веря, что это конец.
– Меня на прошлом занятии не было, я болела. Можно мне на «Си плюс плюс» попробовать?
– Барышева, а телефона у тебя дома тоже нет? Могла за выходные весь класс обзвонить. Все учатся по одной программе, только Барышева по личной. Ты можешь писать хоть на китайском, проверять я буду на «Джаве», – и, ставя жирную точку, он, наконец, проникновенно высморкался.
Маша чувствовала, как набухают предательски веки. Не хватало только разреветься. Нервными движениями она крутила, не замечая, пухлую пуговку на не по сезону тоненькой в мраморных голубоватых разводах блузке. Как глупо… Как просто и глупо. Элементарная Зинкина оплошность, и все труды, все надежды, все ее, Маши, отчаянные усилия – всё умножалось на ноль. И не важным уже становилось, что было до, что произойдет после. Перфекционистский принцип всегда достигать цели, не считаясь с ценой, впервые дал сбой. Синдром отличницы теперь пожирал ее. Медаль, которой она заменила себе на этот год смысл существования, от одного неловкого спотыкания превратилась в пшик. Зинка ошиблась. Ночное сидение за учебником уже никому не поможет. Зинка ошиблась.
Краем глаза она отловила вопрошающе-тоскливый обращенный к ней взор Монмартика, но меньше всего ей нужно было сейчас его сочувствие. Маша перевела застланный влажной пеленой взгляд вперед, туда, где сосредоточенно тюкала что-то на компьютере ее «помощница». Сама-то она, интересно, что учила?
Зинка повернулась. Они встретились глазами. И здесь незаметно для остальных опущенной под стол рукой Зинка сделала непристойный жест.
Если бы не это, Маша не поверила бы ни за что.
Еще никогда в жизни до этого момента Маша не представляла, что такое настоящая злость. Что она может сделать с человеком. Так, что человек сам ничего не может сделать с ней. Обида переформатировалась в бешеную ненависть, на какое-то время затмив опустошенность. Маша сидела, окаменев, не видя ничего, кроме искривленной Зинкиной спины впереди.
…От звонка она вздрогнула.
– Кто все сделал, может выходить. Остальным – три минуты, чтобы отправить мне сообщение. Заканчиваем и пересылаем, кто сколько успел…
Маша вскочила первая, как спущенная с поводка гончая. Она подхватила свой кейс и стремительно пошла по проходу. Там, где через полкласса тянулся к Зинкиному компьютеру удлинитель, Маша, не останавливаясь, влетела в провод носком туфли. Вилка что-то жалобно блямкнула, вырываясь из розетки…
– О, блин!.. Ты сдурела! Я ничего… ничего не успела сохранить!.. – Зинка подпрыгнула на месте, треснув кулаком по столу.
Маша, не оглядываясь, даже не сбив шаг, вылетела в коридор.
Но этот проклятый понедельник только начинался.
В класс она входила почти последняя. Нет, она не плакала. Это пыль попала в глаза, и она растерла их до красноты. Ей показалось, что все уже всё знают, даже те, из другой группы. Она вскинула голову выше и шагнула за порог, успев сделать лишь пару шагов…
Что-то железно-острое проскребло от шеи наискось за спину куда-то к лопатке. Тончайшая мраморно-голубая ткань резко треснула и разодранная от горла блузка, теряя выдранные с мясом пуговки, сорванная с плеча, бессильно повисая на рукаве, открывая и спину, и грудь. Маша вскрикнула от неожиданности и боли, но главное все-таки неожиданности, и обернулась. Сзади стояла Зинка с опущенной вниз длинной деревянной палкой с железным крюком на конце. Страшные старорежимные окна во всей школе прошедшим летом заменили пластиковыми, но этот багор для открывания верхних фрамуг никто не выбросил.
– Сука питерская, – прошипела едва слышно Зинка.
Класс онемел, застыв на мгновение, весь развернувшийся ко входу, где друг напротив друга стояли две взбешенные девчонки. Затем раскалывая оцепеневшую тишину, разнесся одинокий взрыв хохота:
– Вау! Милосская!.. – Это Дыня захлопал неистово в ладоши, опускаясь за первую парту напротив окаменевшей в шоке Маши.
Выбитый Монмартиком ударом ноги стул отлетел, перевернувшись с грохотом. И Дыня исчез за ватерлинией столешницы, осел, прервав жидкие аплодисменты.
Мгновение миновало. Маша еще стояла перед шестью десятками глаз с выставленной напоказ полуобнаженной правой половиной. Прямая как на подиуме, не опуская взгляда, не униженная, не сломленная. Растерзанная, с выкорченными пуговицами несчастная блузка беззастенчиво открывала плечо и грудь. Подхватив левой рукой, прижимая к телу голубой лоскут, Маша в следующий момент со всей силы, не раздумывая, запустила пластиковым кейсом в свою обидчицу. Вылетели осколками разорвавшегося снаряда фломастеры, ручки, учебники с тетрадями… Кто-то из друзей Дыни, перехватив сзади за шею Монмартика, опрокинул его вместе с партой и навалился сверху. Инга бросилась к Зинке и со всей силой рванула, выдрала из ее рук древко багра, уже было занесенного в безумстве. К Маше кинулась одна из обесцвеченных блондинок, пытаясь сорвать бретельку лифчика, довершить начатое. Но ей помешали. Это маленькая Оля преградила собой дорогу, схватив протянутую уже руку с черными наманикюренными ногтями…
Класс впервые так однозначно размежевался на два озверевших, ощерившихся друг на друга лагеря. Сдерживаемая долгое время негативная энергия сдетонировала и, цепной реакцией втягивая в конфликт одного за другим, переросла в самое отвратительное побоище. Воздух уже давно звенел, напряжением была пропитана вся атмосфера в классе, любая искра не могла не породить взрыв. И это случилось. Каждый, будь то парень или девчонка, без раздумий примкнул к той или иной стороне, каждый был непоколебим в своей правоте, каждый готов был идти до конца.
Дик с разбегу снес обидчика Монмартика, но на того успел накинуться оправившийся от нокдауна Дыня, не давая ему подняться. Гаврош оттеснила Машу к доске, прикрыв собой и не подпуская к ней рвущуюся, сверкающую глазищами Зинку. Очень скоро вокруг них образовался живой щит. Максимка, перевернув ближайшие парты, устроил локальную баррикаду и вместе с Лошаком держал за ней оборону безо всяких скидок на рост и возраст. Вадик перехватил поперек талии девицу, пытающуюся царапать то ли Ольку, то ли Машу. Другой рукой он отбивался сразу от двух ребят, но сдерживать их ему уже не удавалось, а Леночкины попытки ему помочь скорее даже мешали. Наташка лупила учебником физики вторую блондинку, но чаще получала от нее. Монмартик, Дик и еще трое одноклассников образовали завал из тел, перегородивший один из проходов. Гарик, возвышаясь над этой «кучей малой», пытался выхватить из нее свою главную цель – Дыню. В Машиных защитников летело всё, что умело летать, включая чужие рюкзаки, сумки, мел и даже лейку с водой для цветов, но то же самое тут же летело им навстречу.
И лишь один Граф сидел невозмутимо посреди бушевавшей бойни и подчеркнуто отрешенно перелистывал мужской журнал, лишь изредка уворачиваясь от пролетающего мимо портфеля.
Громила вломился в класс последним, снеся двух любопытствующих в дверях малолеток, и сразу определил перевес сил. Он врезался в самую гущу потасовки, пробиваясь к осажденным. Оказавшись среди своих, он с ходу взял на себя обоих нападавших на Вадика, и тому удалось, наконец, перевести дух. В это время на своем фронте Гарик пленил вырывающегося и беснующегося Дыню, освободив из-под завала Монмартика. Голосом командарма Гарик заорал:
– Прекратить немедленно, пока я ему башку не свернул!..
Драка, вспыхнувшая так внезапно, захватившая так быстро весь класс, так же скоропостижно, как по мановению, погасла – хотя и не от его грозного окрика. Сразу две женщины бесшумно появились в дверях: молодая симпатичная физичка Оксана Игоревна, пользующаяся успехом у мальчишек старших классов (это ее урок сейчас явно срывался), и рядом с ней, конечно – Мама-Оля. Две учительницы были не только или не столько коллегами, сколько подругами, лучшими подругами. Два взгляда – два ведра ледяной воды, выплеснутые на клубок сцепившихся уличных псов. Свора развалилась на две половины. Школьный звонок пронзил своим острием тяжело дышащую тишину, огласив окончание раунда.
Мама-Оля чуть отстранила замершую на пороге со сложенными на груди руками физичку и вступила в класс. И каждый, кто встречал ее взгляд, сразу сникал, неуверенно заправлял рубашку или начинал, опустив пониже голову, отряхиваться. Лишь Дик и его соперник, увлекшись и не замечая появления рефери, не могли никак расстаться. Громила не без труда отодрал их друг от друга и поставил пред строгие очи классной. Обе группы школьников все еще стояли двумя стенками, зло исподлобья бросая на противников волчьи взгляды. Ледяная вода сбила пламя, но угли еще упрямо шипели.
Мама-Оля все так же молча прошла в класс, осторожно перешагивая через разбросанные по полу вещи и обходя перевернутые парты. Она шла точно по линии размежевания. Ребята, пропуская ее, невольно раздвигались дальше, отступали, освобождая ей проход. Классная остановилась напротив Маши. Теперь Маша уже не выглядела подавленной. Лицо ее пылало от еще не угасшего гнева и возбуждения. Она не отвела взгляда, только больше распрямилась и, поведя плечом, натянула, как смогла, на него рукав оборванной блузки. Инга и Гаврош расступились. Осторожно обняв Машу, Мама-Оля направилась с ней к выходу.
– А вы пока приберитесь в классе, – кинула она всем сразу и никому в частности.
Оксана Игоревна стянула с себя и накинула на Машу большую цветастую шаль, без которой физичку редко можно было встретить.
– Ольга Николаевна, я не думаю, что сейчас они способны воспринять законы физики. Им бы неплохо с законами человеческого общежития вначале разобраться. Как ты считаешь? А физику перенесем на седьмой урок. Надеюсь, вы тогда уже остынете.
– Спасибо, Оксана Игоревна. Мы сейчас вернемся.
И Мама-Оля вывела Машу из класса.
– …Это был мальчик-эмигрант из России. А я работала тогда три месяца в Германии в маленьком городке под Франкфуртом. Стажировка по обмену. В первый же день появления в немецкой гимназии русский мальчишка устроил там драку. Как это у нас называется: «сразу поставить себя».
Мама-Оля, не поднимая головы, мелкими стежками зашивала бледно-голубой ниткой разложенную на учительском столе блузку и говорила совсем негромко, так что весь класс затихал, вслушиваясь в ее слова.
– Так вот, немцы все были в шоке: у них в школах дети не дерутся. Вообще. Они не понимали, как это возможно. Они считали, что он нездоров и его надо вести к врачу. С чего вдруг психически нормальный ребенок станет решать проблемы кулаками? Даже когда немецкие ребята в гимназии ссорились, никому из них не приходило в голову выяснять, кто прав, с помощью силы. Разве физической силой можно доказать свою правоту? Разве победивший в драке побеждает в споре? Какое вообще сила имеет отношение к правде? Честность и порядочность – аргументы, которым бессмысленно противопоставлять силу. Да, честного и порядочного можно побить. Можно даже убить. Но победить – никогда. Немцы, сегодняшние немцы, это понимают. Почему мы – нет? Неужели для осознания главенства честности, правды, порядочности нации надо пройти через худшие из форм лжи, насилия, античеловечности? Чтобы ужаснуться и отвергнуть их уже навсегда. Я наблюдала, как малявки идут во франкфуртском метро, и никто не пихается, не ставит подножку, не толкает в спину. А у нас с детского сада сильный будет доказывать свое превосходство, даже если он – тупица. Особенно если тупица. С детства несем злобу в сердцах. Почему в маленьком немецком городке незнакомые тебе люди, расходясь с тобой на дорожке, улыбнутся и поздороваются? Эти немецкие почти анекдотичные по каждому поводу «Danke schon», «Bitte schon» – это все действительно норма их жизни. А мы?..
– А мы по-немецки nicht verstehen, – подал голос Лошак.
– Да мы и по-русски не очень. Мы просто по-человечески не понимаем. Хотя… знаете, в Германии даже два кобеля, встречаясь на улице, не кидаются друг на друга, а виляют хвостами. Так что, это, может быть, больше, чем человеческое.
Мама-Оля завязала узелок, ставя точку, и обрезала нитку. Она прошла к Машиной парте и протянула зашитую, как уж получилось, блузку. Маша сидела, закутавшись в физичкину шаль, с застывшим лицом, не пропускающим наружу ни мыслей, ни эмоций.
Все пакости необъяснимым образом любят понедельники. На первом же уроке, не дожидаясь, когда класс проснется и прозреет, математичка дала контрольную по стереометрии. Маша, кажется, наврала в третьей задаче: не рассмотрела второй возможный вариант – тупой угол. Инга была единственная, кто выполнил задание для обоих случаев.
К этой гадости добавилась еще одна – вызов к директрисе. Маша недоумевала: она общалась с Тамарой Карапетовной лишь однажды, при приеме в школу. Тогда ей самой не много пришлось рассказывать. Ее прикрывала широкая папина спина. За Машу все объяснили папина визитка с российским гербом и трехцветным флагом и ее не омраченный ни единой четверкой аттестат за десятый. Карапетовна была необыкновенно мила и не столько слушала отца, сколько сама нажимала на проблемы школы: недостаточное финансирование, безнадежно устаревшие компьютеры и прочее, и прочее… Папа внимал с вполне серьезным выражением лица, как он это умел, поддакивал, но Маша была уверена, что он тут же забудет об этих пустяках, едва они выйдут за пределы школьных стен, и на него навалятся задачи иного масштаба.
Однако единственный мотив ее приглашения в директорский кабинет, который пришел ей на ум – вопрос о помощи школе, оказался совсем ни при чем. Маша не угадала. Карапетовна лишь вскользь напомнила о том разговоре, поинтересовавшись делами Сергея Александровича, скосив взгляд на гербастую визитку, которую Маша заметила на директрисином столе. Чрезвычайность ситуации, которая занимала сейчас Тамару Карапетовну, объяснялась отказом Маши посещать недавно выстроенную школьную столовую. Это лишний раз напомнило Маше о пресловутом телефонном звонке Зинкиной мамы, и нервная дрожь предательски пробежала по телу. Машино объяснение, что ее начинает физически тошнить от одного вида не выдержавших инквизиторских пыток, скорчившихся в предсмертных судорогах сосисок, привел директрису в тихую ярость. От ее былой доброжлательности не осталось и следа:
– Ты, наверно, одной севрюгой питаешься. Да, понимаешь ли, школа пока не в состоянии всех кормить севрюгами.
Маша остолбенела. Лишь однажды, причем именно вчера, она действительно принесла в школу на завтрак бутерброд с севрюгой. Причем съеден он был корпоративно, Маше достался лишь кусочек белого хлеба, хранящий еще рыбный запах. Это ничуть ее не огорчило. Ситуация была вполне типичная: никто в классе не ел свои завтраки в одиночку, спрятавшись под парту. Но как быстро с чьей-то доброй подачи эта «севрюжья» история долетела до Карапетовны… Первая мысль была: Ольга Николаевна. Но Маша тут же предала эту идею анафеме. Мама-Оля не могла. Да и не было ее в классе при всеобщем раздирании несчастного бутерброда. Но и других вариантов Маша тоже не находила.
– Я ем суп. И на завтрак, и на обед, и на ужин.
Теперь оторопела директриса. Но натиска не ослабила. Маша уперлась. Она бы могла пойти на уступки, но «севрюжий» донос ее разозлил. Вопрос решил звонок на урок. Директриса сдалась. В наказание выбив из Маши обещание ходить в столовую вместе с классом без обязательства разделять общую трапезу. Маша в последний момент вспомнила о золотой медали и благоразумно пошла на компромисс. Карапетовна со своей стороны помянула лишним добрым словом Сергея Александровича: «Пусть заходит в любое время. Поинтересуется успехами дочки». Забавно, что же директриса, которая не вела у них ни одного предмета, могла рассказать об «успехах дочки»?
– Я передам, но, извините, Тамара Карапетовна, ему очень сложно вырваться с работы. Он домой возвращается в два ночи.
Но труднее всего сегодня было переступить порог класса перед третьим уроком – информатикой. Маша собрала все свое мужество, приказав себе строгим внутренним голосом не выдать никаких эмоций, когда Палыч будет объявлять приговор по прошлой проваленной контрольной.
Но занятия шли своим чередом, а препод вовсе не спешил с обнародованием оценок. Маша бестолку уговаривала себя, что переживать еще стоит, когда от тебя что-то зависит, когда ты можешь как-то влиять на результат. Сейчас все было известно заранее. За неделю. От произнесения вслух ровным счетом ничего не менялось. Но нервы наотрез отказывались подчиниться логике.
Пока Палыч мелким идеальным почерком выписывал мелом на доске что-то ему одному интересное, класс отрывался, кто как мог. Малая дополнительная доска, уже однажды накрывавшая Палыча, была благоразумно спущена на пол.
Олька с Леночкой тихо прыскали, забравшись на популярный в народе интернетовский самопальный форум «Антишколы», где с кем-то, выступающим под лейблом Марат, быть может сидящим за соседним компом, переписывались, обсуждая как раз личность этого самого Палыча, мельтешащего в двух шагах перед ними.
Зинка в тех же дебрях Интернета набрела на цитатник из школьных сочинений и, зажимая сама себе рот, зачитывала на полкласса шепотом перлы вроде: «Первые успехи Пьера Безухова в любви были плохими – он сразу женился». Маша даже позавидовала ей – вот кто сейчас реально не заморачивался из-за какой-то контрольной.
– Переписываем к себе в тетради с доски, а я пока зачитаю результаты работы, которую мы выполняли на прошлой неделе, – решил наконец закончить пытку Палыч. – Ну, что? Троек нет, и это говорит о том, что материал, в общем, был несложный. Но спешили и не проверили ошибки. Поэтому с пятерками у нас не густо: пятерка, понятное дело, у Максима Когана, у Дьяченко, Логинова…
Лошак, засевший на последнем ряду, вытащил из портфеля восьмикратный полевой бинокль и честно скачивал с доски все без разбора. Ребята, вдохновленные Лошадиной идеей, наперебой требовали себе бинокль, пока привлеченный их возней и разборками Палыч не обернулся на эпицентр шума. Он стремительно пересек класс, не замечая Макса, спавшего с нарисованными фломастером на веках глазами, и снял с шеи Лошадинова бинокль.
– Зачем вам? – попробовал возмутиться Лошак. – Вы ведь близко от доски стоите, вам и так видно.
– Заберешь после занятий в кабинете директора, – вынес безапелляционный вердикт Палыч.
Лошак, выждав для приличия, пока учитель удалится, невозмутимо полез в свой саквояж фокусника и извлек ко всеобщему восхищению собрания подзорную трубу.
Палыч вернулся на свое место и продолжил, как не прерывался:
– …У Бертеньевой и Барышевой.
– Что? Сколько? – вырвалось невольно у Маши.
Зинка резко повернулась на стуле. Обе девчонки смотрели не отрываясь друг на друга. Трудно сказать, кто из них был больше ошарашен.
– Пять. Ну, вот, Барышева. А говорила: не готовилась, – удовлетворенно добавил Палыч.
– Во дает Питерская, – уважительно прогнусавил Дыня.
– И у нас два неуда, – продолжал свою линию Палыч. – У Савельевой…
– С чего это? – подскочила Зинка. – Я все сделала. У меня эта, – она мотнула головой в сторону Маши, – провод выдернула.
– Я сколько вас учу: в течение работы всё сохранять? Теперь запомнишь, – неумолимо отрезал Палыч. – И двойка у Мартова. Мартов, в чем проблема? Не учил? Дальше описания данных не сдвинулся.
Женька только пожал плечами. Маша постаралась перехватить его взгляд, но Монмартик, не отрываясь, передирал с доски в тетрадь, ни разу не оглянувшись.
Макс, проспавший все самое интересное, открыл свои физиологические глаза и посмотрел на часы:
– Александр Палыч, мне в столовую дежурить.
Дежурный имел привилегию уходить накрывать на столы за десять минут до окончания урока.
Когда прозвенел звонок и мальчишки, обгоняя друг друга и создавая пробку в дверном проеме, рванули в столовку, Маша подошла к учительскому столу, где Палыч аккуратно переносил с монитора компьютера в журнал столбик оценок:
– Александр Павлович, это ошибка. Это не моя работа, а Мартова. Он вариант перепутал.
– Ну, да, конечно. И фамилию свою тоже. Иди, Барышева, иди…
Того времени, что презентовалось от урока дежурному по столовой, вполне хватило Максимке, чтобы высыпать в один из стаканов с компотом полную солонку. Фиолетово-бурого цвета компот из консервированной вишни был, пожалуй, единственной съедобной достопримечательностью столовского меню. Соль пришлось тщательно размешать, а не-растворившиеся окаменевшие куски зарыть в гущу, чтобы они не бросались в глаза. Дабы насладиться эффектом, Максим сам остался за заминированным столом. Со «счастливым» компотом подфартило Монмартику.
Маша подсела к ним. Она по-прежнему ничего не ела в столовой, но по компромиссному договору с Карапетовной должна была хотя бы присутствовать и отбывать эту повинность вместе со всеми. Ей обязательно надо было поговорить с Женькой, но он, как нарочно, не давал ей ни единого шанса. Маша, нетерпеливо мысленно подгонявшая окончание застолья, зафиксировала некое особое выжидательно-садистское выражение на лице Макса, объектом интереса которого явно был Женька. Не зная предыстории, Маша не могла угадать истиной причины Максимкиного повышенного внимания. По лицу же Монмартика прочесть было ничего невозможно: не моргнув глазом, он осушил свой стакан, так что Максим уже начал сомневаться, за тем ли компотом он вел слежку. Сладострастное предвкушение на физиономии Макса сменилось маской разочарованного уныния. Но тут Женька, перехватив его взгляд, пододвинул ему стакан, на дне которого еще оставались ягоды:
– Макс, ты, кажется, любишь гущу?
– Спасибо, я сегодня переел, пока накрывал.
Но тут с противоположного конца стола длиннющая телескопическая рука Лошадинова перехватила заветный стакан. Проговорив скороговоркой:
– Так ты хочешь, не хочешь, как хочешь, – он быстро, пока никто из конкурентов не успел опомниться, загреб стакан себе.
– Царствие ему небесное, – успел перекрестить его Монмартик.
Но Сергей не слышал последнего напутствия. Все оставшееся в стакане содержимое было опрокинуто в рот. В следующий момент лицо его перекосила жуткая гримаса. Он покраснел так, что не стало видно даже редких веснушек, и без того круглые глаза сделались объемными, шарообразными… и вдруг все, чем был наполнен его рот, вырвалось фонтаном наружу в тарелку и на стол, к ужасу отпрянувших соседей.
Первыми не выдержали Максим с Женькой. Пока остальные приходили в себя, эти двое, давясь от смеха, выскочили из-за стола и бросились вон из столовой.
После школы, когда они остались, наконец, на улице одни, без лишних свидетелей, Маша остановила Монмартика:
– Ты думал, я скажу тебе спасибо?..
– Да я как-то вообще меньше всего на эту тему думал.
– Так вот, я скажу тебе, конечно, спасибо. Но…
– Не продолжай.
– Не указывай мне! Это все напрасно. Я не приму твою жертву.
– Жертву? – Женька искренне расхохотался.
– Не смейся. Я серьезно. Если я приму, кем я буду?
– Другом. И это уже не так плохо.
– Или предателем? Я уже рассказала Маме-Оле.
– Начерта?! Ты все испортила, – Монмартик с досады стукнул себя кулаком по ноге.
Всю не такую уж долгую дорогу к метро Женька держался букой. Это вот он как раз и называл: «Я на тебя огорчился». Маша напрасно пыталась отвлечь и рассмешить его. «Компотная история», которая стала хитом на весь огрызок этого надкушенного дня, вытянула из сейфа ее памяти давнишнее воспоминание, чем-то до боли напомнившее сегодняшнее событие. И она постаралась использовать свою историю как рычаг, чтобы перевернуть эту тяжелую свинцовую страницу. Ее рассказа хватило ровно до входа в подземку:
– Мы тогда организовали поход всем классом. Дело было летом, год назад. Лагерь был разбит километрах в пяти от какой-то богом забытой деревушки. С нашим физруком, молодым продвинутым парнем, и четырьмя оболтусами в качестве несунов мы отправились в ближайшее сельпо за продуктами. Пока я затоваривалась, а физрук расплачивался из общественных денег, ребята курили на крыльце. В магазине из еды были только яйца, подсолнечное масло и «Баунти» – «райское наслаждение». Наверное, как в старые советские времена. Хотя тогда небось и «Баунти» не было? Хлеб, ради которого был предпринят набег, ждали к четвергу, а мы захотели есть уже во вторник. Подсолнечное масло было только разливное, и продавщица налила его нам в бутылку из-под портвейна, опустошенную и вымытую тут же при нас.
Маша взяла было Монмартика под руку, но тут же, испугавшись собственной смелости, отпустила.
– Мы выходим из магазина с коробкой яиц и подсолнечным маслом, и один из оболтусов, Витька Щербатый, пацан – оторви да брось, видит бутылку с этикеткой портвейна в руках физрука и начинает канючить:
– Александр Григорьич, это вы для себя? А дайте глотнуть? Только один разок.
Я смеюсь:
– Тебе не понравится.
Но тот только отмахивается:
– Молчи, женщина. Тебя здесь не спрашивают и тебе не предлагают.
Физрук без тени улыбки говорит:
– Да ради бога. Мне не жалко.
Витька хватает бутыль и прямо из горла… Делает один глоток, остальные смотрят на него. Он на пару сек замирает, потом показывает большой палец: «Кайф!» – и передает бутылку второму балбесу.
Тот проделывает то же самое, косится на Витьку: «Класс!» – и протягивает третьему.
Трое выдержали, не моргнув глазом. Бутылка так доходит до четвертого из оболтусов, и тот уж, чтобы оторваться по полной программе, набирает полный рот подсолнечного масла… ему выпендриваться уже не перед кем, и он фонтанирует, как лев в Петергофе, у которого Самсон ищет гланды.
Женька не выдержал. Его хохот спугнул пару старушек, которые засеменили, поддерживая друг друга, через дорогу, не дойдя до «зебры».
Когда они спустились в метро, оставив где-то сверху над собой всю махину вымокшего осеннего города, Монмартик все же вернулся к тому, о чем, верно, думал всю дорогу:
– Все-таки надо не только делать добро самому, но и позволять другому делать что-то для тебя. Отказываясь принимать то, что искренне тебе предлагают, ты отнимаешь у человека радость доставлять радость. Умение не только дарить подарки, но и их принимать – это тоже, как ни парадоксально, не всем дано. Тебе предлагают звезду с неба, а ты отвечаешь: на что она мне?
– Тогда достань мне вон тот воздушный шарик, – и Маша показала на голубой, покачивающийся под сводом кусочек неба, сбежавший из неловких детских рук.
Женька глянул под потолок. Потом, поставив сумку у Машиных ног, разбежался и прыгнул изо всех сил. Он не достал до свисающей золотой кудрявой ленточки метра три. Пассажиры оглядывались и обходили их стороной. Женька неодобрительно посмотрел на смеющийся свысока шарик и поднял с пола свою сумку.
– Но я, по крайней мере, пытался.
Подошел их поезд. Они вошли в полупустой вагон. Перед тем, как двери закрылись, Монмартик еще раз с тоской посмотрел на голубой шарик, которому никогда уже не увидеть свободу.
До каникул оставалось еще целых четыре недели, но все уже считали дни, а Лошак даже вычеркивал из календарика каждый новый, едва приходил на первый урок. Впервые не выставлялись четвертные оценки, их будут раздавать только за полугодие, и ожидание свободы не омрачалось мелочным высчитыванием средних баллов, зубрежкой и подгонкой нелюбимых предметов. По информатике ей, Женьке Мартову и Зинке Савельевой надо было еще переписывать контрольную. Мама-Оля выцыганила у Палыча. Но пока ей светило не больше четверки, и Маше было приятно осознавать, что еще можно об этом не печалиться.
Когда Мама-Оля зашла в класс, одиннадцатый «В» отрывался по случаю редкой удачи: неожиданного «окна» вместо урока истории. Криминала не было. Историчка заболела, и ребята валяли дурака. Мальчишки расписали «пулю» в тетрадке по матанализу, и те немногие, кто умел играть в преф, как раз бурно обсуждали не сыгранный Лошаком мизер. Серега громко, на весь класс, переживал:
– Да разве ж это «дырка»? У меня в пиках были: туз, дама, девять, семь…
Именно в этот момент в дверях появилась Мама-Оля. Лошак, не останавливаясь ни на мгновение, продолжал:
– …пять, три, один.
– Да тут по биному делать надо, – подхватил, перелистывая тетрадь с «пулей», Макс.
Ольга Николаевна только что с опрокинутым лицом вышла из кабинета директрисы. Поездка в Псков и Новгород, которая уже была полностью распланирована на каникулярную неделю, накрылась самым неожиданным образом. На двухдневной экскурсии в Суздаль автобус с нашими девятиклассниками перевернулся. Двоих ребят забрали в больницу. Остальные тоже были не в лучшем виде. Тамара Карапетовна ввела мораторий на любые массовые выезды.
– Но это же глупо! – возмущалась громче всех Инга. – Ну, давайте теперь все будем ходить пешком. Мы же двадцать раз ездили – куда только не катались. И я уверена, через год все снова будут разъезжать. Глупость под маской заботы о нас. Я бы просто наплевала на их дурацкие распоряжения.
– Перестань, Инга, – остановила ее Ольга Николаевна, которая сама была больше всех и расстроена, и растеряна. – Ты умная девочка и все прекрасно понимаешь. Глупо – не глупо, нас не спросили. Вы уж меня извините, ребята: я вам наобещала, а слово не сдержала.
– Да что вы, Ольга Николаевна! – заголосили все разом. – Вы-то в чем виноваты? Вы все, что могли, сделали. А все-таки жалко.
– Ну, может, мы еще на зимние съездим, – неуверенно оглядела класс Мама-Оля.
– Это вряд ли, – грустно вздохнул Монмартик. – Неиспользованные возможности не повторяются. Проверено долгим житейским опытом.
На большой перемене Маша, сопровождаемая Гаврошем, зашла в класс. В районе галерки толпилось несколько ребят. Гаврош потянула ее за рукав:
– Что это они там? – и не дожидаясь Машиной реакции, пошла сама, движимая любопытством.
Маша без особого желания последовала за ней и заглянула через ее плечо. Обе долго не могли понять смысла происходящего: Женька Монмартик сидел лицом к остальным, положив левую руку на парту. Громила с Графом, чьи кулаки не сильно уступали громиловским, поочередно, что есть силы, обрушивали молотобойные удары на Женькину руку. Трудно было сказать, как давно продолжалось это безумие, но, судя по покрасневшей расплющенной Женькиной ладони, они явно начали не только что.
Маша вдруг ощутила, как все подернулось пеленой и поплыло. Она уже не видела ни Женьку, ни кольцо окруживших его ребят – перед глазами была только рука, безжизненная, распятая на парте.
– Перестаньте! Прекратите, прекратите! Дураки, дураки, дураки!..
Маше показалось, что это она закричала и бросилась на ребят. Но она стояла все так же безмолвно и недвижимо, не в состоянии ни пошевелиться, ни произнести ни звука. А Гаврош уже полезла драться с мальчишками, колотя их куда попало. Пробиться к Монмартику ей не дали, и она, треснув от бессилия по руке ни в чем не повинного Лошака, выскочила из класса, кинув злой взгляд на застывшую Машу прежде, чем хлопнуть дверью.
Наташа растолкала мальчишек:
– Вы что, все с ума посходили? Что вы творите? Искалечите человека… А ты тоже хорош, – набросилась она на брата. – Боксер недобитый. На своем дурацком ринге кулачищами своими размахивай. Прекрати немедленно! Ну, кому я говорю?!
Потирая красный, как обваренный, кулак, Громила отошел в сторону, искоса с опаской поглядывая на сестру:
– Все. Я пас. Лучше посмотри, как я из-за него руку разбил. Это все равно что по кирпичной стенке долбить.
– Я же тебя предупреждал, что ты первый сдашься, – смеялся Женька.
– Граф, перестань! Ему же больно, – требовала Наташа.
– Да ничего ему не больно. Он сам предложил. Мы только ставим научный эксперимент.
– Наташ, не мешай. Мне ж действительно не больно.
– Монмартик проверяет свою теорию. Он пытается доказать, что боли не существует, – чуть оправдываясь, стал объяснять Дик, исполнявший здесь роль рефери.
Наташа ущипнула популяризатора так, что тот подскочил.
– Тогда что это? И что ж ты так скачешь?
– Это ж не моя теория, а его. Монмартик считает, что есть лишь защитная реакция мозга на раздражители, которая абсолютно субъективна. Ведь мы не чувствуем его боли.
– А должен бы чувствовать. Если называешь себя его другом.
– Да брось ты. Монмартик говорит, что можно абстрагироваться от боли, исключить ее из рассмотрения, и тогда становишься анаболиком.
– Да чушь это полная!
– Нет, Наташа, посмотри, у него зрачки не расширяются.
Дик сидел на корточках перед Женькой, заглядывая ему в глаза. А главный подопытный широко улыбался, посмеиваясь и подзадоривая своих инквизиторов, словно это не его руку сейчас плющили чугунные графские кулаки. Гарик тоже наклонился и заглянул Женьке в лицо:
– Смотрите, а теперь расширяются.
– Отойди. Ты просто свет загородил.
Маша протиснулась между маячившими перед ней Лошаком и Диком:
– Женька, остановись, убери руку, – и она попыталась прикрыть своей ладонью Женькину.
Но Монмартик отстранил ее:
– Маш, подожди. Видишь, Граф уже выдыхается. Его надолго не хватит.
– Да ты мне протез вместо руки подсунул. Как у Луи де Фюнеса в «Фантомасе».
– А мы сейчас проверим, – проговорил чуть слышно Гарик, для которого Машин порыв не остался незамеченным.
С этими словами Гарик отодвинул Графа и замахнулся локтем согнутой руки.
– Монмартик!.. – вырвалось у Маши.
Женька взглянул на нее и вдруг быстро отдернул руку. Но остановить Гарика было уже невозможно. Удар жуткой силы обрушился на то место, где только что мишенила Женькина ладонь. С хрустом треснуло что-то в парте. Взвыв по-дикому, Гарик схватился за локоть и завертелся, зажмурив глаза, складываясь пополам.
– Гарик, ты не ударился? – участливо поинтересовался Женька.
– Идиот! – крикнула Олька, яростно сверкнув глазами на Монмартика. – Он же так мог руку себе сломать. Соображать надо. – И она бросилась за Гариком, который, закусив губу, бродил между рядами парт, в ярости пихая их ногой.
– Больно? – заглянула ему в лицо Оля, бережно дотрагиваясь до его локтя.
– Да отвяжись ты от меня. Достала! – сорвался Гарик и выскочил из класса.
Маша с Монмартиком уже вынырнули из метропещеры на тусклый свет, процеженный через плотный фильтр дождевых облаков. Включив автопилот, они пробирались дворами нога за ногу, не слишком заботясь об оптимальности маршрута. Они шли так близко друг от друга, что их плечи то и дело соприкасались.
Маша думала об Инге. Она знала, что сегодняшний день у Инги не занят репетиторами: по вторникам она сачковала. Они могли бы поехать домой вместе и вместе потом поделать домашку. Но Инга придумала себе занятие в школе. Ну и пусть! Маша уговаривать не стала. Это не была ссора, но глупая серая кошка прошмыгнула между подругами. Повода не было. Но размолвка была. А если и был повод, то самый дурацкий, который всерьез-то не примешь – та самая контрольная по стереометрии. Инга, единственная из класса решившая задачу для двух случаев… ошиблась. Никакого второго, выстраданного ею варианта условия не было и быть не могло. Ей снизили на балл. Маша получила свою пятерку. Инга побежала к доске доказывать свою правоту, пока не убедилась сама, что наврала. С момента, как она вернулась за парту, они почти не говорили друг с другом. Маша видела предательские слезы, сверкавшие у «железной леди» на глазах. Инга отворачивалась к окну и выуживала несуществующую соринку из-под век. Четверки случались у девчонок и раньше. За первую же самостоятельную по физике они умудрились даже получить по трояку на фоне почти сплошных двоек, которые физичка, пожалев выпускников, в журнал не занесла. И никогда это не превращалось в трагедию. Но тогда и четверки и трояки они получали на пару, и в этом не было обиды.
Только сейчас Маша обнаружила, что так как-то само получилось, что она оказалась идущей с Монмартиком под руку. В питерском классе мальчишки девчонкам свою руку не предлагали. А здесь это было как-то само собой разумеющееся. Первым ее порывом было потихоньку высвободиться, но она решила, что это будет совсем глупо. Вместо этого Маша остановила своего провожатого, встала перед ним и приказала:
– Ну-ка, показывай руку! – и, чтобы Женька, по обыкновению, не успел подсунуть другую, сама взяла его за рукав.
Вся тыльная сторона ладони распухла и представляла собой один сплошной синяк.
– Господи, какой же ты все-таки глупый. Так и будешь вечно ходить то с распухшей ногой, то с опухшей рукой. Очень красиво.
Маша вспомнила, как во время ее болезни, в один из тех редких случаев, когда он никуда не спешил, она играла Жене на гитаре. Горло еще давало о себе знать, и она пела тихо, почти шепотом. Женя сидел рядом и смотрел на нее. Взгляд у него был мягкий и теплый.
– Все, устала. Горло снова разболелось. А ты умеешь играть?
– Когда-то учился. Но давно уже не играл.
– Почему?
– Подушечки пальцев грубеют. Теряют чувствительность.
– Ты это серьезно?
– Вполне.
Эта его забота о нежности пальцев так не вязалась теперь с его изувеченной рукой.
– Очень болит? Зачем ты это сделал?
– Да совсем не больно.
– Ведь неправда. Ты что – не человек?
– Почему ты мне не веришь?
Маша неожиданно резко сжала и отпустила его руку. Чуть вздрогнули его ресницы. Женька улыбнулся. Маша покраснела:
– Извини меня, пожалуйста. Это я… случайно.
Ей было стыдно. И она уже осознанно взяла его под локоть.
Женька развивал свою теорию:
– Понимаешь, наша жизнь проста, как правда, и прямолинейна до омерзения. Мы не имеем возможности ни испытать себя, ни проверить, на что способны. Чего мы стоим и на что имеем право претендовать? Вот я хочу, как минимум, всего. Но, значит, и от меня можно требовать не меньше.
Вдруг он, не останавливаясь, полез в карман.
– Вот. – На его ладони скукожилась синяя шкурка сдутого воздушного шарика, перетянутая у пупка золотой ленточкой. – Ты его вчера заказывала.
– Тот самый? – Маша недоверчиво вертела в руках резиновую упаковку для гелия.
– Самый, самый.
Маша разглядела две небольшие дырочки в синей сморщенной коже бездыханного шарика.
– Ты его испортил.
– Испортил? Надо же. Какая досада. Попробуем заштопать. Он не соглашался слезать с потолка сам, по-хорошему. Пришлось уговорить из духового пистолета.
Маша покачала головой:
– Ну, точно – заказала. Ты его убил.
– Я избавил его от мучений пожизненного заточения в подземелье. Он должен быть мне благодарным.
– Мертвые благодарности не знают. Ты всегда так решаешь свои проблемы?
Женька помрачнел.
– Но ты же просила. Эта операция стоила мне духового пистолета. Меня разоружили, но шарик не отобрали.
Маша взяла его за лацканы куртки, повернула к себе лицом и, глядя, как в классе ребята, ему прямо в зрачки, потребовала:
– Ты мне лучше скажи, только совсем честно: все-таки ты чувствовал сейчас боль?
– Ты же сама говоришь: что ж я – не человек? Конечно.
Машка разочарованно отпустила его и не сдержалась:
– Господи, какой же ты, оказывается, дурак!
Оставшуюся часть пути Маша уже не держалась за Женин локоть. Они расстались перед подъездом.
Каземат почтового ящика распирало от бумажных новостей. Оборот ключика принес им хотя бы краткую, но свободу. Из заточения повалились рекламные буклетики и листовки, предлагающие рецепты стопроцентного похудания, заработок от тысячи баксов на непыльной работе, не требующей специального образования, и еще пяток образцов рекламного искусства. Выбрав «круглосуточную доставку пиццы на дом» и «скидки «Дианы» на любую химчистку» (дубленка приехала из Питера с теми же грязеподтеками, что была отпущена весной в отгул), Маша легкой рукой отправила остальную макулатуру в пасть вечно голодного мусоропровода. Она хотела было прикрыть дверцу почтового ящика, но там, прижавшись к задней стенке, запрятался, боясь вылезать, белый конверт. Маша вытащила его за шкирку и, едва взглянув на обратный адрес, приговорила, не дав последнего слова подсудимому, к скармливанию все тому же мусоропроводу.
Потом достала из кармана Женькин трофей – простреленный голубой воздушный шарик, чтобы определить и ему ту же участь, но в последний момент сентиментальный порыв остановил уже занесенную было руку. И мусоропожиратель с лязганьем захлопнул беззубую нижнюю челюсть, довольствуясь бумажной пищей.
Каникулы пропадали. Билеты в Псков были сданы. Поэтому можно легко представить, какой поросячий визг поднял народ, секретно собранный Гофманами в коридоре на последней перемене, когда Наташка объявила:
– На каникулы едем к нам на дачу. Мы с Сашкой вчера уломали деда, чтобы он не приезжал, и мы были одни. Ну, тише вы, черти. Да перестаньте! Фу, какие все дураки. Дик, не лезь. Что вы все как с ума посходили?
– Дай я тебя поцелую, благодетельница ты наша, – и, кривляясь, Дик норовил лобызнуть Наташку в щеку.
– Уберите от меня этого слюнявого, а то сейчас передумаю.
– Да ты понимаешь, я своим еще не успел объявить, что Псков с Новгородом накрылись медным тазом. А теперь можно вовсе не говорить. Уехал и уехал. Иначе ни фига не отпустят. Одних…
– «Вася, ты не прав». Лучше сказать, а отпустят – не отпустят, все равно поехать. Так честнее, – тут же влез без приглашения Монмартик. – Я своих поставлю в известность, а спрашивать не буду.
– Ну вот ты так можешь, а с моими эти фокусы не проходят. Ты что, плохо мою матушку знаешь? Она же на пороге ляжет.
– Да ладно, трепетней моей маман я еще не встречал. Только она понимает, что я все равно поступлю, как сочту нужным.
– О, вот дьявол! – Гарик помрачнел и припал спиной к стене. – А я вчера пообещал маме, что теперь смогу поехать с ней в Нижний.
– А может, ты ей объяснишь… может, она тебя отпустит? – Олька посмотрела заискивающе на Гарика.
Тот не ответил сразу, но, когда заговорил, стало понятно, что уговаривать его бесполезно:
– Если я скажу, что не могу с ней поехать, мама мне наверняка ничего не возразит. Но она так вчера обрадовалась, что ей не придется ехать к деду одной. С тех пор, как ушел отец, я почти не вижу, чтобы она хотя бы улыбнулась. У меня язык не повернется произнести. Если б не пообещал – другое дело.
– Ну ты даешь, Гарик, – уставился на него Громила.
– Уважаю, – дал свою оценку Дик.
– Вот что, – подумав, добавил Гарик, – вы когда выезжаете? В среду? Я, пожалуй, попробую, отговорю пару дней.
– Слушайте! А Маму-Олю приглашаем? – вдруг вспомнила Инга.
– Зачем? Что мы, как маленькие дети, обязательно со взрослыми? Можем мы хоть раз пожить сами по себе, без этого детского сада? Или без няньки вы
– Вадик, не в этом дело, – возразила Леночка. – Просто не надо превращаться в хрюнделей. Пока Мама-Оля на нас пашет, мы ее любим. А как она больше не нужна – до свиданья, милая?
К неудовольствию большинства мальчишек, Леночку поддержали остальные девчонки. Но Ольга Николаевна неожиданно отказалась:
– Ребята, спасибо. Но если я с вами поеду – это уже тот же самый запрещенный выезд. На меня и так в школе зуб точат. Так что, если родители вас одних отпускают, считайте, что я ничего не знаю. Я за вас спокойна. Я в вас верю. За ручку всю жизнь вас водить не будут. Отдохните от меня, попробуйте пожить самостоятельно. А я к вам лучше на денек-другой в гости приеду. Примете?
– А как же запрет? – удивилась Оля.
– Да обойдется как-нибудь.
– Ну вот, – прошептал Лошак, – и волки сыты, и овцы целы.
– Глупо шутишь, – дала ему подзатыльник Надя. – Просто Мама-Оля – Человек.
– Она – классный руководитель. Реально классный, – подвел черту Гарик.
Каждый день встречая в классе Монмартика, Маша и теперь отвлекалась на него не больше, чем прежде. В их отношениях школа оставалась как бы свободной зоной, где, по умолчанию, запрещено было какое-либо афиширование. Лишь оборачиваясь, Маша могла поймать на себе внимательный Женькин взгляд. Женька улыбался одними глазами, и Маша была благодарна ему, что здесь не было ни проникновенных на весь класс вздохов, ни сердечных тайн, доверяемых по секрету всем и каждому, ни «нечаянной» утечки информации о несуществующих победах. Практически единственным
– Жень, ты куда? Тебе же в другую сторону.
Женя посмотрел на часы:
– У меня есть еще полчаса. Я тебя провожу.
Машу опять провожал Монмартик. Темой на этот раз был Машин Петербург. Она расписывала белые, замершие над притихшим городом ночи, разведенные мосты, кланяющиеся над Невой, летний, в сверкающем на солнце хрустале бьющих фонтанов Петергоф: все, с чем она выросла и с чем, как всегда считала, не сможет всерьез расстаться. И Женька неожиданно спросил:
– Так все-таки, из-за чего ты уехала из Питера?
Маша вздрогнула и потерялась. Ей на минуту показалось, что Женька знает гораздо больше, чем произносит вслух. Машу часто спрашивали, почему она переехала в Москву. Но спрашивали «почему», а не «из-за чего». Что скрывалось по ту сторону Женькиного вопроса? Маша почувствовала, что передержала паузу:
– Папу пригласили в Администрацию президента. Здесь квартиру дали. Да я же тебе рассказывала.
– Но ты говорила, что родители переехали почти год назад, а ты только в июне. Ведь бабушка и сейчас там живет?
– Живет.
– Июнь – самое питерское время – твои любимые белые ночи. И ты все внезапно бросаешь и мчишься в душную, потную, муторную летнюю Москву? А родители, разве они не беспокоились за твою будущую золотую медаль? Выпускной класс – а тут новая школа, новые учителя, другие требования и даже программы. Что, твои предки такие экспериментаторы?
Возможно, что-то в затравленном Машином взгляде ее выдало, потому что Женька, взглянув на нее, вдруг осекся:
– Извини, если я не туда полез. Не хочешь, можешь не отвечать. Похолодало. Опять косой, размельченный в водяную муку моросяк приставал к съежившимся, попрятавшимся под бесполезными зонтами прохожим. Но пропитанная влагой черная грива, развеваясь и путаясь на волнах набегающего ветра, назло всем, взбунтовавшимся пиратским флагом смело реяла за спиной высокой, затянутой в талии девушки, шагающей напрямик через мелководье рябых луж.
Сегодня на физкультуре Маша сломала свою любимую заколку, единственно способную сдержать весь напор затянутых в тугой пучок на затылке упругих волос. С начала учебы, когда ее появление вызвало такой нездоровый ажиотаж в классе, Маша отказалась не только от распущенной шевелюры, но даже от свободной, спадающей ниже талии косы. Она прекрасно знала, что благодаря своей эксклюзивной прическе могла бы сразу отыграть немало очков у любой девчонки не только в классе, но и во всей школе, но именно поэтому Маша и старалась уложить волосы как можно скромнее. Но теперь она ничего не могла с ними поделать. Не могла. А может быть, уже и не очень-то хотела…
Женька забежал вперед и, отступая спиной, наблюдал за приближавшейся к нему колдуньей, ведьмой, чертовкой… Что-то дьявольское и в то же время безумно притягательное было в этой юной особе, гордо шествовавшей к нему навстречу, старательно копируя суперпоходку моделей.
– Ты так смотришь, будто впервые меня увидел. Дырку взглядом протрешь.
– А я, может, действительно тебя впервые увидел… такой.
Маша знала, что она классно сейчас выглядит. Она распрямила плечи и еще шире сделала и без того несеменящий шаг. Полы плаща разлетались, обнажая высокую, вздернутую на каблучок и подрезанную узкой полосой черной юбки, ногу. Подняв воротник, она поправила косынку на шее, плотнее перекрыв все еще побаливающее время от времени горло. Утром мама просила ее надеть что-нибудь на голову, и Маша взяла с собой берет, но сейчас спрятала его в сумку.
Милая мама! Ты заботишься о здоровье дочки. Тебя волнует, чтобы ее не продуло коварным осенним ветром, чтобы она не промочила ноги. А твоей дочке через две недели исполняется шестнадцать, и ее волнует и заботит совсем другое. В ней вновь проснулось желание быть красивой, обворожительной. Она вновь хочет нравиться. Маша встряхивала непокрытой головой и топала прямиком через водяной ковер из луж в своих открытых туфельках. И это ничего, что нудит вчерашний дождь, что плащ холодный, а туфельки вообще не по сезону. Зато новый плащ, подчеркивающий ее тонюсенькую талию, платок на шее, маленькие туфельки – все это ей идет. И даже если завтра она заболеет… Что ж, значит, Женька снова будет приходить, навещать ее каждый день. Не сердись, мамочка…
Женька доотступался, очнувшись посреди разлившегося между тротуарами моря. Он выбрался на берег. Маша нагнала его и взяла под руку:
– Не убегай. Мне без тебя холодно.
– Я любовался тобой. Ты сегодня обалденна, как королева… Пожалуй, ты даже слишком красива.
– Немцы говорят: «Все, что слишком, – все плохо».
– Немцы до противного рационалисты. Но в чем-то они правы. Наверное, было б лучше, будь твоя красота не такая… выпендрежная.
– Для кого лучше?
– Для тебя, разумеется. «Потому что нельзя быть на свете красивой такой».
– Интересно знать, почему? А если мне нравится нравиться?
– Давно ли?
Маша промолчала, чуть насупившись.
– Красота не только корона, дарованная природой, – это еще и крест. Попробуй сделать любую оплошность, появиться не в царственном обличье – другим простят, но не королеве. (Маша вспомнила старенький халатик, в котором встречала Женьку во время своей болезни, и вспыхнула.) Так уж устроены люди: они придумали телескоп, чтобы рассматривать пятна на солнце.
– Боже мой, как мы серьезны…
– Но даже не это самое страшное. Ты всегда окружена мальчишней, ослепленной твоей красотой и, может быть, поэтому ни черта не видящей за классной упаковкой. Ты воспринимаешь их поклонение как искреннее признание своей исключительности. А это всего лишь театр. Ты нужна для коллекции. Как же, такой редкий экземпляр. Ею можно похваляться перед друзьями, с ней не стыдно показаться на людях. Как я ненавижу пошлые, сальные обсуждения девчонок в мальчишеских компаниях… И они же потом будут кавалерить перед этой же девчонкой, демонстрируя самые благородные манеры…
– Так поэтому у тебя ссадина на скуле? Кажется, я поняла: ты ревнуешь меня к Гарику? То, что он теперь встречает меня у метро по дороге в школу? Что же мне теперь, перестать ходить к первому уроку?
– Ты сама посеяла бурю, плоды которой пожинать не только тебе. Но тебя, пожалуй, это только забавляет. Ты – экспериментатор, ставящий опыт над лабораторными животными. Интересно, кто выживет в новом эксперименте?
– Да что ты на меня набросился? Начал за здравие, а кончил за упокой, – возмутилась Маша. – В чем я, собственно, виновата? Что я, по-твоему, должна делать?
– А я скажу. Тебе не хватает самоуверенности. Умей отказывать. Имей смелость сказать «нет», когда не хочется говорить «да». Выбирай сама, а не жди, пока выберут тебя. Пойми главное: ты рождена быть королевой. Так не спускайся с трона на землю, и тебя не коснется земная мелочность и грязь. Будь выше. Кто достоин тебя, сам поднимется наверх.
Маше было обидно выслушивать Женьку, и обижали ее не столько сами его слова, сколько поучительный тон, которым он позволял себе обращаться к ней, как к маленькой.
– Ну, ты хоть что-то поняла из того, что я тебе здесь наговорил?
– Что-то поняла, – буркнула Маша.
– А мне кажется, ничего-то ты не поняла. Иначе не стала бы меня дослушивать и уже давно послала к черту.
Прежде чем проститься с Машей у подъезда и убежать, Женька запнулся как-то смущенно, но потом все-таки произнес:
– Маша, можно тебя попросить? Ты могла бы сейчас походить вот так, с распущенными волосами?
– Ты же только что читал мне лекцию, что «нельзя быть на свете красивой такой»?
– Не глупи. Ты умней, чем хочешь казаться. Ну, сможешь?
– Да мне не жалко.
С неопределенным чувством Маша смотрела вслед спешащему, как всегда, Монмартику.
Вечером дома она раскрыла свой зазеркаленный шкаф и долго смотрела на скучающие в гардеробной тесноте разнопестрые платья – без вины приговоренные, лишенные положенной даже заключенным ежедневной прогулки. Затем вытащила из тюремной камеры старенький с потертыми локтями халатик и яркое летне-салатовое ситцевое платьице, когда-то безумно любимое, но похудевшее и съежившееся за последний год. С двумя заложниками Маша прошла на кухню:
– Мама, это на тряпки.
Мама оглянулась и пожала плечами:
– Халатик еще вполне можно носить. Да, Маша, письмо тебе. Там, на стеклянном столике в прихожей.
Маша вернулась в затемненную прихожую, но, едва взглянув на конверт, разорвала письмо.
А под финал этого дня, уже лежа в постели, она заново вспоминала и заново переживала весь их с Женькой разговор. Потом, не выдержав, поднялась и при заговорщицком желтоватом свете ночника встала перед вытянувшимся во весь рост зеркалом. Обнажив плечи, она расплескала по ним ночного отлива локоны, струившиеся вниз по груди и тонким рукам. Она склонила голову и изучала себя, заново пропитываясь неким иным, малознакомым и не очень еще понятным «Я». Засыпая, она улыбнулась, и с этой улыбкой ее застал сон.
Вторая четверть
Монмартик приехал! Маша подбежала к окну оккупированной на каникулы гофмановской дачи и не без труда различила в густо замешенной темноте невнятную Женькину фигуру у калитки. Накинув на плечи чью-то попавшуюся под руки кофточку, она выбежала во двор. Ближе к крыльцу, куда еще дотягивался свет подвешенного над дверью мутного фонаря, среди высыпавших навстречу ребят Маша увидела Женьку, улыбающегося, с сияющими глазами. Наконец ребята отвалили. Монмартик снял с плеча раздутую, будто на девятом месяце, сумку, сбросил на стул куртку и подошел к Маше. Она не пошла за ним в дом, а осталась на веранде, разглядывая бархатную темноту в глубине сада. Женька повернул ее к себе за плечи, двумя пальцами приподнял ей подбородок и заглянул в глаза:
– Ну, не дуй губки. Тебе это не идет.
–
– Машут. Я спешил, как только мог. Потом, от станции автобуса не было – пешком шел. Между прочим, бежал полдороги.
На веранду выглянула Наташа:
– Женька, посмотри на ноги. Куда с такой грязью завалился. Не видишь, Гарик пол вымыл. Ну-ка, иди вытирай. Половик перед крыльцом.
Они с Машей вышли.
– Так что ты в Москве столько времени делал?
– Да так, дела были, – затемнил Женька.
– Его, небось, Рита не отпускала, – негромко подкинул из-за спины Гарик.
Он остановился возле них с ведром грязной воды и сейчас, балансируя на одной ноге, надевал сапог. Маша еще не успела понять смысла как бы невзначай оброненной фразы. Монмартик резко обернулся. Маша перехватила режущий взгляд, брошенный исподлобья почему-то на только что вышедшего на крыльцо заспанного, зевающего Дика. В следующий момент Гарик пошатнулся, шагнул назад, наткнувшись и едва не перевернув, загремел ведром и, не удержавшись на заляпанных мокрых ступенях, провалился в хрустнувшую густоту кустов. На шум и грохот выскочили ничего не понимающие ребята. Из замятых жасминовых зарослей выбирался, поскальзываясь, Гарик, потирая левую щеку. В глазах его, переполненных удивлением и глухой обидой, застыл немой вопрос, обращенный к Маше: «Теперь-то ты все поняла?» На Женьку он принципиально не смотрел.
Первой пришла в себя Наташка:
– Монмартик! Да ты с ума сошел! Ты что?.. Да ты понимаешь?.. – запинаясь и не находя слов, начала было она, уставившись квадратными глазами на Женьку, и вдруг срывающимся голосом заявила: – Ну, все! С меня хватит его выходок. Не успел приехать… Я с ним больше ни минуты не останусь. Пусть сейчас же убирается, куда хочет… – и уже на грани истерики бросилась в дом.
Монмартик обвел мутным взглядом молчаливо обступивших его ребят, зафиксировался ненадолго на Гарике, сосредоточенно растирающем грязь на джинсах, бросил ему сквозь зубы: «Извини…» – и остановился на Маше. Маша опустила ресницы и отвернулась. Монмартик подхватил стоящее под ногами ведро с остатками кофейного цвета жидкости и шагнул в темноту.
Ребята еще потоптались на холодном неуютном крыльце и потянулись к теплу, укрывшемуся на ночлег в доме. Девчонки и Громила, набившись в маленькую комнатку, успокаивали Наташу, как будто она была главной пострадавшей во всей этой истории. На Гарика старались не смотреть, словно каждый чувствовал себя в чем-то виноватым перед ним. Все были скованные и притихшие. О случившемся никто не заговаривал. Ошарашенная и подавленная Маша забралась на диван, поджав ноги. К ней подсел Дик и что-то говорил, но Маша его не слышала. Она смотрела на дверь, ждала и боялась того момента, когда войдет Женька. Женька не приходил. Вышла из девичьей комнаты Наташа и, проходя, спросила Дика:
– Где Женя?
Дик пожал плечами:
– Пошел ведро выносить.
Ребята постепенно возвращались к прерванным занятиям: девчонки возились на кухне с ужином, мальчишки по-муравьиному, цепочкой таскали со второго этажа матрасы в приближении надвигающейся ночи. О Монмартике словно забыли. Маша обрамляла периметр раздвинутого от стены до стены стола тарелками. Наконец, не выдержав, бросила это дело и зашла на кухню. Ведро, с которым ушел Монмартик, стояло на месте, под раковиной. Маша заглянула в спаленку: аккуратно повешенная на спинку стула возле батареи сушилась Женькина куртка, рядом отдыхала нераспакованная сумка. Куртку с сумкой успела занести сюда, кажется, Надя еще
Маша вышла на крыльцо, поежилась. Дождь то делал передышку, то снова принимался лениво накрапывать. Деревья недовольно поскрипывали и кутались в оборванные лохмотья. А ветер игрался, раскачивая невнятный фонарь, и вместе с фонарем в освещенным им пятне покачивались в такт корявые вытянувшиеся во всю длину тени. За пределами этого кое-как подсвеченного участка сад тонул в ночи. Наверное, Монмартик был сейчас где-то здесь, может быть, совсем неподалеку.
– Женя… – тихо позвала Маша.
Крикнуть громче она не решилась. Кутаясь в кофточку, она прошла по саду. Мокрая трава, мокрые кусты, мокрые деревья. Где он может сейчас шляться? В моросящей зябкой темноте, в одном свитере… Маша так ясно представила, как он бродит по пустынным чужим улицам. Один. А может, как раз очень доволен своим геройством и специально ждет, чтобы гнев сменился жалостью и сочувствием? А она тут переживает… Ладно, вот придет на ночь, она ему всыплет еще и за эти его дурацкие прогулки.
Но Монмартик не пришел. О нем по-прежнему не говорили. Лишь пару раз Маша замечала, как Надя или Наташа выходили на крыльцо, но вскоре так же молча возвращались. Ребята укладывались спать. На столе оставалась одна неубранная чистая тарелка. В маленькой комнате – дамской спальне сдвинули вместе диван, кровать и принесенную сверху тахту, и девчонки улеглись там вшестером. Стрелки безбожно врущих часов перевалили на второй час, но заснуть никто не мог. Лежали, тихо перешептывались. Маша прислушивалась к шорохам, доползавшим из-за двери мужской половины дачи. Женька не приходил.
Маша чувствовала себя первопричиной мальчишеской разборки, и эта принятая на себя вина грызла серой нудной мышью ее сознание. Почему она вместе с остальными ушла
– Девочки. Может, пойдем все-таки Монмартика поищем? А то мало ли чего он еще сдуру натворит.
Девчонки стали подниматься – никто не спал. Только Наташа тихо проворчала:
– Ну вот пусть сам за свою дурость и расплачивается.
Но встала первой.
На цыпочках они стали пробираться через заполненную темнотой и посапыванием мальчишек проходную комнату. Инга сослепу налетела на шлагбаум, выставленный в проходе. Вадик спросонья вскочил, подбирая длиннющие, не умещающиеся на диване ноги:
– Чего это вы? Куда?
– Да спи ты, – толкнула его на подушку Леночка. – Надо нам. Все-то тебе обязательно знать.
Вадик повалился на свое место, и в следующий момент он уже спал.
Девчонки тихонько оделись и выскользнули на улицу. Дождь иссяк, но пронырливый озябший ветер так и норовил забраться погреться под куртки к одиноким ночным пешеходам. Они вышли на дорогу, петляющую к станции. Взявшись под руки, жались друг к другу, чтобы вместе отбиваться от нахального ветра. К Маше подошла Надя-Гаврош и перехватила ее под локоть. Они немного отстали.
– Из-за чего ребята подрались? – тихо спросила Надя.
Маша пожала плечами.
– Ты же стояла рядом?
– Не знаю. У них что-то свое. С предысторией.
– Из-за тебя?
Гаврош глядела на нее в упор. Маша выдержала взгляд и ответила, может быть чуть более твердо и жестко, чем намеревалась:
– В конечном счете, да.
– Ну, я так сразу и поняла. Между прочим, до твоего появления у нас таких выяснений отношений не было.
– А мне кажется, они и раньше друг друга недолюбливали.
– Недолюбливали. Но до драк не доходило. Я до сих пор не могу поверить, что это Монмартик. До тебя он был образцом выдержанности. Не то что драться…
– А драки и не было. По-моему, он просто дал Гарику пощечину.
– Ну, не знаю, какую надо дать пощечину, если у Гарьки вся щека разбита. Но даже не в этом дело.
– А в чем же?
– Не в чем – в ком! В тебе. Ты, как пришла, всех ребят перебаламутила.
– Что, болото растревожила?
Глаза Гавроша сузились в две щели-амбразуры и из-под полуприкрытых век блеснули на Машу зеленым огнем – точно глаза дикой кошки:
– Ну, ты потише-то на поворотах. То, что ты называешь болотом, – это те самые ребята, с которыми ты, кажется, дружишь. А не нравится – никто не держит.
Маша уже жалела, что придала агрессивный тон и без того напряженному разговору.
– Я никого не хотела задеть, но и ты, давай-ка, сбавь обороты. Только не хватало, чтобы мы с тобой теперь подрались… из-за Монмартика.
Гаврош сделала вид, что не слышала последней фразы, но ее ответ все же чуть запоздал:
– Говорю, как умею. Зато, извини, все как есть. То, что и Монмартик, и Гарик токуют из-за тебя – факт. Ну, Гарька-то ладно. Для него это все спортивное соревнование, многоборье: эту планку взял, следующие – прыжки в ширину. Сегодня он тебя охмуряет, а завтра – еще неизвестно кого. Статистику набирает. Монмартик – другое дело. Он в эти игры играть не умеет. И с ним играть нельзя. У него всегда все всерьез. Ты его еще совсем не знаешь. И не можешь знать. Монмартик уникум, его в Красную книгу надо занести.
– Поэтому ты его взяла под защиту? От меня.
– И не только я, – Гаврош кивнула на ушедший далеко вперед авангард. – Но ты запомни: с Монмартиком играть нельзя.
– А если я серьезно?..
Девчонки замолчали.
Уже давно в шелестящей ветреной ночи Маше слышались шаги сзади. Она оглянулась. Две невнятные фигуры покачивались метрах в двадцати от них. Девчонки переглянулись и без слов одновременно припустились, словно по команде Лишь догнав передовой разведотряд, они перевели дыхание. Улица пустынная, с перебитыми через один фонарями. Лишь где-то далеко у станции прогромыхал поезд, и одинокий люлькастый мотоцикл, не доехав до них, свернул куда-то в проулок. Маша снова оглянулась: две черные маячащие в темноте сзади тени не отставали. Расстояние между ними сократилось. Все притихли. Маша почувствовала, как Гаврош нервно сжала ее руку. Какой же из нее мальчишка – такая же трусиха-девчонка, как и все. Материализовавшаяся в ночи пара, наконец, обогнала их, одарив с посыльным ветром ароматом перегара. Один обернулся, пытаясь выдавить из себя что-то шамкающее, нечленораздельное, но второй потянул его за рукав, и они прошли мимо. У девчонок отлегло.
– Надо было все-таки взять Вадика, – с запоздалой идеей выступила Леночка.
– Да ладно, пусть дрыхнет, – отозвалась вновь повеселевшая Олька.
На станции, единственном месте, где имело смысл искать Монмартика, никого не было. Они хотели спросить кассиршу, но, конечно, никакая касса уже не работала. Девчонки повернули домой. Перед дачей Оля взглянула на часы и присвистнула:
– Ого, без десяти три. Почти два часа промотались.
Засыпая, Маша подумала, что надо встать утром пораньше, до ребят, и еще поискать Женьку…
Но когда она проснулась, мальчишки уже давно встали. Из соседней комнаты доносились утренние голоса и ржание Лошака. В комнату заглянул Вадик:
– Девчонки, ну, вы здоровы спать! Одиннадцатый час. Смотрите, даже солнце на улице.
Он распахнул световоздухонепробиваемые занавески, и в духоту подводной лодки через не задраенный с вечера люк ворвалась осенняя прохлада пополам с низкими солнечными лучами.
– Вадик! Закрой форточку! – заверещала Леночка.
– С той стороны, – уточнила Олька. – Ну, правда, отвали. Дай одеться.
Первого, кого Маша увидела, выйдя за калитку, был Женька. Он шел к даче. Ни тени смущения: расправленные плечи, высоко поднятая голова – все, как всегда.
Дик неизвестно откуда выскочил ему навстречу.
– Монмартик! Наконец-то! – завопил он. – Куда ты пропал? Мы тут все переволновались.
– Ведро выносил.
– Серьезно. Где ты ночевал?
– У девицы, – бросил, не глядя на него, Женька.
– У какой девицы? – опешил Дик.
– Тебе адрес дать?
Дик прикусил язык, но шел рядом, не отставая от Монмартика.
– Знаешь, у Гарьки до сих пор щека красная. Что-то уж больно здорово ты ему саданул.
Монмартик остановился, прищурил красные моргающие глаза, упершись взглядом в Дика.
– Жаль. Ну, считай, что половина твоя. Тоже заслужил.
На этот раз Дик обиделся окончательно и отступил. Маша наблюдала за ними, прислонясь к калитке. Женька остановился перед ней, не дойдя нескольких шагов.
– Что ты на Дика набросился? Он-то что тебе сделал?
– А ты за него не переживай. Он ведь не спрашивает, за что.
– Ой, Жень, как ты мне не нравишься, когда ты такой.
– А я разный, но всегда один и тот же. Давай не будем продолжать, а то мы еще и с тобой поссоримся. Как ты думаешь, если я сейчас приду, Наташка меня не выгонит?
– Не выгонит. Ты знаешь, что девчонки ходили тебя ночью искать?
– Правда? Ну, вы даете. Не побоялись?
– Боялись. За тебя. И почему только девчонки так к тебе относятся?
– Видимо, есть за что. А ты почему? – Женька первый раз улыбнулся и, наконец, подошел к ней.
Маша замахала на него руками:
– Да ну тебя. Никак я к тебе не отношусь. Ты погоди радоваться. Тебе еще всыпят за все твои художества.
Как уже давно доказано, за благие поступки приходится расплачиваться. Во время вчерашнего вечернего пропесочивания Монмартика, происходившего на лежанках зала судебных заседаний в девичьей, главный обвиняемый заснул на руках у Маши в самый разгар споров о праве человека защищать свое достоинство всеми доступными методами. Маша пожалела его будить и в награду сама провела ужасную ночь от духоты и теснотищи.
Женька заболевал. Вчера он вернулся промокший и с заледеневшими руками-ногами. Теперь он начинал кашлять. Вечером Маша растерла его водкой, пока народ ходил на станцию провожать Гарика, уезжавшего в свой Нижний. После его отъезда Маша вздохнула облегченно, хотя больше никаких намеков на конфликт между мальчишками не возникало. Водку для растирания притащила Наташка из одной ей ведомого дедушкиного тайника. Сашка Громила заявил, что растирание должно быть внутреннее, а не наружное, но Монмартик тут же такой вариант напрочь отмел:
– Отвали потихоньку в калитку!
Отказ не произвел на Громилу никакого впечатления, и он попытался чуть ли не насильно влить в больного «лекарство»:
– Для сугреву и поправки пошатнувшегося здоровья надо.
– Сказал, не буду, не дави, бесполезно. Если мне что-то всерьез не нравится, можешь хоть в штаны надуть от натуги – мне на это начхать – все равно не сдвинешь.
– Во, опять заослился. Ты ж даже не пробовал.
– И не стану. Не приставай.
– Не-е, Монмартик. Я так считаю, что хоть по разу надо все попробовать.
– Это не ты так считаешь. Это есть такая удобная отмазка для слабовольных. От неразборчивости. Ну, давай тогда по разику подцепи сифилис или убей человека…
– Ну, ты пошел вразнос. Все доводишь до абсурда. Сифилис совсем не обязательно, а вот со вторым… Есть особи, которых я бы прибил и не поежился.
– Видишь. Значит, важно только одно: кто какие границы себе обозначил. Но если уж ты сам зафиксировал границу, будь добр ее соблюдать. Или это уже не граница, и слово твое – колебание воздуха.
– Да брось ты. Спонтом сам никогда не нарушаешь? – не очень-то поверил Громила. – Будь проще, будь как все. И не зарекайся.
– Зарекаюсь и
– Будущее покажет…
Женьку растерли водкой до варено-раковой красноты. Единственное, что смущало Наташку, как придется объясняться с дедом, что спиртное никто не пил, а оно пошло на доброе дело. Женьку укутали и уложили на дамской половине, где спальные места на день не собирались, предварительно закупорив на подлодке форточку и проверив, чтоб она не давала течь.
Маша проснулась в очередной раз в невыносимо неудобной позе. Она присела на лежанке и стала массировать затекшую руку. Из-за щели в прилипших к отпотевшему стеклу занавесках просачивался пока еще блеклый натуральный утренний свет. Рядом, по-детски безмятежно-трогательно обняв во сне подушку, спал Женька. Маша не удержалась и провела ладонью по его вихрам. Она огляделась. По сравнению с тем, как теснились девчонки, Женька лежал просто королем. Один он занимал больше места, чем Маша с Ингой вдвоем. Маша попыталась его подвинуть ближе к стенке, но он замотал, не просыпаясь, головой, пробормотал что-то невнятное и улегся снова на старое место. Маша улыбнулась. Неожиданно Женька открыл глаза и посмотрел совершенно ясным и ничего не понимающим взглядом. Маша сидела, обхватив колени и положив на них голову, и наблюдала, как откуда-то издалека к Монмартику возвращается сознание.
– Ма-ашенька… – наконец нежно протянул он.
– Т-с-с, – она приложила к губам палец.
Он покосился на спящих девчонок и прикрыл веки, показывая, что понял. И вдруг удивленно чуть слышно зашептал:
– Ой, это что же, я всю ночь здесь проспал?
Маша улыбнулась и кивнула.
– Ничего себе… Как же я заснул? Мы вроде говорили, говорили… Даже не помню, на чем я отключился. Я до этого спал двенадцать часов… за четверо суток.
– Что же ты по ночам делал?
– Придет время – узнаешь, – загадочно улыбнулся Монмартик. – И долго еще судебное заседание вчера продолжалось?
– Пока не поняли, что воспитывать уже некого.
– Ребята на меня здорово сердятся?
– Вчера сам мог видеть. Ты для этого сделал все от тебя зависящее. Инга, по-моему, готова была вывести тебя в чистое поле, поставить лицом к стенке и пустить пулю в лоб. А Оля, наверное, задушила бы собственными руками.
– Кажется, я Ольке тогда что-то лишнее наговорил. Жаль. Но она слишком рьяно бросилась защищать Гарика. К тому же еще загнула про его благородство. Я отсутствующих не обсуждаю. Вот ей и досталось.
Когда на Женьку пытались наехать, порой не выбирая особо парламентские выражения и не отслеживая уровень громкости, он, возражая, но не оправдываясь, никогда не переходил на тон нападавшего. Чем тот становился громче, яростнее, даже грубее, тем намеренно невозмутимее и тише отвечал Монмартик. Содержание могло быть сколь угодно резким, но форма от этого не зависела. Он не изменял себе, как бы его не провоцировали окружающие.
Удивительно, Оля так агрессивно нападала вчера вечером на Монмартика, что Маша даже опешила. Олька вступилась, едва разговор зацепил Гарика, и Женька чуть не довел ее до слез. И это всегда веселая, беззаботная хохотушка Оля! Оля, у которой кроме ветра в голове, как считал сам Гарик, оказывается, есть и еще что-то, чего Маша не разглядела раньше. Ну и ну…
– И как же вы теперь… с Гариком?
– Как мы будем сосуществовать? Не переживай. Так же. Есть одна принципиальная разница между конфликтами девчонок и мальчишеской разборкой. Вы будете носить обиду в себе до последнего, улыбаться, даже дружить, а если обида выплеснется, то это обязательно все и навсегда: забирай свои игрушки и не писай в мой горшок. А мужики наговорят друг другу, еще и по физии надают, а потом встречаются, общаются, как ни в чем не бывало. Тут больше прагматизма. Я не хочу потерять друзей. Это реальная ценность. Я не могу по своему усмотрению заниматься здесь селекцией, решать кому быть, кого не допускать. Я такой же, как все, как он. Если Гарик входит в этот круг, то нравится мне это или нет, не имеет значения. Мне не нравится дождь. Ну и что? Я отношусь к Гарику так же. Он разный. Как погода… Погода тоже: бывает приличной, а бывает вообще никуда. Это объективная реальность, данная нам в ощущениях.
Маша задумалась.
– Зачем ты наврал Дику про девицу?
– Да я, в общем-то, и не врал. Сказал, чтоб отвязался. Чтобы не рассказывать, что меня продержали полночи в «обезьяннике», устанавливая мою личность. Там компания у меня была как раз дамская, соответствующая. Меня забрали у станции как подозрительное лицо без опозновательных документов. Посадили в мотоцикл с коляской. Привезли в милицию. Потом за девицами приехали, выкупили. Меня тоже хотели до кучи отпустить, денег у меня все равно не было, и откупаться я не собирался, а я попросил еще полчасика посидеть, погреться. Они обомлели, но ничего, не выгнали.
– Балбес ты, и это самое ласковое, на что ты напрашиваешься.
– Ты ничего не хочешь у меня спросить? Про Риту?..
– Нет. Не хочу. Не знаю почему, но я тебе верю. Без объяснений.
– Спасибо. И это правильно. А почему ты вчера молчала?
– А тебе что, показалось мало. На тебя и так все накинулись.
– Вот, а ты бы меня и защитила.
– Я? Вот еще, с какой стати? Да, по-моему, ты ни в чьей защите и не нуждался. А с чего ты решил, что я тебя должна поддерживать?
– Мне так казалось… Мне так хотелось, – поправился Женька. – Я думал, хоть ты меня поймешь.
– Может, я и поняла, но это еще не значит, что согласилась. Маленькая пухлая Олька потерлась во сне вздернутым носиком о подушку и повернулась на другой бок, уткнувшись в затылок Инге.
– Ой, что-то я столько места занял, – только сейчас заметил Женька. – Ты бы меня приструнила.
– Ага, с тобой попробуй, справься, – едва слышно прошептала Маша.
– Ладно, Машут. Ты ложись на мое место, я пойду к ребятам досыпать, а то как-то неудобно.
Маше стало немного грустно от того, что Женя ушел. В сон, конечно, клонило, но еще больше хотелось поболтать. Маша лежала с открытыми глазами.
Когда Монмартик спросил, почему она вчера промолчала, Маша не то чтобы солгала… Нет, конечно. Но все-таки не сказала всей правды. На самом деле, еще днем она готова была вступиться за него перед ребятами. Не потому, что чувствовала за Женькой правоту, но, не углубляясь в нее, хотела встать на его сторону, как выбирают союзников по принципу
– Я не терплю пошлости во всех ее проявлениях. И вы не заставите меня быть к ней снисходительным, – перебивал он Ингу, даже не дослушав до конца все ее призывы к терпимости. Женькина прямолинейность в иных вопросах обескураживала. Маша не понимала, как можно жить в таких железных, раз и навсегда заданных рамках. Как она должна была вести себя вчера? Маша не знала. И она молчала, молча переживая и молча наблюдая этого странного, непонятного, такого непохожего на остальных парня…
Наверное, она все-таки задремала, потому что резкий стук в окно вывел ее из состояния полусна. Маша вскочила на колени и приподняла занавеску. У окна на цыпочках стояла мама Дика.
«Боже. Слава богу, что Монмартик успел свалить на мужскую половину», – пронеслось в голове у Маши.
Прогромыхала и затихла электричка. Автобус по случаю праздника, новое название которого мало кто понимал, а старое мало кто уважал, был украшен красными флажками и табличкой «ОБЕД» и стоял на том же месте, что и утром, как памятник самому себе.
На ту сторону платформы вывалило человек двадцать бритоголовых аборигенов с лицами, не обезображенными интеллектом. В руках некоторые крутили «спартаковские» и российские флаги, другие велосипедные и мотоциклетные цепи. Они ехали в первопрестольною праздновать День примирения и согласия и чинить велосипеды. Между двумя группами пролегала разделительная полоса в четыре рельса. Парень с российским флагом, надетым вверх ногами на черенок лопаты, принялся им размахивать и орать:
– Эй, девицы! Поехали в столицу!
Маша взяла Монмартика под руку. Самый мелкий из делегации местной молодежи, лопоухий и плюгавенький шкет, лет двенадцати-тринадцати, запустил пустой бутылкой из-под пива. Бутылка, не долетев, разбилась о край платформы. Наконец, отрезавшая их электричка увезла бритоголовых. Маша вспомнила недавнюю ночную прогулку и тихо порадовалась.
Следующий встречный поезд привез Маму-Олю.
Похолодало, и маленький минус приморозил вчерашнюю грязь, припечатал к земле. И снова пешком по дороге к даче. Мальчишки, за исключением Монмартика, паслись ближе к Маме-Оле, на время оттеснив слабую половину на задний план. Девчонки, разбившись на пары, эскортировали процессию. Периодически Леночка окликала впереди идущих:
– Эй, красавчик!..
Когда Вадик счастливо оборачивался, не ожидая подвоха, Олька, державшая Леночку под руку, сразу обдавала его ушатом холодной воды:
– Да не ты, коряга.
Девчонки заливались смехом и выбирали очередную жертву для новой провокации.
Мимо, распугав ребят и подпортив экологию густыми черными выхлопами, запрокинув за спину крутящийся миксер, прогромыхала цементовозка. Стройки капитализма продолжались даже в пролетарские праздники.
– Космонавтов повезли… – со знанием дела прокомментировал Лошак.
– А я думал, це ментовозка, – с нарочитым местечково-украинским говором вставил Дик.
Словно после долгой мучительной разлуки, ребята радовались появлению Мамы-Оли. Маше, которая не успела привыкнуть к ней, почувствовать роль этой молодой энергичной женщины в компании, казались странными проявления щенячьей радости, которые демонстрировали не только девчонки, но и самые эмоциональные из ребят: Дик, Лошак, Максимка. Было удивительно, что народ всерьез, как с равной, может обсуждать с учительницей глупые, полудетские свои проблемы и рассказывать ей о проделках, которые обычно скрывают даже от родителей. Маша привыкла дистанцироваться от учителей, хотя ее, отличницу, чаще других пытались одомашнить, сделать «своей», ручной. Может, это как раз и отпугивало ее, заставляло сторониться любого сближения со старшим поколением, отстаивая собственную независимость. Она оставалась кошкой, которая гуляла сама по себе. Здесь же, похоже, не было посягательства ни на чью свободу. В этой компании можно было обсуждать все, и лишь общественное мнение имело в ней вес. А как оно формировалось, Маша могла наблюдать пять дней назад. Впрочем, разбор полетов Монмартика не был эксклюзивом. Следующее ночное заседание было посвящено Дику, которого с боем отстояли у его мамы, дав обещание вынести резолюцию суда по его вопросу.
Инга подошла к Маме-Оле и без предисловий спросила:
– Ольга Николаевна, вы знаете, что Наталья Сергеевна, мама Дьяченко, была здесь? Сергей считал, что его не отпустят, и ничего не говорил дома об отмене Пскова с Новгородом. Его мама не знала про поездку на дачу. А когда узнала, приехала забирать Сергея. Нам стоило больших трудов его отбить. Ольга Николаевна, это вы сдали Дьяченко его маме?
– Кто еще так думает? – Ольга Николаевна обвела всех взглядом.
Ребята потупились. Дик отвернулся.
– Я, – раздвинул остальных Монмартик. – Только вы и Гофманы могли ей объяснить, как сюда добраться.
– Это правда, я знаю. – Маша подошла к Монмартику. – От мамы Сергея. Что вы ей звонили и все рассказали.
– Тогда говорю для всех. Я еще никогда никого не
– Главные проблемы в нашей жизни – те, которые мы себе придумываем, – изрек Монмартик как человек, также не лишенный матери. – Я не считаю, что вам нужно подавать заявление об уходе, Ольга Николаевна. Вы, в конце концов, работаете не с директором, а с нами… Но раскрывать наше местонахождение вы не имели право, – вынес свой приговор Женька.
– Извини, Женя, но позволь уж мне как-нибудь самой решать, уходить из школы или нет. И обвинение в предательстве от своих учеников для меня достаточная причина для такого решения. Ну, с Машей, ладно, мы еще не так много общались, но от тебя, Женя, и от тебя, Инга, я, честное слово, не ожидала. Впрочем, вы хотя бы вслух высказали собственное мнение. Это, во всяком случае, порядочно. А вот остальные молча с ним согласились.
– Ольга Николаевна, – вдруг решительно выступил на сцену Дик. – Я заварил всю эту бодягу. Вы не виноваты. И ребята не виноваты. Только я сам. Выгоните меня из класса, и закроем этот вопрос.
– Это не решение. Если б я считала такой способ единственным, то сделала бы это раньше, когда «чистила» класс. Ты знаешь, что я расставалась с невменяемыми без сантиментов. Жаль, что не всех могла вымести. С тобой так вопрос никогда не стоял…
Дик попал в оборот. А говорят, что дважды за одно преступление не наказывают…
Женька перешел на черепаший ход. Маша удивленно приостановилась, поджидая его. Он подошел и взял ее за руку:
– Давай отстанем.
Женька потянул ее в сторону прижимавшегося к дороге леса, и, пригнувшись, они нырнули под растопыренный лапник невысоких, высаженных вдоль опушки елей. Монмартик придерживал упругие, колючие, затуманенные инеем ветки, а Маша проскальзывала в глубину схлестывающегося за спиной ельника. Неподвластные осени деревья зеленой стеной отделили беглецов от все удалявшихся голосов. А за этой живой изгородью возвышался над головами честный пестро-осенний лес. Запах хвои, сырости и грибов ударял в голову, пьянил. Чистый, прохладный родниковый воздух можно было, наслаждаясь, пить нерасфасованным, как в городе. Спокойной могучей рекой природа вливалась в легкие и переполняла душу от края до края. И медленно тонули в ней островки забот, неурядиц, сомнений, вчерашних и завтрашних проблем, а в зеркальной ее глади отражалось безоблачное небо, высокое и голубое. Как тот воздушный шарик, оживший и раздутый до размеров вселенной. Они выбрались на едва пробивающуюся, заваленную сбитой листвой тропинку, но повернули в сторону от дачи.
– Это ничего, что мы отстали? – тихо-тихо, как будто стесняясь угрюмых, молчаливых деревьев, спросила Маша.
– По-моему, здорово. Давай теперь заблудимся.
Маша согласно кивнула и улыбнулась ему. Женя, Женечка, хороший мой, бесхитростный мальчик. Светлая и открытая душа. Чем же ты околдовал ее, что она так легко и послушно пошла за тобой? Еще почти не зная тебя, поверила и доверилась тебе. И не вспоминая то, о чем забывать нельзя, выбросив прошлое и не задумываясь о будущем, она была счастлива этими мгновениями свободы и полной раскованности. Счастлива просто от того, что они идут рядом по одной узкой тропинке, чувствуя плечом плечо, дотрагиваясь нечаянно пальцами пальцев, что слетающие с деревьев одинокие листья подобострастно ложатся им под ноги, а лучи уже остывающего осеннего солнца, без труда прорываясь сквозь сильно прореженную листву, осторожными, чуть теплыми касаниями ласкают лицо и руки. Они окунулись, растворяясь, в эту ярмарочную золотисто-рубиновую красоту. И мягкий ветер спускался с полупрозрачных верхушек берез, перепрыгивая с ветки на ветку, к ним и раздувал, раздувал в ее сердце едва дышащую, чуть заметную искорку…
Маша читала вначале едва слышно, и музыка стихов сплеталась с шорохом листьев под ногами. Но каждая новая строка звучала чуть громче, чуть ярче, и вот ее молодой мелодичный голос уже лился по лесу, и все вокруг затихло, слушая и вслушиваясь.
Женя, казалось, прекратил дышать. Влажные глаза его сияли радостно и восхищенно. И лишь когда Маша умолкала, дочитав главу, он хриплым шепотом просил: «Еще. Пожалуйста, еще». И она начинала какую-то другую попадающую в настроение главу. Маша знала наизусть всего «Евгения Онегина», выучила когда-то «на спор», а Женя не уставал поражаться ей и готов был слушать бесконечно.
Они бродили по лесу, не запоминая пути, выбирая самые затертые тропинки, сворачивая дальше от проезжих дорог. И в бесцельности их прогулки была особая прелесть. В какой-то момент они забрели на раскисшее от предыдущих дождей полулужайку – полуболото и с трудом вышли снова на сухую твердую землю. Маша не сразу обратила внимание, что промочила ноги: она заметила это, лишь когда совсем окоченела. Женя усадил ее на старый, поросший зеленовато-седым мхом пень и, сняв мокрые кроссовки, долго растирал ее замерзшие ступни. Маше было приятно прикосновение его нежных теплых рук, и от этого по коже пробегали мурашки. Она смеялась от щекотки и удовольствия. Женя подносил обнаженные ступни к лицу и согревал их горячим, парящим на воздухе дыханием. Маша ощущала, как тепло поднимается вверх. Она согревалась. Внезапно она отдернула ногу, испуганная прикосновением влажных мягких губ к лодыжке. Но встретившись с его извиняющимся и в то же время немножко обиженным взглядом, сама опять протянула ему маленькую босую ножку. Наверное, это получилось у него случайно, ведь правда?
Женя заставил ее надеть свои огромные шерстяные носки, и Маша еле втиснула ноги в раздутые расшнурованные кроссовки. А потом она еще долго сидела у него на коленях, укрытая его курткой, спрятав руки у него на груди. Он поглаживал, слегка прижимая к себе, ее холодные пальцы и называл ее Снежной Королевой. А она уже готова была уснуть, склонив голову ему на плечо, даже не подозревая, как он сейчас боролся с неотступным искушением поцеловать ее тонкую изогнутую шею, раскрасневшиеся щеки, полуоткрытые пересохшие губы…
– Еще никогда мне не было так хорошо, так уютно и так спокойно, – призналась она скорее самой себе, чем ему. – Хочу, чтобы время застыло. Чтобы теперь каждый новый день был копией сегодняшнего.
Женя только вздохнул:
– Увы, в этом мире нет ничего постоянного. Кроме одного.
– И что же это?
– Что всё постоянно меняется…
Он осторожно поднял ее и бережно, как спящего ребенка, понес на руках, и где-то совсем рядом, над ухом Маша слышала его неровное, прерывистое дыхание. Там, где тропинка окончательно утонула в зеленовато-седых волнах мха, Женя опустился на одно колено, и Маша спрыгнула на пружинящую землю. Он задержал ее руку и, не поднимаясь с колена, прижался губами к ее раскрытой ладони. Маша тихонько отняла ее и погладила его спутанные нечесаные кудри:
– Вставай, Женечка. Пойдем уже.
Они не представляли, сколько могло пройти времени с момента их побега. Здесь, в лесу, было так свободно и так умиротворенно, что вовсе не хотелось думать о возвращении. И все же возвращаться было надо. Солнце уже сползло по скользкому подмерзшему небу и задевало лишь самые верхушки сомкнувшихся вокруг них деревьев. Ребята, должно быть, уже давно волновались. А лес не отпускал их, преграждая дорогу поваленным мшистым стволом, цепляя ветками кустов, отвлекая неповторимой игрой прощальных осенних красок. И они то и дело останавливались, чтобы подглядеть нежную неброскую прелесть тонкой, словно девочки-подростка, березы, беззащитно пытающуюся прикрыть очаровательную наготу двумя-тремя оставшимися лоскутами своего оборванного платья. Невесомая нить перекинутой через тропинку паутины способна была легко задержать их, и они тихо стояли, следя за переливами света, когда солнечные пальцы пробегали по этой натянутой струне, извлекая беззвучную мелодию. И никто не решался прервать эту лишь им одним слышимую лесную симфонию. Они шли близко-близко, но Женя почему-то не решался теперь хотя бы предложить ей руку и даже случайное касание их пальцев обжигало кожу. Маша не помнила, говорили ли они о чем-то на обратном пути. Возможно даже, они так и прошли весь путь до дачи, не проронив ни слова, и все же у нее не возникло того тягостного чувства, какое обычно оставляет долгое молчание. Они молчали не от отсутствия слов, а скорее из-за их избытка, избытка захвативших, переполнивших их чувств, которые так страшно было спугнуть произнесенным вслух словом. Но в задумчивой благородной красоте окружившей их природы они вместе читали эти слова, которые не смели сорваться с их еще детских губ…
Как ни далеко забрели они в лес, но, увы, вновь обретенная тропинка коварно вывела их прямо на высоковольтку, тянувшуюся к поселку.
На даче их длительное отсутствие не то чтобы осталось незамеченным, но мало кого удивило или встревожило. Лишь Олька, встретившаяся им в саду, с ехидной улыбочкой съязвила:
– Что, теперь вдвоем ходили ведро выносить? Мы уж думали, не пора ли очередной поисковый отряд снаряжать. Куда вы запропастились-то?
– Да мы хотели через лес срезать, а я ногу подвернула, идти не могла. Монмартик полдороги на руках нес, а то бы еще ковыляла, – соврала слету Маша, нарочито припадая на ногу.
– Ну-ну, и в лесу в трех соснах заблудились?
Маша вспыхнула и почувствовала, что кровь прихлынула к лицу. Но Женька без тени смущения в тон Оле ответил:
– Вот именно что в трех соснах. Тут захочешь, толком не заблудишься, – и его простая уверенность передалась Маше.
А из-за чего, собственно, она должна краснеть?
– Ну, что ты Ольке наплела? – укоризненно покачал головой Женя, когда Олечка исчезла с их горизонта.
– А что же я по-твоему должна была ей рассказать?
– А кто тебе сказал, что ты вообще кому-то что-то
Но что действительно получилось нехорошо, так это то, что Мама-Оля успела уже уехать.
– Как уехала? – не поверил Монмартик. – А ночевать?
– После всего, что ей в школе накрутили? Какие теперь ночевки. Вы бы еще подольше погуляли, – укоризненно посмотрела на них Наташка.
– Как неудобно-то, – тихо прошептала Маша Монмартику.
Тот расстроенно кивнул.
Что-то неладное ощущалось в атмосфере гофмановской дачи. Внешнее проявление чего-то необычного уловить было почти невозможно, но какое-то напряжение неявно присутствовало во всем. И исходило оно, как показалось Маше, с женской половины.
Мальчишки самозабвенно играли в «Гоп-доп» против девчоночьего квартета, возглавляемого Гаврошем: перекладывая под столом монету в чей-то кулак, они с треском обрушивали ладони на стол, а девчонки, отметая по очереди пустопорожние, разложенные на деревянной столешнице руки, безошибочно вытаскивали монету из-под последней, оставшейся перед ними. Мальчишки злились, но ничего противопоставить женской интуиции не могли – монета не задерживалась в их руках.
Женька, наблюдавший за игрой, осторожно подтолкнул Машу, показывая глазами куда-то под стол. Маша присела на край дивана, и ее взгляду открылась тайна девчачьей непобедимости. Под столом прятался сгорбленный Макс. Все раскладывание монет происходило прямо перед его глазами, о чем он и докладывал Наде, склонявшей голову в мученической задумчивости. Однажды Макс ошибся, и Гаврош пихнула его легонько коленом.
Маша соскочила с дивана, забыв про свою хромату, и пошла на кухню. В зачарованном лесу она как-то и думать не думала о еде. Сейчас же голод подкрался неслышной кошкой и принялся царапать коготками желудок, требуя законного. Судя по тому, что на кухне навалена была лишь гора грязной утренней посуды и немытых чашек, похоже было, что никто сегодня не обедал. Маша включила газ и, поставив греть воду, стала вытаскивать кастрюли и сковородки. На шум прибежала Инга. Прикрыв за спиной дверь, она зашептала:
– Подожди. Положи все на место.
– Почему? Я безумно хочу есть. Вы сами-то не обедали? Я приготовлю всем. В Питере у нас существовало золотое правило: первый проголодавшийся и невыдержавший голода готовит на всех.
– Жестокое правило.
– Зато очень экономное. И дежурных не нужно.
– С нашими мальчиками мы так либо ножки протянем, либо из кухни не вылезем. Тебе еще не надоело: всем приготовь, накрой, убери, посуду помой? А мальчишек вечно не допросишься. Все, на что способны, –
– Значит, бастуем?
– Бастуем. Ты сможешь еще потерпеть? Сходи на веранду, там припрятаны остатки торта для вас.
– Так вы что, и Маму-Олю не покормили?
– Чай с тортом попили. Она сказала, что не страшно, но эксперимент должен быть чистым.
– Ну, вы даете…
В этот момент дверь на кухню приоткрылась, и в проеме показалась рыжеватая лошадиновская голова:
– Вы что здесь, секретничаете? Девочки, а как насчет пообедать?
– Мы не голодны. Пойдем, Маша.
В гостиной, куда вернулись подруги, игра постепенно угасала. Мальчишки теряли интерес, терпя поражение за поражением. В этот момент в дверях маленькой комнаты показался Монмартик:
– Надюша, так что, твои часы снова остановились?
– Как видишь, твой последний ремонт им не слишком помог.
– Я давал гарантию на сутки. А они проходили двое. Ладно, не все потеряно, я добыл инструмент, – Женя гордо вынул из-за спины ржавый разводной ключ, а в другой его высоко поднятой над головой руке сверкнули маленькие круглые часики, на тонком кожаном ремешке. Гаврош, как ошпаренная, выскочила из-за стола, деревянный стул с грохотом перевернулся, повалился на пол:
– Монмартик, положи!.. Положи немедленно! Я тебе запрещаю к ним прикасаться…
– Что ты так разволновалась? Я же сказал, что починю… Не надо… не подходи… Не подходи, хуже будет!
Гаврош выбиралась и никак не могла пробраться сквозь ребят, через опрокинутый стул. Женька быстро положил свой трофей на край столешницы и размахнулся разводным ключом:
– Надя! Еще шаг и всё…
В последней тщетной попытке Гаврош рванулась через стол… но еще раньше тяжеленный ключ опустился на хрупкие часики. У ошеломленных, застывших ребят все стоял в ушах звук этого удара, поглотивший жалкий хруст лопнувшего стекла. Испуганный и ничего не понимающий, вылез из-под стола Макс, и никому из мальчишек даже не пришла в голову мысль, что он там делал. Максим посмотрел на ошарашенные лица ребят, на спокойное ледяное лицо Монмартика, стоящего с видом человека, до конца выполнившего свой долг, и вытащил из-под ключа расплющенные обломки. Он покрутил их в руке и вдруг рассмеялся звонким заразительным детским смехом. Макс пытался что-то произнести сквозь смех, но что именно, разобрать было невозможно, и он протянул ребятам останки часов. Но даже теперь те не сразу разглядели изуродованную пластмассу обыкновенных игрушечных часиков, которые за десять рублей можно купить в любом магазине детских товаров.
– Ну, Монмартик, ты меня до Кащенко доведешь, – вытирая выступившие от смеха слезы, с трудом выговорила Наташка.
– Надь, так можно я их попробую реанимировать? – спросил Женька, доставая из кармана маленькие дамские часики без браслета.
Та только махнула рукой: делай что хочешь.
– Ну, ты даешь! Думаю, Гаврош запомнит эти часики на всю жизнь. И на пенсии будет рассказывать внукам, – Лошак вернул Монмартику пластмассовую лепешку, вдавленную в честный кожаный ремешок от Надькиных часов.
– Мы не состаримся, пока не перестанем совершать поступки, о которых будем рассказывать в старости, – изрек Женька.
– Ты сегодня прямо философ, – Маша незаметно погладила его по руке, проходя мимо.
Женькина выходка разогнала ребят. Девчонки ушли в свою комнатку, где Монмартик, вооружившись ножом и вилкой, уже ковырялся в разобранных мелких детальках. (Надя демонстративно села к нему спиной.) Через какое-то время на кухне захлопала дверца холодильника, загремела посуда. Первой не выдержала Олька:
– Они ж сейчас пожрут последние консервы.
Инга силой усадила ее на место. Вскоре из щелей в перегородке потянуло горелым. Теперь вскочила Леночка, и Инге опять пришлось призывать к выдержке. Маша не могла избавиться от впечатления, что Мама-Оля незримо присутствует здесь и управляет всей интригой. Это было очень в ее духе: не предлагать готовых решений, а только задать ситуацию, поставить ребят перед необходимостью выбора. А выбор, он всегда есть в жизни. Это неправда, когда говорят: нет выбора. Выбор из одного варианта не бывает – просто бывают варианты, которые нам не нравятся.
Девчонки сидели тихо, прислушиваясь к происходящему за стеной. Вадик прикрикивал на Лошадинова:
– Лошак, ты макароны ставил варить? А ты их сначала продул?
– А разве нужно? Мне никто не сказал. Откуда я знаю…
– Ну вот, вытаскивай и сейчас продувай, а то слипнутся, и будет лапша.
– Дик, у нас еще оставалась замороженная пицца «салями»?
– С какими еще алями?
Девчонки не выдерживали, зажимали руками рты и зарывались лицами в подушки. Наконец, в комнату зашел весь вспотевший Дик с торжественным приглашением:
– Не изволите ли оттрапезничать с нами, достопочтенные дамы? Прошу всех поспешить. Все горячее и обильно полито мужским потом.
Девичья забастовка завершилась полной и безоговорочной капитуляцией сильной половины. Оставалось лишь закрепить в постановлении очередного ночного судебного заседания принципы равноправия полов.
– Женя, тебе что, особое приглашение нужно? Ты обедать собираешься? – обернулась уже в дверях Наташа.
Монмартик оторвался от своих занятий с часами, но с места не сдвинулся:
– Нет, спасибо. Я пока не проголодался.
Кажется, лишь теперь он начал, наконец, понимать весь подтекст происходящих событий. До этого он так был занят своими мыслями, своими делами, что в том радужном настроении, в котором он пребывал, не оставалось места заботам о хлебе насущном. Маша подошла к нему и тронула за плечо:
– Женя, ты чего? Мы же целый день ничего не ели. Пойдем.
Монмартик подождал, пока все выйдут из комнаты, и спросил:
– Вы это специально? Это спланированная провокация?
– Конечно, Жень. А ты, как святой, ничего вокруг себя не замечаешь.
– Понятно. Ты иди. Я есть не буду. Ребята готовили без меня, без меня и обедайте.
– Значит, в другой раз ты будешь готовить.
– Вот в другой раз и поем.
Маша еще пыталась его переубедить, пока ей не надоело сражаться с его упрямством.
– Не хочешь – как хочешь. Оставайся голодным.
Но уже садясь за стол, она подумала: «Все-таки надо Женьке хоть кусок торта отнести».
Гарик приехал утром. С поезда на поезд, не заезжая домой, он возник неожиданно. Его появление напрягло Машу. Он ходил, наступая ей на пятки, не обращая внимания на Монмартика и пытаясь завладеть ее вниманием. Маша вдруг перебивала его и показывала на толстую сонную муху, отогревшуюся в тепле и теперь бестолково летающую по всей комнате:
– Видишь?
И пока Гарик, ничего не понимая, вертел головой вслед монотонному дурному жужжанию, Маша вскакивала и убегала.
Монмартик стоял перед ней в жуткого вида пыльно-черной широкополой шляпе, пронзенной через проеденные молью дыры пером из листа королевского папоротника, какие до сих пор вывозят с Кавказских гор в королевские парки Великобритании. Черные, подрисованные маркером усики и бородка хоть и не превратили его в истинного мушкетера, но, надо было признать, придавали его облику приятную экстравагантность. Но главное заключалось не в этом. И, как ни странно, даже не в старой проржавевшей рапире со сломанным на четверть клинком, на которую он сейчас опирался. Что-то чудесное, вдохновенное всплыло из глубин и захватило его целиком, и в этом маскарадном образе он казался куда более естественным и реалистичным, чем в своем привычном обличье.
– Монмартик, ты великолепен!
– Ваш преданный слуга, Ваше Величество.
Он отвесил поклон, сорвав шляпу и метя импровизированным пером по павшим к ногам листьям.
– «И кланялся непринужденно», – невольно вспомнилась строка, посвященная другому Евгению.
– «Чего ж вам больше? Свет решил, что он умен и очень мил», – съязвил из-за ее спины Гарик, но Маша к нему даже не обернулась.
Она вынула из волос золотистый изогнутый гребень и перевернула его острыми зубцами вверх. Придерживая над головой эту импровизированную корону, она плавно и величественно приблизилась к Монмартику и, глядя в бездонную глубину его глаз, положила ему на плечо руку:
– О нет, сударь, вы достойны большей чести. Преклоните колено.
Ребята подошли ближе, в ожидании веселого представления. Женька, подыгрывая Маше, повиновался и, положив обе ладони на эфес воткнутой в землю эрзац-шпаги, преданно и как-то еще особенно смотрел на нее. Но именно этот взгляд и смутил на секунду Машу. Уже начав было: «Мы, королева Мария Питерская, жалуем…» – она вдруг запнулась и негромко попросила:
– Не надо
– Вот это да! – восхищенно выдохнул Макс, заслушавшись этим монологом, произнесенным на едином дыхании.
Маша высвободила из-под воротника свитера маленькую, меньше копейки, серебряную иконку на тонкой короткой цепочке. Будучи некрещеной, Маша иконку, старинную, испанскую, подаренную бабушкой, все-таки носила не снимая. Наклонившись к Монмартику, она поднесла ее к его губам. Распущенные, откинутые за спину ее волосы стекли Жене на плечи и скрыли его лицо, и лишь одна Маша расслышала, как он, целуя иконку, выдохнул:
– Клянусь.
Женя поднялся с колена. Ребята кругом смеялись, и Маша, оглядываясь на них, готова была уже рассмеяться вместе со всеми, но серьезное и почему-то чуть грустное Женькино лицо остановило ее, и она только несмело улыбнулась одними губами остальной компании, как бы оправдываясь перед ними, что это всего лишь невинная игра.
Они сидели на скамейке под черной развесистой корягой, в которую превратилась ободранная осенью яблоня.
– Жень, в воскресенье мой день рожденья.
– Я помню, Машенька.
– Я хотела пригласить ребят.
– Тебя что-то смущает?
– Ты придешь, если будет Гарик? Я хочу, чтобы вы помирились. Здесь и сейчас.
Женя насупился и, глядя на обломок рапиры, которой он ковырял пожухлую стоптанную траву, произнес тихо, без пафоса:
– Это ничего не изменит.
– Ты не переносишь Гарика из-за меня? Но разве он не вправе добиваться моего внимания так же, как и ты? Может, ты оставишь выбор за мной?
– Я не переношу Гарика из-за него. Я простил бы ему, будь он в тебя влюблен. Но ему нужна не ты, а победа над тобой. Пойми, что это не одно и то же. Чтоб этой победой можно было похвастаться перед мальчишней. Вот что я ненавижу. Ненавижу пошлость, ненавижу мужскую двуликость. Лучше иметь дело с откровенными подлецами, чем с такими паиньками. Девчонки этого не видят, не различают, а это как раз и страшно. Когда все чувства – разыгранный спектакль, а за ними примитивная животная похоть.
Маша думала о чем-то своем, далеком, но куда более близком.
– Почему ты решил, что я этого не видела? Я это встречала.
Монмартик посмотрел на нее, но не стал ни о чем спрашивать.
– А что касается Гарика, не беспокойся. Он умный парень, и мы слишком хорошо изучили друг друга. Никаких случайностей. Пока это ему вновь не понадобится, проблем не будет. Приглашай всех, нельзя разбивать компанию из-за моих амбиций. Ведь, в общем-то, ребята неплохие?
Маша кивнула. Ей хотелось добавить: «А ты – самый хороший» – но она не решилась.
Она тряхнула головой, разгоняя накатившие под гипнозом Женькиных слов воспоминания, возвращаясь в сегодняшний день:
– Ну что, мой рыцарь, объявляйте на двенадцатое общий сбор.
Монмартик вскочил на стол, выросший прямо под яблоней и, нашпилив шляпу с папоротниковым пером на рапиру и размахивая ею над головой, провозгласил:
– Дамы и господа! Я имею честь передать вам приглашение на бал, даваемый в королевском дворце в воскресенье в честь дня рождения Ее Королевского Величества! Виват!
Монмартик едва успел завершить миссию прежде, чем нога его соскользнула с поверхности пьедестала, и он грохнулся, ударяясь локтем и едва не ломая стол.
– Виват! – подхватили мальчишки, давясь от смеха.
– Виват, виват! – эхом откликнулись возникшие на крыльце Громила с Лошаком, напялившим стеганую телогрейку, заменявшую ему панцирь, и фехтовальную маску. И он салютовал еще более ржавой, но почти целой рапирой. Поверх маски красовалась фетровая шляпа. Представить что-то более несуразное было сложно.
Макс воспользовался освободившимся постаментом, который только что сверг Женьку, и затрубил в несуществующий горн:
– Дамы и господа! Все, все, все!
– Что, и я тоже? – поинтересовался Гарик.
– Сейчас состоится праздничный рыцарский турнир, посвященный дню рождения Ее Королевского Величества.
– Но у нас же тут всего один
– Дамы, спешите видеть! Сеньоры, спешите принять участие.
– А что ждет победителя?
– Победителя?.. – глашатай на минуту задумался, но вот его хитрые глаза блеснули в сторону «королевы», и он завершил: – А победитель получит право поцеловать королеву.
Маша собиралась запротестовать – Макс стал слишком много себе позволять, – но увидела, как Монмартик, рванувшийся было согнать глашатая, вдруг изменил свое решение и, схватив со скамьи садовую перчатку, швырнул ее на землю:
– Я вызываю на бой.
Маша растерянно оглянулась. Она искала поддержки: что ей делать? Но лица девчонок, ее подруг были как никогда холодны. Надя, та просто повернулась спиной и отошла на несколько шагов куда-то в глубь сада. И даже Инга, ее верная Инга… нет, она больше не смотрела на Машу, у нее внезапно возникли совершенно неотложные дела. И только мальчишки, беря на слабо, улыбались, выжидая. Они ждали ее решения.
– Это глупая шутка. Они поубивают друг друга, – четко в зависшей тишине прозвучали слова Ольки.
Маша осознавала, что Оля права, что все это в любой момент может перерасти игру. Но теперь, когда «перчатка» Монмартика уже лежала у нее под ногами, когда вызов был брошен, она почувствовала, что остановить сейчас Женьку значило бы предать… А не остановить, возможно, убить. Выбор есть всегда.
И Маша промолчала. Промолчала, понимая, что этим молчанием дает согласие и на турнир, и на его условия. Но в тот момент, когда Монмартик выкрикнул свой вызов, она вдруг с необыкновенной силой поверила в него, в его победу. Она давала ему возможность доказать свою преданность, и это было самое большее, что она могла для него сделать. Тогда она не могла догадываться, что Женька фехтовал еще с шестого класса и заразил этой болезнью половину ребят и даже девчонок. В восьмом и Громила, и Дик, и недолгое время даже Гарик ходили в одну секцию. Но едва фехтование вошло в моду, Монмартик тут же охладел к нему. А следом перегорели и ребята.
Мальчишки поняли молчание Маши.
– Я принимаю бой! – завопил Лошак из-под маски, кидаясь к перчатке.
– «Мы принимаем бой, – кричали они, и громче всех кричал этот лягушонок Маугли», – передразнил Гарик.
Но по-настоящему Маша испугалась, когда стало ясно, что маска на всех лишь одна, и Женька отказался и от нее, и от панциря-телогрейки. Пока Лошак самоотверженно сражался с кустом крапивы, нарушившим границу со стороны соседского участка, Монмартик накручивал из изоленты набалдашник на обломанное острие клинка своей рапиры. Маша остановилась возле него.
– Жень, почему ты не надел телогрейку и маску? Это глупо.
– Иначе мне ни за что не победить, – честно признался он.
– Маша, останови их, – подошла сзади Инга.
– Уже не могу.
Мальчишки повернулись друг к другу.
– Стоп! – вдруг крикнул Громила и встал между ними. – Это нечестное состязание. У Монмартика обломана рапира.
– Все нормально, Саня, – отстранил его Женька. – Зато я лучше ею владею. Посмотрим, что важнее, – он обернулся к противнику. – К вашим услугам, сударь.
– Банзай! – Лошак принял ритуальную позу.
Монмартик бросил короткий взгляд на «королеву» и рванулся на закованного в «латы» соперника, своим коротким клинком погнал его к дому, пока, отступая, тот не споткнулся и не сархимедил в невысокий чан с водой, стоявший на углу под скатом крыши. Разоруженный Лошак пошел менять подгузники.
Дик одобрительно хлопнул Монмартика по плечу:
А Макс, не без подколки, завершил:
Окрыленный легкой победой, Монмартик вошел в раж. Громила, неповоротливый в слишком тесной для него телогрейке, тем не менее сопротивлялся долго и весьма успешно, пока, продемонстрировав публике пару картинных выпадов, как-то совсем нелепо не нанизался на Женькин клинок. «Тюфяк», – прокомментировала Наташка полушепотом.
С длинноруким Вадиком, вооруженным такой же длинной рапирой, у Монмартика наверняка могли возникнуть проблемы, но исход данного поединка определила Леночка. Вот уж кто оказался явно на стороне Жени. Она не могла простить своему рыцарю самого факта участия в соревновании за право поцеловать «королеву». Вадик почувствовал, что дал промах и ему еще придется держать ответ перед этой Дездемоной с душой Отелло. Эта голубоглазая куколка за время сражения раз десять пронзила возлюбленного острием своего взгляда, прежде чем до него добралась рапира Монмартика.
К Машиному удивлению, Гарик на этот раз не спешил ввязываться в драку, но со стороны внимательно следил за Женькой.
Когда ход дошел до Дика, тот взял оружие в руку, повертел в задумчивости и неожиданно вернул назад Громиле:
– Я отказываюсь.
Ряды зрителей зароптали. Все ожидали сюрпризов именно от этой схватки. Женька подошел к нему с немым вопросом. Дик каким-то тяжелым взглядом посмотрел на Машу и повернулся к Монмартику:
– Если я сейчас буду сражаться с тобой, мне же ничего не стоит у тебя выиграть… А я этого не хочу.
Он оставил озадаченного Женю и отошел к девчонкам. Наступила пауза. Наташа зашептала Маше на ухо:
– И Сашка мой тоже. Они поддаются Монмартику. Сашка хорошо фехтует. Ты бы видела, как он дрался летом – гораздо лучше Женьки. Правда, правда.
Маша поглядела на Громилу. Он казался единственным из ребят, нисколько не расстроенным своим поражением. Громила улыбнулся Маше, подмигнул и поднял оружие над головой:
– Кому?
Но следующий не спешил. Макс благоразумно решил воздержаться от дуэли. Свои уколы он наносил языком, не слезая со стола.
– Кому? – рапира повисла в воздухе, не находя хозяина.
– Мне!
Это была Гаврош.
До сих пор она незаметно стояла сбоку, прислонившись спиной к яблоне. Теперь она сделала шаг вперед и ловко подхватила на лету рукоятку брошенной ей рапиры. Девчонки только теперь оживились и даже захлопали в ладоши и завопили:
– Браво, Гаврош! Браво! Вот кто настоящий мужчина. Поучи их, как рапиру держать. Монмартик, посмотри, какого тебе соперника нашли.
А Макс со своего пьедестала пообещал:
– Гаврош, если ты выиграешь у Монмартика, мы переименуем тебя в Жанну д’Арк!
Надя, чуть более бледная, чем обычно, стояла напротив Монмартика, поигрывая рапирой. Гарик, в это время занятый прилаживанием своего листа папоротника к отобранной у Лошадинова шляпе, заметил как бы про себя:
– Поглядите, до чего Гаврошу хочется расцеловать «королеву». Какая трогательная любовь. О, слепец, как я раньше этого не видел…
Он надел шляпу и хотел было подняться с земли, но, слава богу, не успел. Гаврош резко обернулась к нему, и клинок рапиры просвистел над самой его головой. Гарик с заметным опозданием осел опять на землю, и срезанный лист только что с таким трудом закрепленного папоротника спланировал рядом. А Гаврош уже вновь развернулась к Монмартику и, поигрывая пальцами по эфесу выжидающе глядела на него, прищурив по-кошачьи серо-зеленые глаза.
Женька выдержал взгляд и, расправив нарисованные усы, воткнул клинок в землю:
– Это невозможно, мадмуазель. Я никогда не стану сражаться против дамы.
– Вы трусите, сударь!
– Нет, сударыня.
Он сказал это просто без рисовки.
– Да какая это дама? Это же Гаврош! – крикнул Громила.
– Если рыцарь не принимает вызов, он считается побежденным и выбывает из турнира, – Макс пытался расшевелить Монмартика.
Уж больно хотелось посмотреть на это необычное состязание. Но Женька уперся:
– Как вам будет угодно, – и отошел от воткнутой в землю укоризненно покачивающейся рапиры.
Маша не узнавала его, не могла поверить, что он вот так легко сдастся, отдаст
Гарик, наконец, поднялся и подошел к Гаврошу:
– Ну ладно, Жанна д’Арк, сдавай оружие, – и потянулся к ее рапире.
Гаврош ударила его по руке и, на всякий случай, отскочила в сторону, спрятав рапиру за спиной:
– Не протягивай руки! С какой стати? Я никому еще не проиграла. Если Монмартик отказывается драться, забирай рапиру у него. Дерись со мной.
– Я с тобой подерусь. Потом… Если захочешь. Сначала у меня поединок с Монмартиком. Хватит, Гаврош. Кончай тянуть время.
– Победишь меня – отдам. Только тебе слабо.
– Да я у тебя и так отберу.
Гарик бросился за Надей, но та укрылась за Максимкиным столом. Несколько забегов показали всю бесполезность круговых гонок, если б на помощь Гарику неожиданно не пришел Громила. Когда Надя пробегала мимо него, он перехватил ее сзади за талию. Но Гаврош была уже неудержима. Она ударила рукояткой рапиры Громиле по пальцам, и тот, охнув, отдернул руки. Обретя свободу, Гаврош рванулась к ближайшей яблоне и, обхватив ствол, зажала рапиру. Гарик попытался вытащить рапиру, Сашка с Лошаком старались взломать замок из сцепленных пальцев, но она держалась, огрызаясь и норовя вцепиться зубами в кого-нибудь из нападавших. Ребята совсем осатанели, напрочь забыв, что перед ними все-таки девчонка. Впрочем, об этом забыли уже давно и вспоминали разве что на 8 Марта. Во все остальные времена она была всего лишь Гаврошем: «Гаврош заходил, взял мяч. Теперь
– Надя! Ребята! Остановитесь! Вы слишком увлеклись.
Но Наташкин призыв остался неуслышанным. Никто не собирался уступать.
Монмартик решительно приблизился к месту схватки:
– Надюша!
Гаврош, только что до дыры прокусившая Громиле куртку, теперь резко и также агрессивно повернула лицо в Женькину сторону, и в следующее мгновение Монмартик звонко чмокнул ее в приоткрытые, ничего подобного не ожидавшие губы. Реакция последовала мгновенно: Гаврош выпустила рапиру и хлопнула Монмартика по щеке. Она стояла растерянная, испуганно глядя на Женьку, а тот вдруг заразительно рассмеялся. Надя оглянулась на веселящихся вокруг ребят, провела ладонью по Женькиной щеке и невнятно пробормотала:
– Извини. Не больно?..
Потом она развернулась и, загадочно улыбаясь чему-то своему, пошла к девчонкам, потирая запястья. Затем остановилась, обернулась к Громиле, передающему освобожденную рапиру Гарику, и постучала пальцем по лбу:
– Железный дровосек.
Смеялись все, кроме Маши. Лицо ее превратилось в окаменевшую маску, и Женька, оглянувшись, поймал на себе ее мрачный, застывший взгляд. Он сделал попытку улыбнуться, извиняясь за свою выходку, но не встретил ответной реакции. Маша бы никогда не поверила, что Надя оказалась случайно в этой роли. Монмартик направился было к ней, но Маша демонстративно отвернулась. Ей недоставало сейчас только объяснений.
Когда Гаврош подошла, Маша увидела начинающие уже проступать бордово-фиолетовые синяки на ее узеньких, совсем не мальчишечьих запястьях. Маша достала носовой платок и, окунув его в леденящую прозрачность дождевой собранной в чане воды, протянула Наде. Та посмотрела с удивлением и зло огрызнулась:
– Да отстаньте вы все от меня. Телячьи нежности, – и отстранилась, засовывая руки поглубже в карманы. Но в ее резком голосе Маше послышались слезы, которых не было на глазах.
– Монмартик, ты будешь драться?
Женька с трудом оторвался от каких-то своих мыслей, посмотрел на обратившегося к нему Гарика и машинально вытащил из земли рапиру. Маша заметила, что он дрожит, продуваемый в своем тонком свитере неприветливым ноябрьским ветром, – и лицо его уже не светится вдохновенно изнутри и выглядит устало и рассредоточенно. Он ощупал правый локоть и вышел на позицию перед Гариком.
– Все! Турнир окончен, – Маша подняла вверх руку, показывая, что останавливает состязания.
– Ну, нет. Он сейчас только по-настоящему начинается, – и Гарик отбросил в сторону телогрейку вместе с фехтовальной маской. – Мы будем драться на равных.
Олька выскочила вперед:
– Ребята, не надо так… Так не надо… Вы же пораните друг друга. Смотри, Женя, у тебя шпага обломанная, острая… – она волновалась и торопилась помешать этому новому поединку.
Монмартик слегка обнял ее за плечи и отвел к девчонкам, наклонившись к ней и тихо успокаивая:
– Ничего, Олечка, мы осторожненько, чтобы шкурку не попортить.
– Прекратите, или я уйду! – приказала Маша, но так и не смогла сдвинуться с места.
Когда они рванулись навстречу, Маше в первый миг показалось, что сейчас Гарик и Женька убьют друг друга, и ей стало не просто страшно – она оцепенела. Но в то же время она поймала себя на мысли, что испугалась только за Женю. «Ну и что ж, – оправдывалась она сама перед собой. – Это естественно». Гарик казался ей непробиваемым, а Женя в одном пушисто-голубом шерстяном свитере выглядел таким беззащитным перед длинной вседостающей Гариковой рапирой. Маша уже кляла и ругала себя, что допустила этот глупый, дурацкий турнир, и уже не могла понять, что не позволило ей сейчас остановить, запретить это безумие. Но, следя, как неуловимыми движениями обломанный клинок отбрасывает рапиру и та бессмысленно вонзается в воздух, Маша замирала и боялась не только крикнуть – пошевелиться, вздохнуть.
Женька то ли устал, то ли… потерял вдохновение. Он тяжело дышал, его движения утратили прежнюю гибкость и легкость. Но он, перестав осторожничать, упрямо шел вперед, тесня соперника, прижимая его к крыльцу, а Гарик, агрессивно обороняясь, старался удержать противника на максимальном расстоянии. Гарик, на самом деле, бился здорово и, бесспорно, был сейчас по-своему прекрасен: сосредоточенный, всецело поглощенный схваткой, без рисовки и без деланного супергеройства. Маша невольно засмотрелась на него… Монмартик неожиданно обернулся, и она поймала на себе его вопрошающий взгляд. Дрогнувшая бровь выдала его удивление, если не обиду. Возможно, это Маше лишь померещилось, но она ощутила свою невольную вину. Женька задержал на ней взгляд всего на пару мгновений и чуть не пропустил выпад Гари-ка, едва успев в последний момент отскочить в сторону. Теперь Маша могла видеть и его лицо, и оно показалось ей каким-то осунувшимся и, на удивление, безразличным.
А Вадик пока комментировал:
Маша вспомнила, чем заканчивается песня, и нехороший холодок пробежал по коже, и она поспешила сама негромко завершить куплет:
– …А Мэри его вовсе не любила.
Трудно сказать, слышал ли Гарик ее слова, но в следующий момент он рванулся вперед в отчаянном броске, но, споткнувшись о корень, едва не упал. Казалось, еще один, последний выпад… Но вместо этого Женька остановился, давая противнику возможность оправиться, и отошел под яблоню, почти прислонясь к стволу спиной.
За все время он больше ни разу не взглянул на Машу.
Что-то металлически звякнуло о камень возле тропинки. Это ненадолго отвлекло Машу. Она порылась взглядом в траве, когда-то отличавшейся аккуратной модной стрижкой, но теперь отросшей, лохматой и спутанной. Она отыскала ее не сразу – металлическая проржавевшая обломанная деталька среди таких же ржавых опавших листьев совсем недалеко от ее ног. Маша подняла ее, разглядывая и не представляя, откуда бы та могла отлететь. И тут догадка обрушилась на нее. Маша впервые сама ощутила, что это значит, когда бросает в холодный пот. Она вскинула голову и впилась взглядом в рапиру Гарика – шарика на конце клинка не было!..
Жуткое стальное жало, прорываясь сквозь пушистую мягкость шерсти, разрывая легкую вязаную голубую плетенку, впивается в тело, в грудь, еще вздымающуюся, дышащую, живую… Черно-алое пятно солнца растет на глазах, расплывается по лазурному небу и ширится, ширится, пока не покрывает бо́льшую его часть…
Маша увидела эту картину явственней, чем все, что происходило на самом деле.
– Монмартик! Рапира!.. – она крикнула это раньше, чем успела подумать, и рванулась к соперникам.
Наверное, ей следовало окликнуть Гарика, кажется, она так и хотела, но имя Монмартик вырвалось у нее против ее воли. Больше Маша ничего не успела добавить.
Женька обернулся на ее вскрик. Гарик, поглощенный поединком, не слышащий, не замечающий ничего вокруг, не смог, не в состоянии уже был остановиться… Монмартик скорее почувствовал, чем заметил этот выпад, но было уже поздно. Все, что он успел, – это неловко защититься рукой. Клинок рапиры скользнул по Женькиной ладони и, отклоненный, пронзая свитер, воткнулся в ствол яблони, звонко лопнул. Обломок его, застрявший в толстой коре, еще некоторое время дрожал, задавая бог весть какую ноту.
Маша, первая подбежавшая к Женьке, схватила его за плечи и стала разглядывать так, словно еще не верила, что все обошлось. В этот момент она вряд ли сама осознавала, что ищет это жуткое красное пятно на свитере, которое ей только что привиделось.
Она стояла перед ним, бессмысленно перебирая края рваной дыры разодранного по касательной на плече свитера, и улыбалась, стирая с глаз предательскую влажную поволоку, счастливая просто тем, что Женька… ее Женя жив.
Вот и все. Окончен бал. Погасли свечи. Они все разошлись. Кого-то потеряли по дороге. Остальных сожрал ненасытный спрут, распластавший свои щупальца под городом. Но она не одна. Женя держал ее сжатые кулачки в своих руках. Вечерний, тихо умирающий перед началом каждой новой недели город здесь еще пока жил, хотя ток крови в его жилах уже не был столь стремителен. Маша куталась в плащ не потому, что ей было зябко, но так, с поднятым воротником куда уютнее. К тому же поднятый воротник придает определенный шарм.
Они выполнили свою миссию на сегодня. Можно было возвращаться домой.
Маша потянула его за рукав: пойдем – но Женя почему-то не спешил двигаться с места. Что такое?
– Ты помнишь мое обещание? Ко дню твоего рождения?
– Свои обещания надо помнить самому. Я-то помню все. А ты, как я понимаю, все забыл.
– Я? Забыл?
– Ну и где? – Маша выставила перед ним две пустые ладони.
– Поехали сейчас.
– Куда? На ночь глядя?
– Ко мне домой. Тебя ждет твой подарок.
– Почему ты не принес его с собой? Я старомодна и люблю, чтобы гости приходили с подарками, а не именинники ездили по гостям их собирать. Захватишь как-нибудь в следующий раз.
– Следующий раз твой день рождения будет только через год. А я старался успеть к этому. Но это не тот подарок, который я готов демонстрировать кому-либо, кроме тебя. Мы совсем ненадолго.
Маша повисла на его руке и закрыла глаза:
– Веди!
Женин дом спал. В дверях их встретила безумно пушистая маленькая колли. Ее хвост работал не хуже дворников автомобиля в жуткий ливень. Мраморная шерсть спадала до пола, а белоснежная грива создавала вокруг остроносой мордашки пуховой ореол. Женя пропахал пятерней против шерсти по серебристой в черных подтеках шкуре:
– Чудеса химии. Если б не «Хэд энд Шолдерс», она б так и осталась ежиком.
Колляха приветствовала его целой серенадой, ябедничая на все горести и невзгоды, которые успела вынести за время разлуки. Она рассказывала это все Жене на ухо, не забывая работать языком, умывая своего хозяина. Маша, не выдержав, запустила по локоть руки в этот потрясный воротник, но псина, скосив глаз, вдруг приподняла брыли, демонстрируя два ряда белых крепких зубов.
– Тихо, Аманта! Свои, свои. Нельзя!
Аманта исподлобья взглянула на хозяина, не шутит ли он, скалиться перестала, но все еще недоверчиво и осторожно обнюхала эти нахальные, распущенные руки, исполненные таких незнакомых, неслыханных запахов.
Дверь, выходящая в холл, неслышно приотворилась, и в черном узком проеме возникло не очень крупное и вполне симпатичное привидение в длиннющей ночнушке.
– Привет, – поздоровалось привидение. – Ты Маша?
– Привет, привидение. А откуда ты меня знаешь?
В ответ послышался лишь мелкий тихий смешок. Женька махнул рукой:
– Сгинь, Аленка.
И привидение растворилось так же беззвучно, как возникло.
– Женя, ты пришел? Почему так поздно? Мы тебя ждали в десять, – донесся из-за двери женский совсем не сонный голос.
Женя просунул голову в задверную темноту и громким шепотом сообщил в потустороннее пространство:
– Я еще не пришел. Мне еще надо будет Машу проводить.
– Ты снова собрался уходить? Почему? Погоди, я сейчас встану.
– Мам, только этого не хватало. Или ты собираешься проводить Машу вместо меня?
– Мать, он сам разберется, – прервал дискуссию мужской голос. – Давай спать. Мне завтра вставать в шесть.
Узкая, вся тянущаяся к окну комнатка, куда они прошли, тихо ступая босиком по холодному полу, залилась необыкновенно ярким после полутьмы коридора галогеновым светом. Маше показалось, что помещение ждало ее прихода, и, несмотря на это, оно было переполнено, чтобы не сказать захламлено, удивительными и совершенно неожиданными вещами, которым здесь явно не хватало пространства. Маша оглядывалась, пораженная. Стены комнаты были увешаны графическими набросками мужских и женских фигур, лиц. Были рисунки, изображавшие все этапы удара ноги по мячу – стоп-кадры, замершие на одном рисованном фотоснимке. Руки: женские, с длинными ухоженными коготками, праздные, окольцованные; грубые, мужские, с черными обгрызенными ногтями и въевшимся в кожу неотмываемым машинным маслом; мягкие раскрытые тебе навстречу детские ладошки… Но чаще – черно-белые, рисованные карандашом или углем эскизы лиц, с тщательно выписанными морщинками, тенями, разрезами губ: тонкими, поджатыми, вывернутыми африканскими, смеющимися или унылыми. Несколько отдельных листов было посвящено глазам. И здесь впервые Маша увидела себя.
Она оглянулась. Нет, она не ошиблась. По хитрой ухмылке на Женькином лице Маша поняла, что не ошиблась. Она подходила к стене, полностью заполненной набросками ее портрета. Большей частью незаконченные, они занимали все пространство над Женькиным письменным столом, между книжными полками.
– Потрясающе! Жень, ты художник? Правда?
Он отрицательно покачал головой.
– Тогда что это? Я могу выбрать? – несмело спросила Маша.
– Не надо. Я уже выбрал сам.
На подоконнике стояла тщательно упакованная картина. Маша взяла было ее в руки, но Женя остановил:
– Нет. Развернешь дома.
Маша с сожалением вернула подарок и продолжила прерванную экскурсию. Все, что она видела вокруг, было абсолютно нереально.
Вперемежку с до боли знакомыми учебниками здесь мирно сосуществовали книги и альбомы по искусству. Маша брала наугад: Эрзя, скульптура из дерева. Музей Родена, Париж. За стеклом рядом стояла маленькая мраморная копия «Вечной весны».
– О, узнаю – Эрмитаж, Роден[2]! А это – «Поцелуй Амура». Канова[3]? Правильно? А это что?
Рядом в специальной стеклянно-зеркальной мини-витрине на полках были расставлены еще несколько небольших скульптурных композиций и статуэток: женщина, прижимающая к груди пухлого плачущего ребенка, запрокинутая головка юной девушки с мечтательными, бесконечно глубокими глазами, устремленными вверх и еще до десятка фигурок из гипса, мрамора и материалов, Маше вовсе незнакомых.
– Кто скульптор?
– Мартов.
Фамилия ни о чем не говорила. Такого она не знала. Женя указал на запрокинутую девичью голову, которую только что рассматривала Маша:
– Это Рита. – И добавил: – Чуть больше года назад.
Маша обернулась к нему и замерла с чуть приоткрытым ртом. Все происходившее и происходящее сомкнулось, наполняясь самым невероятным, невозможным смыслом:
– Это все ты?
Маша еще раз обвела глазами комнату и витрину, которая приобрела в одно мгновение совершенно иную, неисчислимую ценность. Она все еще не верила.
Маша глядела на Женьку в упор, глаза в глаза, и лишь один вопрос застыл в ее восхищенных, сверкающих зрачках: «Почему ты никогда мне раньше не говорил?»
– Почему ты мне раньше ничего не говорил о своих работах?
Они сидели на деревянной скамейке, перед ее подъездом. Это богатство досталось им впервые – днем скамейка чаще всего бывала оккупирована бабками, составлявшими устное досье на каждого, проходящего перед их неусыпными очами. Дом когда-то был кэгэбэшным. Бабки тоже.
– Я не люблю это обсуждать. Боюсь дилетантов. Им либо нравится все без разбору, либо они начинают давать советы. Трудно сказать, что хуже.
– Наверное, я принадлежу к первой категории.
Женя взглянул на Машу с опаской:
– Я это понял. Когда ты сказала, что хотела бы выбрать что-то из набросков. Там нет ни одной законченной, достойной работы. Я окружил себя ими, чтобы быть все время с тобой, но ты прекрасней любой из них.
– Видишь, как я непритязательна. Ой, я так растерялась, что даже не поблагодарила тебя за подарок.
– Ты не можешь благодарить. Ведь ты еще ничего не видела.
– Я видела гораздо больше, чем могла ожидать.
– Я выбрал лучший портрет, но даже в нем, мне кажется, я не смог угадать тебя. Я это чувствую, и это не позволяет мне успокоиться. Ты сложнее. Я не могу тебя познать, и от этого портреты не передают всего, что ты есть на самом деле. Ты грустишь, даже когда смеешься. Ты задумчива, когда кругом несут чушь. Ты пугаешься, когда протягивают руку, чтобы погладить тебя по головке. Ты боишься быть счастливой.
– Я сейчас счастлива. Но ты не имел права ничего мне не говорить.
– На это была еще причина, главная: я боялся, что ты полюбишь меня из-за моих работ.
– А теперь не боишься?
– Теперь нет. Я был с тобой на даче у Гофманов.
– Да. И ты так и остался без награды, мой рыцарь.
– Я проиграл последний поединок. Я ведь разбил локоть, когда слетел со стола. У меня уже не гнулась рука.
– Правда? Кошмар. А никто этого не заметил. Но ты все равно победил.
Женя вскинул голову: так ли он понял ее слова? Маша смотрела ему прямо в глаза, этот взгляд Женя уже ловил на себе. Последний раз – сегодня в его квартире. Она как бы испытывала его. Две пары глаз, переполненные лаской и нежностью, не мигая, неотрывно следили, притягивали друг друга. По правилам этой немой затеянной ими игры никто не имел права отвести взгляд или хотя бы моргнуть. Их лица сближались, медленно, незаметно и неумолимо. Она уже чувствовала его дыхание на своих губах. Его лицо поплыло, и вслед за ним весь мир растворился в глубинах этих двух негаснущих глаз… и она сдалась. Ресницы сомкнулись, жалюзи век опустились, гася окна. Время застыло в дрожащей неизвестности…
Они стукнулись носами. Довольно больно. Машины глаза вновь вспыхнули, и она рассмеялась. Но Женя тут же прервал ее слишком звонкий в ночной немоте смех еще неумелым, таким пугающим и таким будоражащим поцелуем. С непривычки она даже забыла дышать и, пожалуй, задохнулась бы, если б Женя не отстранился и вдруг решительно и легко не подхватил бы ее на руки и не пересадил к себе на колени. Она посмотрела сверху вниз на его откинутое, открытое ей навстречу, светящееся счастьем лицо и, приняв в ладони его кудлатую голову, сама приникла к его раскрывшимся мягким и нежно-теплым губам…
Темный силуэт машины с раскосыми святящимися глазами подкрался откуда-то сзади и остановился напротив подъезда. Мотор стих, глаза потускнели, но водитель не сдвинулся с места. Маша, все еще прижимаясь щекой к Жениному виску, прошептала, касаясь губами его уха:
– Это папа. Наверное, искал меня по всему городу. Интересно, что со мной сейчас сделают? – но страха или раскаянья Женя в ее голосе не услышал. – Проводи меня, пожалуйста, домой.
Они встали. Женя поднял прислоненную к скамье запеленатую в бумаги картину. В лифте они успели обняться последний раз.
Мама тоже не спала. Маша опередила ее, не дав сказать ни слова, и, бросившись ей на шею, крепко поцеловала в щеку:
– Мамочка, мне шестнадцать!
– А ума – как у шестилетней. Завтра в школу не встанешь.
Маша пробежала в ванную и глянула на себя в зеркало. Все лицо горело, исколотое небритой Женькиной щетиной, а нижняя губа распухла и треснула посредине. Она чмокнула свое отражение и пустила воду.
Выскочив в коридор и подхватив дожидающийся возле входной двери презент, она, не распаковывая, уволокла его в свою нору. Позже, уже раздевшись и забравшись в постель, она включила ночник и только тогда разорвала бумажные пеленки.
На нее, как из слегка затуманенного зеркала, смотрела она сама. Грифель к краям холста был слегка растушеван, и взгляд невольно концентрировался на бархатных томных, подернутых мягкой печалью глазах. А все лицо обрамляла сверкающая своей чернотой, развевающаяся по ветру грива вздыбившихся волос. И два вечных начала, грустная умиротворенность и бунтующая одержимость, соединяясь в несоединимом, воплотились в этом юном лице на графическом портрете.
Женя вышел из подъезда. Обозначенный только габаритными огнями автомобиль все еще стоял напротив. Когда он проходил мимо, переднее стекло опустилось:
– Поехали, Ромео. Отвезу тебя домой. Метро уже закрыто.
– Нет, нет. Спасибо. Я хочу пройтись пешком.
Он сделал несколько шагов в сторону от дома, потом остановился и вернулся к открытому еще автомобильному окну:
– У вас очень хорошая дочь.
– Посмей только ее обидеть, – проворчал сидящий за рулем мужчина.
Забросив руки за голову, Женя шел от ее дома. За спиной негромко завелась и тронулась, отъезжая, машина.
В пятницу Маша не появилась в школе. Воспользовавшись телефоном-автоматом, висящим в вестибюле, Женя набрал ее домашний номер, но квартира ответила бесконечным монотонным поскуливанием в трубку. Инга, которая всегда все знала про Машу, не могла ничего толком объяснить. Маша позвонила ей вчера совсем поздно, почти ночью с какого-то мобильного, и сквозь невообразимый треск и скрежет Инга сумела лишь понять, что ждать ее утром в арке, чтобы вместе ехать в школу, не надо. Мама-Оля пыталась прозвониться на работу родителям Барышевой, но с отцом не соединяли, а матери на работе тоже не было. Лишь к концу дня кое-что стало проясняться. Мама Барышевой проявилась и сама позвонила Ольге Николаевне. Маша уехала в Петербург, но до понедельника должна вернуться.
У бабушки, маминой мамы, приступ случился в четверг. В Питере из ближайших родственников оставалась лишь сестра Машиного отца. Она и сообщила в Москву. Решения принимались быстро. На сборы у мамы ушло двадцать минут. Маше было еще проще: она сгребла только учебники и тетрадки. Перед мамой стояла задача постараться с помощью друзей, сохранившихся в родном городе, перевести бабушку из районной больницы, куда ее доставила «скорая», в какое-то более приличное место. Но в пятницу маме необходимо было вернуться, чтобы договориться на работе и оформить отпуск за свой счет. Всего этого невозможно было успеть за одни сутки, но тем более, невозможно было этого не сделать. До выходных при бабушке останется Маша, пока мама не приедет снова в Питер уже по-серьезному, надолго.
По дороге до Питера они заплатили три штрафа за превышение скорости и еще один – за обгон через двойную сплошную. Но через шесть с небольшим часов они уже вбегали в больницу.
Маша вышла из приемного отделения. На руках был пропуск для посещения больной в любое время, выписанный главврачом. Мама давно уехала на машине в Москву. Как она? Если Маша еще пыталась дремать в машине, что было почти немыслимо в ходе той безумной гонки, которую устроила мама вчера ночью по скользкой, поливаемой дождем трассе, то она сама не имела возможности ни на минуту расслабиться. Папа предлагал вызвать с работы своего водителя, но ждать его приезда времени не было. Мама водила машину жестко, расчетливо и уверенно, но при всем при этом не раз Маша вцеплялась в ручку над дверцей, когда автомобиль вылетал на встречку, чтобы проскочить в короткое окошко между идущими друг за другом фурами. Не отрывая взгляда от дороги, мама говорила в таких случаях:
– Когда страшно, делай как я: закрывай глаза.
А Маша отшучивалась, чтобы скрыть внутреннее напряжение:
– Мамочка, будь осторожна. Россия – единственная страна, где при обгоне по встречной на тебя могу налететь сзади.
Маша не отошла еще от всего пережитого по пути в Питер, от захлестнувших ее тревог, перерастающих в холодящий страх за дорогого, может быть, самого любимого человека, умноженный на неизвестность. Бабушка олицетворяла для Маши нескончаемость и мудрость жизни. Она была всегда и должна была оставаться вечно. Вид ее беспомощно, недвижно уложенной поверх одеяла руки потрясал детскую веру в могущество взрослых. Маша брала ее холодные пальцы в ладони, представляя, что вместе с теплом передает ей свою жизненную силу. Так она просидела до вечера, пока медсестра не увела ее из палаты.
Родной город. Ее Санкт-Петербург. Маша не была здесь с июня. Ей казалось, что все должно было измениться в нем за это время – так много произошло и поменялось в ее личной жизни. И было удивительно узнавать все то же, все прежнее и ничуть не сместившееся со своих привычных мест: дома – серые памятники разным эпохам; мосты, железными скобами удерживающие расползающиеся по швам острова; улицы с разбитой трамваями и муниципальными службами, потрескавшейся, покрытой язвами, болезненной асфальтовой коркой; людей. Люди. Изменились ли они за эти короткие полгода? Кто же знает?
А что же происходит с ней? Водоворот событий подхватил и понес ее. Москва сыграла с ней шутку, добрую ли, злую? Москва, где она думала отсидеться, пережить как-нибудь последний год до университета, окунула ее головой в кипящий чан событий, откуда она выскочила ошпаренная в свой родной Петербург. В голове все еще бурлил московский бульон. Но потихоньку он остывал, и мысли оседали на знакомых с детства образах любимого города. Город принял ее. Он был терпим к беглецам. Он не осуждал, не отталкивал отступников. Маша почувствовала неизъяснимую благодарность, но не могла найти способа, чтобы выказать ее своему верному великому другу.
Чувства к Монмартику отсюда больше не виделись такими уж незыблемыми. В мире оказывалось еще много того, что было поважнее этих чувств. Она потеряла голову и позволила себе на минуту забыть о миллионе вещей, из которых состояла жизнь, и в этом миллионе лишь малая толика была связана с Женей. Она умчалась в Питер, даже не отзвонившись Женьке, даже не вспомнив о нем, потому что то, что происходило в данный момент в ее городе, было в тысячу раз важнее возможных обид и упреков. Жизнь не начиналась и не заканчивалась на Жене. Маша это теперь понимала, и с этим пониманием пришло умиротворение.
Питер пробуждал старые воспоминания, и ей начинало казаться, что прожитые здесь годы и есть то единственно реальное, что было и что продолжает существовать вне зависимости от ее, Маши, нахождения. На расстоянии московские переживания и московские события превращались в эпизоды из сна. Но утро наступало, и реалии жизни брали верх над иллюзиями сновидений.
В дверях парадного она столкнулась с Элей. Обе ошарашенно несколько секунд смотрели друг на друга, пока Элька первая не кинулась Маше на шею.
Они сидели вдвоем в показавшейся неожиданно большой пустой квартире, в которой ей всегда было тесно и не хватало простора для ее неуемной энергии. Без бабушки квартира сразу омертвела, в гулкой тишине слова обретали дополнительный смысл и вес, хотелось говорить тише и двигаться незаметнее. Когда бабушка была дома, даже если спала или выходила в магазин, квартира не воспринимала это как наступление одиночества, продолжала жить обычной, полноценной жизнью. Сейчас же она окунулась в тоску и нервную неуверенность, как потерявшаяся собака, хотя каждая вещь здесь еще помнила тепло прикосновения хозяйки.
Впервые Маше было неуютно в родных стенах, и она была довольна, что оказалась здесь не одна, с подругой. Подруга? Маша задумалась. Ну да. В один детский сад ходили, в один горшок писали. Куда деться от детства? Но что связывало их помимо? Маша отбросила этот никчемный вопрос.
Они сидели на полу в большой комнате и так же, как десять лет назад, зарывались пальцами в густую, пожелтевшую от времени беломедвежью шкуру, разостланную вместо ковра. Элька была весела и словоохотлива, как и раньше, но что-то в ее интонациях неуловимым образом изменилось, словно голос дал трещину… а может быть, Маша просто отвыкла от ее трескотни.
– Ты совсем пропала. Не пишешь, не звонишь. Бабушка твоя в подпольщиков играет – твои московские координаты никому не дает.
– А откуда тогда у Жана мой адрес?
– Почту из вашего ящика вытащил, я знаю, видела. Ты ничего не спрашиваешь о нем. Он тебе пишет?
– Пишет?.. Да, он мне пишет, – Маша сделала усилие, чтобы не выдать себя.
– Хочешь увидеться?
Хочет ли она? Еще вчера она бы наверняка отказалась. Но сейчас?..
– Почему бы и нет.
Она еще не забыла его телефон.
– Добрый вечер. Можно попросить Георгия?
Недовольный заспанный хриплый мужской бас (его отец) пробурчал в трубку:
– Его нет. А кто спрашивает?
Раньше он узнавал ее голос безошибочно. Она не назвалась.
– А когда он будет?
– Он уехал. Когда будет, не сказал.
Маша положила трубку и вдруг почувствовала такое облегчение, что даже просияла. Элька подозрительно покосилась на подругу.
– Как там тебе, в Москве? Мальчишки достают? Ну, и где ребята лучше? А с нашими, знаешь, здесь полный пендык. Я с Гришкой поссорилась. Неотесанный он какой-то. Пошел он сам знает куда. У меня теперь Ван-Ван в бойфрендах ходит. Даже духи на день рождения подарил. У него квартира пустая однокомнатная. У меня ключи есть. Если нужно будет, ты скажи.
– Зачем, – не поняла Маша. – У меня вон есть, где жить.
– Да, а у нас вечно народу в хате – не протолкнешься. Я ж тут залетела с этим делом, – сообщила Элька как-то легко, без перехода.
– То есть как? – Маша вскочила с дивана.
– А хрен его знает. По дурости.
– От Гришки?
Элька пожала плечами:
– От Гришки вряд ли. Мы с ним уж когда расстались… Скорее, это или Ван-Ван, или… есть тут еще один… студент. Медик с третьего курса. Квартира-то пустая. Ключи у меня. А Ван-Вану лишнее знать незачем.
– Ну, ты даешь! И что ты теперь думаешь делать?
– А что думать-то, не рожать же. Но в больницу я не пойду. Я ж даже до шестнадцати не дотянула. Если они родичам сообщат, меня папаша со свету сживет. Я этому своему медику сказала, что от него. Он поверил, обещал все устроить. – Элька вдруг замолчала, а потом выдавила из себя: – Только, знаешь, жутко.
И впервые за время разговора Маша почувствовала: как Эля ни храбрится, но за напускным спокойствием и бесшабашностью где-то глубоко засел страх, который грызет изнутри и, так или иначе, прорывается наружу.
Элька ушла заполночь. Маша рухнула в свою родную с детства, узнавшую ее кровать и провалилась в тяжелый сон – первый полноценный за двое суток.
Мама приехала утренним поездом. Весь воскресный день они провели в суете вокруг больницы. Когда Маша уезжала, бабушка без видимых улучшений все еще оставалась в реанимации.
На душе было тяжело. Бабушка значила всегда в жизни Маши, пожалуй, даже больше, чем родители. Родители забредали домой лишь поздно вечером, а последние годы в Питере Маша практически не встречалась с ними даже по выходным. Бабушка была тем человеком, с которым навсегда связались ее представления о доме и о детстве.
К нерадостным мыслям о больнице добавились мрачные ощущения от Элькиных рассказов. Невольно Маша переносила все происходящее с подругой на себя, предательский холодок пробегал по коже, и она, пускаясь в соответствующий ее настрою процесс самобичевания, не находила принципиальной разницы между Элькиным существованием в Питере и своей московской жизнью. Под отсчитывание колесами стыков в растянувшейся на целую ночь железнодорожной прямой Маша приняла для себя решение, и с этого момента ей показалось, что все происходившее с ней в последние месяцы потеряло для нее ценность. Она не должна была идти дальше по пути, который выбрала для себя Эля. Маша заглянула в будущее и в страхе отпрянула. Пропасть падения ужаснула ее. Чужих ошибок на этот раз оказалось достаточно, чтобы раз и навсегда отбить всякое желание пройти через что-либо подобное самой.
В шесть десять утра понедельника поезд из Санкт-Петербурга остановился на Ленинградском вокзале Москвы. Маша легко выпорхнула на перрон с маленьким кейсом в руке. В месте, где зачемоданенный поток, стекающий с поезда, впадал в московское людское море, ее встречал Женя и гигантская махрово-бордовая орхидея в узкой приталенной сверкающей упаковке…
Двумя днями ранее…
Поезда торопились, приходили на суетливый Ленинградский вокзал один за другим, один за другим. Но все были пусты. Нет, народ, конечно, выплескивал из прорех во вдруг прохудившихся железных цистернах и крутящимися людоворотами втягивался в сливные ямы метро. Но ее не было. Ни в одном поезде. Этот был последним до перерыва. Монмартик опустил печально руку с бархатной бордовой орхидеей, и серебряные завитушки завязок промели по нечистому асфальту. Составы сцеживали последние человеческие струйки и задраивали дверные дыры.
Людская река обмелела, пока не пересохла почти полностью. Лишь отдельные капли проспавших конечную станцию пассажиров стекали нехотя по обнажившемуся дну перрона. Женя опустил вниз букет и поплелся к торговкам, продающим на привокзальной площади цветы.
– Ну, что? Опять мимо кассы? – спросила толстая цветочница, узнавая своего клиента. – Ну, давай, давай. Пусть еще здесь постоит. Мне не жалко. Не боись, второй раз не продам. Когда следующий-то?
– Теперь не скоро. Только в семнадцать ноль восемь.
– Ну, поезжай домой. Небось, не емши со вчерашнего дня? Чего столько времени ошиваться-то.
Женя пробурчал невнятные слова благодарности, отдал букет, который торговка поставила в отдельную гильзу, и отошел прочь.
Приперронное пространство очистилось и от встречающих, и от приехавших. Одинокий парень без особых вещей топтался в нерешительности. То ли он ожидал, что его встретят, то ли, подобно Женьке, сам кого-то не дождался. Он сунулся к одному, другому с какой-то бумажкой, но все только отмахивались от него, даже не притормаживая на бегу. Затем он заметил шатающегося без цели Женю и решительно направился к нему.
– Слушай. Я совсем не представляю, где это. – Он протянул Женьке смятую записку с нацарапанным адресом.
Женя, занятый своими невеселыми размышлениями, не глядя, посоветовал:
– Вон, перед вокзалом возьми такси или частника. Они довезут.
Паренек похлопал себя по карману:
– Не настолько богат.
Женя взял в руки клетчатый, вырванный из тетради листок. Места были до боли знакомые, и он подробно под запись продиктовал все станции метро и даже номера автобусов. Парень был счастлив и, забыв поблагодарить, побежал ко входу в подземку. По дороге он остановился возле толстой продавщицы цветов, купил три невысоких розы, потом порылся в карманах и добавил до пяти. Женя смотрел ему вслед, пока он не смешался со спешащими даже в субботу согражданами.
Женька попытался вспомнить, на каких мыслях поймал его приезжий парнишка, но тот почему-то никак не выходил у него из головы. Ну, парень как парень. Ничего в нем особенного. Подсознательная реакция была вызвана чем-то иным. Но чем?
Женя, перед этим метрономно вымерявший мостовую, остановился на полушаге, замер, слушая себя и не веря в невероятное, и несмотря на всю абсурдность идеи, а может быть, уверовав вдруг именно благодаря ее абсурдности, стремглав пустился бежать. Он выскочил на площадь Трех вокзалов, огляделся, вытащил взглядом «жигуленка», несмело поджидавшего в сторонке седока, и кинулся прямиком к нему.
У подъезда длинного кирпичного дома «жигуленок» резко затормозил, проскрипев железисто стертыми колодками. Женя хлопнул подчиняющейся лишь грубой физической силе дверцей машины, но, оказавшись на воле, спешить напрочь перестал. Либо он успел, либо опоздал. Больше можно было не торопиться. Правда, оставался еще третий вариант. В тысячу раз более вероятный, чем первые два: что посетившая его на вокзале идея – полный бред. И тем не менее…
…Женя спустился вновь к первому этажу и уселся на подоконник, откуда неплохо просматривались подходы к подъезду. Он, конечно, зря так спешил. Проехал по дороге автобус. Следом второй.
Он появился в рамке оконного проема с букетом из пяти красных роз. Сначала он проскочил дальше, до следующего подъезда, но, определив свою ошибку, вернулся назад. Женька вскочил и, в два прыжка преодолев несколько последних ступенек, оказался у входной двери.
Приезжий успел только протянуть руку к домофону, когда волшебным образом дверь распахнулась сама. Он посторонился, давая дорогу выходящему из дома, но его самого явно пропускали первого. Может, у московских так принято – гость пожал плечами и, буркнув себе под нос: «Мерси», нырнул внутрь. Дверь за спиной смачно шмякнула.
– Ее… здесь… нет, – делая ударение на каждом слове, произнес Женя у него за спиной.
Парень резко обернулся, но в полутьме подъезда осознание ситуации пришло к нему не сразу. Пауза позволила Женьке оценить противника. Пять ярких полувскрытых роз, зажатые в правой руке. Небольшая спортивная сумка через плечо. Явное непонимание во взгляде. Ни нервозности, ни беспокойства. Только немое удивление. Женя вышел на свет. По пробежавшей по лицу парнишки усмешке стало понятно, что он, наконец, признал своего вокзального «первого встречного».
– Тогда что ты здесь делаешь?
– Ее на самом деле здесь нет, – упрямо повторил Женька.
Он обошел гостя и поднялся на пару ступенек. Теперь Женя стал немного выше соперника. Тот, видимо, воспринял это как угрозу, потому что на всякий случай переложил букет в левую руку, а сумку забросил подальше за спину:
– Вот я это и проверю. Если ее нет, то почему ты так боишься, что я попаду к ней в дом?
Один из двух подъездных лифтов подал робкие признаки жизни и откуда-то с вершины дома снизошел к его подножью.
Заезжий помог застрявшей в кабине полной мамаше преклонного, как показалось обоим мальчишкам, возраста (лет тридцати) развернуться с детской коляской, и та в благодарность подсказала ему, что искомая 188-я квартира находится на четвертом этаже. Отрезанный неуклюжей водительницей коляски от неприятеля, парень шмыгнул в кабину, захлопывая с ходу за собой двери. Но мгновением раньше Женька сорвался с места. Он не бежал вверх по лестнице – он взлетел, казалось, не отталкиваясь от ступенек, лишь перехватывая руками в огромных прыжках колченогие перила.
Прежде чем вылупиться вновь из лифта, пассажиру надо было вручную вскрыть двойную скорлупу совсем не автоматических дверей. Если внутренняя не составила проблем, то внешняя лишь чуть дрогнула, но не поддалась. Парнишка надавил что есть силы, ударил плечом, но с тем же нулевым эффектом. Заточенный в яйце лифта, он видел через длинную стеклянную амбразуру окошка стоящего снаружи Женьку, тяжело безостановочно дышащего, но не понимал, что случилось с заклинившей вдруг дверцей. Женька уперся кроссовкой в угол двери, и сдвинуть ее теперь смог бы разве что домкрат. Признав, наконец, тщетность своих попыток, парень привалился спиной к зеркалу задней стенки и скрестил на груди руки:
– Ну, чудесно. И что дальше?
– Мы с тобой не договорили. Маша уехала из Питера, чтобы не видеть тебя. Я не хочу, чтобы ты вновь появлялся в ее жизни. Зачем ты приехал? Она тебя не звала.
– А может, я должен попросить у нее прощения.
– Напиши письмо.
– Письмо… Какой прок от писем, если ты не видишь ее глаз.
Он хотел добавить еще что-то, но промолчал.
– Уезжай. Тебе здесь нечего делать. Тебя здесь никто не ждет.
– Сначала я увижу ее.
– Я сказал: ее здесь нет.
– Ничего, тогда я подожду.
– В лифте?
– Значит, в лифте.
– Что ж, подождем вместе.
– Ты же не сможешь держать меня здесь вечно.
– Я? Смогу…
В этот момент заключенный в одиночном карцере резко захлопнул внутреннюю дверь и выжал кнопку восьмого этажа. Он делал это стремительно, но все же недостаточно… Женька в последний миг рванул внешнюю дверь на себя чуть раньше, чем ее заблокировал бы автомат. И лифт, растерявшись от двух противоречивых указаний, не сдвинулся. Парнишка внутри тут же воспользовался изменившейся ситуацией и распахнул свою дверь, но все повторилось вновь: Женя уже блокировал, так же, как раньше, перекрытый перед самым носом соперника путь к свободе.
Это соревнование в сноровке мальчишки повторили еще несколько раз, прежде чем приезжий вынужден был признать поражение в блицкриге. Но капитулировать он вовсе не собирался. Положение, в котором застыли оба, было бы, пожалуй, даже комично, если бы чувство юмора не изменило в этот раз обоим. Мальчишка в лифте удерживал нажатой кнопку верхнего, восьмого этажа, Монмартик жал на ручку на двери лифта. Чистая патовая ситуация. Арестованный в лифте не желал расставаться со своей кнопкой, а Женька не мог отпустить эту несчастную ручку. Держать дверь приоткрытой он теперь остерегался – шустрый противник мог поймать его в неожиданном броске и вырваться на волю. Женя следил в зеркало за всеми перемещениями противника, чтобы не упустить очередной фортель. Но все варианты действий у того были, видимо, исчерпаны.
Дальше произошло то, чего, собственно, и следовало бояться Монмартику. Где-то в утробе коридора послышались стоны открывающейся и вновь запираемой квартирной двери, подшаркивающие шаги, и из-за железной общественной калитки в лифтовом холле материализовался, кашляя и сморкаясь, Машин сосед – прикольный старичок с хвостиком перехваченных веревкой длинных седых волос и с дамской хозяйственной сумкой в руке. Он ничего не ответил на Женькино «Здрасьте» и подозрительно оценивающе оглядел всю мизансцену.
– Этот лифт не работает. Вот соседний – пожалуйста.
Старикан пожевал что-то во рту, прежде чем произнес:
– Так ремонтников вызовите, шо ли…
– Уже вызвали, – вдруг подал голос из лифтового чрева Женин «напарник». – Вот, ждем-с. Суббота, однако.
Уже заходя в соседнюю кабинку, сосед остановился было что-то добавить, но тут же сам себя одернул и отвалил, так и оставив немой вопрос повисшим в каком-то сразу ставшим затхлым после его дыхания воздухе.
– Я оценил, – вынужден был признаться Женька. – А почему тебе правда не вызвать диспетчера?
Эта подсказка была столь очевидной, что он не побоялся ее озвучить.
– Это наши с тобой разборки.
– Благородно, – еще раз констатировал Женя.
– Рано или поздно ты сдашься. Не будешь же ты весь день здесь торчать.
– Ты меня еще не знаешь… Я сегодня не спешу…
Держать ручку двери и держать кнопку нажатыми было просто. Это не требовало каких-то неимоверных усилий. Кто кого переупрямит, казалось, можно было ждать вечность. И пятнадцать, и тридцать минут тянулись долго, но физически серьезного труда не составили никому. Руки стали затекать позже. Их приходилось менять. Стоять неподвижно час было уже не так весело, как начиналась эта дуэль. Вернулся к себе давешний хиппующий старикан, груженный бутылками пива. Он так и шел к себе, свернув голову в сторону ребят, и чуть не грохнул об угол свое богатство, опасно звякнувшее в дамской сумке. Это вернуло Машиного соседа к своим насущным заботам, и ребята отвалили из его сознания.
Женя старался не смотреть на часы. Стрелки все равно практически не сдвигались. Когда прошла первая вечность, по часам оказалось: всего час двадцать. Выдержать больше было невозможно. Руки, хотя их теперь приходилось менять каждые несколько минут, все равно деревенели. Соперник в клетке тоже менял руки на кнопке все чаще, но особого беспокойства не проявлял. Но опаснее всего было потерять бдительность или хоть на чуть-чуть ослабить нажим на ручку лифта – мгновенно сработал бы блокиратор, и противник ушел бы наверх. Не бегать же за ним по всем этажам…
Через час пятьдесят наступил предел человеческим возможностям. Это только со стороны можно было подумать, что удерживать пружину дверной ручки не проблема. Хотелось закрыть глаза, сесть хотя бы на пол, хотелось пить и наоборот. Хотелось привязать ручку к ноге, сесть на нее верхом, забить клином ладонь… Если б соперник за это время предпринял хоть одну попытку вырваться – и то было бы, наверное, легче. Молчаливая тишина, когда ничего не происходит, была страшнее иной пытки. Лишь время от времени прошелестит соседний не такой многострадальный лифт, и опять звенящая в ушах тишина. Больше на часы Женя не смотрел…
Всякая зашкальная усталость проходит три фазы. Когда наступает первая, тебе кажется, что это уже конец: еще пара минут – и ты упадешь… Вторая: все – это предел, больше сил нет никаких… И последняя: а вот теперь мне уже все равно…
– Ну, и как будем выходить из положения?
Монмартик от неожиданности вздрогнул, вырванный вопросом из скитаний в далеких от действительности мыслях. Если бы соперник предпринял атаку сейчас, то Женька, вероятнее всего, ее бы упустил. Парень за двойной дверной перегородкой отошел от кнопчатой панели и сел на пол возле брошенных в ногах сумки и уже чуть сникшего букета. Женька оторвал руку от потной металлической ручки и не смог сдержаться – поднял обе ладони вверх.
– Ты уедешь домой. Вот и все.
– После того как убедюсь… убежусь… тьфу, пойму, что ты не врешь и Маши действительно нет.
Это уже был компромисс. На него надо было идти.
– Тогда мне придется поверить тебе…
– Да уж, придется, – парень поднялся с пола и подобрал свой нехитрый скарб.
Монмартик вновь нажал на ручку, чуть помедлил и открыл дверь. Они стояли рядом. Приезжий был выше и физически наверняка крепче. Уголки его рта дрогнули в улыбке, и он прошел мимо своего недавнего тюремщика. Выбрав из четырех не подряд выстроившихся номеров звонков тот, в котором за прозрачной планкой неровно торчала бумажка с цифрами «188», он вдавил кнопку. Ответная тишина… и тут из вдруг заговорившей панели домофона проскрежетал старушечий голос:
– Ну, кто там еще?..
– Здравствуйте, а Маша дома?
– Да что ж это деется!.. Всё ходють и ходють… Нету здесь Маши. Уехала ваша Маша. Полгода, как уехала, а они все ходють и ходють…
– А ку…
Но домофон уже онемел.
Питерский гость обернулся. Женя не мог сдержать ухмылку.
– И фигли ты меня в лифте мариновал?
– Ты обещал уехать…
Тот только мотнул неопределенно головой и прошел мимо стоящего неподвижно обидчика, но направился не к лифту, а к лестнице.
– Как тебя зовут?
Питерец остановился:
– Георгий. А тебя?
– Евгений.
– Еугений… А Маши на самом деле нет?
Этот вопрос почему-то Женьку не удивил.
– На самом.
– Вот, передай ей, – и Георгий сунул ему букет из пяти алых роз, которые веником болтались вниз головами.
Затем быстро, и уже не оглядываясь, он сбежал вниз. Потом хлопнула дверь. Женя подошел к окну и увидел, что от подъезда Георгий свернул на боковую дорожку, бодрым шагом пробежал соседний подъезд и нырнул в арку. Возле их скамейки трое парней сомнительного вида лет по семнадцать-девятнадцать расположились пить пиво.
Женя покрутил в руке букет и отправил его в мусоропровод. Посмотрел на часы и ужаснулся: с начала их с Георгием «дуэли» прошло три часа тридцать пять минут.
Тоже по лестнице Женя не спеша начал спускаться вниз. Вдруг вспомнив, он взбежал снова на четвертый этаж и переставил, вернув на прежние места, две бумажки: «188» и «186».
В шесть десять утра понедельника поезд из Санкт-Петербурга остановился на Ленинградском вокзале Москвы. Маша легко выпорхнула на перрон с маленьким кейсом в руке. В месте, где зачемоданенный поток, стекающий с поезда, впадал в московское людское море, ее встречал Женя и гигантская махрово-бордовая орхидея в узкой приталенной сверкающей упаковке. Маша заметила его издалека благодаря броским цветкам, вырывающимся из монашеской черно-серой толпы. Первой ее естественной реакцией было желание кинуться ему навстречу. Она сделала два порывистых шага на взлет, но тут же Маша Питерская моментально одернула Машу Московскую: ты что, все уже забыла? Груз петербургских впечатлений, не уместившийся в дамском кейсе, придавил, не давая оторваться от земли.
Женька, ничего не подозревая, потянулся к ней всей своей сияющей физиономией, пытаясь обнять и расцеловать, но Маша холодно отстранилась, расставляя сразу все по своим местам. Женя даже сейчас не принял ее отчужденность на личный счет, поняв по-своему:
– Ты с кем-то приехала? Тебя встречают?
Маша только отрицательно качнула головой. Она никого не предупреждала о своем возвращении. Ей стоило немало усилий удержаться от резонного вопроса: как Женька-то сумел выяснить, на каком поезде она приезжает? Эта задачка не имела рационального ответа. Маша покупала билеты за двадцать минут до отхода поезда. Даже мама, которую она отправила спать вместо ее проводов на вокзал, не знала номера поезда.
Она приняла цветок из Жениных рук, но этот жест ровным счетом не значил ничего, кроме элементарной вежливости. Цветок был обалденный, но совсем не пах. Дамский кейс она ему, естественно, не отдала, и, отягощенная еще и букетом, Маша могла не брать Женьку под руку.
Он пока упрямо делал вид, что не замечает, что в Москву из Петербурга вернулась совсем иная Маша. Лишь однажды он позволил себе не слишком жесткий наезд, когда на его вопрос, почему она сбежала так неожиданно из Москвы, Маша ответила:
– Я ездила навестить друга. Мы давно не виделись.
Женька подозрительно скосил глаза в ее сторону:
– Соскучился?
– Соскучился. И я тоже.
– Настолько, что, бросив школу, помчалась в Петербург?
– Вот именно. У него был день рождения в пятницу, и я не могла пропустить.
– День рожденья удался?
– Давно так не веселилась.
Маша врала не останавливаясь. Ее прорвало. Она поражалась самой себе. Ну и что? Если уж она решила свернуть все отношения, то сейчас как раз самый подходящий случай. Зато Женька, с его зашкальными принципами, поняв, с кем имеет дело, отстанет раз и навсегда. А ей, ей ничего
Женя прошел несколько шагов молча, прежде чем проговорил, чуть понизив голос, безапелляционно:
– Это все неправда. Ни к какому Георгию, ни на какой день рождения ты не ездила. Зачем врать? Глупо.
Только что так довольная собой и этой такой правдоподобной и такой полезной для нее, изобретенной на ходу легендой Маша теперь даже остановилась в толчее посреди платформы метро, не понимая источников Женькиной уверенности. От неожиданности она даже не зацепилась за произнесенное Монмартиком, невесть откуда добытое им имя – Георгий. Женя перевесил свою кожаную сумку на другое плечо и обнял Машу за талию, сдвигая с места:
– Побежали, баронесса Мюнхгаузен, поезд сейчас уйдет.
К Машиному дому они подошли вдвоем. Маша остановила Женьку у подъезда:
– Все, пока. Встретимся в школе.
Женька изобразил гримасу неодобрения.
– Ты меня гонишь? Домой ехать бесполезняк: только успею туда и уже обратно в школу. Тетради я еще вчера все набрал. А школа пока закрыта.
– Тогда жди здесь. Вон лавочка.
– А ты не покормишь меня завтраком? Я за двое суток на вокзале только один раз перекусывал.
– Ну, ты и нахал! Вон, зайди в кондитерскую напротив.
Женька кивнул на бархатно-бордовую орхидею в руках Маши:
– На это ушли мои последние сбережения.
О таксующем у Ленинградского вокзала «жигуленке» он дипломатично умолчал. Но, заметив Машино намерение открыть сумку, быстро добавил:
– У тебя не возьму. Не альфонсируй меня.
– А есть, значит, из рук хозяйки ты можешь? Это тебе твои принципы позволяют?
– Это сколько угодно. Вы в ответе за тех, кого приручили.
Машу вовсе не радовала перспектива вести Монмартика с утра пораньше к себе домой. Дай бог еще, если папа уже ушел на работу. Но Монмартик, поросенок… как же от него отвязаться?
– Черт с тобой. Но, чур, вести себя пристойно.
– Вы жутко любезны. Когда Монмартик вел себя непристойно?
Но уже в лифте Женька предпринял новую попытку поцеловать Машу. Она поспешно выставила вперед хрустящую упаковкой орхидею:
– Т-с-с, тише, цветок помнешь. А что ты делал два дня на вокзале?
Женя отмахнулся небрежно:
– Да так… Одну девчонку встречал, которая забыла сообщить номер поезда.
Маша посмотрела ему в глаза: не врет? Но промолчала.
Она не успела провернуть ключ в замочной впадине – дверь распахнулась, и за ней стоял уже одетый в плащ и шляпу отец. Ну, вот, чего боялись, на то и нарвались… Папа радостно схватил ее за плечи, чмокнул в щеку, подозрительно покосившись на орхидею и на долговязую тень у дочери за спиной:
– Привет, Ромео. Школу прогуливаем?
– Здравствуйте. Не-е. В школу успеваем. Обеспечивал личную охрану и доставку ценного груза.
– Привет, па. Я его завтракать привела. А то помрет ведь, в чем только душа держится?.. У нас сорок минут, не опоздаем.
Папа расспросил наспех о бабушке и убежал. Маша направила Монмартика опустошать холодильник, который и так за два последних дня никто не загружал, а сама забралась под душ. Женька пытался о чем-то рассказывать ей из-за закрытой двери, но шепелявое шипение душа перебивало его, и Маша все равно не могла слить в логическую струйку отдельные капли его фраз. Ручейки мокрого тепла пробегали, скользя по телу, отогревая его после зябкого утреннего морозца. Казалось, вместе с теплотой московского дома начало подтаивать что-то ледяное в ее душе. Ей уже было даже чуть-чуть жаль Монмартика, выловившего ее на вокзале с махрово-бордовой орхидеей и нарвавшегося на ее новое – старое «я»… Но эти «чуть-чуть» не могли уже повлиять на принятое решение. Хрупкие тепличные ростки их отношений, едва пробившиеся сквозь каменистую, бесплодную почву в самый канун назревающей зимы, попали под первые заморозки и обречены были погибнуть, не успев по-настоящему крепко вцепиться в землю. Ни о чем не стоит жалеть. Все, что НЕ делается, – все к лучшему.
Маша вырвалась из обволакивающих расслабляющих объятий утреннего душа, наскоро загнала оставшиеся прилипшие к коже капли под махру полотенца, брошенного тут же на край ванны, и накинула, перепоясавшись, халат. Женька вскочил при ее появлении. На стол были выставлены все жалкие достижения ревизии содержимого холодильника. В центре в узко-высокой кососрезанной вазе освещала стол орхидея. Женька указал на место возле себя. Рот его был набит.
– Я те-пе пьи-хо-то-вил по-есть.
Маша схватила один бутерброд:
– Я не хочу. Да и некогда уже. Не успею причесаться. Пожуй за меня.
Шлепая босыми ногами, она поспешила в свою комнату. Монмартик заскочил следом. Он уже прожевал и говорил членораздельно и не так громко:
– Можно я расчешу тебе волосы… Как тогда.
– Нельзя.
Маша уселась перед зеркалом. Нервными, нетерпеливыми рывками расческа больно раздирала спутавшуюся гриву, пока не потеряла в борьбе зуб. Маша с досадой отшвырнула щербатую инквизиторшу. Третью за месяц.
– Не выбрасывай, отнесешь к протезисту.
Маша не снизошла до улыбки.
– Ты красивая…
Она обернулась. Женя смотрел то ли на нее, то ли на портрет, который висел тут же на стене над столом. Маша не поняла.
– Все, выходи. Мне надо переодеться.
Но с Женькой случился ступор, и он вдруг заявил наглым, бескомплексным тоном:
– Не хочу.
Маша удивленно посмотрела на него. Кто и когда давал ему такие права?
– Монмартик, прекрати. Выматывайся, живо.
Она попыталась выпихнуть его, но Женька, вроде и не сопротивляясь активно, с места тем не менее не сдвинулся.
– Я отвернусь. Только не гони меня.
– Ага, умный. Там зеркало.
– Я закрою глаза.
Он и в самом деле закрыл глаза. Густые ресницы плотно сомкнулись. Маша на всякий случай вдруг неожиданно резко выбросила вперед руку, словно ударяя его в нос. Женька не шелохнулся. Он не видел.
Маша распахнула гардероб, выбирая облачение. Одевалась нервно, порывисто. Не расставаясь с халатом, обвязала талию строгой черной юбкой. Оглянулась. Женька стоял в той же застывшей позе, скрестив на груди руки, глядя на нее слепыми сомкнутыми глазами. Халатик соскользнул с мраморных точеных плеч на пол к босым ступням. Она стояла полуобнаженная перед зависшим на дверце гардероба зеркалом, в котором отражалось спокойное, непроницаемое, ослепшее лицо Монмартика за ее спиной. И собственная нагота на расстоянии одного дыхания от Жени невольно будоражила и волновала ее. Скрытая, подобно русалке, лишь прядями липнущих к влажному телу волос, она представилась себе язычницей на берегу тихой, проглотившей луну реки в ночь на Ивана Купала. И она готова была уже идти в черный, пугающий совиный лес на поиски несуществующего цветка папоротника, цветущего лишь одной этой ночью…
Маша вздрогнула. В легком, почти воздушном касании его руки пробежали по ее волосам и опустились на обнаженные плечи. Она ощутила сзади на шее его горячее дыхание, прикосновение теплых губ… В следующее мгновение она развернулась, и честная, что есть силы, пощечина обрушилась на Женькино блаженное лицо. Она схватила приготовленную кофточку, путаясь в длинных узких рукавах и мелких рассыпанных по краю пуговках:
– Вот! И ты!.. Ты такой же, как все. Ты ничем, ничем не лучше. Всем вам надо одно и то же. Ненавижу тебя. Всех вас, мужланов, ненавижу! Все одинаковы. Все это у меня уже было, но больше не будет! Мне показалось, ты иной, особенный… Показалось. Ведь ты пообещал…
– Но я же не открывал глаз…
Женька замер с изумленно-обиженной физиономией на том месте, где его настигла Машина рука. Он не пытался дотронуться до начинавшей краснеть и распухать левой щеки. Веки его были сомкнуты даже сейчас. Это была правда.
– Уходи. Я не хочу больше тебя видеть.
И Маша сама, не дожидаясь исполнения приказа, выскочила на кухню.
– Мне можно смотреть? – Женя вошел следом, останавливаясь в дверях. – За что ты так? Я ничего плохого не сделал. Я ведь тебя люблю.
Впервые в жизни он произносил эти слова. Когда-то он считал, что самое сложное и самое важное в жизни – произнести перед кем-то три священных слова: «Я тебя люблю». Он представлял и не мог представить, как решится выговорить их вслух. Слова, после которых мир должен взорваться фейерверком салюта либо испепелиться в ядерной катастрофе. Но Женя никак не ожидал, что словами любви, произнесенными впервые, он должен будет оправдываться.
–
– Я тебе не верю! – Маша обернулась, и влажные, пропитанные гневом глаза сверкнули черным пугающим блеском. – Я уже никому не верю. А тебе больше других.
– Не говори так. Это все – правда.
– Ты все разрушил. Твоей правды больше не существует. И никакой любви тем более.
– Значит, не веришь?!
Женька метнулся к неубранному кухонному столу, схватил нож и, прежде чем Маша успела вспорхнуть ресницами, полоснул лезвием по тыльной стороне своей ладони, брошенной на разделочную доску.
– И теперь не веришь?
Кажется, он готов был полоснуть еще, если б Маша не выхватила нож из его рук и не отшвырнула его в раковину. Он отдал без сопротивления. Белой тонкой полоской на коже ладони прочитывался ровный след. Женька отвел руку за спину. Маша сделала еще шаг и прильнула, прижалась к его груди:
– Дурак… Какой же ты еще дурак. Ну, что ты этим пытаешься доказать?
Он обнимал, поглаживая ее вздрагивающие плечи одной правой рукой, а она, уткнувшись лицом в его мягкий, пушистый, аккуратно заштопанный на плече свитер, замерла на несколько затянувшихся мгновений. Женя боялся спугнуть, прервать этот миг. Маша пошевелилась и потянулась за его спрятанной у него за его спиной рукой. Красная струйка стекала по пальцам, срываясь на пол медленными тяжелыми каплями. Маша ахнула и инстинктивно прижала рану к своей щеке. Бархатно-алая капля сползла к ее подбородку.
– Ты меня любишь? – Женя заглянул в ее глаза, и в его вопросе слились мольба и упрек.
Она лишь посмотрела в его лицо глубоким рентгеновским взглядом и вместо ответа прильнула к его губам.
Когда в арке, разделявшей дом на две неравные части, они подошли к ожидавшей там Инге, та от изумления онемела настолько, что забыла даже поздороваться. Маша шла возле Монмартика, держа его под забинтованную руку. Несмотря на пораненную руку и подозрительно припухшую, как от флюса, левую щеку, вид у Женьки был вполне самодовольный.
Она гуляла по этим же самым улицам ровно три месяца назад. И в этом была, конечно, не мистика, но некая символика. В тот раз рядом с ней сопровождающим вышагивал Гарик, и она отбывала повинность, высчитывая минуты, когда, наконец, можно будет слинять. Все перевернулось. Сегодня она уже не пыталась сбежать и не искала способ отшить эскорт. Она жалась к Жениному плечу и куталась в меховой воротник коротенькой кожанки. Всего три месяца… Целых три запредельных месяца. В ее стремительно стартовавшей заново жизни три месяца – огромнейший срок. Время пошло в разгон. Сколько клятв было дано за эту четверть земного года. Сколько нарушено и забыто. Пожалуй, никогда еще три месяца не приносили с собой столько превращений. Да что три месяца. За последние две недели ее московское безрассудное «Я» нанесло последний и окончательный удар по напуганному, забитому и потому куда более осторожному и осмотрительному «Я» питерскому. Маша бросилась в эту авантюру, которую ее Женя так красиво называл «любовью», а она хоть и не признавалась ни себе, ни ему в ответном чувстве, но это нисколько никого уже не останавливало. Они искали, а потому находили редкие, но такие запоминающиеся минуты, чтобы оказаться только вдвоем. Хотя бы как сейчас – посреди суетливой броуновской толпы, где можно почувствовать себя более одиноким, чем заблудившись в лесу. Здесь никому не было дела до их «обнимашек» и поцелуев, от которых трескались губы и было больно смеяться.
Они блуждали, не замечая ничего вокруг, и Женя рассказывал, сочиняя по дороге истории, которые он называл «сказками для взрослых». Они были всегда чуть романтичные и чуть грустные, эти его сказки. И любовь не всякий раз побеждала, а зло не всякий раз было наказано. А Маша все пыталась и не могла угадать, чем закончится очередная сказка. Женя, словно читая ее мысли, в последний момент разворачивал сюжет на девяносто градусов, и все Машины домыслы летели к чертовой бабушке.
А город, огромный, неисчислимый, копошился вокруг них в перебранке автомобильных гудков у светофоров, в шараханье машин от сумасшедших, суицидальных пешеходов, в муравьиной суете своих вечно спешащих и вечно опаздывающих жителей. Он громоздился над ползающими у него под ногами человечками глыбами домов и взирал миллионами слепых окон на это мельтешение.
Ребята останавливались возле киосков-силков, отлавливающих голодных прохожих, и Женя, выскребая последнюю мелочь, заказывал:
– Горячих собачек.
И более всего похожая на бабу на чайнике продавщица в спрятанном под белым топорщащимся фартуке тулупе, золотозубо улыбалась и выдавала им пару дымящихся на подмороженном воздухе хот-догов, на которые Маша в прошлой жизни не стала бы даже смотреть, – а теперь за компанию уплетала за милую душу.
Они брели наугад, не задумываясь. Но оказались вновь там же: напротив красностенных белоколонных зданий мэрии. Обронзовевший князь Юрий, простиравший над городом свою долгую руку, за целых три месяца так и не сдвинулся ни на миллиметр со своего постамента. Маша помахала ему ладошкой, как старому знакомому.
– А я знаю, сколько ему лет и кто скульптор, – похвасталась она, не уточняя, правда, имени своего информатора.
Женя с интересом посмотрел на свою спутницу.
– В тысяча девятьсот двенадцатом году его поставил здесь скульптор Клодт. Автор четырех коней на Аничковом мосту в Петербурге.
Теперь Женя смотрел с еще большим любопытством:
– Кто тебя этой ахинеи научил? В девятьсот двенадцатом? Клодт? Петр Карлович? Да он умер в шестидесятых годах девятнадцатого века. Вот квадрига – колесница, запряженная четверкой коней, на Большом театре – это действительно его. Уж про скульпторов можешь мне сказки не рассказывать. А Долгорукого к восьмисотлетию Москвы только заложили, значит, получается тысяча девятьсот сорок седьмой, а открыли еще через шесть лет. И скульптор, конечно, не Клодт, его уже восемьдесят лет как в живых не было, а Орлов с компанией.
– Это правда? – и Маша, к полному и окончательному удивлению Жени, расхохоталась на месте. – Нет, ничего, не обращай внимания. Это я так, о своем, о девичьем.
Маша не успевала за своим другом. Женька летел вперед в этой удивительной паре и недоумевал, когда чувства Маши отставали от его рвущихся через край эмоций. Максималист по жизни, он тем более абсолютизировал и свою любовь. С девизом «Всё или ничего» Женя вечно шел, когда надо и не надо, до конца, ограничиваясь лишь своими собственными представлениями о дозволенном, и Маша не всегда могла угадать, где проходит его личный рубеж. Он порой пугал ее своими неожиданными выходками. То, подхватив ее на руки на платформе метро, Женька со словами «Господа, пропустите гражданина с ребенком» вносил ее в вагон. Потом на потолке арки, в которой у Маши происходила ежеутренняя встреча с Ингой, на недосягаемой высоте появилась граффити: икона Девы-Марии без младенца. Черные волосы Богоматери не помещались под платком и вырывались даже за пределы нарисованного оклада. «Фреску» первой заметила Инга и прыснула со смеха, глядя на смутившуюся подругу. Правда, кощунственное изображение просуществовало недолго – оно исчезло под малярным валиком дворника-таджика, и лишь грязно-белое пятно напоминало о невосполнимой для мирового искусства потере. В другой раз в полдвенадцатого вечера он вызывал ее звонком из телефонной будки возле ее дома. И когда она, перепуганная нежданным поздним визитом, вылетала на улицу, встречал ее букетом дышащих летом цветов. И сколько она ни выпытывала, что стряслось и в чем тайный смысл подарка, Маша не могла добиться ничего, кроме уверения Женьки, что он соскучился. А потом они застревали между этажами в лифте, где можно было целоваться, не опасаясь нарваться на знакомых, оставляя всему подъезду второй, так удачно запроектированный неизвестным дальновидным архитектором. И лишь в стенах школы Женя не пытался афишировать их отношения. Это Маша уже поняла, и здесь она была спокойна. Главное было избежать разборок между мальчишками. В остальном Женя ее подвести не мог.
Он остановил ее посреди улицы, держа ее озябшие ладони в одной своей руке, и, приподнимая ее подбородок и заглядывая в черную глубину ее глаз, спросил:
– Ты меня любишь?
Маша улыбнулась, но тряхнула головой, освобождаясь:
– Ты же знаешь.
– Как я могу знать, если ты ни разу мне этого не говорила?
– Разве все и всегда обязательно облекать в слова? Есть вещи, которые вовсе не обязательно говорить. Их надо чувствовать.
– Возможно. Но со словами любви совсем иная история. Это больше, чем слова. Это признание. А признание равносильно клятве. Пока не произнес, что любишь, – ты еще не связан словом, ты еще свободен в выборе. Ты вправе измениться, влюбиться в кого-то другого, расстаться. И это не будет предательством, ведь ты никому ничего не обещал. Но если сказал: «Я люблю тебя» – ты остановил свой выбор. Однажды и на всю жизнь.
– Как у тебя все просто: если сказал – значит, любишь. Значит, на всю жизнь. А не сказал – свободен, можешь гулять.
– Но ведь надо же быть честным, хотя бы перед самим собой. Если позволишь себе предательство хоть однажды, ты навсегда потеряешь право смотреть, не отводя глаз, в зеркало.
– Но разве так уж важно все произносить вслух. Самый главный диалог ты все равно ведешь с собой. Чтобы быть честным перед собой, достаточно решить вопрос для себя.
– Ты не права, Маша. Ты ищешь компромисс там, где ему нет места. Ты боишься сжечь мосты, а значит, допускаешь отступление. Ты не произносишь слов о любви, чтобы потом не нести никакой ответственности перед любимым человеком, а значит, допускаешь измену, которую сможешь себе простить. Ты не предоставляешь никому эксклюзив, то есть уравниваешь всех – меня, Гарика, Дика, Графа, кого угодно. Я никогда не соглашусь на такую роль.
– Ничего это не значит. Если ты не умеешь оценить того, что уже имеешь, – это твоя проблема, а если считаешь, что тем же самым может похвастаться еще хоть кто-то в этом мире – ты меня обижаешь. Тебе этого мало?
– Мало. Я хочу быть для тебя на первом месте. И чтобы следующие девять мест были не занятыми. А все остальные, кто тебе дорог, делили места, начиная с одиннадцатого.
Маша усмехнулась даже самой этой мысли:
– Этого не может быть, потому что не может быть никогда. Существуют еще бабушка, мама, папа. Потом появятся дети. Ты никогда не будешь в моем сердце в гордом одиночестве. Тебе всегда придется делить меня с другими людьми.
– Я не пытаюсь занять ничьего места, принизить твои чувства к близким тебе людям. Но место, которое я определил для себя, должно быть на порядок выше всех отношений, связывающих тебя сегодня. На меньшее я не согласен. И первое, что для этого надо, это услышать от тебя признание в любви. Думаешь, мне было легко произнести эти слова впервые в жизни. Но я перешел свой Рубикон.
– И все же это ровным счетом ничего не значит. В Питере у меня есть подруга. Так вот она минимум раз пять признавалась мальчишкам в любви… И каждый раз – на всю жизнь. А сейчас ждет ребенка и не знает от кого из этих пятерых… У меня же все это уже было. Я уже через это однажды прошла. Больше не хочу. Не хочу ошибиться.
Женя вздрогнул. В его испуганных глазах сверкнул и тут же погас так и не родившийся вопрос. Взгляд обратился внутрь. Женька замкнулся. Он был обиженно-задумчив. Маша первый раз видела, что Женя уступил в споре. Правда, уступил ли? Кто его разберет.
– Поехали со мной.
– Куда? – У Маши были совсем другие планы на вечер, хотя, сказать по правде, весьма прозаичные.
– Разве это так уж важно? Со мной.
– Если с тобой, то не важно. Но только не сегодня. Надо готовиться к контрольной. Я еще ничего не учила. Если схвачу трояк перед самыми каникулами, мне труба, сам знаешь.
– Другого раза может не случиться. А ты, значит, позанимаешься ночью.
– А спать когда?
– Во сне жизнь проходит.
– Поехали. Но если я не получу медаль из-за твоей блажи – это будет на твоей совести.
– Ты получишь свою медаль… А даже если не поспишь, все равно не пожалеешь, – сразу повеселев, добавил Женя загадочно.
Они вынырнули из метро на Таганке и запетляли какими-то немыслимыми улочками, сформированными гигантским грейдером. Управляемый не слишком трезвым водителем, он прошелся, сдвигая к обочине отслужившие свое двухэтажки, обветшалые, полузаброшенные, полуживые. Деревянные либо ободранно-штукатурные стены, заплаточные крыши, крошечные, навеки погасшие окна с подслеповатыми потрескавшимися стеклами в старомодных резных оправах, – Маша не ожидала увидеть этот позапрошлый век в убогом старокупеческом его проявлении в самом центре столицы. По всему было ясно, что вся эта архитектура давно умерших форм не более чем кладбище призраков исчезающей Москвы. Отдельные представители этого обшарпанного сообщества еще носили следы претензии на былое изящество. Таков был двухпалубный деревянный некрашеный дом, весь улепленный осыпающейся резьбой. К нему они и свернули.
Бревенчатое скособоченное существо спало, хотя ступени тут же настороженно скрипнули под их ногами, предупреждая о вторжении. В сравнении с его соседями данное строение было явно живым: окна, посаженные за железные решетки, хоть и не светились, но форточки были открыты, железная дверь не оставляла надежд бомжам, которые, судя по всему, должны были обитать в округе. Женя на ощупь всковырнул ключом замок и открыл дверь в глухую темноту:
– Жутко?
– С тобой – нет, – и Маша перешагнула через порог.
Женя взял ее за руку и, осторожно ступая вслепую, провел на середину довольно просторного, заставленного черными тенями помещения. Здесь он оставил Машу одну, чтобы вернуться и запереть дверь.
– Что это? Куда мы пришли?
Вместо ответа щелкнул выключатель. Маша зажмурилась от неожиданно яркого, всезаливающего дневного света. Люминесцентные лампы без рассеивателей расчертили потолок на равные квадраты. Через несколько секунд зрение адаптировалось.
Она стояла посреди зала, занимавшего весь первый этаж. Деревянная в итальянском стиле лестница с закрученными перилами вела наверх. Со всех сторон Машу окружали мольберты, гипсовые изваяния, мраморные сеченые глыбы, глиняные и пластилиновые причудливые формы, из-под которых проступали человеческие лица, конские головы или прорастали из толщи камня женские и мужские фигуры. Их было много. Они были здесь повсюду. Некоторые уже родились и казались вполне законченными, другие лишь грубыми намеками позволяли угадывать в себе будущее произведение.
Она переходила от мольберта к мольберту, от работы к работе. Порой она видела – это урок. Вот один и тот же натюрморт на нескольких картинах. Старый затертый томик Библии в кожаном, потемневшем от времени переплете, подсвечник с оплывшим, только что потушенным, еще чадящим огарком, брошенные очки со сломанной дужкой. А на соседних ватманах – грифельный набросок обнаженной девушки, сидящей в профиль, подтянув колени к подбородку. Рисунков было несколько, и все они походили друг на друга, но каждый отражал свое особое эмоциональное восприятие. Вот – бесстыдное рассматривание обнаженного тела, здесь – фотографическая точность полутеней, следующий – подернутая туманом вечная романтическая загадка женской красоты, которую способны оценить не только мужчины.
– Надо же. Вы рисуете обнаженную натуру? Интересно, кто же вам позирует?
– С этим нет проблем. Проблема найти для этого деньги.
– Не могу себе представить. И ты тоже ее рисовал?
– Конечно. Последний рисунок, что ты смотрела, – мой.
Маша вернулась к оставленной работе. Задумалась.
– Она красивая. Как ее зовут?
– Маш, к натурщицам не ревнуют.
– Мне не нравится, что ты рисуешь чужих обнаженных девушек.
– Чужих?
– Фу, не лови меня на оговорках.
– Все оговорки – по Фрейду. Ты хотела бы, чтобы я рисовал тебя?
Маша молча прошла к невысокому подиуму в конце зала. Поднялась.
Сделала два шага в одну сторону, в обратную. Подиум был совсем небольшой. Посередине стоял простой деревянный стул. Она присела на край и посмотрела отсюда на Монмартика. Он улыбнулся. Маша снова не выдержала его взгляда. Мурашки защекотали кожу. Она вскочила и спрыгнула на пол.
– Никогда в жизни, – она мотанула головой, распугивая дурацкие мысли. – Скажи, а Рита тоже натурщица?
– Нет. Рита не натурщица. Но и к ней тоже не ревнуют. Ее нет.
– Она умерла?
Женя странно посмотрел на Машу.
– Она осталась в другой жизни.
– Сколько у тебя жизней?
– Одна. Просто я только-только рождаюсь.
– Почему у себя дома ты мне сказал, что ты не художник?
– Потому что это правда. Я не пишу картины. Немножко умею, но не люблю. Графика не в счет. Мне не нравится представлять сложные, объемные вещи в виде гербария, засушенного на листе бумаги или картона. Другое дело передать все формы, все нюансы, любую мелочь, из которых возникает образ. Жизнь всегда трехмерна.
– Мне кажется, скульптура в тысячу раз сложнее, чем живопись. Каждая из тысяч и тысяч точек теперь имеет третье измерение. Как можно предусмотреть все? Особенно когда режешь из дерева или камня. Одно неверное движение, и исправить уже ничего невозможно.
– Так же, как в жизни. Но для меня все с точностью до наоборот. Помнишь знаменитую фразу Микеланджело по этому поводу: «Я беру камень и отсекаю все лишнее». Это же так просто. Самое простое – механическое копирование. Клонирование. Повторение «овечек Долли» – того, что было уже создано кем-то до тебя. Самое сложное – найти свою идею и потом ее воплотить. Я – скульптор.
Маша вернулась к Жене.
– Здесь классно. Я никогда не бывала в изостудии. Почему ты не приглашал меня раньше?
– Я никогда никого не приглашал сюда. Ты первая. Вчера Кац уехал на совет, отбирающий работы для выставки в Нью-Йорке. Ключ остался у меня. Я запирал дверь после занятий. Сегодня выходной, и никого здесь не будет. Вообще-то, я не имел права тебя приводить. Кац не допускает сюда посторонних.
– Что такое кац? Сектант?
– Кац. Александр Самуилович. Это наше Всё. Он абсолютно гениальный человек. Все, что я умею, – это его руки, его глаза, его время, его терпение, его вера в меня.
– …И ваши деньги? Не люблю, когда кого-то обожествляют.
– При чем здесь деньги. За занятия платят лишь те, у кого родители могут это себе позволить. У нас есть трое бесплатников. Того, что мы платим, не хватило бы даже на краски, холсты и материалы. Кац содержит студию на свои средства.
– Так он говорит? Интересно, кто это считал? Я не очень-то верю в бескорыстное меценатство. Даже если людям деньги девать некуда.
– Кац не процветает. Он не ставит надгробные памятники новорусским авторитетам и не церетеллит на муниципальный заказ.
– Ты на ночь молишься на него?
– Неудачное сопоставление. Кац придумал эту студию. Он ее создал. Добился официального статуса. Восемь лет он держит круговую оборону, отбиваясь от всех, кто пытается ее прикрыть, начиная с пожарных и управы и заканчивая банками и строителями, которым нужны площади под новые застройки. Однажды мы, взявшись за руки, уже останавливали бульдозеры. Ты же его не знаешь. Не надо на него наезжать, если не хочешь со мной поссориться.
– Я не хочу с тобой поссориться. Скажи, почему я ничего не слышала об этом раньше? Почему в школе, в классе никто ничего об этом не говорит?
– Какое безумное количество «почему». Ребята не знают о моих работах почти ничего. Конечно, им известно, что я занимаюсь в изостудии. Что мне можно поручить нарисовать карикатуру для стенгазеты или вырезать Деда Мороза изо льда. Это так же просто и естественно, как то, что Вадик пишет стихи, а Макс считает кубические корни.
– Но и ты ничего не говоришь и ничего не показываешь в школе.
Глаза Монмартика погрустнели.
– Есть причина.
– Ты можешь мне рассказать?
Женя задумался.
– Собственно, почему бы и нет, – он присел на край стола. – Я однажды имел глупость устроить мини-выставку в актовом зале школы. Карапетовне кто-то донес о моих работах, и та попросила их показать. А когда я принес кое-что из графики и скульптуры, она поохала, поахала и раскрутила меня на персональную выставку. Если быть до конца честным, ей это не составило особого труда – я был зелен, наивен и честолюбив…
– …А сейчас умудрен жизненным опытом и замучен славой.
Монмартик не принял шутку.
– Я больше не мечу бисер перед свиньями. И не ищу признания в широких народных массах. Я должен стать лучшим среди профессионалов, а не чемпионом среди недорослей и недоучек.
– Так что с твоей выставкой? Она провалилась?
– Она состоялась. Я принес лучшее, что у меня на тот момент было. Правда, экспонаты прошли предварительную цензуру, и пару, на мой взгляд, наиболее удачных отбраковали из соображений морали. Копии Родена и Кановы, которые ты видела у меня дома. Все было не случайно – директриса ожидала комиссию из министерства. Но выставка просуществовала ровно один день. На следующее утро несколько работ оказались изгажены. Чернилами, фломастерами по-свински разрисованы, искалечены, изнасилованы. Женскую скульптуру изувечили под Венеру Милосскую. Но что меня совершенно убило – на выставку, которую накануне почти все проигнорировали, теперь сбежалось полшколы. Они смеялись. Их это забавляло. Я срывал и тут же рвал листы, уже не глядя, измалеваны они или сохранили невинность. Я бил подряд все скульптуры. А они, столпившиеся вокруг, ржали все больше и больше.
– Это были наши?
– Нет. Наших не было. Дик подбежал в самом конце. Он спас «Девушку с запрокинутым лицом» – Ритин скульптурный портрет. Три месяца я не заходил в студию. Думал, что не смогу вернуться туда никогда. Кац приехал к нам домой.
Даже сейчас, когда Монмартик рассказывал, вспоминая, пот выступил на его лбу. Маша прильнула к нему, обнимая и прижимая к себе его лохматую голову:
– Ты самый мужественный человек, какого я знаю. Раз ты все-таки вернулся, – Маша поцеловала его в губы. – Покажи мне, где твое место? Проводи меня.
– Идем. – Женя обнял ее за талию.
Но они не сдвинулись. Они замерли сами, подобно роденовским парам, боясь нарушить унисон соприкасающихся сердец.
– Вот, это главное, – Женя подвел ее к стоящей в стороне от остальных накрытой полупрозрачным полотнищем двойной скульптуре. – Это последняя работа.
– Что, больше не будет? – она попробовала пошутить. – У
– Она называется «Зеркало любви».
Он потянул за край, и, подобно соскальзывающей с невесты фате, воздушная ткань мягкими складками стекла на пол. Монмартик медленно провернул круглый крутящийся пьедестал, на котором немолодая и не слишком красивая женщина, поправляющая прическу, смотрелась в большое, во весь ее рост, зеркало. По сути, от самого зеркала была лишь богатая витиеватая рама, за которой стояло зеркальное отображение героини. Вторая, из зазеркалья, вначале показалась ей точной копией первой, но что-то, чего Маша никак не могла уловить, изменилось в ее облике. Она уже не казалась такой тусклой, осунувшейся, задавленной жизнью, в глазах и уголках губ спряталась усмешка, и то ли от этого, то ли по какой-то другой тайной причине женщина помолодела, стала хороша собой. Ее одежды теперь были прозрачнее и уже не скрывали изящную и весьма эротичную фигуру. Если первая воплощала собой усталую обреченность обыденности и посредственности, за которую не зацепится беглый взгляд, то ее отражение было исполнено женственности и очарования, хотя лицо и фигура избежали пластической хирургии.
– Это уже третий вариант. С самой героиней проблем не было, а вот ее отражение долго сопротивлялось. Никак не удавалось вытащить из рудниковых глубин ее души на поверхность эту полуулыбку, чтобы Она засветилась изнутри.
Маше никак не верилось, что Монмартик, ее Женя, создал этот шедевр.
– Женечка, ты – гений. Поверь мне!
– Я знаю, – без тени смущения согласился Монмартик.
Маша хмыкнула:
– Ты от скромности не умрешь.
– Не представляю более нелепой смерти, чем умереть от скромности. Я хотел показать тебе «Зеркало любви» сейчас, потому что через неделю скульптура уезжает в Нью-Йорк. Вчера Кац получил официальное письмо оргкомитета выставки. Он направлял туда фотографии.
– Ты поедешь в Америку?
– Поедет скульптура. Меня никто там не ждет. Тем более что на выставку работа будет вывозиться от имени Каца.
– Каца?! С какой стати? При чем здесь Кац? А ты? Это же твое произведение?
Монмартик грустно усмехнулся:
– Я невыездной.
– Почему? Сейчас такого не бывает. Не те времена.
– Те, те… Я тогда наломал дров. После моей выставки. Я узнал, кто это был. И сделал с ним то же самое, что он с моими произведениями.
– Оторвал ему руки?
– Это было бы, конечно, правильнее. Я вылил ему банку чернил на голову.
– Класс! А кто это был?
– Граф.
– Наш Граф?! Но почему он?..
– Я и сейчас не могу этого понять. Когда-то он считался моим другом. Мы пришли сюда, в физмат, из одной школы. Это он привел меня когда-то к Кацу. Александр Самуилович набирал детей с шести-семи лет, а мне было одиннадцать. Граф к этому времени уже прекрасно рисовал. Он блистал в студии и считался лучшим по классу живописи. Скульптура ему давалась хуже. За три года я обошел их всех. Граф реагировал на это довольно болезненно, к тому же мы несколько раз сталкивались с ним по целому ряду морально-этических вопросов. И все же я не ожидал такой его реакции.
Женя замолчал. Маша его не торопила.
– Не знаю, как Маме-Оле удалось отстоять меня тогда, чтобы меня не исключили из школы. На директрису нажимал графский папаша, а ей не хотелось с ним связываться. Это я понял. Мне вменили разгром выставки и хулиганское поведение в отношении «товарища по классу» и поставили пару по поведению. Хуже того, мне припомнили шарж на президента и воспользовались тем, что Граф в это время только-только начинал формирование на базе школы ньюкомсомольских отрядов «Идущих рядом». У нас в крови поиски политических врагов народа. После этого произошел целый ряд случайностей. Из всех работ студии лишь мои были забракованы, когда шел отбор для выставки в Петербурге. Скульптура, которую послали на фестиваль искусств в Прагу, застряла на таможне. Потом разобрались, что это не вывоз произведения искусства из страны, но фестиваль уже закончился, и мы долго пытались понять, где же искать наш груз, чтобы вернуть его назад. Этим летом Кац лично вывозил мою «Девушку с запрокинутым лицом» в Израиль.
– Где ты получил третье место? – Маша вспомнила свою первую встречу с Монмартиком. – Это ж здорово?
– Нет, это неважный результат. Подростковый конкурс. Понимаешь, я не готовился специально. Мы отправили то, что оказалось закончено к данному моменту. «Девушка с запрокинутым лицом» – давнишняя ученическая работа. «Зеркало любви» на голову выше. Правда, американская выставка это тоже не верхняя планка, но гораздо серьезнее. Мне нужно туда попасть любым способом. Я никогда не прорвался бы под своим именем. А Каца все знают.
– Я говорю не о тебе, а о Каце. Это подло – присваивать себе чужие работы. Даже работы своих учеников.
– Прекратим этот разговор, – жестко остановил Монмартик.
Он накрыл скульптуру тонкой тканью, словно боясь, что лишний взгляд изменит что-либо в замысле автора.
Третья четверть
– Ну, все, давай прощаться.
Женя притянул ее к себе, и она недовольно подставила щеку для поцелуя:
– Еще двенадцать минут до отхода поезда. Ты куда-то спешишь?
– Да. Я не могу опоздать.
– Конечно. Я все понимаю. – Маша поджала губы.
Через сорок минут с того же Ленинградского вокзала отходил поезд на Псков. Мама-Оля добро на поездку все же вымучила. Сборная команда из класса уезжала на зимние каникулы: в Псков и Великий Новгород. Маша – чуть севернее – в Петербург. Ерунда – три сантиметра на карте. «Дан приказ ему на запад. Ей в другую сторону…» Она не могла поехать с ними. Монмартик оказался прав: «Упущенные возможности не повторяются». Маша должна была сменить маму, которая уже больше месяца безвыездно ухаживала за бабушкой. Бабушке было значительно лучше, но о выписке никто не помышлял. Маша предложила себя сама. Родители не просили. Они считали, что ей надо отдохнуть. Полугодие Маша вытащила на все пятерки, зато чего ей это стоило. Но от того, что это была ее личная инициатива, тоска не становилась меньше. Женя мог, конечно, обидеться, что она не едет с ними. Пусть. Это его проблемы. Если мозгов хватит, то поймет, что она не имела право поступить по-другому.
Он подсадил ее в вагон, а сам, не оглядываясь, припустил вдоль залитого электрическим светом перрона, утыкающегося в здание Ленинградского вокзала.
Маша прошла в купе, где уже расположились пышнотелая глава семьи, которая постоянно шпыняла своего худосочного задерганного супруга и бледного, то и дело шмыгающего сопливым носом ребятенка лет семи. Тетушка одна могла заполнить собой все купе. Этому мешало лишь безумное количество таких же по габаритам чемоданов, которые молчаливый муж пытался размазать по всем имеющимся полостям. Маша поняла, что ее сумка здесь лишняя. Она подставила ее себе под ноги и забралась, сняв сапожки, на свое место у окна.
На стеклянном экране плоского однопрограммного телевизора показывали обеззвученный неинтересный фильм о посадке в отходящий поезд. Куда-то спешили, катя за собой сумки, возбужденные пассажиры, курили полураздетые мужики, провезли погромыхивающую тележку, груженную сползающими коробками. Белые мухи помехами электрически вспыхивали на экране и, кружась, исчезали за его нижней кромкой: изображение рябило.
Настроение тоже. Впереди были каникулы, которые она так ждала. Но с детства такие желанные и чуть-чуть волшебные новогодние праздники сейчас не обещали ничего, кроме уныния одиночества. За полгода Маша отвыкла от молчаливой свободы потерянного человека. В Москве она ощущала себя востребованной каждую минуту. И времени катастрофически не хватало. Две недели, в которые она будет предоставлена сама себе в Питере, пугали ее своей незаполненной пустотелой огромностью с единственным содержательным действием – сидением возле дремлющей в больничной палате бабушки. Неужели ей придется общаться с бывшими друзьями? Это страшно было даже представить. Возвращаться к тому, от чего полгода назад она в панике бежала? Она даже не думала, что совсем недавно уже побывала в родном городе. Та поездка была переполнена тревогой и проблемами больницы – она была не в счет.
Наконец, изображение на темном экране медленно без видимых причин слегка сместилось и, затем, заскользило направо, потихоньку наращивая бег.
На столике перед дородной главой семьи стояла опустошенная батарея стаканов из-под чая. Снимая черную мохеровую кофту, она сокрушенно пообещала:
– Пять стаканов. Теперь всю ночь буду потеть.
Маша обняла руками колени и опустила на них голову.
Метроном стука колес запустил обратный отсчет времени. Поезд мчался, прорезая ночное выбеленное безмолвие, из ночи сегодняшней навстречу прошлому. Из снегородящего московского декабря – в охваченный жарой питерский июнь…
Сабантуй по случаю списания в архив десятого предпоследнего класса был объявлен в пустующей квартире Жана. Георгий Силуянов, он же Жан, был, вне всякой конкуренции, главным не только на этой вечеринке и даже не только в классе. В этом году он окончательно закрепил свои позиции в отношениях с первой ученицей – Машей Барышевой, чтобы это больше ни у кого не вызывало сомнений. Маша дружила с ним, и эта дружба гарантировала ей защиту от любых школьных неожиданностей. За Жаном было надежно. Он был всегда галантен, остроумен и классно танцевал. Глядя на отсиживающихся по углам недоразвитых мальчишек, девчонки не выделывались, если их приглашал Жан. Машке завидовали.
Было откровенно поздно. Этого нельзя было сказать по июньскому белоночному небу за окном, но Маша уже устала от грохота музыки и разгулявшихся мальчишек, цеплявших снующих мимо длинноногих девчат. Голова гудела и чуть плыла от шампанского и от сигаретного дыма, который, как ни выгоняли курильщиков на лестницу, все равно через приоткрытую дверь заволакивало в комнату. Надо было сматываться, пока на Васильевском не развели мосты. Оставалось только отыскать Эльку, чтобы свинтить вместе. Но подруга, как назло, незнамо куда запропастилась. Маша прошлась по квартире, выискивая ее в кучкующихся группками ребят, нарвалась на запертую дверь, выглянула на лестницу, закашлявшись от сигаретного угара, проверила балкон, спугнув обнимающуюся парочку, и растерянно остановилась посреди гостиной. Никто, кого бы она ни допрашивала, не в состоянии был ничего членораздельного сказать об Эльке. Не могла же она уйти без нее?
Жан, неожиданно возникший из-за спины, обнял мягко за талию и шепнул:
– Пошли, Мэри.
– Ты знаешь, где Элька?
Он утвердительно кивнул. Она послушно пошла за ним, доверчиво держась за его плечо. Он пропустил ее вперед, приоткрыв дверь темной, задернутой занавесками комнаты, куда Маша не заглядывала. Маша не увидела Элю сходу и тихо окликнула:
– Эль…
Что-то металлически щелкнуло за спиной. Она оглянулась. Жан обволакивающе обвил ее обеими руками и привлек к себе. Маша не могла понять, чего это он вдруг. Она попыталась высвободиться и, к удивлению, поняла, что не может даже пошевелить прижатой к телу рукой. Она ощутила возле своих губ его горячее дыхание, отвратительно пахнущее незнакомым запахом винного перегара. Маша отвернула лицо и прошипела:
– Пусти.
Она попыталась еще раз вырваться, но вместо свободы почувствовала, как руки ее больно уходят за спину, а в следующее мгновение поняла, что теряет равновесие вместе с наваливающимся на нее Жаном. Маша не могла уже ничего сделать и лишь в ужасе зажмурила глаза, ожидая страшного удара об пол, но еще раньше скрипучий кожаный диван подставил, спасая, свои расползающиеся подушки. Маша ударилась о спинку дивана, хотя не так жутко, как ожидала. Вся тяжесть тела Жана раздавила ее так, что стало трудно дышать. Вывихнутые руки были зажаты под спиной. Она ощутила потные пальцы, воровски шарящие по блузке, скользящие по ноге к бедру, задирая, комкая подол тонкой юбки. И опять это дыхание, полное нечистот, пытающееся отыскать ее губы.
Она выгнулась всем телом и вдруг рванулась не вверх, а вбок. Жан от неожиданности, хватаясь рукой за воздух, перевернулся и, слетая с дивана, угодил головой о край журнального столика. Маша услышала глухой удар и дикий вскрик, прежде чем с жутким грохотом перевернувшийся стеклянный столик, сбрасывая вазу с фруктами и огрызками, накрыл рухнувшего на пол Жана.
Маша кинулась к оказавшейся запертой двери и в панике никак не могла совладать в полутьме с предательски сопротивляющейся защелкой. Она боялась даже оглянуться назад. За те секунды, что она воевала с заклинившей дверью, ей то казалось, что Жан встает у нее за спиной и сейчас вновь набросится на нее, то представлялось, что он мертв и лежит в крови с размозженной от удара об острый край стола головой. Наконец до нее дошло, что она пытается высадить открывающуюся вовнутрь дверь. Маша вырвалась наружу и лицом к лицу столкнулась с Элькой и Ванькой Ивановым. Они стояли напротив в дверном проеме только что запертой комнаты, с любопытством взирая на нее. Вид у обоих был, мягко говоря, помятый: брючный ремень волочился за Ван-Ваном по полу, а футболки не было вовсе. Элька была босиком и придерживала в кулаке распадающиеся края кофточки, под которой сверкало голое тело. Секунду они стояли друг перед другом с полуоткрытыми ртами, пока Элька неожиданно не расхохоталась, медленно оседая вдоль стены. Маша опустила глаза и поняла, что ее внешний облик немногим лучше. Растерзанная на груди с вырванной пуговицей блузка так же, как и у Эльки, выбилась из-под съехавшей на бок измятой юбки. На ногах оставалась лишь одна босоножка, и Маша стояла, перекосившись на бок. Она кинулась к выходу, где уже толпились ничего не понимающие любознательные курильщики. Ребята отхлынули, когда Маша пронеслась мимо них вниз по лестнице и хрястнула дверью парадного так, что зазвенели треснувшие стекла.
Маша бежала, хромая, по заспанному Петербургу, пока были силы. У набережной она остановилась, содрала бессмысленную босоножку и зашвырнула на середину канала. Она не могла избавиться от мерзости произошедшего и не могла поверить, что это не жуткий похабный сон. Она все еще ощущала липкие пальцы на своей груди, вызывающее тошноту чужое ядовитое дыхание, боль в вывихнутой руке… И глаза Эли, Ван-Вана, толпящихся ребят – они не выходили из головы…
Маша уехала в Москву той же ночью, едва свалив в чемодан первые попавшиеся под руку вещи.
– Девушка, что с вами? Вам плохо? Вот, выпейте чаю.
Худосочный сосед по купе склонился над ней со стаканом в руке. Маша открыла полные слез глаза, медленно осознавая себя во времени и пространстве.
– Леня. Не лезь! – приказала толстуха.
– Заткнись! – вдруг зло огрызнулся тщедушный Леня, и дородная его супруга замерла со страхом непонимания на удивленном лице.
В купе постучались. Ребятенок, не дожидаясь указаний родителей, повис на ручке и не без труда сдвинул массивную озеркаленную дверь. Когда Маша увидела Женю, она даже не удивилась. Просто его невозможное явление в мчащемся сквозь ночь экспрессе было нормальным сверхъестественным откликом на отчаянный немой крик, вырвавшийся из ее души. Он не мог не появиться сейчас в эту минуту, если он на самом деле любил ее.
– Почему тебя так долго не было? – спросила Маша.
И Женя тоже не изумился ее вопросу:
– Я не мог найти твой вагон. Мне казалось, что он двенадцатый.
– Шестнадцатый.
И оба счастливо рассмеялись.
Женя притащил свою сумку. Эту ночь он провел, полусидя у окна в изголовье ее дивана, подоткнув под спину подушку и подложив к стенке свернутый свитер. Маша пыталась и не могла заснуть, пристроив голову ему на колени. Но это не имело никакого значения. В середине ночи Маша открыла глаза и обвила Женину шею обеими руками, пригибая его к себе. Свитер сполз на подушку. А когда Женя склонился, Маша прошептала, прильнув губами к его уху, те слова, что он так давно ждал от нее:
– Женечка. Я тебя люблю. Так, как ты говорил: однажды и на всю жизнь…
Маша вскрыла по-детски знакомо скрипнувшие створки гардероба. Унылое зрелище. Когда она бежала в Москву, то не прихватила с собой практически ничего, но мама, которой пришлось приезжать в Петербург, чтобы утрясать проблемы в школе, вернулась с чемоданом тряпок, которые она набрала по собственному усмотрению. Из Москвы Маша привезла сейчас с собой самый минимум – она не планировала культурную программу, ей нужно было ухаживать за бабушкой. Но сегодня встречать Новый год с Женечкой в джинсах и свитере ей совсем не улыбалось. Концепция изменилась. Она перебирала то немногое богатство, чем располагала, пока не остановилась на белой с открытыми плечами, любимой когда-то блузке, из которой она, по-видимому, совсем выросла. За прошедший год она ее ни разу не надевала. Маша сбросила с себя все лишнее. Блузка плотно облегала тело, натянувшись на груди так, что мелкие пуговки напряженно замерли.
– Не дышать! – строго скомандовала она изображению в зеркале.
За год Маша еще вытянулась. Между нижним обрезом блузки и светлым поясом джинсов сверкала полоска незадрапированной талии, как открытая вода в трещине расколовшейся льдины. Зато матовая смуглость обнаженных плеч подчеркивалась белой полосой кружев. Маша сочла вариант приемлемым. Она бросила сверху нитку алых бус. С юбкой выбора не было: тоже сильно севшая как в объеме, так и в длину, она была единственной.
– И не есть! – добавила Маша облаченной во все белое девушке из зеркала. И та послушно кивнула.
Затем Маша взяла маникюрные ножницы и вспорола снизу боковой шов. Теперь она могла даже ходить.
Они просидели сегодня в больнице до самого вечера. Бабушка лежала одна в маленькой двухместной палате. Ее соседку на Новый год выкрали домой. Маша предлагала Жене пока побродить по городу, но он заявил, что не для этого сбежал с ней, чтобы теперь гулять в одиночку. Когда он отходил, Маша рассказывала бабушке о Монмартике. Бабушка была тем единственным человеком, которому она могла поведать все. Ну, почти все. Она испытывала невольную тревогу: как бабушка примет или не примет ее Женю. Она помнила, что та благоволила Георгию, хотя внешне всегда была строга с ним. На всякий случай Маша опустила пару одиозных эпизодов, зато во всех подробностях описывала Женины художественные таланты.
– Ветреная ты, – ворчала прикованная к постели немолодая женщина, непонятным образом сохранившая необыкновенное влияние на всю семью. – Кавалеров меняешь, как перчатки.
– Не, ба. Я уже совсем другая. Мы просто мало видимся. Ты не успеваешь за мной.
– Ты только смотри, не наделай глупостей.
– Не боись, ба. Это исключено.
Маша вспомнила Эльку, которой даже не позвонила за два дня.
Маша закопалась с волосами, но, так ничего и не изобретя, наконец, появилась в большой комнате, где ее ждал Женя, с распущенной по спине гривой цвета южной ночи. Стрелки часов неумолимо сдвигались, обещая вот-вот сомкнуться, срезая ножницами лоскуты минут, последних минут второго тысячелетия. Женя глядел на подругу восхищенными глазами:
– Маш, ты потрясающа. Ты представляешься мне сейчас юной туземкой на затерянном тихоокеанском кокосовом острове, где меня либо соблазнят жирной, уродливой дочерью местного вождя, либо съедят, зажарив на костре.
– И что ты выбираешь?
– Мы сбежим с тобой в горы и спрячемся от преследователей в темной пещере, – Женя задернул занавески, щелкнул выключателем, и комнату заволокло колеблющейся полутьмой, разбавленной вздрагивающими пугливыми огоньками трех тонких стройных свечей, ушестеренных зеркалом, которые Маша не сразу заметила. – Мы разведем огонь, чтобы отпугивать диких зверей.
– Там нет хищников.
– Там есть обезьяны. Они могут украсть…
– У нас нечего красть. У нас ничего нет.
– Не важно. Пусть не подглядывают. Мы сядем на разостланную на земле шкуру…
– …белого медведя, – опять рассмеялась Маша.
– Новорусского белого медведя, который приехал сюда на уик-энд и расплавился здесь от жары.
Женя протянул к ней две руки, и они опустились на колени друг перед другом в мягкие медвежьи шерстяные волны, где на подставках из томиков Пушкина и Ахматовой по стойке смирно замер караул из двух длинноногих бокалов, охранявших черно-матовую бутылку шампанского.
– Женечка, поспеши. Мы не проводим старый год, а уже наступит новый.
Но все оказалось непросто. Обломавшаяся проволока мертвой хваткой сковывала заряженное пробкой шипучее орудие. А как только кандалы были взломаны ножом, снаряд рванулся в свой краткий, но свободный полет, рикошетя от потолка и стен, и белая пена салютовала надвигающемуся двенадцатичасию. Маша упала навзничь, уворачиваясь от осколков брызг, поливающих пол. Женя поднял бокалы, передавая ей один. Пузырчатая шапка оседала на глазах, выпадая в жидкий золотистый осадок, едва покрывавший хрустальное дно.
– Благословенный год, который свел нас! Какие бы неудачи ни тащил ты с собой в прошлое, я всегда буду вспоминать тебя с благодарностью.
Они отпили по глотку, и Женя, сняв с руки, выложил перед собой на черном браслете черные дорогие часы «Rado» – приз, заработанный за третье место в Израиле. Настенным бабушкиным курантам доверять такое ответственное мероприятие, как Новый год, не стоило. Они не включали телевизор – в горных пещерах телевизоров не бывает. Женя перебрался поближе, и их колени прижались друг к другу. Лицо его было близко-близко.
– Ты пахнешь летом, – проговорил Женя. – Летом и дикими цветами. Пением птиц на восходе солнца и высоким голубым небом.
– Болтун. Ты следишь за временем?
– За временем нельзя уследить. Это все равно что пытаться удержать горный воздух в легких. Для этого надо перестать дышать. Чтобы удержать время, пришлось бы умереть.
– Ну, мы-то с тобой не умрем никогда. Ведь правда? Сколько на твоих?
– Не спеши. Мы еще успеем поцеловаться сегодня, чтобы не расставаться целый год.
– Так чего же ты ждешь?
– …пятьдесят пять, пятьдесят шесть, пятьдесят семь, пятьдесят восемь…
Они потянулись навстречу и так и простояли год на коленях, прильнув друг к другу…
– А как в нашей пещере – есть музыка?
– Конечно. Мы ведь выловили антикварный магнитофон с затонувшей греческой галеры.
– Тогда вставай и убирай все из-под ног. Я буду учить тебя вальсу. Ты должен быть лучшим танцором на выпускном вечере. Ты пригласишь меня. Мы выйдем в центр огромного зала, залитого светом. И все будут жаться по стенкам и смотреть на нас с завистью. Ты будешь во фраке. А я в длиннющем платье, которое будет струиться за мной.
– Я никогда в жизни не буду во фраке.
– Помолчи и дай помечтать, – она запечатала ему рот поцелуем. – Ты будешь в черном фраке и под руку выведешь меня. Я положу тебе руку на плечо. Ты обнимешь меня за талию. Нет, не так, не прижимайся, стой прямо. Вот, правильно. Разверни плечи и не своди с меня глаз. Теперь считай вслух: раз, два, три – раз, два, три… Ой, аккуратнее на поворотах. К концу урока у меня будут ласты вместо туфель. Ничего, ничего. Только не извиняйся и не смотри под ноги. Веди меня, направляй. Не останавливайся, считай: раз, два, три… Вот, молодец. О, боже, осторожнее… раз, два, три… Подожди, теперь попробуем под музыку.
Из маленького, намеренно забытого при отъезде в Москву еще родительского магнитофона с какой-то совсем древней кассеты полилось:
Они неуклюже, неловко кружили по крохотной для таких упражнений комнате, натыкаясь на мебель, сбиваясь с ритма, наступая друг другу на ноги и падая в изнеможении в кресло. Но Женя упрямо поднимал Машу, и они вновь вальсировали под одну и ту же мелодию, за неимением новой. Маша чувствовала его крепкую руку на своей талии, как раз там, где трещина в белой льдинке обнажала теплую кожу спины, и это прикосновение будоражило, пугало, но не было неприятным… Музыка заканчивалась, и Маша, вспоминая слова, начинала а капелла:
Не дотянув до конца, они повалились на шкуру убитого белого медведя. От бесконечного кружения в одном направлении и от бокала шампанского у Маши все плыло перед глазами.
Зазвонил телефон. Родители из Москвы. «Да. И вас тоже. С Новым годом. Все хорошо. Бабушка сегодня уже вставала, и мы с ней ходили по коридору. Нормально, нормально. Нет, я не одна… С друзьями…»
Она положила трубку. Женя возник откуда-то сзади из темноты и обнял за талию. Припадая к ее распушившимся волосам, он прошептал ей на ухо:
– Ты вскружила мне голову так, что я чуть не забыл. Аборигенку полагается соблазнять подарками. Туземки не боятся змей?
Маша отшатнулась, но, вспомнив, что это лишь игра, заставила себя произнести:
– Ну, если их не будет слишком много.
– О, не беспокойтесь: всего семь.
Он достал из-за спины руку. На ладони поблескивали чешуей переплетенные между собой тоненькие серебряные змейки, свернувшиеся в браслет. Каждая жила своей независимой жизнью, позвякивая о соседних, но все вместе они не распадались. Змеиные головки выглядывали крошечными изумрудными глазками из общего клубка. Женя принял узкую Машину ладонь в свою руку и пропустил ее сквозь змеиную паутину, обвившую запястье.
– Тебе нравится?
– Необыкновенно, – Маша подняла руку, и змейки зазвенели, переползая вниз. – Но это же должно быть дорого. Я не привыкла принимать такие подарки.
– Не знаю. Я пытался предложить «Адамасу» запатентовать и пустить браслет в производство, но они не поверили в мое авторство, а потом их не вдохновила ручная работа. Слишком трудоемко.
– Ты это сделал сам?.. Правда? Как это возможно?
Маша обвила Женину шею не хуже каждой из змеек и одарила его поцелуем в горячие пересохшие губы. Одна из оплывших свечек медленно умирала. Наконец она вспыхнула из последних сил и покорилась темноте.
– Это чудесно. Пригласи меня на танец.
– Только не вальс. На сегодня хватит уроков.
Они поплыли. Поплыли мимо стены в разводах их слившихся теней, поплыли гаснущие одновременно со своим зеркальным отражением свечи, поплыло окно, вспыхивающее от взрывов петард, поплыл Святой Петербург, занесенный на край земли, утопающий в снегу и ночи, поплыла далекая Москва, где остались родители, школа… Все поплыло, растворяясь в его объятиях, нежных, осторожных касаниях щек, бережном переборе волос ласковыми пальцами, от чего мурашки скатывались на шею и плечи.
– Ты любишь меня?
Маша закрыла глаза:
– Да.
Она не заметила, как ушла в темноту последняя ненадолго пережившая сестер свеча. Они плыли, а может быть, лишь покачивались на волнах музыки.
– Подари мне что-нибудь из этой ночи. Я хочу, чтобы что-то осталось… навсегда. Чтобы ни один из нас не забыл эту ночь.
Маша задумалась. Хотя ей было хорошо, сладко и хорошо, и мысли не думались вовсе. Она не представляла себе в Москве встречу Нового года с Женей. Меньше всего она беспокоилась о подарке. Но сейчас ее переполняла такая благодарность к этому мальчику, что ей захотелось сделать для него что-то необыкновенное. Они еще парили, не касаясь пола, как в том полузабытом сне, но теперь Маша точно знала, что она была не одна.
Она чуть отстранилась от Жени, чтобы произнести, не открывая глаз и чувствуя озноб во всем теле от каждого слова:
– Хочешь, я подарю тебе пуговку? – и она положила его руку на кружевную планку своей блузки.
Женя замер на какое-то мгновение, прижав ее к себе. Затем он выпустил ее из объятий. Пуговка оказалась не так сговорчива, как хозяйка. Наконец, она сдалась, лишь на малую толику освободив плененное хлопком тело. Маше стало страшно от собственной смелости и больше всего на свете захотелось убежать в соседнюю комнату. Никто не удерживал ее. Никто не мешал.
– Еще…
Она молча кивнула. Больше он не спрашивал. С укрытых покрывалом темноты плеч блузка соскользнула на пол, под ноги. Маша ощутила тепло его распахнутой груди. Потом вздрогнула, отпрянув, от прикосновения холода металлической пряжки к обнаженному телу, но, пересилив себя, прикрыв от страха глаза, прижалась вновь. Ноги подкосились. Если б не он, она упала бы рядом на пол. Они опустились в медвежью шкуру. Где-то за горизонтом сознания мелькнули, как всполохи беззвучных зарниц, Элька, Жан, бабушка… и все ушло. Она припала к его губам, уже понимая, что теперь не сможет отказать ему ни в чем…
Женя не тронул ее. Он не сделал ничего, за что Маша наутро возненавидела бы наверняка и его, и себя, и эту ночь. Ничего не произошло. Маша лежала в своей постели с открытыми глазами и улыбалась первому дню нового года, неспешно собирающемуся где-то за крышами домов. Женечка спал в дальней комнате на широкой родительской кровати, как и накануне. Ее родной, любимый мальчик. Сейчас более любимый, чем когда-либо до прошлой ночи. Он был единственный. Маша это прекрасно осознавала. Он был такой единственный, и за это она была ему бесконечно благодарна.
Весь этот день Женя был как-то задумчиво-печален.
– Ты расстроен? – спрашивала Маша. У нее, напротив, в душе бушевала весна, которой дела не было до января на дворе. Отчего? Маша не давала себе отчета и даже не спрашивала себя. – Ты грустишь, Женечка?
– Не беспокойся. Если это грусть, то грусть светлая. Я грущу о шестнадцати годах моей жизни, которые прожил, даже не родившись. Интересно: наверно, нам всем было страшно и страшно любопытно появляться на этот свет. Это, конечно, не вполне те эмоции, которые меня сейчас переполняют, но какая-то аналогия просматривается.
– Я не совсем понимаю, о чем ты говоришь.
– Это не важно. Я сам не до конца понимаю, что во мне происходит. Они возвращались домой из больницы. После полубессонной ночи оба были чуть усталые и заторможенные. Они отказались на сегодня от прогулки по городу. Им обоим хотелось поскорее добраться до дома. И не только из-за того, что они устали.
Сегодня Женя работал портретистом. Моделью была Машина бабушка. Замечательной, послушной. Никуда не спешила, не вертелась. Ее худое, смуглое, с обостренными скулами лицо, обрамленное черными, без проблеска серебра волосами, затянутыми в узел на затылке, было необыкновенно выразительно. Испанскость ее происхождения была налицо. Без сомнения, в прошлом эта женщина должна была сводить с ума мужчин. Она и сейчас, приговоренная к заключению в больничной палате, беспомощная и зависимая, излучала явственно ощущавшуюся окружающими энергию, которая непонятно откуда бралась в этом хрупком немолодом теле. Маша была похожа скорее на бабушку, чем на маму. Та же четкая однозначность линий, южная острота ранней женской красоты.
Вначале для приличия бабушка попыталась отказываться позировать, кокетничая совсем как семнадцатилетняя девочка, чтобы потом дать себя уговорить. Когда же работа была закончена, она заявила, что этот портрет ее устраивает больше, чем тот, в зеркале. Может быть, в благодарность или просто из общегуманных соображений бабушка настояла: ребята на следующий день получают выходной и в больницу не приходят. Маша знала, что Женя безумно хочет попасть в Эрмитаж, но даже не решается об этом заикнуться.
Они вошли в парадное. Вроде ничего такого особенного они не делали и при этом еле волочили ноги. К тому же лифт, застрявший в колодезной вышине, не подавал признаков жизни. Женя поднимался первым, буксируя Машу за две протянутые руки. Внизу хлестко шлепнула входная дверь. Стекла окон ответили мелодичным перезвоном.
Женя не сразу заметил, почти уперся в двух ребят, поднявшихся со ступеней лестницы при их приближении. Один был плотный крепыш в спортивном костюме, второй – хилый пацан со щербатой улыбкой. Женя остановился, чуть удивленный, на площадке между вторым и третьим этажами. Маша выглянула из-за Жениной спины и сразу узнала Ван-Вана и Щербатого Витьку из ее прежнего, питерского класса. Ван-Ван ей всегда не нравился, а Щербатый шестерил, как правило, при нем.
– Разрешите… – Женя сделал два уверенных шага вверх, но в следующий момент получил приличный удар в грудь, отбросивший его назад на площадку.
– Куда спешишь?..
Шаги у них за спиной. Кто-то поднимался к ним наверх. Маша с надеждой оглянулась. Еще двое перекрыли лестницу снизу. Маша знала всех четверых, но что им нужно было сейчас от них? Никто из блокировавших их ребят пока не двинулся с места. Они чего-то выжидали.
Маша попробовала выйти вперед:
– Привет, Ван. Ты что, с дуба рухнул? Своих не узнаешь?
– Чао, Испанка. Свои своими, а чужаков мы не приглашали. Ну-ка, иди сюда, – и он протянул клешню, пытаясь ухватить Машу за куртку.
Тяжелый удар металлической пряжкой заставил его отдернуть руку. Женя, резко рванув Машу к себе, прикрыл ее, отгородив от ребят, двинувшихся с двух сторон. Выдернутый из джинсов широкий кожаный ремень, обмотанный вокруг руки, покачивался в раздумье, поблескивая уважительной пряжкой. Мальчишки на время приостановились. Они не испугались, но никто не пытался по собственной инициативе оказаться первым. Они ждали команды.
Женя оценивающе пробежал взглядом по дислокации противников, взвешивая свои шансы. Нельзя сказать, что ему стало страшно. Просто он рационально и почти бесстрастно согласился с мыслью, что из нынешнего положения ему вряд ли удастся выкрутиться. Он понимал, что, вооруженный лишь ремнем, продержится недолго. За спиной Маши было окно и два с половиной этажа до земли. Напротив – заблокированная дверь в шахту лифта, который в доме останавливался между этажами. Дорогу наверх можно было проложить через Щербатого, если бы удалось на время вывести из вертикального состояния Вана. Но это имело смысл лишь при условии, что Маша успеет прорваться за ним. Правда, дальше они застрянут с двойным замком двери. Проще перемахнуть через перила и спрыгнуть вниз, но как дать понять это Маше, ведь первой должна быть она, пока он попробует взять на себя нижних. Поднять шум и позвать на помощь – этот вариант Женя даже не рассматривал.
Откуда-то сверху вдруг сдвинулся оживший лифт. Поскрипывая тросами, он сползал медленно, и все шестеро участников немой сцены, замерев, прислушивались к металлическому скрежету снижающейся железной клетки. Кабина поравнялась с их межэтажьем и неожиданно замерла. Это был шанс. Женя за спиной сжал руку Маши, чтобы вместе бросится внутрь, как только откроется дверь…
Дверь открылась, но никто не сдвинулся с места. Маша узнала Георгия-Жана сразу. Его чересчур театрализованный выход едва не превратил всю сцену в фарс.
– Знакомые всё лица. Привет, Мэри. Я знал, что ты возвратишься. И ждал.
– Ага, я вижу, – Маша обвела взглядом четырех добровольных наемников. – Ты таким способом решил вернуть меня?
Жан еще разыгрывал роль, прописанную в сценарии:
– Не дрейфь. Если твой бойфренд не будет дергаться, он может отвалить на все четыре.
Нижняя пара чуть расступилась, оставляя проход вполчеловека. Женя не сдвинулся.
– Я, пожалуй, подергаюсь.
– Твой выбор, Еугений.
Маша неожиданно вышла из Жениной тени:
– Жан, так ты об этом писал в своих письмах? Я полагала, ты хотел попросить у меня прощения. А ты оказался еще гаже, чем я о тебе думала. Решать, с кем мне быть, буду я. И я уже решила.
Жан напрягся и покраснел.
– Хамишь, Испанка! – выкрикнул Щербатый.
Прежде, чем Монмартик успел что-то сделать, Ван-Ван перехватил ремень в его руке и рванул к себе. И сразу Щербатый, воспользовавшись моментом, грубо вцепился в руку Маши и потащил ее к лифту. Маша споткнулась и упала на колено, продирая колготки. То, что случилось дальше, не предвидел никто. Жан резким, хорошо поставленным ударом сбил Щербатого с ног. Тот свалился, едва не увлекая за собой Машу, но не выпуская ее из своих ручищ.
– Отцепись! – зло и настойчиво приказал Жан.
– Чего это ты? Спятил?.. – Щербатый разомкнул костлявые наручники на Машином запястье.
Трое его подельщиков, прижавших Женьку к стене, в недоумении одеревенели.
– Пусть идут, – бросил Жан.
Женя стряхнул обалдевших, ничего не понимающих мальчишек и протянул руку Маше, помогая встать. Они протиснулись сквозь строй нешелохнувшихся ребят, и никто не попытался их остановить.
– А чего тогда звал? – обиженно прогнусавил Щербатый.
Уже на уровне третьего этажа Маша, двумя руками державшаяся за Женин локоть, вдруг выпустила его и сбежала на несколько ступенек вниз:
– Вань, что с Элькой? Как она? Дома?
– А ты не знаешь? Она в больнице уже вторую неделю… Из-за меня, – пробормотал Ван-Ван вдруг нормальным человеческим голосом, и Маше даже послышались нотки просыпающейся совести.
Элька лежала бледная, белее плохо выстиранной больничной наволочки. Она обрадовалась ребятам, не избалованная частыми посещениями. Женька поставил на стол пакет со съестными припасами, и Элька тут же забралась в него проверить содержимое. Маша поспешила выставить Женю из палаты, заметив вороватый взгляд, которым Эля встретила его появление.
– Твой? Московский?
– Ладно тебе, курица. Еще с постели не встала, а опять туда же, – Маша чмокнула подругу в щеку.
То ли ребята пришли поздно, то ли персонал старался побыстрее «откормить» больных, чтобы свалить пораньше с работы, но все бродячие из палаты отправились в столовую. Часть кроватей пустовала: кто мог на Новый год разбежался по домам. Маша наконец осталась с Элькой наедине.
– Понимаешь, – говорила та, морщась перед зеркальцем от боли, протыкая зарастающие дырочки в ушах свежеподаренными Машей серебряными сережками: солнышко слева, полумесяц справа. – Понимаешь, я этому дурню поверила. Он же мне обещал помочь. И «помог», сволочь… Лучше б сразу на больницу решилась. Притащил студента, такого же троечника, наверное, как сам. Скабрезного паразита прыщавого. Там, на квартире Ван-Вана. Я первый раз только увидела, как он инструменты стал вынать из сумки, так и сбежала. Он на улице догнал. А куда мне бежать-то. Все равно ж понимаю, что вернусь. А этот недоучка…
Элька швырнула банановой шкуркой мимо мусорной корзины и уткнулась лицом Маше в грудь. Маша растерянно гладила свою дуру-подругу по голове и шептала ей в ухо:
– Да хватит. Забудь и не вспоминай, не думай. Пошли их к черту, всех этих мужиков, столько мук из-за них терпеть…
– …Этот недоучка прыщавый струсил, свинтил. И мой тоже хорош. Говорит: домой иди. Здесь нельзя оставаться. А куда иди? У меня кровища по ногам течет. Вывел на улицу, на скамеечку усадил, сказал такси пригонит. Наверное, до сих пор все ловит. Я еле до телефона доковыляла, стала Ван-Вану звонить. Он, лопух, ничего знать не знал. Я ему наплела, мол, выкидыш. Он на отцовской машине меня в ближайшую больницу довез. Я ему весь салон уделала. Врач сказала: еще бы полчаса, можно было бы сюда не заезжать – прямиком на кладбище. Вот. С того света на этот перетащили, а какой лучше-то? И рожать теперь – пендык, врач сказала. Ну, и хрен бы с ними, с детьмами, зато бояться больше нечего. Гуляй, Элька, не хочу. Вот. А Ван-Ван теперь ко мне раз в два-три дня заходит. На Новый год цветы принес.
В обрезанной бутылке из-под «колы» торчали, склонив головы, три провинившиеся розочки.
В этот день все переменилось. Абсолютно. Словно большим острым ножом надрезали твердую зелено-полосатую скорлупу арбуза, и он вдруг треснул, раскалываясь на две половинки, демонстрируя под жесткой корой сладко-нежную алую сочную мякоть. Жесткий жестокий мир дал трещину. Солнечные щупальца прорезали пробоины в облаках и тянулись к земле. У берега на Неве лопнул лед, и по открывшейся вдруг свободной воде плавала, белея даже на фоне снега, пара чаек. Что-то было заложено в этот день. И надо было лишь почувствовать это его особенное назначение…
Женя открыл тяжелую дверь и задержался, пропуская Машу вперед. Несмотря на непонятное время – не обед, не ужин, так, детсадовский полдник, – они с трудом отыскали в кафе свободный столик. Здесь пахло бархатом кофе и уютным теплом. Тепла не хватало. Уже потемневший за витриной электрический город был окутан вновь холодной сыростью. Солнце, заигрывавшее сегодня весь день, устало. Маша расслабленно отогревалась. Весь путь от Эрмитажа они протопали пешком. Несколько раз Маша пыталась затянуть Женю в уютную освещенность маленьких кафешек, но тот упрямо блуждал по улочкам, не объясняя цели. Чем это невзрачное заведение показалось ему более привлекательным, понять было сложно, да и не имело значения. Горячий суп. Пар над тарелкой. Мягкая полутьма, лишь локально раздвинутая обрезанным абажурами робким светом. Женин взгляд напротив. Что еще надо?.. Ей было хорошо. Она расстегнула под столом сапожки.
Женя снял со спинки стула свою пуховку:
– Я исчезну ненадолго…
– Ты куда?.. – Маша, вскинув голову, растерянно посмотрела на него снизу вверх.
Женя стоял сзади, за спиной. Он наклонился к ней и поцеловал теплыми губами в щеку.
– Жди.
Она осталась одна. Без взгляда напротив зал оказался вдруг довольно обшарпанным, с низкими пригибающими потолками, на скатерти бросилась в глаза прожженная сигаретная дырка, а суп можно было есть лишь в горячем его состоянии, пока он, обжигая язык, не проявлял своих вкусовых качеств. На Машу накатила волна беспокойства. Она попыталась отогнать ее и прикрыла глаза.
…Они шли по Эрмитажу. Ей хотелось произвести впечатление. Уж Эрмитаж она обожала с детства и могла вслепую находить здесь залы с великими художниками. Но Монмартик сразу задал направление. Ему требовались Фальконе, Роден, Канова… Он должен был увидеть все и всех и разрывался от нехватки времени.
– Я хотел бы здесь поселиться и прожить хотя бы год, не выходя за эти стены.
Она рассказывала ему о Вольтере, позировавшем весной 1778 года Гудону[4], после тайного переезда в Париж по завершении двадцатилетнего пребывания в Швейцарии. Говорила об умудренном годами, проницательно-саркастичном великом философе, а Женя видел усталого и уставшего от жизни немощного старика, которого с трудом удалось несколько раз расшевелить, чтобы скульптор успел уловить и зафиксировать именно это, «великое» выражение на его лице. Зато Женя указывал ей на маленький блестящий кубик мрамора, создающий впечатление светового блика на глазу скульптурного портрета, и этой поразительной идее высекать из камня блик на влажной поверхности человеческого глаза Женя радовался как величайшему открытию. Они смотрели на одни и те же произведения искусства, но каждый видел свое.
Они стояли перед работами Родена. Женя произнес негромко, как заклинание:
– Я знаю, что придет время, когда мои скульптуры станут рядом с этими.
– Ты серьезно веришь в это?
– А ты не веришь?
– Не в том дело, верю ли я. Наверное, каждый в юности думает, что именно он оставит след в истории. И этот след будет значительнее всего, что человечество видело ранее. Иначе для чего он, именно он, появился на этот свет? Все мы талантливы, единственны и необыкновенны. И куда это все потом девается?
– Просто надо ставить перед собой задачи. Самые нереальные, самые фантастические. И всякий раз их достигать, чего бы это тебе ни стоило. Хотя бы как тогда, с голубым шариком. Я не верю в везение. Все, чего я добивался в жизни, было скорее вопреки, чем благодаря. Везение лишь результат неимоверных усилий. Я не романтик, я – прагматик.
– Тогда самый романтичный из всех прагматиков.
– Или, если хочешь, самый прагматичный из романтиков. И еще: надо спешить. Очень спешить. Я прожил уже шестнадцать лет, а кто я? Все так же непонятно…
Официант подошел поинтересоваться, не желает ли она заказать еще чего-то. По-видимому, это было не слишком закамуфлированное предложение расплатиться и освободить столик. Маша огляделась. Женя не возвращался. Его мороженое давно расплавленной неаппетитной лепешкой плавало в сливочном болотце. Маше стало не по себе. В голову некстати пришел студент из Элькиной вчерашней истории, до сих пор ловящий такси… Официант в ожидании стоял. У Маши не хватило смелости заказать еще чашечку кофе. К тому же деньги должны были быть у Женьки. Свои она с собой даже не взяла. Маша в отчаянии посмотрела на входную дверь. Официант, все еще нависая, переминался с ноги на но… Дверь с размаху ударилась о стену, и в помещение, едва не сбивая низко свисающие абажуры, влетел Женя. Он схватил Машу за руку, не глядя в счет, расплатился с официантом, и они выскочили наружу. Уже на ходу попадая в рукава дубленки, Маша все боялась потерять в спешке бабушкин белый пуховый платок. Она не успела ничего спросить, ничего понять. Они почти бежали по заледеневшей, нерасчищенной улице. В какой-то момент Маша остановилась прямо посреди тротуара. Женя умоляюще посмотрел на нее:
– Ну что?
– Можно мне застегнуть сапожки?
Женя сам склонился к ее ногам со словами:
– «Я мечтал об этом всю свою сознательную жизнь».
Они стояли перед закрытой дверью маленькой, белой, припорошенной снегом церкви. Женя поднялся с колен:
– Пошли, – и он толкнул всю в старинных кованых железных полосах и решетках громоздкую дверь.
К удивлению, она оказалась незапертой. Внутри было темно. Света от нескольких тусклых свечей и лампадок едва хватало, чтобы осветить образа в золоченых витиеватых окладах, глядящие безжизненными печальными глазами со стен. Маша крепче сжала Женину руку и прижалась к его плечу.
– Не бойся, – шепнул он, но при этих словах она почувствовала, как нервный озноб предательски пробегает по всему телу.
Где-то в глубине за алтарем скрипнула железная калитка, и спешащим шагом прямо на них пошел в разлете черного своего одеяния высокий, удивительно негнущийся худощавый священник. Он остановился напротив, протяжно, изучающе глядя на Машу.
– Готовы?
У него оказался неожиданно приятный, мягкий, может, немного глухой, но совсем не страшный голос. И вообще, несмотря на длинную бороду, едва не прикрывающую крест на груди, создающую образ солидности и мудрости, он был явно молод.
Женя молча кивнул.
Священник почему-то прошел мимо них им за спину, и Маша услышала клацанье запирающегося засова. Обернуться, пошевелиться она не посмела. Она вдруг осознала, для чего она здесь. Запертая за ними дверь раскалывала время на «до» и «после». Еще не поздно было уйти, убежать, распахнуть кованую дверь, чтобы вернуться в то самое «до», чтобы не сбрасывать покрывала с лица этого неизвестного, пугающего «после». Но она только сильнее стиснула Женину руку и прошептала:
– Держи меня крепче.
Они стояли вдвоем в притворе церкви, ухватившись друг за друга, чтобы бушующее, разрывающее действительность время не расторгло, не разнесло их в пространстве.
Две стройно-высокие, отпугнувшие от них темноту свечи, вложенные в их руки, осветили лица. Священник переставил, поменял их местами: теперь Маша оказалась слева от Жени. Высокий, несгибаемый священник заговорил протяжно речитативом о спасении, о ниспослании любви… Маша ничего не могла поделать с лихорадочной дрожью. Она следила, как вздрагивает жалобный огонек на острие ее свечи, и пропустила момент, когда священник вдруг замолчал в замешательстве. В этом месте по канону должны были возникать кольца, но колец ни у кого не было. Маша вдруг решительно протянула, оголяя, руку, на которой серебряным шепотом звякнули Женины браслеты. Женя понял без слов: осторожно разгибая, он высвободил одну за другой две извивающиеся змейки. Первую он обвил несколько раз вокруг мизинца, а второй обкрутил свой безымянный палец. Священник принял эти импровизированные кольца и трижды, то одевая, то вновь снимая, поменял их местами, пока они не остались на безымянных пальцах двух правых рук.
– И ангел Твой да предъидет пред ними вся дни живота их.
Маша почувствовала вкус Жениных губ на своих губах и только так поняла, что прикрыла ресницы и не видит свечей, священника, алтаря в темнеющей глубине церкви. Впервые за все время она позволила себе вздохнуть полной грудью. Теперь все, Женя поможет ей добраться до дверей… Но она ошибалась.
Священник повел их за собой. Они остановились на белом, разостланном перед алтарем полотенце. Несгибаемый священник произнес негромко, но так, что каждое слово отразилось от толстых церковных стен и вернулось к ним:
– Венчается раба Божия Мария рабу Божиему Евгению…
Он знал их имена. Преисполненный чувства собственного достоинства, он смотрел свысока на этих двух полудетей. Интересно, что он думал в этот момент?
– Имеешь ли ты искреннее и непринужденное желание и твердое намерение быть мужем того, кого видишь перед собою?
«Да» Жени прозвучало твердо и громко. Громче, чем был произнесен вопрос.
– Имеешь ли ты искреннее и непринужденное желание и твердое намерение быть женою того, кого видишь перед собою?
Вопрос повис под сводами. Тишина не наступила. Вопрос снова и снова взрывал мысли в ее мозгу. Она не могла на него ответить. Она не могла не ответить на него. Она не была готова. Ей требовалось время. И она почти услышала, как это время со свистом проносится мимо нее. С безумной, все увеличивающейся высоты она увидела детство, игрушки, «дочки-матери»… Она стояла над пропастью и должна была поверить, что облако, на которое наступит, выдержит не только ее, но и их двоих.
Женя молча обернулся к ней, и в одном его взгляде она различила целую бездну, переполненную любовью и надеждой. Это не было игрой. Женя был серьезен. Он был на грани. Он вновь поставил на карту все. Она не могла его предать… Поймите, если сможете.
– Да… – Маша выдохнула это короткое слово и ступила на облако.
– Благословенно Царство…
Она с трудом воспринимала все, что было потом. Двое молодых ребят, парень в смешных очках и его девчонка, которых Маша даже не замечала раньше, устремленная взглядом внутрь себя, держали над их головами венцы, а священник все повторял: «Господи Боже наш, славою и честию венчаю я[5]». Кажется, была еще чаша с вином – общая чаша – общая судьба и троекратный обход вокруг аналоя с их с Женей соединенными руками под епитрахилью…
Лишь одно еще она запомнила с точной отчетливостью – как под самый конец венчания Женя остановил уже собирающегося распрощаться священника, напоминая, чтобы он внес запись в церковную книгу. Тот попробовал отмахнуться, заверяя, что он и так не забудет, но здесь Женя уперся, почему-то показывая пальцем на запястье левой руки: «Время, время» – и потребовал, чтобы все записали при них. Маша видела, чего ему стоило добиться своего. Священник впервые за время всей церемонии склонился. Над старой, пропахшей пылью церковной книгой. Маша не способна была уже ни воспринимать происходящее, ни тем более спорить, но Женя вдруг возмущенно спросил:
– Почему третье января? С утра было второе.
– По вторникам и четвергам не венчают. Я же тебе объяснял. Только по указанию архиерея. – Священник взглянул на часы: – Немного потерпите – будет третье. Ну, будьте счастливы, – и, шурша подолами черного облачения, он удалился, унося книгу и чувство собственного достоинства.
Маша и Женя остались одни. Но вдвоем.
Маша и Женя остались вдвоем. В укутанной мраком питерской квартире с излучающими темноту погасшими люстрами, бра, настольными лампами. Всего собранного по бедности света с окон чужих домов едва хватало, чтобы лишь вычертить пару четких силуэтов в вырванном из целого мира замкнутом пространстве, спрятавшем двоих.
– Мы чего-то ждем?
– Двенадцати.
Они сидели, как и две ночи назад, посреди теплой и белой даже в темноте медвежьей шкуры. Женя обнимал своими коленями Машины обнаженно выглядывающие из-под позавчерашней юбочки сомкнутые колени. Она держала ладони на его плечах. Их лбы соприкасались. Оба улыбались.
– Ты меня любишь?
Она кивала, слегка ударяясь головой о его голову:
– Ты еще спрашиваешь.
– Я спрашиваю, чтобы снова услышать твое «да».
– Да… Я люблю тебя, хотя еще не могу понять, что эти слова для меня означают. Я еще не осознала себя, тебя – нас. Зато, мне кажется, я уже осознала, что такое я без тебя. Сегодня, когда ты оставил меня одну в кафе, я впервые поняла, что уже не могу существовать вне тебя. Это так удивительно. Это пугает. Я не хочу, не могу без тебя.
– Глупышка. Я буду принадлежать тебе каждый день, пока живу. Где бы ни находился, я не перестану быть твоим. Мое сердце… я отдаю его тебе. Навсегда.
Он распахнул тонкую сорочку и нежно, бережно протянул ей в ладони свое рвущееся, бешено колотящееся, горячее, обжигающее сердце.
– Постой, так ты умрешь! Возьми мое, оно принадлежит тебе. Навсегда, – и она проделала то же, что и он.
Он прижал ее теплые ладони, сжимающие вырывающееся, беспокойное сердце, к своей груди, и она повторила это же следом за ним с его ладонью, с его сердцем. Она абсолютно реально ощутила его биение внутри себя, в живой человеческой клетке. Оно стучалось совсем не так, как скромно и деликатно сжималось ее сердце. Его сердце в ее груди билось с размахом, наотмашь, стесненное слишком малыми масштабами и слишком тесными рамками дозволенного.
– Теперь я буду жить, пока живешь ты, а ты не умрешь, если я жива.
– Ты бесстрашная. Я люблю тебя еще и за это.
– Ты ошибаешься. Я безумная трусиха. Мне на самом деле страшно, но я уже не боюсь своих страхов. Ты, наверное, меня не понимаешь? Я во всем, во всем полагаюсь на тебя.
– Я понимаю… Сколько сейчас времени?
Маша подняла левую руку так, что редкие огни ночного заоконного города осветили циферблат ее наручных часиков:
– Три минуты первого.
Женя поймал на весу ее ладонь и расстегнул, снял с запястья золотистый браслет часов. Затем две правые руки встретились в темноте, переплетаясь пальцами. Едва слышно звякнули, соприкоснувшись, два самодельных кольца.
Он и она потянулись друг к другу и утонули в мягкой теплой шкуре на жестком холодном полу…
Рука затекла. От ноющей, все нарастающей боли в суставе Женя проснулся. Если, конечно, он вообще спал. Наверное, он все же заснул, потому что в лицо неожиданно ударило низкое зимнее солнце, задевая остывшими лучами крыши встреченных домов. Маша лежала на его плече. Глаза, задернутые черными ресницами. Ладонь на его груди. Темные волосы наполовину прикрывали ее и его тело. Она была теплой и безумно уютной, его Машенька. Тревожить ее сейчас, когда она наконец уснула, было ужасно жалко. Женя еще посражался за ее тихий сон, пока рука не стала терять чувствительность. Тогда он медленно и нежно попробовал высвободиться из ее объятий. Маша что-то промурлыкала, не просыпаясь. Женя подложил ей под голову свитер и осторожно встал.
Женя впервые видел ее такой – эту ее первозданную юную женскую красоту. Ни разу до этого мгновения он, обнимая и целуя, не мог разглядеть ее. Еще в новогоднюю ночь Маша боязливо спрашивала у Жени, стоящего на фоне окна:
– Ты правда не видишь меня?
– Честное слово.
Машу, лежащую на медвежьей шкуре, скрывала тогда такая густая тень, что трудно было даже угадать очертания ее фигуры.
Сейчас утренний свет заполнил собой все пространство. Белые завитки на разостланной на полу шкуре серебрились, как снежный наст на морозном солнце. Маша вся вытянулась вдоль импровизированного ложа, и считавшийся все детство таким огромным меховой ковер сейчас казался слишком мал для ее худенького тела.
Женя поежился. Без Маши ему стало зябко. Он нашел в шкафу длиннорукую байковую ковбойку, которая оказалась ему явно велика. Когда он обернулся, Машенька полупривстала, опираясь на локоть и завернув стынущие ноги в края меха. Она щурилась, улыбаясь, на солнце, восходящее над крышами домов, утыканных парящими трубами. Она просто радовалась этому солнцу, этому утру, этим каникулам, позволяющим вот так беззаботно нежиться вдалеке от отступивших школьных забот, а больше всего – ее босоногому переминающемуся Женечке, восторженно глядящему на ее юное очарование.
– Жёна-а… – протянул он, впервые называя ее так.
Это было смешно, ново и необычно, как необычно и ново было теперь все, что происходило с ней и вокруг нее. Она родилась этой неправдоподобной ночью и теперь взирала с детским любопытством и непосредственностью на весь этот перевернувшийся вверх тормашками мир. Сон не растаял поутру. Новогодняя сказка все продолжалась.
– Женечка, ты со мной? Это все еще правда? – Маша боялась поверить, что все это происходит с ней и на самом деле. Она попыталась приподняться. – Ой-ей-ей-ей… Как все болит. Не могу пошевелиться.
– Пожалуйста, замри. Не двигайся. Дай насладиться тобой. Хочу запомнить тебя такую, какой увидел тебя впервые. Сегодня. Сколько бы я ни прожил – всю жизнь буду вспоминать это утро и эти мгновения, как ты смотрела на меня из объятий белого медведя. Наверное, вот так на узенькой полоске кипрского пляжа из морской пены впервые на Земле родилась Богиня любви.
Женя нисколько не преувеличивал, хотя сердце, исполненное любви (ее сердце), могло рисовать романтические картины, далекие от реальности. Но Маша была действительно необыкновенно хороша в это утро. И образ Афродиты и морских волн возник не случайно. Кудряшки белого меха, пенящиеся в ее ногах, крутой волной накатившая, полуприкрывшая ее шкура, Машины бесконечно длинные волосы, струями, переливающимися на солнце, спадающие вниз по обнаженным плечам, в ложбинку на груди, чтобы смешаться, не растворяясь в мягкой пене, окаймляющей изгибы ее тела. Смуглая, черноволосая, на ярком пушистом фоне, она и правда смотрелась как древняя богиня из времен молодости и неиспорченности человечества.
– Сейчас… – Женя метнулся к столу, где лежал его блокнот, с которым он вчера бродил по Эрмитажу.
Быстрыми уверенными штрихами, спеша зафиксировать ускользающее мгновение, он делал наброски, запоминая на бумаге линии, формы, выражение глаз. Карандаш послушно повторял плавные очертания фигуры, отмечал игру светотени, притормаживал на деталях и мчался дальше на следующий, нервно перевернутый лист, чтобы повторить все то же в ином ракурсе. Женя специально вырисовал яркий блик в уголках ее черных глаз, чтобы не забыть, не утерять это сияние нежного любимого лица, обращенного к нему.
– Сколько уже времени?
Женя поднял с пола ее часики:
– Через двадцать минут – полдень.
– Боже мой! – перепугалась Маша. – Мы с тобой утреннее посещение проспали. – Но тут же успокоила себя: – Пойдем после обеда.
Она вдруг подозрительно посмотрела на Женю:
– А где, извините, ваши часы, сэр?
– Да-а… – Женя сделал неопределенное движение рукой.
– Что это значит? Ты их сломал, потерял?
Она вспомнила, что уже вчера они отслеживали полночь по ее ручным курантам. Жениного дорогущего призового «Rado» она не наблюдала. Догадка, которая пришла ей в голову, вначале показалась совершенно нелепой. Маша попробовала отмахнуться от нее, но мелкие детали подталкивали ее к этому объяснению. Она знала, что никаких серьезных денег у Жени не было. Еще вчера у нее промелькнул вопрос, как Женя смог расплатиться за венчание. Она не верила в альтруизм священников, нарушающих церковный канон, венчая в запретный вторник влюбленных лишь ради чистых идеалов любви. Теперь она знала цену их венчанию. Маша просверлила взглядом Женю, все еще вырисовывающего в своем блокноте, и повторила жест, который она запомнила вчера в церкви, когда священник не спешил заносить их имена в церковную книгу: постучала пальцем по запястью левой руки: «Время, время». Лишь сейчас она поняла настоящий смысл этого напоминания.
Женя улыбнулся:
– Иначе он ни за что бы нас не обвенчал. Не печалься, часы – дело наживное.
– Женечка. Почему в церкви? Ты же знаешь, я ведь некрещеная. Это запрещено. Я никогда не верила в бога.
– Я тоже. Но разве это важно? Я верю в любовь. Я верю в тебя и верю в себя. Я верю, что любовь должна быть чистой с самого ее рождения. Ты должна была стать моей женой. Я решил это еще позавчера. Ты должна была стать моей женой, чтобы стать моей. Навсегда. Другого я не допускаю. Я придумал такой способ. Все должно быть в жизни по-настоящему.
– Жень. Таких, как ты, не бывает, – Маша вглядывалась в него снизу вверх, словно увидела его впервые. – А таких, как я – сколько угодно. Почему…
Женя отбросил карандаш и не дал ей договорить… Когда она отстранилась, чтобы перевести дыхание, он прошептал в самое ухо, касаясь губами ее волос:
– Ты – единственная.
Женя смотрел, не сводя с нее глаз. Как он был красив сейчас, ее Женя!
Предпоследний этап школьной гонки на выживание открыл череду скандалов, которые прокатились по классу, вовлекая в свой оборот все новых и новых участников. Многие события оказались разновелики и внешне не связаны друг с другом, но по своей внутренней труднообъяснимой, но явно закономерной логике они пришлись именно на этот период жизни класса – окончание одиннадцатого. Зажатым жесткой дисциплиной и авторитарным правлением ребятам все теснее становилось в клетке из еще вчера незыблемых требований. Возможно, посеянные Мамой-Олей семена самоосознания и самоутверждения как личностей в момент физического взросления упали на благодатную почву и дали слишком уж бурные, рвущиеся в самых неожиданных направлениях всходы. Молодые побеги тянулись к свободе сквозь строгую арифметику решетки, и вопрос заключался лишь в одном: выдержат ли стальные прутья этот натиск до того момента, как откроются двери этой выстроенной в совсем иные времена и для иных воспитанников темницы знаний? Ребята начинали ощущать в себе силы и стремления к переменам, но никто не представлял, в какие формы могут вылиться эти слабоуправляемые процессы.
Это время пришлось на тот этап взаимоотношений Монмартика и Маши, когда их чувства перехлестывали через край, а эйфория от поглощенности друг другом застилала глаза и отодвигала на второй план всю иную жизнь, не касавшуюся их любви.
Однако школьный сериал вращался не только вокруг них. Первое происшествие в полосе резких эпизодов вряд ли обещало громкий резонанс, когда оно начиналось как грубоватая и не слишком смешная пакость.
Слякотная погода, установившаяся после приличного по нынешним понятиям Рождества, исключила лыжи из физкультурной программы. Два первых урока 11 «В» бесновался в гимнастическом зале.
В девчоночьей раздевалке еще не остывшие и возбужденные юные олимпийки, галдя и подкалывая друг друга, стягивали с себя неприятно мокрые футболки, чтобы вернуться в женственное обличье. По помещению, как всегда, бродила абсолютно нагая Олька, которая имела обыкновение вначале снять с себя все пропотевшее белье и лишь затем пускаться на поиски куда-то запропастившегося пакета с чистым. Маша отвернулась к стене, стаскивая через голову хэбэшную майку. На тоненькой цепочке поблескивала подаренная Женей обручальная закольцованная змейка, и Маша не стремилась, чтобы девчонки заметили ее и начали задавать никчемные вопросы.
В прошлый четверг, первый день нового полугодия, Маша, сбежав без предупреждения от обязательной утренней эскортировки Инги, спряталась в подъезде пятиэтажки на подходе к школе. Она увидела Женю издалека из своей засады и все-таки едва не упустила его. Он летел, ничего не замечая вокруг, опьяненный собственными мыслями. Женя очнулся лишь после третьего оклика. Он нисколько не удивился. Влетев в подъезд, увлекая за собой выскочившую к нему Машу, он, устроив ограждение из двух упершихся с обеих сторон рук, прильнул к ее губам. Они бы наверняка опоздали на первый урок, если б Маша не взяла ситуацию под контроль. Она поймала его правую ладонь и без лишних разговоров стащила завернутое змейкой кольцо с его безымянного пальца.
– Именно этого я и боялась, что у тебя хватит мозгов прийти с обручальным кольцом в класс.
– Жё-ёна, – протянул Женя полюбившееся слово.
– Жёна, жёна. Ты смотри, в классе не ляпни.
Она сунула кольцо в его нагрудный карман и вытолкала Женьку на улицу. Свое Маша еще по приезде в Москву повесила на цепочку, которая не видна была под блузкой.
В раздевалку вошла Зинка, оставляя нараспашку за собой вход, и одноклассницы накинулись на нее, отчего та лишь крикнула в захлопывающуюся от пинка Инги дверь:
– Ой, мальчики, помогите расстегнуть лифчик!
Она устало брякнулась на скамейку возле Маши и потянулась за пачкой сигарет.
– Девки, у кого моя зажигалка? – Она порылась в сумке: – Может быть, у меня?
– Не кури здесь, – Гаврош вынула у нее сигарету изо рта и бросила в мусорное ведро.
– Давай-ка без грубостей, – вяло отреагировала Зинка. – Не на твои деньги куплено.
– А как насчет моих полутора тысяч? На днях отдашь? – вспомнила Маша про деньги, «одолженные» еще при первом знакомстве, которые не могла получить с Зинки вот уже полгода.
– Забудь. Всем, кому должна, я всем прощаю. Ты и так обеспеченная. У тебя папаша не бедствует.
Затем Зинка лениво потянулась и вдруг обратилась вновь к Маше, ощупывая ее новый джинсовый костюм с коротеньким, выше талии, пиджачком:
– Вон у тебя какие шмотки, где ты только такие достаешь? Слушай. Продай, а? За хорошие деньги.
Маша выдернула одежду из ее рук и презрительно проговорила, не глядя в Зинкину сторону:
– Я же и так обеспеченная.
В этот момент дверь в раздевалку со стуком резко распахнулась, и пушечным ядром внутрь влетел полураздетый Лошак, направленный неведомой силой. В следующий момент дверь захлопнулась и уже намертво. Первое поползновение Лошака вырваться на волю показало всю свою бесперспективность. Кто-то успел намертво заблокировать дверь снаружи. Сергей рванул дверь что есть силы, но она даже не дрогнула. Маша явственно расслышала смех и комментарии Графа и Дыни с той стороны отрезанного от них задверья.
Первой визг подняла Олька, которая только-только отыскала свою одежду, но воспользоваться ею еще не успела. Она сделала первое, что пришло ей на ум, и потому, естественно, самое бессмысленное: запустила в Лошака тем самым пакетом, что так долго искала. Направление было задано. Следом полетели сумки, обувь и даже бутылка с «колой». Но надо было совсем не знать Лошака, чтобы предположить, что подобный прием мог его смутить. Приняв свое положение и смирившись с мыслью о бесполезности борьбы, он предпочел расслабиться и получить удовольствие, восприняв народную мудрость. Сергей отвернулся от запертого выхода и сел на скамеечку, подбирая с полу бутылку «колы»:
– Доброе утро, господа. Вы не подскажете, как пройти в библиотеку? Мальчик, я потерял свое пенсне, ты не проводишь меня до остановки трамвая? – он попробовал, хватая «вслепую» все подряд, дотянуться до Оли, занавесившейся чьим-то попавшимся под руку платьем.
– Отвернись, Лошак! Совсем охамел! А то сделаем из тебя евнуха.
За то короткое время, что Лошак еще сражался за свою свободу, Маша с неимоверной прытью, которой она сама от себя не ожидала, успела натянуть тонкий свитер, длины которого хватило как раз, чтобы прикрыть ватерлинию.
Только что летавшая по всей раздевалке «кола», взбесившаяся от подобного неуважительного обращения, рванула во все стороны из-под свернутой Лошаком крышки. Девчонки вновь завопили, прыснув во все стороны от взорвавшейся пенными осколками гранаты.
В этот момент снаружи послышался грохот свалившегося на пол стула, блокировавшего дверь, и она приоткрылась. На пороге стоял Кол Колыч. Вид у него был самый что ни на есть свирепый, и девчонки тут же притихли при его появлении. Он вперился выкатившимися из орбит глазами в Лошака и прорычал:
– Лошадинов! Что ты здесь делаешь?
– А мы пыво пьем, – наивно хлопая глазами, не вставая с места, ответил без признаков смущения Сергей. – У нас фиеста. А у вас – фиеста? Будете? – И он протянул ошалевшему от такой наглости физруку бутылку «колы», с которой на пол по липким пальцам стекали смачные капли.
– Вон отсюда! Немедленно!
Лошак поднялся со скамеечки:
– Николай Николаевич. Я все понимаю, но я же не отказываюсь жениться. Могу на всех сразу. Как честный человек, я теперь просто обязан…
Договорить ему Колыч не дал, вышвырнув одним движением в коридор. Остаток разборки девчонки слышали уже из-за прикрытой двери.
– Кто тебя запер в женской раздевалке? – допрашивал Кол Колыч.
– Тайна сия велика есть. Что с них взять: дети малые, неразумные.
– Или ты мне сейчас же говоришь, кто тебя запер, или я отправляю Тамаре Карапетовне рапорт о твоем поведении со всеми вытекающими для тебя последствиями.
– Только не забудьте написать, что я для создания интимной атмосферы запер себя снаружи стулом.
В коридоре перед уроком Маша подошла к Лошаку:
– Слушай, что теперь будет?
Сергей пожал плечами:
– Жалко, если выгонят из школы. Всего ничего осталось. У меня тридцать первое последнее предупреждение. Карапетовна меня еще два года назад наметила на отстрел. Уже к стенке подвели. Мама-Оля своим телом прикрыла.
– Но ты же сейчас не виноват. Хочешь, я пойду и скажу Тамаре.
– Ну, что ты скажешь? Кто меня к вам затолкал? Ладно, брось, не бери в голову. Отбрешемся.
Инга, которая слышала конец их разговора, поддержала Машу:
– Если тебя вызовут, я девчонок организую: будем тебя отбивать. Не дрейфь.
Лошака на ковер к Карапетовне так и не вызвали, зато на большой перемене пришел гонец по душу Графа и Дыни. Граф пошел на Голгофу, как всегда, невозмутимо, вразвалочку. Дыня заметно нервничал и метал молнии в сторону Лошака:
– Все-таки заложил, сволота. Я тебе, ей-бо, это вспомню.
Их не было полурока. Вернулись оба озлобленные и далеко не такие воинственные, какими покидали стены класса. Завуч старших классов Лариса Вячеславовна, по совместительству учитель русского и литературы, пообещала обоим четыре балла на двоих на выпускном сочинении. Граф, у которого отношения с русичкой давно не складывались, знал, что это не пустая угроза.
Они возвращались после школы. Маша и Женя.
– А знаешь, мне Лошак сегодня понравился.
Женя с усмешкой посмотрел на Машу:
– Где? В женской раздевалке? Да, он весьма эротичен в семейных трусах.
Маша не поддержала тон.
– Я ведь его никогда всерьез за полноценную человеческую единицу не воспринимала. Так, шут гороховый. Всех смешит, никогда слова всерьез не услышишь. А зря. Он – человек. Шелухи поверх – вагон, а внутри он нормальный, полноценный. Только разглядеть трудно.
– Ты уверена, что это не он подставил Дыню и Графа под Карапетовну?
– Знаешь, уверена.
– Это хорошо. А то разное болтают.
Они подошли к их любимой скамейке. Сидеть было холодно, и они только бросили свои сумки. Расставаться не хотелось.
– Зайдем к тебе?
– Не-а. Сегодня папа дома работает. У него проект.
– А я хотел тебе кое-что рассказать.
– Тогда говори, а то холодно – ноги промокли. Ну, не томи? Женя все же выдержал паузу.
– Кац из Штатов вернулся. Вчера. С выставки.
– И?..
Пауза длиннее.
– «Зеркало любви»… Первый приз! – наконец не выдержал, выпалил Монмартик.
– Правда! И ты знал и молчал весь день? Вот паршивец, – Маша ухватила его за торчащие из-под шапки уши и, заставив нагнуться, чмокнула, куда попала, в холодную, вечно не добритую щеку.
Потом она выпустила Женю и погрустнела. Она вспомнила все хитрые обстоятельства, и Женина победа сразу поблекла и потеряла свою ценность. Он удивленно посмотрел на нее, не понимая причин ее хмурости. Маша вздохнула:
– Да что толку-то. Это ж все равно не ты – это Кац победил в Нью-Йорке. Он ведь выставлялся. Ты-то так, мелочевка, ученик великого мастера.
Женя выждал молча, но Маша уже поняла, что, пожалуй, не стоило омрачать Жене его искреннюю радость. Это же не его идея насчет авторства. Он не виноват. Хотя мог бы и протестовать…
Женя, все так же молча, полез в сумку и вытащил аккуратно уложенный в прозрачную файловую папку сине-сиреневый сертификат. Посередине каллиграфическими, вычурными буквами было написано:
Evgueni Martov
(Russia)
Grand Prix
По вторникам в изостудии Каца на Таганке был «вольный» день. Женя мучился с глыбой мрамора. Мрамора теперь было много. Его привезли еще в субботу вечером, и ребята долго разгружали грузовик, вчетвером перетаскивая тяжеленные рустованные блоки. Женя отдал Кацу всю денежную премию, полученную в Нью-Йорке. Он понимал, что поездка с его «Зеркалом любви» была неподъемной для кармана Каца. Его наставник при всем своем таланте умудрялся жить в состоянии хронического безденежья. Редкие гонорары надолго не залеживались в кошельке. Первые же свободные средства он спускал на свое детище – студию. Женя просто не взял у него привезенные из Штатов доллары, как Александр Самуилович ни настаивал.
Если честно, Женя полагал, что премии должно было хватить на аренду нового помещения. Понятно, что всю жизнь отстаивать эти руины, над которыми уже давно нависала угроза сноса, будет невозможно. Кажется, это было ясно всем, кроме самого Каца. Все знали, что их до сих пор прикрывали сверху. Известно было, и кто их благодетель – отец Графа, при необходимости позванивающий со своих верхов в местную префектуру. Это он семь лет назад организовал передачу брошенного здания детской изостудии. Но и это прикрытие не могло длиться вечно. Просроченный на два года договор аренды не предполагал выделения нового помещения в случае сноса давно аварийного здания. И только их руководитель все еще продолжал жить вчерашним днем. И сегодня у них был праздник нового камня.
Мрамор, который облюбовал Женя, был просто классный: ровный, молочно-белый, без обычных перечеркивающих работу прожилок. Игнорируя обязательные занятия по искусствоведению и живописи, Женя третий вечер подряд не отходил от притягивающего к себе мраморного магнита. Модель уже была готова, но, чтобы воплотить замысел в камне, надо было проделать примерно тот же путь, как от мечты Циолковского до реального полета на Луну.
Кац поднялся к себе на второй этаж. Он много курил, но не позволял себе этого в помещении, где трудились его ученики. Женя оставил ненадолго свое отгороженное рабочее место, прохаживаясь по залу, потирая уставшую руку. Ребят было немного. Зато сегодня, впервые после Нового года, появился Граф. В одиннадцатом классе Граф почти забросил студию. Прежде всего потому, что скульптура, которая все же была ведущей у Каца, ему не давалась, и Граф самоопределялся в живописи. Но главное, свою дальнейшую постшкольную карьеру с искусством он (а может, его всемогущий предок) не идентифицировал. Он готовился к поступлению в Финансовую академию и в студию забегал лишь, чтобы продемонстрировать свои новые работы, которые писал большей частью дома в выходные или каникулы. В живописи, особенно маслом, Граф считался лучшим из всех студийцев, и поэтому каждое его свежее полотно собирало всегда все население Таганского филиала салона мирового изобразительного искусства.
Распаковав довольно внушительных размеров полотно, Граф установил его на мольберт, после чего развернул к подтягивающимся из разных углов зрителям. Мальчишки обступили Графа. Кто-то несмело хихикнул в кулак. Оторвалась от своего пластилинового «Конкистадора» Карина – единственная девчонка в изостудии. Она подошла к сгрудившимся ребятам, но задержалась лишь на несколько секунд. Развернулась, презрительно бросив через плечо:
– Дешевка.
– Дешевка? Мне за нее уже пятьсот гринов предлагали, – вспыхнул Граф.
– Вот я и говорю: дешевка. Она хороша для гостиной… в борделе.
– Ты ханжа. Будто первый раз увидела обнаженную натуру! – раздраженно вдогонку Карине крикнул Граф.
– Обнаженная натура может быть исполнена красоты и духовности, а может – цинизма и пошлости. Между одним и другим такая же пропасть, как между любовью и сексом.
– Ну да,
Карина не снизошла до ответа.
Граф напрягся, потому что к картине в этот самый момент приблизился Монмартик. Соперничество двух ребят в студии уже давно переросло в стадию молчаливого созерцания. Редко кто позволял себе опуститься до высказывания вслух собственного мнения по поводу работ другого.
Перепалка с Кариной задела и ожесточила Графа. Поскольку Карина сочла выше своего достоинства продолжать дискуссию, в которой, очевидно, каждый остался бы при собственном мнении, Граф резко обернулся к Жене и набросился на него:
– А ты что скажешь? Твои красавицы перед зеркалом – чем не бордельная экспозиция?
Женя неспешно перевел взгляд с Графа на мольберт. На полотне была изображена совсем молоденькая девушка, стягивающая с себя платье. Все было вырисовано с фотографической точностью. Граф умел пользоваться кистью. Женя вернулся взглядом с мольберта опять на Графа.
– Это не обнаженная девушка, – поставил свой диагноз Монмартик.
– А что же это, по-твоему?
– Это раздетая девушка.
– А есть разница?
– Есть. И более чем существенная. И ты ее тоже знаешь. То, что ты рисуешь, – обычная порнография. К искусству это не имеет никакого отношения. Карина права.
Женя тоже повернулся и направился к своему рабочему месту. Но Граф не был готов терпеть два оскорбления подряд. Он нагнал Женю и схватил его за рукав:
– Ты слишком много стал на себя брать. Я знаю, почему ты так осмелел. Я в курсе. Кац теперь от тебя финансово зависит. Ты покупаешь его, чтобы он возил твои скульптуры по выставкам. Только твои. Но мне ты деньги не сунешь. Поэтому попридержи язык. Я знаю, как делаются твои победы. Так что лучше тебе помалкивать.
– Это твоя работа?
Оба парня обернулись на негромкий, хрипловатый от постоянного курения голос Каца, раздавшийся позади них. Невысокий сухонький еврей с усталым нездоровым лицом стоял перед картиной Графа. Граф быстро подошел к мольберту и бросил поверх большую белую тряпку.
– Это все, чему я тебя научил? – Кац машинально достал сигарету из пачки и сунул, не зажигая, в рот. – Нет, – ответил он себе сам. – Этому я тебя не учил.
Он в задумчивости отошел от группы притихших ребят. Остановился. Вынул сигарету изо рта и переломил ее, сжимая в кулаке.
– Лев, я не вижу больше смысла в твоих посещениях моих занятий, – проговорил он, прямо глядя в глаза Графу.
Произнеся это, Кац, не оставляя места для обсуждения своих слов, прошел к своему рабочему столу и нарочито увлеченно принялся рассматривать альбом, присланный друзьями из Израиля.
– Евгений Мартов и Максим Коган. Вас – к директору.
Нечесаная голова дежурного из 10-го «А» выжидающе торчала в дверной щели.
– Они подойдут на перемене, – физичка Оксана Игоревна словно крылом махнула рукой под шалью, чтобы отогнать вестового.
Но кудлатая голова удивленно, непонимающе не исчезала.
– Что не ясно? – с заметным раздражением Оксана Игоревна резко развернулась к двери и повторила: – Не видишь, у нас лабораторная работа. Я сказала: ребята подойдут на перемене.
Голова еще на несколько секунд застряла в проеме, пока до нее, видимо, не дошло, что училка всерьез не собирается моментально исполнять указания.
Монмартик заталкивал тетради в сумку, когда к нему подошел Максимка:
– Ну что, идем? Что ей надо, как думаешь?
Женька молча пожал плечами.
– Должно быть, результаты с городской олимпиады пришли. Сейчас опять будут формировать команду на всероссийскую, – сам решил для себя задачку Макс.
Тамара Карапетовна, полная и внушительная дама, занимавшая всю верхнюю перекладину буквой «Т» выстроенных столов, лишь оторвала глаза от каких-то бумаг, сложенных перед ней тощей стопкой, в ответ на «Здрасьте» вошедших ребят. Она сняла трубку и распорядилась:
– Преподавателя информатики… ну, да, Александра Павловича, сюда.
Затем перевела безрадостный взгляд опять на стоящих у двери мальчишек:
– Сколько времени я должна вас ждать? У меня что, других дел нет?
– А нас Оксана Игоревна… – Женя наступил Максу на ногу, и тот осекся. – У нас лабораторная по физике была. Мы не смогли…
– Мне это не интересно. А с Оксаной Игоревной я пообщаюсь, – пообещала Тамара Карапетовна.
По правую руку от директрисы сидела сморщенная, придавленная к земле завуч. Лариса Вячеславовна (партийное прозвище Шапокляк замечательно ей подходило), горячо нелюбимая в классе за властное, доходящее до хамства отношение к ученикам, была фигурой одиозной. Граф, Дыня и Дик все последние годы жили ожиданием выпускного вечера, когда они смогут высказать ей в лицо все, что они думают по ее поводу.
В кабинет постучался и бочком вошел Программист-Палыч. Когда он сел рядышком с Шапокляк, Монмартик с трудом подавил усмешку – до того эти двое были похожи. Даже сидели одинаково, откинувшись на клеенчатую спинку стула и сложив руки со сцепленными пальцами на животиках. Только Палыч еще по-детски покачивался на своем стуле. Эта похожесть была, конечно, не случайна. Он и на самом деле был сыном Шапокляк. И к тому же бывшим выпускником школы.
– Садитесь, – наконец разрешила директриса ребятам и тут же без перехода придвинула им стопку лежавших перед ней компьютерных распечаток: – Объясните мне, что это?
Никто, кроме Палыча, не дотронулся до листов. Поскольку ребята молчали, начал он:
– Все это распечатано из форума в Интернете, где некоторые низкие личности, трусливо скрывающиеся под вымышленными именами, поливают грязью преподавательский состав нашей школы. И у нас есть все основания полагать, что вы приложили свои нечистые руки к этому пасквилю.
О форуме «Антишколы», о котором говорил Палыч, в школе не знали разве что учителя. Максим задумал его сто лет назад с двумя продвинутыми программистами-старшеклассниками, в прошлом году уже окончившими одиннадцатый. В компании с ними Макс запускал тогда школьный веб-сайт, но параллельно они создали и его нелегальную противоположность. В отличие от официального закрытого для несанкционированных комментов сайта, доступ к «Антишколе» мог получить каждый, зарегистрировавшись под изобретенным именем, кому хотелось в неконтролируемом мире Интернет-пространства высказать все, о чем приходилось молчать на бесконечно длинных уроках. Здесь любой мог отыграться за то унижение, которое он испытал сегодня у доски, вымучивая у преподавателя хотя бы незаслуженный трояк. Здесь сводились счеты за то почти животное чувство страха, которое овладевает классом в момент, когда преподавательская ручка безжалостно и неумолимо сканирует список жертв, помещенный в классный журнал, выискивая очередную. Но чаще других на форуме печатались бывшие выпускники. В этом виртуальном мире все перевернулось: в специально изобретенном журнале здесь ученики выставляли оценки своим наставникам, и оценки эти чаще всего были куда более суровыми, чем те, что раздавали в реальной школе реальные учителя. Компьютерная программа сама подводила итоги, высчитывая четвертные и годовые отметки, как в жизни. Но справедливости ради надо сказать, что даже в этом мрачном спецклассе оказывались свои отличники. К последним, между прочим, кроме Мамы-Оли относилась и физичка – Оксана Игоревна, несмотря на жесткие и бескомпромиссные, но не вызывающие сомнений в их заслуженности отметки, которыми она одаривала ребят на бесконечных проверочных работах. Мальчишки, конечно, могли завысить ей оценки еще и за внешние данные, а девчонки – за вкус в одежде.
Еще прежде, чем распечатки перешли к Палычу, Женя издалека опознал явно выпотрошенные из заплесневевших Интернет-архивных залежей материалы тех, уже почти забытых времен, когда взрывом дискуссии на форуме стала опубликованная «Маратом» информация о том, что в смутные восьмидесятые их «любимая» русичка Шапокляк была ярой «памятницей». А «Память» – махровую националистическую антисемитскую организацию с черносотенной идеологией в школе, где до четверти ребят имели еврейские корни, если сказать, что не жаловали, значит не сказать ничего. Эта публикация стала результатом мини-журналистского расследования, поводом для которого послужила попавшая «Марату» в руки черно-белая фотография с антисионистского митинга, где тогда еще не такая старая карга что-то скандировала, держась за подходящего содержания плакат. Других свидетельств, кроме блеклой фотографии и многочисленных косвенных подтверждений бывших учеников Шапокляк, обнаружить не удалось, и скандал не выплеснулся за границы Интернета.
Весь класс, и не только их класс, знал, что «Марат» – ник Монмартика. Породив шквал откликов, на которые очень быстро он устал реагировать, Женька вскоре забросил форум, на участие в котором у него теперь просто не хватало времени. Каково же было его удивление, когда спустя почти месяц он узнал, что «Марат» все еще публикуется на форуме, только высказывания лже-«Марата» стали куда более циничными и жесткими, такими, которые Женя бы себе позволить не мог. Первой мыслью было, что кто-то взломал базу данных с именами и паролями форума и «украл» его ник, но Макс как автор компьютерной программы отмел эту идею. Он же и предложил разгадку – шутник зарегистрировался под именем «Марат», где буквы «а» были заменены их латинским аналогом, и оба имени в написании оказались неразличимы. Женя сменил ник. На «Дядя Ж».
После легкой артподготовки Палыча в бой вступила директриса. Карапетовна никогда не ходила вокруг да около. Она выдавала претензии на-гора скопом. Разговаривать поэтому с ней было с одной стороны тяжело, но в то же время сразу становилось ясно, что она от тебя ждет.
– Значит, так: если это ваше творчество, я хочу, чтобы вы в этом сознались, если это сделал кто-то другой, я хочу знать – кто!
Женя заметил, как под рентгеновским взглядом Карапетовны в Максимке начинаются процессы распада. Подкупающая прямота директрисы очень часто достигала цели. Еще нажим, и Макс, пожалуй, возьмет все на себя, хотя в проекте «Антишкола», кроме, разумеется, написания программной оболочки, сам разработчик прямого участия не принимал. Его мало волновали дискуссии на околошкольные темы, бушевавшие на порожденном им форуме – для Максика значим был лишь собственно факт его создания.
– Тамара Карапетовна, а почему вы считаете, что мы должны вам отвечать?
Женя опередил Макса, не давая ему выступить и задавая оборонительную тактику.
– Мартов! Не хами. Ты сопляк, чтобы так себя вести, – схамила Шапокляк. – И если тебя вызвали в кабинет директора, значит, у нас есть все основания здесь и сейчас решить вопрос целесообразности вашего пребывания в нашей школе.
– Я только спросил, почему вы считаете, что я кому-то должен? Должен или сознаться или кого-то заложить. Я свободный человек.
– Кто это тебе сказал? – скривилась Шапокляк. – Ты, прежде всего, ученик школы, а до человека, тем более свободного, тебе еще расти и расти.
– В таком случае, – Монмартик изобразил на лице индифферентно – официальное выражение, – я требую, чтобы мне зачитали мои права: я имею право на один телефонный звонок и на личного адвоката? Я отказываюсь отвечать, пока сюда не прибудет мой адвокат.
– Мартов! – Шапокляк побагровела, и на ее виске проступила извивающаяся пульсирующая жилка. – Ты не в американском суде присяжных. Не забывайся!
– Это я уже понял: сегодняшнее мероприятие больше всего напоминает заседание «тройки» на Лубянке образца тридцать седьмого года.
На этот раз вспыхнула директриса. Она не дала отреагировать Шапокляк и, задетая за живое, выпалила сама:
– Не надо меня шантажировать тридцать седьмым годом. Никто из вас здесь сапогами признания не выбивает. Но если ты так ненавидишь нашу школу, то зачем здесь учишься?
– Ненавижу школу? Я никогда этого не говорил. Если мне не все в ней нравится, это не относится к школе в целом. У меня здесь уйма друзей. И учителя, многие из которых достойны уважения.
– Судя по дискуссиям на вашем… форуме, – директриса покосилась на Палыча, не уверенная в правильности термина, но тот одобрительно кивнул, – этого не скажешь.
– Я не говорил, что это
– Так ты знаешь, кто авторы?
– Даже если знаю, это не имеет никакого значения.
Шапокляк не выдержала:
– Тамара Карапетовна, кого мы слушаем? Вы хотите пробудить в них совесть? Они не понимают, что это такое, они с ней не знакомы. Нам Ольга все ясно сказала. Достаточно, чтобы сделать выводы. Мы ждем, чтобы они обязательно раскаялись? На это можно рассчитывать от людей, способных оценить, сколько для них делается. А у этого, посмотрите – одно наглое самолюбование.
Максимка вскочил с места:
– Лариса Вячеславовна, что вы сказали про Ольгу Николаевну?
– Сядь, Коган! – приказала директриса.
Но Максим остался стоять. Женя поднялся рядом:
– Мы, кажется, разобрались и все всё поняли. Тамара Карапетовна, мы можем идти?
– Нет. Мы не разобрались, но обязательно разберемся. Идите, если вам больше нечего нам сказать.
– Нам больше нечего сказать. До свидания, Тамара Карапетовна.
За время следующего урока в кабинете директрисы по очереди успели побывать Инга, Дик, Граф и Лошак. Следственная группа работала. Каждый возвращался хмурый и озлобленный. Даже подвергающий все и вся насмешке Лошак.
После звонка на перемену из класса никто не вышел. Следующий урок – литература – должен был проходить в том же кабинете.
Макс, вокруг которого сгрудились ребята, сидел подавленный. Женька тоже был не радостный, но его мысли бродили по одному ему известным дебрям.
– Главное – не идти у них на поводу. Никто ничего не сказал и не скажет. Они ничего не смогут доказать и сделать. Поразбухают и успокоятся, – убеждала всех и себя саму Инга.
– Ты не понимаешь, – парировал Дик, который не был так оптимистичен. – Они не собираются ничего доказывать. Им нужен показательный процесс, чтобы у других отбить охоту. Как минимум свести счеты – подпортить человеку биографию.
– Они что-то на тебя ополчились, Монмартик, – произнес без насмешки (редкий случай) Лошак. – Ты что их там, Лубянками и тридцать седьмым годом запугал? Они меня спрашивают в лоб: «Кто на форуме пишет под именем «Марат»? Мартов, да?», а я в ответ Палычу: «Ой, а что за форум? Подскажите адресок, страшно интересно».
– А ты тоже… умник, – остановился возле Жени Граф. – У тебя все имена читаются как нечего делать. Мне за то, чтобы я вас сдал, Шапокляк обещала на выпускном сочинении не заваливать. А не сдам – замочит. Она еще с Лошакового посещения девчоночьей раздевалки обещает меня одарить в знак большой любви.
Монмартик молча поднял взгляд на Графа, который до этого момента упорно его бойкотировал после известных событий на изостудии. Женька прекрасно понимал, что сейчас для Графа самое время свести с ним счеты.
– Так что если получу пару на выпускном, тебе отдельное дополнительное спасибо.
– И мне, – тяжело приземлился рядом на стул Дыня. – Это я двойникового «Марата» запустил. В шутку. Ей-бо, не со зла.
– Я знал, – кивнул Женя. – Ты этим самым «ей-бо» на форуме лучше всякой подписи себя выдаешь. Ты бы хоть стиль, что ли, выдерживал, если взялся подражать.
Маша подошла к Жене сзади и незаметно для остальных положила ладонь поверх его руки, тихонько сжав.
– При чем здесь Монмартик, – возбужденно начал Макс. – Если кому-то и отвечать, так это мне. Чья идея?..
– Еще чего, – перебил его Гарик. – Только не вздумай играть по их правилам. Они только этого и ждут. Найти козла отпущения. Ни тебе, ни Женьке ничего на себя брать нельзя. Общие дела – значит, всем и расплачиваться.
– Черт, надо бы закрыть весь сайт с форумом, и все бы успокоились, – подала идею Гаврош.
– Да что я, не пытался, что ли. Еще месяца два назад. Но там уже поменяли все коды и пароли. Старые ни черта не работают, – поморщился Макс.
– Но ты им говорил, что пытался его закрыть?
– А они мне поверят?.. Только скажи, тогда однозначно спишут все на меня.
– Пожалуй, ты прав, – согласилась Гаврош.
Маша выслушивала все происходящее молча. Она никогда не видела ни сайт, ни форум, но представляла, о чем там может идти речь.
– Я не понимаю, почему из-за какого-то форума разыгрывается такой скандал? О моей питерской школе я знаю, по крайней мере, пять самопальных сайтов. И никому в голову не приходило с ними бороться. Это только в Китае еще пытаются отконтролировать Интернет. Во всем цивилизованном мире на это уже давно плюнули.
– А у меня другое не укладывается в голове: как Мама-Оля могла нас заложить с этим дурацким форумом? Такого я от нее не ожидал, – озадаченно пробормотал Макс.
– Ты знаешь, я все время думаю о том же самом, – очнулся Монмартик. – Вот, наверное, почему она сегодня с утра не появлялась.
Известие о вероломстве и предательстве Мамы-Оли шокировало всех, пожалуй, даже больше, чем сами события, ставшие их следствием. Но развить тему не дал звонок на урок.
Едва войдя в класс, Шапокляк первым делом отыскала взглядом Женю, шепчущегося с Диком, и обратилась к нему леденящим тоном:
– Мартов! Ты еще не готов переоценить свое поведение и найти в себе смелость назвать виновников? Встать! Тебя не научили в первом классе, что надо приподнять зад, когда к тебе обращается учитель? Разлегся на парте! Я тут перед тобой стою, а ты передо мной лежишь! Значит, так: тебе нечего делать в школе до тех пор, пока устроивший эту пакость не будет найден. Ты меня хорошо понимаешь или тебе надо по три раза повторять?
Женя молча встал, сгреб учебники в сумку и неспешной походкой в жуткой наступившей тишине вышел из класса.
В тот момент, как за ним закрылась дверь, со своего места поднялся Макс:
– Я так понимаю, что это относится и ко мне.
Даже не убирая книги в рюкзак, а зажав их подмышкой, он выбежал вслед за Монмартиком. Практически одновременно встали Дик и Маша.
– Я тоже никого не заложил. По вашей логике, мне тоже придется уйти, – произнес Дик без пафоса.
Маша складывала учебники мрачно, ничего не говоря. Инга незаметно потянула ее за рукав, проговорила сквозь зубы:
– Маш, тебе нельзя. Ты забыла про медаль?
– Я все помню, – так же тихо, практически не шевеля губами, ответила Маша.
С задней парты вскочил Лошак:
– А можно мне тоже в заложники?
– Сядьте все немедленно на свои места, или те, кто выйдут сейчас из этого класса, больше уже не вернутся.
Шапокляк еще пыталась старыми методами обуздать цепную реакцию. Но она упустила момент. Она уже потеряла контроль над ситуацией. Когда после ее слов тяжело, но твердо из-за парты поднялась Инга, это стало сигналом для всего класса. Все молча, без суеты складывали портфели и один за другим покидали класс. Здесь больше не было разделений на фракции, на своих и чужих. Класс, может быть, впервые оказался един в своем порыве. Гаврош подошла к доске и, не обращая внимания на Шапокляк, крупными каллиграфическими буквами вывела на доске:
В вестибюле школы Женю и Максима перехватила Мама-Оля. Они столкнулись буквально в дверях. У Мамы-Оли был сиплый, простуженный, еле слышный голос. Шею обматывал белый, выбившийся из-под дубленки пуховой платок. Выглядела она совсем больной. Она была в курсе всего, кроме, может быть, последних событий. Когда Маша и остальные подошли, классная устало-озабоченно обратилась к ним:
– Кто-нибудь может мне объяснить, почему вы не на уроке и почему ребята не желают со мной говорить?
Все топтались, поглядывая на Ингу. Инга взяла на себя роль предводителя восстания явно без большого желания.
– Мы бастуем. Мы не хотим, чтобы с нами разбирались по одному. Не хотим, чтобы каждого из нас вынуждали закладывать друг друга, чтобы выгородить себя. Мы хотим иметь право на высказывание собственного мнения, даже если оно далеко от того, что приятно слышать нашим учителям. И если Интернет – единственное свободное пространство, мы будем использовать Интернет. И если наш сайт и наш форум закроют, завтра появится десять новых. Не думаю, чтобы вам удалось что-то с этим сделать. Но самое главное: если вы решите наказать одного, вам придется то же самое проделать и со всеми остальными.
Мама-Оля посмурнела, хотя и перед этим лицо ее имело вымученное выражение. Говорила она явно через силу.
– Я бы вам должна была сейчас начать объяснять, чем свобода слова отличается от хамства, а юмор и сатира – от жестокой издевки и унижения человека, даже того, который вам неприятен. Но мне казалось, что вам пора бы это уже знать. И если вы не освоили в шестнадцать-семнадцать лет азы порядочности, значит, я напрасно потратила на вас почти четыре последних года.
Вперед вышел Дик. Он был настроен решительно.
– Я не знаю, о какой порядочности говорите сейчас Вы, после того, как только что заложили Карапетовне и Макса, и Женьку. Ну, давайте теперь порассуждаем, что есть порядочность в понимании учителей.
Мама-Оля была бледна.
– Можно я сяду? У меня температура. Тамара Карапетовна вытащила меня из постели, – Ольга Николаевна опустилась на низенькую скамейку. Она сразу проиграла: теперь ей приходилось разговаривать снизу вверх: – Я не очень поняла тебя, Сергей.
– Шапокляк… извините, Лариса Вячеславовна вас сдала, как стеклотару. Так же, как вы перед этим сдали Максимку и Женьку. Мы всегда считали вас своей. Мы от вас почти ничего не скрывали…
– А я даже хотел на вас жениться. Как только стукнет восемнадцать, – как всегда не к месту встрял Лошак со своими вечными подколками, но тут же охнул, потому что Громила больно наступил ему на ногу. – Отвали, не плющь боты.
– …А вы, Ольга Николаевна, при первом удобном случае обратили наше доверие против нас, – прибавил Дик.
– Мы полагали, что мы с вами по одну общую сторону баррикад. Ан нет – по разные. Вы же знаете: кто не с нами – тот против нас, – подвел черту Гарик.
– Как вы легко объявляете войну, – Ольга Николаевна не без усилия встала. Она говорила медленно, чуть слышно: – Вы меня убедили. Заявление об уходе, которое я давно собиралась подать, но все пыталась дотянуть ситуацию до выпуска, теперь незачем откладывать. Спасибо за откровенность.
Не раздеваясь, она направилась прямо в кабинет директрисы.
Никто не почувствовал себя победителем. Ребята топтались во дворике за вычислительным центром. Надо было принимать решение, что делать дальше. Приходить ли в школу завтра? Поскольку единого мнения не было, Женя предлагал, чтобы каждый сделал для себя выбор сам. Инга и Гарик настаивали на консолидированных действиях. Если только появятся штрейкбрехеры, забастовка и сопротивление будут сломлены. Целый класс за полгода до выпуска не расформируют. По-настоящему рисковала только Маша – своей золотой медалью, но она и слышать не хотела о своем неучастии в протестных действиях. Тут же на волне революционной активности был сформирован забастовочный комитет, которому и поручили вести переговоры с администрацией и формировать предложения, принимаемые прямым голосованием всех. Женю и Макса в комитет решено было не включать из морально-этических соображений: их интересы должна была защищать общественность. Машу, как она ни настаивала, тоже не взяли. Брезжащая за порогом школы медаль становилась преградой всему. Отказано было также Лошаку как носителю экстравагантных и оторванных от жизни идей, вроде сообщения в ФСБ о минировании школы или объявления всеобщей бессрочной голодовки. Последняя мысль еще какое-то время грела душу, особенно девчонок, но ее оставили на самый крайняк, если ребят начнут выгонять из школы. В комитет включили четверых: естественно, Ингу, и к ней Гарика, Дика и Гавроша.
Оставался еще непонятный вопрос с Мамой-Олей. Радикалы настаивали, что с ней переговоры вести нельзя, как с нарушившей принципы порядочности и доверительности отношений. Другим казалось невозможным вот так враз перечеркнуть все прошлое, которое было связано с Мамой-Олей. Но последние, как показало тут же организованное голосование, оказались в абсолютном меньшинстве. Даже заявление Ольги Николаевны об уходе не смягчило позиции ребят.
– Олька, а ты почему не голосуешь? – заметила Гаврош молчаливо стоящую в стороне, не участвующую в общих разборках Олечку Бертеньеву. – Ты за бойкот Ольги Николаевны?
Та посмотрела на ребят блестящими, полными слез под бахромой густых длинных ресниц глазами:
– Оставьте Маму-Олю в покое. Она тут ни при чем.
– Что значит ни при чем? А кто при чем? – удивленно возмутилась Гаврош.
– Я… Во всем виновата я одна. Это я… по моей вине вызывали Максимку и Монмартика.
– Чушь! Я ей не верю, – Макс мотанул головой. – Шапокляк сказала, что Ольга Николаевна все ясно рассказала. Олька просто ее пожалела и теперь выгораживает. Как в «Чучеле». Насмотрелась.
– Я не видела никакого чучела. К несчастью, это правда.
– Шапокляк сказала: «Ольга», – поправил, вспоминая, Монмартик. – Это мы уже с тобой решили, что Ольга – Мама-Оля. Но если ты говоришь правду, тогда зачем ты это сделала? Я не понимаю.
– Я не знаю. Так получилось. Я вовсе не хотела.
Олькина круглолицесть вытянулась. Она еле удерживала себя, чтобы не разреветься.
– Меня Палыч застукал на перемене, когда я залезла на форум «Антишколы». У меня ж дома нет компьютера. Он донес Шапокляк, а дальше – Тамаре Карапетовне. Ну вот, та стала звонить маме – они ж подруги. Поймите, я не могу, как вы, послать их подальше. Карапетовна меня с пеленок знает. Я не могу наврать маме, если она напрямую спрашивает. Я вообще не умею врать.
– Женька, ты был прав: это точно тридцать седьмой год. С доносами и доносчицами, – вырвалось у Лошака.
– Нет. Я не хотела говорить, кто сделал сайт «Антишколы» и кто участвовал в форуме. Я сказала, что не знаю. А она спрашивает: а кто знает? Я сказала: может быть, Коган или Мартов. Ведь это правда. Клянусь, я больше ничего не говорила.
– И того достаточно, – сквозь зубы процедила Инга.
– Да не верю я ей все равно, – не мог прийти в себя Макс.
– Она, она, – вмешался Граф. – Она и нас с Дыней заложила, когда мы Лошака в бабскую раздевалку подбросили.
– А ты был готов, чтобы за вас Лошака из школы выперли? – уже переходя в истерику, срывающимся голосом прокричала Оля.
– Ну и сука же ты, Олька, – резанула Зинка без сантиментов.
Маше было гадко, и в то же время она испытывала жалость к Ольке. В памяти всплыли бутерброды с севрюгой, которые ей припомнила Карапетовна, и информированность директрисы о мельчайших классных подробностях уже не показалась Маше сверхъестественной.
– Что же ты пошла с нами. Иди, возвращайся в класс. Шапокляк тебя простит. Может, пятерочный аттестат тебе за это выпишут, – Гарик с откровенным презрением смотрел на одноклассницу. – Я не знаю, как остальные, но будь ты парнем, я б теперь тебе руки не подал. Так и знай. Можешь доложить об этом Карапетовне.
Оля ошарашенно подняла глаза на Гарика. На губах ее застыл немой крик. Но единственное, что она выдавила из себя, было, как мольба:
– Гарик… Ты, ты?.. Ты тоже? Ну, прости, Гарик…
Гарик повернулся спиной, не отвечая.
– Я бы после такого ушла из школы, – высказалась Гаврош.
– Значит, если б я ничего вам не рассказала, вы бы меня не отвергли? А отвернулись сейчас, потому что я созналась?
Инга покачала головой:
– Тебе пришлось выбирать: либо пожизненно носить позор внутри себя, либо позор прилюдный. Значит, в тебе еще что-то человеческое осталось, если набралась смелости выбрать второе. Но ты не оправдалась ни перед ребятами, ни перед Мамой-Олей. Если ребята объявят тебе бойкот, мне тебя жалко не будет.
– Я против бойкота. Мы на самом деле превратимся в таких же, как те из «Чучела». Просто теперь будем знать, что в нашем классе – стукачка. Лучше держать язык за зубами. А так, пусть каждый решает сам для себя, – остановил Женя.
– А я считаю, что сознаться в чем-то гадком гораздо труднее, чем эту гадость не сделать. Я не знаю, кто из нас на это был бы способен, – вдруг вступилась за Ольку Маша. – Теперь я тебе руку подам.
И она протянула ей ладонь. Но Оля, державшаяся из последних сил, не вынесла именно первого человеческого слова, отвернулась и разревелась.
– Ну что, народ. Пошли просить прощения у Мамы-Оли. Может, Карапетовна не успела еще подписать заявление.
И вслед за Ингой ребята поплелись назад к школе.
– Гарик, я присяду к тебе на колени? – и Леночка, натянув потуже свою мини, выбрала среди плотно упакованных в «зрительном зале» ребят самый подходящий «аэродром» для посадки.
Монмартик, расположившийся на полу, упершись спиной Маше в ноги, вскинул лохматую, давно не стриженную голову и поймал ее точно такой же ничего не понимающий взгляд. Обомлевший от такого неожиданного Леночкиного решения Гарик выглядел, что могли подтвердить те, кто его в этот момент видел, и вовсе растерянно-глупо. Но как остолбенело на Леночку уставился Вадик, нельзя было сравнить ни с чем. Он уже вскочил, подставляя подруге свой стул:
– Вот, садись. Мне сейчас все равно выступать.
– Спасибо, не надо. Раньше мог побеспокоиться, – произнесла Леночка ледяным тоном, не оставляя Вадику шансов.
– Но вот же, место свободное.
– А мне отсюда виднее. Ты не возражаешь, Гарик? – она повернулась бочком и обняла его за шею.
– Я? Да нет… как я могу возражать… – он совсем растерялся. Вадик возвышался над ними как немой укор, пока Наташа с задних рядов не призвала:
– Вадик, на сцену…
Если празднование 23 февраля традиционно сводилось к неким банальным формальностям вроде торжественного вручения галстуков, которые ни один мальчишка все равно потом не надевал, то так же традиционно от ребят на 8-е Марта ожидался обязательный спектакль или капустник. Если б этого в какой-то раз не случилось, девчонки сочли бы себя уязвленными. «В прошлом годе» (как выражается Лошак) мальчишки разыгрывали спортивно-историческую трагикомедию «Отелло и Джульетта» совместного авторства Шекспира и Вадика. В отличие от оригиналов, в сильно осовремененном Вадиковом варианте «Монтекки все болели за «Спартак», за ЦСКА болели Капулетти», а сладко-шоколадный тренер сборной Отелло (Гарик) безрезультатно пытался примирить враждующие кланы. Маша видела лишь видеозапись спектакля, и «Оскара» за лучшую женскую роль она, безусловно, отдала бы Дику. Его Джульетта была очаровательна, хотя кормилица из Громилы тоже состоялась достаточно колоритная.
На этот раз узкоколлегиальное отмечание Величайшего Женского Праздника изначально планировалось в Машиной квартире, как наиболее масштабной из всех предложенных, но реализации этого проекта помешал переезд Машиной бабушки из Петербурга. Бабушка так полностью и не восстановилась, и родители все же убедили ее в такой необходимости. К Маше, таким образом, вернулся самый ее старый и верный друг, но современные Ромео с Джульеттой лишились в результате последнего места для тайных свиданий. В связи с новыми вводными мероприятие по случаю 8-го Марта было перенесено в Женькину квартиру, предварительно очищенную от родителей. Их сослали на дачу, где круглогодично обитало самое старшее поколение Мартовых. Исключение было сделано лишь для мелкой Аленки, и то при условии, что в десять ее честно отправят спать.
В «большую» комнату – неудобно вытянутую гостиную – набилось столько народу, что мест на стульях и полу не хватало. Из компании не доставало лишь Ольки. Избегая вполне вероятного отказа, она поспешила опередить события, придумав страшную занятость на все праздничные дни. Сообщила она об этом через Машу, которую после истории с сайтом считала единственной подругой. «Дружба» эта, пожалуй, тяготила Машу, но ей по-прежнему было жалко девчонку, от которой в одночасье отвернулся весь класс. Маша не раз пыталась поднять вопрос о восстановлении Ольки в правах, но постоянно натыкалась на жесткое неприятие остальных. Удивительно (а может, и не очень), но наименее радикальными из всех оказались Женя с Максом. Но даже если их Маша могла склонить к прощению раскаявшейся, то Инга и Гарик заняли позицию абсолютно непримиримую. А их влияние на массы всегда было определяющим.
Хотя усилиями школьной администрации сам сайт был закрыт, скандал вокруг него окончательно не рассосался. Но кризис явно миновал, ситуация постепенно перерастала в хронику с надеждой на регрессию. Уход Мамы-Оли удалось предотвратить, хотя ценой тому был отказ от забастовки. Ребята пошли на это, поскольку Мама-Оля не ставила перед ними условий выдачи авторов сайта и через Карапетовну добилась снятия запрета на посещение занятий Женей и прочими зачинщикам восстания. Так что класс мог считать основные задачи забастовки выполненными. Однако оперативно-розыскные действия в школе не прекращались до сих пор. То одного, то другого ученика выдергивали на допрос, причем процесс этот затронул и параллельные классы.
Но жизнь продолжалась. И праздник в стенах тесной Жениной квартиры набирал обороты.
Вадик появился на «сцене» в а-ля детской панамке и коротеньких шортах на длиннющих во все его тело лямках, застегнутых крест-накрест на здоровенные круглые пуговицы. Ничего более нелепого, чем долговязый Вадик в образе детсадовского воспитанника, невозможно было придумать. В руках он держал искаляканные детскими печатными буквами листы. Не в укор другим поэтам будь сказано, Вадик умел читать свои стихи весьма артистично. Его выхода всегда ожидали с предвкушением чего-то особенного. На этот раз у Вадика был лишний повод стараться: Леночка упрямо восседала на Гарькиных острых коленях и всем своим видом демонстрировала полное невнимание к происходящему на «сцене». Она хихикала, шептала что-то на ухо своему подмененному партнеру, от чего тот, быстро освоившись с новой ролью, так же бестактно прыскал со смеху, поглядывая на из кожи вон лезущего прямо перед ними Вадика. Поэт от этого еще больше сбивался, нервничал и потел, так что Монмартик был вынужден пару раз наступить рукой Леночке на ногу, чтобы хоть как-то призвать их с Гариком к элементарному приличию.
Вадик объявил, страшно картавя слова:
– Письмо Зенечки Онехина Танечке Лариной (в старшую хруппу детского сада).
Вадику хлопали, отбивая ладоши, все, кроме разве что Леночки и Гарика, поскольку ладони последнего в этот момент находились в Леночкиных руках.
– Бедный Александр Сергеевич, – жеманно прокомментировала Леночка, вставая с явно неудобного кресла.
– Лен, можно тебя на минутку, – поймал ее за рукав Вадик.
– Куда ты меня тащишь? Не видишь, я смотрю представление.
– Чтобы ты смотрела представление, я действительно не вижу. А как ты флиртуешь с Гарькой, видно с закрытыми глазами.
– Да что ты. И не думала. Ты просто еще маленький, тебе этого не понять, – она щелкнула бретельками от штанишек по Вадикиному выпяченному животу, тут же позабыв про собеседника.
Вадик, еще больше обескураженный, подсел к Маше и зашептал прямо в ухо, щекоча усами:
– Маш, я правда ни черта не понимаю. А ты? Чего она? Что это она на Гарьку вдруг запала.
– Ты про Леночку? Да ни на кого она не запала. Не переживай. Дыши носом.
– Да что я, не вижу… Может, ты с ней поговоришь, а, Маш? Чего мне делать-то?
Маша сжалилась:
– Ну, хорошо. Я попробую.
Улучив момент, когда Гарик отправился готовиться к своему выходу на «сцену» и Леночка, наконец, от него отлипла, Маша вытащила ее в соседнюю спальню, где стояла старая родительская кровать и диванчик Аленки.
– Ты что, с Вадиком поссорилась?
– Нет, почему? – состроив наивную гримаску, пожала плечиками Леночка. – Он – душка.
– Это я у тебя должна спрашивать почему? Ты ведешь себя соответствующим образом.
В ответ Леночка рассмеялась. На ее кукольном личике было написано, что ее шутка удалась:
– Это эксперимент. Я хочу испытать его. Пусть он меня приревнует. Интересно, что он станет делать?
– Ты серьезно? – не поверила Маша.
– А что? От ревности только сильнее любят. Уверенность в любви притупляет чувства, – и Леночка выпорхнула из спальни.
Маше стало стыдно. И в то же время возникло неожиданное желание устроить для этой начинающей, но подающей большие надежды интриганки нечто подобное. Пойти, например, и приласкать сейчас Вадика, чтобы посмотреть, как эта кошечка сама начнет звереть и показывать когти, едва почуяв, что покушаются на ее собственность. Маша, возможно, так бы и сделала, если б не мысль о Жене – единственное, что ее остановило.
Маша вернулась к компании, но Вадика в гостиной не нашла. В следующий момент из дальней, Жениной комнаты донесся грохот опрокидывающейся мебели и лай возмущенной Аманты. Ребята переглянулись и ринулись туда. Как Леночка могла оказаться там раньше других, осталось загадкой. Не исключено, что она чуть раньше заметила отсутствие Вадика и Гарьки и уже направлялась на их поиски. Когда Женя вбежал в свою комнату, Ленка, стоя на коленях, пыталась отодрать Гарика, подмявшего ее друга, только что преданного ею. Гарик, со знанием дела заламывающий руку поверженному сопернику, ухищрялся одновременно отмахиваться от детских Леночкиных кулачков. Аманта срывала голос, выбрав в качестве объекта нападок крайнего, то есть Лену. Стеллаж, на котором были расставлены скульптурные работы Монмартика, завалившийся на бок, припавший в испуге к письменному столу, сбросил большую часть хранившихся в нем экспонатов на пол. Осколки гипса говорили о безвозвратности потерь. Тут же среди останков погибших скульптур валялись только что, видимо, переодетые Вадиковы шорты.
– Вы совсем обалдели, что ли?! – Женя окаменел в дверях. На лице его отразился ужас.
Громила одним легким рывком разбросал и размазал дерущихся по противоположным стенам. Оба стояли друг напротив друга, тяжело дыша. Вадик вращал безумными глазами. Взгляд его упал на Леночку. Он вздрогнул и бросился вон из комнаты. Потом раздался хлопок входной двери.
– Я-то что? Я же не начинал. Чистая самооборона без оружия. Правда, Ленок? – усмехнулся, поправляя выбившуюся рубаху, Гарик.
Леночка вместо ответа кинулась вслед за Вадиком. Вскоре вторая дверная затрещина объявила о завершении эксперимента.
Комнату обмакнули в чернильную темноту. Темноту и тишину. Слепые занавешенные окна отделили их от всего потустороннего мира. Лишь узенькой черточкой подползающий под дверь свет вырисовывал черные тени предметов на фоне бархата общей темноты. Замысловатые очертания поредевших скульптур, уцелевших после погрома, угадывались в зеркальной прозрачности стеллажа. Три гипсовые работы погибли, и их смерть была невосполнима. Среди прочих – миниатюрная копия роденовской «Вечной весны».
– Пожалуйста, не печалься так. Я ведь живая. Я же лучше.
– Несравнимо, – вынужден был признать Женя, но голос его обнаруживал грустную пелену, которую темнота пыталась скрыть на его лице.
Хотя ее глаза уже заново прорезались и уже привыкли к отсутствию света, Маша различала лишь силуэт его взъерошенной шевелюры прямо над собой. Она растворялась в этой упокоительной тишине, в его теплом дыхании, касающемся ее губ, в легком щекотании прядей его волос, спадающих до ее лба.
– Ты любишь меня?
Вечный провокационный вопрос. Он задает его всякий раз, будто ее любовь даже сейчас еще нуждается в каких-либо подтверждениях. Как будто ему недостаточно, что у него и так есть все. Вместо ответа она поцеловала его на ощупь, но короткий поцелуй снова провалился в бесконечность.
Это было первое такое свидание за три недели, больше похожих на месяцы, когда они, встречаясь ежедневно, оказывались реально лишены друг друга. Вынужденным притворяться повсеместно друзьями, им, обладателям величайшей жизненной тайны, продолжать играть в детско-школьные игры было смешно и обидно. С тех пор как Машина бабушка перебралась в Москву из Питера, они остались без своего послешкольного прибежища – с нетерпением ожидавшей их, скучавшей без них, одинокой Машиной квартиры. Теперь они снова, так же как до своего рождения третьего января, расставались у старушечьей скамейки возле Машиного подъезда, и Женя снова спешил, а Маша снова отправлялась зубрить, и они были счастливы и несчастны одновременно.
Телефонный взрыв посреди темноты разорвал едва тикающую часами тишину.
– Да, мама. Все хорошо. Разошлись. Еще как. Да, нет, мам, это я так… Спит. Алена спит. Не беспокойся.
Женя вернулся к ней, нырнул в теплую нежность:
– Ты не ответила. Ты меня любишь?
– Я ответила. Разве ты не услышал? Или ты умеешь слушать только ушами? А твои губы – разве они разучились меня слушать? Раньше я этого не замечала.
– Бесстыдница, ты умеешь уйти от ответа, да так, что я же оказываюсь виноват, что осмелился задать вопрос. Вместо того, чтобы просто сказать: «Да».
Маша молча улыбалась. Женя не мог видеть ее улыбки.
– Ты улыбаешься?
– Во весь рот.
– Ты счастлива? Скажи, пожалуйста, тебе хорошо?
– Я счастлива, и мне хорошо с тобой. Мне плохо только без тебя.
– Это нечестно, я спрашиваю тебя вовсе не об этом. Ты опять плутуешь и отвечаешь совсем на другой вопрос. Ты можешь хоть раз ответить честно, без жульничества. Ты прекрасно понимаешь, из-за чего я переживаю.
Маша поцеловала его в горячий солоноватый лоб. Она поймала Женину руку, перебирающую ее волосы. Серебряная змейка, окольцевавшая его палец, запуталась и дернула волосок.
– Не переживай. Мне хорошо от того, что хорошо тебе. Этого достаточно.
– Тебе, может быть, достаточно. Но не мне.
– Не комплексуй.
– Я и не комплексую.
– А то я не чувствую. Ты все пытаешься себе и мне доказать, что ты мужчина. А никому ничего доказывать не надо. Пойми. С нашей первой свадебной ночи. Ты переживаешь, по-моему, до сих пор, что тогда ничего не получилось…
– Прости. Я оказался мальчишкой, а не мужем.
– Замолчи, дурачок. Ты оказался настоящим мужчиной. Ты пожалел меня. И ради меня отступил. На это способен только муж.
– Тебе было очень больно.
– Очень.
– Понимаешь, я этого совсем не ожидал. Я испугался…
Он надолго, протяжно замолчал, не решаясь задать вопрос. Она поняла и кивнула:
– Ну, спрашивай.
– Зачем ты обманула меня?
– Обманула? Я не понимаю.
– Тогда. У тебя дома в Москве. После твоего возвращения из Питера. Когда я получил от тебя пощечину. Тогда ты сказала, что все это у тебя уже было. Ты понимаешь, что ты мне сказала? Ты понимаешь, что твои слова означали для меня? Что я у тебя не первый. Мне плевать, что для миллионов людей это не значит ровным счетом ничего. Но я не из этих миллионов. Умирала моя мечта. Знаешь, сколько ночей я провел без сна? Чего стоило мне решение, что ты мне нужна, что бы ни было в твоей прошлой жизни. Ты – первая, ты – последняя, ты – единственная моя женщина.
– Ты считал… Считал, что ты у меня не первый? Правда? Я этого никогда не говорила. Я не могла такого сказать. Я не обманывала тебя. Боже мой, тебе не из-за чего было переживать, Женечка. – Маша выпрямилась, и внезапная мысль обрушилась на нее: – Подожди. Значит, тогда, в новогоднюю ночь, когда ты пожалел… когда ты не тронул меня… ты все еще считал, что я уже раньше принадлежала кому-то до тебя? Да? И несмотря на это… Женя, посмотри мне в глаза. Я все правильно поняла?
– Ты все поняла правильно.
– Женечка, ты… таких не бывает.
– Ты это уже говорила. Тогда…
Дверь неожиданно скрипнула, запуская томившийся в коридоре свет, и тут же в постель без церемонных приглашений запрыгнула Аманта. Этого мгновения Маше хватило, чтобы нырнуть с головой под одеяло, но серебряные змееподобные браслеты (их опять было, как и положено, семь) предательски звякнули.
– Аленка, тебе чего?
– Жень, ты что, спишь? Аманта просится. Ты же с ней не погулял?
– А ты почему не спишь? Привидение в пижаме. Ты маме что обещала? Живо спать…
Но ночное привидение не спешило исчезать, подозрительно глядя на сброшенные вперемешку на пол вещи.
– А…
– Кыш, пернатая!.. Марш спать. Я сейчас выйду с Амантой, – и Женька сделал вид, что намеревается швырнуть в «привидение» тапочкой.
Схватившись за край двери, сестренка попыталась резко захлопнуть дверь, но детские пальчики не успели вовремя выскользнуть из щели… Аманта раньше Женьки, застрявшего в узких, с трудом налезающих джинсах, оказалась возле ревмя ревевшей на полу в коридоре девчушки. Когда к ним выбежала Маша, завернутая похлеще детского привидения в волочащееся за ней белое одеяло, Аленка рыдала во весь голос на руках брата. Женя без видимого успеха пытался успокоить сестренку, целовал пострадавшую руку и дул на нее, одновременно размазывая ладонью катящиеся по пухлым щечкам ручейки. Аманта, пританцовывая на задних лапах и царапая когтями и Женю, и Аленку, поскуливала и, казалось, стонала, в порыве сострадания пытаясь вылизать хотя бы голые детские пятки. Маша расправила стиснутый крохотный кулачок. Пальчики были целы, только красная, чуть вдавленная полоска пересекала их.
– Аленка, смотри, как Аманта перепугалась. Ой, бедная Аманта… Как она переживает. Пожалей ее, Алён, погладь, погладь. Вот так, молодец. Не бойся, Аманта, не бойся. У нас всё уже прошло. Обними ее. Жень, присядьте. Бедная собачка…
– Не бойся, Аманта, – повторяла за Машей маленькая, тут же забывшая о своем собственном горе девочка, уворачиваясь от длинного шершавого языка. – У нас всё прошло…
Женя вернул в комнату покинувшую ее на время темноту. Где-то за стенкой в своей кроватке притворялась спящей совсем успокоившаяся, притихшая Аленка. Одеяло соскользнуло с Машиных плеч на кровать.
– Твоя сестрица все поняла.
Женя пожал плечами:
– Она запомнит только свои пальчики. Она еще мелкая. Ничего не бойся: ты – моя жена, – он погладил ее по плечу. – Аленка не выдаст.
Маша сидела на постели, чуть печальная, подтянув к груди колени и обвив их руками.
– Пошли, Женечка. Проводи меня. А то мне дома тоже не поздоровится.
И она спустила босые ноги на холодный пол.
Четвертая четверть
– Алло. Это ты, Женек? Нет, еще не завалилась. Мы тут вдвоем… с физикой. Кто кого пересидит… Что стряслось?.. Жень, ты сумасшедший… Ты где?.. Где здесь?.. Все. Заходи в подъезд, я сейчас выскочу.
Маша вылетела в коридор. Бесплотной тенью она миновала освещенное лишь ночным телевизионным экраном пространство холла, примыкающего к гостиной, где ужинал только что пришедший с работы папа, набросила на плечи куртку и тихонько прикрыла за собой тяжелую ожелезенную дверь. Снизу ей навстречу зашелестел, быстро пролистывая этажи, лифт. Он затормозил, не дотянув один пролет. В межэтажье они встретились.
– …Пап, если ты сейчас скажешь что-нибудь против Маши, мы с тобой окончательно поссоримся.
– Жень, ты высказался?! А теперь послушай меня. Я ничего не имею против твоей Маши. Маша как раз мне нравится гораздо больше, чем ты. Она более разумная, у нее есть цели. И ей любовь не мешает этих целей достигать, – отец был раздражен, если не взбешен. – У меня претензии к тебе. Ты мне обещал, что последняя четверть пройдет, наконец, за учебой. Три четверти подряд ты валяешь дурака. Причем чем дальше, тем больше. У меня полное ощущение, что ты вообще бросил учиться. В начале года у тебя практически не было четверок, а в прошлой четверти у тебя уже трояков больше, чем пятерок. Я не вижу, чтобы ты готовился к урокам, к экзаменам. Ты пропадаешь неизвестно где. Посмотри на часы: в котором часу ты пришел домой? И когда, интересно, ты собираешься сесть заниматься?
– Сейчас.
– Сейчас?.. Сейчас самое время ложиться спать. Это опять халтура, а не занятия, – вмешалась мать. – Почему мы никогда не знаем, где ты находишься? Должна я знать, где тебя искать? Где можно находиться до двенадцати часов каждый день?
– Не надо меня нигде искать. Подарите мне мобильник, и я буду вам звонить. А где я нахожусь, вы отлично знаете: в студии.
– Студия до двенадцати не работает. Ты уж за идиота меня не держи.
– Пап, студия и после двенадцати работает. Пока Кац не уйдет. Конечно, ребята расходятся в девять, а мы вдвоем остаемся еще. Я должен к летней выставке закончить большую работу.
– Ты, прежде всего, этим летом должен поступить в институт. А ты после школы у Маши, после Маши – в студии. Домой только ночевать приходишь. Про уроки я уж и не говорю. Какие у нас могут быть уроки? Мы же гениальны. Только уроды-учителя чего-то все от нас хотят. Интересно, зачем им это надо? Нас, видимо, в институт теперь без экзамена за нашу гениальность примут.
– Может, и примут.
– Это Машу твою «может, и примут». Потому что она сейчас вкалывает, чтобы медаль заработать. А ты занимаешься только тем, что тебе интересно. А школа для тебя – помеха любви и искусству.
– Любовь и искусство требуют жертв.
– А я не позволю, чтобы ты пал этой жертвой. Ты понимаешь, что, если ты сейчас не возьмешься за учебу – у тебя ноль шансов сдать экзамены в институт. Одни пробные ты уже провалил? Что, скажешь, я не прав?
– Пап, у меня еще есть время…
– Нет у тебя уже времени. Нет.
– Хочешь, я обещаю, что больше троек у меня не будет… Если только по химии. Я обещаю, вот увидишь.
– Чего стоят твои обещания, если ты не собираешься ничего менять? Ты с Машей сегодня встречался?
– Ну, встречался. Мы вообще-то в одном классе учимся.
– Я догадываюсь. После школы встречался?
– Ну, до дома провожал.
– И вчера провожал. А до собственного дома добраться тебе уже времени не хватило? На Машу времени хватает. На студию, на скульптуру хватает. Не хватает только на школу, на занятия и на дом. Придется тебе, дорогой мой, от чего-то отказываться. И я так полагаю, что это будет – Маша и студия. По крайней мере, до тех пор, пока ты не поступишь хоть в какой институт. Потому что если ты летом не поступаешь в Академию живописи или в Суриковский, то расстаться тебе и с Машей, и с искусством придется на гораздо больший срок. Я тебя откупать от армии не буду. Если ты сам палец о палец не ударяешь, я за тебя твои проблемы решать не намерен.
– И не надо. Я тебя и не прошу решать мои проблемы. Ты мне только новых не создавай.
– Ты их сам себе уже насоздавал столько, что мало не покажется. В общем, так: если собираешься жить в этом доме, то ты будешь выполнять требования, которые…
– Пап, ну что ты, в самом деле. Я же сказал, что буду учиться и к экзаменам готовиться… Что ты от меня еще хочешь? Ты не можешь от меня требовать, чтобы я бросил студию. А Машу – тем более.
– Могу! Пока я твой отец, пока ты живешь в этом доме – могу! Не только могу, но и требую. Мне твои обещания… Нужно вначале мужиком стать, чтобы твои обещания чего-то стоили.
– Женя, мы хотим, чтобы ты для себя сделал выбор: или дом, или Маша со студией. Если не можешь, не умеешь совместить – придется от чего-то отказываться.
– Мама, а если я этот выбор сделаю?..
– Делай! – отец взял мать за руку, хотя она еще что-то хотела сказать сыну, резко развернулся и ушел, обрывая разговор.
Они сидели на холодных ступеньках лестницы, ведущей вниз, ведущей наверх. Впервые не Женя обнимал Машу, а она его.
– Женечка, и что же теперь?
– Теперь отступать некуда, позади любовь. Если теперь вернусь, значит, тебя предал, от любви отказался. Знаешь, мне сейчас даже полегчало. Ты не поверишь. Это намного проще, когда выбор сделан. Теперь остается только побеждать.
– Жень, отец остынет.
– Наверное. Он, вообще-то, обычно такой сдержанный. Я его выдержке всегда завидовал. Но если что-то говорит – решений потом не меняет. Но ты понимаешь, что сейчас уже не в отце дело. А во мне. Стоит мое слово чего-то, или папа прав – не мужик я никакой. Я, прежде всего, себе должен доказать.
– И что же делать?
– Домой я не вернусь. Если вернусь – только с победой. Когда в Академию живописи поступлю. И я поступлю, чего бы это ни стоило. Я трех-жильный, все вытяну. Из дома я все необходимое для жизни взял. Все свое ношу с собой, – Женя хлопнул ладонью по туго набитой сумке. – Можно у тебя пока оставить?
– Пошли, – Маша встала и потянула Женю за руку. – Папа еще не спит. Я ему все объясню. Поживешь пока в гостиной.
Женя не пошевелился.
– Я что, для этого из дома уходил, чтобы к тебе перебраться?
– А почему нет? Муж ты мне или не муж?
– Нет, Машут. Муж я, но у тебя дома жить не буду. Ты мне слишком дорога, чтобы я у тебя поселился.
– А мне плевать, что скажут. Я твоя жена. Или у нас все было понарошку?
– Я понарошку любить не умею. Ты не хуже меня знаешь. Но если ты сейчас начнешь настаивать, я сейчас же уеду. У меня только одна просьба – вещи на время пристроить.
– И куда ты собрался?
– Пока на вокзал, а там посмотрим.
– Почему не к Дику?
– Либо я самостоятельно решу свои проблемы, либо отец прав: рано мне характер показывать, которого нет. Слушайся старших и не выпендривайся. Так ты возьмешь сумку?
– Давай. Только не убегай, подожди, я сейчас.
Маша еле оторвала от ступенек свинцовую, набитую учебниками и еще незнамо чем спортивную фехтовальную сумку и потащила ее к двери.
Папа уже выключил телевизор и ушел в ванную. Маша, стараясь не шуметь и не разбудить бабушку, протащила мужнино приданое в свою спальню. Затем покидала в школьный пластиковый саквояжик завтрашние тетради, бегом заскочила на кухню и на пару кусков белого хлеба шлепнула по хорошему ломтю буженины. Порылась еще в холодильнике, но ничего подходящего больше не обнаружила. Прихватила пакет сока и, прошмыгнув мимо ванной, откуда доносился шепот струящейся воды, выскочила в узкую дверную расщелину.
Женя сидел там же, не поменяв позу. Когда пред ним предстала Маша, полностью одетая, с саквояжем в руке, он вскочил в растерянности:
– Ты куда собралась?
– Я – декабристка. Давай, вставай. Поехали быстрее, пока метро не закрылось.
«Таганка» выкинула ее эскалатором на поверхность. Как руду из земных недр, метро выдавало на-гора добытых из шумных голубых вагонов пассажиров, но все новые нескончаемые партии несчастных попадались в ловушки выстроившихся шеренгой турникетов. Маша вдохнула с облегчением коктейль, замешанный на кислороде, еще не сгустившихся поутру выхлопных газах и целом букете городских запахов, включающих в себя и грилистый аромат копченых цыплят, и дымный смрад курящей у входа урны.
Маша считала, что хорошо помнит эту дорогу. Она уверенно свернула в пугавшие ее некогда забытые с прошлого-позапрошлого века улочки, заросшие бурьяном все еще не прополотых архитекторами запущенных домов, и тут растерялась, поняв всю нетривиальность задачи. Утром город выглядел совсем иначе, чем тем единственным полуночным вечером, когда Монмартик вел ее к себе в студию. Если честно, то и дома теперь не казались такими страшными, заброшенно одинокими, но выглядели они совсем не так, как в ее воспоминаниях четырехмесячной давности. Маша шла, полагаясь уже не на память, а на ощущения, которые подбрасывала память. Наконец, какой-то деревянный сползший на один угол дом, знакомо щурясь слепыми окнами, зевнул открытой настежь пастью подъезда. Счастливая, что добралась до намеченной цели, Маша преодолела несколько скрипучих ступенек и окунулась в скрывающийся в глубине полумрак.
– Женя… – позвала она негромко, но дом не откликнулся.
Она нащупала обшарпанную дверь и толкнула ее…
В пустой грязной комнате, тупо глядя на нее красными осоловелыми глазами, на железной, с рваной пружинной сеткой голой кровати сидело два мужского пола существа. На трехногом табурете перед ними располагались бутыль с мутной жидкостью, надгрызенный батон и еще что-то несъедобное, разложенное на жеваной газете. Третий дух стоял к Маше спиной в дальнем углу. Он обернулся на Машино появление, не меняя в целом позы, и проговорил шепеляво беззубым ртом:
– Ну, проходи. Че вштала? Жавтракать будешь? У тебя курево ешть?
Маша на пару секунд застыла в оцепенении. Все три аборигена рассматривали ее без особого любопытства. Затем она резко хлопнула дверью и бросилась со всех ног на улицу. Маша бежала, боясь остановиться, ей мерещилось, что кто-то непременно гонится за ней, и ей было страшно потерять мгновение на оглядку назад.
В среду вечером, на другой день после его ухода из дома, Женя позвонил ей с чужого мобильника. Разговор был краток. Необходимость в ночевках на вокзале отпала. Маша вначале не поверила, решила, что Женя пытается отвязаться от нее, поскольку еще в школе она заявила ему, что будет ночевать с ним там же, куда отправится он. Предыдущая ночевка на вокзале была мучительно-ужасна, но, как ни парадоксально, Маша ни за что бы не согласилась отказаться ни от нее, ни от возможных последующих. В этой полубессонной вокзальной ночи, проведенной на жестком Женином плече, было, наверное, больше единения, чем за те первые петербургские сладкие, безмятежные дни. Любовь приобретала чуть слышный привкус полыни – именно то, что сглаживает приторные ее оттенки и позволяет ей больше уважать самою себя. Но Маша напрасно подозревала Женю в кознях. Кац (один черт знает, как он догадался о Жениных проблемах) разрешил ему, если надо, оставаться ночевать в студии.
Маша выскочила прямо к нужному дому. Теперь она узнала его без всяких оговорок. И тем не менее, на этот раз она подходила к дому с определенной опаской. И даже когда вчера сделанный для нее дубликат ключа легко провернулся в замочной щели, она тихо-тихо открывала дверь и осторожно заглядывала внутрь.
Студия была безжизненна. Лишь немые изваяния взирали в пустоту перед собой белыми впалыми глазницами. Маша прошлась между мольбертами, глиняными и гипсовыми формами, принимавшими облик то плачущей женщины, то спящей собаки, то целующейся пары. Было странно ходить так одиноко в каменной тиши, и на какой-то миг ею овладело чувство, что она бродит по кладбищу среди надгробий. Она попыталась отбросить ощущение и бегом поднялась на второй этаж по крутой лестнице, едва не свалившись на шатающейся четвертой ступеньке.
Он спал. Антикварный диван был застлан свежей простыней. Женя по-детски обнимал самодельную подушку. Белая наволочка, набитая свитером и другими теплыми вещами. Грубое, из той жизни, солдатское одеяло. С одной стороны написано: «НОГИ».
Маша присела на край у изголовья и, прильнув к нему, поцеловала в теплую колючую щеку. Еще не разлепляя ресниц, Женя обвил ее обеими руками и затянул к себе…
– Ни-ни-ни… – она соскользнула с дивана, отходя на безопасное расстояние.
Женя сел, огорченно поджимая губы. Воплощение немого укора.
– Пожалуйста, не надо, – она снова подошла к нему и пригладила свалявшиеся ночные вихры. – Сегодня нельзя… опасно. Ты же понимаешь. Не обижайся.
– Мужчины не обижаются – мужчины огорчаются.
Но когда он опять потянулся к ней, Маша, на всякий случай, снова отошла:
– Вставайте, сир. Вас ждут великие дела. Полдесятого, сколько можно спать?
– Я лег около четырех.
– Чем же, интересно, ты занимался. И с кем?
– С одной молоденькой и симпатичной девушкой. Но пока это секрет.
– Но не от меня же.
– Именно от тебя.
– Женя, я ревную.
Он отловил ее и обнял, перехватив тонкую талию одной рукой.
– Замечательно.
Маша выкрутилась из его рук и, едва касаясь ступенек, слетела по лестнице вниз. Женька, полуголый, нагнал ее уже возле своего рабочего места и поймал за руку:
– Обещай, что не будешь пытаться смотреть, пока сам не покажу. Клянись.
Маша пожалела, что не воспользовалась моментом, когда Женя еще спал. Теперь он выудил у нее клятву.
Женя собирал и тщательно упаковывал свои миниатюры. Потом, после колебаний, добавил к ним «Обнаженную, поджавшую ноги девушку». Дольше всего он стоял в нерешительности над изначальным вариантом «Женщины с плачущим ребенком». Это была пусть несовершенная, пусть наивно композиционно построенная, но все равно первая полноценная работа. Вначале он хотел взять лишь то, с чем не слишком жалко было расставаться, но на поверку вышло, что таких работ, по сути, не существует. С каждой были связаны определенные ассоциации, свои удачи, победы или даже провалы, но свои, переживаемые, как с близкими родными людьми. Но выхода не было. Он решил, что должен заработать себе на жизнь. Накануне он прошелся по антикварным магазинам, по художественному салону, чтобы понять уровень, хотя бы порядок цен. Поход его страшно вдохновил. Он видел, какие безделушки могли бы решить все его денежные проблемы на месяц-два, а то и на полгода вперед.
Денежная проблема вызрела практически сразу. Карманных денег хватило на два захода в «Макдональдс», на пару батонов хлеба и сосиски, которые негде было просто подогреть. Кац боялся пожара. Во всем деревянном доме не было ни электроплитки, ни даже кипятильника. Неожиданно для самого примитивного существования потребовалось безумное количество вещей, о которых в мирной жизни он никогда не задумывался. Таких, например, как будильник. Мучительней всего было заставлять себя просыпаться каждые десять – пятнадцать минут, чтобы не проспать школу, когда на весь сон оставалось не больше шести часов. А еще оставшаяся дома электробритва, которой Женька еще год назад начинал пользоваться из пижонства, а теперь необходимость в ней стала реальной. Нужны оказались тарелки, вилка, ложка и нож. Открывалка для консервных банок, которые Маша притащила из дома, но которые бесполезно скучали на подоконнике. Нужны были соль, и сахар, и чай. Но для чая все равно потребовался бы электрочайник и хотя бы одна на двоих чашка. К тому же он забыл прихватить электробритву. Маша тоже не сумела это все предусмотреть, но Женя заявил, что таскать сюда из ее дома вещи неприлично. Спасали такие раньше ненавистные школьные завтраки и проездной на апрель. Маша старалась набрать побольше съестного с собой утром в школу, и все равно получалась какая-то ерунда. Она пустила все свои сбережения на подкорм молодого мужа, но денег, выдаваемых ей на неделю, хватило на один приличный субботний обед. И хотя она сама старалась ничего, кроме салата, не есть, после расчета у нее оставалось сорок пять рублей. У Жени было еще девяносто три рубля, но когда он понял, что его финансовые резервы не покрывают самый скромный заказанный на двоих ужин, и когда Маша настояла, что в семье не может быть двух бюджетов, и объединила с ним все содержимое своего кошелька, он, всерьез расстроенный, решился окончательно.
– Я пойду с тобой, – уверенно заявила Маша, когда Женя подошел к ней прощаться.
– Я тебя очень прошу: не надо. Я и так не представляю, как это получится, а с тобой я буду комплексовать, что все делаю не так. Пожалуйста. Может быть, потом я тебя возьму, а сейчас не надо.
– Ты куда поедешь?
– В Измайлово. На ярмарку.
– Ну, а я буду покупательницей, которая станет ходить вокруг тебя и восхищаться твоими работами. Причем искренне.
– Позволь мне сделать это без тебя. Ты извини за сравнение, но я сейчас ощущаю себя как проститутка, впервые выходящая на панель. Как будто я не скульптуры, а себя продаю. Ведь в каждой – частичка меня.
– Женечка, так нельзя. Не продается вдохновенье, но можно статую продать. Все художники продают свои работы и радуются, когда их покупают. В этом не только нет ничего зазорного. Это здорово, когда твой труд и твой талант оценены.
– К этому надо привыкнуть. Проститутки, надо думать, тоже не сразу привыкают.
– Я тебя обязательно дождусь. Постарайся не слишком долго.
– Быстро не получится. Все равно нужно быть до самого конца. Возвращайся домой.
– Поезжай. Я дождусь. Ни пуха…
И она поцеловала его, как целовали жены мужей, провожая их на фронт.
Наверное, ей должно было быть скучно ожидать мужа целый день, но Маша не скучала. Она переходила не спеша от одной работы к другой, останавливалась и подолгу изучала каждую. Даже в музеях у нее никогда не бывало достаточно времени для такого внимательно-подробного всматривания в экспонаты. Ей уже начинало казаться, что она улавливает особенности того или иного почерка, даже когда ученики формально отрабатывают примитивный урок. Она возвращалась к только что осмотренной работе, чтобы проверить свои ощущения, сравнивая манеры авторов. Ей было любопытно, как из набросанных на каркас шматков глины или пластилина шаг за шагом вылупляются искомые формы. Интересно, так же учился бог, вылепляя первого человека? Вот восседающий на прямо-ногой лошади конкистадор, слишком крупный, не в масштабе проволочного пока животного. Скульптор, очевидно, вложил все силы в образ всадника, а лошадь придется еще подращивать. Объективно ли, нет ли, но Женины произведения ей нравились несравнимо больше всего остального. Одно рабочее место в мастерской пустовало. Маша догадалась, что это было некогда место Графа. Она знала историю его ухода из студии, и подсознательно это вызывало у нее тревогу.
Дверь отворилась. Маша услышала это совершенно отчетливо. Для возвращения Жени было еще рано. Маша сделала два бесшумных шага и спряталась за мольберт. Человек не спешил пройти внутрь. Маша боялась высунуться. Боялась обнаружить себя. Она превратилась в скульптуру, замершую в полете. Шаги прошлепали уже в мастерской. Послышался звук брошенной пустой сумки. Но вместо того, чтобы собирать в нее работы – единственные ценности, которые здесь были, человек медленно сполз вдоль стены и сел на пол. Маша увидела его вытянутые ноги, незашнурованные кроссовки, с прилипшей землей на подошвах. Она вышла из-за своего укрытия.
Женя сидел опустошенный, оперевшись спиной на дверной косяк. Он увидел приближающуюся к нему Машу, но никаких эмоций не отразилось на опрокинутом сером лице. Маша присела на колени возле него. Она незаметно пощупала сумку. Та действительно была пуста.
– Ты все продал? Молодец. Не переживай так. Ты молодчина.
Женя перевел на нее ускользающий в никуда взгляд, словно лишь сейчас обнаружил ее возле себя:
– Они все отобрали. Все. Они не довезли меня до отделения. Они пожалели на первый раз. Выкинули из машины. Конфисковали очевидно ворованные произведения искусства, которые я пытался сбыть. Я ведь торговал без лицензии, без документов, без еще бог знает чего. Без прививки от бешенства. Мне все очень подробно объяснили. Я должен быть счастлив, что отделался только конфискацией.
– Женечка… – Маша прильнула к нему, прижалась, словно пыталась запоздало защитить от свежих воспоминаний.
– Бизнес по-русски… Десятку я отдал за входной билет. Разрешение на торговлю стоило бы мне сотню, если бы она у меня была. Художник, который пожалел меня и разрешил встать рядом с собой, поручал следить за его картинами, пока он бегал греться. За три часа ко мне почти никто всерьез даже не подошел. А ведь скульптуры ни у кого, кроме меня, не было. Нет, конечно, любопытствующие глазели. Некоторые даже хвалили. Никто не верил, что я продаю свое. Но никто даже не пытался прицениться. Я видел, как покупали картину у моего соседа. А скульптура никому оказалась не нужна. Единственное, что я продал, – графику «Обнаженную». Я попросил за нее триста долларов. Я видел, какую пачкотню продают за такие деньги. Вот, что я сумел получить, – Женя вытащил из кармана три смятых сторублевки. – Наверное, повесит у себя в туалете… или в гараже, где будет распивать пиво с сотоварищами. Я решил, что с чего-то надо начать. Правильно сделал, а то бы менты забрали б и это. Теперь мы живем: можем прокутить первый и последний гонорар.
Женя натянул на лицо улыбку мертвеца.
– Сволочи! Они отняли даже «Женщину с плачущим ребенком». Как я не хотел ее брать!
Впервые Маше показалось, что слезы предательски сверкнули в Жениных глазах.
– Женечка! Забудь! Забудь все скорее. Это все дурной сон. Ничего не было. Ты никуда не ходил. Мы провели все воскресенье вместе. Мы процеловались, пролюбились все наше воскресенье. Все хорошо, все замечательно. Я с тобой, я рядом. Я твоя. Я никому тебя не отдам.
Маша обсыпала его лицо градом неразборчивых поцелуев, пока его губы не стали реагировать на ее, пока она не почувствовала, что уже не она, сидя на полу, у него на коленях, обнимает безвольное, омертвевшее его тело, а его руки сжимают ее. Она рванула через голову, не расстегивая, блузку и швырнула ее, прикрывая опустевшую, выпотрошенную сумку.
– Ну… Женечка…
И когда наконец он вскочил, подхватывая ее на руки, прильнувшую к нему, обвившую его шею, и, тяжело ступая по скрипуче продавливаемым деревянным ступеням, понес ее осторожно, как величайшее сокровище, к себе наверх, Маша поняла, до какой степени она любит этого единственного в мире человека, ради которого она никогда ни перед чем не остановится.
Брюхатая туча загородила собой полнебосвода. Ей тяжело было удерживать всю пропитавшую ее воду, и она нет-нет да и проливала через край мелкими брызгами разлетающийся над Москвой неопасный весенний дождик. Маша спряталась под деревом, еще по-зимнему голым и не способным защитить от прошивающих ветвистую паутину капель. Зонт она не взяла. Да и какой зонт от легкого моросяка. Удивительно: в девять еще вовсе не темно. В деревянном доме напротив, конечно, тепло, уже давно заманчиво загорелся под потолком дневной свет, и замелькали за окнами редкие тени. Потом хлопнула железная входная дверь, и новая небольшая партия отвалила с вечерних занятий. Маша проводила взглядом очередную тройку мальчишек, которые, спеша, подняв воротники и согнувшись, будто тем самым они станут менее уязвимы для отвесно падающих с поднебесья капель, пробежали, не обращая никакого внимания, мимо нее.
Маша больше не путала улочки и неказистые строения, сгрудившиеся вокруг единственного важного для нее особняка. Особняком она называла приютивший студию дом, конечно, не за изысканность и роскошь, которой не было и в помине, но за ту особую, особенную атмосферу, которую она, весьма далекая от искусства, всякий раз ощущала, оказываясь в этих стенах. Дом действительно стоял особняком, и Маша сама изумлялась, как она могла когда-то спутать его с чем-то иным. За последний месяц она зачастила в эти края. Почти каждый раз, когда в студии Каца не было занятий, она приезжала сюда, где ждал ее… муж.
Муж… Она потихоньку привыкала и не могла привыкнуть к этому определению, которое она должна была соотносить с Женей. С Женечкой. Муж когда-то рисовался в ее представлениях как нечто большое, серьезное, немолодое, ну, скажем, как папа. Муж. А этот мальчишка, которого она любила, никак не вписывался в прежние представления. И все же и это тоже был «муж». Не возлюбленный и не любовник, но муж. Потому что, как и с тем взрослым «мужем», за ним нужно было ухаживать, тайком по ночам стирать и гладить его рубашки, готовить и таскать из дома что-нибудь вкусненькое, бояться за него, переживать, помогать, принося себя в жертву, и быть не в силах помочь. А еще гордиться его успехами, радуясь его пятерке больше, чем своей, его удаче в студии, забывая о своих проблемах, его благодарной улыбке, не думая, чего ей стоило втихаря от домашних полночи печь в невыдрессированной духовке то подгорающие, то липнущие к бумаге такие любимые им маленькие воздушные «безешки». И еще любить его, отдавая все, не считаясь, что возникает взамен.
А взамен, на самом деле, кроме необузданной мальчишечьей страсти, в параллель с ней, шли проблемы, от которых все труднее становилось отмахиваться. Они прекратили Женины постшкольные проводы до дома, но им на смену пришли Машины поездки на Таганку. Жене, конечно, тоже приходилось отнюдь не легко. Маша это прекрасно осознавала и делала все, чтобы не осложнять его и так напряженную выше всякого предела жизнь. Женя не возобновлял больше своих попыток заработать на искусстве. Вместо этого он устроился рабочим в ночную смену на большой продовольственный склад. Теперь он работал ночь через ночь. Тировские фуры, затоваренные под самую крышу куриными окорочка-ми или французскими, пахнущими плесенью сырами, подходили круглыми сутками. И бригаду таких же безденежных студентов погоняли, перебрасывая с одной срочной машины на другую. Наутро он приходил в школу серо-зеленого цвета, но ни разу Маша не слышала от него стона, кроме, может, единственного, что у него теперь недостает времени на скульптуру, и работа поэтому движется слишком медленно.
Маша видела, каких усилий стоило ему продолжать учебу, но Женя упирался и непонятным даже для Маши способом ухищрялся теперь не получать трояков. Даже по химии. Он больше не позволял себе роскошь явиться в школу с невыполненным домашним заданием. Троек Женя боялся, может быть, больше, чем очередной фуры под утро. Тройка перечеркнула бы все его завоеванные такими трудами достижения.
На фоне Жениных подвигов Маша все чаще стала допускать срывы. Она зашивалась. Ее на все уже не хватало. Женя полностью и беспрекословно вышел для нее на первый план. О себе она вспоминала лишь тогда, когда он был прикрыт, когда она сделала для него все и большего не могла. Она еще катилась по инерции, благодаря огромному гандикапу, который имеет в нашей школе будущий медалист. Она еще выезжала на старых знаниях, пользуясь тем, что новых материалов уже никто практически не давал. Но все чаще случалось, что учителя не оценивали ее ответы или ее контрольные потому, что оценки эти перечеркивали бы все усилия всех предыдущих лет. Мама-Оля уже не раз делала ей внушение по поводу невыполненных домашних заданий, проваленных контрольных, но Маша невнимательно выслушивала классную, соглашалась и тут же летела в магазин покупать Жене новую рубашку вместо продранной вчера на разгрузке машины. Женя и сам пытался остепенить Машину активность, обратить ее, наконец, на себя саму, но эффект не многим отличался от Мамы-Олиного.
Правильная Инга пилила Машу, убеждая, что это недопустимо и преступно – приносить себя в жертву, что Машина личность ничуть не менее ценна, чем Монмартикова, а может, еще и поважнее. Но Маша усматривала в Ингиных словах ревность к Жене: у подружек все меньше оставалось времени друг для друга. Давно в прошлом остались-позабылись совместные приготовления уроков, беззубое сплетничание на переменках, откровенные душеизлияния, и лишь традиционная общая дорога в школу еще напоминала прежние времена, когда их постоянно тянуло друг к другу. И все же это вовсе не означало, что их дружба иссякла, она лишь была оттеснена чувством гораздо более глобальным. Несмотря на глубинную, скрываемую обиду, Инга сохраняла верность. Не без помощи Мамы-Оли она перевелась в Машину группу по информатике, не убоявшись даже Палыча, и, как могла, прикрывала подругу. Когда, махнув рукой на недосягаемую соучастницу, она сказала, что сама напишет совместный отчет по квалификационной задаче, которую девчонки должны были готовить на па́ру, Маша испытала чувство стыда за свое иждивенчество, которое, впрочем, быстро утонуло в море совсем других проблем.
Весь класс вскоре узнал, что Монмартик ушел из дома. Здесь, скорее всего, не обошлось без Дика. Женя, популярность которого невообразимо возросла прямо пропорционально нападкам со стороны Карапетовны и Шапокляк, теперь стал национальным героем. Нельзя сказать, чтобы он это поощрял или работал на свой новый имидж, – но имидж не всегда зависит от нас. Теперь с Монмартиком всегда в первую очередь делились принесенным в школу бутербродом или апельсином, ему подсказывали на контрольке охотнее, чем обычно, даже рискуя быть выгнанными из класса.
Затем произошло событие и вовсе невероятное. Зинка, пожалуй, самая резкая девица во всем классе, если не давать более стремных определений, с которой Маша после известных разборок так и не смогла сформировать хоть сколь-нибудь человеческие отношения, без чьей-либо подачи вдруг остановила ее на перемене и протянула ей три смятых пятисотки:
– На, Фикалка Монмартра, вот. Забери. Я тебе была должна.
И сунув их растерявшейся Маше в руку, быстро заспешила дальше по коридору.
Неожиданно свалившиеся сумасшедшие деньги решено было прокутить как-то по-особенному. Женя заказал сауну. Только для них. Крошечную, но настоящую сауну. Маша долго ужасно трусила. Жене стоило неимоверных усилий уломать ее пойти туда вдвоем. Они нацепили на пальцы свои кольца-змейки для придания смелости своему походу. Но когда оба, вооруженные длинными банными полотенцами, стащенными из дома, подошли к неказистому сооружению с сочной вывеской, Маша увидела в дверях ожидавшего их пузатого грузинистого вида хозяина и тут же свернула в первую попавшуюся подворотню. Женя так и не сумел перебороть стойкий паралич, который охватил все Машино естество от макушки до пяток.
Маша отпрянула в тень. Из дверей вышла симпатичная девчонка южного типа с короткой стрижкой, открыла цветастый зонтик и зацокала по асфальту, аккуратно обходя заполненные водой выбоины. И тут же, почти следом за ней, появился немолодой с серьезной залысиной невысокий сутулый человек. Он не ежился под накрапывающим дождем. Он шел, не глядя по сторонам, безразличный и к дождю, и к лужам, и к случайным забредшим прохожим. Он не замечал ничего. Усталый, битый жизнью старый еврей.
Маша проводила его взглядом. Вид жалкого человечка вернул ее к собственным невеселым думам. Яркий свет на первом этаже померк. Короткой перебежкой Маша пересекла улицу и отворила еще не запертую дверь. Она сразу увидела Женю, который с ключом в руках шел ей навстречу.
– Ты? – он удивился и, вместо того, чтобы броситься к ней, отступил на шаг назад.
– Ты мне не рад?
Женька опомнился и подхватил ее на руки, закружил по тесной сцене, опрокидывая неизменный деревянный стул.
– Ч-ч-ч. Отпусти.
Женя опустился на одно колено, и Маша легко спрыгнула на пол. Она взяла в свои ладони его лицо и заглянула в глаза:
– Что-то не так? Что случилось? Говори, я же вижу.
Женя отвернулся. Он поднял валяющийся стул и, тяжело упав на него, усадил Машу себе на колени.
– Каца выгоняют из Союза художников.
– Почему? Как это возможно? – Маша вскочила.
Она уже не вспоминала те времена, когда ревновала Женю к этому странному человеку, имеющему на него такое почти безграничное влияние. Она видела переживания Жени, и они тут же стали ее собственными. Маша в мгновение ока забыла свои тревоги и проблемы, с которыми шла сюда, они молча утонули в его невзгодах.
– За плагиат. Он присвоил себе чужую работу. Выдавал за свою. Победил на конкурсе, получил денежную премию и оставил себе.
– Не верю. Я его знаю только с твоих слов, но все равно не верю.
– И тем ни менее все выглядит именно так. Ты поняла, что речь идет о моей работе «Зеркало любви»?
– О, боже!.. Но ведь это ложь. Тебе надо пойти и сказать всем, что это неправда.
– Я сегодня там был. Вопреки желанию Каца. Он хочет остаться выше всех их интриг. Но я все равно пошел.
Женя замолчал. Маша не торопила его.
– Я чего-то в этой жизни не понимаю. Я не сумел доказать. Они не стали меня слушать, они только задавали свои вопросы, но ответы их не интересовали. Они все знали наперед. «Он вывез скульптурную композицию под своим именем? Скажите только: да или нет?» – «Да, но…» – «Мы вас спросим, когда сочтем нужным, молодой человек». «В каталоге выставки ваша скульптура значится тоже под его именем? Только да или нет?» – «Да, но каталог печатался еще до начала выставки. На самой экспозиции работа выставлялась от моего имени…» – «Вы сами туда ездили? Вы там были и видели? Тогда как вы можете судить? Ах, с его слов. Понятно». – «Куда пошли деньги, призовой фонд?» – «Я их передал на содержание студии». – «Студии Каца?» – «Нашей студии». – «А разве это не студия Каца? Ах, значит, все-таки его студия. Спасибо, молодой человек. Вы нам очень помогли. Вы свободны. Я сказал: вы свободны. А нам надо решить не только вопрос членства Александра Самуиловича Каца в Союзе художников, но и судьбу мастерской, которая финансируется вот таким нечистым, с позволения сказать, способом».
– Жень, что ж это такое? Что же теперь будет?
– Они уже вспомнили, что мы занимаем помещение незаконно. Что здание давно предназначено под снос. «А дети не пострадают. Они, если хотят заниматься настоящим искусством, а не искусством зарабатывать деньги на чужих работах, найдут себе кружки рисования при дворцах молодежи».
Женя сжал кулаки.
– Во всем я виноват. Понимаешь – я.
– Нет. Я знаю, кто донес.
– Я тоже знаю. Граф даже не скрывает. Он говорит, что борется за правду. Только правда его – в силе его папаши.
– Может, мне попробовать поговорить с моим папой. У него тоже могут быть связи.
Женя кисло усмехнулся:
– Неужели связи важнее правды? Знаешь, в детстве, когда мальчишкам не хотелось драться, они затевали бодягу: «А вот я позову папу, он – танкист, и он приведет во двор танковую армию». «Тогда я позову дядю, он – летчик, и он разбомбит твою танковую армию». Вот дети и выросли.
Маша обошла его и обняла сзади, опершись подбородком на его плечо. Густые, промокшие под дождем волосы упали на его колени.
– Боже! Ты вся промокла. Ты дрожишь? Идем, я тебя переодену.
На верху, уже прилично обжитом, появились такие новшества, как старый, вздутый от недоедания в прошлой жизни холодильник – подарок Каца. Маша заглянула внутрь. Холодильник сейчас был отнюдь не голоден. Тоже, по всей видимости, благодаря Александру Самуиловичу. Маша знала, что он подкармливает Женю, и была ему за это благодарна. На столе, которого тоже не водилось здесь раньше, закипал электрический чайник. А микроволновку Жене дал Дик. Учебники, сложенные на полу неровной стопкой, образовывали Пизанскую башню. В целом здесь стало почти уютно. Во всяком случае, в сравнении со стоянием на улице под дождем.
– Общалась с твоей ма. Я теперь каждый день о тебе отчитываюсь. Ты бы родителям хоть иногда сам звонил.
– Не, лучше уж ты. Я не вынесу ее опеки. Они славные, я на них не обижаюсь, но мама по жизни считает, что должна знать про нас с Аленкой все: каждый шаг, каждый чих. Мы вечно обязаны докладывать, где мы, когда, с кем… Ладно Аленка, соплистка еще, а я-то взрослый…
– Ага. То есть ты переложил это на мои хрупкие плечи?
– Ты только, смотри, чего лишнего им не ляпни.
– О тебе – только хорошее или ничего. Зачем их грузить, они и без того переживают. Папа у тебя – кремень, а мама… мне ее по-женски жалко.
Маша подозревала, что на самом деле Женя не так уж уверен в себе, как старается демонстрировать, и что он опасается прямого общения с родичами, боясь, что эти разговоры смогут подорвать давшуюся ему отнюдь не легко решимость довести дело до победного конца.
Из мерзлых глубин прекрасно пашущего пятое десятилетие холодильника Маша достала целлофановый пакет с обычными домашними котлетами. Их оставалось три штуки. Одна благополучно исчезла. Маша отметила это про себя. Она вернула пакет на место.
– Где ты был, когда тебя не было?
– Когда? Вчера? У меня же ночная – нечетное число. Ты что, забыла и приезжала вчера?
– Я приезжала сегодня. Перед школой. Привезла тебе котлет, чтобы ты не умер с голоду. Только ты не вернулся к утру.
– Да. Я завалился к Гаврошу. У меня не было сил в шесть утра ехать еще на Таганку.
Маша вскочила и от волнения заходила по помещению, мимо отвалившегося на диван Женьки.
– И как это прикажешь понимать? Почему к ней? Ко мне ты не
– К тебе я не могу. Зачем ты возвращаешься к невозможному?
– А к ней можешь?
– Она сама предложила.
– И часто ты у нее ночуешь?
– Первый раз. Ее родители укатили в отпуск в Турцию. Квартира пустая.
– Только не рассказывай мне, что Гаврош – это мальчишка, гоняющий в футбол. Ты лучше всех лопоухих ребят понимаешь, что она девчонка похлеще других. И как она к тебе относится, ты тоже, думаю, догадываешься.
– Машут, ты ревнуешь? Ты что, родная? Ты же знаешь: меня нельзя ревновать. Я не способен на измену.
– Я теперь вижу, на что ты способен.
– Маш, я тебе честно все рассказываю. Мы договорились никогда не врать друг другу. Я у нее переночевал. Ну и что? Ты, как никто другой, можешь быть уверена, что моя ночевка в доме у девчонки не означает ровным счетом ничего. Или означает ровно то, что было: я спал в гостиной на диване, она – у себя. Все. Черт побери, ты же знаешь, что если даже я буду спать в одной постели с кем угодно, кроме своей жены – ничего не будет. И ты после всего еще можешь меня ревновать?..
– Это ты мыслишь только примитивными категориями. Для тебя измена – это когда ты с другой занимаешься любовью. А изменить можно даже тем, что улыбнешься иначе.
– Но объясни почему?
– Это легче понять, чем объяснить. Так ты говоришь? Ты не мальчик, которому надо все объяснять. Учись думать сам. Надо соизмерять границы, которые ты проводишь для себя, с теми, что существуют вокруг. В том числе у людей, которые тебе дороги.
– Маш. Не ревнуй меня, пожалуйста. Я тебя очень люблю. Я тебе не изменю, что бы ты по этому поводу ни думала.
– А ты не давай мне поводов думать.
– Все. Помирились. Снимай мокрушку, пока не заболела. Будем сушить.
Женя направил два прожекторообразных осветителя на ее развешанную на все том же деревянном стуле одежду. Машины узкие ступни утопали в громадных Жениных кроссовках. Длинная мужская рубаха прикрывала верх ног.
– Смотри.
Он нажал пальцем босой ноги клавишу стоящего на полу, притащенного сюда Машиного плеера, и тот заученно с заранее подгаданного места начал: «Когда уйдем со школьного двора…» Женя подхватил за тонкие ножки деревянный стул и, приговаривая сам себе: «Раз, два, три… Раз, два, три…», – закружил по маленькой сцене.
– Молодчина, гляди, ты уже не плющишь партнерше боты, как выражается Лошак. А теперь со мной…
Она забыла на полу кроссовки и выскочила на подиум. Женя отбросил неодушевленную партнершу и попробовал перехватить на лету партнершу одушевленную.
– Ч-ч-ч. Не прижимай меня так – это ж вальс. Осторожней, я тоже босиком. Слушай ритм: раз, два, три… Молодец, молодец…
– Знаешь, я уже могу прокрутиться пять вальсов подряд в одну сторону, а затем пройти по прямой, не сбив ни одной скульптуры. Натренировался. Только у меня сразу начинает дуреть голова, едва я слышу эту мелодию. А других вальсов не записано. Но все-таки, извини, со стулом танцевать легче, чем с тобой…
Он не договорил. Они в кружении выскочили на самый край подиума, его нога соскользнула, и, увлекая за собой Машу, он рухнул вниз, не расставаясь с партнершей, под издевательское «…и девочку, которой нес портфель».
Они лежали, отсмеявшись и тяжело переводя дыхание, на полу, друг возле друга. Маша, неудачно упав, потянула связку кисти, но боялась пожаловаться, чтобы не порождать в нем чувства вины. На Женю вновь навалились мрачные мысли. Маша угадывала это по его лицу не умеющему драпировать чувства.
– А я столько времени готовил работу для Парижского салона. Теперь это все ни к чему, – проговорил он, и плохо скрываемая тоска прорвалась наружу. – Выставка должна состояться летом. Если б я туда попал, одно это было бы самой большой победой, о какой только можно мечтать. Теперь все рухнуло.
– А что ты думал туда везти?
– Идем. – Женя взял ее за больную руку и потянул, увлекая за собой.
Закусив губу от резкой боли в запястье, чтобы не выдать себя, Маша сама встала и, вставив ноги в гигантские незавязанные кроссовки, послушно пошлепала следом за провожатым. Они прошли сквозь конвой молчаливых узнаваемых скульптур. Старый знакомый конкистадор теперь был слишком мелок для своего чересчур мощного буцефала, сменившего прежнюю клячу. Женя подвел Машу к своему рабочему месту. Приподнял, подсадив на стол.
– Вот, смотри. Теперь все можно.
Белое покрывало таило под собой нечто неопознаваемое. Он неспешно стащил тканюшку.
Перед Машей открылось то, что несколько месяцев подряд занимало пусть не единственные, но, возможно, самые сокровенные Женины помыслы. Маленький айсберг белоснежно-матового мрамора стаял по весне сверху, обнажив скрывавшуюся в его бесформенном объеме просыпающуюся от зимнего сна, приподнявшуюся, опираясь на тонкую напряженную руку, девушку. Она сама еще не была очерчена четко. Сон или туман или водяные брызги омывающих ее ложе волн делали ее фигуру романтично-затушеванной, если такое описание уместно при характеристике скульптуры, высеченной из твердой каменной глыбы, не терпящей нечеткости. Девушка прогнулась в гибкой линии молодого обнаженного тела. Вытянутая стройная нога, вторая поджата. Полусонная-полудетская улыбка, таящаяся в уголках приоткрытых губ. Непостижимо глубокие черные провальные зрачки и белый, сверкающий отблеском кубик мрамора – блик падающего света. Плавный изгиб длинной тонкой шеи, головка склонилась набок, и замершим водопадом волосы струились вниз, смешиваясь, растворяясь, переходя в волны и пену бурлящих в ногах барашков, чем-то до боли напоминающих кудряшки беломедвежьей шкуры. Нежное матовое тело девушки, только что выкристаллизовавшейся из удивительной смеси застывшей воды и расплавленного, отступившего камня, было чудовищно однозначно, и Маша вспыхнула от этой узнаваемости. Ее нагота, проступающая сквозь камень и веер замерзших на лету брызг, хоть и не вполне откровенная, была все же чересчур натуралистична для того, чтобы Маша была готова с ней смириться. Возможно… даже скорее всего, это было лучшее, что когда-либо создал ее Женя, – но это было доступно лишь двум парам глаз во всей Вселенной.
– Я бы назвал ее «Рождением Афродиты». Она еще не закончена. Мрамор надо полировать. Каменный постамент тоже еще придется обрабатывать…
Маша взяла в руки сложенные лицом вниз наброски. Петербургские зарисовки. Как недавно и как безумно давно это было. Ей казалось, что она жила одной с Женей жизнью всегда. «Рождение богини любви». Женя отсчитывает свою жизнь с этого самого момента. Да, пожалуй, он прав. Во всем, что происходило до того, не было содержания. Она смотрела на прошлое как сторонний наблюдатель, и только от настоящего не могла отстраниться.
– Хорошо, что Парижа не будет. Ты никогда и никому не покажешь эту работу. – Маша встала и накрыла скульптуру покрывалом.
– Ты недовольна? Тебе не нравится?
– Я не хочу, чтобы кто-либо кроме тебя мог видеть меня. Ты не спросил моего разрешения, когда начинал. Я не дам его тебе никогда в жизни.
– Маша-а…
Она сразу вспомнила все, ради чего прибежала сегодня сюда, но это было бы уже слишком.
По субботам занятий не было. Но день от этого не стал легче.
Тяжелая дверь открылась, пропуская ее внутрь. Ко всем напастям, которые уже обрушились на нее за последнюю неделю, прибавилась еще одна, которую тоже надо было выдержать. Маша тихо, неслышно сняла плащ, посмотрелась в зеркало, поправила, взрыхлила прическу, потом все же зажмурившись от ужаса перед предстоящим испытанием и, наконец, выдохнув полной грудью, вышла в свет.
Был тот редкий случай, когда семья собирается в полном своем составе. Даже папа в эту субботу был дома. Он обернулся на Машин «Привет!» и снял очки, делавшие его старше, серьезнее и официальнее, сунув машинально дужку в рот.
– Лихо, – определил он после застрявшей на некоторое время паузы. – Так, значит. И кто это тебя надоумил? Монмартик твой?
– При чем тут Женя? Я сама так решила. Он понятия не имеет. Устала я от них. А с распущенными и вовсе невмоготу. Всюду цепляются. Меняю имидж, – и она прокрутилась на месте так, что коротко постриженные волосы взлетели черным блестящим веером.
– Могла бы и посоветоваться, – пробурчала бабушка.
Маша с облегчением вздохнула. Самый опасный первый момент шока, кажется, прошел почти гладко.
Мама подошла поправить ей челку, попробовала разделить волосы на пробор, но отказалась от этой мысли.
– Я ждала, что рано или поздно это случится. Но рассчитывала, что все-таки ты еще походишь с длинными волосами хотя бы до выпускного. В честь какого праздника такое перевоплощение?
– Завтра у Жени день рождения.
– И это ему подарок?
Маша уже давно решила, какой подарок она сделает. Она видела эти часы. Тонкие, как компьютерная дискета, швейцарские часы «Edox» стоили сумасшедших денег. Но они запали ей в душу, и она не желала уже больше никаких. Она помнила «Rado», которые достались негнущемуся священнику в занесенной снегом петербургской церквушке. Она хотела восполнить Женину потерю, и замена должна была быть достойной. Идея с косой пришла одновременно с идеей о часах. Тут же вспомнился О’Генри с его историей, и это стало определяющим фактором. Решение было принято молниеносно. Маша лишь ждала последнего дня. Еще утром, пока дом по-субботнему допоздна спал, она в длинной ночнушке уселась перед зеркалом и тупыми ножницами, заготовленными с вечера, откромсала тугую, сопротивляющуюся такому варварству косу. Оглянулась, не проснулась ли бабушка, и, успокоившись, сложив в пакет предмет былой зависти всех девчонок, быстро оделась и, боясь быть захваченной домочадцами, выскочила на улицу.
Еще два мучительных часа она прошастала под нудным дождиком в ожидании открытия ближайшего приличного салона красоты. И здесь ее ждало первое разочарование. Парикмахерша с любопытством осмотрела косу, подивилась ее длине, но вернула Маше:
– Мы шиньонами не занимаемся. Если хочешь, могу тебя постричь. А то вон как неровно обкорналась.
Маша отказалась и убрала свое сокровище обратно в сумку. В следующем салоне история повторилась. Только здесь пожилая заведующая вдобавок обругала Машу, что та состригла такие роскошные волосы. Лишь в четвертом месте немолодой армянин пошел взвешивать принесенную Машей черную неожиданно оказавшуюся такой никому не нужной косу.
– Что, дэнэг нэт? Панятно, сам в таком палажэнии был. Всо, всо было – дом, уважэние, рработа. Сад был под Сумгаитом – палтора гэкта-ра. Мандарины, чэрэшня, лямон. И за рраз ничэго нэ стало, – он почесал поросший такими же черными, как Машины, волосами затылок. – Магу прэдлажит пятсот ррублэй. Это харошая цена, павэр. Нигде тэбэ болше нэ дадут.
– Так мало?.. – у Маши на глаза навернулись слезы.
– Извини. Болше нэ магу. Была бы бландинка, еще бы сотню прибавил.
– Нет. Не надо.
– Эх, и то вэрно: лучшэ косу, чэм сэбя прадават. Падажди. Не ухади. Идом со мной.
Он усадил ее в кресло в пустующем зале и набросил ей на плечи голубую клеенчатую накидку.
– Куда ж ты с такой нэприличной галавой пойдешь? Нэ надо было самой ррэзат. Пришла бы, я б тэбэ пасавэтавал. Сам бы, если надо, састриг. Нэ бойся. Я с тэбя дэнэг нэ вазму. Если косу прадаешь, какие у тэбя дэнги.
Она вернулась домой. Натянув на голову капюшон мокрого плаща, прошла в свою комнату. Бабушка подозрительно смотрела, как Маша снимала с вешалки и аккуратно складывала джинсовый костюм.
– Ты куда собралась?
– Надо, ба, – Маша чмокнула ее в щеку и выбежала на улицу, чтобы не нарваться на новые расспросы.
Она повернулась, чтобы пройти к себе, но папа остановил ее уже в дверях.
– Маша, подожди. Разговор к тебе.
Она обернулась:
– Да, и у меня к тебе тоже.
– Ну-ка, садись. Ты знала, что твой Женя ушел из дома?
– Конечно.
Мама возмутилась именно этому «конечно».
– А почему мы ничего не знали? Если б я не позвонила его родителям… Собственно, я хотела поговорить с самим Женей, а узнала такие новости.
– Вы еще много чего не знаете. Разве я вас интересую? У вас своя жизнь, у меня своя.
– Не рано ли в самостоятельность играть?
– Мам, а я с шести лет самостоятельная. Кроме бабушки, мной никто никогда не занимался. А вы только сейчас заметили.
– Вот я и вижу, к чему приводит твоя самостоятельность. Ты знаешь, что Ольга Николаевна считает, что твоя медаль висит на волоске. Что ты совершенно перестала готовиться к занятиям, к поступлению. Ты не была ни на одном предварительном экзамене, ни в университете, да вообще нигде. Ты даже на тестирование не ходила.
– Вы только сейчас это обнаружили? А зачем ходить? Если будет медаль, буду поступать как медалистка. А не будет, я и так сдам.
– Что значит
– Поздно. Поздно мной заниматься.
– Никогда не поздно. Гулянки твои и шатания до ночи закончились. Будешь сидеть и к вступительным готовиться. Вон, половина класса уже поступили – они могут себе разгильдяйство позволить. А ты еще пока не заработала. Вот и отрабатывай.
– Ох, что-то подобное я от кого-то уже слышала. Я свободна? Позвольте откланяться? Один мой знакомый от этих разговоров из дома сбежал…
Молчавшая до последнего момента бабушка взяла ее за руку:
– Помнишь, еще в Ленинграде я просила тебя не делать глупостей? По-моему, сейчас ты их делаешь.
Маша вспыхнула, но не нашлась, что возразить.
– Ты потеряла голову. Забыла себя. Ты вся отдалась своей любви, но почему, с какой стати ты должна жертвовать своей жизнью ради его? Почему не наоборот? А он тоже жертвует ради тебя всем? Ведь и жизнь у тебя еще толком не началась, а ты уже махнула на себя рукой. Почему вообще кто-то должен жертвовать собой ради другого? Неужели нельзя помогать друг другу подниматься вверх вместе? Разве обязательно строить свое будущее на фундаменте из чьей-то загубленной жизни?
– Ба, слишком много вопросов сразу. Вы с Ингой, часом, не сговаривались? И потом, почему ты решила, что я – жертва? Я себя жертвой не ощущаю.
– Вот это и страшно. Ты не видишь, что он тебя использует. Где твои волосы? Куда ты унесла джинсовый костюм?
– Что с костюмом? – насторожилась мама.
– Ничего. Это мой костюм, и я могу делать с ним, что захочу.
– Он куплен не на твои деньги и даже не тобой. Ты что, уже начала таскать вещи из дома? Докатилась дочка! Может, мне теперь сумку с кошельком от тебя прятать?
– Прячь. Только подальше, чтобы я не нашла.
Маша выдернула руку из бабушкиных слабых ладоней.
– Папа. Мне нужна твоя помощь, – она понимала, что сейчас, пожалуй, самый неподходящий момент просить его о чем бы то ни было, но она все же делала это вопреки, назло всему. Чем хуже, тем лучше! – Очень нужно, чтобы ты восстановил Каца в Союзе художников.
– Что такое кац? Ничего не понимаю. И какое я имею отношение к Союзу художников? Я экономист, а не министр культуры.
– Кац – это руководитель Жениной студии, его выгнали нечестно из Союза художников, и студию теперь закрывают. А ты должен восстановить справедливость. Ну, есть же у тебя связи, знакомые… ну, я не знаю, как это у вас делается. Позвони кому-нибудь.
– Я тоже не знаю, как это у них делается. И у меня нет связей и знакомых в Союзе художников. А если б и были, я не стал бы лезть в то, о чем понятия не имею.
– А я думала, ты все можешь. А ты даже хорошего человека и хорошее дело спасти не хочешь.
– Я, прежде всего, хочу спасти собственную дочь. И для начала прекратить ее встречи с парнем, ушедшим из дома. Пока не поздно.
– Не, пап. Я же сказала: уже поздно.
Маша развернулась и вышла в свою комнату.
Никто не слышал, когда за ней тихо закрылась тяжелая входная дверь.
Маша еле доволокла сумку, набитую вещами, которые она в спешке побросала, особо не выбирая. Дверь была заперта, и ей пришлось рыться среди кроссовок и белья, разыскивая сумочку с ключами. Свет во всем доме был погашен. Жени не было. Ей было уже не под силу затащить сумку наверх. Она так и оставила ее у самой лестницы. Затем, щелкнув выключателем, подошла к большому, во весь рост зеркалу. На нее смотрело незнакомое, вымученное лицо, с некрасиво заострившимися, проступившими скулами, с тяжелыми кругами под глазами. От утренней прически к вечеру остались лишь мокрые слипшиеся черные сосульки, прилизанные и плоские. Она попробовала улыбнуться. Улыбка получилась, и это ее немного ободрило. Маша снова погасила свет.
Поднявшись на второй этаж, она вспомнила, что ничего не ела целый день, но сил готовить себе не было. Она свернулась на Женином диване. Короткие мокрые волосы разметались по подушке. И Маша мгновенно уснула.
Она не слышала, как он пришел. Как можно тише ступая по предательским скрипучим ступеням, Женя подошел к дивану и опустился на колени.
– Угу, привет, – пробормотала она, не раскрывая глаз. – Ты откуда в такую поздноту?
– От Дика. Он предлагает завтра отметить день рождения у него. Жалко, что сюда пригласить никого нельзя.
– Может, все-таки у твоих родителей? Как-то это странно – твой день рождения у Дика дома. Как назло, и у меня теперь тоже – табу. Я поссорилась со своими.
– Что случилось? Я видел твою сумку внизу.
– Не расспрашивай сейчас. Завтра расскажу.
Маша заставила себя сесть на диване и раскрыть глаза. Это не дало ожидаемого эффекта. Женя не зажигал свет.
– Я у тебя остаюсь.
– Правда?.. – Женя прижал ее к себе. – Наверное, я эгоист, но это прекрасно.
Он взял в ладони ее голову, желая найти ее губы, и вдруг отпрянул. Вскочив с колен, он рванулся к выключателю и врубил весь доступный свет. От резкого яркого удара по глазам Маша загородилась ладонью. Но свет пробивал даже сжатые веки.
– Жень, у меня две новости, которые я должна тебе сообщить. Ты готов?
– Одну я уже вижу! Что ты наделала?! Кто тебе разрешал резать волосы?! Почему? Но почему? Боже мой! Ты же знала, как я их любил…
– Это все, что ты любил во мне? Не велика же твоя любовь!
– Ты должна была спросить меня. Это не твое достояние, а наше общее. Ты не имела права так поступать!
– Ты не много на себя берешь?! Сегодня родители решали, что я должна, а что не должна. Теперь ты! Я буду решать, что мне делать, а чего не делать, сама, как сочту нужным. Я и так превратилась в твою рабу. Я принесла себя в жертву твоему великому гению. А ты продолжаешь распоряжаться мной, как хочешь.
– Я?! Кем и чем я распоряжаюсь? Ты указываешь мне, что мне можно показывать на выставке, а что нельзя. Работу, равную которой мне, может, никогда в жизни больше не создать, ты заставляешь спрятать навсегда. Тебе плевать, что я вложил в нее всю свою душу и всю свою любовь.
– Вот поэтому любви в тебе больше и не осталось. Ты не умеешь любить живую женщину. Ты любишь лишь каменную. Она тебе дороже. Ты готов ради славы выставить напоказ даже голую жену, лишь бы получить признание. Ты не спросишь, что на душе той, которую ты назвал своей женой. От чего она ревет ночью в подушку.
– Ты рассказываешь мне лишь то, что сочтешь нужным, а потом обвиняешь меня, когда я чего-то не знаю. Я не ясновидящий! А когда я рассказываю тебе все, ты устраиваешь сцены ревности.
– Ты используешь меня как служанку, как любовницу, как натурщицу. Ты строишь свою жизнь, коверкая мою. За мой счет. Ты можешь позволить себе все, что захочешь, а я должна спрашивать тебя, какую прическу носить. Если б ты знал, чего мне стоило… А ты – мелкий, самовлюбленный эгоист. Можешь отправляться, куда хочешь, ночевать, где хочешь и с кем хочешь…
– Нормальный день рожденья ты мне приготовила…
– Какой заслужил.
Женя рванулся вниз, едва не свалившись на четвертой ступеньке, споткнулся о брошенную сумку, пробежал, опрокидывая злосчастный деревянный стул, и хлопнул входной дверью так, что старенький дом содрогнулся.
Женя не вернулся этой ночью. Маша просидела до самого утра внизу, закутавшись в одеяло. Она раскрыла Афродиту и смотрела в ее бездонные глаза, словно пыталась заглянуть себе в душу. Она боялась, что в Женином гипертрофированном, рафинированном мире не оставлено места для ссор. Что в его представлении это может означать разрыв. Этот несовершенный мир никак не соответствовал его абсолютным истинам. Их острые углы прорывали оболочку действительности, но каждая рана сочилась настоящей живой кровью. Сколько же мудрости, доброты и терпенья потребовалось бы, чтобы выходить эту ломкую и неудобную, не приспособленную к реальной жизни любовь.
Женя не пришел. Маша прождала напрасно. Ей не с кем было поделиться терзавшей ее всю последнюю неделю пугающей неизвестностью, которая сегодня обрела конечную определенность. Она не успела сказать ему, что ждет ребенка…
Маша с трепетом ждала Жениного появления в классе.
За все майские праздники он ни разу не позвонил, не объявился. Маша молча затащила так и не распакованную сумку в свою комнату в доме, из которого накануне бежала. Бабушка без комментариев и нравоучений наблюдала, как она расшвыривает куда попало извлекаемые вещи. Потом Маша завалилась спать и проспала до самого вечера.
– Мне никто не звонил?
Это было первое, что она спросила, когда проснулась.
Она с дикой злобой засела за уроки, которых не касалась почти месяц. Она вымещала на учебе свои личные неудачи, вгрызаясь даже в те предметы, которые давно перестали представлять для нее какую-либо ценность. Родители, наконец, были довольны. Девочка образумилась. Остались в прошлом полуночные шатания по городу, и только черные круги под глазами никак не исчезали. Лишь одна бабушка с тоской во взгляде наблюдала за ней. Иногда Маше хотелось хотя бы с ней поделиться своим сокровенным. Носить это все в себе было немыслимо тяжело. Но она вспоминала ее предвиденье: «Только не наделай глупостей», – и язык присыхал к нёбу.
За все эти дни Маша ни разу не говорила с Жениными родителями. Ей нечего было им рассказать. Но и они тоже ее не беспокоили. Видимо, на все майские праздники уехали на дачу, и Маша восприняла это с облегчением.
Женя в классе не появился. Его отсутствие не обеспокоило почти никого. Во всяком случае, отсутствие у Маши косы произвело на порядок большее впечатление на одноклассников. Маша напрасно ждала новостей хоть от кого-нибудь. Дик смог сообщить лишь то, что в канун Жениного дня рождения они расстались на том, что завтра соберут без лишних церемоний на квартире у Дика тех, кто захочет прийти. Но ни на следующий день, ни после Женя так и не объявился. Маша пересилила себя и подошла к Гаврошу. Та не удивилась вопросу, но Монмартик у нее больше не ночевал. По классу ходила гордая Зинка, в джинсовом костюме «как у Машки Барышевой». Маша от отчаянья сунулась даже к ней, но та сделала круглые глаза.
– Значит, опять пошел ведро выносить, – предположил Гарик, но Маша шутку не приняла.
Она с трудом дождалась окончания уроков. Сегодня их было всего четыре. Занятия заканчивались не поздно. Маша получила сразу две пятерки, но это никак ее не поддержало.
Перекошенный деревянный дом на Таганке был мертв. Ключей у нее с собой не было – она никак не собиралась сюда, а заезжать домой побоялась: потом не вырвешься. У родичей были выходные. Внутренняя пустота их покинутого семейного гнезда не оставляла сомнений. Для соблюдения формальности она постучала сквозь прутья оконной решетки в мутное стекло и еще кулаком в железную гулкую дверь. Но это оказалось безнадежно. Ветер баловался с нервно дрожащим уголком пришпиленного на входе расписания работы изостудии в праздничные дни. Сегодня занятия начинались только в семь. Маша пару секунд изучала часы, потом решительно повернула назад.
Дик открыл дверь сам, удивленно счастливо улыбаясь и пропуская Машу вовнутрь. Она переступила через порог и почти машинально пробежалась взглядом по одежде и обуви в прихожей. Жениных следов не было.
– Ты знаешь, где живет Рита?
– Рита?.. – Дик обалдело хлопал веками. Он не мог никак врубиться в вопрос.
Про Риту Маша знала практически все. Однажды договорившись, что ни у кого не будет тайн от другого, они с Женей все счастливые последние петербургские дни честно рассказывали друг другу о своей жизни, без рисовок, изворотов, утаек.
Наконец Дик осознал вопрос и, может быть, его внутренний смысл.
– Нет, Маш, не думаю.
Он все-таки назвал адрес, тем более что всего-то и нужно было перейти в соседний подъезд.
Маша собрала по крохам все остатки былого нахальства и самообладания и нажала кнопку. Риту она узнала сразу. «Девушка с запрокинутым лицом». Она стояла в дверях, рассматривая Машу и выжидая.
– Женя не у тебя?
Голос дрогнул, и Маша закашлялась.
Рита ответила не сразу. И прежде, чем ответить, она прислонилась к дверному косяку, еще раз неторопливо осмотрев Машу с головы до каблуков. Кажется, она так и не поняла, что он нашел в этой девчонке с нездорового цвета усталым лицом и дурацкой короткой стрижкой. Рита оценила на «пять» только фигуру и глубокие черные в веере длинных ресниц глазищи. Остальное – так себе. Из-за спины выскочил с басовитым лаем щенок кавказской национальности. Долговязый, уже теряющий свое детско-щенячье очарование, и Рита лишь в последний момент успела ухватить его за меховой загривок. Кавказец обиженно всхлипнул, обернувшись, лизнул ее в губы, но тут же продолжил свой едва прерванный лай.
– Цыц! – прикрикнула Рита, заглушая подрастающую охрану. – А почему он должен быть у меня? – наконец отреагировала она на Машин вопрос.
На это Маше нечего было ответить.
– Его правда у тебя нет? – все-таки еще настаивала Маша, поскольку реального ответа она так и не получила.
– Я не видела его семь с половиной месяцев.
Маша отметила про себя точность, с которой Рита, не задумываясь, назвала срок.
– Он даже не звонил. Что, от тебя он тоже ушел?
В вопросе не было злорадства. Так, констатация факта.
Дверь в мастерскую на Таганке была распахнута настежь. Везде горел свет. Десяток голов отворотился от своих занятий и развернулся ко входу. Свет с непривычки резал Маше глаза. Девочка южной внешности положила на край стола заостренную стеку и, оторвавшись от многострадального, упрямо неподдающегося «Конкистадора», подошла к ней.
– Привет. Ты ищешь Мартова?
– Откуда ты знаешь? – настороженно удивилась Маша.
– У тебя теперь короткая стрижка, но это все-таки ты, – улыбнулась по-доброму девчонка. – Меня зовут Карина.
Маша вспомнила про Афродиту и почувствовала, как краска заливает лицо.
– Идем, я провожу тебя к Александру Самуиловичу.
Она взяла ее, как маленькую, за руку и подвела к лестнице.
– Осторожно, ступеньки крутые и четвертая шатается.
Маша мысленно усмехнулась.
Она видела Каца второй раз в жизни. И теперь он вовсе не показался ей старым и подавленным евреем. Напротив, он производил впечатление человека живого и полного неиссякаемой энергии. Чем-то отдаленно он напомнил ей Окуджаву, только голос был у него глухой и прокуренный. Кац улыбнулся ей, как хорошей старой знакомой, с которой просто давно не виделся, и попытался усадить ее на диван. Она отказалась и закашлялась от сигаретного дыма, который недвижно висел в помещении. Кац тут же бросился тушить сигарету.
– Вы ищете Женю? А Женя дома…
– Дома?.. – не поверила Маша. – Дома… Извините.
Она повернулась и побежала к выходу.
– Подождите! Куда же вы?..
Но Маша не остановилась. Она пролетела мимо Карины. На улице она замерла, подпирая спиной захлопнувшуюся за ней дверь. Сердце бешено колотилось. Его сердце. Она не могла унять его безумный ритм.
Женя вернулся к родителям…
Маша представляла себе все, что угодно. Самые страшные и невероятные картины. Если б ничего не узнала в студии, она принялась бы обзванивать все больницы и… все морги. Да, даже так. Но пугать его родителей Маша не предполагала. А Женя просто вернулся домой. Он дома. В тепле и довольстве. Он вернулся домой, зная, что она ради него бросила все, бросила свой дом. И она клала свою жизнь к его ногам… Боже, как можно так ошибаться в человеке?! Это его ребенка она уже носит в себе? Какое безумство с ее стороны! Бабушка снова права: она потеряла голову, раз позволила ему так себя подчинить… и так растоптать. Она выкинула его из головы… и из сердца.
Когда Женя появился, наконец, в классе, ребята приветствовали его шумно и радостно. Он прошел за свою парту, не выказав особых эмоций, и так же бесстрастно, не давая реакцию на происходящее вокруг, стал выкладывать на стол литературу, раскрашенную разноцветными закладками. Он не мог не видеть Машу. Она сидела впереди слева от него в среднем ряду. Дик и Инга разделяли их, но что-то более значительное пролегло между ними. Маша проводила его лишь глазами. Затем достала зеркальце поправить прическу. В маленьком припудренном кружочке дрожащее Женино изображение так ни разу и не встретилось с ней взглядом. Инга подозрительно покосилась на подругу. Маша спрятала зеркало в косметичку.
Женя выглядел нездорово. Она уже давно знала, что Женька заболел. Прошатавшись всю ту злосчастную ночь под дождем, он заработал воспаление легких. Кац нашел его валяющимся на диване в жару и в полубредовом состоянии. Первое, что он сделал, – это позвонил Жениным родителям. Все то время, что Женя прожил на Таганке, Александр Самуилович чуть ли не ежедневно общался с ними. Отец приехал через тридцать минут. Они с трудом спустили Женьку со второго этажа и запаковали в машину. Женя был раскаленный, он с трудом переставлял ноги. За две недели он оправился не вполне, но все же пришел на занятия.
Разумеется, этих подробностей Маша не знала. Ей стало известно, что Женя болен, тогда же, когда и всем. Первой это узнала Мама-Оля, позвонившая Мартовым домой. Конечно, его болезнь была и определенным объяснением, и, возможно, оправданием, но… Но не умирал же он до такой степени, что не мог снять трубку и набрать ее номер, когда она металась по всему городу, разыскивая его. Он мог попросить мать позвонить, успокоить ее. Но ему это было безразлично. Он вычеркнул ее. И она тоже вычеркивала его, убеждала она себя в очередной раз. Она носила под сердцем его ребенка, а это делало ее выше всех их мелочных ссор. Она не пойдет к нему на поклон, чтобы он не подумал, что ребенок и стал причиной ее возвращения. Он нужен ей, лишь если она нужна ему, а не для того, чтобы не оказаться матерью-одиночкой. Расстаться с ребенком – эта мысль, однажды в отчаянье мелькнувшая, настолько испугала ее, что больше она не допускала ее к себе.
Когда ребята после школы собрались навестить больного Монмартика, Маша наотрез отказалась. Инга, страшно неодобрительно воспринявшая Машино решение, так и не смогла повлиять на него. Она позвонила ей вечером, чтобы рассказать о посещении, но Маша, выслушав молча все, заявила, что ее это мало волнует, и повесила трубку.
На весь сегодняшний день было запланировано пробное квази-выпускное сочинение. На него выползли все, даже неизлечимо больные. От него зависела и полугодовая оценка в аттестате. Маша писала по Булгакову. Мама-Оля старалась, суетилась с едой. Шапокляк тенью бродила по классу, заглядывая в тетради. Один раз она указала Маше на лишнюю запятую, которую та поставила в черновике. Скорее всего, Маша бы обнаружила ошибку при переписывании. За сочинение Маша спустила две черные капиллярные ручки, из тех, что мама специально закупила в особо крупных количествах к экзаменам.
Маша пыталась заставить себя сосредоточиться на писанине, но это получалось не слишком удачно. Она чувствовала, что отписывается формально, без вдохновения. Сама не давая себе отчета, она ждала окончания отпущенного на сочинение времени и возможности остаться с Женей наедине. Как назло, перемен сегодня не было.
Из школы все вышли большой шумной толпой. Женя шел в центре. Гарик терся возле нее. Все последнее время он был исключительно мил и обходителен. Гарик не навязывался, как прежде, но всегда оказывался под рукой, когда Маше требовалась помощь. В месте, где компании нужно было распадаться на тех, кому нырять в подземелье метро, и на наземных пешеходов, Маша увидела, как Женя сворачивает в направлении своего дома. В отчаянье она поймала руку собирающегося прощаться с остальными Гарика и громкой скороговоркой произнесла:
– Гарь, ты не хотел бы проводить меня?
Женя услышал. Он не выдержал и развернулся на ходу. Гарик тепло улыбнулся и, обняв ее за талию, подхватил ее кейс:
– Чао, ребята!..
Они отделились от толпы и зашагали одни. Маша обернулась, протяжно и мучительно. Женя стоял, замерев на том же месте, глядя им вслед.
Они проехали одну остановку.
– Спасибо, Гарик, – Маша протянула руку, чтобы забрать кейс. – Дальше я сама. Ты, наверное, спешишь.
– Не беспокойся. Теперь я могу никуда не торопиться. Вчера объявили результаты предварительных экзаменов в универе. Проходной – восемнадцать балов. У меня – девятнадцать.
– Поздравляю. Я за тебя рада. Честно.
– Знаешь, а тебе гораздо лучше с короткой стрижкой. Ты более естественная стала, что ли, без этой вечной неприступности. Правда, тебе так хорошо.
Маша взглянула ему в глаза. Он говорил искренне. И они зашагали дальше. Маша держала Гарика под руку.
Она одурела от занятий. Когда учила, она не делала перерывов и не отвлекалась ни на что, происходящее вокруг. Вставала, только завершив очередной марш-бросок, дойдя до конца. Если б во дворе взорвалась ядерная бомба, Маша вначале дорешала бы незаконченный пример, прежде чем выглянуть в окно.
Когда в тишину склепа врезался телефонный звонок, Маша бросила все сразу и метнулась в гостиную. Она настигла телефон, когда звонок уже погас. Кто-то из домашних ее опередил. Она вернула бесполезную молчаливую трубку на место и прислушалась: может, сейчас позовут? Нет. Папа с кем-то негромко вел деловые переговоры. Маша все же тихо прошла к кухне, желая убедиться, что родители не пытаются отсечь ее. Папа говорил с раздражением, но явно боясь произвести излишне резкое отрицательное впечатление на собеседника.
– Нет. У меня таких денег нет. Я такой же госслужащий… Я все прекрасно понимаю, и она мне не безразлична, но всему есть какие-то разумные пределы… Нет, мне не нужно испытывать судьбу, она должна получить золотую медаль, но не такой же ценой. Мы так не договаривались. У вас ситуация меняется по мере приближения к экзаменам, причем почему-то в одну сторону… Да, я понимаю, что «школе надо помогать»… Хорошо, но это окончательно. Я вас правильно понял? Надеюсь, что больше изменений не будет… Да. Всего хорошего.
Маша вошла на кухню, когда папа уже повесил трубку. Лицо его было красным, и он нервно стирал капли пота со лба кухонным, оказавшимся под рукой, полотенцем. Мама напряженно смотрела на него, забыв про бутылку растительного масла, которую держала, полунаклонив, в руках. На плите чадила пустая сковородка.
– Мама, ты сейчас масло прольешь, – Маша остановилась посреди кухни.
Мама вздрогнула и быстро пошла к плите.
– Вы сейчас обо мне говорили? – Маша глядела папе прямо в глаза.
– Иди занимайся, дочь, – он похлопал ее по руке.
– Заниматься? Зачем? Ты же все равно за все заплатишь? Это уже не моя золотая медаль – это вами купленная золотая медаль. Она потому и золотая, что идет по весу золота, да? А я, дура, считала, что это я такая умная… Я – не умная, я – обеспеченная. Боже, позорище-то какое!.. – И она выбежала к себе в комнату, хлопнув за собой дверью.
Маша шлепнулась на кресло, смахнув одним рывком на пол все тетради и учебники, и уткнулась лицом в распластанные по столу руки. Мама вошла тихо и обняла дочь сзади. Маша изредка всхлипывала, размазывая соленые слезы по спрятанному лицу.
– Доча. Ты тут ни при чем. Это наши взрослые проблемы. Ты должна делать, что делаешь. Никто вместо тебя экзамены сдавать не пойдет. И учиться вместо тебя тоже никто не будет.
– Вот от чего Инга ревет. Когда мы одинаково решаем, но ей ставят четверку, а мне пятак. Спасибо, родители.
– Все твои пятерки – твои. Честно заслуженные. Но мы должны подстраховаться от случайностей. Экзамен – это всегда лотерея. Здесь слишком велика цена одной оплошности.
Маша подняла голову:
– А если я запятую пропущу, они что, не заметят и пятерку поставят? А там, куда они отсылают, там тоже не заметят.
– Это не твоя забота.
– Я хочу знать, могу я запятую пропустить?
– Если проблема будет в запятой, они ее дорисуют.
– А-а, вот почему мне обязательно было черными капиллярами все экзамены писать. Чтобы им цвет не пришлось подбирать. Классно!
Мама задумалась о чем-то своем, далеком и лишь тихо гладила дочь по голове.
– Обеспеченная ты, говоришь? Это хорошо, понимаешь, хорошо, что ты сейчас обеспеченная. Ты ж не помнишь, наверное, того времени, когда отец твой, доктор, профессор, на трех работах подвязавшийся, на еду для своей семьи не мог заработать. Как я ревмя ревела по ночам, потому что мне на работе зарплату третий месяц не платили, а ты за лето так выросла, что вся обувь, весной для школы купленная, оказалась мала. И денег на новую больше не было. И бабушка тебе свои старушечьи сапоги отдавала, чтоб ты в школу могла пойти, а сама она в это время дома сидела, потому что других у нее не было. А ты капризничала и говорила, что такие ты не наденешь. И мне приходилось уговаривать тебя, что сейчас самая мода такая – ретро. Ты не помнишь это. Для тебя кусок всегда находили. Это хорошо, что ты сейчас обеспеченная. Папе своему спасибо скажи, что ты обеспеченная. Что он способен твои проблемы закрывать. А осуждать – это дело нехитрое. Ты свою медаль честно отработала. Хочу, чтоб тебе никто в жизни подножки не ставил. Я верю, что они могут тебе помочь. Пусть помогут. То, что ты на себя взвалила, мало кому под силу.
– Значит, в них вы верите. А почему ж вы в меня не верите? Что я сама способна… А если не заплатить?.. Неужели вы думаете, что я провалюсь?
– А кто им помешает лишнюю запятую подрисовать?..
Маша обомлела.
– Ах, даже так… Что ж, тогда посмотрим, как они будут отрабатывать свои денежки, когда я на сочинении им сказку «О золотой рыбке» напишу, а на алгебре – таблицу умножения.
– Доча, не говори и не делай глупостей.
– Еще как сделаю!
Ничего не изменилось. Ничего не произошло. Земля вращалась все так же механически бесстрастно, скручивая календарь. Все, что творилось вокруг, было одним сплошным театром абсурда. Все играли не свои роли, читали чужие тексты, улыбались не тем артистам, потому что неизвестный бездарный режиссер смешал всю труппу, перетасовав персонажей и исполнителей. Но никого, казалось, не удивляли эти подмены. Никто их попросту не замечал. И зрители в зале верили, что это и есть тот самый спектакль, билеты на который они купили.
Маша жила в мире чужих, ложных представлений. Гарик приходил к ней в ее дом и мог часами трепаться о разных интересных, но не для нее, вещах. Он знал все и от этого был чрезвычайно скучен. Но Маша его не гнала. Ей было безразлично, есть он или его нет. С ним, по крайней мере, не надо было молча сидеть за одним столом с мамой, папой и бабушкой, которые и не знали уже, радоваться ли, что девочка не бегает больше с кем попало по улицам. Гарька оставался даже на семейные выходные обеды. И только бабушка осуждающе качала головой:
– Ветреная ты, внучка. Опять кавалеров меняешь.
– А они все одинаковые, ба. Не все ли равно?
Она еще занималась, но после того телефонного разговора делала это скорее для проформы, по привычке, чтобы убить время. Над столом висел портрет малознакомой девушки, с развевающимися на ветру волосами и бесконечно глубокими, полными жизни глазами, бесстрашно сверкающими от избытка чувств. Где сейчас та девушка? В глубине верхнего ящика письменного стола пряталась свернувшаяся тугими кольцами серебряная змейка с изумрудными глазками. Там же лежала невскрытая красивая в своей бесполезности коробочка с серебряной надписью «Edox».
Маша больше не плакала по ночам. Глаза пересохли. Она лежала в ночной тиши, неподвижно устремив взгляд в темно-темно-белый штукатурный безоблачный небосвод над собой и слушала неровное с хрипотцой дыхание спящей бабушки.
Утро последнего звонка тянулось невыносимо долго. Она позволила одеть себя в новую с голыми плечами, белую с кружевным краем блузку, но юбку нацепила свою старую, обыкновенную, узкую, черную.
– Могла б в такой день и поэффектнее одеться, – перебирала наряды мама. – Хочешь мою, от белого костюма?
– И так сойдет.
Бабушка сидела перед дверью. Она не могла пойти в школу, но обязательно хотела проводить внучку:
– Ну, Машенька, вот уже почти что и дождались. А я прекрасно помню, как тебя в первый класс записывать не хотели. День рождения-то лишь двенадцатого ноября должен был быть. И ты на собеседовании чуть не провалилась. Мы с тобой на пару твой первый экзамен, считай, держали. Когда учительница показывает тебе тарелку, а в ней яблоки пластмассовые, груша, виноград, банан. «Как это все одним словом назвать?» – спрашивает. А ты молчишь. Потом другую тарелку, с морковкой из папье-маше, картошкой, огурцом каким-то… Я тебе шепчу, а ты лобик морщишь, а все молчишь. Учительница только руками разводит: рано, мол, еще в школу. Встали мы, и тут ты меня за юбку дергаешь: «Ба, вспомнила я, вспомнила! Муляж это называется…»
– Не, ба. Никаких воспоминаний…
– А как ты на первый свой звонок шла? И непременно хотела, чтоб с огромным белым бантом в косище. А денег на цветы в семье не было, и папа ездил к тетке на дачу, где она специально для тебя вырастила бордовые гладиолусы. Ты помнишь эти гладиолусы?
– Не-а. И этого ничего не помню. Помню только, что я в первый же день с Витькой Щербатым подралась. Он тогда еще не был щербатый. А гладиолусов не помню. Почему запоминается только какая-нибудь гадость?
– Это не так. Пройдет время, и ты будешь помнить только хорошее.
Год – четыре четверти, прожитые в московской школе. Новые друзья и новые проблемы. Новый опыт и новые ошибки. Первая любовь и первое разочарование.
И у Монмартика, и у Макса трояки по информатике в аттестате. Это при том, что ни у одного никогда не было текущих троек. У Макса, компьютерного гения, и четверок не могло быть. Эта новость облетела класс. Как в журнале появились злополучные двойки, долго гадать не требовалось. С тройкой им уже не присваивали квалификацию.
– Ну и плевать, – заявил Макс, останавливая Ингу, первое желание которой было идти искать правду. – Женьке эта бумажка – только если для туалета, а я и без нее уже на две фирмы работаю. Вот, не дай бог, Питерской золотую медаль бы снесли – за это стоило бы бороться.
Маша увидела папу, уединенно обсуждавшего что-то с Мамой-Олей. Она оставила Ингу и решительно сквозь толпящихся ребят и смешавшихся с ними первоклашек направилась к ним. Они замолчали, улыбаясь, при ее появлении. Но Маше показалось, что она ощущает тревогу, которая сохранилась, зависла в воздухе от их прерванного ею разговора.
– Ольга Николаевна, – произнесла она, не понижая голоса, – Скажите, а вы тоже в доле?
– Ты о чем, Маша?
– Маша, прекрати, – папа больно сжал ее руку выше локтя и вывел из переполненного выпускниками и родителями зала.
Мама-Оля догнала их на лестнице.
– Сергей Александрович, вы не могли бы оставить нас ненадолго одних?
Папа неуверенно посмотрел на обеих женщин:
– Но если она снова начнет хамить…
– Не беспокойтесь. Мы сами разберемся. Идем, Маша. Мама-Оля провела ее в класс и плотно закрыла за собой дверь. Она не заняла место за учительским столом, как во время классного часа, а села с ней за одну парту.
– Так что ты хотела спросить, Маша?
Маше было трудно повторить то, что она выпалила ей в глаза минуту назад.
– Вы знаете, что моя медаль покупная?
– Да, – Ольга Николаевна не отвела взгляда. – Да. Потому что они хотели, чтобы я тоже в этом участвовала. Даже больше – чтобы я все организовывала, раз я твой классный руководитель. Поскольку я отказалась, у меня и начались проблемы. Пойми, я вовсе не горжусь тем, что не участвую в этих интригах. Ведь я все равно не в состоянии что-либо изменить. Я не смогу тебя защитить даже ценой своей работы, за которую не держусь – ты знаешь. Так пусть они хотя бы не исковеркают твою жизнь. Деньги не такая уж смертельная цена за это. Для меня ты заработала эту медаль сама. И главное – так оно и есть. Иначе бы и проблема денег не встала. Я ответила на твой вопрос?
Маша кивнула. Ей было стыдно за себя.
– Как же вы можете здесь работать, Ольга Николаевна?
Мама-Оля улыбнулась:
– Порой я сама задаю себе этот вопрос. Наверное, ради тебя. И таких, как ты.
Они помолчали обе, каждая думая о своем. А может быть, об одном и том же.
– Можно откровенность за откровенность? – Мама-Оля снова посмотрела Маше не в глаза, а куда-то гораздо глубже, где хранятся ответы на самые сокровенные вопросы.
Маша промолчала. Но это было молчаливое согласие.
– Зачем ты мучаешь Женю?
– Я? – Маша вся вспыхнула.
– Да, ты.
– Потому что он меня разлюбил. Он меня бросил. Я ему больше не нужна. Он поигрался мной, и я ему надоела.
– Ты сама не веришь в то, что сейчас говоришь.
Маша опустила глаза, разглядывая сердечные надписи, выцарапанные на парте.
– Мне трудно помочь вам. Дети никогда не слушают взрослых. Никто не учится на чужих ошибках, почему-то – только на своих, да и то не все, а самые умные. Иначе я бы рассказала тебе про молодого человека, который был когда-то в меня влюблен. Молодой человек… – Мама-Оля сама усмехнулась своему определению. – Ему было столько же, сколько Жене сейчас. А я была старше его на семь лет. И это был первый выпускной класс, который я вела только-только после института. В вашем возрасте все влюбляются без оглядки на то, кто старше, кто моложе. Это позже люди начинают подбирать пары по рангу. А любовь никого не подбирает. Он изводил меня. Он не учил уроки, а бренчал на гитаре под моими окнами, пока соседи не обливали его из таза холодной водой. Он не давал мне прохода. А я не позволила признаться себе, что он мне нравится. Ведь я была старше и, в отличие от него, понимала, что такое разница в возрасте. А потом он забрался ко мне на балкон через крышу. Я жила на последнем, пятом этаже. Он попал прямо в спальню. И я тогда отчитала его… перед всем классом. Я так объяснила ему, что он должен выбросить эти глупости из головы, что он в тот же день напился и ушел с какими-то уличными девками. Я разыскала его и вытащила от них. А ведь он когда-то был правильный, знаешь, такой положительный во всем мальчик. Потом родители его обвинили меня в сексуальной распущенности и его совращении. Из той первой школы мне пришлось уйти. Парня этого я потом встретила. Он опустился. Спился, его было не узнать…
– Ольга Николаевна, зачем вы мне это рассказываете? Ведь это совсем другая ситуация.
– Не знаю даже. Вспомнила, глядя на тебя. Просто я часто думаю: а если б я его тогда не оттолкнула, не предала? Неужели и ему, и мне было бы хуже? Прошло столько лет, а я не могу себе простить. Терпимости – вот чего никому из нас не хватает. Терпимости и простой доброты.
Они посидели еще какое-то время молча.
– Ну, ладно, ты иди. Вы сейчас куда, к Гофманам на дачу? Давай, а то ребята тебя не дождутся.
Маша тяжело встала и неспешно пошла к двери. Потом повернулась и порывисто подбежала к классной:
– Вы простите меня, Ольга Николаевна, – и, сама не ожидая этого от себя, поцеловала ее в напудренную щеку.
В коридоре Маша увидела Ольку Бертеньеву. Она одиноко-покинуто стояла к ней спиной, облокотившись на подоконник. Маша подошла и взяла ее за руку:
– Пошли быстро.
Ребята на улице набросились на Машу:
– Мы за тобой по всей школе бегаем. Где ты ошиваешься?
– Я Олю искала. Она потерялась. Ребята тихо зароптали. Оля, если б Маша крепко не сжимала ее руку, наверное бы, уже сбежала.
– Да у меня, в общем-то, были другие планы…
– Никаких у тебя планов не было, – отрезала Маша.
– Мы с ночевкой. Там места не хватит, – выступила Инга.
– Тогда я могу остаться, – не сдавалась Маша. – Раньше как-то умещались.
Ребята мялись, переглядываясь.
– Как хотите. Я без Ольки тоже не поеду. Я ничем не лучше ее. Вот он знает, – и она кивнула на Монмартика.
– Да ладно, – решился Громила. – Поехали быстрее. Там разберемся.
25 мая, пятница. Последний звонок (продолжение)
Было классно. Тепло и солнечно. Почти по-летнему. Лишь затопляемый чуть ли не каждую весну и по этому поводу не работающий водопровод создавал мелкие житейские проблемы. Громила притащил из дальнего колодца одно ведро на всех. Воду выдавали по карточкам: одну кружку в руки.
С шашлыками возились в саду. Громила, отправившийся в дом за спортивным горным велосипедом, вернулся через пару минут обескураженный.
– Наташ, ты была на черном ходу? Опять вскрыли, сволочи. Стекло разбили, и велосипеда нет. Только ведь вчера специально для сегодняшнего дня привез. У-у, паразиты. – Он хрястнул кулаком по бедному, ни в чем не повинному столику, от которого отлетела старая доска. – Считай, каждый год вскрывают. И брать-то нечего бывает – все равно… Надо же было, чтоб именно сегодня.
– Это не совпадение. Кто-то рядом. Видели, как ты привозил велик.
Громила еще долго бушевал в бессильном безадресном гневе:
– Передушил бы вот этими руками.
Олька пыталась его успокоить и утихомирить.
Наташа склонилась над шепеляво скворчащими углями, заливая язычки пламени, прорывающиеся то там, то здесь и облизывающие сочащиеся маринадом кусочки свинины. Между нижним краем коротенькой блузки и оттопыренным поясом переодетых на даче обрезанных у колен джинсов белела узкая полоска нежной незагорелой спины. Если б Лошак прошел мимо такого соблазна, то это верно был бы уже не Лошак. Кружка с жертвенной, единственной на весь вечер водой была вылита в разверзшуюся в одежде щель во всем своем объеме. Инга, стоявшая тут же у Наташки за спиной, прыснула, не сдержавшись. Наташа разгибалась медленно с не предвещавшим ничего хорошего перекошенным фейсом. Две тонкие струйки стекали по щиколоткам в кроссовки. В следующий момент все, что еще не вылито было на угли, было выплеснуто в лицо обескураженной Инги. Капли скатывались с ее волос, подбородка, с темных стекол ее очков. Пауза была недолгой, и вода из Ингиной кружки уже стекала по и без того скособоченному Наташкиному лицу. Лошак, виновник разборки, стоял между двумя девчонками, сотрясаясь от хохота. Но воды на него уже не было. Дальше пошла цепная реакция. Олька, только что утешавшая Громилу, попыталась вылить свою кружку ему на голову, но, не дотянувшись, окатила только его белую рубаху. Прежде чем Громила добежал до своей кружки, Олька спряталась, прикрываясь им, как живым щитом, за Диком, но Макс тут же окатил ее сзади по полной программе. Дальше восстановить события было уже невозможно. Поливали все и всех. Кто-то очень умный окатил остатками воды прямо из ведра Машу, не трогавшую никого. Удивительно, до какой степени оказалось возможно вымочить дюжину ребят одним-единственным ведром ледяной воды. Среди общего мокрого побоища гордо возвышался забравшийся на стол Лошак в идеально сухом парадном костюме с галстуком – первопричина всех разборок вышел сухим из воды. Замочили, как всегда, невинных.
В девичьей, запертой от мужских глаз, развешивались на просушку предметы женского туалета. Маша оказалась, пожалуй, самой мокрой из всех пострадавших в водяной битве. Она вытерлась, как сумела, предложенным Наташей полотенцем и с отвращением натянула вновь холодную безнадежную блузку на голое тело. По саду бродили полураздетые мальчишки, которым досталось не меньше, чем женской половине компании.
Они ушли уже достаточно далеко за высоковольтку. Острые зелено-черные на фоне заката верхушки деревьев начинали царапать падающее на них солнце. Где-то высоко сзади, не дожидаясь захода подруги, на небе начинал проявляться полупрозрачный огрызок луны.
– Что полезнее, солнце или месяц? – спросил, задирая голову, Гарик, и сам же ответил: – Месяц. Ибо солнце светит днем, когда и так светло, а месяц – ночью… Это не я, – смутился дружного согласия Гарик, который знал всегда и все. – Это Козьма Прутков.
– Мне надо позвонить. Я не предупредила своих, что останусь на ночь, – соврала Маша. – Женя, проводи меня домой. Пожалуйста.
Женя высвободился от Леночки, которая держала под одну руку его, а под другую своего Вадика, и молча повернулся исполнять просьбу. Их глаза встретились, но Маша не прочла в его взгляде, рад ли он ее приглашению, или с той же готовностью откликнулся бы на пожелание любой другой.
– У меня нет телефона, – предупредил Женя.
– Гарик, можно будет воспользоваться твоим мобильником?
Еще уходя с дачи, Маша заметила, что Гарик после водной эпопеи оставил телефон сушиться на столе. Других телефонов в компании не было.
– Ты не справишься с ним. Я тебя провожу, – вызвался Гарик.
– Это не обязательно, какие проблемы?
– Он выключен. Я сам еще не помню точно код. Если три раза ошибиться, тогда кранты – только восьмизначный, а он записан в Москве.
Маша поняла, что отвязаться от Гарика вряд ли получится. Женя угрюмо стоял в ожидании указаний.
– Пошли, – скомандовала Маша, и оба конвоира отделились от толпы ребят.
Впервые с момента их раскола они с Женей шли рядом. И хотя они были не одни, и еще ни одного слова навстречу Женей не было произнесено, Маша чувствовала: что-то непременно должно произойти. Она не могла больше выдерживать эту пытку.
Гарик предложил ей руку. Женя упрямо даже этого не сделал. Маша отказалась. Дорожка была неширокая, и идти под руку было неудобно. Хотя только что Леночка шла под руку с двумя. Гарик пытался что-то веселое рассказывать, не обращая внимания на упорное молчание двух своих собеседников. Маша специально споткнулась, чтобы Женя инстинктивно подхватил ее под правую руку, но как только она обрела равновесие, он снова отстал. Зато, судя по тому, как Женя на несколько секунд удержал ее ладонь, Маша была уверена, что он не мог не заметить кольцо-змейку на ее безымянном пальце.
Тропинка, пробитая вдоль опушки леса, зажатая пространными колеями-лужами, сузилась. Ребята вытянулись в цепочку. Они подходили к поселку. Маша пропустила Гарика вперед. Теперь она могла изредка оглядываться назад. Хмурое Женино лицо ее уже не смущало.
Шкет, выросший из-под земли, с какой-то угловатой с оттопыренными ушами лысой головой направился к Гарику.
– Дай закурить, – не попросил, а скорее приказал шкет.
– Не курю, – бросил, не останавливаясь, Гарик.
Но шкет вовсе не собирался уступать дорогу. Гарик, обходя его, вступил в лужу. Лопоухий, не обращая внимания на Машу, направился к Жене:
– Закурить, – это было уже требование, не терпящее возражений.
– Подвинься, командир, – и Женя, легко подхватив мелюзгу под мышки, поставил пацаненка в середину здоровенной лужи, освобождая дорогу Маше.
– Ты на кого, падла, руку поднял?! – неожиданно завопил шкет.
Это был сигнал. Они высыпали сразу, обходя, окружая и оставляя только единственный путь – в лес. Их было человек восемь. Сопляков-скинов лет по четырнадцать – шестнадцать с тупыми бультерьерообразными мордами. Они были как из-под одной штамповки: бритоголовые до синевы, в высоких, шнурованных, с утяжеленными носами армейских ботинках, джинсах и кожаных без воротников застегнутых куртках. Обмундирование для уличных драк. У кого-то в кулаках сверкнули кастеты. Один покачивал в руке мотоциклетную цепь. Ребята не видели их, когда проходили здесь минут двадцать назад. В лесу стояло еще трое скинхедов постарше со скутерами с заглушенными двигателями.
Шкет, вылезший из лужи позади ребят, матерно выругался и вдруг с разбега в стыренном из третьеразрядного боевика прыжке попытался нанести удар грязным башмаком Жене в живот. Остальные с расстояния одобрительно смотрели на развлечения пацаненка. Женька успел отскочить в сторону. Нога шкета проскользила по завязанной в узел у пупа Жениной рубахе, и, не удержавшись в мокрой обуви, каратист шлепнулся на землю костлявым задом.
Один из скутеристов, с вытатуированными на запястье двумя восьмерками, отделился от остальных и направился к авангарду.
– Глянь, а девка-то – нацменка! – выкрикнул он, тыча пальцем в сторону Маши. – Давай-ка ее сюда. А этот – жиденыш натуральный!
Пока остальные раздумывали, обходить ли лужу или лезть напрямик, скин, что стоял прямо перед ними на дорожке, по команде ринулся вперед. Инстинктивно, где-то на уровне подсознания, Гарик отпрянул в жидкую грязь, едва не поскользнувшись. И одновременно с ним Женя сделал шаг вперед, прикрывая Машу.
Эти два шага решили их судьбы.
Маша не поняла, почему осел, ухватившись обеими руками за треснувший нос, рвавшийся к ней бритоголовый. Но Женька заорал:
– Бегите! Гарька, спасай ее!
На мгновение все действующие лица замерли в несрежиссированной мизансцене. В возникшей паузе Гарик схватил Машу за руку и рванул через грязь и воду в брешь, образовавшуюся в кольце. Узкая юбка мешала бежать. Маша потеряла ощущение реальности. Если б не Гарик, она бы застыла на месте, как парализованная, но он тащил ее, и она бежала, чтобы не упасть в эту липкую и скользкую жижу, взрывающуюся под ногами. Она еще успела оглянуться назад, и в ее памяти запечатлелась самая страшная картина из всех, что ей пришлось видеть в жизни. Трое скинов с опозданием кинулись за ними в погоню. Они старались удержаться на тропинке и мешали друг другу. Но Маша смотрела не на этих, гнавшихся за ними, а дальше. Туда, где Женя, ее Женя, в ногу которому вцепился шкет, пытался подняться с земли и вдруг вновь рухнул под ударом армейского ботинка…
…Все заволокло красным туманом. Маша не видела больше ничего вокруг. Она не осознавала, где находится, кто с ней. Такое было с ней впервые. То ей казалось, что она все еще бежит, спасаясь от бритоголовых отморозков, и она вскакивала со стула, но кто-то упрямо силой усаживал ее назад. То она пыталась поднять Женю из жидкой мешанины, но сил ей не хватало.
– Маша, Маша! Очнись, это я… – доносилось до сознания из сна, который она пыталась стряхнуть. Но сон навязчиво возвращался. – Ты меня видишь?
Кто-то хлестал ее по ватным бесчувственным щекам, пытался напоить из стакана с черной, набранной из этой черной грязи жидкостью, а она, стиснув зубы, мотала головой, проливая на себя чернильные капли.
– Пустите! Не трогайте меня! Садисты! Звери, скоты!.. Ублюдки, пустите меня…
Она вырвалась из их цепких рук и бросилась к выходу… И здесь наступило прозрение. Она с удивлением рассматривала свои в рваных грязевых гольфах вымазанные ноги. Гарик подошел сзади со стаканом полуразлитой «колы», протягивая ей…
– Почему ты здесь? – она с удивлением смотрела на Гарика, отстраняя стакан. – А где Женя? Женя где?!
– Женя… – Гарик вытирал липкие от «колы» руки о махровое полотенце.
– Женя где?! – Маша схватила Гарьку за белую когда-то рубашку. – Женя!..
Она бросилась к двери, но Гарик так и не дал ей ее открыть, повернув ключ в замке. Глаза у него сузились:
– Ты пришла в себя? Все. Сиди здесь. Не выходи никуда. Поняла?!
Он нырнул уверенно в чулан и вытащил на длинной ручке топор.
– Сиди, запрись, – еще раз приказал он и шагнул за порог.
Она выскочила вслед за ним. Гарик пересек участок и распахнул калитку. Маша метнулась за ним вслед…
Она увидела его так же почти, как тогда. Когда он вернулся утром после «выноса ведра». Он шел сам. Медленно. Останавливался и делал еще несколько шагов. Толстая тетка с клеенчатыми сумками, из которых торчала зеленая помидорная рассада, обогнула его стороной, пробурчав громко:
– Какой молодой и какой пьяный.
Они бросились к нему одновременно, подхватили с двух сторон. Топор, зажатый в кулаке Гарика, мешал ему, но он не выпускал его из рук. Они втащили и положили Женьку на диван.
Монмартик был грязен, поэтому на измазанном лице не так страшны были следы от ботинок. Кровь смешалась с землей и приобрела коричнево-красный оттенок. Левая сторона лица оплывала.
– Лед! Воды!
Но воды не было. Маша в отчаянье взирала на Гарика:
– «Скорую»! Вызови же «скорую»! Не стой ты!
Гарька схватил мобильник и стал с силой вдавливать кнопки. Через некоторое время зазеленил дисплей, телефон издал жалобный звук, и дисплей погас.
– Аккумулятор. Сел, – обреченно констатировал Гарик. – А может, промок…
– Ну, хоть ты не сиди. На почту беги. Оттуда звони. «Скорую»! Срочно!
– Да. Я мигом.
Гарька, не расставаясь с топором, выскочил на улицу.
Женя лежал распластанный по дивану. Глаза его следили за Машей. Она пронеслась на кухню и из заросшего льдом холодильника стала выскребать снег в целлофановый, выпотрошенный из-под хлеба пакет. В сумке, забитой «колой», она обнаружила единственную бутылку с минеральной водой и обрадовалась ей, как спасению.
Когда она вернулась к Жене, тот пытался приподняться и встать.
– Лежи, дурень, – накинулась на него Маша. – Куда тебе?
– Помочь.
– С ума сошел. Вот, держи, – она приложила пакет со снегом к левой исковерканной части его лица. – Очень больно?
– Ты же… знаешь… – он перевел дыхание. – Я могу… не чувствовать… боли.
– Опять за свое?.. Молчи уж.
Она схватила махровое, липкое от «колы» полотенце и, поливая его водой из бутылки, осторожно начала промакивать, стирая грязь и вновь проступающую кровь с Жениного лица.
– Я… страшный?
– Это все, что тебя сейчас волнует?
– Не-ет. Пальцы на правой… руке. Наверное… сломаны. Не сумею… закончить… «Афродиту».
Маша опустила взгляд на его черную бесформенную руку. На безымянном пальце глубоко в кожу вдавилась расплющенная серебряная змейка. Маша заглянула ему в лицо, но Женя уже прикрыл глаза.
Нервными движениями, ломая ногти, она еле справилась с затянутым на животе узлом рубашки. Женя зажимал в кулак ее замаранный кровью рваный край, и Маше пришлось разгибать его скрюченные пальцы. В месте, где он держал свою левую руку, под отведенным краем грязной сорочки открылась тонкая полоска раны, из которой сбегал пульсирующий красный ручеек, превращаясь в черное, пропитавшее покрывало пятно.
Маша зажала себе рот, чтобы не закричать. Она, как завороженная, смотрела на ровный сочащийся разрез, и холод животного первобытного страха опустился от сдавленного сердца в самый низ ног.
Женя прерывисто с трудом дышал. Живой ручеек то мелел, то вновь наполнялся до краев. Маша схватила мокрое полотенце, пытаясь прижать, перекрыть им кровоточащую рану. Она брала себя в руки. Минута растерянной беспомощности прошла. Она снова готова была бороться.
– Женечка, держи. Зажимай. Пожалуйста!
Она вложила ему полотенце в действующую руку. Маша распахивала наугад шкафы и полки в поисках аптечки. Аптечка нашлась в девичьей. Маша вытряхнула содержимое на кровать. Вот невскрытый пакетик с марлевым тампоном и огрызок бинта. Маша схватила все и подбежала к Жене. Рука его, сжимавшая полотенце, отвалилась безвольно. Тампон тут же набух и покраснел. Бинт, едва развернувшись, кончился, не опоясав тело даже одного раза.
Маша вернулась в девичью, содрала с постели простыню и попыталась ее разорвать на лоскуты. Прочная ткань даже не думала поддаваться. Маша кинулась на кухню. В ящике не было ни одного ножа, ни одного столового прибора. Все было спрятано от воров и шпаны. Лишь бесполезные пластмассовые привезенные с собой ножики и посуда. Маша остановилась над Женей, лежащим с прикрытыми глазами. Но раздумье длилось не более секунды. Она стащила через голову еще чуть сырую белую с кружевами блузку. Тончайшая, на все согласная ткань легко затрещала под руками. Маша связывала длинные ленты, туго, что было силы, опоясывая Женю поверх раны.
Женя тихо застонал. Глаза его открылись и гримаса, подобная улыбке, скривила разбухшие губы:
– Жё-ёна…
– Тсс, молчи, тебя нельзя разговаривать, – решила из каких-то подсмотренных в кино соображений Маша.
– Ты меня… любишь?..
Вместо ответа Маша неожиданно заревела. Как гроза, собиравшаяся с неотвратимой настойчивостью задолго и все равно нежданная, с внезапной яростью обрушившаяся на тебя, когда ты вовсе оказываешься к ней не готов, так развязка их с Женей раскола взорвалась, накрыв их волной реальности, которая была страшнее всего, что Маша могла себе вообразить. Вся немыслимая напряженность последних дней и последнего дня выливалась в слезах, которые, Маша считала, она уже разучилась проливать.
Женя поднял левую руку и положил ей на обнаженное плечо.
– Не плачь. Мы теперь… вместе. Поцелуй… меня.
Она нагнулась к его разбитым, опухшим губам и ощутила их соленый от крови вкус. Она едва касалась его, боясь причинить ему новую боль, но он, сдвинув ладонь на ее шею, пригнул ее к себе, и она почувствовала, как проваливается в такое недавнее и такое недосягаемое теперь счастливое прошлое.
– Женечка, ты меня слышишь?
Он вновь открыл глаза.
– Жень. У меня ребенок будет…
– У нас… Правда?..
Маша только кивнула.
– Жаль… что я не могу… подхватить тебя… на руки…
Он перевел дыхание.
– Какая… ты… красивая. Тебе надо… одеться. Ребята… придут.
Они вломились шумной, но тут же омертвевшей толпой. Потом появился Гарик. Девчонки шепотом переговаривались, тенями слоняясь по комнате. Ребята исчезли. Все, даже маленький Максимка. Дик захлопнул дверь перед носом кинувшейся за ними Гавроша. Маша видела Громилу, прошедшего через сад с ломиком, который он играючи нес в руке. Гарик ушел с ними.
«Скорая» не спешила. Наташа боялась, правильно ли Гарик объяснил адрес и проезд.
Мальчишки вернулись не скоро и еще более злые, чем уходили. Они отловили только лопоухого шкета, но, так и не решив, что с ним одним делать, отпустили.
– Ничего, – мстительно произнес Громила. – Я этого знаю.
Гаврош не вынесла мучительного ожидания. Она взяла Гарьку, и они бегом рванули в воинскую часть.
Из зеленого батонообразного УАЗика выскочили Гарик и Гаврош. Немолодой дежурный офицер с капитанскими погонами пропустил вперед девчонку-медсестру в белом обтягивающем халате. Маша нависала над Женей, не отходя, пока медсестра снимала повязку.
– Кто его перевязывал? – спросил офицер с усталым мрачным лицом.
– Я.
Офицер взглянул на Машу, на Женин пасхальный светло-замшевый пиджак, надетый на ее голое тело, но ничего не сказал.
Маша полезла в машину, вслед за носилками.
– А кто-то из взрослых есть? – остановил ее офицер.
– Я.
– И никого из родственников?..
– Я – жена, – произнесла Маша спокойно.
Гаврош, стоявшая рядом, вскинула голову. Офицер устало вздохнул, убирая руку. Инга в последний момент сунула в карман Жениного пиджака нетолстую пачку общественных денег, шепнув:
– Пусть везут в Склиф. Я позвоню маме – там примут.
Дверца захлопнулась. Машина отъехала.
Месяц. Целый месяц между отчаяньем и надеждой.
Перитонит. Маша никогда раньше не знала, что смерть может скрываться в словах. Они могут быть беспощадно жестокими, эти слова. Совсем как люди. Но с людьми еще можно хоть что-то сделать. От слов еще не придумали избавления. Маша не могла его защитить, но она не могла согласиться с тем, что все, что придумывало человечество за столько веков, оказалось беспомощно перед одним страшным словом, которое нельзя было увидеть, осязать, вырезать из мучащегося организма, от которого нельзя было освободиться, спастись…
Что она ему могла дать, кроме своей единственной любви. Она отказывалась признавать, что есть в этом ужасном исковерканном людьми мире что-то, способное сравниться с ее любовью в своей силе. Она больше не надеялась на лекарства, капельницы, железные, напичканные электроникой приборы, которые каждый в отдельности и все вместе создавали лишь иллюзию борьбы за его жизнь. И лишь она понимала, что никто и ничто не сможет вытащить его, если она перестанет верить в спасение. Лишь они вдвоем в целом свете знали: пока ее сердце бьется в его груди – он будет жить.
Женю однажды уже переводили из реанимации, но на следующий же день его бегом вновь возвращали в прежнюю палату.
После последнего приступа Маша уже не выходила за стены больницы. Пока она держала Женю за его горячую бессильную руку, он не мог от нее уйти.
Мать Инги, заведовавшая в другом корпусе, помогла им с постоянными пропусками.
Неделю назад Женину маму увезли прямо из палаты с сердечным приступом. До этого они еще изредка сменяли друг друга, а то сидели обе молча, следя за частым, неглубоким дыханием сына и мужа. Женин отец, который теперь разрывался между двумя госпитализированными и оставленной на него младшей дочкой, прибегал с черным, осунувшимся и сразу постаревшим лицом, переговаривался с врачом, с Машей, садился на краешек табуретки, сидел, мрачно глядя на своего спящего такого необузданного еще недавно, а теперь такого беспомощного ребенка.
Ребята и Мама-Оля подъезжали к больнице каждый день. И хотя внутрь их не впускали, Маша сама спускалась к ним в условленное время, чтобы доложить об очередных безрадостных новостях. У нее с собой был Гариков мобильный телефон, и она могла заказывать, что принести, зная, что все, даже самая пустячная мелочь, такая, как свой градусник, будет доставлено в течение ближайшего часа, несмотря ни на какие экзамены. Про собственные экзамены Маша не вспоминала. И ни разу никто из ее домашних не произнес в связи с этим ни слова.
Женя улыбался. Он оставался единственным, кто сохранил способность улыбаться и шутить. Маша не могла себя пересилить. Он же улыбался сейчас чаще, чем за весь предшествовавший катастрофе месяц. Он еще старался поддержать мать и Машу, и от этого ей становилось совсем невыносимо жутко. Когда же он пытался шутить по собственному поводу, Маше хотелось выть, но она не могла ему это показать. Едва выкарабкавшись после тяжелейшего приступа, с бисеринками холодного пота на лбу, которые Маша промакивала чистой салфеткой, он спрашивал:
– Ты знаешь, чем отличается пессимист от оптимиста? Первый считает, что хуже уже не бывает. Другой – что может быть еще хуже.
Чаще всего, если они оставались одни в палате и он не впадал в долгое и, чем дальше, тем более затяжное беспамятство, они возвращались к теме, которая, казалось, занимает его теперь более всего на свете. Они мечтали об их ребенке. Глаза у него в эти минуты сияли, но Маше чудилось, что это сияние, полное слез. Лишь однажды он произнес слова, которые ужаснули Машу глубиной его понимания безнадежности борьбы, которую они вели вдвоем против незримого, неубиенного врага. Это произошло после ночи, в течение которой он дважды терял сознание.
– Обещай мне… Выйти замуж.
– Я давно замужем.
– Нашему ребенку нужен будет отец. А тебе – настоящий муж.
– У меня есть муж. Единственный и самый настоящий. А ты уж постарайся стать хорошим отцом.
Он посмотрел ей в глаза, и она не вынесла этого его взгляда и отвернула лицо.
– Мы уславливались никогда не лгать друг другу.
В какой-то момент стало казаться, что Женя пошел на поправку. Спадал отек с лица, и уже шевелились проросшие сквозь гипс пальцы правой руки. Маша повеселела. Каждое утро начиналось с хороших новостей. «Температура 37 и 7. Женя спал сегодня ночью целых шесть часов не просыпаясь. Он сам выпил стакан сока…» И лишь гноящиеся края ножевой раны даже не пытались закрываться.
Потом посыпались проблемы. Недолеченное, перенесенное на ногах воспаление легких было одной из них.
Несмотря ни на что, молодой организм сдавал каждую позицию только после тяжелейшего боя. Эта неравная борьба, приносящая почти одни только поражения, доканывала не только тело, но и психику. Но тем ярче праздновались самые незначительные, даже временные победы. За каждой Маша видела перелом в их невидимой войне и пыталась внушить эту же мысль Жене. А он, подыгрывая ей, начинал храбриться, и заканчивалось это чаще всего плачевно. Однажды он попытался встать и сделать несколько шагов по палате. Маша вышла к сестре, сказать, что Жене с утра лучше, и он попросил поесть. Когда она вернулась, он лежал вниз лицом посредине крошечной комнаты, и из перевернутой капельницы на линолеум вытекала бесцветная лужа.
Неожиданно Маша получила совершенно непредвиденную помощь в лице Риты. Рита, заканчивавшая второй курс медучилища, напросилась на практику в Склиф. Теперь она часто приходила сменить Машу, которой нужен был хоть какой-то элементарный отдых.
Когда Маша вошла в палату, Женя полулежал, с подушкой, подоткнутой под голову.
– О, мы уже сидим! – Маша наигранно радостно огляделась.
Рита, которая только что заправляла выбившуюся из-под матраса простыню, распрямилась, встречая ее искусственной улыбкой. Она была в том же зеленоватом брючном врачебном костюме, что и обычно, но хорошо уложенная прическа угадывалась под сдвинутой и заколотой на макушке медицинской шапочкой, а на длинной золотой цепочке поблескивала на груди маленькая овальная камея: белая женская головка на черном полированном фоне. Рита была аккуратно подкрашена, и Маша вспомнила, что сама красилась прошлый раз на последний звонок.
Маша отсутствовала всего минут пятнадцать. За это время палата, как только смогла, преобразилась. Все было вымыто, от пола до стаканов, и блестело. В изголовье в шикарной золотой упаковке сияла ветка бордовой орхидеи.
– От кого такая красота?
– От Жени тебе, – подошла Рита и поцеловала Машу в щеку. – Сегодня твой… – Она оговорилась, но тут же поправилась: – Ваш выпускной вечер.
– Пустяки, – Маша махнула рукой. – Наш выпускной вечер будет, когда нас выпустят из больницы. Сегодня другой праздник. Сегодня ровно триста дней, как мы впервые с Женей встретились.
Рита простила ей этот эгоистический выпад за ту улыбку, которую Маша смогла вызвать у Жени.
– Красивая дата. Все к лучшему, – Женя протянул Маше руку. – Ведь ты так и не доучила меня вальсу. Как бы мы смотрелись с тобой на балу.
– Спасибо за орхидею, – поблагодарила она, обращаясь сразу и к Жене, и к Рите. – Жень, ты помнишь, что полететь можно, лишь абсолютно уверовав, что умеешь летать. Мы обязательно полетим с тобой под музыку Штрауса и будем кружить им всем на зависть. Ты только крепче держись за меня. А я тебя не отпущу.
Рита отошла и повернулась к окну, чтобы никому не было видно ее лицо.
– Понимаешь, что жалко, – произнес Женя. – Я так многого хотел в этой жизни и так мало успел.
– Ты не о том думаешь, – попыталась переключить его Рита, не поворачиваясь. – Сначала тебе нужно выйти из больницы, а потом ты обязательно всего достигнешь, с твоим-то характером.
Женя не пытался спорить. Он просто размышлял вслух. От этих его размышлений впору было лезть на стену.
– Что значительного я оставил после себя? Несколько скульптур, и то часть разбилась в упавшем стеллаже, часть досталась нашей доблестной милиции. Несколько набросков на бумаге. А я мечтал покорить Париж и весь мир.
– Ты выставишь «Рождение Афродиты» этим летом в Париже, – Маша постаралась придать уверенность голосу. – Я уже говорила по этому поводу с Кацем.
Женя с нежностью взглянул ей в глаза.
– Это теперь совсем неважно. Пусть она останется у тебя.
Про Каца и Париж – это была всего лишь полуправда. Александр Самуилович ей ответил, что вряд ли теперь у него появится такая возможность. Кац заходил в больницу не меньше десятка раз. Лишь однажды его удалось нелегально провести в палату. Тогда с ним вместе была еще и Карина. Карина забегала потом и одна, без Каца. Маша отдавала ей свой пропуск, чтобы она могла подняться наверх.
Маша заметила, как Женя стиснул зубы и вдруг легко улыбнулся:
– Что я скулю? Я должен быть счастлив, что за такое короткое время я все же успел так много. Люди живут до ста лет и не имеют десятой доли того, что было у меня… Грех жаловаться. У меня была любовь, самая яркая, какую можно было только себе пожелать… Друзья, какие не каждому достаются за всю жизнь. Взять хотя бы Риту. Ритка, ты мне друг?
– Нет. Я твоя первая несостоявшаяся любовь.
– Ладно. Пусть так… У меня был даже крошечный кусочек славы и маленький талант, который хоть во что-то вылился… Наверное, я слишком быстро горел, как комета в ночном небе среди тусклых звезд… Но все же это не так мало. Правда?
– Ты еще не назвал ребенка, которого я рожу от тебя.
Маша опустилась на край его кровати и, совсем не стесняясь стоящей рядом Риты, легла на его горячую подушку. Женя, сделав над собой усилие, подложил ей руку под голову. Его кисть безвольно упала на ее плечо. Беззвучно отсчитывали секунды, крадя их у жизни, плоские серебристые часы «Edox» на его запястье.
– Да. Вот на ребенка бы я хотел посмотреть…
Рита провела ладонью по лицу и повернулась, улыбаясь:
– Маша! Марш домой. Мы должны лицезреть тебя сегодня во всем сиянии в выпускном платье, со сверхмодной прической и в брильянтах.
– Где ж я возьму брильянты?
– Ладно, брильянты мы тебе прощаем. Но все остальное чтобы было к началу бала.
…Она опоздала.
Душ, переодевания, макияж и – самое сложное – прическа отняли гораздо больше времени, чем Маша могла рассчитывать. Она выскочила из такси и расправила смявшееся, как она его ни берегла, платье. Белый больничный халат был с собой, но она решила его накинуть, лишь когда будет миновать охрану, чтобы лишний раз не издеваться над нарядом. Больше всего она опасалась за бордовую орхидею, специально заколотую, но с трудом удерживавшуюся в волосах. Маша несла голову прямо, боясь уронить цветок.
Риту и Надю Гаврилину (в открытом вечернем сверкающем блестками платье она больше не была Гаврошем) Маша увидела издалека. Она побежала, улыбаясь, им навстречу, придерживая цветок одной рукой. Они стояли в глубине длинного, почти неосвещенного коридора, из которого не видно было выхода. Маша замедлилась, она шла к ним, и каждый звук от высоких точеных каблуков, отстукивающих замирающий такт по каменному полу, металлически бился об узкие своды, отдаваясь в груди. Она остановилась механически, не дойдя несколько шагов, которых не в силах была преодолеть. Рита прошла эти несколько шагов сама ей навстречу:
– Стой. Не ходи туда.
Рука, удерживавшая цветок, медленно сползала. Орхидея упала на пол.
– Не-е-е-е-т!..
В темном коридоре без выхода крик не отразился ни от одной стены.
Она опоздала. Она не имела права его покидать…
Сердце ее остановилось.
Горели все осветительные приборы большого актового зала, которые можно было включить. Сцену заливали потоки света – белого, голубого, желтого, зеленого, из всех прожекторов, нацеленных на микрофон. Самодельный оркестр школьных энтузиастов от музыки взял несколько пробных аккордов, и над чуть стихшим залом полилось:
Девчонки и ребята сидели и стояли вдоль стен. Никто из них не вышел в центр сразу опустевшего пространства. И лишь спустя пару минут одна за другой две вальсирующие родительские пары закружили по паркетному надраенному полу старой школы.
Надя Гаврилина, переливаясь блестками в разноцветных лучах скрестившихся на ней прожекторов, подошла к микрофону. Она не стала ждать окончания вальса. Взяв микрофон в обе дрожавшие руки, она произнесла:
– Ребята. Наш Женя Мартов… умер.
Музыка замерла. В вакууме актового зала раскололись на взлете две родительские пары. Потом с грохотом рухнувшего здания опрокинулся стул под вскочившим в оглушительной тишине Сергеем Дьяченко. Встали Инга, Максим Коган. За ними следом сидевшие кружком Наташа и Саша Гофманы, долговязый Вадик и вцепившаяся ему в руку Леночка. Олька Бертеньева и Сергей Лошадинов. Заледенел Игорь Логинов. Стоял с мрачным, ошарашенным лицом Лев Грановский и со сползшей улыбкой Дыня, чудом дотянувший до выпускного вечера. Ахнула Зина, и обе ее подружки испуганно замолчали. Поднимался и каменел выпускной 11 «В». Застыли 11 «А» и «Б», враждовавшие с «вэшками» и друг с другом. Мама-Оля, Ольга Николаевна закусила, стиснув зубы, угол выглядывавшего из-под манжеты платочка. Пошатнулась Оксана Игоревна, схватившись, чтобы устоять, за локоть кого-то из ребят. Заострилось, как у крысенка, лицо обернувшегося в полуобороте программиста Александра Палыча, ставшего сразу до боли похожим на свою мать, стоящую тут же – Ларису Вячеславовну Шапокляк. И Кол Колыч по-военному строго вытянулся по стойке смирно, как положено.
Учителя, родители, их ученики и их дети. Молчали в омертвевшем школьном актовом зале, наполнившемся кричащей тишиной, как реквиемом по их товарищу.
К микрофону, тяжело переступая, вышла Тамара Карапетовна. Надя отвернулась и сбежала со сцены.
– Я не смогу сейчас говорить. Простите. Выпускного бала не будет. Это единственное, что мы сейчас можем сделать для Жени.
Из глубины зала раздался одинокий голос:
– А как же все, что мы готовили? А банкет? Ведь все накрыто.
Мама Зинки отвечала в родительском комитете за всю организацию выпускного вечера.
– Если родители хотят, пусть они сами и остаются.
Это крикнула из другого конца зала ее дочь.
Прожектора – белый, голубой, желтый, зеленый – погасли.
Жизнь после его смерти. Почему она не остановилась?
Люди просыпались утром. Они могли улыбаться и даже смеяться. Они шли на работу или учебу. Как если бы в этом мире ничего не произошло, от чего он оказался в один момент опустошенным.
Они поступали в институты. Некоторые проваливались на экзаменах, но упорно вновь влезали в новые вузы, и, в конечном счете, никто не оказался не у дел. В Университете, кроме Гарика, учились на разных факультетах сразу трое: Инга, Олька и Сергей Лошадинов. Леночка и Вадик на пару поступили в Энергетический. Но Леночка пошла на дизайнерский факультет, а Вадик – на вычислительную технику. К концу первого курса они уже переженились. Леночка вышла замуж за дизайнера с пятого курса. Вадик, неизвестно, в отместку ли, женился на девчонке из своего подъезда. Наденька Гаврилина поступила в МГИМО на экономический. В Строгановке пишет, говорят, обалденные картины Граф, ослушавшийся своего отца и не пошедший в Финансовую академию. Никто ничего не слышал о Зинке, она ни с кем не общается. Сашка Гофман учится в автодорожном. Трудно сказать, учится ли, но с ребятами из группы он открыл свою собственную фирму по торговле бэушными запчастями, которые они добывают с прикормленной автосвалки. В апреле он купил себе новенькую двенадцатую модель. Через шесть дней ее угнали. Но он не унывает. Если все будет хорошо, обещает повторить эксперимент к августу. Его сестра – в педагогическом. Хочет через пять лет вернуться в школу.
В январе вышла на пенсию Шапокляк. Граф, Дыня и Дик, ждавшие только выпускного вечера, чтобы высказать ей все накопленное за четыре года, – ни один к ней даже не подошел ни на выпускном, ни после. Все это теперь кажется им слишком мелким, не стоящим слов и бессмысленно-бесполезным.
Из школы сразу после двадцать шестого июня ушла Мама-Оля. Ребята встречаются у нее дома на Первое сентября и на День встречи выпускников. А еще – двадцать девятого апреля в доме у Мартовых. Туда же с Мамой-Олей приходила в этот раз Оксана Игоревна. Они собираются в его день рождения, а не в день смерти. Однажды, еще дней за десять до… двадцать шестого Женя об этом попросил своего отца. Жене опять исполнилось так и не отмеченные семнадцать. Кац установил на его могиле на Ваганьковском его скульптурный портрет. Он так и останется на нем молодым, с глубокими, в бесконечность проваленными черными зрачками, с мраморным кубиком солнечного блика в глазах. Непрочесанные вихры будут всегда непокорно развеваться на вечном, как время, ветру даже в самую тихую погоду. Мраморную табличку сделала Карина. Сам Кац уехал в Израиль, едва закончив памятник. На Таганке полным ходом идет строительство нового шикарного ресторана.
В апреле состоялся суд над девятью скинхедами. Все они были несовершеннолетние. Лопоухоголового шкета оправдали. Остальным дали год условно. По двести тринадцатой статье – за хулиганство. Дети еще совсем. Ну, подрались, не ломать же им из-за этого жизнь. Старшего, ударившего ножом, так и не нашли. Прямо перед зданием суда парней двадцать, выстроившись в шеренгу, со сверкающими на солнце бильярдными шарами не омраченных интеллектом голов встречали в фашизоидном приветствии своих «героев». Двадцатого апреля, в день рождения Адольфа Гитлера, пока их выступления ждали в Москве, они прошли факельным шествием четким строевым шагом по поселку. Дачники при их приближении спешили выключить свет и увести с улицы оставленные на обочине автомобили. Палатки у станции запирались на железные ставни, и случайные прохожие бегом устремлялись в темные с расколошмаченными фонарями проулки. В военной части, расположенной на пути их следования, перевели вооруженную охрану внутрь, за наглухо запертые ворота. В колонне их было уже шестьдесят молодчиков: бритоголовые до синевы, в высоких, шнурованных, с утяжеленными носами армейских ботинках, джинсах и кожаных без воротников застегнутых куртках – обмундирование для уличных драк. Наутро обыватели тихим шепотом обсуждали, удивленно пожимая плечами: «И откуда только они берутся? Мы же их победили, а эти выродки оккупировали страну изнутри. Но ведь и то правда, от кавказцев и евреев у нашего человека в глазах рябит. У одних все рынки, у других – банки, а русские на них только горбатятся». Говорили, что следующим утром на окраине поселка нашли одного из местных фюреров, которого признали по двум вытатуированным восьмеркам. Лицом вниз в грязной канаве с торчащими наружу длинными ногами. Рядом валялся ломик, которым была проломлена его налысо бритая голова. Все сошлись на том, что, видать, бритоголовые между собой чего-то не поделили. Теперь скинов в поселке оставалось пятьдесят девять.
В рядах школьных друзей – новая брешь: уезжает в Штаты Максимка Коган. Это первый эмигрант из класса. Похоже, будут еще. Дик подал документы. Он зовет с собой Риту, но она все еще раздумывает. Ей не хочется уезжать. Свадьба их назначена на четвертое августа. Если до этого срока ничего не произойдет.
Рита чаще других заезжает к Маше. Не считая Жениных родителей. Они берут Женечку и идут с ним гулять в парк. Рита говорит, что он похож на своего папу, но Маше кажется, что она просто хочет сказать ей приятное. Женя черноволосый, и лишь взгляд у него действительно неожиданно для малыша глубокий и цепкий, как у отца. Будет жалко, если Рита все-таки уедет. «Девушка с запрокинутым лицом» глядит из прошлого мечтательно распахнутыми глазами в ее доме – так хотел Монмартик.
Маше выдали аттестат. О золотой медали никто не вспоминал. Вступительные экзамены она пропустила. Собственно, даже не пыталась сдавать. Она – единственная не поступившая из всего класса. Рита зовет ее этим летом с нею вместе в медицинский. Маша никогда в школе не думала о меде. Но теперь, скорее всего, она так и сделает.
…Над ее столом висит Женин рисунок: девочка с развевающимися на ветру волосами. А рядом – незаконченная работа, умирающая Афродита – богиня любви, погружающаяся в морскую пучину, растворяющаяся в водяной пене, в белых кудрях барашков, чем-то до боли напоминающих беломедвежью шкуру…