13 авторов. 13 историй. 13 ведьм.
Сколько жив людской род – столько верит человек в потустороннее. Верит – и боится. Дрожит от страха перед тем, что за гранью. Страшится того, чего не может объяснить и понять. Силу, которая нашему разуму неподвластна.
Так было во времена стародавние, так бывает ныне, так будет вовеки.
Но во все времена, в любую эпоху живут среди нас те, кто держат в руках нити, связующие два мира, по эту и по ту сторону.
Знахарки, колдуньи и экстрасенсы…
Ведьмы.
Ты боишься их? Зря…
Не боишься? Тебе же хуже!
© Авторы, текст, 2016
© М. С. Парфенов, составление, 2016
© Ю. Межова, обложка, 2016
© ООО «Издательство АСТ», 2016
13 признаков того, что вы ведьма (вместо предисловия)
В Средние века в просвещенной Европе (впрочем, не только тогда и не только на старом континенте) вас могли бы сжечь на костре, утопить или повесить за то, что вы якшаетесь с дьяволом, просто потому, что…
1. У вас рыжие волосы. Чем гуще и красивее волосы, тем больше шансов быть обвиненной в колдовстве. Впрочем, блондинку или брюнетку также могли назвать ведьмой.
2. У вас зеленые глаза… или просто взгляд «колдовской», тяжелый, обворожительный. В общем, если у вас в принципе ЕСТЬ глаза – вы уже, считай, наполовину ведьма.
3. Вы носите темную одежду? Этого достаточно. Похороны – чуть ли не шабаш колдуний замаскированный.
4. Вы любите кошек… Потому что кошки – колдовские создания, настоящие исчадия ада, а не животные.
5. Вы любите природу: леса, озера, животных. В старые недобрые времена любая знахарка рисковала, ведь не божеское это дело – ворожить, нашептывать, врачевать.
6. У вас на теле есть родинки или родимые пятна необычной формы. Это «клеймо дьявола», его надо выжечь… лучше всего вместе с вами.
7. В вашем доме не хватает порядка. Забыли убраться на прошлой неделе? Тогда мы идем убирать ВАС.
8. Вы умны. Вы слишком умны для женщины… или для мужчины, ведь последних тоже могли обвинить в ведьмовстве. Сатана дает многие знания своим приспешницам и приспешникам…
9. Вы сексапильны. Бойтесь, потому что если вас будут хотеть, но не сумеют добиться, то в отместку запросто могут обвинить в колдовстве. К тому же один из способов «изобличить» ведьму – заняться с ней сексом.
10. Вы не любите, когда кто-то без спроса вторгается в ваше личное пространство: касается плеча, подходит сзади, кричит в ухо… Что, этого никто не любит?.. Инквизитора, позовите инквизитора!
11. Вы общительны, у вас много знакомых. Кстати, любой ваш знакомый тоже может быть обвинен в ведьмовстве, вы сами под пытками укажете на него.
12. Вы – стерва. Не всякая стерва – ведьма, но всякая ведьма – стерва.
13. У вас во владении есть земельный участок или хороший дом. В некоторых странах инквизиция или люди, «обнаружившие» ведьму, по закону получали в собственность имущество оной, после того как над ведьмой учиняли расправу. Стоит ли удивляться, что соседи то и дело обвиняли друг друга в колдовстве?..
Теперь, зная все это, мы понимаем, что любую или любого из нас можно назвать ведьмой. Как минимум, потенциал есть. В былые времена, чтобы скрепить нечестивый союз с дьяволом, вам бы пришлось поцеловать рогатого под хвост. В наши дни, как думают некоторые святоши, достаточно прочитать книгу «13 ведьм».
Приступим же.
Алексей Провоторов
Костяной
Поздняя осень рухнула на лес, придавила. За ночь последние листья облетели, как хлопья ржавчины. Палая листва подернулась инеем, бурьян на полянах тоже. Лес стоял мертвый и окостеневший, бесцветный, как пеплом присыпанный. Тревожно и мерно свистели птицы, утонувшее в пасмурном небе солнце едва светило сквозь ветви. Оно казалось размытым, бесформенным, словно медленно растворялось в густых холодных тучах, подтекая водянистой розоватой кровью.
Он как раз думал о том, мертва ли эта, в красном, или еще нет, и подбирал в памяти подходящий заговор, когда услышал далекий мычащий стон впереди:
– Ынннаааааа…
Звук разлегся в холодном воздухе, потерялся меж стволов. Как будто дурной гигант шлялся по лесу. По спине пошли мурашки. Неблизко, прикинул Лют, но глазом бы увидел, если б не дым, шиповник и густой терн. В этих зарослях Лют исцарапал уже всю куртку – к Бартоломеевой Жиже не вела ни одна дорога.
Хоть бы не сам Костяной. Вдруг чего.
Он остановился, не снимая руки с рукояти пистолета, и тут же дернулся от чьего-то прикосновения.
Это конь, которого он вел в поводу, механически сделал еще шаг, толкнул мордой в плечо и только тогда встал. Не ткнулся мягко, как обычно кони, а уперся, как в стену. Лют подозревал, что с конем что-то не так. Он или почти слеп, или очень туп.
– Хххххыыыыыннн…
Пока далеко. И вроде бы не движется. Может, просто зверь какой, подумал Лют. Болеет или что. Он отпустил деревянную рукоять, обернулся.
Конь, гнедой, старый, с седой мордой, смотрел куда-то сквозь лес. Поперек седла лежала девушка, накрытая серым Лютовым плащом. Из-под линялой ткани торчал край алого платья. Лют подошел и, оглядываясь, поправил плащ так, чтоб красного стало не видно, но девушки не коснулся. Голова ее свешивалась с седла рядом с сумой и мечом, притороченным к луке. Белые волосы обгорели, бледные щеки были перемазаны сажей. Она походила на мертвую. Или и правда умерла, пока они добирались. Он уже не мог отличить.
Лют много чего повидал за свои тридцать лет, но в такие места его занесло первый раз.
Близился вечер, собирался снег. Дым, повисший в ледяном воздухе, вливался в нутро с каждым неглубоким вдохом, душил, ел глаза. От него начала тупо и тошнотворно болеть голова.
Запах был мерзкий, страшноватый: как будто горела где-то там не листва, не дрова, а тряпки, волосы, кости. Отвратительный дух, как на площади после казни. Он много раз видел такое – костер, сдирающий плоть до костей, бескровная казнь, когда кипящая, варенная в жилах кровь за кровь не считалась.
Лют побаивался идти дальше. Не столько из-за стона, сколько из опасения выйти к пепелищу. Вдруг там не дом Буги, а обугленные брусья. От этих мыслей в руках поселилось какое-то невыносимое, безысходное ощущение, похожее на приступ сырой лихорадки. Он больше не знал, куда идти.
Лют выдохнул и двинул вперед, опасаясь, что конь откажется следовать за ним, но тот шагнул вслед, хоть и запоздало. Это был не Лютов конь – он принадлежал той, что лежала сейчас на его спине. Спешился Лют полчаса назад, когда лес пошел слишком густой.
Дальние деревья, белые тополя, казались призраками самих себя. Ягоды терна синели ярко в этом бесцветном лесу.
Начался уклон, видно, к болоту. Позади вдобавок к дыму стал собираться туман, и вскоре мир сузился, утонул в этом мареве, оставив лишь Люта, девушку и коня.
– Мыыыыыыхххх… – Тяжело, обморочно, страдальчески.
– В железном лесе, на каменном плесе, – завел Лют, выставив вперед мизинец и указательный палец, – на черном песке в белом сундуке сидит дева Маева, кто ей доброе слово скажет, того не тронь. – Голос Люта дрогнул, он сглотнул и продолжил: – Ни меня, ни коня, ни верного друга, я Маеву не лаял, не ругал, и меня чтоб никто не пугал, чур меня, чур меня. – Лют поискал глазами солнце, но легче не стало. Оно, казалось, и вправду кровоточило, в лес медленно сочилась грязно-розовая мгла. Голова кружилась, из раздраженных глаз текли слезы. – В железном лесе…
Лют понял, что слышит тихое, хрипящее дыхание где-то впереди. Он хотел вынуть пистолет и понял, что страшится убрать сложенные из пальцев рога. Он привык полагаться на лезвие или пулю, но только если это Костяной, зверина, то что ему до Лютова оружия?
– На каменном плесе…
– На черном песке, в проклятущем сундуке. – Это был не его голос, а чей-то еще, низкий и надтреснутый, и Лют поперхнулся от ужаса. Короткие волосы встали дыбом.
Тут что-то всхрапнуло прямо в полусотне шагов, порыв ветра отнес дым, и Лют обнаружил себя на открытом месте. Впереди, в низине, он увидел огороженный частоколом двор и каменный дом с заросшей крышей, но мельком: он смотрел не туда.
Под аркой деревьев, правее, шагах в десяти стояла дебелая старуха, и в закатных сумерках Лют сначала различил лишь силуэт, очертания, подумав с ужасом и облегчением одновременно: дошел.
– Каждый фетюх с заговором пнется. Небось и рога вперед выставил, падло. – Старуха добавила еще ругательство, и Лют понял, что старое поверье, будто колдуний можно отогнать бранью, врет.
– Я…
– Хлеб-то принес? – прогудела она надбитым колоколом.
– Принес, – ответил Лют. Он знал, с чего надо начинать разговор, когда ищешь такой помощи. Только опыта у него не было.
Она шагнула к нему, и он отступил на такой же шаг.
Лют слышал, как выглядит Буга, которую почитали ведьмой, знал все эти истории. Будто она убила свою мать, выпустила ей кровь при родах. Будто родилась с длинными черными волосами, которые так и не выпали.
Слышал, что при старом царе ее топили в реке, а она не тонула, и тогда ей на шею повязали жернов и руки взяли в колодки. Что рыбы отъели ей лицо, но самую большую она будто поймала зубами за хвост, и та таскала ведьму по реке, пока веревка на жернове не стерлась о дно, а колодки не осклизли настолько, что Буга смогла вытащить свои шестипалые руки.
Тогда она выбралась из реки и убила эту рыбу, а ее зубы забрала себе и хранила, а когда от старости ее собственные высыпались, вставила себе рыбьи.
Может, это была только страшная сказка, но у старухи не оказалось глаз. На изрытом, словно после тяжелой оспы, лице темнели два провала: веки были открыты, но глазные впадины пустовали. Жесткие седые ресницы обрамляли их, ниже собрались синюшные морщинистые мешки, в углах век загустела желто-розовая сукровица, застекленевшие дорожки ее блестели вдоль крыльев носа. Вся левая скула ее была голой до кости, нижняя губа, считай, отсутствовала, комковатая сизая полоска, оставшаяся от нее, не прикрывала полупрозрачных, острых рыбьих зубов и бледных десен ущербной, скошенной назад челюсти. Кончик длинного носа, серый и мертвый, шелушился, в обгрызенных ноздрях виднелись глянцевые красные сосуды. Седые, как дым, с моховой зеленцой волосы она откинула за спину. От старухи пахло псиной, дубовыми листьями и сушеным мясом.
– Что заткнулся? Знал, к кому шел?
– Держи хлеб. – Лют, как мог, взял себя в руки, расстегнул суму и отдал холщовый мешок с утренним, мягким еще караваем ведьме.
Его смущало, что он до сих пор не видел, кто там мычал в дыму. Стон пока прекратился, но во дворе, по ту сторону частокола, кто-то тихо болезненно дышал, Лют мог поклясться.
Пока старуха мяла и нюхала хлеб, как-то набок изгибая шею и тыкаясь в мешок слепым лицом, Лют огляделся.
До двора оставалось рукой подать, даже странно, что он не увидел его раньше. Морок, не иначе, подумал Лют и поежился.
В глубине круглого, огороженного кривым частоколом пространства стоял высокий каменный дом под замшелой круглой крышей. Над крыльцом на нее намело землю, там выросло рябиновое деревце, тянулось сломанной рукой к грязному небу. Через пальцы веток прядями тек дым – серый, густой, он не поднимался вверх, а струился из почерневшей каменной трубы вниз по горбу крыши. Лют никак не мог отвлечься от запаха жженой кости, к которому примешивался теперь и противный сладкий дух гнили: на частоколе висели черепа: бараньи, кабаньи, конские, – но это не были белые чистые кости. Одни замшели, другие покрывала черно-зеленая слизь, бурая кровь, запекшаяся или засохшая.
Наверное, зачем-то так было надо.
– Чем топишь, хозяйка? – спросил Лют, морщась. Его уже мутило от запаха дыма, а осклизающие на колах головы грозили совсем задушить.
Розовато-серое морщинистое нутро давно заживших глазных впадин чуть сжалось, словно Буга сощурилась.
– Все в ход идет, – сказала она, смерив его невидящим взглядом пустых глазниц. Он видел осевшую на голой скуле изморозь.
Лют выдохнул и задержал дыхание. Он боялся, что, если сейчас вдох с запахом дыма потревожит гортань, его стошнит прямо на хозяйкины башмаки.
Он опустил взгляд, чтобы не видеть дыр в ее лице, и с удивлением обнаружил, что Буга обута в железные латные сапоги.
– Не жарко?
– Я свои семь пар не сносила, – ровно, но с какой-то тоской ответила ведьма. Лют не стал ничего спрашивать. – Пошли. – Буга махнула иссушенной и вправду шестипалой рукой в перстнях и посеменила ко двору.
– Хлеб-то принимаешь?
– Еще что есть?
– Обижаешь. В сумах.
– Тогда принимаю. Во дворе поговорим.
Лют пошел следом, конь опять замешкался. Солнце садилось, короткий закат отгорал торопливо. Проявилась луна. С дыханием выходил пар. Зима стояла совсем близко, казалось, подними голову – увидишь исполинский силуэт, белые косы. Взглянет – замерзнешь, дунет – заметет.
Буга отворила массивную визгливую калитку, и Лют вошел в ведьмин двор.
– Мыыыыррррр…
Из-под забора, с груды какого-то замшелого тряпья, звякнув цепью, поднялось черное существо. В первую секунду Лют принял это за человека, но, когда оно шагнуло в его сторону на четвереньках, он понял, что это крупный, ногастый черный пес. Тот помотал головой, просыпаясь, задышал хрипло.
Так это пес храпел, подумал Лют. Упаси боги.
– Сиди, скотина! – рявкнула ведьма.
Пес виновато опустил тупую короткую морду, повесил свалявшийся хвост и сел в тряпье, перевернув пустую, заросшую грязью миску. Лют не стал на него смотреть, лишь на секунду поймал взгляд, и что-то в этом взгляде ему сильно не понравилось.
Конь даже ухом на пса не повел.
Буга развернулась к нему.
– За чем пожаловал, людолов?
– Деваха одна дымом надышалась. Вытащить бы. – Лют хотел промолчать, но все же спросил: – Как угадала?
– Вас за версту слышно. Одежа кожаная, дубленая хорошо, чтоб не скрипела, кожа черненая, по запаху чую. Порох еще. И страх. Вроде оборужен, а боишься. Знаю я такой запах, и за мной приходили.
– За тобой? – удивился Лют. – На ваших же наши давно не охотятся, закон вышел. Последний ловчий по ведьмам был Барвин, да и тот пропал не упомнишь когда.
– И Барвин, пес, заходил. Знала я его. А ты кем промышляешь?
– Ворье ловлю. Татей. Извергов людских.
– Что-то плохо ловишь. Маэв, Изуверка, еще не всех детей за три года у вас переела? Не слыхала, чтоб ее нашли да на кол посадили.
Лют закаменел лицом. Хотел что-то сказать, дернул углом рта и смолчал.
– Давай деваху, людолов. Погляжу. – Слепая ведьма усмехнулась.
Лют ослабил веревки, скинул плащ коню на шею и стащил девушку в красном с седла. Он мог бы поклясться, что она не дышала. И одежда, и кожа ее были холодны.
Ведьма подошла, принюхалась.
– Ты знаешь плату.
– Знаю. Плачу не я, платит она.
– А она согласна?
– Она сейчас, почитай, вещь, а значит, я за нее говорю. – Лют знал, как надо отвечать. Он умел читать и писать и за жизнь многому научился – работа обязывала. Но с ведьмой говорил впервые и колдовства раньше никогда не видел – только россказни слыхал. Пробирал страх.
– Ее не спросишь. Коли ты ответчик, с тебя помощь.
Лют замялся.
– Не бойся, – сказала ведьма, и ему стало как-то совсем не по себе.
– Все я сделаю сама. Ты только силой поможешь и на посылках побудешь. Принести, подержать, разделать мясо.
– Мммясо? – Лют сделал шаг назад. Девушка на руках была неприятно тяжелой.
– Да не ее ж, дурак. Жертва нужна. Ты знаешь, чем платить, нет? – Буга начала злиться. – Не будешь помогать – проваливай!
– Помогу, если надо. Куда я денусь. – Люту не нравилось это обещание, но по-другому выполнить свою работу он не мог. – Я отдаю коня, так? И то, что ты попросишь от нее самой. Кровь, зубы, да?
Буга кивнула, продолжая нюхать воздух.
– Только сразу скажу – не язык, – попросил Лют. – Мне нужно спросить ее, и мне нужно, чтоб она ответила, когда я спрошу. Это правда, что… Если ее… вытянуть… то она не сможет врать какое-то время?
– А чего не язык? Пусть напишет, чего тебе надо, – остро осклабилась ведьма.
– Я не знаю, умеет она или как.
– Не бойся, не соврет. Если Костяной ее в лес не уволочит, если она глаза откроет, еще какое-то время будет не вся. Как блажная. Потому и врать не сможет – никто еще не мог. Потом, конечно, оклемается, но это кто через минуту, а кто через месяц.
Лют кивнул. Он начинал замерзать без движения. Темнело, пошел редкий снег, ему хотелось торопиться, действовать, только бы убраться отсюда поскорее, хоть среди ночи, хоть когда, хоть с девкой, свободной или в кандалах, хоть без.
– Мне язык и не нужен. Я забрала бы волосы, да чую палеными пахнет. Коротки небось? Я возьму глаз.
– Зачем тебе глаз? – спросил Лют. Хотел сказать еще, что тут везде палеными волосами несет, раз она ими, видно, топит, да прикусил язык.
– Вставлю себе и буду видеть хоть полдня. А пока буду видеть – позову коз диких, стадо-то мое волки повытаскали в этом году, сарай пустой стоит. Ну да нет уже и тех волков, кончились. – Буга облизнула ошметки губы, словно вспоминая вкус. – А без глаза не помню я слова, как живого зверя приманивать.
– А если я прочитаю? – простодушно предложил Лют.
– Я те, падло, прочитаю! – прикрикнула ведьма.
– Глаз один?
– Один. Работа как раз на эту плату. Лишнего я не беру.
Буга обошла вокруг него, принюхалась. Руки уже затекли держать холодное тяжелое тело.
– Дым чую, – сказала ведьма. Лют возвел очи горе́
. – Смерть чую, навряд помогу. Конь плохой. Не деваха – давно женщина. И марена. Она в красном, да?
– Да, – ответил Лют. – Так все плохо?
– Тут, у частокола, не разберу, все смертью пахнет, да и дымом, – сказала Буга.
Ну да, подумал Лют, наконец-то дошло.
– Пошли в дом. Коня тогда… Управишь. Конь плохой.
– Вроде шел нормально.
– Шел, шел, дошел. Дальше ему не идти. А ты ступай за мной. Да не вздумай оружие в дом тащить! Чужого железа нельзя. Меч на седле оставь, никому он тут не нужен. А пистоль давай. Гляди-ка, вот в поленницу засуну.
Лют молча согласился. Даже перетерпел ведьмину лапу, пока она вслепую вынимала пистолет. Тот был заряжен, капсюль вставлен, для выстрела оставалось только взвести курок. И спустить его.
– Осторожно, – сказал Лют.
– Обучена, – огрызнулась Буга, засовывая оружие в дрова. Лют вздохнул.
Они вошли в тесные сени, а после – в просторную, но захламленную комнату. Тепло, с изумлением подумал Лют, тут тепло!
Было темно, только в очаге пылал огонь.
– Клади, – Буга указала на широкий низкий стол из горбылей срезом вверх. Он был весь в жиру, аж лоснился, янтарно-желтый в пламени, по краям грязный. Лют с облегчением положил тело и осмотрелся.
Под высоким потолком проходили круглые брусья балок, маленькие оконца смотрели на две стороны света, каменный очаг занимал четверть комнаты, рядом стоял еще стол, поменьше и повыше, с неприглядным железным инструментом и стопкой тряпок. На стенах были там и тут набиты полки с глиняными и редко стеклянными бутылями и пузырями; а где было ничем больше не занято – сушилась трава. Над окном висела здоровенная, с человечью, сухая рыбья голова без зубов.
Ведьма разрезала красное платье, не церемонясь. Отхватила полосу от подола длинным, как раз свиней колоть, обоюдоострым ножом. Остальное бросила в огонь. Она ворочала голое тело легко, без усилий, как соломенную куклу. Делала все споро, как зрячая.
Запахло жженой тряпкой.
Без одежды девушка казалась старше. По бледной коже ползали блики открытого пламени, во впадинах и под боками плескались чернильные тени. На плече Лют увидел татуировку, перо. Такое ставили, если кто хорошо умел на ножах. У Люта пера не было.
Ведьма сунула Люту охапку свечей.
– Зажги. Расставь где придется.
Она сняла со стены веревку, обвязала лентой, отрезанной от платья, концы вправила в жгут, обвила хитрой петлей девахе вокруг шеи, конец веревки засунула ей между зубами, сжав пальцами щеки, чтоб открыть рот. Нёбо, успел заметить Лют, было бледным и опухшим, засохшая слюна хрустнула коростой.
Ко второму концу веревки ведьма привязала ржавый замызганный крюк, перекинула веревку через балку, словно для казни.
– Вот сейчас проверим, будет толк или нет. Держи ее за плечи.
Буга взяла со стола что-то похожее на остро оточенную железную ложку, свободной рукой подняла девушке одно, другое веко, поднесла нос к каждому глазу, понюхала.
Приставила ложку к внешнему краю правого глаза, нажала. Потекла кровь.
– Течет, – сказала Буга довольно, проведя носом над виском девушки.
Лют взмок.
– Ну она и не дернулась, – сказала ведьма, вынимая ложку из раны. Капли упали на стол, оставили дорожку. – Держи-держи, – велела Буга, увидев, что Лют собирается убрать руки с голых липких плеч. – Сейчас я слова почитаю, а ты пока коня зарежешь. Потом глаз. А сейчас не отпускай, мне палец надо.
Лют закусил губу. Он проливал кровь, приводил людей на казнь, но никогда еще не видел такого деловитого расчленения живого тела.
Буга же взяла тот самый длинный нож, отвела левый мизинец девушки в сторону и, натянув рукав на ладонь, нажала на лезвие. Влажно хрустнуло, и тело под руками Люта слабо дернулось. Потекла, расширяясь лужицей, кровь. Ведьма сунула девичью руку в какую-то тряпку, прямо срезом пальца, даже не замотала. Палец полетел в огонь.
– Чтоб Костяной запах знал, – сказала Буга окаменевшему Люту. – Видишь, дрогнула, тать. Может, и вытянем. А на дворе прямо смертью пахло. Надо же.
Лют промолчал.
– Теперь ступай коня резать. У двери висит тряпка, постели ему под брюхо. Отведи его в лес за избу, прямо вон за то окно. – Ведьма указала длинным корявым пальцем. – Там камень. Поставишь его на камень, кинешь тряпку. Горло перережешь. Как упадет, выпустишь кишки на тряпку. Мяса нарежешь с коня хорошего, кости только не трожь, мясо тоже к требухе бросишь, тряпку узлом завяжешь. Сумеешь?
– На козу охотился.
– Стукнешь в окно, я тебе веревку выкину, мешок этот с требухой на крюк нацепишь, а коня так и брось. Возвращайся тогда, да будешь эту держать, пока я глаз достану. А тогда как раз и Костяной придет. Можно его из костей собрать, да зачем, когда целый конь есть, со шкурой даже. Его тело пусть и берет.
Лют выдохнул, с каким-то щелчком вдохнул. Вон оно как.
Подошел к двери, взял тряпку.
– Эту? – спросил в спину Буге, которая высунула голову в окно, в темный лес. Солнце село, чащу затопили синие сумерки.
Ведьма обернулась через плечо, тусклый свет залег в морщинах, и ее лицо стало похоже на древний камень, лик неизвестного каменного светила, чужой луны.
Лют сглотнул и, скинув ледяной крюк, вывалился на крыльцо.
Дым стелился низом, заливал двор, густой, комковатый, как какая-то белая жижа, драконова блевотина с запахом сгоревших костей и сырых испарений.
Было холодно, и после жирной избяной духоты Лют все-таки почувствовал облегчение.
Он отправился к коню, выбравшись из-под стекавшего с крыши дымного водопада. Тот, оказалось, стоял где оставили, не шевелясь. От этого стало как-то жутко.
Поднялся ветер, в лесу стоял шорох и стук, драное покрывало облаков сползало с луны, какой-то выпуклой, объемной сквозь дым. Она походила на стеклянный фонарь и казалась нереально маленькой и близкой. У Люта кружилась голова, и ему казалось, что луна падает. Он опасливо косился на нее.
А может, это земля подрагивала от гула древних, глубинных костей.
Люту вдруг представилось, что у земли тоже может быть скелет, титанические кости и бездонная красная плоть, океаны крови в подземных руслах под ногами, и его и впрямь чуть не стошнило.
Страшный пес забился в свою косую конуру, лапы его торчали из густой черной тени на лунный свет и мелко дрожали. Он тяжело, хрипло дышал в темноте, в положении лап все время угадывались линии скрещенных рук и ног, и так просто было представить себе в этой синей тьме черты искаженного человеческого лица.
Луна и дым шутили дурные шутки. Запах разложения ощутимо усилился, когда Лют подошел к коню.
Меч висел у седла, как и прежде. Но Лют, протянув к нему руку, оторопел.
В свете луны конь казался страшным. Губы его обвисли, зрачки не расширились, как полагалось ночью, и оставались неподвижными. На шкуре появились пятна. На застывшей морде отпечатался костенелый столбнячный оскал.
Конь был мертв. Это не мешало ему стоять, но он был мертв, и, как вдруг понял Лют, мертв уже давно, с самого утра.
Он наклонился и, дрожа, заглянул под брюхо.
Проникающая рана там, где печенка. Такое он умел отличать.
Шепотом скуля заговор, Лют бросился в дом обратно.
Буга обернулась к нему, тень ее двинулась на стене, и Люту показалось, что черный силуэт отстал на секунду.
Блики прошлись по кости скулы, железным швам под челюстью. Нос, казалось, еще удлинился.
Мокро чавкнули десны, блеснули в темноте игольчатые зубы давно мертвой рыбы.
Все здесь мертво, а жива ли сама Буга, подумал затравленно Лют. Ночь душила его, это место душило. Казалось, стопами он чувствовал слабую, неразличимую дрожь под полом.
– Конь… конь… он…
– Убежал?
– Он мертвый. Он стоит на ногах, но, по-моему, он мертвый уже давно. Он мертвый сюда шел, – чувствуя слабость под языком и дикую тошноту, выдохнул наконец Лют. Колени его подгибались, руки сделались ватными.
Ведьма заворчала. Потом взяла веревку, перевернула тело девушки на живот и связала ей руки за спиной. Потом так же – ноги. Лют стоял, его била дрожь. С ним случалось разное, и сам он всякое творил, но то были понятные, человеческие вещи, будь то охота, погоня, драка или казнь. А сейчас другое, нелюдское, страшное давило его, навалившись на плечи, на голову.
– Погоди, людолов… – Буга подошла ближе, накрыв его тенью. Люту показалось, что тень ледяная. – Она одета в красное, а в красном казнят убийц или отравителей. Она задохнулась в дыму. Не на пожаре. Ты с казни ее увез, прежде чем она сгорела, так?
– Так, – беззвучно шепнул Лют.
– А коня, чтоб служил и после смерти, я знаю только у одной хозяйки. Это изуверка Маэв. Ты чего мне сразу не сказал?..
Низкий голос ведьмы перерос в угрожающий рык, Лют вдруг заметил, что в шестипалой лапе ведьма держит тот самый свинокол.
– Если б я знал про коня, – ответил Лют сбивчиво. – Я откуда знал? Я искал Маэв, раз знаешь ее, знаешь, за что. Детей убивать и есть, и девок, и парней молодых – это даже не всякая ведьма будет, ты-то не станешь?..
Буга мертво промолчала. Лют потерял последнюю уверенность в своих словах, но продолжал:
– А я не был уверен, что она это. Думал, Костяной вытянет, и спрошу. Я ее выследил, почти наверняка. В Доре ее поймали, под именем Слоан, на воровстве. И все бы ничего, но убила она стражника, когда ее вязали. Сама знаешь, она, мало того что изверг, так дурная и дюжая. Говорят, отец ее не человек.
– И без тебя слыхала, с кем ее мать путалась. Ну?
– Ее почти сожгли, когда я ее нашел. Коня загнал, так спешил, когда услышал, что похожую деваху в Доре жечь собрались. Ну, я царский ловчий, кто мне откажет в такой глуши, Дор, считай, деревня. Забрал ее, конь ее сам привязался, он за углом просто стоял. – Лют проглотил липкую слюну и продолжал: – Теперь думаю – подробностей-то я не знаю, – может, она на коне пыталась бежать, его стража и свалила. А он за хозяйкой пришел. Не знаю, как все было, только он точно мертвый. А ты откуда знаешь, что у Маэв конь так заговорен?
– Я заговаривала.
– А… – Лют растерялся. – Я думал, ты как-то с ней не ладишь?
– Мне до ваших людских распрей ничего. Только вот за Маэв и отец ее может заявиться, если обидим. Тут, на болотах, мертвые кости спокойно не лежат.
– Мне также все равно до ваших нелюдских. Ты обещала, ты делай.
– А на кой тебе ее вытягивать-то, людолов, коли ее казнить хотели? Разница-то, под каким именем? Я тебе точно говорю – конь ее, она это. Белобрысая ж?
Лют вздохнул.
– Да. Я б оставил ее гореть, но… Два года назад в Мохаер она зашла на крайнюю улочку, попросилась в дом попить воды. Дома была только нянька и две девочки, четырех лет и семи. Няньку потом нашли без ступней и ладоней, кровью изошла. Косточки дитячьи нашли прямо там, в очаге. Но только от одной косточки, понимаешь?
Голос Люта дрожал, но слез не было. Он никогда еще не плакал, с тех пор как кончилось детство.
– Вторую не нашли никогда. Говорят, в тот день их видели вдвоем на тракте, а потом видели бродяг, шедших из Тирки в Белолес. У них была похожая девочка.
Это были дочки моего друга. И я хочу знать, где вторая. Может, она продала ее бродягам. Может, малая сбежала. Тела никогда не нашли. Я хочу спросить ее. Ты же не можешь задать вопрос мертвой?
– Никак.
– Тогда вытяни ее.
– Ладно. Придется мне уплаты с нее не брать, палец посчитаю – и хорош. И то раз обещала, да начала, да кусок взяла. Провались ты, падло людолов.
Лют промолчал.
– А дальше ты с ней как?
– По закону, надо будет казнить на площади. Но там посмотрим. Что скажет.
– Лады. Ступай делай, как я сказала, мертвый он, живой, кости в нем, шкура сверху. Если Костяной мертвой кониной побрезгует, тогда глядеть будем. Чтоб ты неладен был – впутал меня.
Лют снова вышел на двор. Совсем стемнело, злая луна смотрела в упор.
Он подошел к коню, протянул дрожащую руку и взял меч. Потом расседлал его, отставил сумки с едой для ведьмы в сторону. Перепоясался, подобрал тряпку, взял недвижного, как статуя, коня за повод и повел вокруг дома. В темноте он старался не оборачиваться. Конь шагал за ним.
Из окна почти не падал свет, луна закатилась за драные тучи, но плоский белый камень Лют нашел без труда.
Шорох и стук в лесу сделались громче. Лют, непрестанно оборачиваясь, поставил коня на камень, расстелил липкую смрадную тряпку и понял, что, если просто перережет коню горло, то ничего, наверное, не случится.
Тот стоял, безучастный. Люту внезапно стало дико жаль его. Он со всхлипом втянул воздух, вынул меч и размашистой дугой опустил лезвие коню на шею. Чавкнуло мясо, конь без звука рухнул на колени, и Лют, закричав, в несколько лихорадочных ударов отрубил ему голову.
Крови не было. Она, видно, давно свернулась.
Туша завалилась на бок, и, зажимая рот рукой, Лют разрезал дважды мертвому коню брюхо. Хорошо, было темно, он видел только мокрые блики. Невыносимо смердящее нутро вывалилось где на тряпку, где мимо, и Лют понял, что сначала надо было нарезать мяса, потом уже вынимать кишки.
Он закатал рукава и взялся за нож, стараясь не думать, в чем таком холодном и липком лазят его руки, за что тянут, что, неподатливое, тягучее, сальное, режут.
Потом он откатился в сторону, и его все-таки вырвало. Он утерся рукавом, не выпуская ножа, вернулся к туше. Ему показалось, что безголовый конь легко двинул ногой. Задыхаясь от ужаса, то горячего, то ледяного, Лют, моля, чтобы этот кошмар никогда, никогда, никогда не повторился, отрезал куски мяса с бедра и бросал к кишкам. Они влажно шлепались, Лют сплевывал кислую слюну после каждого такого звука – не мог глотать.
Потом он вытянул края тряпки из-под тяжелого коня, затянул завязки. Несло невыносимо, Лют не знал, какое создание согласится это жрать. Нож кое-как вытер, а меч с омерзением выбросил в лес. Не стоило, но этим оружием он уже ничего не смог бы сделать.
Стукнул в окно. Высунулась Буга, повела носом.
– Ну и дух. Все заблевал, еще железом насорил, падло. Ну цепляй крюк да иди сюда, я читать буду, давай оттудова, пока Костяной в коня не вошел.
Лют не помнил, как вернулся. Долго полоскал руки в лохани с ледяной водой, на которую ведьма кивнула, но отмыться так и не смог – от задубевших пальцев в белом жирном налете несло смертью. Почему в жаркой избе вода была ледяной, он даже не думал.
Ведьма глухо бубнила. Лют слышал, что она говорит, но понимал мало.
– …Нетрог сидит на звезде Торб, Сторог сидит на звезде Анамнель, Красный да Черный вьются вокруг звезды Полора, но она гаснет или погасла уже. Железная Голова сидел на звезде Земле, пока не пал…
Лют сел на пол и просто ждал. Он впал в пустой дремотный ступор. Голова раскалывалась, Буга гудела, пол вибрировал, кто-то влажно ходил в лесу за окном, порыкивал, шуршал листьями. Лют вдыхал и выдыхал, закрыв глаза.
– Людолов!
Лют дернулся, как от пощечины, мутным невидящим взглядом посмотрел в пустые глазницы ведьмы. Ну что еще от него надо, он ведь все уже сделал.
– Не берет Костяной мясо, злится. Сам мертвечина, а мертвечину не жрет.
– Так что? – тупо спросил Лют. Он уже отчаялся дождаться не то что утра, хоть какого-то результата.
– Кажись, придется пса. Жаль, я долго его… растила. – Буга замолчала и смерила Люта дырявым взглядом. – Найду себе нового. Позлее. А этот скорей дурной.
Люту все меньше хотелось знать историю пса. Дикий соблазн сбежать вполз в душу.
– Подзови его и заруби. Я тебе сухарь дам вот. Ну, ему.
Лют замотал головой. Замычал. Убийство огромного, грязного, но какого-то жалкого пса совсем не казалось похожим на охоту. А при мысли о том, что ему снова предстоит копаться в кишках, его едва не вывернуло еще раз, хотя он ощущал себя пустым и выжатым.
– Ты сказался помощником, лудина ты, ступай! У тебя ручищи и так в крови!
Отчаяние охватило Люта и сдавило, как беспомощного червя.
А если он откажется помогать ведьме, та будет вправе сделать с ним что угодно, и никакие рога, никакой заговор не спасет.
– Слушай, Буга. Можно я возьму свой пистолет.
Лют даже не добавил вопросительных интонаций. Не мог.
Линялые брови ведьмы пошли вверх, глазницы округлились, что-то там с влажным коротким шорохом разлиплось. Люта аж передернуло.
– Грязная смерть… Ну бери. Свинец?
– Свинец.
– Сойдет. – Ведьма сунула Люту замусоленный дубовый сухарь.
– Как его зовут? Как подманить-то?
– Барвин. Если он еще помнит.
Лют не стал переспрашивать, правда ли это, просто вывалился во двор.
Погода стонала, дым все так же жался к земле, только теперь сквозняками меж кольев забора его растянуло нитями, прядями, словно Зима чесала свой локон о частокол. Редкий снег летал беспорядочно. В щелях забора ветер выл, как безмозглая зверина. А может, и не ветер. Втягивая голову в кожаный ворот куртки, Лют спустился с крыльца и вытянул из поленницы пистолет, снова косясь на луну. Ее разгневанное, мутное око мигало в разрывах облаков.
– Барвин… – позвал Лют дрожащим голосом. – Барвин, Барвин!..
Сухарь крошился, крошки липли к рукам, кололи между пальцами, льняная рубаха под курткой пристала к телу, глотку саднило, воспаленные глаза ворочались со скрипом, а язык распух. Лют начинал терять ощущение себя. Когда-то в отрочестве, лет пятнадцать назад, он переболел лихорадкой, и в самую тяжелую ночь ему от заката до рассвета казалось, что он должен закрыть дверь в избу, а он никак не мог – то двери не оказывалось, то ее кто-то открывал все время с той стороны, потом он сам стал дверью и до утра промучился, потрясенный невозможностью приложить усилие к самому себе. Утром проснулся мокрый как мышь, но пошел на поправку. Глаза его с тех пор поменяли цвет с карего на травянисто-желтый, а ощущение невыносимого, ломотного, едва ли не потустороннего бреда он запомнил на всю жизнь.
Вот теперь оно возвращалось.
– Барвин!.. – Горло пересохло, голос сипел. Лют никак не мог сглотнуть, слюна кончилась.
Существо вылезло из дырявой косой хибары и, виляя опущенным хвостом, поползло к Люту. Лют, повинуясь порыву, присел.
Огромный жуткий пес подползал все ближе, едва ли не на брюхе. Лют заметил, что, если смотреть в сторону, то легко принять пса за худого, изможденного мужика: краем глаза движения казались людскими.
Барвин подполз к Люту и положил уродливую, короткомордую голову ему на колени.
Лют посмотрел ему в глаза и не увидел там ничего, кроме загнанной, забитой тоски. Тут он понял, что не так с псом.
Глаза у него на морде были человеческие.
– Ты же знаешь, что это? – онемелыми губами, невнятно, как в кошмаре, промычал Лют, поднимая пистолет.
Барвин поднял голову и согласно качнул ею.
Лют прижал дуло к виску пса, прикрыл веки, успев, однако, прочесть в зрачках воспаленных глаз облегчение.
И нажал на спуск.
Осечки не было.
Только потом он взял нож. Стараясь просто отключиться от всего. Оно не стоило никаких денег, никакой платы ловчего, но уговор с ведьмой не оставлял ему выбора, да и долг дружбы тоже.
Больше я не буду, думал Лют. Я ничего больше не буду. Я куплю мельницу на берегу озера, на лугу, подальше от леса. Заведу селезней. Просто чтобы глядеть, как они плавают. Встречу девушку. И мне ничего больше не будет нужно. Никогда. Я сломаю пистолет, расплавлю меч, сожгу дорожную одежду и никогда не буду больше ходить в лес. Не буду пытаться никому помочь и никого спасти. И никакого колдовства. Даже гадания на картах. Никогда. Ничего. Только бы выбраться отсюда. Увидеть утро без дыма, без ветвей над головой, без крови на руках.
Лют выскреб ножом нутро и принялся разрубать ребра.
Он свежевал Барвина, грея руки в крови, и бросал мясо в свою кожаную одежу – прихватить что-нибудь в доме он забыл, а сил возвращаться не было.
Потом он как-то встал, бросив нож у изрезанного тела, глянул на отражение луны в крови, связал куртку узлом и вернулся в дом.
Молча отдал сверток старухе, и та занялась им и крюком. Лют стоял столбом, он даже на пол был не в силах сесть. С рук капало.
Наконец что-то произошло, зачавкало за окном. Лют мотнул головой. Может, хоть что-то кончится в этой ночи. Или ему еще кого-то надо будет убивать?..
Я пока не дошел до края, подумал Лют. Много ли осталось?
Веревка натянулась, поползла, зашуршала по скверно ошкуренной балке. Стало холодно, в окно потянул сквозняк с запахом гнили, горечи, мускуса. На распахнутых стеклах проявились узоры, все как один похожие на закрученные рога. Сжались в испуге свечи, огонь в печи угас, только жар бегал по углям, туманясь белым пеплом.
– Держи огонь! – рявкнула Буга. – Хоть бы одну свечу!
Свечи в ответ начали гаснуть, исходя дымками.
Лют схватил огниво ледяными липкими пальцами, ударил. Раз, другой, третий, четвертый. Свеча занялась неохотно, задымила, но огонь удержала. Лют поджег от нее еще одну, и еще, первая тем временем погасла.
В окно полетел снег. Донесся низкий дрожащий рык и шорох шагов. Тяжелых, широких.
Тело девушки со связанными за спиной руками начало подниматься, петля сжалась вокруг шеи, натянулась уходящая в окно веревка.
– Теперь, если он ее через балку перетянет да в лес унесет, значит, погибла она. А если не осилит, значит, только погибель ее на себя заберет, а тело нам оставит, а тело без гибели живое.
Лют молчал.
Голые ступни оторвались от липкого стола с коротким мерзким звуком. Нагая девушка в петле под потолком выглядела едва ли не жутче всего, что Лют за сегодня видел. Голова ее свесилась набок, язык вывалился из открытого рта, но конец веревки еще держался между зубами. Лют увидел, как по языку потек дым, поднимаясь к потолку. Снег перестал влетать в избу, затхлым дохнуло в спину: течение воздуха поменялось. Свечи мигнули. Облако дыма, колеблемое сквозняком, вытянулось в окно. Лют заметил влажные блики, двинувшиеся в лесной темноте, и поспешно отвел глаза.
Тут погасли свечи, веревка оборвалась, девушка упала на стол с глухим шлепком, а из очага выметнуло пламя, осветив все ярким желто-оранжевым светом, и опало. В секунды вспышки Лют заметил в окне силуэт и похолодел до мозга костей. Он все ж увидел того, кто тянул веревку.
Воцарилась темнота. Хрупнуло за окном. Еще. Ближе. Лют лихорадочно чиркнул огнивом.
– Зажги свечу, – сухо и хрипло сказала Буга, и на последнем слоге голос ее едва не взвился: – Свечу!
Что-то задело ставень, звякнуло стеклышко, влажно и медленно шурхнуло по подоконнику.
Искры освещали, казалось, только сами себя. В избе резко похолодало, будто и не было натоплено.
Наконец, искра упала на фитиль, и свеча занялась бессильным прозрачным огоньком.
Буга резко захлопнула ставни и заперла на железный крюк. Запахнула окно грязной шторкой. Узор на окне уже таял, что там за ним – видно не было. И хорошо, подумал Лют.
– Не ест он, – сказала ведьма. – Конину не берет, да и псину выплюнул. Потянуть – потянул, а жрать не стал.
Лют едва ли не отмахнулся. Он зажег еще несколько свечей; в печи тем временем оживал притихший было жар, с новой силой потрескивая дровами.
Теперь, при свете, Лют мог рассмотреть девушку.
Та лежала, как упала. На спине, с руками за спиной. Но рот ее был открыт, и она дышала. Ребра ходили под грязной кожей.
– Дышит, дышит, хорош пялиться, – сказала Буга, орудуя кочергой в очаге.
Что-то потерлось о стену дома. Снова звякнуло стекло.
– Зверь не уходит, – сказала Буга. – Плохо. Мясо ему не понравилось. Конь сдохший, а пес паршивый. Спрашивай, да отдадим ее ему, провались она пропадом. Диковинно это – зверя кормить тем, кого вытягивал, ну да и ладно. Пусть отец ее с Костяного спрашивает, коли спросить может.
На губах девушки осел пепел, молодое лицо казалось безмятежным, рана возле глаза кровоточила широкой полосой. В густеющей крови плавали блики вновь ожившего пламени.
– А раз мы ее на поживу, то глаз я все ж заберу, – сказала старуха.
– Маэв, – позвал Лют.
Девушка открыла глаза. Ярко-оранжевые.
– Ты – Маэв? – спросил Лют дрогнувшим голосом.
– Где мои щипцы? – невпопад спросила вдруг Буга. – Здесь были щипцы.
– Вот они, – ответила вдруг Маэв сипло, садясь одним плавным движением. Руки ее оказались развязаны, и с размаху она всадила разогнутые длинные щипцы Буге в глазницы, проткнув мозг. Железо вошло с чавкающим хрустом и глухо ткнулось в кость.
Старая ведьма успела поднять руку, и все. Маэв оттолкнула ее связанными ногами в бедро, и убитая Буга упала, растянувшись в рост. Волосы ее угодили в очаг и занялись мгновенно, за ними – засаленная одежда.
Лют рванулся вперед, но Маэв уже взяла со стола нож, полоснула по веревке на лодыжках и соскочила на пол.
Лют вытащил пистолет, надеясь, что изуверка не поймет, что он не заряжен.
– Капсюля нет, – просипела та, нагнув обгорелую голову. Кровь из пореза разлинеила ей щеку и шею, скопилась над ключицей. В темно-красном плавали огненные блики.
Лют перехватил пистолет за ствол, Маэв сделала выпад ножом, и Лют отступил к двери.
Что-то тяжело прижалось снаружи к стене, зашуршало. Задрожали от низкого рычания свечи. Комната быстро заполнялась удушливым дымом. Лют сделал еще шаг назад, парировал рукоятью прыткий удар ножа, выбросил левую руку, метя под дыхало. Маэв махнула лезвием, раскроив людолову запястье. Лют ударился спиной о дверь, и в тот же миг массивное тело долбануло в доски с той стороны. Леденящий рык раздался в двух дюймах за спиной.
Лют на секунду потерялся в дыму и неверном свете и не успел увидеть кулак Маэв, вынырнувший снизу. Она ударила его как мужчина, костяшками в подбородок, голова стукнулась о доски. Боль обожгла вооруженную руку, пистолет вырвало из пальцев, и его же рукоять опустилась на ключицу, ломая кость. Хрупнуло, Лют закричал и осел, тщетно пытаясь отмахнуться ногами.
Из дыма выплыло искаженное радостным оскалом лицо Маэв. Оранжевые глаза пылали. Лезвие прижалось к шее, выпуская кровь.
– Ты сумасшедшая, – сказал Лют, задыхаясь. – Но скажи мне. Просто скажи, в Мохаер, две девочки с нянькой, это же была ты?
– Ты думаешь, я помню? – сипло спросила она, продолжая улыбаться.
Вот так. Лют о таком даже не думал. Он мог предположить, что она будет отпираться или, наоборот, рассказывать подробности, насмехаясь, но так…
Лют заплакал.
Она взяла его за подбородок свободной рукой, не отводя ножа от шеи, и ударила затылком о дверь. Раз, другой. Он не смог поднять левую руку, а правая оказалась совсем уж слаба. Безразличным взглядом, каким-то краем разума чувствуя, что угорает в дыму, Лют посмотрел вниз и увидел, что сидит в луже крови. Большой луже. Наверное, нож задел вены.
Дверь отворилась, и Лют, потеряв опору, упал на спину, на крыльцо. Его сволокли по ступеням.
– Ого какой, – донесся до него заинтересованный возглас Маэв. – Я так понимаю, пока ты не пожрешь, меня не пропустишь?
Лют лежал на спине, снег падал на лицо, такой приятный, холодный. Наконец-то не пахло дымом, все утонуло в железном запахе крови и еще чего-то.
В поле зрения вплыла морда, и Лют поразился, насколько зверь велик. Он занял тело коня целиком, раздул его, шкура лопнула, натянувшись на выросших костях. Голые ребра покрывала стеклянная розовая слизь, разросшиеся позвонки складывали могучую, перевитую черными лентами шею, лошадиная голова расщепилась на тонкие лучины костей, образовав словно венец клыков. Нижняя челюсть разошлась надвое, как жвала. В окровавленных зубах застряла шерсть.
Уродливое тяжелое копыто наступило Люту на живот, и он закричал, слабо, бессильно.
– Ну ешь, ешь, – сказала Маэв где-то за краем видимого мира. – Потом поедем кататься.
Елена Щетинина
Скырлы-скырлы
– Скырлы-скырлы, скырлы-скырлы! – хрипло кричала в чаще какая-то птица.
Матвей пошурудил палкой в костре, вороша полупрогоревшие угли, и поднял голову, прислушиваясь, – в черноте вечернего леса, обступившего его со всех сторон, все равно ничего нельзя было разглядеть.
– Скырлы-скырлы, – звук доносился откуда-то от земли, с нижних веток или пней.
«Куропатка, – пожал плечами Матвей. – Ну или кто-то подобный».
Несмотря на то что он добрую треть своего детства провел в лесу – и именно в этом лесу, – все знания и навыки, не нашедшие применения в суматохе города, бесследно выветрились. Да, он еще пока мог отличить дрозда от свиристели, а ложный опенок от настоящего, но по сравнению с тем, что он умел подростком, это была капля в море. Теоретически, кричать могла и куропатка, а может быть, и издыхающая ворона или же – вообще не птица, а какой-нибудь грызун… а то и насекомое, мало ли их тут… Матвей запутался и решил по-прежнему считать, что это птица.
По расчетам Матвея, он уже час как должен был выйти к дедовой сторожке. Спортивное ориентирование никогда не было его сильной стороной, но заблудиться в лесу, по которому когда-то бегал еще голопопым карапузом, совсем уж стыдно. Конечно, за последние десять лет заповедник немного изменился – рухнули трухлявые деревья, проклюнулся и заветвился молодняк, заросли старые тропинки, – но основные метки остались нетронутыми. Самое интересное, что Матвей их все помнил – даже мог предугадать, какой же будет следующая, – но расстояние между ними и то, с какой стороны он к ним выходил, были неожиданными.
Матвей задрал голову, пытаясь на затянутом облаками небе разглядеть хоть какие-то ориентиры. Отдельные звезды мелькали в прорехах, да – но соотнести их с известными очертаниями он не мог.
Сгущающиеся сумерки его не пугали. Для того чтобы погибнуть летом в благоустроенном заповеднике, нужно иметь особый талант. А Матвей тешил себя мыслью, что им не обладает. Да и сеть здесь ловилась – неустойчиво, то и дело срываясь, набирая не больше двух делений, – но все-таки была, так что оторванным от цивилизации он себя не чувствовал.
Костер начал догорать. Матвей вздохнул и потянулся. Идти все еще пока не хотелось – ноги, которые он так опрометчиво обул в кроссовки, гудели, стертые пятки ныли, большой палец, из которого он час назад вытащил невесть как туда попавшую занозу, опасно подергивало. «Ничего, – подумал Матвей. – Через час-полтора буду у деда, и он поможет. Припарочки какие-нибудь, настоечка. Все ок будет. Доберусь я до него, никуда не денусь».
Дед работал в этом заповеднике полвека, если не больше. Сначала – егерем, потом смотрителем, а последние годы уже почетным пенсионером, к которому приходили советоваться даже местные ветеринары. Ему предлагали переехать в город, выделяли квартиру от администрации заповедника, но он отказывался: мол, не знает, чем там заняться, а тут все свое, родное, привычное. Даже в гости к родителям Матвея он приезжал от силы раза два-три – ну не нравились ему городские шум, суета и многолюдье.
Каждую неделю, по четвергам, дед ходил в поселок – за продуктами и на почту. Матвей исправно писал ему два раза в месяц и так же дважды в месяц получал дедовы ответы, старательно выведенные пузатыми печатными буквами. Все нормально, внучок, на днях еще три браконьерских капкана ликвидировал; в старой берлоге семья медведей поселилась; новый егерь заходил – хороший парень, только уж больно утомительно болтает. Матвей каждый раз обещался приехать – сам не особо веря в это и предполагая, что и дед тоже рассматривает данную фразу лишь как формальную приписку к основному тексту письма.
Но в этот раз он твердо решил выполнить свое обещание. Слишком уж много всего совпало: и отпуск; и уход девушки, после чего этот самый отпуск стало уже не с кем проводить; и пара кредитов, из-за которых поехать куда-то дальше, чем на поезде по России, было весьма проблематично, – и внезапный первый седой волос, который напомнил, что все мы не молодеем и выполнить некоторые обещания можем и не успеть. Так что деду полетело письмо о том, что внук вот-вот наведается в родимую сторожку – а Матвей, не дожидаясь ответа, спешно собрал вещи и первым же поездом отчалил на восток.
Он снова потянулся, с хрустом разминая затекшую спину и сладко зевая. В последний момент прикрыл рот ладонью – по старой детской привычке. Дед всегда ругался, если Матвей этого не делал.
– Низзя! – тряс он пальцем, согнутым в смешной крючок – в молодости ему, еще совсем неопытному егерю, повредила лисица, которую он вытаскивал из капкана. – Низзя! Черт в рот запрыгнет!
Это потом Матвей удивлялся – каким образом в деде уживались и вполне здравые размышления о мировой политике, информацию о которой тот черпал из пожелтевших газет, и такие дремучие суеверия, что уже и не в каждой деревне-то встретишь – только в диссертациях этнографов. А тогда мальчишка лишь заливался веселым смехом.
– Деееду! – хихикал он. – А что там черт будет делать?
– Твой обед кушать! – Дед поддавался игре и строил гримасы, изображая черта. Матвейка заливисто смеялся и продолжал – на этот раз уже фальшиво – зевать во весь рот…
Матвей тряхнул головой, отгоняя детские воспоминания. Ему было стыдно признавать, но, при всем желании встретиться с дедом, он почему-то оттягивал этот момент. Он страшился увидеть того старым и немощным, возможно даже глуховатым и полуслепым – и, самое страшное, не признающим внука. Матвею очень хотелось, чтобы дед остался в его памяти таким, как десять лет назад, – бодрым, поджарым, подтянутым, могущим даже взобраться на дерево на высоту человеческого роста. Но он гнал от себя эти эгоистичные мысли – в конце концов, может быть, и дед бы хотел, чтобы Матвей в его памяти был белобрысым крепким карапузом, а не худым и вялым парнем с сосульками жидких волос и вечно сонным выражением бледных голубых глаз. Эх, время никого не красит, да…
Ладно, еще немного посидит у костра – и пойдет. Только нужно хвороста подкинуть, а то минут пять – и тот окончательно потухнет, придется разводить заново.
Теоретически, конечно, костры в заповеднике были запрещены. Но на деле это касалось только шумных и малоадекватных псевдотуристических компаний, которые выпаливали кострище с метр в диаметре, а потом никак не могли его затушить. Смотрители чуяли таких товарищей за пару сотен метров, а то и больше. К одиночкам же навроде Матвея они относились достаточно лояльно.
Матвей очень удачно устроил привал возле рухнувшего старого дерева. Судя по обглоданной зайцами и косулями и источенной жучками коре, падение произошло год-два тому назад. Все, что могло сгнить, уже сгнило и ушло в землю, оставив звеняще сухой ствол. Правда, большинство веток уже растащили – вероятно животные или птицы, – но кое-что осталось, а многого Матвею и не нужно было.
Походный фонарик он грохнул, поскользнувшись на мокром перроне и неудачно приложившись именно тем карманом, в котором тот лежал. Стекло треснуло, батарейный отсек раскрошился, а батарейка так вообще куда-то делась, видимо завалившись за подкладку. Запасной был в телефоне – но включать его лишний раз Матвею не хотелось: аккумуляторы штука капризная, не хватало еще, чтобы в самый нужный момент телефон разрядился.
Так что за хворостом он отправился в темноту уже сгустившихся сумерек.
Сложного ничего не было – стоило сухой ветке хрустнуть под ногой, как Матвей наклонялся и добавлял ее в охапку. Можно было уйти глубже в лес – там виднелась целая арка из сломанных и покореженных деревьев, но Матвей отказался от этой мысли. Он решил посидеть еще лишь чуть-чуть, а не разводить столб до неба.
Правда, уже подкидывая набранный хворост в костер, он пожалел о своей лени. Ветки, которые в темноте на ощупь казались вполне приличными, на деле были тонкими, хрупкими, пустотелыми и больше трещали, нежели поддерживали огонь. По-хорошему, положение спас бы даже один крепкий сук, который и взял бы на себя все пламя. Матвей оглянулся – больше для проформы, нежели действительно в надежде на находку: он прекрасно помнил, что выгреб вокруг костра весь хворост подчистую.
И тут он увидел ее.
Прекрасная, просто чудесная – чуть изогнутая, со слегка отошедшей корой, с мелкими тонкими хрупкими веточками, на которых еще дрожали сухие листочки – она лежала на самой границе света и тени. Идеальнейшая ветка – словно прямо сейчас в палату мер и весов.
«Как же он не заметил ее?» – мелькнула в голове мысль. И тут же на смену ей пришел здравый смысл: да упала, скорее всего, пока он ходил за хворостом. Земля тут мягкая, перегной, старые листья – шуму-то могло никакого и не быть, да и он был чересчур уж увлечен треском у себя под ногами…
Ветка шевельнулась.
Матвей прищурился. Он никогда не жаловался на плохое зрение, но мало ли что померещится в ночи. А вдруг не померещилось – и это змея?
Ветка снова шевельнулась.
Он привстал было, чтобы подойти и проверить, но тут же раздумал – а если это действительно змея? Демонстративно топнул, делая вид, что приближается, – может быть, уползет? Но нет, ветка не двигалась.
Он пожал плечами. Померещилось. Если бы это было живое существо, то оно бы отреагировало на его действия. Убежало бы – или, наоборот, кинулось навстречу…
И тут ветка двинулась. Вперед, к свету, медленно и как-то рвано, словно кто-то подталкивал ее.
Матвей вздрогнул.
Осторожно, на этот раз стараясь не привлекать внимания, он протянул руку к карману, в котором лежал телефон. На ощупь – это была хорошая кнопочная туристическая модель, практически неубиваемая и вечная – нашел включение фонарика.
И резким движением выбросил руку вперед, одновременно остервенело давя на кнопку.
Луч света ударил, рассеяв тьму.
И озарил что-то приземистое, темное – и шевелящееся.
Матвей пискнул и вскочил на ноги.
Телефон дрожал в его руках, луч метался, выхватывая то кусты, то стволы деревьев – и существо, которое корчилось на земле, перебирая тонкими длинными пальцами, вращало белыми беззрачковыми, словно слепыми, глазами и разевало черный провал пасти, вытягивая челюсть до груди – так, как она не вытягивается ни у одного живого существа. Ветку оно так и не выпустило, продолжая тыкать ею вперед.
Матвей заорал, замахнувшись телефоном, как оружием. Луч фонарика ушел вверх, в небо – а когда вернулся обратно, ничего уже не земле не было.
Лишь чуть покачивалась, шурша листочками, идеальная ветка.
Сердце гулко стучало, гоняя вязкую кровь. Во рту пересохло, ноги тряслись.
Матвей тряхнул головой, отгоняя наваждение.
Это просто галлюцинация. Игра света и тени. Наверное, какой-нибудь енот просто хотел поиграть. Он не помнил, водились ли здесь еноты – да и вообще, водятся ли они в подобных природных условиях, – но почему бы и нет?
– У меня есть нож, – сказал он в темноту. – И топор, – соврал для весу.
Лес молчал.
Лишь где-то наверху, над головой, легкий ветер шевелил кроны деревьев. Они чуть шуршали, убаюкивая привычным с детства напевом. И на душе постепенно становилось спокойно – это всего лишь галлюцинация, тень мотылька, приблизившегося к фонарику, пролетевшая паутинка с пауком, ком листьев, в которых копошился еж, что угодно, но только не опасность. Здесь не может быть опасности. Ее не может быть там, где так привычно и нежно шепчутся деревья, где так легко и свободно дышится и где тебя ждет твой родной дедушка…
Матвей закидал землей костер, протоптался, сплясав какой-то дикий танец, – ему уже самому стало смешно от страха, что он испытал перед миражом.
– Матвей-Матвей, – поддразнил он себя, подражая деду, – боится гусей. Мышь увидал – заикой стал.
Подхватил рюкзак, потянулся еще раз – и уверенно, лишь изредка подсвечивая себе путь, направился на юго-восток.
– Скырлы-скырлы, – донеслось ему в спину.
То, что он приближается к дедовой сторожке, Матвей понял уже издалека. Он хорошо помнил этот пень, вырезанный в виде маленького трона, каменное Идолище Поганое – они собирали его с дедом вместе, в то лето, когда в городе от жары плавился асфальт и замертво падали голуби, а здесь, в лесу, по утрам на траве дрожала сладкая на вкус роса, – и многие другие милые мальчишескому сердцу мелочи, от которых у него ноюще щемило в груди и почему-то подрагивали руки.
Через пять минут он вышел на полянку.
Конечно, в детстве и трава зеленее, и небо голубее, и мир больше – но он не ожидал, что настолько. Сторожка, которая помнилась ему полноценной деревенской избой, оказалась просевшим в землю чуть ли не до ставен хлипким домишком. На фоне ночного неба чернел седловидный провал крыши, стены накренились и разошлись, во дворе буйно колосились разлапистые, в темноте похожие на лопаты лопухи.
Но в окошке тускло горел свет.
Матвей подошел к двери – крыльцо вошло в землю так, что он скорее вспомнил, что оно тут когда-то находилось, нежели ощутил ногами, – и постучал.
Никто не ответил.
Он постучал сильнее – а потом пятерней толкнул дверь.
Та скрипнула и отворилась.
Матвей сделал было шаг в темноту – но тут же ему в грудь ткнулось что-то острое и твердое, выпихнув обратно.
– Сгинь, – свистяще прошипели. – Я тебя не приглашала.
Откуда-то появился и качнулся слабый свет – и в неровном пламени свечи Матвей разглядел стоявшую перед ним старуху. Ее седые волосы были распущены, свисая неопрятными космами, белая ночная рубаха не скрывала костлявого изможденного тела, а длинный артритный палец упирался в грудь Матвею прямо напротив сердца.
– Вы кто? – опешив, спросил он и оттолкнул ее руку. – И где дед?
Старуха молчала, наклоняя голову то в одну, то в другую сторону. Зато пальцы на ее левой руке, казалось, жили своей особой жизнью – они тряслись и сжимались, складываясь в какие-то замысловатые и подчас даже неприличные фигуры.
– Где дед? – повторил Матвей. – Ефим Иваныч, лесник бывший. Я Матвей, внук его, неделю назад писал, что приеду.
Сердце сжалось. Неужели дед умер? Или попал в больницу? Но что тогда здесь делает эта старуха?
– Дед? – Бабка пожевала сморщенными губами. – Нет здесь никакого деда.
– Умер? – пискнул Матвей.
– Умер, – сухо сказала та, закрывая дверь.
Эй, так не пойдет! Матвей рывком подставил ногу в уменьшающуюся щель.
– Погодите, – быстро забормотал он. – А когда он… умер?
– С месяц как, – процедила старуха, дергая дверь.
– Погодите-погодите, – Матвей взялся за край и медленно, но упорно потянул дверь на себя. – Как с месяц? Он мне десять дней назад писал, что все в порядке. И это был его почерк – я-то знаю. Так когда он умер? Или вы мне врете?
– Пошел прочь! – Старуха дернула дверь с остервенением. – Я тебя не приглашала!
Матвей разозлился.
– Значит, так, бабуля, – отчеканил он. – Мне плевать, кто вы, но я отсюда не уйду. Так-то по закону эта жилплощадь мне перейти должна. Так что если дед умер, то я тут хозяин.
Старуха затихла, перестав тянуть дверь.
– И если не умер, – намекнул Матвей, – то я тоже имею на нее некоторые права. И думаю, побольше, чем вы. Так что я не уйду. Как минимум, до утра.
Дверь приоткрылась – ровно настолько, чтобы туда мог прошмыгнуть человек. Старуха выглянула, обвела быстрым и внимательным взглядом ночной лес за спиной Матвея, скользнула по его лицу, скривилась и буркнула:
– Заходи. Но только до утра.
– Сам решу, – в тон ей ответил Матвей, перешагивая порог.
Внутри избушка лишь отдаленно напоминала домик из его детства. Стены почернели и покосились, земляной пол кое-где вздулся горбом, приподняв лавки, печь вся потрескалась и покрылась темными потеками. Под потолком висела бурая паутина, в которой что-то трепыхалось, там же сушились терпко пахнувшие пучки трав и кореньев. Все это освещалось одной-единственной масляной лампой, которая покачивалась в углу, рождая на стенах, полу и потолке причудливые исковерканные тени. Это был не тот дедов дом, который он помнил, совсем не тот.
– Ваше? – деловито кивнул Матвей на травы и паутину. – Что ж вы так запустили-то? Придется убрать. Да и самим тоже…
Он хотел сказать «выметаться», но наткнулся взглядом на старуху, и слова комом застряли в горле. Та смотрела на него с ненавистью, верхняя губа приподнялась, обнажив острые желтые зубы. Левый клык был сломан, и в темноте провала пузырилась белесая слюна.
«Больная какая-то? – мелькнуло в голове. – Психическая? Бомжиха? Лучше не связываться. Вдруг бешеная. А потом из города врача привезти. Ну и полицию, чтоб выяснили, кто это». Он уже твердо решил забрать этот дом себе. Просто из принципа, чтобы не доставался ненормальной бабке.
– …в общем, разберемся, – хрипло сказал он, отводя взгляд.
Бабка сморщилась. Изо рта высунулся острый кончик языка и хищным движением облизнул губы. Она сделала несколько странных пассов руками, сжимая и разжимая пальцы, словно то ли душила что-то, то ли сворачивала шею, то ли просто давила и мяла, – а потом пошаркала куда-то в темноту.
Матвей облегченно вздохнул и снова осмотрелся по сторонам.
Картинки детства встали перед его глазами. Когда-то за этим замызганным – а тогда тщательно выскобленным до желтизны – столом Матвей, высунув от напряжения язык, старательно выводил каракули, подражая дедовым письменам. А вот на этой лавке – которая тогда доходила ему до пояса, а не как сейчас, чуть выше колена – он устраивал целые баталии с участием вырезанных дедом из липы солдатиков. А вон там…
– Вот твой дед, – угрюмо раздалось у него за спиной, и Матвей оглянулся.
– Дедууу, – простонал он. Сердце сжалось. В его памяти дед всегда был хоть и сухощавым, но крепким и жизнерадостным, а сейчас же, сутулый и сморщенный, он походил на маленького щуплого воробышка.
Он бросился было обнять старика – но бабка резким и сильным ударом оттолкнула его.
– Не замай, – прошипела она, сгорбившись и наклонившись вперед.
Матвей отступил.
Дед стоял, чуть покачиваясь, руки безжизненно висели вдоль тела, а глаза были пусты. От него терпко пахло свежей землей, в свалявшихся волосах запутались какие-то веточки.
– Его в больницу надо, – сказал Матвей.
Бабка ничего не ответила – лишь снова оскалилась и шумно втянула в себя воздух.
– В больницу, – повторил он.
– Все в порядке, – хрипло сказала бабка. – Все идет как надо. Он мой, я сама решу.
И как бы в подтверждение своих слов она развернула деда и легонько хлопнула его по плечу. На негнущихся ногах старик вышел из дома.
Старуха бросала на Матвея косые взгляды. Ее длинные сухие пальцы резво сновали, суча грубую неровную нить из черного комка шерсти, что лежал на прялке.
Прялки раньше в доме у деда не водилось. Родители Матвея когда-то дарили ему швейную машинку – но старик лишь весело махнул рукой, мол, женское это баловство. Для лесниковой одежды ихние нити на один шажок, а для сурового вервия и иглы должны быть с палец – сказал он тогда. Машинку пришлось отвезти обратно в город.
Матвей вздохнул. Ну что же, если это теперь типа жена деда, но она ему как бы… типа бабушка, так? Свою настоящую бабушку он не помнил, та умерла еще до его рождения – но и называть таковой постороннюю старуху он не собирался.
«Ну что ж ты так, – кольнул стыд. – Может быть, эта бабка вообще-то неплохая. Дед бы всякую падаль не подобрал. Ну а что неприветливая… ну так ты незнамо кто, да еще и заперся посреди ночи. Понятно, что она не пылает к тебе любовью. Давай познакомься с ней, поболтай»
– Доброй ночи, – сказал он как можно более приветливо, подсаживаясь к ней.
Старуха не ответила. Пальцы бегали туда-сюда, приминая жесткие шерстинки – но те все равно торчали из нити во все стороны, превращая ту в подобие колючей проволоки.
– Меня зовут Матвей… – начал он.
– Говорил уже, – сухо сказала старуха.
Шерстинки забились ей под желтые, неровно обгрызенные ногти, ссыпались на подол ночной рубашки – она то и дело небрежным движением загребала их и вбивала обратно в ком.
– Ну да, – делано рассмеялся он. – Запамятовал, да. Я внук Ефима Ивановича…
– И это говорил, – напомнила старуха.
Прялка мерно стучала, пальцы ходили по нити с легким шорохом – все это зачаровывало, убаюкивало и усыпляло. Матвей уже с трудом удерживался от того, чтобы не зевнуть во весь рот, – напрягал сжатые челюсти и втягивал через нос воздух.
– Да, – кивнул он. – И…
– Зачем явился-то? – грубо перебила она.
– Деда повидать… – опешил Матвей. От неожиданности сон как рукой сняло.
– Повидал? Теперь убирайся.
Он хотел нагрубить, но сдержался.
– Ночь же, – миролюбиво сказал. – Куда я пойду? В лесу сейчас всякое…
– А мне что с того? – Прялка истерично взвизгнула.
– Ты, бабуля, – пошутил Матвей, – сначала накорми-напои да спать уложи. А потом уж расспрашивай да выведывай…
Старуха зыркнула на него. Ее ноздри зашевелились – как у принюхивающегося животного. Матвея продрал озноб.
– Ладно, – с неохотой сказала она. – Накормлю. И напою. И спать уж точно уложу.
Каша была холодной, склизкой и комковатой, от нее пахло болотной тиной и гнилой картошкой. Видимо, старуха поленилась разогревать ужин – если это вообще был ужин, а не вчерашние-позавчерашние объедки. Матвей вяло ковырялся в миске, жалея, что вообще заговорил о еде – у него в рюкзаке лежала нераспечатанная пачка галет, так что в любом случае голодным бы не остался, – но обижать бабку не хотелось. Он был уверен, что готовила именно бабка, – от стряпни деда у него остались гораздо более радужные воспоминания.
Старуха постояла около стола – а потом, подволакивая левую ногу, пошла обратно к себе, в отгороженную стенкой-перегородкой комнатушку. Ни заплести волосы, ни сменить ночную рубашку она так и не удосужилась.
Матвей метнулся к лавке, на которой валялся его рюкзак, рванул молнию на кармане – где-то тут должен был быть полиэтиленовый пакет. Матвей брал его на случай дождя – завернуть документы, зажигалку, телефон, еще что-нибудь по мелочи. Именно в пакет и полетела каша – выскользнув из миски, влажный ком даже не изменил форму. Матвей сунул все обратно в рюкзак и демонстративно громко зашкрябал ложкой по глиняному дну.
– Зъил? – буркнула старуха из-за стенки.
– Да! – крикнул Матвей. – Спасибо!
– Вот и спать иди.
– Вот-и-спать-иди… – шепотом передразнил ее он. Вот еще чего не хватало. Какая-то посторонняя бабка будет ему указывать, что тут делать!
Лампа в углу уже почти погасла, так что передвигался по комнате он практически на ощупь. Вот лавка, на которой, видимо, ему придется спать, – бабка ничего не предложила, а самостоятельно требовать что-то он уже не хотел. Вот, видимо, дедовы полати – он узнал эту латаную-перелатаную куртку, которой старик частенько укрывался. Вот печка, на которую Матвей лазил до тех пор, пока, заигравшись, не сорвался и не сломал ногу…
Печка была теплой. Хм!
Матвей по старой памяти сдвинул лязгнувшую заслонку – и в нос ударил сладковатый запах вареного мяса. «Эй, что такое?» – кольнула его обида. Значит, себе эта старая карга наготовила хороший ужин, а ему швырнула несъедобную гадость?
С мстительным удовольствием он запустил в горшок пятерню и выудил кусок мяса. Скорее из чувства протеста, нежели из желания есть, он жевал его, морщась и выталкивая языком застревающие в зубах волокна. Мясо было странным – очень жестким и жирным, напоминая одновременно и недоваренную свинину, и старую курятину. Последний кус он проглотил, не жуя, – тот едва не застрял в глотке и прокатился грубым комом по пищеводу, чуть не вызвав рвоту. Жирные пальцы Матвей обтер о печь. Все равно придется делать ремонт – если он, конечно, решит оставить этот дом себе. Хотя, если он заберет деда лечиться в город, до сторожки уже никакого дела не будет.
Тяжелое мясо упало в желудок плотным комом, с непривычки стало подташнивать, закружилась голова и резко подурнело.
Осторожно, стараясь ни обо что не запнуться, Матвей побрел к выходу. Около самого порога не удержался и все-таки зацепился за что-то, гулко громыхнувшее и накренившееся.
– Куда пошел! – зло проорала старуха из своей комнатушки.
– До ветру! – едва удержался он, чтобы не ответить грубо.
Не стоит ссориться, повторял он себе. Не стоит. Деду нужна хозяйка, ему уже сложно одному. А что, тебе бы больше понравилось, если бы это была какая-нибудь длинноногая юная девица?
Дед сидел на пеньке недалеко от дома.
Точь-в-точь как раньше, подперев подбородок кулаком и зажав в пальцах самокрутку. Только вот в этот раз она была не зажжена.
– Огоньку, деду? – Матвей поднес зажигалку.
Дед повернулся, посмотрел на него пустым взглядом и отвернулся обратно.
Матвей пожал плечами и спрятал зажигалку.
Присел рядом на корточки, вдохнул полной грудью ночной воздух, напоенный запахом хвои и свежей травы. От деда так и продолжало нести землей – странно, Матвей никогда не замечал такого за стариками. Едкая смесь запахов тела, выделений и лекарств – да, но никогда землей. «Неужели ему недолго осталось?» – защемило сердце.
– Как дела, деду? – спросил он, впрочем и не ожидая ответа.
Дед продолжал молчать, так и скорчившись в одной позе, держа на весу пустую самокрутку.
Непривычные к сидению на корточках ноги заныли, икры свело.
– Пошли, деду? – предложил Матвей.
Старик не ответил.
Матвей протянул руку, чтобы погладить старика по голове – но остановился. Неизвестно, как тот отнесся бы к этому жесту. Не нужно делать ничего лишнего, пока не посоветуется с врачом.
– Спокойной ночи, деду, – пожелал он.
Уже засыпая, он услышал, как скрипнула дверь, и как в домик зашел дед. Матвей хотел было окликнуть его – но тут же провалился в забытье.
Из сна его выдернуло резко, толчком – от неожиданности Матвей даже взбрыкнул, больно ударившись пятками о стену.
Сел на лавке, таращась в темноту, облизывая пересохшие губы и пытаясь сообразить, что же происходит. Голова раскалывалась, в висках пульсировала кровь, в горле першило. Откуда-то явно несло гнилью – от тяжелого и сладковатого запаха заложило нос, и приходилось хватать воздух ртом.
Что-то – или кто-то – ходило вокруг домика, тяжело переваливаясь. Не порывы ветра, не шум леса и не удары ливня – нет, это явно было что-то живое, крупное и… хромое? Один шаг чуть запаздывал и звучал громче другого – словно гость на одну ногу был обут в тяжелый, подбитый гвоздями ботинок и теперь с трудом подволакивал ее, периодически запинаясь о стену.
– Скырлы-скырлы, – чуть поскрипывало там, снаружи, прямо рядом с Матвеем.
В стену поскребли – сначала неуверенно, осторожно, а потом все сильнее и сильнее. К скрипению прибавилось свистящее и какое-то болезненное дыхание.
– Деду? – шепнул Матвей, чувствуя, как у него от страха холодеют кончики пальцев.
На полатях – там, где всегда спал дед, – громоздилась черная куча, но ответа не было.
– Бабуля? – спросил Матвей уже громче. Сейчас он был готов даже обнять эту мерзкую старуху, не то что называть ее бабушкой. Пусть она проснется и скажет, что все в порядке, что это какой-то местный егерь или смотритель – или просто частый гость! Что у него в привычках приходить так по ночам – вот и то мясо в печке предназначалось именно для него! – Бабуля?
Он всегда считал, что старческий сон чуток, – но видимо, ошибался. Бабка тоже не отвечала.
В доме царила тишина – в самом доме, но не снаружи.
– Скырлы-скырлы, – продолжало скрипеть в двадцати сантиметрах от Матвея. Стену уже не просто скребли – что-то словно пыталось прорыть в ней дыру. Бревна кряхтели, из щелей сыпалась земля и сухие нитки.
Матвей встал (спал он, не раздеваясь) и осторожно, слепо пуча глаза в темноту, прокрался к дверям. Там он зашарил руками, ища что-нибудь потяжелее и поострее. Может быть, это друг, может быть, – но если это враг, то его нужно встретить во всеоружии. Руки натыкались на какие-то доски, комья тряпок, странно теплые булыжники, гладкие и, судя по звуку, пустотелые палки – но ничего металлического, ничего…
Через минуту туда же переместился и скрип.
– Кто там? – хрипло спросил Матвей, нащупывая топорище и пробуя лезвие на палец. Сойдет. Почему-то тупое, совершенно тупое – но сойдет.
– Скырлы-скырлы, – был ответ.
– Кто. Там? – отчеканил Матвей, перехватывая топор поудобнее.
Дверь прилегала к косяку неплотно – и он видел через щели, как снаружи колыхалось что-то черное, плотное и огромное. Оно то приближалось, перекрывая собой слабый лунный свет, то снова отдалялось, словно приглядываясь, как бы половчее протиснуться.
– На… липовой… ноге… – прохрипели за дверью.
– Что? – переспросил он, вздрогнув. Что-то затрепетало в паутине памяти, что-то смутно знакомое…
– На… березовой… клюке… – кто-то выплевывал слова, как сгустки крови, отхаркивал их.
– Пошел вон, – как можно более угрожающе сказал Матвей.
В последний раз он рубил топором – если это вообще можно было назвать рубкой – лет пять назад, на шашлыках, куда они выехали всем первым курсом. Тогда он чуть не отмахнул себе полстопы, исчеркал всю землю вокруг полена – и только через полчаса худо-бедно настрогал что-то пригодное для костра. Сейчас ему оставалось надеяться только на то, что проснутся инстинкты – и у него не дрогнет рука всадить лезвие в живую плоть. И хватит сил, чтобы разрубить ее тупым железом – а не разрубить, так продавить, измять, раздробить…
– Все по селам спят… По деревням спят, – свистяще хрипело в дверную щель.
– А ну заходи! – срывающимся фальцетом громко сказал Матвей, подняв топор. – Щас померимся!
– Сгинь! – вдруг зашипели за его спиной так, что у него встали дыбом волосы на руках.
Судорожно сжав топорище онемевшими пальцами, он оглянулся.
Перед ним стояла старуха. Ее лицо напоминало череп – обтянутый тонкой кожей, мертвый и зловещий, узкие губы растянулись и вздернулись в диком оскале, из глубоких темных глазниц горели безумным огнем желтые глаза. За ее спиной покачивалась лампа, и вокруг бабки плясал десяток теней – каждая изгибаясь в своем безумном танце, каждая не похожая на другую, каждая вряд ли принадлежащая человеку.
– Одна баба не спит, – просвистело за дверью и захохотало – гулко, утробно, зловеще.
– Я тебя не приглашала! – хрипло каркнула бабка.
– Он меня пригласил! – взвыли за дверью, и та, выбитая какой-то неведомой силой, слетела с петель.
В проеме зачернело гигантское, могучее, не помещающееся в низкий и узкий проход – оно протиснулось с кряхтеньем и скрипом, пришепетывая и хлюпая. Сверкнули налитые кровью глаза – совершенно нечеловеческие, звериные, бешеные, жаждущие и алчущие.
Матвей с воплем поднял топор и кинулся на незваного гостя. Ударил раз, два – и топорище вырвали из его рук, дернув вверх так, что он подпрыгнул. На него отвратительно сладко пахнуло сырым мясом, а перед лицом клацнули белые клыки и брызнула едкая пузырящаяся слюна. Что-то ударило Матвея в грудь, словно молот, – хрустнули ребра, перехватило дыхание, и он отлетел назад, в комнату, пропахав спиной пол и ударившись затылком.
Лампа раскачивалась, не давая толком ничего разглядеть, – только метались тени, верещала старуха, грохотали и гремели падающие вещи и рычало и ревело что-то неведомое.
– Деду! – срывающимся шепотом забормотал Матвей. – Дедууу! Ты где? Деду!
Он сдернул куртку с полатей – и прогнившая тряпка расползлась в руках. Доски были покрыты слизью и плесенью – тут давно никто не спал. Да и не жил, наверное…
– Деду? – Матвей озирался в ужасе.
Комната приобрела совершенно иной вид – словно исчезло, испарилось, сползло, как пелена, какое-то наваждение. Стены не просто почернели и перекосились – сквозь трещины с палец толщиной был виден ночной лес. Половина потолка провалилась, оставив только торчащие балки остова, и над комнатой нависало звездное – тучи наконец-то рассеялись – небо. В углах в паутине не просто что-то трепыхалось – нет, там ворочалось и клубилось, периодически поглядывая на Матвея.
Матвей споткнулся, не удержался на ногах и полетел вперед, едва успев выставить руки. Больно ободрал ладони, локоть, ушиб колени – и чудом едва не расквасил нос. Приподнявшись на руках, выгнулся, чтобы увидеть, обо что же запнулся.
Этим оказалась плохо пригнанная крышка подпола. Она торчала одним углом вверх, скособочившись и рассохшись, на ней буйным цветом колосилась белесая плесень и тряслись комочки мха.
Матвей дернул проржавевшее кольцо на себя, хрипя от натуги и надрывая спину. Старые петли завизжали, по предплечью, щекоча, побежало что-то липкое и многоногое. Матвей, закусив губу, еле-еле удержался, чтобы не отпустить крышку и не начать отряхиваться.
– Деду? – громко шепнул он в полумрак подпола.
Ответа не было – но он и не ждал ответа.
Матвей ступил на ступеньку лестницы – нога соскользнула, и он съехал вниз, обдирая спину, задирая рубашку и чудом не свернув шею.
Дед был там. Он лежал в куче земли и песка, зарывшись туда наполовину – так, что виднелись лишь спина, затылок и кончики ушей. Лицо полностью было скрыто.
– Деду? – вскрикнул Матвей, подбегая, согнувшись, чтобы не расшибить голову о потолок подпола. Грудь болела, дыхание то и дело перехватывало, на ногу было больно ступить – но он не обращал на это внимания, охваченный страхом за деда. Дедушка-дедушка-дедушка, что с тобой, что?
Он схватил деда за плечи, потянул на себя – и тут же отпустил. Ему показалось, что он дотронулся до холодного камня.
Нет, нет, нет, его нельзя здесь оставлять!
Сцепив зубы, Матвей стал тянуть деда на себя, одной рукой разрывая землю. Влажная, липкая, она поддавалась с трудом, пальцы резали какие-то острые обломки, втыкаясь под ногти и вспарывая подушечки. Матвей шипел, морщился, стонал сквозь зубы, то и дело тряс рукой в воздухе – но рыл и рыл, рыл и рыл, не давая себе возможности передумать.
Над головой грохотало и топало, рычало и визжало. Потолок подвала трясся, и сверху сыпались труха, земля и многоножки.
– На моей коже сидит! – хрипло взвыло наверху.
Матвей вздрогнул. Пелена памяти лопнула – и перед глазами всплыли картинки детства…
– Скырли-скырлы, – скрипит плотно сжатыми губами дед, изображая медведя. – Скырлы-скырлы, на липовой ноге, на березовой клюке. Все по селам спят, по деревням спят, одна баба не спит – на моей коже сидит, мою шерсть прядет, мое мясо варит…
– Деду, а как медведь на липовой ноге ходил? – дергает его за рукав маленький Матвей. Эта сказка слишком странна для него и непонятна, он не видит в ней ни толка, ни смысла, ни морали – только один всепоглощающий ужас. – Как пират, да?
– Да, Матвейка, как пират, – нехотя соглашается дед.
– Деду, а зачем он за лапой пришел? Она же все равно отрублена была? – В мальчишеской голове не укладывается логика сказки, он не понимает еще, что у сказки может и не быть никакой логики.
– Ну… непростой это был медведь… – Кажется, дед тоже начинает сомневаться в том, о чем рассказывает.
– А к нам придет? – Матвей со страхом оглядывается на окно. Он помнит, что в двадцати минутах хода от их домишки находится медвежья берлога – и вдруг?..
– А зачем к нам? – рассеянно говорит дед, подбирая в памяти какую-нибудь другую, более привычную и известную сказку. – У нас же нет бабки, что его лапу украла…
Желудок резануло острой болью – а потом скрутило, стянув в тугой и жгучий узел. Что-то забилось в кишках, выворачивая их и разрывая, к горлу подкатился едкий пульсирующим ком – и Матвея вывернуло прямо на пол.
Он корчился, не выпуская деда из руки, тяжело дыша и роняя вязкую слюну. Полупереваренные куски мяса трепетали перед ним, двигаясь в каком-то хаотичном порядке. Они словно пытались сложиться во что-то – но их было слишком мало, поэтому они просто тыкались друг в друга, переворачиваясь и прилаживаясь.
Матвей взвизгнул и отпихнул их ногой. Потом еще и еще, вымазывая кроссовку в жире, желчи и слизи, втаптывая мясную жижу в землю, превращая в густую и вязкую черную грязь.
Что-то зашебуршало в дальнем углу – самом глухом и темном, до которого не доставали даже те жалкие крохи света, что падали из открытой крышки подпола.
Матвей, прижимая к себе деда, сунул руку в карман рубашки – вдруг слишком запоздало вспомнив, что там лежит спрятанный с вечера телефон, – выхватил аппарат и врубил фонарик.
Рядом с черным провалом (а скорее, подкопом) заметалась белоглазая тонкопалая тварь – та самая, что выманивала его в лесу из круга света. Она тряслась, поджимая и втягивая тощий живот – будто бесясь от ярости и разочарования, что ее заметили.
Матвей метнул в нее горсть песка, потом еще и еще. Тварь дернулась, сгорбилась, вся подобравшись, – а потом резко выпрыгнула вперед и стала подползать к ним, широко расставив в сторону лапы, словно какая-то жалкая пародия на человека решила стать такой же пародией на паука.
Вокруг Матвея не было камней, так что единственное, что он мог швырять в эту дрянь, – плотно сжатые и спрессованные в кулаке комья земли. Они взрывались вокруг твари фонтанчиками песка и торфа, но не причиняли никакого вреда – и даже неудобства. Она ползла и ползла вперед, медленно, мелко перебирая лапами, скаля тонкие и острые – сколько их, три десятка, четыре, пять? Как сложно подсчитать, когда они растут в несколько рядов в этом черном провале бездонной пасти, – зубы, – и вдруг захихикала, истерично и почти что по-человечески.
Терять было уже нечего. Матвей сжал в руке телефон, примерился – и со всей силы, резко выдохнув, запустил его в голову твари. Луч света заметался в полутьме подвала, выхватив оскаленные черепа в кладке стены. Раздался глухой удар, и тварь взвыла, опрокинувшись и задергав лапами.
Матвей схватил деда под мышки и, сопя и еле дыша, стал карабкаться по лестнице.
Он уже наполовину высунулся в комнату и, переводя дыхание и сцепив зубы от дикой боли в ребрах, готовился совершить очередной рывок деда вверх – но тут чуть ли не помимо его воли голова повернулась в сторону входной двери, к тому, что свистело, скрипело, завывало и издавало какие-то не имеющие описания в человеческом языке звуки.
И Матвей замер, оцепенев от страха.
Это была уже не старуха. И даже не человек. Рваная ночная рубашка висела клочьями на выступах костей – столько костей и в таких местах не может быть у человека! – седые волосы шевелились, как клубок белесых земляных червей, а руки – скорее даже птичьи лапы, когтистые и жилистые, – шевелились и дергались, складываясь в какие-то фигуры и производя странные пассы.
Перед ней высилось что-то огромное, жуткое, лишь отдаленно имеющее форму. Оно было заклинено в тесной комнатушке сеней, но казалось, что ему достаточно лишь распрямиться – и держащиеся на честном слове стены будут снесены, крыша завалится, и весь дом рухнет.
Это можно было бы назвать медведем, да – если бывают медведи высотой почти что в два человеческих роста. Если бывают медведи, стоящие на задних лапах так, словно это люди, по какой-то безумной прихоти или дурацкой шутке натянувшие на себя звериную шкуру.
И если медведи могут стоять, когда вместо одной из лап – кусок дерева. Мощный и толстый, с человеческую ногу кол входил в медведя где-то около таза – или как это называется у животных? – и, проткнув все тело насквозь, выглядывал острием в плече. Зверь был насажен на него, как дурно придуманное огородное пугало, – но, в отличие от пугала, он жил, ревел, клацал зубами и разрушал все, до чего мог дотянуться.
– Скырлы-скырлы, – скрипела эта жуткая конструкция при каждом его движении.
Матвей всхлипнул от ужаса, дернул деда на себя и повалился на спину, вытаскивая тело из подвала. Закинув голову, он видел, как зверь поводил мордой, скалясь и рыча.
– Мою шерсть прядет! – харкнул тот.
Бабка отмахнулась от комка пены, зашипела в ответ и, скрючившись, стала обходить медведя со спины. Тот дернул бугристой лобастой головой, неуклюже разворачиваясь, кося на бабку полувытекшим – что здесь произошло, пока Матвей был в подвале? – глазом, хрипло втягивая воздух и скалясь; половина зубов у него теперь была выбита, и кровь стекала по расквашенным губам.
Матвей, обнимая деда, пополз в комнату. Запутался в занавеске, выполнявшей роль двери, и сорвал ее. Склизкая гнилая дрянь, больше напоминающая сгнившую кожу, упала на него, облепив, словно пытаясь удержать. Дрожа от отвращения и сдерживая рвотные позывы, Матвей ногами ссучил ее и рывками, загребая, как при плавании, пополз дальше, пока не уткнулся лбом в стену и не развернулся.
Волосы на всем теле – на голове, руках, затылке – встали дыбом и потрескивали. Матвей поднял взгляд – по предплечью бегали бело-голубые искорки.
Белоглазая тварь, мелко хихикая, выкарабкалась из подвала. За ней тянулся длинный и гибкий, словно крысиный, хвост. Он извивался, будто жил своей жизнью, кончик бился о землю, выбивая глубокие ямки и прочерчивая полосы. Тварь остановилась, медленно поворачивая голову то в одну, то в другую сторону, – видимо, ее глаза были непривычны даже к слабому свету уже начавшей тухнуть лампы: на них то и дело опускалась полупрозрачная пленка, затягивая мутной пеленой.
Медведь рыкнул и, выбросив резким движением вперед лапу, сгреб хвост твари и намотал себе на когти. Та истошно завопила – от этого высокого, на грани ультразвука, визга заложило уши – и задергалась, стараясь вырваться.
Медведь выбросил вторую лапу, пригребая тварь к себе. Потом быстрое и мощное движение – и хрустнул череп, брызнула молочно-желтая жидкость, выскочили из орбит и повисли на ниточках белые глаза.
И в это же мгновение старуха, воспользовавшись заминкой, появилась за спиной зверя как белая жуткая тень. Взмах худыми руками – теперь они напоминали паучьи лапы – и на мохнатой шее затягивается давешняя черная веревка.
Зверь захрипел, изогнувшись в агонии, и стал рвать душащую его удавку. Он никак не мог подцепить веревку когтями и только раздирал себе грудь и горло. Старуха не прилагала практически никаких усилий – да и веревка выглядела скорее как толстая нить, – но казалось, что медведя тянет локомотив. На оскаленной пасти пузырилась и шипела пена, выкатившийся, налитый кровью глаз шарил вокруг.
И тут он остановился на Матвее.
– Мое мясо варит… – провыл зверь. – Мое мясо…
Он скорчился и вытянул лапы к Матвею. Веревка натянулась, врезавшись в горло.
– Мххяяяясооохххрррр, – пена падала на пол, когти скребли воздух.
Старуха дернула веревку, треснула медвежья шкура, раззявилось что-то багровое – и голова зверя, оторванная от тела, зияя белесым и истекая густой, почти что черной кровью, отлетела в сторону, глухо ударившись о стену.
– Скырлы… – тоненько скрипнул кол, и огромная туша, неловко согнувшись, повалилась, полностью преградив собою выход.
Ведьма, тяжело дыша, перевела взгляд на Матвея.
– Мое, – вдруг глухо сказала она, выставив руку вперед и делая крючковатыми пальцами загребающие движения. – Мое!
Рука указывала на деда.
– Нет! – выкрикнул Матвей, подтягивая безвольное тело к себе. – Нет!
– Мое! – зашипела она, словно на раскаленную сковородку плеснули водой. – Мое! Отдай!
Ее глаза почернели, превратившись в два глубоких провала, а рот стал растягиваться, пока не прочертил лицо от уха до уха.
– Мое… – свистело из этой зияющей раны.
Матвей сгреб деда – и, спиной назад, выламывая телом прогнившую оконную раму и разбивая мутные стекла, вывалился во двор.
А потом, прижимая к себе старика, спотыкаясь и запинаясь, побежал прочь.
За спиной бесилось и завывало, крутило и ворочало, и над лесом несся дикий, нечеловеческий вопль:
– Мое! Отдай! Мое!
Небо серело, восточные вершины сосен окрасились розоватым.
Матвей уже не бежал – шел, хрипло дыша, покачиваясь, сплевывая густую и вязкую слюну, подвывая при каждом отдающимся болью в груди движении.
Деда он так и не оставил.
И с каждым шагом Матвей чувствовал, как тело в его руках обмякает и наливается теплом.
Измученные легкие уже не держали воздух, и он стал ловить его широко раззявленным ртом.
– Низзя, – вдруг произнесли с его рук. – Низзя, Матвейка. Черт запрыгнет, черт…
Матвей тяжело опустился на колени и, раскачиваясь и прижимая к себе деда, зарыдал слезами облегчения.
Андрей Сенников
Зов
Телевизор был старый, с выпуклым экраном сантиметров тридцати по диагонали и желтой тряпицей, обтягивающей переднюю панель, за которой угадывался темный овал динамика. На экране, за завесой редкого «снега» маячил сытенький субъект с чуть отвисающими щеками и роскошной гривой благородно-седых волос. Субъект анемично смотрел в камеру сквозь линзы очков в толстой роговой оправе и шевелил руками на манер засыпающего дирижера или генерального секретаря, приветствующего демонстрантов с трибуны Мавзолея.
На табуретке, перед рябым экраном, стояли две трехлитровые банки с водой и пол-литра пшеничной: бледно-желтые, будто вылинявшие, колосья на этикетке полегли под ветром, вращавшем крылья мельницы у горизонта.
– А водка-то зачем? – спросил Старшинов.
– Щас, Игнатьич, обожди, етить-колотить… ну пять минут, ну…
Старшинов вздохнул.
«До чего у людей мозги мягкие», – подумал он, глядя на Сумеренковых, чинным рядком устроившихся на грубо сколоченной лавке, терпеливо и с благоговением ожидающих конца сеанса. Степан поглаживал культи ног и беспрестанно моргал красными веками. Нинка сидела неподвижно, как статуя: лицо испитое, тонкая кожа обтягивала скулы и, казалось, вот-вот лопнет, стоит женщине моргнуть или открыть рот. На вопрос участкового она не отреагировала. Оба походили на кроликов, завороженных удавом. Жирные мухи барражировали над столом, застеленным прошлогодней газеткой, изредка пикируя на остатки пищи в разномастной посуде. В кухне витали застоявшиеся ароматы испорченных продуктов, вчерашней попойки, табачного дыма, немытых тел и грязной одежды.
Субъект в телевизоре прочистил горло и сказал дребезжащим тенорком:
– Сеанс окончен. Воду можно употреблять и наружно, и внутрь…
Далее следовал перечень хворей длиной с медицинский справочник, после чего субъект попрощался, обозвав телезрителей братьями и сестрами, не преминул пожелать им здоровья и присовокупил надежду встретиться в следующее воскресенье. Сумеренковы зашевелились. Нинка немедленно сунула в желто-коричневые зубы беломорину, чиркнула спичка. Взгляд у хозяйки был испуганно-выжидательный. Она сделала малюсенькую затяжку, замерла, словно прислушивалась, и наконец с облегчением выдохнула сизый дым к потолку. Степан следил за ней с интересом, для Старшинова непонятным.
– Так зачем водку поставили? – повторил участковый свой вопрос.
– Дык, понимашь, заряженная-то она мя-я-я-конькая, – ответил Степан, плутовато щуря слезящиеся глаза. – Опять же, веришь-нет, ее после ентова дела сколько угодно можно выкушать и хоть бы хны! Понимает рабочего человека…
«Понимает», очевидно, относилось к экстрасенсу в телевизоре, которого сменила «Утренняя почта». Бодрые аккорды надрывали высохший динамик. Старшинов хмыкнул.
– Что-то непохоже, – усомнился он. – Жалоба на вас, граждане Сумеренковы, опять поступила. Вам, может, и «хны», а вот окружающим – беспокойство…
– Это кому это?! – мигом вскинулась Нинка, злые глазки рассыпали искры, как ее потрескивающая папироса. Склочный характер Нинки спалил не одну тысячу нервных клеток соседей. Старшинов отвечать не торопился, но этого и не потребовалось. – Это ей, что ли?! – Женщина ткнула папиросой в стену. – Да она сама! Ведьма!
Степан дернул жену за рукав засаленного халата, но та только отмахнулась: отвали! Скулы ее пылали, хоть прикуривай.
– Мешаем мы ей, проститутке! – выстрелила Нинка. – Ишь ты?! Да у нее музыка еженощно трындит, как кота за яйца тянут, вонища через вентиляцию к нам идет, а сама орет что ни день так, словно ее черти пежат! Правильно от нее мужик сбег. Мало сам – так и ребенка отнял у этой шалавы. Ты разберись, участковый, разберись! А то ходишь тут, трудящих людей стращаешь. Притон у нее там! Точно тебе говорю. Люди шастают постоянно. Коноплей из вентиляции несет. И это самое, – пожелтелый от никотина палец несколько раз юркнул в колечко из большого и указательного пальца другой руки, – напропалую, понял?
– Заявление писать будете? – спросил Старшинов и открыл планшет. От скрипучих воплей у него разболелась голова.
Нинка замолчала мгновенно, словно подавилась капустной кочерыжкой. Степан осадил-таки горластую половину сильным рывком, глаза его сочились неподдельным страхом.
– Нет, – сказал он, дернув щетинистой шеей.
Сумеренкова зло молчала, делая вид, что занята раскуриванием потухшей папиросы. Участковый ждал. Скандалистка со стажем, женщина трезво понимала разницу между словом, брошенным в перепалке, и словом в грязно-желтом бланке заявления, собственноручно подписанным и упрятанным в милицейский планшет. Вот только неясно, подумал Старшинов, чего это Степан так испугался. Обычно на выступления супруги он реагировал стоически, как античный философ.
– Значит, не будете, – заключил участковый через минуту. – В таком случае делаю вам тридцать третье китайское. Но в следующий раз – оштрафую! В печенках вы у меня сидите со своими выкрутасами. Ладно… Пошел я. – Он еще раз окинул взглядом кухню. – Прибрались бы. А, Степан? К тебе ж врачи с соцобеспечения приезжают – не стыдно?
Нинка дернулась, словно ее кольнули шилом в «пятую точку», но промолчала.
Участковый вздохнул и вышел в коридор.
– Проводи власть, дура! – услышал он свистящий шепот Сумеренкова, а потом уже громче: – Доброго здоровья, Иван Игнатьич! Ты заходи, етить-колотить…
Сумеренкова, шаркая шлепанцами, догнала Старшинова у входных дверей.
– Иван Игнатьич, – придержала она его за рукав кителя. – Ты прости. Несет меня…
Старшинов посмотрел в увядшее лицо. А она ведь красивая была, Нинка. Он помнил. И Степан, еще на своих двоих, молодой, с нездешним казацким чубом, не раз и не два сходился на кулачках за смешливую девчонку после поселковых танцулек. Одним характером взял. Впрочем, он и до работы был злой, упертый. «Шахтерские славы» за красивые глаза не дают. Раз пять его заваливало в шахте. Шрамы на голове были сизыми от въевшейся угольной пыли. В последнюю аварию крепко засыпало – обезножил. Но пенсия была хорошей. Старшинов вдруг подумал, что и нынешний доход Сумеренковых раза в три-четыре больше его зарплаты. Без зависти подумал, скорее с досадой, что так бездарно и глупо доживают свои дни не самые плохие на свете люди, словно бес их какой зовет.
– Язык у тебя, Нина Тимофеевна, – сказал Старшинов, – нехороший язык-то…
Он заметил потухшую папиросу, что Сумеренкова еще держала в пальцах.
– Слушай, – сменил тему участковый, – а что это ты куришь теперь так, словно по минному полю ходишь?
Женщина хихикнула, прикрыв рот ладошкой. Потом воровато оглянулась в конец коридора и зашептала Старшинову в плечо:
– Помнишь, Игнатьич, когда Кашпировский по телевизору бошки всем крутил? Ну вот. Стала я тогда своего алканавта у экрана присаживать. Думала, он его от пьянки-то вылечит. Мало ли? Охота, думаешь, с ним глыкать? Пью, чтоб ему, вражине, меньше досталось. Только не вышло ничего. Вернее, вышло, да не совсем…
– Это как?
– А так. Пить Степка не перестал, а я после третьего сеанса закурить не смогла. Затяжку сделаю, и такая тошнота накатывает – до унитаза еле-еле успевала добежать.
– Ну?! – Старшинов с трудом сдерживал смех.
– Вот те и ну. И такая меня, знаешь, обида взяла. Как так, думаю. Аспид-то мой льет в себя да посмеивается прямо во время сеанса, а этот, в телевизоре, исподлобья зыркает и бубнит: «Вы не будете курить! Табачный дым вызывает у вас отвращение!» Змей! Мужик же, что с него взять. Все против женщины… Короче, помучилась я маненько, а потом думаю: «Шиш вам!»
– И что?
– За три дня еле-еле раскурилась… – сказала Сумеренкова страшным шепотом. – Теперь вот боюсь. Вдруг и этот, – она махнула рукой в сторону кухни, – зарядит мне по самое «не хочу»…
Старшинов выскочил за дверь, едва не выворотив косяк. На крыльце подъезда он отсмеялся, сотрясаясь большим, грузным телом, и присел на скамейку, утирая слезу. Солнечные лучи пробивали неподвижные кроны берез у дома и пятнали зайчиками старый изломанный асфальт. У мусорных баков мяукала кошка. Мальчишка промчался мимо на велосипеде, в корзине, прикрученной к багажнику проволокой, брякали пустые бутылки. Воздух был неподвижен и сух.
Участковый закурил, улыбка сползла с лица. Он подумал о том, что на шумных алкоголиков жаловалась молодая пара с грудным ребенком, что жила этажом выше над Сумеренковыми, а вовсе не женщина из квартиры в соседнем подъезде. Почему Нинка выдала свой панегирик именно в ее адрес? Без задержки и других предположений. Кто там живет, Старшинов не помнил. Были ли у хозяйки квартиры конфликты с Сумеренковыми, он тоже не знал, но пламенная и сумбурная речь возмущенной Нинки говорила, скорее всего, о том же, о чем говорили глаза Степана. Она боялась женщины за стеной. А это было уже нечто из ряда вон… Даже интересно.
Старшинов бросил окурок в урну и, чувствуя себя мальчишкой, зашел в соседний подъезд. Двери в квартире номер семь мало чем отличались от остальных в этом доме: двустворчатые, с облупившейся краской, черным ромбиком таблички с бледной от времени цифрой. Старый простой замок, из тех, что открываются ногтем. Только кнопка звонка выглядела новенькой и даже забавной, как шильдик от «мерседеса» на «горбатом» «запорожце». Участковый надавил пальцем, послушал мелодичную трель и приближающийся звук легких, почти неслышных шагов. Дверь открылась.
В принципе, он увидел то, что и ожидал. Для Сумеренковой «проститутками» были все одинокие независимые женщины не старше сорока. Ухоженные, тщательно следящие за собой, подтянутые и стройные, с хорошей фигурой и чистой кожей, что позволяло им смело и без стеснения следовать некоторым веяниям современной моды: носить обтягивающие или довольно открытые одежды; неброские, но со вкусом подобранные украшения и обходиться минимально необходимым количеством макияжа. Старшинов вскинул руку к козырьку, приготовившись скороговоркой выдать сакраментальную формулу представления.
Обитательница квартиры выглядела усталой. Темные круги залегли под глазами, щеки запали, четче обозначились скулы, короткая прическа выглядела немного сбившейся. Она была одета в какое-то просторное домашнее одеяние из ткани с едва заметной искрой. Крупный кулон из цельного куска янтаря в серебряной оправе лежал в ложбинке на слегка декольтированной груди. Кхм-м-м… Старшинов машинально уставился на макушку женщины с чистым и ровным пробором: она едва-едва достигала уровня его подбородка.
– Здравствуйте, – начал участковый.
– Я же сказала вам – нет! Я не буду этим больше заниматься!
Он опешил и сбился, посмотрел женщине прямо в глаза, потемневшие и сейчас напоминавшие тяжелое грозовое небо с редкими всполохами молний. Черты лица заострились и приобрели резкое, неприятное выражение.
– Вам понятно?!
Щелкнул замок.
– Я ваш участковый, – сказал Старшинов закрытой двери, медленно опуская руку. – Инспектор…
Тьфу ты! Милиционер стряхнул оцепенение, словно медведь, отгоняющий надоедливую пчелу. Что это было, интересно? Етить, понимаешь, колотить… Он позвонил еще раз. Дверь через некоторое время открылась.
– Вам нужно повторить? – поинтересовалась женщина, несколько прищурив глаза.
– Гражданка, у вас все в порядке? – спросил участковый, глядя в сумрак поверх ее головы. В зеркале на стене коридора отражалась часть комнаты с круглым столом и низко нависающей над ним лампой с абажуром. Из квартиры действительно тянуло непривычным, немного пряным ароматом, но скорее приятным.
– Что это за вопрос? Впрочем, радует, что вам не все равно, – заметила женщина с усмешкой и открыла дверь шире, отступая в сторону и поворачиваясь к Старшинову боком. – Вы можете убедиться сами, если покажете документы. Если же это прелюдия, то повторяю – нет! И еще раз нет!
Вот интересно, подумал Старшинов, а что у нее в руке? По нынешним временам это может быть все что угодно, от скалки до газового пистолета. Странно, но сейчас ее лицо показалось знакомым. Цепкая память механически принялась перебирать карточки в его личном банке данных, но вдруг споткнулась: ему пришло в голову, что «прелюдия» прозвучало как-то двусмысленно. Участковый невольно бросил взгляд на кулон и… смутился. Черт знает что такое! Нелепость.
– Извините, гражданка, – сказа Старшинов и отвернулся.
Женщина закрыла дверь, когда участковый уже выходил из подъезда. Он ясно расслышал плотный стук и почему-то уверился, что действительно видел ее раньше, причем в связи с работой. Старшинов чуть помедлил на крыльце, склонив голову набок. Потом пожал плечами и хмыкнул. Сунул в рот сигарету и, помахивая планшетом, пошел по разбитому тротуару к выходу из двора.
К полудню воздух раскалился и, казалось, тлел, обжигая легкие. Деревья на проспекте Шахтеров поникли, листья припорошила пыль, которую вздымали грузовики, сворачивая с асфальта на объездную дорогу. На Весенней улице мимо Старшинова с ревом промчалась темно-синяя «бэха», обдав милиционера женским визгом, зычным гоготом и громовым «бум-птыц». В конце улочки машина свернула к реке. Участковый пересек проезжую часть и через тихий дворик детского сада вышел на спортплощадку горного техникума. Этой весной техникум закрыли, всучив недорослям темно-синие корочки об образовании, но фактически оставив ребят без специальности и видов на будущее: последняя работающая шахта доживала считаные дни. По привычке оболтусы частенько толклись во дворе, занимая себя по своему разумению: игрой в карты, распитием «огнетушителя» с линялой наклейкой «777», бестолковыми мечтами о дорогих машинах, красивых биксах и прочей крутизне, да ленивыми размышлениями о том, кого бы гопнуть на нормальный пузырь «белой». Старшинов знал всех как облупленных, по именам, вкупе с их незатейливыми родословными.
В это жаркое воскресенье здесь никого не было. Марево дрожало над баскетбольной площадкой. Краснокирпичное здание техникума корчилось за ним в падучей, зияя провалами окон. Хозяйственные халявщики давно повыдирали все рамы и вообще растащили все, что можно было растащить, вплоть до казенно-безликого кафеля туалетов, что еще уцелел в течение учебного процесса.
На Коломейцева, за два квартала до своей общаги, Старшинов свернул во двор кирпичной пятиэтажки. Огляделся и вошел в подъезд. Дверь в квартиру пенсионерки Кашевриной оказалась незапертой. Участковый ступил в темный коридорчик.
– Ну че, принесла? – послышалось из кухни.
Старшинов завернул за угол и вышел на свет.
Лелик Кашеврин, костлявый детина тридцати пяти лет, с незамысловатым погонялом Каша, голый до пояса, с синей от татуировок грудью, ел макароны с хлебом, вылавливая их из алюминиевой кастрюли пальцами.
– А-а-а, гражданин начальник! – заблажил он с набитым ртом. Макаронины, свисающие изо рта, задергались, словно белые черви. – Наше вам!
– Мать где?
Лелик насупился.
– В магазине, наверное. Пенсию ей вчера…
– Я знаю, – сказал Старшинов. В тишине стало слышно, как муха бьется о стекло. В раковину капало.
– Че смотришь? – Каша отрезал ломоть от буханки. – Не трогаю я ее, понял!
– Не работаешь? В спиногрызах не надоело?..
– А нету теперь такого закона, начальник! – осклабился Лелик, обнажая коричневые пеньки вместо зубов. – Чтобы горбатить в обязалово…
– Ты не очень-то улыбайся, – посоветовал Старшинов, – грустить тебе идет больше…
Взгляд Каши остановился, но улыбочка стала еще шире. Участковому это не понравилось. Лелик был неудачливым рецидивистом, пакостным, но неумным. Имел три судимости за хулиганку и кражу, совершая которую, пьяный до отупения, попросту заснул в обворованной квартире. Конечно, у него были подельники, но, кто они, Каша не помнил совершенно. На воле Лелика никто не ждал, кроме матери, и теперь он прочно обосновался у нее на шее. Отбирал пенсию, случалось – бил. Целыми днями слонялся по двору с компанией «синяков» в надежде на дармовую выпивку, да еще высматривал, что где плохо лежит. Старшинов его давно бы посадил, но старая женщина наотрез отказывалась писать заявление, не поддаваясь на уговоры. Она ходила по дворам «за сыночком», вытаскивая из компаний, пропуская мимо ушей похабную матерщину «кровинушки», или волочила безвольное тело домой, отыскав под какой-нибудь скамейкой у подъезда. На все увещевания Каша только гаденько улыбался. Как сейчас…
– Значит, так, Кашеврин, – сказал Старшинов, – еще раз узнаю, что отобрал у матери деньги или, не приведи бог, коснулся пальцем, – отобью последние потроха. А потом оформлю нападение на меня с целью завладения табельным оружием…
Каша увял и вновь насупился, что-то бормоча под нос.
– Не слышу?! – рявкнул Старшинов, багровея. – Понял?!
– Да понял я, начальник! Понял! – огрызнулся Лелик. – Только и знаешь: «Посажу, посажу!» Напугал..
Он демонстративно отвернулся и запустил пятерню в кастрюлю.
Старшинов вышел на улицу, досадуя на себя. Сорвался. Рот наполнился горькой слюной. Он хотел было сплюнуть, но тут увидел в глубине двора Евдокию Кашеврину. Она тоже его заметила, но подходить явно не хотела. Немного постояв посреди дороги, пристроила авоськи на ближайшую скамейку и тяжело опустилась рядом. Узкие, поникшие плечи выражали испуг.
«Ну и черт с вами!» – подумал Старшинов и повернул за угол, в соседний двор.
На широченном крыльце панельной малосемейки был сооружен продуктовый ларек с зарешеченными окнами. Старшинов купил литровую бутылку водки и сигарет, чуть помедлил на крыльце, размышляя, зайти ли в опорный пункт, расположенный в этом же здании, но с отдельным входом с улицы. Стайка ребятишек мал мала меньше выскочила из темных недр общаги и, хихикая, обтекла Старшинова, словно столб.
– Дядь Вань, – выкрикнул самый смелый постреленок, отбежав на приличное расстояние, – дай стрельнуть…
Участковый покачал головой, улыбаясь, машинально лапнул кобуру, сегодня пустую – оружие заперто в сейфе, – повернулся и шагнул в темный, пропахший общажной жизнью проем. Зарешеченный плафон ронял жидкий свет на унылый вестибюль с панелями грязно-зеленого света и разбитым кафелем на полу. В закутке с лифтовыми шахтами лязгнули двери, по лестничным маршам стекал не умолкающий никогда в общаге гомон – эхо перебранок, шагов, пьяненького бормотания, грохота закрываемых дверей, ребячьего визга, собачьего лая. Вахтерская комнатка пустовала, запертая на замок. Старшинов миновал ее, направляясь в самый конец длинного коридора к своей квартире-комнате.
Солнце расстреливало окно в упор. Воздух в комнате раскалился, словно в духовке. Старшинов сунул водку в холодильник, открыл форточку, задернув шторы, и разделся. Он долго плескался в душе, стоя под ледяными жиденькими струйками, пока зубы не принялись выстукивать барабанную дробь. Слегка растерся полотенцем. Теперь в комнате можно было чувствовать себя относительно комфортно, разумеется, только в трусах.
Он немного посидел на тахте, чувствуя, как тепло медленно проникает в тело все глубже и глубже. И так же медленно в сознании замелькали мысли о том, как он провел сегодняшний выходной день.
Взгляд его скользил по незатейливому убранству жилища: тумба с телевизором в углу; трехстворчатый шкаф, на дверце – плечики с форменным кителем; за шкафом выгородка с кухонным уголком. Две полки с любимыми книгами, по большей части – Салтыкова-Щедрина. Мысли о сегодняшнем дне потянули откуда-то из глубины сознания пока еще невнятные вопросы о том, так ли он провел свою жизнь? Возможные ответы, еще не оформленные в какое-то четкое суждение, наводили смертельную тоску и уныние, словно некто маленький и злобный катил по душе скрипучее тележное колесо: «Трик-трак-трик-трак…»
Старшинов поднялся, открыл холодильник и вынул еще толком не остывший графин столичной. Сорвал пробку, налил с полстакана, вполголоса матеря неторопливый дозатор. Водка привычно обожгла горло и пищевод, растеклась в желудке едва тлеющим слоем угольков. Старшинов стоял у стола, пока «трик-трак-трик…» не стало утихать, отдаляясь. Какой-то ребенок, громыхая по выщербленному кафелю пластиковыми колесами-упорами детского велосипеда, промчался в коридоре мимо дверей участкового. И этот живой, непосредственный и бесстрашный звук совсем заглушил скрежет деревянной шестерни.
Участковый поставил воду на пельмени, соорудил бутерброд с вареной колбасой, слегка увядшей, но еще вполне подходящей для перекуса, плеснул водки в стакан. Когда пельмени сварились, по телевизору начали показывать «Красную жару». Похохатывая, Старшинов умял под водочку весь килограмм «Андреевских». Особенно развеселили его «империализм», «кокаинум» и «хулиганы» с забавным акцентом, который он некоторое время пытался воспроизвести, пока Шварценеггер гонялся за русским мафиози с грузинской фамилией.
К концу фильма участковый уснул. Часть мозга, которая никогда не спала, отгораживаясь от алкогольного дурмана непроницаемой завесой, продолжала перебирать карточки, лица, ориентировки, свидетелей, опрашиваемых, задержанных, медэкспертов и следователей. Старшинов проснулся под вечер, в поту, бездумно разглядывая шевелящиеся губы дикторов теленовостей и не слыша ни единого слова.
Женщину из 7-й квартиры дома № 3 по улице Домаровского он видел мимоходом в обществе Сашки Коростылева, опера из отдела убийств городской уголовки. Причем видел там же, в полутемных коридорах городского управления. Взгляд женщины таил тот же полунасмешливый жесткий прищур, с которым она отшила Старшинова сегодня. Участковый потянул сигарету из пачки и поднялся с тахты, едва не опрокинув опорожненную на треть бутылку. «Чай, чай», – сказал себе он, пряча графин в холодильник.
По любому счету, ему совершенно незачем было ехать в городское управление, но в пыльный и сухой послеобеденный час понедельника Страшинов входил в малоприметный дворик с раскаленным асфальтом, расчерченным полустертыми линиями разметки, по которым равнялись экипажи ППС на разводах. Тяжело и неловко ступая, как марионетка на ниточках, участковый поспешил укрыться в сомнительной тени бетонного козырька над крыльцом.
В сумрачном холле он показал дежурному удостоверение, буркнув едва ли не смущаясь: «К Коростылеву», – и поднялся на второй этаж, вытирая обильный пот с клеенчатой изнанки околыша. Половицы под вышарканным линолеумом нещадно скрипели. В дальнем конце коридора, у окна, забранного частой решеткой, маялся на лавке снулый мужичок в пиджаке с пузырящимися карманами. При виде милиционера он по-черепашьи втянул голову в засаленный воротник и выдохнул, только когда Старшинов потянул за ручку дверь одиннадцатого кабинета.
Саня Коростылев не слишком изменился с тех пор, как стажировался у Старшинова на участке после школы милиции, разве что подрастерял румянец и мальчишескую припухлость щек. Взъерошенный и угрюмый, в рубахе с распахнутым воротом, перетянутой ремнями пустой наплечной кобуры, он зло колотил пальцами по клавишам громоздкой пишущей машины. Желтоватый лист дешевой бумаги нехотя полз из ее недр наружу.
– А, Иван Игнатьич, – пробормотал он, подняв отсутствующий взгляд, – заходи…
Худые кисти замерли на мгновение, взметнувшись над клавиатурой, как у Ван Клиберна перед очередным тактом, и с грохотом обрушились на истертые клавиши.
– Привет, Саня, – сказал Старшинов.
– Угу. Что у тебя? – спросил Коростылев и тут же спохватился: – Извини, Иван Игнатьич, зашиваюсь…
Участковый махнул рукой – знаю, давно не виделись, но давай, мол, без церемоний – и осторожно опустился на шаткий стул, с интересом разглядывая оперативника, подмечая тени под глазами, воспаленные белки глаз, угрюмые носогубные складки и суточную щетину; щеки, что, казалось, готовы были ввалиться прямо на глазах, и височные впадины синеватого оттенка. В кабинете стояла нестерпимая духота, хотя оконная фрамуга на зарешеченном окне была распахнута настежь.
– Понимаешь, какое дело, – участковый опасливо заерзал на скрипучем стуле, – у меня на участке проживает такая Ветрова Евгения Павловна…
Стук клавиш оборвался, Коростылев глянул на участкового близко, плотно.
– Ну, – сказал опер, глаза настороженно заблестели.
«Ага, – подумал Старшинов, – Значит, не зря я в паспортный стол ходил…»
– Жалоба на нее поступила от соседей, – сказал он вслух, потирая затылок. – Вроде бытовая, и у самих жалобщиков рыльце в пушку, но есть там запашок…
– Да?
– Ну так, не запашок даже… – Старшинов покряхтел, внимательно изучая лицо Коростылева. – В общем, странно все. Я к ней заглянул, к Ветровой-то…
– Ну?
– А она меня с порога выставила, словно я ей уже давно надоел хуже горькой редьки…
– Да ты что?! – Саня усмехнулся, но как-то грустно.
– Ага, – подтвердил Страшинов. – Уйти-то я ушел, но потом вспомнил, что видел гражданку Ветрову с тобой. Здесь…
Коростылев откинулся на спинку стула.
– И что? – спросил он, что-то соображая.
Участковый помолчал.
– Саня, – сказал он наконец, – не парь мне мозг. Она на мундир смотрит, как солдат на вошь. Я ее в глаза не видел, никогда не разговаривал и знать про нее ничего не знаю. Не при делах я-то, но ежели инвалид, персональный пенсионер и полный кавалер «Шахтерской славы» подпишет корябеду в прокуратуру про наркопритон и бордель на моем участке, да еще укажет, что участковому сигнализировал… Как ты думаешь, сколько и чего я хлебать из этого корытца буду? Оно мне надо? Кем она у тебя проходит? Свидетель? Потерпевшая? Подозреваемая?
Коростылев обмяк, побарабанил пальцами по столу, уныло глядя в окно.
– Пошли покурим, – сказал он, доставая из нагрудного кармана мятую пачку «Ту-134», углы рта опустились, тени на лице обозначились четче.
Старшинов поднялся следом. В груди ворохнулось, и давешнее скрипучее колесо прокатилось по сердцу: «Трик-трак». Он пожалел, что пришел сюда. При мысли о том, что он сейчас будет тянуть в себя горький табачный дым пополам с тяжелым, раскаленным воздухом; слушать замотанного вусмерть оперативника, скорее всего, пополняя свою и без того разбухшую картотеку человеческой мерзости, что висит на шее много лет серым лишайным камнем и тянет в беспробудное пьянство, беспамятство и угрюмую, злую тоску, – сделалось тошно. Мало ему своих заморочек? Поднявшись со стула, участковый неловко топтался на месте в ожидании. Коростылев вытянул из печатной машинки лист и спрятал его в ящик стола. Накинул мятый пиджак, чтобы скрыть белые ремни портупеи. Пошарил по карманам, озираясь. Старшинов смотрел и наливался глухой злобой на себя, на свое неумение и неспособность жить чем-то другим, кроме цепляющихся друг за друга фактов, наблюдений, соображений, неправильностей и нестыковок в словах, взглядах, жестах, поступках…
Саня толкнул дверь и вышел в коридор, повернулся на каблуках, глядя в сторону, и рявкнул:
– Загибалов, так твою! Я тебе что сказал!..
Старшинов посмотрел поверх плеча оперативника. Мужичок с пузырящимися карманами выглядывал из ворота пиджака, короткие пальцы мяли бумажку.
– Христом Богом, Ксан Филипыч, – затянул он гнусавым подьячим речитативом, – не губи! Ну клепаю я те ножики, вытачиваю. Но не убивец я. Какой с меня убивец? Я кроля зарезать не могу. Ты ж правду на шесть вершков вглубь видеть должон…
– Загибалов, иди… к следователю, – сказал Корыстылев и впечатал дверь в проем. – Дался ты мне.
Он прихватил Старшинова за локоть и увлек в сумрак коридора, к лестнице, пропахшей старой краской и окаменевшими катыхами пыли. Внизу хлопнула дверь, в холле у дежурки сразу стало шумно, многоголосо. Навстречу милиционерам по ступеням покатился пьяненький хохот и женский голос с повизгиванием: «Музыка на-а-а-с связала, / Тайною на-а-а-ашей стала, / Всем уговорам твержу я в отве-е-е-е-т… Больно, мусор! Ай!..»
В обезьянник запихивали проституток с вокзальной площади. Старший наряда царапал авторучкой в журнале у дежурного, фуражка сдвинута на затылок, лоб и крупные залысины в бисеринках пота. Девчонки упирались, хмель на старые дрожжи растягивал раскрашенные помадой рты в истерические гримасы. У одной потекла тушь с ресниц, и девица размазала краску в черно-синий бланш. Полная грудь свободно колыхалась в вырезе почти расстегнутой блузы. Другая проститутка пыталась лягнуть патрульного в пах, едва удерживаясь на коротких полных ножках, затянутых в крупную нейлоновую сетку. Юбка – у Старшинова ремень был шире – задралась до талии, на трясущихся ягодицах виднелись старые синяки.
– Че уставился, пенек? – Девица с бланшем смотрела на участкового сквозь прутья решетки. – Хочешь? – Она сунула грязный палец в рот и ущипнула себя за сосок через блузку. – Хо-о-о-о-чешь, – протянула она и призывно рассмеялась. Во рту не хватало зубов. Старшинов вспомнил Кашу, макаронины-черви и передернул плечами, отворачиваясь.
– Иван Игнатьич, – Саня пропустил участкового вперед, бормоча в спину, – задрали транспортники со своим ремонтом. Разобрали вокзальное отделение по камешку и все говно к нам стаскивают. Тут теперь каждый день такое шапито, бомжарник – не продохнешь…
Они вышли на крыльцо, словно продавили тугую пленку плотного горячего воздуха, застрявшего в дверях. Уличная духота навалилась, словно пьяный задержанный, повисла на плечах, вызывая безотчетное желание стряхнуть с себя нелепый и никому не нужный груз. Патрульный УАЗ стоял перед крылечком с распахнутыми дверями, распространяя вокруг запахи нагретого металла и бензина. Водитель расстегнул форменную рубашку едва ли не до пупа, галстук висел на булавке, словно прошлогодний увядший лист. К западу наливалось чернотой раскаленное до бледной синевы небо. Над асфальтом дрожало марево.
– Парит, – сказал Коростылев. – Пошли-ка отсюда.
В соседнем дворе они устроились за рассохшимся деревянным столиком. Старые, ломкие тополя тянулись к последним этажам хрупкими ветвями, вяло шевелили поникшей листвой и отпускали пух по воздушным волнам. Пух висел в воздухе долго, словно парил в невесомости, его грязно-серые, свалявшиеся комья колыхались по-над землей, как кораллы в толще воды. Коростылев закурил и уронил сигаретную пачку на столешницу, отполированную локтями поколений доминошников.
– Она – экстрасенс, – сказал он, выдохнув дым.
Старшинов выронил сигарету, и она покатилась по столу. Саня смотрел на него сквозь сигаретный дым хмуро, без улыбки.
– Чего «экстрасенс»? – спросил Старшинов.
– Не «чего», а «кто». Ветрова – экстрасенс.
Участковый неловко хлопнул по столу, ощущая, как под ладонью сплющился табачный цилиндрик. «Мои мысли – мои скакуны», – неслось над головой из чьего-то распахнутого окна.
– А со мной ты ее видел потому, что она оказывала кое-какую помощь в одном деле, – сказал Коростылев. – Официально…
Шея у Старшинова внезапно закаменела. Он снял фуражку и покрутил головой. Лицо Коростылева расплылось, а перед глазами возникло отчетливое видение Сумеренковых, «заряжающих» перед телевизором бутылку водки. Такое отчетливое, что участковый с трудом подавил желание повести перед лицом ладонью.
– Ну вы, блин, даете, – сказал он.
Коростылев хмыкнул.
– Ты про «Пионерскую резню» слышал? – спросил он.
Старшинов машинально кивнул. Про кровавую разборку на территории закрытой и заброшенной шахты «Пионерская» в их городишке слышал и глухой. По всей стране катилась волна передела. Новые бандиты стремительно вытесняли старых: они не признавали правил и воровских законов; не боялись применять оружие; активно лезли в легальный бизнес и власть. Аналогичный конфликт в их городке вылился в не слишком затяжное противостояние между авторитетным Крестом и Вячеславом Шалыгиным, который был известен тем, что открыл одно из первых в области частных охранных предприятий по сопровождению грузов. Попутно ЧОП Шалыгина занималось и охраной новейшей мини-фабрики по обогащению местного угля.
Все закончилось слякотным сентябрьским вечером. Резней закончилось.
Почему? Слухи ходили самые разные, но толком никто ничего не знал. Старшинов особенно не усердствовал в собирании информации. Не его ума дело-то. Кто да что…
И все же то, что случилось на «Пионерской», вызвало у него – человека бывалого, с опытом, – шок. Городок же бурлил слухами – один страшнее другого. Только при чем здесь это и Ветрова? Каким боком тут прилепилась плешь с эктра… экста…. Тьфу, етить, понимаешь, колотить!
– Мы это говно двое суток разгребали, – сказал Саня и ткнул сигаретой в пролетающий мимо пух. – На третьи, слава Богу, дело забрало областное УБОП, но мне хватило. Шахтовый подъемник не работал, все сгнило и проржавело, тела поднимали по «барбосу»…
Старшинов промолчал. Вспоминать подробности не хотелось, тем более – услышать новые. Он зажег смятую сигарету.
– Обогатительную фабрику Шалыгин не только охранял, но и владел контрольным пакетом акций, – продолжал Коростылев. – Там, на территории, они несколько боксов превратили в автомастерские, понимаешь?
– Нет.
– Угнанные дорогие тачки завозили на территорию по подъездным путям в «ракетовозах», а потом без помех перекрашивали, перебивали номера, потрошили электронику, делали документы. Никто им не мешал и не видел ничего. С территории машины уходили тем же путем, отмытые и чистенькие, аки Христова слеза. Под заказ и просто на рынок… в регионы.
– А при чем Крест?
– Потихоньку Шалыгин стал скупать доли частников в городке, а, подмяв бизнес под себя – заметь, совершенно законно, – ставил свою чоповскую охрану.
– Понятно, – сказал участковый.
Опер кивнул:
– Ну да. Доходы Креста от рэкета серьезно поползли вниз; только когда он Шалыгину стрелку забивал, то и знать не знал, что гнилая «заводка» уже пошла давно.
Старшинов смотрел на Саню непонимающе. Сигаретный дым щекотал ноздри, участковый прищурил один глаз. Коростылев закурил снова.
– Зазноба у Шалыгина была. Деваха молодая, красивая и, видать, неглупая, раз уж он к ней прикипел так, что готов был за нее кожу с людей заживо снимать…
Участковый сглотнул комок.
– Так это личное?
– Похоже, – Коростылев поморщился. – Пропала она. Из качалки женской вышла и исчезла. А через два дня Крест назначил Шалыгину встречу…
– И тот решил, что…
– Угу, что Крест подстраховался, и башню у Шалыгина сорвало. В общем, тогда на «Пионерской» его бойцы сразу стали валить всех подряд, только из машин повыскакивали. Первым начал работать снайпер с крыши шахтоуправления. Креста Шалыгин сам свежевал. Был у него один советчик, отмороженный…
– Ладно, ты, это, – Старшинов раздавил бычок о край столешницы. – С девчонкой-то что?
Коростылев потер лицо ладонями, растирая мертвенную бледность по скулам.
– А ничего, – сказал он. – Ее дело осталось у нас. С «Пионерской резней» его объединять оснований не нашлось. Не крали ее крестовские торпеды, понимаешь, не крали! Поисками девчонки занималась «пятерка», но сам знаешь, сколько сейчас народу пропадает в никуда. Потом ее родителям надоело пороги наши обивать, и они обратились к экстрасенсу, Ветровой.
– А-а-а, – протянул Старшинов и хмыкнул, – и чего?
Коростылев помолчал, углы рта дернулись раз, другой.
– Она и нашла, – сказал он, но тут же поправился: – Точнее, указала место. Приблизительно. Она дала описание, что вокруг… ну разное там. Описала орудие убийства, наши эксперты подтверждают: характер ранений, глубина, ширина порезов – все соответствует. Конечно, мы Ветрову проверяли на причастность, но…
Старшинов крякнул и покрутил головой.
– Саня, это же… – пробормотал он.
– Да знаю я! – вскинулся Коростылев. – Я, что ли, к ней ходил?! То есть до второго случая…
Участковый вдруг понял, что не хочет слушать дальше. Коростылев рассказывал ему больше, чем он просил. И гораздо больше, чем имел на то право. Неспроста это.
Двор потемнел, небо заволокло тучами, тополиный пух местами завивался в крохотных пыльных смерчах. На лбу Старшинова выступил обильный пот. Он тяжело поднялся со скамьи. Кой черт понес его на эти галеры?!
– Иван Игнатьич! – сказал Коростылев, глядя на обшарпанный стол, лицо кривилось. – Помоги, а?
У капитана перехватило дыхание. Да чем?!
– У меня три эпизода. Глухарь полный. Кто-то очень плохой в нашем Мухосранске режет женщин на живую. Придушит до беспамятства и режет. Восемь месяцев работы. Ничего, кроме Ветровой и этого задрипанного жестянщика, Загибалова, что клепает в скобяной мастерской точно такие же кухонные ножики, каким орудует убийца, у меня нет. Только трупы, акты экспертиз, протоколы, фотографии! Дальше – хуже. Слышишь, Иван Игнатьич? Он в раж входит. Убийца-то…
Саня почти кричал. Бдительные старухи на лавочке у ближайшего подъезда навострили сморщенные ушки. Знакомая картина, и старушки кажутся знакомыми. Бесперебойный поставщик информации. Иногда – полезной. Далеко, где-то над старыми терриконами закрытых шахт, ворчливо забормотал гром.
– Саша, – начал участковый.
– После второго убийства Ветрова помогать нам отказалась. Наотрез, – перебил Коростылев. – Боится. Что-то знает и боится. Потому на тебя и набросилась. Подумала, что ты ее уговаривать пришел…
Он сбился и замолчал.
«Правильно подумала, – заключил про себя Старшинов. – Или просто почувствовала…»
«Ведьма!» – прозвучал в голове скрипучий вопль Сумеренковой, тут же припомнился и застарелый страх алкашей перед соседкой, страх, насквозь провонявший табачным дымом, скисшими продуктами и вчерашней попойкой. Дела-а-а, до чего дошло.
– Саша, – сказал он вслух, неуверенно улыбаясь, – это же бред полный. Привлекать к розыску… колдунью.
Коростылев тоже поднялся, плечи опустились.
– Жизнь теперь такая, – сказал он и щелчком отбросил окурок. – Хоть черта привлекай, лишь бы показатели были красивые. Начальник у меня ножонками сучит. Ему областные командиры комиссией пригрозили и служебным несоответствием. Меня так он просто пережевывает, а скоро и выплюнет. Так поговоришь с ней? Ты умеешь с людьми…
Он смотрел безучастно, уже настроившись на отказ, глаза потускнели, белки с желтизной. Эх, паря…
– Попробую, – вырвалось у Старшинова раньше, чем его несговорчивый и методичный милицейский разум выудил из памяти и примерил на себя видение гоголевского Остапа перед Пузатым Пацюком. С галушкой во рту и подбородком, перемазанным сметаной.
Он не любил откладывать дела и разговоры. Тем более трудные, неприятные или… нелепые. Поэтому, недолго думая, из горотдела отправился прямо на Домаровского через Ипатьевскую рощу, напрямик. Ветер, что нес на плечах грозу, усиливался и подталкивал в спину. Он сделался прохладным и влажным, словно уже напитался дождем, но вздымал пыль с пересохших тропинок яростно и легко, гоняя колкую взвесь по улицам и здесь, между гнущихся деревьев. Его упругие волны с хряском ломились в редкий кустарник, трясли ветки тополей и старых лип, трепали тонкую отслоившуюся бересту на березах, то уныло посвистывая, то тяжело стеная в сухих расщепах старых, неубранных коммунальщиками стволов. Лишь сгустившаяся мгла под набрякшим небом стояла здесь неподвижно и плотно. Ей было наплевать на ветер, редкие всполохи вдалеке и глухие раскаты.
Старшинов шел, опустив голову и нахмурившись. Среди мятущихся ветвей и листьев, полегшей травы, среди сырых и мрачных теней в глубине зарослей он больше чем когда-либо походил на медведя. Грузная фигура с покатыми плечами. Валкая, тяжелая поступь – носы форменных туфель чуть внутрь, косолапо. Угрюмая целеустремленность в наклоне корпуса, слегка вперед, словно в постоянной готовности броситься, проломить, продавить.
Поймав торопливо-испуганный взгляд не по погоде задержавшейся в роще мамаши с детской коляской, он вдруг словно увидел себя со стороны и чуть расслабился. Предстоящий разговор тяготил его. Дело даже не в абсурдности ситуации – чего-чего, а абсурда в работе всегда хватало, – но такого с ним еще не случалось. Уж лучше бы он еще раз послушал Сумеренкову про папиросы. Хоть посмеялся бы…
Стоп!
Участковый остановился. Сдвинул на затылок фуражку, упер кулаки в бока и постоял так несколько минут, слегка покачиваясь с пятки на носок.
А не разыграл ли его Саня?!
Фу-у-х! Старшинов даже хохотнул. Нет, правда!
Штука в том, что пару лет назад одна дамочка на его участке, у которой было не все в порядке с головой, повадилась писать заявления на соседей, мол, те хотят ее убить, пуская лучи смерти через стены или ядовитый газ в вентиляцию. Бумаги она составляла грамотно, не косноязычно, прямо в опорном пункте, изредка посматривая на участкового тревожно-выпуклыми влажными глазами коровы на бойне. Старшинов быстро выяснил, что гражданка состоит на учете в психдиспансере, но общественной угрозы не представляет и никакого судебного решения о признании ее недееспособной в природе не существует. «Вы не беспокойтесь, – говорил психиатр тихим, улыбающимся голосом, изредка касаясь локтя милиционера белой и мягкой, словно гриб, рукой, – небольшой рецидив на фоне давнего нервного расстройства, связанного с гибелью мужа в шахте. Никакого сумасшествия. Терапия несложная и такие состояния снимает быстро…»
Все это, конечно, было замечательно, но что делать с заявлениями дееспособной гражданки, надлежащим образом принятыми и зарегистрированными?
«Только я вас очень попрошу, – доктор вцепился-таки в локоть участкового, – не вздумайте отказывать ей в приеме заявлений. Это может усилить тревожные состояния и снизить эффект от лекарств. Таблетки таблетками, но главное в терапии – убедить пациента в безосновательности страхов, развенчать их в самом его сознании. Родственники поддержат ее, но и вы не должны уклоняться. Вы – власть и защита от преступных посягательств, понимаете? Первая инстанция! Кроме того, она ведь может и поинтересоваться в вашем управлении о предпринятых вами шагах…»
Зашибись! Старшинов едва не брякнул тогда что-нибудь вроде «Врачу – исцелись сам», но поспешил удрать, словно ему вот-вот грозило остаться в психушке самому.
Впрочем, бегство не помогло. Никогда не помогает.
За четыре месяца Старшинов принял от гражданки Н. двенадцать заявлений. Чин-чинарем, как положено. И отписываться по этим заявам пришлось официально, без дураков. Бумага, как известно, не краснеет. Ей все едино: что пьяный дебош, что инопланетяне, что поручик Киже. И ножками пришлось потопать, и с соседями гражданки Н. общаться – пояснять ситуацию, – и с самой Н. неоднократно, и даже с добрым доктором (попробуйте без специальных знаний бороться с навязчивыми состояниями, не потакая им, но вынужденно предпринимая официальные шаги по внешним проявлениям, так чтобы эти шаги производили терапевтический эффект) – жуть!
Через месяц после начала эпопеи в райотделе только ленивый не цитировал отчеты Старшинова о мерах противодействия лучам смерти или эффективным способам борьбы против инопланетных отравляющих газов. Проходу не давали. Добрый доктор тоже оказался непрост и, заручившись поддержкой облздравотдела, напрямую обратился к городскому руководству МВД: «Интереснейший случай комплексной терапии! Право – и здравоохранительные органы на службе народа, рука об руку». Смычка, блин, между городом и деревней! Но времена наступали придурковатые, и не такие комбинации проходили.
Словом, Старшинов терпел. По человечески-то бабу было просто жаль: мало без мужика осталась, бездетная, так еще и горе придавило так, что не выберешься. Поэтому на исходе четвертого месяца он совершенно искренне за человека порадовался, когда гражданка Н. пришла к нему в очередной раз и попросила прощения за то, что ее болезнь доставила ему столько хлопот, и глаза у нее были чистые, спокойные. Вот только на этом ничего не закончилось.
Добрый доктор (сучонок!) тиснул статейку в какой-то научный журнал об этом случае, в котором (оказывается!) совершенно особую, если не главную, роль сыграли действия некоего участкового С. Номер журнала (со своим автографом, разумеется) он разослал всем кому не лень. В итоге все кому не лень несколько месяцев называли Старшинова немного на флотский манер – капитан-экзорцистом. Черти бы его взяли, этот новомодный американский кинематограф!
Старшинов усмехнулся и пошел по аллее дальше, к выходу из рощи, расслабленно и неспешно.
Мог ли Коростылев его разыграть на этом вот так вот, с ходу? Мог. У оперов мозги заточены на комбинации, а Саня опер хороший и про «изгоняющего дьявола» знал, конечно. Мог ли он наворотить ужасов ради розыгрыша, мешая правду («Пионерскую резню») с вымыслом? Мог. У милиционеров чувство юмора специфическое, черное. У Сашки-то точно, причем – природное. Это ведь он в самом начале работы в убойном отделе оставил у себя на столе с вечера женскую прокладку, измазанную кетчупом. А когда утром, на летучке, при всех, начальник отдела, страдающий брезгливостью (особенно по отношению к новым или молодым сотрудникам), поинтересовался: «Что это за гадость?! Ты, Коростылев, не по службе оборзел со своими бабами!» – спокойно взял прокладку со стола. «Товарищ майор, – сказал он обиженно, – это от экспертов. По делу об изнасиловании с убийством. Отчет я еще не читал, но…. – Он лизнул кетчуп, почмокал и радостно возвестил: – Вот! Группа крови первая, резус положительный. Можете проверить».
Хе-хе…
Старшинов, все еще улыбаясь, едва не споткнулся о выбоину в асфальте. За спиной громыхнуло. Гроза нагоняла его быстро и неумолимо. Сырой ветер трепал полы кителя. Улыбка участкового увяла.
Нет, Саня, конечно, мог его разыграть, мог.
Вот только из кабинета не стал бы уходить ради этого. Даже если бы знал, что Сумеренковы реально боятся женщины за стеной.
Молния сверкнула совсем близко. Воздух на мгновение сделался густым и плотным, казалось, его невозможно вдохнуть. Раньше, чем прозвучал гром, начался дождь, сразу, и такой сильный, словно в первую же секунду на голову вылили ведро воды.
Ветрова распахнула дверь и отступила в глубь коридора. Глаза ее широко раскрылись, рука взметнулась, прикрывая ладошкой рот. Через секунду она звонко рассмеялась.
Выглядел Старшинов, конечно, комично. Мокрые форменные брюки прилипли к лодыжкам. Китель, напитавшийся влагой, потерял форму и принял несерьезный отекший вид. Погоны сгорбились, на звездочках блестели капли. Края фуражки по бокам обвисли так, что она теперь напоминала головной убор карикатурного эсэсовца из боевых киносборников 40-х годов. С участкового текло. Он стоял в центре лужи, переминаясь с ноги на ногу. В размокших туфлях противно хлюпало.
– Извините, Иван Игнатьевич, – сказала сквозь смех хозяйка. – Входите же. Ну! На вас сухой нитки нет…
Он машинально отметил это «Иван Игнатьевич» (справки наводила?), но безропотно дал едва ли не втащить себя за порог, глухо бормоча сбивчивые «натопчу», «зачем», «беспокойство»…
– Ничего не знаю, – отрезала женщина. – Быстро в ванную, под душ…
Через двадцать минут Старшинов – в шлепанцах на босу ногу, тренировочных брюках и тесной майке («это мужа, вещи чистые, не беспокойтесь») сидел за круглым столом в большой квадратной комнате, под мягким светом низкого потолочного абажура и проклинал все на свете: Коростылева, дождь и собственное нудное ментовское нутро. Носки, брюки и форменная рубашка бултыхались в стиральной машине. Китель и фуражка роняли последние капли дождя в желтый пластиковый таз в коридоре. Ветрова хлопотала на кухне…
«Черт знает что такое!» – думал участковый, но не в смущении, как следовало бы ожидать.
Он был ошеломлен и встревожен. А то и испуган…
И хотел знать почему.
Милиционер едва узнал Ветрову. Меньше чем за сутки женщина, казалось, постарела лет на пять – семь. Если накануне она выглядела усталой, то сегодня, несмотря на энергичность и решительность, казалась изможденной до крайней степени. Тени под глазами превратились в черные круги. Кожа на лице приобрела сухой стариковский блеск и облепила скулы восковой пленкой. Прическа превратилась в свалявшиеся, перепутанные пряди. У нее рак, что ли?!
Старшинов пригладил влажный ежик волос на макушке.
Ничто в комнате не указывало на экзотические занятия хозяйки. Обычная мебель, как у многих. Стандартный набор книг в шкафу: Достоевский, Толстой, Дюма, Дрюон, детективы. Никаких хрустальных шаров, толстых оплывших свечей, четок, мела, сушеных трав в мутных баночках и… Что там еще у колдуний бывает? Магические книги в толстых переплетах и медных, позеленевших окладах? Зеркала? Карты для гаданий? Определенные настроения навевал лишь круглый стол с тяжелой скатертью и шестью венскими стульями вокруг. На память приходили картинки спиритических сеансов: сюртуки, жабо и лиселя; восковые плечи и оборки. «Дух императора, явись! Явись и скажи: долго ли будут у власти большевики?»
Серый сумрак с улицы сочился сквозь тюлевые занавески. В окно хлестали струи воды. Ветер размазывал их по стеклу в полупрозрачные кляксы и срывал капли, барабаня по жестяному откосу. Вдалеке басовито раскатился гром. Старшинов вздохнул, ощущая дымный аромат чего-то незнакомого, что он отметил еще вчера. В самой квартире запах был сильнее, но по-прежнему казался приятным…
– Погода ужасная, – сказала Ветрова, входя в комнату с подносом в руках. – Льет и льет. Ветер. Как это вас угораздило?
– Да вот, – Старшинов неловко поднялся со стула. Вопрос возвращал его к неприятной необходимости, но, к счастью, отвечать на него не потребовалось. Пока…
– Сидите, я сама…
Женщина быстро расставила чашки, чайник, розетку с конфетами и крохотную хрустальную рюмку, пододвинув ее к участковому. Вышла с пустым подносом и скоро вернулась с бутылкой коньяка.
– Выпейте, – сказала она, наполнив рюмку. – Для профилактики…
Старшинов помедлил, но осторожно взял крохотную посудинку. Ветрова разливала чай, густой, ароматный. Коньяк легко обжег язык и приятным теплом скатился по пищеводу.
– Спасибо.
Женщина кивнула и уселась на стул напротив.
– А теперь сразу чай, пока горячий. Это важно, он с травами…
Милиционер кивнул, сосредоточившись на том, чтобы упаси бог не швыркнуть шумно, по-крестьянски. Обжегся, но стерпел. После двух глотков его бросило в жар, минуты через две на лбу выступила испарина.
– Хороший сбор, – улыбнулась хозяйка. – Прогревающий…
Он чувствовал себя неловко под взглядом ее темно-карих с оранжевой искрой глаз, скованно. Боялся шевельнуться лишний раз на тонконогом стуле. И понятия не имел, как высказать то, зачем пришел. Или хотя бы справиться о здоровье. Или спросить, откуда она знает его имя-отчество. Взгляд отчего-то цеплялся за коньячную этикетку – «Белый аист», – а потом испуганно шарахался в сторону: еще подумает чего…
– Иван Игнатьевич, на меня соседи жаловались, – сказала вдруг Ветрова, опуская чашку на блюдце с легким стуком. – Я знаю и…
Она замолчала и опустила взгляд, губы сжались в тонкую линию. Стало слышно завывание стиральной машины, отжимавшей атрибуты его милицейского звания. «Хорошо хоть пистолет не взял», – подумал участковый, живо представив себе «макарова», громыхающего в барабане. Чтобы не рассмеяться, он заторопился сказать первое, что пришло в голову:
– Евгения Павловна, я Сумеренковых знаю давно. Очень. Со всеми их плюсами и минусами. Совсем не важно, что они о вас говорят, точнее, говорит Сумеренкова. Важно то, что они вас боятся.
– Люди часто боятся того, чего не понимают…
– Возможно. Вы можете мне не верить, но вчера я заходил к вам только для того, чтобы посмотреть на женщину, которая смогла напугать саму Сумеренкову…
Он замолчал, сообразив вдруг, что крики, запах и музыка в жалобах Нинки, вполне возможно, суть факты, на которых она выстраивала свои скабрезные домыслы. А еще через секунду он понял, что сейчас скажет Ветрова. Понял по ее резкому взгляду, сузившимся зрачкам; по тому, как напряглись плечи; как рот скривился в горькой усмешке. «Умная женщина, – подумал он. – А ты, Старшинов, старый болван!»
– То есть мне стоило именно сегодня закрыть перед вами дверь…
Как вопрос это не прозвучало, но и особенного напора в голосе не было – только усталость и констатация факта. Ветрова смежила веки. Тонкая жилка пульсировала на шее. Старшинов откашлялся.
– Поймите меня правильно, я ведь о вас до вчерашнего дня не знал ничего, совершенно. После Сумеренковых мне захотелось взглянуть и познакомиться. Помимо желания – это и часть моей работы: знать людей на участке. Да чего там работы! Это большой кусок жизни. У меня ведь…
Он оборвал себя, почувствовав, что несет его не туда: не то оправдывается, не то жалуется. Собрался.
– Вы меня, конечно, малость озадачили, но в то же время я понимал, что уже видел вас раньше, хотя никогда и не общался. Дальше мне и делать-то ничего не пришлось, понимаете? То есть мозги милицейские так устроены, что всякие странности и неувязки, полузабытые ощущения и прочие «звоночки» – вроде красной тряпки для быка. Ни о чем таком ты явно и не думаешь, не пытаешься свести концы с концами, а мозги все равно чего-то там себе мерекают. Потом – бац! – и сложилась картинка, мысль появилась, догадка, четкое воспоминание. И чем дольше ты в системе работаешь, тем труднее отключаться, понимаете? Словно тянет что-то внутри, зовет. Вот, к вечеру я и вспомнил, что видел вас в городском УГРо вместе с Саней… простите, старшим оперуполномоченным Коростылевым…
Ветрова подняла взгляд. Глаза заблестели, кажется, она смотрела с интересом и пониманием, вновь взяла чашку, отпила.
– Мне бы на этом и остановиться, – продолжил участковый, сокрушаясь. – Так нет же, куда там. Взыграло ретивое. Тут и Сумеренковы, и ваша реакция на визит милиционера, и Коростылев. Да и переключаться мне особенно не на что…
«Да что со мной такое?» Старшинов уткнулся носом в чашку, Ветрова кивнула: «Продолжайте». Она хорошо слушала, проникновенно. И явно слышала, что рвалось наружу помимо слов: наболевшее, горькое, что-то за словами. Невысказанное не исчезало после того, как звуки таяли и сходили на нет, словно пар над чайником; не отступало в сумеречные углы комнаты; не пряталось за портьерами. Нет. Оно оставалось в круге света над столом и сновало между ними подобно ткацкому челноку, сплетая взгляды, интонации… мысли? Участковый поежился. «Да она точно ведьма! Или психованная!» Он был готов встать и выйти под дождь прямо так: в шлепанцах и одежке с чужого плеча.
– В общем, наскреб я на свой хребет, – закруглился Старшинов. – Очень меня Коростылев просил… помочь, хотя и огорошил изрядно…
Женщина поднялась и отошла к окну, обняв себя за плечи. За стеклом мелькнула тень, словно снаружи кто-то отшатнулся прочь и в сторону, но она не отреагировала, как будто это ветер трепал и сильно раскачивал мокрые ветки тополей, мотая их как на качелях, разбрасывая по окнам бледные, едва заметные тени.
– Дико это все для меня, – закончил участковый. – Понимаете? Неправильно. Все равно, что бы я или там Коростылев искали преступника, не опираясь на факты и логику, а всякий раз ходили в церковь и ставили свечки, мол: «Господи, вразуми! Открой истину!» В голове не укладывается, как вы что-то такое там узнаете. Как это возможно вообще! Поэтому… Вот.
Он замолчал.
Ветрова все так же смотрела в окно, плечи ее чуть приподнялись, словно она хотела пожать ими или была в затруднении, подбирая слова.
– Вы знакомы с понятием ноосферы Вернадского?
Старшинов уставился в ее напряженную спину – плеч она так и не опустила, пальцы побелели.
– Евгения Павловна…
– Женя…
– Ммм… хорошо. Женя, – Старшинов в свою очередь пожал плечами и улыбнулся. – У меня четыре класса, ремесленное и школа милиции за плечами. Как вы думаете?..
– Точнее, даже не Вернадского, – она словно бы не услышала. – А с тем, как трактовали ноосферу Леруа и Тейяр де Шарден? Мыслящая оболочка, формируемая человеческим сознанием… Что вы сказали?
– Я говорю, четыре класса…
– Ах да. Но это неважно, – она повернулась к нему и прислонилась к подоконнику. Лицо скрывала густая тень. Женщина потирала плечи, словно прогоняла внезапный озноб. – Не хочу утомлять вас подробностями…
Ее силуэт четко выделялся на фоне окна. Черной дырой в обстановке и реальности снаружи.
– Каждый человек, – заговорила Ветрова, – подобен игле в автомате грамзаписи на фирме «Мелодия». От рождения и до смерти он оставляет в едином информационном поле Земли уникальную запись о себе, дорожку: незатухающие колебания мыслей, образов, событий и субъективных восприятий реальности…
Ее голос звучал сухо и ровно, без напора. Ей было все равно, что он подумает, а Старшинов ощутил подзабытое дежавю: он читает прыгающие строчки в бланке заявления о лучах смерти, отравляющих газах и коварстве инопланетных лазутчиков, захвативших тела невинных людей. Участковый старательно напрягал мускулы лица, чтобы на нем не отразилось ничего. Почва уходила из-под ног. Мозг лихорадочно обрабатывал информацию и перебирал факты. Кто-то убивает женщин – это факт. Ветрова может указать, где нужно искать жертву, и не только – это тоже факт. К убийствам она непричастна – Саня заявил об этом прямо, – и это третий факт…
– И есть люди, очень немногие, – продолжала между тем женщина, – которые могут находить эти конкретные дорожки и воспринимать колебания. Вот если коротко. На пальцах…
На улице громыхнуло, россыпь капель ударила в стекло. Старшинов шумно выдохнул. Казалось, воздух в комнате пришел в движение, потревожив тяжелую тишину в квартире, даже стиральной машины не было слышно. «За три дня еле-еле раскурилась», – прозвучал в голове скрипучий голос Сумеренчихи, отдававший застарелым похмельем и ядреным дымом дешевых папирос. Сразу же захотелось курить, но его сигареты, наверное, вымокли. Старшинов нервно хихикнул, спохватился.
– Извините, – сказал он. – А-а-а… Как вы это делаете?
– Как я это делаю?
Ветрова шагнула к столу.
– Как я это делаю, – повторила она, приближаясь. Ее босые ступни оказались в круге света, на ковре. Заискрился подол платья. Она наклонилась к участковому, упираясь исхудавшими руками в край стола. Пряди волос качнулись вперед. Лицо исказила короткая судорога. Голос ни на секунду не менял тональности и звучал безжизненно, механически. Горло странно сжималось, словно выдавливало мертвые звуки. – Лучше я расскажу вам, как это бывает, – пообещал голос. – Как это бывает, когда вы выходите на улицу, в сырой промозглый воздух. Капельки влаги висят перед лицом и оседают на ресницах, а вы опасаетесь, что потечет тушь. Огни фонарей размыты, размазаны среди голых и мокрых ветвей. Деревья стоят черные. По их стволам ползают пятна света автомобильных фар. Из-под колес летят брызги прямо на зазевавшихся пешеходов. Вы отступаете к стене, потому что джинсы новые. Их Славик подарил… При мысли о Славике в груди возникает теплый шар, и сладко тянет внизу живота, ощущение сменяется чувством наполненности. Губы растягиваются в улыбке. Приятно. Приятно ощущать молодое тело, сейчас чуть утомленное упражнениями. Шагать упругой походкой – здесь недалеко, совсем рядом, – а не толпиться среди унылых, невзрачных фигур на автобусной остановке. «Куда можно ехать в десятом часу вечера?..» Во рту возникает вкус кофе, коньяка и «баунти»… А может, это «Рафаэло»… Славик обещал… Вы поворачиваете за угол, осторожно, чтобы не зацепить плечом выщербленный кирпич, кожа на куртке очень тонкая, нежная… ее купили в Сидэ. Там лазоревое теплое море, песок и нет щербатого асфальта, не нужно ежесекундно смотреть под ноги, чтобы не подвернуть ногу. Сломать каблук… Вы поднимаете голову и утыкаетесь лицом в темноту…
Старшинов попытался сглотнуть. Во рту пересохло. Пальцы Ветровой смяли скатерть на столе, чашки поехали, бряцая ложечками в блюдцах. Глаза женщины стали черными, бездонными. Зрачки расширились почти до границ радужки. Губы кривились, подергивались углы рта.
– Представьте себе, – заговорила она вновь. – Представьте себе хорошенько. Темнота влажная и холодная. Она льнет к лицу, плечам, бедрам. Тело ломит так, что выворачивает суставы. Темнота раскачивается перед глазами, в затылок словно вбили гвоздь. Тошнит. Челюсти онемели. Языку тесно во рту. Он извивается, словно гусеница, раз за разом натыкаясь на твердое, колючее, раздирающее рот от уха до уха. В груди хрипит и клокочет, хочет откашляться. Плечи содрогаются, и множество режущих болей врываются в сознание. Вы вдруг чувствуете себя. Всю. Вы – голая! Ноги широко раздвинуты и согнуты в коленях. На внутреннюю сторону бедер что-то сильно давит. Под ягодицами – твердое. Под ступнями холодная пыль, и камешки царапают пальцы. Мамочка! Мамочка! Да что же это такое?! Ы-ы-ы-ы-и-и-и! Полусогнутая, вы сидите на стуле верхом. Лодыжки прикручены к ножкам. Плечи прижаты к спинке, грудь расплющена, запястья стянуты веревками… Дыхание и всхлипы рвутся из перекошенного рта. Между зубами – толстая волосяная веревка, волокна щекочут нёбо. О, господи, господи! Кто здесь?! Отпустите, пожалуйста! Опусти-и-и-и! Волосы липнут к щекам, смоченные слезами. В носу хлюпает, по губам и подбородку течет… Мама! Кто-нибудь?!.. Пожалуйста!!! Вы слышите слабый шорох. Кто это?! Кто?! В глазах ломота, но вы по-прежнему ничего не видите вокруг – только бессмысленные, неузнаваемые пятна. Отпустите!!! Вы дергаетесь всем телом, боль грызет руки и ноги, стул сотрясается, но не двигается с места… Не трогайте! Не трогайте меня!!! Кровь стучит в виски камнепадом, как тогда, в горах под Алуштой, катились с каменных зубьев Димерджи обломки выветренных плит, и тихая конная прогулка превратилась в бешеную скачку. Горло судорожно сжималось, как сейчас, когда его равномерно сдавливают колючей веревкой. Узел давит на шею, где-то за ухом, а плотная петля перекрывает дыхание. Кожу покалывает, судороги пробегают по телу. Горло – не толще иголки. Легкие еще тянут воздух со свистом и шипением, а перед глазами уже зажигаются звезды – яркая мерцающая россыпь. Вы чувствуете, как тяжелеет лицо, словно под кожу набивают свинцовой дроби. Как расслабляются сфинктер и мочевой пузырь. Ногам становится горячо и мокро, но это не имеет значения. Это далеко. Ближе только звезды перед закатившимися глазами… Они мерцают и вспыхивают как драгоценные камни, как откровение… В этот момент давление на шее ослабевает, воздух с запахами сырости и кирпичной пыли врывается в легкие, кровь несет крохи кислорода в галлюцинирующий мозг, звезды бледнеют, а на вашей спине делают первый надрез. Сердце стремительно доносит вопль нервных окончаний до горла, и ваш бессмысленный и животный крик-мычание, расщепленный веревкой, несется к самой яркой, последней непогасшей звезде. Словно зов. Вы больше не зовете маму, Славика… Вы зовете только эту звезду. До тех пор пока она не взрывается в вашем мозгу самой последней вспышкой…
Ветрова рухнула на пол, потянув за собою скатерть. Загремели чашки, бутылка опрокинулась и покатилась по столу. Старшинов вцепился в край ускользающей ткани, потянул на себя, потом вскочил и подхватил бутылку. Несколько секунд он стоял, нелепо раскорячившись над столом с бутылкой в руке, и вновь слышал, как рвется за окном небо, шумит дождь, сигналит чья-то машина.
– Вот это да, – пробормотал участковый и спохватился. – Женя! Евгения!.. А, черт!!!
Он перенес женщину на диван, прижал артерию на шее. Пульс был частый и слабый, кожа – влажная. Участковый легонько похлопал Ветрову по щекам. Безрезультатно. Хотел принести воды, но передумал. Цапнул со стола бутылку, сорвал пробку и попытался влить изрядную порцию в вялый рот. Синюшные веки сразу затрепетали, женщина открыла глаза и закашлялась. Взгляд прояснился, она приподнялась и села, массируя виски и виновато глядя на Старшинова. Тот только покрутил головой.
– Это что, всегда так? – спросил участковый, переводя дух. – Э-э-э, ничего, что я спросил?
– Нет, не всегда… Ничего. Все хорошо…
Она слабо улыбнулась. Щеки чуть порозовели.
– Вы мне верите?
Он пожал плечами. Посмотрел на женщину, чуть наклонил бутылку.
– Вы позволите?
– Сделайте одолжение. Можете курить, если хотите.
Старшинов вернулся к столу и выпил две рюмки подряд. Вышел в коридор, шаркая шлепанцами, вернулся с влажной, но, к счастью, не промокшей насквозь пачкой сигарет. Закурил и уселся на стул, лицом к Ветровой. Кажется, она приходила в себя. Сумерки наползли в комнату через окно. Дождь утих, гроза отдалилась, стал слышен шелест листьев и перестук ветвей.
– Я не знаю, – сказал участковый, – верю вам или нет. Вы либо серьезно больны, либо действительно чего-то такое можете, но… это вам явно не на пользу.
Евгения поднялась, достала из шкафа пепельницу и закурила сама из его пачки, села рядом, почти касаясь своими коленями его.
– Это ведь не самое страшное, – сказала она, неопределенно поведя рукой.
Участковый вопросительно приподнял бровь.
– Я хочу сказать, что обычно я не отключаюсь во время сеансов. Как у вас. Часть сознания сохраняется в том уголке меня, которое здесь и сейчас. Впервые погружение было таким полным и затягивающим, что мой организм себя не контролировал…
Старшинов поперхнулся дымом, закашлялся.
– То есть…
– Да, вы правильно поняли. Уж простите за интимную подробность…
Капитан оценил откровенность. Вряд ли она хотела его шокировать или явно поиздеваться. Для этого она была слишком опустошена, ослаблена. Эмоционально и физически. Он ее разозлил, конечно, своим праздным интересом, но… Влажный дым царапал горло, отдавая кислятиной.
– Вы поэтому отказываетесь помогать Коростылеву? – спроси он. Хотя чего спрашивать? И так ясно.
– Нет…
– Но я тогда не понимаю…
– Ну, – Ветрова оставила дымящуюся сигарету в пепельнице и достала из шкафа вторую рюмку. Вернулась к столу, кивком предложив Старшинову похозяйничать. – Это не первый случай, когда я разыскивала трагически погибшего человека, которого считали пропавшим без вести… Спасибо.
Она отпила крохотный глоточек.
– Фантомные боли бывают всегда. Чувственный след остается дольше, но с этим можно справиться. Есть релаксирующие методики, музыка, ароматические составы, медитативные техники. Остается только память, четкие подробности, словно картинку вырезали в мозгу острым ножом. И это хуже всего. В вашей работе разве не так?
Старшинов промолчал. Она права, он понимал, о чем идет речь. Некоторые вещи впечатываются в тебя намертво, как ни старайся забыть. Он вот простой участковый, но в его личном архиве много всякого. Старшинов посмотрел на Женю. Она больше не казалась кем-то не от мира сего. Стала понятней и – да, ближе…
– В конце концов вы говорите себе: «Все это случилось не с тобой. Прекрати рефлексировать, жалеть себя и работай. Такая работа». Вы разбираете картинку по винтикам, то, что утонувший в ужасе мозг фиксирует, но не видит, не может видеть. Так появляются детали, подсказки. Характерные выбоины на асфальте, надпись «Аптека» на светящейся вывеске. Вы подсчитываете количество шагов по ритмичному стуку каблуков от остановки и до того, как вы повернули за угол. Вы вспоминаете речитативный шепот за спиной, неразборчивый и певучий, словно наговор; резкий запах пота – не вашего пота, мужского; звуки ритмичной музыки и обрывки слов – «музыка», «уговорам», «нет», – голос женский. Вы отмечаете запах кирпичной пыли и плесени, привкус ржавчины во рту; тусклый и почему-то розоватый отблеск короткого лезвия; а потом понимаете, что розоватый он из-за слабого свечения крохотного пыльного оконца над головой, слева, на самой периферии зрения. Еще немного – и вы разбираете вспыхивающие розовым, размытые линии. Это как испорченный телефон…
– Горный техникум! – выкрикнул вдруг Старшинов, в изумлении уставившись на Ветрову.
– Да, – подтвердила она. – Подвал горного техникума, точнее, крохотный закуток с пыльным оконцем в цоколе, выходящем на дискотеку-бар «Розовая пантера». Там и нашли Яну Подплавскую. Задушенную молодую женщину с тремя длинными порезами на обнаженной спине. Тело упаковали в полиэтиленовый плотный мешок и завалили обрезками заплесневелого, ни на что не годного ДВП… Вы хорошо знаете город.
– Бог ты мой! – пробормотал Старшинов, сердце колотилось о ребра, словно он пробежал стометровку. «Это же мой участок! – думал он. – И ориентировку на розыск Подплавской я помню. Была такая, точно. Почему я не знаю ничего об убийстве? Или знаю? Может, то указание о предоставлении справки на лиц, находящихся под наблюдением психдиспансера? Или докладная о регистрации и роде занятий лиц, ранее осужденных по статьям с телесными? Черт! После „Пионерской бойни“ факс в опорном пункте плевался предписаниями и запросами, словно юродивый…»
– Их двое или больше, – сказала вдруг Ветрова.
– Кого?
– Убийц.
– Почему вы так решили?
– А разве Коростылев не рассказывал вам об этом деле?
Старшинов задумался. «Кто-то очень плохой в нашем Мухосранске режет женщин на живую. Придушит до беспамятства и режет».
– Нет. Пожалуй, нет. Да он и не должен. Не имеет права просто.
Она зло усмехнулась:
– Но ко мне-то он вас отправил… Нет, не говорите ничего. Я вас не упрекаю…
Все-таки он перебил ее, не удержался. Милицию сейчас хаяли все, кому не лень. Слов нет, наверняка есть за что. Но в этой обличительной вакханалии как-то забывалось, что в ситуации бандитского передела, роста бытового насилия, полной сумятицы в правовых системах на милиционеров нападали много чаще, чем во времена «Лекарства против страха» Вайнеров. И не травили их теперь – били насмерть. Он не для красного словца пугал Кашеврина. На участковых нападали чаще, чем на оперативников. И пистолеты отнимали. А они по-прежнему отписывались за каждый патрон и отдувались в службах собственной безопасности по любому факту применения табельного оружия…
– Ему нелегко, – пробурчал Старшинов. – За любую соломинку хватается. За любые возможности, даже самые… кхм… Давят на него сильно…
Ветрова расхохоталась. Громко и зло. Зубы блестели от слюны, она чуть прищурилась.
– Да… Давят? – сказала она сквозь смех, который вдруг смялся, скрутился в жгут и стал походить на сдавленное рыдание, но глаза были сухими и колючими. – Я вам расскажу что такое «давят», – пообещала она и заметила его движение подняться: – Нет уж, подождите! Вы все поймете сейчас. И поймете, почему я отказываюсь. Впрочем, это уже неважно…
На столе появились листы бумаги и потрепанная пачка цветных карандашей. Ветрова взяла один. Старшинов заметил, как побелели суставы.
– О скольких эпизодах вам рассказал Коростылев? Что-то же он должен был вам сказать…
– О трех.
Она усмехнулась, пробормотала: «Ну конечно! Нету тела – нету дела…»
– Смотрите, – Ветрова стремительно провела три синие пересекающиеся линии на чистом листе, повернула к участковому. – Раны, нанесенные Подплавской…
Она отодвинула лист и принялась черкать на следующем, потом взяла карандаш другого цвета.
– Эти раны, – показала она, – нанесены второй жертве – Желудевой Ирине, тридцати лет.
К синим линиям, повторявшим первый рисунок, Ветрова добавила две красные, почти перпендикулярные черты. Старшинов кивнул.
– А это, – женщина быстро водила рукой, меняя карандаши и сильно прижимая крошащийся грифель к поверхности, – порезы на спине так называемой третьей жертвы. Что вы видите?
Участковый насчитал три синие, две красные и еще одиннадцать темно-багровых линий более сложной формы, с закруглениями и зигзагами.
– Итак, – настаивала Ветрова, быстро касаясь подрагивающими пальцами выложенных в ряд листов. – Три, пять и сразу шестнадцать. О чем вам это говорит?!
«Дальше – хуже. Слышишь, Иван Игнатьич? Он в раж входит. Убийца-то».
Старшинов сглотнул горький комок слюны:
– Убийца больше не может себя контролировать во время… во время… ну когда он…
– И только?!
– Женя, чего вы хотите от меня добиться?! Я не специалист по серийным преступлениям! Черт! Да вся моя работа – это бить ноги, разговаривать и отписываться! А Коростылев определенно сказал: «Три эпизода»!
– Лучше бы он вам рассказал об отчетах судебных медиков, из которых следует, что все порезы нанесены очень аккуратно. Настолько, что ни на ребрах, ни на позвонках жертв не обнаружено ни малейших царапин. Во всех случаях! Это значит, что тот, кто их наносил, очень хорошо контролировал и себя, и состояние жертвы – ее движения, каждый вздох…
– А это-то из чего следует?! – Он почти кричал.
– Странгуляционная борозда! В каждом последующем случае она выражена более явно, с наложениями. Это значит, что, прежде чем нанести каждый порез, жертву лишали сознания удушением! Методично и тщательно следя за тем, чтобы несчастная женщина не умерла раньше времени! Я, конечно, не криминалист и не психиатр, но здравый смысл мне подсказывает, что подобный образ действий плохо вяжется с неконтролируемыми вспышками ярости. Это скорее ритуал…
Старшинов открыл рот и закрыл.
«После второго убийства Ветрова помогать нам отказалась…»
Он задумался о том, откуда она может знать так много. Неужели только из своих… трансов? Но как? Кто приходит к ней и приносит информацию? Или просит найти кого-то еще? «Нет тела – нет дела». Участковый смотрел, как Ветрова мнет свой последний рисунок в кулаке. Что она хочет этим сказать? Бумажный комок улетел на пол. Женщина молча взяла чистый лист. Через минуту перед Старшиновым лежало пять листов бумаги. Последний рисунок так же насчитывал те же шестнадцать линий, но уже пяти цветов. Ветрова придвинула к участковому третий и четвертый:
– Тела этих женщин не найдены потому, что их никто не ищет. Я их тоже не искала и ничего о них не знаю, но я знаю, что с ними случилось…
Участковый мотнул головой.
– Нет, – сказал он, испытывая сложную смесь усталости и разочарования от напрасно потраченного времени. Бог его знает что там Саня себе напридумывал. – Вы не можете этого знать. Сначала кто-то должен обратиться к вам за помощью, рассказать…
Он замолчал, заметив, как резко отхлынула кровь от лица Ветровой. «В точку попал, – подумал Старшинов. – Непонятно зачем, но она либо выдумала эти „ненайденные“ жертвы, либо кто-то ей о них рассказывал…»
– Я отказалась участвовать в расследовании, – сказала женщина, поднимаясь и вновь обнимая себя, словно отгораживаясь от его недоверия, – когда стало ясно, что больше нет нужды что-то рассказывать мне о вероятных жертвах…
– Не понял…
Женщина повернулась к нему спиной и резко передернула плечами. Руки ее соскользнули и безвольно упали вдоль тела. Участковый вскочил, опрокидывая стул. В глаза ослепительно брызнуло. Платье Ветровой съехало до пояса, обнажая худенькую спину.
– Что вы де…
Он поперхнулся возмущением и подавил первый порыв отвернуться.
Темные, уже поджившие царапины расчертили бледную кожу. Взгляд участкового метался из стороны в сторону, от одной к другой, словно бился в паутине. Он тяжело оперся о стол и закрыл глаза, но все равно видел тонкие шрамы, словно следы на сетчатке от раскаленных вольфрамовых нитей, которые поочередно вспыхивали в мозгу: синим, красным, темно-багровым. Три, пять… шестнадцать.
Женщина заплакала.
В начале одиннадцатого, возвращаясь домой, Старшинов бездумно повторил маршрут, которым шел накануне. Погода бесновалась. Зонтик, которым его снабдила Евгения, оказался бесполезен. Ветер рвал его из рук, выворачивал наизнанку, выгибая спицы, и, словно издеваясь, горстями забрасывал под неважную защиту дождевые капли. В конце концов участковый сложил зонт и сунул его под мышку. Нахлобучил поглубже фуражку и поднял воротник кителя. В туфлях снова хлюпало. Отглаженные, высушенные утюгом брюки вновь намокли, штанины тяжело мотались на ветру из стороны в сторону.
Редкие огни фонарей вязли в мокрых сумерках.
Всклокоченные тучи кружились над ржавой крышей горного техникума, словно воронье. Продуваемые насквозь улицы казались опустевшими сотни лет назад. Отчего-то светящиеся в домах окна только усиливали это впечатление. Крадущиеся вдоль тротуаров машины щурили подслеповатые фары, словно старались сделаться незаметнее. Шипение шин терялось среди мокрого шелеста листьев.
Старшинов втягивал голову в плечи. Ему казалось, что за ним наблюдают со всех сторон, из каждого окна, дома, машины. И даже пустые провалы черных окон техникума бросали в его сторону колкие взгляды, пока он не скрылся за поворотом улицы Коломейцева, невольно ускоряя шаг, не разбирая дороги, не обходя лужи… Его шатало, словно пьяного.
Долгий разговор не отпускал. Он перебирал в памяти подробности, раскладывая факты по полочкам, но целый ворох того, что он не мог считать фактами, ничуть не уменьшался. Это раздражало и заставляло вновь и вновь вспоминать слова, голос, мимику, интонации и то, что было за словами, словно беспрестанно тянуло облизнуть разбитую в кровь губу.
«…Шрамы появились после работы с делом Ирины Желудевой, второй жертвы. Собственно, это даже не шрамы, не царапины. Я думала – это психосоматический след слишком глубоких и болезненных трансов, но это не так. Дерматолог определил изменения пигментации кожи, ничего более, а мне кажется – меня пометили. С тех пор видения приходят самостоятельно, вопреки моим желаниям и усилиям…»
Старшинов заметил, что стоит у бровки тротуара на перекрестке и таращится на желтый мигающий сигнал светофора. Мокрый китель давил на плечи. Гнойные блики плескались в пузырящихся лужах на мостовой. Казалось невозможным ни перешагнуть их, ни наступить. Он стоял столбом на бордюрном камне, пока рядом не остановилась машина, успокаивающе тарахтя мощным двигателем. Белый свет ее фар залил все расплавленным оловом. Участковый шагнул вперед.
«…Мой муж служил на подводной лодке. Ухаживая, еще до свадьбы, он рассказывал много флотских баек. В основном – смешных, но я отчетливо запомнила только одну. Он говорил о болезненно неприятном ощущении у позвоночника, когда луч гидролокатора находит в толще воды корпус корабля. Хлещет, словно плетью. Он говорил, к этому звуку невозможно привыкнуть. Его можно ждать, готовиться, но всякий раз чудится, что это именно тебя вытянули вдоль спины. Чем ближе корабль-охотник, тем меньше промежутки времени между ударами. Единственная возможность скрыться – это лечь на грунт, слиться с рельефом дна и ждать. Ждать, когда удары плетью станут реже, пока не прекратятся совсем. В моем случае этот способ не работает…»
Воздух в его квартире был спертый, провонявший табачным дымом. Старшинов не зажигал света. Он стоял в коридорчике, с одежды вновь стекала вода, а за дверью в длинном тоннеле общего житья, тускло освещенном пыльными сороковаттными лампочками, которые еще не успели выкрутить, было удивительно тихо. Не по-здешнему…
«…Я не могу этого вынести. Я всегда кричу, и крик мой такой же глухой, расщепленный, словно во рту у меня веревка. Всякий раз перед глазами одна и та же звезда, и я зову ее. Зову снова и снова, бессмысленным мычанием, словно жертвенное животное. Я сплю на клеенчатом белье. Подружка из хосписа снабжает меня громадными стариковскими памперсами. Курьер из магазина ароматических трав и смол возит мне благовония коробками. Я включаю музыку громче. Почти никуда не выхожу, стараюсь ни о чем не думать, ни на что не реагировать, словно хочу стереть себя. Я лежу на грунте, но плеть достает меня все чаще. Чем бы оно ни было – оно приближается…»
Сырой ветер врывался в комнату через распахнутое окно. Он нес нескончаемый шелест и водяные брызги, заблудившиеся блики света и разорванные в клочья звуки. Он стряхивал пепел с сигареты Старшинова и уносил невидимые хлопья в коридор, к подножию грязно-мокрого комка одежды, которая сползла с хилых пластиковых плечиков и теперь валялась под вешалкой неясной грудой. Участковый сидел на диване в сухих и чистых трусах, со стаканом водки в руке и смотрел на темный экран телевизора.
«…Он уговаривал меня лечь в клинику. Я пугала и его, и сына. Он уговаривал, а я не могла ему объяснить, что там, одурманенная лекарствами, я стану еще более беззащитной перед этим. Приступы будут повторяться все чаще, а потом мне просто выжгут мозг электрошоком. Может, так было бы и лучше для меня, но не для них. Они все равно были бы где-нибудь поблизости. Не могла я этого допустить… Я напилась в „Розовой пантере“, позволяла себя угощать, прикасаться. Меня сняли два молокососа. Их распирало от тестостерона и моей сговорчивости. Они трахали меня там же, в туалете. Я не помню, что они со мной делали. Честно говоря, я не уверена, что их было только двое. Вернулась домой под утро, едва передвигая ноги. От меня разило перегаром и похотью. Трусики лежали в кармане пальто. Рваные колготки. Бедра перепачканы спермой… Возможно, муж смог бы перенести это. Он умен. Он бы понял – не простил бы, но понял. Но там был наш сын. Он видел меня… такой. Они уехали к свекрови, на Урал, а я жалела, что не на другую планету…»
Старшинов вытянул стакан водки разом, как воду. Занюхал новой сигаретой, закурил. Ступни не чувствовали пола. Ему казалось, что бездна, заглядевшаяся на Ветрову, теперь под ним. А кусочек кошмара, в который она вольно или невольно погружала себя несколько месяцев, надолго застрял в мозгу крохотной занозой. Водка горючим комком застряла чуть ниже солнечного сплетения. Он не ощущал тепла – только жжение. Табачный дым был горьким. Его знобило, волосы на предплечьях встали торчком. Старшинов вновь сорвал пробку с бутылки столичной.
«…Помните, я говорила о Леруа, де Шардене и ноосфере? В основе их теорий лежат воззрения Плотина и неоплатоников. Сфера разума каждого человека существует не в пустоте. Она плещется в океане эманаций некоей непознаваемой первоосновы, божества, которого принято отождествлять с абсолютным благом, и является его неотделимой частью, как разум душа и материя являются неразделимыми частями меня… или вас. Конечная цель человека – выйти за пределы души в сферу разума и через экстаз слиться с первоосновой. Но люди обычно не торопятся это делать, верно? А что, если божеству надоело ждать? И что является благом в его представлении? Какова цель его собственного бытия? Каков он, этот экстаз?.. А эти порезы на спинах жертв? Изобразите их на бумаге рядом друг с другом, без наложений. Видите? Похоже на буквы. Название первоосновы. „Имя бога…“»
К черту! Старшинов оглушил себя вторым стаканом. Наконец-то в голове все смешалось. Голос Ветровой отдалился, превратившись в бессвязное бормотание, и заглох, как обычно глохла его персональная шестерня. Зато аппетит, напротив – очнулся, требовательно и недвусмысленно. Горячая волна прокатилась по телу. Участковый поднялся и закрыл окно. Готовить в первом часу ночи он не собирался, но пара дежурных банок сайры или сардин в холодильнике всегда найдется.
Свет он так и не зажег. Батон зачерствел, но еще не отдавал плесенью, а значит, вполне годился. Телевизор Старшинов тоже не стал включать – хватит на сегодня информационного бреда. Из открытых банок остро пахло рыбой и маслом, водка не успела согреться, батон смачно хрустел на крепких зубах. Потом он курил, стряхивая пепел в опустевшие жестянки, снова шарил в холодильнике, передвигая бутылочки с остатками засохшего кетчупа, сморщенные, как чернослив, пакеты из-под сметаны. Снова что-то грыз, закусывал. Курил и ни о чем не думал, словно лежал на грунте…
Телефон зазвонил в начале пятого.
Старшинов рефлекторно поднялся, добрел до тумбочки, не открывая глаз, и снял трубку.
– Слушаю, Старшинов. – В горле стоял отвратительный привкус консервированной рыбы.
Пронзительный и визгливый голос ввинтился в ухо и мгновенно распустился ветвистыми корнями, раздирая мозг. Конечно, он узнал Сумеренкову, даже не разбирая слов…
– Тимофеевна, – буркнул он в паузе, – звони ноль два…
– Да позвонила я! Час назад звонила! Нет никого…
Участковый открыл глаза. Солнце где-то уже карабкалось к горизонту, но город за мокрым стеклом выглядел так, словно утро не наступит никогда. Низкие тучи неслись галопом, цепляя подбрюшьями телевизионные антенны на крышах. На его глазах синий ветвистый блиц проколол шевелящееся грязное одеяло неба и оглушительно щелкнул, словно кнут. Стекло в окне задребезжало.
– Иван Игнатьич, миленький, выручай! Пока твои аспиды приедут, из нас уже козленочков наделают… Шабаш! Чистый шабаш!
То ли она завыла, то ли ветер лизнул микрофон. Связь оборвалась. Старшинов опустил трубку на рычаг и, осторожно ступая, приблизился к окну. Деревья под ударами ветра дрожали, словно в лихорадке, по тротуару волочило картонную коробку, машины на маленькой стоянке перед общежитием ощутимо раскачивались, некоторые тревожно моргали оранжевыми глазками и испуганно звали владельцев. Провода на столбах выгибались в напряженные дуги. Снова громыхнуло. Участковый отпрянул от дребезжащего окна.
Телефона у Сумеренковых нет, подумал Старшинов; если это не «белочка», то трудно представить, что могло выгнать женщину на улицу в такую погоду. Да еще дважды. Ох, е-е!
Он бросился к шкафу, на котором в плотном рулоне лежал комплект охотничьего камуфляжа с ветро- и водонепроницаемой пропиткой. Пять минут спустя, в опорном пункте, он лихорадочно снаряжал магазин «макарова» короткими тупорылыми патронами. Ронял их, чертыхался и брал с подставки новый. Недра сейфа глядели на него с укоризной. Старшинов натянул наплечную кобуру, пристроил пистолет под мышкой и быстро накинул камуфляжную куртку с капюшоном. Замер, невидяще глядя в угол. Потом сделал одну вещь, которую за тридцать с хвостиком лет своей службы делал только на стрельбище: достал пистолет и дослал патрон в ствол.
Березы во дворе на Домаровского напоминали измученных плакальщиц. Ветви-руки бессильно, но все так же гибко бились на ветру. Дождь прекратился. Где-то вставало солнце, подсвечивая клочковатое небо цветами окисленной меди. Тучи ходили кругами, словно кто-то там, над ними, ворочал огромным половником. У Сумеренковых свет не горел. Окна в квартире Ветровой плотно зашторены. Старшинов обошел дом и по отмостке прокрался к подъезду Евгении. Внутри было темно и тихо. Тянуло сыростью и подмокшим деревом. Участковый расстегнул куртку и правым плечом вперед проскользнул за дверь.
Сдерживая хриплое дыхание, Старшинов быстро поднялся на площадку. Он ступал по ступеням ближе к стене и скривился, когда под ногами все-таки скрипнуло. Дверь в квартиру Ветровой выглядела запертой. Грязно-зеленый свет сочился из пыльного окна на площадке пролетом выше. На улице громыхнуло. Гроза не то уходила, не то приближалась, словно насыщенные электричеством тучи водили замысловатые хороводы. И здесь хныкала сигнализация чьей-то машины. Под этот аккомпанемент Старшинов пересек площадку и приложил ладони к двери, надавил. Заперто…
К сырому воздуху на площадке примешивался слабый, будоражащий запах. Ладони покалывало. В следующий момент ему показалось, что под ними слабо пульсирует. Старшинов отдернул руки. Сердце часто колотилось. Он чуть отдышался, успокаиваясь. Все это кровь, его собственная кровь, что проталкивается сейчас через сосуды, усохшие от никотина. Уф!
За дверями ни звука. Никакого шабаша. Позвонить?
Он приложил палец к кнопке звонка. Она спит. Измученная, истерзанная бредом, она только-только сомкнула глаза и вздрагивает во сне, когда на улице грохочет, и капли дождя бьют в окно. Может быть, ей ничего не снится сейчас, у нее ровное дыхание, и глаза под веками неподвижны, словно у статуи в парке. Она на дне, на грунте, в безмолвии и покое. И в этой сраной ноосфере от нее не осталось и следа. А он, старый дурак, хочет поднять ее на поверхность, вытащить из безопасной и уютной реальности, только потому, что одна старая пьянь наконец-то дожралась до зеленых чертей!..
– Й-и-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-и!!!
Старшинов отшатнулся. Рука скользнула под куртку и выхватила из кобуры пистолет. Сердце остановилось, превратившись в кусок льда. Звук, глухой и невнятный, шел из-за двери, определенно. И был похож…
Большим пальцем участковый сдвинул предохранитель. Качнулся на носках и бросил стокилограммовое тело вперед, нацелившись плечом чуть повыше замка. Хрустнуло. На долю секунды его охватил испуг, что дверь устоит. Он даже поверил в это, ощутил…
И тут же ввалился в полутемный коридор.
Воздух в квартире, густой и плотный, словно вода, поддержал его, дал устоять на ногах. Он видел щепу от филенки, летящую впереди него. Видел дрожащие волны, расходящиеся от зазубренного острия. Блики цвета сегодняшнего утра – медно-красные, закисшие зеленью, – танцевали в рифленом стекле дверей в комнату. Странный запах, который он услышал в подъезде, усилился и мгновенно набился в ноздри. Так пахнет заболоченное озеро с гниющей в тростниках рыбой. Старшинов прижал свободную ладонь к носу. В голове гудело, казалось, лицевые кости поползли, словно гнилая тряпка. За слабо освещенными дверями невнятно бормотали. Кто-то хрипел.
Участковый распахнул створки ногой.
Круглый стол, за которым они пили чай, был отодвинут к стене. Стулья опрокинуты. Край ковра завернут. Одинокая свеча чадно коптила воздух зеленовато-багровым пламенем. Тени корчились в углах, ползли по стенам, выглядывали из складок портьер. Воздух шевелился. У Старшинова двоилось в глазах. Низкий гул прокатился по комнате. На потолке лопнула штукатурка. Пол дрогнул. Фигуры в центре комнаты пошатнулись.
Старшинов часто заморгал. Он никак не мог осознать, что видит, словно множество слайдов наложили друг на друга. Милиционер ударил себя рукояткой пистолета по скуле. На грудь закапало, и он сразу ощутил ее запах. Кровь. От боли прояснилось в глазах, но странно исказилась перспектива. Левая сторона комнаты отъехала в сторону. Книжные шкафы казались не больше спичечных коробков. Правый дальний угол, напротив, взметнулся вверх. Портьеры на окне перекосились…
Милиционер мотнул головой. Шагнул в комнату, раз. Другой…
Лелик Кашеврин стоял к Старшинову боком и смотрел вниз. Локоть его ходил вверх и обратно, словно он закручивал что-то. Щетинистый подбородок блестел от слюны. По щекам катился пот. Клетчатая ковбойка болталась мятыми складками. Трико с вытянутыми коленями бугрилось в паху. На участкового он не реагировал. Старшинов вскинул руку с оружием. Взгляд его скользнул правее. Окрик застрял в горле. Лелик тоже застыл. Сгорбленная сутулая фигурка справа от него резко выпрямилась…
– Й-и-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-и!!!
Старшинов выстрелил. Не прицельно – от неожиданности. Звук выстрела, обычно оглушительный в замкнутом пространстве, прозвучал не громче хлопка ладонями. Крик-мычание заглушил все звуки. Пуля ушла в сторону и смачно шлепнулась в стену. Пороховой гарью и не пахло.
Лелик повернул к Старшинову лицо. Гаденькая ухмылка обнажила пеньки зубов: «Напугал!» Горбатая фигурка развернулась на пятке, качнулась в сторону. Участковый охнул. Эхо мучительного крика металось в голове, перерастая в грохот – внутри ли, снаружи? – с потолка сыпалась труха.
Он смотрел на обнаженную спину с острыми лопатками: трепещущие мышцы. Порезы вспухли расходящимися краями. Ручейки крови соединялись в ручьи и, огибая полушария ягодиц, собирались на свободном участке сиденья венского стула, словно в чаше; кровь переливалась через край. Кожа на пересечениях распускалась багряными бутонами. Концы волос короткой прически слиплись в кровавые острия. Уродливый узел на шее, сбоку, намок от пота. В узле торчала короткая дюралевая трубка, которую Каша держал в руке. Тело на стуле трепетало. Короткие судороги пробегали волнами, голова жертвы тряслась. Шумное дыхание напоминало работу дырявых кузнечных мехов.
Тошнотворный ком подкатил к горлу. Пистолет в руке задрожал. Краем глаза Старшинов уловил движение и с трудом оторвал взгляд от истерзанного тела.
Седые букли Кашевриной ореолом окружали сморщенное личико. Не мигая, она смотрела участковому в глаза, приближаясь крохотными шажками. Половина лица скрывалась в густой тени. Морщины на лице шевелились, губы подергивались, словно она хотела виновато улыбнуться. И тут же новая мимическая волна стирала с лица всякое выражение, только лихорадочно блестели водянистые бесцветные глаза. Гул в комнате нарастал. У Старшинова завибрировали кости. В груди жгло неимоверно. Кашеврина выставила вперед сухонькие кулачки. Из правого торчало короткое окровавленное лезвие. Вязаный жакет на плоской груди измазан темными потеками.
Старшинов отступил на шаг:
– Е… Евдокия…
Дыхания ему не хватило. Звуки имени упали на пол и рассыпались вместе с непрозвучавшими «как? почему?». Женщина придвинулась. Волоски над верхней губой встали торчком. Сморщенный подбородок дрогнул. Зрачки резко сузились…
Участковый рефлекторно отшатнулся, закрываясь рукой. Нож ударил его в предплечье, царапнул по кости. Он почувствовал скребущий звук. Нога зацепилась за край ковра. Старшинов упал, Кашеврина выпустила рукоять, чтобы не упасть самой. Боль рвала руку, пистолет он не выронил, но и выстрелить сейчас не смог бы: пальцы онемели. Он ударил ногой, маховым движением, подсекая нападавшую. Кашеврина рухнула. Лелик заревел. Старшинов перехватил «макарова» левой рукой, вскинул…
Он нажал на спусковой крючок дважды.
Лелика отбросило, смяло, словно тряпичную куклу. Он уцепился за край стола и тяжело повалился, волоча за собою скатерть. Свеча опрокинулась, поехала следом за тканью, но не погасла. Она не погасла и после того, как, свалившись на тело Кашеврина, соскользнула на пол. Ее не накрыло складками. Крохотный огонек трепетал, извиваясь. Шевелящиеся тени прянули из углов, словно хотели погасить последний источник света. Справа от Старшинова зашевелилось.
Он сел, тяжело дыша. Нож торчал из предплечья. Пусть, не до него. Морщась от боли, он толкал тело каблуками, отползая на заднице, пока не уперся в стену спиной. Темнота завыла голосом Кашевриной. Пламя свечи облизало ближайшие кисти на скатерти. Повалил дым, занялось. Пятно света выхватило из темноты фигуру на стуле. Тело дергалось, стул качался…
– Сейчас, – забормотал Старшинов, не слыша себя. – Сейчас, сейчас…
Он пытался подняться на ослабевших ногах и разглядеть в неверном свете сумасшедшую старуху в том месте, где ворочалась куча тряпья. Адреналин гудел в его крови, словно пламя в печке.
– Сейчас, – повторил он и поднялся, опираясь на содрогающуюся стену.
Тяжкий удар вновь сотряс здание. Ноги подогнулись, участковый съехал на пол. Пыль смешалась с дымом, запорошила глаза. Старшинов закашлялся. Он отчаянно моргал, закрывая рот и нос рукавом. В дымной пелене отчетливо хрустнуло. Участковый снова поднялся, всматриваясь…
Рука с пистолетом упала вдоль тела.
Налитыми кровью глазами Ветрова смотрела прямо на него. Ее исполосованное тело было все так же прикручено к стулу и обращено к Старшинову спиной, но голова…
Челюсти шевелись, словно пережевывали веревку, рассекавшую лицо ножевой раной. Багрово-зеленые тени скользили по синюшным, отекшим щекам, лбу, глубоким, перекрученным складкам на шее. Что-то выпирало в сторону, словно кадык. Только…
Веревка лопнула. Шея Ветровой задергалась. Изо рта вывалился комок толстых, словно макароны, зеленых нитей и вяло распался. Челюсти женщины вновь задвигались.
– Пх’нглуи мглв’н…
Тело дернулось, звуки оборвались. В них невозможно было узнать голос Ветровой. Трещало пламя. Его языки лизали ножку стола. Под ногами Старшинова ползла к горящему телу сына Кашеврина. И выла. Запах гнилого озера и паленого мяса усилился. От дыма и вони участкового тошнило, но он не мог оторвать взгляда от того, что когда-то было человеческим лицом.
«Помоги мне?»
Зеленые нити на подбородке Ветровой зашевелись, приподнялись в воздух, потом задергались, совсем как макаронины во рту Каши.
– Пх’нглуи мглв’нафх…
Старшинов замотал головой. «Нет» застряло в гортани. Губы склеило намертво. Веревки, оплетающие тело Ветровой, лопнули. Концы со свистом заметались по комнате. Узлы хлестали по мебели, стенам, горящему телу Лелика, вышибая искры. Тело Ветровой сползло со стула, щелкая суставами. Кашеврина, воя, заползла в костер…
– Пх’нглуи…
Участковый поднял пистолет и выстрелил.
Потом, уже зажмурившись, он давил и давил на спуск.
Давил и после того, как затворная планка отскочила назад.
Олег Кожин
Естество
Закатное солнце высекало багровые блики из заиндевевшего тела. Женщина сидела на заваленном снегом подоконнике, прислонившись к откосу. Она не была красивой и не была молодой, но смерть сделала из нее безупречную фотомодель: мороз и снег хорошо потрудились, сглаживая морщины и выбеливая кожу. Под стрекот фотовспышки Чернову подумалось, что, не будь женщина мертвой, вышла бы идеальная картинка для ванильного паблика.
Снега в квартире было чуть не до колена, и скрипел он почти так же, как на улице. Стараясь не касаться окоченевшей стопы, Чернов перегнулся через подоконник. Внимательно оглядел панельные стены бледно-лилового цвета, словно хотел отыскать следы ниндзя-скалолаза. За обширным снежным пустырем, поросшим редкими деревьями, вытянулось Ключевское шоссе. Грязно-желтый погрузчик вяло расталкивал выросшие за ночь сугробы. Мимо него осторожно протискивались немногочисленные автомобили, все больше внедорожники. Невиданная метель, бушевавшая двое суток, утопила Петрозаводск в снегу.
– Что скажете, Егор Николаевич? Прав участковый, что нас вызвал?
Борисыч, бессменный криминалист отдела, вырос за плечом, прижимая к чахлой груди старый фотоальбом. Чернов покраснел до кончиков оттопыренных ушей. Седьмой месяц официальной службы, а до сих пор не привык, что мастодонт калибра Борисыча величает его по батюшке. Не понять никак то ли серьезен криминалист, то ли тонко подтрунивает. В присутствии старших коллег вчерашний практикант Чернов робел.
– Ну так, кхммм… – Он звучно откашлялся. – Следов взлома нет же?
– Нет как нет, – тряхнул седой шевелюрой Борисыч. – Дверь вскрывал плотник из управляющей компании, в присутствии понятых и участкового. Налички и рыжья – полный комод. Старушки-процентщицы банкам не доверяют.
– И следов насильственной смерти тоже нет…
– Я вам, Егор Николаевич, больше скажу: первичный диагноз – смерть от переохлаждения. Зуб даю, что он же единственно верный.
– А символы эти, на стенках? Участковый же из-за них переполошился?
Чернов обвел рукой стены. На обоях, частично скрытые бахромой снежной кухты, алели огромные знаки, вроде тех, что рисуют сатанисты в голливудских ужастиках.
– Ну да, ну да. Участковый тут молодой, впечатлительный. – Борисыч сделал ударение на слове «молодой». – Сразу подумал, что кровь, жертвоприношения, экстремизм всякий. Я, кстати, проверял: не кровь – обычная краска, старая. Но тут как раз все понятно. Вот…
Борисыч раскрыл фотоальбом, полный аккуратных газетных вырезок, приклеенных к толстым картонным страницам. Рекламные заголовки, набранные аршинными буквами, предлагали услуги «последней карельской шаманки»: приворот, снятие венца безбрачия и прочую дичь. На черно-белых снимках – остроскулый фас, тяжелый подбородок, нахмуренные брови и переброшенная через плечо пепельно-серая коса. Не хватало только инея на коже.
– Барышня наша с восемьдесят девятого года практикующий экстрасенс, с бааальшим послужным списком. Даже на каком-то центральном канале засветилась. Соседи подтвердили: наскальной живописи уже много лет.
– Так это… – замялся Чернов, – а нас тогда зачем?
– О, рад, что вы спросили! – Сомнений не осталось, Борисыч издевался. – Рубашечка ее эта, сеточкой, видите? Вот по всем признакам надевали рубашечку уже на мертвое тело. Смотрите, иней с носа содрали. И еще вот, спереди до лобка натянули, а сзади едва лопатки прикрыты.
– То есть, я правильно понимаю? Гражданка… – Егор стрельнул глазами в ежедневник, – … Сазонова раскрыла окно, села на подоконник и замерзла насмерть, а потом кто-то пришел и напялил на нее эту сетку?
– Так точно! – одобрительно кивнул Борисыч.
– Зачем? – Егор глупо заморгал.
– А это ты мне ответь, гражданин следователь.
Хлопнув Чернова по плечу, Борисыч вышел в коридор. Через минуту оттуда, усиленный эхом, долетел его тихий голос:
– Мы закончили. Барышню снять бы не мешало да окно закрыть. Надо стояк отогревать, пока трубы не полопались. Ну зима, елки-зеленые! Давно такой не было…
– Так а чего с теть Надей-то? – спросил невидимый понятой.
– В морге выясним.
Вот такой он – Борисыч: вроде трепло треплом, но важную информацию и под пытками не сдаст. Ни слова о странной сетке, которую, если верить его словам, покойница сама не надевала. Ерунда какая-то. Чернов вздохнул и поплелся в коридор, раздавать указания. Оставалась робкая надежда, что Борисыч ошибся, и Сазонова сама обрядилась в эту рубаху, сама открыла окно и сама замерзла. Но Борисыч ошибался крайне редко. А уже вечером в отделение заявилась зеленоглазая Агата, которая подтвердила, что такие женщины, как Сазонова, просто так не замерзают.
Чернов как раз корпел над отчетом, когда она впорхнула в кабинет, вся такая испуганная, трепетная и всклокоченная. Дорогое зимнее пальто удачно подчеркивало аккуратную грудь, осиную талию и волшебным образом делало длинные ноги еще длиннее. Зеленые глазища вполлица, ярко-рыжая копна волос, бледная кожа и тонкие нервные руки – она напоминала горящую спичку.
– Здравствуйте… – Колдовские глаза затравленно метались от одного опера к другому. – Егор Николаевич…
Чернов узнал ее не сразу. Шутка ли – со школьного выпускного не виделись! Люди, бывает, за год меняются до неузнаваемости, а тут столько лет прошло. Секунду перед ним стояла незнакомая испуганная женщина, а потом щелчок – и где-то в пыльных коридорах памяти рухнула полка с воспоминаниями о первой любви и картинки, заботливо упрятанные в прозрачные файлы, разлетелись по всей голове, все такие же яркие, цветные. Предательски заалели кончики ушей, и ворот рубашки стал тесен. Перед ним стояла та самая девчонка из одиннадцатого «а», которой он присылал анонимные любовные письма, подсовывал шоколадные сердечки в сумку с учебниками, которую тайком провожал до дома, но так и не признался в своих чувствах.
– Я! – Чернов засуетился, громыхая креслом. – Это я! Присаживайтесь!
Коллеги многозначительно захмыкали, возвращаясь к прерванным делам. Кто-то завистливо цокнул языком. Егор поспешно переместил гору пухлых папок на подоконник, освобождая стул. Девушка элегантно присела на самый краешек, закинула ногу на ногу. Чернову показалось, что она сейчас закурит, – так делали роковые красотки в его любимых детективах, врывались к старому угрюмому полицейскому, требовали спасения и курили, закинув ногу на ногу, – но нет, конечно же, она не закурила. Ее руки мяли вместительную кожаную сумку, испуганный взгляд прятался среди разложенных на столе бумаг, а Егор не сводил с нее глаз и думал: узнала – не узнала?
– Меня зовут Агата…
– Здравствуй, Агата, – перебил Егор, еле сдерживаю глупую улыбку.
В зеленых глазах мелькнуло узнавание, на щеках проступили ямочки.
– Егорка… – недоверчиво улыбнулась она. – Вот я дура! Могла по фамилии догадаться, что это ты. С ума сойти. Где бы еще встретились, да?
Кто-то из коллег издевательски хохотнул. Чувствуя, как кровь приливает к лицу, Чернов неловко сложил руки перед собой. Агата тоже смутилась, заерзала на стуле, недвусмысленно указывая глазами на дверь. Чернов понимающе кивнул. Отчеты подождут до завтра.
Через дорогу от здания МВД в полупустом торговом центре приютилась чахнущая без клиентов кальянная. В тишине пустого зала, на мягких подушках, Агата немного расслабилась. С оценивающим интересом оглядела бывшего одноклассника. Улыбка у нее осталась все та же – теплая, как будто немного печальная. Когда уголки губ ползут вверх, а нижняя губа, напротив, легонько изгибается вниз. Странная улыбка, трогательная, доверчивая и до боли родная.
– Извини, банальность скажу, но ты очень сильно изменился. Такой… серьезный дяденька стал. Мужчина.
– Да прям-таки серьезный…
Чернов старался вести себя раскованно, но уши, проклятые уши, пылали, как два маяка. Сам он особых изменений в себе не видел – все тот же лопоухий, тонкошеий подросток с мышиного цвета глазами и такой же шевелюрой. Разве что от прыщей избавился да сутулиться перестал.
– Слушай, я очень рада, что это оказался ты. – Агата перегнулась через столик. – Я, когда сюда шла, очень сильно боялась. Руны сказали – не бойся, там хороший человек, друг, он поможет, а я все равно боялась…
– Это ты зря, у нас все профессионалы.
– Хороший полицейский и хороший человек – это зачастую разные вещи, Егорка. Я не знаю, какой ты полицейский, но человек ты правда хороший. – Она недоверчиво покачала головой. – Егор Николаевич, подумать только…
Певучий голос протекал сквозь Чернова, вибрировал в коридорах памяти, поднимая ветер. Рассыпанные картинки прошлого закручивались спиралью, мельтешили все быстрее, все путанее. Отвлеченно Егор поймал себя на мысли, что сидел бы вот так и слушал, слушал, слушал… пока нечто темное не царапнуло слух замерзшим расслоившимся ногтем.
– …дело Сазоновой ведешь.
– Ну да, я веду, – встрепенулся Чернов. – А откуда ты…
– В новостях на первом передавали, – отшутилась Агата, вынимая из сумки объемистую красную папку с документами. – На самом деле это не важно. По-настоящему важно только одно: я пришла искать помощи и встретила тебя. Это знак, Егорка. Значит, шанс все-таки есть.
– Шанс на что?
– На то, что я не кончу как Надька Сазониха.
Кафешка дышала ароматом кофе и кальянных паров. Мягкие подушки навязчиво предлагали откинуться, расслабиться и даже вздремнуть, но Чернов сидел как на иголках. Новая информация оказалась нереальной и поразительной. Она с ног на голову переворачивала мироощущение Чернова, безжалостно разрушая стройную до сегодняшнего дня, насквозь понятную картину мира. В такое невозможно поверить, и уж точно такое невозможно принять за считаные секунды, но именно это и произошло – Егор поверил и принял сразу, как только Агата сказала, что Надежда Семеновна Сазонова – ведунья, и что она такая не одна.
– Мы целительницы, гадалки, прорицательницы, – говорила Агата. – Сазониха на любовной магии специализировалась. Ну, знаешь, приворожить, на суженого погадать, полный набор для молоденьких дурочек и стареющих теток, желающих поиграть в любовь.
Чернов перевернул страницу, открыв матовую фотографию. Со снимка на него смотрела утопленница в рубахе-сеточке. Распухшее от воды тело студнем расползлось по ванне. Торчащее над водой одутловатое лицо напоминало человеческое лишь отдаленно. Четкость снимка позволяла разглядеть бледную ноздреватую кожу, трупные пятна и слизь, скопившуюся в уголках глаз.
– Откуда это у тебя?
– Это? – Обхватив кружку двумя руками, Агата отпила горячий кофе. – Калуга. У этого дела широкая география, Егорка, от Дагестана до Владивостока. Для Старой расстояние не преграда. Для нее вообще преград нет.
За фотографией – лист печатного текста, общие сведения. Шенкова Олеся Николаевна, семидесяти пяти лет от роду. Официальная версия смерти – несчастный случай, заснула в ванне и утонула. Женщина пожилая – версия логичная. Кабы не эта чертова рубаха. Все обитатели Агатиной папки носили такую. Вернее, все обитательницы. Екатерина Хотко, инфаркт миокарда. Анна Бортникова, кровоизлияние в мозг. Антонина Иванова, еще один инфаркт. Светлана Тараканова, несчастный случай, выпала из окна. И еще восемнадцать женщин, умерших в разных городах за последние два десятка лет.
– Старая – это кто?
Агата дернула щекой и поставила чашку на блюдце. Стекло задребезжало о стекло.
– Это наша смерть, Егорка, – Агата сцепила руки в замок, унимая дрожь. – У нее есть имя, но мы его не называем. Она может услышать, а я не хочу! Я жить хочу, понимаешь?!
Бармен у стойки прекратил протирать стакан, настороженно глядя на шумную парочку. Агата взяла себя в руки, постучала ногтем по раскрытой папке.
– Я оплачивала частное расследование. Шесть детективных агентств сменила. Они все тоже поначалу такие скептики были, как ты. Все хмыкали так, улыбались, общались как с дурочкой. Все слились, Егорка. Как только до сути докопались, так проглотили свои улыбочки, засунули в задницу скептицизм и слились.
Все, что говорила Агата, казалось Чернову несусветной чушью. Какие-то руны, гадания, ворожба. Но он с готовностью впитывал любой бред, любую ересь, если они срывалась с этих тонких, красиво очерченных губ.
– И в чем же… суть? – осторожно спросил он.
– Суть в том, что с чертовщиной профессионалы не связываются. А тут, Егорка, на каждом шагу чертовщина, где не ковырни. Даже сетки эти проклятые. Они же из человеческих волос сделаны… Из ее волос, анализ ДНК не соврет! Это у нее… – Агата замялась, подыскивая сравнение: – …Как знак такой, что ли? Как у серийных убийц.
– Судя по твоему делу, она и есть серийный убийца.
Чернов хотел накрыть рукой папку, но там неожиданно оказалась узкая ладошка Агаты. Это было так правильно – взять ее ледяные пальцы в свои, сжать утешающим жестом. Дружеским, исключительно дружеским, конечно же! Лишь чуть дольше задержаться на мягкой холодной коже…
– Так, – Чернов тряхнул головой, отгоняя наваждение. – Пусть все так, как ты говоришь. Почему сразу в полицию не пошла? У тебя целое дело собрано, с уликами, экспертизами…
– Да какое там? – Агата шумно отхлебнула из чашки, горько усмехнулась. – Это с виду все прочно и стройно, а начни доказывать, все развалится к чертовой матери.
– Но сетки…
– А что сетки? Мало ли какая мода? Тем более среди экстрасенсов. Может, это навроде пояса из собачьей шерсти? Да и докажу если, где вы Старую ловить будете?
В ее голосе не было ненависти – только детская обида на несправедливость этого мира.
– Я когда к тебе шла, у меня только одно желание было – отдать все это хоть кому-нибудь, вдруг да поверят? Даже просто в Интернет хотела выложить, только бы не пропало. Очень важно, чтобы люди мне поверили и начали искать, чтобы охотились за Старой. Чтобы этой твари нигде житья не было.
Не зная, что делать, Егор крепче сжал ее руку. Агата громко шмыгнула носом, потянулась за салфеткой.
– Ты мне не веришь. Даже сейчас не веришь, когда мне жить до полуночи осталось.
– Слушай, ну, если ты опасаешься этой Старухи своей, давай в участке переночуй, я все устрою… – засуетился Чернов.
– Это не поможет, Егорка, от Старой нигде не спрячешься. Особенно, если помечен, – зеленые глаза блестели от сдерживаемых слез, голос дрожал. – На мне ее сеть, прямо сейчас. Показать? Это тебя убедит?!
Дрожащие пальцы принялись расстегивать тугие пуговицы блузки.
– Показать?! – с нажимом повторила Агата.
Чернов поспешно схватил ее за руки:
– Да ты чего?! Ну не здесь же, ну?!
Агата резко успокоилась, окинула Чернова новым, оценивающим взглядом.
– Ты прав, Егорка. Не здесь.
Она решительно встала, собрала фотографии в папку, не глядя бросила на стол тысячную купюру. Не дожидаясь сдачи, потянула Чернова за собой. Тот не сопротивлялся. Лишь на улице, вдохнув морозного воздуха, спросил:
– Куда мы?
– Ко мне, Егорка, – задумчивая Агата отвечала на автомате. – Я тут двушку снимаю, на Красной.
– Так я на колесах, – Чернов суетливо полез в карман за ключами.
– Не хочу. Не надо, – Агата неуверенно взяла его под руку. – Давай пройдемся, погода такая славная! Вдруг это моя последняя прогулка?
Чернов хотел возразить, успокоить, но вместо этого пошел молча, послушный, как пес на поводке. Столько лет мечтал пройтись с ней вот так, за руку, по улице, на виду у всех, а теперь, когда мечты сбылись, плелся рядом и не понимал ни черта… Агата с видимым удовольствием выдыхала клубы белесого пара в звенящий вечер. Людей на улице почти не было. Под ногами скрипел свежевыпавший снег. Совсем как в квартире мертвой Сазоновой.
Свет включать не стали. Не было никаких прелюдий, предварительных ласк. Агата стянула берет, рыжие волосы взметнулись, высекая искры, испепеляя разум Егора электрической дугой. В себя Чернов пришел уже в спальне. Они целовались, как обезумевшие, и Агата стаскивала с него куртку, пиджак, расшнуровывала ботинки. Он же, одуревший от внезапно нахлынувшего счастья, мял ее стройное тело, неумело, как подросток, хватал за грудь, за бедра. Непослушные пальцы не справлялись с тугими пуговицами блузы. Чернов рванул в разные стороны, и легкий шелк затрещал, как рвущаяся бумага. Пуговицы, весело стуча, запрыгали по полу.
В падающем из окна свете убывающей луны Агата сияла глянцем. Сеть оплетала ее тело от острых ключиц до впалого живота. Легкий сквозняк шевелил разорванные волокна, от чего сеть казалась живой. Это должно было оттолкнуть Чернова, но неожиданно возбудило еще сильнее. Он повалил Агату на кровать, рывком развел стройные ноги, но она вывернулась, ловкая, как угорь.
– Нет, нет, милый, – лихорадочно зашептала она, еле сдерживая его жадные руки. – Тебе нельзя, Егорка! Не сейчас! Позже, чуть позже! Я дам тебе все, я дам тебе больше, чем все, но позже…
– Я хочу тебя, – Егора трясло от желания, – хочу сейчас! Не хочу ждать!
– Тише, милый, тише, тише… Я все сделаю сама… я все сделаю…
Она наклонилась, кусая его сосок. Оставляя языком влажную дорожку, двинулась ниже, делая краткие остановки на поцелуи. Ниже. Еще ниже. Коротко вжикнула молния. Егор охнул, зарылся пальцами в густые рыжие волосы. Ему казалось, что Агата хочет проглотить его, выпить досуха, до последней капли. Острые ногти до крови впивались ему в бедра, подталкивая, призывая двигаться быстрее, и он отдался ее воле. Разум заволокло влажным туманом, и Чернов с готовностью рухнул в него, не зная, что ждет там, внизу – твердая земля или бесконечная пропасть. Но внизу оказалось ласковое теплое море. Оно объяло его естество, вобрало в себя, и Егор впервые в жизни кончил так оглушительно, что подкосились ноги.
– Почему не сейчас? – спросил он позже, когда сумел собрать воедино лениво расползающиеся мысли. – Чего мы ждем? Ты ведь тоже этого хочешь, я чувствую…
Агата перекатилась на живот, кивнула понимающе.
– Старая не чует девственников, а ты формально все еще девственник, Егорка. Я даже не думала, что в твоем возрасте можно ни разу… – Она осеклась, почувствовав, как напрягся Чернов, и поспешно затараторила: – Нет! Нет, я не смеюсь, ты не подумай! Это очень трогательно, очень. Я тобой восхищаюсь. Когда руны сказали, что ты сможешь избавить всех нас от Старой, я не верила, а тебя увидела и все поняла сразу. Никто не станет сражаться с таким страхом ради денег. То есть сражаться-то можно, а вот победить… Победить Старую может только человек искренний, самозабвенный. Ты, Егорка. Ты действительно можешь защитить меня. Потому что любишь.
«Люблю? – отрешенно подумал Чернов. – Да, черт возьми, люблю! Люблю ее и всегда любил! Все эти годы ни с кем не спал, не встречался даже…» Ему вдруг захотелось сделать что-то безумное, раскрыть окно и закричать на всю улицу, спеть серенаду, метнуться в цветочный магазин за миллионом алых роз… но весь порыв ушел, как вода в песок, в тихий Агатин голос.
– Полночь скоро.
– Почему в полночь? – Чернов попытался обратить все в шутку. – Что за театральщина дешевая?
– Это не театральщина – это наша жизнь. У волшбы полно всяких законов, правил и условностей. – Агата прижалась головой к его груди. – Тук. Тук. Тук. Как у тебя сердце стучит… Ночью Старая может остановить его усилием воли, а днем понадобится сложный ритуал, и никаких гарантий, что…
Тук. Тук. Тук. Это в дверь. Деликатно, но настойчиво. Электронный будильник на тумбочке показывал одну минуту первого. На спине Агаты – Чернов почувствовал это подушечками пальцев – проступили мурашки.
– Пора.
Она прошептала это так обреченно, что Егора, наконец, проняло.
– Мы ведь можем просто не открывать, – неуверенно предложил он.
– Старая входит куда хочет и когда хочет. У нее разрыв-трава в палец зашита.
– Чушь какая-то, – пробормотал Егор.
Он вдруг заметил, что старается говорить негромко, как в детстве, когда на спор вызывал с друзьями Пиковую даму. Усилием воли Егор встряхнулся – в самом деле, взрослый мужик, при оружии… Оружие! Он выудил кобуру из-под пиджака, сообразил, что все еще полуголый, и принялся, чертыхаясь, застегивать молнию на ширинке.
– Тогда я сейчас сам ей открою, и…
– Не надо, – Агата уперлась ладонью ему в грудь. – Она убьет тебя, как только увидит. Останься здесь, я скрою тебя от нее, отвлеку. Только тогда ты сможешь…
Агата вышла из комнаты, шлепая босыми ногами. По ее следам истлевающая сеть рубашки усеивала пол седыми волосами. Прикрыв дверь, Агата обернулась: в узком прямоугольнике щели гладкое бедро, маленькая острая грудь, половинка бледного лица.
– …ты должен убить Старую, Егор.
Темнота сожрала ее без остатка. Только слышно было, как удаляются призрачные шаги. Чернов лихорадочно заправлял рубашку, застегивал ремень. Щелкнул дверной замок. Легкий сквозняк лизнул Егора в лицо, принеся пряный запах сушеных трав. Пальцы сняли пистолет с предохранителя. Стало тревожно. По-настоящему тревожно.
Негромко щелкнул выключатель, заливая комнату теплым желтым светом. Мимо щели, сгорбившись, прошла Агата. Остановилась расчетливо, так, чтобы Чернов четко видел ту, что пришла за ней. Для него, спрятавшегося в глубине комнаты, этот участок квартиры был как на ладони. И Чернов увидел.
Если до этого и оставались какие-то сомнения, то теперь они растворились в ужасе неизведанного. Опутанная седыми космами, едва не задевая потолок макушкой, Старая вплыла в комнату. Грязные, в репьях, листьях и мелких ветках, волосы волочились за ней, змеились, заползали вперед, ощупывая дорогу. Они то ходили волнами, то замирали в хищной стойке, то взлетали в порыве несуществующего ветра. Мгновениями казалось, что нет ничего – ни лица, ни тела, ни ног, – только эти жуткие живые волосы. Но нет-нет среди мельтешащих косм проявлялись длинные пальцы, нервно прядущие тайные знаки, морщинистое, в старческих пятнах лицо и костлявые босые стопы.
Шевелящийся кокон остановился напротив Агаты. Волосы на секунду опали, выпуская наружу ссохшуюся руку. Желтый заточенный ноготь срезал с девушки остатки сети. В тот же миг тонкие белесые черви рванули к Агате со всех сторон, приподняли под потолок, спеленали, забились в рот. Агата выгнулась, беззащитная и безгласая, способная кричать лишь глазами, и Егор понял, что она умирает. Парализующий страх схлынул, уступив место страху за любимую женщину. В два шага Чернов пересек комнату, толкнул дверь и с порога выстрелил туда, где должна была находиться голова Старой.
В маленьком замкнутом помещении выстрел грянул так, что зазвенело в ушах. На стену брызнуло кровью с ошметками мозга, Старая сложилась, как проколотая надувная кукла. Опали седые змеи, а вместе с ними на пол с грохотом свалилась Агата. Вездесущие волосы гнили прямо на глазах, истончались, осыпаясь невесомым прахом. Едва взглянув на тщедушное тело Старой, Чернов метнулся к Агате.
– Сейчас… сейчас, потерпи…
Пистолет нырнул в кобуру. Егор склонился над Агатой. Вроде жива, дышит. Широко распахнутые глаза глядят осмысленно, со странной смесью светлой печали и подлого злорадства. Чернов сквозь рубашку почувствовал, как сократились мышцы пресса, когда острые ноготки прочертили на них какой-то знак. Нутро рвануло так, что он едва не потерял сознание. Егор шумно всхлипнул, падая на залитый кровью пол, – крик застрял внутри, сжатый нечеловеческой болью. Кто-то невидимый медленно выдирал кишки Егора зазубренным крюком. В затянувшей разум багровой дымке медленно взошли зеленые луны Агатиных глаз.
– Тише-тише, Егорка, тише… Это язва, всего лишь язва желудка. Не смертельно, но очень, очень-очень больно. Прости, я не хотела… Нет, хотела, хотела, конечно же, но все равно прости.
От ее голоса красный пульсирующий туман немного рассеивался. Вслед за глазами проступило лицо, вытянутое, болезненно худое. На желтоватой коже вылезли синяки, отеки и лопнувшие капилляры. Яркие волосы, перевитые леской седины, выцвели, свалялись, прилипли к впалым щекам. Над Егором склонилась незнакомая стареющая женщина, совершенно не похожая на его школьную любовь.
– Ал-ла… – выдавил он, вспомнив.
– Да! Да! Девочка, по которой ты сох в школе, ее звали Алла! – Губы Агаты растянула злорадная улыбка. – Прости. Ты хороший, я говорила, ты хороший человек, Егорушка, но слабый, как все люди, и тупой, как все мужики.
Агата замолчала, кусая сухие губы. Во второй раз за сегодняшний день уверенно расстегнула ширинку Егоровых брюк. Торжественно уселась сверху, упираясь ладонями в его рвущийся от боли живот. Чернов взвыл.
– Ты не понимаешь… ты не представляешь себе… – Прерывисто дыша, Агата скакала на нем, и голос ее звенел мартовским льдом: – Ты не сможешь понять, каково это – быть созданным для чего-то и не сметь этого делать! Мы же ведьмы, мы должны губить людей, изводить, уничтожать! А она нас в эти рубахи смирительные, как психов в сумасшедшем доме! И мы не можем, не можем и живем с этим, мучаемся… столетиями мучаемся! Полвека надо, чтобы такую рубаху износить! У вас, людей, не каждый столько проживет, а я семь таких рубашек… Семь!
Должно быть, все кончилось быстро, хотя эти минуты показались Егору вечностью. Агата порывисто встала, пропадая из поля зрения. Крюк в животе впивался все глубже и глубже. Боль на время подменила собой мысли и чувства. Подменила самую жизнь. Стараясь не потерять сознание, Чернов слушал, как Агата ходит где-то рядом, шмыгает носом, заливается истеричным плачем, а следом – не менее истеричным смехом, ругается… хрустит костями… чавкает сырым мясом… жадно рычит.
Когда наконец нашлось достаточно сил повернуть голову, Чернов столкнулся с ней взглядом. Стоя на четвереньках, по паучьи отставив локти, обнаженная Агата неотрывно смотрела на него и вылизывала пол длинным раздвоенным языком. Живот ее безобразно отвис, растянулся, шлепая по влажному от слюны паркету. Тело Старой исчезло.
– Прости, прости, прости… – беспрестанно извиняясь, Агата слизывала кровь. – Прости, я не хотела, чтобы ты это видел. Я могу сделать так, чтобы ты все забыл. Я могу, Егорушка, я теперь все могу, поверь…
Так сделай, сделай же так, хотел заорать Чернов. Но вместо этого застыл с разинутым ртом, бережно обхватив скрюченными пальцами разрывающийся живот. Улыбаясь, Агата придвинулась вплотную, жарко дыша Егору в лицо. Так близко, что можно было разглядеть розоватые волокна мяса, застрявшего между крепких ровных зубов, и почувствовать железный запах свежей крови.
– …но я не буду. Хочу, чтобы ты помнил. Хочу, чтобы ты мучился, чтобы с ума сходил, чтобы по ночам от кошмаров просыпался. Слышишь меня? Хочу, чтобы тебя упекли в психушку, чтобы все близкие думали, что ты псих. Я, как представлю тебя в смирительной рубахе, вся теку, как школьница на выпускном!
Она вскочила, утирая окровавленное лицо предплечьем, туго набитый живот колыхнулся из стороны в сторону. Как ни сильна была боль, Чернов почувствовал омерзение.
Агата повернулась к окну, и шторы сорвались на пол вместе с карнизом. По полу, звеня и подпрыгивая, покатились желтые кольца. Сама собой повернулась ручка, широко распахивая раму из белого пластика. В открытое окно, радостно кувыркаясь в потоках теплого воздуха, повалил снег. Агата подняла упавший карниз, грациозно перекинула через него ногу, будто садясь на велосипед.
– Я тебе противна, я вижу, но это все для девочек, Егорка. Для наших девочек, – алый рот широко улыбался, ладонь поглаживала округлое брюхо. – Они уже растут, и им нужно питаться.
Не прощаясь, Агата вылетела в окно, исчезая в рое крупных снежных мух.
Скрючившись от боли, Егор бессильно проводил ее застывшими глазами.
Снег опускался ему на лицо и не таял.
Владимир Кузнецов
Плетение
Уже несколько дней этот город не видел солнца. Густая пелена облаков затянула небо. Темное-серое утро, светло-серый день, темно-серый вечер. И ночь, непроглядно-черная, бесконечная, разрезанная хирургическими ножами ксеноновых фар, с мертвенно-бледными опухолями неоновых витрин и битым стеклом радужно-маслянистых луж. Дождь лил по десять часов подряд, прекращаясь ненадолго, чтобы снова зарядить. Монотонное, унылое шелестение капель, дробь жестяных карнизов, гулкий плеск в забитых мусором ливневках. Редкий свет в окнах, сквозь плотные шторы и жалюзи – желтушные полосы на жухлых газонах. Лето, беспечное лето – нечаянное затишье – оно ушло, за ним растворился во влажной темноте сентябрь с его нежным теплом последних солнечных дней. Долгая ночь наложила на город свой отпечаток. Теперь днем он словно дремал, по-настоящему просыпаясь только после заката. В густой чернильной темноте с мокрым шорохом проносились машины; яркие вывески клубов и кабаков резали глаз, настойчиво засасывая в свое теплое, прокуренное нутро; мутные тени сновали в темноте бетонных кварталов, там, где никогда не было фонарей. Монотонно потрескивали, гудели высоковольтные провода на окраинах, сонно вскаркивали вороны в парке, уже двадцать лет как заброшенном, превратившемся во что-то среднее между непролазной чащей и свалкой бытового мусора.
Семнадцать минут седьмого. Четыре цифры на экране смартфона. Ровно в эту минуту невидимое отсюда солнце полностью скрылось за горизонтом. Густые облака и мерцающее электрическое зарево городских кварталов мешали определить этот момент. Из-за них сумерки казались темнотой, но до этой минуты солнце все еще находилось на этой стороне земного шара. А теперь нет.
Бледное свечение матрицы вычерчивает в темноте хозяйку гаджета. Серое пальто, серый капюшон, серая кепка. Руки в обрезанных перчатках, худые, тонкие пальцы с короткими некрашеными ногтями. Угловатое лицо, блеск очков в толстой черной оправе. Вада потушила экран и убрала аппарат во внешний клапан рюкзака. Темнота снова укутала ее своим влажным покрывалом, спрятала от посторонних глаз. Ее выдавали только шаги – тихий плеск луж, которые за пару дождливых дней разлились на весь тротуар.
Старые районы. Унылое, забытое, пустынное место. Двухэтажные бараки-дома на просевших фундаментах, растрескавшаяся штукатурка стен, омерзительно-желтая, разрисованная похабными надписями. Здесь доживали свой век старики, одинокие и никому не нужные. Среди жилых домов, полупустых, темных, встречались и заброшенные – пялились слепыми провалами выбитых окон, смердели гарью бомжацких костров, кислой вонью экскрементов. Дворы густо заросли деревьями и кустарником, остатки старых гаражей торчали гнилыми зубами поверх этого буйства. Прямо во дворах были устроены погреба – квадратные люки в земле с низкорослыми, ржавыми грибами вентиляционных труб. На толстых петлях висели тяжелые замки.
Ваде нравилось здесь. Тут было тихо. Как на кладбище. Она неслучайно выбрала себе жилье в этом районе – для тех, кто не хочет, чтобы ему мешали, лучше варианта не найти. Плевать, что протекает крыша, что сочатся росой старые, в двадцать слоев перекрашенные трубы, что сквозняк задувает в щели стен, а древний паркет исходит трухой. Здесь уютно. Всего в паре кварталов этот могильный уют исчезает, сменившись типичным болотом спального района, а еще через пару – превращается в суетливый, беспокойный термитник центра.
Она вошла в подъезд. Миновав распахнутую покосившуюся дверь, поднялась по стертым бетонным ступеням, достала из рюкзака ключи. Два замка, скрипучие, заедающие, в тяжелой деревянной двери, разбухшей и перекошенной от гнилой мокроты. Вошла, закрыла за собой, не включая свет, не разуваясь, прошла в комнату. Низкий потолок, побелка в серых пятнах, голая лампочка свисает на коротком проводе. У стены расстелен каремат, на нем – скомканный спальник. Рядом – рюкзак побольше, на восемьдесят литров, сумка, на ней – ноутбук. Одноразовая посуда с засохшими остатками еды – черные кляксы на хрупком белом пластике.
Вада сняла пальто, повесила на гвоздь, вбитый в стену у изголовья, откинула капюшон. Джинсы, толстовка без надписей, берцы на толстой подошве – мужские, явно на пару размеров больше, чем нужно. Волосы короткостриженые, взлохмаченные. Прошла на кухню, открыла низкий, утробно рычащий холодильник. Пакет кефира, черствая булка, две сосиски во вскрытой пачке. Пошла к печке, достала чугунную, заросшую горелым жиром сковороду без ручки. Плеснула на нее воды из крана, порезала старым, сточенным ножом хлеб, выложила куски на сковороде. Чиркнула спичкой, поджигая конфорку. Зубами оторвала угол пакета, отпила. Вернулась в комнату, открыла ноут, запустила, нашла в куче пластиковой посуды тарелку почище, вилку. С коротким звоночком загрузилась винда, автозапустился браузер, фейсбук просигналил о новом сообщении:
Дашуня Звездочка
«Проклятая тварь! Ненавижу!!!!!!Я ТЕБ УБЮ!!!!!! 11сука… блжад… за вс ответеш!»
Бледно-серое в свечении экрана лицо осталось почти неизменным. Стекла очков, заполненные белым отражением фейсбукового окна, надежно скрывали выражение глаз. Только одна бровь слегка приподнялась. Вада включила плеер, отправилась на кухню. В динамиках ноутбука приглушенно захрипел «ObZen» от Meshuggah две тысячи восьмого года разлива. Этот альбом она слушала часто.
Сняв хлеб со сковороды, Вада положила его вместе с сосисками на тарелку, подхватила с подоконника пакет с кефиром и вернулась в комнату. Ела, глядя в экран, словно кино смотрела. Между тем на экране все так же висело сообщение от Дашуни Звездочки. Казалось, Вада получала удовольствие от его созерцания. Покончив с хлебом и сосисками и выжав остатки кефира из пакета, она просто вернула тарелку в стопку посуды. Отерла руки о толстовку, положила ладони на клавиатуру.
Так она сидела несколько секунд, нежно касаясь руками клавиш, впитывая тепло, исходившее от работающей машинки. Вада готовилась. Письмо было тревожным звоночком. Тревожным не из-за содержания – с этим как раз все было в порядке. Тревожным из-за своей преждевременности. Как ребенок, который вместо девяти месяцев решил появиться на седьмом. Рано. Слишком рано.
Нужно было разобраться. Вада глубоко вдохнула, словно перед прыжком в воду. Ладони легко приподнялись, кончики пальцев заскользили по клавишам. Голова закружилась, к горлу подкатил привычный горький комок.
Она никогда не понимала, как у нее это получается. Институтские знания и куцый практический опыт программиста не давал ни малейшего представления, как именно работает то, что она делает. Впрочем, Ваду не слишком интересовало, в чем тут суть. Это мужчинам нужно все разобрать по винтику. Женщине достаточно просто получать желаемый результат. Пока есть результат – плевать, как он получается.
Она скользнула по строкам кода, переходя от сообщения к профилю, от профиля к служебной информации – времени и адресе входа, устройстве, скользнула коротким пакетом на сервер к провайдеру, обойдя файерволы и слепых червей антивируса. «Симантек» – не самый распространенный выбор. Протекла на домашнюю машину – та была включена. Тело, где-то далеко позади, отреагировало на звуковой сигнал – пришло еще одно сообщение в ФБ. И снова от Дашуни. Девочка сидела за компом и ждала, пока враг появится в онлайне. Как удобно. Вада активировала вэб-камеру и не спеша рассмотрела Дашуню, вспоминая, кто это, и чем она могла быть недовольна. Перед камерой сидела женщина средних лет с опухшими, воспаленными глазами, растрепанными, жидкими волосами и тонкими, плотно сжатыми губами. Если бы сейчас Вада могла контролировать свое тело, она бы улыбнулась. Она вспомнила Дашуню.
Тридцать девять дней назад Вада нашла эту женщину в Сети, ковыряясь в чужих ящиках. Дашуня Звездочка (настоящее имя Инесса Васильевна Крынка, тридцать два года, не замужем) в это время вела через сайт знакомств активную переписку с Альфредо Гартьяно, испанцем сорока восьми лет, дважды разведенным. Дела у них складывались неплохо, и Дашуня уже собиралась принять у себя желанного гостя, который собирался приехать, чтобы ознакомится с объектом своей страсти тактильно. Вада не могла пропустить такого. Она немного поиграла с внутрисайтовыми адресами и системой переадресации, сделав так, чтобы запросы терялись, попадали в ящики к местным гомосексуалистам и троллям, а поисковые запросы выдавали мертвые или зараженные ссылки. А хронологию поисков и отчаянные воззвания разлученных через пару прокси завела себе на левый фримейл-ящик. Результат интересовал ее не меньше, чем процесс. Плетение вышло мудреным. Вада занималась им долго – начала в полдень, а закончила в час ночи. Но собой осталась довольна.
Теперь же выяснилось, что Дашуня нашла ее. Нашла, хоть никак не могла, тупая курица. Вада пробежалась по переписке женщины, заглянула на винчестер, перескочила на смартфон, старый, еще на третьем андроиде, дерьмо китайское. Ничего. Вынырнула.
В лицо как ледяной водой плеснули. Кожу кололи тысячи игл, руки подрагивали. Но Ваду эти обычные для нырка последствия не волновали. Рано. Слишком рано. Она достала сигареты, закурила, глядя как поднимается к потолку тонкая ниточка дыма – паутина в мертвом мерцании монитора. Еще три сообщения на ФБ, угрозы, ругань… четвертое.
«Я знаю, где ты живешь, сука!! Октябрьская 8 12… Глаза выцарапю! Патлы выдерну!!!!! Жди меня…»
Вада слегка наклонила голову к левому плечу. Все. Схема запущена. Где-то она ошиблась. Просчиталась. Неважно. Сейчас надо уходить. Быстро.
Пальцы застучали по клавиатуре:
«чертова дура отстань. я тебя незаню»
Вада собирала раскиданные по квартире вещи. Собрала в ванной ворох еще влажного белья, комом сунула в рюкзак. Подхватила спальник, вытряхнула из него пару грязных носков, стала скатывать. Не получилось – неровная колбаса не хотела упаковываться в чехол, выпирала. С шипением Вада бросила его на пол. Курлыкнул сигнал сообщения.
«Все ты знаеш. Я тебя убью. Жди скуа»
«расскажи хоть за что. Я непонимаю???»
– Давай излей мне душу… – Голос Вады звучал как шорох просыпавшейся крупы. Она снова занялась спальником, теперь спокойнее, ровнее.
В этот раз получилось – чехол закрыл его, ремни затянулись. В рюкзак. Сверху – скомканные свитера, пара джинсов, выгоревшая футболка. Кроссовки в коридоре – летняя обувь. На подошвах – засохшая грязь. По фигу. Кроссовки легли поверх одежды, заполнив остаток пространства рюкзака. Теперь верхний и боковой клапаны. В боковой – зубная щетка, паста, мыло, бритва, дезодорант, полотенце. В верхний – фальшивый паспорт и такой же фальшивый студак, тюбик крема, флакон туалетной воды. Отлично.
«Все ты знаеш, тварь. Ненавижу тебя… ненавижуненавижуненавижууууууу……»
– Правильно делаешь. Давай говори еще, – пальцы пробежали по клавишам, касаясь их нежно. – Сейчас тебе будет о чем сказать…
Без нырка – Вада просто перебросила последнее письмо от Альфредо со своего ящика на почту Дашуни. Почти сразу иконка «Дашуня набирает сообщение…» исчезла. Не выключая ноутбук, Вада сложила его, упаковала в сумку, пристегнула к рюкзаку.
Уже через минуту она вышла из квартиры. Пальто наглухо застегнуто, капюшон натянут на глаза. Большой рюкзак – на спине, маленький – на груди. Дверь заперла, ключи швырнула во влажную темноту за выбитым окном. Достала смартфон, взглянула на время. Девятнадцать ноль шесть. У старых районов есть свой недостаток – такси тут не поймаешь. Машины иногда проезжали по здешним разбитым улочкам, гремя на залитых водой ямах, слепя фарами, но голосовать было бесполезно. Вада почти бежала, вслепую перескакивая лужи, цепляясь за обвисшие, мокрые ветки. Пятьсот метров по прямой – и проспект Химиков. Там ходит троллейбус. Прямой троллейбус до автовокзала, всего три остановки. Автовокзал работает до шести (военное время накладывает свои отпечатки), но там стоянка такси. Оттуда, не светя номером мобилы, можно доехать до железнодорожной станции. Поезд на Харьков будет в одиннадцать пятьдесят. Можно успеть взять билет и уехать. Главное, выбраться из города до рассвета. С рассветом шансы на это сильно уменьшатся.
Впереди посветлело – электрическая желтизна бликами растекалась по мокрому асфальту, перемигивались вывески. Проспект Химиков – одна из главных артерий в старых районах. Все важные узлы на нем: автовокзал, главный городской базар, химкомбинат. Последний уже три года как остановился, медленно разрушаясь от времени и мародерства. Но те, кто еще работал там, упрямо держались за свои места, подпитывая себя слухами о «скором запуске» и довольствуясь минимальными выплатами. Самоотречение таких существ было Ваде отвратительно. Наблюдать за ними было так же неприятно, как за возней экзотических насекомых в террариуме. С тем только отличием, что наблюдатель и наблюдаемые были по одну стороны стекла.
Щурясь под желтушным глазом фонаря, Вада вышла на проспект. Смешавшись с рокотом двигателя, глухо пульсировали где-то справа басы – какой-то орангутанг тестировал новую аудиосистему своей чудо-тачки. С хрюканьем бита смешивались хрипы подвыпившего мастера караоке из небольшого полуподвального кабачка, за спиной слышались приглушенные истерические женские выкрики и вторящий им сиплый мужской баритон. Тоскливо завывала где-то в паре кварталов сирена неотложки. В полутемных окнах бледно-синим светились квадраты телевизоров.
Остановка троллейбуса была на другой стороне, а светофор на перекрестке не работал уже пару месяцев. Переходить дорогу приходилось на свой страх и риск: водители здесь не слишком уважали правила дорожного движения и еще меньше – пешеходов. После начала войны, когда город оказался на достаточном удалении от линии фронта, сюда перебралось много народа с «горячих» территорий – мажоров и чинуш в основном. Запуганная и парализованная милиция их не смущала, а вынужденные трудности сделали злыми и нервными. Так что переход улиц, особенно в темное время, требовал осторожности.
Пронеслась пара машин, ухая электронным битом и хлопая обрывками речитатива. Гангста по-русски – убого и отвратительно, прямо как с картинки Васи Ложкина. Потом стало тихо, только доносилось со стороны химкомбината натужное гудение троллейбуса. Как раз вовремя. Вада шагнула на дорожное полотно, разбрызгав мелкую лужицу, уверенно двинулась по стертой зебре. Рев мотора, резкий, внезапный, хлестнул по ушам, заставил обернуться. В этот момент включились фары, ослепив белесым пучком ксенона. Тело рванулось назад, мышцы свело от напряжения… Удар последовал мгновением позже, чернота в глазах взорвалась красным, ощущение тела пропало. Вада не понимала, что с ней происходило в этот момент.
Когда она пришла в себя, первым чувством была нестерпимая, тупая боль в бедре. Хлопнули где-то за пределами восприятия дверцы, потом чьи-то руки подхватили ее с двух сторон, стянули рюкзак, поволокли. Их голоса звучали в голове Вады искаженно, гулко. Ее швырнули вперед, в сухую, пропахшую бензином и по́
том темноту, где она приземлилась на мягкое, засаленное. Что-то за спиной стукнуло, снова хлопнули дверцы, рокот холостых оборотов сменился ревом и визгом шин. Ваду откинуло назад, прижало к спинке заднего сиденья. Постепенно в голове прояснялось.
– Куда ее? На Партизанскую? – спросил женский голос, прокуренный, севший.
– Нет, бляха! Домой к тебе отвезем! Ты, Жека, совсем тупая, да? – ответил мужчина резко. Он явно нервничал.
– Не хами. Можно и на гараж отвезти. – Женщина казалась спокойнее.
– Лучше на отдел. Спокойнее. Примем как положено, а дальше…
Вада напряглась. Партизанская – улица, на которой стоит горотдел милиции. Наверно, о нем и говорил мужик. Вот ведь непруха! Уже три года – три – все работало как часы. Где она ошиблась? Что упустила?
Осторожно запустила руку во внутренний карман пальто. Гладкий прямоугольник смартфона и его ощутимая тяжесть немного успокоили Ваду. Кто-то из похитителей включил радио, попав на новостной блок.
«За прошедшие сутки боевики восемнадцать раз обстреливали позиции украинских военных. По сообщениям спикера СНБО Андрея Лысенко, двое военных погибли, еще восемнадцать получили ранения…»
– Выключи это дерьмо, – потребовал нервный. Кажется, он сидел на пассажирском сиденье.
– Завали и не мешай слушать. Скоро все там будем.
– Я не буду.
– Это потому, что за тебя еще СБУ не взялось. А я уже в Киев съездила. В закрытом вагончике. И меня нормально так поспрашивали: где, кто и почему. Лешик, не думай, что нам так все и забудут. Город сдали без единого выстрела – и кого-то за это назначат виноватым. Понятно, не тех, кто отдавал – или не отдавал – приказы. Назначат таких, как мы. Тех, кто стоит пониже и знает поменьше.
Голос радиоведущей вторил глухому бормотанию ментов. То, что это были менты, сомневаться уже не приходилось. Увлеченные разговором, они даже не смотрели назад. Вада осторожно ощупала телефон. Сейчас ей не надо было даже видеть экран. Достаточно того, что устройство включено. Пальцы застыли на стекле, слегка подрагивая от вибрации машины. В ушах поднялся монотонный звон.
– И что?
– А то, что умные люди уже давно записались в батальоны. Оттуда не достанут.
– Я к идейным не пойду.
– Тебя и не возьмут. Есть наши батальоны, милицейские. Набирают из своих. Без говна. Стоят по внутренним блокпостам, подальше от фронта. Низкий кредит доверия, бляха.
– Как по мне – отлично. Пусть западняне под обстрелами сидят. Так ты что – надумала переводиться?
– Не-е, – протянула Жека. – Бабам с этим сложнее. Это вам, мужикам, зеленая улица. Что там с девкой? Мы ее не уморили там? Что-то никак не оклемается.
– Да все норм. Просто глуханули чуток.
– Проверь.
Вада в это время уже добралась до телефона Лешика, по нему соскользнула в профили соцсетей. Так и есть – мент. Как они нашли ее? Глупый вопрос – нашли, потому что время пришло. Сначала Дашуня, теперь вот они. Но почему так рано?
Бортового компьютера в машине не было, и это сильно усложняло задачу. Поганое корыто, чертов запорожский «ланос». Что можно сделать, что?! Сейчас он обернется, увидит ее, увидит руку в кармане, ударит – наотмашь, кулаком по лицу…
Внезапно через Сеть Вада уловила вай-фай точку. Совсем рядом. Движется быстро, наперерез траектории «ланоса». Машина – Volkswagen Tuareg. Бортовой компьютер включен, подсосался через вай-фай к смарту водилы, тянет какое-то музло. Давай, давай, надо успеть.
Виски заломило от усилия, перед глазами прыгали цветные пятна, руки онемели. Трюк на миллион.
Перекресток. Тоскливо мигает желтым глазом неработающий светофор. «Ланос» идет по главной, Жека даже не притормаживает, уверенная в себе. Рев мотора справа, отчаянный визг тормозов. Массивный, шоколадного цвета кроссовер влетает в передок «ланоса» сбоку, сбивает, раскручивает его. Вада выныривает из Сети, ошалелая от резкого перехода. Это как проснуться от ведра холодной воды, вылитого на голову. В глазах – искры и круги, тело словно иглами утыкали. Инерция швыряет ее, как игральную кость в стакане. Хрустит, разлетевшись на мелкие осколки, стекло, визгливо матерится Жека, орет ее напарник. Ослепшая и оглохшая, Вада нащупывает дверную ручку, распахивает дверь, вывалившись из салона прямо в засыпанную битым стеклом лужу. Осколки больно впиваются в ладони, брызги холодной грязи стекают по лицу. Где-то сбоку глухо вопит водитель «туарега», придавленный подушкой безопасности. Вада поднимается, шатаясь, бредет к тротуару.
– Стой! А ну стой, курва!!!
Истошный женский вопль бьет в спину, но Вада только прибавляет ходу. Шаркающие шаги доносятся сзади. Вперед, еще, еще… Вада спотыкается о бордюр, падает лицом в газон, жухлый и размокший. Прежде чем она находит в себе силы встать, ее прижимают к земле, придавив коленом между лопаток, скинув капюшон и вцепившись холодной пятерней в волосы. От рывка голова запрокидывается. Сверху, вычерченное контрастными тенями, нависает женское лицо. Правая половина залита кровью, щека разорвана, губа распухла.
– Куда собралась, тварь?!
– Ты кто? – с трудом прохрипела Вада. Говорить с запрокинутой головой было трудно.
– Ты думала, я тебя не вычислю, курва? Зря. Ой, зря.
– Пусти… я тебя не знаю…
Рука, бессильно откинутая, вдруг коснулась чего-то твердого. Обломок кирпича. Ломая ногти, зацепила, потянула…
– Хорошо, что вы, малолетки, так уверены, что через Интернет вас не вычислить. Ты думала, настучишь на меня – и все? Меня посадят, далеко и надолго? Обломись. В этой стране так дела не делаются. – Жека наклонилась, почти касаясь губами уха Вады.
Та молчала, упрямо пытаясь выковырять из грязи обломок. Теперь она поняла, вспомнила. Евгения Колодько, майор милиции. В круговерти событий имела неосторожность поддерживать контакт с «той стороной» – подругой, бывшей прокуроршей, получившей нехилое повышение в «народной республике». Ничего такого, просто обычный женский треп. Но Вада решила немного поменять его окрас и содержание. Слегка подправила имейлы, записала фрагмент телефонного разговора, вырванный из контекста и очень двусмысленный. Все это собрала и переслала в СБУ – использовав почтовый ящик коллеги Колодько. Двадцать шесть дней назад. За это время Жеку сильно потрепали. Но, видимо, недостаточно.
Ментовка ударила открытой ладонью по уху Вады, на несколько секунд оглушив ее. Потом еще – так же хлестко, уверенно.
– Что, курва, нравится? Погоди, я еще не то с тобой сделаю. Знаешь что? Я тебя проведу как террористку. Информаторшу. А потом отдам в один из батальонов. Выберу самый отмороженный. Чтоб даже разговаривать не стали. Сразу начали бить и насиловать. Бить и насиловать. Слышишь, тварь?!
– Эй, что там происходит? – раздался незнакомый голос. Наверное, водила фольца выбрался-таки из-под подушки.
Жека инстинктивно обернулась. В этот момент пальцы Вады выдернули из грязи обломок. Описав короткую дугу, он врезался в нос ментовки, от ошеломления ослабившей хватку. Вада рванулась, ударила еще. Удары выходили слабые, смазанные, но Жеке хватило. С воем она закрыла руками лицо, отпрянула. Вада дернулась вперед, встала на четвереньки, поползла, на ходу поднимаясь, ныряя в темную глубину подворотни. Жека погналась за ней, ее топот, плеск грязи под ногами упорно преследовали Ваду. Женщина не кричала – бежала молча, уверенно. Вада петляла по гаражам, проскальзывала по узким тропкам между домами, перескочила через низкий бетонный забор детского сада. Обогнула его, стараясь избегать известково-белесых стен павильонов, снова перемахнула забор, двинувшись почти в том же направлении, откуда прибежала. Сердце стучало так, что болели ребра. Горло горело огнем, в уши словно пробки вбили. Левое колено при каждом шаге взрывалось острой болью. Погони слышно не было. Пробежав пару кварталов, Вада перешла на шаг, прикидывая, как быть дальше.
Все вещи остались в «ланосе». Оба рюкзака, документы. Это ничего. Это все равно. Главное – ушла. Что теперь? Возвращаться на проспект не хотелось – далеко, и нет гарантии, что там ее не будут ждать. Такси. Такси – хороший вариант, но лучше не светить номер, номер лучше не светить. Можно найти ближайшего кента, подключиться к его телефону, перевести на свой… Нет, сложно, она слишком устала для еще одного нырка.
В просвете между кособоких трехэтажек показалась небольшая улочка. Энергетиков. Отлично. Там, на перекрестке с Советским проспектом, был небольшой кабачок, «Джокер», выходивший парадным в сквер, заросший и неухоженный. Можно зайти, выпить кофе, немного оклематься, потом попросить бармена вызвать машину и уехать на вокзал. Эта мысль показалась разумной.
Вада с опаской вышла на перекресток. Откуда-то ниже по Советскому доносилась рваная, громкая музыка и слышалось глухое бормотание толпы. Звуки знакомые. Кафе «Фея» при ПТУ № 98, давно облюбованное местной неферской тусовкой. Там регулярно проводились говно-сейшены с местечковыми музыкантами. Отвратительный звук, порошковое пиво в пластике, свински бухая толкучка грязных подростков вперемешку с престарелыми маргиналами, так и не нашедшими места в жизни. Раньше Вада там бывала. Ее даже прикалывал тамошний отвратняк. Но сейчас она решила обойти его стороной. Кофе там нет, нет и телефона. К черту.
«Джокер» располагался почти напротив, в сквере между двумя полосами проспекта. Сквер украшали разбитые лавки и два советских памятника каким-то деятелям раннекоммунистического периода. Тут было наплевано, валялись бутылки, окурки и презервативы. Два фонаря когда-то освещали окрестности, но теперь лампы в них перегорели, а провода были обрезаны сборщиками цветмета. Неухоженные вязы за много лет сплелись в невысокую, метра два, чащу, сквозь которую шла узкая тропка. В конце ее приветливо светилась красным вывеска. На дверях под вывеской был приклеен скотчем лист А4 с напечатанной на принтере надписью: «Согласно распоряжению военно-гражданской администрации области, лица в камуфляжной форме и с оружием – не обслуживаются». В мерцающем неоновом свете Вада немного привела себя в порядок – точнее, попыталась стереть налипшую грязь с пальто и джинсов. Не очень успешно.
Интересно: то, что она делает, можно назвать хакерством? Вада в который раз задала себе этот вопрос, глядя на потемневшие, в черных контурах пальцы. Грязь оказалась на удивление въедливой, еще больше испачкав одежду и прицепившись к рукам. И все-таки? Хакерство – это навык деконструкции кода, поиска его слабых мест, использование их. А Вада занималась чем-то совсем другим. Она просто лепила код, как ей было удобно. Манипулировала им, не встречая особых преград. Ее руки словно распадались на биты, бесконечную череду нулей и единиц. Ни черта не понимая «как именно», она делала «так, как нужно».
Потому в очередной раз пришла к тому же самому выводу. Она не хакер. Кто же тогда?
Ответ был достаточно прост. Она – ведьма.
Та, кто получает желаемое путями, недоступными большинству. И желает того, что большинству никогда не придет в голову желать.
Внутри было сумрачно, тепло и немного душно. Часы над барной стойкой показывали половину девятого. Людей за столиками было немного. «Джокер» не отличался ни стилем, ни качеством, но Ваде было на это наплевать. Она подошла к стойке, вытащив из кармана пару смятых купюр. Если ты – маргинал в поношенных шмотках, всегда, заходя в кабак, показывай деньги. Даже если не собираешься платить. Это избавляет от тягуче-напряженных взглядов и глупых вопросов.
– Капучино. Самую большую чашку.
За барной стойкой оказалась девушка, слишком угловатая и высокая, чтобы быть красавицей, и слишком замученная, чтобы казаться обаяшкой. Крашеная блондинка с потемневшими на пару сантиметров корнями волос и колечком со стразом в правой ноздре. Челюсти сильно выдавались вперед, блеклые серые глаза были слишком маленькими.
– Двести грамм. Тридцать пять гривен, – не слишком приветливо сообщила она.
Вада оставила на стойке две двадцатки и отправилась за столик в дальнем углу, у дверей. Терпеть не могла давать на чай. Это была проверка: принесет сдачу – молодец, не принесет – ей же хуже. Привычная вилка, хоть сейчас и не время.
– Ритуал надо блюсти, – сама себе буркнула Вада, садясь спиной к стене. Отсюда хорошо видна была дверь, а вот Ваду входящие не увидят. По крайней мере не сразу. Вытянув ноги и откинувшись на неудобном и холодном пластиковом стуле, она лениво полистала меню – просто от нечего делать. Заказывать здесь еду она не стала бы.
Сейчас, в тепле и спокойствии, она стала обдумывать ситуацию. В ее делах, как и при любом колдовстве, важен был ритуал. Соблюдение ритуала – вот что заставляло колдовство работать, а совсем не глубинное понимание процесса. Методом проб и ошибок Вада вычислила два важных момента, которые сама для себя назвала «скорострельность» и «отдача». Скорострельность определяла, как часто Вада могла сплести что-то по-настоящему крупное. Не мелкие нырки, слабенькую подтасовку цифровой реальности для собственных нужд, а серьезные, комплексные плетения, которые ломали людям жизнь. Период повторения был настолько банально-очевидным, что она сначала даже не поверила. Пришлось подтверждать практикой. Местами – болезненно.
С отдачей было сложнее. Отдача приносила ведьме полную меру того, что она сотворила с другими. В лучшем случае – телесную немочь, депрессию или затянувшиеся на пару недель месячные. В худшем – что-то, что запросто могло убить или покалечить. Отдача приходила, если превысить скорость или если достигнуть предела… Скорость Вада не превышала. А предел – предела она еще не достигла. Во всяком случае, ей так казалось. До сегодняшнего заката.
Барменша сама принесла капучино – большая чашка-пиала, ложка, два стика сахара. Два стика на двести граммов. Издевательство.
– Девушка, а сахару можно еще? – спросила Вада, разглядывая пенную шапку на пиале.
– Вот сахар, – барменша указала на подставку для салфеток. За ней и правда обнаружилась небольшая кейтеринговая сахарница – исцарапанный, некогда прозрачный пластик, заостренный алюминиевый клюв.
– Спасибо.
Подклеенная скотчем пятерка сдачи обнаружилась под блюдцем. Вада скривила губы в ухмылке. Повезло тебе, лошадка. Убрала купюру в карман. В другой упрятала оба стика – их она тырила в каждой забегаловке, скорее из любви к искусству, чем для пользования. В рюкзаке, в ментовском «ланосе», у нее остался приличный запас, с полкило наверное. Из самых разных мест: Киев, Луцк, Черкассы, Одесса, Белгород, Орел. Даже из польского Люблина парочка. Теперь придется коллекцию восстанавливать.
В капучино Вада высыпала почти полсахарницы. В похрюкивающих колонках слащавый сопрано-негр из The Heavy сообщал, что «здесь не место для героя», усиливая сказанное двойным отрицанием. В подвешенном к потолку экране под эти зловещие слова патетично кривлялся Потап в очках на пол-лица и сутенерской мохнатой шапке. Отличная идея – распараллеливать видео и звуковой ряд.
Вада стянула перчатки и обхватила чашку двумя ладонями, впитывая тепло напитка. На блестящей белой поверхности наверняка останутся серые отпечатки, и это радовало ведьму. Она жила как бы сквозь этот мир, в нем и одновременно вовне его. И такими нехитрыми действиями оставляла в мире следы. Первый глоток, состоявший больше из пенки, был чертовски хорош. Второй, уже сиропно-сладкой кофейной жижи – еще лучше. Вечер начинал выравниваться.
И тут двери кафе раскрылись – широко и резко. В зал вошли трое в камуфляже, влажные от дождя, с темными, обветренными лицами. Все трое – с автоматами на потертых ремнях, с обмотанными желтой изолентой магазинами. Барменша вскинулась, метнулась к дверям на кухню, позвала кого-то. Пока бойцы дошли до стойки, навстречу им уже выдвинулся грузный мужичок в потертом пиджачке.
Ваде не слишком хотелось досматривать эту сценку. Она провела в этом городе не один день и знала, как должны и как не должны вести себя военные. И надпись на дверях не забыла. Этих могло сюда занести по ее душу. После ментов – вполне логичное развитие. Уже поднимаясь, она сделала один большой глоток, едва не подавившись и испачкав нос и губы в пенку. Солдаты пререкались с администратором, не обращая на нее никакого внимания. Двери протяжно скрипнули, мокрая, дождливая темнота лизнула разогревшуюся кожу лица шершавым языком. Не оглядываясь, Вада двинулась вниз по скверу, прошла памятники и, огибая разросшиеся кусты, скрылась в тени, которую отбрасывала безыдейная коробка двухэтажного здания ЗАГСа. Убедившись, что ее не преследуют, достала смарт. Четверть десятого. Черт, она проторчала в «Джокере» полчаса, считай, без толку – да еще и перчатки на столе забыла. А все корявая лошадь-барменша. Могла бы быть и порасторопнее.
– А тебе, коза, – сама себя отругала Вада, – не мешало бы следить за своими вещами. И за временем.
За ЗАГСом расположилось еще несколько административных зданий и Советская площадь – одна из трех городских площадей, не самая крупная, но самая старая. Дома вокруг нее строились еще в пятидесятые, и это было единственное место в городе, которое отличалось хоть сколько-то приметной, не противно-коробчатой архитектурой. Но Ваде туда было не надо. Общественный транспорт там не ходил, кварталы вокруг были глухие, темные, такси не поймаешь. Хотя…
Недалеко от площади находился ресторан «Эдем» – место обеденных посиделок и вечерних погуделок городской власти. Ваду там развернули бы с порога, но вторая чашка кофе в ее планы не входила. У ресторана почти всегда дежурила пара таксомоторов. Возьмут они дороже, сильно дороже, но выбирать не приходилось.
Она свернула к выходу из сквера, споткнувшись о торчащий из земли обломок бетона – остаток скамейки или урны, наверное. В этот момент сбоку затрещали ветки, и что-то темное с воем налетело на Ваду, сбив с ног. Ударившись затылком, ведьма на секунду потеряла ориентацию.
Нечто, смердящее ссаными тряпками, восседало на ней сверху, хлеща по лицу мокрыми лохмотьями, впиваясь в кожу твердыми, как палки, пальцами. Прежде чем Вада пришла в себе, нечто навалилось ей на лицо, в глаза полезли спутанные, жесткие волосы, дрябло мягкий рот присосался к щеке, гнилые, шатающиеся зубы попытались вгрызться в плоть. Вада несколько раз ударила скулящую тварь кулаками по лохматой голове, пытаясь оторвать от лица, потом ухватила за космы, рванув от себя.
В темноте нападавшее казалось бесформенным силуэтом, амебой, которая отращивала щупальца там, где они были нужны. От вони першило в горле, лицо было измазано холодной слизью. Нечто вцепилось деревянными пальцами в горло Ваде, сдавило. Ведьма отпустила одну руку, ударила прямым в лицо, метя в глаза. Раз, второй, третий. Наконец чужие пальцы разжались, дав глоток воздуха. Вада повалила тварь на бок, выкручиваясь из-под нее, потом оттолкнулась ногой, откатилась, поднялась на ноги. Нечто ползло, стелясь по грязи, – темное пятно на лоснящемся в отсветах дальних фонарей газоне. Потом резко, с сипящим выдохом, прыгнуло, выкинув вперед голые, узловатые руки. Вада отпрыгнула, побежала – дальше, к свету. Нечто гналось за ней, ломая кусты, глухо шлепая по растрескавшемуся асфальту, вопя тонко, надтреснуто. Ведьма выскочила на освещенный рукав проспекта, огляделась. Одинокий прохожий поспешно удалялся по улице Горького, стремясь убраться из-под фонарей. Одинокая машина пронеслась мимо, водитель топил под сотню. Вада побежала – к площади. До нее метров двести, там всегда кто-то есть. Тварь преследовала ее. Вада слышала, как та ломится сквозь кустарник, шелестит по жухлой траве – всегда в тени, ни разу не показавшись в кругах фонарного света. Ее вой перерос в надломленное хныканье, как у больной кошки.
Ведьма выбежала на площадь – абсолютно пустую, но ярко освещенную, пробежала к самой середине, замерла, оглядываясь. Сюда незаметно не подберешься. Тридцать метров площади с любой стороны. Для обеих. Что дальше?
Вада видела такси – всего в сотне метров, на перекрестке с улицей Ленина светились желтым шашечки. Дорога казалась свободной. И Вада побежала.
Нечто вышло ей навстречу примерно на половине пути. Уже слышна была музыка из «Эдема», пошлое пение местной певички под такое же пошлое миди. Нечто замерло, как пес, вытянув кверху косматую голову. Потом медленно поднялось, встало прямо.
Теперь, в свете фонарей, Вада могла разглядеть то, что на нее напало. Это был человек. Женщина. Уродливая, опустившаяся, замотанная в невообразимое тряпье вместо одежды, заросшая грязью. Седые лохмы волос трепал ветер. Живот вздулся гротескным пузырем, конечности, наоборот, истончились, как сухие, сучковатые ветки. Она скулила и хныкала, мелко тряся головой. Вада замерла, не решаясь сделать следующий шаг. Она узнала и эту.
Самая лучшая ее шутка в этом городе. Пятьдесят два дня назад. Многоходовка, которой Вада по-честному гордилась. Вначале вскрылась переписка врача с менеджером-фармацевтом, обещания откатов за дорогой препарат. Иностранная вакцина, купленная по госпрограмме и уже якобы распространенная. Темная схема, даже упаковка маркировалась набором ничего не значащих цифр. Потом нашлась цель – женщина с поздним новорожденным ребенком, трепетно любимым. Болезненным ребенком. Положенная по сроку вакцинация, препарата нет, но можно провести заказ напрямую через врача. Очередной развод пугливых барышень. А потом небольшая путаница в заказных листах фармацевтической компании. Электронный документооборот – это прекрасно. Никак не понять, где именно в накладную вкралась ошибка. Одна вакцина вместо другой. Канадская, хорошая, против великого и ужасного H1N1, о котором все уже успели забыть. Та самая, которая в трети случаев приводила к смерти вакцинируемого. Удачное попадание.
Врач чудом откупился от тюрьмы, а мать – мать стояла сейчас перед Вадой. Нечто, еще пару месяцев назад бывшее человеком. Черт, как вышло, что пропустила? Кто остался неучтенным?
Сорвались одновременно. Вада – в сторону, нечто – наперерез. Пальцы вцепились в полу пальто, потянули. Ведьма упала, приложилась лицом о щербатый асфальт. Вслепую ударила ногой, угодив во что-то мягкое и податливое, перевернулась на спину, ударила еще – в этот раз прямо в лицо. Тяжелым берцем получилось лучше, чем худым кулачком. Тварь замешкалась, разжала пальцы. Загребая ногами, Вада отползла, подхватилась, побежала. Скулеж за спиной перерос в хриплый вой. Шашки такси манили, мечась перед глазами в такт бешеному сумбурному галопу. Рука шлепнулась на мокрый багажник, соскользнула, потом вцепилась в стылую ручку, рванула. Дверца распахнулась, воздух из салона пахнул искусственной хвоей освежителя. Вада ввалилась внутрь, резко захлопнув дверь.
– Эй, ты что, блин, дверцу мне хочешь поменять? – ругнулся водитель.
– Жедевокзалпожалуйста, – одним словом выдохнула Вада, тут же сунув смятую сотку между передних сидений. Водитель денег не взял, завел машину, вырулил на Советский… Темный клубок вывалился на капот откуда-то сбоку, распластался, растопыренной ладонью хлопнув по лобовому стеклу. Водитель выматерился, выдавил тормоз, распахнул дверцу. Уже на улице сгреб истерично визжащую тварь, швырнул на землю, вскрикнув от омерзения. Несколько раз методично ударил ее, корчащуюся, ногами куда-то в центр тряпичного кубла, потом, сплюнув, вернулся в машину.
– Совсем бомжи охренели. Тварь пропитая, – он бросил на Ваду взгляд через зеркало. – Это ты не от нее так бежала?
– От нее, – кивнула Вада. Водила хмыкнул:
– А тебе точно на вокзал надо? Или ты просто с перепуга?
– Точно надо.
– Ну как скажешь, – он снял рацию, придавил кнопку. – Два-семь с попутным, ЖД-вокзал.
– Принято, два-семь, – хрипло отозвался динамик.
Машина неслась по освещенному проспекту, мимо неоновых гирлянд, свисавших с фасадов, мимо скверов и стадионов. Позади остался Дворец культуры с иллюминированным фонтаном, который включили по случаю визита какой-то иностранной комиссии, потом теннисный ангар, кинотеатр советской постройки – параллелепипед с покореженными алюминиевыми буквами на фасаде. «СОВРЕМЕННИК». Отличное название для постройки из семидесятых.
Ладони саднило. Вада подняла их, стараясь разглядеть в сумраке салона. Мимо проносились фонари, натриевые лампы светили сквозь окна бледно-золотым, кругами плясали тени. На ладонях грязь забилась в глубокие царапины, оставленные асфальтом площади. Грязь и кровь. Вада коснулась лица, там, где ударилась, падая. Кожа напухла и болела, но, кажется, осталась целой.
– Куда едешь? – спросил водитель. – Киев?
– Угу, – легко соврала Вада. Для нее врать незнакомым людям было даже не рефлексом, а чем-то более глубинным, патологическим.
Видимо, водитель ждал продолжения, но ведьма была не в настроении изображать вежливость. Тогда он включил плеер. К удивлению Вады, не радио, а что-то из своих записей. К еще большему удивлению – «Лодку» Чака Рейгана. Чака она не любила, но знала. Странно было, что донбасский таксист слушает американский кантри-панк.
Они выехали на перекресток. Здесь, на пересечении Советского проспекта с Гвардейским, по сути, был центр новых районов – урбанистического антонима районов старых. Оживленные улицы, многоэтажки, офисы крупных фирм, гостиницы, ночные клубы и дорогие магазины. Здесь же на площади Победы – самой крупной городской площади – расположилась областная военно-гражданская администрация. Много света: электрического, неонового, ксенонового. Много дорогих машин: «мерседесы», «порше», «лексусы», «инфинити» – наглядная демонстрация плохого вкуса местной элиты. В основном кроссоверы – дороги, и без того не самые лучшие, за последний год были сильно разбиты гусеницами танков и БМД.
На стоянке слева стояло десятка два мотоциклов, чоперов в основном. Байкеры, не парясь по поводу дождя, торчали тут же, дымя сигаретами и потягивая пиво.
Вада долго смотрела на них. Чертова ночь заставляла бояться всего. А между тем в прошлый раз именно страх – страх перед солдатами – толкнул ведьму на глупость.
Водитель нервно прокашлялся, привлекая внимание.
– Че-то сразу не подумал… надо заправиться заехать. Успеваем?
– Не знаю, – скривила губы Вада. – Вам через блокпосты проезжать.
Водитель промолчал. Железнодорожный вокзал располагался за чертой города, а проезд через блокпосты закрывался в девять – после этого покинуть город становилось проблематично. Но люди на то и люди, чтобы договариваться.
– Проедем, – буркнул таксист, прибавив газу. Миновали площадь, выехали на Новикова – набережную, идущую вдоль большого озера. Это была южная окраина города, за ней начинались пригородные поселки. Сразу за перекрестком светилась огнями газовая заправка.
Таксист остановил на въезде, Вада послушно вышла. Отправилась в магазинчик, рассчитывая купить что-то на перекус. Взяла сдобную булку и питьевой йогурт. Часы на кассовом аппарате показывали двадцать один пятьдесят. Расплатившись, тут же у кассы откупорила бутылку, сделала хороший глоток. С булкой не спешила – та была не очень свежая и особо аппетит не возбуждала. Выходить не хотелось – дождь прекратился, но с озера задувал промозглый, сырой ветер. Водитель о чем-то препирался с заправщиком, махал руками. Потом плюнул, пошел к магазину.
– Извини, – сказал он, войдя. – Что-то с предохранительным клапаном, бак не держит давление. Сейчас я товарищу промаякую, он тебя подхватит.
Вада кивнула, внутри сомневаясь, что из этой затеи будет толк. И оказалась права. Спустя минут пятнадцать таксист, смущенно извинившись, посоветовал позвонить другому оператору. Вада кивнула и, перебравшись через дорогу, зашагала по освещенному Советскому назад, к площади Победы.
Когда центр города находится в пятнадцати минутах ходьбы от окраины – это не только смешно, но и удобно.
Город вообще был очень компактным. Здесь почти отсутствовал частный сектор – даже в старых районах основу застройки составляли двух-, трех- и пятиэтажные многоквартирки. Новые районы были застроены еще плотнее – и город, занимавший меньшую, чем у соседей, площадь, вмещал солидно больше населения. Вада миновала Ледовый дворец – еще одно циклопическое творение советских времен. Огромный крытый амфитеатр на пять тысяч мест, серое чередование узких полос стекла, железа и бетона. Сейчас он стоял темной, мертвой громадой, располосованной сверху вниз голубоватыми полосами прожекторов. Вада поглубже натянула капюшон. Ночь только начиналась – до рассвета еще десять часов. Десять часов, которые нужно пережить. Кто еще? Ведьма напрягла память, вспоминая свои главные триггеры в этом городе.
По другой стороне параллельно ей шла небольшая компания, четверо молодых мужчин. Они о чем-то спорили – на чешском или словацком, судя по всему. В городе уже год как было не продохнуть от иностранцев: ОБСЕ, Красный Крест, конторы рангом пониже от определенных стран: Норвегия, Австрия, Швеция, Италия, США… Медицинские центры, центры помощи беженцам, реабилитационные. Гостиницы были переполнены, репетиторы английского усиленно учили иностранцев основам русского и украинского, возле ресторанов и клубов каждый вечер выстраивались машины с европейскими флажками и эмблемами гуманитарных организаций. Наверное, все эти иностранцы приносили городу пользу – Вада никогда всерьез над этим не задумывалась. Польза – это не ее профиль. Люди не заслуживают того, чтобы им помогали. Даже больше – им это не нужно. Им не нужна помощь, доброта и прочие «христианские ценности». Злые, эгоистичные, завистливые, неблагодарные. Чертов набор банальностей, который остается неизменным из века в век. И столько же времени его пытаются припрятать под цветастыми тряпками благородства, альтруизма и милосердия. Подумав, Вада достала из кармана наушники – обычные затычки, которые идут в комплекте с телефоном. Покупать «лопухи» она уже отучилась – слишком неудобно. Воткнула разъем в гнездо, покопалась в фонотеке.
Ion Dissonance, «Cursed». Отличная плитка, прекрасный способ успокоиться и прочистить немного голову. Через пять лет после выхода все еще не надоела. Итак, список.
Анжела «нечто» Привалова, смерть малолетнего сына, пятьдесят два дня назад;
Инесса «Дашуня» Крынка, разрушение брачных планов, тридцать девять дней назад;
Евгения «Жека» Колодько, уничтоженная карьера, двадцать шесть дней назад.
Должны быть еще две. Шестьдесят пять и тринадцать. С первой цифрой проблем не было – свою первую цель в этом городе Вада запомнила хорошо. Роза Шерматовна Белодед, замечательная старушка, тихо доживающая одинокий век в старой советской квартире, на улочке напротив кладбища. Бабушка Роза в лучшие времена была непоследним человеком на химкомбинате. Это знали многие. Немногие знали, что, будучи автором десятка патентов, она получала и получает немалые роялти за свои изобретения, имея колоссальные банковские счета. Можно сказать, Роза Белодед стала причиной, по которой Вада осталась в городе. Дело было даже не в деньгах – себе ведьма не взяла ни гроша. Родственнички, потирая руки, ожидали, когда старуха, наконец, кончится, чтобы наложить руки на ее миллионы. Ситуация была настолько карикатурной, что могла бы показаться сюжетом из дешевого сериала. Только жизнь иногда складывается в причудливую мозаику. Ваде не нужны были деньги. Обеспечить себя средствами она могла почти в любой момент. Ваде нужен был результат. Шокирующий удар, который раздавит целую семью – но не выйдет наружу, так что бессильная горечь, взаимная ненависть, хроническая озлобленность, словно в закупоренном горшке, будут вариться внутри этой семьи. Так и получилось. Деньги ушли. Растворились. Серия странных, причудливых системных сбоев, отказов страховщиков, ошибок трансфера – и денег просто не стало. Чудовищно, но абсолютно неразрешимо. Отличный результат. Но теперь придется платить и за него.
Кто еще? Тринадцать дней назад Вада должна была сплести против кого-то еще. Сплести всерьез и основательно. Но она не сделала этого. Она хотела еще немного побыть в городе, еще пару недель, может месяц. Почему-то он нравился ведьме. И плетения не было.
Громкий, гулкий хлопок донесся откуда-то с запада. Это не было привычным уже отзвуком артиллерийских дуэлей, которые время от времени устраивали воюющие стороны. Слишком громкий. Слишком протяжный. И не со стороны фронта. Остановившись, Вада тревожно вглядывалась в темноту на горизонте. Где-то там, отчетливо различимое, разгоралось оранжево-серое зарево. Как раз там, где был химкомбинат. Тревожное, нехорошее предчувствие ледяной пятерней сжало Ваде желудок. Нужно бежать. Прятаться.
В подтверждение ее слов над крышами протяжно и хрипло завыли ревуны. Сначала один, далеко, потом ему ответили еще несколько, уже ближе. Волна звука накрыла Ваду и покатилась дальше, пробуждая все новые голоса. Ведьма побежала – сразу, как только поняла куда. Не самый лучший вариант, но другого не было – в этом городе было не так много домов, где ей открыли бы дверь. Наверное, всего один. И то под вопросом.
Острый запах коснулся ноздрей. Вада закрыла лицо рукавом, но уже чувствовала резь в глазах. Она свернула в проулок, который вел к городской гимназии. Проулок был широким и светлым, с одной стороны его освещали витрины супермаркета, с другой – открытая площадка бара «Маяк». Пробегая, ведьма слышала выкрики мужиков, стук пластиковой мебели, звон разбитого бокала… Перекрывая звуки растущей паники, протяжно выли ревуны.
Двор гимназии был залит режущим светом прожекторов. В нем было отчетливо видно, как клубится, колеблется в воздухе прозрачный дым – сверху спускалась, оседала медленно водянистая взвесь, резко пахнущая мочой. Глаза отчаянно слезились, в горле застрял шероховатый ком. Суставы начало выкручивать, бежать стало трудно.
Вада бежала, закрыв глаза, приоткрывая их один раз на пять шагов – так было немного легче. Слезы все равно лились рекой, вытекая из-под сжатых век. Роговицы жгло огнем, в нос словно кипятка плеснули. С каждым вдохом легкие точно сжимались, впуская все меньше воздуха. В ушах звенело так, что заглушало вой ревунов.
«Вот и все, – неожиданно спокойная мысль оформилась в голове, на секунду перекрыв огненную пляску боли и страха. – Твой путь окончился. Нельзя убежать от аммиачного облака. У тебя сгорят легкие, спекутся кишки. Аммиак выест тебе слизистую. К утру ты будешь просто еще одним трупом. Мертвые люди, мертвые собаки, мертвые кошки, мертвые деревья. Здесь многие умрут».
Ноги не держали. Вада упала на четвереньки, уже не чувствуя, как погружаются в ледяную жижу ладони. Раны на коже щипало и саднило. От запаха мочи слюна во рту густела и обволакивала рот полиэтиленовой пленкой. Ведьма подняла голову. Глаза были закрыты, но сквозь веки она видела сгорбленный силуэт прямо перед ней.
– Мой внук, Сережа, – проговорила старуха медленно. – Мы сильно поссорились вчера. Он очень расстроился. Был сам не свой. Ему нельзя было на работу. Еще и в ночную смену. Он ведь не пьет. Почти никогда не пьет.
Вада замотала головой. Казалось, что земля под ней становится мягкой, топкой, засасывает ее вниз, в черноту, вонючую черноту, густую, как нефть. Яркие вспышки, ядовито-зеленые, кислотно-розовые, кроваво-красные, плыли вокруг, причудливо меняя формы. Они были как огромные амебы, клубки токсичного желе.
– Зачем, – старческий голос распадается на множество голосов, нестройный, пульсирующий хор тысяч ртов. Распяленных, пересохших, разорванных, зашитых. – Зачем ты это сделала?
Горло рвет наждаком при каждом вдохе. Слова ранят.
– Я. Вас. Ненавижу.
Звуки, как выстрелы. Каждое слово – пуля. Вылетает, обжигая вспышкой порохового пламени, заполняя легкие кислым дымом. Три слова. Три простых, коротких слова, в которых умещается целая жизнь, со своим смыслом, философией, целью.
Каково это – быть серой, ни к чему не способной, ничем не интересной? Как это – каждый день чувствовать себя тенью, отражением жизни тех, кто рядом с тобой? Когда нет сил открыть рот, сказать что-то, нарушить вечный вакуум молчания вокруг себя.
Пустота внутренняя ощущается куда острее пустоты внешней. Внутри – серое, студенистое нечто, без формы и содержания. Ничто по-настоящему не интересно, ничто не увлекает, не может зацепить.
Учеба – потому что надо получить диплом.
Работа – потому что нужна запись в трудовой книжке.
Подруги – им нечего сказать и нечего от них услышать.
Отношения – ненужные трудности ради коротких минут физического удовлетворения.
Мастурбация – просто рутина, привычка, уже нет даже мыслей во время нее. Только набор отработанных действий с четко обозначенным результатом.
Алкоголь, наркотики – просто способ сделать неполное забытье полным.
Вада не знала, что пришло первым. Плетение или ненависть. Ненависть, наверное. Она всегда жила глубоко внутри, ненависть, выращенная жутким, уродливым несоответствием. Способность заныривать в Сеть появилась потом, как следствие долгих наркотических медитаций за старым ПК, перед CRT-монитором, потрескивающим статикой, ритмично мерцающим в темноте. Растворяясь в толуольных парах, в опиумной дымке, Вада впервые почувствовала, как руки проходят сквозь клавиши, как распадаются на клетки, молекулы, атомы, электроны. Упорядоченный поток, бесконечная череда сигналов. Да или нет, нет или да. Там она впервые обрела свободу.
А после – и смысл.
Она бросила все – бестолковую работу, усталых родителей, рутинные решения и равномерное движение по замкнутым маршрутам. Она уехала из города автостопом. На трассе первый же дальнобойщик в уплату за подвоз жестоко оттрахал ее. Так, что потом больно было ходить. Через несколько дней Вада, без особой злобы в мыслях, нашла его жену и устроила так, что ее, бухгалтера в частной фирмочке, посадили за растрату. Ведьма просто вскрыла налоговой махинации хозяев, а те нашли козу отпущения. Дальнобойщик остался один с тремя детьми на руках – бабушек уже не было в живых. Страдали все: он, дети, жена. Страдали долго. Наверное, страдают до сих пор, хоть срок уже окончился.
Это стало для Вады откровением. Она поняла, что по-настоящему приносит ей удовлетворение. В ее дальнейших поступках не было рационального зерна. Месть, обогащение, манипуляция – все это было пустой шелухой, способом привязать чистые эмоции к материальному. Так нужно тем, кого интересует материальное. А Вада просто делала людям плохо. Так плохо, как только могла. Каждый раз стараясь изобрести изощренный способ. Всегда выбирая главной мишенью женщину.
Превозмогая слабость, как сквозь кипящий гудрон, Вада ползла вперед. С каждым движением тело то взлетало, то проваливалось – в мире исчезли верх и низ, он превратился в замкнутый шар, который мотало во все стороны.
Но потом ладонь вдруг коснулась бетона. Мокрый, выщербленный, он стал первым реальным ощущением за прожитую бесконечность. Вада зацепилась за него, отчаянно, царапая сломанными ногтями, прижавшись щекой. В голове немного прояснилось.
Ее стошнило прямо на подъездные ступени, она проползла по собственной блевотине, на четвереньках ввалилась в рыжий полумрак парадного. Тусклая лампочка, ржавые перила, расколотая плитка на полу. Медленно, по стене, Вада поднялась на ноги, осмотрелась.
Удивительно. Тот самый подъезд. Отравленная, она все-таки пришла сюда. Теперь наверх. Второй этаж, квартира номер двадцать шесть, полированный металл новенькой китайской двери, беспроводной звонок с красным глазком светодиода над кнопкой. Прижавшись лбом к гладкой, прохладной поверхности, Вада изо всех сил вдавила пальцем кнопку. Послышались шаги, глухо лязгнул замок. Ведьма отодвинулась от двери, с трудом устояв на ногах.
В открывшемся проеме стояла Вилка. Вообще ее звали Виолетта, Виола, но Ваде нравилось называть ее Вилкой. А Вилке это, конечно, не нравилось. Махровый синий халат, крашеная бронза волос, белая кожа лица, только что накремленного. Высокая, плечистая, крепкая. Профессиональная волейболистка. Городская волейбольная команда была поводом спортивной гордости местных. Серебряные призеры Европы – в лучшие годы. Сейчас тоже куда-то ездили, что-то выигрывали.
– Ты опять накачалась? – Какой строгий, требовательный голос.
Вада отрицательно мотнула головой. Вилка вдруг поменялась в лице – сопоставила ревуны и предупреждения по радио с жалким видом и опухшим лицом подруги. Выскочила, подхватила, затащила внутрь.
– Надо скорую вызвать, – сказала она, стягивая с одеревеневших Вадиных ног берцы. Вада качнула головой:
– Не надо.
– Тебя забыли спросить. Кошмарики! Где ты так зачухалась?
«Кошмарики». Дурацкое слово. Вилка лепила его в каждую третью фразу, по поводу и без повода.
– Холодная, как рыба. Надо тебя согреть.
Упало на пол пальто – бесформенная сырая груда. За ней полетела толстовка, Вилка завозилась с ремнем на джинсах. Раньше у нее ловчее получалось…
Вада не считала себя лесбиянкой. Тот факт, что она спала с Вилкой и еще с десятком других баб, никак не влиял на это убеждение. К черту – ни с кем из них ведьма не спала. В том смысле – до утра, на одной кровати, в обнимку. Они просто доводили друг друга до оргазма, а потом Вада уходила. Всегда.
Вилка затащила ее в ванную, затолкала в душевую кабинку. Кое-как стянула белье, открыла воду. Горячая струя сделала хорошо. Стылость, сковавшая пальцы на руках и ногах, забурившаяся в суставы, постепенно растаяла. Спала немного тошнота. В голове перестало шуметь. Вада простояла под душем минут двадцать, почти не двигаясь, как восковая фигура.
«Вада. Что за имя такое? Тебя и правда так зовут?»
«Нет. Зовут по-другому. Но мне так нравится».
Они с Вилкой тогда принимали душ вместе. Тогда, давно. Месяца полтора назад. Если точно – за пять дней до плетения с Дашуней. Вот он, внутренний календарь. Лучше месячных. Всегда дает надежные ориентиры.
Ее звали Влада. Владислава. Дурацкое имя, порожденное желанием родителей получить на выходе мальчика. Вада звучало похоже, но смысл – смысл был совсем другой. Настоящий.
Наверное, не нужно было так расставаться с Вилкой. Можно было просто уйти. Тихо, без паники. Время пришло – собралась и уехала. Этого не избежишь. Хорошо, что у отдачи есть свой «радиус действия». Уезжаешь в другой город – и счет обнуляется, начинается снова. Снова впереди минимум семьдесят восемь дней на одном месте. Потом снова переезд. И каждый раз можно просто уходить.
Но с Вилкой получилось по-другому. Вада даже не понимала почему. Просто пришла и высказала все. «Кошмарики», тупые волейбольные шутки, грубые мозолистые руки, кусачие поцелуи, паршивую готовку. Накатило. Захотелось хоть раз сказать все в лицо, спокойно и уверенно. Не через Сеть, не через плетение. В этом был свой кайф, хотя плетение все равно вставляло сильнее.
Оказалось, Вилка внутри мягкая, как поролон. Разревелась, спортсменка чертова. Вада ушла, уверенная, что больше никогда не вернется.
И вот она здесь, надышалась аммиака и торчит под душем, красная от горячей воды. Шлепая мокрыми ступнями, Вада выбралась из кабинки, взяла полотенце, вытерлась, чуть не упав от накатившего головокружения. Натянула белье, вышла в коридор – в квартире было тепло. Снаружи доносился переливчатый хор сирен – медицинских, пожарных, ментовских. Голубоватые блики падали через незашторенное окно на серебристый натяжной потолок. Вилка сидела на диване, наклонившись вперед и широко расставив ноги. Наверное, это у всех волейболисток привычка так сидеть – как мужики, будто у них там яйца. Вилка тупо смотрела в потухший экран телефона.
– Сказали, очень много вызовов, – проговорила она. – Приедут только через час. Посоветовали промыть желудок и на такси ехать на санпропускник.
– Пусть идут на хер, – ответила Вада. – У тебя попить чего-нибудь есть?
– Молоко, – Вилка отложила телефон, закрыла лицо ладонями.
Вада отправилась на кухню, залезла в холодильник. Вскрытый тетрапак молока стоял на своем обычном месте – на нижней полке дверцы. Ведьма отпила прямо из упаковки, молоко холодной струей пробежало по подбородку, капнуло на грудь. Вилка в комнате включила музыку. Знакомый бит – цепелиновский Immigrant Song в ремиксе Трента Рензора. Отсутствие музыкального вкуса у волейболистки странным образом компенсировалось привязанностью к этой песенке – хотя сам фильм ей не особо нравился.
– Зачем ты пришла?
Вада обернулась, все еще сжимая в руке пакет.
– Мимо проходила. Бабах! Пришлось заглянуть.
– Тебе в больницу надо.
– Не надо.
Они молча смотрели друг на друга. Потом Вилка прошла в глубь кухни, оперлась о стол между раковиной и плитой. Из комнаты под пульсирование электронных басов стонала Карен О.
– Я не очень рада тебя видеть, – сказала Вилка.
Вада пожала плечами:
– А мне плевать. Скоро уйду, не парься.
– Я не парюсь, – волейболистка ухмыльнулась.
– Не улыбайся так, – посоветовала Вада. – У тебя рот слишком большой. Это уродство.
– Что?! – Вилка густо покраснела. – Ты себя в зеркало давно видела?
– Давно, – пожала плечами ведьма. – Мне плевать.
– Тебе хоть на что-то бывает не плевать? – Вилка шумно выдохнула, мотнула головой. – Приперлась на ночь глядя, грязная, как бомж, едва живая… а теперь стоишь в трусах, лакаешь молоко и говоришь про мой рот. Кошмарики! Можно подумать, ты никуда не уходила.
– Можно подумать, – согласилась Вада. Она уже решила, что сегодня останется у бывшей. Идти все равно больше некуда. Было бы неплохо помириться – если бы еще знать, как это сделать.
– Знаешь, – Вилка повернулась к мойке, стала зачем-то перебирать стоявшую там грязную посуду. Она говорила очень тихо. Почти неслышно из-за музыки: – Знаешь, я тебя ненавижу.
Вада улыбнулась:
– Я тебя тоже. Нет, не именно тебя. Я просто не делаю из тебя исключения. Я ненавижу всех.
Она впервые говорила об этом вслух. Наверное, до сегодняшней ночи она даже не думала об этом. Аммиак вскрыл сознание круче псилоцибина. Или это отдача?
– Знаешь, у меня есть одна головоломка… никак не могу решить, – сказала Вада, поворачиваясь к окну. Вечерний город напоминал растревоженный термитник, полный фосфоресцирующих насекомых. Все куда-то спешили, улицы были полны машин, мерцания мигалок, перемигивались светящиеся окна многоэтажек. В мойке под руками Вилки что-то звякнуло.
– Какая? – спросила она.
– Манипуляция, ревность, предательство, ненависть. Нужно еще одно слово в ряд. Какое?
Во двор дома въехала машина. Ксеноновые фары резко ударили по оконному стеклу, на секунду залив его серебром, превратив в зеркало. В слепяще белом поле Вада увидела свое отражение. И отражение Вилки сразу за спиной. Потом почувствовала острую боль в спине, справа, под ребрами. И еще. И еще. Тетрапак выскользнул из пальцев, с хлюпом упал на пол, разбрызгав содержимое. В глазах потемнело. Вада схватилась за подоконник, обернулась.
– Любовь, – Вилка плакала. В руке она держала нож для резки мяса. Большой нож, перепачканный чем-то темным.
Тринадцать дней. Тринадцать дней назад Вада рассталась с Вилкой. Это не было плетением. Не было. Вада сползла на пол, чувствуя, как холод охватывает кончики пальцев, поднимается выше. Ребра сдавило невидимым обручем, дышать стало тяжело. Твердая мозолистая ладонь коснулась щеки.
– Прости меня, – голос Вилки звучал как сквозь вату. – Прости, любимая.
Прошло тринадцать минут с того момента, как наступило тринадцатое октября. До рассвета оставалось восемь часов. Город, пережив очередную встряску, снова погружался в дремоту. На маленькой темной кухне, прижавшись к холодному радиатору, сидели, обнявшись, две девушки. Живая и мертвая.
Алексей Жарков
Мать нефть
Сегодня, как и всегда, через город тянется река. В ней различаются два течения одинаковой ширины и плотности, направленные в разные стороны. Одно состоит из красных огней, другое – из белых. Это машины. Люди едут по делам, каждый по своему, уникальному благодаря многочисленным поворотам маршруту. Но сейчас они все вместе, все в одной реке, которая лениво ползет через бескрайний ночной город.
За рулем большой черной машины сидит человек. Он смотрит вперед – следит, как за лобовым стеклом загораются и снова гаснут чьи-то красные стоп-сигналы. Когда они вспыхивают, он нажимает на тормоз, и его лицо освещается красным, свет проникает под кожу, расправляя морщины и наполняя кожу пластмассовым, неживым свечением. Его глаза тоже краснеют, но зрачки, как два пустых отверстия, все равно остаются черными.
Человек немолод, он тщательно выбрит и аккуратно причесан. Кожа на лице неровная, местами бугристая, на подбородке виден небольшой шрам. Нос прямой, губы сжаты, верхние веки нависают домиком над спрятанными под резкими сводами надбровных дуг глазами. Это придает лицу человека виноватый вид. Он едет молча, один в своей машине. На руле блестят полированные ногти, из-под рубашки выглядывают увесистые часы с позолотой. Он спокоен, но ему кажется, что время на приборной панели бежит слишком быстро. Недовольно хмурясь, он достает смартфон.
На небольшом экране появляется карта, усыпанная красными и зелеными полосками. Красных полосок заметно больше, и треугольная стрелка, которая отмечает положение человека, оказывается на одной из них. Человек сосредоточенно водит пальцем по экрану, находит «Шереметьево терминал Д», кладет смартфон на колени, отпускает тормоз, и его машина продвигается вперед еще на пару метров. Пока навигатор рассчитывает маршрут, лицо человека загорается красным и гаснет еще несколько раз. Наконец маршрут готов – на ближайшей эстакаде, до которой пара километров, нужно свернуть направо. Человек включает указатель поворота и под деликатное щелканье, как метроном вышагивающее в тишине салона, перестраивается в средний ряд. Его маршрут только что изменился. Заодно изменилось его будущее. Сейчас он думает, что сделал это сам.
Всего два километра отделяют его от ближайшего съезда с ночной МКАД. Время уходит, человек рассеянно озирается по сторонам. Вокруг, как и прежде, сверкает электрический свет – падает с нависающих над дорогой фонарей, скатывается по стальным крышам, скачет по лощеным крыльям и капотам и рассыпается по блестящему асфальту, следуя за вращением колес. Река машин ползет по дну желтой ночи. Кажется, будто здесь нет привычной жизни, будто что-то вытеснило ее. Асфальт, резина, пластик, бензин – словно черная нефть расползлась по земле, превратившись стараниями людей во все эти вещи и в ночь заодно. Нефть довольно поблескивает золотистым жиром и мерцает хищными отражениями кровавых ламп. Пытается заменить собою мир, который вытеснила. Теперь она повсюду и уже пробует на вкус людей. Люди и сами не прочь в нее превратиться. Хмурые жирные пятна – вот чем они становятся, еще не все, но уже многие.
Снова щелканье поворотника. В салоне машины не звучит музыка, человек ценит тишину. Он выбрался из офиса с огромным запасом, за пять часов до назначенного времени, этих часов должно хватить на любые пробки. Должно было хватить. Но на третий день зимы в город пришел мороз, черная жижа на асфальте замерзла, и реки машин загустели. Десять километров забирают у человека слишком много времени. Минуты на приборной панели обнуляют еще один час.
Поворот. Другая улица – и снова машины, и тот же льющийся сверху желтоватый свет. Поток тянется в каньоне из высоких многоквартирных домов. «Ярцевская», – читает человек на кафельном углу дома. Всего час назад он не знал, что такая улица вообще существует. «Рубежный проезд», «Крылатские холмы», «Народного ополчения»… для него эти названия, эти имена – бессмысленные абстрактные словосочетания, необходимые лишь для того, чтобы не заблудиться в огромном городе. Этот район ему не знаком, здесь он чувствует себя неуютно, все чаще опускает глаза на колени, будто кивает, послушно соглашаясь с установившейся над ним властью навигатора. Тот подмигивает и рисует очередной объезд – сегодня пробки повсюду.
Информация обновляется каждую минуту, теперь человеку надо свернуть на Тухачевского, затем на Глаголева, Берзарина, Максимова. В бесконечных поворотах растворяется еще один час, как в музее, среди фотографий далекой войны и героев, с достоинством взирающих на посетителей.
Где-то рядом, уже совсем недалеко, начинается Ленинградское шоссе, широкое и быстрое, оно кажется человеку чудесным избавлением. На перекрестке за светофором он провожает взглядом вывеску ресторана «Крошка Картошка», смотрит на часы и недовольно сопит. Навигатор ведет его через дворы. Подвеска вздыхает, амортизируя очередной спидбрейкер. Слева проплывает школа. Неожиданно карта на коленке исчезает, экран гаснет, смартфон вибрирует, и звенит, и соскальзывает под ноги. Человек смотрит вниз, раздвигает колени, отодвигает ногу, случайно нажимает «газ», двигатель благодарно рычит, переваривая миллиграммы бензина. Глухой удар, под ногами мерцает телефон, правое колесо подскакивает, человек поднимает глаза, нажимает на тормоз, машина останавливается, снаружи едва слышно доносится чей-то испуганный голос – «ой, мамочки».
С ужасом человек в большой черной машине догадывается, что произошло.
Раздавить человека легко. Тем более если ты сидишь за рулем двухтонного автомобиля, а человеку нет и десяти. И тогда разорванная нить чужой жизни ложится петлей на твою шею. Закручивается и начинает сжиматься, и душить, и сбросить ее непросто, почти невозможно – такая она тяжелая. Как ярмо, тянет тебя к земле и давит, давит. И будет давить теперь вечно – ты отнял у кого-то жизнь, так что теперь у тебя их две – старая и новая. Скребется в ушах непривычный хруст, и машина уже не похожа на любимую игрушку – она стала орудием убийства, и ты смотришь на нее именно так. Сожалея и недоумевая, каким образом эта мягкая резина оказалась такой острой, острее стали и тяжелее топора, и убила ребенка, упав на твою шею.
В салоне большой черной машины звонит телефон. Непослушной рукой человек поднимает его с пола и ватными, несвоими пальцами нажимает на кнопку.
– Генчик, ты уже выехал? – спрашивает женский голос.
– Я не могу сейчас, – собственный голос кажется незнакомым и тихим. Слова нехотя срываются с губ и не спешат уходить, их приходится выталкивать: – Перезвоню.
– Что это значит?.. Ты приедешь?.. Ты же обещал.
– Потом.
Человек открывает дверь и выходит на дорогу – падает в маслянистый туман. Холодный уличный воздух впивается в лицо ледяными иглами, покалывает глаза и губы. Человеку хочется, чтобы эти иглы кололи сильнее, чтобы терзали его кожу как можно больней, чтобы все вокруг видели, что он тоже страдает, но люди не видят, они гудят, всматриваясь в комок одежды, застывший под колесом его большой черной машины. Вокруг туман. Вязкий черный туман, и каждое движение дается ему с огромным трудом, тяжело дышать, трудно двигаться и – самое страшное – физически больно думать.
«Вызовите скорую… вот мразь, прямо на переходе… какая скорая, все уже, не видно разве… а что произошло… родители куда смотрят… мамаша тут, вон стоит… детей уберите, какой ужас… скорую, скорую-то вызвали…»
Человек обходит машину, чувствуя себя слабым и беспомощным, голым. Чужие взгляды – одинаково злые, полные ненависти – прибывают с каждой секундой. Кто-то цепляет его за воротник и цедит сквозь зубы: «Без глупостей». Жирная ночь растекается по сковородке дороги, шкварчит угольками чужих голосов, жарит его в этом желтушном мраке, и, как свет, перед ним загорается неясное белое пятно. Это женщина, на ней белый плащ, она стоит в толпе и смотрит на него, опустив руки. В ее руках плюшевый мишка и глянцевый школьный рюкзак с прикрепленными к блестящим застежкам игрушками. Молча она всматривается в комок знакомой одежды. Мишка падает на грязный асфальт, сползает с руки детский рюкзак. Человек из машины хочет что-то сказать, объяснить, но слова его шуршат едва слышно, срываются с губ какой-то ржавой листвой и безвольно падают к ногам этой женщины. Слова пусты, бессильны, невесомы, они ничего не значат, они не вернут ей дочь. Порыв ледяного ветра забирает себе этот мусор и хладнокровно уносит прочь, в справедливое забвение.
Это похоже на кошмарный сон, который снился человеку много раз и в котором под его машину попадал ребенок. Похожий на мальчика в овраге, с которым он играл в детстве. Женщина в белом, вид ее такой обычный и в то же время нереальный, ненастоящий, будто именно она и есть тот самый сон, будто кто-то специально выводит на картине ночи одного из чудовищ его личного апокалипсиса.
Конечно, она должна быть такой. Специально для него. Женщина поднимает глаза и едва заметно, одними уголками губ, улыбается.
Человек вяло отмахивается от руки, смявшей в каменном кулаке воротник его куртки, его шатает, пятна растекаются перед глазами, как черные лужи, глотая одного зрителя за другим, стирают всех. Всех, кроме той женщины, кроме ее бледного лица, кроме застывшей на тонких губах непонятной, презрительной улыбки, так ясно похожей на усмешку.
События на минуту останавливаются. Время берет паузу, позволяя людям прожить в одном своем мгновении чуть дольше положенного, а затем срывается и бьет с прежней своей безжалостной силой. Вокруг большой черной машины закручивается водоворот людей и машин. И в нем, как это ни странно, многое начинает проясняться.
Человека зовут Геннадий, он отвечает на вопросы сначала инспектора, затем следователя. Тело девочки бегло осматривают врачи скорой помощи. В протокол ложится запись: смерть наступила мгновенно в результате черепно-мозговой травмы и несовместимого с жизнью повреждения мозга. После этого они садятся в свою «карету» и исчезают. Мертвое тело продолжает лежать под большой черной машиной. Это – совсем новый джип «чероки», о чем свидетельствуют документы, представленные водителем. Инспектор с удовольствием отмахивается от трассологической экспертизы. Тормозного следа нет, значит, водитель «не предпринимал действия, направленные на предотвращение наезда». Кроме того, Геннадий не включал «аварийную сигнализацию» и не выставлял знак аварийной остановки, за это ему придется заплатить штраф – одну тысячу рублей. По 3-му Щукинскому проезду ползут автомобили. Их движению мешает застывший перед школой джип Геннадия, два автомобиля ДПС и микроавтобус следственно-оперативной группы. В Москве образуется еще одна пробка. Тысячи навигаторов по всему городу торопливо обновляют маршруты.
Геннадий постепенно приходит в себя. Остывшее тело девочки наконец увозят, и он ищет глазами ее мать. Его смартфон надрывается где-то в машине, беспощадно разряжая аккумулятор. Следователь сует под нос продавленные тяжелым почерком бумажки. Среди прочего, текст содержит признание водителя в совершенном по неосторожности убийстве. Геннадий не читает, закорючки чужого почерка кажутся ему сюрреалистическим орнаментом, похожим на загадочную арабскую вязь. Подписывает, его отводят в сторону и сажают в жаркий и сырой полицейский «уазик». Рядом курит какой-то человек. Он протягивает Геннадию визитку – на черном матовом фоне переливаются золотые буквы.
Время ускоряется, люди мельтешат вокруг джипа в удвоенном темпе. Появляется эвакуатор, на колесах винтят крепления, джип поднимается над дорогой и опускается на платформу. Его увозят, с асфальта смывают кровь, полицейские собирают полосатые конусы, движение на дороге восстанавливается. Машина, в которой сидит Геннадий, дергается, и он дышит в замерзшее стекло, пытаясь еще раз увидеть ту женщину. Но ее уже нет. В следующий раз он увидит ее только на суде.
Ночь проходит, оставляя рассвету ледяные лужи и стылую грязь. Геннадий встречает утро в изоляторе временного содержания. Это прихожая тюрьмы. Старый кирпичный дом с коваными решетками и деревянной мебелью. Эхо прошлого мира, с кислым запахом по углам, исцарапанными стенами и засаленной дверью. Ночью он не может заснуть. В десять сорок пять утра его выводят на встречу с адвокатом.
Это его старый друг, бывший одноклассник – Семен Алексеевич. Борода в стиле короб, как у последнего российского императора, придает его облику степенное благородство и основательность. Но сейчас, кроме бороды, его лицо, как похмельная тень, обрамляет усталость. Он сгибается под ней и сутулится как будто сильнее обычного. Семен Алексеевич садится напротив Геннадия и молча достает из скрипучего кожаного портфеля какие-то бумаги.
Геннадий протягивает руку, они здороваются. Семен Алексеевич выкладывает на стол одну папку за другой. От него пахнет шампунем и обувным кремом.
– Это из бухгалтерии, просили подписать. Вот еще. – Адвокат читает первые строки и задумчиво хмурится. – Это, кажется, тоже, вот и вот, где генеральный директор, подпиши. Теперь доверенность Егоркину, чтобы забрал машину со спецстоянки. Здесь его паспортные данные, здесь, внизу.
Геннадий послушно подписывает.
– А это договор со мной. Теперь я твой адвокат.
– Отлично.
– Ничего отличного, Геныч, – Семен Алексеевич качает головой. – Ничего.
Геннадий подписывает документы, затем оба молчат.
– Допрос уже был, верно?
– Да.
– Да… тебе предъявили обвинения?
– Да.
– Двести шестьдесят четвертая?
Геннадий кивает.
– Ты пил в тот вечер?
Геннадий мотает головой.
– Значит, часть третья, – Семен Алексеевич открывает небольшую книжечку уголовного кодекса РФ, находит нужную страницу и зачитывает: – «…повлекшее по неосторожности смерть человека, наказывается принудительными работами на срок до четырех лет с лишением права управлять транспортным средством на срок до трех лет либо лишением свободы на срок до пяти лет с лишением права управлять транспортным средством на срок…» Это серьезно, ты понимаешь?
Геннадий тяжело вздыхает, разглядывая деревянные волокна стола.
– Либо лишением свободы на срок до пяти лет, – повторяет Семен Алексеевич. – Не надо было тебе так лихо автографы раздавать, здесь ребята шустрые, лишний раз пальцем о палец не ударят, это им все понятно, а тебе статья светит. Уголовная, кстати.
Геннадий встает и подходит к окну, небольшому светлому прямоугольнику на заштукатуренной стене.
– Ты можешь достать мне адрес ее матери? – Смотрит на Семена Алексеевича. – Там была ее мать.
– А, мировое соглашение, верный ход, поддерживаю.
– Мировое? – задумчиво повторяет Геннадий.
– Ну да, только я себе это с трудом представляю, знаешь? Шанс, конечно, есть, но… с трудом представляю, как… ну не знаю, можно, конечно, мы все попробуем, должны все попробовать, дело-то серьезное, – он снова лезет в портфель, сопит и хмурится.
В небольшой комнате, похожей на пустую картонную коробку, устанавливается тишина. Где-то вдалеке, за окном, заводится двигатель какого-то старого грузовика.
– Я ее видел раньше.
– Знакомая твоя?
– Нет.
– А кто?
– Не знаю.
Семен Алексеевич прекращает рыться в чемодане и вопросительно поднимает голову на Геннадия.
– Помнишь, Сема, у меня перед домом был овраг? – задумчиво продолжает Геннадий.
– Ну?
– Хороший овраг, помнишь?
– Ну помню я тот овраг, и что?
– Мы там на санках зимой катались, а летом купались. Там песок был. Мягкий такой, желтый. Загорали.
– И?
– Я помню этот овраг очень хорошо, на всю жизнь запомнил, он был сначала дикий такой, а потом его выровняли, а ручей загнали в трубу. Помнишь?
– Ну?
– Знаешь почему?
– Эм… нет, не знаю.
– Как-то раз, весной, мы с пацанами там делали запруды. Снег таял, и воды было много, ручей стекал по обрыву, а мы из песка плотины делали. Городили внизу какие-то песочные домики, потом дырявили плотину и смотрели, как вода размывает все наши постройки. Воображали, как бы в этом городе случилось наводнение.
Геннадий отворачивается от окна, садится за стол, кладет руки сверху и, сцепив пальцы замком, смотрит на Семена Алексеевича привычным своим извиняющимся взглядом. Затем продолжает, тяжело вздохнув:
– Знаешь, как она рыла этот песок? Мокрый он уже был и тяжелый. Будто каменный. Срывая ногти, она рыла этот чертов песок. Его мать. Знаешь, говорят – надежда умирает последней? Вот я это и увидел тогда. Как умирает надежда. Она же появилась только через час, сын ее час был под песком, когда она прибежала. Целый час, понимаешь, шансов никаких. Под таким слоем, когда весь овраг на него упал и проехался по нему. Когда его достали, он на человека не был похож. И я видел, понимаешь, видел, как умирает ее надежда, видел ее оторванные ногти в песке, стертые до костяшек пальцы, кровь на платье, слипшиеся волосы. Она выла, как зверь, понимаешь?
Семен Алексеевич одной рукой приподнимает очки, а другой трет глаза и переносицу.
– Ты это к чему?
Геннадий делает небольшую паузу, затем продолжает:
– Я стоял рядом, когда овраг падал. Это медленно происходило, как во сне. Я только помню руку того мальчика, как она исчезает под песком, а я назад отхожу. Я отхожу, а песок все валит и валит. Ползет за мной.
– И что? – вздыхает Семен Алексеевич, надевая очки.
– Не улыбается надежда, когда умирает.
– Не понимаю, – жмурится и скребет бороду Семен Алексеевич. – Ты это к чему, Геныч?
– У меня ведь тоже была дочь, – продолжает Геннадий, помолчав немного.
– О, – вскидывает брови Семен Александрович, – нашел когда вспомнить. Постой, – он наклоняется вперед и пристально всматривается в глаза Геннадия, пытаясь, наверное, разглядеть там что-то новое. – Вот уж не думал, что тебя совесть накроет, – говорит Семен Алексеевич, – удивил. Ну ты же не виноват, что она под колеса выскочила, и мы это постараемся доказать. Хоть ты и подмахнул протокол, чего делать не следовало, кстати. Поторопился. Почему мне сразу не позвонил? Где твой мобильник, вообще?
Геннадий трет щеки.
– Они приходили ко мне. Моя жена и эта женщина. На прошлой неделе. Дочь умерла.
Семен Алексеевич снова снимает очки, морщится, жмурится и протирает веки. Он похож на умывающегося кота.
– Думаешь, сойдет за смягчающие? Мать одна, как бы это лучше обыграть? Надо подумать.
– Они приходили вдвоем. Моя жена, и Наталья была с ней – вот где я ее видел. Не помню, почему она пришла не одна, долго смотрела на меня, говорила о том, что я должен попросить у них прощения.
– Они, что ли, в браке?
– Кто?
– Ну жена с этой бабой?
Геннадий недоверчиво заглядывает в глаза Семену Алексеевичу:
– Нет. Знакомая. Скорее всего.
– Тогда у кого «у них»?
– У них с дочерью.
– Ясно, и что?
– Да ничего, – Геннадий кисло ухмыляется, – похныкали и ушли. Второй год на жалость давят, попрошайки, – послал подальше.
– Так вы же в разводе, если не ошибаюсь? – уточняет Семен Алексеевич.
– Ну да. В разводе.
– А с дочерью ты общаешься?
– Нет. Видел пару раз. Очень давно.
– Плохо, – задумчиво гладит бороду Семен Алексеевич. – Придется думать.
Несколько минут они сидят молча.
– Ладно, мне пора, – собирается уходить Семен Алексеевич, – еще хочешь мне что-то сказать, может быть, нужно чего-то? Попросить о чем-то хочешь?
– Попросить?
– Ну да, кроме «вытащи меня отсюда».
– Да, – Геннадий облизывает губы и сглатывает, – будь другом, Сема, притащи мне бутерброд с куриной грудкой из «Крошки Картошки». Они везде их продают, без всего, просто бутерброд.
– Хорошо, – поднимается со стула адвокат. – Это можно. Еще что-нибудь? Фрукты, почитать, белье?
– Ну уж нет, еще не хватало, чтобы ты мне трусы покупал, – возмущается Геннадий, – к тому же белье мне выдали чистое после помывки.
– После помывки, – поддразнивая, хмыкает Семен Алексеевич. – Ну как скажешь.
Два дня Геннадий проводит в изоляторе временного содержания. Заново учится спать, есть, справлять нужду. Спать на неровном ватном матрасе, питаться сухим пайком и опорожняться в тошнотворную дырку за перегородкой. Все это время он либо спит, либо ходит взад-вперед по небольшому помещению, похожему на внутренности огромного автомобильного аккумулятора, из которого почему-то слили весь электролит. Наверное, это из-за запаха.
Ему тяжело спать, каждую ночь он видит ту женщину, что стояла в белом плаще рядом с его машиной. Видит, как падает в грязь рюкзак, как она улыбается. Во сне ему кажется, что он видел ее не только когда к нему приходила жена. Кажется, что та женщина, которая рвала ногти, пытаясь вытащить своего сына из-под песка, – тоже была ею.
Хотя такое, конечно, невозможно.
Утром седьмого дня зимы его опять ведут к адвокату. Мороз на улице спадает, уличная жижа снова тает, и лощеные ботинки Семена Алексеевича оставляют за собой бурые маслянистые лужицы. Он садится напротив и, поправив очки, не без гордости говорит:
– Убедил следователя выпустить тебя под подписку. – Он вскидывает брови и сразу же хмурится. – И не спрашивай, как мне это удалось, просто подпиши.
Геннадий довольно усмехается, берет бумаги, перебирает листы, на одном задерживается:
– Чувствую себя Золушкой – ровно в полдень, десятого, моя свобода превратится в тыкву.
– Именно так, ты все правильно понял. Не явишься в суд вовремя – загремишь по полной программе. А вот превратится ли твоя свобода в тыкву – пока неизвестно.
– Агранулоцитоз? Это что?
– Тебе лучше не знать.
– Здесь написано, что я им болен.
– Верно, но тебе все равно лучше не знать.
– Как скажешь, Сема.
– Ты чем-то недоволен? Не хочешь – не подписывай. Вот не думал, что ты словишь кайф от ивээса. Может, тебе здесь понравилось?
Геннадий подписывает документы. Семен Алексеевич продолжает:
– Теперь так: есть шанс, что ты сможешь выйти на мировое с той бабой. Надежда слабая, но попытаться стоит. Я уже пробовал с ней связаться, звонил, телефон есть, только никто не подходит. Надо ехать, встречаться. Вот телефон, вот адрес, нам нужно добиться мирового. Что ты готов отдать за три года свободы – решать тебе, так что езжай к ней и договаривайся. Сам знаешь, как это делать, ученого учить – только портить, так что давай ноги в руки – и вперед. Сейчас это самые важные твои переговоры. И я, кстати, ни грамма не преувеличиваю, ты понял?
– Понял, – Геннадий вертит в руке черную визитную карточку.
– А этот мусор выкинь, – кивает на карточку Семен Андреевич, – костоломы у нас свои найдутся. Имей в виду, кстати, как вариант.
Геннадий всматривается в лицо друга – отца двух детей, человека с такой душевной сединой в бороде, с добрыми серыми глазами и обаятельными морщинками. Переводит взгляд на лист с адресом и бледнеет.
– Это ее адрес? Ты уверен?
– Да, а что?
Геннадий закрывает ладонью рот.
– Ну, в общем, надо к ней съездить и поговорить, – продолжает Семен Алексеевич. – На твоем месте я бы в лепешку разбился, чтобы ее уболтать. Практически только от нее сейчас зависит, сядешь ты или нет.
Геннадий поднимает на Семена Алексеевича вопросительный взгляд. Тот снимает очки и трет веки, объясняя немного занудным тоном:
– В случае если вы с ней заключите мировое соглашение, или, другими словами, она тебя простит, это может стать основанием для заявления ходатайства о прекращении дела, и, если суд его удовлетворит, уголовная ответственность не наступит. То есть ты останешься на свободе и даже без судимости.
– Серьезно?
– Врать не стану, в моей практике не встречалось. Но мы должны попробовать все. Так что в лепешку, ты меня понял? В твоих же интересах.
Геннадий кивает и снова смотрит на адрес.
– А что не так с этим адресом?
– Что не так? Да все так. Только это мой адрес.
– Как это?
– Вот так. Мы с женой там жили, пока не разъехались.
Пятиэтажка под снос – умирающий мир, жалкий и прекрасный одновременно. Пример неравноправного единения мира вещей и времени. Всё и все.
В таких домах нет лифтов, Геннадий поднимается по лестнице. Его этаж пятый, последний. От запаха этого дома, позабытого заодно со старой жизнью, в нем просыпаются воспоминания. Это нельзя назвать ностальгией, потому что со дна памяти всплывают не только прекрасные цветы минувшего счастья, но и белые раздувшиеся утопленники, которых лучше бы и не вспоминать вовсе. Дом без людей. Терпкий запах забвения уже бродит по опустевшим квартирам. Через разбитые двери Геннадий заглядывает в чужие разрушенные мирки. С каким-то странным и первобытным интересом он осматривает голые стены в рваных лоскутах побледневших обоев, развалившийся диван и брошенный посреди комнаты старый телевизор, покрытый шершавой, седой от старости пылью. В вечерних сумерках, в последних лучах гаснущего за окнами света, все это выглядит особенно жалко. Тоска ощущается здесь самой кожей, мурашками на спине и звенящим в ушах молчанием следующего за его шагами немногословного эха. Краем глаза он замечает в прихожей какое-то движение. Поворачивает голову и видит белую кошку, слишком белую для такого грязного и пыльного места. Жмурясь, она вылизывается, и Геннадию кажется, будто белая шерсть под ее язычком становится черной.
«Это невозможно, этого не может быть», – вертится в голове, пока он продвигается вверх, к двери, за которой прожил целую жизнь.
В квартире горит свет, это видно по узкой желтой полоске под дверью, но тишина обволакивает ее так же, как и прочие. Геннадий тянется к звонку и замечает, что дверь открыта. Ему становится не по себе, губы сохнут и горят. Все это снова выглядит как во сне, как в кошмаре. Он тянет на себя дверь и заходит. В прихожей светло, бледно-желтый свет разливается по знакомым обоям. Они прожили здесь с женой восемь лет, а до этого здесь обитала его бабушка. Эта квартира знакома ему со времени, которое начинается в самой глубине памяти, еще в том возрасте, когда и памяти самой толком никакой нет, а все тает в каком-то мраке под названием «всегда».
– Добрый вечер, – произносит Геннадий, осматриваясь.
На стенах висят фотографии, очень много разных, в основном на них какие-то люди, он присматривается – это его жена и дочь. Дочь он едва узнает, видел слишком давно.
На стене вся их жизнь – его бывшей жены и дочери. Он смотрит карточки, и перед ним открываются две судьбы, которые он оторвал от себя и бросил в пропасть. Именно так – в пропасть. В презрение и безразличие.
Кажется, он начинает понимать, что события, которые с ним произошли за последнюю неделю, каким-то образом связаны с тем, что он сейчас видит. Все это не случайно, но его будто тащат в вагончике через лабиринт кошмаров, выставляя напоказ грехи, за которые в конце его ждет наказание.
Он должен увидеть это, должен понять, должен пропитаться собственным ядом и умереть от него. Он видит их лица, сначала улыбки, затем боль – его дочь начинает болеть в двенадцать лет, меняет одну больницу за другой, точного диагноза нет, но лечение вытягивает из одинокой матери все сбережения, на каждой новой фотографии она выглядит все хуже и старше. У дочери находят рак, жена продает квартиру, лечение стоит дорого, но они стараются из последних сил.
Это все была правда, а он не верил, когда жена просила у него денег. Избегал встреч, объявив ее лгуньей и попрошайкой с поддельными справками. На последней фотографии дочь похожа на скелетик: большая лысая голова, тонкая пепельная кожа и огромные черные глаза, как веселые угольки, – она не сдается, она еще верит. Затем – похороны.
Геннадий замирает перед фотографиями, едва дышит, ему тяжело. Прощение? Он хотел попросить у матери раздавленной им девочки прощения, но разве теперь можно?
– Заходи. – За ближайшей дверью раздается тихое и злое многоголосье.
Он толкает прикрытую дверь и видит детей, очень много детей, мальчиков и девочек, комната наполнена ими. Неживыми.
Суд начинается в полдень. Небольшое помещение, в зале пара зрителей и студенты с заспанными лицами и потрепанными диктофонами. Судья, прокурор, адвокат – все что-то говорят. Геннадий сидит в огромной клетке, сухой и мрачный, и задумчиво грызет ногти. Он заметно оброс, на лице поднялась седая щетина, он стал похож на неухоженного, будто только что поднятого с постели старика.
Судебные прения заканчиваются, и, перед тем как судья удалится для постановления приговора, подсудимому предоставляется последнее слово. Тот не реагирует.
– Подсудимый, – обращается к нему конвоир, – давай, твое последнее слово.
Геннадий встает, хватаясь одной рукой за решетку – на пальцах желтоватые обгрызенные ногти и ободранные до крови заусенцы, – устало осматривает полупустое помещение. Щурится на солнце – оно висит совсем низко, хоть и час дня, косые лучи бьют в окно, короткий зимний день близится к закату. У окна стоит какое-то растение, длинная тень от которого падает на пол ветвистой черной решеткой.
– Подсудимый? – недовольно повторяет судья.
– Да, – отвечает Геннадий.
– Хотите что-нибудь сказать?
– Да, хочу, – Геннадий облизывает пересохшие губы, – я не виноват.
Кто-то в зале ехидно смеется.
– Поймите, – продолжает Геннадий, – я никого не сбивал, не давил, это был не ребенок, поймите, это все она подстроила, она, – он указывает на сидящую в зале женщину.
– Понятно, – вздыхает судья, – это все?
– Нет никаких детей, у нее вообще не может быть никаких детей. Это месть, это моя жена, я никого не давил, это был не ребенок.
– А кто же? – интересуются в зале.
– Это, – со злостью отзывается Геннадий, – нефть!
– Нефть? – удивляется судья.
– Да! Это все была нефть. Эти дети! – В глазах Геннадия разгорается огонек безумия, он снова указывает на мать девочки: – Она ими управляет.
Зал гудит и смеется, гремит стульями.
«Что за бред… решил косить под психа… откуда такие уроды берутся?.. Не проканает, на момент совершения он был нормальным… ты куда потом…»
Его приговаривают к максимальному сроку – пять лет и выплата солидной компенсации. Дают максимум – никаких скидок. В том числе и за неявку в суд вовремя. Жизнь и бизнес Геннадия замирают на краю пропасти. Семен Алексеевич, хмурый, как грозовое небо, но по-прежнему пахнущий семейным шампунем, быстрыми шагами подходит к матери потерпевшей.
– Постойте, как вас там, подождите, скажите, за что вы с ним так, всем же понятно, что это случайно. Он же не злой человек, он тоже сейчас страдает, и не меньше вашего, поверьте, посмотрите на него. Посмотрите! Что вам это даст? Ведь он выйдет разбитым стариком. Без семьи, без детей, он будет больной старик. Это не вернет вашу дочь…
Женщина не отвечает. Она протягивает к раскрасневшемуся Семену Алексеевичу руку, берет его кисть, поворачивает ладонью вверх и плюет. Семен Алексеевич ошалело смотрит на черное маслянистое пятно. Тяжелое, как свинец, оно давит и печет его нежную кожу.
– Что?.. Что все это значит?
Женщина уходит, растворяясь в желтушном свете казенных коридоров. Конвоир защелкивает наручники на руках Геннадия. Зал пустеет. Солнце заходит за тучу, тень от растения меркнет и сливается с полом.
Время – это море, а события, происходящие с людьми, – его волны, перемещение которых не является движением самого моря. Оно бесконечно, и каждый его участок существует всегда. Если отпустить одну волну вперед, то, дождавшись на ее месте следующей, можно увидеть все события еще раз и рассмотреть их подробней. Волна поднимает тех же людей, те же машины, ту же самую двухцветную реку, ползущую через город. Тот самый третий день зимы, когда мороз рисует на карте замысловатые узоры из дорожных заторов. Жарит на асфальте свое любимое блюдо: люди в собственном соку.
В одной из квартир на улице Маршала Новикова женщина открывает дверь и входит в комнату с детьми. Они все одинаковые, в их черных глазах плещется нефть. Они не живы и не мертвы, они – ее оружие. Орудия мести. Она подходит к длинноволосой девочке и нежно берет ее за руку. В маслянистых глазах загорается огонек, ребенок оживает, смотрит на женщину и приветливо улыбается. Колготки, платье, заколка в виде зеленого лягушонка – эта нефть так похожа на настоящего ребенка – кровь, плоть и кости.
– Ты мое солнышко, – говорит женщина, – пойдем, надо наказать одного дяденьку. Это очень нехороший человек, он бросил семью и погубил собственную дочь. За это он должен мучиться и страдать, должен сесть в тюрьму и сойти с ума. Мама одной хорошей и доброй девочки попросила нас об этом, попросила его наказать. Ты готова?
Девочка энергично кивает.
– Тогда пойдем на улицу, погуляем.
Женщина застегивает на девочке пальто, обматывает шею разноцветным шарфиком, сама надевает белый плащ, берет детский ранец и большого плюшевого мишку. Они выходят из дома и направляются к школе, к пешеходному переходу. В это время у кого-то на соседней улице заканчивается бензин, и движение по этой улице замедляется. Навигатор в большой черной машине замечает эту новую пробку и меняет маршрут, Геннадий смотрит в смартфон, лежащий на колене, и поворачивает налево, на 3-й Щукинский проезд.
Он думает, что сделал это сам.
Александр Вангард
Самоволка
Он перевернулся на спину и застонал. Чувство было – словно опять двинули сапогом по копчику. Осторожно перевернувшись на бок, он ощупал поясницу. Чуть левее позвоночника набухла шишка, на ощупь размером с яблоко. До армии он думал, что шишки бывают только на голове.
Снизу послышался голос Гвоздя:
– Что, больно, Череп? Я тебе говорил, слушай меня! От тебя не много нужно было! Подворотнички дедушкам и старичкам погладил, пришил – и все! Ты что, лучше других?
Сергей, пересиливая боль в избитом теле, перегнулся через край койки и в свете далеких ламп из коридора разглядел лицо Гвоздя, лежащего навзничь на койке нижнего яруса.
Именно нижнюю койку указал старшина Сергею, но в первую же ночь его вышвырнули оттуда на «взлетную полосу» – дорожку линолеума, бегущую посередине через всю казарму, и объяснили, что внизу могут спать только старослужащие. А Сергей только-только принял присягу.
– Че зыришь?! Я тебе говорил, что пасти тебя буду? Зачем на принцип пошел? Всех сломали – и тебя сломают! Только шишек больше получишь. Оно тебе надо?
Сергей откинулся на койке и закрыл глаза. Ну их всех… Сломают не сломают – ему по фигу. Стирать носки дедам он не будет! Внизу опять громовым шепотом заладил свое Гвоздь:
– Ты че, не понимаешь, у меня тоже из-за тебя проблемы! Я тебя воспитать должен, понял?! Если ты кобениться будешь, меня тоже понизят! Пока я тебя защищаю, но долго не смогу.
Сергей не выдержал:
– Ага, хорошо ты защищал, когда сегодня меня кружком ногами в каптерке били! Это не ты мне по почкам лупил?
– Сам виноват… А ну пошли, в сортире поговорим.
Гвоздь встал и пошел в сторону туалета, светя нижним бельем в полумраке.
Сергей полежал немного, потом вздохнул и слез вниз. Не было толку уклоняться от разговора. Все равно спать не дадут.
Он сунул ноги в сапоги, потом, поколебавшись, взял свой ремень и намотал на кулак правой руки. Знаем мы эти разговоры. Сегодня уже был один.
Гвоздь стоял возле ванны для мытья ног, поставив одну ногу в тапочке на ее бортик, и курил. Он сразу напрягся, увидев ремень, потом осклабился и выбросил бычок в ванну:
– Ну че ты? Думал, бить буду?
– Нас здесь только двое. Это еще вопрос, кто кого бить будет.
– Кончай ты героя играть! Сейчас двое, а я свистну – и будет десять! Иди сюда. Курить хочешь?
Сергей подошел ближе и отрицательно мотнул головой.
– Да ладно, кури. «Мальборо», не твоя деревянная «Прима».
Гвоздь всем своим видом изображал приветливость, но одновременно хмурил брови. Сергей усмехнулся. Да уж, психолог! Тебя бы на нашем факультете показать, стратег. Как пример первобытной мимики. Он взял у Гвоздя сигарету. В этом не было ничего унизительного, и Сергей все еще пребывал в уверенности, что можно добиться уважения мирным путем. Он не боялся – он просто не любил глупые драки.
Гвоздь дал ему прикурить, а потом продолжил свои педагогические излияния:
– У тебя есть достоинство. Я это ценю. У меня оно тоже есть. – Сергей удивленно покосился на него. – Ну да, а че? Непохоже, что ли? Пойми, чудак, ты здесь один. Один в поле не воин, слышал? Ты думаешь, офицерье тебе поможет? Да они счастливы, что в казармах деды заправляют! Им самим за порядком следить не надо! Настучишь – переведут куда похуже, где сперва убивают, потом спрашивают.
– Мне плевать! – И Сергей действительно сплюнул в ванну.
– Ну чего ты добьешься? Думай головой, ты же парень неглупый. – Гвоздь провел рукой по едва отросшему ежику на макушке Сергея, и тот инстинктивно отпрянул. – Да не дергайся ты! Тебе служить еще долго. Здесь ни мамы с папой, ни дружков твоих нету! Будешь выполнять все, что положено, через полгода сам начнешь духами командовать, а потом целыми днями спать в каптерке, дедом станешь. А будешь вне закона, так до дембеля никем и останешься. Все будут тебя держать за чмо: и свои, и молодые. Если выживешь. А то калекой сделают. Тут, зема, закон – тайга. Напишут, что ты под вездеход попал по глупости, – и все. Плачьте, мать и отец. А командование все спишет, им статистику портить ни к чему. Каждому офицеру спокойно до пенсии дожить надо. Или в академию на повышение уйти. Смекаешь?
– Я не боюсь.
– Чудак, я тебя не пугаю, я говорю, как будет. Короче, слушай сюда. Дедов надо успокоить. Дать понять, что ты не отморозок. Ну мелочи какие-нибудь! Чего тебе стоит?! А от нас с тобой отвянут!
Сергей вздохнул. Он и сам все понимал. Он не был героем по призванию, и ему вовсе не улыбалось воевать тут со всеми.
– Какие мелочи?
– Да там ерунда. Допустим, я утром тебе кричу: «Иголка!» И ты приносишь мне нитку с иголкой. Ну по дружбе! Я же на твоей стороне! И постели заправлять всем надо. Что ты кривишься? Ну надо! Чего здесь унизительного? Ты свою койку заправляешь? Вот. Плюс-минус еще пара коек – это что, такой позор? Нам обоим надо из этого как-то выбираться. Они успокоятся, а мы будем знать, что у нас уговор такой. Я тебе даже благодарен буду, честно!
– Я подумаю.
– Да уж, пожалуйста…
Выражение лица у Гвоздя было нехорошее. Доверия оно не вызывало. Но Сергей отогнал дурные мысли. Он подумает. Гвоздь нагнулся к нему ближе и покосился на входную дверь.
– Вот что, я тебе сейчас сделаю подарочек. Заработаешь авторитета больше. Скоро дежурный по части пройдет. После деды сядут пить. У Кирзыча сегодня день варенья, слышал?
Сергей отрицательно мотнул головой.
– Нет, ты, в натуре, совсем нюх потерял! Ладно, слушай дальше. Я знаю, выпить у них мало. Надо будет еще притаранить. Бухло по ночам мы у бабки берем, что возле переезда живет. В курсе?
– Это куда уголь грузить посылали, что ли?
– Ну да. Так вот. Я скажу, что ты, мол, вызвался САМ за добавкой сбегать. Денег я дам.
– И что?
– Что-что… Ты совсем мышей не ловишь? Если ты им выпивку добудешь, то уже как бы один из нас будешь. Ну почти. Смекай: самоволка, самогон, имениннику приятно. Что, не врубаешься? Я сам могу сбегать, но тебе же лучше! Для тебя стараюсь, я и так на своем месте нормально сижу!
– Да ладно, место… Месяца не прошло, как черпаком стал, небось еще весь зад синий! Это на нем ты нормально сидишь?
Лучше бы Сергей этого не говорил. По лицу Гвоздя прошла судорога, и Сергею живо представилось, как сержанта Гвоздева лупили ремнями: пряжками по голой заднице. Так переводят из низшего ранга в промежуточный. Теперь этот черпак должен был учить жизни черепов вроде него, рядового Глянцева.
Гвоздь криво улыбнулся и хлопнул Сергея по плечу:
– Ладно, Глянец. Пошли в расположение.
Череп Глянец – так его сразу окрестили. Сергей Глянцев, недавний студент юридического факультета, теперь – молодой солдат, а по-местному – череп, как и другие новобранцы с еще не отросшими прическами. О юридическом факультете пока можно забыть. Как было сказано, закон – тайга. Надо же такому случиться! Пока законодатели разбирались, то отменяя, то возвращая военную кафедру, его успели забрать «в армаду». Это была уже вторая армейская «инкарнация» Сергея. Первая называлась «дух». Солдат, еще не принявший присягу. Не гражданский, не военный, не живой, не мертвый, короче – дух, душара. Глянец – это еще ничего, хотя вечные подколки по поводу нечищеных сапог уже надоели. Вот у другого черепа фамилия Позднеев, так его кличку в женском обществе и не помянешь. Не повезло парню с фамилией. Как вы яхту назовете, так она и поплывет. Сергей называл его Поздень, а не так, как остальные, и за одно это Позднеев уже был ему благодарен. Поздня сломали сразу. С двух ударов «в грудину» он был готов стирать дедам белье, разыгрывать дурацкие спектакли, рассказывать им на ночь сказки… Поздень ходил на полусогнутых и почти не спал, все время что-то кому-то пришивая, начищая и стирая. Сергей тоже был ему благодарен. За то, что видел, каким НЕ НАДО БЫТЬ.
Пока сержант Гвоздев вел свою «воспитательную беседу» в сортире, Поздень пришивал чей-то подворотничок к воротнику кителя, сгорбившись на табурете в углу. Как бледная тень. Как швейная машинка. Как будто его вообще здесь не было.
Когда они оказались на взлетке между коек, сержант толкнул его в спину и вполголоса рявкнул:
– Пшел, череп!
Сергей смолчал. Посмотрим, что за игру ты ведешь. Хотя начало мне не нравится. Нет у этой игры будущего. Неужто Гвоздь не понимает? Сам ты череп!
Он забрался в свою койку, а сержант лег на свою. Устраиваясь поудобнее, Сергей вдруг заметил высунувшуюся из-под кровати руку Гвоздева. Он показывал кому-то в углу спального помещения знак «ОК!» сложенными в кольцо пальцами.
О’кей, говоришь? Ладно, поживем – увидим…
Проверяющий зашел через полчаса. Он прекрасно знал, что делается ночью в казармах, поэтому даже удивился идеальному порядку и тишине. Обычно, имитируя спящую казарму, солдаты что-нибудь да забывали. Какая-нибудь не вовремя свалившаяся посреди коридора тапка или еще что. Но сегодня все решили подстраховаться, чтобы не сорвать день рождения Кирзыча.
Дежурный по части почесал затылок, поправил зимнюю шапку и обратился к дневальному:
– Солдат, что это у вас так тихо? Все в порядке?
Дневальный вытянулся на посту по стойке смирно и отрапортовал:
– Так точно, товарищ майор!
– Тихо ты, тихо! Народ разбудишь. Надо же, все спят. Магнитные бури, что ли…
Майор с надеждой заглянул в сортир и обрадовался, увидев Поздня. Тот вскочил, споткнувшись о край низкой ванны, и тоже встал по стойке смирно, с нелепо висящим до пола кителем.
– Солдат, почему не спим? Команда «отбой» не для вас?
– Да вот, товарищ майор, не успел подшиться.
– Давай заканчивай и марш в койку! Понял?
– Так точно, товарищ майор!
Сразу после ухода офицера деды собрались у телевизора, а Поздня выставили на шухер. Мало ли что. Телевизор перенесли в каптерку – хозяйственное помещение для хранения имущества, и там, под аккомпанемент ночного эротического телеканала, праздник начался.
Деды заварили крепкого чая, разрезали вдоль батоны на две половины и намазали эти мега-бутерброды маслом и кабачковой икрой, а сверху присыпали крошеными пряниками. Потом на столе появились сгущенка и водка в большой бутыли с рукояткой. Через полчаса гульбы из каптерки показалась лохматая голова Кирзыча. Глаза его уже слегка косили от выпитого.
– Глянец, черепина! А ну сюда! Дембельский поезд мне изобрази!
Двое черпаков, вскочив со своих коек, стащили Сергея с его яруса и отволокли в каптерку, поставив перед именинником. К несчастью Кирзыча, в этот призыв пришло только двое молодых – Сергей и Поздень.
– Зема! – возразил Кирзычу тощий Таран с крысиным лицом, известный тем, что однажды по пьянке пробил грузовиком ворота части. – Зема! Он не сможет! Один – не сможет!
Это была правда. Дембельский поезд требовал целой театральной труппы. Одни должны были трясти койку с возлежащим на ней дедом, имитируя вагонную качку, и напевать «чух-чух», другие – бегать кругами с ветками, как бы мелькающими за окнами поезда, везущего дембеля домой.
– Где второй? – Именинник орал и матерился. – Ветки несите! Пусть вдвоем бегают!
– Кирзыч, он на шухере! Ничего не выйдет! Кто койку трясти будет? Мы, что ли? – убеждал его еще один дед, низкорослый и плотный Кирюха, чуть ли не единственный, кто имел кличку, похожую на имя.
– Дневального на шухер поставьте! Пусть черпаки койку трясут!
– Им по сроку службы не положено. Давай телик посмотрим.
– О, бухло кончилось! – послышался из каптерки голос Тарана, и Сергей понял, что теперь его выход.
Он неожиданно получил удар в живот. Удар был несильным, но Сергей сложился пополам и услышал возле уха шепот Гвоздя:
– Все в порядке! Это я. Не больно? Потом отдашь. – Сергей почувствовал, как ему в карман что-то засунули, и догадался, что это обещанные деньги на выпивку.
Потом Гвоздь выпрямился над Сергеем и крикнул:
– Глянец принесет еще! Да, Глянец?
Сергей подумал вдруг, что меньше всего ему хочется сейчас оставаться в казарме с этими «однополчанами», все больше терявшими остатки человеческого.
– Да, – сказал он. – Я сбегаю.
Кирзыч прошел к спящим в казарме. Точнее, к лежащим, потому что никто, ясное дело, уже не спал. Один из черпаков с ходу получил удар ногой в бок и свалился на пол.
Другие деды бросились успокаивать Кирзыча, но не слишком активно. Сергей догадывался почему. Он помнил, за что Кирзыч получил свое погоняло. Он должен был демобилизоваться еще два года назад. Так и было бы, но незадолго до дембеля Хвост, как его тогда называли, так ударил солдата ногой по животу, что у того лопнул желудок. И Хвост получил два года дисбата. Еще легко отделался, потому что его жертву спасли. Как всегда, после дисциплинарного батальона его вернули в часть, дослуживать положенное. В дисбате он приобрел присказку: «А кирзой по печени?» И замечательное увлечение: пристегивать ремнями молодых солдат к двухъярусной койке и бить ногами. Правда, теперь он старался не доводить дело до фатальных увечий. И приобрел кличку Кирзыч.
Сергей просто оказался в стороне от пути деда, Поздень был у входа, и ярость Кирзыча досталась тому, кто попался под руку. То есть под ногу. В полумраке казармы Сергей видел бледно-голубые глаза навыкате, взгляд Кирзыча блуждал кругами. В его глаза и в спокойные-то минуты смотреть было неприятно. Другие деды его обоснованно побаивались.
Таран и Гвоздь о чем-то шептались. Сергей прислушался.
– Ты куда его посылаешь? В город? Так он к утру придет.
– Нет, что ты? К бабке, за самогонкой.
– Ты что, с дуба рухнул? Думаешь, она даст после последнего раза?
– Даст, куда денется? Она этим живет!
– Кто говорит, этим, а кто говорит, гадает женам офицерским… Ладно, Гвоздь, дело твое. Инициатива наказуема… Если не принесет, и он огребет, и тебе достанется.
Гвоздь подошел к Сергею:
– Иди одевайся – и к бабке!
Когда Сергей уже застегивал крючки шинели, Таран и Кирзыч привели в казарму Поздня и принялись неторопливо пристегивать его к торцу одной из коек. Сергей вздохнул. Он не понимал еще, где наступит предел, но чувствовал, что наступит. Его мелко потряхивало от ненависти к этим животным. Но пока он терпел. Почему? Он спрашивал себя, направляясь к выходу из казармы и слыша глухие удары и стоны Позднеева за спиной. Потому что Гвоздь прав и один в поле не воин?
На крыльце, легок на помине, стоял сержант в шинели прямо поверх нижнего белья. Сергей сорвал ненависть на нем:
– Что, товарищ сержант, на шухер поставили?
Вместо ответа Гвоздь раскинул руки, словно взмахивая крыльями, и у Сергея что-то взорвалось в голове.
Он открыл глаза и увидел перед собой снег, крупные сверкающие кораллы сугроба, в который он уткнулся лицом. В голове звенело – Гвоздь ударил его по ушам. Сергея приподняло от земли, снег поехал перед лицом, а потом он увидел лицо Гвоздя на фоне звезд.
– Поговори у меня еще, черепина! Короче, хата близко! Если за час не управишься, я Кирзычу на тебя настучу, тоже узнаешь, что значит распятие по-армейски! Слушай меня сюда! Как в нору пролезешь, пошарь слева под доской, там на земле будет. Что найдешь, возьми с собой.
Сергей встал и отряхнул снег с шинели. Тот, что успел завалиться за воротник, теперь стекал мерзкой струйкой по спине. Гвоздь схватил его за локти и развернул спиной к двери.
– Пшел отсюда! И биту на место положь потом!
Сергей обернулся:
– Какую биту?
– Гребаный придурок, да ту, что под доской! Без нее не ходи, а то недалеко уйдешь.
Как обычно, ночью воинская часть казалась даже красивой. Казармы и хозяйственные постройки были живописно разбросаны по сопкам, а многочисленные лестницы на склонах блестели в лунном свете, как обрывки исполинской цепи. Мысль о том, что ему придется видеть один и тот же пейзаж месяц за месяцем, сейчас не так угнетала. Градусов двадцать пять мороза. Для этих мест зимой – редкая теплынь. Тем лучше. Прогулка за границу части в такую ночь – действительно подарок, хотя вряд ли Гвоздь подозревал об этом, посылая Сергея за выпивкой. Скорее всего, пытался показать, что выдрессировал черепа. Черт с ним!
Сергей опустил уши на шапке и пошел в сторону забора, опоясывающего всю территорию воинской части.
Он впервые был в самоволке и долго перебегал от сарая к сараю, боясь быть замеченным кем-нибудь на посту. Патронов постовым не выдавали, опасаясь инцидентов в части, где издевательства над молодыми были нормой. Так что жизни Сергея тут ничто не угрожало. «В отличие от казармы», – невесело пошутил он мысленно. Но объявить тревогу, заметив кого-то у забора, могли запросто. Вскоре он нашел заветный пролом в ограде. Глупо было даже задумываться, почему «нору» не заделывают. И так ясно. Эта лазейка известна, а убери, сделают другую, ищи потом ее!
Оказавшись вне части, он почувствовал прилив свежего воздуха к легким. Чистой воды самовнушение. Он просто ощутил себя на воле. На деле, конечно, воздух по обе стороны забора был одинаковым.
Сергей обернулся к преодоленному лазу и увидел лежащую на земле, присыпанную снегом растрескавшуюся доску. Он вспомнил напутствие, снял рукавицу и сунул руку под доску.
– А, черт!
Руку обожгло, словно паяльной лампой, а когда он вытащил ее обратно, то увидел, как на ладони набухают волдыри. Металл! Он обжегся о ледяной металл. Обозвав себя идиотом, он провел вторую инспекцию под доской уже в рукавице и действительно вытащил оттуда хромированную бейсбольную биту. Ну и дела!
Поразмыслив, он засунул ее под шинель. Не зря же она здесь лежит! Да и Гвоздь вряд ли так трогательно заботился о нем без веской причины. Вот только что его ждет? Он махнул рукой и пошел по обледенелой дороге вдоль забора в ту сторону, куда их строем гоняли грузить ворованный уголь с железнодорожного склада.
Причин заботливости сержанта оказалось несколько, и они были вескими, с полсотни кило каждая. Из придорожного леса появились тени, перебегающие параллельно Сергею. Он решил поначалу, что это волки, но окрас не оставил сомнений – за ним бежала стая бездомных псов, о которой ему уже приходилось слышать. Вечно голодные, а зимой совершенно осатаневшие зверюги нападали даже на офицеров, в темноте ходивших друг к другу в гости. А темно здесь зимой двадцать три часа в сутки. Потом собак вроде постреляли малость. Теперь понятно, что не всех. Значит, они не ушли – просто не лезут за ограждение.
Он достал из-под шинели биту, и блеск металла заставил собак отстать на пару-тройку метров.
– Что, звери, знаете уже, как эта штука работает?
Он непроизвольно прибавлял шаг, вертя головой во все стороны. Внезапно, словно из-под земли, к его ногам протянулась большая морда, он едва успел отмахнуться. Бита глухо брякнула по собачьему черепу, но псина даже не взвизгнула. Плохи дела! Он повернулся вперед, боясь врезаться лицом в придорожное дерево, и увидел летящую на него темную собачью тень. В следующий миг огромная черная псина повисла у него на рукаве. Он почувствовал, как собачьи клыки медленно и мощно проникают сквозь толстую ткань, глубже, к его живой плоти. Бита упала на дорогу.
И тут время замедлилось, словно киномеханик жизни сменил скорость проектора. На правом рукаве его шинели исполняла балет в воздухе черная псина, а со всех сторон бежали к нему другие, собачьи холки медленно ходили вверх-вниз, вверх-вниз. Мозг Сергея работал, со скоростью пулемета обрабатывая варианты. Единственный способ добраться до биты – упасть на землю. Лежа он станет легкой добычей, но без биты – вообще мертвец. Он повалился на корточки, и обычная скорость событий вернулась. Не думая, что делает, он схватил левой рукой биту и со всей силой страха опустил на хребет висящей на рукаве собаки. Раздался хруст, и взвывшая тварь отцепилась от шинели. Сергей уже снова стоял. Оскалившись, кажется даже рыча, он крутанул вокруг себя битой, отскочил в сторону от собаки, которой перебил хребет, и увидел, как вся свора бросилась на нее.
Тогда он побежал и лишь через пару поворотов сообразил, что бежит не к части, а в другую сторону. Он остановился. Дыхание вырывалось из груди со свистом, стылый воздух обжигал горло. Рукав шинели был порван, и даже после пережитого ужаса Сергей поморщился, представив, как «достанет» его теперь старшина.
Сквозь стволы деревьев впереди пробивался свет. Бабкина изба! Он почти добежал до нее. Путь назад был отрезан, во всяком случае сейчас. Обходить пирующую стаю кругом, по глубокому снегу, было безнадежной затеей. И он пошел к избе.
Вросшая в снег избушка словно сошла со страниц сказки. Окошко светилось крохотными кружками между залепленных снегом крестовин оконных рам. Он постучал в дверь и убрал биту обратно под шинель. За дверью зашуршало, она приоткрылась, явив ночи классический лик Бабки-ежки.
– Пришел? – спросила она, как ни в чем не бывало, и голос звучал как свист зимнего ветра.
– Ну да, – удивился Сергей и оглянулся, подумав, что бабка, быть может, обращается еще к кому-то.
– Заходи, что ли…
Она посторонилась. Пригнувшись под низким косяком, Сергей вошел в избу.
Помещение было маленьким, как и его хозяйка. Бабка махнула рукой на приземистый табурет возле дощатого стола. По дороге к нему Сергей выронил из-под шинели биту и застыл на месте как вкопанный. Бабка посмотрела на биту. Во взгляде ее было что-то такое, от чего захотелось выйти отсюда вон. Наконец она сказала:
– В сенях поставь. Ну а таперича садись к столу уже!
Она уселась напротив, молча, глядя на Сергея маленькими, черными, как волчья ягода, глазками. А он, не зная, что сказать, осматривал помещение. Везде по бревенчатым стенам были прибиты широкие полки, уставленные банками с какой-то разноцветной жидкой дрянью и увешанные пучками сухой травы. В углу он заметил человеческий череп.
– Чего ты, милок? – Бабка усмехнулась, по ее бледному лицу с черными кругами под глазами побежали многочисленные морщины.
– Он… настоящий? – Сергей указал рукой в угол.
– Ась? Этот-то? Да нет, из тыквы вырезала! – Бабка-ежка заквохтала, и Сергею вспомнилась сова, виденная когда-то в зоопарке. Потом он сообразил, что хозяйка так смеется. – Чего пришел-то?
– Да вот, бабуля, меня из части за самогоном послали. Сказали, есть у вас.
– У меня-то? У меня е-есть. А чего это тебя, кажись, потрепали? Рукав-то висит. Свору повстречал, чего ли?
– Есть немного.
Бабка округлила глаза в притворном удивлении и снова заквохтала:
– «Есть немного». Гляди какой смелый!
Сергей вздохнул. Ну нет у него опыта в таких делах! На досках стола появились смятые купюры из кармана шинели.
– Вот, не знаю, на какой литраж тут хватит…
– Ты денежки-то прибери! – Бабка смотрела на него строго и пристально, а он гадал, с чего бы она так рассердилась. – Прибери-прибери. Пригодятся еще. А коли самогон нужен, так вона, дверцу справа видишь? Подь туды да возьми сам.
Сергей пожал плечами, убрал деньги и направился к маленькой двери в правой стене комнаты. За спиной он услышал голос хозяйки. Странное дело, но звук шел, казалось, совсем не с той стороны, где она сидела.
– А тебя кто послал, не тот ли рыжий, здоровый, с глазами как бельмы? У яго еще рот вечно приоткрыт, будто там отрыжка застряла.
Сергей невольно рассмеялся. Кирзыч был описан очень точно.
– И он тоже, бабуля.
Из приоткрытой двери вышел черный кот, потерся о сапог и пошел к столу. Ну да, а что он ожидал здесь увидеть? Не хватало только ворона. Дверь вела в кладовку, где по стенам мерцали разнокалиберные бутыли. Сергей вошел, продолжая слышать бабки-ежкин голос:
– Значит, он, говоришь? Ты вот что, бутыль возьми, где тряпочка черная на горлушке повязана. Нашел, чего ли?
– Нашел.
Он вернулся к столу. Бабка сидела все там же. Либо она уже села обратно, либо звук здесь гуляет как хочет. Сергей поставил бутыль на стол и снова сел на табурет. Что дальше?
– Что дальше, говоришь?
Он вздрогнул. Или он думает вслух? Очень может быть.
– А дальше, милок, вот что. Бери ты эту бутыль у мене даром, тольки за тобой – одно дельце.
Сергей даже не пытался предположить какое.
– Да не пужайся! Тебе оно не меньше нужно. Слушай меня, сынок, хорошенько. Знаешь, что таперича в казарме творится? Вот прям сейчас?
– Что?
Он уже не знал, чего ждать дальше. Все, случившееся этой ночью, напоминало дурной сон. Может, он сейчас проснется у себя на верхнем ярусе?
– А в казарме у тебя аккурат сейчас твово ровесника мужеского звания лишают.
– Как это?
– Как-как… Нешто не знаешь? Ты вот что, давай-ка выпей маво самогончику.
Сергей замотал головой, но бабка, нахмурившись, упрямо качнулась вперед:
– Пей, говорю! Тебе еще обратно иттить.
Комплекс чувств при мысли об обратном пути заставил Сергея без дальнейших уговоров выдернуть пробку из бутыли.
– Вона на полке стакан возьми.
Самогон пробирал до костей, но чувствовалось, что продукт качественный. В груди разлилось приятное тепло, а комната подернулась туманом. Зыбкое лицо бабки маячило перед ним.
– Слушай дальше. Када ты им бутылку-то принесешь, они попьют-попьют, да на тебя кинутся.
– Ой, бабуля, не трави душу, я этого и опасаюсь!
– Не трави душу, говоришь? Это ты ловко сказал.
– А откуда вы знаете, что там сейчас делается?
– Уж знаю. А еще знаю, что житья тебе осталось при таких обычаях от силы месяцок. Прибьют тебя, сынок, как есть прибьют! Могу тебе сказать и кто.
– Да уж я и сам догадаюсь! Кирзыч небось?
– Ты о том, рыжем? Не-а, другой, тот, что тебя в путь налаживал. Невзначай это выйдет, сынок.
Она замолчала. Кот забрался к ней на колени и свернулся клубком.
Придавленная собакой рука начала ныть, только это заставляло Сергея думать, что он не грезит.
– И что же, бабуля? Вы что-то от меня хотели?
– Я, милок, хочу, чтоб ты жил. Есть кое-кто, кому жить вовсе не обязательно. Но это не ты. Дела у нас с тобой такие: если сделаешь как скажу, то возьмешь самогон задаром, а не сделаешь, так я тебе и за деньги не отдам!
Час от часу не легче! Если он вернется без выпивки, Гвоздь его действительно прибьет, а заодно и Кирзыч. И не через месяц, а через час.
– Ладно, бабуля, говори свое условие.
– А условие мое будет такое. – Она нагнулась к нему совсем близко, изо рта у нее пахнуло чем-то протухшим. – Как зайдешь в казарму-то, приоткрой бутыль да плюнь туда.
Сергей думал, что сегодня уже ничему не удивится, но тут брови его непроизвольно полезли вверх.
– И все?
– Нет, милок, не все. Тряпочку черную вишь? Ее надобно сорвать да на себе спрятать. А потом над горлушком сказать кой-чего надо. Слушай и запоминай. – Ее глаза оказались возле осоловелых глаз Сергея. – Ошмионх заханха. Запоминай, говорю! Ошмионх заханха! Ошмионх заханха!
Она кричала все громче, пока у него в ушах не зазвенело, как давеча после удара Гвоздя.
– Ладно!!! – Он тоже закричал, а потом примирительно поднял ладони перед грудью. – Ладно, бабуля, ладно. Надо, так скажу. Ошм…
– Цыц! – Она так взвизгнула, что он судорожно икнул от неожиданности. – Не сейчас, дурила! В казарме. Понял, чего ли?
Он вдруг обессилел. Комната перед ним шла кругами. Все же забористый у бабки самогон.
– Понял, бабуля, понял. А теперь можно я пойду? Мне велели за час обернуться.
– Иди, милок, иди, пока ходится. Отчего ж не пойтить?
Обратную дорогу он почти не запомнил. Кажется, на пути снова были собаки. И кажется, они, вместо того чтобы кинуться на него, заскулили и убежали в лес.
Соображение вернулось к Сергею только на пороге казармы. На шухере стоял дневальный. Он изумленно посмотрел на бутыль в руках Сергея.
– Что, принес?! Ну ты даешь, зема!
В три шага Сергей проскочил мимо удивленного дневального в туалет и там молниеносно, словно управляемый дистанционно робот, откупорил бутыль и плюнул в нее. Потом он сорвал с горлышка черную ленту и, недолго думая, запихнул за передний отворот шапки. Наконец, чувствуя себя ненормальным, он охрипшим шепотом произнес:
– Ошмионх заханха!
Все вокруг колыхнулось, а перед глазами опять повисла дрожащая пелена.
Остаток ночи запомнился Сергею смутно. Он отдал Гвоздю самогон, а сержант долго хлопал его по спине и что-то возбужденно говорил. Деды пили и орали дембельские песни. А под конец обезумевшая троица пристегнула Сергея к койке, и перед ним встал Кирзыч. Сергею не было страшно, и ударов он не чувствовал, словно тело его было обложено ватой. Потом он оказался у себя, на втором ярусе. Засыпая, он устало сказал в потолок казармы:
– Да чтоб вы сдохли!
Его разбудил крик дневального:
– Подъе-ем!
Он тут же вскочил, услышав команду сержанта Гвоздева:
– Черепам, сорок пять секунд – па-адъем!
Это означало, что через сорок пять секунд он и Поздень должны были стоять возле коек, полностью экипированными для выхода на улицу. Как ни странно, Сергей оделся даже быстрее. Еще удивительнее было то, что у него ничего не болело. Неужели все и впрямь было сном?! Но почему не болят вчерашние дневные побои? Они-то всяко были!
Сергей ощупал спину. На месте ужасного «яблока» возле поясницы остался небольшой бугорок, совершенно безболезненный. Ай да самогон у бабки. Если она все же была, бабка эта. Он посмотрел на Поздня и понял, что все было. И бабка, и ее пророчества. Нельзя было сформулировать словами, что именно изменилось в лице рядового Позднеева за эту ночь, но рядом с Сергеем стоял другой человек. Вспомнилось, как расшифровывается армейское унизительное наименование «чмо»: «человек, морально опущенный». Вот только морально Поздня опустили давно. Сейчас было видно, что прошедшей ночью его опустили еще и физически.
Как и было предсказано, старшина Кащенко обложил Сергея матом за порванную шинель:
– Думаешь, Глянцев, новую получишь? Ни хрена! У меня твоего размера нету! Будешь в рванье ходить, позориться!
Пришлось зашивать рукав в бытовке – узкой, как гробик, комнатке с длинными столами вдоль стен, где солдаты гладились и стриглись. Пока он неловкими движениями штопал прореху, к нему подошел сержант:
– Ты чего не сказал, что рукав порвал, черепина, а? Мне из-за тебя влетело, чмо! – Он посмотрел на кривой шов, выходящий из-под руки Сергея. – На разводе в первую шеренгу не становись, спрячься во второй, понял?
На плацу, стоя во второй шеренге, Сергей с недосыпу задремал с открытыми глазами. Ему пригрезилась старушка-самогонщица. Перед ним плавало ее совиное сморщенное лицо.
– Ничего не бойся! – сказала она и засмеялась.
Кто-то ударил Сергея по шапке, и лицо бабки сменилось затылком впереди стоящего солдата.
– Не спи, солдат, замерзнешь! – На Сергея смотрел старшина. – Носом дыши, – обратился он уже к солдату в первой шеренге, боровшемуся с приступом кашля.
После развода их, как всегда, погнали в автопарк, где работы вечно был непочатый край. Ни одна из старых машин в части не бегала как положено. Деды, вернувшись в казарму, полезли в сушилку – помещение, где решетчатый пол был сварен из стальной арматуры, а по стенам шли крюки для развешивания одежды. Под полом сушилки, в подвале, накидав сверху маскировку из ватников, днем спали старослужащие, а задачей остальных было их отмазывать, придумывая, какой работой и где они заняты. Впрочем, все офицеры знали, где именно «работают» днем дедушки. Там же, в сушилке, остальные переоделись в черные ватники, штаны и валенки для работы в автопарке.
Взвод зашел в большой бокс, где стояли их машины. Мороз крепчал, мысль о том, что придется мерзнуть в этом холодильнике до обеда, наводила тоску.
– Глянец! – К нему подошел сержант. – Пошли мормона перебирать. А про ночь и утро мы еще вечером поговорим.
Они пошли в угол бокса, спина сержанта вызывала страстное желание двинуть по ней гаечным ключом, который был в руке у Сергея. Но у Гвоздя в руке тоже был ключ.
– А чего говорить-то? Самогон я принес? Принес.
– Я тебе говорил, что кровати надо заправлять?
– Так Поздень же заправил.
– А ты что, принц Египта, что ли? Ладно, потом поговорим. Я бы тебя сейчас оформил, да на морозе возиться неохота.
– Ага. Скажи честно, что офицеров боишься!
Гвоздь остановился и с разворота ударил ключом Сергея по загривку. Сергей упал на колени.
– Вот, запомни! – Сержант встал над ним и пнул в бок валенком. – Вот это и есть твое положение! Я не знаю, за что на тебя взъелся Кирзыч, но мне это по херу! Ты у меня сортир языком вылизывать будешь!
В проеме ворот появился старшина. Гвоздь матернулся и схватил Сергея за воротник, поднимая с колен.
– Вставай! Вставай, череп, быстро!
Сергей не верил своим глазам. За старшиной в бокс вошли все трое дедушек. Они еще не отошли от жаркой сушилки, ежились и моргали сонно. Старшина подталкивал их в глубь бокса.
– Давайте-давайте! Зажрались совсем! Думаете, дембель уже в кармане?! Я вам устрою увольнение в последней партии! Не хватало еще из-за вас выговор получить! Сержант! Получи своих рядовых в распоряжение! И чтоб работали все! Я буду заходить, проверять!
– На мормон их поставить, товарищ прапорщик?
Мормонами, или крокодилами, называли в части древние автомобили «ЗИЛ» с длинными узкими капотами, давно снятые с производства. Второе название они получили за длинные морды, происхождение первого было покрыто мраком.
– Оставьте мормон! Он все равно свое уже отъездил. Вон шестьдесят шестой «газон» заведите мне, радиостанцию. Хлебовозка еле ходит. Сломается, на чем хлеб возить будем?
Он ушел, и деды расположились на деревянных ящиках у стен. Само собой, ковыряться в двигателе досталось Сергею под руководством Гвоздя. Двигатель располагался под кабиной, они отстегнули ее, наклонив вперед. Деды вяло переговаривались и посмеивались над бесплодностью усилий ремонтников.
– Слышь, Таран, а у Глянца ловко получилось ночью за бухлом сбегать, – заметил Кирюха.
– Надо его сегодня опять заслать, – откликнулся Таран.
– Ага, а потом на койку подвесить, – зевнув, добавил Кирзыч.
Кирюха покачал головой:
– Он у тебя так сдохнет. Опять в дисбат уедешь.
– Не сдохнет… Он парень крепкий. Сегодня ночью не пикнул. Да, Глянец?
Сергей молча протирал залитые маслом свечи двигателя. Вдруг он увидел, как выпавшая из его шапки черная ленточка спланировала куда-то внутрь машины. Он выругался и залез на машину повыше, чтобы отыскать лоскут. Тут же послышалось трехэтажное ругательство Тарана.
– Вы гляньте, он еще и огрызается! По почкам захотел?!
– Отставить «по почкам»! – Никто не заметил, как старшина вернулся в бокс и подошел к ним. – Кирьянов, Хвостов, Таран… Тьфу, Никитин! Встать и приступить к работе! Я вас на губе сгною!
– Старшина! – Таран встал с ящика раньше остальных и виновато развел руками. – Мы тут обсуждали, чего делать. Не заводится, сука!
– Отставить ругаться! Рядовой Хвостов! Кирзыч, мать твою! На меня смотреть! Взял ключи у рядового Глянцева и полез в движок! Никитин! Пошел к зажиганию! Будем заводиться. Сержант Гвоздев, идите командовать остальными! Они там уже весь бокс прокурили!
Гвоздь ушел в другой конец бокса, а Таран нехотя подошел к открытой дверце наклоненной кабины. Кирзыч потянул Сергея за полу ватника, и тот чуть не свалился с двигателя.
– Ключ давай, череп! – рявкнул дед и добавил шепотом, когда Сергей спускался на бетонный пол бокса: – Я тебя ночью урою!
Сергей думал о черной ленточке. Первым, что он почувствовал, уронив ее, была боль в шишке на спине.
Попытки завестись ни к чему не приводили. Старшина подошел и сдернул Кирзыча так же, как тот недавно – Сергея.
– Отойди, автослесарь хренов! Только и умеете, что молодых гонять!
Он поднялся на подножку и наклонился над двигателем.
– Таран, а ну покрути стартером!
Таран повернул ключ, аккумулятор начал проворачивать механизм двигателя.
– Твою мать! – Старшина спрыгнул с машины. – Спецы! У вас же трамблер погнулся! Вы так ее до дембеля заводить будете! Рядовой Глянцев! Ко мне! Пойдешь со мной, я новый распределитель выдам. А вы работайте! Хвостов, сможешь трамблер снять?
– Я… Это…
– Я могу! – откликнулся Кирюха.
– Хорошо. – Старшина взял Сергея за локоть. – Пойдем.
На складе автопарка они получили распределитель, конечно не новый, но, как заверил кладовщик, кондовый.
– Ты иди в бокс, – сказал старшина. – А я скоро подойду. И скажи этим опухшим дедам, чтоб все работали, когда вернусь! Все, кроме тебя! А ты стой и учись, как на самом деле положено! Понял? Вот так!
Когда Сергей передал слова старшины дедам, те выдали такие матерные коленца, что ими можно было бы любоваться, как узорами. Однако все взялись за работу, а Сергея действительно поставили рядом без дела. Несмотря на замененный распределитель, машина не хотела заводиться. Вернулся старшина.
– Ну что?
– Не заводится, товарищ старший прапорщик!
– Ну-ка, еще покрутите. Та-ак. Да он у вас вообще не крутится! Аккумулятор сдох. Вы что, совсем ни хрена не смыслите?! Да-а, воспитали специалистов… Кирзыч!
– Да!
– «Я!» надо отвечать, солдат! Бери кривой стартер и вставляй.
– Тут не подойти, кабина в стенку уперлась.
– Кабину опустите!
– А почему я? Пусть Глянцев крутанет.
– Разговорчики в строю! Ты здоровее раз в пять, вот и крути.
Таран и Кирюха защелкнули кабину в нормальное положение. Кирзыч достал заводную рукоятку – стальной изогнутый штырь для ручного прокручивания двигателя – и вставил спереди.
– Так. Кирьянов, залезай в кабину. Будем заводить. Хорошо. Теперь ты, Хвостов, крути, а ты, Кирьянов, помогай стартером, когда он раскрутит.
Кирзыч начал раскручивать замерзший двигатель со всей своей бычьей силой, стоя спиной к стене бокса.
Кирюха повернул ключ, и тут через незакрытую дверцу Сергей увидел, как Кирюхин локоть задел рукоятку ручного тормоза, выдернутого вверх для торможения. Ручка тормоза упала вниз, и старшина закричал:
– Мать вашу! Глуши машину!
Двигатель завелся, а машина покатилась вперед по наклонному, просевшему от времени полу бокса.
Кирзыч не смог вытащить заводную рукоятку, но потерял драгоценные секунды, чтобы отскочить в сторону. Вместо этого он присел от ужаса перед накатывающим на него автомобилем. Сергей увидел круглые, как шарики для пинг-понга, светлые глаза Кирзыча, его открывшийся рот, а потом бешено вращающаяся рукоятка вошла в живот деда, и его затрясло, как тряпичную куклу. Все возле машины кричали. Старшина бросился к кабине, но тут Кирюха дал задний ход, а кабина стала наклоняться вперед – они плохо закрыли ее. Кирюха, размахивая руками, выпрыгнул из нее и упал на пол, головой под шину, и машина проехала по ней. Голова лопнула, и мозг брызнул во все стороны.
Старшина запрыгнул на открытую дверцу опрокинувшейся кабины, как на мостик, и заглушил двигатель. Машина сразу остановилась, словно увязнув. Старшина спрыгнул на пол. Его качало, как пьяного.
– Где… Где Таран?
Сергей осмотрелся. Тарана нигде не было видно. С дальнего конца бокса бежали остальные солдаты взвода. В наступившей тишине он услышал булькающий стон откуда-то позади автомобиля. Старшина тоже заметил этот звук.
Там лежал рядовой Никитин, в просторечии – Таран, а на бедрах и животе у него стояло заднее колесо машины. Таран был еще жив. Его голова с бледной до синевы кожей раскачивалась взад-вперед. Старшина присел возле него:
– Леша… Леша, сынок…
Сергей подумал, что никогда не слышал, чтобы Тарана называли по имени. Сергея и самого давно так не называли. Рядовой Глянцев, товарищ солдат, Глянец, череп… Как угодно, только не Сергеем.
Таран замер, кожа на его лице из бледно-голубой превратилась в желтую, как восковая свеча, а нос мгновенно заострился, словно кто-то струганул его ножом.
Старшина тяжело повалился на бок и сел на пол. Его немигающие глаза смотрели в пространство неподвижно.
Наверное, Таран стоял позади машины, когда Кирюха дал задний ход, подумалось Сергею. Собравшиеся вокруг солдаты молчали. Сергей чувствовал какую-то пронзительную чистоту внутри, почти счастье. Он подошел к стене и сел на ящик, мимоходом посмотрев на тело Кирюхи с разбрызгавшимся пятном вместо головы, от которого в морозный воздух поднимался пар.
У стены лежал Кирзыч. Глаза и рот у него так и остались широко раскрытыми. Блестящая сизо-красная мешанина вывалилась из его ватника с оторвавшимися пуговицами.
– Вот и все, – шепотом сказал Сергей.
Он ничего не понимал и понимал все. Бабкин подарок. «Я хочу, чтобы ты жил. Есть кое-кто, кому жить вовсе не обязательно. Но это не ты».
В этот день они больше не работали. С них сняли показания, а потом отвели в подразделение и оставили в покое. Старшина не показывался, командир прибежал с диким лицом, приказал, чтобы «все было в порядке», и снова исчез. Они самостоятельно сходили на обед, где все поглядывали на полные миски на столе покойников. После обеда никто никуда не пошел и, что интересно, их не вызывали. Словно взвод погиб в полном составе. Наконец сели смотреть телевизор. Было ощущение, что во взводе случился внезапный праздник. Сергею надоели расспросами, но никто его не оскорблял. Смерть как-то приструнила всех. А Сергей чувствовал полнейший и нерушимый покой. Когда надоели дурацкие телепередачи, он пошел в дальний угол казармы и лег на чью-то койку. Ему было плевать, чья она. Кажется, раньше здесь спал Таран.
Он почти задремал, когда к нему подошел Гвоздь:
– Сегодня поминать будем. Хлебовоз нам пару бутылок привезет, но мало будет. Придется тебе опять к бабке идти, Глянец. – Голос у сержанта был почти отеческий. Наверное, он привыкал к роли по-настоящему главного во взводе. – И биту не забудь, в такую холодину они еще злее.
– Не пойду, – ответил Сергей, не открывая глаз. – К тому же я биту у бабки забыл.
– У бабки?! – Гвоздь выдал сложное ругательство и присвистнул, а Сергей мысленно приготовился к тому, чтобы вскочить и драться.
Теперь ему было на все плевать. Предел наступил.
– Я туда больше не пойду.
Сергей открыл глаза и повернул голову к сержанту. Гвоздь не злился.
– Конечно, не пойдешь. Смысла нет, не дойдешь просто. Значит, у бабки забыл? И она ее видела?
– Ну да.
– Дела-а… И выпивку тебе дала?
– Дала и денег не взяла. На вот, держи, здесь все.
– Не понимаю! Испугалась, что ли? Ее месяц назад Кирзыч этой битой отходил.
– Как это?
– Меня там не было, они с Тараном и Кирюхой ходили. Ну говорили, что, мол, она мало дала, а на больше денег не хватало. Они все выжрали, а потом опять пошли. Она без денег ничего не давала. Ну Кирзыч ее и приласкал битой.
– Представляю, как пьяный Кирзыч «ласкает».
– Да что ты! Кирюха говорит, она уже только сипела, вся в кровище была. Они с Тараном еле Кирзыча оттащили. Ну и, понятно, никто после этого к ней идти не хотел. С хлебовозом договаривались, он водку из города возил.
– А меня, значит, послали, потому что я не знал ничего.
– Ну да. Но ты ведь принес! Да еще даром.
– Да, я принес.
И Сергей вдруг рассказал Гвоздю все. Гвоздь его не перебивал, только все больше бледнел. Потом они оба молчали. Наконец Гвоздь мрачно заметил:
– Ты брешешь, сволочь! На понт берешь, тварь!
Сергей посмотрел прямо в глаза сержанту и спросил:
– Посмотри внимательно и скажи, брешу я или нет?
Они поиграли в гляделки, а затем Гвоздь встал и молча вышел из казармы.
Через час за Сергеем пришел незнакомый солдат:
– Рядовой Глянцев?
– Я…
– Вас вызывают в штаб, к начальнику особого отдела.
Они пошли в штаб, и по дороге Сергей думал о сержанте. Значит, Гвоздь – стукач. Самая презираемая категория в армии. Тот, кто докладывает начальству обо всем, что происходит между солдатами. Никто никогда не подумал бы на сержанта. Он был доверенным лицом дедов. Какое-то время во взводе думали, что стукач – Сергей. Но после нескольких случаев, о которых никто не узнал, на него перестали думать. А Гвоздь больше всех убеждал остальных, что стукач, мол, именно Глянец.
Сергея привели в кабинет особиста, представителя спецслужб в части.
– Садитесь, рядовой. – Подполковник указал ему на стул. – Шинель вот сюда повесьте, разговор у нас будет долгий.
Специализация особиста не наложила на его внешность никакого отпечатка. Из всех офицеров части у него было самое приветливое лицо. А еще этот улыбчивый статный мужчина обожал отпускать шуточки, даже на разводах, куда приходил изредка и с таким видом, словно случайно оказался рядом.
Стул у него оказался очень удобным, а на стенах висели большие фотографии Венеции.
– Ну что, Сережа, – начал особист, и Сергей вздрогнул. Он уже начал забывать, как звучит его имя. – Начнем потихоньку. Кофе хочешь?
– Н-нет, спасибо, товарищ подполковник.
– Во-первых, не «товарищ подполковник», а Михаил Саныч, ладно? Мы с тобой не на плацу. А во-вторых, я, с твоего позволения, все же приготовлю нам с тобой кофе.
Михаил Саныч снял и повесил в шкаф китель. В рубашке он выглядел одновременно угрожающе и по-домашнему.
– Что смотришь? Это Венеция.
– Да, я понял.
– Понял он! – Особист усмехнулся. – Это мы с женой в прошлом году ездили. Воняет там, я тебе скажу, от этих каналов!
Он разлил кофе по чашкам и сел напротив Сергея за стол.
– Ну а теперь расскажи мне все еще раз, как рассказывал сержанту Гвоздеву.
И Сергей повторил свою историю точно в той же версии. По окончании особист нажал кнопку на переговорном устройстве:
– Федя, принеси мне все по рядовому Глянцеву.
Спустя минуту тот же солдат, что привел сюда Сергея, зашел в кабинет и положил на стол пухлую папку.
– Свободен, – сказал ему особист и добавил Сергею: – Да ты пей, остынет. А кофе этот замечательный, уж поверь мне!
Солдат ушел, а особист погрузился в чтение бумаг. Если это был ход, чтобы вызвать в Сергее беспокойство, то он достиг цели. Кофе не шел в горло, хотя был и в самом деле хорош. Никакого сравнения с той бурдой, что им давали на ужин.
– Так. – Особист отложил документы и пристально посмотрел на Сергея. На лице подполковника было написано: «Ну что же ты, дружок, правды мне не сказал?» – Из показаний свидетелей мне известно, что вы, рядовой, были первым, кто прикасался сегодня к двигателю радиостанции на базе автомобиля ГАЗ-66. Объясните в деталях, рядовой Глянцев, что вы такого сделали с казенным имуществом? Почему через несколько минут машина убила троих ваших сослуживцев?
У Сергея закружилась голова.
– Что, испугался? – Особист, улыбаясь, смотрел на опешившего Сергея. – А приготовлю-ка я нам еще кофе!
Он заряжал вторую порцию в свою ультрасовременную кофеварку, а сам продолжал говорить:
– Пойми меня правильно. Вот как бы ты сам отнесся к такой истории? Ну, допустим, сержанта Гвоздева тебе удалось напугать до полусмерти, это я видел. И ты это учти на будущее, может пригодиться. Ты ведь для этого и сочинил всю историю с бабушкой-ведьмой, да, Сережа?
– Нет, това…
– Михаил Саныч!
– Нет, Михаил Саныч.
– Вот, держи. Да, я забыл спросить, может, тебе со сливками? Или с сахаром?
– Нет, спасибо. Я рассказал только то, что со мной было. Ну… Все, что я помню.
– Ой, все ли? А ты не забываешь, солдат, где ты находишься? Тут тебе даже не штаб. Тут – особый отдел! Да ты пей, пей, второй раз застудить такой кофе – это преступление. Уж поверь мне, я большой специалист по преступлениям. Так вот, я тебе не сержант Гвоздев. Я что, похож на детсадовца? Что ж ты мне ведьмины сказки рассказываешь?
Сергей молчал.
Особист вздохнул:
– Ну хорошо, напиши все вот на этом листе, поставь дату и подпись.
Пока Сергей писал, особист опять воспользовался переговорным устройством на столе:
– Федя, приготовь машину.
– Далеко поедем, Михаил Саныч? – отозвался Федя из динамика.
– Да нет, тут рядом.
– Хорошо, а то у меня бензина маловато.
– Угу. Лопату для снега захвати. И три фонарика.
– Понял. Когда подгонять?
– А как прогреешься, так и подгоняй.
Потом особист открыл сейф, вмурованный в стену кабинета. Сергей перестал писать, гадая, что подполковник оттуда достанет. Особист взял с полки записную книжку, запер сейф и вернулся за стол.
– Пиши-пиши, – сказал он Сергею, а сам вынул из нагрудного кармана мобильник и набрал номер. – Привет! Узнал?.. Он самый. Ну как ты там? Все чертей за бока цапаешь?.. Конечно, соскучился! Скоро нагряну к тебе… Да, по твоей части. Ты ночью на месте будешь? Я свяжусь по линии. Сейчас не могу, в процессе еще… А думаешь, мне нравится?.. Ага. Ну все, до связи! Закончил? – обратился особист уже к Сергею.
– Да. Вот.
– Ага. Дату поставь. Включая время. Вон часы, на стене. А вот и машина. Быстро он. Мы с тобой прокатимся немного. Одевайся.
Сергей шел к «уазику» на подгибающихся ногах. Куда повезут, было непонятно, но вряд ли его ждало что-то приятное.
Они проехали мимо «норы» в заборе, и подполковник покосился на нее. Знает. Конечно, знает. Сергей осматривал дорогу, и за одним из поворотов в свете фар мелькнули наполовину занесенные снегом останки собаки, порвавшей ему ночью шинель.
– Сколько лет здесь служу, – сказал особист с переднего сиденья, – никак не привыкну к этой полярной ночи. У людей крыша едет. Не для людей это, нет. Вот какого рожна, например, ваш старшина Кащенко полез командовать ремонтом в автопарке? Сидел бы в своей каптерке… Останови здесь.
«Уазик» затормозил.
– Так, значит, к бабке ты ходил за самогоном? Вот сюда?
Сергей всматривался в темноту за окном, но ничего не видел.
– А ну пойдем! – И подполковник первым вылез из машины.
Втроем они подошли к обочине дороги. Особист, включив фонарик, навел луч на бабкину избу поодаль, у границы леса. В избе не было света. Дорогу к ней замело снегом, но это было неудивительно – сегодня мело весь день.
– Федя, бери лопату. Ну что ж, пойдем к твоей бабке, Сергей.
Проваливаясь в снег почти по колено, они подошли к порогу избы, выхватываемому из темноты лучами фонариков. Перед дверью намело целый сугроб.
– Федя, откопай.
После того как весь снег был убран, они вошли внутрь, не без труда открыв разбухшую дверь. Свет фонаря сразу упал на прислоненную к стене в сенях заиндевевшую биту.
– Вот, – сказал Сергей, показывая на нее.
– Вижу, Сережа, вижу. Федя! Забери биту.
Стены сеней изнутри промерзли насквозь. Узоры изморози покрывали бревна, как художественное стекло.
Они прошли дальше, и взорам их предстала комната. Стол, табуреты, полки на стенах и сами стены – все искрилось от толстого слоя инея.
– Уютное местечко, – саркастически заметил особист. – А главное, теплое!
– Вот! Вот, смотрите! – Сергей показывал спутникам на свои ночные следы.
Они вели к табурету у стола, на котором отпечатался след сидевшего Сергея. Следы тоже покрывал иней, но слой его был тоньше. Цепочка отпечатков вела и в кладовку. Сергей подбежал туда и заглянул внутрь. По коже у него прошли мурашки. В углу вымороженной кладовки, на остекленевшем ворсе коврика лежал труп свернувшегося клубком черного кота. Шерсть его переливалась в луче фонарика. На полках стояли те же бутыли, что были здесь ночью, но их тоже покрывал иней. Рука особиста оттащила Сергея от кладовки.
– Пойдем, здесь нечего ловить. По крайней мере нам.
Когда они опять сидели в машине, особист отдал какие-то распоряжения водителю. Сергей ничего не воспринимал, находясь в прострации. Он не сразу услышал, что подполковник зовет его:
– Глянцев! Ау! Ну вот, очнулся. Ты ничего не хочешь мне сказать? Тогда я тебе скажу. Смотри на меня! Да очнись ты! Так вот, бабку твою нашли забитой до смерти месяц назад. И нам с тобой теперь известно, кто это сделал. Поехали обратно, – скомандовал он водителю.
На полпути в часть подполковник снова приказал остановиться:
– Федюнь, подойди к обочине и зашвырни биту в лес подальше.
Пока его подчиненный выполнял приказ, особист почему-то счел нужным дать Сергею пояснения:
– Дело о смерти старухи – настоящий висяк. Клиентов у нее была тьма, а кто когда бывал, неизвестно. Мы теперь знаем, что убийца – Хвостов, но он сам мертв. Зачем портить репутацию части? Чтобы прошел слух, что наши воины убивают гражданских? Так что ты никакой биты не видел и ни о каких побоях старухи не слышал. Уразумел?
Сергей кивнул. Особист покачал головой:
– Н-да. А Гвоздев-то мне об этом не рассказал тогда, месяц назад. Ну удивляться нечему. Все стукачи ведут двойную игру: и нашим и вашим. А вот и Федя!
Вскоре особист и Сергей снова сидели в кабинете подполковника. Хозяин кабинета опять приготовил кофе, потом они долго и с удовольствием его пили. Подполковник посмотрел на часы:
– Однако! Припозднились мы с тобой. Я жду, рядовой Глянцев.
– Чего?
– В несознанку играешь, солдат. Ну тогда я сам тебе расскажу, как было дело. Ночью тебя отправили в избу местной знахарки и торговки самогоном. Зайдя в темный и пустой дом, ты поначалу хотел вернуться ни с чем, сообщив пославшим тебя, что поход окончился неудачей. Но потом ты испугался, что недовольство дедушек может плохо для тебя кончиться. Ты провел инспекцию в избе, обнаружил в кладовке на полках самогон и принес его в казарму. Вполне естественно, что деньги, выданные сержантом Князевым, остались непотраченными, ведь платить было некому. Ну а после трагической гибели сегодня троих старослужащих ты выдумал историю с бабкой, чтобы, как я уже сказал, запугать сержанта Гвоздева и других солдат, а тем самым – упрочить свое положение во взводе. Надо отдать тебе должное, ты неплохой психолог, и фантазия у тебя развита прекрасно. Ты на гражданке стишками не баловался?
– Товарищ подполковник, я сказал правду! Все было так, как я рассказал сержанту Гвоздеву. И вам.
– Солдат, ты знаешь, что я могу с тобой сделать за то, что ты мне тут голову морочишь?!
Особист встал со стула, и Сергей похолодел.
– Ты понимаешь, что поставил себя САМ в идиотское положение?! Сегодня днем в автопарке произошел несчастный случай. Виновным в гибели трех подчиненных будет признан старший прапорщик Кащенко, это очевидно. Он командовал действиями солдат, его приказы привели к гибели людей. А ты, рядовой, не имел никакого – повторяю, ни малейшего отношения к их гибели! Однако ты сам решил фактически взять на себя вину за случившееся. Рядовой Глянцев, вы идиот?! Или душевнобольной?
Сергей смотрел в пол. Он уже сто раз пожалел, что под влиянием мстительного чувства напугал Гвоздя. Особист остановился возле него, нависая, как в ночном кошмаре:
– И что прикажешь с тобой делать? Завтра все в части будут пересказывать друг другу эту твою историю про бабку-ведьму! А на днях приедет комиссия – разбираться с несчастным случаем. Тройная смерть – это не шутки! И что комиссия здесь услышит? Сказку о бабкиной мести? Ничто не грозит никому, кроме вашего старшины. Дело очевидное, и расследовать нечего. Но что делать с твоей дикой историей? Может, Гвоздев ее уже пересказывает… Честно говоря, мне было бы проще, если бы тебя вообще не было!
Сергея мутило от дурных предчувствий. Особист это прекрасно видел.
– Что, рядовой, страшно?
– Да, – просто признался Сергей.
– Это хорошо, что честно говоришь. Это мне нравится. В общем, так. Вот тебе бумага, вот ручка. Пиши новый рапорт. Не забудь указать, что выполнял приказ сержанта. И на этот раз пиши МОЮ версию событий. Ты понял?
– Вы мне не верите, товарищ подполковник?
– Да что ты со мной в ромашку играешь?! Верю не верю… Ты вроде не похож на тупицу. Или мне показалось?
Сергей, наконец, понял, что ему хочет объяснить особист. Действительно так будет проще для всех. Для всех, кроме самого Сергея. Гвоздь его убьет.
– Про то, что Кирзыч… Хвостов убил старушку, писать?
– А ты что, это видел? Я же сказал, не было этого. Не бы-ло! Пиши о том, что видел. Ну как я это вижу. Тьфу ты!
Подполковник начал расхаживать по кабинету, наводя ужас на Сергея.
– В общем, так. Запомни. Сейчас ты напишешь рапорт, который останется у меня в сейфе. Докладывать мне тут не о чем – обычная самовольная отлучка. И никакой связи с несчастным случаем в автопарке она не имеет. Если эта история как-то всплывет, на губу сядет Гвоздев, а не ты. А ты скажешь ему, что все выдумал.
– Он меня убьет, – прошептал Сергей, не поднимая головы.
– Не убьет… Ладно, я сам с ним поговорю! Пиши рапорт. Нет, постой, лучше я тебе продиктую.
Когда они закончили, особист разорвал «сказочную» версию самоволки.
– Все, свободен. До завтра. Вызови ко мне сержанта Гвоздева. Думаю, нет нужды говорить, что никто, ни единая душа не должна знать, о чем мы с тобой говорили и куда ездили.
– А что теперь со мной будет, товарищ подполковник?
– Я тебе кто, Нострадамус? Что надо, то и будет. Не беги впереди паровоза. Завтра поговорим. Мы теперь часто будем общаться.
– Я не буду стукачом.
– А тебя кто-то просит? Все! Уйди с глаз моих! Стукачом он не будет… И не забудь прислать ко мне Гвоздева!
В казарме Сергей прошел к своему месту под пристальными взглядами остальных солдат. Пока его допрашивал особист, успела пройти вечерняя поверка, теперь взвод готовился к отбою.
Гвоздь его ждал:
– Ну что?
– Вызывает тебя.
– Что, сейчас?!
– Да, сейчас.
Сержант тяжело вздохнул и ушел.
Вернулся он уже после отбоя. Командовать было некому, но все как-то сами улеглись, когда положено. Сергей лежал на своем верхнем ярусе, глядя в потолок и гадая о будущем. Гвоздь подошел к нему вплотную и позвал шепотом:
– Сережа.
Сергей вздрогнул – уже в который раз за эти сутки. Вот уж от Гвоздя он точно не ждал такого обращения.
– Что? Не спрашивай меня ни о чем. Я очень устал.
– Только одно, Сережа.
– Да?
– Скажи, мы можем не бояться?
Сергей не сразу его понял. Гвоздь повторил:
– Скажи, Кирзыч, Таран и Кирюха – это все? Остальные могут не бояться?
Сергей усмехнулся:
– Да, Гвоздь. Если со мной все будет хорошо, то никто может не бояться.
– Ладно.
Сержант разделся и лег в свою койку:
– Сережа.
Уже почти уснувший Сергей открыл глаза:
– Что?
– У тебя подворотничок грязный.
– А мне плевать, товарищ сержант. Если тебя это беспокоит, можешь подшить его сам.
Потом он уснул.
Особист тряс его за плечо:
– Эй, колдун, подъем!
Сергей моргал спросонья. В казарме было пусто. Видимо, все давно встали.
– Одевайся. И собирай свои вещи. Понял? Все вещи! Здесь твоя служба закончилась.
Сергей сел на койке.
– И куда меня теперь?
Особист вдруг сел на койку с ним рядом.
– Я, Сережа, в мертвых бабок, раздающих самогон, не верю. Но кое-кто у нас верит. Что не спросишь, у кого это «у нас»? Соображаешь, значит. Этим ты мне и глянулся, рядовой Глянцев. Смотри-ка, почти каламбур получился! Так вот, эти самые «кое-кто» хотят с тобой побеседовать. И выпала тебе, как сказала бы твоя покойница с околицы, дальняя дорога. Да что ты бледнеешь? Просто расскажешь опять все. Понял меня? Все что ни спросят!
– И про нас с вами тоже?
– И про нас. Все рассказывай, Сережа. И не бойся ничего. Им с тебя, кроме показаний и подписки о неразглашении, взять нечего. Так что побуду я все же Нострадамусом и скажу, что завтра, крайний срок послезавтра, вернешься ты в часть. Но подчиняться теперь будешь мне. Федя весной увольняется, подготовит тебя на замену. Ты хорошо водишь?
– Отец меня с девяти лет за руль нашего «жигуленка» сажал.
– Вот и славно. Знал бы ты, как трудно найти себе толкового помощника здесь!
– А вам кажется, я подойду?
– Увидим. Одевайся. Сидишь тут в белом, как привидение.
Сергей вскочил и бросился к своему табурету. Первое, что он увидел, была чистая подшива на его воротнике.
Максим Кабир, Дмитрий Костюкевич
Скверна
Ворона поджидала ее на заправочной станции и атаковала, как только она вышла из автомобиля. Огромная черная птица врезалась в ноги, обхватила прохладными шуршащими крыльями. Она зажмурилась в испуге: сейчас костяной клюв распорет джинсы, вопьется в нежное мясо бедра. Но птица медлила; молодая женщина посмотрела вниз и облегченно выдохнула. Брезгливо отлепила притворившийся вороной целлофановый пакет. Пустая нестрашная шкурка, принесенная октябрьским ветром.
– Ты не одна, – сказала она себе и зашагала, стуча каблуками, к светящемуся аквариуму магазина.
У стойки замученный за день работник АЗС обслуживал змейку клиентов. Звенел кассовый аппарат, радиоведущий желал хорошей дороги ночным путешественникам. Привычные, умиротворяющие звуки.
Женщина почесала ладонь. Кожа была холодной и липкой, будто прикасалась к дохлой птице, гладила склеившиеся перья. Пухлощекий мальчик в охвостье очереди таращился на нее, посасывая карамельного кроваво-красного ворона. То есть сказочного петушка, конечно.
Женщина ринулась мимо стендов с журналами, заперлась в туалете.
Зеркало отразило бледное скуластое лицо, большие зеленые глаза, растрепанную прическу.
Зажурчал кран. Пластиковый контейнер плюнул мыльной мокротой. Она тщательно втерла в кисти дешевый клубничный запах, помассировала шею. И успела улыбнуться отражению подбадривающе: улыбка стянулась невидимыми швами, когда кто-то подергал дверную ручку. Взгляд прыгнул в зеркальную глубину.
Ручка плавно приняла горизонтальное положение. Тот, снаружи, определил, что туалет занят и…
И стал ковыряться в цилиндре замка.
Пацан из очереди. Детские шалости. Самое простое объяснение обычно самое правильное.
Замок мелодично пощелкивал. Моргнули флуоресцентные трубки под потолком.
Женщина рывком открыла дверь. На пороге никого не было, мальчик покинул магазин вместе с остальными клиентами. Она заторопилась.
Оплатила бензин и вновь очутилась на улице. Ветер усиливался. Целлофановая птица кружилась по площадке, исполняла глумливый танец и льнула к сапожкам. Горец в комбинезоне кормил ее «фольксваген» из шланга с серебристым клювом.
«Тух!» – тяжело ударило за спиной, и женщина вздрогнула.
«Тух!»
Вдоль заваленного листвой отбойника двигался бродяга. Косматую башку венчала кепка с вороном (да нет же – с кондором!), в бороде запутались перья, и прелые листья, и крысиные хвосты. Вельветовая куртка в заплатах, штанины связаны узлом под брюхом половинчатого человека. Обрубок водружен на деревянную подставку с колесиками. В каждой руке по кирпичу, черному, как закаменелые буханки бородинского, и он (тух! тух!) вколачивает кирпичи в асфальт, подтягивая себя все ближе к заправке.
Зрачки – два репейника под сросшимися бровями – колюче уцепились за женщину. Она попятилась, скорее, в автомобиль. А инвалид распахнул рот, демонстрируя пеньки гнилых зубов, и хрипло закаркал.
– Эх, здорово! – подытожил Женя Самохин, играя магнитными шариками.
Желудок благодушно переваривал мягкую свинину, ноги грели пушистые валенки, а на сердце было светло от выпитой водки. И казались неважными финансовые загвоздки, столичная суета, изжившие себя отношения с девушкой. Ведь вот же, как прежде, остывает уголь в мангале, коптятся сигаретным дымом своды дачной беседки, и лучший друг деловито очищает от фольги картошку, обжигая пальцы об ее золотое нутро. Разве что завтра возраст напомнит о себе похмельем, и гул в ушах проводит на автовокзал. До следующего раза, брат.
Тимка Коротич сидел рядом, большой, основательный, невозмутимый. Стена из поговорки, надежная, валун к лобастому валуну, стена, охраняющая крепость. С таким товарищем – хоть в бой, хоть во враждебный соседний район сливами лакомиться. У женщин нюх на людей вроде Тимы: и семьянин, и трудяга. С руками рвут.
За дачным поселком, за бугристыми холмами горнорудных отвалов заворочался сердитый гром. Ветер подул со стороны карьера, хлестнул мокрым. Пусть гроза – шашлык они доели и дворняг не обидели, теперь можно под крышу, где возле печки славно вопрошать у самого себя: «А помнишь? А как в затопленном карьере купались? А девочек наших, летних, в веснушках, провинциально-очаровательных? И бодуна нет – вскочил, и на пляж! Чего примолк, Тимофей?»
– Каштанку вспомнил, – сказал Тимка, ласково разглядывая собак. Две безродные псины сыто примостились у калитки, замлели от щедрости дачников. – Шикарный зверь был, как нас ждала! А когда вора за задницу укусила! Тихо подкралась, без лая, и – хвать!
Посмеялись, щурясь от дыма.
– Чего не заведете нового сторожа? – спросил Женя.
– Да я тут и не бываю почти. С тобой приехал, а так – работа, отчеты постоянные, – Тимка махнул сигаретной искрой. – Я б давно продал дачу, но Аня против. Она сюда часто ездит, слава Богу, меня с собой не тащит. Ну ты видел на фотках: сад, цветы ее.
– Тебе повезло с ней, – произнес Женя.
Ветер чуть слышно перебирал пожухлую листву, трещали угли и постукивали шарики в Жениных пальцах. Он позволил им прокрутиться вокруг ладони и поймал костяшками, убеждаясь, что алкоголь не притупил реакцию.
– И тебе жениться не помешало бы, – сказал Тимка.
Про разлад в личной жизни друга он не знал. Всего-то не расскажешь, если раз в год встречаться, мельком, на пути из пункта «а», так и не сделавшего счастливым, в бессмысленный пункт «б». А по телефону или скайпу – что за разговор двух людей, которые с седьмого класса – не разлей вода.
Отшутился про женитьбу. Наполнили, чокнулись.
– Остался бы на пару дней, – увещевал Тимка. – Отметим завтра по-человечески, Аню увидишь. Она соскучилась по тебе.
– Не могу, Тим. Шеф закопает.
Шеф – да, противный. Но проблема куда серьезнее: знобит Женю Самохина от чужого уюта, чужой идиллии. Плохо знобит, завистно, до тухлого сарказма. Избегать проще, чтоб дерьмом себя не чувствовать.
Небосвод на востоке полыхнул магнием, озарил поселок. Октябрьскую пустоту улиц. Запломбированные дома. Лето словно сложили и увезли в багажниках последние дачники, как увозят палатки и надувные бассейны. Намели листьев, притрусили следы. Два мальчика здесь сидели – помните таких? Один мечтал стать иллюзионистом, а второй спасателем. Вон где два лысеющих мужика сидят – на их месте.
Собаки встревоженно спрятали хвосты. Пролезли между Тимкиных ног под лавку. Небо уронило на плиты дорожки звучные капли.
Тимка встал проверить окна. Женя взял со стола телефон друга. На заставке – жена. Живут же счастливчики, у которых фоном в гаджетах всегда жены, и всегда улыбающиеся и красивые. А Аня настоящая красавица, глазастая, тонкая. Прическа-каре, длинная изящная шея – «египтянка», прозвал ее Женя, впервые встретив.
Три года назад он еще обитал у родителей, менял профессии, как перчатки, неудобные и грубые. «Пошел бы к Тимочке в офис», – советовала мама. Он почему-то отказывался. Отец-врач устроил на скорую помощь фельдшером.
Как-то прибыли к черту на рога, окраина, рыжая пятиэтажка. Общежитие для бывших воспитанников интерната. В подъезде плач, крики. Летальный исход, два трупа – девка рожала в ванне, сама, потеряла сознание, и младенец захлебнулся. Очнулась, поняла, включила плойку. Сжарила себя в наказание и мертвого сына тоже.
Фельдшер Женя курил на лестничном марше, мысленно подписываясь под заявлением об увольнении. Свободной рукой по привычке катал шарики, жонглировал – успокаивало.
Ощутил на себе взгляд: девушка стояла, опершись о перила, смотрела глазищами цвета сочной весенней листвы.
– Вы фокусник? – спросила она.
Женя сжал шарики в кулаке, дунул, разжал пальцы, показывая пустую ладонь, и девушка зааплодировала.
В кино они пошли вчетвером: Женя, Тимофей, красотка Аня и грудастая да губастая Анина подруга, чье имя Женя выветрил из памяти, зло и без всякого удовольствия кончив в презерватив. Полутьма кинотеатра перетасовала их пары, и вот безымянная подруга уже виснет на нем, давя меж телами объемный бюст, а Тимофей не сводит глаз с Ани, своей будущей жены.
– Дом протопился, – сказал Тимка, собирая рюмки. – Продолжим в тепле?
Женя с ловкостью неудавшегося иллюзиониста отодвинул от себя телефон и гаснущее Анино лицо.
Дождь барабанил по крыше беседки, холод заползал в раструбы валенок.
– Хорошо все же, что дачу не продали, – проговорил Женя. – Карапузов наплодите, будете с детишками ездить.
– Главное, чтоб крестный папа с ними приезжал.
– Это я, что ли? Почту за честь. Вы уж быстрее, охота с крестниками понянчиться.
Тимка расставлял на кухне закуски и посуду, а Женя порылся в своей спортивной сумке.
– Слушай, Коротич, раньше времени поздравлять нельзя, но это такой подарок… мелочь.
– Я не суеверный, – улыбнулся хозяин дачи.
– Ну тогда с наступающим.
Тимка ахнул. Пальцы забегали по прямоугольнику видеокассеты. Обшарпанный картон коробки, остатки упаковочной пленки, надпись фломастером: «На даче у Тимы, 1995».
– Ни хрена себе! – искренне восхитился он. – Откуда? Я и забыл, что снимали. Ну да, у Жорки же камера была. Да это сокровище!
– Там целый фильм, – сказал Женя, наслаждаясь произведенным эффектом, – по мотивам «Охотников за привидениями». Ты – Питер, я, конечно, Иган. Серега – как его там, ну негр… Кассета – это так, на память. Вот флешка, я оцифровал все, посмотришь на компе.
– Сейчас посмотрю! Сейчас! – Он засеменил на второй этаж, азартно посмеиваясь.
– В айпад всунешь? – спросил Женя растерянно.
Сверху донеслись грохот, скрип, возня.
– Видак же есть. На чердаке. Это же… – Тимка закряхтел, – как машина времени.
– Да посыпался давно твой видак. В холоде. Летучие мыши лазерную головку съели.
– А вдруг, – не унимался Тимка, – попытка не пытка. Да, блин.
Заинтригованный, Женя поднялся по ступенькам.
Тимка, взобравшись на раскладную лестницу, боролся с чердачным замком.
– Странно. Ключ вроде тот, а не подходит. Ты не разучился замки вскрывать, Гудини-медвежатник?
Рот Жени расплылся в ухмылке.
– Обижаешь, – промолвил он.
Проселочная дорога свернула направо. За изгибом грунтовки показалась деревня, подсвеченная охристым дыханием фонарей: дома из толстых бревен, массивные, крепкие, зажиточные. Стилизация под дворянскую усадьбу. И церквушка, тоже грузноватая, вот только без креста на куполе, лишь с загнутым, точно коготь, штырем.
Она не хотела всматриваться, но не могла. Когда человек на пределе, в глаза бросается каждая мелочь, особенно в зыбком сумраке. Слегка повернула руль, переместила взгляд.
Слева, за пустынным полем, тянулась лесозащитная полоса, прятавшая старенькую, но по-прежнему ложащуюся под составы узкоколейку. Грунтовка и железка сходились клином, уже скоро, вот-вот.
Две фигуры возились на мертвой пашне. Клевали землю лопатами или…
Фонари семафора без предупреждения налились кровью.
Она затормозила перед опускающимся шлагбаумом. Железнодорожный светофор поочередно подмигивал то левым, то правым глазом. Неразборчивое, хищное заигрывание.
Впереди, между красно-белой преградой и рельсами, оказался желтый «ниссан». От колеи автомобиль отделяло не больше пяти метров. Водитель, видимо не услышал звуковой сигнал; был ли он вообще, монотонный звон металлического колокольчика? Женщина не помнила, хватало панических клаксонов (они найдут его!) в голове.
Она протерла лицо скользкими стылыми ладонями.
Через переезд медленно, спотыкаясь и поскрипывая, ползла электричка. Словно не катила, а бормотала внутривагонным светом: одно окно, второе, третье – и столько чужих жизней за ними. Ей бы со своей разобраться и жизнью мужа, на которую покусился страшный диагноз, поставленный ее шестым чувством, этим безжалостным врачом. А ведь не знает, пьет сейчас с другом детства, большой, счастливый, он всегда с Женькой счастливый и заботливый, со всеми родными так…
Только бы не чердак, только бы ошибиться.
(клювы не ошибаются)
В открытое окно «ниссана» высунулось воронье крыло с фиолетовым отливом. Оно качнулось, будто невидимая птица тянула вперед лапы, чтобы вцепиться в лицо водителя. Между перьями блеснул огонек, яркий камень. Сигарета, ну разумеется. А крыло – всего лишь перчатка на тонкой кисти.
Хвост электрички втягивался в полумрак справа. Семафор вспыхнул зеленым, в цвет ее глаз, расплескал его вокруг. Шлагбаум поплыл вверх.
Она нажала на газ.
Грунтовка уперлась в бетонку, струящуюся через промзону, где в получасе езды от переезда дремал горб террикона, а за ним дачные поселки. «Ниссан» ушел в одну сторону (и никакой будки охраны, и никакого инспектора ДПС, желающего расцарапать… оштрафовать за «красный семафор»), женщина направила машину в другую. Покатила параллельно путям.
Позади взорвался ревом чужой мотор, и она вцепилась в руль. Рев нарастал, нарастал, заполнял всю ширину дороги, так что хотелось свернуть на обочину, и, наконец, мимо промчался автомобиль.
Фары выключены, в салоне ни огонька.
Только не это, неужели не успела… договор аннулирован?
Черта с два – просто выпендривающиеся подростки. Идиоты на дорогой тачке. Не ценят стремительной бесконечности, что им отмерена.
Обогнавшая ее машина стала замедляться. Женщина, сжав руль и зубы, держала шестьдесят на спидометре, и они поравнялись. Теперь она могла лучше рассмотреть четырехколесного наглеца.
Приземистый ретроамериканец «Форд Тандерберд». Черный с хромом седан. Модель, которую обожала Мэрилин Монро. И знакомая эмблема на покатом капоте – она прикусила губу, чтобы не вскрикнуть, – раскинувшая крылья ворона (дура, это буревестник, индейский тотем «Дух грозы»).
По лобовому стеклу забарабанили басистые капли. На мгновение женщина почувствовала, как ее обдало волной омерзительного чернильного ужаса. Круглые фары изящного автомобиля по-прежнему были слепы, за стеклами скользили тени.
– Я все улажу, – прошептала она, – не надо.
Ей показалось, что на нее смотрят, нагло разглядывают, – скорей всего, так и было, кто бы ни находился в салоне, – а потом «Ти-берд» с надрывом рванул вперед, унося в ночь профиль гордой птицы на низком капоте.
– Браво, – оценил Тимка.
С замком вышло легко – изогнутый конец скрепки против примитивного пружинного механизма, – но одобрение друга порадовало Женю. Разлилось по телу теплом.
Откинулся горизонтальный люк. Подставила последнее плечо стремянка. Щелкнул выключатель. На двух проводах задребезжала стоваттная лампочка.
– Давно я здесь не был, – сказал Тимка.
Балки перекрытия напоминали ребра, между которыми слоилось розовое мясо стекловолокна. Женька встал в полный рост – высота чердака позволяла. Ливень колотил по кровле, гулко звал. Тук-тук-тук.
Настил шел между многочисленных вещей. Бокастые дерматиновые чемоданы. Шестирожковая вешалка-стойка с куртками без права на амнистию. Латунный торшер, починим, потом. Ржавый мангал со сложенными внутрь ножками и завернутыми в газету шампурами. Колченогий стул. Столбики из книг.
Женя поежился от сочащейся сквозь щели осени. Холодный треугольник мертворожденной мансарды прислушивался к шагам друзей.
– Так, где наш старый товарищ, – Тимка копался на стеллажах из толстых досок, сам ладил, как без этого. – Есть!
Нашел. Потянул из-под журнального пресса, бережно развернул целлофан.
– Жаль, пленка с днюхи Жорки не уцелела.
– Как знать, – улыбнулся Женя, – может, и к лучшему. Попадись она Ане…
– Твоя правда, – усмехнулся Тимка. – Уж больно много девах на квадратный метр.
На чердаке Женя почувствовал себя уверенней, бодрее. В идеальной для себя среде – в окружении осколков прошлого, пускай и чужого. Поддел носком картонную коробку с закрытыми внахлест клапанами, в которой было что угодно, кроме настоящего и будущего. Там прели воспоминания, позабытые и никчемные и от этого близкие, почти родные для Жени – кому нужен он сам? Кто его любит? Тимка? Да, но это любовь сильного к слабому, унижающая, изматывающая адресата.
– Тебя не смущает, что нет самого ценного? – спросил Женя.
– Самогонного аппарата?
– Чердачной пыли.
Тимка осмотрелся.
– Ага. Ну Ане за это плюс, – он еще раз пошарил глазами по углам и поверхностям. – Хотя, конечно, странно, пунктика на чистоте за ней не водится. – Тимка добродушно усмехнулся. – Завидуй, друг, даже на чердаке ни паутинки!
Жене не требовалось напоминать: завидовал он давно и сильно. Тут же одернул себя – довольно! О таком друге, как Тим, можно только мечтать, а он… он просто не заслужил: семьи, уюта. Оставалось наведываться на чердак своей памяти и радоваться милому хламу: посиделкам с друзьями детства; ощущению солнца в груди, когда вместе, когда навсегда; бензиновым разводам ничем не подкрепленных надежд.
Тук… тук… тук…
Он прошел по необработанным доскам к маленькому, задернутому цветастой занавеской с одной стороны и пеленой дождя с другой оконцу, затем, вернувшись назад, встал у полки с фотографиями.
Тимка копался в набитом видеокассетами мусорном пакете: доставал вихаэс, крутил, вчитывался в наклейку на торце, кидал назад, выуживал другой.
– Решил ностальгию совсем споить? – поинтересовался через плечо Женя, рассматривая снимки в мягких фоторамках. – «Чужих» ищешь? Или «Армию тьмы»?
– Почти! «Рыцарь демонов ночи». Помнишь, как засматривали?
– «Байки из бутылки»? А то. – Женя наигранно прочистил горло и процитировал: – «Нет, нет, спасибо, я дождусь следующего автобуса».
– Ага! – одобрил Тимка.
Женя перестал улыбаться. С фотографий на него смотрела Аня, а Тимка – рядом, обнимает, щурится – куда-то в сторону, будто стараясь не мешать.
По позвоночнику поднимался хмель. Женя закрыл глаза.
Да, он профукал Аню, и это был его главный фокус. Знаменитый трюк, который он исполнил лишь раз, как Гудини «Исчезновение слона» на огромной сцене нью-йоркского «Ипподрома». Просто отступил, не посмел влезать в Тимкины мечты об Ане. Хотя догадывался, что стоит только сделать первый шаг, обозначить намерения…
В Жене по-прежнему тлели ее слова: «С тобой куда угодно», – оброненные Аней в желоб телефонной линии, когда хмельной от водки и новых отношений Тимка передал ему трубку – уговори девчонку на шашлыки! Женя проглотил эти слова, не подал виду, не озвучил перед другом, братом, который всегда был готов для него на все, помогал, оберегал. Но главная причина невмешательства куда банальнее, и сейчас, обнаружив себя в будущем, повзрослевшего, полысевшего, он не был уверен в словах Ани: что это – послание, призыв или обычная шутка?
«С тобой куда угодно».
– Есть! – потряс видеокассетой в пластиковом футляре муж Ани, его лучший друг.
На втором этаже часы пробили полночь.
– С днем рождения, – сказал Женя.
– А, – улыбнулся Тимка, – уже. Спасибо, друг.
Женя пожал широкую ладонь и приобнял великана.
– Вот где меня очередной год застал. И рюмок под рукой нет. Ну давай возвращаться к цивилизации. – Со стареньким, постукивающим крышкой кассетоприемника видеоплеером под мышкой Тимка двинул к люку.
– Домашнее вино бражничаете?
– Почему? – повернулся Тимка.
– Вот, – указал на пол Женя.
Друг подошел.
Рядом с колесиками передвижной вешалки стояла пол-литровая банка с водой. В нее опускалась резиновая трубка. Тимка присел на корточки, и в этот момент от края шланга оторвался пузырек воздуха и поднялся на поверхность. Тимка задумчиво кивнул и проследил взглядом: трубка уходила и терялась в складках списанных Аней платьев, пальто и плащей.
– Интересно, – сказал Тимка.
Он сгреб одежду (защелкали разбуженные деревянные вешалки) и озадаченно уставился на стеклянный сосуд, обернутый в электроодеяло. Бутыль была большая, литров на сорок, этакая самодельная реторта; ее обмотанное серым скотчем горлышко, втягивающее резиновую макаронину, выглядывало из-под многослойной одежки одеяла. Тимка потрогал.
– Теплая, – сказал он без раздражения, скорей, с осознанием опасности; «стена» упустила какую-то мелочь, и в крепость проскользнула мышь. – Хм.
– Сюрприз мужу?
– Может. Только нехорошо включенным оставлять… Да и зачем греть?
Женя пожал плечами, хотя Тимка на него не смотрел – спрашивал у фантомной Ани. Хотелось, наконец, спуститься и выпить, а потом повторить. И видеоплеер реанимировать, и кассеты покрутить, и в выборочное прошлое окунуться, а после задремать, привалившись к стенке, когда алкоголь возьмет свое, почти счастливым, почти умиротворенным.
– Что за черт…
Тимка – большой, домашний, обстоятельный – отползал по-рачьи от сосуда; правая рука, которой он упирался в пол, комкала электроодеяло. Глаза были выкачены, мясистые губы шевелились.
Женя непонимающе глянул на сосуд. Он хотел что-то сказать, из горла уже рвалось шутливое восклицание, но подавился увиденным, как куском свинины.
В марганцовочного оттенка растворе плавало тельце, желтое в свете стоваттки и ужасающе реалистичное. Первой мыслью Жени было: перед ним заспиртованный уродец из какого-то музея. Следующей – эмбрион. Но нет, существо в сосуде не походило на заснувшего зверька: никакой непропорциональной головы, скрюченных тонких конечностей, прозрачной кожицы. Нет.
За стеклом плавал маленький человек: мужчина с холодными чертами лица, русыми, как у Тимки, волосами, широкими плечами, крепкими ногами и руками и эрегированным пенисом. Над мраморной ключицей вздулась вена, живая, неспокойная.
Раскатисто громыхнуло прямо над домом, по крыше стегнул кончик исполинской нагайки.
Существо в красноватой жидкости пошевелило ногами, словно не понимая их назначения, и распахнуло глаза.
Тимка как-то неправильно захрипел. Магнитные шарики выпали из ладони Жени и застучали по занозистому настилу. Он хотел закричать, но одна мысль, одно внезапное осознание перекрыло горло…
У человечка в бутыли было лицо Тимки.
Они нашли жениха – Аня ощутила это ясно, будто находилась на дачном чердаке, в своей рассекреченной лаборатории. И утопила педаль газа. Фары вспороли дымчатую мглу. Автомобиль спрыгнул с бетонки на гравиевую дорожку. Замаячили дремлющие терриконы – близко.
Время есть, им будет необходимо отдышаться, нелепо и потерянно потоптаться у реторты, панически ища соломинку здравого смысла. В салоне «фольксвагена» раздавались их сбивчивые призрачные голоса: «Механическая кукла? Какой-то дурацкий розыгрыш?»
Она поморщилась презрительно. Два самонадеянных слепца, достаточно глупые, чтобы все испортить, чтобы откупорить банку и погубить ее труд, ее погубить. Гомункул слишком мал, а та сила, что рядится в вороньи перья, потребует платы, жертвы взамен обещанного Тимофея.
«Жертва лежит в основе всего, – учила баба Маша. – Не заплатишь – заплачешь, но поздно будет».
И она платила: порядочный заемщик. Десятина для каркающего мрака.
Баба Маша работала в интернате завхозом и пользовалась среди коллег недоброй славой. Поговаривали, что у нее дурной глаз, что дома она сушит травы и коренья, и кто перечит ей, заболеет тут же или чего хуже. Старухи боялись, нелюдимой, желчной, а она из сотни подопечных выбрала худую зеленоглазую девчонку и дала книги, и рецепты, и знания.
Ане, в отличие от наставницы, нравилось, льстило слово «ведьма», в нем звучала и «мать тьмы», и союз «ведь», объясняющий, обосновывающий.
Ведь не за тем обрекла она соседского младенчика, двумя жизнями умастила дорогу свадебному кортежу, чтобы супруг ушел теперь к другой, к сопернице без запертых чердаков. Чтобы в смерть дезертировал от ее любви. Не затем маскировалась, ковыряла землю в чертовом саду, придумала подруг, чтобы гостить у них. Выскабливала из себя или незаметно сплевывала в контейнеры сперму мужа, arcanum sanguinis hominis, как называл ее Парацельс. Слушала ночами сердцебиение мирно спящего Тимофея, его едва уловимое спотыкание.
Постигла тайну создания жизни в конце концов.
Автомобиль подскочил на выбоине, миновал осиротевшую сторожку и вторгся в дачный поселок.
Само по себе зашипело радио, затрещало давно высеянным из ротации хитом певицы Линды.
Похолодевшая, Аня выкрутила ручку приемника.
В пустых домах порхали шторы, темнота припадала к стеклам, провожала круглыми слюдянистыми глазками.
Она все исправит. Тимофею придется уехать – знакомых она известит об этом от его имени через Интернет. Самохин, бесхребетный трус, не станет серьезной преградой. Да и жениху больше не нужно мужское семя, по крайней мере первый, неудачный гомункул полностью перешел на рацион из цыплят и молока в двухмесячном возрасте, а в три покинул колбу и совершил самостоятельные шаги по чердаку.
Он достигал метрового роста и был невероятно красив, с синими глазами, мускулистыми конечностями, с изящным, в переплетении вен, эрегированным членом. По мощным плечам, по животу и влажным щекам гладила его Аня, когда он умирал, страшно и натужно пища, и сожалела, что ей не выпадет шанс заняться любовью с этим произведением искусства – ее искусства. Она закопала жениха на заднем дворе, в костях собаки Каштанки, и принялась устранять ошибки.
Устранение ошибок – вот что стояло на повестке дня.
«Фольксваген» свернул к кирпичному забору и уткнулся кормой в земляную насыпь. Единственный дом с горящими окнами – дача Тимки.
«Сейчас ты обязана быть сильной», – велела она себе.
Ветер ошпарил лицо ледяным крылом дождя. Она коснулась набухающей царапины на скуле, словно птичий коготь зацепил. Псы верещали под лавкой, обезумевшие от страха, смотрели, как вальсирует над карьером черный гривастый смерч, ревущая воронка.
Пальцы нащупали в кармане плоскую баночку из-под крема.
Она сделала шаг по дворовым плитам, и входная дверь распахнулась, словно ее ждали. Навстречу вылетел смертельно бледный Самохин.
Отлепил припухшие красные глаза от мобильного телефона и вперился в Аню.
– Он умер, – прохрипел отчаянно, – Тимка умер!
В стене была трещина, червоточина. Аня знала наверняка, а Тимка смутно догадывался. В шестнадцать, впервые целуя обнаженную девушку, и на пять лет раньше, сигая через штакетник, уходя от преследовавшей хозяйки краденых яблок, он почувствовал это: сбой и остановка. И тишина – там, где должен быть налаженный тик-так, молодой упругий мотор; чудовищная тишина в груди. Оно застучит снова и в одиннадцать, и в шестнадцать: пронесло, пустяк, бывает.
– Тебе хорошо? – спросит подружка, неверно истолковав эмоции на его окаменевшем лице.
– Ну что ты ползешь? – окрикнет Женька замешкавшегося друга.
Мне хорошо, помчались.
А в тридцать третий день рождения бег завершился.
Волк подул, и бутафорская, выкрашенная под камень стена рухнула.
И Тимка рухнул на бок и подтянул под живот колени.
Поглощенный созерцанием чуда в реторте, Женя не сразу заметил, да и не зависело ничего от Жени. Никогда не зависело.
– Тим! – Он рванулся к другу, схватил за плечи.
– Изжога, – прохрипел именинник и слабо улыбнулся. – А…
Собирался ли он позвать Аню или просто застонал, осталось загадкой. Сердце великана было бессильно перед взглядом лилипута из колбы. Во рту булькнуло, зрачки ушли под дрожащие веки. Тимка, всеобщий любимец, умер на чердачном настиле, и его большая, еще теплая кисть грохнулась о доски.
– Тим! Друг, Тимка! – Женя затряс громоздкое тело.
«Прекрати! – хотелось заорать ему. – Хватит придуриваться, вставай, ты не смеешь бросить меня!»
Подушечки пальцев вслушались в пульс. Глухо, мертво, невозвратимо.
Женя, которому не суждено было понянчить крестников и допить с лучшим другом водку, Женя, один на один с миром, обнял Тимку, прижался и горько заплакал.
За оконцем полыхало красным. Человечек с лицом Тимы Коротича лениво болтал ногами в красной водице и наблюдал за происходящим со спокойным, хищным, акульим интересом.
Туман застилал разум Жени. Мысль гасла, не успевая оформиться, отпирая входную дверь, он уже сомневался в чистоте своего рассудка.
Лилипут в банке? Живое существо? Это они видели? Это стало причиной Тимкиной смерти, причиной инфаркта, как подсказывал ему недолгий фельдшерский опыт?
Он вывалился под дождь – надо добежать до пригорка, где ловится сигнал сотового. Молнии электрическими вилами вспахивали рудные отвалы. Черная колонна вихря ступала за ними, и гром отмечал шаги. Дождь шелестел, скулили подбито псы…
Аня – что она тут делает? – шла по аллее, и он выпалил:
– Он умер! Тимка умер!
И обмяк, будто передал вдове груз забот: отныне его это не касается, и можно жалеть себя и обустраивать на чердаке памятный мемориал.
Ни один мускул не дрогнул на скуластом оцарапанном лице Ани, лишь чуть прищурились глаза. Волосы липли к щекам, радужка переливалась неистовой зеленью.
– Пошли в дом, – приказала она, и Женя повиновался.
На кухне, взвившись, он вдруг уцепился за ее рукав и заныл:
– Тимка! Тимка!
– Молчи! – процедила Аня.
Женя съежился, как от пощечины. Он не видел ее прежде такой, словно фальшивая личина образцовой жены отслоилась, а то, что скрывалось под ней, было созвучно свирепому грому и странному для их широт урагану. И хлопанью крыльев, он понял, что слышит трущиеся от стены крылья и щелканье клювов. Должно быть, он впрямь повредился рассудком.
Нет, Тим, эта баба твоя, забирай ее с потрохами, с колбами и дюймовочками.
– Сядь, – она толкнула его. Женя мешком опустился на кухонный стул. Звякнули рюмки. – Сиди здесь и не мешай мне.
Он затравленно кивнул. Он был в беде, а Тимка не спешил на выручку.
– И постарайся прийти в себя, – сказала Аня вкрадчиво, – мне понадобится твоя помощь. Когда я позову.
Каблуки зацокали по ступенькам.
Женя всхлипнул. Подхватил бутылку и судорожно выпил. Водка тяжелым сгустком покатилась в пищевод.
За окном кишел живой пернатый мрак, ночь, утрамбованная черными тельцами, хладное пламя. Костяной дождь проклевывал путь в дом, стервятники торопились взять причитающееся.
Женя встал и, шатаясь, подошел к окну. Дотронулся до подоконника и отпрянул: снаружи в стекло шлепнулось мазутное пятно, клочок тьмы. Побарахталось и всосалось в сплошную стену мигрирующих призраков.
«Что-то здесь не так», – подумал Женя, стирая слезы, бесшумно продвигаясь к лестнице. Чем бы ни было существо из реторты – куклой или сиамским близнецом Коротича – именно Аня хранила его под замком. Сиротка Аня, о девичестве которой известно подозрительно немного. Аня с ее ухоженным садом, пирогами и ежедневным, как похвалился когда-то подвыпивший Тимка, минетом.
Жене тогда хотелось, чтоб Тимка вовсе перестал существовать, схлопнулся и исчез, а он уж как-нибудь проживет и Аню утешит. По-братски.
Высвеченное молниями лицо Жени запылало от стыда.
– Прости меня, – скорбно проронил он.
И решительно вскарабкался по стремянке.
Прошлое, ставшее хламом, сосланное на дачный чердак, шевелилось размашистыми тенями. В дальних углах, в потаенных гнездовьях, потрескивала скорлупа реальности, выпуская непостижимых птенцов. Крыша прогибалась под напором воды. А в кругу электрического света лежал труп, и на нем восседала Аня.
Она наносила на супруга макияж – макала пальцы в баночку из-под дневного крема и рисовала жирной черной субстанцией линии вдоль его носа и подбородка. Вела симметричные узоры к ушам, чертила полосы над бровями.
Человечек вязко покачивался в колбе, ловя каждое ее движение. Прял ручками, рассекал твердым плавником пениса теплую жидкость. Глазки смышлено моргали, запоминали.
Женя скрипнул зубами от ярости. На языке вертелось слово, которое он, пожалуй, и не произносил никогда: вышедшее из обихода слово «скверна». Скверной, гадкой насмешкой был монстр с лицом и пропорциями его лучшего друга, и желание разбить банку, вытоптать уродца клокотало в груди.
– Что происходит? – зарычал он угрожающе.
– Это знак, – холодно пояснила Аня, откладывая баночку. – Знак для Вороньего Пастушка.
Стены дачи завибрировали трусливо.
– Ты свихнулась! – рявкнул Женя. – Тимки нет! Твой муж умер!
– Ошибаешься.
Она обвела реторту ласковым взглядом. Человечек с готовностью подплыл поближе к стеклу.
– Это? – ужаснулся Женя. – Ты вырастила это… чудовище?
Аня ухмыльнулась. Дьявольски красивое лицо, зарешеченное сосульками мокрых волос. Зрачки сверкнули.
– Я подстраховалась. Я знала, что рано или поздно его сердце откажет.
– Знала? Откуда?
В темноте справа обрушилась вешалка, чемодан клацнул челюстями и выблевал груду детских игрушек, пискнувшего резинового кота, загнанное во вражескую засаду оловянное войско.
– Ты ведьма, – выдохнул Женя.
– Да ну! – Она отбросила пряди за ушко кокетливым жестом. Облизала губы – настолько соблазнительно, насколько это возможно для человека, сидящего на трупе своего мужа. – Ты больше не хочешь меня?
Она протянула к нему руки, словно просила объятий. В белых ладонях переливались серебром мячики, Женькины магнитные шарики.
– Фокус-покус, – промурлыкала Аня и стиснула кулаки.
Шампанское выдохлось и потеряло вкус.
Он сделал глоток: жадно, неумело, через край. Опустил бутылку на подлокотник дивана и вытер подбородок о плечо. Футболка пропахла табачным дымом и потом. Едко-кислый душок его жизни. Женя мотнул головой. Не самый плохой вариант. Могло быть хуже, могло лучше. Сегодня просто этот, как его… вечер обычного дня, вот.
Да, могло быть и хуже. А так – нехлопотная работа в книжном; приходящая по звонку девятнадцатилетняя «няня», которая неизменно хлопотала внизу, у его паха, прежде чем подняться вверх и попросить что-то для себя; почти отступившие ночные кошмары.
Вокруг мялась и распрямлялась действительность, оставляя на желтоватой бумаге пятна и надрывы, но суть не менялась. Единственным, кто его не предал – не умер, не ушел, не забыл, – был алкоголь. Правда, на всецелую его поддержку рассчитывать не приходилось. Женя был слишком труслив, чтобы стать алкоголиком. После двух-трех подобных вечеров подступало отвращение к самому себе, жалость, страх. Спиртное уже не разжижало что-то вязкое и черное внутри, а только выталкивало его на поверхность. Чем не очередное предательство?
Женя подгреб ногой книгу в мягкой обложке и чертыхнулся, замяв страницу, – томик следовало вернуть в магазин, на полку раздела «Мистика и эзотерика». Он открыл наугад и зацепился глазами за словосочетание «по схеме Парацельса». «Отсюда и начнем», – кивнул и потянулся за бутылкой. Плевать, все равно никогда не дочитывал, так какая разница.
«…по схеме Парацельса. В конце XVIII века граф фон Кюфштейн в результате алхимических экспериментов получил десять существ. Он назвал их „духами“, придумал и имена: „монах“, „король“, „солдат“ и др. Об этом упомянул в дневнике ассистент графа. „Духи“ были взращены в запечатанных бутылях. Когда рост существ достиг приблизительно сорока сантиметров, у них стали расти бороды. Фон Кюфштейн кормил их три раза в день какими-то темными горошинами, а воду в бутылях менял раз в четыре дня (для этого он собирал дождевую воду). Долго находясь на воздухе, „духи“ теряли сознание. Граф использовал их для прорицаний на заседаниях масонской ложи. Протоколы ложи фиксируют…»
В коридоре на раскатистом полувздохе проснулся телефон. Растоптал липкую привычную тишину, высвободил необъяснимый страх. Женя вздрогнул и прислушался, словно пытаясь определить настроение звонящего.
Мелодия оборвалась. Аппарат смолк.
Передумали. Ошиблись номером. Получили нож в горло. Плевать.
Он приложился к шампанскому. Облил шею и грудь, ткнулся тяжелым отечным лицом в книгу.
«…гомункул по прозвищу „монах“ погиб, когда случайно разбился сосуд. Другой, „солдат“, сбежал из своего стеклянного дома, но его поймали и вернули назад. „Доктор“ пытался перегрызть себе вены. После этих событий, имевших некий криминальный характер, граф уничтожил всех „духов“ и стал замаливать грехи…»
«Почему я читаю эту хрень?»
Женя решительно встал: книга упала на диван, опустевшая бутылка нырнула через подлокотник, глухо, обиженно стукнула о ламинат. Глаза слипались. Спать, спать.
Он провалился в одеяло, как только упал на кровать, и глубже – в пульсирующую мглу.
Аня смотрела на лаз, она вздрогнула, когда он взял ее за руку. Две сломленные фигуры перед черным горизонтальным коридором, которым ушли клювастые тени. Его холодные пальцы просили о помощи, защите – о чем угодно, что могло соврать, подарить иллюзию выбора.
Их ждали.
– С тобой куда угодно, – сказала она бесцветным голосом.
Он открыл глаза и долго лежал неподвижно, понимая, что он в своей спальне, на не стиранной уже несколько недель простыне, но не в силах избавиться от ощущения, что на него кто-то навалился. Разлагающееся зловонное тело.
Сердце увесисто билось.
«У любого кошмара есть источник», – прочитал он в одной из одолженных у магазина книжек.
Настырно бренчал телефон. Звонок разбудил его, избавил от кошмара, но казался не спасителем, а продолжением чего-то темного и болотистого.
– Да? – резко сказал он в трубку.
– Самохин! Женька! Спал, что ли?
– Кто это? – Женя узнал и не узнал голос.
– Ну ты, брат, наглец!
– Тимка? – почувствовав слабость в ногах, Женя сел.
– А кто ж еще? Ладно, крестный папа, спишем на похмелье.
– Кто? Крестный?
– Как и договаривались, слово друга закон, – тепло подтвердил Тимка. – Правда, пока не официальный крестный, но это мы скоро исправим. В следующую субботу! Ну созвонимся еще, скажу где да как. Бывай, рад был услышать!
– Пока…
Женя сбросил вызов, положил трубку между ног и остался сидеть на прохладных досках пола, привалившись спиной к шкафу.
Тимка, крестины, веселый голос Ани на заднем плане…
Он не видел друга год. Даже почти не думал о Тимке, и это было странно. Это было… жутко. Воспоминания о последней встрече – их словно вытравили кислотой. Тогда что-то произошло, что-то нехорошее, неправильное, непоправимое. Что?
Иногда он пытался искать подсказки в кошмарах. В этом было не больше здравого рассудка, чем в книгах, которые он брал с рабочего места и надкусывал хмельными вечерами. Чаще всего ему снилась Аня и заваленный хламом чердак. В удушливых сновидениях являлся и Тимка, он неподвижно лежал на полу и улыбался черным, в диких узорах лицом. В лакунах кошмаров прятались и другие: наблюдали из оперения мрака, костно щелкали клювами, пялились выклеванными глазами.
Но больше всего Женю пугала именно Аня. Сценарий снов не повторялся. Был ли вообще сценарий у этой черной патоки с запахом подгоревшего безумия? В кошмарных нырках они занимались любовью – нет, трахались, она его трахала, извивалась на костлявых бедрах, вжимала его лицо в свои холодные, покрытые мелкими шрамами груди, прогрызала щеки бессвязным шепотом. В другой раз заставляла выпить какую-то красноватую жидкость: вливала в него силой, и он глотал, захлебываясь. Или просто сидела напротив, а в ее руках мелькали серебряные искры.
– Уходи и забудь, – говорила она.
И он уходил.
Крестили в ризнице, пристроенной к сельской церквушке. «Вклинились в запись, – объяснил Тимка. – Ты не волнуйся, собеседование за тебя прошли, все готово». Он забрал Женю, привез в храм, в дороге постоянно разговаривал по телефону, координировал кого-то, направлял. Поговорить с другом Женя не успел.
Так и оказался растерянный, на «всем готовеньком» у резной двери. Появилась сонная женщина в пестром платке и вручила ему запеленатую малышку. У младенца были травянисто-зеленые глаза, слегка вздернутый носик – вылитая Аня.
– Как назвали? – чувствуя себя глупо, спросил Женя.
– Владислав. Владик, – шепнул Тимка.
– Так это… – Женя запнулся («мальчик»), его подтолкнули сзади, и он очутился в комнатенке, до неприличия стесненной столами с церковной утварью и вешалками с ризами.
– А где Аня?
– Дома. На крещение мам не пускают. Тш-ш…
Священник глянул укоризненно; на груди поверх белого одеяния лежал наперсный крест, голову покрывала фиолетовая скуфья.
Крестную мать Женя видел в первый раз: полноватая девица с обожженными ресницами. Фотографа не пригласили, не снимал и сам Тимка, которого батюшка определил в дальний от крещальной купели угол – не мешай, родитель.
Когда священник начал мазать Владика елеем, церковным маслом, тот заплакал и уже не унимался до конца обряда. Орал – красный, надрывный – в руках Жени так, что хотелось швырнуть его отцу, унимай чудо: Женя боялся, что поганец обделается. Не помогли и дрожащие неухоженные руки крестной. Женя чувствовал себя самозванцем, фальшивым восприемником, и не пахло в ризнице его прозрачными, искренними помыслами – лишь неуютной оторопелостью. Батюшка подозвал к купели крестную. Оказавшись в воде, малыш завопил пуще прежнего. Тимка протянул полотенце, Женя взял, принял верещащего ребенка, пунцовое тельце, покорно смотрел, как упаковывают в крестильную рубашку, напяливают на головку чепчик. Священник снова ухватился за кисточку – мазнул святым миром по лбу, груди, спине, рукам и ногам…
Из храма Женя выбрался взмокший, измочаленный детским криком. Над крестами кружила воронья стая, их карканью боязливо отвечали деревенские полканы.
Тимка похлопал по спине и показал на черный внедорожник за железной оградой.
– Курну на дорожку, добро? – сказал Женя. – В город помчим?
Друг покачал головой:
– На дачу. Мы с Аней туда перебрались.
Женя неопределенно кивнул: ну да, тут же близко, наверное, потому и крестили в глуши этой. Он вышел за ворота и зажег сигарету. Стоял под желтеющим кленом, пускал носом щекотный дым, наблюдал за Тимкой. Как тот открывает перед крестной с малюткой заднюю дверь, как закрывает ее, как усаживает тетку в платке с другой стороны, как несмышленым големом смотрит в муть осеннего неба.
Что у Тимки на шее? Шрамирование? Красная татуировка? Женя заметил еще в церкви – какой-то символ: крылатый змей, заглатывающий собственный хвост. За Тимкой такого не водилось – даже после памятного похода с палатками, венчавшего конец муки школьного образования, друг отказался набить черно-серый костер на плече. Все парни накололи, Женя наколол, а Тимка ни в какую. Портить свое тело? Вот еще!
Что-то в облике и поведении друга смущало Женю. Не только тату или художественный шрам, или что там у него над ключицей.
– Натабачился?
– Ага, иду.
Он поискал глазами урну, не нашел, двинулся к машине, катая окурок в пальцах – выдавливая тлеющий табак. В конце концов кинул хапец под ноги, в придорожную траву, потянул за ручку передней пассажирской двери, открыл и залез в натопленный салон.
Гостей было немного: отец Тимки, сонная тетка из церкви – то ли родственница, то ли старшая подруга Ани, незнакомые люди – новое окружение счастливой семьи Коротич. Из друзей детства никого, только один огрызок. Он, крестный папа.
Отмечали на кухне, сидели молчаливо, поднимая рюмки и вставляя в разрывы тишины правильные слова поздравлений и пожеланий. Когда пришла очередь Жени, он смущенно протянул Тимке конверт и пожелал малышу, своему крестнику, крепкого, как у отца, здоровья.
Аня сидела с краю, баюкала на руках Владика и задумчиво улыбалась. Утонченная, стройная зеленоглазая мама, у которой рождение сына не забрало ни грамма красоты, скорей, обогатило – добавило в бюсте, заблестело в волосах.
Потом пошло веселее: тарелки и бутылки стали сносить на улицу, хмель раскупорил голоса.
Женя курил у окна. Усатый тип с лицом большого начальника угостил его пивом из холодильника, он осушил ноль тридцать три залпом и поставил бутылку на подоконник. Докурил, передал окончательно проснувшейся тетке, кажется, миску с шубой. Сходил в туалет, заглянул в детскую.
Младенец лежал в шезлонге: дергал ножками, силился дотянуться пухлыми пальчиками до ручки для переноски. Рядом с креслом валялся мягкий молот, возможно оружие Тора, – Женя не любил мифологию и комиксы. Глупая тряпичная игрушка, которая внушала неопределенный символический трепет, никак не связанный с богом-громовержцем.
– Нравится? – спросил подошедший со спины Тимка. – Аня подарила.
– Молот?
– Что? А! Ха, я про карапуза, – Тимка положил руку, большую, неуютную, на плечо Жени. – Хотя и игрушку тоже она, – и добавил со значением: – Мама.
– Тим… – начал Женя, но запнулся.
Тимка ждал, смотрел на сына и как-то глупо улыбался.
– Тим, ты помнишь нашу последнюю посиделку? Здесь, на даче.
Великан задумался.
– Ну… да. А что?
– Нормально тогда разошлись? Ничего не случилось?
Они выскользнули из детской, оставив младенца улюлюканью сердобольной тетки. Прошли в пустующую гостиную. Гости шумели на улице, в беседке, бросали в окна дома косточки пьяного смеха.
– Да как обычно. Посидели, поболтали, наклюкались. Сам смутно помню.
– Ты не звонил… – почувствовав себя уставшим, ненужным, сказал Женя.
– Да то одно, то другое. Аня забеременела. Суматошный год.
Взгляд Жени остановился на черной коробочке телевизионной приставки, из которой торчал хвост флешки. В голове шевельнулись пазлы воспоминаний: беседка, кухня, день рождения Тимки, подаренная кассета. Они, воспоминания, были и до этого, но резко обрывались, смешивались с темнотой и кошмарами.
– А ты кассету смотрел?
– Какую кассету? – непонимающе глянул Тимка.
– Ну с «Охотниками за привидениями».
– Хм, нет. Не помню. Там фильм?
Женя аккуратно вынырнул из-под руки друга… друга?
– Ты бог? – спросил он, отступая к двери.
– Что? – неуверенно улыбнулся Тимка.
– Ты бог? – повторил Женя и не сдержался, голос треснул: – Что бы ответил Рэй? Ты бог?! Что бы он на это ответил?!
– Жень, ты о чем? Какой Рэй? – Он не двигался, не пытался приблизиться, только смотрел, хорошо хоть так… он… нет, не Тимка. Кто-то очень похожий на Тимку.
Женя развернулся и ринулся к двери.
«Э-э, нет… – вот что ответил бы Рэй, и Тимка бы ответил, – лихорадочно думал он. – А я бы, вторя шумерскому богу Гозеру, сказал: тогда умри!»
Умри. Умер.
Женя задохнулся: тогда, на чердаке…
Тимка умер.
Он выскочил из гостиной и едва не сбил с ног Аню.
– Уходишь? – холодно спросила она. Отстранилась, коснулась молочной кистью высокого, под стать «египетской» шеи, воротника, будто выискивая пульс.
Девушка, которую он когда-то любил. Демоница, которая жила в его кошмарах. Женщина, которую он не знал и не хотел знать.
– Ты… ты… – запинаясь, выдавил он, не в силах справиться с ужасными образами; сознание то распахивалось, то захлопывалось, как алчная пасть, – там… в бутылке… а Тимка…
– Заткнись, – с нажимом прошептала Аня, приблизившись; ему показалось, что ее радужки увеличились и потемнели, а скулы заострились под бескровной кожей. – Если попробуешь все испортить, я выковыряю твои яички и скормлю их Пастушку.
Он заткнулся. Чувствовал ее властные пальцы у себя на руке, ее чернильную волю, тошнотворную, опасную, лютую.
– Я тебя провожу.
На пороге он обернулся, глянул через раздраженное плечо Ани.
В конце коридора стоял похожий на Тимку мужчина. Он улыбался, словно извиняясь. Внушительный, мускулистый, мягколицый чужак с красной меткой – глотающая свой хвост змея – на шее. Подкидыш тьмы, противоестественное создание… Что оно помнит, сколько в нем осталось от настоящего Тимки?..
– Прочь, – прошипела в ухо Аня. – Увидимся через год. Подаришь Владику большую белую птицу.
Он споткнулся на ступенях, едва не упал и под взрывы хохота из беседки засеменил по плитам дорожки. Скрипнула калитка, колюче прошелся по коже ветер, вздыбились вдалеке карьерные насыпи. Куртка осталась в доме, но Женя заспешил по гравейке, не оглядываясь, не пытаясь осмыслить.
На пригорке достал телефон – вызвать такси, сбежать, забыть. И пока на горизонте не появилось и не стало расти желтое пятнышко, шел, шел, шел…
Его провожал вороний крик.
Александр Щёголев
Есть ли жизнь в морге
И вот однажды на заре
Вошел он в темный лес.
И с той поры,
И с той поры,
И с той поры исчез.
1
Трудно поверить, но было время, когда в Питере (правильнее сказать – в Ленинграде) не существовало ночных магазинов. Мало того, ларьков – и тех не было. Как и реклам, как и горящих во тьме вывесок. Да и тьма-то была – так, серой мутью, схожей по цвету с милицейской шинелью, особенно в период белых ночей. Редкий автомобиль пронзал пустынные улицы, а по тротуарам если кто и брел, то единичный пугливый прохожий, но никак, Боже упаси, не покупатель.
Стоял тысяча девятьсот восемьдесят первый год от Рождества Христова. Шестьдесят четвертый от Великого Октября. Еще живы были оба Ильича – и тот, который вечно живой, и тот, которому остался год. Горбачев только-только переведен в члены Политбюро ЦК КПСС, а Ельцин всего лишь избран членом ЦК. Мастер спорта по дзюдо Путин заканчивал Высшую школу КГБ № 1…
Высокоидейное, правильное и вполне уютное прошлое.
2
Два молодых человека, вывалившихся из Волошинской больницы, были самыми натуральными покупателями, несмотря на ночное время. Несмотря на свои несколько странные одежды: халаты и фартуки. Встав на углу проспекта Майорова и улицы Декабристов, они останавливали такси и задавали водителям простой вопрос:
– Гондоны[1] есть?
Гондонов не было. Была водка. Редко – пиво. О чем водители и сообщали незадачливым клиентам. Таксисты – они ведь что? Они не могут обеспечить все потребности советских людей, поэтому сосредотачиваются на главной. Водка – в любом количестве, а за презервативами, мужики, – в аптеку…
Насчет аптеки он зря пошутил. Учитывая, что молодые люди были выпивши, да и вышли они не столько из больницы, сколько из больничного морга, то есть юмор понимали скверно.
– Шурик, я ему щас в хайло! – орал один, дергая дверь автомобиля «Волга» со стороны пассажира и пытаясь просунуть в щель ногу; второй, чуть более трезвый, его оттаскивал. Таксист молча держал дверцу и одновременно ставил рукоятку на скорость, чтобы рвануть отсюда на фиг.
– Менты, – вдруг сказал второй.
Первый машинально отпустил руки. «Волга» с ревом умчалась. На углу притормозил желто-синий милицейский РАФ[2]. ПМГ, передвижная милицейская группа, – примерно то же, что ныне именуют ППС.
Вылез, зевая и потягиваясь, несвежий милиционер.
– Вытрезвитель заказывали? – спросил он, принюхавшись.
– Да мы в рот не брали, командир, – сказал второй из молодых людей, тот, которого звали Шуриком. Первый возмутился:
– Я у него просто спросил – резинку продашь? Просто спросил! А он? Я, говорит, тебе не аптека. Не аптека он!!!
– Заткнись, Кощей, – дернул его товарищ, осознававший реальность чуть лучше.
– Откуда вы такие хорошие? – поинтересовался милиционер.
– Из морга, – показал Шурик себе за спину. – Работаем тут.
Помолчали.
– Значит, резинка нужна?
– Да, но не жвачка.
– А девочка? – улыбнулся милиционер. – В комплекте?
– Что – девочка?
– Могу предложить. – Он кивнул на фургон. – Мировая девочка. Через час приедем, заберем. Пятерка с носа.
Это предлагалось вполне серьезно, однако у молодых людей были другие планы.
– Не, нам бы только резинку.
– Зачем презерватив без девочки? – удивился страж порядка.
– Труп отодрать.
Тот заржал. Погрозил пальцем:
– Черный юмор! Понимаю…
Милиционер сходил к машине и вернулся с упаковкой, похожей на пулеметную ленту.
– Сколько вам?
– Пару.
Днем в аптеках презервативы стоили четыре копейки штука. У неожиданного продавца – полтинник. За две штуки – рубль. Хорошая наценка.
– Привет подружкам, – сказал милиционер на прощание, и РАФ отчалил.
3
Ничего, кроме спирта, в моргах не пьют, Эдик еще месяц назад предупредил об этом пацанов. Ни коньяк, ни вино, ни водка
С другой стороны, Шурику с Кощеем все равно было, что пить, тем паче этанол в танатологическое отделение давали в неограниченном количестве. Пятилитровая бутыль на ночь всегда оставалась.
Эдик – это их наставник, типа куратор. Был он в морге кем-то вроде косметолога и парикмахера, гримировавшего трупы. За неимением других вариантов, зав. танатологическим отделением именно его прикрепил к новичкам.
Кстати, как вообще употреблять чистый спирт? Нужна некоторая сноровка, потому что, в отличие от водки, этот продукт серьезно раздражает слизистую оболочку. Внутренне ощущаешь его очень здорово. Как в книжках пафосно пишут: мол, спирт обжег горло. Точно сказано! Основной, определяющий момент: пьют на выдохе. Ху-у-у – и в себя… Потом тебя на какое-то время клинит, дыхание перекрывается. И если ты попытаешься сразу много воздуха забрать – так шибанет, что спирт вылетит у тебя обратно через нос и глаза. Спазм, кашель, конфуз. Надо пересидеть, не дыша, и желательно водичкой это дело залить, чтоб снизить убойную концентрацию. Первый вдох – через нос… Почему пьют на выдохе? Так ведь на вдохе – неудобно, даже чай. Любую жидкость пьют на выдохе.
Отличие спирта в том, что его действие неожиданное, резкое и в некоторых случаях катастрофическое. Какое-то время ты еще тонко шутишь и благополучно переходишь в стадию «павлина», но стадию «обезьяны» проскакиваешь, попадая сразу в стадию «свиньи». Только разошелся и вдруг – ты свинья. Обидно, да?
А вот если выпить пол-литра спирта? А литр? Знатоки говорят: умрешь. Двести граммов – уже большая доза. Однако у каждого свой организм. Да еще когда молодой, да еще растянув на ночь…
Нажирались они через раз. А по чуть-чуть – каждую ночь. Есть работа, которую трезвым не сделаешь, особенно если тебе двадцать или чуть больше и ты, по сути, мальчишка. Двадцать было Шурику, а Кощей был постарше – двадцать три. Пили по трети стакана, и таких порций в сумме набиралось… нет, лучше не подсчитывать.
В общем, хватало и для дела, и для души.
Если честно, пассаж про особую работу – не более чем оправдание сомнительного геройства. Шурик, например, пил просто потому, что нравилось. И большие дозы на него действовали аномально слабо (какая там стадия «свиньи», о чем речь?!) – в отличие от друга Кощея, который в этом смысле был обыкновенным.
К чему все это?
К тому, что идея поразвлечься на рабочем месте пришла в голову именно Кощею, выпившему достаточно, чтобы додуматься до такого. Ну а Шурик, сохранявший ясность ума, понадобился, чтобы организовать задуманное.
4
Эту покойницу привезли около часа назад. Поступила она уже готовой, врачу скорой оставалось только констатировать смерть. Документов при себе никаких, личность не опознана. Раздевали под опись, вместе с медсестрами. В холодильник Шурик с Кощеем транспортировали тело сами, без посторонних – там и разглядели, что за сокровище им досталось…
Девушка была не просто красива – она была исключительно хороша. «Совершенство», – подумал бы Шурик, если б знал такие слова. Вместо этого он изрек:
– Зашибись!
Медсестра сказала – электротравма. Это было странно, потому что ни электрометок, ни «метелок» на теле не наблюдалось; впрочем, молодые люди были только «за». Чистенькое, аккуратненькое тело – пальчики оближешь. Восхитительно юное.
Приятели жадно осмотрели, общупали, облазили раздетую красотку, которая, по понятным причинам, не могла послать их подальше. Вожделение нарастало, требуя срочной разрядки.
– Засадить бы в эту куклу, – предложил Кощей, на которого спирт давно подействовал как надо. – По самые яйца. Есть возражения?
Шурик обошел носилки с трупом. Азарта не было, хотя, казалось бы… с другой стороны, желание было – о, еще какое! А желание, знаете ли, это почти закон.
– Ладно, – решился он.
– Так ты будешь?
– Не вопрос…
К этому моменту выпили они примерно литр спирта на двоих, что эквивалентно четырем бутылкам водки. Все было за то, чтобы оттянуться по полной.
– Заразу только не подцепить, – сказал предусмотрительный Шурик.
И они отправились на улицу – добывать средства индивидуальной защиты…
5
Фамилия Шурику досталась такая, что прозвища не надо: Непокатигроб – по паспорту, никаких шуток. Как только ни пытались звать его одноклассники: Могилой, Гробом, Жмурилой – ничего не приживалось. Любая кликуха меркла и съеживалась (спасибо предкам, всей этой длинной, уходящей в прошлое веренице Непокатигробов). С подобным паспортом и напиваться в морге необязательно, и на кладбище ты свой, и в крематории… Что касается Кощея (он же Костян, он же Константин Закатов), то ни имя его, ни тем более фамилия никакого значения не имеют, поскольку рассказ не о нем.
Образование эти двое получали в разных учебных заведениях: Шурик Непокатигроб – в Кораблестроительном (перешел на третий курс), Кощей Закатов – в Институте физкультуры им. Лесгафта (уже выпускник). Зато входили в одну спортивную команду, и об этом стоит сказать особо. Занимались они борьбой дзюдо, причем до последнего времени – всерьез: призовые места на городе, третьи на «це-эсах»[3], а Костян вообще был третьим на России. Оба – кэмээсы, кандидаты в мастера. У Шурика успехи были пожиже, вдобавок весовая категория на ступень легче. Так всегда бывает – кто-то физически сильнее, кто-то слабее.
Алкоголь – враг спорту, по крайней мере борьбе, так что в свое время за нарушение режима попадало им крепко. Плохо ли, хорошо ли, но это время ушло. С некоторых пор тренер Бассарыков списал их в недостаточно перспективные – и… прощай, драконовская дисциплина. Зато здравствуй, свобода и раздолбайство.
Так или иначе, спорт помог обоим поступить в вузы практически без конкурса.
Что-то связывало этих людей, вело их по жизни вместе. Может быть, судьба. А может, наоборот – несудьба…
Собственно, работу в больничном морге им подыскал именно тренер, без протекции на это золотое местечко не взяли бы. Работали по ночам – с десяти вечера. А выполняли, помимо санитарских обязанностей, еще и весьма специфические, помогая гримеру Эдику готовить клиентов к выходу на публику. Задания на ночь получали сравнительно простые: мыть, брить и тому подобное. Правда, брить лицо наставник пока не доверял, слишком ответственно; только под мышками, лобок и в паху (это ученики уже освоили).
Сам же Эдик чего только не вытворял с усопшими, кроме приведения в порядок их внешнего вида, а также затушевывания, если требовалось, внешних повреждений. Иногда такие спецзаказы от родственников прилетали, что хоть смейся, хоть плачь. «Пусть она таинственно улыбается, сделайте ей улыбку Джоконды», – просит, бывало, безутешный супруг и сует гримеру четвертной в карман халата. И тот, бывало, делает… А учеников он вынужден был взять опять же по просьбе хозяина, то бишь заведующего, не желая ссориться попусту. Заведующий, в свою очередь, выполнял просьбу заслуженного тренера РСФСР Бассарыкова, большого человека в маленьком круге деловых людей города-героя Ленинграда.
Почему это место считалось «золотым»? Да потому, что деньги шальные. Вспомним советские времена: зарплата инженера – сто с хвостиком. В месяц. Квалифицированные рабочие – под двести или чуть за двести. А здесь? Смена, бывало, приносила до ста рублей на двоих. Одна ночь! За четыре-пять месяцев копишь на машину, за девять – на кооперативную квартиру. Сказка…
Главное, не забывать делиться с тренером, отдавая половину. Как же иначе?
Жаль только, каждую ночь работать нельзя, все ж таки учеба и тренировки требуют свое. Да и деньги у приятелей отчего-то не задерживались. Слишком инфантильны были Шурик с Костей, чтобы понимать истинный смысл жизни. Девки, шмотки, разнообразные безумства – вот и весь смысл. И то с оглядкой, иначе живо бы вылетели из команды. В своих институтах из-за вопиющих пропусков они вечно подвисали, но тренировки – нет, не пропускали (хоть это понимали, иначе конец бы всему). Плюс во время соревнований да сборов приходилось временно завязывать с халтурой…
Сейчас был август. От летней практики Бассарыков их отмазал, а спортклуб распустил рядовых бойцов на месячные каникулы. Гуляй – не хочу.
Вместо гуляний Шурик Непокатигроб и Кощей Закатов вкалывали – ночь за ночью.
6
Вернулись с презервативами – и сразу за дело. Жар в голове нарастал. Нетерпение давило снизу в мозг, как поршень.
Трупы лежали в общей холодильной камере, чем-то неуловимо напоминавшей столовую общепита. По стенам тянулись охлаждающие элементы. Клиенты размещались на полу, на носилках – чуть ли не вповалку. Шурик подтащил к выходу нужные носилки и водрузил безымянную красотку на «мотылька» – то есть на такелажную тележку о четырех колесиках. Очень удобная была тележка, хоть и нештатная, диковинная. Внизу педаль: нажимаешь – и рабочая поверхность поднимается. «Рога» – в форме буквы «V». Весьма кстати. Ноги девушки оказались как раз на «рогах», то есть – раздвинуты.
Шурик дотолкал «мотылька» в салон.
Больница была маленькой, а морг при ней и вовсе крохотным – по меркам нормального городского. Одна-единственная секционная (которую называли салоном) выполняла универсальные функции, что вызывало законное недовольство патологоанатома. Иногда, скажем, в этом помещении устраивали посиделки, когда кто-нибудь проставлялся, а второй этаж уже закрыли. Или на Новый год. Это не абсурд и не Кафка – просто здесь было почему-то теплее всего, непонятно почему (на первом этаже стоял дубак, особенно по ночам). Даже Эдик предпочитал везти клиента сюда, а не к себе в клетушку, хотя в приличных местах гримеры на секции категорически не работают.
В центре секционной громоздился стол с торжественной мраморной плитой. Никакого пластика. Лежал на нем разбившийся на мотоцикле парнишка, которого Эдик поручил их заботам.
– Раз-два взяли? – предложил Кощей, похлопав по столу.
– Можно не перекладывать, – сказал Шурик. – Смотри как лежит.
Они обошли тележку, любуясь доставшимся им богатством. Девчушка была совсем еще молода, моложе наших героев. Девственница, поди. Призывно раскинутые ноги притягивали взгляды… Шурик снял с пальца ноги бирку – кусочек желтой медицинской клеенки, на которой был написан шариковой ручкой номер истории болезни, – и провозгласил:
– Спящая красавица!
Тело было холодным, но закоченеть еще не успело. Самое то.
– Кому-то ведь такие достаются, – вздохнул Кощей.
Шурик засмеялся:
– Нам, дурак. Нам и досталась.
– Да я про живых.
– Какая, бляха, разница?
Маханули спиртяги – по четверть стакана. Шурику такая доза как слону дробина, проверено не раз, а вот для Закатова, похоже, это было уже чересчур.
– Я первый, – сказали они хором и с удивлением уставились друг на друга.
Кощей вспыхнул, заводясь («Первым буду я!»), расправил плечи, попер, бычара, но Шурик легонько толкнул его в направлении раковины («Попей водички»). Того изрядно мотануло. Едва не упав, Кощей схватился за кран, ударился спиной о стену и сполз на корточки.
– Я должен быть первым! Я!
– Посиди, Костян, проветрись.
– Как ты не понимаешь? – застонал Кощей, рванулся встать – и встал. На четвереньки. – В этом же весь смысл… Я первый… Если не я, то… Блин… Тебе, Шурик, – говенная дырка сгодится, мертвяк чокнутый! Ты вообще любил когда-нибудь?
– Приплыли. Я родину люблю, ты, чумной.
– Когда-нибудь и родине засадишь по самые яйца.
– Короче, я к станку, – с удовлетворением подытожил Шурик.
7
Возиться с перекладыванием трупа и впрямь было незачем: красавица размещалась на тележке идеально. Между V-образными «рогами», на которых лежали ноги, было пустое пространство – расстегивай штаны и вперед.
Для начала Шурик размотал шланг, пустил воду и принялся мыть мертвое тело. Не хотелось ему – вот так сразу. Ритуальный душ заменил прелюдию.
Особенно тщательно вымыл промежность. Под струей воды из влагалища вышло нечто буро-зеленое, что его особенно возбудило. Так что расстегиванием штанов он не ограничился: разгорячившись, разделся весь, догола. Надел презерватив, смазал вазелином рабочую зону у девушки, не забыл про себя – и…
Кощей жадно наблюдал.
Шурик кончил со смаком, красиво разведя руки в стороны, будто крылья, и молвивши: «У-у-уххх!» Постоял неподвижно, не торопясь
Презерватив порвался.
Первая мысль была такая: судмедэксперт заметит! Возьмут сперму на анализ… Подмыть девку, срочно подмыть!
Он было схватился за шланг, как пришла вторая мысль. Следователь заявится только утром. Пока еще назначит экспертизу, времени много пройдет. В конце концов, несчастный случай, криминала нет, куда ментам торопиться? А то, что пострадавшая имела ДО смерти с кем-то половую близость, так мало ли с кем?
Шурик успокоился.
Содрал резинку, поискал, куда бы бросить, и в результате предусмотрительно положил в спортивную сумку, в кармашек. Утром в канал Грибоедова выкинет.
Торопливо оделся – успел замерзнуть. Хотя ему нравилось ходить голым: он обожал себя – как свое великолепное тело, так и вообще. А этот хрен еще спрашивал: мол, любил ли ты кого-нибудь? Да разве можно любить кого-то, кроме себя?!
Кощей тем временем подполз на четвереньках к лежащему на полу шлангу и попросил:
– Включи.
Пару минут Закатов наслаждался бьющей в лицо струей воды. Потом встал, содрал с себя рабочую одежду и воскликнул:
– Я!
Ты так ты. Все законно. Шурик протянул напарнику второй из купленных презервативов, деликатно отвалил в сторону…
И вышел конфуз. То ли алкоголь тому причиной, то ли предстартовое волнение, однако у спортсмена ничего не получилось. Тщетно Закатов пытался оживить своего маленького друга; жалко было смотреть, как парень мучается. Тогда он навалился на труп всем телом, лаская девичью грудь… и внезапно отдернулся:
– Слушай, она теплая!
– Кто?
– Да краля.
– Сбрендил?
– Говорю тебе, теплая, как я!
Шурик заржал, приседая и хлопая себя по ляжкам:
– Ну ты, Кощей, совсем мозги засрал!
Тот покосился на него и попросил:
– Уйди, а?
С какой стати Шурику было уходить? Остался. Впрочем, смеяться перестал, потому что напарник, как и он сам, подвержен был неконтролируемой лютости, особенно по пьяни. Закатов между тем с остервенением стимулировал то, что у настоящих мужчин в стимуляции не нуждается.
Нет, без толку. Полное фиаско. Чемпион осрамился.
Остановив процесс, Костян смотрел на свою обидчицу – долгим, странным взглядом. Переживал. Дышал тяжело, через рот. Вернул ей на ногу клеенчатую бирку с регистрационными данными.
И вдруг… скинул труп с тележки!
– Мстишь мне, сука? Живучая ты тварь…
– Чего-чего? – оторопел Шурик.
– Отвали! Ненавижу их всех! – Кощей скрежетнул зубами.
Кого – всех? Девушек или мертвецов?
Он неуверенно пнул тело ногой… и мгновенно вошел в раж. Принялся избивать лежащую на полу девушку – самым натуральным образом. («Сдохни, сдохни, сдохни!!!») Шурик спохватился:
– А ну! – закричал он. – Замри, морда!
Еле оттащил пьяного идиота.
– А чего она? – заплакал Кощей. – Тебе дала… А мне…
Проблема, возникшая у товарища, не вызывала никакого сочувствия. И тем более Шурик не жалел погибшую девушку. Сочувствие было ампутировано всей предыдущей жизнью. Только свою боль он помнил очень хорошо, только свою.
– Не психуй, никуда она от тебя не денется. Проссышься – и все получится.
Пока этот урод натягивал и застегивал портки, он взгромоздил красотку обратно на тележку. Все проделал быстро, вот только ему почудилось, будто покойница… тьфу, пакость! Именно что почудилось… будто она посмотрела на него. Закрытые веки дрогнули и на миг приоткрылись… Короче, труха.
Девица и вправду казалась на ощупь изрядно потеплевшей – не соврал Кощей. Хотя Шурик ясно помнил, что еще десять минут назад, когда он имел с нею близость… бляха, глюки пьяные! Ночь, спирт в крови играет… и Кощей – дурак, фантазер чумной…
В этот момент и грянул звонок.
Кто-то стоял у главного входа в морг, по ту сторону железной двери, и жал на кнопку вызова.
Приятели остолбенели и онемели. А через секунду застигнутые врасплох обитатели морга уже метались по «салону», приводя в порядок помещение и влезая в грязные халаты. Издалека стало слышно, как колотят в дверь холла.
8
Не холла, конечно, а так, прихожей, то есть помещения общего пользования. Вглубь вел коридор, вдоль которого тянулись специализированные служебные помещения с закрывающимися дверями.
Разговаривали в дверях: санитары внутри, медсестра и врач из приемного отделения – на улице. Пришли они с просьбой: дескать, родственники Плаксиной нагрянули, умоляют показать им покойную. Какой такой Плаксиной? Да той девочки, которую вечером привезли. Очень похоже, труп перестает быть неопознанным. В любом случае, нужно убедиться – она это, не она…
– Вообще-то у нас много работы, – возразил Непокатигроб.
Лицо медсестры пошло красными пятнами, глаза стали совершенно круглые.
– Да вы что? – зашипела она. – Ее отец – из обкома[4]! Не советую ломаться!
– А нам фиолетово, отец там или кто, – известил всех Костян.
– Ты дурак?! – Женщина затряслась и коротко оглянулась. – Он третий секретарь, заместитель Романова!
– Чего-чего? – ошалело спросил Шурик.
– Того, идиоты…
Она со стоном втянула воздух и нарочито громко сказала – с убежденностью хорошо напуганного человека, которому вдобавок заплатили:
– Надо войти в положение, мальчики, такое горе.
Из обкома, ожгло Шурика. А я тут с его дочерью… Это конец, понял он, проваливаясь в невесомость.
Узкий холл между тем наполнился непонятными молчаливыми людьми – в строгих костюмах и словно без лиц. Они, как вода, заняли собой все пространство: углы, щели, оконный проем, – а следом в морг ворвался Сам.
Один из невидимых хозяев города… Странное дело, этот гость единственный среди прибывших не очень-то был похож на высокопоставленного функционера: костюм без галстука, пиджак распахнут, рубашка застегнута криво. Или ничего странного? Трагические вести не способствуют аккуратности… А еще товарищ Плаксин внезапно оказался приличным человеком – не грозил громами небесными, не тряс маузером, не кричал своей своре «фас». Оттеснив медработников, он подошел к застывшим стражам морга, сунул каждому по сотне и сказал, сдерживая чувства:
– Такие дела, мужики.
Рядом с ним семенила пожилая женщина – миниатюрная седая старушка. Тоже родственница, видать.
– Конечно, конечно, – покивал Шурик, изображая, как умел, скорбь. – Пойдемте.
Костян Закатов, мудила пьяный, принялся смотреть сотенную на просвет и потому промолчал.
Товарищ третий секретарь, не глядя на свиту, распорядился:
– Ждать здесь, без вас разберусь.
И Шурик повел ночных гостей по коридору. Их было всего двое: партийный бонза да старушка – больше никого. Ну еще дежурный врач, вынужденный их сопровождать, – на него жалко было смотреть. Медсестра исчезла, хитрая баба. Костян, закрыв морг, пошел замыкающим…
Миновали несколько лампочек и поперечных дверей, которыми был перебит коридор. Тусклое пространство, разделенное на зоны, чем-то напоминало систему шлюзов. «Осторожно, ступенька», – не уставал повторять Шурик перед каждой из переборок, однако это слабо помогало: сзади раз за разом спотыкались, чертыхаясь. Старое здание после бесконечных переделок превратилось в полосу препятствий с кучей всяких неудобств. Мимо тянулись служебные помещения (Плаксин все порывался в них заглянуть), а на другом конце размещался бокс, через который ввозили трупы.
– Пригнитесь, а то голову зашибете, – предупредил Шурик.
Вход в секционную был низковат.
– Заботливый, – пробормотала бабуля. – Хорошим мужем будешь…
Несчастный отец более сдерживать чувства не смог – вбежал в «салон», безошибочно нашел тележку, приподнял простыню… хорошо хоть успели прикрыть тело, чтоб не отсвечивало.
– Танюшка! Танюшка! – прорыдал он.
Там и правда лежала его дочь. Ошибки не случилось…
Ничего особенного в подобном визите не было – родственники мертвецов как только не чудили. Непокатигроб, откровенно говоря, считал их всех чокнутыми и мирился с любыми фортелями, лишь бы платили. Однако нынешняя ситуация, ясное дело, была не вполне обычной. Ну откуда знать, что это дочь третьего человека в городе?! Лицо товарища Плаксина, кстати, оказалось смутно знакомым, регулярно мелькало по телевизору: то при спуске на воду очередного ледокола, то при вводе в действие новой станции метро. А также на трибунах, украшающих Дворцовую площадь во время парадов и демонстраций. Или по другим торжественным поводам. Скажем, повязывает Григорий Васильевич[5] счастливым детишкам красные пионерские галстуки, а товарищ Плаксин непременно рядом, в первом ряду свиты. И вот такой человек лично посетил занюханный морг простой городской больницы… где пьяные санитары внаглую отымели и даже избили труп его единственной дочери…
«Нет-нет-нет, я девчонку не бил! – мысленно восстал Шурик, словно оправдываясь перед кем-то. – Это все Кощей, зверюг бешеный! Наоборот, я ее защищал!»
Как будто это имело значение.
– Почему она… – товарищ Плаксин оглядел собравшихся и звучно сглотнул, – умерла?
Доктор, откашлявшись, произнес:
– Последствия электротравмы, Иван Прокофьевич. Нарушения в работе сердца оказались слишком серьезными. Несчастный случай.
– Это понятно. Мне доложили, что при ней нет ни студенческого билета, ни кошелька!!! – закричал представитель обкома. – Ваши коновалы обшмонали? Как вы мне этот «несчастный случай» объясните?!
Лицо дежурного врача, больше похожее на маску, стало белым, как свежий гипс.
– В таком виде и доставили, есть опись. Надо скорую спрашивать… Но они вроде такими вещами не балуются…
– Спросим, еще как спросим! Ты мне скажи, Айболит, чего сам думаешь? Может, ее – того? Помогли? Насильно к проводам подключили? Кто тут, в конце концов, спец!
– Я же не судмедэксперт, я терапевт, – взмолился дежурный. – Внешне – на теле нет ничего подозрительного, никаких повреждений. Если девочка и боролась, то… Вскры… вскрытие покажет… Иван Прокофьевич.
– Вскрытие! – всхлипнул сановный отец. – Говорил ей, говорил, не шляйся где попало! Вся в мать!
И вдруг зарычал – громко и страшно.
Врач пошел с перепугу сыпать терминами, обкладывая ими, как ватой, хозяйский гнев; Плаксин тоже выкрикивал разные слова; и стало наконец ясно, что произошло. Девушка Таня была дочерью своевольной и строптивой, знакомилась и дружила с кем хотела. Мало того, категорически отказывалась от машины с шофером, ездила по городу как все люди. Объясняла папе, мол, не желаю перед друзьями позориться. Вот и в дом на углу Майорова и канала Грибоедова (это метрах в трехстах от морга) пришла своим ходом. Она регулярно здесь бывала – в гостях у подруги. Подруга не из ее круга, дочь простого университетского профессора. А в подъезде какая-то сволочь раскрутила выключатель: оголенные провода торчали наружу. Свет, соответственно, не горел, темень стояла, диверсию сразу не заметишь. И дом – старый фонд в исторической части Ленинграда; подъезды в таких называются парадными. Высоченные потолки, а от входной двери до лестницы – маленький зальчик. Вдобавок на улице дождь, обувь мокрая, на полу в парадной – вода. Попыталась Таня нащупать выключатель, взялась за фазу – и уже не смогла отдернуть руку. Не повезло… Вопрос, правда, куда подевалась ее сумочка. Вернее, объяснение лежало на поверхности: какой-то моральный урод, наткнувшись на лежащее тело, поживился и бросил девчонку умирать. Возможно, тот самый, что раскрутил выключатель. Банальный мелкий грабеж, классика. Но Плаксину больше нравилась версия заговора, что по-человечески так понятно…
– Я их начальника ЖЭКа… – корячился возле трупа обезумевший царедворец. – Я всю их ментовку… Под асфальт…
И все-таки на телке совсем нету «метелок», отметил Шурик мельком. Странно. Конечно, с трупами чего только не бывает, но ее же – там, в парадной, – долго не отпускало, должны были остаться метки… «На телке нет метелки» – стихи. Смешно.
– А ведь девочка жива, – отчетливо произнес чей-то голос.
И наступила тишина.
Забытая всеми седовласая старушка, звонко цокая туфельками, подошла к тележке.
– Успокойтесь, Ваня, – сказала она, взяв Плаксина за руку. (Тот вдруг обмяк, схватившись за края тележки.) Другую руку гостья положила на лоб покойницы.
Та приоткрыла глаза, приподняла голову, прошептала: «Бабуля…» и упала обратно.
9
Вроде бы старушка была как старушка, ничего особенного.
Если взглянуть внимательнее – ухоженная пожилая дама. Сухонькая, маленькая, абсолютно седая. Весьма преклонных лет – этакая ровесница века, – в черном трикотажном платье, черных туфельках, светлых чулках. Волосы забраны сзади в пучок (длинное каре); заколка в форме стебля с маленькими зелеными листиками и светло-фиолетовыми цветочками (ночная фиалка, признал бы знаток, найдись таковой в этой компании). Руки щедро украшены серебром. Вокруг шеи повязан кожаный шнурок – весь в каких-то странных узлах.
И вот в один миг она стала главной.
Впрочем, минуту-другую в морге властвовали суета и крик. Ошалевший от счастья Плаксин требовал, чтобы кто-нибудь что-нибудь сделал, подскочивший врач констатировал, что пациентка в коме, и порывался немедленно везти ее в реанимацию…
– Рано в реанимацию, – сказала пожилая дама. – Деточка не готова.
И тут всё угомонилось.
– В каком смысле? – нарушил Плаксин тишину.
– Не проснулась еще Танюшка.
– Ну так, мама, разбудите ее! – сказал секретарь обкома обиженно. – Что ж вы стоите столбом?!
– Не в моих это силах, Ваня. Да и солнце давно зашло.
– Простите, товарищи, мы теряем время, – нервно встрял врач. – Под капельницу надо… под аппарат…
– Подожди, мужик, – отмахнулся Плаксин, едва не подпрыгивая от возбуждения. – Хорошо, мама, вы не в силах. А кто в силах?
– Он, – показала старушка на Шурика. Тот непроизвольно шагнул назад и уперся спиной в стену. – Он девочку полюбил. Она полюбила его. По всему выходит, стать Танюше мужней женой.
Все дружно посмотрели на молодого человека.
Закатов коротко заржал… и осекся под взглядом женщины.
– Сейчас свадебку и сыграем, – твердо закончила она.
Последние слова прозвучали настолько нелепо, что никто не отреагировал. Пока присутствующие переваривали сказанное, странная гостья подошла к Шурику:
– Боязно, муженек?
Все происходило как будто не с ним. Алкоголь в один миг выветрился. Нестерпимо хотелось исчезнуть, однако сзади была стена: отступать некуда.
– Какой я вам муженек?! – возбух он. – С чего это вдруг?
Она заглянула ему в глаза:
– А ты вспомни, Шурик, с чего. Вспомни, вспомни.
– Что вспоминать-то?! И откуда вы знаете, как меня зовут?
Взгляд у ночной гостьи был ясный, сильный, затягивающий. Глаза ее как будто светились. Чистые цвета – никакой старческой мути.
– Только муж имеет право делать с моей внучкой то, что ты сделал. Осталось вам соединиться по закону, пусть и ночью.
– Бред…
– Ты ее вытащил из тьмы, деточка. Тебе с нею и жить.
– Я? Вытащил?!
Он внезапно осознал, что более серьезной ситуации в его жизни еще не было. Бред засасывал, засасывал, засасывал… Старая карга улыбнулась:
– А то кто же, внучек, – зашептала она. – Порванный презерватив вспомнил? А ну как Танюшкин отец узнает об этом? Позовет экспертов, они возьмут образец семени из оскверненного лона… И чего ты кобенишься? Девка красивая. Если постараешься – останется живая. Быть зятем Плаксина – чем плохо?
– Товарищи! – воззвал врач. – Чего мы ждем? Иван Прокофьич!
Он нервничал, прямо-таки изнемогал от волнения. То и дело прикладывал пальцы к сонной артерии пациентки и напряженно вслушивался.
– Мы ждем, когда молодой человек поймет, что его возлюбленная все еще в страшной опасности, – ответила старушка.
– Безумие какое-то, – сказал врач. – Я снимаю с себя всякую ответственность.
– Ты вообще можешь все с себя снять, – рубанул товарищ Плаксин. – И лечь на носилки… Мама! Я вас умоляю, не говорите загадками. Что конкретно делать?
– Татьяна выходит замуж вот за этого молодца. Нужно их поскорее расписать. Организуйте все как положено, Ваня.
– Иначе Татьяна, что… не выживет?
– Да она пока не больно-то и жива.
– А этот парень, он что…
– Девочка за него держится. Но ниточка слишком тонкая.
– Так, – сказал Плаксин. – Так…
Сановник враз посветлел, разгладился. Безрассудная надежда зажгла его, как факел. Он принял несуразный рецепт как руководство к действию, не усомнившись ни на секунду. «А вот это уже конкретно…» – пробормотал он, взял Шурика за руку и потащил в коридор.
Врач произнес им вслед, отчаянно пытаясь оправдаться:
– Вы не думайте, Иван Прокофьич, что это я ее просмотрел. Я вообще вашу дочь впервые сейчас увидел…
– Иди в жопу! – махнул рукой высокий партийный работник.
10
Уже в коридоре Плаксин спросил, есть ли тут место, где можно поговорить. Шурик машинально отозвался: мол, да, хоть в холодильной комнате.
И впрямь – в холодильнике было удобно. Те, которые лежали на носилках, ничуть не мешали, а температура воздуха естественным образом снижала градус эмоций.
– Теща у меня, как бы тебе объяснить… – начал Плаксин, ощупывая собеседника быстрыми взглядами. – Своеобразная, как видишь. Я тебя не призываю верить в это ее шаманство, но, признаюсь, за годы брака всякого насмотрелся. Ты мне вот что скажи. Таня… ее в каком состоянии привезли? Нежели не видели, что она не… что она в коме?
Дрожь пробрала Шурика сверху донизу. Да мертвая она была, мертвее не бывает, чуть было не ляпнул он. Холодная, не дышала! Медицинский факт. При ударах током, конечно, бывает «мнимая смерть», но длится это состояние недолго и либо заканчивается настоящей смертью, либо жертву реанимируют. Короче, сейчас не тот случай… Сказать папаше? Не сказать?
– Я не врач, – выразился он осторожно. – Раз привезли, значит… ну, это… так положено.
– Положено, бляха-муха… и простынкой прикрыто…
Помолчали. Секретарь обкома нервно закурил, не спрашивая разрешения.
– Учишься? В медицинском?
– Учусь. – Шурик не стал уточнять, где.
– С распределением проблем не будет. Пойдешь работать куда захочешь, в любую клинику. А если не дурак, то в Москву отправлю… В общем, я рад, что мы договорились.
– О чем?
Плаксин дернул щекой. Лицо его ясно показало: насчет «не-дурака» он поторопился. Поискал куда стряхнуть пепел: на пол не решился, оробев перед немногословной публикой под ногами. Стряхнул к себе в пиджак, в нагрудный карман.
– Послушай, как тебя… Сейчас понарошку, понимаешь? – Он говорил терпеливо, как с дебилом. – Ты слышал, что бабуля сказала? Ну так давай сделаем, доиграем роли до конца. Или… ты хочешь, чтобы ваш брак не был понарошку? – вдруг обжег он собеседника подозрительным взглядом. – Называй свои условия, обсудим.
– Нет никаких условий, – обиделся Шурик. – Просто все это смешно.
– Вот тебе еще, – Плаксин сунул Шурику в карман три сотенных – в придачу к прежней купюре. – Аванс.
Карман был драный, халат – несвежий. Обкомовца это не смутило. Свой мужик.
И на том переговоры завершились. Триста рублей – уважительная причина, чтоб ничему больше не удивляться. Мужчины вернулись в «салон». Воспрянувший отец кипел и бурлил, намереваясь свернуть горы. Заверив тещу, что все будет в лучшем виде, он побежал по коридору – к своим. Дежурный врач – за ним.
Лишь оставшись наедине с бабулей, Шурик повторил вопрос, застрявший как гвоздь у него в башке:
– Откуда вы узнали, как меня зовут? И про презерватив?
– Имена санитаров спросила у медсестры. Остальное рассказала Танюша.
11
В секционной было скучно.
Кощей задремал, обмякнув на стуле. Девушка Таня на такелажной тележке тоже спала (или как там правильно назвать ее состояние). А может, просто ждала чего-то, Шурик не знал. Во всяком случае, переложить ее куда-нибудь команды не было. Лежала она абсолютно неподвижно, мало отличаясь от трупа, разве что дышала… вроде бы. Подойти и проверить было немыслимо.
В голове крутилась фразочка: «На телке нет метелки», – прицепилась, зараза. На мотив патриотической песни в исполнении то ли Иосифа, то ли Муслима. Посмеяться бы, так ведь не до смеха.
Татьянина бабушка сидела рядом с тележкой, держала внучку за руку и тихонько говорила, прикрыв глаза…
Иван Прокофьич крепко врос в свое кресло, говорила она. Корни пустил, и пусть теперь под него копают. В райских садах, прости господи, всегда есть кому копать. Он ведь ставленник лично Григория Васильевича, так что шалость с ночным бракосочетанием простят, если вообще узнают. Хотя оно, конечно, нарушение, потому как есть и неписаные правила… Например, когда женятся дети крупных деятелей из обкома или горкома, принято спрашивать разрешения лично у Григория Васильевича. Родство – дело государственное, а партийная этика – не фунт изюма… Ладно, отбрехается Ваня как-нибудь от своего сюзерена…
Григорий Васильевич у нас король, говорила она. Его замы, а также другие партийные и советские руководители – вассалы. Герцоги, графы и бароны. Но на своих местах вся эта челядь – те же короли, только маленькие. И дети их, соответственно, принцы и принцессы. Быть тебе отныне, зятек, краснознаменных королевских кровей…
Разум то выползал из помещения – погулять по мертвому коридору, – то вползал обратно. Шурик слушал вполуха. Монолог, произносимый гостьей, обращен был именно к нему, да вот только для чего нужны были эти слова? Она ответила на незаданный вопрос, не дожидаясь, пока спросят. Для того, оказывается, чтобы будущий зять осознал, что его тесть – тоже человек. К сожалению, такие вещи понимаешь не сразу, особенно по молодости, и потому лучше начинать пораньше.
Изредка она прерывала рассказ, чтобы сообщить непонятно кому – то ли Шурику, то ли внучке – мол, отец уже в приемном отделении и буквально оседлал телефон… Мол, вот он вызвонил своего зама, который предан ему, как пес… Не потому предан, что друзья детства, а потому, что если Ваню уберут – этого зама в тот же день не станет… Служба, деточки, повязывает людей, как прутики в пучке: развяжи веревочку – и посыплются прутики… Мол, заместитель хоть и подивился спросонья, но задачу понял правильно, и вот он поднимает личную креатуру – секретаря горисполкома, и уже эта дама дергает начальницу отдела ЗАГСов в центральном аппарате…
Странное создавалось впечатление. Старуха будто воочию видела всех, о ком говорила. Хотя что она там могла видеть – с закрытыми-то глазами? Будто бы слышала переговоры собственными ушами.
– Решили вопрос, – сказала она и вдруг встала со стула.
«Какой вопрос? – заторможенно подумал Шурик. – Зачем решили?»
– Дали команду заведующей ЗАГСа Ленинского района, – ответила она. – Отправили машину. Хорошо, это рядом. Бедняжка… собирается в спешке, муж сильно недоволен… а им еще за документами заезжать на Измайловский…
– У меня есть кент по фамилии Измайловский, – вдруг подал голос Кощей. – Так я когда на его жену заезжаю, он тоже сильно недоволен.
Проснулся, бодрячок, потягивался с хрустом.
Все понарошку, твердил себе Шурик. Этот бред – вроде макияжа у покойников, обман зрения на пару часов… Потом – снова напьюсь, прикончу бутыль в одиночку… И с сегодняшнего дня – никаких экспериментов. Натягивать и драть только живых телок, пусть пьяных, грязных, вонючих, лишь бы живых…
Он так и не произнес ни слова, не поддался на провокацию. Понятно, на что намекала старуха своими антисоветскими разговорами о принцах и принцессах! И без вас известно – спящих красавиц будят поцелуями. Потом, естественно, женятся на них.
В сказках. А в жизни?
Выясняется, что будить мертвых принцесс гораздо эффективнее вовсе не поцелуем, а кое-чем посущественнее.
12
– Товарищи, да вы что? Нет, нет, нет.
– А что такое, детка? – спросила бабуля.
– Я не могу регистрировать браки с… усопшими!
– Она живая, посмотрите внимательно.
Тетка с устрашающим «вавилоном» на голове (когда только успела прическу соорудить?) переводила очумелый взгляд с тележки на секционный стол с покоящимся там мотоциклистом.
– Да? Ну… что ж…
Администраторша была на грани истерики, но перейти эту грань себе не позволяла. Хорошая школа. А кочевряжилась – со страху. В своих-то стенах, при стопроцентно доверенных людях, можно и конкретные трупы расписывать ради квартир и наследства. Но тут – товарищ из обкома! Плюс столько свидетелей!
– Разрешите мне, – вмешался Плаксин и повел ее в коридор. – Вы, уважаемая, не волнуйтесь. Я отлично понимаю лежащую на вас ответственность. Вы, без преувеличения, стоите на страже у врат жизни, смерти и любви, а мы тут к вам с простыми приземленными просьбами…
Голос, отделенный стеной, превратился в бубнеж.
– А мы пока бумажки заполним. – Танина бабушка засуетилась. Вытащила бланки из папки, которую заведующая районным ЗАГСом оставила на стуле, безошибочно выбрала нужные. Из той же папки изъяла авторучку и скомандовала Шурику:
– Давай паспорт.
– Откуда? – попытался тот схитрить. – Нету.
– Здрасте вам! Всегда есть и вдруг нету? Или мне самой застежку открыть? – Она показала на спортивную сумку.
Не стал он упираться: достал и отдал. Осведомленность старухи пугала, а документы он и вправду всегда носил с собой.
– Не-по-ка-ти-гроб… – прочла она, одобрительно кивая. – Красивая фамилия. Зря комплексуешь, гордиться надо. – Посмотрела долгим взглядом на внучку и светло улыбнулась. – Танюшке тоже нравится.
Сказала это без намека на шутку. И про красивую фамилию, и про Танюшку. Бред, ну бред же… Хотя, если честно, Шурику на мгновение стало приятно – будто его, младенца, мама к теплой груди прижала. Да, я Непокатигроб!.. Вспомнились насмешки, особенно от девчонок, изувечившие все его детство, вспомнилось, как он временами ненавидел родителей, поставивших на нем этакое клеймо. И вот, оказывается, есть чем гордиться… Он разозлился. Нет, ведьмы языкастые, на лесть вы меня не поймаете…
Тем временем старуха-ведьма (или кто она там) торопливо писала, сидя на стуле и устроив папку на коленях. Составляла совместное заявление. Данные внучки вносила с внучкиного же паспорта, который чрезвычайно кстати оказался у нее с собой. Как знала, что понадобится. Может, на самом деле знала? «Какую фамилию берем? – отчетливо пробормотала она. – Мужа, конечно. Долой Плаксиных…»
– Мы поняли друг друга, – вползла в секционную реплика секретаря обкома.
Заведующая отделом ЗАГСа вернулась с остекленевшим взглядом и окаменевшим лицом.
Врата жизни, смерти и любви распахнулись.
13
– Кольца приготовили?
– Не успели. А обязательно?
– Не обязательно, конечно. Свидетели будут?
– Мы по-простому, без излишеств, – сказал Плаксин. Был он возбужден, но деловит.
– Отчего ж, свидетели есть, – возразила бабуля. – Со стороны жениха – вот. – Она коснулась ладонью трупа на столе. – А со стороны невесты… Шурик, деточка, не сочти за труд. У вас там девочка лежит, подружка этого гонщика. Второго дня… да, второго, успокоились они оба. Пожалуйста, привези ее сюда.
Одно из тел в холодильнике и вправду было когда-то отчаянной пассажиркой, сидевшей в седле мотоцикла позади горе-водителя. Вдвоем и долбанулись насмерть. Их обоих привезли позавчера. Мотоциклист попал на стол первым, а с девушкой гримеру Эдику еще предстояло повозиться.
– Мама, не надо усложнять, – сказал Плаксин умоляюще. – Чересчур это…
– Под присмотром мертвых браки крепче, – отрезала бабуля.
Пока присутствующие впитывали эту незатейливую мудрость, Шурик закапризничал:
– У меня есть НОРМАЛЬНЫЙ свидетель! Живой! Костян, будешь свидетелем?
Произнесено это было с умыслом и с намеком: дескать, чего бы вы тут ни нагородили, товарищи психи, правду не скроете, ежели что.
– Нет вопросов, – встрепенулся Кощей. Он отчего-то нервничал. Видать, хорошо поспал и наконец протрезвел.
Татьянина бабушка посмотрела на второго из молодых людей – словно впервые обнаружила его присутствие. Губы ее гадливо дрогнули.
– Этого – свидетелем? А толку-то? – спросила она Шурика.
– В каком смысле?
– Да помрет он скоро, твой приятель. К утру – пишите справку. Ишь ты – «живой»…
Кощей обвис лицом и стремительно посерел. Хотел что-то сказать и не смог. Молча открывал рот, как рыба на берегу.
– Ладно, Ваня, – устало согласилась старая карга. – Хочешь по-простому? Ладно. Вышние силы в свидетелях, этого достаточно…
14
– Сегодня самый счастливый день в вашей жизни – вы вступаете в брак. Дальше вы пойдете по жизни рука об руку. Помните, какую ответственность несет на этом пути каждый из супругов. И в радостях, и в тяготах отныне вы будете вместе. Семья – это ячейка нашего общества, и от того, насколько крепка окажется ваша семья, зависит благосостояние нашей великой страны…
Заведующая ЗАГСом толкала торжественную речь. «Ведущая ритуала» – таково название должности, до которой ее нынешней ночью понизили. Обкатанные, как морская галька, слова входили в уши участников церемонии легко, без брызг.
Обычно, когда регистрируются в рабочем порядке (в задней комнате ЗАГСа, без колец, гостей, фаты и свидетелей), все эти глупости не звучат. Но «ведущая ритуала» уже не могла остановиться, влекомая то ли инерцией, то ли страхом.
А до напутственной речи она оформила свидетельство о браке и – главное – запись акта о регистрации брака. Сидела за письменным столом, за которым заполняются истории болезни. Рядом стоял препаровочный стол, на котором, собственно, не было ничего особенного или ценного: мясницкий топорик, кухонная секирка, поварешка с надписью «Боржч» и всякие мелочи. Ведущая ритуала нервно туда поглядывала.
В морге вообще уйма кухонной утвари, и поварешки – особо востребованный предмет, ибо выбирать из тел всевозможные жидкости приходится постоянно. Назывались они здесь черпаками, а на каждом красовалась какая-нибудь надпись: «Мясо», «Рыба», «Суп», «Уха». Санитары так стебались. Заведующий ругался, требовал, чтоб соскоблили…
Актовая запись была сделана в двух экземплярах, так что жениху с невестой пришлось расписываться четырежды: два раза в том, что препятствий для заключения брака нет, и два раза письменно подтверждать свое согласие. Шурик расписался самостоятельно, а за невесту подпись поставил ее отец; заведующая при этом отвернулась.
В тот момент, когда в акте появились подписи, жених с невестой и превратились в законных супругов. Тут фарс и закончился.
– …Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики объявляю ваш брак зарегистрированным.
– А почему вы, моя хорошая, не спросили, по доброй ли воле они женятся? – возникла бабушка невесты, испортив финал церемонии. – Не спросили, согласен ли молодой человек взять в жены Плаксину Татьяну Ивановну?
– Издеваетесь? – откликнулся Шурик. – Попробуй не согласись… – Он нащупал сторублевки в кармане халата, смял их в кулаке. Деньги были единственной ниточкой, связывающей все происходящее с реальностью.
Гнусно и неуместно заржал Кощей, молвивши:
– И бабу, бабу забыли спросить! По согласию ли ей втюхали по самые гланды?
– Заткнись, урод! – крикнул Шурик.
– А что такого? «Согласны ли вы, Татьяна Иванна, провести брачную ночь в морге?» – кривляясь, выдал Кощей.
Что за дурь одолела вдруг Шуриного напарника? Ему, конечно, не чужда была бравада, но не столь же тупая? Наверное, отыгрывался за те мгновения смертельной жути, которые испытал по вине старухи.
– Слушай, ты, сопляк… – начал Плаксин угрожающе.
– Да, – слабо, но отчетливо произнесла девушка на тележке.
Ритуал завершился.
Хранительница врат Ленинского отдела ЗАГС взвизгнула, как укушенная свинья.
Проснувшаяся красавица, не открывая глаз, повторила одними губами:
– Да…
А потом ее стошнило.
15
Он оторвал голову от мраморной столешницы.
Когда заснул – не помнил совершенно. А прикорнул, подсев к секционному столу и положив голову на руки. Под носом – труп мотоциклиста. Запах шибал в мозг. Химическое оружие. Какого черта, мы же его унесли, скривился Шурик. Ну что за шутки… В «салоне» было пусто, если не считать Кощея, спавшего на носилках.
– Шурчик! – позвала Татьяна. – Подойди ко мне.
Оказывается, тележка с девушкой тоже все еще была здесь! Одетая в длинную, до стоп, ночную рубашку, молодая жена лежала на боку и смотрела на Шурика. Он встал и подошел.
– А ты разве не в коме? – задал он идиотский вопрос.
– Наклонись.
Он наклонился. Она привстала на локте и поцеловала его. Сладко пахнуло полевыми цветами. Он облизал губы и спросил:
– Ты чего?
– Я тебя люблю. – В глазах ее сверкнули и погасли звездочки.
– Чего-чего?
Если в дружбу Шурик попросту не верил, то как относился к любви – лучше пропустить. Единственное, что можно сказать: половую близость признавал. По молодости у человека много сил, которые не жалко тратить на всякую ерунду.
– Ну ты и пень. – Она засмеялась. – Мой муж – пень!
– Какой «муж»? Все понарошку! – возмутился он.
– Ага, и дитя наше – понарошку… Шурчик, ты такой у меня красивый, такой сильный… как же мне повезло! Ты, главное, не бойся того беса. – Она показала на Кощея у стеночки. – Тварь изволит притворяться.
– Закатов? – Шурик даже поперхнулся.
– Это пиявка, глист, паразит поганый. Ему нравится пить наши с тобой соки. Он тебя мучает, я знаю, но ты все равно сильнее и умнее.
– Кто меня мучает? Этот придурок? Он же спит! А мозги у него давно в трубочки слиплись.
– Он-то как раз не спит. – Татьяна горестно покачала головой. – Наоборот, это мы с тобой спим… Шурчик, времени совсем не осталось. Слабею я. Поторопился бы ты…
– Да что вы еще от меня хотите?
– Бабуля говорит, ты сам должен, без подсказок. Она-то не может вмешаться ни делом, ни словом. Только на тебя и надеется. И я тоже. А пока – давай мы с тобой… давай быстренько…
Она рывком стащила с него спортивные штаны, потянула на себя ночную рубашку, оголяя щиколотки, бедра – выше, выше…
– Подъем! – гаркнули ему в самое ухо.
16
Очнулся он связанным.
На полу.
Кощей обездвижил его с маниакальной дотошностью: стопа к стопе, колено к колену, кисть к кисти. Извивайся, как червяк на крючке, – не поможет. Была использована веревка для бирок, которые вешают покойникам: здоровенная бухта с этой веревкой стояла в боксе при въезде в морг, отматывай сколько хочешь. Капроновый шпагат, свитый из множества тонких нитей, – попробуй порви.
«Блин, ничего ведь не почувствовал!» – рассердился Шурик. Вот так запросто дать этому клоуну себя связать… зачем снова пил, зачем добавил?! Пень и есть пень, правильно она сказала…
Татьяны в «салоне», ясное дело, не было. И не могло быть: девочку давно увезли в реанимацию. А жаль, красивый сон… Из комы она так и не вышла, хотя после ее великолепного «да» участники брачной комедии вправе были ожидать полного хеппи-энда. Увы, невеста вернулась в сознание, только чтобы подтвердить согласие на брак, и не больше. «Аномальный случай», – выразился врач, скрывая за аккуратной формулировкой абсолютную растерянность.
– Эй, урод, – истерично позвал Шурик. – Развяжи, не смешно!
Закатов не откликнулся. Вообще все, что он дальше делал, он делал молча. Подкатил опустевшую тележку, взгромоздил на нее пленника. Шурик взбрыкнул, предпочитая грохнуться на пол, чем вот так покорно сносить эту хрень. И тогда к его лицу был поднесен секционный нож.
Жуткая штука – если в чужой руке.
Не тратясь на слова, Закатов перевернул напарника на спину, задрал руки ему за голову и привязал сцепленные кисти к раме. Примотал ноги к рабочей поверхности, фактически распял жертву. Только после этого распорол одежду – сверху вниз, от горла до паха. Треники – вместе с трусами.
Бледное срамное хозяйство, сморщенное от испуга и холода, сбрендившего спортсмена пока не заинтересовало. Он освободил грудь и живот Шурика, что-то там выводя пальцем. И если до сих пор тот все сносил, загипнотизированный порханьем лезвия перед глазами, теперь взбунтовался не на шутку:
– Ты ошизел?
Закатов взял голову приятеля за волосы и полоснул его по щеке. На тележку обильно потекло.
– Сука… – прохрипел Шурик. – Да что ж ты…
Кощей приблизил свое лицо к его лицу. С минуту они смотрели друг на друга. Глаза у Кощея были странные: черные, словно смолой залитые, с крохотными отверстиями зрачков.
И настал конец света в одном отдельно взятом морге. На радость товарищу Сталину, мечтавшему о чем-то подобном. Костян Закатов опустил тележку почти до пола, оседлал обездвиженное тело, прижав его для надежности коленом, а потом… потом…
– А-а-а! – завопил Шурик. – А! А! А!
Используя кончик ножа как инструмент для рисования, Кощей что-то сосредоточенно выводил на груди жертвы. Времени это заняло немного, рисунок был несложен. Кровь украсила работу, добавив яркости и живости. А что, любопытный образчик боди-арта, возведенный в ранг концептуализма. Когда художник слез с измученной модели, та, приподняв голову, попыталась посмотреть, что же изображено на груди.
Две широкие соединенные дуги со стрелками на концах. Этакое веретено, поставленное вертикально. Одна стрелка смотрела вверх, вторая – вниз.
Что это? Зачем это?
Никак было не охватить умом происходящее: все было нереально. Закатов между тем прилаживался к области Шуркиного таза, расчищал операционное поле от распоротой одежды. Инсталляции, как видно, не хватало законченности, последнего штриха.
– Хватит, – взмолился Шурик.
Кощей, усмехаясь, вытащил из тряпок его мошонку, бережно оттянул и – чтоб было хорошо видно – занес нож. Как это, изумился Шурик, наблюдая за происходящим словно со стороны. Разум проваливался. Не может быть… нет, это не со мной…
Чик!
Он захлебнулся воем.
Хотя чего кричать? Операция кастрации быстра и почти безболезненна. И в общем-то не страшна. Разве что мир вдруг меняется непоправимо и безвозвратно.
У насилия много граней…
В качестве итога мучитель выдал одну-единственную фразу. Произнес, чеканя каждое слово:
– ПОЙДИ И СДЕЛАЙ.
17
Вокруг по-прежнему был морг – привычный, уютный, почти домашний. Вот кто единственный и настоящий друг, вот кто не предаст, подумал Шурик в отчаянии. Не порежет ножом… Я ж теперь – больно сказать… как же больно…
Впрочем, больно ли? Он быстро ощупал себя: никаких ран, никакого кровавого боди-арта! Одежда тоже цела. Обмирая, залез рукой в трусы… и пришло облегчение космического масштаба. Потеря, которую слез не хватит оплакать, оказалась дурным сном. Что может сравниться по значимости с этим событием?
Приснится же…
Пробуждение было настоящим, без обмана. Однако цепочка видений, вложенных одна в другую, – как к этому относиться? Наплевать и забыть? Вряд ли получится: слишком уж неотличимы от реальности были оба эпизода: они вошли в память так прочно, будто все случилось на самом деле.
Кощей, медленно потягиваясь, вставал со стула. Тоже кемарил – на пару. Тоже проснулся. Шурик, вспомнив вдруг сон во всех подробностях, испытал острейший укол ненависти. А Кощей почему-то загоготал, показывая на него пальцем:
– Хорошо я тебя!
– Чего – хорошо?
– Яйца отрезал, чего. Чтоб не мучился.
Опа! Они видели один сон на двоих, каждый со своей стороны; осознавать это было страшно унизительно, учитывая фабулу. Делая вид, что ему по хрен, Шурик спросил:
– Что за знак ты мне там нарисовал?
– Не нарисовал! – ржал Закатов. – А вырезал!
– Зачем?
– Не знаю. Для стеба. – Кощей посерьезнел. – Жмурило, сбегай в реанимацию, разведай обстановку.
Нет бы в ответ врезать: «Катись ты на…» Вместо этого Шурик вымучил жалкое:
– Почему я?
– Ты же понимаешь, мне туда нельзя.
– На хрена вообще?
– Надо. Просто пойди и сделай, – сказал Кощей.
«Пойди и сделай…»
Какая причина помешала Шурику послать товарища подальше, что за ватная покорность? И почему у него вдруг зажглась кожа на груди – хоть водой туши этот костер? Что-то с ним произошло, что-то сделал с ним впитанный во сне кошмар… А может, не во сне? В какой-то иной реальности, отличающейся от нашей лишь деталями?
Этот паразит меня и правда кастрировал, думал Шурик, отправляясь на задание.
Он сам себя презирал.
18
Реанимация располагалась на третьем этаже: вход на отделение – сразу возле грузового лифта. Кабина лифта, как обычно, стояла с распахнутыми створками. Пробираясь по ночной больнице, Шурик не уставал удивляться: персонал не спал, сестры и врачи нервно курили на лестницах, даже больные бродили по этажам и разносили слухи. Известно было, что дочь Плаксина увезли-таки из морга, но по требованию бабули оставили в той же больнице – до выхода из комы. Могли бы и в Военно-медицинскую академию, и даже в Москву самолетом, так ведь не нашли ничего лучше нищей душегубки. Что еще? Бабушке разрешили неотлучно находиться при внучке (попробовали бы не разрешить). Состояние у пациентки стабильно тяжелое…
В большом предбаннике перед реанимацией сидела охрана, двое в пиджаках. Они пропустили Шурика без звука, наверное, имели насчет него инструкции.
Кабинет заведующего был открыт, оттуда разносился по коридорчику знакомый голос. Бабушка Татьяны разговаривала по телефону. О том, что под дверью появился слушатель, она не догадывалась. Шурик застыл.
– …Ваши что, хотят новой войны?.. Да, все так серьезно, уважаемая Раиса Максимовна… Чернобаевы совсем, прости господи, оборзели, как вы любите выражаться… Дитя еще не родилось, но оно уже всем вам – что кость в горле… Дитя – не ваше шакалье дело. Мы же как-то терпим вашего супруга, не посягаем на его жизнь… При чем тут амбиции Романова? Перемирие на волоске, уважаемая Раиса Максимовна! Перемирие!.. Слава Богу, защищаться мы умеем, и на ваших волков у нас найдутся свои псы, о чем вы знаете. Еще одно такое покушение – и… Я драматизирую? Сначала Чернобаевы погубили мою Яну, хоть мы и не может этого доказать. А сегодня они пытались убить Танюшу, и на сей раз улики веские, смешно отрицать прямое участие вашей фаворитки… Вы правильно поняли, это ультиматум. Гонцы скачут. Да, эти тени – именно от них. Верьте глазам своим, уважаемая, и подумайте о последствиях… Добра вам.
Положила трубку. Шумно вздохнула и вдруг позвала:
– Зятек, родной! Пошто мнешься, не проходишь?
Оказывается, старушка была в курсе, кто здесь находится. Может, слышала, как замок на входе щелкнул, может, сквозь стену видит (ха-ха). При этом – разговаривала свободно. Доверяет, короче… Кому, интересно, звонила? Кому-то серьезному – с этакими разворотами… Она сидела за столом, устало подперев голову. Шурик встал на пороге комнаты:
– Здрассте.
– А звонила я в Москву, голуба моя, – молвила она, будто на вопрос отвечала. – Госпоже-руководнице, бесовке кремлевской. Эта знатница двигает своего мужика – только головы хрустят под ногами. Ну ниче, Григорий Васильевич его осадит, Бог даст… с нашей помощью, вестимо… хотя рано об этом думать-гадать. Пошли-ка лучше к Танюше…
Она вылезла из-за стола, взяла молодого человека под руку и повела за собой.
Татьяну Плаксину разместили в ординаторской, превратив помещение в палату интенсивной терапии. Навезли оборудование, которого в Волошинской отродясь не видали. Прикрепили к этой суперпалате отдельную, специальную, медсестру. Врачом-реаниматологом стал какой-то доцент из Первого медицинского. Но главной все равно оставалась бабушка пациентки.
Стараясь не натыкаться взглядом на восковое личико молодой жены, Шурик спросил напрямик:
– Вы ведьма?
Бабуля удивилась. Почему – ведьма? Как только ее, добрейшую Эмилию Аркадьевну, не клеймили, но чтобы так… Неправильно это и обидно. Таких, как она, исстари на деревне звали «бабками» – вот самое точное слово. Она ведь, бабка Мила, родом из деревни. Принять роды, подправить погоду, найти вора – все это она, естественно, умеет. Знает все травы. С первого взгляда определяет, что у человека внутри. И тому подобное: много чего может… Но! С нечистой силой не якшается, это совершенно исключено. Потому что любая селяница – ведунья, повитуха, бабка, – не разрушает, а созидает. Лечит. Если кто-то приходит с плохой просьбой – отговаривает. Никаких приворотов-отворотов, боже упаси! Найти человека, ребенка излечить – это да. Маленькие дети часто путают день с ночью, засыпают в пять утра – бабка поправит. А еще – подскажет людям, где и когда высаживать семена, где будет лучше расти. Какие цветы поставить на подоконник, какие убрать… Есть красивое растение, называется «мужегон», так вот, зятек, его Танюша никогда не заведет в вашей с нею квартире…
– Значит, вы – светлые, – констатировал Шурик. – А они – темные.
Мы – сельские, сказала бабка Мила. Зачем опошлять? Мы – от природы. Тогда как они – городские, они берут от нечистот человеческих, от всего того, что когда-то назвали цивилизацией и прогрессом. Нет деления на темных и светлых – навыдумывали бессмыслицу! Только на сельских и городских. На Божьих и бесовских. А нравственный компонент определяется применяемыми средствами… Городские ведь как? Покупают расположение слетевшихся бесов – кровью, жертвами, растаптыванием запретов, гадостями ухищренными. А то и врага призывают. Одно слово – нечистые. Тогда как селяницы добиваются результатов с Божьей опорой в сердце и с молитвою в душе. Конечно, и те и другие произносят заговоры, просят о помощи и получают ее, но адреса у просьб разные – вот в чем главное отличие… Ну и мелкие отличия есть, вроде того, что никакая сельчанка не станет занимается подобной деятельностью после заката. Оттого-то нынешней ночью Эмилия Аркадьевна была бессильна, ничего не могла сделать для родной внучки…
– А что, сельские маги – только женщины? – удивился Шурик.
Не только сельские, у городских – точно так же. Сила и власть – от ядра рода, а носитель ядра – всегда женщина. Например, бабка Мила носит в себе ядро Белозеровых. Страшная тяжесть, кто бы знал… Вот почему, когда Чернобаевы решили извести Белозеровых, они ударили по наследнице, по Яне. Яна – родная дочь бабки Милы, мать Татьяны. Жена Плаксина, если до сих пор непонятно. Она увлекалась альпинизмом: романтика, преодоление себя и все такое. Бабка Мила ее предупреждала, но при такой наследственности, да еще при таком муже – трудно быть домохозяйкой. Ее группу подловили на Джимаре – это гора на Кавказе. Ночью сошла «снежная доска» в непривычном месте и вчистую снесла их палатку – вместе со всеми людьми. Срываясь, эта штука летит, бывает, со сверхзвуковой скоростью: днем, ночью, в прекрасную морозную погоду, когда угодно. Так вот, лавину вызвали искусственно. Цепочкой следов отсекли «доску», пропустили в трещину веревку, подрезали пилящими движениями снег и взорвали консервную банку, начиненную десятью – двенадцатью граммами пороха. «Снежная доска» сорвалась, ну и… Осталась Татьяна одна-одинешенька. Когда Эмилия Аркадьевна уйдет, девочка ее заменит, бабка передаст силу. Но Танюша и так уже сильна – по-своему… За всеми партийными деятелями высокого ранга стоят такие женщины – жены, матери, тещи. Без их участия трудно взойти на вершину, будь то Джимара, Центральный комитет КПСС или Политбюро ЦК. Романов скоро уедет в Москву и прихватит Ивана с собой. Да, Ивана Плаксина. Перспективы ясны? Что бы там папа Татьяны ни говорил насчет временности союза его дочери с санитаром морга (понарошку, придумал же) – это, Шурик, на всю жизнь. Тебя она выбрала, сказала бабка Мила, не прощелкай клювом. Подрастет Таня, да и вытащит тебя из «товарищей» в господа. Можно по партийной линии, можно по советской, только выбирай…
От истинной картины мира, краешек которой показали Шурику, в голове плыло. Верил ли он во всю эту хрень? Уже, наверное, да. А куда было деваться? «Ты теперь в семье, – добавила бабуля. – Береги жену, внучок».
– А при чем здесь дитя? – вспомнил он.
– Ты с Танюшей поговорил? Она тебе сказала, что понесла?
– Ска… сказала.
– Презервативчик ведь порвался? Вот оно и случилось. Тело умирает позже мозга. Девочка моя уже уходила, но то, что ныне называют яйцеклеткой, некоторое время жило. У тебя сильное, цепкое семя, успело покрыть яйцеклетку. Ты думаешь, почему Танюша ожила? Умри она – умер бы и плод. Природа не могла позволить этому случиться, этот ребенок не мог погибнуть, а значит, должна была жить и его мать. Так что, внучок, ты и вправду спас девушку.
– Тогда почему она… ну Таня… почему в коме, если такая непростая?
– Да простая она, поэтому твой приятель и получил над ней малую власть, когда избивал ее, беременную, ногами. Забрал ту силу, которая помогла бы ей проснуться. И продолжает забирать, упырь поганый, пуповина-то крепкая. А получив власть над женой – получаешь власть и над мужем, который не защитил ее. То есть над тобой.
– И что мне делать?
– Муж – ты. Думай. Защищать молодуху – твоя обязанность, не в моем праве подсказывать. Только скорее думай.
– Закатов вырезал какой-то знак, – пожаловался Шурик. – Прямо у меня на груди. Во сне, правда…
– Конечно, во сне, не наяву же? – Бабка Мила вдруг расстегнула на зяте санитарский халат. – Во сне вы, мужчины, слабы. Зато наяву ты силен, не подкачаешь… Я взгляну, хорошо? – Она приподняла на нем футболку с надписью «Москва-80». Осмотрела мускулистую грудь – будто увидела там что-то особенное. – Пометили тебя, милый. Крепенько впечатали… Это «Зрачок зверя», один из знаков власти. Зверь пожирает твою душу. Возьми. – Она перевесила со своей шеи на шею Шурика кожаный шнурок, изломанный странными узлами. – Это науз, оберег. Бери-бери, петух уже пропел… Один хозяин, один господин, тварей тьма, Господь Бог един, шлем на челе, сталь в деснице, от глаза черного дай скрыться, крови волчьей напиться, огради и покров дай рабу Божию Александру, человеку ратному. Аминь…
В вырезе платья мелькала нательная рубаха с орнаментом по горловине: красно-черные солярные знаки, вышитые по белому. А под кожаным шнурком обнаружилась белая тесемка, тоненькая и совсем короткая. С серебряным крестиком.
– …Вот и до́
бро. Не бойся, милый, «Зрачок» закрыт. Не помешало бы навязать тебе узлов еще и против пьянства, – добавила она со значением, – но это потом. Кстати, знаешь, откуда у выпивох взялось слово «завязать»? От таких наузов и взялось.
– А потом он мне приказал «иди и сделай», – пожаловался Шурик. – Я и пошел.
– Но не сделал же.
– Да что сделать-то!
– Убить свою жену, – буднично объяснила бабуля. – Тебя программируют, выражаясь современным языком. И пока не исполнишь приказ, не отпустят.
– Это мне точно не снится?
– Точно.
– А как проверить?
– Никак.
19
В морге тихо, пустынно, мертво. Жизнь полностью переместилась в другие больничные отделения, на контрасте это ощущалось особенно хорошо. Даже секционная пустовала. Шурик наведался в сортир, прошелся по коридору – нет Кощея! Только возле холодильной комнаты услышал подозрительный бубнеж. Подозрительный – потому что доносившийся оттуда голос был на нерве и взводе.
Он осторожно заглянул.
Закатов избивал трупы. Никакого преувеличения: остервенело пинал ногами то один, то другой, приговаривая:
– Чего смотрите? Думаете, Закатов с резьбы съехал? Разлеглись – позорники, пугалы, неудачники… А ну закрыть глаза! Лежать и бояться…
Это было так дико, что Шурик не сразу въехал, что происходит, а когда въехал – тихонько закрыл дверь и вернулся в секционную. Кощей его не заметил.
По всему выходило, напарничка сорвало с резьбы, как бы ни пытался он убедить сам себя в обратном. Получать нервную разрядку таким образом – это, знаете ли… А может, наоборот, подумал Шурик, вспомнив бабку Милу. Может, не разряжался Кощей, а заводил себя, взвинчивал? Заряжался силой… С какой целью?
В любом варианте ничего хорошего эта разрядка-зарядка не сулила.
Находиться рядом с психом – как-то не по себе, тревожно как-то. Вооружиться, что ли? Шурик огляделся. В секционной хватало предметов, способных послужить холодным оружием. Здесь вообще почти все можно было использовать как оружие. Любопытное место, если иметь хоть немного фантазии.
Он сел на железный стул, поднял с пола спортивную сумку Кощея, секунду поколебался – и открыл. Запустил руки. Брезгливо покопавшись в чужом барахле (джинсы, носки, бутылка виски, блок «Мальборо» – все куплено за бешеные деньги у фарцовщиков), хотел уж было прекратить обыск, как вдруг выудил с самого дна изящную дамскую сумочку.
Первая мысль была дурацкая: вещь – Кощеевой сестры, попавшая сюда случайно. Вторая – более жизненная: спортсмен отнял это у кого-то – не ради денег, а просто из сволочизма. И только в третью очередь Шурик вспомнил, что Таню Плаксину нашли в подъезде без каких-либо личных вещей.
Студенческий билет Тани покоился отдельно – в боковом кармане сумки Кощея. Училась она, оказывается, в Ленинградском университете на истфаке. Переведена с первого на второй курс…
Тут Кощей и застукал коллегу. Вошел тихо, замер на миг и – подскочил, сорвал свое добро с колен Шурика.
И совершенно не рассердился, хотя, казалось бы, крысятничество налицо. Сказал миролюбиво:
– Значит, допер, умник. Ну тогда пошли.
– Куда это?
– Я сказал – пошли!!!
20
Кощей вытащил его на улицу. На вопросы не отвечал, но и не молчал: пытался расспрашивать про реанимацию, сердясь и даже бесясь, потому что ответы получал скупые и неохотные. Вот так и отправляй дурака на разведку! Шурик рассказал о двух охранниках (эта тема Закатова страшно заинтересовала), о заграничной аппаратуре, на которую во время разговора с бабулей насмотрелся («Отсоединить…» – пробормотал Закатов). И все, больше ни о чем.
Шурик напряженно думал.
Как сделать, чтобы Таня вышла из комы? Чем разрезать вампирский шнур, чтобы лишить Закатова власти? Чисто практически – как и чем? Они хотят убить Таню, думал он. Сказали же ему: «Иди и убей». Но это значит… Шурик сглотнул. Не надо разрезать никакого шнура. Это же так просто… Кто с мечом к нам придет… Опередить надо, убить самому. Почему им можно, а нам нельзя? Если не станет Кощея – Татьяна освободится. И сам я освобожусь. И все дела. Так просто, оказывается…
Наконец-то задачка решена! Облегчение было такое, что он даже фыркнул от удовольствия. Кощей с подозрением покосился и замолк. Кощей, вероятно, полагал, что ритуал, проведенный то ли во сне, то ли в другом пласте реальности, сделал его хозяином положения навсегда. Хотя, может, ничего он не полагал, напротив, сам был безмозглым инструментом, не сознающим ничего? Шурик плевал на эти тонкости. Внутренне посмеиваясь, он делал вид, что подчиняется каждому слову напарника; так и дошли до места.
21
Ночной Ленинград чужд человеку, разве что для санитаров морга сделано исключение… Опять они отсвечивали на углу Майорова и Декабристов, на абсолютно пустом Т-образном перекрестке. Уже рассветало. Белые ночи не справлялись с темным ужасом, висевшим в воздухе. Круг замыкался… Из телефонной будки хорошо была видна «Лада» Закатова, припаркованная у въезда в больничный двор. Престижная «тройка» в экспортном варианте, купленная без очереди при содействии тренера Бассарыкова. Закатов посматривал на нее, разговаривая по телефону. Непокатигроб машины пока не имел, но по этому поводу не комплексовал.
Звонили Бассарыкову. Впихнулись вдвоем в будку, как школяры какие. А на том конце, несмотря на время, звонка явно ждали. Кощей обрисовал ситуацию по-военному сжато и четко, но в финале не удержался и подпустил истерические нотки: мол, все пропало, Босс…
Босс – это прозвище тренера. Появилось оно, конечно, из-за фамилии, но не только. Артур Шаймуратович был по жизни хозяином, всесильным и мудрым; кроме того, ему попросту нравилось, чтоб его так звали.
– Просят тебя, – передал Кощей трубочку.
– Александе́
р?
– Да, Босс, – почтительно сказал Шурик.
– Как живет молодежь?
– Регулярно.
– И только так! – Бассарыков хохотнул. – А помнишь ли ты, Александер, чем мне обязан?
Шурик враз вспотел. Босс был известным когда-то средневесом, мастером спорта международного класса, брал места и на Европе, и в мире. Начинал самбистом, как большинство в его время, но вовремя переквалифицировался в дзюдоиста – обычное дело, когда дзюдо в СССР только начиналось. Лет ему было около пятидесяти. С возрастом в нем ничуть не убавилось силы и умения – своих учеников вплоть до абсолютных тяжей кидал на татами только так.
В общем, большая ошибка становиться на его пути.
– Я всем вам обязан, Артур Шаймуратович.
– Хорошо, что понимаешь. Помоги Констанциусу. Он возьмет на себя охранников, а ты выкати эту коматозную дуру из реанимации и верни обратно в морг. Дальше – не твоя забота. Констанциус знает, как действовать. Но, если его нейтрализуют, завершать начатое придется тебе.
Странная штука, голос тренера вдруг стал казаться незнакомым – то ли тембр изменился, то ли эта, как ее… интонация, о!.. То ли еще что. Вроде и Босс говорил с Шуриком, но вроде – не он. Кто тогда? Да нет же, что за дурость! И все-таки навязчивое чувство подмены пугало. Мысли путались… Он спросил тренера:
– А что плохого с тем ребенком? Чем вам ребенок… ну то есть нам… мешает?
Это явно была не та реакция, которую ждали. «Он знает, – сказал в трубке кто-то кому-то. – Уже прополоскали мозги». «Извините, я моюсь в душе или бане, там другие органы ополаскивают», – чуть было не ляпнул Шурик… притормозил. Бассарыков (или кто?) распорядился:
– Дай-ка сюда Констанциуса.
С минуту Кощей молча слушал. Приятели стояли в телефонной будке, тесно прижавшись животами, и были одного роста. Шурик старался не смотреть в лицо этому уроду, отворачивал голову, противно было, но тут – посмотрел. И содрогнулся.
Глаза у Кощея налились матовой, ноздреватой чернотой – на секунду-другую, но все-таки! Черная масса – с круглой дырочкой зрачка в центре. Как в том сне, в котором Шурика… лучше не вспоминать. Опять я сплю, ожгло его. Да нет же, нет, бабка сказала – все взаправду! Может, просто померещилось? Кощей стоял, как замороженный, не кивая, вообще не двигаясь, и внимал голосу в трубке… Его программируют, осенило Шурика. Вот, значит, как это выглядит… Так же молча напарник повесил трубку на рычаг.
– С кем говорил, с Боссом? – этак невзначай спросил его Шурик.
– Нет, с Алиной Никифоровной.
– Это кто?
– Его жена. Из рода Чернобаевых, ихняя матрито́
чка.
Шурик, вылезавший из будки, споткнулся.
– Чего-чего?
– Типа старейшина, – с полнейшим безразличием пояснил Кощей. – Носительница родового ядра. Сильная ведьма-веретеница.
Значит, я тоже говорил с Чернобаевой, подумал Шурик. Все время или только с какого-то момента? Уже не понять…
– Почему не сказал, что тебе дали оберег? – произнес Кощей ему в спину, как плюнул. – Почему не отказался от оберега, когда давали?
– С какой стати… – начал Шурик и не успел закончить.
Закатов сорвал с его шеи бабкин шнурок с узлами, бросил на асфальт и принялся топтать.
22
Они не подрались, хотя при других обстоятельствах никому и никогда бы Шурик не спустил с рук такого скотства. Просто опять что-то случилось с его волей. Приступ слабодушия обрушился, как лавина (как «снежная доска»), и состояние это граничило с тем сортом постыдного слюнтяйства и трусости, которые он ненавидел в жизни более всего. Оберега нет, тоскливо думал он, валяется мой спаситель в городской пыли. Кощей – опасный и злой мудак. Как противостоять этой силе, подпитывающейся от какого-то там «родового ядра»?
Морок побеждал. А Шурик не умел проигрывать…
Они возвратились в морг – фактически домой. Кощей завел безвольную куклу в секционную и закрыл дверь на ключ. Потом вытащил откуда-то из-под халата нож – тот самый, из сна. Круг замкнулся окончательно.
Откуда у меня студенческий билет и сумочка, риторически вопросил Закатов и сам же дал вполне очевидный ответ: из подъезда, снял с тела твоей сучки. Это ведь он, Констанциус, устроил по поручению Бассарыкова несчастный случай для Татьяны. Потому, кстати, и опоздал на работу. Хорошо, машина есть, домчала в больничку за шесть секунд. А Бассарыков готовил операцию давно, потому и заслал своих учеников санитарами в эту больницу, ближайшую к выбранному месту…
Закатов был какой-то другой, совсем непривычный, и изъяснялся по-другому: правильными фразами и без эмоций. Страшновато, если начистоту. Как будто не он говорил, а им говорили. Как будто раньше прикидывался дебилом и сосунком, а на самом деле всегда был умный, взрослый, и вот пришло время показать истинного себя. Плюс глаза его… невозможно было в эти глаза смотреть.
Есть предсказание, сказал он, что семя, упавшее в Белозеровых, прорастет совершенно новым родовым ядром. И не простым ядром, а Державным, приходящим к нам не чаще раза в столетие. Предсказание получено в морге судмедэкспертизы на Екатерининском проспекте, более известном как Дуборезка, – с принесением двух жертв. Жертвы – сельский учитель из Лужской области и заведующая мясным отделом «Елисеевского» – специально были выбраны таким образом, чтобы не нарушать равновесие противоположных сил и чтобы все потревоженные сущности остались довольны. В обоих случаях результат одинаков. То же повторили в Москве, в Перми, а потом – для уверенности – в Аркаиме. Подтвердилось.
Так вот, нельзя допустить, чтобы Державное ядро дало урожай, пожинаемый селяницами. Того, что Григорию Романову не удастся потеснить нашего человека в Кремле, уже не изменить, но потом, потом! Как только дитю исполнится семь, все перевернется. Россия перевернется, а вместе с нею и весь мир. От родившегося ребенка избавиться гораздо тяжелее, чем не дать ему родиться, поэтому решено было пресечь на корню поворот этого шарнира времени, убрав будущую мать. Кто ж мог предположить, что это как раз и приведет к зачатию…
А ты ведь всегда был наш, Непокатигроб, огорчился Закатов. На тебя рассчитывали. Что с тобой случилось, жмурило? Разве не ты со мной еще месяц назад в Минске обирал подвыпивших торгашей – после выигранных соревнований, где, между прочим, защитил честь родного Ленинграда! Мы тогда действовали по прямому указанию тренера, так почему теперь, когда Босс гарантирует безопасность и даже награду, ты приссал? Приссал-приссал! Или, например, в школе ты отделал киянкой одного борзого кента, да так, что тот на койку слег. К тебе, помнится, директор тогда психиатра вызывал… было ведь? Было, сам рассказывал. Где твоя злость, чемпион? Где презрение к так называемым людям?
Ты хоть понимаешь – ТЕБЯ ИСПОЛЬЗУЮТ!
А правда, что со мной, удивился Шурик. Какое мне дело до этой мокрощелки?!
Проговорил в уме грязное словечко и сам себе стал противен. У девочки есть имя. Татьяной ее зовут. Кого – ее? Мою жену. Я вернул ей жизнь и теперь отвечаю за нее… за мою спящую красавицу… Закатов мгновенно учуял, что происходит, однако ударил не ножом, а кулаком, все еще надеясь вразумить товарища.
Нокдаун…
23
Я сломан, думал Шурик со смертельной тоской. Я приссал, прав этот урод, я даже себя не могу защитить, не то что мою девушку. Жизнь кончена, все кончено… Татьяна Плаксина подошла к нему и присела рядом на корточки:
– Привет.
– Откуда ты взялась? – спросил он.
Она была в ночной рубашке и босиком.
– От бабушки ушла.
– Опять детские сказки… Он волка еще не ушла? Колдуны меня кончают, а ты издеваешься.
– Издеваюсь? – ужаснулась Татьяна. – Над мужем? Не дождешься, воспитание не то… Ведунов не существует, Шурчик, бабка тебе объясняла, есть только ведуньи. Закатовы – да, был такой род, почти сгинувший, слава Богу. Погань и скверна. Кто он такой, этот Кощей, чтоб тебе его бояться?! Злой мальчик, которого ведет под руку чужая тетя, а он даже ничего толком про себя не знает. Он никто, силы ему взять неоткуда, если ты сам не дашь.
– Что же ты, внучка ведьмы… прости, внучка «бабки», не смогла от него защититься?
– Так и я никто. Власть переходит от бабки к дочери или внучке, только когда бабка упокоится.
– Умрет?
– Не умрет, а упокоится, – строго поправила Татьяна. – Уйдет.
– Да никуда Кощей не сгинул! Он меня… – Шурик зажмурился и застонал от жалости к себе, – хочет кастрировать по-настоящему!
И вдруг она засмеялась – колокольчики серебряного смеха рассыпались по мертвому кафелю. Ну и переходы у них, у истеричек, подумал Шурик, с облегчением сознавая, что всерьез эту угрозу не восприняли.
– Убить они могут, морок наслать – да, а кастрировать – нет. У них свои ограничения. Ты, главное, помни: что бы ты сейчас ни выбрал, я люблю тебя, солнце мое. И я хочу тебе сказать… хочу попросить… Спаси меня.
24
Все это длилось долю секунды. Одно мигание глаза, оно же мгновение ока – и вот Шурик снова в нашем мире. Не учили Кощея в нокауты отправлять, борец он был, а не боксер. А нокдаун – не нокаут, сознание остается при тебе, можно притвориться и полежать, прикидывая свой ход.
Шурика – учили бить. Только не на тренировках по дзюдо, разумеется.
А интересно, подумал он со странным трепетом, узнает меня Татьяна или нет? Когда выйдет из комы… вернее,
Почему-то все это было для него важно.
С ним и правда что-то происходило. Ничего подобного Шурик до сей поры не испытывал и потому не догадывался, что попал в ту самую ловушку, в существование которой не верил. И вспоминалась ему почему-то фразочка Леонова из «Обыкновенного чуда» (фильмец вечно крутили по ящику): «Со мною происходит нечто ужасное. Доброе что-то – такой страх!» Именно так оно и было.
Я в нее влюбился – вот и вся сказка, мимоходом отметил Шурик, собираясь встать…
Что?!
Что он только что подумал?!
«Влюбился…»
Физически ощутив, как отпускает его пресс чужой воли, вдруг избавившись от невидимой ноши и только теперь увидев, какой страшный груз он таскал на себе, Шурик понял: а ведь я вернулся.
Свободен!
Он не просто встал, а отпрыгнул вбок. Попутно схватил топорик со стола с инструментами, смахнув на пол кусочки нарезанной желтой клеенки. Обычный мясницкий топорик для разделки мяса – такой имелся у каждого уважающего себя санитара. Как оружие – вполне. Сбросил калоши, которые в морге носил на босу ногу (пол часто бывал скользким), принял боевую стойку… все, готов.
Кощей – или кто там дергал его за нитки – тоже понял, что рыбка ушла. И сразу из спортсмена-богатыря будто хребет вынули, и стало видно, что никакой он, оказывается, не «другой», не умный и не взрослый, а тот же говнистый дебил, каким был всегда. Отступившись от Шурика, чужая воля покинула заодно и Кощея. Глазки его бегали по комнате, словно выход искали. Обычные глазки без какой-либо чертовщины.
– Бросили меня, твари, – пробормотал он. – Что же делать, что мне делать… Что ТЫ собираешься делать? – вдруг спросил он приятеля.
Опасения его были прозрачны, как водка «Столичная». Закатов – раскрылся, его непосредственное участие в покушении если и требовало доказательств, то они при желании могли быть легко получены. Такое желание у влиятельного папаши, конечно, есть. А Шурик, получается, самый важный свидетель.
– Пойду в ментовку, – пожал он плечами. – С утреца.
Кощей демонстративно взвесил нож в руке.
– Смысл?
– Да просто так. Я ненавижу тебя. Ты даже худшее дерьмо, чем я. А я уж думал, что худшего в природе быть не может. Кстати, вспомни, труполюб, это ты, а не я предложил изнасиловать девчонку. Зачем? Вот тут смысла, убей, я не понимаю.
– «Убей»… Ну, раз братан просит…
– Нечего сказать?
– Да по пьяни! Думал, Боссу понравится. Хотел получить власть над мертвой селянкой, а не просто над селянкой. Но ты первым пролез!
Кощей был напуган и одновременно бесился. Разговаривал, распаляя себя, готовясь к тому, что сейчас совершит. Шурик тоже готовился: проигрывал в голове варианты. Оба знали: выйдет из морга только один, потому что хороший свидетель – известно какой: с остановленной функцией высшей нервной деятельности. Кощей, в свою очередь, тоже ведь был свидетелем, потому что давешние намеки насчет Минска и прочего приоткрывали только маленькую часть грехов Непокатигроба. Ментам наверняка было бы интересно послушать историю целиком…
– Стой где стоишь! – выкрикнул Шурик, как выблевал, едва соперник двинулся с места. Вскинул топор.
– Это почему?
– Лучше не лезь, Костян. Ты знаешь приемчики, и я знаю приемчики. Ты даже лучше знаешь. Но ты сейчас – человек. А я – зверь. Я тебя разорву. Так что открой дверь, я спокойно уйду.
– Козел ты, а не зверь. – Кощей захохотал. – Куда ты уйдешь? Я тебя сам – на каталке… – Он внезапно толкнул тележку в сторону Шурика и, не теряя темпа, бросился вперед…
Поединок длился недолго – какие там пять минут, положенные по регламенту! От силы полминуты. Судья на ковре отсутствовал, как и сам ковер, да и пространства было мало, сплошные углы. Тележка врезалась в стеклянный шкаф, посыпалось стекло. Бывшие товарищи запрыгали вокруг секционного стола, пытаясь достать друг друга. Вот Кощей сделал глубокий выпад, упав животом на рабочую поверхность, Шурик отшатнулся и изо всех сил рубанул по вытянутой руке. Промазал! Сталь с сухим звуком ударила о мраморную плиту. Топорик, мало того что оставил скол, так еще и спружинил, вырвался из пальцев, улетев – звяк! – точно в хирургическую бестеневую лампу. Увидев, что враг безоружен, Кощей полез напролом через стол и получил металлическим «школьным» стулом. По коленам – это очень больно, практически нокдаун. Он упал, выронив нож, и теперь уже Шурик, развивая успех, бросился к нему. Добить не вышло, Кощей вскочил. И двое сцепились, связав друг друга профессиональными захватами.
Кощей и вправду лучше боролся, что в стойке, что в партере; особенно – в партере. Истинный чемпион. А еще он был тяжелее, опытнее и старше. Но не этими параметрами определяется успех, когда дерешься за себя и свою семью. Шурик освободил руку и, не помня себя, ударил его, просто ударил, без приемчиков. Чуть выше солнечного сплетения – как дед, бывший энкавэдэшник, учил в детстве. Опасная точка – можно убить, если попадаешь точно. Шурик попал неточно, Закатова просто отбросило; тогда Шурик подскочил и со смаком провел «троечку».
Первое – бьешь с подпрыгиванием, согнув ногу в колене, бедром – в подбородок. Резко, как пуля. Второе – приземляешься в ступню, одновременно не давая гаду упасть. Оба действия занимают долю секунды. И третье: когда человек начинает валиться, выстреливаешь слева в челюсть хлестким «прутковым» ударом, причем бьешь подушкой большого пальца (рука сжата в кулак). Удар идет по широкой дуге. Надо четко попасть в нижнюю четверть подбородка, сбоку. Челюсть вылетает, как пробка от шампанского. Человек либо сразу теряет сознание, либо приходит в бессознательное состояние на глазах победителя.
Шурик не стал разбираться с сознанием Кощея, есть там оно или нет. Он нашел свой топорик и несколько раз хакнул с размаху лежачего обушком по лицу. Только когда хруст сменился чавканьем, остановился. И спала темная пелена, застившая его разум с самого начала драки. Такое с ним бывало в моменты гнева, не зря он предупреждал Кощея насчет зверя. Зверь был накормлен.
И наконец Шурик осознал, что сделал.
25
Расчленить труп и оформить как биологический материал? Не получится, с этим здесь строго. Органокомплексы вывозились спецмашинами, принадлежащими санэпидстанции, в баках типа кастрюль (с надписью: «Морг. Отходы») и захоранивались в чем-то похожем на скотомогильники. Все – под роспись. Такая машина приезжала не регулярно, а раз в неделю или даже в месяц, и только по заявкам, когда человеческие субпродукты накапливались в баках. Морг-то маленький, как и больничка. А если кто залезет в бак? Мягко говоря, удивится, что за биоматериал такой – целенькая голова, фрагменты рук и ног… Короче, не вариант.
Можно было бы вынести фрагменты самому, но тогда кромсать и дробить труп нужно по-серьезному. А времени изготавливать из Кощея «суповой набор» уже нет, время не просто торопит – по заднице бьет!
Сбегать к бабке Миле и попросить о помощи? Хотя бы о совете? Нет, недостойно это… Да и, если чуть охладить мозги, поневоле задумаешься, можно ли всей этой компании доверять.
Спрятать в самом морге? Ну разве что временно…
Есть один-единственный способ спрятать здесь криминальный труп – в холодильнике, среди таких же неразговорчивых товарищей и граждан. Это как раз возможно, лишь бы бирка была на ноге. Только тогда надо в морге работать постоянно, чтобы контролировать труп Кощея: вовремя заменять бирки, вовремя перетаскивать носилки с места на место. При должной сноровке и некотором везении это «временно» можно тянуть и тянуть… Но я ведь не в штате – так, студент на халтуре, напомнил себе Шурик.
Только без паники…
Прежде чем закладывать жмурика в холодильник, надо его замаскировать. Чтобы ничем не выделялся. А все благонадежные, респектабельные трупы имеют общую и крайне важную особенность: они прошли через процедуру вскрытия. Этот факт легко проверяется визуально: по наличию специального шва. Есть шов – было вскрытие. И никто не станет углубляться, что там внутри, лишь бы шов наличествовал. Это значит… то и значит.
Шурик втащил Кощея на разделочный стол. Встал справа от стола, поскольку был правшой. Занес над телом секционный нож – строго вертикально. В деталях вспомнил процесс, неоднократно виденный здесь же в исполнении патологоанатома. Воткнул лезвие в накачанную шею и повел нож вниз… Вскоре готов был длиннющий надрез, который врачи называют «от зобка до лобка», проходящий через грудь, живот и заканчивающийся над гениталиями.
В животе плескалась черная маслянистая кровь. Никаких исследований, ясное дело, Шурик проводить не собирался, но зашивать – прямо вот так – было нельзя. Вычерпывать ее пришлось поварешкой. Черпаком то бишь. Шурик, прослуживший в армии полгода и вытащенный Бассарыковым, к слову «черпак»[6] относился с ненавистью, оттого и говорил всегда «поварешка».
Первую порцию он вылил на кафель – и очухался. Что я делаю? Убегающее время закручивало и закручивало пружину – сверх ресурса. Не лопнула бы… Спокойно, сказал он себе, не пыли. Кровь – в ведро. Ведро – в канализацию…
Для скорости он сделал надрез на шее. Вылилось из Кощея около шести литров. Взяв наполнившуюся емкость, Шурик поспешил в туалет, постоял над унитазом… Нет, не смог, рука не поднялась.
Душа Закатова не заслужила настолько отвратительного конца.
Но куда в таком случае?
Он вышел через бокс в больничный двор. В центре был разбит крохотный скверик: посыпанная гравием площадка с садовыми скамейками и с кустами по периметру. Шелест кустов походил на шепот. Из окон, если кто и смотрел, ничего бы странного не увидел: ну пакостит санитар, какие-то помои выплескивает, дело житейское… Содержимое ведра он слил под одним из кустов. Черная жижа, пузырясь, ушла в черный грунт. Кто хоть раз сливал человеческую кровь на землю – никогда не забудет.
Шурик помнил этот момент всю жизнь.
Дальнейшее, как говорится, дело техники. Разрез на Кощее он зашил крупными нитками, скорее даже зашнуровал – как ботинки. Шов после экспертизы был сымитирован идеально. Быстро состряпал бирку, написав номер истории болезни (чтоб не выпадал из текущих номеров); написал фамилию – «Иванов». Привязал клеенчатый лоскут к ноге Кощея и перетащил наконец своего товарища в холодильник, устроив его подальше от входа. Сразу не найдут, а потом – придумаем.
Вымыл помещение.
Спортивную сумку Кощея он выбросил в помойный бак во дворе напротив больницы, предварительно изъяв вещи, принадлежавшие Татьяне. Туда же отправились прочие его шмотки.
Все!
…Едва он прилег на кушетку в бытовке, надеясь хоть чуток соснуть, в морг набежала куча народу. Прежде всего – заведующий танатологическим отделением и Эдик. Заведующего ночью вызвонили, сообщили о ЧП, и тот уже созвал всех подчиненных с утра пораньше. Склонившись над лежащим Шуриком, он вбивал и вбивал в него какие-то вопросы, желая понять ситуацию, разве что за грудки не брал, чтобы вытрясти из сосунка информацию. Шурик смотрел рыбьими глазами и молчал, не понимая ни одного слова. Как будто русский язык забыл. Зато патологоанатом с больничной завхозихой именно что взяли его за грудки, требуя объяснить, кто учинил разгром в секционной, и кто за это будет отвечать. Эдик злобно допытывался, куда подевался Закатов, которому он одолжил дико дефицитную итальянскую косметику, позарез нужную вот прямо сейчас… Сумасшедший дом.
А потом из реанимации прибежала сестричка, сказала, что Татьяна Плаксина вышла из комы и что товарища Непокатигроба сию же секунду требуют туда, наверх.
26
– Привет.
– Привет…
Она сидела на кровати, посвежевшая, розовая, невероятно хорошенькая. Уже в халатике. Такая живая. Шурик, смешно сказать, даже оробел, хотя никогда раньше не испытывал трудностей – ни с провинциалками, ни с питерскими фифами. Эта, конечно, не была ни той ни другой, просто она… а кто его знает, что тут просто, что сложно. В общем, невозможно представить, что он куражился над этим телом всего несколько часов назад… От стыда хотелось сбежать.
И одновременно он сходил с ума от желания.
– Бабуля про тебя рассказала, – поведала она. – Бабуля за тебя горой.
Улыбнулась…
Татьяна Шурика не узнавала, да и не могла узнать, наверное. Ну и хорошо, думал он, можно начать сначала, а не разгребать все это дерьмо. Он был стопроцентно, концентрированно влюблен. Измененное состояние психики рождало непривычно умные мысли, вроде той, что шарм куда круче сексуальности, и что сравнивать их – как поставить рядом коньяк «Ахтамар» и водку «Русскую»… ну пусть «Пшеничную». Тогда как чистота – это таинство. А хороший вкус – магия. И Татьяна, вероятно, от рождения получилась такая особенная, отчего Шурику хотелось ее сильнее и сильнее.
«Меня заколдовали…» – мелькнула паническая мысль и растворилась в ясном утреннем небе за окном.
В палате их было трое, остальных баба Мила выгнала. Когда Шурик вернул сумочку и студенческий билет, она сказала:
– Не казни себя, греха на тебе нет. Поступил как должно. А Иван Прокофьевич посодействует, если что выплывет.
– Почему, я себя не казню…
– Это пока. Годик тут покрутишься, совесть и начнет клевать. Совесть-то у тебя, мальчик мой, есть.
– С чего мне тут год крутиться? – изумился Шурик.
– Будешь-будешь, деваться некуда.
Татьяна с любопытством его разглядывала, он ощущал это непрерывно. Сам на нее смотреть боялся, не говоря уж – дотронуться. Она первой взяла его за руку и попросила:
– Расскажи о себе. Что-нибудь, что сам хочешь.
– Я плохой человек, – сказал он вдруг. – Все так странно, но… гадом буду, не хочу врать.
Она засмеялась и возразила что-то. Он только отмахнулся и, перекрикивая ее, принялся вытряхивать из себя эту дрянь, эту грязь, застрявшую на фильтрах души, – все то, что еще вчера делало жизнь легкой и приятной; мол, люблю только себя, мол, женщины для меня – не люди, а куклы, которым полезно почаще, фигурально выражаясь, отрывать лапы; мол, вряд ли я буду верным мужем, потому что думаю не тем местом… Он сознался в том, что детей не любит. Покаялся даже в самой постыдной с его точки зрения вещи – что в случае настоящей опасности бросит своего товарища, друга или попутчика и сбежит (подругу или попутчицу – уж точно), как это, увы, уже бывало. Да, сбежит, оправдываясь тем, что нет для него ничего ценнее собственной жизни… Потому что я трус, подытожил он. Хоть и с мускулами. Даже приступы ярости, когда он себя плохо контролирует, – проявление такой трусости… Он не плакал, но был близок, потому что отчетливо видел: эта девушка – не для него. Будущего у них нет.
После этакого выплеска помолчали.
– Время покажет, – сказала Татьяна. – Может, все и так, а может – совсем не так.
– Ты, Александр Викторович, сегодня спас свою семью, – добавила бабуля. – Забудь и думать про трусость. С остальным – поможем. Кстати, Ваня спрашивал, по какой линии ты хочешь работать?
– Министром коммунального хозяйства, чтобы электрику в подъездах не курочили.
Таня захохотала, схватившись за спинку кровати. У Шурика от этого смеха снова ком подступил к горлу.
– Сделаем. А теперь о печальном, детки мои. Ты, зятек, молодую-то свою освободил, это большое счастье, но за все надо расплачиваться, особенно за… Ты понимаешь, о чем я? За что расплачиваться? Придется тебе потерпеть.
– В тюрьму? – Голос Шурика внезапно сел.
– Зачем тюрьма? Считаю, твои действия квалифицируются по сто пятой статье – убийство при превышении пределов необходимой обороны. Наказывается исправительными работами на срок до одного года. Примешь наказание здесь же. Иван Прокофьевич даст команду, тебя оформят на постоянную. Этот год отработаешь в морге. Время пролетит быстро, там и девочка ваша родится, а умру я годов через пять – тебе станет еще легче… Я в ум никак не возьму, детки, почто вы себя мучаете?
Шурик с Татьяной переглянулись.
– О чем ты, бабуля?
– Да поцелуйтесь же наконец!
И правда, чего они ждали?
Эпилог
К злой памяти тысяча девятьсот восемьдесят шестому у Непокатигробов родились уже две дочери, а третья была на подходе, в животике у мамы. Молодая семья была счастлива – при таком-то папе-деде! Как и ожидалось, Романов прихватил своего верного Плаксина с собой, уезжая из Ленинграда. Жили в Москве на Кутузовском, в районе гостиницы «Украина». Шурик закончил Корабелку и работал, набираясь опыта, в спорткомитете при Совмине СССР; Татьяна перевелась на истфак Московского университета.
И все бы зашибись, если бы не сложности со старшенькой, с той, которую нарекли Надеждой. То одно, то другое сваливалось.
Родилась она в начале мая тысяча девятьсот восемьдесят второго. Имя дали не по святцам, а просто так, по наитию, и бабка Мила не возражала. Надежда – она ведь и есть надежда… А уже девятого сентября восемьдесят второго случилась первая авария на Чернобыльской АЭС, был мощный радиоактивный выброс. Население СССР, как обычно, тревожными новостями беспокоить не стали. Но дело, собственно, не в аварии, а в том, что на следующий же день у няни, гулявшей с Наденькой, случился сердечный приступ прямо во время прогулки. Приступ такой, что она потеряла сознание, а в скорой скончалась. Бесхозную коляску с ребенком сдали в милицию и, после серьезного стресса как для родителей, так и для младенца, Надя вернулась в семью.
Только-только оклемались, как футбольный матч в «Лужниках» закончился чудовищной давкой, в которой погибли три сотни человек. Это было двадцатого октября восемьдесят второго. И немедленно – в ночь на двадцать первое – случился пожар в доме, где жили Непокатигробы, под их квартирой. Эвакуировались с помощью пожарных по штурмовой лестнице, однако Наденька надышалась угарным газом и попала в больницу, где ее с большим трудом откачали. Зато родственник Плаксина, пенсионер союзного значения, у которого, собственно, и жили, задохнулся насмерть.
Почти год их не трогали… точнее, до пятого июня тысяча девятьсот восемьдесят третьего. В тот день пассажирский теплоход «Александр Суворов», шедший по Волге, на полном ходу врезался в несудоходный пролет железнодорожного моста, снес рубку и кинозал, заполненный зрителями. Вдобавок от удара сошел с рельс мчавшийся по мосту грузовой поезд и упал на теплоход. Невообразимая жуть. Шептались, что погибло до шести сотен человек. Может, преувеличение, но что несколько сотен – точно. Человеческие фрагменты отправлялись на кремацию вагонами… Как эта история коснулась Непокатигробов? Татьяна с годовалой Наденькой тогда была в зоопарке. Держала дочь на руках, пытаясь заинтересовать животными, когда из вольера вырвался тигр. Целенаправленно побежал к Татьяне с ребенком – будто задание выполнял. Милиционер, чудом оказавшийся поблизости, бросился наперерез, расстреливая магазин, и тигра убил, но сдох тот не сразу, хватанул героя насмерть. В возникшей панике Татьяну сбили на асфальт, они с дочерью получили сотрясения мозга и неопасные переломы.
Стало совершенно очевидно: маленькую Надежду, а вернее, то зерно, что прорастало в ней, пытались извести, используя заговор на погибель, подкрепленный гекатомбами. Причем на жертвенную кровь не скупились, сволочи, отдавая человеческие жизни сотнями. Но промахивались и промахивались, то ли благодаря совместным усилиям бабки Милы и ее селяниц, то ли соизволением кого-то еще, непостижимого разумом. В результате гибли другие: няня, родственник Плаксина, милиционер. В случае с няней Наденьку приговорили к так называемому синдрому внезапной младенческой смерти, а сработало проклятие на пожилой женщине…
Семья перешла в режим осажденной крепости. Дома пили бабкины отвары, за порог не выходили без оберегов. Переехали к тому времени в Новые Черемушки – в «царское село», то есть в комплекс цековских домов. Следующая попытка нападения произошла только через полтора года – одиннадцатого октября восемьдесят четвертого. Иван Прокофьевич прибежал сообщить, что в Омске – кошмарная авария с самолетом, небывалая по своему раздолбайству и с небывалыми жертвами. День и ночь Шурик с Таней просидели на нервах, а утром у девочки скакнула температура. Лечили от ОРЗ, а получили полиомиелит…
Дальнейшее – сплошной дурдом. Врачи настаивали на госпитализации в ЦКБ, а бабка Мила возражала, опасаясь, что дитя там добьют. И правда, бесовки кремлевские ходили в ЦКБ примерно как сейчас ходят на СПА. В общем, оставили Наденьку дома. И вылечили: полиомиелит в начале восьмидесятых был совсем не так страшен, как в пятидесятых. Только девочка заметно ослабла, устала сопротивляться.
А в апреле тысяча девятьсот восемьдесят шестого случился новый Чернобыль, подведя черту под всем хорошим. Тотчас дочь Непокатигробов начала чахнуть. От какой хвори – непонятно. Диагноза не было, врачи ускользали от ответов, обследования ничего не давали. Ребенка все-таки положили в ЦКБ, а результат нулевой: ни диагноза, ни лечения.
Бывают жертвоприношения такого масштаба, от дыма которых не спрячешься, от огня которых не поставишь заслонку. Это был тот случай. В жертвенную топку подбросили не людей, а страну.
Девочка быстро сходила в могилку…
Шурик кипятился:
– Давайте и мы какую-нибудь жертву принесем! Во спасение или как там у вас называется. Ивана Прокофьевича, например. Или меня. О, давайте меня! Я доброволец!
Почерневшая от переживаний Таня только и выдохнула:
– Дуралей.
А бабка Мила возразила ей:
– Слушай мужа, козочка, и мотай на бигуди! Даже когда он сам не понимает, что сказал…
Они уединились и долго что-то обсуждали.
На следующий день, справив день рождения внучки, бабка Мила отошла. Тихо, без мучений. Сидела на кухне за столом, положила голову на руки и – как заснула.
А потом в квартиру набилось много странных женщин. Шурика выгнали погулять. Наденьку оставили – это обстоятельство очень его поддержало, очень. Бабка Мила всегда знала, что делает, думал он, поглядывая на темные окна своей квартиры, за которыми мелькали огоньки свечей. Не могла она умереть так просто, лихорадочно убеждал он себя.
И был прав.
Когда уходит носительница родового ядра, силу непременно принимает наследница. В тот момент ею должна была стать Татьяна, беременная кстати. Для процедуры принятия, а вернее сказать – ритуала, все эти селяницы и заявились. Однако отвергла Татьяна силу рода, трижды отвергла – пред лесом, землей и водой, – напоив ею дочь Надежду. Получается, это можно, раз так оно и было?
Получается, можно.
И не стало рода Белозеровых.
Зато Наденька чуть ли не мгновенно оправилась…
Когда ей стукнет семь лет, когда пустит корни Державное ядро, никакие заговоры будут не опасны. Зажжется новый род – Непокатигробов. Но пока… Оставалось только дотянуть до этого времени, сохранив дочь в целости.
Вот почему молодая семья сей же час, с рассветом, покинула престижный дом в Новых Черемушках, сопровождаемая группой молчаливых и сосредоточенных женщин. Шурик, Татьяна, Наденька плюс полуторагодовалая Светлана. Не взяли из квартиры ничего, даже паспорта оставили. Бежали в чем были. И отцу не сообщили. Потом, через неделю, кто-то подбросит Ивану Прокофьевичу записку от них. Сели в машину одной из соратниц, и – прощай Москва…
Куда и с кем они уехали, неизвестно. Скорее всего, на восток, подальше от столицы. Возможно, в тайгу. Лес спасет и не выдаст, частенько вздыхала бабка Мила, вспоминая молодость. Но в том, что беглецов сопровождали преданные и опытные люди, сомнений нет.
В московской квартире на видном месте, на прикроватной тумбочке осталась фотография Шурика, которую Татьяна очень любила. В резной рамке вишневого дерева. Копию без рамки она унесла с собой – единственное, что взяла. На обороте обоих снимков было написано: «Мой хороший».
Мария Шурыгина
Мышка
Деревушка сверху казалась маленькой, среди снега будто и незаметной вовсе. Огоньки да дымки над крышами – вот и все приметы. Но так ей уютно было в тех снегах, словно держал ее кто в широких сильных ладонях, баюкал бережно. И плыла она со своими дымками и окошками мимо снежно-тюлевой завеси, и смотрела странные сны о будущем, маячащем впереди лете. И будто не было в мире ни смерти, ни рождения, а только жизнь – бесконечная, как нетронутая простыня спящего поля.
– Ну и все тогда. И живите, – Геннадий неловко свернул договор, суетливо запихивая его в файл. Лист комкался и сопротивлялся – ручищи под топор заточены, не под бумажки. И сам бывший домовладелец был какой-то неловкий, будто неуместный своей громадностью в маленьких сенцах. И виноватый. Саню еще при знакомстве в агентстве смутила эта виноватость, будто Гена продавал не собственный дом – отчее гнездо, а пытался провернуть какую-то махинацию. Впрочем, тень великого комбинатора на этом простоватом лице и не ночевала, махинатор, судя по всему, из него был никакой, да и риелторы подтвердили: все чисто, покупай, дорогая Александра Сергеевна, владей безраздельно.
– Спасибо, Геннадий. Соскучитесь – заезжайте.
Он застенчиво улыбнулся, кивнул и вышел на крыльцо. После смерти родителей Гена приезжал проведать старый дом раз в месяц: проверял, не залез ли кто, не давал запустению проникнуть в родные стены. Говорят, одинокие брошенные здания быстро выморачиваются, умирают изнутри. Так и вышло: дом детства казался полутрупом. Каждая поездка сюда оставляла тоскливое чувство, словно любимые эти стены с укором взирали на наследника: «Бросил, уехал!» Дом надо было продавать, хоть и далось это решение непросто.
Медленно, будто запоминая впрок, Геннадий прошел по деревянному тротуару до ворот, шагнул на улицу. За оградой постоял возле своей «камрюхи», прощальным взглядом окинув окна. «Еще заплачет», – с опаской подумала Саша.
– Ну живите, – повторил бывший владелец и опять замер. Словно не пускало его что. – Тут возле магазина дед Гудед живет. Вы, если что, к нему идите.
– Если что? Насчет дров я в сельсовете решу, по воде с соседями договоримся – вы же мне все рассказали.
– Да нет… он по другим делам, – Геннадий, видимо, оставил попытки облечь слабо брезжащую мысль в слова, вздохнул напоследок горько и уехал.
Саня еще постояла у ворот, борясь с нахлынувшим вдруг чувством одиночества и даже паники. Хотелось побежать за машиной, бросить все это новое хозяйство и вернуться в город с нескладехой-водителем. Зима лежала длинным пробелом между тем, что было и что будет, а Саша торчала посереди белого листа снега сомнительной запятой – убрать? оставить? Упрямо дернула подбородком, вздохнула и пошла в дом. Чего уж теперь думать? Как говорится, дело сделано – дура замужем. Впереди ждала первая ночь в новом жилище.
«На новом месте приснись жених невесте». Димка, гад, не приснился, видимо окончательно, на ментальном уровне, вычеркнувшись из «женихов». Зато снился поселок Балай с высоты птичьего полета, все эти домишки, магазин, озеро и лес на многие километры вокруг. Впрочем, километры эти во сне только угадывались: птичье зрение оказалось со странностями, периферия будто отсутствовала, и картинку Саня видела как в выпуклой линзе. Вот и ее домик, колодец рядом. Печным дымом над крышей нарисовалось кудреватое «Саня». «Мило зачекинилась», – подумала Саша-птица. На дальнем краю в воздухе возникло бледно-сизое «Аделаида», откуда-то из глубин леса, вне поселка, выдохнулась дымным облачком какая-то «Шумера» или «Шушера» – не разберешь. В стылом воздухе захрустела то ли сумбурная считалка, то ли детская песенка:
Тонкий голосок неприятно скрежетал, словно царапая блеклое небо. Стало холодно, неуютно, Саня начала падать и проснулась.
Открыла глаза – чужой, давно не беленный потолок, чужие стены со старыми, советских времен, обоями. Такие обои напоминают географические карты, и особенно хорошо в них разбираются дети. Они засыпают и просыпаются под всеми этими материками-пятнами, каньонами-трещинами, неверной рукой выцарапывают, присваивают свои имена придуманным шпалерным морям и горным цепям, вырастающим в воображении среди цветов и орнаментов. Но вся эта география ведома тому, кто родился и вырос под такими обоями, а она – чужая в этой стране.
Просыпаться первый раз в неосвоенном доме… паршиво. Вот бы проснуться так, чтобы, еще глаза не открывая, почувствовать теплый упругий бок рядом, дыхание, вдохнуть знакомый мужской запах, уткнуться… Вот тогда с легким сердцем можно открывать глаза, улыбаться серому потолку, вставать и делать всю эту чужую географию своей. А с таким настроением, как она проснулась, лучше вообще не вылезать из кровати. Но надо.
Саня, ежась, встала и сразу побежала в печке – домик за ночь выстыл, было прохладно. Неумело затопила, успев нацеплять заноз. Но вид живого огня неожиданно сообщил ее унылому утру странное умиротворение, успокоил, словно шепнув: «Привыкай».
И Саня начала привыкать: мыть, драить, чистить, выбрасывать. А что делать, раз решила кардинально поменять свою жизнь?
Решение это нарывом зрело-зрело пару последних лет – и наконец лопнуло бурной ссорой с Димом, ее шумной истерикой. Личные неурядицы потянули за собой клубок рабочих проблем, и вообще, мир перестал соответствовать ее ожиданиям буквально по всем пунктам. Димка хлопнул дверью, заявив, что «больше никогда-никогда», на работе она написала «по собственному» (хлопок дверью теперь уже с ее стороны здесь тоже имел место). Все это произошло в один день, и только вечером, добравшись до своей квартирки и шагнув в темный коридор, она вдруг осознала свое одиночество, ненужность, отчаяние, безысходность, тоску, болезненность, горечь… да много чего еще осознала в один этот темный момент. «Обрыдло», – странное слово всплыло откуда-то из закромов памяти. Поревела, а утром отправилась к риелторам – менять постылость привычных координат и всей прежней жизни в придачу.
Так и появились в ее жизни домик в поселке Балай и новая работа – учитель начальных классов в общеобразовательной школе Уярского района. Поселок выбрала почти наугад, по музыкальной балалайности звучания да относительной близости к городу. А то, что гибнущая без кадров школа приняла ее с распростертыми объятиями, и вовсе показалось добрым знаком. И огни большого города перестали маячить вдали, свет их в Балай почти не доходил.
За пару дней домишко приобрел более-менее обжитой вид и, наконец, прогрелся. Саня топила узкую печку-колонну, обитую металлическими листами и обогревающую зал и спальню. К большой, на полкухни, печи она подступить боялась. Огромный черный зев, как в сказке про Бабу-ягу, внушал ей какой-то детский, невесть откуда взявшийся страх. Саша прибралась в кухне на скорую руку, а с наступлением вечера и вовсе старалась туда не заходить. Сидя в зале, она чутко прислушивалась: казалось, в кухне что-то поскрипывало, шуршало, ворочалось. Замирало, притаившись, а потом снова продолжало свою неведомую жизнь.
Освещенная комната была отделена от плотной кухонной темноты шторками, они слабо шевелились, словно кто-то дышал там, за трепетом ткани. «Нервишки… – подумала Саня. – Лечиться надо».
Утро началось с гудков машины под окном – приехала Натка с дочкой Ладой. Сестра охала, ахала, вздыхала и ругалась – все одновременно. Ведь надо такое учудить – бросить все и податься в глушь, в тьмутаракань какую-то! Сумасбродство, позерство – Димке, что ли, доказать чего хотела? Хорошо, ума хватило квартиру в городе не продавать, есть куда вернуться. Пошумев, Натка бросила затею переубедить упертую сестрицу и ушла в сельпо – продуктами Саша еще не закупалась.
– Саня, а давай снежный дом стлоить! – Племяшка такого количества снега за свою четырехлетнюю жизнь, наверное, и не видела никогда.
– А давай! – встрепенулась Саша. – Только дом мы не осилим, времени не хватит. Давай снеговика?
Дело спорилось, снега было завались, и скоро у крыльца выросла небольшая, симпатичная снежная баба. Ладка пыхтела рядом, пытаясь слепить бабе внучку, но вдруг поскользнулась, ойкнула и тут же заревела.
– Чего, чего ты? – всполошилась Саня.
– Зуууб стукнула! – проныла Лада и протянула тетке ладошку. И правда, зуб – молочный, чуть прозрачный, словно из тонкого фарфора.
– Так это тот, что шатался! Ну, красавица, не плачь, это же здорово! Молочный выпал, настоящий, взрослый, вырастет! – успокаивала Саша племянницу, но та продолжала реветь. – А давай мы его мышке кинем?
Ладка удивленно округлила глаза, и рев пошел на убыль.
Вернулись в дом, наспех скинули шубки-шапки, подошли к печке. Саня, как могла, придавила свой страх – чего не сделаешь, когда ребенок плачет.
– А она вдлуг укусит? – Лада боязливо поежилась, губы снова задрожали. Ей опять хотелось реветь, десна еще помнила противную тянущую боль.
– Ну что ты! Мышка маленькая, пугливая. Ты ее и не увидишь. Бросим, слова волшебные скажем – и все! Да не бойся, все дети так делают!
– И ты делала? – Лада с недоверием посмотрела на Саню, взрослую солидную тетю двадцати трех лет.
– И я, и мама твоя, и папа, и бабушки с дедушками – все. Ну давай, иди сюда!
Лада вздохнула, подошла и привычно подняла ручонки вверх: «На меня!» Саня легко подхватила племяшку и поднесла к печке, свободной рукой отдернув занавеску. Два голоса вразнобой вышептали в теплый надпечный сумрак вечную «обменную» приговорку: «Мышка, мышка, на тебе зуб репяной, дай мне костяной!» Мокрый, еще в кровинках зубик упал и сразу затерялся в куче накопившегося хозяйственного хлама.
Лада, довольная, рассказала вернувшейся матери про мышку и похвасталась дыркой в десне, смешно задирая розовую губу. «Вот, оставляй вас одних!» – проворчала Натка. За ужином сестры вспоминали, как маленькими гостили у деревенской бабушки, свое «молочное» детство. Расстались тепло, по-женски расчувствовавшись и уже без упреков. Саня махала рукой отъезжающей машине, пока в заднем окне маячило белым пятном улыбающееся Ладушкино лицо.
Ранние сумерки плотно облепили все кругом, глубокие голубые тени ограды и деревьев расчертили сугробы хаотичной клеткой. Внезапно дом показался ей громадным запертым животным: хребет матицы, ребра стропил, потемневшая плоть бревен. Внутри зверя горел свет, он прорывался сквозь щели закрытых век-штор. Дом дышал ей в спину, и большое его сердце – печь среди кухни – было холодно.
Ночь прошла неспокойно. Кухонная печь заполнила все пространство Саниного сна – мир словно втягивался в ее нутро, как в воронку. Устье печи, бесстыже сбросив заслонку, пугало своей темнотой, глубиной. Свистело сквозняком, настораживало шепотом, шебуршанием, шорохом-морохом, фуух…
Маленькие ручки в седых ворсинках прижали сладко пахнущий Санькин зуб к лысоватой груди. В глубине нежно-розовой детской деснышки тукнуло, кольнуло, зародилось и пошло в рост.
Утро выдалось седым, туманным. Ослабленное затяжной зимой солнце неверной рукой водило в тумане, пыталось нащупать окна, но попадало в «молоко». В доме было сумрачно и неуютно, за окном – серым-серо и едва намечены силуэты близких деревьев. Снег валил всю ночь, и Саня, вздохнув, вместо зарядки взялась за лопату, а то, глядишь, так скоро и из дома не выберешься.
Она угрюмо чистила дорожку у ворот и вспоминала неприятный сон. По давней привычке искать причину всего происходящего, Саня пыталась влезть в дебри психоанализа и ответить, наконец, на вопрос: что ее так пугает? Нет, что, понятно – печь. Но почему? Дальше мысль останавливалась, никаких предположений.
Саня вдруг вздрогнула и подняла голову. С другой стороны улицы на нее пристально, изучающее смотрел припорошенный снегом незнакомец: маленький какой-то дедок без шапки. Заметив, что его обнаружили, он неуклюже, по-птичьи подпрыгивая, захромал в ее сторону. Подошел совсем близко, тряхнул седыми космами, глянул рыжим разбойничьим глазом.
– Здрасте… – растерянно поздоровалась Саша.
Дед не ответил на приветствие, продолжая изучать девушку.
– Я Гудада, – вымолвил вдруг. Голос негромкий и будто надломленный в сильной ноте – хрипит, сипит. – Гляжу – новый человек.
– Гудада… Гудед?
– Дед Гудед – так местные зовут. Цыганское имя, цыганский дед.
– Мне о вас Геннадий говорил, кажется… что за советом к вам можно…
– И что? Не нужен еще мой совет? – Гудада прищурился.
– Да нет вроде, – неуверенно ответила Саша. Не станешь же первому встречному рассказывать… Да и о чем? О том, что она, горожанка наманикюренная, видите ли, печки боится? Курам на смех.
– До свидания тогда, – со значением сказал дед. Взгляд его вдруг стал сочувствующим: – Лучше уезжай, девка. Ждали тебя.
И развернулся и зашагал в туманную морозь.
Как это понимать? Уезжай, но тебя ждали? Кто? Директор школы, конечно, ждал и не нарадуется новому молодому педагогу – малыши без пригляда были. Но зачем уезжать? Странный какой-то дед… Да еще и на «ты» сразу.
Неприятная эта встреча настроения не улучшила. Саня разозлилась и на незнакомца, и на себя. Поддалась какому-то беспочвенному страху, тут еще дед нагнал туману – своих не разглядишь, чужие мерещатся. Ну и ладно, не нужны его советы. А с дурацким страхом надо кончать: зима в разгаре, все равно в морозы печь придется топить, надо привыкать. Дом уже сияет чистотой, а в кухне едва прибрано. Решено, страх долой, пора обживать и эту «терра инкогнита».
Вернувшись в дом, Саня прибавила громкость старенького радиоприемника. Пугающую тишину кухни перекрыло что-то симфоническое. Вооружилась ведром для мусора, влезла на табурет у печки, отдернула вылинявшие занавески и опасливо, торопливо стала сгребать накопившийся мусор. Сгоревшие спички, коробки от них, гусиные крылышки, перепачканные маслом, – пироги смазывали, ветошь какая-то… За монотонностью занятия страх чуть притупился. Среди мусора Саня заметила какие-то мелкие желтовато-серые камешки. Присмотрелась, и ее передернуло от внезапного узнавания – зубы! Потемневшие от времени, маленькие, такие же, как они бросили на печку накануне с Ладой. Сколько же их… У Геннадия, бывшего владельца дома, видимо, была большая семья, и все его братья и сестры оставили на этой печке свое молочное детство. Девушка уже с интересом рассматривала россыпь зубиков – надо же, целая история отдельной семьи…
Ссыпав, наконец, находку в ведро, она продолжила уборку. Завалы постепенно уменьшались, как вдруг Санина рука в ворохе тряпок наткнулась на что-то мягкое, упругое. Живое. Саня, вскрикнув, чуть не слетела с табурета. Боязливо, подвернувшейся лучиной отодвинула тряпки – блекло-серый комок шерсти, хвостик… Облегченно выдохнула: мышей она никогда не боялась, а полудохлых и тем более. Мышь, похоже, и правда доживала последние минуты: лежала, тяжело дыша, не пытаясь бежать. «Сколько ж тебе лет?» – внезапно посочувствовав чужой немощи, удивилась Саша. Мышь казалась не то что старой – дряхлой: сквозь редкую тусклую шерсть просвечивала бледная шкура, хвост в каких-то коростах. Только глаза еще были живы. Старуха, не отрываясь, смотрела на человека. Саня удивилась: разве бывают у грызунов такие глаза? Они всегда глядят черными блестящими бусинами, а тут – медово-карий взгляд… какой-то очень осмысленный.
Вдруг мышка дернулась и подалась вперед. Движимая неясным порывом, Саня протянула руку, даже не подумав, укусит ли. Последним усилием мышиная бабушка вложила голову в протянутую ладонь, прижалась к человеческому теплу, судорога пробила мохнатое тельце. Почудилось, что тяжелый вздох пролетел над печью, коснулся Саниного лица, колыхнул занавески. Медовые глаза затуманились, взгляд остановился.
Выбросить на помойку странную мышь, в последнюю минуту искавшую ее участия, Саня не смогла – не по-человечески как-то. Выдолбила в промерзлой земле небольшую ямку, трупик сунула в коробку из-под чая, и мышка легла под снег. «Все в землю уйдем, – подумала Саня. – Разница лишь в упаковке».
Вернувшись с «похорон», Саня с удовольствием поняла вдруг, что страх перед печкой исчез. «Клининг-терапия», – усмехнулась она про себя. Уборка всегда действовала на нее успокаивающе, в кухне действительно стало уютно. К вечеру она осмелела настолько, что даже слегка протопила печь. Сердце дома ожило, и Саня долго в темноте следила через щели прикрытой дверцы за огненным биением.
Быт был налажен окончательно, и Саня – нет, в этот раз Александра Сергеевна – с легким сердцем вышла на новую работу. Директор школы, Павел Игнатьевич, буйной бородой напоминавший одновременно Карла Маркса и дядюшку Ау, провел ее по небольшому одноэтажному зданию, рассказывая по ходу, что и где: гардероб, столовая, спортзал, три класса и «малышовая». Садика в поселке не было, возить детишек каждый день за тридцать километров до соседнего Уяра не у всех балайчан была возможность, да и автобусы по зиме ходили плохо, вот сельсовет и пошел навстречу – открыл группу для дошкольников. Из-за двери «малышовой» слышались неясный шум, беготня и чей-то тихий рев.
– У нас воспитательница, Таисья Федоровна, приболела, сейчас учителя дежурят здесь поочередно, – как бы извиняясь, сказал Павел Игнатьевич. – Вы, как уроки отведете, загляните, с группой познакомитесь…
Саня была совсем не против, малышей она любила. Тихие игры с племяшкой Ладой и ее подружками всегда казались чем-то вроде медитации, выгоняли шальные мысли из головы, погружая Саню в уют и тепло. Директор провел новую учительницу в класс и представил второму «А». «Тоже совсем мальки», – тепло подумала Саша. Прежняя их учительница-пенсионерка в середине года вынуждена была оставить своих подопечных – годы брали свое. Молодую симпатичную учительницу второклашки встретили чуть ли не с восхищением: из города, модная, как с картинки, строгая, а глаза смешливые! Занятия прошли отлично, класс хоть и отставал по программе, но ребята очень старались – так им хотелось получить одобрение у «новенькой» Александры Сергеевны. Попрощавшись наконец с нежелающими расходиться по домам школьниками, Саня в прекрасном настроении отправилась в «детсад».
Она открыла дверь в «малышовую», но тут же резко отшатнулась, чуть не задохнувшись. Запах. Непередаваемая смесь ароматов молока, манной каши, пушистых волос, теплых подушек, детского мыла, пота, горшков из умывальни – словом, детство, воплощенное в запахах, чуть не сшибло ее с ног. Ошалев от этого неожиданного впечатления, Саня едва кивнула приветливой нянечке и с трудом сдержалась, чтобы не закрыть нос рукой.
– Проходите, Александра Сергеевна, ребятишки вас уже заждались, – сказала няня Лида, улыбаясь. Семь пар глаз уставились на Саню.
Волосы спутанным мхом, перемазанные лица, влажные хитрые глазенки, лихорадочно-алые пятна ртов, чей-то узкий язычок, вылизывающий блюдце с джемом – шел полдник… Саше хватило одного взгляда, чтобы увидеть все это. Словно мелкая лесная нечисть… Голова закружилась, противно ослабели ноги.
– Ну, знакомьтесь. Дети, это наша новая, очень хорошая воспитательница, ее зовут Александра Сергеевна. Повторите, кто запомнил, как зовут воспитательницу? – обратилась няня к малышам.
Ребята нестройно повторили, с любопытством глядя на застывшую в дверях учительницу.
Блеск глаз. Там – трепет вен на худой шейке. Тут – пот в ключичной ямке. Сонные еще – неприкрыто-белеющие тела, руки в перевязочках. Перемазанные рты, коросты, горошины зеленки, засохшие пятна на нагрудниках. Все эти детали вдруг закружили Саню, она едва сдержала рвотный позыв. Что с ней? Привычный и любимый запах детской, малыши – откуда эта слабость и тошнота?
Ребятишки повскакали с мест и… Она вдруг с ужасом поняла, что сейчас кто-нибудь из них приблизится вплотную, коснется теплыми влажными пальцами. Озноб липко прошел по позвоночнику. Нет, только не это! Господи, что с ней происходит? Запах детства в Санином взбудораженном воображении вдруг показался сладковатым, гнилостным. Детки словно из земли вышли, из почвы проросли, тонкие пальцы тянутся в ее сторону, как молочно-белые корни вымороченных деревьев… Мягкие маленькие тела… В приступе паники, чувствуя, что желудок мучительно сжался в спазме, Саня едва нашла силы извиниться и поспешно вышла.
Отговорившись аллергией на «что-то детское» и мучительно неловко простившись с директором, Саня, чуть живая, выскочила на школьное крыльцо – на белый свет, в белый снег. Мерзкая слабость в теле, неверный шаг, тошнота. До дома не так далеко, но как бы не осесть в сугроб по дороге – ноги не несут. Она решила доехать на автобусе и побрела на остановку. Перед глазами плыло, мир сливался в сплошное белое.
Влезла в автобус, стараясь не встречаться ни с кем взглядом. Отгородившись, отпрянув, обморочно облокотилась о стекло. Рядом вдруг плюхнулась бабуля – лягушачий рот, лягушья бородавка. На мгновение привиделся длинный липкий язык – сляпал муху, втянулся – довольно улыбнулась по-бабьи-жабьи, буркнула животом, довольно закатила белки глаз. Саню передернуло.
Что? Что происходит, откуда вся эта призрачная гадость в ее голове? С ума она сходит? Плотно прильнула лбом к замороженному окну. Холод ласково оттолкнул безумие. Отложил. Но ведь настигнет…
Дверь автобуса отворилась, она стала спускаться и чуть не влетела обратно. Вместо зимней свежести с улицы дохнуло кладбищенским спертым духом, смрад разложения выбил слезы из глаз. От остановки до дома – несколько метров. Но что это за метры… Пенсионерская улица, молодых, да и просто среднего возраста здесь нет. Слишком много стариков, умирания, тления, они брели на остановку, а показалось – к ней, на нее. Саня в ужасе зажмурилась, будто услышала: старики шуршат опадающими кожными покровами, дышат умирающими клетками, смеются ввалившимися беззубыми ртами – да, в своем безобразии они смеют смеяться! Шамкают, спешат – они так спешат… Смотрят, задевают плечом, шипят вслед, наступают на ее следы, перечеркивая их скорым концом, тлением, распадом.
Глухота, снегота, скрып-скрып, тела двигаются, лица сосредоточенны, как у слепых. Взгляды в одну точку, губы в задумчивости жуют сами себя, движения неверные, словно они ищут в своей слепоте что-то, пытаясь нюхом, слухом определить местоположение в пространстве. Приближаются…
Она почувствовала, как молодость и красота сдаются, сморщиваются, пергаментируются, уходят в ничто. Как она доспешила, додышала, дошаркала до дома – потом и вспомнить не смогла.
Ввалившись в комнату, Саня скинула шубу и упала лицом в подушку. От липкого ужаса закладывало уши, как при температуре – голову словно стянуло невидимыми бинтами. Подобный ужас она ощущала недавно у печки, но слабее, гораздо слабее. Сейчас старые и малые стояли перед глазами, остро вглядываясь в нее, заслоняя собою все. Взгляды, как присоски на стекле, – неживые, не отлепить. Тогда, на пороге дошкольной группы, а потом на своей улице, девушка словно заглянула в разверстую могилу: мокрая земля ползет по краям, пахнет свежей смертью, только что случившейся бедой. И сама смерть словно сидела тогда за маленькими столиками рядом с детьми, спотыкалась по сугробам под руку со стариками.
Неконтролируемый внезапный ужас понемногу тонул в пухлоте подушки. В сознании наконец зарождались попытки объяснить происходящее рациональными причинами. Откуда тошнота? Неужели «залет» – прощальный привет от Дима? Быть не может, она бы раньше узнала…
Или дело не в ней, не только в ней? Может, с жителями деревеньки неладно, им угрожает что-то? В голову лезли дурацкие сюжеты ужастиков про всякие зловещие предчувствия, но Саша откинула эту мысль – чего уж совсем в ересь впадать… «Психоз какой-то… Обостренное восприятие на почве стресса», – привычка к разумным объяснениям деловито обрубала бредовые рассуждения, стреноживала интуицию. Удобное объяснение, хоть и поверить в него до конца пока не получалось.
Вдруг она отчетливо поняла, что ее «заморозило» там, на пороге «малышовой», а потом и на улице. Одинаковость. Дети и старики тогда показались Сане безликими, точнее, словно с двух шаблонов намалеванными: детскому и стариковскому. Дети – синеватые тени под глазами, рты, раскрытые от любопытства, еще недавно жадно сосавшие материнскую грудь, а теперь – с едва намеченными росинками молочных зубов. Дедушки и бабушки – лица в морщинах, в трещинах, ползущих во всех направлениях. Провалами темнеют вялые рты без привычного блеска эмали…
Саша передернулась от яркого образа и вспомнила, как с Ладкой бросала маленький зубик на печку. От племяшки пахло обычным ребенком, хотя она всего на пару лет старше малышей из группы. И как завтра идти на работу? Как вообще выходить на стариковскую улицу? Мир вдруг сжался до тесной коморки, Саня почувствовала себя запертой, замурованной. Одна мысль о том, что заново придется пережить сегодняшний неожиданный кошмар, вгоняла в дрожь.
«Дед Гудед… к нему, если что…» – вспомнились слова Геннадия. Может, это и есть «если что»? Чертовщина ведь какая-то, и дед… с чертовщинкой (вспомнились рыжие лихие-разбойничьи глаза). Но как спросишь, что скажешь: «Здрасте, я детей и стариков боюсь?» Так ведь и Гудада – дед, старик! Замкнутый круг какой-то…
Мерила комнату бесконечными шагами. Бралась за дела – бросала, все не с руки, мысли разбегаются. Почему так нерешительно уезжал Гена? Зачем зашел дед Гудед – словно проверял? Будто оба они знают что, но молчат.
Не в силах больше маяться в одиночку со своими мыслями, Саня накинула шубу, вышла и опасливо выглянула за ворота. Никого, вечерние сумерки разогнали сельчан по домам. Торопливо, не глядя по сторонам, она побежала узкой, протоптанной меж сугробов тропкой, молясь только об одном – никого на этой тропке не встретить. Не нырять же в сугроб при виде старика или ребенка?
Запыхавшись, добежала до дома Гудады, заколотила в дверь. Казалось, в спину смотрят, догоняют. Кто? Саня даже не задумывалась, страшно было задумываться, и вообще – страшно. Дверь распахнулась широко и сразу, словно из ведра щедро выплеснули в сумрак теплый желтый свет. На пороге стоял цыганский дед. Саня замерла, приглядываясь к нему, прислушиваясь к себе. Нет, обычный человек, никакого ужаса она не почувствовала. Тихо, стеснительно вымолвила: «Гудада… совет нужен», – и шагнула в сени.
Разделась, вошла в зал. Дед, ни о чем не спрашивая, принялся раскладывать по малиновой скатерти потертые карты.
– Разве мужчины-цыгане гадают? – удивилась Саня.
– Цыгане и на одном месте не живут. Но я бракованный, мне можно, – усмехнулся дед. – Как с ногой беда приключилась, так с женой и осели в Балае, табор дальше ушел. Ну, рассказывай!
И Саня рассказала все-все: почему из города уехала, и как здесь обживалась, и как печки боялась, и про страхи, про сны и про Ладин зубик. Даже легче стало, словно разбавила свою тревогу чужим участием. Гудада слушал и все больше хмурился, руки застыли, перестали тасовать лохматые картонки. Жестко отложил карты в сторону, припечатал ладонью, будто боясь, что те тараканьем расползутся по столешнице. «Откажет? Выгонит?» – подумала Саня, и тут же навернулись слезы. Куда же она тогда?
– Вы мне погадаете? – спросила робко, пряча глаза, смаргивая.
– Нечего тут гадать, – дед глядел как сквозь нее, будто не видя, весь в своих мыслях, далеко, глубоко. – И так понятно. Ох, девка… Жена моя тебе бы лучше рассказала, да нет ее уже.
– Вы вдовец?
Дед неопределенно помотал головой и продолжил:
– Что помню с ее слов, расскажу. В беде ты – меж двух могил попала.
– Между… каких? – едва выдохнула Саня.
– Дети да старики. Малышня – они недавно из небытия, а старики – скоро в него. И те, и другие у границы со смертью ходят. А ты посередине, меж них, с тех пор как в этот дом переехала. Говорил я Генке – не продавай, не ты в нем хозяин!
– А кто же? В регпалате документы проверяли, все нормально, вроде.
– «В регпалате!» – передразнил Гудада. – Не в документах дело. Семья у Геннадия непростая, про них разные слухи ходили. Прабабка да бабка, говорят, с чертями водились, знания какие-то запретные имели. Генка-то простоват, ничего не перенял, да и не по мужскому уму ведовство. А там, где долгое время ведунили, обычным людям-то невмоготу, вот он и сбежал в город. Тебе, получается, кота в мешке продал… А дом-то ждет, ему живой человек надобен. От этого твоя морока. Да племянница твоя еще зуб отдала, а зуб – с кровью. Дом проснулся, чует, тянет. Тебя чует, да и ей не поздоровится.
– Что ж теперь, бросить все, уехать?
– Погоди уезжать. Жена говорила, есть средство – обряд старый. Только я тебе так скажу: зря ты те зубы детские, что на печке были, выбросила. В них сила рода была. Без них тебя удержать трудно, а надо. А то… как жена моя, сгинешь, – опять припомнил дед супругу.
– От чего удержать-то? От могилы, что ли? – Саня представила себя стоящей меж двух ям. Вот поскользнулась на мокрой глине, сейчас съедет в одну из них.
– Выдумала тоже! – вернул ее цыган к реальности. – Если б в могилу… Дом, где много поколений одного рода свои зубы мышке отдавали, силу накапливает, непростым местом становится. А уж сами мыши… Жена, перед тем как… – дед тяжело сглотнул часть фразы, – говорила, мол, «все мы в Божьей горсти да в мышьих лапах». Ребенок молочный зуб мышке отдаст, та ему – коренной. Так и поставит на смертный путь, человека-то. Зуб корень и пустит, как бы привяжет дитя к жизни. А старики, уже понятно, как зубы растеряли, корни утратили, так опять на краю могилы и очутились, сидят – ноги свесили. Так уж устроено: человек за жизнь зубами держится.
– Погодите… у меня уже каша в голове. Значит, тошно мне от стариков и малышни, потому что я теперь вижу, что они рядом с могилой ходят? Так, что ли?
– Так и есть. Тебя же от второклашек твоих или ровесников оторопь не берет? Или от племянницы – сколько ей, пятый год? Поди хоть один зуб коренной да есть?
– Растет вроде…
– Вот, они крепко за жизнь держатся, от них могилой не пахнет. Спасать тебя надо, а то или свихнешься, или дом приберет. И медлить нельзя. Знаю я этот обряд удержания, жена учила. Зубы с печки зря выбросила, получится ли без них – не знаю. Придется заместо их силы Генку сюда звать – он хоть и сорняк в своем семействе, да зерно-то одно, что-то в нем да есть.
– А Лада? Вы говорите, и ей не поздоровится?
– И не спрашивай! – замахал руками дед Гудед. – Про тебя знаю: в опасности ты, но пособить можно. А про нее… догадываюсь только, остальное Богу ведомо.
Уходя, Саня все же спросила:
– Дед Гудада, а почему у вас все зубы на месте? Вы же… в возрасте…
– Тоже мне, Красная Шапочка: «Почему у тебя такие большие зубы?» Иди уже, Генке звони, время уходит, – и, помолчав, добавил непонятное: – Жена меня любила… позаботилась.
Саня добрела до дому без происшествий – было поздно, улица опустела, и навстречу ей ни старики, ни младенцы не попались. Надо было звонить Геннадию, но все услышанное, как только она покинула дом цыгана, стало казаться какой-то сказкой, ерундой. Ну что она скажет? «Гена, простите за беспокойство, но меня дом забирает»? Чушь… Вдруг остро захотелось затопить печь – там, в кухне. «В крайности бросаюсь», – с удивлением подумала она, давно ли боялась? Саша вспомнила, как вчера было уютно возле огня, и ее вновь потянуло на тот островок безопасности и спокойствия. Мысль о ровном биении пламени за дверцей отодвинула ужасы, спасительно заслонила.
Печь словно ждала – радостно распахнула нескрипнувшие дверцы топки, откликнулась на Санины все еще неумелые попытки поддержать огонь, задышала, помогла. Саня, завернувшись в шаль, устроилась за кухонным столом с телефоном. В сказках герой, столкнувшись с неразрешимой проблемой, спрашивал совета у какого-нибудь мудрого предмета: зеркала например. А сейчас… «О’кей, гугл», – прозвучало в темной комнате коротким заклинанием. А что спросить? Саша без особого интереса побродила по сайтам практикующих психологов, изобилующих рассказами о панических атаках, маниакально-депрессивных состояниях, фобиях – нет, это вряд ли ее случай. Она опять вспомнила про Ладу, зубы на печке и вбила в строку поиска: «Суеверия, зубы». Да, вот и мышка, и слова те же, что они с Ладой шептали недавно: «На тебе репяной, дай зуб костяной!» Какая давняя, однако, традиция… «Мышки-зубишницы, – думала Саша. – Дают детям зубы, те с ними взрослеют, живут. А в старости, может, та же мышь и забирает подарок обратно? Выдали зуб – жизнь началась, забрали – кончилась. Не зря же зубы коренными называют: молочный выпал, нежный возраст прошел, за малышей же особенно боятся. А потом взрослый зуб корни пустил, укоренил человека в жизни, чего бояться? А старость наступает… опять будто нежный возраст вернулся. Недаром же говорят, что старики как дети», – размышляла Саша, укладывая в голове то, что узнала от Гудады. Со странными этими мыслями полистала странички. Менялись картинки, наплывали тексты, но ясности такое мельтешение не вносило. Строчки плыли перед глазами: народные суеверия, рассказы пользователей, даже научные работы (надо же, кто-то ведь изучает такое!): «Хтонический аспект мифологии мыши очевиден. Но у мыши есть и небесные коннотации, хотя они менее выражены. В. Н. Топоров в своей специальной статье подчеркивает эти медиативные функции мыши – связь между небом и землей…»
Небесно-хтоническая мышь… С ума сойти. Это и на свежую голову не осознать, а когда вечер на дворе – и вовсе. Саня почувствовала, что глаза слипаются. Странный этот день вдруг навалился на нее, и она, несмотря на ранний час, уснула, едва разобрав постель.
Плавность сна, подступавшего первыми ласковыми волнами, нарушил звонок. Спросонья Саня не поняла, что это – будильник, пора вставать? С трудом разобрала слабо светящееся на экране «Ната». Сестра звонит… Чего ж среди ночи-то? Хотя… на часах всего пол-одиннадцатого.
– Саня, привет. Я по поводу концерта звоню, завтрашнего. Ты не собралась еще?
– Концерта? – Саня никак не могла вернуться в реальность.
– Ты забыла? Хороша тетушка! У Ладки на танцах концерт завтра отчетный полугодовой, мы же договаривались, ты обещала приехать.
– Ох, точно… Я просто сплю уже, не вспомнила сразу… – Саня виновато поняла вдруг, что за всеми этими треволнениями напрочь забыла про свои обещания. А ведь Ладка ждет!
– Ну и не вспоминай уже. Я и звоню, чтоб сказать: отменяется все. Ладу сегодня в больницу положили.
Саня ахнула:
– Да ты что! Серьезное что-то?
– Не знаю. Температура была небольшая, слабость, но не болело ничего, горло не красное. И так две недели уже почти… От нашего педиатра, как всегда, толку мало, не знает чего придумать: «Может быть, психосоматика, стресс», – говорит. Наконец решила, надо обследовать, направление дала. Вчера и положили, в двадцатую.
– А что, стресс какой-то был?
– Был, но вроде ничего серьезного. Лада же у нас падать мастерица, ты знаешь. И в этот раз в садике на физре ее толкнули, она об угол – прямо подбородком. Синяк вполлица, чуть зуб не выбила – ну тот, коренной, что только показываться начал. Ты еще со своими сказками! Мне кажется, Ладка больше не от боли ревела, а от того, что мышка на печке обидится: мол, не бережешь мой подарок!
У Сани перехватило вдруг дыхание:
– Погоди… зуб цел?
– Цел вроде, но там на десне такой синяк, не разберешь. В больнице я про это сказала, но они как-то вяло отреагировали, говорят, что это не связано, даже к стоматологу не направили.
Тук-тук… тук-тук… тук… пропуск, пробел. Ритм сердца вдруг скомкался, и тут же оно застучало часто-часто, как стучит обычно у маленьких напуганных существ. Саня едва перевела дыхание, замерла в темноте, судорожно сжимая телефон. «Человек за жизнь зубами держится… – вспомнились слова деда Гудеда. – Старики, что без зубов, на краю могилы сидят, ноги свесили». А если человек теряет коренной в середине жизни? Несмотря на теплое одеяло, Саню вдруг обдало холодом жуткого предположения. Ведь получается, что с таким человеком все что угодно случиться может – зуба нет, связь с жизнью нарушена… А ведь этот коренной у племяшки единственный… пока.
Едва соображая от тревоги, выдохнула в трубку:
– Ната, я к Ладе приеду завтра, с утра…
– Ты можешь с работы отпроситься? Сходи, пожалуйста, мне отчет добить надо, я только к вечеру выберусь, а Лада же первый раз в больнице, боится.
– Я отпрошусь, не переживай. И с врачом поговорю.
Белые стены, жужжащие лампы-трубки, запах лекарств. Ладкина ладошка в руке – горячая. Коридоры длинные-длинные, бахилы смягчают стук каблуков. Свет ламп зеркально дробится, распадается на световых зайчиков на стальных инструментах, гладких поверхностях. Врач рассматривает снимок, хмурится… ох, как хмурится. Лада сжалась в кресле, глазенки лихорадочно блестят, пятна на щеках.
– Ну что сказать… – Стоматолог отложил снимок. – Хорошо, что настояли на осмотре, хоть кричать и не надо было, мы же не враги пациентам, можно было и спокойно решить. Острая травма, правый резец нижней челюсти – есть проблемы. У зуба отсутствует температурная реакция, не исключаю некроз пульпы. Я назначил дополнительно электроодонтометрию, надо посмотреть на реакцию. Не думаю, что травма стала причиной состояния, но лучше исключить такую вероятность. Возможно, придется удалять.
– Нет! – Саня, не отдавая себе отчета, что делает, с силой вбила ладонь в стол, сшибла карандашницу. Перехватила испуганный Ладушкин взгляд, с трудом подавила в себе панику, заговорила горячо и быстро: – Семен Павлович, нет, нельзя зуб удалять! Он же коренной, вы не понимаете…
– Я все понимаю, кроме вашей реакции, – что вы так всполошились? Конечно, удалять зуб в таком возрасте неприятно – придется несколько лет жить без него, пока челюсть сформируется окончательно и можно будет ставить имплант. Но они не так дороги, и разницы не будет заметно.
– Что хотите делайте, но не удаляйте… – Саня вдруг растеряла все слова, слезы брызнули, она умоляюще смотрела на врача. Не рассказывать же ему про мышь на печке, про цыгана… – Нельзя удалять, Лада ведь маленькая еще… – И забормотала, от стыда пряча глаза и задыхаясь от неудобства, своей мелочности. – Скажите, если надо, сколько, мы найдем… пожалуйста…
– Ну, голубушка, вы совсем распереживались, не понимаете, что несете! – Тут уже врач прихлопнул рукой по столу, бумаги прыснули в стороны. – Отведите девочку в палату, хватит истерик, иначе в больницу вас больше не пустят!
Тут он смягчился и, серьезно глядя Сане в глаза, добавил:
– Не волнуйтесь, сделаю что нужно. Что смогу.
Саня уложила Ладу, всунула влажную, пахнущую спиртом сосульку градусника ей под мышку – горячо, казалось, градусник растает. Племяшка смотрела на нее совсем по-взрослому: болезнь часто сообщает детскому наивному взгляду суровость, скорбность даже. Надо было что-то говорить, отвлекать Ладу, но Саша чувствовала, что вместе со словами и слезы пойдут – не остановишь. Горячая ладошка ухватила за запястье.
– Саня, не бойся, он не злой, селдитый только…
– Ты о ком? А, о докторе… Да, не злой. Хорошо, что он зубик твой посмотрел, он нам поможет обязательно!
Сказала и сама не поверила. Некроз пульпы… Отмирание ткани. Мертвое внутри живого. Цветной картинкой встало перед глазами: вот этот маленький мертвый участок разрастается, выбрасывает в стороны ложноножки, тянет жизнь из всего, что рядом. Розовые свежие ткани сереют, блекнут, обезвоживаются, покрываются трещинами, как почва в жару. Корень зуба, подарка от мыши, мертв, и мертвенность эта растет вглубь. В глубь маленького живого человека, ее любимой девочки.
Слеза скатилась, предательница. Саня быстро смахнула ее и нарочито-весело обернулась в Ладе – остро напоролась на ее больные, воспаленные глаза. Блеск лихорадочный, зрачки черными точками, медово-карий взгляд – Лада никогда не смотрела так раньше, но взгляд вдруг показался таким знакомым… Невысказанный вопрос в нем, и нельзя допустить, чтоб слова, кипящие за этими ресницами, выплеснулись в пространство, стали звуком. Но губы уже складывают буквы, вот-вот повиснет страшное: «Я умлу?» Не в силах вынести напряжения, Саня быстро наклонилась, поцеловала племяшку, проверила градусник, не различая цифр. Нужно было уходить, страшно было уходить. Шепот: «Еще плидешь?»
Саня сдала халат в гардеробе, невидяще глянула на себя в зеркало, пошла к выходу. И вдруг замерла, словно разом оглохнув, ослепнув, ослабев. Едва нащупав скамейку, опустилась. Медово-карий взгляд… голубых глаз. У Лады – голубые глаза. Память вдруг запульсировала, беспорядочно выдавая образ за образом: зубы на печке, снег-снег, разверстая печкина пасть, дом-зверь в ограде, мышь-старуха. Медово-карий прощальный взгляд глаз-бусинок… Саня жестко потерла лицо ладонями, тряхнула головой – привиделось же… Привиделось?
Боль, отчаяние, злость закипели внутри. Злость на кого-то неведомого, нависшего над Ладушкой, безразличного к ее беде. «Нет, нет, нет, нет, – стучало в голове колесами тяжелогруженого поезда. – Нельзя, не допусти, меня – не ее», – как заведенная, твердила Саня, без смысла, без толка, нескончаемым заклинанием. Разрозненные эти слова вдруг сложились во фразу, за которую она ухватилась крепко-накрепко, будто не было ничего важнее в тот миг: «Отойди, не трожь! Меня возьми – не ее, не Ладушку!» Крикнула неведомо кому мысленно, с напряжением, словно тяжелую вагонетку оттолкнула. И вдруг оглохла от наступившей внутри тишины: злость отступила, мысли утихли. Остались усталость и ожидание – услышит ли тот, страшный? Послушает ли?
Где-то неразличимо для человеческого уха что-то лязгнуло и перемкнулось в тишине, будто перевели стрелку, – вагонетка встала на другой путь, и снова застучали колеса.
Ночевала у сестры: тревога за Ладу не давала вернуться в Балай. Страх за родную душу – страшнейший. Ведь, случись что с родным, любимым человеком, он исчезнет, а ты останешься. Чтобы вспоминать, думать. Думать двести, триста, тысячи бесконечных кромешных ночей подряд. Один на один с горем, с глазу на глаз. А глаза у горя темны, глубоки – не выплывешь. Да и куда плыть? Маяк погас…
С Наткой всю ночь проговорили, промолчали, проплакали. Под утро забылись тяжело, и будто сразу – звонок:
– Вы просили сообщить, когда будут результаты исследования. Сложно, но не безнадежно. Придется прописать курс инъекций, они болезненные, но зуб сохраним…
– Семен Павлович, миленький!
Первые же уколы (ох и ревела Ладоша!) дали результат: температура спала, лихорадочный блеск глаз сменился на привычные лукавые огоньки. Можно было ехать домой. «Домой? – удивленно мысль всколыхнула Саню. – Быстро же меня прибрало, одомашнело». И вдруг остро, до тоскливого нытья где-то в подреберье потянуло в Балай, в теплый уютный сумрак старого дома. Она представила, как выйдет из машины, как заскрипит нетронутый снег, шесть клавиш-ступенек на крыльце просипят каждая свою ноту, мягко хлопнет-закроется дверь за спиной, и вот она – печка, широкая, такая надежная. Словно центр всего.
В предвкушении встречи не заметила, как домчалась до деревни. Но снег у дома явно кто-то трогал. Топтал нервными ногами, мял ожидающими шагами, даже чистил – к воротам пролегла широкая борозда от лопаты. Все это Саня увидела вполглаза, едва отметив, так хотелось скорее войти в сени, в кухню, домой. Забежала, взглянула печке в лицо, кухня чуть качнулась, и ее саму качнуло к белой нетопленой громадине – обнять, прижаться… Телефонный звонок сломал нежность момента.
– Да ты ума лишилась, девка! – накинулся на нее дед Гудед. Негодование его словно пузырилось нервно по всей длине телефонного провода. – Уехала, мне ни слова, Генке не позвонила – время же тикает, дурында! Страха не имеешь?
Вспомнила про обряд, жутко стало.
– Да я… племянница заболела, – замямлила в трубку.
– «Племянница…» – подразнил цыган. – Генка приедет утром, к тебе сразу придем. Водку приготовь, нож острый, золы свежей со спичий коробок – обряд требует. Удерживать тебя будем, а то сгинешь.
А ночью вдруг сладко заломило тело. Ломило так, словно каждая косточка плавилась в неясном истомном огне, и в огне этом каждая из них менялась, перетекая во что-то неведомое. Саня становилась все легче и легче, и в какой-то миг легкость эта настолько заполнила тело, что лежать под одеялом не стало сил. Она вскочила порывисто, сделала несколько шагов в зал и вдруг упала, рассмеявшись. Неведомое доселе чувство невесомости, смешное смещение потолка и пола, центра тяжести – все удивляло и радовало. Светлым пятном она стояла среди комнаты на четвереньках, удивленно оглядывая такие привычные, но такие будто бы не виданные ни разу предметы: необъятную арену стола, великанистость шкафа, и окна – окна огромные, но так и не вмещающие в себя серебряную в лунном свете белизну снега. А за стеклом, казалось, двигались мелкие чьи-то тени, танцевали неуклюже, подпрыгивали, тянулись голосами к снежному небу. Тонко-ломко запело среди улицы – или просто на грани сознания?
«Мне, мне…» – Саня вдруг поняла, что подпевает странной песне, лопочет неожиданно онемевшими губами. Веселье будто разом утекло в щели половиц, уступив место вязкой тревоге.
Снежный свет слепил глаза, заставлял жмуриться. Слабым отражением той заоконной белизны светлел бок кухонной печки – единственный неизменный и привычный предмет среди всей этой ночной чехарды. Саня попыталась подняться, оттолкнулась ладонями от пола, но ее вдруг занесло и кинуло обратно – так, что она чуть не ткнулась лицом в пол. Удивленно уставилась на свои растопыренные пальцы, странным образом вытянувшиеся, прозрачневевшие в полумраке. «Ну и сон… – подумалось ей, – ну и сон».
Не делая больше попыток подняться, неожиданно ловко и быстро перебирая руками и ногами, она пробежала до печки, ухватилась за ее теплый – будто мамкин – бок, прильнула. Отдышалась, успокоилась. Потихоньку перебирая руками, стала подниматься. Но с каждым сантиметром вверх росла боль в спине. Чуть над полом – и боль робкой искрой в сырой поленнице пробежала по позвоночнику. Выше – плеснула на полешки-позвонки огневой щедрости, выросла, забилась всполохами, забила все чувства. Саня через силу выпрямилась, и боль заревела мартеном, в голос, охватила всю ее целиком, выстрелила в копчик длинным острым ударом. Девушка с криком переломилась пополам, устремляя ладони вниз, к спасительному полу. Упала, тяжело и влажно дыша, дрожа ночной тенью. Внезапно пришла мысль: «Вот кто увидит…» Спрятаться скорее, чтоб не увидели, не тронули, не вернули уходящую боль! С нежданной прытью кинула тело на стул, оттуда – к приступку, выше-выше, туда – за спасительную печную занавеску. Занавес качнулся, пропуская, принимая, – и опустился. Саня привалилась бочком к печи и, втягивая тепло всем переломанным телом, спиной, кожей, каждой мелкой ворсинкой, провалилась в забытье.
Вздох прогудел над печкой, разбудил: «Ээх, девка…» Колыхнулась шторка под старческой рукой. Глаза Гудеда блеснули нехорошо, влажно. Саня спросонья ошалело крутила головой – мир изменился. Из него исчезло вдруг все зеленое и красное, и даже сама память об этих цветах сейчас казалась сном. И еще мир пах: навязчиво, подробно, дурманя и отвлекая от мыслей. И сами мысли были странными, едва облаченными в словесную одежку – не мысли-фразы, а мысли-намерения, мысли-предостережения. Мелькнуло забытое или забываемое словечко «инстинкты», но Саня не была уверена, что знает его значение. Она заоглядывалась, ей почудилось вдруг, будто потеряла что. И увидела хвост – светлый, в серых чешуйках, с беззащитным розовым кончиком. «Мышь, – вдруг отчетливо поняла она. – Я – мышь».
Огромная человечья ладонь потянулась погладить, попрощаться. Саня отскочила, шерсть на гривке подняла бугром, встала воинственно боком – не тронь! Старый дурень, уходи! Откуда-то пришло знание: нельзя мышей-ведуниц трогать, сам перекинешься! Словно понял, отдернул руку. «Шумере моей… привет передай. Скажи, скучаю за ней», – прошептал. Отодвинулся, на его месте тут же выросла голова Геннадия, лицо раскаянное: «Простите, виноват…» Природа не терпит пустоты… Та, с медово-карими глазами, ушла, а дом ждал, звал, морочил. Вот и дождался. Но вместо страха и отчаяния Саня с удивлением вдруг ощутила давно забытое спокойствие: все правильно, так надо. Теперь ей людей на смертный путь ставить. Молочный зубик забрать, коренным к жизни привязать. Так заведено из века в век, а кем – не нашего ума дело.
В сознание хлынули тысячи образов, лиц, линий жизни – переплелись причудливыми узорами человеческих судеб-тропинок. Многовековая память кареглазой мыши-ведуньи наложилась на новую личность, все больше подчиняя Саню своей волшебной воле. Но остаток человеческого, пусть и обновленного сознания метнулся к родному, еще незабытому, не поставленному в череду прочих – Ладушка, как она? Через снег, леса, расстояния почувствовала теплую ауру, синеватое мерцание спасенного зубика. Будет жить. Хорошо.
И словно старый сон вспомнила, поплыла обратно, на печь: над еловыми ветками в тяжелых сугробных шапках, над спящей рекой-невидимкой, над деревушкой, ждущей лета в чьих-то уютных снеговых ладонях. Над крышами приветливо кудрявились печными дымками «Аделаида», «Шумера» – подружки-мышки, ждали, дождались! Эге, Шумера-то в доме деда Гудеда живет – не совсем вдовец, соломенный! Правду он сказал – любила. С такой заботой вечный дед будет.
И словно нет ни смерти, ни рождения – лишь жизнь бесконечная. Пройдет немного времени, чьи-то руки отдернут шторку и прошуршит над печкой детский, замирающий от близкой тайны голосок: «Дай зуб костяной!»
Все жить хотят. Ну держи…
Шорохом-морохом. Фуух…
Ольга Рэйн
Мертвец
Мертвый, мертвый, оживи.
Я считаю до пяти…
(На счете «пять» водящий открывает
глаза, поднимается и начинает ловить
остальных игроков.)
Deadman, deadman, come alive
When I count to number five…
Когда Катьке исполнилось семнадцать лет, мать выставила ее из дома. Сразу после дня ее рождения, который ей, впрочем, никогда и не отмечали с тех пор, как умер отчим. Она смутно помнила лиловую подарочную бумагу, книжку про паровоз, ребят из класса, с которыми она толком не могла поговорить, потому что еще плохо знала английский.
Гэри, отчим, катал ее на плечах, уронил, она смеялась, потом они резали торт, украшенный марципановой Золушкой. Или Белоснежкой?
Или торт был из ранних, еще советских, воспоминаний, когда они жили в Ленинграде, а вокруг был папа – высокий, бородатый, пахнущий солнцем и табаком?
Катя потерялась в принцессах, тортах и папах.
У нынешней драмы была причина – матери не нравилось, как на дочку стал поглядывать ее очередной сожитель, мускулистый Марк, охочий до любви и такой громкий, что за последний год с ними перестали здороваться соседские бабки. Страстные крики, рычания и ритмичный скрип мешали спать всем – звукоизоляция в дешевом многоквартирном доме была плохая.
Марк был намного моложе мамы, она ревновала, а Катьку никогда не любила. Если бы Гэри не был «чадолюбивым рохлей», она бы шестилетнюю дочь вообще в детдом сдала, не повезла бы с собой в Англию.
Катя хлопала глазами на площадке перед дверью, у ее ног стояла туристическая сумка.
– Тут твои шмотки, – сказала мама по-русски, стоя в дверях и закуривая. – Летние, из теплых ты все равно выросла. В кармане под молнией – сто фунтов и документы. По закону я тебя больше не обязана содержать. Удачи. И чтобы больше я тебя не видела и не слышала!
На ней был красный халат, светлые волосы блестели, смотрела мама не на Катьку, а в точку за ее плечом.
Дверь захлопнулась. Катя всем телом вздрогнула от звука, как от удара.
Июль стоял теплый, Катька три недели спала на пляже, неподалеку от общественного туалета, там можно было помыться горячей водой. Пару раз в день она обходила залы игровых автоматов – из слот-машин иногда высыпалось немного мелочи, веселая музыка бодрила. Кто-то привез в благотворительный магазинчик коробку старых книг и оставил у входа, Катя выбрала себе пару любовных романов и потрепанный «Процесс» (Кафка на фотографии выглядел сногсшибательно красивым). Читала она в «Макдоналдсе» – тут можно было купить один кофе и сидеть в засаде на чужие недоеденные бургеры и картошку фри. Брезгливости она себе позволить не могла.
Там же, на пляже, она познакомилась со Штефаном, сорокалетним немецким серфингистом. У него было красивое тело, проблемы с эрекцией и мотовэн, крыша которого раскладывалась в палатку. Катя помогла ему с его проблемой – повторяя мантру про брезгливость, которой не могла себе позволить. Он взял ее с собой.
Штефану захотелось, чтобы она сделала пирсинг, он заплатил за салон. Кровь из сосков выступила антрацитово-черная, густая, как смола, Катя ахнула от удивления. Девушка-хирург с бритой татуированной головой глядела на кровь завороженно, потом предложила Катьке двадцатку, чтобы она позволила слизнуть.
– Принимаю силу ведьмы, кровь черную, мне покорную, в тело мое, – сказала она, а потом еще что-то на латыни.
Ее язык на проколотых сосках показался Кате теплым, скользким, очень приятным – Штефан так не делал.
– Что это было? – спросила она. – Что ты сказала?
Девушка рассмеялась, махнула рукой.
– Суеверие, – сказала она. – Я из странной семьи. Верим во все и сразу.
Странная девица дала Кате вместе с банкнотой номер своего телефона и велела звонить, если что.
В октябре у Штефана заканчивался отпуск, он возвращался в свой Лейпциг. Катя помогала ему выбирать сувениры для детей – лампу-маяк, лодочку, полированную спираль аммонита, который когда-то провел несколько лет живым существом, а потом сто миллионов – камнем.
Дочь Штефана была на полгода старше Катьки, собиралась учиться на архитектора. Штефан ею очень гордился, показывал фотографии.
Катя подумывала напоследок украсть у него ноутбук, но не стала.
Штефан купил ей куртку и сапоги, «а то скоро похолодает», заплатил за неделю вперед в дешевой приморской гостинице. У парома чмокнул ее в щеку, как дочку, будто не было у них пятидесяти восьми потных замысловатых совокуплений (Катька считала). Телефона или адреса он не оставил и даже фамилии своей так и не сказал.
Неделю она лежала в кровати и спала. Завтрак входил в стоимость номера, она брала по пять добавок, чтобы потом весь день не есть. Читала то изрядно потрепанного Кафку, то «Непослушную узницу любви». Смотрела телик – кулинарные программы и сериалы Би-би-си.
– Что же мне теперь делать, мсье Пуаро? Что же?
– Перепишите завещание, мисс Арундел. Это спасет вам жизнь!
Катя позвонила девушке из тату-салона. В последний момент чуть не бросила трубку, потому что не знала, как представиться. Но та каким-то образом узнала ее после пяти секунд молчания.
– Приезжай, – сказала она. – Мы снимаем дом на троих с сокурсницами. В моей комнате большая кладовка, туда встанет кровать. Ну если ты захочешь спать отдельно…
На темном, блестящем от дождя перроне Катя едва узнала девушку – та была в обычной куртке и джинсах, вязаная шапочка закрывала татуированную голову, кольца из бровей и носа она вытащила – в универе не одобрялось. Ее звали Фрейя, она училась на втором курсе медицинского факультета, ее родители были друидами, веганами, целителями рейке, сновидцами – всем сразу.
Фрейя возила ее в гости к своей семье на Рождество.
Катя навсегда запомнила атмосферу добродушного языческого безумия в их большом, плохо протопленном доме с высокими потолками и запахами сандала, яблок и сладкого крепкого эля, который тетка Фрейи варила в подвале и выдерживала в темных высоких бочках.
Фрейя выбиралась из-под одеяла, приносила горячий глинтвейн в старых глиняных кружках, они пили его прямо с утра, потом спали до полудня, прижимаясь друг к другу, согревая друг друга – на чердаке по утрам от дыхания поднимался пар.
– У тебя большая сила, деточка, – сказала мать Фрейи, сжимая тонкую Катькину руку и проводя длинным острым ногтем по голубоватым теням ее вен, сбегающих от локтя к запястью. – Фрейя говорит, твоя кровь в первые секунды черна, как нефть, и пахнет дымом пожара. Ты можешь исцелять, губить, оборачивать, оборачиваться, если себя не пожалеешь, то даже поднимать мертвых. Твоя мать – ведьма?
Катя вспомнила, как иногда в серых, глубоко посаженных маминых глазах разгоралось глухое оранжевое пламя, будто вулкан под холодной водой, и становилось страшно до обморока, что этот вулкан вот-вот расколет мир вокруг, зальет огнем, вскипятит все живое.
– Моя мать – сука, – сказала она и отняла руку.
Фрейя оплатила ей курсы медицинских лаборантов при университете.
– У меня такой долг за учебу, что пара тысяч к кредиту ничего не изменит, – говорила она. – А у тебя будет интересная и нужная профессия. Ты умная, ловкая. Тебе понравится.
Кате очень понравилось. Особенно гистология – препарат ткани нужно было заморозить, разрезать очень тонко, закрепить и скормить машине, которая делала анализ слайда.
Здоров – болен. Злокачественная – доброкачественная. Родится – не родится. Срочная операция – покажитесь через год. Будет – не будет. Жив – мертв.
Жив – мертв.
Жив – мертв.
Опознавать Фрейю вызвали именно ее, хотя они поссорились полгода назад, Катька уехала и жила на другом конце города с веселым бородатым Джоном, а до него – с красивым чернокожим Мохаммедом. Она хорошо зарабатывала и наконец могла себе позволить собственное жилье и выбор: что есть, пить и с кем проводить время. И брезгливость.
Катя шла по знакомым коридорам морга – ей иногда приходилось спускаться сюда за образцами для лаборатории – и все думала, что спит.
Фрейя, тяжело переживая их разрыв, помногу бегала, утром и вечером. Глушила горе спортивными эндорфинами – алкоголь она не пила.
Семидесятилетняя миссис Саммерз неважно видела в темноте, но все равно поехала в магазин – в доме закончилась собачья еда, а вынести грустного, ожидающего взгляда овчарки Молли она не могла. Моросил мелкий ноябрьский дождь, старуха щурилась в свет фар. Увидев на дороге бегунью (слишком близко! в темном! в темном костюме!), она запаниковала и ударила по педали изо всех сил. Но это оказался газ, а не тормоз…
Катя вцепилась в край простыни, покрывающей разбитое тело Фрейи. В приоткрытую дверь она видела, как поднимают в верхний ряд холодильных ячеек тело миссис Саммерз – старое сердце не выдержало, она умерла через полчаса после Фрейи.
Катя закусила губу до боли, капля черной крови упала на белую ткань. Во рту стало солоно, горько и дымно.
Горький дым поднимался из трубы крематория.
– Не плачь, девочка, – сказала мать Фрейи. – Смерти нет. Есть колесо жизни, мы все на нем распяты. Чтобы вновь подняться к свету и теплу, оно должно пройти сквозь холод и темноту. Ты – ведьма, должна такое чувствовать.
Катя вырвала руку, отвернулась, не хотела про это слушать, она и Фрейю всегда останавливала, когда та начинала бубнить про сверхъестественное.
Конечно, ей было любопытно, она пробовала: двигать взглядом карандаши, оживить засохшую орхидею, услышать мысли Фрейи, наслать на свою мать рак, проказу и геморрой, приманить пугливую белку.
Ничего не получалось, не было у нее никакой силы.
Женщина усмехнулась.
– Предскажу-ка тебе судьбу, девочка-ведьма, – сказала она. – Сейчас… Дай руку…
Катька подпрыгнула, когда та уколола ее в палец кончиком толстого черного карандаша, неожиданно появившегося из кармана.
– У меня диабет, – объяснила она. – Это ланцет, чтобы мерить сахар, не волнуйся, я перещелкнула иголку.
Она выдавила каплю крови, поднесла Катину руку ко рту и слизнула.
Катя расхохоталась от безумия происходящего – они стояли у красной кирпичной стены крематория в яркий ноябрьский день, клены роняли последние листья, пахло близкой зимой, дымом и сырой землей, облако в небе было похоже на голову утки, Фрейю только что кремировали, ее мать собиралась предсказать ей будущее.
– Станешь почти мертвой, когда родишь живое, – глухо сказала та. – Станешь почти живой, когда полюбишь мертвое. А потом освободишься и полетишь.
– От чего освобожусь? – спросила Катька на всякий случай.
– От всего освободишься, девочка, от всего, – сказала старая женщина. – Все потеряешь. Свобода – это и есть потеря всего, кроме самого себя.
На секунду в ее глазах отразились огни крематория, пожравшие тело дочери, уложенное в дешевый фанерный ящик согласно завещанию – Фрейя не любила ничего лишнего. Но тут же погасли, расплылись в карей глубине. На веке дрожала маленькая бородавка. От женщины пахло сыром и гнилыми яблоками.
Катя несколько лет подряд посылала ей открытки к Рождеству, потом перестала.
Катька встретила Джастина в пабе – она с подругами ели подсоленные и сбрызнутые уксусом брусочки жареной картошки, запивали горько-пряным золотистым элем и хохотали во все горло. Джастин долго смотрел на нее через зал с низким потолком, где стены были увешаны старыми фотографиями, гравюрами и отполированным до блеска старинным крестьянским инвентарем. Потом подошел знакомиться.
Джастин был похож на ее отца – каким она его помнила в то солнечное утро своей жизни, когда ей было тепло, радостно, и она чувствовала себя любимой. Потом папа исчез навсегда, «спутался с шалавой из Самары и умотал, не обернувшись», оставил в Катькином сердце дыру, в которую задувало холодом.
Да, наверное, поэтому Катя вышла замуж за Джастина.
Они поселились в маленьком аккуратном домике в гарнизоне морских пехотинцев. Из окна было видно море.
Катю взяли на работу в местную лабораторию. Вокруг были веселые соседи, солдатские жены дружили и устраивали вечеринки. Летом в гарнизоне были гуляния и катания по воде на катерах и длинных транспортировочных «бананах», которые тянет очень быстрая моторка.
Катя взяла фамилию мужа и оформила новый паспорт – Джастин сказал, что зимой они поедут в Болгарию кататься на лыжах, там красиво и недорого.
Но зимой случилось не это.
«Так у меня бывает каждый год, – сказал он. – Депрессия, тоска, я сам не свой. Это после войны в Заливе. Думаешь, легко в людей стрелять?»
Катя не думала, что это легко, он ей рассказывал, через что ему пришлось пройти, она его очень жалела.
Когда он в первый раз ударил ее – хлестнул по лицу так, что она отлетела, – Катя рыдала, но зла на него не затаила: ведь ему было тяжело, он был болен. И она сама была виновата, если разобраться.
Весной ему стало лучше, но он ее все равно иногда бил – потому что теперь уже вроде бы повелось, что можно.
– Смотри, Кэти, до чего ты меня довела, – говорил он, потом извинялся.
Он всегда извинялся.
Сгребал ее в охапку и плакал, как в подушку. Ей было противно, но казалось – она опять не может себе позволить брезгливости.
Часто после этого Джастин нес ее наверх, в спальню.
– Ты уже? Ты уже? – тяжело дыша, спрашивал он, впечатывая ее в матрас.
Катька прерывисто шептала, что она уже, уже, лишь бы это уже закончилось. Он засыпал беззвучно, как ребенок. Она лежала рядом, ничего особенного не чувствовала.
Иногда она думала о матери, которая говорила «не надо было тебя рожать…» и «если бы можно было тебя в совке оставить…».
Иногда – о Фрейе, которая говорила «ты особенная, ты сильная, ты самая лучшая».
Не знала, кому верить.
Когда она сказала Джастину, что беременна, он был счастлив.
Они ездили в Лондон, покатались на колесе обозрения, сходили в аббатство и в музей. Катя запомнила любимую игрушку какого-то индийского раджи – огромного лакированного тигра, терзавшего ярко раскрашенного британского солдата в натуральную величину. Подчиняясь нескончаемому заводу механизма, тигр набрасывался на человека, а тот запрокидывал деревянное лицо, полное страдания, подставляя под усталые клыки две круглые дырки в горле.
И снова.
И снова.
На гарнизонной вечеринке один из приятелей Джастина ухватил Катьку за задницу.
Она подпрыгнула от неожиданности, на секунду ощутив вспышку гнева и огонь в своих глазах. Но он был очень пьян и, смеясь, попросил прощения, поцеловал ее в щеку. Катя застыла, спиной чувствуя остановившийся, полный ледяного гнева взгляд Джастина.
– Это хоть мой ребенок? – спрашивал он и бил ее по щеке. – Мы не предохранялись почти три года, а залетела ты только сейчас? Какая милая сказка!
Он бил ее по другой щеке, но Катя не могла его ненавидеть – он был так сильно изломан и искорежен, но почему-то любил ее, такую никчемную. И – он всегда извинялся.
– Если ты от меня уйдешь, я тебя убью, – сказал он ночью, нежно проведя кончиками пальцев по ее чуть припухшей скуле. – Потом себя, наверное. Вот так я тебя люблю.
– Если ты от меня уйдешь, я ее убью, – сказал он через полгода, положив руку на огромный, как гора Эверест, Катькин живот. – Так для тебя будет… назидательнее.
На кухне капал кран, за стеной шептались и тихо хихикали дети – у них гостила сестра Джастина с мужем и выводком мальчишек. В первый день, увидев подживающий синяк на Катиной руке, Люси открыла рот, будто собираясь что-то сказать, потом поморгала и промолчала. Наверное, решила не портить вечер. Что толку говорить о синяках. Они говорили о погоде, детях и как Люси с Фредом ужасно хотят девочку, а четыре раза подряд мальчики, уже и пробовать боязно. На одежде экономить получается – перекладываешь из ящика в ящик, пока не сносят… Но девочку бы… И Люси смотрела на Катьку с невольной завистью. Надо же – с первого раза, и девочка!
Дети за стеной замолчали, Фред что-то тихо, нежно прошептал Люси, та засмеялась. Катя лежала рядом с мужем, запрокинув голову, привычно подставляя шею под клыки своей судьбы.
Роды были долгими, после она сразу уснула, а проснувшись, увидела, как Джастин ходит по палате, прижимая к груди розовый сверток.
– Вот наша дочь, – сказал он, подсаживаясь и протягивая Катьке загадочное существо с толстыми щеками и заплывшими веками. – Я хотел настоять на Бритни, но пусть будет по-твоему, пусть Фрейя. Хотя, конечно, гейское имя какое-то.
Катя ждала, что на нее обрушится любовь к дочери и все исправит, согреет, даст силы, освободит.
Но любви не было.
Было холодное недоумение.
Был страх, что она такая же, как ее мать, и своей нелюбовью так же сломает жизнь маленькой голубоглазой Фрейе.
Были боль и дискомфорт – тело восстанавливалось медленно, кормить грудью оказалось мучением, Джастин пылал ежедневной страстью, отказывать она не умела.
Было очень много работы, тяжелой, неприятной, противной.
Брезгливости она себе позволить не могла.
Была печаль, тяжелая и глухая, как крышка гроба.
Симпатичный крепкий молодой человек в темной куртке держит на руках девочку лет полутора. На девочке розовая шапка с медвежьими ушами, лицо измазано мороженым, как и куртка, и верх коляски, и руки отца. Оба смеются. Рядом, положив руку на ограждение набережной, стоит девушка с красивым мягким лицом. На ней серое пальто, зеленый шарф, светлые волосы в беспорядке – подул ветер. Она улыбается, но беспокойно, невнимательно, вся в своих мыслях.
За счастливой семьей виден Вестминстерский мост, серая вода Темзы, Биг-Бен и здания Парламента. В кадр попала летящая чайка, ее клюв раскрыт в крике.
Этот снимок Джастин заказал в формате А1, в металлической рамке. Он висит в их маленькой гостиной, слева от телевизора.
Обнаженная женщина с тонкой талией и большими округлыми ягодицами сидит на кровати, раскинув ноги. Ее запястья привязаны к спинке кровати красным шнуром, тот же шнур соединяет кольца в ее сосках с кольцом в клиторе. Рядом с женщиной лежат два дилдо – черный и красный. Ее светлые волосы забраны вверх, во рту – пристегнутый ремешком кляп. Она плачет, не глядя в камеру, тушь с густо накрашенных глаз стекает по щекам.
В полумраке спальни ее кожа матово светится, тени струятся по телу, подчеркивая его мягкие формы. Если присмотреться, то в глазах видны оранжевые точки – эффект съемки при таком освещении.
Этот снимок Джастин хранит в своем телефоне в папке ХХХ, там их полтора десятка разных. Он часто их просматривает, улыбается, сглатывает.
Ей нравится, он знает, нравится!
Маленькая девочка лет пяти позирует в школьной форме – платье в зелено-белую клетку, зеленая кофта, белые гольфы. Она широко улыбается, в улыбке не хватает верхнего зуба. За нею газон, на нем – загон для приблудившегося ежа, маленький курятник, пара розовых кустов. В дверях стоит ее мать в джинсах и красной водолазке и смотрит на девочку грустно, почти испуганно. У ее ног сидит, равнодушно разглядывая небо, толстый рыжий кот.
Этот снимок Катя поставила заставкой на телефон, потому что именно этого от тебя ждут, правильно? Твой ребенок идет в школу – ты умиляешься, немножко плачешь, потом ставишь снимок на заставку.
Она не приглядывается к фотографии, когда берет телефон. Это просто фон.
Ковер. Серый, не очень чистый.
Ковер. Серый, не очень чистый. На нем – нога в розовом носке. Снято сверху.
Ковер. Серый, не очень чистый. На нем – две ноги в розовых носках, в левом дырка и торчит палец.
Треть экспозиции занимает размытая детская рука перед объективом. За ней, тоже не в фокусе – сидящая на полу женщина со спутанными светлыми волосами. Ее окликнули – и она подняла к объективу лицо, распухшее от рыданий. На ней джинсовые шорты и футболка с обезьяной. Угол ее рта разбит и кровит. Глаза заплыли, рот растянут – она говорит что-то сердитое.
Эти снимки Катя, морщась, удаляет.
Потом пьет парацетамол и идет спать. В доме тихо – Джастин уехал с друзьями на ночную рыбалку.
Она не радуется одиночеству.
Она разучилась радоваться.
У двери комнаты Фрейи она останавливается – ей внезапно хочется заглянуть, посмотреть, как дочка спит, разметавшись, приоткрыв рот, закинув ногу на плюшевую сову Тут-Хут.
Но она не открывает дверь, идет дальше, в спальню, падает на кровать и засыпает темным сном без сновидений.
один…
– Я в прошлом году дежурила по моргу на Пасху, – сказала Чандра, подставляя чашку под кофеварку. – Тоже с пятницы по понедельник. Но никого не привозили. Странно, в эти дни люди почему-то меньше умирают… Фу, кто чашку не помыл? Теперь у меня в кофе что-то плавает, а кофеварка уже пустая!
– Я мыла, – Катя затянулась электронной сигаретой. Хотелось настоящего табака, но нужно было тащиться в курилку, далеко, а перерыв всего двадцать минут. – Я ночью еще не дежурила, только днем.
– Ой, ночные – хуже всего. Умом-то понимаешь, что какая разница, – а подсознание шепчет, что страшно ночью среди мертвых…
Чандра допила кофе, девушки вернулись в лабораторию.
Катя перебирала оставшиеся пакеты с образцами: на стеклышках, палочках, в пробирках были собраны все возможные выделения человеческого тела – слюна, кровь, вагинальная и кишечная слизь. Машины проанализируют, что творится в этих телах, раздадут их обладателям карты всех мастей.
– Из колпоскопии еще три биопсии в холодильнике, – напомнила Чандра. – Все, девочки, чмоки, я сейчас в хирургию спущусь, потом в морг занесу бумажки – и домой-мой-мой! Едем к родителям Бхава на три дня, не поминайте лихом!
Катина рука замерла над знакомым именем на пакете. Она машинально что-то ответила Чандре, а у самой кровь от сердца отхлынула.
Мама. Оформлена в стационар. Лимфома. Полная гемограмма плюс проба костного мозга в холодильнике. Пометка «срочно».
Катя надела перчатки, распечатала пакет. Привычными движениями начала готовить слайды, а в голове взрывались вопросы, вопросы.
Бум! Каким образом мать оказалась в этой больнице? Она же живет в другом графстве.
Бум! Знает ли она, что Катя здесь работает? Знает ли она, что Катя вообще жива и здорова?
Бум-бум-бум! Надо ли к ней пойти?
Ноги подгибались. Катя закончила смену и поехала домой.
С дороги на вершине холма открывалось море, тускло сияющее до горизонта, вспениваясь белыми черточками волн то тут, то там, – зимние шторма почти улеглись, но сегодня на море было беспокойно, как у Кати на сердце.
Дома Джастин сидел перед телевизором, смотрел, как ирландские регбисты мутузят ливерпульских.
– Будешь пиво? – спросил он. – Холодненькое. Фрейя ночует у одноклассницы, помнишь? Вертолеты туда-сюда летают, наверное, случилось у береговиков что-то.
Катя отказалась от пива – она была на дежурстве, ее в любую минуту могли вызвать принимать и оформлять тело, если кто-нибудь умрет.
Вызвали звонком через пару часов.
– Учитель из Лондона, – сказала администратор. – Молодой совсем, тридцать восемь. Приехал к морю с семьей на свой день рождения. Дети бегали по камням, мальчишка поскользнулся – и в воду, знаешь же, какое там течение – сразу в глубину. Отец за ним прыгнул, вытолкнул. Самого утянуло от берега, не выплыл. Спасатели прилетели, подняли его из воды, почти откачали, но сердце не выдержало…
Она вздохнула.
– Как подумаю… В свой день рождения!
Катя спустилась в морг, подписала бумаги, санитар сочувственно кивнул ей и ушел. В мортуарии было очень тихо, светло, тело на каталке было накрыто простыней, из тридцати ячеек холодильника заняты были лишь три.
Катя заполнила наклейку на ящик – «Мариус Раду». Румын, наверное.
Сняла с мертвеца покрывало.
Глянула мельком, больше на одежду, чем на лицо, – раздевать же надо сейчас. И вдруг, будто ей в ухо кто-то прошептал: «Посмотри, посмотри, это важно, почувствуй, узнай!» Катя ахнула, вцепилась в каталку, не в силах отвести глаз от человека на ней.
Мертвый был красив, но не только это ее поразило – она будто поняла, что именно его всю жизнь ждала, любила, видела во сне. Именно он должен был, смеясь, отводить с лица ее волосы, держать ее руку в кинотеатре и на родильном столе, ложиться на нее в кровати и садиться с нею за стол. Именно он – но не случилось, не повезло, разминуло.
Вся ее кровь, все живое в ней ударило в человека на каталке горячей волной – и отхлынуло, волнуясь, понимая, что поздно, что он мертв, холоден, уже не здесь. Сердце заскулило, сжалось, как щенок, которого пнул злой хозяин. Катя взяла Мариуса за холодную руку – у него были крупные руки с длинными пальцами – и заплакала. Она страдала каждую секунду – пока срезала с него одежду, пока загоняла каталку на весы, пока толкала ее обратно, мимо тускло блестящего стола для вскрытия, над которым покачивались анатомические весы.
– Ох-ох, – шептала она, поправляя его влажные темные волосы, дотрагиваясь до щеки. Ей хотелось приподнять его веки и заглянуть в мертвые глаза, но она не решалась.
Все страдание, испытанное ею в жизни, поблекло, съежилось в свете этого резкого чувства огромной необратимой утраты – будто грудь разрубили топором и насыпали туда горячих углей вперемешку с кусками льда.
Катя ничего не знала о Мариусе. Час назад не подозревала о том, что он был на свете.
Мариус был мертв.
И все же она любила его всем сердцем и горевала, будто знала его с самого детства, будто он был потерянным и слишком поздно найденным другом, наперсником, возлюбленным.
Всхлипывая, она внесла данные в компьютер, села рядом с мертвецом на стул и опять взяла его за руку, уже начинавшую коченеть.
Долго так сидела.
два…
Она вышла из морга и удивилась тому, что мир был прежним. За окном прозрачные сумерки пропитывались стремительной весенней темнотой, тополя шуршали молоденькими листьями.
Катя поднялась на этаж онкологии.
Отделения большого госпиталя разделялись для нее на те, код к дверям которых она знала – онкология, хирургия, диагностика, – и те, куда лаборанты обычно не заходили, – например родильное. Это было правильно, хорошо, что она его не знала!
Знакомая медсестра, попавшаяся навстречу, рассеянно кивнула. Катя шла по пустому коридору, пахнущему дезинфекцией, линолеумом и застарелым физическим страданием. Свет у одной палаты чуть мигал, и она подумала – мать, наверное, там. Так и было.
Мама не спала, смотрела на дверь, будто ждала ее.
– Доченька, – сказала она по-русски. – Пришла, котеночек мой! Я и не надеялась…
Катя не хотела больше плакать, держалась из всех сил. Мама закашлялась.
– Я отказ подписала, чтобы тебя не искали, знаешь же, они всегда родственников на совместимость проверяют, когда можно пересадку… Сказала – нет. Не могла, после того как я поступила…
Она протянула тонкую костлявую руку, которая чуть дрожала на весу. Не думая, Катя шагнула к кровати – взять, обнять, наконец почувствовать мамину любовь. Лицо у мамы сильно осунулось, было почти серым, глаза глубоко запали. При этом она умудрялась оставаться красивой, как диснеевская ведьма Малефисент в мультике…
Ведьма…
Катя резко остановилась. В маминых глазах дрожали, прятались, собирались прыгнуть из засады тусклые оранжевые огоньки. Протянутая рука вдруг показалась когтистой лапой, из которой не вырваться, если сцапает.
Катя шагнула назад.
Мать поняла, что Катя поняла. Она зарычала, как животное, дернулась за дочерью, чуть не упав с кровати, чуть не повалив стойку капельницы.
– Сссука, – прошипела она хрипло. – Тварюга бездушная. Зачем я тебя рожала и растила? Я бы у тебя не все забрала – только чтобы рак этот сраный выжечь! Да если бы и все – кому ты нужна на хер?
– У меня есть дочь, – сказала Катя медленно. Она подумала про Фрейю – золотые волосы, молочное дыхание, смех, жаркий шепот в ухо, неуверенные касания легких ладошек (мама не любит обниматься). – Я люблю свою дочь. Как могу.
Мать, откинувшись на подушки, рассмеялась сухим злым смехом.
– Я тебя тоже пыталась любить, пока Сашка с той шалавой не спутался. Пришел, честный такой, тебя забрать хотел с собой в Самару. «Женечка ее полюбит». Щас! От меня никто не уйдет, ничего не заберет…
Мама криво улыбнулась.
– Ты тоже так можешь, как я его. И Гэри, когда надоел хуже геморроя. Не пробовала еще? Кошку не надо учить охотиться. Кошка хочет – кошка прыгает, мышка пищит. Они тоже пищали-плакали-просили…
Катя вспомнила, как однажды утром папы дома не оказалось. Мама велела не спрашивать, сказала, что Катька ему не нужна больше, что он уехал, не вернется никогда, многие дети без отцов растут, и ничего. Во второй – рявкнула на Катьку. В третий – отхлестала по заднице очень больно.
Папа. Черная дыра в душе на месте папы. Отчим Гэри. Царапина на его месте. Мама, красный халат, туристическая сумка, жесткий песок ночного пляжа под спиной, водоросли в волосах, слезы потерянного, раздавленного нелюбовью подростка. Чертов Джастин – не будь она такой израненной, не поверила бы ему так быстро, не повернула бы на ту тропинку. И где-то дальше, за другим несбывшимся поворотом, поехала бы в Лондон побродить по музеям, подняла бы глаза от деревянного заводного тигра – и натолкнулась бы на взгляд Мариуса, живого, молодого, тоже узнавшего Катю и неуверенно улыбающегося – «что же мы теперь будем делать?»
Катя почувствовала, как закипает в ней черная кровь – из живота к сердцу, из сердца в голову, как загораются глаза рыжим ведьминским огнем, тайным пламенем подводного вулкана. Глубока вода, темна, холодна – но огонь выхлестывает себя вверх, идет горлом, вырастает до небес.
Катя схватила мать за руку.
Кошку не надо учить. Кошка всегда умеет.
Она увидела тело матери насквозь: черное сердце – паук в паутине сосудов, серый мозг с длинным хвостом спинного, белесые медузы лимфом тут и там. Пульсация. Тепло жизни, которое можно забрать в себя.
Мать застонала – жалобно, тоскливо.
Катя не могла остановиться, вулкан не контролирует свое извержение. Она забирала энергию, скребком проходила по плоти, вычищая и иссушая митохондрии клеток, захлебываясь, но не прекращая.
Когда она отпустила мать, та выглядела на двадцать лет старше, и от красоты ее ничего не осталось. Она упала на подушку и улыбнулась – не издевательски, а нормально, почти тепло.
– Так тоже можно, – сказала она. – Такая смерть куда быстрее… А теперь – пошла вон, дочка.
Катя сама не помнила, как доехала до дома. Помнила секунду, когда выехала на холм и увидела море до горизонта и лунную дорожку. Энергия так ее переполняла, что казалось – сейчас она взлетит с холма вместе с машиной.
Она подумала о Мариусе, который лежал в ледяном ящике морга, в вечной темноте. А если закачать эту энергию в его мертвое тело? Наполнить его жизнью?
Откроет ли он глаза?
Какого они цвета?
три…
Джастин еще не ложился. Он выпил все пиво, посмотрел три матча и ждал Катю.
Она видела – он себя накручивал.
Она давно не получала по морде.
Он давно не связывал ее, не закрывал ей рот резиновым кляпом, не брал ее грубо и глубоко, так что ей было больно ходить на следующий день.
Катя знала – та, жестокая часть его голодна, как вампир, и требует своего.
– Чего так долго? – спросил Джастин раздраженно. – И не отвечала, я звонил раз пять?
Что бы Катя ни сказала, ситуация всегда развивалась лишь в одном направлении. Поэтому она молча улыбнулась Джастину и пошла наверх, в спальню.
– Я даже твоего ответа не достоин?
Катя его не боялась – впервые за последние семь лет. В ней бил вулкан, в ней клокотала сила, в ней любовь взрывала сверхновую за сверхновой, меняя вселенную, искривляя пространство и время.
Он затопал по лестнице уже через пару минут.
– Ты совсем охренела? – спросил он с порога.
Катя молча застегнула пуговку на своей фланелевой пижаме с котиками. Джастин захлебнулся гневом, глаза его потемнели, он бросился на нее, сжимая кулаки, схватил за волосы, толкнул через комнату. Катя приложилась лицом о тумбочку, кожа под глазом лопнула, черная кровь потекла по щеке.
– Смотри, как ты меня разозлила, – крикнул Джастин. – Ты же знаешь, как мне трудно себя в руках держать! Зачем ты так со мной, Кэти?
Он снова замахнулся, но Катя перехватила его руку, легко удержала. Подняла на него голубые глаза, в которых плясал страшный, веселый ведьмин огонь.
– Теперь я, – сказала она, шагнула вбок, потянулась и ткнула пальцем ему в спину между лопаток.
Джастин тут же осел на кровать, парализованный, захрипел, не в силах вдохнуть.
– Ой, извини, – сказала Катя. – Высоковато, да? Дыхательный центр, я не собиралась.
Она опять ткнула пальцем в ту же точку, потом – в середину спины. Джастин с клекотом втянул воздух.
– Ч-ч-что ты… – начал он.
Катя приложила палец к губам:
– Тсссс!
Из коробки под кроватью она достала кляп на ремешке, шнур и два дилдо, черный и красный. Джастин хрипел от страха, он пальцем не мог пошевелить, а от точки на спине, куда Катя нажала, разбегались горячие волны, как от ожога.
Через несколько минут он уже стоял на кровати на коленях, с выставленным задом, со щекой, прижатой к подушке. Глаза его были полны ужаса, он грыз кляп.
– Ты делал это со мной тридцать четыре раза, – сказала Катя, наклоняясь к его лицу. – Но я знаю, что по-своему ты меня любил и говорил себе, что мне это нравится. Поэтому я использую смазку.
Она выбрала черный дилдо, побольше. Джастин кричал в кляп, но Катя заметила его эрекцию. Она склонилась к лицу мужа.
– Так тебе нравится? Тебе! Не мне. Как бы ты перед собой ни оправдывался – меня ты насиловал. Понимаешь?
Джастин прикрыл полные слез глаза. Его пенис упруго качнулся в ее руке.
– Но ты всегда извинялся, – сказала она и положила другую руку на дилдо.
Он кончил дважды, потом Катя толкнула его на кровать, распрямила его ватные руки и ноги, вытащила кляп. Ведьма хотела продолжать, ведьме было мало энергии секса, она хотела еще – все, полностью, осушить, забрать, пусть умрет, зараза, семь лет мучений и слез… Но ведьмой она была только несколько часов, а собою – всю жизнь.
Джастин не мог толком говорить, только мычал что-то вроде «прости».
– Я ухожу, – сказала Катя. – Я не могу забрать Фрейю с собой и не хочу оставлять ее тебе. Я отвезу ее к твоей сестре. Люси ее любит, им будет хорошо. Ты будешь их навещать и платить алименты. И каждый, каждый раз говорить Фрейе, как ты ее любишь!
Он что-то простонал. Катя склонилась к его лицу.
– Я… плохой человек? – чуть слышно спросил он.
– Наверное, сейчас – да, – сказала Катя, подумав. – Но живые могут меняться. Прощай, Джастин. К утру паралич пройдет. Спи.
Она накрыла его одеялом, аккуратно затворила за собой дверь спальни. Несколько раз вымыла руки. Вышла на улицу прямо в пижаме, босиком.
У дома рос огромный ясень, к его высокой ветке кто-то еще в прошлом году привязал крепкую веревку с шиной. Катя оттолкнулась, раскачалась, наслаждаясь полетом сквозь ночь. Качели взлетали высоко, потом еще выше, словно Катя летела на шине, и только веревка удерживала ее от того, чтобы сорваться и умчаться в небо, полное чистых, влажно мерцающих звезд.
четыре…
Фрейя слушала внимательно и болтала ногами.
– Папа будет тебя навещать, – сказала Катя.
– А ты?
Они сидели на верхушке пирамиды из брусьев на детской площадке и ели картошку фри, виноград, мороженое, сосиски, маленькие мармеладки в виде червяков – все вперемешку.
– Я не знаю, – честно сказала Катя. – Фрейя, я не очень хорошо умею любить. Во мне многих кусочков не хватает, как в пазле, и картинка не собирается, я не могу понять, что на ней. Но кусочки про тебя – есть, я знаю, что тебя люблю. Очень. Как умею. И почти ничего нет на свете, чего бы я для тебя не сделала…
– Кроме того, чтобы нормально быть моей мамой, – уточнила Фрейя, отворачиваясь. Катя сглотнула.
– Да, – тихо сказала она. – Кроме этого. Прости.
Она обняла девочку, та оттолкнула ее, потом сдалась, обмякла.
Они долго сидели, не двигаясь, мороженое сильно подтаяло.
– Ну? – спросила Катя. Фрейю уложили на гостевую кровать в комнате младших мальчишек, она не проснулась, когда Катя ее несла из машины. – Да или нет?
– Ты с ума сошла, – говорил Фред, муж Люси, качая головой. – И Джастин окончательно долбанулся. Так не делают нормальные люди, да и ненормальные редко…
– Да или нет? – повторила Катя, глядя ему в лицо.
– Да, – всхлипнула Люси. – Конечно, да! Я же Фрейю люблю, всегда любила! – Она заплакала уже по-настоящему. – А Джастин говнюком был с детства. Я знала, что он тебя бьет и мучает, с самого начала знала, что не удержится. На свадьбе хотела тебя предупредить, но, как о таком скажешь, когда ты стоишь сияющая в белом платье? Ты прости меня, а? Что мне сделать, чтобы ты простила?
– Сделай Фрейю счастливой, – сказала Катя.
Она не пошла в спальню посмотреть на дочь перед уходом. Когда-нибудь, когда она соберет более полную картинку себя из кусочков, если их найдет, она вернется. Тогда и посмотрит. Совсем другая Катя посмотрит на совсем другую Фрейю. Но никогда не станет у нее ничего забирать – только отдавать.
Она оставила Люси и Фреду свою машину – иначе им было бы трудно развозить детей. Собиралась доехать обратно на автобусе, но Фред открыл гараж, чтобы Катя посмотрела на его старый мотоцикл.
– Забирай жеребчика, – сказал он, погладил пыльное сиденье и тут же застеснялся. – В смысле – бери его, застоялся. Я, видишь, как растолстел, – он похлопал себя по бокам. – Где мне теперь? А у тебя теперь глаза такие стали, что я – тебе в самый раз будет. Да и он скучает…
– Я плохо умею, – сказала Катя медленно, хотя ей сразу захотелось оседлать мощную машину, сжать ногами и помчаться на ней сквозь ночь.
– Да что там уметь, – пожал плечами Фред. – Как велосипед с мотором. Только очень быстрый… тяжелый… прекрасный…
Катя мчалась по ночному шоссе быстрее ветра и смеялась – она была свободна, совсем свободна.
Она ехала к Мариусу.
Она положит одну руку ему на грудь, где молчит сердце, другую – на живот, откуда густые кудрявые волосы сбегают в пах темной волной.
Кошку не нужно учить охотиться.
Она позовет оранжевое пламя, она шарахнет мертвеца своей любовью, как зарядом дефибриллятора.
Он откроет глаза. Они будут синими. Или карими. Или серыми.
Луна вышла из-за облака – огромная, белая, круглая.
Луна взорвалась у Кати в голове.
Она поднесла руку ко рту и укусила себя за палец, порвав кожу острыми зубами. Мазнула руль мотоцикла черной кровью. Мотор взревел, колеса оторвались от земли.
– Йу-хууу! – по-детски закричала Катя.
Сорвала с головы шлем – зачем он ведьме на летящем мотоцикле – откинула голову, радуясь, что ветер тянет ее за волосы. Погасила фары, поднялась повыше, помчалась еще быстрее – над открытой темнотой полей и кудрявой темнотой деревьев, над янтарными нитями дорог и медовым мерцанием городов. Захлебывалась темнотой и чудом, но головы не теряла – следила за направлением, за красными предупреждающими огоньками на кранах и башнях, за редкими ночными вертолетами.
Опустилась у заправки неподалеку от больницы – колеса рванули дорогу, мотоцикл повело, но Катя удержала. Она купила пачку сигарет и сразу выкурила три. Одну у нее стрельнул симпатичный дальнобойщик – они со сменщиком ехали из датского Биллунна, везли пять тонн конструктора Лего. Ночевали прямо за стоянкой.
Катя задыхалась от свободы и ведьминской силы, которая жгла ее тяжелым глубинным огнем. Она прислонила мотоцикл к фуре и залезла в кабину к дальнобойщикам. Ей казалось – это Мариус сжимает ее четырьмя руками, ласкает двумя ртами, входит в нее глубоко, горячо, так, как ей хочется. Оргазм был как землетрясение, Катя едва одолела мощный позыв осушить своих случайных любовников, забрать у них куда больше, чем они рассчитывали отдать. Но немного все-таки забрала, оставила их спящими, обессиленными, улыбающимися во сне.
Светало.
Катя кивнула администраторше Эмме, осоловевшей после ночной смены.
– Ты получила сообщение? – зевнула та. – Час назад женщина в онкологии умерла. Джамиль не стал тебя дожидаться, каталку у дверей оставил, бумажки… Где же папка? А, вот. Нужно будет подготовить для прощания мистера… Черт, голова к утру не соображает. Ну утонувшего учителя. Его родители приехали из Лондона, и детям нужно его увидеть… Они одежду привезли, пакет внизу на столе. Можешь не соглашаться – ты не обязана в свой выходной его одевать, причесывать, возиться. Подождут до вторника, после вскрытия могут вообще тело забрать.
– Я все сделаю, – сказала Катя. – К десяти утра.
Она проверила, приподняв край простыни, – да, это ее мать умерла в полнолуние. Завезла каталку в морг, заперла дверь изнутри, скинула пропыленную, влажную от ночного полета и секса одежду. Сделала душ погорячее и долго стояла в кабинке. Протерла на запотевшем стекле окошко и смотрела в незакрытую дверь на ячейку с биркой «Мариус Раду».
Они оба были здесь, голые, в десяти метрах друг от друга. Она – живая, в горячих брызгах воды, мерцающих в свете лампы. Он – мертвый, в ледяной вечной темноте.
– Мариус был бы рад, что за ним ухаживает такая красавица, – с сильным акцентом сказала старуха в кресле-коляске. – Ему нравились такие, как ты…
Она посмотрела через «комнату прощаний» с тяжелыми шторами, запахом роз из баллончика и желтой подсветкой, чтобы мертвецы выглядели потеплее. У тела Мариуса стояла, закусив губу, полная молодая брюнетка, а рядом с нею – два мальчика, расширенными глазами впившиеся в лицо своего отца.
– Она ему совсем не подходила, – сказала старуха жестко. – Не было у них счастья. А поняли поздно…
Трясущейся рукой она вытерла глаза. Кате полагалось стоять в углу с каменным лицом, в разговоры не вступать, но она положила руку старухе на плечо, сжала.
– Зато у вас внуки, – сказала она. Старуха мотнула головой.
– Теперь Джон всегда будет винить брата, что из-за него отец погиб, – сказала она. – Они уже начали. Орали вчера до хрипоты. Смерть ломает любовь.
– Смерть – часть колеса жизни, мы все на нем распяты, – повторила Катя за кем-то из прошлого. – Чтобы подняться к свету и теплу, оно должно пройти сквозь холод и темноту.
– Это не утешает осиротевших, – мотнула головой старуха, взялась за колеса кресла. – Подержи-ка мне дверь, девочка. Не могу больше.
Катя кивнула, открыла дверь.
– Христос воскрес, – сказала старуха напоследок. – Пасха сегодня.
– Воистину воскрес, – машинально ответила Катя.
Жена Мариуса дотронулась до его лица и тут же отдернула руку, будто, умерев, он стал страшен, нечист, противен. Она тоже не осталась до конца положенного получаса – коротко кивнула Кате, вышла, вытирая пальцы об одежду. Мальчики, не глядя друг на друга, пошли за нею.
Катя заперла дверь, села рядом с мертвецом. На Мариусе была белая рубашка и смешной галстук с динозаврами. Наверное, он был веселым, легким человеком. Шутил с учениками. Был нежен с женщинами. Умен. Любопытен. Страстен. Стонал, когда кончал. Любил горы. Ходил в музеи, трогал старые камни, носил на руках младенцев, тихо пел им румынские колыбельные, радовался снегу на Рождество, плавал в бассейне, разрезая сильным телом синюю воду, смотрел документальные фильмы про природу, собирался написать книгу о шпионах. Или о детях. Или о любви.
Катя положила руку ему на грудь.
Она его любила.
Любовь-для-себя знала, что его можно вернуть, накачать энергией, потащить, сорвать с колеса, на котором он уже глубоко уехал в небытие, в посмертие, в темноту.
Любовь-для-него знала, что его нужно отпустить, оставить на колесе мира. Отказаться от него, как она отказалась от Фрейи. И тогда, возможно, на следующем обороте колеса…
Катя наклонилась и поцеловала Мариуса в ледяные губы, чувствуя его вкус, его запах, морскую воду и дыхание смерти – великого моря.
Мариус не хотел умирать, но умер, исчез под темной водой, захлебнулся ею. Тащить его обратно – Катя поняла это так остро, что в груди заболело, – было бы насилием, таким же, как то, что делал с нею Джастин, убеждая себя, что радуются этому они оба.
Никого нельзя насильно осчастливить. Никого нельзя насильно оживлять.
Катя вздохнула, вытерла слезы и отпустила колесо жизни и смерти Мариуса, которое целую минуту держала за ступицу, в невесомости своего решения. Колесо закрутилось. Нерастраченная энергия колола Катины пальцы, было больно, но она сжала кулаки, загоняя ее обратно под вулкан.
Можно было поднять веко Мариуса и посмотреть, какого же цвета глаза, но она не стала. Забрала на память только галстук с динозаврами. Скрутила, сунула в карман.
пять
Закрыв дверцу холодильника, Катя повернулась ко второй каталке.
Она была ведьмой, дочерью ведьмы, ее кровь была черна, сила луны поднимала ее в небо.
Ведьма знала, что ей нужно сделать.
Она открыла сейф с инструментами для вскрытия. Вообще-то никому не полагалось знать код, но знали его все сотрудники, потому что Джим, патологоанатом, «плевать хотел на правила, придуманные занудами» и то и дело просил принести и подать что-то из сейфа.
Катя помогала на вскрытиях. Она знала как. Хотя, конечно, у нее вышло не так гладко и быстро, как у Джима.
Она посмотрела в желтое запрокинутое лицо мамы над разверстой грудной клеткой. Сердце было черным, как кусок смолы. И почему-то еще теплым.
– Принимаю силу ведьмы, кровь черную, мне покорную, в тело мое, – сказала она заклинание, придуманное когда-то девчонкой с татуировками. А потом съела сердце, наклоняясь над грудной полостью, чтобы кровь никуда больше не капала.
Закрыла грудь, убрала тело в холодильник, почистила зубы и прополоскала рот мятным раствором.
Теперь она была сильнее, теперь ведьма была завершена. А скандал с пропавшим сердцем больница замнет.
На стоянке парень орал на бледную девушку:
– Потому что ты дура, Мэри! Говорил – давай я поведу!
– Ты же пьяный, – тихо возразила девушка.
– Я и пьяный лучше паркуюсь, чем ты! Овца тупая!
Катя могла щелкнуть пальцами и что угодно с ним сделать, но она просто наклонила голову и посмотрела на него долгим, тяжелым взглядом.
Парень резко замолчал, покраснел и отвернулся.
Катя вывела мотоцикл с парковки.
У нее ничего не было – только она сама. И свобода.
Свобода искать себя – смотреть на незнакомцев, бродить в толпе, пробовать новое и ждать, что отзовется в сердце. Искать свои кусочки, рассеянные по миру, спрятанные, скрытые. Увидеть Париж, Вену и Петербург. Какие могут быть границы для ведьмы на летающем в полнолуние мотоцикле?
Когда она проезжала мимо церкви, пасхальная служба кончалась, зазвонили колокола.
Сегодня никто не воскрес.
Но впереди было лето.
Владимир Кузнецов
Рыцарь и тьма
Небо цвета индиго. Яркие точки звезд, щербатый полумесяц, кроваво-рыжий, висит низко над черным горизонтом. Камни и песок в мертвенном его свете кажутся белыми, как обветренная кость. Или это кости покрывают землю так густо? Тысячи убитых, чьи трупы собраны в гигантские смердящие падалью холмы, обглоданные стервятниками и шакалами. Словно на Рогах Хаттина…
Проклятая земля. В черной насмешке назвали ее Святой. Здесь нет ни капли святости – лишь греховная жестокость, неумолимая ненависть. Богомерзость и богопротивность всего мира, скрученные в единый, сочащийся сукровицей и гноем узел.
Тяжелые шаги отдаются глухим звоном. Он хорошо знаком всякому мужчине – так звенит рыцарская кольчуга. Топфхельм, темный и помятый, наклонен вниз, словно владелец утомился от его тяжести. Намет изодран и потемнел от пыли и крови. Сюрко порван в лохмотья, не разобрать гербовых цветов. Левая рука лежит на яблоке меча, истертые ножны скребут по каменистой почве. Правая держит уздечку коня, устало склонившего шею. Копыта выбивают облачка белесой пыли, танцующей в звездном свете. Франкский воин в полном боевом облачении идет по Королевскому тракту, древнему, как сама эта земля. Он близок к своей цели. Он не видит ее, но знает – идти осталось недолго. Тракт спускается по склону – длинному и крутому. Долина внизу погружена в непроницаемый мрак. Не видно ни одного огонька там, где еще недавно жил небольшой, но оживленный город. В ночном воздухе пахнет гарью.
Рыцарь останавливает коня, не спеша проверяет подпругу, потом садится в седло, ударяет пятками в бока животного. Конь фыркает, мотнув головой, трогается тяжелым, усталым шагом. Спуск длится долго. Ночь, удушливая, но холодная, протягивает свои ледяные пальцы к рыцарю – но это не беспокоит его. Он въезжает в городское предместье. Низкие глинобитные лачуги с плоскими крышами и узкими оконцами ютятся близко одна к другой. Впереди слышится скрип колес. Неуклюжая арба выезжает из-за поворота, влачимая сонным, мосластым волом. Меж двух огромных, выше людского роста, колес сидит сгорбленный сарацин. За его спиной уродливым горбом нагружены мешки с добром, награбленным в пустых домах. Его кожа выжжена солнцем так, что кажется темнее выгоревших серых одежд. Из-за темноты он замечает рыцаря, когда тот уже совсем рядом. Испуганный крик вырывается из груди мародера. Латинянин приближается, молчаливый и недвижный, точно призрак. Сарацин следит за рыцарем испуганным взглядом, не в силах отвести глаз. Он скорее ожидает увидеть в Аль-Кераке Кзыра, легендарного дервиша-пророка, чем латинянина. Уже два месяца минуло с тех пор, как замок страшного Арнаута, прозванного Рыжий Ифрит, пал под натиском правоверных. Все защитники крепости погибли, а те, кто сдался в плен, были угнаны в колодках. И вот воитель-франк, точно сын иблиса, под покровом ночи входит в город. От страха сарацин утратил дар речи, беззвучно лопоча мольбы о спасении…
Рыцарь огибает арбу справа, поравнявшись с возницей. Сверкают в прорези вороненого шлема глаза. С шорохом выскальзывает из ножен меч – мутное, в зазубринах лезвие тускло отражает лунный свет, прежде чем войти в глотку несчастного. Предсмертный крик сменяет хриплое бульканье, черная кровь льется из раны, идет ртом и носом. Рыцарь высвобождает лезвие, убирает в ножны, не озаботившись отереть клинок. Вол, тревожно фыркая от запаха крови, бредет дальше. Рыцарь трогает поводья.
Как странно ему ступать по этим улицам! Еще недавно это была его земля, вотчина, в которой он волен был творить суд над всяким. Вдали, на освещенной лунным светом скале, высится Крак-де-Моав, неприступная твердыня. Рыцарь направляется туда. Дорога почти пройдена – но остаток пути обещает быть самым трудным.
Она ощущает его присутствие. Ощущает и боится. Потому всеми силами постарается помешать ему достигнуть замка.
Город пуст. Многие дома сожжены и разрушены, их закопченные остовы, как скелеты морских чудовищ, торчат из белого песка – изломанные ребра, обуглившаяся плоть. Уцелевшие дома наглухо закрыты – ставни и двери, свет погашен. Сквозь щели не разглядеть даже слабого проблеска. Страх сковывает Аль-Керак. Бродячие псы, худые, шелудивые, глухо рычат из подворотен. Ни один не отважится выскочить на улицу, залаять в голос. Кого они боятся – рыцаря или тех, кто ныне хозяйничает на его земле?
Ответом на эту мысль становятся тревожные крики. Сельджукская речь, грубая и отрывистая, разносится над замершим предместьем. Потом слышатся шаги, поспешные, тяжелые. Их звук пронзает холодную темноту, извещая и настораживая рыцаря. Улица узка, пространства для маневра мало. Рыцарь спешивается, достает из ножен клинок, беря его двумя руками, вскидывая над головой. Шаги звучат громче. Трое… четверо. Первый появляется из темноты, в его руке длинное копье, одежда запятнана кровью, черная борода взлохмачена, рука со щитом небрежно висит. С хриплым вскриком рыцарь опускает клинок. Сталь рассекает кожаный шлем, а за ним и кости черепа, разрубая голову, как спелую дыню. Лезвие застревает в нижней челюсти, рыцарь рвет его, высвобождая с мерзким хрустом. Убитый валится навзничь, за ним уже стоит следующий, копье со свистом устремляется к животу латинянина. Тот тяжело отпрыгивает – и наконечник, пробивая сюрко, скребет стальные кольца. Меч описывает дугу, ударяет по древку, сбивая то в сторону. Следующий удар – по запястью копейщика. Кости трещат, через клинок чувствуется, как лопается жила. Свистит стрела, ударив в плечо, пробивает кольчугу и вгрызается в плоть. Рыцарь с криком бросается вперед, пинком в пах валит раненого врага, заносит над ним меч. Еще одна стрела ударяет в него – в грудь, возле сердца. Кольчуга замедляет удар, острие вязнет в поддоспешнике. Меч опускается, войдя в основание шеи, выпустив фонтан крови, заливший рыцарю грудь и живот. Третья стрела бьет в лицевую пластину топфхельма, соскальзывает, улетая прочь. Рыцарь перешагивает через мертвого сарацина, тяжело устремляясь к лучнику, застывшему в пяти шагах впереди. Сельджук, охваченный ужасом, бормочет:
– Шайтан! Шайтан!
Высоко занесенный клинок с низким гудением опускается вниз, разрубив тело от плеча до середины груди. В этот момент из подворотни с воплем прыгает на рыцаря четвертый враг. Сабля вонзается в бок, разрывая железные кольца доспеха, прорезая бычью кожу поддоспешника, впиваясь в мясо. Рыцарь наотмашь бьет сельджука перчаткой, отшвырнув назад в проход. Пока тот пытается встать, латинянин с тяжелым звоном подходит, взяв меч лезвием вниз, вскидывает его. Короткий вскрик, полные предсмертного страха глаза – и прямое острие входит в грудь, скрипя о ребра, заливая внутренности кровью из разрубленных жил. Сельджук закашливается, выгибается дугой, еще больше насаживаясь на клинок – и замирает.
Рыцарь высвобождает оружие резким, уверенным жестом, вскидывает его над головой, словно угрожая самому небу – черному куполу в россыпи серебряных звезд. Вопль торжества зарождается в его груди и вырывается наружу – хриплый и страшный.
– Я – Рено де Шатильон!!! Хозяин Керакского замка и лорд Трансиордании!!! Рено де Шатильон!!!
Подхваченный ветром крик летит прочь. Рыцарь знает, что имя его, словно чумной ветер, заставит всякого прятаться. Ибо нет среди франкских имен имени более страшного, чем имя Рено, которое они на свой лад произносят «Арнаут». Пусть знают! Рыцарь вернулся домой!
Он неторопливо вытирает клинок об одежду мертвеца, обламывает древко застрявшей в плече стрелы. Уже долгое время он не ощущал себя так – словно не было всех прожитых лет, не было старых ран, сарацинских застенков и разгульной жизни. Он садится в седло, посмотрев на небо. Щербатый полумесяц упрямо взбирается по нему, стремясь к зениту. Ночь неумолима. Нужно спешить.
Городские ворота обратились в груду горелых обломков. Конь останавливается перед ними, встряхивает головой, глухо фыркнув. Рено, выругавшись, бьет его пятками. Животное недовольно двигается вперед, осторожно ступая среди толстых досок, почерневших и изломанных. Рыцарь пересекает невидимую границу ворот и чувствует, как в тот же миг резкая судорога пронзает его тело.
– Я – хозяин этого города! – кричит он, но голос его уже не так силен и уверен. Боль сотней игл шевелится в груди. Сиплый рык вырывается сквозь сжатые зубы.
Конь надсадно ржет, но рыцарь ударами заставляет его идти вперед. Они преодолевают проем – и боль уходит. Рено со стоном сползает с коня, сгибается, опершись руками о бедра. Жар волнами растекается по телу, причиняя невыносимые страдания. Еще немного – и обессиленный рыцарь рухнет на землю. Но боль отступает, медленно, неохотно. Рено распрямляется, берет коня за повод.
Он знал боль. Из всех его любовниц она была самой верной. С самых ранних лет она привечала Рено, терпеливо напоминая о себе каждый день. А в Святой земле сделалась настойчивой и требовательной, с каждым годом все теснее сжимая объятия. Она растягивала и перевивала его жилы после долгих конных рейдов, горячим языком лизала глубокие порезы, оставленные саблями и мечами врагов, вонзала когтистые пальцы в раны от стрел, раскаленными углями пробиралась в потроха, изнуренные гнилой водой и скудным походным провиантом. По утрам после обильных возлияний она влезала под череп горстью раскаленного песка. Сквозь пыточные орудия сельджуков из Алеппо раскаленным свинцом текла по венам. Он знал боль во всех ее проявлениях.
Аль-Керак встречает своего господина тревожным молчанием. Если кто и оставался тут, то не рисковал дать о себе знать. Только грабители бродят по этим улицам, ища поживы. Бедуины, выползшие из раскаленного ада пустыни, дезертиры воинства Салах ад-Дина, местные нищие. Этого отребья Рено не опасается. Наоборот, он желает встречи с ними. Жажда убийства обуревает его, требует выхода. Тот, кто в жизни своей пролил столько крови, уже не может обходиться без ее привкуса на языке. Чувствуя дрожь нетерпения, охватившую тело, Рено направляется к ближайшему дому. Дом крепкий, со вторым этажом, нависающим над первым, с резными дверями. Кто живет здесь? Коптский купец? Богатый еврейский ремесленник? В Аль-Кераке под рукой де Шатильона осталось мало мусульман – все бежали в страхе перед франкским бедуином, как звали его за беспримерную жестокость.
Удар ноги заставляет двери затрещать. Второй удар вдавливает их внутрь. После третьего они распахиваются, открыв темный проем, пахнувший теплым, спертым воздухом. Рыцарь делает шаг внутрь, чувствуя, как льдистая судорога пробегает по жилам. Это не так больно, как в воротах, – и потому боль только распаляет Рено. В доме кто-то есть. Он ощущает это по запаху – людского пота, свежей еды, воскуренных благовоний. Как гончий пес, он идет по нему. Большая спальня пуста, постель смята. Рыцарь обходит комнату за комнатой, ножны сухо скребут по дощатому полу. Меч он убрал, в руке – длинный кинжал. Он останавливается.
Кто-то дышит, изо всех сил стараясь делать это беззвучно. Его душат слезы, в носу влажно, и оттого каждый вдох сопровождается сипением. Рено осматривается, пытаясь отыскать источник звука. Где-то здесь. Надежный схрон, построенный со знанием дела. Достойный вызов тому, кто посвятил грабежу лучшие свои годы. Дыхание то умолкает – когда неизвестный отчаянно пытается его сдержать, – то слышится вновь. Рено делает шаг в сторону, замирает. Здесь.
Всегда погреб. Всегда они надеются укрыться под землей, словно это подобие могилы спасет их от могилы настоящей. Сколько их там? Трое? Четверо? Пусть лучше будет больше. Чем больше крови, тем лучше.
Лаз отыскался быстро. Рука рвет кольцо, обнажая темное, сырое нутро подземелья. Вниз ведет крутая лестница. Рено спускается по ней спокойно, словно входит в собственные покои. В кромешной тьме нельзя увидеть даже вытянутой руки, но это лишь будоражит его, сводит мышцы в сладостном напряжении. Нога касается земляного пола – и в это же мгновение на него наваливается что-то большое и тяжелое, пыхтящее, как закипающий котелок. Ноздрей касается кислый запах пота, толстые, мягкие пальцы вцепляются в сюрко, вторая рука бьет коротким ножом, но слабое лезвие лопается от удара о кольчугу. Рено сгребает нападавшего левой рукой, правой вспоров его толстое брюхо от паха до ребер. Он не видит, но чувствует, как скользят по руке горячие потроха, выпущенные на волю. Человек верещит – высоко и противно, как свинья. Рено отшвыривает его прочь, стараясь угадать, где прячутся остальные. Одна не выдерживает, начинает рыдать в голос, на нее шикают… Три широких шага, какая-то возня прямо под ногами. Рено тяжелой стопой придавливает к земле хрупкое, слабое тело, слыша, как трещат ребра. Нагибается, хватает рукой волосы, запрокидывает голову. Девка. Слишком маленькая, чтобы быть женой, скорее дочка. Кинжалом вспарывает глотку до самого хребта, наслаждаясь булькающим свистом, в который превратился крик. Она умирает быстро – даже слишком. Рено чувствует сладкую истому, волной пробежавшую по телу, когда короткая агония наконец прекращается. Он уже забыл, как это сладко. Какое более изысканное наслаждение может доставить ему, старику, женщина? Так паучиха, спарившись, убивает паука – истинное удовольствие можно познать лишь через боль. А вершина боли – смерть.
Есть еще. Они где-то здесь, затаились по углам, как крысы, недвижные, беззвучные. Рено замирает, впитывая каждый звук. Глухо хрипит умирающий толстяк, чавкая разбросанными по полу кишками, где-то наверху протяжно воет собака. Ни звука больше.
– Маленькие мышки, – голос рыцаря дрожит от возбуждения. – Сидите тихо… Кот бродит рядом. Голодный кот, который съест вас!
С воплем он рассекает воздух перед собой – лезвие режет пустоту, краем зацепив земляную стену погреба. Как взбесившийся зверь, Рено прыгает вбок, пытаясь достать невидимую жертву, потом еще. Он беснуется и хрипит, брызгая слюной на глухое забрало, скрипя ржавыми звеньями кольчуги и рассохшимися ремнями. Жуткие прыжки его, невидимые и от того еще более пугающие, делают свое дело – кто-то с криком кидается из угла к лестнице. Рено бросается наперерез, загородив своим телом проход. Низкорослая, полная женщина врезается в него, отлетает. Он хватает ее за горло, сдавливает. Рука в кольчужной рукавице раздирает тонкую кожу, ломает гортань. Рено не спешит с кинжалом, впитывая страдания захлебывающейся жертвы. Потом приставляет кинжал к ее глазу и, помедлив секунду, вгоняет клинок в глазницу. Тело дергается, потом обмякает, грузным тюфяком вывалившись из разжавшейся руки. Хриплый стон вырывается сквозь плотно сжатые зубы, тело охватывает томительная слабость. Все? Нет, есть еще кто-то, совсем маленький, такой тихий… Где? Где он?!
Жажда, ненасытный пламень внутри, как будто уже уснувший, снова начинает шевелиться, обжигая, тревожа. Как в те времена, тридцать лет назад, когда Рено, бальи Княжества Антиохийского, вел своих рыцарей в набеги на сельджукские деревни. Тогда он тоже не мог успокоиться, пока не уничтожал всех до последнего, своей рукой обезглавливая, вспарывая животы, подвешивая за ноги с разрезанными венами. Проклятые богохульники боялись его, как адова огня! А он убивал их сотнями: мужчин, женщин, стариков, детей. Нищие оборванцы, влачащие жалкое существование на выжженной солнцем каменистой равнине, они приносили доход, только если выжать их досуха, забрать все. А оставлять в живых того, у кого отобрал все, может только глупец. Тогда, именно тогда проснулась в Рено де Шатильоне эта неутолимая тяга, потребность убивать, чувствовать, как проскальзывает меж окровавленных пальцев чья-то душа, отправляясь в ад. Два года он опустошал селения Алеппо, забираясь все глубже в земли неверных. Два года, пока, наконец, дьявол не предал его и не выдал в руки богохульников…
В тот день рыцари де Шатильона бились отчаянно. Многие пали, и смерть была лучшей участью. Под Рено убили коня, потом навалились толпой, стянув руки арканом. Так начался его плен – и никто из латинских владык Утремера не пожелал выкупить его. Лицемеры! Когда он своими набегами держал сельджуков в страхе, они одобрительно кивали ему, называя Miles gregarius, доблестный солдат. Епископы осуждали его зверства, но разве не они говорили: «Убийство неверного не есть грех, но путь в Царствие Небесное»?
Новый, незнакомый звук вырывает Рено из лап воспоминаний. Кто-то скребется о землю – слабо, едва слышно. Потом раздается тонкое кряхтенье и короткий всхлип.
Младенец. Наверное, мать усыпила его, и потому он до сих пор не подал голоса. А теперь шум и крики разбудили дитя. Перед глазами Рено проступает смутный образ – кривые ножки, большая головка, тонкие ручки. Большие мутно-голубые глаза, смотрящие серьезно и открыто. Судорога так сильна, что Рено едва не падает. Опираясь рукой о стену, он идет на плач, который становился все громче.
– Ну-ну, малыш, – хрипит он, шумно сглотнув вязкий комок слюны. – Не плачь. Я помогу тебе. Я отправлю тебя в рай. Благодари меня, ибо так ты попадешь прямо к Богу. А если бы ты вырос неверным, воспитанный лживым учением, на веки вечные тебя ждал бы ад. Благодари меня…
Лезвие проходит сквозь плоть почти без усилий. Детский крик становится громким, истошным, невыносимым. С ревом Рено кромсает хрупкую плоть, желая только, чтобы больше не было этого крика, но тот все звучит и звучит… в голове рыцаря, под черепом, даже когда он выбирается из погреба и бредет к коню. Кишки сплелись в тугой узел, в голове словно бьет огромный колокол.
Он садится в седло, пошатываясь как пьяный. Всегда так – после восторга приходит пустота. И в этой пустоте ненасытный огонь жжет еще сильнее. Громада замковой горы высится над ним, увенчанная приземистыми круглыми башнями. В одной из них на мгновение мелькает огненный проблеск.
– Я иду к тебе!!! – рвет глотку Рено. – Я иду!!!
Конь переходит с шага на рысь, натужную и вымученную. Дома вокруг – словно кладбищенские склепы. Кое-где прямо на улицах все еще лежат тела – раздетые донага, тронутые гниением, обглоданные псами. Это трупы христиан Аль-Керака. Вот плата за нерадивое служение. Вот плата за предательство.
Воспоминания, вязкие и горячие, как деготь, обволакивают его. Пятнадцать лет… Пятнадцать лет Рено де Шатильон провел в плену, без надежды на освобождение. Если Нур ад-Дин, сельджукский атабек Алеппо, и рассчитывал получить за Рено выкуп, то лишь в первые годы. После он держал ненавистного франка в качестве забавы, издеваясь и мучая его. По его личному приказу жизнь де Шатильона оберегалась с особой тщательностью – мусульманский владыка не желал потерять своего «шута». И Рено продолжал жить. И в страдании крепла его ненависть к пленителям.
Ему было уже пятьдесят семь, когда произошло событие, изменившее его жизнь. К нему в темницу явилась женщина. Просторные одежды окутывали ее фигуру, даже прорезь для глаз была скрыта полупрозрачной арганзой. Она склонилась над ямой, где сидел закованный в колодки рыцарь.
– Ты желаешь обрести свободу? – спросила она, и голос ее был сладок как мед, но пугал, как шипение гадюки.
– Уж не ты ли подаришь мне ее? – с презрением спросил Рено. – Моя собственная жена отказалась выкупить меня.
– Твоя жена умерла два года назад. В Антиохии правит твой пасынок.
– Ты много знаешь, – проворчал Рено.
Женщина тихо засмеялась. Казалось, зазвенели медные бубенчики.
– Я знаю достаточно, – сказала она. – В Алеппо веют ветра перемен. Нур ад-Дин такого же возраста, как и ты, но один из вас переживет другого.
– И что это значит?
Женщина снова рассмеялась:
– Значит, что скоро мне будет не мил мой дом. Я хочу покинуть его.
– И ты ищешь во мне защитника, глупая женщина? – расхохотался Рено. – Ты хоть знаешь, скольких твоих соплеменниц я обесчестил и убил?
– Послушай меня, франк, – голос женщины стал ледяным. – Если ты согласишься исполнить мою волю, я сделаю так, что скоро ты покинешь эти стены. Больше того – с моей помощью ты обретешь богатство и величие, сравнимые с теми, что снискали первые крестоносцы.
– И как ты это сделаешь? – зло спросил де Шатильон.
Женщина продолжила, не обратив на его слова никакого внимания:
– Сейчас ты никто. У тебя нет вотчины и нет людей. Некому заплатить за тебя выкуп. Но, по моей воле, тебя освободят. Больше того, ты получишь замок и людей. Ты получишь самый лучший замок в Утремере. И возможность совершить величайший подвиг веры после взятия Иерусалима.
– Ты, – оскалился Рено почерневшими зубами, – ты дьявол. Я знаю, чувствую это.
– Это не так, – покачала она головой. – Но если ты хочешь…
– Это так, – мотнул косматой головой рыцарь. – Но знай, нечистая, я не боюсь тебя. После пятнадцати лет я не боюсь ада и не жажду рая. Скажи, что мне сделать – расписаться кровью?!
Женщина снова рассмеялась:
– Нет, франк, нет! Мне не нужна твоя кровь – довольно твоего согласия. Слушай внимательно: пройдет время, и ты услышишь о смерти Нур ад-Дина. Вскоре после этого в твоей яме появится змея. Гадюка. Ты должен будешь спрятать ее под одеждой, у себя на груди. Должен будешь кормить ее. А потом, когда придут тебя освобождать, ты тайно возьмешь ее с собой и увезешь из Алеппо.
Хриплый, кашляющий хохот сотряс тело де Шатильона.
– Ты безумна, женщина, – сквозь смех сказал он. – Я не посажу гадюку за пазуху.
– Тогда ты умрешь в яме. Как прокаженный или чумной.
Смех оборвался. Рено некоторое время размышлял.
– Хорошо, – сказал он наконец, – и что будет потом?
– Потом ты отправишься в Иерусалим, – спокойно проговорила женщина. – Навстречу своей судьбе.
…Судьба. Судьба Рено де Шатильона – Рога Хаттина. В ярости мотнув головой, он ощущает, как воспоминания о пережитой боли вновь оживают в нем. Конь останавливается. Удивленный, рыцарь озирается по сторонам.
У обочины на большом камне сидит бледный юноша-сириец. Большие черные глаза, не отрываясь, смотрят на латинянина.
– Ты кто? – спрашивает Рено на фарси. Рука его лежит на рукояти меча, но словно кто-то невероятно сильный давит на запястье, не давая обнажить оружие.
– Я – Ничто, – отвечает юноша голосом гулким и пустым.
Конь де Шатильона упорно топчется на месте, не слушая поводьев и ударов.
– Чего ты хочешь от меня?
– Ничто не имеет желаний, – отвечает юноша.
– Почему задерживаешь меня?
– Не я. Ты, – юноша чуть приметно качает головой. – Твой путь все равно приведет тебя ко мне. Этого не избежать.
– Я… не могу, – Рено набычивается, словно борясь с ураганом. – Я должен.
– Ты ступаешь на ее землю. Теперь она могущественна как никогда. Твои дела сотворили ее. И по делам твоим воздается тебе.
– Я убью ее! – надсадно кричит рыцарь.
Конь под ним пятится, встает на дыбы, едва не сбросив седока.
– Ее ли смерти ты желаешь? – звучит холодный вопрос.
Голову словно сдавливают железные тиски. С хрипом Рено хватается за шлем, зажмуривается…
Боль пропадает. Нет и юноши на камне. Конь успокаивается, сам начинает подниматься по тропе. Бормоча ругательства, Рено пришпоривает его, заставляя идти быстрее. Подъем предстоит долгий, а месяц уже висит в зените.
Ведьма. Столько лет она провела в его доме, а он знал о ней так мало. Тогда, в году от Рождества Господа нашего одна тысяча сто семьдесят шестом, все сбылось по ее слову. Умер Нур ад-Дин, и с его смертью мир покинул сарацинские земли. Под угрозой от собратьев по вере правители Алеппо стали искать союза с франками. Чтобы укрепить этот союз, сельджуки отпустили всех знатных пленников. Рено де Шатильон получил свободу последним. Выйдя, он узнал, что его выкуп – сто двадцать тысяч золотых динаров – заплатил сам прокаженный король Иерусалима Балдуин Четвертый.
Вместе с Рено, пригревшись на его груди, покинула Дамаск большая гадюка. В Иерусалиме змея пропала, зато появилась молодая женщина, чертами похожая на гречанку и сирийку. Она звала себя Силенцией, и голос ее был голосом той, что обещала де Шатильону свободу. Но на том чудеса не окончились. От короля Рено получил во фьеф Трансиорданию – пограничную область на берегах Мертвого моря. То была богатая вотчина с неприступным замком Крак-де-Моав, построенным на вершине горы. Сто рыцарей при дворе короля ожидали от него милости и вотчин – а получил их Рено, шестидесятилетний старик. Впрочем, старость не была ему помехой. Он не оставил меча, а годы плена лишь распалили его ненависть.
Ведьма помогала ему. Она варила зелья, укреплявшие плоть, предсказывала маневры и вылазки его врагов. Плата же, которую она требовала, казалась Рено смехотворной – мучить и убивать пленников, которых он захватывал в своих набегах. Он охотно исполнял это условие – лишь тот выживал в его руках, кто способен был выкупить себя. Остальных же сжигали, сбрасывали со скал, закапывали живьем. Опьяненный нескончаемым кровопролитием, де Шатильон проживал день за днем словно в дурмане.
Пронзительный крик заставляет рыцаря вскинуться. Огромная тень скользит по скале – черный крест на костяном фоне. Крик повторяется, рассекая небо как удар бича. Огромный орел делает круг над головой всадника.
«Ты ступаешь на ее землю».
Клинок с глухим шорохом покидает ножны. Жаль, нет щита – он помог бы. Клекот звучит снова, тень накрывает рыцаря, увеличиваясь с каждой секундой. Задрав голову, Рено видит, как сверху, сложив крылья и выставив когтистые лапы, падает на него черный орел. Конь встает на дыбы, и в этот миг исполинская птица обрушивается на него, сминая и опрокидывая. Рыцарь, выброшенный из седла, катится по камням. Хрипло, утробно кричит конь, шея изодрана в лоскуты страшными когтями. Густая черная кровь струится медленно, тяжелыми потоками стекая на землю. Орел срывается со склона, взмывает вверх, поднимается широким полукругом. Конь встает на колени, но с пронзительным криком валится на бок. Рено тянется к мечу, упавшему в нескольких шагах от него. Клекот режет слух, хлопанье крыльев оглушает. Когти впиваются в грудь, со скрежетом рвут кольчугу, проникают в плоть. Загнутый клюв устремляется к глазным прорезям топфхельма. Рыцарь в последний момент подставляет левую руку. Рукавица не выдерживает, окровавленные звенья летят в разные стороны, хрустит перекушенная кость. Правая рука нащупывает на поясе кинжал, колет – клинок пропарывает бок орла, тот клекочет, бьет крыльями. Когти сжимаются сильнее, клюв снова наносит удар, со скрежетом сгибая металл шлема. Острая боль пронзает череп, Рено кричит – страшно, надсадно. Второй удар кинжала пробивает птичью лапу, израненная рука хватает распяленный клюв. Тот сжимается, впивается в ладонь. Третий удар – в шею твари – почти перерубает ее. Птица пытается высвободиться, бьет крыльями, но Рено колет снова, потом еще раз, еще… Кровь и перья покрывают его. Наконец птица над ним превращается в содрогающийся комок обагренной плоти. Сбросив его с себя, рыцарь медленно встает на четвереньки, потом поднимается на ноги. Снимает шлем, бросив его под ноги, стягивает зубами рукавицу с раненой руки. Безымянный палец выпадает из нее, отрезанный клювом, словно мясницким ножом. Кровь медленными толчками вытекает из раны. Оторвав лоскут сюрко, Рено перевязывает рану, потуже затянув узел. Его лицо похоже на кору старого дерева. Глубокие морщины и уродливые шрамы рассекают кожу, сросшиеся брови нависают над глубоко запавшими глазами. Седые волосы спутанными прядями выбиваются из-под хауберка. Вместо левого глаза – провал, сочащийся бурой жижей. Вторая повязка закрывает рану. Рено подбирает шлем, вытряхивая из него песок и камни, надевает на голову.
Конь снова пытается встать на ноги. Рана, нанесенная когтями орла, глубока и обширна. Кровь, вязкая как смола, покрывает шкуру животного, запекаясь как на раскаленной сковороде. Рыцарь встает над умирающим животным, медленно обнажая меч. Направляет лезвие вниз, сжав в кулаках перья гарды. Поднимает и резко опускает клинок, вогнав его в основание черепа коня. Коротко и страшно взвизгнув, тот дергается, поднимая копытами пыль. Через несколько мгновений все кончено. Карий глаз остекленело смотрит в небо. Рыжий серп месяца отражается в нем.
Рено не произносит слов прощания и не чувствует горечи утраты. Это не первый убитый под ним конь. Дорога змеей вьется между обветренных скал. Сколько раз Рено де Шатильон проходил по ней? Он ступает уверенно, как всемогущий повелитель, вершитель судеб: нет того, кто мог бы бросить вызов его власти. Сам могучий Саладдин дважды осаждал Крак-де-Моав и дважды уходил ни с чем, смирив гордыню и затаив уголь вражды в сердце.
Повелитель сарацин свершил свою месть над Рено де Шатильоном, и этого уже не исправить. Не за тем бывший лорд Трансиордании вернулся в свой фьеф. В его душе ненависть к Саладдину не сильнее, чем ненависть к мародеру-вознице, которого он зарубил у ворот Аль-Керака. Еще один мусульманин. Сельджук, перс, бедуин… воин, имам, мать, младенец. Все они прокляты пред ликом Господа, и каждый из них в равной степени заслуживает смерти. А Рено де Шатильон – лишь оружие, Божьей милостью, пребывающий в священном катарсисе кровопролития. Владетели крестоносных королевств порицали его, называли безбожным разбойником. Разбойником он и был – но не безбожным. Во имя чего, если не Истинной Веры, совершал он все свои жестокости? Не папой ли, наместником Бога на земле, сказано было: «Deus Volt!» Глупец тот, кто не почитает себя слепым орудием вышнего Провидения. Глупец тот, кто противится, кто уничижает себя и укрощает.
– Я сделала тебя лордом. Чего еще ты желаешь? – говорила Силенция, по-кошачьи прищурив глаза. Она любила тень и всегда держала окна своих покоев закрытыми.
Рено не нравилось посещать это темное, затхлое место. Но раз за разом он вынужден был это делать – помощь ведьмы была неоценима в подготовке набегов. Ее чары открывали рыцарю пути караванов, указывали селения с богатой добычей, предупреждали о войсках сарацин.
– Я – старик, которому немного осталось. – Рено еще ощущал запах крови, свежей крови, пролитой им недавно. Он пропитывал одежду и теперь распространялся по комнате. Этот запах нравился Силенции. Она жадно принюхивалась и возбужденно выгибалась, вдыхая его.
– Ты не умрешь так быстро, – ее голос походил на мурлыканье. – И смерть встретишь не на старческом одре.
– Ты обещала мне Подвиг Веры. – Он не забыл ее слова, сказанные в подземельях Дамаска.
Не забыла их и Силенция.
– И подвиг ждет тебя, – кивнула она. – Но не сейчас.
– Для меня нет завтрашнего дня. То, что я хочу, я получаю сейчас! – Рено не терпел, когда ему перечили. Многие годы рядом с ним выживали лишь те, что были абсолютно преданы своему господину. И те, что склонялись перед его волей. Сотня жестоких головорезов ходила под знаменами де Шатильона. Править ими можно было лишь силой – и страхом.
Силенция покачала головой.
– Да будет так, – сказала она. – Твой замок – граница владений христиан. Но там, в пустыне, скрыто сердце мусульманской веры – Мекка и Медина.
– Аравийские пески лежат перед ней, – презрительно скривил губы Рено. – Это кусок ада на земле. Человеку не пройти через них.
– Человеку – нет. А бедуины кочуют в этих местах уже многие века. Я научу, как и с кем говорить, чтобы жители пустыни провели тебя к Мекке. И сами они, чуждые любой вере, станут тебе союзниками в разграблении священного города мусульман. Но помни – твое время еще не пришло. На этом пути трудно будет устоять.
Воистину, это был замысел, сопоставимый с освобождением Гроба Господня, – и он пленил душу Рено де Шатильона, принудив все силы обратить на его исполнение.
То было горчайшее поражение, испытанное Рено со времен его пленения сельджуками. В дне пути от Медины он встретился с войском брата Саладдина – Малика аль-Адила. Бедуины предали Рено, перейдя на сторону сарацин. В той кровавой сече лишь горстке рыцарей удалось вырваться из окружения и бежать. Рено вернулся в Крак-де-Моав не героем христианского мира, но побитым псом. Те из его рыцарей, кто попал в плен, были публично казнены, и тела их выставлялись напоказ в мусульманских городах.
– Я говорила, что время еще не пришло, – в ответ на угрозы ответила Силенция. – Говорила, что на этом пути легко оступиться.
– Когда же придет мое время?
– Скоро.
Дойдя до высшей точки на черном небосклоне, месяц начинает свой медленный спуск. Звезды сияют ярче, заливая бледным сиянием голые скалистые склоны. Крак-де-Моав нависает вверху. Кладка стен изувечена ударами катапульт, груды битого камня высятся там, где стояли неприступные башни. Запекшаяся кровь черными кляксами пятнает белесый известняк. Ворота широко распахнуты – символ бахвальства мусульман, уверовавших в окончательную победу над крестоносным воинством. Непогребенные тела лежат во внутреннем дворе – скелеты в закопченных доспехах, покрытые остатками обугленной плоти. Пробитые шлемы, сломанные мечи, изрубленные щиты – вот могильное убранство для павших. Рено застывает в проеме ворот, собираясь с силами, чтобы сделать шаг. Наконец нога его ступает на камни внутреннего двора. В раны словно заливают расплавленный свинец – они горят изнутри, причиняя невыносимые страдания. Но, как и в прошлые разы, еще один шаг, потом еще – и боль уходит. Осталось немного.
– Силенция! – ревет де Шатильон. – Силенция, слышишь меня?!! Я пришел!!!
Он идет вперед – туда, где вырыты тюремные ямы. Когда-то они были предметом особой гордости лорда Крак-де-Моава – глубокие и узкие, словно прямая кишка. Пленный мог только стоять в них, едва способный пошевелить руками. Ни сесть, ни тем более лечь. Даже свирепые и бесстрашные сарацинские воины сходили с ума, после трех дней в такой яме превращаясь в заплаканных, сломленных идиотов. Лишь самые стойкие выдерживали испытание ямой. Для таких у Рено была особая казнь: их связывали по рукам и ногам, а голову заключали в глухой деревянный ящик, после чего несчастных сбрасывали со стены замка, под которой начинался отвесный склон высотой в полторы тысячи футов. Рено называл эту казнь «смертью храбрецов» – падая, жертва не видела приближения земли и умирала не от разрыва сердца, как обычно бывает при долгом падении, а от удара о землю – страшного, сокрушающего.
Ямы притягивают взгляд – черные пятна на земле, темнота словно пульсирует в них, готовая излиться вовне. Рено останавливается, зачарованный этим биением, наблюдая, как темнота толчками выходит наружу, растекается по камням, постепенно обретая форму.
Жуткая смесь изможденной плоти, костей, гнилых потрохов потоками стекается в одну омерзительную лужу. Она бурлит, поднимаясь все выше, вырастая, как огромный пузырь. От смрада режет в глотке, боль стучит в костях похоронным звоном. Рено перехватывает меч, готовый встретить то, что уготовила ему проклятая ведьма.
Жуткое месиво выпускает множество щупалец, составленных из невообразимого переплетения костей и мяса. Словно гигантский морской спрут, оно шевелит ими, а уродливое брюхо оскаливается вертикальным разрезом пасти. Ее зубы – десятки людских ребер, а глаза – человеческие черепа, что поворачиваются вслед движению Рено. Монстр не издает ни звука, слышится лишь чавкающий хруст гниющей плоти, стянутой в тугие узлы.
Рено пропускает первый удар – щупальце бьет сбоку, стремительное, как молния, и сокрушающее, как молот. Рыцаря отбрасывает на несколько футов, упав, он катится по земле. Еще один удар обрушивается сверху, лишь чудом не задев его. Рено поднимается, рубит щупальце, но другое бьет его в грудь. Ребра трещат, легкие пронзает сотня раскаленных игл. Но в этот раз удар не сбивает его – он твердо стоит на ногах. Шаг в сторону, новый взмах – и тяжелое лезвие рассекает гниющую плоть легко, как масло. Другое щупальце обвивает ногу, рвет, валит на землю. Подтянувшись, Рено пытается разрубить его, но тщетно. Монстр поднимает его в воздух, швыряет вниз. Удар о камни такой, что звенит в ушах, а нос заполняется теплым и густым. Исполинская пасть совсем рядом, ребра-клыки шевелятся, словно лапы сколопендры, за ними – склизкая, сочащаяся гноем чернота. Рено поднимается, в движении рубя тварь снизу вверх. Меч вязнет в плотском месиве, рыцарь упирается ногой, высвобождает его. Стопа уходит, точно в болотную грязь. Новый удар – по черепам-глазам. Щупальца обвивают Рено, сдавливают… руки еще свободны, и он рубит, как остервенелый, высвобождаясь из этого ада. Страшные удары обрушиваются на шлем и плечи, вминая в камни, сокрушая сталь. В голове гудят колокола, перед глазами багровая пелена, руки дрожат от напряжения. Удар за ударом кромсают чудовищное тело. Теперь победит тот, кто окажется крепче, кто выдержит больше ударов. Кольчугу заливает смердящим ихором множества ран, кости горят огнем, ноги подкашиваются, хребет словно заменили раскаленным прутом. Мира вокруг нет – есть только враг, пульсирующая, смрадная масса, обволакивающая и давящая.
Все прекращается внезапно.
Рено вновь стоит в замковом дворе, окруженный множеством изувеченных тел. Чудовище распалось, точно один из ударов перерубил какую-то главную жилу, удерживающую богомерзкое создание цельным. Лезвие меча черно от покрывающих его останков, камни под ногами залиты вязкой жижей, источающей удушливый одор. Слабость горячей волной захлестывает рыцаря, он падает на колени, изломанный и обессиленный. Кажется, еще немного – и благословенное небытие примет и поглотит его, растворит в себе, подарив покой… Нет. Спустя мгновение, бесконечно долгое, Рено снова открывает уцелевший глаз. Еще не конец. Нужно идти.
Он поднимается на стену. Отсюда, с высоты полета орла, видна долина Керака, а за ней – сверкающая гладь Мертвого моря. Воздух наполнен звездным сиянием и прозрачен настолько, что тьма не становится преградой взгляду. Рено видит дальний берег моря, видит редкие огни рыбацкого селения.
– Ее ли смерти ты желаешь?
Вопрос заставляет рыцаря вздрогнуть. Обернувшись, он не видит никого. Возможно, эти слова прозвучали в его голове. Рено де Шатильон продолжает свой путь – до башни, где обитает Силенция, остается не больше десяти шагов.
Воротца не заперты, узкая винтовая лестница пуста. У дверей, ведущих в покои ведьмы, рыцарь останавливается. Остается сделать последний шаг.
– Пришло время твоего подвига, – так сказала она. – Ты ждал достаточно.
– Достаточно?! – Полный ненависти рык едва походил на людскую речь. – Три года! Три года я сижу сложа руки, не в праве потрясти мошну самого захудалого неверного лавочника! У моих рыцарей нет достойного дела, а у меня нет денег, чтобы платить им! Сколько еще мне терпеть это унижение? Трусливый Гвидо не достоин зваться королем Иерусалимским! Что толку с него, если он боится Саладдина, как шакал боится льва?!
Силенция сочувственно поцокала языком, в прищуренных глаза ее читалась насмешка.
– Умерь свой пыл, Рено де Шатильон. Он еще пригодится. Я укажу тебе караван, который пойдет по Королевскому тракту. Этот караван везет одного золота больше, чем стоит весь твой замок.
– Где он пройдет? – чувствуя, как ворочается в груди голодный червь ненависти, прохрипел Рено. – Когда?!
– Скоро. И кроме золота, он везет нечто гораздо боле ценное.
– Что?!
Улыбка Силенции была похожа на оскал черепа.
– Родную сестру султана Египта Салах ад-Дина.
Сто двадцать тысяч золотых выкупа заплатил за Рено Балдуин Четвертый. Сто сорок тысяч было потрачено за тринадцать лет строительства Крак-де-Моава. В набеге, совершенном по указанию ведьмы, лорд Трансиордании заполучил в свои руки казну в двести тысяч золотых динариев – и пленницу, самую ценную в Утремере.
– Ты должен убить ее, – сказала Силенция, когда Рено вернулся в Крак.
Но лорд не стал слушать:
– Двести тысяч я получил, и еще столько же заплатит мне Саладдин, чтобы вернуть свою драгоценную сестру.
Силенция расхохоталась ему в лицо – зло, надменно. Слова ее падали, как свинцовые гири:
– Ты глупец, Рено де Шатильон, если думаешь так!
Хозяин Крак-де-Моар ощутил, как закипает в жилах кровь. Опьяненный кровавым пиршеством, возбужденный богатой добычей, ославленный своими рыцарями, он не ждал таких слов.
– Глупец тот, кто решится оскорбить меня, ведьма! И женщин мне доводилось убивать не реже, чем мужчин!
Меч, глухо звякнув, покинул ножны. Лезвие, еще мутное от пролитой недавно крови, уставилось в грудь Силенции.
– Святой подвиг! – выкрикнула она.
Страх все же добрался до нее, сжал сердце ледяными пальцами. Довольная улыбка тронула лицо Рено. Вот такой ведьма нравилась ему. Испуганной. Беззащитной. Всецело ему подвластной.
– Великое деяние веры! Ты совершишь его, если сделаешь по моему слову!
Де Шатильон расхохотался. Опустив клинок, он смеялся, как сумасшедший.
– Двести тысяч, – наконец проговорил он. – Вот мой подвиг.
Саладдин не заплатил за сестру ни монеты.
Рено де Шатильон стягивает с головы шлем, сбрасывает капюшон хауберка. Волосы слиплись от пота и грязи, превратились в бесцветные сосульки. Повязка на глазу напиталась кровью, заскорузла. Потеки крови спеклись в бороде. Топфхельм и рукавицы остались лежать на полу. Широко распахнув двери, Рено входит в трепещущий мрак ведьминых покоев. Меч покоится на плече – тот самый, которым он угрожал Силенции больше года назад. Тот самый, которым Рено сражался у Рогов Хаттина.
– Ты все-таки вернулся. – Голос ведьмы тих и слаб. В темноте не угадать, откуда он доносится. Рыцарь останавливается, вслушиваясь.
– Помнишь ли ты, Рено де Шатильон, как я говорила тебе, что смерть ты встретишь не на старческом одре? Разве я была не права?
Рыцарь молчит. Каждый раз, когда ему кажется, что он угадал место, где прячется ведьма, голос ее словно раздается с другой стороны.
– А помнишь, как я просила убить пленницу? Скольких ты лишил жизни без сомнений и жалости? Сотню? А может, тысячу? Будь ты истинно кровожаден – твой подвиг свершился бы.
– Мой подвиг свершился, – произносит Рено хрипло. – Я пал за Истинную Веру.
– Ты пал за глупость магистра ордена Храма и трусость Гвидо де Луизиньона. О тебе вскоре забудут – а те, кто вспомнит, будут поминать лишь как разбойника и убийцу. Если бы ты послушал меня…
Ярость захлестывает де Шатильона. С хриплым криком он бросается во тьму, рассекая ее клинком. Тишину нарушает лишь глухой звон кольчуги и гул рассеченного воздуха. Рено замирает, тяжело переводя дух, вцепляется рукой в ворот кольчуги, тянет, так что лопаются звенья и брызгает из-под пальцев кровь.
– Если?! Что мне твое «если», ведьма! Теперь все кончено для меня. Все кончено для всего королевства Иерусалимского! Святой город пал, династия прервана! Остатки крестового воинства с позором будут изгнаны из Леванта – и тех, кто придет позже, постигнет та же участь! Где ты?! Покажись, ведьма!
– Что мне с того? – Голос как будто раздается из-за спины.
Рено с криком разворачивается, наискось рубанув клинком.
– Ты пришел сюда зачем? – Теперь голос звучит словно бы справа.
Рыцарь бросается туда, но снова поражает лишь воздух. В бессильной злобе он кричит, размахивая клинком, как безумный.
Подвиг Веры! Бессмысленное кровопролитие в безводной пустыне, что высушила Божьих воинов досуха, прежде чем отдать их на растерзание сарацинам. Раскаленная сковорода, где воздух наполнен удушливой пылью, а доспехи раскаляются так, что люди в них запекаются живьем. Двое суток в кольце окружения, среди подожженных кустов и стрел, летящих из-за каждого камня. А затем, когда воля уже сломлена и нет сил сражаться, – жестокая сеча, семь часов смертоубийства, когда, одна волна за другой, неверные наваливались на горстку праведников, каждый раз оставляя после себя все больше убитых. Рено помнит, как падали один за другим его соратники. Он помнит, как бросились бежать трусливый Ибелин и Жослен Эдесский, как отказались биться простолюдины иерусалимской пехоты. Помнит, как отчаянно сражались иоаниты и храмовники, один за другим отправляясь к Богу. Как скрылась в черном потоке неверных ризница Святого Креста.
Эти воспоминания словно подернуты мглой. Они померкли, утратили яркость – осталось лишь то, что случилось после окончания битвы. Ночь в плену, среди смрада трупов, в муках жажды и голода, с болью от множества ран, – а потом утро, когда знатных пленников привели к Саладдину.
– Это ты – Арнаут, франкский бедуин? – спросил тот на фарси.
– Так твое племя зовет меня.
– Это ты захватил в плен мою сестру и обесчестил ее?
Никто не мог знать, что Рено сделал с пленницей. Эту тайну он хранил ревностно, никого в нее не посвящая. Знал ли Саладдин? Это было уже неважно.
– Это я сделал, – без тени сомнения подтвердил Рено.
– Что бы ты сделал со мной, окажись я в твоих руках? – спросил Саладдин.
Искра надежды затеплилась в де Шатильоне. Надежды на достойную смерть.
– Я бы обезглавил тебя.
Саладдин задумчиво кивнул. Удар сабли был резким и сильным – одним движением из ножен. Дамасская сталь рассекла гортань и позвонки, отделив голову от тела одним ударом. Султан Египта, объявив Рено своим личным врагом, собственноручно оборвал его жизнь. Голову франкского бедуина должны были забальзамировать и провезти по базарным площадям всех городов во владениях султана, а тело – оставить на растерзание стервятникам и шакалам.
Но прошел год, и Рено де Шатильон пришел в себя. В кургане христианских трупов, что сложили сарацины в месте битвы, он, словно могильный червь, прокладывал себе путь среди разгрызенных костей и усохшей плоти. Он не понимал кто он и что делает, он двигался к свободе, жаждая лишь вырваться из смрадного плена общей могилы. И когда чистый воздух вошел в его легкие – словно первый вдох новорожденного, – он закричал, терзаемый нестерпимой болью.
Болью возвращения.
И крик его разнесся над мертвой равниной, и забытое уже имя эхом отразилось от камней.
– Зачем ты пришел ко мне? – снова спрашивает ведьма. – Чего ты ищешь?
Бессильный, рыцарь падает колени. Тяжелый меч со звоном ударяется о каменный пол.
– Забвения. – Голос его дрожит. – Я больше не в силах. Тень жизни, что есть у меня, приносит лишь муки. Мне нет места на этом свете.
– А с чего ты решил, что я могу дать тебе забвение? – В голосе Силенции – насмешка.
Рено обхватывает руками голову, сгибаясь в агонии.
– Ты… ведь ты сотворила со мной это! Ты возвратила меня с того света!
Вдруг темнота озаряется короткой вспышкой. Небольшая свеча загорается, и дрожащий язычок пламени освещает пространство перед рыцарем. Там стоит женщина, одновременно похожая и на сирийку, и на гречанку. Старость уже коснулась ее – волосы поседели, черты заострились, а лицо покрыла густая сетка морщин.
– Разве хоть раз мои чары шли тебе во вред, Рено де Шатильон? Разве все беды твои были не от того, что ты поступал против моего совета? Я была верна тебе до последнего дня. Но после твоей смерти… ты попал в руки владыки неизмеримо более могущественного, чем я.
Рыцарь распрямляется, вперив в нее пустой взгляд. Мучительные мгновения он смотрит на нее, не понимая.
– Это – твой ад, Рено де Шатильон. Плата за пролитую тобой кровь.
Свеча гаснет, оставив лорда Крак-де-Моав в кромешной тьме. Его крик, дикий, исполненный невыразимой тоски, разносится над руинами замка, разбудив эхо во множестве пустых палат и коридоров. Холодные камни отражают его, многократно усилив, и в ответ множество призраков, чудовищно уродливых, начинают шевелиться в темных глубинах этого проклятого места.
Рыцарь подбирает упавший меч и встает с колен, опираясь на него, как на костыль. Оглядывается, ничего не увидев во мраке. Хромая, бредет к выходу. Поднявшись на вершину башни, крестом раскидывает руки, чувствуя, как ледяной ветер пронизывает его усталую плоть. Он видит, как внизу, у стен, клубится тьма. Ненасытная, способная принести ему страданий семикратно в сравнении с теми, что сам он причинял, будучи живым. Спасения нет.
Хриплый крик возносится к небу:
– Я – Рено де Шатильон! Лорд Трансиордании! Хозяин Крак-де-Моав! Рено де Шатильон!!!
Михаил Павлов
Руки моей матери
Я слушал длинные гудки и ждал, когда мама наконец-то возьмет трубку. Не взяла. Наверное, просто не услышала. Только я уже представил, как она сидит на своей застеленной кровати, как рядом вибрирует и звонит телефон, и мама смотрит на него своими прозрачными серыми глазами, на экране мое имя, поэтому она не двигается. Конечно, это перебор. Просто не услышала.
Я отложил мобильник, попробую потом дозвониться. Улегся на диван, посмотрел в потолок, затем обвел взглядом комнату, просторную и почти пустую. Вещей у меня было немного, переезжал налегке. Рабочий стол покрывали раскадровки, аппаратура и снимки с красноватыми, почти марсианскими пейзажами. На кресле под скомканным свитером лежал открытый кофр с объективами. У стены на полу стояли стопки с книгами, никуда без них не могу, давно пора бы расставить по пустым полкам. Я снова взял телефон и позвонил старшему брату. Трубку сняли почти сразу, Кирилл явно соскучился, посыпались вопросы, как поездка в Австралию, как житье в Москве. Ну а я с удовольствием рассказал про пустыню Стшелецкого, про съемки, про то, что сейчас монтаж идет полным ходом, чтобы успеть к кинофестивалю, и про то, как страшно выдавать на суд критиков свою первую серьезную работу. Что уж говорить о режиссере и сценаристе – юной выпускнице ГИТРа, вот уж кто сейчас на взводе. Пока мы говорили, я вскочил с дивана, прошелся по комнате, перебрал фотографии с красными песками и плюхнулся на стул рядом со столом.
– Да по фиг, что там критики скажут! Тебе самому нравится? – спросил брат.
– Божечки! Да я сам не знаю уже! – У меня вырвался смешок. – Вроде нравится. В Австралии вообще в восторге был, когда смотрели отснятый материал! А сейчас даже немножко побаиваюсь снова идти в монтажную.
Мы поговорили еще немного, посмеялись, я пообещал скинуть фотки и наконец спросил про маму.
– Как раз вчера к ней заезжал. Все хорошо у нее, в основном сейчас у Ленки торчит, возится теперь с ее малышней. Мой-то уже большой. Ты б заехал, недолго же от Москвы, проведал бы нас.
– Ну как уж время будет. Я тут маме звонил, но она не взяла.
– Не слышала, наверное, – без особой уверенности сказал он.
– Наверное.
Я все еще улыбался, но уже чувствовал, как настроение соскальзывает вниз. Мы попрощались. Я встал, пошел на кухню, думая, как бы побыстрее переключиться на мысли повеселее. Я знаю, у нас хорошая семья. Многие позавидуют, пожалуй. И даже тот факт, что родители развелись, не очень портит картину. Пятерых детей вырастили и разошлись, в общем-то, по-человечески. А семья все равно крепкая. Старшие Кирилл и Лена в Туле живут, как и мама. Катька, самая младшая, недавно укатила поступать куда-то в Северной столице – девчачья болезнь по Питеру. А я вот вроде какой-то непонятный предпоследний, болтаюсь по свету без места. Хотя, может, осяду теперь в Москве, кто знает. В любом случае, мы все общаемся, ссоримся и миримся, всегда как-то вместе, всегда держимся друг за друга – только вот мы с мамой… Не знаю.
На кухне сделал себе бутер с помидором и сыром. С сыром вообще все лучше. Настроение тоже. Запил из чайника, посмотрел в окно на зеленый щебечущий двор и решил ехать к Инге. Позвонил ей уже на улице. По сути, монтажом она занималась сама, но опыта было маловато. Мы просидели до позднего вечера, она курила, я нет, потом я, потирая уставшие глаза, угостился предложенным пивом из холодильника и поехал домой, оставив юного режиссера с сосредоточенным лицом перед мониторами. Мне нравилось с ней работать, эта ее манера вдумчиво вслух разбирать все предложения – очень серьезная девочка. Большую часть моих идей она называла «тупо выпендреж», но фильм был снят на кодаковскую Вижин 250D 5246 в ярких перенасыщенных тонах, как я хотел, и одно это мне уже очень льстило.
Дома я выпил еще пива и завалился спать на диван. Под веками медленно угасала кроваво-красная пустыня Стшелецкого. Кажется, мне приснилось, что я стал героем нашего фильма, только все время путался в своих непрерывных монологах, но никто не поправлял. Не знаю, сколько я проспал, – кажется, совсем немного. Что-то выдернуло меня из сна. Я лежал, пытаясь сообразить, что произошло. В комнате было темно и тихо, но в тишине как будто оседал тревожный металлический звон. Наверное, стало прохладно во сне, надо было чем-нибудь накрыться, вот и все…
На кухне что-то громко звякнуло.
Я обмер и понял, что от похожего звука и проснулся. Следовало бы встать и пойти посмотреть, но я только лежал и прислушивался. Мне казалось, будто я слышу что-то приглушенное, будто на кухне кто-то есть. А потом раздался дикий оглушительный грохот: кастрюли, сковородки – все грянуло оземь. Я подскочил на диване. Сквозь гром посуды послышался топот, слишком частый, но гулкий; мне тут же привиделось, как уродливые короткие ножки с силой стучат по полу, и они приближались, шаги были уже здесь, в этой комнате! Низенькое нечто, тихонько подвывая, пробежало мимо дивана, еще секунда – забилось в угол и затихло. Ни дыхания, ни единого звука больше. Сердце избивало меня изнутри. Я осторожно спустил ноги с дивана, потянулся к телефону, и тут оно хихикнуло, гнусно, утробно. Я заорал, отпрянул назад, подняв ноги обратно, но сразу же вскочил, прыгнул к выключателю на стене, что-то вцепилось в ногу… Вспыхнул свет. На пол грохнулся стул, который я умудрился зацепить в темноте ногой. Кроме меня, в комнате больше никого не было.
Не помню, как снова отключился. Проснулся около полудня, весь мокрый от пота, с головой под зимним пуховиком и еще какой-то одеждой. Побрел в ванную, чувствуя засевшую в теле глубокую ледяную дрожь. Включил горячую воду в душе и, пока зеркало не заволокло влагой от пара, смотрел на свое хмурое отражение. Загорелый парень, атлетичный, камеру-то таскать надо, волосы почти белые от солнца, пора бы постричься, глаза иссера-голубые, лицо овальное, светло-русая щетина на щеках. Какие проблемы, мужик? Никаких проблем. Я забрался в душ.
Минут через сорок я уже выходил из квартиры, свежий, в желтой футболке, обрезанных джинсах и кедах, в ушах наушники от айпода, в руке ключи. Дверь распахнулась сантиметров на десять и отскочила назад, во что-то врезавшись. Я с досадой стянул наушники.
– Извините! – Молодой женский голос донесся из-за двери. – Мы сейчас.
Это оказалась молодая мама с коляской, мне стало неловко, хорошо хоть, чадо в коляске не разревелось от удара дверью. Мы перекинулись с девушкой парой слов, приятная соседка как будто, симпатичная, невысокая, волосы темно-русые до плеч. Помог им загрузиться в лифт, а сам побежал вниз по лестнице.
Москва раскалилась под солнцем, все блестело и резало глаза. Трамвай дребезжал, будто замедленный взрыв, кусочки стекла и брызги металла, дрожащие в густом пластилиновом воздухе. Выскочив на остановке, я нырнул в метро. Воздух здесь всегда немного спертый, с тонким запахом жженой резины, зато прохладный. Голова прочищалась. Я думал, поведать ли Инге о том, что произошло ночью? Мы были знакомы около года, но я все еще боялся испортить о себе впечатление. История-то шикарная, только я в ней как малолетняя истеричка. Рассказать, что утром на кухне обнаружилась какая-то жалкая кастрюлька, вывалившаяся из ящика и напугавшая взрослого мужика до усрачки? Я усмехнулся.
В итоге за весь последующий день я ни разу больше не вспоминал о ночном кошмаре. Мы работали с Ингой в ее квартире, в ее сигаретном дыму, смеялись, пили минералку литрами, заказывали еду с доставкой, мне без мяса, приходили еще люди, еще смех, еще сильнее приятное напряжение в животе. У нас получалось кино. Это было потрясающе.
Ночью, вернувшись домой, я ощутил укол тревоги, поспешно включил музыку на ноутбуке, разложил диван, постелил свежее белье, потом принял душ и серфил по Сети, пока не уснул.
Три сорок два. Я посмотрел время на телефоне. Не знаю, почему я не спал. Никаких звуков. Я слушал мрак, скопившийся в комнате, в коридоре, сгустившийся в ванной и туалете. Никаких звуков на кухне. Я снова уснул, когда начало светать.
За работой над фильмом прошло еще несколько дней. Предварительный вариант был готов. Инга оттачивала детали, ребята делали промоматериалы, пытались привлечь к нам внимание в Сети. В нас теплилась надежда на хотя бы ограниченный прокат в кинотеатрах – все зависело от премьеры на фестивале. Это были прекрасные напряженные дни, кипящая лаборатория умов. А по ночам я спал как убитый. И ничего не слышал. Не было никаких звуков в темноте. Не было. Я уверен.
В один из вечеров позвонил брат, сказал, что будет на следующей неделе в Москве по делам, так что надо пересечься и треснуть по пиву.
– Никаких проблем, мужик! – засмеялся я в трубку. – По пиву – это мы завсегда!
Я находился в этот момент рядом с домом, остановился у подъезда и, улыбаясь, с телефоном у уха, смотрел, как солнечные лучи гаснут за крышами многоэтажек. По двору между деревьями, напоминая больных сомнамбулизмом, бродили собачники с мелкими питомцами на поводках. Игровые площадки располагались с другой стороны от дома, поэтому детей во дворе сейчас не было. По тротуару медленно приближалась женщина с коляской. Знакомо кольнула тревога – только с чего бы? Я не сразу узнал соседку. Закончив разговор с Кириллом, подождал ее, чтобы придержать дверь.
– Спасибо, – тихо поблагодарила она и улыбнулась, вкатывая коляску в подъезд. Блеснула карими глазами. Маленькая аккуратная девочка и уже мама.
– Оу, мы же соседи, а я даже не представился, – сказал я, помогая поднять коляску по лестнице. – Илья.
– Вероника. – Снова эта скромная улыбка, как бы не влюбиться, блин. – А это у нас Миша. Миша любит поспать.
Я заглянул в коляску, и действительно, чадо сопело, отвернув круглую голову и закрыв глаза.
– И сколько Михе? – спросил я, все же спрашивают.
– Шесть месяцев будет, – ответила Вероника и так посмотрела, со смехом в глазах, будто прочитала мои мысли.
Лицо у меня от улыбки чуть не трескалось. Подъехал лифт.
– Давайте с нами, – она вкатила коляску в разъехавшиеся двери, – все поместимся.
– Не, я по лестнице.
Когда я поднялся на четвертый этаж, соседская дверь уже закрывалась. Я отпер свою и вошел. Даже немножко странно оказаться дома засветло, надо бы придумать, чем заняться, чтобы не залипнуть на весь вечер в Интернете. По наитию решил пересмотреть «Жизнь как чудо» Кустурицы. Нашел фильм в Сети, запустил и ткнул на паузу, чтобы подгружалось, а сам пошел на кухню соображать себе ужин. В холодильнике были только овощи да банка пива. Не то чтобы я был вегетарианцем, но мясо как-то не любил. Достал все незамороженное, сполоснул, порубил в тарелку, немного соли, много перца, довольный, пошел со всем в комнату. Щелкнула пивная банка, ледяная жидкость прокатилась по горлу, ух, на глазах даже слезы выступили. Живем. Я устроился на диване, включил кино и принялся за еду.
Сюжет фильма я знал и не следил за ним, больше воспринимая отдельные сцены, сделал добро – жуй говно, ракурсы, картинку. Думал о нашем кино, о съемках в жареной пустыне, потом еще о деньгах, которых оставалось не так много, а значит, нужно снова клянчить подработку – в рекламе или еще чего… Время от времени я надолго отвлекался на сообщения из контакта и скайпа, потом возвращался к Кустурице, поглядывая на ползунок снизу. Всегда смотрю кино в маленьком окошке, не разворачивая на весь экран. Пиво быстро кончилось, салат тоже, а затем, уже ночью, – «Жизнь как чудо». Титры. Я опустил крышку ноутбука, тьма мягко прижалась к уставшим глазам. Казалось, сейчас усну, но не тут-то было, я продолжал думать – снова о фильме, о фестивале, а потом – о маме. Мне так хотелось рассказать ей о том, что у меня происходит, хотелось показать, что я делаю. Может быть, я только ради этого что-то и делал вообще. Только она всегда была чуть дальше от меня, чем от других. Я ревновал, конечно, старался привлечь ее внимание. С отцом было проще, но он вообще был довольно простым. И скучным. Вроде и пытался когда-то понять мои интересы, только не смог, а мама вот могла, но… Она как будто делала вид, что меня не существует, хотя мы были так похожи – и в интересах, и даже внешне, и с сестрами мы были похожи, с братом чуть поменьше, он больше в отца пошел, но их всех мама любила, а меня, ну почему меня нет, неправда, неправда, конечно, и меня любила, я же помню, раннее-раннее воспоминание, младенческое… руки, теплые, сухие, даже немного шершавые, но мягкие-мягкие, гладят меня по щекам, нежно-нежно, и я засыпаю, маленький, в своей кроватке, в маминых руках… Похоже, я и впрямь задремал. Показалось вдруг, что уже рассвет, как-то все посерело в комнате. Я нашарил телефон. Три пятнадцать. Отчего-то стало не по себе. Будто в комнате было что-то… Я даже знал, где именно, – справа, наверху, в углу, у окна, под потолком. Что-то. Я не мог заставить себя посмотреть. Почему-то экран телефона выглядел бесцветным, я хотел было выйти ВКонтакт, но страница не загружалась. Это что-то неживое, вдруг подумалось мне, а потом все прошло, и в комнате как будто стало темнее. Три шестнадцать. Телефон загрузил мою страницу в социальной сети, там были новые комментарии, и я отвлекся, увяз в новостной ленте. Снова начали уставать глаза, сон был уже где-то рядом. В мочевом пузыре родились слабые, но раздражающие позывы. Вставать было лень, но позывы усиливались, и я пошлепал босиком в туалет. Справив нужду, решил попить воды перед сном и в темноте двинул по коридору на кухню. Щелкнул выключателем и будто бы вырубил собственное сердце.
Свет. Такой яркий. Кухня казалась белой, а существо, сидящее на тумбе около плиты, – черным. Или черной, потому что оно напоминало маленькую скрюченную бабку. Сидела старуха по-птичьи, прижав коленки к груди, и перебирала что-то в руках. Вокруг лежали обрывки бумаги, пакетики с сушеным укропом, базиликом, чесноком, ящик со специями был открыт. Бабка резко повернулась ко мне. Морщинистая, носатая, с безумными бесцветными глазами, прозрачная радужка и крохотные черные точки зрачков, меньше секунды она глядела на меня, а потом заверещала, взмахнула руками, рассыпала какой-то темный порошок и спрыгнула на пол. Уродливая, низенькая, похожая на помесь вороны и пингвина в своих черных лохмотьях. Она побежала на меня. Это было нелепо и отвратительно, ее коленки все так же были прилеплены к груди, но она бежала и оглушительно, хрипло хихикала. Я только успел отпрянуть в сторону, тварь проскочила мимо, коснувшись моей ноги и скрывшись в темноте в коридоре. Наверное, она тотчас смолкла, не знаю, ее мерзкий смех продолжал ввинчиваться мне в уши. Я прижался к стене и сделал несколько шагов в глубь кухни, потом вдруг все качнулось, и я уже сидел на полу. В воздухе оседал черный молотый перец, рассыпанный ведьмой по комнате.
Так я и сидел, вперив взгляд в непроницаемо темный прямоугольник дверного проема. В какой-то момент заметил, что за моей спиной в окне уже светает, затем понемногу и мрак в коридоре стал проясняться. В голове как будто тоже. Я смог встать и осторожно прошел по квартире, догадываясь, что ничего не найду, но еще не понимая, что это значит.
Через пару часов я сидел в кофейне неподалеку от телецентра, в котором когда-то проходил практику. Сновали студенты, кто-то говорил по телефону, перешучивались официанты, гудели автоматы, пахло кофе. За большими окнами шуршали автомобили, спешили кто куда пешеходы. Кажется, тревога шла на убыль. Я пытался изобрести объяснение всему произошедшему, пролистывал контакты в телефоне, думал, с кем можно об этом поговорить. Выпил мятный латте, затем чайник молочного улуна и наконец набрал номер знакомого из телецентра. Спросил насчет подработки, ничего, но ты заходи как-нибудь, я не сказал, что мог бы дойти до него меньше чем за минуту. Сходил в туалет, заказал еще чаю и снова стал звонить. В итоге нашлась небольшая шабашка – поснимать молодежное мероприятие, за квартиру этим не заплатишь, но уже кое-что. Тут позвонила Инга, стала что-то спрашивать, я не врубался и сказал, что сейчас подъеду.
День начал двигаться, мир заработал. Только я откровенно тормозил, часто переспрашивал, когда ко мне обращались, и вообще толку от меня было мало.
Ближе к вечеру я оказался у своего подъезда, но внутрь не зашел. Двор был пуст, издалека доносились детские голоса и звон качелей. Я двинулся в обход извивающейся многоэтажки. С противоположной стороны бурлила жизнь, бегали дети, чуть поодаль сидели на скамейках мамы и бабушки, по тротуарам шли из школы модные подростки. Это оживление немного подняло мне настрой, и еще больше я обрадовался, когда заметил Веронику, сидящую на одной из скамеек, с коляской рядом.
– Привет!
– Ой, привет! – Видно было, что она удивлена, но по-хорошему. Улыбнулась. Возможно, я ее немного смутил.
Мы прошлись по асфальтированным дорожкам, рассекающим двор, и поболтали. Миша елозил в коляске и глядел вокруг себя мутными космическими глазами, открыв слюнявый рот. Мне хотелось рассказать Веронике о том, что случилось со мной прошлой ночью, и одновременно не хотелось этого совсем. Не потому, что она подумает, что я больной на голову, а потому, что произошедшее, кажется, вдруг перестало иметь значение. Обычно я не мастак слушать других людей, но тут, наоборот, только задавал вопросы, чтобы Вероника рассказывала о себе. Она была не замужем, с отцом Миши они общались редко, без энтузиазма с обеих сторон, жили втроем, с тетей. Наверное, не очень хорошо чувствовать облегчение от таких историй, но девушка говорила с улыбкой, и мне не нужно было скрывать свою. Миша уснул. Мы обошли детскую площадку, затем двинулись домой. В этот раз я втиснулся в лифт вместе с ними.
– Подожди секундочку, – сказала Вероника, вкатывая коляску в свою квартиру. Я отошел к перилам на лестничной площадке. В голове царил странный приятный хаос.
Показалось, будто кто-то что-то спросил. Я вздрогнул, оглянулся. Дверь в квартиру Вероники была все так же приоткрыта, а за ней полумрак. Ни звука больше.
– Что? – на всякий случай переспросил я. Подошел к двери, хотел заглянуть внутрь, но тут что-то больно ущипнуло меня за ногу чуть ниже колена. Раздалось хихиканье, и дверь с грохотом захлопнулась прямо перед моим лицом.
Я неловко отступил на шаг. Кажется, мой рот открывался и закрывался, но звуки застряли в горле. Надо было что-то сказать, что-то сделать, постучать, позвонить или, может, пойти к себе? Я поглядел на свою дверь.
– Ну нет, – протянул я и попятился к лифту. – Нет-нет-нет-нет.
Помню, как шел по темнеющей улице, потом – как ехал в почти пустом светящемся изнутри трамвае и как казалось, что окна сделаны из непрозрачного иссиня-черного стекла или пластика. В нем отчетливо отражались все сияющие внутренности трамвая, поручни, сиденья, парочка последних пассажиров. И я там тоже отражался, мой силуэт, но лица как будто не было.
Хорошо, что у меня еще со времен учебы осталось немало знакомых, которые готовы были в случае чего вписать меня к себе на ночь. Не помню, правда, как я их обзванивал. Но вот уже через полтора часа я лежал в разложенном кресле дома у своего бывшего одногруппника. Думал, мы с ним выпьем, очень хотелось промыть мозги алкоголем, но ему нужно было рано вставать на следующий день. И вот я лежал в разложенном кресле, под легким пледом, с мягкой подушкой под головой, пялился то в темный потолок, то в темную изнанку век. Вторая ночь без сна.
Весь следующий день, вторник, я был очень дерганым, болела голова, свет резал глаза. Я звонил брату, но у него не было времени. Я искал, где бы подработать, договаривался насчет аппаратуры на завтра, катался на метро почти бесцельно, к Инге не поехал, нашел куда вписаться на ночь. Старый знакомый предложил вдарить по виски, пока супруги нет дома, и я был рад, но уснул, сидя у него на диване, еще до того, как он принес стаканы. Очнулся, должно быть, через пару часов. В квартире было темно и тихо, знакомый спал. До утра я проторчал в Интернете с телефона.
Затем была среда, много кофе, перехваченного то тут, то там, в груди гулко отстукивало сердце. Я таскался с тяжелой аппаратурой через весь город, снимал заказанное мероприятие, какой-то фриковый концерт в парке Горького, потом, выжатый, поехал на очередную вписку.
С Игорьком мы не виделись уже давно, хотя на первом и втором курсе часто зависали вместе. Крыша у него уже тогда ехала, только в то время он много пил, а потом, как оказалось, завязал с этим. Сейчас он был всем понемногу: растаманом, зороастрийцем, дзен-буддистом, юнгианцем. В его заваленной экзотическими побрякушками и книгами квартирке непрерывно сновал самый разномастный народ. Игорек, с грязными волосами, завязанными в пучок, в шортах и майке-алкоголичке, блуждал по комнате, рассказывая про Тибет и Катманду и про то, что там все курят гаш. Тут тоже все курили гаш, а я все отказывался. Боялся, что замкнусь в своих мыслях, со своими демонами и ведьмами, и тогда конец. Зато ночью я смог выговориться.
Это было на маленькой обшарпанной кухне, в воздухе медленно рассеивался сладковатый дым, Игорек заварил зеленый чай с жасмином, и я ему все вывалил. Он слушал, потом мы пили чай.
– Как думаешь, почему это все именно сейчас из тебя полезло? – спросил Игорек.
– В смысле?
– Ну причина, источник всего этого, наверняка же в тебе, понимаешь? Что-то темное из тебя вылезло. Какой-то бес из бессознательного.
– Я не понимаю, ты считаешь, что это все у меня в больной голове или на самом деле?
– А есть разница?
– Ну да, типа есть объективная реальность, а есть субъективная.
– Ага, но и то и другое существует только у тебя в голове.
– Ой, не нагружай еще больше, а? В мою объективную голову этот пипец вообще не влезает. Это все… неправильно.
– Наверняка.
– Что?
– Не, проехали.
– В смысле? Ну давай, объясни мне уже, что это за ведьма?
– Какой-то женский архетип, видимо. Анима. Возможно, образ матери.
– Божечки!
– Что?
– Что за херню ты несешь!
Игорь засмеялся, я подхватил. Оказалось, на кухне были еще люди, им тоже передался наш смех. И стало как-то легче.
Мы еще поговорили, больше шутили, потом народу стало меньше, а оставшиеся стали укладываться спать. Мне выделили матрас на полу и цветастое покрывало с золотым Буддой. Свет потушили. Я уснул почти сразу, и мне приснился сон.
Это была все та же комната, стопки книжек повсюду, бонги, бусы из рудракши, обереги, детские рисунки, самодельные голоса ветра и ловцы снов. Все это было отчетливо видно, несмотря на мрак. И вместе с тем все стало другим, бесцветным, безжизненным. Что-то высасывало краски из предметов, тьму – из мглы. Оно было рядом, за границей зрения, как и в прошлый раз. Я повернул голову и увидел черную точку в углу, на стыке стен и потолка. Может, поэтому в этих местах вешают иконы? Чтобы заткнуть эту крохотную зловещую дыру в…
Кажется, точка становилась больше.
Смотреть на нее было противно, почти больно. Тяжело. Лучшее слово, потому что я чувствовал тяжесть, страшное, невозможное притяжение, будто в этой точке свернулась целая вселенная, чужая, отвратительная, с чудовищной гравитацией, которая вот-вот вырвет мои глаза из орбит. И да, точка росла. Ее края шевелились, словно кто-то с другой стороны пытался расковырять эту дырку своими маленькими пальчиками. И вдруг показалось, что потолок треснул. Как будто черная жирная трещина пошла по нему влево, другая вправо, только это были не трещины, а лапы. Они протянулись через всю комнату и без звука опустились на пол. Я думал, что будут еще конечности, представил гигантского паука, но из дыры вылезло что-то другое – мохнатая голова или это такое маленькое тело… Оно перешагнуло через меня и исчезло в коридоре.
Я лежал, ощущая, как мрак снова наполняется собой. Дыры в углу не было, но притяжение, слабое, еще чувствовалось. Меня тянуло вслед за удалившимся несуразным чудовищем, и я даже не заметил, как встал. Входная дверь была распахнута, темнота на лестничной площадке все еще казалась серой. Мигала кнопка лифта. Я пошел, поплыл по лестнице вниз, должно было быть три этажа, не знаю, сколько я прошел. На улице понял, что одет, даже кеды оказались на ногах. Чудовище, похожее на птицу, шагало впереди. Длинные корявые ноги, сгибающиеся назад, и круглое лохматое тельце. Я уже шел за ним, оно то и дело скрывалось за поворотами домов, бежать у меня не получалось. Все это тянулось мучительно долго, но я должен был узнать, куда оно идет и зачем. Я заметил, что его когтистые лапы напоминают древесные корни, а тело не покрыто волосом, оно свито из веток. И форма у него не круглая, а каплевидная, заостренная сверху, как луковица или хижина. Или, может быть, гнездо. Тут оно пропало из вида.
Я прошел дальше, остановился, покрутился на месте и сообразил, что это мой двор. Уже непонятно было, то ли из ночной тьмы выжали все соки, то ли и впрямь наступало утро, бледное, призрачное. Тревога стиснула мои внутренности, стала скручивать их, я лишь беспомощно оглядывался по сторонам. Ведьма мерзко захихикала где-то рядом. Я никого не видел, только темные окна с одной стороны и вытянутые остриженные деревья – с другой. Почудилось движение справа. Снова хихиканье. Я постарался не подать вида, лишь чуть-чуть повернул голову. Одно из деревьев пошевелилось, потом согнулось и зашагало прочь в глубь рощицы. Ведьма вновь хихикала, сначала низко, утробно, потом все выше-выше. Она вопила, а я бежал за ходячим гнездом. Снова потерял его, визги стали смолкать. Впереди показался пустырь, луковица из веток уже опустилась в центре, а потом раскрылась, словно цветок. Что-то бледное, белесое шевелилось внутри. Я подходил все ближе. Это была ведьма, гнусная скрюченная старушка, она лежала, свернувшись калачиком, голая. Кожа на ее нелепом тельце казалась странно гладкой и мягкой, словно комок теста с синими прожилками вен. Она смотрела на меня с довольной улыбкой, тяжело дыша, от чего раздувались ноздри на ее огромном носу, а крохотные коленки на груди двигались вверх и вниз.
Затем она раздвинула свои худые искривленные колесом ноги с большими ступнями и стала похожа на бесцветную жабу, которую перевернули на спину. Она хотела показать мне то, что было у нее на груди. Младенец. Того же мучнистого цвета, что и ее кожа – нет, это и была ее кожа, потому что ребенок все еще был частью ее тела, наростом на ее туловище, и он шевелился, извивался, словно слизняк с большими закрытыми глазами и открытым маленьким ртом, который не издавал ни звука, но из глубины лягушачьего тела ведьмы поднимался ее отвратительный смех, она смотрела на меня, смотрела, смотрела, а я отступал, отступал, отступал – все, хватит, пожалуйста, дайте мне проснуться, проснуться, проснуться…
И я проснулся. Дыхание успокаивалось. В комнату вливался золотистый солнечный свет. Я зажмурился и потянулся. Значит, время уже около полудня. И тут до меня дошло, что я совсем не там, где засыпал. Это была моя квартира, и я лежал на диване. В верхней одежде и грязных кедах.
На экране мобильника копились пропущенные вызовы. Инга, что-нибудь насчет фильма, заказчик, ждет смонтированный материал с концерта. Я сидел с ноутбуком за столом. Отключил мессенджеры, в социальные сети не заходил, мучил гугл запросами.
психические расстройства
лунатизм
галлюцинации
ведьмы
Почему это все полезло из тебя именно сейчас?
Я оглядел стол, заваленный десятками фотографий. Сочные бордовые куски пустыни, отрывки желтой дороги, оранжево-ржавый пустой панцирь автобуса, ветряная мельница, увязшая в густом кровавом небе на закате, следы наших кед на песке. Мои ломографические пазлы. Я снова открыл поисковик.
ведьмы австралия
Что-то не то. Может, «демоны австралия» или «фольклор австралия». Уже интереснее, только надо много читать. Сестры Ваувалук? Старуха Мутинга, проглатывающая детей? Оно? Нет, это какая-то инициация, чтобы мальчики стали мужчинами. Я бросил взгляд на телефон. Он не звонил, не вибрировал – просто на экране появлялись имена или номера. Инга, заказчик, Инга, неизвестный номер, заказчик, Инга, Игорь… Я взял трубку.
– Привет, дружище! – В динамике послышался бодрый голос Игорька. – Ты как?
– Я даже… не знаю.
– Ты во сколько ушел-то? Я сам рано встаю всегда, а тут смотрю, тебя нет, дверь нараспашку.
– Блин. Извини, я сам не знаю, как это…
– Да все нормально, я только за тебя волнуюсь, дружище.
Я помолчал, глубоко вздохнул и спросил:
– Игорек, ты можешь приехать? Переночевать у меня?
– Все так плохо?
– Все очень плохо, – сказал я с усмешкой. Это было смешно, потому что правда.
Пока Игорек до меня добирался, я снова обратился к гуглу. Перед глазами шагало странное чудо-юдо на деревянных птичьих ногах. Гнездо, хижина, ведьмовской домик?
изба на курьих ножках
Проход в загробный мир. В старину на болотистой почве иногда действительно строили дома, приподнятые над землей. Оно? Нет? Не понимаю.
Потом пришел Игорек с пакетом в руке. Заваривая для меня какие-то успокоительные травы, он между делом подмел на кухне и заглянул в холодильник, затем прошелся по полкам.
– Дружище, да у тебя голяк. Одни приправы. Не, аскеза – это, конечно, круто, но надо бы нам с тобой в магаз сгонять.
Я только пожал плечами. Однако в магазин мы не пошли, Игорек все-таки был не самой лучшей нянькой и слишком любил потрещать за жизнь, за дао и прочий дзен, забывая при этом обо всем насущном. Благо его болтовня успокаивала, так что я пил горячий травяной настой и не думал о том, когда в последний раз ел.
– Избушка на курьих ножках? – переспросил Игорек, когда я рассказал свой сон или что бы это ни было.
– На страусиных, скорей. Или как у цапли.
– Блин, интересно! Это же ты какие-то реально древние образы используешь. Вот ты знаешь, что избушка на курьих ножках в славянской мифологии стоит как бы на границе между мирами, между явью и навью? Типа такой портал.
– Знаю, только это все так и… как-то не так. Я читал про каких-то духов, про сестер в Австралии, думал, может, я из пустыни эту хрень притащил. Потом эта славянская мифология, блин. Все как-то не так, неправильно.
– Ну не может же быть все в точности как в книжках. Так же неинтересно. – Игорек улыбнулся, я тоже не удержался. Вот же удивительный позитивный человек. Хорошо, что я ему позвонил, хоть какой-то плюс от всей этой истории.
Между тем дело шло к вечеру. Настой на травах сменился зеленым чаем. В животе ощутимо бурчало, но выходить за продуктами было лень. Я хотел просто слушать Игорька и всю ночь не гасить свет.
– Что-то тебя тревожит, дружище, что-то из детства.
– Сейчас я должен рассказать о том, как ко мне папа приставал?
– Боже, пожалуйста, не надо! – засмеялся Игорек. – Ну а серьезно, ничего не приходит на ум? Потому что в таких случаях…
Внезапно я перестал понимать, о чем говорит Игорь. Внутри все сжалось в комок еще до того, как я осознал, что вижу черную точку на чистых бежевых обоях за спиной Игоря. Я пытался смотреть на друга, но его лицо теряло цвет, сливалось со стеной, которая тоже уже стала серой. Голос Игорька барахтался, увязал в мертвом воздухе:
– Психотравмы… зачастую… подавленные…
Из дырки во все стороны полезли веточки, тонкие, ощупывающие стену словно лапки насекомого. Брешь стала шире, на секунду в ней показался белесый глаз, затем высунулся длинный нос старухи, ее редкие, но длинные седые брови, впалые щеки, широкий улыбающийся рот и маленький подбородок. Мне почему-то казалось, что ее слепые, лишенные зрачков буркалы непрерывно вращались в разные стороны, как бильярдные шары, разбитые ударом кия. И вместе с тем она, конечно же, неотрывно глядела на меня. А потом на мгновение скосила взгляд на Игоря, и я вскочил с криком:
– Игорь! Она сзади!
Но Игорь спал. Сидел на моем стуле и спал. Колдунья выбралась из дыры по ветвям на пол, снова в своих вороньих лохмотьях, снова не отнимающая коленей от груди. Она что-то бормотала, медленно подбираясь ко мне. Я стоял столбом. Она приблизилась, подняла нос кверху, посмотрела своими бессмысленными бельмами и быстро прикоснулась ладонью к моей ноге. Я успел только скривить лицо, а безумная старушка уже хихикала где-то в прихожей. Играть с ней в салочки не было никакого желания. На какое-то время стало тихо, потом я услышал, как открывается входная дверь. Ушла? Впустила кого-то? От последней мысли стало холодно. Никаких звуков больше не было. Затем шелест справа – это живые ветви гладили спящего Игоря, лезли ему в рот. Боже. Меня передернуло от отвращения. Я пошел к выходу из комнаты, осторожно выглянул – да, дверь оказалась открыта, и, кажется, не только моя. Соседская тоже.
Накатило чувство стыда. Вероника. Я оставил ее тогда с чародейкой и не видел все эти дни. Потом вдруг вынырнуло подозрение: а если Вероника на самом деле… Я двинулся по сумрачному коридору, выбрался из квартиры, зашел к соседке. Обувь, вешалка, овальное зеркало, обои с единорогами. Увидел ведьму. Она была в спальне, сидела по-совиному на спинке детской кроватки. Седая взлохмаченная голова повернулась ко мне, эти бредовые выпуклые бельма. Ее взгляд ударил под дых, стало почти светло, мрак сжался в лохмотьях ведьмы, пол качнулся у меня под ногами. Я почувствовал мерзкую слабость во всем теле, захотелось сползти вниз прямо здесь, но я не мог, не контролировал себя. Тьма пульсировала, пол шевелился, это вызывало тошноту. Мои ноги неверно шагали вперед, я не хотел идти, это не я, это все из-за глаз колдуньи. Она достала младенца из колыбели. В голове, в горле, в груди, в животе – я орал что есть мочи, беззвучно. Казалось, это меня разорвет. Чужие мягкие ноги, шаг, еще один, я в спальне, слева белеет постель, там спит Вероника, старуха протягивает мне ребенка, и я беру его, почему, Господи, почему я это делаю… Мгла снова растекается вокруг, но я успеваю заметить, как ведьма раздвигает колени и достает из лохмотьев другого младенца, своего. Больше ничего не видно, но я знаю, что она кладет его в кроватку.
Когда темнота расступилась, я сидел за столом на своей кухне. Горел свет, в воздухе висел густой запах варева. Старуха-ворона сыпала специи в кастрюлю на плите, слышно было, как там что-то кипит. Я поднял глаза к лампе на потолке, и она начала гаснуть. Затем свет вспыхнул снова, передо мной стояла тарелка с дымящейся наваристой жижей, в руке – ложка, и я ел, ел, немного соли, много перца, как же это было вкусно, как сытно, как же я изголодался без мяса…
Меня разбудил Игорек:
– Прости, дружище, ты прям так сладко спал, как херувимчик со слюнями по щеке, но мне пора, короче. Закроешь за мной?
Я приподнялся, сел на диване, плохо соображая, что да как.
– До скольки мы вчера сидели-то? Вообще не помню, как вырубились. – усмехался Игорь. – Просыпаюсь с тобой в обнимку, блин. Ну, думаю, только нового сексуального опыта мне не хватало.
Я посмотрел на него снизу вверх, прищурившись спросонья. Вспомнил, как по его лицу ползали ветви, тонкие, гибкие, черные, похожие на пиявок.
– Ну давай, дружище, меня люди ждут, – поторопил он меня. Я опустил глаза, задышал чаще, пытаясь понять, что мне приснилось, а что – было на самом деле.
Игорь меж тем уже обувался в прихожей, я встал и поплелся за ним.
– Звони, если че, ага? Ну вроде все нормально уже? Если хочешь, переночую у тебя еще или ты ко мне заходи. Всегда рад тебя видеть, ты же знаешь. Вообще клево, что ты в Москве, клево, что позвонил. – Он открыл дверь, вышел на лестничную площадку, вызвал лифт. – Ну давай, дружище. – Двери лифта раскрылись. – Мир!
Кабина лифта уехала вниз, а я так ничего и не произнес. Пожалуй, хорошо, что Игорек ушел. Я не хотел никого видеть, открывать рот – только Вероника, да, Вероника… Я постоял у ее двери, но не решился постучать. С некоторой опаской вернулся к себе, заглянул на кухню, ничего, никаких кастрюль на плите. Глубоко вдохнул, закрыл глаза и протяжно выдохнул. Уже лучше, но все равно пора отсюда валить. На хер из этой квартиры, из Москвы на хер, вернусь в Тулу, а там посмотрим, пойду к психотерапевту, к батюшке в церковь… К маме.
Я написал эсэмэску заказчику, мол, форс-мажор, не могу ничего сделать. Кажется, никого так раньше не кидал. Инга. Ей все-таки нужно будет перезвонить, но только не сейчас, не с этой тупой деревянной головой, я снова бухнулся на диван и отключился.
Так прошел день, два дня, три. Происходило ли что-нибудь странное? Не знаю, мне было все равно. Я выходил из дома, только чтобы поесть, сам ничего не готовил. Собрал вещи, поставил дорожную сумку у выхода и сидел за чистым столом, уставившись в ноутбук, а иногда просто – в стену. Будто в ней снова проявилась жуткая черная точка, притягивающая взгляд, высасывающая твое нутро через глазницы. Что-то пряталось за этой апатией. Кажется, я что-то понял, но не хотел это принимать.
Телефон все еще стоял на беззвучном режиме. Я пролистнул пропущенные вызовы. Кирилл. Ох, он же должен был приехать. Когда? Я набрал его номер. Он был в городе, волновался за меня, договорились встретиться в баре в Большом Черкасском переулке. Я положил трубку и понял, что чувствую что-то. Мне было страшно.
Десять минут на трамвае, двадцать – на метро до центра, я забыл наушники, слушал гул поезда в тоннеле, долгий звон тормозов, станция «Чистые пруды», следующая станция «Лубянка», шелест человеческого потока. Вынырнул из метро, попал под сапог солнца, скользнул в тень узкого переулка, тут и притаился мой, в общем-то, любимый московский бар. За стойкой суетился незнакомый бармен, по телику крутили «Схватку». Я взял джин-тоник и против обыкновения пошел за столик. Народу почти не было. Бармен мне чем-то не нравился, и джин-тоник в стакане слишком отдавал спиртягой. Но я успел повторить, прежде чем пришел брат и хлопнул меня по плечу.
– Хей! – Потом разглядел мое лицо и добавил ниже: – Хей. Ты чего?
Я пожал плечами и добил второй джин-тоник, в стакане остался только мелко накрошенный лед. Мы взяли по пиву, но мне нужно было что-то покрепче.
– Тебя как будто пережевали и выплюнули, – ворчал Кирилл. – Давай рассказывай уже.
– Я, наверное, домой вернусь.
– Домой – это в смысле здесь? Или в смысле в Тулу?
– В смысле в Кимовск.
– Там же делать нечего. Тогда уж ко мне давай пока. Только чего стряслось-то?
– Чертовщина. – Я горько усмехнулся. – В книжках так обычно пишут. «Чертовщина какая-то, воскликнул он!»
Видимо, я это выкрикнул. Бармен посмотрел на меня неодобрительно. Да пошел он. Я глянул на брата и без особой охоты начал рассказывать. Он хмурился и крутил кружку с пивом на столе, но не пил.
– Ты что-то принимаешь? – спросил он наконец.
– В смысле… – Я правда не сразу понял, что он имеет в виду; подумал про успокоительное сначала, про антидепрессанты, потом сообразил и разозлился: – Блин, Кирилл! Если бы я сидел на какой-то наркоте, если бы это был какой-то наркотрип, да, блин, какой тогда смысл мне спрашивать, что со мной?! Но конечно, Илья у нас просто наркоман!
Я вскочил, Кирилл хотел было меня задержать, но я пошел взять себе еще пива и ром с колой вдогонку.
Когда я вернулся, брат что-то бормотал, пытался меня успокоить, хотя сам ничего не понимал. Он не хотел, чтобы я возвращался. Он не говорил открыто, но я это чувствовал. Я все больше пьянел и ненавидел его.
– Я просто хочу вернуться на старую квартиру, – произнес я.
– Ну на фига? – после паузы, с проскользнувшей мукой в голосе, спросил он. – Поехали к нам, в Туле хоть цивилизация, тебе же крупные города нравятся.
– У тебя там полный дом детей, куда мне там?
– Придумаем что-нибудь.
– А мама живет одна в трехкомнатной квартире.
– Ну и зачем ей мешать?
– То есть я ей мешаю?
– Слушай, я не знаю, что там у вас, но ты же сам все понимаешь…
– То есть мама не хочет меня видеть? То есть я не могу вернуться домой?!
Кирилл тяжело вздохнул.
– Все из-за этого, да? Потому что мама тебя не любит? Ты же большой, блин, парень…
Наверное, он решил, что я все выдумал, так же проще – маленький капризный Илья, я обматерил его и ушел. Нашел другой бар и продолжил напиваться там. Я ни с кем не заговаривал, не обращал внимания на улыбки девушек. Народу прибавлялось, шум голосов начинал раздражать, и я шел искать следующую забегаловку. Темнело. Потом перед самым закрытием я сел в метро.
Станция «Площадь Подбельского», последняя, в вагоне нас оставалось двое, в соседнем еще один, старик, все какие-то потерянные. Двери раскрылись, люди вышли, спеша наружу, в ночь. Впереди звучали их гулкие шаги, я оглянулся – пустая серая мраморная станция с рядами колонн, тьма в тоннеле справа. Я пошел к выходу, пошел быстрее, потом захотелось бежать. За спиной эхом прокатился злобный хихикающий смех.
Я шел по пустынной улице вдоль трамвайных рельсов, торопился, а ноги искали, обо что бы споткнуться. Мне было страшно, я злился, хотелось послать всех на хер. Это казалось решением. Наконец я дошел до своего подъезда, ввалился в лифт, ткнул кнопку, не попал, засмеялся, потом со злостью пнул в стенку так, что кабина ощутимо задрожала. Снова ткнул, лифт поехал вверх. На этаже стояла Вероника. В ее карих глазах блестели испуг и удивление, а в руке была сигарета.
– Привет, – сказала она. – Это ты там с лифтом дерешься?
– Да попался под руку. То есть под ногу. А ты – чего это? – Я посмотрел на сигарету в ее пальцах. Она тоже на нее посмотрела и изогнула бровь, красиво.
– Ну тоже под руку попалось. – Она усмехнулась, но как-то невесело.
Чем она мне нравилась? Простенькая, маленькая, с ребенком. Блеск в глазах. Мы снова о чем-то болтали, о чем-то не о чем, хотя у каждого, чувствовалось, были какие-то тяжелые мысли, задвинутые поглубже. Я пытался стоять более-менее ровно, хотя тело требовало упасть и растянуться на полу прямо здесь. Вероника погасила окурок и бросила в пачку, банки-пепельницы тут не было. Тут же прикурила новую сигарету. У меня брови поползли вверх.
– Знаю-знаю! – Она поймала мой взгляд. – Вот такая я хреновая мать! – Пауза. – Вообще-то давно не курила, даже в институте не любила сигареты, кальян как-то лучше. – Снова пауза, вздох. – Что за писец? Что я за мать такая?
– Мне кажется, ты хорошая мать. Ну когда не куришь в подъезде одну сигу за другой. Да еще в компании бухого придурка.
– Который дерется с лифтами. – Она засмеялась, потом посмотрела на меня как-то ласково, с благодарностью. Хотя, может, мне показалось.
– У тебя все хорошо? – спросил я.
– Да, – задумчиво ответила она. Затянулась, выдохнула. – Только я Мишу не узнаю.
Молчание, я почувствовал, как подступает тошнота.
– В каком смысле? – тупо спросил я, хотя знал, в каком смысле. Кажется, я тогда вообще все уже знал.
– Нет, он такой же, внешне и… Может, пальчиками по-другому делает жим-жим, я не знаю. По-моему, он все теперь по-другому делает. Он спит по-другому! Я кричать хочу, когда на него смотрю! Я не могу, три дня уже так, скорее бы тетя приехала! Я ей ничего не скажу, просто пусть она будет с этим… А не я. Я ужасная мать, я так не могу, я ничего ему не говорю, но я смотрю, и мне страшно: где мой Мишенька?!
– Перестань, это пройдет, – солгал я.
Теперь ее глаза блестели от слез, она разозлилась, она мне не верила.
– Да, – сказала она, потом добавила: – Я тебе ничего не говорила.
– Хорошо.
– Никому ничего не говорила. – Снова этот задумчивый отрешенный тон, взгляд в сторону.
Вероника докурила, вновь спрятала окурок в пачку, попрощалась и ушла к себе. Я отпер свою дверь. Судя по ощущениям, голова была взорвана, в желудке колыхался мерзкий густой осадок, там тоже назревал взрыв. Я скинул и отпинал в сторону кеды, тут же избавился от носков и пошел было в туалет, чтобы заставить себя проблеваться. Но вдруг в темноте сквозь ткань надетых на мне бриджей загорелся маленький голубоватый прямоугольник. Это был экран телефона, беззвучный режим, кто-то звонил. Я достал мобильник, прищурился, закрыл один глаз и прочитал имя. Игорек.
– Алло?
– Здорово! Как ты, дружище?
– Сойдет для сельской местности.
– Ну, жив – уже неплохо! А то я че-то волновался, трубку не берешь, блин, Вконтакт не заходишь.
– Телефон на беззвучке просто, и вообще как-то…
– Ну, каждый имеет право на уединение. Главное, чтоб ты с голоду там не помер.
– Да не…
– Хотя у тебя ж целая кастрюля супа была, точно!
– Супа? – Мороз побежал с затылка вниз по позвоночнику. Я включил свет на кухне.
– Ага. Я в холодильник убрал, чтоб не прокис. Сам бы пожрал, пока ты спишь, на самом деле, но там же мясо, а я веган, короче.
– Мясо, – повторил я, глядя на белоснежный холодильник.
– Ага, ну я не осуждаю, дружище. А когда ты его сварил?
– Кого?
– Суп – кого еще? – Игорек засмеялся. – Вечером же, помню, у тебя полный голяк на кухне, а утром смотрю – супец на плите, теплый. Ништяк, думаю, щас пожрем, а там мясо, а я веган…
– Давай я тебе перезвоню. – Я подошел к холодильнику, взялся за ручку, но не решался открыть.
– Эм… Ну давай. У тебя все нормально? А то как-то резко…
– Да. Завтра перезвоню, – и нажал на сброс. Потом дернул примагниченную дверцу. Кастрюля была там.
Мясо, подумал я. Это ничего не значит. Ничего. Я схватился за ручки по бокам кастрюли и вытащил ее. Тяжелая, полная на две трети, внутри густая маслянистая жижа неопределенного буроватого цвета. Немного соли, много перца. Я помнил вкус, помнил мясо, такое мягкое.
В животе плескалось огромное морское чудовище, омерзительные тяжелые волны поднимались все выше к горлу. Я знал, что не распознаю человеческих костей, знал, что не всплывет сейчас на поверхность маленький детский череп, и поэтому я мог бы продолжать все отрицать, но… Это не инициация, это старое доброе русское людоедство, а значит, я… Желудок сжался, выталкивая себя наружу. Я выпустил кастрюлю из рук, она оглушительно грохнулась об пол, да, снова гром посуды среди ночи, как бы не разбудить себя, спящего за стенкой, бурые холодные брызги на ногах, омерзительно, меня понесло к раковине, успел, изо рта выплеснулся тугой коричневатый поток блевотины. Показалось, что меня рвет все тем же жутким ведьмовским варевом на детском мясе. И тотчас новый толчок изнутри, новая волна рвоты, за ней следующая.
…Во рту кисло, на зубах скрипит от желчи. Внутри все дрожит, но уже пусто, на лице пот. Я опустился на пол и отполз к стене.
– Мама, – позвал я и заплакал. Мобильник в кармане. Достал, набрал номер. Слушал длинные гудки и ждал. Щелчок. Я поверил в чудо. Выжидающая тишина, потом тихий женский голос:
– Алло?
Снова побежали слезы по щекам, захотелось кричать, потому что это был знакомый, но чужой голос, знакомая, но чужая женщина, не моя мама.
– Илья? Что с тобой?
Я положил трубку. Кое-как встал, стараясь не смотреть на кастрюлю и разбрызганный суп на полу. Поплелся прочь с кухни, куда-то во тьму, трогая стены и матерясь. Кажется, я дошел до комнаты, но споткнулся обо что-то у входа и полетел в пустоту. Наверное, это был стул, но мне тогда показалось, что дерево, да, черное дерево, выросшее поперек комнаты. Я врезался в пол локтями, ладонями и коленями. Не уверен, что алкоголь в крови притупил боль, обиду точно не притупил. Что за говно! Я перевернулся на спину и уже не плакал – рыдал в полный голос, несчастный, никому не нужный, отвратительный самому себе. Так и уснул. Правда, не глубоко. Часто почти просыпался и слышал, как кто-то бегает на коротких ножках в темноте, ворчит что-то неразборчивое, зловредное. Может, это заклинания; может, просто ругань, пропитанная невозможной мифической ненавистью и безумием. Мне хотелось свернуться калачиком, но страшно было даже пошевелиться. Наконец ведьма почти затихла, только иногда принималась шептать или громко дышала, совсем рядом, у моего изголовья. Я даже ощущал, как она касается своими лохмотьями моих волос.
Кажется, начало светать. Я не открывал глаз, но сквозь веки почувствовал, как мрак отступает. Внезапно вновь потекли слезы, чистые, мягкие, невыплаканные в детстве. Сколько себя помню, я был радостным пацаном, не плаксой, слишком старался заслужить материнскую любовь, чтобы докучать своими обидами. Вдруг на виски легли чьи-то руки, теплые, сухие, даже немного шершавые, но мягкие-мягкие. Они скользнули по моему лицу, нежно-нежно утирая влагу вокруг глаз большими пальцами. Затем долго-долго гладили по щекам.
Я улыбнулся, мне стало спокойно. Я узнал эти руки.
На шабаше погуляли
Алексей Провоторов – знатный ведьмак из Путивля, Алексей не склонен ограничивать себя в писательстве каким-либо жанром, но пишет преимущественно, как чешут злые языки (наговаривают, само собой), темное фэнтези и хоррор. Рассказы Провоторова публиковались в сборниках «Темная сторона Сети», «Самая страшная книга 2016» и других, сам автор – лауреат премии «Рукопись года», а представленная в нашей антологии новелла «Костяной» выиграла престижный конкурс «Чертова дюжина». Помимо писательства Алексей активно занимается дизайном, в том числе создает буктрейлеры для книг, столь же атмосферные и красивые, как и его рассказы.
Елена Щетинина – волшебница из Омска. Судя по тому, как активно в последнее время Елена пишет в жанре мистики и ужасов, – злая волшебница. Работает преподавателем, радиоведущей, театральным критиком и сценаристом квест-румов. В прошлом – сотрудник музея, гейм-дизайнер, журналист и научный сотрудник. Помимо научных публикаций по культурологии, истории, философии и литературоведения, есть и художественные, в журналах «Полдень. XXI век», «Машины и механизмы», «Знание – сила. Фантастика», «Уральский следопыт», «ФанCity», а также альманахах и межавторских сборниках («Самая страшная книга 2015»). Рассказ «Скырлы-скырлы» был написан специально для антологии «13 ведьм».
Андрей Сенников – первый рассказ Андрея был опубликовал еще в 2006 году в журнале «Порог». Однако по-настоящему автор заявил о себе позднее. В 2013 году рассказ «Пока мир не рассыплется в прах…» появился в антологии «Конец света с вариациями», в 2014-м «Тот, кто всегда ждет» издан в продолжении этой серии «Темная сторона города», «Что-то не отпускает никогда» вошел в книгу «Темная сторона дороги», «Прямо в темноту» украсил сборник «13 маньяков», а «А за окном снежинки тают…» – антологию «Хеллоуин». В настоящее время Андрей редактирует роман под рабочим названием «Мать слез», который может выйти в серии «Самая страшная книга».
Олег Кожин – автор, в полной мере владеющий магией слова, которого некоторые читатели возвели на престол, окрестив, ни много ни мало, «Царем русского хоррора». К чему, впрочем, сам Олег относится с должной иронией. Кожин – автор романа «Охота на удачу» и множества рассказов, опубликованных в десятках журналов и антологий, включая «Самую страшную книгу 2014», «Темную сторону города», «Темную сторону Сети», «Темные». Любит заброшенные города, хороший алкоголь и ирландский панк-рок. Рассказ «Естество» написан специально для книги «13 ведьм».
Владимир Кузнецов – сам себя называет провинциалом. Не столько по месту проживания – небольшой городок на восточной окраине Украины – сколько по взглядам на жизнь. Обладает редким даром убедительно писать о малознакомых широкому кругу лиц местах и эпохах, благодаря чему снискал славу едва ли не «русского Дэна Симмонса». Новеллы Владимира публиковались в антологиях «Самая страшная книга 2014», «Самая страшная книга 2016», «13 маньяков», «Хеллоуин», «Темные». В настоящее время к изданию готовится дебютный роман Кузнецова.
Алексей Жарков – родился в Магдебурге, а живет в Москве, много и часто путешествует, так что знаком с магией разных экзотических стран, что и доказал, например, рассказом «Житель дороги» из антологии «Темная сторона дороги». Также публиковался в «Самой страшной книге 2014», «Темная сторона Сети», «Темные». В соавторстве с Дмитрием Костюкевичем написал не только несколько рассказов, но и тепло встреченный критиками научно-фантастический роман «Этика Райдера». Рассказ «Мать нефть» написан специально для «13 ведьм».
Александр Вангард – профессиональный сценарист, Вангард явно владеет магией кино. Возможно, поэтому его рассказы отличаются особой кинематографичностью. Был одним из первопроходцев, «отцов-основателей» небезызвестного литературного общества «Тьма», участниками которого являются большинство авторов этой книги. Среди недавних публикаций Александра – рассказ «ЯR» в антологии «Хеллоуин».
Максим Кабир – украинский русскоязычный поэт, писатель, автор поэтических сборников «Письма из бутылки», «Татуировщик» и других. Один из постоянных авторов вебзина DARKER, большой фанат жанра ужасов, чем открыто гордится. Рассказы Кабира регулярно публикуются практически во всех сколько-нибудь заметных жанровых антологиях – «Пазл», «Неадекват», «Альфа-самка», «Темная сторона дороги», «Хеллоуин», «13 маньяков», «Самая страшная книга 2015», «Самая страшная книга 2016». С недавних пор пишет в соавторстве с Дмитрием Костюкевичем. Рассказ «Скверна» авторы написали специально для сборника «13 ведьм», а еще один их совместный рассказ будет опубликован в антологии «Самая страшная книга 2017» наряду с сольным рассказом Кабира.
Дмитрий Костюкевич – большой специалист по творчеству в соавторстве, Костюкевич успешно работал с Алексеем Жарковым и Андреем Анисовым, а сейчас регулярно пишет вместе с Максимом Кабиром. Проживает в городе Бресте, Республика Беларусь.
Александр Щёголев – выпускник семинара Бориса Стругацкого, обладатель литературных премий «Аэлита», «Бронзовая улитка», «Полдень», «Астрея», «Живой металл», автор романов «Палата пыток», «Инъекция страха», «Новая инквизиция», новеллизации кинотриллера «Жесть». Мастер шокирующих триллеров. Среди многочисленных публикаций Щёголева и повесть «Читатило» в антологии «13 маньяков».
Мария Шурыгина – в жанре мистики и ужасов Мария дебютировала совсем недавно рассказом «Легкий пар», который выиграл один из сетевых конкурсов и был опубликован в антологии «Темные».
Ольга Рэйн – по мнению Майка Гелприна, славу которому самому принесли его рассказы, Ольга на сегодня – «лучший рассказчик Рунета» (ну, значит, точно – ведьма!). И как следствие этого – многочисленные успехи на всевозможных сетевых конкурсах, включая с недавних пор и конкурсы мистики и ужасов. Рассказ «Мертвец» вышел в финал «Чертовой дюжины», откуда и попал в эту книгу. Также рассказы Рэйн публиковались в сборниках «Бомбы и бумеранги», «Заповедник сказок», «Пришельцы. Земля завоеванная», «Мир Стругацких. Полдень и полночь».
Михаил Павлов – уроженец Казани Михаил Павлов в дополнительном представлении не нуждается, читатели серии «Самая страшная книга» хорошо знакомы с его творчеством, поскольку рассказы Михаила публиковались в наших антологиях «Самая страшная книга 2014», «Хеллоуин», «Самая страшная книга 2016», равно как и в сборниках серии «Городские легенды» («Темная сторона дороги», «Темная сторона Сети»). Кроме того, Павлов колдует над авторским пабликом в соцсети Вконтакте «Сны Лапши» который пользуется уже статусом культового благодаря таким волшебным постам, как, например, вот этот: «Я