Дневник прибрежного плавания

Вроде бы как в кино, пришла телеграмма: «Вылетайте зпт ждем», и с киношной легкостью бросил я все: московский почтамт с очередями не имеющих оседлости людей у окошек, хлопоты о московской квартире и даже город Воронеж, где я, собственно, и торчал все время, потому что она там жила. Но пришла телеграмма в разгар душного в этот год московского лета, когда таял асфальт, бензиновая гарь шла в стратосферу и люди с излишним весом истекали водой, как снегурочки.

Был конец мая, и походная труба, в настоящей походной сути своей, пела лишь символически, так как в конце июля про экспедицию говорить смешно. Но чертовски хотелось, и потому еще в самолете возник план на оставшийся огрызок лета. Много было причин для этого плана, и наука, если честно сказать, занимала в нем не первое место.

Учреждение, приславшее телеграмму, недавно лишь организовалось, коридоры пахли свежей краской, полного штата сотрудников не было, а кто был, те с весны разбежались по экспедициям, и потому в коридорах было тихо, прохладно и пусто. Верховную власть осуществлял заместитель директора по научной части, чрезвычайно острого ума мужчина, который делил время между этой верховной властью и дебрями абсолютного возраста Земли. Ничто другое его вроде бы не интересовало. Из всего штата намеченной в самолете экспедиции имелся только я сам. Начальник отдела кадров, он умер сейчас, доброй памяти человек, но если бы даже не умер, то все равно плохо о нем вспоминать невозможно, и этот непохожий на коллег начальник отдела кадров вник в ситуацию и сказал:

— Одного-то я вам найду. Дипломированный техник устроит?

— Еще бы! — с жаром сказал я, потому что всегда грех отказываться от техника, тем более дипломированного.

Все хорошо шло в это лето. Заместитель директора по научной части тоже вник и, отрешившись на время от абсолютного возраста земных пород, собственноручно начертал задание на двух страницах машинописного текста, лично поговорил с главбухом на предмет изыскания средств — за очаровательной женской внешностью того главбуха скрывался финансовый цербер — и лично позвонил в подвальный этаж пройдохе-завхозу, чтобы извлек из заначки дефицитное снаряжение, среди которого даже имелись два настоящих пуховых спальных мешка.

Итак, благодаря отсутствию косности, рутины и бюрократизма в этом вновь организованном учреждении через неделю после того, как пришла в Москву телеграмма, имелся штат из двух человек, снаряжение и деньги. Задание же было сформулировано достаточно четко: «Изучение аномалий гравитационного поля Земли на антиклинальных выступах палеозойских отложений Чукотки». Это была не тема, а частица намечавшейся крупной темы, пробный камешек в большой огород. Но большего в это лето и намечать было нельзя.

Главным из доступных палеозойских выступов на Чукотке было Куульское поднятие на севере центральной ее части. И хотя многие из корифеев чукотской геологии не считают его за палеозой, мы отнесли это за счет вздорного характера корифеев и твердо решили поставить работы там. Для этого требовалось пересечь его гравиметрическим маршрутом хотя бы один раз и именно по берегу моря, чтобы не привлекать сюда еще топографию. Аппаратура — три новеньких гравиметра отечественного производства — на складе имелась. Остальное же отдавалось на наше усмотрение. Свобода выбора для нас заключалась в том, чтобы при минимальных средствах выполнить работу с должной степенью надежности, ибо гравиметры, меряющие земную тягу, капризны, как больные младенцы. В обычных условиях, когда работают, допустим, фирмы, финансируемые богатыми нефтяными ведомствами, все делается с применением могучей транспортной техники. С той техникой вначале создается тщательно проверенная опорная сеть наблюдений, а потом уж идет работа, так что каждый участок работы гравиметр начинает танцевать от печки и кончает его тоже на печке. Капризный его нрав просто не успевает разыграться, зажатый в тисках достоверности. По нормальному работать мы не могли и потому решили взять с собой все три прибора, чтобы они шпионили друг за другом, а опорные измерения провести позднее, в тех местах, где они будут необходимы, и сделать это на дешевом самолете Ан-2 весной, в щедротах грядущего финансового года. Мы просто перевернули с ног на голову обычный порядок работы и этим выиграли время и деньги.

Осталось только добавить, что гравиметрические сведения необходимы титанам геологической мысли, а наше вновь созданное учреждение как раз намеревалось стать центром, где эти титаны соберутся со всего северо-восток? страны, и впереди маячили времена, богатые научными результатами и ассигнованиями. Конечно, я говорю не обо всем учреждении, так как в стенах его уже сидели титаны, выдавали теории, результаты и выводы, но с капризной гравиметрической наукой, позволяющей заглянуть поглубже в земную кору, пока никто из них не был связан. Куульский антиклинорий утыкается в берег Ледовитого океана между Чаунской губой и мысом Биллингса. Вдоль него течет большая река Пегтымель, и на побережье мелькают названия: мыс Кибера, губа Нольде, мыс Шалаурова Изба.

Побережье между Леной и Колымой даже на бывалого человека производит тяжелое впечатление. К океану здесь выходят низменности Приморская и Нижне-Колымская, болотистые тундровые равнины из кочек и озерной воды. Добравшись до моря, низменности долго не желают сдаваться и идут на север грязной водой мелководья, по которому летом олени уходят от берега на километр или два, чтобы испить полезной для оленьего здоровья соленой воды. Застрять на этих отмелях очень опасно. Яростная мелководная волна, может, и не разнесет в щепы, но будет раскачивать киль, пока мертвый ил не забьет трюмы, не засосет судно по палубу.

Выбраться на берег здесь можно, но это не значит спастись. Жилья нет на мертвых, не пригодных для навигации берегах, и след человека по тундре напоминает нерешительный пьяный пунктир в обход проток, озер, стариц и мокрых болот. К востоку от Колымы берег становится веселее. Скалы мыса Баранов Камень, промытый галечник берега, и так до Чаунской губы, которую с запада охраняет песчаный равнинный остров Айон, а с востока — Шелагский мыс, все это пугало мореходов.

Унылые берега от Лены до Шелагского мыса описал и нанес на карту купец из Великого Устюга Никита Шалауров. Он же открыл Чаунскую губу, остров Айон и одним из первых повидал и засек Ляховский остров из группы Новосибирских островов.

Он погиб в 1764 году в очередной отчаянной попытке открыть путь из Ледовитого океана в Тихий. Имя его можно найти только на очень подробных картах. Незначительное место в низовьях Колымы под названием Зимовка Шалаурова, крохотный островок Шалаурова в Восточно-Сибирском море и мыс Шалаурова Изба, неподалеку от известного мыса, названного именем бездельника капитана Биллингса.

Я назвал бы судьбу Шалаурова странной, потому что сей неистовый человек изменил купеческому предназначению ради морской гидрографии и открытия новых земель. Для географической науки он сделал достаточно много, больше многих прославленных путешественников, но имя его более известно как символ редкого упорства и редкой неудачливости. Хотя в одиночку он сделал работу крупной государственной экспедиции, его фамилия не прижилась в летописи географической славы. И тут ему не везло.

Грустная, как звук походного горна, история этого человека взволновала меня очень давно. Хотя я случайно узнал о нем, но получилось так, что за несколько лет я побывал почти во всех местах, связанных с его именем, не был только на Лене, где он построил свой галиот «Вера, Надежда, Любовь».

В истории освоения Чукотки имя Шалаурова встречается первый раз в 1748 году, когда он решил совершить отчаянное плавание на Камчатку на самодельном судне, выстроенном из жидкого леса, который островками растет на реке Анадырь. Купец Шалауров искал тогда новые охотничьи и торговые угодья, нюхом чувствуя богатейшие возможности невыбитых котиковых лежбищ, торговли с неоткрытыми племенами. Он задолго до срока чувствовал богатейшие возможности, которые позднее золотым потоком залили Российско-Американскую компанию, пайщиками которой состояли люди царской фамилии, острого ума купцы и даже барин — поэт Державин.

Уже тогда вместе с ним был Иван Бахов. О Бахове известно мало. Одни историки называют его купцом, другие упоминают, что он «сведущ был в науке мореплавания», попросту был моряком, а Мартин Соур, секретарь ленивого капитана Биллингса, проделавший с ним чукотское путешествие, в книжечке, изданной на немецком языке и вдали от русской цензуры, называет Бахова ссыльным морским офицером, в юности участвовавшим в заговоре Меншикова.

Злая звезда Шалаурова сказалась уже в этой экспедиции. Их самодельное судно вынесло на Командорские острова и разбило как раз у острова Беринга, где за семь лет до них умирал и умер от цинги сам командор Беринг.

Как известно, оставшаяся в живых часть экспедиции Беринга построила судно из останков знаменитого корабля «Святой Петр» и уплыла на Камчатку. Семь лет спустя Бахов и Шалауров выстроили судно и ухитрились-таки добраться до Большерецка. После этого имя Шалаурова исчезло до 1755 года. В 1755 году вышел указ Сената: «Ивану Бахову и Никите Шалаурову для своего промысла ко изысканию от устья Лены реки, по Северному морю, до Колымы и Чукотского носа отпуск им учинить». Снова купец Шалауров затевал отчаянную экспедицию «для собственного промыслу». Но странным здесь было то, что он обязался «собственным коштом» составить карты к востоку от Лены и практически открыть морской путь на этом участке. Ни одна государственная даже, а не за «собственный кошт», экспедиция не имела перед собой таких обширных задач, исключая задуманную Петром I Великую Северную экспедицию, которая, как известно, распалась на ряд отдельных.

В первый год они добрались только до устья Яны. Ледовая обстановка была очень тяжелой. Шалауров спешил так, что проскочил даже мимо замеченного им нового острова, хотя и нанес его на карту. Это был один из Ля-ховских островов, которые тогда еще не назывались Ля-ховскими, потому что сам Ляхов доберется до них лишь через десять лет, в 1770 году.

Построенный «собственным коштом» галиот, видно, не был отличным судном, команда же Шалаурова состоял? из «ссыльных и беглых», точь-в-точь как у Христофор Колумба, который в свое время набирал экипаж по тюрьмам и камерам смертников. Они зазимовали у мыса Сексурдах. В 1823 году их зимовку видел штурман Ильин, участник известной экспедиции Анжу.

В следующем, 1761 году Шалауров упрямо двинулся на восток и снова застрял. На сей раз у Медвежьих островов. С трудом ему удалось ввести судно в устье Колымы. Неподалеку был Нижне-Колымский острог, где находились казаки-поселенцы, начальство местных уездов и продовольственный склад. В припасах и провианте «купцу» Шалаурову было отказано, и зимовка получилась очень тяжелой. Умерли три человека из команды. И умер Иван Бахов, которому «ведома была наука мореплавания».

Пришло лето 1762 года. После вскрытия льда Шалауров снова пошел на восток. Он дошел с гидрографической съемкой до Чаунской губы, описал ее, открыл и описал крупный остров Айон. Дальше за Шелагский хода не было. Были льды. На берегах Чаунской губы не растет лес, нет плавника. Скрепя сердце Шалауров вернулся в низовья Колымы на прежнюю зимовку. Снова колымское начальство отказало ему в провианте. И команда сочла за лучшее разбежаться, бросить купца, который почему-то вовсе не занимается торговлей.

Оставив судно, Шалауров через всю Сибирь помчался в Москву и Петербург. И добился своего упрямый купец. Указом Сената от 22 ноября 1763 года экспедиция была признана государственной. Шалаурову был выдан даже квадрант ддя определения местонахождения по светилам — редкий по тем временам инструмент. И купец превратился в географа, руководителя государственной экспедиции. И снова тут же, не теряя ни дня времени, через всю Азию — на Колыму.

Летом 1764 года галиот Шалаурова снова отправился на восток. И исчез без вести.

От Певека до мыса Биллингса в обход грозного Шелагского мыса около трехсот километров. И надо вернуться обратно. У нас было около полутора месяцев, потому что после пятнадцатого сентября на шлюпках плавать нельзя. Это мы знали.

А знакомые из Певека дали телеграмму, что шлюпка есть, лежит на берегу, и закончили телеграмму непонятным «ха-ха».

— Если потонем, пойдем пешком, — мрачно сформулировал Женя, тот самый техник, найденный добрым отделом кадров.

Фамилия у него была одна из самых древних славянских, и весь он по облику был иконописный славянин. Я напираю на это славянство потому, что в работе он вел себя как испанец, если, конечно, по испанцам судить из прочитанных книг, из книг, в которые веришь. Лодка лежала на берегу. Вокруг держался морской запах, а от лодки веяло печалью корабельных кладбищ. Сквозь продавленный тракторными гусеницами борт торчали обломки шпангоутов. Трактор раздавил бы ее, наверное, совсем, если бы не была она окружена каменной твердости снежным застругом, спасавшим зимой от гусениц и сапогов.

По соседству строили дом. Мы отправились к строителям, и те отвалили нам пудовый кусище гудрона. Мы нашли на берегу железную бочку. Гулко гремя, разрубили ее пополам, загубив казенный топор. Положили в бочку гудрон и развели кострище из плавника. Гудрон вначале расплавился, потом стал исходить пеной, а потом превратился в текучую маслянистую жидкость, более жидкую, чем сама вода. Этим адовым варевом мы промазали борта лодки. Потом наложили на проломленный борт брезент и промазали еще раз. Вскоре днище сверкало однородной лаковой чернотой.

Мотор, шестисильный двигатель от водяной помпы, был в полном порядке, и единственный его цилиндр сверкал краской цвета морского простора.

Главный механик геологического управления в Певеке самолично попинал его ногой и пробурчал что-то вроде гарантии на работу. Потом со снисходительной добротой умного человека к дуракам дал нам талонов на бензин, масло, две пустые бочки и машину, чтобы на автостанции эти бочки залить и доставить на берег.

Стояло начало августа, и впереди у нас было шестьсот километров морской дороги. Северные ветры нагнали в Чаунскую губу лед. Льдины, источенные ветрами, волнами и течениями, имели самоуверенный вид, теперь уж они надеялись, что доживут до зимы и уходящее лето их доконать не успеет. Вечерами солнце окрашивало эти льдины в заманчивые красные тона, море тоже станови-j лось красным, и как тут было не вспомнить слова ироничного телеграфиста Джорджа Кеннана, побывавшего на Чукотке в прошлом веке: «Описаниями цветущих островов, купающихся в пурпурных волнах океана, поэты с незапамятных времен увлекали неопытных обитателей твердой земли в морские путешествия».

Но вот что интересно! Всю нашу работу можно вообще-то было сделать за день или два на вертолете. Но арендовать в августе вертолет в местах, где царствуют пастухи и геологи, практически невозможно. И это обстоятельство нас, глупых, не огорчало. Шестисоткилометровое плавание на шлюпке с ненадежным бортом вдоль хмурых берегов как бы приобщало нас к методам работы старых времен, которые всегда кажутся героическими. И хотя оба мы достаточно насмотрелись в предыдущие годы на Чукотку, но все-таки плыть и смотреть на ее берега казалось, не только выполнять работу, но и приобретать еще что-то.

Десятого августа в ранний утренний час, когда поселок спал, спал и капитан порта, поклявшийся, что не выпустит нас в море на этой дырявой посуде, спали остроумные береговые комментаторы, в этот ранний час мы столкнули лодку на воду. Было холодно. Моторчик от водяной помпы, приспособленный для благоприятных температур, никак не желал заводиться. Мы по очереди лягали заводной рычаг, похожий на рычаг мотоцикла, с той только разницей, что, сорвавшись с рычага мотоцикла, нога била о надежную земную твердь, а не в хрупкий фанерный борт. В конце концов пришлось прибегнуть к запретному способу, вывинтить свечу и влить в цилиндр немного бензина. Мотор сразу «схватил», из выхлопной трубы полетели колечки дыма, и все в море ожило.

Певек отодвинулся и стал как бы торчать из воды. На верхушке сопки над поселком лежала ватная нашлепка — предвестник «южака». Мы залезли в кухлянки, одолженные добрыми людьми. И началась неразумная трата времени, когда надо просто сидеть в лодке, курить и думать о чем угодно. Можно уйти в мемуары, которые для души тот же согревающий мех, как кухлянка для тела.

…Мы плыли по Чаунской губе. Ровно двести лет назад, в августе 1762 года, по Чаунской губе плыл первый в ее водах корабль — Ленской постройки судно устюгского купца Никиты Шалаурова и морехода Ивана Бахова, которые два года назад вышли из устья Лены, перенесли тяжелую зимовку на Яне, потом на Колыме, и все для того, чтобы за «собственный кошт» отыскать северо-восточный проход в Тихий океан.

И, возвращаясь к потайной цели нашей экспедиции, мы радовались, что плывем на фанере, а не летим в грохочущем вертолете. Все дело в том, что нам предстояло проплыть мимо острова Шалаурова и мыса Шалаурова Изба. Названия же эти тянули меня с тех пор, как я связался с Чукоткой. Этот маршрут вкрест Куульского поднятия, к заманчивым сыздавна названиям был как бы итогом прожитых лет.

В аналитической геометрии по бесконечно малому участку кривой, заданной данным уравнением в данных координатах, можно определить дифференцированием тен- o денцию ее развития. Этот прием осложняется на точках перегиба. Но, отступив бесконечно мало от точки перегиба в ту и другую сторону, мы все-таки получим искомое направление кривой. Координата времени — величина необратимая, она развивается от рождения и смерти человека, зайца или общественной формации. И вот таким хитроумным путем можно прийти к утешительному выводу, что десять лет, в течение которых я знал Чукотку, — срок все-таки немалый.

В небе проплыл с замирающим посадочным рокотом оранжевый самолет полярной авиации. Наверное, садился на заправку, чтобы уйти в долгую утюжку над льдами по параллельным галсам. Я представил себе внутренность его с ярко-желтыми дополнительными баками в фюзеляже, на которых так удобно спать в длительном полете, и гидролога с бланковками, на которые нанесены треугольники, кружочки и галочки ледовой обстановки, радиста, который вслушивается в басовитые морзянки судовых передатчиков, и штурмана с его линейкой, ветрочетом, исчерченной галсами картой и располневших от сидячей работы пилотов.

Справа показался колхоз Янранай. Сливочные кубики новых домов выглядели издали идеальной игрушкой. Колхоз был перенесен сюда от невзгод Шелагского мыса, который вырисовывался впереди дремотным горбом.

Мыс сей знаменит в истории полярного мореходства, не меньше, чем мыс Дежнева или Челюскин. Когда-то его считали оконечностью Азии. Землепроходцы поместили здесь воинственное племя шелачей, отличного от чукчей народа. «Земля сия населена чукчами да шелачами», — сообщалось в донесении XVII века. Береговое течение постепенно съело низкий участок берега, в котором с древних времен стоял поселок охотников. Вдобавок из-за перешейка мыса с севера зимой на прижавшиеся к горе домики обрушивался ураганный ветер, сродни знаменитой новороссийской боре. Поселок решили перенести на юг, и Шелагский мыс опустел. Он до наших дней сохранил недобрую славу, и именно вокруг него запрещал нам идти, сейчас уже наверное проснувшийся, капитан порта. Об этот мыс разбился первый из кочей Семена Дежнева и потом билось немало кораблей, попавших в туман или шторм, который гидрологи объясняли тем, что здесь сталкивались два течения: одно — огибавшее Чаунскую губу, второе — идущее вдоль берега моря с востока.

…С берега начал тянуть ветер. Ветер был теплый и пах заморскими травами. Походило, что в самом деле разыгрывался «южак». Теплый ветер вначале дружески рябил воду, потом через полчаса начал разгонять острую волну. Ветер срывал с верхушек волн брызги, и они заливали лодку, янтарные от солнца при безоблачном небе.

Наконец ветер окончательно взъярился так, что Женя с трудом удержал лодку по курсу. Он плотно лег на волну, как будто включилась аэродинамическая труба. Было солнечно. Мы шли метрах в пятидесяти от берега, но и тут ветер ухитрялся кидать в лодку желтые каскады воды. Я подумал, что стоит мотору заглохнуть и… Весел у нас не было. Да если бы и были, то все равно не выгрести против этого спрессованного потока. Шелагский мыс виднелся уже километрах в десяти, все такой же четкий и безмятежный, как спящий каменный кот. Огибать его нечего было думать, и мы пристали к берегу под крутым галечниковым валом, защищавшим немного от ветра.

Мы разожгли костерок, но ветер беспощадно утаскивал угли в воду, и костер не горел, а как бы вспыхивал не дававшим тепла искусственным пламенем. Мы разгрузили лодку и вытащили ее носом на берег. Подумали и вытащили еще немного, а потом, подумав, сделали из плавника рычаги и вытащили совсем. Она вздрагивала от ветра и сползала обратно. Пришлось наложить под киль валунов. Время шло, и солнце уже было где-то за невидимым отсюда Певеком. Натянули палатку. Она вдувалась внутрь крутыми буграми, в ней было тесно и душно. Мы соорудили стенку из валунов и закрепили на берегу лодочный якорь. В палатке стало немного свободнее, ветер выл в каменной стенке на разные голоса. По временам ветер прыгал через стенку сверху, и потолок палатки мягко ложился на лицо. Я боялся, что она лопнет. Потом мы расстелили спальные мешки и легли на них сверху. Проснулись ночью от холода. Ветер дул по-прежнему, но палат- 3 ка натянулась, так как шел дождь и брезент намок.

Старожилы и доморощенные синоптики Певека утверждают, что «южак» дует либо одни сутки, либо трое, либо семь. К исходу первых суток он не кончился, и нам осталось только впасть в сонное оцепенение и ждать. Лодка надежно вросла в гальку, и мы уже не боялись, что ее унесет. Временами ветер становился потише. Тогда шел секущий холодный дождик. На волноприбоином валу дрожали одинокие обшарпанные ветрами былинки. На рассвете мы услышали чьи-то шаги по гальке. Неведомый долго пыхтел, колупая тщательно зашнурованную палатку. На всякий случай просунулся грязный палец, ловко нащупал застежку, расстегнул, и тут же возникла физиономия, снизу обрамленная бородой, а сверху капюшоном плаща.

— Привет! — сказал человек, и я узнал его.

— Привет! — ответил мой спутник. — Залазь.

— Лошадей не видали?

— Не было. Чьи?

— Партия Громыко.

С Жорой Громыко мы служили когда-то в Певеке в геологическом управлении. А парень этот был там техником.

— Далеко?

— Километрах в пяти.

Мы выпили чаю и отправились в гости, так как все равно было плыть нельзя.

…Как будто ничего не изменилось. В палатке на олень- ей шкуре сидел, скрестив босые ноги, Жора Громыко и разумеется, чистил пистолет. Страсть к оружию не пропала у него с годами. На склоне сопки маячили расходящиеся фигуры — шли искать исчезнувших ночью вьючных лошадей. Зашумел примус, и мы, растянувшись на шкурах, ударились в мемуары о Певеке прошлых лет: кто где, кто куда, кто кем. Где Граф, где Серега Гулин, где начальники партий прошлых лет?

«Южак» не стих и на третьи сутки. Он дул с удивительнейшим разнообразием: нудно свистел меж камней, окружавших палатку, шлепал по полотну широкой ладонью, взвизгивал в щелях обрыва и сотрясал землю неожиданными ударами. Запах ветра был также разным — от погребной сырости осеннего льда до теплых полынных запахов неведомых степей, а может, пампасов.

Ночью мы проснулись от непонятного, вошедшего в мир. Оказалось, что непонятным была тишина. В этой тишине ясно слышалось, как спокойно и монотонно плещет о берег вода, и еще было слышно шуршание, вкрадчивый шорох. Я высунулся из мешка и затылком почувствовал, что брезент палатки стал тверд, как фанера.

В синей предрассветной тьме был виден снег на верхушках сопок, синие полоски снега лежали вокруг палатки и в ложбинках берегового галечника. Вокруг днища лодки тоже лежал снег, а вода, скопившаяся на дне, покрылась пленкой льда. Море казалось очень черным. Мы разожгли костер, тьма вокруг сгустилась, и только заваленные снегом вершины сопок белели, как будто светились немного изнутри слабым ночным светом. От черной морской воды и холода было чертовски неуютно. И неуют этот продолжался все время, пока горел костер, кипятился чайник, пока мы складывали смерзшуюся палатку, скалывали лед в лодке и грузили ее.

Постепенно светало, и все кругом стало еще неряшливее, как будто землю закидали обрывками ваты, только верхушки сопок выступали в снегу строго и лучезарно. В них возникла гармония, которая всегда бывает у снежных вершин.

Пока мы грузили лодку, чайник закипел снова, и мы пропустили кипящую струю через водяную рубашку мотора, только вода лилась в обратном порядке — из выходного шланга в заборную воронку у киля лодки. Мотор согрелся и сразу отблагодарил нас — завелся с первого толчка. И под этот шестисильный треск исчез неуют.

Под надежный стук его мы прошли мимо бывшего поселка Шелагский, где еще торчали над землей домики нескольких упорных старожилов, не желавших покидать привычное место. Обложенные торфом домики казались привычными земляными выступами, такими же древними, как и сам мыс.

Берег загнул на восток, и начались отвесно уходящие в воду скалы. Камень был темный, мокрый. Лодка шла по легкой зыби — это возвращались отголоски шторма, поднятого отгонным ветром. В расщелинах мыса висели клочья тумана. Из-за поворота каменной стены стал выскакивать резвый ветер и вдоуг ударил в лодку погребной мокрой струёй. Здесь была бестолковая толчея волн, и лодку стало заливать сразу с обоих бортов. Ветер дул в лицо, холодный и сырой, как из старого погреба.

— Разворачиваться?! — крикнул Женя.

Мы немного еще прошли вперед, и вдруг толчея стихла, стих ветер, мы выплыли в зеркальные гладкие валы и увидели северную сторону мыса. Шелагский был пройден.

Мы увидели спокойные зеленые валы океана, чистого, свободного ото льда, а на этих валах невдалеке покачивалась на воде лимонно-желтая байдарка, и в байдарке той сидели два человека в зеленых камлейках. Двухлопастное длинное весло переднего лежало поперек лодки. В руках он держал винтовку. Второй медленно взмахивал веслом, и байдарка бесшумно шла вперед. Лопасти описывали в воздухе плавные дуги, и я видел, как с них скатывались тонкие сверкающие струйки воды. Люди не оглянулись на стук мотора, — они, конечно, давно слышали нас и, значит, видели, определили, что это какая-то чужая лодка. Передний все держал в руках карабин, второй греб, и оба они напряженно смотрели на воду, по-видимому, ждали нерпу. Потом второй положил карабин, взял весло, и они стремительными взмахами понеслись от нас на север, горбатые от камлеек люди на желтой лодке по зеленой воде.

Обрывы мыса кончились. К воде сбегал пологий, заросший пушицей, покрытый травой и кочками увал. Запоздалый гагачий выводок цепочкой плыл к берегу. Гага не улетела, а выбежала на берег, и утята выбежали за ней. Они цепочкой пересекли полосу гальки и сразу неразличимо исчезли в кочках. Впереди маячили крылья ветряка и антенны полярной станции Валькаркай. Я посмотрел на часы всего-то-навсего было шесть утра. Мы пристали к берегу, чтобы сделать очередные измерения.

Поднявшись повыше по склону, мы посмотрели в бинокль и увидели точку байдарки на безбрежной воде и солнечные отблески от лопастей весел.

Я вспомнил, как мы на байдаре за номером ВН-740 с подобной работой прошли от косы Двух Пилотов через поселки Нешкан и Ванкарем и острова Серых Гусей в Колючинскую губу и дальше через известный мыс Сердце-Камень к Уэлену и вокруг мыса Дежнева приплыли в губу Лаврентия, которая находится уже в Беринговом море. Это было долгое, почти двухмесячное, путешествие, а байдара была старая, почти отслужившая свой срок, и одна дырка на ней была даже не заплатана, а заткнута кусочком моржового сала. Тот кусочек приходилось часто обновлять, потому что его выедали собаки. И вот на примере старой байдары ВН-740 нам пришлось убедиться в гениальной простоте и надежности этого судна для прибрежного плавания.

В байдаре нечему быть изломанным. А если же что будет изломано, попорчено, порвано, то все это чинится подручными средствами, с охотничьим ножом, куском плавника или обрывка кожи. При попутном ветре байдара допускает парус. И великолепно идет под любым мотором.

Это не апология старины, а справедливое воздаяние таланту народа и зверю по имени морж, который давал эскимосам и прибрежным чукчам крышу над головой, пищу и средство передвижения. В старых эскимосских легендах часто говорится о дереве. Кусок дерева, пригодный для байдары, или остова яранги, или шеста, был крупнейшей ценностью. И, видя груды плавника по берегам Восточно-Сибирского, Берингова и Чукотского морей, я недоумевал. Плавника вроде хватало. И лишь потом, гораздо позднее, сообразил: подавляющая часть плавника состояла из разделанных, обработанных стволов, доставленных сюда на бортах лесовозов, а потом упущенных в море. Но вернемся к байдарам. Каяки, подобные тем, какие есть у эскимосов Гренландии или жителей Курил, на Чукотке как-то не прижились. Может быть, они и были в давние времена. Но маленькие байдарки для двухлопастных весел по сей день делают на Чукотке, и надо видеть, когда охотник идет к берегу с винтовкой, веслом и этой байдаркой на плече, и она даже в пасмурный день просвечивает изнутри янтарным светом, а когда ее пронесут мимо, обязательно пахнет уютным, чуть горьковатым запахом звериного жира.

Почему-то в такие минуты прочность существования человеческого рода кажется мне незыблемой, что бы там ни писали, ни говорили задерганные цивилизацией нервные люди. Если человек, владея лишь каменной техникой, смог выжить и жить в заполярных пределах, — он сможет все.

На полярной станции Валькаркай нас встретила чистота военного корабля и сухопутное гостеприимство. Коридор сверкал линолеумом, кают-компания блестела надраенными с мылом полами и стеклами книжных шкафов. За теми изобильными стеклами теснились корешки классиков мировой литературы. Я обошел все эти шкафы и кроме классиков или хороших книг, написанных не классиками, заметил лишь полку военных мемуаров. Видимо, составители библиотеки на полярке подходили к делу сугубо торжественно и справедливо, на мой взгляд, рассудили, что нечего вмешивать в великую полярную тишину и сосредоточенность мимолетные отголоски литературных шумов и ненужную пустоту развлекательной литературы.

Начальник станции Боря Викторов гостеприимно объяснил, что полярок с полным штатом сотрудников не бывает и потому к нашим услугам комната, а если угодно, то и две. Но я сказал, что мы стремимся на восток. Тут Боря Викторов стал еще гостеприимнее и осведомился, не прихватим ли мы на восток человека. Почему бы и нет?

На острове Шалаурова была так называемая выносная полярка, которая работает только во время навигации. По штату на ней полагаются радист, метеоролог и повар-механик. Но повар-механик недавно сбежал. На единственной лодке переправился на берег и ушел по суше в Певек. Потом там что-то испортилось, и метеоролог приплыл на самодельном «дредноуте» из фанеры в Валькаркай. На станции остался один радист. «Дредноут» же метеоролога пришел в негодность, и не на чем ему вернуться домой. Конечно, мы согласились, и так в экипаже появился второй Женя — Женя Максимов, архангельский человек. Он тут же взял на себя заботы о моторе и вообще мореходное дело, а нам сразу стало спокойно и уверенно жить, потому что борода Максимова и архангельская неторопливость не позволяли в нем сомневаться, по крайней мере до острова.

Так мы плыли при боковом ветре до охотничьей избушки Николая Якина, а отпив в избушке чаю и поев оленинки, — до устья реки; в устье волна стала совсем сильна, но Женя уверенно ввел лодку в реку, где за обрывом грело солнышко и в воде плавали хариусы.

На море шумел, ухал, бил о берег шторм, а здесь, за обрывом, стояла тишина, только ветер посвистывал сверху да пригревало солнышко. Мы немного подремали. Потом солнце пошло вниз, стало синеть и холодать к вечеру, и всем нам стало как-то беспокойно. Не то чтобы совсем беспокойно, а просто исчез уют.

Женя Максимов два раза спросил у меня сигарету, хотя и не курил, как сам сказал утром, но сигарет у меня не было, а была трубочка, и он неловко ее сосал, потому что трубка у него все время тухла.

Наконец он сказал, что на той и другой полярке волнуются люди, потому что, конечно, они связались друг с другом, а тут этот шторм, и вообще волна не так сильна, чтобы сидеть, баллов шесть, тем более что берег скоро повернет навстречу, а навстречу можно плыть и при хорошей волне. Потом он сказал, что завтра на ледовую разведку выйдут несколько самолетов, и тут для радиста пропасть работы, потому что ледовики любят спрашивать о погоде. Одному же человеку со всем этим не успеть, а если не успеть, то будет из Певека втык, чего никак нельзя допустить. В общем, стало ясно, что сегодня надо на острове быть и мы там будем.

Он сел за руль, тезку своего посадил к мотору, а меня поставил на нос, чтобы я по цвету воды определял, где мелко, а где глубоко для нашей килевой шлюпки. И так на малом ходу мотора мы выбрались из реки. В устье на мелководье волны были совсем большими, лодку несколько раз стукнуло днищем, несколько раз взвыл мотор, когда обнажался винт. Но мы выбрались и сразу попали в качели. Широкая волна накатывалась с севера. Мы шли возле самого берега, и лодку то поднимало, так, что видны были цветочки на тундре, то опускало, так, что ни черта не разглядеть кроме воды. Но все это казалось безобидным и совсем нестрашным. Какой страх, когда цветочки в тундре видны? Наконец берег стал загибать, и вдали показался мыс Кибера, отвесный скалистый обрубок. Встречная волна сразу стала бить в нос, брызгать и заливать лодку, но это было уж совсем безопасно, и мы подальше отошли от цветочков и зарослей метлицы на сухом берегу.

В сумятице и толчее обыденки мы мечтаем иногда, что вот бы плюнуть на всё и уехать, уплыть, улететь к тихим берегам, к простой и разумной жизни, чтобы колоть дрова, топить печь, а в промежутках добывать себе хлеб с хорошим ружьем, верной собакой. В этой избяной простоте на ненаселенных землях, верим мы, придет сосредоточенность и единственно правильное понимание земной жизни. И всегда что-то находится, что мешает добраться до обетованных краев.

Мне так и не удалось установить, кто же назвал остров именем Шалаурова. Чукчам остров был известен давно. Кстати, они рассказывали Федору Врангелю, что первым на острове поселился онкилонский старшина Крехай, который бежал туда после битвы с чукчами, а потом ушел на остров, носящий ныне имя Федора Врангеля. Но об этом чуть ниже.

Остров Шалаурова вынырнул из-за берега, как живая мечта. Коричневый скалистый западный берег торчал из воды неприступной для суеты стеной, вечернее солнце заливало его верхушку, и там белел гостеприимным тесом новый балок, а совсем наверху торчал одинокий маяк. Восточная сторона сбегала вниз зеленым лугом, и это было единственное место, где можно пристать. Мы пристали к этому лугу и принялись разгружать лодку. Вначале нас было трое, потом появился гостеприимный пес, который вначале облизал Женю Максимова, потом нас по очереди, а за псом появился и одинокий радист Гешка Видмиденко, похожий в своей бороде на отощавшего от поста святителя.

До балка надо было подниматься, наверх метров триста, и мы шли по этой тропе навьюченные рюкзаками и спальными мешками, а по бокам носился ошалевший от изобилия людей пес, которого звали Боцман. Кроме Боцмана, из четвероногих на острове, как нам сообщили, были два зайца, видно попавших сюда по льду да так и оставшихся на лето. Женя Максимов все хотел нам их показать, но зайцы стеснялись незнакомых людей и шума и прятались в камнях.

С вершины острова хорошо было видно нашу дальнейшую дорогу: отсвечивающую краснотой впадину губы Нольде и синее марево равнинного берега, который тянется уже почти до мыса Биллингса. Этот отмелый берег был хуже всего на нашем пути, так как, если верить карте, метровая глубина начиналась километрах в двух, от берега, и тянулось это мелководье километров на семьдесят, а то и больше. Беда, если на таком участке застанет шторм на фанерной шлюпке.

Я сравнил его с мелями Нижне-Колымской низменности, где приходилось раньше бывать, и подумал, что мели всю жизнь преследовали Шалаурова и как-то не довелось ему плавать мимо красивых айсбергов, крутых мысов, которым можно давать имена родных, близких, начальства, а может, просто как подскажет совесть и вкус.

Наутро был ясный штилевой день, и надо бы плыть и плыть дальше, но неодолимая лень и неподвижность сковали нас. В балке жарко горела печка, на печке шипела и брызгала маслом огромная семейная сковородка. Боцман дремотно поглядывал от порога — куда отсюда было уезжать, тем более что был предлог: Жене Максимову не нравился стук нашего мотора, и с утра он хотел его посмотреть.

В углу размещалась радиостанция. Гешка то и дело отрывался от печки, поглядывал на часы и выстукивал что-то в эфир.

— Все ледовики сегодня в воздухе. Погоду запрашивают, — объяснил он.

Гудела печка, дремотно басил умформер, и Гешкин ключ выстукивал четкую дробь далеким самолетам ледовой разведки. В тех самолетах кожаными идолами сидели пилоты и гидрограф сидел с бланковками на коленях, а внизу был лед, лед и лед или разводья, которые с воздуха кажутся черными. Мы лежали на койках, разморенные теплом, усталостью и мамонтовой дозой колбасного фарша с макаронами. Я думал о многом другом, но вспоминал и пилотов и лед внизу, потому что такое забыть невозможно.

Осматривая лодку. Женя Максимов обнаружил, что мы где-то ухитрились обломить одну лопасть у винта. Ничего не оставалось делать, как отпилить симметричную лопасть, чтобы винт не бил. К вечеру погода стала нехороша, да и мотор лежал в керосине, разобранный на сложные части, и собрать их воедино удалось только к вечеру на другой день.

Мы не сетовали на эту задержку, так как плыть с исправным мотором, в надежность которого веришь, как-то спокойнее. Оба мы ни черта в моторах не понимали, а до ближайших людей, которые с тем мотором смогут помочь, оставалось сто пятьдесят километров.

Но пришел день, и надо было все-таки плыть. Все жители острова вышли нас проводить на берег, даже зайцы выглянули из-за камней. Боцман было погнался за ними, но как-то лениво, вроде бы для порядка, и зайцы тоже попрыгали по камням, тоже лениво, видно было, что Боцману и зайцам эта игра давно уже и изрядно надоела.

Когда мы спускались по зеленому склону, я увидел неожиданно четыре железных креста, на каждом кресте имелась бронзовая табличка, привинченная болтами. На тех табличках тщательным шрифтом выгравированы были надписи, и из тех надписей легко понималось, кто умер, какого числа и по какой причине. Все кресты остались от тяжелой зимовки парохода «Ставрополь», который в давние годы делал первые рейсы из Владивостока на Колыму. Пока мы озирали сей грустный пейзаж с креста- Я ми, спутник мой заметил на склоне какие-то странные бугры. Мы сложили тюки на землю и, любопытствуя, пошли к тем буграм. В провалившихся их верхушках держалась вода, а в воде виднелись стойки из дерева и китовых костей.

Это был след людей, которые жили здесь задолго Ц до того, как вообще изобрели пароходы, а может, и до парусов. Следы таких жилищ встречаются на побережье Чукотки. Копалось оно в земле, крепилось стойками из китовых костей, а сверху обкладывалось дерном. Но встречаются они только там, где имеется хороший морской обзор, вроде этого склона. Значит, сотни или тысячи лет назад жили в них морские охотники, которые били кита на еду и на стройматериалы. И с давних времен ходят слухи, что жили здесь не чукчи, не эскимосы, другой народ, народ морских зверобоев, по непонятный причинам покинувший чукотские берега. По-видимому, это были легендарные онкилоны. Федору Врангелю рассказывали о людях, приходящих с севера, и эти рассказы послужили толчком к открытию острова, названного позднее его именем. Хорошо бы было эти развалины покопать, чтобы узнать, чем жили онкилоны, какое имели оружие, утварь. Но порядок насчет раскопок ныне стал строг, да и нам над-3 было плыть, ибо зарплата шла отнюдь не за археологические изыскания.

Кстати об онкилонах. Слово это, несомненно, чукотского происхождения, ибо по-чукотски «анк'алин» означает «прибрежный житель». Но легенды о племени морских охотников, отличном от чукчей и эскимосов, очень живучи. Самые западные их землянки расположены на Медвежьих островах. И идут они до крайних пределов Чукотки.

Есть предание о том, как на мыс Якан (мыс Биллингса) заходили с моря неведомые люди. Между собой они говорили на незнакомом чукчам языке. Сменив изодранную во льдах обувь, незнакомцы снова ушли на север во льды.

На острове Врангеля у мыса Фомы обнаружены были остатки древнего жилища и предметы домашнего обихода охотника. По словам живущих на Врангеле эскимосов, это жилье очень похоже на распространенный тип онки-лонских землянок. Кто знает, какие еще этнографические загадки хранит в себе чукотская тундра…

Прибрежное плавание называется так потому, что человек находится при береге, в непосредственной близости от него, — очевидно, затем, чтобы спасаться на привычной твердой земле от морской стихии.

Мы прошли последние обрывы мыса Кибера, и остров Шалаурова как-то сразу стушевался, слился с морем, и только маяк на его вершине торчал остроконечным пупком и виделся еще очень долго. Берег загибал к губе Нольде. Приближение ее чувствовалось по цвету воды и запаху гниющих водорослей. Я пересел на нос лодки и положил заряженную двустволку рядом с собой. Я жаждал увидеть тысячные стаи морских уток и стаи гусей, которые собирались сейчас на морском побережье, чтобы потом уйти на тундровые озера к бруснике, шикше и разным питательным травкам и корешкам. В это время они любят собираться в закрытых морских заливах.

Но ни уток, ни гусей не было. В Певеке нам говорили, что вход в губу почти закрыт отмелями. Так было по карте, и так оказалось на самом деле. Мы сделали пункт измерения перед губой на песчаном берегу, а следующий уже был за губой на песчаном же острове, до которого мы долго брели по песчаному дну, подняв голенища высоких резиновых сапог. На островке этом не было видно даже птичьих следов, и вообще казалось, что мы попали в какое-то мертвое царство. Даже вода здесь не текла, не шумела, не плескалась, а мертво стояла. Впереди виднелся низкий желтый берег полуострова Аачим, позади синели скалы мыса Кибера, а на юге, на том месте, где находилась губа, не было ничего. Там была просто пустота, и я дико подумал, что, может быть, там просто дырка.

Следующий пункт был запланирован на северной точке полуострова Аачим. Но чуть западнее на карте коричне-вели небольшие обрывы, и я подумал, что, может быть, у обрывов берег более приглуб и удобнее будет пристать. Мы снова долго брели к лодке и взяли наконец курс подальше, чтобы, не дай бог, еще раз не зацепить винтом о грунт и не обломить еще одну лопасть. Вначале шел все тот же низкий илистый берег, потом берег стал повыше, и вскоре начались обрывы невысокая песчаная гряда, а перед ней ровный, идеально зализанный пляж. Такой пляж я видел только в 1959 году, когда мы на фанерной лодке плавали вдоль берега Чаунской губы на остров Айон.

Перед такими обрывами всегда бывает скрытый водой бар, о который разбиваются волны. В шторм его отлично видно, а при штиле заметить трудно. Наконец мы выбрали, как нам казалось, подходящее место и пошли прямо к берегу. Метрах в двадцати от берега лодка зацепилась килем о дно, но Женя успел заглушить мотор. Мы сошли в воду и протолкнули лодку вперед, что заняло минут пятнадцать. Пока мы пропихивали ее через мелководье, с северо-востока подул легкий ветер, а пока мы вынимали аппаратуру, устанавливали ее и проводили замеры, записывали, — ветер стал сильнее.

Впереди оставалось семьдесят километров того самого отчаянного мелководья, где, не дай бог, застигнет шторм, и мы принялись гадать, разыграется ветер или просто это случайный порыв. Пока мы гадали, ветер становился сильнее, сильнее, начало как-то быстро темнеть. Песчаный бар теперь четко вырисовывался полосой белой пены, и начиналась не то ночь, не то сумрачный какой-то вечер, и не оставалось ничего, как вытащить палатку, чтобы не рисковать.

Памятуя уроки, мы выбрали для палатки удобное место на верху обрыва в песчаной ложбинке. Рядом была глубокая лужа пресной воды, из которой вполне можно было набирать воду на чай. Мы поставили палатку тыльной стороной к ветру, потом вытащили лодку на берег и набрали по охапке плавника. Затем принесли еще по охапке, разожгли костер, повесили чайник и только тогда осмотрелись с песчаного бугорка, закрывавшего палатку от ветра. Осмотревшись же, присвистнули. Насколько хватал глаз, на юг уходили невысокие, одинаковые, как и положено им быть, дюны, поросшие на верхушках редкой метлицей. Мы прошли дальше и с любого песчаного бугра видели такие же бугры, из которых были повыше и пониже, а если пройти к тому, что повыше, то дальше нескончаемо опять шли невысокие дюны, и ноги вязли в песке, как будто мы попали на аравийское побережье.

…Это было первым предостережением осенних штормов. Восемь дней северо-восточный ветер свирепствовал над песчаным полуостровом Аачим и нес с собой холод и колючий снег. До мыса Биллингса оставалось сто тридцать километров, а если считать обратно, то еще триста; мы восьмой день лежали в палатке, и на зубах был песок, и в чайнике песок, казалось, даже в консервные банки забрался песок. Ветер свистел между мелкой паутиной дюн и перекатывал заячьи катышки. Заячьих катышков здесь имелось великое множество, но зайцев не было, и неизвестно даже, зачем они приходили сюда. Неужели грызть жесткие, как проволока, обшарпанные ветрами стебли метлицы? Кое-где на склонах бугорков росли кустарники полярной ивы, вернее, не росли, а выглядывали из песка, и их не было бы даже заметно, если бы не листья, которые уже покраснели, как всегда краснеет осенью чукотский ивняк.

В один из дней мы сходили к губе Нольде и поняли, почему оттуда не летели стаи уток. Губа была мертвым, отравленным сероводородом пространством. В таких местах могут жить только чайки, и они здесь жили, но не колониями, как в других местах, а попарно, на каждом соленом прибрежном озерце по семейству: белоснежные отец и мать и серые, с жемчужным отливом пера птенцы. На мать с отцом они походили только своими клювами, желтыми и громадными, как у гарпий. В этих клювах мне всегда чудится какая-то механическая жестокость, и потому я не люблю чаек-мартынов, как ненавидят их все речные рыбаки и охотники.

Воистину губа Нольде была гиблым местом, и просто не верилось, что в нее впадает благодатная река Пегтымель с быстрой прозрачной водой, где водятся хариусы, где в кустарниках кишмя кишат зайцы, на холмах маячат олени, а на береговом обрыве в среднем течении находят- ся знаменитые, ибо пока единственные, петроглифы, рисунки на камне, и на тех рисунках найдешь все, что знаешь на Чукотке: оленя, кита, нерпу, и бег людей по тундре, и женщин в меховых керкерах, и пацанов, которых матери тащат за пришитую к затылку комбинезона петельку, и яранги. Неизвестно, когда чукчи их рисовали. Может, двести, а может, две тысячи лет назад, но рисунки эти никак не забыть, и они понятны, если любишь Чукотку.

В лекционном турне после возвращения из легендарного дрейфа Нансен прочел перед студентами одного из университетов лекцию, которая называлась «О чем мы не пишем в своих книгах». Это была лекция о взаимоотношениях людей, закинутых в непривычные обстоятельства. Нансен рассказал, что во время жуткой зимовки на необитаемой земле Франца-Иосифа, в самодельной хижине из льда и моржовых шкур, они со своим спутником, лейтенантом Иогансеном, говорили только на «вы» и обращались друг к другу только официально. Нансен — пример мужества для каждого человека, и я много думал, почему у них было так. Может быть, сугубая официальность обстановки просто не позволяла распускаться, вроде того как не положено ходить на работу небритым, в домашних штанах.

Я рассказал о лекции Нансена Жене, и он тоже начал думать над ней. Десятые сутки мы лежали в палатке, и нечем было заняться, разве что пересыпать песок из ладошки в ладошку или курить. И эти дни у нас остались в памяти на долгие годы. Мы рассказывали о себе друг другу все, что можно рассказать друг другу, но нельзя рассказать другим. Потом с моим спутником многое что случилось, мы жили в одном маленьком городе, где каждый о каждом знает почти все, но я ни разу не слышал, чтобы он хоть кому-нибудь рассказал о сокровенных беседах тех долгих ночей в палатке, когда спать мы уже не могли.

Я это говорю к тому, что Нансен, который в то время жил на пределе условий человеческого существования, все-таки, на мой взгляд, не говорил всего в своей лекции, хотя по названию и смыслу она должна была быть откровенной.

На одиннадцатый день посыпал снег. Он сыпал сухой колючей крупкой и мигом скопился в ложбинах между буграми и у корней метлицы. Температура понижалась, как будто в мире включили холодильник мгновенного действия и работал он на всю нагрузку. Ветер стих, но волны все так же разбивались о бар, и над этой полосой — видно, она служила маршрутом — тянулись на восток стаи уток, точнее, одна вытянутая в живую нить бесконечная стая.

Мы уже не могли лежать в спальных мешках и сидели у костра, наблюдая птичий пролет. Пришла ночь. Ночью стало совсем тихо и холодно, от костра вокруг стояла адова темень, и только вверху можно было различить в облаках редкие, зеленоватые какие-то просветы. На востоке равномерно вспыхивал красный маяк на верхушке полуострова. Он вспыхивал с неумолимой методичностью.

— Этот маяк меня психом сделает, — сказал Женя. — Знаешь, в прошлую ночь я смотрел на него и загадывал: вот сейчас не мигнет. А он мигает. Хоть волком вой — все равно мигает.

Мы вспомнили уютную теплоту балка на острове Шалау-рова, гудящую железную печку и ту самую сковородку, рассчитанную на большую семью. Ребята, наверное, давно уже запрашивают станцию мыса Биллингса, пришли ли мы, а мы сидим в двадцати километрах от них, и рации у нас — сообщить, чтобы не беспокоились, нет. А может, они думают, что давно наша лодка лежит разбитая на километровых отмелях среди взбаламученной воды, а мы бродим по тундре и ищем выхода. Потому что если даже выйти на берег между губой Нольде и мысом Шалаурова Изба, то никуда с этого берега не уйдешь и будешь ходить отрезанный от мира горами, реками, а через реки те можно переправиться, если только уйти на юг километров на сто, а может, сто пятьдесят. К утру стало совсем морозно. Вода в питьевой луже покрылась льдом, и мы поняли, что пришел долгожданный штиль, надо плыть, только бы переправиться через бар, на котором волны будут шуметь еще сутки.

Начало светать, и стало видно дюны, и обрыв, и белую полосу пены в море. Мы собрали палатку и снесли все вниз, к лодке. Лодку засосало песком. Пока мы искали подходящие рычаги среди плавника, раскачивали лодку, отводили ее поглубже, стало совсем светло и вроде бы еще холоднее. Колючий снег сыпался и сыпался сверху, и при одном взгляде на черную взбаламученную воду, в которую падал снег, кидало в дрожь.

Наконец мы сделали измерения возле тура, который выстроили из дерна в эти дни с великой тщательностью, чтобы легче его найти зимой, погрузили гравиметры и стали шестами выталкивать лодку к бару. Мотор мы решили завести уже в море, когда выберемся из мелководья.

Издали волна на баре казалась небольшой, но вблизи она была очень крутой, а главное, чертовски сильной. Не успела лодка ткнуться в дно, как ее ударило в скулу, развернуло, и мы с трудом удержали ее, чтобы совсем не поставило боком. Следующая волна, однако, приподняла, стукнула снова о дно, и я еще успел спрыгнуть в воду, чтобы удержать лодку. Вода плеснула и сразу вымочила меня до пояса. Женя спрыгнул следом, и его окатило уже с макушки. Пришлось возвращаться на берег и разводить костер, так как плыть мокрыми в этом адовом холоде совсем уж безумие.

Снег лежал на берегу. Из-за него обжитый за двенадцать дней берег казался чужим. Мы кое-как просушили портянки и сапоги. Меховую одежду у костра сушить нельзя, мы просто вывернули ее и повесили на колышках, чтобы ее обдуло ветром. Долго мы сидели у костра в белье. Чертовски плохо бывает в такие минуты. Невесело думать, что все это глупость и в двадцатом-то веке для работы надо использовать мощь авиационных моторов и прочие удобства цивилизации, а не сидеть скрючившись на диком берегу в грязном белье. Но и эти мысли были привычны, и привычно было известно, что все вскоре забудется, а сама дорога, работа не забудутся никогда, не то что гремящие вертолетные рейсы, похожие друг на друга своей спешкой, как будние дни. Такие были мысли, пока мы сушились.

В следующий заход нас снова залило, но не очень, и мы все-таки вытолкнулись в море. Пологие валы взяли лодку на спины. Мотор не желал заводиться. Мы пинали его по очереди и оба вместе, меняли свечу, проверяли искру и вливали чистого бензинчика в цилиндр. Он был мертв и холоден, как бессмысленный кусок железа. Через нескончаемые часы мы обессиленно уселись на дно лодки и стали думать. Ничего не оставалось, как снова выйти на берег и у костра подумать, попробовать завести мотор на берегу, где не мотает лодку и можно проверить все не спеша. Вернулись. Привычно разожгли костер и погрели воды в чайнике. Мотор заработал. Снова надо было выталкиваться через бар и снова…

Был уже вечер, почти ночь, когда наконец мы были на вольной волне, и мотор застучал, и лодка пошла. После каждой высадки мы проводили с каждым гравиметром новое наблюдение, чтобы этот рейс для приборов был как можно короче по времени. Я посмотрел в журнал наблюдений, где записывалось точное время. От утреннего измерения до вечернего прошло четырнадцать часов. Плыть в темноте опасно, но лучше уж плыть ночью, чем наутро начинать всю эту канитель. Была ночь. Мы скреблись где-то километрах в трех от берега и изредка меряли шестом глубину. Глубина надежно держалась на полутора метрах, и я все удивлялся, как мы в темноте угадываем направление. Ни библейских путеводных звезд не было видно на небе, ни маяков. Где-то к полуночи море утихло почти совсем, облака разорвались, выскочила зеленая луна, и берег стал намечаться справа черной полоской. Мы сидели скрючившись на обледенелом дне и втихомолку проклинали судьбу, работу, моря и человечество. Потом стало совсем холодно и наступил анабиоз, когда можно терпеть, если не шевелиться совсем, ибо каждое движение давало холод и боль.

Наступил рассвет, и глинистый берег вырисовывался четче. Показались небольшие обрывчики, и мы сориентировались. До мыса Шалаурова Изба оставалось двадцать километров, и можно было продолжать измерения. На приборных термометрах температура стала минус один градус — значит, ночью она держалась никак не меньше трех и вода была тяжелой, будто из тяжкого, липкого сплава.

Наконец из-за морской глади выползло громадное, до невероятия темно-красное солнце и повисло расплющенным блином. Впереди показалась сопка, и мы возликовали — это был мыс Шалаурова Изба, за которым начинался нормальный каменистый берег. Оставалось помечтать, чтобы у мыса жил какой-нибудь охотник, добрый человек с чайником и железной печкой, которую можно раскалить докрасна.

А чтобы дотерпеть, мы пристали к берегу, ибо давно следовало пристать, чтобы сделать работу, ради которой плывём, и наскоро вскипятили чай, согрели закоченевшие в мокрой резине ноги. После чая стало совсем хорошо, вдобавок поднялось солнце, и вообще все кругом стало походить на жилую планету.

Когда мы отогрелись, к нам вернулись обычные человеческие эмоции, и я с волнением стал думать о том, что сейчас увижу место гибели путешественника, о котором думал многие годы и в память которого задумано было это прибрежное плавание, хотя, конечно, и для науки оно не служило помехой. Но все же… Мы быстро погрузились и завели мотор. И все-таки хорошо было бы встретить у мыса избушку охотника, потому что ночью у нас вышел весь табак, отчего ночные мучения казались еще горше.

Точно в давней сказке о заблудившемся и озябшем путнике, из-за поворота берега вынырнула избушка. Избушка стояла на сухом, усыпанном дресвой берегу, на крыше торчала труба, а из трубы шел дым. Берег здесь образовывал уютную гавань, и было видно, что приглубая вода идет до самого берега, и вода была голубой, прозрачной и чистой — настоящая морская вода. Мы наскоро глянули на мыс, ахнули, но все-таки удержались и свернули вначале к избушке. Лодку вытаскивать мы не стали, просто закрепили якорь на берегу. Никто не вышел навстречу, но дверь не была заперта палочкой, как обычно делают охотники уходя, и дым шел из трубы. Мы открыли дверь и увидели на нарах деда, эдакого чукотского старикана с седой бородкой и лысиной.

— Мильхмыль варкен? — спросил дед вместо приветствия.

Я протянул ему коробку. Старик нагнулся, вытащил из-под нар кожаный мешок и извлек из мешка пучок табачных стеблей, спрессованных вместе с корнями и листьями. Он положил пук на стол и начал старательно крошить его охотничьим ножом.

Из-за перегородки выплыла застенчивая девица лет двадцати, застенчиво поздоровалась с нами, взяла спички, потрясла коробок и положила обратно на стол. Потом взяла чайник и вышла на улицу. Старик все крошил и крошил табак. Мы жестом спросили разрешения и извлекли свои трубки. Старик не ответил, сунул руку за ворот кухлянки и извлек оттуда монументальное произведение чукотских трубкоделов. Раскурил, окутался, как вулкан, клубами дыма и с наслаждением начал кашлять. Покашляв, он ткнул в нас мундштуком:

— Табак уйна?

Мы горестно покачали головой. Старик тоже горестно ухнул и качал крошить свою кипу прессованного табачища, но накрошенное пододвигал нам, пока я не набил свой кисет до отказа, а Женя не наполнил ситцевый мешочек, предназначенный для геологических проб. После этого старик сунул руку внутрь табачного склада, извлек из недр его пачку махорки и положил ее сверху как бесценный дар.

Женя смотался к лодке и вытряхнул перед стариком наш мешок с чаем и спичками. До мыса Биллингса мы рассчитывали добраться сегодня, а там есть магазин. Чайник тем временем закипел, мы высыпали в него целую пачку заварки, и в избушке, смешиваясь с запахом табака, звериного жира и рыбы, поплыли ароматы благословенной Грузии. Старик выпил две чашки, благоговейно набил трубку махоркой? 2 средней крепости бийского производства и закурил снова, теперь уже не для порочных привычек, а для полного счастья. Но это было еще не все. Он снова выпил две чашки, засунул руку в мешок и извлек пачку «Беломора». Он бережно дал по папироске нам, а одну взял себе. И в синеватом дымке «Беломора» наступило наивысшее блаженство. Мы чувствовали себя морскими чукотскими братьями, членами одного клана, клана живущих вдоль морских берегов.

Старик рассказал нам, что спички у него кончились давно, и показал свежеизготовленную снасть для добывания огня: лучковую дрель и дощечку с ямочкой. Лодки у него не было, а пешком до Биллингса летом можно было добраться только в обход лагун и речных долин.

Пока мы с грехом пополам, мешая русский с чукотским, вели эти беседы, на печке снова закипела кастрюля, и по избушке снова пошел аромат, на сей раз запах вареного гольца, благостной рыбы чукотских рек. Мясо гольца было нежно-розовым и таяло во рту, как мороженое в жаркий день. Мы ели нагульную осеннюю рыбу, пили чай и курили трубки, и мир был прекрасен. Что и говорить, ради этого терпишь страхи и холод прибрежного плавания, ибо грохочущие техникой рейсы ничего не оставляют после себя, кроме головной боли и привкуса бензина во рту.

Наконец старик занялся библейской работой — чинить разостланные на гальке сети. Он ползал по этим сетям и часто усаживался покурить. А мы отправились к мысу, потому что один раз уже ахнули при виде его, но мудро решили не портить впечатления спешкой.

Удивителен был не мыс — он был невысок — а то, что на нем стояли и смотрели на нас носатые каменные люди. В тот год почему-то много писали об острове Пасхи, и эти каменные фигуры наверняка были точно взяты оттуда и неведомой транспортировкой перекинуты на чукотский берег. Вблизи это впечатление еще более усиливалось. Мы забыли про лодку, про мотор и защелкали фотоаппаратами. За мысом была ровная, усыпанная дресвой площадка. Я увидел ее и свято уверовал, что шалауровская изба, последняя изба несчастного мореплавателя, находилась здесь и только здесь.

Чуть поодаль поднималась невысокая сопка, тоже уставленная кекурами. Мы сходили на нее, но кекуры были здесь уже не те, просто каменные столбы. Сверху я еще раз посмотрел и подумал, где бы я выбрал место для избы, если бы мое судно разбилось здесь. И получалось, что я выбрал бы место именно на той площадке. Мыс закрывал ее от западных ветров, а с востока немного прикрывала эта сопка, и было тут ровно и сухо, а сбоку впадал небольшой ручеек для воды. Я хотел выяснить у стармка, почему он поставил свою избу с другой стороны, на худшем месте, не сыграло ли тут роль то, что чукчи никогда не ставят жилищ на том месте, где умерли люди. Но обоюдного знания языков нам явно не хватало. Женя высказал предположение, что, может быть, эту удобную площадку затопляет во время-больших штормов. Но на площадке рос ягель, а он, как известно, растет медленно, многие десятки лет, и потому это предположение было явно несостоятельным.

Желтая дресва и ягель на площадке выглядели слишком мирно, и как-то не верилось, что славный мореплаватель и спутники его погибли здесь.

История гибели экспедиции Шалаурова не так проста, как может показаться на первый взгляд. Экспедиция исчезла в 1764 году. Первым официальным документом является рапорт капитана Пересыпкина командиру Охотского порта. Пересыпкин сообщал в рапорте, что старшина Петунин донес ему слышанное от чукчей известие, что летом 1765 года к северо-востоку от устья реки Чаун, при устье реки Веркон, они нашли сделанную из холста палатку. «Остановясь, хотели знать, какие из оной люди выйдут, а как-де по немалому времени никого усмотреть не смогли, то-де и принуждены были в тою палатку стрелять, чтобы тех к выходу встревожить, но и потом-де никто не выходил; тогда-де подошед, увидели в оной мертвые человеческие тела, коих было сорок человек в суконной и холщовой одежде и при бедрах по большому ножу, а при то-де имелось и до шестидесяти ружей, а также несколько в лядунках пороху и свинцу, копей троегранных сорок то ж, немало было топоров, куб большой медный, да вверху той же реки Веркуни найдены копаные ямы, в кои кладены были мертвые человеческие же тела…»

Таково описание полярной трагедии. Донесение было послано в 1766 году, то есть через два года после гибели экспедиции, Шалаурова.

Отметим, что в донесении упоминается «сделанная ис холста» палатка, в которую чукчи стреляли стрелами (с костяными наконечниками), чтобы понудить людей выйти. Палатка была в устье реки Веркон (Пегтымель), и вверх по реке имелись еще могилы.

Шестьдесят лет спустя в этом районе работала экспедиция гидрографа Федора Врангеля. Участник экспедиции мичман Матюшкин обнаружил в двадцати километрах во-сточнее устья реки Пегтымель на небольшом мысе деревянную избу. Вокруг избы валялись разбросанные лядунки, был найден деревянный, обросший мохом патронташ. Изба была забита снегом и льдом, хотя сама она хорошо сохранилась. Позднее здесь побывал и сам Федор Врангель.

Он писал: «…все обстоятельства заставляют предположить, что именно здесь нашел смерть смелый Шалауров, единственный мореплаватель, посещавший в означенное время сию часть Ледовитого моря. Кажется, не подлежит сомнению, что Шалауров, обогнув Шелагский мыс, потерпел кораблекрушение у пустынных берегов, где ужасная кончина прекратила жизнь его, полную неутомимой деятельности и редкой предприимчивости».

Мыс был назван мысом Шалаурова Изба, в память погибших сделан ружейный салют, и с тех пор считается, что Шалауров погиб именно здесь.

Отметим, что в отличие от донесения капитана Пересыпкина речь идет не о палатке, которую можно пробить костяными стрелами, а об избе, хорошо сохранившейся и шестьдесят лет спустя и, по мнению Врангеля, которая строилась как постоянное жилище. Мичман Матюшкин и Федор Врангель были единственными путешественниками, видевшими избу своими глазами.

Между 1764 годом и экспедицией Врангеля в 1823 году единственным путешественником, побывавшим поблизости, был капитан Биллингс, который на оленях проезжал зимой 1791 года от бухты Святого Лаврентия к Нижне-Колымску, то есть он проезжал меньше чем тридцать лет спустя после исчезновения экспедиции купца Никиты Шалаурова.

Капитан Биллингс вел дневник. Вел дневник и его секретарь Мартин Соур. День за днем капитан Биллингс описывал пройденные чукотские реки, мелкие события кочевой жизни. Маршрут его можно проследить без труда, так как названия рек того времени не особенно отличались от принятых на современных картах. Он пересек большую реку Кувет — приток Пегтымеля-Веркона, пересек и сам Пегтымель; вышел в долину Паляваама и через нее перебрался в долину Чауна. И здесь он услышал от чукчей, что за несколько лет перед ним в долине реки Еловки (?) чаунские чукчи «нашли зимой палатку, покрытую парусами, и в ней много человеческих трупов. Тут же в палатке найдены были образа, котлы медные и железные со многими другими вещами, что все чукчи разделили между собой».

Река Еловка, по сведениям Биллингса, «впадает в Чаунскую губу, и устье ее, по показаниям чукчей, лежит от сего места (от места пересечения им Чауна. — О. К.) на СЗ 50? во 140 верстах».

Судя по этим данным, то могла быть только одна из трех рек, впадающих в Чаунскую губу к западу от реки Чаун: Ольвегыргываам, Лелювеем или крохотная речка Кремянка.

Так возникает третье место гибели экспедиции Шалаурова. Река Пегтымель-Веркон находится далеко на восток от Чаунской губы, мыс Шалаурова Изба — еще восточное.

Но самое интересное, пожалуй, заключается в том, что купец Шалауров и бывшие с ним«…Никифор, Спири-дон…» — всего более двадцати имен — записаны в поминальную книгу Нижне-Колымской церкви в том же 1764 году. По правилам христианской церкви записывать живых или возможно живых людей в поминальную книгу нельзя. Значит, в том же году в Нижне-Колымске уже знали о гибели экспедиции, хотя и, по имеющимся в нашем распоряжении сведениям, чукчи обнаружили место гибели лишь год спустя, и два года спустя об этом стало известно начальству. Кто же мог сообщить о гибели? Возможно, кто-либо из уцелевших ее участников.

Так логично объясняется разнобой в сведениях Пересыпкина, Биллингса и Матюшкина с Врангелем. Вероятнее всего, Шалауров потерпел крушение на отмелях реки Пегтымель и выбрался к мысу Шалаурова Изба, где выстроил избу из остатков судна. Но не мог же сей неистовый человек успокоиться, ждать гибели в наскоро выстроенном жилище, ибо знал, что помощь к нему прийти не может! Он выстроил избу на мысе, возможно, оставил там несколько особенно больных товарищей. Сам же с частью людей пошел на юго-запад, чтобы спасти уходящих и остающихся.

Первый палаточный лагерь был разбит на реке Пегтымель. И снова здесь осталась значительная часть ослабевших людей, с ними были копья, ружья и «большой медный куб». Остальные пошли дальше, оставляя вверх по реке могилы, обнаруженные позднее чукчами.

Эта партия ушла западнее Чауна, и там, в последнем палаточном лагере, найденном чукчами незадолго до капитана Биллингса, погибли остальные. По-видимому, среди них был и Шалауров, так как только он мог вести людей по «белому пятну» чукотской земли.

И возможно, кто-то добрался до Нижне-Колымска через Анюйские перевалы. Помощи так и не было, так как Шалауров не ладил с колымским начальством еще в прошлые экспедиции.

Поздней осенью, когда мертвенно-синие пятна снега начинают копиться в ложбинах и кустах ивняка, трудно придумать что-либо более унылое, чем долины чукотских рек. Уходят стада оленей, улетают птицы, и даже зайцы откочевывают в могучие кустарники Паляваама, Чауна и Пегтымеля. Дождь вперемешку со снегом, идущий неделями, выматывает силы, и нет от него спасения даже в очень хорошей палатке. Грязно-желтая, раскисшая тундра лежит в холодном тумане, и кричит где-либо на озере забытый больной журавль. В это время из тундры спешат в поселки зоотехники, геологи, разный бродячий люд, чтобы вернуться сюда, если надо, уже по нартовой зимней дороге. К концу октября выпадает снег и лежит мягким путалом, пока не станут морозы. Если Шалауров добрался до Ольвегыргываама, Лелювеема или Кремянки, то как раз к гиблому времени, промежуточному между летней и зимней дорогами.

Что же было в итоге? В итоге шалауровской жизни? Если откинуть рассуждения о пути из купца в исследователи, который вместо торговли занимался описанием берегов и морских течений, то останется карта побережья от Лены до мыса Шелагского, составленная «с геодезической верностью, делающей немалую честь сочинителю», как выразился Федор Врангель — один из образованнейших гидрографов своего времени.

Врангель мог его оценить, так как сам провел труднейшую экспедицию в тех же местах, и он был, собственно, первым после Шалаурова исследователем, ибо капитан Биллингс, апатичный человек, тут не в счет, и мало бы кто знал о Биллингсе, если бы не его подчиненный, мичман, а позднее адмирал русского флота Гаврила Сарычев. Но именем Биллингса назван один из крупнейших мысов Чукотки. Имя же Шалаурова, как я уже писал, можно найти только на очень подробных картах: островок, место на гладком Колымском побережье и небольшой мысок, где стоят истуканы наподобие истуканов острова Пасхи.

От мыса Шалаурова Изба мы одним махом доплыли до мыса Биллингса. Там были поселок, люди и конец маршрута, и мы стремились туда так, что не видели берегов кругом, а когда видели, то это были не берега, а окрестности точки наблюдения, которые полагалось зарисовывать в записную книжку.

Берег был галечный, невысокий, и сам мыс Биллингса вырисовывался впереди вытянутой на север полосой гальки. И на этой серой гальке торчали белые кубики домов, которых казалось много, как в настоящем городе.

Поселок Биллингс стоял на косе, открытой морским ветрам, и было известно, что у берега здесь даже в штилевую погоду бьет океанский накат.

…Из крайнего домика выглянул человек, вышел на крыльцо и начал внимательно разглядывать лодку, а разглядев, пошел по берегу вслед за ней. Мы плыли вдоль берега, вдоль домов, выбирая место для высадки, потому что накат действительно был, из домов выходили люди и шли следом. Так мы и двигались параллельно — толпа на берегу, которая нарастала как снежный ком, и наша обшарпанная лодка. Толпа остановилась, и мы поняли, что место высадки здесь.

Мы приглушили мотор, так что он работал еле-еле, и Женя кинул с носа веревку. Ее взяли люди, волна подняла лодку, и через мгновение мы стояли на сухом берегу, а следующий вал набежал, но еле достал до винта.

Люди окружили нас и разглядывали с молчаливым любопытством. Потом мы поняли причину этого любопытства: на памяти живущих с запада лодки сюда не ходили, а если и ходили, то это были байдары с мыса Шелагского, и сидели в них знакомые люди. Мы же были незнакомые, а лодка наша была не байдарой, не шлюпкой, не вельботом, а черт те чем, крайне подозрительным.

Краем глаза я заметил, что карабин наш и обе двустволки как-то незаметно очутились в стороне, около них стоял солидный человек в телогрейке, и тут я понял и полез за вырез кухлянки, извлек резиновый мешочек, а в нем завернутые в целлофан бумаги с печатями и грифом «АН СССР». И все встало на свои места. Оно еще более встало, когда прибежал татарского облика смуглый мужчина, Петр Тарасович Свидерский, начальник полярки, и чертыхнулся: «Радиограммами завалили из Певека, и с Валькаркая, и с Шалаурова».

Человек, охранявший оружие, оказался заведующим торгово-заготовительным пунктом, надо бывать в этих местах, чтобы понять все величие такой должности.

Еще через полчаса мы сидели на полярке у печки в одном белье, грелись и беседовали о морях и прибрежных плаваниях. И главным рассказчиком вскоре стал начальник полярки, потому что это был тот самый знаменитый Свидерский, который основывал полярку на острове Айон и поработал за тридцать лет службы если не на всех, то на «большей половине» советских полярок, живая история освоения Арктики за последние тридцать лет.

Как-то не верилось, что это тот самый знаменитый мыс Биллингса, где проходил злополучный капитан Биллингс, откуда Федор Врангель вглядывался на север, стараясь увидеть остров, предсказанный им. Остров открыл недолгое время спустя китобой Томас Лонг. Честный тот китобой назвал остров именем Врангеля, и история отплатила честному китобою тем, что пролив, отделяющий остров от материка, был назван проливом Лонга.

Ночью мне снился остров Врангеля. Снилось, что мы плывем туда на шлюпке к знакомому мысу Блоссом, к знакомой бухте Сомнительной? к знакомым по поездкам на собачьих нартах берегам. И я в который раз вспомнил слова Кнута Расмуссена: «Я счастлив, что родился в то время, когда санные экспедиции на собаках еще не отжили свой век».

Если мне не изменяет память. Кнут Расмуссен написал эти слова в 1927 году, когда совершил на собаках путешествие длиной в несколько лет и восемнадцать тысяч километров. Он начал его в Гренландии и закончил на мысе Дежнева, объехав, таким образом, все известные в мире центры эскимосской консолидации, ибо Расмуссен был этнограф и знаток эскимосской культуры. В 1963 году нам тоже повезло, ибо санные путешествия на собаках еще не отжили свой век, и мы объехали с каюрами Куно, Ульвелькотом и Кантухманом побережье острова в мартовские и апрельские дни, когда зима ушла, но весны еще нет и нет лучшего времени для санной дороги.

Но пришел тот день, когда весь наш маршрут от Певека к мысу Шелагскому, от Шелагского к губе Нольде и от губы Нольде к мысу Биллингса нам надо было проделать в обратном порядке. К этому имелись две причины. Во-первых, срок, указанный в техзадании на экспедицию, подходил к концу, а если нам не плыть на лодке, то выбраться мы могли уже только зимой, когда самолеты Ан-2 перейдут с колес на лыжи и будут изредка заглядывать на мыс Биллингса. Во-вторых, нам хотелось обратным контрольным ходом проверить свои измерения, а на тех точках, куда мы собирались залететь самолетом, выложить хорошие туры, чтобы потом не мотаться над тундрой, разыскивая их.

Стоял холодный сентябрь, но настоящие тяжелые сентябрьские штормы были еще впереди, и потому мы торопились.

Четвертого сентября все сошлось. Синоптики дали отличный прогноз на завтра, а вечер был почти морозным и очень ясным, что позволяло ждать на завтра хороший штиль.

Ночью мы спать не ложились, так как до чертиков отоспались в предыдущие дни, и всю ночь травили баланду с ребятами со здешней полярки, которые не спали по долгу службы. Мы вспоминали истории про медведей, про встречи с ними, про какие рассказы кто где слыхал, еще раз вспоминали найденных за эти дни общих знакомых, что торчат сейчас в разных точках Союза, и вообще рассуждали про коловращение миров.

В пять утра стало немного светать. Накат у берега был очень сильным, и ветер дул, но, вернее всего, это был обычный утренний бриз, и мы перетаскивали груз к берегу, а в шесть утра с помощью вахтенных и кое-кого, кто просто уже встал, разбуженный нашей возней, столкнули лодку. Теперь у нас уже имелись весла, и мы немного отгреблись от берега и как-то сразу завели мотор. Мотор застучал, и белый пенный берег стал удаляться, и фигуры в куртках с поднятыми капюшонами — тоже.

День на самом деле установился холодный и очень ясный. А обратное плавание, начавшееся в этот холодный и ясный день, чем-то напоминало раздачу долгов. Мы подолгу застревали на точках, где по какой-либо причине спешили с измерениями раньше, и доделывали туры, которые не сделали по прямой дороге. Потом мы опять заплыли к гостеприимному старикану на мысе Шалаурова Изба и завезли ему обещанные спички, и сахар, и папиросы. От старика с нами поплыл попутчик. Пастух возвращался из поселка к стаду, которое находилось восточное губы Нольде, и ему удобнее было проплыть с нами, чем огибать тундровые реки пешком. И мы взяли его с собой как оплату долга перед теми пастухами, которые в прошлые годы нам тем или иным помогали, а такое бывало. Но получилось так, что мы сами оказались перед этим пастухом в неоплатном долгу. Мы уже привыкли к своей лодке и плыли на ней, когда на море держалась приличная волна, но на этом проклятом мелководье, которое начиналось за мысом (не на этом ли мелководье потерпел крушение шалауровский корабль?), волна опять была очень крутой, как всегда бывает на мелководье. Именно здесь у нас отказала бензиновая помпа.

На этот раз у нас имелись бачок и трубочки бензопровода, где бензин бы шел самотеком. Но бачок не был заправлен, и Женя, пока набирал его из бочки с помощью резинового шланга и литровой консервной банки, да еще пока качало на крутой мелководной волне, вдоволь ухитрился наглотаться этилированного бензина. По проспектам судя, дышать этим бензином и то нельзя, не то что глотать, потому что этилированный бензин — яд. Мотор работал, и лодка шла, а Женю тошнило все сильнее и сильнее, и временами он терял сознание.

Я начал было поворачивать лодку к мысу Биллингса, где есть врач, но Женя махал рукой на запад, и я понял, что он желает как можно быстрее добраться до острова Шалаурова, где есть рация и всегда можно вызвать сан-рейсом вертолет, а перед этим по радио получить консультацию у врача. Но пастух, темнокожий бог тундры в меховой одежде, сказал, что надо на берег. Мы ухитрились как-то пристать, и пастух мгновенно вскипятил чайник, немного всыпал заварки и заставил Женю глотать чай прямо из носика. Первый чайник он вытошнил, второй тоже, а от третьего отказался голосом достаточно ясным. Лицо у него все еще было интенсивно зеленого цвета, цвета майской травы — никогда я не видал такого зеленого человека ни до этого, ни после, — но он уже пришел в сознание и твердил, что ему совсем хорошо. Лишь потом, столкнувшись с медицинской наукой, я узнал, что пастух делал промывание желудка по самой стандартной методике.

Мы распрощались со спасителем-пастухом и взяли курс к острову Шалаурова. Добрались к нему мы глубокой ночью, на собственном опыте ощутив полезные качества маяков. Откуда-то из-за мыса Кибера вылетел ночной разбойничий ветер, и лодку швыряло на рваной волне, и каскады воды летели к нам через борт. Дно лодки залило, там плавали вещи, но маяк на острове горел призывным огнем. Мы шли прямо на этот огонь, остров вырастал крутой скалистой стеной, и ни черта тут было не разобрать, не сыскать спасительную ложбинку, где можно было бы пристать. Мы боялись приближаться к стене, где нас разобьет, и не хотели уходить от острова, ибо на нем были живые люди. С вершины взвилась и упала ракета, а через мгновение еще раз наклонно и еще, и мы поняли, что ребята услышали стук мотора и поняли, что мы заблудились. Ракетой они указывали место спасительной ложбины. Мы пошли туда, а ракеты все падали и падали, каждый раз они вылетали с другого участка склона, — видно, парни мчались вниз по той узкой тропинке и бросали ракеты.

…Была ночь, гудящая печка, огромная сковорода, был писк морзянки, ощущение всечеловеческой дружбы людей, впрочем, почему только людей? Ощущение единого братства живущих на земле заполняло нас, в этом братстве был пес Боцман, зайцы, что спали сейчас где-то неподалеку в камнях, те олени, которых мы съели, те черви, которые нас когда-то съедят. На червях под общий хохот я кончил свой пламенный тост, Гешка взялся за ключ, а Женя Максимов взялся за мой фотоаппарат марки «Контакс», который долгое время плавал на дне лодки, и в том фотоаппарате загублена была пленка с истуканами мыса Шалаурова Изба.

…Мы оставили остров, чтобы встретиться с парнями и Боцманом уже в Певеке, и взяли курс к избе Николая Якина, ибо обещали, что на обратной дороге заберем в интернат его сына, доставим его в Певек.

Все говорило о том, что мы вовремя уносим ноги из этих вод. Километровая полоса нагнанного ночным ветром льда стояла перед избушкой Якина. По глупости мы сунулись в разводья между льдинами.

Берег и обратный выход сразу исчезли. Осталось небо, источенные ветром и водами бока льдин, которые шевелились, смыкались, расходились и скребли фанерные борта лодки. Дуракам везет, и мы через три часа выбрались на берег.

Якин и сын давно уже ждали нас. Но просидели в избушке еще два дня, выжидая, когда отгонит лед. Его отогнало, и мы без всяких приключений доплыли уже втроем до полярной станции Валькаркай, где нас тоже ждали, посмеиваясь над любителями прибрежных вояжей. За триста метров до станции мотор взвыл и остановился. И так по сей год его не удалось завести. Фанерная лодка осталась на берегу, и на этом кончилось прибрежное плавание. По радио вызвали вездеход из Певека; он пришел в грохоте гусениц, в гари выхлопных газов и забрал нас, аппаратуру и сына охотника Якина, который опаздывал в школу.

Так закончилось это прибрежное плавание, одно из нескольких, которые нам пришлось провести у побережья Чукотки на самодельных шлюпках, или байдарах, или вельботах владивостокского производства. Эти китобойные вельботы кажутся мне аристократами среди разномастного шлюпочного флота.

Каждый такой маршрут дает кусочек Чукотки, из кусочков выходит мозаика, но, естественно, никогда не получится так, что ты знаешь о стране все.

Пятидесятые и начало шестидесятых годов на Чукотке были, вероятно, последними годами экзотической геологии, ибо и в этой науке все большее место занимают трезвый расчет и возросшая материально-техническая база.

Даже сейчас, спустя несколько лет всего, вряд ли разрешат проводить маршрут на байдаре или на собаках вокруг острова. Об этом уходящем времени, конечно, будут жалеть, как мы жалеем о времени парусных кораблей или как завидуем мы времени первопроходцев Чукотки. Чукотка по сравнению с многими северными областями — очень обжитой и известный край. Летом сюда идет наплыв журналистов. В каждом поселке их сидит по две или три штуки от столичных и прочих газет. Стандартное мнение требует, чтобы они разыскали ту самую последнюю ярангу или того старика, который закурит трубочку и скажет: «Ох-хо, тяжело мы жили в то время». Перед Чукоткой стоит много проблем. И, мне кажется, одна из главных — начинать беречь эту страну уже сейчас, пока не будет совсем поздно. Здесь есть еще моржовые лежбища, в воды ее заходят киты, чудесная птица — белый канадский гусь еще гнездится на острове Врангеля и в некоторых местах Чукотки. Еще много зайцев и куропаток, а темнолицые легконогие пастухи пасут тысячные стада оленей. Невозможно забыть Чукотку, если ты даже видел ее всего один раз. Она отнимает твое сердце. И навсегда.

Острова Серых Гусей, коса Двух Пилотов, лагуна Валькакиманка — эти названия будут манить всегда, где бы ни был, потому что за ними стоит тундровая тишина, йодистый запах моря, нартовый путь и апрельский слепящий свет.