Стихотворения

fb2

Выдающийся советский поэт П. Васильев был не только эпическим художником, но и проникновенным лириком. Он оставил нам живописное и одухотворенное наследие.

В эту книгу входит философская и любовная лирика. В ней такие произведения, как «Лето», «Стихи в честь Натальи», «Горожанка», «Мню я быть мастером…» и другие, которые при жизни поэта пользовались огромной популярностью.

О поэте

Павел Васильев родился 25 декабря 1910 года в уездном городке Зайсане Семипалатинской области. Его отец Николай Корнилович — учитель, сын прачки и рабочего-пильщика.

На формирование поэтического характера Павла Васильева оказали большое влияние его бабка (по отцу) Мария Федоровна и дед Корнила Ильич. Неграмотные, они обладали редким даром сочинять и рассказывать сказки, им во многом обязан П. Васильев знанием русского фольклора, впоследствии по-разному отразившегося в его творчестве.

Духовное развитие поэта проходило в среде провинциального учительства, игравшего громадную роль в России. Учителя несли в народ не только грамоту, но и передовые идеи русской интеллигенции, они были «универсалами» — учили детей, ставили спектакли, знакомили население с классической литературой и музыкой. Именно эта среда привила П. Васильеву любовь к искусству и поэзии.

Жизнь виделась мальчику многообразной и суровой. Этнический состав прииртышского края был на редкость пестрым, разноязычная речь слышалась на базарах и ярмарках, на горных и степных дорогах, на баржах и рудниках. Здесь жили казахи, русские, украинцы, немцы, монголы. Вдоль береговой линии Иртыша полосой, шириной в тридцать верст, тянулись богатые казачьи станицы со своим тяжелым традиционным воинским укладом. Над детством будущего поэта нависало зарево гражданской войны, все западало в память, в душу, чтобы потом увиденное с помощью необычайно сильного таланта и пылающего воображения возникло в словесных красках, звуках и ритмах его стихотворений и поэм.

После окончания четвертого класса П. Васильев совершил поездку с отцом в село Больше-Нарымское, расположенное у подножья Нарымского хребта Алтайских гор. И если раньше он только читал стихи — Пушкина, Лермонтова, Языкова, Майкова, Некрасова, — то на этот раз перед ликом нетронутой вековой природы, еще интуитивно, без всяких художественных задач, ему самому захотелось выразить свои чувства в стихотворной форме. Сохранился автограф первого стихотворения, написанного в Балдыньском ущелье 24 июня 1921 года.

После окончания Павлодарской средней школы П. Васильев едет во Владивосток и поступает в университет на японское отделение факультета восточных языков. Его по-прежнему захватывает поэзия. Он читает Блока, Брюсова, Драверта, Тихонова, Маяковского, Пастернака, Асеева. И совершенно покорен лирикой Есенина.

Шестого ноября 1926 года имя Васильева первый раз появилось в печати: владивостокская газета «Красный молодняк» опубликовала стихотворение «Октябрь».

На юного поэта обратили внимание находившиеся в то время во Владивостоке поэт Рюрик Ивнев и журналист Лев Повицкий. Они устроили первое публичное выступление П. Васильева. Вечер прошел с большим успехом.

С наступлением зимних каникул, получив стипендию, 18 декабря 1926 года П. Васильев с рекомендательными письмами Р. Ивнева и Л. Повицкого уехал из Владивостока в Москву. Но задержался по пути в Новосибирске и опубликовал в газете «Советская Сибирь» и журнале «Сибирские огни» несколько стихотворений.

В Москве он появился ненадолго в июле 1927 года. Бывал в Союзе поэтов, в редакции «Комсомольской правды», где очень тепло был принят И. Уткиным и С. Олендером. Вскоре «Комсомольская правда» напечатала его «Прииртышские станицы».

П. Васильев чутко прислушивался к столичной поэзии, зорко присматривался к различным литературным группировкам и довольно скептически относился к их декларациям.

С начала 1928 года П. Васильев живет в Омске, куда из Павлодара переехали его родители.

Работает он много, экспериментирует. В сибирских периодических изданиях публикует «Пароход», «Водник», «Сибирь», «Пушкин», «Азиат», «Глазами рыбьими поверья…». Две последних вещи можно считать ключевыми, с них, пожалуй, начинается самостоятельный творческий путь П. Васильева.

Глазами рыбьими поверья Еще глядит страна моя, Красны и свежи рыбьи перья, Не гаснет рыбья чешуя. И в гнущихся к воде ракитах Ликует голос травяной — То трубами полков разбитых, То балалаечной струной. Я верю — не безноги ели, Дорога с облаком сошлась, И живы чудища доселе — И птица-гусь, и рыба-язь.

Эта сказочность, фольклорная колористичность постепенно, с годами будут применяться во многих произведениях Васильева — и в лирике и в поэмах. Стоит только вспомнить глубокую, полную философского размышления, обаятельную по тональности поэму «Лето» — и станет понятно, что в ее зачине Васильев говорит о себе:

Поверивший в слова простые, В косых ветрах от птичьих крыл, Поводырем по всей России Ты сказку за руку водил.

Да, он водил эту сказку, переплетенную с живой действительностью, она сопутствовала ему в путешествиях по стране. П. Васильев изъездил Сибирь вдоль и поперек. Каких только не повидал мест, кем только не работал: старателем на золотых приисках в отрогах Яблонового хребта, каюром в тундре, культработником на Сучанских каменноугольных копях, экспедитором, инструктором физкультуры, плавал на баржах по Оби, Енисею, Амуру. В навигацию 1929 года в дальневосточных морях Васильев работал рулевым на каботажном судне, потом на рыболовецком, приписанных к Владивостокскому порту. В августе 1929 года на шхуне «Красная Индия» П. Васильев плавал в Японию. Об этом он сам рассказал в очерке «День в Хакодате». В эту пору поэт пробует писать прозой — и успешно. Его правдивые, психологически точные и романтические очерки вошли в две книги «Люди в тайге» и «В золотой разведке», изданные в Москве в 1930 году.

Осенью 1929 года девятнадцатилетний П. Васильев снова приезжает в столицу и поступает на Высшие государственные литературные курсы. Он постоянно живет в Кунцеве, работает над стихами ожесточенно, часто бывает в знаменитой Гальяновке — студенческом общежитии за Покровским мостом на Яузе. Там почти ежедневно проводились поэтические вечера, туда приезжали В. Казин, А. Жаров, И. Уткин, В. Наседкин, М. Светлов, актриса Эльга Каминская, заразительно читавшая стихи С. Есенина.

Близкое знакомство со столичной поэзией, учеба, жадное впитывание поэтического наследия воодушевляли молодого поэта-сибиряка. Если до этого, в ранних его стихах, все-таки порой преобладала красочная описательность, давала знать о себе статичность, рыхлость композиции, то в осенних стихах, написанных уже в Москве, мускулатура строки, каждого вновь найденного образа заиграла выпукло и привлекательно. В них чувствовалась повелевающая сила растущего мастера, активная метафоричность, энергичный синтаксис, что показывало становление оригинального художника слова. Это сразу оценил Михаил Зенкевич, заведовавший тогда отделом поэзии журнала «Новый мир», — и вскоре в февральском номере 1930 года появилась «Ярмарка в Куяндах».

В «Ярмарке» непривычным и блескучим отдавало все — и содержание, и словарь, и ритмический натиск, и метафорический движущийся рисунок.

Сто коней разметало дых — Белой масти густой мороз, И на скрученных лбах у них Сто широких буланых звезд. … … … … … … … … … … … Пьет джигит из касэ, — вина! — Азиатскую супит бровь, На бедре его скакуна Вырезное его тавро. Пьет казак из Лебяжья, — вина! Сапоги блестят — до колен, В пышной гриве его скакуна Кумачовая вьюга лент. А на седлах чекан-нарез, И станишники смотрят — во! И киргизы смеются — во! И широкий крутой заезд Низко стелется над травой.

Ничего подобного до Васильева в русской поэзии не было. С ним в нашу поэзию пришла Азия, веселая и мужественная, звонкая и яркая, гостеприимная и жестокая. Но пришла и новая Советская Азия, поющая песни освобождения от гнета царизма, смеющаяся от радости над урожаем своих полей, зажигающая огни новостроек.

В начале первой пятилетки, когда страна приступила к индустриализации, поэтическое слово первым пошло на помощь рабочему классу. Многие поэты тогда пытались путем прозаизации стиха и полного отказа от метафорической насыщенности достичь большей социальной заостренности. Наиболее характерными прозаизированными вещами были поэмы И. Сельвинского «Электрозаводская газета» и К. Митрейкина «УКК» (например, в «Электрозаводской газете» подробно излагался производственный процесс изготовления электрической лампочки). П. Васильев не поддался этой «модной» стихотворческой иллюзии, он предпочел путь иной — усиления образной системы, психологическое изображение жизни, то, к чему неустанно призывал М. Горький.

П. Васильев отбрасывал обветшалые цветовые эпитеты романтиков, угнетенные мистицизмом изыскания символистов, которые стали к тому времени достоянием эпигонов. Небо у него не синее, не голубое, а тяжеловесное. Или:

Небо рассвета темней банных окон, Когда в банной печке ходят пары.

Психологизм его образов удивительно точен и меток. Свежесть определений необыкновенна: «тяжелое солнце», «сутулые коршуны», «пряный обман», «слюдяная пена», «плечистая шуба», «полыни горьки, как тоска полонянок». Если о конских ноздрях — то «пенные розы». Если о рыбах — то «Осетры тяжелые, как бивни, плещутся и падают на дно». Если речь о гостях, о веселье:

То ли правда, то ль прибаска — Приезжают, напролет Целу ночь по дому пляска На кривых ногах идет.

Все видно, реально ощутимо, стереоскопично. А какая уморительно-веселая историческая параллель в строчках из стихотворения «Глафира»:

И вразнобой кричали петухи В глухих сенях, что пьяные бояре.

Лирика Павла Васильева при жизни поэта не издавалась, хотя и публиковалась в периодике. Отдельной книгой вышла только эпопея «Соляной бунт». Некоторые критики в тридцатых годах априорно, бездоказательно представляли читателю творчество П. Васильева, как чуждое советской действительности. А он писал: «Я не хочу у прошлого гостить — мне в путь пора». И на этом пути возникали стихи о реальной советской жизни, о победных боях Красной Армии, о Турксибе, об индустриализации Казахстана, о строителе Стэнман, о совхознице Рогатиной, о новых городах и электростанциях. А о нем говорили: «Корни его творчества в прошлом». Он отбивался:

Не хочу резным иконостасом По кулацким горницам стоять!

Теперь, когда написанное Павлом Васильевым почти все собрано, ясно одно, никогда творчество этого выдающегося самобытного поэта не было чуждым нашему народу, напротив — оно глубоко патриотичное, советское.

П. Васильев был изобретателен в поэтической работе. Пуще всего он ненавидел банальность, стереотипные фразы, повторение пройденного в замысле, в строке, в интонации. Мастерство его неоспоримо. Он мог придать строке тайную нежность — «Вся ситцевая, летняя приснись…». Мог заставить задуматься душу о недолговечности человеческого бытия:

Но посмотри на этот пруд — Здесь будет лед, а он в купавах. И яблони, когда цветут, Не думают о листьях ржавых.

Содержание и форма у него так сливались, находились в такой нерасторжимости, что казалось, созданное им, существовало издревле, «соединившись химически». Разве не так, когда он рисует «и дымом и пеплом» образ женщины. А как величаво идет по земле красавица Наталья:

Так идет, что ветви зеленеют, Так идет, что соловьи чумеют, Так идет, что облака стоят.

Черты его поэзии резки, безбожны и оптимистичны, как это бывает у пышащего здоровьем человека. Вот она «Тройка», где «коренник, как баня дышит»:

Стальными блещет каблуками И белозубый скалит рот, И харя с красными белками, Цыганская, от злобы ржет.

И дальше о пристяжных:

Ресниц декабрьское сиянье И бабий запах пьяных кож, Ведро серебряного ржанья — Подставишь к мордам — наберешь.

Какая одержимая экспрессия! И это «ведро серебряного ржанья» с необычным синтаксическим оборотом — незабываемая находка. Постепенное, от строфы к строфе нарастание волнения наконец переходит в экстатическое состояние, и коренник, вожак, «Вонзая в быстроту копыта, полмира тащит на вожжах!». Нет, не в снег, не в грязь, не в земь — копыта, а в быстроту! И далеко видна, оторвавшаяся от земли, летящая гоголевская птица-тройка.

Павел Васильев за короткий творческий срок (а прожил он всего 26 лет) создал в отечественной литературе многогранный и прекрасный мир своей поэзии. Вот как оценил его творчество в 1956 году Борис Пастернак: «В начале тридцатых годов Павел Васильев производил на меня впечатление приблизительно того же порядка, как в свое время, раньше, при первом знакомстве с ними, Есенин и Маяковский. Он был сравним с ними, в особенности с Есениным, творческой выразительностью и силой своего дара и безмерно много обещал, потому что, в отличие от трагической взвинченности, внутренне укоротившей жизнь последних, с холодным спокойствием владел и распоряжался своими бурными задатками. У него было то яркое, стремительное и счастливое воображение, без которого не бывает большой поэзии и примеров которого в такой мере я уже больше не встречал ни у кого за все истекшие после его смерти годы. Помимо печатавшихся его вещей („Соляной бунт“ и отдельных стихотворений), вероятный интерес и цену должно представлять все то, что от него осталось».

С. Поделков

Стихотворения

Азиат

Ты смотришь здесь совсем чужим, Недаром бровь тугую супишь. Ни за какой большой калым Ты этой женщины не купишь. Хоть волос русый у меня, Но мы с тобой во многом схожи: Во весь опор пустив коня, Схватить земли смогу я тоже. Я рос среди твоих степей, И я, как ты, такой же гибкий. Но не для нас цветут у ней В губах подкрашенных улыбки. Вот погоди, — другой придет, Он знает разные манеры И вместе с нею осмеет Степных, угрюмых кавалеров. И этот узел кос тугой Сегодня ж, может быть, под вечер Не ты, не я, а тот, другой, Распустит бережно на плечи. Встаешь, глазами засверкав, Дрожа от близости добычи. И вижу я, как свой аркан У пояса напрасно ищешь. Здесь люди чтут иной закон И счастье ловят не арканом! (… … … … … … … … … … …) По гривам ветреных песков Пройдут на север караваны. Над пестрою кошмой степей Заря поднимет бубен алый. Где ветер плещет гибким талом, Мы оседлаем лошадей. Дорога гулко зазвенит, Горячий воздух в ноздри хлынет, Спокойно лягут у копыт Пахучие поля полыни. И там, в предгории Алтая, Мы будем гости в самый раз. Степная девушка простая В родном ауле встретит нас. И в час, когда падут туманы Ширококрылой стаей вниз, Мы будем пить густой и пьяный В мешках бушующий кумыс.

1928

«Затерян след в степи солончаковой…»

Затерян след в степи солончаковой, Но приглядись — на шее скакуна В тугой и тонкой кладнице шевровой Старинные зашиты письмена. Звенит печаль под острою подковой, Резьба стремян узорна и темна… Здесь над тобой в пыли многовековой Поднимется курганная луна. Просторен бег гнедого иноходца. Прислушайся! Как мерно сердце бьется Степной страны, раскинувшейся тут, Как облака тяжелые плывут Над пестрою юртою у колодца. Кричит верблюд. И кони воду пьют.

1929

Киргизия

Замолкни и вслушайся в топот табунный, — По стертым дорогам, по травам сырым, В разорванных шкурах    бездомные гунны Степной саранчой пролетают на Рим!.. Тяжелое солнце    в огне и туманах, Нахлынувший ветер горяч и суров. Полыни горьки, как тоска полонянок, Как песни аулов,    как крик беркутов. Безводны просторы. Но в полдень    прольется Шафранного марева пряный обман, И нас у пригнувшихся древних колодцев Встречает гортанное слово — аман[1]! Отточены камни. Пустынен и страшен На лицах у идолов отблеск души. Мартыны и чайки    кричат над Балхашем, И стадо кабанье грызет камыши. К юрте от юрты, от базара к базару Верблюжьей походкой размерены дни, Но здесь, на дорогах ветров и пожаров, Строительства нашего встанут огни! Совхозы Киргизии!    Травы примяты. Протяжен верблюжий поднявшийся всхлип. Дуреет от яблонь весна в Алма-Ата, И первые ветки раскинул Турксиб. Земля, набухая, гудит и томится, Несобранной силой косматых снопов Зеленые стрелы    взошедшей пшеницы Проколют глазницы пустых черепов. Молчит и готовится степь к перемене. В песках, залежавшись,    вскипает руда, — И слушают чутко Советы селений, Как ржут у предгорий, сливаясь, стада.

1930

Конь

Топтал павлодарские травы недаром, От Гробны до Тыса ходил по базарам. Играл на обман средь приезжих людей За полные горсти кудлатых трефей. И поднимали кругом карусели Веселые ситцевые метели. Пришли табуны по сожженным степям, Я в зубы смотрел приведенным коням. Залетное счастье настигло меня — Я выбрал себе на базаре коня. В дорогах моих на таком не пропасть — Чиста вороная, атласная масть. Горячая пена на бедрах остыла, Под тонкою кожей — тяжелые жилы. Взглянул я в глаза — высоки и остры, Навстречу рванулись степные костры. Папаху о землю! Любуйся да стой! Не грива, а коршун на шее крутой. Неделю с хозяином пили и ели, Шумели цветных каруселей метели. Прощай же, хозяин! Навстречу нахлынет Поднявшейся горечью ветер полыни. Навстречу нахлынут по гривам песков Горячие вьюги побед и боев. От Гробны до Тыса по логам и склонам Распахнут закат полотнúщем червонным. Над Первой над Конной издалека На нас лебедями летят облака.

1930

Ярмарка в Куяндах

Над степями плывут орлы От Тобола на Каркаралы, И баранов пышны отары Поворачивают к Атбасару. Горький ветер трясет полынь, И в полоне Долонь у дынь — Их оранжевые тела Накаляются добела, И до самого дна нагруз Сладким соком своим арбуз. В этот день поет тяжелей Лошадиный горячий пах, — Полстраны, заседлав лошадей, Скачет ярмаркой в Куяндах!.. Сто тяжелых степных коней Диким глазом в упор косят, И бушует для них звончей Золотая пурга овса. Сто коней разметало дых — Белой масти густой мороз, И на скрученных лбах у них Сто широких буланых звезд. Над раздольем трав и пшениц Поднимается долгий рев — Казаки из своих станиц Гонят в степь табуны коров. Горький ветер, жги и тумань, У алтайских предгорий стынь! Для казацких душистых бань Шелестят березы листы. В этот день поет тяжелей Вороной лошадиный пах, — Полстраны, заседлав лошадей, Скачет ярмаркой в Куяндах. Пьет джигит из касэ, — вина! — Азиатскую супит бровь, На бедре его скакуна Вырезное его тавро. Пьет казак из Лебяжья, — вина! — Сапоги блестят — до колен, В пышной гриве его скакуна Кумачовая вьюга лент. А на седлах чекан-нарез, И станишники смотрят — во! И киргизы смеются — во! И широкий крутой заезд Низко стелется над травой. Кто отстал на одном вершке, Потерял — жалей не жалей — Двадцать пять в холстяном мешке, Серебром двадцать пять рублей… Горький ветер трясет полынь, И в полоне Долонь у дынь, И баранов пышны отары Поворачивают к Атбасару. Над степями плывут орлы От Тобола на Каркаралы.

1930

«Так мы идем с тобой и балагурим…»

Гале Анучиной

Так мы идем с тобой и балагурим. Любимая! Легка твоя рука! С покатых крыш церквей, казарм и тюрем Слетают голуби и облака. Они теперь шумят над каждым домом, И воздух весь черемухой пропах. Вновь старый Омск нам кажется знакомым, Как старый друг, оставленный в степях. Сквозь свет и свежесть улиц этих длинных Былого стертых не ищи следов, — Нас встретит благовестью листьев    тополиных Окраинная троица садов. Закат плывет в повечеревших водах, И самой лучшей из моих находок Не ты ль была? Тебя ли я нашел, Как звонкую подкову на дороге, Поруку счастья? Грохотали дроги, Устали звезды говорить о боге, И девушки играли в волейбол.

13 декабря 1930

Глафира

Багровою сиренью набухал Купецкий город, город ястребиный, Курганный ветер шел по Иртышу, Он выветрил амбары и лабазы, Он гнал гусей теченью вопреки От Урлютюпа к Усть-Каменогору… Припомни же рябиновый закат, Туман в ночи и шелест тополиный, И старый дом, в котором ты звалась Купеческою дочерью — Глафирой. Припоминай же, как, поголубев, Рассветом ранним окна леденели И вразнобой кричали петухи В глухих сенях, что пьяные бояре, Как день вставал сквозною кисеей, Иконами и самоварным солнцем, Горячей медью тлели сундуки И под ногами пели половицы… Я знаю, молодость нам дорога Воспоминаньем терпким и тяжелым, Я сам сейчас почувствовал ее Звериное дыханье за собою. Ну что ж, пойдем по выжженным следам, Ведь прошлое как старое кладбище. Скажи же мне, который раз трава Зеленой пеной здесь перекипала? На древних плитах стерты письмена Пургой, огнем, июньскими дождями, И воткнут клен, как старомодный зонт, У дорогой, у сгорбленной могилы! А над Поречьем те же журавли, Как двадцать лет назад, и то же небо, И я, твой сын, и молод и суров Веселой верой в новое бессмертье! Пускай прижмется теплою щекой К моим рукам твое воспоминанье, Забытая и узнанная мать, — Горька тоска… Горьки в полях полыни… Но в тесных ульях зреет новый мед, И такова извечная жестокость — Все то, что было дорого тебе, Я на пути своем уничтожаю. Мне так легко измять твою сирень, Твой пыльный рай с расстроенной гитарой, Мне так легко поверить, что живет Грохочущее сердце мотоцикла! Я не хочу у прошлого гостить — Мне в путь пора. Пусть перелески мчатся И синим льдом блистает магистраль, Проложенная нами по курганам,— Как ветер, прям наш непокорный путь. Узнай же, мать поднявшегося сына,— Ему дано восстать и победить.

1930

К музе

Ты строй мне дом, но с окнами на запад, Чтоб видно было море-океан, Чтоб доносило ветром дальний запах Матросских трубок, песни поморян. Ты строй мне дом, но с окнами на запад, Чтоб под окно к нам Индия пришла В павлиньих перьях, на слоновых лапах, Ее товары — золотая мгла. Граненные веками зеркала… Потребуй же, чтоб шла она на запад И встретиться с варягами могла. Гори светлей! Ты молода и в силе, Возле тебя мне дышится легко. Построй мне дом, чтоб окна запад пили, Чтоб в нем играл заморский гость Садко На гуслях мачт коммерческих флотилий!

1930

Из цикла «Песни киргиз-казахов»

«Не говори, что верблюд некрасив…»

Не говори, что верблюд некрасив, — Погляди ему в глаза. Не говори, что девушка нехороша, — Загляни ей в душу.

1931

Песня о Серке

Была девушка Белая, как гусь, Плавная, как гусь на воде. Была девушка С глазами, как ночь, Нежными, как небо Перед зарей; С бровями тоньше, Чем стрела, Догоняющая зверя; С пальцами легче, Чем первый снег, Трогающий лицо. Была девушка С нравом тарантула, Старого, мохнатого, Жалящего ни за что. А джигит Серке Только что и имел: Сердце, стучащее нараспев, Пояс, украшенный серебром, Длинную дудку, Готовую запеть, Да еще большую любовь. Вот и все, Что имел Серке. А разве этого мало? К девушке гордой Пришел Серке, Говорит ей: «Будь женой моей, ладно?» А она отвечает: «Нет, Не буду твоей женой, Не ладно. Ты достань мне, Серке, два камня В уши продеть, Два камня Желтых, как глаза у кошки, Чтоб и ночью они горели. Тогда в юрту к тебе пойду я, Тогда буду женой твоей, Тогда — ладно». Повернулся Серке, заплакал, Пошел от нее, шатаясь, Пошел от нее, согнувшись, Со змеею за шиворотом. Целый день шел Серке, Не останавливался. И второй день шел, Не останавливался. А на третьей заре Блестит вода, Широкая вода, Светлая вода — Аю-Куль. Сел Серке на камень У озера, У широкого камышового Озера, И слезы капают на песок. Сердце Серке бьется нараспев, Согреваемое любовью. Вынул Серке длинную дудку Из-за пояса серебряного, Заиграл Серке на дудке. И когда Серке кончил, Позади кто-то мяукнул. Повернулся джигит — Позади его старая, Позади его дикая, Круглоглазая кошка сидит. Стал Серке понятен Кошачий язык. Дикая кошка ему говорит: «Что ты так плачешь, Певец известнейший?..» Ей свою беду Серке Рассказывает И к сказанному прибавляет: «Я напрасно теряю время. Дикая, исхудавшая кошка, Облезлая, черная кошка, Ты мне не поможешь… Мне камней, Светящихся ночью, Не достать, осмеянному!» Тихо кошка К Серке приблизилась, И потерлась дикая кошка О пайпаки мордой розовой, Промяукав: «Кош, ай-налайн», — В камышах колючих скрылась. А джигит под ноги глядит — Не верит: Перед ним два глаза кошачьих Светлых, два желтых камня, Негаснущих, ярких. Закричал Серке: «Эй, кошка, Дикая кошка, откликнись! Ты погибнешь здесь, слепая, — Как ты будешь На мышей охотиться?» Но молчало озеро, Камыши молчали, Как молчали они вначале. Еще раз закричал Серке: «Эй, кошка, Ласковая кошка, довольно, Прыгни сюда! Мне страшно, — Глаза твои жгут мне ладони!» Но молчало озеро, А камыши стали Еще тише, Чем были они вначале. И пошел Серке обратно Каменной, твердой дорогой. Кружились над ним коршуны, Лисицы по степи бегали, Но он шел успокоенный, Потому что знал, что делать. Девушке Белой, как гусь, Плавной, как гусь на воде, С нравом, как у тарантула, Прицепил он На уши камни — Кошачьи глаза, Которые смотрят. Он сказал: «Они не погаснут, Не бойся, и днем и ночью Будут эти камни светиться, Никуда ты с ними не скроешься!..» Если ты, приятель, ночью встретил Бегущие по степи огни, Значит, видел ты безумную, Укрывающуюся от людей. А Серке казахи встречали, И рассказывают, что прямо, Не оглядываясь, он проходит И поет последнюю песню, На плече у него Сидит кошка, Старая, дикая кошка, Безглазая…

1931

Обида

Я — сначала — к подруге пришел И сказал ей: «Все хорошо, Я люблю лишь одну тебя, Остальное все — чепуха». Отвечала подруга: «Нет, Я люблю сразу двух, и трех, И тебя могу полюбить, Если хочешь четвертым быть». Я сказал тогда: «Хорошо, Я прощаю тебе всех трех, И еще пятнадцать прощу, Если первым меня возьмешь». Рассмеялась подруга: «Нет, Слишком жадны твои глаза, Научись сначала, мой друг, По-собачьи за мной ходить». Я ответил ей: «Хорошо, Я согласен собакой быть, Но позволь, подруга, тогда По-собачьи тебя любить». Отвернулась подруга: «Нет, Слишком ты тороплив, мой друг, Ты сначала вой на луну, Чтобы было приятно мне!» «Привередница, — хорошо!» Я ушел от нее в слезах, И любил Девок двух, и трех, А потом пятнадцать еще. И пришла подруга ко мне, И сказала: «Все хорошо, Я люблю одного тебя, Остальные же — чепуха…» Грустно сделалось Мне тогда. Нет, подумал я, никогда, — Чтоб могла От обидных слов По-собачьи завыть душа!

1931

«Лучше иметь полный колодец воды…»

Лучше иметь полный колодец воды, Чем полный колодец рублей. Но лучше иметь совсем пустой колодец, Чем пустое сердце.

1931

Путинная весна

Так, взрывая вздыбленные льды, Начиналась ты. И по низовью, Что дурной, нахлынувшею кровью, Захлебнулась теменью воды. Так ревела ты, захолодев, Глоткой перерезанною бычьей, Нарастал подкошенный припев — Ветер твой, твой парусный обычай! Твой обычай парусный! Твой крик! За собой пустыни расстилая, Ты гремела, Талая и злая, Ледяными глыбами вериг. Не твои ли взбухнувшие ливни Разрывали зимнее рядно? Осетры, тяжелые, как бивни, Плещутся И падают на дно. Чайки,    снег      и звезды над разливом, Астрахань,    просторы,      промысла… Ты теченьем черным и пугливым Оперенье пены понесла!.. Смяв и сжав Глухие расстоянья, Поднималась ты — проста, ясна. Так в права вошли: соревнованье, Темпы, половодье и весна.

1931

Верблюд

Виктору Уфимцеву

Захлебываясь пеной слюдяной, Он слушает, кочевничий и вьюжий, Тревожный свист осатаневшей стужи, И азиатский, туркестанский зной Отяжелел в глазах его верблюжьих. Солончаковой степью осужден Таскать горбы и беспокойных жен, И впитывать костров полынный запах, И стлать следов запутанную нить, И бубенцы пустяшные носить На осторожных и косматых лапах. Но приглядись, — в глазах его туман Раздумья и величья долгих странствий… Что ищет он в раскинутом пространстве, Состарившийся, хмурый богдыхан? О чем он думает, надбровья сдвинув туже? Какие мекки, древний, посетил? Цветет бурьян. И одиноко кружат Четыре коршуна над плитами могил. На лицах медь чеканного загара, Ковром пустынь разостлана трава, И солнцем выжжена мятежная Хива, И шелестят бухарские базары… Хитра рука, сурова мудрость мулл, — И вот опять над городом блеснул Ущербный полумесяц минаретов Сквозь решето огней, теней и светов. Немеркнущая, ветреная синь Глухих озер. И пряный холод дынь, И щит владык, и гром ударов мерных Гаремным пляскам, смерти, песне в такт, И высоко подъяты на шестах Отрубленные головы неверных! Проказа шла по воспаленным лбам, Шла кавалерия Сквозь серый цвет пехоты, — На всем скаку хлестали по горбам Отстегнутые ленты пулемета. Бессонна жадность деспотов Хивы, Прошелестят бухарские базары… Но на буграх лохматой головы Тяжелые ладони комиссара. Приказ. Поход. И пулемет, стуча На бездорожье сбившихся разведок, В цветном песке воинственного бреда Отыскивает шашку басмача. Луна. Палатки. Выстрелы. И снова Медлительные крики часового. Шли, падали и снова шли вперед, Подняв штыки, в чехлы укрыв знамена, Бессонницей красноармейских рот И краснозвездной песней батальонов. …Так он, скосив тяжелые глаза, Глядит на мир, торжественный и строгий, Распутывая старые дороги, Которые когда-то завязал.

1931

Город Серафима Дагаева

Старый горбатый город — щебень и синева, Свернута у подсолнуха рыжая голова, Свесилась у подсолнуха мертвая голова, — Улица Павлодарская, дом номер сорок два. С пестрой дуги сорвется колоколец, бренча, Красный кирпич базара, церковь и каланча, Красен кирпич базара, цапля — не каланча, Лошади на пароме слушают свист бича. Пес на крыльце парадном, ласковый и косой, Верочка Иванова, вежливая, с косой, Девушка-горожанка с нерасплетенной косой, Над Иртышом зеленым чаек полет косой. Верочка Иванова с туфлями на каблуках, И педагог-словесник с удочками в руках. Тих педагог-словесник с удилищем в руках, Небо в гусиных стаях, в медленных облаках. Дыни в глухом и жарком обмороке лежат, Каждая дыня копит золото и аромат, Каждая дыня цедит золото и аромат, Каждый арбуз покладист, сладок и полосат. Это ли наша родина, молодость, отчий кров, — Улица Павлодарская — восемьдесят дворов? Улица Павлодарская — восемьдесят дворов, Сонные водовозы, утренний мык коров. В каждом окне соседском тусклый зрачок огня. Что ж, Серафим Дагаев, слышишь ли ты меня? Что ж, Серафим Дагаев, слушай теперь меня: Остановились руки ярмарочных менял. И, засияв крестами в синей, как ночь, пыли, Восемь церквей купеческих сдвинулись и пошли. Восемь церквей, шатаясь, сдвинулись и пошли — В бурю, в грозу, в распутицу, в золото,    в ковыли. Пики остры у конников, память пики острей: В старый, горбатый город грохнули из батарей. Гулко ворвался в город круглый гром батарей, Баржи и пароходы сорваны с якорей. Посередине площади, не повернув назад, Кони встают, как памятники, Рушатся и хрипят! Кони встают, как памятники, С пулей в боку хрипят. С ясного неба сыплется крупный свинцовый    град. Вот она, наша молодость — ветер и штык    седой, И над веселой бровью шлем с широкой звездой, Шлем над веселой бровью с красноармейской    звездой, Списки военкомата и снежок молодой. Рыжий буран пожара, пепел пустив, потух, С гаубицы разбитой зори кричит петух, Громко кричит над миром, крылья раскрыв,    петух, Клювом впиваясь в небо и рассыпая пух. То, что раньше теряли, — с песнями возвратим, Песни поют товарищи, слышишь ли, Серафим? Громко поют товарищи, слушай же, Серафим, — Воздух вдохни — железом пахнет сегодня дым. Вот она наша молодость — поднята до утра, Улица Пятой Армии, солнце. Гудок. Пора! Поднято до рассвета солнце. Гудок. Пора! И на местах инженеры, техники, мастера. Зданья встают, как памятники, не повернув    назад. Выжженный белозубый смех ударных бригад. Крепкий и белозубый смех ударных бригад — Транспорт хлопка и шерсти послан    на Ленинград. Вот она, наша родина, с ветреной синевой, Древние раны площади стянуты мостовой. В камень одеты площади, рельсы на мостовой. Статен, плечист и светел утренний город твой!

1931

«И имя твое, словно старая песня…»

И имя твое, словно старая песня, Приходит ко мне. Кто его запретит? Кто его перескажет? Мне скучно и тесно В этом мире уютном, где тщетно горит В керосиновых лампах огонь Прометея — Опаленными перьями фитилей… Подойди же ко мне. Наклонись. Пожалей! У меня ли на сердце пустая затея, У меня ли на сердце полынь да песок, Да охрипшие ветры!    Послушай, подруга, Полюби хоть на вьюгу, на этот часок, Я к тебе приближаюсь. Ты, может быть,    с юга. Выпускай же на волю своих лебедей, — Красно солнышко падает в синее море И —    за пазухой прячется ножик-злодей, И —    голодной собакой шатается горе… Если все как раскрытые карты, я сам На сегодня поверю — сквозь вихри разбега, Рассыпаясь, летят по твоим волосам Вифлеемские звезды российского снега.

Ноябрь 1931 г.

Переселенцы

Ты, конечно, знаешь, что сохранилась страна одна; В камне, в песке, в озерах, в травах лежит    страна. И тяжелые ветры в травах ее живут, Волнуют ее озера, камень точат, песок метут. Все в городах остались, в постелях своих,    лишь мы Ищем ее молчанье, ищем соленой тьмы. Возле костра высокого, забыв про горе свое, Снимаем штиблеты, моем ноги водой ее. Да, они устали, пешеходов ноги, они Шагали, не переставая, не зная, что есть огни, Не зная, что сохранилась каменная страна, Где ждут озера, солью пропитанные до дна, Где можно строить жилища для жен своих    и детей, Где можно небо увидеть, потерянное меж ветвей. Нет, нас вели не разум, не любовь, и нет, не война, — Мы шли к тебе словно в гости, каменная страна. Мы, мужчины, с глазами, повернутыми на восток, Ничего под собой не слышали, кроме идущих ног. Нас на больших дорогах мира снегами жгло; Там, за белым морем, оставлено ты, тепло, Хранящееся в овчинах, в тулупах, в душных    печах И в драгоценных шкурах у девушек на плечах. Остались еще дороги для нас на нашей земле, Сладка походная пища, хохочет она в котле, — В котлах ослепшие рыбы ныряют, пена блестит, Наш сон полынным полымем, белой палаткой    крыт. Руками хватая заступ, хватая без лишних слов, Мы приходим на смену строителям броневиков, И переходники видят, что мы одни сохраним Железо, и электричество, и трав полуденный дым, И золотое тело, стремящееся к воде, И древнюю человечью любовь к соседней звезде… Да, мы до нее достигнем, мы крепче вас    и сильней, И пусть нам старый Бетховен сыграет бурю    на ней!

1931

Песня

В черном небе волчья проседь, И пошел буран в бега, Будто кто с размаху косит И в стога гребет снега. На косых путях мороза Ни огней, ни дыму нет, Только там, где шла береза, Остывает тонкий след. Шла береза льда напиться, Гнула белое плечо. У тебя ж огонь еще: В темном золоте светлица, Синий свет в сенях толпится, Дышат шубы горячо. Отвори пошире двери, Синий свет впусти к себе, Чтобы он павлиньи перья Расстелил по всей избе, Чтобы был тот свет угарен, Чтоб в окно, скуласт и смел, В иглах сосен вместо стрел, Волчий месяц, как татарин, Губы вытянув, смотрел. Сквозь казацкое ненастье Я брожу в твоих местах. Почему постель в цветах, Белый лебедь в головах? Почему ты снишься, Настя, В лентах, в серьгах, в кружевах? Неужель пропащей ночью Ждешь, что снова у ворот Потихоньку захохочут Бубенцы и конь заржет? Ты свои глаза открой-ка — Друга видишь неужель? Заворачивает тройки От твоих ворот метель. Ты спознай, что твой соколик Сбился где-нибудь в пути. Не ему во тьме собольей Губы теплые найти! Не ему по вехам старым Отыскать заветный путь, В хуторах под Павлодаром Колдовским дышать угаром И в твоих глазах тонуть!

1932

Строителю Евгении Стэнман

Осыпаются листья, Евгения Стэнман, пора мне Вспомнить вёсны и зúмы, и осени вспомнить пора. Не осталось от замка Тамары камня на камне, Не хватило у осени листьев и золотого пера. Старых книг не хватило на полках, чтоб перечесть    их, Будто б вовсе не существовал Майн Рид; Та же белая пыль, та же пыльная зелень    в предместьях, И еще далеко до рассвета, еще не погас и горит На столе у тебя огонек. Фитили этих ламп    обгорели, И калитки распахнуты, и не повстречаешь тебя. Неужели вчерашнее утро шумело вчера, неужели Шел вчера юго-западный ветер, в ладони трубя? Эти горькие губы так памятны мне, и похоже, Что еще не раскрыты глаза, не разомкнуты руки    твои; И едва прикоснешься к прохладному золоту    кожи, — В самом сердце пустынного сада гремят соловьи. Осыпаются листья, Евгения Стэнман. Над ними То же старое небо и тот же полет облаков. Так прости, что я вспомнил твое позабытое имя И проснулся от стука веселых твоих каблучков. Как мелькали они, когда ты мне навстречу    бежала, Хохоча беспричинно, и как грохотали потом Средь тифозной весны у обросших снегами    причалов, Под расстрелянным знаменем, под перекрестным    огнем. Сабли косо взлетали и шли к нам охотно    в подруги. Красногвардейские звезды не меркли в походах,    а ты Все бежала ко мне через смерть и тяжелые    вьюги, Отстраняя штыки часовых и минуя посты… Я рубил по погонам, я знал, что к тебе    прорубаюсь, К старым вишням, к окну и к ладоням горячим    твоим, Я коня не зануздывал больше, я верил, бросаясь Впереди эскадрона на пулеметы, что возвращусь    невредим. И в теплушке, шинелью укутавшись, слушал    я снова, Как сквозь сон, сквозь снега, сквозь ресницы    гремят соловьи. Мне казалось, что ты еще рядом, и понято все    с полуслова, Что еще не раскрыты глаза, не разомкнуты руки    твои. Я готов согласиться, что не было чаек над пеной, Ни веселой волны, что лодчонку волной унесло. Что зрачок твой казался мне чуточку меньше    вселенной, Неба не было в нем — впереди от бессонниц светло. Я готов согласиться с тобою, что высохла влага На заброшенных веслах в амбарчике нашем, и вот Весь июнь под лодчонкой ночует какой-то    бродяга, Режет снасть рыболовной артели и песни поет. Осыпаются листья, Евгения Стэнман. Пора мне Вспомнить вёсны и зúмы, и осени вспомнить пора. Не осталось от замка Тамары камня на камне, Не хватило у осени листьев и золотого пера. Мы когда-то мечтали с тобой завоевывать    страны, Ставить в лунной пустыне кордоны и разрушать    города; Через желтые зори, через пески Казахстана В свежем ветре экспресса по рельсам ты мчалась    сюда. И как ни был бы город старинный придирчив    и косен, — Мы законы Республики здесь утвердим и    поставим на том, Чтоб с фабричными песнями свыклась и    сладилась осень, Мы ее и в огонь, и в железо, и в камень    возьмем. Но в строительном гуле без памяти, без перемены Буду слушать дыханье твое, и, как вечность    назад, Опрокинется небо над нами, и рядом мгновенно Я услышу твой смех, и твои каблучки простучат.

1932

Путь на Семиге

Мы строили дорогу к Семиге На пастбищах казахских табунов, Вблизи озер иссякших. Лихорадка Сначала просто пела в тростнике На длинных дудках комариных стай, Потом почувствовался холодок, Почти сочувственный, почти смешной,    почти Похожий на ломóть чарджуйской дыни, И мы решили: воздух сладковат И пахнут медом гривы лошадей. Но звезды удалялись всё. Вокруг, Подобная верблюжьей шерсти, тьма Развертывалась. Сердце тяжелело, А комары висели высоко На тонких нитках писка. И тогда Мы понимали — холод возрастал Медлительно, и всё ж наверняка, В безветрии, и все-таки прибоем Он шел на нас, шатаясь, как верблюд. Ломило кости. Бред гудел. И вот Вдруг небо, повернувшись тяжело, Обрушивалось. И кричали мы В больших ладонях светлого озноба, В глазах плясал огонь, огонь, огонь, — Сухой и лисий. Поднимался зной. И мы жевали горькую полынь, Пропахшую костровым дымом, и Заря блестела, кровенясь на рельсах… Тогда краснопутиловец Краснов Брал в руки лом и песню запевал. А по аулам слух летел, что мы Мертвы давно, что будто вместо нас Достраивают призраки дорогу! Но всем пескам, всему наперекор Бригады снова строили и шли. Пусть возникали города вдали И рушились. Не к древней синеве Полдневных марев, не к садам пустыни — По насыпям, по вздрогнувшим мостам Ложились шпал бездушные тела. А по ночам, неслышные во тьме, Тарантулы сбегались на огонь, Безумные, рыдали глухо выпи. Казалось нам: на океанском дне Средь водорослей зажжены костры. Когда же синь и розов стал туман И журавлиным узким косяком Крылатых мельниц протянулась стая, Мы подняли лопаты, грохоча Железом светлым, как вода ручьев. Простоволосые, посторонились мы, Чтоб первым въехал мертвый бригадир В березовые улицы предместья, Шагнув через победу, зубы сжав. … … … … … … … … … … … Так был проложен путь на Семиге.

1932

Сердце

Мне нравится деревьев стать, Июльских листьев злая пена. Весь мир в них тонет по колено. В них нашу молодость и стать Мы узнавали постепенно. Мы узнавали постепенно, И чувствовали мы опять, Что тяжко зеленью дышать, Что сердце, падкое к изменам, Не хочет больше изменять. Ах, сердце человечье, ты ли Моей доверилось руке? Тебя как клоуна учили, Как попугая на шестке. Тебя учили так и этак, Забывши радости твои, Чтоб в костяных трущобах клеток Ты лживо пело о любви. Сгибалась человечья выя, И стороною шла гроза. Друг другу лгали площадные Чистосердечные глаза. Но я смотрел на все без страха, — Я знал, что в дебрях темноты О кости черствые с размаху Припадками дробилось ты. Я знал, что синий мир не страшен, Я сладостно мечтал о дне, Когда не по твоей вине С тобой глаза и души наши Останутся наедине. Тогда в согласье с целым светом Ты будешь лучше и нежней. Вот почему я в мире этом Без памяти люблю людей! Вот почему в рассветах алых Я чтил учителей твоих И смело в губы целовал их, Не замечая злобы их! Я утром встал, я слышал пенье Веселых девушек вдали, Я видел — в золотой пыли У юношей глаза цвели И снова закрывались тенью. Не скрыть мне то, что в черном дыме Бежали юноши. Сквозь дым! И песни пели. И другим Сулили смерть. И в черном дыме Рубили саблями слепыми Глаза фиалковые им. Мело пороховой порошей, Большая жатва собрана. Я счастлив, сердце, — допьяна, Что мы живем в стране хорошей, Где зреет труд, а не война. Война! Она готова сворой Рвануться на страны жилье. Вот слово верное мое: Будь проклят тот певец, который Поднялся прославлять ее! Мир тяжким ожиданьем связан. Но если пушек табуны Придут топтать поля страны — Пусть будут те истреблены, Кто поджигает волчьим глазом Пороховую тьму войны. Я призываю вас — пора нам, Пора, я повторяю, нам Считать успехи не по ранам — По веснам, небу и цветам. Родятся дети постепенно В прибое. В них иная стать, И нам нельзя позабывать, Что сердце, падкое к изменам, Не может больше изменять. Я вглядываюсь в мир без страха, Недаром в нем растут цветы. Готовое пойти на плаху, О кости черствые с размаху Бьет сердце — пленник темноты.

1932

Стихи Мухана Башметова

1. Гаданье

Я видел — в зарослях карагача Ты с ним, моя подруга, целовалась. И шаль твоя, упавшая с плеча, За ветви невеселые цеплялась. Так я цепляюсь за твою любовь. Забыть хочу — не позабуду скоро. О сердце, стой! Молчи, не прекословь, Пусть нож мой разрешит все эти споры. Я загадал — глаза зажмурив вдруг, Вниз острием его бросать я буду,— Когда он камень встретит, милый друг, Тебя вовек тогда я не забуду. Но если в землю мягкую войдет — Прощай навек. Я радуюсь решенью… Куда ни брось — назад или вперед, — Всё нет земли, кругом одни каменья. Как с камнем перемешана земля, Так я с тобой… Тоску свою измерю — Любовь не знает мер — и, целый свет   кляня, Вдруг взоры обращаю к суеверью.

1932

2. Расставанье

Ты уходила, русская! Неверно! Ты навсегда уходишь? Навсегда! Ты проходила медленно и мерно К семье, наверно, к милому, наверно, К своей заре, неведомо куда… У пенных волн, на дальней переправе, Всё разрешив, дороги разошлись,— Ты уходила в рыжине и славе, Будь проклята — я возвратить    не вправе,— Будь проклята или назад вернись! Конь от такой обиды отступает, Ему рыдать мешают удила, Он ждет, что в гриве лента запылает, Которую на память ты вплела. Что делать мне, как поступить? Не знаю! Великая над степью тишина. Да, тихо так, что даже тень косая От коршуна скользящего слышна. Он мне сосед единственный… Не верю! Убить его? Но он не виноват, — Достанет пуля кровь его и перья — Твоих волос не возвратив назад. Убить себя? Все разрешить сомненья? Раз! Дуло в рот. Два — кончен! Но, убив, Добуду я себе успокоенье, Твоих ладоней все ж не возвратив. Силен я, крепок, — проклята будь сила! Я прям в седле, — будь проклято седло! Я знаю, что с собой ты уносила И что тебя отсюда увело. Но отопрись, попробуй, попытай-ка, Я за тебя сгораю от стыда: Ты пахнешь, как казацкая нагайка, Как меж племен раздоры и вражда. Ты оттого на запад повернула, Подставила другому ветру грудь… Но я бы стер глаза свои и скулы Лишь для того, чтобы тебя вернуть! О, я гордец! Я думал, что средь многих Один стою. Что превосходен был, Когда быков мордастых круторогих На праздниках с копыт долой валил. Тогда свое показывал старанье Средь превращенных в недругов друзей, На скачущих набегах козлодранья К ногам старейших сбрасывал трофей. О, я гордец! В письме набивший руку, Слагавший устно песни о любви, Я не постиг прекрасную науку, Как возвратить объятия твои. Я слышал жеребцов горячих ржанье И кобылиц. Я различал ясней Их глупый пыл любовного старанья, Не слыша, как сулили расставанье Мне крики отлетавших журавлей. Их узкий клин меж нами вбит навеки, Они теперь мне кажутся судьбой… Я жалуюсь, я закрываю веки… Мухан, Мухан, что сделалось с тобой! Да, ты была сходна с любви напевом, Вся нараспев, стройна и высока, Я помню жилку тонкую на левом Виске твоем, сияющем нагревом, И перестук у правого виска. Кольцо твое, надетое на палец, В нем, в золотом, мир выгорал дотла, — Скажи мне, чьи на нем изображались Веселые сплетенные тела? Я помню всё. Я вспоминать не в силе! Одним воспоминанием живу! Твои глаза немножечко косили,— Нет, нет! — меня косили, как траву. На сердце снег… Родное мне селенье, Остановлюсь пред рубежом твоим. Как примешь ты Мухана возвращенье? Мне сердце съест твой одинокий дым. Вот девушка с водою пробежала. «День добрый», — говорит. Она права, Но я не знал, что обретают жало И ласковые дружества слова. Вот секретарь аульного Совета,— Он мудр, украшен орденом и стар, Он тоже песни сочиняет: «Где ты Так долго задержался, джалдастар?» И вдруг меня в упор остановило Над юртой знамя красное… И ты! Какая мощь в развернутом и сила, И сколько в нем могучей красоты! Под ним мы добывали жизнь и славу И, в пулеметный вслушиваясь стук, По палачам стреляли. И по праву Оно умней и крепче наших рук. И как я смел сердечную заботу Поставить рядом со страной своей? Довольно ныть! Пора мне на работу, — Что ж, секретарь, заседлывай коней. Мир старый жив. Еще не все сравнялось. Что нового? Вновь строит козни бий? Заседлывай коней, забудь про жалость — Во имя счастья, песни и любви.

1932

3. «Я, Мухан Башметов, выпиваю чашку кумыса…»

Я, Мухан Башметов, выпиваю чашку    кумыса И утверждаю, что тебя совсем не было. Целый день шустрая в траве резвилась    коса — И высокой травы как будто не было. Я, Мухан Башметов, выпиваю чашку    кумыса И утверждаю, что ты совсем безобразна, А если и были красивыми твои рыжие    волоса, То они острижены тобой совсем    безобразно. И если я косые глаза твои целовал, То это было лишь только в шутку, Но, когда я целовал их, то не знал, Что все это было лишь только в шутку. Я оставил в городе тебя, в душной пыли, На шестом этаже с кинорежиссером, Я очень счастлив, если вы смогли Стать счастливыми с кинорежиссером. Я больше не буду под утро к тебе    прибегать И тревожить твоего горбатого соседа, Я уже начинаю позабывать, как тебя    звать И как твоего горбатого соседа. Я, Мухан Башметов, выпиваю чашку    кумыса, — Единственный человек, которому жалко, Что пропадает твоя удивительная краса И никому ее в пыльном городе не жалко!

1932

«Мню я быть мастером, затосковав о трудной работе…»

Мню я быть мастером, затосковав о трудной    работе, Чтоб останавливать мрамора гиблый разбег и    крушенье, Лить жеребцов из бронзы гудящей, с ноздрями,    как розы, И быков, у которых вздыхают острые ребра. Веки тяжелые каменных женщин не дают мне    покоя, Губы у женщин тех молчаливы, задумчивы и    ничего не расскажут, Дай мне больше недуга этого, жизнь, — я не хочу    утоленья, Жажды мне дай и уменья в искусной этой    работе. Вот я вижу, лежит молодая, в длинных одеждах,    опершись о локоть, — Ваятель теплого, ясного сна вкруг нее    пол-аршина оставил, Мальчик над ней наклоняется, чуть улыбаясь,    крылатый… Дай мне, жизнь, усыплять их так крепко —    каменных женщин.

Июнь 1932 г.

«Ничего, родная, не грусти…»

Ничего, родная, не грусти, Не напрасно мы с бедою дружим. Я затем оттачиваю стих, Чтоб всегда располагать оружьем.

1932

На посещение Новодевичьего монастыря

Скажи, громкоголос ли, нем ли Зеленый этот вертоград? Камнями вдавленные в землю, Без просыпа здесь люди спят. Блестит над судьбами России Литой шишак монастыря, И на кресты его косые Продрогшая летит заря. Заря боярская, холопья, Она хранит крученый дым, Колодезную темь и хлопья От яростных кремлевских зим. Прими признание простое, — Я б ни за что сменить не смог Твоей руки тепло большое На плит могильный холодок! Нам жизнь любых могил дороже, И не поймем ни я, ни ты, За что же мертвецам, за что же Приносят песни и цветы? И все ж выспрашивают наши Глаза, пытая из-под век, Здесь средь камней, поднявший чаши, Какой теперь пирует век? К скуластым от тоски иконам Поводырем ведет тропа, И чаши сходятся со звоном — То черепа о черепа, То трепетных дыханий вьюга Уходит в логово свое. Со смертью чокнемся, подруга, Нам не в чем упрекать ее! Блестит, не знавший лет преклонных, Монастыря литой шишак, Как страж страстей неутоленных И равенства печальный знак.

1932

«Я боюсь, чтобы ты мне чужою не стала…»

Я боюсь, чтобы ты мне чужою не стала,

Дай мне руку, а я поцелую ее. Ой, да как бы из рук дорогих не упало Домотканое счастье твое! Я тебя забывал столько раз, дорогая, Забывал на минуту, на лето, на век, — Задыхаясь, ко мне приходила другая, И с волос ее падали гребни и снег. В это время в дому, что соседям на зависть, На лебяжьих, на брачных перинах тепла, Неподвижно в зеленую темень уставясь, Ты, наверно, меня понапрасну ждала. И когда я душил ее руки, как шеи Двух больших лебедей, ты шептала: «А я?» Может быть, потому я и хмурился злее С каждым разом, что слышал, как билась    твоя Одинокая кровь под сорочкой нагретой, Как молчала обида в глазах у тебя. Ничего, дорогая! Я баловал с этой, Ни на каплю, нисколько ее не любя.

1932

«Не добраться к тебе! На чужом берегу…»

Не добраться к тебе! На чужом берегу Я останусь один, чтобы песня окрепла, Все равно в этом гиблом, пропащем снегу Я тебя дорисую хоть дымом, хоть пеплом. Я над теплой губой обозначу пушок, Горсти снега оставлю в прическе —    и всё же Ты похожею будешь на дальний дымок, На старинные песни, на счастье похожа! Но вернуть я тебя ни за что не хочу, Потому что подвластен дремучему краю, Мне другие забавы и сны по плечу, Я на Север дорогу себе выбираю! Деревянная щука, карась жестяной И резное окно в ожерелье стерляжьем, Царство рыбы и птицы! Ты будешь со    мной! Мы любви не споем и признаний    не скажем. Звонким пухом и синим огнем селезней, Чешуей, чешуей обрастай по колено, Чтоб глазок петушиный казался красней И над рыбьими перьями ширилась пена. Позабыть до того, чтобы голос грудной, Твой любимейший голос — не доносило, Чтоб огнями, и тьмою, и рыжей волной Позади, за кормой убегала Россия.

1932

«Сначала пробежал осинник…»

Сначала пробежал осинник, Потом дубы прошли, потом, Закутавшись в овчинах синих, С размаху в бубны грянул гром. Плясал огонь в глазах саженных, А тучи стали на привал, И дождь на травах обожженных Копытами затанцевал. Стал странен под раскрытым небом Деревьев пригнутый разбег, И все равно как будто не был, И если был — под этим небом С землей сравнялся человек.

1932

«Я завидовал зверю в лесной норе…»

Я завидовал зверю в лесной норе, Я завидовал птицам, летящим в ряд: Чуять шерстью врага иль, плескаясь в заре, Улетать и кричать, что вернешься назад!

1932

«Вся ситцевая, летняя приснись…»

Вся ситцевая, летняя приснись, Твое позабываемое имя Отыщется одно между другими. Таится в нем немеркнущая жизнь: Тень ветра в поле, запахи листвы, Предутренняя свежесть побережий, Предзорный отсвет, медленный и свежий, И долгий посвист птичьей тетивы, И темный хмель волос твоих еще. Глаза в дыму. И, если сон приснится, Я поцелую тяжкие ресницы, Как голубь пьет — легко и горячо. И, может быть, покажется мне снова, Что ты опять ко мне попалась в плен. И, как тогда, все будет бестолково — Веселый зной загара золотого, Пушок у губ и юбка до колен.

1932

К портрету

Рыжий волос, весь перевитой, Пестрые глаза и юбок ситцы, Красный волос, наскоро литой, Юбок ситцы и глаза волчицы. Ты сейчас уйдешь. Огни, огни! Снег летит. Ты возвратишься, Анна. Ну, хотя бы гребень оброни, Шаль забудь на креслах, хоть взгляни Перед расставанием обманно!

1932

«Я тебя, моя забава…»

Я тебя, моя забава, Полюбил, — не прекословь. У меня — дурная слава, У тебя — дурная кровь. Медь в моих кудрях и пепел, Ты черна, черна, черна. Я еще ни разу не пил Глаз таких, глухих до дна, Не встречал нигде такого Полнолунного огня. Там, у берега родного, Ждет меня моя родня: На болотной кочке филин, Три совенка, две сестры, Конь — горячим ветром взмылен, На кукане осетры, Яблоновый день со смехом, Разрумяненный, и брат, И в подбитой лисьим мехом Красной шапке конокрад. Край мой ветренен и светел. Может быть, желаешь ты Над собой услышать ветер Ярости и простоты? Берегись, ведь ты не дома И не в дружеском кругу. Тропы все мне здесь знакомы: Заведу и убегу. Есть в округе непутевой Свой обман и свой обвес. Только здесь затейник новый — Не ручной ученый бес. Не ясны ль мои побудки? Есть ли толк в моей родне? Вся округа дует в дудки, Помогает в ловле мне.

1932

«Когда-нибудь сощуришь глаз…»

Когда-нибудь сощуришь глаз, Наполненный теплынью ясной, Меня увидишь без прикрас, Не испугавшись в этот раз Моей угрозы неопасной. Оправишь волосы, и вот Тебе покажутся смешными И хитрости мои, и имя, И улыбающийся рот. Припомнит пусть твоя ладонь, Как по лицу меня ласкала. Да, я придумывал огонь, Когда его кругом так мало. Мы, рукотворцы тьмы, огня, Тоски угадываем зрелость. Свидетельствую — ты меня Опутала, как мне хотелось. Опутала, как вьюн в цвету Опутывает тело дуба. Вот почему, должно быть, чту И голос твой, и простоту, И чуть задумчивые губы. И тот огонь случайный чту, Когда его кругом так мало, И не хочу, чтоб, вьюн в цвету, Ты на груди моей завяла. Все утечет, пройдет, и вот Тебе покажутся смешными И хитрости мои, и имя, И улыбающийся рот, Но ты припомнишь меж другими Меня, как птичий перелет.

1932

«Не знаю, близко ль, далеко ль, не знаю…»

Не знаю, близко ль, далеко ль, не знаю, В какой стране и при луне какой, Веселая, забытая, родная, Звучала ты, как песня за рекой. Мед вечеров — он горестней отравы, Глаза твои — в них пролетает дым, Что бабы в церкви — кланяются травы Перед тобой поклоном поясным. Не мной ли на слова твои простые Отыскан будет отзвук дорогой? Так в сказках наших в воды колдовские Ныряет гусь за золотой серьгой. Мой голос чист, он по тебе томится И для тебя окидывает высь. Взмахни руками, обернись синицей И щучьим повелением явись!

1932

«Я сегодня спокоен…»

Я сегодня спокоен,    ты меня не тревожь, Легким, веселым шагом    ходит по саду дождь, Он обрывает листья    в горницах сентября. Ветер за синим морем,    и далеко заря. Надо забыть о том,    что нам с тобой тяжело, Надо услышать птичье    вздрогнувшее крыло, Надо зари дождаться,    ночь одну переждать, Фет еще не проснулся,    не пробудилась мать. Легким, веселым шагом    ходит по саду дождь, Утренняя по телу    перебегает дрожь, Утренняя прохлада    плещется у ресниц, Вот оно утро — шепот    сердца и стоны птиц.

1932

«У тебя ль глазищи сини…»

У тебя ль глазищи сини, Шитый пояс и серьга, Для тебя ль, лесной княгини, Даже жизнь не дорога? У тебя ли под окошком Морок синь и розов снег, У тебя ли по дорожкам Горевым искать ночлег? Но ветра не постояльцы, Ночь глядит в окно к тебе, И в четыре свищет пальца Лысый черт в печной трубе. И не здесь ли, без обмана, При огне, в тиши, в глуши, Спиртоносы-гулеваны Делят ночью барыши? Меньше, чем на нитке бусин, По любви пролито слез. Пей из чашки мед Марусин, Коль башку от пуль унес. Пей, табашный, хмель из чарок — Не товар, а есть цена. Принеси ты ей в подарок Башмачки из Харбина. Принеси, когда таков ты, Шелк, что снился ей во сне, Чтоб она носила кофты Синевой под цвет весне. Рупь так рупь, чтоб падал звóнок И крутился в честь так в честь, Берегись ее, совенок, У нее волчата есть! У нее в малине губы, А глаза темны, темны, Тяжелы собачьи шубы, Вместо серег две луны. Не к тебе ль, моя награда, Горюны, ни дать ни взять, Парни из погранотряда Заезжают ночевать? То ли правда, то ль прибаска — Приезжают, напролет Целу ночь по дому пляска На кривых ногах идет. Как тебя такой прославишь? Виноваты мы кругом: Одного себе оставишь И забудешь о другом. До пяты распустишь косы И вперишь глаза во тьму, И далекие покосы Вдруг припомнятся ему. И когда к губам губами Ты прильнешь, смеясь, губя, Он любыми именами Назовет в ответ тебя.

1932

«Какой ты стала позабытой, строгой…»

Какой ты стала позабытой, строгой И позабывшей обо мне навек. Не смейся же! И рук моих не трогай! Не шли мне взглядов длинных    из-под век. Не шли вестей! Неужто ты иная? Я знаю всю, я проклял всю тебя. Далекая, проклятая, родная, Люби меня хотя бы не любя!

1932

«Скоро будет сын из сыновей…»

Скоро будет сын из сыновей, Будешь нянчить в ситцевом подоле. Не хотела вызнать, кто правей, — Вызнай и изведай поневоле. Скоро будет сын из сыновей! Ой, под сердцем сын из сыновей! Вызолотит волос солнце сыну. Не моих он, не моих кровей, Как рожу — я от себя отрину? Я пришла, проклятая, к тебе От полатей тяжких, от заслонок. Сын родится в каменной избе Да в соски вопьется мне, волчонок… Над рожденьем радостным вразлад — Сквозь века и горести глухие — Паровые молоты стучат И кукует темная Россия.

1932

Любимой

Елене

Слава богу, Я пока собственность имею: Квартиру, ботинки, Горсть табака. Я пока владею Рукою твоею, Любовью твоей Владею пока. И пускай попробует Покуситься На тебя Мой недруг, друг Иль сосед, — Легче ему выкрасть Волчат у волчицы, Чем тебя у меня, Мой свет, мой свет! Ты — мое имущество, Мое поместье, Здесь я рассадил Свои тополя. Крепче всех затворов И жестче жести Кровью обозначено: «Она — моя». Жизнь моя виною, Сердце виною, В нем пока ведется Все, как раньше велось, И пускай попробуют Идти войною На светлую тень Твоих волос! Я еще нигде Никому не говорил, Что расстаюсь С проклятым правом Пить одному Из последних сил Губ твоих Беспамятство И отраву. Спи, я рядом, Собственная, живая, Даже во сне мне Не прекословь. Собственности крылом Тебя прикрывая, Я оберегаю нашу любовь. А завтра, Когда рассвет в награду Даст огня И еще огня, Мы встанем, Скованные, грешные, Рядом — И пусть он сожжет Тебя И сожжет меня.

1932

Лето (Поэма)

1 Поверивший в слова простые, В косых ветрах от птичьих крыл, Поводырем по всей России Ты сказку за руку водил. Шумели Обь, Иртыш и Волга, И девки пели на возах, И на закат смотрели до-о-лго Их золоченые глаза. Возы прошли по гребням пенным Высоких трав, в тенях, в пыли, Как будто б вместе с первым сеном Июнь в деревни привезли. Он выпрыгнул, рудой, без шубы, С фиалками заместо глаз, И крепкие оскалив зубы, Прищурившись, смотрел на нас. Его уральцы, словно друга, Сажали в красные углы, Его в вагонах красных с юга Веселые везли хохлы. Он на перинах спал, как барин, Он мылся ключевой водой. В ладони бил его татарин На ярмарке под Куяндой. Какой пригожий! А давно ли В цветные копны и стога Метал январь свои снега, И на свободу от неволи Купчиху-масленицу в поле Несла на розвальнях пурга! Да и запомнится едва ли Средь всяческих людских затей, Что сани по ветру пускали, Как деревянных лебедей? Но сквозь ладонь взгляни на солнце — Весь мир в березах, в камыше, И слаще, чем заря в оконце, Медовая заря в ковше. Когда же яблоня опала? А одуванчик? Только дунь! Под стеганые одеяла К молодкам в темень сеновала Гостить повадился июнь. Ну, значит, ладны будут дети — Желтоволосы и крепки, Когда такая сладость в лете, Когда в медовом, теплом свете Сплетает молодость венки. Поверивший в слова простые, В косых ветрах от птичьих крыл, Ты, может, не один в России Такую сказку полюбил. Да то не сказка ль, что по длинной Дороге в травах, на огонь, Играя, в шубе индюшиной, Без гармониста шла гармонь? Что ель шептала: «Я невеста», Что пух кабан от пьяных сал, Что статный дуб сорвался с места И до рассвета проплясал! 2 Мы пьем из круглых чашек лето. Ты в сердце вслушайся мое, Затем так смутно песня спета, Чтоб ты угадывал ее. У нас загадка не простая… Ты требуй, вперекор молве, Чтоб яблони сбирались в стаи, А голуби росли в траве. Чтоб на сосне в затишье сада Свисала тяжко гроздь сорок — Все это сбудется, как надо, На урожаи будет срок! Ну, а пока не стынет в чашке Зари немеркнущая гладь, Пока не пробудилась мать, Я буду белые ромашки, Как звезды в небе, собирать. Послушай, синеглазый, — тихо… Ты прошепчи, пропой во мглу Про то монашье злое лихо, Что пригорюнилось в углу. Крепки, желтоволосы дети, Тяжелый мед расплескан в лете, И каждый дождь — как с неба весть. Но хорошо, что горечь есть, Что есть над чем рыдать на свете! 3 Нам, как подарки, суждены И смерти круговые чаши, И первый проблеск седины, И первые морщины наши. Но посмотри на этот пруд — Здесь будет лед, а он в купавах. И яблони, когда цветут, Не думают о листьях ржавых. Я снег люблю за прямоту, За свежесть звезд его падучих И ненавижу только ту Ночей гнилую теплоту, Что зреет в задремавших сучьях. Так стережет и нас беда… Нет, лучше снег и тяжесть льда! Гляди, как пролетают птицы, Друг друга за крыло держа. Скажи, куда нам удалиться От гнили, что ползет, дрожа, От хитрого ее ножа? Послушай, за страною синей, В лесу веселом и густом, На самом дне ночи павлиньей Приветливый я знаю дом. С крылечком узким вместо лапок, С окном зеленым вместо глаз, Его цветов чудесный запах Еще доносится до нас. От ветра целый мир в поклонах. Все люди знают, знаешь ты, Что синеглазые цветы Растут не только на иконах. Их рисовал не человек, Но запросто их люди рвали, И если падал ранний снег, Они цвели на одеяле, На шалях, на ковре цвели, На белых кошмах Казахстана, В плену затейников обмана, В плену у мастеров земли. О, как они любимы нами! Я думаю: зачем свое Укрытое от бурь жилье Мы любим украшать цветами? Не для того ль, чтоб средь зимы Глазами злыми, пригорюнясь, В цветах угадывали мы Утраченную нами юность? Не для того ль, чтоб сохранить Ту необорванную нить, Ту песню, что еще не спета, И на мгновенье возвратить Медовый цвет большого лета? Так, прислонив к щеке ладонь, Мы на печном, кирпичном блюде Заставим ластиться огонь. Мне жалко, — но стареют люди… И кто поставит нам в вину, Что мы с тобой, подруга, оба, Как нежность, как любовь и злобу, Накопим тоже седину? 4 Вот так калитку распахнешь И вздрогнешь, вспомнив, что, на плечи Накинув шаль, запрятав дрожь, Ты целых двадцать весен ждешь Условленной вчера лишь встречи. Вот так: чуть повернув лицо, Увидишь теплое сиянье, Забытых снов и звезд мельканье, Калитку, старое крыльцо, Река блеснет, блеснет кольцо, И кто-то скажет: «До свиданья!..»

30 июня 1932 г.

Кунцево

Август

Угоден сердцу этот образ

И этот цвет!

Языков
1 Еще ты вспоминаешь жаркий день, Зарей малины крытый, шубой лисьей, И на песке дорожном видишь тень От дуг, от вил, от птичьих коромысел. Еще остался легкий холодок, Еще дымок витает над поляной, Дубы и грозы валит август с ног, И каждый куст в бараний крутит рог, И под гармонь тоскует бабой пьяной. Ты думаешь, что не приметил я В прическе холодеющую проседь, — Ведь это та же молодость твоя, — Ее, как песню, как любовь, не бросить! Она — одна из радостных щедрот: То ль журавлей перед полетом трубы, То ль мед в цветке и запах первых сот, То ль поцелуем тронутые губы… Вся в облаках заголубела высь, Вся в облаках над хвойною трущобой. На даче пни, как гуси, разбрелись. О, как мычит теленок белолобый! Мне ничего не надо — только быть С тобою рядом и, вскипая силой, В твоих глазах глаза свои топить — В воде их черной, ветреной и стылой. 2 Но этот август буен во хмелю! Ты слышишь в нем лишь щебетанье птахи, Лишь листьев свист, — а я его хвалю За скрип телег, за пестрые рубахи, За кровь-руду, за долгий сытый рев Туч земляных, за смертные покосы, За птиц, летящих на добычу косо, И за страну, где миллион дворов Родит и пестует ребят светловолосых. Ой, как они впились в твои соски, Рудая осень! Будет притворяться, Ты их к груди обильной привлеки, — Ведь лебеди летят с твоей руки, И осы желтые в бровях твоих гнездятся. 3 Сто ярмарок нам осень привезла — Ее обозы тридцать дён тянулись, Все выгорело золотом дотла, Все серебром, все синью добела. И кто-то пел над каруселью улиц… Должно быть, любо августовским днем С венгерской скрипкой, с бубнами в России Кривлять дождю канатным плясуном! Слагатель песен, мы с тобой живем, Винцом осенним тешась, а другие? Заслышав дождь, они молчат и ждут В подъездах, шеи вытянув по-курьи, У каменных грохочущих запруд. Вот тут бы в смех — и разбежаться тут, Мальчишески над лужей бедокуря. Да, этот дождь, как горлом кровь, идет По жестяным, по водосточным глоткам, Бульвар измок, и месяц большерот. Как пьяница, как голубь, город пьет, Подмигивая лету и красоткам. 4 Что б ни сказала осень, — все права… Я не пойму, за что нам полюбилась Подсолнуха хмельная голова, Крылатый стан его и та трава, Что кланялась и на ветру дымилась. Не ты ль бродила в лиственных лесах И появилась предо мной впервые С подсолнухами, с травами в руках, С базарным солнцем в черных волосах, Раскрывши юбок крылья холстяные? Дари, дари мне, рыжая, цветы! Зеленые прижал я к сердцу стебли, Светлы цветов улыбки и чисты — Есть в них тепло сердечной простоты, Их корни рылись в золоте и пепле. 5 И вот он, август, с песней за рекой, С пожарами по купам, тряской ночью И с расставанья тающей рукой, С медвежьим мхом и ворожбой сорочьей. И вот он, август, роется во тьме Дубовыми дремучими когтями И зазывает к птичьей кутерьме Любимую с тяжелыми ноздрями, С широкой бровью, крашенной в сурьме. Он прячет в листья голову свою — Оленью, бычью. И в просветах алых, В крушенье листьев, яблок и обвалах, В ослепших звездах я его пою!

Август 1932 г.

Кунцево

«В степях немятый снег дымится…»

В степях немятый снег дымится, Но мне в метелях не пропасть, — Одену руку в рукавицу Горячую, как волчья пасть, Плечистую надену шубу И вспомяну любовь свою, И чарку поцелуем в губы С размаху насмерть загублю. А там за крепкими сенями Людей попутных сговор глух. В последний раз печное пламя Осыплет петушиный пух. Я дверь раскрою, и потянет Угаром банным, дымной тьмой… О чем глаз на глаз нынче станет Кума беседовать со мной? Луну покажет из-под спуда, Иль полыньей растопит лед, Или синиц замерзших груду Из рукава мне натрясет?

1933

Каменотес

Пора мне бросить труд неблагодарный — В тростинку дуть и ударять по струнам; Скудельное мне тяжко ремесло. Не вызовусь увеселять народ! Народ равнинный пестовал меня Для краснобайства, голубиных гульбищ, Сзывать дожди и прославлять зерно. Я вспоминаю отческие пашни, Луну в озерах и цветы на юбках У наших женщин, первого коня, Которого я разукрасил в мыло. Он яблоки катал под красной кожей, Свирепый, ржал, откапывал клубы Песка и ветра. А меня учили Беспутный хмель, ременная коса, Сплетенная отцовскими руками. И гармонист, перекрутив рукав, С рязанской птахой пестрою в ладонях Пошатывался, гибнул на ладах, Летел верхом на бочке, пьяным падал И просыпался с милою в овсах!.. Пора мне бросить труд неблагодарный… Я, полоненный, схваченный, мальчишкой Стал здесь учен и к камню привыкал. Барышникам я приносил удачу. Здесь горожанки эти узкогруды, Им нравится, что я скуласт и желт. В тростинку дуть и ударять по струнам? Скудельное мне тяжко ремесло. Нет, я окреп, чтоб стать каменотесом, Искусником и мастером вдвойне. Еще хочу я превзойти себя, Чтоб в камне снова просыпались души, Которые кричали в нем тогда, Когда я был и свеж и простодушен. Теперь, увы, я падок до хвалы, Сам у себя я молодость ворую. Дареная — она бы возвратилась, Но проданная — нет! Я получу Барыш презренный — это ли награда? Скудельное мне тяжко ремесло. Заброшу скоро труд неблагодарный — Опаснейший я выберу, и пусть Погибну незаконно — за работой. И, может быть, я берег отыщу, Где привыкал к веселью и разгулу, Где первый раз увидел облака. Тогда сурово я, каменотес, Отцу могильный вытешу подарок: Коня, копытом вставшего на бочку, С могучей шеей, глазом наливным. Но кто владеет этою рукой, Кто приказал мне жизнь увековечить Прекраснейшую, выспренною, мной Не виданной, наверно, никогда? Ты тяжела, судьба каменотеса.

25–26 января 1933 г.

«Пó снегу сквозь темень пробежали…»

Пó снегу сквозь темень пробежали И от встречи нашей за версту, Где огни неясные сияли, За руку простились на мосту. Шла за мной, не плача и не споря, Под небом стояла, как в избе. Теплую, тяжелую от горя, Золотую притянул к себе. Одарить бы на прощанье — нечем, И в последний раз блеснули и, Развязавшись, поползли на плечи Крашеные волосы твои. Звезды Семиречья шли над нами, Ты стояла долго, может быть, Девушка со строгими бровями, Навсегда готовая простить. И смотрела долго, и следила Папиросы наглый огонек. Не видал. Как только проводила, Может быть, и повалилась с ног. А в вагоне тряско, дорогая, И шумят. И рядятся за жизнь. И на полках, сонные, ругаясь, Бабы, будто шубы, разлеглись. Синий дым и рыжие овчины, Крашенные горечью холсты, И летят за окнами равнины, Полустанки жизни и кусты. Выдаст, выдаст этот дом шатучий! Скоро ли рассвет? Заснул народ, Только рядом долго и тягуче Кто-то тихим голосом поет. Он поет, чуть прикрывая веки, О метелях, сбившихся с пути, О друзьях, оставленных навеки, Тех, которых больше не найти. И еще он тихо запевает, Холод расставанья не тая, О тебе, печальная, живая, Полная разлук и встреч земля!

1933

Лагерь

Под командирами на месте Крутились лошади волчком, И в глушь березовых предместий Автомобиль прошел бочком. Война гражданская в разгаре, И в городе нежданный гам, — Бьют пулеметы на базаре По пестрым бабам и горшкам. Красноармейцы меж домами Бегут и целятся с колен; Тяжелыми гудя крылами, Сдалась большая пушка в плен. Ее, как в ад, за рыло тянут, Но пушка пятится назад, А в это время листья вянут В саду, похожем на закат. На сеновале под тулупом Харчевник с пулей в глотке спит, В его харчевне пар над супом Тяжелым облаком висит. И вот солдаты с котелками В харчевню валятся, как снег, И пьют веселыми глотками Похлебку эту у телег. Войне гражданской не обуза — И лошадь мертвая в траве, И рыхлое мясцо арбуза, И кровь на рваном рукаве. И кто-то уж пошел шататься По улицам и под хмельком, Успела девка пошептаться Под бричкой с рослым латышом. И гармонист из сил последних Поет во весь зубастый рот, И двух в пальто в овраг соседний Конвой расстреливать ведет.

1933

Анастасия

Почему ты снишься, Настя,

В лентах, в серьгах, в кружевах?

(Из старого стихотворения)
1 Не смущайся месяцем раскосым, Пусть глядит через оконный лед. Ты надень ботинки с острым носом, Шаль, которая тебе идет. Шаль твоя с тяжелыми кистями — Злая кашемирская княжна, Вытканная вялыми шелками, Убранная черными цветами, — В ней ты засидишься дотемна. Нелегко наедине с судьбою. Ты молчишь. Закрыта крепко дверь. Но о чем нам горевать с тобою? И о чем припоминать теперь? Не были богатыми, покаюсь, Жизнь моя и молодость твоя. Мы с тобою свалены покамест В коробá земного бытия. Позади пустынное пространство, Тыщи верст — всё звезды да трава. Как твое тяжелое убранство, Я сберег поверья и слова. Раздарить налево и направо? Сбросить перья эти? Может быть, Ты сама придумаешь, забава, Как теперь их в дело обратить? Никогда и ни с каким прибасом Наши песни не ходили вспять, — Не хочу резным иконостасом По кулацким горницам стоять! Нелегко наедине с судьбою. Ты молчишь. Закрыта крепко дверь. Но о чем нам горевать с тобою? И о чем припоминать теперь? Наши деды с вилами дружили, Наши бабки черный плат носили, Ладили с овчинами отцы. Что мы помним? Разговор сорочий, Легкие при новолунье ночи, Тяжкие лампады, бубенцы… Что нам светит? Половодье разве, Пена листьев диких и гроза, Пьяного попа благообразье, В золоченых ризах образа? Или свет лукавый глаз кошачьих, Иль пожатье дружеской руки, Иль страна, где, хохоча и плача, Скудные, скупые, наудачу Вьюга разметала огоньки? 2 Не смущаясь месяцем раскосым, Смотришь ты далёко, далекó… На тебе ботинки с острым носом, Те, которым век не будет сноса, Шаль и серьги, вдетые в ушко. С темными спокойными бровями, Ты стройна, улыбчива, бела, И недаром белыми руками Ты мне крепко шею обняла. В девку переряженное Лихо, Ты не будешь спорить невпопад — Пóд локоть возьмешь меня и тихо За собою поведешь назад. Я нарочно взглядываю мимо, — Я боюсь постичь твои черты! Вдруг услышу отзвук нелюдимый, Голос тихий, голос твой родимый — Я страшусь, чтоб не запела ты! Потому что в памяти, как прежде, Ночи звездны, шали тяжелы, Тих туман, и сбивчивы надежды Убежать от этой кабалы. И напрасно, обратясь к тебе, я Всё отдать, всё вымолить готов, — Смотришь, лоб нахмуря и робея И моих не понимая слов. И бежит в глазах твоих Россия, Прадедов беспутная страна. Настя, Настенька, Анастасия, Почему душа твоя темна? 3 Лучше было б пригубить затяжку Той махры, которой больше нет, Пленному красногвардейцу вслед! Выстоять и умереть не тяжко За страну мечтаний и побед. Ведь пока мы ссоримся и ладим, Громко прославляя тишь и гладь, Счастья ради, будущего ради Выйдут завтра люди умирать. И, гремя в пространствах огрубелых, Мимо твоего идут крыльца Ветры те, которым нет предела, Ветры те, которым нет конца! Вслушайся. Полки текут, и вроде Трубная твой голос глушит медь, Неужели при такой погоде Грызть орехи, на печи сидеть? Наши имена припоминая, Нас забудут в новых временах… Но молчишь ты… Девка расписная, Дура в лентах, серьгах и шелках!

1933

Расставанье с милой

Чайки мечутся в испуге, Я отъезду рад, не рад, — Мир огромен, И подруги Молча вдоль него стоят. Что нам делать? Воротиться? День пробыть — опять проститься — Только сердце растравить! Течь недолго слезы будут, Все равно нас позабудут, Не успеет след простыть. Ниже волны, берег выше, — Как знаком мне этот вид! Капитан на мостик вышел, В белом кителе стоит. На одну судьбу в надежде, Пошатнулась, чуть жива. Ты прощай, левобережье — Зеленые острова. Волны кинулись в погоню, Заблестел огонь вдали, — Не с гитарой, не с гармонью, А с баяном парни шли — Звонким тысячным баяном, Золотым, обыгранным, По улицам, по полянам, По зеленым выгонам. Ты прощай, прощай, любезный, Непутевый город Омск, Через реку мост железный, На горе высокий дом. Ждет на севере другая, Да не знаю только, та ль? И не знаю, дорогая, Почему тебя мне жаль. Я в печали бесполезной Буду помнить город Омск, Через реку мост железный, На горе высокий дом. Там тебе я сердце отдал… Впереди густой туман. «Полным ходом-пароходом!» — В рупор крикнул капитан. И в машинном отделенье В печь прибавили угля. Так печально в отдаленье Мимо нас бегут поля. Загорелись без причины Бакены на Иртыше… Разводи пары, машина, — Легше будет на душе!..

1933

Иртыш

Камыш высок, осока высока, Тоской набух тугой сосок волчицы, Слетает птица с дикого песка, Крылами бьет и на волну садится. Река просторной родины моей, Просторная, Иди под непогодой, Теки, Иртыш, выплескивай язей — Князь рыб и птиц, беглец зеленоводый. Светла твоя подводная гроза, Быстры волны шатучие качели, И в глубине раскрытые глаза У плавуна, как звезды, порыжели. И в погребах песчаных в глубине, С косой до пят, румяными устами, У сундуков незапертых на дне Лежат красавки с щучьими хвостами. Сверкни, Иртыш, их перстнем золотым! Сон не идет, заботы их не точат, Течением относит груди им И раки пальцы нежные щекочут. Маши турецкой кистью камыша, Теки, Иртыш! Любуюсь, не дыша, Одним тобой, красавец остроскулый. Оставив целым меду полковша, Роскошествуя, лето потонуло. Мы встретились. Я чалки не отдам, Я сердца вновь вручу тебе удары… По гребням пенистым, по лебедям Ударили колеса «Товар-пара». Он шел, одетый в золото и медь, Грудастый шел. Наряженные в ситцы, Ладонь к бровям, сбегались поглядеть Досужие приречные станицы. Как медлит он, теченье поборов, Покачиваясь на волнах дородных… Над неоглядной далью островов Приветственный погуливает рев — Бродячий сын компаний пароходных. Катайте бочки, сыпьте в трюмы хлеб, Ссыпайте соль, которою богаты. Мне б горсть большого урожая, мне б Большой воды грудные перекаты. Я б с милой тоже повстречаться рад — Вновь распознать забытые в разлуке Из-под ресниц позолоченный взгляд, Ее волос могучий перекат И зноем зацелованные руки. Чтоб про других шепнула: «Не вини…» Чтоб губ от губ моих не отрывала, Чтоб свадебные горькие огни Ночь на баржах печально зажигала. Чтобы Иртыш, меж рек иных скиталец, Смыл тяжкий груз накопленной вины, Чтоб вместо слез на лицах оставались Лишь яростные брызги от волны!

1934

Тройка

Вновь на снегах, от бурь покатых, В колючих бусах из репья, Ты на ногах своих лохматых Переступаешь вдаль, храпя, И кажешь морды в пенных розах, — Кто смог, сбираясь в дальний путь, К саням — на тесаных березах Такую силу притянуть? Но даже стрекот сбруй сорочий Закован в обруч ледяной. Ты медлишь, вдаль вперяя очи, Дыша соломой и слюной. И коренник, как баня, дышит, Щекою к поводам припав, Он ухом водит, будто слышит, Как рядом в горне бьют хозяв; Стальными блещет каблуками И белозубый скалит рот, И харя с красными белками, Цыганская, от злобы ржет. В его глазах костры косые, В нем зверья стать и зверья прыть, К такому можно пол-России Тачанкой гиблой прицепить! И пристяжные! Отступая, Одна стоит на месте вскачь, Другая, рыжая и злая, Вся в красный согнута калач. Одна — из меченых и ражих, Другая — краденая, знать, — Татарская княжна да б…., — Кто выдумал хмельных лошажьих Разгульных девок запрягать? Ресниц декабрьское сиянье И бабий запах пьяных кож, Ведро серебряного ржанья — Подставишь к мордам — наберешь. Но вот сундук в обивке медной На сани ставят. Веселей! И чьи-то руки в миг последний С цепей спускают кобелей. И коренник, во всю кобенясь, Под тенью длинного бича, Выходит в поле, подбоченясь, Приплясывая и хохоча. Рванулись. И — деревня сбита, Пристяжка мечет, а вожак, Вонзая в быстроту копыта, Полмира тащит на вожжах!

1934

Другу-поэту

Здравствуй в расставанье, брат Василий! Август в нашу честь золотобров, В нашу честь травы здесь накосили, В нашу честь просторно настелили Золотых с разводами ковров. Наши песни нынче подобрели — Им и кров и прúбасень готов. Что же ты, Василий, в самом деле Замолчал в расцвет своих годов? Мало сотоварищей мне, мало, На ладах, вишь, не хватает струн. Али тебе воздуху не стало, Золотой башкирский говорун? Али тебя ранняя перина Исколола стрелами пера? Как здоровье дочери и сына, Как живет жена Екатерина, Князя песни русския сестра? Знаю, что живешь ты небогато, Мой башкирец русский, но могли Пировать мы все-таки когда-то — Высоко над грохотом Арбата, В зелени московской и пыли! По наследству перешло богатство Древних песен, сон и бубенцы, Звон частушек, что в сенях толпятся… Будем же, Василий, похваляться, Захмелев наследством тем, певцы. Ну-ка спой, Василий, друг сердечный, Разожги мне нá сердце костры. Мы народ не робкий и не здешний, По степям далеким безутешный, Мы, башкиры, скулами остры. Как волна, бывалая прибаска Жемчугами выстелит пути — Справа ходит быль, а слева — сказка, Сами знаем, где теперь идти. Нам пути веселые найдутся, Не резон нам отвращаться их, Здесь, в краю берез и революций, В облаках, в знаменах боевых!

1934

В защиту пастуха-поэта

Вот уж к двадцати шести

Путь мой близится годам,

А мне не с кем отвести

Душу, милая мадам.

(из стихов товарища)
Лукавоглаз, широкорот, тяжел, Кося от страха, весь в лучах отваги, Он в комнату и в круг сердец вошел И сел средь нас, оглядывая пол, Держа под мышкой пестрые бумаги. О, эти свертки, трубы неудач, Свиная кожа доблестной работы, Где искренность, притворный смех и плач, Чернила, пятна сальные от пота. Заглавных букв чумные соловьи, Последних строк летящие сороки… Не так ли начинались и мои С безвестностью суровые бои, — Всё близились и не свершались сроки! Так он вошел. Поэзии отцы, Откормленные славой пустомели, Говоруны, бывалые певцы Вокруг него, нахохлившись, сидели. Так он вошел, смиренник. И когда-то Так я входил, смеялся и робел, — Так сходятся два разлученных брата: Жизнь взорвана одним, другим почата Для важных, может, иль ничтожных дел. Пускай не так сбирался я в опасный И дальний путь, как он, и у меня На золотой, на яростной, прекрасной Земле другая, не его родня. Я был хитрей, веселый, крепко сбитый, Иртышский сплавщик, зейский гармонист, Я вез с собою голос знаменитый Моих отцов, их гиканье и свист… …Ну, милый друг, повертывай страницы, Распахивай заветную тетрадь. Твое село, наш кров, мои станицы! О, я хочу к началу возвратиться — Вновь неумело песни написать. Читай, читай… Он для меня не новый, Твой тихий склад. Я разбираю толк: Звук дерева нецветшего, кленовый Лесных орешков звонкий перещелк. И вдруг пошли, выламываясь хило, Слова гостиных грязных. Что же он? Нет у него сопротивленья силы. Слова идут! Берут его в полон! Ах, пособить! Но сбоку грянул гогот. Пускай теперь высмеивают двух — Я поднимаюсь рядом: «Стой, не трогай! Поет пастух! Да здравствует пастух! Да здравствует от края и до края!» Я выдвинусь вперед плечом, — не дам! Я вслед за ним в защиту, повторяю: «Нам что-то грустно, милая мадам». Бывалые охвостья поколенья Прекрасного. Вы, патефонный сброд, Присутствуя при чудосотворенье, Не слышите ль, как дерево поет?..

1934

«Опять вдвоем…»

Опять вдвоем, Но неужели, Чужих речей вином пьяна, Ты любишь взрытые постели, Моя монгольская княжна! Напрасно, очень может статься… Я не дружу с такой судьбой. Я целый век готов скитаться По шатким лесенкам с тобой, И слушать, Как ты жарко дышишь, Забыв скрипучую кровать, И руки, чуть локтей повыше, Во тьме кромешной целовать.

Февраль 1934 г.

Шутка

Негритянский танец твой хорош, И идет тебе берет пунцовый, И едва ль на улице Садовой Равную тебе найдешь. Есть своя повадка у фокстрота, Хоть ему до русских, наших, — где ж!.. Но когда стоишь вполоборота, Забываю, что ты де-ла-ешь. И покуда рядом нет Клычкова, Изменю фольклору — каково! Румба, значит. Оченно толково. Крой впристучку. Можно. Ничего. Стой, стой, стой, прохаживайся мимо. Ишь, как изучила лисью рысь. Признаю все, что тобой любимо, Радуйся, Наталья, веселись! Только не забудь, что рядом с нами, Разбивая острыми носами Влаги застоялый изумруд, По «Москве» под злыми парусами Струги деда твоего плывут.

Март 1934 г.

Стихи в честь Натальи

В наши окна, щурясь, смотрит лето, Только жалко — занавесок нету, Ветреных, веселых, кружевных. Как бы они весело летали В окнах приоткрытых у Натальи, В окнах незатворенных твоих! И еще прошеньем прибалую — Сшей ты, ради бога, продувную Кофту с рукавом по локоток, Чтобы твое яростное тело С ядрами грудей позолотело, Чтобы наглядеться я не мог. Я люблю телесный твой избыток, От бровей широких и сердитых До ступни, до ноготков люблю, За ночь обескрылевшие плечи, Взор, и рассудительные речи, И походку важную твою. А улыбка — ведь какая малость! — Но хочу, чтоб вечно улыбалась — До чего тогда ты хороша! До чего доступна, недотрога, Губ углы приподняты немного: Вот где помещается душа. Прогуляться ль выйдешь, дорогая, Всё в тебе ценя и прославляя, Смотрит долго умный наш народ, Называет «прелестью» и «павой» И шумит вослед за величавой: «По стране красавица идет». Так идет, что ветви зеленеют, Так идет, что соловьи чумеют, Так идет, что облака стоят. Так идет, пшеничная от света, Больше всех любовью разогрета, В солнце вся от макушки до пят. Так идет, земли едва касаясь, И дают дорогу, расступаясь, Шлюхи из фокстротных табунов, У которых кудлы пахнут псиной, Бедра крыты кожею гусиной, На ногах мозоли от обнов. Лето пьет в глазах ее из брашен, Нам пока Вертинский ваш не страшен — Чертова рогулька, волчья сыть. Мы еще Некрасова знавали, Мы еще «Калинушку» певали, Мы еще не начинали жить. И в июне в первые недели По стране веселое веселье, И стране нет дела до трухи. Слышишь, звон прекрасный возникает? Это петь невеста начинает, Пробуют гитары женихи. А гитары под вечер речисты, Чем не парни наши трактористы? Мыты, бриты, кепки набекрень. Слава, слава счастью, жизни слава. Ты кольцо из рук моих, забава, Вместо обручального надень. Восславляю светлую Наталью, Славлю жизнь с улыбкой и печалью, Убегаю от сомнений прочь, Славлю все цветы на одеяле, Долгий стон, короткий сон Натальи, Восславляю свадебную ночь.

Май 1934 г.

Горожанка

Горожанка, маков цвет Наталья, Я в тебя, прекрасная, влюблен. Ты не бойся, чтоб нас увидали, Ты отвесь знакомым на вокзале Пригородном вежливый поклон. Пусть смекнут про остальное сами. Нечего скрывать тебе — почто ж! — С кем теперь гуляешь вечерами, Рядом с кем московскими садами На высоких каблуках идешь. Ну и юбки! До чего летучи! Ситцевый буран свиреп и лют… Высоко над нами реют тучи, В распрях грома, в молниях могучих, В чревах душных дождь они несут. И, темня у тополей вершины, На передней туче, вижу я, Восседает, засучив штанины, Свесив ноги босые, Илья. Ты смеешься, бороду пророка Ветром и весельем теребя… Ты в Илью не веришь? Ты жестока! Эту прелесть водяного тока Я сравню с чем хочешь для тебя. Мы с тобою в городе как дома. Дождь идет. Смеешься ты. Я рад. Смех знаком, и улица знакома, Грузные витрины Моссельпрома, Как столы на пиршестве, стоят. Голову закинув, смейся! В смехе, В громе струй, в ветвях затрепетав, Вижу город твой, его утехи, В небеса закинутые вехи Неудач, побед его и слав. Из стекла и камня вижу стены, Парками, теснясь, идет народ. Вслед смеюсь и славлю вдохновенно Ход подземный метрополитена И высоких бомбовозов ход. Дождь идет. Недолгий, крупный, ранний. Благодать! Противиться нет сил! Вот он вырос, город всех мечтаний, Вот он встал, ребенок всех восстаний, — Сердце навсегда мое прельстил! Ощущаю плоть его большую, Ощущаю эти этажи, — Как же я, Наталья, расскажи, Как же, расскажи, мой друг, прошу я, Раньше мог не верить в чертежи? Дай мне руку. Ты ль не знаменита В песне этой? Дай в глаза взглянуть. Мы с тобой идем. Не лыком шиты — Горожане, а не кто-нибудь.

Сентябрь 1934 г.

Клятва на чаше

Брата я привел к тебе, на голос Обращал вниманье. Шла гроза. Ядра пели, яблоко кололось, Я смотрел, как твой сияет волос, Падая на темные глаза. Голос брата неумел и ломок, С вихрями грудными, не простой — Ямщиковских запевал потомок, Ярмарочный, громкий, золотой. Так трехкратным подтвержденьем    славной, Слыханной и прочной простоты, Тыщи лет торжествовавшей, явной, Мы семьей сидели равноправной — Брат, моя поэзия и ты. Брат держал в руках своих могучих Чашу с пенным, солнечным вином, Выбродившим, выстоянным в тучах, Там в бочáгах облачных, шатучих, Там, под золотым веретеном! Брат рожден, чтоб вечно отражалась В нем страна из гнева и огня, Он — моя защита и родня, Он — все то, что позади осталось, Все, что было милым для меня. Чаша у тебя в руках вторая… Ты ее поднимешь вновь и вновь, Потому что, в круг нас собирая, Вкруг нее, горя и не сгорая, Навсегда написано: любовь. Как легко ты эту держишь тяжесть — Счастие, основу, вечный свет! Вот он бродит, пенясь и куражась, Твой настой из миллионов лет! Сколько рук горячих исходила Эта чаша горькая, пока И твоя в ней потонула сила? Я ее, чтоб ты сильней любила, Поцелую в мутные бока. Я клянусь. На чем мне больше клясться? Нет замены, верен твой сосуд — Начиная плакать и смеяться, Дети, им рожденные, теснятся, Громко матерям соски сосут. Ну, а я? На лица глядя ваши, Радуюсь, скорблю, но, на беду, Я средь вас, соратник ваш, без чаши… Где ее, скажите мне, найду? Я стою пред миром новым, руки Опустив, страстей своих палач, Не познавший песни и науки. Позади — смятенье и разлуки, Хрип отцовский, материнский плач. Впереди, с отставшим не считаясь, Часовые заняли места. Солнце косо вылетит. Шатаясь, Гибельная рухнет чернота. Так смелей! Сомнения разрушу, Вместе с ними, молодость, вперед! Пусть я буду проклят, если струшу, Пусть тогда любовь мою и душу, Песнь мою гранатой разорвет!

1934

Послание к Наталии

Струей грохочущей, привольной Течет кумыс из бурдюка. Я проживаю здесь довольный, Мой друг, и счáстливый пока. Судьбы свинчаткою не сбитый, Столичный гость и рыболов, Вдыхаю воздух знаменитый Крутых иртышских берегов. На скулах свет от радуг красных, У самых скул шумит трава — Я понимаю, сколь прекрасны Твои, Наталия, слова. Ты, если вспомнить, говорила, Что время сердцу отдых дать, Чтобы моя крутая сила Твоей красе была под стать. Вот почему под небом низким Пью в честь широких глаз твоих Кумыс из чашек круговых В краю родимом и киргизском, На кошмах сидя расписных! Блестит трава на крутоярах… В кустах гармони! Не боюсь! В кругу былин, собак поджарых, В кругу быков и песен старых Я щурюсь, зрячий, и смеюсь. И лишь твои припомню губы, Под кожей яблоновый сок — Мир станет весел и легок: Так грудь целует после шубы Московский майский ветерок. Пусть яростней ревут гармони, Пусть над обрывом пляшут кони, Пусть в сотах пьяный зреет мед, Пусть шелк у парня на рубахе Горит, и молкнет у девахи Закрытый поцелуем рот. Чтоб лета дальние трущобы Любови посетила власть, Чтоб ты, мне верная до гроба, Моя медынь, моя зазноба, Над миром песней поднялась. Чтобы людей полмиллиона Смотрело, головы задрав, Над морем слав, над морем трав И подтвердило мне стозвонно, Тебя выслеживая: прав. Я шлю приветы издалёка, Я пожеланья шлю… Ну что ж? Будь здоровá и краснощека, Ходи стройней, гляди высоко, Как та страна, где ты живешь.

1934

«Родительница степь, прими мою…»

Родительница степь, прими мою, Окрашенную сердца жаркой кровью, Степную песнь! Склонившись к изголовью Всех трав твоих, одну тебя пою! К певучему я обращаюсь звуку, Его не потускнеет серебро, Так вкладывай, о степь, в сыновью руку Кривое ястребиное перо.

6 апреля 1935 г.

Посвящение Н. Г

То легким, дутым золотом браслета, То гребнями, то шелком разогретым, То взглядом недоступным и косым Меня зовешь и щуришься — знать, нечем Тебе платить годам широкоплечим, Как только горьким именем моим. Ты колдовство и папорот Купала На жемчуга дешевые сменяла — Тебе вериг тяжеле не найти. На поводу у нитки-душегубца Иди, спеши. Еще пути найдутся, А к прежнему затеряны пути.

Май 1935 г.

Акростих

Ответь мне, почему давно С тоской иртышской мы в разлуке? Ты видишь мутное окно, Рассвет в него не льет вино, Он не прольет на наши руки Вина, которое века Орлам перо и пух багрило… Мы одиноки, как тоска У тростникового аила.

1936

Лирические стихи

1 Весны возвращаются! И снова, На кистях черемухи горя, Губ твоих коснется несурово Красный, окаянный свет былого — Летняя высокая заря. Весны возвращаются! Весенний Сад цветет — В нем правит тишина. Над багровым заревом сирени, На сто верст отбрасывая тени, Пьяно закачается луна — Русая, широкая, косая, Тихой ночи бабья голова… И тогда, Лучом груди касаясь, В сердце мне войдут твои слова. И в густых ресниц твоих границе, Не во сне, Не в песне — наяву Нежною июньскою зарницей Взгляд твой черно-синий Заискрится,— Дай мне верить в эту синеву! Я клянусь, Что средь ночей мгновенных, Всем метелям пагубным назло, Сохраню я — Молодых, бесценных, Дрогнувших, Как дружба неизменных, Губ твоих июньское тепло! 2 Какая неизвестность взволновала Непрочный воздух, облако души? Тот аромат, что от меня скрывала? Тот нежный цвет? Ответь мне, поспеши! Пошто, с тобой идущий наугад, Я нежностью такою не богат! И расскажи, Открой: какая сила, Какой порой весенней, для кого Взяла б И враз навеки растопила Суровый камень сердца твоего? Пошто, в тебя влюбленный наугад, Жестокостью такою не богат! В твои глаза, В их глубину дневную Смотрю — не вижу выше красоты, К тебе самой Теперь тебя ревную — О, почему я не такой, как ты! Я чувствам этим вспыхнувшим не рад, Я — за тобой идущий наугад. Восторгами, любовью и обидой Давно душа моя населена. Возьми ее и с головою выдай, Когда тебе не по душе она. И разберись сама теперь, чтó в ней— Обида, страсть или любовь — сильней!

1936

Демьяну Бедному

Твоих стихов простонародный говор Меня сегодня утром разбудил. Мне дорог он, Мне близок он и мил, По совести — я не хочу другого Сегодня слушать… Будто лемеха Передо мной прошли, в упорстве диком Взрывая землю… Сколько струн в великом Мужичьем сердце каждого стиха! Не жидкая скупая позолота, Не баловства кафтанчик продувной, — Строителя огромная работа Развернута сказаньем предо мной. В ней — всюду труд, усилья    непрестанны, Сияют буквы, высятся слова. Я вижу, засучивши рукава, Работают на нивах великаны. Блестит венцом Пот на челе творца, Не доблести ль отличье эти росы? Мир поднялся не щелканьем скворца, А славною рукой каменотеса. И скучно нам со стороны глядеть, Как прыгают по веткам пустомели; На улицах твоя гремела медь, Они в скворешнях Для подружек пели. В их приютившем солнечном краю, Завидев толпы, прятались с испугу. Я ясно вижу, мой певец, твою Любимую прекрасную подругу. На целом свете нету ни одной Подобной ей — Ее повсюду знают, Ее зовут Советскою страной, Страною счастья также называют. Ты ей в хвалу Не пожалеешь слов, Рванутся стаей соловьиной в кличе… Заткнув за пояс все цветы лугов, Огромная проходит Беатриче. Она рождалась под несметный топ Несметных конниц, Под дымком шрапнели, Когда, порубан, падал Перекоп, Когда в бою Демьяна песни пели! Как никому, завидую тебе, Обветрившему песней миллионы, Несущему в победах и борьбе Поэзии багровые знамена!

Май 1936 г.

«Снегири взлетают красногруды…»

Снегири взлетают красногруды… Скоро ль, скоро ль, на беду мою, Я увижу волчьи изумруды В нелюдимом, северном краю. Будем мы печальны, одиноки И пахучи, словно дикий мед. Незаметно все приблизит сроки, Седина нам кудри обовьет. Я скажу тогда тебе, подруга: «Дни летят, как по ветру листьё, Хорошо, что мы нашли друг друга, В прежней жизни потерявши всё…»

Февраль 1937 г.