Святой Илья из Мурома

fb2

В Киево-Печерской лавре покоятся мощи святого Илии.

Народная молва утверждает, что это тот самый Илья, известный под прозванием Муромец, — величайший богатырь Русской земли, герой былин и сказаний, па склоне лет принявший постриг и закончивший дни в Печерском монастыре.

Так ли это? Был ли Илья Муромец реальным историческим лицом, отличавшимся невиданной силой и прославившимся воинскими подвигами, или героем легенд, наделённым народной молвой сказочными способностями?

Увлекательная, основанная на реальных литературно-исторических документах реконструкция судьбы былинного героя возвращает читателя на несколько веков назад — во времена становления Русского государства, обескровленного набегами и усобицами; времена, когда открытая для всех народов, принимавшая всех равно вера православная бескровно и неспешно завоёвывала души и скрепляла разные племена Руси в единый народ.

Часть первая

СТРАНА ЯЗЫЧНИКОВ

Глава 1

Калики перехожие

олодой медведь, ещё прошлым летом ходивший у матери пестуном младших медвежат, первую зиму спал в берлоге один. Половодье выгнало его из-под корней поваленной сосны, и вот уже несколько дней он бродил по весеннему лесу, наполненному запахами, шорохами, щебетанием птиц, жевал, как подсказывал ему инстинкт, всё, что было съедобного, да вот не всё мог взять — не хватало умения. Пробавлялся всякими корешками. Отогнал волков от загрызенной ими и наполовину сглоданной оленихи — вдоволь наелся. По глупости залез в муравейник и полдня потом вычихивал еду́чих муравьёв, всю ночь прятал искусанный нос во влажный болотный мох, а на рассвете пошёл к реке.

Река уже вернулась в берега, но была ещё по-весеннему быстроходна, хотя уже почти по-летнему мелка. Вверх по течению, подпрыгивая над порогами, сверкая серебром чешуи, шла на нерест рыба.

Выбрав песчаную отмель, где река делала поворот и была совсем неглубока, медведь примостился ловить обессиленных борьбой с течением рыбин. Он ополоснул нос в шёлковых водяных струях — полегчало. А охотничий азарт заставил позабыть про муравьёв. Сел прямо в воду, левой лапой навёл на воду тень, чтобы видно было похожее на большое полено рыбье тело, и молниеносным движением цапанул его когтями правой лапы. Толстая рыбина, упруго изогнувшись, взлетела над водой — медведь сноровисто подхватил её, прокусил голову и сунул под себя, придавив в воде задом. Тем же манером поймал вторую, третью... Но когда пошарил под собой по дну — рыб там не оказалось!

Замотав недоумённо башкой, медведь кинулся искать — рыбы не было! Застонав от огорчения, он поймал ещё двух и тем же манером спрятал под себя, но и те пропали! В огорчении мишка заколотил лапами по воде... И решил попробовать в последний раз!.. Но странный звук, не похожий ни на один голос леса, заставил его насторожиться, поднять голову и глянуть на противоположный берег...

Там стоял человек. Он — смеялся.

От растерянности мишка открыл пасть и оторопел. Человек вдруг согнулся и прошёлся по берегу, как медведь...

Мишка увидел себя. Человек изображал, как медведь рыбачит. Гибкой рукой показал и взлетевшую над водой рыбу, и как медведь спрятал её под себя.

Мишка как заворожённый смотрел на человека... А тот объяснял, как течение унесло пойманную рыбину, когда медведь потянулся за второй. Человек показал, как взлетела над водой рыбина и как нужно её вышвырнуть на берег, откуда она не уйдёт. Мишка понял. Тут же выхватил из воды очередную добычу и швырнул её на песчаный берег. Поймал вторую рыбину... Оглянулся. Первая, шлёпая тяжёлым хвостом, плясала на прежнем месте. В восторге медведь запрыгал по мелководью, поднялся на задние лапы... Глянул через реку, но там никого не было... Не шевелились низко нависшие над водой смородиновые кусты, строго, чуть качая в вышине вершинами, безмолвствовали сосны...

А человек был уже сажен[1] за триста. В глубине оврага, почти не давая дыма, горел маленький костерок. Около огня другой человек ловко и сноровисто чинил лапоть. Пришедший от реки поставил ближе к костру деревянный жбанчик с водой и покидал в него раскалённые в костре камушки. Вода мгновенно закипела. В неё человек положил крупные куски рыбы и две рыбьих головы, туда же бросил две луковицы и, как величайшую драгоценность, — крупную серую соль. Когда глаза в рыбьих головах побелели, человек выхватил из костерка головешку и загасил её в ухе. Его товарищ тем временем закончил ремонт лаптя, убрал снасти — кочедык[2], шило, крюк... Обул лапоток, притопнул ногой. Причесавшись деревянными гребешками, оба мужчины — были они немолоды, седина выбелила головы и бороды — стали на колени лицом к солнцу и начали беззвучно молиться, широко осеняя себя крестом и кладя земные поклоны. Отмолившись, так же тихо перекрестили еду и взялись за ложки. Между ними не было сказано ни одного слова, всё совершалось в полной тишине. Закончив трапезу, они, так же молча, помолились. Затем тщательно уничтожили все свои следы — кострище закопали и прикрыли дерниной, завалили ветками примятый за ночь телами мох, — покрыв головы монашескими скуфьями, закинули на плечи полупустые котомки и, взяв в руки крепкие, отполированные в странствиях посохи и перекрестясь, зашагали через непролазную чащобу, ступая легко, словно невесомо. Они шли сторонясь селений и далеко обходя капища местных племён. Как лист древесный, упав на воду, не оставляет за собою следа, так и они неслышно и незаметно шли лесами, пойменными сырыми лугами и болотами, прорезая своими телами чащобы и заросли, беззвучно и легко, как птицы прорезают воздух, а рыбы — воду.

Несколько раз выходили они к славянским городищам, к острогам мерян и руси, о чём-то беседовали со старейшими и шли спокойно дальше, потому ни для кого не представляли ни угрозы, ни поживы. Годами были преклонны и для полона и продажи в рабство не годились, а при себе не имели ни сколь-нибудь дельных животов, ни злата, ни серебра, ни меди красной, ни одной железной вещи. Иглы да шила у них были костяные. Костяным же был и нож, один на двоих, и даже схороненные далеко под рубахи нательные кресты были резаны из кипариса ерусалимского — деревянные.

Однако, хранимые Господом Иисусом Христом, Богом новой для сих леших мест веры, не были монахи странствующие, калики перехожие, беззащитны. Не единожды лихие люди пытались примучить их забавы ради, да выходило не больно ладно. У лесов муромских, в стороне от всяких городищ, кинулась на них мурома соловая, белоглазая, желтоволосая. Ни о чём не спрашивая, изгоном-излётом выскочили из кустов да с деревьев попрыгали с десяток лихих разбойничков, удалых охотничков... Хотели, видно, монахов христианских православных в жертву своим идолам деревянным принести. Сказывают, у здешних язычников пуще славы не было, как перед богами своими из груди священника либо муллы вырвать сердце и вымазать им, кровоточащим, горячим и трепещущим, губы деревянному истукану с рогами позлащёнными.

Потому кинулись лютые муромы, не поздравствовавшись и даже не задираясь, сразу, будто ждали калик перехожих. Были они ребята молодые, крепкие и хоть не высоки ростом, но кряжисты и дородны. Первый, курносый и конопатый, с безволосым лицом, хватанул лапою в рыжей шерсти монаха — того, что с медведем беседовал, — за плечо и хотел, как дерево трухлявое, пред собою повалить, да как-то неведомо повернулся старец и, с места не стронувшись, ударил разбойника посохом: навершием — в лицо, ступицей — в брюхо. Тут же и второй воин муромский пополам согнулся и кровью залился, а как достал его клюкой-посохом старец? Неведомо.

Второй калика и посохом не защищался, а ударил врага нападавшего локтем в переносицу, а как тот назад откачнулся, схватил его той же рукою за загривок да об своё колено и треснул — повалились трое разбойничков, кровью умываючись, в траву придорожную. Тут уж стало остальным видно, что дело-то не шуточное и голыми руками старцев диковинных не возьмёшь! Двое на старцев в мечи пошли, а двое воровским манером со спины наскочили.

Схватил белобрысый мурома старца за шею, зажал голову локтем, а старец как-то присел, крякнул и, будто мешок с репою, перекинул супостата через себя прямо на меч сотоварища. Напоролся он на железо калёное, будто воск на шило.

Второй же калика ткнул нападавшего посохом в плечо так, что меч из ладони выскочил, а рука повисла, как верёвка, безжизненная. Увернулся от меча другого нападавшего, а когда тот пролетел мимо, промахнувшись, клюкою его за горло перехватил да и дёрнул маленько, так что у того глаза из орбит чуть не выскочили.

Двое, что издали на побоище смотрели, луки тугие изготавливали, пустили в старцев по стреле, но обе стрелы один калика поймал да в руке переломил, а второй метнул в стрелков посохом так, что у одного передние зубы вылетели, а второй с перебитой ключицей бежать в лес кинулся.

Огляделись калики. Стонут воины муромские, кровью умываясь, по траве ползают, на своём языке пощады просят. Вздохнули старички да принялись их врачевать. Одному руку вправили, другому — челюсть, третьему — ногу ломаную в шину положили. С разбитых лиц кровь мокрой тряпицей отёрли да каким-то снадобьем, на мёду, ссадины смазали.

Сидит мурома, притихла. Больно не воиста сделалась. Толичко поскуливают да на старцев, как мальчишки нашкодившие, поглядывают. Старцы убитого муромчанина положили ровно ногами на восток, меч из него вынули, руки на груди ему сложили. Покачали головами седыми сокрушённо, натянули скуфеечки да и пошли своим путём, будто и боя не было. Только к вечеру, когда на сон грядущий молитвы читали, правили канон покаянный и пост себе заповедали — неделю без пищи и воды идти. Потому — грех содеяли: кровь человеческую пролили.

Вернулся белоглазый мурома с ключицей ломаной из своего городища с подмогою, а за каликами — уж и следу нет!

Кинулись догонять с собаками охотничьими. Скулят собаки, а следа не берут... Да и те, что на бое пораненные, сильно своих соплеменников догонять старцев отговаривали. Мол, не ходите, зла не делайте! Всё зло против вас и обернётся. Старцы-то, видать, не простые... Догоните — не обрадуетесь: ежели голов не сложите, то всем вам целыми не бывать! Вот мурома разбойная от погони и отступилась.

А старцы как шли своим путём, так и следовали — скоро да споро.

Дней через десять после столкновения с муромой, уже на закате дня, подошли они к затворенным воротам Карачарова городища. С умом было оно строено. Невелико, да прочно. И ров полон водой, и откосы вала круты — не зацепишься. И угловые башни, что высились над частоколом, были удобны для стрельбы и в поле, и вдоль заострённых брёвен стены. Особливо же отметили про себя старцы умение, с каким были построены ворота. Вели они в самую большую надвратную башню острога, но не прямо, а сбоку, куда вела довольно крутая дорога. И всё, что по ней шло или ехало к башне, становилось к стене правым боком — как раз под стрелы... Сажен с десяток пришлось бы нападавшему правый, щитом не прикрытый бок под стрелы да копья подставлять, пока он до ворот добежал бы. И ворота, видать, были с умом построены. Проломившийся в них оказывался в башне, а там наверняка и вторые ворота, крепче первых, есть.

Набьётся ворог в башню, напрут задние, давя передних, ан перед ними — ещё ворота. Кинутся назад, да упадёт сверху железная решётка — забрало — и перекроет выход. А наверху для попавших в западню уж и копья готовы, и вар на огне клокочет, и смола кипит... Потому как двухэтажная башня, и пол на втором уровне так поделан, что сквозь щели в нём того, кто в башню попал, — видно, а того, кто на втором ярусе стоит, — не достать.

«Ладно строено! — враз подумали старцы. — Видать, живёт в Карачаровом городище народ воинский, во многих схватках да затворах накопивший опыт боевой... Он ведь даром не даётся, он на крови да бедах людских копится». Но самое главное, что отметили старцы и что жадно искали глазами, пристально изучая городище из лесной чащи, — виднелся за частоколом православный крест на деревянном шатре церковки. Разом перекрестились калики и без опаски пошли по открытому лугу, такому сырому, что и на луг-то он не больно смахивал, а походил на болото, где конному да оружному непременно завязнуть суждено.

И это отметили калики, прыгая, как зайцы, с кочки на кочку: изгоном-набегом городища не взять!

Пока добрались они до затворенных ворот — город приготовился к встрече, и хоть мычали в хлевах коровы, недавно пригнанные с поля, но явно слышали старцы, как торопливо пробежали в башню воины. Это пришлось каликам по сердцу: обутые бежали, не босые, не лапотники, но в сапогах с подковками... Стало быть, народ в городище не бедствует и во всём достаточный, а в воинском деле — не новичок...

   — Молитвами святых и всехвальных Мефодия и У Кирилла да сохранит вас Господь в городище сём... — дружно пропели калики, постучав в ворота клюками.

   — Аминь, — ответили из башни, — Да сохранит вас Пресвятая Богородица под покровом своим.

   — Аминь, — ответили, кладя поясные поклоны, старцы.

Створки ворот чуть приоткрылись — ровно настолько, чтобы прошёл один человек, и старцы поочерёдно протиснулись в башню. Ворота за ними сразу же затворились…

В темноватой башне, где они, как и предполагали, оказались перед вторыми, наглухо затворенными воротами, голос сверху спросил:

   — Молитвами и предстательством законоотец наших Кирилла и Мефодия, откуда путь держите? Чьи вы люди?..

   — Из стольного града Киева. Монаси...

   — Ого! — сказал кто-то невидимый, простодушно удивляясь, из какой дали явились эти странники. Давно ли идёте?

   — Да с полгода будет. На Покров выходили, по-зимнему...

Створки вторых ворот также чуть приоткрылись, и монахи вышли на свет уже за стенами карачаровскими. Их ждали несколько крепких смугловатых и черноволосых воинов, совсем не похожих на населявшие эти края людей.

Больше всего они смахивали на печенегов или на родственных печенегам торков, что служили Киеву. Были на них чёрные высокие шапки-колпаки — чёрные клобуки... Но говорили они по-славянски чисто, и, самое главное, в расстёгнутых воротах рубах виднелись гайтаны крестов.

Калик отвели к церкви, и первым их расспрашивать, кто они да откуда, принялся священник — каппадокийский грек, неведомо как оказавшийся в здешних лесных и дремучих местах.

Удостоверяться, что это монахи, не самозванцы, в те годы было бессмысленно, только истинный православный христианин, положивший для себя превыше всего служение Христу, мог заявить о вере своей. Хотя христиане были на Руси не в редкость, но большая часть племён и родов, населявших Русь, пребывали в язычестве и христиан в лучшем случае избегали, как, впрочем, и мусульман, и иудеев, а чаще — казнили без милости, принося в жертву Перуну или иным своим богам... Зачем пустились смиренные Божьи люди в столь дальнее хождение, грек не спрашивал — не по чину ему было. Раз идут — стало быть, не без причины, а коли есть причина — сами скажут.

Присматривались и монахи к городищу, к священнику, к детишкам, что шныряли повсюду и совали по-летнему облупленные уже носы в раскрытые двери церкви, где в трапезной батюшка потчевал репой и хлебом странников.

Дивились монахи и церкви — деревянной, будто изба, и строенной, словно это баня или амбар. Не видали они таких-то в южных краях. Перво-наперво поднялись они по широким ступеням на крытую галерею, где, будто в княжеском тереме, стояли столы и лавки, — видать, бывало здесь пирование; прямо против крыльца сквозь растворенные двери виднелся собственно храм, освещаемый несколькими лампадами. Виден был и престол, и всё его убранство, и несколько икон, висевших за престолом и стоявших на алтарной перегородке. Иконы все были греческие.

Ведя приличную месту и чину беседу, монахи странствующие распытали обиняком, что за народ пребывает во граде сем, кто князь и кто набольший.

Народ пришлый! Не от корня здешнего, — ничего не скрывая, ответствовал священник. — Бежали от гор Кавказских, когда хазары православных громили и резали, тому уж лет сорок будет. Тогда Хельги, регина русов, в Константинополь к цесарю Византии помощи противу безбожных хазар просить ездила...

   — Помним, помним... — закивали калики. — Она тогда ещё в язычестве пребывала.

   — А уж я-то, — рассказывал грек, — с нею приехал, когда она крестилась и привезла в Киев стольный, вместе с именем своим Божиим — Елена, и первые книги, и нас — попей смиренных, кои согласились в языческий край ехать.

   — А сюда-то как попал?..

   — Так ведь при регине богобоязненной, православной, кою славяне Ольгой по темноте своей зовут, а по закону она есть Хельги — Елена, жилось в Киеве православном сносно. И крестились многие, и паства была, и Хельги-регина нас всем одаривала и кормила. Но Господь взял её в чертоги свои, и княжить стал её закосневший в язычестве сын Святослав. Сей был дик и свиреп! И, кроме войны, ничего знать не хотел. Да и воевал-то всё не путём... Всё в местах отдалённых, а вотчины своей не берег! Так и сгинул на перекатах днепровских. Сказывают, печенег Куря из его головы чару сделал да вино пьёт.

   — Тьфу! — дружно плюнули оба монаха. — Погоди, будет этому Куре за деяния да волхвования колдовские...

   — А по мне, так и поделом Святославу. При нём такие гонения на христиан в Киеве пошли, что почище хазарских погромов будут. Славяне да варяги в истуканов своих веруют почти что одинаково. Вот они без Хельги-то регины меж собой живо сладились да и почали христиан имать да в жертву приносить, а живых хазарам торговать, а то и сами за море везли... Вот и побежала братия киевская куда глаза глядят — в леса да пустыни... Тако и я здесь оказался.

   — Однако же он сокрушил Хазарию — котёл зла бесовского и разврата сатанинского, — возразил один из монахов.

И грек догадался, что монах в мирской своей жизни был воином и, должно быть, ходил со Святославом громить и жечь столицу Хазарии Итиль-град.

   — Да где же сокрушил? — возмутился грек. — Только стены градские разрушил да дворцы их пожёг. А Хазария как стояла, так и стоит. Как творила зло во славу сатаны, как торговала зельями, да шелками, да рабами, отовсюду ведомыми, так и торгует.

   — Однако от Святослава-князя, — не унялся калика, — киевский каган кагану Хазарии дани не платит.

   — Сегодня не платит, а завтра придут вои хазарские, пожгут стольный Киев-град и станут дань взимать как прежде, как триста лет взимали!

   — Да не платил Киев дани триста лет! — вяло возразил монах.

   — Триста не триста, а платил! А что Святослав Итиль пожёг... — продолжал грек. — Был я в том Итиле. Сие есть град и на городище не похожий! Стены хоть и высоки и толсты, да глинобитные, а строения все деревянные, а крыши — войлочные! Такой-то хоть сто раз жги — он, глазом не моргнёшь, опять отстроится.

   — Не стенами крепок град, но воинством! Спарта эллинская и вовсе стен не имела, но войско стеною было ей несокрушимою, — сказал скрытую похвалу греку, за тридевять земель от Эллады ушедшему нести слово Христово, второй монах. — Ещё Хельги-старый, воевода Рюрика, конунга русов, Итиль разорил да всех иудеев в Киев на телегах привёз.

   — На горе себе! — завопил грек. — И тогда Итиль отстроился, и Хазария, как феникс-птица, из пепла восстала, и зло от неё не преуменьшилось. Идут караваны рабов из Итиля и в Мадрид, и в страны далёкие, восточные, где их на шёлк меняют да на блудниц искусных азиатских, на танцовщиц. А Киев-град весь в долгах у общины иудейской — хазарской — да на виду у Хазарии, как на ладони. В Итиле про каждый чох княжеский на другой день знают. Потому и пришлось Ольге за море в Царьград за помощью бежать, что на своих киевских воев надёжа мала.

   — Не скажи! — закипятился калика, что со Святославом Итиль громил. — Не скажи...

Но товарищ его перебил, видя, что спор разгорается и ни к чему хорошему не приведёт:

   — А кто у вас княжит либо воеводит? Кто во граде вашем набольший?

— Да несть у нас ни князя, ни воеводы его, — прихлёбывая молоко из глиняной чаши, спокойно сказал грек.

   — Как так?

   — Сказано вам: народ тут пришлый. От разных языков, и едина у него только вера православная. Вожди, кои и были, так все перемёрли... А оно и к лучшему. Несть во граде нашем ни при, ни замятии княжеской! Никто супротив другого не возвышается.

   — Тело венчает глава, а страну — князь! Разве можно без главы?

   — И мы не без главы. У нас глава — старейшина. Да совет мужей мудрых, годами преклонных, в коих страсти утихли от множества лет и молитвы христианской, а мудрость прибыла и умножилась от опыта житейского и слова Божия.

   — А кто воев водит? Чаю, не без войны живете?!

   — Кругом опасно живём! — вздохнул грек. — И болгары камские нападают, и мурома соловая-белоглазая по лесам разбойничает, людей имает да не то хазарам, не то варягам продаёт...

   — А во граде Муроме, слышно, князь сидит от Киева? Что ж он смерды не блюдёт?

   — Какой он князь! Огнищанин княжеский! И дружина у него — варяги да иудеи, два жида в три ряда! Мы и не град, а селище, но много как его воистее. Он сам дани просит да полюдьем примучивает, а защиты от него — никакой! Только на себя и надеемся.

   — А среди воев кто набольший?

   — Да был Илья. Хоть и годами не стар, а таков воитель и здоров телом преужасно...

   — Погиб, что ли? Ты сказываешь «был»? — встрепенулись монахи. — А ноне он где? — Видно было, что про Илью они слышали, а может, к нему и шли.

   — Да не мёртв он нынче и не жив, в расслаблении пребывает... Уж который год в расслаблении: ни руками, ни ногами не владеет.

Монахи глянули друг на друга и, не сговариваясь, торопливо прошли в церковь и пали перед алтарём.

   — «Вот оно, видение игумена нашего», — только и услышал греческий священник сказанные одним из калик, будто про себя, слова.

Удивительна была молитва монахов. Молились они молча, истово, без славословия и пения. А вставши с колен, оборотились к греку:

   — Веди к сидню вашему. Где он? Где родители его?

   — Родители-то в лесу, на расчистках — лес под пашню выжигают. Во граде — только дружина малая. Все наши карачаровцы тамо, а Илья-то где? В бане своей своей сидит. Куда он денется? Как он расслабленный! — торопливо толковал грек, едва поспевая каликами, которые шли мимо землянок, огнищ и строений так, будто знали дорогу сами.

Дивился грек перемене в них. Словно огонь запылал в монахах, и в сумраке надвигающейся ночи странно светились их бледные лица с широко распахнутыми глазами.

Глава 2

Муромский сидень

Не в избе, но в стоящей на толстых сваях баньке пребывал, ради немощи своей, карачаровский сидень Илья. Грек-священник еле поспел за каликами, когда споро и ловко, перепрыгивая через огородные грядки с буйно возросшей капустной рассадой, подошли они к заволочному оконцу и пропели:

   — Слава Господу и Спасу нашему Иисусу Христу!..

   — Во веки веков, — тяжко и низко простонал голос за неохватными брёвнами банного сруба. — Кто здесь?

   — Калики перехожие, монахи с печор киевских. Притомились, пообились в пути немереном, подай испить водицы странникам, Илюшенька...

Ничего не понимал грек в этом странном разговоре-перепеве, но и сказать ничего не мог — точно столбняк на него нашёл. Торчал посреди огорода будто путало.

   — Рад бы услужить вам, люди добрые, да ноне я в немощи. Ни руками, ни ногами не владею. Не прогневайтесь и мною не погнушайтесь: не побрезгайте ради болезни моей, пойдите возьмите ковшик да сами водицы и налейте.

   — А был бы здрав, Илюшенька, не погордился бы странникам убогим услужить? — спросил один из монахов.

   — Чем гордиться-то? — удивлённо спросил-пророкотал голос за стеной. — Я не князь, не кесарь... Я — сын христианский, и все люди — дети Христа и Бога нашего, чего чваниться?.. Была бы прежняя моя сила, не гнил бы я в бане заживо. Заходите, Божьи люди; коли немощи моей не гнушаетесь.

Монахи, согнувшись, посунулись в баньку. А грек так и остался стоять столбом, не в силах с места стронуться. Во мраке баньки мерцала лампада перед иконою да струился из двух заволочных оконцев слабый свет. А рядом с каменкой, на полке, полулежал-полусидел в белой чистой рубахе до колен немощный Илья.

   — И почто ж ты, Илюшенька, в баньку забился, от людей хоронишься? — спросили монахи.

   — Стыдно на людях быть в таком художестве. Раньше одной рукой семерых валил, а ныне комара отогнать не могу. Вона, едва-едва руками двигаю, грех сказать: порток завязать сам не могу. А здеся, в баньке, жене моей обмывать меня сподручнее, я ведь, — всхлипнул Илья, — хуже дитёнка грудного сделался. Детишков своих стыжусь.

   — А за что ж тебе сие расслабление? Не припомнишь ли греха за собою какого?

   — Нет, — твёрдо сказал Илья. — Все грехи свои припомнил и исповедался. Спасибо, поп наш меня сюды приобщать да исповедовать приходит, да Евангелие читать. Несть греха моего знаемого! Может, согрешил когда неведомо, неведением своим, да и в том уж сто раз покаялся.

   — За что ж расслабление тебе?

   — По воле Господней, — твёрдо ответил Илья, опуская кудрявую голову на глыбоподобную грудь.

   — И не ропщешь противу Господа, и сомнения тебя не берут? — опять спросили монахи.

   — Нет, — так же твёрдо ответил Илья. — Господу виднее! Я из воли его не вышел.

   — Так для чего ж Он силы тебя лишил? Живым мертвецом сделал?

   — Кто ты, человек, что спрашиваешь меня? — пророкотал Илья. — Зачем терзать меня пришёл? Так вот я тебе отвечу! Как Иов многострадальный, в муках не возропщу, не усумнюсь, ибо неисповедимы пути Господни, но всё, что творит Он, Отец мой Небесный, — ко благу моему. А вы меня не мучьте и не докучайте. Вона кадка с водой — попейте да и ступайте с миром. Дух от меня лежалый, тяжкий идёт, мне это неловко.

   — Сие не дух, а запах! — сказали монахи, подходя к огромному, привалившемуся к стене Илье и едва доставая до его лица. — А дух в тебе, Илюшенька, медов стоялых крепче и елея слаще.

   — Да полно вам! — гудел он, отворачиваясь, но калики троекратно расцеловали его. — Да почто же вы плачете?

   — От радости, Илюшенька, от радости.

   — Какая радость колоду такую бездвижную видеть?!

   — Господь, Илюшенька, пророка Иону во чрево Левиафаново поместил, во глубь моря-окияна низверг, дабы он из воли Господней не вышел, и там во чреве китовом он в разум полный вернулся и возопил:

«Ко Господу воззвал я в скорби моей — и Он услышан меня. Из чрева преисподней я возопил — и Ты услышат, голос мой. Ты вверг меня в глубину, в сердце моря, и потоки окружили меня, все воды Твои и ванны Твои проходили надомною. И сказал я: отринут я от очей Твоих, однако я опять увижу святой храм Твой. Объяли меня воды до души моей, бездна заключила меня; травою морскою обвита была голова моя. До основания гор я снисшёл, земля своими запорами на век заградила меня. Но Ты, Господи Боже мой, изведёшь душу мою из ада. Когда изнемогла во мне душа моя, я вспомнил о Господе, и молитва моя дошла до Тебя, до храма святого Твоего. Чтущие суетных богов оставили Милосердного Своего, а я гласом хвалы принесу Тебе жертву: что обещал — исполню, у Господа спасение»[3]

пропели монахи.

И больной Илья, словно в полубреду, повторил:

   — ...Что обещал — исполню. У Господа спасение...

   — А что бы исполнил Господу, Илюшенька, когда бы извёл тебя Господь из немощи твоей?

   — Какое Господь заповедовал бы послушание, тем бы и служил.

   — А мечом служил бы Господу нашему?

   — Я человек воистый, приходилось отчину оборонять. И обучен стариками к тому. Служил бы.

   — Обетоваешься ли оставить дом и всех сродников своих ради служения воинского? — спросили старцы.

   — Обетоваюсь!

   — Обетоваешься ли покинуть чад и домочадцев своих ради служения воинского Царю Небесному?

   — Обетоваюсь!

   — Обетоваешься ли отринуть славу мира сего, и гордыню людскую, и всю суету и красоту тленную мира сего ради Господа и Спаса нашего?

   — Обетоваюсь! Господь — моя сила, и в Нём — спасение мира и народа моего, — ответил Илья, дрожа от странного экстатического напряжения. — Да не отступлю и не постыжусь!

   — Аминь! — выдохнули старцы. И, споро раскрыв котомочку заплечную, достали оттуда корчажку глиняную запечатанную. — А вот, Илюшенька, испей-ко нашего питья, ровно три глотка.

Они плеснули из корчажки в ковшик. Поднесли к губам больного.

   — Раз, два, зри, а более не надо. Запевай за нами «Верую».

   — Верую! — пророкотал Илья. — Во единого Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым... — Голос его стал стихать, и на словах: — Исповедую едино крещение во оставление грехов[4], — он откинул голову и уснул.

Монахи, надсаживаясь, вынесли его в огород и положили на траву.

   — Отец наш! — кликнули они стоявшему посреди огорода греку, тот словно очнулся от обморока. — Пособи баньку вытопить.

Пока деловито и быстро топили баню и ждали, когда выйдет из неё, чёрной, угар и наполнится вся внутренность ровным жаром от раскалённой каменки, монахи стянули с могучего Ильи рубаху и внимательно прощупали-осмотрели его всего.

Грек видел, как цепкими пальцами старцы перебрали каждый сустав, каждую мышцу огромного, литого тела Ильи.

   — Осклиз, — наконец произнёс приговор свой один из старцев, и второй согласился.

   — Осклиз — вот здесь и здесь, — показывая на позвоночник, сказал он. — Тута жилу пережимает, а тута вовсе в бок пошёл.

Не смея подойти и дивясь, как это в тесном городище никто не подходит к старцам и не собирается толпою, будто здесь и людей не стало — ни жён, ни стариков, ни мальчишек, — греческий священник наблюдал, как старцы что-то мазали у Ильи на спине, словно письмена какие-то на позвонках его выводили. А потом, обхватив громадное и мягкое, как тесто, Ильино тело, волоком потащили его назад, в баньку.

   — А ты-то, отец мой, что раскрылился? Пособляй! — просипели они, сизые от натуги, греку.

И тот поспешно схватил огромную руку Ильи, перекинул через плечо и потащил грузное тело в раскалённую баню.

Старцы растянули спящего на полу, и один из них, разувшись, стал босыми ногами ему на спину.

   — Владычица Богородица, помоги нам, грешным! — Старец переступал по широкой спине лежащего ничком Ильи. И вдруг подпрыгнул, мягко и упруго надавив на позвоночник.

Второй в этот момент изо всех сил потянул Илью за ноги. Раздался щелчок, словно переломили сухую палку, и старцы опять кинулись выщупывать чуткими своими пальцами бамбук позвоночного столба.

   — Стали! Стали! Мосолки на место стали! Ну, слава Господу! Поправится. Недаром нам игумен говорил: «Во граде незнаемом сыщите расслабленного, в память Ильи Пророка наречённого, излечите его, и слава его будет славою Самсона Ветхозаветного». Так и есть, по-речённому. И нас, грешных, Господь сподобил послужить! Теперь он спать трое суток будет. А ты, батюшка, иди и не сомневайся, да никому про нас не сказывай...

И грек пошёл, пребывая в полном недоумении.

   — Как не сказывать? Будто старцы на крыльях прилетели? Будто их никто не видел? А стража? А жители городища?.. А жена да домочадцы Ильины? Жена-то ведь каждый день с расчисток бегает: обмывать да кормить его.

Но три дня мелькнули, как сон утренний, — никто про старцев и не вспомнил, да и грек стал сомневаться, а были старцы-то, либо во сне привиделось? Порывался несколько раз к Ильиной баньке сходить, но ноги, словно заговорённые, в другую сторону несли, и мигом дело всякое неотложное находилось.

Так и не выбрался.

А старцы, сменяя друг друга, трое суток молились подле спящего.

На рассвете четвёртых суток стал Илья во сне постанывать да раскидываться. Раскрывал глаза, но глядел бессмысленно, не по-здешнему.

Старцы подняли его и усадили на лавку под образом Богородицы, который выносили, когда Илью голого на полке да на полу правили да парили, чтобы икона сраму не видела. Надели на Илью рубаху белую, заботливо выстиранную, дали в руку ковшец, из коего он сонное снадобье пил.

Тут Илья и очнулся. Крякнул и, ещё не вполне проснувшись, утёр усы и бороду рукавом.

   — Илюша! — позвали его калики. — Так принеси водицы нам.

Илья поднялся и, только треснувшись головой о низкий потолок, понял, что ходит. Он ощупывал себя, топал ногами. А удостоверившись, что двигается, владеет всем телом своим, которое было безжизненно прежде, закричал от радости и пал перед старцами на колени.

   — Не нас! Господа благодари, — ответствовали старцы. — Чуешь ли силу в себе?

   — Чую силу великую! — плача и смеясь одновременно, отвечал Илья. Он схватил со стола корчажку малую и раздавил её в ладони в порошок.

   — Э, брат... — протянули старцы. — Это в тебе ещё зелье гуляет. Так ты у нас как берсерк варяжский сделаешься — те мухоморов сушёных нажрутся и чувствуют в себе силу великую. А как действо зелья пройдёт, так и бери их голыми руками. Нам ты такой не надобен!

   — Да как же, отцы мои, благодетели, — дрожа мелкой дрожью, стуча зубами и плача, говорил Илья. — Я силою своею послужу! Ох, как послужу!

   — Сила есть — ума не надо! А тебе ума много потребуется! — осадили его старцы. — Ну-ко!

Они достали другую заветную корчажку с иным зельем:

   — Вот, испей — охолонёшь.

Стуча зубами о край глиняной плошки, Илья выпил.

Его прошибла испарина. Словно вынырнув с большой глубины, он тяжело дышал и обмяк, привалившись к стене.

   — Ну вот... — говорили старцы, отирая его рушниками. — Вот и ладно будет. Теперь-то небось силы не чуешь?

   — Вовсе ослаб. Но шевелю руками, ногами-то!

   — Знамо, шевелишь. И ещё как шевелить станешь. Только в силу тебе входить надо теперь медленно: шутка ли, сколь ты времени сиднем сидел. Теперь тебе заново ходить учиться нужно.

   — Да нет! Ходить-то могу, — сказал Илья, поднимаясь и сутулясь под низким для него потолком баньки. Однако ноги, будто кто стукнул под коленями, согнулись, и он едва не упал...

   — То-то! — засмеялся монах. — Давай-ка, как с дитём малым, тихохонько пойдём. Одной ноженькой, другой. Одной, другой...

Илья, обвисая всем своим мощным, непослушным телом на плечах монахов, выполз на волю... Вдохнул полной грудью:

   — Господи Боже ты мой! Хорошо как...

Хрустальный рассвет стоял над городищем. Чуть дрожал воздух над избами, согреваемыми человеческим теплом, а дальше, за частоколом стен, зелёными валами лежал бесконечный лес, синеющий вдали и своей бескрайностью слитый с голубыми небесами.

   — Да, не насытится око зрением, — согласились с Ильёю монахи. — А ухо — слушанием.

И верно: разноголосым щебетанием был полон лес, в городище орали петухи. Зазывая на утреннюю дойку хозяек, мычали в хлевах коровы. Весело и гулко трещал по сосне клювом дятел. Сороки, вереща, перепархивали с крыши на крышу.

   — Во как! — засмеялся Илья, следя глазами за стрекотухами.

Нечёсаный беспорточный мальчишка выполз из избы, пустил с крыльца струю и получил шлепок от древней старушки, что вслед за ним вышла на воздух.

   — Знай место, срамник! Лень ему по росе до овражка добежать.

   — Так ить студёно!

   — А вота таперя заднице твоей горячо!

   — Во как! — смеялся Илья, не в силах выразить словами счастье выздоровления.

Он перевёл взгляд поближе — среди капустных гряд, укутанная по глаза платком, вся в утренней лесной росе, стояла Марьюшка, глядя неверящими, распахнутыми глазами на Илью.

   — Марьюшка! — позвал Илья. — Не бойся! Я это! Здоровый.

Будто птица белокрылая, кинулась к нему жена и обвисла; совсем без стыда при чужих людях, при монахах, забилась в счастливых слезах на широченной груди мужа.

   — Ну вот... ну вот... — гудел Илья. — Я здоров, а ты теперя плачешь. А не ты ль говорила: «Молись, Илюшенька! Господь всё ко благу управит!»

Монахи отошли, сели на солнышке, а Илья так и стоял, уперев руки в дверные косяки, а Марьюшка только вздрагивала от рыданий, прижимаясь к нему.

* * *

Сила возвращалась быстро, но Илья торопил её. Напрасно монахи запрещали ему тяжёлую работу, объясняя, что достаточно одного непомерного, резкого усилия, и опять сорвёт он позвоночник, и опять обезножеет.

Илья понимал, соглашался, каялся, зарекался не подымать до времени тяжести, не таскать брёвна на вал для починки частокола, не катать камни на стену, чтобы потом, при осаде, обрушить их на головы врага... Вечерами стонал от боли в мышцах, отвыкших от работы. Но просило выздоравливавшее тело тяжести для полного усилия. Потому не стерпел Илья и уже через неделю пошёл на расчистки.

Селище, в котором нашли приют старшие родичи Ильи, бежавшие от резни христиан в Хазарии, прежде принадлежало славянам-вятичам. Они бросили его, откочевав в леса, но постепенно вернулись и перемешались с христианами. Так что и мать, и жена Ильи были славянками. А поскольку славян было больше, чем беглецов, то говорили в городище на их языке, и хотя Илья понимал тюркское наречие, а на нём уже не говорил. Почему же вятичи вернулись? Почему две общины слились в одну и стали единой православной семьёй?

Причин было несколько. Во-первых, и вятичи были в здешних местах сравнительно недавними поселенцами. Их небольшие поля окружали бескрайние ловы и охотничьи угодья финских племён, граничивших на востоке с камскими болгарами. Пришедшие же с юга христиане были родственны болгарам: и те и другие — тюрки. И это давало возможность мира и союзничества с мощным и многочисленным соседом.

Но самое главное — южане были искуснейшие земледельцы. Не тащили они в перемётных сумах ни арабского серебра, ни византийского золота, но превыше всех богатств сберегали семенные зёрна пшеницы-полбы, которой в здешних местах до них не сеяли. Быстро переняв у вятичей умение выжигать лес под пашни, они стали получать такие урожаи, что община забыла про голод. Ещё принесли они невиданные в здешних местах доспехи и воинское мастерство, лесным славянам неведомое. Не умели так сражаться храбрые и сильные, но не бывавшие ни на военной выучке, ни в походах дальних, ни в сражениях кровопролитных вятичи.

А беглецы были все воинами, поколениями не выходившими из боев, потому что родина их, страна Каса, лежала на перекрёстках древнейших военных дорог, помнивших и воинов Македонского, и тяжёлую поступь римских легионов, и совсем недавнее, многими волнами накатывающее нашествие арабов-мусульман, с которыми, напрягая все силы, сражалась держава Хазария, бросая против исламских войск всех, кого могла поставить в строй: чёрных болгар, алан, буртасов, барсилов, савиров, славян, плативших дань Хазарии, — всех, кого можно было нанять, заставить или уговорить.

Но если арабы, воодушевлённые пророком Мохаммедом, были единоверцами, то в хазарском войске, поначалу совершенно веротерпимом, бок о бок сражались и язычники-тенгрианцы, и христиане, и иудеи, и те же мусульмане. Злейшим врагом Хазарии была Византия, с которой хазарские каганы дрались за господство в Крыму.

Византия была государством православным. Поэтому после принятия иудаизма власти Хазарии начали уничтожение христиан. В резне 943 года погибла большая часть тюрок-христиан, крестившихся чуть ли не с четвёртого века и до 861 года. Остатки уцелевших после резни бежали в донские степи и ещё дальше, чуть не до Оки и Камы, спасаясь от свирепых хазарских иудеев. Беглецы несли в новые места веками накопленные знания: мастерство земледелия, воинское мастерство и даже грамотность. Которая, впрочем, за ненадобностью была вскоре забыта. Новое поколение, рождённое от славянок (среди пришельцев не было женщин!), уже не помнило тюркского письма, а еврейская грамота для рядовых хазар, даже принявших обрезание, была под запретом. Ею владели только посвящённые, в чьих жилах текла кровь потомков сынов Израиля. Таких в Хазарии было очень немного.

Они — управляли. А ловили рыбу, пахали землю, трудились на виноградниках, воевали многие народы, в том числе и хазары-тюрки, в основном православные или тенгрианцы. Земледелие, рыболовство, садоводство и война — вот были основные их занятия. Они превосходно разбирались в агрономии, полеводстве, в плодородии почв и умении обрабатывать её. Потому и заполыхали в муромских лесах, окопанные глубокими канавами, лесные участки, превращаясь на несколько лет в сказочно плодородные поля.

Однако плодородие лесных почв истощалось быстро. И каждый год пахари выжигали новые и новые участки, уходя всё дальше от городища. Когда новые пашни отдалялись на несколько десятков вёрст и как грибы после дождя поднимались близь них беззащитные деревни-селища — переносилось на новое место или строилось новое городище, куда в случае нападения врагов мог укрыться земледелец, чтобы переждать наезд лихих людей, перетерпеть осаду и снова приняться за самое тяжкое своё занятие — за хлеборобство, самой тяжёлой частью которого была расчистка.

В феврале, многозначительно называемом славянами «сечень», шли по насту, под лихими ветрами и секущей лица позёмкой, сечь лес — валить секирами все стволы подряд. Волокушами выволакивались к городищам и селищам, к рекам и протокам гожие для строительства стволы. Всё же остальное высыхало, превращаясь весенними и летними месяцами в многокилометровые кострища, пылавшие неделями. На будущие поля свозили всё, что могло гореть, окапывали глубокой межой, чтобы, упаси Господь, огонь не перекинулся на соседний лес, и терпеливо ждали, когда же прогорит всё...

Тяжело и редкостно было искусство огнищника, который выбирал место для расчистки, чтобы не дай бог не запалить торфяники, но выжечь лес до корней. А далее, по ещё дымящемуся пожарищу, начиналась самая страшная работа — корчёвка пней и уборка каменных россыпей.

Чем севернее, тем выше были каменные валы вдоль полей, но каждую весну на бороздах появлялись, выдавленные морозом на поверхность, новые и новые булыжники, точно их сеял кто. И опять приходилось собирать их, откатывать к меже. Но это была постоянная, привычная работа, а вот корчёвка!..

Чёрные от гари, с воспалёнными глазами и поуродованными руками, с гноящимися занозами, которые недосуг было врачевать, словно обезумевшие, люди выдирали из земли горелые пни и остатки корней. Работа была тяжела ещё и тем, что не давала человеку отдыха. Остановишься, заболеешь, выбьешься из сил, дашь себе роздых, хоть ненадолго, и оживут горелые корни. Пустят молодые побеги, поднимется на поле свежая поросль, и уж никаким пожаром её не выжечь — пропали многолетние труды.

Здесь, на этой работе, формировался характер будущих русских людей, здесь накапливали они страшную силу, делавшую их непобедимыми в тесном рукопашном бою, но здесь и калечились они во множестве — срывая позвоночники и животы, умирая от всевозможных грыж и увечий... Нынешние врачи только догадываются, что такое все эти многочисленные осклизы, срывы, килы и поломки мосолковые....

А ведь нужно было ещё и за меч держаться. Это зверь лесной уходил от огня и дыма, а зверь людской на дым да на свет расчисток шёл. Налетал на работников нежданно и гнал в полон... Или выслеживал ночёвки да налетал на беззащитные деревни из полуземлянок, где отлёживались пахари, чтобы вязать их врасплох скопом, чтобы никто не мог убежать в чащобу и скрыться.

Ещё не гожий ни к полному труду, ни к рати, Илья пошёл работать встречь зажигальщикам — по старым полям собирать камни.

Неотступно шли за ним калики перехожие. Не давая катать валуны и подымать сверх меры, напоминая, что так-то он себе спину и сорвал.

Но ежедневные тысячи поклонов за камушками, метание их в крайнюю борозду наливали тело прежней силой. Однако болели мышцы, и, если бы не мази-снадобья, коими натирали Илью старцы, не смог бы он спать как убитый и вставать поутру как заново родившийся.

Поили они его отварами, кормили какими-то своими кашами, растирали каждую мышцу на широченной спине, на груди, на руках и ногах.

   — Подымайся, свет Илюшенька! Вороти силушку! Тебя Господь призывает!

Илья свои зароки помнил. Но ни о чём старцев не расспрашивал, а только слушал и постепенно понимал, зачем отыскали, немощного, калики, на какой труд воинский обетовался он и что угодно от него Господу.

Глава 3

Хазарин Великая

Не нужно особой фантазии, чтобы представить, что почувствовали родители Ильи, когда пришёл он сквозь чащобу лесную на расчистку, живой и здоровый. Хотя, пожалуй, не всякая фантазия может нарисовать, что происходило на выгоревшем участке леса, среди обглоданных огнём корней и пней, тысячу лет назад. Люди всегда остаются людьми, и мать, наверное, вскинулась и чувств лишилась, и отец слезу радости уронил: люди ведь и тогда чувствовали и переживали, как мы. Собственно, ведь это и есть мы — только тысячу лет назад!

Но во многом наши предки от нас отличались. И это обязательно нужно помнить, чтобы понять их поступки и чувства. Так, мир, окружавший их, сильно разнился от нашего. Мало того, что леса и степи были плотно населены животными, примерно как ныне — редкие, уцелевшие кусочки заповедников, он был населён ещё и страхами, и верованиями тогдашних людей. И населён очень густо. Не было уголка в лесу, на озере, на реке, в поле, в огороде, в жилищах и хозяйственных постройках, где бы не таились десятки духов — капризных, несговорчивых, глуповатых и очень жестоких.

Человек шагу ступить не мог, не столкнувшись с ними, хотя жили они только в его представлении. Могли Илью родичи принять за оборотня, могли за лешего, потому что он уже так вымазался и так оборвался, работая на уборке камней, что на чистого, благообразного человека — того, что сидел в избе, вросшей в землю, под образами, — и не походил.

Но был крест православный на груди, была улыбка белозубая и счастливая, был голос, слезами наполненный, когда, захлёбываясь от счастья выздоровления, крикнул он:

   — Отец! Матушка! Вот он я!..

А потом сидели в землянке, ели толоконную кашу, репу, в молоке паренную.

Хлеба, правда, уже не было. К апрелю кончился — так только, на пасхальный кулич мука оставалась. Ну да ничего — скоро новины будут. Новый хлебушко народится!

Об этом толковали долго. Прикидывали, как можно расширить запашку. Да мало ли о чём могли говорить люди, главным занятием которых была пашня? Иван, отец Ильи, посматривал из-под нависших, уже по-стариковски кудрявых бровей на сына, на двух старцев, что подняли его от одра болезни, и понимал, что пришли они и свершили это неспроста.

Разглядывали Ивана и калики перехожие — украдом, вскользь. Был Иван так же велик и крепок, как сын, может, чуть ростом поменее — перевалило за пятьдесят, — сутулиться да в росте уменьшаться начал, а сын был в полной поре, в полной силе. Вот силушкой Иван, пожалуй, сыну ещё не уступал. Но не это интересовало монахов — сильно не походили отец и сын на здешний люд. Вот мать, хлопотавшая у глиняной печи и тревожно взглядывающая на гостей, — славянка. А эти — нет. Чёрные кудри: у сына — гроздьями виноградными, у отца — с проседью; густые чёрные бороды: у Ивана — уже изморозью седины припорошённая; и тёмно-синие глаза... Не похожи они ни на вятичей, ни на кривичей, ни на мерю и мурому белоглазую. Несть в них и крови варяжской — уж больно кудрявы да темноволосы...

   — Что же ты меня так рассматриваешь? — улыбнулся Иван, поймав на себе взгляд монаха. — Али диковину какую увидеть хочешь?

   — И то, — ответил старец, — диковинно мне, что вы на тутошних людей не похожи.

   — Так мы им не родня. Жена вот моя да сноха — от рода вятичей, а я — издалёка... Из проклятой Хазарии совсем мальчонкой сюды прибежал.

   — Так ты — хазарин?

   — В Хазарии, Богом проклятой, многие народы томятся. Рабов от всех язычников — тысячи. Да и сами хазары — разные, не одного племени и рода люди. Она ведь, Хазария, от моря Чермного до Гургана — моря великого. От лесов полунощных — до Железных ворот Дербент-кала. На восходе — Яик-река, на закате — Данапр. А с полуночи течёт Итиль-река великая, и на ней — народов множество... Сейчас-то Хазария помене стала — обкорнали её мечи славянские да булат басурманский, а прежде велика была — киевские каганы ей дань платили да аж из-за Яика-реки рабов вели. Рабов-то ей много надобно. Сие — главный промысел.

   — Это нам знаемо! — перебил один из монахов. — Так было от веку!

   — Ан вот нет, брат, не от веку! — закрутил кудрявой Толовой Иван, — Мне дед мой иначе сказывал. Ране хазары коренные жили на Тереке, на Сулаке-реке да на Итиле. Которые уже и крестились от армян и сирийцев. Иные же во тьме языческой пребывали, но зла никому не делали, потому — земля вокруг богата была и всего хватало. И принимали хазары всех, кто к ним приходил. Приняли общины еврейские, что из Ирана бежали от гонений. И тут мирно жили. Хазары рыбачили, виноградники растили, евреи скот пасли, как при пророках древних. Пришли с востока тюрки — люди бога Тенгри. И этих хазары приняли и жили мирно. И долго так было. Но на Дербент пошли басурмане из Аравии, и хазары, совокупно с евреями и тюрками, дали им отпор. И отбились, а как силы были невелики — стали искать союзников. И в чёрный час позвали иудеев с пути Шёлкового! Рахдонитов-купцов. Те пришли и веру свою принести, и закон свой установили. И стала власть над всеми в Хазарском каганате! И стала Хазария врагом рода людского, потому что одним делом занялась: разбоем — ловлей рабов.

   — И это нам ведомо! — как эхо, повторил монах. — Емлют хазары рабов от Перми Великой до ятвягов. А где своих воев послать не могут — скушают рабов у варягов да у печенегов.

   — Да как же они веру переменили, как ты говоришь, так быстро? — спросил другой калика. — Я ведь ветхую веру иудейскую ведаю. Тамо только сыны двенадцати колен Израилевых могут её наследовать. Потому Христос с фарисеями и спорил...

   — Дак никто и не переменял! — сказал Иван. — Всяк при своей вере и остался. Только каган да все знатные обрезание сделали, да и то не сразу. Владел каганатом род Ашина — тюрки. А рахдониты привели им жён с Шёлкового пути — евреек прекрасных, искусных в пении, танцах и всяком деле женском, коего хазарянки не ведают. И стали они рождать детей каганам, а по закону их от еврейки рождается еврей, ибо плоть мужская берёгся в плен. И стали новые каганы считаться хазарами, а веру исповедати иудейскую. А другие как веровали своим богам, так и веруют... Только вера там одна — мамона! Корысть денежная! Вот вся и вера. Вся жизнь в каганате Хазарском на деньгах стоит. Всё продаётся, всё покупается! День и ночь торг шумит! Чего только не привозят в Итиль-город и в Тьмутаракань: и ткани, и благовония заморские, и злато-серебро, но пуще всего — рабов, потому что нет этого товара дороже.

   — Тьфу! — не выдержал почтительно слушавший родителя Илья. — Греха не боятся.

   — Вот и нас, — продолжал Иван, — вывели из земли Каса, весь род наш. И сделали лучниками-черкасами. В войске хазарском. Но как нам не доверяли, то держали так, чтобы мы не могли ни в бою, ни в сражении изменить. Лучники всегда меж двух огней стоят: спереди враг, а сзади — свои: тяжёлая пехота да конница. Не побежишь.

   — И что, не бунтовал народ? Вои не бунтовали?

   — Я же сказал — там всё на деньгах да на наживе держалось. К примеру, ведут в поход, а семьи-то в залоге остаются. Ежели победят хазары — десятая часть добычи воинам идёт. А ежели не победят — всех, кроме воевод иудейских, казнят без милости, а семьи в рабство продадут.

   — Вона... — протянул один из монахов, — а я с хазарами по молодым годам рубился и диву давался — нет их в бою храбрее, люты в сече. А как в полон возьмёшь его — так он и меча держать не хочет...

   — Ну вот и мы так-то... Я ещё маленький был, — продолжал Иван. — Отец меня с собою в поход брал, чтобы, не ровен час, в Хазарин проклятой меня от матери в рабство за море не продали. Частенько там детей у таких, как мы, христиан отымали да за море везли. Ребёнок родины не помнит и оборониться не может. Кирилл равноапостольный был в Хазарии и, сказывают, встретил по пути полон не то алан, не то хазар — тюрок дальних, из Поля, с верховьев Танаиса. В рабство их гнали. Он и спроси: как, мол, в полон попали? Те ответствуют: шли к морю креститися в городе Азове, да наскочили хазары конные, побрали нас сонных. Теперь гонят на продажу в страны басурманские, где несть света веры Христовой. Кирилл равноапостольный, что грамоту народу славянскому дал, и спрашивает: «Откуда про веру Христову знаете?» — «От славян, от болгар дунайских, греков и алан степных... ибо среди них уже есть христиане, и нет нам той веры желаннее». — «Чем же вам вера та мила?» — «Веруем Господу и Спасу нашему Иисусу Христу, ибо он заповедовал мир и любовь и всех объявил равными, по подобию Божию сотворёнными. И праведным обетовал Царствие Небесное, и сам путь указал к воскресению из мёртвых!» Кирилл говорит: «И днесь вера ваша спасла вас!» Весь полон на свои деньги выкупит и крестил в Азове, где ещё от Андрея Первозванного церковь стоит, — сказал Иван, крестясь.

Илья и монахи тоже перекрестились.

   — Но после сего диавол разжёг души нечестивые, и стали они по всей Хазарии казнить христиан люто! И бежали иные в горы, иные, как мы, — через Поле, в места лешие-незнакомые, да стали, как звери, здесь много лет и скрываться...

Свет от глиняной печи плясал на стенах, в открытую по-летнему дверь землянки было видно звёздное небо над частоколом лесных вершин.

   — Однако вас и в пустыне Господь сберёг, — начал один из калик.

   — Здесь не пустыня, — сказал Илья. — Здесь люди спокон веку живут; кабы разбоя не было, так рай бы земной тута был. — Скрыться на земле нельзя, — сказал калика. — Надо супротив сатаны стоять.

   — Постоишь тут, — прокряхтел Иван. — Тамо держава целая... Тамо войско к войску... А нас — три десятка с мечами. И хоть каждый с десятком биться может, а всё ж нас — горсть песка супротив горы.

   — Мы, калики, давно ходим, и куда ни придём, везде так-то многоразличные бродники скрываются; кабы собрать их вместе...

   — Михаил Архангел всех перед концом мира соберёт, — вздохнул Иван, поднимаясь и тем самым давая понять, что разговор окончен.

Но монахи продолжали, последовав за Иваном на полянку, где уселись на бревне поваленном.

   — А вот скажи ты мне, — начал издалека один из монахов, — почему никто супротив хазар стоять не может?

   — Что ты меня, как вот внучонка моего, распытываешь? Это он глупой ещё, а я то разумею, что всех хазары бьют потому, что держава у них, а кругом только племена да орды... — засмеялся Иван, поднимая на руки внука — сына Ильи, которого по-домашнему звали Подсокольничек, чтобы нечистая сила имени его Божия не услышала да каверзы какой не совершила... — Супротив Хазарии может только держава устоять. Вот, скажем, Царьград чёской веры православной...

   — Ну а Святослав-то хазар разбил!

   — И у Святослава держава была и войско, да только он много как Царьграда слабее...

   — А через чего?

   — Так он же язычник! — удивился непонятливости монаха Иван. — А язычник ежели и победит, то ненадолго. И ежели сгонит народы в державу, то они меж собою враждовать будут и развалятся...

   — Однако ж, — подначивали монахи, — Хазарский каганат стоит, не шелохнётся.

Подсокольничек тискался к деду цеплялся ручонками за бороду, смотрел чёрными глазами на монахов недоверчиво.

   — Спи, дитятко мой! — качал его на руках дед. — Спи. Вон уж месяц поднялся... А Хазария нынче не та, что прежде! — сказал он монахам. — Она, помяни моё слово, падёт скоро и сгинет, как обры сгинули, и следа от зла её не останется.

   — Само ничего не происходит, — сказал монах.

   — Всё по воле Божией, — встрял в разговор Илья.

   — Бог-то Бог, да и сам не будь плох, — сказал другой монах. — Воля Божия через людей творится.

   — Это верно, — согласился Иван, передавая уснувшего внука на руки матери.

Женщины понесли ребёнка в землянку, где на нарах уже спала, разметавшись во сне, старшая дочка Ильи. Дверь в землянку притворили. Мужчины остались одни.

   — Ну что, Божьи люди, — сказал Иван-старый. — Спасибо вам, что сына моего с одра болезни подняли.

   — Так Христос расположил. Всё по воле Божией, — прошелестели монахи.

Иван откашлялся и, переходя к самому трудному разговору, спросил напрямки:

   — Сказывайте, люди добрые, с чем пришли? Какое у вас к нам дело? Ведь, я чаю, неспроста вы из пещер киевских полгода сюды пробирались?

   — Это разговор долгий, — не сразу ответил и монахи.

Ночная птица пронеслась над их головами, враждебный тёмный лес, казалось, приблизился к людям. Этот мир был им хотя и страшен, но привычен; тот, из которого пришли странники, был Илье неведом, а отцу его памятен и, кроме неприязни и тоски, никаких чувств не вызывал. Иван смутно помнил широкие выжженные степи и стоящие за огромными пустыми пространствами их, будто застывшие облака, горы. Остро он помнил только боль. Даже отца не помнил, словно видел его во сне, а вот боль — неожиданную, жгучую — помнил. Помнил, что, когда пришла весть о казнях христиан в Хазарии, отец его — дед Ильи, внешне очень схожий с нынешним Ильёй, — сказал: «Нам возвращаться, братья, некуда! Нет более наших семей, и на рынках невольничьих нам их не отыскать! Надо уходить за Поле великое, в леса, где нас не отыщут хазары и не приневолят. Там своего часа ждать будем». Они шли долго, ведя в поводу коней или садясь в сёдла, скрытно обходя хазарские и аланские посты-сторожи. Однажды на рассвете, когда маленький Иван заснул совершенно обессиленный, отец разбудил его, повернул лицом в ту сторону, где у самого края неба виднелись снежные шапки гор, и приказал молиться. Иван долго читал молитвы, путая славянские, греческие и тюркские слова. «Смотри! — приказал отец, беря Ивана за плечи и заставляя глядеть на горы. — Это наша земля! Там кости наших предков, и мы вернёмся! Запомни, что ты видел! Там — наша родина!» Иван смотрел изо всех сил, и вдруг испепеляющая боль согнула его: отец приложил к его груди раскалённый в костре медный крест. «Зачем ты это сделал?» — спросил его много лет спустя Иван. И, совсем уже ветхий, прозрачный от седой старости, отец ответил: «Ты ведь забыл всё! Ты забыл лица матери и сестёр, ты забыл всех, кто обижал тебя, ты забыл и бои, и победы, а то утро — помнишь... И всё, что ты видел, — помнишь. Я память твою болью запечатал. И на груди у тебя крест особый! Аджи! Этот крест ты можешь снять только с кожей своей. И помни: здесь мы только живём, а земля наша там, у высоких гор, в стране Каса...»

Когда Илье исполнилось семь лет, Иван выжег у него на груди крест аджи — крест равносторонний, древний... И навек запечатал в его памяти, что он — христианин из земли дальней Каса, которую никогда наяву не видел, а во сне она являлась такой прекрасной, что слёзы текли из-под опущенных век... «И так будет всегда, — думал Иван, — так будет до тех пор, пока не падёт проклятая Хазария и мы не вернёмся! Но, наверное, и тогда останется память о той боли, которую мы принимаем вместе с крестом и причислением к роду христианскому...»

   — Будет разговор долгий... — прервал мысли Ивана безымянный монах. — Долгий, а начинать его надобно.

В землянке хныкал проснувшийся Подсокольничек. В других землянках затворяли двери, закладывали на ночь от лихого человека, от работорговца-разбойника, от татя, имение-животы крадущего. Крестились на ночь все запоры от врага невидимого, от бесов языческих, местным народом почитаемых, от козней лукавых, диаволом против христиан творимых. Потаённо отходила во все стороны от работ, от расчисток сторожа[5] неслышная, таилась на всех тропах, откуда мог прийти к родичам лютый враг или зверь-оборотень. Возжигались глиняные лампады пред ликами икон святых — редких, византийского письма, через многие страны и языки сюда принесённых. Взирали из передних углов строгие глаза заступников Божиих, и в неизречённом милосердии Своём хранила народ Христов Богородица.

Мужчины рода Ильина сидели в лунном сияющем свете, среди ещё кое-где дымящихся пней, в дрожащем от тепла воздухе, над будущим кормильцем — полем и слушали всё, что говорили им монахи, ради служения Господу Христу и народу православному отрёкшиеся от всей красоты земной, по воле Господней — от всего своего: от сродников, чад и домочадцев, от близких и кровных своих, от всего имения и живота своего, и даже от имён своих, ушедшие в пещеры киевские, а нынче явившиеся на новый подвиг... А слушать было что. Подробно и неторопливо поведали монахи о мире земном, о странах и языках, его населяющих, о прошлом от Адама до сего дня. И слушали их, затаив дыхание, бродники-беглецы из рабства хазарского в лесах дремучих, за тысячи вёрст от страны Каса — призрачной и манящей, как Царствие Небесное...

Рассказали монахи о мире поднебесном. О великой степи, что протянулась от Золотых гор до Карпат, о народах, в ней кочующих и проходящих этой дорогой от веку. О скифах древних, о сменивших их сарматах, о гуннах, катившихся медленно и неотвратимо из-за Каменного Пояса и сметавших на пути своём страны и народы. О хазарах горных и о хазарах-тюрках, о державе их, покорившей полсвета, и о скором закате её...

   — Однако, — говорил монах, когда небо на востоке уже начало светлеть, а луна погасла, — веруем, что Хазария, гнездо сатанинское, падёт, но сила её велика, а народы округ каганата, как стрелы в колчане, бесполезны. Надобен лук, чтобы стали они оружием и крепостью. Луком таким несокрушимым должна стать вера Христова. Она породит народ новый, добрый и праведный, и сокрушит тот новый народ рабство. И будет на земле жить правда Христова, ибо только она истинна, только она свет... Народ нынче во тьме ходит. И князи, и воеводы тоже. Истуканам поклоняются, не ведая, что сие — бесы, ибо их множество и они-то лика сатанинского. И пока единой веры не будет на всей земле, где живут племена славян, финнов, тюрок и сотен иных людей, защиты против Хазарии не будет, и станут казнити хазары всех розно, как они делают до сих пор. И выведут всех людей, и будет здесь пустыня дикая.

Внимательно, ловя каждое слово, слушали потомки беглецов хазарских слова старцев. Огромный мир открылся им, и шумели в том мире события, которые смутным эхом докатывались и сюда, в леса дремучие.

   — Да! — сказал Иван. — За тяжкое дело вы принялись и великую думу удумали.

   — Не мы! — ответили в один голос монахи. — Не мы, но многие до нас. Мы же благословение приняли от матери народа будущего, княгини Елены. Она, сама крестившись и нас приобщив к вере Христовой, заповедала нести свет истины и подымать в духе державу новую...

   — Мы про такую-то и не слыхали... Елена?.. — сказал Иван.

   — В миру её звали киевская княгиня Ольга, или Хельги — регина русов.

Глава 4

Хельги — регина русов

Монахи помнили её уже старухой — высокой, стройной и величавой.

Всегда в корзне[6], из-под которого иногда вспыхивало тёмным огнём тяжёлое багряное платье, всегда в княжеской шапке поверх туго повязанного вдовьего платка. При её появлении смолкали дружинники. Она никогда никого не укоряла и не бранила, но при ней не смели появляться в затрапезе или с похмельным запахом.

Нынешних монахов — тогдашних воинов, славянина да варяга, — как опытных кулачных и рукопашных бойцов, приставили охранять княгиню. Воевода Свенельд приказал всегда быть при княгине, служить и помалкивать. Может быть, тогда они и научились молчать. Днём и ночью, позабыв игры и битвы, как тени следовали они за княгиней. И многое открывалось им, что иным людям было невдомёк. Спервоначалу поняли они, почему именно их, славянина и варяга, высмотрела себе в телохранители старая княгиня. Держава её была такова — славянская да варяжская. Сама княгиня, шли разговоры, была из русов, что жили рядом со словенами ильменскими. Если так, то понятно, почему не было в охране воя от русов. Да если честно сказать, их и в дружине уже видно не было: повсюду русами звались и варяги, и славяне, а самих старых русов — днём с огнём поискать. Сказывали, ещё лет с тридцать назад Новгород русами полнился, а сегодня внуки их и не помнят, что они иного, чем славяне, корня. Все по-славянски разговаривают. Да и варяги тоже... Хотя эти кучкой держатся и, чуть что, в иные страны служить, не то воевать подаются. И, приглядевшись, поняли два нарочитых дружинника, что и варяги не одинакие. Те, что нанимались в дружину, приходя из северных краёв, языка славянского не знали, были ненадёжны, хотя и свирепы, сильны и на расправу быстры. Веровали они одноглазому богу Одину, ему молились, ему жертвы приносили. Варяги же киевские говорили по-славянски, веровали Перуну, но не так яростно, как варяги северные, хотя и этот бог требовал человеческих жертвоприношений. Потому для угождения ему, на будущую удачу, приносили в жертву пленников — юношей, девиц, младенцев и чёрных петухов. Варяги стояли за спиною князей, они были шеей, которая поворачивала князя-голову, и он делал многое, что требовали от него дружинники.

* * *

Дружинники-варяги покорили Киев. Дружинники Рюрика Дир и Аскольд покорили окрестных славян, били алан, хазар, ходили на Царьград, их же побил и смерти предал не князь Рюрик, а дружинник — старый Хельги за то, что много воли себе взяли и так в Киеве правили, будто Рюрика и на свете нет... И на престол посадили малолетнего сына Рюрика Янгвара, предпочитая оставаться за его спиной, в тени. Князь был как знамя, как факел пред дружиною в ночи, а вершила все дела дружина, да бояре — дружинники нарочитые, да воеводы — дружинники знатные.

Старый Хельги, или, как стали звать его на славянский манер — Олег, многое предвидел, далеко вперёд смотрел — потому, когда осиротел Игорь, он ему как отец сделался. Он его в походах прикрывал, он ему и жену высмотрел. И не ошибся — он никогда не ошибался, точно заранее знал, что будет, потому и прозвище получил — Вещий... Привели жену Янгвару или, по-киевски, Игорю, от русов, из града их в земле северной, Новгородской, и стала она — Хельги.

При князе Янгваре не видна была — как и положено жене честной. Родила ему сына — княжича Святослава. Его князь в гридницу внёс дружине показать, как только пуповину обрезали. Его на коня сажали, когда ему год исполнился, ему в три года дали меч — засапожный короткий нож, из лука целить стали учить... А в семь лет он сам за копьё взялся. Потому — отца уже не было. И погубила его — дружина...

Много лет спустя, вспоминая то время, уже приняв чин монашеский, обсуждали бывшие дружинники, а ныне калики перехожие, что же случилось в тот год, когда Игорь брал полюдье в земле древлянской. Они и сами на полюдье бывали и видели, что год от года полюдье набег воинский всё меньше напоминает. Это, сказывают, раньше, при Олеге да Рюрике, врывалась дружина в селища и волокла всё, что под руку попадало, а то и рабов, ежели кто замешкался. При Игоре так-то уж не было! Приходили загодя, и выносили смерды дань условленную... И в тот год собрали всё... И древляне, недавно покорённые, но ещё сильные, все вынесли, что было им предписано. И дружина ушла, данью нагруженная. Зачем князь вернулся? Почему стал второй раз дань имати? Для кого?

Да вернулся-то с дружиной малой; что же он думал? Куда дружина его делась? Нить за нитью, словно клубок разматывая, перебирали они, сидя в тёмных кельях, в пещерах киевских. Там при свете слабой лампады можно было легко перенестись в тот ноябрь, когда, скрипя по снегу валенками вослед за санями, поспешали в накинутых поверх панцирей полушубках отроки и гридни варяжские за князем, едущим на коне впереди. Вперяя широко открытые глаза во тьму пещеры, будто видели монахи и коня, фыркающего из ноздрей горячим паром, и заиндевевшее брюхо его. И дружинников с покрытыми сосульками усами — кучка людей средь лесов и снежных просторов, будто волки, идущие след в след на запах дыма... Но почему князь не в алом корзне? Почему шлем на нём, а не шапка княжеская? Да ведь впереди дружины не князь, а воевода — Свенельд. Вот он — совсем ещё молодой, но умелый и безжалостный сборщик дани.

— Всё правда, всё истина... — шептали монахи, вглядываясь в явившуюся им картину и боясь спугнуть зыбкое видение. — Свенельд-воевода был на полюдье. Он с дружиной — опытной и сильной, с дружиной варяжской — ходил древлян примучивать. Он в тот год дань урочную свою собрал и всю в Киев доставил. И долю свою и дружины своей получил.

А это кто опять спешит из Киева? Вот он, Игорь. Едет не на коне, а в санях. Немолод — тяжело ему в седле. И дружина с ним — малая, неопытная. Идёт он опять к ближним древлянам, опять дань собирать. Почему? Почему без дружины, почему второй раз, почему сам?

И шептали монахи, открывая истину потаённую: дань, что Свенельд привёз Игорю, князь кому-то отдал! Кому? Почему его собственная дружина осталась без прокорма, без доли своей, без пропитания? Почему перед самой весною, когда пора возвращаться с полюдья, творимого зимой, поспешал князь к уже уплатившим дань ближним древлянам?

А может, Свенельд дани не отдал? Почему? И выспрашивали они монахов старых, помнивших те годы. И те отвечали. Игорь, дабы оборониться от врагов своих исконных, врагов, и по сей день сильных, — хазар, искал дружбы с Царьградом. С ним мир сотворил и на холме Перуновом клятву принёс. Пятьдесят варягов-дружинников ту клятву удостоверили и сами поклялись... Но клялись они розно, ибо часть варягов была уже крещена. Потому в договоре есть слова новые: «Пусть же крещёные и некрещёные не деразают нарушать мир с греками...» Свенельд был язычник. Свенельд был военачальник, и дружина его, считавшаяся княжеской, была варяжской, языческой. И не хотел он мира с Царьградом. А хотел он дружбу водить с хазарами — они цену хорошую за рабов давали, а Царьград с Игорем уговорились рабов друг у друга по малой цене выкупать: юношу или девицу добрую за десять золотников, середовича — за семь, старца да младенца — за пять... И хотя это касалось только греков и русичей, подданных князя, никогда таких низких выкупов за рабов не устанавливалось.

   — Вот тут-то варяги с хазарами и стакнулись,.. — догадывались монахи. И виделся им князь, оставшийся без дружины и без дани, и грозные послы хазарские, приступившие неожиданно, раньше срока, за данью ежегодной, которую в те поры Киев Итилю платил, и Свенельд — не князь, но глава и сила державы Киевской. Этот Свенельд, глядя со стены киевской вслед уходящему князю, понимал, что вдет князь старый на гибель, что спасти его может только чудо.

И чуда не произошло.

Примученные древляне восстали, не желая отдавать последние припасы, и убили князя с дружиною, принеся его в жертву богам своим. Привязали к двум склонённым священным берёзам за ноги и разорвали...

Так стала Ольга вдовою, а Святослав — сиротою...

Иная бы бежала из Киева, подальше от дружины варяжской, подальше от Свенельда. Но Хельги Великая надела мужнину шапку княжескую и стала сбирать осколки державы Киевской. Под жадными глазами варягов, под гнетом дани хазарской, среди народов славянских, норовивших из-под власти единой киевской уйти, среди народов финских, бегущих от дани и полюдья киевского в леса, лицо в лицо с печенегами из степи, подобно суховею-пожару налетающими, встала Ольга!

Уступи она тогда власть Свенельду, воеводе варяжскому, уже сейчас бы не было державы. Опять рассыпались бы племена славянские да иные, как стрелы из колчана, и стали бы, чем были прежде, — тростью, ветром колеблемой. Примучили бы их окрестные народы сильные. Иных — болгары камские, иных — болгары чёрные. Как примучили авары дулебов — так, что не стало сего племени славянского, сильного прежде. Свенельд бы державы не созидал. Зачем? Его дело воевать, гонять ладьи с товарами, полоны и мать да продавать. Ему государство не нужно! Ему нужна страна, где можно было бы на людей охотиться да работорговлю вести. В том ему боги кровавые помогали...

Потому, надевши княжеское корзно и посадив сына своего малолетнего Святослава впереди себя на коня, повела Ольга дружину Игореву возвращать племена славянские в покорность. Явила она силу, и коварство, и ярость свою над поверженными! Зачем сожгла она Искоростень? Зачем велела изрубить дружину древлянскую? А послов их — закопать живыми? у Свенельд с варягами стоял рядом — стремя в стремя, — так вот, чтобы смотрел, и ему на князя было руку подымать страшно!

Да как же не побоялась женщина среди волков-дружинников одна находиться да ещё повелевать? Кто позволял ей быть сильной? Дружина. Как дружина? Она же Свенельдова?! Она же варяжская?! Нет! Дружина — княжеская, а Свенельду не все дружинники подвластны! Есть меж дружинниками — славянами, русами и варягами — незримая граница: одни — язычники, а другие — христиане! Вот они-то за неё стеною и стали. Варяги крещёные, славяне, и пуще всех русы, земляки княгинины, — все веры Христовой. Потому и получила она прозвание в странах заморских — Ольга, регина русов.

Регина — королева! Хельги — княгиня киевская! В один день свалилась на неё тяжесть непомерная. Не стало мужа, и все заботы княжеские обрушились на неё. Ей бы бежать, скрыться, но как бросить людей земли Киевской? Ибо сразу по смерти Игоря шатнулись недавно покорённые варягами земли славянские. Вновь стали платить дань хазарам, драться меж собою — на радость иноплеменным. Игорь мечтал освободиться от дани хазарской — с Византией договор заключил. Всё — прахом! Восстали северяне, что жили между Хазарией Великой и Киевом, восстали древляне, ближние ко граду, отпали уличи, тиверцы, радимичи... Что осталось? Поляне киевские, словены ильменские — новгородцы, варяги да русы... Все. Потому пошла она немедля походом на древлян! Сей пожар полыхал уже в сенях державы её, горького удела вдовьего. Сама повела дружину, не веря ни Свенельду, ни Асмуду-воеводе.

Вывела из града своего Вышгорода всех дружинников до единого, с соседней горы из града Киева всех варягов и русов. Потом она вспоминала всю жизнь и тяжкую поступь дружины, и бряцание доспехов, и топот коней, а пуще того — жиденькие плечики Святослава, что весь поход сидел впереди неё в седле, и она прижимала его к себе, укрывала, ставила дружинников обочь, чтобы, не ровен час, шальная стрела не пресекла жизни его. А стало быть, и её, потому что только один Святослав и был её достоянием. Никому не верила, никому сына своего не оставила бы и в любой сече, как ей тогда казалось, руками бы порвала каждого, кто подскакал бы к Святославу с оружием.

Всю жизнь помнила она войско древлянское: толпы бородатых мужиков с рогатинами да боевыми цепами. Дружину древлянскую малую — со щитами крашеными, в шеломах деревянных, полосами железа окованных. Помнила она смех их, когда увидели они бабу с ребёнком во главе войска. Помнила тот резкий запах пота и кожи, которым пахли стоящие рядом варяги-дружинники... И как выпрямилось, напряглось худенькое тельце её сына. Она пыталась его обхватить, прикрыть хотя бы руками, прижать к себе, но мальчик вырвался. Он выпрямился, упираясь животишком в переднюю луку седла, выхватил из рук стоящего рядом воина тяжёлое копьё и метнул его в обидчиков-древлян. Тяжёлое древко стукнуло коня меж ушей и воткнулось у самых копыт. Неистовый хохот древлян был ответом на этот бросок... Но, перекрывая его, загремел голос Свенельда, кричавшего воеводе левой руки Асмуду со своего правого фланга:

— Что стали? Князь уже начал — потянем за князем!

Многое простила Ольга Свенельду за этот крик.

Надолго вооружилась она терпением, памятуя, что сила — у Свенельда...

И пошла, как стальная лавина, дружина киевская, и была сеча зла, и рубили закованные в доспехи воины мужиков древлянских, как молотильщики снопы молотят. Напрасно пыталась Ольга закрыть ладонями глаза сына своего. Он срывал её руки, жадно глядя на сечу. И когда обернулся, чтобы увидеть, откуда подходит засадная дружина, откуда спешит подкрепление, Ольга ужаснулась лицу его! Не ребёнок это был, но ястреб! Светлы и наполнены яростью, широко и бесстрашно открыты были глаза его, ноздри раздувались на запах крови. Что-то крикнул он повелительным голосом, и клёкот ястребиный почудился Ольге. Когда стали возвращаться с поля забрызганные кровью дружинники и проезжали мимо, вытирая мечи о гривы коней, Святослав приветствовал их, поднимая правую руку. Когда же Свенельд привёл воев своих колонной по шестнадцать всадников в ряду, Ольга поняла, что мешает она сыну...

Тяжёлой рысью шли грузные кони. Свенельд, без шлема, с кровавой повязкой на лбу, без корзно и доспеха, в окровавленной рубахе, сутулясь в седле, провёл дружину мимо князя и, поравнявшись, поднял страшный свой меч, так что заиграло солнце на окровавленной стати, и крикнул хрипло:

   — Слава князю Святославу — победителю!

   — Слава воеводе Свенельду! — звонко выкрикнул княжич, а дружина проревела из тучи пыли,-

   — Слава Перуну, дарителю побед!..

Тогда поняла Ольга: сын больше не её! Свенельд отнял!

«Кому возвещу печали моя? Кому поведаю тоску мою?..»

Она бы вырвала сына из кровавых объятий варяжского воеводы, но княжеский долг не давал ей достаточно времени для воспитания сына. Ещё Игорю говорила она: «Не след полюдьем князю ходить! Сие поход противу подданных своих!» Но князь не слушал.

Был он немолод и нового не принимал! «Не нами заведено! — говорил он. — Не на нас и кончится».

«Так вот — кончится! — решила Ольга. — Не отдам сына своего на растерзание им ограбленных! Не отдам!» И учредила погосты, где постоянно стояли вои и постоянно жил тиун-данщик. И не он ходил дань собирать, но дань к нему привозили. А ежели какое селище не приносило дани урочной в срок, туда шли воины, и не за данью, а порядок учинять и виновных примучивать. Она объехала все земли подвластные, утишила все споры племенные, восстановила родовые владения, где род на род воевать поднимался, провела и пометила границы племён, установила оброки и дани постоянные и погосты возвела... Два года ушло на труд сей. И, воротясь в город свой княжеский Вышеград, увидела то, чего боялась пуще смерти, — княжич в Киеве в дружине варяжской живёт и Свенельда за отца, а то и превыше почитает.

К матери он приехал, но она его словно не узнала. Стоял перед нею ястребок: светлоглазый, горбоносый, молчаливый не по-детски... Хотелось ей к нему кинуться, как маленького к груди прижать, но стояли позади дружинники Свенельдовы, без которых он шагу не ступал, да и взгляд сына был таков, что не приласкаешь, — воин стоял, в кольчугу дорогую одетый. Перемолвился с матерью о чём-то неважном и вдруг спросил с интересом:

— А в Новгородской земле охота какова? Вепри есть? Туры есть? Я нынче на вепря пойду! Конно! С Асмудом и Свенельдом...

И поняла Ольга — сына не воротить!

«Кому возвещу печали моя? Кому поведаю тоску мою!..»

Никто слёз Ольги не видел. Никто ведь при ней в горницу её не входил...

Но в переходах теремных увидала она Улеба. Годовалый Улеб — сын Игорева родака. Святославу брат двоюродный. Убежал Улеб от няньки, да в переходах заблудился и плакал, на ступенях сидя. Подхватила его Ольга на руки, отёрла слёзы, утешила, прижала ребёнка к себе, будто найдёныша обрела. И ласкала его и миловала от всей своей материнской тоски. Святослав увидел Улеба и спросил, как обычно, кратко:

   — Кто это?

Ольга растерялась и ответила невпопад:

   — Улеб — маленький! Брат твой.

   — Брат? — криво усмехнулся княжич.

   — Двоюродный! Твоего отца племянник...

Но Святослав уже не слушал. Дружина ждала его. Сети были к сёдлам приторочены, рогатины извострены. И поняла Ольга, что потеряла сына навсегда. Улеб тискался к щеке, поворачивал к себе лицо Ольги.

«Кому возвещу печали моя? Кому поведаю тоску мою?..»

Всякий загнанный в угол — хоть зверь, хоть человек — ищет выхода, ищет союзника, товарища в помощь...

* * *

Хазария ещё при жизни Игоря провела успешный поход на Киев, принудила князя стать её подданным и обложила огромной данью. Хазарские каганы предчувствовали скорую свою гибель, но не могли просчитать, от кого. Тогда стали они казнить всех христиан, в том числе и живших в Итиле, и живших в степи и в Причерноморье. Были вырезаны многие хазары-христиане и многие иные народы, принявшие крест Христов. Хазары вырезали алан, населявших донские степи. Изгнали священников аланских, и те, таясь конного и пешего, побрели в Киев, где пополнили и братию монашескую, в пещерах подвиг свой свершающую, и общину христианскую, коя в киевских владениях была.

Вот к ним-то — гонимым и сирым — потянулась Ольга. Потому — видела: эти люди — в горе и несчастье, а не печальны. И сколь на них беды ни обрушивается — стоят, словно ждут новых бед, и от бед тех духом укрепляются! Однажды призвала она двух варягов-дружинников, кои не скрывали, что Христу веруют, и приказала: «Ведите меня тайно на христианское моление».

Ночью молчаливые воины вывели её тайным ходом из Вышгорода и провели оврагами к пещерам киевским. Шли без огня в ослепительном сиянии лунном, сквозь чёрные тени оврага. Наверху темнел Вышгород, на другой горе светил факелами на башнях, шумел песнями дружинников и взвизгиванием девок срамных Киев. А дружинники с княгиней спускались по кремнистой, поблескивающей в лунном свете тропе всё ниже и ниже, пока от стены, словно кусок тени, не отделился монах и не протянул Ольге каганец, при свете которого она вступила в узкий ход... Задевая плечами за стены шершавого песчаника, долго шла в узком, на одного человека рассчитанном проходе, точно в самое нутро земли спускалась. Пересекались-змеились хитростные переходы, и поняла Ольга — небывальцу сюда не войти и отсюда не выйти, иначе бы давно монахов печорских перерезали. Здесь они, в самом теле земном, Христом хранимы. Потому, понимая, что над головою тяжесть земная немыслимая, не боялась её княгиня, а наоборот — словно на волю выходила. Отрывалась от забот бестолковых, бесчисленных, от всех страхов и суеты дневной.

Глухо слышалось пение, и впереди, оттуда, куда шёл монах, забрезжил свет. Стройное пение было всё громче. Никогда Ольга такого не слышала — будто голоса ангельские сплетались и расходились в разговоре. Она вышла в небольшую округлую пещеру, где стоял впервые виденный ею алтарь и священник в сияющей ризе вздымал руки перед иконами.

«Кому возвещу печали моя? Кому принесу тоску мою?..» — услышала она то, что ныло в её душе и не давало покоя.

И словно отворилась душа, и слёзы, давно кипевшие в сердце, хлынули из глаз и принесли облегчение. А прямо на неё смотрела с иконы женщина с младенцем на руках, который прижимался к её щеке...

«Милосердия двери открой мне, Господи...»

Закрывшись повоем[7], Ольга впервые неумело сотворила крестное знамение, заслоняясь им от всех врагов и несчастий и сердцем понимая, что вера Христу — щит и заступа, ибо ничего не вершится без воли Его. И волос не упадёт с головы... Оглянувшись, увидела она это на лицах всех христиан, что стояли рядом с нею. И поняла: вот народ новый! И он обрящет отчину, таким трудом и кровию добываемую...

Глава 5

Язычник Святослав

Двое монахов прекрасно помнили юного Святослава, который от малых лет так отдалился от матери, что ходили слухи, будто он не сын Игоря, а неизвестно кого. Помнится, киевский раввин, которого охраняли дружинники, провожая его через Дикое поле к хазарским постам на Дону, клялся и божился, что весь мир считает Святослава сыном Свенельда или какого-нибудь ещё варяга, потому что при его рождении Игорю было шестьдесят шесть лет.

Смутились тогда дружинники, но старший из них сказал:

   — А Ольге сколько было?

   — Сорок шесть! — отвечал раввин.

   — А сколько было Аврааму, когда он родил сыновей? А Рахили?

   — Ну, ты хватил! — засмеялся раввин. — Это были праотцы народа израильского!

   — Чудно! — сказал десятник. — Пророкам своим ты веруешь, что они и в девяносто лет детей имели, а князьям нашим — нет... Чудно.

И примолк раввин, понимая, что попал не к варягам, а к дружинникам-христианам, служившим Ольге, и жизнь его висит на ниточке... А ниточка эта — посольская неприкосновенность да славянские заложники, взятые в Тьмутаракани ради его безопасного проезда. Если его убьют, то в Хазарии будут немедленно казнены и проданы в рабство десятки христиан.

Монахи припоминали, что тогда они тоже удивлялись странному отчуждению между Ольгой и Святославом. С каждым годом она становилась всё набожнее, а он — всё воинственнее. Ольга принимала в Киеве всех христиан, особое же предпочтение отдавала грекам и болгарам, которые не только сами переселялись в её державу, но везли возами иконы и книги! На новой отчине своей ревностно принимались проповедовать слово Христово, учить грамоте и, особым попечением княгини, возвели небольшую — первую в Киеве — церковь Святого Ильи Пророка. Но чем больше усиливались в Киеве христиане, тем злее ненавидел их Святослав. На дух не переносил! Его дружина хотя и пополнялась христианами — славянами и варягами, а всё же была языческой, г Когда она возвращалась из походов в Киев, это бывало подобно нашествию иноплеменных! Никто не чувствовал себя в безопасности. Дружинники непрерывно пировали и к жителям мирным, и к дружинникам славянским-христианским относились враждебно, будто к побеждённым. Потому и Вышгород, и Киев вздыхали свободно, когда дружина уходила воевать. Слава богу воевала она постоянно, и постоянно вдали от Киева.

Семнадцати лет Святослав стал сам водить дружину, а Свенельд был у него воеводою. Но Свенельд был шеей, а князь головой: куда шея поворачивала, туда голова и смотрела. А Свенельд был настроен против Ольги и против Киева с его Вышгородом.

Медленно, но неуклонно менялась и Ольга. Всё меньше оставалось в ней, даже внешне, черт варяжской воительницы — регины русов, всё больше становилась она схожей с иконой Заступницы Богородицы. Постоянно были вокруг неё дети — сначала племянники вроде Улеба, а потом внуки — дети Святослава, среди которых старший был любимцем — Ярополк. Говорили, что, страшась гнева Святославова, Ольга тайно крестила Ярополка. Его готовила она во князья, его учили греческие и болгарские попы, и рос он непохожим на братьев своих: пригожим да весёлым, добрым да покладистым. Потому и задирал его постоянно Олег, и дрался с Ярополком. Но это была борьба равных. Как волчонок следил за их драками Владимир-бастард — сын ключницы Малуши, чуть не насильно взятой Святославом. Следил и не смел вмешиваться, памятуя, что они законные сыновья, а он нет! Но Святослав почитал его сыном, хотя на сыновей внимания обращал мало, весь занятый войной.

Двое телохранителей Ольги прекрасно помнили этого князя — варяга истинного. Одевался он просто — от дружинника не отличить. Только оружие у него было дорогое. Дорогое, да не украшенное, как у византийцев или у хазар. Воронёная сталь топора на длинной рукояти, меч длинный у пояса, меч короткий у голени да кольчуга крепкая. Не любил он и шапку княжескую, и дорогое корзно. Самой драгоценной вещью его была серьга с двумя жемчужинами в ухе. Не признавал он ни учения книжного, ни бесед нравоучительных. Не любил пиров долгих и гульбищ весёлых. Варягам, своим дружинникам, гулеванить не препятствовал, а сам — сторонился. Пьян бывал, но и этого веселия не любил. Не любил с боярами советоваться, с лучшими людьми киевскими думу думати. И киевлян не любил! Немо и неподвижно стояли дружинники нарочитые в покоях княгини, когда выговаривала она сыну, а тот, как всегда криво ухмыльнувшись, слушал её...

   — Святослав! — говорила Хельги. — Не по правде ты живёшь! Не по истине!

   — Это по чьей же я правде жить должен? По византийской али по хазарской?

   — А ты по какой правде жить хочешь? — ответила она как можно спокойнее.

   — По своей! Бить буду и византийцев хитростных, и хазар! Они друг друга стоят!

   — И в этом вся правда твоя? — стоя перед сыном, сидящим на лавке на поджатой, как у печенега, ноге, спрашивала его княгиня и глядела ему в душу синими молодыми глазами. — Один против всех? Так вот и не твоя это правда, а Свенельдово наущение! Он тебя этому учит! Он тебя и предаст! Как предал Игоря!

   — Меня небось не предаст! За мной — сила! Игорь-князь старый был и дружины дельной не имел! А у меня дружина вся — вот где! — Жилистый изрубленный кулак взлетел перед княгиней, и она невольно отшатнулась. — Я князь и никого не слушаю!

   — В том и беда! В том и заблуждение твоё! Князь, может, менее всех смертных воли своей имеет, но волю подданных своих исполняет!

   — Кого? — засмеялся Святослав. — Дружины? Смердов? Варягов? Славян? Кого?

   — Всех, кто тебя князем почитает!

   — Попробовали бы не почитать! — белозубо оскалился Святослав.

   — В глаза-то почитают, а за глаза злословят и проклинают! Ты чужой отчины ищешь, а свою не блюдёшь!

   — Не вы ли — закричал Святослав, — попов в Киев понавезли! Шепчутся за моей спиной, как раки в корзине шуршат! Ужо! Сделаю я их из чёрных — красными! Как раков, заживо сварю. — Князь вскочил, исходя гневом. — Небось, когда Хазарию сокрушил и город Итиль взял, все меня славили, а теперь за спиной шепчетесь! Погодите, узнаете вы гнев мой!

   — На кого тебе, неразумному, гневаться? — грозно сказала мать. — Пока ты землю родную от злодеев-хазар оборонял и жёг гнездо их сатанинское, на работорговле разжившееся, весь мир поднебесный за тебя Бога молил! А как пошёл ты в державу дальнюю на Дунай, как бросил ты город свой, и княжество, и людей своих, — от кого ты ждёшь подданства?.. Киев крещён, народ милосердия жаждет, а ты в язычестве закоснел! Ты жертвы людские сатане приносишь!

   — Это вы бога себе выдумали, на дереве распятого! Нищего! Немощного! Вы что? С сим убогим державу сотворить думаете? Бог грозен бысть должен! Гнева его трепетать должны народы! А вы всё плачете! А того ты, мать, не понимаешь, что каждый, кто крест на шею навесил, слуга не княжеский! Кто попу грехи свои понёс, тот лазутчик византийский! Они хуже хазар-иудеев! Вы из-под одной дани вылезли, а в другую дань скачете!

   — Господь нас спасёт и державу созиждет! Господь заповедал: «Блаженны кроткие, ибо они наследят землю...» Кроткие, а не воители!

   — Старухи болтают, а лодыри да трусы повторяют! — закричал князь. — Я державу новую сотворю! И место ей определю под солнцем! И новую столицу воздвигну посреди владений своих!

   — И где же?

   — На Дунае!

   — Могилу ты себе воздвигнешь! — тихо произнесла княгиня.

И сказано это было так убеждённо, что князь сбился с крикливого тона и уже совсем по-другому, но так же недобро сказал:

   — И не стой с вороньем своим христианским у меня на дороге! Не сейте за спиною моею крамолы! Всех с пути моего сотру! Али ты не помнишь, что сделал Олег с Аскольдом, когда тот противу него и пращура моего, Рюрика, умыслил?

   — Олег был варяг дикий! — сказала Ольга. — Аты — князь! Грызлись они меж собою, Аскольд и Олег, за Киев, как собаки за кость! А тебе Киев — отчина!

   — Киев в христианстве вашем сгнил давно! Огнём его чистить надобно! Понавезли чепухи византийской! Скоро в баб все киевляне превратятся! Кого только нет в Киеве! И славяне, и евреи, и печенеги, и византийцы, и хазары, и аланы! Яма выгребная, а не город! И бога привезли, смех сказать, нищего-немощного! Державу сила созиждет! Надобно к варяжской силе возвращаться! С гнилого пути византийского сворачивать! Того дружина хочет, а она мне мать и отец!

   — Твоя дружина наполовину христианская! — сказала Ольга.

   — В том-то и беда, что зараза ваша прилипчивая! Огнём от неё освобождаться нужно! — Князь резко повернулся и ушёл, хлопнув дверью.

Долго стояла посреди горницы старая княгиня. Не шелохнувшись, стояли у дверей дружинники нарочитые — немые, как притолоки.

   — Погибель ты себе создал, — услышали они не то шёпот, не то вздох старой княгини.

* * *

Не юношами, но мужами сильными пришли двое дружинников, нарочито безымянные (ибо несть у стражника, немо стоящего, имени), на службу к Ольге и, служа ей бестрепетно долгие годы, на службе сей состарились. Сильно их служба переменила. Сопутствуя княгине во всех странствиях заморских и во всех делах киевских, немо стоя за её спиною, видели они всё и понимали много. Может, даже больше, чем бояре думные. Привыкнув к ним за долгие годы, и старая княгиня доверяла им больше, чем боярам да воеводам.

Оба дружинника крестились в Византии, а спустя срок приняли у старцев киево-печорских обет монашеский и службу свою правили теперь, имея на то благословение особое.

После того памятного разговора Святослава с княгиней (которую надобно звать не Ольгой, как произносили славяне варяжское имя «Хельги», а по христианскому имени — Елена, но, страшась козней диавольских, сие имя Божие княгиня таила) и стала она быстро гаснуть. И её — воительницу победную, княгиню несгибаемую — стала гнуть к земле старость. Всё чаще стала она останавливаться на теремных лестницах и переходах — отдыхать, опираясь на посох княжеский. Всё меньше стала играть с внуками, да и то сказать — внуки выросли, а до правнуков она ещё не дожила... Всё длиннее стали её молитвы. Но Киев, да и вся держава неспокойная — пёстрая, разноязыкая и воистая — были в её воле, хотя и соблюдали покорность Святославу.

Незадолго перед смертью княгиня, сидя в кресле византийском будто на троне малом, вдруг оборотилась к ним — стражам своим многолетним.

   — Ухожу я, — сказала она им, коленопреклонённым. — Срок мой близок, и смерть моя при дверях...

Тяжело переводя дыхание, она долго молчала.

   — Вам — не стражам, но спутникам моим в странствиях земных — доверяю... Князь Святослав державы не созиждет! Ибо видит власть в силе, а власть — в правде. Правды же он не имеет. Правда его была, когда он на Итиль воев вёл, когда державу оборонял. Но воителем сильным быть — не вся служба княжеская. Князь не себе, но народу своему служит... А Святослав дружине служит, да и то не всей, а только варягам. Он — один, и его предадут на погибель, ибо он во мрак язычества державу свою влечёт, а держава Киевская к свету православия стремится. Кроткие наследуют землю. Кроткие, а не воистые, — повторила она, — ибо у кротких — правда. Князь её постоянно искать должен, иначе его ждёт погибель.

Она молчала долго, следуя мыслям своим. Потрескивали дорогие восковые свечи, плясали отсветы на иконах в божнице, на белёных стенах шатались тени.

   — Блажен князь, егда слышит правду кротких, ибо они глаголют правду Господню. И державу наследует их воля, а не воля княжеская. Ныне князь противу воли кротких идёт...

Коленопреклонённые старые воины жадно слушали каждое её слово.

   — Держава созиждется не силою, но духом единым. Единения в духе искать надобно. И Вавилон разноплеменный пал, и Бог разметал языки по лицу земли; и Хазария богопротивная хоть сильна покуда — время её сочтено. Ибо не запоры и оковы крепят державу, но дух единый. Князь — что?.. Он и в жизни-то своей не властен, а когда гласа народа своего слышать не хочет, то державе своей опасен. — И, делая над собою усилие — мать ведь Святославу ? она сказала, словно сама себе: — Святослав не обратится к истине. Не принимает Господь мои молитвы! Упустила я его. Святослава-князя убьют. Его и сейчас-то не сила дружины держит, но жизнь моя. Кто придёт за ним? Хочу князем Ярополка.

И дружинники кивнули, думая, что им поручается новая служба.

   — Погодите! — сказала она, кладя им руки на плечи. — Погодите. И Ярополка судьбу я вижу плачевну. Не успеет он собрать дружину верную. Сильны сыны сатаны в державе нашей, и диавол, учитель их, хитростен. Надобно дальше смотреть. Меж народом княжеским и князем дружина стоит. Дружину менять нужно. Новые люди веры Христовой, Господу служащие всем сердцем, всем помышлением, прийти должны... Они щитом князю станут, они, яко стрелы, пронзят всё тело державы и скрепят его. Они... Благословляю вас искать для новой державы воинство новое.

Она перекрестила их седые головы, дала приложиться к руке.

   — Не плачьте, — сказала она мягко. — Я за службу вашу Бога просить о вас буду. Тяжела она, но во благо служба сия...

* * *

Весной, едва поднялась первая трава из степи, как вал морской надвинулись печенеги. Они легко форсировали Днепр и обложили едва успевший затвориться Киев так плотно, что невозможно было подойти и напоить коней в Лыбеди-реке. Их нашествие было полной неожиданностью для Ольги и для воеводы славянского Претича, что с малой дружиной стал на стены.

Почему пришли с левого берега кочевники? Чего добиваются они? Устоит ли Киев, ежели пойдут они на штурм?

Княгиня старая, но не согбенная и думные бояре её, седые, будто пеплом подернутые, сели обсуждать происходящее...

А под стенами уже дрожала земля от конского топота. Пылали костры до самого горизонта, и голоса печенегов слышны были на безмолвных стенах киевских.

   — Князь с дружиной далеко! — сказал Претим. — С малыми силами нашими в осаде не отстояться.

   — Где князь сегодня? — спросила Ольга.

   — В месяце езды, ежели со всей дружиной поспешать будет.

   — Подайте весть князю, — приказала старуха. И, тяжело повернувшись к воеводе, спросила: — Претим, как думаешь, чью руку печенеги держат?

   — Тут и думать нечего! — сказал Претим. — Царьграда. Нонь князь с царём болгарским Калокиром Царьград крушит — вот они со спины и ударили.

   — Князь четвёртое лето на Царьград походом ходит, что ж печенеги прежде мирны были?

   — Видать, договор у них с Византией.

   — У них и с нами договор.

В открытые окна терема ветер доносил запахи степи и дымных костров, на которых печенеги жарили конское мясо.

   — Лазутчиков с левого берега нет? — спросила в тишине Ольга.

   — Нет. Не пройти ко граду.

   — Надобно вылазку сделать. Отогнать их маленько... — предложил один из молодых бояр.

   — В пустоту ударишь! — сказал Претим. — Они живо от ворот откатятся, за собою в степь тебя утащат, а дорогу назад перекроют. Вот ты и полоняник, а и меча ни с кем не скрестишь...

Княгиня долго молчала, сжимая старческой худой рукою посох.

   — Войско за стены выйти не может, а мысль преград не знает! — сказала она непонятную военачальникам фразу. — Кто печенегов подпушил? Царьград? Думайте, бояре да воеводы!

   — Ежели и Царьград, — сказал после долгого молчания Претим, — то через хазар.

   — Видишь, как ловко. И тем и этим на пользу, — сказала княгиня. — И через Тьмутаракань, не иначе, хазары послов византийских с дарами к печенегам пропустили... — И она вдруг улыбнулась.

   — Что, матушка? — вздохнул Претим. — Что весёлого ты нашла в нашей беде нонешней? Оборониться-то нечем! Дружины нет!

   — Это и есть оборона наша, — сказала княгиня. — Уж коли так Бог судил. С Византией князь воюет, но не Киев...

Воеводы насторожились.

   — Хазария недобитая мечтает как можно более воев наших руками печенегов истребить. Дескать, пущай печенеги и славяне с варягами и русами друг друга бьют — глядишь, на их костях и Хазария прежнюю силу вернёт. И кинулись бы вы с печенегами драться, потому что князь Византию воюет, а печенеги союзны грекам!

   — Никак не уразумею я, к чему ты, княгиня, — начал Претим.

   — Так ведь и мы грекам не враги, — сказала княгиня и добавила властно: — Берите дары. Берите попов и послов византийских, пущай во всём облачении к печенегам выходят. И уверяют их в дружестве, и пусть не возвращаются, пока печенеги от стен не отойдут. Они войны хотели, они в крови нас утопить задумали... — сказала она, ни к кому не обращаясь. — Но Господь заповедал: «Кроткие наследуют землю». Кроткие...

Она стояла всё время у окна и глядела, как выходило поутру из ворот посольство. Как целый день там, во глубине серых кибиток печенегских, волнами подымались и гасли голоса. И отошла, только когда с гортанными криками печенеги стали откатываться от стен.

Телохранители помогли ей вернуться в княжеский покоец. Чувствуя старчески непослушное и неуклюжее тело своё, едва переставляя ноги, доползла Ольга до подобия трона, будто надломилось в ней что-то. Широко открытыми глазами смотрела она округ, словно впервые видела покои свои и божницу, прикрытую занавеской.

   — Отодвиньте, — повела она слабой рукою.

Дружинники-монахи осторожно отвели занавеску. Среди мелких икон одна большая, византийского письма, засияла, как драгоценный камень. Богородица Одигитрия смотрела на княгиню, испуганный ребёнок прижимался щекой к щеке её...

   — Вот и я... отдала... — прошептала старуха, и слеза потекла по её коричневой морщинистой щеке.

Стоящие при дверях монахи-дружинники скорее почувствовали, чем поняли, что думает она о Святославе. А по теремным порогам уже топали мягкими сапогами бритоголовые белозубые печенеги, с одной прядью на лысой голове, как у Святослава...

   — Хан Ильдей пришёл к тебе, матушка, — доложил Претич.

Княгиня велела пропустить Ильдея. Громадный печенег еле просунул широченные плечи в узкие двери. Увидел икону, заулыбался.

   — Царьград! — одобрительно сказал он. — Я Царьграду — друг, я грекам помогаю. Мне Царьград нравится!

   — А Итиль-град, Тьмутаракань тебе тоже нравится? — улыбнулась княгиня.

   — Чему там нравиться?! — закипятился кочевник. — Хазары злы! Они нас из-за гор выбили, по степям кочевать заставили. Но мы сильны и здесь хазар бьём. А там, где остались слабые печенеги, их хазары ловят и в рабство за море продают! Мы с Царьградом дружим, а хазар — бьём! — Он пристально разглядывал иконы. — Я в Царьграде был! Такое видел! Красиво очень. И поют красиво! Я плакал, как красиво поют. И огни горят — чуть не ослеп.

Ольга старательно обошла молчанием так и просившийся слететь с губ вопрос, кто научил печенегов идти на Киев. Знала — Ильдей не скажет.

   — Людей ловить нельзя! — сказала Ольга. — И продавать нельзя!

   — Кто сказал?! — повернулся всем корпусом неожиданно гибко Ильдей.

   — Мой Бог не велел.

   — А кто твой Бог? Перун? Яхве?

   — Христос, — сказала княгиня. — Вон образ его. Он заповедовал людям любить друг друга.

   — Я знаю, — сказал Ильдей. — У нас греческие попы жили, много говорили, многие наши крестились...

   — Ну а ты что же?

   — Я мал был...

   — Так теперь крестись!

   — Теперь у нас другие попы пришли, от арабов — мусульмане. Многие их слушают.

   — А ты ?

   — Не знаю, — сказал печенег. — Мне Царьград по душе. Я красоту люблю. А у мусульман нет красоты...

   — Детская у тебя душа, — сказала Ольга Ильдею. — Таких, как ты, мой Господь любит.

Ильдей довольно засмеялся.

   — Ты хорошая! — сказал он. — Ты добрая. А Святослав князь — злой! Зачем вам такой князь?

   — Он сын мой! — сказала Ольга.

   — Если бы мой сын творил неправду, я бы убил его, — сказал печенег.

Ольга вздрогнула.

   — Твоя правда, — прошептала она.

   — Давай, — сказал, внимательно глядя на неё, Ильдей, — мы с тобой мир сотворим! Не с князем, а с тобой. Тебя наши люди уважают. Ты нам зла не делаешь. Твои слуги с нами торгуют честно, детей не отымают, в полон не берут, хазарам не продают. Давай в мире жить.

   — Вот что, — сказала Ольга, — ежели надобен тебе князь добрый, пообещай мне, что служить ему будешь. И вечный мир с ним сотворишь.

   — Со Святославом?

   — Нет, — твёрдо сказала старуха. — Святослава не воротишь!

   — А с кем?

   — С Ярополком. Он князь будет добрый...

Ильдей, который был не так прост, как казался, и когда подходил ближе, то было видно, что и немолод, долго и пристально поглядел на Ольгу и вдруг сказал:

   — Ты сильная, как она. Ты сильная, как эта женщина, что родила Бога вашего. Я знаю про неё.

   — Поклянись!

   — Клянусь, — сразу ответил Ильдей. — Буду служить Ярополку.

   — А что ж ты не торговался, никакой с меня клятвы не взял либо выкупа? — спросила Ольга, когда принесли им закуски и яства и стали потчевать.

   — Я хан, а не торговец, — сказал Ильдей. — Зачем многословие? Бог мои слова слышит.

   — До Бога, сказывают, далеко... — улыбнулась княгиня.

   — В степи много ближе, — засмеялся печенег. — Да и стража твоя слышала.

Он кивнул на немо стоящих дружинников.

   — Это не стража, это посланцы... — задумчиво сказала Ольга.

* * *

Она умерла вскоре после того, как прискакал с дружиной Святослав. Сражаться ему пи с кем не пришлось — печенеги ушли в левобережную приднепровскую степь. Святослав отпарился в бане, отоспался и собрался было в обратный путь.

— Погоди, — ухватив его птичьей старческой рукой, сказала княгиня-воительница. — Схорони меня, тогда уезжай.

Это произошло быстро. Весь Киев оплакивал Великую Хельги — Ольгу, Елену. Голосили все — и славяне, и хазары, и евреи, и ясы...

Святослав глядел на них, опустив длинные усы на грудь. И видел то, чего прежде не замечал, — эти люди были едины потому, что почти все рыдающие у гроба были христиане. Их было много, они шли и шли, теперь уже не таясь: молодые и старые, рабы и дружинники, смерды и беглый люд, горожане и бояре. Они были едины в горе и в молитве. Пришли из степи крещёные печенеги и аланы, приехали греки и православные подданные Хазарии...

Одни варяги да славяне-язычники плотной кучкой окружали Святослава. Во многолюдном Киеве это была горсть...

«Вот они, кроткие! — с ненавистью думал Святослав, глядя на толпы рыдающих и прущих, как бараны, ко гробу Ольги людей. — Здесь ведь и те, кого примучила она. Здесь и древляне, и вятичи, и до сих пор не покорённые северяне. Те самые, что пропустили невозбранно печенегов через свои земли ко граду Киеву. Печенегов! Врагов своих! Или, может, они врагом Киев считают? Скорее и печенегов, и Киев и радуются, когда враги дерутся между собой».

Князь смотрел на море белых славянских рубах, на сермяги, что плыли по улицам за гробом. От его глаз не ускользнуло, что некоторые его дружинники крестятся и что-то шепчут.

И эти — кроткие! Вот куда зараза достигла!

На минуту ему стало страшно. Безоружное многолюдье — неотвратимое, как горный обвал или половодье, более напоминающее стихию, чем людской поток, — было страшнее любого войска. Там, в бою, был враг, были свои, здесь — ни врагов явных, ни своих...

И похороны матери шли как бы без него. Конечно, он стоял на почётном месте, конечно, проходя мимо него, люди наклоняли головы, но делали всё сами, никто не слушал ни его распоряжений, ни приказов его воевод. Он понял, что с уходом матери эти люди перестали быть его подданными. Киев его не хотел. Киев его исторгал. Старый, хитрый Свенельд всё понял ещё раньше Святослава и сказал, как всегда утешая:

   — А что тебе в Киеве сейчас? Начнёшь тут порядок наводить — восстанут! А у тебя дружина вся на Дунае. Да пропади они пропадом! Сначала нужно там победить, а уж потом, во славе, вернуться и каждому воздать по заслугам — кому кол, кому петлю.

Они сидели в пустой горнице Ольги. Варяги стояли у дверей, и Святослав знал — сей покоец так срублен, что подслушать говоримое в нём невозможно, потому говорили без опаски.

Свенельд сидел, упираясь железными поручами в подлокотники, в том кресле-троне, где сиживала мать.

   — Киев, — говорил он, — нужно как вражеский город брать! А для этого надо самим сильным сделаться! Далеко зашла ржавчина христианская — сразу не вытравишь.

Седые прямые волосы космами свисали из-под боярской шапки Свенельда. Из-под мохнатых по-стариковски бровей цепко глядели свинцовые глаза.

   — Поставь им князя! Пущай радуются и ведают, что власть здесь — твоя.

   — Кого ставить? — спросил Святослав.

   — А кого они хотят — Ярополка. Раздели меж сыновьями державу, а сам властвуй над всеми.

   — А Олега куща?

   — Да всё равно! Хоть бы в Овруч! Сыновья не в тебя пошли — слабы!

   — А Владимира? И он ведь мне сын!

   — Этот другой! Этого нельзя в Киеве оставлять! Этот — волчонок. Ушли его подальше. Вон Новгород князя просит — ушли его туда...

Свенельд потянулся, и старые суставы его затрещали.

   — И пусть Ярополку радуются... — сказал он.

   — Ярополк руку Византии держать будет! — прохаживаясь по горнице и тяжко ступая по скрипучим половицам, сказал князь. — Я думаю, бабка его крестила тайно.

   — Ну и что? Сила-то у тебя.

   — А то! — сказал Святослав, придвигаясь к самому его лицу и дыша горячо, по-звериному. — А то, что усилься Ярополк — и ты предашь меня!

   — С ума ты сошёл! — не сморгнув, ответил старый варяг. — Я с тобой от рождения твоего...

   — Ну и что? — сказал Святослав. — Ты и князю Игорю служил с детства, а предал его.

   — Хватит болтать! — прихлопнул ладонью по креслу старик. — Сколько можно глупость эту слышать!

   — А может, и убил, — всё так же глядя ему в самое лицо, сказал Святослав. — Сказывают, князь в полюдье не с мужиками сермяжными, а с дружинниками какими-то ратился! Они его и убили, а уж древляне мёртвого разорвали.

У Свенельда задрожал бритый подбородок. Он хотел что-то возразить, но Святослав крикнул:

   — Встань! Расселся тут! Это место матери моей! — Став спиной к Свенельду и глядя в растворенное теремное оконце, добавил: — И не мальчонка с тобой говорит, коим вы как хотели вертели! Ступай отсель и помни: кровь неотмщённой не бывает.

Свенельд поднялся и, понимая, что так беседу кончать нельзя — жить ведь и далее вместе, — привёл свой довод:

   — Ежели я в смерти князя Янгвара повинен, что же боги мне до сих пор не отомстили? Чего они ждут?

   — Терпят, пока ты при мне! А предашь, как многих предал, — тут месть и свершится!

Свенельд не нашёлся что сказать и вышел, громко топая по половицам. Святослав сел в кресло матери своей и уловил запах византийских благовоний и лекарств, которыми пользовалась немощная старуха. Он поднял глаза. Прямо на него из переднего угла смотрела с иконы женщина с испуганным ребёнком на руках.

И князь заскулил, как брошенный щенок...

* * *

Киев не принял Святослава, и, оставив на киевском столе сына, желанного киевлянина — Ярополка, он ускакал по июльской жаре к Дунаю. На бегство был похож его уход. Двое стариков, встреченные им по дороге, остались князем не узнаны. Да и трудно было узнать в двух каликах телохранителей княгини, навсегда снявших воинские доспехи и приобщившихся к братии монахов печорских. А они князя узнали и переглянулись, за долгие годы понимая друг друга без слов: «Либо князь Святослав не вернётся больше в Киев, либо придёт с такою грозою и мукою, что и Киев не устоит».

Куда гнал коней грозный князь Святослав? Куда, бряцая доспехами, в тучах пыли неслась отборная его малая дружина?

К Дунаю! Туда, где стояло войско князя, где командовали его воеводы Сфенкел, Икмор и Свенельд, сопровождавший князя в Киев, словно желая удостовериться, что Ольга действительно умерла.

Новую державу хотел создать Святослав. Война диктовала свои решения. Святослав фактически покорил всю Болгарию, но после переворота в Византии, где к власти пришёл Цимисхий, полководец его Варда Склир разбил соединённые отряды союзников Святослава — венгров и болгар — у Аркадиополя. Разбитые отряды венгров ушли домой, а болгары перестали доверять русам. Святослав направил зимою отряд в Македонию, но болгары восстали против него.

Святослав взял город Переяславец, посадил там Сфенкела, болгарина Колокира и царевича болгарского Бориса, а сам на границах Болгарии и земли славян-уличей в низовьях Дуная укрепился в Доростоле.

Здесь, на окраине земель, подвластных киевским русам, он мог бы основать новое языческое государство, даже если бы Болгария стала независимым государством. Стараясь укрепиться в новой отчизне, князь вёл бесконечные переговоры с красавцем и честолюбцем, великим дипломатом и полководцем Иоанном Цимисхием. Где было суровому и простодушному Святославу перехитрить грека! Он говорил с варяжской прямотой и грубостью, требуя дани. Так всегда поступали варяги, так вели себя на переговорах. Но время варягов прошло!

Всю зиму Цимисхий тянул время. То уступал в переговорах, то отказывался от уже данных обещаний, которые, кстати, для него ничего не значили. Он мог обмануть и предать кого угодно. Императором он стал потому, что в него влюбилась жена императора Никифора Фоки — императрица Феофано. Слуги императрицы под руководством Цимисхия проникли во дворец и зверски убили императора. Но первое, что сделал Цимисхий, став императором, — сослал Феофано и всех, кто помогал ему в заговоре. Раздал всё своё имущество земледельцам и прокажённым. Завоевал популярность в народе бесконечными праздниками и увеселениями, сместив под шумок всю администрацию императора Фоки.

Чему служил он? Почему так легко расставался с богатством, с любовью, со всем, ради чего готовы были умереть многие его современники? Его единственной, испепеляющей любовью была родина. Цимисхий любил Византию и ей служил всеми силами души, ума и тела. Он ненавидел врагов своей страны и ради победы над ними готов был на всё, что угодно.

Весной 971 года, как сообщают греческие хроники, Цимисхий неожиданно для прямодушного и жестокого Святослава начал против него поход. Триста кораблей с огнемётными машинами вошли в устье Дуная, пятнадцать тысяч пехоты и тринадцать тысяч конницы смели отряды русов и варягов, оборонявших проходы на Балканских перевалах, и после трёхдневной осады взяли Переяславец. Отчаянный Сфенкел с небольшим отрядом русов пробился к Святославу. Царевич Борис сдался грекам. Пасху, во всём православном торжестве, Цимисхий отпраздновал в отвоёванном у язычников Переяславце. После этого вся Болгария восстала против Святослава. Святослав, не имея конницы, остался в Доростоле.

Варяги и русы дрались с обычной для них храбростью и яростью. Они были так страшны и так умелы, что сам Цимисхий едва не погиб, но греков было больше. Никакие отчаянные подвиги не меняли общего положения. Погиб храбрец Икмор, погибли или умерли с голоду многие воины Святослава. Никогда князь не терпел такого сокрушительного поражения! Его мозг, как губка напитанный кровавыми картинами и местью, не мог примириться с поражением.

После смерти Икмора Святослав сделался как безумный! Опытный полководец, он видел, что гибели не миновать, и тогда он стал приносить жертвы злым варяжским и славянским богам.

В полнолуние русы вышли на берег Дуная. Здесь они собрали тела погибших и сожгли их на погребальном костре. Потом, совершая погребальную тризну, они умертвили множество пленниц и пленников. Особой жертвой было принесение в угоду богам грудных младенцев и чёрных петухов. Их топили в водах Дуная.

Это были последние дни осады Доростола. Измотанный боями, Цимисхий вступил в переговоры. Греки обязались пропустить русов с ладьями мимо эскадры греческих судов.

Ветреным августовским днём низкосидящие дракары, полные израненными варягами, русами и славянами, прошли мимо высоких бортов греческих кораблей. Достаточно было одной команды, чтобы на головы дружинников Святослава полился кипящий, ослепительный греческий огонь, но Цимисхий на сей раз держал слово.

Поэтому, когда позднейшие историки припишут ему сговор с печенегами, это будет неправдой. О том, что Святослав решит подниматься вверх по Днепру и вытащит у днепровских порогов ладьи на сушу, став, таким образом, совершенно беззащитным, печенеги узнали не от него.

От кого же?

Медленно выгребали дракары к острову Березань. Жадно смотрели на приближающийся берег раненые. Они чаяли в приближающемся острове своё спасение. Но там их ждала гибель!

Святослав обезумел! Все свои беды он приписывал козням христиан. Вернее, свои неудачи язычники объясняли гневом богов на христиан. Поэтому на острове варяжская часть дружины и язычники-русы и славяне принесли в жертву всех христиан. Святослав замучил брата своего Улеба. Зверски запытали всех раненых, в том числе и нехристиан. Но особо изощрённые пытки ждали нескольких священников, кои делили все тяготы похода и войны с дружиной... Святослав решил начать поход на Киев! На сына своего Ярополка, ежели он не подчинится его приказу! Сжечь все христианские церкви! И по своём возвращении изгубити всех христиан!

Весть об этом прилетела стрелою. Киев затворил ворота. В церквах собрались христиане, готовясь к мученической смерти...

Немудрено, что известие о точном времени перехода днепровских порогов ратью Святослава стало тут же известно дружественным Киеву печенегам.

Кто донёс весть до хана Кури, что кочевал по левому берегу Днепра? Да и нужно ли было таиться, если около Ярополка, держа слово, данное старой княгине, был печенег Ильдей, верно нёсший пограничную и конную службу? Никто не предавал Святослава — врага нельзя предать, а он давно стал врагом наполовину христианскому Киеву. Люди иных вер — иудеи, мусульмане — да и язычники грозового прихода полубезумного в мракобесии князя боялись...

От огня к огню, от вышки к вышке вдоль Днепра пронеслись неуловимые всадники. И вот уже загудела степь от тысячи копыт... И на перекатах, где тащили беспомощные ладьи по берегу измученные варяги-дружинники, навалилась на них лавина печенегов. Скоротечен и жесток был бой.

Дорвавшиеся до неуязвимых на ладьях, недоступных для стрел в доспехах варягов, что наконец-то оказались слабее плохо вооружённых, но храбрых, ловких и быстрых степняков, тяжёлые, колючие арканы валили с ног одетых в железо дружинников. Короткие злые стрелы впивались в любую незащищённую часть тела. Прошивали руки, ноги, впивались во вскипающие под жалами стрел глаза. Печенеги утопили, изрубили и затоптали в конной сече всех.

Среди горы трупов нашли истоптанного и посеченного саблями Святослава. Хан Куря, прекрасно помнивший варягов, что охотились на его родню и продавали на невольничьих рынках, с наслаждением обтесал мечом голову князя, откромсал уши, нос, выколол глаза, а потом приказал греческому мастеру сделать из черепа ритуальную чашу, в которой подносил вино особо почитаемым гостям, в том числе и киевлянам...

Но не все дружинники пали в той сече. Уцелел и увёл часть варягов Свенельд. Ещё на Березани, после кровавой, отдающей безумием тризны, он просчитал последствия этого страшного пиршества... Ночью, едва ладьи вошли в Днепр, сразу за вестником, поскакавшим в Киев с приказом жечь церкви, он тихо поднял варягов и вывел ладьи к перекатам, успел перетащить их до подхода печенегов. Он предал — в который раз — киевского князя, теперь уже сына Игоря!

Его струги выгребли к высоким киевским стенам, и Свенельд — прямо с пристани — пошёл к Ярополку, князю киевскому. Он привык подниматься на высокую кручу к терему княжескому. Он привык к тому, что все встречные снимали перед ним шапки, а рабы падали на колени. Он привык к тому, что весь Киев почитал его не ниже князя. Но странным безмолвием встретил его город. Узкие улицы, по которым шла его немногочисленная дружина, были совершенно пусты. Старый вояка почувствовал, что за каждым забором, за каждым заволочным оконцем стоит вооружённый чем ни попадя киянин. Невольно втягивая голову в плечи, он прямо-таки чувствовал спиною направленные в неё жадные стрелы. Навстречу ему выехал находившийся у князя Ярополка на службе сын Лют. Они обнялись.

   — Не узнаю я Киева, — сказал Свенельд сыну.

   — Нынче всё переменилось,— сказал Лют Свенельдич. — Нынче Киев не тот.

Глава 6

Первая усобица

Охота — вторая война, занятие мужчин, воинов выучка! С гиком и свистом мчалась охота лесами древлянскими, гнала оленей, кабанов и всякую живность на изрядных стрелков и копейщиков, что конно поджидали загонщиков. Бежал дикий зверь, выгнанный из укрытия своего свистом и конским топотом, криком загонщиков, не ведая, что впереди ждут его растянутые меж дубовых стволов сети и стоящие в проходах лучники. Летели сквозь осеннее редколесье пёстрые олени, катились полосатые кабаны, обезумев от страха, кувыркались зайцы, мелькали лисы. Крутолобый зубр, затёсывая рогами метку на дереве, прислушался к приближающемуся шуму. Насторожился. Проревел, сзывая стадо своё, неторопливо пошёл в сторону от загонщиков. Стадо зубров затрусило за ним. Они вышли на поляну, где стоял идол и жертвенник, безбоязненно прошли мимо него, не подозревая, что замечены охотниками и по следу их — по дымящемуся свежему помёту, по примятой траве и задирам на коре — идёт Лют Свенельдич, сын воеводы киевского.

Умело и ловко проезжая верхом на коне меж стволов лиственного, в золотой красе листопада, леса, Лют и два дружинника почти вослед за стадом зубров выехали на поляну, где примятая трава ещё не успела распрямиться, ещё качались задетые зубрами ветки.

   — Лют! — позвал первый всадник. — Смотри: капище древлянское. Это какой же бог будет?

   — А кто его знает? — ответил статный Свенельдич. — Вона секира у него — Мстиша, значит. Здесь когда-то Игоря-князя убили. В этих местах. А может, тута его меж берёз и разорвали! Вона тут какие берёзы рослые.

   — Древляне — они вредные шибко! — сказал третий всадник, молодой отрок-оруженосец Свенельдича. — Так вроде просты-просты, а упорные. Вот мы сейчас по древлянской земле идём — так ведь ни в одном селище нам даже воды не подали!

   — Верно, — согласился Лют Свенельдич.

   — Ещё отвечают — без уважения! Дескать, мы не вашего князя Ярополка люди! Мы люди князя древлянского Олега. Будто они не братья и не одного отца дети!

   — Да не сами они эго выдумывают, — сказал Лют. — У Олега-князя здесь в земле древлянской много старых дружинников, кои ещё Игоря помнят! Вот они крамолу и сеют да князя подначивают. А князь что? Сопляк! На губах молоко не обсохло. Ему от роду всего не то пятнадцать, не то шестнадцать лет...

   — Всё же надо бы его разрешения спросить, как сюды на охоту ехать, — сказал дружинник постарше.

   — Ага! — сказал младший. — Пока ты спросишься — охота вся уйдёт. Мы им лучше часть добычи оставим.

   — Как же! — сказал Лют. — Кто они такие? Мы — кияне, а они — живут в лесу, молятся колесу. Пеньки берёзовые! На них только воду возить да в холопах держать...

Из кустов на поляну выскочила олениха. Увидев всадников, замерла, словно окаменела на точёных ножках. Три воина отразились в её наполненных ужасом влажных глазах. Позади, там, откуда бежала она, шумно валила по лесу ватага загонщиков. Впереди стояли эти трое. Она повела трепетными ушами и услышала, что и справа от неё в кустах стоят люди. Олениха метнулась в сторону, перемахнув куст, и не увидела, как оба дружинника вдруг схватились за горла, в которые впились короткие в палец толщиною стрелы.

Лют ахнул, ударил коня шпорами, но из кустов выскочило несколько дружинников в кольчугах и приняло его на длинные охотничьи рогатины. Кровь хлынула изо рта рослого варяга; дружинники, как ворох сена на вилах, перекинули его рогатинами к подножию идола.

   — Всё! — сказал один из них, поднимая личину и снимая шлем. Был он седоволос и седобород. — Князь! — позвал он.

Из кустов, от которых отпрянула олениха, выехал со свитой средний сын Святослава Олег.

   — Всё! — повторил старый дружинник. — Свершилась месть за Игоря! Долго же ждать пришлось!

Олег с ужасом смотрел на истыканное рогатинами тело Люта Свенельдича. Варяг ещё дышал, но открытые глаза его уже подёргивались туманной плёнкой смерти.

   — Вишь как получилось! — сказал старый дружинник. — Бог Мстиша всё так управил, что на том месте, где дружинники Свенельда Игоря старого убили, теперь сын Свенельда лежит.

   — Боги любят тебя! — сказал другой, такой же старый, дружинник. — В небесной жизни ты будешь пребывать в славе — тебе удалось отомстить за деда! Нет такой мести ничего слаще!

Дружинники тащили за ноги убитых слуг Люта Свенельдича. Лупоглазый бог мести, казалось, улыбался, когда старый воин почерпнул горстью кровь; из натёкшей из-под кольчуги Люта лужи и вымазал идолу губы.

   — Вот и ладно будет! — сказал он, любуясь работой.

Княжеские отроки стащили с мертвецов сапоги и кольчуги. Сложили их перед идолом, чтобы никто не подумал, будто убитых прикончили ради грабежа.

   — Уходите! — сказал князь, поворачивая фыркающего на трупы коня.

   — Чего нам уходить! — возразил старый дружинник. — Мы в своей земле!

   — Варяги наскочат — посекут вас!

   — Эка невидаль! Мы и сами варяги!

   — Русы завсегда варягов били! — сказал немолодой и очень крепкий дружинник.

   — Ну вот и славно, — переговаривались между собой воины Олега Святославича. — Наши предки в мире мёртвых радуются за нас! Свершилась месть за Игоря!

* * *

Убитых привезли из древлянской земли, и, разглядывая трупы, выставленные на площади, киевляне не сомневались, что убит сын Свенельда и отроки его во отмщение. Помнили ведь смутные слухи о смерти Игоря. Понимали, что убийство это не случайно. А на вопрос, кто убил, не сомневаясь, отвечали: «Олег из Овруча! Брат Ярополка Киевского».

Олег не слал послов с вирою — платой за убийство. Значит, считал себя правым! Многие и в Киеве, и в дружине поговаривали, что младший брат Олег указал старшему — Святополку, как надлежит жить настоящему воину! Поминали Ольгу, что отомстила древлянам за убийство мужа. Хвалили Олега и ругали Ярополка, который рядом с престолом держит человека если не убившего, то замешанного в убийстве его деда и предавшего на дунайских порогах отца Ярополка — Святослава. На Свенельда было страшно смотреть. Старый варяжский воевода согнулся и побелел весь от седины, будто выцвел, бледное лицо его и хрящеватый хищный нос всё больше напоминали какую-то древнюю птицу, и только глаза, ввалившиеся, в тёмных провалах подглазий, горели огнём ненависти...

* * *

Глубоко, в бесконечных ходах киевских пещер, неслышимые как тени, сходились монахи и непрестанными молитвами пытались оградить Киев и жителей лоскутной, только недавно собранной державы от крови и усобиц. Но, стоя на молитве во мраке пещерном или лёжа в нишах, вырытых в стенах, не могли найти они утешения и отдохновения, ибо понимали: новое испытание ждёт ещё не родившийся, а только собравшийся в единую державу народ — кровавая усобица. Во тьме пещерной, едва освещаемой тусклыми огоньками масляных каганцов, являлись им картины будущих кровавых сеч и убийств, сотрясающих земли древлян, вятичей, словен ильменских и прочих, готовых сейчас опять рассыпаться и жить розно. Известия одно страшнее другого ежедневно приносили старцам печорским, послушникам и монахам киевские христиане.

Ярополк войны не хочет, но вся дружина варяжская, и дружина русов, и дружина словен обвиняют его в богоотступничестве. Могут убить его, подстрекаемые Свенельдом, который повсюду говорит, что боги требуют отмщения за его сына Люта, и дружина с ним согласна. Боги языческие хотят крови.

Глядя широко раскрытыми глазами в мрак пещерный, непрестанно думали о Ярополке и два бывших Ольгиных дружинника. Они помнили и любили его, ласкового мальчонку, которого из всех внуков выделяла старая княгиня за ум, за честность, за доброту. Мальчишкой стал он по приказу яростного отца своего Святослава князем киевским. И Киев расцвёл при нём, потому что никого не казнил Ярополк, старался жить со всеми в дружестве. Недаром поговаривали в Киеве, что он тайно бабкой своею крещён...

Румяный и пригожий князь был люб горожанам. Потому, когда проезжал он по улицам на охоту или ещё по каким делам, высыпало из домов полгорода — его приветствовать.

Любил князь пиры и веселие, но не были они так буйны, как при Святославе, и так часты, и это дружине варяжской, что ещё Святославу служила, не нравилось. Чуть не в глаза смеялись они над князем, чуть не в глаза обвиняли его в бабском мягкосердии, а иные уходили в Новгород, где княжил буйный, сильно похожий на отца своего, варяга Святослава, сын рабыни-славянки Малуши — Владимир. Там, в Новгороде, собиралась дружина варяжская, не хуже, чем у Ярополка. И непонятно было, почему Ярополк Владимиру многие обиды прощает! То ли как брату, то ли дружины варяжской боясь?

Умчали варяги наложницу его, которую ему Святослав подарил, греческую монахиню, которую все женой Ярополка считали, умчали по приказу князя Владимира. Владимир её своей женой сделал! Князь Ярополк не отомстил! Собрался князь Ярополк жениться на дочери союзного ему полоцкого князя Рогволда, высокородной Рогнеде. И сватов заслал. И сваты были приняты, и сватовство состоялось. Но сжёг Владимир Полоцк, Рогволда и сыновей его убил, Рогнеду силой женой своею сделал! Ярополк не отомстил!

   — Он христианин! — говорили с надеждой одни.

   — Он христианин! — говорили другие с ненавистью. И таких было больше. Много больше.

Ярополк тянулся к Византии. Постоянно ездили к нему послы греческие, потому все хазары и евреи киевские были против него. Он не запрещал киевским христианам молиться в нескольких церквах малых, не уничтожал братию монахов, живших в пещерах киевских, — его ненавидели язычники, которых было большинство если не в Киеве, то в дружине.

Напрасно Ярополк объяснял, что без союзников держава прожить не может, что лучше Византии — громадной, богатой, сильной — Киеву союзника не найти. Его не слушали, а, подстрекаемые хазарами, начали роптать. Ярополк замирился с печенегами. Когда хан Ильдей, поклявшийся его бабке беречь Ярополка, пришёл к нему на службу, половина Киева, люди, у которых печенеги либо угнали, либо убили родственников, поднялась против князя. Напрасно Ярополк говорил, что в пещерах киевских издавна монахи живут и трогать их бессмысленно, да и невозможно, как невозможно вытащить улитку из костяного панциря!

   — Завали их там! — кричали волхвы — жрецы языческие. — Они там злые волшебства творят! Они людей заманивают! — И добавляли: — И люди становятся слабыми, как ты!

«Князь слаб!» — это становилось общим помыслом. Помысел рос, готовый превратиться в рёв толпы, сметающей князя с престола. Когда же к этому помыслу присоединился Свенельд с отборной дружиной своею, князь попал в безвыходное положение. Собственно, выход был, но для этого нужно было стать героем-мучеником, пошедшим противу гласа толпы.

«Господь испытывает князя, — понимали монахи. — Но князь, давно оторванный дружиною и свитой своей от веры Христовой, не станет героем. Нет в нём силы духа и ясности мышления!»

«Князь слаб!» — понимали монахи, но слабость видели в ином, чем язычники. В неспособности князя служить тому свету и той истине, в которой хо тела воспитать его Ольга. Хотела, да не успела!

Игумен же печорский, обладавший даром провидения, собрав братию, сказал ей: «Не есть князь избранник Божий...»

Потому известие, что дружина княжеская варяжская под командой Свенельда пошла на город Олега Овруч, чтобы отомстить за Люта, никого не удивило, а только заставило слёзно молить Господа о милости к воинам безумным, ибо ни та, ни другая сторона не ведала, что творила в затмении злобном, в ненависти и жажде мести. По первому ледочку, разбивая его коваными сапогами и копытами коней, превращая в пыль множеством поршней и лаптей, двинулась дружина киевская в непокорную землю древлянскую, что на правом берегу Днепра, вниз по течению...

Голыми буковыми лесами, посветлевшими без листвы, ходко шли кони, поспешали за конницей пешие дружинники. Скор и весел был их шаг. Застоялась дружина старая. Стосковалась по сече, где пьянит страх, где кружит голову ненависть и где гуляет меч во всю свою страшную удаль. Недаром сеча с пиром сравнивается. Хмельна она, как пир широкий княжеский. Поспешала на бой и дружина молодая, среди славян набранная; за обиды князю, на месть звали её деревянные злые боги, что стояли на каждом капище, у каждого селища. И только христиане, эти предатели и тайные слуги Царьграда, старались от похода уклониться. Были дружинники, кои в заставы отпросились, в степь заднепровскую, были и такие, что больными сделались, а были и те, кто в пещеры киевские к монахам сбежал. А из пещер этих их не достать!

Что думал князь, влекомый дружиною против брата своего? Может, являлось ему видение болота зыбкого, куда толкнул его воевода Свенельд? И куда ступил он, не в силах сопротивляться общему гласу, а вот теперь трясина кровавая цепко схватила его за ноги и держит... Не раз тоскливо оглядывался он на чёрную змею протоптанной по первоснежью дружинниками дороги. Не раз хотелось ему остановиться, поворотив воев своих обратно. Но понимал он, что сделать этого уже невозможно: как камень, сорвавшийся с крутизны, не остановить, так и не остановить войско, жаждущее крови.

Весёлые песни выкрикивали дружинники, фырчали кони, выдувая с мелкими ледяными осколками пар из пламенных ноздрей. Будто страшный бог Один-отмститель, сутулился на коне Свенельд. Огромными лужами грядущей крови краснели за спинами пеших дружинников большие каплевидные щиты. У дубов, не сбросивших ржавой листвы, а только закудрявивших вырезную крону, пели гимны богам славянским, приносили в жертву специально несомых для этого случая чёрных петухов. И долго безголовые птицы скакали, трепеща крыльями и кропя кровью первые снеги...

   — Победа! Победа! — толковали написанные кровью на снегу знаки волхвы.

   — Беда! Беда! — откликалось в вершинах дерев эхо.

В двух поприщах от видневшегося вдали Овруча встретила дружину Ярополка дружина Олега. Нарядны были поставленные плотно красные щиты. Нарядно развевались плюмажи на шлемах и копьях. Сияли под утренним солнцем начищенные доспехи, слепил и кривил лица отражённый от снежной белизны солнечный свет.

Как раненый тур, заревел Свенельд, увидев среди войска, по византийскому плану построенного, юного князя Олега, и ринулся в самую середину щитов и копий, нарушая все правила войны. Не вызвав бояр для переговоров или поединщиков. За ним, как стадо зубров, с рёвом и гиканьем пошла в сечу вся дружина варяжская. Будто таран живой, вломились они в стройные ряды Олегова войска, стремясь пробиться к нему, его достать, его кровь пролить!

Рыжие и седые, иссечённые в сражениях, изрубленные мечами славянскими, саблями кочевников, обожжённые огнём греческим, страшны были варяги в ярости своей. И дрогнула опешившая дружина Олегова, и попятились воины его, прикрываясь от ударов чудовищных топоров щитами. А когда пали в первых рядах стоявшие старые бойцы, ещё помнившие Игоря, молодая дружина бросилась бежать к городу.

И дрогнула вся красота построения, вся нарядность изготовленного к бою войска! Ещё дрался, выставив мечи и копья, первый полк дружинников, стоявший оскальзываясь на трупах, посеченных в начале сражения, а сзади уже не было никого! Толпа бессмысленная, конна и пеша, неслась к мосту, ведущему в крепость.

   — Князя! Князя спасайте! — кричали воеводы.

Но давились на мосту обезумевшие от страха смертного люди, топтали упавших, а с боков и сзади напирала на них стальная киевская конница, давила конями, рубила по безоружным рукам, колола в испуганные лица копьями. Направо и налево взмахивая длинным мечом, с развевающимся, будто крылья, корзно, плыл по толпе яростный Свенельд, а за ним, будто навоз с дороги спихивая вилами, теснились варяги с копьями, сваливая всё, что давилось на мосту, в ров. Бились и хрипели сбрасываемые на людей кони, звериными голосами кричали раненые и затоптанные...

На плечах бегущей дружины ворвались киевляне в Овруч.

Глядя побелевшими от ужаса глазами на горы трупов, белый как рубаха, едва держась в седле ведомого под уздцы коня, в Овруч въехал Ярополк. Полумёртвый, повалился на руки гридней с коня.

   — Где Олег? — простонал он. — Где Олег-князь?

   — Да кубыть его с мосту спихнули... — сказал кто-то в толпе.

   — Кто видал? — крикнул с плачем князь Ярополк. — Кто видал?

Гридни и дружинники молчали.

   — Искать! — прорычал князь.

Дружинники кинулись по ледяному скату в ров, где ещё слышались стоны и хрипы разбившихся и подавленных. Гору трупов разобрали к полудню, когда солнце поднялось из дрожания воздуха и пара, что шёл от остывающих по всему полю трупов, и мертвенно уставилось белым глазом на залитый кровью Овруч.

Князя Олега принесли не скоро, едва опознав его среди других раздавленных по кольчуге. Полудетское безбородое лицо его было смято конской подковой, руки выломаны и перебиты, потому и у застывшего трупа болтались как тряпочные. Его принесли и положили на ковёр перед князем, который всё время поисков неподвижно сидел на вынесенной лавке посреди площади у терема.

Ярополк пал на колени и подполз к брату. Юный Олег глядел открытым глазом в белёсое зимнее небо и оттого, что лицо его было раздавлено, казался улыбающимся. Поскуливая, Ярополк взял в свои ладони неестественно вывернутые руки Олега. Они болтались, как бескостные. Сложил их у брата на груди, убрал со лба прилипшую прядь русых волос и вымазал руку в крови и мозге. Хотел вытереть руку о снег, но увидел в толпе Свенельда.

   — Вот... вот... — прошептал он, протягивая руку к варягу. — Ты этого хотел! Ты этого хотел! — закричал он срывающимся голосом, бессильно поднимаясь перед старым воеводой.

Свенельд был выше на голову. Он стоял перед рыдающим князем, чёрный и немой, как деревянный идол, неподвижный и бесстрастный.

   — Не простит князь Свенельда! — шептались дружинники, возвращаясь в Киев из разграбленного Овруча.

   — Не простит Свенельд князя, — говорили в киевских пещерах монахи.

Пошла мести кровавым крылом своим по землям славянским княжеская усобица. Многие варяги вослед за Свенельдом ушли из Киева в Новгород, на север. Но Владимира в Новгороде уже не было: боясь мести Ярополка, он бежал на ладьях к ближним варягам.

Свенельд сел в Новгороде посадником Ярополка. И казалось, что в стране воцарилось единодержавие.

Но никто в продолжительный мир не верил! Все ждали, что вернётся из-за моря, с варягами, Владимир. Через полтора года, наняв на деньги, взятые где обманом, где силою у новгородцев, огромную варяжскую дружину, Владимир вернулся. И, соединившись с изменившим Ярополку Свенельдом, пошёл на Киев...

* * *

Каждый вечер в течение нескольких недель два монаха, возвращаясь к пережитому, давнему, и совсем недавнему времени, рассказывали карачаровцам, что творилось в Киеве и во всей державе. Они не объясняли, зачем прошли тысячевёрстный путь, зачем излечили немощного Илью... А только рассказывали о князьях, о войнах и усобицах, о врагах и союзниках, с тем чтобы огромный и славный силою своею Илья сам догадался о том месте, на которое предназначено ему стать в грядущей державе.

Так камень замковый не ведает своего предназначения, пока лежит в груде таких же камней, а строитель искусный выкладывает, стоя на лесах, хитростную арку. Обтёсывает кирпичи, скрепляет их белорозовой цемянкой, и растут две дуги, словно руки в объятии тянутся друг к другу, но вот остался один паз, и поднимает крепкая ладонь мастера безвестный камень и замыкает им всю конструкцию, и встаёт арка, скрепляемая каменным замком. Обирают подмастерья, заляпанные раствором известковым, доски креплений, и является арка — творение разума и мастерства, висят в воздухе, подчиняясь строгому расчёту, тяжкие камни, прочно запертые главным замковым камнем... Выбей его, и всё рухнет! Всё в прах обратится, низвергнувшись с высоты поднебесной. Но стоит камень замковый, венчает арку, как корона чело, и чем сильнее давят его с боков тяжкие объятия арочных изгибов, тем сильнее держит он всё строение. Потому и должен это быть камень особой прочности, несокрушимый и тяжкий.

Вот этим камнем, мнилось монахам, станет избранный провидцем-игуменом во тьме и прозрении киево-печорских теснин Илья.

Но не они призвать должны его, а он сам найти своё место. Потому так подробно и точно рассказывали ему о всех переворотах при дворе князей киевских — от Игоря до Владимира. Ибо к Владимиру надлежало Илье идти на службу. Каждый вечер, после тяжких трудов дневных, после ужина, перед вечерней молитвой, снова и снова разматывали они нить воспоминаний. Потому что нет прошлого и нет будущего, но всё — ткань едина, где прошлое будущее определяет. Жадно слушал старцев Илья, и вся пёстрая, неизвестная прежде в таких подробностях картина мира открывалась ему. Все хитростные переплетения варяжских, хазарских, византийских и славянских интересов, столкновений, измен, преступлений, войн и предательств. И только явной была мысль, что, ежели так управляет Господь, значит, так и нужно, значит, место Илье уготовано и иного ему не дано.

Так где же это место и почему именно сейчас пришли старцы?

* * *

Держава Ярополка напоминала слоёный пирог. Сам князь, сильно переменившийся и утративший после гибели брата — князя Олега прежнюю юношескую весёлость, метался в поисках союзников, изо всех сил тяготея к великой и богатой Византии. В православии видел он спасение — и своё, и державы своей. И не ошибался. Православия ждали и киевляне, во всяком случае большая их часть. Но между народом и князем стояла дружина — языческая, варяжская. Если при Святославе значительную её долю составляли христиане, то после резни, устроенной старым полубезумным князем на острове Березань, уцелели только редкие варяжские военачальники: десятники, сотники, исповедовавшие христианство тайно.

Языческую дружину воевод и бояр Ярополк не устраивал, и они явно тяготели к претендовавшему на киевский престол Владимиру. К нему бежали, к нему везли арабские дирхемы и мечтали, что когда сядет он на киевский престол, то вновь возродится союз с Хазарией, вновь пойдут караваны славянских рабов в дальний Итиль, а там — морским или караванным Шёлковым путём — по всему поднебесному миру. Назад к сильному и богатому прошлому тянула дружина. Но если совсем недавно слово дружины было законом для державы, теперь решение дружинников было не бесспорно. Горожане в окрепших и поднявшихся городах думали иначе. Особенно горожане Киева, куда стекалось всё, что было вольного и сильного в лесах, горах и в степях, необозримых просторах безграничной державы.

Все понимали, что это ими собираются торговать варяги и русы, что это их начнут продавать за море. Ярополка поддерживала Степь и самые сильные сыны её — печенеги. Видя в Киеве союзников против хазар и памятуя о том, как громил их Святослав, в Ярополке видели они защиту от хазарских работорговцев.

А варяги с хазарами союзничали, им хазары врагами не были, и рабов, пойманных в славянских лесах, варяги либо сами везли на невольничьи рынки, либо продавали хазарам... Варяги были очень сильны. Потому, когда пошёл Владимир на Киев, многие из дружины княжеской к нему перебежали.

   — Иду на тебя! — передал с гонцами Владимир, уверенный в своих силах настолько, что даже не боялся идти открыто. Не случайно выбрал он для своего похода водный путь «из варяг в греки».

По всему пути от Новгорода до Киева стояли варяжские гарнизоны в городах, которые сразу переходили к Владимиру. Тревожно принимали в Киеве каждое известие о приближении Владимира, шедшего на сотнях дракаров и ещё — пеше и конно.

   — Все войны, — говорили монахи, — страшны тем, что ведутся за правое дело!

Владимир всюду говорил и рассылал гонцов с вестью, что идёт наказать братоубийцу. И это его утверждение было притягательно всем язычникам, почитавшим месть долгом и верной службой богам. Потому большая часть дружинников склонялась к Владимиру. Дружина Ярополка истаяла настолько, что он не смог выйти против Владимира за стены, затворившись в Киеве.

Владимир понял, что Киев ему штурмом не взять, а сидеть долго под стенами, осаждая столицу, он не мог — деньги кончались, нужно было платить войску или распускать его.

Ярополка окружали несколько разноплеменных дружин. Дружина малая варягов-христиан, дружина конных печенегов под командованием хана Ильдея и большая дружина славян-язычников под командой воеводы Блуда.

Вот к нему-то и обратился Владимир. Тайный лазутчик через дружинников-язычников передал воеводе Блуду послание:

«Будь мне другом! Если убью брата моего, то буду почитать тебя как отца родного и честь большую получишь от меня; не я ведь начал убивать братьев, но он. Я же, убоявшись этого, выступил против него».

Блуд согласился на предательство. Но не мог совершить его сам и в Киеве, потому что большая часть горожан была за Ярополка. И Киев сдавать Владимиру они не собирались, зная, что будет с городом, когда вернутся туда обезумевшие от победы варяги.

Подолгу стоя на киевских стенах рядом с князем, Блуд уговаривал его тайно уйти из Киева, так как дружина ненадёжна и горожане, опасаясь погрома, попытаются откупиться от Владимира головою Ярополка. Ярополк смотрел на огни костров войска Владимира и слушал вполслуха слова воеводы. Отсечённый от киевлян дружиною, он не знал, чего хотят они и куда клонятся. Когда Блуд сообщил ему, что киевляне просят Владимира войти в Киев, он поверил. Ночью, спустившись к Днепру на нескольких стругах, ушёл к Родне, где был небольшой, но хорошо укреплённый замок. Было ли послание от Киева к Владимиру? Было! Но писал его Блуд, требуя скорейшего штурма, так как чувствовал, что киевляне, истомлённые осадой, начинают роптать и могут сами ополчиться на пришельцев в защиту князя Ярополка. Их ожесточение против Владимира было таково, что он поспешил вывести из Киева варяжскую дружину, чтобы не допустить грабежа и побоища. Он боялся восстания горожан против язычников-варягов.

Ярополк затворился в Родне, которая не была приготовлена к осаде, и вскоре в ней начался жесточайший голод. Измождённые дружинники стояли на стенах и на башнях, не собираясь, однако, сдаваться. Ярополк не мог смотреть на них, изъеденных цинготными пятнами или опухших от голода. Тень погибшего по его попущению младшего брата, которого он любил, постоянно стояла перед ним. В каждом умершем дружиннике он видел его черты. Смутно помнивший, что говорили ему когда-то греческие священники, Ярополк не мог молиться идолам деревянным, которые не были для него богами. В душе воцарялась равнодушная пустота. Князя не прельщала уже ни слава земная, ни пышность терема. Он хотел только покоя.

Блуд, неотступно следовавший за Ярополком, постоянно с сокрушённым видом врал о том, как восторженно встречал Киев Владимира-освободителя.

Не было этого! С малой дружиной отборных варягов, держа днём и ночью неусыпную стражу, сидел Владимир в княжеском киевском тереме, стараясь пореже выезжать к основному варяжскому и славянскому войску, стоявшему у Родни. Он расплатился с ними сполна, захватив арабские дирхемы киевской казны, но, зная алчность варягов, сильно боялся, что они потребуют дополнительной платы. Когда умер от голода один из самых юных гридней Ярополка, а Блуд в очередной раз принялся рассказывать, какие пиры задаёт Владимир и как собирается на эти пиры весь люд киевский, Ярополк вдруг сказал:

   — Пошлите ко Владимиру и скажите ему: «Что дашь мне, то я и приму!»

   — Нет! — вскочил и туг же зашатался — закружилась голова от голода — десятник Варяжко. — Не ходи, князь, к Владимиру — они убьют тебя! Не ходи!

Ярополк медленно поднялся и, обойдя вокруг стола, обнял Варяжка и поцеловал его в лоб.

   — Князь! — закричал, плача и целуя его руку; воин. — Не ходи! Умоляю тебя!

Но рано утром из ворот Родни вышли пешком Ярополк и свита его, Родня осталась на попечение дружинников Варяжка. Привели коней, и, тяжело поднявшись в сёдла, измождённые голодом воеводы и князь поехали в Киев.

Владимир волновался, поджидая брата, перед которым был кругом виноват. Но чем острее он чувствовал свою вину, тем меньше хотел её показать. А победил ли он? То, за что бился и сражался Владимир, было Ярополку уже не нужно! Другой, чем тот, кого знал Владимир, человек, постаревший не по годам и состарившийся душою, подъезжал к терему.

И не был он ни сломленным, ни покорённым — ему было всё равно, что с ним будет и что скажет ему Владимир. Отрешённо глядел он на варягов, стражей своих. Без тени интереса — на киевлян, что выбегали чуть не под копыта его коня и валились в ноги в радостном земном поклоне.

В теремном дворе он слез с коня. И двор княжеский показался ему каким-то маленьким и пустым. Поднялся по скрипучим ступеням терема на высокое крыльцо. Двое варягов растворили перед ним двери и пропустили в покои. Блуд, шедший сзади, тут же закрыл их и, повернувшись к свите княжеской, сказал:

   — Нечего ходить! Они братья — пусть меж собой сами поговорят!

И свита покорно сошла во двор.

Но Ярополк не дошёл до палаты, где ждал его Владимир. Прямо перед ним, заслоняя двери в следующие покои, вырос Свенельд, совершенно седой и похожий на мертвеца. Он взмахнул рукой, и два варяга, мгновенно вытащив короткие мечи, сунули лезвия князю под рёбра. Князь обмяк и тихо сполз к ногам Свенельда...

* * *

Бешеным махом подошла к Родне орда печенега Ильдея, но уже откатилась варяжская дружина. И вовремя! Иначе не миновать бы сечи! Себя не помня, летел Ильдей от самой дальней заставы в степях у Хазарии на выручку Ярополку, по пути заворачивая все встречные печенежские орды и славянские сторожи с собою. К Родне подошло войско, способное сбить осаду с города.

   — Где князь? — прокричал Ильдей. Отряд грохотал копытами по мосту у главной башни.

   — В Киев с братом мириться пошёл, — ответили со стены.

Заворачивая бешеного коня, с отрядом самых верных, преданных воинов-печенегов Ильдей поскакал к Киеву. Они влетели на мощёный двор, тут их и побрали.

Их повязали в теремном дворе, куда конников пропустили предупреждённые варяги. Двое или трое всадников замешкались у ворот и, поняв, что хан пропал, поскакали обратно к Родне. Ханских дружинников побили стрелами, а самого его, тяжко раненного, снесли в погреб, который был тюрьмой при княжеском дворе.

Поздно ночью уцелевшие печенеги доскакали до Родни.

   — Что с князем? — закричал выбежавший им навстречу Варяжко.

   — Всех убили! — ответили всадники.

Это не совсем было правдой! Убили не всех. Но ни Ярополк, ни Ильдей уже не пребывали в мире живых.

Проклиная Киев, Владимира и коварство язычников, Варяжко увёл остатки дружины и орды Ильдея к печенегам и долгие годы был злейшим врагом Владимира, не единожды наводя печенегов, не простивших убийство Ильдея, на княжеские города и сторожи.

Он примирился с князем много лет спустя, когда Владимир клятвенно заверил, что не убивал Ярополка, что ценит Варяжка за верность присяге и что виновные в смерти Ярополка наказаны.

Наказал он предателей — предательством.

В непрерывных пирах и бражничании прошло несколько месяцев. Владимир сидел на престоле киевском и правил единовластно. Принимал послов и всё больше понимал, что самый выгодный ему союз — союз с Царьградом.

Византия не лучше Хазарии, но ей были нужны не деньги и не рабы, а воины! Вот на этом и сыграл «рабычич» Владимир. Приманив варягов, что возвели его на киевский престол, щедрыми посулами и даже выдав им вперёд часть жалованья, почти всю дружину варяжскую он отправил ко двору императора византийского.

Весёлая, хмельная варяжская братия долго грузилась на струги и дракары. Лезли обниматься и целоваться ко князю, и он обнимал и целовал каждого, благодаря за службу и уверяя в вечной дружбе. Вёл дружину Свенельд. Он, как старый коршун, сел на носу передового корабля и повёл флотилию знакомой, не раз хоженной дорогой в предвкушении скорой и обильной добычи.

   — Жди нас, князь, обратно с победою! — кричали хмельные варяги. — Держись, мы скоро вернёмся!

Князь улыбался, махал рукой на прощание и пуще всего приказывал беречь византийского посла.

   — Не сомневайся, доставим, как яичко целёхонькое! — гогоча, кричали варяги.

Если бы знали они, какое письмо императору везёт византийский посол! Вряд ли уцелел бы и князь, и Киев, попади послание им в руки. Владимир просил императора загнать варягов как можно дальше, в самые кровопролитные сражения, по возможности разделив их на малые отряды.

«Прошу тебя как брата, — писал он, — пусть ни один из них не вернётся! А кто надумает воротиться, да будет убит без милости и брошен без погребения, как собака…»

Воистину собаке — собачья смерть. Не вернулся никто.

Об этом письме знал только один человек кроме князя — дядя его и воспитатель, брат Малуши, древлянский воевода, славянин Добрыня.

   — Возвращать их из Византии нельзя! — сказал он, соглашаясь с племянником и глядя вслед уходящей по Днепру флотилии. — А только осталась с тобою дружина малая! С такой не навоюешь! И ты нынче вроде как голый среди волков!

   — Ничего! Пойдут дождички — будут и грибки! — весело притопнув каблуками, сказал разудалый князь, сияя беспечной улыбкой.

   — Князь нынче, почитай, без дружины, — повторили в пещерах киевских два монаха, получая от игумена благословение на послушание новое, незнаемое прежде. Идти каликами убогими по всем землям и приводить в дружину княжескую верных воинов Христовых.

* * *

   — Ибо князь киевский ноне как на весах, — говорили калики Ивану и Илье, — что на чаши брошено будет, то и перевесит. Придут язычники — повторится история Ярополка и Святослава, придут люди новые — станет князь с народом своим заедино. И просветится страна, и скрепится светом православия.

Слушал это старый Иван и понимал, что сын уйдёт, и уйдёт навсегда. Понимала это и мать, но сказать не смела — да её никто и не спрашивал, что она думает. Недаром ведь говорилось у степняков: «Конь и женщина — твари Божии, которых всегда водят. Дочь — отец, жену — муж, мать — сын». Если отклонения от этого правила и были, то лишь для представительниц знатного рода варяжского. У варягов женщина была свободнее, чем у славян или у иных народов. Она могла сама принимать решения и подавать голос, а в других семьях никто женщину и не спрашивал. Что ничуть не уменьшало её страданий...

Страдала и жена Ильи, понимая, что муж уйдёт в неведомые края и, может быть, там голову сложит — ведь не на гулянку идёт, не на пир, а на труд воинский... И они бы совокупно могли удержать Илью, не пустить! Могла жена с матерью за него уцепиться, повиснуть, чтобы только с душой мог от себя оторвать. Мог и отец запретить — под страхом отцовского проклятия, — никуда бы Илья из родного дома не тронулся, но довлело над всеми карачаровцами чудо Ильина выздоровления.

Ежели не сидел бы он сиднем в расслаблении да не исцелили бы его молитвами старцы — не отдали бы своего единственного сына и заступника-кормильца кровные его. Удержали бы.

Исцелённого же Илью почитали, как воскресшего Лазаря.

Односельчане даже побаивались его, как выходца с того света, как пришельца из тьмы внешней, из царства мёртвых. Установилось вокруг Ильи кольцо почтительного отчуждения. И он понимал, что к прежней жизни у него возврата нет. Чувствовал он на себе печать избранности на подвиг, и хоть страшился его, и тяжко было ему отрываться от дома и следовать в жизнь неведомую, а ослушаться гласа Божия не мог. Он смотрел на сродников своих нынче будто с корабля уплывающего. И хоть телесно пребывал с ними, а всё же не так, как прежде, — глядя на многое будто издали, с тоской и печалью, не в силах высказать им всей своей любви.

   — Так что, — сказал воскресным днём Иван сыну, — пора... Чего зря тянуть время? Чему быть, того не миновать!

Голосьбой ответили ему женщины. Но Иван велел служить молебен и сбираться.

Две недели шли сборы. И главным из них было сбирание коней. Кони в селище были не табунные, а стойловые. Пасли их летом в огороженных левадах вооружённые табунщики. И когда калики перехожие впервые увидели коников — диву дались!

Кони были бурые и вороные, рослые и дельные, каких прежде ни в Киеве, ни в иных местах монахи не видывали. Массивные, широкогрудые, с кремнёвыми копытами, выносливые и силы необыкновенной — как раз под всадника, закованного в тяжёлые доспехи. Кони были добронравны, послушны и безбоязненны. Особая, невиданная прежде красота была в их тяжком беге, в игре мышц на груди, в том, как прочно и жадно цепляли они землю копытами, как гордо несли всадника. Особой же приметой породы была сказочно длинная волнистая грива, достигающая чуть не до земли.

Каждый конь воспитывался всадником с первых дней рождения, поэтому не знал он страданий при первом объезде, как тот конь, коего брали из дикого табуна и навек отымали волю. Не принимали они муки заламывания в оглобли, потому как приучали их к работе постепенно, не тычком-рывком и страхом, а лаской да уговорами. Через это каждый конь ходил за хозяином как собака, из рук его ел и ему одному служил. Во всё время, что был Илья в расслаблении и немощи, жеребёнок-стригунок и коник Бурушка ждал его. Успел бо Илья привадить его с малолетства, и никого, кроме Ильи, Бурушка не признавал.

К нему, как ребёнку своему, кинулся воин, едва чуть окреп и стал ходить. Его — коня застоявшегося, вошедшего в тяжкую силу, в самый расцвет мощи и быстроты, — вывел он на росные луга. Его гонял по песку, по воде, укрепляя ножные мышцы, отвыкшие в стойле от движения. Его растирал соломенными жгутами, его холил и отпаивал сытой — запаренным в молоке зерном, чтобы конь, без работы скудно содержавшийся (дабы не прилила не находящая выхода сила к ногам, чтобы не обезножел коник в опое, не сорвал сердце от обильной жидкости и не потеря воинской стати от обильной еды), теперь мог набрать тело. Вернуть прежние стати и резвость.

Через малое время нёс неосёдланный Бурушка Илью по лугам и перелескам, удивляя встречных и видевших его, как стихия вольная, грозовая... На языческого бога войны походил Илья, сидевший на Бурушке. Бурушка косматенький, разметав длинную гриву по ветру, тяжким скоком своим сотрясал округу. Не один европейский рыцарь заложил бы всё имение своё, чтобы получить такого коня. Такой конь стоил замка! В нём долгой работой коневодов и милостию Божией была слита кровь горячих степных коней — низкорослых, сухих и злых до скачки, на коих пришли предки Ильи из-под гор Кавказских, кровь осторожных, чутких и отважных вороных коней горных, которые на любой тропе копыт не снашивали, во тьме кромешной по слуху шли краем пропасти. И коней лесных — густых телом, высокорослых, сильных и выносливых... Слитая в едином теле кровь разных пород дала породу невиданную.

Мощный воинский конь поразил монахов, знавших толк в коневодстве и в лошадях, повидавших коней хазарских и византийских, коней низкорослых и выносливых, как собаки, — варяжских, ведомых с севера — из страны Гардарики, рыхлых копей Балтики, нарядных — Польши...

Это был конь породы новой!

Мощно ступал он по земле, легко неся многопудового всадника, принимал с места, перемахивал через поваленные стволы деревьев, осторожно шёл по незнакомому грунту, слушался малейшего приказа хозяина, словно был слит с ним в единую силу. Разумно, по-человечьи глядели глубокие, тёмно-фиолетовые и янтарные на просвет, породистые глаза его. Горячо и жадно хватали воздух трепетные ноздри, пламенея алым огнём, когда конь ярился или чуял опасность...

   — Истинно! — признали калики. — Никогда не видели мы коня такого!

   — Господь нас за труды вознаградил, — скромно сказал Иван-бродник — старый отец Ильи.

Когда же стал в стремя, во всём сиянии голубоватой кольчуги, воронёных поручей и панциря, в остроконечном шлеме с бармицами, сам Илья Иванович и явились они взору в невиданной мощи, слитой из силы и стати коня, красы человека и грозы оружия, — калики невольно сняли скуфейки.

Грозный воин вёл отроков своих ко граду Киеву. Грозен и светел был лик его, ясен взгляд, и далеко виделся выкованный на алом круге щита равный христианский крест.

Как и полагалось рыцарю, следовал Илья не один, но с отрядом малым. Четыре оруженосца, на конях лёгких, подвижных, масти гнедой и рыжей, вели по паре коней вьючных — маленьких, но необыкновенно выносливых, масти соловой, масти весёлой, особливо ежели соловый коник бывал чубарым, то есть шли по шкуре гнедой или рыжей большие белые пятна.

Вослед за конниками поспешали шестеро лучников — тоже в железных доспехах, со щитами большими деревянными крашеными, окованными, чтобы можно было нижним концом вбить такой щит в землю и укрыться за ним в пешем строю.

Все отроки дружины малой были обучены изрядно. А вёл их старый бродник, что помнил и службу хазарскую, и службу киевскую, где служил в дружине княжеской. Это он обучал отроков рукопашному бою, бою на мечах, лучной стрельбе и всем премудростям тяжкого воинского труда.

Отслужили обедню. Стали прощаться. Обвисли на отроках матери и молодые жёны. Припали к плечам Ильи мать и жена, будто крылья — в белых своих славянских рубахах. Гладили холодную кольчугу, которая царапала им щёки... Дочь Ильи цеплялась за юбку матери — хныкала. А Подсокольничек, у деда па руках, таращился, ничего не понимая и не ведая, что отец из дому в края неведомые уходит.

   — Ну, будя! — сказал Илья, утирая слезу. Перекрестил и перецеловал детишек. Простился с воинами, оставшимися защищать от недругов Карачарово селище. Стиснулся в объятиях с отцом.

Долго стояли они, положив друг другу на плечи кудрявые головы. Один — седую, другой — смоляно-чёрную... Разомкнулись.

Пала дружина с воеводою своим Ильёю оставляемым родителям в ноги, поцеловала землю отцов и, накрывшись чёрными папахами-клобуками, пошла по лесной тропе на запад.

Всхлипывая, опустив бессильные руки, стояли женщины. Жадно глядели вслед уходящим отцы и младшие братья.

   — Да ниспошлёт Господь им победы и поспешения во всех делах, — вздохнул священник.

   — Дай Господи! — истово перекрестился Иван. — Не будет в делах их Божией милости — и нас не будет. Не устоять нам тута. Сомнут всех поодиночке супостаты.

Приходили калики перехожие, Они крест кладут по-писаному, Поклон ведут по-учёному, Начинают чарочку питьица медвяного, Подносят-то Илье Муромцу. Как выпил-mo чару питьица медвяного, Богатырско его сердце разгорелося, Его белое тело распотелося. Воспроговорят калики таковы слова: «Что чувствуешь в себе, Илья?» Бил челом Илья, калик поздравствовал: «Слышу в себе силушку великую». Говорят калики перехожие: «Будешь ты, Илья, великий богатырь, И смерть тебе на бою не писана: Бейся-ратися со всяким богатырём, И со всею поляницею удалой».

Глава 7

Соловый белоглазый...

Отряд, вышедший из Карачарова, особо не таился, но и на рожон не лез. Храбростью не бахвалился. Знали, что вокруг люди разных племён и языков и каждый за свою правду стоит супротив соседей. И наречия у всех разные, и вера... А киевских князей хоть и почитали за власть, но дани им норовили не платить, отсиживаясь на залесских украинах каганата Киевского. То, что карачаровский род выслал в Киев Илью, для окрестного люда секретом не было. Вроде никто никого не видал, никто ни с кем не переговаривался, а весть мигом все племена облетела и до самых дальних докатилась. Запомнили имя идущего в дружину князя киевского Владимира — Илья. Но пока что знали о нём, что это сидень карачаровский, который в городище своём сидел тихо, с соседями не враждовал, но и своих обижать не позволял. А тут явились к нему из Киева монахи — калики перехожие, и оставил он отчину свою и родителей. «То ли договор какой выполнял давний, то ли славы искать пошёл в неведомые края?» — шептались окрестные славяне-кривичи.

Пересвистывалась по лесам соловая и белоглазая меря, на своём языке оповещая родичей про Илью.... Но большинство мерян были людьми мирными, жили с карачаровцами хоть и не в любви, а и не во вражде. Не мешали друг другу, и ладно. Одни — охотники, другие — пахари.

Одни по лесам да ловам рыщут, другие — пашню орут; одни зверя промышляют, другие — хлеб растят. А земли вокруг много, и лесов и рек в достаточности, и на пашню, и на ловы всем хватило.

Протараторили об Илье болгары, а от болгар и к хазарам (что путь по Волге из Скандзы в Персию держали до пересечения с Великим шёлковым путём) весть донеслась. Там порядок воинский всё в точности, спешным делом, в Итиль-город донесение доставил. И призадумались хазары-иудеи, что держали в каспийской столице власть: «А не стягивает ли Владимир-князь войска для нападения на Хазарию, как это делали Хельги и Святослав?» — «Да нет! — отвечали другие. — Великий Пейсах надолго вразумил славян! Нападения на Хазарию не будет». Однако в Киев посылали спрос с лазутчиком к жившим там иудеям: «Какие думы князь Владимир по поводу похода на Хазарию имеет?»

Но из Киева отвечали, что походу на Итиль не бывать! Владимир о том и не помышляет. А что идёт в Киев какой-то Илья, из беглых подданных Хазарского каганата, так ведь мало, что ли, их, бродников, скитается по Дальним местам и пустыням? Придёт час — изловим! Не он первый, не он последний! Пусть пока на воле потешится, как скотина, в луга отпущенная, тело нагуляет, а там его и словить можно, и если не на невольничий рынок отправить, то к какому-нибудь делу, для Хазарского каганата нужному, приладить... Скажем, на Византию или на Кавказ в поход. Там рабов либо добыть, либо голову сложить... И то и другое Хазарскому каганату на пользу. Князь же Владимир стольнокиевский никаких военных приготовлений не ведёт и воинов не сокликает. А Илья этот, карачаровец муромский, идёт неизвестно кем званный и для какой службы — неведомо. Самочинно.

«А что? Не напасть ли на Карачарово городище? Не взять ли там рабов для рахдонитов с Шёлкового пути?» — запрашивали киевских иудеев из Хазарии.

«Нет! — отвечали знающие люди. — И Муром, и Карачаров отстоят от Волги-реки далеко. Илья ушёл из городища, почитай, один, только несколько с ним дружинников-гридней. На пальцах пересчитать всех можно. Карачаров дружиной не уменьшился. И хоть невелика она, а пока воины кагана от Волги до городища доберутся — все люди из города убежать успеют, и в лесах их не найти. А дружина карачаровская много может вреда поделать. Кроме того, сейчас все племена в тех украинах залесских не в миру живут. А приди кто со стороны, пленить да неволить, — враз помирятся. И тогда они — сила!»

В каганате помнили, как объединились хазары горные и речные с иудеями-пастухами, когда на Дербент напали арабы. И как из этого единения родился Великий Хазарский каганат.

   — Не надо врагов усиливать! — таков был приказ кагана. — Брать рабов из-за Урала. А украины Залесские пока не трогать. Для сей нивы время жатвы ещё не подошло.

Потому успокоило чиновников хазарских самое главное сообщение: «У князя Владимира стольнокиевского денег на содержание даже небольшого нового отряда нет. Потому пойдёт назад от Киева Илья-карачаровец несолоно хлебавши... Отпущенный восвояси за ненадобностью. Были бы у Владимира деньги — давно бы большое войско собрал. А так все бояре да гридни наперечёт. И о том Илье-карачаровце ничего такого, чтобы его в дружину брать князю, не известно. Ничем он не прославлен и ни от кого не знаем! За что в княжеском терему его привечать да в гриднице, и без того переполненной, его оруженосцам место давать?» На том и позабыли на время про Илью.

А он шёл неторопко по дороге, давно запущенной — со времён Святослава да Олега, что на камских болгар ходили да по Волге Итиль разорять сплавлялись, — не чищенной, не загаченной, буреломом заваленной да кустами проросшей, а где и леском молодым.

Калики перехожие дошли с ним до ловов и родовых рек мери соловой, белоглазой да и в сторону подались. Сказались — в Новгород...

Илья остался без советчиков и попутчиков. Крепко запало ему в душу всё, что говорили старцы киевские, калики перехожие. Не просто понял он то, что они ему толковали, а сердцем принял: слава и сила державы грядущей — в Киеве. А сила Киева — в единении всех племён и языков в единый монолит, сплавленный верой православной. С теми думами и шёл князю служить. Много он про Владимира худого слышал, да ведь не Владимиру служить шёл, но князю киевскому: выходило, что, кроме как вокруг Киева, державу не сложить. Либо будет новая страна и народ в ней новый, либо никакого народа вскорости не станет — всех изведут лютый хазарин да варяги заморские.

Понимал он, что князю он вовсе не нужен! Мало ли кто придёт службы княжеской искать... Ни родства, ни свойства у него в Киеве нет. Калики перехожие, конечно же, рассказали, кто в православной общине помочь Илье может, но сама-то община в Киеве не в большой чести. А монахи хоронились в древних пещерах, в переходах подземных киевских, где их никто достать не мог, а то бы давно на хазарские деньги перерезали бы всех.

Нужна была Илье слава, потому что родством он не вышел и знатных родаков не имел. Слава — вот что выше знатности, слава — вот что человека безвестного сразу всеми знаемым делает. Долго думал над этим Илья, и в седле качаясь в такт хлынце Бурушки косматенького, и у костров ночных, а пуще всего в молитвах ко святым угодникам и Заступнице Богородице.

   — Господи, помоги, Господи, вразуми! Возьми щит заступничества Своего, покрой меня милостью Твоею, ибо не о себе помышляю, но о всём народе православном... — шептал Илья, встречая молитвой рассветы.

Отроки, что шли вёрст на пять впереди Ильи, вернулись с вестью:

   — Дале дороги нет! Разбойник соловый, белоглазый перекрыл. Поборы самочинно творит и берёт пошлины подорожные как ему вздумается. А того ведь разбойника все страшатся, и в такую он силу вошёл, что пошлины ему загодя высылают, да и то, расплатившись, никто без опаски не ездит, потому соловый истинно разбойник. Слова не держит, и ежели что из товаров или коней ему приглянется — берёт без стыда, а борониться станешь — лютой смертью казнит.

   — Что ж он так своевольничает? — удивился Илья. — Аль на него управы нет?

   — А какая тут управа? Князь киевский далеко, а хазары сюды, в леса дремучие, не заходят; в полной своей власти пребывает разбойник. Так что силы у нас малые — надо бы места эти округ объехать!

А гридень карачаровский посетовал:

   — Надо бы не конно идти, а на стругах по рекам сплавляться! Вот бы и миновали места эти разбойные.

   — Как не так! — сказал Илья. — На реке как раз хазарам не то варягам в зубы и въедем! Они на каждом перекате заставы держат, а такие пошлины дерут, что нам весь Карачаров заложить придётся, и то до Киева выкупов не хватит! Нельзя рекой идти!

   — Смотри! — вздохнули отроки. — Ты у нас набольший!

   — Силы у нас малые! — посетовал гридень. — А то бы заломать его, сатану! А придётся тайно лесами обходить!

   — Не придётся! — сказал Илья.

Ночью, переобувшись в лапти, с одним ножом у пояса, пошёл вперёд, да не прямо, а здоровенного крюка от дороги загнул так, что к заставе мерянской подошёл с тылу, никем не замеченный.

Была застава промеж двух болот на гати поставлена, как раз где гать из болота выходила на крепкую землю. Здесь роща была густая, дубовая. В лунном свете разглядел Илья и помосты, для засадных стрелков понаделанные, и укрытия их тайные. Всё ему открылось, как разбой чинился: обоз либо конного путника на открытом безлесном болоте далеко видать. Вот его издали соловые и примечали, посвистом своим малым подымали всю засаду, к разбойному нападению изготавливались. А как проезжий — конный ли, пеший — к твёрдой земле подходил, где вовсе гать узкой становилась, путали его свистом лютым да криком, а может, и ещё чем... Кони-то от страха, от неожиданности с гати сшибалися, в болотине вязли, тут их голыми руками и брали...

   — Не так страшен чёрт, как его малюют! — сказал Илья, воротясь под утро к своим. — Многих соловей поклевал, а нами авось подавится. — И завалился спать до полудня.

   — Илья! — будил его гридень. — Уж солнце высоко... Идём аль нет?

   — А вот и славно, что высоко! — щурясь и почёсывая смоляную кудрявую бороду, сказал Илья. — Оно нам и надобно, потому что от солнца на разбойника заходить станем, чтобы ему стрелить нас несподручно было.

Илья подробно растолковал каждому, как нужно действовать. Каждого расспросил, что да как тот станет делать... И маленький отряд вышел к болоту, сам же Илья пошёл в обход по оставленным ночью примёткам. Он вышел как раз в тот момент, когда на дальнем краю болота показались кони и волокуши его товарищей. Тихий посвист собрал всех соловых, быстро и толково разобравшихся по засаде. Илья стоял, затаясь в густом орешнике, и смотрел, как желтоволосые, в рубашках из сыромятной кожи, в кожаных белых штанах, лучники занимают позицию.

Илья ждал вождя — самого разбойника, самого Одихмантьевича, как именовала его молва.

Немолодой, коротконогий и широкоплечий вождь полез по приставленной лестнице на помост, устроенный на дубе среди густой листвы. Илья хорошо рассмотрел его гладкое безусое лицо, лисьего цвета бороду под подбородком, жабий тонкогубый рот... Дорогой лук с накладками, короткий меч и нож на поясе. Он что-то тихонько просвистел своим воинам. Они ответили ему таким же тихим свистом. Так, переговариваясь свистом, они дожидались проезжающих, которые еле тянулись по гати. Впереди шёл всего один конник, а дальше — волокуши и конные носилки.

Илья приказал своим двигаться как можно медленнее, чтобы воины в засаде перегорели жаждой боя, истомились в ожидании. Ему было видно, как его товарищи останавливались, перекладывали вьюки, еле-еле подходя к твёрдой земле, где их ждала засада. Воины Соловья Одихмантьевича пересвистывались всё нетерпеливее. Некоторые, не выдержав, уже спускались с помостов и изготавливались в кустах к рукопашной.

Илья не боялся, что его заметят. Ветер дул ему в лицо, а солнце светило в спину. И даже если бы Бурушка заржал, то Соловей не обратил бы на это особого внимания. По гати шли кони, и, откуда донеслось ржание, было не понять!

Наконец не выдержал сам Одихмантьевич.

Он что-то властно присвистнул-сказал — бойцы кинулись к дороге, и тут раздался страшный, переливчатый, сверлящий уши свист.

«Не зря сказано, что Соловей свистом шапку над крышей держит!» — подумал Илья, едва удерживая Бурушку, который захрапел и забился. Под переливчатый свист воины кинулись к болоту. Илья видел, что там, развернув коней и перегородив гать волокушами, изготовились к бою его лучники. Соловей не ожидал такого отпора и тут же послал подмогу — всех, кто оставался рядом с ним. Вторая группа бойцов с луками и короткими мечами бросилась к дороге.

   — Ну, вот и ладно! — сказал, трогая коня, Илья. — Теперь один на один можно ратиться.

Он неторопливо выехал на поляну за дубом, взял в руки лук и наложил стрелу.

Одихмантьевич на дереве стоял к нему спиной, весь поглощённый тем, что происходило на гати. Илья мог всадить ему стрелу промеж широких лопаток, но он был воин, и кодекс воинской чести почитал выше своей головы.

   — Эй! — крикнул он соловому. — Обернись!

Одихмантьевич резко повернулся.

   — Как ратиться будем? — спокойно сказал Илья. — На мечах, на копьях, а можно и по-кулачному?..

Одихмантьевич свистнул как-то по-особенному — вероятно, собирал своих на подмогу — и тут же пустил в Илью стрелу. Тяжёлая стрела с кованым тупым наконечником, чтобы не убивать, а в полон брать, глухо стукнула Илье в грудь, обтянутую кольчугой. Он пошатнулся в седле.

   — Вишь, какой ты невежа! — сказал он, сплюнув кровью. — Не желаешь, значит, по чести ратиться, всё разбойным манером норовишь.

Одихмантьевич, волнуясь, пустил ещё пару стрел, теперь уже остроконечных, боевых, но целиться ему приходилось против солнца, и силуэт Ильи плыл, потому что доспехи, кольчуга и шлем блестели и слепили глаза.

Илья натянул короткий и тяжёлый лук, который был принят за главный у степняков, и, качнувшись вослед стреле, послал её, словно вбил, разбойнику в голову. Соловей, взмахнув руками, ломая ветки, повалился с моста на землю. Илья подскакал и, свесившись с седла, поднял грузного рыжего Одихмантьевича, как баранью тушу положил поперёк седла. Быстро связал ему руки и прикрутил к передней луке. Одихмантьевич пришёл в себя. Стрела выбила ему глаз. Он окривел. Илья из перемётной сумы достал чистое полотенце и туго перевязал раненому голову.

Он, Илья, не испытывал к поверженному разбойнику никакой ненависти, поэтому и был совершенно спокоен. Придерживая раненого так, чтобы не трясти его и не причинить лишнюю боль, выехал к болоту.

А на болоте бой шёл к завершению. Соловьёвичи расстреляли все стрелы. Напрасно посвистывали они, оборачиваясь в тому месту, где на дубе сидел их вождь, прося помощи. Помощь не шла!

Гридни же Ильи в стрелах не нуждались и брали их, сколько было надобно, из открытого заранее тюка. Стрелы из-за поставленных поперёк гати волокуш летели непрерывно, не давая соловьёвичам подойти. Когда же оборонявшиеся увидели вдалеке, за спинами нападавших, Илью, то не могли удержать радостных криков.

Немолодой гридень тут же вытащил меч и полез через завал, чтобы в тесном бою посчитаться с разбойниками. А те, расстреляв все стрелы, спина к спине жались, выставив мечи, потому что щитов у них, по разбойному делу, не было, доспехов — никаких и мечи много короче карачаровских.

   — Ну вот! — сказал Илья, поднимая Одихмантьевича. — Пришёл и на крапиву мороз... Кончились разбойства твои.

Соловей тяжело вздохнул. Прикрыл единственный теперь свой зелёный глаз. Бой на болоте прекратился. И соловьёвичи, и карачаровцы стояли опустив мечи. Но победа была за гриднями Ильи. Пять разбойников валялись на гати, со стрелами в головах и в горле. Двое сидели, пытаясь выдернуть калёные жала из рук и ног, а среди карачаровцев не было даже ни одного раненого.

   — Убивать будешь или хазарам продашь? — вдруг по-славянски спросил Одихмантьевич.

   — И убивать не буду, и торговать людьми не стану! Наш Бог милосерден и милосердным прегрешения прощает, а я Спаса моего Господа всем сердцем люблю. Видишь вот, он мне на тебя победу даровал!

   — Твой Бог сильнее наших! — признал Соловей.

   — Он добрее ваших, — сказал Илья. — Господь наш Иисус Христос заповедал христианам со всеми в мире и любви жить. И мы с тобой воевать боле не станем, а мир сотворим. И людей я твоих неволить не буду, и другим не дам. А вот тебя повезу в Киев, ко князю Владимиру, — ты в его вотчине разбой вёл, ты с ним и говорить станешь, как дале проживать намерен.

   — Я твой пленник, — сказал своим пришепетывающим говором Соловей, — мне спорить не приходится.

Он как-то затейливо присвистнул, и воины его покорно побросали мечи. Вместе с гриднями Ильи они перевязали раненых, посадили их на коней и пошли в селение Соловья.

Оно было похоже и на Карачарово городище, и на славянские поселения. Тот же частокол, те же рвы и валы. Только сделано было всё поплоше, надвратной башни не было, да и угловые были без задней стены: так, только лучникам прикрытие. Видать, полагались местные обитатели не на крепкие стены, а на дремучие леса.

Ворота городища распахнулись, и под вой и причитание белобрысых и конопатых женщин карачаровцы и пленные въехали внутрь. Ото всех домов-полуземлянок бежали мужчины с рогатинами, копьями и луками. Но Одихмантьевич что-то просвистел, и они убрали оружие. На своём свистящем и шипящем языке он что-то сказал старикам, которые кучкой стояли на площади, и те покорно разошлись. Через некоторое время они вернулись. И стали бросать к ногам Бурушки медвежьи шкуры, шкурки белок, горностаев, куниц, а поверх всего кожаные мешочки с деньгами — это был выкуп за пленных.

Илья посмотрел монеты. Деньги арабского серебра были явно хазарские.

   — Откуда серебро? — спросил Илья.

   — Торгуем, — уклончиво ответил Одихмантьевич.

   — Людьми? — спросил Илья, показывая на загоны и срубы, где горами лежали деревянные шейные колодки, в которых водили рабов. — Вот что я вам скажу, соловьёвичи... — своим низким голосом пророкотал Илья. — Ваших пленников отпускаю без выкупа. Но вам зарок кладу: ежели опять хазарам людей ловить станете — вернусь и селение ваше всё разорю и выжгу, а вас самих в полон отдам!

Ведуны-знахари наложили на выбитую глазницу Соловья какие-то снадобья, дали мазей с собою в дорогу, потому что Илья ночевать у них не стал. Это было бы уже верхом безрассудства. И так, когда знахари пользовали Соловья, отроки Ильи мечи держали обнажёнными.

Сам Одихмантьевич о пощаде не просил, понимая, что эта просьба бессмысленна. Никто его не отпустит, потому что он самый важный залог тому, что на карачаровцев никто не нападёт. Уж как бы врасплох ни были бы взяты воины Ильи, а перед тем, как погибнуть, полоснули бы Одихмантьевича по горлу ножом. То, что в те времена брали заложников, было общепринято: именно наличие заложников гарантировало безопасную дорогу от одного места в другое. Правда, редко кто возил таких, как вождь мерянский, знаменитый Соловей-разбойник. И везли его не до ближайшего селения, чтобы выменять на других заложников, но в сам стольный Киев-град.

О чём думали они в долгой дороге, у ночных костров — карачаровский сидень Илья и соловый вождь мери Одихмантьевич?

Мучась от головной боли, он не мог уснуть и единственным своим зелёным глазом рассматривал взявшего его в плен воина.

Илья был высок и крепок, во всей ухватке его, в манере сидеть на коне сквозила страшная сила. И вооружён он был не так, как все, кого видел прежде Одихмантьевич. Не так были одеты и вооружены варяги, не так и хазары. Не однажды смотрел разбойник пленённый, как одевается и снаряжается Илья. Потому что не брезговал воитель частым умыванием и баней. Парился долго, будто век жил с вятичами или с мерей. Выбегал из бани багровый, голый и кидался в ледяную реку или колодец, ежели случалось мыться в каком селище либо городище. В бане хвощался вениками берёзовыми, дубовыми, можжевеловыми... Выл и стонал от наслаждения. Выйдя из бани, утирался, будто князь, холстинковым полотенцем и сидел-остывал на лавочке, привалясь широченной спиною своею к бревенчатой банной стене, — гора мышц, жилами перевитая. Тёмные густые кудри его были подстрижены в скобку, странен был гололицему мере молодой человек с густой кудрявою бородой и усами скобкой.

А встанет Илья — медведь медведем. Даже ходит раскачиваясь, как хозяин леса.

На распаренное тело своё надевал Илья посконную белую рубаху и узкие порты, как принято у славян. Но далее наряд его был воинским, здешним местам непривычным. Поверх сподней рубахи надевали отроки на Илью стёганый (вымоченный в соли и потому колом стоявший) тегиляй, как это делали болгары и хазары. На ноги — сапоги с медными поножами, закрывавшими голень от удара — копьём ли, мечом ли, стрелою ли... А поверх тегилея — кольчугу диковинную, из многих колец сплетённую хитростно, — её ни ножом, ни стрелою не возьмёшь. Разве что ударом копья оглушишь, рёбра переломишь... Но на тот случай надевал Илья поверх кольчуги панцирь кованый, спереди и сзади от любого удара защищавший. Голову покрывал чёрным клобуком, а как к бою готовился, вместо клобука надевал войлочную тафью с наушниками да шлем островерхий с назатыльником да с кольчугою, на шею свисавшею. Опускал стрелку, чтобы переносицу от меча защитить, а к передней части шлема крепил личину — навовсе в железо закованным оказывался. И перчатки у него были либо кольчужные, либо кожаные с металлическими бляшками. А чтобы не сомлеть в железном доспехе, набрасывал на плечи плащ лёгкой ткани заморской, с Востока дальнего ввезённый, как лазурь на солнце игравший. Отроки помогали Илье сесть в седло, так тяжёл он был. Громадный конь его, с чёрною, чуть не до земли гривою, и тот приседал от тяжести всадника. Но когда со своей страшной тяжестью поднимался Бурушка в галоп, казалось, любую стену пробьёт широкою своей грудью.

Удивляло Солового и то, что каждую свободную минуту, когда кони отдыхали или паслись, Илья обучал отроков, бился с ними и на кулачки, и на мечах, и на копьях. И каждый из его немногочисленной челяди превосходил всех известных Одихмантьевичу воинов. И каков же был Илья, если взять они его всем скопом не могли, а он ратился с ними не более чем в четверть силы, как с ребятами не то со щенками играючи. И при такой силе и тяжести был Илья резов и вёрток. Стрелы на лету хватал, а нож засапожный метал, как природный меря, — на полста шагов в денежку.

Присматривался через пламя костра вечернего и карачаровец Илья к пленнику своему, и хоть говорили они мало, а всё друг про друга понимали. Понимал Илья, что соловый мурома Одихмантьевич не по своей воле оказался с родовыми землями на дороге проезжей, меж двух путей: «из варяг в греки» да «из варяг в Хазарию». Первый пучь — по верховьям Волги да через переволоку на Днепровский путь — держали русы-варяги, а второй — по Волге — принадлежал хазарам, примучившим болгар камских. Самая граница владений хазарских подступала к родовым ловам и перевесям Одихмантьевым. Потому не мог он заниматься ни охотою, ни рыбною ловлею, ни бортничеством, а хлебопашеством и не умел никогда.

Стал Одихмантьевич рабов-челядинов для хазар и для варягов по окрестным селищам и мать, из славянских поселений, болгарских, а более всего вятичей, что селились по землям муромским; да и своим корнем, мерянским да муромским, не побрезговал.

Рабов покупали и варяги и хазары. Везли их на юг в страны полущённые. Сказывали, самый большой рынок рабов в Итиле — столице хазарской, через которую и морские и караванные пути во все страны света пролегали, по Великому пути из Кордовы испанской в Пекин. Из Гардарики — страны русов, из Скандзы — в Багдад... На этот рынок свозили пленников со всей земли: от гор Уральских, из земли гузов, из племён печенегов, но более всего от языков славянских — вятичей с Оки и Волги, из земель кагана киевского. В старые времена торговали рабами только купцы из Хазарии, но потом торговлю эту частью перехватили у них варяги-русы. Те, что на ладьях своих по всем морям плавали. От моря тёмного Студёного до моря Чермного тёплого, что до самого Царьграда катит волны свои. Однако и хазарских купцов, и русов было мало, налетали они дружинами небольшими и более скушали рабов у местных князей, чем сами ловили. Могли хазары на непокорных и большое войско привести. Одихмантьевич видал их не единожды. Были в тех войсках хазары разные: хазары белые и хазары чёрные, хазары-иудеи и хазары-тюрки, были и все народы в Хазарском каганате, дань Итилю платившие: и болгары, и печенеги, и вовсе незнаемые ясы, буртасы и даже неизвестно откуда приведённые готы черноморские, а уж мелких родов — не счесть... Как таким не покориться да не платить дани?

Но временами поздними пришли каганы русов: Хельги-старый[8], а до него — Аскольд-варяг, сильно побили хазарские рати. И хоть потом хазары вновь заставили Киев дань платить, а всё ж не те стали... Отец Одихмантьевича ему рассказывал, как пришёл князь великий киевский Святослав и как побил он многих болгар и хазар. Диковинный был князь — и не варяг, и не славянин. Говорил и по-варяжски и по-славянски, а хохол во лбу носил, как степняк... Кто только в его дружине не состоял! И торки, и русы, но всё же была дружина в основе своей славянская. Славянских богов чтили, славянским идолам жертвы носили: петухов да быков, а то и людей...

Шибко тогда Одихманово племя боялось. Далеко на север откочевало. Но Святослав на Волгу прошёл много южнее, а назад не возвращался. Другим путём в Киев пошёл. Разгромил Итиль, перешёл на Чёрное море и по Днепру вверх поднялся в стольный град свой.

И опять стала мурома соловая людей имати (а пуще всего малолетних, кои родство своё забыть могут в новых странах да назад бежать не станут) и русам да хазарам продавать. Но при Святославе русы слабеть стали. Меньше в них стало варяжского корня, всё больше славяне русами стали зваться. И торговля людьми почти замерла, потому что среди русов стали попадаться люди с крестами на шнурках, которые верили невидимому Богу, и чтили Его бескровно, и рабами не торговали.

Потому служил Одихмантьевич хазарам, но если приходили дружинники киевские, от них данью малой откупался. Заходили они на полюдье редко. Больно далеко были леса муромские от Киева — матери городов. «А этот! — думал Соловей. — И не дружинник, а в Киев торопится! Зачем?»

И смутная догадка, что всё дело в том маленьком кипарисовом крестике, что на нитяном гайтане виднеется в распахнутом вороте Ильиной рубахи, заставляла его внимательнее вслушиваться в слова молитв, которые распевали отроки Ильи и он сам на утренней и вечерней молитве.

«Но ведь Киев — самое гнездо языческое! — думал Соловей. — Там ведь самое большое славянское языческое капище. Не так давно туда всех знаменитых идолов свозили. На горе им святилище строили... Правда, с этими идолами не всё гладко вышло: разные племена почитали разных богов. Своих богов, как родичей, не отдавали, а чужим богам не служили, а ругались! Потому бывали на местах служения такие драки, что до муромских лесов про них слухи докатывались...»

И хоть, говорят, сильны и другие боги в Киеве и служат своим богам и христиане, и подольские иудеи, и даже мусульмане, что приняли новую веру и вынуждены были бежать с Волги, а всё же главные боги, Перун да Сварог, — боги славянские, языческие. Им Киев-град и все племена — варяги, русы, древляне, тиверцы, уличи, северяне-вятичи, радимичи, полочане, словены — жертвы несут да костры возжигают. А боги мери, чуди, веси, муромы на Перуна да Сварога походят, потому Киев-град Соловью не враждебный. Боги не оставят Одихмантьевича, который всегда служил им. Кормил их кровью и жертвы всякие приносил, в том числе и пленников. Так что ехал в Киев Соловей, надеясь, что князь его вернёт в его земли, только заставит клятвы на верность принести и служить Киеву, как уже не однажды делали другие киевские князья: Хельги-старый, Янгвар, которого за жадность разорвали меж двух берёз древляне, Хельги — регина русов, Святослав-князь, а вот теперь — Владимир...

И не было особого труда клятву принести новому князю. Старый-то погиб, стало быть, и клятвы ему нет. Можно теперь и новому князю покориться.

Правда, Соловей клялся в верности хазарам... Но хазары далеко... Да и обязательств своих он не нарушал. Рабов поставлял на Великий шёлковый путь исправно. Кстати, может быть, в Киеве община подольских хазар-иудеев заступится за своего союзника, за верного Соловья-разбойника. А уж он потом рабами от них откупится. Надежды у Одихмантьевича были, и небезосновательные. Но меркли они, когда видел он широкую спину Ильи. Человека, для него совсем непонятного: ни киевского князя дружинник, ни князь, ни вождь... Клятв никому никаких не давал, а вот рвётся в Киев! Пленника везёт, который в Киеве, может, и гостем будет, а сам Илья — пленником! Но едет! И работорговцам Соловья не продаёт, и выкупа не берёт... Непонятный, как тот невидимый Бог, которому он постоянно молится, человек этот, Илья из Карачарова...

Неторопливой хлынцой-трусцой шёл крошечный отряд Ильи Муромца, сидня карачаровского, а слава бежала далеко впереди. Невидимые в лесах охотники присматривались к проезжающим да весть в свои становища несли. А как прошли Ильины отроки полпути — поредели леса. Стали слева появляться в рощах сначала поляны великие, а затем уж поля пошли, где рощицы малые гривками держались да затягивала, буйная на переломе лета, все овраги зелень. Начала краснеть бузина, начали розоветь бока у диких яблок, что попадались вдоль тропы-дороженьки...

В попадавшихся редко селищах и погостах путников встречали радушно. Соловья разглядывали с любопытством. Много про его куражества наслышаны были. Иные дивились, что он человек собою, потому — ходили слухи, будто он птица-оборотень.

Раза два летели из чащи в путников стрелы да выскакивали лихие разбойники. Однако их Илья на щит брал да плетью одной учил. Панцирь его стрелы пробить не могли, а в бою рукопашном никто с ним не мог сравниться.

   — Что-то больно легко идём! — вздыхал Илья. — Говорили, что дорога вовсе непроезжая, ан вот нам и супротивников нет...

   — Нет, потому что слава о тебе пошла как о воителе, — говорил старый гридень. — А случись тут крестьянину ехать неоружному, так и ждать долго не придётся — наскочат лихие людишки. Известное дело: вдоль дорог племена разбоем живут. А ты иди да радуйся, что тебя не тревожит никто...

   — Это меня всего более тревожит! — вздыхал Илья. — Когда хорошо всё — мне особенно боязно. Беды жду!

   — Да ну тя, накличешь ещё, — плевался гридень.

Так и далее странствовали...

Он пустил добра коня да и богатырского, Он поехал-то дорожкой прямоезжею. Его добрый конь да богатырский С горы на гору стал перескакивать, С холмы на холму стал перемахивать, Мелки реченьки, озерка промеж ног спущал. Подъезжает он ко реченьке Смородинке, Да ко тоей он ко грязи он ко черноей, Да ко тоей ко берёзе ко покляпые, К тому славному кресту ко Леванидову. Засвистал-то Соловей да и по-соловьёвому, Закричал злодей-разбойник по-зверинаму, Так все травушки-муравы уплеталися, Да и лазуревы цветочки осыпалися, Темны лесушки к земле еси приклонилисн... А тут старыя казак да Илья Муромец, Да берёт-то он свой тугой лук разрывчатый, Во свои берёт во белы он во ручушки, Он тетивочку шёлковенькую натягивал, А он стрелочку калёную накладывал, То он стрелил в того Соловья-разбойника, Ему выбирал право око со косицею. Он пустил-то Соловья да на сыру землю, Пристегнул его ко правому ко стремечку булатному, Он повёз его по славному по чисту полю, Мимо гнёздышко повёз да соловьиное…

Глава 8

Канглы под Черниговом

Беда себя ждать не заставила. В пяти днях пути от Киева отряд увидел первые сожжённые сёла и первых убитых. Старый гридень, Илья и Одихмантьевич, который вроде оправился и пообвык в отряде Ильи и почти уже не чувствовал себя пленником, сунулись следы глядеть.

Сёла были славянские, а убитые — старики да несколько непогребённых воинов. Воины были полуодеты и безоружны — содрали с них оружие, что ли?

   — Да и не было его! — сказал Илья, переворачивая на рассечённую спину молодого парня с удивлённо раскрытыми глазами. — Не успели они справиться.

   — Да ободрали с него оружие! — сказал гридень.

   — Илья прав, — прошептал Соловый. — Он в одном сапоге. Обуться не успел. А так бы сапоги стащили — босой бы лежал.

   — Ты-то уж знаешь! — под нос себе пробормотал гридень. — Тебе ль впервой мёртвых разувать!

Соловый расслышал и усмехнулся.

   — Кто, — спросил его Илья, — кто это набег творит? Хазары?

   — Хазары так далеко не ходят теперь. Нет у них своей силы. Они других посылают. А полон — перекупают.

   — Так кто?

   — Канглы, — сказал Одихмантьевич, поднимая короткую стрелу.

   — Кто-кто? — загомонили отроки.

   — Печенеги? — спросил Илья. — Конно, изгоном идут на Киев?

   — На Чернигов, — поправил Соловей. — Киев на левую руку от нас.

   — Ну, что делать будем? — спросил Илья, когда оттащили из сожжённого селища мертвецов и уложили рядком, не ведая, как погребать. Славяне были язычники. — Что делать будем?

   — Силы наши малые, — сказал гридень. — Надо скорее в Киев весть подавать. А в драку лезть нам не след.

   — А ты как думаешь, Одихмантьевич? — спросил Илья Солового, поскольку отроки были в боях небывальцы и только глазами хлопали, а совета подать не могли.

   — Ты в Киев идёшь? Ну и ступай себе, — ответил пленный. — Подымай там дружину княжескую да под Чернигов, ежели драться охота.

   — Хорошо, когда канглы под Черниговом стоять будут, а коли изгоном возьмут? А коли и не возьмут, по селищам полон набрали — по этой дороге назад погонят. Пока дружина к Чернигову пойдёт, они уже в Дикое поле уйдут, за Изюмский бугор, а там их не нагнать, полона не отбить!

   — Тебя с твоими мальцами, — сказал Одихмантьевич, — канглы конями стопчут и не почуют, только головы ваши под копытами конскими треснут.

   — На всё воля Божия! — сказал Илья, поднимаясь в седло. — Бери, гридень, двух отроков, да скачите в Киев-град, а мы встречь канглы на Чернигов пойдём.

   — А этого куды? — спросил гридень, кивая на Солового. — Ежели мне его вести, то двух отроков мало. Тут ночёвки три-четыре будет — ещё сбегёт.

   — Куда мне здесь бежать? — усмехнулся Одихмантьевич. — Мне и так полон, и эдак. — А про себя подумал: «Одно дело — с витязем, пленившим меня в бою, пред очи великого князя, кагана киевского, прибыть, иное — со слугою его на верёвке, как собака, прибежать...»

   — Я с тобой пойду, — сказал он Илье.

   — Сбежит разбойник к печенегам! — заговорил гридень. — Непременно сбежит. Уж лучше его тут прикончить.

   — Старый ты, а глупый, — сказал Одихмантьевич. — Только мне к дикарям этим в полон попасть недоставало! Для вас я — пленник, а для них — раб незнаемый!

   — Всё врёт, собака! — закричал гридень. — Обманы пущает!

   — Собака врёт! — огрызнулся мурома. — А я дело говорю.

   — Тогда поехали, — подытожил Илья. — И вы поспешайте! Пусть дружина под Чернигов идёт. Непременно, печенеги там стоят. А ты не трус! — похвалил Илья разбойника муромского.

   — Я с мечом ходил, когда ты ещё за мамкину юбку держался, — не принял похвалы мурома.

   — Вона! — удивился, поворачивая Бурушку на Черниговскую дорогу, на северо-запад, Илья. — А я думал мы ровесники.

   — «Ровесники», — передразнил его, становясь своим конём рядом ко стремени, Одихмантьевич. — Я тебя вдвое старше. Я Хельги Великую помню! Когда она ловам да перевесям рубежи устанавливала, я уже воином был.

   — А какая она была? — спросил Илья.

   — Хельги-то? — переспросил Одихмантьевич. — Истинно княгиня Великая! Во всём княгиня.

Он припомнил летнее утро, когда вместе с родичами и других родов воинами они долго шли лесами и сплавлялись по рекам к городищу, в котором их ждала княгиня.

Закованные в латы варяги стояли, опираясь на громадные двуручные мечи, на топоры с длинными рукоятями. Грозно вздымались их шлемы. Сильно схожие с ними были вои русов и славян. Только славянские воины, или, как они сами себя именовали, храбры, были одеты чуть пестрее и подешевле. Шлемы у них были деревянные, кожей обитые, охрой выкрашенные. Были тут и хазары черноглазые — наёмники, в меховых шапках и конно, с косами, на спину откинутыми, как у женщин, были и готы крымские в шлемах блестящих греческих.

Никогда, ни прежде, ни после, Одихмантьевич такой дружины не видывал.

Прямо на поле перед городищем были накрыты столы широкие, всякими яствами уставленные. Трубачи проревели в трубы позлащённые, и дружинники и гости уселись на лавки за столы. Вот тогда из ворот городища вышла княгиня. Было в её фигуре в княжеском корзно, которое украшала только одна серебряная фибула-застёжка, в бледном лице, что казалось белее повойника, что-то такое строго-величественное, что все воины примолкли и поднялись, не сговариваясь. Княгиня жестом пригласила всех сесть и поклонилась.

   — Князь вас потчует во здравие! — сказала она звонко.

И только тут многие обратили внимание на то, что рядом с ней стоит князь Святослав, совсем мальчонка, — матери, невысокой, ниже плеча. Но и на его лице была та же строгая княжеская печать. Прямо и твёрдо глядели широко открытые серые глаза, и держался он как мужчина и как воин.

Он сел на высокое место во главе стола. Он первым поднял чару с мёдом, приветствуя разноплеменных воинов. Но слово сказала стоящая рядом с ним мать-княгиня. Коротко было слово, и не запомнил его тогда плохо понимавший славянскую речь Одихмантьевич, однако смысл понял и до сего дня в душе сохранил.

Было в том слове пожелание счастья и мира, добра и справедливости, было и объяснение, зачем позваны сюда разных языков люди. Одну державу, живущую по правде истинной, призывала создать Великая Хельги, где каждый будет в уделе своём покоен и благополучен и от врагов защищаем...

Долго кричали воины здравицы Великой Хельги, чтобы и за стенами города, куда ушла она, ибо не пристало женщине и ребёнку пировать с мужчинами, слышала она их.

Потому и принимали беспрекословно все границы, все ловы и перевеси, которые устанавливала Великая Хельги. И хоть многим сие казалось утеснением, однако соглашались, понимая: хоть и тесно, да справедливо. Особенно же по нраву пришлись погосты, которые устанавливала Хельги по разным землям и странам, чтобы сидел в погосте тиун княжеский, принимал по счёту дань с племён окрестных, а не шастал князь, как волчара, со стаей дружинников по городищам и весям, лихоимствовал да грабил, как тать, да брал, что ему глянется, а дружинники девок скоромили да бражничали, точно не в своём уделе, а в стране вражеской, и не дань берут законную, а грабят что ни попадя.

   — Видать, научили Хельги уму-разуму древляне, — сказал тогда старый Одихмантий сыну своему, Соловому, — научили, разорвавши мужа её князя Игоря меж деревьев, наказывая за корыстолюбие и жадность. — Но сказано было без злобы, без злой радости.

И несли дани охотно, и границы держали честно, потому что все порядку довольны были. И дороги стали мостить, и новые поля выжигать, и городища ставить. Да только попёрли со всех сторон враги в богатую-то страну. А за каждым набегом, за каждой схваткой кровавой видна была рука Хазарии, которая, как умирающий колдун, хваталась за живых, норовя утащить с собою в могилу.

Это они раскачали племена степные. Выбили из-за Урала каменного печенегов, и пошла гулять по державе Киевской война. А Святослав-князь воин был изрядный и поражений не знал, но, кроме войны, и не ведал ничего...

Пока, уведя дружину, бился в краях дальних, частыми набегами сокрушили кочевники и дороги, и погосты, и всё, что так долго и мирно налаживала дальновидная Хельги. И опять рассыпались, словно прутья из веника незавязанного, все языки и племена, которые собрала воедино Великая Хельги, развалилось всё, будто стена каменная, без цемянки сложенная. Опять заколодели дороги, стали тати грабить, а разбойники рабов ловить да варягам и хазарам продавать. Стал и Одихмантьевич этим страшным промыслом жить.

Его мысли прервали выходившие из леса пешие воины.

   — Кто вы? — спросил Илья, не обнажая меча.

   — Сперва вы скажете, чьи вы, далеко ли путь держите?

Илья подумал и сказал правду:

   — Едем Чернигову на подмогу...

   — Тогда и нам с вами по пути. И мы идём Чернигов вызволять да полон отнимать. Мы ведь хоть и мужики деревенские, а данники князя черниговского, его отчины люди.

Таких отрядов становилось всё больше. И вскоре шла по дороге на Чернигов дружина немалая. Хоть и пестро были снаряжены и вооружены небогато, а шагали сноровисто; хоть и не вои шли, не дружинники, а мужики черносошные, но рвались в бой! Сокрушить лютого пришельца, отбить полон, освободить Чернигов-град от осады.

Такого единомыслия в простом народе Одихмантьевич никогда не видел, да если честно, то и славян столько, скопом да оружно, не встречал никогда: шли тут и бортники, и пахари, и кузнецы, и иного рукомесла люди, шли тут и охотники — лучники завзятые. И хоть усмехался Одихмантьевич: «Грозны, мол, вы на походе, таковы ли будете, когда на вас тучей канглы пойдут! Мол, хороши вы, на рать идучи. Не пришлось бы вам на рати в порты нас...», — но упирался его взгляд в широченную спину Ильи, и понимал он: в этом воинстве разнопёстром есть становой хребет, есть воевода. Странно было ему идти одним войском с мужиками, которых он, как зверей, по деревням отлавливал да, как скотину бессловесную, болгарам, хазарам да варягам продавал. Но удивительное новое чувство единения в большую воинскую семью заставляло его быть радостным, хотя каждую минуту он помнил, что пленник. Оружия-то ему не давали, больно худа была за разбойником славушка.

Совсем недалеко от Чернигова выскочили на дорогу всадники. Ополченцы всполошились, но оказалось, что это «свои поганые» — торки. Было их два десятка. Подскакали они на хороших конях к Илье, и дрогнуло его сердце, когда он увидел их оружие, посадку, одежду, а более всего — когда услышал тюркский язык, который был ему понятен.

   — Ты кто? — спросил старший всадник.

И сидень карачаровский неожиданно для себя ответил тюркским словом:

   — Богатырь. Илья, сын Ивана-христианина.

   — Вижу, что богатырь, а какого ты племени? — всё так же по-тюркски спросил старший всадник.

   — Деды вышли из земли Каса, каганата Хазарского, ради веры православной, — по-славянски ответил Илья.

   — Ты похож на нас, — сказал горбоносый и темноглазый воин, — и одет и вооружён ты не по-славянски.

   — Христос — моя отчина! И племя моё, и род мой, — чтобы не вдаваться в лишние толки, сказал Илья.

   — В Киеве я видел христиан, — сказал торк. — Удивительные люди. Как можно молиться тому, чего нет? Я их спрашиваю: покажите своего Бога... Они говорят — он невидимый и везде. Как это может быть?

   — Ты живёшь? — спросил Илья.

   — Живу, — насторожился торк.

   — Покажи мне, что такое жизнь!

Ошарашенный торк замолчал.

   — Вы-то откуда? — переходя к делу, спросил Илья.

   — Да мы сторожа киевская, княжеская. Татей да разбойников по дорогам гоняем, заставу держим.

   — Что ж вы печенегов проворонили? — сказал Илья.

   — А ты знаешь их сколько? Почти с тысячу! А может, и больше, если ещё другими дорогами идут! Мы, как положено, в Киев весть дали, а сами подмоги, дружины княжеской, ждём.

   — И давно ждёте?

   — Вторая неделя пошла!

   — Стало быть, либо не дошли ваши вестники, либо князь вас бросил! Тут езды-то хлынцой, сказывают, три дня не будет.

   — Наше дело печенегов ведать, а не биться с ними.

   — Ну и чего вы ведаете? Стоят канглы под Черниговом?

   — Стоят! Уж всю траву коньми приели! Скоро в обрат тронутся.

   — Отсидятся, стало быть, черниговцы в осаде?

   — А как же! Там и стены, и башни — всё в исправности. Да печенеги города брать не горазды! Они округу зорят, а на стены нейдут.

   — А округу, говоришь, всю разорили? И полон большой?

   — Большой.

   — Ну что, мужички! Надо под Чернигов идти!

   — Знамо, надо! — закивали мужики черносошные. — Нельзя полон упускать!

Илья отобрал из мужиков посноровистее, посильнее — тех, кто и в кулачном бою в первых бойцах ходил да и ополчался не единожды. Наказал им по пять, по шесть человек при каждом конном состоять и любой ценою за ним следовать, чтобы пешие тяжеловооружённого всадника стащить на землю не могли. Но это не спервоначалу, а когда сойдутся дружины в тесном бою, где несть коннице простора и негде бойцам расступитися. А по первости бой вести налётом-наскоком, чтобы не поняли канглы сколь малое число на них нашло. И главное, полон отсекать, отгонять людей к лесу, слобонить и на волю пущать, да не давать их, бшущих, всадникам печенежским рубить.

   — Эх! — не скрываясь, вздыхал Илья. — Леску-то здесь маловато! Кабы это в лесах муромских, дак мы бы любое войско в болота завели да в лесах запутали.

   — Потому они в леса наши и не захаживают,— сказал Соловый, да осёкся, напоровшись на взгляд Ильи: знаю, мол, что не захаживают, — ты, разбойник, им людей ловил!

Но вслух Илья ничего не сказал. Только вздохнул тяжело. И может быть, первый раз шевельнулось в Одихмантьевиче нечто похожее на совесть. Ведь была же она у него! И его мать рожала, и не век он разбойничал!

   — Дал бы ты мне меч, — сказал он Илье, потупя свой единственный глаз.

   — Мечи все при руках! — ответил Илья. — На вот тебе сулицу — копием обороняйся. Оно с конными-то и сподручнее...

Не одобрили Илью гридни-отроки, да спорить с богатырём не стали: Илье виднее! Его Господь ведёт!

К Чернигову вышли затемно, легко миновав беспечную печенегскую стражу, которая не то пьяна была, не то от долгого стояния и полного отсутствия противника совсем оплошилася. Илья проехал мимо стражников, когда те уж валялись связанные, с затычками во ртах. Отроки повязали. Впереди какой-то печенег окликнул всадников. Торки ответили ему, и он успокоился.

Пылающие в лагере костры делали тьму ещё непрогляднее. Не видали сидевшие у костров косматые воины, какими волчьими глазами глядят на их бражничание и гульбу полночную затаившиеся славянские мужики. В ханских шатрах стоял смех и вопли пьяные. Под утро выкинули оттуда истерзанных славянских девушек — совсем девчонок. И на них, как собаки на кость, хозяином брошенную, ринулись рядовые ордынцы... А те были так истерзаны, что и кричать уже не могли. Одна была совсем крошечная, лет восьми. И надо же такому случиться, что терзали её, окровавленную, там, где в кустах стоял Илья!

Будто дочь свою, врагом истязаемую, увидал Муромец. Рано было, не время ещё, не уснул печенегский лагерь, не всё ещё печенеги отстегнули мечи да повалились спать у костров. Часа бы через два нападать, в самое петушиное время, в самое забытье предрассветное! Но, позабыв себя, Илья-карачаровец позабыл и заветы, и зароки свои!

Кинулся он на тучеподобном коне прямо в костры печенегские с рёвом медвежьим, рассекая мечом тяжким печенегов на полы! От него в разные стороны, будто молния ветвистая пала, прыснули отроки — даром что небывальцы и крови людской не пробовали, а выучка своё дело делала! Покатились клубки тел перед конями бешеными. Пыхнули свечками в небо шатры печенегские и высветили пленников в белых рубахах и портах, будто стадо овечье ко земле прижавшихся у оврага. Туда кинулись мужики с ножами засапожными — путы резать, колодки сбивать. И вот уж 6eгут славяне, истерзанные, и не канглы, конским потом провонявшие, их терзают, а они в прах супостата разносят. Оглоблями, цепями, а то и колодками, с шей снятыми, крушат истязателей своих, в горла им впиваются, бьют не по воинской науке, а со всего плеча, по ненависти.

А ко городу в толпе печенегов, как волк в отаре, плывёт, посекая кругом себя мечом, будто цепом на молотьбе, Илья Муромский, и валятся от него направо и налево горы трупов с раскроенными черепами, с головами снесёнными, с плеча до пояса распластанные! Только рёв, будто рык звериный, слышится, с громом небесным тот рык сходен.

Скоротечна и кровава сеча была под Черниговом! Как на рассвете разъяснело — печенегов уже и след простыл, тех, конечно, кто коней своих за хвосты поймать успел да охлюпкой на спину взлез.

Остальных полоняне освобождённые добили всех без милости, не глядя, целый или раненый. Всех дрекольем поубивали. Тут только Илья и очнулся, когда вой и крик над полем стихли и хрястанье колами по черепам печенежским прекратилось. Оглядел он поле, трупами заваленное, глянул на себя, словно в крови вымоченного, клейкими мозгами врагов забрызганного, и стало ему худо.

Опомнился он, когда в Десне омылся, а как к реке подошёл, и не помнил! Кто доспех снять помог — не чуял. Очнулся и увидел, что стоит по колено в воде да слёзно молится, у Бога прощения просит за кровь пролитую. В голос кричит, слезами умываючись...

А когда чуть успокоился, оглянулся — на берегу, под берёзой кривою, Одихмантьевич сидит, глядит на Илью глазом своим зелёным. Хотел Илья мимо него пройти — отроков своих поискать, чтобы ему рубаху чистую из тороков принесли, — да Соловый его за порты схватил:

   — Стой, Илья!

   — Чего тебе?

   — Век я такого боя не видал! И такого богатыря, как ты! Верь слову — про тебя слава в веках прогремит!

   — Пропади она пропадом! — сказал Илья.

   — Ведь, я чаю, ты людей-то впервой убивал! — не веря себе, ахнул Соловый.

Илья не ответил, но, сутулясь, по-медвежьи косолапя, пошёл к воям своим. А уж открылись ворота черниговские, и оттуда пошли толпою жители с хлебом, солью да всяким яством — благодарить-потчевать своих избавителей.

В полубредовом сознании, смутно понимая, что с ним делают, сходил Илья в баню. Попарился. После бани выспался. И приступили к нему черниговцы знатные, ахают да охают, да на Илью дивятся — век такого бойца не видывали. Смотрит Илья, а народу в Чернигове в достаточности, чтобы не за стенами, а в поле с врагами ратиться.

   — Что ж, — сказал он, — мужики черниговские! Что ж вы супротив врага не ополчилися? Что ж вы смотрели, как супостат над полоном измывается?

   — Несть тела без головы! — говорят черниговцы. — Несть города без воеводы! А наш воевода в Киев сбежал! Без воеводы город — как стадо без пастуха. Иди, Илюшенька, к нам воеводою!

   — Нет, мне завет даден в Киев, в дружину княжескую идти...

   — Да что Киев?! — говорят мужики черниговские. — Наш город не в пример как древнее и славнее. Чем в Киев дружинником, иди к нам воеводою!

   — Нет! — отрезал Илья да налегке поехал дорожкой Киевской, обгоняя по пути своих ратников, что под Черниговом с ним печенегов били, а ночью по селищам своим расходилися и славу об Илье Муромце далеко несли.

Дорога между Киевом и Черниговом была самая прямохожая-прямоезжая и не больно дальняя. И по нынешний час она такова: со всеми на ней поворотами не будет полутораста вёрст...

Из того ли-то из города из Муромля, Из того села да с Карачарова Выезжал удаленький дородный добрый молодец; Он стоял заутреню во Мурамли, А к обеденке поспеть хотел он в стольный Киев-град, Да и подъехал он ко славному ко городу к Чернигову. У того ли города Чернигова Нагнано-то силушки черным-черно, А и черным-черно, как черна ворона; Так пехотою никто тут не похаживат, На добром коне никто тут не проезживат, Птица чёрный ворон не пролётыват, Серый зверь да не прорыскиват. А подъехал как ко силушке великоей, Он как стал-то эту силушку великую, Стал конём топтать да стал копьём колоть, А и подбил он эту силу великую. Он подъехал-то под славный город Чернигов-град. Выходили мужички да тут черниговски И отворяли-то ворота во Чернигов-град, А и зовут его в Чернигов воеводою. Говорит-то им Илья да таковы слова: «Ай же мужички да вы черниговски! Я нейду к вам во Чернигов воеводою. Укажите мне дорожку прямоезжую, Прямоезжую да в стольный Киев-град».

Илья сумрачен и молчалив стал. Не ел, не пил на привалах, а только Богу молился. И ночью к нему сон не шёл. Лежал, в небо звёздное уставясь, будто кто меж век соломины воткнул.

На последнем привале подсел к нему Одихмантьевич. Сидел, в костерок хворост подбрасывал, а когда отроки обочь захрапели, во сне губами зачмокали, сказал:

   — Вот, Илья, ты в Киев торопишься, а ведаешь ли, к кому идёшь?

   — Ко князю, ко Владимиру!

   — Да полно тебе! Князь ли он?

   — А кто ж?

   — Рабычич! Рабычич княжеский! Отец его Святослав был князь истинный! По малолетству его Хельги Великая княжила, а как стал он на возрасте, женила его княгиня. И были у него два сына законных! Два воина крови княжеской! И Хельги Великая, и Святослав, сын Ингвара, коего славяне Игорем кличут, и сыновья его законные были викинги! От корня варяжского! А славяне были им слугами да рабами! Ингвара древляне на полюдье за жадность меж берёз разорвали. Страшно, по-варяжски, им Хельги отомстила...

   — Слыхал я... — прервал его Илья, не желая про зверства слушать. — Слыхал.

   — Слыхал, да, может, не всё! Убил Игоря князь древлянский Мал. А его исказнила Великая Хельги — княгиня киевская. А родову его в полон взяла. Так попала к нему Малуша древлянская да брат её Добрыня, что нынче в Киеве воеводой набольшим. Была Малуша у Хельги рабыней-ключницей! Вот во тереме княжеском поял её Святослав, и родила она ему сына внебрачного, князя нынешнего — Владимира.

   — Ну и что? — сказал Илья. — Да у язычников всё — грех. И брак у них не таинство, а блуд прилюдный! По мне, и два князя старшие ничуть Володимира не законнее! По мне, всем им одна цена, потому и пошёл брат на брата и убил его, и далее усобиться будут, как не знают они веры Христовой и закона истинного.

   — Хо! — засмеялся, скривив тонкие губы, Одихмантьевич. — В тех двух была кровь высокая, варяжская, княжеская, а это — сын славянки-рабыни...

   — Что ты заладил: княжеская да княжеская... Христом сказано: несть ни князя, ни раба, но все — сыны Божии...

   — Тебе, может, и так, а другим-то не так!

   — Кому?

   — Да хоть бы Рогнеде! Княгине истинной! Дочери Рогволда полоцкого... Ещё при жизни Святослава, отца Владимира, посадил он сыновей своих законных, Олега да Ярополка, на княжение... Ярополк, старший, после смерти Святослава стал править в Киеве. Олег — в Овруче. А у Святослава новгородцы просили князя. Законные-то сыновья в такую даль не пошли, а послал Святослав Владимира.

   — Да слыхал я и это. Вот князья-то ваши законные дружка дружку-то и поубивали... — отмахиваясь от Солового, как от мухи назойливой, сказал Илья. — Только отец умер, они и перегрызлись. Ярополк Олега убил, а Ярополка — варяги его любезные...

   — Ты погоди варягов ругать. Когда распря меж братьями началась, Владимир из Новгорода к ним бежал и с ними же вернулся — походом на Киев идти...

   — А варяги, как волки, на любую поживу кидаются...

   — Не на любую! В Полоцке издавна старый варяжский род Рогволда сидит... Так ведь он-то Владимира не признал! С Владимиром на Киев шла дружина варяжская малая... Он и посватайся к Рогнеде, дочери Рогволда, а она и ответила: «Не хочу розути[9] сына рабыни...»

   — Я знаю это! — сказал Илья. — Пошёл Владимир на Полоцк, взял его, убил Рогволда и сыновей его и поял Рогнеду силою! Вот обычай языческий! И к чему ты мне всё это сказываешь?!

   — А к тому, что не всеми Владимир-князь признан! И явись сила — полетит он, как пух по ветру, из Киева. А сила может быть любая!

   — Это какая ж любая — он князь!

   — Да он такой же князь, как и ты! Мой-то род ещё и постарше будет!

   — К чему ты клонишь, не пойму я!

   — К тому, что сейчас не кровь в жилах дело вершит, а кровь, что из жил бежит! Не прогадай, ко Владимиру-князю в дружину торопясь! Найдётся и на него сила! Сейчас у него всего-то варяги да дружина Добрыни-древлянина — дяди его, дружина славянская. Варяги-то в любой момент на другую сторону преклонятся. Кто больше заплатит да кормление даст, тому и служить станут. А славянская дружина — малая... С ней легко!.. Вот и выйдет, что нынче — князь, а завтра — мордой в грязь...

Не мог уснуть в ту ночь Илья. Всё, что говорили ему калики перехожие в Карачарове, подтвердил этот разбойник муромский, который, видать, много знал, с варягами, болгарами да хазарами якшаясь. Да и годами был немолод и опытен...

К чему он говорил: «Нет, мол, у князя ни силы, ни власти»?

Так потому и ведёт к нему отроков Илья, чтобы князь усилился...

Но князь-то языческий. И вон какой грех сотворил с Рогнедою.

Уж тут не только по христианским законам грех, и по варяжским, и по славянским — вина непрощённая!

Сказывают, для него и по окрестным сёлам по триста наложниц держат. Язычники считают: чем князь родовитей и удачливей, тем плодовитее. Тогда и земля его богаче да урожайнее... А ну, как и впрямь приду в Киев, а дружина варяжская к какому иному вождю шатнётся?..

Сбросят Владимира-рабыча! Скажут: «Нет в нём княжеской крови!» Мучительные эти мысли спать не давали, кошмаром душили, когда забывался Илья коротким сном. Да и во сне-то всё сеча кровавая мнилась. Вставали посеченные Ильёю печенеги... тянули к нему руки окровавленные, а он всё рубил и рубил, как по стогу сена. Закричал Илья во сне, проснулся, сел...

— Господи! Вразуми...

Розовели небеса на востоке; разрумянившись и разметавшись под плащами, спали юные отроки, будто не было сечи, а спали на печи ребятишки...

И вдруг стало ясно Илье: «А что нудиться? Что себя изводить? Калики перехожие, старцы, чудо исцеления со мной сотворившие, благословили князю служить. Что тут думать да смущаться?! Не воинское это дело, присягнувши да обетовавшись, решение менять!»

   — Хоть бы я и один у князя остался! — сказал вслух Илья. — А не предам, как варяги Ярополка, не побегу, как язычник!

   — Что, что? — вскинулся спавший рядом Соловей.

   — Подыматься пора! — сказал Илья. — Умываться, снаряжаться, ноне в Киеве будем...

«Собрался ты в пир... — подумал, глядя в спину спускавшемуся к реке умываться Илье, Одихмантьевич, — а не угодил бы ты в оковы. — И ещё подумал: — “Й таким тугодумом свяжешься — беды не миновать! А жалко! Повернуть бы в Киеве по-своему! Посадить своего князя да выйти при нём в воеводы набольшие! Кабы сидел в Киеве наместник Хазарии не то Болгарии Волжской, а хоть бы и кто иной, — можно было бы ему послужить. И не быть у Владимира пленником, а вернуться в городище своё княжеским человеком: огнищанином, а то и наместником. Только князь должен быть свой! — И ещё подумал и чуть не вслух сказал: — В Киеве ещё неизвестно как повернётся! Поживём — увидим».

Под высоким берегом, где они ночевали, Илья купал Бурушку в холодных водах реки. Конь фыркал, бил широким своим копытом, прыгал-играл вокруг полуобнажённого богатыря. Слепила вода, отражая солнечные лучи, драгоценными камнями сверкали брызги, лоснился мокрый круп коня, блестела мокрая спина муровлянина.

«Ох и здоровы! — подумал Одихмантьевич и о коне, и о рыцаре-богатыре. — Уродятся же такие! Век бы их не видать!»

А ещё думал он о том, что вынужден подчиняться этой силе. Он, потомок древнего и славного рода, главным предком считавшего птицу Сумь[10], ей поклонявшегося и приносившего жертвы — глаза и печень врагов.

Птица снилась ему то в облике женщины с крыльями, где перьями были горностаевые, драгоценные шкурки, а голова — совиная, и только грудь и торс — женские, многоплодные, благодетельные, желанные... Когда поили его жрецы-шаманы магическим питьём, падал Одихмантьевич в сладкое забытье, в котором совокуплялся с божественной птицей, пил из медовых сосков её силу и знание, храбрость и удачу. И не было его сильнее в лесных краях, в великой тайге-парме. Его род был славен по всем финским племенам, расселённым от Камня Великого до Ледяного моря и страны Роусти, откуда выходят викинги. И не вина Одихмантьевича, что со всех сторон тесним он врагами — варягами, болгарами волжскими, хазарами... И славянами. Но эти хоть не гнетут и в рабство не захватывают, только леса под пашню выжигают да ловы свои на родовых реках устраивают... Однако и хлеб — еду новую — дают, и железо. Поэтому мужики чёрные — что у славян, что у него — роднятся. Оставляют финские охотники семьи свои под защиту славянских городищ — неспокойно стало в парме... Слишком много людей бродит по лесным тропам. И только за стенами от них можно укрыться. Первые среди врагов — проклятые викинги! Они повсюду бродят и живут на севере близко. И приходится с викингами Одихмантьевичу в мире жить и воинов им давать, когда нападают они на славян или иных людей. Потому и — это твёрдо знал вождь муромы — в Киеве у князя Владимира, бастарда Святослава, ему нужно держаться варягов — они его союзники, а Владимир от них во всём зависит — дружина-то у князя варяжская. Вот если бы с такими, как этот Илья, соединиться, то можно было бы и с князем, и с варягами по-иному говорить. Отбиться от них в случае нужды в лесах и жить, как жили предки, никому не подчиняясь...

Думал над сказанным Соловым и Илья, едучи налегке, без доспехов, на заводной лошади, ведя в поводу Бурушку косматенького. Утомился богатырский конь на сече — нужно было ему отдых дать.

И карачаровский сидень, Илья-муровлянин, чувствовал себя меж многих огней. Ему в Киев, где никто сто не ждал и не звал, ехать было совсем не по душе. Припомнил он всё, что слышал о князе, и не нашёл в нём ничего хорошего! Ни одной черты или поступка. Как говорил отец Ильи, старый Иван-христианин: «Во всём Владимир — язычник закоснелый».

Привёл Святослав-язычник полонянку греческую, монахиню, и, не ведая страха Божия, отдал её ради красоты её сыну Ярополку; так Владимир двойной грех сотворил: умчал жену Ярополка, монахиню бывшую, и себе на ложе женою приволок! А сказывают, была она уже беременна, и родился Святополк — старший сын Владимира-князя! А какой он ему сын, неведомо. Иные скажут — «он сын Ярополка», другие — вовсе нелепицу: он-де сын двух отцов — Ярополка и Владимира.

А старый отец Ильи сказал, как припечатал: «Язычники не в браке, а во блуде живут! Ярополк монахиней натешился, да и не хранил жены своей, а Владимир всё доказать стремится, что он — княжич истинный, всё сыновьям отца своего навредить норовит. И с монахиней этой, и с Рогнедой! И неча думать, чей сын Святополк, яснее ясного, он — сын греха. И горя от него много в мир придёт. Помяните моё слово».

А Владимира этого сатана крутит да путает. Он, сказывают, так в Новегороде княжил, что, кабы не дружина варяжская, убили бы его мужи новгородские. До сих пор они на Владимира и родову его ножи вострят. А дружину свою варяжскую только тем и удержать может, что каждый день у него в терему пирование да столование идёт, да бражничание! А жён у него сразу несколько, и наложницы, блудницы искусные, и рабыни примеченные. И всё богатство, что в Киев рекой течёт, Владимир-князь проматывает. Слыханное ли дело? Хмельные варяги за брагою стали ругаться, что мы, дескать, деревянными ложками едим, так он взял всю казну киевскую, все дирхемы серебряные, да им на ложки и перелил!

   — Силы у него нет! — сказал отец Ильи. — Вот он перед дружиной и заискивает. Подкупом её берёт, таковая дружина — ненадёжная! Страну грабит почище деда своего Игоря и всё пропивает-проматывает! Язычник, одно слово — язычник.

Слушали тогда отца Ильи калики перехожие, монахи печорские, согласно и сокрушённо головами кивали, а всё же вывели по-иному:

   — Кроме как вокруг Киева, державе новой православной быть негде! А князь что... Князь — голова, а дружина — шея: куда шея повернёт, туда и голова смотрит. Аль не ведаете, как дружина жадная старого Игоря в лютую казнь от древлян предала?!

«А дружина и ныне варяжская! — думал Илья, покачиваясь в такт шагу конскому. — Правда, сказывают, варяги не те, что прежде, те вовсе по-славянски не говорили, а эти в Киеве от веку, а всё ж у волка ягнята не родятся! Их — много! Они все дела в Киеве вершат, легко с хазарами договариваясь... А вот православные-то христиане не видны. Есть, наверняка есть, да таятся». Теперь Илье надлежит открыто о себе сказать: «Я — сын христианский». Так заповедали калики и в том присягу с Ильи взяли — поворотить князя на хорошее. Отвадить от бесовского искушения. Да станет ли князь слушать? Илья-то не князь, не дружи} шик, не боярин знатный. Однако разница между тем, когда давал он обет в служение идти, и тем, что ныне, — есть. За спиной у Ильи — слава: очистил дорогу от разбойников Соловья да и самого его в Киев пленником везёт. С Чернигова-города осаду печенегскую снял, полон освободил. Таковая слава многого стоит! Тут и незнаемый знатным становится.

   — Слава-то позади, а Киев-то впереди! Никто меня там не знает и не ведает, и захочет ли знать — неведомо! — не замёл ил Илья, как вслух сказал.

   — Что? Что, Илья Иваныч? — спросил ехавший чуть впереди отрок.

   — Да это так! Ошалел маленько от сечи под Черниговом.

   — Страх! — согласился отрок.

   — Истинно! — вздохнул Илья. Не то что был он в бою небывалец, приходилось ему и меч кровавить, и со стен камни в супротивника да стрелы метать, а всё ж в такой резне не бывал, и столько людей кряду не рубил, и поля такого, человечьим мясом устланного, не видел. Есть с чего ошалеть!

И подумал Илья, что теперь вот это — его служение постоянное будет! К тому он идёт. Да ещё проситься к такому служению станет, хоть душа назад к дому родному рвётся. Да ещё возьмёт ли его князь, не побрезгует ли...

   — Киев! — взволнованно крикнул, оборотясь к ехавшим позади, дозорный отрок.

Илья поднял голову. Впереди, за широким разливом Днепра, на склоне холмистого берега, чернел Киев — мати городов русских, как велел называть его Хельги-старый, приведший сюда дружину сто лет назад.

На пути к Днепру их встретили три сторожи, во всех трёх воины были разные: и хазары, и варяги, и славяне... Хазары на Бурушку языками прищёлкивали, головами качали: мол, здоровенный какой, а славяне — на Соловья-разбойника, как узнавали, что это мучитель муромский!

Переправились через Днепр, уж когда солнце высоко стояло, через Подольские ворота и через весь Подол проехали невозбранно, поражаясь шуму-гаму и многолюдству.

Стучали в кузнях молоты, тяжко вздыхали мехи, пыхая жаром, дымились горны. Прилежно трудились мечники, лучники, копейщики, потому что первым делом испокон веку и, видать, до скончания веков будет промысел оружейный. А дале трудились ткачи, ювелиры, портные, меховщики-скорняки и прочего рукомесла люди. Народ тут всё был разноязыкий: славяне, хазары, евреи, торки заезжие. По мясным лавкам — ясы, касоги...

На берегу, на погрузке товаров, — русы, варяги, чудь и меря белоглазая, неизвестно как сюда попавшая.

Поразило Илью не столько обилие товаров разных, сколь ловко с ними управлялись. Особенно же верхи телег съёмные, колоды долблёные, в коих товары перевозили. В стругах они стояли плотно, друг дружки касаясь, поверху накрепко верёвками связанные. А как к берегу причаливали, брали их молодцы киевские и на передки тележные взваливали — как есть телеги оказывались.

С трудом прошли они ворота в град князя Володимира — велика тут была стража, сплошь варяжская. Только дородством и важеством Илья поразил их, и пропустили они дружину малую карачаровскую на широкий двор княжеский.

Встретил их старый гридень из Карачарова.

   — Чё ты тута? — спросил его Илья.

   — А где мне быть?

   — Весть передал?

   — А как же! Ан и без нас князь на печенегов ополчился. Дружину славянскую на Изюмский шлях послал. Повёл первейший воевода — Добрыня древлянский, дядя княжеский. Его князь Володимир пуще всех отичей и дедичей, пуще отца-матери почитает!

Гридень прижился при дворе княжеском, всех здесь знал. Вскоре вывел из терема Володимирова варяга, такого дородного да жирного, что и представить немыслимо, как он в дракарах — стругах варяжских помещается. Варяг подробно расспросил, откуда Илья да за какой надобностью, и наказал ждать...

Илья спешился, велел отрокам доглядывать за Соловым и, отводя глаза от его ищущего взгляда, перешёл ближе к распахнутым дверям княжеского терема. Варяг появился и мигнул Илье — заходи, мол. Илья, набычившись и сутуля широкие плечи, прошёл за ним в теремную горницу.

Жаром и потом многолюдства обдало его. В огромной горнице стояли столы широкие, и за ними пировало число воев немыслимое: человек с двести! Никогда лесной карачаровский сидень такого многолюдства не видывал.

   — Садись пока тута, — сказал варяг толстомясый, кивнув Илье на самый край нижнего стола...

Илья присел рядом с оруженосцами и отроками. Выше по столу сидели дружинники, а ещё выше — бояре и гости заморские. На почётном месте, за княжеским столом, что стоял поперёк горницы, сидели плечо в плечо варяги знатные, хазары-тюрки с косами, и хазары-иудеи с пейсами, и вовсе Ильёй незнаемые послы византийские.

Илью поразили их тонкие, словно из кости слоновой резанные, лица. Люди смысленные, по всему видно, да не крепкие. Не то что варяги — будто топором рубленные, нечёсаные, страшные, щербатые, горластые, пьяные... Хмельны были и хазары с косами и бритыми, как у женщин, лицами, ан вот не хмельны бояре да хазары-иудеи с пейсами, кои вились у щёк. А посреди стола сидел князь Володимир, не пьян, но и не трезв, — горячие глаза выдавали в нём хмель, да и говорил он горячее, чем к случаю прилично.

   — Среди богов наших первейший есть Перун! Он дружину княжескую боронит! Он воям силу даёт! — кричал князь.

   — Первейший бог есть Велес! — возражал ему, сидя среди славян-дружинников, волхв-жрец славянский. — Велес — бог скотский! Он приплод всему сущему умножает, он стада от немощей и болезней блюдёт... А ты, князь, воздвиг жертвенник — капище богу, нами не почитаемому и не знаемому! Перкунасу! Он бог ятвягов да дружины твоей! А что он может? Молнии метать да наказывать, а может ли он народ свой блюсти?

   — Не Велес, а Ярило — бог первейший! Он тепло и светло даёт! Он землю согревает и всё в ней сущее пробуждает к жизни. Ярило — бог пахарей и пастухов, а Перун — бог дружинников. Ты угодить дружине хочешь, потому и воздвиг ему капище! — встревал другой волхв.

   — Братие! Братие! — кричал князь, и каштановые кудри его, как грозди виноградные, свисали из-под княжеской позлащённой короны. — Братие! Да созиждем пантеон богов наших! Потому и приказал я собрать всех богов — от всех язык, со всех земель! И воздвиг им капище в Киеве потому, что надо нам усобицу кончать! Мы во единый народ, во единую отчину слиться должны...

   — Это с кем? — кричал варяг. — Со славянами-рабами?..

   — Да мы тя, свейская морда, из Киева взашей вытурим! — отвечал ему гридень славянский и тянулся через стол — уязвить варяга чем ни попадя.

   — Братие! Братие! — кричал Владимир и не видел, как ухмыляются, не скрываясь, хазары-иудеи, как отводят глаза византийцы. — Несть в вашей пре толку!

   — Князь глаголет! Князя слушайте!.. — закричали десятские, сотские, и хмельная дружина едва утишилась.

   — Собрали мы на холме Перуновом всех досточтимых богов: и полянских, и древлянских, богов варягов и радимичей, богов кривичей и сербов, дабы все в державе нашей равны стали! Потому что князь — всем отец и радетель...

   — И вдруг в тишине, на минуту воцарившейся за столом, чей-то трезвый голос явственно произнёс:

   — Сие не боги, а истуканы, резанные человеком! Дрова-чурки и каменюки бессловесные!

   — Кто сказал? — закричал, стуча кулаком по столу и разметав кудри, огненноглазый князь Владимир.

   — Я! — сказал, поднимаясь из-за стола, варяг, сидевший неподалёку от Ильи. — Я сказал! Десятник Фёдор варяжской дружины. Христианин!

Илья вздрогнул, услышав эти слова. До сих слов он робел, за столом широким сидючи, а теперь робость, как сон, отлетела; будто проснувшись, глянул он на варяга поднявшегося.

   — А не боишься, что боги отец наших накажут тебя? — прошипел сидевший напротив славянский волхв.

   — Это не боги, а сатана, который, приняв личину их, душам людским вредит! — бестрепетно сказал варяг.

Илья впился в его лицо? светлое, северное. С распахнутыми голубыми глазами.

   — Будь ты проклят! И пусть покарают боги весь род твой и лишат тебя потомства! — завопил волхв.

Несколько варягов и славян схватились за мечи...

И тут Илья поймал на себе взгляд Владимира. Взгляд был ясен и трезв.

   — Откуда ты? — спросил князь, и пьяный шум за столом стих.

Лица всех обернулись к Илье. Даже отроки, что разносили яства на широких блюдах и на столы их ставили да вина в чары подливали, остановились.

Илья поднялся во весь рост:

   — Из Карачарова муромского! Пришёл к тебе в дружину воем!

Дружинники за столом засмеялись.

   — Много званых, да мало избранных! — сказал князь. — Твой спрос — моя воля! Чем заложиться можешь, что мне ты надобен?

Дружинники все повернули лица к Илье; тихо стало, только собаки грызлись из-за костей, бросаемых пировавшими под столы.

   — Я Чернигов от печенегов ослобонил. И полон взятый по селищам распустил!

   — Ты? — захохотал князь, и вослед за ним вся дружина.

   — Да ты видал ли хоть одного печенега? Мы на Изюмский шлях воеводу Добрыню древлянского отрядили, и то нам сумнительно, что возьмёт он печенегов.

   — Знамо, не возьмёт! — сказал Илья, его начало потряхивать от смеха дружины громогласного. — Ему и брать нечего! Я печенегов всех побил!

   — Да... — сказал Владимир-князь. — Много видал я брехунов и хвастунов, а этот брешет и не краснеет... Не ушибся ли ты на голову?

   — Нет! — сказал Илья как можно спокойнее. — А не веришь — пошли гонца узнать: где ватаги печенежские и затворен ли Чернигов-град стоит?

   — Гонцов слать мне не почто... — надул красные жадные губы молодой князь. — Она, правда, сама явится. Ты врёшь, тебе и доказывать! Как зовут тебя?

   — Илья, Иоанна-христианина сын...

   — О! О! — зашевелились за княжеским столом хазары-иудеи, затрясли пейсами. — А верно ли слух идёт, что ты Соловья Одихмантьевича в полон взял?

   — А верно ли, — повторил за иудеями Володимир-князь, — сплётки про тебя бают, что ты полонил Одихмантьевича?

   — Не сплётки, а истина! — сказал Илья. — Вона он у тебя во дворе стоит. Повязанный...

Мигом взметнулись за княжеским столом гости. Сам князь, накинув на правое плечо подбитое соболиными шкурками корзно, резво вскочил из-за стола и пошёл, топая каблуками сафьяновых сапог, на высокое гульбище своего терема.

Илья не торопясь спустился вниз, вывел связанного Соловья и стал рядом посреди широкого княжеского двора.

   — Ты ли Соловей Одихмантьевич? — спросил Владимир-князь, чуть перегибаясь через перила.

   — Я! — ответил Одихмантьевич. — Я — сумилайнен... из Одинхейма!

Илья стоял так, что ему были видны все, кто высыпал и на широкое гульбище, и на крыльцо, виден и Соловый, что стоял не смущаясь. Разговаривал с князем не то что как с ровней, а вроде даже как с младшим.

Сильно изменилась его повадка. Так стоял и так говорил он, будто не пленник, а посол державы могучей. Видать, разглядел он своим единственным глазом среди толпы, окружавшей Владимира, союзников, а стало быть, и заступников. И в подтверждение своей догадки услышал он нарастающие и всё громче звучащие речи.

   — Что ж он, как пленник, повязанный стоит? Это рыцарь, нами знаемый и повсюду славный... Его нужно в терем звать да принимать в дружество.

   — Пущай связанный стоит! — кусая губы и нервно вцепившись в перила тонкими пальцами, перстнями унизанными, сказал князь. — Пущай стоит, разбойник! Он державу мою зорил, людей полонял...

Но уже теснились к Владимиру хазары, что-то шептали на ухо — видать, объясняли, что надобно с Соловым дружество водить.

   — Невелика мудрость врагов наживать, — доносилось до Ильи, — надобно врагов в друзей обращать.

   — Он все дороги перекрыл татями да разбойниками своими, — пристукнул кулачком, притопнул ногой князь.

   — Вот и ладно... — плыл шёпот. — Он места тамошние ведает, воев имеет, и все ему подвластны, а что боятся людишки тамошние — тебе это, князь, на руку!

И понял Илья то, что старцы говорили: «Князь — голова, а вот это — шея его... Куда шея поворотит — туда и голова глядит...» Вот они и поворачивают, а у князя силы нет, чтобы по-своему сделать... Али он не ведает, что николи Соловый служить ему не будет, а хазары-иудеи хитростные своего данщика выгораживают, кто им служит и дале служить станет?

Жадно всматривался Илья в капризное лицо князя. И видел: про князя можно что угодно сказать: и сластолюбец, и гневлив, может, и на сечу не горазд, но что глуп — никому бы в голову не пришло.

Встретился князь глазами с Ильёй, и понял богатырь: ищет он выхода, и слобонить Солового ему резона нет.

«Он же разбойник!» — подумал и глазами показал на Солового Илья.

«Знаю, — немо ответил князь. — Но видишь, что делается. И дружина, и послы хазарские — за него».

А голоса за Одихмантьева сына уже звучали всё громче, всё увереннее:

   — Освободить, в дружину звать! Огнищанином делать!

А кто-то уж вякнул:

   — Воеводою муромским!

Уже и хазары-тюрки языками защёлкали, мол, нехорошо такого знаемого воина во дворе, с верёвкой на шее, держать. И варяги начали прихохатывать да на шутку всё переводить, дескать, кто из нас не разбойничал — это как посмотреть...

Византийцы стояли отдельной невеликой кучкой и глядели более с любопытством, как на игру занятную в тавлеи, следили, какой ход князь сделает, что предпримет. Славяне смотрели на Солового по-волчьи. Это их родичей он по лесам имал... Скрипели зубами и беловолосые воины мери, что в лесах муромских с Соловым соседствовали. Но они, как понял Илья, более на него самого злобились: зачем он в Киев стольный разбойника приволок — его тут, не ровен час, боярином сделают.

Князь Владимир кусал губы, не видел выхода, и молчание его затягивалось. И он опасался, что присутствующие увидят его слабость перед дружиной и прочими. «Нужно, чтобы Соловей говорил! Нужно, чтобы он наболтал побольше, а там речи его как угодно повернуть можно».

   — Сказывают, ты свистишь по-соловьему. рычишь по-звериному? — не то смехом, не то всерьёз сказал Владимир.

И многоопытный, немолодой Одихмантьевич понял, что князь норовит всё на пустую забаву свести.

Он свистнет, гридни посмеются — так всё и уйдёт, как вода в песок. Ему же нужно показать, что не князь тут хозяин и не боится он (вождь народа лесного, про кого легенды ходят, что и в птицу он превращается, и крылья у него совиные бесшумные) внебрачного сына рабыни.

   — А ну-ко покажи нам своё умение! — смеясь, сказал князь, стараясь уйти от серьёзного разговора.

Но непрост был Одихмантьевич.

   — Не ты меня пленил, не тебе мне и приказывать, — сказал он как можно спокойнее.

Его слова вызвали одобрительный гул. Особенно развеселились варяги.

«Сейчас князя по плечам станут похлопывать!» — подумал Илья.

А Соловый посмотрел на Илью весело: дескать, видал, как по-другому поворачивается, но напоролся на тяжкий взгляд Ильи.

   — Свисти! — пророкотал Илья. — Свисти, собачий сын! Как тогда на болоте свистел!

   — Дурак ты! — прошептал Соловый и сплюнул под ноги Илье. — Дурак.

   — Ан нет, — ответил Илья.

Он понял, о чём это Соловый-разбойник: мол, в дружину хочешь, а князь тебя не возьмёт. Он меня, вождя народа лесного, боярином сделает, а уж тебя я возьму. Я тебе цену знаю! И сейчас тебя, дурака неотёсанного, я возвысил! А вслух Соловый сказал:

   — Я в дороге притомился! Подайте мне чару вина самолучшего, а уж тогда я вам свистну.

   — Как слуге приказывает! — прошептал кто-то из славян.

А Илья, даром что в стольном городе не жил, во пиру не сиживал, понял, что ежели поднесут чару — стало быть, Соловый из пленника в гостя превращается. Но уже торопился кто-то из оруженосцев хазарских, бежал по ступеням крутым, расплёскивая темно-алое вино византийское из чаши серебряной.

* * *

Глянул Илья на князя и прочёл в глазах его полную растерянность.

Соловый выдул весь кубок, наплескав себе на грудь и обмочив рыжую свою бороду. Красное вино пятнами пошло по холщовой рубахе.

«Будто кровь», — пронеслось в голове у Ильи. Соловый отёрся рукавом.

«Ну вот, — подумал богатырь, — сейчас он силу свою будет показывать. Постарается князя осрамить и унизить».

Понимание предстоящего прочёл он в княжеском взгляде. И сам так на Владимира глянул, что тот успокоился.

«Не бойсь! — говорил его взгляд. — Я служить тебе пришёл!»

И глянул Владимир на Илью с надеждой, как мальчонка на воина сильного, на брата старшего.

А Соловый уже набрал полную грудь воздуха и засвистел тем страшным, переливчатым, родовым своим посвистом, что заставлял коней сшибаться с мостов и гатей. Сверлящий уши свист этот поднял тучи галок с тёмных крыш, забились у коновязей кони, забрехали по всей округе собаки...

Захохотали довольные варяги. И понял Илья, что эту минуту упускать нельзя. Засапожным ножом, что более на короткий меч смахивал, сунул он Одихмантьевичу в мягкое подреберье. Икнул, оборвавши свист, разбойник и, повернув удивлённое лицо к Илье, стал медленно оседать на землю.

   — Полно тебе, разбойник, детишков пугать да сиротить! Полно тебе и жёнок вдовами делать, — сказал Илья и, поворотившись к остолбеневшей толпе, стоявшей на гульбище и на крыльце, спокойно пояснил: — Разбойнику смерть по чину — собачья!

Крик и гам были ему ответом!

   — Что он натворил! Убил Соловья! Он же нас в войну втравил! Надо с Соловым дружиться, а он убил!

Илья смотрел на суетню и беготню княжеских гостей, и тошно ему сделалось. Он вынул нож из тела Одихмантьевича. Пальцем огромной своей руки прикрыл его единственный остекленевший глаз, удивлённо глядящий в небо...

   — Взять деревенщину! — услышал он окрепший и набравший власть голос Владимира. — Закопать в погребе! За кровь, на дворе княжеском пролитую, пущай издохнет с голоду, согниёт заживо! Такова ему казнь!

Тут Владимир-князь стая молодца выспрашивать: «Ты скажи-тко, ты откулешный, дородный добрый молодец, Тобе как-то молодца да именем зовут, Величают у детого по отчеству?» Говорил-то старыя казак да Илья Муромец: «Есть я с славного из города из Муромля, Из того села да с Карачарова, Есть я старыя казак да Илья Муромец, Илья Муромец да сын Иванович!» Говорит ему Владимир таковы слова: «Ай же ты, старыя казак да Илья Муромец! Да и давно ли ты повыехал из Муромля И которою дороженькой ты ехал в стольный Киев-град?» Говорил Илья он таковы слова: «Ай ты, славныя Владимир стольнокиевский! Я стоял заутреню христовскую во Муромле, А и к обеденке поспеть хотел я в стольный Киев-град, То моя дорожка призамешкалась; А я ехал-тo дорожкой прямоезжею, Прямоезжею дороженькой я ехал мимо-то Чернигов-град. Ехал мимо эту грязь да мимо чёрную, Мимо славну реченьку Смородину, Мимо славную берёзу-ту покляпую, Мимо славный ехал Леванидов крест». Говорил ему Владимир таковы слова: «Ай же, мужичищо-деревенщина! Во глазах, мужик, да подлыгаешься, Во глазах, мужик, да насмехаешься! Как у славного города Чернигова Нагнано тут силы много-множество, То пехотою никто да не прохаживал, И па добром коне никто да не проезживал, Туды серый зверь да не прорыскивал, Птица чёрный ворон не пролётывал; А у той ли-то у грязи-то у черноей, Да у славной у речки у Смородины, А и у той ли у берёзы у покляпые, У того креста у Леванидова Соловей сидит разбойник Одихмантьев сын; То как свищет Соловей да по-соловьему, Как кричит злодей-разбойник по-звериному, То все травушки-муравы уплетаются, А лазуревы цветки прочь отсыпаются, Темны лесушки к земли вси приклоняются, А что есть людей, то вси мертво лежат». Говорил ему Илья да таковы слова: «Ты, Владимир-князь да стольнокиевский! Соловей-разбойник на твоей дворе, Ему выбито ведь право око со косицею, И он к стремени булатному прикованный».

Глава 9

Первомученики

Илья, не сопротивляясь, отдал оружие боярам — старшим дружинникам и глянул вверх на гульбище, стараясь перехватить взгляд княжеский, но князь глаза отвёл. И заговорил о чём-то со своими приближёнными.

Мог Илья плечами ворохнуть, и посыпались бы, как яблоки перезрелые по осени, княжеские вои, да не стал. Смущена стала душа его. Потому, когда отвели его в выкопанный в откосе обрыва погреб, втолкнули в сырую полутьму, дверь затворили, и слышно, как дверь завалили землёю, чтобы никто открыть не мог, он даже успокоился. Непросто ведь было ему Солового зарезать. Непросто.

Огляделся он в сыром и длинном коридоре погреба, потрогал стены плотного песчаника, плечом попробовал — крепки, не прокопаться, не проломиться.

В одной стене — небольшое оконце. Стена из камней сложена: громадные камни, раствором в единый монолит слепленные, — не ворохнуть. Выглянул Илья в оконце — двор чёрный, где дрова и всякие ломаные телеги стояли, лодки рассохшиеся... и усмехнулся — вот, мол, я в терем мостился, а на помойку, как ветошка негодная, попал. Глянул под ноги — в углу белели кости и череп человеческий.

«Ну вот, видно, и мне здесь дни прикончить», — подумал он. Но душа не ужасалась близости кончины, душа не верила. Очень уж всё сразу приключилось да нежданно. Бой под Черниговом, терем княжеский, крики и споры, и вот давящая тишина погреба и приговор — уморить голодом. «Спасибо тебе, светлый князь, что поблагодарил меня за услугу, за то, что я тебя от унижения спас, а войско — дружину твою — от врага нескрываемого!» — прошептал Илья, ибо был уверен, что Соловый, если бы в свои леса вернулся, опять бы хазарам да варягам-ворогам служить стал. Нет у него другого выхода, не мог он князю Владимиру, как Илья, служить, да и не верил ему.

Илья отыскал в стене выкопанную кем-то нишу, стряхнув оттуда солому и чьи-то кости, втиснулся, подогнув ноги, на холодную сырую лежанку — как в могилу лёг. И поблагодарил того, кто эту нишу перед смертью, видать, руками в стене выскреб — крысы под ногами шастали, своими ходами-лазами пробираясь сюда с хозяйственного двора.

В холодном сыром полумраке, глядя перед собою раскрытыми глазами, припомнил Илья и Карачаров, и детишек, и Марьюшку, и отца с матерью... И всё то житьё, которым он жил совсем недавно. И показалось ему, что даже тогда, обездвиженный, он был счастливее, чем сейчас. Потому что только за последнюю неделю он понаворочал горы трупов! А вот теперь и Солового зарезал...

   — Когда сиднем сидел — греха-то не ведал, — сказал Илья. — А теперь по грехам и мука.

Он почувствовал, как слёзы потекли у него по щекам. Нелегко ведь безнадёжно, заживо, в могиле лежать. Одно спасение — молитва. И, осенив себя крестным знамением, богатырь зашептал:

   — Господи, Спаситель мой! Спаси, укрепи и помилуй, ибо несть у раба Твоего иного заступника, кроме Тебя... Ты мой щит и крепость, на Тя уповаю в печали моей...

И потянулись дни и ночи, мало отличимые друг от друга.

Никто не шёл к погребу, и голоса людские сюда не доносились. Только крысы визжали, чуя человека, но, не в силах достать его, клубками катались по соломе.

* * *

А Киев кипел. Решение Владимира создать единую для его нового государства веру привело к последствиям страшным.

Религиозные распри в Киеве усилились. Варяги и славяне, благополучно забывавшие своих богов, чтившие их скорее по обычаю, нежели по вере, теперь пустились в споры, чей бог выше!

Киев не объединился вокруг вновь созданного пантеона, где стояли деревянные и каменные истуканы. Только они одни оставались в молчании и согласии! Люди же — спорили и дрались! Дрались и вокруг капища, вновь отстроенного, прямо у ног идолов. Дрались и на улицах, и в домах.

А ближе к осенним праздникам пыхнул в Киеве настоящий погром, в котором били и правого, и виноватого. Били христиан и мусульман, иудеев и тенгрианцев. Бушевала стихия языческая — страшная и непредсказуемая тем, что не было в ней твёрдых догматов; строго говоря, не было и священнослужителей, а были волхвы-самосвяты, решившие, что они и врачевать, и будущее предсказывать могут. Среди них случались и проходимцы, и юроды — недоумки или одержимые. Никакого подобия устроения церковного не было, а поэтому стихия стала неуправляема и жестока. Особенно же набирала она силу в толпе, бессмысленной и пьяной!

В тот день ничто не предвещало крови. Рано утром, обрядившись в лучшие одежды по случаю своза последнего снопа в амбар с поля, славяне устроили большое радение, с веселием. Сноп везли на огромной телеге, запряжённой шестёркой белых волов с позлащёнными рогами. Сам князь вёл первую запряжку, а сноп украшен и разодет, как человек.

Сноп привезли к тому месту, где на холме устроено капище.

Вершина холма срезана плоско. В ней вырыто многосаженное углубление. Вымощена камнем круглая солнцеподобная площадка, в центре устроено возвышение из камня, а вокруг тянулась каменная скамья. На алтаре разводили жертвенный костёр и на нём приносили жертвы.

С возжигания костра начинался новый год, приходившийся на 1 сентября.

Для костра добывали живой огонь. Приготовлены были сухие брёвна и построено специальное сооружение. В сухое бревно, положенное наземь, входило другое бревно, стоящее вертикально, сверху прижатое ещё одним бревном. Получалась не то квадратная рама, не то пряжка со шпеньком посредине. Это вертикальное бревно обмотано толстой верёвкой. Концы верёвки взяли в руки несколько десятков мужчин. И по команде под мерное пение стали тянуть то в одну, то в другую сторону. Бревно заскрипело и стало вращаться.

Быстрее, быстрее двигались мужчины, быстрее, быстрее вращалось бревно. Волхвы, в особых одеждах с начертанными знаками-оберегами, расчесав седые бороды, внимательно следили, где появится дым — под верхней перекладиной или под нижней. День был сырой, и дерево долго не начинало тлеть.

   — Боги гневаются на нас! — говорили волхвы, оглядываясь с опаской на стоящих вокруг капища страшных резных истуканов.

Огромная толпа, окружавшая холм, раскачивалась вместе с добытчиками огня, подпевая и вскрикивая в такт движению.

   — Боги гневаются на нас! Зима будет холодной, а следующее лето — дождливым! Жито озимое вымерзнет, а летнее — вымокнет!

   — Помилуй нас, пресветлый Ярило! Перун, защити нас грозной секирой своею! — кричали то одни, то другие. Но пуще всех вопили третьи:

   — Добрый Велес, помоги нам!

Наконец из-под вращающегося бревна стал виться дымок. Волхвы кинулись к нему, подкладывая сухой мох и трут, раздувая слабое пламя.

   — Плохая примета! — говорили волхвы. — Хороший знак, когда пламя рождается вверху или сразу вверху и внизу. Если только внизу — боги могут простить нас. Они добры — но мы виновны!

Вот уже появился, побежал по труту добытый живой огонь, и заполыхал факел. Под крики толпы седобородый волхв в белой, как его борода, одежде понёс огонь — возжигать жертвенный костёр перед лицами всех богов славянских.

Толпа, чуть успокоенная тем, что огонь явился, запела заговор. Жрец поднёс огонь к кострищу, и загорелись первые ветви, задымились...

И вдруг в этот момент сооружение из брёвен для получения огня заскрипело и стало разваливаться. Сидевший на верхней перекладине молодой волхв не успел спрыгнуть и рухнул вниз. Брёвна покатились вниз по холму, давя людей.

   — Горе! Горе! — закричали исступлённо десятки голосов. — Боги гневаются на нас!

Бревно подскочило и торцом ударило варяга-дружинника, стоявшего в оцеплении.

   — Варяги виновны! — крикнули в толпе славян.

Как искра воспламеняет факел, а факел — костёр, пыхнула в толпе ярость. И вот уже рвутся криком рты:

   — Жертву! Жертву!

И кто-то из волхвов, бывших на пиру у Владимира, крикнул:

   — Боги требуют принести в жертву сына оскорбителя наших святынь, сына десятника Фёдора-варяга!

Прямо с холма сотни людей хлынули в город, сметая на пути жидкие цепи дружинников.

Волхвы бежали впереди горожан, вздымая над головой факелы чистого, живого огня. Толпа ворвалась в квартал, где жили варяги. Дома и землянки были пусты — почти все варяги, кроме христиан, на капище. Безумной волной, словно стадо взбесившееся, залила толпа узкие улицы, обступила избу Фёдора. На крыльцо выскочили Фёдор и сын его Иван. Полуодетые, без шлемов и панцирей, с обнажёнными мечами в руках.

   — Что вам нужно? — крикнул Фёдор, становясь так, чтобы стрела или камень не попали в совсем ещё юного Ивана.

   — Боги требуют жертвы! Подай сына своего! — вопил, брызгая пеной в истерическом припадке, волхв.

   — Не боги они, а истуканы деревянные! Сатана, враг человеческий, помутил разум ваш, что требуете вы жертвы людской!

   — Отдай сына! — вопила толпа. — Или мы тебя убьём!

   — Звери вы! — закричал Фёдор. — Звери вы бессмысленные в облике человеческом! Ославьте кровавые замыслы свои!

   — Ага, боишься! — злорадно, кривляясь и приплясывая, кричал волхв. — Не боялся богов наших хаять! А теперь они мстят тебе!

   — Это ты мне мстишь, собака! — ответил волхву Фёдор. — А смерти ни я, ни сын мой не боимся! С верою и умрём за Христа!

Кто-то из жрецов повёл речь мирную:

   — Признай богов наших, варяг! И мы принесём в жертву только сына твоего! Перун возьмёт его к себе, и он будет благоденствовать! А ты будешь жить в славе и покое — сын твой пойдёт к нашим богам.

   — Я поверю в ваших богов, — спокойно ответил Фёдор, — если они смогут оторвать от меня сына моего.

Отец и сын замерли, выставив мечи.

   — Верую! — запел юноша. — Во единого Бога Отца, Вседержителя...

Несколько копий, пущенных одновременно, пронзили насквозь отца и сына, навеки скрепляя их вместе. Подрубленное, рухнуло крыльцо. Волна хвативших браги язычников наваливалась на изгородь двора, ломилась в ворота.

Волхв метнул факел под соломенную крышу избы, и она пыхнула костром.

   — Боги мстят оскорбителям своим! — выкатив белые глаза, кричал волхв.

А по улицам плотным строем шли конные дружинники Добрыни, бичами и древками копий разгоняя возбуждённую толпу. Только возвращение славянской дружины спасло город от многочисленных жертв.

Но несколько дней город не знал успокоения. Затворились в своём конце хазары, грозя побить стрелами всех, кто приблизится к ограде их поселения. Варяги били до смерти всякого, кто попадался им в их конце Киева и не был их племени. Бились между собою и опрокидывали идолов других племён кривичи и радимичи, поляне и древляне. Как ни метался Добрыня древлянский с конной дружиной разнимать драки, а везде поспеть не мог!

Монахи печорские открыли свои подземные переходы и уводили в гору киевских христиан...

Подняв стражу на стены города своего, ждал нападения толпы Владимир-князь.

Он собрал всех послов иноземных для совета и распытывал их, случается ли в их краях подобное. Иудеи отнекивались, а византийцы честно ответили:

   — Чернь всегда склонна к бунту. И надобно содержать дружину обученную, дабы быстро могла волнения подавлять.

   — Но волнения у вас в государстве не утихнут, — сказал византиец, оставшись наедине с Владимиром, — пока в княжестве твоём, Владимир, не будет единой веры для всех.

Сидя бессонной ночью у теремного окна и глядя, как бродят по улицам Киева дозорные с факелами, Владимир долго думал над этими словами.

Собственно, он думал об этом и прежде, и постоянно. Его новая держава, теснимая со всех сторон старыми врагами и новыми, поскольку становилась она сильной и богатой, обречена на распад, как Великая Хазария, где, как в державе Киевской, собраны разные языки и дети многих родов и народов. Ибо никто ни в Хазарии, ни в Киевском каганате не чувствовал себя сыном этой державы. Враждовали и веровали своим богам хазары-тюрки и хазары-болгары белые и болгары чёрные, принявшие и прочие народы: черкасы, ясы, буртасы, ко только незнающие люди называют общим и «хазары». А ни они сами, ни соседи их одним дом не считали.

«И у нас так-то! — думал князь. — Варяги, русы, меря, мурома, чудь, хазары, евреи, а славян и счёт потерять можно: поляне, древляне, северяне, вятичи, радимичи, сербы, хорваты, болгары славянские, греки, словене ильменские, кривичи, аланы, торки, чёрные клобуки... Как всё это в единую державу сплотить? Можно, конечно, один народ оставить, — скажем, одних полян киевских, а остальных разогнать, не пускать в державу; да жить такая держава будет не дольше, чем от рассвета до заката, — слабее слабейшего сделается! Ни в одной земле, ни в одном княжестве державы Киевской один язык не живёт, но пребывают языки многие! Как соединить их, разных, в единое тело?»

В терем, тяжело бухая сапогами, вошёл Добрыня.

   — Ну что там, вуйку[11]? — спросил его Владимир.

И грузный седеющий Добрыня, присаживаясь на лавку, сказал:

   — Да поутихло маленько...

Он выпил из княжеского кубка, закусил яблоком.

   — Надо единую веру, — сказал он племяннику. — Все в один голос говорят. Единая вера нужна.

   — Единая так единая! — сказал князь. — Давай единую веру насаждать.

Он прошёлся по горнице.

   — Коли не могут люди богов своих меж собою примирить, давай им единого бога оставим. И будет сим богом — Перун, бог отца моего, бог достойный, бог сильный, воинский! Пойдёшь по городам и весям, а пуще всего в Новгород — оттуда все крамолы идут...

Добрыня ухмыльнулся.

   — Чего смеёшься? — спросил князь.

   — И мы! — сказал Добрыня. — И мы с тобой из Новагорода пришли в Киев.

   — А хоть бы и мы! — подтвердил Владимир,— Новогородцы вечно ковы куют! Неугомоны! Вот и начни с них. Всех прочих богов — долой! Пущай один Перун будет для всей Руси.

   — Не отдадут своих богов славяне, — сказал Добрыня. — Кровь польётся!

   — Пущай кровь льётся, а держава крепится! — запальчиво сказал князь.

   — Ты князь, тебе виднее, — согласился Добрыня. — А наш-то древлянский бог не Перун, а Сварог.

   — Да это одно и то же, только имена разные.

   — Да нет! Мне тут волхв знающий толковал, да я не запомнил: Хорс и Сварог — одно и то же, а Перун — нет.

   — Пущай один Перун главным богом будет, остальные ему в подчинении.

   — Вроде как ты — князь, остальные — бояре, — объяснил себе Добрыня. И тут же подумал, что многие на княжеское место норовят. — Тут силой придётся!

   — Затем тебя и посылаю! Силой так силой...

   — Когда выступать? — спросил, поднимаясь, Добрыня.

   — Вот тут поутихнет, и поезжай. Не тяни, а то в самую слякоть да распутицу попадёшь, на полночь ведь поедешь...

Добрыня мешкал.

   — Чего ты? — спросил князь.

   — Сказывают, к тебе какой-то храбр приехал. Христианин...

   — Ну, приехал, так что?

   — Сказывают, он Соловья у тебя во дворе зарезал, Одихмантьевича, коего сколь годов взять не могли. Верно?

   — Верно.

   — Так ведь он Чернигов от канглы освободил и полон распустил.

   — Ну и что?!

   — А ты его в погребе голодом моришь!

   — Не твоего ума дело! — вскипел князь.

   — Смотри! — сказал Добрыня, — Он доя смердов — герой! Смотри!

   — Я тебе сказывал в Новагород идти, вот и ступай!

   — Ты князь, тебе виднее! А только так-то людей верных казнить безвинно начнёшь — не пришлось бы нам опять за море к варягам подаваться!

   — Иди! — закричал князь. — Разговорился тута!

   — Не ори! — спокойно урезонил буйного князя Добрыня. — А то как возьму хворостину по старой памяти...

Владимир представил, как грузный седоватый Добрыня заголяет его — князя киевского, — и прыснул со смеху.

   — То-то и оно, что князь... — вздохнул Добрыня, подходя к племяннику и целуя его в лоб. — А следовало иной раз, ох как следовало бы... Не путно живёшь! Бестолково.

   — Полно тебе ворчать-то! Самому тошно!

   — Ан не живи так! Раз тошно.

   — А как жить? Кабы этих дуроломов плетьми не разогнали, так они бы весь Киев пожгли... Видишь, вона варягов двоих убили! За что? И ты мне убийц сыщешь! — опять превращаясь в прежнего крикливого и взгального князя, закричал Владимир. — Средь бела дня людей режут.

   — А ты пои их больше! — тоже повысил голос Добрыня. — Дружина твоя обожралась вся на пированиях. Что ни день — то веселие, что ни веселие — то пьяны суть!

   — Веселие руси есть пити! И не можем без того быти! Русь никакого веселия, кроме как хмельное питие, не ведает...

   — Пити, да не утшватися! Оне что, и в домах своих пьют? А кто на ловы ходит? Кто невода тащит? Это русь у тебя в дружине пьяна! А небось в лесах да в болотах северных не больно повеселишься. Их тамо новогородцы, да сумь, да варяги мигом окоротят! А тут что русь, что варяги, что хазары-дружинники — все пьяны от безделия! Ан не зря варяг Феодор, коего славянские волхвы намедни убили, говаривал: «Безделие — всем порокам ворота!» Именно так.

   — Погоди! — сказал князь. — Скоро в поход пойдём — они утишатся!

   — Да они в поход негожие! Они уж и меча не держат! А ты подумай, кто тебе вина заморские возит? Кто хмельные меды во Киеве ставит? Византийцы да хазары! А они спят и видят, как тебя из князей сковырнуть. Ты им и нужен-то, пока дружина есть. Хазарам — чтобы византийцев пугал, а византийцам — противу хазар! Вот ты и болтаешься, как дерьмо в проруби: то туды, то сюды! Надо свою линию гнуть! Своим умом да державой крепиться!

   — Эх, Добрынюшка... — только и смог, что вздохнуть сокрушённо князь.

   — Вот те и «Добрынюшка», — продолжал ворчать дядька. — У тебя всего и есть к бою гожие, что храбры дружины славянской! Потому что я им ни пить, ни гулять не даю. А и они в шатании: как пошла эта кутерьма — чей бог лучше, — так готовы друг другу глотки рвать! Одни только христиане и служат.

   — Они Царьграду служат!

   — Не бреши! Они тебе служат! К тебе идут! А ты их вон в погреба содишь! А ну как не зарезал бы этот храбр разбойника Солового, что бы он, помилованный, сейчас творил и с кем? А не помиловать нельзя! Силёнок у тебя, князюшка, нет!

   — То и оно, — признал князь. — Не мог я Илью в подземелье не посадить.

   — Дак и сади! Морить-то зачем?.. Он тебе ещё пуще меня служить станет.

   — Я его помилую, дай срок!

   — Он у тебя там ноги протянет е голоду! Он к тебе шёл! Вона какую службу тебе сослужил, а ты его в погребе держишь!

   — Пойми ты, старое полено! — закричал князь. — Его тут хазары изведут мигом!

   — А уж лучше ты его изведёшь, недоумок! Так, что ли?! — закричал и Добрыня. — Корми его тамо, голова садовая!

   — Счас побегу!

   — Домашних пошли! Рогнеду!

Князь невесело засмеялся.

   — Она и меня-то скоро ядом накормит. Змеюка варяжская! Так бы и удавил!

   — Она тебе четырёх сыновей родила!

   — Да сыновья-то эти подрастут — на меня в ножи пойдут! Её корень, змеиный, — что Изяслав, что Всеволод...

   — А Ярослав? Такой мальчонка золотой! Даром что хроменький!

   — Ярослав не воитель будет.

   — Больно ты ведаешь, кто кем будет!

На том и простились. Но перед тем, как уехать и увести из Киева дружину, пошёл Добрыня к сестре — постаревшей, но всё ещё красивой, княжеской матери Малуше, — в терем её, более на избу смахивающий. И там полдня ел пироги да с Ярославом играл, который, считалось, гостил, а на самом деле жил постоянно у бабушки. И, выходя к застоявшейся, ожидавши его, конной дружине, ворчал довольно:

   — Тебе, стало быть, нельзя! Тебе не по чину княжескому! Дурь ломать — по чину! А правду творить — не по чину! Ладно! Мы и без тебя обойдёмся.

Сотники свистнули, десятники гикнули. Качнулся строй всадников, заскрипел тяжкий обоз — пошла дружина славянская вослед за Добрыней-древлянином в Новагород. Перуна-бога там устанавливать...

* * *

Илья очнулся от голодного забытья, как из омута на воздух вынырнул. Соскочил с лежанки, что устроил себе, от крыс спасаясь, качнулся от слабости и тошноты. Держась за осыпающуюся земляную стенку, подошёл к оконцу-отдушине в каменной непробиваемой кладке. Выглянул.

На мощёном дворе стояла высокая старуха в чёрном плаще, повязанная платком по брови, а из-за неё выглядывал мальчонка в княжеской собольей шапке, дорогой рубахе до колен и сафьяновых сапожках. Он испуганно таращил громадные серые глаза на Илью.

«Регина Хельги?.. — пронеслось в замутнённом голодом мозгу Ильи. Но тут же он опомнился: — Какая Хельги! Она умерла давно! И не княгиня это вовсе. Мальчонка, видать, князь, а она — нет».

   — Здравствуй,.. — совсем нестарым, звонким голосом сказала старуха. — Как звать тебя величать, буйная головушка?

   — Илья, — ответил он и подивился своему хриплому, слабому голосу.

   — Кто ж ты будешь? Какого роду-племени?

   — В Карачарове муромском богатырём слыл, а теперь вот ослаб...

   — Богатырь,.. — произнесла задумчиво старуха новое для себя слово. — Ты чьей земли воин?

   — Пращуры в земле Кассак у хазар в работе были, — сказал Илья, — да, когда гонения пошли, через Поле Старое в муромские леса откочевали.

   — За что гонения?

   — За веру православную, — прямо глянув в синие старухины глаза, сказал Илья.

Княжонок вышел из-за старухи и теперь уже без страха смотрел на него.

   — Ты христианин? — спросила старуха.

   — Да, — бесстрашно ответил Илья.

Княжонок подошёл к самому окну и глянул снизу вверх в отдушину-оконце и сказал, желая подбодрить богатыря:

   — Я тоже буду!

Старуха улыбнулась, сверкнув по-молодому жемчугом зубов:

   — Ярослав! Ты бы лучше дал хлеба брату своему во Христе!

Княжонок покраснел и торопливо принял из рук старухи узелок с едой, кувшин с молоком и просунул в оконце.

Илья сдержался, чтобы не кинуться на еду.

   — Спаси тебя Бог, мати...

   — Мальфрида, — сказала старуха. — Смолоду-то Малушей-ключницей звали.

   — Вон ты кто! А я было подумал, что ты княгиня Ольга...

   — Говорят, я на неё похожей становлюсь... — опять улыбнулась старая женщина. — Вот ведь как бывает... А она меня иначе как чернавкой и не звала... Рабыней! А я — князя родила! И от двух ветвей княжеских — славянской и русской — князь Владимир киевский! И варягам, и русам, и славянам, и всем — князь истинный!

«Кабы ему ещё разум княжеский!» — чуть было не сказал Илья, но пожалел мать.

   — А этот вот, — старуха прижала к себе княжича, — ещё и басилевса византийского внук. Видишь, какая кровь — золото!

   — Кровь у всех одинакая! — сказал Илья. — Что у человека, что у скота бессловесного...

   — Ишь как! — удивилась старуха и даже подбоченилась, уж совсем не по-княжески. — Так ты, выходит, князей не чтишь?

   — Несть ни князя, ни раба! Ни эллина, ни иудея, но все — сыны Божии, — ответил богатырь.

   — Это кто же такое сказал?

   — Господь мой, Иисус Христос, заповедал...

   — А ещё что он тебе заповедал? — усмехнулась старуха.

   — Он не ему заповедал, а всему миру, — сказал вдруг княжонок.

   — Истинно так. Да благословит Господь твою разумную головушку, — сказал Илья и подумал, что Ярослав не в отца пошёл, слава Богу! И умён, и не буен.

   — Сказывают, ты в Киеве сильнее всех? — перевела разговор на другое старуха.

   — Был! — сказал Илья. — Ноне — слабее внука твоего...

   — А что ж ты, когда в силе был, покорился да в застенок пошёл?

   — Я не варяг! — ответил Илья. — Это они на князя руку подымают... А я князю служить пришёл, ради народа православного. Не моя вина, что князь в затмении диавольском...

   — Так и ушёл бы на волю! При твоей силушке кто бы устоял супротив?

   — Я не торк и не печенег, чтобы от службы в степь бегать. Я — воин Христов, и это Бог мой мне испытание посылает, смирением меня испытывает... И аз, аки Иов многострадальный, не возропщу! Господу виднее, как со мной будет... Он не оставит меня!

   — Так ведь князь велел тебя голодом уморить без вины!

   — Его грех! А моего — нет и не будет... Истина явится!

   — Ты что, Илья, там у себя в погребе костей не видел? Не ты первый, не ты последний здесь пребываешь...

   — Господь меня не оставит. Без воли Его и волос с головы человеческой не упадёт...

   — Уж не ведаю, как он спасёт тебя... То ли глуп ты, то ли упрям.

   — Спасёт! — сказал Ярослав. — Мы же пришли!

Старуха засмеялась, подхватила княжонка на руки, расцеловала.

   — Нас Господь вразумил, — отпихиваясь от бабушки, пыхтел княжонок.

   — Может, и так, — сказала она, опуская внука на землю. — Удивительны и непонятны вы мне, христиане... Какие-то другие вы... Ну да ладно. Поешь. Мы тебе ещё еду носить станем, а там, глядишь, и князь волю свою переменит, он горяч, да отходчив. В отца, в князя Святослава,.. — сказала она, припомнив что-то.

   — Илья! — сказал вдруг Ярослав, снимая княжескую шапку. — Прости родителя моего, князя Владимира, что он тебя сюда, в узы тесные, заточил.

   — Бог простит.

   — Ты прости! Прости, Христа ради!

   — Ярослав! — ахнула бабка. — Ты же княжич! Кому ты кланяешься! Вовсе чести не имеешь!

   — Не в чванстве честь княжеская! — сказал Илья. — А ты не сомневайся, я князя не виню... Его сатана соблазнил.

   — Он опомнится! — сказал Ярослав. — Он добрый!

   — Спаси тебя Христос, милостивец мой!

Старуха взяла княжича за руку и, нахлобучив на него шапку, повела от оконца подальше, но он вырывался и, оборотившись, кричал:

   — Я и завтра приду! И всегда! И кормить тебя стану! Я молиться за тебя буду...

Илья медленно, по крошке съел хлеб, чтобы не умереть; по глотку за весь вечер медленно выпил молоко. И впервые за много дней уснул крепким сном выздоравливающего.

Глава 10

Добрыня древлянский

Добрыня ехал в Новгород охотою. Потому что не Киев, а Новгород считал родным городом. Киев для него был городом княгини Ольги, которую он не любил — слишком памятен ему горящий Искоростень, дружина варяжская, рубившая всех мужчин, и сама Ольга-мстительница во вдовьем повойнике, в княжеской шапке, с бездонными синими глазами, где отражался пылающий славянский город...

Добрыня и до сего дня считал, что Игоря — мужа её — древляне, его родичи, убили по правде и по совести. Справедливо. Да и убили-то они его, принеся в жертву богам, так что, может быть, в мире мёртвых он и сейчас княжит.

А потом вон как вышло: Малуша — старшая сестра Добрыни — мать князя киевского, а он — воевода набольший. Вот небось Ольга в могиле переворачивается! А может, и нет! Под старость, когда стала она христианкою, сильно переменилась! Куда девалась лютая варяжка — стала в старости тихая да добрая. Во внучонке своём души не чаяла — словно видела его будущее. Князем его растила, у Малуши отобрав. Изредка мать Владимира видела. А перед смертью призвала Ольга ключницу свою и прощения у неё попросила.

Потому, когда Святослав отдал Владимира в Новгород князем, поехали с ним и Добрыня, и Малуша, и вся их древлянская родова. Сильно Добрыне Новгород глянулся. И город хорош, и люди в нём лучше, чем в Киеве. Нету в них спеси — не стольный ведь город, потому и дышится в нём легче. И хоть варягов в городе полно, и руси, а не такие они, как в Киеве. Здесь у них дома да семьи! Потому делится город на пять концов: русский, варяжский и три славянских. А ещё проще: варяжский и русский, потому что уже не понять, кто рус, а кто славянин ильменский. Русы все только по-славянски говорили. Да и варяги давно в Новегороде ославянились. Жизнь в Новгороде ключом бьёт! Не то что в каком-нибудь Муроме или другом пограничном месте. Здесь торжище шумит, на пристанях товары многоразличные грузятся. В ремесленных мастерских да в кузнях работа кипит, а пуще всего — топоры стучат, потому что новгородцы — прирождённые плотники — и ложку и лодку одним топором смастерить могут.

Здесь в Новегороде, куда прислал их Святослав, высмотрел. Добрыня себе жену. Туг на Ярилин день и женился. Тут и детей родил. Жил не как богатые славяне, по нескольку жён имея, а вроде христианина — одну жену имел. Её одну почитал, на других жёнок и не заглядывался. Потому сейчас хоть и староват стал и жена поседела, а любви Добрыня к ней не утратил. Рвалась душа его домой, в Новгород, к жене, к детишкам. А Киев был для него службой нежеланной. С лёгкой душой поспешал он... Да только из Киева сюда быстро не доедешь! Скачи не скачи, а всё дней сорок-пятьдесят дорога занимает.

Ехали встречь осени. Когда к Чернигову подходили, деревья чуть золотом тронуло, а уж под Новгородом на лужах ледок хрустел. Много за дальнюю дорогу передумал Добрыня. Много прошедшего за последние годы в памяти перебрал. Помнил, как по этой дороге ехал он с княжичем Владимиром, совсем ещё юношей, в места дальние, незнаемые. Шагали по тропам, гребли на стругах суровые варяги. Теперь таких мало — те все в сечах полегли да за моря уехали. Счастье-добычу искать. И видел Добрыня тогда, как злобится молодой князь на братьев своих сводных:

   — Меня отец в Новагород послал, а не Ярополка с Олегом! Они отцовы дети законные, а я так — сбоку припёка!

Напрасно утешал его Добрыня: мол, погоди, княжич! Ещё неизвестно, как повернётся. Сказывают, Новгород не хуже Киева! Не то что Овруч или ещё какое ближнее селище-городище! Но княжич стоял на своём: «Усылают, с глаз долой — из сердца вон!»

И только Малуша, ехавшая с сыном и тосковавшая по Святославу, сказала тогда:

   — Отец тебя путце прочих сыновей любит. Уводит тебя от греха, а может, и от смерти! И вотчину тебе даёт самую богатую! Попомни: из этих краёв и Хельги-старая, и пращур твой конунг Рюрик. Отсюда Олег деда твоего, Игоря, в Киев повёз. Здесь — страна Гардарика, здесь всей руси начало, здесь, а не в Киеве!

Так оно и сталося. Но тогда даже Добрыня этого не понимал. Тогда о другом думалось: замыслят братья Владимира убить, а он — далеко. Чуть что — в лёгкий струг и по Волхову в Нево-озеро, а там — по проливу либо реке широкой к другому берегу — вот она и страна русов. А уж тут никто его не достанет! Здесь края князьям киевским неподвластные. Здесь русь живёт да варяги. Пришлось и такой судьбы хлебнуть, когда после смерти Святослава началась меж братьями усобица. Сильно тогда Владимир старшего брата Ярополка боялся. И было чего!

Всю жизнь Владимир красивому, сильному, внешне на отца похожему Ярополку завидовал. И гадил ему, как мог! Мыслимо ли? Про красоту жены его, гречанки, только слышал, а Ярополку досадить решил. Послал варягов — они её и выкрали! Да привезли в Новгород, а вскоре объявилось, что она беременна неизвестно от кого: не то от Ярополка, не то от Владимира.

Сильный тогда в Новгороде переполох был. Кричали люди новгородские, что, ежели придёт Ярополк за жену свою мстить, они защищать князя не станут! А выдадут его, охальника, оскорблённому мужу!

   — Верни ты её! Пропади она пропадом! — долдонил тогда Добрыня.

И Малуша укоряла, говорила сыну о мести варяжской, родовой.

А Владимир только ногти грыз да злобно шипел: мол, лучше сдохнет, как собака, чем первенцу Святославову уступит! Варягов при себе держал днём и ночью, струги изготовленные — летом, а зимою — коней да сани, за море бежать!

А волоокая греческая монахиня только слёзы роняла — она и языка-то не понимала, ни варяжского, ни славянского. Умела бы говорить — объяснила бы, что и Ярополк женой её не считал! И при ней, как бы только наложнице, решил взять другую жену — Рогнеду полоцкую. И та согласилась, потому что родство высокое, древнее, от Рюрика прямая линия: Рюрик — Игорь — Святослав — Ярополк. И хотя у Ярополка и другие жёны есть — так что?! У многих князей по нескольку жён. Главной считается самая родовитая. И Рогнеда считала себя таковой, когда дала согласие на брак с Ярополком.

Тут словно нечистый дух вселился во Владимира! Ни о чём другом он и не говорил, как о том, что нужно ему жениться на Рогнеде! Приплетал он и то, что Полоцк всегда на север глядел, а он — князь новгородский, от страны полунощной! И что варяги все на полночи живут! И чего только не толковал! Что хватит, мол, полоцким князьям, нерюриковичам, вольно жить! Пора в державу общую! Но Добрыня видел и ужасался, что пуще всего хочет Владимир Ярополку досадить. Он ведь и не видал Рогнеды до той поры никогда! И оскорбила она Владимира отказом неучтивым: мол, не хочу разути рабычича!

Какая была резня в Полоцке! Что творил в тереме княжеском Владимир!

И повалил Рогнеду, как пленницу, не разуваясь и не сбрасывая доспеха окровавленного... Тогда Добрыне страшно сделалось — кого он вырастил! Страшно и оттого, что сделает с ним Святослав, когда вернётся из похода. Но Святослав не вернулся.

И стало ещё страшнее — на киевский высокий стол взошёл Ярополк! Вот и пригодились струги быстроходные — побежал Владимир за море, за озеро Нево... Потому что, наглядевшись на княжеские дела, ужасались его новгородцы и уж вовсе защищать не собирались...

— Ох уж эти новгородцы! — вздыхал Добрыня, поспешая в Новгород, пересаживаясь с коня на ладью, с ладьи на коня...

Новгородцы были народом особым, сильно непохожим на киевлян. Непохожесть эта даже внешняя: сказывалась во многих русская и варяжская кровь — были новгородцы голубоглазы, беловолосы, а то и рыжие, как викинги. Сноровисты и ловки, как киевляне, а вот крикливы и драчливы — только как новгородцы. Рыбаки и корабельщики в большинстве своём, привыкшие к борьбе со стихиями водными, скорые на ногу, выносливые, готовые постоянно, подобно варягам, сбиться в ватагу молодецкую и не имеющие киевского страха и почитания перед властью, были они упрямы и непокорны. Истинного почитания власти, как, скажем, в племенах восточных, где каган или старейшина был полубогом, здесь и быть не могло! Князей они себе призывали и выгоняли, если князь не по нраву. Могли дать князю воев, а могли и не дать! Всё решало горластое и непредсказуемое новгородское вече, где, сойдясь по зову колокола, они орать могли сутками, пока не принимали общее и потому обязательное для всех решение.

Но Добрыня-то знал, что решения эти, выкрикиваемые на народе, долго и тщательно обсуждаются людьми лучшими, людьми денежными и властными. Поэтому в Новгороде, где одни узнавали Добрыню, лезли обниматься, а другие косились: мол, явились козлы княжеские опивать-объедать казну новгородскую, пошёл Добрыня в городище княжеское, а не в детинец — главную крепость Новгорода, воевода и гарнизон постоянный.

Там, разместя храбров своих на отдых, Добрыня объехал всех, с кем можно посоветоваться, как вводить единобожие.

Были среди собеседников Добрыни и купцы, и посадники, но мнение их было общим: новгородцы Перуна примут, только если главного бога новгородцев Велеса, коему верили, поклонялись и жертвы несли, киевляне не тронут. Да и то вряд ли...

Призвал Добрыня мастеров искусных, и принялись они бога из дубового ствола вытёсывать. Добрыня за работой приглядывал. Хороший бог получился. Видный. Высоко поднимал он страшную, увенчанную рогами голову. Добрынюшка расстарался: велел один рог позолотить, другой — высеребрить.

Долго с новгородцами толковал, выкатывал им бочки медов, однако и лучшие люди, и толковые новгородцы, от сотен чёрных простого народа, головами крутили: мол, не знаем, как бог киевский с богами нашими уживётся. К волхвам Добрынюшка и не приступал! Те, как узнали, кто на Добрыниной дворе плотниками из дуба вытёсывается, за сто вёрст его обходить стали. Перед тем как везти нового идола на капище, услал Добрыня своих подальше от Новгорода. Сын старший Константин, который с попом греческим якшался и себе имя такое выбрал — постоянный, мол! — всех младших увёл в селище подгорное, а жена заартачилась:

   — Никуда не пойду!

   — Ах ты, бестолковая моя! — говорил Добрыня, обнимая её за круглое плечо. — Мало что тут будет?

   — А что бы ни было! — отвечала она. — Не пойду я от усадьбы своей да от хозяйства!

   — Да пропади оно пропадом, хозяйство это. Али тебе головы своей не жаль?

Дородная жёнушка Добрынина походила, потопала по избе да и брякнула:

   — Хватит! Нажилась я без тебя! Никуда не поеду! Ты поедешь — и я с тобой, а одна не поеду!

   — Куда я поеду, у меня служба! — смеялся Добрыня.

   — А я вот — жена твоя! Куды ты, туды и я!

   — Во как! — улыбался Добрыня. И виделась ему не эта многопудовая краснолицая крикливая тётка, а та, тоненькая, синеглазая, коей дарил он ленту голубую на русую косу, покрывал худенькие плечи шубейкой собольей... И не было с тех пор для него женщины милей и краше. Сел он рядом с ней на лавку, помолчал и сказал, вздохнувши:

   — А хорошо мы с тобой жизнь прожили...

   — Хорошо, — вздохнула по-девичьи жена и тоже притихла...

Во дворе ходили кони, брякали удилами. За рекой орали, надрываясь, мужики на подводах — перевозчика звали, а тот, видать, загулял.

   — Перевозчик! Перевозчик, чтоб ты сдох! Перевозчик!..

   — Ты меня прости, — сказал Добрыня.

   — За что? — удивилась жена.

   — Коли я что не так... Чем обидел тебя...

   — Я счастливая, Добрынюшка, — сказала жена. — Жалко только, что быстро жизнь прокатилася...

Пришли храбры, позвали Добрыню. Ехал он в тяжёлый доспех закованный, скрипели оси передков, на которых волы волокли истукана Перуна-бога. А Добрыня думал, что ж это он с женой так говорил? И вдруг догадался, что не увидит её больше никогда! Хотел всё бросить, назад поворотить. Но окружали его на узкой дороге вои, сбегался кругом народ новгородский, и нельзя было службу оставить...

* * *

Драка началась сразу, как только поднял превыше других идолов свои рога Перун. Старый волхв подбежал к нему с котелком кипящей смолы и плеснул, стараясь попасть в страшный лик вислоусого бога. Промахнулся, плеснул на дружинника. Тот за лицо схватился.

Но бежал уже другой, дымился в его руке, тяжко оттягивал её котелок...

Толпа выла и свистела, в дружинников полетели комья мёрзлой по первозимью земли. С холма Добрыня увидел, что по улице уже поспешают мужики новгородские с дрекольем.

   — Тесни! — скомандовал он. И первый, сначала плашмя, для вразумления и острастки, ударил стоящего рядом волхва Велесова.

Но тот ощерился, выхватил нож засапожный и полоснул по коню Добрынину. Коня-то не поранил — длинная попона, коей тот накрыт, спасла; тогда Добрынин за ногу схватил, попытался с коня стащить. А через воющую толпу уже пёрли мужики с оглоблями, и тогда воевода рубанул со всего маху. Сплеча. Разваливая пополам тяжко смердящую, брызжущую кровью человеческую плоть.

Воющая толпа покатилась вниз по склону холма. Храбры скакали за ними, стараясь не рубить, а разгонять толпу. Били поначалу плетьми, тупиками копий, мечами плашмя... Но из толпы летели камни, и волхвы или особенно верующие в силу богов бросались на всадников с ножами, кольями... И двое воев уже валялись бездыханными...

   — Руби! — крикнул Добрыня.

Надвинув личины и смыкая строй, дружинники пошли рубить всерьёз.

Скоро толпа разбежалась. Но через некоторое время собралась вновь и теперь уже оружно шла на Добрыню. Он рассеял и этих. Толпа собралась бы и в третий раз, но в городе и в посаде полыхнули пожары, и новгородцы бросились их тушить. Добрыня постоял ещё часа два на капище. Двое калик перехожих подошли к холму. Стали сносить зарубленных, ища ещё живых.

   — Ну что? — сказал один из них, бесстрашно глядя Добрыне в лицо. — Привезли чёрта... Вот он, сатана, жертву кровавую и получил.

   — Молчи, старик! — только и мог ответить Добрыня.

   — Погоди! То ли ещё будет... Кровь не вся! — не унимался калика. — Ты не смотри, что истукан твой деревянный — чурка бессловесная, он зло округ себя сеет!

   — Как смеешь ты бога хулить! — устало, скорее по привычке, чем от души, прикрикнул Добрыня.

   — Бог добрый, а этот злой, стало быть, не Бог, а сатана...

   — Этот-то — колода позлащённая! — поправил второй старец. — А дьявол через него в души людские вселяется и зло творит.

Добрыня, словно оглохший после боя, усталый и забрызганный кровью, смог только спросить:

   — Христиане, что ль? — и, не получив ответа, сказал: — Шли бы вы отсюда. Народ ошалел совсем — убьют вас!

   — Нас Господь хранит!

Добрыня махнул рукой, не желая вступать в пререкания с христианами — болтунами известными. Пущай с волхвами спорят. Всю ночь пробыл в караулах. Только под утро вернулся на своё подворье.

Ещё издали увидел в конце улицы провал, над которым курился дымок. У снесённых ворот валялись двое храбров с размозжёнными головами. За ними — несколько челядинов убитых.

Добрыня пробежал дальше. У развалившегося? крыльца, со стыдно завёрнутым подолом рубахи, простоволосая, глыбой лежала его жена. На белой шее её, где всегда алели дарённые Добрыней заморские кораллы, сочился сукровицей ножевой разрез.

Добрыня сел подле трупа жены и, накрывшись плащом, завыл страшно и тягуче, как волк...

На холме, где новгородцы с факелами искали среди убитых и затоптанных своих родичей, сиял в лунном свете серебряным и золотым рогом вислоусый Перун и ждал новых жертв...

Поутру Добрыня пришёл на холм. Ночью опять дрались, и опять были убитые — и среди храбров, и среди новгородцев. Воевода, не слезая с коня, въехал на вершину холма. Конь, похрапывая на трупный запах, что держался на камнях капища, на дереве идолов, медленно вошёл в круг деревянных и каменных истуканов. Выворачивая белки и роняя пену с удил, конь опасливо пошёл под жёсткими шпорами воеводы по кругу.

Добрыня, постаревший за ночь на сто лет, вглядывался в звероподобные лики божеств. Вот Мокошь — дарительница многоплодная, Стрибог, Симаргл, Хорс, Дажьбог, вот Святовит Сварожич, а вот и среброусый Перун.

Несколько кругов проехал Добрыня. Замерев от ужаса, смотрели его дружинники, не решаясь и пешими-то войти в магический круг, где на коне разъезжал их воевода.

Они ждали, что боги накажут святотатца. Грянет гром, упадёт молния и превратит его в пепел. Но гром не гремел, молнии не сверкали. Дружинники не могли понять, что делает Добрыня. А он тоже ждал, ждал смерти от божества. Но смерти не было. Воевода остановился прямо против Перуна, глянул в его лупатые глазницы.

   — Ну! — сказал он негромко. — Что же ты? А?.. — И плюнул в самую истуканову морду.

Ахнул и закрыл глаза руками молодой храбр.

А Добрыня всё так же шажком выезжал из святилища и сказал, ни к кому не обращаясь:

   — Бревно ты, человекам на страх, человеком тёсанное...

Глава 11

Рогнеда

«А что не жилось?» — думал князь, когда вспоминал о Рогнеде. Собственно, думал-то он о ней постоянно. Она всё время жила где-то глубоко в сознании — не то как вечный укор, не то как вершина какая-то недоступная, но всегда чужая, всегда сама по себе.

Владимир видел другие семьи — и славянские, и варяжские. Такую-то, как у Добрыни, — поискать! Где жена с мужем будто одна плоть и душа. Муж — глава, жена — тело. И не в счёт, как эти жёны взяты! Украдены, выкуплены или родичами приведены. Раз в дом вошла, женой названа, значит, будь женой! Вон древляне все жён воруют! У варягов в каждом граде по две жены, а свои варяжки за морем живут и не сетуют. Лишь бы добычу привозил да сам гостевать наведывался. И радуются, и ластятся, и во всём угодить стремятся! А уж если муж совет с женой заводит, так счастливее её и на свете нет. А ведь тоже — и родовитые, и знатные среди них, и, как Рогнеда, крови варяжской.

Это враги, как змеи подколодные, шипят: «Никогда Рогнеда не простит, что Владимир братьев её да отца убил!» Не убивал он их! Погибли они в бою, в резне на стенах и улицах Полоцка, где князь и не был! И меча-то не обнажал. И кто убил их — неизвестно. Там одних затоптанных в сече — пол крепостного рва.

А что, если получилось бы по-другому, так, как хотел Владимир: взять город и как выкуп просить за себя Рогнеду? Не «рабычичем», но победителем? И отдали бы, да ещё и радовались, что за город выкуп такой малый! Так-то все рыцари делают! Вся Европа так живёт. А что погибли — неча на стены лезть с простыми дружинниками заедино! Сами виноваты! Разве там, в бою, в крови да горячке, разберёшь, кто смерд, кто князь, кто боярин? Руби по шелому, по доспеху да щиту, и вся недолга! Это уж потом, когда трупы растаскивают: «Ах! Князя убили! Ах! Воевода погиб!» Больно там разберёшь, в кровавом месиве, кто князь, кто воевода!

И взял её Владимир правильно! Не свадьбу же с ней играть! Я — рабычич, княжеский выблядок, так вот ты ещё хуже меня! Другой бы на месте князя отдал её дружинникам! А осталась бы жива — стала бы девкой срамной! Вон сколь их по Киеву шляется! Войско! Переспит с дружинником где ни попадя — расплатится он дирхемом, а то и за так! И без обиды! Всяк знай, к чему тебя судьба приладила. Вот бы ей там самое и место.

Но всегда, когда думал такое Владимир, сердце у него сжималось. Потому что любил он эту женщину! Любил или ненавидел? А не одно ли это и то же, раз всё сердце этим полнится?!

Она была ему всегда желанна, как победа! И когда кричала в сладкой муке — он был победителем, но на секунду! Как только кончалась её горячая судорога — снова вставала меж супругами стена. И снова он — «рабычич», а она — от рода княжеского.

Была победа, да не было награды!

И бился о её холодность и молчание князь, как о стену крепостную. Случалось, и почасту её бивал. Но родила она сына, и дал он себе зарок — пальцем мать княжича не трогать.

Помнил он Рогнеду, первенца кормящую, в кружевной шали заморской, у окна... Плакать он был готов тогда от любви к ней!

   — Эва! — говаривал, не то смеясь, не то сокрушаясь, Добрыня. — От кого ты любви ждёшь? От варяжки? От княгини? Да она и не баба вовсе! Она бабой по ошибке сделанная! По обличью только, а так то — мужик как есть! Ей и дети не надобны, ей бы на престол княжеский — вот тут бы она покняжила! Тут ей самое место! Только и там бы всё ныла, что, дескать, такая судьба жестокая — нет женской доли. А она ей, доля-то женская, и не надобна!

   — Ты-то откуда знаешь?

   — А что, Ольга, бабка твоя, не такова была? В точности! От таких-то жён бечь надоть сломя голову куды глаза глядят! А никак! Всё тебе кажется, что ты её любовь выслужишь либо завоюешь... Петушки! Она такая же, как ты, только тем и разнится — рожать умеет. И конца муке твоей не будет, пока в твоём сердце другая женщина не угнездится. Да только вряд ли — она там всё место занимает, другой-то влезть некуда! А уж коли полюбишь другую, так про эту и не вспомнишь! Скажешь тогда — дурак я был! Загубил я столько лет на колоду каменную! Эх! Бедный ты мой!

Понимал Владимир — прав Добрыня, а ничего с собой поделать не мог! Всегда шёл от Рогнеды, будто его, как щенка, пинком из покоев хозяйских выгнали. Всегда — униженный. И ласкал её, и подарки разные дарил, и в ногах валялся, и бил, как собаку, — всё как прежде.

   — Что ты колотишься! — по-своему утешал князя Добрыня. — Толку не будет. Вон печенеги про таких говорят — «шерстяное сердце». Если железное — постучи в него, но хоть как отзовётся; каменное сердце слеза, говорят, пробивает, а шерстяное, мохнатое — ни отзвука, ни перемены...

Кидался Владимир от Рогнеды по гульбищам-игрищам, с наложницами в банях допаривался до беспамятства, других жён приводил. А стояла Рогнеда, как скала неприступная, хоть в прах рассыпься — не стронется, не шелохнётся, хоть полмира к ногам положи — всё едино: ни гласа от неё, ни воздыхания...

Иногда, проснувшись рядом с нею, Владимир неслышно поднимался и смотрел в её лицо, во вздрагивающие веки. Что она во сне видит, где странствует, кого любит?

   — Да никого! — смеялся Добрыня. — В ней этого вовсе нет... И ежели любит, дак только себя!

Но опять и опять ехал Владимир, не верила душа в страшное «никогда»...

И каждый раз одно и то же... Молчание Рогнеды или слёзы. А теперь уже и слёз нет. Только молчит. Не раз казалось, что другой ей по сердцу. Владимир, умирая от унижения и презрения к самому себе, посылал соглядатаев, которые доносили о каждом шаге и взгляде жены, но ничего соглядатаи не высмотрели. В приступе омерзения к себе Владимир досмотр снял, соглядатаев велел придушить поодиночке.

Не однажды собирался он в порыве отчаяния прикончить Рогнеду. Однажды даже вбежал к ней с обнажённым мечом!

Она сидела на лавке у окна и держала на руках Ярослава, который и на пятом году отроду всё не мог стать на ноги. Не ходил. Владимир вышиб дверь и, вероятно, был так страшен, что Рогнеда вскочила и выронила ребёнка. Ярослав упал, заплакал и вдруг пошёл, припадая на левую ножку.

Может, он и спас тогда Рогнеду?

Владимир подхватил ребёнка на руки, осыпал поцелуями. Ярослав испугался: плакал и отпихивался. Кулачком угодил отцу в глаз! Князь выпустил младенца, тот поковылял к матери и спрятался за юбку выглядывая из-за Рогнеды, как волчонок.

«Вот они — враги мои! — подумалось тогда вдруг Владимиру. — Вот они, отмстители за мать!» Четверо княжат, варягов Рогнединых, что родила ему плодовитая жена: Изяслав, Мстислав, Ярослав и Всеволод... Вот они — волчата семени варяжского.

Тяжкие мысли стали роиться в голове его: вот они вырастут и казнят отца, а народу скажут, мстили за бесчестье матери. И народ поднимет их на щитах как освободителей!

Потому отдал он Всеволода и Ярослава матери своей — Малуше, кою звали теперь на готский манер, Малфридой! Смеялась она этому новому имени. Изяслав, старший, так вцепился в мать, что гридни отступились. Да и варяги-дружинники зароптали: что, мол, за князь такой, с бабой воюет!

Ох уж эти варяги! Спору нет — воюют здорово! А только устал от них Владимир. Надоели они ему своею жадностью, наглостью, хвастовством и непрерывными требованиями пиров, подарков, игрищ!..

С подозрением присматривался Владимир к варягам, когда, охмелев на пированиях, они расхваливали Рогнеду, красоту её, величественность, многоплодие: шутка ли, четыре сына, каждый год по ребёнку! Настоящая варяжка!

«Вот оно! — подумалось князю. — Вот они, мечи наёмные!..»

И припомнилось, как ехал к нему с миром князь Ярополк. Первенец отца их Святослава. Хоть и был Ярополк похож на отца сильно, а душою — другой. Отец свиреп — сын кроток. Отец мстил врагам беспощадно — Ярополк о мести и не помышлял. Всё варяги! Варяги — вечные мстители!

Когда Святослав погиб на порогах днепровских, остался Ярополк в Киеве, Владимир — в Новгороде, а Олег — в Овруче... Каждый в уделе своём.

Но варяги, кои фактически правили всей державой Киевской и при Ольге, и при Святославе, решили поставить на княжение своего человека. Таким они видели Владимира! И он их всячески в этом поддерживал. Они, варяги, посадили его на престол киевский, они убили и Олега, и Ярополка. Развязали Владимиру руки.

Труся на коне по киевской улице, Владимир-князь ухмылялся, вспоминая и драного ястреба Свенельда, и всю дружину пьяную на стругах и дракарах, в Царьград заморский уплывающую, себе на погибель. Осталось варягов в Киеве наперечёт! Правда, другая беда в глаза глядит — дружина мала! Наскочи хазары — Киеву не устоять. Да только боги милостивы к Владимиру. Подслухи доносят: какая-то резня в Хазарин Великой идёт. Какой-то хан басурманский Хазарию воюет. Берёт крепость за крепостью, истребляя хазарское воинство. Сам же — из Хорезма, а Хорезм этот — поди знай где! Николи тамошние вои до Киева не дойдут через степи безводные. Пущай себе Хазарию режут — князю киевскому раздышка.

Князь поднял голову. Над ним сияло синевой родное тёплое небо. Стрижи метались высоко, тащили под застрехи глину на гнезда. Весна. И как-то сразу подумалось об Илье карачаровском, что всю зиму отсидел в погребе, — может, и не жив уже. Здорово он князя выручил, но пришлось его с глаз долой убрать и предать лютой смерти! Дружина варяжская в силе была. А вот теперь от неё рожки да ножки остались. Подумалось о Рогнеде: как дружина варяжская ушла, что-то в ней переменилось. Несколько раз видел Владимир её глаза заплаканные. Может, кто ей из варягов люб? Одна ведь рыбья кровь! Не поймёшь, что в её голубых глазах кажется! Свенельд к ней благоволил. Всё её выговаривал! А где Свенельд, там жди измены!

   — Только теперь предавать Свенельду некого! Самого Свенельда предали земле! — сказал князь и захохотал.

Охрана подскакала к смеющемуся князю:

   — Чего надо, князь?

   — Идите, идите от меня! — прогнал их Владимир.

Сдох, собака. И хоть Владимиру от Свенельда ничего, кроме пользы, не было, а всё брезговал он им. За глаза иначе как дохлым судаком и не величал! И всё ему казалось: как поговорит со Свенельдом, так у него и плащ и руки завсегда тухлой рыбой воняют! Рыбоеды морские! Отродясь на рыбе возрастают. Потому, может, столько крови и льют, что собственная не греет? Что он Рогнеде сулил? Какие козни строил старый Свенельд? А попался, как свинья на помоях!

Эдак помоев нальют и бочку набок положат, а поросёнок за помоями покорыстуется. К самому бочонку подойдёт да в него морду засунет.

   — Тут бочонок торчмя ставят да поросёнка и легчат... — сказал он вдруг воеводе, что подъехал поближе. — Я видал!

   — К чему ты это, князь, вспомнил? — спросил строгий славянский воевода.

   — Так и Свенельд за богатством, как поросёнок за помоями! — откровенно сказал Владимир. — Жадность сгубила! А на что оно, богатство? С собой в могилу не возьмёшь!

   — Под старость люди копят, — сказал воевода.

   — Эх! — махнул рукой князь. — Да кто из князей до старости доживает?! Ежели князь — не то убьют, не то отравят.

   — Полно тебе, князь, такое говорить! — надулся воевода. — Обидно слушать даже.

   — Слушай! — зло сказал князь. — Слушай! Твоя служба такова! И не вороти рожу-то! Кто убивает?

   — Вы, ближние люди!

   — Обижаешь холопов верных! — затряс щеками воевода.

   — Да? — прищурился князь. — А кто Ярополка предал, не Блуд ли? Первейший среди ближних! А не Свенельд ли Святослава на порогах одного оставил?

   — Были и другие! — налившись краской, сказал воевода, оскорблённый до глубины души.

   — Это кто же?

   — А хоть бы Ильдей — хан печенежский, что за Ярополка на смерть, не дрогнув, пошёл, или Варяжко, что по сю пору с печенегами на твои заставы ходит!

   — Мне! — закричал князь. — Мне тот Варяжко надобен! Мне он служить должон! — И добавил, заканчивая разговор: — Добудьте мне его в дружину! Мне таковые люди на службе надобны!

И опять вспомнил про Илью! Жалко, если уморили в погребе голодом.

Выехали на берег Лыбеди, поднялись к замку деревянному Предславцу, где под охраной жила Рогнеда. Опустили скрипучий мост. Князь, нагибаясь в воротах, проехал по гулкой мостовой на мощённый камнем двор. Соскочил с коня. Рогнедины челядины кинулись принимать коней у дружинников, заводить в стойла. Владимир взбежал на высокое крыльцо, простучал коваными каблуками по темноватым покоям.

Рогнеда сидела у себя в горнице. При вошедшем князе сенные девушки и мамки-чернавки прыснули вон, как мыши от свету!

   — Как живёте-поживаете? — спросил князь и, как обычно, не дождался ответа.

   — Рогнеда встала. Была она чуть не на голову выше Владимира. Стояла, как всегда, молча, будто нарочно стараясь разозлить князя.

   — Ну, что молчишь, как статуя ромейская?! — сказал он, обходя её, будто неживую, вокруг. — Поздравствуйся с мужем! Почтение князю окажи!

Рогнеда, как всегда, безмолвствовала.

Князь приблизил своё лицо к самому лицу Рогнеды, она стояла не дрогнув — видно, ждала, что он её поцелует или ударит. Что равно могло произойти и равно не получило бы ответа.

Владимир почувствовал, как обычное раздражение, могущее вырасти в исступление, истерику; крик и беспамятство, стало накапливаться в нём...

   — Ну что? — сказал он, усаживаясь за столик, на котором стояли дорогие угощения: заморские вина, засахаренные фрукты византийские. — Хошь, обрадую тебя?! Вестник из Царьграда прибыл, привёз известь печальну! Вся дружина варяжская, порознь, в разные гарнизоны малыми силами разосланная, болгарами перебита! Не стало боле твоих сродников дорогих! Уж я плакал-плакал от горя... — сказал он, смеясь и набивая рот сластями. — Кто же теперь за Рогнеду заступится? Кто помнить станет, как Владимир на площади, среди навоза, в грязи её, как свинью, катал, дружинникам на потеху?!

Рогнеда глядела ледяными глазами, и ничто не дрогнуло в бледном лице её, только веснушки проступили ярче.

   — Вот так! Яйцо конопатое! — сказал он, полоща горло вином и вытирая руки о скатерть. — А знаешь, кто императора Цимисхия надоумил варягов истребить? Я! Так что ехали отсюда — покойники! Так и с другими будет, кои думают, что они мне, «рабычичу», ровня!

Он повернулся к Рогнеде спиной и вдруг, будто толкнул его кто, шагнул в сторону, как учил его Добрыня. Обернулся. Мимо упала Рогнеда с ножом в руках. Обученный изрядно воинскому мастерству, Владимир мгновенно вывернул ей руку и вырвал нож.

   — Убил! Убил! — рычала неузнаваемая Рогнеда. — Всех убил! Кровь на тебе! Отца убил! Братьев! Изверг! Зарежу тебя!

Вбежавшая стража скрутила Рогнеду. Она билась в руках дюжих гридней и кричала в истерике, обливаясь слезами:

   — Изверг! Жизнь мою растоптал! Зверь!

Никогда прежде не видел её такою Владимир. Он растерялся.

   — Связать её! — кричал воевода. — На князя! На мужа! С ножом кинулась!

Славяне и теперь уже немногочисленные варяги-дружинники только головами качали: за покушение на мужа, по обычаю, полагалось закопать неверную жену в землю живьём. Таков обычай был и у варягов, и у славян; у мусульман и хазар-иудеев казнь была не менее жестокой — преступницу побивали на площади камнями.

   — Не надо вязать княгиню, — сказал Владимир, удивляясь своему спокойствию и ровному голосу.

   — Чего с ней делать? — спросили два боярина, держащие за руки княгиню.

   — Пусть завтра сядет на брачную постелю, как невеста убранная, — сказал Владимир, поднимая за косы голову Рогнеды. — Дожидается! Я сам ей башку снесу!

* * *

Мимо воющих нянек и мамок, мимо насмерть перепуганных челядинов по скрипучим переходам перешёл он на свою княжескую половину. Дал по шее отроку, который замешкался, расстёгивая ему пряжки перевязи, на которой меч висел. Выгнал всех, повалился на лавку. Но ни отдохновения, ни покоя не было. Встал, выпил вина — зубы стучали о край посудины византийской. Хотел, как обычно после встречи с Рогнедой, поехать к девкам... Да расхотел. Так и мыкался по горнице, сшибая ногами ковры и лавки.

Никогда Рогнеда такой не была. Сломалась стена каменная, неприступная!

   — Велика же, крепка была твоя раковина, улитка ты заморская! — шипел себе под нос князь. — А вот и тебя я достигнул. Вот теперь и тебе, как мне, худо! И тебе, как мне, больно. Сквитались!

Но мысль эта не приносила радости.

Чуть успокоившись, уже ближе к ночи, после ужина, как всегда обильного, князь стал перебирать все мелкие подробности происшедшего. Цепкая память его восстановила все слова, жесты, выражения лица Рогнеды... Он начал обдумывать, что же побудило жену к столь отчаянному крику и поступку? И первое, что приходило в голову, — изгнание варягов.

«Вот оно что... гадюка подколодная! Как я варягов за море услал, так зубы тебе ядовитые вырвал! Не стало надежды у тебя, что они, соплеменники твои проклятые, меня прикончат! От бессилия ты на меня кинулась! Сколько же лет ты меня ненавидела! Ах, змеюка!»

Пришли две девки спальные, постелили постелю, задирая толстомясые зады, взбили перину. Князь смеха ради задрал одной подол, шлёпнул по тугой заднице. Девка взвизгнула, на всё готовая, повалилась на перину.

   — Да пошла ты отсюда! — притопнул ногой князь. — Пошла отсюда, лохань помойная!

Девки обиженно умелись восвояси.

В одной рубахе, босой, сидел князь на лавке у оконца, бычьим пузырём затянутого, и во мраке покоя спального странные мысли приходили в его буйную кудрявую голову.

С детства любил и умел он, вот так в одиночку сидя, всё обдумывать. Поначалу его удивляло, как это он ухитряется сразу думать о нескольких вещах, будто в голове у него несколько человек сидит и каждый о своём помышляет. А потом понял, что это дар Божий. И его не страшиться, а радоваться ему нужно, потому только так дальнее меж собой соединяется. Грек-наставник его, коего привезла из-за моря бабка Ольга, — учил княжича, как разделять в размышлении мысли от чувства, как выводить из одного другое по правилам науки древней — логики.

Вот и сейчас князь спокойно, точно рыбу пойманную разделывал, отделил чувства свои от мыслей. И удивился. Чувства переменились: не было в них больше ненависти-любви к Рогнеде. Думал он о ней теперь, будто о чём-то постороннем и его, Владимира, некасаемом. И оправдывал её! Глядел на всю их жизнь, начиная от сватовства до того, как Рогнеда, битая и целованная мать его детей, на него с ножом бросилась, отстранённо...

И вдруг явился ему перед мысленным взором Ярополк — таким, как лежал он в луже крови во тереме киевском, когда закололи его варяги, при дверях стоящие.

Владимир перевернул его на спину — странное было лицо у брата. Ни муки, ни укора. Ясно и открыто глядели синие глаза его... Владимир прикрыл глаза Ярополку и увидел, что измазал лицо брата кровью. Он поднял голову — как изваяние, стоял ястреб линялый Свенельд.

И тогда на глазах у бояр и нарочитых дружинников, глядя в самые глаза Свенельдовы — выцветшие, свинцовые, в чёрных подглазьях, как у бога смерти, — Владимир вытер кровавую руку свою о белую рубаху варяжского воеводы.

«Как не побоялся!» — усмехнулся, сидя в тёмном покое, князь. И не было ему тогда страшно, а ведь кругом отроки Свенельдовы стояли — могли, только прикажи Свенельд, с мечами на князя кинуться. Но не приказал воевода, а сами они не посмели.

   — И Свенельд не посмел! — сказал вслух Владимир. Он тогда точно знал, что никто ничего не посмеет ему сделать.

А что же сейчас? Что мучит его? Что высекла в его сердце криком своим Рогнеда? Ведь молчала же она, когда он терзал её, голую, перед всей дружиной, в грязи на площади, у пылающего терема княжеского во взятом Полоцке. Молчала она и потом, все эти годы. А теперь вот закричала и с ножом бросилась...

Князь припомнил всё, что творил он с Рогнедою, и вдруг почувствовал, что полыхнули краской стыда его щёки. И он завыл-застонал, колотясь затылком о бревенчатую стену терема.

И вдруг ему показалось, что в покоях он не один, а кто-то очень старый смотрит на него...

   — Ты кто? — спросил князь и поразился, как глухо звучит его голос. — Ты кто? — повторил он и добавил со страхом: — Отец? Князь Святослав?

Святослава он обожал и боялся. И сейчас ему сделалось страшно, будто грозный отец его пришёл по его душу.

Никто не ответил, и Владимир понял, что в покоях никого видимого и живого нет.

   — Эй! — закричал он отрокам, стоявшим при дверях. — Огня подайте!

Торопливые отроки подали каганцы и даже две свечи византийские. Но и при свете ощущение, что Владимир не один, не проходило. И не было страшным. И странно, что Владимир вдруг стал разговаривать с этим невидимым. Собственно, говорил он один, а молчание было ему ответом.

   — Это ты вёл меня все эти годы? Ты сделал так, что я побеждаю? Почему ты не велишь поступить с Рогнедой по закону? Зачем ты мучишь меня? Ты хочешь, чтобы я припомнил всё, что совершил плохого? Да, я совершил много греха! — И Владимир вдруг заплакал. Слёзы текли у него из глаз, и он с удивлением ощупал мокрую свою бороду. — Что ты делаешь со мной?! — прошептал он. Но со слезами выливалась из него вечная боль любви к Рогнеде, злоба и ненависть, страх, и становилось легко и ясно на душе... — Помилуй меня! — вдруг сказал, всхлипывая как ребёнок, Князь. — Прости и помилуй. И управь по Промыслу Своему...

Он очнулся лежащим на полу. Уже не дымили сгоревшие свечи и начисто выгоревшие масляные каганцы. Тусклый свет шёл от окон. В спальне никого не было.

Владимир сел на полу и вдруг неожиданно для себя громко сказал:

   — Я знаю, кто ты! Ты — Бог бабки моей, старой Хельги. Она тебе молилась, и она молит Тебя в Царствии Твоём за меня!

Князю подали умыться. Обрядили в праздничную одежду. Он вспомнил, что произошло вчера, потому что все переходы и все лестницы терема были полны боярами, гриднями, воеводами. У иных на лицах был страх, у других любопытство, словно пришли на собачью травлю глядеть, третьи были сумрачны и смотрели на Владимира недобро.

Владимир толкнул ногою дверь в покои Рогнеды. Прошёл через приёмную горницу, вошёл в спальню.

Рогнеда, убранная по-варяжски в белое платье с откидными рукавами, сидела опустив голову на застланной по-праздничному постели.

И Владимир покраснел, вспомнив, какую глупость он вчера сморозил, приказав ей убраться, как невесте, и ждать его на брачном ложе, потому что придёт убить её.

Вчерашний день, со всеми его криками, воплями, топотнёй прислуги, толстозадыми девками, бородатыми боярами, воняющими потом и перегаром дружинниками, показался ему таким далёким и таким отвратительным, что он чуть не задохнулся от стыда.

Но Рогнеда ещё там, в том вчерашнем дне. И она подняла голову, и в глазах её Владимир увидел страх животного, когда его ведут под нож мясника… Но не успел он ничего сказать или сделать, как из тёмного угла к нему шагнул старший сын Изяслав и протянул меч в ножнах.

Перепуганный насмерть, мальчик пролепетал вбитые ему в память слова:

   — Ты не один, о, родитель мой! Сын будет свидетелем.

Владимиру сделалось тошно.

«Никогда, — подумал он, — никогда ничего не поймёт ни Рогнеда, ни дети её».

Он повернулся и вышел. Все бояре, набившиеся в горницу, стояли на коленях.

   — Князь! — тряся бородою, сказал старший из них. — Молим тебя — прости княгиню ради детей своих...

Владимир посмотрел на всю стоящую на коленях толпу, на их по-дурацки торжественные лица. И понял, что они всю ночь готовились, что долго выясняли, кому где на коленях стоять, потому и здесь стояли «по чинам».

«Неужели и я — один из них?» — подумал князь.

И стало ему смешно.

   — Да делайте вы что хотите! — сказал он, стараясь удержаться от смеха, а смех готов был перейти в рыдание. — Делайте что хотите!

   — Добрыня приехал! Добрыня из Новгорода вернулся! — послышались крики во дворе.

   — Благодарю Тебя! — сказал Владимир Тому невидимому, что был с ним ночью и, наверное, был сейчас здесь. — Благодарю.

Это достойное завершение. Всё закончилось!

   — Идите Добрыню встречать! — крикнул он повелительно. И бояре, толпясь, как овцы у кормушки, заторопились во двор, толкаясь и теснясь около узких дверей.

Глава 12

Сон и молитва

Добрыня дважды вызывал подкрепления из Киева. Посылал за варягами через Нево-озеро. И только месяца через полтора смог задавить бунты новгородцев, которые не желали признавать верховенство киевского бога Перуна над их древними божествами: Велесом и Мокошью. Дружинники Добрыми перебили народу не меньше, чем в хорошей войне, пока Новгород не притих, затаясь.

В ежедневных спячках, поджогах, защите немногочисленных христиан и гостей заморских сильно изнемог не только Добрыня, но и Новгород. И хотя видимая жизнь в городе и на пристани не замерла, гостей в гостином дворе поубавилось. Кто имел зимние ловы по окрестным лесам — на заимки семьи увели. Усталость от постоянных драк и неразберихи поселилась в городе, весёлом и богатом Новгороде. Теперь утро каждого дня начиналось с того, что шли по городу оружные люди — славяне, да русь, да варяги: смотрели, что нового, какой разор за ночь жителям приключился. Устали они от таковой жизни. Устали и жители. Всё меньше выбегало их с колами и мечами биться за Мокошь и Велеса... Теперь на призывы волхвов бесноватых чаще всего отвечали:

   — Ну, стоит Перун, и ладно! Вам не нравится — вы ему и не молитесь! Если наши боги сильней — зачем их защищать, они сами себя защитят!

Большинство же никакой разницы в новой жизни при верховенстве Перуна не видело — молились, как и прежде, больше по обычаю. А почему обычай так вершился — никто не ведал, никто не задумывался: не нами, мол, заведено, не нами и кончится. Да и волхвы стали уже не те. Самых-то злых, горластых дружинники порубили да в Волхов-реку покидали. Остались те, кто годами ветхий — оружия держать не может, а ежели шамкает какую хулу на князей киевских да на Перуна-бога, так мало кто слышит, — пущай его шамкает! На чужой роток не накинешь платок! Лишь бы свару не учиняли...

Добрыня же примечал, что многим его дружинникам наплевать, какие боги на капище стоят, потому что всех этих богов — что деревянных, что каменных — они за богов не почитают. А молятся своему невидимому и неслышимому Богу, везде пребывающему, и человеку нищему, распятому на крестовине деревянной. Ребята они были славные, дрались ревностно, держались дружно. Но главное было в них, что жили они как-то мимоходом, уповая на будущую жизнь. Неловко было расспрашивать воеводе рядовых храбров, а по обрывкам разговоров понимал Добрыня, что ждут они после смерти новой жизни, не такой, какую сулили волхвы. У тех и за гробом было всё как в миру: ловы, охоты, пиры... А вон у варягов ещё и битвы бесконечные — великая радость!

Христиане же толковали, что праведные со Христом станут в жизнь вечную, и этого Добрыня не понимал, но силился понять... Он тосковал по жене, понимая, что никогда не найдёт ей замены, и часто старался остаться в одиночку, даже уходя от детей, которые тосковали не меньше его; перебирал в памяти мельчайшие подробности всех кратких мгновений, когда был он со своею семьёю, с женой... И плыли перед ним картины из прошлого, и возвращался он в действительность только тогда, когда борода становилась мокрой от слёз.

Языческим истуканам, отнявшим у него жену, он больше не верил. Скорее не верил в их милосердие, а зла от них не боялся, потому что навредить они могли ему только в жизни земной, а он боле ею не дорожил...

По первому снегу, оставив в Новгороде усиленный гарнизон, пошёл Добрыня обратно в Киев, a пока добрался, и весна пришла. Въехал он в Киев в самый разгар гонения Владимира на Рогнеду, как об этом молва доносила, потому сразу и помчался в Преславец на Лыбеди, и, как ему казалось, вовремя поспел. Только, к удивлению Добрыни, Владимир-князь и без его наущения Рогнеду помиловал.

   — Ты мне скажи! — отмахивался князь от дядькиной похвалы. — Помиловать-то я её помиловал, и как с души у меня тяжесть свалилась, а вот куда мне её теперь девать?

   — Задача, — соглашался Добрыня. — Отпусти её на волю... Она ведь начнёт ковы супротив тебя строить!

Они сидели в княжеском покое, ели вяленое кабанье мясо, запивали ставленым мёдом.

   — А супротив козней любых теперь тебе защищаться мудрено, — крутил сильно тронутой сединой бородою Добрыня. — Дружину-то разогнал!..

   — Да от дружины самые козни-то и шли! — утирая усы и кудрявую короткую бороду, говорил Владимир. — Ну-ко вспомни, кто отца моего предал? Кто Олега с Ярополком стравил, кто убил их обоих? А? То-то и оно, что дружина!

   — Без дружины нельзя! — сокрушался старый воевода.

   — Кто говорит, без дружины! — соглашался князь. — Но и та, что была, не надобна.

   — Новые люди нужны! Верные! Княжеские! — обгладывая кость, говорил изголодавшийся в походе воевода. — А вот я помню, к тебе какой-то, сказывали, приходил, тот, что мурому Солового во дворе твоём теремном зарезал. Где он? Он ведь служить шёл и, видать, от души к тебе рвался. Где?

   — А кто его знает! — ответил, стараясь казаться беспечным, князь. — Пришлось его в погребе закопать. Должно, и сейчас там.

   — Ты что! — Добрыня швырнул кость на серебряное блюдо. — Ты что, вовсе, что ли, совести не имеешь?! Зима ведь прошла, а он у тебя всё тамо? Он же тебя от врага лютого спас!

   — А что я мог поделать? Тут вся дружина, как стая волков, глядела...

   — Ну!.. — сказал Добрыня, не находя слов... — Ну! Я таких, как ты, не встречал! Будто тебя и не баба рожала!

   — Погодь! — крикнул князь.

Но Добрыня отшвырнул ширинку, которую расстелил на коленях, чтобы не запачкать рубаху.

   — Чего ты разошёлся! — кричал ему Владимир.

   — Как тебе служить?! Как тебе служить, скажи ты мне, племяш мой дорогой, ежели от тебя такая благодарность?!

   — А как мне его было помиловать при всём честном народе?! А? У меня самого тогда голова на ниточке болталась.

   — Не голова у тебя, а бубенец пустой! Только звонить и можешь!..

   — Да ладно тебе! — примирительно и хитро сказал князь. — Сказывают, он христианскому Богу веровал... Вот ежели Бог это истинный, стало быть, и храбр тот жив пребывает!

   — Тьфу! — Добрыня с досады плюнул Владимиру под ноги, и Владимир побелел. Но Добрыня был один таков, кто мог себе позволить говорить князю истину.

   — Давно надо было его из темницы вызволить да правой рукой во всём сделать!

   — Давно? — закричал Владимир. — Да у меня варяги на шее сидели! Они только за льдом в Царьград ушли, я только вчерась известие получил, что они назад не возвернутся!

   — А вот седни! Седни же надоть было не с Рогнедой воевать, а воина того слобонить!

   — Да от него небось уже и костей нет!.. — вздохнул князь.

Но Добрыня его не слушал. Бурей пошёл он по терему, кликнув холопов с заступами, велел немедля раскапывать заваленную дверь погреба.

Мужики, торопясь, принялись разгребать ещё не совсем прогревшуюся землю. Дорылись до окованной двери. Надсаживаясь, отворили. Тяжким духом нежили и грязи вынесло из дверного провала.

   — Эй! — крикнул Добрыня, не решаясь войти в темницу. — Жив ли ты там? Кем тебя кличут?

   — Ильёй! — глухо раздалось из-под земли.

   — Что? — схватился за сердце воевода. — Ильдей? Ильдей, ты сказал? Да Ильдея года, почитай, с два сюды мёртвого приволокли!

   — Ильёй! — сказал, вырастая в дверях, страшный, с провалами глазниц, чёрный от грязи и зелёный от отсутствия света, богатырь. — Дайте одёжу какую ни на есть, согнило на мне всё.

Его стали переодевать прямо здесь. Сняли прогнивший тулуп, что с великим трудом просунула ему в оконце Мальфрида, шерстяные одежды вязаные, которым Илья и названия не знал.

   — Немедля это всё в огонь! А малого — в баню! — скомандовал Добрыня. — Сколь же ты тут обретался? — спросил он Илью.

   — Счёт времени потерял. На Пасху полгода было ровно!

Добрыня припомнил, что не так давно христиане праздновали воскресение из мёртвых Бога своего. Его удивило, что все дружинники-христиане говорили друг другу «Христос воскресе» и целовались троекратно. И радовались...

   — А кто ж питал тебя, что ж мороз тебя не забил? — ахал Добрыня.

Илья же вдруг улыбнулся и сказал твёрдо:

   — Видать, моя служба впереди! А что Господь меня спасает — так это не впервой! Бог даст, и ты просветишься светом Его...

Илью вымыли в бане. Долго стригли, расчёсывали бороду и густые завшивевшие кудри. Затем, обрядив в новую одежду, с трудом найденную тиунами — всё Илье мало, — повели ко князю.

Владимир сначала не поверил, что Илья жив. Ахнул и он, услышав столь сходное с именем верного Ярополку хана печенежского имя Илья. Совсем как Ильдей! О нём помнил Владимир, и сетовал, и завидовал покойному брату, коему служил верный печенег. И жалел, что убили Ильдея варяги, а то не было бы ему цены в дружине у Владимира.

Когда же Илья явился, сутулясь и нагибаясь под притолоками дверными — так велик и высок он был, — в покоях княжеских, Владимир вызвал охрану нарочитую: мало что Илье в голову взбредёт!

Илья встал посреди гридницы, где встретил его князь, едва не доставая потолка головой, прямо и открыто глядя князю в лицо. Редко встречал князь такой ясный взгляд. Владимир тонко чувствовал всех, с кем говорил, и он сразу понял — с Ильёй обиняком да увёртками толку не добьёшься.

   — Зла на меня не держишь? — спросил он напрямки.

   — За что? — пророкотал богатырь. — Что ты меня в погребе закопал? На всё воля Божья! И ты в сём не властен. За что на тебя гневаться?

   — Разве ж тебе там хорошо было?

   — А ты разве не в погребе? — усмехнулся Илья. — У каждого своё испытание.

Владимир растерялся. Он не верил, что несправедливо заточенный и обречённый на смерть человек может не таить обиду и ненависть. Князь подошёл к Илье, кому оказался чуть ли не по грудь:

   — Верно ли говоришь, что не таишь злобы?

   — Бойтесь уловляющих душу... — загадочно ответил Илья. — Ты же меня в душе моей укрепил...

И Владимир понял, что этот верзила не обманывает.

   — Я ведь воли тебя лишил...

   — Воли меня никто лишить не может, — перебил его Илья. — Я и в темнице свободнее тебя, князь.

Добрыня только рутами всплёскивал и хлопал себя по коленям. Нравился ему этот детина. Очень нравился!

А Владимир путался в мыслях и, что сказать Илье, не знал.

   — Служить-то мне будешь? — спросил он растерянно, как провинившийся мальчишка.

   — На тебе печать избрания Божия! — сказал Илья. — В дружине твоей служить буду, пока ты пути своего, Богом указуемого, не поймёшь. Пока деяния твои Бог допускает...

Совершенно теряясь оттого, что никто никогда так с ним не разговаривал, Владимир сказал-догадался:

   — Ты христианин?

   — Да, — ответил Илья и показал выжженный на груди своей крест.

   — Тогда на святыне своей поклянись служить мне верно...

   — Господь не велел клясться и заповедал заповедью своей: «Не клянись»... Я тебе, князь, обещаю, и в том слово моё верно. А теперь пусти меня. Я своих отроков искать пойду да гридня...

   — Садись, со мной раздели трапезу, — попросил Владимир.

   — Не по ряду мне будет с тобой за одним столом сидеть, — пророкотал странный человек никогда прежде невиданной Владимиром породы, — Ты — князь. Живи по-княжески. Я — воин Христов, а служить тебе стану дружинником...

Громадный Илья поклонился князю и пошёл, чуть по-медвежьи косолапя, как все сызмала привычные к верховой езде более, чем к ходьбе.

Странно, но ни князь, ни Добрыня не посмели остановить или задержать Илью. Он, вчерашний заточник, во тьму погреба заключённый, вёл себя с ними как старший, как хозяин и терема, и княжества, а может быть, и страны?

Князь и старший воевода долго сидели молча, пока князь не сказал:

   — Буйку! Я не знаю, что про этого человека думать. Я таких не встречал прежде.

   — А таких, должно, прежде и не было, — сказал Добрыня. — Это какой-то во всём новый человек явился. Я дольше твоего землю топчу, а и то таких не видывал ни разу.

Они стали рассуждать об Илье. Явился на службу сам! Вона какую услугу сделал: разбойника поймал и в самый сложный момент убил. Полгода в заточении пробыл, а не озлобился и служить не передумал!

   — Что у него на уме? — крепко ступая по дубовым половицам, вышагивая по горнице, говорил князь. — Чего от него ждать можно? Какой крамолы? Либо измены?

Добрыня долго молчал и сказал нечто вовсе для князя неожиданное:

   — И так и сяк прикидываю, а не вижу в нём умысла никакого. В том его сила: он всё, что думает, то и говорит и умысла никакого не имеет.

   — Нет таких людей, чтобы корысти ни в чём не видели! Вызнай, в чём его корысть? Чего он желает? Глаз с него не спускай! Чует моё сердце, скоро славнее его в Киеве никого не будет, ибо тут дураков — хоть пруд пруди. Вот он им вождём и станет!

   — Не похоже... — почёсывая задумчиво затылок, сказал Добрыня,— Не похоже.

   — Гляди за ним! — приказал князь. — А то варягов сплавили, а этот хуже варягов оказаться может.

Илья знал, что о нём будет князь с первым воеводой разговаривать, и это его нисколько не тревожило. С той минуты, как он исцелился, уверенность, что Господь избрал его для какой-то особой миссии, в нём только укреплялась. Полугодовое заточение, в котором он неминуемо должен был погибнуть от голода, но не погиб и не замёрз зимою, ещё более его в этом укрепило. Хотя сам он никакого чуда (в отличие от чуда исцеления) в том, что выжил в заточении, не видел.

Завалив горою земли дверь в его подземелье, охрану убрали, и оконце в каменной кладке стало для него спасением. Мать Владимира, Малуша, и маленький княжич свято выполняли обещанное и носили Илье пищи вдоволь. После нескольких недель, без пищи и воды проведённых, месяца через два он оправился и обустроился в погребе, превратив его из подземелья в келью.

Он вывел крыс — заделал их лазы, собрал все кости и всю старую солому, что была в погребе, и, выпросив у Малуши заступ, клятвенно ей пообещав, что откапываться и бежать не подумает, закопал останки умученных.

Постепенно он расширил погреб, сделал в нём несколько помещений, в том числе и отхожее место, чтобы не жить как свинье. О том, что он жив, прознали несколько воев-христиан. Тайком они приносили ему чистые рубахи. На Рождество к оконцу прильнул греческий священник: Илья исповедался и причастился Святых Таин. Он привык к холоду сухого и просторного погреба. Да можно ли это холодом считать, если даже изморози на стенах не было и погреб не промерзал? А в земле он привык жить и прежде, поскольку в землянках жили и в Карачарове.

Однако произошло с ним и то, что самому Илье было незаметно. Постоянно пребывая в состоянии молитвенном, он не замечал времени и не тосковал.

Стоя на коленях перед самодельным аналоем и глядя на изображение креста, сделанное им на восточной стене погреба, он беседовал со святыми, и однажды, как ему показалось, сама Богородица пришла и отёрла его лицо от слёз, потому что о детях своих и о домашних своих он не мог молиться без слёз.

Являлся ему и святой Георгий, победивший змея словом Божиим. И другие воины Христовы — Димитрий Солунский, Фёдор Стратилат... Они говорили с ним и утешали его, укрепляя в сознании избранности и правоты. Он знал, что выйдет из погреба живым и невредимым, потому что здесь сама мати-земля сохраняет его в утробе своей, как ребёнка, до срока, и должен выйти он отсюда новым человеком.

Поэтому, когда застучали торопливые заступы, открывая ему выход в мир Божий, он не удивился, а поцеловав стены в своём узилище, прочитал отходную молитву всем погребённым и без страха вышел на волю, зная, что не на муку, но на службу новую призывают его.

Князь показался ему вздорным мальчишкой, но что-то подсказывало: этот князь тоже избран к служению, но не знает ещё пути своего. Потому и с ним, и с дядькой его он разговаривал спокойно. И обид за своё заточение на них, совершенно искренне, не держал. Единственное, что волновало его: куда делись его оруженосцы и гридень, ведший их, где кони и Бурушка косматенький?

Потому, прямо от князя вышед, испросил он в конюшне княжеской лошадь и поехал искать своих. Гридни княжеские — то ли приказ имели всё ему дозволять и во всём споспешествовать, то ли Илья был таков, что возражать ему никто не смел, — всё выполнили.

Он приходил и просил, что ему нужно, и ему тут же это давали.

Ещё полгода назад он бы и сам удивился сему. Но после заточения удивляться перестал, потому что как бы жил в двух измерениях: земном — человеческом и особом — молитвенном. Ещё там, в погребе, стало казаться ему, что он постоянно слышит церковную службу. Она непрерывно шла в его сознании.

Поседлав неказистого, но крепенького коника, который безропотно принял на спину сильно похудевшего и полегчавшего Илью, богатырь поехал Киевом, который и рассмотреть-то в первый день своего пребывания не успел. Усмехнувшись, что вот, мол, в Киеве больше чем полгода, а Киева не видал — хоть загадку такую детишкам загадывай, — поехал он по узким улицам к Днепру, к перевозу, где стояли крик и гомон, где толпились всякого звания и разных племён люди, где можно было всё узнать и обо всём расспросить встречных.

Не ведал Илья, правда, что следовали за ним соглядатаи княжеские и о каждом его шаге доносили Добры не. Вот и сейчас не успел он подъехать к перевозу, а в Вышгород, Добрыне, донесли: Илья своих отроков разыскивает.

   — А где они? — спросил князь. — И что он про них знает?

   — Да пытались их рассовать по разным заставам, но они кучкой держатся, — доложил старший гридень. — Так их вместе под Черниговский шлях услали. Они сейчас там, чтобы с Ильёй никак соотноситься не могли.

   — А что же они из города не шли? — удивился князь. — Ведь на Илью тут опала была — могла их коснуться. Что ж они не боялись?

   — Не знаю, — ответил гридень. — Их и гнали, и в дружину не брали. Они, всё потратив, меж дворов волочась и милостынею питаясь, не уходили. Ждали своего набольшего.

   — Так ведь он умереть должон давно!

   — Всё едино! Говорили: «Пока тела Ильи не получим, восвояси не пойдём».

   — Это не варяжское упорство, — сказал Владимир Добрыне. — Это что-то новое.

   — Они славяне-вятичи, — подтвердил гридень.

   — Ну и что вы с ними сотворили? — спросил Добрыня.

   — А что ж по нынешнему времени можно сотворить? — прикидываясь простодушным, ответил гридень. — Дружина нынче мала. Варяги за море в Царьград подались — нужно же кому-то Киев-град от набегов боронить. А они при конях, вои изрядные и храбры. Взяли их в заставы. Пущай дозорами ходят по степи. И от Киева не близко, и толк от них.

   — Не побоялись, что к печенегам уйдут?

   — Куда они уйдут, когда их набольший здесь?

   — В чём замечены?

   — Да ни в чём, — докладывал бестрепетно гридень. — Сказывают, только к монахам печорским ездили. Да ведь кто к ним только не ездит?

   — С варягами, греками, хазарами дружество не водят?

   — Нет.

   — Ступай.

   — Вот тебе ещё загадка, — сказал Добрыне Владимир. — Видать, не один Илья таков — пенёк упрямый, и вои его таковы же есть!

   — Да таких-то нонче полный Киев! — не удивился Добрыня. — Тут со всего свету люди беглые. Разных языков и состояний. Киев всем приют даёт.

   — Да чьи же это люди?

   — А ничьи, — сказал Добрыня. — Разных родов. Кто из полона, кто так пришёл. Они и есть народ киевский. — Он помолчал и добавил, глядя на прохаживающегося по горнице князя: — Сумеешь — твои будут. А люди они верные, судьбой намучены, бедой научены. Им жизнь недорога!

   — А что же им дорого?

   — Воля.

   — Воля — удел высокородных.

   — Они, как мне мои дружинники толковали, в ином волю видят. Они в воле Божией ходят, и потому несть для них ни князя, ни раба, но все — сыны Божии...

   — Христиане?

   — Так.

Князь долго молчал, прохаживаясь перед Добрыней и зябко потирая красивые, все в перстнях, руки.

   — Вот смотри, — сказал он Добрыне, что горой сидел на лавке в проёме больших теремных окон, остеклённых разноцветным византийским стеклом. — Вот смотри. Ярополк руку Царьграда и христиан держал — его варяги убили и мне престол отцовский вернуть помогли. Но как я варяжской руки держаться начинаю — всё в разор идёт!

   — Ярополк был слаб, — сказал Добрыня.

   — Ярополк был слаб, — перебил его князь, — а союзников выбирать умел! Царьграда надо держаться. А Царьград — христианский удел! Видишь, как выходит!

   — Вижу, — сказал Добрыня. — Как мы сами что-либо с тобой ладить начинаем, хоть бы с Перуном этим, — никакого проку нет. Одна кровь льётся, и вся держава розно ползёт! А как начинаем глупства этого Ярополка повторять — ан и не глупствами они оказываются. Бабка-то твоя умна была. Уж на что я её не любил, а ума в ней отрицать не могу. Она далеко провидела — путь твой к Царьграду лежит.

Они долго толковали, перебирая все ошибки Святослава, Ярополка, Свенельда, Олега... И постоянно приходили к тому, что, сокрушив Ярополка, заняв его место на киевском столе, нельзя менять его политику сближения с Византией... Говорили, пока в пестроцветных стёклах окон не погас вечерний свет. Сидя в полумраке, устав от разговоров, племянник и дядя примолкли.

   — Что-то новое грядёт, — сказал князь. — Новое! Нельзя боле по-старому жить.

   — Да! — сказал Добрыня. — А Перун этот, коего везде поставили, — бревно крашеное, да и только! Выдумка!

   — Ты что, в его силу больше не веришь?

   — Ежели она и есть, то злая! А на зле ничего не созиждешь! — сказал Добрыня. — Это христиане правду говорят.

   — Так что же, всем прощать, всем покоряться? Этак задушат, как курёнка, и не заметишь сто! Сунут под рёбра ножи, как Ярополку...

   — А кто сказал, что добро есть слабость? — спросил племянника Добрыня. — Вона Царьград стоит несокрушим...

   — Да в Царьграде зла в тысячу раз больше, чем у нас творится...

   — А хоть бы и вот Илья этот! Он что, слаб?

Князь не нашёлся что ответить. И только когда Добрыня был уже в дверях, сказал неожиданно:

   — Знаешь... Давай Рогнеде Полоцк возвернём. Пущай там сидит со Всеславом.

Добрыня оглянулся и увидел новое выражение лица у князя Владимира — спокойное и уверенное, которого он никогда прежде не видел.

   — Никак ты её прощаешь? — спросил воевода.

   — А в чём её вина? — спросил князь. — Что с ножом на меня кинулась? Дак и мышь на кошку бросается, когда мышонка спасает!

   — Пущай в Полоцке Всеслав сидит, — согласился воевода. — А мать — при нём. Только боязно, не стала бы мстить.

   — Чего раньше времени загадывать, — спокойно ответил князь. — Пущай с миром идёт. Намучилась она со мною.

Никогда Добрыня не слышал таких слов от племянника буйного, хитрого и мстительного. Он внимательно вгляделся в его лицо и понял, что князь говорит сейчас искренне и никакого тайного умысла не имеет.

   — Вот так Илья! — сказал Добрыня, спускаясь с теремного крыльца и легко поднимаясь в высокое боярское седло. — Вот те и заточник.

Глава 13

Меж Вольгой и Микулой

Илья отыскал своих не скоро, вдоволь наездившись меж деревянных и полукаменных замков-крепостиц, из которых, собственно, и состоял Киев и окрестные укрепления.

Не за один раз, велением старейшины или князя, построилась мати городов, но прилеплялись, наращивали стены, друг ко другу прижимаясь, новые и новые цитадели. Обрастали посадами, избами и полуземлянками чёрных людей, наполнялись людом пришлым, беглым, вольным и мастеровитым, но оторванным от отчины своей и потому настороженно глядящим и в сторону терема княжеского, и в сторону стен городских, и в поле, откуда каждую минуту могла пристигнуть беда. Приживались свои к своим: потому был в Киеве и хазарский квартал, и еврейский, жили здесь и торки замирённые, на службе княжеской состоящие, и варяги, но повсюду; всё перекрывая и во всех концах поселяясь, жили славяне. По-славянски говорили меж собою все, кто ступал на землю Киева.

И хотя варяжский воевода кричал команды ратникам своим на северном языке, а хазарин, при посольстве державы своей, по-тюркски ставил метки на документах — на улице, на торжище говорили все только по-славянски. Отличались одеждою греки и мирные печенеги, ассии — аланы донские, приводившие на продажу диких и сильных коней, разнились наречиями и хазары, но господствовал и в церквах малых, потаённых, и на капищах, огромных, со множеством молящихся, язык славянский.

И было уже не разобрать среди горожан, пришедших издавна, кто вятич, кто древлянин, кто из земель северян, кто радимич или дрегович, древлянин или рус... Все жили по закону киевскому, все равно вставали на защиту стен его, где бы сия стена ни стояла — в детинце княжеском или окружала посад городской.

Дружинники держались и в городе, и в посаде особняком, как, впрочем, особняком держались и в своих концах жили кожемяки и кузнецы, плотники-ладейщики и ювелиры, плавившие серебро и золото. Разница только в том, что в древности, сказывают, дружинники жили по избам и по землянкам своим, а со времён варяжских стали жить в детинце, в гридницах, только там чувствуя себя в безопасности, потому что при малейшем бунте горожане объединялись против них. И хоть гордились дружиной, когда, возвращаясь из похода, шла она по улицам городским, а пустись дружинник, да ещё не языка славянского, один по городу ходить — глядишь, и побили бы для острастки. Потому что горожане — люди вольные, а дружинник — холоп княжеский, и непонятно, что тому князю в голову взбредёт: возьмёт да прикажет горожан мучить!

Поэтому в основном различные небольшие отряды, коих не могли вместить детинец и двор княжеский, стояли гарнизонами в крепостицах вокруг Киева.

Там и отыскал Илья своих карачаровцев. За высоким тыном с угловыми башнями были и конюшни, и длинные полуземлянки, где на нарах спали воины, был и плац для учения. Полуземлянки и всякие службы лепились под невысокими стенами, а всё пространство посреди укрепления свободно, только в углу у стены мостилось когда-то капище Перуна. Но сейчас стояло оно заброшено: многие вои — христиане, а иным не до молитв.

Оставшись без основного ядра своего войска — без варягов, Владимир спешно набирал новую дружину. В городок почти ежедневно приходили новые и новые молодые парни наниматься на княжескую службу.

Их никто не спрашивал, откуда они, потому что даже беглый холоп, вступивший в войско, делался неприкосновенным и хозяин его вернуть не мог. Приводили даже рабов купленных — тех, кто отличался крепостью мышц или взят в бою, с оружием в руках. Воинов старались привлечь, а рабам не доверяли. Потому что была разница! Раб за рабство своё держался — жизнь берег, а воин жизнью не дорожил и лучше бы смерть принял, чем в рабстве жить. Из рабов вои не получались.

А вои ежели и попадали в рабы, то либо погибали там, либо воли добивались. Освободиться из рабства было можно! И воин, особенно славянин, нипочём бы в рабах не остался.

Воинов кормили лучше, но и постоянно гоняли в учении! Трудились они не меньше, чем рабы в каменоломнях, овладевая боем лучным, мечным, рукопашным и на копьях. Часами ломались на плацу — в схватках меж собою и в умении на взаимодействие. Дрались россыпью, дрались стенкой, дрались под командой византийских инструкторов, по их уставу, где каждый по команде должен выполнять общий приём. Византийцы привыкли драться в строю, в тесноте, где главное — плечо в плечо стоять и заедино действовать. Дрались и прикрывая витязя-поединщика. Закрывая конного тяжеловооружённого всадника от нападения пехоты. Дрались и в рассыпном лучном бою, и в шеренге мечников — за щитами, и на стене.

Отдельно умились каждому приёму, умились владению мечом, кистенём, цепом боевым, топором, ножом.

В углу у коновязи, зажав коленями большие камни, дрались на мечах и на копьях всадники — прежде чем на коня сесть, добивались крепости в ногах, чтобы на любом коне, как на своих ногах, держаться. Придирчиво следили старшие воины-гридни, не уронит ли кто двухпудовый камень, не окажется ли слаб в коленках. Того с грузом на плечах сотни раз приседать заставляли, плясать воинские танцы, гусиным шагом ходить.

Сызмала воинов учили, поэтому каждый воин искуснее в бою, чем смерд, и малая дружина всегда большую толпу мужиков чёрных побивала.

Обучившись строю, учились бою рукопашному, учились езде верховой, умились с седла рубить и стрелять и копьём колоть. Большую часть дня в учении проводили и до того изматывались и наламывались в упражнениях, что небывальцы, неуки да новики, едва на нары вползти от усталости могли. А гридни постарше — ничего. Привычно мечом махали и переход конный любой выдерживали. И трусцой с мечом, щитом и топором бежать могли сколь угодно. Такова была дружина молодшая, через которую проходили все небывальцы или вновь пришедшие на службу княжескую. Называлась она молодшей не случайно. Вои тут все ребята молодые, и по чину была она ниже дружины старшей.

Старшая дружина помещалась в Киеве и состояла из бояр и мужей нарочитых. Таковые все в броню закованы на походе и в бою, имели коней боевых и коней заводных, на коих доспех тяжкий и припас воинский возили.

При каждом боярине либо храбре нарочитом состояло по пять-шесть отроков, что, как правило, принадлежали ему по праву владения или родства. Они прикрывали боярина в бою от пеших воинов и лёгких всадников степных, кои доспеха тяжкого не имели и налетали, как вихрь из степи.

Ежели дружина молодшая получала от князя кормление и котлы свои в городках держала, то дружина старшая кормилась из рук княжеских в его тереме.

А отроки и дети боярские — так звались оруженосцы и боевые холопы старших дружинников — кормились из рук их. Они им на постой кормление привозили либо из вотчины своей, либо из княжеского кормления.

Илья попал как бы сразу в две дружины: как небывалец и храбр, особо при княжеском дворе незнаемый, должен он в молодшей дружине быть, где его отроки находились, пока он в погребе пребывал; но вот как вышел он и князем помилован стал, вроде бы должен и в старшую дружину перейти. Для того, правда, должна его дружина старшая принять и место его среди себя определить. А это непросто.

Кроме дружины старшей, была ещё дружина княжеская — прежде состояла она вся из варягов и русов: дружина богатая, хорошо вооружённая и многими милостями княжескими пожалованная. Она-то в Киеве всё и вершила. Но Владимир-князь дружину эту за море услал, а русов, что с варягами не ладили, всех со старшими дружинниками сравнял.

Хотя сравнять было непросто. По старой памяти русы на кормлениях и пирах княжеских сидели за высоким столом — выше бояр, рядом с князем, хотя у многих из них, кроме доспеха да меча, ничего и не было и отроков они не имели.

Это хорошо увидел Илья, когда прискакал гонец княжеский звать его в терем Владимира, на столование княжеское.

Обрядившись во всё лучшее, пошёл Илья кон но в Киев-град. Оставил Бурушку на коновязи с отроком, а сам без оружия, как предписывали правила, прошёл в горницу, где за столами широкими столовалось человек с двести бояр да храбров нарочитых.

Огромный зал под деревянными стропилами крыши был почти по всей длине занят тремя столами; с обеих сторон столов стояли лавки для храбров. А средний стол, во главе, увенчивался ещё одним — поперёк стоящим. Там сидел князь с думными своими боярами и воеводами, особо приближёнными.

Увидал тут Илья по правую руку от князя Добрыню — дядю княжеского, коему вся старшая дружина подчинялась, по левую — воеводу из русов, Рагнара, коего больше на славянский манер звали Волчий Хвост. Сидело с князем за высоким столом не более двадцати человек.

Илье указали место за столом по левую руку от князя, и он сел безропотно среди храбров молодых, много его моложе. Рядом с Ильёй оказался и вовсе безусый славянский храбр, в дорогой рубахе, с гривной серебряной на шее, а против Ильи сидел торк — почти что одного с Ильёй возраста. Он сразу обратился к Илье по-тюркски, но Илья сделал вид, что не понимает этого языка.

Многое Илье было удивительно: и многолюдство, и яства обильные, и гомон, и слуги, разносившие еду, и уродцы, что меж столами кувыркались.

Каждое кушанье носили сперва к княжескому столу, и он отламывал и от лебедя по кусочку, и от кабанов жареных; иные куски ближним передавал, чествуя их. Посылал со своего стола кушанья и чары с мёдом особо отличившимся храбрам или кого почествовать желал.

После того как обнесли гостей первым кушаньем и первой чарой, заиграли на гудках и заплясали скоморохи, веселя пирующих. Зашумели за столами гости, принялись разламывать и птицу печёную, и кабанов, и прочую снедь. Куски и кости бросали под стол или валили на широкие блюда, кои выносили на двор нищим. Молодой храбр, что сидел рядом с Ильёй, видать, был роду хорошего. Потому что ел по-учёному: большие куски не хватал, не вгрызался в них, а брал перстами понемногу, словно пробовал, чтобы видно было — не обжираться сюда пришёл, а ради чести княжеской. Куски на подносы бросал большие, чтобы нищим больше досталося. А торк ел в охотку, смеялся и грыз кости, подмигивал Илье, как своему соплеменнику: «Пировать так пировать, а не руки поджимать!»

Разглядел Илья и князя, и всех бояр его; разглядел и храбров, за высокими столами сидящих и за столами средними, и младших, где он сидел. Все храбры схожи тем, что не было среди них людей слабых и немощных. Старшие были все в боях и сражениях иссечены, но не увечны и для новых боев гожи. Были все в одеждах праздничных, и ясно становилось, что все при достатке и, верно, много животов имеют либо от племени своего, либо от рук княжеских, а пуще всего от добычи воинской.

Илья поел для приличия, омыл руки в чаше глубокой, что отроки меж столов носили, да и сел так, чтобы гусляров послушать.

Гусляры князю пели песни изрядные, но их мало кто слушал, пока князь не встретился глазами с Ильёю. Долог и глубок был княжеский взгляд. И вспомнилось Илье, как полгода назад они с князем переглядывались, когда Соловый во дворе у стремени Бурушки стоял. И князь, видать, вспомнил. Он поманил отрока, и тот, выслушав что-то князем сказанное, побежал к гуслярам. Князь хлопнул в ладоши, и мгновенно все голоса за столами замолкли. Гусляры ударили по струнам, и старший из них запел:

Молодой Вольга Святославгович, Он поехал к городам и за получкою Со своей дружинушкой хороброю. Выехал Вольга во чисто поле, Ён услышал во чистом поли ратоя. Ехал Вольга он до ратоя, День сутра ехал до вечера, Да не мог ратоя в поле наехати. А орёт-то в поле ратой, понукивает, A y ратоя сошка поскрипывает, Да по камешкам омешики прочиркивают. Ехал Вольга ещё другой день, Другой день сутра до пабедья, Со своею со дружинушкой хороброю. Ён наехал в чистом поле ратоя. А орёт в поле ратой, понукивает, С края в край бороздки помётывает. В край он уедет — другого не видать. То коренья-каменья вывёртывает, Да великие каменья ecu в борозду валит. У ратоя кобылка соловенька, Да у ратоя сошка кленовая, Гужики у ратоя шёлковые. Говорил Вольга таковы слова: «Бог тебе помочь, оратаюшко, А орать да пахать да крестьяновати, С края в край бороздки помётывати!» Говорил оратай таковы слова: «Да поди-ко ты, Вольга Святославгович! Мни-ка надобно Божья помочь крестьяноватъ, С края в край бороздки намётывать. А й далече ль, Вольга, едешь, куда путь держишь Со своею дружинушкой хороброю?» Говорил Вольга таковы слова: «А еду к городам я за получкою, К первому ко городу ко Гурьевну. К другому-то городу к Ореховцу, К третьему городу к Крестьяновцу. Ай же, оратай-оратаюшко! Да поедем-ко со мною во товарищах, Да ко тем к городам за получкою». Этот оратай-оратаюшко Гужики с сошки он повыстенул Да кобылку из сошки повывернул, А со тою он сошки со кленовенькой, А й оставил он тут сошку кленовую, Он садился на кобылку соловеньку; Они сели на добрых коней, поехали По славному раздольицу чисту полю. Говорил оратай таковы слова: «Ай же, Вольга Святославгович! А оставил я сошку: в бороздочке, Да не гля ради прохожаго-проезжего, Ради мужика-деревенщины: Они сошку с земельки повыдернут, Из омешиков земельку повытряхнут, Из сошки омешики повыколнут, Мне нечем будет молодцу крестьяновати. А пошли ты дружинушку хоробрую, Чтобы сошку с земельки повыдернули, Из омешиков земельку повытряхнули, Бросили бы сошку за ракитов куст». Едут туды два да три добрых молодца Ко этой ко сошке кленовоей; Они сошку за обжи кругом вертят, А им сошки от земли поднять нельзя, Да не могут они сошку с земельки подвыдернути, Из омешиков земельки повытряхнуть, Бросити сошку за ракитов куст. Методой Вольга Святославгович Посылает он целым десяточком От своей дружинушки хороброей А ко этой ко сошке кленовоей. Приехали оны целым десяточком Ко этой славной ко сошке кленовенькой; Они сошку за обжи кружком вертят, Сошки от земли поднять нельзя, Не могут они сошки с земельки повыдернути, Из омешиков земельки повытряхнути, Бросить сошку за ракитов куст. Молодой Вольга Святославгович Посылает всю дружинушку хоробрую, Тридцать молодцов да без единого, А подъехали ко сошке кленовенъкой, Брали сошку за обжи, кружком вертят, Сошки от земельки поднять нельзя, Не могут они сошки с земельки повыдернути, Из омешиков земельки повытряхнути, Бросити сошку за ракитов куст. Говорит оратай таковы слова: «Ай же, Вольга Святославгович! Не дружинушка тут есте хоробрая, Столько одна есте хлебоясть». Этот оратай-оратаюшко Он подъехал на кобылке соловенькой А ко этой ко сошке кленовенькой, Брал эту сошку одной ручкой, Сошку с земельки повыдернул, Из омешиков земельку повытряхнул, Бросил сошку за ракитов куст. Они сели на добрых коней, поехали Да по славному раздолью чисту полю. Говорил Вольга таковы слова: «Ай же ты, оратай-оратаюшко! Как-то тобя да именем зовут, Как звеличают по отечеству?» Говорил оратай таковы слова: «Ай же, Вольга ты Святославгович! Ржи напашу, в скирды складу, В скирды складу да домой выволочу, Домой выволочу, дома вымолочу. Драни надеру, да то я пива наварю, Пива наварю, мужичков напою, Станут мужички меня покликивати: Ай ты, молодой Микулушка Селянтювич!»

Не успел гусляр закончить былину, ещё не стихли струны его гуслей, а к Илье уже бежал-летел отрок с кубком вина.

   — Князь чару вина тебе присылает! Выпей за здравие.

Илья поднялся во весь свой громадный рост, поклонился князю и, глядя ему в глаза, под одобрительные крики дружинников осушил чару непривычного ему византийского вина до самого дна.

«Князь мне место моё указывает, — понял он. — Меж Вольгой и Микулой». Губ его коснулось что-то со дна кубка.

Он отнял кубок ото рта: в кубке лежал княжеский перстень.

Илья вытряхнул его на широкую свою ладонь. Будто в крови, в красном вине лежал серебряный перстень с камнем дорогим.

   — Целуй перстень! — подсказал ему молодой дружинник, сидевший рядом, — тот, что, видать, к пирам был привычен и знал, как подобает вести себя учтивому человеку.

Илья поцеловал перстень. И под завистливыми взглядами еле надел его на мизинец.

   — Поклонись! Поклонись! — шипел дружинник.

Илья отвесил поясной поклон и хотел вернуть кубок отроку.

   — Нет, нет! — сказал тот. — Кубок князь тоже тебе жалует.

Илья поднял кубок над головой и в третий раз поклонился князю.

   — Да... — сказал вежливый дружинник. — Сколь много князь тебя пожаловал... Да... Кто ж ты таков будешь? Я недавно в дружину пришёл, не ведаю, кто ты? Откудова?

   — Илья, — сказал богатырь. — Илья из Карачарова.

   — А где это?

   — Из земель муромы...

   — А... Дак ты Муромец. Сказывают, там земли не мирные — болгары камские людей имают да хазарам продают.

   — Бывает, — сказал Илья, и сердце его сжалось от тоски по домашним, от которых он никаких известий не имел.

За третьей переменой, когда на столы поставили питье изобильное, князь поднялся из-за стола и, пожелав всем веселия и здравия, ушёл вместе с воеводами нарочитыми. Илья понял, что главная часть столования закончена и можно уходить, потому что стали дружинники напиваться — кричать непотребное, дразнить шутов, а шуты и скоморохи — их, пьяных! Стали друг ко другу задираться, и пошло всякое непотребство. Дружинник вежливый исчез, печенег буйной головой на стол повалился, а к Илье подошёл отрок.

   — Тебя воевода зовёт, — позвал он.

Илья, чуть захмелевший, пошёл за отроком во двор, где уже конно стоял с дружинниками Волчий Хвост.

   — Илья! — сказал он, будто век его знал. — Завтра приводи всех отроков своих и воев своих в Киев, да возьмите две подводы да весь доспех воинский.

   — Что это может быть? — спросил Илья отрока, когда они ехали обратно. Проклятое зелье туманило голову, мешало думать.

   — Поход, надо полагать. Поход, Илья Иваныч...

У себя в городке Илья повалился спать как убитый. Подняли отроки его на рассвете. Пришёл священник греческий и служил молебен. Отроки исповедались и причастились.

Священник попенял Илье, что тот вчера хмелен был, но ради похода допустил к исповеди и принятию Святых Таин.

   — Куда поход, не слышно? — спросил Илья гридня.

   — Да что, Илья Иваныч, с отравы иноземной глупой какой сделался! — заворчал гридень. — Весь Киев только и говорит, что поход на радимичей, а ты один не знаешь! На радимичей! И мы в передовой полк назначены. Волчий Хвост, воевода, поведёт.

Глава 14

Дружинушка хоробрая

Поход на радимичей, которые явно не выступали против Владимира и к войне не готовились, был скорее демонстрацией силы, чем войной. Радимичи — славянское племя, сильно напоминавшее ляхов и, вероятно, пришедшее из Привислинья, держало селища и грады свои в верховьях Днепра, по левому берегу. Правый берег заселяли дреговичи, по понятиям того времени болотные люди и вовсе дикари. Ни князей, ни войска у них не было, и выходили они на битву по родам своим, с вождями во главе. А вот с юга и востока граничили земли радимичей с отчиной северян и вятичей.

Северяне, подчиняясь Киеву, постоянно норовили ему какую-либо пакость учинить. Памятно было, как они через свои земли пропустили на Киев печенегов, и такое они творили не единожды. А вятичи и вовсе считали себя независимыми и только дань платили, а посадников киевских к себе не пускали и в любую минуту могли восстать.

Во граде Любече, что стоял на границе трёх племён — северян, дреговичей и радимичей, — назначено было собираться войску.

Первый раз Илья шёл с дружиною маршем и походом и многому учился, потому как самому ехати или с малым отрядом — одно, а с войском — совсем другое.

Ежели отряд мог и по тропам пройти, то войску надобна была дорога; ежели богатырь с воями мог и в селище постоем стать, то дружине нужны были постои особливые и лагеря укреплённые, где на них супротивник не мог нежданно наброситься.

Жадно учился Илья искусству ведения войска. Смотрел, как шла обочь отрядов и далеко впереди высланная разведка — сторожа, как шли при дружине мужики чёрные — дороги и гати мостили, рубили просеки, по которым шла дружина и конница. Конница же была двух родов: лёгкая — из торков и мирных печенегов набранная — и тяжёлая — из таких, как Илья, храброе. За каждым таким конником, в тяжкий доспех обряженным, шли его отроки, тянули кони поклажу на подводах либо на вьюках.

Теперь понимал бывший карачаровский сидень, почему после того, как войско проходило, пролегали по его следу дороги торговые, а с годами становились пули знаемые; почему на местах привалов и лагерей вырастали городища и крепости, а вокруг них посады, превращая городища в города.

Понимал и другое — сколь много условий, учитывая которые путь воинский прокладывается: сколь рек и оврагов перейти множеству тяжко нагруженных людей, коней и подвод надобно; какие болота обогнуть либо загатить; где броды отыскать либо перевоз через реку учинить. А увидев всё это, стал понимать, что воевода не столько кулаками, сколь умом силён. Потому и не удивляло его, что в дружине киевской идут хитростные греки из Царьграда, показывают, как путь прокладывать, как оборону округ ночёвки ставить и много чего другого, и почему их воеводы, как малые робяты, слушаются.

В Любече гомон стоял до неба, скрипели телеги, кони ржали и гулко гудела земля под их копытами. Отроки споро ставили шатры для воевод, натягивали пологи, под которыми спали княжеские дружинники, а пехота строила шалаши за городской стеной. Печенеги и горки стреножили коней, чтобы не растерять, уводили их в луга заливные на прокорм.

Видел Илья, что в толчее этой, пестроте воинской, есть свой порядок и воеводы им твёрдо управляют. А не будь воевод, мигом всё войско смешается — обозы с конницей на пехоту наползут, и передавится войско — погибнет и до боя не дойдёт.

Каждый день из разных мест подходили новые и новые дружины, приезжали новые храбры со своими отроками. Ждали князя. Но князь вослед войску не торопился, словно давал радимичам к сражению подготовиться. Из разговоров воевод Илья понял, что это не от лености князя зависит, а так задумано.

Молодые вои в бой рвались, требовали скорее из Любеча выходить!

   — Куда? — урезонивали их старые опытные воеводы. — Где супротивник? Городов ни великих, ни малых у радимичей нет, а из городищ и селищ они мигом по лесам непролазным да болотам-дрягвам попрячутся. Вот и выйдет, что эдакий кулак, в Любече собранный, в пустоту ударит.

   — Надобно россыпью идти! — кричали молодые. — Радимичей поврозь имати!

   — Глупые вы! — ругался Волчий Хвост. — Как не поймёте, что, когда вы в ряду и порядок держите, нет вас сильнее, а в лесу своём, один на один, когда радимич вас видит, схоронившись, а вы его нет, он каждого из вас много сильнее. И побьётся всё войско, так врага и не увидев.

   — Уж не раз так было! — подтверждали немногочисленные старые дружинники-русы. — Иной раз придём воевать, а не с кем! Впусте селища да городища стоят. А как восвояси вернёмся — они опять полны и крамолу чинят. Только бы ополчились радимичи! Только бы войско выставили...

Ждали сторожей да подслухов, что в земли радимичей ходили. Тайно принимали от радимичей перебежчиков. Вели их по тёмному времени в боярские шатры и там выспрашивали, а после тайно назад отправляли.

Илью, как особо князем отмеченного, на советы воевод приглашали, хоть и был он в большой войне небывалец. На советах ом сидел, слушал да помалкивал, многому учась.

Понял он, почему князь поход на радимичей, вроде бы мирных, учинил. Радимичи были ненадёжны, и непонятно, куда могли приклониться и кого к себе в подмор позвать, случись какой в Киеве замятие. Потому нужно было учинить в их землях ряд и посадников поставить. Момент был подходящий: разрозненные роды радимичей не объединились и вождя набольшего у них пока нет. Войско же киевское на две трети — из небывальцев, потому и решил князь его в походе недальнем и нетяжком пообмять.

   — Это не дружина варяжская, не войско Святославово, — вздыхали старики-русы.

   — Сопляки-мальчишки да мужики-лапотники, и все языков словенских, хоть и родов разных! Какой с них толк?! Набрались толпы великие, народу множество, а все слабы. То ли дело варяги были — каждый сотни таких-то стоил! Они бы уж давно по землям радимичей прошлись, как стая волчья, и полоны бы такие привели, что года три на всех рынках были бы только рабы-радимичи!

Илья слушал да помалкивал, а про себя понимал, что такой-то войны — охоты на людей, кою варяги вели, — князь и не хочет. Не все воеводы и бояре, особливо из стариков-русов, это понимают. Не поход за добычей, но державы приращение — вот цель княжеская. Однако и он в лагере томился. В толчее и суете лагерной была своя тягота. Кони всё округ повыели, дороги повытоптали, от отхожих мест, что округ лагеря были, шёл дух тяжёл. Мухота над каждым котлом висела столбом, коней до крови заедала. Ещё неделя, кабы не меньше, и пойдут от тесноты людской среди воев болезни.

   — Что ж медлим-то? — спрашивали вои-небывальцы.

А бояре да воеводы на совете только головами крутили: «Радимичи где? Где дружины воев сбираются?» И с облегчением слушали, как подслухи с той стороны доносят: в родах радимичей победили вожди молодые, кои с киевлянами на бой стремились, тогда как старые предлагали в лесах утаиться и в бой не вступать. Малая часть войска старших послушала и в земли дреговичей, в дрягвы их непролазные, ушла. Остальные же, спешно собрав всех, кто способен оружие носить, ополчаются и встречь киевлянам идут.

   — Вот и ладно! — говорил терпеливый и опытный Волчий Хвост. — Вот и хорошо! Теперь вызнать, где они собираются. А вызнаем — тогда и двинемся.

Наконец сторожи донесли: «Сбираются дружины радимичей на реке Песчанице».

   — Ну, теперь бы их только не упустить, удержать на месте! — горячился Волчий Хвост, посылая спешно за князем в Киев.

Служилые торки ночью снялись из лагеря и ушли двумя отрядами в землю радимичей, чтобы подковой охватить их войско. Хотя сторожа говорили, что у радимичей войска нет. Так, мелких дружин множество.

Вот ежели они к ляхам послали и те тяжеловооружённых дружинников с оруженосцами пришлют, тогда сеча может быть зла. Но посылали к ляхам радимичи или нет — никто не знал, и знать было неоткуда. Это могли подслухи из земель ляшских донести, но не в войско, а в Киев.

Вскорости из Киева гонец прискакал с приказом княжеским: «Выступать немедля», из чего воеводы и Муромец поняли, что к ляхам послали и радимичи, на Песчанице стоя, их поджидают.

Потому первый полк повёл сам Волчий Хвост, не дожидаясь приезда Владимира, чтобы сойтись лицо в лицо с радимичами и уж далее их из виду не терять.

Илья и конные отроки пошли в первом полку, с другими такими же тяжеловооружёнными воинами и оруженосцами. За ними поспешали пешие дружинники, все под командой своих старших. Двигались не быстро, чтобы пешцы не отставали. Греки-византийцы очень настаивали на правильном движении полка.

   — Торки — конны! — говорили они. — Их дело — сшибка с врагом и отход. А ваша задача — стать и сквозь ряды противника проломиться. Вы малоповоротливы, ускакать, как торки, не можете, потому вас должны пешцы прикрывать, а уж каждого латника — оруженосцы.

На узких дорогах-просеках, проложенных в полях и лугах, пешцы шли обочь: справа и слева, прикрывая конников. В лесах передвигались отрядами. В каждом были и конные, и пешие. Каждый отряд — человек с полёта, как бы малое войско. Ночевали со всеми опасениями и костров не жгли. Двигались быстро, коней пасли только ночью, но кормили по лесным местам сеном, что везли за войском на возах.

Когда вышли к Песчанице, где был разбит лагерь радимичей, остановились от них в одном переходе. На рассвете выдали коням ячменя, поседлали, снарядились сами по-боевому и, перейдя вброд реку, что отделяла киевлян от радимичей, вдоль пологого левого берега, в боевом построении, пошли на сближение.

При восходе солнца передовой полк переправился весь, для того чтобы не быть застигнутым на переправе. Броды прикрывали на обоих берегах реки конные торки. Они же шли обоими берегами до выхода к лагерю радимичей.

Многие воеводы и дружинники ругались на византийцев, что они взяли полную волю и покрикивали на марше воеводам, будто те — смерды незнаемые! А дружинникам простым и палкой доставалось, ежели они строй ломали. При другом случае могли дружинники ответить так, что от тощих старообразных византийцев одни перья со шлемов остались бы. но был строжайший приказ князя: слушать греков и всё исполнять, что они прикажут.

Илью тоже раздражали их крики и повелительная манера командовать, но всё позабыл он, когда одновременно, широко развернувшимся фронтом, киевская дружина, вернее, передовой полк её вышел к лагерю радимичей, где к нападению никто готов не был!

Через широкое поле было видно, как сбегались кучками радимичские кудлатые мужики к своим вожам, и стояли эти кучки по полю розно, не в единую линию. И побить их ничего не стоило.

Загудели боевые трубы, и мерно, под удары барабана, качнулась, опустив копья, пешая рать и двинулась на радимичей, которые толпами носились по полю, бежали от лагеря и сбивались в большую людскую кучу.

В двух полётах стрелы византийцы остановили пешцев, между отрядами устроили проходы. В проходы вошли латники конные со своими отроками. Поперёк всего поля выросла неодолимая стена щитов и копий, а слева и справа от неё подымали пыль конные торки. Илья видел, как отовсюду к успевшим ополчиться кучкам радимичей бежит подмога, но в правильный строй они всё же не становятся. В одном месте толпа гуще, в другом — совсем редка...

Вой толпились вокруг своих предводителей. Мелькнуло несколько конных рыцарей в доспехах боевых — вероятно, из стран западных. Крик стоял над войском радимичей, но крик был общий и бестолковый. Дружина киевлян молчала, слушая команды воевод.

Илья видел, куда можно ударить сейчас конницей, куда двинуть пехоту.

И ему было жалко радимичей, точно это он стоял там в их бестолковых толпах. Он понимал, что совсем недавно, случись ему идти по призыву племенного вождя, и он так бы мыкался по полю, не ведая правильного порядка воинского.

Волчий Хвост что-то сказал грекам, те махнули трубачам, и сигнальный хриплый вой труб проревел над полем.

Вот от войска киевлян выехал на коне трубач и, проскакав перед строем сомкнутых щитов, протрубил вызов поединщика.

От радимичей выехало несколько рыцарей иноземных, выбежало несколько радимичей пеших. Но пешие вернулись в ряды, а от конных на середину поля поскакал один, в воронёном доспехе, с перьями на шлеме.

Илья встретился глазами с Волчьим Хвостом, который, оглянувшись назад, выбирал, кто поедет на поединок. Илья поднял руку:

   — Я пойду!

   — Ладно! — махнул ему воевода.

Отроки растолкали ряды пехотинцев, раздвинули воткнутые острым концом в землю щиты, освобождая дорогу. Илья, не горяча Бурушку шпорами, трусцой выехал перед лучниками, стоящими впереди мечников, за линией щитов.

Поединщик от радимичей тем временем проскакал на коне вдоль строя воинского, потрясая длинным заморским копьём. Илья неторопливо выехал на середину поля, внимательно разглядывая своего противника. Это был ляшский рыцарь, а может быть, воин из земель немецких: на нём был воронёный яйцевидный шлем с переносьем, кольчужная рубаха, поверх которой был повязан белый плащ, кольчужные же штаны и чулки. Он прикрывался круглым, как и у Ильи, кованым щитом с умбоном[12]. Конь под ним был значительно резвее Бурушки, но не такой массивный и широкогрудый.

Илья прочитал молитву и решил первым не нападать принимать наскок поединщика. Лях, проскакав перед строем, под громогласный крик радимичей повернул коня и, набирая резвости, пошёл прямо на Илью.

   — Не горазд ты разумишком, — сказал Илья, когда рыцарь почти поравнялся с ним. Точным движением он отбил копьё врага своим и сунул его так, что получился рычаг, которым он вырвал копьё из рук противника. Тот едва усидел в седле.

Илья думал, что он доскачет до своих, чтобы взять новое копьё. Но лях, видать, разозлился и действительно соображал плохо. Он выхватил меч и опять во весь опор помчался на Илью.

Илья поднял над головою копьё — знак своего преимущества — и воткнул его в землю. Крик одобрения был ответом на его благородный жест. И с той, и с другой стороны. Но Илья не стал выхватывать длинный свой меч, потому что понял — бесполезно! Щит у ляха крепок и кольчуга хороша — не прорубишь, не пробьёшь.

Он поднял, сняв с задней лужи, притороченную там палицу с круглым литым калдашем на конце. И когда мчавший во весь опор лях рубанул мечом — принял удар на щит, а сам двинул поединщика в не прикрытую щитом грудь палицей. Лях взмахнул руками и рухнул навзничь с коня.

Рёв одобрения был ответом на этот удар.

Со стороны радимичей бежали оруженосцы рыцаря, на ходу вытаскивая короткие прямые мечи, чтобы отбить упавшего от оруженосцев Ильи, которые тоже поспешали изо всех сил к месту схватки. Илья сидел на Бурушке, который, казалось, совсем не заволновался, а только прядал ушами — будто комаров отгонял.

Оруженосцы сшиблись в коротких поединках — отроки Ильи оказались много сильнее и резвее, и ежели бы один, самый молодой, не поскользнулся, то никто бы и ран не получил...

Но поединки ещё только вспыхнули, а уж по всему полю завыли трубы, и конные торки, стоявшие на флангах, пошли охватывать с боков толпы радимичей.

   — Обходят! Обходят! Окружают! — раздались среди их рядов истерические голоса.

Вожди попытались организовать оборону. Но каждый из пытавшихся обороняться отряд делал это в одиночку, разваливая сомкнутый строй на островки оружных людей, в страхе выставлявших во все стороны, в том числе и против своих, мечи и копья.

Ещё раз завыли трубы, и, подняв от земли высокие щиты, прикрываясь ими, пошли на радимичей от края до края сырой луговины, где шло сражение, пешцы. Они шли медленно, неторопливо. Впереди них на тяжёлых конях шагом ехали воеводы и не позволяли небывальцам, и особенно горячим, ломать строй. Когда подошли на дистанцию полёта стрелы, строй время от времени останавливался, и тогда лучники вымётывали в сторону ещё пытавшихся держаться радимичей сотни стрел.

Стрелы покамест пущались не прицельно, а навесно, чтобы язвить укрывшихся за щитами воинов в плечи и в шею. Урон они причиняли небольшой, но сыпались, как град из тучи, и, ещё не сойдясь в рукопашной, радимичи дрогнули. Сначала попятились передние, ближние... Почувствовав, что первые подались назад, задние бросились бежать в открытую к лесу. За ними повсюду скакали торки, ловя арканами. Когда же передовой строй киевлян дошёл до того места, где неподвижно посреди поля стоял Илья, вышло так, что пешцы невольно остановились. Вперёд продолжали ехать только воеводы во главе с Волчьим Хвостом. Но радимичи, до того пятившиеся, всё одно не выдержали и побежали.

   — Радимичи Волчьего Хвоста боятся! — закричал какой-то весельчак из рядов, и громкий хохот был ему одобрением...

* * *

К вечеру приехал Владимир. Он сам осматривал пленных и наиболее здоровых, сильных раздавал воеводам, чтобы они сами смотрели, куда их девать: сажать ли на землю, передать за выкуп боярам либо оставлять в дружине.

Раненых, больных и хилых отправляли домой без выкупа. Именно то, что киевляне не брали в этом у сражении рабов и близких себе славян в рабство не неволили, стало главной причиной того, что радимичи больше никогда не восставали, быстро и безболезненно вливаясь в новый народ.

Шедшие, к своему удивлению, непленёнными в свои селища радимичи толковали, что княжеская дружина нынче не та, что прежде, и воюет по-другому, и все храбры — языка славянского, потому и не свирепствуют над славянами, и не неволят.

Дав этой вести разнестись и укрепиться в сознании племени, Владимир выслал малые отряды, которые установили погосты и наложили на радимичей дань. Большой кусок новой державы прилепился к ней. Стали расти в нём остроги и городища, увенчанные большим градом Смоленском.

Глава 15

Заставщики

Придя в Киев и взойдя на престол отчий с помощью варяжских мечей, князь Владимир ни за что бы не удержался у власти, не изгони он самым подлым, самым мерзостным образом варягов и не предай он их истреблению.

Илья, служивший теперь уже в нарочитой, княжеской дружине, пожалованный многими княжескими милостями (в частности, собственным двором в Киеве, где был не только его дом, но и изба-гридница для ближних его, собственных, а не княжьих воинов-оруженосцев), приглядывался к князю и за многими дурными и противными его пониманию чертами отметил одно достоинство. Князь — капризный, нервный и не верный ни в привязанностях, ни в дружбе, ни в любви — обладал удивительным качеством. Он будто кожей чувствовал, чего хочет народ киевский, и беспрекословно этому велению следовал. Иной бы задумался: как это князю удаётся? Припомнил бы многочисленных подслухов, что доносили в княжеский терем всё, что происходило в его державе; припомнил бы и малые советы, где бояре и воеводы, особо приближённые, думу думали, то есть обсуждали, как ряд вести в державе, какие дела творити, какие уставы давать, кого миловать, кого примучивать. Но этого всего было бы недостаточно для того, чтобы объяснить, как это князю удаётся так поступать, что его всегда поддерживает народ киевский? Как ему удаётся не только угадывать его желания, но почти всегда опережать их?

Иной бы сказал: Владимир — князь прирождённый, политик на все времена, но Илья, его современник, говорил: «Владимир-князь — помазанник Божий. Его Господь избрал на княжение». Воевода Илья Муровлянин, как звали его теперь, в это верил беспрекословно, а потому выполнял все приказы князя, даже если они ему были не очень понятны поначалу. Он тоже учился видеть, куда направлены думы князя, и, как истинный воевода, то есть человек не простой, а смысленный, думный, старался увидеть цель любого действия князя и народа княжеского.

А цель была — расширить державу, присоединив всё неопределившееся, всё находившееся в распаде и брожении. Всё то, что можно было покорить, уговорить, примучить, чтобы, увеличив пределы княжества, выйти на твёрдые границы с державою сопредельною. Иначе соседняя держава, обретая государственность, присоединила бы не только всё, на что претендовал теперь уже славянский Киев, а и самим бы Киевом не побрезговала. Платил же Киев дань хазарам, быв фактически оккупирован варягами! Нельзя было упускать момент, когда варягов не стало, а Хазария Великая, Хазария страшная захлёбывалась водой Каспия и собственной кровью, отражая и стихию морскую, ибо Каспий поднимался, затапливая столицу государства, виноградники и поля, и стихию людскую — волны мусульманского нашествия. Шли на Хазарию хорезмийцы. Держава же Хазарская, потрясённая до основ походом Святослава, вновь оправиться и стать в прежней, страшной, силе уже не могла. Разноплеменные подданные её тянули врозь!

Избранная верхушкой вера иудейская навсегда отсекла малую кучку князей и царедворцев от народа, который этой веры не принял и норовил освободиться от власти каганата.

Шёлковый путь, принадлежавший евреям-рахдонитам, когда-то создавшим Хазарский каганат, прервался. Китай был охвачен восстаниями и перестал давать шёлк на продажу. Испания поднималась на борьбу против арабов-завоевателей. Единственным товаром, который шёл по старым караванным дорогам, были рабы, но весь мир начинал полыхать в войнах, а рабы, как известно, воюют хуже, чем воины убеждённые, дерущиеся за свободу державы своей.

Огромный Хазарский каганат, существовавший почти четыреста лет, развалился на куски, и каждый отдельный кусок его становился государством, поглощая соседей. Поэтому неизбежно должны были столкнуться две части державы Хазарской, ныне ставшие независимыми: Киев и Камская Болгария.

Илью это коснулось в первую очередь как человека, жившего на границе земель славян-вятичей, муромы и Волжской Болгарии... В одно несчастное утро, когда сиял красотою заднепровский простор и силою, упругой молодостью веяло от града Киева, где стучали топоры, гремели телеги, грохотали молоты в кузнях, а на дворах, где обучалась воинская молодёжь, бряцала сталь, пошли через перевоз обозы с беженцами.

Черны были сидящие на них голодные старики и дети, шатались от усталости немногочисленные израненные воины, что, как могли, оберегали беженцев в дороге, ставшей проезжей после того, как Илья сокрушил разбойников Солового.

К возам сбегался люд киевский. Разносился глас повсюдный: «Болгары камские разорили мерянские, муромские и славянские поселения и град Муром пожгли».

Илья прискакал из Заднепровья, где стоял в заставе, на двор свой, потому как сказали ему, что прибежали едва спасшиеся от пленения жена его и дочка.

Не помня себя, мчался богатырь по степи, чуть не вплавь был готов переплыть Днепр, летел по гулким мостовым киевским, пока не пала ему на грудь исхудавшая и постаревшая на сто лет Марьюшка.

   — А где родители? Где Подсокольничек? — распытывал Илья, и ему отвечали:

   — Старый Иван пал с оружием в руках вместе с защитниками Карачарова, из пожара удалось бежать Марьюшке с девочкой, а матушку с Подсокольничком на руках угнали с полоном болгары волжские.

Илья волосы на себе рвал, а Добрыня утешал, как мог:

   — Радуйся, что живы! Живы — весточку дадут! А дадут весточку, где они, — отобьём либо выкупим.

Потому, когда, воспользовавшись нападением болгар на окраинные города залесские как поводом для объявления им войны, князь Владимир пошёл на Каму, не было в его войске человека, который бы рвался на бой столь горячо, как Илья Муромец. Снаряжались не поспешно, но быстро. Всё было к войне готово, Киев дружинниками был переполнен. Всем ведь ведомо: войско набрано — надо воевать, иначе оно опасным для своих делается!

Тем более что было оно во многом из вчерашних супротивников Киева. Шли теперь в одном войске и дружина вятичей, против которых дважды походом ходили, и дружина радимичей, тех, что вместе с Волчьим Хвостом Илья покорял, под руку Киева подводя, шли дружины из недавно отбитых назад у Польши городов червенских, но ядром была славянская дружина киевская. Конными были, как всегда, торки. Те, что много терпели в своих кочевьях от печенегов и тяготели к Киеву.

Ради быстроты пошли на ладьях и конно. Пехота подымалась вверх по Днепру, переволакивалась на Волжский путь, а чтобы на переволоках, когда руки у дружины связаны тяжкой работой — перетаскиванием ладей, не побил бы их кто, берегом шли конные торки и на переволоках их прикрывали.

Илья с отроками шёл с торками, благо понимал язык тюркский и торки считали его за своего. По пути пополнялись малыми отрядами славянскими и лесными мерянскими, муромскими. Приходили и вчерашние разбойники соловые, видя в киевлянах своих освободителей от болгар, полоны рабские на низ Волги, реки болгарской, гонявших.

Прошло войско мимо Карачарова. Поставил Илья крест родителю на пепелище родовом, а священник греческий погибших отпел.

Рвался в бой богатырь, и отроки его зубами от ненависти скрипели — ведь их родителей тоже болгары при мучили.

Видя такое их рвение к отмщению и сече, Добрыня, как мог. Муровлянина сдерживал, чтобы он вперёд не заскакивал да от дружины не оторвался, а там бы голову не сложил или в полон не попал. Хотя знал Добрыня: Илья в полон не дастся! Заставы болгарские смели, как корова языком слизала. Те и сигнала подать не успели! Однако по лесам весть бежит быстрее войска, и скоро стали попадаться передовой стороже заставы без воинов — болгар камских. Успевали болгары отойти до подхода дружины княжеской. Так шли ещё дней несколько, пока не ткнулись в дружину болгарскую, ставшую намертво и готовую к сече за всё Болгарское государство.

Передовые отряды под командой воевод-русов с большими потерями начали пробиваться через многочисленные заслоны, стоявшие на пути к Волге. Болгарские воины были хорошо обучены, сильны и прекрасно вооружены. Владимир-князь уже сталкивался с их отдельными отрядами, ходившими набегами на земли, что были под рукой Киева, но с войском ещё не сталкивался и не подозревал того упорства и мужества, с которым дрались эти воины.

Всё медленнее, всё тяжелее продвигались киевские дружины, пока наконец не стали совсем, а сторожи передовые донесли: впереди стоит войско болгарское.

Илье и его отрокам выпало идти в досмотр. Вышли ночью, двигались скрытно, бесшумно. Шли лесами и сырыми покосами, лугами и перелесками, родными с детства Илье. Это были места, где он родился, где вместе с отцом расчищал поля и выжигал лес, здесь неподалёку были их ловы и перевеси, здесь он впёр вые убил, ещё совсем мальчишкой, первого своего медведя, подняв его из берлоги. Это были его места. И он — потомок рабов хазарских — эти земли считал отчиной, и не было ему этой земли дороже.

Они подошли, незамеченные, к лагерю болгар, и опытные гридни, да и сам Илья поняли, что перед ними не радимичи, не дреговичи. Лагерь был поставлен надёжно и правильно. Округ него шёл неглубокий ров с набитыми в дно кольями — самая злая преграда для конницы. Над невысоким, скоро сметанным валом в полроста по углам уже стояли небольшие башенки — защита таившихся там лучников. Правильными кругами стояли шалаши, юрты и шатры воевод. В центре круга — большой, около которого развевались бунчуки на высоких древках.

В лагере дымились костры, всё ещё спали, но у каждого костра подрёмывал костровой.

Илья никогда прежде не видел такого лагеря и такого воинского порядка. Он ещё больше поразился, когда услышал протяжный длинный крик. Кричали по очереди несколько мужчин, выпевая какие-то непонятные слова...

Из шалашей, палаток и больших шатров стали выходить люди. Иные собирались на площади в центре лагеря, другие группами около шатров, третьи — у входа своих шалашей.

Разведчики киевлян разглядели, что они стелют на земле маленькие коврики, становятся на них коленями, оборотясь лицом все в одну сторону. Опять прокричали-пропели голоса, и весь лагерь одновременно склонился в земном поклоне.

   — Гы-гы... — не утерпел молодой дружинник, глядя на сотни задов и спин, напоминавших хорошо уложенную булыжную мостовую.

Но гридень так глянул на него, что небывалец осёкся. Тревожны были лица опытных русов, тревога передалась и славянам. Тихо отошли они к дружине. И только у самого лагеря рус Фрелаф сказал Илье:

   — Это тебе не радимичи, не толпа несмысленная... Это — войско! Ох какое войско!

Это можно было Илье и не объяснять. Он сам видел, как слаженно, в едином дыхании, молились тысячи людей, и понимал, что они так же слаженно будут действовать и в бою.

   — А какой они веры? — спросил он Фрелафа.

   — Восточной! Басурмане, — объяснил рус. — Они её не так давно приняли. Да ещё не все. Половина при своих богах, в леса ушла, и раскололись поволжские племена, а вот поди ж ты! Как быстро в такую силу обратились!

   — Вера у них единая, — сказал Илья. Хотя, вообще-то, монахи печорские, кои его исповедовали и причащали Святых Таин в подземных церквах, куда ходил он во все праздники, не приказывали ему много о вере говорить: «Не время!»

   — Вера-то у них едина, — сказал ещё один, доселе вроде и не замеченный Ильёй рус. — Но вера-то у них нам чужая. И ежели мы ей поклоняться станем — не бывать нашей державе.

Илья с любопытством глянул на пожилого рябого воина. И спросил, чтобы вызнать побольше:

   — А разве у русов и славян веры нет?

Рябой только рукой махнул:

   — Какая это вера! Все розно толкуют и своим истуканам поклоняются!

   — А разве ты Перуну, Велесу не веруешь? — спросил Илья.

   — Был дураком — веровал! — сказал рус. — С Добрыней истукана в Новгороде ставил: умным — на потеху, дуракам — на соблазн. Сколь мы там народу накрошили сатане в угоду!

   — А теперь что ж?

   — А теперь, — сказал рус, бесстрашно глянув на Илью, — я христианин веры православной, пришедшей на землю нашу от грек!

Не стал ничего говорить ему Муромец, но это была единственная радость для него за весь поход. По тому, как было сказано и что было сказано этим незнакомым человеком иного, чем Илья, племени, он почувствовал брата своего.

* * *

Сшиблись через день, заутро. Без вызова поединщиков, без попыток переговоров. Короток был лунный бой, а потом одновременно двинулись навстречу друг другу передовые полки киевлян и болгар. Не доходя друг до друга, стали в две линии.

Из-за близко составленных щитов долго шёл бой лунный. Била и та, и другая сторона настолько метко, что много раненых и убитых явилось до того, как попытались сойтись меж собою на мечах и копьях.

Простояли так-то до вечера, изнемогая в тяжких доспехах. Стояли так, бились стрелами и второй день. Кони начали падать под всадниками.

Дважды воеводы бросали полки в атаку, и дважды откатывались назад русы и славяне, оставляя убитых и раненых подле щетины длинных копий, высунутых из-за болгарских щитов.

После полудня по совету византийцев были отозваны за линию пеших дружинников все храбры и витязи на конях, в тяжёлых доспехах.

Они построились колонной, во главе стал Илья, как самый сильный и тяжёлый богатырь, справа и слева от него стали воеводы и витязи в тяжёлых доспехах. По команде они подняли коней в рысь.

Полки раздвинулись. Набирая скорость, тяжёлая конница пошла на пролом рядов болгарских. Тяжко застонала под копытами земля. Чувствуя, на какое страшное дело они идут, Бурушка поднялся во весь мах.

Разогнавшись, конница, как стальной таран, ударила в щиты волжских воинов. Напоролись на копья и повалились вперёд кони и латники справа и слева от Ильи. Длинное копьё задело его вскользь по плечу. Собственное тяжёлое копьё Илья уткнул и завяз им в мягком месиве тел, сквозь которое проламывались кони. Раскрутив булаву, Илья бил ею во весь мах по шлемам и головам, по плечам и щитам подъятым; с чавканьем и хрустом опускался железный калдаш! Несколько копий ударили Илью в грудь. От боли у него потемнело в глазах, затрещали сломленные рёбра. Отхаркиваясь кровью, он продавливался вперёд, скорее чувствуя, чем видя, что за ним вламывается в ряды стальной кулак тяжёлой конницы, что в сомкнутых щитах болгар образуется сначала небольшая щель, а затем, как трещина в льдине, разрастается пролом.

С рёвом и стоном в этот пролом, прямо по упавшим коням и ещё живым всадникам, карабкается нарочитая княжеская дружина. Машут длинными мечами старые русы, лезут по залитым кровью щитам и продавленным кольчугам свирепые славянские пешцы, с топорами и калдашами на кожаных ремнях, бьют боевыми цепами и кистенями, стараясь ударить за щит, за которым скрывается искусный и обученный воин болгарский; напарывается на меч или копьё и валится на отступающих пред стеною нападавших болгарская цепь, а по ним, по горам трупов, накатывают новые и новые ряды...

Забрызганный мозгами и кровью, похожий на страшного зверя, словно особой силы невиданная машина, махал палицей Муромец.

Вожи болгарские кричали, указуя воинам, стоящим во второй и третьей линии, как отсечь Илью, оставшегося уже совсем без прикрытия, потому что полегли все, кто шёл с ним рядом и сзади.

   — Алла иллия иллия аль рахман, акбар...

От резерва отделились свежие десятки воинов и бегом поспешили к месту прорыва, чтобы своими телами и мечами закрыть пробитуто тяжёлой конницей брешь. Обернувшись, Илья увидел, что за ним болгары смыкают ряды, оттесняя славянских воинов назад.

   — Именем Господа и Спаса нашего Иисуса Христа!.. — страшным, звериным голосом прорычал богатырь. И, не переставая отбивать и наносить удары, увидел, как отовсюду к прорыву бегут дружинники с мечами и топорами, многие — отбросив щиты и работая, как лесорубы на просеке.

Развернувшись на хрипящем коне, оборотясь, Илья в одиночку пошёл назад, на почти сомкнувшийся и ладно действующий строй болгарских дружинников.

Болгары дрогнули и на какую-то секунду раздались в стороны. Этого было достаточно, чтобы в образовавшуюся вновь брешь потоком хлынули киевляне. Страшные в своей ярости, со сброшенными шеломами, в окровавленных кольчугах и белых рубахах, они залили собою всё пространство прорыва и стали быстро его расширять.

По команде византийцев и воевод смысленных в прорыв пошли вослед за христианами подоспевшие резервы. И наконец, конные торки слаженно и одновременно ударили по флангам болгар.

Болгарская дружина дрогнула и попятилась к лагерю, но опоздала — между ней и укреплённым лагерем успели прорваться торки.

И пошла резня не на живот — на смерть.

Болгары не думали сдаваться! Последние в сотнях и десятках дрались с тем же упорством, что и первые в самом начале боя, когда исход сражения был неясен. Падая, с рассечёнными головами и отрубленными руками, они всё ещё наносили удары по врагу. Как колосья под серпом жнеца, целыми рядами ложились на землю воины с той и другой стороны.

Бой прекратился, когда воевать стало не с кем...

Илья, прямо на коне, в доспехах, заехал в какую-то невеликую речушку, почерпнул воды, но вода была солона от крови. Чуть умывшись и отдышавшись от горячки боя, он поскакал на зов трубача, игравшего отбой и сигнал сбора.

Конь едва шёл, часто переступая — ибо не было места, куда поставить ему копыта от множества убитых и умирающих, — туда, где воеводы собирали свои поредевшие сотни.

Дружина болгар была изрублена вся. Немногочисленных пленных привели к князю, сидевшему на камне в окружении бояр и думных людей. Владимир внимательно рассмотрел крепких, широкогрудых парней, скуластых и плосколицых, их прочные фигуры, их стать хорошо обученных и выправленных воинов.

Ни страха, ни отчаяния не увидел он в их глазах. Болгары были готовы опять сражаться.

Они стояли плотной кучкой, прижимаясь друг к другу, и как волки глядели на князя. Никто не просил милости или пощады.

   — Алла акбар! — вдруг вскрикнул один из них. И остальные ответили хриплым рыком: — Алла акбар!

   — Что это означает? — спросил князь.

   — Бога своего хвалят, — сказал кто-то из воевод, знавших болгар прежде.

Неловкая тишина повисла над ставкой князя. Вроде бы киевляне победили, но не было ощущения победы, а казалось, будто дружина ударилась в монолитную стену, отвалила от неё кусок, но стена как была неприступной, так и осталась. Неловкость разрядил опытный и мудрый Добрыня.

   — Вишь ты! — сказал он князю. — Смотри, князь. Все как есть в сапогах! А у нас полдружины в лаптях.

Князь понял, что имел в виду воевода. Такое войско могла содержать и обучать только очень сильная держава.

   — Вижу! — сказал глухо князь. — Станем в другой раз воевати лапотников!

Эта фраза, сохранённая летописцами на века как одна из самых важных, о многом говорила. Ею князь признал независимость и право на самостоятельную государственность Камской Болгарии. Он как бы закрепил не существовавшую прежде, но в битве обозначившуюся государственную границу между собственным княжеством и государством болгар.

Это почувствовали прежде всего те, кто дрался в первых рядах. Если прежде дружина княжеская и ополчение киевское дрались с племенами, то теперь они столкнулись с державою. И держава эта не уступала силою Киеву а может быть, и превосходила его. Сказавши о сапогах и лаптях, князь как бы объяснил свою политику присоединения всего, что стояло на низшей ступени государственного устройства, чем Киев. Столкнувшись же с дружиной Камской Болгарии, он столкнулся с государством если не превосходившим, то равным по воинским и иным возможностям и обогнавшим Киев, бесспорно, в том, что у болгар камских была государственная религия, а у державы Киевской её не было. В первом и во втором (случившемся позднее) походах на болгар Владимир отчётливо понял — он сталкивается с новым народом.

Он сталкивается с тем, о чём думалось и загадывалось ему на будущее: общая для державы религия из людей разноплеменных делает единый народ. В Болгарии такая религия была — ислам, потому и единый народ уже существовал, а в Киевской державе такой религии не было.

Сильно поредевшая дружина, отягощённая военнопленными и обозом с награбленным, медленно потянулась обратно к Киеву. Они победили, но ощущения победы не было, а была смертельная усталость. Дружина, потерявшая почти треть, как бы сразу состарилась...

Три дня отдыхали «на костях», вблизи места сражения. Язычники приносили благодарственные жертвы своим богам, даровавшим победу. Христиане в открытую отпевали и погребали своих товарищей, вознося над их могилами кресты.

Илья отпросился с отроками в Карачаров. К немалой его радости и удивлению, в Карачарове копошился народ. Илья узнал нескольких своих родаков.

   — Вот, — говорили они Илье, который звал их в Киев. — Города нашего и селища нашего, конечно, нет — это ты верно говоришь, да разве построить его долго? А вот что взаправду долго и тяжко делать, так это на новом месте поля выжигать да расчищать. А тут города-то пожгли, но поля остались. И неча отсюда куда-то стремиться. А что людей много побили да в полон побрали — горько, конечно, тяжело, спору нет, но бабы новых нарожают. Главное — было бы чем их кормить, новых-то... Так что, Илья Иваныч, никуда мы от своей пашни не пойдём.

   — Стало быть, вы от рода Микулы Селяниновича, — грустно усмехнулся богатырь.

   — Чего? — переспросили не знавшие этой былины родаки.

«А я вот от какого рода? — спрашивал себя Илья. — Уж ясно: не от рода Вольги». И, размышляя, сказал с уверенностью отрокам:

   — Мы — от державы новой и от рода нового, христианского...

Глава 16

В степном пограничье

За несколько лет, что Илья жил в Киеве, град сей сильно переменился. Мало того, что разросся по окрестным холмам, народом умножился чуть не впятеро, — народ в Киеве стал другой. Всё меньше плясал и вопил он на капищах языческих, которые порастали буйной травой, чуть не по пояс идолам, таращившим свои деревянные глаза удивлённо: куда жертвы подевались?

По воскресным дням, кои теперь стали заметны, ибо в эти дни народ не работал, люди чинно шли в несколько деревянных часовен и более всего — к монахам, в пещеры киевские. По субботам зажигались семисвечники в еврейском квартале. По пятницам отдыхали и молились исповедующие ислам болгары и хазары-тюрки — жители киевские.

Но христиан было большинство.

Стараниями Ильи и других православных воевод, исповедовавших свою веру открыто, в дружину охотнее всего брали христиан, невзирая на то, какого он языка и племени. Держали дружинников строго, не так, как при варягах, когда город напоминал хмельной постой сборщиков дани. Молодая дружина жила в казармах-гридницах, ветераны — по своим дворам, где у них были семьи и челядь.

Так жил Илья. Дома-то он почти не бывал, но когда приезжал — душа радовалась: достаток был во всём. На плодороднейших чернозёмах челядины снимали громадные урожаи пшеницы, в коровниках мычали коровы, копошились в загонах свиньи, птица всякая бродила по двору. Марьюшка поспевала повсюду, всё управлялось её хлопотливыми руками, но стала она как на сто лет старше. Ушёл из души её прежде такой весёлый смех, высохла она и сутулилась, как старушка. И когда в редкие часы, проводимые вместе, сидели супруги венчанные на завалинке дома своего, смотрели, как прыгает через верёвочку с подружками дочка — Дарьюшка-Дарёнка, всё больше молчали. Жила в душе, как болезнь, вечная тоска по Подсокольничку. Где-то сынок, врагами украденный? Потому и не улыбались почти никогда и больше молчали меж собою — о чём говорить? Илье про капусту в огороде, да про поросят, да про жеребёнка интересно слушать, только когда это Дарьюшка лепечет, а жене-то о таком к чему говорить? Илья же и смолоду был не больно речист, а теперь и вовсе замолчал. Ежели говорил, то на пирах княжеских, куда ходить был обязан, хотя и тяготился этой обязанностью. Это холостым воинам пиры надобны — там их кормление, а у Ильи свой дом, своё хозяйство, ему княжеский кусок ни к чему, а чести в застолье он не ищет. Говорил на советах воевод, и хотя говорил мало, но слушали его всегда со вниманием, не перебивая. Потому Илья Иваныч пустые безделицы отродясь не выдумывал, а ежели говорил чего — говорил дело.

Заботила Илью служба заставская. Почасту ведь приходилось ему из Киева с малыми отрядами на левый, степной, берег Днепра уходить, стоять сторожами против набегов из Дикого поля. И видел он, что оборона Киева с этой стороны поставлена плохо. Византийцы, которые во всём князю Владимиру советчиками были, степной службы не ведали и присоветовать князю ничего не могли.

Князь же, сбирая казну, ставил в степи городки, но они не успевали стенами обрасти, как налетали печенеги, либо аланы, либо ещё кто, на хазарские деньги купленный, и дружины малые легко посекали, а городки с землёю сравнивали. Сколь воев так-то бесславно в степи голову сложило, сколь богатства было на постройку городков в степи безлесной, куда каждое дерево везти надо было, потрачено, сколь мужиков, чёрных от работы в степи полуденной или зимою под метелью, погибло либо с арканом на шее в Хазарию уведено! Не сосчитать!

Не раз Илья, стоя в дозорах на невысоких стенах городков, думал: что же в службе сей неправильно? Толковал о сём с воеводами, с гриднями, а пуще всего — с Добрыней, с коим сошлись они по душе, несмотря на то что Добрыня был Ильи старше да и по чину не ровня... Добрыня же Илью изо всех воевод выделял и по-другому, кроме как Илья Иванович, не звал.

К случаю пришлось. Прискакали воины из степи и сказали, как всегда, что печенеги сторожу посекли.

   — Сколь народу? — закричал Добрыня.

   — Бермята с Третьяком полегли да отроки их, Первуша, Фрелаф-рус, Фома, да ещё Кирик, да Моисей-хазарин... — стал загибать пальцы запылённый дружинник, сам, видать, печенегами в бое трепанный: и кольчуга на нём была крючьями порвана, и шлем потерян, голова тряпкой кровавой повязана. — Два пять воев... — сказал он наконец, — из них семь нарочитых!

   — Ах, жалко! Ах! — стал всплёскивать своими толстыми руками старый Добрыня.

   — Да ещё мужиков чёрных с полста в полон побрали! — подлил масла в огонь дружинник.

   — Да что ж они так оплошилися! — причитал Добрыня. — Ведь вои-то все бывалые, крепкие! Когда же эта напасть кончится?

Завздыхали, затрясли бородами воеводы и бояре.

   — Никогда, — положил, будто камень, слово своё Илья.

И князь, сидевший на престоле во главе стола, и вся дума к нему головы поворотила, туда, где сидел он, почти на самом нижнем краю...

   — Ты никак радуешься?! — зло сказал Ратмир, воевода лёгкой конницы — служилый торк.

   — Грех твой так говорить, — спокойно сказал Илья. — Я и сам там голову сложу; как курёнок под ястребом!

   — Ну уж ты-то, — не к месту усмехнулся Добрыня.

   — Ну-ко, ну-ко... — подался князь к Илье. — Сказывай!

   — Городки эти как гробы без окон! — бухнул Илья. — И сидят в них вои — покойники суть — зажмуркой. Когда печенеги либо другие конные кто налетают, они не то что ополчиться — на стены встать не успевают. Их завсегда изгоном берут!

   — Верно! — сказал дружинник. — Верно говорит!

   — Кольчугу и то надеть не успеваешь! Так вот и спим не разоблакаясь, а какие мы бойцы, не отдохнувши. Тут поднялися, а они уже за стенами всех рубят...

   — В степи стена — защита малая! — сказал Илья. — В степи защита — самая степь и есть!

   — Ну-ко, ну-ко, — прямо впивался в Илью Владимир-князь.

   — В городок засел — себя по рукам, по ногам повязал, да ещё глаза завязал! Тут тебя, тёпленького, хазары и емлют! Ты для них готовый! В городках-то воев с полёта бывает, а мужиков чёрных и считать непочто, их в городки только ночевать пущают, да они и сами за стенами спать не горазды!.. Вот их и бьют без счета — потому что наваливается орда вдруг! И уж мене полтыщи всадников в ней не бывает. В городе от такой рати, затвориться ежели, устоять можно, а в городке — нет!

   — Да и затвориться-то не успеваем! — согласился торк Ратмир.

Воеводы внимательно слушали Илью — говорил он им ведомое, понятное и важное.

   — Мои пращуры в Хазарии, Богом проклятой, в степи служили — только с той стороны, с Лукоморья. Дак там, сказывали, по-другому оборону вели. И нам так надобно.

   — Это как же? — спросил кто-то из старших воевод.

   — У хазар поганых учиться? Может, нам ещё и закон их принять? — завёлся какой-то молодой боярин.

   — Мало они нас имали в рабы! — прогудел ещё один бородатый тугодум.

   — Цыть! — прихлопнул по столу ладонью князь. — Горазды вы языками врагов побивать! Ненавидишь врага — учись у него! Становись сильней и не балы-балы разводи... Сказывай!

   — Близь города стоят городки и сторожи крепкие, — начал Илья. — От них в пределах одного перехода — городки помене, числом поболе. Из тех городков в степь идут заставы конные, кои стен не строят и на месте одном не стоят, но по степи ездят и все про супротивника ведают, все пути-дороги пересекают. А от них уж, под самые супротивные кочевья, высылаются подслухи и дозорные. Тайно. Стоят те соглядатаи укромно. И велено им не с врагами ратиться, но скорее весть своим посылать — откуда орда идёт, да самим отходить скорее! Того ради стоят по всей степи вешки со смольём, кострища с костровыми да иные знаки, чтобы по огням или дымам весть быстрее супротивной рати в городки бежала. Враги ещё за несколько переходов, ан уж их ждут, и вои к бою изготовлены, и подмога из державы идёт.

   — Это сколь же воев в степи держать надобно, где их столько набраться? — сказал Олаф, воевода русов.

   — Меньше, чем в городках сейчас понапрасну головы кладёт! — сказал Илья. — И меньше, чем в городки посылается!

   — Ты, Олаф, в степи небывалец! — сказал Добрыня. — А Илья уж два года в заставщиках ходит, ему видней.

   — Оборону ставить не надо в линию, как мы сейчас ставим в Заднепровье. Людей в обороне такой много, а толку от них — мало! В одном месте линию прорвут, а в другом месте той же линии про это и не слышали. Надобно храброе друг за другом на расстоянии ставить. И тако: подслух-соглядатай — два-три храбра — застава — храброе с десяток — городок с полусотню... а уж далее крепости и города.

   — Дак ежели линию снять, — не унимался Олаф, — как же знать можно, идут вороги или нет...

- И-и... Олаф! — сказал Ратмир. — Степь не море. Это море гладкое совсем, и то острова есть, где схорешиться, а в степи тоже не как на столе. Там не во всяком месте пройти можно, там то увалы, то овраги! Есть где и схорониться, где и секреты поставить, и сторожи крепкие.

   — А бывает и так, — сказал Илья, — ты в пяти шагах от неприятеля, а он взять тебя не может, хоть и в силе тяжкой!

   — Это как же?

   — Да хоть бы через овраг или через реку! — засмеялся, догадавшись, Владимир. — Близок локоть, а не укусишь.

   — Илья дело говорит! — подвёл черту Добрыня. — Надобно нам в степь выходить. Хватит нам, как зайцам, уши прижавши, под кустом сидеть, лисы дожидаться — авось мимо пробежит, не почует! Надобно нам самим в степь идти. Ставить городки, выдвигать сторожи, заставы...

   — Так-то оно так! — соглашались воеводы. — А только ведь это труды какие! Сколько денег потребуется!

   — А вы что думаете? — закричал Добрыня. — Без этого державу сохранить? Обрадовались, что после похода Святославова Хазария опомниться не может! А когда опомнится, куда денетесь? Обратно в колодку да рабами выходы платить?!

   — Надобно самим на Хазарию дороги торить! — твёрдо сказал князь. — Пока Хазария жива, нашей державе не подняться!

   — Хазарию сейчас Хорезм палит со всех концов, — сказал недавно приехавший из Царьграда с посольством греческим боярин.

   — Ан не со всех, а только Итиль-град. Хазария кавказская нетронута стоит, — сказал Владимир. — На неё идти надобно, спору нет, а как? Это не по рекам да не по лесу идти, а по степи, по голому месту. Тут-то на нас печенеги либо асы какие-нибудь и наскочат...

   — Не так, — сказал молчаливый древлянский воевода, что когда-то вместе со Святославом ещё на уличей и тиверцев ходил за Днестр и на Дунай. — На Хазарию можно ударить, по Днепру до Чёрного моря спустившись. Но поход сей на ладьях должен быть. Как раз по Чёрному морю выйти на Томатарху, Тьмутараканью именуемую! Вот тут и ударить, пока Хорезм Итиль палит да волжских хазар примучивает. Как её с двух концов прижмёт, тут Хазария и кончится.

   — По Днепру — не по Киеву! — притопнул ногами князь. — Как пойдёт караван по Днепру? Не на порогах ли мой родитель погиб?! А? Не на Днепре ли Куря его голову обтесал?..

Воеводы примолкли.

   — Степь должна быть покорена! — припечатал князь.

Воеводы не возражали. И тогда, поднявшись, Илья сказал:

   — Степь покорить нельзя! Это не радимичи и не болгары даже... Степь — как ветер, как половодье: она покориться не может. Она меняется всё время. Одних степняков покоришь — другие придут. В степи никто на месте не стоит.

   — Так что ж, от Хазарии николи обороны не будет?

   — Почему? — спокойно сказал Илья. — Можно и оборону учинить, и проходы по степи безопасными сделать. Только делать это надо умеючи, и не так, как прежде вы оборону ладили...

Владимир вспыхивал мгновенно, кричал и топал ногами чуть не до беспамятства! Дрался! Но так же быстро отходил, когда слушал толковые речи.

   — Вот ты и давай! — ткнул он пальцем в Илью. — Ты будешь степь безопасить! Ратмир вот тебе в подмогу. С вас — вой! — сказал он воеводам. — С вас — деньги! — боярам.

   — С деньгами-то погоди... — прокряхтел старшина ювелиров. — Денег-то на болгарский поход — почти всю казну извели. Нечем на Хазарию идти!

   — Это разговор особливый! — сказал князь. — Воеводы, ступайте, а бояре и старшины цеховые — останьтесь.

   — Когда ему выступать-то? — спросил Добрыня, поскольку самому Илье было спросить невозможно — невелика птица.

   — Вчера! — опять закричал князь. — Вчера! Ты что, не понимаешь, что Хазарию разбить можно, только когда она в войне с басурманами увязла! Вчера!

   — Вчера не вчера, — сказал Илье, провожая его до ворот княжьего двора, Добрыня, — а чтобы через три дня был с отроками к походу и службе заставской готов...

   — Мне собраться — только рот закрыть! — усмехнулся Илья. — Перекрестился да наконь сел, вот и все сборы. — И, уже поднявшись в седло, добавил: — А и сокрушите вы Хазарию — порядку не будет...

   — Через какую беду? — спросил Добрыня.

   — А вера у вас у всех разная. Народ не един...

   — Во как расположил! — засмеялся Добрыня. — Говорил, говорил — договорился...

   — Я дело толкую! — сказал Илья.

   — Умней князя хочешь быть? Всё учить его норовишь...

   — Чего не поучить, когда он не разумеет толку.

   — Ан вот опоздал! — показал шиш Илье Добрыня. — Князь велел звать к себе попов греческих, муллу басурманского и раввина.

   — Вона как? — удивился Илья. — Понял, значит.

   — И выберет он, что ему надобно, а не по тычкам твоим!

   — Он выберет либо жизнь, либо смерть и себе, и многим...

   — Это почему же? — невольно труся вприпрыжку за конём Ильи, кричал Добрыня. — Сам выберет. Сам...

   — Сам человек только в нужник ходит! — сказал Илья. — Да и то не каждый. Кто и под себя... Ежели слушать душу свою станет — Господь его вразумит, а ежели сатана его обманет и он не то выберет, будет как с Хазарией, где голова — одной веры, а тулово — другой...

   — Ох и умён ты, ох и умён... — старался уязвить младшего воеводу Добрыня.

   — Да уж не дурак! — не поддался Илья, выезжая с княжеского двора.

   — Это почему же? — не зная, что и сказать этому упрямцу, растерялся Добрыня.

   — Я по образу Божию сотворён, и разум во мне — от Господа, — сказал Илья уже с улицы.

Добрыня плюнул ему вслед. Но в переходе теремном спросил дружинника, на страже стоявшего:

   — Как он сказал: «По образу и подобию»? А ежели бы мы по образу и подобию Перуна стоеросового, из колоды резанного, были сделаны? Вона где красота-то неземная!..

Дружиннику говорить было не положено. Только когда Добрыня ушёл, он ухмыльнулся, подумав: «Чудны дела Твои, Господи!»

Дружинник был христианин.

* * *

Князь Владимир слов на ветер не бросал, и очень скоро Илья это почувствовал. Воеводы с ног сбились, отбирая храброе, гожих к степной службе. Илья смотрел каждого. Надобны были конники изрядные, бойцы опытные, кои не только в строю скопом драться могли, но и в одиночку без всякой подмоги ратились бы до последнего. Норовил брать таких, у кого степняки либо отчины пожгли, либо всех родаков убили. Распытывал в точности — убили али приневолили? — чтобы впоследствии, когда сторожа окрепнет и станет супостату непроходна, не попытались бы хазары подкупом да обещанным обманом сторожу взять.

И у самого сердце сжималось: вот как приведут с той стороны Подсокольничка!..

   — Господи! Помоги! Господи, не оставь! — только и шептал.

Особо обращал внимание, чтобы степь бойцы знали, ведали, как в ней дорогу сыскать, как без припаса прокормиться, как спрятаться и скрытно к врагу подойти. Вывозили их в городки заднепровские, и старые гридни их степной езде конно обучали да в рукопашной, киевлянам незнаемой, обламывали.

   — Ты в степи не красотой силён, но вежеством и головой своей! Никто тебе не помощник! Только на себя рассчитывай, только собою владей! — кричал новобранцам старый гридень, который с Ильёю ещё из Карачарова шёл. Совсем поседел он, высох на горячем киевском солнце, а не сутулился и силы не терял.

Смотрел Илья на отроков своих, которые нынче чуть не в воеводы выходили. Слава Господу, все живы, ежели изранены были — оправились, заматерели. Кое-кто и женился. Да только какая у воя семейная жизнь? За три года — пять походов, не считая службы заставской да стычек с кочевниками.

По первым морозам прискакал в городок на взмыленной лошади вестник:

   — Сбирайтесь скорее, Добрыня меня прислал сказать — князь едет!

   — Едет, и хорошо! — ответил Илья. — И неча нам сбираться!

   — Да как же! Князь ведь!.. — не понял вестник, что всю жизнь в тереме да во дворе княжеском околачивался.

   — Иди поешь! — сказал воевода карачаровский. — Да одёжку поменяй. Ишь взопрел, без привычки скакавши. Обморозишься.

Часа через два-три загикало в степи, зачернело со стороны киевской, пошла через сугробы да перемёты конная свита. Поволокли псари собак княжеских, поехали лучники, копейщики. Не поймёшь: то ли поход, то ли охота.

Прискакал князь в окружении самых ближних воевод и бояр. Поздоровался с Ильёю.

   — А ну покажи, как храброе обучаешь.

Илья приказал всей своей дружине конно построиться. Ахнул князь, когда увидел, с какой скоростью храбры сбрую вытаскивают, из конюшен, наполовину в землю вкопанных, коней выводят да седлают. Глазом не сморгнул, а они уж все при конях осёдланных и сами снаряжены.

Похвалил князь и за выучку, когда начали вои-заставщики через препятствия скакать да рубить саблями. Сел, не побрезговавши, с храбрами похлёбку есть. Сделал вид, что не разглядел, как храбры перед едою крестятся и, над казанами притулясь, все без шапок сидят, хоть и мороз. Когда пошли они конно с Ильёю на проездку и поскакали степью, приказав свите чуть приотстать, сказал князь:

   — Ты ведь, Илья Иваныч, корня не славянского?

   — Мать — славянка, отец — бродник.

   — Тебе-то я верю, а что ж ты всю сторожу свою, всю дружину из кочевников набрал? Они тебя сонного в полон не уведут?

   — Я набирал их по умению и годности, — спокойно ответил Илья. — Есть меж ними и славяне, хоть и мало...

   — Какие славяне! — закричал князь. — Когда они меж собою не пойми как болтают!

   — Это чтоб ты не догадался! — засмеялся Илья.

   — Ох, с огнём ты играешь! Они же степняки! Как они со степью воевать будут?

   — А на что мне вои, кои врага видят и слышат, а что он говорит, не разбирают? — сказал Илья.

Князь примолк. Сзади гомонили свитские, рвались с поводков и скулили собаки.

   — А не предадут они тебя? Ты ведь им чужой. Да и все вы — разных языков.

   — И я им не чужой, и они мне братья! — сказал Илья. — И не предадим мы друг друга. В том на Евангелии — слове Божием — присягали. И крест целовали. Тут ведь все, князь, вои — христиане.

Князь молчал, покусывая чёрный ус. Из оврага, как из-под земли, выросли два всадника. Примолкла свита. Выскочили вперёд воеводы, чтобы прикрыть князя. Илья поднял руку:

   — Свои это. От заставы скачут.

   — Слава Иисусу Христу! — раздалось из снежного тумана.

   — Во веки веков, — пророкотал Илья.

Всадники подлетели. Стали как вкопанные. Соскочили с коней. Кони, ещё горячие от скачки, храпели, выдувая пар из ноздрей, где как пламя вспыхивала алая подложка, косились на коня княжеского, им незнакомого.

   — Всё ли тихо?

   — Пока тихо. Огней нет, — ответил старший по разъезду, у которого из-под малахая лисьего свисали две заиндевевших косы, — хазарин! — И сторожа дальняя покойна. И подслухи ничего не доносят.

   — Где печенеги немирные?

   — Все на низ ушли! Здесь кони тебеневать[13] не могут, а сенники их Аксай-хан прошлым месяцем пожёг.

   — Сколько отсюда будет?

   — Докуда? До сенников-то? Пять дневных переходов, — чётко отрапортовал всадник.

   — Ну, спаси Христос, — отпустил воинов Илья.

   — Так вы что, и дальше ходите? — как бы невзначай спросил князь.

— Сторожи тайные и подслухи за печенегами как волки рыщут и к морю вдоль Днепра спускаются.

Князь не ответил. По детской привычке покусывая пухлые алые губы, он смотрел, как прямо с места в намёт поднялись заставщики и ветром пронеслись мимо его свиты в сторону утонувшего в сугробах городка, над которым, сияя в полнеба, опускалось закатное холодное солнце.

Часть вторая

ДЕРЖАВА ПРАВОСЛАВНАЯ

Глава 1

Хазарский поход

ладимир считал, что война с Хазарией — главная война и в его жизни, и в жизни нарождающейся державы. Можно! Можно слить в единый монолит все эти бесчисленные селища, городища, разноплеменные орды и лесные народы. Можно! Можно!

Но памятен был поход знаменитого хазарского военачальника Пейсаха на князя Игоря, когда он прошёл, как пожар степной, по всем вотчинам князей киевских, смел дружины славян, русов, варягов и наложил дань тяжкую, многолетнюю на киевских каганов. Хазарское иго надолго придавило росток будущей славянской государственности. Какими деньгами, какой кровью, пролитой ради хазарского каганата и славы его, платили русы, славяне и все подвластные в страшной доле хазарских данников; какие реки слёз были пролиты, с какими потоками можно было сравнить тысячи рабов, угнанных на рынки Итиля, Азова, Кафы и дальше — до Багдада, Пекина и Кордовы!

Как меч вознесённый была Хазария над Киевом! Как секира при корнях побега молодого!

Медленно отваливалась эта страшная тягота, что много лет давила и не давала развернуться княжеству русов и славян. Казалось, старый Хельги — Вещий Олег — разбил хазар, но ответом был поход Пейсаха. Казалось, Святослав выжег Итиль и города иные, развалил крепости Саркел, Саткерц и Тьмутаракань, но оправилась Хазария, и хоть не в состоянии была, как при Пейсахе, сокрушить Киев, но жёстко держала его на правом берегу Днепра, не давая шагу ступить в сторону Чёрного моря, отрезая от стран полуденных и торговых путей.

Однако Хазария была уже не та, что прежде, — тень былого величия и силы. Четыре стихии подтачивали её могущество. Стихия первая, людям не подвластная: Великий Гурган — Каспийское море стало наступать на Итиль, столицу Хазарии. Уровень его поднялся на семнадцать метров, и поглотили волны морские поля и виноградники, стены городские и дороги. Тысячи рабов изнемогали на строительстве дамб и отводных каналов, но Каспий, словно кара Божья, наступал неотвратимо, каждый год обращая в ничто тщетные усилия человеческие.

Вторая стихия — ислам, несомый на остриях тысяч копий и сабель, ежегодно штурмовавших цитадели Хазарии. Подобно морю, неотвратимо наступали воины ислама, проламываясь через железные ворота Дербент-кала, наваливались на Итиль из Хорезма.

Третья стихия бушевала в самом Хазарском каганате. Принятый верхушкой правящей элиты иудаизм расколол державу изнутри. Бежали в степи хазары, исповедовавшие христианство; толпами уходили навстречу братьям по вере хазары-мусульмане; разбегались по горам и степям хазары-язычники, пополняя собою соседние, враждебные каганату народы. Эта стихия была самая страшная — она сокрушила сильную державу, повелевавшую громадной частью тогдашнего мира.

Последняя стихия только нарождалась, только поднималась подобно морской волне, только накатывала, но должна была смыть ослабевшую державу с лица земли. Такой стихией мнилось Владимиру его княжество. Он считал себя отмстителем за годы рабства и позора. Он, как ему мнилось, должен был нанести последний, смертельный удар издыхающему чудовищу, столетиями питавшемуся людскими жизнями.

Поэтому к войне готовились самым тщательным образом. Много раз Илья со сторожей избранных храброе тайно подходил под самые стены вражеских крепостей. Вымерял все дороги, запоминал места бродов на реках, водопоев в степи, выверял кратчайший и наиболее защищённый путь к морю. Воеводы-русы, привычные к веслу и ладье, многократно спускались вниз по Днепру, переволакиваясь на порогах, подходили туманными ночами под самые стены и гавани Тьмутаракани. Сами они вряд ли смогли бы уверенно проходить днепровское устье и огибать густонаселённый Крым, если бы не союзничали с византийцами, если бы на каждом судне русов не сидел византийский кормчий или лоцман.

Союз с византийцами закладывался в Киеве. Там было целое греческое подворье, где постоянно жили послы из Царьграда. Говорить о них следовало именно «византийские», потому что Византия, как всякая империя, была многонациональна и значительную часть подданных басилевса составляли родственные киевлянам славяне.

Внимательно присматривался Владимир ко всему, что шло оттуда на землю русов, и понимал — в империи всё древнее, старше, продуманнее, чем в его державе.

Правда, он понимал и политику Хазарии, которая тоже была продуманна, сильна и очень коварна. Но если в Византии, особенно в её восточной части, было много близкого, родственного славянам державы Владимира, то всё, что было в Хазарии, Киеву было прямо враждебно. Ни о каком союзе с Хазарией не могло быть и речи, как и ни о каком примирении — только война на истребление, до полного уничтожения враждебной державы.

Эти мысли и чувства были всеобщими. Разумеется, разделял их и Муромец. И не просто разделял, но готовился к сражению с Хазарией как самому главному бою своей жизни. Там, в предгорье, была родина его предков, оттуда изгнали их, туда шли караваны рабов с колодками на шее, туда продали его мать и сына — Подсокольничка.

Мотаясь по степи, почти всё время проводя в седле, меняя лошадей, Илья объездил все подступы к хазарским крепостям, все кочевья вокруг них. Пригодился казавшийся в муромских лесах бесполезным тюркский язык, пригодилась слава освободителя Чернигова и поединщика во всех войнах киевских. Но более всего пригодилось заточение! Слава об Илье как о твёрдом человеке, как о воине, которого уважает, а может быть, и боится сам князь, открывала перед ним юрты и ставки племенных вождей печенегов, алан и чёрных болгар, которые ходили в Предкавказье.

Киеву и Владимиру не верили, а Илье — верили. И если он говорил, мол, пойдём на Хазарию и непременно победим, ему верили.

К весне огромная рать была стянута под Киевом. Истерзанные вековым игом, грабежом и постоянным страхом — либо самому быть проданным в рабство, либо детей потерять, либо сродников, — поднимались даже самые малые, самые дальние племена. Их приводила в войско княжеское не только ненависть к Хазарии, но и уверенность, что в Киеве «наши». Ибо теперь в Киеве не было вечных союзников и конкурентов хазар в работорговле — варягов. От прежних варяжских племён в Киеве остались только русы. Но это лишь только считалось, что они от корня варяжского, а ничем они от славян не отличались... Разве что имена говорили о прежнем родстве, но русы, как огромная часть киевлян, крестились и брали новые имена — христианские, общие для всех, по которым определить племенную принадлежность было уже невозможно.

Разноязыкая, пёстрая толпа радением воевод к лету была превращена в крепкое, легкоуправляемое войско. Странную картину представляло оно на постое, где сохранялся племенной обиход: мирно соседствовали финны и печенеги, вятичи и дреговичи, русы и болгары — все племена и народы, населявшие киевские земли, прислали дружины. Не пришли только варяги ильменские из Новгорода. И Владимир ясно увидел, что будет, ежели его в хазарской войне разобьют: надвинется варяжская рать из-за Волхова, с ними придут проторённой дорогой варяги заморские и отбросят своими мечами Киевское княжество на сто лет назад. Вновь восторжествует кровавый союз хазар и варягов, вновь пойдут по державе, от моря до моря, охоты на людей... и снова рассыплется таким трудом и такой кровью собранное единство.

Мучительно искал Владимир союзников, напряжённо думал, чем же ещё, кроме власти княжеской, можно спаять это хрупкое единение. И находил.

Союзник был всё тот же — Византия. Смертельный, лютый враг Хазарии. Византия — наследница всего, что накопила древняя Южная Европа от времён эллинских. И это тоже противостояло Хазарии, считавшей своё родство от Востока, от сынов Авраама, времён фараона египетского. Как-то монах печорский, разговаривая с Владимиром, обронил фразу, что и византийцы не эллины, и хазары-иудеи не евреи ветхозаветные. А вовсё это иные народы — только вера прежняя...

И Владимир долго его выспрашивал, как это.

Монах пространно объяснял, как, сменяя друг друга, приходили и уходили народы и в Хазарию, и в Византию. Но если в Византии всё переплавлялось в горниле великой античной культуры, то Хазария не Имела корней. Поэтому если всякий живший в Византии старался доказать, что он грек, что он наследник богатства этой земли, то в Хазарии раввины десятки лет потратили, чтобы придумать, каким образом населявшие окрестности Каспия тюрки могут быть потомками евреев. Да так и не доказали. Малая часть — верхушка каганата, в основном действительно потомки прибывших сюда евреев-беженцев из Ирана — раввинам верила, а остальное население и слушать не желало. Как поклонялись своим идолам, так и продолжали поклоняться, а принявшие добровольно, без принуждения, христианство шли на любые муки за веру свою и даже всё чаще именовали себя не «хазары», а по роду занятий — либо «бродники», либо «черкасы», стрелки из лука. И братьями своими считали христиан, а не родственников по крови. Вот это и запало в голову князя. Не разбирая, кто есть кто в каганате и кто кому родня, а кто нет, он понял одно: можно верою скрепить народ! Но, глядя на хазарские события, понимал — можно и расколоть!

Там, что в Итиле, что в Тьмутаракани, стена непреодолимая стояла между хазарами разных вер. Соединения не происходило. Не сливались близкие племена в единый народ. И причиной тому — вера иудейская! Она вела родословную каждому кагану, она строго следила, от какого рода человек. И ежели матерью ребёнка была еврейка — полностью забирала его в еврейскую общину, а ежели хазаринка — исторгала. И никто тут ничего поделать не мог. Много в Хазарии было таких изгоев, которых хазары не считали хазарами потому, что отец еврей, а хазары-иудеи не считали евреями потому, что мать хазаринка.

Какая же сила — общая вера, стало особенно ясно в двух походах на болгар камских и волжских. Давно ли они, как и славянские племена, друг с другом воевали? И даже когда принимали ислам, народ их раскололся. Часть не оставила своих языческих богов и ушла в леса. Казалось бы, должны болгары волжские и камские ослабнуть. Но не вышло сего! Болгары стали много сильнее, хотя числом чуть не вдвое уменьшившись.

   — Почему? — распытывал Владимир бояр и воевод, послов заморских и гостей иноземных.

   — Потому, — сказал кто-то из торговавших с болгарами, — мусульмане единоверцев в рабство не продают! Ислам запрещает торговать братьями по вере.

Это был сокрушительный довод.

   — Евреи тоже своих не продают... — слабо вякнул другой.

Но его перебил византийский посол:

   — Как это? А разве не братья продали Вениамина? Да и мусульмане тоже... приторговывают.

   — Закон не велит.

   — Закон и христианам не велит.

   — Так ведь и не торгуют.

   — Христианами не торгуют, но как у мусульман есть разные, так и христиане не одинаковые. Потому что христиане иных христиан продают.

Так говорили и спорили долго. Владимир не слушал, он думал о том, что выбирать веру придётся всё равно. Потому что ввести общее божество и почитание всеми богов единых, языческих, не удалось. Новгородские погромы войну напоминали, настолько не принимали упрямые новгородцы киевского Перуна. В Киеве таких драк нет, а всё же на капище каждый несёт жертвы только своему идолу, а в сторону иных плюёт.

Так бы и шли споры, пока не случилась однажды история особенная.

Пришла дружина из лесов муромских. Привёл воев соловых, светлоглазых князёк ихний Сухман. Как называли его воеводы — Сухман Одихмантьевич.

   — А не родственник ли он Соловью-разбойнику, коего Илья во дворе теремном зарезал? — насторожился князь. — Тот вроде тоже Одихмантьевичем звался?

Кинулись узнавать и тут же сообщили весть неутешительную:

   — Соловей Сухману родным дядей приходится.

   — Вот это да!.. — ахнул князь и велел предупредить Илью, пока сам не отправит дружину Сухмана куда-нибудь подальше от Муромца.

   — Только нам тут резни кровавой не хватало! — кряхтел и ахал старый Добрыня. — Охти, болести мои...

Но, к удивлению всей дворни и всех мужей нарочитых, Илья тут же прискакал в Киев.

   — Куды тебя нелёгкая принесла? — кричал на него Добрыня. — Я те ратиться на дворе княжеском не позволю!

Илья, ничего не отвечая, снял меч и всё оружие, снял кольчугу и, оставшись даже без зипуна, который надевался под кольчугу, в одной рубахе пошёл в гридницу, где пребывал Сухман.

   — Ты чё?! Ты чё задумал?! — кричал испуганно Добрыня, зная, что Илья и без доспеха воинского, и без меча боец страшный.

Потому, наверное, в гриднице разом смолкли голоса, придавленные страхом, когда в неё вошёл богатырь. Мгновенно образовалась улица настоящая, в конце которой сидел на нарах финский воин.

   — Ты Сухман, племянник Соловья? — спросил своим рокочущим басом Илья.

   — Я! — ответил, поднимаясь, Одихмантьевич.

Воины, бывшие в гриднице, потянулись к ножам и калдашам, висящим у пояса, готовясь к лютой резне.

Но Илья вдруг пал на колени перед Сухманом.

   — Прости, Христа ради! — сказал он раздельно. — Я твоего дядю убил.

Гробовая тишина повисла в огромной гриднице, набитой десятками людей.

   — Именем Господа и Спаса моего прошу — прости, — повторил Илья.

Многим были непонятны слова его. Странна была вся ситуация. Илья, убивший врага, просил прощения у его родича, хотя, по мнению всех воевод и даже князя, убийство было оправданно. Это скорее было не убийство, а казнь лютого разбойника...

Но произошло нечто неожиданное.

Сухман шагнул к коленопреклонённому Илье и с дрожью в голосе торжественно произнёс:

   — Отец наш Небесный заповедал прощать! И я прощаю тебя именем Господа и Спаса нашего Иисуса Христа. Встань, брат мой!

Натужась, он поднял за плечи Илью, и они стиснулись в объятиях. Сухман снял с шеи гайтан с крестом и надел его на Илью; Илья передал свой крест Сухману...

   — За кого Бога молить? — спросил Илья.

   — Поминай раба Божия Алексея, — ответил Сухман.

Илья поклонился ему в пояс и вышел.

Несколько дней гудел Киев, перебирая все подробности и мельчайшие детали происшествия, ибо никогда не было такого прежде.

   — Сколь живу на свете, — докладывал Добрыня князю, — никогда такого не видал!

   — А может, он струсил? — спросил печенег служилый Рогдай.

   — Илья? — засмеялся Добрыня. — Да он и слова-то такого не знает! И Сухман от него вполовину будет!

   — Вишь как! — вздохнул старый боярин. — Как услышал, что Одихмантьевич приехал, сразу прискакал и повинился! Вот и распри нет.

   — Одихмантьевич не простит! Прикидывается! — сказал рус Олаф.

   — Простит, — возразил византиец. — Он именем Божиим винился, именем Божиим его вина и прощена была. Ежели Сухман простил Илью не от сердца, а наружно только, Господь наш Небесный, видящий всё тайное, воздаст ему явно... И сам мстителем за Илью станет. А Сухман, видно, страх Божий имеет.

   — В чём же страх сей? — спросил молчавший дотоле князь.

   — Не в страхе наказания, а в страхе совершения греха, — ответил грек.

   — Мудрено что-то, — прокряхтел Добрыня.

   — А что Илья говорит? — спросил князь Добрыню.

   — Да он вовсе путано как-то. Я его спрашиваю: «Чего это ты виниться-то задумал? Испугался, что ли, Одихмантьевича? Так он тебя и силой меньше, и знаем не так, как ты! Тебя князь любит».

   — А он что?

   — А он говорит: «Грех я на душу взял, когда безоружного, не в бою, заколол! Через этот грех, может быть, и было мне наказание: отца лишился, сродников потерял да мать с дитёнком враги угнали. Вот и признал свой грех, и покаялся — может, Бог меня и простит».

Князь, как всегда, слушал, покусывая губу, вполслуха. И Ярополк, на полу у ног его лежащий, явился перед мысленным взором его. Ярополк — брат, убитый варягами. Лицо его, покойное, улыбающееся странной улыбкой мертвеца, который видит радость небесную... «Если бы все как Илья...» — подумалось князю.

   — Приведи мне жреца вашего, — сказал он греку. — Хочу говорить с ним.

   — Да зачем грека-то?! — ворчал Добрыня — Грек ему надобен! Вон в пещерах киевских старцы живут — свои, отечества нашего. И много как того грека умнее.

Он сам частенько в пещеры стал захаживать, со старцами беседовать...

* * *

Война надвигалась своим чередом. К весне были готовы несколько ратей.

В мае, когда степь просохла, подняла гриву буйных трав, запела голосами птиц, зашуршала всяким шныряющим зверьем в траве да по оврагам, заплескала рыба в реках и озёрах, — пошла рать огромная к морю ассов — Азовскому — через степь. Той же порою двинулась рать на судах, плавающих по Днепру, всё туда же — к морю Чёрному, на низ Днепра. Густо пошла степью рать пешая. Черно было от воев и на ладьях. Войска обеими дорогами шло так много, что никакие кочевники, союзные или нанятые Хазарией, к нему не смели приблизиться.

Да Владимир и сомневался, что такие есть! Не на что было гибнущей Хазарии нанимать воев да и некого. Столько раз держава сия предавала союзников, что теперь ей не верил никто и в лучшем случае оставался нейтральным. Так отошла в степь часть печенегов, часть алан-ясов, но большая часть степняков присоединилась к рати киевлян.

Илья правил службу на обеих дорогах. И не раз похваливали его князь да воеводы — повсюду стояли? посты и заставы. До самого моря, что по степи, что по Днепру, вели передовые отряды набранные Ильёю проводники. Ни разу не было ни одного сбоя: все колодцы чисты и многоводны, все постои безопасны, все пути ведомы.

Стоило рати чуть призамешкаться — сразу же как из-под земли появлялись конные разъезды:

   — Чего стали? Не случилось ли чего? Кому что сообщить?

И шагал дружинник спокойно, уверенный, что спереди у войска, и сзади, и со всех сторон маячат заставщики, зорко выглядывают врага и, случись что, не оплошают!

Самому же Илье было удивительно другое: сколь много племён и народов живёт округ, сколь много людей кормит степь от Дуная до Волги. Так, спускаясь по Днепру, киевские рати миновали земли уличей и пошли по кочевьям мадьяр, которых Илья никогда прежде не видел. Они откочёвывали на всякий случай подальше от идущих ратей, но конные возвращались и нанимались в киевское войско.

Владимир со всеми щедро расплачивался, всех хорошо снаряжал и сытно содержал. Удивительно было Илье-воеводе видеть такие деньги, и спрашивал он себя: откуда они? Догадаться было несложно. Деньги были чеканки византийской. А вот на второй вопрос, как за эти деньги расплачиваться, какой службой, отвечать пришлось — ему! И долго пришлось возвращать византийский заем, данный на сокрушение Хазарии.

Там, где Днепр поворачивает на юго-запад и петля его ближе всего подступает к Северскому Донцу, рати разделились. Конная и пешая пошли степью к Дону — Танаису, морская рать продолжала спускаться к Чёрному морю. В устье Днепра её ждал греческий флот. Илья этого не видел и не ведал, а увидал бы — подивился огромным морским византийским судам, многовесельным, в три ряда в высоту по борту! Хитростным метательным машинам и приспособлениям для греческого огня. Сходням и мосткам, которые мгновенно на борт другого корабля перебрасывались.

Здесь, в гирлах Днепра, греческие офицеры начали обучать киевлян морской науке, преобразуя их в то, что шесть веков спустя будет называться «морской пехотой». Киевляне учились по команде быстро покидать судно, держать строй, даже по пояс в воде идучи. Учились и вовсе делу незнаемому: лестницы тащить, крючья забрасывать, на стены лезть и на узких перекладинах, над рвами положенных, сражаться. Быстро, сноровисто обучали их византийские военачальники. И киевляне обучались старательно, потому что велика была жажда расквитаться с вековым обидчиком.

Конная рать тем временем спустилась вдоль Северского Донца и приступила к штурму крепости хазарской Саркел, на границе Хазарского каганата и Дикого поля. И здесь непрерывно командовали византийские инструкторы. Видя, как храбрые, толковые, закалённые в сражениях греки воюют — будто работу делают, без крика лишнего, без тени страха, — киевляне приободрялись. Повсюду поблескивали доспехи, повсюду слышались команды, войска деловито пёрли на стены, раскачивали тараны, накручивали ремни тугих камнеметательных машин.

Саркел оборонялся вяло и на пятый день открыл ворота. Илья ожидал увидеть злейших врагов своих — хазар-иудеев, которых поминали и проклинали его отец и дед, но из города стали выходить всё те же тюрки-хазары и окрестных разных племён вои, среди коих попадались и русы, и славяне в числе изрядном.

   — Вот те и хазары! — удивился Илья, высказывая вслух то, что думали все. — А где хазары-то?

Гарнизон Саркела не только не был перебит или продан в рабство, а тут же перешёл на службу к Владимиру...

От взятого Саркела, повелением Владимира переименованного в Белую Вежу, войско беспрепятственно переправилось через Дон и пошло через кубанские степи. Никаких хазарских постов, крепостей, отдельных отрядов на пути не встречалось.

   — Где хазары-то? — всё чаще спрашивали воевод храбры. — Где супротивник?

Князь теребил воевод:

   — Ступайте в розыск! Ищите войско хазарское. Где оно есть? Чтоб нам, как в болгарском походе, во врага с разбегу не упереться.

Но войск не было! Всё, что можно было собрать из разгромленного, громадного когда-то Хазарского государства, было стянуто в Тьмутаракань. Только этот город ещё был осколком, способным к сопротивлению, там ещё были дворцы, и рабы, и дома собрания — синагоги, там ещё оставались те, кто считал себя одним из колен Израилевых, хотя никаких евреев в Хазарском каганате давно не было. Исповедавшие же иудаизм хазары в других местах бывшей страшной державы были быстро обращены владыками Хорезма в мусульманство.

Хазарский каганат растаял и сам не заметил как. Постоянный отток его подданных был не очень виден, потому что им на смену шли тысячи сгоняемых отовсюду рабов. Но рабы были плохие вояки. Им, даже хорошо кормленным, оружие было давать страшно. Хитрые, но недальновидные правители Хазарии в прошлые времена придумали очень хорошую схему, по которой подвластные народы платили дань войсками. Не дань непомерная, которую не собрать, а дружина, которая должна была явиться в полном составе, со своими воеводами и князьями, и отправиться в поход туда, куда скажет каган. Таким образом убивались сразу несколько зайцев. Получалось бесплатно полноценное войско, которое было вынуждено хорошо воевать, потому что в подвластной хазарскому правительству стране заложниками оставались жёны и дети, которые сопротивления организовать не могли.

Едва одерживалась победа — победители получали десятую часть добычи, остальное шло в казну Хазарии; если терпели поражение — их казнили всех... Так было. Так погибло два войска русов, коих тогда было ещё много в землях киевских, когда хазары понаймовали их драться с мусульманами, а когда они победить не смогли, их и отдали мусульманам на уничтожение. Те вырезали всех.

Помнили об этом в Киеве? Ещё как. Стыдились воспоминаний, но помнили.

Илья же услышал обо всём от хазар-христиан — бродников и черкасов, которые толпами бежали навстречу дружинам киевским, чая в них своё освобождение. Набирались целые полки хазар, которые рвались в бой против Тьмутаракани, против Хазарии. Теперь можно было не опасаться за семьи, в селениях стояли славянские гарнизоны, женщины и дети были недоступны хазарским карателям. Стало быть, пришла пора расквитаться!

Но с кем? Хазария словно бы растаяла. На месте страшного государства, где правил каган, исповедавший иудаизм, бродили и селились на пустующие земли хазары и дети иных племён, недавно принявшие ислам.

Странное ощущение сна охватывало Илью особенно по вечерам, когда ведомая им конная дружина шагом двигалась в сторону стоявших у горизонта, как облака, гор. Ему казалось, что когда-то он уже всё это видел или, во всяком случае, знал, как выглядят горы у горизонта, как благоухает вечерняя степь, как ложатся под копыта коней нетоптаные и не знавшие косы травы. Никогда прежде не виданные им, но известные по рассказам отца и деда птицы попадались навстречу, а уж когда стали толпами переходить на сторону Владимира пятигорские черкасы-христиане, то чуть не в каждом втором старике ему чудился покойный отец. Та же стать, те же седые кудри, синие глаза и говор... Он говорил об этом со своими родаками, и те признавались, что чувствуют приблизительно то же: не в места незнакомые вершат они поход, а возвращаются на утраченную некогда родину. Не они чужие в этих степях, но супостаты многоразличные, идущие из-за гор да из-за моря. А море было уже близко. Не Чёрное, а своё, родное, зовомое морем ассов, Азовским. Запахи его уже доносил влажный ветер.

Наконец настал день, когда прискакавшие из передовой сторожи храбры сообщили:

   — Впереди море, а по берегу на левую руку, в двух переходах, Тьмутаракань — город великий!

Илья не мешкая сам пошёл в досмотр. Таясь и оглядываясь, через два дня вышли они к Тьмутаракани.

Город, окружённый высокими глинобитными стенами, стоял на берегу удобной и красивой гавани, где было причалено много судов. Правда, это были небольшие ладьи. Всё, что могло уплыть, — ушло за море. Город готовился к осаде и был затворен. Пылали на его башнях огни — кипятили смолу и вар, чтобы обливать наступающих. По селищам и посаду неусыпно шныряли дозорные. Конные разъезды маячили по необозримым виноградникам, окружавшим Тьмутаракань. Пузатые башни неусыпно глядели бойницами и в море, и в степь.

Ежели Киев, деревянный и тёмный, как старая корзина, лепился по высокому берегу Днепра, полз вверх по кручам, высился башнями своих острогов, теремов и детинцев, то этот город, серый как ласточкино гнездо, был виден как на ладони. Хорошо видны были улицы, перегороженные глухими заборами, зелёные внутренние дворы, глинобитные дома с плоскими крышами...

   — Чужой город, — сказал славянский храбр, стоявший рядом с Ильёю. — Я таких никогда не видывал. Вона как тут домов налеплено из земли.

   — Будун, — подтвердил служилый торк. — Глиняный город.

   — Тяжко будет на улицах бой вести...

   — Тьма тарх, — сказал опять торк и перевёл. — Тысяча домов.

   — Тут больше, чем тысяча.

   — Велик город. Велик.

В закатном солнце город светился, как чудовищная челюсть, подковой лежащая около гавани, и стены его были подобны обглоданным ветрами костям.

Что-то произошло там, за стенами. Тревожно забил набат. По стенам побежали воины. Виноградники словно ожили — отовсюду сквозь них побежал ко городу народ.

   — Уж не нас ли заметили? — подумалось воям.

   — Нет, — сказал Илья, показывая на море. По всему горизонту шли громадные греческие корабли, никогда прежде не виданные русами и славянами, торками и мирными печенегами. Сотни кораблей, мерно вздымая вёсла, казалось, перегородили море. Шёл лучший в мире византийский флот, с многочисленными полками киевскими, битком наполнявшими палубы.

   — Всё! — сказал Илья. — Конец гнезду хазарскому.

Со стороны степи, медленно отрезая город от дальних гор, поднималось облако пыли: конные и пешие рати брали Тьмутаракань в глухую осаду.

Глава 2

Странная победа

Тьмутаракань штурмовали несколько дней. Никогда, ни раньше, ни позже, Илья Муромец не участвовал в такой резне. Она начиналась на рассвете и кончалась, когда вокруг становилось черно.

Закиданная кувшинами с греческим огнём, задыхающаяся в дыму горящих домов и войлочных юрт, что стояли в городе, с полуразрушенными стенами, пылающими от пролитой смолы, последняя цитадель Хазарии отчаянно дралась до последнего защитника, до последнего человека, способного держать меч в руках, независимо от того, был это мужчина, старик, ребёнок или женщина.

Готовясь к осаде, жители города вывели и продали всех рабов, перебили всех христиан и оставили за стенами только хазар-мусульман и хазар-иудеев. Первые ненавидели русов, вторые знали, что в любом случае их ждёт смерть. Слишком долго шли в гавань на невольничьи корабли многотысячные караваны рабов — славян, финнов, тюрок, русов... Защитникам города было всё равно, кто ворвётся первым на улицы — киевляне, тюрки, русы или греки, — со всеми они были в смертельной вражде. И как столетиями никого не щадили, так и сейчас сами не ждали пощады. Они сражались, чтобы умереть, заранее выведя всех слабых духом, больных и не желающих сражаться в горы. Вывезли туда драгоценные свитки старинных фолиантов, святыни и сокровища. Но Тьмутаракань была так богата, что всё вывезти было невозможно.

После того как, завалив ров горами трупов, нападавшие захватили стены, бой разгорелся с ещё большей силой на улицах. Каждый дом по нескольку раз переходил из рук в руки, причём и те и другие, возвращаясь, добивали раненых врагов.

Кровь текла по сточным канавам вдоль мощёных улиц, перехлёстывала на мостовую; в ней скользили кони и оступались пешие.

Стен и цитаделей внутри города было несколько, и каждую брали, не считаясь с потерями.

Наконец, потеряв значительную часть войска, наступавшие ворвались в центральную цитадель и в двухдневном бою перебили всех его защитников. Тьмутаракань пала.

Когда дружина вышла из города, выволокла всех раненых и убитых, в город стали возвращаться жители, гасить головешки пожаров, хоронить убитых защитников крепостей, которых в Тьмутаракани было несколько. Их невозбранно пускали к раненым, лежавшим вместе, чтобы родственники могли опознать своего и забрать его домой.

Илья присматривался к этим новым для него людям, ни одеждой, ни обликом на киевлян и подвластные им племена не походившим. Одежда на них была восточная — шаровары и у мужчин, и у женщин. И только по тому, что некоторые закрывали лицо, можно было догадаться, что это мусульманки. Так он и не смог догадаться, кто хазарин-еврей, кто — мусульманин. Все в плащи закутанные, все не то с косами, не то с пейсами, бородатые...

Когда ему бывало назначено, он проезжал по улицам, ещё залитым кровью. Хазары поднимали обгорелые чувалы[14], закапывали за городом трупы раздутых лошадей. Через несколько дней запели в синагоге раввины, и потянулись старики и старухи на молитву.

Ещё через несколько дней закричал, запел над городом голос муэдзина, и пали на колени мусульмане — жители поверженного города.

Илья объездил все невольничьи рынки, все тюрьмы и подвалы, где содержали пленников, готовили к продаже. В одном таком глубоко ушедшем под землю зиндане подобрал маленький ошейник с цепью и понял, что он не для собаки, а для ребёнка...

Искать Подсокольничка было бессмысленно — через город прошли тысячи невольников, и, конечно, никто не помнил славянскую старуху с черноглазым ребёнком на руках.

В княжеском лагере шло непрерывное пирование. Столы накрывались, многочисленные гости наедались-напивались, а потом на их место приходили новые.

Свистели дудки, плясали храбры, напившись хазарских вин, коих взяли великое изобилие, дрались между собой. Тяжёлый дух нескончаемой попойки смешался с запахом пролитой крови, дымом от жаровен, где жарилось мясо, с дымом от пожарищ, где тлели обгорелые трупы. Войска искали забвения от ужаса страшной сечи и резни в городе в разгуле и пьянстве. Из Крыма привезли несколько обозов с девками, и пошла такая гулянка, что сатана в аду, верно, побрезговал бы.

Илья сторонился гульбы, как сторонились её все христиане. Отойдя от города, они соорудили походную церковь, и шедшие с войском православные священники устроили многодневную покаянную службу. Тут Илья и помолился, и отплакался. Стало чуть легче. Со дня окончания резни христиане держали многодневный пост. И не брали в рот ни мяса, ни вина. В перерывах между молитвами они сидели и спали в тени виноградников.

Тут и нашёл богатыря ехавший только с малой охраной князь.

   — Вот ты где, — сказал он, спрыгивая с коня. — А я уж пытал всех — живой ли ты?

   — Что мне сделается? — отвечал Илья, поднимаясь во весь свой рост и снимая шапку.

Князь прогнал подальше охрану и воев Ильи. Развалился на прохладной земле, под виноградником, велел Илье сесть.

   — Не сыскал, значит, сына-то? — спросил он вдруг с несвойственным ему участием в голосе.

Илья не ответил, глядя мимо князя вдаль и стараясь, чтобы слёзы не потекли.

Князь за годы, что прошли с приезда Ильи в Киев, сильно переменился. Хоть пил и гулял по-прежнему, но бывало теперь его красивое и злое лицо порой печально и мягко. Правда, редко, как редко оставался он наедине с кем-нибудь.

   — Все радуются... — сказал он задумчиво. — Сбылась мечта вековая — сбросили навсегда ярмо хазарское. Николи супостат не подымется!

   — А радости нет, — сказал Илья.

   — Вот то-то и оно, — вздохнул князь. — Как ты думаешь, отчего?

   — На место этим супостатам другие придут.

   — Я ошибки моего отца не повторю! — перебил его князь. — Я здесь гарнизон оставлю, тут дружина будет стоять из воев отборных, славянских, и теперь эта держава — наша!

   — Отец твой не глупее тебя был, — возразил Илья, — и не меньше твоего о приращении державы помышлял. А коли не ставил тут дружины, стало быть, некого было оставлять. Да и так рассудить: ты дружину аут оставишь, а она через малое время тебя и предаст!

   — Почему? Почему предаст?

   — А баб заведут, детишек. И станет им край этот твоего Киева милее.

   — Менять буду! Менять гарнизон почасту!

   — Всё равно! Как ни меняй! У хазар, хоть разбитых, хоть сильных, закон есть. Держат они завет свой: кто от Моисея, кто от Магомета — каждый придерживается, а у руси и славян закона нет. Потому они тебя сильнее, хоть ты и победил.

Князь не перебивал. Илья коснулся самой больной его сердечной заботы.

   — Вот ты сейчас пьёшь-гуляешь, потому что сегодня ты сильней, но и на твою силу окорот найдётся! А за победу-то ещё сколь платить! За корабли эти греческие, за доспехи, за всё, что византийцы дали...

   — Царьград у нас дружбы ищет.

   — Верно. Ищет. А для чего? Чтобы мы воев ему своих давали!

Князь чуть не вскочил от неожиданности.

   — Откуда ты знаешь?

   — А чем ты ещё расплатиться можешь? — сказал Илья, не подозревавший о византийском договоре с Владимиром. — У тебя казна истощена вовсе. Никакого припасу нет, и добыча, что в Тьмутаракани взяли, мала, для расплаты не годится.

   — Да мы Хазарию сокрушили, которая с Византией в Крыму воюет! — закричал князь.

   — Сокрушили — молодцы! Да только, князь, пузо старого добра не помнит. С тебя византийцы новой службы потребуют.

   — А я откажусь! — как маленький капризный ребёнок, ответил князь.

   — А войско немыслимое, кое ты собрал, чем содержать станешь? А?

Князь замолчал.

   — Не говорил я тебе прежде, — сказал Илья, — не велели мне старцы. А вот теперь скажу. Крестился бы ты, Владимир! Ходил бы в руке Господа нашего Иисуса Христа, под защитой его.

   — Да!.. — вскинулся князь.

   — Молчи, молчи лучше, греха меньше! — цыкнул на него Илья, и князь даже растерялся. — Молчи! Я сказал — ты услышал, а там Господь сам управит и найдёт, как тебя вразумить. А не достукается через упрямство твоё, так и чудо явит. Ежели ты ему нужен!

   — Да... — опять хотел возразить князь, но, что сказать, не нашёлся.

Он ушёл от Ильи совершенно сбитый с толку. Победа, ради которой они шли сюда, больше ему победой не казалась. Смутная тревога теперь оформилась: за спиною князя нет державы, а есть собранные, в том числе и насильно, племена. И рассыпаться это может в один день. При первом же поражении князя войско пойдёт по домам, и его ничем не остановишь. Не видя выхода, князь, как всегда, пошёл в загул. Хазарские купцы из Тьмутаракани, что прятались во время штурма неизвестно где, вернулись и привезли караваны чёрных рабынь. Притухшая было гульба вспыхнула с новой силой, а Илья её иначе как кромешной и назвать не мог.

Вот она — бездна греха языческого!

В редкие минуты и князь глядел на происходящее глазами Ильи, чего с ним прежде никогда не было, и тошно ему было видеть опухшие рожи воевод и неутомимых чернокожих девок, чуять запах гниющей еды и винного перегара.

Вдали от лагеря, отдельно от разгула, стояли дружины Ильи и Добрыни. Трезвы и сосредоточенны были воеводы и дружинники. Старались язычников, собратьев по оружию, не осуждать, не укорять и сильно молились, чтобы Господь отвёл беду. Подслухи и досмотры доносили, что чуть не округ всего Гургана — моря Каспийского — стеной встают воины ислама и сила таковая накапливается, что почище Хазарии будет!

Недели через две после взятия Тьмутаракани грянула страшная гроза: в степи и в море ревела стихия невиданная. Греки, не то предчувствовавшие, не то вычислившие бурю по приметам своим хитростным, весь флот загодя увели назад в Византию и тем спасли его. Валы, шедшие с моря, в мелкие щепки разнесли все суда, остававшиеся в гавани, подмыли мол и обрушили пристань. Дикий ветер раздул вновь тлевшие пожары, но огонь был залит бездной водяной, обрушившейся с неба.

   — Всё! — сказали в один голос воеводы, когда стихия утихла. — Возвращаемся в Киев!

Владимир оставил в Тьмутаракани большой и сильный отряд и наказал ждать княжича, чтобы не оставался город без правителя. Трезвея на марше, войско двинулось в обратный поход. Князь ехал почти всегда в окружении византийцев.

   — Вишь, греки какую силу забирают... — ворчали воеводы. — Не доведёт сие дружество нас до добра. Византийцы хитростны и коварны не меньше, чем хазары...

Мало кто знал о секретных переговорах, что шли между князем и византийскими послами, а кто знал — тот помалкивал. Византийцы же, как о само собой разумеющемся, говорили об условиях посылки экспедиционного корпуса из Киева в Византию, затем чтобы оттуда переправить дружину в Сирию, где катастрофически не хватало бойцов, а ислам, как всегда, недостатка в головорезах не испытывал и наступал отовсюду. Обсуждались детали маршрута. Как отправить дружину: морем или через Болгарию, тем путём, которым ходил Святослав.

«Царьград, как и Хазария, от нас воинов потребует», — чудился князю голос Ильи.

«Чем же мы так перед богами провинились, — думал князь, — что за всё вынуждены головами славянскими и русскими откупаться?»

Он смотрел на лица молодых, безусых и уже заматеревших дружинников, что маршировали колоннами по четыре в ряду, держа интервалы по византийской выучке между сотнями. Волокли на спинах красные щиты и притороченные к мешкам островерхие шлемы. На русые и каштановые кудри, стянутые шпандырями[15], на капли пота на их лбах, на весёлые улыбки. Слушал мерный топот тысячи ног, иногда вспыхивающую песню или взрыв хохота, когда особенно удавалась у певцов какая-нибудь прибаутка или байка.

«Перебьют ведь всех! Всех порежут в землях незнаемых!» — думал он. Но выхода не находил. Не мог Киев содержать такое войско.

   — Чего с войском-то делать станем? — спросил он как-то Добрыню. — Киев столько воев не прокормит. Распустить по домам придётся.

   — Не так-то это просто! — прокряхтел дальновидный и старый Добрыня. — У тя половина воев из полонов беглые! Многие и не помнят, откуда их детьми увели. А те, что и помнят, от родов своих давно оторвались.

   — На землю их сажать надоть...

   — А это не враз! — сказал воевода. — Это вои молодые, они крови попробовали, землю пахать не станут...

   — Мужиков им чёрных надавать в тягло, как у варягов было...

   — По варягам соскучился? — засмеялся Добрыня. — Так на что тебе варяги? Ты вот из русов и славян новых варягов наделаешь. Как перестанут они из рук твоих пищу имати, так начнут противу тебя замышлять! Пойдут раздоры и нестроения...

   — Так что же, и выхода нет?

   — Как ни крути, а договор с византийцами выполнять придётся!

   — Так ведь они всю дружину забрать хотят, с чем сами-то останемся? Перебьют ведь всех, как варягов! Чужое-то войско не блюдут николи!..

   — Вот тебе Свенельд и аукнулся, — горько усмехнулся Добрыня. — А ты что думал, послал на смерть постылых — милых сберёг? Это тебя варяги, тобою на смерть посланные, с того света хватают!

   — Да будя те брехать-то!

   — Бога ты не боишься, племянник!

   — Какого бога! — ощерился князь. — Из тех, что на капище киевском стоят? Я им жертвы несу исправно... Да помогают они хреново...

   — То не боги, а идолы... Истуканы деревянные, и жертву ты несёшь — сатане...

   — Ого! — удивился князь. — Где же ты такого набрался, вуйку? Не у Ильи ли?

   — Илья-то поумнее тебя будет, — не стал скрывать Добрыня. — Хоть ты и князь, и победитель, а всё как щенок глупой!

   — Ну спасибо, Добрынюшка! Вона как развёл...

   — Да уж не гневайся.

   — И чем же он меня умнее?

   — Умом! — сказал Добрыня. — У тебя-то только свой, а у него ещё и старцев печорских... И Господь за ним стоит...

   — Видать, и ты у них ума набрался, — зло засмеялся князь.

   — И не скрываю, и не стыжусь! — сказал Добрыня. — У них истина! А у тебя одна гордыня бесовская. А правды у тебя нет!

Владимир от неожиданности только зубами скрипнул, не найдясь что ответить.

Мимо рекою текли сотни воинов, тащились обозы, влекомые послушными волами, пылила соседней дорогой конница. А князь стоял как истукан посреди степи, в полной растерянности, и не смели подъехать к нему свитские его.

Владимир молчал до вечера, а вечером, сыскавши дядю, сказал ему: «А вот мы ужо посмотрим, кто хитрее!» — и ушёл к девкам, весело и довольно смеясь. «Дурачок!» — глядя ему вслед, подумал Добрыня. А в спину крикнул: «Хитрость — ум дураков!» Хитрость была немудрая: оставшейся дружиной, разорвав все договоры, ударить по византийцам!

Мысли о том, чтобы в нарушение договора не только не платить за военные поставки, но и собранной на деньги византийцев дружиной ударить по ним самим, являлись Владимиру ещё перед началом похода, ещё в Киеве. Теперь же, после разгрома Тьмутаракани, он твёрдо решил отвоевать и часть Крыма — наследие Хазарии, которое спешно занимали византийцы.

С падением четырёх главных городов Хазарии: Итиля, взятого шахом Хорезма Максудом. Семендера, взятого и разрушенного Владимиром, Самкерца, захваченного арабами-мусульманами, и Тьмутаракани — последнего оплота Хазарии — казалось, опасность, исходившая от этого государства, исчезла навсегда. Мусульмане истратили все силы на завоевание части Хазарского каганата и к наступлению дальнейшему не имели сил. Владимир же только набирал мощность и готов был воевать сколько угодно.

Он собирался предать своих вчерашних союзников — вполне в традициях языческой руси и собственной политики. Как предали варяги и русы Ярополка, как предал варягов Владимир, так собирался он изменить и договору с греками. Но, считая себя умнее и хитрее всех, Владимир жестоко ошибался!

Византийские дипломаты прекрасно учитывали этот вариант и принимали меры к тому, чтобы Владимир его не осуществил. Столетиями сражаясь за свою древнюю державу, византийцы наладили такие дипломатические связи и такую сеть шпионажа, что им, казалось, были известны самые сокровенные мечты и тайные желания киевского князя. Оказав помощь в разорении государства Хазарии, византийцы совсем не желали вторжения Владимира в Крым; возможности к недопущению такого вторжения были. Большая часть населения, как и в Киевской державе Владимира, в Хазарии жила не в городах, а в селищах и кочевьях. Они не только не были покорены, но даже не пострадали от войны. И Хорезм, завоёвывая часть Хазарского каганата, все силы расходовал не столько на штурм полузатопленного; Итиля, сколько на обращение в ислам всего населения, оказавшегося на захваченной территории. И хазары-язычники охотно ислам принимали. Во-первых, эта новая для сих мест религия отвечала на многие философские и религиозные вопросы, на которые не могло ответить язычество. Во-вторых, все принявшие ислам были равны, вне зависимости от происхождения: в это время считались родственными люди не по крови, а по вере, и, самое главное, сыны ислама не могли продавать друг друга в рабство. Однако так не было с хазарами-христианами, а они составляли, несмотря на все гонения и массовые репрессии, значительную часть населения каганата. Они не жили в горах, где господствовали хазары-иудеи, допуская в бедные кварталы мусульман. Христиане держались в горах по-над Тереком. Вот к ним-то и обратились византийцы, подкинув денег, оружия, а самое главное — благословение на сражение с язычниками от Константинопольского патриарха. А язычниками были славяне и русы, пришедшие от Киева.

Так, как дрались терские православные христиане, не дрался никто на Кавказе: за спиной уходящих на север киевских войск, как волчьи стаи, собирались отряды хазар-христиан, люто ненавидевших Хазарский каганат, но не собирающихся отдавать свою родину славянским язычникам.

Когда от Ильи, остававшегося в Тьмутаракани с отборным гарнизоном, прискакал вестник и сообщил, что с гор лавиной идут хазары с крестами на папахах, Владимир в первый раз растерялся.

   — Как было? — спросил он пропылённого гонца.

Тот едва дышал от бешеной скачки, обливаясь, пил воду и, захлёбываясь, говорил:

   — Как приступили утром, со всех сторон! Цитадель разрушена. Илья-воевода в проломах лучников поставил. Всех, кто не успел в цитадель забежать, хазары порубили...

   — Много их?

   — Не счесть! Думали, и не отобьёмся! В первом сступе вся молодая дружина полегла. Илья с горстью воев остался. Тут и Господь чудо явил. Сбились мы спина к спине. Батюшка крест православный над нами воздел. Богородицу запели: «Не имамы иныя помощи, не имамы иныя надежды...» Вдруг эти, что на нас валом валили, остановились, шапки сняли да креститься начали. Отошли.

Сообразил, в чём дело, Добрыня! Отозвав из всех сотен христиан, он погнал их спешным маршем назад, в окружённую Тьмутаракань. Впервые скакали славяне, не скрываясь, поднимая над головою малиновую хоругвь с ликом Спаса Нерукотворного. Они прошли через расступившихся хазар, сменили гарнизон города. Приступили к бесконечным переговорам со свирепыми горцами, которые разговаривали только с теми, у кого в вырезе рубахи виднелся крест, и не иначе как сотворивши крестное знамение.

Часть их отошла в горы, но взятая в который раз Тьмутаракань оказалась опять непокорённой. Оттуда пришёл обоз и совсем редкая дружина, привёзшая раненых.

Почти до самого киевского войска их провожали хазары-христиане. Перевязывали самими же нанесённые раны, обмывали, кормили и берегли от иноплеменных, иноверных, рыскавших округ мародёров. На передней телеге, без доспехов, в окровавленной рубахе, ехал Илья Муромский. Простившись с хазарами, врагами-спасителями, возвращался от давно потерянных соплеменников своих к князю-язычнику на службу. Князь, чуть не сам обмывая раны его, расспрашивал, что же произошло там, за спиной ушедшей киевской рати.

   — А тем и спаслись, что единоверцами оказались, — только и объяснил Илья.

   — Вернуться немедля и всех покарать! — кричал князь.

   — Они хазарам четыреста лет не давались, и тебе их не взять! — спокойно отвечал израненный богатырь. — А и побьёшь, так скоро сам так завязнешь, что и тебе, и руси всей твоей, и славянам конец. Христиане пришли и заслоном стали между твоей ратью и басурманами, что с гор идут.

   — Какими басурманами?

   — Кто их знает? Налетело их как воронья на пахоту. Только христиане терские их и удержали, с ними замирясь.

Илья уплывал в полубред от потери крови. Ему казалось, что он плывёт среди трав в небо и Богородица протягивает к нему милосердные руки... Тихо качались воловьи рога, скрипели возы, медленно тянувшие в сторону Киева странную победу.

Изрубленный в сече своими братьями, Илья выздоравливал не быстро.

В болезни прошла слякотная зима. Лекари, которых присылал князь, поили его разными отварами, монахи, приходившие из пещер, вправляли выбитые суставы. Илья боролся с чёрным бредом, иногда ловя над собою склонённый неусыпный взгляд жены, и только на Пасху, совсем очнувшись, попросил есть. Через неделю попытался ходить по горнице. Спросил, возвращаясь в свою военную жизнь:

   — Что князь? Где дружины?

И услышал в ответ от старого гридня:

   — Дружина с князем на Кафу пошла...

   — Зачем?

   — Византийцев бить.

Илья долго молчал и вдруг сказал, будто про себя:

   — Господи, когда же Ты вразумишь Владимира-князя? Когда возьмёшь его под руку свою?

* * *

Ещё совсем слабый после ранения, пошёл как-то Илья по Киеву погулять вместе с Дарьюшкой. Неторопливо шли они: громадный воевода, всеми знаемый, и девочка с голубой лентой в русой косе. Прошли ворота, вышли из Подола, где лепились друг ко другу многочисленные лавки разноплеменных купцов. У девочки глаза разбежались: аут в лавках продавались ткани — поволоки драгоценные, шали заморские, шёлк китайский, платки диковинные. Тут же портные шили платье разное, а в отдельной палате работали стригольники. Особыми ножницами вырезали узоры на бархате, который после того «рытым» назывался.

Илья купил дочери платочек и пошёл с ней, гордой подарком, в оружейный ряд, где торговали щитами, мечами, копьями, сулицами и всем многоразличным инструментом, коим людей убивают. Прошёл вонючими кожевенными рядами, где в чанах кисли кожи и хваткие кожемяки драли с них мездру и перекладывали из чана в чан, превращая в главный материал для сапог и иных товаров.

День был праздничный, хотя в Киеве каждый день был базарным и всегда на торжище толокся люд. Народу было много. Мотались по торжищу скоморохи, гундосили нищие, высовывая из лохмотьев обрубки рук и ног. Хватали прохожих за рубахи, за порты, требовали милостыни. У рядов золотых стояла стража из бывших воинов княжеских. Большие ценности копились в лавках. Тут уж было на что поглядеть. Кольца, серьги, украшения височные, ожерелья из каменьев самоцветных... Медленно переходил воевода от лавки к лавке, давая дочке налюбоваться, наахаться. Она ведь со двора даже с матерью не выходила. Дом и двор были её миром, ограниченным высоким забором, вдоль которого сидели громадные цепные псы.

В одной полутёмной лавке, под навесом, стучал по блюду, выбивая диковинный узор, старый еврей. Увидев Илью, он бросил работу и начал раскладывать перед покупателем товар.

Весело подмигивая, он доставал и раскладывал всё новые и новые сокровища. Блестки и солнечные зайчики разбегались от серебряных зеркал, серёжек, тонко сплетённых цепочек, подвесок. Илья выбрал тяжёлые височные украшения, какие носили вятичи, расплатился арабскими дирхемами, которые наряду с византийской монетой ходили в Киеве. Своей монеты Владимир не чеканил. Старик пригласил Илью угоститься по случаю покупки. Илья вошёл в маленький дворик Старик-ювелир омыл руки, сел к невысокому столику. Глазастый подросток принёс кувшин с хазарским вином, изюм на заедку.

Старик расспрашивал о Хазарии, о том, как брали, а потом обороняли Тьмутаракань.

   — Мои родители жили в Хазарии, — говорил он. — Нас привёз сюда Святослав как искусных мастеров. Я плохо помню этот город. Говорят, он очень красив...

   — Город как город, — сказал Илья, рассказывая, как столкнулись с хазарами-христианами и чуть не перебили друг друга.

Старик сокрушённо тряс пейсами. Илья понимал, что он сочувствует искренне — сам не раз испытал ужас нашествия и осады. Живя в Киеве, считал себя киевлянином, а Илью своим защитником. Когда подступали к Киеву печенеги, сын старика стоял на стенах и был убит стрелою.

   — Вот, живу с внуком. Учу своему ремеслу.

Илья заметил, что Дарьюшка переглядывается с глазастым подростком — внуком старика. И вдруг подумал, что дочка подросла и скоро придётся выдавать её замуж. Когда они вернулись домой, Дарьюшка что-то показывала матери.

   — Что это у неё? — спросил жену Илья.

   — Да хозяйский внук ей колечко подарил.

   — Вона как... И когда успел? — вздохнул Илья, после вечерней молитвы укладываясь на лавку. Странное предчувствие беды долго не покидало его.

Глава 3

Выбор веры

Вернувшись на прерванную ранением службу, Илья был принят как один из самых уважаемых и знатных воевод. Давно прошло то время, когда сидел он за нижним столом. Теперь, миновав средний, сидел он чуть ли не рядом с княжеским местом. Иначе как Илья Иванович его и не величали.

Он был ещё очень слаб, потому что раны оказались трудные, и пока к ратной службе не годился — правил службу гражданскую. Ходил в терем княжеский, сидел в боярской думе, помогал припас князю в войско отправлять, собирал из молодых воев новую дружину, обучал её. И узнавал при княжеском дворе многое, чего из-за болезни не знал. Всю зиму, что он валялся в бреду, шли во дворце события нешуточные. Как и прежде, продолжались пирования. Без них было невозможно, потому это была оплата службы дружинников. Но на пирах сам князь появлялся теперь нечасто. Всю зиму с утра до ночи бывал он с боярами и послами иноземными. И становилось ясно: князь готовит деяние для руси и для славян новое и важное. Смутно догадывались: князь народу киевскому веру выбирает.

Так дело и обстояло. Мало что толпами съезжались ко двору иноземные послы, в основном жрецы да священники, во многие земли были умные воеводы посланы, тамошние обычаи посмотреть.

Никогда перед посланцами своими князь такой задачи не ставил. Ездили прежде — войска просить, оружия, но чтобы вызнать, какая в краях иных вера, каким богам люди тамошние веруют и какая от тех богов польза — такой цели у посольств никогда не было, Маскировались такие посольства под купеческие, приезжали как бы торговать, но главная задача была — вызнать веру.

Всю зиму неустанно князь толковал со жрецами, которых усердно приглашали отовсюду, вёл разговоры о том, какая вера лучше, со своими самыми близкими боярами и воеводами, мнением коих дорожил. Принимая жрецов, старался внимательно не только слушать, но и наблюдать каждого — многое ведь, что человек скрыть хочет, по нему заметно. Принимал их в покойце невеликом, без престола, почти рядом с ними сидя. Обсуждал каждый разговор с теми, кто при нём бывал.

Три великие религии господствовали вокруг нарождающейся державы.

Первая и самая мощная — ислам. Поэтому именно мусульманских послов-проповедников выслушивали особенно внимательно. Несколько дней беседовал князь с посланцем камских болгар, тех, против которых было два похода, результат коих был сомнителен. Стеной стояла исламская рать, и не смог князь пробиться к Волге, дабы укоренить там свои города. Подробно, дог мат за догматом, обряд за обрядом, пересказывали послы-проповедники основы ислама. Каждую ночь, сойдясь в княжеском тереме, бояре и князь обсуждали услышанное.

   — Стало быть, в раю каждый по многу жён иметь будет? — усмехаясь, говорил Добрыня. — Как тут ты, Владимир, живёшь, так и там округ тебя девки виться станут!

   — Полно те зубы скалить! — огрызался Владимир. Потому как остался Добрыня вдовцом — стал он племянника блудом попрекать. И жизнь Владимира иначе как мерзостью не называл.

   — А вот мне интересно, чем же ты блудить-то будешь, как они тебе бесило собачье укоротят?..

   — Да не укоротят, — взялся поправить не имеющий чувства юмора боярин Бермята. — Не укоротят, а только крайнюю плоть надрежут...

   — Ножом?

   — А чем же?

   — А коли кто под руку подтолкнёт или с похмела не так отхватит?

Бояре гоготали, князь топал ногами, колотил по головам ближних. Еле успокоил.

   — Похмелья у них нету! — кричал обиженный Бермята. — Они медов не пьют! И вино хмельное им заказано пить!..

   — Ну, тады подставляйся без страху! — утираясь от смеха, гоготали бояре. — Это ишо по пьяни можно, а на трезвую голову срам такой терпеть!..

   — Да как же это — вина не пить, мёда не пить... А как же тогда пирование править? У нас все вои сего не примут. Как же кормление им установим?

   — Молчите все! — кричал князь. — Ты! — позвал он нарочитого боярина, с караваном купеческим ходившего в Камскую Болгарию. — Ты сказывай, как они закон свой правят.

Боярин встал, снял шапку, прокашлялся.

   — Порядок есть, — сказал он. — Порядок, сильно к войне способный. К примеру, воев перебьют — вдовые все по другим мужам уходят и детей рожают, так держава никогда недостатка в гожих к войне мужчинах не имеет. А чтобы не разбирали, коя пригляднее, все с закрытыми лицами бабы пребывают.

   — Как с закрытыми лицами? А как же красоту её увидеть? — загалдели бояре. — А для чё же тогда жить?..

   — Мудро! — говорили те, что постарше. — Мудро — чтобы, значит, все за мужьями жили.

   — В дому у них порядок, примерно как у нас.

   — А молятся как?

   — Молятся строго. Пять раз в день. Где кто бы ни был — коврик расстилает, на колени бряк и молится.

   — Сядут, калачом ноги, — не утерпел молодой помощник боярина. — Подуют так-то на правое и левое плечо своё, грянутся об пол лбом и взирают овамо и семо, яко бесноваты. Несть в той молитве ни радости, ни красоты...

   — Вера она, может, и полезная, — сказал старый рус Стемид. — А только чужая.

   — Перуну, что ли, поклоняться? — вскипел Добрыня. — Людей резать?

   — Перуну уж почти не верует никто, — сказал спокойно старый Стемид, — но та вера была простая. А эта вовсе непонятная...

   — Чужая вера, — согласился князь. — Думаю, нам не гожа.

   — Вот понашлют они сюды священников своих, да за священниками вои придут. Вот тогда завертимся, — сказал Бермята.

   — Это верно, — согласился тот, что в Болгарии побывал. — Они в Аллаха веруют с исступлением. По той вере ничего не боятся, на любую крайность готовы.

   — Вот те и будет завоевание без войны. Сосед-то у нас — грозный! — сказал Добрыня.

* * *

Вторая вера — латинская, что немцы исповедовали да Владимиру принесли. А ведь союз с папской Европой, к примеру, приведёт к гибели ещё не возникшего государства. Потому что вослед за монахами да попами хлынут на славянские земли воинские отряды, и жестокое подчинение римскому папе будет подобно добровольной сдаче в плен. Рядом был пример Польши, принявшей латинскую веру, чтобы защититься от германского нашествия. Но немцы как воевали славянские земли, так и воюют, а король польский Мешко шагу ступить не может без оглядки на Рим да спросу у папы римского.

   — Был памятен и первый поход, который совершил Владимир, едва вокняжившись в Киеве, на города червенские — территорию, спорную с Польшей. Вослед за принятием веры латинской тут же придётся города эти Польше отдать. Потому что Запад потребует, чтобы граница с дружественной Польшей, единоверной тогда, более не существовала...

Не одну ночь и не один день, взвешивая все «за» и «против», толковал с боярами и воеводами князь. Заново вспоминалась вся история отношений с Западом, пока не была выработана ёмкая и точная формула, сообщённая народу:

   — Отцы наши сей веры не приняли, и мы не примем!

Формула, дипломатически верная, не оскорбительная (так как подразумевалось, что князь следует традиции) и полностью устраивавшая и дружину, и народ, не забывавших, что Польша Киеву более враг, чем союзник. Вои помнили, что во всех стычках с вятичами, тиверцами и особенно радимичами против киевских полян дрались ляшские рыцари.

* * *

Не было долгих разговоров и с раввинами. Считалось, что пришли они от земли Хазарской, но в земле Хазарской их уже почти не было, так что, скорей всего, это были раввины из киевских еврейских общин. Раввина, согласно дипломатическому этикету, выслушали со вниманием. Долго выспрашивали, без каверз и подвохов. Но, оставшись в узком кругу воевод и придворных, быстро припомнили, что произошло с Хазарией Великой, когда приняла она чуждую большинству населения веру. Кроме того, слишком свежи были раны от хазарского похода и слишком памятно хазарское рабство. При разговоре между собой страсти так накалились, что едва князь успокоил расходившихся воевод.

   — Это дрались, дрались... крови лили, лили... А теперь вроде как им же в покорность и пойдём!

   — Илья Муромец вона до сих пор израненный лежит, будет жив ли, неведомо, а то он бы вам тут сказал!..

   — Сколь рабов из нас вытянули!

   — Ты бы ещё варягов вернул! — кричали славянские воеводы. — Мало тебе дани хазарской...

Владимир не ожидал такой ярости.

   — Молчать! — орал он, вскакивая и замахиваясь на бояр. — Вы что, забыли, что князь не своей волей живёт, но волю вашу исполняет! Что для князя превыше собственного хотения хотение подвластных ему?..

Мигом смолкли все крикуны. Потому что никогда ни один князь слов таких не говорил. Владимир сказал первым... А раз сказал, значит, сам думал так...

   — Я что, забыл, на чьи деньги все злоумышления противу Киева творились? Я что, забыл, кто печенегов и торков противу нас наймовал? Я что, забыл, кто убил братьев моих Олега и Ярополка? А вы мне тут хазар да варягов поминаете!

   — Ладно тебе злобиться, — примирительно сказал Добрыня. — Что завтра-то отвечать раввинам станешь?

   — Да уж отвечу! — огрызнулся князь.

В этом бояре не сомневались. Князь был языкат и за словом в боярскую думу не ходил.

Утром он приказал как можно пышнее убрать самый обширный покой и всем боярам и воеводам одеться в лучшие и самые дорогие свои одежды. Величествен и строг был зал, в котором принял князь раввинов. Бревенчатые стены были увешаны коврами, ковры устилали полы. Вдоль стен длинной палаты на лавках сидели знатные, именитые люди в дорогих мехах и драгоценных одеждах, посверкивая многочисленными самоцветами, с варварским изобилием украшавшими оружие. Горело множество масляных греческих ламп. Князь, в парчовой, затканной золотом одежде, в бармах с огромными драгоценными камнями, в княжеской алой шапке с собольей опушкой, восседал на золочёном, византийской работы троне. Обочь каменными изваяниями стояли, опираясь на двуручные мечи, молчаливые громадные русы. Большинство бояр никогда не видело столько пышности и блеска сразу. Не одна боярская голова задумалась над тем, сколь приумножились богатства Киева за время правления князя Владимира. Выходит, и не расточитель он вовсе, и зря про него досужие языки бают, что князь всё промотал на красивых рабынь да с дружиною пропил.

   — Зови! — сказал князь.

Гнусаво и хрипло запели у терема трубы. В зал вошли раввины хазарские.

Были они в длинных чёрных одеждах, в шубах, крытых дорогим заморским шёлком и бархатом, в лисьих шапках. Князь приветствовал их по всем правилам учтивости, которые преподали ему византийцы, задававшие тон государственным приёмам.

После обязательных ритуальных учтивых фраз Владимир попросил раввина пересказать суть учения. Коротко, ибо столько раз было уже говорено, старший из проповедников изложил основы иудаизма. Спокойно и бесстрастно Владимир слушал, и воеводы с боярами стали опасливо вглядываться в красивое лицо князя:

А ну, как скажет: «Принимаем веру вашу!»

Но лицо было неподвижно и бесстрастно.

   — А что будет, если веру иудейску примем? — не утерпел Олаф-рус, наклоняясь к старому Сигурду.

   — Всё врозь пойдёт. Отсечёт сия вера князя и двор его от подданных, как в Хазарин. И розно разбредутся племена, но до того иудеи с пути Шёлкового их ограбят...

Владимир грозно взглянул на шептавшихся, и они стихли испуганно.

   — На том стоит вера наших отцов, — закончил раввин, поклонившись князю.

   — Сия вера нам ведома, — поблагодарил его князь. — А скажи мне, как человек не из рода вашего, не из колен Израилевых, может веру вашу принять?

   — Все люди от Адама ветхозаветного, — уклончиво ответил раввин.

   — Нагляделись мы на это, — не утерпел Добрыня. — То-то Крым и Дербент-кала изгоями вашими полнятся, у коих отцы иудеи. А вы их и за пса смердящего не почитаете. Видал я несчастных сих!

Князь нетерпеливо притопнул каблуком. Добрыня осёкся. Это было по всем законам поступком редким. Хоть был князем Владимир, а всё же никто не забывал, что Добрыня его дядя родной. Не пристало племяннику на старшего каблуком топать. Добрыня же понял свой промах, потому что нарушал весь ход приёма, задуманный Владимиром.

   — А где держава ваша? — звонко спросил князь, словно не ведал.

   — Во Иерусалиме, — ответил гордо раввин. — В земле обетованной держава предков наших.

   — А что же вы не живете на ней? — холодно спросил князь.

И воеводы все насторожились, ибо почувствовали ту дипломатическую ловушку, которую выстроил Владимир. Понял это и раввин, отвечая горестно:

   — Бог во гневе своём расточил нас по землям чуждым.

   — Так что же вы! — прогремел князь, вставая в полный рост. — Что же вы, наказанные Богом, дерзаете учить других?!

Невольно поднялись все воеводы, бояре, все бывшие в зале.

Ответ князя поразил всех точностью и тем искусством, с которым Владимир привёл к нему диалог.

   — Эх! — крякнул от удовольствия Добрыня. — Не зря тебе бабка Ольга греческих учителей присылала. Выучился. По всем правилам ответил.

Улыбнулись тонколицые византийцы, узнав школу логики и многозначительно переглянувшись.

Раввины выдержали паузу и, учтиво поклонившись, молча вышли.

Рёв восторга был князю наградой.

   — Что? — кричал князь, снова превращаясь во Владимира, всем ведомого. — А вы думали, я державу свою расхитителям отдам?! Тако?

Пирование было завершением богословского диалога. Плясали и в бубны били, и скоморохи кувыркались, рождая надежду в язычниках, что, может быть, всё образуется само собой и никакой веры новой князь принимать не станет.

Однако, оставшись за столом пиршественным, где отроки сгребали объедки, чтобы вынести нищим, уводили захмелевших бояр и дружинников, нёсших спьяну всякую нелепицу, князь трезво сказал воеводам и боярам приближённым:

   — А никуды не денешься! К вере какой-то прибиваться нужно!

   — Да к православной и нужно, — сказал Добрыня. — Чего тут думать?

   — Под греков? — зло ощерился князь. — Из огня да в полымя? Из одного ярма — в другое? Чем византийцы хазар лучше?

   — Вот был бы тут Илья, он бы тебе объяснил! — закричал Добрыня, не уступавший племяннику горячностью нрава. — Он бы в башку твою дубовую втемяшил, что вера к византийцам не причастна! Вера — одно, а Царьград — другое!

   — Я в хомут византийский не полезу! — орал князь.

   — Кто тебя в хомут тащит?! — не уступал ему воевода. — Дубинноголовый!

— Придут попы, а за ними слуги басилевса — вот тут и окажемся в запряжке византийской и пойдём воевати страны незнаемые кровью своею!

   — Хватит вам собачиться! — спокойно сказал старый Сигурд. — А ты поговори с попами тайно. Может, они тебе что-то такое скажут, чего в других верах нет.

* * *

Илья выслушал эти рассказы несколько месяцев спустя и только крутил своей кудрявой, седеющей уже головой.

   — Суесловы!

   — Чего не так?

   — Да не они веру выбирают, а Господь их по милосердию своему принимает. И будет не так, как князь хочет либо воевода, а так, как Господу угодно.

   — А что Господу угодно, Илья Иваныч? — спрашивали его дружинники.

   — То Господу и ведомо. А ты закон Божий исполняй — и не ошибёшься.

   — А в чём закон Его?

   — Про то Церковь толкует.

* * *

   — В чём закон ваш? — спрашивал князь Владимир православного священника, которого специально просил прислать из Греции. Византийцы прекрасно поняли, какого уровня должен быть проповедник, который требовался князю. Они послали монаха, болгарина по происхождению, который прекрасно владел славянским языком. Умный проповедник не стал говорить сразу о догматах веры, но, как советовали ему, начал катехизацию князя. То есть стал пересказывать содержание Библии. Догматы веры и символика обрядности открывались им князю постепенно. Монах не торопился и не старался сразу завоевать его расположение. Спокойный и образованный, он просто рассказывал... Хотя, вероятно, не просто... Вероятно, философ, имя которого не дошло до нас, был потрясающим оратором и педагогом. Он настолько завладел вниманием Владимира, что тот уже и дня не мыслил, который бы заканчивался без беседы с философом. Однако Владимир и здесь оставался верным себе. Импульсивный, горячий, крикливый, очень скорый на руку и любую расправу, он, словно старик, преисполненный самых страшных опасений и предположений, никогда не принимал сгоряча ни одного решения. Почти два года длились его беседы с философом, расспросы монахов, разговоры на богословские темы... А самое главное, многочисленные доносчики, которыми, по обычаю византийцев, был наводнён Киев, доносили ему всё, что говорят и даже думают киевляне.

После ухода варягов языческая партия Киева потерпела сокрушительное поражение. Мало того что христиане сразу оказались и в княжестве, и в городе самой сплочённой группой, в Киеве их было большинство. Они имели разветвлённые связи на всех уровнях с Византией, а последние годы Владимир, пришедший к власти с помощью варяжских мечей, проводил политику, начатую ещё Ольгой и продолженную Ярополком, на уничтожение Хазарии и сближение с Византией.

И очень чуткий политик, Владимир был прирождённым князем, то есть всегда точно знал, в чём нуждаются его подданные и чего желает, может быть, ещё недостаточно громко высказываемое общественное мнение. Именно это позволяло ему оставаться у власти и даже быть любимым современниками. Человек жестокий, вспыльчивый, злопамятный, мстительный, в личной жизни лживый и развратный, он был прекрасным властителем государства и скорее орудием мировой истории, чем князем-самодуром, которых было на Руси предостаточно. Всё, что касалось политики, при всей неверности и коварстве Владимира, проводилось в интересах народа, а глас народа он слышать умел. Он сам был его частью, происхождение от князя и рабыни делало его любимым и своим для всех слоёв общества, а происхождение от варяг а и славянки открывало дорогу и в разные общины... Но только до той поры, пока его реформы не противоречили ходу исторического развития и всеобщему желанию страны, что, наверное, одно и то же.

Совершив ошибочный ход с введением культа Перуна, он никогда не возвращался к нему, словно о нём позабыл. Совершенно уверившись, что страна нуждается в православии, в вере от Византии, князь всё же обставил это не как собственное решение, а как избрание веры народом...

Сложно судить, нарочно это было сделано или так вышло само по себе. Очевидно, что вера принималась очень осторожно. Несколько групп послов были отправлены в Рим и в Византию, чтобы объективно сравнить различные стороны обрядности. Но это была скорее демонстрация выбора, чем действительный выбор. Князь нуждался в публичном доказательстве своей правоты. Он лишний раз убедился, что при выборе веры римской попадёт в прямую зависимость от папы, как попала в такую зависимость Польша. Князь уже раз угодил в кровавую распрю со своими подданными, которые не приняли понятный им культ Перуна, а уж богослужение на чужом, непонятном языке не примут наверняка. Ошибка в выборе веры грозила гражданской войной и полным распадом государства, который был бы пострашнее распада общества в Хазарии.

Поэтому среди горожан и жителей других земель, подвластных Киеву, широко рассказывалось о поездках посольств. Результаты поездок обсуждались всем населением княжества. Умело и неторопливо князь создавал общественное мнение и направлял его в нужное русло. Киевские православные христиане, получив возможность открытого проповедничества, готовили город к принятию православия, рассказывая о том, как послы киевские, побывавшие в Риме, преисполнились уважением к христианской вере и власти папы, а приехав в Византию, не могли оторваться от сказочной красоты богослужения и, переходя из храма в храм, откладывая и задерживая отъезд, продлевали наслаждение пребывания в храмах православных, «ибо забыли мы, где мы, на земле или на небе»...

Однако были интересы политики, и был сам князь... Который, как всякий князь, любой власти над собою, даже власти Бога, сопротивлялся. Он сам хотел безраздельно владеть судьбами и душами своих подданных, и ему чудился перехват его княжеской власти властью хитрых византийцев, поэтому, нарушив все договоры, переступя через фактически уже принятое большинством его правительства решение креститься в веру православную, он нападает на византийские колонии в Крыму.

Это была попытка отказаться от платы за кредит, выданный византийцами на хазарский поход, это была демонстрация силы и, может быть, поход за добычей, потому что крымские города славились богатством. А князь очень нуждался в средствах — экономика его страны была не в состоянии содержать ту огромную дружину; без которой была невозможна победа над Хазарией. А распустить её он не решался, да и не мог. Поэтому поход был неизбежен. И снова, как только просохла степь, пошли войска на юг. Только теперь они шли не в Хазарию, где в Тьмутаракани вместе с крепким славянским гарнизоном княжил шестилетний Мстислав Владимирович, сын Рогнеды полоцкой, а в Крым — на византийские колонии, на греческие города.

Илья, оправившись от ран, всё ещё не покидал Киев. Странные вещи бросались ему в глаза: слишком много воевод почему-то оставались дома и в поход не пошли. Если во время похода на Хазарию Киев не мог вместить всех добровольцев, желавших идти сражаться с вековым врагом, то теперь их совсем не было, а из дружины, под любым предлогом, Храбры возвращались в Киев чуть не целыми отрядами со своими воеводами во главе. Князь требовал подкреплений, а взять их было неоткуда. Поток новобранцев совсем прекратился.

Всё чаще Илья ходил в пещеры киевские и там беседовал со старцами, которые теперь, не таясь, выходили к народу, и учили, и проповедовали, и служили службы, а пуще всего разговаривали с православными и ещё не крещёнными киевлянами.

Илья, избравший себе духовником, сразу как приехал в Киев и попал в печорский монастырь, старца, подолгу слушал его. Старец, человек непростой, книжный и мудрый, легко разрешал любое сомнение Ильи. Например, перед хазарским походом Илья спросил:

   — Как же мы пойдём сокрушать Хазарию и веру её, ежели сами Ветхий Завет Священным Писанием признаем?

Старец одной фразой рассеял сомнение Ильи:

   — В Хазарии не есть вера древняя иудейска, но ересь иудейска, талмудизмом зовомая. Эта вера хоть и толкует Ветхий Завет, но путает всё, и вера другая суть...

   — Что будет, ежели басурмане нашего князя склонят к вере своей?

   — Народ сей веры не примет. То же будет, как с идолопоклонством... Суть веры нам непонятна, и язык непонятен её... Да и нестроения меж князьями исламскими идут... Такая резня, сказывают, из-за веры...

Старец сидел у входа в пещеру на камушке, улыбался младенческой беззубой улыбкой, помаргивая слезящимися, отвыкшими от света глазами, и напоминал какого-то выцветшего в темноте не то крота, не то ещё какого-то зверушку. Невесомый и вроде вовсе плоти лишённый, будто из книги вышедший.

   — Откуда вам, старцам, всё ведомо? — не удержался от вопроса Илья.

Старец засмеялся по-детски.

   — Двое, — сказал он, — восхотели воды речные увидеть в полноте их. Один сел в лодку, выплыл на середину реки, а другой на берегу остался и взирал на всё мимо него проплывающее. Кто более воды увидит? То-то и оно! Тот, кто на берегу сидит, ибо тот, что в лодке, с водою плывёт, только её озирает. Мы, монаси смиренные, на берегу моря житейского пребываем, а воды времени мимо нас текут и всё нам оставляют. Старцы же, коим откровение дано, мысленно и бестелесно странствуют по времени и ведают не только то, что было, но и то, что будет.

   — И что же будет? — спросил Илья. — Вон монах римский сказывал, что всё Богом предопределено...

   — Сие — ересь, — спокойно сказал старец. — Когда так-то, зачем Господу человек? За человеком — воля. Он выбирает, куда склониться, кому служить — свезу или мраку. И сия служба — непрестанная, и усилие общее.

   — А князь как же?

   — Князь за народ свой представительствует. Какая молитва парода, таков и князь. Всякая власть от Господа, по грехам нашим...

   — А ежели народ одного хощет, а князь по-другому делает?

   — Так не бывает. Значит, в умысле своём народ хощет того, что князь делает. И всякое зло и неправда перед Господом князем по тайному помышлению народа творится!

— А ежели народ другое помышляет, а князь не слушает?

   — Таковых Господь вразумляет.

   — Как это?

   — Кого как, — сказал монах, поднимаясь на хрупкие свои ноги и опираясь на могучего Илью, с трудом передвигаясь ко входу в пещеру, где стояли два монаха-привратника.

Обернувшись к заходящему солнцу, старец отвесил ему поклон, прочитал молитву. Залитый светом заходящего вечернего светила, он казался высеченным из багряного камня. Благословил склонившего голову Илью:

   — Всё Господь управит ко благу. Не печалуйся. Уныние есть первый грех и врата всех бед. — Повернулся и пошёл, словно в раскрытую могилу, в растворенный зев пещерного хода.

Илья спустился к отроку, державшему коня. Неторопливо поднялся в седло. И долго ехал шагом, размышляя обо всём, что сказал старец. У въезда в Вышгород навстречу ему выскочил всадник.

   — Илья Иванович! — крикнул он. — Горе-то какое! Вестник прискакал: князь ослеп!

Глава 4

Прозрение

Стремительный поход Владимира к Чёрному морю, как бы повторявший удар по Хазарии, принёс ему сразу видимый военный успех. Морская рать спустилась по Днепру. Рядом с нею по берегу шли пешая дружина и конница. Не доходя до моря, рать быстрым маршем пошла на перешеек, обороняемый греческими наёмниками. Ворота в Крым, в буквальном смысле ворота, которыми запирался вал, перегораживающий вход на полуостров, оборонялись отборным войском. Оно исполнилось противу киевской пешей и конной рати, но ночью его ударили в спину подошедшие с моря дружинники, спустившиеся по Днепру на ладьях. Охрана с ворот была сбита. Конница русов и славян промчалась через степной Крым и чуть было не взяла Корсунь-Херсонес, едва успевший затвориться.

Когда подошла пехота ко граду, были уже перекрыты все подступы и перерезаны все дороги, ведущие в ближние города Херсонеса и во многие вольные поселения византийцев, живших здесь с незапамятных времён. Перекрыв бухту ладьями, Владимир начал осаду города и с моря, и с суши. Владимиру нравилось море. Поставив княжеский шатёр недалеко от пристани, он приготовился стоять хоть сто лет, благо дорога отсюда на Киев была свободной и припасы к войску шли в изобилии. Утрами, когда над морем стояла голубая дымка, князь с наслаждением купался, днём скрывался от зноя в тени белоснежного шёлкового шатра и готов был жить здесь, у кромки ласкового моря, в шуме прибоя, всю оставшуюся жизнь.

Его заботило только, что город Херсонес-Корсунь был городом торговым и, по его предположениям, имел большие запасы продовольствия. Но это было не так.

Владимир рассчитал свой поход очень удачно. Город был окружён в те несколько недель мая-июня, когда старые припасы уже съедены, а новые ещё не собраны. Нивы вокруг города из зелёных ещё только начали превращаться в золотые. Виноград был размером с горошину. Старые рыбные запасы быстро, подошли к концу, а свежей рыбы наловить было невозможно. В Херсонесе начался голод. И хотя опытные и храбрые защитники города стояли на стенах крепко — осада была очень тяжёлой для горожан. Однако сдавать город жители не собирались. Вои же киевлян наступали совсем не так, как пёрли на стены Тьмутаракани. Тут и приступов-то почти не было — подходили к стенам и откатывались.

   — Вот Ильи-то нет! — говорили старые дружинники. — Был бы Илья Иванович, он бы всех на стены увлёк! Вот воевода так воевода!

   — Илья-то Муромец, может, и вовсе в этот поход не пошёл бы! — шёпотом, чтобы до князя не дошло, говорили дружинники-христиане. — И что он сейчас раненый лежит — Богом решено. Господь его от греха сохраняет. Шутка ли, собираются русы креститься, а христианский город воюют! Грех!

Но, разумеется, про все эти разговоры князю доносили. Он только зло усмехался:

   — Мало ли что болтают! А город воюем, чтобы не думал Царьград, дескать, он Киевскому княжеству и князю Владимиру — владыка.

   — Да они во владыки-то не ладились! Они нам против Хазарии помогли! Союзничали с нами, значит, а не в покорность приводили!

   — Ежели они со мной дружиться хотят — пущай за меня отдадут Анну, дочь басилевса Византийского, — сказано было в шутку или как бы в шутку.

Но воеводы, зная нрав князя, всполошились:

   — Ты что, княже! А ну как донесут в Царьград! Большая война через то выйти может!

   — Она и без моих слов выйти может! — спокойно сказал князь. — Это ведь так, дураку на рассказ, что мы сейчас с Херсонесом крымским воюем! Нет никакого Херсонеса крымского, а есть Корсунь — владение Византии. Так что война с Царьградом уже идёт!

Князь целыми днями, не стыдясь наготы, плескался в море. Чуть не голый и послов принимал.

Послы византийские, видя такое нарушение этикета дипломатического, зубами скрипели, а ничего не поделаешь... Шла по всей Византии такая распря, что послать войска на выручку Корсуни из Константинополя не могли и флот прислать не могли...

Владимир выбрал удачный момент для удара по византийским колониям.

   — Сатана бессовестным помогает! — уже в открытую сказал кто-то из христиан.

   — Да! — ответил, смеясь, князь. — Я хуже, чем обо мне говорят! Я — «рабычич». И кровь во мне княжеская только наполовину, да и отец мой, князь Святослав, был злодей и язычник! Вот я каков!

Воеводы отворачивались. Византийские послы отводили глаза. Князь, в полотно завернувшись, как сенатор римский, прохаживался на фоне колонн беломраморных, от древних времён оставшихся на побережье, и только что над послами не глумился.

Ближние бояре и воеводы знали, что Владимир-князь ничего случайно не творит. И ежели сказал, как бы в шутку, про женитьбу на царевне Анне, то нужно помалкивать и ждать, что он ещё скажет, потому что мысль эта ему в голову не случайно пришла.

И они не ошиблись.

В переговорах с Владимиром посол византийский и парламентёр из Корсуни стали убеждать Владимира в бессмысленности его похода.

   — Корсунь-град стоит крепко! — говорил парламентёр. — Жители сдаваться не собираются. Прими от нас выкуп и ступай домой с честью.

   — Царевну Анну в жёны мне отдайте! — теперь уже твёрдо сказал князь.

   — Это не в нашей власти! — пролепетал парламентёр.

   — Ты женат! — сказал, поднимаясь, оскорблённый посол.

   — Это не в счёт, я жён своих отошлю. Анну в жёны — вот мой сказ!

Посольство, совершенно растерявшись, ушло в город совещаться.

   — Да на что тебе Анна? — гудели бояре. — Ты её и не видел никогда. Взяли бы выкуп и пошли с миром восвояси.

   — А за спиной Корсунь оставили невзятой и славу, что князь Владимир взять город не мог. Византийцы хитростные слухи распускать мастера.

   — Они и взятый-то город свободным объявят, а уж ежели мы сейчас отойдём, так иначе как поражением это и не назовут.

   — Да что же ты им условия-то ставишь невыполнимые?!

   — Это какие же?

   — Да нетто Анна за язычника пойдёт?

   — Пойдёт! Куда денется! Вот возьму город — и отдам его в выкуп за Анну! А тут уж Царьграду деться будет некуда. Нестроение в державе их утихнет, а мне мстить — нельзя! Я на принцессе женат...

Воеводы плевались и отходили к дружинам. Дружины переставали воевать. Так, для вида, держали стражу, чтобы корсунцы вылазку неожиданную не сделали, а больше на берегу прохлаждались. Начинала подступать жара, и стал ощущаться недостаток питьевой воды. Воду возили в бочках и расходовали экономно. Дружина начинала всё настойчивее требовать возвращения домой.

   — Чего ты ждёшь? — спрашивали воеводы. — В дружине нестроение растёт. Православные Корсунь штурмовать не хотят! Чего ты дожидаешься?

   — Блуда... Блуда-предателя...

   — Да Блуд-то, который Ярополка выдал, давно в земле лежит...

   — Ан нет! — хитро улыбаясь, говорил князь. — Блуд жив! И в каждом городе есть, и в каждом человеке! Блуд — вечен.

«Уж не безумен ли он?» — приходила одновременно мысль в головы простодушных бояр и воевод.

Князь действительно был всё время возбуждён, многословен; и всегда-то был истеричен и нервен, а сейчас стал такой, что и не подступись, чуть что — на крик срывался.

   — Его Чернобог крутит, — решали меж собой славяне-язычники.

   — Уж не сатана ли князем владеет? — спрашивали православные священников.

Вести об этом незамедлительно шли в Киев, и только старцы печорские были спокойны:

   — Тьма сгущается перед рассветом. Господь управит ко благу нестроения все. — И Муромца, который несколько раз порывался к войску ехать, останавливали: — Не ходи. Лечись, сил набирайся! Твоя служба — впереди.

   — Так ведь князь в затмении, неправду творит!

   — В уме он полном, — отвечали старцы. — И всё рассчитал верно. И момент выбрал точный, когда по Корсуни ударить, так что византийцы городу на помощь прийти не могут, и сватается к Анне, по разумению своему, верно. Чтобы браком сим дальнейшую месть византийскую отвести и за хазарский поход долга не возвращать! Хитро измышлено.

   — Вы вроде как его одобряете?!

   — И-и-и, — улыбались старцы. — Простодушен ты, Илюшенька, тем и люб нам. И Господь с тобою пребывает повсечасно. А хитрость ведь не от Бога. И на все измышления человеческие есть воля Божия. Игр князь, что себя кесарем великим мнит, — как лист древесины или вон синица на ветке, перед Господом. Господь ему свободу воли даёт, дабы он сам решал — что ко благу, что ко горести. Но поскольку он князь и за народ свой ответчик и предстатель, то и вразумление ему будет! Непременно будет!.. А ум что? Ум без молитвы дьяволу служит.

* * *

Сыскался Блуд в городе Корсуни! Только звали его на сей раз попом Анастасом. Передние посты киевлян стояли в полёте стрелы от городских стен. Под вечер, когда вялая перестрелка закончилась и стояли воины при закатном солнце, любуясь на озарённые розовым светом стены города, стрела прилетела с привязанной запиской. Её доставили князю. На краткой записке греческим письмом было начертано: «Перекопай и перейми воду, что идёт за тобою по трубам с востока».

Только что перед этим состоялось одно из бесконечных совещаний с византийскими послами и корсунскими парламентёрами. Они говорили о том, что наступление Владимира захлебнулось. Та насыпь, которую вяло строят воины князя, чтобы по ней перебежать через стену в город, постоянно разрушается корсунцами, ежедневно выходящими на вылазки. Говорили о том, что дружина князя, наполовину состоящая из крещёных славян, со своими единоверцами воевать не хочет. И не сегодня завтра может обратиться и противу князя. Прямо об этом не толковали, но припомнили к слову, как неожиданно погиб на перекатах днепровских Святослав, который шёл к граду Киеву церкви жечь и христиан резать.

Князь в ответ куражился, откровенно грубил воспитанным и строго державшим дипломатический этикет византийцам. Но про себя понимал, что дела обстоят именно так, как говорится послами. Чтобы переменить тему, опять заговорил о своей женитьбе на Анне.

   — Анна за язычника замуж не пойдёт! — холодно и веско сказал посол.

   — Вот возьму Корсунь — и крещусь! — смехом отвечал князь.

На что византийский посол, худой, хрящеватый старик, коротко, по-византийски, стриженный, с бритым сухим лицом, без улыбки сказал:

   — С небесами не шутят, князь!

Резанули слух Владимира эти слова. Ему и самому иногда, в ночной бессоннице, становилось страшно. Для него, как для всякого человека того времени, существование было жёстко разделено на мир добра и мир зла. И язычники, и люди иных вер иначе жизнь не воспринимали.

«Так кому же я служу?» — иногда думалось князю. И становилось жутковато, как тогда, в ночь последней размолвки с Рогнедой, когда явственно почуял он присутствие чего-то высшего, им незнаемого, и принял неожиданное для себя решение.

«С небесами не шутят, князь».

Владимир не нашёлся что ответить, чем отшутиться. После ухода послов он долго бродил по берегу, перепрыгивая с камня на камень, сидел на колючей, ноздреватой и тёплой поверхности, швырял мелкие камушки в море...

   — Князь! Князь! — кричали бегущие к нему воины. — Хорошая весть!

Владимир как козел заскакал по камням им навстречу.

Тучный переводчик-грек, держа записку в бритых синих руках, перевёл: «Вода за тобою сзади, с востока».

   — Ну, — крикнул князь, обращаясь к бездонному вечернему небу и подбрасывая горсть мелкой гальки вверх, — если сбудется сие — крещусь!

Трубы отыскали быстро. Дружинники и чёрные мужики, следовавшие за войском, быстро перекопали водопровод, и драгоценная вода, тёкшая из родника и поившая город, бесполезно пошла в море.

В тот день у городских фонтанов, где всегда собирались женщины с кувшинами, явственно обрисовался облик смерти. Город начал погибать от жажды.

Через пять дней ворота отворились и навстречу дружине князя начали выходить изнемогшие от жажды защитники. Они шли длинной вереницей, бросая к ногам победителей мечи, копья, щиты. Но не было радости на лицах славян и русов. Многие отвязывали висевшие у пояса баклаги и отдавали пленным. Те с благодарностью припадали к воде.

Без всякой команды и приказа чёрные мужики починили разрушенный водопровод, и вместе с киевской дружиной в город пришла вода. Может быть, это чуть скрасило горечь поражения и ненависть к вероломному врагу утишило. Исстрадавшиеся дети плескались в мутных водах фонтанов и жадно пили.

Владимир занял несколько зданий богатых горожан и стал праздновать победу, но праздник не получился. На его пир собрались только несколько бояр и воевод. У большинства же сразу нашлись какие-то неотложные дела.

Вин понатащили много. Привезли во всего Крыма. Выбивали у бочек дно и пили как воду! Непривычные к вину, славяне напивались как свиньи. Валялись, на потеху грекам, в лужах вина. Старшие дружинники-христиане тычками и оплеухами растащили всех бражников по постоям. А княжеский пир только набирал силу. Владимир пил полными чашами, лил драгоценное, многолетнее багровое вино на княжеские одежды. Захмелев, скинул кафтан и проливал вино на белую, вышитую по вороту оберегами княжескую рубаху...

   — Точно в крови купается! — сказал немолодой рус, стоявший в страже, своему однополчанину.

   — Бес его крутит! — ответил тот.

Владимир пытался петь и плясать. Но пьяна и бессмысленна была его песня, а плясать не мог — ноги не держали.

   — Вишь, как греки-то на него смотрят! — говорили меж собою дружинники. — А как на него смотреть: свинья — она и есть свинья.

Спьяну решил Владимир отблагодарить Анастаса, который выдал водопровод киевлянам. Его разыскали и притащили.

Анастас оказался седым стариком, суровым и молчаливым. Он отказался пить вино и отказался принять за своё предательство награду.

   — Вона ты какой! — пьяно кричал князь. — Гордый! И казны не берёшь! А для чего же ты про воду нам сказывал? Али злобу на кого имеешь? Али городу мстишь?

   — Я Корсунь пуще жизни люблю... — глухим голосом ответил Анастас. — Его оберегая и жителей его блюдя, открыл я вам про воду.

   — Да как же «оберегая и блюдя»? — смеялся князь.

   — А вот так, — сказал суровый Анастас. — Городу в осаде не удержаться. Ворвались бы вы сюда штурмом — так и город бы погиб. А Господь вразумил меня дело сие содеять и принять вас в город без боя. Город цел...

   — А не боишься, что твои согорожане, соседи твои тебя проклянут за измену твою?

   — Я городу не изменял, — упрямо повторял поп Анастас.

   — Как же не изменял, когда воды его лишил... И покориться заставил?

   — Господь заповедал: «Кроткие наследуют землю».

Смутное воспоминание заставило Владимира протрезветь. Припомнился ему и Святополк, в горнице лежащий, и Олег, затоптанный в сече...

«Кроткие наследуют землю...» — это говорил ему проповедник греческой веры долгими беседами зимними, когда Владимир уверялся в истинности православия.

   — А ты не гадатель? — спросил он Анастаса.

   — Нет, — коротко ответил старик.

   — Сказать мне о будущем ничего не можешь?..

   — Могу.

   — Ну-ко?.. Что же мне делать?

   — Не пить вина. Жениться на Анне и крестить, народ свой, Богом тебе на сохранение данный. И строить державу новую, православную...

   — А за меня, за «рабычича», царевна не пойдёт! — куражась и кривляясь, говорил пьяный князь. — Я — нехристь! Не пойдёт!

   — А ты крестись, — сказал византийский посол. — Ты крестись, и тогда станет возможным ваш брак!

   — Крещусь! — пьяно прорёк Владимир, — Только пущай сначала сюды приедет. Пущай приедет!

Победа киевлян в Крыму была полной неожиданностью для Византии. Однако старое, державшее в руках половину известного тогда мира государство было готово к любым неожиданностям. Византия так нуждалась в союзнике, что когда до Константинополя дошли, конечно в дипломатическом изложении, слова Владимира о желании жениться на Анне, то, несмотря на все её мольбы и угрозы покончить с собой, её погрузили на корабль и отправили в Крым. Только одно непременное требование выдвигали греки: «Князь должен быть крещён».

   — А и крещусь! Крещусь непременно! — кричал каждый вечер князь, напившись. Протрезвев, смеялся над сказанным.

Анастасий больше к нему не приходил, а силой его князь приводить опасался. Старик, предавший, по мнению князя, свой город и не считавший себя предателем, его пугал непонятностью своих мыслей и действий.

Дружина бездействовала и не понимала, чего медлит князь. Вздумали было дружинники язычники-русы грабить город, но дружинники-славяне, все крещённые ещё в Киеве, бестрепетно повесили нескольких мародёров, и грабежи прекратились.

Христиане из войска Владимира вели себя совершенно независимо. Каждое утро они, оставив караулы при лагере и оружие, шли в православные храмы, которых было несколько, и стояли длинные греческие службы. Хитрые греки привезли или вызвали откуда-то болгарских священников, и служба шла по-славянски.

Князь понимал, что начинает терять власть. Но всё так затянулось, запуталось, и, как выйти из создавшегося положения, он уже не представлял. Всё меньше воевод сидело за его столом, потому что уводили они свои дружины малые назад, в Киев. А князь всё медлил, всё чего-то ждал. И каждый вечер напивался!

Его подняли утром криками:

   — Князь, греки Анну привезли!

С трудом подняв похмельную голову, он вышел на террасу дома, откуда было видно море и пристань.

Море сияло ослепительно, к пристани бежали мальчишки. Владимир разглядел высокую фигуру Анастасия и нескольких монахов в чёрном рядом с ним. Перевёл взгляд дальше, в море. В утренней дымке по сине-зелёной глади шли три корабля, ослепительно сияли белые паруса.

   — На котором Анна? — спросил он дружинника, державшего таз с водой для умывания.

   — Должно, на том, что в середине... — ответил тот. — Вон, где вёсла красные.

   — На том? — спросил князь, указывая пальцем. И в эту минуту точно стальная игла ударила его в затылок. Как подкошенный, он повалился на пол. Все, кто был на террасе, кинулись к нему.

   — Кто меня? — еле ворочая вдруг онемевшим языком, спросил князь.

   — Что? Что?

   — Кто меня ударил? — повторил Владимир, пытаясь скрюченными пальцами схватиться за мраморные плиты пола. Но пальцы только скребли полированный камень.

Расписанный цветами и птицами потолок стад гаснуть в глазах князя.

   — Темно, — сказал он.

Воевода, склонившийся над ним, увидел, как странно выпученные глаза князя заливаются кровью.

   — Допился! — сказал кто-то в толпе придворных, которые стояли будто заколдованные и даже не пытались помочь. Хлопотали только несколько слуг.

   — Перст Божий, — вдруг громко прозвучал голос какого-то воеводы-христианина.

* * *

Когда, загоняя лошадей, а сначала проходя на ладьях пороги, с бешеным для себя риском Добрыня и Муромец примчались к Владимиру, он уже ходил, речь его была ясна, но слепота не проходила.

Странно было видеть Илье князя Владимира, неподвижно сидящего на троне, с чёрной повязкой на глазах. Князь почти ничего не ел. Осунувшееся лицо его резко отличалось от того, каким было прежде. Раньше он не мог усидеть — вскакивал, подбегал к воеводам и боярам. Сейчас сидел неподвижно, мучительно вслушиваясь в то, что происходило вокруг.

   — Теперь ведь с начала всё начнётся! — сказал он Добрыне. — Князь — слепой, шутка ли? Все супостаты мои снова славян возмутят, и пойдёт всё вразнос.

Добрыня что-то гудел, утешая князя, мол, что ты так печалишься — пройдёт, и не такое ещё заживает.

   — Бывает, так в бою по голове перепояшут — сколь дней слепой да как неживой лежишь, а ничего — проходит! — рокотал он, гладя племянника по голове. — Пройдёт. Илья вон сколько в расслаблении был, а вишь как поднялся! И ноне тоже. Ведь из Тьмутаракани его чуть не замертво привезли, а ничего — жив здоров, лучше прежнего! Так ведь, Илюша?

   — Не так, — сказал, как печать поставил, Илья. — Я не в болезни был, а в испытании. Господь мою веру испытывал. И поднял меня от одра болезни, чтобы я ему иную службу служил. И тебя Господь испытывает! Но помни, князь, долготерпение его на исходе. Многими милостями ты награждён, а к истине никак не обратишься. Вот Господь тебя, как ребёнка несмышлёного, в затылок перстом и ткнул! Дабы ты опомнился! И пущего греха не сотворил!

   — Я на корабли, что Анну привезли, смотрел, — тихо сказал князь.

   — Стало быть, ты и видеть её недостоин! — безжалостно продолжал Илья. — Везут к тебе девицу чистую, а ты сам каков есть?

   — А я таков и всегда был! — без прежнего задора ответил князь. — Что же за других кары не было?

   — Будет и за других! — уверил Илья. — А эту от тебя Господь сохраняет. Её ведь силой к тебе везут. А ей каково? А она христианка ревностная — вот Господь и защищает чад своих!

   — Я крещусь! — сказал Владимир.

   — Слыхали! — не поверил Илья.

   — Завтра крещусь!

   — До завтра-то эвон сколь времени! Возьмёшь да в ночи, как свинья, и сдохнешь. Немедля надо креститься. И обратиться к образу Божию!

   — Ну сейчас так сейчас! — сказал князь, нашаривая рукой подлокотники кресла и вставая.

   — А мы? — закричал Добрыня. — А мы-то? Дай хоть помыться!

   — А что вы? — не понял Владимир. — Мы ж тоже с тобой креститься будем! Много таких сыщется! Вся русь!

Дружина Владимира уже была крещена чуть не на треть. Оставались некрещёными половина славян и все русы, составлявшие род гвардии при князе. Но пример христиан и полное нестроение в стане язычников, постоянные разговоры о Церкви, присутствие православных воевод — таких, как Илья Муромец и Сухман Одихмантьевич, — привлекали к православию многих. Они бы давно крестились, да боялись гонений.

Сейчас же словно огонь небесный промчался по всему лагерю. Ночью никто не спал! Верные себе, истопив в ямах бани, мылись и хлестались вениками славяне. Обряжались в белые рубахи, кои у каждого в обозе были, сохранялись на случай смерти и погребения. Весть о том, что слепой князь собирается креститься, была передана Анне на корабль, и она отважилась сойти на берег среди киевской дружины.

Рано утром двинулась огромная процессия к православным церквам Корсуни.

Выстояв службу и выйдя при оглашении, русы с князем во главе переоделись в белые рубахи. Епископ Корсунский, видя такое количество крестящихся, призвал помощь от монахов соседнего монастыря, призвал священников, которые сопровождали Анну.

В огромную купель была налита вода, и во время обряда крещения и князь, и епископ стояли в воде.

   — Повторяй за мной! — приказал епископ. — Верую!

   — Во Единого Бога Отца, Вседержителя... — Верую! — исступлённо закричал князь, повторяя слова Символа веры.

   — Во имя Отца! — провозгласил епископ, окуная князя с головой. — И Сына! И Святого Духа!

Повязка, закрывавшая глаза Владимира, сползла, и он закричал рыдающим голосом:

   — Вижу! Вижу!

Толпами крестились дружинники. Они прыгали в купель, и стоявшие там священники окунали их с головой. Православные дружинники помогали новокрещёным вылезти из купели, обнимали и целовали каждого, как брата новообретённого.

В темницах и на невольничьих рынках сбивали колодки с пленных и рабов, отпуская их на волю без выкупа. Вольноотпущенные рабы пополняли ряды крестящихся, многие — повторяя вослед за священником слова на чужом языке:

   — Во имя Отца и Сына и Святого Духа...

Были среди них и печенеги, и черкасы, и касоги, и всяких языков пленники, издалека на невольничьи рынки приведённые.

Вместе с крещением обретали они свободу — христианин христианина в рабство не продавал!

Что-то новое происходило в Корсуни — граде древнем.

По мощёным улицам его мимо белых, сияющих в солнечном свете оград, мимо домов, поднимавших красные черепичные крыши из зелени виноградников и садов, мимо грозных стен к бескрайнему, точно Божий мир, морю шла медленная процессия возвращавшихся в лагерь и к ладьям новообращённых христиан. Удивительна была не только эта многочисленная процессия и люди, составлявшие её, но то, что шли вместе вчерашние враги и не помышляли о вражде.

Шли воины, оставившие мечи и доспехи и в Корсуни, и в лагере киевском; шли военачальники и люди знатные. Шли горожане корсунские и дружинники киевские, как народ единый.

Несколько печенегов, на дальних подступах подходившие к окрестностям Корсуни, спрашивали у местных греков:

   — Что это было в Корсуни?

   — Русь крестилась киевская! — отвечали те.

И пошла весть по городам и весям, по кочевьям степным — ближним и дальним, по странам чужим:

   — В Корсуни князь киевский крестился и вся русь — дружина его. Наречён же князь именем Василий, что означает «царь».

Навстречу процессии, от кораблей, шла другая группа нарядных и торжественных людей. Шла со свитою царевны Анны.

Не доходя друг до друга, обе толпы остановились.

Князь, шедший впереди, напрягая ещё болевшие и видевшие, как сквозь пелену, глаза свои, внимательно смотрел на византийскую принцессу, шедшую в окружении придворных дам и знатных рыцарей.

Она была наряжена в тяжёлый, затканный золотом и усыпанный каменьями голубой наряд, поверх которого был наброшен белый шёлковый корзун. Сияла золотая диадема на убранной в золотую сетку голове.

Весь день был наполнен счастьем возвращённого зрения, пением греческого хора, каждением и молитвами, говорившими о самом главном, о том, что таилось у князя в душе, чего хотелось ему все эти годы, но казалось ускользающим, недоступным. Вечная тоска оттого, что он «рабычич» — человек второго сорта, вечный укор и презрение в глазах Рогнеды, страх в глазах других его жён, бесконечные заговоры и интриги, которые вились вокруг него, канули в прошлое. Кровавые драки, стычки и битвы, шедшие непрерывно всю жизнь его, поля, залитые кровью, реки, перегороженные трупами, и горы трупов у пылающих городов — всё это как бы отодвинулось и заслонилось сиянием дня, счастьем ощущения, что всё позади, а впереди только счастье, только радость и покой. И залогом того была красавица царевна, что смотрела на него доверчиво и кротко, огромными карими глазами.

Князь почувствовал, что щёки его мокры. Невольно он утёр лицо и лоб рукавом широкого своего платья, затканного драгоценными камнями и сшитого из дорогих тканей искусными греческими портными в Корсуни.

Отроки, нёсшие, по византийскому обычаю, опахала-рипиды, и воеводы в алых, синих, зелёных бархатных плащах, и священники в сияющих ризах, и сам князь в золотом обруче на густых тёмно-русых кудрях отразились в глазах гречанки. Вид князя во славе запечатлелся в её памяти на всю жизнь. Её встречали, как надлежит встречать царевну-невесту!

Всё стало на уготовленное обычаем и обрядом место. Когда же грянул тысячеголосый искуснейший хор приветственную песнь-молитву, Анна поняла, что всё в её жизни не случайно и она вступает, по избранию Божию, во владение державой новой, державой православной об руку с богоданным ей супругом — князем киевским, князем Владимиром...

Ни о каком выкупе, ни о каком грабеже не могло быть и речи. Град Корсунь был нетронутым возвращён Византии, и если бы у кого-то возник вопрос, кто победил — в эти дни крещения князя и его венчания с Анной, — он вызвал бы удивление, будто и войны не было. Летописец же записал: град Корсунь отдан в вено за невесту князя.

Глава 5

Крещение Руси

Возвращавшееся из грабительского поначалу похода на Корсунь киевское войско скорее напоминало крестный ход, нежели возвращение дружины с войны.

Аланы-ясы, печенеги, мадьяры степные отовсюду съезжались посмотреть на невиданное зрелище. По черноморской степи, сохраняя боевой порядок, двигалась конница, шли пешие отряды, но вместе с ними шли монахи, шли священники. Рядом с бунчуками и знамёнами полковыми плыли хоругви. В обозе везли не добычу, но утварь церковную, везли книги. Монахи пели. Красивое, никогда не слышанное в степи пение поднимало дух войска, которое двигалось в каком-то странном молитвенном напряжении.

Илья думал, что не случайно ни одной привычной для такого перехода стычки с конными кочевниками не было. Никто не отстал в пути, никто не упал от солнечного удара, хотя двигались по самой июльской жаре. Все колодцы были чисты и полны водой. Неожиданно проливались тёплые дожди, и даже грохотали грозы, но всё было не страшно и не опасно, точно Господь показывал новообращённым христианам всю красоту мира сего.

   — Идём беспечально, аж страшно делается! — сказал Добрыня Илье.

   — Господь ведёт, — уверенно ответил Илья.

Но службу несли ревностно. Разъезды конные высылали во все стороны прилежно, потому что никогда не шёл по степи такой караван, как нынче. В сердце его, защищаемая со всех сторон плотными рядами воинов, ехала повенчанная чета: князь и княгиня Анна.

Из степи выходили ранее крещённые печенеги, приносили дары посильные, радовались, что и Киев к Господу истины обратился. Но вздыхали и кручинились, говоря, что большая часть вождей печенежских склоняется не к православию, а к исламу.

Они же, не желая огорчать молодожёнов, доносили Добрыне, что Херсонес крымский, дабы обезопасить себя от неожиданных набегов русов, ведёт переговоры с печенегами, живущими со времён Святослава мирно, и уговаривает их кочевать меж Днепром и Крымом, чтобы набегов на Крым не допускать. И печенеги к этому склоняются. Так что крещение крещением, а война войной!

Известия эти подкреплялись сведениями разведки, которая была отлично налажена в степи Ильёй Муромцем. Войсковая разведка доносила, что за уходящей княжеской дружиной смыкаются печенежские кочевья, перекрывая русам дорогу в Крым.

Обсуждалось создавшееся положение уже в Киеве, куда вернулась дружина с князем и княгиней. Опытные, иссечённые в сражениях воеводы на малом совете своём выслушали всё, что сказал им Добрыня, со вниманием и пристальностью.

   — Сдаётся мне, угроза Киеву не меньше, чем от хазар, собирается, — сказал старый воевода Потык. — Печенеги силою невелики, и мало их в степи, но храбры и в боях искусны.

   — Что ж оне раньше-то тихи были? Со времён старой Ольги про них ни слуху ни духу не было, — подал голос кто-то из молодых.

   — Илью Иваныча благодарите, — сказал Добрыня. — Илья вас от набегов прикрыл. Он заставы в степи поставил и сторожи крепкие, так что на Киев ходу им не стало. Куда ни ткнёшься — крутом войско.

   — А сейчас куда заставы подевались? Что мы раньше времени кручинимся?

   — Заставы в степи стояли и стоять будут, — поднялся во весь свой рост, чуть потолочных матиц не касаясь, Илья. — Степь — дорога; не печенеги, так другие придут, и на дороге завсегда иметь воев надобно. А беда ноне — в ином. С началом службы моей заставской не сталкивались мы с войском печенежским. Так, в кочевьях бузы своей натянутся да и скачут в киевскую вотчину — озоровать. Сих озорников малыми силами побить было можно и даже дружину не трогать. Ино дело, когда они всем скопом пойдут. Тут оне заставы, как корова языком соль, слижут — и вякнуть не успеешь.

   — Да с чего они вдруг войском пойдут? — удивлялись воеводы-русы, недавно крестившиеся, пребывавшие всё ещё под влиянием христианских проповедей о добре и всепрощении.

   — А с того! — сказал Илья и, подняв ладонь, стал загибать пальцы. — Печенеги сколь годов серьёзно не воевали. Вои у них в кочевьях подросли, воевать хотят. Они стада гоняют, а пастухи не пахари. Это в поле сколь рук — столь и сох и все руки при кичигах. А у пастухов одна чепига на тыщу овец. И всегда воев избыток. От веку так. В каждом кочевье большая часть мужчин — воины, а не пастухи. Они новые пастбища ищут, они охрану несут, а случись, и чужие стада отбивают. Стало быть, кочевник всегда воин, и всегда от него в опасении пребывать пахарю должно. Второе дело: Русь православие приняла, а печенеги — ислам. Те, что крестились, не в счёт. Их всего ничего. Они к нам откочуют, и князь их землёю и угодьями испоместит. А вот остальная сила, сила басурманская, единой стала по вере. А третий случай в том, что в степь, как в море по реке, всё, что под Киевом недовольно, уплыло, а печенеги приняли. Вспомните, где Варяжко? А он не один! Я того Варяжка в бою не раз встречал и ратился с ним не единожды — воитель изрядный! И таких-то много! А теперь скажите мне, воеводы да бояре премудрые, что ещё надобно, чтобы войну начать?

   — Известно что, — засмеялся Сухман Одихмантьевич, — деньги!

   — Деньги им таперя и арабы дадут, и византийцы! Вот те и война!

   — Да через чего же византийцы станут печенегам деньги давать? Мы же с ними великий мир сотворили. Князь на византийской царевне женат!

   — А Херсонес кто воевал? Не мы ли с князем? — сказал, перебивая Илью, Добрыня. — Не нам ли доносят, что Херсонес, опасения ради от нас, с печенегами переговоры учиняет и мир ладит? А Херсонес крымский только по славушке — отдельное царство, а по сути — византийская провинция хлебная. Херсонес падёт — в Константинополе хлеба не станет. Потому Византия за Херсонес намертво держаться будет. Вот тебе и деньги явятся. Сам Царьград воевать не будет, да и не может сейчас, а деньги для наймитов всегда сыщет!

Молчание воцарилось в думной палате.

   — Так чё ж мы от Царьграда крестились? — сказал торк служилый, Ратмир, новым именем — Алексий.

   — Мы не от Царьграда крестились, — сказал строго Илья. — А ко Христу пришли. И в том — спасение наше!

   — Спасение-то спасение, — сказал Ратмир, — а за греческими попами догляд нужен!

* * *

И это же повторил князь, когда ему доложили о совете воевод.

   — Греческих попов с миром и благодарностью в Корсунь отпустите.

   — А как же Киев крестить? Только дружина крестилась, а сродники, а русь вся? В Киеве крещёных большинство, но и нехристей много. Мнилось, что всех крестить станем, — заохал Добрыня.

   — А что, одни византийцы истинный закон держат? — спросил князь. — Что, кроме них, христиан не стало?

   — Да ты что?! — закричал Добрыня. — К латинянам, что ли? Не видишь, что с Польшей? С чехами? И мы туда же?

   — Горяч ты у меня, вуйку! — засмеялся князь. — И язычником был горяч, и крестился — не погас. Умеряй страсти-то! Так, Илья Иваныч?

Илья Муромец не ответил, стараясь понять, куда клонит князь.

   — Не от Корсуни попов звать станем, кои и по-славянски не разумеют, а от народа славянского, от родного нам языка. От Болгарского царства царя Семиона.

   — Вона как расположил! — удивлялся Добрыня. — А ведь верно. Болгары тамошние — христиане, суть православные, а царь — Царьграду супротивник.

   — Не о том говоришь, — сказал князь. — Тамошний язык с нашим един. И все книги, и весь чин народу славянскому понятен. Вот в чём главное-то.

   — Ай да князь!

   — Благодать на нём Божия, — сказал Илья. — Кабы навек он переменился — таким, как ноне, стал!

Князь действительно стал иным. И одни объясняли его перемену тем ударом и слепотою, что приключилась с ним в Корсуни, другие — возрастом и удачной женитьбой, большинство же считало причиной крещение.

   — Господь в нём работает! — уверенно говорил Илья и не сомневался, что теперь всё будет благополучно. Господь не оставит свой удел без защиты.

Вспоминал он калик, что выискали его в чащобе муромских лесов, подняли от одра болезни и благословили на дружинное служение воинское.

   — Всё ведь по слову их вышло. Дружина бессловесно принудила князя принять венец веры православной. Никто ведь не примучивал, а вышло по слову посланников Божиих. И поднимается держава новая, держава православная. И князь иным стал. Иное было и в том, что пиры бесконечные прикончились. Не стало многодневных бражничаний. Верх в дружине взяли строгие православные гридни, и лихость воинская хоть и была в почёте, всё же выше стало цениться послушание.

Ещё Илья внушал воям своим: храбрость всегда нужна! Лихость воинская — когда ты за одного себя ответчик, а это только в драках детских случается. В остальном же послушание воинское есть первая для дружинника добродетель. Потому воин, в строю стоящий среди множества других воев, и знать-то не может, куда войско идёт и что воеводы замыслили! Послушание воспитывал Илья в воях повседневно. И в его заставах было то, что дружине языческой неведомо и непривычно. Поскольку вся дружина была православной — строго держали посты и совершали все церковные установления. Воинство, Муромцем учинённое, было крепко и надёжно.

В ожидании священства болгарского, за коим послано было, князь призвал Илью Муромца к себе. Был князь тверёз и не то чтобы постаревший, но возмужавший как-то зримо. Точно с корсунского крещения много лет прошло, а ведь и двух недель не миновало.

   — Ну что, Илья Иваныч, — сказал князь, обнимая Муромца, — как живёшь, здоров ли?

   — Господь грехам терпит.

   — Садись-ка к оконцу, потолкуем, как дружину учинять станем. Ведаешь ли ты, что державе православной войско требуется новое? И дружина — сердце его — должна быть новой, православной.

   — Это и другие воеводы знают, — сказал Илья. — Вот и Добрыня тож...

   — Добрыня знает, но он тебе в помощниках будет. А устраивать войско — тебе, Илья Иваныч. Ты у нас христианин истинный, а мы ещё только учимся.

И, наклонившись к самому лицу Ильи, пахнув на него византийскими маслами душистыми, коими были умащены его кудри, князь сказал:

   — Я ведь, Илья Иваныч, всю службу твою помню. Всю. И ценю тебя, и каюсь перед тобой. Не всегда я понимал, чего ты добиваешься. Прости.

   — И ты меня прости, князь, — сказал, вставая, Илья.

   — За что?

   — Егда обидел тя неведением либо осуждением в душе.

   — Ай! — сказал князь. — Да я но грехах, как свинья в объедках! Грех было не осуждать! Давай лучше о деле толковать. Как будем Киев крестить?

   — По доброй воле.

   — Это как же?

   — Только тех, кто хочет, — сказал Илья. — Безо всякого принуждения.

   — Дак эдак и не получиться может?! Я мыслил приказать, чтоб все непременно...

   — А иудеи, кои свой закон держат? А хазары обрезанные, исламского закона? А язычники, кои к своим богам привычны?

   — Всех! Ибо не понимают блага своего!

Не боишься ли согрешить, князь? — спросил Илья. — Первейший грех — гордыня. А ты по гордыне своей других приневолить хочешь. Они ежели наружно веру примут, то в душе при своём законе останутся и врагами веры станут тайно. Не трогай их. Это дело не княжеское. Суди не по вере их, а по правде княжеской. Как они тебе служат, а не какому богу веруют! Иначе распря пойдёт.

   — Так ведь един народ не получится, если вера у всех разниться станет.

   — Ты — князь, твоё дело — правда! А закон пущай священство соблюдает. Суди по правде, за проступки либо благие деяния. А кто какой веры — дело не княжеское!

   — Не пойму я тебя, Илья Иваныч, — сказал, вздохнувши, князь. — То ты за единое крещение для всех ратовал, а теперь вот другие веры допускаешь. Не пойму.

   — А что тут понимать? Заповедано князьям: не раздражать подданных своих и не озлоблять. А первое дело — не заботься о сём. Сие дело Божие, он и управит ко благу.

   — Боязно врагов около себя пригреть, — поёжился князь.

   — А ты не принуждай никого душе своей изменять — вот врагов и не будет.

   — Боязно, — сказал князь, прохаживаясь по палатке.

   — Пойду я, — попросился Илья и, уходя, поклонился князю: — Спасибо тебе, князь, что посоветовался со мною. Теперь истинно убедился я, что перемена в тебе великая. И перемена сия — ко благу. А лишними помыслами не утруждайся.

Но князь всё же не совсем прислушался к совету Ильи. И решил, оставив в покое хазар, иудеев и прочих, язычников всех крестить, хотят они того или нет. Но Господь, как считал Илья, распростёр руку свою над градом Киевом, и распри не вышло, поэтому язычники в большинстве своём крестились добровольно. Те же, кого насильно принуждали, не особо понимали, чего от них хотят, и продолжали своим богам веровать, считаясь христианами.

По прибытии священства из Охриды, града болгарского, их же ездил с почётом встречать отряд воевод конных, в том числе и Муромец с Добрыней, — стали готовиться к крещению всех горожан. Осторожный и хитрый князь решил сначала попробовать, каково будет сопротивление и будет ли?

Рано утром крещёные дружинники в пешем строю пошли на капище и стали разламывать и сбрасывать с горы идолов. Большая толпа киевлян собралась смотреть на уничтожение святилища. Добрыня на всякий случай держал на княжеском дворе конную дружину, но нигде её не показывал — стояли воины при закрытых воротах тайно, только кони пофыркивали да били копытами мощёный двор.

Напряжённо вслушивался старый воевода в шум на Перуанской горе, вставали перед ним недавние картины новгородских драк и погромов. И здесь ждал он истеричных воплей и криков и, может быть, полыхания пламени над посадом, но ничего не происходило.

Гул толпы стоял ровный, ни истеричных выплесков, ни воплей волхвов — шумела толпа, но не более, чем на торжище.

   — Ай раз, ай два... — слышались крики гридней, раскачивавших, словно гнилой зуб во рту; статую Перуна.

Одетый в кольчугу и весь доспех воинский, стоял на башне терема своего князь, покусывал губы. Народ киевский смущался язычниками, но возмущения не произошло. Пока.

Вот ахнула толпа, раздалась в стороны, по склону надднепровской кручи катился деревянный истукан с позолоченной головой и серебряными усами. Рядом с ним бежали гридни и толкали его всё ниже и ниже, когда он зацеплялся за камни и ямки. Несколько человек, закрыв лица руками, поглядывали на эту картину, но участия ни в чём не принимали. Вечером князь спросил воевод, бывших на разорении капища:

   — Возмущения были?

   — Да не... так, старухи поголосили маленько...

   — Я приказал его, Перуна то есть, до порогов по берегам конно сопровождать, чтобы обратно, где бы ни прибился, дураки его на гору не возвернули. А как за пороги проплывёт, аут уж и не вернётся.

   — Он, чай, не сам ходит, люди приволокут... — сказал князь.

   — Да нет, — успокоил воевода. — Некому возвращать-то. Старики одни ахали да охали, а молодёжи-то наплевать.

   — Русы все креститься желают, а славяне уж давно наполовину крещены, почитай, в каждой семье христиане.

Оставшись один, князь долго сидел без света, в полумраке гаснущего вечера. Всё происходило по его плану. Казалось, опасаться нечего, и всё же ему было страшно. А вдруг, когда начнётся крещение, возьмётся чернь за ножи и потечёт кровь... Шатнётся престол княжеский, и всё, что задумано, рухнет.

Может быть, в первый раз князь подумал не о том, что с ним станется, а о том, что с державой, столь большими заботами собираемой, будет. Неумело поискав восток, он обернулся к нему лицом и, вперяясь в пустой тёмный угол, ещё боясь, что кто-нибудь увидит, стал на колени. Медленно вспоминая, от какого плеча к какому нести пальцы, перекрестился и прошептал:

   — Господи, Владыко живота моего! Не ради себя, но ради народа нового взываю: помилуй нас и управи ко благу державу Твою...

* * *

   — Яко же под державою Твоею всегда хранимы, — ревели басами дьяконы.

   — И ныне и присно и во веки веков... — заливались ангельскими голосами приехавшие из Болгарии певцы митрополичьего хора.

   — Аминь! — провозглашали священники, кадя и двигаясь в плывущей по улицам Киева толпе к Днепру.

Там был сооружён помост, на котором стоял князь с большим деревянным крестом в руках. Двумя цепочками вниз к Днепру стояло воинское оцепление, и огромная толпа медленно и осторожно спускалась к воде. У воды было ещё несколько приготовленных вымостков, на них стояли священники и клир.

Часть священников и монахи стояли прямо в воде, куда спускался принимавший крещение народ киевский. В белых крестильных рубахах, которые всем предписано было иметь, а неимущим выдавались от княжьей казны, люди заходили в воду, и священники крестили их, подобно тому как крестил Иоанн Предтеча Спасителя, — погружением.

Окунувшиеся поднимались на помост и здесь принимали миропомазание и надевали кресты. У большинства крестящихся были восприемники, которые подавали, полотенца и кресты и обнимали новообращённых и целовали их. Илья, стоя в толпе восприемников, крестил сразу несколько торков и двух печенегов, желавших креститься. Читая про себя молитву, он обещал Господу быть отцом и нести всю тяжесть отцовства по отношению к тем, кто избрал его.

   — Господи! Думал ли я всего несколько лет назад, сидя неподвижно в Карачарове, что доживу до дня сего, когда, кажется, небеса с землёй соединились, — сказал он Добрыне, что тоже крестил своих русов.

Когда священники и хор запели благодарственную молитву, вдруг кто-то крикнул:

   — Смотрите!

Все обернулись в ту сторону, куда указывал крикнувший. По краю холма шли цепочкой, держась друг за друга, монахи печорские. Согбенные и древние, как сама земля, ослепшие от пещерной тьмы молитвенники за новый удел Христов, чьими молитвами и созидался ныне сей край православным.

Монахи прошли вершиной холма, благословили крестившихся и скрылись, опять уйдя под землю в бесконечные переходы пещер своих... Но явление их, вышедших словно бы из самых глубей земных, потрясло киевлян...

Что-то совсем новое происходило на этой земле, помнившей и Кия — воеводу славян древних, и Дира — князя их, и Аскольда — варяга, конунга, сокрушившего Царьград, и убившего его старого Олега; помнившей Игоря, Ольгу — первомолитвенницу за русов и народ православный...

   — Здравствуй, Илья-богатырь! — услышал Илья звонкий голос. Он оглянулся. Мальфрида — Малуша, мать князя киевского, с двумя подростками-внуками поднималась, тяжело ступая, от воды по берегу на кручу Киевскую. — Давно я тебя не видела!

Илья молча пал перед нею на колени.

   — Да полно тебе! — сказала старуха, смеясь. — Вон ты каков вблизи-то! Здоров! Здоров! А то я всё на тебя из терема гляжу. Ноги-то уж плохо ходят. Спасибо, Ярослав помогает.

   — Век за вас Бога благодарю, благодетели мои, — сказал Илья.

   — Да полно! — сказал Малуша. — Ты князю служи. Служи! На нём — благодать богов... То есть Божия! — опять засмеялась Малуша.

Илья глянул на княжичей. Оба подростка смотрели на помост, где с князем, держащим крест, стояла в роскошном византийском уборе княгиня венчанная — Анна.

Двое худощавых подростков волчьими глазами глядели на неё.

   — Ярослав, — позвал Илья, не догадываясь, кто из двоих кормил его, когда пребывал он в заточении.

Один из подростков посмотрел на него.

   — Помнишь ли меня? Ты ведь мой спаситель.

   — Помню, — сказал ломким мальчишеским голосом синеглазый и тощий мальчик. — Это ты меня позабыл. Не приходил ко мне...

   — Да что ты, благодетель мой! Денно и нощно Бога за тебя молю. А что приходить? Приходил, да ты, вишь, в Полоцке был, а я — по заставам. Сколько лет не видались!

   — Да вот нас крестить привезли! — сказал Ярослав. — А мать болеет — не поехала.

   — Как же теперь тебя величать? — спросил Илья. — Кто ты в крещении?

   — Да вроде Георгием, — сказал княжич недобро. — Но Ярослав я! — выкрикнул мальчишка. — Ярослав — это моё имя.

И воевода Илья Муромец увидел в синих глазах, В бледности лица мальчишки — Рогнеду. И кровь варяжскую — холодную, непримиримую...

«Вот она, крамола грядущая, — подумалось ему. — Не простит княжич Владимира, не простит никогда».

Ярослав, прихрамывая, повёл бабушку к терему Илья смотрел им вслед, и не стало в его душе радости.

Ибо увидел он большие беды в державе новой, рождённой ныне.

Вечером факелы горели по улицам киевским, пели и гуляли новокрещёные русы и славяне. Но тихи и темны были кварталы еврейские и хазарские на Подоле киевском. Там крещения не приняли, и что принесёт оно этим жителям киевским и подданным князя, не ведали, но боялись... Боялись погромов, обид кровных, боялись неизвестности...

Поутру несколько хазарских семей, погрузив детей и скарб на возы, подались в дальний путь к болгарам камским, державшим, как и хазары, закон исламский. Иудеи же пребывали в Киеве, ибо с падением Тьмутаракани бежать им стало некуда.

Однако большинство киевлян крестилось, искренне желая приобщиться к вере Христовой. В городе, который фактически уже давно был христианским, куда со времён Ольги бежали все гонимые в Хазарии и в степи христиане, где издавна были киево-печорские православные монахи, некрещёными оставались только русы, давно утратившие связь со своими предками иного, чем славяне, корня. После изгнания варягов они совсем «ославянились», то есть забыли язык старины и стали говорить на общем для Киевского княжества славянском языке.

Вероятно, среди крещённых Владимиром они составляли большинство. Поэтому понятие «Крещение Руси» сперва обозначало единственно — крещение потомков этого племени, но поскольку издавна они занимали ключевые посты в управлении княжеством и когда-то составляли большую часть дружины, то и территории, подвластные им, именовались Русью, хотя сквозь глубину веков смутно различается их племенная река Рось, — вероятно, район первоначального поселения этого племени. Так или иначе, но ко времени крещения и особенно после него княжество Киевское всё чаще именуется Русью...

Одни историки считают это племенным названием, другие — общим для скандинавов, живущих на юге: «рос», «руд» — красный, слово, применимое к южной стороне территорий, контролируемых викингами. Есть и иные версии. Важно, что с крещения исчезает племенное различие между степняками и киевлянами, ибо в то время вопрос, какой ты веры, означал и кто ты, и с кем ты.

Принятые во время крещения новые православные имена навсегда стёрли границу, во всяком случае в документах, между русами и славянами. Не стало ни Фарлафов, ни Стемидов, не Третьяков, ни Первуш... а появились Фёдоры, Степаны, Тимофеи да Петры... Кто же они были по крови, уже никого не интересовало. «Мы от рода христианского», — отвечали дети разных племён, связывая с этим понятием прежде всего мирные свои труды, основой которых был труд землепашца. Потому и вытеснило новое слово «христианин» старое славянское «оратай» и явило его в понятии «крестьянин».

По весне, точно забыв всё, что происходило в Новгороде при установлении культа Перуна, двинулся туда с дружиной Добрыня — крестить новгородцев. Сломленные борьбою с Добрыней ещё несколько лет назад, новгородские язычники всё же оказали яростное сопротивление христианизации. Совсем не по-христиански вымещая на них старые обиды, действовал Добрыня. Кровью и пожарами был отмечен путь его. Новгород был крещён, но не сломлен, и долго пришлось работать христианским проповедникам, чтобы загладить сотворённое Добрыней.

Киевские воеводы встали против принудительного крещения, понимая, что так недолго и войну религиозную в неокрепшем государстве начать. Поэтому насильно более никого в веру не обращали. И христианство медленно, но много быстрее, чем если бы его принимали не добровольно, пошло по Руси. Этому движению не могли помешать ни княжеские указы, ни дворцовые распри, ни сопротивление части славян, приверженных прежним культам и старым своим богам. Медленно и навсегда христианство завоёвывало души и сердца, неся новую мораль, новое понимание справедливости, сплачивая разные племена и народы в единый народ.

Глава 6

Печенеги

   — Печенеги! Печенеги! — Дозорный доскакал до секрета и свалился с коня. — Зажигай сигнал!

Костровый высек трясущимися руками огонь, запалил приготовленный и сухой, сберегаемый под попоной войлочной, сигнальный костёр. Пламя пыхнуло, затрещал хворост. Костровой плеснул в огонь дёгтя. Повалил чёрный дым. Два воина торопливо принакрыли дым попоной и, подсобрав, выпустили сигнальный клуб в голубое небо. Второй, третий... Они поднялись в сёдла, когда увидели, что по степи их сигнал подхвачен и передаётся дальше.

А степь уже гудела под кременными копытами печенежских коней. Шли орды крепких и жаждущих крови и грабежей воинов. Шёл храбрый и жестокий степной народ. Шёл на славянские селища, на городища русов, шёл на только что принявшее крещение Киевское княжество. Шли орды язычников и мусульман.

   — Печенеги! Печенеги идут!

Сорок лет не слышала степь такого грохота конных дружин. Со времён старой Хельги — регины русов — не наваливала такая напасть на правый берег Днепра.

Богато снаряженные оружием, прибывшим из Византии, сравнительно немногочисленные, но очень хорошо организованные, беспредельно храбрые и воинственные, печенеги смогли воплотить давнюю свою мечту. Пойти в поход на Киев.

Это была расплата за грабительский набег на Корсунь. Владимир, крестясь, думал, что опасность миновала и корсунцы мстить не будут. Они и не мстили, но маховик ответного удара, запущенный давно и умело, обрёл инерцию, поднялся в ход, и теперь его нельзя было остановить. Оружие, полученное из Крыма, требовало применения. Сталь жаждала крови.

Если бы не тщательно продуманная и хорошо содержавшаяся пограничная степная служба Ильи, печенеги взяли бы внезапным набегом многие города, не успевшие затвориться. Сейчас их встречала оборона, пусть и недостаточно хорошо подготовленная. Поэтому, обтекая конными отрядами города и крепости, печенеги стремительно вышли к Днепру, переправились через него и вышли на Киев.

Осад не было. Города успели затвориться, и печенеги как стремительно пришли, так стремительно и откатились в степь. Но это была первая искра разгоревшейся многолетней войны, которая потребовала всех сил от молодого Русского государства. Страшная затяжная война, которая длилась с 989-го по 997 год. Прилагая неимоверные усилия, Киевская Русь вынуждена была создавать укреплённую границу, строить рубежи, каким стал Белгород, и проводить засечные линии на сотни километров. Годами держать оборону. И всё же черноморские степи были для Руси потеряны.

Но всё это ещё впереди. После крещения Киева Илья чувствовал себя счастливо и опустошённо, будто мать, родившая ребёнка. Так и сказал духовнику:

   — Вот, будто ребёнок мой родился — Киев православный. Кончилась моя служба!

Старец засмеялся сравнению с роженицей. А серьёзно сказал:

   — Что ты, Илюшенька, твоей-то службе ещё и серёдки нет. Она ещё только зачинается. Это всё как посечение леса дремучего под расчистку. Тебе урожая дождаться следует. До урожая-то ещё далеко...

   — Да как же? — удивился Илья. — Старцы меня благословили в дружину идти, чтобы князя к истинной вере склонить, чтобы он крещение принял. Когда пришёл я, о том и подумать было невозможно, а ныне князь крещён. И вся Русь крестилась, и славяне, и все стали народ един... Чего же ещё желать?

Старец, в крестчатом куколе схимника, сказал:

   — Крещение не заслуга и не спасение, а только дверь ко спасению. Ворота на дороге к Господу Истины и Света. А вот пойдут ли по ней князь и все новокрещёные, от них самих зависит. Вера наша — вера сильных! Как праотец Авраам, что с Господом лице в лице говорил, так и каждый христианин, крещение приняв, в лице с Господом говорит. И каждый с ним завет новый заключает, чтобы на Страшном судище Господнем отвечать за дела праведные и греховные. За себя! Каждый — сам за себя! И по делам — воздастся! Слышишь ли? Разумеешь ли? Не по крещению, не по желанию и слову, но по делам...

   — Пойму ли сие? — робко спросил Илья. — Сие — дело попов и наставников, а я человек мирской...

   — Ты — веха Господня на пути к Царству Новому, — строго сказал старец, — Тебя Господь избрал, дабы ты стоял неколебимо, а иные по тебе свой путь прямили... Хоть бы и князь, хоть бы и раб, хоть бы и другой мирянин... Слышишь ли? Разумеешь ли?

   — Слышу, отче.

   — Веруешь ли в сие?

   — Верую.

   — Вот и ступай с миром! Да пребудет Господь с тобою вовеки. Служба твоя вся ещё впереди...

И не успел Илья выйти узкими проходами — вослед за послушником, молчаливо идущим впереди с каганцом в руках, — на свет божий, как был тут же зван к князю.

Князь принимал его одного, в палате малой, без иных собеседников.

   — Ну, — сказал он, усаживая богатыря рядом с собою, — скажи, Илья Иваныч, что дале делать думаешь? Вот мы и Корсунь разбили, и крестились. Стала Русь новая. Как думаешь, что дальше станет?

   — Печенеги пойдут! — сказал Илья.

   — Почему так решил?

   — Подслухи доносят. И грек, поп Анастас, что тебе в Корсуни про воду сказал, нам сообщает, что Корсунь много казны и оружия печенегам передала.

   — Откуда у Корсуни оружие, когда им самим обороняться было нечем?

   — Как откуда, князь? Из Царьграда! Откуда ему быть? Мы на убитых и на пленённых брали — всё византийское!

   — Вот как, — грустно сказал князь. — Я думал, с Анной мир в приданое получу. А выходит, что лютее врага у Руси, чем Царьград, нет!

   — Побойся Бога, — сказал Илья, — это же братья наши. Мы светом Христовым от Царьграда напитались! С Корсунью не надо было воевать!

   — Да? — запальчиво вскинулся князь. — Все вы, советчики, больно умные! Сам разбери: Хазарию добить надо было? Не ровен час, опомнилась бы да опять Киев примучила. Там, где Хазария властвовала, — и державы, и народы все погибли! А как Хазарию сокрушить без помощи Царьграда? Мы — держава малая, и оружием и деньгами скудны! А взяли у византийцев заем, да военачальников обученных, да оружия — всё в долг! Вот и повисла над нами не хазарская кабала, а византийская!

   — Византия за морем, далеко! А Хазария — под боком, где Царьграду с хазарской тяготою сравниться?

   — Они далеко, пока под стенами Киева не стоят! А придут сюда ромеи, понавезут машины хитростные да греческий огонь... Вот и заполыхает держава наша. По Днепру-то не только в Константинополь плавать можно из Киева, можно и обратно — из Константинополя в Киев!

Князь ходил по малой горнице, присаживался на лавки, устеленные пестроткаными налавочниками, мягко ступал красными тонкими сапожками по коврам, устилавшим полы. Ковры же и на стенах — ради подслухов. Ничего, что в этой горнице говорилось, через стену, коврами увешанную, не услыхать. Разноцветной пестротою полнился малый покоец. И князь в пестротканом кафтане ходил, как будто был частью этого цветастого великолепия.

А вот Илья в синих портах крашеных, да в белой рубахе, сером кафтане без всяких украшений казался здесь чужим.

   — Греки николи к нам войной не ходили! Это мы от Кия и Дира, от Олега с Игорем на Константинополь воевать плавали! Не они нам, а мы им угроза! — сказал он.

   — Потому и не ходили, что всё время нож славянский к их горлу приставлен был! Да и умнее они нас будут. Мы-то свои головы подставляем, а они, византийцы хитростные, горазды чужими руками жар загребать. Печенеги с чего поднялись? С византийских денег, да так, что нам и не остановить никак! Это мы, дураки, кулаками махать горазды, а византиец умом берёт!

   — Не пойму я, князь, к чему ты ведёшь? — сказал Илья, чувствуя, что князь чего-то недоговаривает.

   — Вот ты Византию хвалишь, — сказал Владимир, останавливаясь перед Ильёй. — А я их сильно боюсь! И коли бы мы с Корсунью воевать не стали — пришлось бы нам долги Византии отдавать! Иначе она нам море закроет, тогда и не выплывешь из Днепра никуда! Да врагов они на нас, как печенегов, натравят. Маленько острастку Царьграду дать хотелось под Корсунью! Чтобы ведали: с князем киевским шутки плохи.

Илья не стал говорить, что князь лукавит и в словах его не вся правда, а правда в том, что и войско своё распускать не хотел, и содержать его было не на что, вот и пошёл грабить! А видишь, как обернулось! И Корсунь взяли. И даже веру их приняли! А мира — не обрели! Опять кругом опасно живём! «Сам воист больно!» — думалось Илье.

Словно читая его мысли, князь выкрикнул:

   — Скажешь: « Кроткие наследуют землю»? Так?

   — Так! — сказал Илья. — Господь заповедал.

   — Что же, наследуют, да только их воистые побеждают и злые!

   — Воистые побеждают! — согласился Илья. — Так ведь в Писании сказано: «Наследуют». Все победы воистых кротким бескровно достаются!

   — Эх, Илья Иваныч, ты прямо как Соломон премудрый, сидеть бы тебе в пещерах киевских да истину глаголить...

   — Срок не пришёл! — неожиданно для себя самого сказал воевода Илья Муромец.

   — Ведаешь ли, сколько мы Царьграду должны?

   — Должно, немало?

   — А ведаешь ли ты, что с нас корысти как со свиньи шерсти?

Илья молчал.

   — Нельзя со свиньи шерсти настричь, да можно сала натопить! — будто самому себе, сказал князь.

   — К чему ты? — спросил Илья.

   — Чем с нас Хазария дань имала? А? Золота в Киеве на откуп николи не было! То-то и оно, что дружинами! Боев из Киева брали да во все страны поднебесные головы класть посылали. А коли они не побеждали — отдавали всех на заклание. Али ты не помнишь?

   — Я-то? — усмехнулся богатырь.

   — Так вот Царьград с нас той же дани требует. — Князь сказал это вроде как с облегчением. Сел рядом с Ильёю. — Тебе первому открываюсь. Даже Добрыня не знает!

Они долго сидели молча.

   — Знает, — сказал Илья. — Тут большого ума не надобно, чтобы догадаться.

   — А может, и знает! — согласился князь. — А не сказывал я ему, потому что по-своему он всё перевернёт и не поверит, что мне податься некуда — дружину Царьграду давать придётся!

«Он ведь, не ровен час, подумает, что я его из Киева усылаю», — не договорил, подумал князь.

   — Как Свенельда? — глядя своими синими глазами прямо в душу князю, спросил Илья.

   — И ты подумал? — спросил Владимир робко, как нашкодивший мальчонка.

   — Нет, — сказал Илья.

   — Почему? Всё ведь так же выходит! Победа — и победителей князь-изверг за море усылает!

   — Так, да не так! — сказал Илья. — Раньше ты, язычник, усылал на смерть врагов своих, а ноне ты — христианин и на смерть посылаешь братьев своих. Понял разницу?

   — Я-то понял! — вздохнул князь. — Поймёт ли Киев?

   — Да ладно тебе! — сказал Илья, вставая и берясь за шапку.

   — Ты же всё рассчитал. Раз я пойду — поверит Киев, что так надобно. Не варяги пьяные за море пойдут, а христиане — братьям своим во Христе на выручку. Так ли? — Он наклонился с высоты своего роста и заглянул князю в лицо.

   — Так, — потупя глаза, ответил князь.

   — Видишь, князь, как варяги, убиенные тобою, откликнулись? — сказал Илья на прощание.

   — «Мне отмщение, и аз воздам», — в Писании сказано. Ворожишь болезнь постылому, а смерть приключается — милому!

   — Вот те крест, что от сердца отрываю! — всхлипнул Владимир, осеняя себя широким крестом. — Никак по-другому не выходит!

   — Верю! — сказал Илья.

Он перекрестился на образа, недавно привезённые из Охриды, сиявшие дивным цветом на божнице. И, вздохнув, добавил, кланяясь в пояс:

   — Прости меня, князь, ежели согрешил в чём перед тобою.

Белый, как молоко, князь прошептал трясущимися губами:

   — Прости и ты меня... Ради Господа и Спаса нашего Иисуса Христа... — и поклонился в пояс Илье.

* * *

По заключении мира с Византией никто из воевод уж не сомневался, что дружину басилевсу константинопольскому Василию II посылать придётся. Гадали только, кто первым пойдёт. Первым отправили не Илью, первой пошла дружина крещёных русов, и повёл её воевода Хальфдан, в крещении Ефрем. Вопреки опасениям Владимира никто не вспоминал отправленных им несколько лет назад варягов. Времена переменились, и отношение к Византии переменилось. Прежде отправляемые были наёмники, а ныне — союзники, спешащие на помощь братьям своим во Христе. Немалую роль сыграло и то, что ведали воеводы — следующий черёд Ильи или кого-нибудь, кто к варягам отношения не имел...

А не случилось Илье первым поехать, потому что сильно нажимали печенеги и каждый, кто с тюрками разговаривать мог или пуще того, как Илья, много лет с ними в степи то бился, то союзничал, был бесценен. Илья с конной дружиною пошёл вдоль ещё не обозначенной границы Киевской Руси с Диким полем, намечая, где засеку устроить, где овраг прокопать, где крепость ставить. Линия обороны проходила точно по границе леса и лесостепной полосы.

На строительство линии засечной сгоняли мужиков отовсюду, даже из самых дальних мест, — понимали: ничего сейчас важнее для Руси нет, как от степи оборониться. Работали днём и ночью, торопясь, чтобы печенеги за линию, внутрь державы, прокочевать не смогли, иначе всей работе грош цена — с нового места набегать на Киев станут...

   — Да откудова они взялись-то, народы эти свирепые? — гадали мужики, приведённые — чуть ли не как пленники — из мест, граничащих с Литвой и болотами Белой Руси.

Печенеги жили за Каменным Поясом, пока их не выбили оттуда хазары — ловцы рабов — в пору самого пышного расцвета Хазарского каганата. Уходя из-за Урала, печенеги потеснили кочевавших в Левобережье Днепра ясов-аланов и в Причерноморье — чёрных болгар. Это были времена великих бегств и передвижений в степи. Движение начинали хазары: так, они выбили с низовьев Волги болгар, и те вынуждены были уйти за Дунай и смешаться со славянами, отдав им своё родовое имя. Из-за Урала были выбиты хазарами и печенеги — племя небольшое, но очень воинственное. Потеряв свои родовые земли, они перекочевали в степь между Доном и Днепром. Часть их переправилась через Днепр и вступила в союзнические отношения с киевскими князьями. Левобережные печенеги их прокляли и считали своими кровными врагами. После разгрома Хазарского каганата Святославом печенеги быстро выделились из степных племён, подчинили их своей власти, а иных изгнали за Дунай и Дон. После того как Владимир нарушил договор о мире с Херсонесом, печенеги, до того избегавшие большой войны с Киевом, открыто пошли на Русь, и началась затяжная многолетняя война, где киевлянам пришлось оборонять огромную границу, которую печенеги в любой день могли прорвать.

В натянутом поверх кольчуги и панциря полушубке, с шеломом за спиной и теперь уже совсем старенькой папахой, которую дал ему в Карачарове отец, Илья был хорошо знаем всеми строительными артелями и всеми ватагами чёрных мужиков, коих согнали рубить засеку. Работа была тяжёлая, хотя и нехитрая: подсекать и валить деревья так, чтобы всеми ветками они создавали непреодолимую для конницы баррикаду.

Илья много видывал подобных укреплений на родине, в муромских лесах.

И здесь слезал с седла, показывал, куда какое дерево валить так, чтобы в сторону степи торчали острые коряги. А само дерево рубили хитро: от пня не отсекали, а только надламывали, с тем чтобы, лёжа вершиной на земле, оно продолжало расти и перевивать ветки с другими поверженными деревьями, сплетаясь в непроходимую сеть.

В ту зиму тысячи деревьев уронили кудрявые головы свои, надломясь в поясе и устремив ветви в сторону Дикого поля. Засечных линий строили несколько. Между засеками гатили дороги, мостили болота, чтобы конная дружина могла спешно подойти к месту, где враг пытается прорвать линию, и дать ему отпор.

Мужики-славяне, согнанные отовсюду, работали скоро и охотно. После крещения киевляне никого не продавали в рабство и сами рабов не покупали. Теперь весь страх быть угнанным с верёвкой на шее в края полуденные был там, в степи. Оттуда налетали кочевники-работорговцы, оттуда шла беда неминучая. Против той стороны и ладили оборону. Засеки рубили хитростно. Заостряли и пни старые, и колья вбивали, и волчьи ямы рыли с колом в глубине, в отогретой кострами почве.

Илья любил смотреть, вставши рано поутру, как начинает сперва медленно, а затем всё яростней падать лес, как муравьями копошатся мужики, как ползёт чёрная широкая полоса засеки. В тех местах, где она прерывалась, стояли остроги и начинали ставиться большие города. Замком всей системы обороны был новостроенный, спешно подымаемый город Белгород. Имя же ему дано не по белому камню, из коего никто в те поры и не строил. Был город, как и все крепости, рублен из лесу. А назван так был за вечную свою готовность к бою и за положение своё — на острие вражеского нападения; от всех повинностей обелён и никакой дани никому не платил.

Однако затеянная огромная стройка, разумеется, не осталась не замеченной теми, кто наезжал из степи. Киевляне ждали набегов на строящуюся засечную линию. Все воеводы сходились в том мнении, что это будет большой набег и отбивать его придётся в конном строю в степи.

Тем важнее была служба заставщиков и дозорных, что выдвигались в сторону печенежских кочевий. Не доверяя тому что рассказывали, передавая через третьи-четвёртые руки, дозорные, Илья сам почасту выезжал в передовые скрытые дозоры.

Была определённая закономерность, по какой менялся в сторожах воинский люд. Ближе к городам стояли русы и немногочисленные потомки варягов, которые хороши были в обороне и пешем строю — в тесном бою и в бою на стенах. Дальше в степь число их убывало, зато прибывало славян, к ним присоединялись торки и свои печенеги. В передовых секретных дозорах были почти одни степняки: торки, печенеги да бродники.

Не то чтобы Илья не доверял им — народ это всё крещёный, иных он в дозор не пускал, а многое хотел посмотреть собственными глазами. Ибо виделось ему иначе, чем простому воину, пусть даже в сражениях закалённому.

С малой дружинкой добрался он как-то до передовой заставы. Здесь в вырытой в откосе оврага яме спали вместе воины и кони, отогреваясь собственным дыханием да теплом навоза, что перепревал под ногами. Здесь никогда не разводили огня, а находились неделями, потому у Ильи защипало глаза и дух захватило, когда нырнул он под задубевший на морозе овчинный полог, в едкую духоту заставы.

   — Господи! Как вы тута и дышите!

   — Ты, батюшка, — сказал пожилой служилый торк, — в разъездах в пургу поезди да в секретах на морозе постой, так и нашей яме обрадуешься.

В темноте и вони, укрываясь овчинами, спали дружинники, согревая телами друг друга. Двое, вероятно только приехавшие с дозора, резали маленькими кусочками сушёное мясо и долго жевали его. Потом один из торков подошёл к коню, осторожно вскрыл какую-то одному ему ведомую жилу и припал, как слепень, к крови. Сделав пару глотков, позвал товарища; тот, напившись, дал нескольким каплям крови стечь, чтобы не занести в parry грязь, и залепил её смолою.

Лошадь стояла всё это время, прядая ушами и прислушиваясь, что там происходит с её шкурой.

   — Она не замечает! — засмеялся, увидя удивление Ильи, торк. — Ей не больно. Ах, хорошо! Хочешь попробовать?

   — Что ты, пост рождественский! — отшатнулся Илья.

   — Ну и что, а нам батюшка пост разрешил. У нас другой еды нету! Вот в Киев придём, будем сладкий хлеб есть, а тут хлеба нет, да и есть его тут нельзя — брюхо скоро заболит.

Торк скалил белоснежные ровные зубы и ничуть не сетовал на ужас своей жизни.

   — Воистину, вы тяжкий крест несёте! — пожалел их Илья.

   — Нельзя по-другому. И так, славу богу, есть где от ветра спрятаться. У нас яма хорошая. Иные разъезды прямо в снегу стоят. В снегу и спят. Нужно печенега сторожить. Они скоро на засеку пойдут, чёрных мужиков имать! Дружинников рубить! Пойдут-пойдут!

   — Где, думаешь, пойдут?

И заставщики начинали высказывать свои предположения, по какой дороге двинется конная лава.

В том, что печенеги обязательно пойдут, не сомневался в сторожах никто. Направление предполагаемого удара примерно совпадало по всем донесениям.

   — Печенегам хорошо, — говорили провонявшие конской мочой и навозом заставщики. — Они в юртах спят. Им прятаться не надо. А юрта что: взял, сложил, перевёз на новое место и опять расставил — тепло, хорошо. Огонь развёл — сиди, мясо вари, жёнка на подушке сидит, песни тебе поёт, другая мясом угощает — ай, хорошо.

   — А что ж вы к ним не идёте? — как-то спросил Илья.

   — А мы им не родственники. Они нам кровники. Они наших предков убивали подло! Наши деды за Днепр уходили. Православную веру принимали. Нам к тем печенегам нельзя. Они нас в рабство продадут.

   — Нет! — поправляли другие. — Славянина продадут, варяга продадут, а нас лютой смерти предадут. Будут на жерди голого в прорубь опускать, пока совсем в глыбу льда не превратишься... Нам к ним нельзя.

Странствуя по им же когда-то установленным сторожам, Илья так много говорил по-тюркски, что начинал и думать по-тюркски, хотя обычно думал по-славянски. Спасали молитвы. Молился он подолгу и ежедневно по многу раз. Так уж и привык: сел в седло, перекрестился, и пошла в уме церковная служба. Она не мешала ни дорогу примечать, ни думать, ни врага следить...

То, что он владел тюркским языком, был силён и храбр, делало его чтимым среди служилых торков и своих поганых, как называли некрещёных язычников, служивших Киеву. С ним делились всем, что было в скудных запасах, ему поверяли сокровенные мысли о войне и о мире, ему жаловались на князя и слуг его, знали: Илья Иваныч, ежели заступиться не сможет, не выдаст!

В одном улусе, что кочевал вблизи засеки, мирные печенеги принимали заставщиков, мыли их в бане, прожаривали и кипятили в чанах вшивое бельё. Клали отдыхать в тёплых юртах.

Старый торк, помнивший ещё поход Святослава на Итиль, сказал Илье:

   — Вы печенега не отгоните, пока у него силы есть! Надо его силы лишить. Надо не дружины и орды их в степи имать, а когда они вежи и коши свои покинут — сенники пожечь. Зимовники пожжёте — коням корму не станет, они к морю уйдут... И пока трава не поднимется — назад не вернутся.

Потом, объезжая заставы, Илья шептал на ухо только самым доверенным воеводам и старшим воинам секретный приказ: кому в случае наезда печенегов им в спину ударить, а кому в сечу не ввязываться, а идти в степь и жечь сенные склады.

* * *

   — Печенеги! Печенеги! — этот крик уже стал привычным на засечной линии. Печенеги ходили близко и нападали чуть не каждый день, утаскивали арканами зазевавшихся мужиков. Догонять их было бессмысленно — на каждом перегоне их ждала подстава со свежими лошадьми. Иногда удавалось стрелами свалить всадников, но редко, потому что выбирали они для наскоков дни вьюжистые, когда в двух шагах ничего не разберёшь, или в густой снегопад, когда ничего и не видно, и не слышно. И несколько раз на день кричали то в одном, то в другом месте засечной линии: «Печенеги!» — чаще всего напрасно.

Но в этот раз вместе с криком вестника по всему мутному серому горизонту начали вставать шапки дымов.

   — К сече! — сказал даже с каким-то облегчением Илья, снимая папаху и надевая стёганую шапку-подшлемницу.

Младшие гридни торопливо застёгивали на нём панцирь, помогали подняться всей тяжестью в седло.

Постаревший, но ещё очень крепкий Бурушка доедал торопливо поданный ему ячмень и всхрапывал на запах железа, что предвещал для него тяжкую работу.

Когда по сведениям гонцов было определено, откуда идут враги, конная дружина построилась, приготовившись к столкновению.

Впереди пошли орды торков и своих поганых, за ними — тяжёлая конница и пешие лучники. Орду сначала услышали, а потом увидели. Плотные конные массы шли чуть не по всему горизонту.

   — Успели перестроиться! Сейчас охватывать будут, — сказал Илья стоящему рядом Ратмиру. — Отводи торков вправо и влево, не давай охватывать, а мы их расчёсывать начнём.

Легковооружённые конники развернулись и стали уходить от остановившейся стальной конницы киевлян.

Всё решали быстротечные мгновения.

Вожди печенегов, увидев, что две плотные колонны стремительно отходят от основной дружины, поняли, что, доскакав до флангов печенегов, они повернутся и плотными рядами ударят по растянутым в атакующую линию печенежским всадникам, где каждый печенег окажется против пяти-шести торков. Протяжными свистками вожди печенегов стали стягивать линию в мощный кулак, коим хотели снести во много раз меньшую их дружину.

   — Попались! — сказал Илья, переводя щит со спины на левую руку и вытаскивая длинный прямой меч. Он раскинул руки в стороны, показывая, что тяжеловооружённые всадники должны разойтись на такую дистанцию, чтобы меж ними могли проскакать по два печенега.

   — Гребень! — крикнул он, и конники поняли его команду:

Прикинув дистанцию до наступающей колонны печенегов, Илья поднял Бурушку в неспешную рысь. Оставшиеся лучники, выставив припасённые рогатки, изготовились для стрельбы.

Служилые торки и свои поганые разворачивались на флангах и, осаживая коней, выстраивались в плотные ряды. Опустив длинные пики, они неторопливой рысью стали сдавливаться, пока ещё очень далеко от печенегов, в колонну. Теперь у нападавших не было выхода. Они пошли в отчаянную атаку, стремясь снести одним махом конницу русов, поворотить их в бегство и на их плечах ворваться в ряды лучников, а затем, гоня бегущих, проломиться сквозь проходы в засеках. Ворваться в тылы, где землянки строителей и лесорубов, и дальше гулять безвозбранно. Ловить, душить арканами пленников. Гнать их, как скотину бессловесную, в степь и дальше к морю — на продажу.

Однако они опоздали. Всадники, закованные в латы, успели разомкнуть ряды, так что опрокинуть и завалить их конскими и человеческими трупами ужу нельзя... Отошли же они друг от друга недалеко и в любую минуту могли опять сомкнуться.

Но кони печенегов шли во весь мах, и остановить их стало невозможно. Если бы, чуя неминуемую гибель, наступающая колонна разделилась, то обе рати разделённого конного войска попали бы на пики медленно подходивших торков. Теперь вся надежда была только на то, что лавина печенегов сомнёт тяжёлую конницу Ильи.

   — Прибавь! — скомандовал спокойно и уверенно Муромец.

Конники перешли на тяжёлую широкую рысь.

   — С нами Бог! — закричал богатырь, переводя Бурушку на галоп. Расстояние между конными лавинами сокращалось. — И Пресвятая Богородица!

Всем телом отдаваясь скачке, Илья услышал, как закричали командиры лучников:

   — Робяты! Рогатины уставь! Лучники, целься!

Все в клубах пара и снежной пыли, печенеги вломились в ряды сияющих воронёными доспехами русов.

Илья шутя отвёл щитом удар пики и рубанул мечом пролетающего справа печенега. Второй, шедший ему в затылок, налетел на копьё дружинника, скакавшего за Ильёй. Муромец успел поднять меч и ударить им третьего всадника. Копьё слева скользнуло поверх щита по кованому наплечнику. Илья рубил и отмахивал щитом удары. Бурушка перешёл на рысь, не в силах принимать на себя всю тяжесть навалившихся печенегов. А они всё мчались и мчались мимо. Валились разрубленные на полы, со снесёнными черепами, волоклись, зацепившись за стремя; но налетали новые и новые, и не было им конца. Грохот сшибающихся коней, ломаемых копий, тяжких ударов по щитам был такой, что современник мог сравнить это только с грохотом ледохода на Днепре.

Наконец, когда проскакали или, остановясь, отошли назад последние ватаги кочевников, Илья смог прокричать, перекрывая шум рубки:

   — Поворотись!

Всадники повернули коней на месте и снова подняли их сначала в некрупную рысь, затем прибавили и столкнулись с отступающим под градами стрел противником. Небольшой части нападавших удалось прорваться сквозь стальной гребень киевской конной дружины. Ещё меньшей горстке удалось доскакать до заводных коней, перевалиться с изнемогших от усталости лошадей на свежих и с большим трудом уйти от преследовавших их торков...

Илья поднял личину, свесившись с седла, черпнул рукой снега, утёр лицо, но снег был розов от крови...

   — А куды поганые-то подевались? — спросил, подъезжая, боярин Стемид.

   — Наши-то? — прищурился Илья. — К вечеру увидишь!

Вечером зарево залило полнеба. Пользуясь тем, что конные печенеги все пошли прорывать засеку и свалились с русами в конном бою, торки по давно подушенному от Ильи приказу стремительным маршем дошли до веж и кошар печенегов, угнали скот и зажгли все сенные запасы.

   — Ну вот! — сказал Илья прискакавшему с подмогой Добрыне. — Стало быть, верно мы удар печенегов приняли. И верно вежи пожгли. Теперь до весны можно мужикам работать безопасно. До травы новой печенеги сюды не сунутся.

   — До травы-то мы ого сколь наработаем! — сказал староста. — К весне-то и Белгород поставим! Весной земля оттает — рвы накопаем да частоколу набьём, я те дам! А весной вся засека в рост пустится! Через годок тут ни конному, ни пешему проходу не будет!

Так, отбивая непрестанные приступы кочевников, в тяжких трудах и подвигах заставских вставала граница — засечная линия. Поднимала города в опасных местах, где сходились дороги или не было никакого иного заслона, кроме широкой груди воина.

Копали рвы, насыпали валы, на валах ставили частоколы, перевивали их лыком, чтобы сразу — не ровен час, налетит печенег — держать оборону. Затем подымали рубленые острожные башни, вослед за башнями ставили стены из ряжей, набитых землёй или булыжниками, чтобы непроломны были, а уж когда стены вставали, тогда утирали пот со лба и думали, где самим жить. Ставили вместо землянок избы да терема. Но долго ещё по старой памяти ночевать ходили в землянки, а гостей принимали в избах.

Так в грудах и хлопотах, в непрестанных разъездах прошло ещё полтора года. В лето девятьсот девяносто первое от Рождества Христова заложен был град Белгород. В лето девятьсот девяносто второе крестились упрямые черниговцы, через три года после суздальцев. Вера православная неспешно шла по землям князей киевских, превращая их из земель данников в державу православную — Киевскую Русь.

Глава 7

Змея подколодная

Известие о смерти жены пришло неожиданно, как всегда приходят такие известия. Илья был в двух переходах от Белгорода, в степи. Гонец прискакал ночью. В степи, как всегда, было неспокойно. Но воеводы, командовавшие сторожами и отрядами конников, в один голос сказали: «Скачи, Илья Иваныч, не сомневайся, здесь всё в тишине будет. Ежели, конечно, печенеги большим войском не пойдут. А ежели пойдут, дак нам и с тобой не устоять. Тогда дело ведомое — будем к Белгороду отходить... На всё воля Божия! Скачи!»

С тремя дружинниками, ведшими в поводу заводных лошадей, Илья помчался в Белгород. Там, входя в его положение, не держали его ни минуты. Коней поменяли, и полетел он в Киев.

Пока скакал, перебрал в уме всю свою недолгую жизнь с единственной своей Марьюшкой. С той самой поры, как высмотрел её в соседнем селении вятичей и, робея, сказал о том отцу. Скоро повезли его свататься. И сватовство было принято... Он вспоминал Марьюшку — тихую, стеснительную, молчаливую и работящую...

Вспоминал, как безропотно она крестилась, хотя, наверное, странна ей была новая вера. Она ведь в страхе перед языческими богами росла. Потому Илья и не ругал её, когда находил то миску молока, домовому поставленную, то гребень в конюшне, то ещё какую-то примету того, что Марьюшка хоть и стала христианкой, а языческих богов продолжала бояться. И несла им домашние жертвы.

Илья не укорял её и не приневоливал, тем более что с годами жена становилась всё набожнее и свет православия всё глубже проникал в её душу. А уж после того, как Илья обезножел да несколько лет пребывал в таком расслаблении, что сам и порток застегнуть не мог, а Марьюшка безропотно денно и нощно за ним ходила, готов он был в ногах у жены валяться и за каждым вечерним молением благодарил Господа за то, что тот дал ему такую радость и опору в земном странствии.

Помнил он Марьюшку, приехавшую в Киев после разорения карачаровского. Словно подломилось в ней что-то. Ссутулилась она и состарилась. Но Илья любил её ещё больше, и каждая горькая морщинка у её рта, каждая седая прядка были ему дороги. Он теперь не желал, как прежде, её постоянно, когда тяжко ему было сдерживаться во время долгих постов. Но вместо жгучего желания пришло другое: ему было хорошо рядом с нею. Теперь, просто сидя с ней на лавочке возле дома, глядя, как играет Дарьюшка или как водят хоровод соседские девушки, он испытывал удивительное новое чувство покоя и счастья.

И Марьюшкина любовь к нему изменилась. Он понимал, что на смену её восхищению перед его силой, мужеством, надёжностью приходит нечто материнское. Он ловил себя на том, что чувствует отношение к себе со стороны Марьюшки не как к мужу и властелину, а как большому ребёнку. Может быть, знатному и славному в другой жизни, куда Марьюшка не была вхожа, а дома — неразумному и беспомощному.

Потому и подсовывала она Илье лучший кусок, и ночью вставала — укрывала его и крестила, будто маленького...

Илья гнал коня и выл от горя, скачкой и топотом копыт конских заглушая свой вой и свою боль...

Но как ни гнал, а к похоронам опоздал. Отпели и схоронили Марьюшку без него. Постоял Илья над свежей могилой с деревянным крестом, по которому, как слёзы, текла сосновая живица, да и воротился в дом свой, где ему сразу не стало никакой работы и никакого занятия... Он и прежде был в доме вроде гостя. По должности своей — воеводы княжеского — занят он с утра до вечера, ежели бывал в Киеве, а то ведь всё в разъездах да в разгонах или на войне. И дом-то ему домом стал потому, что была в нём Марьюшка, а так он его и разглядеть-то не успел в те короткие дни отдыха, когда случалось ему здесь быть. Обошёл он весь дом, всю усадьбу — везде были следы Марьюшкины: там — рядно, ею сотканное, там — станок ткацкий, в ином месте — прялка с веретеном и коробочкой, где лежали пряслица.

Сам Илья ей ещё в молодые годы, шутя, из бересты эту коробочку сплёл, а получилось вон как: и Карачарова нет, и отца с матерью нет, а коробочка сохранилась... Берегла Марьюшка.

Рухнул Илья на лавку под окном, с коробочкой этой в руках, и зарыдал.

Страшно, как рыдают мужчины, когда их никто не видит...

Рыдал он долго. Пугливые челядины не решались даже заглянуть в горницу, где горевал грозный воевода. Когда иссякли слёзы, выжигавшие глаза, и стало чуть легче дышать, повернулся он на спину и лежал на лавке, глядя в дощатый тёмный потолок, где на верёвочках были развешаны пучки каких-то трав.

Свет в косящатом оконце погас, а Илья всё лежал, перебирая в памяти все встречи с Марьюшкой, все разговоры, всё то, чем полнится жизнь любящих супругов, о чём рассказать другому человеку просто невозможно. Не получится рассказать... «Хоть бы и умереть мне сейчас», — сказал Илья и ужаснулся тому, что произнёс вслух. Не должно ведь христианину Господа о смерти просить. «Господи, прости уныние моё», — прошептал Илья, вставая и крестясь на иконы в углу.

Строгий Спас смотрел на него и находил в любом углу горницы взглядом. Богородица Елеуса прятала ребёнка, как Марьюшка прятала Подсокольничка... Да вот не уберегла... Илья стоял на коленях и не то молился, не то грезил наяву, когда дверь скрипнула и тихий голос позвал:

   — Батюшка... иди умойся... да поешь чего...

Голос был Марьюшкин. Илья вздрогнул и обернулся: во сумраке, размывающем всё вокруг, ему показалось, что в дверном проёме стоит его покойная ныне жена... Он тряхнул головой и понял, что это — Дарьюшка. Не жена, а плоть от плоти любви супружеской — дочка!

   — Эх, Дарьюшка! — всхлипнул Илья. — Вот как мы дожились! Я в боях посреди смерти — живой, а мамки-то боле нашей нет...

Дарьюшка подбежала к нему, прижала его кудлатую седеющую голову к груди и замерла. Илья слышал: как будто птица в силках, колотится её девчоночье сердчишко...

Илья видел, что в доме и по хозяйству Дарьюшка во всём мать заменила. Оказывается, жена давно болела и медленно, с полным пониманием срока своего уходила из жизни, передавая не только все ключи, но и все умения — дочери. Ведала Дарьюшка и где какие припасы схоронены, и где какая, в каком сундуке, вещь сберегается, ведала и про слуг всё, что хозяйке положено, ведала, какой кому урок задавать. Управлялась и в Ильином поле, где работали подаренные князем Илье батраки и вовремя несли хозяйке всякий оброк. Несмотря на свои пятнадцать лет, была она разумна, рачительна и строга.

Исподволь всё же хозяйство держал однорукий тиун Истома — старый княжеский дружинник, потерявший десницу ещё в сражении при Ольге Великой. Был он тогда совсем мальчишкой. Разгорячился в бою, схватил коня печенежского за повод, а печенег ему руку-то и отмахнул саблей. Давно это было, с тех пор Истома хорошо научился, что положено двумя руками делать — одной вершить. Да так резво управлялся, что иному и с двумя-то руками не догнать: хоть лапти плесть, хоть борозду весть. Был Истома рабом верным, честным и работящим. Имел семью, от семьи Ильи-воеводы как бы неотделимую, и два сына Истомины в нарочитой дружине Ильи состояли. Так что был Истома не раб и не наймит, а как бы родственник.

Его и других трудами дом рос и полнился. Бегали неизвестно откуда берущиеся, но аккуратно каждый год прибавляющиеся детишки дворни, исправно давал приплод всякий скот и вся живность. Полны закрома и амбары.

Не так, конечно, как у боярина княжеского Чурилы Пленковича, у коего усадьба под Киевом чуть не больше города, где ничему счёту не могли свесть. Однако достаток был. И подкреплялся он постоянно добычей Ильи.

Хоть и не грабил он никогда и чужим, даже с бою взятым, брезговал, а всё же несли ему гридни после стычек его часть. Чаще всего уже деньгами — дирхемами. Своей монеты князь Владимир не чеканил. Этим арабским серебром подкреплялось хозяйство Ильи, и усадьба его стояла, когда выдавался недород или какой иной убыток. А когда дирхемов не хватало — год назад овин сгорел со всем хлебом, — тогда собрали серебро, Ильёй навоёванное, да в еврейский квартал снесли — на дирхемы у менял да ювелиров выменяли, да, видать, выменяли в придачу и горькую судьбину.

Менять ездили Истома с Дарьюшкой. И приметил Истома, что едут они не к первому встречному-поперечному золотых дел мастеру, а к тому, кто Дарьюшке почему-то знаем. Тут и увидел впервые Истома Вениамина, внука мастера Иосифа, что когда-то подарил Дарьюшке серебряное колечко.

Парень был рослый, широкоплечий, хотя ещё гонок в поясе и по-мальчишески неуклюж. Молодая смоляная бородка только начинала кудрявиться на его смуглых румяных щеках.

   — Внука-то когда женить думаешь? — спросил как бы обиняком Истома, который много лет Иосифа знал.

   — Ой! — сказал старый мастер. — Мне с этим Вениамином — одна беда! Все его сверстники давно женаты, этот ни в какую... Я, говорит, лучше повешусь! Ничего себе — лучше! Пользуется, что дед ему всё позволяет! Мало я его розгами порол! А теперь что? Теперь он уже умнее деда. Дед уже ничего не видит, а ему Бог дал талант. К нему за серьгами и колтами даже из Чернигова приезжают — такой изрядный мастер. Дед-то совсем ослеп, теперь деда внук кормит.

   — Да, — сказал Истома — говорят: «Учи ребёнка, когда он поперёк лавки лежит, а как лёг вдоль учить поздно».

   — Он меня скоро в могилу уложит! И вдоль и поперёк! — сказал старик, шутливо стукнув внука по затылку. — Но — золотые руки! Руки золотые!..

Приметил Истома серьги работы мастера Вениамина. Потому что у Дарьюшки были такие же, а откуда взялись — видать, одной матери сказывала. Может, с того мать и слегла.

Видел Истома, что были у матери с Дарьюшкой секретные разговоры, видел у обеих глаза заплаканные. С той поры стала мать сохнуть, а Дарьюшка — чёрный платок носить. Да только разве пламя углём погасишь?

Пока Илья отходил от войны да от горя, Истома его не донимал лишними разговорами.

Илья вставал рано поутру, шёл в деревянную Ильинскую церковь, ещё Ольгой ставленную, и пребывал там до конца службы, поминая Марьюшку. И хоть было такое время горячее и по службе совсем тяжело, а князь Илью не звал и к службе не приневоливал.

Как-то сказали Владимиру:

   — Что ж это, мол, Илья баклуши бьёт, когда служба вся в разорении! Ему в степи управляться нужно, а он панихиды служит!

Владимир к самому носу говорившего бороду свою подставил, для пущего вразумления каблуком своим кованым на ногу говорившего наступил и глядел, как тот от боли бледнеет, а шелохнуться не смеет.

   — Завидуешь? — спросил он зло. — Чужому счастью завидуешь? Так вот ни тебе и ни мне, грешному, так не любить, как Илье да Добрыне! У них не только рука богатырская, у них и сердце — не нашим чета! А коли ты так о службе радеешь — ступай сам служить, пока Илья жену оплакивает. И не мешай ему!

Так и пошёл досужливый боярин в передовой полк — заставской службы попробовать, да там ему голову печенег удалый и снёс.

На сороковой день справили помин, и строгий, чёрный как ворон болгарский священник сказал:

   — Всё, Илья! Больше нельзя плакать. У покойной одежды мокнут[16]! Более сорока дней оплакивать нельзя!

Илья собрался в дружину под Белгород. Тут и приступил к нему Истома.

   — Илья Иваныч! — сказал он, начиная издали. — Что с Дарьюшкой-то делать станем?

   — А что с ней делать надобно?

   — Да ведь она на возрасте — замуж пора.

   — Ты что? Она дите совсем.

   — Ан вот не дите! Это сказано, что родителям чада всегда дети малые, а вот люди-то и другое говорят. Нам уж обиняком давно про сватовство говорят.

   — Вона как! — сказал Илья, даже растерявшись от неожиданности. Ему-то всё казалось, что дочка в куклы играет. — Эх, давно ли через прыгалку скакала?

   — Давно. Все её подруги уж детишек нянчат, а наша — всё в девках...

   — Вот ещё незадача! — вздохнул Илья. — Ну, замуж так замуж! А какие женихи-то хоть?..

   — Женихи-то все достойные, да ведь не в том печаль... — начал мяться Истома.

   — Что такое? — почуял недоброе Илья. — Уж коли начал — договаривай!

   — А вот и скажу! — бесстрашно глядя в глаза хозяину, сказал верный холоп Истома. — Мне перед смертью матушка-покойница сказывала. Позвала как-то и говорит: «Погубил нашу Дарьюшку приворот чёрный. Помнишь ли ты, Истома, как Вениамин. Иосифа-еврея внук, Дарьюшке колечко серебряное дарил?» — «Как, говорю, не помнить, когда она носит его не снимаючи. Уж раз отдавали растягивать — пальчик опухать стал, мало сделалось!» — «То-то и оно! — говорит мне мамушка наша. Видать, приворожил он её перстнем этим, проклятый, ведь ни про кого слушать не хочет! Подавай ей этого Вениамина!»

   — Так ведь он еврей обрезанный! — помертвел Илья. — Он ведь из Хазарии проклятой!

   — То-то и оно!

   — Да ведаешь ли ты, Истома, что там с детками бывает, у коих мать другого закона, нежели отец? Ведь их, как собак шелудивых, все общины гонят! Для всех они евреи, а для евреев — нет! Господи... Это же изгои ото всех!..

   — Да всё ей говорено! — по-стариковски посыпал слезами Истома. — Уж мать её и била, и в погреб сажала! Ничего не подействовало! Подавайте, мол, Вениамина, не то в погребе на косе удавлюсь!

   — А ну веди её сюда! — крикнул Илья.

   — Батюшка! Илья Иваныч!.. — завопил Истома, махая перед воеводою культей. — Не гневайся! Приворот это! Она не виноватая! Это не иначе как басурмане наворожили да опоили её чем-то... Не гневайся! Её пожалеть надо!

Илья бурей прошёл по дому. Вышиб ногой дверь в девичью, где при лучине пряли девушки шерсть.

   — Все вон! — сказал он.

Никого рядом не стало, будто и не было, только поднялась с лавки, уронив прялку, белая, как скатерть, Дарьюшка.

   — Ты что удумала? — срывающимся шёпотом сказал Илья. — Ты что?..

И, напоровшись на твёрдый взгляд синих Дарьюшкиных глаз, увидел в них взгляд и отца своего, и деда, коих ничто сломить и поколебать не могло.

   — Ты… ты... — захрипел Илья. — Ты мать в гроб уложила! Ах ты!..

Дарьюшка вскинула подбородок с ямочкой, хотела, видать, что-то ответить. Но душная волна бешенства ослепила Илью. И он ударил её — зло, наотмашь, тыльной стороной ладони, как бил в лютой сечи врагов, валя их в беспамятстве наземь.

Без стона, как стрелой пронзённая, упала Дарьюшка. Илья, всё ещё в бешенстве, кинулся к ней, но тонкая струйка крови алой змейкой вытекла из уголка её удивлённо полуоткрытого рта...

* * *

   — Где я? — Илья очнулся во мраке, под низким сводом, едва освещаемым тусклым огоньком лампады.

   — В печорах киевских... — глухо ответил, наклоняясь над ним, седобородый монах в куколе.

   — А я тебя знаю! — сказал Илья. — Ты каликой ко мне в Карачаров приходил...

Монах не ответил. Подал питье в плошке, отёр мокрым рушником потное лицо Ильи. И богатырь опять забылся странным сном-полудрёмой. Монах отошёл к аналою, где было раскрыто Писание, и начал негромко вычитывать псалмы над болящим, бесноватым рабом Божиим Илией... А тот стонал и плакал в забытьи, виделись ему в бреду и отец покойный, и дед в светлых доспехах, побивающие каких-то всадников на конях, и кто-то громадный, огненноликий, направляющий их. Виделись странно разделяющиеся и сливающиеся в одно лица матери, жены и Дарьюшки, странно похожие и воплотившиеся в лике Богородицы. И себя видел Илья — маленьким, убегающим от всадника с арканом, с длинными, как у хазарина, косами и неподвижной клыкастой личиной, надвинутой на лицо... Он догонял Илью, душил арканом.

   — Не дамся! Не дамся!.. — кричал Илья.

И, всё перекрывая, грому подобный пророкотал голос:

«Отыди, сатана! Се воин мой!» И увидел себя Илья в доспехе серебряном, но в клобуке монашьем, с пламенеющим крестом в руке вместо меча...

И увидел Дарьюшку, на полу лежащую, со струйкой крови в углу рта.

И закричал:

   — Я убил! Я... Дите своё кровное... Я!..

И хохот огненноликого был ответом на крики Ильи.

Но странный голос, как раскат грома, произнёс:

«Прощается, чадо, тебе сей грех невольный, и разрешаются узы твои, ибо ты воин мой, меч веры Христовой...»

Илья очнулся. Ему было хорошо. Прекрасная музыка наполняла мрак, в котором роились, ещё не исчезнув, образы светлых видений. Он казался себе маленьким, лежащим в плетёной ивовой колыбели, то взлетающей к потолку, то плавно опускающейся к лавке, и материнская рука ласкала его...

   — Я хочу здесь остаться! Тут нет времени... — сказал Илья дико прозвучавшим, отвыкшим от речи голосом.

   — Рано! — ответили ему из темноты. — Всему свой срок и своя мера. Свой черёд и своё предназначение...

Молчаливые послушники подали ему чистую рубаху, порты и облачили в доспех, как для боя.

Задевая широкими плечами за стены, Илья вышел из узких ходов киевских пещер. Его ослепило солнце. Привыкнув к свету, резавшему глаза и светившему жёстко и неприятно, он увидел гридней конных, держащих в поводу Бурушку.

   — Илья Иваныч, тебя князь зовёт.

Илья тяжело поднялся в седло, словно век на коне не сиживал и мотаясь, как тряпичный, в седле. Они долго ехали через весь город.

Смутно, словно во сне, вспоминал Илья дорогу ко княжьему терему. И даже князя самого. Смутно помнил и разговор их, и то, как, павши на колени, попросил он князя услать его куда-нибудь подальше от Киева. Помнил только ответ:

   — Бери дружину от Белгорода и ступай на службу в Царьград, к императору Василию Второму, на срок, который он укажет.

И когда через несколько дней он выехал на Черниговскую дорогу, попался ему безумный слепой старик-нищий. В нём с трудом узнал Илья золотодела Иосифа. Старик сидел на земле и что-то чертил пальцем, улыбаясь своим мыслям. Его никто не дразнил и не донимал.

   — Что ж это с ним? — услышал Илья разговор гридней. — Это ведь никак Иосиф? Богатейший среди ювелиров мастер.

   — Умом повредился. Вовсе безумный стал, — ответил кто-то. — Внук у него единственный повесился.

   — Вениамин, что ли?

   — Он.

   — Жалко! Мастер был изрядный. Вон у меня бляшки на поясе — его работа. Жалко...

Илья Муромец и дочь его

Ён ещё-то столу поляници повыспрашиватъ: «Ты скажи-mo, поляница, попроведай-ко, Ты коей земли да ты коёй Литвы, Тоби как мне паляницу именем назвать И удалую звеличати по отечеству?» Говорила паляница таковы слова: «Ты удаленькой дородной добрый молодец, Ай ты славныя богатырь святорусьскии! Когда стал ты у меня да и выспрашивать, Я про то стану теби высказывать. Есть я родом из земли да из тальянскою, У меня есть родна матушка честна вдова, Да честна вдова она колачница, Колачи пекла да тым меня воспитала А й до полного да ведь до возрасту; Тогда стала я иметь в плечах да силушку великую, Избирала мне-ка матушка добра коня, А й добра коня да богатырскаго, Й отпустила меня ехать на святую Русь Поискать соби да родна батюшка, Поотведать мне да роду племени. А й тут старый-то казак да Илья Муромец Ён скоренько соскочил да со белой груди, Брал-то ю за ручушки за белый, Брал за перстни за злачёный, Он здынул-то ю со матушки сырой земли, Становил-то он ю на резвы ножки, На резвы он ножки ставил сутротив себя, Целовал ю во у ста ён сахарнии, Называл ю соби дочерью любимою: «А когда я был во той земли во тальянскою, Три году служил у короля тальянскаго, Да я жил тогда дай у честной вдовы, У честной вдовы да й у колачницы, У ней спал я на кроватке на тесовоей Да на той перинке на пуховоей, У самой ли у ней на белой груди». Й оны сели на добрых коней да порозъехались Да по славну роздольииу чисту полю. Ещё старый-то казак да Илья Муромец Пороздернул он свой шатёр белыи, Да он лёг-mo спать да й проклаждатися А после бою он да после драки; А й как эта поляничища удалая Она ехала роздольицем чистым полем, На кони она сидела, пороздумалась: «Хоть-то съездила на славну на святую Русь, Так я нажила себе посмех великии: Этот славный богатырь святорусьскии А й назвал тую мою матку.. Мене назвал… Я поеду во роздольице в чисто поле Да убью-то я в поли богатыря, Не спущу этой посмешки на святую Русь, На святую Русь да и на белый свет». Ёна ехала роздольицем чистым полем, Насмотрела-то она да бел шатёр, Подъезжала-то она да ко белу шатру, Она била-то рогатиной звериною А во этот-то во славный бел шатёр, Улетел-то шатёр белый с Ильи Муромца. Его добрый конь да богатырский А он ржёт-то конь да й во всю голову, Бьёт ногамы в матушку в сыру землю; Илья Муромец он стоп там, не пробудится От того от крепка сна от богатырскаго. Эта поляничища удалая Ёна бьёт его рогатиною звериною, Ёна бьёт его да по бедой груди, Ещё спит Илья да й не пробудится А от крепка сна от богатырскаго, Погодился у Ильи да крест на вороти, Крест на вороти да полтора пуда: Пробудился он звону от крестоваго, А й скинул-то свои да ясны очушки, Как над верхом-тым стоит ведь поляничища удалая, На добром кони на богатырскоем, Бьёт рогатиной звериной по белой груди. Тут скочил-то как Илья он на резвы ноги, А схватил как поляницу за желты кудри Да спустил ён поляницу на сыру землю, Да ступил ён поляницы на праву ногу, Да он дёрнул полянину за леву ногу, А он надвоё да ю порозорвал, А й рубил он полянииу по мелким кускам. Да садился-то Илья да на добра коня, Да он рыл-то ты кусочки по чисту полю, Да он нерву половинку-то кормил серым волкам, А другую половину чёрным воронам. А й тут поляници ёй славу поют, Славу поют век по веку.

Глава 8

Служба заморская

Несколько десятков громадных кораблей приняли па борт четыре тысячи киевских дружинников. Ветер ударил в тугие паруса. Упруго качнувшись на солёной волне, флот владычицы морей тогдашнего мира — Византии понёс их через Чёрное море, через узкий пролив к гаваням бухты Золотой Рог константинопольского рейда.

Плыли всего две недели. И воевода Илья Муромец лишний раз убедился в правоте слов князя Владимира: до Византии недалеко, а по морю — рукой подать!

По высадке на шумных пристанях Константинополя понял и другое: предусмотрительные византийцы истратили огромные деньги на доставку русского корпуса морем, потому что боялись, как бы следовавший сухопутной тропою огромный отряд не соединился с болгарским войском. Всё же — братья по вере. Как бы не произошло то, что хорошо помнили в Константинополе.

Не стали бы русы и варяги со славянами грозить Царьграду, как грозил ему отец Владимира князь Святослав.

В Константинополе дружину киевскую постарались держать как можно меньше и сразу кинуть в бои, чтобы не составляла она угрозы столице империи.

Но город — самый большой в тогдашнем мире — Илья рассмотреть успел. Никогда богатырь не смог бы представить такое скопление народа и домов, улиц, площадей, рынков... Город поглотил русский корпус, как песчинку. И всё же присутствие большого числа дружинников из Киева не могло не наложить на жизнь Константинополя своего отпечатка, хотя город был многонациональным. В нём были целые огромные кварталы сирийцев, армян, евреев, целые районы, заселённые славянами, но больше всего, конечно, греков...

Не сразу, но всё же успел разобраться воевода, как устроен город. Кто здесь набольший, кто меньший, кто сильный, кто слабый... Конечно, его поразили богослужения и храмы, каких он никогда прежде не видел. Такой красоты и такой мощи не мог представить себе человек, выросший в лесах и воевавший в степях безлюдных.

Над городом высилась розоватая громада Святой Софии. Она поражала издали, потому что более всего напоминала холм природный, а не человеком сотворённый, но, когда Илья попал внутрь, голова у него закружилась!

Тысячи свечей освещали необыкновенную красоту фресок и мозаик, мерцало золото и серебро паникадил, священных риз и тысяч драгоценных окладов книжных, потиров и статиров. Когда же запел тысячеголосый хор, Илья и спутники его, как и те, что были здесь прежде, могли сказать: «Позабыли мы, где находимся: на земле или на небе!»

Константинополь ошеломлял! Но, прожив несколько дней в ожидании приёма у императора, Илья разглядел и многое другое. Да и трудно было не разглядеть.

Ежедневно в городе происходили казни. Нельзя сказать, что Илья прежде казней не видывал. Казнили и в Киеве, но это было редко, и казнили, как правило, отъявленных преступников. Здесь же казнь была ежедневным спектаклем, куща сбегались простолюдины и приезжали знатные, словно на представление скоморохов. И казни-то все какие-то особенные, измышленные хитростным сатанинским умом! Умелые палачи, кои, к ужасу Ильи, гордились своим ремеслом, били приговорённых кнутами, вырывали языки, рубили руки и ноги. Но была казнь особая — в быке. Посреди площади стоял бронзовый пустотелый бык, который раскалялся разведённым под ним костром. В него засовывали жертву, и поджариваемый человек кричал, умирая. Крик его, искусно изменяемый специальным устройством, превращался в бычий рёв, что был слышен чуть не во всём городе.

И здесь палачи проявляли изобретательность: могли кинуть жертву в раскалённого быка, и тогда гибель была почти мгновенной, а могли толкнуть в холодного зверя и медленно разогревать его. Тогда бычий рёв слышался часами! Десятками ослепляли дезертиров, бежавших из византийской армии, что дезертирства не уменьшало. И это тоже страшно удивило Илью. Среди дружинников дезертиров не было никогда. Люди рвались в дружину. Почитали за великое счастье, ежели в дружине оказывались. И смерть и даже увечье в бою считали милостью Божией!

   — Какие-то ромеи (так звали византийцев) не такие, как мы! — сказал Илья Сухману Одихмантьевичу, командовавшему отрядом русов и варягов.

   — Знамо, не такие! — ответил умный и приметливый мурома. — Наши-то в дружину по воле идут, а ромеи — по принуждению.

Византийское войско состояло из стратиотов, которые жили в деревнях, сами себя содержали, но за службу в армии получали земельный надел и всякие налоговые послабления. Однако налогов налагалось так много, что доходов с надела земельного не хватало для того, чтобы стратиот был исправен, здоров и хорошо вооружён. Он уже не мог, как прежде, содержать коня, не мог купить хороший доспех или оружие, даже провианта собрать в нужном количестве.

   — Потому, — сказывали Илье и Сухману увечные стратиоты, питавшиеся милостыней Христа ради у многочисленных храмов константинопольских, — ежели прежде стратиоты составляли знаменитую тяжеловооружённую византийскую конницу, то теперь их в основном брали во флот, где никакого домашнего снаряжения не требовалось.

Расспрашивали Илья, Сухман и прочие воеводы, почему увечные стратиоты милостыней меж дворов волочатся в городах, а не живут, как в Киевском княжестве, на попечении своих общин крестьянских и родов.

   — Потому, — отвечали калечные, безрукие, безногие и слепые бывшие воины, — что деревня вся в скудости пребывает. И весь народ чёрный в скудости. Скажем, в городе-то, при нынешнем строительстве великом, каменотёс получает двадцать фолов в день, хотя трудится от зари до зари, спины не разгибая, а нищий, ежели повезёт, может и сто фолов за день собрать!

   — Что же это за держава такая, — сказал Сухман, — что бездельный более трудника благ имеет? Мы в Киеве, не в пример вашему городу великому, проще живём, а такового обычая у нас нет. Вона как на Подоле у нас ремесленный люд живёт! Что твои воеводы! — сказал и осёкся, глядя, как судорога дёрнула щёку Ильи. — Здеся больно меж князьями и народом чёрным разница велика! Я распытывал: в центре города дом две тысячи номисм стоит, а мистий — работник у боярина — едва две номисмы в месяц заработать может. Крестьянин в деревне и того не имеет.

   — И земля обильна, и даже больше нашей, а в скудости народ живёт! — соглашался Илья.

   — Он вспомнил, как, пребывая по какой-то воинской надобности в горах, встретил крестьянина, что на горбу своём тащил корзину с землёй — делал в горах себе поле.

   — Это на камнях, где любой ветер и дождь все труды его смоет! — возмущался Илья, рассказывая об этом Сухману. — Да и много ли он земли за всю свою жизнь в горы снесёт! А кругом земля впусте стоит! Поля кустарником зарастают! А тронуть — не моги! Каждый клочок сосчитан, за каждый клочок — налоги плати!

   — Да, — говорили дружинники-христиане. — Чаяли мы державу православную увидеть, от коей к нам свет истины просиял! Чаяли здесь подобие Царствия Небесного найти, потому что люди в законе живут! А нашли — горшок с помоями! Шутка ли: монахи смиренные трактиры да кабаки держат! Им надобе душу спасать да за народ молиться, а они тот народ спаивают!

   — Грех! Грех! — подтверждал Илья, видя в огромном константинопольском порчу бесчисленное число воров и проституток, трактиров и кабаков. — Христос изгнал торгующих из храма! А здеся и храмы-то в торжища превратили! И за всё-то плати! Дышать скоро за деньги будут! Всё на деньгах стоит!

   — Да не стоит, а валится! — вздыхал Сухман. — Аль не ведомо, мы-то здесь по какой надобности? Мы — наёмники суть! Потому что воюем не в пример лучше подданных державы сей! Не блюдут они своей отчины! Где же она устоит? Не мать держава сия детям своим, но мачеха!

   — Может, государь нонешний Василий Второй учинит порядок? — размышлял Илья. — Сказывают, он многие налоги отменил да недоимки простил! Воюет вона как умело!.. Прямо герой!

   — Герой? — усмехнулся Сухман, — А где это видано, чтобы герои по пятнадцать тысяч пленных ослепляли? А?

   — Так ведь это болгары! Бунтовщики как бы! Супротив державы ромейской умышляли да ромеев побивали!

   — Болгары такие же христиане, как и ромеи! И державу свою созидать хотят! Так вот и мы от Хазарин отложились!

   — Ну, сравнил! — сказал боярин Бермята. — Хазария нам чужая вовсе! Там и закон другой, и богу другому веруют! А болгары и ромеи — христиане!

   — То-то и оно! — сказал Сухман. — Человек по образу и подобию Божию сотворён! Как можно уродовать! Казни врага, а уродовать-то зачем? Господь милосердие заповедал, а они жестокостью своих же единоверцев приневолить хотят!

   — Жестокостью ничего не строится! — согласился Илья.

   — Они, сказывают, дружка дружку поедом едят! Басилевсы-то ромейские! То травят, то казнят! Страх! — сказал Стемид.

   — Откуда знаешь?

   — Да мне тута один славянин рассказывал! Он всё ведает. Да и сказывать-то боится! Тут за каждым по десять соглядатаев ходит! Боятся люди дружка дружке в глаза глядеть!

   — Душная держава! Душная! — заключил Бермята. — Вот тебе и закон Христов!

   — Закон тута не причинен! — сказал Илья. — В людях всё! Христа Завет Новый от Завета Ветхого тем отличим, что с каждым Господь завет учиняет и каждый по грехам ответ держать будет! Не державою, не народом, а своею головою!

   — Эх, Илья Иваныч! — вздохнул Сухман. — Это мы понимаем. А что ж тута в людях нестроение такое?

   — Хотения общего нет. Общей молитвы нету! — сказал дотоле молчавший священник войсковой, болгарин охридский Фока. — Все розно живут, как пруты в венике развязанном.

   — Так-то людьми управлять легче! Веник-то поди переломи, а по одному прутику и младенец справится! — сказал Сухман.

   — Потому они и для боя негожие! — сказал Илья. — Прутья, а не люди! Вот козни-то сатанинские! Слабодушные они, а державе их то и надобно.

   — Надо нам, робяты, дружка за дружку держаться! Не то и мы пропадём тута, не то ересью ихней заразимся. Станем суемудры, начнём закон Христов, как нам хочется, толковать, а не по истине! — сказал Сухман.

   — Верно, Сухманушка! Верно! — пообнял его за плечи Илья.

Воеводы сидели поодаль от городских стен, на высоком морском берегу над бухтой, плотно забитой кораблями. Весёлая пестрота флагов, суета грузчиков, поблёскивание красных вёсел на военных кораблях, обилие парусов, казавшихся отсюда белоснежными, синь моря и синь ослепительного неба — всё говорило только о радости земной. Но Илья теперь уже знал, что стоит спуститься в порт, будет там всё по-другому. Паруса окажутся грязными, грузчики, сейчас бегущие весёлыми муравьями по сходням, измождёнными рабами! Нестерпимая вонь от рыбных складов, от мясных отбросов. Стаи бродячих собак, крысы в каждом тёмном углу... И как крысы, таящиеся в тени портовых кварталов, всевозможные шайки городских бандитов, воров, убийц...

   — Мне сказывали вчера, вроде наших отроков ограбили? — спросил он у младшего воеводы Яна Усмаря.

Тот встал и снял шапку, комкая её в огромных руках кожемяки, стал сбивчиво рассказывать, как вчера пошли вои под вечер в порт, а на них такая шайка напала, что они справиться не смогли. Бандиты их побили и мечи отобрали!

   — Что?! — сразу закричали несколько воевод. — Мечи?

   — За потерю меча — предать смерти, — сказал бесстрастно Сухман. — Как же это воинов с мечами подонки побили?

   — Стаей налетели! Наши и опомниться не успели!

   — Пьяны были, — припечатал, глядя вдаль на море, Сухман.

   — Так, что ли? — спросил Илья.

   — Так, — потупился Усмарь.

   — К чему приговариваем? — спросил Илья воевод.

   — Ежели сейчас простить, они пить пустятся! Так недолго и до того, что побегут из дружины, как ромеи, — сказал Бермята.

   — Смерти предать, чтобы другим неповадно было!

   — Эдак мы всех перебьём, — подал было голос Усмарь.

   — Что! — повысил голос Илья. — А ты что думаешь, без наказания остаться? Ты воевода! Твоя голова на плахе — первая!

   — Молодые ребята, небывальцы! — гундосил Усмарь. — И так в покаянии...

   — Смерти! — сказал Сухман. — Сказано: лучше руки или ноги лишиться, чем всему телу болезнью погибнуть. Гнилое — бестрепетно отсекай!

   — Они не гнилые! — подал голос священник. — Они — дураки! Не ведали, в какую геенну разврата попали! Город-то больно гнил!

   — Пойдут в бой без доспехов. С голыми руками! — сказал Илья. — Добудут оружие — пущай дальше служат и вина их прощена! Погибнут — видно, так Бог судил.

   — И ты безоружен первый пойдёшь! — сказал Сухман Усмарю.

   — Я знаю! — не то с облегчением, не то с печалью вздохнул Усмарь, нахлобучивая шапку и кланяясь неловко воеводам. — Спасибо за науку.

   — Не на чем!— холодно отозвался Илья.

   — Ему — что оружно, что безоружно! — улыбнулся вслед уходившему к дружине Усмарю воевода Бермята. — Здоров преужасно. Пожалуй, не слабже тебя, Илья Иваныч, будет.

   — Сильнее, — сказал Илья. — Он моложе меня, не изранен... Сильнее.

   — Как он о прошлом годе быка-то заломал!

Большая орда печенегов прорвалась на Лыбедь-реку под стены киевские. Вели себя чинно — не грабили, не жгли. Шли ратиться по законам войны. Стали друг против друга ополчившиеся рати. А воевать, видно, ни тем ни другим не хотелось... Не было в воях ненависти. Потому стали задираться. Но и это не подействовало. Тогда порешили вызвать поединщиков. Владимир-князь сразу согласился. Потому что рать, им выставленная, только с виду была сильна, а на самом деле — не вои, а горожане ополчившиеся. Всё войско — на границе. Нежданно печенеги прорвались. И по сю пору неведомо, откуда эта орда подошла. Скорее всего, шла с византийской службы либо войны с Царьграда и явилась не с востока, откуда её ждали, а с запада. Князь и тянул время, переговоры вёл, ждал, пока рать боевая от границы подойдёт. Смотрел князь на печенегов — сильных, в боях закалённых, видел и своих ополченцев. Ребят хороших, ладных да молодых, но плохо обученных воевать, а строя боевого и вовсе не знавших. Опять пошли переговоры. Наконец решили поутру поединщиков выслать. От печенегов выезжал здоровенный черноусый, вислоусый детина. Сказывали, коня своего на плечах носил. Стали такого в княжеском войске искать — нету!

   — Эх, — сколько раз князь сетовал, — нет Ильи Муромца! Он бы не сплошал!

Из рядов ополченцев пришёл к нему старшина кожемяк, что кожи артельно мяли.

   — У меня, — говорит, — дома сын остался. Пожалуй, задавит печенега.

Тогда и привели Усмаря. Князь, глядя на молодого и невысокого парня, не поверил в его силу.

   — Печенег-то чуть не вдвое тебя толще да больше!

   — А я его носить на себе не собираюсь, — неуклюже, но с гордостью ответил парень.

   — Чем докажешь силу свою?

   — Быка мимо меня пустите.

И когда погнали быка, он как-то изловчился и громадными своими руками кожемяки схватил быка за бок и вырвал огромный кусок шкуры толщиной в палец. Быка добили и зажарили, наелись; на трапезе и решили, что парень, пожалуй, неплох. Владимиру было всё равно, каков парень. Ему нужно было время, пока спешащая от границы конная дружина не подошла. Но столь скорого исхода поединка он не ожидал.

Усмарь Ян, так звали парня, вышел к печенегу неоружно и тем привёл его в замешательство. Печенег растерянно слёз с коня, отстегнул меч.

Печенеги плевались и ругались, скаля зубы, принимая то, что отрок вышел ратиться с голыми руками, за оскорбление.

Растопырив огромные руки, печенег пошёл на Усмаря. И киевские бойцы кулачные увидели, что биться на кулаках он не умеет. Он схватил Усмаря за плечи и попытался сдавить. Но это самое крепкое место в человеке, и тут хороший боец устоять может.

Усмарь же, упёршись лбом в подбородок печенега, сдавил его в поясе и лишил дыхания. А когда тот расслабил объятие, грохнул его о землю. Грузный печенег потерял сознание. Печенеги решили, что он мёртв! Так же подумали и киевляне, бестолково кинувшись в бой. Печенеги боя не приняли и отошли.

Они бы опомнились и вернулись, если бы не подоспела конная дружина из пограничья и если бы печенеги воевать собирались! Пройдя невозбранно через киевские земли, они скрылись в левобережных степях.

   — Дома-то у нас всё по-другому! — сказал Муромцу Сухман Одихмантьевич.

   — Хоть и нет того богачества, а нет и той нищеты! — согласился Илья, тоже считавший домом родным Киев. — Мнилось нам — в державу праведную едем, ан нет таковой державы в миру сем...

Воеводы примолкли. Осветилась вечерним солнцем розоватая гора Святой Софии. Белым облаком лежал за стенами самый большой город мира — Константинополь. Отсюда он казался белым монолитом, кое-где украшенный садами и виноградниками. А спустись в город — и увидишь нагромождение каменных домов, где соседствуют дворцы и трущобы. Беломраморные колонны, наследие античности, — и серые глыбы подземелий, где содержались рабы. Противными голосами кричали в садах имперских чиновников и аристократов павлины, лаяли и завывали бродячие псы, орали ослы. Разносчики предлагали воду, дрова, зерно, рыбу...

   — Шумно как, — сказал Бермята. — Уж на что Киев город большой, а тамо покойнее...

   — Чужое нам всё здесь, — сказал Илья. — Потому и беспокойно.

Шум городской и суета, заботы дневные отвлекали его от тех голосов, что теперь постоянно звучали в его сознании, точно там шла непрерывная церковная служба. И он хотел её слушать, он хотел туда — в тишь, в глубину души своей. И припомнился ему погреб, прохладный и тёмный, где сидел он в заточении и был много свободнее, чем сейчас в миру, в хлопотах по войску, в заботах о провианте, оружии, жалованье, в бессмысленной и безрезультатной суете...

   — Тяготит меня не Царьград, — сказал он, — а суета мира сего.

   — И это пройдёт, — печально повторил слова Соломона Премудрого Сухман Одихмантьевич. — Терпеть надобно, коли нас Господь в сей мир определил.

   — Я не ропщу, но скучно мне, — сказал Илья. — Смертная скука.

* * *

Воеводы русов, славян и всей дружины, присланной князем Владимиром на службу в Царьград, были вызваны во дворец. Облачившись в лучшие одежды и парадные доспехи, плотной группой они пошли на приём к басилевсам. Именно к басилевсам, потому что их двое: считалось, что Византийской империей правят два брата: Василий II и Константин. Они и сидели рядом на тронах, в окружении толпы царедворцев.

Началась торжественная церемония с того, что воевод через длиннейшие анфилады дворцовых залов вели, сменяя друг друга, молчаливые придворные. Простодушные русы рот разинули да по сторонам озирались. Было на что посмотреть! Диковинные ковры, драгоценные мозаики, фрески! Ничего подобного они не видывали в Киеве. Им казалось, что нарисованные на стенах барсы прыгают на них со стен, длиннорогие туры и быки с позолоченными рогами, стоящие у каждых дверей, шагают им навстречу.

Ошарашенные, сбитые с толку, потерявшие ощущение реальности, шагали воеводы из зала в зал, поражались красоте и богатству дворца. В каждом зале стояла диковинная мебель; на позолоченных столах, инкрустированных слоновой костью, на золотых и серебряных блюдах были яства многоразличные, коим русы и названия-то не знали и, как их есть, когда их потчевали, не ведали.

Они пристально взглядывали на сопровождающих их царедворцев — не смеются ли киевскому невежеству? Но те оставались бесстрастны и официально приветливы.

Сами провожатые были одеты в льняные, шерстяные и шёлковые одежды такой тонкой да искусной выделки, что и не сообразишь сразу, где шерсть белая, а где лён, и только шелка сверкали невиданными красками. Были убраны дорогими мехами, про которые русы сразу сообразили: «Наши меха, из-под Новгорода везённые!»

   — Сколь тут богатства! Сколь богат Царьград и басилевсы! — ахали молодые воеводы.

Военачальники, те, что постарше, помалкивали. Не по чипу им удивляться да ахать. А такие, как Сухман да Илья, смотрели на богатство равнодушно. Не варяги, мол, дикие да алчные, а христиане мы, коим богачество тленное ни к чему! Сказано в Писании: «Не сбирайте богатств в житницы на земле, где ржа и плесень их поедает и воры подкапывают и крадут, а сбирайте богатство ваше нетленное на Небесах...»[17]

Обилие золота, серебра, самоцветов и всей пестроты, удивлявшее поначалу, скоро стало Илью раздражать.

   — Они что? — спросил он то ли в шутку, то ли всерьёз Сухмана, но так, чтобы и другие вои слышали. — Они что, нас в амбар привели — рухлядишку казать? А сказывали, к басилевсам на умную беседу идём!

Услышав это, воеводы заулыбались, приободрились, приосанились. Стали округ себя иными взглядами поглядывать: что, мол, нам злато-серебро — мы, воины, духом богаты! Верою Христовой сильны!

   — Да я на леса наши ни один дворец золотой не променяю! — сказал Сухман. — Не получилось, значит, у византийцев хитростных нас златом мира сего ослепить. Богатством своим одурманить. Сколь в этих сосудах золотых слёз рабских да пота!

Словно поняв это, провожатые ввели гостей в громадный парадный зал, где на тронах сидели рядом два басилевса — Василий II и Константин, соправители византийские.

Умно выстроен парадный зал. Был он окружён колоннами, и где стены-окна — не видно, потому что окружала зал галерея. По ней же могли подходить и уходить, почти незаметно, придворные, охрана либо ещё кто. На колонны опиралась открытая галерея второго этажа, и свет окон, кои снизу не видны, словно отсекал потолок, и казалось, он висел в воздухе.

Но Илья и Сухман уже побывали, и не однажды, в Святой Софии, где дивились замыслу зодчего, кто прорезал купол там, где он на стены опирался, рядом окон, и свет, струившийся из них, делал купол каменный как бы невесомым, висящим в воздухе.

Басилевсы находились в нише, будто в алтаре церковном. Разницы почти не было — те же мозаики золотые за их спинами, те же занавеси парчовые от потолка до полу...

Когда, по обычаю, сотворили воеводы императорам земной поклон и подняли головы, то поразились ещё более, чем поначалу в залах. Басилевсы, сидевшие на тронах на небольшом возвышении, теперь поднялись на высоту более роста человеческого, и пришедшие смотрели на них снизу вверх.

   — Вознеслися! — ахнул молодой Усмарь.

Трон действительно будто парил в воздухе, только ткани, свисавшие с его подножия, едва колыхались.

   — Не может человек вознестись! — сказал чуть не в полный голос Илья. — Один Господь да святые угодники возносились, да и то не на лавках и престолах!

   — Обманы пущают! — подтвердил Сухман. И казалось, сразу потерял всякий интерес к басилевсам.

   — Ну, робяты! — сказал молчун и скептик воевода Потык. — Таперя держи ухо востро! Раз они нам глаза обманами застят — торговаться за службу станут люто! Не давайтесь в обман-то!

Но никакой торговли не было. Василий II сказал написанную логографом речь, и воеводы явно слышали, как кто-то подсказывал императору слова, потому что военачальник он редкостный, умелый, а даром слова — обделён. Говорил плохо и неумело, будто и не басилевс природный, а мужик деревенский.

Воевод повели в соседний зал, угостили всяким яством и каждому подарили серебряное блюдо, с которого он ел, и кубок, из коего пил.

   — Сколь богаты басилевсы! — ахали, возвращаясь в лагерь, молодые воеводы.

   — Погоди нахваливать-то! — ворчал Бермята. — Посмотрим, как жалованье платить станут.

Жалованье задержали сразу. Пустились чиновники императорские в объяснения, что, мол, больно спешно корпус русов отправили в Сицилию, мол, казна за ними не поспела.

Илья, присмотревшийся к тому, как выбивают из подданных налоги, решил, что казны-то и нет. Народ в Византии нищ, наг и голоден.

   — Вот те и царица городов земных! — сказал он, без сожаления глядя на уходящий в дымку Константинополь и утонувшие в виноградниках горные склоны. — Кому — царица, кому — блудница, кому — мать, а кому — мачеха!

Мерно вздымались длинные вёсла триер, которыми управляли от двух до четырёх гребцов, сидевших на скамьях верхней палубы, на бимсах и в трюме. Для того чтобы гребли они слаженно, били в тулумбасы, и мерный стук да свист бича, коим, как скотину, погоняли гребцов, сопровождали плеск и шипение воды о форштевень.

Военная флотилия, корабли которой несли на борту двести русов, пошла на Сицилию — бить и приводить в покорность тамошние народы. Самая-то опасность грозила Царьграду от болгар, не щадивших жизней своих ради независимости Болгарского царства. Но на болгарский фронт русов и славян Василий II бросить не решился. Памятен был урок Святославов.

На рассвете третьего дня пути Илья, спавший прямо на верхней палубе, рядом со скамейками гребцов, кои, сменяясь, гребли и ночью, был разбужен рёвом трубы и топотом поднятой по тревоге всей команды.

   — Что случилось? — спросил он у толмача-переводчика.

   — Смотри сам! — ответил ромей, показывая рукой в море.

Далеко на горизонте чернело несколько низко сидящих кораблей.

   — Пираты! Работорговцы! Идут скупать рабов или ловить на Сицилии и в Италии.

Командир корабля, которому, по уставу, принадлежала во время морского похода безграничная и полная власть, передал Муромцу, чтобы киевские вои стали куда им укажут, изготовившись к лучному бою.

   — Господь наказует вашими руками пиратов! — передал он. — Это великая удача, когда по недосмотру своему или промыслом Божием неуловимые пираты напоролись на военный флот.

Изготовив стрелков по бортам на палубах, Илья стал смотреть, что делают ромеи. Все гребцы были на вёслах. Они сменяли друг друга так, чтобы судно двигалось с максимальной скоростью[18]. На носу приготовлены были лежавшие прежде вдоль бортов мостики-переходы с крюками, а капитан корабля отдавал приказания с кормы, где располагалась небольшая надстройка. На обе мачты, с боевыми площадки вроде навершия башен, полезли матросы и стали подавать туда плотно запечатанные горшки. По тому, как бережно и осторожно передавали их наверх, Илья догадался, что это знаменитый греческий огонь. Там же разворачивались в сторону пиратов длинные, в виде драконьих голов и страшных грифонов, трубы.

На носу и корме стояли трубачи, что передавали сигналы с корабля на корабль, факельщики и флажковые отмахивали команды по всему флоту. Византийские корабли огромной подковой, повернувшись все вдруг носами в сторону врага, охватывали пиратов. Это были нормандские и варяжские драккары и несколько византийских триер, правда, значительно меньше тех, на каких плыл русский корпус. Юркие драккары поначалу пытались уйти и даже оторвались от тяжёлых ромейских триер. Но те медленно набрали скорость, и расстояние стало сокращаться. Неожиданно на пиратских кораблях перестали грести, а затем, переменив направление, пошли прямо на ромеев.

   — Они пытаются прорваться сквозь наш строй, — объяснил Илье их манёвр переводчик. — Они гораздо поворотливее, чем мы. Поэтому, пока наши суда развернутся, они уйдут далеко. А когда мы их догоним, они попробуют опять поменять направление.

   — И сколько это может продолжаться?

   — Пока гребцы будут в состоянии поднимать вёсла.

   — Приготовиться к атаке! — закричали с кормы. — Сигнальщикам смотреть, есть ли на драккарах пленники!

Остроглазые юнги, сидевшие, как обезьяны, на мачтах, вглядывались что было мочи в пиратские корабли и сначала робко, а потом всё увереннее закричали:

   — Пленников не видно!

   — Слава богу! — сказал переводчик. — Вам не придётся рубиться на кораблях! Ну, разве что командир эскадры прикажет пленить какое-нибудь судно. Но тут в основном варяжские драккары, они нам не нужны!

Расстояние между кораблями сокращалось, и вот уже один юркий драккар попытался проскочить между бортами ромейских кораблей.

Илья видел, как отчаянно гребли полуобнажённые варяги.

   — Огня! — закричал капитан, когда драккар мчался мимо борта.

Умелый воин направил трубу прямо на драккар. Из неё хлынула на спины гребцов и палубу какая-то жидкость. Она воспламенилась уже в воздухе и полилась на пиратов жидким огнём. Люди вспыхивали беловатым пламенем и горели, как свечи. Некоторые падали за борт, но горели и в воде, потому что греческий огонь в воде не гас.

Вскоре все драккары пылали большими кострами. Ромейские корабли постарались как можно быстрее уйти от них, чтобы пламя не перекинулось и на них.

Теперь военная эскадра шла за пиратами-византийцами. Нагнали их быстро. Корабль, на котором был Илья, разогнавшись, ударил в корму уходившего пирата тараном — длинными, выступающими из форштевня надводным и подводным бивнями. Раздался грохот и треск ломаемого дерева. С военной триеры перебросили абордажную доску, и её железные крюки вонзились в палубу пирата. Ручьём потекли по ней закованные в панцири воины. Иные прямо перепрыгивали через борта на палубу пирата. Через несколько минут резня на борту завершилась.

   — Всех пиратов распять на бортах! Корабль взять на буксир, — приказал капитан.

Илья отвернулся от страшной картины. Вослед за военным кораблём на буксире шло пиратское судно, увешанное прибитыми к бортам телами бывших ромейских моряков, предпочитавших разбой службе в императорском византийском флоте. К вечеру их крики и стоны стихли.

* * *

Сицилия, единственное владение Царьграда у Италийского полуострова, билась, отражая сразу несколько врагов. Как, впрочем, и вся Византийская империя. Сицилию круглый год грабили варяги-пираты, коими кишело Средиземное море; с севера на города Сицилии шли закованные в сталь рыцари Священной Римской империи, а с юга высаживались мусульмане. Её города то и дело были захвачены либо варягами, либо арабами. И Константинополь слал войска, чтобы их отбивать обратно, штурмовать, освобождать. Здесь всегда не хватало солдат, поэтому все, или почти все, наёмники, которыми формально были и русы из Киева под командованием Муромца, поначалу обкатывались на сицилийских берегах. Война здесь шла постоянно — будто язва гноилась на теле ромейской державы.

Здесь искусные византийцы научили киевскую дружину лазить на стены, пробивать бреши в толще каменных стен, делать подкопы, проламывать таранами ворота... Однако ни к баллистам, метавшим камни в города, ни к греческому огню — тайне из тайн византийцев — славян, варягов и русов близко не подпускали!

Русы нужны только, как мечники или лучники. Их не щадили в учении, их не берегли и в бою. Здесь узнали киевские дружинники и воеводы горькую долю наёмника.

Полтора года боев унесли треть шеститысячной армии. Илья Муромец да и другие воеводы, там, в Киеве, смотревшие на далёкую Византию как на идеальную православную державу, самую сильную в мире, самую культурную, теперь вдоволь насмотрелись на оборотную сторону византийской цивилизации. В том числе и на страшный гнёт духовный, который являла собой Церковь. Любой ромей постоянно находился под перекрёстным огнём бдительной слежки.

За ним следили не только армии государственных соглядатаев-осведомителей, а соседи и даже священники прихода, к которому он относился. Нельзя сказать, чтобы они нарушали тайну исповеди, но каждый монастырь и каждый храм являли собою ещё и коммерческое предприятие. Монастыри имели громадное число мистиев — послушников-полурабов, которым запрещалось иметь семью. Церкви получали в подарок от вельмож земли и даже рабов...

   — Нет в державе сей дыхания Божия! — сказал воеводам Илья. — Не такой мнилась мне держава наша, когда я на службу к князю Владимиру шёл.

   — Да не дай-то Бог, чтобы она такой стала! — в один голос согласились воеводы.

   — У нас хоть и нет такого богатства, а не в пример как вольнее!

   — Разносолов византийских нет, дак зато и смерды в такой скудости не бывают, как ромейский крестьянин.

   — Земля тут обильна и щедра, а счастья людям нет и в ней, — сказал словно постаревший Сухман Одихмантьевич и добавил, помолчав: — Не по правде здесь люди живут и не по истине. И всяк всякого неволит.

Вдали от родных мест разноязыкая и пёстрая по составу русская дружина сплавилась в мощную боевую единицу. Илья иногда думал о том, что именно она являет собою прообраз будущего народа, где люди разных племён и родов объединены одной верою и невольно, перейдя на общий язык славянский (правда, сильно изменившийся, впитавший множество неславянских слов), слились в единый новый народ.

Чувствовали это и дружинники. Они держались друг друга как за единственную надежду вернуться домой. За всё время боев в Сицилии не было ни одного случая дезертирства. Хотя возможность уйти была. Могли уйти к варягам-норманнам, служившим Риму, варяги киевские. Не уходили! Могли уйти к арабам хазары-бродники, бывшие в корпусе. Не уходили и дрались с арабами яростно! Перетекая по сицилийским дорогам от города к городу, от боя к бою, мечтали дружинники о степях заднепровских, о метелице и обжигающем холоде сугробов.

Теперь, вдали от страны своей, видели они всю красу её и богоизбранность. Туда, назад, на лесные и речные ласковые просторы, рвались их души. Никто из дружинников не представлял прежде, что можно в этой богатой, щедрой стране, среди апельсиновых рощ и тучных пастбищ, среди нив, дающих по два урожая в год, так тосковать о скудных северных полях, о ржаном хлебе и даже о холоде. Но сицилийские сражения и освобождение острова от уже укоренявшихся там арабов было только первым испытанием киевлян.

Закалённых и хорошо обученных в боях воинов ждали новые бои и сражения, теперь уже в краях скудных и безводных. Освободив Сицилию от арабов, киевская дружина в войске византийском постоянно стала использоваться в боях против мусульман.

Скоро поредевшая в боях, но могучая дружина, переброшенная морем в Сирию царём Василием и заняла несколько крепостей на границе с пустыней и стала заслоном перед многочисленной исламской кавалерией. Волна за волной накатывали чуть ли не каждую неделю всё новые и новые орды кочевников, стремясь прорвать оборону, удерживаемую небольшими крепостцами и славянскими дружинами, нёсшими службу между ними.

Налетавшие, как смерч, номады не могли взять крепости. И тяжелее приходилось тем, кто выходил в конные сторожи между крепостями. Здесь не было ни минуты отдыха или покоя. Холмистая степь переходила в пустыню, покрытую барханами, оттуда налетали внезапно враги, имевшие возможность скрытно подходить к самым постам и стенам крепостей.

Легковооружённые всадники на быстрых горячих лошадях не могли сражаться стенка на стенку с тяжеловооружённой русской конницей и пехотой, коли не брали дружинников врасплох. Поэтому, когда из крепости выходила дружина, с башен следили за каждым её шагом, чтобы в любую минуту послать помощь.

Дружинники, в тяжёлых латах, кольчугах и шлемах, выходили, как правило, в лунные ночи, когда спадала жара, и двигались медленно, осторожно.

С башен крепости такие отряды казались медленно ползущими ежами.

Те, кто терял бдительность, растягивался в линию или не высылал во все стороны дозоров, легко становились добычей орд, вылетевших из-за барханов.

Илья обучал молодых воевод, как ставить дружины на марше. Впереди и с боков — тяжёлая конница, она закрывает пехотинцев и лучников от внезапного нападения. Когда же враг подкатывался к самим всадникам, из-за них выдвигались дружинники пешие, потом — лучники, укрытые стенкой щитов. Пехотинцы выставляли длинные копья, на них и садились разогнавшиеся конники кочевников.

В этих постоянных сражениях прошло ещё два года. Русский корпус таял. От него осталась половина.

Но, принявшие на себя постоянный натиск арабских кочевников, русы и славяне дали возможность императору Василию II справиться с болгарами, что много лет бились за независимость своего нарождающегося государства.

Неизвестно, знали ли православные воины, сражавшиеся в Сирии, что их подвиги и страдания позволили ромейскому императору победить их единоверцев и братьев славян! С какими жестокостями сопряжены все многочисленные победы выдающегося полководца Василия II, который заслужил в веках прозвище Болгароубийца, смягчённое летописцами в Болгаробойца. Расправившись с болгарами, Василий II получил возможность вернуть отнятые у Византии арабами Сирию и Армению. Старой тропою, которой шёл ещё Александр Македонский, свежие византийские войска и подкрепление русскому корпусу прошли по Малой Азии и, соединившись с дружиной Ильи Муромца, пришедшей из-под Дамаска, победным маршем двинули в сторону Кавказа, среди непрерывных боев с арабами, а затем с сирийцами и армянами, что частью поддержали Византию, частью были против неё.

Глава 9

Подсокольничек

Старый гусляр пел какую-то незнакомую Илье былину про Святогора-богатыря, что был так велик и так силён, что не держала его мать сыра земля, потому ездил он только по Святым горам. «Вот и меня мать сыра земля держать перестаёт!» — подумалось Илье, а кто-то из дружинников спросил:

   — Это здеся, что ли, Святогор-то ходил?

   — А где же ещё? — отмахнулись от него, как от назойливой мухи.

   — Да чего же в этих горах святого? — уже шёпотом спрашивал неугомонный. — Каменюки торчат повсюду, да и только!

   — А кто его знает, чего здеся есть! Идём как меж двух сосен — свезу белого не видно. Будто нас Змей Горыныч проглотил.

   — Да не поминай ты страхи к ночи.

   — Какие тут страхи? Мы уж и страх позабыли.

   — Дома-то у нас всё ровно да гладко, хошь — паши, хошь — скотину заводи, а здесь и земли-то нету, одни каменюки бесплодные.

   — Нашу-то земельку Богородица, сказывают, руками разгладила да в удел свой приготовила, чтобы христианам православным отдать на мирное житие, а здеся сатана камней наворочал да нагородил!

   — Будя вам болтать! Слушать не даёте! Брехуны! Илья, лёжа в шатре, слушал и разговоры, и гусляра, который пел, как лёг Святогор-богатырь во гроб каменный да и попросил своего друга-товарища крышкой его накрыть. Гроб великий стоял в горах, неизвестно для кого изготовленный. Туп крышка ко гробу и приросла.

   — Сбей крышку! — кричит из гроба Святогор.

Но после каждого удара гроб оковывается железным обручем, и Святогор в нём задыхается.

Говорил-то Святогор таковы слова: «Ты послушай-ко, крестовый мой брателько! Видно, мне-ка туто Бог и смерть судил». Тут Святогор и помирать он стал, Да пошла из него пена вон. Говорил Святогор да таково слово: «Ты послушай-ко, крестовый мой брателько! Да лижи ты возьми ведь пену мою, Дак ты будешь ездить по святым горам, А не будешь бояться ты богатырей, Никакого сшитого могучего богатыря!»

   — Ну дак взял он силу Святогорову? — спросил всё тот же неугомонный слушатель.

   — Стало быть, не взял! Сколь мы тута идём, а никоего Святогора не видывали!

   — А может, это и не Святые горы!

   — Дурачьё! — сказал гусляр.

   — Это всё в стародавние годы было. Теи храбры давно в камень обратилися. Видали, как тута с гор пена идёт?

   — Гдей-то?

   — Где вода с высот падает да в пену обращается! Вот она и есть — пена Святогорова!

   — Да у нас в котле так-то каша кипит, и она, что ли, сила Святогорова? — засмеялся какой-то гридень.

   — А что?! Не поешь — не повоюешь...

На белой стене шатра виднелись тени говоривших, освещаемые костром. Илья смотрел, как они ходят, то разрастаясь, то уменьшаясь, и угадывал: вот кашу с огня сняли, вот в кружок сели. Вот сняли шапки и шлемы. Взмахнули руками — перекрестились. Вот, сутулясь, понесли ложки ко ртам.

«Это христиане истинные! — думалось Илье. — Крестили-то их ещё детьми. Иных при рождении, а иных — в Киеве, когда крестились русы. Когда это было? Лет десять назад? Нет, одиннадцать!»

Он пересчитал все памятные ему события, и вышло — одиннадцать, и семь лет, как он осиротел.

Чтобы отогнать страшную картину, что стояла перед глазами его каждый вечер, — лежащая навзничь его Дарьюшка с малой струйкой крови в углу рта, — он встал, опустился на колени перед развёрнутым трёхстворчатым складнем и начал молиться. Только в молитве и в сражениях забывал он свою сердечную боль.

Русский корпус вышел из Сирии в Армению и теперь, поднимаясь всё выше и выше в горы, словно тянул за собою всю византийскую армию.

Илья понимал, что наступать нужно быстро, не отрываясь от противника, на плечах его, чтобы не подтянулись свежие мусульманские резервы и не подошли лучники.

Лучники были страшны тем, что действовали рассыпным строем, прятались за камнями, и выкурить их оттуда было очень тяжело. А стрелки были изрядные: в Сирии, в отборном отряде лучников, хвастали тем, что в глаз убивают слона.

Там Илья слышал песню, где говорилось, что в сражении при полководце Вагане армянские лучники уложили семьсот арабов, попадая им стрелами в глаза. Песня называлась «День окривения». С того дня прошло больше трёхсот лет, и теперь непонятно было, за кого сражаются не разучившиеся стрелять армянские лучники. Были они и в войске византийцев, были и у сирийцев, были и у арабов, которые ценили их за меткую стрельбу и старались не обращать внимания на то, что они — христиане.

Здесь, на Кавказе, вообще многое было непонятно киевской дружине.

Они дрались в чужих краях, среди чужих народов, в составе чужой армии. Они не были наёмниками, судьба их была ещё тяжелей — они были платой за помощь Византии Киеву. Прекрасно понимая, что их ждёт в случае пленения, русы дрались отчаянно и умело, мечтая вернуться на родину, до которой было очень далеко. Они сбивались в единый мощный кулак, понимая, что как ушли из Киева вместе, так только вместе и смогут вернуться.

Таких отрядов, как русский, в византийской армии было много. Были эфиопы, были армянские стрелки, были албанцы белые, или удины, как звали их мусульмане. Больше всего, конечно, было греков-ромеев. Они, прекрасно вооружённые, обученные, закалённые в боях с арабами, составляли ядро армии. Однако Византийская империя была так велика, что армии не хватало. Вот тогда и ложилась главная тяжесть на плечи союзников.

Им доставались и ловушки, и засады, и камнепады, и внезапно открывавшиеся пропасти... Все стрелы, прилетевшие неизвестно откуда, все удары ножами в спину и страшные муки, если кто-нибудь попадал в плен. Поэтому русский корпус как о счастье мечтал о столкновении с противником лицом к лицу. И если такое случалось, всегда выходил победителем. Такая ненависть к невидимому коварному врагу была в каждом воине, что один стоил сотни. Оторванные от своей земли, славяне-русы дрались с исступлением раненых зверей. Никто не ведал, когда они уйдут назад, в Киев... И ничего не было у них, кроме веры в то, что тяжкий крест свой они несут во имя Христа.

Только это позволяло им сохранять человеческое достоинство и видеть цель в этом походе: население тех мест, где они воевали, было христианским, а дрались они с арабами, которые несли в места сии ислам.

* * *

Поэтому клич «За Господа нашего и Спаса Иисуса Христа! За веру православную!» взмётывался над рядами славян-русов, шедших на пролом любой вражеской армии, любого укрепления.

Но чем дальше входили в горы дружины киевлян, армян и греков, тем труднее было проламываться через заваленные ущелья, через перекопанные рвами дороги, где за каждым поворотом был воин врага, откуда летели камни и стрелы...

   — Так не пройдём, — сказал Илья. — Кладём, кладём храбров, а противника нет! Надобно его как-то выманить!

Излюбленной тактикой арабов было: растянуть порядки противника в длинную колонну, оторвать тяжёлую конницу и обрушиться на неё лавиной лёгкой кавалерии. Взятая в кольцо, тяжёлая конница не могла помочь пехоте, а та не выдерживала натиска летящих во весь опор коней, ломала ряды и показывала врагу спину, и тогда — смерть.

Так погибли многие греческие полки, так погибли и навербованные в Сирии копты, так погибали иберы и албанцы. Только русы выдерживали удар. Вбив в землю свои каплевидные щиты, они выставляли из-за них длинные копья и сажали на сулицы первый ряд всадников. А когда сходились в тесном бою, тут уж их, воевавших второй десяток лет, сломить было невозможно. Потому и не было последнее время стычек, что арабы брали русов на измор. Растягивались по ущельям, выматывали, выбивали воевод и вожей.

Денно и нощно, в трудах и молитвах, Илья думал, как переломить навязанную арабами тактику. Как заставить их налететь и разбиться о стену славянских щитов?

Армяне-перебежчики сообщили, что к арабам пришёл какой-то новый конный отряд гулямов. Что он состоит из отборных воинов, не знающих страха и жалости.

   — Они не грабят и не насилуют, — говорили немногие уцелевшие от резни. — Они только молятся и вырезают христиан.

   — Это какие-то особые воины. Они не похожи на арабов... Но они много страшнее арабов. Они налегают неожиданно, как снежная лавина, и вырезают всех — женщин, стариков, детей... Они не берут пленных, и даже не угоняют рабов, и не обращают захваченных в ислам. Они только убивают. Перед боем они молятся и наступают с криком: «Смерть неверным!» Отличить их легко: они в чёрных бурнусах, с завязанными лицами.

   — Новый отряд? — спросил Илья.

   — Точно ли они с нами николи не ратились?

   — Навроде нет, — сказали славяне, ходившие в разведку. — Вовсе какие-то незнаемые. И воевода у них, сказывают, молодой, годов двадцати.

   — Как зовут?

   — Сын Сокола.

   — Слава богу, — сказал Илья, — пришли вои, нас не? ведавшие. Вот тут они и попались.

Он приказал выдвинуться утром вперёд отряду лёгкой кавалерии коптов.

   — Пойдёте до арабов! Как доскачете — поворачивайте назад и тащите их за собой... За собой!

С полночи отряд пошёл в сторону врага. Неслышно ступая, по всем высотам разобрались армянские лучники, забравшие с собою весь запас стрел. Вослед за коптами Илья повёл византийцев. Когорты ромеев двигались, держа интервалы, как предписывал устав великого Вилизария. Но было новым то, что Илья-воевода не приближал их к врагу, а заставлял скрытно разместиться обочь дороги. Причём ставили отряды вполоборота к врагу, лицом к дороге. Византийские командиры поняли манёвр, придуманный Ильёй, и ревностно принялись маскировать своих бойцов.

Илья вернулся к русскому корпусу и приказал выдвинуть перед строем обоз, выставить рогатки, а между телегами поставить отборных копьеносцев. В горном ущелье далеко было слышно, как в лагере мусульман кричат муэдзины, призывая к молитве. Вершины гор уже порозовели, а здесь, в ущелье, было темно, холодно и сыро от поднявшегося тумана, что плыл по реке, вдоль которой шла дорога. «Только бы погнались за конницей!» — шептал Илья.

Изготовившихся к бою ратников обходили священники, давали приложиться к кресту.

Илья слез с Бурушки, снаряженного в тяжёлый конный доспех, пал на колени перед монахом, приложился к тяжёлому мощевику. Поднялся в седло, надел шелом, опустил личину.

Он скорее почувствовал, чем услышал, нарастающий гул от сотен копыт.

   — Началось! — сказал он, оборачиваясь к замершим в строю воинам. — С нами крестная сила!

Гул нарастал. В конце ущелья показались группы всадников, которые, казалось, убегают в полной панике. Они мчались прямо на ряды русского корпуса.

   — Разомкни возы! — крикнули воеводы, и храбры, надсаживаясь, растянули возы и открыли проходы для отступающих. Первые всадники промчались в них и, выскочив за ряды пехоты, стали осаживать коней и перестраиваться для атаки.

   — Сомкнись! — прорычал Илья, видя, как в ширину всей дороги, выставив бамбуковые пики, летит лавина всадников в чёрных бурнусах.

Возы за первым рядом тяжеловооружённых пехотинцев сомкнулись, и на них тут же вскарабкались лучники.

   — Упрись! — прокричали воеводы, и десятки русов, пав на одно колено, упёрли в землю длинные копья. Мгновенно ряд алых щитов превратился в стальную щётку:

Илья вытащил меч и взмахнул им. Тучи стрел полетели на атакующих. Кони и всадники, переворачиваясь через головы, покатились в реку.

Но инерция наступления была так велика и лавина была столь многочисленна, что не замедлила скачки.

Сотни всадников продолжали бешеный бег, пока не вылетели на поле перед пехотинцами, где были вбиты, с наклоном в их сторону, самшитовые короткие колышки. Это немудрое укрепление калечило коней наступавших, но было безопасно для тех, кто оборонялся и решился бы контратаковать. Кони контратакующих наступали бы не на заточенный конец колышка, а на его тело и обламывали бы сто или прижимали к земле, не повредив копыт.

Илья взмахнул мечом второй раз, и прямо перед атакующими появились тонкие железные цепи, через которые кубарем покатились кони. Но первые всадники успели послать коней и перескочили заграждение. Вопль «Алла!» заглушил все команды и крики.

Со всего маху конный смерч ударился в русские деревянные щиты. С глухим стуком вонзились и завязли в них бамбуковые копья. Вал наступающих остановился, заклубился перед пехотой, как стремительный поток, ударившийся в плотину.

Однако опытные арабские кавалеристы мгновенно бросили свои копья, не пытаясь их вытаскивать из щитов. Копья на длинных древках стали, подобно рычагам, собственным весом выворачивать из земли вбитые острым концом щиты, открывая воинов. Если бы пехотинцы первого ряда не были закованы в доспехи — все бы полегли под булатными саблями арабов.

Но русы ждали такого поворота событий. Они шагнули вперёд прямо по упавшим щитам и, взявши в руки по два меча, кинулись, прямо под копыта коней.

Никогда никакое умение не спасёт всадника, ежели попадает он в гущу пехоты и теряет инерцию удара! Ему нужны оруженосцы, ему нужны пешцы, которые бы своими телами, доспехами и мечами прикрыли его со всех сторон, не дали стащить с коня или повалить вместе с конём. Ежели пехоты нет — нужно отходить.

Что-то отчаянно прокричали арабские командиры, и, вздыбив коней, лавина попыталась повернуть обратно. Но с флангов из-за горы, перейдя вброд мелководную горную реку, ударила тяжёлая, закованная в железо кавалерия русского корпуса. Дорвались до врага, который был неуловим на быстрых своих конях! И уж тут пошли мечи махать со всего плеча! Скоротечен и кровав конный бой. Но здесь рубились долго. Неповоротливые, тяжеловооружённые всадники давили врага тяжестью своих доспехов, силою страшных ударов длинных мечей. Арабы падали рядами, потому что главное их достоинство — скорость и манёвренность — применить было невозможно. Русы взяли их в тесный бой.

Положение чуть исправила подоспевшая арабская пехота, но отборные бегуны выдохлись, пока добежали до окружённой кавалерии. Плечо в плечо арабы-пешцы проломились ко всадникам и продавили в сече коридор, по которому пошли конники в отход. Тут и сработала уловка Ильи.

Как рыба, попавшая в плетёный вентерь, не может выйти обратно, так и арабское войско повсюду натыкалось на копья ромейских когорт, ополчившихся против них по всему пути, где промчались арабы, их не заметив. Теперь они расплачивались за горячность и неосмотрительность своего удара.

К исходной точке атаки, туда, где оставался лагерь и обоз арабов, не доскакал и не добежал никто. Пленных брали десятками. И хоть те дрались ножами до последнего, а всё же побрали их чуть не полк.

* * *

Пленных согнали в хорошо просматриваемое место под нависшей скалой. Приставили опытную и сильную стражу — понимали: попались в плен не дети-небывальцы, а закалённые бойцы, воевавшие не один год.

   — Во каки волки сидят! — сказал воевода Стемид, в крещении Степан, Илье, когда они обходили поле боя и подсчитывали потери.

Пленные очень разнились между собой. В белых бурнусах и кожаных панцирях были привычные русам воины, а вот тех, что были в чёрных одеждах и чёрных плащах, они прежде никогда не видывали.

   — Давай-ко поближе их разглядим, — предложил воевода. — Это какие-то вовсе нами не виданные.

Чёрные воины были все ранены, и если их однополчане-арабы и иные мусульмане с благодарностью принимали пищу и помощь — эти отказывались и от пищи, и от воды, и от перевязок, помогали друг другу сами. Когда пришло время молитвы, они все, превозмогая боль в ранах, стали на колени лицом к Мекке.

Илья разглядел у них на бурнусах и папахах знаки хаджа — все побывали в святых для мусульман местах, совершая паломничество.

   — Это, брат, вои непростые, — сказал Илья, разглядывая их со вниманием. — Это какие-то особенные — лучшие, должно быть, у арабов.

   — Что ж они так оплошились? — засмеялся щербатый славянин, что стоял в охране.

   — Чего на войне не бывает! — ответил Илья.

   — Наш Бог ихнего завсегда бьёт!

   — Как был ты язычник, — улыбнулся Илья, — так и остался. Бог-то един!

   — Кто его знает, — не сробел парень. — Вот помрём — всё знать будем.

   — Это верно, — согласился Илья.

   — Ты близко-то к ним не подступай! — сказал Илье воевода. — Ещё кинутся. Ишь как глазами зыркают!

   — Это на Илью Иваныча? — засмеялся охранник. — Где кинутся, там и останутся.

Муромец бесстрашно шагал среди сидящих рядами пленных, словно его тянуло что-то, словно что-то давно потерянное отыскивал. Чуть в стороне сидела кучка воинов в одеждах из дорогой чёрной ткани, но в центре этой горстки бойцов был один, одетый почти нищенски.

Илья подошёл ближе.

   — Илья Иваныч! — закричал прискакавший из разведки конник. — Арабы все ушли! Победа!

   — Победа! Победа! — пронеслось среди отдыхающих, не снявши доспехи, воев русского корпуса, дале пронеслось по рядам византийцев. С гор спускались армянские лучники. Загудели дудки, забил барабан, и, обнявшись, пошли плясать воины в белых кожаных штанах с чёрными рисунками, в меховых шапках...

   — «Победа!» Кому победа? — спросил, усмехаясь, Илья Степана. — Нам, что ли? Армянам, что ли? Царьграду победа! А эти как под арабами, так под Царьградом гнуть шею обречены...

Степан только вздохнул.

Илья, вдруг повернувшись к тому, что сидел в окружении избранных бойцов, наклонился через их головы.

   — А ведь ты меня понимаешь... — сказал он. — А? Это ты — Сын Сокола?

Кошкой бросился сидевший на земле в горло Муромца. И даже он, Илья, боец несравненный, не знавший поражений, такого не ожидал и рухнул навзничь. Нападавший умело перехватил Илье горло и давил, стараясь переломить, сдвинуть кольца пищевода, лишить упавшего Илью дыхания.

Илья успел прижать подбородок к груди, и стальные пальцы нападавшего скользили по его бороде, не в силах охватить мощную шею борца, защищённую ещё воротом высокого стёганого зипуна, что надевался под кольчугу. Отовсюду бежали воины, били кистенями по головам пытавшихся подняться пленных, держали их, как собак бешеных, остриями копий.

   — Сидеть! Сидеть!

Невольно вокруг боровшихся образовался круг. Илья страшным усилием оттянул руки противника от горла и открыл глаза. Прямо ему в душу глядели синие, налитые ненавистью глаза нападавшего. Он был молод, но рваный шрам шёл у него от виска до подбородка по бритой щеке — видать, в яростных сечах побывал этот воин. Бурнус свалился с его головы, и светлые кудри рассыпались по плечам.

   — Эва! — прохрипел Илья. — Здоров ты, парень, а всё ж бороться не умеешь. — И, отдыхая, удерживая запястья противника, сказал: — Вот ужо я тя поучу.

Мгновенно обвив ногою ногу лежащего сверху и перехватив левой рукою плечо, он крякнул и, как деревянную колоду, на которой учили его бороться ещё там, в Карачарове, дед и отец, перевернул нападавшего. Тот выгнулся дугой, но Илья, севший всей тяжестью на него, придавил к земле.

   — А душить, милай, надоть так! — сказал он без всякой злобы, показывая приём и не собираясь убивать побеждённого. — Вот-та куды руку кладёшь. Да и давишь либо локтем, либо воротом.

Побеждённый глядел, не отводя взгляда, прямо в глаза воеводе, и не было в его синих глазах страха, а только ненависть. Он не собирался просить пощады.

   — Эва ты какой упорный! — сказал Илья, испытывая уважение к этому молодому бойцу изрядной храбрости. — А вота сейчас ты у меня по-другому споёшь...

Легко, как тонкую ткань, он рванул с груди поверженного кольчугу и нательную рубаху, с тем чтобы лоскутом придавить шею. Под восторженный вздох толпящихся вокруг воинов кольчуга лопнула, как сгнившая сеть. И тут Илья увидел на обнажившейся, вздутой в страшном напряжении борьбы груди противника свой родовой знак — им самим когда-то выжженный крест-аджи.

   — Сынок! — закричал он так страшно, что те, кто толпился поодаль и не видел, что творится в центре крута, решили, что он убит, и выхватили мечи.

Но Илья вскочил, нечеловеческим усилием поднял и поставил на ноги вдруг обмякшего противника.

   — Сынок! Сынок! — шептал он, целуя и обнимая его. — Подсокольничек! Жаль моя! Отрада моя! Кровиночка моя! Откуда у тебя знак этот?

   — Бабка говорила — отец выжег, — чисто по-славянски ответил белокурый мусульманин.

   — Я! Я! — обливаясь слезами, кричал, весь дрожа, Илья. — Я твой отец! У меня тебя украли да в рабство продали!

   — Я не раб, — тихо ответил Подсокольничек. — Не раб.

   — Где мать твоя? — спросил Илья, тряся, как тряпичную куклу, сына. — Где бабушка?

   — Она умерла. Давно, — нехотя отвечал сын.

   — Ничего не говорила она тебе, откуда ты, чей ты? — спрашивал Илья.

   — Я — сын Аллаха! — ответил Подсокольничек.

   — Это пройдёт! Пройдёт... — шептал Илья, оглаживая своего ребёнка по золотым волосам, по плечам. — Это пройдёт! Голубчик мой! Ай тебе бабка не сказывала, какого ты рода?

   — Я от рода чёрных клобуков! Из земли Каса.

   — Верно! Верно, бедный ты мой! А матушка твоя — славянка от племени вятичей. А крещён ты в Муроме...

Весть о том, что Илья сына отыскал, мигом облетела войска. Военачальники византийские, армянские, копты приходили в шатёр Ильи с поздравлениями и только головами качали да языками цокали, глядя на Илью и Подсокольничка, сидевших рядом.

Они были очень похожи теперь, когда стянули пропитанные кровью доспехи и стоявшие колом от соли армяки и рубахи. Омылись, расчесали кудри, стали совсем схожи.

Сходства добавляли не только огромные одинаковой синевы глаза, но и то, что прежде чернокудрявый Илья нынче был бел как лунь, как снега на сияющих вдали горных вершинах, на голове Арарата, где, сказывают, причалил свой корабль праотец Ной.

   — Видишь, Илья, какой Господь дал тебе подарок за службу и победу, — сказал командир всей византийской армии, когда приехал поздравлять воеводу Илью Муровлянина с присоединением Сирии и Армении к Византийской империи. — Весть о происшедшем я уже отправил в Константинополь. Думаю, что не только подвиги твои, но и обретение сына найдут достойное понимание при императорском дворе. Рассчитывай, что будешь награждён хорошим поместьем где-нибудь на благословенном острове в Эгейском море.

   — Да, история удивление порождает. Это напоминает историю Одиссея и Телемаха! — качали коротко стриженными головами византийские офицеры — командиры конных и пеших полков.

   — На что нам остров? — говорил, сидя с сыном рядом, Илья. — Мы домой, в Киев, поедем! Домой! Там у нас держава наша. А бог даст, и Карачаров навестим... Есть ведь он! И Муром — есть! А у нас дорога теперь прямая — через горы, мимо Тьмутаракани, а уж там рукой подать — по Днепру вверх, и дома. Там нас князь дожидается...

Византийцы не перебивали расчувствовавшегося Илью, но воеводы русские примечали, что на уме у них другое. Непросто будет русскому корпусу окончить свою службу империи и вырваться из удушающих объятий Византии, чтобы уйти на Русь.

Примечали воеводы и другое: красивый, похожий на отца Подсокольничек, так похожий, будто это молодой Илья сидел рядом со своим отцом, был истым мусульманином. Он не снял шапку за трапезой, а когда послышался среди пленных голос муэдзина, призывавшего на вечерний намаз, словно перестал слышать и видеть, что происходит среди однополчан отца. Повернувшись лицом в сторону Мекки, он прикрыл глаза и чуть покачивался в такт читаемой про себя молитве.

Илья тоже это видел и утешал себя: «Пройдёт! Опомнится...»

Когда разошлись воеводы и гости из других войск, когда остались отец и сын вдвоём, Илья не мог налюбоваться на обретённого Подсокольничка.

   — Это чудо! Чудо Господь явил.

Он рассказывал о себе. О том, как был в немощи, как исцелили его монахи — калики перехожие, как пошёл на службу к Владимиру киевскому и послужил много крещению Руси...

   — Мать жива? — только и спросил Подсокольничек.

И вновь Илья долго рассказывал, как жили они в Киеве и как бился он с печенегами, а потом пошёл на византийскую службу... О чём при этом думал Подсокольничек, было непонятно: молчал он, глядя куда-то, словно сквозь стены шатра.

   — Где сестра? — спросил он, хотя догадаться можно было, что сестры нет на свете.

И долгий горький рассказ Ильи перебил только одним замечанием:

   — У неё в ушах серьги были с голубыми бусинками. Она меня на закорках носила, а я их трогал губами, да чуть и не откусил.

   — Верно! Верно! — обрадовался Илья. — Тебе четыре годочка было! Уж мы как испугались! Откусил ведь бусинку, да чуть не проглотил. А кто её знал, как она в животике твоём отзовётся, бирюза, — ведь ею хворь всякую лечат, а ты — махонький... Верно!

Он словно цеплялся за соломинку воспоминаний, переброшенную из прошлого в нынешний день. Но сын опять замолчал и замкнулся, уставясь в полотняную стену шатра.

Илья расспрашивал Подсокольничка о его житьё-бытьё. Но тот отвечал неохотно. Как их взяли, не помнил. Помнил, что долго шли и ехали на ладьях и бабушка держала его на руках. Потом помнил виноград и белые хоромы, где поселили их: женщин — отдельно, детей — отдельно. Помнил, как богатый бездетный мусульманский военачальник взял ею в дом и полюбил как сына.

Помнил, как страшно плакала прибежавшая к ним во двор чёрная старуха, в которой он узнал бабушку, когда рассказали ей, что Подсокольничек обрезан и стал мусульманином.

Добрый хозяин Подсокольничка купил его бабушку и сделал служанкой у внука, правильно рассудив, что вернее и надёжнее служанки не будет. А того, что она воспитает его врагом ислама, не боялся! Подсокольничек считал его отцом и любил, а позднее стал ценить за ум, знатность и богатство.

Второй отец Подсокольничка был очень набожным и, когда на него обрушились несчастья, не возроптал против Аллаха, не усомнился в благости его. Сетовал только, что Подсокольничку придётся испытать много трудностей, прежде чем он станет славен в мусульманском обществе.

Двенадцати лет от роду сын Муромца стал служить. Поскольку он был грамотен и хорошо считал, его быстро выделили из среды других мальчиков и отправили учиться сначала в Багдад, а затем в Кордову. Семнадцати лет он вступил на воинскую службу. Громадная физическая сила, доставшаяся ему в наследство от отца, здоровье, доставшееся от предков, ясный ум и доброе сердце сыскали ему много друзей...

К этой поре немилость, в которой был его приёмный отец, окончилась, и Подсокольничек сразу занял место в арабской армии. К двадцати годам он был уже опытным воином и командиром отдельного отряда самых отважных бойцов.

С русами он сталкивался не единожды, но никогда даже подумать не мог, что их воевода — Илья-гяур — его отец.

Доказательств было достаточно: на груди отца был точно такой же крест-аджи, что и у Подсокольничка, у них были общие воспоминания; из того немногого, что рассказывала ему бабушка Салтыриха, как звали её по имени хозяина, всё совпадало с тем, что говорил Илья! Да и похожи они были так, что видевшие их только головами качали: «Надо же! Ну просто один человек, только на разном возрасте!»

Вновь обретённый отец таскал его повсюду за собой, гордясь и радуясь найденному сыну. Но Подсокольничек, спавший с ним в одном шатре, сидевший с ним за одним столом, ездивший стремя в стремя, понимал, что приобрёл очень мало, а потерял — всё!

Человек, который плакал от умиления, глядя на него, целовал и с гордостью показывал воинам, был для Подсокольничка прежде всего врагом, гяуром.

Той силой, которая не позволяла благородному учению ислама завоевать мир.

Но если к нему он испытывал всё же некоторую теплоту, не сравнимую со жгучей любовью к названому отцу — вельможе Салтырю, который там, за горами, в благословенном Багдаде, ждал его среди садов и фонтанов, среди мудрых арабских книг, среди радостей и удовольствий, которыми развлекались благородные арабы, считавшие его, Подсокольничка, братом, то новый народ, к которому, оказывается, он принадлежал, вызывал у Подсокольничка отвращение.

Заросшие нечёсаными бородами, вшивые и грязные, провонявшие овечьей шерстью и дымом костров, изрубленные и щербатые, они более всего напоминали взбесившихся рабов, а не войско, которым командовал Подсокольничек.

Да и они не скрывали злых взглядов, которыми провожали его, когда он ехал рядом с Ильёй через их полки. Он понимал: как они для него навсегда останутся неверными, гяурами, подобными скоту, так и он для них всегда будет врагом. И даже если он сделает над собою усилие и, как велит отец, поступит на службу в русский корпус, никогда он не обретёт таких друзей, как там, в Багдаде.

Были и другие взгляды, которые ловил на себе Подсокольничек.

Громадное число пленных мусульман, содержащихся в самом скотском состоянии в ожидании прихода византийских работорговцев и отправки в тыл, считали его предателем. Они умирали от гниющих ран, от стремительно распространявшихся болезней, но не предавали ислам, не переходили на сторону врага...

Подсокольничек, как мог, пытался облегчить их участь. Он приносил им хлеб, приказывал поить свежей водой, перевязывать. Но они, умиравшие от голода, швыряли ему хлеб в лицо и лили на землю воду, а те, кто, умирая, уже ничего не боялся, плевали ему вслед. А он — гордился ими! Ими — сынами Аллаха, покорившими полвселенной: от границ, где сидели в горах дикие испанцы, до гор Кавказских, где были такие же дикари, поклоняющиеся пророку Исе, распятому на горе Голгофе.

Они были его братьями, и неважно, какая мать родила его. Гаремы мусульман полнятся женщинами из самых разных краёв и концов света, но все они рождают мусульман! У него самого было семь жён, одна из которых была китаянка, а две — откуда-то из Европы. И от всего этого он должен был отказаться, чтобы следовать за явившимся откуда-то гяуром в дикие края, где необрезанные жрут жирную свинину и пьют вино вопреки заветам Мохаммеда и становятся подобны накурившимся гашиша или безумным, блюющим, как издыхающие собаки. Да и эти скоты никогда не признают меня своим.

Он всматривался в черты лица спящего Ильи и думал о том, догадывается ли этот в общем, наверное, неплохой человек и храбрый воин, что происходит в душе его найденного сына? Понимает ли он, что сделал его самым одиноким человеком в мире, лишив его не только своего народа, страны, положения, но даже Бога, предлагая взамен свою отцовскую любовь, о которой Подсокольничек не просил и которая была ему не нужна...

Он тосковал по вельможе Салтырю. Мучась бессонными ночами, он вспоминал их долгие беседы, путешествия, пленительные охоты в пустыне... И ему хотелось закричать через эти страшные чужие горы: «Отец! Скажи, что мне делать?»

Особенно тоскливо становилось Подсокольничку, когда пять раз в день он слышал призыв муэдзина к молитве.

Он привык в такие минуты становиться на старый, истёртый коленями зелёный коврик и в едином дыхании со всем мусульманским народом припадать к милосердным стопам Аллаха, от которых теперь отторгнут, потому что гяуры молились по-другому, и под пристальным взглядом Ильи он не мог преклонить колена, как следует правоверному мусульманину. Старик, как называл про себя Илью Подсокольничек, был набожен. Он постоянно молился, крестил на ночь Подсокольничка, точно он был ребёнок, забывая при этом, что мусульманин после этого считает себя осквернённым, и, только снисходя к той любви, которой искрился Старик, Подсокольничек терпел святотатство.

Но Старик начинал раздражать его. Он устал от опеки, он устал от бесконечной вереницы людей, которым вновь и вновь показывали его — известного, заслуженного воина, как новорождённого младенца.

   — Я истреблял их тысячами! — шептал он по-арабски, на том сладком языке, который способен выразить самые нежные и самые грозные чувства, пренебрегая языком славян, которому по настоянию Салтыря выучила его родная бабушка.

Иногда ему становилось жаль Старика, который превратился из грозного и могучего воителя в курицу-наседку, которая хлопочет над своим цыплёнком. Подсокольничек, воспитанный в духе ислама, считал неверных, в том числе и Муромца, в лучшем случае несчастными детьми, которых нужно, всё равно каким способом, приводить к вере в истинного бога. Как-то они не то чтобы поспорили с Ильёй, а почувствовали, что взгляды их противоположны.

   — Приневоливать никого нельзя, — сказал Илья. — Дитя не может знать, что ему во благо. — Вы же крестите младенцев.

   — Мы крестим детей, чтобы очистить их от грехов родителей, а путь свой пред Господом выбирает каждый сам. И отвечать будет за дела собственные...

Подсокольничек не стал возражать. Об этом сто раз говорили и спорили они в Багдаде и в Дамаске, там, где он учился.

Он выбрал учение сынов ислама, в котором говорилось, что смерть во имя Пророка сразу избавляет от Страшного суда и от всех грехов. Поэтому, собрав вокруг себя таких же убеждённых мусульман, он и возглавил отряд, не знавший поражений.

Но этот Старик победил их. Причём победил не силой, а прекрасно разработанным тактическим манёвром. И это была не просто победа в битве, это была победа в войне... Значит, всё дело в нём.

Подсокольничек не мог спать ночами. От него ничего не скрывалось, и он знал все донесения разведчиков. Арабы ушли из Армении, армянские войска сдались византийцам. Огромный кусок Кавказа вошёл в состав Византийской империи. И всё это — заслуга Старика, который безмятежно спит, помолившись и помахав перед собою рукой, чертя крест... Странный и нелепый жест.

«Аллах испытывает меня! — думал Подсокольничек, слушая дыхание Ильи. — Не я ли учил, что ради славы Аллаха, ради воли его следует жертвовать всем?.. Этот человек называет себя моим отцом, но он гяур, он лишил меня всего: родины, славы, друзей, он хочет увести меня в свою землю... Раб дорожит жизнью и готов жертвовать ради неё чем угодно, терпеть любые унижения, лишь бы жить! Человек благородной крови не дорожит жизнью ни своей, ни чужой, пусть это будет жизнь человека, который когда-то породил его на свет...»

Он думал так не единожды, и, когда услышал, что завтра поутру византийская армия и русский корпус выходят из лагеря, чтобы следовать через Кавказский хребет в Крым, то есть навсегда увести его, лишить даже надежды на возвращение, он решился.

Он долго лежал с открытыми глазами, думая о том, что совершил страшный грех перед Аллахом — проиграл сражение, погубил лучших воинов и потерял часть арабских завоеваний. Он должен искупить вину. Он должен убить этого Старика, чьей волей и воинским талантом были разбиты мусульмане.

Неслышно поднявшись, он взял длинный стилет, которым византийцы добивали врагов, протыкая им щели доспехов. Перехватил поудобнее и подошёл к спящему Илье.

Старик лежал, широко раскинув руки и улыбаясь во сне. Подсокольничек вглядывался в его лицо, и оно казалось ему своим собственным, только состарившимся. Тот же нос, те же дуги бровей... Мысленно он выбрал место на шее, куда вонзить нож, чтобы умирающий не закричал.

Илья лежал под иконой какого-то святого. Там висела лампада и чуть теплился огонёк. Он мерцал, и святой на иконе, казалось, смотрел широко открытыми глазами на всё, что происходило в шатре.

   — Прости, отец! — прошептал Подсокольничек и взмахнул ножом.

Но в этот момент резкий порыв ветра распахнул полог у входа. Из качнувшейся лампады прямо на лицо Ильи брызнуло масло. Он вздрогнул и открыл глаза...

Подсокольничек, зажмурившись, ударил в горло.

   — Сынок! — страшно вскрикнул Старик. — Сынок.

Подсокольничек открыл глаза и увидел, что Старик успел закрыть горло рукой и теперь стилет торчит в кисти. Он выдернул нож и взмахнул им второй раз, но вбежавший стражник ударил его копьём в спину, и тут же несколько копий вбежавших дружинников ударили его сзади под рёбра. Он выронил кинжал и, взмахнув руками, упал в объятия отца...

* * *

Похоронив сына, Илья перестал говорить совсем. И так-то был не речист, а теперь и вовсе замкнул уста.

Молча ехал он перед дружиною, пересекая Кавказские горы, поднимаясь всё выше и выше, а затем спускаясь узкими ущельями в долины. Он молчал на остановках и только по воскресным дням молча выстаивал походную службу и причащался. Священник, молодой болгарин, даже не решался исповедовать его. Он только читал покаянную молитву, а Илья кивал при упоминании всех грехов.

Ему не докучали беседою ни воеводы, ни гридни, ни бояре...

Словно все приняли вместе с ним обет молчания, который Илья нарушил дважды. Первый раз, когда приказал отпустить всех пленных без выкупа.

И второй — когда, пройдя Тьмутаракань, на вопрос византийцев, почему русская дружина не грузится на суда, чтобы плыть в Херсонес, коротко ответил: — Мы идём в Киев.

Выезжат стары казак на поле на чистое, Он на то жа на раздольице на широкое; Он завидел молодца во чистом поли. Заревел-тo стары казак по-звериному, Засвистел-то стары казак по-соловьиному, А зашипел-тo стары казак по-змеинаму. Кабы едет молодец-от, не оглянется. А говорыт молодец-от таковы слова: «А уж вы ой ecu, мои вы два серы волка, Два серы мои волка да серы выжлоки! Побегите вы-ко тепере во темны леса, А тепере мне-ка не до вас стало: Как наехал на меня супостат велик, Супостат-де велик дак добрый молодец. А уж ты ой ecи, мой да млад ясен сокол! Уж ты ой ecи, мой да млад бел кречет! Полетите-ко теперь во темны леса, А теперь мне-ка не до вас стало». А как не две горы вместе сотолкалося, Не две тучи вместе сокаталося, — А как съезжаются стары казак с Подсокольником. А они билися палочками буёвыми: А рукояточки у палочек отвернулися; Они тем боем друг дружку не ранили. А они съезжаются, ребятушки, во второй након, Они секлися сабельками вострыми: И у них востры ти сабельки исщербалися; А они тем боем друг дружку не ранили. А съезжаются ребятушки по третий раз, А кололися копьями-де вострыми (Долгомерные ратовища по семь сажон): По насадочкам копьица свернулися; Они тем боем друг дружку не ранили. А соскочили ребятушки со добрых коней, А схватилися плотным боем, рукопашкою. А кабы борются удалы да добрые молодцы: А Подсокольничек кричит, да мать-земля дрожит; А старый казак скричит, да лесы ломятся. А как по счастъииу было да Подсокольника, По злочастьицу было Ильи Муромца: А как-де правая рука да приокомбала, А как-де левая нога его приокользела, А как падал стары казак на сыру землю. Ещё сплыл-тo Подсокольничек на белы груди; Он не спрашивал ни роду и ни племени, Он не спрашивал отечество-молодечество; Он расстёгивал латы его кольчужные, Он вымал из нагалища чинжалый нож; Он хочет пороть его белы груди, Он и хочет смотреть дакретиво сердцо. И ещё тут-то стары казак возмолится: «Уж ты, Спас, Спас многамилоопив, Пресвята ты Мати Божия, Богородица! Как стоял я за веру христианскую, И стоял я за церкви за Божии, И стоял я за честные монастыри». У стары казака силы вдвое прибыло. Он смахнул Подсокольника со белых грудей, А он сплыл Подсокольнику на белы груди; А он расстёгивал латы его кольчужные, Он вымал из нагалища чинжалый нож; Он и хочет пороть его белы груди, Он и хочет смотреть и ретиво сердцо. А еща сам старой что-то прираздумался: «А не спросил я ни роду и ни племени, Не спросил я отечество-молодечество». А говорыт-то старый казак таковы слова: «А уж ты ой еси, удалый добрый молодец! Ещё коего города, ты коей земли?» Отвечает удаленький добрый молодец: «Я от моря-моря, я от синего, От того же от камешка от латыря, А я от той же бабы да от Салыгорки; Уж я ездил удалый да добрый молодец; Еща есть я ей сын да Подсокольничек, По всему я свету есть наездничек». А вставает стары казак на резвы ноги, Становит Подсокольника на резвы ноги, А целует в уста его сахарнью; А называт Подсокольника своим сыном, Называт-то своим сыном любимыим. Говорила Подсокольнику матушка родимая: «Не дошедши до старого, слезывай с коня, Слезывай-де с коня да низко кланяйся». А и побратался стары казак со своим сыном. А поехал старый казак во чисто папе Он во тонкий шатёр да бел полотняный. А и спит-де стары казак он ведь суточки, А спит-де стары казак он двое суточки. Ещё это Подсокольнику за беду стало, За великую досадушку показалося: «Я стару казаку так унижался же». Поехал Подсокольничек ко белу шатру: «А старого казака а Илью Муромца Ещё прямо его я копьём сколю». А и приехал Подсокольничек ко белу шатру; Он и ткнул-де стары казака дак во белы груди. У стара казака было на белых грудях Ещё чуден крест был Господен, Немал, не велик, дак полтора пуда: А скользёнуло копьё Подсокольника. Ото сну тут старой казак пробуждается; А он схватил Подсокольника во белы руки; Вышибал он выше лесу стоячего, Ниже облака он ходячего. Еща падал Подсокольничек на сыру: землю, И разбился Подсокольничек во крошечки. Ещё тут Подсокольничку славы поют, А славы-де поют да старину скажут.

Глава 10

Возвращение

Степями шли трудно — наскакивали печенеги и ещё какие-то новые кочевники, вовсе Ильёй незнаемые прежде, но тоже языка тюркского. Стычки были кратковременными и не унесли ни одного дружинника, но двигаться пришлось в большом напряжении. Спасибо, Мстислав тьмутараканский вожей прислал, провианта...

До Днепра дотянули, ни одного больного или отсталого не бросили. А уж по Днепру весть в Киев подали — дружина из Царьграда, из мест неведомых возвращается. От дружины, правда, оставалось меньше четверти. Однако шли с гордо поднятыми головами, шли, как и положено победителям, покорившим Сицилию, Сирию и Армению.

Киев так их и встречал.

К переправе приехал сам князь Владимир со всем двором, всей думой и всеми воеводами, кои были не в разъездах.

   — Киева — не узнать! — ахали и утирали слёзы дружинники, воевавшие в дальних краях почти десять лет. Те, кто пополнил дружину русскую в Византии позже, тоже видели много перемен. Город несказанно разросся, но главное — поднимались над стенами его купола православных церквей, на которые с великим облегчением и счастьем благополучного возвращения крестились дружинники.

   — Смотрите! — говорили другие. — Почти все княжичи здесь.

И точно: на противоположном берегу Днепра, под кручею, в толпе придворных Владимира видны были алые княжеские шапки Владимировых сыновей.

   — Вона как нас встречают! — радовались простодушные воины.

«Неспроста они здесь, да и не нас они встречать собрались», — подумал Илья.

Всё разрешилось, когда после приветствия князя постаревшего, тронутого сединой, кинулся к Илье Добрыня — старик стариком.

   — Здравствуй, Добрынюшка-креститель! — пошутил Илья, обнимая не скрывавшего радостных слёз старика.

   — Ты уж скажешь — «креститель»! — отмахивался старый воевода.

   — Истинно так, — говорил Илья. — К нам гусляры приходили, пели былину про тебя, как ты Змея на Почайне одолел. Понимать то просто: твоими трудами змей язычества побеждён, ты крестил народ в Киеве и в Новгороде...

   — Да эти гусляры бают невесть какую нелепицу! У них дело такое, чтобы слушали нелепицу ихнюю! Тут на них монахи сильно серчают! Городят невесть что, гусляры-то! Постов не держат! А как были старые праздники, так и празднуют и Масленицу, и Ярилин день...

   — Чего княжичи-то все тут? Не нас же ради?! — спросил Илья.

   — Беда! — сокрушённо затряс головой Добрыня. — Сестра моя, Малуша, мать Владимира, помирает. Вот велела всех внуков собрать!

Они ехали мощёными киевскими улицами — встречные, прижимаясь к домам, уступали дорогу, снимали шапки.

   — Как много нового построили! — удивлялся Илья.

   — Да мне всё это чужое, — признался Добрыня. — Я больше в Новгороде.

   — И мне всё чужое, — сказал Илья. — Весь мир от меня отодвинулся.

   — Знаю, — сказал Добрыня. — Мне сказывали всё... Чего делать-то будешь?

   — В монастырь пойду.

   — Так тебя князь и отпустил!

   — Да на что я ему? Старый уже. Изранен весь.

   — Ты — старый? — засмеялся наполовину беззубым ртом Добрыня. — Да ты меня много как моложее! Тебе ещё служить и служить...

   — Охоты не стало. Тяготит меня мир сей.

   — Теперь служи без охоты! И я, как ношу тяжкую, службу несу. Устал, — согласился Добрыня. — А что поделаешь? На молодёжь падежа плохая. Все они с рыву да с маху делать хотят. Так прочно не будет!

   — Э... — засмеялся Илья. — Раз молодых ругать начал, значит, и вправду постарел ты, Добрынюшка!

   — А за что их хвалить-то?

   — Да ты не хвали и не ругай. Они — другие! Потому тебе и не по нраву. А у них своя жизнь и своя судьба.

   — Как-то всё не так, как надо, делается, — не унимался Добрыня.

   — Один Господь ведает, как надо, — сказал Илья и, помолчав, добавил: — Это не молодые плохи сделались, это наше время с тобою кончается.

Они расстались у княжеского терема, где были накрыты широкие столы для воевод, вернувшихся из похода.

«Пировать в Киеве не разучились», — подумалось Илье. И стало чуть смешно, как это прежде он хотел бывать на пирах, как волновался, хотя и вида не показывал, где укажут ему сидеть. Припомнил, как ругались и даже дрались между собой воеводы да бояре — кому выше сидеть, кому ниже. Смешно и неловко вспоминать.

Теперь всё это Илье было не нужно. Знал, что будет самым большим почётом окружён, да на что ему почёт этот?

Он поехал на свой двор. Усадьба его радением верных челядинов была благоустроена и расширилась. Чему Муромец не обрадовался, потому что двор стал совсем не таким, как в те поры, когда сидели они на завалинке с Марьюшкой, а Дарьюшка скакала с подружками через верёвочку. Всё было новым и хотя исправным, крепким, но чужим.

Наклонясь к самой гриве Бурушки, он проехал в ворота. Вся дворня большим числом, человек с двадцать, встречала хозяина. Молодые ребята кинулись его с седла принимать. Остальные все опустились на колени. Илья узнал только двух мамок Дарьюшки да старого тиуна Истому, чьим радением был сохранен и стал ещё богаче Ильин двор.

   — Встаньте все, — сказал Илья. — Я не князь. Не надо мне почестей ваших.

   — Да уж не гневайся, батюшка, мы от радости, от радости! — суетился, сыпля светлыми слезами по морщинистым щекам и бородёнке, тиун, однорукий Истома.

Малые ребятишки, выглядывая из-за материнских юбок, таращили глазёнки на Илью со страхом и любопытством, точно на живое чудо. По всей усадьбе кипела работа. Спешно топилась баня, в кухне шипели сковороды и валил чад от пригоревшего масла, девки дворовые шныряли из погреба в поварню, из кладовой в терем, таща подушки, ковры, перины, будто собирались принимать на постой всё войско, вернувшееся с византийской службы.

Илья прошёл в гридницу, разделся до нательной рубахи и портов и впервые за долгие годы повесил изрубленный доспех на стену. Сел на лавку и долго отчуждённо смотрел на меч, кистень, булаву и прочее оружие, нашедшее своё место рядом с кольчугой и панцирем.

В бане он долго рассматривал свои руки, покрытые шрамами, своё исчирканное рубцами, в буграх неправильно сросшихся рёбер тело, словно оно было не его. Молчаливые оруженосцы парили его; разминали, растирали каменные мышцы, и простуженные, надорванные суставы сладко ныли.

Потом сажали Илью за широкий стол, уставленный всяким яством и питием, но он, отвыкший от богатой пищи, почти ничего есть не стал и приказал дворне и дружинникам пировать без него. После смерти Подсокольничка Илья тяготился людьми. Ему было трудно находиться в толпе, и душа ждала отдохновения в тишине, в одиночестве.

Он поднялся в горницу и растянулся на белом выскобленном полу. Во дворе шумели дружинники, пели, бражничали. И хоть было всё достаточно чинно, и даже пришедшие гудошники играли вполсилы, а всё жаждала душа тишины.

И вдруг Илье страшно захотелось туда, в землю, в погреб, где сидел он, закопанный, в первые месяцы после того, как приехал в Киев. Где были ему видения и где разговаривали с ним святые и сама Богородица. Ему захотелось в ту тишину, в тот сумрак и покой...

Однако даже помыслить о том не дали. Загрохотали по деревянной мостовой копыта. Властный голос что-то прокричал, и застучали по скрипучим лестницам сапоги.

   — Илья Иваныч, — просунул голову в дверь Истома. — От князя нарочный прискакал. Старая княгиня тебя зовёт. Проститься хочет. Помирает.

Илья поднялся и словно неживой поворачивался, пока гридни его обряжали в дорогое платье, в кафтан бархатный, расчёсывали седые кудри да водружали боярскую, по чину положенную дорогую шапку. Перепоясали, как воеводу, мечом, но не боевым, а парадным, в дорогих ножнах с каменьями. Ни доспеха, ни кольчуги Илья надевать не стал. На что? Какая может быть опасность в Киеве? И в терем старой княжеской матери пошёл пешком, хотя и в сопровождении четырёх вооружённых гридней, как того требовал придворный порядок.

У терема Малуши толпился народ. Киевляне любили старую матушку князя — вечную свою заступницу и благодетельницу. Редкий житель не был хоть раз чем-нибудь одарён из её щедрых рук. А вспоминая её весёлый незлобивый нрав, её постоянный смех, многие слёзы утирали. Толпа увечных — безруких, безногих, изрубленных в боях и сечах, глухих да слепых — тревожно и молча стояла на широком дворе: чего-то ждали. Кончались дни старой Ольгиной ключницы — кто знает, будет ли кормить их нынешняя княгиня?

Челядины сосредоточенно носились по службам, управляясь с одним им ведомыми делами. Что-то приносили в терем, что-то волокли из терема. Множество коней стояло у коновязей, и княжеская охрана оцепляла двор. Стало быть, князь был у матери.

В терему по всем переходам молча стояли бояре и воеводы. Илью пропустили в палачу — зван был, — где на высокой византийской кровати лежала умирающая и стояли вокруг смертного одра близкие.

   — Мать князя, убранная в дорогой повойник и даже набелённая, нарумяненная, как полагалось при богатом парадном приёме, увидела воеводу и улыбнулась ему:

   — А... Вот и заточник пришёл! Помнишь ли, Илья Иваныч, как мы тебе с внуком пищу в погреб носили да через оконце малое совали, а ты сидел тамо, как стриж в гнезде? — И она засмеялась. Но слаб был её смех и мало напоминал тот, что звучал здесь, в Киеве, много лет и согревал больных, немощных, престарелых...

   — Вот, Владимир, — сказала старуха князю, — вот тебе раб истинный и не лукавый! А те, что льстятся, — предадут...

Владимир стоял у изголовья матери с опухшими от бессонницы и тайных слёз глазами. В ногах умирающей сестры сидел старый Добрыня.

   — Вот, Добрынюшка, и пришла мне пора с вами прощаться, — с трудом сказала Малуша. — Кажется, давно ли нас с тобой из земли древлянской привели, ан вот жизнь прошла...

Добрыня плакал, не стесняясь, не в силах сдерживаться, уткнувшись лицом в дорогое, шёлком крытое одеяло.

   — Шли мы с тобой, как сестрица с братцем, — продолжила Малуша. «Сестрица, голубушка, я пить хочу!» — «Не пей, братец, из козьего копытца — козлёночком станешь!» Той вот не послушался, а ты — послушлив был... Спасибо тебе!

Добрыня затрясся от рыданий.

   — Пора мне, детушки! — сказала Малуша. — Вот уж меж вами старая Хельги стоит. Вы её не видите, а я вижу... Сейчас, госпожа моя, сейчас иду... — сказала старуха, едва переводя дыхание. И вдруг, справившись с дурнотой, сказала деловито: — Вот что я думаю — держава велика стала. Ей большое войско надобно. А большого войска Киеву не прокормить. Надобно разводить дружины по городам — там и кормиться. Вот тебе задача-то, сынок, так задача! Раздробишь дружину — прокормишь! А как они, раздробившись, не станут тебя слушать? Вот ты и думай! И погосты, что Ольга Великая установила, — устарели. На погостах дань залёживается: пока в Киев привезут, половину выбрасывать надо. Я-то уж знаю! Всю жизнь ключницей хожу... Вот и здесь дума надобна.

Она замолчала, словно впала в забытье. Князь тревожно наклонился над ней, вглядываясь в голубоватые тонкие веки закрытых глаз.

   — Жива ещё! — улыбнулась мать. — Уходить-то, сынок, самая тяжёлая работа, да вот никто её не миновал... Напоследок скажу. Подойдите все внуки сюда!

Десять княжичей притиснулись к изголовью Малуши.

   — Помните, как Ярополк Олега убил, а варяги — Ярополка? Не живите так-то! Начнётся усобица — всей державе конец! Вас и попы учат, и я вам говорю — любите друг друга, а иначе всё прахом пойдёт и сами из князей в рабов превратитесь.

   — Ну вот, — сказала она, поводя поверх голов княжичей уже невидящими глазами. — Вроде всё управила. Пора мне. Иду, моя госпожа...

   — Отойдите все!.. — закричал Владимир. — Дайте ей воздуха! Мама! Мама!

Его крик и рыдание услышаны были сквозь открытые окна и в переходах, и во дворе. И Киев застонал от горя.

Илья отёр слёзы. Вышел во двор, где, кто от сердца, кто — поддавшись общему настроению, а кто и вовсе наружно, без души, оплакивали Малушу.

«Кончился век», — подумал Илья. И сказал, ни к кому не обращаясь:

   — Кончилось моё время.

После похорон Малуши он собрал всю свою челядь и сказал:

   — Спасибо вам за верную службу. Но такое нынче время настало, что мир тяготит меня. Потому всех вас отпускаю! Ступайте, кому куда есть идти. Всё имение своё вам отдаю. Истома распорядится.

Челядины дворовые с ужасом слушали своего господина.

   — Куда же мы пойдём? — спросил кто-то. — Зачем покидаешь нас?

   — Все будут ублажены, и в довольстве, и казною наделены, — сказал Илья. — Покуда всех не устрою ко благу, никого не оставлю...

Вскоре явились и покупщики. Илья продавал всё, не торгуясь, и раздавал казну всей дворне, всем холопам и освобождённым рабам своим. На оставшиеся дирхемы поил и потчевал дружину свою, вспоминал с ними походы и бои, пел и даже плясал, прощаясь с миром.

   — Ты что удумал? — встретил его грозно князь.

   — В монастырь пойду.

   — Из головы выбрось, — затопал ногами Владимир. — Нет моего разрешения! Тут какие-то новые супостаты объявились, а он спасать душу задумал.

   — Какие супостаты?

   — Куманы! Дружинники их половцами дразнят! Идут во множестве из степи! Погрознее печенегов будут! А он в монастырь надумал. Нет моего дозволения! Служи!

   — Ладно, — ответил Илья. — Из воли твоей не выйду, служить буду, а имение мне и богатство стяжать не след: не для кого мне имение стяжать. Один я на белом свете...

   — Один, и держава вся — на тебе! — огрызнулся князь. — Как это один, когда народ весь за тобою?.. Родову растерял, так это ещё не один. Один — когда до тебя никому никоей надобности негу!

Илья слушал князя, который почти совсем не напоминал того прежнего язычника, что буйствовал и бесновался здесь полтора десятка лет назад. Хоть и сейчас был князь горяч и упрям, а не стало в его речах гордыни и безрассудства...

   — А ты переменился, князь, — сказал Илья. — Мягче стал...

   — Мяли много, вот и помягчел, — улыбнулся Владимир.

* * *

Собрав доспехи и всё воинское достояние своё, поехал Илья воеводою степовым в новостроенный Белгород и там жил вместе с гриднями и дружинниками, пребывая в постоянном опасении от степняков, кои шли и шли на державу молодую православную. И служил много лет, не допуская супостата за линию засечную.

Печенеги ближние не донимали. Кочевали себе неподалёку, видя свой прибыток не в грабеже, но в торговле с Русью. Под Белгородом уже обосновалась орда, которая так привыкла к торговле, что и кочевать перестала. Из дальних степей пригоняли табуны, везли рыбу с Дона, привозили и рукодельные товары, что скупали на караванных путях да в Белгород продавали с прибылью. Опасность исходила от дальних орд, которые, как и прежде, налетали внезапно, норовя взять изгоном город и селища, что, как грибы, стали подниматься на плодороднейших чернозёмах под защитой Белгорода.

Но боярам и воеводам киевским так удавалось задружиться с печенегами ближними, что и об опасности набега они узнавали загодя, и ополчиться успевали. А последние несколько лет дрались с мирными печенегами плечо к плечу против печенегов незамирённых. Пролегла в степи незримая и непроходная граница. Мирные печенеги крестилися, иные же приняли ислам. Народ, разделившийся внутри себя, более не существовал, и хоть бродили по степям табуны и орды, а всё же прирастали печенег и к единоверцам: мирные к русам, иные к басурманам. Дрались между собою с яростью, порождая в Илье-воеводе тоску и печаль чуть не слёзную: один ведь народ был прежде.

Шёл месяц осенний, и вся природа убралась в золотые ризы листвы; в лесах, среди багряных клёнов и буков, праздновали свадьбы медведи, жировали в дубовых рощах кабаны. Туры и олени несли гордые головы свои с человеческими глазами, где отражалась вся красота Божия мира в осеннем великолепии. И тут ударили в Белгороде тревогу.

Быстро и споро разбежались вои по башням и стенам. Задымили, зачадили костры под смоляными котлами. Понесли на стены лучники связки припасённых загодя стрел.

Мирная орда печенежская прошла мимо города за линией засечной, укрывая стада и животы свои. Мужчины вскоре вернулись конно и оружно и стали по урочным местам в засадах, как полагал военный уговор между Ильёю и ханом печенегов.

Вот полыхнули сигнальные костры на дальних подступах. Отворил священник двери храма деревянного, и запели монахи, женщины и дети: «Не имамы иныя помощи...» — прося защиты у милосердного Бога и Спаса нашего Иисуса Христа и всех святых Его...

Пожилой дружинник лёг на землю и, прижав ухо к влажной поверхности её, явственно услышал гул.

   — Идут! — крикнул он свесившимся со стены копейщикам и лучникам. — Идут, но, видать, немного... Не вся орда идёт. Так, отряд один, может!

Орда возникла внезапно: вроде ждали, вроде готовились, а вот она — уж под самыми стенами. Но близко не подошла. От конной толпы отделились несколько всадников, подняли шапки на копья в знак мирных намерений, подскакали к воротам.

   — Позовите воеводу, — властно сказал пожилой худой воин на дорогом коне. — Воеводу Илью Муромца.

   — Здесь я, — ответил со стены Муромец. — С чем пришли?

   — С миром, — ответил всадник. — Я — Варяжко. Ярополка убиенного раб. А ты Муромец, стало быть?

   — Илья, Иванов сын, — ответил Муромец.

   — Отчиняй ворота. А хочешь, сюда выезжай. Ратиться нам не к чему.

Илья вышел за ворота. Лучники поймали на кончики стрел коней и всадников. Варяжко спрыгнул с коня.

   — Вона ты какой, — сказал он, глядя на Илью. — Стало быть, я тебя и раньше видел. Когда вы на Корсунь шли.

   — А я тебя не видал, только слышал про верность твою... — с уважением сказал Муромец.

   — Не время дружка дружку хвалить, — сказал худой и высушенный ветрами Варяжко. — Идёт на Киев беда новая. Куманы.

   — Слыхал.

   — Ты слыхал, а я от них убегаю! Печенегам — конец! — сказал Варяжко. — Куманов больше. Много больше. Печенеги либо к русам, либо ко грекам уйдут. Тут им не устоять.

   — Что тебе с того? — спросил Илья.

   — А то, что более мне в степи пребывать нельзя. Хочу ко князю Владимиру идти служить. Но пойду только под твою голову. Другим воеводам не верю. И князю не верю.

   — Ладно, — сказал Илья. — Поедем двумя дружинами. Ты в моей, я в твоей. А князь давно тебя на службу звал.

Варяжко не ответил. И только к вечеру, когда они, снарядившись, отправились по Киевской дороге, заметил:

   — Сказывают, князь переменился, как христианином стал.

   — Нынче всё переменилось, — ответил Илья.

   — Это верно, — согласился Варяжко.

Вой киевские и печенеги ехали, смешавшись в один караван, и не чувствовали меж собою вражды.

   — Вины за тобою князь не числит и зла не держит, — сказал Илья. — И на службу тебя зовёт по совести.

   — Всё едино одному тебе верю, — сказал Варяжко. — Да и не по чину мне, не по возрасту с другим-то воеводою толковать.

   — Спасибо за честь, — ответил Илья.

   — Какая там честь... — отмахнулся Варяжко. — Где верных-то людей сыскать? Все предатели.

   — Я никого не предал, — сказал Илья. Но вспомнил Солового и осёкся...

   — Потому я к тебе из Лукоморья и прискакал, — ответил словно бы из одних жил и ненависти сплетённый Варяжко.

   — Один Бог без греха, — вздохнул Муромец.

   — Я вашему Богу не верую! — сказал Варяжко.

Он Ярополка предал.

   — Как же предал, ежели Ярополк не крещён?

   — Откуда ты знаешь? — ощерился Варяжко. — Он что, тебе докладывал? А я тебе так скажу. Никакой Бог предателя в человеке не убьёт! А уж ежели его властью или богачеством прельстить, так он отнимать забудет...

   — Ты сам себя ешь... — сказал Илья. — Ты прости и забудь, и легче тебе станет.

   — Что забыть? Как невинного князя убивали? Да мало что убили, ведь всё, что он делал, себе приписали! А Ярополка как и нет! Ярополк ведь с Царьградом дружество завёл. Ярополк веры испытывать начал. Ярополк бы русов крестил раньше Владимира! Владимир-то язычник был закоснелый; кто его в Киев привёл? Варяги! Аль запамятовал?! Аль запамятовал, как при нём жертвы людские Перуну несли?! Ярополк кругом прав! И разум в нём был не от отца — бесноватого Святослава, а от бабки — Ольги Великой.

   — Ну так сам же говоришь, Владимир язычником пришёл, а Господь его на путь истинный наставил да направил...

   — Да Ярополка-то за что убили?! — завопил Варяжко так, что кони шарахнулись.

   — А Олега? Разве не Ярополковы вои Олега в сече затоптали? — спросил Илья, круша последний довод Варяжка.

   — Свенельд за Люта мстил! Свенельд! — трясясь, как в ознобе, кричал Варяжко.

   — Охолонь, — сказал Илья. — Что ты так в сердца входишь... Аль не видишь, что сей цепочке конца нет: Владимир — за Ярополка, Ярополк — за Олега, Олег — за Люта, Лют — за Игоря... Когда убийства-то кончатся? Кто остановится да ужаснётся?

   — Никто не остановится! — зло сказал Варяжко. — Никто. Князья как убивали друг друга, так и дале делать будут... Ты видал их, княжичей-то? Они что, друг другу горло не перегрызут?

   — Они — братья! — сказал Муромец.

   — Хо! — засмеялся Варяжко. — А Владимир, да Ярополк, да Олег не братьями были? Когда это кого останавливало?! Братьев-то и режут!

Илья припомнил лица стоявших у одра умирающей Малуши. Красивого, с болезненно-злым выражением тёмных греческих глаз Святополка; бледного, с нервным лицом, хромого Ярослава, который всё больше напоминал Рогнеду; кудрявого черноголового плачущего малыша Бориса и других... И подумал: «Неужели они будут друг на друга с мечами идти?» И сердце подсказало: будут!

Эта мысль так поразила Илью, что он надолго замолчал. Странные видения поплыли перед ним: убитый подросток в княжеской шапке, дикая сеча у какой-то реки, где дрались с обеих сторон вои славянские и киевские...

   — Что примолк? — спросил его Варяжко.

   — Должен же кто-то кровь эту остановить, — хриплым, словно не своим, голосом сказал Илья. — Должен!

   — Как? Как ты её остановишь? Ты убивать не будешь — тебя убьют!

   — Пусть лучше меня... чем я... — произнёс Муромец.

   — Так-то злые да неправедные всю силу и возьмут, — вздохнул Варяжко.

   — Нет! — убеждённо сказал Илья. — Не возьмут. И не в миру Бога искать нужно... не в миру!

   — А где же? У одного — меч, у другого — голова с плеч! — смеялся Варяжко.

   — Нет, — сказал Илья. — «Кроткие наследуют землю».

   — Выходит, и не противиться злу?

   — Противиться! Денно и нощно, без сна и устали противиться! — сказал Илья. — Но не в миру одоление, не в миру...

   — Как это? — не понял воин, много лет воевавший против Киева.

   — Сатана людей смущает и на брань подталкивает. Люди тогда властны, когда они сатану победили, а не когда на супротивника меч подняли!

Илья мучительно искал слова, чтобы высказать мысль, явившуюся ему вдруг во всей ослепительной полноте. Он понял, что главная битва — в человеке, в его душе.

   — И когда купно люди в душе восхотят Бога — он среди них! — толковал он, натыкаясь на взгляд Варяжка, который не мог уразуметь слов Муромца. — Не сила, не воля княжья Русь крестили, но воля народная... До той поры кровь литься будет, пока в силе доблесть видеть будут, пока мир сему не ужаснётся. И пролившего кровь невинную не проклянут все и не оттолкнут от себя...

   — Да кто же разберёт, где кровь невинная, — горько вздохнул Варяжко.

   — Жертва должна быть добровольная. Себя человек в жертву принести должен. Себя, как агнца, приготовить...

Илье казалось, что говорит не он, но кто-то новый в нём. И этот новый говорил что-то сокровенное, но ещё плохо понимаемое самим Ильёй.

Всадники шли крупной рысью, меняя лошадей на подставах. И снова цепочка их, будто змея, струилась по холмам, прорезала рощи. Вои пели, разговаривали меж собою, смеялись. Спали и ели на привалах. Илья же напряжённо и сосредоточенно думал, и всё окружающее мешало его усилию понять, что же несёт ему новый голос, звучащий в душе.

   — Господи! — вздохнул он однажды. — Суеты-то сколько. Где же побыть в размышлении спокойном? Где, отказавшись от соблазнов и суеты мирской, всё обдумать и отдать миру ясную мысль, кою поняли бы все, была бы она проста и глубока, как слова Писания?

И он подумал, что лучше всего ему было в погребе, где ничто не отвлекало от думания... Но припомнил он, что и там не было покоя и мира. Мысли, полные соблазнов, насылаемые сатаной, смущали его, и картины, возникавшие во мраке затвора, мешали сосредоточиться на главном, ради чего пришёл он в этот мир воином Христовым.

«Новая битва! Новая битва!» — шептал он, не в силах уснуть на привале.

   — Что-что? — спросил его лежавший рядом Варяжко.

   — И там нет мира! И там битва! — ответил, возвращаясь из своего далека, Илья-богатырь. — Да не устрашуся...

* * *

Князь выехал встречать их вёрст за пять от Киева. Издали, с холма, завидели его идущие цепочкой всадники.

   — Подтянись, оправься! — приказал Илья. И поймал тревожный взгляд Варяжка: «Не в полон ли, не в казнь ли жестокую иду с печенегами своими?»

«Нет, — ответил ему взглядом Илья. — Не тужи. Всё Господь управит ко благу. Раньше бы надо прийти, но и сейчас не поздно».

Пёстрая толпа княжеской свиты стояла молча. Ветер трепал флюгера на копьях, перья на шлемах рыцарей иноземных, что все в большем числе приезжали служить киевскому двору; помавал крыльями шёлковых, игравших на солнце алыми, бирюзовыми, синими красками плащей. Слепили начищенные доспехи, тускло поблескивали воронёные кольчуги.

Князь, в пурпурном корзно, на убранном парчовой попоной красивом коне, кого удерживали два разряженных оруженосца, был величествен и хорош собой. Высоко вздымалась его багряная княжеская шапка, далеко виднелся заткнутый за пояс не то золотой скипетр, не то боевой пернач.

Двумя группами — славянской, в центре Варяжко, и печенежской, в центре Илья — подошли воины к подножию холма. В негромком гудении ветра, в хлопанье стягов и звяканье сбруи чувствовалось напряжение, что могло разрядиться как угодно. По одному мановению княжеской руки могли сорваться калёные стрелы и насмерть ужалить степняков. Но прежде чем пали бы они, истыканные смертельными жалами, успели бы взять на сабли нарочно снявшего кольчугу Муромца.

Князь неспешно тронул коня и тихо спустился с холма к прибывшим. Оруженосцы, держа руки на рукоятях мечей, следовали у стремени его. Тихим шагом он подъехал к конным славянским дружинникам, и те расступились перед ним. Князь слез с коня и подошёл к Варяжку. Сухой, как степной карагач, смуглый от многолетних скитаний по Дикому полю, высился над ним затянутый в печенежский доспех, несломленный Варяжко.

Князь подошёл к стремени его, глянул вверх и вдруг, сняв шапку, сказал:

   — Спасибо, что приехал. Я тебя давно жду. Не мне — Руси твоя верность надобна. Спасибо.

Соколом слетел с седла яростный Варяжко и пал перед князем на колени. Князь наклонился и поцеловал его в лоб.

   — Кроткие наследуют землю, — сказал в напряжённой тишине Илья.

И, словно подтверждая его слова, грянули трубачи в византийские бронзовые трубы, и ликующий возглас их ударил в синеву беспредельного неба...

Глава 11

Ярослав-отступник

Илья оставил службу, только когда князь, исполняя давний замысел свой, начал раздавать города в уделы сынам своим подросшим.

В Полоцке оставил сына от Рогнеды — Изяслава, а Ярослава поставил в Новгороде. Мстислава ещё прежде отправил в Тьмутаракань хазарскую.

Но не было мира в потомстве варяжки Рогнеды. Волками глядели они в сторону Киева, звала к отмщению варяжская кровь, и варяжская подозрительность заставляла всё время готовиться к расправе. Бежал к варягам Всеволод и погиб в Швеции в девятьсот девяносто пятом году. Не уступал Рогнединым сыновьям и нелюбимый князем Святополк — сын греческой монахини, отнятой язычником Владимиром у брата своего Ярополка.

Святополк братьев не любил, сторонился. Посаженный на княжеский малый стол в Турове, стал дружбу водить с поляками, норовя пойти под закон римский, как это сделали поляки. Любимыми же сыновьями Владимира были Борис, получивший престол в Ростове, и совсем мальчик — Глеб, поставленный на княжение в Муроме.

Туда и сопровождал его в последний своей княжеской службе старый воевода Илья Муровлянин.

Звал его с собою в Новгород Ярослав.

   — Пойдём! — говорил он. — Пойдём, Иваныч! Я тя в Новгороде превыше всех поставлю, как отца родного почитать буду.

Смотрел Илья на худого, нервного княжича, что не мог устоять на месте, а всё мотался по терему, и с трудом узнавал в нём того мальчонку, что носил хлеб ему в заточение.

   — Ты лучше не меня отцом почитай, — сказал он княжичу. — А отца своего родного — князя Владимира.

Ярослав ничего не ответил. Он кусал тонкие губы и глядел мимо.

И старый воевода вдруг будто увидел, что будет! Другой, чем тот, кого он мальчишкой помнил, человек стоял перед ним. Явилась перед его мысленным взором рать варяжская, идущая на ладьях из Новгорода в Киев. И князь молодой, на носу первого драккара стоящий.

   — Полно! — прошептал Илья. — Это ведь Владимир.

Но вгляделся в своё видение пристальнее и увидел, что не Владимир это, на Ярополка стремящийся, а Ярослав. Ясно увидел он лицо его — спокойное, решительное... И глаза — голубые, безжалостные, Рогнедины.

   — Боже мой... — прошептал старик. — Неужто ты отмстителя за Рогнеду посылаешь на Владимира?

Закрывшись в своём малом покойце, рядом с гридницей, где останавливался он, давно раздав всё имение своё и сделав громадный вклад в церкви и монастыри, а сам пребывая в нищете телесной, пал старик на колени:

   — Боже мой! Милостивый и Всеблагий! Как же отмщение от Тебя через сына на отца?..

Мысли его путались. Он долго шептал молитвы, перемежая их с вопрошением: «Господи! Властитель души моея! Вразуми, что мне делать, рабу Твоему?»

Владимир-князь пребывал в полной уверенности что, отправляя сыновей в уделы их, крепит тем державу Киевскую и народ её. Но Илья-воевода видел другое: «Как о сём сказать князю? На сына донести? Что донести? Видения свои? Предчувствия? Кто поверит?!»

   — Господи! — шептал Илья, и стариковские слёзы текли по его щекам. — Что же нет покоя, что же все труды, все страдания и жертвы впусте проходят? Ведь что ни готовит человек, всё оборачивается против замысла его! Всё, что хитростным разумом умыслит, — всё не ко благу его обращается!

С тем и уснул, упав от долгой молитвы в изнеможении на пол перед аналоем. С той тоской и проснулся. С той тоской и все дни пребывал среди всеобщей радости. Радовался ведь и князь, радовались и сыновья его, получившие уделы в управление. Радовались все, кроме двоих.

Печален был Борис — тёмноокий сын Анны, любимый сын князя Владимира. Печален получивший в удел Муром десятилетний брат его — Глеб. Молчаливы были юноша в самом цвете молодой красоты и отрок, почти ребёнок. О чём печалятся они, вряд ли кому бы поведали, да и сами не знали.

Как не знал сего и воевода Илья Муромец, когда увидал он над их головами некое свечение, будто нимб...

Тряхнул он головой, силясь отогнать видение, но не отогнал... Перевёл глаза на Ярослава. Ясно виделся Ярослав. Рослый, сильный, чуть-чуть скособоченный из-за того, что одна нога у него была чуть короче другой, по болезни детской. Соколом смотрел он ясными голубыми глазами на отца, и был в тех глазах лёд взгляда варяжского, коего отец его, Владимир-князь, почему-то не видел.

Перевёл Илья-старый глаза на Святополка, сына княжеского старшего, сына нелюбимого, от жены-гречанки, монахини, и ясно разглядел чёрную тень, за ним стоящую...

— Что это? — ужаснулся воевода. — Господи, что это? — И, ясно осознавая и чувствуя холод, от Святополка идущий, не знал Илья, что сей холод означает.

   — Кто этот старик? — спросил по-немецки Святополка рыцарь в богатых одеждах, приехавший в Киев от короля Болеслава Храброго — тестя Святополка, чтобы создать молодому княжичу дружину по европейскому образцу.

   — Илья Муромец, — ответил шёпотом Святополк.

   — Что означает «Муромец»? — спросил рыцарь стоявшего рядом духовника жены Святополка, приехавшего из Польши, Рейнборна.

И тот ответил пространно:

   — Муром на языке тех мест, откуда, говорят, прибыл воевода Илья, означает «камень». Отсюда и городу имя — Муром. А вот по камню-то или по каменной стене, что слово сие означает, или по названию града получил прозвище воевода Илья, сказать трудно.

   — Муром! — повторил немецкий рыцарь. — Каменная стена. Майер... Да! — сказал он, откровенно разглядывая старого воеводу. — Он оправдывает прозвище своё. Действительно — каменная стена.

   — Согласен, — сказал Рейнборн. — Тем более что, говорят, воевода Илья устанавливал засечную линию и ставил крепости, в том числе и каменные, по границе Руси с Диким полем...

   — Когда это было?

   — Давно! Ещё до того, как он командовал русским корпусом в Византии, когда Василий II Болгаробоец присоединил к владениям империи Армению и Сирию.

   — Так вот этот воевода кто!.. — ахнул рыцарь. — Этому походу дивилась вся Европа. Я за честь великую почту, если вы меня представите этому воеводе! Славнейшему из рыцарей христианского мира. Мне есть о чём расспросить его и о чём поговорить с этим героем.

   — Бесполезно, — сказал ксёндз Рейнборн. — Он действительно молчалив, будто каменная стена. После смерти сына он вообще разговаривать перестал. Он только молится. Хотя служит исправно и очень умело. Но, как я заметил, видит своё предназначение в другом. Обратите внимание на его старые доспехи и на его плащ. По своему положению при княжеском дворе он мог бы быть усыпан золотом и драгоценностями! Он мог быть богаче князя. А он — нищ! Едва не наг...

   — А какова у него семья?

   — Он совершенно одинок. А своё значительное состояние отдал бывшим своим рабам и Церкви.

   — Как же он живёт?

   — Он живёт как простой дружинник и постоянно просит разрешения уйти в монастырь.

   — Странный человек. Казалось бы, на вершине воинской славы... и вдруг — уйти в монастырь! Он же может быть главнокомандующим всех войск князя.

   — Безусловно.

   — Князь к нему так благоволит, а он — в монастырь? Очень странно.

   — Привыкайте! — усмехнулся ксёндз Рейнборн. — В этой стране всё достаточно необычно. И многое, что для цивилизованного европейца кажется ясным и естественным, здесь понимают прямо в противоположном смысле. Привыкайте! Но предупреждаю вас: здешние христиане, в том числе и Муромец, чрезвычайно опасны. Они фанатики! Будьте осторожны. Тем более, как мне удалось узнать, этот воевода уже пришёл в Киев христианином. Его предки крестились где-то на Кавказе или в Причерноморье — очень давно.

Немец с нескрываемым интересом разглядывал Илью Муромца. Старый воевода резко выделялся среди других военачальников, находившихся в теремном зале в ожидании выхода князя и свиты его. Рослый и такой широкоплечий, что кольчуга на нём выглядела тонким полотном, он выделялся не только белизною кудрявой головы и бороды, но и каким-то отрешённым взглядом. Точно, пребывая в здешнем миру, видел нечто иное, что рядом стоящим было неведомо. На громадных руках его не было ни колец, ни перстней. Страшный шрам рассекал кисть, превращая её в клешню. В шрамах, видимых даже сквозь бороду, было и лицо. Шрам рассекал высокий упрямый лоб, спускался на глаз и подтягивал изрубленную щёку. Надетый поверх кольчуги панцирь из воронёных пластин ещё более увеличивал его широкую грудь. Он действительно стоял среди других воевод, как глыба, как стена каменная.

Послы иных стран, прибывшие ко двору киевского князя Владимира, с любопытством разглядывали его и не очень удивились, когда вышедший из дальних покоев князь прежде прочих приветствовал Илью. Чуть привстав на носки, князь поцеловал старого воеводу, но тот даже головы не наклонил.

   — Ну что, молчун мой дорогой! Что ты всё печалуешься? — спросил князь. — По разумению нашему, печаловаться не по чем. Смотри, сколь держава наша расширилась и народ в ней и богатство умножились. И враги посрамлены и отступ и ша от градов и весей наших... Почто печалуешься?

   — Стар стал, — еле слышно ответил Муромец.

   — То не причина! Сам же говорил: уныние — первый грех.

   — Печаль и уныние не одно и то же, — сказал болгарский архиерей, служивший в каменной церкви Василия Великого, построенной совсем недавно Владимиром во имя святого своего покровителя.

   — Ныне печаловаться и унывать нам не по чем! — отмахнулся Владимир, молодо и резво поднимаясь на возвышение, где стоял его княжеский престол. Это было то старое кресло византийской работы, в котором сиживала ещё Ольга Великая. Сохранил его Владимир, только убрал в дорогой позолоченный оклад на манер византийского. Да и прочее убранство в тереме было по византийскому обычаю и византийских мастеров либо их выучеников работы. Нарочитые воеводы и бояре стали обочь престола, лицом к послам и людям именитым, званным в терем.

Один Илья остался стоять, где стоял.

   — Ступайте в земли свои и скажите правителям вашим! — торжественно объявил князь Владимир. — Ныне, по долгом размышлении, приняли мы решение: обустроить державу нашу по-новому, на пользу Господу и жителям её в утешение. Как бабка моя венценосная княгиня Ольга Великая отменила полюдье, а взамен него установила погосты, так и я, смиренный раб Божий, князь киевский и всея Руси земель, новый закон полагаю: в городах наших управлять ставлю своих сыновей. Они же и править будут, и войско приводить по надобности! Такого на земле нашей никогда прежде не было, но отныне установлением этим водворяется в державе мир и тишина.

Послы внимательно слушали переводчиков. Их внимание подчёркивало торжественность и важность минуты.

Илья смотрел на них, на князя, па лица молодых княжичей.

И ему казалось, что он видит их из какого-то дальнего далека. Отдельно выхватывал он взглядом лицо разгорячившегося, разрумянившегося князя Владимира — всё ещё красивое, всё ещё моложавое. Умное бледное лицо Ярослава, прекрасные, иконописные лица Бориса и Глеба, Святополка, стоявшего в окружении прибывших вместе с женой из Польши рыцарей иноземных. Приёмного варяжского княжича Олафа, старого Добрыни, что совсем стал сед и немощен... Добрыня, как всегда, соглашался с тем, что говорил князь, и его, понимая, поддерживал.

Но среди послов иноземных услышал Илья на пиру, где, тяготясь приглашением, и он сидел, в открытую заданный вопрос:

   — А как князь собирается решать вопрос престолонаследия? Кто будет наследником князя?

   — Тот, кого князь сам назначит, — ответил Добрыня.

   — То есть, — повторил этот вопрос ксёндз Рейнборн, — никакой правды, по которой нужно дело сие творити, у князя нет? А что будет, если он одному престол доверит, а затем передумает? Ведь трон — это не просто стул, это войска и деньги... Неужели занимающий престол великий киевский так легко его отдаст? Неужели для того, чтобы оставить стол великий, ради коего тысячи жизней подданных и своих не жалеючи кладутся, достаточно повеления отцовского?

   — Ежели так, — сказал византийский посол, — тогда вы — народ великий! Истинно по вере Христовой живущий!

А Илья подумал, увидев, как усмехнулся Ярослав, как сверкнул глазами Святополк: «Нет такого народа! И страшен сатана, ко злу человека прельщающий!»

И услышал ответ Добрыни.

   — У нас всё по правде Божеской будет. Глава миру — Бог, глава дому — отец! Все сыновья в послушании христианском и тишине пребудут!

Илья вздрогнул от этих слов, сказанных с детской верою и простодушием чистым сердцем и младенцем в душе Добрынею. Глянул он на княжичей, каждого в окружении своих воевод и бояр, и ужаснулся, что по слову Господню не будет.

   — Хорошо! — сказал византийский дипломат. — А коли так случится, да продлит Господь лета великого князя киевского Владимира, что приключится ему смерть внезапная и не успеет он престол отдать тому, кому считает нужным? Как тогда?

   — Тогда, как и в миру, по смерти отца дому главою становится старший сын! — сказал, помаргивая безмятежными старческими глазами, простодушный Добрынюшка. А от Ильи не ускользнули взгляды, которыми обменялись Святополк и Рейнборн. «Святополк ведь старший! — подумалось ему. — Нелюбимый! Крови сумнительной, сын двух отцов, но старший!»

   — Господи! — прошептал воевода. — Уведи мя от суеты мира сего, ибо не вмещает разум мой всей хитрости и прелести его сатанинской, но чует душа погибель, и провидит сердце кровь великую и страсти смертельные...

   — А коли братья его старшинства не признают? — не отставал прилипчивый и умный византиец. — Ведь у каждого — войско, у каждого — удел свой!

   — Да что мы, вовсе, что ли, дикари? Ведь мы закон Христов приняли! И в Святом его крещении пребываем! — закричал, разгневавшись по-стариковски, Добрыня.

«И Царьград пребывает! — подумал Илья. — А нигде столько преступлений из-за престолонаследия не творится, нигде таких мятежей и казней не бывает, как в Византии! А ведь всё одного закона, все веры Христовой, и во Христа веруют истово, со тщанием и молитвой повсечасной! Господи, спаси меня, ибо изнемог ум мой!»

На пировании видны были Илье не просто княжичи подросшие и по зову отца съехавшиеся в Киев, а силы, кои во главе своей держали, как знамёна, княжичей...

Таких сил было три. Православная византийская, во главе которой пока стоял старый князь Владимир. Он готовил себе на смену Бориса — любимого своего сына. Человека для многих загадочного, хотя бы и потому, что в нём никто не видел ни одного порока.

Сын — послушливый, военачальник — храбрый. Не раз водил он дружину противу басурман-печенегов и каждый раз побеждал. Но странное дело — от похвал и почестей уклонялся. Да и про подвиги его воинские как-то слуха не было. Пошла дружина, разбила врагов да и вернулась. Будто побег молодой вокруг ствола, вился около брата младший — Глеб, паче отца любивший Бориса. Но тоже — отрок скромный, молчаливый; хоть не было и в нём изъяна, а как-то молва ничего о нём, как и о брате, не говорила. Послушливы, тихи были сыновья греческой царевны Анны. Сам Владимир с ними рядом терялся и словно ребёнком становился. Тихо было у них в покоях: ни гульбищ, ни побоищ, ни криков, ни скандалов. Девок сторонились, подвигов воинских стыдились.

   — Вот правители будут мудрые! — говаривал, целуя их, старый Добрыня. — Вот в ком Бог живёт.

Борис и Глеб краснели и отводили глаза.

Не таков был Ярослав. Худой востроносый княжич глядел пристально, умно. Больше помалкивал. Но видел Илья-воевода, с кем водит он дружбу и в ком опору ищет: север — матери его Рогнеды родова и варяги! Словно воскресли Свенельд, Рагнар, Фрелаф и другие русы да викинги — таковы округ Ярослава друзья-сотоварищи! И казалось, что от мальчонки доброго, носившего ему хлеб в погреб, не осталось и следа, всё выморозила Рогнеда, когда оторвала Ярослава от Малуши-славянки и увезла в Полоцк. Казалось, что и Богу православному он верует больше по форме, чем по душе. А свита его была и вовсе некрещёной. Зло глядела она в сторону строящихся киевских церквей. И видели люди смысленные: не дай бог на киевский престол Ярослав сядет — вновь варяжские времена вернутся.

Илья, с тех пор как погиб Подсокольничек, держал весь обычай монашеский, и удивительное с ним происходило! Он и прежде, с тех дней, когда погибла Дарьюшка, стал в сердце своём службу церковную слышать — шла она постоянно и в яви, и во сне. Что бы ни делал воевода — шла в душе его постоянная церковная служба... Все годы, что был он в заморском походе, пели в душе его голоса ангельские и шла литургия божественная. После же смерти Подсокольничка, как первый раз причастился он в Киеве у старцев печорских Святых Таин, будто таза у него новые открылись. Стал видеть он и прошлое, и будущее.

Происходило это помимо его воли. Так, ни разу не поговорив ни с Борисом, ни с Глебом, видел он на них печать избранности, видел свет, от них исходящий. Но странные чувства рождал этот свет. Хотелось пасть на колени и рыдать, каясь в прегрешениях своих, изнемогая от жалости к человекам...

Когда же смотрел он на Ярослава, то видел его чётко, словно молодыми глазами рассматривал. Видел каждый порез на его подбритых щеках, каждый волос в молодой бороде, словно и не человек он был, а какая-то диковина хитростная, по разуму изготовленная искусным мастером. Ни разу при нём не сказал Ярослав лишнего, ни разу не ответил невпопад, ни разу не смутился, не покраснел, как Борис и Глеб — братья его сводные.

Но смотрел на него Илья и, вопреки мнению многих бояр думных, провидел в Ярославе властителя мудрого. Не мог объяснить почему, но, если бы его спросили, кто здесь князь среди сынов Владимира, он бы на Ярослава указал. Объяснить сего он не мог. Не по разумению, не по ведению это ему открывалось. Иной, говоря о Ярославе, ничего бы хорошего о нём не сказал. Княжил Ярослав во Новгороде жестоко, и горожане его боялись и не любили. Он навёл в город варягов заморских и во всём потакал варягам, в Новгороде живущим. Дружина его была буйна и жестока, как при Святославе-язычнике. Повсюду горожан утесняла. Но Ярослав дружине и варягам во всём потакал, а чуть горожане смущение какое вершили, выводил варягов с мечами обнажёнными — порядок устанавливать. И всё же он казался Илье правителем! Объяснял он себе это так же, как и в те дни, когда Владимира увидел: Господь-де выбирает и помазует на царство не по замыслам людским, и нельзя воле его противостоять или на свою волю надеяться!

А вот третья сила была страшна для Ильи! Когда смотрел он в сторону Святополка, то постоянно видел тёмную тень за его спиною. «Сатана за ним стоит», — шептал он. Княжич Святополк, росший бирюком-одиночкой, от кого не скрыть было его сомнительного происхождения и нелюбви отца, князя Владимира, женившись на сестре Болеслава I, короля Польши, обрёл сразу и верного друга, и любящую жену, и призрачную надежду на полную княжескую власть. Её, эту надежду, умело поддерживал и развивал в его душе Рейнборн Колобжегский — ксёндз, приехавший как духовник сестры Болеслава. Он сразу, будто в открытой книге, прочитал в больной душе Святополка и его тоску по близким, и жажду мести, и желание возвыситься над братьями...

   — Сатана... сатана... — прошептал Илья, мысленно проходя весь путь Святополка и понимая, какие греховные струны задевал умелый ксёндз в душе княжича. — Гордыня, дух несмирённый, жажда мести, алчность — вот врата адовы!..

Он понимал, что истосковавшийся в одиночестве Святополк стал лёгкой добычей посланца папы римского.

Рейнборн пришёл с тем, что отвергали и Ольга, и Владимир, и вся Русь. Он наставлял, как повернуть дикую, варварскую страну к свету Запада. Путь Польши — вот пример, какому должна следовать созданная Владимиром держава. Постоянно внушал Рейнборн Колобжегский Святополку, что принятие христианства от Византии было ошибкой. Что нужно принять веру Христову от Рима Великого, а не от Константинополя.

   — Но всё ещё возможно, — говорил ксёндз. — Смотрите, князь, как меняет веру Чехия... Собственно, христиане почти не чувствуют разницы. Вера-то не меняется! Меняются только ориентиры. Молодая держава Киевская повернётся от умирающей Византии к миру новому, сильному, могучему. Славяне займут в этом мире подобающее им место — место смердов, рабов и слуг, а вместе со славянами — все дикари степные; властвовать же будут европейцы. Но не такие, как дикие викинги, варяги и русы, а просвещённые, разумные и осмысленные. И станет Русь частью Великой Римской империи, и станет главою её наместник Бога на земле — папа римский.

В Турове, где княжил Святополк, уже было подобие европейского двора. Не было ни бояр думных, ни воевод, а постоянно наезжали рыцари немецкие, итальянские, польские. Постоянно к Рейнборну приезжали посланцы Рима. Святополк пытался всё устроить по образцу польскому. И не было ему ничего милее Польши, в подобие чего он хотел обратить и Киевскую Русь.

Умело подливал масла в огонь Рейнборн, забрасывая в мятущуюся душу Святополка семена уверенности, что именно он, Святополк, по смерти Владимира должен быть правителем Киева и всех земель, ему подвластных. Ибо он — старший! Старший сын Владимира! Он по Промыслу Божию должен быть властителем высокого стола киевского.

   — Ничто, ничто не проходит бесследно! — шептал, стоя на молитве, воевода Илья. — Любая обида, любой грех нераскаянный — семя зла и горя! Во зле рождён Святополк — зло от него прорастёт. Во зле рождён Ярослав, отмстителем за мать явится он. Но как об этом сказать князю? Горе мне! — шептал старый воевода. — Тягота немыслимая — провидеть горести будущие и не уметь сказать о них. И не уметь отвратить их.

Он как-то пытался сказать о своих предчувствиях князю, но тот слушать не стал. И Муромец понял с ужасом, что и князь всё провидит, а ничего поделать не может! Потому как чем больше у смертного власти над смертными, тем бессильнее он...

Как не мог Ярополк убиенный остановить рать, идущую на землю древлянскую убивать брата его Олега, так не может и Владимир ничего изменить в державе своей. Не властны бо власти предержащие! Вот тогда пал Илья на колени перед Владимиром и, целуя землю у ног его, просил отпустить.

   — Почто оставляешь меня? — спросил, наклоняясь к нему, князь.

   — Не оставляю, — ответил со слезами Илья. — Не оставляю, но как был воином твоим, так и буду.

   — Так служи! Добрыня стар стал, а ты ещё в силах! Я тебе своё войско отдам. Служи.

   — Беды грядущие войском не остановить, — сказал Илья. — Не в миру бо ныне битва идёт, не в миру!

И как показалось Илье, князь понял, что он хотел сказать. Не в мире видимом грех копится, но невидимо горой вырастает и обрушивается на главы людские войнами, гладом, мором и трусом... Эту гору невидимую, но ежечасно давящую душу, отмолить, удержать стремился воин Христов Илья.

Князь пристально вгляделся в глаза Ильи, приблизив лицо своё к его лицу, точно в сердце заглянуть хотел. И отпустил...

* * *

Илья продал все доспехи свои: и меч, и копие боевое, и все орудия, и лук разрывчатый, и стрелы, и всё, что надлежало воеводе. Оставил только снятый с булавы калдаш, привесив его на ремень, по монашескому обычаю.

В день воскресный, после службы в Десятинной новостроенной церкви, обрядился он в белую рубаху и порты сермяжные, как простолюдин, разулся и босой пошёл через весь Киев к пещерам киевским. Боевые товарищи его следовали за ним, одаривая встречных деньгами, поднося им чарки мёда и давая на заедку кутью... как по покойнику. Илья же шёл, кланяясь и прося прощения у всех встречных за то, что обидел кого ведением либо неведением, словом либо делом... Так обошли они все концы Киева. Отовсюду валом валил народ. Не ради дармовой выпивки, но ради славы воеводы Ильи — заступника киевского и военачальника изрядного, богатыря и трудника за язык словенский и за все народы...

Выходили изрубленные калики, выходили горожане, выходили соратники-воеводы, выносили на руках детей малых. Многие падали перед Ильёю на колени и поминали битвы и сступы с врагами, милость к раненым и рабам-полоняникам.

И ведомо было всем, кого спас Илья, кого освободил, кого вылечил, кому милостыню сотворил... Весь Киев благословлял Муромца. Прошёл он кварталами хазар, иудеев и народов степных, что лепились к киевским стенам в посаде, — и там высыпал народ на улицу, прощаясь с воеводой...

Когда же истощилась казна и сухо стало в бочках с мёдом, когда последние зёрна кутьи рассыпали для птиц, шагнул Илья-богатырь в узкие врата обители монашеской, во чрево земное, в самую глубь её, где чаял не только душе своей усталой спасение, но битву новую с врагом сильным за народ православный...

По сроку отпущенному прошёл он краткое послушание и, принимая постриг великий, полз к престолу Господню и трижды протягивал бросаемые игуменом ножницы... пока наконец не был отпет от мира и не воскрес в мире монашествующих с новым именем — инок Илия.

В те же поры пришла в Киев весть, которую, как смерти, ждал и боялся Илия: Ярослав в Новгороде отложился от отца своего, Владимира Киевского, и отказался платить ему дань.

Глава 12

Страстотерпцы Борис и Глеб

Не на покой, не на отдохновение ушёл вглубь гор Киевских инок Илия, но на битву новую, пополнив собою ещё немногочисленную рать молитвенников за Русь православную, которые денно и нощно противостояли молитвами и подвигом своим монашеским силам тьмы, стремящимся побороть молодую державу. Противостоять этим силам в миру можно было только всенародной жаждой справедливости, общим хотением истины.

Но мирские дела отвлекают мирянина, суета дневная не даёт ему направлять свои мысли и устремления всечасно на главное... Иное дело — монах, иное дело — затворник печорский, добровольно отсёкший от себя мир и, казалось, даже телесное существование своё. Поэтому и происходили с Илией чудеса. Он перестал ощущать своё старое, грузное и уже полное немощей тело. Постоянная в пещерах тьма не мешала ему ясно видеть не то, что стояло перед глазами, но всё, что проходило перед мысленным взором его. В тишине и одиночестве его исчезло время, и он мог легко странствовать и в прошлое, и в будущее.

Однако явилось и другое: всякое зло, творимое там, над толщей горы, в миру, он воспринимал остро, как собственную физическую боль, и едва не кричал от неё. Предвидел он страшное зло, грядущее в мир от Святополка...

И не мог сохранить молитвой княжичей Бориса и Глеба, потому что так уготовано Господом...

Предвидел будущее и князь Владимир, но по-своему, по-мирски, по-княжески. Умом государственного деятеля он вызнал всю гибельность для Руси планов Святополка — все умышления его противу назначенного в наследники стола киевского княжича Бориса — и, как мог, старался этим замыслам помешать.

Чувствуя, что не сегодня завтра разрешится чем-то напряжение в державе, он, как мог, усилил Бориса, отдал ему лучшую дружину, сделав предлогом для этого малый набег печенегов, который такими силами отражать было не нужно.

   — Куды ему столько войска! — ворчал Добрыня, едва передвигавший больные, опухшие от водянки и старости ноги. — Всех воев отдал! А Киев с чем оставил?

   — Не в Киеве судьба Руси вершиться будет, но по всей державе, — отвечал князь.

После смерти Анны стал он и сам придерживаться чина вдовца. Строго стал держать посты, ходить к исповеди. И в нём явился некий дар предвидения... Именно предвидения дела мирского... Илия провидел, а Владимир — предвидел и пытался мирским деланием беду отвратить.

   — Пущай у Бориса вся рать будет, — сказал он.

И даже простодушный Добрыня понял, что не верит Владимир в мир между братьями.

Пытался князь оградить Бориса, Глеба и всю державу от Святополка. Поэтому нежданно нагрянули в Туров нарочитые его дружинники и взяли под стражу Святополка и Рейнборна и заточили обоих в темницу киевскую. Думные бояре принялись с пристрастием допрашивать челядинов Святополка, и много зла им открылось. Святополк фактически уже переметнулся к Польше, и только ждал своего часа, чтобы пойти на переворот в державе и сбросить с высокого стола князя Владимира.

   — Ну, вот и ладно! Вот и ладно... — приговаривал Владимир, выслушивая всё, что доносили ему после ночных допросов бояре. — Вот мы ему голову-то и открутим!

Но в пещере киевской, во тьме, плакал инок Илия:

   — Зачем? Зачем ты, князь, зло к себе приблизил? Зачем злом наполнил сердце своё? Как болезнь чёрную, привлёк ты к себе Святополка, не ведая будто, что зло прилипчиво, как чума... И ты уже полон им.

Поэтому не удивила Илию весть, что Ярослав, от Киева отложившись, перестал отцу дань платить.

Для Владимира эта весть тоже не стала неожиданной. Ждал он, когда, рождённые в ненависти и грехе, дети Рогнеды пойдут на него. И, услышав весть об измене Ярослава, словно обрадовался. Молодо пробежался он по теремным покоям. Молодо сбросил чёрные одежды вдовца. И, словно вернувшись на тридцать лет назад, явился перед воеводами в доспехе воинском.

   — Мостить мосты! Торить дороги на Новгород! — кричал он боярам и воеводам, давно не видевшим князя в таком гневе и молодой языческой ярости. — Идём на Новгород! Отступника Ярослава резати...

Охнул, схватясь за сердце, Добрыня.

Охнул, упав на колени перед иконой, инок Илия.

«Господи! — кричало сердце его. — Сколь зла умножилось в державе твоей! Отец на сына смерть умыслил! Возносит меч ненависти над постылым, а сатана толкнёт под руку, и обрушится меч на милого... Я-то уж знаю! Я — ведаю! Господи, не допусти! Господи, отврати от зла вселенского...»

Сбирались рати, рубили чёрные мужики просеки, чтобы большое конное войско могло дойти до Новгорода.

Метался в бреду Добрыня старый, свалясь от невместимых в его доброе сердце горестей.

   — Эх! — говорил злой и помолодевший князь. — Не ко времени Добрыня свалился! Ему не впервой на Новгород ходить... Он бы рати повёл.

   — Как бы он повёл? — шептались воеводы и боя ре. — Словно князь забыл, что Добрыня — самый старый в свите его! Словно не видит, что Добрыня едва ходит на ногах своих опухших!

   — Да как бы он повёл? — говорили другие. — Чай, ноне Новгород не тот, что прежде. Сей город — христианский! Да в Новгороде дети его любимые. Тамо и внуки его малые... Куда бы он? Противу своих детей пошёл бы?

   — Князь же вот идёт! — возражали третьи. — Противу сына своего...

   — Господи! Не допусти! — стонал в пещере инок Илия. — Господи, не дай на Руси отцу сыновнюю кровь пролить либо сыну на отца меч поднять! Сие зло не позволит державе нашей подняться! Зло ведь, как семя брошенное, прорастает! Господи, не допусти!

Осмотрев изготовленную рать, Владимир соскочил с коня и спросил деловито:

   — К Борису посылали? Пущай на пути в Новгород к нашей рати со всей своей дружиной подойдёт! У него дружина самая большая в державе! — Князь говорил так, словно собирался не противу сына идти, не противу брата Бориса ополчать. — Заутра выступаем!

   — Господи, не допусти! — шептал Илия, проваливаясь в забытье.

Он очнулся, когда над Киевом начинался рассвет, и ужаснулся, поняв: Владимир-князь умер!

   — Господи! — шептал он. — Сколь грозны дела твои! Господи, что же теперь будет?..

* * *

15 июня 1015 года князь Владимир внезапно умер. Он был готов к походу на отложившегося Ярослава, старший же сын его Святополк сидел в темнице и, скорее всего, был бы казнён за измену. Рейнборн — его правая рука, или, точнее, его духовный и политический руководитель — умер в заточении. Лучшая рать, два года собираемая Борисом, была под его началом на походе против печенегов. Но с печенегами, значительно уступавшими числом и вооружением киевлянам, стычек почти не было.

Они предпочитали уходить от столкновений. Так что войско оставалось свежим и нетронутым. Казалось, всё способствовало продолжению политики Владимира. Но смерть его всё повернула в другую сторону.

Когда упал он в тереме замертво, Киев на несколько часов остался без власти. Добрыня — правая рука и всечасный исполнитель воли княжеской — умирал в дальнем покое. И никто не шёл к нему, потому что челядь грабила погреба и валялась пьяная по всему подворью.

Добрыня, кто одним взглядом мог держать их в страхе, а кулаком убить на месте, лежал без памяти. И сразу стало некому его смертный пот утереть.

Из тёмного хода пещер киевских вышел торопливым шагом инок Илия и пошёл давней тропою, ещё Ольге Великой ведомой, из пещер в город Владимира, в терем его. Мимо Берестова, через Лядские ворота вошёл он безвозбранно. Стояло в Киеве полное нестроение и смута. С тоской отметил инок Илия, что важнейшие ворота города отворены стоят и воротников нет никого — все разбежались: кто грабить, а кто — за домы свои в опасении, за домочадцев своих... Догадался, что затворен стоит конец Козары, и Подол еврейский затворился, и все мастера — кожемяки, сапожники, оружейники, портные — затворили кварталы свои на посаде. По улицам пробегали чьи-то челядины, тащили награбленный скарб. Откуда-то взялись лихие люди-поножовщики, что кучками да шайками ходили по граду, пробуя плечами ворота горожан — заперты ли, пытаясь перелезть через заборы, и там, где не натыкались на волкодавов отвязанных да на лучный бой из окон, озоровали. И скотину сводили, и животы грабили.

Пьяные и разгорячённые, мотались они по улицам, не обращая внимания на монаха, что, прижимаясь к стенам, торопливо шёл к Отиеву замку Владимира.

И здесь тот же погром и нестроение. Растолкав пьяную челядь, Илья поднялся в терем и разыскал в полутёмном покое умирающего Добрыню.

Старик метался в предсмертной агонии. Илия подал ему пить, утёр смертный пот и, сев в изголовье, стал менять на горячем лбу друга смоченные холодной водою и уксусом ветошки.

Добрыня задышал ровнее. Открыл осмысленные глаза и, узнав Илию, посилился улыбнуться.

   — Илюшень... — прошептал он. — Просе...

Голова его откинулась, рот полуоткрылся и глаза потускнели.

Инок Илия своей огромной клешневатой десницей закрыл другу глаза и, возжёгши свечи, прочитал отходную молитву.

Затворивши дверь в покой с умершим, он с большим трудом отыскал испуганных погромом верных Добрыне челядинов и велел вынести ночью тело: старого воеводы и дядьки княжеского из терема, доставить в Печорский монастырь. Челядины рады были, во всеобщем нестроении, получить хоть какое-нибудь чёткое распоряжение.

   — Что творится! Что делается! — ахал старый Дружинник, что был у Добрыни слугою. — Киев-град. как с ума сошёл! Ну вот, погодите — придёт Борис, сядет князем, он вам глумление над Владимиром умершим попомнит! Ох, попомнит.

«Не придёт Борис!» — не сказал, но подумал Илия.

Когда он вышел из терема, на двор, едва не выламывая ворота, ввалилась пьяная орущая толпа, нёсшая на руках освобождённого из темницы Святополка. Кривились пьяные рты — вопили славу новому князю. Святополк, в расхристанной рубахе, без шапки, с развалившимися, как вороньи крылья, прямыми, иссиня-чёрными волосами, был бледен; неистовым огнём ненависти горели глаза его. Как безумный, водил он взором по двору княжескому, на который вступал, неожиданно для себя, властителем. Он увидел монаха, стоящего у теремного крыльца, но не узнал в нём Илью-воеводу — соратника ненавистного отца своего, Владимира. Да и трудно в пьяном хаосе, в воплях и толкотне дикой, бессмысленной толпы что-то сообразить или вспомнить. Святополка внесли в тронный теремный зал и усадили на высокий стол киевских князей.

Святополк приказал выкатить бочки с мёдом народу киевскому и поить всех допьяна! Ибо сие в поминание князю Владимиру и в радость от восшествия на стол киевский князя законного — старшего сына, Святополка.

Тут же призвал он из Турова своих единомышленников, что по погребам от гнева Владимира прятались. Раздал все недавно отчеканенные Владимиром первые киевские монеты серебряные, назначил кого — воеводою, кого — боярином думным.

Под утро же, радуясь, что пьяные горожане не запалили Киев, велел кое-как собранной княжеской дружине разогнать пьяниц, не жалеючи и не милуя никого. Рубить всех, кого с оружием в руках увидят, и топить в Днепре, чтобы смуту унять. Что было исполнено с готовностью. Погромы утишились, и горожанин киевский вздохнул с облегчением:

   — Слава богу, пришла в Киев законная власть!

Поутру поскакали из Киева гонцы в Польшу, к шурину Святополка Болеславу I, и в поле Дикое — к печенегам, с одинаковой просьбой: «Немедля, на любых условиях, прислать в Киев свои рати! »

Потому что дружина княжеская разбежалась, а малая часть её, оставшаяся при Святополке, слаба и ненадёжна. Главное же войско — в походе с Борисом.

Византийских же послов приказано гнать в три шеи... Да и венгерских, и чешских, и всех, кого привечал и с кем вёл переговоры Владимир. Киев под княжеской рукою Святополка повернул всю политику державы прямо в противоположную сторону. Особливый гонец послан в Рим, к папе, не только с сообщением, что умер ксёндз Рейнборн, но и с просьбой немедленно прислать послов из Рима и священников папских для вразумления народов державы Киевской.

В Киев двинулись польские и немецкие рыцари, заскрипели телеги с монахами Священной Римской империи... Застонала земля от копыт коней печенежских, что шли в Киев как в город завоёванный. Не зря стягивал войска Святополк — пуще смерти боялся он возвращения из похода рати княжича Бориса. Самой сильной рати в Киевской державе.

Горожане же на торжищах и в церквах толковали:

   — А зачем нам Борис? У нас князь есть! Законный! Старший сын Владимира! Этот небось глупства, отцом его чинимые, повторять не станет. Хороший князь. Добрый!

   — Да он поляков наведёт! — звучали редкие голоса!

   — Да что он, вовсе, что ли, глупой? На что нам поляки? Мы и сами с усами!

В то, что князь приведёт поляков и печенегов — врагов Киева, никто не верил. Как не верили в это и воеводы, служившие под началом кроткого Бориса, когда получили сообщение, что Владимир-князь преставился, а на престол взошёл посаженный народом киевским Святополк.

В Берестовском тереме, где умер Владимир, по обычаю разобрали полы и труп, завернув в ковёр, спустили на сани, чтобы смерть не нашла обратной дороги в посещённый ею дом. Но смерть поселилась не вовне дома княжеского, а в сердце Святополка!

Ночью тайно, чтобы не вызвать волнения в едва замирённом городе, мёртвого Владимира положили в Десятинной церкви. Чего боялся Святополк? Киевляне, совершенно запутавшись в хитросплетениях и постоянных переменах политики Владимира, давно перестали понимать, кто враг, кто друг, кто союзник... Давно желали власти твёрдой и понятной. Видели же такую пока в Святополке. Боялся он не горожан и подданных державы своей, боялся он людей, приближённых ко князю и его сыновьям. Поэтому собирал он в Отиевом тереме всех, кто мог поддержать его. Всех, кто был при Владимире в думной палате и среди воевод нарочитых! Не народ киевский, занятый повседневными делами, но тех, кои вершили государственные дела, собирал Святополк, в постоянном страхе, что придут свергать его с престола сыновья Владимира, что ворвётся в Киев войско, ведомое Борисом, и киевляне, уставшие от гнёта воли княжеской, даже на стены не выйдут, чтобы его защитить.

Этот страх заставлял его ежедневно посылать гонцов в Польшу — собирать всех, кто обижен или, как ему казалось, обделён вниманием умершего князя, и таковые находились.

Это была прозападная партия, что собралась вокруг Святополка при Рейнборне, первый же среди них — боярин Путьша.

Словно боясь дневного света, собирал Святополк сторонников своих по ночам. Грохотали конские копыта по деревянным мостовым киевским, скрипели, отворяясь, теремные ворота, и, бряцая доспехами, сбирались люди при свете факелов в палатах, забывших шум пиров.

Черноволосый худой Святополк, всё больше напоминавший ворона, казалось, был сжигаем каким-то внутренним огнём. Он старался не смотреть в глаза своим собеседникам, да те тоже не старались — боялись увидеть в тёмной глубине их то, о чём все догадывались. Бояре и воеводы, верные Святополку, понимали, что удержаться у власти Святополк может, только уничтожив детей Владимира. Первый же среди них был командовавший отборной и хорошо обученной ратью Борис, в святом крещении Роман.

И ведомо было Святополку, что из Киева уже скакали к Борису в войско, ко Белгороду, где стоял он, ожидая нападения печенегов, посланцы, предлагая себя и дружины свои противу Святополка, что понавёл попов римских и рыцарей польских в Киев. Святополку цену знали и ведали, какую политику станет он проводить.

Потому собравшиеся ночью в Отиевом тереме приближённые Святополка долго не разговаривали.

Святополк сидел нахохлившись на старом троне-кресле Владимира, напоминая большую зловещую птицу. Молча стояли перед ним закованные в доспехи воеводы и бояре вышеградские. Первый же среди них — Путьша.

Немые как изваяния, наёмные варяги встали у дверей палаты, словно вернулись времена Ольги и Святослава.

   — Признайтесь мне без утайки! — сказал, поднимая крупную голову, Святополк, взглядывая пронзительно на собеседников. — Признайтесь мне без утайки: преданы ли вы мне?

Стало ясно, что князь говорит без обиняков. Разговор будет коротким. Путина ответил:

   — Все мы готовы головы положить за тебя...

   — Если вы обещали положить за меня свои головы, то идите тайно, други мои, и где встретите брата моего Бориса, улучив подходящее время, убейте его...

Порыв ветра мотнул факельные языки, и тень метнулась тёмная, хищная, вроде как и не от Святополка. Странный обычай воскрес во дворце православного князя. В кубок плеснули вина и, уколов себе руку, сцедили в тёмное вино по капле крови, затем пустили кубок по кругу. Пили, стуча зубами о серебряную оковку, понимая, что дают клятву сатанинскую, неправедную и задумали преступление.

Пившие же были: Путьша, некрещёный воевода славянский Талец, польские рыцари, на службе у Владимира бывшие, — Елович и Ляшко... Укрывшись тёмными плащами, ночью же разъехались они по домам своим, а под утро собрались со слугами и поехали конно к реке Альте, где стоял с дружиною Борис.

* * *

Скакали к Борису воинские мужи, приводили своих челядинов оружно. Приступали к нему и воеводы дружины его. Глас был общий:

   — Пойди, сядь в Киеве на отчий княжеский стол — ведь все воины в твоих руках.

Дружина, изготовленная для боя, озлобленная тем, что печенегов, противу кого ополчилась, не встретила, требовала немедленного ответа.

Борис смотрел на выстроившихся крепких ребят со щитами и мечами, готовых идти на Киев, как на столицу чужого царства, смотрел на воевод в окружении ближних своих оруженосцев и чувствовал страшное одиночество своё и невыразимую тоску.

   — Видно, так тосковал Христос, когда просил Отца Небесного пронести чашу страданий мимо него, — сказал он ближайшему своему соратнику и оруженосцу, родом венгру, Георгию.

   — А что ты медлишь? — не понял воин. — У Святополка силы — никакой! Он, сказывают, послал к печенегам да полякам, но они ещё не подошли! Мы же близко стоим! Конница пойдёт, и нет Святополка!

   — Он брат мне! — сказал Борис:

   — Какой брат! — закричал Георгий. — Все в Киеве знают, что он — сын Ярополка. Владимир-князь его мать беременной умчал!

   — Отец мой мёртв, — сказал тихо Борис. — А его я всегда братом почитал. В том и вырос.

   — Да не брат он тебе, и никто его нынче братом твоим не считает, — горячился кудрявый и подвижный Георгий. Он ходил по шатру, и золотая гривна на шее — подарок Бориса — посверкивала в вырезе его рубахи на мускулистой смуглой шее.

   — Значит, когда нужно — брат, а когда нужно — нет... — грустно улыбнулся Борис.

   — Да ты что, не понимаешь, что будет, если он на престоле киевском усядется? Державе новой — конец! Придут папские попы да рыцари из стран западных... Ты что, не ведаешь, что с Польшей, а наипаче того с Чехией приключилось?

   — А что приключится, ежели я на брата своего меч подыму? — спросил Борис.

   — Отец твой Владимир, царствие ему небесное, не боялся противу братьев своих идти! Противу Ярополка да Олега!..

   — Вот за тот грех мы и расплачиваемся! — твёрдо сказал князь. — Воины-то пока не понимают, но ты-то, друг мой ближний, пойми: не в силе Бог, но в правде! И ежели правду мы менять ежечасно станем, что от неё останется? Мы же христиане! Как же мы завет Божий нарушим? — Борис говорил, и с каждым словом голос его крепнул, точно он убеждал сам себя. — Конца не будет! Я пойду на Святополка, Ярослав — на меня, — Глеб подрастёт — на Ярослава... Чем сей грех братоубийственный остановим?

   — Так от веку было! — не нашёлся что возразить Георгий.

   — Так от веку было, пока Христос нам путь к спасению не указал! Нельзя ближних в жертву приносить, какой бы сладкой победа ни казалась!

   — Нельзя без жертв! — закричал Георгий.

   — Нельзя, — согласился Борис. — Но жертвовать можно только собой.

   — Опомнись!

Но Борис уже вышел к войску. Утренний ветер хлопал знамёнами и помавал золототкаными хоругвями с ликами Спаса и Богородицы. Солнце отражалось в шлемах, плясало на панцирях латников. Ветер трепал длинную шёлковую багряную рубаху Бориса, трепал его густые кудри.

Без шлема и без меча стоял он перед войском, ждавшим его приказа. Но не приказ произнёс молодой, почти совсем юноша, в первом тёмном абрисе бороды, князь.

   — Не могу поднять руку на брата своего! — Голос его сорвался.

Он вспомнил, что когда-то не смог сказать сего Ярополк, которого так же дружина вынудила идти на брата, на Олега. И не спас он державы своей, погубив брата.

   — Не могу я поднять руку на брата моего! К тому же и на старшего, коего чту, как отца!

Выкрикнув эти слова, он будто сто пудов с души снял. И, совершенно успокоившись, повернулся и скрылся в шатре.

Он слышал, как с перебранками и смехом расходилась дружина. Как, не зайдя проститься, уводили воеводы свои отряды по городам и вотчинам, а пешцы расходились сами — куда глаза глядят. Войско ждало войны и было обмануто дважды. Не было войны с печенегами, не было пьянящей сечи, не было и добычи, и теперь, когда можно пойти на богатый и безоружный Киев и погулять, пограбить всласть, князь приказа не отдал.

   — Да нешто он князь! — говорили дружинники. — Вот Святополк — князь. А и пущай говорят, что он прав на престол Владимира не имеет! А он как раз и занял Киев! Вот это — князь! А наш всё чего-то медлит, всё молится. Да что он, поп, что ли?..

Борис, лёжа в шатре, заплакал. Георгий слышал, как, поднявшись, князь молился вслух перед трёхстворчатым византийским складнем:

   — Не отвергай слёз моих, Владыко, ибо я уповаю на Тя! Пусть удостоюсь участи рабов Твоих и разделю жребий со всеми Твоими святыми, Ты — Бог милостивый, и славу Тебе возносим вовеки. Аминь!

Недаром Анна учила сына молитвам, недаром познавал он премудрость учения книжного с греческими и болгарскими священниками, принимая не умом, но душою учение Христово...

Слушал, притаившись у шатра, венгр Георгий слова господина своего, и странное ощущение ясности и радости охватывало его. Прежде всё было сложно, постоянно нужно было думать о том, как должно поступать, а теперь всё стало ясно и понятно, словно кто-то сказал ему:

«Следуй за господином своим, и станешь славен вовеки и обретёшь Царство превыше всех царств земных и место вечно, место покойно в чертогах Господних... Ибо, как сказал Давид в Псалтири своей: Праведники живут вечно и от Господа им награда и украшение им от Всевышнего».

Всю ночь от стана Борисова на Альте уходили войска, оставляя его с одними ближними отроками и телохранителями. Борис отстоял вечерню в походной церкви, где служил следовавший за войском православный священник. Утром, умывшись и, как всегда, строго и опрятно одевшись, приказал князь служить заутреню и сам стал читать Евангелие и Псалтирь.

Посланные от Святополка подошли к шатру, где шла служба, и услышали звонкий голос князя, вычитывающего по книге:

   — Господи! Как умножились враги мои! Многие восстают на меня...

Словно заворожённые стояли Путьша, Талец, Елович, Ляшко и до зубов вооружённые слуги их, не смея приблизиться или прервать чтение псалмов Борисом.

   — Окружили мя скопища псов и тельцы тучные обступили меня, — неслось из шатра.

И убийцы невольно переглядывались.

Переступая на месте, они забряцали доспехами, и Борис, услышав в шатре их движение и шёпот, понял, кто пришёл и что будет. Зная, что его слышат стоящие у шатра, собрав всё мужество, он начал читать:

   — Слава Тебе, Господи, за всё, ибо удостоил мя зависти ради принять свою горькую смерть и претерпеть всё ради любви к заповедям Твоим. Не захотел Ты сам избегнуть муж, ничего не пожелал Себе, следуя заповедям апостола: «Любовь долготерпелива, всему верит, не завидует и не превозносится... В любви нет страха, ибо истинная любовь изгоняет страх». Потому, Владыко, душа моя в руках Твоих всегда, ибо не забыл я Твоей заповеди. Как Господу угодно, так и будет.

Старый, опытный и много повидавший священник всё понял, понял и Георгий, прислуживающий при утрене в храме. Не сдерживая слёз, старик сказал, стараясь подбодрить князя в страшные грядущие минуты:

   — Милостивый и дорогой господин наш! Какой благости исполнен ты, что не восхотел ради любви Христовой воспротивиться брату, а ведь столько воинов держал под рукой своей...

   — Это никогда не кончится! — крикнул Путьша, решительно кинувшись к шатру.

Они ворвались с обнажёнными мечами и, толкая друг друга, не по-воински, а как убийцы, зажмурясь, начали совать мечами в спину, в грудь и живот Бориса. Георгий, как велела воинская выучка, кинулся к ним и закрыл собою оседающего наземь господина. Его тут же проткнули чуть не насквозь мечами. Подхватив вываливающиеся кишки, он выбежал из шатра.

   — Чего стали? Чего ждёте? — кричал Путьша, но убийцы словно оторопели.

Борис, в мокрой от крови рубахе, поднялся во весь рост.

   — Стойте! — сказал он. — Дайте помолиться, — и, оборотившись к иконе, прохрипел: — Ты, Господи, будь свидетель и не осуждай их за грех этот! Но прими душу мою с миром. Слава Тебе, щедрый Дарователь жизни, что сподобил меня подвига, достойного святых мучеников! Слава Тебе, Христос, слава безмерному Твоему милосердию, ибо направил Ты стопы мои на правый путь! Аминь! Ну, что стали? — сказал он, оборачиваясь к стоящим кучей убийцам и захлёбываясь кровью. — Заканчивайте порученное вам! Да будет мир брату моему и вам, братие! — И повалился, хватаясь за убийц, прямо вперёд, обливая их своей кровью.

Будто испуганные овцы, кинулись убийцы из шатра. Но к лагерю уже подходили стоявшие в засаде конники, и пошла резня. Немногочисленных оставшихся с Борисом воинов рубили по кустам и склону холма. Умершему уже Георгию отрубили голову, потому что не могли содрать с его шеи золотую гривну. Перебили многих! Но не всех. Свидетели остались, и в большом числе! Многие бежали в Новгород — к Ярославу, иные в степь или в Киев — к монахам печорским.

Убийцы завернули убитого Бориса в ткань подрубленного шатра, повалили в телегу и поехали к Святополку, чтобы предъявить тело и получить награду.

Но вечером уже, когда проезжали бором, Борис вдруг открыл глаза и поднял голову. Он был ещё жив. В ужасе двое варягов-возниц спрыгнули с телеги и, вытащив мечи, начали колоть куда ни попадя. Неизвестно почему, без всякого распоряжения Святополка, тело Бориса привезли в Киев и погребли у церкви Святого Василия, которую в память о крещении своём поставил Владимир (в крещении Василий) на том месте, где было капище Перуново.

   — Вона, — кричал, прыгая на паперти, городской блаженный дурачок, — варяги вернулись! Перун-сатана вернулся — жертвы людские пожирает...

И отшатывались от него киевляне, но по домам шептались, не понимая ещё, что произошло. Но чувствуя, что Борис победил и победа эта новая, незнаемая на Руси дохристианской.

Святополк вызвал из Мурома Глеба. И тот спешно погнал с небольшой дружиной по вызову брата в Киев.

Они мчались, меняя коней, потому что вызов был нешуточный.

«Приходи немедля, — сообщал Святополк. — Отец зовёт тебя, тяжко болен он!»

   — Отец зовёт тебя! — усмехаясь, говорил Святополк, диктуя писцу, и добавил не для записи: — Борис уже к нему отправился...

Но Глеб гнал коней и дружинников конных, забывая о сне и отдыхе. На переправе конь под ним оступился и повредил ногу.

   — Эх! — сказал старый гридень. — Нехороша примета! Видать, беда нас ждёт!

От Смоленска вышли на ладьях, и тут догнали их посланные от Ярослава. Свидетели убийства Бориса, что случилось 24 июля, бежали в Полоцк, к сестре Ярослава и дочери Владимира — Предславе. Она же и сообщила брату, что Святополк зарезал Бориса.

Ярослав писал Глебу: «Не ходи, брат. Отец твой умер, а брат убит Святополком».

Получив это известие, четырнадцатилетний Глеб забился в плаче, потому что больше всех людей на свете любил брата. И тогда же решил он погибнуть вместе с Борисом.

Но, растерявшись и не ведая, что делать, продолжал с малым числом слуг плыть в ладье по Смедыни смоленской, спускаясь к её устью. У устья реки навстречу им пошла ладья с посланными Святополком убийцами.

Глеб и приближённые его не сразу сообразили, кто это, а если бы и сообразили, то некуда им было деться — их сносило прямо на ладью, где сидели вооружённые наймиты Святополка. Когда же стали перепрыгивать они с борта на борт и увидел Глеб сверкающие, как волны под солнцем, обнажённые мечи, всё понял и по молодости лет не смог скрыть своего страха.

Он плакал и умолял его не трогать. Пощадить. Забившись в нос корабля, съёжившись и закрываясь трясущимися руками, он молил о пощаде. Умолял пощадить его, потому что он ещё не воин и, даже если захочет, не сможет причинить никому вреда.

Поняв же, что страшной участи брата ему мольбами не избежать, он вдруг поборол себя, вспомнив, что желает испить чашу страдания вместе с братом своим. Голосом властным, не терпящим возражений, он потребовал, чтобы ему дали помолиться. И молился, стоя на коленях, говоря: «Убивают меня неведомо за что, неизвестно, за какую вину. За имя Твоё, Господи! Смотри, Господи, и суди: вот, готова моя душа предстать пред Тобою! И Тебе славу возсылаю. Отцу и Сыну и Святому Духу. Аминь!»

   — Да режьте вы его! — закричал Святополков гридень Горясер.

И тогда повар Глеба, торчин, то ли в страхе за свою жизнь, то ли желая выслужиться перед Святополком, то ли по предварительному сговору, о коем только ему да Горясеру было ведомо, повалил ребёнка и перерезал ему горло, как ягнёнку, приведённому во двор кухонный...

Страшно закричал в келье печорский инок Илия, схватившись за горло!

Отовсюду из келий с погребальным пением сходились иноки в подземный катакомбный храм и творили погребальную молитву страстотерпцам Христовым Борису и Глебу, в святом крещении — Роману II Давиду.

Их же сподобил Господь принять венец мученический во славу новой веры, веры православной. Той, что способна одна остановить междоусобную брань и творить чудеса прочие.

В полном молчании размышляли старцы и видели мысленными очами своими, как умножилось число молитвенников за новую землю, за Русь Киевскую... И упрочилось новое царство молитвами новомучеников — княжичей, добровольно избравших скорбный и страшный путь свой. Ибо были и другие смерти, но не было в них подвига и не было славы.

Услышав о смерти Бориса и Глеба, бежал из земли древлянской князь Святослав, чтобы спасти жизнь свою от ярости Святополка. Бежал, бросив и дружину, и подданных. Его нагнали посланные Святополком и зарезали, как телка бессловесного. Ибо нельзя убежать от зла, страхом одним спасаясь! Зло настигнет!

И о том размышляли не только старцы печорские, но весь народ киевский и весь народ, казалось бы, совсем распавшейся державы. И странное дело, гибель Бориса, и Глеба, вместо того чтобы закрепить распад дела князя Владимира — державы, им собранной, — послужила совсем другому. Древляне и вятичи, лютичи и кривичи, и иных земель и городов люди, горожане Киева, смоляне, полочане и прочие — ужаснулись деянию Святополка. И отвращение к делам его и сожаление о братьях-княжичах объединило даже тех, кто доселе враждовал между собой. Самое большое чудо произошло в Новгороде, где в лютой вражде с горожанами пребывал Ярослав, крещённый отцом Георгием.

Только что шла у него страшная распря с новгородцами. Варяги, коих привечал и на кого опирался Ярослав, довели народ новгородский до крайности. Люди посадские и жители пяти концов новгородских послали депутацию с жалобой на варягов. Ярослав не только не наказал виновных, но, дабы отвратить новгородцев от желания жаловаться, приказал казнить посланцев, что варяги тут же и сделали!

Быть бы резне смертной! Но тут пришла весть о гибели Бориса и Глеба...

И вот к опомнившемуся князю опять идут горожане. Ярослав приказывает ополчиться всей дружине и всем челядинам, ибо кажется ему, что идут отмстители за прежних посланцев. Но впереди посадников идёт Кукша — Константин в крещении, — сын Добрыни, а стало быть, двоюродный дядя Ярослава. Один из самых богатых и уважаемых людей в Новгороде.

   — Не время счёты сводить, князь...

И новгородцы, буйные новгородцы приносят деньги на тысячу варягов-наёмников, да ещё три тысячи новгородцев поступают в дружину Ярослава.

   — Ступайте на Киев, покарайте и прогоните Святополка Окаянного!

Неведомо, кто первый назвал его так, но не прозвище, а печать легла на чело Святополка. Проливший кровь братьев, был он заклеймён именем Каина, первогрешника, убившего брата своего Авеля.

   — Окаянный! Окаянный! — звучало новое для Руси и славян слово. Окаянный, то есть совершивший грех Каина и не снявший его, не раскаявшийся!

   — Окаянный! Окаянный! — звучало от шёпота до крика за спиной Святополка, когда проезжал он по улицам Киева, когда ездил встречать послов от папы римского, послов от поляков и печенегов.

   — Окаянный! — шептал Илия-инок, думая о нём. Но душа его более не скорбела, но радовалась. Не было прежде в сих землях таких юношей, как Борис и Глеб. Это новое, христианское поколение, воспитанное в чистом православии, без суесловия и ереси.

   — Се плод сладкий молитв праотцев наших, се плод трудов моих... — шептал инок, думая о Борисе и Глебе и веруя, что всё Господь управит на Руси ко благу, ибо умножились за державу новую страстотерпцы и молитвенники, направившие волю народа на созидание державы, на отпор всем супостатам, живущим не по слову Божию.

Глава 13

Люди русские

Ярослав в третий раз, вослед за Олегом Вещим, вослед за отцом своим, пребывавшим тогда в язычестве, Владимиром, привёл в Киев дружины варяжские. Это был старый, отработанный в течение столетия приём.

По пути «из варяг в греки» спустились на ладьях закованные в панцири варяги. Наглотавшиеся сушёных мухоморов и отвара из дурманящих трав, берсерки, не чувствуя боли и усталости, ворвались в ряды войска Святополкова и начали рубить направо и налево.

Отряд печенегов, пришедший на помощь Святополку — князю киевскому, но уже Окаянному от крови убиенных братьев своих Бориса и Глеба, не смог ему помочь — опоздал и только видел с другого берега озера, как неистовые варяги крушат дружину Окаянного. У града Любеча была иссечена дружина князя киевского Святополка, а сам он бежал к шурину своему, королю Болеславу I.

Распустив паруса, вышла к киевским кручам дружина варяжская. Мрачно было их шествие через город. Страшны давно невиданные в Киеве северные язычники. Они выставили обильные яства на столы в княжеском дворе, и началось пирование, забытое со времён варяга Свенельда.

   — Язычники пришли в Киев! — это было вестью, разносимой окрест — не только слышимой, но и видимой, потому что к вечеру полыхнули подожжённые варягами церкви, благо священство и клирики успели собрать священную утварь и скрыться в пещерах киевских.

Поутру, глядя на дымящиеся развалины, стояли жители Киева, слушали пьяные крики варягов, мучившихся в похмелье тяжком, стоны берсерков, кого ломало после мухоморов да дурманов всяческих, и шептали:

   — Господи! Да как же ты допустил?

Но ходили по Киеву монахи и калики перехожие и строго пеняли народу:

   — Господь отвёл от вас десницу и щит свой, ибо бросили вы двух агнцев Божиих, страстотерпцев Бориса и Глеба, князей ваших законных, на растерзание Окаянному! А посадили вы на престол отступника, во грехе зачатого и грехом увенчанного! Непрощённый, смертный грех сотворившего! На челе его — каинова печать, ибо, подобно первому среди грешников, пролил он кровь братьев своих! На вас окаянство его! И вы спасены не будете, пока не раскаетесь да Святополка князем почитать не перестанете!

И сокрушённо кивали и крестились люди киевские:

   — Истинно, истинно так... Грешны! Как есть все во грехе погибаем!

И точились мечи, и доставались дружинниками, разбежавшимися в затмении сатанинском от Бориса и Глеба, до времени спрятанные доспехи.

И доставал иудей киевский булатный нож, а хазарин или болгарин камский, торговавший на Подоле, топор и толковали в домах своих:

   — Грех в державе русов! Во грехе погибаем!

И лежать бы варягам изрубленными там, где повадил их хмель да дурман, а с ними позарезали бы и новгородцев-язычников, ибо ненависть к ним росла с каждым часом, да ударили на закопчённой звоннице сполох, и крик, давно не слышанный в Киеве: «Печенеги!» — кинул всех способных держать оружие на стены.

Печенеги, верные союзу со Святополком, пришли от Лукоморья, чтобы выбить из Киева брата его, незаконно захватившего престол. Потому, сбрасывая камни на головы степняков со стен и стрелы в них выцеливая, думали киевляне о том, что вот печенеги-дикари слову верны, а они, христиане киевские, князей своих бросили! Бились на стенах рядом с киевлянами и новгородцы, и варяги, но стена, разделявшая их с киевлянами, была выше и неприступнее, чем та, на какой они стояли.

Поэтому в пещерах киевских, врачуя раненых и увечных, говорили монахи меж собою:

   — Не взять печенегам Киева и варягам в Киеве не усидеть!..

Тонконосый хромой Ярослав чутко слушал, что городская молва байт, что подслухи ему доносят, и понимал: как отец его Владимир варягов за море отправил, так и этих новых язычников куда-то девать надо. Не то православный Киев вытряхнет их, как пыль из мешка, вместе с Ярославом.

Печенеги отошли, не причинив городу большого урона. На штурм они не пускались. Не было у них охоты за Святополка головы класть, да и с киевлянами ратиться не хотелось. Как только кони печенегов съели все сенные запасы, что можно отыскать по селищам округ матери городов русских, они пошли, вздымая снежную пыль, назад, к Лукоморью, к своим вежам и выпасам. Кони им дороже киевского престола!

Но не успела вьюга замести следы печенежской конницы, как примчался гонец, проскакал в Польские ворота и донёс князю:

   — Святополк с королём польским Болеславом, сродником его, ведут войско на Киев!

   — Где они? — спросил Ярослав.

   — К Буту выходят.

Ярослав думал ночь и поутру приказал дружине своей выступать на Буг и там биться за киевский высокий стол, правильно рассудив, что в Киеве придётся драться с двумя врагами: с поляками и киевлянами, кои уже явно грозили варягам и не простили им сгоревших церквей.

   — Мудро Ярослав-княжич порешил, что дружину варяжскую вывел, — говорили киевляне. — Не пришлось греха на душу брать — варягов резать.

   — Мудрый, что и говорить, — поддакивали другие, принимаясь за восстановление порушенных церквей, разбирая головешки на месте сожжённых деревянных и ставя леса внутри выжженных каменных.

   — Мудрый! Чтоб ему на том Буге мудрую башку свою потерять!

   — Не в нём грех! Не в нём! — говорили третьи. — В нас самих грех! Мы дали князьям усобиться! каинову печать на лбах своих носим!

   — Нет мира! — решали монахи печорские. — И не будет! Ибо во испытание человекам даёт подь жизнь земную для обретения жизни вечной.

   — Нет мира! — думал старец Илия в тёмной своей, где только слабое мерцание неугасимой лампады перед ликом строгого Спаса и Богородицы с младенцем разгоняло мрак и ничто не отвращало душу от молитвы и борьбы с мраком духовным. — Несть мира в земной юдоли. Несть мира в душе человеческой, но в борьбе с миром соблазнов и заблуждений, в борьбе душевной пребывает человек, дабы выслужить у Господа Царствие Небесное. В борьбе...

Он перебирал в памяти все события жизни своей и на многократных примерах убеждался, что побеждающее каждый раз зло в итоге не искривляло пути, предначертанного Господом, и никогда не торжествовало... Хотя казалось, что вот его победа, и нет спасения, и нет будущего!

Владимир-язычник, сокрушивший Ярополка, обратился в конце жизни ко Господу, а злые силы, угнетая и губя, только расчищали путь истине...

Но горе народу, ежели он отринет тяжкое упражнение в духовном совершенстве, в поиске истины и станет рабом забот мирских... Горе ему, если он поверит, что на зле можно строить державу и житие народа своего.

Горе гордым и заносчивым, превыше трудов и молитв ставящим род свой и заслугу усматривающим в том, что явились на свет в сём народе, а не в ином... Не так ли расточил Господь народы Хазарии Великой, и сокрушил её, как башню Вавилонскую, и рассеял подданных её, ныне уже и не помнящих родства меж собою?

Плавно перетекали его мысли от молитвы к размышлению, от размышления к молитве. Но жарко и горячо молился он о благоденствии Руси, со слезами умоляя милосердного Господа и всех святых, славою просиявших, не оставлять народ сей во мраке неведения, не отвращать щита веры от голов, помутнённых прелестями мира сего.

Ему казалось, что усиленная молитва вливается во все усилия народа православного, населяющего его безграничные и ещё совсем дикие просторы лесов, рек, степей и гор. Ему виделось почти зримо, как ручеёк его молитвы, сплетаясь с другими ручейками, становится мощной рекою, что и направляет все судьбы, и все дела, и всю жизнь земную...

Но русло реки выправляет Господь...

Давно утратив счёт времени и не ведая, что на поверхности земной — день или ночь, старец Илия бодрствовал и молился всё время, пока не падал от усталости в забытье.

Он не ведал, что ест, что пьёт, но чувствовал, что силы в нём не убывают, а прибавляются и сие не от пищи земной, но от силы, находящейся вне его, частью которой он себя ощущал.

Было и другое. Здесь, в глуби земной, отрезанный от мира толщей горы, ни с кем не разговаривая и ничего не выспрашивая у редких людей, пришедших из того, киевского, мира, он знал всё, что там происходило. И многое чувствовал раньше, чем о том узнавали в Киеве.

Послушники удивлялись его вопросам, на которые они чаще всего давали утвердительные ответы.

   — А что, — медленно, словно выныривая из какой-то одной ему ведомой глубины, спрашивал старец Илия, — повёл ведь Ярослав дружину на Буг?

   — Так, отче, — удивлённо отвечали послушники, поражаясь его знанию. И через некоторый срок заставали его творящим погребальную молитву.

   — Была сеча зла... — говорил он, глядя в стену, словно там — растворенное в высоком тереме оконце, откуда он видел все дали дальние. — Была сеча зла, и поляки побили дружину Ярославову. Варяги все полегли. Князь, едва жив, в Новгород ускакал.

Послушники, выходившие в город, только недели через две приносили весть, что Болеслав Храбрый на Буге сокрушил всю дружину Ярослава, а сам князь, едва жив, с четырьмя спутниками от погони поляков ушёл...

Поражаясь, они говорили меж собою и со старцами печорскими, что Илия-схимник — провидец.

А Илия сидел в самим им выкопанной нише в стене и, вперяясь во тьму, видел и Новгород, и Ярослава — осунувшегося, нервного, словно в горячке, спешно готовящегося отплыть за море — у варягов прятаться.

   — Так-то Владимир-князь за море бежал, когда Ярополк после смерти Олега в Киеве единовластно вокняжился... — шептал он.

Но виделись ему и другие люди, ведомые статным, сильным посадником, что вместе с мужами новгородскими порубил корабли, для бегства изготовленные, и принудил князя Ярослава сначала остаться, а затем стать во главе войска, чтобы снова идти на Киев.

   — Я его ведаю, — шептал Илия. — Я ведаю сего посадника знатного. Это Константин Добрынин. Добрыни древлянского сын... Кем он Ярославу приходится? Добрыня Владимиру дядька, стало быть, Владимир и Константин — двоюродные братья. А Ярославу Константин — двоюродный дядька... Смысленный муж и хоробр...

Но день ото дня мрачнел старец. И наконец перестал принимать пищу и воду.

   — Сила чужая давит... — шептал он, — Враги идут на Киев, враги сильные, и Киев возьмут...

Через неделю в Киев вступили войска Болеслава Храброго и вновь посадили на пустующий княжеский золотой престол Святополка.

Святополк поил народ, на всех углах разливали и давали даром хмельные меды стоялые. Правда, пили его в основном поляки из войска Болеслава.

Простой же киевский люд поляков сторонился. Разгула, учиняемого поляками, опасался.

   — Сия сила — страшная... — шептал Илия. — Эти придут и останутся... И не будет Руси Киевской, а будет Польша!

Он размышлял о том, что поляки киевлянам — прямые родственники. И Болеслав — один из благороднейших рыцарей. Человек слова и чести. Святополк, коего он на престол возвёл, и в подмётки ему не годился.

   — Эх, бесталанный ты мой! — говорил Илия, думая о Болеславе. Жалеючи его.

Болеслав Храбрый пытался не раз объединить славянские державы и восстановить славянское единство, когда-то разрушенное аварами, чтобы противопоставить его надвигавшимся на славянские земли немцам. Он храбро сражался и побеждал. Он разбил немцев и отогнал их за Эльбу. Он был справедлив и горяч, поэтому выгнал из Праги Болеслава Рыжего — палача, изверга, а Чехию присоединил к Польше. Но славяне, создавшие уже свои державы, не желали объединяться! Виной тому — католическая вера, которую они приняли, а с нею — и верховенство Рима. А Риму не нужны самостоятельные державы, но множество мелких, разобщённых и подвластных духовно стран. Ими легко управлять по старому римскому принципу: разделяй и властвуй...

   — Поляки всё разрушат! Всё... — шептал Илия. — И вновь распадётся держава наша на племена и уделы и пойдёт род на род...

Послушник, тихо ступая по проходу, слышал, как плакал и стонал старец Илия:

   — Душно мне... Душно, Господи... Кровь вижу, но нет пути, нет иного пути.

Сначала послушник подумал, что старец заболел. Но, подойдя ближе, разглядел, что Илия надел под рясу кольчугу и достал калдаш — круглую гирю на верёвке, оружие монахов. Им не разрешалось проливать кровь, но позволено было защищать святыню. Испуганно смотрел послушник на боевые приготовления старца, уже прославленного среди братии кротостию и даром провидения.

   — Выведи меня! — приказал старец, и послушник, не смея противоречить, повёл Илию длинными ходами к выходу из пещер.

У выхода послушник благословился, приложившись к шраму на огромной руке старца Илии, и долго смотрел, как старец, широкоплечий и кряжистый, уходит в сторону Киева.

Недалеко от Польских ворот Илия увидел большой отряд всадников, спешно скакавший от города. На раннем утреннем солнце поблескивали дорогие доспехи, за всадниками мчался обоз, где на телегах плотно сидели и лежали воины, а иные догоняли телеги бегом и вскакивали на них.

Старец прошёл сквозь распахнутые ворота без воротников — дружинников или горожан, стоявших на стенах. Улицы были совершенно пусты, ветерок завивал пыль на вытоптанной земле.

   — Где люди? Где поляки, где киевляне?.. — произнёс старец. Но никого не было.

Он снял с пояса калдаш и, намотав на руку ремень, пошёл уже оружно, готовый к бою.

Внезапно из-за утла вышли несколько человек. Все были вооружены, но по тому, что они без доспехов, старец не понял, кто это.

   — Кто вы? — спросил Илия.

   — Народ киевский, — ответил здоровенный парень, опоясанный широким ремнём, за который был заткнут польский меч без ножен. По его огромным красным рукам старец догадался, что это кожемяка. Рядом с ним стоял хазарин и по одежде, и по лицу, но в распахнутом вороте рубахи виден был крест. Третий, скорее всего, крещёный печенег или торк, в чёрной шапке, с коротким луком-сагайдой в руках. Стояли рядом люди, похожие и на варягов, и на славян, и невозможно сказать, кто они, чьих родов и племён.

   — Где поляки? — спросил старец.

   — Да, похоже, перебили их всех, — спокойно ответил парень.

   — Как перебили?

   — А кого как! — засмеялся сутулый еврей-кузнец. — Каждый хозяин убил врага, ставшего к нему на постой.

   — Истинно так! — подтвердил щербатый славянин с космами каштановых волос, торчащими из-под шапки. — Они тут пограбили, озоровать стали, народ примучивать, ну их ночью всех и перерезали...

   — Не похотели, значит, люди супостата! — подытожил какой-то не то тюрк, не то ещё кто-то.

   — Кто же вёл людей, кто знак подавал? — спросил Илия.

   — Да никто! — ухмыльнулся кожевник. — Все не похотели, чтобы тут поляки были... и закон их, и правда их.

   — Ихними быть не похотели, — подтвердило несколько голосов.

   — По этой правде мы жить не желаем! И людьми польскими не станем. Мы по русской правде живём!

   — Так чьи же вы? — спросил Илия.

И несколько голосов ответили:

   — Русские мы! Русские...

   — Выходит, — сказал кожемяка, — мы как есть все тута русские.

Из дворов вытаскивали убитых врагов и сваливали их на телеги. Ударил колокол на обгоревшей Десятинной церкви. Многие сняли шапки и перекрестились, хотя не все, потому что были здесь — именующие себя новым словом «русские» — люди разных вер и родов, но единые нынче.

   — Будь благословен, народ новый! Народ русский! И да осенит тебя благостью своею православная вера на многия лета! — сказал старец Илия, кланяясь в пояс людям, которых становилось всё больше. Из переулков и соседних улиц подходили новые и новые... Они заполняли собою площадь перед церковью, пока не заполнили её всю.

Глава 14

Держава православная

Без князя Киев стоял недолго. Сын Добрыни, Константин, коего звали в Новгороде на славянский манер — Кукша, принудил Ярослава вновь идти на Киев. Новгородцы прорубили днища у драккаров, на которых Ярослав собирался бежать за море к варягам, родственникам матери своей Рогнеды, наняли тысячу варягов оружных, воинскому делу обученных, собрали из людей новгородских дружину в три тысячи человек и пошли на юг.

Повторился поход, коим ходил на Аскольда Хельги Старый (Вещий), а Владимир — на брата своего Ярополка. Языческий варяжско-русский север опять шёл на юг, на Киев, и, как всегда, побеждал. Победил и на этот раз.

Но совпало и другое: сеча злая случилась на Альте, где был убит безвинный Борис-княжич. Так свершилось отмщение Святополку Окаянному за кровь мученика — ради Христа, ради веры новой, православной, по слову Господа нашего: «Мне отмщение, и аз воздам!»

Не христиане бились между собою, но яростные язычники истребляли друг друга, не славяне киевские крещёные, но варяги, русы и печенеги сошлись в резне. И так дрались яростно, так кидались в сечу, что печенеги полегли все, а от новгородско-варяжской дружины языческой уцелели единицы.

Тем легче было Ярославу с ними справиться. Ибо жив и поныне сатанинский умысел и завет: уничтожай всех, кто привёл тебя к власти, тех, кто видел тебя не в силе и славе, но в слабости и кто мнит себя твоим помощником и даже равным тебе. Новгородцы вошли в пустой Киев. И — «погоре церкви».

Вернулись язычники, которых православный Киев никогда бы терпеть не стал. Дружина малая новгородская, в сражении истаявшая, противу Киева и князя нового киевского Ярослава была беззащитна. А Ярослав киевлянами усилился.

И поступил он по-княжески, по-государственному, как истинный политик, то есть вероломно. Он сослал своего двоюродного дядю, посадника Кукшу, того, кто силою и мужеством даровал ему, уже оплакивающему свой удел изгнанника, киевский престол, в Муром и там приказал убить. Так скончал дни свои новгородский посадник Константин Добрынин, чьими трудами вокняжился Ярослав в Киеве, но под чьим знаменем вернулись в Киев варяги-язычники.

Странные совпадения, странные параллели: на Альте разбит Святополк, неподалёку от того места, где был убит Борис, в Муроме, где был князем Глеб, убит Кукша...

Сам Святополк бежал после битвы на Альте в Польшу, которая в 1032 году разделилась на части и перестала быть для соседей угрозой.

Сказывают, Святополк Окаянный до сего не дожил: сошёл с ума ещё по дороге в Польшу и умер от угрызений совести. Трудно в это поверить. Хотя, может быть, совесть новая, православная, и стала мучить Святополка, увидевшего глубину своего окаянства? Но что же тогда Ярослав не умер от угрызений совести? Он ведь пролил кровь ближайшего сродника своего, подарившего ему власть и престол!

Однако современники не сомневались, что Святополка замучила совесть. Так считали все. Потому что все уже знали о заветах православных, с ними соизмеряли жизнь свою и ведали, что ежели поступки человеческие с этими заветами на совпадают, тогда и является отмстительница незримая, вездесущая и страшная — совесть. Спасён от неё бывает лишённый совести, то есть не имеющий в душе никаких запретов. Но тут возносится над ним меч Господень, и ежели не он, то дети и внуки его бывают поражены Божиим отмщением. Умерший же от мук совести, от раскаяния, то есть в попытке снять с себя каиново клеймо братоубийцы, ответ держать будет на Страшном судище, и Господь будет его судиею. Самым справедливым и милостивым. Святополк сошёл с ума...

А разве мы знаем, что испытывал Ярослав? Каковы были его страдания? Что передумал он бессонными ночами, когда, прихрамывая на больную ногу, по отцовской привычке мерил шагами княжескую палату в тереме? Какие у него были душевные муки и страдания? А они были! И в этом не сомневались современники.

Мы ведь многое понимаем не так, как они! Скажем, произнося с уважением прозвище Ярослава — Мудрый, мы забываем слова Писания: «Во многия познания и мудрости — многия скорби».

Мудрым же Ярослава стали именовать после того, как он дал народу новому — новый закон, составленный из правил и обычаев старого, размытого в народе новом, народа русов. Потому и именовался закон княжества Ярославова — Русская Правда, а все, кто закону этому подчинялся, стали зваться русскими, хотя племён и языков разных и даже богам поклонялись разным.

Так же и в других землях. Подчинявшиеся закону земли своей, на их языке «тюрк», стали разные народы зваться «турками», постепенно сливаясь в одну нацию, и в иных странах так же. За новый закон государственный прозван Ярослав — Мудрым, но для современников в этом слове не звучало уважение к уму и дальновидности правителя, и не всех закон этот устраивал. Ни одного святого своего народ не называет «мудрым» — стало быть, прозвище это относится только к делам земным и к людям политики, науки, людям мира сего.

Острота ума, а скорее интуиция у Ярослава в том же, в чём и у Владимира. Ярослав умел сделать правильный выбор, то есть угодный народу, угодный Бету Он умел расслышать в шуме дня сегодняшнего голос времени и шёпот смутного народного желания. У Владимира было несколько отступлений от этого своего призвания, потому и становился он рабом обстоятельств, но были и моменты прозрения — в частности, когда он крестил державу Киевскую.

Как политик Ярослав совершил ошибок меньше. Потому и поднял за время долгого правления своего Русь Киевскую к вершине расцвета.

А это ох как непросто! Особенно по первым годам правления. Извечные враги Киева за время княжеской усобицы после смерти Владимира умножились и вошли в новую силу.

Таким старым врагом оставалась Хазария! Не успел Ярослав бестрепетно расправиться с варяжско-языческой опасностью, тут же, почувствовав ослабление давления со стороны Киева, Хазария двинулась в его пределы.

И вот ведь что удивительно! От прежней Хазарии оставалось только название! Другие народы населяли её, среди которых было множество православных, а иудеев, скорее всего, уже не оставалось совсем, умер и язык хазарский, общий для державы сей. Держава, именуемая, как встарь, Хазарией, была совсем другой, чем та, что когда-то давила Киев, и что самое ужасное — вёл дружину родной брат Ярослава — Мстислав! Старший брат — Мстислав Тьмутараканский.

Воспитывались они врозь и даже внешне мало походили друг на друга: худой и нервный белобрысый Ярослав, настоящий викинг-северянин, — и толстый, румяный, глазастый, кудрявый и смешливый Мстислав. Он, в отличие от брата, не был не только мудрым, но, наоборот, простоватым. По-отцовски любил он и жаловал дружину, ничего для неё не жалел.

Дружина влияла на него, как это было принято в те времена и мало изменилось в наши дни. За спиной у каждого вождя и у каждого правителя стоит (невидимый подчас историками) круг людей, которые и влияют на его решения и дела.

Всё изменилось в Хазарии, сменились даже племена и народы, но старое окружение Мстислава — царедворцы, помнившие ещё каганов, остались, и они подталкивали Мстислава к войне. Впрочем, это было не просто столкновение Киева и Тьмутаракани, это было столкновение севера и юга, которое ещё недостаточно изучено. Говорят, что Восток и Запад вечно враждуют, а север и юг?

Мстислав был человеком юга, человеком Кавказа. Он благополучно забыл Киев и Полоцк, откуда его привезли шестилетним ребёнком, и полностью усвоил не только нрав кавказский, манеру поведения, но, казалось, даже внешность. Он любил свою новую родину, любил горы, море, любил и понимал населявший эти места люд. Ему постоянно приходилось воевать с касогами — предками современных адыгов. Но и тут он вёл себя сообразно кавказским законам.

В одном из столкновений он поступил в полном соответствии с кавказскими законами войны. То есть не стал трогать войско, а, как настоящий мужчина и храбрец, выехал на честный поединок с касожским предводителем Редидэ и, как пишет летопись, «зарезал Редедю пред полками касожскими».

Это был честный поединок, и в полном соответствии с кавказским менталитетом война не возникла. Более того, касоги оценили не только мужество князя, но и его благородство. Победитель не стал преследовать побеждённых. Далее в полном соответствии с обычаями возник «залоговый брак»: Мстислав женил сына своего на дочери убитого на поединке Редидэ.

Касоги ответили искренней преданностью! Они влились в дружину Мстислава и составили её большую часть. Дружина же являла собою пёструю смесь народов, оставшихся после многонационального и разнорелигиозного наследия Хазарского каганата. Были в этой дружине и люди земли Кассак, родственники Ильи Муромца, частью ушедшие во время антиправославной резни в каганате в 843 году в муромские леса, на северную сторону Великой степи.

Когда вокняжившийся в Киеве Ярослав метался по своей державе, «утишая и примучивая» почувствовавшие волю племена, Мстислав с войском подступил к землям отца своего.

От Ярослава отложились вятичи. В Суздале вспыхнул страшный мятеж под водительством волхвов, которые воевали не только с князем, но с новой верою — православием. Тогда же, видя приближение Мстислава, к нему отошли северяне — потомки савиров, предки «севрюков», составивших в будущих веках — XV и XVI — значительную часть малороссийского и донского казачества.

Удивительно, но и тогда, в XI веке, они тяготели к югу, чая границей между славяно-русско-варяжским Киевом, населённым северянами (севрюками), Чернигов. Именно в Чернигове восторженно встретили дружину Мстислава. А до Чернигова — три неспешных конных перехода от Киева...

Ярослав тут же нанял варягов и двинулся из Новгорода на брата. В страшной ночной битве сошлись не просто братья, один — ведший варягов, другой — южан, бились разные народы. Впервые так очевидно столкнулись варяжский север и хазарский юг!

Это была страшная сеча при городе Листвене, ночью, в грозу, при свете молний... Сошлись в стычке варяги и славяне-северяне (севрюки) и посекли друг друга. Конница Мстислава, приведённая из степей Предкавказья, ударила по варягам и изрубила их всех. Ярослав бежал, в который раз, в Новгород.

Однако летописец вкладывает в уста простодушного Мстислава фразу, которая поражает и своим цинизмом, и своей наивностью. Предводитель южан, князь кавказцев, торжествуя победу, особенно радовался тому, что его дружина уцелела... «Кто этому не порадуется? Вот лежит северянин, вот — варяг, а своя дружина — цела!»

Говорил он эти слова или нет, важно другое — то, что отразилось в этих словах. Мстислав не считал варягов и северян своими! Естественно, после этого и они не пожелали его признавать своим князем. Мстислав привёл чужаков и для варягов, и для северян, и, уж конечно, для славян и русов. Этим и объясняется странный мир, которого вдруг запросил победитель Мстислав у побеждённого Ярослава!

Произошла вещь немыслимая: часть дружины, состоящая из касогов, вернулась в бывшую Хазарию и вместе с ясами (предками осетин) захватила Тьмутаракань.

Это говорит о том, что ни касоги, ни ясы, ни русы и славяне, вернувшие в 1029 году Тьмутаракань в Киевскую Русь, не забыли и не простили Хазарии столетий своего рабства.

Как же объясняли происходившее люди православные? А они считали, что Господь воздаёт по молитве! Молитвами старцев печорских победа обращалась в поражение! Супостат — в союзника! Враги, оборотившись, казнят друг друга! И дружины, шедшие на православный град, оборотившись, идут и сокрушают град языческий...

Старцы печорские... А ведь среди них был и инок, а впоследствии схимник — Илия. Его молитвы воплощали людское хотение, они и направляли его...

Открытая для всех народов, принимавшая всех равно, вера православная бескровно и неторопливо завоёвывала души и скрепляла разные племена в единый народ. Тюрки, славяне, финны, угры и северные германцы — балты — сливались в один народ, в новую нацию, именовавшую себя по закону, названному Ярославом Русской Правдой, — русскими.

Исчезли в степи люди «пацзынак», или канглы, — печенеги, истреблённые и частично поглощённые новыми пришельцами — половцами, стремительно вливавшимися в русский этнос...

Легенда смутно говорит о том, что после смерти сидевшего теперь уже в Чернигове верного Ярославу князя Мстислава Тьмутараканского, который в Чернигове каменные храмы православные строил, печенеги в последний раз нахлынули под стены киевские в 1039 году, и стала на пути их дружина Киевская...

Вышел из печор киевских ветхий деньми схимонах Илия и стал перед войском киевлян, оборотив лицо своё к печенегам, и устрашились они страхом великим и рассеялись, не вступая в бой. Многие узнали Илью Муромца, о ком по всем киевским базарам пели гусляры... Он, утратив черты реального человека, стал как бы воплощением души народа, его поисков веры, его страданий и чаяний.

Именно такие люди, стоящие рядом с известными историческими деятелями, и влияют на историю, на принятие князьями или царями того или иного решения, сами оставаясь безымянными.

Илия-схимонах стоял рядом с великим митрополитом Илларионом, составившим своё «Слово о законе и благодати», не утратившее ни своей поэзии, ни своего политического значения до нынешнего дня и впервые прозвучавшее в 1037 году! По глубокому своему убеждению такие люди, как Илия, избегали славы земной... Но именно они особенно сильно влияли на то, каким путём пойдёт народ новый и как сложится новая держава.

Послесловие

Этот роман, что вы прочитали, — первая в России попытка реконструкции исторической судьбы былинного, а стало быть, неотторжимого от души народа героя — Ильи Муромца.

Что получилось — не мне судить. Кто-то согласится с моей точкой зрения, иной — оспорит... И это тоже моя удача и моя награда! Придут другие писатели, лучше меня, придут историки, в больших подробностях, точнее и без ошибок, совершённых «ведением и неведением», напишут лучшие книги, может быть, докажут, что былинный герой Илья Муромец был иным. И всё это будет во благо и во славу Отечества нашего, веры православной, чему я по мере сил служу.

Но всем согласным со мною и противоречащим, всем, кому по нраву пришёлся мой труд или нет, сообщу один достоверный факт.

В Киеве, в Киево-Печерской лавре покоятся мощи святого Илии (Муромца) (его же память совершается 1 января, с него, промыслительно, начинается наш Новый год) как свидетельство всечасной молитвы за народ русский, православный. Помянем же его в молитвах наших и припадём к защите его, да спасёт он нас по молитвам своим перед Господом!

Аминь.

Хронология событий, упоминаемых в романе

840 г. — Грабёж викингами-варягами всей Северной Европы, передача награбленного рахдонитам, держащим Шёлковый путь.

858 г. — Раздел сфер влияния. Варяги берут дань с чуди, славян и мери, кривичей. Хазары — с полян, северян и вятичей.

861 г. — Миссия св. Кирилла в Хазарию. Крещение части населения Хазарского каганата в православие.

   861 г. — Посланные Рюриком варяги Аскольд и Дир заняли город полян Киев и отменили дань хазарам.

   862 г. — Приход варяга Рюрика в Новгород. Позднейшими историками считается официальным началом Киевской Руси.

865 г. — Обращение верхушки Хазарского каганата в иудаизм.

865—866 гг. — Поход Аскольда на полочан. Победа его дружины над союзниками хазар — печенегами.

867 г. — Крещение части Киевской Руси Фотием. Установление епархии.

870 г. — Война Аскольда с кривичами.

879 г. — Смерть Рюрика.

882 г. — Захват Киева варягами Олега. Убийство Аскольда. Истребление варягами киевских православных. Покорение Олегом древлян.

   884 г. — Объявление войны хазарам.

   885 г. — Покорение Олегом радимичей. Война с тиверцами и уличами.

901 г — Разбив венгров, занимавших Причерноморские степи и часть Волги, печенеги вытеснили их в Западную Европу и вышли к низовьям Днепра и Дуная.

905 г. — Союз русов с Хазарией.

913 г. — Разгром хазарами и гузами печенегов между Волгой и Яиком.

915 г. — Печенеги, разгромленные на Урале, подошли к границам Киевской Руси.

   920 г. — Война русов с печенегами.

   921 г. — Раскол в Волжской Болгарии, порабощённой хазарами. Царь болгар пытается строить крепости против хазар. Готов принять ислам. Часть болгар, не приняв реформы, уходит в леса, — чуваши.

   922 г. — Смерть Олега в Ладоге.

924 г. — Византия поднимает против Хазарии асиев (асов), турку (гузов), часть печенегов. Они разбиты с помощью алан царём Вениамином.

932 г. — Подавление хазаро-иудеями бывших союзников — алан. Изгнание из Алании православных священников. Начало резни хазаро-иудеями христиан по всей территории каганата.

932 г. — Победа хазар над аланами.

   936 г. — Казни христиан в Хазарии.

   937 г. — Воевода Свенельд начал войну с уличами.

940 г. — Воевода Свенельд взял город уличей Пересечён. Хазаро-иудейский военачальник Пейсах разбил русов и принудил их к подчинению. Территорию уличей и тиверцев, ослабленных войной, заняли печенеги.

942 г. — В Киеве возникает еврейский квартал.

   944 г. — Убийство Игоря древлянами.

   945 г. — Вокняжение Хельги — Ольги, переориентация политики в сторону сближения со злейшим врагом Хазарии — Византией. Покорение древлян. Смерть Мала, взятие рабов — Малуши и Добрыни.

   946 г. — Поездка Ольги в Константинополь и её крещение. Упорядочение сбора дани. Установление погостов.

948 г. — Начало войны русов с Хазарией.

   957 г. — Крещение Ольги в Константинополе. Заключение военного союза с Византией.

   958 г. — Нашествие на Киевскую Русь войск, подчинённых Хазарии.

   959 г. — Посольство Ольги к Оттону I, поиски союзников против Хазарии.

961 г. — Прибытие в Киев епископа Альберта. Полная неудача его миссии. На обратном пути ограблен.

962 г. — Войско русов в Сирии. Поддержка Руси частью печенегов и торков. Войско Святослава концентрируется на Оке, где, вероятно, волжские болгары встречают его как освободителя. Подчинение вятичей, плативших дань хазарам. Жертвоприношения в Киеве. Первомученики Феодор и Иоанн. Погромы в Новгороде, подавленные Добрыней.

   967 г. — Разгром Итиля, Семендера и Саркела. Проход через территории болгар буртасов, ясов, касогов. Но территория Хазарии не оккупирована. Часть печенегов союзничает с русами, другие враждебны. Часть русов Святослава, вероятно его флот, уходит в Византию и ещё дальше — в Испанию и Андалусию, где растворяется в местном населении или погибает.

   968 г. — Северяне пропустили враждебных печенегов к Киеву. Они осаждают Киев, но, услышав о возвращении Святослава из Болгарии Византийской, отступают.

   969 г. — Скончалась Ольга. Святослав вернулся в Болгарию.

   972 г. — Союзничая с болгарским царём Калокиром, Святослав восстанавливает против Руси Византию. Воюя с Византией, неизбежно приходит к гонениям на христиан в Киеве. Сжигает все деревянные церкви, построенные Ольгой. Убивает брага Улеба. Возвращается в Белобережье и при отступлении на Русь погибает. Гузы хана Сельджука принимают ислам и новое имя — туркмены.

   973 г. — Раскол Руси Киевской. В Киеве — Ярополк. В Древлянской земле — Олег. В Новгороде — Владимир с опекуном Добрыней.

   974 г. — Олег убил на охоте Люта Свенельдича. Начало усобиц.

   976 г. — Варяжская дружина и воевода Свенельд добиваются от Ярополка мести за Люта.

   977 г. — Ярополк разбивает Олега у Овруча. Олег погибает. Владимир бежит за море.

   977 —982 гг. — Покорение Итиля Хорезмом, обращение хазар в мусульманство.

   978 г. — Печенежский князь Илдей поступает на службу к Ярополку.

   979 г. — Ярополк сажает своих посадников в пустующем Новгороде, чем вызывает их неприязнь и даёт возможность вернуться Владимиру. Рождение (или на год раньше) Ярослава Владимировича Мудрого.

   980 г. — Измена воеводы Блуда, смерть Ярополка. Взятие Полоцка.

   981 г. — Отвоевание Червлёной Руси. Поход на вятичей, плативших дань хазарам.

   982 г. — Второй поход на вятичей.

   983 г. — Поход и победа над ятвягами. Попытка учреждения славянского пантеона богов. Человеческие жертвоприношения.

   985 г. — Поход с торками на болгар.

   985 г. — Поход Владимира на Волжскую Болгарию и хазар.

   986 г. — Поход против кавказских хазар. Оккупация Тьмутаракани.

   987 г. — Крещение Владимира.

   988 г. — Крещение киевлян. Низвержение идолов.

   989 г. — Крещение суздальцев.

   989 г. — Поход на Корсунь, крещение новгородцев.

   990 г. — Нападение печенегов на Киевскую Русь отбито.

   991 г. — Закладка Белгорода для защиты от печенегов.

   992 г. — Крещение черниговцев.

994 г. — Покорение кавказских хазар — мусульман — и христиан (черкасов?).

994 г. — русский корпус в греческих войсках 6 тыс. человек.

996 г. — Первая каменная церковь в Киеве (Десятинная) Богородицы.

   999 г. — Русский корпус сражается в Сирии и Армении. Владимир набирает в Новгороде рать для борьбы с печенегами.

   1000 г. — Умерла Малуша, мать Владимира. Первый набег половцев.

   1001 г. — Русские купцы отправляются в Рим, Иерусалим и Египет для изучения возможностей рынка.

1004 г. — Набег печенегов на Белгород, отражённый без боя.

1008 г. — Крещение Олафа Шведского. Владимир пропускает в Степь святителя Бруно, который крестит печенегов.

1010 г. — Ярослав назначен правителем в Новгород, Борис — в Ростов, Глеб — в Муром. Умерла Анна, жена Владимира. Святополк назначен в Туров. Женился на дочери Болеслава и взял духовником Рейнборна Колобжегского. Установление христианства в Смоленске.

   1013 г. — Поход Болеслава Храброго на Русь. Мир.

   1014 г. — Отложение Ярослава в Новгороде от Владимира. Арест Святополка и Рейнборна.

   1015 г. — Смерть Владимира. Резня варягов с новгородцами. Убийство Бориса и Глеба Святополком Окаянным. Война с ним Ярослава.

   1016 г. — Святополк разбит при Любече и бежит в Польшу за помощью.

   1018 г. — Болеслав Храбрый разбил Ярослава на Буге и водворил Святополка в Киеве. Избиение поляков в Киеве.

   1019 г. — Победа Ярослава на Альте. Бегство и гибель Святополка. Русская Правда и возникновение понятия «русский» в понимании «народ», «нация».

СЛОВАРЬ

Армяк — верхняя одежда.

Баить — говорить.

Баклуша — осиновая или липовая заготовка для изготовления деревянной ложки. Колоть эти заготовки считалось делом пустым, низкоквалифицированным и лёгким, почти что ничего не делать. Бить баклуши — пустое занятие.

Басилевс(греч.) царь.

Бастард — внебрачный ребёнок.

Богатырь, батыр(тюрк.) воин.

Боярин — первоначально воин старшей княжеской дружины, впоследствии — феодал, обязанный приходить на службу со своими вассалами.

Бражник — пьяница.

Буза — хмельной напиток степняков и горцев Предкавказья.

Бурнус — плащ с капюшоном.

Вар — кипяток.

Варяги — предки современных датчан, шведов и других северогерманских народов. Варягом мог стать и славянин, поскольку это род занятий, а не национальность: морская и речная торговля, война и разбой, в основном, работорговля.

Вено — плата за невесту, нечто похожее на калым у мусульман и «кладку» у донских казаков.

Вепрь — кабан.

Вира — денежный или иной материальный штраф за убийство.

Воевода — военачальник.

Волочиться меж двор — побираться, не имея своего дома.

Волхв — жрецу язычников.

Вотчина — земля или целое княжество, отданное в наследство. Земля отца. Отсюда — Отчизна.

Вуйко — дядя, брат отца или матери.

Гайтан — шнурок для нательного креста.

Гарнизон — воинская часть в крепости или в городе для его охраны и защиты.

Гать — дорога из брёвен через болото.

Гридень — профессиональный воин. Старший дружинник.

Гулям — воин-мусульманин.

Дерзать — сметь, рисковать.

Десница — правая рука.

Дирхем — арабская монета.

Докучать — надоедать.

Досужливый — имеющий свободное время, бездельник.

Дрягва — болото.

Елеуса(греч.) Милующаяся. Богородица с младенцем Иисусом, прижавшимся к ней щекой.

Живот — 1) жизнь, 2) имущество.

Заколодило — замёрзло, слиплось в колоды грязи, стало непригодно, для проезда.

Закон — религиозные установления и запреты.

Застенок — каменная тюрьма.

Затрапезный — испачканный пищей, в домашней, не парадной одежде.

Захаб — проход, ловушка в башне крепости.

Изгой — князь без удела или попович без прихода.

Изгон — взятие города, не успевшего затвориться, в осаду на плечах отступающего противника.

Император — владыка нескольких царств. Царь над царями.

Каган — хаакан, хан, правитель.

Каганец — светильник, жирник, коптилка.

Калдаш — дробящее орудие, круглая гиря на ремне.

Калика — странствующий и скрывающий своё имя воин, в послушании нищего.

Капище — место для языческих молений и жертвоприношений.

Караул(тюрк.) ночная стража.

Катехизация — обучение основам христианства.

Кесарь — цезарь, царь.

Кичига — рукоять сохи или серпа.

Клобук — первоначально высокая шапка, впоследствии головной убор монахов.

Кова — злой замысел, провокация.

Колты — ювелирные височные подвески.

Крамола — заговор, мятеж.

Лазутчик — разведчик.

Лапти — обувь из лыка — древесной коры.

Лихоимство — грабёж, вымогательство, позднее — взяточничество.

Логограф — сочинитель речей для властителей.

Наймит — наёмник.

Невежа — необразованный, не знающий, в отличие от вежливого — знающего и от обладателя высших знаний — ведовства, отсюда: ведун и ведьма — обладатели тайных злых знаний.

Не по что... — не для чего.

Новина — хлеб нового урожая.

Обереги — магические вещи, призванные уберечь обладателя оберегов от злых сил. Вышивка по вороту одежды и на обшлагах, позже кружева.

Обочь — с обеих сторон, сбоку, рядом, сбоку, отсюда слово «обочина».

Обры — авары, древнее племя, к современным аварцам не имеют никакого отношения.

Обрящет — получит.

Овамо и семо — туда и сюда, налево-направо.

Огнищанин — должность при князе. Мелкий наместник.

Одигитрия(греч.) Богородица с младенцем Христом на руках.

Одинхейм — город или страна Одина, божества северогерманцев, варягов.

Оранта(греч.) Заступница. Изображение Богородицы с поднятыми руками.

Орать, оратай — пахать сохою, пахарь. (Орьлат — плуг).

Орда — порядок, отсюда орден. Военное объединение племён и родов в боевое соединение.

Отрок — воин младшей дружины. Оруженосец.

Паган(лат.) человек другой веры.

Парма(финск.) лес, тайга.

Перевесь — сеть для ловли птиц, устанавливалась на местах их постоянных кормёжек.

Племя — объединение родов.

Плинфа — обожжённые кирпичи.

Полянин — предположительно, конный воин.

Поп(лат.) отец. Христианский священник.

Порча — болезнь, неудача или смерть, насланная в результате магических действий — колдовства.

Поршни — кожаная обувь, иногда обувь из кожаных ремней.

Посадник — представитель князя.

Посадские — жители посада под городскими стенами — мастеровые, мелкие торговцы.

Послушание — задание, полученное от священнослужителя или старшего, исполняемое беспрекословно.

Пособить — помочь.

Правда — гражданские установления и порядки, законы общества.

Пря — столкновение, спор, отсюда распря.

Рабычич — потомок рабов, худородный, низший, презираемый.

Раввин — иудейский священник.

Радение с веселием — языческое моление с ритуальным пьянством.

Рамена — плечи.

Ратиться — драться, сражаться.

Рахдониты — купцы евреи-талмудисты, с Шёлкового пути. Отсюда раховать (укр.) — делить награбленное или прибыль.

Рипида — опахало.

Русы — по мнению историка В.И. Паранина, население Карельского перешейка. Затем, возможно, частично переселившееся на реку Рось. Предки современных русских и карел. Составляли значительную часть варягов, затем слились со славянами.

Ряд — спор, торговля для выяснения приемлемой цены или установления порядка.

Самосвят — сам себя назначивший священнослужителем. Проходимец.

Свои поганые — степняки на службе у киевского князя.

Сирый — бедный и одинокий.

Смерд — зависимый землепашец.

Сноха — жена сына.

Соха — (рогатая, отсюда сохатый — лось) деревянный плуг.

Сплётка — враньё.

Стратиот — византийский солдат.

Сулица — металлическая часть копья или всё копьё. Колющее оружие.

Сумилайнен — мужчина из страны Суоми. Финн.

Тафья — род тюбетейки, надеваемой под шапку.

Тебенёвка — добывание корма конями из-под снега.

Тиун — управляющий, следящий за хозяйством, старший из домашней челяди или княжеский чиновник — хозяйственник.

Трапеза — обед еда или кушанья на столе.

Тур — вымерший дикий бык, населявший Причерноморские степи.

Убогий — больной, бессильный, бедный.

Узы — оковы, верёвки. Отсюда узилище — тюрьма.

Украины — окраины славянских земель.

Фибула — застёжка на плаще-корзно.

Фол — греческая монета.

Хвощаться — хлестаться веником в бане.

Хлынца — медленная рысь, трусца.

Храбр(слав.) воин.

Художество — от слова худо — плохо. Несчастное, бедное состояние, разорение.

Хула — 1) злостная оскорбительная клевета или поношение, 2) ругань, имевшая магическое значение, ругань с целью навести на человека порчу.

Цемянка — известковый раствор для строительства.

Цитадель — особо укреплённая часть города или крепости. Главная крепость.

Чада — дети, домочадцы.

Чадь — домашние родственники и слуги — челядь.

Чаять — надеяться, ожидать.

Чепига — посох чабана с деревянным крюком на конце, прообраз папского посоха у католиков.

Чернь — простолюдины.

Чрево — 1) то же, что и брюхо; 2) внутренность живота.

Ширинка — широкое полотенце, расстилалось на столе или у гостей на коленях во время трапезы.

Шпандырь — узкий ремешок, которым повязывали голову, чтобы волосы не падали на глаза.

Шуйца — левая рука.

Элита — привилегированная часть сообщества. Лучшие.