Планета «Юлия Друнина», или История одного самоубийства

fb2

Юлия Друнина — поэт, любимый многими поколениями читателей, — герой и соавтор этой небольшой книжки, которая состоит из двух частей: сначала рассказ о поэте и его судьбе, затем — стихи.

Предпринимая попытку этого нового типа издания, редакция надеется вернуть читателям поэзию, а поэзии — ее читателей.

Не хочу идеализировать ее,

делать из нее икону, не хочу

ни обелять, ни очернять —

хочу рассказать о том, какой

она была.

Н. Старшинов

Все было учтено, все было благородно, красиво и романтично…

Как романтик, она нередко писала о Космосе, о необъятной Вселенной:

В каком-нибудь неведомом году Случится это чудо непременно: На Землю нашу, милую Звезду, Слетятся гости изо всей Вселенной…

Или:

Звездный путь!.. И он сегодня начат. Здравствуй, сказка детства! Я горда Тем, что мне приходится землячкой Только что рожденная звезда!

А землячкой ей стала не звезда, а планета. Другая планета. Крымские астрономы Николай и Людмила Черных открыли новую малую планету, получившую порядковый номер 3804, и назвали ее именем Юли. Это не только естественно вписывается в ее жизнь, но и говорит о том уважении и любви, которые живут в сердцах ее читателей и почитателей…

От издательства

Этой небольшой книжкой издательство «Звонница-МГ» обращает читателя к лику поэзии, а поэзию — к ее читателям.

Юлия Друнина — герой и один из авторов этой книги — однажды сказала: «Не может быть поэта без судьбы». И тем самым подсказала нам, какие книги нужно издавать, какие книги встретят отзвук в сердцах читателей.

Как сказал в предисловии к двухтомнику Ю. Друниной (Избранное — М., Худож. лит., 1989) Марк Соболь: «Не зная времени и среды, которые сформировали поэта, читателю затруднительно в полной мере проникнуть в его творчество». И эта мысль по-своему отражена в конструкции книги: сначала — рассказ о поэте и его судьбе, затем — стихи.

Н. Старшинов

Планета «Юлия Друнина»

Мы встретились в конце 1944 года в Литературном институте имени А. М. Горького.

После лекций я пошел ее провожать. Она, только что демобилизованный батальонный санинструктор, ходила в солдатских кирзовых сапогах, в поношенной гимнастерке и шинели. Ничего другого у нее не было. И, хотя позже, в 1948 году, писала:

Возвратившись с фронта в сорок пятом, Я стеснялась стоптанных сапог И своей шинели перемятой, Пропыленной пылью всех дорог, —

мне казалось, что это ее нисколько не смущало — она привыкла к такой одежде настолько, что не придавала ей никакого значения…

По дороге мы взахлеб читали друг другу стихи — тогда в Литинституте это было принято, считалось нормальным, хотя многие прохожие посматривали на нас с любопытством, а то и с удивлением. А поскольку большинство стихов было посвящено войне, мы заговорили и о фронте…

Потом вдруг случайно перенеслись в довоенное время. И обнаружилось, что в конце тридцатых годов мы оба ходили в литературную студию при Доме художественного воспитания детей, которая помещалась в здании Театра юного зрителя. Вспомнили руководителей студии — поэта-переводчика Бориса Иринина, прозаика Исая Рахтанова, своих товарищей-студийцев, вспомнили, как нередко пропускали занятия, чтобы посмотреть какой-нибудь спектакль. А «Тома Кэнти» смотрели даже вместе…

Это было в конце тридцатых годов.

Теперь нам было по двадцать лет. Она была измучена войной — полуголодным существованием, была бледна, худа и очень красива. Я тоже был достаточно заморенным. Но настроение у нас было высоким — предпобедным…

Через несколько дней мы сбежали с лекций, и я снова провожал ее. Мы зашли к ней домой. Она побежала на кухню и вскоре принесла мне тарелку супа. Извинилась, что нет хлеба. Я спросил:

— А себе?

— Я свою долю съела на кухне. И больше не хочу…

Суп был сильно пересолен, имел какой-то необычный темно-серый цвет. На дне тарелки плавали мелкие кусочки картошки. Я проглотил его с большим удовольствием, поскольку был голоден…

Только через пятнадцать лет, когда мы развелись и пошли после суда в ресторан — обмыть эту процедуру, она призналась:

— А ты помнишь, как я тебя угощала супом?

— Конечно, помню!

— А знаешь, что это было?..

Оказалось, что это был вовсе не суп, а вода, в которой ее мать варила картошку «в мундирах». А Юля, не зная этого, подумала, что это грибной суп. И только потом при разговоре с матерью все выяснилось.

Я спросил:

— Что же ты сразу-то не сказала мне об этом?

— Мне было стыдно, и я думала, что если ты узнаешь это, у нас могут испортиться отношения.

Смешно, наивно, но ведь и трогательно…

Юлия Друнина была человеком очень последовательным и отважным. Выросшая в городе, в интеллигентной семье, она вопреки воле родителей девчонкой в 1942 году ушла на фронт. В самое трудное время. И в самый неблагоустроенный род войск — в пехоту:

…Школьным вечером, Хмурым летом, Бросив книги и карандаш, Встала девочка с парты этой И шагнула в сырой блиндаж.

После тяжелого ранения — осколок едва не перерезал сонную артерию, прошел в двух миллиметрах от нее — снова ушла на фронт добровольцем. Под обстрелы. В холод и грязь[1]

Мы были студентами второго курса, когда у нас родилась дочь Лена. Ютились в маленькой комнатке, в общей квартире, жили сверхбедно, впроголодь. Приходилось продавать одну карточку, чтобы выкупить продукты на остальные, хотя и на них получали не очень густо. А дочка, тяжело переболев в первые месяцы, нормально росла, отличаясь отменным аппетитом. Случалось, что она прибегала на кухню и, если там находилась плошка с варевом, предназначенным для соседской кошки, мгновенно расправлялась с ним…

Читала Юля много, но бессистемно. А к занятиям в институте относилась с большой прохладцей, как и я, хотя суть многих лекций схватывала на лету.

Помню, на этой почве у нас было немало забавных случаев.

Как-то, готовясь к экзамену по языкознанию, мы решили повторить пройденное втроем: она, Аркадий Рывкин и я.

Зачитал нам Аркадий несколько ответов на вопросы, вошедшие в экзаменационные билеты, хотел двинуться дальше, а Юля говорит:

— Вы как хотите, а я пойду спать!

И пошла на диван.

Кстати, ее постоянно мучила бессонница. Она трудно засыпала…

Через полчаса занятий и я не вынес этого мучения — отправился спать. Аркадий один сидел над учебником еще три часа. На следующий день результаты экзамены были такими: Юля получила пятерку, я — тройку, Аркадий — двойку.

После экзамена он заявил:

— Больше я готовиться не буду!..

Не менее занятный случай произошел с нами, когда мы сдавали экзамен по древнегреческой литературе.

Мы одновременно взяли экзаменационные билеты и сели рядом за стол. Познакомились с вопросами, и оказалось, что ответить на них нам будет весьма трудно. Но у нас были спасительные шпаргалки. Только мы обратились к ним, началось полное солнечное затмение. Шпаргалки были написаны мельчайшим убористым почерком, и мы никак не могли прочитать их.

Экзаменовавший нас замечательный знаток древнегреческой литературы профессор Сергей Иванович Радциг обратился к Юле:

— Товарищ Друнина, вы готовы отвечать?

— Нет, мне еще надо несколько минут для подготовки.

— А вы, товарищ Старшинов, готовы?..

Я тоже ответил отрицательно.

Так мы и просидели несколько бесконечных минут, пока не появилось солнце…

Все трудности военной и послевоенной жизни Юля переносила стоически — я не услышал от нее ни одного упрека, ни одной жалобы. А ходила она по-прежнему в той же потертой шинели, в гимнастерке и сапогах еще несколько лет…

В быту Юля была, как, впрочем, и многие поэтессы, довольно неорганизованной. Хозяйством заниматься не любила. Хотя могла очень неплохо приготовить обед, если было из чего.

По редакциям не ходила, даже не знала, где многие из них находятся и кто в них заведует поэзией. Лишь иногда, услышав, что я или кто-то из студентов собирается пойти в какой-нибудь журнал, просила: «Слушай, занеси заодно и мои стихи…»

А между тем ее фронтовые стихи, прочитанные на литературном объединении при издательстве «Молодая гвардия», которым руководил прекрасный поэт и человек Дмитрий Кедрин, а потом и появившиеся в журнале «Знамя», произвели сильное впечатление в конце войны и сразу после ее завершения.

Мы все знали ее «Зинку», постоянно цитировались ставшие сразу знаменитыми ее строки:

Я только раз видала рукопашный. Раз — наяву и — сотни раз во сне.

Или о ее девчатах, «похожих на парней», идущих по войне…

Помню, в 1945 году были мы у Николая Семеновича Тихонова, тогдашнего председателя Союза писателей СССР, и как высоко оценил он их. Особенно отметил «Штрафной батальон» (стихотворение это первоначально называлось «Штрафбат»):

Дышит в лицо    молдаванский вечер Хмелем осенних трав. Дробно,    как будто цыганские плечи, Гибкий дрожит состав. Мечется степь —    узорный, Желто-зеленый плат. Пляшут,    поют платформы, Пляшет,    поет штрафбат. Бледный майор    расправляет плечи: — Хлопцы,    пропьем Свой последний вечер! — Вечер.    Дорожный щемящий вечер. Глух паровозный крик. Красное небо летит навстречу — Поезд идет    в тупик…

Правда, он сказал: «Их сейчас, конечно, не напечатают!» И действительно, они впервые были опубликованы лишь десять лет спустя…

Очень высокую оценку получили стихи Юли и на Первом Всесоюзном совещании молодых писателей в 1947 году. Не только его участники, но и руководители семинаров отмечали прочувствованность ее лирики, точность, лаконичность, умение афористично выразить мысль.

Перечитывая ее стихи сегодня, особенно военные, полвека спустя после их написания, видишь, что добрый десяток стихов выдержал испытание временем — они по-прежнему волнуют, запоминаются:

Это в первую очередь — «Качается рожь несжатая», «Я только раз видала рукопашный», «Целовались, плакали и пели», «Зинка», «Штрафной батальон», «Не знаю, где я нежности училась». Они украсят любую военную антологию. Их можно отнести к высшим достижениям нашей военной поэзии.

А стихи о любви, о природе, о дочери — лиричны, конкретны, любимы читателями.

Совсем недавно зашел я в издательство, где проработал двадцать лет. Поздоровался с дежурившей на вахте женщиной, которую знаю почти столько же лет. А она говорит:

— Николай Константинович, не знаю даже, как вас и наказать?!

— За что?

— А что ж вы столько лет не могли сказать мне, что Друнина была вашей женой?

— А почему я всем должен говорить об этом?

— Ну не обязательно всем, но мне-то надо было сказать. Ведь я так люблю ее стихи!.. Она самая любимая моя поэтесса!..

Я знаю множество врачей, актеров, художников, музыкантов, научных работников, которые обожают ее стихи…

На Съезде народных депутатов после объявления перерыва М. С. Горбачев направился к Юле, которая стояла рядом с журналистом Г. Боровиком. Юля мне рассказала:

— Я думала, что он идет к Боровику, и посторонилась. А он подошел ко мне и сказал, что знает и любит мои стихи. Тут же ко мне и все члены Политбюро обратились, конечно, — сказала она не без иронии…

Министр вооруженных сил Язов цитировал ее стихи в своих выступлениях и не раз беседовал с ней.

И опять я вспоминаю пожилую почтальоншу из Твери, которая дотошно допрашивала меня, стараясь узнать все, что мне известно о Юле. Потому что зачитывалась ее стихами…

Таков круг ее читателей…

С последних дней войны до последних своих дней Юля не могла оторваться от нее, отдалиться, забыть. И в стихах, даже пейзажных или любовных, то и дело возникали у нее многие подробности военных дней. Над ней поэтому нередко и подшучивали: мол, вот написала стихи о сосновом боре, а все равно в нем оказались неожиданно сапоги или обмотки…

Ю. Друнина

Ее постоянно тянуло в те места, где довелось протопать в солдатских сапогах по заснеженным и разбитым дорогам с санитарной сумкой, испытать все тяготы, которые выпали на долю пехоты, под обстрелом перевязывать раненых, отправлять их в санбат. Однако нам, безденежным и полуголодным, было не до поездок.

Но вот в 1952 году ей дали от журнала «Сельская молодежь» командировку в Белоруссию, в село Озаричи, в освобождении которого она принимала участие. Оказалось, что в этом селе живет и работает в школе заслуженный учитель, орденоносец, о котором журнал хотел бы опубликовать очерк.

На поезде мы добрались до Мозыря, а потом на автобусе и до Озаричей. Вышли из автобуса. Рядом с остановкой — ларек с мороженым. А возле него бродит хлопчик лет семи. Посматривает на мороженое. Юля и спросила его:

— Мальчик, ты, наверно, мороженого хочешь? Тебе дать денег на него?

А он с достоинством:

— У меня свои есть!

Как это нам понравилось!..

В это время к ларьку подошел седенький худой старичок, хотел увести хлопчика, взял его за руку, а потом обратился к нам:

— Вижу, вы приезжие будете. Что вам нужно?

— Мы хотим в гостиницу устроиться — есть тут у вас она?

— Есть, есть, вон там, на другом конце села. Пройдете до конца по главной улице, а потом свернете налево… А лучше я сам вас доведу, а то еще заблудитесь…

И как мы его ни благодарили, ни отказывались от его помощи, он настоял на своем — доведу, и все!

В гостинице, в чистенькой просторной избе, милая и сердечная девушка, дежурившая там, любезно и быстро устроила нас в хорошей комнатке. Юля сказала:

— Посмотри, как красиво ее русые косы оплетены вокруг головы. А какой симпатичный передничек — с белорусской вышивкой!..

Мы пошли в райисполком отметить командировку. По дороге нам встретился приземистый, плотный мужчина лет пятидесяти. На лацкане его пиджака сиял орден. Юля обратилась к нему:

— Вы не подскажете нам, где проживает директор школы Кирилл Сысоич?

Мужчина приосанился, лицо его приняло величественное выражение, он выпятил вперед грудь с орденом и заявил торжественно:

— Да это и есть я, Кирилл Сысоевич. Заслуженный учитель. Орденоносец!..

Мы договорились с ним встретиться. Но когда распрощались, Юля сказала резко:

— Нет, я к нему не пойду, он мне активно не нравится. И писать о нем я не буду!.. Ишь как выпячивает грудь с орденом и кичится званием. Неприятный тип!..

Она и действительно не пошла к нему, тем более что нам рассказали о нем очень некрасивые вещи. Оказалось, что он на пришкольном участке завел огромный сад, за которым ухаживали школьники, а по осени собирали яблоки и груши, которые Кирилл Сысоич потом продавал, а деньги брал себе…

Юля сказала:

— Если о нем и писать что-то, то лишь фельетон. Но я не хочу оскорблять эти святые для меня места… Вот мальчуган и дед мне понравились, да и девушка в гостинице — тоже. О них я и написала бы, да материала маловато…

Мы познакомились с селом, вышли за околицу, хотели пойти в лес, но нас предупредили, что он еще не разминирован — уже несколько человек подорвалось в нем…

Так никакого очерка она и не написала. А вот несколько стихотворений у нее родилось после этой поездки.

Если мне грустно, Если Затосковала я, Значит, Зовет Полесье, Юность зовет моя…

А потом о милой белорусской девушке, видимо, о той, что устраивала нас в гостинице:

Да, в лице ее красок мало, Словно пасмурным днем в лесу, И не всякий поймет, пожалуй, И оценит ее красу. Из осенней рябины бусы, Косы голову облегли… Сколько в девушке этой русой От славянской ее земли!

Мать Юли родилась в Варшаве. Кроме русского, она владела польским и немецким языками. Немецкий даже преподавала в школе, правда, потом ее перевели работать в библиотеку.

Человек она была непоследовательный, сумбурный, и отношения с Юлей у них были крайне неровными…

А отца Юля обожала. Он для нее был образцом справедливости, разума, порядочности. Был он директором школы, преподавал историю. Выпустил несколько брошюр, в том числе — о Т. Шевченко…

В начале войны их семья была эвакуирована в поселок Заводоуковск Тюменской области. Там отец преподавал историю в спецшколе. Там во время войны и умер…

И Юля все время собиралась съездить в Заводоуковск, побывать на могиле отца.

Долго мы не могли поехать — у нас не было на такое далекое путешествие денег, пока не представилась возможность: издательство «Советский писатель», где была принята моя книжка стихов, дало мне командировку в те места.

Только тогда мы и сумели совершить эту поездку…

Наших денег хватило лишь на то, чтобы добраться до Ялуторовска, а потом и до Заводоуковска. И на несколько дней проживания в гостинице.

В ту пору Тюменская область была ничем особенным не примечательна. Ни о какой нефти и разговоров не было.

Закатились мы в Ялуторовск, осмотрели городок, в котором когда-то жили ссыльные декабристы И. Пущин, друг Пушкина, и М. Муравьев-Апостол. Особое впечатление произвела на нас бутылка необычной изящной формы, которую нашли под полом при реставрации дома М. Муравьева-Апостола. В бутылке была запечатана бумага, на которой обнаружилось подробное описание декабрьского восстания. А заканчивалось это послание примерно так: «Составил сие для пользы и удовольствия будущих археологов царевый преступник Муравьев-Апостол».

Удивительный голос из прошлого века!..

Побродили мы по окрестностям Ялуторовска, а потом махнули на станцию Заводоуковск. Пробыли там несколько дней, отыскали могилу Юлиного отца. И еще продлили бы свое пребывание в этих местах. Но тут у нас кончились деньги, выданные мне на командировку. Мы остались буквально без копейки. А нам надо было еще добираться до Тюмени, а потом и до Москвы — более двух тысяч километров!..

Невеселые шли мы к вокзалу, надеясь «зайцами» добраться до Тюмени, а там предпринять что-то для возвращения домой. Все-таки областной центр!..

Идем налегке по скрипучему дощатому тротуару, смотрим уныло под ноги — хорошо еще, у нас не было ни чемодана, ни рюкзака, пустым-то легче…

И вдруг слышим:

— Молодой человек! Можно вас на одну минуточку для конФРИденциального разговора?

Я смотрю — стоит передо мной маленький человечек в помятом клетчатом картузе, с огромным желтым портфелем.

Говорю ему:

— Слушаю вас.

Он огляделся — нет ли поблизости кого, кто мог услышать наш разговор, и так вкрадчиво говорит:

— Вы знаете, я здесь нахожусь в командировке, пришлось немного задержаться, я поистратился и остался без копейки денег. А мне надо еще добираться до Владимира… Не можете ли вы купить у меня портфель? Смотрите, он совсем новый, большой, удобный!

И демонстрирует мне его — действительно, портфель что надо!

Покачал я сокрушенно головой и ответил бедолаге:

— Вы знаете, мы здесь тоже в командировке и тоже истратились, денег ни копейки. А нам надо добираться до Москвы. Так что, будем считать, что наш конФРИденциальный разговор закончен…

Маленький человечек с большим портфелем извинился и мгновенно исчез…

Пришли мы на станцию. Дождались поезда, идущего на Тюмень. Проехали два часа в тамбуре «зайцами». И были счастливы, что на сотню километров стали ближе к дому.

Побродили по городу. Удивились обилию берез в нем, особенно на улице Республики. Я даже начал писать стихи, стараясь поправить наше настроение:

Растрачены все рублики, Их ветер прочь унес… На улице Республики Шумит листва берез. И рад я ветру здешнему, И шелесту листвы… Но все же как мне, грешному, Добраться до Москвы?..

Дальше стихи у меня не пошли. И нам еще сильнее захотелось есть, поскольку мы не обедали уже сутки. И еще больше захотелось домой.

Куда обратиться за помощью?..

Но тут Юля вспомнила, что перед нашим отъездом из Москвы кто-то из студентов, узнав, что мы едем в Тюмень, предусмотрительно сказал ей:

— Будешь в Тюмени, обращайся в газету «Тюменская правда», прямо к главному редактору, Михаилу Васильевичу Коврижину, если понадобится в чем-то помощь. Он — добрый человек, отзывчивый, любит поэзию и поэтов и всегда выручает их в трудную минуту.

Правда, сама она наотрез отказалась идти к нему:

— Лучше я поеду «зайцем», чем буду унижаться…

И я сам решил попытать счастье, направился вредакцию газеты, прихватив с собой верстку моей первой книжки.

Было неловко, но я все-таки пошел на прием прямо к главному редактору.

За столом сидел седоватый, бодрый, подвижный и симпатичный человек. Принял он меня очень радушно. А когда я показал свое командировочное удостоверение, расспросил меня, где я был, что видел интересного.

Вкратце я рассказал ему о своем маршруте. Показал верстку своей книжки. Он полистал ее.

Я все не решался обратиться к нему за помощью. Попросил отметить командировочное удостоверение, помялся и уже готов был выйти из его кабинета, махнув на все рукой — будь что будет — поедем «зайцами» до Москвы… И от голода не помрем — всего двое суток езды…

Но он вовремя понял мою нерешительность:

— Вы в командировке-то уже давно… Должно быть, поистратились? Может, нужна помощь?..

О том, что нас двое, я умалчивал. А тут — рассказал все…

Он мгновенно позвонил по двум номерам. Позвал одновременно машинистку, которую попросил срочно перепечатать несколько моих стихотворений из моей верстки, и бухгалтера, которому вручил какую-то ведомость.

Пока он звонил на вокзал и договаривался о том, чтобы нам оставили билеты на московский поезд, пришла женщина-кассир и выдала мне сумму, которой должно было хватить и на билеты, и на наше пропитание…

Я, конечно, сказал ему самые благодарные слова, на какие только был способен. А он улыбнулся и сказал:

— Да я ведь знаю вас, поэтов, непрактичный вы народ… Вот только что у меня был один… из Владимира… Я и его отправил домой — не сидеть же ему в Сибири…

Я не выдержал:

— Такой… небольшого роста… с большим желтым портфелем?..

— Точно!.. А откуда вы знаете?..

Я рассказал ему о нашей встрече в Заводоуковске. А он рассмеялся. И сказал, чтобы я позвал Юлю — хотел и ее на дорогу напоить чаем. Но она отказалась идти в редакцию. А меня он все-таки угостил чаем с баранками и с собой их дал. А потом отправил на своей машине к поезду…

Через двое суток мы уже были в Москве. А через месяца полтора я получил несколько вырезок со своими стихами из «Тюменской правды» да еще оставшуюся от гонорара, после погашения моего долга, десятку…

Нужно рассказать и еще об одной самой последней и самой счастливой поездке, когда мы по командировке Союза писателей отправились в Карачаево-Черкесию на празднование ее четырехсотлетнего присоединения к России.

В составе делегации были В. Карцев, М. Дудин, М. Львов, Юля и я. Разместили нас в роскошных номерах гостиницы. Дали пропуска в ресторан и отправили на завтрак.

На столах ресторана чего-чего только не было! Но мы, как, впрочем, и наши товарищи, ограничились самыми скромными блюдами, поскольку денег у нас было в обрез.

А официанты настойчиво предлагали нам черную и красную икру, крабов, пятизвездочные коньяки, торты. Нам приходилось так же упорно отказываться от всего этого.

Но когда, позавтракав, мы хотели расплатиться, официанты заявили, что мы — гости, а с гостей они ничего не берут…

Помню, как все подшучивали друг над другом.

Сидят (справа налево): М. Дудин, Ю. Друнина, В. Карцев, О. Хубиев; стоят (справа налево): И. Кашпуров, М. Львов, А. Ханфенов, Н. Старшинов.

Впрочем, в обед и ужин мы, уже наученные, наверстали упущенное…

После нескольких выступлений в Черкесске и его окрестностях нас посадили в машины, погрузили в каждую из них ящики с виноградом, жареными курами, шампанским и коньяками, и мы по горным дорогам, которые нередко проходили всего в двадцати сантиметрах от обрыва в пропасть, отправились в Карачаевск, а потом на Домбай.

Юля была в восторге от бегущей внизу синей Теберды, от слепящего южного солнца, от многоярусных то субтропических, то северных еловых лесов, от белоголового Эльбруса, вонзившегося почти в самое солнце, от празднично одетых жителей окрестных аулов, вышедших приветствовать гостей…

В дороге Юля смеялась:

— Со вчерашнего дня мы, кажется, живем при коммунизме!..

Прежде чем написать эту и некоторые другие истории, я позвонил Юле и спросил — не будет ли она против того, что я расскажу их читателям? Она, как человек, в достаточной степени обладающий чувством юмора, конечно, не возражала, только попросила, чтобы я оговорился и сообщил им о том, что я ее известил о своем намерении.

Во взаимоотношениях поэтов с издательствами бывало немало курьезов. Когда выходила первая книжка Друниной «В солдатской шинели», произошел еще один.

Шел трудный послевоенный год — тысяча девятьсот сорок седьмой. Мы были студентами и молодоженами. Стипендия в Литературном институте тогда была мизерной — 147 рублей, на послереформенные деньги — 14 р. 70 к. Как инвалиды Великой Отечественной войны и пенсии мы получали примерно такие же. У нас росла годовалая дочь. И мы еле-еле перебивались с хлеба на воду…

Но вот наступило облегчение: у Юли пошла в набор книга. Когда ее сверстали, оказалось, что либо из нее надо было убрать несколько стихотворений, либо добавить три страницы.

Дополнить книгу было нечем. Стихи у Юли были, но по цензурным соображениям их в ту пору не пропускали. А сокращать книжку (она и без того оказалась небольшой) было жалко.

Довольно долгое время Юля задерживала верстку, надеясь добавить что-то новое. Но оно не появлялось. Наконец издательство категорически потребовало сдать ее в производство. И тогда я предложил Юле:

— Да возьми ты у меня одно большое стихотворение. Ну хотя бы «Дорогу Геленджик — Новороссийск», оно как раз и займет три страницы.

Она согласилась. Так эти стихи и вышли в ее книге. Они очень слабые, описательные, многословные. Больше их она, конечно, никогда не перепечатывала в своих книгах. Да и я в своих, конечно, не публиковал…

Но на этом история с ними не закончилась. Когда книжка вышла в свет, в одном из московских журналов на нее появилась рецензия. Очень доброжелательная. И особое место в ней было уделено этому стихотворению. Автор статьи, в частности, отмечал, что Друнина находится в поисках и стихотворение «Дорога Геленджик — Новороссийск» убедительно подтверждает эту его мысль — оно во многом резко отличается от ее остальных стихов.

Еще бы не отличаться!.. Тем более что оно, пожалуй, самое слабое и самое длинное в книге…

Деньги, полученные за книжку и за опубликованную в журнале «Октябрь» мою поэму «Гвардии рядовой», поддержали нас настолько, что Юля решила даже приодеть меня. Мы поехали на Перовский рынок — на толкучку. Походили среди огромных толп продающей и покупающей публики, долго не находили ничего подходящего. И вдруг Юля, высвободив свою руку из моей (а мы, как детсадовцы, ходили с ней не под ручку, а за ручку), метнулась в сторону. Я — за ней. Она подошла к капитану, продающему почти новый роскошный импортный пиджак сиреневого цвета. Юля спросила цену. Денег, имеющихся у нас, хватало. Мы отошли в сторонку, посоветовались и, не торгуясь, решили купить его, поскольку запрашивал капитан, по нашему мнению, очень дешево. Так дешево, что мы даже не стали его примерять, чтобы кто-нибудь еще не обратил на него внимания и не перехватил у нас…

Удовлетворенные этой покупкой, отправились домой. А на ходу еще похваливали сами себя за практичность: вот, мол, какие мы ловкие — так удачно сумели купить такую хорошую вещь. Но когда мы пришли домой и я примерил пиджак, его размер оказался таким огромным, что в него мог войти не только я, но и еще по крайней мере один такой, как я, добрый молодец…

Впрочем, наше огорчение было недолгим. В тот же день мы пошли в комиссионный магазин, сдали его, и наше мнение о себе снова укрепилось: пиджак у нас приняли и оценили его почти втрое дороже, чем мы заплатили за него! Правда, деньги обещали выдать лишь после того, как его возьмет новый покупатель…

Недели полторы приходили мы ежедневно в комиссионный магазин за деньгами, но пиджак еще не был куплен.

И тут разнесся слух, что на следующий день будет объявлена денежная реформа. Мы бросились в комиссионку, чтобы взять свой многострадальный пиджак. Но нам объявили, что он уже продан.

Словом, блестяще начатая нами операция, которой мы так гордились, завершилась плачевно. По сути дела, добрая половина гонорара пропала…

Ю. Друнина

Юля была красивой и очень обаятельной. В чертах ее лица было что-то общее с очень популярной тогда актрисой Любовью Орловой.

Привлекательная внешность нередко помогала молодым поэтессам «пробиться», попасть на страницы журналов и газет, обратить особое внимание на их творчество, доброжелательнее отнестись к их поэтической судьбе.

Друниной она — напротив — часто мешала в силу ее неуступчивого характера, ее бескомпромиссности…

В свое время нашумела история ее взаимоотношений с поэтом Павлом Григорьевичем Антокольским, который вел семинар в Литературном институте.

Сначала он очень положительно отнесся к ее стихам.

И вдруг не только объявил ее бездарной, но и предложил исключить из института как творчески несамостоятельную. Хорошо еще, что ей позволили перевестись в другой семинар, а то бы ей пришлось уйти из института.

А потом последовало резкое выступление Юли на собрании в Союзе писателей против П. Антокольского. Да еще оно совпало с тем временем, когда шел разгром так называемых космополитов. Это выступление многими было воспринято не только как неблагодарное и подловатое, но и как антисемитское. Некоторые литераторы до сих пор не только помнят его, но и не могут ей простить этого.

Даже на ее похоронах во время гражданской панихиды в Доме литераторов Григорий Поженян, стоя у ее гроба, в своем выступлении не упустил возможности напомнить об этом (не нашел лучшего времени и места!).

Вероятно, он не знал, или забыл, или посчитал незначительным одно обстоятельство: почему Антокольский так резко изменил свое мнение о ней как о поэте.

Дело в том, что Павел Григорьевич пытался очень активно ухаживать за ней, а когда она отвергла его притязания, проявив своеобразную отвагу — еще бы, такого мэтра! — он обрушил на нее свой гнев.

Буду конкретным.

В 1945 году в издательстве «Молодая гвардия» вышла в свет под общей редакцией П. Антокольского первая книга стихов Вероники Тушновой, которая так и называлась «Первая книга».

Поскольку у нас были добрые отношения, Вероника пригласила к себе на ужин в честь выхода книги и меня с Юлей. Мы тогда еще не жили вместе, но уже были неразлучны.

Кроме Антокольского, приглашены были наши товарищи — С. Гудзенко, М. Луконин, М. Максимов, А. Межиров, М. Соболь, В. Урин.

По тем временам был очень неплохой стол. Мы уже основательно выпили. Где-то между тостами Юля вышла в коридор. Вышел и Антокольский. Вскоре я услышал шум и возню в коридоре и, когда вышел туда, увидел, как Павел Григорьевич тащит упирающуюся Юлю в ванную. Я попытался помешать ему. Он рассвирепел — какой-то мальчишка смеет ему перечить! — обматюгал меня. Впрочем, я ему ответил тем же, но настоял на своем.

Когда мы вернулись в комнату, сели за стол, рассерженный Антокольский закричал на меня:

— Какой ты Старшинов?! Ты — Младшинов!

Вероятно, он хотел не только подчеркнуть мой возраст (20 лет), но и малый поэтический ранг. Потом сказал полупримирительно-полуснисходительно:

— Ну ладно, читай что-нибудь свое!..

Я поупрямился, но потом под нажимом собравшихся прочитал свою небольшую поэмку «Гвардии рядовой».

Прослушав ее, Антокольский воскликнул:

— Это — великий идиотизм!

Я, конечно, был в недоумении и попросил его объяснить — что это значит.

Он сказал, что в поэме есть настоящие строки и строфы, но в целом она сумбурна и обрывчата…

Все это сегодня выглядит смешно. Но тогда это было всерьез.

И на Друнину за ее неповиновение он рассердился по-настоящему.

А ее реакция на его поведение, ее выступление против него можно оценить лишь как реакцию обиженной девочки на бесцеремонное обращение с ней. Не больше. Девочки, которую оскорбили… А ей долгое время приписывались бог знает какие грехи.

* * *

Шел последний год войны…

Юле позвонил Степан Петрович Щипачев, занимавший тогда пост заместителя главного редактора журнала «Красноармеец» («Советский воин») и одновременно являющийся членом редколлегии по поэзии журнала «Октябрь».

Он пригласил ее принести стихи, пообещав опубликовать их в обоих журналах…

В ту пору мы с Юлей были влюблены друг в друга и неразлучны: ходили повсюду только вместе. А если кто-то из нас вдруг появлялся один, это даже вызывало недоумение у наших знакомых.

Юля мне говорит:

— Давай сходим к Щипачеву.

— Но ведь он меня не приглашал.

— Ну и что? Мне одной идти как-то неловко. Придем к нему вместе, вдвоем.

Я согласился, и мы явились в Дом Красной Армии, где в ту пору находилась редакция «Красноармейца», довольно поздно вечером, как это назначил Степан Петрович.

Солдат, стоявший на посту, меня не пропускал, поскольку мне не был заказан пропуск. Юля позвонила Щипачеву, и он разрешил пропустить и меня.

Когда мы вошли в его кабинет, я понял, что он был очень недоволен моим появлением.

— Оставьте свои стихи, — сказал он Юле суховато, — я их к завтрашнему дню прощитаю и что-то отберу для пещати и в «Красноармейсе», и в «Октябре». А вы, — он снова обратился только к Юле, — завтра ко мне и приходите… В эти же щасы…

Говорил он именно так, произнося вместо «ч» — «щ», а вместо «ц» — «с».

На следующий день я не хотел идти в журнал, но Юля меня уговорила. В редакцию идти я отказался наотрез. Сказал, что буду ждать ее на улице…

Не прошло и четверти часа, как она выбежала ко мне, раскрасневшаяся и возмущенная:

— Ты представляешь, что придумал этот старый дурак? Только я вошла к нему в кабинет, он весь расплылся в доброй улыбке: «Ощень хорошо, Юля, что вы пришли вовремя. Садитесь, садитесь вот сюда на диван. Я уже прощитал все ваши стихи, ваши замещательные стихи. И мы их непременно напещатаем и в „Красноармейсе“, и в „Октябре“… Право, не знаю, щем вас и угощать… Да вот, пожалуйста, хоть попробуйте смородину…»

Он придвинул ко мне поближе блюдечко с красными ягодами, а сам сел рядом со мной на диване. Я немного отодвинулась от него, а он снова сблизился и обнял меня за талию. Я стала отстраняться от него. И тогда он произнес такую дурацкую речь: «Ну, щего вы боитесь, нашей близости? Но ведь об этом никто не узнает. А зато у вас на всю жизнь останутся воспоминания о том, что вы были близки с большим совеским поэтом!..»

Я вскочила с дивана и стрелой вылетела на улицу от «большого совеского поэта…»

Вот и все происшествие. Можно только добавить, что стихи Юли не появились ни в «Красноармейце», ни в «Октябре». Видимо, «большой совеский поэт» был разгневан и таким образом отреагировал на непослушание молодого дарования. А новеллу эту можно закончить стихами самого «большого совеского поэта», которые лучше всего иллюстрируют его джентльменское поведение и созданную им самим ситуацию:

Любовью дорожить умейте, С годами дорожить вдвойне: Любовь — не вздохи на скамейке И не прогулки при луне…

Где-то в сорок шестом году стихи Юли попали к Илье Эренбургу. Видимо, они ему по-настоящему понравились. Он позвонил ей и сказал, что, поскольку никаких постов в Союзе писателей не занимает и в членах редсоветов ни в каких издательствах не состоит, сам помочь ей опубликовать их не может.

— Но я передал вашу рукопись, — обнадежил он ее, — Константину Симонову, и он обещал вам помочь. Он тоже одобрил ее. Позвоните ему через несколько дней и скажите, что это я вас направил к нему.

Когда Юля дозвонилась до Симонова, он ей сказал:

— Юля, возьмите вашу рукопись и отнесите ее в «Советский писатель» главному редактору Анатолию Кузьмичу Тарасенкову. Скажите ему, что я познакомился с ней, одобряю ее и буду редактором вашей книги. Этого вполне достаточно, чтобы она быстро вышла.

Когда Юля пришла к Тарасенкову и передала ему разговор с Симоновым, Анатолий Кузьмич сказал:

— Юля, я же не хуже Симонова знаю ваши стихи, ведь я сам печатал их в журнале «Знамя», когда работал там. Зачем же нам прибегать к его помощи? Я сам и буду вашим редактором.

— Но, Анатолий Кузьмич, ведь Симонов может обидеться, может подумать, что я не захотела, чтобы он был моим редактором, может получиться очень неудобно…

— Не беспокойтесь, Юля, я сам поговорю с ним и все улажу…

Вероятно, он все-таки не поговорил об этом с Симоновым, и тот обиделся.

Когда вышла книжка «В солдатской шинели» (а вышла она действительно быстро), Юля подала заявление в Союз писателей с просьбой принять ее в эту организацию. Творческое бюро поэтов рекомендовало ее к приему. Приемная комиссия тоже отнеслась к ее заявлению положительно. Но когда дело дошло до секретариата, который утверждал приемные дела, она получила отказ. Выступивший на секретариате К. Симонов сказал, что она не без способностей, но сделала в поэзии еще очень мало. Есть у нее от силы пять-шесть стихотворений, которые заслуживают внимания. Но этого недостаточно для того, чтобы стать полноценным членом Союза писателей. И секретариат утвердил ее не в члены, а в кандидаты Союза писателей — был тогда такой институт…

Через четыре года у Юли вышла вторая книжка. Она подала заявление о переводе ее из кандидатов в члены Союза писателей. Снова прошла благополучно и бюро поэтов, и приемную комиссию. Но на секретариате снова выступил К. Симонов и опять отозвался о ней довольно неодобрительно:

— Во второй книжке Друниной мало нового, в основном это — повторение первой книги. У нее так и осталось пять-шесть хороших стихотворений. И переводить ее из кандидатов в члены Союза писателей нет оснований.

Помогло Юле лишь выступление Александра Твардовского:

— Здесь, на секретариате, присутствует несколько поэтов, и не у каждого из нас найдется пять-шесть хороших стихотворений! Так что, думаю, ее надо перевести в члены Союза писателей…

Только после его выступления секретариат принял решение перевести ее в члены Союза писателей…

Впрочем, Симонов не ограничился этим. Когда Союз писателей хотел дать ей творческую командировку, Константин Михайлович сделал все, чтобы секретариат не утвердил ее.

Очень жаль! К. Симонов казался мне крупной личностью, во всяком случае, человеком, не способным на суетливые незначительные игры, человеком, не способным заниматься такими пустяками. А тут он проявил такую мелочную мстительность…

Печально…

* * *

Не хочу идеализировать ее, делать из нее икону, не хочу ни обелять, ни очернять — хочу рассказать о том, какой она была. Поэтому должен отметить и то, что в ней было неприемлемым для меня, впрочем, думаю, и не только для меня.

Юля с достоинством прошла все испытания трудностями — войной, голодом, безденежьем, неуютом. А вот испытание благополучием, мне думается, прошла не без потерь…

В самом деле, когда наше материальное положение улучшилось — мы получили приличную квартиру, расстались с шинелями и гимнастерками, смогли более или менее нормально питаться, — Юля, в общем-то человек малообщительный, неконтактный, еще более ограничила свои знакомства. Она стала общаться лишь с людьми ее круга — равными по образованию и культурному уровню или даже стоящими в этом отношении выше ее. Хуже того — она не всегда стала понимать людей, стоящих ниже ее, их заботы, нужды, а значит, и поступки…

Лифтершей в нашем подъезде писательского дома была женщина средних лет — тетя Луша. Она во время войны, как писала Юля, «не баба была — герой». У тети Луши было несколько детей. Жизнь нелегкая. А на язык тетя Луша была острая и вредная.

Как-то у нее произошел такой забавный диалог с живущим в нашем доме литератором Б.:

— А вы, товарищ Б., женщин к себе водите.

— Ну и что?

— Как это что? Вот приедет с курорта ваша жена Настя, я ведь и сказать ей могу об этом!..

Профессор на мгновение озабоченно замялся, потом нашелся — достал из кармана десятку и протянул ее тете Луше:

— На, молчи, дура!

Тетя Луша с достоинством приняла этот дар, спокойно положила десятку в свой карман и вежливо поблагодарила щедрого профессора:

— Премного благодарна вам, товарищ Б.

Особенно же язвительной тетя Луша была по отношению к писательским женам, вслед которым она то и дело отпускала такие реплики:

— Ишь как накрасилась!..

Или:

— Ну и расфуфырилась!..

Вероятно, что-то подобное она отпускала и в адрес Юли. И вот Юля разразилась гневным стихотворением «Тревога!», клеймящим несчастную, но и зловредную тетю Лушу: «она сидит перед домом величественно, как Будда», она всех «судит, как трибунал». И в результате заключила:

Тревога! У нас в районе Мещанство Сидит на троне…

Она даже с презрением отказывается пользоваться лифтом:

Спасибочки, тетя Луша, Я лучше пешком пойду!

Прочитав эти стихи, я сказал Юле:

— В этом же стихотворении тебе давали «совет старухи»: «Не делай слона из мухи». И ведь правильный совет! Ну что ты набросилась на нее? Тоже мне месть — «пешком пойду»! Несерьезно все это. Получается, что чуть ли не все мировое зло сосредоточено в этой тете Луше — так она могущественна!.. Лучше бы ты написала стихи в защиту тети Луши, многодетной матери, участницы войны, призвала бы нас облегчить ее судьбу, помочь ей. Может быть, тогда бы она и подобрее стала…

Впрочем, убедить ее в неправоте было совершенно невозможно. Единственное, что она сделала, — это изменила название стихотворения: вместо «Тревога» поставила «Тетя Луша», несколько смягчив этим ситуацию…

Когда Юля стала женой А. Каплера, она попала в иное окружение — это были знаменитые режиссеры, писатели, актеры. И, казалось бы, можно было успокоиться на этом. Но нет, здесь не было той романтики неуюта, которая постоянно присутствовала в ее поэзии. И она пишет стихи «В закусочной»:

Накрахмаленной скатерти Шепот кичливый, Седовласых гостей Именитые гривы — Может, в этом и нету Плохого по сути, Только мне неуютно В парадном уюте. От обедов-обрядов, Торжественно-пресных, Я порой отдыхаю В закусочных тесных. Там с фабричной девчонкой, Над скромной едой Я себе почему-то Кажусь молодой…

Для нее и идеалом рабочего кабинета поэта являлась — кухня:

Стараясь шагать бесшумно, На коммунальную кухню, В прозу кастрюль и тарелок, Вступил молодой поэт… …Восемь квадратных метров — Кто говорит, что тесно? Всю Солнечную систему Поэт поместит сюда. Будут почет и деньги, Будет он всем известен, Только таким богатым Не будет он никогда…

Эти стихи и стихи «В закусочной» напечатаны рядом. Видимо, Юлю беспокоила эта проблема — благополучие и поэт:

Может, к счастью не привыкла я. Или счастью не хватает горя?

Но кто добровольно откажется от житейского благополучия?..

В последние годы нашей совместной жизни от нее можно было услышать уже и сетование, что она не может одеться так, как ей хотелось бы, и что это несправедливо… Такого прежде она не говорила…

Ее можно понять как женщину. Это вполне нормально. «Но все же, все же, все же», — как сказал А. Твардовский… Однако ни о какой успокоенности ее души сказать невозможно, ее романтическая душа рвалась к тревогам, вступая в противоречие с бытом:

Да, сердце часто ошибалось, Но все ж не поселилась в нем Та осторожность, Та усталость, Что равнодушьем мы зовем.

Это правда, не поселилась…

Думаю, что среди поэтов фронтового поколения Юля была едва ли не самым неисправимым романтиком с первых шагов своей сознательной жизни и до последних своих дней.

Она обожала романтические стихи о гражданской войне и песни о ней — «Каховку», «Орленка», лихую «Тачанку»:

Видишь, облако клубится, Кони мчатся впереди?..

Она не только увлекалась верховой ездой, но однажды и меня посадила на лошадь в Геленджике, и мы отправились верхом в горы. Она пристрастила к лошадям нашу дочь Лену, которая потому и пошла учиться в Ветеринарную академию, окончила ее и вот уже немало лет работает на ипподроме зоотехником, является кандидатом в мастера конного спорта.

Ю. Друнина и дочь Лена

Юля очень любила Коктебель, море, горы. Она десятки раз поднималась на Карадаг, пока он не был зашаркан. Она ходила в Старый Крым — а это в один конец двадцать пять километров — и, конечно, партизанскими тропами!

Приезжая в Коктебель, она выпрашивала у пограничников лошадь, чтобы хоть часок проскакать на ней. А если на заставе были затруднения — не хотели давать лошадь, она даже соглашалась выступить перед пограничниками, лишь бы ей дали ее, хотя вообще-то участвовать в публичных выступлениях не любила.

И вот она уже в своей стихии:

— Рысью марш! — Рванулись с места кони. Вот летит карьером наш отряд. — Ну, а все же юность не догонишь! — Звонко мне подковы говорят… Не догнать? В седло врастаю крепче, Хлыст и шпоры — мокрому коню. И кричу в степной бескрайний вечер: — Догоню! Ей-богу, догоню!..

Она никак не хотела расстаться с юностью, прежде всего с фронтовой юностью, не хотела отставать от нее! Наивно, но она была против, категорически против того, когда в печати появлялись поздравления с ее юбилеем, поскольку там указывался ее возраст. Она хоть на год, но старалась отодвинуть год своего рождения. Мало того, ей не хотелось, чтобы внучка называла ее бабушкой. И уйти из жизни она хотела не старой и беспомощной, но еще здоровой, сильной, деятельной и по-молодому красивой. И вот она стоит перед зеркалом и обращается к своему отражению:

Я говорю той, в зеркале: — Держись! Будь юной и несдавшейся Всю жизнь!

Действительно, сдаваться она не привыкла. Это было не в ее характере: она была бойцом и оставалась им до конца. И ее вынужденный и в то же время добровольный уход из жизни, как и добровольный уход в армию, говорит не о ее слабости, а ее порядочности и силе: в конце концов, она могла бы достаточно благополучно дожить отпущенные ей годы, закрыв глаза на то, что не устраивало ее вокруг.

Так поступаем мы, многие. Смиряемся с обстановкой и живем.

Она была незаурядной личностью и не могла пойти на компромисс с обстоятельствами, которые были неприемлемы для ее натуры и сильнее ее. И смириться с ними она не могла.

Меня и нашу дочь Лену неоднократно спрашивали и спрашивают до сих пор о причине, вызвавшей ее добровольный и, казалось бы, неожиданный уход из жизни. Односложного ответа на этот вопрос нет и не может быть.

Главных причин много, а самую главную из них и выделить трудно.

Не раз я слышал о том, что, мол, будь с ней в этот момент кто-то рядом, такого не случилось бы.

Но ни о какой случайности говорить не приходится. О неожиданности — тоже.

Юля — человек очень последовательный, и, если она что-то решала, переубедить ее было, как правило, не только трудно, но просто невозможно.

Ю. Друнина и М. Лозинская, Н. Старшинов

* * *

За последние годы у нее уже неоднократно можно встретить упоминание о самоубийцах и самоубийстве. Вот что она писала, например, в газете «Правда» от 15 сентября 1990 года в статье «Туча над темной Россией»: «Тяжко! Порой мне даже приходят в голову строки Бориса Слуцкого: „А тот, кто больше терпеть не в силах, — партком разрешает самоубийство слабым…“» И дальше: «Врачи отмечают пик самоубийств…»

Написано это за год с небольшим до ее кончины.

В последнее время у Юли было состояние постоянной неудовлетворенности если не всем, то многим, что происходило в стране.

Она болезненно переживала распад СССР. Встретив восторженно события 19–21 августа (она бросилась на Красную Пресню защищать Белый дом), уже 15 сентября того же года она написала в той же статье: «И все же, все же не хотелось бы впасть в эйфорию. Кое-что беспокоит. Очень! Не слишком ли подчас легко и лихо принимаются решения по сложнейшим вопросам?»

А одно из последних стихотворений она начала так:

Безумно страшно за Россию…

Она как кровную обиду переживала постоянные нападки на нашу армию и мирного и военного времени. И немедленно вступала в яростные споры, защищая ее. Еще бы:

Я люблю тебя, Армия — Юность моя! Мы — солдаты запаса, Твои сыновья.

Хорошо зная ее нелюбовь и даже отвращение ко всякого рода заседаниям и совещаниям, я был удивлен, что она согласилась с тем, чтобы ее кандидатуру выдвинули на выборы депутатов Верховного Совета СССР. Я даже спросил ее — зачем?

— Единственное, что меня побудило это сделать, — желание защитить нашу армию, интересы и права участников Великой Отечественной войны и войны в Афганистане.

Когда же она поняла, что это бесполезно, ничего существенного для этого сделать невозможно, она перестала ходить на заседания Верховного Совета, а потом и вышла из депутатского корпуса…

О ее душевном состоянии лучше всего говорит одно из писем, написанных перед уходом из жизни: «…Почему ухожу? По-моему, оставаться в этом ужасном, передравшемся, созданном для дельцов с железными локтями мире такому несовершенному существу, как я, можно, только имея крепкий личный тыл…»

Ю. Друнина и дочь Лена

Ю. Друнина

* * *

Я знаю, что Алексей Яковлевич Каплер относился к Юле очень трогательно — заменял ей и мамку, и няньку, и отца. Все заботы по быту брал на себя. Он уладил ее отношения с П. Антокольским и с К. Симоновым. Он помогал ей выйти к широкому читателю. При выходе ее книг он даже объезжал книжные магазины, договаривался о том, чтобы они делали побольше заказы на них, обязуясь, в случае, если они будут залеживаться, немедленно выкупить их. Так, во всяком случае, мне сказали в магазине «Поэзия»…

Но самое главное — он сумел приучить ее к постоянному литературному труду. Если прежде она писала от случая к случаю, по вдохновению, то теперь она стала много и упорно работать все время. Расширился не только круг ее тем, но и жанров: она обратилась к публицистике, к прозе.

Ю. Друнина и А. Каплер

А если посмотреть ее двухтомник, вышедший в издательстве «Художественная литература» в 1989 году, то окажется, что с 1943 по 1960 год, то есть за семнадцать лет, она написала вдвое меньше стихов, чем за такой же следующий отрезок времени. А если к этому прибавить написанную в эти же годы прозу, то получится, что ее «производительность» возросла вчетверо, а то и впятеро…

Но после смерти Каплера, лишившись его опеки, она, по-моему, оказалась в растерянности; у нее было немалое хозяйство: большая квартира, дача, машина, гараж — за всем этим надо было следить, постоянно прилагать усилия, чтобы поддерживать порядок и состояние имущества. А этого делать она не умела, не привыкла. Ну а переломить себя в таком возрасте было уже очень трудно, вернее — невозможно.

Вообще она не вписывалась в наступавшее прагматическое время, она стала старомодной со своим романтическим характером.

У Юли есть стихотворение «Кто говорит, что умер Дон Кихот?..». В какой-то степени и она оказалась им в нынешней обстановке…

Юля быстро растеряла тех знакомых и друзей, с которыми общалась при Каплере. А новых, по сути дела, не завела. Дружила она со вдовой поэта Сергея Орлова Виолеттой, но она одна не могла ей заменить всех…

Как это ни печально, имея столько друзей-читателей, она была одинока.

А предположение, что будь кто-то рядом с ней в самый критический момент, несостоятельно, оно ничего не могло изменить: она приняла решение. А свои решения она привыкла выполнять.

Это не случайная вспышка отчаянья. Все было предусмотрено и продумано до мелочей.

Она написала едва ли не десять писем: дочери, внучке, зятю, подруге Виолетте, редактору своей новой рукописи, в милицию, в Союз писателей. В письмах никого ни в чем не винила.

На входной двери дачи (где в гараже она отравилась выхлопными газами автомобиля) Юля оставила записку, обращенную к зятю: «Андрюша, не пугайся. Вызови милицию, и вскройте гараж».

Все было учтено, все было благородно, красиво и романтично…

Как романтик, она нередко писала о Космосе, о необъятной Вселенной:

В каком-нибудь неведомом году Случится это чудо непременно: На Землю нашу, милую Звезду, Слетятся гости изо всей Вселенной…

Или:

Звездный путь!.. И он сегодня начат. Здравствуй, сказка детства! Я горда Тем, что мне приходится землячкой Только что рожденная звезда!

А землячкой ей стала не звезда, а планета. Другая планета. Крымские астрономы Николай и Людмила Черных открыли новую малую планету, получившую порядковый номер 3804, и назвали ее именем Юли. Это не только естественно вписывается в ее жизнь, но и говорит о том уважении и любви, которые живут в сердцах ее читателей и почитателей.

Юлия Друнина

Стихи

Ю. Друнина

«Качается рожь несжатая…»

Качается рожь несжатая, Шагают бойцы по ней. Шагаем и мы — девчата, Похожие на парней. Нет, это горят не хаты — То юность моя в огне… Идут по войне девчата, Похожие на парней.

1942

«Я ушла из детства…»

Я ушла из детства В грязную теплушку, В эшелон пехоты, В санитарный взвод. Дальние разрывы Слушал и не слушал Ко всему привыкший Сорок первый год. Я пришла из школы В блиндажи сырые. От прекрасной Дамы — В «мать» и «перемать». Потому что имя Ближе, чем «Россия», Не могла сыскать.

1942

«Я только раз видала рукопашный…»

Я только раз видала рукопашный. Раз — наяву и сотни раз во сне. Кто говорит, что на войне не страшно, Тот ничего не знает о войне.

1943

«Целовались…»

Целовались. Плакали И пели. Шли в штыки. И прямо на бегу Девочка в заштопанной шинели Разбросала руки на снегу. Мама! Мама! Я дошла до цели… Но в степи, на волжском берегу, Девочка в заштопанной шинели Разбросала руки на снегу.

1944

Зинка

Памяти однополчанки —

Героя Советского Союза

Зины Самсоновой

I Мы легли у разбитой ели, Ждем, когда же начнет светлеть. Под шинелью вдвоем теплее На продрогшей, гнилой земле. — Знаешь, Юлька, я — против грусти, Но сегодня она — не в счет. Дома, в яблочном захолустье, Мама, мамка моя живет. У тебя есть друзья, любимый, У меня — лишь она одна. Пахнет в хате квашней и дымом, За порогом бурлит весна. Старой кажется:    каждый кустик Беспокойную дочку ждет… Знаешь, Юлька, я — против грусти, Но сегодня она — не в счет. Отогрелись мы еле-еле. Вдруг — нежданный приказ: «Вперед!» Снова рядом в сырой шинели Светлокосый солдат идет. II С каждым днем становилось горше. Шли без митингов и знамен. В окруженье попал под Оршей Наш потрепанный батальон. Зинка нас повела в атаку, Мы пробились по черной ржи, По воронкам и буеракам, Через смертные рубежи. Мы не ждали посмертной славы, Мы хотели со славой жить. …Почему же в бинтах кровавых Светлокосый солдат лежит? Ее тело своей шинелью Укрывала я, зубы сжав. Белорусские ветры пели О рязанских глухих садах. III …Знаешь, Зинка, я — против грусти, Но сегодня она — не в счет. Где-то в яблочном захолустье Мама, мамка твоя живет. У меня есть друзья, любимый. У нее ты была одна. Пахнет в хате квашней и дымом, За порогом стоит весна. И старушка в цветастом платье У иконы свечу зажгла. …Я не знаю, как написать ей, Чтоб тебя она не ждала.

1944

Штрафной батальон

Дышит в лицо    молдаванский вечер Хмелем осенних трав. Дробно,    как будто цыганские плечи, Гибкий дрожит состав. Мечется степь —    узорный, Желто-зеленый плат. Пляшут,    поют платформы, Пляшет,    поет штрафбат. Бледный майор расправляет плечи: — Хлопцы,    пропьем Свой последний вечер! — Вечер.    Дорожный щемящий вечер. Глух паровозный крик. Красное небо летит навстречу — Поезд идет    в тупик…

1944

«Мы идем…»

Мы идем    с переднего края. Утонула в грязи весна. Мама,    где ты,    ==моя родная? Измотала меня война. На дорогах,    в гнилой воде Захлебнулись конские пасти. Только что мне    до лошадей, До звериного    их несчастья?..

1944

«Только что пришла с передовой…»

Только что пришла с передовой, Мокрая, замерзшая и злая, А в землянке нету никого И дымится печка, затухая. Так устала — руки не поднять, Не до дров — согреюсь под шинелью. Прилегла, но слышу, что опять По окопам нашим бьют шрапнелью. Из землянки выбегаю в ночь, А навстречу мне рванулось пламя, Мне навстречу — те, кому помочь Я должна спокойными руками. И за то, что снова до утра Смерть ползти со мною будет рядом, Мимоходом: — Молодец, сестра! — Крикнут мне товарищи в награду. Да еще сияющий комбат Руки мне протянет после боя: — Старшина, родная, как я рад, Что опять осталась ты живою!

1944

«Я хочу забыть вас, полковчане…»

Я хочу забыть вас, полковчане, Но на это не хватает сил, Потому что мешковатый парень Сердцем амбразуру заслонил. Потому что полковое знамя Раненая девушка несла — Скромная толстушка из Рязани, Из совсем обычного села. Все забыть, И только слушать песни, И бродить ночами на ветру. Где же мой застенчивый ровесник, Наш немногословный политрук? Я хочу забыть свою пехоту. Я забыть пехоту не могу. Беларусь. Горящие болота, Мертвые шинели на снегу.

1945

«Не знаю, где я нежности училась…»

Не знаю, где я нежности училась, — Об этом не расспрашивай меня. Растут в степи солдатские могилы, Идет в шинели молодость моя. В моих глазах — обугленные трубы. Пожары полыхают на Руси. И снова    нецелованные губы Израненный парнишка закусил. Нет!    Мы с тобой узнали не по сводкам Большого отступления страду. Опять в огонь рванулись самоходки, Я на броню вскочила на ходу. А вечером    над братскою могилой С опущенной стояла головой… Не знаю, где я нежности училась,— Быть может, на дороге фронтовой…

1946

«Я — горожанка…»

Я — горожанка. Я росла, не зная Как тонет в реках Медленный закат Росистой ночью, Свежей ночью мая Не выбегала я в цветущий сад. Я не бродила По туристским тропам Над морем В ослепительном краю: В семнадцать лет, Кочуя по окопам, Я увидала Родину свою.

1945

«Русский вечер…»

Русский вечер. Дымчатые дали. Ржавые осколки на траве. Веет древней гордою печалью От развалин скорбных деревень. Кажется, летает над деревней Пепел чингисханской старины… Но моей девчонке семидневной Снятся удивительные сны. Снится, что пожары затухают, Оживает обожженный лес. Улыбнулось,    сморщилось,      вздыхает Маленькое чудо из чудес.

1946

«Веет чем-то родным и древним…»

Веет чем-то родным и древним От просторов моей земли. В снежном море плывут деревни, Словно дальние корабли. По тропинке шагая узкой, Повторяю — который раз! — «Хорошо, что с душою русской И на русской земле родилась!»

1952

«— Рысью марш!..»

— Рысью марш! — Рванулись с места кони. Вот летит карьером наш отряд. — Ну, а все же юность не догонишь!— Звонко мне подковы говорят. Всех обходит школьница-девчонка, Ветер треплет озорную прядь. Мне подковы повторяют звонко: «Все напрасно, Юность не догнать!» Не догнать? В седло врастаю крепче, Хлыст и шпоры — мокрому коню. И кричу в степной бескрайний вечер: — Догоню! Ей-богу, догоню!

1952

В дороге

Нет, Русской песне На подмостках тесно — Она звучит Душевней и смелей На лунной речке, На опушке леса И в тишине Заснеженных полей. Она седым дружинником слагалась — В ней звон кольчуги И орлиный клик. А может быть, Чтоб побороть усталость, В глухой ночи Ее сложил ямщик. Эх, песня, песня! Зимнее раздолье! Бескрайние, Бездонные снега… Товарищ! Друг! Споем с тобою, что ли, Про то, Как Русь Ходила на врага, Как раненые лошади Храпели. Иль как вставали Танки на дыбы. …Летят березки. Проплывают ели. Неторопливо пятятся дубы. И ты глядишь вокруг Счастливым взглядом, Раскрыв свой полушубок на груди, И сердцу Больше ничего не надо — Была бы лишь Дорога впереди!

1953

Снега, снега…

Все замело Дремучими снегами. Снега, снега — Куда ни бросишь взгляд. Давно ль Скрипели вы Под сапогами Чужих солдат? Порой не верится, Что это было, А не привиделось В тяжелом сне… Лишь у обочин Братские могилы Напоминают о войне. Снега, снега… Проходят тучи низко, И кажется: Одна из них вот-вот Гранитного Коснется обелиска И хлопьями На землю упадет.

1953

«Да, сердце часто ошибалось…»

Да, сердце часто ошибалось, Но все ж не поселилась в нем Та осторожность, Та усталость, Что равнодушьем мы зовем. Все хочет знать, Все хочет видеть, Все остается молодым. И я на сердце не в обиде, Хоть нету мне покоя с ним.

1953

Верность

Вы останетесь в памяти, Эти спокойные сосны, И ночная Пахра, И дымок над далеким плотом. Вы останетесь в сердце, Мои подмосковные весны, Что б с тобой ни случилось, Что б со мной ни случилось потом. Может, встретишь ты девушку Лучше, умнее и краше. Может, сердце мое Позабудет о первой любви. Но, как сосны,    корнями С Отчизной мы спаяны нашей: Покачни нас, Попробуй! Сердца от нее оторви!

1955

Молодость

Мне казалось, что тридцать лет — Это глаз потускневший свет, Это стайки морщин у рта, Это молодость прожита. Не захочется, мол, тогда Видеть новые города: Собираться да брать билет — Это просто лишь в двадцать лет. Разонравится в тридцать мне На упрямом скакать коне, Упиваясь ветрами всласть — Эдак можно ведь и упасть! Тридцать — это когда не жди На свиданье меня в дожди… До чего ж я была смешной! Тридцать минуло мне весной. Так же радостно нынче мне Кочевать по родной стране. Так же скорость меня зовет — О степных скакунов полет! Так же щеки мои горят, Если их обожжет твой взгляд…

1955

Теберда

Вспоминаю знойные долины, Вспоминаю вечные снега. Вьется, вьется лента серпантина, Теберды петляют берега. И над этой развеселой речкой, Что всегда волнуется, спешит, Абазинка, стройная, как свечка, Плакала, обняв рукой самшит. Так ты мне запомнилась навеки, Так вошла мне в сердце, Теберда, — Слезы и смеющиеся реки; Снег и солнце, Радость и беда. …Я теперь на Севере. Так что же? Душу в том оставила краю, В тех долинах, В тех горах, Похожих На любовь твою.

1958

«Я люблю тебя, Армия…»

Я люблю тебя, Армия — Юность моя! Мы — солдаты запаса, Твои сыновья. Позабуду ли, как В сорок первом году Приколола ты мне На пилотку звезду? Я на верность тебе Присягала в строю, Я на верность тебе Присягала в бою. С каждым днем Отступала на запад война, С каждым днем Подступала к вискам седина. Отступила война, Отгремели бои. Возвратились домой Одногодки мои. Не забуду, как ты В сорок пятом году От пилотки моей Отколола звезду. Мы — солдаты запаса, Твои сыновья… Я люблю тебя, Армия — Юность моя!

1958

«В каком-нибудь неведомом году…»

В каком-нибудь неведомом году Случится это чудо непременно: На Землю нашу, милую Звезду, Слетятся гости изо всей Вселенной. Сплошным кольцом землян окружены, Пройдут они по улицам столицы. Покажутся праправнукам странны Одежды их и неземные лица. На марсианку с кожей голубой Потомок мой не сможет наглядеться. Его земная грешная любовь Заставит вспыхнуть голубое сердце. Его земная грешная любовь И марсианки сердце голубое — Как трудно будет людям двух миров! Любимый мой, почти как нам с тобою.

1958

Ты — рядом

Ты — рядом, и все прекрасно: И дождь, и холодный ветер. Спасибо тебе, мой ясный, За то, что ты есть на свете. Спасибо за эти губы, Спасибо за руки эти. Спасибо тебе, мой любый, За то, что ты есть на свете. Ты — рядом, а ведь могли бы Друг друга совсем не встретить… Единственный мой, спасибо За то, что ты есть на свете!

1959

«Я не привыкла…»

Я не привыкла, Чтоб меня жалели, Я тем гордилась, что среди огня Мужчины в окровавленных шинелях На помощь звали девушку — Меня… Но в этот вечер, Мирный, зимний, белый. Припоминать былое не хочу, И женщиной — Растерянной, несмелой — Я припадаю к твоему плечу.

1959

«Отцвели маслины в Коктебеле…»

Отцвели маслины в Коктебеле, Пожелтел от зноя Карадаг… А у нас в Полесье Зябнут ели, Дождик, Комариные метели Да в ночи истошный лай собак. Я люблю тебя, Мое Полесье, Край туманных торфяных болот. Имя звонкое твое, Как песня, В глубине души моей живет. Отчего же Нынче над собою, В полумраке северных лесов, Вижу юга небо голубое, Слышу дальних теплоходов зов? Ну, а ты В ночах, осенних, длинных, Ты, От моря и меня вдали, Помнишь ли Цветущие маслины И на горизонте корабли?

1959

«Мы любовь свою…»

Мы любовь свою Схоронили, Крест поставили На могиле. — Слава богу! — Сказали оба… Только встала любовь Из гроба, Укоризненно нам кивая: — Что ж вы сделали? Я — живая!..

1960

На кухне

В соседнем кинотеатре Последняя лампа тухнет, А в доме у нас зажегся В одном из окошек свет: Стараясь шагать бесшумно, На коммунальную кухню, В прозу кастрюль и тарелок, Вступил молодой поэт. Еще не имеет парень Рабочего кабинета, Еще и стола для работы Себе он не приобрел. Но, если сказать по правде, Парню плевать на это: Шаткий кухонный столик Заменит письменный стол. Громко поет холодильник. Бойко щелкает счетчик. Кран подпевает басом. Сердце в груди поет… Как хорошо на кухне, Сидеть за стихами ночью, Если живешь на свете Всего двадцать первый год! Восемь квадратных метров — Кто говорит, что тесно? Всю Солнечную систему Поэт поместит сюда. Будут почет и деньги, Будет он всем известен, Только таким богатым Не будет он никогда…

1960

«Кто говорит, что умер Дон Кихот?..»

Алексею Каплеру

Кто говорит, что умер Дон Кихот? Вы этому, пожалуйста, не верьте: Он неподвластен времени и смерти, Он в новый собирается поход. Пусть жизнь его невзгодами полна — Он носит раны, словно ордена! А ветряные мельницы скрипят, У Санчо Пансы равнодушный взгляд — Ему-то совершенно не с руки Большие, как медали, синяки. И знает он, что испокон веков На благородстве ловят чудаков, Что прежде, чем кого-нибудь спасешь, Разбойничий получишь в спину нож… К тому ж спокойней дома, чем в седле… Но рыцари остались на земле! Кто говорит, что умер Дон Кихот? Он в новый собирается поход! Кто говорит, что умер Дон Кихот?

1960

Песня о кургане

Пахнет летом, Пахнет мятой, И над Волгой опускается туман, В час свиданий, В час заката Приходи, мой родной, на курган. Над курганом Ураганом, Все сметая, война пронеслась. Здесь солдаты умирали, Заслоняя сердцем нас. У подножья Обелиска В карауле — молодые деревца — Сядем рядом, Сядем близко, Так, чтоб слышать друг друга сердца. Мне милее И дороже Человека нигде не сыскать. Разве может, Нет, не может Сердце здесь, на кургане, солгать…

1963

«Когда проходят с песней батальоны…»

Когда проходят с песней батальоны, Ревнивым взглядом провожаю строй — И я шагала так во время оно Военной медицинскою сестрой. Эх, юность, юность! Сколько отмахала Ты с санитарной сумкой на боку!.. Ей-богу, повидала я немало Не на таком уж маленьком веку. Но ничего прекрасней нет, поверьте (А было всяко в жизни у меня!), Чем защитить товарища от смерти И вынести его из-под огня.

1966

«Не встречайтесь …»

Не встречайтесь С первою любовью, Пусть она останется такой — Острым счастьем, Или острой болью, Или песней, Смолкшей за рекой. Не тянитесь к прошлому, Не стоит — Все иным Покажется сейчас… Пусть хотя бы Самое святое Неизменным Остается в нас.

1969

«Помоги, пожалуйста, влюбиться…»

Помоги, пожалуйста, влюбиться, Друг мой милый, заново в тебя — Так, чтоб в тучах грянули зарницы, Чтоб фанфары вспыхнули, трубя. Чтобы юность снова повторилась — Где ее крылатые шаги? Я люблю тебя, но сделай милость: Заново влюбиться помоги! Невозможно, говорят. Не верю! Да и ты, пожалуйста, не верь! Может быть, влюбленности потеря Самая большая из потерь…

1969

«Не бывает любви несчастливой…»

Не бывает любви несчастливой. Не бывает… Не бойтесь попасть В эпицентр сверхмощного взрыва, Что зовут «безнадежная страсть».. Если в души врывается пламя, Очищаются души в огне. И за это сухими губами «Благодарствуй!» шепните Весне.

1971

«Теперь не умирают от любви…»

Теперь не умирают от любви — Насмешливая, трезвая эпоха. Лишь падает гемоглобин в крови, Лишь без причины человеку плохо. Теперь не умирают от любви — Лишь сердце что-то барахлит ночами. Но «неотложку», мама, не зови, Врачи пожмут беспомощно плечами: «Теперь не умирают от любви…»

1972

«Я принесла домой с фронтов России…»

Я принесла домой с фронтов России Веселое презрение к тряпью — Как норковую шубку, я носила Шинельку обгоревшую свою. Пусть на локтях топорщились заплаты, Пусть сапоги протерлись — не беда! Такой нарядной и такой богатой Я позже не бывала никогда…

1973

«Да, я из того поколенья…»

Да, я из того поколенья, Что Гитлер, себе на беду, Поставить хотел на колени В лихом сорок первом году. Кто, голосу Родины внемля, Шел в дымной грохочущей мгле И кто за Великую землю На Малой сражался земле. Кто стал комсомольцем под Ельней, Вошел коммунистом в рейхстаг. …Нас мало, детей поколенья, — Безжалостен времени шаг. Но прожиты жизни не даром — А главное это, друзья!.. Горят фронтовые пожары — Им в памяти гаснуть нельзя!

1978

«А жизнь летит, летит напропалую…»

А жизнь летит, летит напропалую, И я не стану жать на тормоза… Солоноватый привкус поцелуя, Любви полузакрытые глаза И городов мелькающие лица, Где каждый новый зал — Как новый суд… И гуд в крови — Стихов грядущих гуд, И невозможность приостановиться, Покуда жизнь летит напропалую, Покуда я ей благодарна за Солоноватый привкус поцелуя, Любви полузакрытые глаза…

1978

Марине Цветаевой

В Москве, в переулке старинном, Росла я, не зная тогда, Что здесь восходила    Марина — Российского неба звезда. А после, в гремящей траншее, Когда полыхала земля, Не знала, что хрупкую шею Тугая стянула петля. Не знала, что вновь из тумана Взойдет, и уже навсегда, Сгоревшая жутко и странно, Российского неба звезда.

1978

«Когда умирает любовь…»

Когда умирает любовь, Врачи не толпятся в палате, Давно понимает любой — Насильно не бросишь В объятья… Насильно сердца не зажжешь… Ни в чем никого не вините. Здесь каждое слово — Как нож, Что рубит меж душами нити. Здесь каждая ссора — Как бой. Здесь все перемирья Мгновенны… Когда умирает любовь, Еще холодней Во Вселенной…

1983

«Заслуженный отдых»

Ветераны в подземных Дрожат переходах. Рядом — старый костыль И стыдливая кепка. Им страна подарила «Заслуженный отдых», А себя пригвоздила К бесчестию крепко. Только как позабуду Отчаянных, гордых Молодых лейтенантов, Солдатиков юных?.. Ветераны в подземных Дрожат переходах, И давно в их сердцах Все оборваны струны. Ветераны в глухих Переходах застыли. Тихо плачут монетки В кепчонке помятой. Кепка с медью — Осиновый кол на могиле, Над могилою нашей Распятой…

1991

«Безумно страшно за Россию…»

Безумно страшно за Россию, И обоснован этот страх. Как обескровлен, обессилен Колосс на глиняных ногах! Нет, жизнь свою отдать не страшно, Но что изменится, скажи? Стоит почти столетье башня На реках крови, море лжи…

1991

«Живых в душе не осталось мест…»

Живых в душе    не осталось мест — Была, как и все, слепа я. А все-таки надо на прошлом — Крест, Иначе мы все пропали. Иначе всех изведет тоска. Как дуло черное у виска. Но даже злейшему я врагу Не стану желать такое: И крест поставить я не могу, И жить не могу с тоскою…

1991