Книга знакомит читателя с жизнью и творчеством поэтессы Серебряного века Елизаветы Ивановны Дмитриевой (Васильевой) (1887–1928) больше известной, под именем Черубины де Габриак.
Впервые в полном объеме представлено ее поэтическое наследие, а также переводы, пьесы. Задача книги — вернуть в русскую литературу забытую страницу.
МИФ И СУДЬБА
Поэтесса Елизавета Ивановна Дмитриева (Васильева) известна в русской литературе как автор блестящей литературной мистификации: публикации стихов под именем Черубины де Габриак в символистском журнале «Аполлон». Слухи, окружавшие нашумевшую мистификацию, способствовали созданию мифа о поэтессе. Недавние литературоведческие исследования о жизни и творческом пути Елизаветы Ивановны дополнили этот миф сложным сплетением фактов биографии и противоречивыми отзывами современников. Тем не менее, облик поэтессы все еще овеян легендами, а ее сочинения, за исключением отдельных подборок, не изданы. Настоящая публикация рассматривает творчество и миф Черубины де Габриак и ее создательницы Е. И. Дмитриевой в контексте истории и идеологии русского модернизма и впервые предлагает читателю наиболее полное собрание сочинений поэтессы.
Поэтесса Черубина де Габриак появилась в русской литературе в 1909 году, когда символизм уже шел на убыль. Чтобы обозначить под какой-то общей рубрикой те удивительные творческие свершения и эксперименты, которые получили теоретическое обоснование в символизме, литературоведы второй половины двадцатого века начали пользоваться специальными терминами «мифотворчество» и «жизнетворчество». Понятие «мифотворчество» появляется в словаре литературных критиков уже в 1903 году, когда в переписке с Валерием Брюсовым Вячеслав Иванов определяет высокую роль мифотворчества в символистском искусстве[2]. Под влиянием религиозной философии Владимира Соловьева и теории искусств Иванова в символизме 1900–1910 годов идея мифотворчества стала связываться не только с искусством, где создается миф, но и с самой жизнью автора. Мифотворчество и жизнетворчество стали культурной данностью целой эпохи и находили выражение во всевозможных литературных и биографических экспериментах, мистификациях, подделках и анонимах. Создание несуществующих поэтов и творчество от чужого лица, часто происходившее в сочетании со сложным маскарадом, становилось еще одним способом испытания индивидуальных творческих возможностей автора. Брюсов, Ходасевич, Багрицкий, Лев Никулин, Паоло Яшвили[3], — далеко не полный список авторов, предпринявших литературные мистификации в 1900 и 1910-е годы. Но, начиная уже со знаменитой мистификации Брюсова, издавшего собственные стихи от лица различных фиктивных поэтов в сборнике «Русские символисты» (1894–1895)[4], мистификации и литературные подделки редко проходили неразоблаченными.
История Черубины была одной из самых необычных мистификаций эпохи символизма. В 1909 году редакция нового символистского журнала «Аполлон» получила стихи от таинственного автора по имени Черубина де Габриак. Стихи описывали католическую Испанию времен инквизиции, рыцарство и войны крестоносцев, поразительную красоту поэтессы, ее аристократическое происхождение, фанатический католицизм, мистицизм, духовные страдания, откровенную чувственность и демоническую гордость. Черубина де Габриак произвела такое впечатление на редакторов, что они поверили в нее и приветствовали ее как «новую поэтессу» и «поэтессу будущего», которую ожидал русский модернизм. Анненский увидел в ней «Будущую Женщину»[5]. «Байрон в женском обличии, но даже без хромоты»[6], — написала о ней Марина Цветаева позднее, размышляя об авторском образе Черубины. Алексей Толстой вспоминал о Черубине как об «одной из самых фантастических и печальных фигур в русской литературе»[7], а один из участников «Аполлона» объявил Черубину «опасным символом умирающего символизма»[8]. Сентябрь-ноябрь 1909 года в русской литературе стали, по словам Цветаевой, эпохой Черубины.
Падение новой литературной звезды произошло так же стремительно, как и ее появление. Псевдоним удалось раскрыть и за ним оказалась женщина, не соответствовавшая экзальтированным эстетическим ожиданиям литературной публики. И тогда внезапно стихи, пользовавшиеся безусловным успехом даже у таких взыскательных литературных судей, как И. Анненский[9], вдруг потеряли ценность. А современники, и в более позднее время литературоведы, стали считать творчество Черубины второстепенным по отношению к литературному скандалу вокруг ее имени. Имя Черубины де Габриак на долгие годы было забыто, и только в последние десять лет появилось значительное количество публикаций, посвященных истории мистификации и жизненному пути ее автора, были напечатаны отдельные ее стихи или их отрывочные подборки[10].
Вне зависимости от вопроса, в какой разряд поэтического дарования можно поместить забытую поэтессу, настало время вернуть ее читателям. История Черубины де Габриак — показательный пример того, что означает мифотворчество в символистской теории искусства, как оно претворяется и к чему приводит в поэзии и в жизни самих «мифотворцев». Судьба поэтессы слита с судьбой эпохи символизма, с ее творческими и духовными чаяниями, с ее быстрым и трагическим концом.
Кто была поэтесса Елизавета Ивановна Дмитриева, откуда и почему в русской литературе появилась фантастическая маска Черубины де Габриак, и почему ее стихи пользовались таким успехом? О жизни поэтессы до мистификации мы узнаем из ее «Исповеди» и из «Автобиографии», составленной Е. Я. Архипповым из ее высказываний в письмах к нему за 1921–1927 годы. Ее воспоминания детства М. А. Волошин передает в «Истории Черубины» и в дневнике «История моей души».
Елизавета Ивановна Дмитриева родилась 31 марта 1887 г. в Петербурге в дворянской семье среднего достатка. Трагические обстоятельства детства и юности — смерть отца и сестры, тяжелые болезни, сложные взаимоотношения в семье, — были связаны с возникновением у девочки особенного мироощущения, которое характеризовалось сознанием собственной необычности, отличности от других. Мистически-религиозный внутренний мир «темного видения» стал для нее миром необычайной свободы, где обстоятельства жизни переосмысливались и теряли свою однозначность. Такое мироощущение соответствовало эпохе символистских исканий с их обращенностью к мистицизму как явлению, соприродному искусству и творчеству вообще.
В 1904 году Дмитриева поступает в Императорский Женский Педагогический институт, где она изучает историю средневековья и французскую средневековую литературу. К тому времени относятся ее первые стихи: «Схоронили сказку у прибрежья моря», «Душа, как инфанты поблекший портрет» (1906). В этих первых поэтических опытах очевидна дань времени — декадентские образы красоты умирания и приятия страдания совмещаются с очарованием «сказки» жизни. Но в них уже появляется тема испанской «инфанты», непосредственного прообраза будущей «инфанты» Черубины:
В 1907 году Дмитриева едет в Париж заниматься испанской средневековой историей и литературой в Сорбонне. В Париже происходит ее знакомство с Гумилевым, как и она, еще начинающим поэтом декадентского направления[11]. Это знакомство окажется важным в ее личной и поэтической судьбе. По окончании института в 1908 году Дмитриева начинает работать преподавательницей в приготовительном классе Петровской женской гимназии. При этом сохраняется ее интерес к испанской и французской средневековой культуре. Она слушает университетские курсы по испанской литературе и старофранцузскому языку и занимается у одного из самых интересных петербургских профессоров Д. К. Петрова, историка, ученика известного профессора А. Н. Веселовского. Находясь в центре артистической жизни столицы, Дмитриева посещает лекции в Академии художеств и театральные постановки, пользующиеся популярностью в среде модернистов, а также знаменитые литературные собрания на «Башне» Вячеслава Иванова.
«Башня», т. е. петербургский дом Иванова, был одним из самых знаменитых русских литературных салонов XX века. Духовным центром салона был Вячеслав Иванов и его жена и муза, писательница Лидия Зиновьева-Аннибал. Мистически-религиозные идеи Иванова, связывавшие искусство и религию, в частности, его мифотворческий символизм и теория соборности, и, особенно, поразительное обаяние его личности привлекали на «Башню» всю петербургскую модернистски ориентированную артистическую интеллигенцию. На «Башне» делали доклады, читали стихи, разыгрывали театральные представления, обсуждали все новое, что появлялось в искусстве и философии. В 1906–1909 годы на «Башне» создается петербургское крыло символизма. С весны 1909 года здесь начинает действовать «Поэтическая академия», которая позже превращается в «Общество ревнителей художественного слова». В салоне Иванова Дмитриева оказалась в творческой лаборатории символизма, и этот опыт определил ее становление и духовные поиски.
На формирование Дмитриевой как поэтессы оказала сильнейшее воздействие дружба с Волошиным. Их знакомство произошло на «Башне», как свидетельствует запись в дневнике Волошина от 22 апреля 1908 года. Сама Дмитриева в «Автобиографии» и «Исповеди» относит свои встречи с Волошиным к весне 1909 года и нигде не упоминает об их более раннем знакомстве. Об этом раннем периоде их дружбы мы узнаем из дневниковых записей Волошина и из сохранившихся писем Дмитриевой к Волошину в Париж. В письмах друг другу они обмениваются стихами, описывают культурную жизнь обеих столиц, делятся творческими замыслами. Поэтическое самоопределение, выбор литературы как главного жизненного поприща, становится для Дмитриевой самым насущным вопросом, и поэтому естественно ее обращение за поддержкой к Волошину, старшему поэту. В письмах к нему она размышляет о своем месте в искусстве. 15 декабря 1908 года она пишет: «Ваше письмо дало мне много радости, дорогой Макс Александрович, и то, что Вы говорите о моих стихах, меня подняло… И если Вы говорите, что я имею право писать стихи, то это снимает с меня чувство вины, и я буду их писать.» Дмитриева осознает встречу с Волошиным как событие провиденциальное, и духовная связь с ним пройдет через всю ее жизнь. В другом письме она пишет: «мне так близко, так дорого Ваше стихотворение, спасибо за него и за „Счастье“, но оно еще не близко мне, хотя и тянет к нему, но думаю, верю, что оно станет близким. Мне вдруг стало светло и радостно от сознания, что Вы есть и что можно быть с Вами». Она посвящает Волошину стихотворение:
В середине марта 1909 года Волошин возвращается из Парижа и ненадолго останавливается в Петербурге по пути в Коктебель. Их встречи возобновляются.
Тогда же происходит вторая встреча Дмитриевой с Гумилевым. Начинается период их близких отношений. Дмитриева пишет в «Исповеди»: «Мы стали часто встречаться, все дни мы были вместе и друг для друга. Писали стихи, ездили на „Башню“ и возвращались на рассвете по просыпающемуся серо-розовому городу. Много раз просил меня Н. С. выйти за него замуж, никогда не соглашалась я на это; в это время я была невестой другого, была связана жалостью к большой, непонятной мне любви. В „будни своей жизни“ не хотела я вводить Н. С.».
Среди любовной лирики Гумилева того времени, обращенной к женскому анонимному адресату, есть два стихотворения, которые предположительно могли быть адресованы Дмитриевой[12] — «Поединок» и «Царица». Уже тогда Дмитриева была невестой Всеволода Николаевича Васильева; инженера-мелиоратора по профессии, человека, не связанного с творческой и духовной средой, которой жила поэтесса. Решение связать свою жизнь с В. Н. Васильевым приходит к Дмитриевой нелегко. Лишь позже, через годы замужества, она найдет в муже спутника в своих духовных исканиях.
Отношения с Гумилевым и Волошиным явились своего рода катализатором в профессиональном самоопределении Дмитриевой как поэтессы. Она предпринимает первые попытки печататься. В марте 1909 г. в журнале «Вестник теософии» выходит ее первая печатная работа под псевдонимом Е. Ли — перевод с испанского «Октавы Святой Тересы». Однако по ряду причин собственные стихи она в то время не печатала. Трудность состояла не только в том, что начинающему поэту всегда сложно завоевать свое место в литературном мире. Дело в том, что до 1909 года поэтам символистского направления было фактически негде публиковать свои произведения. В Петербурге не было тогда символистского литературного журнала, а московские журналы «Весы» и «Золотое руно» уже угасали. Гумилев, который был еще мало известен и находился почти в таком же положении начинающего поэта, как и Дмитриева, предпринимал попытки издания собственного журнала.
Наконец, в начале 1909 года Гумилев встречает художественного критика С. Маковского и находит в его лице активного помощника в деле организации нового символистского журнала. Маковский с помощью богатого мецената М. К. Ушкова создает литературно-художественный журнал «Аполлон». В редакцию «Аполлона» входят Н. Гумилев, И. Анненский, С. Ауслендер, М. Кузмин, А. Толстой, М. Волошин и В. Иванов[13]. Таким образом, с осени 1909 года поэты модернистского направления, и Дмитриева в их числе, получают новый форум для своих стихов.
Общая литературная атмосфера в это время была благоприятной для дебюта поэтессы, поскольку характеризовалась возрастающим интересом литературного мира к женскому творчеству как таковому. С начала 1900-х годов в русской литературе появляется огромное количество поэтесс. Помимо множества малоизвестных поэтесс, пишут стихи и начинают печататься такие признанные поэтические таланты как Изабелла Гриневская, Татьяна Щепкина-Куперник, Людмила Вилькина, Вера Фигнер, Глафира Галина, Елена Гуро, Аделаида Герцык, Любовь Столица, Мариэтта Шагинян, Мария Моравская, София Дубнова. В год дебюта Черубины И. Анненский в третьем номере журнала «Аполлон» поместил статью «О современном лиризме» — «Оне», один из первых в истории русской литературы обзоров, посвященных исключительно авторам-женщинам[14]. В этой статье Анненский приветствует появление новых поэтесс и размышляет о женской лирике как таковой. Размышляя о феномене Черубины, Ахматова вспоминает, что в эти годы в русской литературе остро ощущалась вакантность места «первой» поэтессы, которое вскоре на короткое время и заняла Черубина, чтобы потом уступить Ахматовой и Цветаевой.
Более того, литературному дебюту Дмитриевой в «Аполлоне» могли содействовать ее могущественные союзники, Гумилев и Волошин, которые имели большое влияние на редактора Маковского. Таким образом, к 1909 году, Дмитриева получила, наконец, возможность опубликовать свои стихи и обстоятельства благоприятствовали ей. Тем не менее, Волошин предлагает ей пойти на мистификацию редакции «Аполлона», которая при раскрытии могла разрушить репутацию начинающей поэтессы, и Дмитриева соглашается. Возникает вопрос: почему было принято такое решение?
Одна из причин создания мистификации могла быть связана со сложной «политической ситуацией» внутри редакции[15]. Еще в период создания «Аполлона» среди участников редакции наметились разногласия, которые позже привели к разделению на «Молодую редакцию» во главе с Гумилевым, будущих акмеистов, и группу Вячеслава Иванова, второго поколения символистов, к которой был близок Волошин. Каждая группировка преследовала собственные цели и боролась за то, чтобы привлечь на свою сторону Маковского, и «младшие» пересиливали. Волошин был с символистами, хотел укрепить их новым именем и ради этого он мог предложить мистификацию Дмитриевой.
Сам Волошин объясняет причины создания мистификации двадцать лет спустя в «Истории Черубины». Он ссылается на поверхностность художественного вкуса Маковского, который мог не понять поэтического дарования Дмитриевой и отвергнуть ее стихи: «Маковский, „Папа Мако“, как мы его называли, был чрезвычайно и аристократичен, и элегантен. Я помню, он советовался со мною: не вынести ли такого правила, чтоб сотрудники являлись в редакцию „Аполлона“ не иначе как в смокингах. В редакции, конечно, должны были быть дамы, и Папа Мако прочил балерин из петербургского кордебалета». По словам Волошина, «Лиля, скромная, неэлегантная и хромая удовлетворить его, конечно, не могла, и стихи ее были в редакции отвергнуты». Несмотря на это утверждение Волошина, неизвестно, приносила ли Дмитриева свои стихи в редакцию и вообще видел ли Маковский эти стихи или ее саму. Известно только, что Волошин переслал в редакцию выполненный Дмитриевой перевод из М. Барреса, который так и не был опубликован, а Гумилев предлагал лично передать ее оригинальные произведения.
Во всех отзывах об истории Черубины Волошин указывает, что главной причиной мистификации было отклонение редакцией стихов Дмитриевой. Это подтверждает и узнавшая о Черубине от Волошина М. Цветаева, которой такая мотивировка кажется более чем убедительной. Цветаева считала, что приземленный образ школьной учительницы повлиял не только на литературную репутацию поэтессы, но и на само ее творчество, что и заставило ее в конечном счете пойти на мистификацию как на уход от банальной обыденности в романтическую маску. Размышляя о феномене Черубины, Цветаева воспринимает конфликт между внутренним миром бедной «школьной учительницы» и возможностью свободного поэтического творчества как неразрешимо-трагический: «В этой молодой школьной девушке, которая хромала, жил нескромный, нешкольный, жестокий дар, который не только не хромал, а, как Пегас, земли не знал». При «некрасивости лица и жизни», по мысли Цветаевой, свободное самораскрытие души в творчестве невозможно; при этом некрасивость лица прямо ассоциируется со «Школьным комплексом». Чтобы ответить на вопрос, почему довод Волошина и его развитие у Цветаевой казались справедливыми современникам Черубины и так прочно вошли в легенды о Черубине, необходимо принять во внимание внелитературный контекст дебюта Дмитриевой.
То, что немаловажную роль в профессиональном успехе женщины-литератора играли ее физические данные и социальный статус, подтверждает популярный фельетон В. Дорошевича «Писательница. Из воспоминаний редактора» (1906), а также тот повседневный жизненный материал, который вдохновил автора на написание этого фельетона. Кажется, что сам сюжет фельетона иллюстрирует главный довод Волошина о причинах создания мистификации с Черубиной. Действие происходит в редакции журнала:
«— Вас желает видеть г-жа Маурина.
— Ах, черт возьми! Маурина…
— Попросите подождать… Я одну секунду… одну секунду… Я переменил визитку, поправил перед зеркалом галстук, прическу и вышел… Вернее — вылетел.
— Ради Самого Бога, простите, что я вас заставил…
Передо мной стояла пожилая женщина, низенькая, толстая, бедно одетая. Все на ней висело, щеки висели, платье висело. Я смешался. Она тоже.
— Маурина.
— Виноват, вы, вероятно, матушка Анны Николаевны?
Она улыбнулась грустной улыбкой.
— Нет, я сама и есть Анна Николаевна Маурина. Автор помещенных у вас рассказов…
— Но позвольте! Как же так? Я знаю Анну Николаевну…
— Та? Брюнетка? Она никогда не была Анной Николаевной… Это… это… это обман. Не сердитесь на меня. Выслушайте»[16].
Далее оказывается, что настоящая Маурина после многократных безуспешных походов в редакции, где ее работы даже не читали, уговаривает свою соседку, хорошенькую горчичную, отнести от лица Мауриной в различные редакции те же самые рассказы, которые там однажды уже были забракованы. Успех невероятный. Маурина-писательница объясняет: «Молодая, очень красивая женщина пишет. Интересно знать, что думает такая красивая головка!» И далее: «Всякая мысль получает особую прелесть, если она родилась в хорошенькой головке!» Эта прекрасная затея неожиданно расстраивается, так как Маурина-брюнетка поступает в кафешантан, где ей веселее. Теперь Маурина просит редактора все-таки прочесть то, что она принесла, раз он уже печатал ее работы. Редактор смущенно спешит согласиться и… конечно, забывает о ней. Но Маурина не сдается, находит еще одну подставную красавицу, теперь блондинку, и продолжает свою литературную карьеру.
Несмотря на то, что Дмитриева имела мало сходства с литературным персонажем Мауриной, сама возможность возникновения такой ситуации позволяла, по мнению Волошина, идти на риск. С точки зрения общепринятой этики, мистификация и обман были оправданными, ибо служили средством самозащиты от прихоти редактора. Об этом пишет и Цветаева: «Максимилиан Волошин знал людей, то есть знал всю их беспощадность, ту — людскую — и, особенно, мужскую — ничем не оправданную требовательность, ту жесточайшую неправедность, не ищущую в красавице души, но с умницы непременно требующую красоты, — умные и глупые, старые и молодые, красивые и уроды, но ничего не требующие от женщины, кроме красоты».
Волошин и Цветаева ссылались на общеизвестное противоречивое отношение русского общества к новому типу женщины-профессионального литератора, который стал все чаще встречаться в 1900-е годы и который стал популярным сюжетом фельетонов. Тем не менее, заключение, что Дмитриевой была необходима мистификация потому, что, как женщине «некрасивой», ей было трудно напечатать свои стихи или вообще писать их при «некрасивости лица и жизни», т. е. «школьности», банальности, было бы неверным. Дух ее стихов, ее писем, отзывов о ней близких людей, наконец, влюбленность и уважение, которые она внушила Гумилеву и Волошину, ее дружеские отношения с Вячеславом Ивановым и другими литераторами-символистами «Башни» и «Аполлона» — все это противоречит образу, созданному Цветаевой. Возможно, что какой-нибудь редактор, как, например, Маковский, мог не заметить ее, но и тогда неужели бы Дмитриева отчаялась и ощутила поэтическую неполноценность из-за того, что ее не печатают, престала бы писать стихи или искать другие возможности их напечатать?
Что касается комплекса «школьности», то ни в автобиографической прозе, ни в стихах, ни в самой биографии Дмитриевой нет никаких свидетельств такой саморефлексии. Недаром этому навязанному ярлыку удивляется и Ахматова, по личным причинам недоброжелательно относившаяся к Дмитриевой: «И откуда этот образ скромной учительницы — Дм<итриева> побывала уже в Париже, блистала в Коктебеле, дружила с Марго <М. Сабашниковой>, занималась провансальской поэзией, а потом стала теософской богородицей». Мнение Цветаевой было целиком основано на очень субъективном рассказе Волошина, который она слышала от него самого в личных разговорах, и поэтическую позицию Дмитриевой ей понять не удалось. Творческое самоопределение поэтессы зависело от более сложных внутренних факторов.
Рассказ Волошина о Черубине, а затем размышления Цветаевой о Черубине в статье «Живое о живом» — долгое время были главными источниками, по которым читатели узнавали о мистификации. Увлекательно написанные, эти отзывы создали вокруг Дмитриевой миф о скромной простой школьной учительнице оказавшейся жертвой редакторского произвола. У Волошина и Цветаевой, а также в других отзывах о Дмитриевой, говорится как о «скромной школьной учительнице», которая пишет «милые простые стихи», «школьной девушке», «школьной учительнице такой-то». Такому определению соответствуют и «неброские» качества: скромность, незаметность, простота, непосредственность, даже доброта Дмитриевой[17].
Вместе с тем, главные доводы против «школьного» портрета Дмитриевой можно найти в самих рассказах Волошина и Цветаевой о Черубине, именно там, где авторы защищают казалось бы обратную точку зрения. Эти доводы связаны с настоящими скрытыми мотивами мистификации и с теорией поэтического творчества, которую Волошин развивает в своих критических статьях. Обратимся к «Истории Черубины». История возникновения замысла Черубины соткана из множества мифологизирующих деталей:
«Я начну с того, с чего начинаю обычно, — с того, кто был Габриак. Габриак был морской чорт, найденный в Коктебеле, на берегу, против мыса Мальчин. Он был выточен волнами из корня виноградной лозы и имел одну руку, одну ногу и собачью морду с добродушным выражением лица. Он жил у меня в кабинете, на полке с французскими поэтами, вместе со своей сестрой, девушкой без головы, но с распущенными волосами, также выточенной из виноградного корня, до тех пор, пока не был подарен мною Лиле. Тогда он переселился в Петербург на другую книжную полку. Имя ему было дано в Коктебеле. Мы долго рылись в чортовских святцах („Демонология“ Бодена) и, наконец остановились на имени „Габриах“. Это был бес, защищающий от злых духов. Такая роль шла к добродушному выражению лица нашего чорта»[18].
Предваряя легенду о Черубине описанием ее своеобразного божества Габриаха, Волошин создает уже не только саму Черубину, но и ее мир, в котором у нее есть бог. Эта мифотворческая деталь имеет свои истоки в одной из критических статей Волошина, где он размышляет о происхождении детских игрушек: «У детских игрушек есть своя генеалогия: они происходят по прямой линии от тех первобытных фетишей, которые вырезывал и которым поклонялся древний человек. <…> Матрешки, паяцы, медведи, деревянные лошадки — это древнейшие боги человечества»[19]. Мифическая Черубина, как и реальный «древний человек», имеет своего бога, ибо Волошин переносит миф Черубины в систему реальных понятий, в мир. Мифотворчество становится миротворчеством.
Сначала Габриах «живет» на полке с «девушкой без головы, но с распущенными волосами», а потом «переселяется» к Лиле. Выстраивается аналогия: Габриах — безголовая девушка, Габриак — Лиля, Волошин — Дмитриева. От этого союза и рождается Черубина де Габриак. Выбор мифических разнополых предков, мужских и женских, необходимых для рождения Черубины, не случаен. Черубине нужен не только бог, но и прародители, мать и отец. Такова еще одна сторона мифотворческой схемы волошинского замысла.
О Лиле Волошин пишет, используя тот же прием аналогии: «Это была маленькая девушка с внимательными глазами и выпуклым лбом. Она была хрома от рождения и с детства привыкла считать себя уродом. В детстве от всех ее игрушек отламывалась одна нога, так как ее брат и сестра говорили: „Раз ты хромая, у тебя должны быть хромые игрушки“»[20]. Портрет Дмитриевой соотнесен здесь с неодушевленными предметами: «мужским компаньоном» одноруким и одноногим Габриаком, его сестрой безголовой девушкой, игрушками. Уродство и неординарность роднит Дмитриеву с физическими и мифическими монстрами, Габриаком и безголовой девушкой, а ее хромота связывается с отламыванием ног у игрушек. Поэтесса выступает в роли некоего мистического существа: мифического чудовища, химеры. Это единственное место в рассказе, где характеристика Дмитриевой соответствует образу, запечатленному в дневниковых записях Волошина, в которых подчеркнута ее духовная и мистическая исключительность.
Однако далее Волошин неожиданно вводит «школьный» портрет Дмитриевой, не появлявшийся ранее ни в его дневниковых записях, ни в письмах: «Лиля писала в это лето милые простые стихи, и тогда-то я ей и подарил черта Габриака, которого мы в просторечии звали „Гаврюшкой“»[21]. «Сломанность» и неординарность Дмитриевой внезапно переходит в уже знакомый нам портрет: это скромная, милая, простая девушка, школьная учительница, чьи стихи так же скромны и просты, как она сама. Меняется и характеристика других персонажей: демоническое чудовище, «бес, защищающий от злых духов», превращается в безобидного «Гаврюшку», родственного образу Лили. «Школьный» миф выполняет здесь важную функцию. С его помощью автор накладывает маску на роль Дмитриевой в мистификации, чтобы затушевать действительную роль поэтессы и свою собственную. А затем приводит официальную, уже знакомую нам, версию причины возникновения Черубины. Тем самым Волошин создает заведомо ложный миф о Дмитриевой в стиле фельетона Дорошевича, который ввел в заблуждение сначала Цветаеву, а с ее помощью впоследствии и многих: честная, чистосердечная, простая школьная учительница, поэтесса становится жертвой мужского редакторского произвола и с помощью друга решает невинно подшутить над редактором, предложив ему мифическую идеальную женщину-поэтессу, чтобы получить возможность напечатать свои стихи.
Первый вариант легенды о Дмитриевой, где миф сливается с реальностью, и героиня предстает в некоем мистическом единстве с демоническими чудовищами, предвестниками Черубины, — гораздо более важен для понимания мотивов мистификации. Волошина глубоко интересовала идея игры и мифологизации в поэзии и творчестве вообще. В статье «Откровения детских игр» (1907), отклике на статью А. К. Герцык «Из мира детских игр», он указывает на взаимосвязь творчества, игры, веры и реальности в детском сознании, которое является «сонным» сознанием, подсознательной древней памятью человечества: «Мифы — великие деревья-призраки, взращенные в сонном сознании, нуждаются в творческой атмосфере веры. Одно слово сомнения может заставить их уйти обратно в землю, пока они не окрепли в душе целого народа. Игра — это вера, не утерявшая своей переменчивой гибкости и власти. Для игры необходимо, чтобы от слов „пусть будет так…“ и „давай играть так…“ вселенная преображалась. Поэтому слова: „Если скажете с верой горе: приди ко мне…“ можно сказать и таю „Будем играть так, что гора пришла ко мне“, и это будет тоже точно»[22].
Так вера становится индивидуальным творческим актом верующего. Поэтическое творчество как таковое, писал Волошин, основывается на мифотворчестве, родственном детской игре. В статье «Театр и сновидение» (1912–1913) он разрабатывает типологию детских игр. Третий среди выделенных им типов — это «тип творческого преображения мира. <…> У человека взрослого этот тип игры становится поэтическим творчеством. Это опьянение сознания»[23]. Там же Волошин дает образ человека искусства: «Тот, кто сохраняет среди реальностей дневной обыденней жизни неиссякающую способность их преображения в таинствах игры, кто непрестанно оплодотворяет жизнь токами ночного, вселенски-творческого сознания, тот, кто длит свой детский период игр, — тот становится художником, преобразителем жизни». Несомненно Волошину был близок такой тип художника: он сам был «преобразителем жизни» и вдохновлял своим примером других.
Еще более ярко, даже категорически, мысль о связи творчества и игры выражена в статье «Блики» (1908): «Искусство драгоценно лишь постольку, поскольку оно игра. Художники ведь это только дети которые не разучились играть. Гении — это те, которые сумели не вырасти. Все, что не игра, — то не искусство»[24]. Поэтому игра в Черубину, которая со стороны казалась всего лишь литературной шуткой, имела глубокую теоретическую основу: игра была тем чудом, которое должно было породить искусство и претворить миф в жизнь. Черубина для Волошина таила необычайный соблазн проверить свою мифотворческую идею и одновременно создать совершенно новую для русской литературы поэтессу. Этот мотив скрыт в объяснении Волошина, в частности, в связи с его представлением о тайной природе творения мифа и поэзии. Когда замысел с Черубиной де Габриак был приведен в исполнение, Волошин, как пишет Цветаева: «больше сделал, чем написал Черубинины стихи, он создал живую Черубину, миф самой Черубины. Не мистификации, а мифотворчество, и не псевдоним, а великий аноним народа, мифы творящего».
Создание несуществующих поэтов было излюбленной идеей Волошина, причем предлагал он подобные мистификации именно женщинам-поэтам, утверждая этим еще один миф о значении союза мужского и женского начал в мифотворческом акте. Недаром в его «Истории Черубины» появляются мужской и женский мифические прародители героини. В самой Дмитриевой Волошин ищет необходимого женского «соавтора» мифотворческого акта. В очерке «Живое о живом» Цветаева пишет, что через несколько лет после мистификации с Черубиной Волошин предложил ей совместно создать сразу нескольких мифических поэтов, но она отказалась от этого. Дмитриева согласилась на предложение Волошина, несмотря на то, что, скорее всего, не нуждалась в мистификации для своего поэтического дебюта: личные связи в «Аполлоне», через Гумилева и Волошина, а также издательский интерес к женской поэзии благоприятствовали ей. Более того, мистификация таила в себе очевидную опасность скандала и разрушения литературной карьеры. Однако более важной для поэтессы оказалась возможность перенести теорию поэзии, мифотворчество, в практику, сотворить собственный миф, миф своей судьбы.
Еще одно значение мистификации как жизнетворческого акта было связано с личными отношениями Волошина и Дмитриевой. Для обоих авторов создание Черубины явилось неким выходом их любви, мифическим ребенком, которого в реальной жизни у них не было и мечта о котором много лет спустя отразилась у поэтессы в стихах о Веронике[25].
Что же касается этической стороны мистификации, то элемент провокации и скандала, который она таила в себе, преобразовывался в своем мифотворческом аспекте в активизацию личных творческих сил и собственной судьбы. Волошин и Дмитриева разделяли страсть к провокации, которую они видели как пробуждающую творческую силу, взрывающую творческий и духовный застой и рождающую новое. Отсюда влечение Волошина к мистификациям, маскараду, шуткам, и его теории искусства, в которых двигательной силой творчества он считает игру. Поэтому Дмитриева так легко решается на опасный для нее самой эксперимент с Черубиной и прекрасно выполняет свою роль. Близкая Волошину по внутреннему складу, Дмитриева стала тем необходимым соавтором-поэтессой, какой ни до нее, ни после он уже не смог себе найти.
В чем же состоял мифотворческий эксперимент, ради которого оба поэта пошли на мистификацию? Черубина де Габриак была задумана как «новая поэтесса». О том, что это означало, можно судить по рассказу Волошина и отзывам современников. Облик поэтессы поражал воображение: испано-французское происхождение, демоническая красота и гордость, влюбленность в средневековую Испанию, образ страстной католички, проникнутой чувственностью и преступной любовью к Христу. Специфика облика Черубины была продиктована прежде всего тем, что в петербургской поэзии, как указывает Волошин, еще не была использована тема Испании, католицизма и преступной мистической любви.
Действительно, в русской литературе еще не звучала тема испанской христианской мистики эпохи Инквизиции, знаменитых религиозных откровений святых Терезы Авильской, Хуана де ла Крус и Игнатия Лойолы. Впрочем, тема Испании уже была использована Пушкиным в «Каменном госте». Кроме того, русскому читателю были знакомы испанские рассказы Проспера Мериме и Стендаля, а так же книга В. П. Боткина (1849). В 1880–1890-е годы Вас. И. Немирович-Данченко посвятил Испании серию очерков. Религиозно-философские искания конца XIX — начала XX веков, а позже антропософия Рудольфа Штейнера, превратили христианский мистицизм как историческое и философское явление в объект увлечения в символистских кругах русской интеллигенции. Позже темой испанского католического мистицизма заинтересовался представитель старшего поколения символистов Д. С. Мережковский, о чем свидетельствует его книга «Испанские мистики. Св. Тереза Авильская. Св. Иоанн Креста» (1939), написанная через много лет после завершения истории Черубины, но не потерявшая пафоса и языка той эпохи, к которой принадлежала Черубина.
Как филологу-испанисту и человеку мистического склада, Дмитриевой вполне подходила роль автора стихов на темы Испании и католического мистицизма. Она занималась переводами средневековых французских и испанских католических текстов, изучала философско-религиозные теории Вячеслава Иванова, переводила теософские работы Штейнера[26]. 30 сентября 1908 года Дмитриева писала Волошину, что читает «Испанскую книгу об одной мистичке», — может быть, это была книга о св. Терезе Авильской. Знаменательно, что первым печатным выступлением Дмитриевой был перевод «Октав» св. Терезы. Этот выбор не случаен. Жизнь Терезы Авильской (1515–1582) — яркий пример независимости духовного и литературного творчества, которое одновременно было и творчеством собственной судьбы. Ее религиозные откровения будоражили церковное общественное мнение, и инквизиция долгие годы разбирала вопрос, святая она или еретичка.
Создавая миф Черубины, Дмитриева и Волошин обратились к жизнеописанию Св. Терезы «Vida» («Жизнь», 1588)[27], с которым Дмитриева была знакома в подлиннике, на авильском диалекте испанского языка XVI века. Чтобы читатели не пропустили этот важный прообраз Черубины, Волошин прямо указывает на связь творчества Черубины с образом знаменитой испанской святой в «Гороскопе Черубины де Габриак».
Несмотря на предельную искренность и простоту, с которой написана «Жизнь», необычная судьба и образ святой и четыре века исторической дистанции способствовали формированию мифа о св. Терезе. Попробуем сравнить некоторые моменты из жизни св. Терезы с фактами вымышленной биографии Черубины[28].
Тереза Санчес де Сепеда и Агумада родилась в 1515 году в кастильском городе Авила в богатой семье смешанного происхождения, состоявшей из обращенных евреев во втором поколении и древнего рода кастильских дворян. (До недавнего времени считалось, что Тереза принадлежала к «чистому» кастильскому роду.) В книге «Жизнь» она пишет, как в возрасте семи лет она вместе с братом задумывает бежать из дома в «страну мавров», чтобы стать там святой мученицей. Романтическая цель этого побега явилась следствием чтения жизнеописаний святых и рыцарских романов о крестоносцах, которыми Тереза увлекалась с самого раннего возраста. В юности она была очень хороша собой и оказалась вовлеченной в любовную историю, вызвавшую скандал в городе. Только присущая ей кастильская строгость поведения, как вспоминает Тереза, спасла ее репутацию. Но все же, вопреки ее желанию, отцу пришлось отправить шестнадцатилетнюю Терезу в Августинский женский монастырь. Через несколько лет, после размышлений и разговоров с церковными наставниками, не спрашивая разрешения отца, наперекор его воле Тереза дает монашеские обеты.
Черубина происходит из древнего и богатого рода крестоносцев. Ее отец — уроженец Южной Франции, а мать — русская. Она воспитывается в католическом монастыре в Толедо. Так же, как и св. Тереза, она обладает страстным и независимым характером. Один из главных мотивов ее стихов — рыцарская любовь и походы крестоносцев. Этому посвящены стихи «Наш герб», «Св. Игнатию», «Поля победы», «Красный плащ». Черубина необыкновенно красива и проводит жизнь взаперти в замке по воле своей семьи, которая с кастильской строгостью заботится о ее репутации. Единственное место, где она появляется публично, да и то скрытая от глаз окружающих, — это костел, в котором она поет по воскресеньям. Черубина пишет запретные стихи и читает запретные книги. Также тайно, возможно, против воли отца, она готовится уйти в монастырь и для этого советуется со своими церковными наставниками.
В монастыре Тереза сразу же выделяется среди других сестер своими успехами в молитве и, более того, начинает слышать голоса обращающихся к ней Бога и ангелов. Мало кто из святых переживал подобные видения повторно, а Тереза слушала и созерцала Иисуса Христа и ангелов почти каждодневно. Такова была ее избранность перед Богом. Вскоре она тяжело заболевает, переживает предсмертную кому и на время своей болезни, которая продолжается пятнадцать лет, утрачивает способность молиться. После выздоровления и возвращения в церковь Терезу мучают сомнения о природе ее видений: не являются ли они дьявольским наваждением или самообманом. Ее преследует страх перед тем, что в образе Христа ей может явиться Антихрист. В то время было распространено множество страшных рассказов о людях, в особенности женщинах, соблазнившихся фантазиями, внушенными дьяволом, и принимающих дьявола за Христа, и Тереза внимательно прислушивается к этим рассказам. Видения Терезы вызвали подозрения инквизиции, которая долго не позволяла выпустить в печать ее жизнеописание («Жизнь»).
Черубина еще не ушла в монастырь, но она осознает, что является избранницей Бога или, быть может, его Противника. Она ждет и ищет мистических религиозных переживаний. Как и Тереза, она серьезно больна и может неожиданно умереть: она «болеет грудью», у нее припадки, она чуть не умирает от воспаления легких. Но мистический опыт Черубины отличается от опыта Терезы. Как мы увидим далее, он имеет, совсем другие истоки, чем католичество Кармелитского ордена святой. Первое, что бросается в глаза — это эклектичность мистических переживаний Черубины. Как героиня своих стихов, она не только видит видения и слышит голоса, но и сама претерпевает различные метаморфозы, превращаясь то в цветущий папоротник, то в отражение — в зеркале, омуте, колодце. Она принадлежит к тем женщинам, которые не устояли перед дьявольским искушением (чего боялась для себя св. Тереза). В видениях Христос смотрит на Черубину гневно, а приходит к ней в виде учителя и «пророка» не Христос, а Люцифер[29]. Черубина мучительно выбирает между Христом и Люцифером, но, хотя Люцифер для нее гораздо привлекательнее, бессильна сделать выбор, оставляя это на волю сверхъестественных сил. «Пророк» говорит ей:
Этому мотиву посвящены стихи «Сонет», «Замкнули дверь в мою обитель», «Исповедь» и «Пророк». Мистический мир Черубины включает в себя и католических «злых чудовищ Севильи», и ночь на Ивана Купалу с колдовским «заклятым кругом», и теософские образы («Стройный чертеж Миру сокрытых братий» или «Волей Ведущих призвана в мир»), и розенкрейцеровский образ «Розы и Креста», и масонскую символику («Но что дано мне в щит вписать? Датуры тьмы иль розы храма…»).
Около 1557 г. св. Тереза стала переживать новые мистические состояния души, подсказавшие ей, что природа их божественна. К тому же времени относится и знаменитое видение Терезы, ей является ангел с копьем в руке, которым он пронзает святую: «Это <копье> он погрузил в мое сердце несколько раз, так что оно пронзило мои внутренности. Когда он вынул копье, я почувствовала, что вместе с копьем он забрал все мои внутренности и оставил меня всецело захваченной великой любовью к Богу». Эротический тон экстаза св. Терезы не остался незамеченным ее современниками и последующими поколениями. Достаточно упомянуть скульптурную композицию Бернини в церкви Santa Maria Della Vittoria в Риме, посвященную экстазу св. Терезы, где недвусмысленно подчеркнут чувственный характер ее мистического переживания. Немалую роль сыграли здесь слухи о необыкновенной красоте святой, которая была столь неотразимой, что биографы пускаются в восторженное детальное описание внешности даже уже пожилой Терезы. Существует целый список влюблявшихся в нее посетителей монастыря, духовников и исповедников, а символистский толкователь образа Терезы Д. С. Мережковский видел в святой олицетворение женского начала или «пола». Мережковский находил в экстазе Терезы мистическое «Богосупружество», явление будущей церкви, где вместе со Святым Духом станет святой и человеческая плоть.
Эротика в экстазах св. Терезы должна была восприниматься как преступная любовь, и этот миф о святой становится частью образа Черубины. В «Гороскопе Черубины де Габриак» Волошин пишет: «Черубина де Габриак по примеру Св. Терезы говорит о Христе, как женщина о мужчине»[30]. Откровенно чувственная и сознательно стремящаяся к грехопадению, Черубина, как она обмолвилась Маковскому, собирается «выйти замуж за одного еврея» из-за своей безумной страсти к нему, т. е. объявляет себя невестой Христовой в мирском смысле. В стихотворении «Мечтою близка я гордыни» она говорит:
В стихотворении «Распятье» она тайно и дерзко соперничает со св. Терезой, которая была возлюбленной избранницей Христа, и много писала о том, какими милостями осыпает ее Господь. Черубина кощунственно и безответно любит Христа земной любовью:
А в стихотворении «Умершей в 1781 году» ее откровенно кощунственная любовь к Христу превращается в трагический порыв роковой страсти.
Отдельные мотивы, как указывает Волошин, прямо взяты из книги св. Терезы. Тереза вспоминает: «Однажды, когда я молилась, угодно Ему было показать мне свои руки; их красоту невозможно выразить никакими словами». Черубина пишет стихотворение «Твои руки»:
А образ «Цветок небесных серафимов» в стихотворении «Св. Игнатию» прямо переведен со слов св. Терезы: «Флорес де Серафинос». И наконец, обратим внимание на то, как Тереза описывает свой знаменитый экстаз — ангела с копьем: «Он был не высокого, а, скорее, низкого роста и очень красив; его лицо было окружено огнем, так что он казался ангелом высочайшего ранга, которые, кажется, все окружены огнем. Они должны принадлежать типу
Испанское произношение слова «херувим» — черубим. «Черубим» пронзает любовью св. Терезу. Одно из стихотворений Черубины начинается: «Где Херувим, свое мне давший имя». Таков еще один источник имени Черубины де Габриак.
Но Херувим (Черубим) привлекал поэтессу не только своей ролью в экстазах св. Терезы. Черубина стремилась вместить в свой духовный мир все обилие смыслов, связанных с этим образом. В иудео-христианской традиции Херувим[31] известен как ангел-страж и часто ассоциируется с огнем; его атрибут — огненный меч. После изгнания Адама и Евы из рая Херувим охраняет путь к древу жизни. Ему сродни образы антропоморфно-зооморфных существ с охранительной функцией, которые сочетают черты человека, птицы, быка и льва. В апокрифической традиции Херувимы описываются как ангелы шестого и седьмого неба, которые находятся возле божьего престола и поют хвалу Богу вместе с Серафимами. В агадической традиции говорится о Херувимах как существах, созданных в третий день творения, аморфных и андрогинных, способных принимать разные обличья. Мифический, огненный, иногда чудовищный аспект Херувима и его охранительная природа соответствовали мифотворческим установкам Дмитриевой и Волошина. Ведь корневое чудовище бес Габриак также охраняет Черубину, но он лишь вторичен и как бы пародирует Херувима, и вдохновляющий Ангел Черубины — Херувим. Ему посвящено уже упоминавшееся стихотворение: «Где Херувим, свое мне давший имя». Образ Херувима-охранителя, Херувима черного Ангела появляется во многих стихах Дмитриевой как эпохи Черубины, так и позже: «Меч не опущен в руках Херувима, сторожа райских ворот», «Меч огнецветный в руках Херувима тихо коснулся земли», «Над нами в куполе простерты Херувимы», «Вошла любовь — вечерний Херувим, от света крыл весь пламенем объятый, и вспыхнули янтарные закаты молниеносным заревом за ним», «Ангел-Хранитель темные воды крылом осенит», «И черный Ангел, мой Хранитель, стоит с пылающим мечом», «Я приняла наш древний знак — святое имя Черубины», «К чему так нежны кисти рук, так тонко имя Черубины». Интересно, что Цветаева восприняла имя Черубина как «черный херувим», что также отвечало космогоническому аспекту образа Черубины: черно-белой духовной природе черубининых Херувима и Христа-Люцифера.
Мифотворческая идея не только вызвала к жизни Черубину, но и в значительной степени обусловила ее поразительный успех. Ведь даже, когда в Черубину верили как в реальное лицо, ее никто никогда не видел, и она оставалась свободной от критики и ниспровержения. В век, когда научный подход стал считаться главным средством проверки истинности фактов, он проник и в сферу мистических верований. «Научный подход» требовал объяснения всякому чуду, пусть даже само это объяснение исходило из позиций мистицизма. Черубина была таким чудом, ибо совмещала в себе одновременно и реальность человека, и магию мифа. Загадка Черубины требовала своего объяснения — своеобразного «научного» исследования магического явления. Недаром Маковского просили «разъяснить» прекрасную незнакомку. А вопросы: действительно ли она так хороша, как описывает себя, и действительно ли она обладает всеми атрибутами присвоенного себе образа, — были не просто праздным любопытством, но еще и желанием проникнуть в магию мифа, понять его феномен. Невозможность получить ответ на эти вопросы и обаяние тайны укрепили успех Черубины.
Новизна Черубины заключалась не только в ее таинственности, не только в ее экзотичности и в ее культурно-исторических и литературных корнях. Черты, которые делали из Черубины «поэтессу будущего», не описываются в рассказе Волошина, но именно они обусловили ее успех среди модернистов, и они же эпатировали консервативный литературный лагерь. Поэзия Черубины вызвала негодование консервативных критиков совершенно новой для русской литературы чертой — откровенным и гордым нарциссизмом, который был неожиданным для женской лирики той эпохи. Самые резкие и единодушные обвинения в отсутствии «женской скромности» вызвало стихотворение, открывающее второй цикл ее стихов в «Аполлоне» и выступающее своеобразным манифестом поэтессы:
Романтическая царственность и нарциссизм поэтессы вызывают особенно грубый выпад В. П. Буренина в «Новом времени»: «Поэтесса самого нового фасона и стиля, г-жа Акулина де Писаньяк, несомненная соперница г-жи Черубины де Габриак, грозившая затмить эту светозарную звезду журнала „Аполлон“. Г-жа Акулина еще больше, чем г-жа Черубина, обожала свою красоту и очаровательность. Г-жа Черубина объявила в „Аполлоне“, что у ней „гордый выгиб лба венчает червонных кос корона“, что „нежны кисти рук“ и „тонко имя Черубины“. А г-жа Акулина еще более откровенно сообщила в стихах почтеннейшей публике, что у нее, Акулины, пятки, как „опортовые яблоки“ и косы цвета ультрамарина, и затем гордо прибавила: „Вот какова я, Акулина!“»[32]
Желчность автора, справедливо завоевавшего репутацию «литературного хулигана»[33], распространялась и на других литераторов и не была личным выпадом против начинающей поэтессы. В той же статье он одинаково грубо высмеивал В. Брюсова, И. Анненского, В. Иванова, Д. Мережковского, С. Ауслендера и Л. Андреева. Тот факт, что Черубина оказалась в одном ряду с известными литераторами и вызвала злую критику Буренина, делает своеобразную честь начинающей поэтессе.
Анализ Книжника (С. Г. Кара-Мурзы) был гораздо серьезнее: «Если бы нужно было одним словом охарактеризовать основной мотив в творчестве поэтессы, я бы назвал его — „самовлюбленность“»[34]. Автор находит в истории русской литературы пример еще одной писательницы, которая, подобно Черубине, эпатировала публику своей непомерной гордыней: «Когда-то, лет пятнадцать назад, у нас зачитывались „Дневником Марии Башкирцевой“. Это был сплошной гимн себе, своему таланту, своей красоте (однако, портреты даровитой девушки не оправдывали такого восхваления красоты). Под влиянием этого дневника многие русские женщины сильно были увлечены самопоклонением, и не мало было тогда разных барышень, которые изображали из себя таких маленьких „Неронов“ в юбке, как Башкирцева». Автор замечает, что со времен Башкирцевой он не встречался еще в литературе с таким самообожанием и самопоклонением, какими отличается Черубина. Вот, что пишет Книжник о ее стихотворении «С моею царственной мечтой»: «Нельзя не воздать должного внешнему изяществу этого стихотворения. Размер и рифмы в нем благородной стальной чеканки. Но можно ли идти дальше в упоении собою, своей царственной (!) мечтой, своей красотой. Фотографии поэтессы мы еще не видали, и поэтому не можем судить о том, в какой мере соответствует самовосхваление Черубины истинному положению вещей. Быть может, оно так же, как и в Башкирцевой, не оправдывается подлинными физическими данными».
Стихотворение «Лишь раз один, как папоротник, я» также шокирует Книжника, ибо в нем наряду с женским самолюбованием, звучит откровенно скандальный чувственный призыв. Книжник пытается увидеть Черубину в ряду ее предшественниц, определить ее место в женской лирике и дать совет: «В стихотворениях Черубины де Габриак несомненно есть и темперамент, и характер, и страсть, качества весьма драгоценные в поэзии. Однако, необходимо, чтобы эти качества сопровождала и скромность, которая составляет исконное украшение молодых девушек, не исключая и поэтесс. <…> Ибо такой исступленной влюбленности в себя не было даже у покойной Мирры Лоховицкой, одной из самых ярких поэтесс сапфической школы».
Заметим, что Мирра Лоховицкая была любимой поэтессой Дмитриевой. Что же касается «Дневника Марии Башкирцевой», то он стал целой эпохой в культурной жизни Франции и России. Пронизанный эстетическим самосозерцанием, эгоцентрическим восприятием мира и страстным честолюбием, «Дневник Башкирцевой» впервые представил жизнь женщины как нечто самоценное. М. Сабашникова вспоминает, как в юности ей попался в руки этот дневник, и с этого момента жизнь ее наполнилась особенным смыслом — это было: «волшебное сотворение собственного я»[35], Дмитриева нигде не упоминает имени Башкирцевой, но оно ей, как и Волошину, должно было быть знакомо. Характер образа Черубины во многом перекликается с обликом Башкирцевой. Мария Башкирцева, русская девушка из богатой аристократической семьи рода Кочубеев, единственная и избалованная дочь, гордая, капризная, честолюбивая, тяжело больная туберкулезом, из-за болезни живет во Франции. В двенадцать лет она ощущает свою избранность и начинает писать дневник, где запечатлевает каждый миг своей жизни, каждое движение души и оценивает каждый нюанс своей внешности. Она собирается стать знаменитой певицей, а когда из-за болезни теряет голос и частично слух, — учится живописи, чтобы стать знаменитой художницей. Она прочитывает в оригинале всю свою огромную библиотеку греческих и римских философов. С поразительной страстностью, работая сутки напролет, она осуществляет свои замыслы. Ее честолюбие не ограничивается традиционно мужской сферой. Считая необходимым следовать и «женским» жизненным задачам, она ищет себе мужа. Единственным достойным по своему аристократизму кандидатом оказывается итальянец Пьетро Антонелли, племянник кардинала. Двадцати трех лет она умирает. Ни один из ее замыслов не увенчался успехом, кроме дневника, который исполнил мечту всей ее жизни, — сделал ее знаменитой. Башкирцева основала традицию, которая через двадцать лет после ее смерти пустила корни в России и вызвала к жизни Черубину де Габриак, «живую героиню и живого поэта, героиню собственной поэмы», как ее назвала Цветаева. А чуть позже к этой традиции присоединится сама Цветаева и посвятит Башкирцевой свой первый сборник стихов.
Волошин определяет поэтическую традицию Черубины как нечто близкое романтизму, хотя понятие романтизма, по его мнению, «менее глубоко и слишком широко». Действительно, по-новому выраженная романтическая традиция явилась основополагающей в новаторстве Дмитриевой. Маковский так объяснял успех Черубины: «Не надо забывать, что от запавших в сердце стихов Блока, обращенных к „Прекрасный Даме“, отделяло Черубину всего каких-нибудь три-четыре года: время было насквозь провеяно романтикой»[36]. Несмотря на обличие Прекрасной Дамы, в образе Черубины узнается традиционный романтический герой, сверхчеловек, демонически гордый, эпатирующий, страстный и трагический. Волошин пишет: «темперамент, характер и страсть. Нас увлекает страсть Лермонтова. Мы ценим темперамент в Бальмонте и характер в Брюсове, но в поэте-женщине черты эти нам непривычны и от них слегка кружится голова»[37]. Цветаева перечисляла комплекс романтических черт поэтессы: «Нерусская, явно. Красавица, явно. Католичка, явно. Богатая, о, несметно богатая, явно <…> то есть внешне счастливая, явно, чтобы в полной бескорыстности и чистоте быть несчастной по-своему Роскошь чисто внутренней, чисто поэтовой несчастности — красоте, богатству, дару вопреки. Торжество самой субстанции поэта: вопреки всему, через все, ни из-за чего — несчастности. И главное забыла: свободная — явно: от страха своего отражения в зеркале приемной „Аполлона“ и в глазах его редакторов».
Романтическая героиня, которой литературная традиция отводила лишь место экзотической «дикой женщины», цыганки, жительницы горного Кавказа, или даже Татьяны Лариной, должна была, наконец, появиться в русской литературе как женский вариант Алеко и Чайльд-Гарольда. Необходимостью в такой героине объясняется и культ Марии Башкирцевой, с ее демонической гордостью и честолюбием, и интерес символистов к св. Терезе, которая, находясь под наблюдением инквизиции, бросила вызов обществу и христианской вере, отстаивая свое избранничество перед Христом. Волошин и Дмитриева гениально угадали острую нехватку такого персонажа в русской литературе и в русской жизни и в лице Черубины создали такую романтическую героиню, которая одновременно была бы реальным человеком, а не литературным персонажем, и поэтом-автором собственного лирического «я», а не сюжетом чужих стихов. В этом состоит важная причина, обеспечившая Черубине такой успех. Не случайно Анненский заявлял: «Пусть она — даже мираж, мною выдуманный, я боюсь этой инфанты, этого папоротника, этой черной склоненной фигуры с веером около исповедальни, откуда маленькое ухо, розовея, внемлет шепоту египетских губ. Я боюсь той, чья лучистая проекция обещает мне Наше Будущее в виде Женского Будущего. Я боюсь сильной».[38]
Разоблачение мистификации Черубины де Габриак произошло неожиданно быстро и совпало с обострением давно назревавшего конфликта между Дмитриевой и Гумилевым. Этот конфликт привел к дуэли между Волошиным и Гумилевым. Немецкий поэт и переводчик Иоганн фон Гюнтер, принадлежавший к группе «молодой редакции „Аполлона“», сыграл здесь вдвойне неблаговидную роль. Несмотря на то, что мистификация проходила успешно, психологическое напряжение, в котором жили участники мистификации, и особенно Дмитриева, нарастало и вскоре привело к мучительному психологическому раздвоению у поэтессы, которое отразилось в стихах Черубины: «В слепые ночи новолунья» и «Двойник». В этих стихах звучит страстное желание встречи со своим двойником и одновременно страх перед этой встречей. Поэтесса все более остро ощущает необходимость прекратить затянувшийся обман и писать стихи от собственного лица. Гюнтеру удалось добиться признания от Дмитриевой, доверившейся человеку, который был, казалось, дружественно к ней настроен. Кроме того, Гюнтер угадал романический характер отношений Дмитриевой с Гумилевым и Волошиным. Гюнтер рассказал тайну Черубины Кузмину, а тот Маковскому. В это же время Гумилев в последний раз делает предложение Дмитриевой и получает оскорбительный для него отказ. А когда через несколько дней Гюнтер устраивает встречу Гумилева и Дмитриевой, конфликт заканчивается тем, что Гумилев публично бросает Дмитриевой оскорбительные слова. Гюнтер спешит сообщить обо всем случившемся Волошину и своим аполлоновским знакомым.
Здесь начинается история дуэли Волошина и Гумилева. Посмотрим на историю дуэли с точки зрения ее связи с мистификацией, связи не только временной, но и психологической. 19 ноября в мастерской художника Александра Головина, которая находилась над сценой Мариинского театра, собрались сотрудники «Аполлона»: А. Блок, В. Иванов, И. Анненский, М. Кузмин, С. Маковский, А. Толстой, М. Волошин, Н. Гумилев, Б. Анреп, А. Шервашидзе и Е. Зноско-Боровский. Они должны были позировать для группового портрета «Аполлона». Маковский так вспоминает то, что произошло в тот день у Головина: «Мы разбрелись попарно в круглой и поместительной „чердачной“ мастерской Головина, где ковром лежали на полу очередные декорации, помнится — к „Орфею“ Глюка. Я прогуливался с Волошиным, Гумилев шел впереди с кем-то из писателей. Волошин казался взволнованным, не разжимал рта и только посапывал. Вдруг, поравнявшись с Гумилевым, не произнеся ни слова, он размахнулся и изо всей силы ударил его по лицу могучей своей дланью. Сразу побагровела правая щека Гумилева и глаз припух. В этот момент Шаляпин внизу на сцене запел арию „Заклинание цветов“. Гумилев рванулся с кулаками на Волошина, но их тут же разняли. Он проговорил: „Ты мне за это ответишь“. „Вы поняли“? — спросил его Волошин. „— Понял“»[39].
Вызов на дуэль произошел тут же. Секундантами Волошина были А. Толстой и А. Шервашидзе, Гумилева — М. Кузмин и Е. Зноско-Боровский. Среди противоречивых воспоминаний о дуэли, одно из наиболее точных принадлежит А. Толстому. Гумилев требовал самых жестких условий: стреляться на пяти шагах до смерти одного из противников. Но секундантам удалось договориться на дуэль с двадцати шагов по одному выстрелу с места по команде. С трудом удалось найти настоящие дуэльные пистолеты. Кто-то по этому поводу заметил: «Ими мог стреляться Пушкин»[40]. Странная особенность дуэли состояла в том, что два крупнейших русских поэта Серебряного века стрелялись и могли быть убиты на дуэли за честь женщины на Черной Речке, месте, где был убит Пушкин. К счастью никто не пострадал. Волошин вспоминает, что в ту минуту больше всего боялся попасть в своего противника. Гумилев промахнулся, несмотря на то, что был прекрасным стрелком и «специалистом» в дуэльном искусстве.
Совпадение по времени разоблачения мистификации и дуэли не случайно. В течение всей мистификации рядом с Дмитриевой и Волошиным постоянно присутствовал Гумилев. Он делал предложение Лиле и был ею отвергнут в начале и в конце мистификации. А конец мистификации совпал с дуэлью. Это говорит о невероятном напряжении как участников мистификации, так и Гумилева. Дуэль поставила всех трех на грань настоящей трагедии. Гумилев знал, что мог убить признанного крупного поэта. Волошин, убежденный противник насилия, вел себя противно своему мировоззрению, нанося пощечину Гумилеву. А Лиля не удерживала Волошина от дуэли и даже написала в то время одной из своих подруг о вызове на дуэль: «Макс вел себя великолепно». Видимо, она не осознавала, что могла стать соучастницей убийства Макса. Так мистификация с Черубиной закончились не только тяжелыми последствиями для творческого самоопределения поэтессы, но и дуэлью, как своеобразным символом того, каковы могут быть последствия мифотворческого эксперимента. Весь этот подтекст оказался закрытым для большинства современников и история дуэли подавалась в комическом свете. Водевильному характеру восприятия дуэли способствовало то, что один из участников потерял в снегу калошу, которая была найдена приехавшей на место дуэли полицией. Пресса, ищущая материал для шуток по поводу нравов в среде символистов, превратила дуэль в ходячий комический сюжет в газетах по всей России. Этому же способствовал и сам Волошин, скрывавший тайную сторону истории с Черубиной.
С разоблачением мистификации Черубина не окончила своего существования. Началась ее вторая жизнь. Не было новых стихов Черубины де Габриак, но зато старые печатались, а впоследствии распространялись в самиздате, и находили поклонников вплоть до наших дней. Хотя в узком кругу «Аполлона» тайна ее была раскрыта, широкая публика не была об этом оповещена. Уже после встречи Дмитриевой с Маковским во втором номере «Аполлона» вышла подборка из ее двенадцати стихотворений. В письме за 29 ноября Волошин рассказывает об огромном новом читательском успехе Черубины: «Ей подражают, ее знают наизусть люди, совсем посторонние литературе, а петербургские поэты ее ненавидят и завидуют». Редакция «Аполлона» заказывает Дмитриевой ряд переводов. А через несколько месяцев в десятом номере «Аполлона» за 1910 год выходит еще одна подборка тринадцати черубининых стихотворений в блестящем декоративном оформлении Евгения Лансере. Позднее отдельные публикации стихов Черубины (возможно, даже без ведома Дмитриевой) появлялись в различных провинциальных журналах.
Раскрытие мистификации взбудоражило умы аполлоновцев не меньше, чем незадолго до этого сама Черубина. Культ Черубины разбился вдребезги, и взамен него появилась не менее страстная критика. Осуждалась и ее внешность, и стихи как вторичные, подражательные или даже не ею написанные. Переход от восторга к негодованию был вызван, безусловно, чувством обиды обманутых людей. Первым ударом, нанесенным поэтессе мемуаристами, было утверждение о ее уродстве. Сам Маковский, больше всех пострадавший от мистификации, утверждает этот образ, когда в своих воспоминаниях о встрече с Дмитриевой после разоблачения мистификации он пишет о ней как о страшной химере вставшей перед ним вместо прекрасной Черубины, в которую он был влюблен. Александр Амфитеатров в статье о Волошине «Чудодей» так писал о Дмитриевой: «лукавая литературная авантюристка, к слову сказать, оказавшаяся, когда ее обличили, на редкость безобразною лицом»[41]. Более серьезными были обвинения в невысоком качестве ее стихов. Впрочем, их опровергал уже тот факт, что те же самые стихи получили высокую оценку у авторитетных критиков (включая И. Анненского, так и не узнавшего тайны Черубины). Но что действительно могло бросить тень на поэтическое творчество Черубины — это заявление Маковского, будто Волошин сам писал за Дмитриеву стихи.
Насколько важен был для современников вопрос, как были созданы стихи Черубины и каково было соотношение авторства Волошина и Дмитриевой, показывают более поздние споры об истории мистификации. Мнения по этому поводу были самыми разными, и Цветаева делает особое отступление в статье «Живое о живом» с целью внести ясность в вопрос, кто же из двух авторов был Черубиной.
«Еще два слова о Черубине, последних. Часто слышала, когда называла ее имя: „Да ведь, собственно, это не она писала, а Волошин, то есть он все выправлял“. Другие же: „Неужели вы верите в эту мистификацию? Это просто Волошин писал — под женским и, нужно сказать, очень неудачным псевдонимом“. И сколько я ни оспаривала, ни вскипала, ни скрежетала — „Нет, нет, никакой такой поэтессы Черубины не было. Был Максимилиан Волошин — под псевдонимом“. Нет обратнее стихов, чем Волошина и Черубины. Ибо он, такой женственный в жизни, в поэзии своей — целиком мужественен, то есть голова и пять чувств, из которых больше всего — зрение. Поэт — живописец и ваятель, поэт — миросозерцатель, никогда не лирик как строй души. И он также не мог писать стихов Черубины, как Черубина — его. Но факт, что люди были знакомы, что один из них писал и печатался давно, второй никогда, что один — мужчина, другой — женщина, даже факт одной и той же полыни в стихах — неизбежно заставляли людей утверждать невозможность куда большую, чем сосуществование поэта и поэта, равенство известного с безвестным, несущественность в деле поэтической силы — мужского и женского, естественность одной и той же полыни в стихах при одном и том же полынном местопребывании — Коктебеле, право всякого на одну полынь, лишь бы полынь выходила разная, и, наконец, самостоятельный божий дар, ни в каких поправках, кроме собственного опыта, не нуждающийся. „Я бы очень хотел так писать, как Черубина, но я так не умею“, — вот точные слова М. В. о своем предполагаемом авторстве».
Ценность свидетельства Цветаевой в том, что утверждая авторство Дмитриевой, она следует не только рассказу Волошина, но и собственной поэтической интуиции.
Тем не менее, размышляя о статье Цветаевой, Маковский в своих воспоминаниях в 1955 году заключил, что Волошин, очевидно, утаил от Цветаевой многие факты, связанные с мистификацией: «Он скрыл что стихи Черубины отчасти — его, Волошина, стихи, что иные строки сочинены им от слова до слова. <…> Теперь, вспоминая стихи Черубины, удивляешься, как эта мистификация всем не бросилась в глаза с самого начала? До чего по-волошински звучит хотя бы вот этот, упоминавшийся мною, „Герб“ (из ноябрьской книжки „Аполлона“, за 1909 год). Стихотворение кончается строфой:
Даже независимо от стиля, только „вольный каменщик“ мог это написать, никакой девушке католичке не пришла бы в голову „акация Хирама“. Волошин сам говорил мне, что он масон парижского „Великого Востока“»[42].
Естественно, что поэты, работая над стихами Черубины, делились поэтическими образами и темами. Мнение Цветаевой о том, что стиль стихов Черубины доказывает авторство Дмитриевой, также звучит убедительно. Творческий союз по своей природе предполагает соавторство, и, скорее всего, наибольшую ясность в этот вопрос могут внести воспоминания одного из главных участников, Волошина: «В тот же вечер мы с Лилей принялись за работу, и на другой день Маковский получил целую тетрадь стихов. В стихах Черубины я играл роль режиссера и цензора, подсказывал темы, выражения, давал задания, но писала только Лиля. <…> В стихах я давал только идеи и принимал как можно меньше участия в выполнении»[43].
После дуэли и раскрытия мистификации Дмитриева оказывается в творческом и личном кризисе. Опыт с мистификацией оказался для нее трагическим. Она отказалась от поэтического творчества. Перестала она бывать в «Аполлоне» и на «Башне» В. Иванова. Отношения с Волошиным осложнились. Волошин просил ее руки, и она должна была сделать выбор между ним и своим женихом Всеволодом Николаевичем Васильевым. В письме А. М. Петровой за 29 ноября Волошин сообщает, что самый насущный для него вопрос сейчас — устройство развода с М. Сабашниковой. Он ожидает решения Лили.
В те дни Волошин еще не понимал, каким ужасным для Дмитриевой оказалось падение Черубины, и думал, что она вернется к поэзии: «Теперь Лиля уже сама сможет создать свою поэтическую индивидуальность, которая гораздо крупнее и глубже. Но Черубина — тот ключ, которым я попытался открыть глубоко замкнутые родники ее творчества». Если Волошин видел в своей мистификации упражнение в формировании поэтической индивидуальности, то для Дмитриевой Черубина стала частью ее собственной жизни. Он недооценил психологических последствий своей выдумки, той творческой и личной катастрофы, которой она, в конечном счете, обернулась для поэтессы. Переживания Дмитриевой видны в ее письмах к Волошину. 15 марта 1910 года в последнем письме к Волошину перед разлукой она пишет: «Я стою на большом распутьи. Я ушла от тебя. Я не буду больше писать стихи. Я не знаю, что я буду делать. Макс, ты выявил во мне на миг силу творчества, но отнял ее от меня навсегда потом. Пусть мои стихи будут символом моей любви к тебе».
Его прощальным ответом было стихотворение:
Весной 1911 г. Дмитриева вышла замуж за Всеволода Николаевича Васильева, сменила фамилию и уехала из Петербурга. По профессии инженер-гидролог, Васильев работал над различными проектами в Средней Азии, и молодая чета отправляется в длительное путешествие по Туркестану. Через год Елизавета Ивановна Васильева пишет из Петербурга Волошину: «Из моей жизни ушло искусство. С этого года обрела мой путь. <…> в 20-х числах июля еду с Аморей в Мюнхен». Оставив поэзию, как ей казалось тогда, навсегда Елизавета Ивановна Васильева выбрала новый жизненный путь, увлекавший многих ее современников, путь духовного познания, который предлагала только что родившаяся философская наука антропософия. Еще в начале 1900-х годов руководитель немецкого Теософского общества Рудольф Штейнер привлек к себе большое количество последователей и стал соперником Анни Безант, возглавлявшей Теософское общество с центром в Англии. В 1912 году Штейнер отделяет от Теософского общества немецкую ветвь и объявляет вновь образованное общество антропософским. Личность и учение Штейнера вызывали большой интерес среди его современников в Европе, Америке и России. Н. Бердяев, A. Белый, Д. Мережковский, З. Гиппиус, В. Иванов, М. Чехов, B. Кандинский, М. Волошин, Б. Леман, М. Сабашникова и многие другие в разное время слушали или читали лекции Штейнера, спорили, соглашались или не соглашались с ним, верили ему или разочаровывались в нем, иногда проводили годы, следуя за Штейнером даже в разгар Первой мировой войны, работали с ним в Швейцарии. Елизавета Ивановна проводит несколько лет в Швейцарии и Германии у Штейнера, возвращаясь в Россию на короткие промежутки времени. Ее занятия были настолько успешны, что уже к 1913 году она становится первым официальным представителем антропософского общества в России. С 1915 года она снова начнет писать стихи сначала как антропософские упражнения или стихи с антропософской тематикой, затем более личные, лирические стихи, наполненные новым философским смыслом, в которых зазвучит знакомый поэтический голос.
Революция разбросала людей по всей стране; многие оказались за пределами России. Елизавета Ивановна остается в России и около 1919 года переселяется в Екатеринодар, который был уже занят красными и переименован в Краснодар. Туда же приезжает и давний ее друг, египтолог, искусствовед, антропософ и поэт Борис Леман (писавший под псевдонимом Б. Дикс). К тому времени относятся ее стихи о судьбах родины и о Петербурге.
Гибель Гумилева в 1921 году была тяжелым ударом для Елизаветы Ивановны. Она посвящает ему цикл стихотворений.
В Екатеринодаре собирается поэтический кружок «Птичник» в который входят С. М. и С. Я. Маршаки, И. В. Карнаухова, Е. К. Николаева, Ф. А. Волькенштейн, Леман и Васильева. Поэты «Птичника» участвуют в создании «Детского городка» с мастерскими, библиотекой и детским театром. В этой творческой атмосфере Васильева находит еще одно призвание: вместе с Маршаком они решают заняться совершенно новым для себя делом — писать для детей. Как показало будущее, оба автора прекрасно подходили для этой роли. Маршак и Васильева начали писать пьесы для только что созданного детского театра. Пьеса Васильевой «Молодой король» по сказке Оскара Уайльда — была первой, поставленной в этом детском театре. В 1922 году они выпустили сборник «Театр для детей», который имел такой успех, что в последующие годы переиздавался три раза. (Пг.,1923; Л., 1924; Л., 1927).
В 1922 году Васильевы вместе с Маршаком возвращаются в Петроград, где Маршак получил должность заведующего литературно-репертуарной частью Театра юных зрителей. Елизавета Ивановна становится его заместительницей. Вместе с Борисом Леманом она продолжает заниматься антропософией в Петроградской Антропософской секции. На то же время приходится ее знакомство с талантливым востоковедом Юлианом Константиновичем Щуцким, ставшим ее близким другом и учеником по антропософии. Ему посвящены многие стихи Васильевой[44]. В 1926 году выходит ее книга о Миклухо-Маклае «Человек с Луны». Она делает переводы со старофранцузского и испанского для «Всемирной литературы», становится членом Союза драматических писателей. В том же году, по окончании библиотечных курсов при Ленинградской Публичной библиотеке, Елизавета Ивановна начинает работать в Библиотеке Академии наук. Она пишет пьесы, прозу для детей, а также стихи, которые она не предназначает для печати.
С 1921 года завязывается ее переписка с библиографом-любителем Евгением Яковлевичем Архипповым, который заинтересовался ее судьбой и стал страстным поклонником ее стихов. Ему мы обязаны всеми сохранившимися стихами Васильевой после 1909 года. Архиппов видел в ее стихах «глухой, жуткий подводный и китежный звон Черубины де Габриак. Звон, преследующий наяву». Он, наверное, и посоветовал Васильевой опять начать печатать свои стихи и вернуться к псевдониму Черубины де Габриак. Архиппов начинает собирать все стихотворения Васильевой, расспрашивает поэтессу о ее жизни и литературных встречах. С 1921 по 1927 годы из отрывков ее писем он составляет «Автобиографию Черубины де Габриак», а в 1928 году завершает работу по собиранию всех стихотворений Васильевой и прилагает к сборнику две статьи о поэтессе «Корона и ветвь» и «Черный ангел Черубины».
В апреле 1927 года, в разгар компании Советской власти против антропософов Васильеву и Лемана арестовывают по статье 58 параграф 11: «активная борьба с рабочим классом при царском правительстве и при белых». Все книги, бумаги и письма пропали при обыске. Произведения Е. И. Васильевой, как это было тогда принято, больше не публиковались и не переиздавались. Только ее пьесы получили долгую читательскую жизнь, потому что издавались под именем Маршака. Илья Эренбург вспоминает в своей книге «Люди, годы, жизнь», как незадолго до своей смерти Маршак рассказывал ему о трагической судьбе Васильевой и ее творческого наследия и советовался, что ему следует сделать, чтобы вернуть ее советским читателям. Какие пьесы принадлежали перу Васильевой мы знаем из письма Маршака к Л. А. Кононенко и С. Б. Рассадину (1963), где указано, что пьесы «Молодой король» и «Цветы маленькой Иды» написаны Е. И. Васильевой, а «Прологи», «Финист — ясный сокол», «Таир и Зорэ», «Летающий сундук», «Опасная привычка», «Зеленый мяч» и «Волшебная палочка» написаны ими в соавторстве.
В июне Васильеву выслали этапом на Урал, а к августу она добралась до Ташкента, где работал ее муж. Тяжелые обстоятельства ареста и дороги по этапу, ссылка, которая лишила ее любимых друзей и города и оторвала ее от активной творческой деятельности, были жестоким испытанием. Она мечтает навестить Волошина в Коктебеле, но уехать из Ташкента ей не удается. Но и в ссылке Елизавета Ивановна находит друзей и творческую работу. Она продолжает заниматься антропософией и проводит ознакомительные лекции среди местных теософских групп, состоящих, в основном, из ленинградцев, занесенных судьбою в Среднюю Азию. Сохранились анонимные воспоминания о Васильевой одной из слушательниц этих лекций: «Большие ее глубокие черные глаза всматривались в каждого и, казалось, проникали в самое сердце. Глаза эти потрясли меня. <…> Васильева говорила образно, ярко, с огромным подъемом, который я с нею вместе переживала. Она умела создать в беседе такую уютную теплоту, такой накал и контакт, что вся моя душа с трепетом и благоговением раскрывалась перед ней».
Проездом из Японии в Ташкент заехал Ю. К. Щуцкий, и неожиданно Елизавета Ивановна создает цикл стихов «Домик под грушевым деревом». Для этих стихов, которые стали ее последними, она избрала авторское «я» не менее поразительное, чем псевдоним ее первых стихов: цикл написан от лица вымышленного ссыльного китайского поэта Ли Сян Цзы. Так путь ее поэтического творчества начался и закончился слиянием в искусстве автора и мифа, само-мифотворчеством: Черубина де Габриак и Ли Сян Цзы. Елизавета Ивановна рассказывает историю своего последнего псевдонима Архиппову в письме от 3 мая 1928 года: «„Домик“ перепишу Вам в синюю тетрадку[45], только медленно. Но должна рассказать Вам его литературную историю. Он задуман и начат, когда здесь был мой друг Юлиан Щ<уцкий> — синолог. Грушевое дерево существует, оно вросло в террасу флигелька, где я живу. Это дало повод Юлиану называть меня по китайскому обычаю Ли-Сян-цзы — философ из домика под груш<евым> деревом — и предложить мне, как делали все кит<айские> поэты в изгнании, написать сборник „Домик под грушевым деревом“ поэта Ли-Сян-цзы. Так и сделано. С его помощью написано предисловие в духе кит<айских> поэтов и даны заглавия каждому из 7-стиший. Внутри они, конечно, вовсе не китайские, кроме 3–4 образов. Все это чистейшая chinoiserie (китайщина — фр.)». Предисловие к этим стихам не менее интересно, чем сами стихи. В образе китайского философа звучит лирический голос настоящего автора: «В 1927 году от Рождества Христова, когда Юпитер стоял высоко на небе, Ли Сян Цзы за веру в бессмертие человеческого духа был выслан с Севера в эту восточную страну, в город Камня. Здесь, вдали от родных и близких друзей, он жил в полном уединении, в маленьком домике под старой грушей. Он слышал только речь чужого народа и дикие напевы желтых кочевников. Поэт сказал: „Всякая вещь, исторгнутая из состояния покоя, поет“. И голос Ли Сян Цзы тоже зазвучал. Вода течет сама собой, и человек сам творит свою судьбу: горечь изгнания обратилась в радость песни».
Горечь изгнания и вера в человека и искусство стали ее последним посланием к читателю. Жизненный путь поэтессы, богатый событиями, творческими и духовными поисками, рано прервался. Елизавета Ивановна Васильева скончалась в Ташкенте 4 декабря 1928 года от рака печени.
То порою скрытое, порою явное в идеологии и психологии общества, те подводные течения, которые составляют исторический дух времени, проявляется в практике искусства и зачастую в такой практике, которая, как всякое новаторство, эпатирует общество. Новаторство Черубины заключалось в блестящем мифотворческом эксперименте, который, несомненно, удался: свободный выбор собственного творческого «я» привел к появлению в русской литературе реальной талантливой поэтессы, миф претворился в жизнь. Но ее звезда сияла в русской литературе очень коротко, не пережив раскрытия мистификации — опасности, изначально заложенной в этически противоречивой природе мифотворчества. Ценой мифотворческого эксперимента явилась тяжелая душевная травма, которая сломала творческий путь поэтессы.
Воплотившая в себе наследие символизма, Черубина отрывала новую эпоху, в ней видели «новую поэтессу». Это определение относится не просто к новому стилю и содержанию поэтического творчества, но и к угадыванию скрытых импульсов и устремлений эпохи. Елизавета Ивановна писала в «Автобиографии»: «Есть одно определение, которое меня всю жизнь мучило: Сивилла». Поэтессу будущего видел в Черубине Анненский. Цветаева узнавала в ней себя и Ахматову. В 1917 году Волошин заявил, что Черубина дала тон всей современной женской поэзии[46]. Продолжая свою литературную деятельность после Черубины, Елизавета Ивановна писала стихи и проявила новый талант детской писательницы. Если бы политические репрессии не прервали ее творческий путь так рано, ее имя могло войти в русскую литературу в одном ряду с Маршаком.
Еще одно призвание Елизаветы Ивановны было учительское. В юности она была неординарной учительницей в гимназии, в зрелые годы она становится признанным духовным учителем в антропософском кружке, и до своих последних дней духовно и эмоционально поддерживает сосланных вместе с ней членов антропософского общества. Имя талантливой поэтессы Елизаветы Ивановны Дмитриевой на долгие годы затерялось среди поэтических звезд ее богатого литературного века. Настало время вновь представить читателю эту поэтессу, чья судьба и творчество неразрывно связаны с судьбами символизма в России.
СТИХОТВОРЕНИЯ[47]
СТИХОТВОРЕНИЯ 1906–1910 годов[48]
«Схоронили сказку у прибрежья моря…»
«Душа, как инфанты…»
ПАРОДИИ
Май
М. Кузмину
Из Сологуба
Из А. Блока
«В нежданно рассказанной сказке…»
«„Когда выпадет снег!“ — ты сказал и коснулся тревожно…»
«Мое сердце — словно чаша…»
«Вы на полу. А я на стуле…»
ДОМ № 47
посвящ. Майе
«Ты помнишь высокое небо из звезд?..»
«Ветви тонких берез так упруги и гибки…»
«Ты помнишь старый сад, где ты сказал впервые…»
«Уснул печальный день; там за окном — весна…»
ТРИОЛЕТЫ
LUMEN COELI, SANTA ROSA![49]
«Когда томилась я от жажды…»
«В очаге под грудой пепла…»
«Крест на белом перекрестке…»
«Тихо звезды горят. Все уснуло в снегу…»
«Она ступает без усилья…»
Г. ФОН ГЮНТЕРУ
«Увеличились у Лили шансы…»
ОТВЕТ НА СОНЕТ Н. ГУМИЛЕВА
«В глубоких бороздах ладони…»
ПОРТРЕТ ГРАФИНИ С. ТОЛСТОЙ
СОНЕТ («Сияли облака оттенков роз и чая…»)
Графу А. Н. Толстому
«Парк исполнен лени…»
КАНЦОНА
МОЕЙ ОДНОЙ
Л. П. Брюлловой
«Оделся Ахен весь зелеными ветвями…»
Л. П. Брюлловой
ВСТРЕЧА
ИСПАНСКИЙ ЗНАК
«Ты в зеркало смотри…»
СТИХОТВОРЕНИЯ ЧЕРУБИНЫ ДЕ ГАБРИАК[52]
«С моею царственной мечтой…»
ЗОЛОТАЯ ВЕТВЬ
Моему учителю
НАШ ГЕРБ
ЗОЛУШКА
«Темно-лиловые фиалки…»
«Твои цветы… Цветы от друга…»
С. Маковскому
«Я — в истомляющей ссылке…»
Св. ИГНАТИЮ
«Мечтою близка я гордыни…»
Sang de Jesus-Christ, enivrez moi St. Ignace de Loyola[53].
«Ищу защиты в преддверьи храма…»
ТВОИ РУКИ
«Замкнули дверь в мою обитель…»
СОНЕТ («Моя любовь — трагический сонет…»)
LAI
«Я венки тебе часто плету…»
ПЕСНИ ВЕРОНИКИ
1. «Ночь проходит, ночь ложиться…»
2. Смерть Вероники
3. «Умерла вчера инфанта…»
«Серый сумрак бесприютней…»
«Лишь раз один, как папоротник, я…»
«В слепые ночи новолунья…»
Ego vox ejus!
«Горький и дикий запах земли…»
ПОЛЯ ПОБЕДЫ
КРАСНЫЙ ПЛАЩ
ЦВЕТЫ
ДВОЙНИК
ЧЕТВЕРГ
RETRATO DE UNA NINA
ИСПОВЕДЬ
ПРЯЛКА
ЗЕРКАЛО
БЛАГОВЕЩЕНИЕ
САВОНАРОЛА
РАСПЯТИЕ
УМЕРШЕЙ В 1781 ГОДУ
«Из полнозвучной старой меди…»
ПРОРОК
КОНЕЦ
С. Маковскому
СТИХОТВОРЕНИЯ 1913–1917[55]
«О, если бы аккорды урагана…»
ДЕНЬ НОВОГО ГОДА
Слова учителя ученику
ВСЕМ МЕРТВЫМ
«Христос сошел в твои долины…»
ХОРЕИ
ДАКТИЛЬ
АМФИБРАХИЙ
«Все пути земные пыльны…»
«Здесь будет все воспоминаньем…»
«Опять весна. Опять апреля…»
«Благочестивым пилигримом…»
«В темном поле — только вереск жесткий…»
«Братья — камни, сестры — травы…»
«Едва я вышла из собора…»
«Последний дар небес не отвергай сурово…»
«Весь мир одной любовью дышит…»
«Есть у ангелов белые крылья…»
«Тебе омыл Спаситель ноги…»
СТИХОТВОРЕНИЯ 1920–1922 (Екатеринодар)[56]
«В невыразимую пустыню…»
«На земле нас было двое…»
«Каждый год малютки милой…»
ЕЛИСАВЕТЕ
Елисавета — Божья клятва.
ПЛАЩАНИЦА
ОКНО
«В твоих словах, в твоих вопросах…»
«И все зовут, зовут глухие голоса…»
Евгению Архиппову
ЛЮБОВЬ
Ф. А. В.
«Меч не опущен в руках Херувима…»
ПИСЬМО
И возгласил: «Девица, встань»
«То было раньше, было прежде…»
«Пускай душа в смятеньи снова…»
«Так величав и так спокоен…»
«Два крыла на медном шлеме…»
«И вечер стал. В овальной раме…»
«В зеркале словно стекло замутилось…»
«Смотри: вот жемчуг разноцветный…»
«Божья матерь на иконе…»
«Где б нашей встречи не было начало…»
«Душа жива — она другая…»
СОН ЭРНЫ
«Не говори, — в ночной дремоте…»
«Не говори и не думай…»
«Уж много кто разглядывал…»
«Как горько понимать, что стали мы чужими…»
«И не уйдешь. И не пойдешь навстречу…»
ПАМЯТИ АНАТОЛИЯ ГРАНТА
Памяти 25 августа 1921
«Бесповоротною грозою…»
«Воздух такой ароматный, что даже…»
«Я не забуду голос строгий…»
АГАРЬ
«Ты свой не любишь сад. За каменной оградой…»
«Нет, не моя весна, нет, не мои желанья…»
«Там ветер сквозной и колючий…»
«О, нет, я не могу в душе моей бескрылой…»
«В глубоком озере под влагой голубою…»
К ГОДОВЩИНЕ ПТИЧНИКА
«Опять безжалостно и грозно…»
«В невидимой господней книге…»
Е. Николаевой
ИЗ «КНИГИ МЕРТВЫХ»
«Душа разве может быть грубой…»
«Ты сделай так, чтоб мне сказать „Приемлю…“»
«Книгу открывала и читала снова…»
«Погоди! Не касайся, не трогай!..»
«Вы все, ушедшие, мне близки стали снова…»
«Как в этом мире злых подобий…»
«Сон мой темней и короче…»
«Разорвать ненавистной неволи…»
«Весенних чужих половодий…»
РОССИИ
«И Бога нет со мной. Он отошел, распятый…»
РОМАНС («Тихо свет ложится лунный в сумраке долин…»)
«Вот глаза мои снова закрыты…»
СТИХОТВОРЕНИЯ 1922–1928 (Петроград)[57]
ПЕТЕРБУРГУ
«Так много лет душа была крылата…»
«Сегодня в эту ночь никто не будет рядом…»
«Ведь оно почти-что стало…»
«Драгоценная жемчужина…»
«Сегодня пели громко, громко…»
«Не здесь, не здесь на этом зыбком месте…»
«Нельзя уехать без благословенья…»
«Я знаю, что надо…»
«Твои пути еще не правы…»
РАЗГОВОР С ИРИНОЙ
«Парус разорван, поломаны весла…»
ИРИНЕ
«Когда душа оскорблена и стонет…»
«Ах, не плыть, ах, не плыть кораблю…»
«И все нежней и все любовней…»
«Я знаю: нет того, что было…»
«Пусть все тебе!..»
«Не восходит месяц…»
«Разве тебе так страшен…»
«Мечом двусторонним…»
«Это все оттого, что в России…»
«Все то, что я так много лет любила…»
«По старым иду мостовым…»
«Около церкви березка…»
«Богоматери скорбен темный лик…»
«Она ведет к каким-то высям…»
«Каких неведомых преддверий…»
«Ты придешь, мой желанный Жених…»
«Земля в плену. И мы скитальцы…»
Ю. К. Щ.
«И вот опять придет суббота…»
Ю. К. Щ.
«Юдоль твоя — она не в нашей встрече…»
«Вот и окна мои занавешены…»
ВОЛЕ
ИРИНЕ
«Страна моя. В тебе единой…»
«Красное облако стелется низко…»
Ю. К. Щ.
«Он сказал: „Я Альфа и Омега“…»
Ю. К. Щ.
«Туман непроглядный и серый…»
«Вошла любовь — вечерний Херувим…»
«Скажи, в каких небесных картах…»
СПАС БЛАГОЕ МОЛЧАНИЕ
«Ты сам мне вырезал крестик…»
«Ты сказал, что наша любовь — вереск…»
«В эту ночь я была с другими…»
«Лесное озеро, поросшее осокой…»
«Чудотворным молилась иконам…»
«Если сказано слово о крови…»
«Ненужные стихи, ненужная тетрадь…»
«Казалось тебе — за высокой оградой…»
«Ты не уйдешь от прожитой любви…»
«Как разобрать мне знаки…»
«Да, целовала и знала…»
«И первое в пути — глубокий водоем…»
«Опять, как в письме, повторяю я то ж…»
Евгению Архиппову
«Был синий вечер в небе…»
«Где Херувим, свое мне давший имя…»
«Ты не вытянешь полным ведра…»
«Ах, зачем ты смеялся так звонко…»
«От жгучей капли атропина…»
«Вейся выше, черный пламень…»
«Ангел громко и мерно читает…»
«Хочу опять. Опять хочу того же…»
«Я ветви яблонь приняла…»
«Нет реки такой глубокой…»
«Все летают черные птицы…»
«Фальшиво во дворе моем…»
«Весь лед души обстал вокруг…»
WEGWARTE [58]
«От детства в нас горело пламя…»
Н. В. Ш.
ДОМИК ПОД ГРУШЕВЫМ ДЕРЕВОМ[59]
В 1927 году от Р.Х., когда Юпитер стоял высоко в небе, Ли Сян Цзы за веру в бессмертие человеческого духа был выслан с Севера в эту восточную страну, в город камня.
Здесь, вдали от родины и близких друзей, он жил в полном уединении, в маленьком домике под старой грушей. Он слышал только речь чужого народа и дикие напевы желтых кочевников. Поэт сказал: «Всякая вещь, исторгнутая из состояния покоя звучит.» И голос Ли Сян Цзы тоже зазвучал. Вода течет сама собой, и человек сам творит свою судьбу: горечь изгнания обратилась в радость песни.
Ли Сян Цзы написал сборник, названный им: «Домик под грушевым деревом», состоящий из 21 стихотворения, всего в нем 147 стихов.
Из них первое:
Из них второе:
Из них третье:
Из них четвертое:
Из них пятое:
Из них шестое:
Из них седьмое:
Из них восьмое:
Из них девятое:
Из них десятое:
Из них одиннадцатое:
Из них двенадцатое:
Из них тринадцатое:
Из них четырнадцатое:
Из них пятнадцатое:
Из них шестнадцатое:
Из них семнадцатое:
Из них восемнадцатое:
Из них девятнадцатое:
Из них двадцатое:
Из них двадцать первое:
ПЕРЕВОДЫ
Октава Св. Тересы[60]
Переводы со старофранцузского
Мул без узды [61]
«Май возвращается с долгими днями…»[62]
«Прекрасная Доэтта у окна…»
Из Альберта Штеффена[63]
«Пашня, бывшая под паром…»
Из Моргенштерна[64]
«В моих слезах тебя я уловляю…»
КРЕСТ ВЕРНОГО
ВЕСТНИК
Из Ангела Силезского[65]
СОКРОВЕННОЕ ВОСКРЕСЕНИЕ
О ЯСЛЯХ
МЫ БЛАГОРОДНЕЕ, ЧЕМ СЕРАФИМЫ
САМАЯ ПРЕКРАСНАЯ ВЕЩЬ
ПЬЕСЫ[66]
МОЛОДОЙ КОРОЛЬ (СКАЗКА В 3-Х КАРТИНАХ, С ПРОЛОГОМ ЭПИЛОГОМ, ПО ОСКАРУ УАЙЛЬДУ)
ПРОЛОГ
Действующие лица:
Судьба, старая нищенка.
Пилигрим.
В прорезе занавеса появляется Судьба, в рваной одежде, в одной руке плоская чашка для подаяния, в другой овальное, серебряное потемневшее зеркало. Она садится на пол и протягивает в публику чашку для подаяния.
СУДЬБА. Подайте милостыню слепой старухе. Небо вознаградит вас. Помогите старой женщине, она беднее вас
ПИЛИГРИМ
СУДЬБА
ПИЛИГРИМ
СУДЬБА
ПИЛИГРИМ
СУДЬБА. Они дают мне свои мысли, свои желания; они дают мне свою злобу и радость, они дают мне свое сердце… Дай мне твое сердце, Пилигрим, если ты хочешь накормить меня. Дай мне твое сердце, я умираю от голода.
ПИЛИГРИМ
СУДЬБА
ПИЛИГРИМ. Как же я отдам тебе мое сердце, Судьба? Человек не может жить без сердца. Без сердца человек будет холоден, как лед, без сердца он не будет любить никого, кроме себя самого.
СУДЬБА
ПИЛИГРИМ. Нет, Нет. Я не отдам тебе моего сердца. Я не верю тебе. Люди не всегда злы. Они дают милостыню нищим, мать ласкает своего сына, невеста улыбается своему жениху. Я много бродил по свету, я видел человеческую любовь.
СУДЬБА
ПИЛИГРИМ. Я не верю тебе, я не могу поверить тебе!
СУДЬБА
ПИЛИГРИМ. Тогда я вместе с ним отдам тебе и мое сердце, потому что оно все равно разорвется от скорби.
СУДЬБА
ПИЛИГРИМ
СУДЬБА
МОЛОДОЙ КОРОЛЬ
Действующие лица:
Король, 1-й паж, 2-й паж, Камергер, Старик, Епископ.
Действующие лица снов:
Ткач, Капитан галеры, Смерть, Алчность, Пилигрим. Придворные, народ, ткачи, искатели жемчуга, матросы-негры и рабы в рубиновых копях.
КАРТИНА ПЕРВАЯ
Покой в замке Молодого Короля, камин, окно в сад; в глубине под балдахином кровать, кресло, лютня. В окне — дикий шиповник. Поздний вечер.
1-й ПАЖ. Завтра коронация Молодого Короля. На него наденут мантию из золотой парчи; его корона украшена рубинами, а скипетр увит жемчужными кольцами… Завтра коронация Короля.
2-й ПАЖ
1-й ПАЖ
2-й ПАЖ
1-й ПАЖ
2-й ПАЖ
1-й ПАЖ
КОРОЛЬ. Как нежен аромат жасмина.
КОРОЛЬ
ТКАЧИ
ТКАЧ
КОРОЛЬ. Кто ваш хозяин?
ТКАЧ
КОРОЛЬ. Страна свободна, и вы не находитесь ни у кого в рабстве.
ТКАЧ. На войне сильные порабощают слабых, а в мирное время богатые порабощают бедных. Мы — давим виноград, а вино пьют другие, мы сеем зерно, но стол наш пуст. Мы закованы в цепи, хотя никто их не видит. Нищета пробуждает нас утром, а позор не покидает нас всю ночь. Но что тебе до того! Ты не наш, у тебя слишком счастливое лицо.
КОРОЛЬ
ТКАЧ. Это мантия, в которой будет короноваться Молодой Король. Но что тебе до этого!
ХОЗЯИН ГАЛЕРЫ
СМЕРТЬ. Что у тебя в руке, Алчность?
АЛЧНОСТЬ. Три зерна. Но что тебе до того, Смерть.
СМЕРТЬ. Дай мне одно зерно, Алчность, я посажу его в моем саду. Только одно, и я уйду отсюда.
АЛЧНОСТЬ
АЛЧНОСТЬ
СМЕРТЬ. Дай мне одно зерно и я уйду.
АЛЧНОСТЬ
АЛЧНОСТЬ
СМЕРТЬ. Дай мне одно зерно, и я уйду.
АЛЧНОСТЬ. Я ничего не дам!
АЛЧНОСТЬ
КОРОЛЬ
ПИЛИГРИМ. Они искали рубины для короны короля.
КОРОЛЬ. Для какого короля?
ПИЛИГРИМ
КОРОЛЬ. Унесите эти вещи, я не надену их.
ПРИДВОРНЫЕ
КОРОЛЬ. Унесите эти вещи, я не надену их. Мне открылось видение, что на станке Скорби бледными руками Страдания соткано мое одеяние; в сердце рубина алеет кровь, а в сердце жемчуга таится смерть.
КАМЕРГЕР
КОРОЛЬ. А я думал, что есть люди с царственным обликом. Но я не надену этой мантии и не буду венчаться этой короной. Каким я пришел в этот дворец, таким я и выйду из него.
КАМЕРГЕР. Король помешался. Он верит снам! Какое нам дело до жизни тех, кто работает на нас. Разве человек не имеет права есть хлеб, не увидев сеятеля, и пить вино, не поговорив с виноградарем.
ПРИДВОРНЫЕ. Король помешался! Король помешался!
КАМЕРГЕР. Как будет он короноваться без короны, мантии и скипетра? Как узнает народ своего короля?
ПРИДВОРНЫЕ. Он позорит наше государство, он недостоин быть нашим повелителем!
1-й ПАЖ. Государь, я вижу твою мантию и твои скипетр, но где же твоя корона?
КОРОЛЬ
ПРИДВОРНЫЕ
КАРТИНА ВТОРАЯ
Портал собора. Несколько ступеней ведут ко входу в собор, двери которого охраняются стражей в блестящем вооружении. Кругом толпа.
ТОЛПА
КОРОЛЬ
СТАРИК
КОРОЛЬ. Но разве богатые и бедные не братья?
НИЩИЙ. Конечно, и у богатого брата имя — Каин.
СТРАЖА. Что тебе здесь надо? В эти двери может войти только король.
КОРОЛЬ
ЕПИСКОП
КОРОЛЬ. Неужели радость должна облекаться в то, что создало Страдание, ибо во сне открылось мне, что скорбь и нищета создали мою радость.
ЕПИСКОП. Не мудрее ли тебя тот, кто создал нищету? Вернись во дворец и облекись в одеяния, приличествующие Королю. И я увенчаю тебя золотой короной и вручу тебе жемчужный скипетр. А о снах больше не думай: скорби мира не вместить одному сердцу.
КОРОЛЬ. И ты говоришь так в этом храме! (Входит в храм.)
АПОФЕОЗ
Внутренность собора. На возвышении алтарь, на нем светильники и чаша. За алтарем высокие цветные окна. Дым ладана Король опускается на колени пред алтарем.
ПРИДВОРНЫЕ
ЕПИСКОП
ЭПИЛОГ
СУДЬБА
ПИЛИГРИМ
СУДЬБА
ПИЛИГРИМ
ЦВЕТЫ МАЛЕНЬКОЙ ИДЫ
(СКАЗКА 3-х АКТАХ ПО Г.-Х. АНДЕРСЕНУ)
Действующие лица:
Маленькая Ида, Студент, Старый Советник
Норвежские кузены Иды: Адольф, Ионас.
Цветы маленькой Иды: Лилии, Гвоздики, Маки, Незабудки.
Музыканты: Ландыши, Тюльпаны.
Королева-Роза.
Георгин — Глашатай Королевы.
Кукла-Софи.
Паяц.
Няня Иды.
Различные цветы из свиты королевы.
АКТ I
Большая уютная комната с аркой в глубине, за аркой большое окно. С одной стороны у авансцены — диван, стол и несколько кресел. В глубине, у окна — другой стол, заваленный игрушками; на окне — лилии в горшках. Двери по бокам. При поднятии занавеса Студент, сидя на диване у стола, клеит картонного паяца. Советник в кресле у окна читает газету. Вечер.
ИДА
СТУДЕНТ. А знаешь, что. Цветы были сегодня ночью на балу, вот теперь они и повесили головки.
ИДА. Да ведь цветы не танцуют!
СТУДЕНТ. Танцуют! По ночам, когда кругом темно, а мы все спим, они такие балы задают, что просто чудо!
ИДА. А дети приходят к ним на бал?
СТУДЕНТ. Отчего же. Маленькие маргаритки и ноготки тоже танцуют.
ИДА. А где, где танцуют цветы?
СТУДЕНТ. Ты бывала за городом, там, где большой дворец и чудный сад с цветами? Помнишь, сколько там лебедей, они подплывали к тебе, и ты кормила их хлебом. Там-то и бывают настоящие балы.
ИДА. Я еще вчера вечером была там с мамой. Но на деревьях больше нет листьев, а в саду ни одного цветка. Куда они все девались? Их столько было летом!
СТУДЕНТ. Они все во дворце. Надо тебе сказать, что как только король и придворные переезжают в город, все цветы из сада убегают прямо в этот дворец и там начинается веселье. Вот тебе бы посмотреть! Самая красивая роза садится на трон — это королева. По бокам становятся тюльпаны это придворные. Потом входят остальные цветы, и начинается бал. Колокольчики и ландыши — это музыканты. Васильки — это пажи, они танцуют с фиалками и бархатками. За порядком наблюдают пожилые дамы — желтые лилии, а танцами распоряжается глашатай королевы — красный Георгин.
СОВЕТНИК
ИДА. А цветочкам не достается за то, что они танцуют в королевском дворце?
СТУДЕНТ. Да никто же об этом не знает. Правда, иногда ночью во дворец заглянет старик — смотритель с большой связкой ключей в руках, но цветы, как только заслышат звяканье ключей, сейчас присмиреют, спрячутся за длинные занавески, что висят на окнах, и только чуть-чуть выглядывают оттуда одним глазком. Тут что-то пахнет цветами, говорит старик — смотритель, а видеть ничего не видит.
ИДА
СТУДЕНТ. Можешь. Когда пойдешь туда, загляни в окошко. Я сегодня видел там длинную желтую лилию. Она лежала и потягивалась на диване, воображая, что она придворная дама.
ИДА. А цветы из Ботанического Сада туда могут придти? Ведь это далеко.
СТУДЕНТ. Не бойся. Они могут летать, если хотят. Ты видела белых, желтых и красных мотыльков? Они раньше были цветами, но сорвались со стебельков, забили в воздухе крылышками и полетели. Они вели себя хорошо и получили позволение летать и днем, оттого их лепестки и стали настоящими крылышками. Ты ведь их видела. А, впрочем, может быть цветы из Ботанического Сада и не бывают в королевском дворце. Может быть, они и не знают, что по ночам там идет такое веселье. Вот что я тебе скажу, — то-то удивится потом профессор ботаники, который живет тут рядом, — когда придешь в его сад, расскажи какому-нибудь цветочку про большие балы во дворце: он расскажет остальным, и они убегут. Профессор придет в сад, а там ни единого цветочка, а ему и не понять, куда они все девались!
ИДА. А как же цветок расскажет другим? У них нет языка.
СТУДЕНТ. Языка то нет, но они объясняются знаками. Ты видела, как они качаются и шевелят листочками, — это у них так мило выходит, точно они разговаривают.
ИДА. А профессор понимает их знаки?
СТУДЕНТ. Как же, раз утром он пришел в свой сад и видит, что крапива делает знаки красной гвоздике. Она хотела ей сказать: «Ты так мила, и я тебя очень люблю». Профессору это не понравилось, и он ударил крапиву по листочкам — листочки у крапивы все равно, что пальцы — да и обжегся. С тех пор не трогает.
ИДА
СОВЕТНИК (складывая газету и уходя). Ну, можно ли набивать ребенку голову такими бреднями! Глупые выдумки!
СТУДЕНТ. Вот и паяц готов. Он веселый, всегда пляшет.
ИДА. Ах, какой смешной. Спасибо!
СТУДЕНТ. Ну, прощай, уже поздно. Тебе пора спать цветам пора на бал
ИДА
(Занавес)
АКТ II
ИДА
ЛИЛИИ
ЦВЕТЫ МАЛЕНЬКОЙ ИДЫ.
МАКИ.
ГВОЗДИКИ.
НЕЗАБУДКИ
ВСЕ ЦВЕТЫ
КУКЛА СОФИ
ПАЯЦ
Не обижайся, танцуй со мной!
КУКЛА
ПАЯЦ.
ЦВЕТЫ
ПАЯЦ.
Она капризна, она упряма!
ЦВЕТЫ ИДЫ.
Она дала нам свою кровать!
КУКЛА.
Как мне жалко вас! Живите!
ЛИЛИИ
Наших нервов тонки нити. Ах, какой рассказ!
ЛАНДЫШИ и ТЮЛЬПАНЫ
ЦВЕТЫ МАЛЕНЬКОЙ ИДЫ.
ЛАНДЫШИ и ТЮЛЬПАНЫ.
ЦВЕТЫ МАЛЕНЬКОЙ ИДЫ.
ЛАНДЫШИ и ТЮЛЬПАНЫ.
ЦВЕТЫ МАЛЕНЬКОЙ ИДЫ.
ЛАНДЫШИ И ТЮЛЬПАНЫ.
ЦВЕТЫ МАЛЕНЬКОЙ ИДЫ.
ЛАНДЫШИ И ТЮЛЬПАНЫ.
ГЕОРГИН.
КОРОЛЕВА-РОЗА
ГЕОРГИН.
ЦВЕТЫ И ПАЯЦ
КУКЛА
ВСЕ
КОРОЛЕВА
ГЕОРГИН.
КУКЛА
ПАЯЦ.
ГЕОРГИН.
ХОР ЦВЕТОВ.
КОРОЛЕВА
ХОР ЦВЕТОВ.
АКТ III
Обстановка 1-го акта. Утро. Занавесу окна задернут.
ИДА
ИОНАС и АДОЛЬФ. Доброе утро, кузина Ида. Что у тебя в руках?
ИДА. Это мертвые цветочки, ночью у них был бал, и они устали. Они хотели, чтобы их похоронили под кленом в саду. Они обещали снова вырасти. Вы мне поможете похоронить их, мальчики?
ИОНАС и АДОЛЬФ. Хорошо. А над их могилой мы выстрелим из луков и споем боевую песнь команчей.
ИДА. А кто такие эти команчи?
ИОНАС и АДОЛЬФ. Девочки ничего не понимают. Команчи — это дикое племя индейцев; они снимают скальпы с бледнолицых и курят трубку мира у своих вигвамов.
Ну, что тебе надо?
ИДА. Здесь плясать нечего! Пойдем сначала похороним цветочки, а потом вы и споете песню этих дикарей.
ИОНАС и АДОЛЬФ. Нет, не вернемся.
ИДА. И занавес опустят?
ИОНАС и АДОЛЬФ. Сейчас опустят.
ИДА. Так надо же попрощаться с детьми, а то ведь невежливо.
ИОНАС и АДОЛЬФ. Попрощаемся.
ИДА, ИОНАС и АДОЛЬФ.
СУДЬБА
АВТОБИОГРАФИЯ[67]
Родилась в Петербурге 31 марта 1887 года. Небогатая дворянская семья. Много традиций, мечтаний о прошлом и беспомощность в настоящем. Мать по отцу украинка, и тип и лицо — все от нее — внешнее. Отец по матери — швед. Очень замкнутый мечтатель, неудачник, учитель средней школы, рано умерший от чахотки.
Была сестра, немного старше. Рано, 24 лет, умерла. Очень трагично. Впечатление на всю жизнь.
Есть брат — старший.
Я — младшая, очень, очень болезненная, с 7 до 16 лет почти все время лежала — туберкулез и костей, и легких. Всё до сих пор, до сих пор хромаю, потому что болит нога.
Больше всего могу сказать сейчас о своем детстве и о любимых поэтах.
Мое детство все связано с Медным всадником, Сфинксом на Неве и Казанским собором.
Я росла одна, потому что я младшая и потому, что до 16 лет я была всегда больна мучительными болезнями, месяцами державшими меня в забытьи.
Мое первое воспоминание о жизни: возвращение к жизни после многочасового обморока — наклоненное лицо мамы с янтарными глазами и колокольный звон. Мне было 7 лет. Все, что было до 7 лет я забыла. На дворе август с желтыми листьями и красными яблоками. Какое сладостное чувство земной неволи!
А потом долгие годы… Я прикована к кровати и больше всего полюбила длинные ночи и красную лампадку у Божьей Матери Всех Скорбящих. А бабушка заставляла ночью целовать образ Целителя Пантелеймона и говорить: «Младенец Пантелей, исцели младенца Елисавету». И я думала, что если мы оба младенцы, то он лучше меня поймет.
А когда вставала, то почти не могла ходить (и с тех пор немного хромаю) и долго лежала у камина, а моя сестра читала мне сказку Андерсена про Морскую Царевну, которой тоже было больно ступать. И с тех пор, когда я иду и мне больно, я всегда невольно думаю о Морской Царевне и радуюсь, что я не немая.
Люди, которых воспитывали болезни, они совсем иные, совсем особенные. Мне кажется, что с 18 лет я пошла по пыльным дорогам жизни, и постепенно утрачивалось мое темное видение, и вот сейчас я ничего не знаю, но только что-то слышу, а им все кажется, что у меня открыты глаза.
И мне хочется, чтобы кто-нибудь стал моим зеркалом и показал меня мне самой хоть на одно мгновение. Мне тяжело нести свою душу.
В детстве я больше всего любила сказки Кота Мурлыки, особенно «Милую Нолли». Я уже давно не читала их, но трепет до сих пор.
А потом любила Гофмана.
Я никогда не любила и не буду любить Брюсова, но прошла через Бальмонта и также через Уайльда и Поисманса, и мне близок был путь Дюрталя.
В детстве, лет 14–15, я мечтала стать святой и радовалась тому, что я больна темными, неведомыми недугами и близка к смерти. Я целых десять месяцев была погружена во мрак, я была слепой. Мне было 9 лет. Я совсем не боялась и не боюсь смерти, я 7 лет хотела умереть, чтобы посмотреть Бога и Дьявола. И это осталось до сих пор. Тот мир для меня бесконечно привлекателен. Мне кажется, что вся ложь моей жизни превратится в правду, и там, оттуда, я сумею любить так, как хочу.
Но я хочу задолго знать, что мне предстоит радость этого перехода, готовиться к нему…
А мне грозит мгновенная и неожиданная смерть.
От детства я сохранила облик «Рыцаря Печального Образа» — самого прекрасного рыцаря для меня — Дон Кихота. Он один во всей толпе прекрасен, потому что он не боится преувеличений и он один видит красоту. С детства он мой любимый герой, и я хотела написать «Венок»: «Мои герои» — венцом их был бы Дон Кихот.
И еще, мой любимый образ — я давно его ношу, но не смею о нем писать — Прекрасная Дама — Дульцинея Тобосская.
Гимназию окончила поздно, 17 лет, в 1904 году, с медалью, конечно. Потом поступила в Женский императорский педагогический институт и окончила его в 1908 г. по двум специальностям: средняя история и французская средневековая литература. В это же время была вольнослушательницей в университете по испанской литературе и старофранцузскому языку. После была и училась в Париже, в Сорбоне — бросила.
В 1911 (весной) — замужество. И отъезд в Туркестан.
И вот до 1918 года, когда я из Петербурга приехала в Екатеринодар, все время живя в Петербурге, как в основном своем месте, — ездила в Туркестан (Ташкент, Самарканд, Чарджуй), в Германию, главным образом, в Мюнхен, в Швейцарию, Финляндию, Грузию и еще много куда по России.
Внешняя жизнь незначительна и бедна событиями. Лучше вспомнить знакомства, встречи и любимых поэтов.
Видали Вы итальянок на картинах Карла Брюлова? С четким профилем, с блестящими черными волосами. Вот такая моя Лида Брюллова, почти моя сестра. Мою мать она называет «мама» — мы росли вместе. Она прекрасна и лицом, и душою. Она ждет меня на Север. Ее дети — почти мои дети — Юрий и Наташа.
Мой очень близкий друг и даже учитель — Максимилиан Александрович Волошин. Я его очень люблю. Хорошо знакома с Андреем Белым. Я очень люблю, когда А. Белый сам читает свои произведения. У него удивительный голос и то, что он из него делает.
Знаю Вячеслава Иванова, бывала и занималась у него на «Башне». Он мне близок. Встречала Иннокентия Федоровича Анненского в год его смерти и люблю, конечно.
Знала М. А. Кузмина, не очень люблю его. Ахматову иногда люблю. Не знакома. Только издали была знакома с Блоком, не хотела ближе, чтобы сохранить облик любимого поэта. В Вольфиле сейчас цикл памяти Блока, читаю его письма. Прочла поэму «Возмездие». Я потрясена ею.
Не люблю Гиппиус — встретилась издали. Совсем не знаю гр. В. А. Комаровского.
Всячески люблю нежной любовью Елену Гуро, весь ее облик. Последнюю зиму ее жизни бывала у нее часто. У нее была обаятельная душа. У Гуро я больше всего люблю «Сон», и неизданную рукопись философско-литературного дневника. Называется «Бедный или милый рыцарь». Напрашивается некоторое сближение с Александром Добролюбовым: «Из книги невидимой».
Н. Гумилева встречала в 1907 и 1909 годах.
Больше, гораздо больше я знаю М. Волошина, видела его всю жизнь. Считаю его очень большим художником, с причудами, которые не мешают его <…>. Он все же выше их. У него большая эрудиция и особое умение брать слово.
Мои встречи с Максимилианом Александровичем относятся к годам: 1909, 1916, 1919, 1923. В последний раз я видела М. А-ча в посту 1927 года, когда он был в СПб. Акварели М. А. похожи на жемчужины и на самые нежные работы японских мастеров. Если в его теперешних стихах — весь целиком его дух, то в его акварелях осталась его душа, которую мало кто угадывал до конца.
Я люблю «Венки» больше всего и <…>. Считаю М. Волошина непревзойденным в спаянности венков. Моя «Золотая ветвь» мне дорога. Она посвящена М. Волошину. Да ведь в поэзии Черубина — его крестная дочь.
Я люблю мои стихи только пока пишу, а потом они как отмершие снежинки, оттого я их не собираю. Я всегда боюсь, что больше не буду писать и всегда, когда пишу, думаю, что утратила способность писать.
Есть одно отрезвление, которое меня всю жизнь мучило: Сивилла. Но какая Сивилла? Погас ее пламень для нас, современников Сивилл, и мы только «помним имена»[68].
С детства, лет с 13, для меня очень многим была Мирра[69]. То, что Д. Щерьинский[70] называет сивиллиным во мне, а я иногда считаю просто прозрением средневековой колдуньи — все это влекло меня к Мирре:
Мирра оказала на меня очень большое влияние, я в детстве (13–15 лет) считала ее недосягаемым идеалом и дрожала, читая ее стихи.
А потом, уже во втором периоде, явилась Каролина[71]:
Обе они мне близки, обе так бесконечно недосягаемы. Мирра, Каролина и еще вот… Кассандра[72]. Стихи Кассандры, особенно русские: «Моя любовь не девочка…» и о финисте. В ней есть то, чего так хотела я и чего нет и не будет: подлинно русское, от Китежа, от раскольничьей Волги. Мне так радостно, что есть Кассандра… Но как всегда — боль (не зависти, а горечи), все поэты именем Бога, а я? Я — нет. Я — рассыпающая жемчуга.
Я мало могу сказать о своем отношении к современному литературному Петербургу, я ведь схимница, и келья моя закрыта для всех. Да и кто помнит меня? «Черубина» — это призрак, живущий для немногих призрачной жизнью.
В самой себе я теперь гораздо ближе к православию. Дороже всего для меня Флоренский, как большая поэма, точно Дантов «Рай».
В нашей стране я очень, очень люблю русское, и все в себе таким чувствую, несмотря на то, что от Запада так много брала, несмотря на то, что я Черубина. Все пока… Все покров… Я стану Елисаветой.
Между Черубиной 1909–1910 годов и ею же с 1915 года и дальше лежит очень резкая грань. Даже не знаю — одна она и та же или уже та умерла. Но не бросаю этого имени, потому что чувствую еще в душе преемственность и, не приемля ни прежней, ни настоящей Черубины, взыскую грядущей. Я еще даже не знаю, поэт я или нет. Может быть, мне и не дано будет узнать это. Одно верно — нечто от Сивиллы есть во мне, только это горечь уже: в наше время нести эту нить из прошлого. Сивиллину муку настоящего, потому что ей не дано ясного прозрения, но даны минуты ясного сознания, что не в ее силах удержать истоки уходящего подземного ключа.
Так в средние века сжигали на кострах измученную плоть для вящей славы духа.
Теперь от мира я иду в неведомую тишину и не знаю, приду ли. И странно, когда меня называют по имени… И я знаю, что я уже давно умерла, — и все вы любите умершую Черубину, которая хотела все воплотить в лике… и умерла. А теперь другая Черубина, еще не воскресшая, еще немая… Не убьет ли теперешняя, которая знает, что колдунья, чтобы не погибнуть на костре, должна стать святой. Не убьет ли она облик девушки из Атлантиды, которая все могла и ничего не сумела?
Не убьет ли?
Сейчас мне больно от людей, от их чувств и, главное, от громкого голоса.
Душа уже надела схиму.
ИСПОВЕДЬ[73]
Посвящается Евгению Архиппову.
«Я только Вам могу рассказать правду о своем отношении к Николаю Степановичу Гумилеву; Почему Вам, Евгений, — не знаю. Думаю, что может быть из-за Ваших глаз. А Ваши глаза так много видали… При жизни моей обещайте „Исповедь“ никому не показывать, а после моей смерти — мне будет все равно.»
…В первый раз я увидела Н.С. в июле 1907 г. в Париже в мастерской художника Себастьяна Гуревича, который писал мой портрет[74]. Он был еще совсем мальчик, бледный, мрачное лицо, шепелявый говор, в руках он держал небольшую змейку из голубого бисера. Она меня больше всего поразила. Мы говорили о Царском Селе, Н.С. читал стихи (из «Романтических цветов»[75]). Стихи мне очень понравились. Через несколько дней мы опять все втроем были в ночном кафе, я первый раз в моей жизни. Маленькая цветочница продавала большие букеты пушистых гвоздик. Н.С. купил для меня такой букет, а уже поздно ночью мы все втроем ходили вокруг Люксембургского сада, и Н.С. говорил о Пресвятой Деве. Вот и все. Больше я его не видела. Но запомнила, запомнил и он.
Весной уже 1909 года в Петербурге я была в большой компании на какой-то художественной лекции в Академии художеств — был Максимилиан Александрович Волошин, который казался тогда для меня недосягаемым идеалом во всем. Ко мне он был очень мил. На этой лекции меня познакомили с Н. Степ., но мы вспомнили друг друга. Это был значительный вечер «моей жизни». Мы все поехали ужинать в «Вену», мы много говорили с Н. Степ. — об Африке, почти в полусловах понимая друг друга, обо львах и крокодилах[76]. Я помню, я тогда сказала очень серьезно, потому что я ведь никогда не улыбалась: «Не надо убивать крокодилов». Ник. Степ. отвел в сторону M. A. и спросил: «Она всегда так говорит?» — «Да, всегда», — ответил M.A.
Я пишу об этом подробно, потому что эта маленькая глупая фраза повернула ко мне целиком Н.С. Он поехал меня провожать, и тут же сразу мы оба с беспощадной ясностью поняли, что это «встреча», и не нам ей противиться. Это была молодая, звонкая страсть. «Не смущаясь и не кроясь я смотрю в глаза людей, я нашел себе подругу из породы лебедей», — писал Н.С. на альбоме, подаренном мне.
Мы стали часто встречаться, все дни мы были вместе и друг для друга. Писали стихи, ездили на «Башню»[77] и возвращались на рассвете по просыпающемуся розовому городу. Много раз просил меня Н.С. выйти за него замуж, никогда не соглашалась я на это; в это время я была невестой другого, была связана жалостью к большой, непонятной мне любви. В «будни своей жизни» не хотела я вводить Н. Степ.
Те минуты, которые я была с ним, я ни о чем не помнила, а потом плакала у себя дома, металась, не знала. Всей моей жизни не покрывал Н.С. — и еще: в нем была железная воля, желание даже в ласке подчинить, а во мне было упрямство — желание мучить. Воистину, он больше любил меня, чем я его. Он знал, что я не его — невеста, видел даже моего жениха. Ревновал. Ломал мне пальцы, а потом плакал и целовал край платья. В мае мы вместе выехали в Коктебель.
Все путешествие туда я помню, как дымно-розовый закат, и мы вместе у окна вагона. Я звала его «Гумми», не любила имени «Николай», — а он меня, как зовут дома, «Лиля» — «имя, похожее на серебристый колокольчик», как говорил он.
В Коктебеле все изменилось. Здесь началось то, в чем я больше всего виновата перед Н.С.
Судьбе было угодно свести нас всех троих вместе: его, меня и М. Ал. — потому что самая большая любовь моя в жизни, самая недосягаемая, это был Максимилиан Александрович. Если Н. Ст. был для меня цветением весны, «мальчик», мы были ровесники, но он всегда казался мне младше, то M.A. для меня был где-то вдали, кто-то никак не могущий обратить свои взоры на меня, маленькую и молчаливую.
Была одна черта, которую я очень не любила в Н.С., — его неблагожелательное отношение к чужому творчеству: он всегда всех бранил, над всеми смеялся — мне хотелось, чтобы он тогда уже был «отважным корсаром», но тогда он еще не был таким.
Он писал тогда «Капитанов»[78] — они посвящались мне. Вместе каждую строчку обдумывали мы. Но он ненавидел М. Ал. — мне это было больно, очень здесь уже неотвратимостью рока встал в самое сердце образ Максимилиана Александровича.
То, что девочке казалось чудом, — свершилось. Я узнала, что M.A. любит меня, любит уже давно — и к нему я рванулась вся, от него я не скрывала ничего. Он мне грустно сказал: «Выбирай сама. Но если ты уйдешь к Гумилеву — я буду тебя презирать». Выбор уже был сделан, но Н.С. все же оставался для меня какой-то благоуханной, алой гвоздикой. Мне все казалось: хочу обоих, зачем выбор! Я попросила Н.С. уехать, не сказав ему ничего. Он счел это за каприз, но уехал, а я до осени/сентября жила лучшие дни моей жизни. Здесь родилась Черубина. Я вернулась совсем закрытая для Н.С., мучила его, смеялась над ним, а он терпел и все просил меня выйти за него замуж. А я собиралась выходить замуж за Максимилиана Александровича. Почему я так мучила его? Почему не отпускала его от себя? Это не жадность была, это была тоже любовь. Во мне есть две души, и одна из них верно любила одного, а другая другого.
О, зачем они пришли и ушли в одно время! Наконец, Н.С. не выдержал, любовь ко мне уже стала переходить в ненависть. В «Аполлоне» он остановил меня и сказал: «Я прошу Вас последний раз: выходите за меня замуж». Я сказала: «Нет!»
Он побледнел. «Ну тогда Вы узнаете меня».
Это была суббота. В понедельник ко мне пришел Гюнтер и сказал, что Н.С. на «Башне» говорил Бог знает что обо мне. Я позвала Н.С. к Лидии Павловне Брюлловой, там же был и Гюнтер. Я спросила Н.С.: говорил ли он это. Он повторил мне в лицо. Я вышла из комнаты[79]. Он уже ненавидел меня. Через два дня Максимилиан Александрович ударил его, была дуэль[80].
Через три дня я встретила его на Морской. Мы оба отвернулись друг от друга. Он ненавидел меня всю свою жизнь, и бледнел при одном моем имени[81]. Больше я его
Вот и все. Но только теперь, оглядываясь на прошлое, я вижу, что Н.С. отомстил мне больше, чем я обидела его. После дуэли я была больна, почти на краю безумия. Я перестала писать стихи, лет пять я даже почти не читала стихов, каждая ритмическая строчка причиняла мне боль. Я так и не стала поэтом: предо мной всегда стояло лицо Н. Ст. и мешало мне.
Я не могла остаться с Максимилианом Александровичем. В начале 1910 г. мы расстались, и я не видела его до 1917 г. (или до 1916-го?). Я не могла остаться с ним, и моя любовь и ему принесла муку.
А мне?! До самой смерти Н.С. я не могла читать его стихов, а если брала книгу — плакала целый день. После смерти стала читать, но и до сих пор больно. Я была виновата перед ним, но он забыл, отбросил и стал поэтом. Он не был виноват передо мною, даже оскорбив меня, он еще любил, но моя жизнь была смята им — он увел от меня и стихи, и любовь…
И вот с тех пор я жила неживой: шла дальше, падала, причиняла боль, и каждое мое прикосновение было ядом. Эти две встречи всегда стояли предо мной и заслоняли все: я не смогла остаться ни с кем.
Ч.
СПб. 1926 г. Осень.
Максимилиан Волошин
ИСТОРИЯ МОЕЙ ДУШИ[82]
1908
<…>
Лиля Дмитриева. Некрасивое лицо и сияющие, ясные, неустанно спрашивающие глаза. В комнате несколько человек, но мы говорим, уже понимая, при других и непонятно им.
«Да… галлюцинации. Звуки и видения. Он был сперва черный, потом коричневый… потом белый, и в последний раз я видела сияние вокруг. Да… это радость. Звуки — звон… стеклянный… И голоса… Я целые дни молчу. Потом ночью спрашиваю, и они отвечают… Нет, я в первый раз говорю… Нам надо говорить.».
Вторник двадцать второго. Я помну все числа и дни.
Она была во вторник, я говорил много — о смерти, об Иуде[83]… Она слушала. Отвечала честно и немногосложно на каждый вопрос. Но была непроницаема в своей честной откровенности.
«Да, я изучаю греческий язык и изучу санскритский». Когда пришло время уходить: «Позвольте мне остаться еще 5 минут. Я не люблю уходить раньше срока. Теперь я буду думать о том, что Вы сказали». Через день я получил от нее записку: «Я весь день сегодня думала, много и мучительно. О том, что вы говорили вчера. О возможности истины на этом пути. Читала Ваши книги[84]. Теперь знаю, что пойду по этому пути. Твердо знаю. Хотя еще много мыслей, в которых нет порядка. Жму вашу руку». Мне эти слова были глубокой радостью. Это не я, но я благодарен, что это через меня.
Об Аморе[85] такая же радость. Все остальное — наблюдения жизни и опыты подходить и сливаться с разными людьми. Но ощущенье этих дней — как бы после кутежа и разврата. Кузмин — единственный безусловно нравственный человек в Петербурге[86]. [Вот лица и люди:
Сергей Сергеевич Позняков. Студент. Похож на покойного Мишу Свободина. «Мне 18 лет. Это мое единственное достоинство. Я русский дворянин. Мне нечего делать. Я стану тюремным начальником. Вы занимаетесь оккультизмом? Нет, я сам не читал, но мой брат очень много занимается».
«Правда, он прелестен?» — спрашивает Кузмин, когда мы едем на извозчике, и он сидит у него на коленях. Он пьянеет, вступает в спор по нелепым предметам. Говорит, как Миша Свободин. Фразы на разных языках и поет как он.
Чулков рассказывает: «Представь себе такую компанию: Сологуб, Блок, Чеботаревская, Вилькина, я и проститутка — новая подруга Блока. Вилькину соблазнили ею. Сперва она опасалась. Она сторонилась. Не решалась дотронуться до ее стакана — боялась заразиться. Потом начала целовать ее, влюбилась в нее. Это все в отдельном кабинете в „Квисисане“[87]. Потом отправились в меблированные комнаты… Ужасно, сперва все в одной. Там стояла большая кровать. Вилькина упала на нее и кричала: „Я лежала здесь, я лежала на этой кровати. Засвидетельствуйте все, что я лежала“. И мы все свидетельствовали. Затем нас разделили на отдельные комнаты. Сологуб потребовал, чтобы получить долг Чеботаревской. Он должен был ее высечь. Мы с Вилькиной бежали в ужасе от этого разврата. Но все так и осталось неизвестным».
Вчера обед журналистов у Попова; я в первый раз присутствовал в жизни при таком сквернословии и словесном разврате. Затем уехал с Коломийцевым слушать его перевод «Тристана и Изольды». Третьего дня вечер у Одиноких [88]. Сегодня у Вячеслава [89].
Лиля Дмитриева. Тот же взгляд, упорный и немигающий. «Я его видела. Совсем близко. Видела его лицо. Оно было светлое…
…Сестра умерла в 3 дня от заражения крови [90]. Ее муж застрелился. При мне. Я знала, что он застрелится. Я только ждала. И когда последнее дыхание, даже был страх: неужели не застрелится? Но он застрелился. Их хоронили вместе. Было радостно, как свадьба… У мамы началось с этого. Это ее потрясло, у нее явилась мания преследования. Самое тяжелое, что она начинает меня бояться».
День обетов самому себе.
Драма Блока[91].
Утро на Неве.
Вчера получил письмо от Нюши[92]. 11-го еду в Париж. <…>
1909 ГОД
<…>
Тонкий профиль, маленьким бледным треугольником выдвигающийся из спущенных волос. Змеистый рот [с] немного подымающимися углами и так же чуть скошенная стремительная линия и в очерке носа и лба и постановке глаза.
— Лиля, кто это?
— Макс, это Майя[93]. Я вас должна познакомить.
Я сижу рядом с ней на лекции Вячеслава и с любопытством взглядываю порой на ее профиль. Я знаю ее судьбу. Ее муж[94] сидит в Шлиссельбурге. «Посев» издал его перевод «Le Paradis Artificies»[95], чтобы спасти от смертной казни.
Это день моей тоски. Но когда я сажусь рядом, то вдруг серое и тяжелое приходит. Я чувствую трепет и слезы, и начинаю от прилива жалости молиться за Майю.
Но она не грустная, она смеется. Она только еще меньше, чем Лиля и Лида[96].
Я иду провожать ее. Весь путь от «Вены»[97] на Выборгскую сторону, где она живет у теософов, мы проходим пешком.
«Вот здесь тот дом, в котором я жила с мужем. Теперь его продали — он принадлежал его матери.
Но занавеска одна в окне осталась та же. Вот здесь был кабинет, здесь зала, здесь библиотека… А там, за домом, сад. Мы катались с Володей на велосипедах и рвали ветки смородины».
Эти слова она говорит спокойно, но звучат они неизъяснимо жалко. Я никогда их не забуду. Я читаю много стихов и знаю, что они нужны.
Сегодня у Лили.
«Лиля, почему Майя говорит так же, как ты?»
— И Лида говорила так же. Мы все трое так говорим.
— От кого это?
— Верно, от меня, потому что они видятся редко.
— Она еще меньше Вас.
— Нет, я самая младшая.
С ней очень трудно быть. Мне нужно страшно напрягаться, чтобы быть ей нужной. Потом я устаю. Тогда она говорит мне, что я божественна.
— Но что она делает? У ней есть интересы?
— Я знаю только, что она сидит на окне и не учит латинского языка. Ее ничего не интересует. Но в ней есть жизненность. Иначе она бы убила себя. Ей этот шаг ничего бы не стоил. Но иногда она говорит легко и просто. А потом вдруг замыкается. Тогда не знаешь [обрыв текста].
[Дни глубокого напряжения жизни, Первые дни после приезда Толстых[98], а неделю спустя — Лиля с Гумилевым — было радостно и беззаботно. Мы с Лилей, встретясь, целовались[99].]
Лиля: Однажды брат мне сказал:
— Ты знаешь, что случилось? Только ты не говори никому об этом: Дьявол победил Бога. Этого еще никто не знает. И он взял с меня слово, что я никому этою не скажу до трех дней. Я спросила, что же нам делать. Он сказал, что, может быть, теперь было бы более всего выгодно, чтобы мы перешли на сторону Дьявола. Но я не согласилась. Через 3 дня он мне сообщил, что Богу удалось как-то удрать. Я тогда почувствовала маленькое презрение к Богу и перестала молиться.
Когда я была совсем маленькой, он учил меня свистать. Нянька сказала раз Тоне не свисти, потому, когда девушки свистят, Богородица с престола прыгает. Тогда брат стал просить Тоню, чтобы она свистела. Тоня отказывалась. Он решил, что нужна добрая воля. А т. к. я была очень маленькой, то у меня «добрая воля» нашлась. Он говорил: «Ну и пусть попрыгает». Я долго училась, мне все не удавалось — и я спрашивала: «Ну что, уже спрыгнула?»
Когда мне было 2 года, меня одевали как мальчика и голову мне стригли коротко до 10 лет. Брат меня заставлял просить милостыню, подходить к прохожим и говорить: «Подайте дворянину». Полученные монеты я отдавала ему, а он кидал их в воду, потому что «стыдно было брать».
Он мне рассказывал разные истории из Эдгара По. Колодец и маятник… Только гораздо более полно и выдумывая новое. Но после каждой истории я должна была позволить бросить себя: у нас был сеновал — в отверстие в крыше — внизу лежало сено, но это было очень высоко — 2 этажа — и страшно. И я все-таки просила его рассказывать.
Сестра тоже рассказывала мне истории, а потом за это разбивала одну из моих маленьких фарфоровых кукол. Чтоб ничего не было даром.
Сестра тоже требовала иногда, чтобы приносили в жертву огню самое любимое. И мы тогда сжигали все свои игрушки. Когда нечего было жечь, мы бросили в печь щенка. Но он завизжал, пришли взрослые и вытащили его. У мамы раз взяли браслет и бросили в воду. Потом сами пришли рассказывать и плакали. Нас никогда не наказывали. Я очень раздражала сестру и брата надменностью. Я садилась, болтала ногами и говорила: «А я все равно самая умная и образованная».
У брата бывали нервные припадки вроде падучей: с судорогами, с пеной у рта. Раз мы жили с ним совсем вдвоем в пустой квартире. Когда он знал, что у него начнется припадок, он ложился на кушетку (она еще до сих пор у нас), а меня заставлял смотреть на себя — это воспитывает характер. Я ему была должна давать капли. Но в первый же раз я была так смущена, что вылила ему весь пузырек в глаза. И уже больше не было капель. Тогда он стал мне давать нюхать эфир и сам нюхал. Это было очень хорошо. У меня быстро начинала кружиться голова, и я ложилась где-нибудь на пол. Было страшно ясное сознание. Через две недели, когда взрослые вернулись, он уже ходил по дому и резал какие-то невидимые нити. Его на несколько месяцев отвезли в больницу.
Раз он решил делать чудеса. Но решил, что сам он не может, т. к. «слишком испорчен жизнью». Он заставил меня тогда поклясться (уже было 5 лет), что я не совершила в жизни никакого преступления, и мы пошли делать чудеса. Он налил в ковшик воды и сказал: «Скажи, чтобы она стала вином». Я сказала. «Попробуй». Я попробовала… «Да, совсем вино». Но я никогда раньше вина не пила. И он попробовал и нашел, что это вино. Но Тоня сказала: «Ведь вино красное». Тогда он вылил мне ковшик на голову. И был уверен, что я скрыла какое-то преступление.
Он, когда мне было 10 лет, взял с меня расписку, что я 16-ти лет выйду замуж, у меня будет 24 человека детей, и я всех их буду отдавать ему, а он их будет мучить и убивать. Тоня спрашивала: «А если ее никто не возьмет замуж?» Он отвечал: «Я тогда найду такого человека, который совершил преступление, и заставлю его жениться на ней под страхом выдать его».
Когда ему было 10 лет, он убежал в Америку. Он добежал до Новгорода. Пропадал неделю. Он украл деньги у папы и оставил ему записку: «Я беру у тебя деньги и верну их через 2 года. Если ты честный человек, то ты никому не скажешь, что я еду в Америку». Папа никому и не сказал. Узналось после. Он в Новгороде сперва поступил учиться сапожному ремеслу. Но он пришел в полицию и спросил: «Можно здесь у вас купить фальшивый паспорт?» Потом, когда его нашли, он самостоятельно вернулся в Петербург. И никто его ни о чем не расспрашивал и не упрекал.
Однажды, недели две, он был христианином. Они с одним товарищем по гимназии решили резать всех жидов и ставить им крест на щеках, как знак. Они связали одного товарища-еврея и финским ножом вырезали ему крест на щеке. Но не успели убить. Их поймали на этом.
Когда ему было 18 лет, я вошла раз в его комнату и увидела, что он плачет. Это было очень страшно. Потому что он никогда не плакал, а только кусал себе губы до крови. Он сказал: «Ты знаешь, я чувствую, что я глупею». С тех пор он больше ни о чем не говорил со мной и страшно замкнулся.
У меня долго сохранялись воспоминания о предшествующей жизни: я постоянно о них рассказывала в детстве, когда не хватало фантазии. Мне, конечно, никто не верил. Раз, приехав в Саратовской губ<ернии> в одно имение, я узнала и парк, и место, о котором рассказывала. Воспоминания прекратились с большою болезнью. У меня был дифтерит. Мы были одни с братом на даче. И я уже была больна. Но он запрещал мне лечиться, говоря, что «болезнь надо преодолеть». У меня был очень сильный дифтерит. Потом я ослепла на год.
В это время я увидела в первый раз того человека. Когда мне было 3 года, я отказалась от причастия. Я была очень горда. Я терпела, когда меня называли Лиля, но обижалась, когда называли Елизаветой просто. Когда священник сказал: «имя Елизавета», я подкинула рукой ложечку и сказала: «Ивановна, Дмитриева». Меня унесли.
— Мне было 13 лет, когда в мою жизнь вошел тот человек. Он был похож на Вячеслава. Его змеиная улыбка. Сперва, когда я была у Вяч<еслава>, я не знала об этом, но потом, когда он улыбнулся вдруг, угадала. У него был такой же большой лоб, длинные волосы. Только темнее Вячеслава. Бледно-голубые глаза, которые становились совсем белыми, когда он гневался. Он был насмешлив и едок. Мама очень любила его. И тогда начался кошмар моей жизни. Я ему очень многим обязана. Он много говорил со мной. Он хотел, чтобы всё во мне пробудилось сразу. Когда же этого не случалось, он говорил, что я такая же, как все. Он хотел, чтобы я была страшно образованна. Он, я потом поняла это, занимался оккультизмом, он дал мне первые основы теософии, но он не был теософом. И он был влюблен в меня, он требовал от меня любви: я в то время еще не понимала совсем ничего. Я иногда соглашалась и говорила, что буду его любить, и тогда он начинал насмехаться надо мной. Его жена знала и ревновала меня. Она делала мне ужасные сцены. Все забывали, что мне 13 лет… Да… Макс, это было… Он взял меня… Это было в день именин Лиды, рано утром… У меня настало каменное спокойствие. Я вышла через минуту, где были люди и Лида. И никто ничего не заметил, даже Лида не заметила. Это знает только она и, я думаю, мама знает… Мама любила его… И она была на его стороне… У нее, будто, было озлобление на меня, что я не полюбила его. Все были против меня, и я не знала, что делать. У меня было сознание, что у меня не было детства, и невозможность любви. Я всё старалась полюбить его и не могла. Мне казалось, что только его я могу полюбить теперь. Когда мне было 16 лет, меня полюбил Леонид (который был в Персии). И он любил Леонида (как Вячес<лав> Городецк<ого>).
На днях, после Дашиного гадания, когда она говорила о том, что в Кокт<ебель> приедут Лил<ины> родственники или близкие, которые будут иметь влияние на ее и мою судьбу, в тот же час Лиля получила письмо.
— Это не мне написано. Но прочти его. Это маме. Она почему-то написала ему, что я выхожу замуж за В<севолода> Н<иколаевича>.
Письмо это было ласково. В нем были слова: «передайте моей милой девочке, моему солнышку, мою радость за нее… Быть может успокоится ее измученная людьми и мною душа. Жаль только, что она больна».
— Лиля, а что значат эти слова: то, что невозможно было между нами…
— Ведь она любила его, Макс. И она потому так странно относилась ко мне; у нее был бессознательный упрек ко мне за то, что я не могла дать ему любви.
— Тоня умерла от заражения крови. У нее был мертвый ребенок. Она не знала, что умирает. Когда на теле начали появляться черные пятна, она думала, что это синяки. Она была еще жива, когда начало разлагаться лицо. Но она была уже без сознания. На лице появились раны. Губы разлагались. Все зубы почернели, и только Один вставной оставался белым. Я давала ей пить шампанское с ложки. И сама пила. Ее муж сперва — за 3 дня, когда узнал, что нет спасения, кричал, что он не хочет. Потом вдруг успокоился и повеселел. Я поняла, что он убьет себя. Потом все время, когда шла агония, он был весел и спокоен. Мама его страшно не любила. Она была несправедлива, она кричала на него. Говорила, что это он убил ее. Он так радостно кивал головой и соглашался: «да, убил». Она видела, как он написал записку и положил в карман. Я видела, по тому, как он садился, что у него револьвер в кармане. От него прятали опий. Но мы смотрели друг на друга и улыбались. Потом у нас осталась бутылка шампанского. Мы пили вдвоем в соседней комнате и смеялись. Было очень весело. Брат его, он был младше и страшно любил его, спросил: «Как вы думаете, он ничего не сделает с собой? Нужно ли воспрепятствовать?» Я сказала: не надо. И он согласился.
Тоня умерла в час ночи, а в 11 он сказал мне: «Вы видели?»
Я ничего не видела.
— «Черная тень легла на ее лицо. Она умрет ровно через 2 часа». Я посмотрела тогда на часы, чтобы знать. Потом всё в комнате начало трещать, как паркет летом. Он сказал: «Так всегда, когда покойники». Я переспросила еще, и он опять сказал: «Покойники». Потом он лежал поперек комнаты, загородив дверь. Он упал на лицо, и его волосы откинулись вперед и совсем намокли в крови. Надо было переступать через него, чтобы выйти. Потом мы остались вдвоем с тетей Машутой. Искали разных вещей, не могли найти ключей в их доме. Было очень весело. Через полчаса пришел пристав составлять протокол. Строго спросил, было ли у него разрешение на ношение оружия. Нам стало очень смешно. Он писал всё в протокол: «розовый дом и второй этаж» — и очень подозрительно смотрел на нас. Их не хотели хоронить вместе. Это было трудно устроить. Мама и теперь не может примириться с тем, что они вместе похоронены. Тоне прислали много венков. Мы с Лидой делили их поровну. Но ему кто-то прислал громадный венок из белой сирени с белыми лентами: «Отошедшему». Так и не узнали, кто.
Это было вчера. Лиля пришла смутная и тревожная. Ее рот нервно подергивался. Хотела взять воды. Кружка была пуста. Мы сидели на кровати, и она говорила смутные слова о девочке[100]… о Петербурге… Я ушел за водой. Она выпила глоток. «Мне хочется крикнуть»…
— Нет, Лиля, нельзя! — Я увел ее в комнату. Она не отвечала на мои вопросы, у нее морщился лоб, и она делала рукою знаки, что не может говорить. «У тебя болит?» Она показывала рукою на горло. Так было долго, а, может, и очень кратко. Я принес снова воды и дал ей выпить. И тогда она вдруг будто проснулась. «Который час?»
— Половина четвертого. «Половина четвертого и вторник?»
— Да, Лиля. («Это час и день, в который умер мой отец», — сказала она позже).
— Лиля, что с тобою было?
«Не знаю, я ведь спала…»
— Нет, ты не спала.
— «Макс, я что-то забыла, не знаю, что. Что-то мучительное. Скажи, ты не будешь смеяться? Нет, если я спрошу? Можно? Я всё забыла. Скажи, Аморя твоя жена?.. Да… И она любила… Да, Вячеслава… Нет, был еще другой человек, ты говорил… Другой… Нет, я всё забыла… Макс, я ведь была твоей… Да, но я не помню… Я ведь уже не девушка… Ты у меня взял… Тебе я всё отдала, только тебе. Ты ведь меня никому не отдашь? Но я совсем не помню ничего, Макс. Я не помню, что я была твоей. Но я еще буду твоей. Ведь никто раньше тебя… Я не помню…»
Я понимаю, что с нею случилось то, что было с А<нной> Р<удольфовной> после церкви St. Жермен л’Оксерруа. Я называю ей некоторые имена (В. Н.), и она не понимает и не знает их. «Макс, напомни, о чем мы говорили до тех пор, как я заснула».
— Лиля, ты не спала. У тебя глаза были раскрыты. Только ты не могла говорить и отвечала мне жестами. Мы говорили раньше о девочке… (она не понимает).
— Почему о девочке… О Марго[101]? Она смешная…
В это время стучит в комнату Алихан[102] и зовет пить чай. Мы идем туда. Лиля идет, хромая и шатаясь. Сперва она очень бледна, но потом овладевает собой и разговаривает со всеми, как будто ничего не было.
После она идет купаться в большую волну и опять возвращается. Я сижу с ней и думаю о том, что это неожиданное забвение — чье-то благодеяние. Точно кто-то волей вынул из нее память о прошлом. Кто? Мне приходит на мысль К.
— «Макс, теперь я ничего не помню. Но ведь ты все знаешь, ты помнишь. Я тебе все рассказала. Тебе меня отдали. Я вся твоя. Ты помнишь за меня».
Она садится на пол и целует мои ноги. «Макс, ты лучше всех, на тебя надо молиться. Ты мой Бог. Я тебе молюсь, Макс». Меня охватывает большая грусть. — Лиля, не надо. Этого нельзя. — Нет, надо, Макс…
Сегодня же перед обедом:
«Макс, были опять события, много и важные… Нет, не несколько минут, целых полчаса. Я видела опять Того Человека… Я умывалась… Он появился между мною и окном… там… Я чувствовала холод от него. Точные слова не помню… Они точно звучали во мне… Когда я увидала его, я всё вспомнила. И Он сказал мне, что он не должен был больше приходить ко мне, но пришел… предупредить… Что если я останусь твоей, то в конце будет безумие для меня… И для тебя. Макс. Страшно сладкое безумие. Он сказал, что девочка может быть у нас, но и она будет безумна… Что ее не надо… Макс… и что надо выбрать… Или безумие… сладкое! иди путь сознания — тяжелый, больной… И я. Макс, выбрала за себя и за тебя… Я не могла иначе… Я должна была выбрать. Я выбрала не быть твоей… И „девочки“ не надо… Что ж, Макс, она будет безумная?.. И я всё вспомнила: и как я была твоей, и Г<умилева>, и К. Я ведь была совсем твоей, Макс. Ведь эти дни ты мог сделать со мной всё, что хочешь. У тебя была безграничная власть. Тебе меня совсем отдали. Это уже было начало безумия. Я могла только молиться тебе и целовать ноги. Теперь я снова сама. И мы будем вместе, Макс. Ты не покинешь меня. Но, Он сказал тоже, что если ты еще раз возьмешь меня, еще хоть раз, то ты уйдешь от меня совсем. И… Макс… если тебе будет надо… хоть на минуту, я буду снова твоей. Но я в себе чувствую силу: я сама удержусь, и ты помоги мне. Теперь всё правда. Я теперь всё вспомнила. Я могу теперь думать о В<севолоде> Н<иколаевиче>. Я его люблю теперь. Я, Макс, может, уйду к нему, но я не буду ничьей больше. Это тебе, Макс. Я ведь эти дни не могла думать о нем; я вспоминала почти с ненавистью и писала по нескольку строчек.
…Лицо моего Человека… Он блондин. У него длинная борода, темнее волос. Нос горбатый. Большие темные глаза с такими кругами».
В Феодосии. У Алек<сандры> Мих<айловны> <Петровой>, потом у Богаевского. Ребиков.
<…>
В тот же день мы были с Лилей у «доктора арабских наук» Гассан-Байрам-Али.
«Слушайте, что Вам говорит аравийский наука кабалистика. Слушай внимательно: слушай… У каждого человека есть свой звезда… темный звезда или светлый звезда. Здесь про тебя написано в аравийский наука, что у тебя нет ни большая счастья, ни несчастья. Средне. Но все Ваши несчастья прошел до 30 лет, все самый тяжелый.
И Вы женат, только одно имя, что женат… У тебя такой судьба, что она не судьба. Ничего дурного тебе от нее нет, но ничего и хорошего нет. У нее один день так, а другой совсем не так, и Вам лучше меньше об ней думать. Чем меньше думаешь, тем лучше.
И еще говорит про вас арабский наука, что Вы вот не очень молод, но вокруг вас очень много женщин, и все Вас любят, и что другой бы мог что угодно с ними сделать, но только Вы с ними всегда очень вежливы. А только капитал у Вас никогда большой не будет. Вы такой человек. Другой бы мог большие деньги иметь, а Вы нет. Так всегда не будет хватать.
Много есть у Вас, кто не любит и клевещут на Вас. Но от высокопоставленных лиц Вам уважение большое. У Вас такой работа умственный. Сейчас у вас начинается дело такое: и все вокруг Вас говорят и вы всем работу даете. Но это дело еще не Ваше дело. Ваше дело будет в 34 года. Теперь Вам изменение жизни предстоит в течение двух месяцев (август, сентябрь) и потом через 6 месяцев».
Он говорил еще о путешествии далеко за воду с юношей: черным; и о том, что я буду в Персии.
Максимилиан Волошин[103]
ЛИКИ ТВОРЧЕСТВА
Гороскоп Черубины де Габриак
Когда-то феи собирались вокруг новорожденных принцесс и каждая клала в колыбель свои дары, которые были, в сущности, не больше, чем пожеланиями. Мы — критики — тоже собираемся над колыбелями новорожденных поэтов. Но чаще мы любим играть роль злых фей и пророчить о том мгновении, когда их талант уколется о веретено и погрузится в сон. А слова наши имеют реальную силу. Что скажем о поэте — тому и поверят. Что процитируем из стихов его-то и запомнят. Осторожнее и бережнее надо быть с новорожденными.
Сейчас мы стоим над колыбелью нового поэта. Это подкидыш в русской поэзии. Ивовая корзина была неизвестно кем оставлена в портике Аполлона. Младенец запеленут в белье из тонкого батиста с вышитыми гладью гербами, на которых толеданский девиз «Sin miedo»[104]. У его изголовья положены веточка вереска, посвященного Сатурну, и пучок «capillaires»[105], называемых «Венерины слезки».
На записке с черным образом написаны остроконечным и быстрым женским почерком слова:
«Cherubina de Gabriack. 1887. Catholique»[106].
Аполлон усыновляет нового поэта. Нам, как Астрологу, стоящему при храме, поручено составить гороскоп Черубины де Габриак. Постараемся, следуя правилам царственной науки, установить его элементы.
Две планеты определяют индивидуальность нового поэта: мертвенно-бледный Сатурн и зеленая вечерняя звезда пастухов — Венера, которая в утренней своей ипостаси именуется Люцифером[107].
Их сочетание над колыбелью рождающегося говорит о характере обаятельном, страстном и трагическом. Венера — красота. Сатурн — рок. Венера раскрывает ослепительные сверкания любви; Сатурн чертит неотвратимый и скорбный путь жизни.
Венера свидетельствует о великодушии, приветливости и экспансивности; Сатурн сжимает их кольцом гордости, дает характеру замкнутость, которая может быть разорвана лишь страстным, всегда трагическим жестом.
«Линия Сатурна глубока» — говорит о себе Черубина де Габриак… «Но я сама избрала мрак агата, меня ведет по пламеням заката в созвездье Сна вечерняя рука. Наш узкий путь, наш трудный подвиг страсти заткала мглой и заревом тоска…»
Другая девушка, тоже рожденная под сочетанием Венеры и Сатурна — героиня «Акселя» Villiers de l’Isle-Adam — говорит про себя:
«Все ласки других женщин не стоят моих жестокостей! Я самая мрачная из девушек. Мне кажется, что помню, как я соблазняла ангелов. Увы! Цветы и дети умирают в моей тени. Я знаю наслаждения, в которых гибнет всякая надежда».
То французское письмо, которым неизвестная мать поручила Аполлону своего ребенка, было скреплено черной печатью со скорбным и грозящим девизом «Vae Victis!»[108]. Он напоминает о «Too late! — слишком поздно!» на перстне Барбэ д’Орвильи.
Вилье де Лиль Адан, Барбэ д’Орвильи — вот те имена, которые помогают определить знак исторического Зодиака Черубины де Габриак. Это две звезды того созвездия, которое не восходит, а склоняется над ночным горизонтом европейской мысли и скоро перестанет быть видимым в наших широтах. Мы бы не хотели называть его именем «Романтизма», которое менее глубоко и слишком широко. Черубина де Габриак называет его «Созвездием Сна». Оставим ему это имя.
Некогда это созвездие стояло в зените Европейского неба и его токами расцветала прекрасная рыцарская культура, имевшая своим знаком меч в форме креста. Уже давно началось вековое его склонение. Теперь, когда оно в осенние ночи на краткие часы поднимается над зыбью волнующегося моря, блеск его не менее величав и ужасен, чем блеск Ориона. Люди, теперь рожденные под ним, похожи на черные бриллианты: они скорбны, темны и ослепительны. В них живет любовь к смерти, их влечет к закату сверкающего Сна — ниже линии видимого горизонта. («Я как миндаль смертельна и горька — нежней чем Смерть, обманчивей и горче»). Они слышат, как бьются темные крылья невидимых птиц над головой, и в душе звуком заупокойного колокола звучит неустанно: «Слишком поздно»! Они живут среди современных людей, как Вилье де Лиль Адан, «в несуществующей башне с лицом, обращенным на закат Геральдического Солнца». Они — обладатели сказочных сокровищ, утративших ценность; они владетели престолов и корон, которых больше нет на земле. Сознание напрасности всех великолепий, зажатых в руке, гнетет их душу —
Не трудно определить те страны, с которыми их связывает знак Зодиака. Это латинские страны католического мира: Испания и Франция. На востоке — Персия и Палестина. В теле физическом он правит средоточиями мысли и чувства — сердцем и головой.
Сочетание этого склоняющегося созвездия, вместе с заходящей Венерой и восходящим Сатурном, придает судьбе необычно мрачный блеск («И черный Ангел, мой хранитель, стоит с пылающем мечом»).
Оно говорит о любви безысходной и неотвратимой, о сатанинской гордости и близости к миру подземному. Рожденные под этим сочетанием отличаются красотой, бледностью лица, особым блеском глаз. Они среднего роста. Стройны и гибки. Волосы их темны, но имеют рыжеватый оттенок. Властны. Капризны. Неожиданны в поступках.
Таковы пути, намечаемые созвездиями и планетами для творчества Черубины де Габриак. Но не забудем, что они определяют мировые сферы и вековые устремления жизни. Все сказанное относится к этой области и совсем не касается ни таланта данного поэта, ни его силы, ни его значения. Рожденные под этим сочетанием настолько сгорают в самих себе, что область художественного творчества может отсутствовать в них совершенно. К счастью, этого нельзя сказать о Черубине де Габриак.
Как ни сомнительны гороскопы, составляемые о поэтах, достоверно то, что стихотворения Черубины де Габриак таят в себе качества драгоценные и редкие: темперамент, характер и страсть. Нас увлекает страсть Лермонтова. Мы ценим темперамент в Бальмонте и характер в Брюсове, но в поэте-женщине черты эти нам непривычны и от них слегка кружится голова. За последние годы молодые поэты настолько радовали нас своими безукоризненными стихотворениями, застегнутыми на все пуговицы своих сверкающих рифм, что эта свободная речь с ее недосказанностями, а иногда ошибками, кажется нам новой и особенно обаятельной.
Для русского стиха непривычен этот красивый и подлинный жест рыцарства («Ты, обагрявший кровью меч, склонил смиренно перья шлема, перед сияньем тонких свеч в дверях пещеры Вифлеема»), этот акцент исступленного католицизма в гимне св. Игнатию Лойоле. Этот «цветок небесных серафимов» — «Flores de Serafinos» Св. Терезы, этот образ паладина, о котором мечтает Св. Дева («…И Богоматери мечта») переносит нас в Испанию XVII века, где аскетизм и чувственность слиты в одном мистическом нимбе.
Вера подымается иногда до такой высоты, что не страшится соприкоснуться с кощунством. Вспомним великолепную фразу Барбэ де Орвильи: «Для Господа нашего Иисуса Христа было большим счастьем, что он был Богом. Как человеку, ему не хватало характера». Так говорит мужчина о мужчине. Не будем же удивляться тому, что Черубина де Габриак, по примеру Св. Терезы, говорит о Христе, как женщина о мужчине.
Ее речи звучат так надменно и так между тем современно, точно ее устами говорит чья-то древняя душа. И мы находим странное подтверждение этому в стихотворении, посвященном «Умершей в 1781 году» — умершей в религиозном безумии от кощунственной и преступной любви к «Отроку из Назарета».
В поэзии Черубины де Габриак часто слышится борьба с этой древней душой, неумершей в ней. Она то сравнивает себя с израненным цветком папоротника, цветущим только раз, умоляет сорвать ее, уступить любовной порче, то вспоминает о «Белом Иордане, о белизне небесного цветка». Она не знает еще, какой путь выберет: путь «Розы и Креста», или испепеляющий путь земного опыта «путь безумия всех надежд — неотвратимый путь гордыни: в нем пламя огненных одежд (принятых как искупление рыцарями Храма) и скорбь отвергнутой пустыни»; не знает, впишет в золоченное поле своего щита «Датуры тьмы, иль Розы Храма? Тубала медную печать или акацию Хирама?»: страстной путь сынов Каиновых («мне кажется, что помню, как я соблазнила Ангелов»), или священственный путь строителя Соломонова Храма, на могиле которого, как символ «посвящения», выросла акация.
Но этими глубинными, так сказать основными, звездными переживаниями, не ограничивается круг поэзии Черубины де Габриак.
Сознание ненужности своей мечты и своего изгнанничества часто звучит в ее стихах: («И вновь одна в степях чужбины, и нет подобных мне вокруг… К чему так нежны кисти рук, так тонко имя Черубины?»)
Иногда реальность жизни представляется ей в виде развеявшегося сна Сандрильоны:
Наряду с этим она дает свой внешний, жизненный лик чисто светской девушки, в котором горечь скрыта под усталой маской иронии.
Но гораздо чаще эта ирония, свойственная ее светскому жесту, сменяется усталой капризностью:
Или сквозь иронию проступает искренняя глубокая грусть, как например в этом маленьком «Lai» (Черубина де Габриак любит редкие и замкнутые формы старинных поэм, как «рондо», «лэ», и различные системы переплетений и повторений стихов, например, в ее поэме «Золотая ветвь», но не подчеркивает никогда своих намерений, пользуясь этими формами легко и свободно, как естественным своим языком). Это «Lai» в своих сжатых строках заключает целую сложную психологическую поэму и может служить образцом удивительного мастерства Черубины де Габриак:
Эти черты дают жизненную законченность ее лицу. Без них оно бы осталось слишком отвлеченным, почти литературной формулой.
Вот данные гороскопа; вот данные таланта. Какой же дар нам, феям критикам. Положить в колыбель этому подкинутому в храм Аполлона поэту? Нам думается, что ей подобает только один — золотой, неверный и нерадостный дар — слова.
Мы кладем его в колыбель Черубины де Габриак.
ПИСЬМА Е. И. ДМИТРИЕВОЙ К M. A. ВОЛОШИНУ[109]
Петербург
16-го мая (1908). Пятница 10 ч<асов> веч<ера>
Я почему-то не знала, писать Вам или нет. Теперь, когда еще нет от Вас вестей[110]; думала — не надо напоминать и многое другое — ненужное, наверно. И для того, чтобы было верно — и честно — пишу. Хотелось давно; старалась привести мысли в порядок — определить связь — не могла; мысли из синего стекла застывали и не двигались, и я перехожу от одной к другой — вспоминаю. Сегодня Вам 31 год[111] — ведь да; думала об этом вчера и сегодня проснулась с этой мыслью; было нужно что-то сделать, м<ожет> б<ыть>, написать Вам. Потом немного теряются силы, о, не совсем, немного только: п<отому> ч<то> Вы уехали, не вижу Вас и не пью чего-то (?) прохладного в Ваших словах, я не знаю что — это, но в этом есть и вера. Но потому и хорошо, что Вы уехали, п<отому> ч<то> лучше самой, так труднее. Вы когда-то говорили, что этот путь — сперва дает сомненье и долгую тоску, и одиночество. И теперь оно пришло, одиночество — пришло, и я одна, к<а>к Агарь в пустыне[112]. Только я верю, что так нужно. И потом было так нужно, чтобы Вы прошли мимо, т<ак>, к<ак> Вы и сделали; иногда мне кажется, что Вы оттуда, что Вы проходите мимо всех — только проходите, подходя ко всем близко и не приближаясь ни к кому[113]. Это можно писать? Можно мне писать все, что мне хочется?
Мне хочется говорить Вам очень много, так, как я никому не говорила; говорить о своей жизни, кот<орая> для всех неясна.
И с Вами говорить легко и не страшно.
А о том «пути» я думала много[115]. И в нем, в самом у меня много сомнений, чувство, что скоро я переступлю черту, что потом назад не будет возврата; и не боязнь, а ужас выбора. Как будто все, что было во мне и около меня, ушло, и я одна в свободном выборе. А я еще так мало знаю, так мало — бесконечно.
Учиться! Да, но ведь для этого уже нужен этот выбор. Я так ясно вижу перед собой два пути, серые и холодные, один из них могу оживить. Но уже нет возврата к прошлому, туда, где было и «да», и «нет», и «может быть» — теперь пришло время выбора.
И знаю, что выберу яркий путь, если убью в себе все ненужное, если оправдаю его до уничтожения. Пишите мне, пожалуйста, Макс Александрович, про что-нибудь. Вам хорошо? Уже в Финляндию. А мне странно теперь.
Жму Ваши руки.
Дмитриева.
Послала о Граале[117]. Есть уже?
О Claudel’e [118] брат написал в Chefao[119] человеку, кот<орый> его хорошо знал.
9 июня (1908). Халола [120]
Понедельник
Дни странно сплетаются, образуют какой-то круг, отдаляют прошлые, шумные дни.
Когда на мой стол ложатся темно-зеленые, Ваши, конверты, мне нужно порвать какую-то паутину, чтобы вглядеться в Ваши буквы. И в то же время я много думаю о Вас, чувствую Вас. И сейчас мне хочется писать Вам что-то страшно важное и красивое, но слова еще не подчинены мне. Но не грустно от этого: знаю — поймете в просветах.
У нас много сирени и яркие, солнечные дни. Посылаю Вам веточку — мне всегда нужно посылать Вам цветы[121] — Вам нельзя иначе — Вы ведь это тоже знаете. Теперь, сейчас я вижу Ваш Париж, и меня тянет туда — я так люблю его; у меня в Париже — другая душа и другая жизнь — в Париже я воспринимаю яркие краски и лучше вижу сумерки… Если можно, то что-нибудь про Париж — из стихотворений, знаете то, где «смотрят морды чудовищ с высоты Notre-Dame», а потом то, где есть «золотые числа Пифагора», и то, где «сапфир испуганный и зрящий»[122].
Только когда-нибудь, когда захочется писать, когда не скучно и все такое… Все, что есть в В<естнике> Теос<офии>[123], я читала, а «Декламатора»[124] нет; многие из стихотворений, кот<орые> есть у Марго[125], я знаю уже, и они у меня есть.
Да, я слишком много бываю в себе, это выходит непроизвольно; я целую неделю лежала, одна; было страшно жарко, и из города пришли злые вести — у меня хлынула кровь горлом, и я лежала, нельзя было даже двигать пальцами, можно было только думать. Теперь не так; я много занимаюсь и гуляю, читаю все, что не дает мне думать. В моем дне много ритма.
Где же мне жить, как не здесь? Я такая же, как и они. Смерть тоже ходит около меня, но они ее боятся, а я нет — и потому она не властна надо мной. Здесь рядом санатория, и в ней я лечусь — оттого я и здесь.
Здесь страшно и безнадежно.
Здесь не только ждут смерти, здесь еще плачут о жизни, и она сюда приходит, принимая странные, едкие формы. И от невозможности восприятия ее, плачут целые ночи; нужно долго гладить руки и говорить печальные слова о Радости, чтобы перестали. И то ненадолго. Но во мне самой, наряду с тоской, есть Радость, я могу слушать жизнь, и мне не так трудно.
У меня есть книги, сирень, ко мне приходят Ваши письма.
Дмитриева.
20 июля — 2 Авг<уста>
Halola
Я очень много читала это время, очень много — запоем. Читала, не видя лиц кругом, с утра до вечера.
Читала Ницше, Достоевского, Штейнера[126], Безант, Библию, Бальмонта, Сер<гея> Трубецкого и По. И были такие полные, солнечные дни; один день уходил за другим, давая какую-то стройную, сверкающую нить.
Дни, кот<орые> я читаю все, м<ожет> б<ыть>, лучшие во мне — п<отому> ч<то> я тогда творю то, что я читаю; иногда бывает такой восторг, что оставляешь книгу и закрываешь глаза.
Теперь прошли эти дни, но они вернутся. Так хорошо, точно сама Жизнь смотрит.
Представление о Вас у меня связано с васильками и са<п>фирами[127]; и Ваши конверты мне будят эти образы. У меня теперь есть в душе много слов, которые я потом скажу Вам, — так хорошо, что Вы есть; если бы Ваши слова умерли в книгах, и если бы я читала их, то в них не было бы запаха каких-то пряных, грустных лесных трав, и я бы не поняла их сердцем. М<ожет> б<ыть>, Ваши слова и больше Вас, но если бы в них не было Вас, то они не шли бы в сердце.
Я, наверное, очень скоро уеду отсюда — мне хуже делается; я поеду домой, легче станет в комнате с моими вещами. За это лето я почти ничего не сделала из того, что хотела, болезнь мешала мне, но зато многое во мне уяснилось, и лето дало много покоя.
Внешне этой зимой моя жизнь очень изменится, она будет гораздо тяжелее, я буду много работать[128], а, наверное, это трудно, я раньше никогда много не работала; но я этому тоже рада, я хочу полной усталой зимы.
Вы вернетесь в Россию в Петербург или только будете в нем проездом?
Я хотела бы, чтоб Вы были в Петербурге — так мне нужно, и так будет легко. Знаете — у меня какое-то к Вам мистическое чувство: Вы[129] заставили белого человека показать мне лицо, и вот теперь, когда он ушел надолго, остались Вы.
М<ожет> б<ыть>, не нужно говорить это? Но думаю, Вы знаете уже это. А Вам не станет трудно от того, что нет «Руси»[130]? Вам больно оставлять Париж? Я бы тогда не хотела.
Мне грустно уходить от этого письма. С Вами — тихо.
Е<лизавета>.
19 сент<ября>
2 окт<ября>
<1908> Петер<бург>
Я недавно была у Каменской[131] — Вы ее знаете; какое у нее странное лицо и странный взгляд — помните их? Я была у нее и думала тоже об Иуде — я много о нем думаю; все, что Вы узнаете о нем — Вы напишите мне — хорошо? Ту легенду, связанную с Notre-Dame, кот<орую> Вы говорили мне весной, я нашла недавно в «<Le> Jardin d’Epicure» — France’a[132] — Вы ее прочли там? Рассказывали мне Вы ее несколько иначе — лучше, ближе. Но Вы не сказали, что аббат Oegger пошел потом проповедовать религию любви во имя отверженного Иуды! Передо мной лежат мемуары Казановы[133] — я теперь буду их читать. Последнее время читала так мало, все время не смотрела в будущее, а опускала глаза в настоящее; от этого у меня сильно все время болела голова. И все-таки настоящее не устраивается. Теперь я буду много читать, особенно стихи, без них грустно; недавно прочла «Oeuvres posthumes» Baudelaire’a[134], читали ли Вы это; так хорошо, много неизданных до сих пор стихотворений и потом его дневник — я больше всего люблю читать записки и дневники — это так сближает. Этот цветок нехороший на вид, желтый, но он принесен из церкви, был в венке около Креста, кот<орый> выносят 14 Сент<ября>. «Кресту Твоему поклоняемся, Владыко, и святое воскресение Твое славим».
Оттого и посылаю. Вы теперь сами видите Марго, и знаете какая она.
Если можно, напишите мне поскорее; все время так грустно и пусто на душе, хочется, чтобы Вы говорили. У Вас тихий и ласковый голос. Вам хорошо? Иногда думаю, что в январе Вы приедете — и я Вас увижу, но до этого еще много месяцев, и я не знаю, что они мне скажут. На столе у меня белые астры, точно звезды.
13 октября
1908 года Петербург
Уже очень давно от Вас нет писем, очень. Теперь мы пишем друг другу полуоборванные письма, останавливаемся на полусловах, у меня такое чувство.
Точно с Халолы я потеряла Ваши письма, точно я не пишу Вам письма, а «переписываюсь».
Почему все стало так? Я много об этом думала, и мне было больно. Потому что в Вас для меня много; Вы это знаете.
Вы для меня поэт страшно близкий своим творчеством, в Вас для меня скрыты многие слова, и потом я Вас очень люблю.
И потому, если уйдете или пройдете, то будет горько; только все-таки Вы проходите или уходите, если это нужно.
Вы знаете, а я ничего не знаю. Может быть, в Халоле я все оставила, а Вы думаете, что я теперь пустая, да. Вы это думаете?
Это совсем верно, я теперь стала очень, очень скучная, у меня пустая душа. Моя внешняя жизнь идет так скверно, так некрасиво и одиноко, что я боюсь; боюсь, что она отраженье внутренней.
У меня теперь есть испанская книга об одной мистичке, Maria de Agreda[135], я ее читаю, и мне хорошо.
Потом я перевожу один испанский рассказ[136].
Даю уроки русской истории в гимназии[137]. У меня много девочек, которые говорят, что «Олег был царь варягов и сделал Корсунь русской столицей»[138]. Мне жаль, что их нужно поправлять.
Иногда я думаю, что Вам самому нехорошо, тогда хочется быть очень ласковой. Но чувствую себя беспомощной.
Вы весной сказали, что нужно сожаление, т<ак> что не нужно и писать мне, если это все прошло.
Но если Вы не пишете случайно, то напишите поскорее, милый Макс Александрович; я очень устала.
Л<иля>.
17/30 X. <19>08 г<ода>. St. P<e>t<e>rsb<u>rg
Накануне Вашего письма у меня была Ваша «Девочка» (п<отому> ч<то> для меня она — Маргоша, т. е. сделано все, чтобы испортить ее жемчужное имя). Она еще полна Парижем и вами (с маленькой буквы, п<отому> ч<то> здесь есть и Я<ков> А<лександровач>[139], рассказывала много и бессвязно, хочет она тоже очень многого и безграничного. А у меня в моей комнате всегда тихо и немного грустно, лежит очень много книг, кот<орые> никогда нельзя прочитать, сейчас опущены шторы и болит голова[140]. И от этого фразы — неверные и лохматые, но все-таки я буду сейчас писать Вам. Скоро у меня в руках будет переписка Maria d’Agreda, это два толстых тома с миниатюрами, с сохраненной орфографией[141], и я уже радуюсь — Вам переведу те фразы, кот<орые> меня остановят. Я уже слышала о Вашей статье в Золотом Руне[142] — мне говорили, что ее нужно читать — я достану — постараюсь. А афоризмы Ваши будут в следующем №[143]? Просила Вас об Иуде, п<отому> ч<то> в «Эпохе» (кажется, в ней)[144] было написано, что Вы пишете о нем статью — я и думала, что она уже окончена.
Было ли где-нибудь напечата<но> Ваше длинное стихотворение, где есть строчки «и были дни, как муть опала, и был один, как аметист»[145].
Я все о нем думаю в последнее время, читаю много франц<узских> стихов, очень много Alfred de Vigni[146], у меня сейчас какое-то сомненье, кажется, что Вы не должны любить его? А я люблю, как-то почти все в его стихах принимается мной, только нехорошо, что он не любит деревьев, трав и цветов.
Теперь без них грустно и печально; все время дождь и серый, мягкий туман; в нем вчера были совсем белые похороны.
В такую городскую осень я совсем перестаю быть самой собой, или, м<ожет> б<ыть>, делаюсь сама собой, я не знаю; моя внешняя жизнь идет ровно и нехорошо, безо всяких изменений; а во внутреннюю вошла тоска, она приходит каждый вечер около 7-ми часов, и весь вечер я не знаю, что мне делать, и как уйти от нее. Около 11-ти она куда-то исчезает, и я остаюсь одна, усталая и измученная, и произвожу «грустное впечатление», как говорят. Теперь, сейчас половина седьмого, и она скоро придет.
Вы теперь, вероятно, дома и читаете, или пишете, у Вас хорошо и уютно.
А я сейчас заклею это письмо и пойду опустить его, буду ходить по темным улицам с дождем.
До свидания.
Лиля Дмитриева.
24/7 XI. <19>08
Вот сегодня радостно и светло; вернулась домой усталая, п<отому> ч<то> встаю рано (а я этого не умею), и мама дала Ваше письмо, и оно сразу дало мне много мыслей и радости. Ваш бюст такой хороший, и, Вы правы, значительный[147]. Лицо греческого мудреца, не совсем Зевса, я его не очень понимаю, а Вы похожи на Эврипида. А потом этот бюст не будет у Вас? Его уже нельзя будет увидеть.
Он будет Вашим?
То, что Вы написали про Ваше состояние во время лепки этого бюста, вдруг напомнило мне «Портрет Дориана Грея» и «Овальный портрет» По, и стало страшно, Ваша душа не уйдет за этим бюстом[148]?
Я знаю Аделаиду Герцык по стихам в «Цветнике Ор» [149] уже давно и люблю ее, а из стихотворений три: про трех сестер в башне, оно чудесное, про ключи от жизни, на дне моря, и о том, как она «освящает времени ход, чтоб все шло, как идет»[150].
И потом она тоже любит осень; хорошо, что она теперь с Вами.
Я, непременно, пойду к Елене Оттобальдовне[151], п<отому> ч<то> мне хочется знать ее.
Только немного страшно, но совсем, совсем не тяжело.
А потом будете и Вы.
Теперь, что я? У меня нехорошие утра, когда хочется спать, болит голова и нужно давать уроки; а потом, часов с трех я свободна; маме[152] теперь лучше, почти хорошо физически, но нравственно в ней что-то уснуло. Точно она может только страдать и тогда терять разум, или быть тупо-равнодушной. Теперь она — здорова, но точно заснула, точно не она. Теперь скоро она уедет на две недели к брату, и я останусь совсем одна; и я жду этого.
Так нужно мне быть одной, но этого никак нельзя сделать. Около меня много людей, и вечера мои коротки; правда, есть много людей, которых нужно любить, а это единственное, что я немного умею делать, значит я должна это делать, хотя не всегда выходит это так, как я хочу, не умею я так любить, чтобы все блестело. И от этого много грусти и печали. Рядом со мной живет теперь одна моя подруга, кот<орая> проходит через всю мою жизнь. У нее много горя и ее зовут Майя[153]; теперь я вижу ее часто и не знаю, как ее нужно любить, и от этого мне тоже грустно. П<отому> ч<то> нужно как-то особенно сильно, глубоко.
Потом я пишу стихи, кот<орые> совсем не такие, как мне нужно, и их я не люблю. Теперь у меня на душе поздняя, темная осень и еще нет снега. Если бы это скоро прошло! Я была несколько раз у теософов, они чем-то манят меня, но что-то стоит между мной и ими — я больше люблю читать их книги.
А мои испанские легенды такие хорошие: они Gustavo Becquer’<a>[154], писателя XIX века, я их все читала несколько раз, но перевожу лишь вторую, про принца, кот<орый> полюбил, как женщину, лунный луч.
Мне хочется сказать Вам гораздо больше, чем я пишу, но еще все нет слов.
До свидания.
Лиля Д<митриева>.
<5(18) января 1909 года> Сочельник
Спасибо за Ваше стихотворение[155], глубоко, глубоко спасибо. Я посылаю Вам и свое, недавнее[156], п<отому> ч<то> Вы хотите этого. И книгу Любови Столицы я достану и прочту[157] — о книге слышала, но никогда ни одного стихотворения из нее не читала.
У нас по улицам все елки; и уже пахнет Рождеством; я сегодня утром читала «Историю года»[158], а потом была у сестры на кладбище; все бело и пушисто; но радостно — я не верю, что есть смерть! И в белой, серебряной радости кладбища есть ведь глубокая печаль; значит верно, что это радость.
Марго уезжает на праздники в Москву, она ходит в розовых шелковых платьях, очень любит книгу стихов Кузмина «Сети», но все время печальная и грустная.
Вот о ней не знаю больше.
Мне жаль, что Вы уезжаете из Парижа, кажется, что в Петербурге Вам будет не свободно и грустно.
А Аделаида Герцык останется навсегда в Париже? Читали Вы роман Senancour’a «Obermann»[159]?
Не забывайте же меня.
Лиля.
8/21 II <19>09
Дорогой Макс Александрович, я у моего человека достала «Le roman de la Momie»[160], т<ак> ч<то> не нужно его для меня покупать; п<отому> ч<то> еще у него есть Bergerac[161] и Gobineau (La religion de l’Asie centrale)[162], a Lovingiul[163] по всей вероятности, есть в Публ<ичной> Библ<иотеке>.
Мое издание Gautier — другое, т<ак> ч<то> мне хочется знать, с какой главы переводит Ел<ена> От<тобальдовна>[164].
Не хотите ли Вы переводить для клас<сической> книги Cazotte «Le diable amoreux»[165], он очень удобен по формату, или «Contes d’Hamilton»[166]?
А ко мне нужно приходить, но не во вторник, завтра или в среду.
В четверг у Марго Вас не увижу?
Можно придти к Вам опять в субботу и принести немного «Momie»?
От Вас светло и спокойно.
Лиля.
Мама говорит, что она Вам кланяется.
17 апреля. <1909>
Макс, дорогой, я обещала Вам написать, что было у Иванова[167]; было очень нехорошо, содержание лекции передавать я Вам не буду, п<отому> ч<то> читал ее не Вяч<еслав> Ив<анович>, а Верховский.
Было, м<ожет> б<ыть>, и верно, но очень скучно; я смогла вынести лишь то, что лучше хорошая рифма, чем плохая; 23 апр<еля> опять будут говорить о рифме, но уже сам Вяч<еслав> Ив<анович>, тогда я напишу Вам подробно. После чая Пяст читал свою поэму, написанную «тоннами» (построение, близкое к октаве)[168], местами — хорошо.
Домой я возвращалась одна, по светлому, пустому городу, и это было лучше всего. Теперь Наташа К. не поедет к Вам, п<отому> ч<то> она уже куда-то уехала.
Я купила себе много Datura ciedien[169].
Ваш Гомер теперь висит над моим столом, и оттого на нем строже и значительнее.
Мне грустно, что нет цветов, вложить в это письмо.
Присылайте мне стихов Ваших и думайте обо мне.
Кажется, никогда не придет май, конец его[170].
Письмо рвется, и не те слова.
Лиля.
P. S. Я послала в Париж 100 fr<ancs>.
<18 января 1910>
Макс, дорогой, я видела Пантеона[171] на вернисаже[172] и пойду к нему лишь завтра. Вчера у Амори[173] не была, а Дикс[174]был у меня, было не слишком хорошо. Я еще не получила письма от Моравской — очень хочу ее видеть, я прочла несколько ее стихов Маковскому[175], он в восторге, хочет ее печатать; так что это уже ее дело.
Аморя, по-моему, ей ничего не даст, ей нужен возврат в католичество, или через него. Диксу ее стихи не понравились.
А у меня чувство — что я умерла, и Моравская пришла ко мне на смену, как раз около 15-го, когда Черубина должна была постричься[176]. Мне холодно и мертво от этого. А от М<орав>ской огромная радость!
Макс, Макс, я, как слепая, я не знаю, что со мной.
А видеться не могу — п<отому ч<то> не могу вынести этого.
Лиля.
Понед<ельник>.
Утром.
Суббота. 6/2 <1>910. СПБ
Я сегодня утром рано отправила тебе мою от<к>рыточку; а в 11 получила от тебя из Джанкоя.
И стало спокойнее. Я рада твоей книге[177], рада тому, что очень скоро у меня она будет.
И так завидую тому, что ты один, там, в Коктебеле.
Рада, что не приедет Брюсов. Я теперь очень занята; Аполлон присылает мне перевод за переводом, неразборчивые и гадкие. Они меня делают тупой. Я ненавижу Paul Adam[178], синдикализм[179], Rene Ghil[180], а больше всего Chantecler[181].
До того нехорошо. Я чиню зубы, и они болят. Когда они болели в Коктебеле, то всходило солнце и зажигало желтые мальвы.
Здесь оттепель.
А внутри, Макс, я не знаю, что внутри! Я все думаю, и слова большие, возмездье, искупленье, отреченье, только все это неверно. Я очень мучаюсь. Не знаю, чем; внутри нет точки.
Я хочу, чтоб мне где<-нибудь> можно было переночевать; у меня душа черная, у меня все болит.
Точно умираю, или слепну. Макс, во мне нет радости. Я мучаю и тебя, и себя очень, я не понимаю, чем.
Это очень нехорошо — эгоизм, но мне от него некуда уйти.
Тебе не скучно со мной?
Макс, у меня слова не те, читай за ними, глубже. Пожалуйста.
Ты обещал писать стихи, мне письмо в стихах — не забудь. Я жду. Я всех слов жду. Так голодна я. А что Ал<ександра> Мих<айловна>[182]? Что Феодосия?
Мне нужно твердости.
Макс, любимый мой!
Лиля.
1 марта <1910>
Твои письма дают радость и тоску. Радость, п<отому> ч<то> ты мне дорог, и твой покой тоже, тоску, п<отому> ч<то> все ясней, что нет к тебе возврата[183]. Но это без боли, Макс, и не нужно, чтоб у тебя была; п<отому> ч<то> я не дальше, я, м<ожет> б<ыть>, гораздо ближе подойду к тебе, но только ты не путь мой. А где путь мой <—> не знаю.
Твои «весенние» стихи я плохо чувствую, а сегодняшние мне близки, особенно «цвета роз и меда»[184]. А в первом мне не нравится, что фразы разрезаны, конец на другой строчке, чем начало; потом нехорошо, что лик — жен<ского> рода (хотя, м<ожет> б<ыть>, это по Далю?)[185].
А предпоследнее стихотворение о «семисвечнике» мне очень близко, но выбрось последние 4 строчки; жабры, плевы <—> все это никуда; плохо и то, что семисвечник обращается в канделябр, почему не в люстру или лампу[186]?
Помочь тебе в стихах, что я могу — я молчу. Я написала два-три прескверных стишка, которые даже не шлю.
Аморю и Дикса случайно не видела 2 недели, когда Дикс был занят. Теперь вижу опять. Аморя хочет ранней весной уехать из П<етербур>га и не возвращаться в него зимой. Это очень грустно.
Моравскую я не хочу видеть, п<отому> ч<то> она мне ни к чему; что я найду в чужой, если я еще не нашла самой себя?
Лето я, наверное, проведу в Петербурге.
Целую тебя. Пиши. О себе!
Лиля.
8 VI. <1>912. 5 л<иния>, д. 66, кв. 34 СПБ
Дорогой Макс, спасибо за книгу, очень, больше ничего не надо мне, — спасибо. Fabre d’Olivet[187] мне очень нужен, отчаивалась найти. Спасибо, милый.
И за все, что в письме, Макс, благодарю тебя. Мне не за что прощать тебе, нечего. Разве ты обманывал и разве не сгорела бы я уже, если б осталась. Сначала так тосковала по тебе, по твоему, но знала, встречусь, — и опять, как в бездну.
Те сокровища, что в душе лежали, не могли пробиться наружу и не пробились бы никогда, на том пути, твоем, любимом, но на который уже не было сил. Но ты, далекий, всегда в сердце моем.
Навсегда из жизни моей ушло искусство, как личное.
Внешне иной стала я, безуветной и угасшей, так было эти почти три года. И томилась все время, но вот с этого года обрела я мой путь и вижу, что мой он[188]. Узкий-узкий, трудный-трудный, но весь в пламени.
И личного нет. И не будет. Пиши о себе, Макс, что ты пишешь? Статьи? А прозу не начал писать? Есть ли около тебя ласка?
Бор<иса> Алексеевича вижу часто, и все ближе он; внешне все тот же он, но душою уже не с нами. Он очень болен[189].
Воля[190] на полгода уехал в Хиву, на изыскания, он — моя самая большая радость.
Теперь до 20-ых чисел июля одна я здесь. Занимаюсь много.
А с 20-го октября уеду в Мюнхен, с Аморей поедем[191].
Если можешь, пиши, родной. Привет Елене Оттоб<альдовне> и Алекс<андре> Мих<айловне>.
Лиля.
28. X. <19>13. СПБ
Спасибо и за письмо, и за стихи, милый Макс! Сегодня Б<орис> А<лексеевич> отправит назад Lunaria[192], стихи же можно оставить? Статью о Репине получила[193]. Где купить Решали[194], не знаю, — я его достала случайно; постарайся выписать его через какой-нибудь магазин; я боюсь тебя задержать — чувствую себя плохо — выхожу редко, а попросить мне некого. Ты уж прости. Ск<олько> стоит, не знаю, по виду рубля два.
Ты мне непременно напиши, что тебе ответит Трапезников[195], если он откажет, хочешь, я спрошу сама о тебе Марию Як<овлевну>[196] на Рождестве и постараюсь все устроить.
Мне Lunaria не понравилась. М<ожет> б<ыть>, никогда я не любила стихи так мучительно, к<а>к теперь, может б<ыть>, никогда я так не искала их жадно. Отдельные строчки великолепны, в венке очень много мастерства… но это все то же. Это камея. Устала я от них. Я хочу новой формы, свободной, к<а>к песня, и нового импульса в содержании. Не музея, но жизни.
Я ни <у> одного поэта не нахожу этого. Так сложно то, чего я хочу от стихов, но не вижу таких, каких хочу, а идут, идут в совсем другую сторону. Ты не сердись, Макс, и не смейся — а иногда я плачу от того, что нет хороших стихов, нет, не хороших, я хочу великолепных!
Не обращай внимания на мое «читательское» мнение!
Будь здоров, милый,
Лиля.
21 июля. 1916 г<од>. СПБ
Может быть, и хорошо, милый Макс, что ты не получил моего письма от 20 VI. Я уезжала тогда на 3 недели и была из них 10 дней в имении у Какангела[197].
У нее было очень хорошо; дубы, липы и мокрые от непрерывных гроз поля.
Я много думала о тебе. Много говорила о тебе с Какангелом.
Может быть, лучше, что ты не получил моего письма.
Спасибо за твои письма.
Я ведь, в сущности, только и хотела знать, кто я в твоей жизни.
И для меня радостно, что в твоей жизни я «есть», а не «была».
Это я хотела знать, потому что грустно быть милым покойником, и еще печальнее для живущего, когда покойники оживают.
Что делать с ними живому, если он вежлив?
Вот, Макс, за что я благодарю Тебя и люблю Тебя. Но я знаю границы, Макс, и слишком вежливым я не заставлю тебя быть. В тот месяц, который ты проведешь у нас[198], я попрошу, вероятно, только один вечер.
Как прекрасно жить, Макс, как, несмотря на боль, прекрасно жить!
А как же твоя книга о готике[199]? Ведь не бросил же ты ее? Почему вдруг Суриков[200]?
Макс, когда выйдет «Аксель»[201], не забудь прислать мне; мне как-то трудно купить эту книгу.
J’ai trop репсе pour daigner agir[202].
Я прочла книгу Амари[203], какие трогательные, капающие слова! Как поэт — он молод?
Ты не хочешь участвовать в этой войне или вообще? Почему?
Теперь ответь мне в Финляндию, я пробуду там до 15 августа, мой адрес: Гельсингфорс, Купеческая ул<ица>, д<ом> 10, кв<артира> 8.
Ты подружился с Юлией Федоровной[204]?
Будь здоров, Макс.
Лиля.
Helsingfors.[205] 6. VIII. <19>16
Милый Макс, и здесь жизнь идет тихо и мирно. Пахнет северным морем, и облака так отчетливы, как в июле на юге.
Ты слишком аккуратно мне отвечаешь, Макс, и та неудержимость, что дремлет во мне, она не довольна этой пасторской привычностью.
Я боюсь, что ты «считаешься» со мною.
Ах, Макс, зачем, почему не изнутри как-то.
Неубедительно я пишу. Да и не в том дело.
Мне настолько понравился Амари, что мне бы хотелось иметь его и 1 и 2 книгу
Ты уж реши сам, Макс, ты — умный и знаешь, кто какое и на что право имеет. Ну, вот как хорошо, что твои стихи выйдут в переводе, как хорошо, что ты уже такой знаменитый[207]!
Я бы хотела видеть твои работы, и цикл Города может быть прекрасен — пришли хотя бы ключ[208].
Я живу внешне прилично, а внутри — Бог знает, что там?
С 20 VIII я на всю зиму в Петрограде.
Целую крепко.
С любовью
Лиля.
12/X. <1919> Екатеринодар[210]
Милый Макс, пользуюсь случаем опять послать тебе весточку, хотя на первую и не получила ответа. Как ты живешь, что ты делаешь? От Новинского[211] привезли твои новые стихи: «Китеж»[212] — мне очень, очень близки они — и тебе удался спокойный пафос.
Пожалуйста, присылай все новые стихи.
Ты знаешь о беде, что грозит Мейерхольду[213]?
Борис делает все, чтобы ему помочь.
Милый Макс! У меня к тебе есть огромная просьба, ее можно исполнить в течение дней 10 после получения этого письма. Свези, пожалуйста, в
Я только сейчас переборола С<ергея> Константиновича) [217]. Стала свободной. Во многом из-за тебя.
Поэтому напиши мне. И будь со мной.
Твоя Лиля.
Письмо пошли через эту барышню, а вообще пиши: Ек<атеринодар>. Осваг[218]. Красная. 70.
3.2. <1>923 г<од>. СПБ.[219] Английская наб<ережная>. <д.> 74. кв. 7
Дорогой Макс! Наконец весть о тебе! Спасибо, огромное спасибо за письмо! Всегда, услыша твой голос, хотя бы издали — меня тянет к тебе — быть с тобой.
Но судьба, не внешняя, а внутренняя, не пустит меня к тебе, и вот только так, с самого дна сердца, я могу послать свою любовь и тебе и тому, кто рядом, около тебя, помогает тебе нести твою душу. Передай мой большой привет твоему другу — Марусе[220]. Макс, милый! Да благословит тебя Господь.
Изменилась ли твоя жизнь со смертью Елены От<тобальдовны> (— о покое ее молюсь —), не поедешь ли ты заграницу[221]? Ты все больше и тверже вырастаешь в русской литературе, все яснее твое имя. Каждый раз я радуюсь, слыша, как теперь говорят о тебе. О твоих двух стихотворениях я не могу ничего сказать, они — прекрасны, но они — куски целого цикла[222], и вне его трудно мне говорить. Только язык твой порой прямо страшен, даже непонятно, что эта «варварская» кисть могла касаться Эредиа и других.
Я хочу знать и о твоей прозе. Все мне хочется знать о твоей жизни, все, что можно. А живопись? Или болезнь руки закрыла ее совсем? Ты пиши мне, Макс, пиши!
Ты, наверное, уже знаешь печальную весть, но, на всякий случай, повторяю: в ночь на 1 янв<аря>, после лекции Доктора дотла сгорел Johannes-Bau[223] (поджог). Центральная группа (Христос, Люц<ифер> и Ар<иман>) уцелела — она была в мастерской. Начали строить новое зданье, меньше, из камня, иного стиля[224].
Если ты весной будешь в Москве — приезжай в Петербург, если мы останемся на этой квартире, то
Я сейчас очень в сказках — стихов я не пишу, как мне ни больно от этого. Но уже поздно, Макс! Только это очень, очень большая боль! Слепоты и немоты!
Ты прав — в мою жизнь пришла любовь, м<ожет> б<ыть>, здесь я впервые стала уметь давать. Он гораздо моложе меня, и мне хочется сберечь его жизнь. Он и антропософ и китаевед. В его руках и музыка, и стихи, и живопись. У него совсем такие волосы, как у тебя. И лицом он часто похож. Зовут его Юлиан[230] — тоже близко. Он очень, очень любит твои стихи и (через меня) тебя. Ты и он — первая и последняя точки моего круга.
Целую тебя крепко. Пиши мне.
Лиля.
7.1. <1>924
Дорогой Макс!
Спасибо за письмо.
Я очень ждала твоего приезда, очень хотела говорить с тобой. Писать трудно.
У меня есть «Путем Каина» от Смирнова — это прекрасно, но больше всего я хочу иметь «Серафима»[231] — это невозможно?
Так хочу!
Спасибо за приглашенье, если хоть какая-нибудь возможность будет, приеду, но не раньше июля, и привезу Юлиана —
Теперь к тебе просьба от москвичей и меня: не может ли на апрель и дальше к тебе приехать усталая Клодя[232] — помнишь ее, жена брата Вс<еволода> Н<иколаевича>. Теперь она одна из главных в Антр<опософии> в Москве, друг (самый близкий) Белого, была полгода в <19>23 г<оду> у Д<окто>ра — расскажет тебе о нем.
Напиши ей сам: Москва. Плющиха. 53. к<вартира> 1. Клавдия Никол<аевна> Васильева, или напиши Ек<атерине> Ал<ексеевне> Бальмонт. Арбат. Б<ольшой> Николопесковский 13. кв<артира> 2 — там же узнаешь и о Маргарите, я знаю, что она у Lory Smitt в Ulm’e[233].
Все, что ты пишешь про Ирину[234], — правда — я ее ведь очень люблю и
Макс! Ты знаешь о Мейринке? — Ты мог читать лишь «Голем» — но его другие романы, они совершенно поразительны.
Ты люби меня, Макс! Целую тебя и Марусю.
Лиля.
Наб<ережная> Кр<асного> Флота 74. кв. 7 12.XII.1926. СПб.
Милый Макс! Спасибо за карточку, она была мне нужна для меня самой[235], просто было скучно без тебя.
Я все не теряю надежды попасть хоть ненадолго в Коктебель.
Я теперь стала служить — в б<иблиоте>ке Академии наук[236].
Мне очень чужда «Москва»[237], но почему ты говоришь, что ты оправдываешь (не только понимаешь) первоначальный план Д<окто>ра Доннера? Думаешь ли ты, что надо было написать такой роман?
Я думала, что, не принимая окружения Доктора, — его самого ты все же принимаешь[238]. Или это не так?
Мне это интересно для того, чтобы понять
Я бы очень хотела увидать тебя и поговорить с тобою долго. Я ушла теперь в XII в<ек>, в историю Шартрского собора и школы св<ятого> Fulbert’a[239]. Ты мне здесь ничего не посоветуешь? У тебя нет снимков?
Целую тебя крепко. И Марусю. Тебе все шлют привет.
С Борисом[240] я разошлась совсем. Это большой перелом в моей жизни и большое освобождение. — Ведь когда мы с тобой расставались в 1910 г<оду> — ты, в сущности, оставил меня Борису и его влиянию; — оно было очень несвойственно мне. Но это влияние продолжалось целых 15 лет.
Еще раз целую и всегда жду встречи.
Лиля.
Суббота <9 апреля 1927>[241]
Милый Макс! Как здоровье?
Ив<ан> М<ихайлович> Гревс просит тебе передать, что ты «его любимый современный поэт», и он очень ждет тебя к себе вечерком на днях. Напиши ему, когда ты можешь, или откажись, если не можешь.
14. IV Гревс не сможет быть. Если ты пойдешь туда во вторник 12.IV, то я тоже приду.
Платонов[242] тебя ждет!
А я целую крепко.
Лиля.
4. VI.<19>27
Дорогой Макс! 1-го июня я вернулась[243]. Последнюю неделю вместе со мной была и Лида[244]. Теперь мы вернулись обе, — но Борис остался.
Я очень боюсь за него, — здоровие его плохо.
Милый Макс, поблагодари Софию Александровну[245] за письмо, я была ему очень рада. Пришли мне с ней какую-нибудь акварель, чтобы утешить меня в потере всех моих книг и карточек.
Я не успела послать тебе китайские краски от Юлиана, пошлю при случае. Сюда приезжал Воля, — он тебе очень кланяется. Лида тебя тоже целует. А я целую крепко тебя, Марусю и С<офию> А<лександровну> — я очень устала за эти 6 недель.
Твоя Лиля.
Открытка в Коктебель с оплаченным ответом. На штемпелях: Ленинград 4.6.27; Феодосия 7.6.27.
16. VIII. <1927> Ташкент. Крючковский пер. 9, д. Власовой
Дорогой Макс! Волей судьбы я попала на три года в Ташкент[246]. Ты знаешь уже всю эпопею. Здесь хорошо, я давно люблю Туркестан, но скучно без дома. — Ко мне в гости приехал на месяц Юлиан, он просит тебе передать, что он очень тебя любит. Спасибо за несколько слов, к<отор>ые я еще успела получить. Как всё у вас? Целую Марусю и тебя со всей нежностью. Напиши мне. От Воли привет. Всегда твоя.
Лиля.
Открытка. На штемпеле: Тк. 16.8.27.
8. IX. <1928> Ташкент.
Мой дорогой Макс!
Вчера была Гуна[247] от тебя с подарками. Так хорошо, когда что-нибудь приходит из Коктебеля. Спасибо Марусе за чудесную коробочку с камешками, похожими на звезды. Я их все время перебираю. На моих белых стенах уже много твоих акварелей: они очень созвучны Туркестану.
Для меня мир кажется сейчас новым, п<отому> ч<то> я целый месяц была сильно больна и еще сейчас без посторонней помощи не могу сойти с веранды.
У меня были всякие неприятности, те немногие книги, к<отор>ые еще у меня были, опять отняты. Я была совсем одна, это было перед приездом Лиды[248], я когда она приехала, я заболела острым воспалением желчного пузыря; — это не опасно, но только очень больно. Весь месяц прошел в жару, морфии и боли, и вот я сейчас, как тень с берегов Стикса, впиваю солнце и зеленые листья. Это лето было не жарким, все время были дожди.
Теперь я жду к себе Юлиана, к<отор>ый в конце месяца приедет сюда прямо из Японии[249].
Я бы очень хотела повидаться и с тобой, и с Марусей. Может быть, это еще и будет. Рада, что, по словам Гуны, ты лучше себя чувствуешь. Это письмо придет, пожалуй, к именинам С<офьи> Алекс<андровны>. — Очень поздравляю, но мне еще очень трудно водить пером, оттого не пишу отдельно.
Ты всегда помни, Макс, что я тебя люблю. Мне сейчас тихо и радостно внутри. Болезнь многое изменила.
Воля шлет свою любовь.
Крепко целую Марусю; —
И тебя, дорогой Макс!
Твоя Лиля[250].
Хроника жизни и творчества Е. И. Васильевой (Черубины де Габриак)[251]
1887
1894
Семи лет заболела костным туберкулезом.
В детстве читала сказки «Кота Мурлыки» Н. П. Вагнера, произведения Т. А. Гофмана, X. Андерсена, «Дон Кихот» М. Сервантеса. Начало дружбы с Л. П. Брюлловой.
1896
Осенью поступила в Василеостровскую женскую гимназию (9 линия, д. 6). Жила с родителями, старшим братом и сестрой на Малом пр. Васильевского острова, дом 15. Много болела.
1900
Подверглась насилию со стороны знакомого матери.
Начинает писать стихи.
1901
Переезд в дом 62 на 7 линии Вас. острова. Ок. 1901. Начало дружбы с Майей Звягиной, в 1900 г. переведшейся из Иркутской гимназии.
1903
Оправилась от болезни, 7 лет державшей ее в кровати. Влюбилась в некого Леонида.
1904
1905
Общается с сотрудником Публичной библиотеки философом Э. Л. Радловым (берет книги для чтения).
1906
Знакомство со студентом В. Н. Васильевым, обещание выйти за него замуж.
В течение года написаны стихотворения «Душа, как инфанты…», «Схоронили сказку у прибрежья моря…».
1907
Слушает лекции в Сорбонне. (Alliance Française, профессор Р. Думик).
В Париже написаны стих-я «„Когда выпадет снег“, — ты сказал и коснулся тревожно…», «Мое сердце — словно чаша…», «Чуть сумрак ляжет — Божья Матерь…».
Читает литературные журналы, интересуется оккультизмом, общается с Л. Брюлловой, М. Гринвальд.
1908
С последних чисел мая лечится от туберкулеза в финском курорте Халила.
Читает труды Марии д’Агреда, переводит с испанского рассказ А. Беккера.
1909
Вместе с Волошиным присутствует на лекции в Академии художеств. Встреча с Н. Гумилевым, начало романа с ним.
Начала переводить «Роман мумии» Т. Готье (перевод не закончен).
Стихотворение «Ритурнель» («Так ярко расшита синим шелком…»), посвященное Ю. Верховскому.
Отход от Н. Гумилева. Сближение с М. Волошиным.
Пишет стихи «Портрет графини С. И. Толстой», «Горький и дикий запах земли…», «В глубоких бороздах ладони…» и некоторые стихотворения, которые позже появились от имени Черубины де Габриак.
Общается с редакцией «Аполлона», устраивает чаепития. Ее пародии пользуются популярностью. Брюллова — секретарь редакции.
Сабашникова пишет А. Петровой о знакомстве с Дмитриевой.
Гумилев делает Дмитриевой очередное предложение и получает отказ. Его угроза отомстить.
Дмитриева узнает от Гюнтера, что Гумилев «плохо говорил о ней».
1910
1911
1912
1913
Дмитриева назначена гарантом (официальным представителем Антропософского общества в России.)
Ведет переписку с А. М. Петровой о вступлении ее в антропософское общество. (Членский билет Александре Михайловне был выписан в Берлине 23 октября).
1914
1915
1916
1917
1918
1919
1920
Совместно с С. Маршаком ведет занятия в драматической студии клуба Красной армии. Среди слушателей — Н. Г. Лозовой.
С 1920 года Васильева — член Союза работников искусств (Рабис).
1921
Стихотворение «Где б нашей встречи ни было начало…».
1922
По пути — остановка в Москве. Встреча с М. В. Сабашниковой.
Адрес Английская набережная, 74, кв. 7.
Стихотворение «И вот опять придет суббота…» — обращено к Щуцкому.
1923
В Ленинграде пишет рецензию на драму антропософа А. Штеффена «Четвероликий зверь».
Переводит старофранцузскую повесть в стихах «Мул без узды» (Опубликована в издательстве «Academia» в 1934 г.).
Тяжело болела.
1924
1925
По пути — в Москве на постановке «Гамлета» с M. A. Чеховым в главной роли. Встречи с друзьями (Е. Николаевой, возможно С. Я. Парнок).
1926
Пишет «Исповедь» (об отношениях с Н. Гумилевым) для Е. Архиппова. Начало работы в библиотеке Академии наук. Сходится с сотрудниками БАН С. С. Враской-Стаховой, А. А. Гизетти, К. М. Милорадович, С. А. Рышковой.
1927
1928
Месяц болела. Первоначальный диагноз: воспаление желчного пузыря.
ИМЕННОЙ УКАЗАТЕЛЬ
Аннотируются лишь лица, входившие в круг интересов Е. И. Васильевой, а также ее современники, лично ей знакомые.
Агреда Сор Мария Короиель д’Жезус де (1602–1665) — испанская религиозная писательница, получившая прозвище «святая Тереза Барокко»; главное ее сочинение — «Мистический город Бога».
Адан Поль (1862–1920) — французский писатель.
Ангел Силезский, Ангелус Силезеус (настоящее имя Иоганн Шефлер, 1624–1677, Бреставль) — немецкий поэт, врач. Автор книги изречений «Херувимский странник» (1674).
Анненкова Ольга Николаевна (?—1949) — филолог, переводчица; кузина Б. Лемана, племянница М. Врубеля, антропософка.
Анненский Иннокентий Федорович (1856–1909) — поэт, филолог-эллинист, переводчик Эврипида, литературный критик, один из создателей журнала «Аполлон».
Анреп Борис Васильевич (1883–1969) — художник, создатель мозаик, друг Гумилева, адресат стихов Ахматовой. Эмигрировал.
Антокольский Павел Григорьевич (1896–1978) — поэт.
Архиппов Евгений Яковлевич (1885–1950) — педагог, библиограф, критик, поэт.
Ауслендер Сергей Абрамович (1886–1943) — прозаик, племянник М. Кузмина.
Ахматова Анна Андреевна (урожд. Горенко, 1889–1966) — поэтесса. Жена Гумилева.
Ахрамович Витольд Францевич (1882–1930) — поэт (псевдоним Ашмарин), секретарь издательства Мусагет.
Бальмонт Екатерина Алексеевна (урожд. Андреева, 1867–1950) — вторая жена К. Д. Бальмонта, переводчица, тетя М. Сабашниковой. Дмитриева познакомилась с ней в декабре 1913 года в Лейпциге.
Барбе де Оревильи Жюль Амаде (1908–1889) — французский писатель.
Баррес Морис (1862–1923) — французский писатель.
Башкирцева Мария Константиновна (1860–1884) — художница, жила во Франции, рано умерла от чахотки. Получила известность благодаря дневнику, опубликованному после ее смерти.
Безант Анни (1847–1933) — английская и индийская общественная деятельница, председатель Теософского общества с 1898 года, автор многочисленных книг и статей.
Беккер Густаво Адольфо (1836–1870) — испанский писатель немецкого происхождения, представитель позднего романтизма. Известность ему принес сборник «Легенды», переведенный на русский язык (под названием «Избранные легенды»).
Бекштрем Елена Альбертовна (? — ок. 1981) — поэтесса, последовательница Ахматовой. В 1921–22 жила в Краснодаре.
Белоцветов Николай Николаевич (1892–1950) — поэт, философ; переводчик лекций Штейнера, антропософ.
Белый Андрей (настоящее имя Борис Николаевич Бугаев, 1880–1934) — поэт, прозаик, теоретик символизма, антропософ.
Бержерак Савиньен Сирано де (1619–1666) — французский писатель; его главное прозаическое сочинение — «Иной свет, или Государства и империи Луны», было опубликовано в 1657 году под названием «Комическая история».
Блок Александр Александрович (1880–1921) — поэт, драматург.
Богаевский Константин Федорович (1872–1943) — феодосийский художник, друг Волошина.
Бодлер Шарль (1821–1867) — французский поэт, основоположник символизма. Главная книга «Цветы зла».
Бородаевский Валериан Валерианович (1876–1950) — поэт, антропософ.
Брюллова Лидия Павловна (1886–1954, в замужестве Владимирова) — внучатая племянница художника Карла Брюллова, поэтесса, секретарь редакции журнала «Аполлон», антропософка, ближайшая подруга Дмитриевой. Умерла в ссылке. Сын Брюлловой Юрий Владимиров (1908–1931) — поэт, участник ОБЭРИУ.
Брюсов Валерий Яковлевич (1873–1924) — поэт, критик, один из создателей русского символизма.
Брянцев Александр Александрович (1883–1961) — режиссер, основатель Ленинградского Театра юного зрителя (в 1921 году), народный артист СССР.
Бугаева К. Н. — см. Васильева К. Н.
Васильев Всеволод Николаевич (1883–1944) — сын профессора медицины, инженер-гидролог; окончил Институт путей сообщения в июне 1911 года. С 1911 года муж Е. Дмитриевой. Товарищ Б. А. Лемана по гимназии.
Васильев Петр Николаевич (1885–1976) — военный врач, брат В. Н. Васильева.
Васильева Клавдия Николаевна (урожд. Алексеева, 1886–1970) — переводчица, антропософка. Жена П. Н. Васильева, а с 1923 года жена Б. Н. Бугаева (Андрея Белого).
Верховский Юрий Никандрович (1878–1956) — поэт, литературовед.
Виганд Екатерина Владимировна (около 1877–1959) — вторая жена профессора Н. А. Маркса.
Вилье де Лиль Адан, Матиас Филипп Огюст (1838–1889) — французский писатель.
Вилькина Людмила Николаевна (1873–1920) — поэтесса, жена поэта Н. М. Минского.
Виньи Альфред де (1797–1863) — французский писатель.
Владимирова Л. П. — см. Брюллова Л. П.
Волошин Максимилиан Александрович (1877–1932) — поэт, критик, художник.
Волошина (Кириенко-Волошина) Елена Оттобальдовна (урожд. Глазер, 1860–1923) — мать Максимилиана Волошина.
Волькенштейн Федор Акимович (1874–1937) — адвокат, журналист, поэт.
Враская (Стахова) Варвара Степановна (1883–1942) — сотрудница Публичной библиотеки в Петербурге.
Гамильтон Антуан (1639–1720) — англо-французский писатель эпохи Регентства.
Гейер Ольга Георгиевна (ок 1862–после 1927) — вдова редактора газеты «Русский Туркестан», знакомая Волошина по 1900 году.
Герцык Аделаида Казимировна (1870–1925, в замужестве Жуковская) — поэтесса, критик, переводчица.
Гизетти Александр Алексеевич (1888–1938) — социолог, сотрудник Института истории искусств, с 1924 работал в Библиотеке Академии Наук. Репрессирован.
Гиль Рене (1862–1925) — французский поэт и критик.
Гиппиус Зинаида Николаевна (1869–1945) — поэтесса, писательница, критик (псевдоним Антон Крайний).
Гливенко — жители Екатеринодара, у которых Васильева снимала комнату.
Глотов Яков Александрович (1878–1938) — двоюродный брат Волошина, переводчик. Репрессирован.
Гобино Жозеф Артюр де (1816–1882) — французский писатель, дипломат и ориенталист. В его книге «Религия и философия Центральной Азии» (1865) оправдывалось социальное и расовое неравенство.
Голлербах Эрих Федорович (1895–1942) — литературовед, искусствовед, библиограф.
Головин Александр Яковлевич (1863–1930) — живописец и график. Член объединения «Мир искусства». Декоратор императорских театров в Петербурге.
Горнунг Лев Владимирович (1902–1993) — поэт, литературовед, исследователь творчества Гумилева.
Городецкий Сергей Митрофанович (1884–1967) — поэт, ученик В. Иванова.
Готье Теофиль (1811–1872) — французский писатель, основоположника теорий «искусства для искусства».
Гофман Виктор Викторович (1882–1911) — поэт, покончил жизнь самоубийством.
Гревс Иван Михайлович (1860–1933) — историк-медиевист, профессор Петербургского университета.
Григоров Борис Павлович (1883–1923) — экономист, гарант московского отделения русского Антропософского общества.
Григорова Надежда Афанасьевна (урожд. Барышкина, 1885–1964) — врач, жена Б. П. Григорова, антропософка.
Гринвальд Маргарита Константиновна (около 1884–1969) — подруга Дмитриевой. В 1908 году окончила гимназию, впоследствии стала лингвистом. В 1922 году в петроградском издательстве «Мысль» вышла книга Ф. Гельферих «Из воспоминаний» в ее переводе.
Гумилев Николай Степанович (1887–1921) — поэт, литературный критик, теоретик акмеизма. Расстрелян за участие в контрреволюционном заговоре (дело Таганцева).
Гуревич Шеба (Себастьян Абрамович) — художник, принимавший участие в парижском журнале Гумилева «Сириус».
Гуро Елена (настоящее имя Элеонора Генриховна Нотенберг, 1877–1913) — художница, поэтесса. Примыкала к движению эгофутуристов.
Гюнтер Иоганнес Фердинанд фон (1886–1973) — немецкий поэт и переводчик. В 1908–1914 гг. Жил в Петербурге, заведовал немецким отделом журнала «Аполлон». Написал воспоминания о своей жизни в России «Ein Leben im Ostwind» (Жизнь в восточном ветре) (Мюнхен, 1969).
Девлет-Матвеева Ксения Павловна (около 1890–1976) — преподавательница иностранных языков из Харькова.
Дмитриев Иван Васильевич (ок 1857–1901) — отец Е. И. Дмитриевой. Учитель чистописания.
Дмитриев Валериан Иванович (1880 — начало 1930-х) — брат Е. И. Дмитриевой. Морской офицер. В 1908–1910 годах служил на Балтийском флоте, командовал подводной лодкой «Сиг». Участник обороны Порт-Артура.
Дмитриева Антонина Ивановна (около 1883–5 января 1908) — сестра Елизаветы, учительница, умерла в двадцать четыре года от заражения крови при родах.
Дмитриева Елизавета Кузьминична (около 1859–1942) — мать В. И. Дмитриевой, повивальная бабка. По отцу — украинка; в ее роду были также цыгане.
Добролюбов Александр (1876–1943?) — поэт. Начинал, как поэт декадент. Оставил литературу и ушел странствовать. Создал в Поволжье собственную секту. Религиозные идеи того времени отразились в сборнике «Из книги Невидимой».
Дубах Освальд (1884–1950) — художник и скульптор, умер в Дорнахе.
Думик Рене (1860–1937) — французский критик и историк литературы, профессор, член Французской Академии (с 1909).
Дымшиц-Толстая Софья Исааковна (1889–1963) — художница, вторая жена А. Н. Толстого.
Заболоцкая Мария Степановна (1887–1976) — вторая жена Волошина (с 1922 года, официально брак был оформлен в 1927 году), акушерка по профессии.
Замятин Евгений Иванович (1884–1937) — писатель. С 1931 года в эмиграции.
Звягина Мария Михайловна (1886–1942) — гимназическая подруга Дмитриевой, учившаяся с ней в 1901–1904 годах. Писала стихи.
Звягинцева Вера Клавдиевна (1894–1972, в замужестве Ерофеева) — поэтесса.
Зенкевич Михаил Александрович (1891–1973) — поэт, писатель, мемуарист.
Зиновьева-Аннибал Лидия Дмитриевна (1866–1907) — писательница, автор книг «Трагический зверинец» и «Тридцать три урода». Жена Вячеслава Иванова.
Зноско-Боровский Евгений Александрович (1884–1954) — театровед, секретарь журнала «Аполлон».
Иванов Вячеслав Иванович (1866–1949) — поэт, переводчик, философ, знаток античности. Умер в Риме.
Ивойлов Владимир Николаевич (1883–1942) — поэт, прозаик, критик (псевдоним Княжнин).
Ильина Екатерина Александровна (урожд. Маликова,? — 1933) — машинистка, антропософка, выполняла печатные работы для Штейнера.
Казанова Джованни Джакомо (1726–1798) — венецианский авантюрист и писатель, автор знаменитых многотомных «Воспоминаний» (изданы посмертно в 1822–1826 годах).
Казотт Жак (1719–1792) — французский писатель, увлекавшийся оккультизмом; казнен по обвинению в участии в роялистском заговоре.
Каменская Анна Алексеевна (1867–1952) — председатель Российского Теософского общества, редактор-издатель журнала «Вестник теософии», переводчица (псевдоним Alba).
Карнаухова Ирина Валерьяновна (1901–1959) — писательница-фольклористка, автор сказок.
Квятковский Людвиг Лукич (1894–1977) — художник-феодосиец, антропософ.
Кемпер Карл (1881–1957) — художник скульптор, антропософ. Уроженец Харькова, умер в Дорнахе.
Киселев Николай Петрович (1884–1965) — библиограф, секретарь издательства «Мусагет», антропософ.
Киселева Татьяна Владимировна (1890–1970) — антропософка, эвритмистка.
Кларк Мария Николаевна — подруга Васильевой (прозвище «Какангел»).
Клодель Поль (1868–1956) — французский писатель.
Коллинз Мабель (настоящее имя Мабель Кук, 1851–1927) — английская теософка, автор книг «Свет на пути», «История года»; редактировала вместе с Е. Блаватской журнал «Люцифер».
Коломийцев Виктор Павлович (1868–1936) — музыкальный критик, переводчик.
Комаровский Василий Алексеевич (1881–1914) — граф, поэт, умер в психиатрической больнице.
Кузмин Михаил Алексеевич (1872–1936) — поэт, писатель, композитор, критик.
Лампси Петр Николаевич (1869-?) — феодосиец, мировой судья; внучатый племянник И. К. Айвазовского.
Лансере Евгений Евгеньевич (1875–1946) — художник-график.
Лебедев Алексей Дмитриевич (1886–1974) — химик антропософ. Был репрессирован.
Леман Борис Алексеевич (1880–1945) — поэт (псевдоним Б. Дикс), переводчик, литературовед, антропософ. Занимался исследованиями каббалы и теософией Сен-Мартена.
Лившиц Бенедикт Константинович (1887–1939) — поэт-футурист, переводчик, автор мемуаров о русском футуризме «Полутороглазый стрелец». Репрессирован.
Ловенжуль Шарль Спельбер Де (1836–1907) — бельгийский историк литературы, автор работ о романтизме, виконт.
Лойола Игнатий (1491–1556) — испанский религиозный деятель, основатель ордена иезуитов.
Лозовой Николай Г. (ок.1903 —?) — жил в Новороссийске, занимался в драматической студии в Краснодаре. Оставил воспоминания о жизни Васильевой в Краснодаре.
Лоховицкая Мирра (настоящее имя Мария Александровна Лоховицкая, по мужу Жибер, 1869–1905) — поэтесса. Ее называли «русской Сафо». Оказала огромное влияние на И. Северянина.
Львова Юлия Федоровна (1873–1950) — композитор (положила на музыку несколько стихотворений Волошина), теософка.
Лямин Михаил Сергеевич (1883-?) — химик, кузен Волошина.
Маковский Сергей Константинович (1878–1962) — сын известного художника, поэт, искусствовед, редактор журнала «Аполлон».
Мандельштам Осип Эмильевич (1891–1938) — поэт, репрессирован.
Маркс Никандр Александрович (1861–1921) — генерал-лейтенант, фольклорист, палеограф. Написал книгу «легенды Крыма». Умер в Краснодаре, где был ректором Кубанского Университета.
Маршак Самуил Яковлевич (1887–1964) — поэт, детский писатель, переводчик.
Маршак Софья Михайловна (1889–1953) — жена С. Я. Маршака.
Машковцев Николай Георгиевич (1887–1962) — искусствовед, помощник хранителя Третьяковской галереи. Антропософ.
Мейерхольд Всеволод Эмильевич (1974–1940) — режиссер. Репрессирован.
Мейринк Густав (1868–1932) — австрийский писатель, оккультист и теософ. «Голем» (1915) — его лучший роман.
Мережковский Дмитрий Сергеевич (1865–1941) — поэт, основоположник символизма; писатель, публицист, философ.
Меркурьева Вера Александровна (1876–1943) — поэтесса (псевдоним Касандра), переводчица.
Милорадович Ксения Михайловна (1882–?) — сотрудница Библиотеки Академии Наук, подруга юношеских лет М. С. Заболотской.
Моравская Мария Людвиговна (1889 — около 1947) — поэтесса, полька по происхождению. Умерла во Флориде.
Моргенштерн Христиан (1871–1914) — немецкий поэт, антропософ. Автор шуточных стихотворений и, одновременно, поэт духовной космической лирики.
Мосолов Борис Сергеевич (1886–1942) — искусствовед-любитель.
Нейгауз Генрих Густавович (1888–1964) — пианист, педагог.
Николаева Евгения Константиновна (1898–1940-е) — поэтесса, ученица Васильевой по Краснодарской поэтической студии.
Новинский Александр Александрович (1878–1950-е) — капитан 2-го ранга, начальник Феодосийского торгового порта в 1916–1920 годах, любитель поэзии.
Оболенская Юлия Леонидовна (1889–1945) — художница, ученица К. Петрова-Водкина.
Павлова Каролина Карловна (1807–1893) — В девичестве Яниш. Поэтесса, переводчица. Была невестой Мицкевича. Умерла в Германии.
Парнок София Яковлевна (1885–1933) — поэтесса, критик.
Перцович Юрий Саввич — житель Новороссийска, ученик Е. Архиппова.
Петров Дмитрий Константинович (1872–1925) — испанист, профессор Петербургского университета.
Петрова Александра Михайловна (1871–1921) — феодосийка, педагог, друг Волошина с его гимназических лет. Собрала коллекцию татарских вышивок.
Петровский Алексей Сергеевич (1881–1958) — поэт, историк, музеевед, переводчик. Антропософ. Друг А. Белого.
Платонов Сергей Федорович (1860–1933) — историк, академик (с 1920 года), сотрудник Пушкинского Дома (в 1929 году — его директор).
По Эдгар Аллан (1809–1849) — американский писатель и поэт.
Позняков Сергей Сергеевич (1889–1945) — студент Петербургского университета, друг М. Кузмина.
Потемкин Петр Петрович (1886–1926) — поэт.
Поццо Александр Михайлович (1882–1941) — юрист, редактор журнала «Северное сияние», антропософ. Умер в Дорнахе.
Поццо Наталья Алексеевна (урожд. Тургенева, 1886–1942) — художница, антропософка, жена А. М. Поццо.
Пяст Владимир Алексеевич (наст. фамилия Пестовский, 1886–1940) — поэт и переводчик.
Радлов Эрнест Львович (1854–1928) — философ, сотрудник Публичной библиотеки, редактор журнала министерства народного просвещения.
Радлова Анна Дмитриевна (урожд. Дармолатова, 1891–1949) — поэтесса, жена режиссера С. Э. Радлова. В 1930-х годах переводила Шекспира. Репрессирована.
Ремизов Алексей Михайлович (1877–1957) — писатель.
Рождественский Всеволод Александрович (1895–1977) — поэт, переводчик. Входил в «Цех поэтов» 1921–1922 гг.
Ронсар Пьер де (1524–1585) — французский поэт.
Руслов Владимир Владимирович (?—1929) — поэт, приятель Кузмина.
Рышкова Софья Александровна (1874–1942) — сотрудница Библиотеки Академии наук.
Сабашникова Маргарита Васильевна (1882–1973) — художница, писательница, антропософка. Жена Волошина с весны 1906 года (через год их брак распался). Умерла в эмиграции в Штутгарте.
Савонарола Иероним (1452–1498) — знаменитый итальянский проповедник и общественный деятель.
Свободин Михаил Павлович (1880–1906) — драматург и переводчик приятель студенческих лет Волошина. Покончил жизнь самоубийством.
Сенанкур Этьен Пивер де (1770–1846) — французский писатель, предшественник романтизма. Его роман «Оберманн. Письма, изданные г. Сенанкуром» (1804) — одна из первых «исповедей души».
Сиверс Мария Яковлевна (1867–1948) — прибалтийская немка, антропософка, друг Р. Штейнера (с 24 декабря 1914 года — его жена).
Сизов Михаил Иванович (1884–1956) — переводчик критик (псевдоним М. Седлов); антропософ.
Смирнов Александр Александрович (1883–1962) — литературовед-медиевист, переводчик, сотрудник издательства «Всемирная литература».
Смит Лори (1883–1971, по мужу Майер) — танцовщица, антропософка.
Сологуб Федор Кузьмич (наст. фамилия Тетерников, 1863–1927) — поэт, одна из центральных фигур русского символизма.
Стаховские — семья в Екатеринодаре; у них Васильева жила в 1919 году.
Столица Любовь Никитична (урожд. Ершова, 1884–1934) — поэтесса.
Сырокомская Наталия Ивановна (1892–1977) — литературовед, знакомая Волошина.
Сюнненберг Константин Александрович (1871–1942) — художник, критик, поэт (псевдоним К Эрберг).
Св. Тереза (Тереза Санчес де Сепеда и Агумада) (1515–1582) — испанская писательница, монахиня, мистик. Произведения св. Терезы оказали очень сильное влияние на религиозную литературу последующих столетий.
Тиняков Александр Иванович (1886–1932) — поэт (псевдоним Одинокий).
Толстой Алексей Николаевич (1883–1945) — поэт, писатель.
Трапезников Трифон Георгиевич (1882–1926) — искусствовед, антропософ.
Трапезникова Любовь Исааковна (урожд. Красильщик) — жена Т. Г. Трапезникова, антропософка.
Трубецкой Сергей Николаевич (1862–1905) — философ.
Тургенева Анна Алексеевна (1891–1966) — художница, первая жена А. Белого, антропософка. Умерла в Дорнахе.
Уайльд Оскар (1854–1900) — английский писатель. Основоположник эстетизма. Оказал огромное влияние на русскую литературу начала XX века.
Усов Дмитрий Сергеевич (1896–1943) — литературовед, поэт, перевел несколько стихотворений Васильевой на немецкий язык. Умер в Ташкенте.
Усова Алиса Гуговна (урожд. Левенталь, в 1-м браке Уланова, ок 1892–1951) — племянница писательницы Р. М. Гальдовской, жена Д. С. Усова.
Фабр д’Оливе Антуан (1768–1825) — французский драматург, ученый, философ-мистик.
Фридкина Генриетт (1879–1943) — врач и художница, антропософка.
Христофорова Клеопатра Петровна (?—1934) — антропософка, владелица отеля в Гельсингфорсе.
Цветаева Марина Ивановна (1892–1941) — поэт.
Цетлин Михаил Осипович (1882–1946), совладелец чаеторговой фирмы «Высоцкий и Сыновья», поэт и меценат (в эмиграции стал основателем журналов «Современные записки» и «Новый журнал»).
Чехов Михаил Александрович (1891–1955) — актер, антропософ. Эмигрировал.
Чурилин Тихон Васильевич (1885–1844) — поэт.
Чеботаревская Анастасия Николаевна (1876–1921) — писательница, жена Ф. Сологуба. Покончила с собой.
Чулков Георгий Иванович (1879–1939) — писатель, теоретик анархизма.
Шанфлери Жюль Юссон де (1821–1889, настоящее имя Жюль Франсуа Феликс Юсон) — французский писатель.
Шагинян Мариетта Сергеевна (1888–1982) — поэтесса, писательница.
Шаскольская Надежда Владимировна (урожд. Брюллова, 1886–1937) — литератор, кузина Л. П. Брюлловой. Репрессирована.
Шварсалон Вера Константиновна (1890–1920) — дочь Л. Зиновьевой-Аннибал, падчерица Вячеслава Иванова, с 1910 года его жена.
Шварц Антон Исаакович (1896–1954) — чтец-декламатор.
Шервашидзе Александр Константинович (1867–1968) — живописец и театральный художник.
Шишмарев Владимир Федорович (1874–1957) — филолог-романист (исследователь поэзии позднего средневековья во Франции), профессор Петербургского университета.
Шкапская Мария Михайловна (1891–1952) — поэтесса, журналистка.
Штейнер Рудольф (1861–1925) — глава немецкого отделения Теософского общества, позднее (с 1913 года) возглавил выделившееся из него Всеобщее Антропософское общество. Доктор философии. Основоположник сверхчувственного исследования мира и человека, названного им антропософией. Заложил основы вальдорфской педагогики, антропософской медицины, биодинамического сельского хозяйства, концепции «трехчленности социального организма». Художник, архитектор, имел ряд работ по естествознанию.
Штенгеле Удо — немецкий студент, знакомый Л. П. Брюлловой.
Штеффен Альберт (1884–1963) — поэт и писатель. С 1907 года работал вместе со Штейнером. С 1920 года жил в Дорнахе. После смерти Штейнера стал председателем Всеобщего Антропософского общества.
Шюре Эдвард (1841–1929) — французский писатель, теософ, автор работ по истории мистерий.
Щуцкий Юлиан Константинович (1897–1938) — востоковед, полиглот, музыкант, антропософ. Окончил этнолого-лингвистическое отделение факультета общественных наук Петроградского университета в 1921 году. Перевел «Книгу перемен» — «китайскую библию» (издана в Москве только в 1960 году). Репрессирован в 1937, расстрелян.
Эредиа Жозе Мариаде (1842–1906) — французский поэт.