«Королевские идиллии» – одно из самых известных произведений Альфреда Теннисона, прославленного английского поэта викторианской эпохи. Книга представляет собой сборник баллад о приключениях короля Артура и рыцарей Круглого стола – героев всемирно известного средневекового рыцарского эпоса. Долгое время «Королевские идиллии» были недоступны для отечественного читателя, поскольку до последнего времени не существовало ни одного официально опубликованного перевода на русский язык. В 80-х годах прошлого века за этот титанический труд взялся замечательный поэт и писатель Виктор Лунин, посвятив этой работе почти 10 лет. И вот теперь эту захватывающую книгу могут прочесть и наши любители рыцарской литературы.
ПОЭТ ВИКТОРИАНСКОЙ ЭПОХИ
Какое множество прекрасных лиц!
Как род людской красив!
Альфред Теннисон был счастливым человеком. Он прожил долгую жизнь, честно исполнил свой земной долг и, обласканный властями и любимый читателями, умер, прославив свою эпоху, которая, не будь она названа Викторианской, вполне могла бы носить имя Альфреда, лорда Теннисона.
Не без основания утверждается в одном из английских критических трудов первой трети XX века[1], что если представить национальную литературу не в виде череды исторических эпох, а в виде, например, фамильной картинной галереи, то Чосер, Мэлори, Спенсер, Шекспир, Мильтон, Драйден, Теннисон поразят зрителей не только яркими индивидуальными чертами, но и сильным сходством, как это часто бывает на семейных портретах. Об этом же писал и Б. М. Эйхенбаум[2], считавший, что литературе, как искусству вообще, чуждо понятие прогресса, движения вперед, в отличие от истории, которой чуждо понятие «вечных ценностей», но, тем не менее, история литературы, несомненно, призвана хранить в своих анналах фактические сведения, упорядочивающие наше представление о необъятном.
Национальная литература – это единый организм, и, естественно, часто бывает, что поэт или прозаик не могут полностью вписаться в прокрустово ложе исторической эпохи, «раз и навсегда» определенной им критиками, отчего подчас происходит забавная путаница. Например, Китс и Карлейль – ровесники, они родились в один год, но Китс – это эпоха Байрона и Шелли, а Карлейль – Браунинга и Теннисона. Ни при каких обстоятельствах Китс не может быть никем иным, кроме как поэтом романтической эпохи, романтиком. А Карлейль, как и интересующий нас в первую очередь Теннисон, принадлежит Викторианской эпохе.
Что такое эпоха королевы Виктории, правившей Англией в 1837–1901 гг.? Ее начало определяется не 1837 (годом коронования Виктории), а 1832 годом, то есть реформой избирательной системы. Это время беспошлинной торговли, всемирных выставок и всеобщего образования, это эпоха относительного спокойствия и процветания, а также беспримерного укрепления позиций среднего класса. Если же посмотреть на нее сквозь призму поэзии, то можно обнаружить одну характеристическую особенность, в какой-то степени подтверждающую представление о социальной устойчивости в Англии второй половины XIX столетия. Если начиная с XIV века все поэты так или иначе экспериментировали с английским стихом, то после Вордсворта и других поэтов-романтиков, сознательно вводивших в поэзию новые ритмы и новые жанры, даже величайшие поэты Викторианской эпохи не помышляли о языковом новаторстве, считая уже имеющийся поэтический язык вполне достойным своих творческих задач.
К началу XIX столетия в общем движении поэзии выделились и получили великолепное воплощение две, как назвал их Тэн, великие идеи – та, которая произвела на свет поэзию историческую (Саути и Вальтер Скотт), и та, которая дала жизнь поэзии философской (Вордсворт и Шелли). Оба эти направления получили признание не только в Англии, но и во всей Европе. Однако в 1850–1860 годах они, до тех пор существовавшие традиционно по отдельности, все чаще сливаются, приобретая, к тому же, ощутимый социальный оттенок. Казалось бы, в эпоху общественной стабильности и буржуазного практицизма поэзия должна была отойти на второй план, но она сохраняет на Британских островах все права гражданства и даже дарит миру не меньше гениев, чем в другие времена. И это в общем-то закономерно, ибо, наверное, ни в одной другой стране не наберется так много людей, прославленных одновременно своей политической и поэтической деятельностью. Известный русский критик, знаток зарубежной поэзии, переводчик Н. В. Гербель писал по этому поводу: «Журналы и обозрения не отказывают стихам ни в содействии, ни в одобрении, ни в серьезной критике; политическая пресса не считает недостойным своего назначения печатать у себя стихи; Парнас не признается несовместимым с форумом, с трибуною и даже с торговыми делами. По мнению француза, из поэта всегда выйдет плохой государственный муж, англичанин же не затрудняется выбирать своих поэтов в члены парламента, в посланники и даже министры… стихотворные произведения пользуются сочувствием и даже восторженным удивлением и легко находят издателей, читателей и покупателей. В самых маленьких городках и на самых незначительных и глухих станциях железных дорог вы найдете в каждой лавчонке, в каждом шкапу разнообразный выбор английских поэтов всех времен. А заметьте, что цена книг, вообще, дорога в Англии»[3]. Наверное, в России это трудно до конца осознать, ведь в русском сознании издавна укоренилась идея вечной вражды поэта и власти. Поэт – символ вольнолюбия, власть – символ тирании. Народ безмолвствует, если не бунтует. Только юродивый позволяет себе говорить правду царям, а поэт – почти тот же юродивый, разве лишь за свое слово легко мог заплатить головой. «Поэт в России больше, чем поэт» – совсем не метафора. Человеку, воспитанному в русской поэтической традиции, трудно поверить, что хроники Шекспира были призваны не развенчать зло деспотии, а оправдать, в общем-то, узурпацию власти Тюдорами, к которым принадлежала великая королева Елизавета I, что Томас Мор был казнен вовсе не за «Утопию», что Свифт, несмотря на свои антиправительственные памфлеты, продолжал оставаться высокопоставленным священнослужителем и, кстати, в Ирландии, которую он защищал, что Томас Мур ни разу не был призван к ответу за свои откровенные высказывания в адрес антиирландской политики Англии и «лично» принца-регента (впоследствии короля) и продолжал свободно печататься в Британии, что звание поэта-лауреата, какими бы саркастическими ни были выпады Байрона (кстати, члена палаты лордов) против Саути, было и остается почетным в Англии.
Читателю, который знакомится с поэтом Теннисоном по не очень многочисленным русским переводам, пусть даже по одному из двух его главных творений – «Королевским идиллиям», все равно, наверное, трудно будет осознать его значение в памяти своего народа, а ведь это о нем английский критик написал: «Поколение, которое перестанет верить в величие Теннисона, перестанет верить в самое поэзию»[4]. Так считали и считают не только критики, но и английские поэты, и их точку зрения без лишних славословий выразил Джерард Мэнли Хопкинс, который для начала отказал ему в независимости суждений, потом упрекнул в банальности, а завершил свое высказывание следующим образом: «Все равно он был великим поэтом и все его творения будто созданы из золота и слоновой кости»[5]. В России о Теннисоне всегда писали мало, хотя на рубеже веков его стихи и поэмы время от времени появлялись в журналах, но даже при этой малости в советском литературоведении, увы, его если и замечали, то с явно выраженным пренебрежением. Не «революционер», как Байрон, и даже не «реакционер», как Киплинг, он не имел права претендовать на внимание в стране, где на писателя в первую очередь смотрели с точки зрения его политического кредо. И все же поэты, без всякой надежды на публикацию, переводили стихи Теннисона на русский язык, например В. Микулич[6], переводы которой сохранились в архиве:
Когда под каменной могильною плитою
Холодным вечным сном, дитя, я буду спать,
Не приходи своей нелепою слезою
И сожаленьями покой мой отравлять.
Не раздражай мой прах. Пусть над моей могилой
Совы зловещий крик звучит в глухую ночь.
Пусть вихрь над ней ревет и воет с злобной силой,
Но ты – не приходи!.. Прочь, прочь!
Слава пришла к Теннисону после выхода в свет его третьей книги «Стихотворения», которая утвердила его как наследника двух поэтов-романтиков – торжественно-великолепного Китса и задумчиво-простодушного Вордсворта, совершенно не похожих друг на друга и судьбою, и стихами, но, тем не менее, вставших рядом у истоков его поэзии. Наследник традиции, не помышлявший о потрясении основ, ничего не отрицавший, никуда не звавший, устремленный скорее внутрь себя, чем вовне, изрекавший прописные истины, поэт сумел завоевать величайшую любовь читателей постнаполеоновской эпохи, отмеченной поворотом от деспотической власти к демократии, но поворотом вполне мирным.
В Британии именно во второй половине XIX столетия люди впервые за долгое время остро ощутили потребность в мирном улаживании всевозможных конфликтов. Но одновременно взявшие верх практицизм, стремление к наживе, расчетливость, монотонный труд, имевший в себе мало романтического, творческого, привлекательного, заставляли их тосковать по неведомой красоте. И Теннисон не писал о разрываемой противоречиями, мятущейся душе гения, он писал о душевных муках «обыкновенного» человека, который ищет ответы на «обыкновенные» вопросы о добре, любви, о самом себе и о Божественном промысле, пославшем его на грешную землю. Такому человеку нет дела до сильных мира сего, нет дела до социальных бурь, все сметающих на своем пути. Ему в первую очередь нужны мир и покой в его собственном маленьком мирке, осиянном любовью и красотой.
А чем, собственно, плохи «банальные» мысли Теннисона? Мир, в самом деле, лучше, чем война, милосердие – чем жестокость, любовь к ближнему – чем ненависть и даже равнодушие, терпимость – чем нетерпимость. Тем более, эти мысли выражены искренне и неназойливо, с традиционной балладной простоватостью, но и с такой притягательной уверенностью в «вечных ценностях», словно открытых заново, что неудивительно видеть среди переводчиков лирики Теннисона таких признанных поэтов России, как А. Плещеев, К. Бальмонт, Ф. Тютчев, В. Соловьев, И. Бунин.
ДРЕВНЕЕ ПРЕДАНИЕ
На пышном ложе умирает КорольЭдвард…
Спасенья нет…
Но вдруг король больной припомнил
Покойной матери совет:
«Когда, мой сын, – она сказала, —
Наступит твой последний день,
Найди счастливца в этом мире,
Его рубашку ты надень —
И смерть к тебе не прикоснется…»
И стал король бодрей опять:
Он разослал гонцов по царству,
Чтоб в нем счастливца отыскать.
По королевскому приказу
Летят они во все концы,
Но отыскать нигде счастливца
Не могут верные гонцы.
Вот, наконец, один нашелся,
Но тот один был беден так,
Что даже худенькой рубашки
Давно уж не имел бедняк.
Верлен как-то сказал, что когда сердце у Теннисона должно было разбиться от тоски, он начал писать поэтические воспоминания. И сказал он это в укор Теннисону, не в силах отрешиться от собственного человеческого и поэтического «я», хотя в результате личной трагедии английского поэта на свет появился цикл элегий «In memoriam» (1833–1850), в котором автор отдает на суд читателей, не романтизируя и не назида тельствуя, чувства и мысли, мучившие его долгие годы после гибели его университетского друга Артура Галлама (1811–1833).
Несомненно, опыт, накопленный к этому времени английской литературой, был досконально изучен Альфредом Теннисоном, и этот опыт включал в себя сонеты эпохи Возрождения, казалось бы, до конца исследовавшие любовные муки человека и не оставившие никаких тайн для потомков, и лирику поэтов-романтиков, в основном, «Озерной школы», или, как их еще называли, «школы спиритуалистического романтизма», сумевших отвратить общественный вкус от красивого пустословия и привести его «к изучению человека и природы, изгнать фальшивое, преувеличенное изображение характеров и чувств, заменив их истинным сочувствием к человечеству»[7]. Широчайшая образованность и еще то, что, верно, называется чутьем гения, помогли Теннисону понять себя и точно определить свое место в поэзии Англии. Не меряя свое горе вселенскими масштабами, он попытался найти для себя приемлемый способ примирения с жизнью: «Если Мильтон от горя был готов наброситься на своих врагов, Шелли – на врагов своего друга и вообще всего прекрасного и благородного, то Теннисон взялся за кропотливое изучение тончайших нюансов своих чувств и настроений»[8]. Кстати, одновременно с ним, правда в прозе, это попыталась сделать Анна Бронте (1820–1849) в своем до сих пор недооцененном романе «Эгнес Грей» (1847), предвосхитившем величайшие открытия в области психологического романа. Ее затмили гораздо более яркие современники: Диккенс, Теккерей, ее собственные сестры, но попытка писательницы покопаться в душе малоприметной девицы, выполненная с изысканностью и искренностью, которые не уступают Теннисону, далеко не случайна в истории английской литературы именно в это время. Что у Альфреда Теннисона, что у Анны Бронте – это были, в сущности, первые попытки раскрыть внутренний мир самого обычного (как впоследствии говорила Вирджиния Вульф, «случайного» человека) во всей полноте его жизненных ощущений, которые уже в начале XX столетия и в творчестве литературных наследников обоих первопроходцев завоевали достойное место в английской и европейской словесности.
«In Memoriam» – цикл, состоящий из 131 элегии со вступительным плачем и заключительной свадебной песней. В английской поэзии элегия имеет долгую историю и как жанр возникла в эпоху Возрождения на основе древнегреческой «жалобы», то есть печального лирического стихотворения, однако лишь в творчестве Теннисона она максимально раскрыла свои возможности.
Когда луна на полог мне
Прольет свой луч, я знаю: он
У моря, там, где тих твой сон,
Сияньем вспыхнул на стене.
Твой мрамор выступил на свет,
Серебряный пожар луны
Крадется тихо вдоль стены,
Вдоль имени и чисел лет.
Но вот – он уплывает прочь,
Как луч на пологе моем.
Усталый, я забудусь сном,
Пока рассвет не сменит ночь.
Тогда, я знаю: развита
Над морем искристая шаль,
А в церкви, там, где спит печаль,
Как призрак, светится плита.
Лирические стихотворения Альфреда Теннисона очень трудно переводить, и на русском языке они, как правило, обретают излишнюю семантическую определенность или неведомую Теннисону энергичность, – страстность. В русской поэзии его стих, если и можно сравнить, то, скорее всего, со стихами Фета или Майкова, хотя, конечно же, это сравнение очень приблизительное. В элегиях Альфреда Теннисона звучит голос человека, который не стремится взывать к рассудку воображаемого читателя и не стремится взорвать, перевернуть вверх дном его чувства. Он негромко и как будто даже для себя самого проговаривает прекрасные строки, наполненные тем сокровенным содержанием, которое обыкновенно спрятано в самой глубине человеческой души.
Прошли годы. Для Теннисона это был долгий путь от осознания невосполнимой утраты, через сомнения в Божественной справедливости, к примирению с жизнью и смертью. Друг теперь как бы не потерян для него, ибо, следуя традиции Петрарки, поэт представляет его небесным небожителем, преодолев своей волей и своей любовью разлучившие их время и пространство. При всем индивидуализме поэтического «я» в элегическом цикле Теннисона, его поэтическое «я» воплощает в себе не одинокого мятежника, героя или преступника, то есть сверхчеловека (не так уж часто встречающийся в реальной жизни тип), а то множество людей – глупых и умных, удачливых и не очень, которые, в сущности, составляют человечество; недаром Альфред Теннисон, преемник Уильяма Вордсворта, писал: «В этих стихотворениях «я» – не всегда автор, говорящий о себе, нет, это голос человечества, звучащий с моей помощью»[9]. «Простой» человек, человек из толпы обрел своего поэта, умного и все понимающего, жизненное кредо которого не могло и не может не импонировать этому человеку с его разочарованиями, страданиями, трудностями, преследующими его в жизни:
Нет, лучше уж терять, любя,
Чем жить, совсем любви не зная.
Цикл «In Memoriam», квинтэссенция лирического наследия Альфреда Теннисона, – это богатейшая сокровищница тончайших психологических наблюдений, это философия жизни, высказанная с такой изысканной простотой и с такой простодушной изысканностью, что элегии Альфреда Теннисона не могли не стать одним из чудес, которым по праву гордится английская словесность.
Не менее важное место в творчестве Альфреда Теннисона занимает так называемая «историческая» тема, которая, кстати, не ограничивается образами короля Артура и его рыцарей. Она гораздо шире. Интересно отметить, что как раз в не связанных с Артуром полулегендарных-полуисторических стихотворениях и поэмах особенно громко, настойчиво и прямолинейно звучит социальная тема (тема социальной справедливости), характерная для Викторианской поэзии. Как раз этими произведениями Теннисон привлек к себе поначалу внимание русских поэтов, и самой первой[10] – в 1859 году – появилась в русской печати баллада «Годива» (1842) в переводе М. Михайлова (1829–1865), писателя и революционера, который переводил немецкую и английскую поэзию, считая эту свою деятельность в первую очередь просветительской и социально значимой:
… сила дел благих
Сражает злые чувства. Ничего
Не ведая, проехала Годива —
И сотни башен разом сотней медных
Звенящих языков бесстыдный полдень
Весь город огласил. Она поспешно
Вошла в свою светлицу и надела
Там мантию и графскую корону,
И к мужу вышла, и с народа подать
Сняла, и в памяти людской навеки
Оставила свое святое имя.
Стоит вспомнить, что в России крестьяне получили волю в 1861 году, и писатели-демократы много сделали для приближения этого наиважнейшего события в российской истории, довольно часто используя для обнародования своих идей именно переводы, чтобы обойти цензуру. Вот так в Россию англичанин Теннисон пришел в необычной для себя роли борца с властью, ибо Михайлов, естественно, сместил акценты, и поэтичная легенда о чудесном устранении социальной несправедливости в его варианте должна была звучать призывом к борьбе с антинародной деспотией.
На границе XVIII и XIX столетий романтики, заинтересовавшись народным творчеством, ввели, так сказать, в литературный оборот сказки, легенды, песни, передававшиеся из уст в уста или опубликованные собирателями в ученых трудах. Значение фольклора в творчестве романтиков всех европейских стран – отдельная, серьезная тема, а для нас важно, что к середине XIX столетия в Англии, когда эпоха романтизма уже закончилась, наибольшей популярностью стали пользоваться легендарные сюжеты с так называемыми «историческими» героями. Чаще всего это и в самом деле были исторические личности, характер и жизнь которых с течением времени обросли псевдореальными или откровенно сказочными подробностями.
Время требовало литературного героя, который, перебывав во множестве приключений, утверждал бы победу добра над злом. Собственно, в этом не было ничего странного. В середине XIX века в Англии утверждался средний класс с его прагматизмом, и борьба за выживание, борьба не на жизнь, а на смерть, уходила с вольных дорог за закрытые двери нотариальных контор, лишаясь романтического ореола. Книжные приключения приходили на смену реальным приключениям, вымышленные подвиги и победы украшали бедную событиями жизнь. История романтизировалась, и исторический герой становился, с одной стороны, костюмным персонажем, потому что взятая за основу историческая реальность, как правило, преображалась в великолепный карнавал масок, но, с другой, в нем воплощались извечные надежды людей на героя-заступника.
Легенды о короле Артуре и рыцарях Круглого Стола вошли в английский обиход еще в средние века, а распространение их в Англии и в Европе связывают в первую очередь с именем Гальфрида Монмутского, вероятно, валлийца, владевшего родным языком, архидьякона и епископа, который свою «Историю бриттов» написал между 1132 и 1137 годами. «Появление этой своеобразной книги, – пишет русский ученый-медиевист М. П. Алексеев, – нельзя объяснить случайностью. Уэльсцы приветствовали нормандских завоевателей на территории Англии как победителей их давних врагов – англосаксов – и мечтали о национально-политическом объединении с бретонцами, потомками тех уэльсцев и корнийцев, которые эмигрировали на континент в V–VI вв. Именно этим можно объяснить появление знатных уэльсцев при дворах английских королей нормандской и анжуйской династий и то возрождение исторических преданий и легенд, которое мы наблюдаем у писателей этого периода»[11].
Реальное существование короля Артура недоказуемо, хотя вполне возможно, что он был одним из кельтских вождей, сражавшихся против англосаксов, и умер будто бы в 537 году. Гальфрид Монмутский представляет его правителем всей Британии и значительной части Европы (Галлии и Скандинавии). М. П. Алексеев считает, что на легенду о короле Артуре в то время наложились предания о Карле Великом и Александре Македонском, может быть, еще о ком-то, но кое-что Гальфрид все-таки взял из кельтских легенд и кое-что сочинил сам. Например, именно у него впервые появляется волшебник Мерлин. Короче говоря, книга Гальфрида Монмутского – главный источник легенд о короле Артуре, которые вскоре стали основой многих литературных произведений на английском, французском и латинском языках, прославлявших двор короля Артура как средоточие идеальной рыцарской культуры. Идея Круглого Стола получила такое признание, что, не исключено, отчасти благодаря ей были созданы рыцарские ордена, игравшие весьма существенную военную, религиозную и социальную роль в истории Европы. Однако в XIV столетии, когда роль рыцаря начала практически сходить на нет, им на смену стали приходить другие ордена (например, орден Подвязки, 1349 год), задачей которых была «… демонстрация великолепия придворных празднеств… – как пишет профессор Э. Винавер. – Идеал рыцаря, сочетающий в себе храбрость, великодушие и преданность, уже более не существовал в реальной жизни, и вместо меча и молитвы на первый план выдвинулись красочные парады»[12]. Когда произошло разложение рыцарства и был потерян интерес к военным подвигам, центральное место в артуровском цикле постепенно заняли поиски Святого Грааля, а само повествование приобрело фантастический и явно выраженный религиозный характер.
Томас Мэлори, написавший свою книгу «Смерть Артура» в XV веке, сказал последнее «прости» уходящему миру рыцарских подвигов: «Вместе с королем Артуром умерло рыцарство, как он его понимал, – пишет А. Мортон. – В этом, мне думается, секрет неожиданного величия его книги. Он стремился воспеть рыцарство, вдохнуть в него новую жизнь… Если бы он преуспел, то стало бы одним устаревшим трактатом о средневековых нравах больше. Однако Мэлори не преуспел, ибо сердцем он чувствовал, что мир, который он так высоко ставил и возрождения которого так страстно желал, безвозвратно уходит в прошлое… Это общество было обречено, на его челе лежала печать смерти, и стилем мрачным, возвышенным, не сознавая этого, Мэлори сложил свою погребальную речь и произнес ее над ним»[13].
Подведя черту под рыцарской эпохой, роман «Смерть Артура» стал источником сведений и вдохновения для последующих поколений, особенно для писателей и поэтов XIX и XX веков. Мэлори закрепил те мифологические черты, которые возникли в артуровских легендах после Гальфрида Монмутского, то есть, как считает А. Д. Михайлов[14], на куртуазном этапе, когда из них постепенно исчезли все признаки кельтской мифологии и появились новые мифологемы – Камелот, Круглый Стол, рыцарское братство, поиски Грааля. Они-то и привлекли к себе внимание Теннисона, Суинберна, Морриса, Россетти, Арнольда, Гарди, Джойса, Уайта, Стюарт, Стейнбека и многих-многих других.
Впервые в творчестве Альфреда Теннисона артуровско-рыцарская тематика появилась в 1832 году. Первая поэма – «Владелица Шэлотт» – вошла в упоминавшуюся уже книгу «Стихотворения». Последняя – «Мерлин и свет» – относится к 1889 году. Между ними пятьдесят семь лет, в которые складывался окончательный вариант цикла поэм «Королевские идиллии».
Альфред Теннисон ввел в XIX веке моду на артуровские легенды и, в частности, книгу Т. Мэлори «Смерть Артура», славе которой немало способствовали и непревзойденные иллюстрации Обри Бердслея. До сих пор писатели и поэты ищут вдохновение в преданиях о короле Артуре, интерпретируют их по собственному усмотрению, но до нынешнего дня «Королевские идиллии» остаются в числе лучших произведений, созданных на сюжеты о короле Артуре и его рыцарях, вероятно, потому что Альфред Теннисон, восхищенный эпическим размахом романа Мэлори, создал произведение, если не конгениальное, то, по крайней мере, не в меньшей степени выразившее свое время.
Все поэмы «Королевских идиллий» были написаны в разное время и, как правило, подвергались неоднократным исправлениям. Тем не менее, можно выделить годы, когда Теннисон особенно упорно работал над циклом: 1856–1859 и 1868–1874. Кстати, цикл – традиционная форма в английской поэзии, ведущая начало, по-видимому, от «Кентерберийских рассказов» Джеффри Чосера и через цикл сонетов эпохи Возрождения и цикл мелодий эпохи Романтизма дошедшая до Теннисона. Объединение жанрово схожих произведений в цикле не произвольно, но, естественно, гораздо свободнее, чем в поэме.
Что касается цикла «Идиллий» Теннисона, то, во-первых, автор имел обыкновение называть его поэмой, а, во-вторых, настаивал на отличии идиллии от пасторали, хотя и идиллия – один из видов буколической поэзии, и пастораль – один из видов буколической поэзии, и обе они изображают картины легкой, беззаботной жизни на лоне природы. Однако для Теннисона, по-видимому, идиллия – это, скорее, идеальная картина, а пастораль – забавы на лоне природы. По-английски название цикла звучит как «Идиллии короля», поэтому не исключено, что каждая поэма, в большей или меньшей степени связанная с образом короля Артура, представляет идеал человека или идеал поведения, из которых как бы составляется образ идеального человека, лучше которого, как говорил сам Теннисон, не было в истории человечества со времен Адама. Но возможна и другая интерпретация. Король Артур творит свое королевство, и от того, насколько он хорош или плох, зависит каждый из его рыцарей и вообще все, подвластное ему.
Идеальный король Артур и идеальное рыцарское братство, которое отличают милосердие, терпимость, нравственная чистота, не говоря уж, естественно, о незабытых с куртуазных времен храбрости и верности, создавались Альфредом Теннисоном через несколько десятков лет после Наполеоновских войн и других событий, потрясших Европу, как писал С. Небольсин: «После ритмичного ряда ударов 1789–1812—1830—1848–1871 не оставалось и слабых сомнений насчет того, что же принесет с собой будущее. Все чаще и все более громко раздавался голос «малых сих»[15]. В Англии же Альфред Теннисон творит новую легенду о том, как было хорошо и справедливо в «золотые времена» рыцарства, как вдохновлял на добро и милосердие своих людей идеальный король Артур и как не по его вине это время кончилось и распалось рыцарское братство.
В кельтских легендах Артур, в сущности, не совсем умер и только ждет часа вернуться обратно с острова Авалон. У Теннисона идея другая. Когда человек умирает, он умирает, но король Артур оставил после себя добрые дела. Не войны и кровь принесут людям счастье, а миролюбие и терпимость. Альфред Теннисон не хочет войны и готов сколько угодно славословить принца-консорта за его мирные инициативы. Охотно и много сражаются у английского поэта, скажем так, не очень хорошие персонажи, зато хорошие не льют кровь понапрасну и идут в бой, только если нет другого способа защитить женщину или родину.
Альфред Теннисон не прятался от действительности, хотя его ужасало то, что уже набирало силу в XIX столетии:
Что за шум и что за грохот слышен в недрах многих стран;
Словно ветер по долинам, словно близкий ураган,
Словно яростная буря, что волнует океан?
Это двинулся народ…
Он сознавал, что ему не под силу изменить неизбежное. Он понимал, что насилие – это зло и набирающее силы зло наверняка победит, поэтому он не покривил душой и показал гибель рыцарского братства. Он считал, что стержневой темой его цикла была «борьба души с чувственностью», и так оно и было. (Та же самая борьба происходила в одном человеке, потерявшем друга, но тогда душа победила, человек выжил и победил отчаяние.) Теперь след Артура на земле должен был спасти целый народ. Благая душа Артура была вызвана Теннисоном, чтобы научить людей противостоять силам зла. «Мы созданы во Христе на добрые дела», – убеждает Теннисон следом за апостолом Павлом.
Цикл поэм «Королевские идиллии» также принадлежит своему времени, как «История бриттов» Гальфрида Монмутского – своему, «Смерть Артура» Томаса Мэлори – своему и «Королева фей» Эдмунда Спенсера – своему. Новые мифологемы пришли на смену старым. Теперь на первый план выступила отдельная человеческая личность, ее добрые или злые дела, ее ответственность за себя и за других. Лирическая муза не покинула Теннисона, когда он работал над «Идиллиями», отчего его рыцари потеряли бескомпромиссную воинственность, зато обрели способность размышлять и сомневаться. Его несравненная наблюдательность, умение неназойливо передать оттенки душевного состояния, эпически спокойная манера повествования, в котором даже речи персонажей не взрываются негодованием, страстью, ненавистью, но, как правило, несут на себе печать раздумья, помогли ему не стать эпигоном Мэлори, а создать совершенно оригинальное произведение своего времени, как это, кстати, было и с самим Мэлори. Теннисона не привлекали воинственные кличи, он хотел мира и покоя в своем доме, поэтому, следуя гуманистической традиции английской словесности, он прославил терпимого и мужественного человека, не боящегося трудностей в своем благом деле и смело глядящего в лицо смерти, как подобает тому, кто исполнил свое предназначение в жизни и тем обессмертил себя. Не разрушитель, а созидатель – таков идеальный король Артур, созданный Теннисоном. И если этот идеал впоследствии был назван Викторианским, то, значит, Теннисона не подвела его вера в добро, терпимость и милосердие, которую он оставил людям.
В России первый, правда, не совсем полный перевод «Королевских идиллий» вышел в свет в 1903 году, когда революционные силы активно сплачивались для открытой борьбы против власти. Его автором была поэтесса Ольга Чюмина (1865–1909), чье собственное поэтическое наследие в основном отличается психологической усложненностью, но в 1905–1907 годах она написала много сатирических стихотворений в оппозиционном духе, так что трудно сказать, случайно или из внутренней необходимости О. Н. Чюмина именно в это время взялась за цикл поэм Теннисона. В начале XX столетия вообще заметен повышенный интерес поэтов-переводчиков к большим поэтическим полотнам Запада, в которых так или иначе ставится проблема власти. Кстати, именно в это время Бунин переводил знаменитые тираноборческие мистерии Байрона, а Бальмонт – великие поэмы Шелли…
Когда изучаешь историю художественного перевода в России, то рано или поздно приходишь к выводу, что зарубежные авторы входят в русскую словесность совсем не случайно, а именно в то время, когда они больше всего нужны, и теми произведениями, которые больше всего нужны. Так было и с Теннисоном, если говорить о его «Годиве» или «Королевских идиллиях». Есть и еще один пример. В 1893 году, в трудное для русской поэзии время, поэт и философ, сторонник «чистого искусства» Владимир Соловьев (1853–1900), работая над капитальным трудом по нравственной философии «Оправдание добра», перевел на русский язык одно из последних стихотворений Альфреда Теннисона, в котором звучит усталый голос мудрого старика, исполнившего свой земной долг:
Когда весь черный и немой,
Нисходит час желанных снов,
Ты не зови меня домой,
Безмолвный голос мертвецов!
О, не зови меня туда,
Где свет дневной так одинок.
Вон за звездой зажглась звезда,
Их путь безбрежен и высок:
Туда – в сверкающий поток,
В заветный час последних снов
Влеки меня, безмолвный зов.
КОРОЛЕВСКИЕ ИДИЛЛИИ
ПОСВЯЩЕНИЕ [16]
Ему, душой принявшему сей труд,[17]
Быть может, оттого, что в нем нашел он
Подобие себя, – я посвящаю,
Я посвящаю, я вручаю, плача,[18]
Мои Идиллии[19].
И верно, он,
Мне кажется, – почти во всем такой же,
Как идеальный рыцарь Короля[20],
«Который так же, как его Король,
Был человеком совести и чести;
И славился борьбой за справедливость;
Который сам не лгал и лжи не слушал;
Который лишь одну любя на свете,
До смерти оставался верен ей[21]».
Ей… Над любым из тех, чьи государства
Готовы были в мрак войны[22] грозящей
До островка последнего втянуться,
Нависла тень его кончины, словно
Затмение, мир ввергшее во тьму.
Его лишились мы. Он нас покинул.
Теперь мы осознали, кем он был.
Слепое недоверие умолкло.
И стало ясно нам, как был он скромен,
Каким был добрым, совершенным, мудрым,
Умеющим обуздывать себя
Без принужденья, столь, сколь это нужно.
Из партий – ни за ту и ни за эту
Он не стоял, высоким положеньем
Не пользовался ради утоленья
Своих амбиций, как и превосходством
Потехи ради… И пронес сквозь годы
Цвет белоснежный безупречной жизни
Пред тысячею мерзостей людских,
Все время находясь в потоке света,
Что падает на трон и выявляет
Любое пятнышко… Найдется ль тот,
Кто бы предрек единственному сыну
Жизнь чище и прекрасней, чем его?
Могла бы Англия, что пребывает
В мечтаниях о сыновьях ЕГО,
Надеяться на лучшее наследство,
Чем жизнь, душа и ум твоим сродни?
О, Королей грядущего отец,
Заботившийся о ее народе
И бедняках ее! Ты – голос яркой
Зари, который призывал свернуть
С пути войны на путь переговоров
И мирного соперничества взглядов[23].
Ты – цельная натура, что впитала
Свет, исходящий от достойных книг.
Ты был не чужд наукам и искусству,
Любим своей землей и всеми нами,
Воистину Король, хоть не имел
Такого титула и так не звался,
Отныне и навеки – Альберт Добрый.
Не разрывайся, женское сердечко!
Не разрывайся, ибо королеве
Принадлежишь ты, а терпи покорно,
И вспоминай о той звезде прекрасной,
Горевшей от тебя настолько близко,
Что исходил от вас единый свет,
Но закатившейся, так что венец
Сияет одиноко…
Может быть,
Его любовь, незримая для всех,
Но явная, тебе защитой будет,
И будешь ты окружена любовью
Всех сыновей твоих и дочерей,
И будет утешеньем для тебя
Любовь всего народа твоего
До той поры, пока любовь Творца
Тебя с ним рядом не поставит снова!
ПРИХОД АРТУРА [24]
Леодогран[25], правитель Камеларда,
Имел единственную дочь, Гиньевру.
Ее прекрасней не было на свете,
И в ней одной была его отрада.
Немало до Артура королей
Британию прибрать к рукам желало.
Ведущаяся вечно между ними
Война вконец всю землю разорила.
К тому же и языческое войско[26]
Врывалось временами из-за моря,
Многострадальный изнуряя край.
И остров стал огромною пустыней,
Где зверь встречался чаще человека
В те дни, когда пришел сюда Артур.
Сначала здесь Аврелий[27] государил,
Затем – до смерти – государил Утер[28].
Но никому из них не удалось
Единое построить королевство.
И лишь Король Артур на краткий срок,
На Круглый Стол[29] всесильный опираясь,
Смог подчинить всех мелких королей
И стал для них единым государем.
Войной был разорен и Камелард.
В его сырых лесах зверье плодилось,
За коим не охотился никто.
Поэтому медведи, волки, вепри
И днем и ночью на полях резвились
И в королевских нежились садах.
Легко могла волчица утащить
И съесть ребенка. Но порой случалось,
Что, потеряв своих волчат, она
Людских детей выкармливала. Дети
В ее убогом логове росли,
Сырым питались мясом и ходили
На четырех ногах, как мать-волчица,
В людей-волков с годами превращаясь[30],
Страшней волков… Король Леодогран
Молил, чтоб снова римляне вернулись
В его страну. Вот тут-то и напали
На земли Камеларда брат его,
Король Урьен[31], и варварские орды.
От дыма покраснело в небе солнце,
От крови стала красною земля.
Копье язычника, пронзив ребенка,
И сердце матери его пронзало.
В смятенье пребывал Леодогран,
Не представляя, где искать подмоги.
Но тут, о коронации узнав
Артура, что прошла не слишком гладко,
Поскольку очень многие кричали:
«Он Утеру – не сын!», король отправил
Ему посланье, в коем говорилось:
«Приди скорей, Артур, и помоги нам!
Мы от людей и зверя погибаем!»
Артур еще войны не вел ни разу,
И все ж пошел он, зову вняв. Гиньевра
У крепостной стены тогда стояла
И любовалась на движенье рати.
Но оттого, что не носил Артур
Ни на щите своем и ни на шлеме
Златого знака королевской власти[32]
И рыцарем простым казался с виду,
И многие оружие богаче,
Чем он, имели, не смогла Гиньевра
Из пестрой рати выделить его,
Хотя его лицо открытым было.
Артур же, опустив глаза скакавший,
Вдруг ощутил, что свет очей Гиньевры
Ворвался в жизнь его[33]. И все же он,
Не оглянувшись, до опушки леса
Домчался и раскинул там свой лагерь.
Затем он гнал язычников, затем
Зверье повыбил и окрестный лес
Повырубил, в него впуская солнце.
И проложил широкие дороги
Для рыцарей с охотниками он,
И лишь потом вернулся…
Но пока
Сражался он, переросло сомненье,
Которое в сердцах вассальных лордов
Давно уж зрело, в новую войну.
И многие из них, объединившись
С десятком разных мелких королей,[34]
Против него восстали, возгласив:
«Кто он такой, чтоб нами управлять?
Кто доказал, что Утеру он сын?
Наоборот, все мы глядим и видим,
Что ни лицом, ни телом, ни повадкой,
Ни голосом он с Утером не схож.
Он отпрыск Горлейса[35] – не короля!
Он отпрыск Энтона[36] – не короля!»
Артур, на битву с ними отправляясь,
В страданиях жестоких пребывал,
Желая жизнь свою связать с Гиньеврой,
И думал он: «Ее отец сказал:
«Мы от людей и зверя погибаем!»
Так неужели из страны зверей
Ее не вырву я, и не возвышу,
И царствовать с собой не посажу?
Не быть счастливым мне до той поры,
Покуда буду одинок… О звезды,
Мерцающие в небе надо мной!
О, подо мной дрожащая земля!
Зачем пустые грезы мне дарите?
Для моего спасенья нужно мне
Соединиться с той, что всех прекрасней
На белом свете. Я себе кажусь
Песчинкою в огромном этом мире,
И волю свою выполнить не волен,
И дело делаю не как хочу,
И сколь не бьюсь, не чувствую себя
Хозяином в своем же королевстве.
Но если бы я с ней соединился,
Мы сразу бы единым целым стали,
И волею единою могли бы
Мы осветить весь этот темный край
И оживить весь этот мертвый мир!»
Итак, как нам сказитель говорит,
Когда Артур подъехал к полю брани,
Где стан врага расположился, воздух
Столь ясен был, что различил Король
Чуть видный камень на холме далеком
И в небе – утренней звезды мерцанье.
Но только поднял над собою стяг
Король, как на него со всех сторон
Под звуки труб, от коих стыла кровь[37],
Крича, помчались вражьи копьеносцы.
И рыцарям уж чудилась победа.
Казалось, что Артуру не удастся
Ход битвы изменить. Но тут вмешались
Те Силы, что вселенной управляют.
И молнии наслав, и громом грянув,
Они врагов коварных ослепляли
До той поры, пока Король Артур
Не смог собрать своих людей и бросить
Все рыцарство свое на королей
Карадоса, Урьена, Крадлемонта,
На Кларенса, на Оркнейского Лота,
На Брандагораса из Латангора,
На Морганора и на Ангвисанта
Ирландского[38]. Тогда, услышав голос
Столь страшный, словно крик того, кто с неба
Зрит грешника, который полагает,
Что он один, а мир весь – сном объят,
Попятились они и побежали,
И приказал Артур вложить в ножны
Мечи тяжелые – те, что рубили
Бегущих, – и воскликнул: «Все! Ушли!»
Таким застывшим было поле битвы,
Каким бывает лишь на полотне.
И смолкли, словно мертвые, живые,
И счастлив был Король Артур безмерно.
Он улыбнулся своему любимцу[39] —
Младому рыцарю – и молвил: «Знаю,
Не сомневался ты, что я – Король,
И потому так славно потрудилась
Сегодня для меня твоя рука!»
«Сеньор мой, – тот ответил. – Божье пламя
Во время битвы над тобой узрел я.
Ты мой Король навеки!» И тотчас
Король и воин поклялись друг другу
На смертном поле в верности бессмертной.
Артур воскликнул: «Слово человека
Есть Бог в его душе[40]. Что ж, на тебя
Смогу я положиться в смертный час»[41].
Затем он новых рыцарей своих
(Их имена – Ульфиус, и Брастиас,
И Бедивер), не мешкая, отправил
С посланьем к королю Леодограну.
«За то, что я, – в посланье говорилось, —
Тебе неплохо нынче послужил,
Отдай мне в жены дочь твою, Гиньевру».
Король в душе, прочтя сие, воскликнул:
«Да! Он помог в моей беде. Но разве
Мне, королю, пристало отдавать[42]
Ему свою единственную дочь,
Коль не король он и, быть может, даже
Не королевский сын?» И тут же, вызвав
К себе седого старца-камергера,
Спросил его, поскольку полагался
На мудреца во всем: «Тебе известно ль
Хоть что-то о рождении Артура?»
«Мой государь, – ответил камергер, —
О нем известно лишь двум древним старцам,
Я каждого из них моложе вдвое.
Один из них – мудрец великий Мерлин,
Который Утеру своим искусством
Магическим служил. Второй же – Блез[43].
Тот самый Блез, что Мерлину открыл
Все тайны волшебства. Но ученик
Учителя столь дивно превзошел,
Что Блез оставил магию и годы
Потратил, чтобы летопись составить
Деяний тех, что Мерлин совершил.
Так вот! Лишь из нее и будет узнан
Секрет рожденья Короля Артура!»
«Мой друг, – сказал король Леодогран.
Когда бы помощь Короля Артура
Была такой же, как сейчас твоя,
Меня давно убили бы иль съели.
Но, видишь ли, немедля ждут ответа
Ульфиус и Брастиас с Бедивером».
Когда же рыцари пред ним предстали,
Король сказал: «Однажды видел я,
Как за кукушкою гнались синицы.
Понятна мне причина их погони.
Но по какой причине ваши лорды
Пожар войны великой раздувают?
Наверное, одни из них считают,
Что Горлейсом рожден Король Артур,
Другие же – что Элтоном? Скажите,
Считаете ль вы сами, что Артур
Сын Утера, а не кого иного?»
«Да», – молвили Ульфиус и Брастиас,
А Бедивер, который самым первым
Был принят в рыцари после того,
Как получил Король Артур корону,
Сказал, поскольку был он смел всегда
В делах, в словах, а, главное, душою,
Когда пятнали толки честь Артура:
«О нем немало ходит слухов, сэр.
Ведь ненависть к нему снедает тех,
Что Короля считают низкородным.
Ну, а с тех пор, как он удачлив стал,
А им все больше не везет, они
В нем видеть человека не желают.
Есть и другие, мнящие, что он
С небес сошел на землю. Я же верю
Совсем иному, коли знать хотите.
Сэр, как известно вам, во времена,
Когда был Утер королем британским,
Жил в Корнуолле, в замке Тинтагиль
Могучий герцог и воитель Горлейс,
Женатый на прекраснейшей Игерне.
У них лишь дочки были. (Беллисента[44],
Одна из них, женою Лота став
И королевой Оркнея, Артуру
Всегда сестрою верною была.)
А сыновей Игерна не имела.
К Игерне Утер воспылал любовью.
Но преданной она была женой
И, негодуя, Утера отвергла.
Вот потому и разразилась вскоре
Меж Утером и Горлейсом война.
В бою разбит был Горлейс и погиб,
А грозный Утер в ярости и гневе
С огромным войском замок осадил.
Увидев это войско под стенами,
Все люди, что служили в Тинтагиле,
Оставили Игерну и бежали.
И было не от кого ждать подмоги
Игерне в час, когда вошел к ней Утер.
Тогда, смирившись с властью короля,
Она в слезах и с быстротой позорной
Ему женою стала. С той поры
Совсем немного времени прошло,
И Утер умер, об одном горюя,
Что не оставил сына на земле,
Который бы сумел от разрушенья
Страну спасти. Но в том-то все и дело,
Что в ту же ночь – ночь перед Новым Годом —
Страдалица Игерна раньше срока
Артура родила. И сей же час,
Едва малыш на божий свет явился,
Он Мерлину сквозь дверцу потайную
Был передан, чтоб тот вдали от замка
Скрывал его до тех времен, пока
Пора назначенная не наступит.
Ведь лорды в те года, как и теперь,
Свирепее зверья лесного были
И разорвали б на куски младенца,
Когда б о нем прознали, ибо им
Самим хотелось властью насладиться.
К тому же из-за Горлейса был Утер
Им ненавистен. Потому-то Мерлин
И взял младенца, и доставил вскоре
В дом сэра Энтона, который близким
Был другом Утеру. Его жена
Сумела выкормить и воспитать
Артура вместе с собственным ребенком,
И ни один из смертных на земле
О сей великой тайне не проведал.
А лорды, словно дикое зверье,
Все эти годы меж собой дрались
И государство привели к разору.
Лишь ныне – час настал – позволил Мерлин
Артуру возвратиться в отчий замок,
И, в тронный зал введя его, воскликнул:
«Вот ваш Король! Вот – Утера наследник!»
Сто голосов в ответ ему: «Долой!
Он не король для нас, а самозванец!
Он – отпрыск Горлейса, а не король!
Он – отпрыск Энтона, а, может, даже
Что и простолюдин!» Однако Мерлин
Благодаря искусству своему
Короновал Артура, ибо видел,
Что люд простой желает Короля.
И все ж великим лордам удалось
Потом объединиться. Вот тогда
И разразилась, наконец, война».
Пока король, трем рыцарям внимая,
Гадал, кто ж все-таки Король Артур —
Дитя позора, что весьма возможно,
Сын Горлейса, что очень вероятно,
Ребенок Утера, что допустимо,
Иль вообще все сказанное лживо.
Итак, пока он думам предавался,
Нежданно в Камеларде объявилась
Хозяйка Оркнея и королева,
Она ж – супруга Лота, Беллисента.
С ней сыновья – Гавейн и юный Модред.
Для них король по долгу – не по сердцу —
Устроил пир и так к ним обратился,
Когда они сидели за столом:
«Трон шаткий – это лед на летнем море.
Вы от Артура прибыли, чьи люди
Восславили уже его победу.
Все так! Но вы – вы, верящие в то,
Что он – Король, считаете ли вы,
Что хватит у Артура сил держать
Врагов высокородных в подчиненье,
Ведь их так много, и они сильны,[45]
А рыцари Артура, хоть и храбры,
Но слишком малочислен их отряд?»
«Король мой, – отвечала Беллисента, —
Согласна я с тобой. Да, их немного,
Но храбры все, и Королю Артуру
Душой и телом преданы они!
С ним я была в тот самый час, когда
Умолкли вопли пэров, и Артур
Воссел на трон, и воины вскричали:
«Ты – наш Король! И мы тебе готовы
С любовью подчиниться». И тогда
Он словом и решительным, и властным
Принудил их к такой суровой клятве,
Что многие из тех, кого возвел
Он в рыцари, с коленей встав, казались
Столь бледными, как будто им нежданно
Явился дух, другие – покраснели,
А третьи изумились так же сильно,
Как тот, кто был разбужен вспышкой света.
Но вот Король Артур их ободрил
Божественным великодушным словом,
Которое не в силах повторить я,
И я узрела, что на краткий миг
Глаза всех рыцарей до одного
Сверкнули так же, как глаза Артура.
И прежде, чем глаза погасли, пламя
Зелено-голубое, в три луча,
Вниз из окна над головой Артура
Вдруг вырвавшись, скользнуло по распятью,
По рыцарям, что вкруг него сплотились,
И озарило каждую из трех
В безмолвии стоявших возле трона,
Прекрасных королев, друзей Артура,
Чудесными и яркими очами
Глядевших на него; тех королев,
Что в час беды придут ему на помощь.
Был возле трона и волшебник Мерлин,
Чья сотня зим и чей могучий ум
Служили только своему сеньору.
В наряде белоснежном из парчи,
Таинственна и необыкновенна,
С ним рядом Дева Озера[46] стояла,
Та, что искусней в магии, чем он,
И что вручила Королю когда-то
С крестообразной рукоятью меч —
Разить язычников. Над ней курился
Легчайший фимиам. И лик ее
Почти не виден был во мраке церкви.
Зато в священных гимнах различила
Я голос, как вода журчащий[47], ибо
Волшебница живет в пучине вод.
Какой бы шторм ни бушевал над миром,
В глубинах все спокойно. И когда
Волнуется поверхность вод, по ней
Пройти умеет Дева, как Господь.
Там и узрела я Экскалибур[48] —
Меч, что поднялся из глубин озерных.
Его при коронации несли
Пред Королем. И подошел к нему,
И взял его Артур. Эфес меча
Украшен был камнями дорогими
И Уримом[49] волшебным, волновавшим
И взор, и сердце. А клинок меча
Сверкал так сильно, что слепил людей.
На каждой из сторон клинка имелось
По надписи. Одна из них гласила
На древнем языке: «Возьми меня».
Другая же, с обратной стороны,
На языке, которым ты владеешь,
«Отбрось меня!» просила. И Артур
Печален был, тот принимая меч.
Но молвил Мерлин: «Коли взял – сражайся.[50]
Тебе еще послужит он в сраженьях.
Не скоро час придет его отбросить».
И взял Артур великий этот меч,
И с помощью меча разбил врагов».
Повеселел Леодогран, услышав
Такие речи, но поскольку в нем
Еще не умерло сомненье, он
Спросил, в глаза ее с вопросом глядя:
«Да! Стриж и ласточка – почти родня.
Но Королю светлейшему ты ближе,
Ведь ты ему – сестра». В ответ на это,
Задумавшись, сказала Беллисента:
«Я дочь Игерны с Горлейсом[51], король!»
«Поэтому Артуру ты сестра?»
«Есть в этом тайна», – молвила она,
И прежде чем продолжить, попросила
Двух сыновей своих покинуть зал.
Гавейн ушел, насвистывая что-то,
И стал скакать, подобно жеребенку,
И встряхивал кудрями, словно гривой.
Но юный Модред был хитрее брата.
Прижавшись ухом к двери, он подслушал
Весь разговор, что позже повлекло
Его к борьбе за трон, и отчего
Впоследствии нашел свою он гибель.
Сказала Беллисента: «Что я знаю?
Темны глаза и волосы[52] Игерны.
Темны и у меня они, а также
У Горлейса. Но будет интересно
Тебе узнать – был Утер темным тоже,
Почти что черным. А Король наш – светел.
Светлей его средь бриттов не найдешь.
А кроме этого я помню крик,
Что услыхала как-то ночью в детстве,
И мать в рыданьях, и ее слова:
«Есть у тебя теперь чудесный братец.
Он на суровом жизненном пути
Тебе охраной будет и подмогой».
«Так ты слыхала крик… – сказал король. —
Когда ж Артур тебя впервые встретил?»
«О государь, – воскликнула она, —
Поведаю тебе я и об этом.
Со мною он впервые повстречался,
Когда еще малюткой я была.
Пришлось принять мне как-то наказанье
Безвинно. От обиды убежала
Я к вересковой пустоши и там,
Упав на землю, горько зарыдала,
Весь этот мир прекрасный ненавидя
И умереть желая. Тут-то он
И оказался рядом. Я не знаю,
Пришел он сам или его прислал
Волшебник Мерлин, тот, что, говорят,
Невидимым, когда желает, бродит, —
Но только сел он рядышком со мною,
И добрым словом сердце мне утешил,
И слезы осушил, хоть был ребенком…
Ко мне потом он часто приходил,
Взрослел со мною вместе. Если мне
Казался грустным он, и я грустила.
Был резким он порою, и тогда
Я думала, что не люблю его,
Но стоило стать ласковым ему,
И вновь его любила я, как прежде.
Теперь нечасто вижу я Артура.
Но золотое время наших встреч
Еще и потому навек со мной,
Что знала я, он будет Королем!
Но разреши теперь мне рассказать
Тебе, король, историю иную:
Наставник Мерлина, волшебник Блез,
Лежащий при смерти, послал за мной,
Желая мне открыться пред кончиной.
Войдя к нему, его я не узнала.
Он так усох, что был ребенка меньше.
И вот что он поведал. Он и Мерлин
Всю жизнь усердно Утеру служили
До самой его смерти. Лишь в ту ночь,
Когда скончался Утер в Тинтагиле,[53]
Рыдая, что наследника престола
Не оставляет, оба мудрых мага
Покинули недвижного монарха
И, меж собою говоря неслышно,
Из замка вышли, и войдя во тьму,
В густую ночь, сокрывшую границы
Меж небом и землей, вдруг увидали
Перед собой во мрачном океане,
Как будто в небесах, корабль огромный,
Похожий на летящего дракона.[54]
Корабль был залит светом – мореходы
По палубам сверкающим сновали —
И столь же быстро, как и появился,
Пропал. Тогда спустились маги к бухте.
Там море волновалось и бурлило.
Валы вставали все мощней и выше,
И, наконец, девятый вал, последний,
В себя вобравший половину моря
И полный голосами, встал до неба
И на берег низвергся с диким ревом,
Кроваво-красным пламенем объят.
И в глубине его, в огне, родился
Младенец беззащитный, и к ногам
Он Мерлина волною был подброшен.
Воскликнул Мерлин, взяв его: «Король!
Вот Утера наследник!» И когда
Последнее он слово произнес,
Край пенящийся вала огневого
Его ударил, яростное пламя
Вокруг него стеною поднялось,
И пламенем оделся он с младенцем.
И вдруг утихло все. И в небе чистом
Зажглась звезда. «Так вот, младенец этот, —
Закончил Блез, – и есть наш государь!
Не мог бы я спокойно умереть,
Пока о нем бы не поведал миру».
И вымолвив сии слова, пророк
Вошел в ужасное ущелье смерти,
Где будет он избавлен от вопросов,
Пока не выйдет из того ущелья
В другом его конце. Когда же я
У Мерлина спросила, правда ль это —
Дракон блестящий и дитя нагое,
Рожденное в огне морской стихии,
Смеяться начал Мерлин, а потом
Старинными трехстишьями[55], в которых
Загадка слово каждое, ответил:
«Здесь – дождь, там – солнце. Радуга над нами.
Мудрее станет юноша с годами.
Ум старца угасает, словно пламя.
Здесь – дождь, там – солнце. Радуга и лето.
Та правда – мне, тебе же – правда эта.
Твоя – в одеждах, а моя – раздета.
Здесь – дождь, там – солнце. Ярок небосклон.
Где тот, кто знает явь и знает сон?
Из бездны в бездну переходит он».
И хоть меня загадками своими
Разгневал Мерлин, можешь ты без страха
Отдать Артуру дочь свою, Гиньевру.
Поверь, король, великие поэты
Когда-нибудь Артура воспоют.
И темные преданья старины
Войдут, звеня, в сердца людей грядущих,
И эхо старой повести в часы
Их отдыха вечернею порою
Напомнит им о Короле Артуре.
Ну, а еще поклялся Мерлин мне —
И в этом не было ни тени шутки —
Что ежели Артур и будет ранен,
Он не умрет[56], а лишь уйдет, чтоб снова
Потом прийти. И будет усмирять
Языческие рати до тех пор,
Пока они, как и его народ,
Не назовут его своим монархом».
Обрадован ее словами был
Король Леодогран, и все же мысль:
«Что должен я ответить? Да иль нет?» —
Его не покидала. С думой этой
Он сну предался, и во сне увидел
За дальними полями холм высокий.
Его вершина пряталась в тумане,
И там – в тумане – призрак короля
То возникал, то исчезал. А ниже
Меч из холма поднялся, и олень
Упал, и в страхе стадо побежало.
Взметнулось к небу пламя. Вся земля —
От холма до стогов – покрылась вдруг
Клубами дыма, что, гонимы ветром,
Ползли к вершине и, в туман вливаясь,
Его сгущали. Призрак короля
Кричал порою что-то. Тут и там
Стояли люди. Кое-кто из них
Указывал на короля, другие,
Которых жгло и убивало пламя,
Вопили злобно: «Нам ты не король!
Ты – Утеру не сын. Ты – самозванец!»
И вдруг мгновенно изменился сон:
Туман рассеялся, растаял холм.
И лишь Король, увенчанный короной,
Остался в небесах… И в тот же миг
Леодогран проснулся и отправил
Трех королевских рыцарей младых,
Чьи имена Ульфиус, и Брастиас,
И Бедивер, к Артуру, молвив: «Да!»
Артур, известье получив, послал
Воителя, которого любил
И чтил безмерно, сэра Ланселота,
За королевой. Сам же у ворот
Стал, провожая рыцаря в дорогу.
И Ланселот исчез среди цветов
Весенних – был тогда конец апреля, —
И появился вновь среди цветов
В прекрасном мае, и уже с Гиньеврой.
И тем же утром перед алтарем
Святым его преосвященство Дабрик
Артура и Гиньевру обвенчал.
И радовались вместе с королем
Сему событью все, кто окружал
Его в тот час, те рыцари его,
Стоящие в одеждах белоснежных,
Те юноши прекрасные, что верно
Служить ему до гроба поклялись.
А от дверей собора приоткрытых[57]
Вдаль убегали майские луга,
И белым маем цвел святой алтарь,
И над главою Короля, как нимб,
Сверкало золотое солнце мая.
Стояли все вокруг, поражены
Красою неземной их королевы.
Курился фимиам. И слышен был,
Вплетаясь в гимны, дивный голос, схожий
С журчаньем вод, когда давали клятву
Всегда любить друг друга эти двое.
И произнес Артур: «Да будет так!
Твоя судьба – моя судьба отныне!
Клянусь тебя любить до самой смерти!»
И королева, опустив глаза,
Ответила ему: «Мой повелитель,
Клянусь тебя любить до самой смерти!»
И Дабрик, их перстами осенив,
Сказал: «Живите, царствуйте, любите
И сделайте наш мир другим. Отныне
Едины вы. И Круглый Стол всегда
Послушен будет воле Короля!»
Так молвил Дабрик. Но когда они[58]
Покинули собор, на них смотрели
С презрением посланники из Рима[59],
В молчании стоявшие у входа.
Потом кортеж по городу прошел.
Озарены огнем горячим солнца,
Сверкали одеянья золотые,
И звуки труб над шествием лились,
И рыцари Артура песню пели:
«Труби, труба! Вся жизнь, как май, бела!
Труби, труба! Ночь долгая прошла!
Труби над миром: «Слава Королю!»
Неужто нас захватит Рим, наш враг?
Меч из ножон! Руби врага, тесак!
Руби врага во славу Короля!
Кто с Королем, того не побороть.
Поведал тайну Королю Господь.
Руби врага во славу Короля!
Труби, труба! Из праха, люд, вставай!
Живи в нас, сила! Слабость, умирай!
Руби, тесак, во славу Короля!
Вперед! А коль умрешь ты в чистом поле,
Умрешь за Короля по Вышней воле!
Руби, тесак, во славу Короля!
Труби, чтоб солнце мая стало жарче,
Чтоб с каждым днем оно сияло ярче!
Руби, тесак, во славу Короля!
Король ведет нас за Христом, ведь он[60]
Самим Всевышним в тайну посвящен.
Руби врага во славу Короля!»
Так пели рыцари, вступая в замок.
А на пиру посланники из Рима,
Теряющего власть свою над миром,
Как некогда потребовали дани.
Но им сказал Король Артур: «Взгляните!
Вот те, что Королем меня считают,
Что поклялись сражаться за меня.
Порядок прежний кончился, на смену
Ему уже идет порядок новый.
Мы все в сраженьях умереть готовы
За нашего отца Христа. Мы видим,
Что стары вы, и от Стены от Римской
Нет сил у вас язычников прогнать.
Не будет дани вам!» Посланцы Рима
Из залы тотчас вышли в страшном гневе,
И началась борьба Артура с Римом.
Артуру были рыцари верны.
С их помощью Король все королевства
Британии смог подчинить себе.
В двенадцати великих битвах он[61]
Языческие орды одолел
И стал для всех единым государем.
КРУГЛЫЙ СТОЛ
ГАРЕТ И ЛИНЕТТА [62]
Сын младший Лота с Беллисентой – Гарет,
Который был высок не по годам,
Весной дождливой на разлив реки
Глядел, дивясь. Высокая сосна,
Подмытая потоком, вдруг упала
И в миг один была унесена.
Воскликнул Гарет: «Так бы рухнуть мог
Тщедушный рыцарь иль дурной король
От моего копья, когда б я с ними
Сразился. О бездушная стихия,
Крушащая все на своем пути!
Ты лишь снегами хладными взбухаешь,
Во мне же – кровь живая. Ты и я —
Мы созданы одною Божьей волей,
Но ты о том не ведаешь, а я,
Который знает все это и полон
Ума и сил, я вынужден сносить
Здесь, в замке доброй матери моей,
Существованье жалкое покорно.
Я здесь томлюсь, заласкан и затискан,
Поскольку мать меня юнцом считает!
Мать добрая моя – плохая мать!
Была б она похуже, было б лучше.
Но не хочу я худшей… Да отплатят
Тем небеса ей, что дадут мне силу
Мольбой несносной раздражать ей слух,
Пока она взлететь мне не позволит
В орлиные просторы, к Солнцу Славы,
Откуда устремившись вниз, я буду
И низости, и подлости разить,
Тем следуя Артурову веленью
Очистить мир… И неспроста Гавейн,
Когда он с Модредом[63] гостил у нас
Минувшим летом, попросил меня
Сразиться с ним. А он ведь истый рыцарь!
За неименьем лучшего, судьей
Стал Модред. В этой схватке тряханул
В седле[64] Гавейна я столь сильно, что
Сказал он: «Ты едва не победил!»
Да-да! Вот так он и сказал, а Модред
Стоял, кусая губы, и молчал.
Был мрачен как всегда он… Ну да Бог с ним!»
И возвратился юный Гарет в замок,
И, к матери войдя, воскликнул: «Мама,
Ты все еще во мне ребенка видишь!
Но любишь ли меня ты?» Смех в ответ:
«Гусенок мой, вопрос твой глуп ужасно!»
«Тогда, коль любишь, мама, ты меня,
Домашнего – не дикого – гусенка,
Послушай сказочку». – «О чем, любимый?
О яйцах золотых и о гусыне?»
Сверкнув очами, ей ответил Гарет:
«Нет, нет, родная! То яйцо, что я
Добыть хочу, прекраснее гусиных.
Яйцо сие Орел, владыка неба,
Чтоб скрыть от глаз людских, унес на пальму
Такую же, как та, что в часослове
Твоем сияет золотой листвой.
И возле этой пальмы постоянно
Бродил охотник юный, но несчастный,
Который часто, глядя на сиянье,
С верхушки пальмы льющееся, думал:
«Кабы я влез туда и взял яйцо,
То стал бы я всех королей богаче».
Но всякий раз, когда уже готов
Был за яйцом полезть охотник, некто,
Его любивший с детства, говорил,
Хватая его за руку: «Не лезь.
Тебя своей любовью заклинаю.
Ты можешь расшибиться!» Так что мальчик
На пальму не полез и не расшибся,
Зато от горя сердцем занемог
И вскоре умер».
Мать ему в ответ:
«Любовь, сынок, коль истинна она,
Сама бы за сокровищем златым
Полезла, чтоб охотнику помочь».
Сверкнув очами, ей ответил Гарет:
«Сказал я разве «золото»? Да разве
Пошли бы люди, а таких – полмира! —
На риск, будь то, о чем поведал я,
Всего лишь золотом? Но нет! Яйцо
Подобно было той чистейшей стали,
Из коей сделан меч Экскалибур.
И молнии на нем играли в бурю,
И волновало всех птенцов оно,
И крик стоял в гнезде такой, что всех
Сводил с ума. Позволь уехать мне!»
Тогда, всплакнув, сказала Беллисента:
«Тебе не жаль меня одну оставить?
Ты видишь сам: отец твой Лот лежит[65]
Как павший столп. Жизнь тлеет в нем едва.
После того, как земли возвратил
Ему Артур, хоть он Артура предал,
Когда боролся с ним в войне баронов,
Стал угасать он, и теперь лежит
Как теплый труп, еще не погребенный:
Не говорит, не видит и не слышит,
И никого не узнает из близких…
А оба твои брата – у Артура.
К тому же, никогда я не любила
Их столь же сильно, как тебя, мой мальчик,
А значит, их любви не заслужила.
Поэтому прошу тебя, останься.
До красных ягодок охочи птицы.
Турниры, войны, милый, для тебя ли?
Ведь ты не знаешь, что такое боль,
Ни рук, ни ног ни разу не ломал
И даже пальца не ушиб… А мне
Одна лишь мысль о яростных ударах,
И ранах, и паденьях в поединках,
И то страшна. Останься! Лань преследуй
В еловой чаще, по брегам ручьев.
Здесь будешь ты мужать день ото дня.[66]
Что может быть такой охоты лучше!
А я – я отыщу тебе невесту,
Красавицу, которая тебе
Украсит жизнь и будет обо мне
Заботиться до той поры, пока
Я, словно Лот, в забвенье не впаду,
Забыв тебя, себя и все на свете.
Останься, сын, ведь ты еще дитя».
А Гарет: «Коль дитя я, то послушай
Еще одну из детских сказок, мама.
Жил-был король, на нашего похожий.
Был у него наследник-сын, который,
Как возмужал, тотчас решил жениться.
Король нашел для принца двух невест.
Одна была прекрасна и сильна,
Владела замечательно оружьем,
И можно было взять ее лишь силой,
Однако многие ее желали.
Другую же никто по доброй воле
Взять в жены не хотел. Тогда король
Такое сыну выставил условье:
Коль первую взять силой он не сможет,
То должен будет в жены взять вторую,
От коей остальные отказались.
Была сия невеста краснолицей
И столь себя считала безобразной,
Что спрятаться от глаз мужчин и женщин
Навек желала. Правда, иногда
Случалось жить с иными ей, однако
Ее привязанность их всех сгубила.
Так вот, ту – первую – все звали «Слава»,
Вторую же – о мама, как ты можешь
Держать меня у юбки! – звали «Трусость».
Мужчина я и жду мужского дела.
За ланью следовать? Нет! За Христом,
За Королем идти и честно жить,
Стоять за правду и разить неправду —
Не для того ль рожден я?»
Мать в ответ:
«Сынок, любимый, многие Артура
Вовек считать не будут Королем,
Но стал в душе моей он государем
Еще тогда, когда была я юной
И царственную речь его слыхала.
Я в нем, как и он сам, не сомневаюсь,
И родственник мне близкий он… Но все же
Готов ли ты оставить беззаботность
И рисковать своею головой
Ради того, кто многими не признан?
Останься до поры, когда туман,
Окутавший рожденье государя,
Хотя б чуть-чуть рассеется. Останься!»
«Ни часа не останусь! – крикнул Гарет. —
Ты лучше уступи мне. Я готов
Пройти сквозь пламя ради Короля!
Не он ли пыль поверженного Рима
Из королевства вымел, сокрушил
Язычников, и людям дал свободу?
Так кто же как не он, который дал
Свободу нам, быть Королем достоин?»
Тут королева, видя, что никак
От цели сына отвратить не может,
И непреклонным остается он,
Сказала хитро: «Ты пройдешь сквозь пламя?
Гляди, чтоб дым тебе глаза не застил!
Ну что ж, иди, раз должен. Но молю
Пред тем, как ты попросишь Короля,
Чтобы возвел он в рыцари тебя,
Пройти одно всего лишь испытанье,
Коль любишь ты меня».
Воскликнул Гарет:
«Одно иль сотню, все равно уйду.
Быстрее же! Какое испытанье?»
Но не спеша ответствовала мать:[67]
«Ты, принц, обязан в замок Короля
Войти никем не узнанным и там
Наняться подавальщиком на кухню,
Где будешь ты, себя не называя,
Средь поварят и кухонной прислуги
Служить двенадцать месяцев и день».
Решила королева, что не сможет
Идти такой дорогой к славе Гарет,
Поскольку слишком горд он, чтоб снести
Все униженья кухонного рабства,
А значит, будет вынужден остаться
Здесь, вдалеке он лязганья оружья.
Немного помолчав, ответил Гарет:
«И раб свободен может быть душою!
Зато смогу увидеть я турниры.
Я – сын, ты – мать моя, а посему
Готов твоей я воле подчиниться.
Согласен я неузнанным служить
Средь поварят и кухонной прислуги
И никому себя не называть,
Пусть это будет даже сам Король!»
Еще на ночь одну остался Гарет.
С тоскою мать, предчувствуя разлуку,
Глядела на него, поражена,
Что сын настолько тверд в своем решенье,
Пока, разбуженный ревущим ветром,
Несущимся из тьмы ночной к рассвету,
Он не вскочил и не пустился в путь,
С собою прихватив двух верных слуг,
За ним ходивших с дня его рожденья.
Все трое словно пахари оделись
И взоры к югу обратили. Всюду
В листве над ними дивно пели птицы.
Холмы, еще сырые, зеленели
И вспыхивали множеством цветов,
Поскольку было это после Пасхи.
Когда они ступили на равнину,
Что простиралась перед Камелотом,
То вдалеке серебряную дымку
Рассвета увидали над холмом,
Поднявшимся меж лесом и полями.
Порою верхний город проступал,
Порою башни нижнего виднелись
Сквозь дымку, а порой внизу, на поле
Огромные ворота появлялись.
И вдруг исчез волшебный этот город.
И, поражен такою переменой,
Один из слуг взмолился: «Господин,
Дозвольте не идти нам дальше с вами.
Там – город чародеев. Королями
Волшебными построен он». Второй,
Как эхо, ему вторил: «Господин,
Слыхали мы от наших мудрецов,
Что не Король – король наш, что всего лишь
Подкидыш из Страны Волшебной он,
Которому язычников прогнать
При помощи волшбы и заклинаний
Помог великий Мерлин». И опять
Воскликнул первый: «Города там нет —
Лишь видимость одна!»
Со смехом Гарет
Ответил им, поклявшись в том, что много
В нем юных сил и чар в крови волшебных, —
И Мерлина он в случае чего
Легко утопит в Аравийском море.
Так он заставил их идти к воротам.
И не было ворот подобных этим.
Вверху босая на замковом камне,
Который был с волной бегущей схож,
Стояла Дева Озера[68]. Одежда
По ней текла струею водяной.
Прекрасными и сильными руками,
Простертыми крестом под всем карнизом,
Поддерживала Дева свод ворот,
И капли наземь с рук ее срывались.
В одной руке она держала меч,
В другой – курильницу (предметы эти
Побиты были бурями и ветром),
А на груди ее плескалась рыба.
В проемах слева от нее и справа
Виднелись на мудреных барельефах
Изображенья славных войн Артура,
Где новые со старыми смешались,
Как если бы в одно свершились время
Да так давно, что у троих глядящих
Аж все перед глазами закружилось.
А с высоты, с вершины дивной арки
На них взирали те три королевы[69],
Которые должны были помочь
Артуру, коли будет в том нужда.
Так долго слуги Гарета глазели
На каменные чудные фигуры,
Что под конец им показалось, будто
Загадочные твари и драконы
Задвигались и кольцами свились.
И закричали слуги от испуга:
«О Господи! Ворота-то живые!»
И Гарет тоже созерцал так долго
Чудесные врата, что и ему
Почудилось какое-то движенье.
Тут музыка из града донеслась.
Все трое отступили от ворот,
Из коих погодя немного вышел
Длиннобородый старец[70] и спросил
У незнакомцев: «Дети мои, кто вы?»
А Гарет: «Мы – крестьяне. Мы идем,
Оставив свои лемехи, взглянуть
На Короля. Но спутники мои,
Когда в рассветной дымке вдруг пропал
Таинственный сей град, засомневались,
А правда ли, что наш король – Король,
Или пришел он из Страны Волшебной,
И создано все это чародейством
Волшебных королей и королев.
А может, града нет, а все – виденье?
И музыка их тоже напугала.
Поэтому скажи нам правду, старец».
Улыбкой одарив его, ответил
Пророк почтенный: «Сын мой, видел я
Корабль прекрасный, в небесах плывущий
Вниз мачтами и килем вверх. Ходили
Вниз головой матросы по нему.
Вот правда! А не нравится такая,
Прими другую, ту, что сам поведал.
Воистину все так, как ты изрек.
Волшебные король и королевы
Построили когда-то этот город.
Однажды на заре они сюда
Явились из священного ущелья[71],
У каждого в руках звенела арфа.
Так вот, сын мой! Возник сей странный град
Из музыки волшебных этих арф.
Как и сказал ты, город зачарован.
Он – кажущийся, лишь Король реален.
Но кое-кто наоборот считает:
Король наш – призрак, а реален – город.
И все же с Королем будь осторожен,
Иначе ты, когда войдешь в ворота,
Рискуешь превратиться ненароком
В раба его волшебных чар, поскольку
Король тебя такою клятвой свяжет,
Которой не связать себя позорно,
Да вот сдержать немыслимо. И если
Ты присягнуть боишься, то под арку
Не заходи, а терпеливо жди
Там, где стоишь, на поле возле замка[72].
Ведь музыка, возможно, означает,
Что все еще там строят, ибо город
Возводится из музыки, и значит,
Не до конца пока достроен он
И вечно будет строиться…»[73]
Сердито
Ответил Гарет: «Старец, мне внушает
Почтенье борода твоя. Она
Бела, совсем как истинная правда,
И так длинна, что до земли доходит.
Зачем же ты дурачишь незнакомца,
Который был правдив с тобой?»
На это
Пророк ответил: «Разве не известна
Загадка стихотворная тебе:
«Увертка, и обман, и затемненье,
Сумбур, и каламбур, и уклоненье»?
Я не смеюсь, но и тебе не стоит
Смеяться надо мною и над всем,
Что видишь ты. Ведь ты совсем не тот,
Кем представляешься. И все же я
Узнал тебя и знаю, кто ты есть[74].
В чужом обличье хочешь ты предстать
Пред Королем, который лжи не терпит!»
Столь несмешно свою закончив речь,
Насмешник отвернулся и ушел…
Вслед старцу глядя, Гарет молвил: «Наша
Бесхитростная ложь, подобно духу,
Над нашим предприятием витает.
Пускай повинна будет в ней любовь,
А я и мама невиновны… Ладно,
Вину загладим мы».
Вот так тепло
Сказал он, рассмеялся, а затем
Со слугами своими в Камелот
Вошел – в сей город сумрачных дворцов,
Великолепных, драгоценных фресок
И статуй древних королей, которым
Теперь навеки оставаться камнем.
Всего коснулся здесь своей рукой
Волшебник Мерлин, чародей Артура.
Здесь, подчинившись воле Короля,
Ввысь устремились башенки и шпили.
И рыцари – кто в замок, кто из замка —
Шли непрерывно. И доспехи их
Звенели, и приятен был сей звук
Для слуха Гарета. А из окошек
Домов окрестных с робостью глядели
Прекраснейшие женщины, чьи взоры
Сияли звездами любви. И люди
Вокруг все были столь цветущи, словно
Их озарил сияньем сам Король.
Затем, войдя под своды замка, Гарет
Услышал голос, голос Короля,
И вдалеке над множеством голов
Сияние узрел он государя,
Сидящего на троне, а еще —
Судьбу свою. И потому глаза
Принц опустил и, чувствуя, как сердце
Заколотилось вдруг в груди, подумал:
«Когда заговорю я, ложь мою,
Как ни мала она, Король правдивый,
Конечно же, заметит и осудит».
А кроме этого боялся Гарет,
Что повстречает Модреда с Гавейном.
Но в зале, к счастью, не было их видно.
Зато в глядящих пристально глазах
Тех рыцарей известных, что стояли
Пред Королем, светилось благородство,
Сияющее яркою звездой
Рассвета, и горела в них любовь
И вера в их великого монарха,
И огнь победы в них пылал, и слава,
Добытая в боях и поединках.
Тут некая вдова поближе к трону
Протиснулась и громко закричала:
«Прошу твоей я милости, Король!
Отец твой, Утер, силой отнял поле
У нас с покойным мужем. Правда, он
Нам золото вначале предложил,
Но не могли мы обойтись без поля,
Вот и не взяли золота. Тогда
Отец твой поле захватил, а мы
Без золота остались и без поля».
Сказал Артур: «Что – золото иль поле —
Ты получить хотела бы?» В ответ
Вдова запричитала: «Господин мой,
Муж полагал, что поле нам нужней».
А ей Артур: «Оно – твое, а так же
За те года, что Утер им владел,
Получишь плату золотом втройне.
И знай, сие не милость – справедливость,
Поскольку все, что ты сказала – правда.
Да будет проклят тот, кто свой закон
Кроит из беззакония отца!»
И удалилась женщина, но тут же
Еще одна вдовица прокричала:
«Прошу твоей я милости, Король!
Прошу тебя я неохотно, ибо
Тебе я враг. Ведь от твоей руки
Пал мой любимый муж в войне баронов[75],
Когда и Лот, и многие другие
С тобой в борьбу вступили, говоря,
Что низкороден ты. И в этом с ними
Согласна я. И все ж просить тебя
Я вынуждена. Сына моего
Пленил и голодом довел до смерти
Брат мужа, чтоб присвоить то наследство,
Что ты, сразив отца, оставил сыну.
Поэтому, хоть ты мне ненавистен,
К тебе с мольбою обращаюсь. Дай
Мне одного из рыцарей твоих,
Дабы отмстил за сына этот рыцарь
И негодяя подлого убил».
Тотчас же голос рыцаря раздался:
«Прошу твоей я милости, Король!
Я родственник сей женщины несчастной.
Дозволь исправить мне несправедливость
И человека этого убить».
Тут вышел сенешаль сэр Кей[76] и крикнул:
«Прошу, Король, ей в просьбе отказать.
Она при полном зале над тобою
Смеяться вздумала, и потому полезней
Ей будут кандалы и кляп во рту».
Но молвил, глядя на него, Артур:
«Мы, ваш Король, сидим здесь для того,
Чтоб справедливость в нашем королевстве
Всегда торжествовала. Видим мы,
Что любит мужа женщина сия.
Мир, женщина, тебе с твоей любовью
И ненавистью! Древние владыки
Тебя за речь подобную сожгли бы,
Аврелий Эмрис[77] покарал бы смертью,
А Утер вырвал бы язык твой. Я же
Лишь говорю: Уйди, чтобы во мне
Суровый нрав ушедших королей
Не воплотился. Родственник вдовы,
Иди с ней вместе и схвати злодея.
Но убивать не смей – сюда доставь,
Чтоб мы по справедливости его
Судили в соответствии с законом.
Коль он виновен, именем Владыки
Бессмертного, казнен убийца будет».
Затем явился в зал посланец Марка,[78]
Монарха Корнуолла, о котором
Дурная слава шла. В руках держал он
Сверкающую ярко, словно поле
Горчицы дикой при нежданном солнце
Меж ливнями двумя, парчу златую.
Ее он перед троном расстелил
И, преклонив колени, возгласил,
Что лорд его, король вассальный Марк —
Уж у подножья Камелота. Ибо
Услышал Марк, что милостью своей
Артур его двоюродного брата
Тристрама в рыцари возвел недавно.
А так как сам он выше положеньем,
Чем брат его, поскольку он – король,
То просит он сеньора своего,
Чтоб и ему оказана была
Такая же большая честь. А в знак
Его любви и верности вассальной
Принять он молит эту ткань златую.
Но приказал Артур, чтоб ту парчу,
Разрезав на куски, в очаг швырнули,
Где тлел дубовый ствол: «Ужели будет
Щит Марка средь других щитов висеть?»
А дело в том, что в зале возвышалась
Огромная колонна, вкруг которой
Кольцо тройное каменных щитов
Стояло: на одних были гербы,
Другие – вязь резная украшала,
Но средь щитов встречались и пустые, —
А снизу, аркой, выступал очаг.
Под каждым из щитов стояло имя
Его владельца-рыцаря. Такой
Обычай был Артуром установлен:
Когда какой-нибудь прекрасный рыцарь
Свой первый славный подвиг совершал,
Щит украшался лишь резьбой фигурной.
Когда он совершал второй свой подвиг,
Щит украшался рыцарским гербом.
Но если не свершал ни одного,
Щит оставался чистым. Только имя
Под ним стояло. И увидел Гарет
Гавейна щит, украшенный богато,
И Модреда – пустой, как смерть сама.
И вновь Артур велел парчу златую,
Разрезав на куски, швырнуть в очаг.
«Нам было бы приятнее корону
Отнять у Марка, чем ему позволить
Стать рыцарем, поскольку королем
Зовут его. Есть короли у нас.
Мы не даем им воевать друг с другом,
Но всех их оставляем королями.
Средь них немало щедрых, милосердных,
Правдивых, смелых, добрых. Их к себе
Мы привлекли. Они все – в этом зале.
А Марк высокий титул короля
Покрыл позором. Впрочем, точно так же
Он низкое бы званье запятнал…
Пусть тот, кто нам принес парчу златую,
Вернется к Марку и уговорит
Его пред наши очи не являться,
Иначе мы его парчей свинцовой
Укроем, чтобы он умолк навеки.
Трус, интриган, обманщик вероломный!
Нет, нет, не ты! Пусть Кей, наш сенешаль,
Тебя накормит и отпустит с миром…
Будь проклят тот, кто нож вонзает в спину!»
И многие другие подходили
К Артуру и просили оградить их
Кто от зверья, а кто – от человека,
И рыцарь был отправлен вместе с каждым.
Тут, наконец, и Гарет, тяжело
Руками опершись на плечи слуг,
Приблизился к Артуру и сказал,
Стыдливо очи долу опустив:
«Прошу твоей я милости, Король!
Я истощен, ослаблен и могу
Ходить, лишь на кого-то опираясь.
Дозволь мне кухонным слугою стать
И за столом прислуживать тебе
Двенадцать месяцев и день. Но только
Не спрашивай, как звать меня. Тогда
Пойду я за тебя в огонь и в воду».
Король ему: «Ты, юноша, прекрасен
И милости заслуживаешь большей!
Но коли сам ты большей не желаешь,
Что ж, послужи немного под началом
Хозяина питья и пищи – Кея».
И встал он, и покинул зал. А Кей,
Чей желтоватый лик напоминал
Растенье, корень коего изъеден
Лишайником, с усмешкой произнес:
«Должно быть, из аббатства этот малый
Пришел к нам, где бедняге не давали
Отведать вволю мяса и похлебки.
Так вот, ему я случай предоставлю!
Коль хорошо трудиться будет он,
Я зоб ему, как голубю, набью,
И будет он лосниться, словно боров».
Тогда стоявший рядом Ланселот
Воскликнул: «Сенешаль, вы узнаете
Собак-ищеек и других собак,
Вы знаете коней. Но человека —
Да, человека! – вы узнать не в силах!
Густые брови, волосы, как шелк,
И тонкий нос прямой, и эти руки
Прекрасные – в них тайну вижу я!
Не знаю, из дворца ли он пришел
Иль из овчарни, только я уверен,
Что мальчик благороден. Обращайтесь
С ним милостиво, а иначе он
Когда-нибудь придет и осрамит
Вас за такую скорую оценку!»
А Кей ему: «Какая еще тайна?
Вы думаете, отравить способен
Он королевскую еду? Ну нет!
Он говорил настолько глупо… Тайна!
Будь благороден он, то попросил бы
Доспехи и коня. Да, вы сказали,
Что он прекрасен. Ну так, может быть,
Дать ему имя: «Сэр Прекраснорукий»?
Вы лучше, Ланселот, глядите, как бы
Вас не сгубила ваша красота.
А малого оставьте! Мне он отдан!»
Так Гарет ради предстоящей славы
Надел вериги кухонного рабства,
Ел вместе с поварятами за дверью
И спать ложился с челядью чумазой.
И был всегда с ним вежлив Ланселот.
Но с самого начала невзлюбил
Его сэр Кей и потому старался
Давать ему работу тяжелей,
Чем многим слугам – заставлял его
Ворочать вертелы, колоть дрова
И без конца таскать на кухню воду.
Но Гарет, воле Короля послушный,
Любое дело, данное ему,
Легко и с благородством исполнял.
Порой рабы вели при нем беседы,
И радовался Гарет, если кто-то
Превознося любовь, что Короля
Связала с Ланселотом, говорил
О том, как дважды Ланселота спас
В бою Король, а Короля однажды
Спас Ланселот, поскольку на турнирах
Он первым был, в то время как Артур
Был самым сильным на полях сражений.
И радовался Гарет, если кто-то
Рассказывал про лесника, который
За темными морями, за долами,
На склоне Каэр-Эрайри высоком
Нашел дитя нагое, что с годами
Великим Королем Артуром стало,
О коем прорицатель[79] так сказал:
«Он держит путь на остров Авалон,
Где, исцелясь, вовеки не умрет».
Но если грязен был рассказ раба,
Тотчас же Гарет принимался петь
Или свистеть, как жаворонок в небе,
И делал это он столь громко, что
Сначала насмехались все над ним,
А после – всей душой зауважали.
Рассказывал и Гарет иногда
О рыцарях бесстрашных, разрубивших
Могучего дракона на куски.
Он так рассказывал, что все вокруг
Лежали иль сидели, рты раскрыв
От удивленья, до тех пор покуда
Не разгонял их сешеналь сэр Кей,
Как ветер неожиданный – листву.
А ежели случалось, что рабы
Вступали меж собой в соревнованье,
То Гарет на два ярда дальше всех
Бревно бросал иль камень. И когда
Шел рыцарский турнир, и сенешаль
Кивком давал рабам соизволенье
Взглянуть на поединок, Гарет первым
Бежал туда. И, глядя, как сшибались,
Волнам подобно, рыцари на поле,
И спотыкался добрый конь, и копья
Звенели, становился этот мальчик
Как будто захмелевшим от восторга.
Так месяц он провел среди рабов.[80]
Раскаяться успела Беллисента
За это время в том, что слово дать
Принудила его. И ощущая
От одиночества печаль на сердце,
Отправила – как раз посередине
Меж старою и новою луной —
Доспехи сыну своему, а так же
От слова данного – освобожденье.
Все это вскоре Гарет получил
От юноши – оруженосца Лота,
С которым вместе в детские года
Они нередко в рыцарей играли,
У дальнего ручья в песке сражались
И друг на дружку нападали рьяно.
От радости принц краской залился
Сильнее, чем девчонка от стыда,
И закричал, смеясь: «Из дыма я,
От сатанинских ног перенесен
Петру святому прямо на колени!
И все ж пока – молчок! Лишь Королю
Откроюсь я, и никому другому…
Ты ж в город отправляйся». И дождавшись,
Когда Король Артур один остался,
Ему всю правду Гарет рассказал.
«Я дома в схватке самого Гавейна
Чуть не свалил, и он сказал, что я
Вполне готов к турнирным поединкам.
Так возведи же в рыцари меня,
Но тайно! Разреши не открывать
Свое мне имя. Испытай меня.
И возгорюсь я как огонь из пепла!»
Тут на него так поглядел Король,
Что Гарет вспыхнул, рухнул на колени,
И руку Королю поцеловал.
И молвил государь: «Сын! Мать твоя
Великодушна столь, что дозволяет
Тебе остаться здесь и просит нас
Желанье сердца твоего исполнить.
Стать рыцарем моим ты хочешь? Ладно.
Но рыцари мои дают мне клятвы
Быть безгранично смелыми в бою
И безгранично верными в любви.
А более всего они клянутся
Во всем повиноваться Королю!»
Легко вскочив с коленей, крикнул Гарет:
«Король мой! Смелым быть я обещаю.
О том же, сколь во всем тебе послушен,
Спроси у сенешаля, сэра Кея,
Хозяина и пищи, и питья,
Под чьим не слишком ласковым присмотром
Тебе еду на кухне я готовлю.
Ну, а любить – еще я не любил,
Но полюблю, коль пожелает Бог».
Король ему: «Так в рыцари тебя
Мне тайно возвести? Согласен! Только
Славнейший наш собрат и друг вернейший,
Во всем мне равный, должен знать об этом».
«Пусть знает Ланселот! Пусть знает все
Храбрейший и вернейший!»
А Король:
«Зачем ты хочешь удивить людей?
Знай, рыцари мои ради меня
И ради подвига идут на подвиг,
А не для громкой славы».
Гарет крикнул:
«Не заслужил я разве пирога,
Что сам испек? Позволь свое мне имя
Взять вновь, когда его я заслужу!
Мой подвиг скажет сам: сей день пришел!»
С улыбкою великий государь[81]
Взял добродушно принца за плечо
И без большой охоты, ибо Гарет
Ему стал дорог, уступил ему.
Но тайно Ланселоту все ж сказал:
«Я Гарета желаю испытать.
Он в деле не проверен. И когда
Его отправлю я на испытанье,
Коня седлайте и за ним скачите,
Львов на щите прикрыв. Все нужно сделать,
Чтоб не был он захвачен иль убит».
А в эту пору в замке объявилась
Девица благородная. Ланиты
Как яблоневый цвет, и лоб – как майский,
Взгляд ястребиный, тонкий нос, чуть-чуть
Изогнутый, как лепесток цветка.
Она в сопровождении пажа
Приблизилась к Артуру и вскричала:
«Король мой, ты язычников разбил,
Пришла пора своей землей заняться!
У каждого моста, у каждой речки —
Разбойники. Любой владыка замка
На пару миль в округе – господин.
Как можешь ты, Король, сидеть спокойно?
Я отдыхать, на месте Короля,
Не стала бы до той поры, пока
Даже в глуши живущий знать не будет
Убийств кровавых, как не знает крови —
Той, самой лучшей, что грешно пролить —
Наряд, в каком ты ходишь к алтарю».
Король ответил: «Успокойся, дева!
Мы с рыцарями отдыха не знаем.
Мне дали клятву рыцари мои,
Что вскоре станет даже глухомань
Столь безопасной, сколь и эта зала.
Как звать тебя? И что желаешь ты?»
«Как звать меня? – она переспросила. —
Линетта, благородная девица.
Ну а сюда за рыцарем пришла я,
Чтоб мог он постоять за Лионору,
Мою высокородную сестру,
Владелицу обширнейших земель,
Чья прелесть и с моею не сравнится.
Она сейчас живет в Опасном Замке.
Вкруг башен замка – петлями тремя —
Река кружит. На той реке – три брода.
Три рыцаря те броды охраняют,
Три брата. А четвертый брат – из братьев
Могучий самый – не дает сестре
Покинуть замок, бедную неволит
И заставляет выйти за него.
Но план злодея до тех пор отложен,
Пока ты не отправишь Ланселота,
Славнейшего из рыцарей твоих,
Сразиться с ним. Намерен победить
Он Ланселота и затем со славой
Жениться. Но сестра моя сказала,
Что коль не выйдет замуж за того,
Кого полюбит, то монашкой станет…
Так вот, Король, мне нужен Ланселот!»
Тогда Артур, о Гарете подумав,
Сказал: «Девица, ты, конечно, знаешь —
Тем и живет наш Орден, чтоб со злом
Покончить в королевстве. Но скажи,
Кто эти братья? Что они за люди?»
«Они дурные люди, государь.
Как странствующий рыцарь в старину,
Все четверо где вздумается скачут
И делают лишь то, что пожелают.
Сейчас они учтивы, завтра – грубы.
Закон, Король, для них не существует.
Гордясь своею выдумкою, трое
Из этих дурней так себя назвали:
Звезда Зари, Вечерняя Звезда
И Солнце Полдня. Впрочем, хуже всех
Четвертый, что является повсюду
В доспехах черных, великан могучий,
Зверь-человек, жестокий беспредельно.
Зовется Ночью он, а чаще – Смертью.
И носит шлем, в который вделан череп.[82]
А панцирь свой украсил он скелетом,
Что означает: каждый, кто сумеет
Убить трех братьев иль от них сбежать,
Пронзенный им, в ночи утонет вечной…
Да, братья – дурни, но сильны безмерно,
Вот почему мне нужен Ланселот!»
Тут Гарет из толпы пробился к трону
И крикнул Королю, сверкнув очами:
«Прошу, Король, об этом испытанье!»
И продолжал, заметив, как тотчас
Кей, словно буйвол раненый, взревел:
«Я, будучи твоим слугой на кухне,
Благодаря твоей обильной пище
Столь сильным стал, что запросто и с сотней
Подобных братьев справиться могу.
Ты обещал, Король!» Артур, взглянув
На Гарета, взгляд опустил и молвил:
«Горяч и скор… Но это не беда.
Ты рыцарем достоин быть. Ступай!»
Весь зал был изумлен таким решеньем,
А на лице девицы гордость, стыд
И ярость белизну убили мая…
Она воздела руки и вскричала:
«Стыд и позор, Король! Тебя просила
О первом я из рыцарей твоих,
А ты мне кухонного дал слугу…»
И прежде чем ей помешать успели,
Она спиной к Артуру повернулась,
Промчалась по проходу меж людьми,
Вскочила на коня, спустилась вниз
По улице к таинственным воротам
И к полю поединков поскакала,
Все повторяя: «Кухонный слуга!»
Два выхода парадных было в замке.
Один из них из зала выводил
На крытую мозаикой площадку.
По ней Король обычно на заре
Гулял, на лес и на равнину глядя,
С нее по лестнице широкой вниз
Спускался на дорогу, что терялась
Среди дерев, клонящихся от ветра,
И этой же дорогой возвращался.
Другой же выход – против очага —
Был столь высоким, что в те двери въехать
Легко мог всадник в высочайшем шлеме.
Вот через них-то дева и умчалась,
Кипя от гнева. Вскоре через них
И Гарет вышел, и узрел у врат
Дар Короля в полгорода ценой —
Коня из самых лучших, боевого,
А рядом с ним – своих двух верных слуг,
С которыми он с севера пришел.
Один держал щит без герба и шлем,
Другой – коня и острое копье.
Тогда сэр Гарет распустил завязки
Плаща, пошитого из грубой ткани,
Что с плеч его до самых пят спускался,
И сбросил плащ на землю. И тотчас,
Подобно пламени, легко наружу
Вдруг вырвавшемуся из кучи пепла,
Или подобно бабочке, свой кокон
Невзрачный сбросившей и засверкавшей
Расправленными крыльями под солнцем, —
Богатые доспехи засверкали.
Ну, а пока сэр Гарет надевал
Шелом, брал щит и на коня садился,
Пока к руке прилаживал копье
Из дерева, что бури закалили,
И с острием из вороненой стали,
Вокруг него честной народ собрался.
Сюда ж толпой из кухни вышли слуги
И, глядя на того, кто лучше многих
Работал, и кого они, любя,
Носить готовы были на руках,
Бросали в воздух шапки и кричали:
«Благослови, Господь наш, Короля
И Королем основанное братство!»
Пробившись сквозь толпу кричавших, Гарет
Промчался вниз по улице наклонной
И вскоре за воротами исчез.
О как был счастлив Гарет! Но как пес,
Подравшийся с другим, остыть не может
И от обиды злится и рычит,
Коли в пылу борьбы его врага
Хозяин отозвал, так и сэр Кей
Возле ворот с презреньем вспоминал
О Гарете, которого столь часто
Он прежде изводил и притеснял:
«Слуге дать рыцарское испытанье?
Дать повару доспехи и коня?
Король наш не в себе! А вы, рабы,
Идите, возвращайтесь вновь к работе!
Потухнет ваш огонь – мой вспыхнет гнев!
Разве восход на западе бывает?
Разве закат бывает на востоке?
Умчался! Мой слуга! Скорей всего,
Он в юности немало получил
Ударов по башке настолько крепких,
Что у него навек мозги отшибло.
Болван! Да как он рот открыть посмел,
Да как мужлан не постыдился крикнуть,
Что служит он на кухне! Тьфу ты, право!
А ведь казался скромным и покорным,
Пока отмечен не был Ланселотом.
Вот догоню нахала и взгляну,
Признает ли во мне он господина.
Ушел от дыма он, но я его
Копьем своим с благословенья Божья
В грязь опрокину, а Король, когда
Очнется от безумья, вновь нахала
Загонит в дым».
Но Ланселот сказал:
«Что ж вы идете против Короля
И юношу браните понапрасну?
Иль не служил он честно Королю?
Послушайте, сей юноша силен,
И меч с копьем ему давно знакомы…»
«Вы б лучше помолчали, – буркнул Кей. —
Излишней снисходительностью вы
Хороших слуг способны лишь испортить».
И, на коня вскочив, он мимо слуг,
В молчании стоявших, поскакал
По улице, бегущей вниз, к воротам.
Меж тем девица, на турнирном поле
Замешкавшись, вздыхала: «Почему
Король так посмеялся надо мною?
Коль жить не может он без Ланселота,
Ну дал бы мне кого-нибудь хотя бы
Из тех, кто здесь всегда готов сразиться
За даму сердца, за любовь и славу.
А вместо этого – о Небеса!
Пусть будет стыдно Королю! – мне дал
Он кухонного своего слугу!»
Но ей сказал подъехавший сэр Гарет
(Его, сверкавшего в доспехах, были
Немногие красивей): «Дева, долг свой
Я выполню. Скачите – я за вами!»
Она в ответ зажала тонкий носик
Двумя перстами, словно человек,
Который запах смрадного гриба
Вдохнул нежданно в роще и решил,
Что эта вонь от падали исходит —
От мертвой землеройки или ласки, —
И крикнула визгливо: «Прочь! Изыди!
Воняешь ты сильней, чем жир на кухне!
Ты лучше погляди, кто скачет сзади!»,
Поскольку сзади приближался Кей.
«Ты своего узнал ли господина?
Я – Кей. Тебя заждался наш очаг!»
Но так ответил Гарет сэру Кею:
«Вы больше мне не господин, и вас
Узнал я хорошо – вы самый мерзкий
Из рыцарей, что служат Королю!»
«За это ты ответишь!» – рявкнул Кей
И налетел на Гарета, но в схватке
В плечо был ранен и упал на землю.
И снова бросил девушке сэр Гарет:
«Скачите – я за вами!» И девица,
Коня хлестнув, помчалась быстро прочь.
Когда же перестали комья дерна
И камушки лететь из-под копыт,
И сердце у коня готово было
От скачки сумасшедшей разорваться,
Остановившись, крикнула девица:
«Ну что ты привязался, поваренок?
Ты, верно, думаешь, я буду больше
Тебя ценить и полюблю сильней
За то, что ты случайно, по несчастью,
Смог ранить господина своего?
Посудомойка, вертеловращатель —
Ты кухней, смерд, воняешь, как и раньше!»
«Девица, – отвечал учтиво Гарет, —
Кричите что угодно, все равно
Вас не покину я до той поры,
Пока свой славный подвиг не свершу
Иль не погибну».
«О, так ты – герой?
(Он говорит как рыцарь благородный —
Усвоил, плут, хорошие манеры.)
Но знай, слуга, с таким тебе придется
Сразиться воином, что и за ломтик,
Какой всегда ты получал на кухне,
Ему в лицо взглянуть ты не посмеешь».
«Я попытаюсь», – улыбнулся Гарет,
Что в бешенство девицу привело,
И тотчас же она помчалась прочь —
В лес, по дороге, тающей вдали,
И Гарет, как слуга, скакал за нею.
«Сэр Поваренок, сбилась я с пути,
Что охраняется людьми Артура,
А здесь, в лесу, разбойников, как листьев…
Зачем нам погибать обоим? Я
Тебя освобождаю… Или ты
Привык сражаться вертелом своим?
Тогда готовься: сбилась я с пути».
До сумерек скакали эти двое,
Обидчица и терпящий обиду.
Когда ж на склон высокий поднялись,
Где за верхушками ста тысяч сосен
Вдруг увидали мрачную лощину,
Подобную глубокой темной чаше,
На западе которой, вдалеке,
Сверкало в мертвенных лучах заката,
Похожее на красный глаз совы,
Лесное озеро, то услыхали
Вдруг крики, и какой-то человек,
Из-за деревьев черных появившись,
К ним бросился, взывая громко: «Рыцарь!
На помощь! Господина моего
Связали и сейчас, боюсь, утопят!»
Воскликнул Гарет: «Долгом связан я —
С любой несправедливостью бороться,
Но больший долг – заботиться о вас».
На что девица молвила надменно:
«Скачи, я – за тобою!» И тогда
Воскликнул Гарет вновь: «Вперед! За мной!»
И в лес нырнул, внизу лежащий. Вскоре
Ему открылось темное, как тень,
Лесное озеро. Там, в тростнике,
Поднявшемся над самою водою,
Увидел Гарет шестерых, тащивших
Седьмого, у которого на шее
Висел огромный камень. Трех из них
Он разом уложил, а остальные
Сбежали от испуга. Тотчас Гарет
Снял камень с шеи рыцаря и в воду
Швырнул. И маслянисто ввысь взметнулась
Озерная вода. И вот уже
Освобожденный Гаретом от пут,
Встал на ноги барон, Артуров друг.
«Вы вовремя пришли. Еще немного —
И негодяи бы меня убили.
Их ненависть ко мне понятна, ибо
Обычай мой – разбойников ловить
И, камень к шее привязав, топить.
Их много здесь, под темною водой,
Гниет. Лишь ночью камни с них спадают.
Тогда они выходят из глубин
И, озаренные зловещим светом,
Танцуют на воде… Вы жизнь спасли
Того, кто очищает этот лес,
А потому хочу вас наградить.
Чего хотите вы?»
Ответил жестко
Барону Гарет: «Ничего! Свой подвиг
Я только ради подвига свершил
В знак преданности Королю Артуру.
Но я прошу ночлега для девицы».
Барон кивнул: «Я сразу понял – вы
Принадлежите Круглому Столу»,
Тут у Линетты вырвался смешок:
«Кто? Он? Да он – лишь кухонный слуга!
Твой вертел не способен, поваренок,
На большее, чем в бегство обратить
Трусливых обитателей лесов.
Знай, молотильщик, их цепом прогнавший,
Ты кухнею воняешь, как и раньше…
Но от ночлега я не откажусь».
Так вот промолвила она. И вскоре,
Все трое, милю по лесу пройдя,
Вошли в прекрасный и богатый замок.
И в тот же день в его парадной зале
Спасенный в честь гостей устроил пир.
Стол был заставлен всяческою снедью
На блюдах дорогих. Перед девицей
Поставлен был павлин во всей красе.
И место сэру Гарету барон
Отвел с ней рядом. Но она вскочила:
«Лорд, неучтиво с вашей стороны
Сажать прислужника со мною рядом.
Прошу вас выслушать меня. С утра
Была я у Артура и молила
Со мною Ланселота отпустить,
Дабы разбил он братство Дня и Ночи.
(Последний – великан неустрашимый,
От коего спасенья и просила.)
А этот кухонный нахал как крикнет:
«Дозволь, Король, свершить сей подвиг мне.
Я сильным стал на кухне королевской
Благодаря твоей обильной пище».
Артур тотчас же, словно обезумев:
«Ступай!» – сказал, и этим отдал подвиг
Ему – ему, какому-то мужлану,
Которому свиней бы только резать,
А не идти на бой за честь девицы
И рядом с дамой знатною сидеть».
Слегка пристыженно и изумленно
Лорд поглядел на рыцаря с девицей,
После чего девицу он оставил
Наедине с напыщенным павлином,
А сам сел на другом конце стола
И, Гарета с собою посадив,
Сказал: «Друг мой, слуга вы или нет,
Иль это лишь фантазия девицы,
Она ль безумна или же Король,
Иль они оба, или вы безумны —
Не спрашиваю я. Вы бьете крепко,
Прекрасен облик ваш, и вы сильны,
А главное – вы мой спаситель. Но
Поверьте, много рыцарей могучих
Здесь есть, желающих сразиться с вами.
Подумайте, не стоило бы вам
С девицей вместе к Королю вернуться
И уступить сей подвиг Ланселоту?
Простите мне, но я для вашей пользы
Все это говорю, спаситель мой».
«Я вас прощаю, – улыбнулся Гарет. —
Но подвиг свой исполню до конца
Дню, Ночи, Смерти, Аду вопреки!»
И потому, когда наутро лорд,
Чью жизнь он спас, их вывел на дорогу
И попрощался с ними, пожелав
Успеха на пути дальнейшем, Гарет
Воскликнул вновь: «Скачите – я за вами!»
Но молвила надменная девица:
«Я больше не спешу. И ты – свободен.
Лишь в наводненье лев и горностай
На острове одном жить в мире могут.
Ну а сейчас, мне кажется, тебя
Я только пожалеть могу. Глупец,
Прошу, уйди! Ты все равно погибнешь,
А мне придется в Камелот вернуться
И Короля стыдить, что смог найти
Он рыцаря лишь средь золы на кухне».
На это Гарет отвечал учтиво:
«Что б ни сказали вы, я вас не брошу.
Настанет час, и станет ясно вам,
Что счастье к вам не меньшее пришло,
Чем к золушке, женою принца ставшей».
Тут выехали на берег они
Там, где река змеею извивалась.
Откос зарос кустарником. Поток
Был узким, но могучим. Над водою
Вздымался аркой мост, а рядом с мостом,
На берегу другом, стоял на взгорке
Шатер шелковый, желтый, как нарциссы,
Весь в золотых узорах и лучах,
А в вышине над куполом пурпурным
Горящий ало вымпел трепетал.
И вышел из шатра закон презревший,
Но безоружный воин и вскричал:
«Девица, уж не тот ли это рыцарь
Из замка королевского, за коим
Отправиться позволили мы вам?»
«Нет, нет, Звезда Зари, – она сказала. —
Сей воин – кухонный слуга всего лишь.
Король послал его с тобой сразиться,
Тебя и твою глупость презирая.
Поберегись, чтоб на тебя внезапно
Он не напал и не убил, пока
Ты безоружен, ибо он – не рыцарь».
И тотчас на призыв Звезды Зари:
«О верные прислужницы мои,
О дочери рассвета! Облачите
Меня в доспехи» – три прекрасных девы
Босые, с непокрытыми власами,
В одеждах розовых и золотых
Из шелкового выплыли шатра.
Сверкали ноги их в траве росистой,
А волосы от капель водяных
Иль самоцветов искрами блистали
Подобно блесткам на авантюрине.
И в синие доспехи облачили
Те девы рыцаря, ему вручив
Щит со звездой зари на синем поле.
На рыцаря взирал безмолвно Гарет,
Пока тот с важным видом ждал коня,
А в зеркале потока отражались,
Смешавшись вместе, синь небес, доспехи,
Босые ноги, шелковый шатер,
И розовые платья, и звезда.
Девица же, на Гарета взглянув,
Сказала: «Что ты смотришь изумленно?
Уж не боишься ль ты? Еще не поздно,
Беги, пока не сел он на коня.
Иль стыдно? Так ведь ты слуга – не рыцарь».
Ответил Гарет: «Рыцарь ли, слуга ли,
Не в этом суть, а в том, что легче мне
За вашу честь вступаться раз за разом,
Чем ваши оскорбленья выносить.
Ведь для того, кто защищает вас,
Нет ничего прекрасней добрых слов,
Ну разве что дурное слово, ибо
Оно в меня такую силу гнева
Вселяет, что уверен я, победа
Теперь за мной».
Но тут Звезда Зари
Вскочил в седло и закричал с моста:
«Так кухонный слуга сюда был послан,
Чтоб выказать презрение ко мне!
Что ж, мой ответ – презренье за презренье!
Сражаться с ним мне было б стыдно. Лучше
Нахала выбить из седла, забрать
Его коня с доспехами и пешим
Отправить к Королю… Скачи сюда!
Пора тебе, слуга, оставить даму.
Прочь от нее! Слуге не подобает
С такою дамой рядом быть…»
«Лжешь, пес!
Намного выше родом я, чем ты!» —
Воскликнул Гарет, и тотчас они
Так яростно столкнулись на мосту,
Что копья их согнулись от удара,
И вылетели рыцари из седел,
Как вылетают камни из пращи,
И пали словно мертвые. Но тут же
Вскочили и схватились вновь. И Гарет
Так бешено орудовал мечом,
Что оттеснил врага с моста на берег.
«Неплохо бьешься, кухонный слуга!» —
Воскликнула девица. А меж тем
Был щит его расколот. И тогда
Одним ударом, изловчившись, он
Поверг того, кто щит разбил, на землю.
«Не убивай! Сдаюсь!» – вскричал упавший,
А Гарет: «Коль по-доброму попросит
Меня девица, что ж, ты будешь жить!»
Девица покраснела: «Чтобы я
Тебя просила, наглый поваренок!»
«Так пусть же он умрет!» И Гарет снял
Шлем с рыцаря, как бы убить желая,
Но взвизгнула надменная красотка:
«Ты, поваренок, очень уж жесток!
Не убивай того, кто выше родом».
«Меня приказ ваш радует, девица.
Ты ж, рыцарь, знай – лишь по ее веленью
Ты жив остался. Встань и отправляйся
К Артуру в замок, и скажи ему,
Что кухонный слуга тебя прислал.
Ну а еще, моли, чтоб он простил
Тебя за нарушение законов.
Я сам, вернувшись, за тебя вступлюсь.
Твой щит я взял… Прощай! А вы, девица,
Скачите – я за вами!»
И она
Опять во весь опор вперед помчалась.
Когда же он догнал ее, сказала:
«Слуга, когда ты бился на мосту,
Казалось мне, что кухонная вонь
Уменьшилась. Но ветер изменился,
И я от вони задыхаюсь снова».
И тут девица вдруг запела песню:
«Звезда зари (о нет, не тот разбойник,
Которого ты колдовством, быть может,
Иль хитростью бесчестно победил),
Звезда зари, цветущая улыбкой,
О звездочка, стал явью сон мой зыбкий…
Мне улыбнись! Любовь мне улыбнулась!
А ты, слуга, послушайся меня
И уезжай, ведь тут неподалеку
Второй из этих братьев – этих дурней —
Брод стережет, и ты ему заплатишь
За все свои дела. Скачи-ка лучше
И не стыдись, ведь ты слуга – не рыцарь!»
Но Гарет, рассмеявшись, ей ответил:
«Чтоб я бежал? Послушайте же притчу.
В то время, как со слугами другими
Я в очаге поддерживал огонь,
Был среди них один, имевший пса,
Которому свою он бросил куртку
И приказал: «Стеречь!» И пес стерег,
Не подпуская к куртке никого.
Так вот, такая куртка – это вы,
А я – тот пес, в охрану данный вам,
Дабы беречь вас, позабыв про страх,
И – рыцарь ли, слуга ли – все одно:
Слуга, который служит вам, как рыцарь,
Уверен я, освободить способен
Вашу сестру, как рыцарь настоящий».
«Послушай, сэр Слуга! Я – оттого,
Что бьешься ты, как настоящий рыцарь,
Хоть ты слуга всего лишь – ненавижу
Тебя во много раз сильней, чем прежде».
«Прекрасная девица, вам бы нужно
Тем более любить меня, ведь я,
Хоть и слуга, но ваших бью врагов».
«Ну погоди, – воскликнула она, —
Себе еще ты повстречаешь ровню!»
И вот, второй речной петли достигнув,
Они узрели за кипящим бродом
Верхом на крупном рыжем скакуне
Гиганта в ослепительных доспехах,
Того, чье имя было Солнце Полдня.
Словно цветок, раскрывший лепестки,
Но в сотню раз крупней, в его руке
Неистово сверкал, как солнце, щит,
И пятна разноцветные поплыли
Перед глазами Гарета, когда
Он взгляд отвел от этого щита.
Тут рявкнул рыцарь громче рева волн:
«Зачем ты, брат, пожаловал ко мне?»
И услыхал в ответ слова девицы:
«Сей воин – кухонный слуга Артура.
Он победил Звезду Зари недавно
И потому надел его доспехи».
«Тьфу!» – крикнул Солнце и, подняв забрало,
Открывшее румяное лицо
Ничтожества полнейшего и дурня,
Пустил коня через кипящий брод,
Где Гарет ждал его среди потока.
Там было мало места для сраженья.
Четыре раза и с такою силой
Мечи их ударялись друг о друга,
Что Гарет не на шутку испугался.
Но тут, когда для пятого удара
Свой поднял меч Полуденное Солнце,
Копыто скакуна вдруг соскользнуло
В речной поток, и Солнце рухнул в воду.
Тогда сэр Гарет поперек реки
Свое копье поспешно положил
И вытащил упавшего. Но тот
Не мог уж биться, ибо до костей
Подводными камнями был побит,
И сдался. И отправил к Королю
Его сэр Гарет: «Я, когда вернусь,
Замолвлю, рыцарь, за тебя словечко…
Скачите – я за вами!» Не спеша
Поехала по берегу девица.
«Ну что, девица, не сменился ль ветер?»
«Он – прежний, ибо победил не ты:
Здесь камни скользкие лежат на дне,
Вот конь и оступился. Я видала.
О солнце! (Нет, не тот дурак здоровый,
Которого ты победил, слуга,
Благодаря неловкости его.)
О солнце, мир отнявшее у сна!
О усыпляющая нас луна!
Сияйте! Вновь любовь мне улыбнулась!
Что можешь знать ты о любовной песне
И о любви? Однако, видит Бог,
Будь по рождению ты благороден,
То был бы мне приятен… может быть, —
Цветок, открытый солнцу по утрам,[83]
Цветок в росе, закрытый по ночам,
Благоухай! Любовь мне улыбнулась!
Что знаешь о цветах ты – только то,
Что часто служат украшеньем блюд?
Скажи-ка, или добрый наш Король,
Тебя мне давший, кухонный цветок мой,
Питает глупую любовь к цветам?
Что вкруг паштета воткнуто? Чем хряк
Украшен жареный? Цветами? Нет!
Лишь розмарином и душистым лавром.
О птицы! О щебечущие в чаще
С утра до ночи! Пойте звонче, слаще!
Моя любовь мне дважды улыбнулась!
Что знаешь ты о птицах: о дроздах,
О жаворонках, сойках, коноплянках?
О чем ты грезишь, слыша, как они
Поют влюбленно солнцу? Чтобы им
Скорей попасть в силки (как ты желаешь),
Или попасть на вертел, стать жарким…
Гляди, как бы тебе и самому
Не стать жарким. Беги пока не поздно.
Вон, впереди, уже маячит третий
Из братьев-дураков».
И верно, там,
За каменным трехарочным мостом,
Весь розовый в лучах закатных солнца
И словно обнаженный весь, стоял,
В потоке зыбком отражаясь, рыцарь,
Зовущийся Вечернею Звездой.
Воскликнул Гарет: «Отчего безумец
Стоит нагим при свете?» – «Он одет, —
Ответила девица. – Облачен
Он в крепкие продубленные кожи.
Как собственная кожа, облегают
Они его. И даже если латы
Его пробить, от кож клинок отскочит».
Тут крикнул рыцарь, за мостом стоящий:
«О брат-Звезда, зачем сиять столь низко?
Твоя застава – выше на реке.
Иль ты убил заступника девицы?»
«Не та звезда он, – молвила девица. —
Он – звездочка с Артуровых небес,
Несущая всем вам беду и гибель.
Твои два младших брата им разбиты.
То ж будет и с тобою, сэр Звезда!
Не стар ты разве?»
«Стар! Стар и силен!
Сильней и старше двадцати юнцов!»
Воскликнул Гарет: «Старше и хвастливей!
Но сила, что Звезду Зари низвергла,
Низвергнет и тебя!»
Услышав это,
В рог протрубил Вечерняя Звезда:
«Доспехи мне и меч!» Неспешно вышла
Из старого и грязного шатра
Служанка дряхлая. В ее руках
Доспехи были. Принесла она
И шлем с сухой метелкой вместо гребня,
И щит, на коем в центре выбит был
Герб рыцаря – вечерняя звезда.
Когда звезда блеснула над седлом,
Вступили оба рыцаря на мост,
И Гарет неожиданным ударом
Противника сумел свалить с коня.
Поднялся тот, и снова был повергнут,
Но вновь, как пламя, встал. И столько раз
С коленей подымался рыцарь, сколько
Нанес ему ударов мощных Гарет.
И продолжалось так до той поры,
Пока не понял Гарет, задохнувшись,
Что тщетны все усилия его,
И не отчаялся, как человек,
Который начал на закате жизни
С пороками бороться, но они
Живут в нем и кричат: «Нас господами
Ты сделал сам, и мы непобедимы!»
Он без надежды продолжал сраженье,
Все время слыша возгласы девицы:
«Ударь его, слуга, еще ударь!
О мальчик благородный, словно рыцарь,
О рыцарь мой, не посрами меня!
Ударь! Ты Круглого Стола достоин —
Его доспехи стары, так что может
Он положиться лишь на прочность кожи.
Ударь! Ударь! И обещаю я —
Не сменится вовеки больше ветер!»
И Гарет, ей внимая, вновь и вновь
Обрушивал на рыцаря свой меч
И даже часть доспехов сбил с него,
Но не пробил ни разу прочной кожи.
Никак не мог он с рыцарем покончить.
Так буйный ветер, рушащий скалу,
Не может с буем справиться, который,
Уйдя под воду, вновь всегда всплывает.
И тут сэр Гарет по мечу врага
Нанес удар такой ужасной силы,
Что обрубил клинок по рукоять:
«Сдавайся!» Но нежданно прыгнул рыцарь
Вперед и не по-рыцарски совсем
Сдавил руками Гарета, да так,
Что задохнулся тот, хотя и был
В доспехах он. И все ж, напрягшись, Гарет
Сумел разжать могучие объятья,
В стремнину с моста рыцаря швырнул
Вниз головой – плыви, коль не утонешь —
И закричал: «Скачите – я за вами!»
В ответ девица: «Больше не хочу
Быть впереди. Скачи со мною рядом.
Нет лучшего, чем ты, слуги на свете!
О радуга, трехцветная дуга!
Залей сияньем эти берега.
Моя любовь мне трижды улыбнулась!
Сэр! Я сказала б даже больше – рыцарь,
Когда б ты сам себя не звал слугою.
Мне стыдно, что тебя я оскорбляла,
Что грязью обливала. Я знатна,
И думала – меня унизить хочет
Король наш. Я прощения прошу.
Всегда учтиво ты мне отвечал,
И храбр был беспредельно, и спокоен,
Как Ланселот. Увы, мой ум затмился,
Ведь для меня ты был слугой. Теперь
Я счастлива, что есть ты у меня».
«Вам не за что себя корить, девица, —
Ответил Гарет. – Может, лишь за то,
Что вы считали, будто вас унизить
Король наш добрый хочет, ибо он
Не пожелал исполнить вашей просьбы.
Ну, говорили вы – и говорили…
Я ж – подвигами отвечал вам, ибо
Уверен я, что рыцарем назвать
Нельзя того, кто не желает в бой
Вступить за честь девицы благородной,
Кто позволяет в сердце вспыхнуть гневу,
Услышав бранные слова девицы…
Стыдитесь вы? Напрасно! Ваши речи
Полезны были мне. Зато теперь
Слова ваши – прекрасны. Полагаю,
Ни рыцари, ни Ланселот великий
Отныне победить меня не смогут».
В тот час, когда вдруг цапля-одиночка,
О грусти забывая, опускает
Приподнятую ногу и мечтает
Об ужине на озере далеком,
Девица благородная, взглянув
С улыбкою на Гарета, сказала:
«Здесь где-то есть пещера. Там для нас
Найдется хлеб, и мясо, и вино
Из южных стран. Их леди Лионора
Защитнику послала своему».
Когда в ущелье узком шли они
Меж статуй – конных рыцарей из камня,
Раскрашенных, но выцветших с годами,
Рассказывала Гарету девица:
«Мой рыцарь, здесь когда-то жил отшельник,
Своею праведной рукой создавший
Скульптуры эти. Времени война,
Ведущаяся с духом человечьим, —
Их смысл. Четыре брата в этих скалах
И отыскали образы свои,
Но взяли только форму. Рыцарь мой,
Их узнаешь ли?» Гарет присмотрелся
И прочитал над пенящимся Гелтом
Слова, что были выбиты на скалах:
«Phosphorus», и «Meridies», и «Hesperus»,
И «Nox», и «Mors»[84] – под каждым из пяти
Колоссов каменных, чьи взоры были
Устремлены на Душу Человека,
Со сломанными крыльями, в лохмотьях
Бегущую от них, дабы спасенье
В пещере у отшельника найти.
«Последуем и мы за ней в пещеру…
Но погляди, кто скачет там?»
И верно,
Немного задержавшись по пути
Из-за того, что раненого Кея
Пришлось ему доставить в Камелот,
Скакал за ними в поисках девицы
Сэр Ланселот. Он реку переплыл,
Львов синих на щите своем прикрыв,
И к путникам подъехал незаметно.
Когда к нему сэр Гарет обернулся,
Увидел Ланселот звезду и крикнул:
«Стой, негодяй! Сейчас ты мне заплатишь
За друга моего!» На этот крик
Ответил Гарет криком и помчался
Навстречу Ланселоту. Но уже
От первого касания копья
Искуснейшего, коему дивился
Весь мир, с такою легкостию он
Вниз соскользнул с коня, что на траве
Вдруг оказавшись, даже рассмеялся.
Смех этот вновь Линетту разозлил:
«Побит и посрамлен, теперь ты снова
Стал кухонным слугой. Но почему
Смеешься ты? Наверно, оттого,
Что предо мною хвастался напрасно?»
«Да нет, в другом причина. В том, что я,
Сын короля – сын Лота с Беллисентой,
Я – покоритель бродов и мостов,
Я – рыцарь Короля Артура, здесь
В траве лежу, не зная кем побитый.
Вот это уж несчастье так несчастье —
Злой рок, и чародейство, и несчастье!
Меч из ножон! Эй, рыцарь, защищайтесь!»
Но Ланселот ему ответил: «Принц!
О Гарет, знайте, по несчастью вас
Сверг наземь тот, кто вам желал помочь,
А вовсе не вредить. Я – Ланселот,
И рад увидеть вас я в добром здравье —
Таким же, как в тот день, когда Артур
Вас сделал рыцарем своим».
А Гарет:
«Так это ваша, Ланселот, рука
Меня сразила? Видно, некий случай,
Который заставляет поражать
Своих же братьев – что за глупый случай! —
Послал вас против меньшего копья.
О Ланселот, я вами опозорен!»
О Ланселот, я вами опозорен!»
И молвила обиженно девица:
«Что ж не пришли вы раньше, Ланселот,
Когда вы были званы? И зачем
Теперь пришли незвано? Я гордилась
Моим слугой, который на упреки
Учтиво, словно рыцарь, отвечал.
Но если он и в самом деле рыцарь,
То, значит, чудо умерло, а я
Осталась в дурочках. Теперь одно лишь
Мне интересно, для чего он так
Играл со мною? Есть ли в том насмешка?
И где ж искать нам правду, как не в замке
У Короля Артура? Принц и шут,
Слуга и рыцарь, мне ты ненавистен!»
Но Ланселот сказал: «Я вас, сэр Гарет,
Благословить хочу! Вы – лучший рыцарь,
Какого может пожелать Король.
А вы, девица, будь вы помудрее,
То разве опозоренным назвали б
Того, кто лишь случайно побежден?
Был сброшен я с коня не раз, не два…
Победа вызревает в пораженье,
А в побежденном зреет победитель.
Не бились мы мечами. Добрый конь ваш
И вы устали. И однако я,
Копье ваше уставшее узрев,
Почувствовал, сколь мужественны вы.
Вы потрудились славно. Вся река
Теперь свободна от врагов короны.
Вы совершили справедливый суд,
И были снисходительны к обидам,
И пораженье приняли со смехом.
Принц, рыцарь, вас приветствую, как принца,
Как рыцаря, что входит в Круглый Стол!»
Затем, к Линетте обернувшись, он
Ей Гарета историю поведал.
Обиженно промолвила девица:
«Да, одурачила себя сама я,
А это, видит Бог, намного хуже,
Чем одураченною быть другими…
Сэр Ланселот, здесь рядом есть пещера,
За жимолостью прячется она.
Там нам оставлены еда, питье,
Корм для коней, кресало и кремень.
Поищем и найдем». И очень скоро
Была пещера найдена, и Гарет
Поел, попил и погрузился в сон.
И, глядя на него, сказала дева:
«Спи крепко, ибо важно для тебя
Проснуться свежим! Что? С ним не была я
Нежна, как мать? Да! Но, как мать, весь день
Оценивала я свое дитя
И, словно мать, ему я досаждала.
Благословляю сон твой, господин мой!
Как сладко пахнет жимолость в ночи!
Как будто в мире воцарился мир —
Всеобщий мир любви и доброты!
О Ланселот! – воскликнула она. —
Я счастлива! Прекрасный мой слуга
Еще и знатен! Только вот беда —
Я поклялась – иначе черный брат
Мне не позволил бы покинуть замок, —
Что вас я приведу для битвы с ним.
И вот вы здесь. Поэтому, конечно,
Сначала с вами будет драться он.
И вам ли не побить его? А значит,
Не сможет мой слуга, мой рыцарь верный
Сорвать последний, главный цвет победы!»
Ответил Ланселот: «Возможно, щит мой
Злодею черному известен, так что
Пусть Гарет поменяется со мной.
Пусть также моего возьмет коня,
Могучего и рвущегося в бой,
Как и его хозяин». – «Ланселот, —
Воскликнула девица. – Благородны
И в этом вы, как и во всем другом».
И Гарет, пробудившись, взял тот щит:
«Я вижу, геральдические львы,
Против которых копья все – тростинки,
Что вы уже готовы зарычать,
Поскольку покидает вас хозяин.
Рычать не надо, славные зверюги.
О вас я позаботиться сумею.
О благородный Ланселот! Во мне
Сейчас такое пламя полыхает,
Что даже вашей тени под щитом
Не посрамлю я. Так что в путь!»
Безмолвно
Они пересекли безмолвный луг.
В неясной мгле Артурово созвездье,
Глядящее сквозь тучи, привлекло
Взгляд Гарета, и Короля он вспомнил.
Звезда упала. «Так же, – молвил Гарет, —
И враг мой вскоре наземь упадет!»
А, крик совы услышав, произнес:
«Она мою победу предрекает!»[85]
Вдруг та, что слева от него скакала,
Вцепившись крепко в щит, заголосила:
«Верни его сейчас же Ланселоту.
Сражаться должен он. Я проклинаю
Язык мой, целый день тебя вчера
Ругавший, а потом коня и щит
Просивший для тебя у Ланселота.
Немало ты свершил чудес. Судьбу
Испытывать не стоит. Ты и так
Уж победил троих. Тебя изранят…
Четвертого тебе не победить».
«Но почему? Скажите все, девица,
Что вам известно. Я не испугаюсь.
Ни грубое лицо, ни рост огромный,
Ни голос, ни безмерная жестокость
От подвига меня не отвратят».
«Ах нет же, принц! – воскликнула девица. —
Мне не дал Бог узреть его лицо:
При свете он не выезжал ни разу.
Зато я видела его летящим,
Подобно духу, в леденящей мгле.
И голоса его я не слыхала:
Всегда с ним рядом ехал паж-глашатай,
Всем говоривший, что его хозяин,
Коли впадает в гнев он, убивает
Мужчин и женщин, молодых и старых,
И даже не щадит грудных младенцев,
Которых целиком потом глотает.
Чудовище! Вот потому-то я
И бросилась просить о Ланселоте.
Ему лишь этот подвиг по плечу.
Прошу тебя, щит возврати ему».
Смеясь, сказал ей Гарет: «Лишь в бою
Его отнять он сможет, как сильнейший.
Иначе – нет…»
Тут Ланселот поведал
Ему все тайны рыцарской науки:
Как с тем сражаться, кто тебя сильнее,
Как научиться лучше управляться
С конем, с копьем, с мечом и со щитом,
Тем искупая недостаток силы:
Порою сила терпит пораженье
От мастерства и хватки. Очень веско
Он говорил.
А Гарет: «Правил много…
Но я одно лишь знаю: на врага
Пойти и победить его. К тому же,
Победы ваши видел я в турнирах
И понял метод ваш». Линетта грустно
Вздохнула: «Да поможет тебе Бог!»
Час или два под небом грозовым,
Сокрывшим звезды, ехали они,
Ведя беседу. Наконец, девица,
Остановившись, указала: «Там!»
И Гарет с Ланселотом увидали
Стоящий в поле пред Опасным Замком
Шатер громадный, словно горный пик,
На мрачном, темно-красном фоне неба
Весь черный, с черным знаменем и черным,
Пред ним висящим длинным рогом. Гарет
Тот рог схватил и, прежде чем успели
Его остановить, со всею силой,
Вложив всю душу в это, затрубил.
Ответил замок эхом. Замелькал
В окошках свет. Принц снова дунул в рог.
Со всех сторон послышались шаги,
И раздались глухие голоса,
И побежали тени. И тотчас
Над ним в окне высоком появилась
Среди служанок леди Лионора,
Прекрасная в сиянии огней,
И белою рукой ему махнула
Приветливо. Когда же в третий раз
Принц дунул – после долгого безмолвья
Открылся полог черного шатра
И выпустил того, кого скрывал.
В доспехах черных, словно ночь, на коих
Белели скрещенные кости смерти,
На черном, как ночная мгла, коне
На десять ярдов от шатра отъехав
В полусвету рождавшейся зари,
Остановилось чудище в молчанье.
И вымолвил с негодованьем Гарет:
«Глупец! Ты, говорят, имеешь силу
Десятерых. Так почему же ты
Не слишком полагаешься на члены,
Которые тебе дал Бог, и хочешь
Нас устрашить сильней, себя украсив
Изображеньем призрачным того,
Что было жизнью встарь, а стало прахом, —
Но выглядит повеселей тебя, —
Что будет лишь из жалости укрыто
Уже в ближайшем времени цветами?»
Безмолвствовало чудище – и ужас
Усилился. Одна из дев придворных
Без чувств упала. Леди Лионора,
Ломая руки, плакала, считая,
Что стать обречена женою Смерти.
У Гарета нежданно закололо
В висках, под шлемом. Даже Ланселот
Почувствовал, как стынет кровь его
Горячая… Всех ужас охватил.
Тут дико Ланселотов конь заржал,
Конь Смерти вороной к нему рванулся,
И те, кто не закрыл глаза от страха,
Увидели, что Черный Рыцарь сброшен
Был наземь, а когда поднялся, Гарет
Одним ударом мощным разрубил
Тот череп, что был вделан в шлем его.
Качнулся рыцарь и упал опять.
Тогда еще одним ударом мощным
Шлем Гарет расколол, как прежде – череп,
И там ему открылся вдруг смышленый,
Похожий на раскрывшийся бутон,
Лик мальчика, который крикнул: «Рыцарь!
Не убивай меня! По воле братьев
Я этот дом держал все время в страхе
И леди Лионору в нем скрывал
От мира, ибо братьям было трудно
Представить, что их кто-то победит».
Сэр Гарет снисходительно спросил
Того, кто не на много лун его
Моложе был: «Прекрасное дитя,
Какая блажь заставила тебя
На смертный бой вдруг вызвать Ланселота,
Сильнейшего из рыцарей Артура?»
«Прекрасный сэр, заставили меня
Ошибку эту братья совершить.
В них ненависть пылает к Королю
И к Ланселоту, другу Короля.
Они надеялись, что на реке
Его убьют. Не представляли братья,
Что эти броды можно одолеть».
И вот настал счастливейший из дней,
И леди Лионора со двором
Плясала, пела песни и смеялась
Над Смертью и над глупым своим страхом
Пред тем, кто был мальчишкою всего лишь.
Так, радость, наконец, воскресла вновь,
И Гарет завершил свой славный подвиг.
Как говорит древнейшее преданье[86],
Стал вскоре Гарет мужем Лионоры,
Позднейшее[87] же говорит – Линетты.
ЖЕНИТЬБА ГЕРЕЙНТА [88]
Храбрец Герейнт, Артура верный рыцарь,
Принц ленный Девона, один из тех
Великих, что входили в Круглый Стол,
Взял в жены Энид, Иниола дочь
Единственную, полюбив ее,
Как до тех пор любил лишь свет небесный.
И так же, как меняет краски небо
На зорьке, на закате или ночью
При месяце и при дрожащих звездах, —
Так пожелал Герейнт, чтоб день за днем
Его любимая цвета меняла,
В атлас, багрец и злато облачаясь.
И Энид, лишь бы тешить взор Герейнта,
Который к ней всем сердцем прикипел
Еще тогда, когда она носила
Всегда один, по бедности, наряд,
Пред мужем представала что ни день
В великолепье новом. И Гиньевра,
Герейнту благодарная за службу,
Ее любила и сама, своими
Прекраснейшими белыми руками
Нередко украшала – наряжала,
Как первую после нее самой
Красавицу Артурова двора.
И Энид отвечала королеве
Любовью на любовь и поклонялась
Ей чистою душой, как самой лучшей,
Прекраснейшей из всех на свете женщин.
И, видя их, столь близких и столь нежных,
Не мог нарадоваться их любви
Герейнт. Но стоило возникнуть слуху[89]
О том, что королева полюбила
Преступно Ланселота, хоть тому
Пока не находилось доказательств,
И громкий шепот света в гром могучий
Еще не перерос, как принц Герейнт
Подобно большинству, поверил сплетне
И стало ему страшно оттого,
Что может кроткая его жена
За нежную привязанность к Гиньевре
Безвинно пострадать иль запятнать
Себя навек. Поэтому Герейнт
Пошел к Артуру и под тем предлогом,[90]
Что княжество его с землей граничит
Преступных графов, рыцарей презренных,
Убийц и беглецов от правосудья —
Всех, кто не подчиняется закону,
А сам Король пока еще не взялся
Очистить эту землю от отбросов,
Стал Короля просить о том, чтоб тот
Ему дозволил бы домой вернуться,
Дабы свои границы защитить.
Король на миг задумался и дал
Свое согласье. И пустились в путь
Герейнт и Энид. Их сопровождало
До брега Северна полсотни копий —
И въехал принц Герейнт в свои владенья.
И там Герейнт, уверенный, что если
И есть на свете верная жена,
То это Энид, окружил ее
Вниманьем неземным и обожаньем,
И, проводя все дни подле нее,
Забыл про обещанье Королю,
Забыл про соколиную охоту,
Забыл про битвы, игры и турниры,
Забыл об имени своем и славе,
Забыл о долге пред своей страной…
Ужасно Энид удручало это
Беспамятство. А люди вскоре стали,
Вдвоем, втроем встречаясь иль толпой,
Над принцем насмехаться и болтать,
Что мужество его переродилось
В любовь излишне сильную к жене.
В глазах людских читала это Энид.
К тому же и служанки те, что ей
Прическу поправляли, госпоже
Доставить удовольствие желая,
Без остановки говорили Энид
Про безграничную любовь Герейнта,
Но этим лишь сильнее огорчали.
Бежали дни за днями, и все время
Хотела Энид с мужем объясниться,
Но робость ей мешала. Принц Герейнт,
Заметив вдруг ее печаль, подумал,
Что, видно, нечиста ее душа.
Однажды безмятежным летним утром —
Они еще в постели были – солнце,
Окно без ставен пронизав лучами,
На спящего воителя упало.
И, сдвинувшись, он сбросил одеяло,
И обнажились жилистая шея,
Могучий торс и руки, на которых
Переливались мускулы стальные.
Так перепрыгивает через камни,
Спеша, ручей, бегущий слишком быстро,
Чтобы успеть на части раздробиться.[91]
Проснулась Энид, рядом с мужем села,
Залюбовалась им и прошептала:
«Ну кто другой еще так ладно скроен?»
Но тут вползла в ее головку тень
Тех разговоров, где был обвинен
Герейнт в любви чрезмерной. И она,
Склонившись к мужу, жалобно сказала:
«О, руки крепкие и торс могучий!
Не я ль, несчастная, тому причина,
Что вас теперь бессильными считают?
Да я, конечно! Ибо не посмела
Сказать ему, что думаю сама
И что о нем в народе говорят.
Себя я ненавижу! Я – причина
Того, что жалкой стала жизнь его.
Да разве же его люблю я, коли
Об имени его я не забочусь?
Ах, мне бы обрядить его в доспехи,
И вместе с ним скакать на поле брани,
И наблюдать за тем, как он разит
Могучею рукой отребье мира!
А еще лучше – лечь в сырую землю,
Чтобы вовек его не слышать голос,
Чтобы в его объятьях не сгорать
И жарким светом глаз не ослепляться,
Ибо на мне лежит его позор!
Но если так смела я, что могла бы
Герейнта видеть раненным в сраженье
И даже умирающим, так что ж
Нет силы у меня сказать ему,
Как насмехаются над ним, считая,
Что он себя на женщину растратил?
Боюсь, что я ему жена плохая!»
Так Энид над любимым причитала,
И капали на грудь его нагую
Ее, рожденные любовью, слезы.
Но он, проснувшись, услыхал, к несчастью,
Лишь самые последние слова:
«Боюсь, что я ему жена плохая».
И он подумал: «За мою заботу
И за страданья, да, и за страданья —
Неплохо Энид отплатила мне…
О горе мне! Она мне не верна!
Я знаю, Энид плачет по кому-то
Из рыцарей веселых в Камелоте!»
И хоть Герейнт любил и чтил жену
Настолько сильно, чтобы не считать
Ее в бесстыдной связи виноватой,
Но все ж его такая боль пронзила,
Какую чувствует мужчина, если
Он безнадежно в женщину влюблен.
И тотчас же он соскочил с постели
И, сонного тряхнув оруженосца,
Потребовал: «Коня – и мне, и ей!»
А Энид бросил: «Поскачу я в дебри.
Еще мои не износились шпоры,
Еще не столь я низко пал, хотя
Желал бы кое-кто поверить в это.
А ты надень наряд свой самый худший
И вслед за мной скачи». Удивлена,
Спросила Энид: «Коль виновна Энид,
Так объясни ей, в чем ее вина?»
А он в ответ: «Молчи и подчиняйся!»
И вспомнила она о старом платье,
Вуали выгоревшей и накидке,
И подошла к кедровому комоду,
Где их с благоговением хранила,
Вложив побеги лета между складок.
И, вытащив наряд, его надела.
И вспомнила она, как в нем впервые
Муж увидал ее и полюбил,
И как она по глупости своей
Всплакнула, платья этого стыдясь,
И как Герейнт рассказывал про свой
Приезд, и про отъезд их ко двору.
Тогда Артур пред Троицыным днем
Со всем двором был в старом Карлеоне
На бреге Уска. И к нему явился
Пред очи светлые лесник из Дина,
Промокший от росы, и рассказал,
Что встретил несколько часов назад
В лесу молочно-белого оленя,
Крупней которого еще не видел.
Король Артур распорядился, чтобы
Трубили поутру в рога к охоте,
И королеве с легкостью дозволил
Поехать – на охоту поглядеть,
Когда она об этом попросила.
Весь двор с утра покинул Карлеон,
И лишь Гиньевра все еще спала,
Во сне сладчайшем видя Ланселота
И напрочь об охоте позабыв.
Но встала наконец-то, приказала
Подать коней, с одной придворной дамой
Помчалась к Уску, перешла его
В том месте, где течение спокойно,
И на холме лесном остановилась,
Надеясь услыхать собачий лай,
Однако услыхала стук копыт.
То принц Герейнт за нею следом ехал.
Он тоже припозднился, посему
В охотничий костюм не облачился.
При нем был из оружья только меч
С богатой золотою рукоятью.
Принц переехал через узкий брод
И тоже поспешил на холм лесной.
Пурпурный шарф, имевший на концах
Помпоны золотые, развевался
У принца за спиной, когда скакал он
К двум всадницам, сверкая стрекозой
В своем шелковом праздничном наряде.
Пред королевой ленный принц склонился.
Гиньевра ласково и величаво,
По-женски и по-королевски сразу,
Ему сказала: «Поздно, поздно, принц!
Вы даже позже нас!» А ей Герейнт:
«Да, королева. Позже, и настолько,
Что буду, как и вы, лишь наблюдать
За славною охотой». – «Коли так, —
Сказала королева, – оставайтесь!
Мы здесь скорей услышим лай собак:
Они сюда частенько гонят дичь».
Пока они к охоте отдаленной
Прислушивались, отличая в ней
Лай Кавала, Артурова любимца,
Который тявкал громче всех собак,
Из леса выехали рыцарь с дамой,
И карлик следовал за ними. Рыцарь
Скакал с забралом поднятым. Под ним
Был виден юный и надменный лик.
Гиньевра не могла его припомнить
В палатах королевских. Посему
Она узнать служанке приказала
У карлика, как рыцаря зовут.
Но злой и старый карлик, бывший вдвое
Надменней господина своего,
Ей бросил: «Это вам не должно знать!»
«Тогда я самого его спрошу!»
«Клянусь, не спросите! – вскричал злой карла, —
Поскольку говорить с ним не достойны!»
И стоило ей к рыцарю направить
Коня, как он стегнул ее хлыстом.
И дева возвратилась к королеве,
Забыв себя от гнева. Видя это,
Герейнт воскликнул: «Я узнаю имя!»
И, к карлику рванувшись, повторил
Вопрос, но карлик снова не ответил.
Когда ж подался к рыцарю Герейнт,
Старик огрел его хлыстом и щеку
Ему рассек. И брызги крови алой
Шарф принца запятнали. Возмутившись,
За меч схватился принц: «Убью мерзавца!»
Но, благородным будучи и смелым,
Ну, словом, истым рыцарем в душе,
Герейнт тотчас озлился на себя
За то, что на такого червяка
Разгневался, и молча отступил
От карлика и лишь тогда промолвил:
«Я, королева, отомщу за то,
Что оскорбили вас, унизив вашу
Служанку. За мерзавцами помчусь,
И хоть я без доспехов, но уверен,
Что доберусь до места невредимым.
А там возьму доспехи под залог
Иль одолжу и, рыцаря сыскав,
Вступлю с ним в бой, и спесь с него собью,
И возвращусь сюда на третий день,
Конечно, если буду жив… Прощайте!»
«Прощайте, принц! – сказала королева. —
Удачи вам желаю я во всем.
Быть может, там вы встретитесь с любовью,
И, может быть, жениться захотите,
Так я прошу вас! Прежде чем жениться,
Невесту привести ко мне, и я,
Кто б ни была она – дочь короля
Иль нищенка последняя на свете, —
Так наряжу ее и так украшу
На свадьбу, чтоб была она как солнце!»
И принц Герейнт, то рог далекий слыша,
То слабый крик гонимого оленя,
И злясь, что должен пропустить охоту,
И на виновных в этом, поскакал
С холма на холм по склонам травянистым,
По просекам, по рощам и долинам,
Не выпуская троицу из виду.
Вот, наконец, дубраву миновав,
Они на горный гребень поднялись,
Прошли на фоне неба и пропали.
Герейнт поднялся тоже и внизу,
В долине узкой, городок увидел.
На улице единственной его
По руку по одну стояла крепость,
Построенная, видимо, недавно,
А по другую – замок, весь в руинах
За мостом над безводным рвом широким.
Из городка в долине доносился
Шум, схожий с громким голосом ручья,
Бегущего по камушкам с горы,
Иль, может, с дальним карканьем ворон,
Что так кричат, устраиваясь на ночь.
И к крепости подъехали те трое,
И за ее воротами исчезли.
Герейнт вскричал: «Так вот его нора!»
И стал устало вниз с горы спускаться…
В гостиницах полно было народу.
И тут, и там ковали лошадей,
И юноши, насвистывая громко,
Господские доспехи вычищали.
Спросил Герейнт у одного из них:
«Кто учинил всю эту суматоху?»
Тот, продолжая чистить, бросил: «Ястреб!»
Герейнт подъехал к мужику-деревне,
Который плелся по дороге пыльной,
Под тяжестью мешка с зерном сгибаясь,
И вновь спросил: «Из-за чего сыр-бор?»
«Да из-за ястреба», – ответ раздался.
Тогда он к оружейнику подъехал,
Который, сидя к рыцарю спиной,
Клепал, согнувшись, на колене шлем,
И снова задал свой вопрос. Но мастер,
Не обернувшись, не взглянув, сказал:
«Друг, у того, кто делает работу
Для ястреба, нет времени болтать».
Тут, наконец, Герейнт взорвался: «Ястреб!
Сто типунов мерзавцу на язык!
Чтоб заклевали до смерти его
Стрижи, юрки и прочья мелюзга!
Ты принял сплетни вашего села
За голос мира! Мне ж они – смешны!
Вы все здесь – стайка жалких воробьев,
Чирикающих только об одном —
Об ястребе-убийце! Говори,
Иль, как и все, ты лишь о нем кудахчешь?
Где мне остановиться на ночлег
И где доспехи отыскать? Доспехи,
Чтобы с врагом сразиться… Говори же!»
Услышав речь такую, изумлен,
Оборотился мастер и, увидев
Перед собою рыцаря в богатом
Пурпурном одеянии, подался
Вперед, не выпуская шлем из рук,
И молвил: «Извини, о чужеземец!
Здесь утром ожидается турнир,
А я еще не сделал и полдела.
Доспехи? Право слово, я не знаю…
Что было, то разобрано давно.
Да и ночлег навряд ли ты найдешь,
Ну, разве что у графа Иниола —
Там, за мостом». Так молвил оружейник
И снова за работу принялся.
Тогда Герейнт, который все еще
Не мог остыть от гнева, поскакал
По мосту над безводным рвом туда,
Где седовласый граф сидел в раздумье.
Его роскошный некогда наряд
Истрепан был. Граф рыцаря спросил:
«Что вам угодно, сын мой?» Принц Герейнт
Ему ответил: «Я ищу ночлега».
«Тогда входите, – Иниол промолвил. —
Разделите со мною скромный ужин.
Мой дом, богатый прежде, обеднел,
Но дверь его по-прежнему открыта».
«Я вас благодарю, любезный друг, —
Сказал Герейнт, – и ежели меня
Не угостите ястребом на ужин,
То я поем с огромным аппетитом,
Ибо не ел уже почти полдня!»
Граф Иниол вздохнул и усмехнулся:
«Моя причина посерьезней вашей,
Чтоб ястреба-бандита ненавидеть.
Въезжайте же… И коль вам не угодно,
Его мы не помянем даже в шутку».
Тогда Герейнт во двор пред замком въехал,
И конь его ступал по колким звездам
Чертополоха средь разбитых плит.
Герейнт внутри одни руины видел:
Здесь – высилась разрушенная арка,
И папоротник арку ту венчал.
Там, словно глыба, павшая с утеса,
Лежала, вся заросшая цветами,
Часть башни. А над нею, высоко —
Остаток круглой лестницы, истертой
Ногами тех, кто смолк давным-давно,
Стремился к солнцу, и могучий плющ,
В свои объятья заключивший стены
И сок из камня тянущий, казался
Внизу – сплетеньем змей, а сверху – рощей.
Пока Герейнт оглядывал руины,
Раздался из окошка замка чистый,
Звенящий голос Энид, дочки графа.
И так же, как чудесный голос птицы
На острове пустынном заставляет
Того, кто вдруг попал на этот брег,
Задуматься о том, какая птица
Поет столь утонченно и прекрасно,
И хорошо ль у пташки оперенье,
Так голос Энид рыцаря смутил:
Он чувствовал себя как человек,
Что, услыхав впервые песнь любви,
Пробившуюся сквозь ветра и бури
В Британию и как-то в день апрельский
Взломавшую зеленый с красным лес,
Беседу прерывает иль работу
И выдыхает: «Это соловей!»
Вот что случилось с принцем, и сказал он:
«Господней милостью дарован мне
Единственный на свете этот голос!»
Была случайно песнь, что пела Энид,
Про колесо Фортуны. Энид пела:
«Кати, Фортуна, колесо по свету,[92]
Кати его сквозь зиму и сквозь лето,
Но знай, что ты не властвуешь над нами.
Грустна ль ты, весела – нам все равно:
Не воспарим мы, не падем на дно.
Бедны мы, но – с богатыми сердцами.
Ты улыбнулась, мы – еще прилежней.
Ты хмуришься, а мы – с улыбкой прежней:
Хозяева своей судьбы – мы сами.
Ты с колесом своим там, в вышине,
Всего лишь тени в облачной стране:
Вы власти не имеете над нами».
«По песне узнается и гнездо, —
Промолвил Иниол. – Скорей входите!»
Переступив через навал камней,
Герейнт вошел в огромный темный зал,
Где со стропил свисала паутина,
И там увидел пожилую даму
В поношенном наряде из парчи.
А рядом с ней, похожа на бутон
Златисто-белый в зелени подвядшей,
Сидела дочь прелестная ее
В шелках потертых. И Герейнт подумал:
«О ней я и мечтал, клянусь Всевышним!»
Молчание прервав, граф молвил: «Энид,
Там, во дворе, конь рыцаря стоит,
Ты отведи его скорей в конюшню
И накорми зерном, а после – в город
Сходи, купи для нас вина и мяса,
И мы повеселимся от души.
«Бедны мы, но – с богатыми сердцами».
Так молвил он. Принц, увидав, что Энид[93]
Уходит, было бросился за ней,
Но Иниол успел его схватить
За шарф пурпурный и сказал: «Останьтесь!
Хоть благородный дом наш разорен,
Но, как и прежде, мы не позволяем,
Чтоб сам себе прислуживал наш гость».
И, как учтивый человек, остался
Герейнт, обычай дома уважая.
Меж тем, коня поставив в стойло, Энид
Прошла по мосту в город, и пока
Беседовали принц и граф, успела
Назад вернуться. С нею был мальчишка,
Который нес корзину с угощеньем —
Вином и мясом. А сама она
Держала кексы сладкие, печенье
И белый хлеб, спеленутый вуалью.
И в зале, ибо зал служил и кухней,
Сварила мясо и на стол накрыла,
И, сзади став родителей и гостя,
Прислуживать им стала незаметно.
Герейнт, сраженный прелестью девицы,
Вдруг страстное желанье ощутил
Поцеловать ее мизинчик нежный
Со складочками мягкими на сгибах.
А после, отобедавши, Герейнт —
В нем от вина младая кровь взыграла —
Горячим взором стал следить за Энид,
Которая, не покладая рук,
Работу грязную простой служанки
Прилежно исполняла. И нежданно
К седому графу обратился он:
«Любезный граф, не скажете ли мне,
Кто этот ястреб? Как его зовут?
А впрочем, нет, прошу, не говорите…
Ведь если он тот рыцарь, что недавно
Проехал в крепость новую напротив,
Из белого построенную камня,
То я, Герейнт из Девона, поклялся,
Что он свое мне имя скажет сам!
Все дело в том, что королева утром
Отправила одну из дам придворных
Спросить об имени его. Но карлик,
Его слуга, – я злей не видел твари! —
Хлестнул ту даму плетью, и она
Вернулась к королеве, чуть не плача.
Тогда поклялся я, что прослежу,
Куда поедет этот негодяй,
И с ним сражусь, и спесь с него собью,
И мне свое сказать заставлю имя.
Да вот беда! Нет у меня доспехов.
Достану, думал я, экипировку
Здесь, в городе. Но, словно обезумев,
Здесь принимают сельский ваш ручей
За океан, чей шум весь мир объемлет.
Никто меня не слушал. Так что, граф,
Коль знаете, где мне достать доспехи
Иль, если есть они у вас самих,
Скажите. Дал я клятву, что собью
Спесь с труса, и узнаю его имя,
И отомщу за нашу королеву!»
Граф Иниол вскричал: «Так вы Герейнт,
Что подвигами славными известен
В народе? Впрочем, я, когда увидел,
Как вы скакали по мосту ко мне,
Почти что догадался кто вы, ибо
Ваш благородный облик и осанка
Открыли мне, что вы один из них —
Из рыцарей Артура в Камелоте.
Я это не из лести говорю.
Дочь подтвердит: она слыхала часто,
Как ваши ратные дела хвалил я.
А если замолкал, то умоляла
Меня опять рассказывать об этом.
Ведь так приятно узнавать о славных
Деяниях возвышенным сердцам,
Что рядом видят лишь несправедливость.
О, в мире не было еще таких
Двух женихов, как у моей девицы.
Один – Лиморс[94], пьянчуга, дебошир…
И сватался он пьяным… Жив он, нет ли?
Не знаю… Он в краях далеких сгинул.
Второй – ваш враг, тот самый ястреб. Он,
Мне на беду, племянник. С губ моих
Я не позволю имени его
Слететь, коль не хотите. Я ему
На брак согласья не дал. Слишком он
Несдержан и жесток. Но этим я
Нанес обиду гордости его.
А так как сей гордец еще и низок,
То распустил он лживый слух о том,
Что, будучи его опекуном,
Все золото, которое ему
Отец оставил, я себе присвоил.
Затем он подкупил мою прислугу,
Что было легче легкого, поскольку
Слегка поиздержался я, имея
Открытый и гостеприимный дом.
И как-то в ночь пред днем рожденья Энид
Он, город мой подняв против меня,
Мой дом разграбил, а меня с семьей
Из графства моего злодейски выгнал,
Себе же – крепость новую построил,
Чтоб устрашить сторонников моих,
Ведь, к счастью, у меня друзья остались…
Меня он держит здесь, в руинах этих,
И не довел до смерти потому лишь,
Что очень уж меня он презирает.
И сам себя я, впрочем, презираю,[95]
Ведь людям я давал излишне волю,
Был мягким и уступчивым, когда
Мне следовало власть употребить.
Не знаю, был ли слишком я трусливым
Иль слишком смелым. Был ли слишком умным
Иль слишком глупым. Лишь одно я знаю:
Что б ни случилось горького со мною,
Как бы душа и тело ни страдали,
Все вынести могу я терпеливо».
«Вы, друг любезный, хорошо сказали, —
Кивнул Герейнт. – Так дайте ж мне доспехи,
Чтоб мог я, коли ястреб, ваш племянник,
Со мною вступит в бой, сбить спесь с него».
Ответил Иниол: «Доспехи есть,
Но очень уж они стары и ржавы!
Однако, коль подходят вам, берите.
Но вас, боюсь, к турниру не допустят,
Ведь только тот участвовать в нем может,
Чья дама сердца будет на турнире.
На поле вбиты в землю два шеста,
Положен прут серебряный на них,
А на него златой посажен ястреб —
Награда первой изо всех красавиц.
И каждый рыцарь, жаждущий добыть
Награду эту для своей девицы,
Сражается с племянником моим,
Который так искусен и могуч,
Что всякий раз выигрывал турнир
Во славу своей дамы, побеждая
Любого из противников легко,
За что и получил прозванье «Ястреб».
Но дамы сердца нет у вас, а значит,
Не вправе вы участвовать в турнире».
Герейнт сказал в ответ, сверкнув очами
И к графу чуть нагнувшись: «О дозвольте,
Хозяин благородный, преломить
Копье за ваше милое дитя.
Поверьте мне, прекраснее ее
Я не видал еще ни разу девы,
Хоть видел всех красавиц в королевстве.
Коль я погибну, будет ее имя
Таким же незапятнанным, как прежде,
А жив останусь – да помогут в этом
Мне Небеса! – то счастлив буду сделать
Ее своею верною женою!»
Тут, как ни сдерживался Иниол,[96]
Заколотилось сердце у него
В преддверье лучших дней. Но оглянувшись,
Он не увидел Энид. Услыхав,
Что говорят о ней, она тихонько
Из зала выскользнула. И тогда,
Свою жену, как в молодости, нежно
Взяв за руку, сказал ей старый граф:
«Мать, до чего чувствительна девица!
Ты, что ее носила, понимаешь
Дочь лучше всех. Пойди и перед сном
Узнай у Энид, по сердцу ль ей принц?»
Вот что сказал добросердечный граф.
Жена в ответ кивнула, улыбаясь,
И поспешила к девочке своей,
Уже раздетой и ко сну готовой.
И в обе щечки дочь поцеловала,
И положила руки ей на плечи,
И, вглядываясь в дочкино лицо,
О разговоре с принцем рассказала,
Испытывая девичье сердечко.
Наверно, никогда еще так быстро
Друг друга не сменяли свет и тень
Здесь на земле под беспокойным небом,
Как бледность и румянец на щеках
Прекрасной Энид, матери внимавшей.
И, в то же время, медленно, как чаша
Весов, когда по крохотной крупице
Бросают на нее, головка девы
На грудь ее прелестную склонялась.
Ни глаз не подняла она, ни слова
Не вымолвила, ощутив испуг
И изумленье от речей подобных.
Так и пошла в молчанье на покой,
Но не нашла покоя, лишь ослабла
От жгучего волнения в крови
И от свербящей постоянно мысли,
Что недостойна рыцаря она.
Когда слегка порозовел от солнца
Восток бескровный, дева поднялась
И, разбудив графиню, с ней пошла
На луг, где должен был турнир начаться,
И стала ждать Герейнта с Иниолом.
Те вскоре появились, и когда
Герейнт увидел пред собою Энид,
То понял, что такой награды ради
Он мог бы сдвинуть с места трон Идриса[97].
Был принц в доспехах ржавых Иниола,
Но даже в них он выглядел как принц.
Со всех сторон на луг стекались толпы
И странствующих рыцарей, и дам:
Весь городок, казалось, в это утро
Турнирную арену окружил.
Тут в землю вбили толстые шесты,
На них был поднят прут из серебра,
А на него – златой посажен ястреб.
Затем, как только трубы оттрубили,
Племянник Иниола обратился
К избраннице своей и так сказал:
«Прими, прекраснейшая из прекрасных,
Награду за красу твою, что кряду
Два года для тебя я добывал».
Но крикнул принц: «Постой! Найдется здесь
И более достойная награды!»
Оборотился рыцарь изумленно
И вместе с тем презрительно. И вдруг
Увидел их, стоящих вчетвером,
И вспыхнуло лицо его от гнева,
Как в очаге колода в Рождество,
И крикнул лишь одно он: «Что ж, побьемся!»
Они съезжались трижды, и три раза
Ломали копья. И тогда с коней
Сошли и стали наносить друг другу
Столь частые и мощные удары,
Что люд дивился, и на дальних стенах
Рукоплесканий раздавался гром.
Так дважды рыцари вступали в бой
И, так же дважды, дух переводили,
И капли пота, смешанные с кровью,
Ручьем стекая с их могучих тел,
Их силы истощали. Но равны
Их силы были до тех пор, пока
Крик Иниола: «Помни, храбрый рыцарь,
Как тяжко оскорбил он королеву!»
Герейнта не воспламенил. И тотчас
Он меч на шлем противника обрушил
И разрубил его, и кость задел,
И, ногу павшему на грудь поставив,
Спросил: «Как твое имя?» И ответил
Со стоном павший: «Эдирн я, сын Надда.
Мне стыдно, что ты вынудил меня
Сказать его. Мою сломил ты гордость:
Все видели падение мое».
«Тогда сын Надда, Эдирн, должен ты
Два дела сделать, или ты умрешь! —
Сказал Герейнт. – Во-первых, ты поскачешь
С девицею и карлою твоими
К Артуру в замок. Там у королевы
Прощения проси за оскорбленье
И жди ее суда. А во-вторых,
Верни униженным родным их графство…
Итак, два дела сделай, иль умрешь!»
И Эдирн отвечал: «Я все исполню.
Меня никто не побеждал, лишь ты
Побил меня. Мою сломил ты гордость,
Ибо мое паденье видит Энид».
И поскакал он в королевский замок
И королевой был легко прощен.
И, как лишь в юности порой бывает,
Он изменился и возненавидел
Себя за прошлые свои злодейства,
И медленно, но вырываться стал
Из тьмы на свет, и, наконец, погиб
За Короля в сражении великом.
Когда на третий день после охоты
Зажглась заря над миром и в плюще
Над старым замком зашныряли птицы,
Лежащая в златом сиянье Энид,
По личику прелестному которой
Все время пробегали птичьи тени,
Проснулась и припомнила тотчас
Об обещанье, данном накануне
Герейнту. Был вчера он неспокоен,
Ибо хотел на третий день вернуться,
Поэтому не оставлял ее,
Пока она согласье не дала
Отправиться с ним утром ко двору
И там предстать пред очи королевы,
И там обряд венчальный совершить.
И вдруг она на свой наряд взглянула,
И показалось ей, что никогда
Не выглядел еще он так убого.
Как в середине ноября листва
Не та, что в середине октября,
Так и наряд ее казался деве
Теперь иным, чем до приезда принца.
Себя она еще раз оглядела,
И снова ужас обуял ее
Пред этим незнакомым и блестящим,
Пред этим страх вселяющим двором,
Где будут все разглядывать ее
В ее поблекшем, вылинявшем платье.
И так она себе сказала кротко:
«Чудесный принц, нам возвративший графство,
Прекрасен и делами, и одеждой.
Как же, Господь, его я осрамлю!
Хоть бы он здесь еще немного пожил…
Однако, столь ему я благодарна
За милости, оказанные нам,
Что не могу просить его об этом.
Ведь должен он на третий день вернуться.
Ах, если б он на день-другой остался!
Я лучше бы испортила глаза
Шитьем и пальцы исколола в кровь,
Чем осрамить его перед двором!»
И страстно захотелось Энид платье
Все в золотых цветах и листьях – дар
Ее любимой матери, врученный
Ей в ночь пред самым днем ее рожденья —
Прошло с тех пор уж три печальных года —
В ту ночь огня, когда сын Надда, Эдирн
Ограбил дом их и пустил по ветру
Все их богатство, все их состоянье.
Как раз тогда, когда ей мать дарила
То платье, и над чудною работой
И ахали, и охали они,
Раздался чей-то крик, что в замке – Эдирн
С людьми… Они тогда бежали, бросив
Все, кроме драгоценностей, что были
В тот миг на них надеты, и продажей
Которых вся семья потом кормилась.
Но, схвачены, все ж были беглецы
В руины эти Эдирна прислугой
Помещены. И захотелось Энид,
Чтоб в прежнем доме принц ее увидел.
И погрузилась в прошлое она,
И вспомнилось ей, как она любила
Глядеть на карпов золотых в пруду
Поблизости от старого их замка.
Там был один ободранный, пятнистый,
На блещущих собратьев не похожий.
И, в полудреме, с ним она сравнила
Себя поблекшую, а с остальными —
Блестящий двор. И тут она уснула.
И ей приснилось, что она сама
Такая же поблекшая рыбешка
Среди сестер сверкающих в пруду.
(А был сей пруд – пред королевским замком.)
И хоть она во тьме пруда лежала,
Но ведала, что мир над нею ярок,
Что пестры птицы в клетках золоченых,
Что дерн, которым выстланы лужайки,
Гранатами горит и бирюзой,
И рыцари придворные, и дамы
В серебряных парчевых одеяньях
Ведут беседы о делах страны,
И дети короля в златых одеждах,
Сверкая, скачут по аллеям парка.
И только лишь подумала она:
«Меня им не увидеть!», как пришла
Прекрасная, как солнце, королева
По имени Гиньевра. И тотчас
Все дети короля в златой одежде
К ней бросились, крича: «Уж коль разводят
Здесь рыб для нас, так пусть уж золотых!
Скажи садовникам. Пускай в пруду
Поблекшую рыбешку ту изловят
И бросят в грязь, да с наших глаз долой!»
И кто-то сей же миг ее схватил…
От этого проснулась Энид с сердцем,
Еще дрожащим из-за глупых снов…
И чудо! Это мать ее трясла,
Желая разбудить. В ее руках
Сверкало платье. Разложив его
Пред дочкою, мать радостно сказала:
«Смотри, дитя, как свежи эти краски!
Они подобны краскам на ракушке,
Отполированной морской волной.
Да и могло ль иначе быть? Ручаюсь,
Его еще никто не надевал.
Взгляни, дитя, ты узнаешь его?»
Взглянула Энид, словно из тумана,
Еще погружена в свой глупый сон,
И вдруг узнала платье, и в восторге
Воскликнула: «Да это ж твой подарок,
Потерянный в несчастную ту ночь!
Да, верно, это он!» – «Конечно, он, —
Сказала мать. – Тебе я снова рада
Его вручить счастливым этим утром!
Вчера по окончании турнира
По городу прошелся Иниол
И, в каждом доме вещи находя,
Украденные в нашем старом замке,
Распорядился, чтобы нам тотчас
Их возвратили. И вчера, под вечер,
Когда вы с принцем нежно ворковали,
Явился к нам какой-то человек
И платье передал мне прямо в руки.
Быть может, сделал это он из страха
Иль от любви, а может быть, искал
Расположенья нашего, поскольку
Теперь мы вновь своим владеем графством.
Я вечером о платье умолчала,
Чтобы тебя обрадовать с утра.
Довольна ли ты, доченька, сюрпризом?
Поверь, не только ты в поблекшем платье
Ходила без охоты, но и я,
И даже терпеливый твой отец.
Ведь он меня в богатом доме взял,
Где все у нас прекрасно одевались
И сладко ели. Были там служанки,
И паж, и сенешаль с оруженосцем.
У нас тогда любили забавляться
Охотой ястребиною и псовой,
Как в знатных и положено семействах.
Да и привел меня он в дом богатый.
Но вскоре свет для нас сменился тенью.
А все из-за изменника-мальчишки,
Который нас жестоко притеснял.
Но, к счастью, времена переменились!
Надень же это платье. Твоему
Оно вполне подходит положенью,
Ведь ты у нас теперь невеста принца.
Хоть признана ты первой из красавиц,
Хоть принц сказал, что нет тебя прекрасней,
Но как бы дева ни была прекрасна,
Все ж в новом платье лучше быть, чем в старом.
А то услышала б от дам придворных,
Что, обезумев, принц с собой привез
Кукушкин цвет из леса ко двору.
И ты была б осрамлена и – хуже —
Ты принца осрамила бы, кому
Мы так обязаны. Зато я знаю:
Когда мое любимое дитя
Наденет этот лучший свой наряд,
То никого не сыщут при дворе
И в королевстве, сколько б ни искали —
Как некогда с царицею Есфирью[98]
Произошло – прекраснее ее!»
Тут мать умолкла, дух переводя,
А Энид все внимала с чистым взором.
Затем, подобно утренней звезде,
Сверкающей и белой, что всплывает
Из снежного пристанища и вскоре
Спешит одеться облаком златым,
Девица наша поднялась с постели
И в дивное то платье облачилась
Под зорким оком матери своей,
Которая и боком, и спиной
К себе заставив дочку повернуться,
Сказала, что ни разу не была
И вполовину так прекрасна Энид,
Как нынче, что она подобна деве
Той, сказочной, какую Гвидион
Из лепестков цветочных сотворил,
И что она красивее, чем Флер,
Невеста Кассивелауна, та,
Из-за любви к которой римский Цезарь
В Британию пришел. «Но выгнан был.
Зато когда пришел к нам этот принц,
Его мы не прогнали, а, напротив,
Приветствовали с радостью великой.
С тобою ко двору я не поеду,
Стара я, путь же – труден и опасен.
Но Иниол поедет. Я ж, в мечтах,
Тебя, мою принцессу, видеть буду
Такою, как и ныне – в этом платье,
И самой яркою меж ярких женщин!»
Пока мать с дочкой радостно болтали,
Герейнт в высоком зале пробудился
И кликнул Энид. И когда ему
Поведал Иниол, что в это время
Мать добрая вручает дочке платье,
Вполне достойное его принцессы
Да и самой прекрасной королевы,
Сказал он: «Граф! Я вас прошу во имя
Моей любви, уговорите дочь
Без объяснений – так желаю я! —
Поехать ко двору в поблекшем платье».
И граф пошел с жестокой этой вестью,
Которая упала, точно град
На добрые и спелые колосья.
Поникнув, ничего не понимая
И матери взглянуть в глаза не смея,
Тиха стояла Энид и покорна,
Как, впрочем, и графиня. И сама
Сняла с себя подарок драгоценный,
И вновь надела старый свой наряд,
И в зал сошла. Еще никто на свете
Так счастлив не был, как Герейнт, когда
Любимую увидел в старом платье.
От взгляда острого его – так смотрит
На землепашца зяблик осторожный —
Она зарделась, опустила взор,
И он залюбовался милым ликом,
Но, тень заметив на челе графини,
Взял за руки ее и мягко молвил:
«О матушка, не гневайтесь на сына
За то, о чем он просит вашу дочь.
Когда я выезжал из Карлеона,
Сказала королева мне (как эхо
Я повторяю сладкие слова),
Какую бы я ни привез невесту,
Она ее так нарядит-украсит
На свадьбу, чтоб была как солнце дева!
Так вот, едва в разбитый этот замок
Попал я и едва во тьме увидел
Красавицу такую, я поклялся,
Что если завоюю сердце Энид,
То лишь рука прекрасной королевы
Ее, из тучи вызволив, заставит
Сиять как в небе солнце. А еще
Подумал я: подобная услуга
Им сблизиться поможет. Я хочу,
Чтобы они друг друга полюбили!
Найти ли Энид лучшую подругу?
Еще одно: приезд мой был внезапным,
Поэтому, хоть появленье Энид
На рыцарском турнире и могло бы
Служить ее любви залогом, но,
Боюсь, скорей дочерняя любовь
Или покорность пренебречь не дали
Ей вашими желаньями благими.
Иль, внешний свет мой сопоставив ложно
Со мраком замка этого, она
В своем воображенье потянулась
К Артурову двору со всем его
Опасным блеском. И подумал я —
Вот если б удалось мне вызвать в ней
Любовь ко мне такую, чтоб она
По слову одному, без объяснений,
Могла отбросить блеск, столь дорогой
Всем женщинам и новый для нее,
А потому пока еще желанный,
А ежели он не такой и новый,
То кажущийся в десять раз дороже
Из-за привычки, прерванной внезапно!
Тогда бы я почувствовал, что в силах,
Словно скала в приливы и отливы,
Упрочен верой Энид, отдохнуть.
И потому теперь я отдыхаю…
Поверьте же в пророчество мое:
Меж нами никогда не промелькнет
Тень недоверия. Прошу прощенья
У вас за эти мысли. А за просьбу
Столь странную мою я вам воздам
Сторицей в будущем – тем днем счастливым,
Когда ваше прекрасное дитя
Наденет драгоценный ваш подарок
И сядет у родного очага
С другим подарком – Божьим – на руках,
Который, может быть, уж к той поре
Вам что-то благодарно пролепечет».
Вот что промолвил рыцарь. Мать с улыбкой
Сквозь слезы дочь укутала плащом,
Поцеловала, обняла. И с тем
Пустились молодые в путь-дорогу.
Гиньевра утром трижды поднималась
На самый верх гигантской круглой башни,
С которой было, говорят, легко
Узреть холмы лесные Сомерсета
И паруса на золотистом море.
Но не на холм, не на златое море
Прекрасная глядела королева,
А на широкий луг в долине Уска,
Пока вдали не увидала их.
Тогда она спустилась вниз, к воротам,
Где с радостью девицу обняла,
Как самую любимую подругу,
Невесту принца почитая в ней, —
И разодела к свадьбе, словно солнце.
И всю неделю Карлеон гулял
После того, как преподобный Дабрик
Торжественно свершил обряд венчальный.
На прошлой Троице случилось это.
Но старое потрепанное платье
Хранила Энид, помня, как Герейнт
В нем повстречал ее и полюбил,
И как она по глупости своей
Всплакнула, платья этого стыдясь,
И как Герейнт рассказывал про свой
Приезд, и про отъезд их ко двору.
И вот теперь, когда он ей сказал:
«А ты надень наряд свой самый худший!» —
Она его достала и надела.
ГЕРЕЙНТ И ЭНИД [99]
О, недалекий род людей несчастных![100]
Как много среди нас таких, что сами
Куют себе извечную беду,
Считая правдой – ложь, а ложью – правду.
По миру этому, сквозь тусклый свет,
Мы ощупью бредем, пока не входим
В иной, где видим всех и всем видны[101].
Тем утром так случилось и с Герейнтом,
Когда к коням направились они,
Возможно, потому, что беззаветно
И страстно он любил свою жену
И чувствовал: бушующая буря
В его душе, едва заговорит он,
Обрушит на головку дорогую
И гром, и молнии; и он сказал:
«Скачи вперед! Я требую, чтоб ты
Держалась в отдаленье от меня,
А так же требую: во исполненье
Супружеского долга твоего
Молчи, что б ни случилось. Мне – ни слова!»
Такая речь ошеломила Энид.
И двинулись они вперед. Но даже
И трех шагов не сделали они,
Как, закричав: «Изнеженному, мне[102]
Свой путь не одолеть златым оружьем,
Да быть ему железным!», отвязал он
От пояса набитый кошелек
И своему швырнул оруженосцу.
Последнее, что увидала Энид,
Был мраморный сверкающий порог,
Рассыпанное золото монет
Да потирающий плечо слуга.
Но тут Герейнт ей снова крикнул: «В лес!»
И Энид, чуть его опережая,
Поехала указанной дорогой.
Они проехали его владенья,
И страшные разбойничьи места,
И серые болота, и озера,
И пустоши, где обитают цапли,
И чащу, где опасность ждет на тропах.
Сначала быстро ехали они,
Но постепенно замедляли шаг.
Когда бы кто-нибудь увидел их,
Таких едва плетущихся и бледных,[103]
То, верно бы, подумал, что случилось
У них обоих страшное несчастье.
И точно, говорил себе Герейнт:
«Зачем я так заботился о ней,
И делал только то, что ей приятно,
И наряжал ее, и верил ей».
Такие вот слова сказал в душе он
Себе – и был похож на человека,
Который гибнет от несчастной страсти.
Она же – все молила небеса
Спасти ее любимого от мук
И все пыталась в памяти найти
Свой, прежде незамеченный, проступок,
Из-за которого ее любимый
Глядит теперь так холодно и хмуро.
Тут резкий и почти что человечий
Свист ржанки сильно растревожил Энид.
И тут, и там ей чудилась засада.
И вновь она подумала: «Вину
Я с помощью Господней искуплю,
Лишь бы Герейнт сказал мне, в чем она».
С отъезда их прошла уж четверть дня,
Когда вдруг Энид около скалы —
В тени ее – трех рыцарей верхом,
Высоких, хорошо вооруженных,
Их поджидающих с разбойным видом,
Приметила и услыхала, как
Один из них воскликнул: «Поглядите
На увальня того с главой поникшей.
Он, вроде, не храбрей, чем пес побитый.
Убьем его и заберем себе
Его коня, оружье и девицу».
Тогда в душе себе сказала Энид:
«Приближусь-ка я к мужу моему
И расскажу о том, что услыхала.
А если в гневе он меня убьет,
Что ж! Лучше пасть от дорогой руки,
Чем знать, что господин мой потерпел
Урон или позор».
И возвратилась
Она на несколько шагов назад
И, встретив хмурый взгляд, сказала твердо,
Хоть и застенчиво: «О господин мой!
Там, под скалою, притаилось трое
Разбойников. Они хотят на нас
Напасть. Слыхала я, они хвалились.
Что, умертвив тебя, себе возьмут
Коня, твое оружье и девицу».
Во гневе молвил он: «О чем просил я —
Предупреждать меня или молчать?
Я одного лишь требовал – со мною
Не говорить. Вот как ты мне послушна!
Ну, хорошо! Гляди же! Ты сейчас,
Победу ль проча мне иль пораженье,
Желая долгой жизни мне иль смерти,
Сама увидишь: я еще силен!»
И Энид в ожиданье замерла,
Печальна и бледна. И вскоре трое
Разбойников напали на Герейнта,
И принц вонзил копье свое на локоть
В грудь среднего, пробив ее насквозь,
И бросился на двух его дружков,
Которые проткнуть его пытались
Своими пиками, но, как сосульки,
Те пики разлетелись от ударов
Его меча. А рыцарь вновь и вновь
Обрушивал на них свои удары
До той поры, пока не оглушил
Иль не убил обоих. И тогда
Он спешился и, как охотник тот,
Который зверя дикого убив,
С него сдирает шкуру, снял с троих
Волков убитых, женщиной рожденных,
Блестящие доспехи и, оставив
Тела их на земле, швырнул доспехи
На трех коней, связал у всех троих
Поводья и наказал жене: «Веди их!»
И Энид повела коней сквозь чащу.
Теперь он ехал ближе к ней. И жалость[104]
Боролась с гневом в нем, когда глядел он
На деву – ту, которую любил
Сильней всего на свете. На нее,
С таким трудом и кротко, и покорно
Ведущую коней. Ему бы с ней
Поговорить немного и в словах
Излить то пламя ярости, что тлело
Несправедливо в нем, его сжигая.
Но было б ему легче – так считал он —
Тотчас ее безжалостно убить,
Чем крикнуть ей: «Постой!» – и обвиненье
В распутстве бросить прямо ей в лицо.
И эта безъязыкость разъяряла
Еще сильнее оттого, что Энид
Позволила себе заговорить с ним,
А он ведь ясно слышал, как она
Себя дурной женою назвала!
От мук таких ему казался веком
Короткий миг. Но меньший срок прошел,
Чем нужно водам Уска для того,
Чтоб обогнуть неспешно Карлеон
И устремиться к берегу морскому,
Как Энид, за дорогой наблюдая,
Заметила в тени прозрачной бора,
За коей притаилась тьма дубравы,
Еще троих разбойников в засаде
С оружием в руках. Один из них
Был с виду крепче, чем ее Герейнт.
И задрожала Энид, услыхав
Как крикнул он: «Глядите! Вот удача!
Там – три коня и славные доспехи!
И с кем? С девицей! Может, нападем?»
«Ну нет! – сказал второй. – За нею – рыцарь».
А третий: «Трус! Да он – совсем раскисший!»
«Так он один? – возликовал гигант. —
Пускай подъедет. Мы ему покажем!»
И Энид вновь в душе себе сказала:
«Дождусь, когда подъедет господин мой,
И расскажу ему про их злодейство.
Мой господин устал от прошлой схватки.
Нельзя, чтобы его врасплох застали.
Ослушаюсь я для его же блага.
Как мне ему во вред повиноваться?
Скажу ему. И хоть меня за это
Убьет он, но зато спасу я жизнь,
Что мне давно моей дороже стала».
И, подождав, когда подъедет он,
Она опять застенчиво, но твердо
Промолвила: «Дозволишь ли сказать?»
Заметил он: «Ты говоришь и так!»
Тогда она продолжила: «В дубраве
Таятся три злодея. Все – с оружьем.
Один из них – тебя намного крепче.
Они сказали, что, когда поближе
Подъедешь ты, они тебе покажут».
И в ярости ответил ей Герейнт:[105]
«Когда бы сотня там, в лесу, скрывалась,
И каждый в сотне крепче был, чем я,
И все бы разом на меня напали,
Меня бы это меньше рассердило,
Чем то, что ты ослушалась меня!
Стань в сторону, и если я погибну,
К тому из них прибейся, кто получше».
И стала Энид в стороне, не смея
За боем наблюдать, и лишь вздыхала,
На каждый звук удара откликаясь
Короткою молитвою и вздохом.
Тут здоровяк, кого она боялась
Всех больше, на Герейнта налетел.
Но, к счастью, в шлем Герейнта не попало
Его копье. Зато копье Герейнта,
Чуть согнутое в предыдущей схватке,
Пробило тяжеленные доспехи
И обломилось, в грудь врага войдя.
И рухнул тот, и лег пластом на землю.
Поведал летописец[106], что однажды
Он видел, как кусок скалы огромный,
На коем деревце росло младое,
Сорвался с каменной стены на берег,
Где и теперь лежит. И до сих пор
На нем еще то деревце растет.
Вот так же лег и тот злодей пронзенный.
Трусливые приятели его,
И прежде не спешившие напасть
На принца, увидав, что их главарь
Погиб, остановились. Но тотчас
Принц-победитель, их смутить желая,[107]
Издал воинственный и страшный крик
И бросился на них.
Как человек,
Стоящий возле горного ручья,
В недальнем шуме водопада слышит
Далекий грохот во сто раз сильней,
Так принцу воины его внимали
В сражениях – и враг бежал. И так же
Теперь стремглав бежала эта пара
Разбойников коварных. Но настигла
Их та же смерть, что и людей невинных,
Разбойничьей погубленных рукой.
И слез тогда с коня Герейнт, и выбрал
Себе копье, которое получше,
И снял с волков, убитых им, доспехи,
И привязал доспехи к их коням.
Затем связал у всех троих коней
Поводья и сказал жене: «Веди их!»
И Энид повела их через лес.
Теперь он ехал к ней еще поближе.[108]
Те трудности, с которыми она
Вела перед собой лесной тропою
Доспехами груженных шестерых
Коней, им разбредаться не давая,
Немного притупили остроту
Ее сердечной боли. Ну, а кони,
Как благороднейшие существа,
Только попавшие в дурные руки
Разбойников, их холивших так долго,
Насторожили уши, подчиняясь
Ее решительному голоску
И доброму, но твердому правленью.
Так миновав зеленый сумрак леса
И оказавшись под открытым небом,
Они узрели башни городка
На скалах, а под скалами, внизу —
Луг, словно самоцвет в коричневатой
Оправе чащи, и косцов косящих.
Из города по узкой тропке к лугу
Светловолосый юноша спускался.
В руках его был для косцов обед.
И жалость вновь почувствовал Герейнт,
Заметив, как жена его бледна.
И выехал на луг он и, когда
Тот юноша приблизился, сказал:
«Друг, дай поесть. Моя жена ослабла!»
«Что же, охотно! – юноша ответил. —
И вы, мой господин, поешьте тоже,
Хоть эта пища и груба, конечно,
Ведь для косцов готовилась она».
И наземь он корзину опустил.
Герейнт и Энид, спешившись, коней
Пастись пустили и поели сами.
Едва притронулась к обеду Энид,
И то лишь для того, чтоб сделать мужу
Приятное. Зато Герейнт умял
Всю пищу, принесенную косцам,
Чему и сам был поражен немало.
«Эй, мальчик, – он воскликнул, – за обед
Возьми коня с доспехами в уплату.
Да не стесняйся, лучшего возьми!»
Тот от восторга даже покраснел:
«Мой господин, вы платите чрезмерно!»
«Что ж, станешь богачом!» – заметил принц.
«Тогда приму его я, как подарок,
А не в уплату, – юноша сказал, —
Ведь я могу еще раз без труда,
Пока девица ваша отдыхает,
Еду доставить графским косарям.
Они, и этот луг, и сам я тоже —
Мы все – его! И я ему скажу,
Что вы – великий человек. Он счастлив,
Когда в его владенья попадают
Значительные люди. И, конечно,
Он во дворце вас примет, где дадут
Вам яства лучшие, чем косарям».
Сказал Герейнт: «Я не желаю лучших!
Я никогда еще не ел с таким
Огромным аппетитом, как сейчас,
Когда косцов оставил без обеда.
И не пойду я к графу во дворец.
Я, видит Бог, дворцов уж навидался!
Захочет, сам придет. А ты найди нам
Приемлемое место для ночлега
И стойло для коней. Когда вернешься
С едой для тех людей, дай знать об этом».
«Все сделаю, мой господин!» – сияя,[109]
Ответил ему юноша и быстро
Пошел, высоко голову подняв
И представляя рыцарем себя,
И вел коня, счастливый, за собою.
Наверх поднявшись по крутой тропинке,
Исчез он, и они одни остались.
Когда Герейнт, взгляд отведя от тропки,
На грустную жену украдкой глянул,
То вспомнил, как считал еще недавно,
Что никогда не промелькнет меж ними
И тени подозренья. Он вздохнул.
Затем с улыбкой легкой состраданья
Он поглядел на сильных косарей,
Оставшихся сегодня без обеда,
Понаблюдал за отраженьем солнца,
Горящим на летающей косе,
И заклевал вдруг носом, разомлев.
А Энид, вспоминая старый замок
И невозможный крик болтливых галок
Вокруг пустынной башни, нарвала
Травинок длинных, росших с краю луга,
И оплетала ими до тех пор
Колечко обручальное на пальце,
Покуда юноша не возвратился
На луг, чтобы сказать, где ждут их на ночь.
И в этот дом поехали они.
А там Герейнт жене своей сказал:
«Коль тебе нужно, позови хозяйку».
«Благодарю», – едва вздохнула Энид.
Они уселись в разные углы
В молчанье, как немые от рожденья,
Как на гербе два стража у щита,
Что лишь вперед глядят, не замечая
Друг друга, разделенные щитом.
Друг друга, разделенные щитом.
Вдруг чьи-то голоса и звон копыт
За стенами прервали их дремоту.
И вздрогнули они, когда со скрипом
Дверь распахнулась, и предстал пред Энид,
Гуляк толпою шумной окруженный,
Красив, но женствен, от беспутства бледен,
Ее вздыхатель прежний[110], до Герейнта,
Владетель буйный этих мест – Лиморс.
Он, двигаясь изящно и легко,
Приветствовал Герейнта, глядя прямо
Ему в лицо, однако втихомолку,
Во время дружеских рукопожатий,
Посматривал одним глазком на Энид,
Сидящую в печали и забвенье.
Меж тем Герейнт потребовал вина
И яств различных, чтобы угостить
Гостей незваных, и по широте
Души – его обычай был таков —
Велел хозяину позвать на пир
В честь графа всех домашних и друзей:
«Не думай о расходах. Я плачу».
Им принесли и яства, и вино.
И граф Лиморс, чуть выпив, стал шутить,
Фривольными историями сыпать
И все играл двусмысленно словами.
Когда вино и братия хмельная
Его воспламеняли, речь его
Вдруг становилась яркой и искристой,
Как драгоценный камень многогранный.
Герейнта он заставил рассмеяться,
Своих товарищей – рукоплескать.
Когда развеселился принц, Лиморс
Спросил: «Мой господин, не разрешите ль
Поговорить с девицей вашей милой,
Которая грустит там, в уголке?»
«Пожалуйста, – сказал Герейнт, – коль вы
Ее разговорите. А со мной
Она не говорит». Тогда Лиморс
Поднялся и, себе под ноги глядя,
Как по непрочному мосту идущий,
К ней подошел, и поднял взор влюбленный,
И, поклонившись низко, прошептал:
«Ты, Энид, – путеводная звезда
Моей несчастной, одинокой жизни!
Тебя одну любил я и люблю,
И, потеряв тебя, я обезумел.
Уж не судьба ль тебя сюда послала?
Ну наконец! Теперь в моей ты власти!
Но не пугайся. Хоть и называю
Себя безумцем я, но сохранил
В опустошенном, одичавшем сердце
Еще чуть-чуть учтивости наивной.
Я думаю, когда бы твой отец
В те дни далекие не стал меж нами,
Меня бы ты не оттолкнула, Энид.
Коль это так, скажи мне, не скрывай!
Позволь мне стать хоть капельку счастливей!
Ты разве ничего мне не должна
За жизнь почти пропащую мою?
Да, да! Пора вернуть мне этот долг!
Я вижу с радостью, что ты и он
Сидите врозь, что ты не говоришь с ним,
Что здесь ты без пажа и без служанки…
Так любит ли тебя твой муж, как прежде?
Сейчас ты скажешь мне, что это ссора
Влюбленных, но в одном уверен я:
Да, можно поругаться и любя,
Но выставлять смешным перед людьми
Кого ты любишь? Нет, так не бывает!
Что на тебе за нищенское платье?
Да ведь твой муж глумится над тобой!
Мне ясно и без слов, что он тебя
Не любит больше, что твоя краса
Быть для него красою перестала.
Обыденное дело! Точно знаю:
Наскучило. Мужчины таковы.
И снова ты его не завоюешь,
Прошедшую любовь не возвратишь…
Однако пред тобою тот, кто любит
Тебя, как прежде, даже с большей страстью.
Послушай! Он в кольце моих людей
И безоружен. Палец подниму —
Они поймут. Нет, не хочу я крови.
Ты не пугайся слов моих. Не надо!
Не глубже злость моя, чем ров вкруг замка,
Не крепче, чем стена. Вполне довольно
Темницы, чтобы нам он не мешал.
Скажи лишь слово или знак подай,
И Господом клянусь, который создал
Меня навек единственным твоим
Возлюбленным, что я употреблю
Всю власть, какой сейчас располагаю.
Прости, но говорит во мне безумье
Тех дней, когда тебя я потерял».
От сладких звуков собственных речей,[111]
От лицемерной жалости к себе,
Глаза его слезами увлажнились,
И испугалась Энид этих мутных,
Вином разгоряченных, влажных глаз,
И вымолвила с тем лукавством женским,
Которое способно отвести
Опасность от виновных и невинных:
«Граф, коль вы любите меня, как прежде,
И мне не лжете, так вернитесь утром,
Чтоб увезти меня – как будто силой.
Ну, а теперь идите. Нужно мне
Прийти в себя. Устала я смертельно».
Влюбленный граф, окончив разговор,[112]
Поклон отвесил низкий, прикоснувшись
Плюмажем развевающимся к туфлям,
И принц ответно пожелал ему
Спокойной ночи. Граф пошел домой
И хвастался попутчикам своим,
Что Энид лишь его всегда любила,
А принц… принц не дороже для нее
Расколотой яичной скорлупы.
И вновь одни остались Энид с принцем,
И Энид еще долго размышляла
О том, что нужно ей опять нарушить
Обет молчанья. И пока она
Так размышляла, муж ее уснул.
И, не решаясь мужа разбудить,
Над ним склонилась Энид, тем довольна,
Что, слава Богу, он в бою не ранен,
И радуясь, как ровно дышит он.
Потом она вскочила и, ступая
Неслышно, все оружье и доспехи
Сложила вместе, чтоб их не искать
В том случае, коль будут вдруг нужны.
Затем она немного подремала,
Ибо устала в этот день ужасно
От путешествия и огорчений.
И ей приснилось, что она схватилась
За куст колючий, вырвав его с корнем,
И вместе с ним летит куда-то в пропасть…
От страшного удара, показалось,
Она проснулась – но душа спала,
И ей привиделось, что буйный граф
С толпою собутыльников случайных
Трубит призывно в трубы за дверьми
И требует ее. Но это был
Петух хозяйский, возвестивший утро,
Когда холодный свет прокрался в мир,
Росой покрытый, и, залив окно,
Доспехи и оружье озарил…
И Энид поднялась, чтоб поглядеть,
Что там такое, и случайно вдруг
Задела их. Шлем, зазвенев, упал.
И пробудился принц, и с изумленьем
Взглянул на Энид. И тогда она,
Нарушив обещание молчать,
Передала ему слова Лиморса —
Все, кроме тех, где тот сказал, что муж
Ее не любит, – и не скрыла даже
Той хитрости, к какой она прибегла,
А под конец так мило повинилась,
Так тихо и спокойно объяснила,
Чем вызвана была ее уловка,
Что, принц хоть и подумал: «Уж не граф ли —
Причина ее плача в Девоншире?»
Но застонал лишь гневно и сказал:
«Ты чаровством своим любого можешь
В изменника и дурня превратить.
Вели хозяину седлать коней».
Она за двери выскользнула. Дом
Объят был сном. Тогда что было мочи
Она, как дух домашний, принялась
По стенам бить, пока не разбудила
Всех спящих, а потом, вернувшись к мужу,
Суровому Герейнту помогла,
Хоть он и не просил, хоть и молчал,
Надеть доспехи и вооружиться.
И вышел принц к хозяину и молвил:
«Приятель, счет!» И прежде, чем хозяин
Успел ответить, вновь сказал: «Возьми
За ночь и ужин пятерых коней
С доспехами». На что ему хозяин —
Как видно, приступ честности нашёл! —
Ответил изумленно: «Господин,
За это время не истратил даже
Я стоимости одного коня».
«Что ж, станешь богачом!» – промолвил принц,
А Энид бросил: «В путь! Сегодня, Энид,
Прошу еще решительней, чем прежде:
Что ни увидишь ты, что ни услышишь,
Что ни придумаешь – хоть я боюсь,
Мои слова тебя не образумят, —
Со мной не говори, но подчиняйся!»
Кивнула Энид: «Что ж, мой господин,[113]
Твое желанье – для меня закон.
Однако знай: когда скачу я первой
И слышу вдруг злодейские угрозы,
И вижу, что грозит тебе опасность,
Которой ты не видишь и не слышишь,
Почти что выше сил моих – об этом
Тебе не рассказать. Но – повинуюсь».
«Прошу тебя, не слишком сильно мудрствуй.
Ты видеть бы должна, – сказал Герейнт, —
Супруг твой – не разиня, потому что
Есть руки у него, чтоб защищаться,
Глаза, чтобы тебя найти повсюду,
И уши, чтоб и в снах тебя услышать».
Он поглядел ей пристально в глаза —
Так зоркая малиновка глядит
На тяжкую работу землекопа —
И то, что торопливый человек
Или неумный поспешил назвать бы
Ее грехом, заставило ее,
Залившись краской, опустить глаза.
Но это не понравилось Герейнту.
С угрюмым провожатым за спиной
Вновь поскакала Энид по дороге.
Вела дорога эта из земель
Коварного Лиморса во владенья
Пустынные другого графа, Дурма[114],
Которого дрожащие вассалы
Прозвали Буйволом. И, оглянувшись,
Увидела девица: принц Герейнт
Намного ближе скачет к ней теперь,
Чем утром дня былого, что ее
Почти развеселило. Но тотчас
Герейнт рассерженно махнул рукой,
Как бы сказать желая: «Не смотри!»,
И вновь печаль вошла в ее сердечко.
Еще златое солнце не успело
Напиться серебристою росой,
Когда вдруг Энид услыхала цокот
Не одного, наверное, десятка
Копыт и, обернувшись, увидала
Пыль и сквозь пыль – мерцающие копья.
Тогда, чтоб не ослушаться Герейнта,
И все-таки его предостеречь,
Ибо скакал он, словно и не слыша,
Она, к нему подъехав, указала
Перстом на клубы пыли позади.
Упрямый воин был доволен тем,
Что Энид слово данное сдержала,
И повернул коня. И в тот же миг
Буян Лиморс на вороном коне,
Как грозовая туча, чьи края
Разметаны бушующею бурей,
Привстав на стременах от напряженья
И злобно и пронзительно крича,
Напал на принца. Рыцарь принял бой,[115]
И, подпустив врага на расстоянье
Длины копья, свалил его на землю —
И пал Лиморс, мертв или оглушен.
Затем Герейнт второго уложил
И храбро бросился на остальных
Преследователей, стоявших сзади.
От натиска могучего такого
Они тотчас же в ужасе бежали.
Так стая быстрых рыбок, летним утром
Скользящая в прозрачной глубине
В запрудах и прудах близ Камелота
Над собственною тенью на песке,
Едва лишь человек на берегу
При ярком солнце приподнимет руку,
Вмиг плавники блестящие уносит
За островки зеленые в цвету.
Да, испугавшись одного лишь взмаха,
Умчались собутыльники Лиморса,
Оставив графа прямо на дороге.
Таков итог закономерный дружбы,
Которая вином лишь скреплена!
Как солнце в бурю, улыбался принц,
Взгляд не сводя с коней, принадлежавших
Двум павшим. Позабыв своих хозяев,
Вслед за бегущими скакали кони.
«Конь в точности таков, как человек, —
Он усмехнулся. – Так же честен в дружбе!
Вон как летят, копытами звеня!
А я, мне кажется, всегда был честен,
Всегда платил конями и оружьем.
Я не могу ни воровать, ни грабить,
Ни нищенствовать. Ну так что, теперь
Возлюбленного твоего разденем?
Достанет духу твоему коню
Везти его доспехи? Что нам делать?
Поститься иль обедать? Нет? Тогда
Ты, Энид, честная моя жена,
Молись о том, чтоб встретились в дороге
Нам люди графа Дурма. Ведь я тоже
Еще хочу быть честным». Так сказал он.
Она взглянула грустно на поводья
И, не сказав ни слова, в путь пустилась.
Но как порой бывает с человеком,
Которого ждала в родном краю
Ужасная потеря, только он
Не знал о том и лишь, когда вернулся,
Узнал, и эта страшная потеря
Так сильно тронула его, что он
Едва не умер, так и с принцем было,
Который ранен будучи в бою
Приятелем Лиморса, истекал
Под панцирем – для глаз невидно – кровью
И все ж об этом не сказал жене,
Ибо едва ли понимал он, что с ним.
Но вот глаза его вдруг потускнели,
И шлем качнулся. И на повороте
Крутом дороги принц свалился молча
С коня. По счастию, на мягкий дерн.
И услыхала Энид звук паденья,[116]
И, побелев, к супругу поскакала.
И, спешившись, застежки на его
Доспехах расстегнула, не давая
Трястись рукам и слезы лить глазам,
Пока не отыскала рану принца.
Тогда девица сорвала с чела
Поблекшее – из шелка – покрывало,
Открывшись жгучим солнечным лучам,
И страшную перевязала рану,
Жизнь истощавшую ее супругу.
Затем, все сделав, что было возможно,
Она присела отдохнуть. И тут
Вдруг ощутила пустоту такую,
Что прямо на дороге зарыдала.
И много мимо ехало людей,
Но ни один не поглядел на Энид.
Здесь, в царстве беззакония и смут,
Рыдавшая над павшим мужем дева
Проезжих так же сильно волновала,
Как летний дождь. Один, приняв Герейнта
За жертву графа Дурма, не посмел
Явить к бедняге жалости опасной,
Другой, в доспехах, пролетел, как птица,
Спеша с посланием к бандиту-графу.
Полусвистя и полунапевая
Дурную песню, он запорошил
Глаза ей пылью. А еще один,
Стремясь от графской злобы скрыться прежде,
Чем догнала его стрела, такую
От страха поднял за собою пыль,
Что конь девицы вдруг, заржав, рванулся
И скрылся в рощице неподалеку.
Но принцев конь и глазом не повел:
Он горевал, подобно человеку.
А в самый полдень увидал ее
Граф Дурм, гигант с лицом широкоскулым
И рыжей клочковатой бородой
(Он, ехавший с отрядом в сотню копий,
Выискивал добычу хищным взглядом),
И поскакал к ней, закричав громово,
Как кораблю далекому кричат:
«Что, умер он?» – «Нет, нет, мой муж не умер! —
Она ему ответила поспешно. —
Не скажете ли вашим добрым людям,
Чтоб отнесли его из пекла в тень?
Я знаю, точно знаю: он – не умер!»
Тогда сказал граф Дурм: «Коль он не мертв,
Что ж слезы льешь о нем ты? Вот дитя!
А если мертв, тогда ты просто – дура:
Рыдания его не оживят.
Мертв или нет, но лик пригожий свой
Ты портишь бесполезными слезами!
А так как все ж пригожа ты… Эй, вы!
Поднять его и отнести в наш замок!
Коль будет жить, его в отряд мы примем,
А нет, так на земле земли довольно
Для погребенья… И коня возьмите.
Отличный конь!»
Сказав так, ускакал он.
А двое здоровенных копьеносцев,
Которым приказал он, подошли,
Ворча, как пес ворчит, когда боится,
Что кость его любимую утащат
Озорники-мальчишки из деревни,
И потому на кость кладет он лапу,
И скалит зубы, и ворчит. Да, так вот
Разбойники ворчали, испугавшись,
Что не получат из-за мертвеца
Положенную им обоим долю
В том утреннем набеге. Все ж они
Перетащили принца на носилки,
Которые всегда с собою брали
Для тех, кто мог быть ранен при налете,
Щит принца подложили под него
И отнесли его в безлюдный замок.
(Конь преданный сам следовал за ним.)
Там, в зале, на дубовую скамью
Тяжелые носилки опустили,
Затем ушли, спеша догнать своих
Дружков, которым больше повезло,
И проклиная все: и мертвеца,
И без толку потраченное время,
И графа, и самих себя, и Энид.
Они могли бы – и с успехом тем же —
Ее хвалить. Она была глуха
Ко всем благословеньям и проклятьям:
Она жила теперь одним Герейнтом.
И долго, многие часы, она
У изголовья мужа просидела,
Поддерживая голову его,
И гладя руки бледные его,
И говоря с ним до тех пор, пока
Он не очнулся и не увидал,
Что рядом с ним сидит его жена,
Поддерживая голову его,
И гладя руки слабые его,
И говоря с ним… А когда ему
Упали слезы теплые на лоб,
Вдруг понял он: «Она по мне рыдает!»
Но продолжал он притворяться мертвым,
Крича в душе: «Она по мне рыдает!»,
Чтоб испытать ее в последний раз.
Когда стемнело, возвратился в замок
Гигант-граф Дурм с добычей, а за ним
Толпой ввалились в замок копьеносцы.
Они швырнули на пол тьму мешков
Звенящих, копья в сторону сложили
И сняли шлемы. Вскоре стайка женщин,
Чьи широко раскрытые глаза
Глядели с вызовом, но и с испугом,
Впорхнула в зал в одеждах разноцветных
И с копьеносцами смешалась. Граф
Несильно стукнул по столу ножом
И приказал подать вина и мяса.
И слуги целых боровов внесли
И четверть бычьей туши. Зал огромный
Весь запахом жаркого пропитался.
Рассевшись, все, не говоря ни слова,
Набросились на вина и еду,
И ели, словно лошади в конюшне.
Но Энид, погруженная в себя,
Не замечала этой шумной своры.
Когда граф Дурм, наевшись наконец,
Обвел глазами зал, то обнаружил
В самом углу печальную девицу.
И сразу вспомнил и ее саму,
И плач ее, и, ощутив внезапно
К ней тяготение, вскочил вдруг с места
И молвил: «Ешь! Я в жизни не встречал
Такой девицы бледной. Что за черт!
Меня ты злишь рыданьями своими!
Ешь! И прийди в себя! Твой муж – счастливчик!
Когда умру, кто обо мне заплачет?
Очаровательная госпожа,
С тех пор, как я свой первый сделал вздох,
Ни разу я не видывал лилеи,
Тебе подобной. Кабы твоим щечкам
Чуть-чуть добавить краски, ни одна бы
Из дам моих достойна не была
Надеть твой башмачок взамен перчатки.
Послушай, коли мне ты покоришься,
То сделаю, чего еще не делал:
С тобою разделю свое я графство!
И будем мы, как голубь и голубка,
В одном гнезде, и буду я носить
Тебе со всех полей окрестных корм:
Здесь все кругом моей подвластны воле!»
Вот что сказал он. Дюжий копьеносец
Даже застыл с едою за щекой
И посмотрел на графа с изумленьем.
А те, в чьи души вполз во время оно
Коварный змий[117], как червь в листву сухую
Вползает, обращая ее в землю,
Одна другой шипмя шипели в уши
Такое, что нельзя и повторить!
Ах, женщины, точнее, что осталось
От этих добрых, ласковых созданий!
Как им хотелось лучшую унизить
И графу в этом деле пособить!
Как Энид ненавидели они
За то, что та, на них не обращая
Вниманья и не поднимая глаз,
Ответила: «Да будьте ж милосердны!
Он очень плох. Позвольте быть мне с ним».
Она столь тихо это прошептала,
Что граф не все слова ее расслышал,
И потому он, как большой владыка,
Себе позволил быть великодушным,
Приняв ее ответ за благодарность,
И молвил: «Ладно! Ешь и будь довольна.
Теперь тебя считаю я своею».
Сказала кротко Энид: «Как могу я
Довольной быть, покуда мой супруг
Не встанет и не взглянет на меня?»
Верзила-граф тотчас в ответ ей бросил:
«Ну, это говорит в тебе усталость,
Опустошенность и сентиментальность,
И больше ничего…» И вдруг ее
Схватил он, силой усадил за стол
И, подтолкнув к ней блюдо, гаркнул: «Ешь!»
«Нет, нет! – она сказала, рассердившись. —
Я до тех пор не буду есть, пока
Не встанет он и не поест со мною».
«Тогда должна ты выпить, – он ответил,
Наполнил рог вином и подал ей. —
Поверь, и сам я тоже – будь я проклят! —
Когда во гневе или же сраженьем
Разгорячен, не ем, пока не выпью».
«Клянусь Всевышним, – крикнула она, —
Не выпью я, покуда не увижу,
Как господин возлюбленный мой встанет
И сам со мною выпьет. Ну, а если
Не встанет больше он, то на вино
Я больше не взгляну до самой смерти!»
Услышав это, граф залился краской,
Вскочил и принялся ходить по залу,
Кусая губы. Наконец, он к ней
Приблизился и вымолвил: «Девица!
Поскольку ты любезностью моей
Пренебрегаешь, то предупреждаю:
Супруг твой, несомненно, умер. Здесь же —
Для всех мои желания – закон.
Не есть, не пить и плакать по тому,
Кто над твоей красою насмеялся,
Одев тебя в тряпье? Я поражен
Тем, что моей ты прекословишь воле!
Я терпелив, но не перечь мне больше.
Доставь мне удовольствие и сбрось
С себя ты этот нищенский наряд.
Красавица должна ходить в красивом.
Иль ты не видишь этих дам прелестных?
Как веселы они, как к ним подходит
Та фраза, что я только что сказал:
«Красавица должна ходить в красивом!»
Я требую. Иди – переоденься!»
Так граф сказал. И сразу же одна
Из этих дам пред Энид развернула
Великолепный шелковый наряд
Работы иноземной. Он, как море,
Переливался синим и зеленым,
А низ его был спереди усыпан
Сверкающими камушками гуще,
Чем луг – росой жемчужной на рассвете,
Когда за холм цеплявшаяся тучка,
Уплыв куда-то после долгой ночи,
Местечко это уступает дню.
Вот сколько было там камней сверкавших!
Но жестко вымолвила Энид, – жестче,[118]
Чем самые жестокие тираны,
Горящие отмстить за оскорбленье
Смертельное, когда пришел их час.
Сказала Энид:
«В этом бедном платье
Возлюбленный мой господин, впервые
Меня увидев, полюбил, когда
На стол я подавала в отчем замке.
И в этом бедном платье поскакала
С ним ко двору я, где меня к венцу
Украсила, как солнце, королева.
И в этом бедном платье приказал он
Мне быть, когда отправились вчера мы
За славою в поездку роковую,
Достичь в которой славы невозможно.
И в этом бедном платье я останусь
До той поры, пока мой муж не встанет
И мне не скажет, чтоб его сняла я.
Хватает горя мне и без того!
Молю вас, проявите благородство,
Не трогайте меня! Я никого,
Кроме него, не полюблю вовек.
О, будьте, ради Бога, милосердны,
Он очень плох, дозвольте быть мне с ним».
Вновь зашагал жестокий граф по залу,
Покусывая бороду свою,
Потом внезапно к Энид подойдя,
Воскликнул в гневе: «Право, все едино —
Я буду милосердным иль не буду.
Так вот тебе!» И по щеке слегка
Ударил не по-рыцарски ее.
От полной беззащитности своей
Подумала вдруг Энид: «Никогда бы
Он не осмелился меня ударить,
Кабы не знал, что господин мой мертв».
И закричала горько и истошно,
Как дикий зверь кричит, в капкан попавший,
Когда ловца в лесу он замечает.
Услышав крик, Герейнт схватил свой меч,
Лежавший рядом, на его щите
И, резко прыгнув, с маху рубанул
По смуглой шее. И скатилась на пол,
Как шар, рыжебородая башка.
Вот так погиб граф Дурм, сраженный тем,
Кого считал умершим. Все, кто был
В огромном зале – женщины, мужчины, —
Увидев, что умерший встал, вскочили
И с воплями пустились наутек,
Приняв его за призрак. И вдвоем
Они остались, и сказал Герейнт:
«Я, Энид, вел себя с тобою хуже,
Чем этот граф покойный. Я сильней
Тебя обидел. Но за беды те,
Что вместе пережили мы, я стал
Твоим втройне. Теперь скорей умру я,
Чем в верности твоей засомневаюсь.
Не знаешь ты, как я себя корю,
Хоть и слыхал вчера, что ты сказала…
Ты думала, я сплю, а я слыхал —
Слыхал слова, что ты жена плохая…
Клянусь не спрашивать тебя о том,
Что прячется за этими словами.
Тебе я верю вопреки тебе
Самой. И я, поверь, скорей умру,
Чем в верности твоей засомневаюсь».
Так Энид потрясло его признанье,
Что не смогла в ответ она найти
Ни одного приветливого слова,
Сказала лишь: «Беги, они вернутся
И умертвят тебя. Твой конь – у замка,
А мой исчез». – «Тогда ты, Энид, сядешь
За мной». – «Ну что ж, – сказала Энид, – В путь».
Покинув замок, тут же увидали
Они того достойного коня.
А конь, поняв, что больше не слуга он
Разбойника и вскоре вновь сумеет
В бою законном члены поразмять,
От радости заржал и к ним двоим,
Когда они приблизились, нагнулся.
И Энид, также радуясь ему,
Поцеловала белую звезду
На лбу его прекрасном. Тут Герейнт
Вскочил в седло и протянул ей руку.
И, на ногу его свою поставив,
Она вскочила тоже. Обернувшись,
Ее поцеловал он, а она
Руками его крепко обхватила,
И прочь во весь опор они помчались…
С тех пор как в вышине, в саду Эдема,[119]
Близ четырех священных рек впервые
Раскрылись розы, ни один из смертных
Не испытал столь чистого блаженства,
Как Энид, обнимавшая Герейнта
Под самым сердцем в этот страшный час
И знавшая, что он опять – ее.
Был влажным кроткий взор ее, но это
Не слезы были, а туман счастливый,
Как тот, что сохранял Эдем зеленым,
Когда еще не падали дожди.
И все же не настолько затуманен
Был кроткий взор ее, чтоб не увидеть
На тропке пред собою у ворот
В разбойничье жилище – одного
Из рыцарей Артурова двора,
Который так держал свое копье,
Будто напасть собрался на Герейнта.
Тогда она, не в силах позабыть
Того, что с ними было, и боясь
За жизнь Герейнта, ибо потерял он
Немало крови, крикнула с испугом:
«Не убивайте раненого, рыцарь!»
«Да это ж голос Энид!» – тот воскликнул.
Но Энид, увидав, что это Эдирн,
Сын Надда, подалась вперед дрожа,
И снова крикнула: «Не убивай,
Кузен, того, кому обязан жизнью!»
Приблизясь, Эдирн искренне сказал:
«Примите, принц, сердечный мой привет!
Я думал, вы разбойник графа Дурма.
Не бойся, Энид. Я не нападу
На мужа твоего. Я вас, Герейнт,
Люблю такой же сильною любовью,
Какой мы, люди, любим небеса,
Что очищают души нам. Когда-то,
Когда я в гордости своей вознесся
Столь высоко, что пал уже едва ли
Не в самый ад, меня вы, сбросив наземь,
Вновь подняли на высоту. Теперь
Я тоже – рыцарь Круглого Стола.
А так как графа этого я знал,
Когда и сам не брезговал разбоем,
Я послан к Дурму нашим Королем —
Король сейчас невдалеке – с приказом
Сложить оружье, распустить отряд
И, покорившись, выслушать смиренно
Решенье королевского суда».
«Король всех королей уже призвал
Его на суд, – воскликнул бледный принц. —
А что касается отряда Дурма…
Так он распущен». И Герейнт рукою
На поле указал, где в кучки сбившись,
Стояли на холмах и тут и там
Мужчины с женщинами, в страхе глядя
В их сторону. А были и такие,
Что даже удирали. И затем
Он честно рассказал: верзила-граф
Лежит убитый в замке, на полу.
Когда же Эдирн стал его просить:
«Поедем в лагерь, принц, и пусть Король
Услышит сам, что здесь произошло.
Свершили удивительного столько
Вы в одиночку!», принц залился краской,
Понурил голову и промолчал,
Боясь предстать перед смиренным ликом
Безгрешного монарха. Он стыдился
Вопросов о былом своем безумстве.
Тогда воскликнул Эдирн: «Если вы
К Артуру не поедете, то сам он
Приедет к вам». – «Довольно, – молвил принц. —
Я еду». И они пустились в путь.
В дороге Энид двух страшилась зол:
Разбойников, скрывающихся в поле,
И Эдирна. Когда он временами
Осаживал вблизи нее коня,
Она старалась в сторону отпрянуть.
На землях, где пожар уже прошелся,
Страшатся люди нового пожара
И разрушений. Он, поняв, сказал:
«Прекрасная и славная кузина!
Был у тебя, конечно, веский повод
Меня бояться, но теперь не бойся.
Я изменился. Это ты была
Той самою – невольною – причиной,
Которая заставила меня
Раздуть из искры гордости в крови
Неистово бушующее пламя.
Отвергнут Иниолом и тобой,
Я до тех пор интриги плел, покуда
Не сверг его. Затем устроил я —
С одной единственною тайной целью —
Турнир, гордясь собою, и завел
Любовницу. Влюбленным притворившись,
Я воздавал ей почести сверх меры
И звал ее «прекраснейшей из женщин».
Я, всех своих противников побив,
Так возгордился, что и сам поверил
В свою непобедимость, ибо был
Почти безумен. И когда бы я
Своей не добивался главной цели,
Давно бы твоего отца убил
И завладел тобой: я жил надеждой,
Что ты с избранником своим однажды
Придешь на мой турнир и там, бедняжка,
Узришь своим честнейшим, кротким взором,
Своими синими глазами – цвета
Небес, – как повергаю я его
И как топчу! И стала б ты кричать,
И мне пророчить гибель, и молить,
Но я его бы все-таки убил!
И ты пришла, и ты пришла однажды
И увидала своим честным взором,
Что человек, которого ты любишь
(Я говорю это, как тот, кому
Оказана бесценная услуга!), —
Низверг мою гордыню вместе с целью,
Которой добивался я три года,
И ногу на меня свою поставил,
И даровал мне жизнь. Я был повержен
И тем спасен, хоть я и ускакал,
Сгорая от стыда и ненавидя
Настолько жизнь, дарованную мне,
Что был готов покончить с нею счеты.
Но королева лишь одну мне кару
Назначила: чтоб жил я при дворе.
Там был я поначалу так же замкнут,
Как зверь, недавно заточенный в клетку.
И ожидал я, что начнут травить
Меня, как волка, ибо точно знал я,
Что подвиги мои там всем известны.
Но вместо жалости или презренья
Такую обнаружил я вокруг
Святую сдержанность и благородство,
Такие превосходные манеры,
Такую деликатность и учтивость,
Что, оглянувшись на себя былого,
Я понял вдруг, что был и вправду волком.
Ну, а еще беседовал частенько
Я с Дабриком, главою нашей Церкви,
И мягкий жар святого красноречья
Привел меня к познанью доброты,
Которая, соединясь с отвагой,
Кует из нас мужчин. Тебя нередко
Я тоже видел подле королевы,
Но ты меня не видела, а может,
Не узнавала, коли и видала.
А я не смел и не хотел с тобой
Заговорить, и в стороне держался,
Пока не стал таким, как ныне. Так что
Не бойся, Энид. Я теперь – другой!»
Он говорил, и Энид совершенно
Поверила ему. Она была
Подобна тем наивным, чистым людям,
Которые всем сердцем верят в то,
Во что желают верить: в доброту
Друзей, врагов, а главное – всех тех,
Кто более других им сделал больно.
Когда достигли лагеря они,
Приветствовать их вышел сам Король.
Увидев Энид – бледную, однако
Счастливую – пытать ее не стал он,
Лишь с Эдирном потолковал в сторонке
И, подойдя к ней с грустною улыбкой,
Помог сойти с коня, поцеловал
Ее невинным, братским поцелуем
И показал ей, где ее палатка.
Как только Энид скрылась в ней, Король,
Поворотившись к принцу, произнес:
«Когда недавно вы меня просили
Дать разрешенье вам назад вернуться
В свои владенья, дабы защитить
Свои границы, начал я терзаться,
Как человек, который дозволял
В успокоенье пребывать дурному,
Ибо чужим глазам я доверялся
И посланным рукам, забыв про то,
Что есть свои. Но хватит! Вижу я —
Пора уже мне самому очистить
Ту сточную канаву королевства!
Я взял с собою Эдирна и прочих…
Скажите, принц, как Эдирна нашли вы?
Не правда ли, он чудно изменился!
Его дела – и велики, и славны.
Он даже стал красивее лицом,
Когда душа его преобразилась.
Конечно, мир в раскаянье не верит,
И в этом правота его и мудрость:
Казнится очень редко человек
И столь же редко применяет волю
И свойства лучшие души на то,
Чтоб, вырвав из себя дурной пырей,
Рожденный кровью, а еще – привычкой,
Очиститься и заново расти.
А Эдирн вот – свою очистил душу,
Как вскоре я очищу эту землю.
Его на днях я ввел в наш Круглый Стол.
Я сделал это не по недомыслью:
Он много раз доказывал, что он
Один из самых храбрых, благородных,
Разумных и покорных. В самом деле,
То, как сумел он измениться после
Былой, наполненной насильем жизни,
Мне кажется чудесней во сто крат,
Чем если бы какой-нибудь мой рыцарь,
Своей рискуя жизнью, – мой вассал
С вассалами моими под собой —
Напал бы на разбойничьи владенья
Один, хоть всех подряд бы убивал
И ранен был бы сам до полусмерти».
Так говорил Король. Склонился принц
Пред ним, поняв, что не был его подвиг
Ни дивным, ни великим. И пошел он
В палатку к Энид. И прошел туда же —
Взглянуть на рану – королевский лекарь.
И Энид за Герейнтом принялась
Ухаживать, и без конца кружилась
Вокруг него. И сладкое дыханье
Ее тепла, парящее над ним,
Все больше, все сильнее наполняло
Любовью неземною его сердце,
Как воды Бала-озера, гонимы
Ветрами юго-западными, полнят
Поток священный Ди. Так дни бежали.
Пока Герейнт своей был занят раной,
Король безгрешный выступил в поход
И обратил свой взор на тех, кого
В былые времена оставил Утер
Законы королевские блюсти, —
И обнаружил в них одни пороки.
И, как теперь на Беркширских холмах[120]
Все чистят люди Белого Коня,
Чтоб он блестел и светлым был, как прежде,
Так принялся он с корнем вырывать
Чиновников ленивых иль преступных,
Которые за взятку закрывали
Глаза на нарушение закона,
И посадил на их места людей,
Имеющих и руки, и сердца.
Еще послал своих вассалов он
Возделать пустоши. И, продвигаясь,
Разбойничьи притоны уничтожил,
Ввел правосудье и очистил землю.
Потом, когда поправился Герейнт,
Они вернулись в Карлеон на Уске
С Артуром вместе. И опять Гиньевра,
Как некогда, подругу обняла
И облачила в дорогой наряд,
Как день, прекрасный. И хоть не имел
Герейнт уже того успокоенья
От их бесед, какое получал
Он до того, как слухи замарали
Прекраснейшее имя королевы,
Все ж думал он, что все идет неплохо.
Пожив немного там, они опять
Пустились в путь. Сопровождало их
До брега Северна полсотни копий, —
И въехал принц Герейнт в свои владенья.
И там стоял на страже он закона
Так твердо и судил так справедливо,
Что заслужил народа одобренье,
А злобные шептания исчезли.
И был всегда он первым на охоте
И победителем во всех турнирах,
За что его «великим принцем» звали,
А чаще – «Мужем из мужей». А Энид,
Которую все дамы при дворе
«Прекрасной» звали, благодарный люд
Именовал с любовью Энид Доброй.
И раздались у них в покоях крики
Детей – Герейнтов будущих и Энид.
Не сомневался больше он в жене
И наслаждался верностью ее,
Покуда жизнь счастливая его
Прекрасною не завершилась смертью
В бою против язычников, пришедших
С брегов холодных Северного моря,
Когда сражался он за Короля.
БАЛИН И БАЛАН [121]
Король Пеллам[122], который вместе с Лотом
Сражался и сраженье проиграл,
Которому вернули королевство,
Но дань назначили, не пожелал
Однажды дань платить. Артур, узнав
Об этом, вызвал старца-казначея
И так сказал: «Возьмите, друг мой, войско
И отправляйтесь к королю за данью,
А не отдаст, на трон его посадим
Кого-нибудь, кто больше верен нам.
Ведь слово мужа – Бог в его душе»[123].
Барон ему ответил: «Мы готовы.
Однако знайте – возле Камелота,
Там, где у леса бьет родник, сидят
Два незнакомых рыцаря. Они
Бросают вызов и разят любого
Из воинов, что едут мимо них.
Дозвольте же мне взять их на себя
И, в чувство приведя, отправить к вам».
Артур в ответ на это рассмеялся:
«Мой верный друг, для столь младых забав
Вы слишком стары. Проезжая мимо,
Не задевайте их. Пускай сидят.
Найдется им соперник посильнее».
И в путь барон пустился. А поутру,
Когда зажглась прекрасная заря,
Дух светлокрылой юности вернулся
Вновь в сердце Короля. Он облачился
В доспехи и поехал к роднику.
Там братья, Балин с Баланом, сидели,
Подобно изваяньям, с двух сторон
От родника, который под зеленым
Плюмажем кочедыжника звенел.
И танцевал песок на дне ключа.
Правее Балина переминался
Конь Балина, привязанный к ольхе.
Левее Балана, прядя ушами,
Конь Балана у тополя стоял.
Спросил Артур: «Зачем вы здесь сидите?»
А Балин с Баланом: «Мы жаждем славы.
Нет при дворе Артура никого
Сильнее нас. Мы это точно знаем,
Поскольку каждого, кто бился с нами,
Я или он свободно побеждали».
«Что ж, – вымолвил Король Артур, – я тоже
Из замка Короля. Но я известен
Не столько по турнирам, сколь по войнам
С язычниками. Впрочем, все равно —
Известен я иль нет. Я полагаю,
Что вы навряд ли справитесь со мною».
И, победив легко обоих братьев,
Артур вернулся в замок. И никто
Об этом поединке не узнал.
А Балин с Баланом, с земли поднявшись,
Вновь сели у поющего ключа,
И ни один из них не проронил
Ни слова до тех пор, покуда тень
Не совершила полуоборот.
И тут вдруг на опушке появился
Гонец в одеждах ярких с криком: «Сэры!
Прошу за мной. Вас требует Король!»
Они поехали. Их увидав, Артур
Спросил: «Как вас зовут? И для чего
Вы у ключа сидели?» Помолчав,
Ответил Балин: «Мое имя вам
Приятным не покажется, ведь я
Тот самый Балин, коему вы дали
Прозвание «Дикарь». А этот рыцарь —
Родной, к тому ж любимый, брат мой Балан.
У входа в замок вашему рабу
Я латной рукавицей раскроил
Обритую башку, поскольку он
Был груб со мной. За это справедливо
Разгневались вы и меня сослали
Прочь с глаз своих на три на долгих года.
Готов сознаться, эти годы были
Не лучшими из прожитых. Не мог я
Забыть о том, как был жесток с рабом,
И сделал бы с собою что-нибудь,
Кабы не Балан, мой любимый брат.
Да, эти годы вне дворцовых стен
Полыни горше были… Мой Король,
Я думал, коли станем мы сидеть
У родника и побеждать подряд
Всех рыцарей, что скачут мимо нас,
То будете вы рады возвратить
Меня назад, а брата моего
Вы посвятите в рыцари, ведь он
Раз в десять больше этого достоин,
Чем двадцать Балинов. Я все сказал.
А впрочем, нет… Ваш человек сегодня
Обоих нас побил и посрамил
За наше хвастовство… По вашей воле?»
Сказал Артур: «Я вижу, вы правдивы.
Отвага не дала солгать вам. Встаньте,
Правдивый рыцарь мой! Для вас, я вижу,
Паденье было неплохою школой.
Мудрее стали вы. Ну что ж, пойдемте
Со мной туда, где музыка играет
Для Короля и Круглого Стола.
Собратья ваши, рыцари все время
В печали пребывали оттого,
Что ваше место пустовало, но
Теперь вы вновь его займете, рыцарь!»
Когда проследовал сэр Балин в зал,
Заблудший сын, вернувшийся назад,[124]
Он словно бы попал на Небеса —
С таким его встречали ликованьем
Среди листвы, среди гирлянд цветочных
Вдоль стен и на столе. Расселись все,
И чаша с чашей встретились со звоном.
Все выпили. И чей-то сладкий голос
Приветственную песню затянул,
А остальные тотчас подхватили.
И от взлетевших мощно голосов
Над ними вдруг затрепетали стяги
Двенадцати сражений. Так однажды
Они затрепетали от приветствий,
Какими войско встретило Артура
В тот день, когда он праздновал победу.
А вскоре был и Балан принят в Орден.
И жил он жизнью более достойной,
Чем прежде, вместе с братом и другими
Воителями до тех пор, пока
Посольство от Пеллама не вернулось.
«Король мой, – доложил посол. – С трудом
В глухом бору мы отыскали замок
Пеллама. Вашим будучи врагом,
Не веруя в Христа, он постоянно
В былые годы конницу свою
Слал против вашей. Но поняв однажды,
Что ваше королевство процветает
Во славу Бога нашего Христа,
Король в пылу соперничества стал
Святых даров вседенно причащаться
И с некоторых пор вообразил,
Что происходит родом от святого,
Известного под именем Иосиф
Аримафейский[125], от того, кто первым
В Британию, чрез море переплыв,
Принес великую Христову веру.
Поэтому Пеллам стал похваляться,
Что жизнь его почище вашей будет.
Почти не ест он в набожном угаре,
Прервал сношенья с верною женой,
Не допускает в замок никого —
Ни дам, ни дев, дабы не осквернили
Они его. Сей сумрачный король
Нам показал чудесную гробницу
И в ней ковчег с бесценными костями
Великомученика. Рядом были
Венец терновый и куски креста.
Но более всего нас поразил он,
Когда нам показал копье («Его, —
Сказал он нам, – привез святой Иосиф
В Британию»), то самое, которым
Пронзил Христово тело римский воин.
Когда же мы потребовали дани,
Пеллам ответил: «В этом мире я
Дела оставил. Гарлон[126] – мой наследник.
Он и заплатит дань вам». Так что нам
Дань передал с великой неохотой,
Вас проклиная, этот самый Гарлон.
Покинув замок, мы в лесной глуши
На рыцаря убитого наткнулись,
Который сзади проткнут был копьем.
Мы рыцаря того похоронили,
И многие из нас за эту смерть
На Гарлона грешили. Но охотник,
Нам встретившийся, рассказал, что в чаще
Живет злой дух, который человеком
Когда-то был. Тот человек покинул
Товарищей из-за наветов гнусных,
Жил в полном одиночестве, пошел
Учиться черной магии и люто
Настолько рыцарство возненавидел,
Что стала демоном его душа,
Когда он умер. С той поры за то,
Что злыми языками ранен был,
Невидимый, он сзади ударяет.
Охотник показал пещеру нам,
Где обитает демон и откуда
Свои он совершает нападенья.
Там видели мы конские следы,
Но больше, к сожаленью, ничего…»
Артур воскликнул: «У меня никто
Удара не получит в спину! Мерзкий,
Безжалостный убийца! Кто найдет
Мне демона?» Воскликнул Балан: «Я!»
Но прежде, чем на поиски пуститься,
Он обнял Балина: «Любимый брат!
Не позволяй горячности своей
Тобою овладеть, когда уеду,
Ведь только я могу ее унять.
Не дай проснуться дьяволу в тебе,
Не дай ему в тебе разбушеваться.
А явится, так прочь его гони:
Сны правят нами, коли разум спит!
Ты сам себе вредишь, поверив им.
Свидетельствую силу ярких снов.
Держи себя в руках, дабы они
Не натворили разных бед. Ах, если б
Я за тебя не так боялся, был бы
Я совершенно счастлив, ибо здесь
Обрел себе товарищей прекрасных.
И ты – один из них. Так будь же этих
Великолепных рыцарей достоин.
Их уважай. Таким же будь терпимым,
Как все они в своей любви друг к другу.
Не больше ненависти, чем на небе,
Не больше зависти, чем в Райских кущах!»
Наставив брата, Балан ускакал,
А Балин за учебу принялся,
Ибо всего лишь три луны коротких
Был рыцарем Артура, а потом,
Когда избил раба, он изгнан был
Из общества на долгие года.
Он заниматься заставлял себя
Тем, что Артур считал всего важнее:
Наукой рыцарства и этикетом.
Поэтому старался постоянно
Быть рядом с Ланселотом, и когда
Тот изредка одаривал его
Улыбкой доброй и случайным словом,
Которые заставить бы могли
Заулыбаться и счастливым стать
Простолюдина, рыцаря и даму,
Вздыхал он, как вздыхает под горой,
Собой прикрывшей целую долину,
Мальчишка от рождения хромой,
Желающий увидеть горный пик,
Залитый солнцем, а ночной порой
Полярной достигающий звезды,
Ибо недавно на него взбирался
Один из жителей его деревни
(А сам-то он без помощи не мог бы
Подняться кверху и на сотню футов),
Который всем поведал о прекрасной
Земле в лазури неба, что уходит
Далеко вправо и далеко влево;
Еще нередко Балин изумлялся
Тому, насколько лучше Ланселот,
Чем он, владеет рыцарским искусством
И, тяжело вздыхая, бормотал:
«Такой его талант, рожденный кровью,
Не требует ученья. Он – от Бога.
Во мне такого нет. Зато я дрался,
Умело дрался в жесточайших битвах.
Удар мой был тяжел. Я славой венчан
За множество убитых мной в сраженьях,
А это ведь важней! Но королева
Глядит на одного лишь Ланселота
И лишь ему оказывает честь.
Ее вниманье, словно солнца свет,
От коего растешь и обретаешь
Не уходящую со смертью славу
И силу, дабы побеждать врагов,
И доброту, которую так ценит —
И даже слишком ценит – наш Король.
И я бы поклонялся королеве,
Хоть не был бы, конечно, близок ей,
Как Ланселот, ее сюда привезший.
А может, попросить мне Короля,
Дабы и мне позволил он носить
Какой-нибудь из знаков королевы,
Чтоб, глядя на него и вспоминая
О ней, я позабыл свое безумство?
Чтоб снова ожил я? Унизит разве
Гиньевру этот дар? О нет, ничуть!
В ней столько благородства! Не захочет
Она мой мрак еще темнее сделать.
О, как была добра она со мной,
Когда я возвратился! Буду смелым —
И на щите вот этом – вместо зверя
С кровавым языком и злым оскалом —
Появится прекрасный герб Гиньевры!»
Когда сэр Балин подошел к Артуру,
Король спросил: «Каким гербом украсить
Вы щит хотели б?» И ответил Балин:
«Хотел бы я короной королевы».
Она, услышав это, улыбнулась
И обернулась к Королю, который
Кивнул: «Ну что ж! Короной так короной.
Корона – тень всего лишь короля!
А это – тень от тени. Коль ему
Сие поможет справиться с безумством,
Пускай свой щит короною украсит».
«Не тень, о госпожа моя, но свет,
Горящий для меня, – воскликнул Балин. —
Не тень, о мой Король, но искра злата,
Душевного спокойствия залог».
И стал он на щите носить корону,
И рыцарство одобрило его,
И королева. И весь мир, казалось,
Наполнился музыкою прекрасной,
Которая его соединила
И с Орденом, и с Королем Артуром.
Поет сладкоголосо соловей
Лишь в мае, а затем все тише, глуше, —
И кажется, что голос стал другим.
Такое же и с Балином случилось —
Вслед за внезапной, краткой вспышкой гнева
Музыка в нем вдруг выдыхаться стала
И затихать: тогда он встретил вновь
Раба, которого до полусмерти
Избил когда-то и кого считал
Виновником изгнанья своего.
И показалось Балину, что раб
Ему излишне дерзко улыбнулся.
И снова замахнулся на него
Безумный рыцарь, но сдержал себя
И руку опустил. Воспоминанье
О том гербе, что украшает щит,
Его от преступленья удержало,
Но в глубине души он застонал:
«Холм Камелота не по мне высок!
И не по мне придворная учтивость!
Не слишком ли я плох для игр таких —
Впадающий в неистовство и буйство
И даже пред Гиньеврою безумный?»
Но так же, как в полночной темноте
Свет очага в окне избушки горной
Лесным пожаром кажется порой,
От коего как будто тает мрак,
Ночную тьму у Балина в душе
Двор и Король своею теплотой
Рассеяли. И вновь себя заставил
Наш рыцарь обучаться этикету,
Борясь с собой. И всем уже казалось,
Что воцарился мир в его душе.
Но как-то раз случилось, что сэр Балин
Уединился поутру в беседке
В тенистом парке, окружавшем замок.
Аллея роз невдалеке виднелась,
К ней от беседки шла аллея лилий.
И увидал сэр Балин – среди роз
Неспешным шагом, с ликом, как заря,
Великая ступает королева,
А ей сэр Ланселот идет навстречу
И вдруг, ее как будто не заметив,
Сворачивает на аллею лилий
И движется к беседке. Королева
Идет за ним. И слышит Балин: «Принц!
Мне «С добрым утром!» не сказали вы.
Быть может, вы мне больше не верны?»
А Ланселот в ответ, уставясь в землю:
«Я счастлив тем, что остаюсь вам верен!»
«Коль так, – она сказала, – что ж вы мною
Пренебрегаете? Такая верность —
Скорее верность самому себе!
За что вас только люди королем
Учтивости считают? Ну да ладно…
Вы, славный лорд, стоите, как во сне…»
Цветов коснувшись, молвил Ланселот:
«Да, как во сне. Мне нынешнею ночью
Вдруг показалось, будто я увидел
Святую деву с лилией в руке
Под сенью склепа. Все вокруг нее
Во мгле тонуло. Только лик ее
Серебряно светился от лучей.
Что лилия священная рождала.
О этот лик! Меня заставил он
Взгляд отвести, ибо открылась мне
Святая неземная чистота!
Ведь даже незначительный румянец,
Подобный краскам на цветках айвы,
Убавил бы тотчас очарованье
Светящейся невинности девичьей».
«А мне приятней, – молвила Гиньевра, —
Пунцовая, раскрывшаяся роза,
И дикий гиацинт, и майский цвет!
Принц, помните, как прежде мы скакали
Среди цветов? Как дни прекрасны были?
Теплей, чем ныне, хоть на месяц раньше.
Печальны вы. А может быть, больны?
Вам лекаря пришлет Король наш добрый.
Больны? Или сердиты на меня?»
Тут Ланселот взглянул в глаза Гиньевры,
И страсти столько было в этом взгляде,
Что королева краской залилась.
Затем бок о бок двинулись они
Куда-то в отдаленный угол парка,
А Балин удалился из беседки.
«Глазам своим не верю! Королева
И Ланселот? Любовница? Любовник?
Ушам своим не верю! Мой родитель
Меня во гневе произвел на свет!
Мне все вокруг страдание приносит,
Я знаю, что ученье – не по мне,
И рыцарем я быть не заслужил.
Шут, деревенщина!» – от этих мыслей
Он помрачнел еще сильней. Затем
Схватил со злостью щит свой и копье
И, не спросив на то соизволенья
У Короля, помчался, как безумный,
На поиск неизвестных приключений.
Проехав той же тропкой, что и Балан,
Он ключ увидел, где они когда-то
Сидели вместе, и вздохнул печально:
«С ним здесь не лучше ль было мне?», – и дальше
По беспросветной чаще поскакал.
Когда же снова на простор открытый
Он выехал, то сразу же наткнулся
На старого седого дровосека,
Которому никак не удавалось
Перерубить толстенный сук. «А ну,
Кидай топор, деревня!» – рявкнул Балин
И, подхватив топор, одним ударом
Тот сук перерубил. И дровосек
Ему сказал с великим изумленьем:
«Вам демона по силам уложить,
Который обитает в этой чаще,
Когда бы смертного рука вообще
Могла с ним справиться!» Воскликнул Балин:
«Уж с этим-то я справиться сумею!..
Как справиться мне с демоном в себе?»
«Да нет, – сказал крестьянин, – этот демон
Живет у нас в лесу на самом деле.
Не дале, как вчера, порой вечерней
Его видал я. Говорили люди,
Что наш сэр Гарлон тоже обучался
Науке черной магии и ныне
По этой чаще скачет невидимкой.
Вам нужно бы пещерою заняться…»
Но так ответил Балин дровосеку:
«Ты, старый плут, на выдумки горазд!
Не лучше ли тебе заняться делом?»
И прочь поехал, и ослабил повод,
И позабыл совсем про осторожность,
И шпорами бряцал, себя ругая,
И голову в раздумье опустил,
И не заметил справа от себя
Провал пещеры, зрящий чернотою,
Внутри которого гас свет дневной,
Но, угасая, все ж слегка мерцал
На длинных, острых каменных кристаллах,
От пола поднимающихся вверх
И с потолка растущих вниз, подобно
Клыкам звериным, отчего пещера
Могла бы показаться пастью ночи.
Так вот, из этой пасти, как из ада,
Наружу демон выехал. Но Балин
Его не увидал. И слеп, и глух
Был ко всему он, кроме одного —
Внутри него клокочущего гнева.
И медленно проследовал к востоку
От солнца заходящего. Но тут
Услышал он: как будто мох зачавкал.
И тень копья, из-за его спины
Вдруг выйдя, побежала по земле.
И тотчас съехав в сторону с тропы,
Он увидал – с копьем наперевес,
Пронзить готовым, призрак пред собою.
Но блеск доспехов начал отдаляться
И канул в чаще. Балин вслед ему
Помчался, ибо яростью пылал
Из-за того, что был врасплох застигнут,
Задел за ветвь копьем, на землю рухнул,
Вновь на коня вскочил и ехал, ехал,
Пока в глухом бору пред ним не вырос
Старинный замок короля Пеллама,
Чьи низкие, но мощные строенья
Лишайник бородатый покрывал,
А снизу – серые стелились травы.
Руины башни мохом поросли,
В плюще тонули зубчатые стены.
Казался этот замок домом сов,
Жилищем призрачным мышей летучих.
Тут появилась челядь короля,
Чтобы спросить: «Сэр, почему ваш щит
Украшен королевскою короной?»
Ответил Балин: «Потому, что мне
Позволила ее носить сама
Прекраснейшая наша королева!»
Затем коня оставил он в конюшне
И в замок, пересекши двор, вошел.
Там, в темном зале, встретили его
Молчанием и рыцарь, и король.
К окошкам зала буйная листва
Зелеными щеками прижималась,
Все было в тишину погружено.
Лишь шорох еле слышный раздавался
Да скрип сухих ветвей из чащи леса.
И продолжалось так до той поры,
Пока сэр Гарлон не доел свой ужин
И не спросил: «Скажите, почему
Ваш символ – королевская корона?»
Ему ответил Балин: «Королева,
Которой поклоняемся мы все:
Я, Ланселот и прочие, как самой
Прекрасной, лучшей и святой из женщин,
Носить ее сама мне разрешила».
Сэр Гарлон звук такой издал в ответ,
Шипение такое – ибо в замке
Все ненавидели друзей Артура —
Какое лебедь издает, когда
Внезапно слышит незнакомый шорох
В тех тростниках, где притаился он.
Затем сэр Гарлон криво улыбнулся:
«Прекраснейшая? Да. Видал. Но лучше…
Святей и лучше всех? Как вы наивны,
Хотя и жили в замке у Артура.
Есть ли глаза у вас? А если есть,
Что ж так они дурны и неспособны
Узреть, что это женопочитанье
Собой позор таимый прикрывает?
Ах, рыцари Артура, вы как дети!»
Пред Балином поставили на стол
Массивный кубок из старинной бронзы
С изображеньем жития святого
Иосифа: на этом кубке справа
По морю плыл корабль под парусами,
И ангелочки дули в них с небес,
А слева – за оградой на холме
Та низенькая церковка стояла,
Которую возвел он в Гластонбэри.
И поднял Балин кубок, вознамерясь
Швырнуть его, но память о гербе
Гиньевры на щите, его сдержала.
Подумал он: «Я должен быть учтивым,
Я должен быть!» И руку опустил,
Но бросил сэру Гарлону со злобой:
«Я вижу все. Есть у меня глаза:
Сегодня тень копья они узрели,
Которая бежала по земле.
А перед тем глаза мои глядели
На то, как Ланселот во славу самой
Святой и лучшей из живущих женщин
Изо дня в день на поле упражнялся,
Желая стать еще сильней, чем прежде,
Еще смелее и еще изящней.
Но как посмели вы, хозяин замка,
Мне, рыцарю Артурова Стола
И гостю вашему, сказать такую
Ужаснейшую вещь? Да это подло!
Ни слова больше! Хватит!»
И однако
Всю ночь потом в его ушах звучали
Насмешливые Гарлона слова
И спать ему мешали. Наконец,
Рассвет забрезжил сквозь листву густую,
Раздался скрип побегов молодых
И стон сухих ветвей из чащи леса.
Тогда поднялся Балин и во двор
Из замка вышел, где нежданно встретил
Насмешника. Хотел он было мимо
Скорей пройти, ибо его в душе
Он люто ненавидел. Но когда
Сэр Гарлон бросил Балину с издевкой:
«Что, все еще вы носите покрытый
Позором герб?», он потемнел лицом,
И вены вздулись на его челе,
И закричал он, вырвав меч из ножен:
«Вы прежде тенью были, а теперь
Я превращу вас в духа!» – и ударил
Со всею силой Гарлона по шлему,
И разлетелся меч на шесть кусков,
И от брусчатки звон пошел. А Гарлон
Откинулся назад и рухнул наземь.
За вымпел шлема притянув его,
Ударил Балин снова. Но тотчас
Послышались из замка голоса,
И люди с копьями наперевес —
А было их не меньше двух десятков —
Стеною на него пошли. Сэр Балин
Ближайшему нанес удар в лицо,
Нырнул в какой-то низкий лаз в ограде
И, как на крыльях, полетел по темной
И узкой галерее. Вскоре он
Узрел вдали распахнутые двери
Часовни короля Пеллама, в них
Вбежал, и миг спустя уже услышал
Вой, схожий с волчьим, пробегавших мимо.
Затем обвел глазами склеп, где еле
Мог за Святыми различить Христа,
И там заметил золотой алтарь,
А перед ним копье такой длины,
Какой дотоле никогда не видел.
Кровь на его конце алела. Балин,
Копьем воспользовавшись как шестом,
Немедля выпрыгнул в окно часовни
И, описав дугу, упал на землю.
Затем узнал, к стене прижавшись ухом,
Откуда ожидается погоня,
В обратном направленье побежал,
Нашел в конюшне своего коня
И, на него вскочив, помчался прочь.
Почти тотчас же стрелы зазвенели
Вокруг него, и где-то позади
Раздался крик Пеллама: «Задержите
Злодея! Он святыни осквернил
Земным употребленьем!» Этот крик
Заставил Балина скорей нырнуть
Под сень дерев и долго гнать коня
То по лесу, то по полям открытым,
Покуда не споткнулся верный конь
О дуб лежащий и не рухнул наземь,
А Балин не упал лицом в траву.
Злясь, что едва при этом не погиб,
Но радуясь – ведь был он все же рыцарь! —
Что при паденье конь не охромел,
Снял Балин с шеи щит свой, поглядел
На драгоценный герб и так подумал:
«Тебя я опозорил, и теперь
За это опозорил ты меня.
Тебя я больше не надену». Щит свой
Повесил Балин высоко на сук
И в чащу бросился, и там, во тьме,
Пал одинокий на сырую землю,
Стеная: «Я безумен, я безумен!»
А в это время ехала по лесу
Из замка Марка некая девица
По имени Вивьен в сопровожденье
Оруженосца. Музыка лесная
Была ей не слышна, ибо она,
Пока скакала, песню распевала:
«Огнем небес убит мороз студеный,
Им зажжены низины, долы, склоны.
Лист желтый пал, его сменил зеленый.
Огонь небес – отнюдь не пламя ада.
Священник старый, зрящий над купелью,
Монахиня, не склонная к веселью,
Сей огнь и вашу согревает келью.
Огонь небес – отнюдь не пламя ада.
Огонь небес – в пыли дорог без края,
Согрета им былинка полевая,
Хвалу ему возносит даль лесная.
Огонь небес – отнюдь не пламя ада.
Огонь небес – владыка над вещами.
Мы живы, коль он властвует над нами,
Так следуй за Вивьен сквозь это пламя!
Огонь небес – отнюдь не пламя ада!»
Затем, взглянувши на оруженосца,
Сказала дева: «Этот огнь небесный,
Этот обычай поклоняться солнцу
Вернется, мальчик, вновь, и христианство
Повергнет он, и с Королем покончит,
А вместе с ним – со всем его Столом».
И тут они достигли той поляны,
Где под клочком безоблачного неба,
Покачиваясь, на могучем вязе,
Сверкала королевская корона.
Вивьен с оруженосцем изумленно
Глядели на нее. «Смотри! Корона! —
Воскликнула Вивьен. – Ее носил,
Наверно, принц из замка Короля.
А вот и конь… Но где же сам хозяин?
Не тот ли мертвый на траве у дуба?
Да он не мертв. Шевелится… Он спит!
Должна я с ним поговорить. Эй, рыцарь!
Простите, что я сон ваш прерываю,
Который заслужили вы, конечно,
Возвышенными подвигами. Мне
Помочь должны вы, ибо вижу я,
Что вы – из замка Короля Артура.
Узнайте же: бегу я от позора.
Сеньор наш похотливый[127] домогался
Моей любви бесчестными путями.
Тот рыцарь, что меня сопровождал,
Погиб, к несчастью. Мой оруженосец
Мне – не защита, ибо слишком молод.
Препроводите же меня, сэр принц,
К великому воителю Артуру —
К нему, который, словно дева, чист,
Чтобы нашла я у него приют.
Не откажите! Заклинаю вас
Короною, горящей на щите,
И именем прекрасной королевы!»
Сказал, поднявшись, Балин: «Мне туда
Дороги нет. Какой я рыцарь? Я
Покрыл дарованный мне герб позором.
Теперь вот здесь живу – лесной дикарь…
Здесь и умру. И пусть утроба волка
Останки примет своего собрата,
Кому безумье было господином!
О горе мне! Ведь я святое имя
Гиньевры, вознесенной Ланселотом,
Унизил. Опозорено оно
Отныне из-за ярости моей!»
Но тут вдруг дева громко засмеялась,
И столь же неожиданно вздохнула.
Озлился Балин: «Как же вы себе
Позволили смеяться надо мною?»
Но вновь она вздохнула: «Господин!
Простите, милый! Мы, девицы, часто
Смеемся, коли на сердце – тоска,
Когда скорее нужно бы заплакать.
Я знаю, на меня в обиде вы
За то, что я нарушила ваш отдых.
Корю себя, что сон ваш прервала.
Но вы – мужчина и способны правду
Любую, даже горькую, снести.
Иди сюда, мой мальчик, и скажи:
Ты помнишь ли однажды в Карлеоне —
Уж год с тех пор прошел… Никак не вспомнишь?
Тогда тебя я больше не люблю!
Ну, вспоминай скорее! Лето, утро,
Громада-башня, Карлеон на Уске.
Еще мы прятались тогда с тобою,
А этот распрекрасный господин,
Цвет рыцарства безгрешного, влюбленно
Колени перед нею преклонял…
Ну, вспомнил? Преклонял пред ней колени
И, опустив главу, чернее ночи,
До той поры молил ее о том,
Чтоб белая ее рука, в которой
Таится столько ласки, затерялась
Во тьме его волос, как до того
В кудрях Артура золотых блуждала,
Пока не закричала королева
(Я думала, обрушится на них
От крика этого громада-башня):
«Встань, милый мой, встань, славный мой король,
И поцелуй меня скорее в губы!
Ты – мой король!» Вот этот самый отрок,
Ни разу не позволивший себе
Сказать неправду, видел их объятья.
Он покраснел, не может говорить.
Он так застенчив! Но Святые Девы —
Все матери и девы в Небесах —
Все осуждают нашу королеву!
Вставайте ж, рыцарь, и со мной скачите!
Ни слова про позор! Вы не смогли бы,
И пожелав, сильней их опозорить,
Чем сами это сделали они».
Она легко лгала, а он в душе
Вдруг ужас ощутил, поскольку вспомнил
Ту темную беседку в Камелоте,
И прошептал печально: «Это правда».
Она заулыбалась лучезарно:
«Вы правы, милый господин! Но даже
В глуши лесной шептать о том опасно.
Болтают дураки, иуды гибнут.
Леса у нас имеют языки,
Как стены – уши. Едемте ж со мною,
И будем говорить мы, только тихо.
Мы встретились – и наш Король обманут
Теперь не будет. Слушайте! Я вас
В такое место приведу, откуда
Все с высоты вы сможете узреть
И в должный миг упасть, орлу подобно,
На Ланселота и на королеву!»
Вивьен замолкла, а в него как будто
Вошел злой дух. Заскрежетав зубами
И дико закричав, подпрыгнул Балин
И сбросил с дерева на землю щит,
И стал его топтать и шпорой острой
Корежить королевскую корону,
Пока она не спала со щита,
Примяв траву, и проклинал рассказ,
Рассказчицу и всех в её рассказе.
И эти его яростные крики,
Не схожие ни с резким криком птицы,
Ни с рыком зверя, Балан услыхал,
Который прятался неподалеку,
Уж не надеясь подвиг совершить.
И он подумал: «Это крик того
Лесного дьявола, с которым я
Разделаться обязан». И затем,
Приблизившись: «Так он убил кого-то
Из братьев-рыцарей и растоптал
Прекрасный щит, чтоб показать свое
К Столу и к королеве отвращенье!
Похоже, что мой поиск завершен.
Кто б ни был ты, злой дух иль человек,
Ты головой заплатишь мне за все!»
И вот уже, ни слова не сказав,
Сэр Балан вырвал у оруженосца
Щит без герба и вскачь пустил коня.
И бросились два брата друг на друга,
И длинное священное копье
Пеллама, что, считалось, было красным
От крови от безгрешной, заалело
От грешной крови, ибо острие,
Щит без герба пробив, затем кольчугу,
В грудь Балана вошло. Но в это время
Конь Балина уж до смерти устал.
Когда столкнулись братья, рухнул он
Без сил на землю, раздавив при этом
Хозяина, и тот лишился чувств.
Тогда оруженосцу своему
Шепнула дева: «Что за дураки!
Тому из них, который королеву
Так бранью осыпал, уж не носить
Короны королевской на щите
И в бешенстве с противником не драться.
А ты, сэр Птенчик желторотый мой,
Ты, только что покинувший свою
Скорлупку и не падавший ни разу,
Ты, не видавший Карлеон на Уске
И все меня молящий о любви,
Ты должен видеть то, что вижу я,
И быть везде, где только я бывала.
Ну, а теперь, сэр Птенчик, слезь с коня
И шлемы с них сними. Иметь хочу
Я удовольствие их лицезреть».
Когда оруженосец шлемы снял,
Сказала дева, братьев разглядев:
«Красивы! Посмотри, они могли
Сорвать немало бы цветов весенних,
А вместо этого, столкнувшись здесь,
Погибли, как безмозглые быки
В бою за телку!»
Но оруженосец
Ответил ей, как рыцарь благородный:
«Я думаю, что счастливы они,
Ибо они из-за любви погибли.
И я бы мог, Вивьен, за вас погибнуть.
Я и сейчас живу для вас одной,
Хоть лупите меня вы, как собаку».
«Живи, мой мальчик, – усмехнулась дева. —
Живой ценнее пес, чем мертвый лев[128].
Ну, поскакали. Не терплю я трупов».
И тотчас же, коня пришпорив, прочь
Помчалась с криком: «Пусть пожрут их волки!»
Но в час, когда коснулась их прохлада,
Очнулся Балин и, увидев подле
Себя лицо, знакомое с рожденья,
Лишь бледное, как смерть, подполз поближе,
От жгучей боли издавая стоны,
И обнял умирающего брата.
Тот поднял мутный взгляд, но все же понял,
Кто рядом с ним. И сразу же на них
Мир снизошел. Раскрыв глаза невольно
И, как ребенок, зарыдав, сэр Балан
К себе с любовью притянул чело
Холодное, поцеловал его
И, застонав, сказал:
«О Балин, Балин!
Я за тебя готов был умереть,
А вместо этого тебя убил!
Зачем ты был не со своим щитом?
И для чего топтал ты щит, который
Утратил королевскую корону?»
Тогда ему, прерывисто дыша,
Поведал Балин все, что с ним случилось.
От слов его вновь Балан застонал:
«Я тоже, брат, жил в замке у Пеллама,
И Гарлон насмехался надо мною,
Но речь его не трогала меня.
Со мною рядом за столом был рыцарь,
Который мне сказал: «Спокойно ешьте!
Он лгун! Он ненавидит вас за дань!»
Ну а еще мне этот славный рыцарь
Сказал о том, что некая блудница
К воротам замка дважды подъезжала
И Гарлона звала. Но, возмутившись,
Прогнал девицу праведный Пеллам —
Я думаю, ту самую девицу,
Которая была недавно здесь.
«Она живет в лесу, – сказал мне рыцарь, —
И с Гарлоном встречается частенько
В пещере, что зовется Пастью Ада».
Грязна их жизнь. Грязны их разговоры.
Они лжецы. Чиста, как наша мать,
Воистину, одна лишь королева!»
«О брат! – промолвил Балин. – Горе мне!
Мое безумство было для тебя
Всю жизнь твою и роком, и проклятьем,
И омраченьем дней твоих. И вот
Настала ночь. Тебя с трудом я вижу,
Спокойной ночи! Ибо нам вовек
Уж не сказать друг другу: «С добрым утром!»
Была темна судьба моя при жизни
И темной будет после… Все, не вижу…
Вновь огорчить тебя я не хочу…
Спокойной ночи, брат мой!»
Еле слышно:
«Спокойной ночи – здесь, – ответил Балан, —
И с добрым утром! – там, любимый брат!
Мы вместе родились и так же вместе
Умрем, ведомые одной судьбою».
И с этими словами он навек
Закрыл глаза и мертвым сном уснул,
Труп Балина в объятиях сжимая.
МЕРЛИН И ВИВЬЕН [129]
Нашла гроза, но ветер был не сильным.
В Броселиандской чаще перед дубом,
Таким огромным, старым и дуплистым,
Что каменной, плющом увитой башней
Казался он, у Мерлина в ногах
Коварная Вивьен расположилась.
За много дней до этого корнийский
Властитель Марк, который пребывал
В немалом раздраженье оттого,
Что им Артур и Стол пренебрегают,
Услышал как-то песню менестреля
Из Карлеона (загнан был певец
Под тинтагильский кров могучим ливнем)
О том, что Ланселот, как истый рыцарь,
Был совершенно чист и поклонялся
Не деве незамужней, а самой
Великой королеве, и сражался
Во имя королевы на турнирах,
И клялся именем ее, подобно[130]
Тому, как клятвенно дают обеты
Те, чья любовь сильней всего на свете,
Хотя не замужем и не женаты
Они – святые ангелы Господни.
Когда допел певец, Вивьен спросила
(Она сидела к Марку ближе всех):
«А этому прекрасному примеру,
Сэр, следуют ли в замке Короля?»
Тот простодушно молвил:
«Да, нередко.
Да, истинно, из юношей иные,
Желая показать свою безгрешность,
Из женщин поклоняются лишь женам,
Которых не надеются добиться,
А не девицам. Все они гордятся
И королевою, и Ланселотом.
Все страстны при невинности полнейшей,
Какой и не представить, ведь Артур
Безбрачия обетом не связал их.
Все – храбрые и чистые сердца!
И молоды все, да поможет Бог им!»
Марк чуть было свой кубок не швырнул
В рассказчика, однако же сдержался,
Затем поднялся, чтоб покинуть зал,
И вымолвил, оборотясь к Вивьен:
«Здесь змеи ползают в траве. Так вот,
Я думаю, когда бы ты, Вивьен,
Не побоялась храбрости монашей
И маски добродетели, надетой
Артуровым двором, то их могла бы
Растормошить, чтоб жалили они».
Ответила насмешливо Вивьен:
«Чего бояться мне? Того, что я,
У вас воспитанная при дворе,
Достоинствами вашими пропахла?
Бояться их? Такому не бывать!
Бесстрашна, коли истинна, любовь,[131]
И ненависть, коль истинна, бесстрашна[132].
Отец мой пал, сражаясь с Королем,
А мать – на трупе мужа в чистом поле.
Там родила она меня, и, значит,
Я смертью рождена среди смертей.
Потом я на ветру произрастала,[133]
Потом попала к вам… И посему
Узнала рано правду, что кругом
Все мерзостью пропитано от века,
И разглядела дно того колодца,
Где истинная правда затаилась.
Пошли на пользу мне уроки ваши
И грязный образ мыслей: «Чист Артур?
Да просто лгать позволила ему
Великая природа! Чистых нет!
Не это ли, мой ангел, говорит[134]
Священное Писанье?» Кабы я
Была Артуром, кровь из вас пустила б!
О, будь благословен, Король безгрешный!
Когда я вскоре выведаю тайны
Всех рыцарей Артурова Стола,
То вам в руках сердца их принесу,
А там, быть может, рок, обман и грех
Покончат с золотою бородой
Артура. Мне ваш колышек седой
Куда приятней. Ибо первый вы,
Кого любила я. И это разум
Мой извратило».
Громко рассмеялся
Порочный Марк. Вивьен же в Камелот
Прокравшись, затаилась до поры.
А в празднество, когда пересекала
Гиньевра зал гигантский, к ней метнулась
И, на колени пав, заголосила.
«Что ж на колени пала ты, девица?
Какое зло свершила? Поднимись!»
Девица, тотчас подчинившись, встала,
Сложила руки и, по сторонам
Стрельнув опущенными вниз глазами,
Промолвила смиренно: «Никакого
Не совершила, но, как сироте,
Мне пережить немало довелось!
Отец мой пал в бою за Короля,
Мать умерла на отчем трупе в поле,
В унылой и шумящей, словно море,
Пустыне Лионесса. Я несчастна.
Нет у меня друзей. Властитель Марк,
Пленившись мной, хоть я не так уж чтобы
И хороша, меня стал домогаться.
И я тогда сбежала к вам. Спасите!
Вы – первая и лучшая из женщин,
Венец красы, могущества венец,
Целительный бальзам! О белый ангел,
Явившийся сюда с Небес, жена
Безгрешная безгрешного монарха —
Прошу вас, помогите мне! За мной
Он гонится! Дозвольте здесь остаться!
О, дайте же приют невинной деве
Средь ваших дев!»
И кроткие глаза,
В которых страх с надеждою смешались,
Смиренно на Гиньевру подняла.
Сверкая золотистым одеяньем
И перьями зелеными плюмажа,
Как майская листва под майским солнцем,
Сказала королева: «Знай, дитя!
Мы истину хвале предпочитаем.
Артур наш благородный, сколь бы ты
Его не перехваливала, все
Услышит и поймет. А в остальном…
Мы верим, что и вправду зло – от Марка,
Но испытаем мы тебя чуть позже,
Ибо сейчас мы с сэром Ланселотом
Спешим на соколиную охоту.
Он преподнес нам сокола степного,
Которого сам обучил. Мы едем
Опробовать его. Ты нас дождись».
Она ушла, а дева прошептала:
«Дождусь! Уж непременно!» А затем,
За двери замка искоса смотря
И что-то бормоча, как человек,
Который зло приводит в исполненье,
Увидела, что Ланселот с Гиньеврой
Невдалеке садятся на коней.
«Так это Ланселот? Красив, но худ —
Зато учтив! – Взял за руку ее —
А как глядят! Когда бы не народ,
Всенепременно бы поцеловались!
Как долго руку он не выпускает!
Да поезжайте ж, наконец! Помчались
Охотиться на птичек водяных.
Моя – роскошней дичь! Однако нужен
За эдакой чувствительною связью —
О ней уж и сверчок прострекотал
За печкой – и к кудели рвется пламя —
Все глаз да глаз! Но каковы лгуны!
Как маленький крысенок острозубый,
Плотину прогрызающий в ночи,
Чтобы могучим водяным потоком
Снесло танцующий иль спящий город,
В том городе не снится никому,
Так я не снюсь Гиньевре с Ланселотом,
Ибо во сне они друг друга видят.
Скачите, и да будет сниться вам
Смертельный сон, какой мне и не снился.[135]
Скачите и смотрите сны, пока
Я вас не разбужу! Ну а затем,
Болван-король и тесный двор, прощайте!
Но будет добр к крысенку Ланселот,
А мудрая Гиньевра, коль узнает,
Что знаю все, меня возненавидит
И будет презирать, но и бояться,
Но и заискивать передо мной».
А те пока скакали по равнине
И разговор о соколе вели,
Про сложное искусство обученья,
Про пищу, про смыканье глаз, про путы,
Про привязи и разные приманки.
Сказал он: «Птица слишком благородна,
И крошки подбирать – не для нее».
Тут, как бы походя, она спросила:
«Известна ли вам эта незнакомка?»
«Что до нее нам!» – молвил Ланселот
И, сняв накидку с сокола-красавца,
Пустил его в полет. Тот в небо взмыл
И закричал пронзительно и резко.
И подняли они с восторгом лица,
И удивились храбрости и силе,
И царственному рыцарству красавца,
Который, пав, как камень, на добычу,
Ее убил. И долго, как когда-то,
Как встарь, они среди цветов скакали…
Вивьен, почти забытая Гиньеврой,
Средь дев ее сидела, вышивая,
К речам прислушивалась, наблюдала,
Шептала… Всем, по мирному двору
Крадясь, шептала… Как Артур в любом
Все лучшее старался пробудить,
Так и Вивьен – все худшее. Она,
Явившись в замок тихою порой,
Когда у ног Артуровых лежали
Язычники, и не было походов,
А были только игры да турниры,
Дурные слухи всюду распускала,
Но двор, внимая ей, хранил молчанье.
Ну а потом, как враг, что отравил
Живой родник, коварная Вивьен
Тайком покинула Артуров замок.
Все рыцари ей были ненавистны.
Не забывалось ей, что при одном
Упоминанье имени ее
Они язвить тотчас же принимались
И вот из-за чего. Когда Артур[136]
Однажды в одиночестве бродил,
Переживая из-за слухов, ею
Распущенных, то встретил вдруг ее
И поздоровался тепло. Вивьен
Лукавая развеять попыталась
Его печаль благоговейным взглядом,
Притворной в коем преданность была,
И голосом дрожащим, и своим
Восторгом показным, и, наконец,
Намеками прозрачными, что есть
Здесь некто, больше ценящий его,
Чем та, что больше всех должна ценить.
Король на деву пристально взглянул
И удалился, не сказав ни слова.
Но у того, кто видел эту встречу,
Слова нашлись. Поэтому к полудню
Уже весь двор смеялся над Вивьен,
Безгрешного Артура соблазнявшей.
Тогда Вивьен решила покорить
Того, кто был в то время больше всех
Известен: Мерлина, который знал
Весь круг наук и Королю построил
И гавани, и корабли, и замки.
Еще был бардом он и звездочетом
И средь людей волшебником считался.
К нему Вивьен сначала подступила
С шутливым, немудреным разговором,
И живо улыбалась, и слегка
Яд выпускала клеветы своей,
Тут бросив быстрый взгляд, там уколов.
Поддавшись чувству доброму, пророк
За девою стал наблюдать – за всеми
Капризами и играми ее
Даже тогда, когда они казались
Непривлекательными, и смеялся,
Как человек, следящий за котенком…
И становился постепенно он
Все снисходительней к тому, что прежде
Наполовину презирал. Увидев,
Что вроде бы ее не отвергают,
Вивьен игру серьезней повела.
Краснела иль бледнела, с ним встречаясь,
Вздыхала и в молчании глядела
С такою преданностью на него,
Что старец, хоть и жило в нем сомненье,
Лесть принимал и даже временами
Себя надеждой тешил, что, хоть стар он, —
Кто знает? – еще может быть любим,
И верил ей отчасти. В общем, жил
В сомнениях. А дева к старцу льнула,
Упорно добиваясь своего.
Так проходило время.
Как-то раз
Нашла на старца странная тоска.
И, грезя, в темноте он увидал
Судьбу, всегда стремящуюся к смерти,
Сраженье, голосящее в тумане,
Войну вселенскую живого с мертвым,
Смерть в каждой жизни, ложь в любой любви,
Власть наинизшего над наивысшим
И идеал, подточенный червем.
Тогда, покинув королевский замок,
Пошел на берег он, нашел там лодку
И сел в нее. А следом – и Вивьен.
Но девы он, признаться, не заметил…
Он правил парусом, она – кормилом.
Могучий ветер лодку по волнам
Пригнал в Бретань, к пескам ее, где оба
На брег ступили. А потом Вивьен
Все шла за Мерлином, пока пред ними
Не встал дремучий лес Броселиандский.
А дело в том, что Мерлин как-то раз
Поведал ей о некоем заклятье,
Свершаемом при помощи особых
Запутанных шагов и взмахов рук.
Подвергнутый заклятию, как будто
Оказывался заточенным в башню,
Из коей не сбежать уже вовек
И где не отыскать его вовек.
Там видел он пред взором лишь того,
Кем околдован был. Там он лежал,
Как мертвый, и потерянный для жизни,
Для подвигов, для славы и трудов.
С тех самых пор Вивьен заклятье это
На Мерлина мечтала наложить.
Ей думалось: чем более велик
Тот человек, кого она погубит,
Тем более прославится она.
Итак, Вивьен у ног его простерлась
И целовала их с влюбленным видом.
Златой шнурок блестел в ее власах.
Бесценный шелковый наряд, скорее
Ее показывавший, чем скрывавший,
Обтягивал девичий стройный стан
И схож был цветом с блещуще-атласной
Листвою ивы ветряной весной.
Целуя ноги, дева повторяла:
«Топчите меня, ноги дорогие,
За коими я шла по белу свету,
А я вам поклоненьем заплачу.
Меня вы попирайте. И за это
Вас буду целовать!» Но нем был Мерлин.
Тяжелое предчувствие рождалось
В его душе. Так в темный, хмурый день
Во впадине морской волна слепая
Все дали океана ощущает
В безмолвии. Вот почему, когда
Вивьен с мольбой печальной подняла
Глаза на старца и сказала: «Мерлин,
Меня вы любите? – и снова: – Мерлин,
Меня вы любите? – и вслед за тем:
– Великий Мастер, любите ль меня вы?» —
Он нем остался. И тогда она
Легко скользнула к Мерлину поближе,
К нему уселась на колени, ловко
Ногами обхватив его лодыжки,
Руками обняла его за шею
И, как змея, прильнула к старику.
Покуда левая ее рука
Лежала на плече его могучем
Листу подобно, правою рукой,
Как гребнем перламутровым, она
Расчесывала пепельные пряди
С годами поседевшей бороды.
И молвил Мерлин, глядя на Вивьен:
«Тот мудр в любви, кто всей душою любит,
Молча об этом». А Вивьен в ответ:
«Видала крошку-эльфа я слепого[137]
В шпалерном зале замка в Камелоте.
Безглазый, безъязыкий. Глупый мальчик!
И все же мудры вы, сказавший это.
Впредь буду знать я, что молчанье – мудрость.
Засим я умолкаю. Все, молчу,
И больше не прошу о поцелуе».
Затем, спустя мгновение, прибавив:
«Вот, облекаюсь мудростью», укрылась
Его густой косматой бородой,
Как мантией, от шеи до колен
И назвала себя златою мушкой,
Попавшей в сеть тирана-паука,
Который пожелал без лишних слов
Бедняжку съесть. Так назвала Вивьен
Себя, хотя была, скорей, похожа
На яркую зловещую звезду,
Сокрытую в тумане серебристом.
На это Мерлин грустно улыбнулся:
«Прелестные дурачества твои
И хитрости, скажи, Вивьен, – вступленье
К тому, наверняка, чтоб попросить
Какой-нибудь подарок необычный?
И все ж за них тебя благодарю.
Сумела ты печаль мою развеять!»
В ответ Вивьен заулыбалась дерзко:
«Вы вновь, учитель, голос обрели?
Приветствую его. А вам – спасибо!
Вчера ни разу губ вы не разжали,
Ну разве чтоб попить. А так как чаши
Не отыскалось, я в свои ладони,
Которые сложила, словно чашу,
Водицы родниковой набрала,
Сочащейся по каплям из скалы,
И вам ее дала, встав на колени.
И жажду утолили вы, при этом
И жалкого не вымолвив словечка.
Что ж, так вот и козел благодарит,
Который в знак признательности может
Лишь бородой трясти. Ну, а когда
Достигли мы другого родника,
И я едва ли не лишалась чувств,
А вы легли в траву, и ваши ноги
Цветочною пыльцою золотились
Лугов широких, встреченных в пути,
Не знали разве вы, что ваши ноги
Вивьен омыла раньше, чем свои?
Но и тогда «спасибо» не сказали,
А лишь теперь по утренней заре
В густом лесу, когда я вас ласкала…
Подарок, вы сказали? Да, прошу
У вас подарок, но не странный вовсе.
Чем вас обидела я? Вы, конечно,
Мудрец. И все ж в молчании таком
Видна скорее мудрость, чем сердечность…»
Взяв за руку ее, промолвил Мерлин:
«Случалось ли тебе когда-нибудь
Лежать на берегу и наблюдать
За белою кудрявою волною,
Поднявшейся над глянцевым песком
Пред тем, как на него упасть? Так вот,
В течение трех дней последних я
Видал такую же волну, но только
Не столь приятную. Она казалась
Ужасной тьмою в зеркале предчувствий,
Готовою обрушиться. Тогда
Я поспешил покинуть двор Артуров,
Чтоб от нее сбежать. Но ты за мной
Последовала тотчас, не спросясь.
Когда тебя узрел я, оглянувшись,
То понял вдруг, что ты и есть причина
Туманных страхов. И сказать по правде?
Ты виделась мне той волной, готовой
Упасть и унести меня из мира,
От подвигов, и славы, и трудов.
Прости, дитя! От игр твоих прелестных
Все снова озарилось ярким светом.
Проси чего желаешь, ибо я
Уже три раза пред тобой в долгу.
Один – за то, что был несправедлив
И этим взволновал тебя. Другой —
Что отблагодарить тебя не слишком
Уж торопился я. И, наконец,
За все твои прелестные забавы.
Итак, проси и принимай подарок
Необычайный или же обычный».
Вивьен с улыбкой грустной отвечала:
«Он менее необычаен, чем
Мои о нем столь длительные просьбы,
И менее необычаен, чем
И сами вы. Ну и, конечно, он
Намного менее необычаен,
Чем этот страшный мрак у вас в душе.
Боялась я, что мой не до конца вы,
Но, вижу, вы свою неправоту
По отношению ко мне признали.
Пророком называют вас. Возможно…
Но не из тех вы, что себе пророчат.
Возьмите в прорицатели Вивьен:
Она вам объяснит, что ваш трехдневный,
Наполненный предчувствиями мрак
Разбужен подозрительностью вашей,
Из-за которой, кажется мне, вы
Теряете все ваше благородство,
Едва лишь просьбу слышите мою —
Что, кстати, повторилось и сейчас —
Об этом вот подарке. Неужели,
Любимый мой, еще вам непонятно,
Что страшный мрак, заливший вашу душу,
Когда вы вдруг заметили меня,
Лишь укрепил меня в моей боязни,
Что вы – не мой пока что, лишь усилил
Мое стремленье сделать вас моим,
Лишь утвердил в желанье знать заклятье
Запутанных шагов и взмахов рук,
Как подтвержденье вашего доверья.
Так обучите же меня ему!
Заклятье это, коль меня ему
Научите, вольет покой нам в души.
Вручите власть мне над своей судьбой!
Поняв, что доверяете вы мне,
Что стали вы моим, я успокоюсь
И подарю покой вам. Посему
Достойны будьте вашей громкой славы.
В молчании своем самолюбивом
Не замыкайтесь… Как тяжел ваш взгляд!
В нем я отказ читаю! Коли вы
Злодейкою считаете Вивьен,
Желающей, поймав врасплох, сгубить вас,
То этим оскорбляете меня.
И лучше нашу связь порвать навек!
Но как бы ни считали вы, любимый,
Клянусь Творцом, который слышит все,
Что чистую вам правду говорю.
Чиста, как кровь младенца, правда эта,
Бела, как молоко! Пускай земля
Разверзнется, о Мерлин, подо мной,
Коль в неразумных помыслах своих,
Или в запутанных и глупых снах
Хоть раз я замышляла вероломство.
Пусть подо мной разверзнется земля
До самой глубочайшей бездны ада
И тут же вновь сомкнётся надо мной,
Коль вас я предала. Так уступите!
Без этого я вашею не стану.
Мое желание исполнив, вы
Докажете, что любите меня.
Я вижу – хоть и мудры вы, однако
По-прежнему не знаете меня».
Сказал ей Мерлин, высвободив руку:
«Хоть я и мудр, но не был никогда,
Излишне любопытная Вивьен,
Твердящая все время о доверье,
Я мудрым менее, чем в ту минуту,
Когда тебе поведал о заклятье.
И если о доверье говоришь ты,
То вот что я хочу ответить: право,
Излишне был доверчив я, когда
Тебе про то заклятье рассказал,
Разбередив лишь тот порок в тебе,
Из-за которого впервые был
Погублен женщиной мужчина. Да,
Большое любопытство в детях – благо.
Оно дает познать самих себя
И целый мир. Но ты. Ты – не дитя.
Черты твои читая, нахожу я,
Что ты уже созрела… Назову…
Нет, все ж не назову это пороком.
Но так как назвала себя ты мушкой,
То я тебе скажу, что эта мушка
Влетает в паутину раз за разом
В надежде, что паук, устав, уступит.
Но я не уступлю тебе и власти
Тебе не дам над жизнию моей,
Над подвигами, славой и трудами.
Так отчего б тебе не обратиться
Ко мне с какой-нибудь иною просьбой?
Да, видит Бог, был слишком я доверчив!»
Подобно самой нежной из девиц,
Когда-либо стоявших в ожиданье
Любимого у сельского плетня,
Вивьен с глазами мокрыми от слез
Ответила: «Не гневайтесь, учитель,
Вы на свою служанку. Приласкайте
Ее, и пусть почувствует она
Себя прощенною за то, что нет
В ней смелости просить иного дара…
Я думаю, вам неизвестна песня:
«Не верь совсем мне или верь во всем».
Сэр Ланселот ее однажды пел.
Пусть песня вам ответит за меня.
«В любви, коли в любви нашли вы счастье,
Доверье с недоверьем – в разной власти.
Нет веры в малом – нету и в большом.
Безверье – в лютне трещина на горе.
Та трещина погасит звуки вскоре,
Которым не ожить уже потом.
Та крошка-трещина в любви речистой,
Как пятнышко на груше золотистой,
Свой – рано или поздно – сгубит дом.
А коли так, пусть гаснет чувства свет.
Любимая, я прав? Скажи, что нет.
Не верь совсем мне или верь во всем».
Учитель, вам понравилась ли песня?»
Глядел, наполовину веря, Мерлин,
Так нежен был девичий голосок,
Так лик ее прекрасен был, и так же
Глаза ее сияли после слез,
Как солнце над равниной после ливня.
И все ж сказал он ей, слегка сердясь:
«Совсем другую песню я слыхал
У этого же дуба-великана,
Где мы сидим. На этом самом месте.
Здесь повстречались мы тогда – и было
Нас десять человек или двенадцать, —
Чтобы отсюда нам начать охоту
На зверя, жившего в лесной чащобе.
То был олень с рогами золотыми.
Как раз тогда нам и явилась мысль
Об основанье Круглого Стола,
Который бы украсил мир собою
Ради любви к Создателю, и к людям,
И к благородным подвигам. И каждый
Другого звал на подвиг благородный.
Пока мы ждали, самый молодой
Из нас – мы не могли его сдержать —
Таким огнем во имя вящей славы
Вдруг вспыхнул, и такой взорвался песней,
Таким звучаньем трубным, переросшим
В такой суровый лязг и звон металла,
Что стоило ему остановиться,
Уже мы все готовы были петь,
И спели бы, но тут прекрасный зверь,
Которого мы испугали шумом,
Взлетел внезапно из-под наших ног
И, как серебряная тень, исчез
В тумане. Целый день в тумане мы
Скакали против яростного ветра —
А песня славная в нас все звучала —
За блеском золотых рогов оленьих,
Пока они нежданно не исчезли
У ручейка волшебного, который
Смеется над железом – так же, как
Смеются наши воины. В такой вот
Бросают гвозди и булавки дети
И требуют: «Засмейся, ручеек!»
Но прикоснешься к ручейку мечом,
И он на меч свирепо налетает.
Ну, в общем, мы оленя упустили,
А все из-за прекрасной этой песни…
И вот, Вивьен, когда ты пела песню,
Почувствовал себя я так, как если б
Узнала ты проклятое заклятье
И наложила на меня. И я
Уже лежу, и постепенно гаснут
И мое имя громкое, и слава».
Вивьен с улыбкой грустной отвечала:
«Мои уже угасли навсегда,
А все из-за того, что я за вами
Последовала в этот лес дремучий,
Печального – вас – захотев утешить.
Но каковы сердца мужчин! Они
Так жертвенны вовеки не бывают,
Как женские… А что до славы… Слава…
Хотя вы и презрели мою песню,
Но выслушайте все ж еще один
Куплет, который исполняет дама:
«Милей мне имя, ставшее твоим,
Твоя сияет слава нам двоим,
А мой позор становится твоим.
Ты мне не верь совсем иль верь во всем».
Не правда ль, хорошо она сказала?
Скорей всего, похожа песня эта
На превосходный жемчуг королевы,
Рассыпавшийся вдруг во время танца:
Какие-то жемчужины пропали,
Какие-то украдены. Другие —
Оставлены на память. Никаким,
Как видно, двум жемчужинам-сестрицам
Вовек уж больше рядом не скользить
По шелку нити, меж собой целуясь
На белой шее. Так и с этой песней:
Она в руках различных побывала,
И всяк ее по своему поет.
Еще одна правдивая строка
Есть в песенке. Она – из перлов перл:
«Мужчине – слава, женщине – любовь».
Да-да! Любовь, как чувства ни сильны,
Живет лишь настоящим днем, вкушает
И действует, не думая о вечном.
А слава после смерти – не для нас.
Да и прижизненная слава – разве ж
Она наполовину не бесславье
И не сменялась тьмою? Вы и сами
Прекрасно знаете, что вас зовут
Завистники отродьем сатанинским.
И с той поры как мастером вы стали
Во всех искусствах, представляют вас
С большой охотой мастером всех зол».
Взяв за руку ее, сказал ей Мерлин:
«Искал я раз волшебную траву
И повстречал младого щитоносца,
Который в одиночестве сидел,
Щит рыцарский вырезывал из древа
И украшал придуманным гербом:
Лазурь, орел парящий, справа – солнце,
А понизу – девиз: «Иду за славой!»
Ни слова не сказав, я наклонился,
Взял кисть из рук его, закрасил птицу,
Нарисовал садовника, который
Прививку делает, и написал
Девиз: «Предпочитаю славе дело!»
Видала б ты, как вспыхнул он! Но позже
Прекрасным стал он рыцарем. Вивьен,
Ты, знаю, думаешь, что сильно любишь,
Тебя я тоже полюбил отчасти.
Так успокойся! Находить должна
Любовь в себе самой покой и радость.
И клянчить не должна себе подарков,
И доказательств не должна просить.
А слава… Слава – это только средство
Служенья людям, что в себе самом
Покой и радость отыскать не может
И служит, как вассал, любви великой,
В сравненье с коей кажется ничтожной
Любовь между людьми. Сначала труд
Принес мне славу, а затем и слава
Возросшая позволила трудиться.
Вот он мой дар! Какой тебе еще?
Доказывали люди, что я низок
Из-за того, что просвещал умы.
Ну а потом… Отродьем сатанинским
Обозвала меня людская зависть.
Больной и слабый зверь, себе помочь
Желавший тем, что нанести стремился
Удар тому, кто крепче, промахнулся
И лапою когтистою своей
Себе поранил сердце ненароком.
Чудесны дни, когда я был безвестен.
Но и тогда, когда стал знаменит
И был заброшен вихрем на вершину,
Меня мое не занимало имя.
Ибо прекрасно знаю я, что слава —
Полубесславье, и хочу, как прежде,
Трудиться… Ну а та – другая – слава,
По крайней мере, тем, кто не имеет
Детей, такой же кажется неясной,
Как крики нерожденного – о смерти.
Меня не занимала эта слава.
Одна неясная звезда – она
Второй стоит в ряду далеком звезд,
На меч похожем под ремнем из трех…[138] —
В нее не вглядывался я ни разу,
Но был под впечатлением каких-то
Великих чар, в звезде той заключенных,
Что могут славу превратить в ничто.
И я боюсь, когда тебе вручу
Власть над собой, открыв заклятье, ты,
Власть эту обретя, меня обманешь,
Хоть и считаешь, что меня ты любишь.
Так королевичи, в года младые
Всех любящие, власть едва лишь взяв,
Немедля превращаются в тиранов.
Страшусь я больше дело потерять,
Чем славу, если ты, пусть не по злобе,
Пусть из-за раздраженья иль чрезмерной
Влюбленности, захочешь, может быть,
Чтоб я принадлежал тебе одной…
Иль из-за вспышки ревности решишь
Заклятье это испытать на том,
Кому сейчас ты говоришь, что любишь».
Ответила Вивьен с притворным гневом:
«Я ль не клялась? Не верить мне! Прекрасно!
И все ж, скрывайте вы иль не скрывайте,
Заклятье это выведаю я.
И вот тогда Вивьен остерегайтесь.
Не верить женщине! Да я могу
За это не на шутку рассердиться!
Вы правы в том, что только что сказали,
Увы! Глубокая моя любовь,
Не отвечают коей с той же страстью,
Вполне, теперь я вижу, заслужила
Эпитета «чрезмерная». Сама я
Изумлена, что все еще люблю!
И почему бы мне не ревновать?
И вообще, не для того ли вами
Придумано волшебное заклятье,
Чтоб вызвать у влюбленной девы ревность?
Уверена, попавшие к вам в плен
Красавицы со всех сторон Земли
Томятся за могучими стенами
Высокой башни, из которой им
Не выбраться теперь уже вовек».
Великий мастер весело ответил:
«Любил я многих в молодые годы.
Тогда без всяких чар – одной любовью
И молодостью их я добивался.
А полное любви твое сердечко,
Которое болтает за тебя,
Теперь тебе мою любовь подарит.
Так что живи без этого заклятья!
И знай: у тех, кто первыми к нему
Прибегли, та отпала кисть руки,
Которая махала, а ступни,
Запутанно шагавшие когда-то,
От ног отъединились. А теперь
За песенку твою тебе в награду
Я древнюю легенду расскажу.
Жил-был король когда-то на Востоке[139].
Меня был младше он и все ж старей:
Ведь кровь моя – залог грядущих весен.
Однажды в королевский порт пришел
Корабль рыжебородого пирата,
Который, двадцать островов ограбив,
У одного по утренней заре
Узрел тьму лодок местных двух владык,
Сражавшихся на море из-за девы.
На черном корабле своем ворвавшись
В их гущу, он легко рассеял их
И деву спас, хотя и половину
Его людей сразили вражьи стрелы.
Бьиа та дева так мила, бела,
Так хороша собою, что казалось,
Лучилась светом при любом движенье.
Пират ее не уступал, и вот —
Король казнил упрямца за пиратство,
А деву сделал королевой. Но
Чудесные глаза островитянки
Успешную такую повели
Войну невольно против молодых,
Что юноши зачахли. Опустели
Советы и растаяли полки,
Ибо притягивала как магнит
Она проржавевшие до предела
Железные сердца бойцов старейших.
И звери поклонялись ей. Верблюды
Колени добровольно преклоняли.
А варвары с высоких гор, что носят
Своих владык в богатых паланкинах,
Согнув в почтенье черные колени,
Звонили бубенцами на змеиных
Руках, чтоб разбудить ее улыбку,
Чтоб услыхать златые колокольца,
Дрожащие на девичьих лодыжках.
И нужно ль удивляться, что, ревнуя,
Король в сто королевств, ему подвластных,
Глашатаев отправил, дабы те
Нашли волшебника, который смог бы
Его такому обучить заклятью,
При помощи которого король
Всецело подчинил бы королеву.
За это обещал король награду,
Какой еще ни разу не давал:
В предгорье – золотые рудники
И сотни миль земли на побережье,
Дворец и дочь-принцессу. Все – ему!
Но если не подействует заклятье,
То ждет лжеца суровый приговор.
А чтобы меньше оказалось тех,
Кто вдруг решил бы с королем шутить,
Король сказал, что головы их будут
На городских воротах истлевать.
И многие волшебники пытались
Заклятья наложить на королеву,
Но безуспешно, ибо ее чары
Природные сильнее оказались
Их чар. И забелели черепа их
На стенах, и в теченье долгих дней
Над башнею, как облако, висели
Охочие до падали вороны».
Прервав его, Вивьен произнесла:
«Да, ваша речь как мёд сладка… И все же
Мне кажется, немного вы ошиблись.
Судите сами. Дева не без страсти
Вела войну прекрасными очами,
В ней находя немало удовольствий,
И муж для ревности имел причины.
А не было ль там дамы иль девицы,
Которая взъярилась, потеряв
Любовника? И были ль все кругом
Настолько ж благородны и покорны,
Насколько королева их прекрасна?
Никто не капал яда ей в глаза?
В питье ей не подмешивал отравы?
И не бледнела ль мертвенно она,
Вдохнувши запах ядовитой розы?
Но нет, те дни – не наши дни… Однако
Волшебника им удалось сыскать?
И был ли он похож на вас, скажите?»
Она замолкла, крепче обвила
Рукою гибкой старческую шею,
Откинулась назад и на него
Пылающим взглянула взором, словно
Жена на господина своего,
Которого она боготворит.
Смеясь, ответил он: «Нет, на меня
Не походил он – тот, кого искали
Гонцы, отправленные за заклятьем.
Был ростом мал он, лыс, гладкоголов…
Жил в чаще леса, травами питался,
Читал одну лишь книгу и от чтенья
Под страшным гнетом беспрерывных мыслей
Согнулся так и так усох, что кожа
Висела на хребте его и ребрах,
Как на прутах корзины, а глаза
Чудовищно громадными казались.
А так как силы всей своей души
Одной-единой цели посвятил он,
Не пил вина, забыл о вкусе мяса
И плотские желания отринул,
То стала та стена, что отделяет
Бесплотных духов от живых людей,
Совсем прозрачной, и узрел он их,
И голоса их за стеной услышал,
И тайны их великие узнал,
И понял, в чем их власть и в чем их сила,
И часто над горящим глазом солнца
Натягивал громаднейшее веко
Чернильной тучи, из которой падал
На землю дождь косой. А иногда
В густом тумане и потоках ливня,
Когда белело озеро, ревел
Сосновый бор, а горы были тенью,
Он вновь для мира солнце зажигал.
Таков он был! И потому его
Насильно потащили к королю.
И обучил он короля заклятью
Такому хитрому, что королеву
Никто уж больше увидать не мог,
Она же видела лишь короля,
Который сотворил над ней заклятье,
Пока он находился с нею в башне.
А так она, как мертвая, лежала,
И признаков не подавала жизни.
Когда же предложил отдать король
За это золотые рудники
И сотни миль земли на побережье,
Дворец и дочь-принцессу, старец тот
Обратно в чащу леса возвратился,
И травами питался, и исчез,
А мне тогда его досталась книга».
Вивьен в ответ заулыбалась дерзко:
«У вас есть книга, и заклятье – в ней?
Прекрасно! Ну так вот вам мой совет:
Не мешкая, должны его открыть вы,
Ведь даже если бы оно хранилось
В ларце, запрятанном в другой ларец,
И тридцать было бы замков на каждом,
И возвели б над ними холм гигантский,
Какой возводят над погибшим в битве
На диком спуске, уходящем к морю,
То и тогда бы я сыскала средство
Найти, добыть и вызнать заклинанье.
И если б я к нему потом прибегла,
Кто б упрекнул меня тогда за это?»
В ответ ей, улыбаясь, как учитель,
Глядящий на того, кто обучался
Не у него и не в хорошей школе,
А там, где неприкрытое, слепое
Невежество категорично судит
Все время обо всем, он ей сказал:
«Так ты желаешь книгу прочитать?
Ну что ж! Всего лишь двадцать в ней страниц,
На каждой – широченные поля,
На каждом поле – точно посередке —
Невзрачным пятнышком – квадратик текста,
И каждый – не крупней блошиных ног —
Ужасное скрывает заклинанье
На языке, умершем так давно,
Что вырасти с тех пор успели горы
И города на них… Ну как, прочтешь?
И все поля исписаны небрежно —
Крест-накрест – толкованьями заклятья,
Да так убористо, что лишь с трудом
Глаза и ум в их смысл проникнуть могут.
Теперь я без труда в них разбираюсь,
И сколько же моих ночей бессонных
Ушло на них за долгие года!
Но даже я прочесть тот текст не в силах,
Хотя прочесть способен толкованья,
Средь коих я нашел мое заклятье.
Движенья в нем просты. Ребенок даже
Во вред другим произвести их может.
Но, к счастью, он заклятье не прочтет.
А больше не скажу я ничего.
Ведь ты хоть и не стала бы на мне
Его испытывать, поскольку клятвой
Себя связала, но могла б, возможно,
Его испробовать на ком-нибудь
Из тех, кто составляет Круглый Стол,
Считая, что тебя они поносят».
Раздражена, Вивьен сказала старцу:
«Что эти разжиревшие лжецы
Способны обо мне сказать? Они
Спешат людей избавить от обид?
Им лишь бы мясо жрать да пить вино!
Они блюдут обеты чистоты?
Я вам немало рассказать могла бы,
Не будь я женщиной. Но вы – мужчина,
И потому легко поймете вы,
Что о постыдном говорить – постыдно.
Никто из всей этой толпы меня
Коснуться не посмеет пальцем… Свиньи!»
На что небрежно Мерлин ей ответил:
«Передохни! Хоть велики, но смутны
Твои, я полагаю, обвиненья.
Беспочвенны и злобой рождены.
Коль что-то знаешь, то скажи что знаешь!
Пускай они окрепнут иль… исчезнут».
Промолвила Вивьен, нахмурясь гневно:
«Вот вам про сэра Валенса рассказ,
Чей родственник, уехав в край далекий,
Свою жену и славных двух детей
Оставил на него, а год спустя,
Когда вернулся, то нашел уже
Не двух детей, а трех. Пред ним лежал
Младенец часа отроду всего!
Что ж должен был сказать отец счастливый?
Вот если семимесячный лежал бы,
То это было б истинным подарком,
А так – двенадцать месяцев чудесных
Омрачены были отцовством новым».
Ответил Мерлин: «Я об этом знаю.
Сэр Валенс[140] повенчался с чужестранкой.
Жил с нею почему-то он в разлуке.
Их общее дитя осталось с нею.
Она скончалась. Вот и попросил
Сэр Валенс родственника, что как раз
В ее страну по делу отправлялся,
Ему ребенка привезти, и тот
Привез, а вовсе не нашел… Вот правда!»
«О да! – она сказала. – Ваш рассказ
Правдив донельзя! Ну, а вам известно
Тогда о славном сэре Саграморе[141] —
О пылком муже? «Рвать цветы весной, —
Как песня говорит, – грех небольшой».
А не был ли он слишком скор, учитель,
До времени сорвав свою же розу?»
Ответил Мерлин: «Что-то ты уж слишком
Спешишь поймать поганое перо,
Потерянное птицею-злословьем,
Чья пища – имя доброе людское.
Он никогда не обижал невесту.
А дело было так. Порывом ветра
Задуло его факел, когда шел он
По бесконечной веренице комнат
И коридоров во дворце Артура.
Нащупав дверь во мраке и лепнину
Вокруг нее знакомую, решил он,
Что эта дверь ведет в его покои.
Уставший, он, едва дойдя до ложа,
Свалился и заснул. И не заметил
Безгрешный муж – безгрешной девы рядом.
И так они, не зная друг о друге
Проспали до тех пор, пока заря,
Пронзив прекрасные на окнах розы,
Невинный свет свой вниз не пролила,
Смущаясь, на смущенных их… И тотчас
Вскочил он молча и покинул деву.
Но стоило узнать о том двору,
Как лютый мир принудил их к женитьбе.
Однако, хоть такое и случилось,
Все ж счастливы они, ибо чисты».
Вивьен сказала: «Может, вы и правы…
Но что сказать о чистом Персивале[142],
О совершенном им дурном поступке?
Кто он, ответьте? Юноша безгрешный,
Невинный Агнец Божий или черный
Скопец-баран из хлева Сатаны?
И где! Внутри церковного двора,
Средь рыцарских могил, средь досок медных
И холода посмертных эпитафий».
На обвиненье Мерлин так ответил:
«Не бражник Персиваль и чист душой.
Лишь раз немного пьян был от вина
И вышел охладиться в двор церковный,
Где некая пастушка Сатаны
Его поймала, заклеймить пытаясь
Навечно знаком своего владыки.
И верится с трудом, что согрешил он.
Взгляни на лик его! А если все же
И согрешил… Привычный сердцу грех,
А не случайный – сын ночного мрака,
За коим вслед раскаянье приходит, —
Сжигать нас будет и не отпускать…
Иначе бы и праведный тот царь,
Чьи гимны льются в церкви монастырской,
Был хуже всех… Ну как там твоя злоба —
Вся выкипела иль еще осталась?»
Но вновь во гневе крикнула Вивьен:
«А что вы скажете о Ланселоте?
Предатель он иль нет? Что, вправду связан
Он с королевой, как болтают дети
И шепчут взрослые на всех углах?
Что вы на это сможете ответить?»
Ответил грустно Мерлин: «Это правда.
Сэр Ланселот был послан Королем
За ней. И со стены его узрев,
Она, по слухам, приняла его
За Короля. Отсюда и пошла
Ее любовь к нему. Оставим их.
Но неужель ни слова похвалы
Ты не отыщешь для Артура? Ибо
Нет в мире безупречней короля
И мужа незапятнанней, чем он».
Вивьен, смеясь, ответила ехидно:
«Муж! Разве же похож на мужа тот,
Кто зная все, на все сквозь пальцы смотрит?
Кто, видя, что творит его жена,
Старается закрыть глаза на это?
Король наш добрый жаждет быть слепцом,
И – сам слепец – слепцами сделать хочет
Весь Круглый Стол, дабы никто пороков
Своих не зрил… Его бы назвала я,
Когда бы женственность мне не мешала,
Таким же славным именем, каким
Народ мужей подобных называет.
Я б главной назвала его причиной
Всех черных дел. Не будь он королем,
Сказала бы, что он дурак и трус».
В душе воскликнул, негодуя, Мерлин:
«О искренний и добрый мой Король!
О мой сеньор! О безупречный рыцарь
И благородный муж, который склонен,
Глазам своим прекрасным вопреки,
В мужах лишь искренность и честность видеть,
А в женах – чистоту! Уста мерзавцев,
Способных даже в самом наивысшем
Узреть одну лишь ложь, одну лишь грязь,
Подобную той жиже, что течет
Вдоль наших улиц узких, безупречность
Тебе в вину стараются поставить!»
Но думая, что переубедить
Ей удалось волшебника, Вивьен,
Саму себя грязня и оскверняя,
Бесчестьем покрывая и позором,
Вновь распустила свой язык, который
Огнем прошелся средь имен славнейших,
Так что и Ланселот трусливым стал,
И Галахад – познавшим все грехи.
Но Мерлину пришли иные мысли
От слов ее, чем ожидала дева.
Волшебник опустил густые брови,
Нависшие уступом снеговым
Над впалыми глазами, и неслышно
Пробормотал: «Сказать ей заклинанье!
Да знай его она, она меня бы
Вмиг извела, чтоб изловить другого!
Но и не знай, все то же – изведет!
Что эта мне распутница сказала?
Не возноситься слишком? Но едва ли
Паду так низко. Да, мужи разнятся
Как небо и земля между собою,
А худшие и лучшие из женщин,
Как ад и Небо. Знаю Круглый Стол я,
Моих друзей старинных. Храбры все,
Есть много благородных среди них,
И целомудрен кое-кто… Она
Рубцы отказов маскирует ложью.
Уверен – искушала их она,
Но безуспешно, вот и обозлилась.
Хоть шлюхи речь румянят как лицо
Той краскою, которой нету в сердце,
Их планы все же терпят неудачу.
Но лучше промолчу об этом. Льстец
И лгун – почти всегда одно и то же.
Они другим вменяют в преступленье
То, что вменить бы нужно им самим.
А скверное желание – себя
Не чувствовать нижайшими из всех,
Их заставляет всех вокруг сравнять.
Они способны уничтожить гору,
Чтоб уравнять ее с долиной. В этом
Все шлюхи так похожи на толпу,
Которая, коль пятнышко найдет
На ком-нибудь из тех, кто чем-то славен,
Не только не горюет, а напротив,
Безумную испытывает радость,
И судит о владычице-природе
По праху на ногах ее, глаза
Свои поднять желанья не имея,
Дабы увидеть лик богоподобный,
Над коим огнь вздымается священный
И прикоснувшийся к иным мирам…
Ну, хватит! От нее я утомился!»
Все это еле слышно прошептал он.
Его слова в седом руне тонули
Немало зим знававшей бороды…
Но, осужденье Мерлина поняв
И различив два раза слово «шлюха»,
Вивьен с его коленей соскочила
И поднялась над старцем, как змея.
Ужаснейшее зрелище она
Собой являла: алые уста —
Любви и жизни олицетворенье —
Теперь ощерились оскалом смерти.
Лик побледнел, от гневного дыханья
Прелестные ее раздулись ноздри,
Рука, чуть сжатая, дрожа, рванулась
Вниз, к поясу, и шарить принялась…
Найди она кинжал – ибо любовь
Притворная вмиг ненавистью стала —
Волшебник был бы мертв… Но не нашла…
Его же взгляд спокоен был. Вивьен
Вдруг горько, как побитое дитя,
Заплакала. И долго, очень долго
Слезами заливалась безутешно.
Затем, перебиваемый рыданьем,
Послышался ее фальшивый голос:
«Вы более жестоки, чем любой,
О ком поется в песнях и балладах!
Напрасно расточала я любовь!
Поверьте мне, жестокий человек,
Не сделала я ничего такого,
Что было б странным, диким иль позорным.
Ну что позорного в любви, скажите,
Коль истинна она – не то, что ваша?
Чего только не делала бедняжка
Вивьен, пытаясь заслужить доверье
Того, кто так назвать ее решился!
А преступление ее лишь в том,
Что им владеть хотела безраздельно!»
На миг задумалась она, затем,
Всплеснув руками, вновь заголосила
И молвила: «Поражена я в сердце
Своей сердечной склонностью! Варюсь,
Как агнец, в материнском молоке![143]
Сильней убита словом, чем дотоле
Ударами судьбы! Я полагала,
Что благороден он, ибо велик.
О, лучше б я ничтожество любила:
Нашла бы в нем я большую сердечность!
Мне, ослепленной истинною страстью,
И рыцари, и двор, и сам Король —
Все темными казались в вашем свете,
Который может сделать всех людей
Темней, чем они есть. И для меня
Явилось наслажденьем наивысшим
Вас одного поднять на пьедестал
Героя… И за это – вот ответ!
Впредь жизнь, что предо мной цветы стелила,
Ибо советчиком вы были мне
И господином, станет тропкой скальной,
Внезапно уходящей из-под ног
И к гибели ведущей… Для меня
Одно осталось: в мрачную пещеру
Забиться и, коль волк меня не тронет,
Оплакать жизнь несчастную мою,
Разбитую невыразимой злобой».
Она главой поникла, замолчала
И отвернулась. Змейка золотая
С ее волос скользнула вниз. Коса
Упала, развилась. Девица вновь
Заплакала. А темный лес, застывший
В преддверье бури, стал еще темнее.
И исподволь гнев Мерлина угас,
И, мудрости великой вопреки,
Он с легкостью ее словам поверил
И предложил ей спрятаться от бури
В убежище внутри пустого дуба.
Ответа не дождавшись, он взглянул
На согнутые плечи, на лицо,
Зарывшееся в руки, то ль от горя,
То ль от стыда. И трижды попытался
Нежнейшими словами успокоить
Смятение в ее душе. Но тщетно.
И все ж она позволила ему,
В конце концов, себя завоевать.
Как возвращается обратно в клетку
Когда-то упорхнувшая пичужка,
Младая дева с видом простодушным
И чуть обиженным уселась снова
На старенькую жердочку свою.
Так, полулежа на его коленях,
Полуприльнув к его груди, она
Сидела молча. И он видел слезы,
Ползущие из-под прикрытых век.
Великодушный старец ей на плечи,
Скорей по доброте, чем по любви,
Ладонь, как бы в защиту, положил.
Но дева, отстранившись, вдруг вскочила
И, руки на груди скрестив, предстала
Пред старцем женщиной, чья добродетель
До крайности была оскорблена.
И крикнула она, залившись краской:
«Не пересечься больше нашим с вами
Путям любви отныне и вовек.
Ведь коли я и вправду такова,
Какой вы представляете меня
В жестоком вашем сердце, то зачем
Такое беспокойство? Ухожу!
И лишь одно, по правде говоря, —
Ах, легче мне три раза умереть,
Чем раз просить! – меня бы удержало.
Тот знак доверья, о котором я
Так много и напрасно вас просила!
И это после гнусных ваших слов,
Я полагаю, будет справедливо.
Кто знает? – может быть, тогда я снова
Поверю вам. Ведь то, что было раньше
Всего лишь прихотью, отныне стало
Насущною потребностью души.
Прощайте и не поминайте лихом!
Ибо боюсь – судьба ль то иль безумье,
Но юности я старость предпочла.
Я вас, должно быть, все еще люблю.
Однако прежде, чем покину вас,
Хочу поклясться вновь: коль замышляла
Недоброе я против вас, пускай
Темнеющее небо надо мной
Разверзнется и огненной стрелою
Меня повергнет, в пепел обратив».
Едва она замолкла, грянул гром —
Ибо над ними бушевала буря —
И молнии ударом раскололо
Гигантский дуб, и полетели наземь
Обломки сучьев, щепочки и щепки.
Подняв глаза, увидел Мерлин древо,
Светящееся призрачно во мраке.
Вивьен же, перепуганная насмерть,
Что клятву эту услыхало небо,
Ослеплена огнем багрово-синим,
Оглушена и грохотом, и треском,
Вскочив и закричав, себя не помня:
«О Мерлин! Хоть не любишь, но спаси!
Спаси меня!», – в него вцепилась крепко,
И обняла его, и назвала,
Дрожа, своим защитником желанным.
Но обняла не столько от испуга,
Сколько всегда верна своей привычке
На человечьих слабостях играть.
От близости девичьей бледный лик
Волшебника мгновенно приобрел
Цвет, веселее теплого опала.
Она себя за россказни свои,
Напитанные слухами, винила,
Она дрожала в страхе и рыдала,
Снедаема греховностью своей.
Она звала его своим владыкой,
Своим певцом, сеньором и пророком,
Своей серебряной звездой вечерней,
И Мерлином своим, и своим богом,
Единственною истинной любовью
Всей ее жизни. А над их главами
Ревела буря, и гнилые ветви
Обламывались под напором ливня.
И в смене ярких всполохов и тьмы
Сверкали ее шея и глаза,
То приближаясь, то отодвигаясь,
Покуда страстные порывы бури
Не улеглись, а выкрики и стоны
Не стихли где-то в дальнем далеке,
Опустошенному лесному краю
Вернув спокойствие. И то, чему
Случиться суждено было, случилось.
Измученный ее речами, Мерлин,
Поддавшись, ей открылся и заснул.
И в тот же миг при помощи особых
Запуганных шагов и взмахов рук
Вивьен над ним свершила заклинанье.
И он лежал внутри пустого дуба,
Как мертвый, и потерян был для жизни,
Для имени, для славы и трудов.
Тогда вскричав: «Он отдал славу мне![144]» —
И бросив: «Вот дурак!», из дуба шлюха
В лес выпрыгнула, и кусты сомкнулись
За ней, и эхо вторило: «Дурак».
ЛАНСЕЛОТ И ЭЛЕЙН [145]
Элейн – краса, Элейн – очарованье,
Элейн – лилея замка Астолат
В своем покое на вершине башни
Хранила щит священный Ланселота.
Щит так она поставила сначала,
Чтоб первый луч зари, в нем отразившись,
Мог разбудить ее своим уколом.
Но вскоре, опасаясь ржи и грязи,
Чехол из шелка сшила для него,
На коем те же вышила эмблемы,
Что на щите, все – разного оттенка.
А по краям чехла узор пустила
Из веток и цветов, среди которых
В гнезде виднелся птенчик желторотый.
Но все ей было мало: день за днем
Родных, отца покинув, поднималась
Она в покой свой, запирала дверь,
Чехол снимала и, щитом любуясь,
Гадала над значением эмблем,
А то вдруг принималась сочинять
Истории, одна другой чудесней,
О каждой из отметин от меча,
О каждой из пробоин от копья.
Та – свежая, а этой – десять лет,
Ту метку получил он в Каэрлайле,
Ту – в Карлеоне, эту – в Камелоте,
И, слава Богу, был удар не силен!
А этот – мог убить, но Бог сломал
Копье лихое и поверг врага,
И спас его… Так и жила Элейн
В миру своих видений и фантазий.
Но как лилея наша получила
Сей славный Ланселота щит? Она,
Что даже имени его не знала?
Сам Ланселот ей отдал щит, когда
Спешил на бриллиантовый турнир,
Дабы сразиться за брильянт огромный,
В честь коего и был турнир тот назван.
Ибо Артур задолго до того,[146]
Как коронован был, попав однажды
В нехоженные земли Лионесса,
Поднялся по ущелью на утес,
Под коим гладь озерная чернела.
Там ужас жил и, как туман, лепился
Со всех сторон к высоким склонам гор.
Там некогда два брата, из которых
Один был королем, друг с другом бились —
Их имена давно уже забыты —
И оба пали от смертельных ран,
И проклятым с тех пор ущелье стало.
За годы побелели кости братьев
И мхом покрылись цвета скал окрестных.
А на короне, что носил король,
Брильянты были: спереди один
И восемь – по бокам. На место битвы
Артур поднялся по тропинке узкой
При лунном тусклом свете и случайно
Вдруг на скелет в короне наступил.
И череп отлетел от хрупкой шеи,
И с черепа корона соскочила,
И, как ручей, мерцая в лунном свете,
Упала прямо в озеро с утеса.
Артур нырнул за ней и, подхватив,
На голову надел, и пронеслось
В душе: «Ты тоже станешь королем».
Когда же стал он Королем, то вынул
Те камни из короны, показал
Их рыцарям своим и так промолвил:
«Брильянты эти я нашел случайно,
А значит, королевство – не Король —
Владелец их. И впредь пусть будет так:
Раз в год – турнир[147], а приз – один из них.
Тогда за девять лет узнаем мы
Сильнейшего из рыцарей, а сами
Вести бои научимся искусней
И мужественней станем, дабы мы
Могли прогнать язычников, которым
Когда-нибудь, как кое-кто считает,
Страною сей владеть. Чего, конечно,
Бог не допустит!» Так сказал Король.
Минуло восемь лет, и восемь раз
Выигрывал брильянты Ланселот,
Задумав, что вручит их королеве,
Когда добудет все, чтоб этим даром,
Которому цена – полкоролевства,
Ей угодить, и потому о том
Он никому не говорил ни слова.
И вот – свой двор тогда Король держал
В том месте на реке[148], что ныне стало
Крупнейшим в мире городом[149], – Артур
Решил открыть турнир близ Камелота —
В нем призом был последний, самый крупный
И самый дорогой брильянт, – и вскоре
Сказал Гиньевре, той порой болевшей:
«Ужели так больны вы, что готовы
Блистательный турнир наш пропустить?»
«Да, мой Король», – ответила она.
«Тогда вам не увидеть, – молвил он, —
И подвигов великих Ланселота,
Которые вам радость доставляют!»
Гиньевра томным взглядом посмотрела
На Ланселота – рядом с Королем
Был он – и показалось Ланселоту,
Что говорят ее глаза: «Останься!
Ведь я больна. Моя любовь дороже,
Чем все брильянты». И поддался он,
И сердце, для которого законом
Была любая прихоть королевы,
Хоть он и жаждал получить последний
Из тех брильянтов, чтоб вручить их ей,
Принудило его сказать неправду:
«Я, государь, еще не излечился
От старых ран, а посему в турнире
Дозвольте не участвовать». Король
Взглянул на них без слов и удалился.
Промолвила Гиньевра сей же миг:
«Сэр Ланселот, прошу, ответьте мне,
Зачем вы пропускаете турнир?
Ведь рыцари, из коих половина —
Наши враги, в народе слух распустят:
«Пока Король отсутствует, они,
Стыд потеряв, милуются друг с другом!»
Досадуя, что лгать пришлось напрасно,
Воскликнул Ланселот: «Как вы разумны!
Не то, что прежде, в дни, когда впервые
Меня вы, королева, полюбили!
Тогда толпа для вас была ничем —
Кузнечиками на лугу зеленом,
Когда их голоса к травинкам липнут,
И каждый голос ничего не значит.
А рыцари? Так их молчать заставлю!
На поклонение мое глядят
Теперь спокойно. Многие певцы —
И это никого не оскорбляет —
Соединили нас в своих балладах:
Храбрец из храбрых – Ланселот, Гиньевра —
Прекрасней всех, – и пьет за наш союз
Любой из наших рыцарей на пире,
Да и Король внимает им с улыбкой.
Но как же быть теперь? Чего мне ждать?
Король ли что сказал? Иль сами вы,
Моею службой тяготясь, решили
Вновь сблизиться с безгрешным вашим мужем?»
В ответ Гиньевра грустно усмехнулась:
«Да, мой Артур безгрешен, безупречен.
Да, совершенство он. Да, это правда.
Но можно ли глядеть на солнце в небе?
Ни разу он меня не упрекнул,
На мой обман не намекнул ни разу,
Во мне уверен он. И лишь сегодня
В его глазах догадка промелькнула.
Один мерзавец рассказать про нас
Решил ему, который, как и прежде,
Фантазиями о своем Столе
Обуреваем и людей связует
Обетами такими (чтоб их сделать
Подобными себе), какие просто
Нельзя исполнить. Но во всем, мой друг,
Он виноват, хоть не виновен вовсе.
Коль любит, так коснулся бы земли:
Лишь опустившись, солнце обретает
Окраску… Ваша я, а не Артура,
Во всем за исключеньем брачных уз.
Прошу вас, отправляйтесь на турнир.
Комар, пищащий тоненько, способен
Нарушить сладкий сон наш. Мелкота
Жужжит так громко! Мы их презираем,
Но на беду они пребольно жалят».
Тогда сказал ей Ланселот Озерный:
«Как после моего отказа я
Могу явиться в Камелот к Артуру,
Который сам столь верен слову, словно
То слово – Божье?»[150]
А ему – Гиньевра:
«Ребенок чистый, от интриг далекий,
Он потому меня и потерял.
Бог с ним!.. Вот что мне в голову пришло:
Я от людей слыхала, что едва
Касаетесь вы рыцаря копьем,
Как тут же падает он, ибо знает,
Что Ланселот пред ним. Всех побеждает
Одно лишь ваше имя. Посему
Явитесь неизвестным на турнир.
Над всеми верх возьмите. Я на счастье
Вас поцелую. А Король наш добрый
Тогда простит уловку вам, мой рыцарь,
За ваш триумф. А правда – ни к чему!
Вы ж знаете – бывает он добрей
Охотника после охоты славной.
Победы его рыцарей ему
Своих дороже. Говорят они,
Что не напрасен труд его. Скачите.
Скачите и с победой возвращайтесь».
И оседлал коня сэр Ланселот,
Сам на себя сердясь, и в путь пустился.
Но узнанным быть не желая, он
Покинул оживленную дорогу
И поскакал неезженной тропой,
Бегущей по холмам уединенным,
И там в свои так часто погружался
Фантазии, что тропку потерял.
Плутал довольно долго рыцарь прежде,
Чем снова отыскать сумел тропу,
Которая, петляя меж оврагов,
До замка в Астолате доходила.
И увидал он на холме далеком,
На западе, пылающие башни.
Туда и поскакал, и дунул в рог,
Что у ворот висел. И вскоре вышел
К нему немой и сгорбленный старик.
Он Ланселота в гостевой покой
Провел и снять помог ему доспехи.
И удивлялся Ланселот тому,
Что не сказал ему старик ни слова.
Затем увидел он владельца замка,
Который шел ему навстречу вместе
С могучими своими сыновьями,
Чьи имена – сэр Торр и сэр Лавейн.
За ними дочь хозяина ступала,
Элейн – лилея замка Астолат,
Но не было нигде хозяйки дома.
Они еще чему-то своему
Смеялись все, когда великий рыцарь
Увидел их. Сказал хозяин замка:
«Откуда вы пришли, мой гость, и кто вы?[151]
По вашему наряду и осанке
Подумать мог бы я, что вы – первейший
Из королевских рыцарей, из тех,
Кто за столом Артура ест. Его
Я видел. О других я только слышал,
И ни с одним, признаться, не знаком».
Ему ответил Ланселот великий:
«Да, я известен в замке Короля,
И щит мой, что я в спешке взял, известен.
Но неизвестным в Камелот хочу
Я на турнир брильянтовый явиться.
А потому не спрашивайте, кто я.
Час не пришел для этого пока,
А щит – молю я – дайте мне другой,
Коли такой найдется. Без герба
Или с чужим гербом, по крайней мере…»
«У Торра есть, – сказал хозяин замка, —
Торр в первом же своем бою был ранен,
И без герба остался щит его.
Возьмите этот щит». А Торр добавил:
«Раз не по мне он, так и быть, берите».
Его отец, услышав речь такую,
Залился смехом: «Стыдно, сэр Невежа!
Так отвечает рыцарь благородный?
Бог с ним!.. Зато Лавейн, мой младший сын,
Уверен, не жалея сил поскачет,
Брильянты на турнире завоюет
И, возвратясь сюда, украсит ими
Златые волосы вот этой девы,
Чтоб стала она втрое своенравней…»
«Отец мой добрый, не позорь меня
Пред благородным рыцарем, – воскликнул
Младой Лавейн. – Моей вины в том нет:
Хотел я Торра лишь поддеть слегка…
И сам он горевал, что не поехал.
То было только шуткой! Знайте ж, рыцарь,
Привиделось девице нашей[152], будто
Брильянт ей положили на ладонь,
Но выскользнул он и в поток упал
Или в колодец. И тогда сказал я,
Что если б я добыл брильянт в бою —
Поверьте мне, мы просто так шутили! —
То я бы попросил ее держать
Брильянт покрепче. Это ж просто шутка!
И все-таки позволь, отец, уехать,
Коль разрешит мне рыцарь благородный,
С ним в Камелот. И пусть меня победа
Не ждет, но приложу я все старанья,
Чтоб победить. Да, я, конечно, молод,
Но сделаю я все, что в моих силах».
«Я буду счастлив, – молвил Ланселот, —
Такого провожатого иметь
Среди холмов, где заблудился я.
И буду рад считать своим вас другом!
И может быть – кто знает? – вам удастся
Брильянт завоевать для этой девы.
Слыхал я, он прекрасен и велик».
«Он столь прекрасен и велик, – вмешался
Сэр Торр, – что королеве лишь пристало
Носить такой, а не простой девице».
Тогда Элейн – она при разговоре
Стояла очи долу опустив —
Услышав, что о ней с пренебреженьем
При незнакомом рыцаре сказали,
Вся краской залилась. А Ланселот,
Заметив это, вежливо, но честно
Ответил: «Коль прекрасное подходит
Только тому, что и само прекрасно,
И коль прекрасными считаться могут
Лишь королевы, значит был неправ я,
Подумав, что девице этой впору
Носить брильянт, прекраснейший на свете:
Подобья узы нарушать не должно».
Он замолчал. И только тут Элейн,
Плененная густым, красивым басом,
Подняв глаза, черты его узрела:
Огромная, преступная любовь,
Которую питал он к королеве,
Боролась в нем с любовью к Королю,
И это на лице его читалось.
Как и еще один читался грех,
Казавшийся в сравнении с любовью
К цветку, какого нет прекрасней в мире,
Второстепенным: в душу Ланселота
В иные дни словно вселялся дьявол
И гнал безумца в чащи и пустыни,
Чтобы могла душа хоть там забыться.
И все же, грешник и страдалец, он
Был самым благородным и красивым
Из всех, кто появлялся в Астолате.
Во всяком случае, таким его
Увидела в тот миг лилея-дева.
Да, был ее в два раза старше он,
А на щеках обветренных его
Рубцы виднелись, но, его увидев,
Она в него влюбилась той любовью,
Которая ее судьбою стала.
А между тем сей рыцарь благородный,
Двора любимец, чья любовь была
Прекраснейшей из женщин отдана,
Направился изящною походкой
В их небогатый замок. И куда-то
Исчез его надменный вид. И он
Роднее сразу стал всему семейству.
Его старались ублажить едой,
Вином отменным, пеньем менестреля,
И кучею засыпали вопросов
Про двор Артура и про Круглый Стол.
И он охотно им на все ответил.
И лишь когда спросили про Гиньевру,
Вдруг перевел беседу на немого,
Которого он встретил у ворот,
И услыхал тотчас же от барона,
Что десять эдак лет тому назад
Язычники поймали бедолагу
И языка лишили. «Он, узнав
О плане их – на замок мой напасть,
Меня предупредил. Его за это
Они потом и били, и пытали.
А я, и дочь, и сыновья – спаслись
От смерти иль оков и в лес ушли,
И там в лачуге лодочника жили
На берегу реки, покуда вновь
Артур наш славный не разбил орду
Язычников на Бейдонском холме»[153].
«Вы, господин, сражались там, конечно,
Сказал Лавейн, и в голосе его
Сквозило молодое восхищенье, —
Так, может, нам, живущим на отшибе,
Расскажете о войнах Короля?»
И Ланселот подробно рассказал
Ему о том, как был он с Королем
В сражении, гремевшем целый день
У белой пасти яростного Глема,
И в четырех баталиях великих
На бреге Дугласа, в бою при Бассе,
И в битве той, которая велась
В краю, где мрачный Селидонский лес
Находится, и в Гернионском замке,
Где на кирасе Короля Артура
Он видел лик Пречистой нашей Девы
Из изумрудов в самом центре солнца,
Которое лучилось серебром
При каждом легком вздохе Короля.
Он рассказал о том, как в Карлеоне
Помог Артуру в час, когда раздался
Громовый голос Белого Коня,
От коего ограды покачнулись.
Был с ним он на Агнед-Кафрегоньоне,
И на брегах песчаных Трес-Треройта,
Где полегло язычников немало.
«Я видел как на Бейдонском холме
Свой Круглый Стол Король повел в атаку,
И с именем Христовым на устах
Его войска язычников разбили.
И позже видел я его: Король
Стоял на груде тел, и был он весь
В крови врагов, от шпор и до плюмажа.
И, увидав меня, Король воскликнул:
«Они разбиты!» Дома он – другой,
Со всеми мягок и не слишком жаждет
Побед в ненастоящих наших войнах —
В турнирах. Если рыцарем своим
Повержен он на землю, то смеется
И говорит, что рыцари его —
Мужи, сильней, чем он. Но в той войне
С язычниками весь он – Божье пламя.
Нет лучшего вождя!»
Он говорил,
И, глядя на него, шептала дева:
«За исключеньем вас, прекрасный рыцарь!»
Когда ж от войн он к шуткам перешел,
Веселый и величественный разом,
Она заметила: едва улыбка
Сбегала с губ его, как становился
Суров и грустен он. И всякий раз
Она его развеселить пыталась,
И всякий раз в нем вспыхивала нежность,
Которая спустя мгновенье гасла.
И ей подумалось: в том тайны нет —
Скорей всего она тому причиной.
Всю ночь пред ней лицо его стояло:
Художник так всегда сосредоточен,
Когда, вглядевшись в чьи-нибудь черты,
Чудесно, несмотря на все препоны,
Все узнает об этом человеке,
Ибо он хочет написать сей лик
Таким живым, и ярким, и глубоким,
Чтобы потомкам этот лик предстал
Во всем величии и полноте.
Итак, пред ней его лицо стояло,
В чьей мрачной красоте светились ум
И благородство. Сон не приходил…
А на заре придумала она,
Что нужно ей с Лавейном попрощаться.
Унять не в силах дрожи, с башни вниз
Она по длинной лестнице спустилась
И услыхала голос со двора:
«А где же щит обещанный, мой друг?»
Когда Элейн за двери вышла, там
Уж не было Лавейна. Ланселот
Стоял подле коня и, нежно гладя
Его блестящий бок, мурлыкал что-то.
Вздохнула дева, подошла поближе
И замерла. Лишь в этот миг ее
Заметил Ланселот и поразился
Сильней, чем если б семеро напало
Вдруг на него – столь хороша была
Элейн при свете утренней зари!
Священный трепет охватил его.
Он поздоровался. Элейн в ответ
Ни слова не сказала, лишь глядела
С восторгом, как на Бога, на него.
Вдруг в голову ей мысль пришла шальная,
Чтоб знак ее носил он на турнире.
Переборов сердечное волненье,
Она сказала: «Господин! Не знаю
Как вас зовут. Но вижу, – несомненно
Вы – благороднейший из благородных.
Не соблаговолите ли надеть
Мой знак на время схватки?» – «Нет, – сказал он, —
Ничьих я знаков с некоторых пор
Не надеваю на турнирном поле.
Все близкие мои об этом знают».
«Тогда тем боле, – молвила она, —
Должны его надеть вы, ибо с ним
Они уж точно не узнают вас».
«В ее словах, и верно, что-то есть», —
Подумал Ланселот и молвил: «Что ж,
Мое дитя, вы правы. Я, пожалуй,
Ваш знак надену. Что он представляет
Собой?» Она – в ответ: «Рукав пурпурный,
Расшитый жемчугом», и принесла его.
Знак этот к шлему привязав, сказал
С улыбкой Ланселот: «Ни разу в жизни
Не делал я для женщины такого!»
И вспыхнуло лицо Элейн от счастья.
Но побледнело вновь оно, когда
Лавейн, вернувшись, отдал Ланселоту
Щит брата, не украшенный гербом,
А Ланселот свой отдал ей, добавив:
«Пускай, дитя, у вас хранится он,
Пока я не приду». В ответ девица:
«Второй уж раз мне милость оказали
Сегодня вы. Я – ваш оруженосец».
Лавейн, услышав это, рассмеялся:
«Лилея наша! Чтобы не назвали
Тебя всерьез лилеей, разреши
Мне возвратить твоим щекам румянец…
До трех считаю. Раз, два, три… Ну вот
И славно. А теперь – бегом в постель!»
Сестру расцеловал он, Ланселот
Воздушный поцелуй послал, и тотчас
Они пустились в путь. Застыла дева
На миг один всего лишь, а затем
Внезапно в сторону ворот шагнула —
Ее власы златые развевались
Вкруг щек ее, от поцелуев алых, —
И прислонясь к вратам – щит был при ней —
В молчании стояла до тех пор,
Пока сверканье рыцарских доспехов
За дальними холмами не угасло.
Тогда она щит отнесла к себе
И погрузилась в мир своих фантазий.
А новые товарищи меж тем
Скакали по холмам, крутым и голым,
Туда, где, как сказал сэр Ланселот,
Уж сорок лет отшельник – бывший рыцарь —
Молился и с молитвами трудился,
И высек, неустанно так трудясь,
В скале молельню для себя, и зал
С колоннами, и кельи, и палаты.
Там было чисто, сухо. Свет зеленый
Лугов прекрасных, под скалой лежащих,
Навеки поселился в белых стенах.
А шелесты осин и тополей
Казались тихим голосом дождя.
Там и нашли два рыцаря ночлег.
Когда взошедшая заря пещеру
Горящими лучами залила,
Они, вскочив, прослушали обедню,
Поели и помчались тотчас прочь.
В дороге Ланселот, сказав: «Прошу вас
Все в тайне сохранить: я – Ланселот»,
Смутил своим признанием Лавейна,
Ибо доверье выше похвалы.
И, запинаясь, тот промолвил: «Правда?»
А вслед за тем: «Великий Ланселот!»
И наконец, придя в себя, сказал:
«Лишь одного я из великих видел.
То был Король британских королей
И властелин наш – грозный Пендрагон.
О ком так странно говорят в народе,
Что он опять придет… Да, если б не был
Я восхищеньем ослеплен в тот миг,
То я сказал бы, что его видал».
Вот что сказал Лавейн. Когда ж они
Достигли луга возле Камелота,
Где проводился каждый год турнир,
Лавейн обвел глазами галерею,
Что полукругом высилась, сияя
Подобно радуге-дуге, над полем,
Забитую людьми, и там, средь них,
Увидел яснолицего Артура.
Король был в красном платье из парчи.
Его узнать было легко, поскольку
Сверкала на главе его корона,
Которую обвил златой дракон.
И по подолу платья полз дракон,
И по резному трону Короля —
Со спинки вниз – на ручки – наползали
Два длинных, золотых. А остальные,
Свиваясь в петли, кольца и узлы,
Ползли среди узоров деревянных
Резного чуда, где терялись… Там,
Над троном, на роскошном балдахине
Сверкал брильянт последний, самый крупный,
Того неведомого короля…
Лишь здесь Лавейну Ланселот ответил:
«Меня великим вы назвали. Что ж!
В седле и впрямь неплох я, и копьем
Владею. Только многие из вас —
Из юношей – мою науку вскоре
Постигнут и, уверен, превзойдут.
И нет во мне величья, разве только[154]
Тень слабая величья оттого,
Что знаю: я нисколько не велик.
Обычный человек». Но с изумленьем
Лавейн на Ланселота поглядел,
Не понимая, как это возможно.
Тут затрубили трубы, и тотчас
Они друг рядом с другом поскакали
По полю, а навстречу им помчались,
В бока своих коней вонзая шпоры
И копья выставив наперевес,
Те, что уж были на турнирном поле.
И посредине встретившись, столкнулись
Столь яростно соперники, что даже
Вдали, когда б нашелся человек,
Который не был бы в тот день на поле,
Он ощутил бы содроганье почвы
И услыхал громовый лязг оружья.
А Ланселот увидел – слаб противник —
И в бой вступил с сильнейшим… Что сказать
О подвигах о славных Ланселота!
Король, и граф, и герцог, и барон —
Повержены им с легкостию были.
Друзья же и родные Ланселота,
Которые входили в Круглый Стол,
Все как один кипели оттого,
Что незнакомый рыцарь совершает
Такие подвиги, какие мог бы,
Наверно, совершить лишь Ланселот.
И кто-то вдруг спросил: «Кто он таков?
Имею я в виду не только силу.
Глядите, сколь изящен и умел он!
Не Ланселот ли он?» – «Наш Ланселот
Еще ни разу знака не носил
Какой-нибудь девицы на турнире.
Все близкие его об этом знают».
«Так кто же это?» Ярость захлестнула
Родню его, считавшую, что рыцарь
У Ланселота отнимает славу.
Взяв копья на руку, коней пришпорив,
Они с такою быстротой помчались
Навстречу Ланселоту, что от ветра
Пригнулись их плюмажи. Так волна,
Мерцающая изумрудным светом,
Бежит по морю Северному в шторм,
Вздымая белый гребень свой до неба.
И как волна, упавшая на барку,
Захлестывает по пути матросов,
Так и они все разом захлестнули
И Ланселота, и его коня.
И чье-то острое копье вонзилось
В коня, и чье-то острое копье
Пробив кирасу, в тело Ланселота
Вошло и, обломившись, там осталось.
Тут сэр Лавейн свершил благое дело:
Сбив одного из рыцарей на землю,
Он взял его коня и Ланселоту
Привел. И Ланселот вскочил в седло,
От мук жестоких потом обливаясь,
И так решил: «Пока могу терпеть,
Сражаться буду». И, хоть показалось
Его противникам все это чудом,
Погнал он всех знакомых, всю родню
И Круглый Стол – участников турнира
К ограде. Тут же трубы затрубили,
Того победу возвещая, кто
Носил рукав пурпурный с жемчугами.
И все, с кем вместе бился он, вскричали:
«Иди, прими брильянт в награду, рыцарь!»
Но он вздохнул: «Зачем брильянты мне?
Уж лучше б дали воздуха глоток…
Что мне награда? Мне награда – смерть.
Я ухожу и требую от вас —
За мною не идти».
Так он сказал.
И тут же скрылся в тополиной роще
В сопровожденье юного Лавейна.
Там он сошел с коня, сел на траву
И попросил Лавейна, задыхаясь:
«Тяните за конец копья!» – «О нет, —
Сказал ему Лавейн, – я опасаюсь,
Умрете вы, коль вытяну его!»
А Ланселот: «И так я умираю!
Тяните же!» И потянул Лавейн,
И страшно закричал сэр Ланселот,
И кровь его из раны захлестала,
И он лишился чувств от боли. Вдруг
Неведомо откуда появился
Отшельник, что отнес его к себе
И кровь ему остановил. В пещере,
Не зная, то ль умрет, то ль будет жить,
Неделю за неделей Ланселот
Лежал, не зная о бродящих слухах,
И шелесты осин и тополей
Ему казались голосом дождя…
В тот самый день, когда исчез с турнира
Сэр Ланселот, сторонники его,
Что с запада и с севера пришли,
Хозяева безжизненных болот
И короли пустынных островов,
Сойдясь вкруг Пендрагона, говорили:
«Тот рыцарь, что к победе нас привел,
Ушел израненный, не взял награду
И крикнул, что ему награда – смерть».
Король ответил: «Не допустит небо,
Чтобы такой великолепный рыцарь,
Который так похож на Ланселота —
Я принимал его за Ланселота
Раз двадцать – был забыт. А посему
Прошу вас отыскать его, Гавейн.
Израненный, уставший, должен он
Быть где-нибудь поблизости отсюда.
Скорей садитесь на коня и – в путь.
Я знаю, рыцари и короли,
Что ни один из вас сказать не может:
«Награда наша отдана поспешно».
Но этот рыцарь чудеса творил.
Мы необычно честь ему окажем.
Поскольку сам награду он не принял,
Ему пошлем ее. Гавейн, возьмите
Брильянт, чтоб рыцарю вручить. А нам
Весть принесите, где он есть и что с ним.
И поиск продолжайте до тех пор,
Покуда не отыщете его».
Сказав сие, он из цветка резного
Над головой достал брильянт, который
Был лишь на время вправлен в сердцевину
Того цветка. И тотчас же поднялся
Сидевший справа от Артура принц
В расцвете силы и в сиянье славы.
Поднялся он с улыбкой на лице,
Но с недовольством в сердце. Этот принц
И был Гавейн по прозвищу Учтивый.
Он после Ланселота и Тристрама,
А так же после Гарета с Герейнтом
Считался лучшим рыцарем, – однако
Был братом Модреда и сыном Лота,
И не всегда свое держал он слово.
Сейчас он был разгневан оттого,
Что по приказу Короля обязан
Отправиться на поиск незнакомца,
А значит, пропускает пир, где будет
Так много рыцарей и королей.
По-прежнему во гневе оседлал он
Коня и в путь пустился. А меж тем
Артур в дурном расположенье духа
Отправился на пир. И думал он:
«Кто этот рыцарь? Уж не Ланселот ли,
Который, несмотря на рану, все ж
Явился на турнир, желая, видно,
Себе добавить славы, но, к несчастью,
Добавил новых ран и поскакал
Прочь – умирать?» А через двое суток
Король в печали возвратился в замок,
Жену, увидев, обнял и спросил:
«Любимая, вы все еще больны?»
«Нет, господин мой», – молвила Гиньевра.
«А где наш Ланселот?» – «Как, разве не был
Он с вами? – изумилась королева, —
А кто ж добыл награду?» – «Некий рыцарь,
Похожий на него». – «Так то был он!»
Король тотчас потребовал ответа,
Откуда королева это знает.
Она сказала: «Господин мой, вскоре
После того, как вы расстались с нами,
Пожаловался Ланселот, что люди,
Едва он их касается копьем,
Тотчас же падают, поскольку знают,
Кто перед ними. Побеждает их
Его известность. Посему, сказал он,
Хочу, чтоб не узнал меня никто,
Включая Короля. А рана… Рана
Была уловкой только, чтобы мог я
Никем неузнанным на поле выйти
И показать, насколько я и вправду
Сильнее остальных. И если мне
Удастся победить, добавил он,
Уверен я, что добрый наш Артур
Простит уловку мне».
Король ответил:
«Ах, было б лучше, если б Ланселот
Вместо того, чтоб правдою играть,
Мне доверял бы столь же, сколь и вам,
А я, Король и друг его ближайший,
Держал бы все это, конечно, в тайне.
Воистину, все рыцари мои
С немалыми причудами… И все ж
Его столь утонченная боязнь
Меня смешит. Хотя на этот раз
Мне вовсе не смешно. Его родня —
Услышьте ж, королева, весть дурную
Для каждого, кто любит Ланселота, —
Итак, его родные и друзья,
Не зная кто он, на него напали,
И он едва живым турнир покинул.
Но у меня есть и получше весть:
Надеюсь я, что сердце Ланселота
Не одиноко больше. У него —
Былой его привычке вопреки —
Привязан к шлему был рукав пурпурный,
Подарок некой благородной девы».
«Мой господин, – сказала королева, —
И я надеюсь». Но сказавши так,
Она, чтоб скрыть смятенье, отвернулась
И быстро в свой покой ушла. И там,
Упав на ложе, по нему каталась,
Ладони в кровь ногтями раздирая
И в крик крича глухой стене: «Изменник!»
Затем вдруг зарыдала, но тотчас
Вскочила резко, слезы с глаз смахнула
И вышла в зал, бледна и величава.
Меж тем Гавейн объехал всю страну,
Отдать брильянт желая незнакомцу, —
Лишь в тополиной роще не был он —
И наконец от поисков устав,
Добрался в поздний час до Астолата.
Узрев его в сверкающих доспехах,
Элейн вскричала: «Вы из Камелота?
Что, господин, о рыцаре известно
С пурпурным рукавом?» – «Он победил».
«Не сомневалась я», – она сказала.
«Но в бок был ранен и куда-то скрылся».
В Элейн все замерло. В своем боку
Она копья вдруг ощутила холод,
Рукой схватилась за бок и едва
Сознанья не лишилась. А пока
Гавейн глядел на деву с изумленьем,
Хозяин Астолата появился,
Которому принц о себе поведал,
О том, что победителя турнира
Он ищет, чтоб вручить ему награду,
Но не найдет никак, хоть все кругом
Объехал и от поисков устал.
Хозяин Астолата предложил:
«Побудьте с нами, благородный принц!
Довольно наудачу вам скакать.
Здесь этот рыцарь был и здесь оставил
Свой щит. За ним он либо сам приедет,
Либо кого-нибудь пришлет. К тому же
С ним сын мой. Я надеюсь, вскоре мы
О них услышим». Предложенье принял
Учтивый принц с учтивостью обычной,
В которой тень предательства таилась[155],
И тут же на красавицу взглянул:
Найдется ль тоньше лик? Затем ее
Всю оглядел он – с головы до ног —
Да, совершенство! – снова оглядел
Всю с ног до головы и так подумал:
«Терпение, и будет этот дикий
Цветок – моим». И вот уже в саду
Под тисами они встречаться стали,
И он на чувствах девичьих играл,
Блистая остроумием – при этом
Он как бы снисходил к ней с высоты,
И был галантен, словно при дворе,
И пел, и воздыхал, и улыбался,
И заливал ее любовной лестью
И златом красноречья своего
До той поры, пока она однажды
Не вымолвила возмущенно: «Принц!
Вы – преданный племянник Короля,
Так что же вы не спросите меня
Про щит оставленный? Ведь по нему
Вы можете узнать его владельца.
Что ж волей Короля пренебрегли вы
И прекратили поиски, к которым
Он вас призвал? Вернее разве вы,
Чем сокол наш, которого вчера
На цаплю выпустили мы, а он
Не только упустил ее, но сам
Вдруг взял да улетел?» А ей – Гавейн:
«Клянусь, что упускаю эту птицу,
Как жаворонка в небе, оттого что
Сияньем ваших глаз заворожен.
Но коль велите, я взгляну на щит».
И щит внесли, и увидал Гавейн
Герб сэра Ланселота – львов лазурных,
На задних лапах на поле стоящих,
В коронах золотых на головах,
И хлопнул по бедру себя рукой,
И усмехнулся: «Прав был наш Король!
Воитель сей и верно – Ланселот!»
«И я была права, – ему в ответ
Элейн сказала радостно. – Ведь он
Привиделся во сне мне величайшим
Из всех великих рыцарей на свете!»
«Представить мог ли я, что полюбили
Вы первого из нас? Прошу прощенья! —
Вздохнул Гавейн. – И все ж скажите прямо,
Напрасно ли я мучаю себя?»
Ответила лилея: «Что я знаю?
Товарищами были братья мне.
Порой они болтали о любви,
А я считала – говорят о маме.
Ведь мне казалось, что другой любви
Они не знают… И сама я тоже
Не знаю, знаю ль я на самом деле
Что есть любовь, но если все же знаю,
То, если не его люблю я, значит
Не полюблю я больше никого!»
«Будь проклят этот день! – вскричал Гавейн. —
Вы любите его! Но, может быть,
Хотите вы узнать, что всем известно —
В кого он сам влюблен?» – «Не говорите!» —
Воскликнула Элейн, и взор прекрасный
Подняв с мольбой, прочь от него пошла.
Но бросился за ней он со словами:
«Постойте! Хоть минутку! Ваш рукав
Был у него на шлеме. Так, быть может,
Нарушил верность той он, чье я имя
Назвать не вправе? Знать хочу, решит ли
Наш верный друг, куда ему упасть
Листу подобно? Нет, скорей всего…
Мне, впрочем, это все равно. Пусть сам
Он разбирается в своих любовях…
Ну а теперь, девица, ибо я
Уверен, что прекрасно вам известно,
Где прячется великий рыцарь наш,
Позвольте поиски переложить
На ваши плечи. Вам брильянт вручаю.
Вы Ланселота любите, и вам
Отдать ему брильянт приятно будет.
И коль он любит вас, то и ему
Приятно будет получить брильянт
Из ваших рук. А впрочем, любит, нет ли —
Брильянт – брильянт и есть. Так что прощайте!
Сто раз прощайте, милая девица!
И коли любит он, коли пылает
Любовью к вам, тогда весьма возможно,
Что встретимся мы с вами при дворе.
Я думаю, когда начнете вы
Придворному учиться этикету,
Друг друга мы узнаем».
А затем,
Отдав брильянт, ей поцелуй воздушный
Послал он и, от поисков напрасных
Уставший, на коня вскочил и прочь
Помчался с легким сердцем, напевая
Какую-то любовную балладу.
Явившись ко двору, он Королю
Поведал то, что знал уже Король:
«Тот рыцарь – Ланселот», потом прибавил:
«Я, мой сеньор, узнал довольно много,
Но не нашел его, хоть все кругом
Объехал. Но зато девицу встретил,
Рукав которой он носил на шлеме.
Девица эта любит Ланселота.
Ей я брильянт и отдал, полагая,
Что высший рыцарский закон – учтивость.
Она вручит брильянт, ведь ей, уверен,
Известно, где укрылся Ланселот».
Король, нахмурившись, ему ответил:
«Излишне, право, вы учтивы! Я
На поиски вас больше не пошлю.
Вы, видимо, забыли, что учтивость
По отношенью к королям – покорность».
Сказал так и ушел. Гавейн был зол,
Но и напуган. Кровь ему в лицо
Вдруг бросилась. Молчал он, замерев,
И пристально глядел вослед Артуру.
Затем встряхнулся, вышел из покоя
И стал повсюду слухи распускать
О деве – о лилее Астолата
И о ее любви. И уши все
Внимали этому, а языки
Болтали, что, мол, полюбила дева
Из Астолата сэра Ланселота,
А Ланселот, мол, полюбил ее.
Кому-то интересно было, как
Король на это смотрит. А кому-то —
Как королева. Удивлялись все:
«Откуда появилась эта дева?»
И большинство, конечно же, считало,
Что дева недостойна Ланселота.
Одна из дам придворных вдруг решила
Про новость королеве рассказать.
Но та уж знала все, лишь горевала
О том, что Ланселот так низко пал.
Она казалась бледной, но спокойной
(Чем эту даму очень огорчила).
Так девять дней, огню подобно, новость
По замку Короля распространялась,
И кончилось все тем, что на пиру
Два раза рыцари, а может, три
Вместо того, чтоб пить за Ланселота
И королеву, предлагали тосты
За Ланселота и лилею-деву
И улыбались, друг на друга глядя.
Но губы не сжимала королева, —
Хоть в горле ком вставал, и ноги гневно
Дробь под столом по полу отбивали:
Казалась ей еда полыни горше,
И все вокруг ей ненавистны были.
А в это время дева в Астолате,
Невинная соперница ее,
Которой одного хватило дня,
Чтоб образ Ланселота поселился
Навек в ее душе, к отцу подкралась,
Когда он в размышленьях пребывал,
И, на колени сев к нему, сказала:
«Отец, меня упрямицей зовешь ты,
Но сам ты воспитал меня такой.
А посему скажи, хотел бы ты
Чтоб я сошла с ума?» – «Конечно, нет!»
«Коль так, тогда отправиться дозволь мне
На поиски Лавейна дорогого».
«Из-за него с ума ты не сойдешь, —
Отец ответил. – Потерпи немного.
Надеюсь я, что вскорости услышим
О нем мы и о спутнике его».
«Но, – молвила она, – необходимо
Его найти мне, где бы ни был он,
И передать ему брильянт. Иначе
Таким же ненадежным буду я
Посланником, как принц высокомерный,
Который отдал камень мне. Отец мой,
Я спутника Лавейна в снах видала
Худым, иссохшим, как скелет, и бледным,
Как смерть. Ему необходима помощь
Девицы благородной. Ведь девицы
Обязаны заботиться особо
О рыцарях, которые носили
Их знаки в поединках на турнире.
Молю тебя, дозволь уехать мне!»
Главою покачав, сказал отец:
«Да, да, брильянт… Поверь, мое дитя,
Я был бы рад узнать, что величайший
Из наших рыцарей здоров. И ты
Ему брильянт должна отдать, конечно.
Но слишком уж, я думаю, высоко
Висит сей плод. Не каждый рот сумеет
Его схватить. Лишь нашей королевы…
Что я в виду имею? Ничего.
Ну, а тебе, дружок, могу сказать,
Коль так ты непреклонна, поезжай!»
Сияя оттого, что разрешили
Ей в путь пуститься, убежала дева,
И в этот день, пока она к дороге
Готовилась, в ее ушах звучали
Последние слова ее отца:
«Коль так ты непреклонна, поезжай!»
И эхом вдруг в душе ее мелькнуло:
«Коль так ты непреклонна, то умрешь!»
Но счастлива была она тогда
И мысль отогнала, как мы пчелу,
Которая ужалить норовит,
И так себе ответила: «Ну что
Случится, если помогу ему
Вернуться снова к жизни?» А затем
Она в сопровожденье сэра Торра
Вдаль поскакала по холмам нагим
И, наконец, достигла Камелота.
И там, перед вратами городскими
Вдруг брата повстречала своего,
Который безмятежно улыбаясь,
Выделывать курбеты заставлял
Каурого коня на радость людям,
Толпившимся вокруг него на поле.
«Лавейн! – она воскликнула. – Лавейн!
Скажи, как поживает Ланселот?»
Лавейн был изумлен: «Торр и Элейн!
Зачем вы здесь? И как узнали вы
О том, что господин мой – Ланселот?»
Когда Элейн свой повела рассказ,
Сэр Торр, которому об этом было
Неинтересно слушать, их оставил
И сквозь ворота, мимо статуй дивных,
Где каждая одну из войн Артура
Собою представляла, въехал в тихий
Богатый город, направляясь к дому,
В котором дальний родственник их жил.
А сэр Лавейн сестру свою отвел
К пещере возле рощи тополиной.
Войдя, она заметила тотчас
Шлем Ланселота на стене. К нему
По-прежнему ее рукав пурпурный
Привязан был, порубленный и рваный,
И потерявший множество жемчужин.
И радостно ей стало оттого,
Что Ланселот не снял рукав со шлема.
Кто знает? Может, он еще раз хочет
С ним выйти на турнир. Затем они
Вошли в другую келью, где он спал.
Могучие израненные руки
На волчьей шкуре голые лежали
И так подергивались, будто он
Во сне с врагами продолжал сражаться.
Увидев, как растерзан, как оброс,
Каким худым ее любимый стал,
Элейн негромко вскрикнула от горя.
И от чужого в этой келье звука
Больной проснулся рыцарь. И пока
Он озирался в полусне, Элейн
Приблизилась к постели и сказала:
«Награду вашу вам прислал Король —
Брильянт». Его глаза сверкнули. Дева
Подумала: «Не мне ли он так рад?»
Когда ж она поведала ему
О Короле, о принце, о брильянте,
О поисках, что ей препоручили,
Хоть недостойна их она, конечно,
И около его постели скромно
Колени преклонила и брильянт
Ему вложила в руку, то лицо
Свое к нему приблизила, и он
Поцеловал Элейн, как мы ребенка,
Который с трудным справился заданьем, —
И на пол перед ним упала дева.
«Скакали долго вы, – промолвил рыцарь, —
Вот и устали. Отдохнуть вам надо!»
«Мне отдых ни к чему, – она сказала, —
Вы рядом, мой прекрасный господин,
И этого для отдыха довольно».
Что означать должны сии слова?
Его большие черные глаза,
Которые еще огромней стали
От худобы его, в нее вперились
И по румянцу на лице наивном
Проведали о страшной тайне сердца.
Опешил Ланселот и не сказал
Ни слова больше, ибо был без сил.
Ему был не по нраву тот румянец,
И жаждал он любви одной лишь только
Из всех на свете женщин – королевы.
Поэтому, вздохнув, он отвернулся
И притворялся спящим до тех пор,
Покуда не уснул и в самом деле.
И поднялась Элейн, и побрела
По полю к городу и, миновав
С фигурами чудесными ворота,
По улицам, хоть мрачным, но богатым
Прошла туда, где родственник их жил.
Там выспалась, а на заре назад
По улицам тем мрачным и богатым,
По полю и по роще тополиной
Пошла к пещере. Так вот день за днем
Элейн скользила в сумеречном свете,
Как привиденье, в город и обратно,
И каждый день за рыцарем она
Ухаживала, а порой и ночью.
А Ланселот, хотя о ране он
И говорил, как об ушибе легком,
Который очень быстро заживет,
От жара и озноба временами
Так мучился, что вежливость терял.
Но кроткая Элейн терпела все
С любовью и была с ним в миг такой
Смиренней, чем ребенок с грубой нянькой,
И ласковей, чем мать с больным ребенком.
Еще ни разу женщина с тех пор,
Как совершил впервые грех мужчина,
Добрей с мужчиной не была. Поддержкой
Служила ей великая любовь.
И как-то раз отшельник – трав знаток,
Познавший все науки тех времен,
Заметил Ланселоту, что Элейн
Своим уходом жизнь ему спасла.
И Ланселот, забыв, что взгляд девицы
Ему казался прежде простодушным,
Теперь Элейн сестрою называл,
И другом верным, и прекрасной девой,
И ждал ее, и горевал, когда
Ее шаги стихали вдалеке,
И был с ней ласков, и любил ее
Насколько мог, жаль только, не любовью
Прекраснейшей, светлейшей, глубочайшей
Мужчины к женщине, и был готов
Пасть смертью рыцаря за честь девицы.
Как знать? Когда б ее он первой встретил,
Она, быть может, счастие дала бы
И в этом мире, и в ином, загробном,
Его больной душе. Да вот никак
Не мог разбить былой любви оковы.
Считал он, что обязан сохранить
В бесчестье коренящуюся честь.
Смысл верности он понимал неверно.
Еще великий рыцарь в дни болезни
Немало дал обетов и был полон
Намерений благих. Но им, рожденным
Болезнью, жизнь была не суждена.
Ибо, когда опять в нем забурлила
С былою силой кровь, он снова стал
То чудное лицо в мечтаньях видеть,
Которое в его душе рождало
Предательский покой и застилало
Его решимость, облаку подобно.
И если дева говорила с ним
В минуты те, когда он созерцал
Тот несравненный лик, он слушал молча
Иль отвечал ей холодно и кратко,
И знала дева: грубость – от болезни,
Но что за ней стоит, она не знала.
И грусть-тоска туманила ей очи
И раньше времени ее гнала
В богатый город, за поле, туда
Где в одиночестве она шептала:
«Напрасно все! Меня он не полюбит!
Так может быть, мне лучше умереть?»
Подобно крохотной невинной птичке,
Которая на утренней заре
Всегда одну и ту же трель выводит,
Другой не зная, отчего ее
Надоедает слушать, дева наша
Полночи проводила, повторяя:
«Так, может быть, мне лучше умереть?»
И поворачивалась с боку на бок,
И не могла найти успокоенья.
«Уж лучше умереть, чем быть не с ним! —
Все вновь и вновь звучал один напев. —
Чем быть не с ним, уж лучше умереть!»
Но вот сэр Ланселот от ран смертельных
Оправился и в Астолат вернулся
В сопровожденье брата и сестры.
И там Элейн в своем любимом платье,
Которое, как ей казалось, шло
Ей более всего, изо дня в день
Пред сэром Ланселотом представала,
Шепча в душе: «Коли меня полюбишь,
Всегда в таких же буду я нарядах,
А нет, так брось цветы мне на могилу».
А Ланселот все спрашивал ее,
Какой бы ей хотелось получить
Подарок для себя и для родных:
«Что хочет ваше верное сердечко
Сильней всего? Скажите, не таясь!
Мне жизнь спасли вы, и за это я
Готов исполнить ваш любой каприз.
На той земле, что мне принадлежит,
Я – господин, и все по силам мне!»
Она ж глядела на него, как тень,
И ничего в ответ не говорила.
И понял Ланселот, что дева прячет
Заветное желанье от него.
Тогда решил он подождать немного,
Чтоб все-таки ее мечту узнать,
И как-то утром это удалось.
Под тисами в саду нашел он деву
И молвил ей: «С желаньем не тяните,
Я нынче уезжаю». А она:
«Что ж, значит вас я больше не увижу
И из-за робости своей умру».
«Так говорите, – рыцарь подгонял. —
Все, что сейчас услышу я, – все ваше!»
И вырвалось вдруг с жаром у нее:
«Я обезумела. Я вас люблю.
Мне лучше умереть!» А Ланселот:
«И все ж, сестра, чего хотите вы?»
К нему невинно руки протянув,
«Любви, – воскликнула она, – Любви!
Хочу женой вам быть». Ответил рыцарь:
«Уж если до сих пор я не женился,
То не женюсь теперь уже вовек».
«Нет, нет, – она вскричала. – Мне не важно,
Что я женой не буду. Мне бы лишь
Быть с вами, видеть вас, вам угождать,[156]
По свету всюду следовать за вами!»
А Ланселот ей: «Ох уж этот свет!
Он весь – глаза и уши. Туповат,
Все, что узнал, неверно понимает
И раструбить везде готов об этом.
Нет! Вашему любезному отцу
За доброту и брату за любовь
Я злом платить не стану». А она:
«Быть вдалеке от вас, не видеть вас…
Тогда – конец, дни сочтены мои…»
«Нет, десять раз готов я повторить, —
Промолвил он. – Нет, это не любовь,
А только вспышка первая любви.
Я пережил такую же когда-то
И знаю, будете с улыбкой вы
О нашей встрече после вспоминать,
Когда цветок своей души вручите
Тому, кто более достоин вас,
Чем я, который старше вас в три раза.
Еще желал бы я за вашу верность
И нежность, превзошедшие все то,
Что ведал я о женщинах, а так же,
Коль будет бедным славный рыцарь ваш,
Навеки передать вам половину
Моих земель обширных за морями.
Они, надеюсь, принесут вам счастье.
И более того, за вас готов я
Пойти на смерть, как за своих родных,
И быть защитой вам в любой беде.
Вот что бы сделал я для вас, Элейн,
Но большего не ждите».
Дева наша,
Все это выслушав, не раскраснелась,
Не дрогнула от счастья, а, напротив,
Смертельно побледнела и сказала:
«Мне это ни к чему», и чувств лишилась,
И отнесли ее тогда к ней в башню.
И молвил так, услышавший случайно
Их разговор под черной сенью тисов
Отец лилеи: «Как бы вспышка эта
Не ранила смертельно мой цветок!
Вы, славный рыцарь, слишком уж учтивы.
Молю вас, будьте менее учтивы,
Чтоб страсть в ней погасить».
А Ланселот:
«Невежливость моей противна сути,
Но что могу, то обещаю сделать».
Весь день бродил он в роще, а под вечер
Послал кого-то за щитом. Элейн,
Посланца встретив, поднялась покорно,
Чехол сняла и щит ему вручила.
Поздней, она, услышав звон копыт
Под самой башнею, окно раскрыла
И, вниз взглянув, знакомый шлем узрела,
Но не было на шлеме рукава.
Был слышен Ланселоту скрип оконный,
И дева знала: рыцарю известно,
Что сверху на него она глядит.
Но не взглянул он вверх, не крикнул ей,
Рукою на прощанье не махнул,
А поскакал в печали прочь от замка.
Лишь эту неучтивость допустил он.
А дева все в своей сидела башне —
Одна. И не было щита с ней рядом.
Лишь незатейливый чехол, который
Она когда-то сшила, с ней остался.
И все еще звучал в ее ушах
Любимый голос. А перед глазами
По-прежнему стоял любимый образ.
Поздней отец пришел к ней со словами:
«Не убивайся, дочка». Но она
Была на удивление спокойна.
Затем пришли к ней братья и сказали:
«Сестричка, дорогая, не грусти!»
Но и тогда она собой владела.
Зато, когда они ушли, и дева
Осталась в одиночестве опять,
Смерть голосом подруги издалека,
Сквозь тьму летящим, позвала ее.
И совы стали брать над нею власть,
И все смешалось в ней – ее виденья,
Больной вечерний мрак и стоны ветра.
И сочинила песнь[157] она в те дни
С таким названьем: «Песнь любви и смерти».
И спела ее нежно и прекрасно.
«Сладка любовь, хоть нам и зря дана.
И смерть сладка: уносит боль она.
Что слаще? Подскажи, душа, ответь!
Любовь сладка? Так, значит, смерть горька.
Любовь горька? Так будет смерть сладка.
Коль слаще смерть, мне лучше умереть!
Сладка любовь, которая не губит.
И смерть сладка, ведь прах уже не любит.
Что слаще? Подскажи, душа, ответь!
Кабы могла, пошла бы за любовью,
Но смерть уже подходит к изголовью —
Зовет меня. Мне лучше умереть!»
Взлетал все выше голос, и его,
Смешавшегося в страсти и безумье
С могучими стенаниями ветра,
От коих даже башня сотрясалась,
Услышали Лавейн и Торр. И оба
Подумали, дрожа: «Наверно, это
Дух замка тот, что предвещает смерть!»
Тогда они, отца с собою взяв,
К Элейн в испуге бросились. И там
Ее узрели в зареве кровавом,
Кричащую: «Мне лучше умереть!»
Как мы, в знакомое словцо вглядевшись,
Вдруг видим, что оно нам незнакомо,
А объяснить не можем почему,
Так вдруг вглядевшись в дочкино лицо,
Отец подумал: «Да Элейн ли это?»
Элейн, меж тем, к ним подошла поближе
И, вяло руку каждому подав,
Легла, глазами молвив: «С добрым утром».
Однако позже все ж заговорила:
«Родные, братья, вечером, вчера —
Так странно! – я опять была девчонкой
Счастливой, как давным-давно, когда,
Меня еще вы по лесу водили,
Когда отважились однажды взять
С собою на прогулку по реке.
Но лишь до мыса мы тогда доплыли,
Где тополь рос. Мыс был для вас границей,
И от нее назад мы повернули.
Тогда еще я плакать начала
Из-за того, что вы не захотели
Плыть дальше по сверкавшему потоку,
Чтоб королевский замок увидать.
Но не могла я вас переупрямить.
А нынче ночью видела я сон:
Я на реке была совсем одна
И так себе сказала: «Вот теперь
Я в праве поступить, как захочу!»
И тут я пробудилась. Но желанье
Еще живет во мне. Так разрешите
Покинуть вас, чтоб, наконец, смогла я,
Тот тополь, ту границу миновав,
Поплыть тихонько дальше по реке
И королевский замок отыскать.
В него войду я, и никто, никто
Смеяться не решится надо мной.
Гавейн, что сотню раз со мной простился,
Меня увидев, будет изумлен.
А Ланселот, что не простясь уехал,
Задумается и главой поникнет.
Там о моей любви Король узнает,
Там будет меня жалко королеве,
Там двор придет приветствовать меня,
И, долгую дорогу завершив,
Смогу я наконец-то отдохнуть».
Сказал отец ей: «Милое дитя,
Твою не назовешь серьезной просьбу.
Достанет ли тебе, ответь мне, сил
На столь далекий путь? Ты так слаба!
Ну для чего ты хочешь вновь взглянуть
На этого спесивца – на него,
Который презирает всех и вся?»
А грубый Торр браниться принялся
И в ярости кричать: «Да, этот гость наш
Мне сразу не понравился. Коль с ним
Я повстречаюсь, то не посмотрю,
Что он велик, и брошусь на него,
И с ног свалю, а коль удачлив буду,
Убью его за все то беспокойство,
Что причинил он нашему семейству».
Но дева благородная сказала:
«Не возмущайся, братец дорогой.
Сэр Ланселот не больше виноват
В том, что меня не любит он, чем я
В том, что люблю его лишь одного
Из всех, кто столь же, может быть, высок».
«Высок? – переспросил отец. – Высок? —
Хотел он притушить в ней страсть. – О нет,
Не знаю, дочь, кто у тебя высок,
Зато я знаю то, что знают все:
Он любит королеву, и она
Ему любовью отвечает тоже,
Чем опозорили себя навек…
Коль это высоко, то что же низко?»
Тогда ему ответила лилея:
«Отец мой милый, слишком я слаба,
Чтоб рассердиться. Это – клевета!
Средь тех, кто благороден, не сыскать
Ни одного, кого бы не чернили.
Кто не имел врага, не сыщет друга!
Он – несравненный, чистый человек,
И я горжусь своей к нему любовью.
Так разреши, отец, мне в путь пуститься,
Пусть даже глупой ты меня считаешь.
Я не совсем несчастна, ибо я
Люблю того, кто величайшим стал
И лучшим рыцарем по воле Бога,
Хоть он и не ответил мне любовью.
И все ж благодарю тебя я, видя
Что ты за жизнь мою боишься. Но
Ты действуешь себе наперекор,
Ведь если б я поверила тебе,
То, верно бы, скорее умерла.
Не возражай, прошу, отец мой милый,
А прикажи позвать духовника,
Хочу я исповедаться пред смертью».
После того, как духовник явился
И отпустил ей все ее грехи,
Она, чуть раскрасневшись, попросила
Лавейна: «Запиши мое письмо.
Его тебе сейчас я продиктую».
«Письмо, – спросил Лавейн, – для Ланселота?
Тогда его я с радостью доставлю».
Она ответила: «Для Ланселота,
Для королевы и для всех на свете.
Только письмо я отвезу сама».
И записал посланье сэр Лавейн,
Которое она продиктовала,
А после подписала и свернула.
И молвила Элейн: «Отец, любимый,
Ты – добрый. Ты ни разу в жизни мне
Ни в чем не отказал. Так сделай милость,
Исполни и последнюю мою
Причуду. Положи письмо мне в руку,
Пред тем, как я умру. И пальцы сжав,
Я, мертвая, письму охраной буду.
Потом, когда мое остынет сердце,
Сними меня с постели, на которой
Умру я от любви, постель укрась
Как ложе королевы, а меня,
В наряд мой самый лучший облачив,
Вновь уложи. И прикажи поставить
Постель на колесницу, и свези
К реке, где барка ждать уже должна,
Затянутая черным. И отправь
Торжественно ту барку ко двору
Для встречи с королевой. Уж поверь,
Сама я за себя ей все скажу,
Как ни один из вас сказать не сможет.
А посему пускай сопровожадет
Меня один лишь наш немой слуга.
Умеет он и править, и грести.
Он и доставит ко двору меня».
Тут дева замолчала. И отец
Пообещал: «Исполню все, что просишь».
Тогда она вдруг так развеселилась,
Что братья и отец решили: «Нет,
Она не умирает. Это все —
Игра ее фантазии богатой».
Но миновало десять долгих дней,
А на одиннадцатый день, с утра,
Отец ей в руку положил письмо
И пальцы сжал. Так дева умерла.
И был тот день днем скорби в Астолате.
А следующим утром, на рассвете,
Едва лишь солнце осветило землю,
Торр и Лавейн с поникшими главами
Пошли вослед печальной колеснице,
Как тени, по сверкающему лугу
В разгаре лета, к той реке, где барка
Ждала, затянутая черным шелком.
На барке той уже давно сидел,
Оглядываясь и от солнца жмурясь,
Их старый, преданный, немой слуга.
Два брата ложе с мертвою сестрой
Перенесли на барку с колесницы
И лилию вложили в руку девы,
И шелковый, эмблемами расшитый,
Над ней установили балдахин,
И, в лоб сестру поцеловав, сказали:
«Сестра, навек прощай!» и, повторив:
«Прощай навек, сестра!» ушли в слезах.
Тут встал немой слуга, и поплыла
Покойница под верною охраной
Вверх по реке. И лилия была
В одной ее руке, а во второй —
Письмо. И волосы ее лились
Потоком золотым на покрывало —
Элейн была по пояс им укрыта —
Сама же дева в белоснежной ризе
Лежала, и чистейший лик ее
Прекрасным был. Она живой казалась
И улыбалась будто бы во сне.
Как раз в тот день сэр Ланселот просил
Аудиенции у королевы,
Чтоб наконец-то дар ей передать
Ценой в полкоролевства, за который
Так трудно бился он: убил немало
Других, но чуть было и сам не пал
В борьбе девятилетней за брильянты.
Он обратился с просьбой к королеве
Через ее слугу – согласье дать
На встречу. Королева пред слугой,
С таким величьем каменным стояла,
Что собственною статуей казалась.
Слуга, склонившись низко и почти что
Целуя ноги ей, изображая
Священный трепет, зреньем боковым
Заметил, как слегка заколыхалась
Тень тюлевой вуали на стене,
И, уходя, смеялся в сердце льстивом.
И на террасе, диким виноградом
Увитой с летней стороны дворца,
С которой открывался вид на реку,
Они увиделись, и Ланселот
Сказал, встав перед нею на колени:
«О королева! Госпожа моя!
Прошу, примите в дар брильянты эти, —
За них не стал бы я в турнирах биться,
Когда б не вы, – и осчастливьте друга,
Желающего видеть их браслетом
На самой нежной ручке на земле
Иль ожерельем на прекрасной шее,
В сравнении с которой и лебяжья
Почти что серой кажется. Но это —
Слова всего лишь… Грешен, не дано
Красу мне вашу описать словами.
И все ж дозвольте мне слова любви
Излить, как изливают слезы горя.
Быть может, этот грех простится мне.
Да, кстати, слышал я, что при дворе
Гуляют слухи. В них – ни слова правды.
Мы с вами не супруги, так что нужно
Нам полностью друг другу доверять.
Пускай гуляют… Было ли когда,
Чтоб их не разносили? Не могу
Поверить я, что верите вы им.
Святая, вы всегда мне доверяли!»
Пока он это говорил, Гиньевра,
К нему вполоборота встав, срывала
Цветы и листья с виноградных лоз,
Которые террасу обвивали,
И до тех пор их пред собой бросала,
Пока весь пол вокруг не стал зеленым.
Затем, когда он замолчал, взяла
Холодной и безжизненной рукой
Брильянты, положила тотчас их
На стол, стоящий рядом, и сказала:
«Быть может, Ланселот Озерный, я
Вам верю больше, нежели вы мне.
Связь наша – не супружеская связь,
И хорошо в ней то, что связь такую
Разрушить легче, как сие ни больно.
Уже так много лет я из-за вас
Была недоброй и несправедливой
К тому, кого всегда в душе считала
Всех благородней. Что теперь мне эти
Брильянты? Втрое были бы они
Дороже мне, останься прежним вы…
Для любящих сердец подарок ценен
Лишь верностью того, кто его сделал.
Они – не для меня, а для нее,
Для вашей новой пассии! Один лишь
Вы можете подарок сделать мне —
Жить в радости. Но только не со мной.
Не сомневаюсь, хоть и изменились
По отношению ко мне вы, но
Останетесь по-прежнему учтивым.
Я и сама разрушить избегаю
Учтивости границы, в коих я
Как королева и жена Артура
Живу и властвую. А посему
Не вправе я сказать вам ничего.
И кончено об этом! Что за странный
Вы человек! Пусть будет все, как есть.
И я прошу вас, присоедините
Мои брильянты к жемчугам ее,
Украсьте ими деву и скажите,
Что красотой она меня затмила,
Что по сравнению с ее рукой
Моя – худа излишне; и что шея
Ее – во много раз моей прекрасней.
Поэтому браслет иль ожерелье
Пойдут настолько больше этой деве,
Чем мне, насколько верность королевы
Дороже, лучше всех этих брильянтов.
Нет, Божьей Матерью клянусь, что ими
Ни ей, ни мне уж больше не владеть!»
И тут же, со стола схватив брильянты,
Она швырнула их во гневе вниз,
С террасы. И в поток они, сверкая,
Упали, и взметнулись кверху брызги,
Которые блеснули, как брильянты,
И вслед за ними в бездне вод исчезли.
Сэр Ланселот оперся на перила,
Почти что презирая жизнь, любовь
И все на свете, и увидел вдруг,
Что рядом с местом, где упали камни,
Проходит тихо барка, а на ней
Лежит лилея замка Астолат
С улыбкой на лице, – лежит, похожа
На звездочку в кромешной темноте.
Но, взбешена, Гиньевра убежала,
На реку не взглянув, и причитала,
И плакала, таясь от всех. А барка
Причалила у лестницы дворцовой.
Два часовых пред входом во дворец
И на ступенях мраморных зеваки
Стояли, рты раскрыв от изумленья,
И спрашивали, глядя вниз на барку:
«Что это?» Изможденное лицо
Гребца, своей суровостью застывшей
Похожее на лица те, что люди
В своем воображении рисуют,
Когда глядят на каменные глыбы,
Их испугало, и они сказали:
«Он околдован, говорить не может,
А дева – спящей кажется. Она
Прекрасна, словно Королева Фей!
Но как бледна! Да кто ж они такие?
И живы ли они? А может быть,
Они пришли за Королем, чтоб взять
Его с собой в Волшебную Страну?
Ибо слыхали мы, что суждено
Не умереть Артуру, а уйти
В далекую Волшебную Страну».
Пока они про Короля болтали,
И сам Король явился в окруженье
Придворных рыцарей. Тогда немой,
Поворотясь к нему лицом, поднялся
И показал на деву и на двери.
Артур, поняв, тотчас же повелел
Двум рыцарям достойным: Персивалю
И целомудренному Галахаду
Перенести девицу в зал дворцовый.
И вышел в зал прекрасный сэр Гавейн
И с изумленьем увидал ее.
И Ланселот чуть позже подошел
И на нее задумчиво взглянул.
И, наконец, явилась королева
И пожалела бедное дитя.
Но тут Артур письмо в руке девицы
Заметил, взял его, сломал печать
И прочитал. Вот что письмо гласило:
«О благороднейший из благородных,
О господин мой, Ланселот Озерный,
Который, не простясь, меня покинул!
Я, звавшаяся девой Астолата,
Сюда пришла навек проститься с вами.
Я вас любила, только безответно.
Любовь такая обернулась смертью.
И потому теперь я обращаюсь
С мольбою к нашей госпоже Гиньевре
И к каждой из ее придворных дам:
С молитвою меня похороните.
И вы, сэр Ланселот, мой несравненный —
Вы тоже о душе моей молитесь».
Вот что прочел он. А пока читал,
Все плакали – и господа, и дамы,
И часто взгляд они переводили
С лица читающего на нее,
Лежащую спокойно. И все время
Им, тронутым безмерно, представлялось,
Что губы девы вместе с ним читают.
И вот тогда собранью Ланселот
Со всею откровенностью сказал:
«Мой господин, Король, и все, кто ныне,
Моим речам внимает, все узнайте,
Сколь тяжело мне из-за этой смерти
Прекраснейшей из дев. Она была
Добра ко мне, привязана ко мне.
А уж любила так, как ни одна
Из женщин, коих знал я, не любила.
Но я ответить тем же ей не мог:
В мои года уж нет порывов юных.
Я честью рыцарской клянусь, что не дал
Ей никакого повода влюбиться.
Я не имел намеренья такого.
Свидетели тому – мои друзья,
Два брата девы и отец, который
Сам упросил меня быть грубым с ней,
Чтоб страсть в ней погасить, быть неучтивым,
Что принципам моим противоречит.
И все ж ему пошел я на уступку:
Уехал, не сказав ей слов прощальных.
Ах, если бы я мог предположить,
Что дева из-за этого умрет.
Я, пусть и грубо, с нею бы простился,
И спас бы деву от нее самой…»
В ответ ему сказала королева —
В ее душе еще не стихла буря:
«Да, вы могли с ней быть помилосердней.
Вы этим бы спасли ее от смерти!»
Тут взгляды их скрестились, и она
Свой отвела, а Ланселот продолжил:
«Ее спасла бы лишь женитьба наша, —
Но этого случиться не могло.
Она мне говорила, что готова
Последовать за мной куда угодно, —
Что так же невозможно было. После
Я объяснил ей, что ее любовь —
Всего лишь искра юности девичьей,
Которая, конечно же, погаснет,
Чтобы опять зажечься и гореть
Спокойным пламенем, когда у девы
Появится возлюбленный достойный.
А я бы подарил им, будь он беден,
На свадьбу часть моих владений дальних —
И земли, и угодья за Ла-Маншем,
Чтоб жили они в счастье. Но не мог я
Дать большего. Однако было мало
Ей этого, и вот она мертва».
Он замолчал. И вымолвил Артур:
«О рыцарь мой! Должны похоронить мы
С почетом деву. Этим мы и сами
Почет заслужим – вы, как рыцарь верный,
А я, как господин ваш и Стола».
И вскоре к усыпальнице, той самой,
Что всех была богаче в королевстве,
Вослед за Королем весь славный Орден
Неспешно двинулся колонной длинной,
И Ланселот, печальней, чем всегда,
Шел среди рыцарей – своих друзей,
Чтоб похороны девы увидать.
Те похороны были не простыми,
Не как какой-нибудь безвестной девы,
А пышными – под траурную мессу.
Так королеву хоронить могли бы.
Когда прелестная ее головка
Навек исчезла в подземелье том,
Где прах полузабытых королей
Покоился, Король Артур сказал:
«Пускай надгробье над ее могилой
Роскошным будет. И пускай стоит
Здесь статуя ее, у ног которой
Щит Ланселота вырежут из камня.
И лилию она держать должна.
И пусть о путешествии печальном
Рассказывает любящим сердцам
Златая надпись на надгробном камне».
Так все и было сделано чуть позже.
Ну, а когда и господа, и дамы,
И прочий люд толпой из склепа вышли
И стали расходиться по домам,
Гиньевра, заприметив Ланселота,
Идущего отдельно ото всех,
К нему приблизилась и проронила
Как будто мимоходом: «Ланселот!
Простите! Моя ревность – от любви».
Ответил он, не поднимая глаз:
«Она – проклятие любви… Что ж делать…
Я вас прощаю». Тут Артур, заметив,
Что мрачен, словно туча, Ланселот,
Сказал ему с глубоким состраданьем:
«Мой Ланселот! Вам больше всех других
И радуюсь, и доверяю я.
Со мной бок о бок в битвах вы сражались,
И много раз я видел на турнирах,
Как опытного с ног сбивали вы
Бойца, а миг спустя вдруг позволяли
Юнцу избегнуть вашего меча,
Желая, чтоб и он добыл награду
И имя приобрел. И мне по нраву
Учтивость ваша и вы сами, ибо
Вы – человек, который заставляет
Себя любить. Но вот сейчас, клянусь,
Глаза ваши печальны беспросветно.
Могли бы полюбить вы эту деву,
Ибо она для вас для одного
Была, похоже, создана Всевышним.
И от нее, коли судить возможно
По мертвому о том, что было живо,
Такой безукоризненно прекрасной,
Вы, одинокий неженатый рыцарь,
Который благородного потомства
Еще не приобрел, иметь могли бы
Чудесных сыновей, дабы они
Продлили славу имени и рода,
Мой верный рыцарь, Ланселот Озерный!»
Тогда ответил Ланселот: «Прекрасна
Она была, Король мой, и чиста.
Таким хотите видеть постоянно
Вы каждого из рыцарей своих.
Ее красы не видел лишь слепой,
А чистоты – не видел лишь бездушный.
Но быть любимым даже столь достойной
Девицей, значило б себя связать.
А ведь свободная любовь не терпит
И малого насилья над собой».
«Свободная любовь в подобных узах, —
Сказал Король, – осталась бы свободной.
Любовь должна свободной оставаться.
Свободная любовь – всего прекрасней.
И, кроме неба, в сей юдоли смерти
Разве хоть что-нибудь найдется лучше
Любви столь чистой в облике столь чистом?
Но не смогла девица вас связать,
И вы, я полагаю, Ланселот,
Как прежде благородны и свободны».
Ни слова не ответил Ланселот,
А двинулся туда, где ручеек
Впадает в реку, сел на берегу
У заводи и стал глядеть, как волны
Бегут по тростнику. Подняв глаза,
Он барку увидал – она плыла
Вниз по теченью, и издалека
Пятном казалась на воде… Лишь тут
Вдруг вырвалось у рыцаря из сердца:
«Ах, добрая, наивная душа!
Уверен я, меня любила ты
Куда нежней, чем любит королева.
Молиться ль о твоей душе? О да!
Я этого хочу. Прощай навек.
Прощай, лилея… «Ревность – от любви?»
А может быть, наследует любви
Ревнивая гордыня? Королева!
Не значит ли, коль ревность – от любви,
Что ваша все растущая боязнь
Того, чтоб имя славное свое
Не утерять вам, говорит о том,
Что ваша уменьшается любовь?
О, почему Король напомнил мне
Об имени моем, когда со мной
Заговорил? Теперь укором будет
Мое мне имя. Я стыжусь его.
Вот так-то, Ланселот. А ведь когда-то
Ты взят был Девой Озера самой
Из материнских рук – чудесной девой,
Явившейся полуночным виденьем,[158]
И певшей неразгаданные гимны,
Подслушанные у бродяги-ветра,
И по утрам и вечерам тебя
Все целовавшей, говоря: «Мой мальчик,
Мой несравненный Ланселот! Прекрасен
Ты, словно королевское дитя!»
Взяв на руки меня, она частенько
По сумрачному озеру ходила…
Уж лучше б утопила в нем меня!
Зачем живу я? Есть ли польза в том,
Что величайшим рыцарем зовусь я?
Чтоб заслужить себе такое имя,
Со многими сражался я. Но разве
Я получаю радость от него?
Конечно, нет. Однако потерять
Его бы не хотел… Да, я велик.
Но что мне делать со своим величьем?
Людей испортить, им открыв мой грех?
А может, грех не числится грехом,
Когда его великий совершает?
Увы, Артур! Твой величайший рыцарь
Твоей любви не заслужил. Мне нужно
Во что бы то ни стало эту связь
Порвать, ибо она меня порочит.
Но только ежели сама Гиньевра
Захочет этого! А сам хочу я,
Чтобы она со мною порвала?
Не знаю, нет! А если не хочу,
Тогда, О Господи, прошу Тебя,
Пошли нежданно ангела на землю,
Чтоб он схватил за волосы меня
И вдаль отнес, и сбросил с высоты
В то озеро, забытое людьми,
Что прячется среди обломков скал».
Так мучился великий Ланселот
От угрызений совести, не зная,
Что станет он святым[159] еще при жизни.
СВЯТОЙ ГРААЛЬ [160] [161]
От шумных войн и подвигов, свершенных
В турнирах и боях, сэр Персиваль[162],
Которого Артур и Круглый Стол
Безгрешным[163] называли, перешел
К невидному и тихому житью
Молельщика, к посту и подаянью,
И, на клобук монашеский сменив
В аббатстве вдалеке от Камелота
Свой шлем, там в скором времени и умер.
Один монах по имени Амвросий[164]
Любил его сильнее остальных,
И чтил его, и к сердцу Персиваля
Дорогу проторил своей любовью,
В нем пробудив ответную любовь.
И как-то раз, когда они сидели
Под старым, словно мир, могучим тисом,
Собой закрывшем полмонастыря, —
То было ветреным апрельским утром,
Раскачивавшим ветви, на которых
Листочков первых дымка трепетала, —
Спросил монах Амвросий Персиваля:
«О брат, уже полвека вижу я
Весною каждой дымку на ветвях.
Я мир не знаю, ибо никогда
Не покидал монастыря. Но ты,
Когда ты появился здесь, держался
С таким достоинством и так учтиво
Со всеми говорил, что понял я:
Один из тех ты, кто имеет честь
Кормиться в замке Короля Артура.
Средь вас есть кто получше, кто похуже,
Вы, как монеты: эта – золотая,
А та – фальшива, но на всех, поверь,
Оттиснут чистый образ Короля.
Ну а теперь поведай, брат мой, мне:
Зачем покинул ты ваш Круглый Стол?
Иль страсть земная этому причиной?»
«Нет, – рыцарь отвечал, – совсем не страсть.
Явилось мне чудесное виденье —
Святой Грааль. Оно-то и погнало
Меня от состязаний, от тщеславья
И суеты земной, что бьют ключом
На всех турнирах пред очами женщин,
Желающих узнать, кто победит
И кто падет. Впустую тратим мы
Свои духовные богатства. Лучше
Нам было б посвятить их Небесам!»
Сказал монах: «Святой Грааль! Я верю,
Что молоды в глазах Господних мы,
Но здесь мы прахом стали. А о чаше
Грааля мне известно только то,
Что в трапезной рассказывал о ней
Один из ваших рыцарей, наш гость.
Но говорил в печали он так тихо,
Что мы не поняли и половины.
Так что ж Грааль такое? Призрак чаши,
Вдруг возникающий то здесь, то там?»
«Да нет, монах! – ответил Персиваль, —
Какой там призрак – истинная чаша!
Та самая, из коей пил Христос
Во время вечери его последней.
Ту чашу из земли благословенной
После того дня тьмы, когда восстали
Усопшие и вышли из гробниц,[165]
Святой Иосиф из Аримафеи[166]
Доставил после странствий в Гластонбэри,
Где северный терновник расцветает
На Рождество[167], как память о Христе.
Там чаша находилась много лет.
Кто мог ее коснуться иль увидеть,
Тот силой веры тотчас исцелялся
От всех болезней. Но потом так сильно
Зло разрослось, что чаша та святая
Была взята с земли на Небеса».
Сказал монах: «Из древних книг я знаю:
Когда пришел Иосиф в Гластонбэри,
Языческий правитель Арвираг[168]
Ему для поселенья отдал остров
Среди болот, где он из тростника
Уединенную построил церковь.
Вот что поведали мне наши книги,
Но в них ни слова нет про это чудо.
А кто увидел первым в наши дни
Святой Грааль?»
«То женщина была,
Монахиня, – ответил Персиваль. —
Она была сестрою мне по крови.
И если только есть святая дева,
Колени преклонявшая в молитве
На голом камне, то она – святая,
Хотя в девичестве и пламенела
Любовью человеческой. Когда же
Был тот огонь безжалостно затоптан,
Она любовью к Богу воспылала
И отдалась молитве, восхвалению,
Посту и подаянью. А потом,
Когда она монахинею стала,
И в келью сквозь решетку к ней проникли
Вдруг слухи о скандале при дворе,
О преступленье против Короля
И Круглого Стола, и шепот странный
О некоей супружеской измене,
Она еще усердней принялась
Молиться и поститься.
Духовник,
Почти столетний старец тот, кому
Она в грехах покаялась, точнее
В том, что, безгрешной, ей грехом казалось,
Рассказывал ей о Святом Граале.
Со времени Христа сей старец – пятый
Или шестой среди столетних старцев,
Друг другу пересказывавших эту
Легенду. И когда Король Артур
Создал свой Круглый Стол, и все сердца
Людские на не слишком долгий срок
Очистились, – конечно, он решил,
Что к людям вновь придет Святой Грааль,
Но вскоре грех вернулся… Ах, Христос,
Вот бы прийти Граалю и очистить
Весь этот мир от человечьей скверны!
«А может, Отче, призову его я
Молитвой и постом?» – спросила дева.
«Пожалуй, – молвил тот, – ибо душа
Твоя чиста, как снег». Тогда она
Молилась и постилась до тех пор,
Пока почти прозрачною не стала
Для солнца и для ветра. И подумал
Тогда, ее увидев, я, что может
Она теперь подняться и взлететь.
Однажды призвала она меня
К себе для разговора. И когда
Она заговорила, то сияли
Ее глаза, как никогда дотоле.
Как никогда глаза прекрасны были —
Прекрасны, ибо святостью светились.
«О брат мой, Персиваль, – она сказала, —
Я нынче видела Святой Грааль.
Проснувшись в полночь, услыхала я
Как будто звук серебряного рога
Из-за холмов далеких. Я еще
Подумала: «Не в правилах Артура
Охотиться впотьмах». А слабый звук,
Который лился словно ниоткуда,
Все рос и близился… О, никогда
Ни рог, ни арфа, из которых мы
Звук извлекаем, не звучали так,
Как эта музыка. И тут вдруг келью
Пронзил холодный серебристый луч,
И вниз по длинному лучу скользнул
Святой Грааль. Был ало-розов он;
В нем словно бы живое сердце билось,
И заметались розовые тени
По белым стенам кельи. А затем
Затихла музыка, исчез Грааль,
И луч угас, и розовые блики
Сошли со стен и умерли в ночи.
Так что Святой Грааль вновь с нами, брат.
Молись, постись и призови к тому же
Твоих собратьев-рыцарей. Тогда
Виденье это явится, быть может,
Им и тебе, и исцелится мир».
С монахинею бледною расставшись,
Поведал всем о чуде я. И сам
Молился и постился постоянно,
И многие из нас до изнуренья
Неделями молились и постились,
Живя все время в ожиданье чуда.
И был средь рыцарей один, ходивший
Всегда в доспехах белых, Галахад.
«Настолько ж ты душою чист от Бога,
Насколько и красив», – сказал Артур
При посвященье в рыцари его.
До Галахада в столь младые годы
Не становился рыцарем никто.
Так вот, когда поведал Галахаду
Я о видении моей сестры,
Меня он поразил. Его глаза
Такими стали вдруг, как будто были
Ее глазами, да и сам на брата
Ее он был скорей похож, чем я.
Он не имел ни брата, ни сестры.
Кто говорил, что Ланселоту сын он,
Кто – что рожден он чьим-то волшебством.
Невесть откуда взявшись, болтуны
Поют, подобно перелетным птицам,
Мечтающим о мухах. Ибо разве
Распутничал в скитаньях Ланселот?
А славная сестра моя состригла
Чудеснейшие волосы свои,
Которые к ее ногам упали
Ковром шелковым, и из них сплела
Тугую перевязь под меч, на коей
Серебряной и пурпурною нитью
Изобразила дивную эмблему —
В серебряном луче Грааль пурпурный.
Потом, взглянув на рыцаря младого,
Ту перевязь надела на него
И молвила: «Божественный мой рыцарь,
Любовь моя, едина в нас любовь.
Я, дева, надеваю на тебя,
На девственника, мной сплетенный пояс.
Иди! И ты узришь, что я узрела,
И, все преодолев, повенчан будешь
На царство во Святом далеком граде»[169].
Сказав сие, она передала
Ему всю неземную страсть свою,
Пылавшую в ее очах, и этим
Навеки сделала его своим,
И душу свою вверила ему,
И он уверовал ее же верой.
Потом год чуда наступил. О брат,
У нас в огромном зале было кресло,
Никто не смел занять его. А сделал
Его пред тем, как навсегда исчез,
Сам Мерлин. Он же вырезал на нем
Узор из удивительных фигур.
Меж них змеею извивалась надпись
На незнакомом людям языке.
«Погибельным» назвал то кресло Мерлин,
Для добрых и для злых людей опасным.
И молвил он: «Кто сядет в это кресло,
Тот пропадет». К несчастью, сам он сел
В него, и вот – пропал. Но Галахад,
Когда узнал о том, что сгинул Мерлин,
Вскричал: «Да, пропаду я, но спасусь![170]»
Во время пира теплой летней ночью
Случилось так, что Галахад уселся
Как раз на это гибельное место.
И сей же миг все в зале услыхали,
Как треснула над головами их
И раскололась крыша. И в проеме
Как будто что-то вспыхнуло, и гром
Раздался, и среди его раскатов
Послышался вдруг чей-то громкий крик.
А вслед за яркой вспышкой зал пронзил
Луч, всемеро сильней дневного света.
И вниз по длинному лучу скользнул
Святой Грааль, который был окутан
Горящим облаком. Никто не смог
Узреть его открытым. А затем
Грааль исчез. Но каждый рыцарь видел
Лицо собрата, словно в нимбе света.
И рыцари все разом поднялись
И друг на друга, онемев, глядели
До той поры, пока я, наконец,
Вновь голос не обрел и не дал клятву.
Поклялся перед всеми я, что буду —
Из-за того, что не узрел Грааля —
И год и день искать его, покуда
Его я не увижу, как сестра —
Монахиня увидела. А следом
За мной дал клятву Галахад и славный
Сэр Борс, что был кузеном Ланселота,
И Ланселот, и многие другие.
Но всех шумнее клялся сэр Гавейн»[171].
Спросил монах Амвросий Персиваля:
«А что Король? Он тоже клятву дал?»
«Нет, – Персиваль ответил. – Короля
Там с нами не было[172]. В тот день, с утра,
От мерзостных разбойников сбежав
Из их вертепа, в замок наш явилась
Поруганная дева, умоляя
О помощи. В земле были ее
Златые волосы, а на руках
Царапины краснели от колючек
Терновника. Была ее одежда
Разодрана, как паруса на судне,
Попавшем в шторм. И двинулся Король
Выкуривать из улья рой позорный
Тех диких пчел, которые такой вот
Мед делают в его владеньях. Но
Все ж чудо приоткрылось и ему,
Когда он возвращался в Камелот
Долиною, уже покрытой тьмою.
«Смотрите, – глядя вверх, вскричал Король, —
Как утонули в тучах крыши замка!
Помолимся, чтоб не были разбиты
Они ударом молнии». Был дорог
Артуру тот наш замок, ибо в нем
Он с рыцарями часто пировал,
И не было чудесней замка в мире.
О, если бы ты, брат, увидеть мог
Наш мощный замок! Был давным-давно
Он Мерлином построен для Артура.
Всё на холме священном Камелота,
И мрачный, пышный град – за крышей крыша,
За башней башня и за шпилем шпиль —
Вдоль рощи, и лужайки, и ручья —
Стремится к замку мощному Артура,
Построенному Мерлином. Скульптуры,
И каждая из них – волшебный символ,
Наш замок украшают, опоясав
Его в четыре яруса[173]. Стоят
На нижнем – звери, рвущие людей,
Чуть выше – люди, бьющие зверей,
На третьем – совершенные бойцы,
На верхнем – люди, у которых – крылья,
А надо всеми – статуя Артура,
Изваянная Мерлином, в венце
И с парою остроконечных крыльев,
Что к Северной звезде[174] устремлены.
Часть статуи, что смотрит на восток,
Венец и крылья – сделаны из злата
И так сверкают при восходе солнца,
Что люди в дальних далях, чьи поля
Язычники опустошают часто,
Их видя блеск, кричат: «Король наш – с нами!»
А если бы ты, брат, видал наш зал!
Его не сыщешь выше и просторней!
В нем на двенадцати огромных окнах
Показаны двенадцать битв Артура.
И свет, который падает на стол,
Течет сквозь все двенадцать битв великих.
Там есть окно с восточной стороны,
Где озеро синеет, на котором
Артур находит меч Экскалибур.
А с запада – напротив – есть другое —
Пустое. Кто распишет то окно?
Когда и как? Наверное на нем,
Когда все наши войны завершатся,
Навек исчезнет меч Экскалибур.
Так вот, Артур помчался к замку в страхе,
Что Мерлина великое творенье
Подобно сну пропасть внезапно может,
Охваченное пламенем могучим,
Которое не знает сожаленья.
И в замок въехал он, и я увидел,
Взглянув наверх, дракона золотого,
Сиявшего для всех, кто в замке был.
А вслед за Королем вступили в замок
Те, кто сжигал разбойничий вертеп.
Чела их были темными от дыма
И обожженными, а их оружье
Порубленным. Среди их ярких лиц
И наши, озаренные виденьем,
И там и тут виднелись. И тогда,
Увидев, что весь замок пребывает
В волнении – одни давали клятвы,
Другие возражали им – Король
Спросил меня, ибо к нему стоял я
Всех ближе: «Персиваль, что здесь случилось?»
Когда я, брат, поведал о виденье
Моей сестры и прочем, лик его
Стал мрачным, как случалось с ним, когда
Прекрасный чей-то подвиг был напрасным.
И он воскликнул: «Рыцари мои!
Будь с вами я, вы не дали бы клятву!
О горе мне!» Но храбро я ответил:
«Будь с нами вы, Король мой, вы бы тоже
Такую клятву дали». – «Да, – сказал он. —
А ты, храбрец, не видел ли Грааля?»
«Нет, государь, святыню я не видел,
Я только слышал гром и видел свет.
Вот почему я клятву дал, что буду
Искать ее, покуда не увижу».
Стал рыцарей выспрашивать Король,
Узрел ли кто из них Святой Грааль.
А рыцари в ответ: «Нет, государь,
Поэтому-то мы и поклялись».
«Послушайте, – сказал Король Артур, —
Здесь облако вы видели, а там,
В пустыне, что хотите вы увидеть?[175]»
Тут замолчали все. И вдруг в тиши
Раздался резкий голос Галахада:
«Я видел, государь, Святой Грааль —
Да, видел я Грааль и слышал крик:
«О Галахад! О Галахад, за мной!»
«Ах, Галахад, – сказал Король, – виденье
Лишь для таких как ты, а не для них[176].
Лишь ты да та монахиня, которой,
Мой Персиваль, не отыскать святей,
Узрели это знаменье – предвестник
Того, что распадется Орден мой.
А что до вас, то вам всю жизнь идти
За колокольцем вожака». – Да, брат,
Король был к рыцарям своим суров. —
«Талиессин[177] – великий наш поэт
Едва запел, немые тотчас тоже…
Мой Ланселот на то и Ланселот,
Что пятерых осиливает разом.
А каждый юный рыцарь мнит себя,
Ни разу не сразившись, Ланселотом:
Пока не бит, ничто его не учит!
А вы – кто вы такие? Галахады?
Нет! И не Персивали!» – так вослед
За Галахадом соблаговолил
Назвать меня Король. – «Но все ж вы люди,
Имеющие силу и желанье
Восстановить добро и справедливость,
Способные обуздывать свои
Внезапные порывы исступленья.
Вы – рыцари, которые сумели
В двенадцати великолепных битвах
Залить его же варварскою кровью
Неистового Белого Коня[178].
Но увидал один, и все слепцы
Желают тотчас видеть… Что ж, идите!
Коль дали клятву, то она священна!
Однако знайте – ибо всем известно,
Что каждый крик, о помощи молящий,
Здесь, в этом зале, слышен, – если вас,
О рыцари мои, при мне не будет,
То не удастся больше совершить
Вам дерзновенных подвигов, гоняясь
За огоньком блуждающим по топям.
И многие, нет, большинство из вас
Сюда уже вовек не возвратятся,
Хоть кажется, наверно, слишком мрачным
Пророчество мое… Теперь ступайте!
И пусть мы встретим завтрашнее утро
Еще раз на турнирном нашем поле
Любимым развлеченьем, чтоб Король ваш
В последний раз пред тем, как с ним проститесь,
На поиски Грааля отправляясь,
Всех рыцарей своих несокрушимых
Увидел и порадоваться смог
Вновь Ордену, который создал он».
И вот, когда взошло наутро солнце,
Все рыцари Артурова Стола
Сошлись друг с другом на турнирном поле
И так сражались страстно, и так много
Переломили копий, как еще
Ни разу не случалось в Камелоте
С тех пор, как государем стал Артур.
А я и Галахад повергли столько
Могучих рыцарей, ибо виденье
Нам сил прибавило, что в возбужденье
Народ едва не разломал барьеры,
Крича: «Сэр Галахад! Сэр Персиваль!»
Когда вступил на землю новый день, —
О брат, видал бы ты наш Камелот,
Который возводился век за веком
Былыми королями и столь древний,
Что сам Король боялся, что он рухнет, —
Чудесный наш, богатый, мрачный город! —
То даже там, где крыши в небесах
Сходились, даже там теснились люди,
За нашей наблюдая кавалькадой.
А ниже – с галерей, где были дамы, —
С тех длинных галерей, поддержкой коим
Служили шеи мощные драконов,
Вцепившихся в растресканные стены,
Потоком бесконечным падал наземь
Дождь из цветов, когда мы проезжали.
На всех углах мужчины и мальчишки,
Сидящие верхом на лебедях,
Грифонах, львах и на крылатых змеях,
Всех называли нас по именам,
Крича: «Бог в помощь!», а внизу, вдоль улиц
Стояли, плача, рыцари и дамы,
И плакали богатый и бедняк,
И сам Король едва от огорченья
Мог слово вымолвить, а королева,
Скакавшая бок о бок с Ланселотом,
Все время причитала и кричала:
«На нас нашло безумье за грехи!»
Подъехав ко Вратам Трех Королев —
Мистическому символу сражений
Артуровых, расстались мы, и каждый
Своей дорогой дальше поскакал.
И духом воспарив, стал вспоминать я
О прежней моей удали в турнирах,
О том, как грозное мое копье
Повергло многих рыцарей известных.
И никогда еще мне не казался
Столь синим свод небесный, а земля
Такой зеленой, ибо кровь во мне
Бурлила, и я знал, я точно знал,
Что мне откроется Святой Грааль.
Но мрачное пророчество Артура,
Что будет гнаться большинство из нас
По топям за блуждающим огнем,
Вдруг словно тьмой мой ум заволокло.
И каждое мое дурное слово,
Которое когда-то произнес я,
И каждая моя дурная мысль,
Что в голову мне прежде приходила,
И все, что в прошлом сделал я дурного,
Ожив в моей душе, ко мне взывало:
«Нет, эти поиски не для тебя!»
И поднял я глаза и увидал,
Что я один среди песков и терний,
И до смерти мне захотелось пить,
И я нежданно тоже закричал:
«Нет, эти поиски не для тебя!»
И поскакал я, и уже решил,
Что суждено мне умереть от жажды,
Но вдруг узрел зеленые лужайки
И речку со стремниной, на которой
Играли белые барашки волн,
Мой взор и слух чаруя. А за речкой
Был яблоневый сад, и с яблонь в речку
И на лужайку падали плоды.
Подумал я: «Вот здесь и отдохну
Я, недостойный поисков таких».
Но стоило к воде мне прикоснуться
И к яблокам, как тут же обратилось
Все это в прах, и я один остался,
Томимый жаждой средь песков и терний.
Затем увидел я прекрасный дом
И женщину за прялкою в дверях.
Взгляд женщины был добрым и невинным,
И все ее движенья были милы.
И поднялась она навстречу мне,
Раскрыв объятья, словно бы промолвив:
«Здесь отдохнешь!» Но стоило ее
Коснуться мне, как сей же миг она
В прах обратилась и в ничто, а дом
Стал старою лачугой, и лежало
В ней мертвое дитя, и обратилось
Все тотчас в прах, и я один остался.
И поскакал я вновь, измучен жаждой,
Но тут вдруг желтый луч прорезал мир,
И там, где он касался сошника,
Оставив плуг свой, пахарь падал ниц
Пред ним, а где касался луч ведра,
Бросалась ниц пред ним, ведро оставив,
Молочница. И почему-то я
Подумал: «Солнце всходит», хоть оно
Давно уже взошло. И тут узрел я
Того, кто ехал прямо на меня
В златых доспехах и в златом венце
Вкруг шлема с драгоценными камнями.
И конь его был в золотой броне,
Усыпанной брильянтами повсюду.
И был его я блеском ослеплен,
И мнилось мне, что он – владыка мира,
Таким он был громадным! Но когда
Подумал я, что на меня летит он,
Чтоб сокрушить меня – представь! – он тоже
Мне распахнул объятия свои.
И поспешил ему навстречу я,
И он меня коснулся, но тотчас
Стал прахом, и опять я был один,
Измученный страной песков и терний.
И поскакал я дальше, и увидел
Огромный холм и город в вышине,
Стеною обнесенный. Шпили башен
Невиданных прокалывали небо.
У городских ворот народ толпился,
Кричавший мне, пока я ехал вверх:
«Добро пожаловать, сэр Персиваль,
Чистейший и сильнейший из людей!»
Но вот, счастливый, въехал я на холм,
И все пропало – голоса и люди.
И я сквозь град, в развалинах лежащий,
Проехал и увидел, что когда-то
В нем жили люди, но нашел я там
Лишь старца одного преклонных лет.
«Где люди добрые, – его спросил я, —
Которые кричали мне?» В ответ
Услышал я невнятный тихий голос:
«Откуда ты и кто?» И в тот же миг
В прах обратился старец и исчез,
И был я вновь один и крикнул с горя:
«Боюсь, коль я найду Святой Грааль
И прикоснусь к нему, он станет прахом!»
С того холма спустился я в ущелье
Глубокое настолько же, насколько
Высок был холм, и там, на самом дне
Часовенка стояла и при ней
Лачуга, где отшельника нашел я,
Которому поведал обо всех
Моих виденьях, и сказал он мне:
«Нет истинной смиренности в тебе,
Сей высшей добродетели, сын мой,
А также матери всех остальных.
Когда Господь свою отринул славу,
Чтобы предстать пред нами человеком,
Она сказала: «Все мои одежды —
Теперь твои!» – и воссияла так,
Что изумились ангелы. Она же
За Господом последовала вниз
И стала путеводною звездой
Для седовласых мудрецов Востока[179].
Но ты ее не знал… И что ж с того,
Что думал ты о доблести своей
И о своих грехах? Ведь, чтоб спастись,
Не стал ты отрекаться от себя,
Как Галахад». Вот что сказал отшельник.
И вдруг возник пред нами Галахад
В сверкающих серебряных доспехах.
Копье оставив у дверей часовни,
Вошел он внутрь, и вот уж вместе с ним
Колени преклонили мы в молитве.
Там жажду утолил мою отшельник,
И я при освящении Даров
Зрил только их, но Галахад воскликнул:
«Ты больше не увидел ничего?
А я узрел Грааль! Святой Грааль!
Он на алтарь спускался. Видел я
Лик огненный, как будто детский. Он
Лишь прикоснулся к хлебу и пропал.
Сюда пришедшему, еще ни разу
Дотронуться не удавалось мне
До чаши той, что поначалу видеть
Меня твоя сестрица научила.
Но был Святой Грааль всегда со мной
И двигался со мной и днем, и ночью.
Днем хуже виден, он ночной порой —
Кроваво-красен, и на черной топи —
Кроваво-красен, и на голых скалах
Кроваво-красен, и в озерах сонных
Кроваво-красен. Черпая в нем силы,
Скакал я и сражался тут и там —
По всей стране – с обычаями злыми,
И отнял у язычников их земли,
И разгромил языческие орды…
Я всех разбил и, черпая в нем силы,
Я победил. Но близится мой срок.
Пора скакать туда, где коронован
Я буду во Святом далеком граде.
Скачи и ты, и ты увидишь тоже
Святой Грааль, когда тебя покину».
Пока так говорил он, я как будто
Завороженный на него глядел,
И сам я словно Галахадом стал
И той же верою, что он, поверил.
А под вечер мы с ним пустились в путь.
И вырос перед нами холм, который
Лишь человек способен одолеть.
С холма бежали сто ручьев холодных —
Там бушевала буря. И когда
На холм взошли мы, то вокруг себя
Лишь эту бурю зрили мы да смерть.
И каждое мгновенье отражались
В серебряных доспехах Галахада
И гасли вспышки молний, ударявших
И тут, и там, налево и направо
До той поры, покуда возле нас
Трухлявые столетние деревья
Не занялись огнем. А под холмом
Тянулось по обеим сторонам —
Так далеко, насколько видел глаз —
Гигантское зловонное болото,
Где черное, где – от людских костей —
Белевшее. И перейти его
Нельзя наверно было бы, когда бы
Один из королей веков минувших
Дорогу чрез него не проложил
Со множеством мостов и сотней дамб,
Которая вела к большому морю.
И по мостам промчался Галахад,
И за его спиною каждый мост
Немедля вспыхивал и исчезал,
И тщетно я за ним поспеть пытался.
И трижды разверзались небеса
Над Галахадом, и раскаты грома
Казались криком всех сынов Господних[180].
И сразу вслед за этим я увидел
Его в далеком и огромном море:
В сверкающих серебряных доспехах
Он был звезде подобен. А над ним —
То ль облаком сияющим одет,
То ль белою парчой – висел Грааль.
И с быстротою невообразимой
Летел корабль, коль это был корабль.
Откуда взялся он, я не заметил.
И тут вдруг снова небеса разверзлись,
И грянул гром, и Галахад, подобный
Серебряной звезде, то ль поднял парус,
То ль ожил сам корабль и стал крылатым.
И прямо над главою Галахада,
На радость мне, алее розы алой,
Висел Сосуд Священный. Я его
Тогда прекрасно видел, ибо спал
С него покров… Затем, в тот самый миг,
Когда, сверкая, небо вновь раскрылось,
Я вдруг увидел россыпь крошек-звезд
Там, в глубине, и за одной из звезд
Открылся мне встающий из-за моря
Священный Град[181], – хоть он и был со всеми
Своими башенками и вратами,
Как малая жемчужина, не больше, —
Обитель всех святых. И с той звезды
Метнувшийся розово-красный всполох,
Ко Граду подлетев, остался там,
И понял я: то был Святой Грааль,
Который на земле уж не увидят.
Затем с небес обрушились на землю
Потоки вод, все затопив окрест.
И как мне удалось найти дорогу
Из гибельных тех мест, не помню сам.
Зато под утро, знаю, оказался
Я у часовенки. Там своего
Я взял коня, с отшельником простился
И, радуясь, что больше не тревожат
Меня виденья, вновь туда вернулся,
Откуда начал путь свой: ко вратам,
Построенным в честь славных битв Артура».
«О брат, – сказал Амвросий Персивалю, —
Воистину из наших древних книг,
Которые пленили б и тебя,
Узнать возможно обо всем. Но в них
Нет ни словечка о Святом Граале
И о других подобных чудесах.
И я, хотя постичь могу лишь требник,
Порой почти до головокруженья
Читаю эти книги, а потом
В ближайшую деревню отправляюсь,
Что прилепилась к нашим старым стенам,
Как ласточкино гнездышко, и там
С людьми встречаюсь. Честные их лица
Я знаю так же хорошо, как знает
Пастух своих овец, и мне известен
Любой бесхитростный секрет в их душах.
Там восхищает все – старухи, сплетни,
Болезни, прорезанье зубок, роды,
Забавные пословицы и дети.
Поэтому пройти туда полмили
В охотку мне. А примиренье ссор!
А крик и шум на площади базарной!
Хоть человек я маленький, и мир мой
Настолько ж мал, но радует меня
Все, даже свежее яйцо несушки…
О брат, а кроме сэра Галахада
Ты разве только призраков встречал?
А женщин? А мужчин?»
Ему на это
Сэр Персиваль ответил: «Для меня,
Который клятвою себя связал,
Все женщины и все мужчины были,
Как призраки. О брат мой, неужели
Ты хочешь пристыдить меня затем лишь,
Чтоб я тебе открыл, как далеко
Я отступил от поисков и клятвы?
Так знай же, был я множество ночей
Товарищем улиток, змей, тритонов.
Я спал среди травы и лопухов,
Я изнурял себя, я отощал,
И все ж видение не приходило.
Однажды я пришел в красивый город.
Там в центре высился огромный замок.
Войдя в него, свое оружье отдал
Я девушкам, прекрасным, как цветы.
И в зал они меня ввели, и я
Увидел, что принцесса в этом замке
Была, брат, той единственной на свете,
Из-за которой билось учащенно
Когда-то мое сердце. Я в то время
Пажом был в замке у ее отца,
Она ж – девицей нежной, и ее
Желал я страстно. Но не целовались
Ни разу мы и не давали клятв.
И вот теперь мы повстречались вновь.
Она была вдовой. Ее супруг
Скончался и оставил ей в наследство
Свои владенья, титул и богатства.
Пока там жил я, в честь мою она
Пиры закатывала, с каждым днем
Все более роскошные, поскольку
Все помыслы ее и все стремленья,
Как прежде, были связаны со мной.
В один прекрасный день, когда бродил
Я под стеною замка у ручья,
Бегущего в саду, она ко мне
Приблизилась тихонько и, сказав,
Что равного мне рыцаря не знает,
Вдруг обняла меня, поцеловала
Впервые и сказала, что вручает
Мне и себя, и все свои богатства.
И тут мне вспомнились слова Артура,
Что большинство из нас пойдет вослед
Блуждающим огням, и свет Грааля
Почти угас в моей душе. Тотчас
Старейшины приблизились ко мне
И, преклонив колени, попросили:
«Ты – величайший рыцарь. Так сказала
Нам наша госпожа, а мы ей верим.
Женись на ней, владыкой нашим стань,
И будешь, как Артур, ты в наших землях!»
А я, о брат, своей сжигаем клятвой,
Как ночь спустилась, тайно ускакал,
Но мучился, рыдал и ненавидел
Себя, Грааль и все, кроме нее.
Но позже, Галахада повстречав,
Я и ее забыл, и все на свете».
Сказал монах: «Бедняк в мороз на Святки
Обходится чуть тлеющим огнем.
Бедняк сей – я. Вот ты за мной немного
И ходишь… Да, я благодарен Небу
За то, что привело тебя сюда,
В сей бедный дом, где братия сурова,
Чтоб отогрелось мое сердце с другом.
Но как же горько отыскать свою —
Вновь – первую любовь, ее сжимать
Уже в своих объятьях, а затем,
От женщины прелестной отказавшись,
Как сорную траву ее отбросить!
Ведь все мы ждем тепла в семейной жизни,
Все – мучимы мечтой о чем-то сладком,
Таком, чего нет слаще в целом свете…
О, Боже правый! Слишком по-земному
Я говорю, поскольку никогда
Еще не покидал своей я кельи,
И как барсук в норе, живу всегда лишь
Земными помыслами, несмотря
На пост и покаянье… А встречал ты
Кого-нибудь из рыцарей?»
«Конечно, —
Сказал сэр Персиваль. – Однажды ночью
Моя тропа свернула на восток,
И в круге поднимавшейся луны
Я пред собой увидел пеликана
На шлеме сэра Борса. К сэру Борсу
Подъехав, я приветствовал его,
А он меня. Мы рады были встрече.
И он меня спросил: «Где Ланселот?
Его ты не встречал ли? Он однажды, —
Повествовал прекрасный наш сэр Борс, —
Мимо меня, безумец, пролетел,
Все приводя вокруг себя в безумство.
Его окликнул я: «Зачем ты скачешь
На поиск сей святой, так распалившись?»
А он мне: «Не задерживай меня!
Ленивым был я, а теперь – спешу:
Здесь лев неподалеку»[182]. И исчез».
И поскакал, не торопясь, сэр Борс,
Печален из-за сэра Ланселота,
Из-за того, что прежнее безумство,
О коем некогда ходили слухи
И сплетни среди рыцарей Стола,
Вернулось. Ибо вся его родня
Всегда боготворила Ланселота,
Его беду своей бедой считая,
А Борс – сильнее всех. Он был согласен
Святой Грааль не видеть, лишь бы только
Сумел его увидеть Ланселот,
И этим исцелиться. И, по правде,
Омрачена и болью, и любовью,
Не слишком-то его душа стремилась
На поиски Священной этой Чаши.
Коль Бог пошлет виденье – хорошо,
А нет, так такова, знать, воля Неба.
И прискакал почти без приключений
Сэр Борс в медвежий угол королевства.
Средь скал людей он встретил – той же расы
И крови, что и мы, но сохранивших
Язычество. Их культовые камни
Стремились в небеса. Их мудрецы,
Владеющие древнею наукой,
Следящей за движеньем звезд, над ним
Смеялись, и его великий поиск
Безумным называли и напрасным,
И говорили так же, как Артур:
«Идет он за блуждающим огнем…
Да разве есть другой огонь, помимо
Того, что гонит кровь, цветенье будит,
Волнует море, согревает мир?»
Но со жрецами он не согласился,
Чем вызвал возмущение толпы.
Схватив, его связали и швырнули
В темницу, что воздвигнута была
Из каменных огромных глыб. И там
Он, связанный, лежал во тьме кромешной
Бессчетные часы и слушал тихий
Над головою благовест небес,
Пока чудесной силой, не иначе,
Не сдвинулся и не свалился сверху
Огромный камень, тяжести безмерной —
Такой не сдвинуть ветру! И сквозь брешь
Летящие сверкнули облака.
Затем настала ночь, тиха настолько,
Насколько день был шумен. И сквозь брешь
Вдруг стали видны семь лучистых звезд[183]
Артурова Стола. Так эти звезды
Назвали мы однажды ночью, брат,
На радость и себе, и Королю
За то, что круг они образовали.
Они, как ясные глаза друзей,
Глядели на него с небес. «И вдруг, —
Так говорил сэр Борс, – и вдруг, нежданно,
Мне… Мне! Хоть редко о себе просил я,
Скользя меж ясных звезд, – как милость мне! —
Светящийся, как пальцы на руке,
Поставленной перед свечой горящей,
Святой Грааль явился и пропал.
И тотчас же в том месте раздались
Раскаты грома». А чуть позже дева,
Что приняла тайком от близких нашу
Святую веру, дверь в его темницу
Открыв, ему позволила уйти».
Сказал монах: «И я теперь припомнил
На шлеме пеликана. Да, сэр Борс
Здесь в трапезной сидел и говорил
О чем-то так негромко и печально.
К молитвам нашим относился он
С почтением глубоким. Он – правдивый,
Честнейший человек. Его глаза —
Читалось в них тепло его души —
С его губами вместе улыбались
Улыбкой из-за тучи. Называют
Такую часто солнечной улыбкой.
Да, да, то был сэр Борс. Ну, а теперь
Скажи… Когда пришел ты снова в город,
То рыцарей вернувшихся встречал ли?
Или Артур пророком оказался?
И что сказал Артур, и что – они?»
Ответил Персиваль: «Брат, я тебе
Открою истину, поскольку знаю,
Что все слова таких людей великих,
Как Ланселот и как Король Артур,
Из дома в дом переходить не будут
И здесь останутся. Так вот, когда
Мы города достигли, наши кони
Заспотыкались, ибо шли они
Средь каменных обломков василисков,
Единорогов, потерявших рог,
И средь борзых – расколотых – собак,
Свалившихся с гранитных постаментов.
И все же кони привели нас к замку.
Артур сидел на троне. Перед ним
И те стояли, что вернулись все же,
Поизносившись и растратив время
(Десятая их часть была всего лишь),
И те, что никуда не отправлялись.
Король меня приветствовал, поднявшись,
Словами: «Видим мы в твоих глазах
Благополучье. Значит, наши страхи
О том, что на холме, иль на равнине,
Или в реке разлившейся, иль в море
Найти ты можешь гибель, были ложны…
А ураган недавний был свиреп!
Он дивные порушил изваянья,
Воздвигнутые при былых монархах,
Потряс до основанья мощный замок
И золотое оторвал крыло
От статуи, что Мерлин нам оставил.
Ну, а теперь про поиск, про виденье
Скажи… Ты видел ли Святую Чашу,
Ту, что принес Иосиф в Гластонбэри?»
И вот, когда ему поведал я
О том, что ты уже, Амвросий, слышал,
А так же о намеренье моем
Покинуть свет и жить затворной жизнью,
Мне не сказал он ничего, но резко
К Гавейну повернувшись, вопросил:
«Гавейн, был по тебе ли этот поиск?»
Гавейн сказал: «Нет, он не для таких,
Как я. В том убедил меня, Король мой,
Один монах, увидевший сколь сильно
Я этим поиском отягощен:
Нашел я в поле шелковый шатер
И в нем – веселых дев. К несчастью, буря
Шатер тот сорвала и унесла,
А дев моих по свету разметала.
Но, несмотря на это, я приятно
Провел двенадцать месяцев и день!»
Он замолчал. Артур оборотился
К тому, кого сначала не заметил.
Ибо сэр Борс, вошедши, сквозь толпу
Пробился к Ланселоту и, схватив
Его за руку, прятался за ним,
Пока Артур его не увидал
И не сказал: «Привет тебе, сэр Борс!
Когда бы мог Святой Грааль увидеть
Надежный и правдивый человек,
То ты б его увидел». А сэр Борс:
«Не спрашивайте! Говорить не смею…
Но видел я его!» И слезы счастья
Вдруг заблестели на его глазах.
Затем все остальные, исключая
Лишь Ланселота, стали говорить
О том, какая буря их настигла.
Скорей всего, что лучшее вино,
Как это было в Кане Галилейской,
Король на самый приберег конец:
«Теперь ответь мне ты, мой Ланселот,
Мой друг и величайший в мире рыцарь!
Ну, а тебе – был этот поиск нужен?»
«О всемогущий! – вымолвил со стоном
Сэр Ланселот. – О мой Король! – он смолк,
И показалось мне, что я заметил
Безумья угасающий огонь
В его глазах. – О друг мой, коль я друг вам!
Счастливей те, что во грехе погрязли,
Как свиньи в луже, ибо этой грязи
Они не замечают! А во мне
Живет столь странный грех, что чистота,
И рыцарство мое, и благородство
С таким грехом единственным моим
Срослись, и быть им вместе до тех пор,
Пока цветы, здоровый с ядовитым,
Соединившиеся воедино,
Не будут порознь сорваны. Когда
Давали клятву рыцари, я тоже
Поклялся вместе с ними, ибо думал,
Что если я Святой Грааль увижу
Иль прикоснусь к нему, то, может быть,
Поможет это порознь те цветы
Сорвать мне. Я об этом рассказал
Святейшему из праведников. Он
Вдруг разрыдался и сказал, что если
Я врозь сорвать их не смогу, мой поиск
Напрасным будет. Я ему поклялся,
Все сделать так, как он того желает.
И я ушел, и предавался скорби,
И все пытался порознь их сорвать
В душе своей, но тут опять, как встарь,
Напало на меня мое безумство,
Погнавшее меня в пустынный край,
Где был побит ничтожествами я.
Я говорю о рыцарях, которым
Хватило б взмаха моего меча
Иль тени моего копья дотоле,
Чтоб в страхе от меня бежать. Тогда
Помчался я, по-прежнему безумен,
На голый берег, к отмели пустой,
Где лишь трава стелилась по камням.
Там ветер штормовой так сильно дул,
Так, мой Король, был громок он у моря,
Что вы бы шума вод не услыхали
За ревом ветра, хоть за валом вал
Катился бесконечной вереницей
По морю, заливая низкий берег.
И тек песок рекой, и тьма небес
От громовых ударов сотрясалась.
Там, пеною облеплена морской,
У берега на якорной цепи
Качалась полузалитая лодка.
И я, безумный, вдруг себе сказал:
«Войду в нее. И пусть в огромном море
Погибну я, зато и грех мой смоет!»
И тут же, цепь сорвав, я прыгнул в лодку.
Семь дней я плавал по просторам грозным,
И плыли надо мной луна и звезды.
И ветер стих, и на седьмую ночь
Под днищем лодки галька заскрипела,
И понял я: меня к земле прибило,
И, вверх взглянув, узрел я в вышине
Волшебные твердыни Карбонека[184].
Был замок на скале сам, как скала,
Провал его ворот глядел на море,
К воротам шли ступени. Было пусто
Окрест и тихо. Только львы стояли
На страже перед входом с двух сторон,
И полная луна сияла в небе.
Из лодки вышел я, наверх поднялся,
Там вытащил свой меч, и сей же миг
Два зверя исполинских, вздыбив гривы
И встав на задних лапах, словно люди,
Передними вцепились в плечи мне.
Я захотел убить их, но услышал
Вдруг голос: «Прочь сомненья и – вперед!
А будешь сомневаться, эти звери
Тебя на части разорвут!» Тотчас
Меч кто-то выбил из моей руки,
И он упал. А я пошел на голос,
Из замка доносящийся. Но в замке,
Хоть голос и звучал там, ничего
Я не увидел: ни стола, ни лавок,
Ни росписи на стенах, ни щитов,
Лишь круглую луну в окне высоком,
Глядящем на мятущееся море.
А голос в гулкой тишине звучал,
Как жаворонок[185], чисто и высоко —
Сладчайший голос, льющийся с вершины
Восточной башни. И взошел туда я
С большим трудом по тысяче ступеней.
Я поднимался, как во сне. Я шел,
Казалось, вечность целую. И вот
Я, наконец, у двери оказался.
Сквозь щель дверную пробивался свет,
И услыхал я: «Господу хвала!
Тебе, Святой Грааль, хвала и слава!»
В безумье дверь толкнул я. Дверь открылась,
И яростным свечением и жаром,
Как от семи пылающих горнил,[186]
Ударило, ожгло и ослепило
Меня так сильно, что я чувств лишился.
И все ж мне кажется, что я видал
Святой Грааль, парчой покрытый алой,
И ангелов вокруг него прекрасных[187],
И грозных духов, и крыла, и очи!
И если бы не грех мой, не безумство
И не потеря чувств, я бы поклялся,
Что видел все, что видел. Только то,
Что видел я, покровом было скрыто…
Нет, поиск этот был не для меня».
Поведав это, Ланселот замолк,
Молчал и зал. Вдруг сэр Гавейн… Ах нет!
Я, брат, дурацких слов не повторю.
Всегда и дерзкий, и нахальный, он
В тот миг набрался смелости, поскольку
Король молчал… Нет, все-таки скажу.
«О мой Король, мой господин! – сказал он. —
Я ли для вас на подвиги не шел?
Я ль не скупился в битвах на удары?
Вы же, мой друг, любезный Персиваль,
Вдвоем с сестрой свели людей с ума
И сделали первейшего из нас
Безумнее нижайшего из нас.
Что до меня, то пусть оглохну я
И пусть ослепну, коль не стану впредь
Глух более, чем кот голубоглазый,
И втрое больше слеп, чем днем сова,
Ко всем поступкам и ко всем словам
Святых, вошедших в исступленье, дев».
«Глух, – безупречный произнес Король, —
И слеп к святому откровенью, ты
Не думай, что себя найти сумеешь,
Давая легкомысленные клятвы.
Ты слишком слеп, чтобы желать увидеть…
Ведь если это было в самом деле
Небесным знаменьем, то Ланселот,
И Борс, и Персиваль – благословенны,
Ибо они увидели его
В согласии со зрением своим.
Так, в прошлом каждый пламенный пророк
И все певцы в безумии святом
На лирах и на арфах воплощали
Лишь музыку, в них вложенную Богом.
Как видели вы, так вы и сказали…
И ты, мой Ланселот, совсем не прав:
Все лучшее, святое в человеке
И в рыцаре не может крепко так
С единственным грехом соединиться,
Каким бы страшным ни был этот грех,
Ибо растут они поодиночке.
И ежели тот рыцарь – не одна
Из тех свиней, которых ты припомнил,
То корни рыцарства и благородства
Еще взрастут цветком в его душе.
Иль я не прав, о рыцари мои?
Иль слишком уж я мрачным был пророком,
Когда сказал желающим идти
На поиск тот святой, что большинство
Пойдет на свет блуждающих огней
И в топи пропадет? Но вы ушли,
Вы бросили, оставили меня.
И вот гляжу я на скамьи пустые,
На поредевший Орден… Вас вернулась
Десятая лишь часть. Ну, а из тех,
Кому виденье это все же было,
Мой лучший рыцарь сам почти не верит,
Что это приключилось с ним. Другой —
Его вдали узрел и, перестав
С неправдою людской за правду биться,
Желает тихой жизнью жить. А третий
Лицом к лицу с виденьем[188] повстречался,
И его кресло ждет его напрасно:
В другом краю он будет коронован.
Средь вас иные думают: Король,
Когда б узрел виденье, дал бы клятву.
Но это было б нелегко, поскольку
Король обязан защищать все то,
Чем правит. Так же в точности крестьянин,
Который пашет на своей земле,
Не может бросить поле, не закончив
Работу. Но коль сделана она,
Пускай виденья ночи или дня
Приходят, пусть приходят до тех пор,
Пока земля, где жизнь его течет,
Покажется уж не его землею,
И свет, который бьет ему в глаза,
Быть перестанет светом для него,
И воздух, освежающий чело,
Не воздухом вдруг станет, а виденьем —
Как плоть его – в тот миг, когда поймет он,
Что умереть не может, и постигнет
Что не виденье он, как не виденье
И Бог-Отец, и Сын Его воскресший[189].
Из вас же каждый видел то, что видел…»
Так вымолвил Король. И я не знаю,
Все ль понял я из сказанного им».
ПЕЛЛЕАС И ЭТТАРА [190]
Артур, желая возместить урон,
Что нанесен был поиском Грааля,
Вновь рыцарский свой орден пополнял.
И вот, когда однажды восседал он
На троне в старом карлеонском замке,
Высокие вдруг отворились двери,
И появился юный Пеллеас,
А вместе с ним вошло сиянье солнца
И легкий, сладкий аромат лугов.
«Произведите в рыцари меня,
Король мой! Всё я знаю и люблю,
Что к рыцарству имеет отношенье!» —
Воскликнул он, ибо узнал недавно
Про тот турнир, что Королем объявлен,
Где приз – златой венец и добрый меч.
И выиграть задумал Пеллеас
Меч – для себя, а золотой венец —
Для дамы сердца своего. И каждый,
Кто знал его из тех, кто были в зале,
Сказал о нем хорошие слова,
И в рыцари возвел его Король.
Так вот, сэр Пеллеас-Островитянин
(Ему досталось только что наследство:
Он стал владельцем островов бесплодных)
В палящий полдень за день иль за два
До этого скакал лесной ложбиной
К Артуру в Карлеон и получил
В дороге сильный солнечный удар,
Почище рыцарского. Покачнувшись,
Он чуть с коня не рухнул, но, на счастье,
Увидел пред собой пологий холм,
Где буки величавые росли
И остролист раскидистый под ними,
А вкруг холма – обширную равнину:
На милю – папоротники и вереск.
И медленно поехал Пеллеас
В тот полумрак дневной и, там коня
Ко древу привязав, на землю спрыгнул.
Когда он, лежа, заглянул случайно
В просвет зеленых сумерек леска,
Нежданно показалось Пеллеасу,
Что папоротник вдалеке пылает,
Как изумруды, пламенем живым,
Так что почти ослеп он от огня.
Тут облако туманное нашло
На папоротник, птичья тень мелькнула,
Затем оленья, и глаза закрылись…
А так как нравились ему все девы,
Но ни одна еще – на самом деле,
То в забытьи шептал он: «Где ты? Где?
Хоть я тебя не знаю, но люблю.
Чиста ты и прекрасна, как Гиньевра.
И сделают тебя мой меч с копьем
Такой же знаменитой, как она.
Моя владычица, моя Гиньевра,
Коль встретимся, твоим Артуром буду!»
Разбуженный внезапно голосами
И смехом на краю лесной опушки,
Он поглядел сквозь частокол стволов
И нечто дивное узрел, подобно
Тому, как в древности узрел пророк
Виденье в глуби огненного моря:
На лошадях, украшенных богато,
Сидели девы в платьях разноцветных,
А лошади стояли, погрузившись
Почти по шею в папоротник яркий.
Смущенно девы что-то говорили.
Одна кивала на одну тропу,
Другая – на другую. Было ясно,
Что девы заблудились.
И тогда
Встал Пеллеас и, отвязав коня,
На свет к ним вышел. Та из дев прекрасных,
Что выглядела главною, сказала:
«Счастливый случай к нам привел сюда
Вот эту путеводную звезду!
Мы, юноша, из странствующих дев.
Мы в Карлеон во всеоружье скачем,
Желая с рыцарями там сразиться,
Но заплутали. Вправо или влево,
А может, прямо иль назад нам ехать?
Куда? Скажи скорее!»
Пеллеас,
Разглядывая девушку, подумал:
«Ужель сама Гиньевра так прекрасна?»
Ее глаза фиалковые были
Огромны, и румянец розовел
На щечках, как заря на чистом небе.
И гибкою была ее рука,
И тонкою была ее фигура.
И, кабы не огромные глаза,
Глядящие насмешливо, она
Игрушкою могла бы показаться,
С которой поиграешь и уйдешь,
О ней забыв. Но деву разглядев,
Пленился юноша ее красой,
Словно познал красу ее души.
Как подлый человек о честном судит,
Своей согласно воле и натуре
Ему свою приписывая подлость,
Так Пеллеас девице приписал
Всю юную красу своей души,
В нее поверив сразу. И когда
К нему с вопросом дева обратилась,
Стал запинаться и не смог ответить.
Был родом он с пустынных островов,
Где кроме собственных сестер не знал
Почти что никого. Ну, разве что
Островитянок, этих грубых жен,
Которые кричали, хохоча,
На простаков – на муженьков своих,
Плетущих сети и живущих морем.
Улыбку вялую послала дева
Всем тем, кто был при ней. И как круги
От камня, брошенного в сонный пруд,
Все расширяясь, достигают брега,
Достигла свиты вялая улыбка.
Там было трое рыцарей. Они
Заулыбались тоже, на невежу
Взглянув с презреньем: ибо госпожою
Была Эттара на своей земле.
«Дикарь лесной, – вновь молвила она. —
Не знаешь ты, как видно, нашу речь?
Иль Бог, что дал тебе прекрасный лик,
Забыл о языке?»
Сказал он: «Дева,
Восстав от сна и полумрак покинув,
Был ослеплен я светом. И молю —
Простите… Так вам нужно в Карлеон?
Мне тоже. Отвести ль вас к Королю?»
«Да», – был ответ. И в путь они пустились.
Но с каждым часом взгляд его влюбленный,
Его благоговение и нежность,
И робость, и отрывистая речь
Все тягостнее становились деве.
В душе она шептала: «Мне попался
Дурак, невежа, да к тому ж – слюнтяй!»
Но так как ей лишь одного хотелось —
Чтобы присвоили под звук фанфар
Ей титул «Королева Красоты» —
То, видя сколь силен он, полагала,
Что за нее, быть может, он побьется
И ей венец добудет. Вот и льстила
Она ему и так была добра с ним,
Что он почти поверил, будто их
Желанья совпадают… И, конечно,
Добры с ним были рыцари и девы
Те, что ее везде сопровождали:
Их госпожа имела власть над ними.
Когда они достигли Карлеона,
Эттара перед тем, как въехать в замок,
Взяв Пеллеаса за руку, сказала:
«Могучий воин! Погляди в глаза мне!
Ты за меня побьешься ль, Пеллеас,
И драгоценный мне венец добудешь,
Чтобы могла тебя я полюбить?»
Беспомощно его забилось сердце,
И он воскликнул: «Правда?» – и в ответ:
«Да», – молвила она и засмеялась,
И, чуть пожавши, выпустила руку,
И быстрый взгляд на рыцарей метнула,
И дамы засмеялись вместе с ней.
«Счастливый мир! – подумал Пеллеас, —
Все счастливы, а я – счастливей всех!»
От радости, пылающей в крови,
От зелени дорог, от глаз в листве
В ту ночь не мог заснуть он. А наутро,
Едва был принят в рыцари, поклялся
Любить всегда одну. Когда чуть позже
Он выехал из замка, все вокруг
Ему вослед глядели с изумленьем,
Ибо лицо его сияло так же,
Как лик священника, во время оно
Узревшего над жертвоприношеньем
Огонь небесный. Вот как был он счастлив!
Артур устроил вскоре знатный пир,
И рыцари сошлись со всех сторон
На этот пир. И каждый рыцарь в зале,
Хоть был богатый выбор перед ним
Даров земли, небес, и рек, и моря,
Порой и на соседа по столу
Глядел, как будто меряясь с ним силой.
И благородным столь же, сколь другие,
Казался Пеллеас, поскольку верил,
Что дамою своей любим, и знал,
Что он – любимец Короля Артура.
И этот новопосвященный рыцарь,
Конечно же, боготворил того,
Чьи самые негромкие слова
Его сильнее вдохновляли, чем
Все доводы разумнейшие мира.
И вот настало утро состязаний,
Что были названы «Турниром юных»,
Ибо Король, любивший своего
Младого рыцаря, всех тех, кто был
Сильнее или старше, удержал
От состязанья, чтобы Пеллеас
Мог победить и подарила дама
Ему свою любовь, как обещала.
Король те состязанья проводил
На бреге Уска, на широком поле.
Вкруг поля за злаченой загородкой
Толпились люди, и с огромной башни
Из всех окошек вниз глядели люди.
И час настал, и затрубили трубы,
И долгий день сэр Пеллеас отважно
Сражался и могучею рукой
Добыл и меч, и золотой венец.
И вскрикнула от радости Эттара,
И запылало гордостью и славой
Ее лицо, и вспыхнул взор ее.
Она сняла с его копья венец
И пред всем миром на себя надела.
И это был последний раз, когда
Была она любезна с Пеллеасом.
Дарила всем Эттара в Карлеоне
Свой пылкий взгляд, и лишь на Пеллеаса —
На одного – она глядела тучей.
Увидев, как пал духом юный рыцарь,
Промолвила Гиньевра: «Очень нас
Вы, дева, удивляете! Как можно
Глядеть так хмуро на того, кому
Обязаны вы славой?» Та в ответ:
«Когда б вы не держали Ланселота
В покоях ваших, он не победил бы».
Как муравьем укушенная в ногу,
Гиньевра на Эттару сверху вниз
Взглянула, отвернулась и ушла.
А день спустя, когда в свои владенья
В сопровожденье рыцарей и дев
Отправилась Эттара, Пеллеас
Последовал за ней. Его увидев,
Она воскликнула: «Мне стыдно, девы,
Признаться вам, но я не выношу
Младенца этого. Его возьмите
Вы на себя. Уж лучше было б, чтобы
Какой-нибудь суровый старый рыцарь,
Который знает жизнь не по наслышке
(Пусть даже он медведистей медведя),
Поехал с нами и шутил! Ко мне
Не подпускайте этого юнца.
Кормите, коль удастся, манной кашкой
И баснями о волке и овечке,
Которые всегда своим детишкам
Рассказывает любящая мать.
А нет, так попытайтесь поддержать
Веселой сказкой дух его, согласны?
А если улетит от нас он… Что ж,
Пускай его…» Сие услышав, девы,
Знакомые с ее тяжелой ручкой,
Весь путь до дома подле Пеллеаса
Вились и, исполняя приказанье,
Удерживали от своей хозяйки
Вдали любыми способами: он
Никак не мог поговорить с Эттарой.
Когда ж она вступила в замок свой,
Был поднят мост, захлопнулась решетка,
И он один остался в чистом поле.
Подумал он: «Знать, поступают так
Все девы, дабы испытать любимых.
Что ж! Пусть она любому испытанью
Меня подвергнет. Я готов на все!»
Тут застонал он, и во тьме глубокой
Нашел неподалеку монастырь,
Где с той поры и жил. И каждый день
На зорьке вскакивал и – мокро ль, сухо ль —
Весь день стоял в доспехах и верхом
У замка. Но ему не открывали.
Упорство Пеллеаса превратило
Презренье девы в ярость. И тогда,
Позвав трех рыцарей своих, она
Прогнать его от замка приказала.
Они отправились, но юный рыцарь
Поодиночке всех троих сразил,
И рыцари ни с чем вернулись в замок.
Он же – остался у стены на страже.
Тут ярость девы ненавистью стала.
И как-то раз, когда спустя неделю
Прохаживалась по стене Эттара
В сопровожденье рыцарей своих,
Она вдруг указала вниз: «Глядите!
Меня преследует он! Осаждает!
Я задыхаюсь! Так сойдите ж вниз
И с ним разделайтесь! В свои удары
Вложите эту ненависть мою
И прочь от стен гоните прилипалу!»
И те спустились вниз, но Пеллеас
Вновь каждого побил поодиночке.
Тогда Эттара прокричала с башни:
«Связать его и привести сюда!»
И услыхал ее он. И рука
Могучая, которая повергла
Ее любимцев-рыцарей на землю,
Дозволила им одержать победу,
И связанного в замок отвести.
Когда же он предстал перед Эттарой
И дивную ее красу узрел,
То крепче настоящих уз тотчас
Сердечные его сковали узы,
И все ж сказал он: «Госпожа моя!
Я пленник ваш и ваш вассал навеки!
И если заточить меня хотите
Здесь, в этой башне, буду рад тому,
Что в день хотя бы раз ваш лик увижу!
Ибо себя я клятвою связал,
А вы себя связали обещаньем,
И знаю я, что все эти мученья —
Лишь испытанья верности моей.
Когда же вы постигнете и душу,
И суть мою до самой глубины,
То, рыцарем своим меня признав,
Одарите меня своей любовью!»
Тут дева со служанками своими
Браниться принялась, да так ужасно,
Что онемел он, а когда она
Над клятвою его смеяться стала
И над великим Королем, взмолился:
«Из жалости к себе самой, прошу —
Молчите, госпожа, ведь он Король нам!»
«Ты глуп, – она сказала. – Всякий раз,
Когда его я слышу, одного лишь
Желаю: убежать. Так развяжите
Его скорей да выбросьте за двери.
И если не дурак он, к нам назад
Он больше не вернется». Сей же миг
Та троица, те рыцари ее
Со смехом развязали Пеллеаса
И вытолкали грубо за ворота.
Но вот прошла неделя, и опять
Она их позвала и раздраженно
Промолвила: «Все так же он стоит
У врат, как пес перед хозяйской дверью!
Побит, но возвращается. Неужто
В вас ненависти нет к нему? Себя
Вы знаете. Так что ж так терпеливы?
Что ж мерзкая его безгрешность вас
Не оскорбляет? Иль способны вы
Лишь жрать да спать? Иль не мужчины вы,
Чтоб с ним сразиться? Бросьтесь на него!
Я не расстроюсь, коль его убьете.
А если вас постигнет неудача,
Скажите этому рабу: велела
Его связать я. И как в прошлый раз,
Связав, ведите в замок. Может быть,
Хоть связанного вы его убьете».
Так молвила она. Ей подчинившись,
Все трое с копьями наперевес
На одного напали. Тут как раз
Гавейн неподалеку проезжал,
Всегда на приключение готовый.
Узрел он, что в тени высоких башен
Свершают трое против одного
Злодейство, и в душе его вдруг вспыхнул
Огнь чести и поступков благородных,
Он закричал: «Я с вами, друг! Мерзавцы!»
«Нет, – Пеллеас ответил. – Погодите.
Не требуется помощи тому,
Кто исполняет волю дамы сердца».
Тогда Гавейн, на злодеянье глядя,
Стал ждать, но сердцем рвался и дрожал
От злости и от страстного желанья.
Так пес, которого на краткий миг
От схватки с мерзкой тварью удержали,
Дрожит, готовый прыгнуть и убить.
А Пеллеас поверг один троих.
Но, встав с земли, они его связали
И снова в башню замка отвели.
Там в первый раз обрушилась Эттара
На рыцарей своих – не на него,
И зло их обругала, и сказала,
Что все они похожи на трусливых
И малодушных, трижды битых, псов.
«Вы, недостойные его коснуться —
Тем более связать, поскольку он
Вас победил, – возьмите же его
И за ворота бросьте. Там его
Развяжет, кто захочет. Ну, а если
Он вновь придет…» И туг она умолкла,
А Пеллеас воскликнул: «Госпожа,
Я вас любил, и для меня вы были
Всегда прекрасны. Оттого-то мне
Невыносима ваша красота,
Которая искажена от злобы.
Да, вы меня не любите, а я
Не в силах видеть пред собой такую
Клятвопреступницу. И было б лучше
Мне знать, что вы моей любви достойны,
Чем быть любимым вами вновь. Прощайте!
Убили вы надежду – не любовь.
Вы больше не увидите меня».
Пока он говорил, она глядела
На юношу, который даже в узах
Был царственен, и думала: «Зачем
Его я оттолкнула от себя?
Он любит, коль и вправду есть любовь.
А я… Я не люблю. Но почему?
Его считала дурнем я? Ведь так?
Иль то, что благородней он меня,
Служило мне укором? Он – другой,
И знай меня, меня не полюбил бы.
Нет, пусть скорей уйдет…» На этот раз
Те трое уж без смеха отвели
Его, не развязавши, за ворота.
Там бросился Гавейн к нему, и путы
Сорвал с него, и бросил их за стену,
И руки отряхнул, как будто ими
Одежды прокаженного касался,
И вымолвил: «Клянусь, вы тот, кого
Недавно принял в рыцари Король,
И тот, кому венец златой достался.
Зачем же вы срамите наше братство —
Меня и остальных, – так поступая
По воле этих рыцарей трусливых?»
Ответил Пеллеас: «Из-за того,
Что воля их – на самом деле воля
Той, для кого добыл я сей венец.
Да и моя – ее… Я потому
Себя связать позволил, чтоб увидеть
Ее лицо, хотя теперь оно,
Обманом искаженное и злобой,
Уже не то, что раньше, в день, когда
Ее в лесу впервые увидал я.
И хоть она по злобе приказала
Меня связать, чтоб надо мной смеяться,
Когда меня к ней в замок приведут, —
Я разрешил себя связать, чтоб видеть
Ее лицо. А иначе – беда,
А иначе от горя я умру.
Гавейн ответил мягко, но с насмешкой:
«Пусть дама меня свяжет, коль захочет,
И пусть меня отлупит, коль захочет,
Но ежели она кому другому
Вот эти руки сильные мои
Велит связать – убей меня Господь! —
Тому я кисти рук поотрубаю.
Пусть культи ему дама прижигает,
Пусть воет он! Поверьте, я вам друг,
И честью Круглого Стола клянусь:
Служить вам буду верою и правдой,
И укрощу тюремщицу-принцессу,
И в ваши руки передам ее.
Оружье ваше и коня мне дайте —
И я тогда скажу ей, что убил вас.
Чтоб услыхать про то, как пали вы,
Она велит меня впустить, и я,
Когда войду в доверье к ней, то вам
С утра до ночи буду петь хвалу,
Как рыцарю, храбрейшему на свете,
И как вернейшему из всех влюбленных,
Пока вернуть не пожелает вас
Она назад, в ту жизнь, что столь желанна
Вам, не связав ничем при этом, кроме
Невинных брачных уз, что вам пока
Дороже, чем свобода. Посему
Оружье ваше и коня мне дайте —
И я отправлюсь в замок. Не тревожьтесь.
Три дня мне нужно, чтоб ее смягчить.
Счастливой вести ждите в третью ночь».
И обменялся Пеллеас с Гавейном
Конями и оружьем, и оставил
Себе лишь добрый меч – свою награду,
Промолвив: «Помогите без обмана —
Ибо слывете ветреником вы».
«Но потому лишь, – вымолвил Гавейн, —
Что женщины так ветрены!»
Затем
Он поскакал вдоль стен к воротам замка,
И поднял рог, висевший на груди,
И затрубил в него, да так прекрасно,
Что эхо, затаившееся в стенах,
Отозвалось, как лес в сезон охоты.
На башне появился рой девиц:
«Ты госпоже противен! Убирайся!»
Но вымолвил Гавейн, подняв забрало:
«Я – сэр Гавейн из замка Короля.
Я ненавистного вам Пеллеаса
Убил. Вот конь его и вот оружье.
Врата откройте. Вас повеселю я».
И бросились девицы к госпоже,
И закричали: «Пеллеас убит!
Нам рассказал об этом тот, кому
Оружие и конь его достались.
Вступить ему дозволите ли в замок?
Он с ним покончил. Кто он? Сэр Гавейн,
Тот самый, из Артурова Стола.
Он под стеною ждет, и в рог трубит,
Как тот, кому нельзя ответить «нет».
И вскоре, получив соизволенье,
Гавейн вступил в открытые ворота,
Где встречен был приветливо Эттарой.
«Что, правда умер он?» – она спросила.
«Да, да, – Гавейн ответил. – И пред смертью
Все время ваше имя повторял».
«Мне жаль его, – промолвила она. —
Был славным рыцарем он, но при нем
Не знала я покоя ни минуты».
«Немудрено, – подумал сэр Гавейн. —
Ведь ты так хороша! Однако слово
Дал «мертвецу» я, что тебя заставлю
Того, кто тебе мерзок, полюбить».
Итак, три дня блуждал вокруг бесцельно,
Сомненьями терзаясь, Пеллеас,
Пока на третью ночь луна не вышла,
Лес и тропинки ярко осветив.
Ночь жаркая была тиха. Лишь голос
Гавейна раздавался. Эта песня,
Которую недавно Пеллеас
Слыхал, когда сидел близ королевы,
Внимавшей с грустью, раздражала сердце
И отдохнуть мешала… «Червь и роза»:
«Владел всего одной лишь розой я.
Одной, но краше всех земных красот.
Ей радовались небо и земля,
Был слаще аромат ее, чем мед,
А что с шипами роза, то не в счет.
Владел одной, чтобы сорвать средь дня,
Чтоб на груди носить за годом год…
А о другой – ну, разве думал я?
Нет, не умрет она. Умрет лишь тот,
Кто любит розу – коль в ней червь живет».
От нежной песни и от постоянных
Своих сомнений: «Почему Гавейн
Опаздывает со счастливой вестью?»
Его трясло да так, что он не мог
Найти успокоенья. И когда
Настала полночь, к замку поскакал
И привязал коня возле ворот.
Врата были отворены, никто
Не охранял их. И вошел он внутрь,
И слышал только звук своих шагов
И сердца стук. Все было недвижимо,
Кроме него и его тени. Он
Двор пересек, но не заметил света
Ни в замке и ни в башне. Но увидел
Распахнутые задние врата,
И вверх пошел он по дорожке сада
Средь белых роз и алых – вперемежку
С терновником. Там тоже все вокруг
Угомонила мягкая луна.
Лишь ручеек, бегущий из пещерки,
Сверкал внизу, то появляясь вдруг
Средь этих роз, то пропадая снова.
Там средь кустов узрел он три шатра
С верхушками злачеными. В одном
От пьянства покрасневшие, лежали,
Забывшись сном, три рыцаря никчемных
И в их ногах – три их оруженосца.
В другом – со злобой на устах застывших,
Которые сон сладкий заморозил,
Лежало четверо ее девиц.
А в третьем – со златым венцом на лбу —
Эттара, и Гавейн подле нее.
Назад отпрянул он, руке подобно,
Вместо гнезда змею в листве нашедшей.
Назад, как трус, бегущий из боязни,
Что совладать с собою не сумеет,
Как человек, в измене уличенный,
Как пес побитый, Пеллеас стыдливо
Прокрался вместе с тенью по двору,
До той поры эфес меча сжимая,
Покуда вновь не выбрался на мост,
Где вдруг решил: «Я их сейчас убью!»
И возвратился он в шатер и, видя,
Что спят по-прежнему они, сказал:
«Вы, осквернители святого сна,
Засните мертвым сном!» И вынул меч,
Но вдруг подумал: «Как! Ужель смогу
Я рыцаря убить, покуда спит он,
Я, давший клятву Королю Артуру,
Что буду верен братству!» И затем:
«Увы! Ужель так лжив бывает рыцарь?»
И отступил он, но опять вернулся
И меч свой обнаженный положил
Со стоном на нагие горла их,
И с тем оставил спящих. И лежала
Она в венце, добытом на турнире,
И меч с турнира холодил ей горло.
А он бежал. И, на коня вскочив,
Взглянул на башни, что во тьме казались
Намного выше, чем на самом деле,
Сдавил седло до боли, стиснул пальцы,
И в умопомраченье простонал:
«Когда бы в Судный День против меня
Они в крови восстали, я бы им
Сумел ответить даже пред Всевышним!
О башни, о могучие гиганты!
Как был бы рад я, чтоб удар подземный
Вас прямо на глазах моих разрушил
До основанья, и чтоб ваши крыши
Распутные спалило пламя ада,
Все изнутри прожарив, дабы стали
Вы черными, как сердце потаскухи,
И полыми, как череп! Пусть свирепый
Восточный ветр свистит в глазницах ваших
И прах распутниц, закружив, несет
В крапиву и в навоз! Шипи же, змей! —
Его в шатре я видел рядом с нею.
Пусть воет волк, пускай лисица лает!
Кто воет здесь чудесной летней ночью,
Кроме меня, бедняги Пеллеаса,
Которого она звала глупцом?
Но кто глупец, кто зверь из нас? Она?
Он или я? Я, я – глупец первейший.
И зверь, поскольку мне недостает
Ума людского. Я терплю позор
И унижение за то, что жаждал
Ей силу доказать своей любви.
Любви? Мы все похожи, но Король
Нас сделал дураками и лжецами.
О, клятвы благородные! О, раса
Великая животных простодушных,
Которые не ведают распутства
Из-за того, что нет у них законов!
Ну почему я, к моему стыду,
Ее любил? Теперь я ненавижу
Ее, как, к моему стыду, любил.
Нет, не любил ее я, а желал.
Прочь!»
И коня пришпорив, Пеллеас
Вперед рванулся и исчез в ночи.
И тут она, на горле холод стали
Почувствовав, проснулась и, узрев
Знакомый меч, к Гавейну повернулась:
«Ты – лжец! Ты Пеллеаса не убил!
Он жив, он здесь стоял и мог убить нас».
Тот, кто поведал эту повесть миру,
Рассказывал: с тех пор переменилась
Эттара к Пеллеасу, посчитав,
Что он из рыцарей – наипервейший
И лучший из возлюбленных. И стала
Эттара сохнуть по нему и чахнуть,
Дни проводя в напрасном ожиданье.
А он в ночи, по дебрям и дороге,
По полю и камням, тут выбивая
Комки земли, там – высекая искры,
Скакал, пока звезда, предвестник солнца,
Не вспыхнула на розовом челе
Зари – над башнею, где был монахом
Сэр Персиваль. И тут в душе безумной
Невесть откуда раздались слова:
«О, чудная и чистая звезда
На девственном челе зари рассветной».
И захотел заплакать он, но взгляд
Его был жестче, суше был, чем ложе
Ручья порою летнею. К ручью
Такому прежде девушки ходили
И у него, беседуя, сидели,
Но больше не придут, покуда небо
Его опять водою не напоит
Осеннею порой… Взгляд Пеллеаса
Был жестким, но душа – намного жестче,
А члены так утомлены, что он,
Как будто выдохнув: «Здесь обрету
Я, рыцарь Короля, покой и смерть!»,
На землю спрыгнул и свои печали
Сну глубочайшему вручил. И так
Лежал до той поры, пока во сне
Не задрожал, увидев, как Гавейн
Поджег вдруг замок Мерлина, а следом
Рассветная звезда, кружась в дыму,
Распалась в пламени и пала вниз.
Тут он проснулся и, узрев того,
Кто рядом с ним стоял, к нему рванулся,
Чтобы его схватить, и крикнул: «Лжец!
А я считал, что чист ты, как Гиньевра!»
Но Персиваль ответил Пеллеасу:
«Что, так же лжив я, как чиста Гиньевра?
Иль все еще ты спишь? Иль разговоров
Не слышал средь Стола, что Ланселот…» —
Тут оборвал он речь свою и смолк.
Тогда случилось с Пеллеасом то же,
Что с раненым, которому опять
Вонзили меч в незажившую рану,
И даже глубже прежнего. Отпрянув,
Он простонал: «И королева лжива?»
Но Персиваль был нем. «А есть ли рыцарь —
Средь тех, кто составляет Круглый Стол, —
Что держит слово?» Персиваль молчал.
«Ну а Король наш искренен?» – «Король! —
Воскликнул Персиваль. – Да ведь тогда
Жить должен человек среди волков!
Ты не безумен ли?»
Но Пеллеас
Вскочил с земли и, вспрыгнув на коня,
Умчался прочь. Теперь он не жалел
Ни ближних, ни себя и ни коня.
Когда ему вдруг встретился калека,
Просящий подаяния – горбатый,
Как постаревший и иссохший вяз,
Спиной стоящий к ветру, – юный рыцарь
Сбил с ног его и злобно крикнул: «Лжец!
Лжец, как Гавейн!» – и ускакал, оставив
Побитого калеку на земле.
И проносились мимо Пеллеаса
Холмы с дубравами, покуда мгла,
Идущая вослед вращенью мира,
Тропу не скрыла. Он поводья дергал
И заставлял коня, который знал
Дорогу лучше, чем его хозяин,
Сворачивать туда либо сюда.
Ну а когда узрел он достающий
До неба замок – Мерлина творенье,
Чернеющий средь мертвенно-зеленых
Полосок вечера, то простонал:
«Ты, черное крысиное гнездо,
Построено уж очень высоко!»
Чуть погодя из городских ворот
Сэр Ланселот на боевом коне
В веселом настроенье появился.
После прощанья теплого с Гиньеврой
В его душе царил покой. Он ехал,
Глаз не спуская со звезды, и думал:
«Что это, интересно, за звезда?»
По тихим травам луговым промчавшись,
С ним юноша столкнулся. Ланселот
Спросил его: «Как ваше имя, рыцарь,
С такой слепою яростью летящий?»
«Нет имени, – тот крикнул, – у меня.
Я рыщу по дорогам и сражаюсь
С изменниками Круглого Стола!»
«И все же, как зовут вас?» – «Да моих
Не перечесть имен. Я – стыд и ярость,
Я – ненависть, и я – дурная слава.
Я как свирепый вихорь проношусь
По всей земле, клеймя и проклиная
Преступных Ланселота и Гиньевру».
«Сначала пронесись мимо меня», —
Промолвил Ланселот. «Так защищайся!» —
Воскликнул юный рыцарь. Поначалу
Два воина разъехались немного,
Когда же снова начали сближаться,
Нежданно конь усталый Пеллеаса,
Споткнувшись, сбросил юношу на землю.
И крикнул тот: «Ты, лживый демон ада!
Убей меня! Нет у меня меча!»
А Ланселот: «Есть. Между губ. И острый…
Но смерть его сумеет притупить».
«Тогда скорей убей. Я жажду смерти!» —
Взмолился Пеллеас. Но Ланселот
Пяту свою поставил в раздраженье
На павшего, миг обождал и молвил:
«Встань, слабый человек. Я – Ланселот.
Скажи свое, коли сумеешь, слово».
И неспеша поехал Ланселот
Обратно в Камелот. Сэр Пеллеас
После того, как цел и невредим
С земли поднялся, тоже вслед за ним
Поехал в город. И случилось так,
Что вместе в замок въехали они,
Уставшие и бледные. И там
Средь рыцарей и дам была Гиньевра.
И с изумлением она взглянула
На Ланселота, слишком скоро к ней
Вернувшегося, и на Пеллеаса,
Который, не приветствовав ее,
Сел, задыхаясь, на скамью. «Вы бились?» —
Спросила королева Ланселота.
«Да, королева», – тот ответил ей.
«И выиграли бой?» – «Да, королева».
Тогда она спросила Пеллеаса:
«О юноша! Ужели вам настолько
Дух рыцарства великий изменил,
Что вы стерпеть не можете без злости
Всего лишь пораженье от него?»
И продолжала, не дождясь ответа:
«Иль что другое мучит вас? Скажите.
Вам помогу я, ежели смогу».
Но Пеллеас взглянул с такою злобой,
Что королева вздрогнула. А он
Вдруг прохрипел: «Нет у меня меча!»
И бросился за двери в темноту.
Переглянулась хмуро королева
С возлюбленным своим, и стало ясно
Обоим, что уж близок день печали.
И умер разговор, как пенье в роще
Под тенью налетевшей хищной птицы,
И наступило долгое молчанье,
И понял Модред: «Скоро быть беде».
ПОСЛЕДНИЙ ТУРНИР [191]
Шут Дагонет[192], которого Гавейн
Из прихоти своей когда-то сделал
Потешным рыцарем Стола Артура,
Кружился, словно лист сухой, у замка
Над золотою рощей в Камелоте.
И тут из замка, с арфою в руках,
Рубиновым обвитой ожерельем,
Качающимся взад-вперед, – наградой,
Добытой на турнире день назад,
Тристрам вдруг вышел и спросил его:
«Ну что вы так летаете, сэр Шут?»
Король Артур и Ланселот однажды
Скакали под высокою скалой
И услыхали сверху детский крик.
Там, уцепившись за скалу корнями,
Похожими на кольца черных змей,
Полузасохший возвышался дуб.
На нем гнездо орлиное виднелось.
Ненастный ветер древо обдувал,
И слышался сквозь ветер крик ребенка.
Взобравшись на скалу, затем на древо,
Сэр Ланселот из страшного гнезда
Достал малютку-девочку. Она
Не пострадала вовсе от когтей
И клюва. А младенческая шейка
Рубиновым трехрядным ожерельем
Украшена была. Король Артур
Малютку пожалел и королеве
На воспитанье отдал. Неохотно
Гиньевра в белы руки приняла
Дитя, но вскоре нежно полюбила
И называла пташкою своей[193],
И забывала с нею о себе
И о своих заботах. Но угасла
Жизнь юная, еще в гнезде орлином
Поражена смертельною болезнью.
Невыносимо было королеве
Глядеть на ожерелье, ибо в ней
Оно будило память о ребенке.
И отдала она его Артуру,
Сказав при том: «Король мой, вот рубины
Невинности усопшей. В вашей воле
Наградою их сделать на турнире».
Король в ответ: «Мир да пребудет с ней —
С малюткой мертвой, дочерью орлицы!
Пускай живет и после смерти память
О девочке, коль так вы пожелали.
Однако, Королева, почему вы
Не носите на поясе своем,
На шее иль руке брильянты те,
Которые из озера я спас,
А Ланселот завоевал затем лишь,
Мне кажется, чтоб вы носили их».
«Уж лучше бы вы дали утонуть
И сгинуть им, – промолвила Гиньевра, —
Брильянты эти не дали мне счастья!
Изумлены? Так знайте, их лишилась
Я в тот же миг, как только получила.
Они с моих ладоней соскользнули,
Когда я наклонилась над рекой,
Где барка с мертвой девою плыла.
Так пусть прекрасные рубины эти
Ждет лучшая судьба, ибо они
Наследство не костей братоубийцы,
А тела нежного невинной крошки.
Кто знает, может быть, добудет их
Из ваших рыцарей – наичистейший
Для самой чистой из придворных дев».
Она замолкла. И по всем дорогам,
Бегущим среди выцветших полей
От Камелота к дальним крепостям,
Весть о турнире раструбили трубы.
И стали рыцари по всей стране
Оружие готовить, дабы славу
Добыть себе пред ликом Короля.
А утром перед громким тем турниром
Явился к Королю простолюдин.
Шрам от кнута рассек его лицо
От уха и до уха. Сломан был
Нос у него, и выбит глаз. Одна
Рука была отрублена, другая —
С раздробленными пальцами – болталась.
И возмущенно вымолвил Король:
«Мой подданный, из-за кого на смерть
Пошел Господь наш, что за лютый зверь
Твое лицо клыками искромсал?
То дьявол был? А может, человек
Тебя – подобье Божье – изувечил?»
Плюясь сквозь частокол зубов разбитых —
Чужих навеки языку, и черной
Культей болтая, произнес калека:
«Он отнял их и в замок свой угнал —
Он, кажется, из рыцарей Стола…
Угнал всю сотню Красный этот Рыцарь.
Я пас свиней, а этот Рыцарь Красный[194]
Напал на нас и в замок их погнал.
Когда же к вам воззвал я, как к тому,
Кто справедлив и с бедным, и с богатым,
Меня он изувечил и убил бы…
Спасло меня лишь то, что он надумал
С посланьем в Камелот меня отправить.
«Ты передай, – сказал он, – Королю
И всем его лгунам, что создал я
Свой Круглый Стол на севере страны.
В чем ни клялись бы рыцари его,
Мои клянутся в противоположном.
Скажи, что, как и двор его, мой замок
Наполнен шлюхами, и все ж мои
Достойней будут, ибо никогда
Себя не выдавали за других.
Скажи, что, как и рыцари его,
Мои – все своим женам изменяют,
И все ж мои честнее, ведь они
Другими не желают и казаться.
Скажи, что час его пришел: уж близко —
Язычники, копье его сломалось,
И стал соломинкой Экскалибур».
Артур взглянул на Кея, сенешаля:
«Ходите за беднягою, сэр Кей,
Как будто он наследный принц, покуда
Не заживут все раны у него.
Язычники – те вздыбленные волны,
Что, отступив однажды в клочьях пены,
Годами ждали часа своего, —
Предатели, разбойники, убийцы
И прочие отбросы, от кого вы,
Друзья, смогли очистить королевство,
Ибо верны мне были и отважны,
На севере, подобно Сатане,
Вновь поднимают голову свою[195].
К вам, рыцарям из тех, кто помоложе,
К вам, новопосвященным, чьи цветы
Стать жаждут полновесными плодами
Великих подвигов, я обращаюсь!
За мной! Раздавим нечисть! И тогда
Дороги, даже самые глухие,
По всей стране вновь будут безопасны.
Вы ж, Ланселот, на этот трон садитесь,
Чтоб быть судьей на завтрашнем турнире.
К чему вам в нем участвовать? Хотите
Вручить ее же собственность Гиньевре?
Что же от вас не слышу я ответа?
Скажите, хорошо ли я придумал?»
«Да, хорошо, – ответил Ланселот. —
Но лучше бы Король не уезжал
И во главе юнцов меня поставил.
Однако, коль он хочет, хорошо…»
Тут поднялся Артур, и Ланселот
Последовал за ним. Когда они
За двери зала вышли, обернулся
Король к нему: «И вправду, хорошо ли?
Иль можно упрекнуть меня за то,
Что я кажусь нередко человеком,
О ком сказать возможно: «Бог обидел»[196]?
Велю идти, стоят на месте. Взоры
Отводят, повинуются лишь с виду.
Не так учтивы, как в былом, манеры…
Иль мнится мне, что рыцарей поступки
Все меньше говорят об их отваге?
А страх откуда мой, что королевство,
Благодаря благим делам и клятвам
Ушедшее от смут и от насилья,
Вновь к зверству возвратится и падет?»
Так молвил он и, взяв с собою тех
Из рыцарей, что были помоложе,
По улице под горку поскакал
И к северным затем свернул воротам.
Гиньевра, в башне ткущая шпалеру,
Подняв глаза, оттуда наблюдала,
Как уезжает господин ее,
И вдруг, не зная почему, вздохнула.
И странные припомнились ей строки
Из песенки, что пел когда-то Мерлин:
«Где тот, кто знает явь и знает сон?
Из бездны в бездну переходит он».
Когда под музыку дождя и ветра
Явилось утро нового турнира,
Который кто всерьез, а кто в насмешку
Назвал: «Турнир невинности усопшей»,
Сэр Ланселот, вкруг головы больной
Которого, как воронье, всю ночь
Кружились с криками слова Артура,
Поднялся и по улицам нарядным,
Увешанным полотнищами белой
Парчи, минуя множество фонтанов,
Вино струящих, где в одеждах белых
Сидели дети с чашами златыми,
Отправился на поле для турниров,
И, по нему неспешно и печально
Пройдя, воссел на королевский трон,
Облокотившись на златых драконов.
Взглянув, он увидал на галереях
Дам и девиц, что, королеву чтя,
Все были в белом в честь невинной крошки,
И многие от дорогих каменьев
Искрились словно чистые сугробы.
Лишь взгляд он бросил, и прикрыл глаза…
Тут затрубили трубы, выводя
Его из забытья, негромко грянул
Осенний гром, и начался турнир.
От ветра, от его порывов резких
Смешались дождь, пожухлая листва,
И мрак, и свет, и сорванные перья.
Вздыхая утомленно, как хозяин,
Глядящий на дымящиеся угли
После ухода дорогих гостей,
Судья верховный поле озирал.
Он замечал, что правила турнира
Частенько нарушались, но молчал.
Один раз сброшенный пред троном рыцарь
Стал мертвого ребенка проклинать
И Короля капризы. А в другой раз
Оборвались завязки у забрала,
И приоткрылся, словно зверь в норе,
Лик острый Модреда… И вдруг раздался
Рев голосов, подобный океану.
Он рыцаря приветствовал, который
Ступил на поле. Был тот выше всех,
В кольчуге цвета зелени лесной.
Сто крохотных серебряных оленей
По ней бежало. На верхушке шлема,
Венчающего голову гиганта,
Не гребень был, а ветка остролиста,
Вся в ягодах, а на его щите
Видны были рог, арфа и копье.
То был Тристрам, который, запоздав,
В Британию вернулся из-за моря,
Где в жены взял бретонскую принцессу
Изольду Белую. Тот сэр Тристрам
По прозвищу Лесной[197], в сраженье с коим
Сэр Ланселот когда-то уступил
И потому теперь реванша жаждал,
Пусть даже и в смертельном поединке,
Лишь бы снять тяжесть с сердца своего.
Руками впившись в золотых драконов,
От ярости он даже застонал,
Ведь большинство из тех, что на шеломах
Цвета своих любимых дев носили,
Отпрянуло к ограде от Тристрама
И оставалось там, шутя и скалясь,
На что тот процедил сквозь зубы: «Трусы!
Позор вам! Как вам могут верить те,
Кому вы поклялись в любви до гроба?
Погибла слава Круглого Стола!»
Так победил Тристрам, и Ланселот
Вручил ему рубины, молвив лишь:
«Ты победил и, значит, потому
Стал самым чистым, брат? Но погляди:
Рука твоя, их взявшая, красна!»
Язвительною речью раздражен,
Тристрам ответил: «Слушай, почему
Мою награду ты бросаешь мне
Как кость голодной шавке? Уж дозволь
Исполниться капризу королевы!
На королевских играх победили
Мощь членов, сила духа и еще,
Конечно же, талант и мастерство.
Что до руки, то кровь здесь не моя:
Она с копья накапала, наверно.
Знай, первый среди рыцарей Артура,
Знай, правая рука его в бою,
Знай, брат великий – мир таким, как ныне,
Стал не из-за меня. Из-за тебя!
Так будь же со своею королевой
Ты столь же счастлив, сколь и я с моей!»
И сделал круг почета сэр Тристрам
На Караколе – на коне своем,
Затем поклон почтительный отвесил
И молвил без обиняков: «Девицы!
Вы все здесь – Королевы Красоты
Для тех, кто вас боготворит. Но нет
Моей здесь Королевы Красоты».
От слов подобных девы онемели,
Кто гневался, кто про себя шептал:
«Учтивость умерла!», а кто вздыхал:
«Погибла слава Круглого Стола!»
Тут дождь усилился, плащи промокли,
Обвисли перья, крики недовольства
Послышались, и серый день во мглу
Сырую утомленно канул. Вдруг
Какая-то смуглянка закричала,
Смеясь: «Хвала терпению святых!
Чудесный день Невинности прошел,
Хоть и слегка свою испачкал юбку.
Все верно! Лишь подснежник, целый год
Цветущий, мир одел бы словно снегом…
Пошли, и в торжества, что будут ночью,
Порадуем печальные глаза
Гиньевры с Ланселотом разноцветьем
Богаче свежих полевых цветов».
И засверкали – яркие донельзя —
На празднике и дамы, и девицы.
Тот, кто поведал эту повесть нам,
Рассказывал: как в середине лета
Холодный час вдруг снегом выпадает
На горы, и на склонах исчезают
Под белизной пурпурные цветы,
Но возвращается со сменой ветра
Тепло, и вновь видны цветы повсюду,
Так дамы и девицы, поменяв
Простую белизну на многоцветье
Живой травы, калужницы болотной,
И васильков, и куколя, и мака,
На пире королевском засияли
И шумно так, без меры, веселились,
Что королева, ошеломлена,
И гневаясь вдобавок на Тристрама
Да на турнир, проведенный без правил,
Их игры прервала и удалилась
В свои покои, и в ее душе
Царила скорбь.
А утром Дагонет
Над рощей золотой, внизу лежащей,
Кружился, словно лист сухой, у замка.
Тогда-то и спросил его Тристрам:
«Ну что вы так летаете, сэр Шут?»
На пятках повернувшись, тот ответил:
«Я так летаю здесь то ль оттого,
Что не нашел компании умней,
То ль оттого, что, будучи шутом
И видя, как великие умы
Лишь губят мир, вдруг наконец-то понял,
Что я из рыцарей – наимудрейший».
«Плясать без музыки, плясать без песни? —
Сказал Тристрам. – Да это же, сэр Шут,
Не лучше, чем питаться всухомятку».
И тотчас же по струнам арфы он
Ударил, но едва лишь сделал это,
Шут замер, как разбухшее бревно,
Застрявшее в ручье сладкоголосом.
Однако стоило затихнуть арфе,
Как снова заплясал, а на вопрос:
«Что ж ты, сэр Шут, под музыку не скачешь?»
Ответил: «Я бы двадцать лет охотней
Скакал под звуки музыки нестройной
Моих куриных, шутовских мозгов,
Чем под тобой испорченную песню».
Спросил Тристрам, насмешки ожидая:
«Какую же я песню, шут, испортил?»
А тот, кружась: «Артура! Короля!
Ибо когда ты песенку выводишь
С Изольдой-королевою, то портишь
Ту, что ты пел с твоей женой прекрасной,
Ее бретонской тезкой[198], а тем самым
И портишь песню Короля Артура».
«Будь музыка в твоих мозгах, сэр Шут,
Чуть постройней, – ответствовал Тристрам, —
Я б раскроил твою башку дурную.
Шут, слишком поздно я явился в мир:
С язычниками войны завершились,
Жизнь пролетела, мы клялись напрасно,
А сам я – шут, болтающий с шутом…
И все ж, брюзга, прислушайся ко мне
Хотя б одним своим ослиным ухом
И убедись – нет в моей песне фальши:
«Любовь свободна, как земные дали.
Мы любим, лишь пока жива любовь.
Листва мертва, желания пропали…
Но холод спал, и жизнь приходит вновь,
А с ней – любовь, какой мы и не ждали,
Прекрасная, как прежняя любовь…
Любовь свободна, как земные дали».
Ты мог бы и попрыгать песне в такт.
Не стой как вкопанный. Ее сложил я
В лесной глуши и слышал, что звенела
Воистину, как золото, она».
Сказал, взяв ногу в руки, Дагонет:
«Дружище, ты видал ли, что фонтан
Намедни бил вином? Но ближе к ночи
Вино иссякло, как и жизнь однажды
К печальному приходит завершенью.
Двенадцать милых крошек вкруг фонтана
Сидело – чистых, как сама невинность.
Златые чаши, полные вина,
Они прохожим подносили в память
О девочке невинной и несчастной,
От коей драгоценности остались,
Которые невинная Гиньевра
Передала невинному Артуру,
А тот наградой сделал на турнире.
Так вот, одна из тех младых красоток
Мне чашу протянула и сказала:
«Пей, пей, сэр Шут!» Пригубил я и сплюнул —
Была из злата чаша, в чаше – грязь!»
Сказал Тристрам: «Грязней твоих уколов?
Неужто смех почил в тебе навеки?
Неужто ты не замечаешь, шут,
Как рыцари смеются над тобою:
«Страшись Творца, чти Короля, лишь шут
Из рыцарей остался верен клятвам…»
А ведь тебя еще до моего
Здесь появленья все свиньей считали
И грязною душонкой. Но Король
Тебя шутом вдруг сделал, и тотчас
Твое тщеславье выросло настолько,
Что шутовство в твоей душе угасло,
И стал уже ты не шутом иль грязной
Свиньею, а ничтожеством полнейшим…
Нет, все-таки тебя считаю я
Свиньей по-прежнему, ибо метал
Я бисер пред тобой, как пред свиньей».
Подпрыгивая, молвил Дагонет:
«Когда бы ты надел не ей, а мне
Рубины те на шею, я бы, рыцарь,
Смог оценить тебя как музыканта.
А бисер твой не трогает меня…
Свинья? Ну что ж! Замазался – отмылся…
Мир – плоть и тень. Я отслужил свое.
Учитель-опыт, грязный по природе,
Естественно испачкал и меня.
Но если чем-то я и был замазан,
То после все ж отмылся. Я свое
Отфилософствовал и отслужил.
И благодарен Господу за то,
Что стал шутом у Короля Артура.
Ты говоришь – свинья? Так вот, когда-то
Под струнный звон язычника-певца[199],
Игравшего прекрасно, как и ты,
Плясали свиньи, гуси и бараны…
Но королевский шут вовек не спляшет!»
«Когда-то свиньи, гуси и бараны
Мудрее были, нежели шуты, —
Тристрам ответил, – ибо понимали:
Певец языческий владел настолько
Своим искусством, что звучаньем арфы
Жену свою мог вызволить из ада».
Промолвил, на носках ступая, шут:
«А ты звучаньем арфы в ад ввергаешь
Свою жену, себя и – кроме вас —
Еще двоих! Вот сколь искусным ты
Арфистом стал! А знаешь ли звезду,
Что Арфою Артуровой зовется?»
«Конечно, знаю, шут, – сказал Тристрам. —
Когда Артур едва ль не ежедневно
Одерживал победы, то, желая
Его прославить, именем его
Звезду на небе рыцари назвали».
«Да, – молвил Дагонет. – Когда же стала
Земля свободной, а Гиньевра грешной,
Вы принялись, чтоб выказать свой ум,
Болтать о том, что Королем Артур
Стал только лишь по милости друзей,
А не по праву. И на сем играя,
Вы начали стремительно спускаться
Дорогой Князя Тьмы[200] все ниже, ниже
И под конец спустились низко так,
Что пред великим озером огня[201]
Попрали клятвы, данные Артуру.
Вот так-то! А ты видишь ту звезду?»
«Нет, шут! При свете дня ее не вижу».
«И не увидишь, – молвил Дагонет. —
А я не только вижу, но и слышу.
Исходит музыка от той звезды.
Я, и Артур, и ангелы ей внемлем
И пляшем под нее». – «А знаешь, шут, —
Сказал Тристрам, – твои слова преступны.
Брат ли Король шуту?» Услышав это,
Захлопал шут в ладоши и воскликнул:
«Да-да, он – брат мой, шут, Король шутов!
Себя считая Богом[202], возомнил он,
Что может сделать из щетины шелк,
Из сот осиных – мед, из волчеца —
Инжир, из молочая – молоко,
А из жестокого зверья – людей.
Да здравствует Король, Король шутов!»
И Дагонет пошел, танцуя, в город,
А сэр Тристрам по тропам луговым
И по лесным путям уединенным
На запад к Лионессу поскакал.
И перед ним вставала королева
Изольда с ожерельем из рубинов
На шее, но виденье исчезало,
Когда в лесу от шелестов и свистов
Ослабевало внутреннее око
И обострялось внешнее при виде
Всего, что ходит, ползает, летает…
И так же, как в недвижных водах снова —
Лишь ветер стихнет – возникает образ
Глядящих в них, лик вскоре возвращался,
Но пропадал опять при появленье
Оленьего следа или хотя бы
Упавшего средь зарослей пера.
Так по лугам весь день скакал Тристрам
Вдоль изгородей длинных. Наконец
Увидел он шалаш из веток ивы,
Покрытый папоротником и терном,
Который он построил для Изольды,
Чтоб было ей где от дождя укрыться.
И сумрак рощи золотой вернул
Его назад, в те дни, когда Изольда
Жила с ним месяц в шалаше убогом,
Пока не появился муж ее,
Король корнийский Марк в сопровожденье
Шести, а может, и семи придворных,
И не увез ее, ибо Тристрам
Тогда охотился. И все ж Тристрам,
Боясь, что королеве угрожает
Беда похуже, чем позор, смолчал,
Но ждал он часа, чтобы отомстить.
Давно заброшенный шалаш Тристраму
Теперь таким чудесным показался,
Что он вошел в него и опустился
На залетевшие случайно листья.
Но отдохнуть ему не удалось:
Все думалось ему, как бы получше
Сказать Изольде о своей женитьбе.
Скорей всего, не слышала про свадьбу
Она в уединенном Тинтагиле,
Далеком от придворной болтовни.
Но что же погнало его за море,
Когда он потерял Изольду? Имя?
И было ль это – имя той, другой
Изольды, дочки короля Бретани?
Той, прозванной Изольдой Белорукой?
Он поначалу именем чудесным
Пленился, а потом – самою девой,
Которая так прислужить умела
Ему своими белыми руками
И так его любила, что и сам он
Подумал: «Я влюблен», и с легким сердцем
Женился, но с таким же легким сердцем
Расстался с нею и назад вернулся.
Его влекли домой глаза ирландки
И волосы ирландки смоляные
С отливом в синь. Не диво ль? Так что он,
Челом примяв листву, предался грезам.
Ему казалось, что, идя по брегу
Бретонскому с Изольдою британской
И со своей женой, он ожерелье
Рубиновое вынул, и они
Бороться стали за него. И камни
С такою силой сжала королева,
Что стала красною ее рука.
Тогда бретонка крикнула: «Взгляни!
Ее рука красна. То – не рубины,
То – ледяная кровь в ее руке,
Горячей от безумного желанья,
Растаяла. Моя ж рука, взгляни,
Свежа, цветку подобно, и бела!»
Тут их орлиные накрыли крылья,
И дух малютки вдруг заплакал, ибо
Те двое разорвали ожерелье.
Затем пригрезился ему Артур
И сотня копьеносцев с ним. Отряд
Скакал по бесконечному болоту
Сквозь камыши мимо сверкавших луж
И мимо желтоватых островков,
Пока закат, широкими крылами
Накрывший это гибельное место,
Не высветил огромнейшего замка
С бойницами. Вход в замок был открыт,
И слышался оттуда рев разгульный.
Там под охраною болот беспечно
Разбойники в кругу девиц распутных
Орали песни пьяные. «Глядите!» —
Вскричал один из юношей Артура,
Ибо на дереве сухом и страшном
Висел невдалеке собрат их славный
По Круглому Столу, подле него —
Щит на суку[203] (на черном его поле
Кровь запеклась), а чуть подальше – рог.
Так разъярились рыцари, узрев
Златую обесчещенную шпору,
Что каждый уж готов был дунуть в рог
И щит поднять для штурма. Но Артур
Их осадил и поскакал один.
От резких звуков рога-великана
Заволновалось зеркало болота
И взмыли в поднебесье тучи птиц
Кричащих. Тотчас Красный Рыцарь – весь
До кончика копья и гребня шлема
В броне кроваво-красной – показался
Из врат и заорал на Короля:
«Эй ты, по ком давно уж плачет ад!
Не тот ли ты Король с душой скопца,
Угодник женский, что с такой охотой
Из мира выстриг мужество? Будь проклят!
Был рыцарем твоим заколот брат
Моей любовницы, и я, который
Слыхал ее вытье и вопли, – ибо
И у меня душа оскоплена —
Убийцею поклялся, скорпионом,
Что вертится в аду и сам себя
Хвостом до смерти жалит, твоего
Любого рыцаря, кого бы мне
В сраженье удалось свалить с коня,
Повесить. Ты Король? Так защищайся!»
Он смолк. Артуру голос был знаком.
Шлем часть лица скрывал, но имя[204] где-то
Блуждало в дебрях памяти Артура.
Не снизошел Король до примененья
Меча иль слова, но зато позволил
Пьянчуге, поскакавшему к нему,
Чтобы пронзить его своим копьем,
С коня свалиться и упасть в болото.
Как гребень набегающей волны
В глухой ночной тиши на брег песчаный
Обрушивается, и клочья пены
Вода разносит далеко кругом,
Сама ж уходит медленно в песок,
Пятнистый от луны и облаков,
Так великан главою рухнул вниз.
Тут рыцари, воинственно крича,
Набросились на пьяного гиганта
И растоптали в кровь его лицо,
И голову в трясину погрузили,
При этом сами вымазались илом.
За криком не услышав Короля,
Они вломились в замок и рубили
Мечами всех подряд, мужчин и женщин,
От пьянства отупевших, и крушили
Столы с вином, и стольких умертвили,
Что своды сотряслись от женских воплей,
А по полу текли потоки крови.
Тогда, на вопли воплями ответив,
Они тот замок подожгли, и пламя,
Взлетевшее от северного ветра
До самых звезд, к Алькору с Эйлиотом[205],
Осенней ночью красным озарило
И сто озер вокруг, чьи воды были
Как те, что видели Моавитяне[206],
И складки дюн к востоку от озер,
И плещущееся лениво море.
И стали безопасными дороги,
Но в сердце Короля царила скорбь.
И тут Тристрам проснулся. Сон кровавый
Куда-то канул, и опять вернулись
Шалаш убогий и стенанья ветра.
Воитель свистнул верного коня,
Который пасся на лесной опушке,
И, на него вскочив, вперед помчался
Под вечно шелестящею листвой.
Узрел он вскоре женщину. Она
Рыдала, стоя около креста.
Спросил Тристрам: «Из-за чего ты плачешь?»
«Я плачу, господин, – она сказала, —
Из-за того, что муж меня покинул,
И, может быть, его уж нет в живых».
Подумал он: «Что, если ненавидит
Она теперь меня[207]? Нет, не хотел бы
Такого я! А если все же любит?
Нет, этого я тоже не хотел бы…
И сам не знаю я, чего хочу».
А женщине сказал: «Не надо плакать.
Ты подурнеешь, и тогда супруг твой
Тебя разлюбит, ежели вернется».
Так, день за днем по Лионессу мчась,
Он въехал наконец во мглистый лес
И, протрубив, невдалеке услышал
Лай Марковых собак. Лай этот в сердце
Тристрама отозвался. И однако
Свернул он к Тинтагилю, что стоял
Частично на земле, частично в море
И был увенчан башнями.
В одной
Изольда-королева у окна
Сидела, и закатное сиянье
Ее чело и шею озаряло.
Узнав на узкой лестнице витой,
Что к ней вела, шаги ее Тристрама,
Она вскочила, краской залилась
И, выбежав за двери, обняла
Его своими белыми руками,
Заголосив: «Я знала, что не Марк!
Шаги без слов сказали мне – не он!
По замку Марк крадется, словно кот,
Ты же, как воин, по нему шагаешь.
Тебя он ненавидит точно так же,
Как я его, а я его – смертельно!
Клянусь тебе, я знала, что ты близко,
Ведь ненависть моя к нему росла».
С улыбкой ей сказал Тристрам: «Я здесь,
И Бог с ним, с Марком, коль тебе постыл он».
Чуть отступив, ответила она:
«Обидеть можно ли того, кто сам
Себя не любит? Если б не боялся
Тебя он, то меня бы изувечил,
Сожрал, обезобразил, ослепил…
Да есть ли право на меня у Марка,
Коль за него не стал сражаться он?
Не шевельнул и пальцем, хоть и знал,
Что не верна ему я. Но послушай!
Не встретил ли его ты? Он сегодня
Охотиться уехал на три дня.
Так он сказал. Однако может он
И через час вернуться. Уж такой
Обычай у него! Так я прошу:
Не ешь ты с Марком, ибо ненавидит
Тебя он даже больше, чем боится,
Не пей, и, проезжая через лес,
Забрало опускай, чтобы стрела
Из чащи не оставила меня
Пред Марком и пред адом без защиты!
О Господи! Я ненавижу Марка,
Пожалуй, столь же, сколь люблю тебя!»
Устав от ненависти и любви,
Ей силы истощавшими, она
Присела вновь и молвила Тристраму,
Который встал пред нею на колени:
«О мой охотник! О трубящий в рог!
О мой арфист – и все же вечный странник!
Пред тем, как вышла я за своего
Медведя Марка, ты и он дрались
Из-за жены – не помню чьей. Награда,
Коль вправду можно так ее назвать, —
Не диво ли! – досталася тебе.
С тех пор трусливый мой супруг мечтает
Тебя сгубить. Но, рыцарь мой, скажи,
Перед какою дамой или девой
В последний раз стоял ты на коленях?»
А ей Тристрам: «В последний – пред моею
Великой Королевой, – как теперь
Стою я пред Великой Королевой
Моей любви, которая, я вижу,
Еще прекрасней стала, чем тогда,
Когда ее пленительные ножки
Впервые на суровый этот брег
Ступили, из Ирландии[208] уплыв».
Изольда засмеялась тихо: «Льстец!
Иль наша королева не красивей
Меня в три раза?» А Тристрам в ответ:
«Она – это она, ты – это ты.
Твоя краса мне ближе. Есть в ней нежность,
Сердечность, доброта… Коль имя Марка
Твоих прелестных губок не кривит,
То ты – сама сердечность! А Гиньевра
Всегда высокомерна с Ланселотом.
Его печальный вид меня заставил
Задуматься, а вправду ль уступила
Она своей любви?»
Ему Изольда:
«Ну вот, арфист мой и охотник лживый,
Заставивший меня забыть о браке,
Теперь зовешь меня ты белой ланью
И говоришь – Гиньевра-то свершила
Грех против высочайшего, а я
Не очень и способна на такое:
Мне было трудно согрешить и против
Наинижайшего на этом свете».
Ответил он: «Любимая, утешься!
Коль вместе сладко, и в узде грешат.
Да, мы легко грешили: грех великих,
Оправдывал и наш великий грех,
Нас сделавший счастливыми. Но как
Встречаешь ты меня? В твоих глазах
Страх вижу я, сомненье и вину.
Так что же ты о том мне не расскажешь,
Как тосковала ты, как предавалась
Воспоминаньям сладким о Тристраме
В тот год, что он в отъезде пребывал?»
И вдруг печально молвила Изольда:
«Тебя увидев, в радости великой
Я все забыла! Тосковала ль я?
Конечно! Но когда за часом час
Здесь нескончаемые вечера
Просиживала я, то слаще всех
Моих воспоминаний о тебе
И глубже той моей тоски глубокой
Казалось мне все в белой пене волн
Над западом смеющееся море,
Которое я с башни наблюдала.
И вынеси Британскую Изольду
На берег пред Бретонскою Изольдой,
Не охладило это бы ее
Желанья выйти замуж? Ты женился?
Сражался за ее отца? Был ранен?
И ясно – благодарен был король,
А моя тезка с белыми руками
Заботою и мазями сумела
Тебе и рану залечить, и сердце…
И разве ей, тебя узнавшей, я
Зла большего могла бы пожелать?
Ведь ты ее, как и меня, заставил
От тех воспоминаний сладких чахнуть.
Не будь женою Марка я, пред кем
Всяк благороден, ненависть моя
К тебе была б сильнее, чем любовь!»
Лаская руки нежные ее,
Тристрам ответил: «Будь же милосердной,
О королева, ибо ты любима!
Она меня любила, ну а я?
А я любил по крайней мере имя.
Изольда! Шел я в битву за Изольду!
В ночи звездой сияла мне Изольда!
Во тьме – мной имя правило – Изольда!
Забудь о ней. Спокойна, хладнокровна,
Кротка и набожна, она отныне
Себя всецело Богу посвятит».
«А может, это лучше сделать мне? —
Промолвила Изольда. – В этом я
Скорей нуждаюсь, ибо нет во мне
Ни капли кротости, и хладнокровья,
И набожности. Выслушай меня.
Однажды летом тихой темной ночью
Я здесь сидела, думая о том,
Куда тебя забросила судьба,
И песню напевала еле слышно,
Что пел мне ты. При этом раз иль два
Произнесла я громко твое имя.
Вдруг головешкой молния блеснула,
И в серном, синем и зеленом, дыме
Явился дьявол мне: обычай Марка —
Подкрасться незаметно в темноте.
Да, то был Марк. «Он с нею обвенчался», —
Сказал, нет, не сказал, а прошипел он.
Тут в небесах такой раздался грохот,
Что башни заходили ходуном,
И в тьме кромешной я лишилась чувств.
Когда же я все в той же тьме очнулась,
То крикнула: «Сбегу и посвящу
Себя я Господу!» Ты ж в это время
В объятьях новой пассии лежал».
Сказал Тристрам, ее рукой играя:
«Успеешь посвятить себя ты Богу,
Любовь моя, когда наступит старость
И пропадут желанья!» Речь такая
Изольду несказанно рассердила:
«Ты Богу посвятить себя успеешь,
Любовь моя, когда наступит старость
И будешь ты уж больше мне не люба…»
А я нуждаюсь в Нем уже сейчас!
Подобных слов бы Ланселот не бросил
И самой распоследней из свинарок.
Чем больше человек, тем он учтивей,
Но не таков Тристрам, Артуров рыцарь!
Ты, проводящий время средь зверья
За исключеньем редких тех моментов,
Когда на копьях бьешься иль играешь
На арфе, что скорей тебе подходит, —
Ты сам теперь похожим стал на зверя.
Коль любишь, как посмел – пусть даже в мыслях —
Меня ты оттолкнуть и отослать
В ту даль седую на исходе жизни,
Где нет уже любви? Возьми назад
Свои слова! Клянись меня любить!
Льсти мне! Я так слаба, так одинока,
Так сломлена ужасным этим Марком,
Твоей женитьбой и моим венчаньем,
Что выпью ложь, как сладкое вино!
Лги! Я поверю. Что? Не хочешь лгать
И клясться как тогда, когда ты клялся
Торжественно и стоя на коленях
Тому, кто лучше всех нас, – Королю?
Мой Бог! Была в обетах ваших сила,
Пока жила в вас вера в Короля!
Тогда не лгали те, что дали клятву,
И, опираясь на обеты их,
Артур взял верх и создал королевство.
Так поклянись, что не разлюбишь даже
Тогда меня, когда старухой стану,
Седой, как лунь, забывшей про желанья
И ощутившей безысходность жизни».
Нахмурившись, ответил ей Тристрам:
«Обеты! Разве ты обет свой Марку
Хранила лучше, чем я свой? Я лгал,
Сказала ты? Нисколько, ибо понял,
Что сам собою рвется тот обет,
Который связывает слишком крепко.
Жизнь рыцарская привела меня
К такому заключению. Когда же
Он порван, дух его блюдем мы лучше,
Чем если б никогда и не клялись.
Не буду клясться. Хватит мне того,
Что клялся я великому Артуру
И стал клятвопреступником. А прежде
Его я чтил и даже слишком чтил.
«Да смертный ли он, право?» – думал я,
Когда, покинув Лионесс суровый,
Впервые появился перед троном
И увидал того, кто победил
Язычников. Все изумляло в нем:
Власы – нимб солнца над челом высоким,
Подобным холму снега в небесах,
Глаза синестальные, борода
Златая, что уста его одела
Сияньем, а сильней того – легенда
Таинственная о его рожденье,
И предсказанье Мерлина о странном
Его конце. Нога его стояла
На низенькой скамье – драконе с виду.
И он казался мне не человеком,
А Михаилом, Дьявола поправшим[209].
Тогда-то, поражен, и дал я клятву.
Но все это уже в былом. Обеты!
Ожегшие на час безумьем здравым,
Они свое, признаться, отслужили.
Прошло их время. А ведь каждый рыцарь
Себя считал великим в большей мере[210],
Чем в самом деле был, и большинство
Молилось на Артура, как на Бога.
Так, над самим собою вознесясь,
Он совершил великие деянья,
К которым бы иначе не пришел,
И так вот создавалось королевство.
Однако позже стали раздражать
Обеты эти рыцарей – вначале
Скорей всего из-за того пятна,
Которое лежало на Гиньевре, —
И спрашивали рыцари: кто дал
Артуру право их связать обетом?
Быть может, Небо? Ну, а если бездна?
Не удалось им отыскать следов
Его рождения. Он не был плотью
И кровью древних королей. Тогда
Где ж право взял сомнительный король
Связать их нерушимым тем обетом,
Который рано или поздно плотью
И кровью будет все равно нарушен?
Коснись моей руки! Ты слышишь – в ней
От воздуха, что вереском пропах,
И от охоты вольной кровь играет.
Способен ли Артур меня – такого —
В невинного ребенка превратить?
Сковать язык мой, чтоб не мог свободно
То высказать я, что свободно слышу?
Связать меня с одной? Весь мир над этим
Смеяться будет! Человек земной,
Стоящий крепко на ногах, я знаю:
Конец свой приближает куропатка,
Которая до срока побелела.
Не ангелы мы и не будем ими…
Обеты! Я, охотившись в лесу,
Слыхал, как дятел в шапке ярко-красной
Над ними хохотал. Душа моя,
Мы любим, лишь пока жива любовь.
И потому так велика моя
Любовь к тебе, что ничего вокруг
Не нужно ей, кроме нее самой!»
Он замолчал и подошел к Изольде.
«Ну хорошо, – она ему сказала. —
А если б я другого полюбила,
Который более тебя учтив?
Ибо учтивость так же, как и доблесть,
Всех женщин побеждает. Тот, кто ими
Обеими отмечен – совершенен.
Я говорю о Ланселоте. Правда,
Ты выше, и румяней, и красивей.
Но если бы, скажи, я полюбила
Его как величайшего из всех
Великих рыцарей и возвратила
Тебе назад твое же изреченье:
«Мы любим, лишь пока жива любовь»,
Что ты бы мне тогда сказал?»
Тристрам,
Пока Изольда это говорила,
Вдруг вспомнил о подарке драгоценном,
Который для нее он приготовил,
И, пальцем прикоснувшись к шее девы,
Ответил: «Ну же, хватит, дорогая!
Я страшно голоден. Еще немного —
И рассержусь. Вина! Вина и мяса!
И буду я тебя любить не только
До смерти, но и после – в сне загробном!»
И ясно, что пришли они к согласью,
И получил он то, чего желал.
Когда же плоть насытили они
Вином и мясом, а сердца – беседой,
То возвращаясь вновь в их рай земной,
К оленям, травам, родникам, лугам,
То насмехаясь над нескладным видом,
Над каждою трусливою уловкой
И журавлиными ногами Марка,
Тристрам, смеясь, взял арфу и запел:
«Да-да, о да! От ветра гнутся лозы.
Звезда в пруду, звезда в высотах рая.
Да-да! Звезда во мне рождала грезы:
Одна звезда вблизи, вдали – другая.
Да-да, о да! От ветра рябь на море!
Одна звезда – огонь, вода – другая.
Одной – сиять, другой – погаснуть вскоре.
Да-да! Гуляет вихрь, траву сгибая!»
И тут он – при последнем блике солнца —
Достал рубиновое ожерелье
И показал ей. Вскрикнула она:
«Не знак ли это Ордена того,
Что был воссоздан нашим Королем
Лишь для тебя для одного, любимый,
Дабы средь равных выделить тебя?»
«О нет, моя владычица, – сказал он. —
Это всего лишь красный плод, что рос
Под небесами на волшебном дубе.
Он выигран Тристрамом на турнире
И привезен тебе как дар последний
Его любви. И примиренья ради».
Сказав так, он надел ей ожерелье
На шею и воскликнул, улыбаясь:
«Твой Орден, о владычица моя!»
Но только он нагнулся, чтобы шею,
Украшенную красными камнями,
Поцеловать, как позади него
Вдруг выросла, из тьмы соткавшись, тень,
Раздался крик: «Таков обычай Марка!»,
И пал Тристрам с раскроенной главой.
Артур домой той ночью возвратился
И, поднимаясь по ступеням в замок
В безмолвной и сырой осенней мгле,
Увидел, что покои королевы
Темны. И вдруг рыданья возле ног
Послышались. Король спросил: «Ты кто?»
И голос возле ног его раздался
Рыдающий: «Я шут твой! Но вовек уж
Тебя я не заставлю улыбнуться».
ГИНЬЕВРА [211]
Гиньевра, королевский двор покинув,
Сидела в Эмсбери, в монастыре,
И плакала. Была с ней лишь одна
Младая послушница. Между ними
Свеча горела тускло, залита
Туманом, наползающим из окон,
Где, хоть и в полнолунье это было,
Нельзя было увидеть ничего:
Туман молочный саваном одел
Безжизненную замершую землю.
Причиной ее бегства был сэр Модред:
Он, тайно жаждавший воссесть на трон,
Как хитрый зверь[212], всегда к прыжку готовый,
Ждал часа своего и посему
Выслушивал с презрительной улыбкой,
Как восхваляет Короля народ.
Вступив с вождями Белого Коня
Из племени язычника Хенгиста[213]
В преступный сговор, он все думал, как бы
Внести раскол в Артуров Круглый Стол
И, раздробив в междоусобных войнах
Его на части, привести его
Предательски к концу. Желанье это
К тому ж подогревалось тем, что Модред
Смертельно ненавидел Ланселота.
Ибо случилось, что однажды утром,[214]
Когда весь двор в зеленых одеяньях
И в перьях, ярких, словно майский день,
Отметив как обычно майский праздник,
Вернулся в замок, Модред, как и все,
В зеленом платье, весь – глаза и уши,
На самый верх стены садовой влез,
Надеясь повод получить для сплетни,
И увидал Гиньевру, что сидела
Меж Энид и Вивьен[215] – меж самой лучшей
И самой худшей, самою коварной
Из дам придворных. Больше никого
Он не увидел, ибо Ланселот,
Идущий мимо, углядел шпиона,
Таящегося в зелени цветущей,
И, как садовник гусениц зеленых
Вытаскивает из вилков капусты,
Стащил его за пятку со стены
И бросил, точно червяка, на землю.
Когда же в человеке, что лежал
Пред ним в пыли, узнал он принца крови,
То, уважая в этой мерзкой твари
Кровь Короля, принес ему тотчас же,
Как рыцарь – без насмешки – извиненья.
Ведь благородным рыцарям Артура
В те времена насмешки были чужды.
И лишь горбатому или хромому
Те, кто был Богом создан без изъянов,
Насмешку дозволяли, ведь она
Считалась продолжением уродства.
Старались мягче быть с людьми такими
Король и Стол его. Вот почему
Сэр Ланселот помог подняться принцу,
Который – дважды или трижды – сам
Пытался встать, разбив при сем колени,
И улыбнулся, уходя. Однако
Воспоминание о дне позора
Терзало постоянно душу принца,
Как резкий ветер, что весь долгий день
Все гонит воду мелкого пруда
На каменистый и пустынный берег.
Когда сэр Ланселот о происшедшем
Поведал королеве, та сначала
Беспечно рассмеялась, ибо сразу
Представила, как в пыль свалился Модред,
Потом вдруг мелкой дрожью задрожала,
Подобно сельской женщине, кричащей:
«Ой, кто-то ходит по моей могиле[216]!»
И снова рассмеялась, правда, робко,
Ибо теперь предвидела она,
Что Модред, этот хитроумный змей,
Начнет следить за каждым ее шагом,
Пока не обнаружит ее грех,
Пока не опозорит ее имя.
С тех пор невыносимо было видеть
Ей Модреда, – весь его лисий облик,
Холодную фальшивую улыбку
И взгляд сверлящий его серых глаз.
И с тех же пор те Силы, что хранят
Нам душу, не давая ей погибнуть,
И даже в крайности ее спасают,
Терзать и мучить начали Гиньевру.
В ночном безмолвье, час за часом слыша
Дыханье безмятежное Артура,
Она вдруг видела: то здесь, то там
Зловещие выглядывают лица,
И безотчетный, непонятный страх,
Подобный страху сторожа, что слышит
Скрип двери в доме, полном привидений,
Где на стенах видны следы убийства,
Ей не давал уснуть, но если все же
Она и засыпала, снился ей
Ужасный сон, как будто бы она
Стоит среди равнины неоглядной
Перед заходом солнца, и от солнца
Вдруг отделяется какой-то призрак
И к ней летит, и темной своей тенью,
Приблизившись, касается ее.
И что же! Обернувшись, она видит,
Как собственная тень ее, разросшись,
Заглатывает чернотой своей
Всю землю, и средь этой черноты
Далекие пылают города…
И просыпалась с криком королева.
Тревога, жившая в ее душе,
Не только не слабела, но росла.
И вскоре светлый, чистый лик Артура
И полная доверья жизнь в семье
Ее проклятьем стали. Наконец,
Устав от тяжких мук, она сказала:
«О Ланселот! Вернись в свои владенья,
Иначе снова станем мы встречаться,
И вновь какой-нибудь несчастный случай
Чуть тлеющие сплетни разожжет
Перед людьми и нашим Королем».
И Ланселот пообещал, однако
Всё оставался, и они как прежде
Встречались. Но опять она сказала:
«О Ланселот! Коль любишь, уезжай».
Тогда они и порешили: в ночь,
Когда не будет в замке Короля,
Вновь встретившись, навеки распрощаться.
Вивьен, подслушав их, передала
Все Модреду. И встретились они,
И поздоровались, бледны от горя.
И за руки держась, и не сводя
Друг с друга глаз, сидели молчаливо
На самом краешке ее постели.
Да, вот таким был час их расставанья.
Безумное прощание! А Модред,[217]
Под башнею своих людей поставив
Свидетелями, громко закричал:
«Предатель, ты попался! Выходи!»
И выскочил во гневе Ланселот,
И бросился на Модреда, как лев,
И с силою такой его ударил,
Что тот свалился замертво на землю,
И его люди унесли его.
Когда все стихло, молвила Гиньевра:
«Конец! Я опозорена навеки»,
А он: «Нет, это мой позор, мой грех!
Поэтому вставай, и поспешим
В мой укрепленный замок за морями,
Где будешь в безопасности, пока
Я не погибну. Там ценою жизни
Тебя от всего света защищу».
Ответила она: «Ты, Ланселот,
Быть хочешь мне защитой? Не удастся.
С тобою мы, мой друг, уж распрощались.
Меня ты от себя самой не спрячешь.
Позор – на мне, ведь я была женой,
А ты был холост. Так что подымайся,
И полетим. Я в монастырь отправлюсь,
И будь что будет». Ланселот Гиньевре
Подвел коня и, усадив ее,
Вскочил на своего. Они домчались
До перекрестка, там, поцеловавшись,
Разъехались в слезах, и поскакал он,
Во всем ее желанию послушный,
Назад, в свои владенья, а она
Почти всю ночь при свете звезд летела
По пустошам и дебрям в Эмсбери
И слышала, пока сквозь ночь летела,
А может, лишь казалось ей, что слышит,
Как стонут духи пустошей и дебрей,
И все стонала: «Поздно! Слишком поздно!»
Но вот в холодном предрассветном ветре —
Пятно на небе – ворон в вышине[218]
Закаркал, и Гиньевра поняла:
«Он видит поле брани: к нам сюда,
Привлечены непрочностью престола,
С брегов далеких Северного моря[219]
Язычники непрошенно явились,
Чтоб убивать людей и грабить землю».
Добравшись в Эмсбери, она сказала
Монахиням: «За мною по пятам
Идут враги. Примите же меня
И дайте мне приют, святые сестры,
Не спрашивая, кто я. Час придет,
Сама откроюсь». Красота Гиньевры,
Изящество манер и величавость
Сестер очаровали, и они
Решили не расспрашивать ее.
И многие недели королева
Неузнана жила и безымянна
Среди монахинь, с ними не общалась
И горестей своих не открывала
Ни исповедуясь, ни причащаясь.
Одна лишь девушка была к ней вхожа,
Которая прислуживала ей
И болтовней беспечной отвлекала
Ее от мрачных дум. Но в эту ночь
Слух докатился до монастыря
О том, что Модред, заключив союз
С язычниками, захватил престол,
Пока Король сражался с Ланселотом.
«Как же должны, – подумала Гиньевра, —
Меня Король и люди ненавидеть!»
И голову на руки уронила
В молчании. Тут девушка, которой
Молчанье было трудно выносить,
Его нарушив, молвила: «Уж поздно.
Который час, хотела бы я знать?»
Ей не ответили. Тогда она
Негромко стала песню напевать,
Имевшую название «Уж поздно».
(Ее той песне сестры обучили.)
Услыша звуки первые, Гиньевра
Взглянула на девицу и сказала:
«Пой, девушка, коль хочется попеть,
Чтоб свое горе выплакать смогла я».
И девушка с охотою запела:
«Уж поздно! Ночь темна и холод лют.[220]
Уж поздно, но войдем мы. Там нас ждут.
Нет, слишком поздно! Вам уж не войти.
За жизнь во тьме мы каемся сейчас.
Жених простит, узнав об этом, нас.
Нет, слишком поздно! Вам уж не войти.
Ночь! Холодно! Земля накрыта тьмой.
Мы жаждем свет увидеть над собой.
Нет, слишком поздно! Вам уж не войти.
Не видно ль, сколь Жених приятен нам:
Впустите нас припасть к Его стопам!
Нет, слишком поздно! Вам уж не войти».
Так послушница пела молодая,
А королева плакала в печали,
Главой поникнув на руки, и ей
Припомнилось, что думала она,
Когда сюда пришла. Но тут опять
К ней послушница с речью обратилась:
«Прошу вас, госпожа! Не надо плакать!
Пускай слова монашенки младой,
Лишь к одному привыкшей – к подчиненью
(А иначе ее ждет наказанье),
Утешат ваше горе, ведь оно
Порождено не злом. Убеждена
Я в этом, как и все, кто видит вашу
Чарующую прелесть и величье.
Сравните с горем Короля свое,
И вы поймете – ваше много меньше.
Ибо ему пришлось идти войной
На сэра Ланселота, осадить
Тот замок неприступный, где воитель
Скрывает королеву. А меж тем
Сэр Модред, на которого Король
Престол оставил, изменил ему…
Ах, леди, горе Короля Артура
Из-за себя, державы и Гиньевры,
Мне представляется в три раза большим,
Чем у любой из нас. Что до меня,
То я благодарю святых за то,
Что человек я маленький. И если
Ко мне приходит горе, плачу я,
От всех укрывшись, чтоб о нем не знали,
И слезы мне приносят облегченье.
Будь даже горе маленьких людей
Таким же, как и горе сильных мира,
Все ж горе сильных больше, ибо им,
Как бы они того ни захотели,
Не скрыть от света слез своих за тучей…
Ведь даже в Эмсбери у нас судачат
О добром нашем Короле Артуре
И грешной королеве. Если б я
Была таким же Королем, который
Такую же имел бы королеву,
Я грех ее желала б скрыть, конечно,
Но, будучи таким же Королем,
Я этого бы сделать не сумела!»
Подумала с тоскою королева:
«Ужель своей бесхитростною речью
Меня это дитя убить желает?»
Но вслух сказала: «Разве не должна я,
Коль сверг изменник подлый Короля,
Со всей страною вместе убиваться?»
«Да, – молвила девица, – убиваться
Все женщины должны из-за того,
Что женщина
Внесло неразбериху в Круглый Стол,
Который добрым нашим Королем
Еще до появленья королевы —
Давным-давно – был создан в Камелоте
Посредством и диковин, и чудес,
И знамений, и многого другого».
И вновь с тоской подумала Гиньевра:
«Ужель своей дурацкой болтовней
Меня это дитя убить желает?»
Но вслух сказала послушнице юной:
«Что за глухой стеною монастырской
Ты можешь знать, дитя, о королях,
О круглых их столах, о чудесах
И знаменьях, кроме простых чудес
И знамений обители твоей?»
А послушница ей в ответ пространно:
«До появленья королевы было —
Я знаю точно! – в сей земле немало
Чудес и знамений. Так мне отец
Рассказывал, который был одним
Из рыцарей великого Стола
С момента основания его.
Однажды он скакал из Лионесса,
И вот, проехав час, а может, два
По берегу после захода солнца,
Он музыку чудесную услышал
И замер, и взглянул назад. И там,
На берегу пустынном Лионесса —
У каждого звездою на вершине
Горел маяк, и море у подножья
Свет излучало – он увидел их:
До самого далекого предела,
Где было сердце западного края,
Там мыс за мысом пламенем пылали,
И плавали в том зареве русалки,
И великаны из глубин вставали,
И голоса их на весь мир гремели,
А из расселин и из пропастей
Малютки-эльфы отвечали им,
Подобно отдаленному рожку.
Так мне отец поведал… А еще,
Когда на зорьке ехал он по лесу,
То увидал, как три веселых духа
Вскочили у дороги на цветок,
И закачался тот. Вот точно так же
Качается чертополох при ссоре
Из-за семян трех серых коноплянок.
А по ночам перед его конем,
Мерцая, эльфы хоровод кружили,
То разлетаясь, то слетаясь вновь,
И снова разлетаясь и слетаясь,
И был весь мир земной наполнен жизнью.
Когда ж отец приехал в Камелот,
Гирлянда из воздушных тех танцоров
Кружилась в замке вкруг лампад зажженных.
А был такой в то время в замке пир,
Какой и не приснится никому.
Чего бы из еды ни пожелал
Отведать каждый рыцарь, в миг ее
Невидимые руки подавали.
И даже в погребах – отец сказал —
Веселые пузатенькие гномы
Затычки выбивали из бочонков
И на бочонках этих восседали,
Пока вино хлестало наземь. Вот как
И духи были счастливы, и люди
До появленья грешной королевы».
С обидою сказал королева:
«Так говоришь, что счастливы? Да значит,
Они были пророками дурными.
Ибо никто из духов и людей
Не понял – в том числе и твой отец,
Видавший знаменья и чудеса, —
Что ожидает наше королевство».
А послушница ей опять пространно:
«Нет, понял бард один, тот, о котором
Отец мой сказывал, что спел немало
Он песен превосходных боевых
Меж скал крутых и набегавших волн,
Не убоявшись вражеской флотильи.
Еще певал он множество баллад
Таинственных – о жизни и о смерти —
На горных, скрытых дымкою вершинах,
Когда к нему сходились духи гор
С покрытыми росою волосами,
Взлетавшими, как пламя на ветру.
Так мне отец сказал… Той самой ночью
Бард воспевал Артуровы победы
И Короля, который для него
Уже был более, чем человек.
Еще ругал он тех, кто говорил,
Что Горлейсу Артур побочный сын,
Поскольку люди не могли понять,
Откуда взялся он. Известно было
Одно лишь, что однажды после бури,
Когда огромная волна накрыла
Весь брег крутой – от Бьюда и до Боса,
Настал спокойный, будто райский, день.
Тогда-то и нашли дитя нагое
В угрюмом Тинтагиле на песке
У моря Корнуоллского. Тот мальчик
И был Артуром. Мальчика растили
До той поры, покуда неким чудом
Он не был Королем провозглашен.
Его могила будет так же скрыта
От глаз людских, как и его рожденье.
И если б удалось ему найти
Себе жену, имеющую столь же
Великие достоинства, как он,
То вместе бы, пел бард, они смогли
Мир сделать лучше. Тут певец запнулся,
Рука безвольно с арфы соскользнула,
Лицо вдруг стало бледным, даже белым,
И стал он падать, и упал бы, кабы
Его не поддержали. Но о том,
Что увидал, не захотел поведать.
Но можно ль сомневаться? То был мерзкий
Поступок Ланселота и Гиньевры».
«Конечно же, – подумала Гиньевра, —
Она подослана простой лишь с виду
Игуменьей и сестрами сюда,
Чтобы меня травить, меня унизить».
И опустила голову она,
Ни слова не ответив юной деве.
А девушка, слезами обливаясь
И всплескивая без конца руками,
Все так же многословно принялась
Ругать свою болтливость и сказала,
Что добрые монахини частенько
Ее бранили за язык несносный.
«И если кажется вам, госпожа,
Что слишком вам я досаждаю этой
Дурацкой болтовнёю и рассказом,
Который добрый мой отец поведал,
Меня прервите и не позволяйте
Мне память моего отца позорить.
Ведь был он человеком благородным,
Хотя и повторять любил однако,
Что благородней всех – сэр Ланселот.
Отец убит. Он был копьем заколот.
Пять лет уже прошло с тех пор, как я
Одна осталась… А из тех, кто жив,
Из тех двоих, кто более других
Великою учтивостью известен
(Меня прервите, коль вопрос некстати),
Скажите, кто был самым благородным,
Когда вы жили при дворе средь них,
Наш государь Король иль Ланселот?»
Ответила ей бледная Гиньевра:
«Сэр Ланселот, как благородный рыцарь,
Был вежлив с каждой дамой. И к своим
Противникам в боях иль на турнирах
Учтиво относился. И Король
В любом бою и на любом турнире
Ни разу неучтивости врагу
Не выказал. Манеры же обоих —
И Короля, и Ланселота – были
Намного благородней, чем у всех.
О да, манеры – это так непросто,
Они – наследье чести и ума».
«Так чести и ума? – сказала дева. —
Что ж! Значит, благородство Ланселота
Намного меньше, ибо, говорят,
Бесчестней друга в мире не найти».
Промолвила печально королева:
«Заключена в стенах монастыря,
Что знаешь ты, дитя, про мир огромный,
Про свет и тьму, про счастье и про горе?
И если благороднейший из всех
Сэр Ланселот был час один всего
Не столь уж благороден, как всегда,
Молись о нем, чтоб он избегнул ада,
И плачь о той, что его тащит в ад».
«Да, – та в ответ, – молюсь я за обоих.
И все ж поверю в то, что Ланселот
Настолько ж благороден, как Король,
Не раньше, чем поверю, госпожа,
Что вы – та грешница, та королева».
Вот так, иным подобно болтунам,
Утешить тщась, она задела больно
И навредила, исцелить желая.
От гнева бледное лицо Гиньевры
Покрылось краской, и она вскричала:
«Таких, как ты, еще не видел свет!
Орудие в чужих руках, ко мне ты
Подослана, чтоб изводить меня,
Терзать и мучить! Подлая шпионка!
Изменница!» Когда из уст Гиньевры
Излился этот яростный поток,
Ошеломленная вскочила дева,
Бела как полотно, и пред Гиньеврой
Застыла, трепеща. Так клочья пены
На берегу вздымаются от ветра,
Готовые взлететь и упорхнуть,
И стоило Гиньевре крикнуть: «Прочь!»,
И вправду упорхнула. А Гиньевра,
Одна оставшись, тяжело вздохнула
И, чуть остыв, сама себе сказала:
«Ребенок простодушный и пугливый,
Намерений дурных ты не имела.
То грех мой выдал сам себя с испуга,
Подобно простодушному ребенку.
О помоги мне, Господи! Я каюсь!
Не истинно ль раскаянье мое?
Ведь даже в самых сокровенных мыслях
Не вспоминаю я о тех грехах,
Что наполняли счастьем нас когда-то…
И клятву я дала его не видеть,
Не видеть никогда».
Промолвив это,
Она вернулась памятью в то время,
В те золотые дни, когда впервые
Предстал пред нею Ланселот Озерный,
Который был известен как храбрейший
Из рыцарей и лучший из людей,
Прибывший, чтобы отвезти ее
К Артуру, господину своему.
Пустившись в путь и свиту обогнав,
Они приятно и непринужденно
Беседовали обо всем на свете —
О рыцарских турнирах и охоте,
Любви и развлечениях (был май,
И грех пока что в них не пробудился).
Они скакали по цветущим рощам,
На райский сад похожим, по полям
Душистых гиацинтов, что казались
Упавшими на землю небесами,
И дальше, дальше по холмам и долам…
И каждый день в прелестнейших долинах
В полдневный час пред ними представали
Из шелка королевские шатры —
Их ставили заранее – для краткой
Трапезы или отдыха дневного.
И так они скакали до тех пор,
Пока однажды пред заходом солнца
Дракона не узрели пред собой —
Стяг Пендрагона над шатром Артура,
Сверкающим у тихого ручья.
Ну, а пока Гиньевра, как во сне
Сквозь прошлое безвольно продвигаясь,
Достигла тех минут, когда впервые
Узрела короля, который ехал
Из града ей навстречу, и вздохнула,
Вдруг осознав, что путь ее окончен,
И оглядела с головы до ног
Артура, и тотчас нашла, что он
Высок, бесстрашен, сдержан, горделив
И холоден, не то что Ланселот,
«Мой Ланселот другой!» – пока она
Об этом с грустью размышляла, вновь
Грех совершая мысленно, к воротам
Вооруженный воин подскакал.
Как будто шепот пробежал по кельям,
Затем раздался крик: «Король!» Гиньевра,
Застыв, сидела, вслушиваясь в шум.
Когда же в галерее, что вела
К ее дверям, раздался звон доспехов,
Она с сиденья соскользнула вниз
И пала ниц, по полу распластавшись.
Прикрыв молочно-белыми руками
И облаком волос свое лицо,
Услышала она во тьме кромешной,
Как замерли звенящие шаги
С ней рядом, и настала тишина…
Затем глухой и монотонный голос
Послышался, как будто голос духа,
Произносящий приговор, и все же
То был знакомый голос Короля:
«Не ты ль простерлась здесь, дитя того,
Кого я почитал и кто, на счастье,
До твоего позора опочил[221]?
Как хорошо, что нет у нас ребенка!
Твои созданья – это меч и пламя,
Пожарища, попрание законов,
Изменники-родные и орда
Великая язычников безбожных,
Приплывших к нам по Северному морю,
Которых я, когда сэр Ланселот,
Мне бывший правою рукой, славнейший
Из рыцарей, еще был верен мне,
Повсюду на земле этой Христовой
Разбил в двенадцати великих битвах.
А знаешь ли откуда я сейчас?
Да-да, оттуда, из его владений,
Где вел с ним жесточайшую войну.
И он, не побоявшийся меня
Гораздо худшим образом унизить,
Был, как и прежде, столь учтив, что руку
Не захотел поднять на Короля,
Который сделал рыцарем его.
Но рыцарей там полегло немало,
А более всего – его родни,
Что преданной осталась Ланселоту.
И еще больше тех, кто, позабыв
О долге и о слове, присягнул
Мерзавцу Модреду, когда тот поднял
Мятеж… Со мною горстка лишь осталась.
Из этой-то вот горстки и хочу,
Чтоб защитить тебя в грядущей смуте,
Оставить самых преданных, кто любит
Меня по-прежнему, и для которых
Теперь живу я. Чтобы не упал
И волос с этой низкой головы.
Пока я жив, не бойся ничего.
Но знаю, коль пророк не обманулся,
Что вскоре встречу я свою судьбу.
Ты жизнь мою не тешила настолько,
Чтоб я, Король, желал бы дальше жить.
Да! Ты лишила цели жизнь мою.
Стерпи ж в последний раз, когда тебе,
Ради тебя самой, я укажу
На тяжкий грех, тобою совершенный.
После того, как римляне ушли,
И потеряли силу их законы,
А на дорогах начался грабеж,
То тут, то там стихийно возгоралась
Борьба за попранную справедливость.
Я был единственный из королей,
Кто странствующих рыцарей собрал
И этого, и прочих королевств
Под властию своей и основал
Могучий Орден Круглого Стола —
Блестящее собранье, цвет страны —
Дабы служил он миру образцом
И стал началом новой, светлой эры.
Я каждого подать заставил руку
И клятву дать – чтить Короля как совесть,
А совесть почитать как Короля,
Разить язычников, служить Христу,
Искоренять в стране несправедливость,
Самим не лгать, не слушать клеветы,
Чтить, словно Божье, собственное слово,
Во всем жизнь непорочную вести,
Любить одну лишь деву, быть ей верным,
Во имя девы подвиги свершать,
Покуда ее сердце не ответит,
Ибо воистину не знаю я
Учителя искусней в бренном мире,
Чем девственная страсть к прекрасной деве.
Такая страсть не только подавляет
Все низменные чувства, но и будит
Возвышенные мысли в человеке,
И вежливые речи, и учтивость,
И к истине любовь, и жажду славы,
И все, что превращает нас в людей.
Все это всходы добрые дало
Пред тем, как я женился на тебе,
Поверив: «Вот помощница моя,
Что будет разделять мои стремленья
И радоваться радости моей!»
Но тут вы согрешили с Ланселотом,
А после согрешил Тристрам с Изольдой,
А вскоре и другие вслед за вами,
Дурной пример взяв с рыцарей славнейших,
С имен прекрасных, принялись грешить…
И вот уж – на беду – произошло
Обратное тому, о чем мечтал я.
И все из-за тебя! Вот почему
Не страшно потерять мне жизнь мою,
Которую хранил я от напастей
И горестей, как высший Божий дар.
Наоборот, я ныне полагаю,
Что очень грустно было бы Артуру,
Останься он в живых, сидеть в своем
Безлюдном замке, пред собой не видя
Круг рыцарей привычный и не слыша
Возвышенных бесед о благородных
И славных подвигах, как было это
В златые дни до твоего греха.
Ибо из нас, оставшихся, хоть кто-то
Сумеет разве искренне вести
Беседу, о грехе твоем не вспомнив?
А в башнях Камелота иль на Уске
Все бродит по покоям тень твоя…
И я бы вечно мучим был тобой
Там, средь покинутых тобой одежд
И украшений брошенных, где слышен
По-прежнему звук призрачных шагов
На лестницах… Тебе не стоит думать,
Что если ты не любишь Короля,
То и Король к тебе любовь утратил.
Нет, я нисколько не переменился!
И все ж я должен, женщина, оставить
Тебя наедине с твоим позором.
Я думаю – тот людям злейший враг,
Кто, спрятаться желая от позора,
Ради себя, детей ли, дозволяет
Жене неверной власть держать над домом.
А та, которой разрешил остаться
Он из-за трусости своей, слывет,
Как прежде, непорочною. Она
Подобна новой, неизвестной хвори,
Напавшей на людей неосторожных,
И мечет взглядом молнии греха,
И истощает дружескую верность,
И заставляет адски биться сердце,
И отравляет юношей незрелых…
А если человек тот – государь,
То, право, злейшего врага он хуже!
Очаг потухший в королевском замке
И боль сердечная – все ж лучше, чем
Ты, восседающая вновь на троне,
Посмешище, проклятье для людей!»
Он смолк. В тиши нависшей подползла
Она на шаг и ноги Короля
Руками обхватила. Вдалеке
Рог одинокий протрубил. Ему,
Как другу, от ворот Артуров конь
Ответил, и Король промолвил снова:
«Но не подумай, что пришел корить я
Тебя за преступления твои.
Нет, я не проклинать тебя пришел…[222]
От жалости готов я умереть,
У ног головку видя золотую,
Которой так гордился я в дни счастья!
Гнев, что меня толкал на суд суровый,
Измену осуждал и жаждал смерти —
Когда узнал я, что ты здесь – прошел.
И боль, меня заставившая плакать,
Когда сравнил твое я сердце с сердцем
Воистину правдивым, неспособным
Представить ложь твою, прошла… Отчасти…
Все-все прошло… Грех совершен, и я
Тебя прощаю, как Господь прощает!
Пусть обретет покой твоя душа.
Но мне… Как мне навек со всем проститься,
Что я любил? О волосы златые,
Которыми играл я, ни о чем
Не ведая! О царственная стать
И красота, какой не видел свет!
На королевство с появленьем вашим
Легло проклятье! Не могу коснуться
Я губ твоих. Принадлежат они
Не мне, а Ланселоту. И вовек
Мне эти губы не принадлежали.
И за руку тебя я не возьму,
Ведь и руки твоей коснулся плотский
Твой грех. И потому-то плоть моя,
Твое паденье видя, вопиет:
«Тебя я ненавижу!» И однако,
Гиньевра, ибо женщины другой
Я никогда не знал, моя любовь
По зову плоти в жизнь мою вошла
Столь глубоко, что стала моим роком,
И я тебя по-прежнему люблю.
Пускай никто не усомнится в этом.
Быть может, коль свою очистишь душу
И обретешь опору во Христе,
Мы снова встретимся в безгрешном мире
Пред ликом Господа, и ты объятья
Откроешь мне и скажешь мне: «Ты – мой!
Ты – муж мне, а не тот, с душой помельче,
Не Ланселот иль кто другой…» Прошу,
Оставь мне эту слабую надежду.
Ну, а теперь пора уже мне ехать.
В глухой ночи, я слышу, рог трубит.
Зовет он Короля идти на запад —
На битву на великую зовет.
Там с человеком я сражусь, который
Приходится моей сестрице сыном[223].
Но не родня мне тот, кто заключил
Союз с вождями Белого Коня,
С языческою, варварской ордою,
С изменниками-рыцарями. Я,
Сразившись с ним, убью его и сам
Погибну, иль, быть может, ожидает
Меня судьба еще непостижимей.
Ты здесь узнаешь вскоре обо всем.
Но я уж не вернусь к тебе и ложа
Вовек уже с тобой не разделю.
Мы больше не увидимся. Прощай!»
И тут ее, лежащую безвольно,
Коснулось вдруг дыханье Короля,
И в темноте над головой поникшей
Она движенье ощутила рук,
Свершающих над ней благословенье.
Когда его шаги вдали умолкли,
Бледна как смерть, Гиньевра поднялась
И бросилась к оконцу: «Может быть, —
Подумала она, – еще смогу
Его лицо увидеть незаметно».
И верно, был Артур уж на коне
У врат. А рядом, факелы держа,
Печальные монахини стояли,
Которым он наказывал служить
И помогать Гиньевре до конца.
Но было, когда с ними говорил он,
Опущенным забрало его шлема,
Увенчанного золотым драконом
Британии. Поэтому она[224]
Его лица, похожего в тот миг
На ангельское, не могла увидеть.
Зато она увидела – вдали,
В сыром тумане, в факельном сиянье
Дракон на стяге Дома Пендрагонов
Сверкает ярко. А вокруг в ночи
Пар огненный клубится. Тут Король
Пустился в путь, и все плотней и туже
Свивался лунный свет вокруг него,
Казавшегося призраком гигантским,
И складками окутывал его,
И одевал его туманом белым,
Пока Король Артур не превратился
И сам в туман, который словно дух
Летел вперед, своей судьбе навстречу.
И крикнула она, простерши руки:
«Артур!» Тут голос вдруг ей изменил,
Но как поток, низвергшийся с утеса,
Сначала распыляется в паденье,
А после собирается внизу
И вновь несется посреди долины,
Взлетел опять:
«Уехал господин мой,
Грехом моим гоним на смертный бой!
И ведь простил меня. А я… А я
Ни слова не смогла ему ответить.
Простился… Я ж рассталась, не простившись,
Подавлена его великодушьем.
Уехал мой Король и повелитель!
Мой истинный владыка! Только как же
Я смею называть его моим?
Ко мне давно пристала тень другого,
Она пятном лежит на мне. Король
Сказал все точно о моем паденье.
С собой покончить? Есть ли польза в том?
Свой грех я не сумею уничтожить,
Коли душа душою остается.
И свой позор я этим не убью.
Но искупить их не смогу и жизнью.
Минуют дни и пролетят недели,
За месяцами промелькнут года,
Из лет минувших сложатся столетья, —
А мое имя будут называть
С презреньем, как и ныне… Нет, однако
О славе о дурной довольно думать.
Да, свет таков! Но что есть кроме света
Еще у нас? Надежда? Да, надежда,
Коль он не насмехался, говоря
Мне о надежде. О своей надежде.
Но никогда насмешником он не был.
Ибо насмешка – дым сердец ничтожных.
Благословен Король, простивший мне
Мою вину и давший мне надежду,
Что грех я искуплю в душе и буду
Ему супругой в небесах пред Богом.
О благородный и великий муж!
Ты относился к рыцарям своим,
Как совесть у воистину святого —
К его разбушевавшимся страстям.
Однако у сластолюбивой, ложной
Моей гордыни, с легкостью вбиравшей
В себя все низменное, все дурное,
Желанье обратить глаза к тебе
Не пробудилось. Полупрезирала
Я высоту, которой не хотела
И не могла достигнуть. Видно, я
В том чистом воздухе и в том суровом
И ясном свете не могла дышать.
Меня влекло к теплу и к ярким краскам,
Которые нашла я в Ланселоте.
И лишь теперь я понимаю, кто ты.
Да-да, не Ланселот иль кто иной,
А ты – всех человечнее и выше!
Но кто расскажет Королю, что я
Его, пускай и поздно, полюбила —
Теперь – пред тем, как вступит в бой? Никто!
Ему скажу об этом я сама
В той – будущей и непорочной – жизни.
Теперь же это слишком дерзко. Боже,
Что б в мире я свершить могла, когда бы
Любила лучшее Твое творенье?
Влюбиться в лучшего – то был мой долг,
Моя удача, если б поняла я,
И мое счастье, если б осознала.
Не Ланселота иль кого еще,
А лучшего обязаны любить мы,
Когда его встречаем на пути».
И тут ее руки коснулся кто-то.
Увидев послушницу, всю в слезах,
Которая молила о прощенье,
Она сказала: «Как могу, дитя,
Я не простить, ведь и меня простили!»
Затем, подняв глаза, она узрела
Рыдающих монахинь, и душа
Ее оттаяла. И, зарыдав
Со всеми вместе, молвила она:
«Ну вот, теперь вы знаете, кто я,
И что, грешна безмерно, я сгубила
Все замыслы великие Артура.
Укройте ж, девы кроткие, меня
Здесь, в стенах монастырских, вдалеке
От голосов, кричащих мне: «Позор!»
Мне презирать себя не должно. Он
Меня, как прежде, любит. Пусть никто
Не сомневается – как прежде любит!
Так разрешите ж, коль не вызываю
Я ужаса у вас, коль не боитесь
Меня сестрою звать, мне здесь остаться,
Ходить всегда в одежде черной с белым
И быть монахиней, подобно вам,
Говеть, как вы, но праздники отринуть,
Печалиться, когда и вы в печали,
Когда ж вы радуетесь, не скорбеть,
Но и не радоваться, выполнять
Обряды монастырские, молиться
И слушать ваши обо мне молитвы.
Пред вашими святынями склоняться
И не гнушаться никакой работы
В стенах обители, свершать ночной
Обход монастыря, и подаянье
Больным и бедным людям подавать,
Которые в глазах Христа богаче
И здоровей, чем я, и врачевать
Их язвы гнойные, и исцелять
Свои. И так вот из себя изгнать
Молитвою и добрыми делами
Тот день сластолюбивый, что сгубил
Артура, господина моего».
Так молвила она, и принята
Была сестрою в монастырь, и там,
По-прежнему надеясь и страшась:
«Не поздно ли?», жила среди монахинь.
Когда же их игуменьи не стало,
Гиньевру за хорошие дела,
За жизнь безгрешную, за силу всех
Ее молитв и прежний сан высокий
Игуменьей избрали, и она
Была игуменьей три кратких года,
А вслед за тем игуменья ушла
Туда, где вечный ждал ее покой.
ЗДЕСЬ КОНЧАЕТСЯ КРУГЛЫЙ СТОЛ
УХОД АРТУРА [225]
Храбрец сэр Бедивер, который первым
Был в рыцари Артуром посвящен
И уцелел из рыцарей последним,
Когда седой зимою его лет
Один лишь голос от него остался,
Поведал эту повесть тем, с кем жил —
Уже иным умам и новым лицам.
Итак, при продвиженье войск на запад,
Сэр Бедивер, который проезжал
Неспешно между спящими, услышал
Стенанья Короля в шатре монаршем:
«Я находил Его в сиянье звезд,
Я зрил Его в Его полях цветущих —
Не отыскал лишь на людских путях.
Я вел немало войн во имя Божье,
И вот теперь иду навстречу смерти.
О горе мне! Ну почему вокруг
Все таково, как будто этот мир
Был создан меньшим богом[226], не сумевшим
Скроить его таким, каким хотел,
А не Творцом, который смог узреть
Его из запредельности своей
И к нам сошел, и сделал мир прекрасным?
Иль таково, как будто этот мир
Был создан совершенным, но глаза
Людские слишком мутны, слишком слепы
И видеть совершенство неспособны, —
Знать, потому и не заботит нас
Какими мы предстанем перед Богом.
Я же наивно думал, будто избран
Вершителем Его верховной воли,
И меч пускал свой в дело понапрасну.
Доверившийся и жене, и другу,
Я предал сам себя. А королевство
Опять погрязло в зверствах и погибло.
Покинул Бог меня в мой смертный час![227]
И все же – о Господь! – я не умру!»
И тут, в преддверье битвы роковой,
Нашел вдруг на Артура сон, в котором,
Гоним бродягой-ветром, дух Гавейна,
Убитого в сраженье с Ланселотом,
Коснувшись его уха, прокричал:
«Все наслажденья мира ложны! Ложны!
Король, ты завтра в мир уйдешь иной.
Прощай! Там остров есть, где отдохнешь…
Мне ж суждено летать с бродягой-ветром,
А наслажденья – ложны, ложны, ложны!»
Так простонал он, улетая с ветром,
Подобно птицам, что, крича, свершают
Ночной от тучи к туче перелет.
И постепенно отдалился голос
И слился с чьим-то еле слышным криком
Там, где луна сияла над холмами.
Так после разграбленья городка,
Когда надежды больше не осталось,
Уходят, плача, женщины с детьми
За новыми своими господами.
И произнес Артур, придя в себя:
«Что это было? Сон? Не твой ли голос,
Гавейн, мне слышался в порывах ветра?
Иль это духи мест глухих и диких
Рыдали, зная, что со мною будет?»
Услышав это, Бедивер воскликнул:
«О мой Король, что б ни болтали эльфы
И безобидные лесные духи,
А имя гордое твое и слава
Веками будут выше всех вершин
Сиять, подобно облаку златому.
Но далеко тебе еще до смерти.
Гавейн был легкомысленным при жизни
И после смерти таковым остался,
Ибо душа – все тот же человек.
Пусть не тревожит сон тебя. Вставай,
Уже я слышу Модреда шаги
На западе. С ним множество идет
Твоих людей и рыцарей, когда-то
Стоявших за тебя, кого любил ты.
Презревшие тебя и свои клятвы,
Они теперь язычников страшней.
И все же в глубине души они
Тебя, как прежде, Королем считают.
Вставай же и, как прежде, победи!»
Король ответил сэру Бедиверу:
«Та битва, что на западе грядет,
Нисколько не похожа на былые,
Где били мы безвестных королей,
Боролись с Римом или гнали орды
Языческие от Стены от Римской.
Несчастная моя судьба – сражаться
С моим народом, с рыцарством моим!
Король, на свой народ войной идущий,
С самим собою бьется! А удар мой,
Обрушенный на рыцаря, что прежде
Меня любил, сражает и меня.
И все ж – вперед! Попробуем найти
Тропинку сквозь слепой туман, который —
С тех самых пор, как я ее увидел,
Лежащую во прахе в Эмсбери —
Окутывает все дороги мира».
И встал Король, и двинул войско в ночь,
И Модреда отряды оттеснил
Назад, к границе самой Лионесса —
К земле, из бездны огненной в былом
Поднявшейся, чтоб в бездну вновь уйти.
Остатки жили там племен забытых,
И горные подножия тонули
В песках прибрежных, движущихся вечно.
За ними кругом призрачным лежало,
Вдали теряясь, стонущее море.
Там некуда уж было гнать войска
И некуда уж было отступать.
И там, в тот день, когда небесный свет
В году слабей всего на землю льется,
У вод пустынных на пустынном бреге
Они сошлись. Артур ни разу в жизни
Еще не дрался так, как в той ужасной,
Как в той последней битве роковой.[228]
Повсюду – на земле и на воде —
Туман стелился мертвенный и белый,
И стыла кровь от холода у тех,
Кто им дышал, и стыли души их
От страха беспричинного. И даже
На Короля смятение нашло,
Ибо не видел он того, с кем бьется.
И друг, и враг – всяк тенью был в тумане,
И друга друг разил, о том не зная.
Кому-то там видения являлись
Из юношеских лет златых, а кто-то
Вдруг лица замечал давно погибших,
Которые за битвой наблюдали.
Немало в том тумане совершилось
Дел благородных и немало низких.
И случай, и находчивость, и сила
Победу в поединках предрешали,
За разом раз вступали в бой войска,
Ломались копья, разрывались латы,
Щиты трещали, лязгали мечи,
И шлемы под ударами секир
Раскалывались на куски, и к Богу
Взывали павшие, что в небеса
Глядели, но видали лишь туман.
Крик рыцарей-изменников и вопли
Язычников, проклятья, оскорбленья,
И сквернословие, и богохульство,
И смрадный запах пота и страданий,
От коего мутило, и мольбы
О свете, и стенанья умиравших,
И мертвых голоса – все-все смешалось
В том непроглядном, гибельном тумане.
Но так же, как на ложе человека,
Который близок к смерти, после криков
Страданья наступает тишина —
От забытья ль, похожего на смерть,
От смерти ли – так и на бреге том
Тишь мертвая настала. И лишь шепот
Вод беспокойных нарушал ее.
Когда ж день скорби стал еще печальней
Пред наступленьем сумерек, задул
Вдруг с севера могучий чистый ветер
И разогнал туман, и вместе с ветром
Приливная волна нашла на берег
И – побледневший – оглядел Король
Все поле битвы. Но никто на поле
Не шевельнулся. Ни один не крикнул
Ему – христианин или язычник.
Лишь волны бессердечные плескались
Меж мертвецов, и тут и там качая
Безжизненные руки и бросая
То вверх, то вниз пустые шлемы павших.
И вздрагивали под напором волн
Мечи, что некогда сражались с Римом,
И разносился по брегам угрюмым
Минувших дней и дней грядущих голос.
И сэру Бедиверу так сказал
Король Артур (он был белей тумана,
Что целый день лежал на поле брани):
«Ты слышишь ли могучий этот голос,
Что сотрясает мир и разоряет
Все наше небольшое королевство
И бьется в лица этих мертвецов —
Моих, – пусть даже и не за меня
Они в бою сегодняшнем погибли?
О Бедивер! Душа моя в смятенье,
Поскольку больше я не знаю – кто я,
Откуда взялся и Король ли я…
Взгляни – перед тобой властитель мертвых!»
Ответил храбрый Бедивер: «Король мой!
Ты – всем Король! И мертвецам – Король!
И для меня, когда уйду я, тоже
Ты Королем останешься. Однако
Пока еще мы живы – ты и я,
Который тебя любит… Но гляди —
Вон тот стоит, который ненавидит
Тебя и кто язычников привел —
Изменник Модред, дом предавший твой!»
Сказал Король: «Мой дом – моя судьба!
Не называй изменником того, кто
Лишь жил со мною под одною крышей.
Мой дом – скорее те, что дали клятву
И, даже этой клятве изменяя,
Меня своим считали Королем.
И хорошо, что ты в мой горький час,
Когда я цель правленья утерял,
Живого или мертвого – меня,
Как прежде, Королем своим зовешь.
Да, я – Король, что б люди ни болтали.
И прежде, чем уйду, еще увидишь
Последний королевский мой поступок!»
И так сказав, на Модреда напал он.
Тот опустил в ответ свой меч тяжелый
На шлем его, который износился
В бесчисленных с язычниками битвах.
Тогда Артур, в последний самый раз
Подняв Экскалибур, убил врага,
Но рухнул, как подкошенный, и сам.
Так целый день гром битвы раздавался
Средь скал у моря зимнего, покуда
Все рыцари Стола до одного
Вкруг Короля не пали в Лионессе.
Лишь после этого сэр Бедивер
Тяжелораненого государя
Подняв, отнес в ближайшую часовню
С разбитыми крестом и алтарем,
Стоящую на темной полосе
Земли бесплодной. Был там океан
По сторону одну, а по другую
Большое озеро, и отражалась
В нем золотая полная луна.
И Бедиверу так сказал Артур:
«Сегодняшнего дня итог печальный —
Конец прекраснейшего изо всех
Товарищества рыцарей известных.
Последним сном заснули эти люди,
Которых я любил! Да, вижу я,
Что больше нам вовек не насладиться
Рассказами о рыцарских деяньях,
Как в дни прошедшие, когда бродили
Мы по садам и замкам Камелота.
Я гибну из-за тех, кто мною создан, —
Хотя и клялся Мерлин, что вернусь
И стану править вновь, но будь что будет…
Моя так глубока под шлемом рана,
Что до утра, боюсь, не доживу.
Так что возьми мой меч Экскалибур,
Которым я гордился. Ты, конечно,
Не позабыл, как много лет назад,
Однажды летом, в полночь, поднялась
Из глуби озера – в парче белейшей —
Таинственная дивная рука,
Державшая сей славный меч. Подплыв,
Я взял его себе и стал владеть им…
Из песен и преданий обо мне
Когда-нибудь узнают и о нем.
Не мешкай же, бери Экскалибур
И в середину озера забрось.
Расскажешь, возвратясь, что там увидишь».
Храбрец сэр Бедивер ему в ответ:
«Король, ты так беспомощен, и рана
Твоя под шлемом глубока настолько,
Что оставлять тебя я здесь не должен.
И все же я исполню приказанье
И расскажу о виденном, вернувшись».
Сказав так, он развалины часовни
Покинул и пошел при свете лунном
Между могил, в которых гнили кости
Людей забытых – рыцарей старинных,
И ветер с моря, резкий и холодный,
Над ними пел, швыряя клочья пены…
Спустился Бедивер со скал высоких
К сияющему озеру внизу.
Там обнажил он меч Экскалибур,
А обнажившись над его главою,
Луна златая вышла из-за тучи
И, покатившись по небу, легонько
По рукояти чиркнула лучом.
И рукоять алмазами сверкнула,
Бесчисленными искрами топазов
И гиацинтов сказочной работы.
Так долго Бедивер на них глядел,
Что ощутил как будто ослепленье
И раздвоенье зоркого ума —
Бросать иль нет? И, наконец, решился
Экскалибур припрятать где-нибудь
В переплетеньях лилий водяных,
Качающихся тихо возле брега,
И медленно побрел назад, к Артуру.
Король спросил у сэра Бедивера:
«Исполнил ли мое ты повеленье?
Что видел ты на озере? Что слышал?»
Храбрец сэр Бедивер ему ответил:
«Воды журчанье слышал в тростнике я,
Волну видал, бегущую к утесу».
Сказал Король Артур почти без сил:
«Ты, воин, изменил своей натуре
И рыцарскому имени, солгав.
А этого не позволяет верность
Вассальная и просто благородство.
Ты должен получить был знак – рукой ли,
Словами ли, а, может, вод движеньем…
Лгать стыдно. И однако вновь тебя
Прошу, ступай, ведь ты мне мил и дорог,
И принеси мне весть о том, что будет».
И Бедивер второй раз пересек
Хребет и зашагал вдоль вод озерных
По мокрой гальке, в думу погружен.
Когда ж узрел он чудо-рукоять
Искуснейшей работы, то ладонью
Ударил о ладонь и так воскликнул:
«Неужто драгоценный этот меч
И вправду нужно в озеро забросить?
Но ведь тогда он навсегда исчезнет,
А мог бы радость людям доставлять.
Забросить меч! Да есть ли благо в том?
А зло? Ах нет, все зло – в непослушанье:
Повиноваться нам велит закон.
Но благо ли повиноваться, если
Король дает приказ себе во вред?
Он болен и не знает, что творит.
Что сохранится в памяти людской
О Короле? Сомнительная слава
И звук пустой? Но если меч сберечь
И передать в одну из королевских
Сокровищниц, то кто-нибудь потом,
Узрев его на рыцарском турнире,
Воскликнет: «Это – меч Экскалибур.
Принадлежал он Королю Артуру
И выкован был Девою Озерной.
Над ним она трудилась девять лет
В глубинах, где подножья гор сокрыты».
Какой-нибудь старик так, верно, скажет,
К себе желая вызвать уваженье.
А так все пропадет – и честь и слава!»
Так он сказал, ибо считал, что прав,
И спрятал меч Экскалибур вторично,
И снова возвратился к Королю,
Король промолвил, тяжело дыша:
«Что видел ты на озере? Что слышал?»
Храбрец сэр Бедивер ему ответил:
«Видал волну, бегущую к утесу,
Слыхал воды журчанье в тростнике».
Воскликнул в ярости Король Артур:
«Не рыцарь ты, а жалкий и злонравный
Обманщик и предатель! Горе мне!
Слабеющий Король теряет власть
В глазах того, кто некогда склонялся
Перед монаршей волей. Вижу я
Теперь тебя насквозь, ведь ты – последний
Из рыцарей, оставшихся со мною,
И мне обязанный служить за всех —
Ты из-за драгоценной рукояти
Мне изменил, то ли от страсти к злату,
То ли прельстившись блеском, как девица.
И все же долг не выполнивший дважды
Его исполнить может в третий раз…
Иди! Но если снова меч не бросишь,
Встав, собственной рукой тебя убью!»
И встал сэр Бедивер, и побежал,
И, спрыгнув со скалы, нырнул в тростник,
И меч схватил, и, с силою вращая,
Швырнул его. Огромный этот меч,
Извергнув стрелы молний в лунном свете,
Весь засверкал и, описав дугу,
Разлился в небе северным сияньем,
Какое возникает там, где ночью,
Столкнувшись, ледяные острова
Грохочут на все Северное море.
Вот как Экскалибур сверкал и падал!
Но прежде, чем упал он, поднялась
Из глуби озера – в парче белейшей —
Таинственная дивная рука,
И меч схватила, и, взмахнув им трижды,
С собою утащила в бездну вод.
А рыцарь возвратился к Королю.
И, задыхаясь, вымолвил Артур:
«Твой взгляд мне говорит – ты все исполнил.
Так расскажи, что слышал ты иль видел?»
Храбрец сэр Бедивер ему ответил:
«Король, смежил я веки, чтоб алмазы
Мне больше не смущали душу, ибо
Вовек не видел я и не увижу
Ни тут, ни там – нигде до самой смерти —
Хоть проживи три жизни я земных,
Чудес таких, как эта рукоять.
И раскрутил я меч двумя руками,
И с силою швырнул. Когда же вновь
Открыл глаза, то, вижу, поднялась
Из глуби озера – в парче белейшей —
Таинственная дивная рука,
И меч схватила, и, взмахнув им трижды,
С собою утащила в бездну вод».
И, тяжело дыша, сказал Король:
«Конец уже мой близок. Мне пора.
Подставь скорее плечи и снеси
Меня на берег. Я боюсь, что рана
Совсем застужена, и я умру».
Промолвив это, не спеша, с усильем,
На руку опираясь, он привстал,
И синие глаза его глядели,
Как на холсте, с тоскою. Бедивер
Смотрел с великой болью на него
Сквозь слезы и хотел заговорить,
Но слов не находилось. И тогда
Он опустился на одно колено
И немощные руки осторожно
Себе на плечи положил, и поднял
Артура, и понес среди могил.
Король в пути все время задыхался,
Как человек, которого терзает
Ночной кошмар, когда все в доме спят,
И в ухо Бедиверу беспрестанно
Шептал и повторял: «Скорей! Скорей!
Боюсь, что будет поздно, что умру я!»
А тот, дыханье чувствуя Артура,
Ступать старался по тропинке скальной
Как можно мягче, и средь скал промерзших
Казался не обычным человеком,
А великаном. Море за спиною
Он слышал, а перед собою – крик.
И, подгоняем думой, как стрекалом,
Все шел вперед. Его броня звенела
Холодным звоном в ледяных пещерах
И в мертвых черных безднах. А с боков
Ему нагие скалы отвечали,
Когда ступал он по уступам скользким,
Звенящим от ударов его шпор.
И вдруг внизу Король и Бедивер
Гладь озера узрели, над которой
Сияла серебристая луна.
И темная в воде стояла барка,
Вся целиком – от носа до кормы —
Как будто бы в покрове погребальном.
На ней виднелись статные фигуры
В одеждах черных, в черных капюшонах,
Видениям подобны. И средь них —
Три королевы в золотых коронах…
К дрожащим звездам крик их возносился,
И мука, в нем звучащая, была
Как ветер, завывающий всю ночь
В земле пустынной, где никто ни разу
С дня сотворенья мира не бывал!
Шепнул Артур: «Снеси меня на барку».
И к барке вниз сошли они. С нее
Три королевы к ним простерли руки
И приняли, рыдая, Короля.
И та из них, что выше всех была
И всех прекрасней, голову его
Себе вдруг на колени положила,
И назвала по имени его,
И шлем сняла разбитый, и согрела
Безжизненные руки, и, стеная,
Роняла слезы на его чело
В крови запекшейся. Лицо Артура
Казалось белым, словно бы бесцветным,
Как бледная луна в высоком небе,
К которой прикоснулся луч зари.
На наколенниках его и латах
Набедренных сверкали капли крови.
А светлые светящиеся кудри,
Что делали его лицо похожим
На солнце в вышине над местом тронным,
Покрыты были пылью и висели
Свалявшимися прядями, смешавшись
С усами и бородкою вкруг уст.
Поверженной колонною лежал
Король Артур, совсем не походя
На прежнего властителя, который
Всегда был весь – от шпор и до плюмажа,
С копьем наперевес – звездой турниров
И гарцевал на камелотском поле
Перед очами дам и королей.
И возопил храбрец сэр Бедивер:
«Мой государь Артур, куда идти мне?
И где укрыть свое чело и очи?
Закончились благие времена,
Где каждый день рождался новый подвиг,
А каждый подвиг рыцаря рождал.
Таких времен мир не знавал с тех пор,
Когда вела звезда волхвов с дарами.
Однако ныне Круглый Стол, который
Был символом могущества, распался.
Я – в нем последний рыцарь, я – один,
И темные ждут дни меня и годы
Средь чуждых лиц и средь иных умов».
И медленно Артур ответил с барки:
«Уйдет былой порядок – будет новый.
Господь ведет нас многими путями,
Чтоб ни один обычай, даже добрый,
Не ввел в соблазн сей многоликий мир.
Утешься сам. Мне ль утешать тебя?
Я прожил жизнь, и сделанное мною,
Быть может, Он очистит. Ну а ты,
Коли меня уже не встретишь боле,
Молись о грешном Короле Артуре.
В молитве больше силы, чем считают.
Молись! Пусть голос твой и день, и ночь,
Подобно роднику, не умолкает.
Чем были б лучше мы овнов и коз,
Чья жизнь слепа и смысла лишена,
Коль, веруя, не воздевали б руки
В молитве за себя и за друзей?
Ибо весь мир цепями золотыми
Людских молитв к стопам Творца прикован.
Прощай! Я ухожу в далекий путь
Со всеми, кого видишь ты, – хотя
Мой разум все же замутнен сомненьем.
Я ухожу на остров Авалон,
Где не бывает ни дождя, ни снега,
Ни воющего ветра. Он лежит
Весь в зелени, счастливый и прекрасный,
В густых садах и рощах утопая,
Спускающихся к теплым водам моря…
Вот где я исцелюсь от страшной раны».
Так молвил он, и сей же миг на барке
Взлетели весла, парус поднялся,
И барка поплыла как лебедь статный,
Который, исступленно выводя
Песнь смерти, бьет холодными крылами
И лапами перебирает воду.
А Бедивер, былое вспоминая,
Стоял на берегу, покуда барка
Не стала точкой на краю рассвета
И вдалеке не замерли рыданья.
И так был поражен сэр Бедивер
Вдруг наступившей мертвой тишиной,
Что громко закричал: «Король ушел!»
И странный стих тотчас в себе услышал:
«Из бездны в бездну переходит он»[229].
Тогда покинул берег Бедивер
И, медленно поднявшись на уступ,
С которого корабль еще был виден,
Воскликнул: «Он отправился туда,
Где станет вскоре властелином мертвых,
Когда же он излечится от раны,
То к нам вернется. Ну а если нет?
О горе! Неужели никогда
Три королевы в черном, что кричали
И плакали сейчас на черной барке,
Три королевы, на которых мы
Взирали с восхищением в тот день,
Когда они, сиянием одеты,
Стояли молча подле его трона,
Ему в его беде помочь не смогут?»
И тут из дальней дали[230] еле слышно —
Уже как будто из другого мира —
Последним эхом горестных рыданий
Вдруг звуки донеслись, как если б некий
Чудесный город встретил ликованьем
С войны вернувшегося государя.
Тогда, сойдя с уступа, Бедивер
Взошел на верх скалы и вновь увидел,
Из-под ладони напряженно глядя
(А может, показалось, что увидел),
Песчинку, что Артура уносила
Все дальше по бескрайнему простору,
Все мельче с каждым мигом становилась
И, наконец, пропала в свете солнца,
Приведшего с собою новый год.
КОРОЛЕВЕ [231]
О, верная своей монаршей сути
И верная стране, как та – тебе,
Свидетельствуй о незабвенном дне[232],
Когда переболевший лихорадкой
И бледный принц, который, удержав
С большим трудом на полпути к могиле
Чуть тлеющую жизнь, с тобою шел
Мимо твоих людей и их любви,
И прокатилась радости волна,
Усиленная в три миллиона раз,
По Лондону, и крики толп людских
На всем пути приветствовали вас!
Свидетельствуй и о неслышных просьбах
И обращеньях многих рас и вер…
Бьют молнии беззвучные под морем[233],
Бьют с запада, с востока королевства
И с севера правдивого, откуда
Недавно донеслись до нас слова,
Позорящие нас. «Живите сами.[234]
Обходится дороговато верность.
Друзья, нам тяжела ваша любовь!
Избавьтесь от оков и уходите».
Таким ли тоном говорить должна
Империя? Исчезла ли в ней вера,
Властителями сделавшая нас?
Ее ли это голос и характер?
Ее ли сделал Хогомон[235] ревущий
Могущественней всех под небесами?
Какое потрясенье превратило
Ее в тупицу, речь которой ныне
Звучит так немощно? А ведь она
Богаче становилась с каждом часом!
Чья это речь? Британии? А, может,
Так гибнущая говорит земля,
Третьеразрядный остров в океане?
Нет! Истинный ее был слышен голос
Там, где приветствовал тебя и принца
Весь стольный город! Ибо тот, кто верен
Короне, верен и своим далеким
Сынам, что всей душою влюблены
В гигантскую империю свою —
Дом безграничный Англии и трона,
Обширный наш восток… Но этот остров
Не знает, видно, о своем величье,
А если знает, но его позорит,
То ждет нас гибель… Так что, королева,
Не ради них самих, а в честь твоей
Любви немеркнущей к тому, кому
По его смерти посвятил свой труд я,
Прими несовершенные мои
Старинные легенды и сказанья,
Старинные и новые, в которых
В войне с душой выигрывает чувство,
Где идеальным мужеством[236] сильней
Был наделен реальный человек,
Чем древний тот король, чей дух, чье имя
Струится облаком, похожим с виду
На человека, с горной вышины
И к кромлехам и памятникам липнет…
Или чем тот король из книги Годдфри[237],
Или чем тот из Мэлори, кого
Перст времени неверного[238] коснулся,
Когда оно металось меж войной
И буйством, меж вступленьями на трон
И низложеньями… Еще прими
Благословенье твоего поэта,
Который верит в то, что Небеса
Сумеют отвести подальше бурю
От нас и от тебя. Ведь есть средь нас
Напуганные, те, кто – мудро, нет ли —
Уже заметили приметы бури
И вертятся, как флюгеры, от ветра,
И раболепствуют пред каждым часом,
И от бессилья отвергают веру.
Есть кроткие, над кем смеется жизнь,
Трусливые и жаждущие злата,
Трудяги, те, что стонут, но молчат,
Писатели с их ядовитым медом[239],
Который был во Франции украден.
Есть те, кто, зная, знания скрывают,
И кто, не зная, управляет теми,
Кто знает, ко всеобщему вреду.
Цель мироздания непостижима.
Но ежели с таким трудом растущий
И венчанный республиканским духом
Наш здравый смысл, страну не раз спасавший,
Нас не обманывает, значит, страхи —
Это всего лишь утренние тени,
Громаднее тех форм, что их рождают,
А не другие тени, их мрачнее,
Которые предшествуют тьме в битве
Той, что на западе идет, где все
Высокое, святое погибает.
ПРИЛОЖЕНИЯ
БИБЛИОГРАФИЯ РУССКИХ ПЕРЕВОДОВ
(первое издание)
КНИГИ
Спасенный.
ПУБЛИКАЦИИ
Годива /
Леди Клара Вер-де-Вер /
На пышном ложе умирает король Эдвард /
Годива /
Королева мая /
Умирающий лебедь; Рыцарь Галаад; Свобода /
Дора /
Завещание /
Зорька ль на небе пылает /
Рыцарь Галаад; Свобода /
Нищая и король /
Лорд Борлей /
Песня поэта /
In Memoriam /
Надгробная песня /
Мать /
Когда над каменной могильного плитою /
Меня ты любил как сестру /
Умер я – не ходи на могилу ко мне /
Ночь ли, горящая ризою
Погребальная песня /
Покинутый дом /
Мать преступника /
Два голоса /
Прощание /
В канун Рождества (стихи) /
Песнь поэта /
С дней первых юности; Бывают дни, когда, расправив крылья; За беседою шумно-веселой /
Две сестры; Леди Клара Вер-де-Вер /
Предсмертное стихотворение (Когда весь черный и немой) /
Две сестры; Эдуард Грей /
Леди Клара Вир-де-Вир /
У моря; Прощание /
Замок Локсли /
Умирающий лебедь /
Две сестры /
Из осенних мелодий /
Вижу ль на небе полоску зари золотистую /
Принесли его, копьями насмерть пронзенного /
Странствия Мальдуна /
Когда засну под сенью гробовою /
Владелица Шелота; Мариана; Разбиваясь волной у камней, бушуют грозы; Поэт /
Волшебница Шалот /
Из «Королевских идиллий» /
Памяти бедняка /
Мне кажется почти грехом; Со мною будь в часы тоски; Всегда ль мы искренно
Кто спит в земле /
Орел; Сэр Галаад /
Годива /
Вкушающие лотос; Следы /
Глубок покров седых снегов /
У моря; Дочь Мельника /
Бей, бей, бей… /
Ветер сладостный и свежий /
Орел /
Новогодние
Лотофаги /
ИЗДАНИЯ (ПРИМЕЧАНИЯ)
При составлении примечаний использованы, в основном, следующие издания:
Idylls of the king. Annotated by Alfred, Lord Tennyson, edited by Hallam, Lord Tennyson. Macmillan, 1913.
The poems of Tennyson. Ed. by Cr. Ricks. Longman, 1969.
Idylls of the King. Ed. by Y. M. Gray. Yale University Press, 1983.
Мэлори Томас. Смерть Артура. – М., Наука, 1974.
Гальфрид Монмутский. История бриттов. Жизнь Мерлина. – М., Наука, 1984.
БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА
1809. 6 августа в Соммерсби, графство Линкольншир, родился Альфред Теннисон.
1815—20. Учеба в школе.
1820. Альфред Теннисон оставляет школу и продолжает образование дома под руководством отца.
1823—24. Пишет в подражание елизаветинцам драму «Дьявол и дама».
1827. Первая вместе с братом Чарльзом книга «Стихотворения двух братьев» (Poems by Two Brothers). В ноябре поступает в Тринити-колледж Кембриджского университета.
1829. Знакомство с Генри Галламом. В июне – золотая медаль за поэму «Тимбукту» (Timbuctoo), представленную на университетский конкурс.
1830. «Стихотворения, в основном, лирические» (Poems, chiefly Lyrical).
1831. Смерть отца. Альфред Теннисон покидает Кембридж, не получив степень.
1832. Разгромная рецензия в «Blackwood Magazine» на книгу Теннисона 1830 года. В декабре вышла в свет книга «Стихотворения» (Poems), датированная 1833 годом и включившая поэму «Владелица Шэлотт» (The Lady of Shalott).
1832. Смерть Генри Галлама.
1836. Свадьба Чарльза, брата Теннисона, и Луизы Селвуд. Знакомство Альфреда Теннисона с Эмили Селвуд.
1837. Семья Теннисонов покидает Соммерсби.
1838. Помолвка Альфреда Теннисона и Эмили Селвуд.
1840. Помолвка расторгнута из-за финансовой несостоятельности жениха.
1842. «Стихотворения» (Poems).
1845. Альфред Теннисон пожалован пенсией.
1848. Посещает Ирландию и Корнуолл.
1849. Возобновление переписки с Эмили Селвуд.
1849. Анонимное издание «In Memoriam». Женитьба на Эмили Селвуд. В ноябре – звание поэта-лауреата.
1852. Рождение сына Галлама. «Ода на смерть герцога Веллингтонского» (Ode on the Death of the Duke of Wellington).
1854. Рождение сына Лайонеля.
1855. «Мод, и другие стихотворения» (Moud, and Other Poems).
1856. Покупка первого собственного дома.
1859. Первое издание «Королевских идиллий» (The Idylls of the King).
1862. «Посвящение» для нового издания «Королевских идиллий».
1865. «Избранные произведения» («A selection from the Works of Alfred Tennison»). Смерть матери в феврале.
1869. «Святой Грааль» и другие стихотворения» (The Holy Grail and the Other Poems). Книга датирована 1870 г.
1871. «Последний турнир» (The Last Tournament) в «Contemporary Review».
1872. Новое издание «Королевских идиллий» с эпилогом, в которое не вошла только поэма «Балин и Балан» (Balin and Balan, 1872–1874).
1880. «Баллады и другие стихотворения» (Ballads and Other Poems).
1883. Альфреду Теннисону пожалован титул барона, и в марте 1884 г. он занимает место в палате лордов.
1886. Смерть сына Лайонеля.
1892. 6 октября смерть Альфреда Теннисона.
ПРИМЕЧАНИЯ
<< 1 >>
<< 2 >>
<< 3 >> Английские поэты. Под редакцией Н. В. Гербеля. – СПб., 1875, с. XXIX.
<< 4 >> B
<< 5 >>
<< 6 >> В. Микулич (Л. И. Веселитская, 1857–1936) – писательница, переводчица Гюго, Шиллера, Мицкевича. Известны также ее воспоминания о Достоевском, Толстом. Гаршине.
<< 7 >> Английские поэты, с. XXVIII.
<< 8 >>
<< 9 >> Ibid., р. XI.
<< 10 >> «Современник», 1859, т. 1. LXXVII, отд. 1, с. 5–8. Наиболее известен перевод И. Бунина.
<< 11 >>
<< 12 >> Vinaver E. Malory. – L, 1929, р. 57–58.
<< 13 >> Цит. по кн.:
<< 14 >> Там же. с. 827.
<< 15 >> Европейская поэзия XIX века. – М., 1977, с. 15.
<< 16 >> ПОСВЯЩЕНИЕ (Dedication). Написано в 1861 г. Издано в 1862 г.
<< 17 >>
<< 18 >>
<< 19 >>
<< 20 >>
<< 21 >>
<< 22 >>…
<< 23 >>…
<< 24 >> ПРИХОД АРТУРА (The Coming of Arthur)
Написана в 1869 г. Опубликована в декабре 1869 г. (публикация датирована 1870 г.). Важные дополнения были внесены в текст в 1873 г. В этой поэме автор почти полностью независим от известных традиций. А. Теннисон писал: «Сомневаюсь, насколько историчны наши представления об Артуре. И пусть мои читатели особенно не стараются разобраться, где правда, где вымысел. Некоторые думают, будто Артур – воплощенная совесть. И все-таки он задуман как человек чести, долга и самопожертвования, который, если и отличается от своих благородных рыцарей, то только тем, что совесть у него еще чище, чем у них… По словам одного из старых писателей: «Со времен Адама Господь еще не сотворил более совершенного человека, чем Артур…» Артур, каким я описал его, впервые явился мне, когда я был совсем мальчиком и прочитал книгу Мэлори. Пришел Артур в ночь на Новый год, женился, когда земля была в белом майском цвету, видение Святого Грааля было ему в летнюю ночь, а последний турнир случился в желтую осень. Гиньевра исчезает в туманах осени, а Артур умирает в полночь в середине зимы. С формальной точки зрения «Приход Артура» и «Уход» намеренно более архаизированы, чем другие Идиллии. И все они, написанные белым стихом, отличаются друг от друга».
Исторический Артур – национальный герой бриттов, возглавивший в конце V – начале VI в. борьбу против англосаксонского вторжения и одержавший, по-видимому, победу в битве возле горы Бадоны, почти на полвека задержавшую проникновение германцев на Британские острова. Большинство исследователей производят имя Артур от заимствованного римского родового имени Арторий, которое мог носить и кельтский племенной вождь. Однако, вполне возможно, что имя Артур кельтского происхождения и означает «ворон». Кстати, существует легенда, по которой Артур не умер, а превратился в ворона (вороны – хранители Британии). Возможно также происхождение имени Артур от кельтского artos (медведь).
<< 25 >>
<< 26 >>
<< 27 >>
<< 28 >>
<< 29 >>
<< 30 >>…
<< 31 >>
<< 32 >>
<< 33 >>
<< 34 >>
<< 35 >>
<< 36 >>
<< 37 >>
<< 38 >>
<< 39 >>
<< 40 >>
<< 41 >>
<< 42 >>
<< 43 >>
<< 44 >>
<< 45 >>
<< 46 >>
<< 47 >>
<< 48 >>
<< 49 >>
<< 50 >>
<< 51 >>
<< 52 >>
<< 53 >>…
<< 54 >>…
<< 55 >>
<< 56 >>…
<< 57 >>…
<< 58 >>…
<< 59 >>…
<< 60 >>…
<< 61 >>…
<< 62 >> ГАРЕТ И ЛИНЕТТА (Gareth and Linette)
Написана между 1869 и 1872 гг. Опубликована в 1872 г. За исключением начала, вся поэма восходит к книге VII «Смерти Артура» Т. Мэлори, которая называется «Повесть о сэре Гарете Оркнейском» и которая, насколько известно, не имеет какого-то одного источника.
<< 63 >>
<< 64 >>…
<< 65 >>…
<< 66 >>…
<< 67 >>…
<< 68 >>…
<< 69 >>
<< 70 >>…
<< 71 >>…
<< 72 >>…
<< 73 >>…
<< 74 >>…
<< 75 >>
<< 76 >>…
<< 77 >>
<< 78 >>…
<< 79 >>
<< 80 >>…
<< 81 >>…
<< 82 >>…
<< 83 >>…
<< 84 >>
<< 85 >>…
<< 86 >>
<< 87 >>
<< 88 >> ЖЕНИТЬБА ГЕРЕЙНТА (The Marriage of Geraint)
Написана в апреле – ноябре 1856 г. Как первая часть поэмы «Энид» опубликована в 1859 г. В 1870 г. поэма была переименована и стала называться «Герейнт и Энид». В 1873 г. разделена на две части. Окончательные названия обе поэмы получили в 1886 г. В основу поэмы положен сюжет из книги «Мабиногион» (т. II), переведенной на английский язык Шарлоттой Гест в 1840 г. «Мабиногион» – книга сказаний Уэльса. Труд леди Шарлоты Гест (1812–1895) был высоко оценен не только современниками, в частности А. Теннисоном, но и, например, одним из величайших поэтов XX века У. Б. Йейтсом.
<< 89 >>
<< 90 >>
<< 91 >>…
<< 92 >>
<< 93 >>
<< 94 >>
<< 95 >>
<< 96 >>
<< 97 >>…
<< 98 >>… с
<< 99 >> ГЕРЕЙНТ И ЭНИД (Geraint and Enid)
Вторая часть поэмы «Энид». См. прим. к поэме «Женитьба Герейнта».
<< 100 >>
<< 101 >>…
<< 102 >>
<< 103 >>…
<< 104 >>
<< 105 >>
<< 106 >>…
<< 107 >>…
<< 108 >>
<< 109 >>
<< 110 >>
<< 111 >>
<< 112 >>
<< 113 >>
<< 114 >>
<< 115 >>
<< 116 >>
<< 117 >>…
<< 118 >>
<< 119 >>
<< 120 >>…
<< 121 >> БАЛИН И БАЛАН (Balin and Balan)
Написана в 1872–1874 гг. Опубликована в 1885 г. В основе поэмы полностью переработанная книга II «Смерть Артура» Т. Мэлори, в которую А. Теннисон ввел Гиньевру, Ланселота и Вивьен.
<< 122 >>
<< 123 >>
<< 124 >>…
<< 125 >>
<< 126 >>
<< 127 >>
<< 128 >>…
<< 129 >> МЕРЛИН И ВИВЬЕН (Merlin and Vivien)
Написана в 1856 г. Опубликована в 1859 г. под названием «Вивьен». Окончательное название поэма получила в 1870 г., хотя некоторые добавления в текст были сделаны в 1873 и 1875 гг. Сюжет полностью принадлежит А. Теннисону, хотя в его основе эпизод из книги IV (I) «Смерть Артура» Т. Мэлори. Вивьен – Мэлори называет ее Нинева.
<< 130 >>
<< 131 >>
<< 132 >>
<< 133 >>
<< 134 >>
<< 135 >>…
<< 136 >>
<< 137 >>…
<< 138 >>
<< 139 >>
<< 140 >>
<< 141 >>… о
<< 142 >>
<< 143 >>…
<< 144 >>
<< 145 >> ЛАНСЕЛОТ И ЭЛЕЙН (Lancelot and Elain)
Написана в 1858–1859 гг. Опубликована в 1859 г. под названием «Элейн». Заглавие «Ланселот и Элейн» получила в 1870 г. Источник – Т. Мэлори, «Смерть Артура» (XVIII, 9—20). Ланселот, или Ланселот Озерный стал одним из главных персонажей артуровских сюжетов лишь на романской почве и сменил в этой роли Гавейна. Однако в нем, как и в образе Гавейна, сохранились генетические черты «солнечного героя» и отзвуки аграрных мифов. Мотив любовной связи с Гиньеврой довольно поздний, хотя сама Гиньевра упоминается в качестве неверной жены еще в ранних валлийских текстах.
<< 146 >>
<< 147 >>
<< 148 >>
<< 149 >>
<< 150 >>…
<< 151 >>
<< 152 >>
<< 153 >>
<< 154 >>
<< 155 >>
<< 156 >>
<< 157 >>
<< 158 >>…
<< 159 >>…
<< 160 >> СВЯТОЙ ГРААЛЬ (The Holy Grail)
Написана в сентябре 1868 г. Опубликована в декабре 1869 г. (издание датировано 1870 г.). Источник – сюжет из книги «Смерть Артура» (XI–XVII), подвергшийся основательной переделке, включая образ Персиваля.
<< 161 >>
<< 162 >>
<< 163 >>
<< 164 >>
<< 165 >>…
<< 166 >>
<< 167 >>
<< 168 >>
<< 169 >>…
<< 170 >>
<< 171 >>…
<< 172 >>
<< 173 >>…
<< 174 >>
<< 175 >>…
<< 176 >>…
<< 177 >>
<< 178 >>
<< 179 >>
<< 180 >>…
<< 181 >>
<< 182 >>
<< 183 >>…
<< 184 >>…
<< 185 >>…
<< 186 >>
<< 187 >>
<< 188 >>…
<< 189 >>
<< 190 >> ПЕАЛЕАС И ЭТТАРА (Pelleas and Ettarre)
Написана в 1869 г. Опубликована в 1869 г. Источник – Т. Мэлори, «Смерть Артура» (IV, 21–23). Мэлори трактует эпизод с Пелеасом и Этардой не в куртуазном духе. Вместо прощения и примирения жестокая дама наказана и умирает, а верный рыцарь Пелеас счастлив в любви с другой: «Вот снарядился сэр Пелеас, облачился в доспехи, сел на коня и наказал своим людям везти за ним его шатры и все имущество, куда назначит им Владычица Озера. Леди же Этарда умерла от горя, а Владычица Озера утешила его с радостью, и они любили друг друга всю жизнь» (с. 121). Эпизод, в котором появляется Персиваль, – инновация А. Теннисона.
<< 191 >> ПОСЛЕДНИЙ ТУРНИР (The Last Tournament)
Написана в 1870 г. Опубликована в 1871 г. В целом, оригинальное творение А. Теннисона.
<< 192 >>
<< 193 >>
<< 194 >>
<< 195 >>…
<< 196 >>…
<< 197 >>…
<< 198 >>…
<< 199 >>
<< 200 >>…
<< 201 >>…
<< 202 >>
<< 203 >>…
<< 204 >>
<< 205 >>…
<< 206 >>
<< 207 >>…
<< 208 >>…
<< 209 >>
<< 210 >>
<< 211 >> ГИНЬЕВРА (Guinevere)
Написана в 1857–1858 гг. Опубликована в 1859 г. Сюжет, в основном, оригинален, однако есть заимствования из книги «Смерть Артура» Т. Мэлори (XXI, 7).
<< 212 >>
<< 213 >>
<< 214 >>
<< 215 >>…
<< 216 >>
<< 217 >>…А
<< 218 >>
<< 219 >>…
<< 220 >>
<< 221 >>
<< 222 >>
<< 223 >>…
<< 224 >>
<< 225 >> УХОД АРТУРА (The Passing of Arthur)
Написанав 1842 г. Опубликованав 1869 г. (датирована 1870 г.). В основе – Т. Мэлори. «Смерть Артура» (XXI, 4–5).
<< 226 >>
<< 227 >>
<< 228 >>
<< 229 >>
<< 230 >>…
<< 231 >> КОРОЛЕВЕ (То the Queen)
Заключение написано в декабре 1872 г. Опубликовано в 1873 г.
<< 232 >>
<< 233 >>
<< 234 >>
<< 235 >>
<< 236 >>
<< 237 >>
<< 238 >>
<< 239 >>