Наши за границей

fb2

Н. А. Лейкин — русский писатель, издатель петербургского юмористического еженедельника «Осколки», в котором под псевдонимом А. Чехонте печатался А. П. Чехов. Его книга «Наши за границей» — юмористическое описание поездки купеческой четы Николая Ивановича и Глафиры Семеновны Ивановых в Париж и обратно — выдержала до революции 27 изданий и была в свое время очень любима читателями. С течением времени эта история, полная забавных приключений и веселых недоразумений, стала еще смешнее и актуальнее.

Николай Лейкин

Наши за границей

Юмористическое описание поездки супругов Николая Ивановича и Глафиры Семеновны Ивановых в Париж и обратно

Неметчина

Переехали русскую границу. Показался прусский орел, изображенный на щите, прибитом к столбу. Поезд подъехал к станционному зданию. Русские кондуктора в последний раз отворили двери вагонов. Послышалась немецкая речь. Стояли два откормленных немца в черных военных плащах с множеством пуговиц по правую и по левую стороны груди и в касках со штыками. «Ейдкунен!» — возгласил кто-то, проглатывая слова. Виднелись вывески со стрелами и с надписями: «Herren», «Damen».

Пассажиры стали снимать с полок ручной багаж и начали выходить из вагонов. В числе их был и молодой купец с женой, купеческое происхождение которого сказывалось в каждой складке, в каждом движении, хотя он и был одет по последней моде. Прежде всего он ударил себя ладонью по дну шляпы котелком и сказал жене:

— Ну-с, Глафира Семеновна, приехали в заграницу. Теперь следует нам свое образование доказывать. Сажайте иностранные слова! Сажайте без всяких стеснениев. Жарьте вовсю.

Молодая супруга, одетая тоже по последней моде, смутилась и покраснела.

— А какая это земля? — спросила она.

— Знамо дело — Неметчина. Немец всегда на границе стоит. Помимо немца ни в какую чужую землю не проедешь. Забирайте свою подушку-то. Мне три не протащить сквозь двери. А насчет саквояжей мы носильщика крикнем. Как носильщик-то на немецкий манер?

— Я, Николай Иваныч, не знаю. Нас этим словам в пансионе не обучали. Да и вообще я по-немецки очень плохо… Когда учитель-немец приходил, то у меня всегда зубы болели.

— Как же это так… А говорила, что обучалась.

— Я и обучалась, а только комнатные слова знаю. Вот ежели что в комнате или с кем поздороваться и спросить о погоде…

— Странно, сам же я слышал, как вы стихи читали на иностранном диалекте.

— То по-французски. Вот ежели по-французски придется, то я больше знаю.

— Как тут в немецкой земле по-французски! Здесь за французский язык в участок могут сволочь. Немец страх как француза не любит. Ему француз — что таракан во щах.

— Эй, носильщик! — кричит купец. — Гутен морген… Как вас?.. Коммензи… Наши чемоданы. Брингензи… Саквояжи…

— Вот видишь, ты и сам немецкие слова знаешь.

— Десять-то слов! На этом много не уедешь. Хмельного я сам попрошу по-немецки, потому хмельные слова я знаю, а остальные ни в зуб. Эй, хер носильщик! Хер — это по-ихнему господин. Поучтивее так, может, лучше… Хер носильщик! Нейдет подлец! В другой вагон попер. Неужто самому придется тащить?.. Вытаскивай подушки, а я саквояжи… Тащи! Чего встала?

— Да видишь, главная подушка не пролезает. Надо по одной штуке…

— И к чему только ты три подушки с собой забрала?

— Да я не могу на одной спать. Голова затекает. И наконец, ведь не знаешь, куда едешь. Может быть, там и вовсе без подушек…

— Брось подушки. Давай я их вытащу… Ну, пропихивай сзади, пропихивай… Вот так… Ведь таможня здесь. Не стали бы немцы подушки распарывать и искать в них? А то целые перины мы притащили. Не сочли бы за мешки с товаром. Хоть сказать им, что это подушки. Как подушки-то по-немецки?

— Не знаю.

— Здравствуйте! А сейчас хвасталась, что все комнатные слова знаешь. Ведь подушка — комнатное слово.

— Знала, да забыла. И чего вы на меня сердитесь?

Ведь вы и сами не знаете!

— Я другое дело. Я специалист по хмельным словам. Вот в буфете я в лучшем виде… «Бир — тринкен… Шнапс — тринкен… Зейдель… фляше… бутерброд»… и, наконец, я в пансионе не обучался. Немецким словам я выучился у немцев колонистов, которые приезжают к нам в лавку веревки, парусину и гвозди покупать. «Айн, цвай, драй, фир, фир рубль, цванциг копекен». Считать по-немецки тебе что угодно высчитаю, а других я слов не знаю. Ну, постой тут около подушек, а я саквояжи вытащу. Эй, хер носильщик! Нумер айн унд цванциг! Коммензи! — снова начал кричать купец и манить носильщика.

Носильщик наконец подошел, взял вещи и понес их. Купец и его супруга тащили сзади подушки, зонтики, плед и ватное стеганое одеяло.

— Zollamt… jetzt ist Zollamt… Koffer haben Sie, mein Herr? — спрашивал носильщик купца.

— Черт его знает, что он бормочет! — воскликнул купец. — Глафира Семеновна, понимаешь? — обратился он к жене.

— Да, должно быть, на чай просит. Дай ему, — отвечала та.

— Ну, народ! Даже двугривенного не хотят поверить и вперед деньги требуют. Бери, бери… Вот три гривенника. Не надувать сюда приехали. Мы в Петербурге в полном доверии. У меня по банкам на полтораста тысяч векселей гуляет…

Носильщик денег не брал и говорил:

— Nachher, nachher werden Sie zahlen…

— Глаша! Не берет. Неужто двух пятиалтынных мало? — недоумевал купец. — Иль, может быть, ему немецкие деньги надо?

— Да, конечно же он немецкие деньги требует.

— Дейч гольд хочешь? Дейч надо разменять. Где тут меняльная лавка? Надо разменять. Понимаешь? Ничего не понимает. Глаша! Да скажи ему по-немецки, как вас учили. Чего ты стыдишься-то! Ну, как по-немецки меняльная лавка? Сади!

— Ах, боже мой! Ну что ты ко мне пристаешь-то!

— Ничего не знает! А еще у мадамы училась.

— Меняльную лавку вы найдете в вокзале. Там еврей вам и разменяет, — послышалось сзади по-русски.

Говорил какой-то господин в войлочной дорожной шапочке. Купец обернулся и сказал:

— Мерси вас… Удивительно, как трудно без немецкого языка… Ничего не понимают. Будьте добры сказать этой колбасе, что он на чай в лучшем виде получит, как только я разменяю русские деньги. Ну вот… Еще мерси вас… Извините… А как по-немецки меняльная лавка, чтобы я мог спросить?

— Вексельбуде… Но еврей, который будет менять вам деньги, говорит по-русски.

— Анкор мерси вас… Вексельбуде, вексельбуде, — твердил купец. — Запомни, Глаша, как меняльная лавка называется, а то я впопыхах-то могу забыть. Вексельбуде, вексельбуде.

У дверей в вокзале стояли прусские жандармы, и таможенные чиновники отбирали паспорта и пропускали пассажиров по очереди.

— Эх, следовало бы захватить с собой в дорогу Карла Адамыча для немецкого языка, — говорил купец. — Он хоть пропойный человек, а все-таки с языком. Приодеть бы его в мое старое пальтишко, так он и совсем бы за барина сошел. Только ведь дорога да выпивка, а ест он самые пустяки. Положительно следовало бы его взять, и в лучшем бы виде он по-немецки бормотал.

— Так отчего же не взял? — сказала жена.

— А не сама ли ты говорила, что я с ним с круга сбиться могу? Я на твое образование надеялся, думал, что ежели уж у мадамы в пансионе училась и немецкие стихи знаешь, так как же немецких-то слов не знать; а ты даже без того понятия, как подушка по-немецки называется.

— Тебе ведь сказано, что я политичные слова знаю, а подушка разве политичное слово?

— Врешь! Ты даже сейчас хвасталась, что комнатные слова знаешь.

— Фу, как ты мне надоел! Вот возьму да назло тебе и заплачу.

— Да плачь. Черт с тобой!

Жена слезливо заморгала глазами. Купец проталкивал ее вперед.

— Пасс! — возгласил жандарм и загородил ей дорогу.

— Глаша! Что он говорит? Чего ему нужно? — спрашивал у жены купец.

— Отстань. Ничего не знаю.

— Пасс! — повторил жандарм и протянул руку.

— Ну вот, извольте видеть, словно он будто в винт играет: пасс да пасс.

— Отдайте свой паспорт. Он паспорт требует, — сказал кто-то по-русски.

— Паспорт? Ну так так бы и говорил, а то пасс да пасс… Вот паспорт.

Купец отдал паспорт и проскользнул сквозь двери.

Жену задержали и тоже требовали паспорт.

— Глаша! Чего же ты?.. Иди сюда… Глафира Семеновна! Чего ты встала? — кричал купец.

— Да не пускают. Вон он руки распускает, — отвечала та. — Пустите же меня! — раздраженно рванулась она.

— Пасс! — возвысил голос жандарм.

— Да ведь я отдал ейный паспорт. Жена при муже… Жена в моем паспорте… Паспорт у нас общий… Это жена моя… Послушайте, хер… Так не делается… Это безобразие… Ейн паспорт. Ейн паспорт на цвай, — возмущался купец.

— Я жена его… Я фрау, фрау… А он муж… Это мой мари… мон мари… — бормотала жена. Наконец ее пропустили.

— Ну, народ! — восклицал купец. — Ни одного слова по-русски… А еще, говорят, образованные немцы! Говорят, куда ни плюнь, везде университет или академия наук. Где же тут образование, спрашивается?! Тьфу, чтобы вам сдохнуть!

Купец плюнул.

Таможня

Николай Иванович и Глафира Семеновна, запыхавшиеся и раскрасневшиеся, сидели уже в прусском вагоне. Перед ними стоял немец носильщик и ждал подачки за принесенные в вагон мешки и подушки. Николай Иванович держал на ладони горсть прусских серебряных монет, перебирал их другой рукой и решительно недоумевал, какую монету дать носильщику за услугу.

— Разбери, что это за деньги! — бормотал он. — Одни будто бы полтинники, а другие, которые побольше, так тоже до нашего рубля не хватают! Потом мелочь!.. На одних монетах помечено, что десять, на других стоит цифирь пятьдесят, а обе монетки одной величины.

— Да дай ему вот вроде полтины-то! — сказала Глафира Семеновна.

— Сшутила! Давать по полтине, так тоже раздаешься. Эдак и требухи не хватит.

— Ну дай маленьких монет штучки три.

— В том-то и дело, что они разные. Одни в десять, другие в пятьдесят, а величина одна. Да и чего тут десять, чего пятьдесят? Беда с чужими деньгами!

Он взял три монетки по десяти пфеннигов и подал носильщику. Тот скривил лицо и подбросил монетки на ладони.

— Неужто мало? Ведь я три гривенника даю! — воскликнул Николай Иванович и дал еще десять пфеннигов.

Носильщик плюнул, отвернулся и, не приподняв шапки, отошел от вагона.

— Вот так немецкая морда! Сорок ихних копеек даю, а он и этим недоволен. Да у нас-то за сорок копеек носильщики в пояс кланяются! — продолжал Николай Иванович, обращаясь к жене.

— А почем ты знаешь, может быть, ихние копейки-то меньше? — сказала та и прибавила: — Ну, да что об этом толковать! Хорошо, что уж в вагоны-то уселись. Только в те ли мы вагоны сели? Не уехать бы куда в другое место вместо Берлина-то?

— Пес их знает! Каждому встречному и поперечному только и твердил, что Берлин, Берлин и Берлин. Все тыкали перстами в этот вагон.

Николай Иванович высунулся из окна вагона и крикнул:

— Эй! Хер кондуктор! Берлин здесь?

— О, ja, mein Herr, Berlin.

— Слышишь? Около русской границы и то по-немецки. Хоть бы одна каналья сказала какое-нибудь слово по-русски, кроме еврея менялы.

— Ну вот с евреями и будем разговаривать. Ведь уж евреи-то, наверное, везде есть.

— Да неужто ты, Глашенька, окромя комнатных слов, никакого разговора не знаешь?

— Про еду знаю.

— Ну, слава богу, хоть про еду-то. По крайней мере, с голоду не помрем. Ты про еду, я про хмельное и всякое питейное. Ты, по крайней мере, поняла ли, что немец в таможне при допросе-то спрашивал?

— Да он только про чай да про табак с папиросами и спрашивал. Тээ, табак, папирос…

— Ну, это-то и я понял. А он еще что-то спрашивал?

— Ничего не спрашивал. Спрашивал про чай и про папиросы, а я молчу и вся дрожу, — продолжала жена. — Думала, ну как полезет в платье щупать.

— А где у тебя чай с папиросами?

— В турнюре. Два фунта чаю и пятьсот штук папирос для тебя.

— Вот за это спасибо. Теперь, по крайности, мы и с чаем и с папиросами. А то Федор Кириллыч вернулся из-за границы, так сказывал, что папиросы ихние на манер как бы из капустного листа, а чай так брандахлыст какой-то. Вот пиво здесь — уму помраченье. Я сейчас пару кружек опрокинул — прелесть. Бутерброды с колбасой тоже должны быть хороши. Страна колбасная.

— Колбасная-то колбасная, да кто их знает, из чего они свои колбасы делают. Может быть, из кошек да из собак. Нет, я их бутербродов есть не стану. Я своих булок захватила, и у меня сыр есть, икра.

— Нельзя же, душечка, совсем не есть.

— Колбасу? Ни за что на свете! Да и вообще не стану есть ничего, кроме бифштекса. У них, говорят, суп из рыбьей чешуи, из яичной скорлупы и из сельдяных голов варится.

— Ну?!

— Я от многих слышала. Даже в газетах читала. А наш жилец — немец настройщик, что в папенькином доме живет… Образованный немец, а что он ест вместо супа? Разболтает в пиве корки черного хлеба, положит туда яйцо, сварит, вот и суп. Нам ихняя кухарка рассказывала, они, говорит, за обе щеки едят, а мне в глотку не идет. Я, говорит, кофейными переварками с ситным в те дни питаюсь. Я и рыбу у них в Неметчине есть не буду.

— Рыбу-то отчего? Ведь уж рыба все рыба.

— Боюсь, как бы вместо рыбы змеи не подали. Они и змей едят, и лягушек.

— Это французы.

— И французы, и немцы. Немцы еще хуже. Я сама видела, как настройщицкая немка в корзинке угря на обед с рынка тащила.

— Так угря же, а не змею.

— Та же змея, только водяная. Нет, я у них ни рыбы, ни колбасы, ни супу — ни за что на свете… Бифштекс да булки. Пироги буду есть, и то только с капустой. Яйца буду есть. Тут уж, по крайней мере, видишь, что ешь настоящее.

— У них и яйца поддельные есть.

— Да что ты! Как же это так яйца подделать?

— В искусственной алебастровой скорлупе, а внутри всякая химическая дрянь. Я недавно еще читал, что подделывают.

— Тьфу, тьфу! Кофей буду пить с булками.

— И кофей поддельный. Тут и жареный горох, и рожь, и цикорий.

— Ну, это все-таки не поганое.

— А масла у них настоящего и нет. Все маргарин. Ведь мы с них пример-то взяли. Да еще из чего маргарин-то…

— Не рассказывай, не рассказывай!.. — замахала руками жена. — А то я ничего жареного есть не стану.

Поезд тихо тронулся.

— По немецкой земле едем. В царство пива и колбасы нас везут, — сказал Николай Иванович.

На Берлин

Поезд стрелой мчался от Эйдкунена по направлению к Берлину, минуя не только полустанки, но даже и незначительные станции, останавливаясь только на одну или две минуты перед главными станциями. За окнами вагонов мелькали, как в калейдоскопе, деревеньки с фруктовыми садами около каменных домиков, гладкие, как языком вылизанные, скошенные луга и поля, вычищенные и даже выметенные рощицы с подсаженными рядами молодыми деревцами, утрамбованные проселочные дорожки, пересекающие под мостами железнодорожное полотно. На одной из таких дорог Николай Иванович и Глафира Семеновна увидали повозку, которую везли две собаки, и даже воскликнули от удивления.

— Смотри-ка, Глаша, на собаках бочку везут. Вот народ-то!

— Вижу, вижу. Бедные псы! Даже языки высунули, до того им тяжело. А мужчина идет сзади, руки в карманы и трубку курит. Стало быть, здесь нет общества скотского покровительства?

— Стало быть, нет, а то бы уж член общества сейчас этой самой трубке награждение по затылку сделал: какое ты имеешь собственное право скота мучить?! Ну, народ! Собаку и вдруг в тележку запрячь! Поди-ка выдумай кто другой, кроме немца! У нас это происшествие только в цирке как фокус показывается, а здесь, извольте видеть, на работе… Правду говорят, что немец хитер, обезьяну выдумал.

— Да, может быть, и это какой-нибудь акробат с учеными собаками по дворам шляющийся.

— Нет. Тогда с какой же стати у него бочка на тележке и корзина с капустой? Просто это от бедности. Лошадь кормить нечем — ну и ухищряются на собаках… Вон и еще на собаках… Солому везут. Как их на котах не угораздит возить!

— Погоди. Может быть, и запряженных котов увидим.

И опять чистенькие деревеньки с черепичными крышами на домах, с маленькими огородиками между домов, обнесенными живой изгородью, аккуратно подстриженной, а в этих огородах женщины в соломенных шляпках с лентами, копающиеся в грядах.

— Смотри-ка, смотри-ка: в шляпках и на огородах работают! — удивлялась Глафира Семеновна. — Да неужели это немецкие деревенские бабы?

— Должно быть, что бабы. Карл Адамыч сказывал, что у них деревенские бабы в деревнях даже на фортепианах играют, а по праздникам себе мороженое стряпают, — отвечал Николай Иванович.

— Мороженое? Да что ты! А как же у нас рассказывают, что немцы и немки с голоду к нам в Россию едут? Ведь уж ежели мороженое…

— Положим, что от мороженого в брюхе еще больше заурчит, ежели его одного нажраться. Да нет, не может быть, чтобы с голоду… Какой тут голод, ежели в деревнях — вот уже сколько времени едем — ни одной развалившейся избы не видать. Даже соломенных крыш не видать. Просто-напросто немец к нам едет на легкую работу. Здесь он гряды копает, а у нас приедет — сейчас ему место управляющего в имении… Здесь бандурист какой-нибудь по трактирам за пятаки да за гривенники играет, а к нам приедет — настройщик; и сейчас ему по полтора рубля за настройку фортепиан платят.

И опять немки в шляпках и с граблями. На этот раз они стояли около пожелтевшего дуба. Одна немка сбивала граблями с ветвей дуба желтый лист, а другая сгребала этот лист в кучки.

— И на что им этот желтый лист понадобился? Вишь, как стараются! — удивлялась Глафира Семеновна.

— Немец хитер… Почем ты знаешь: может быть, этот лист в какую-нибудь еду идет, — отвечал Николай Иванович. — Может быть, для собак-то вот этих, что телеги возят, еду из листа и приготовляют.

— Станет тебе собака дубовый лист есть!

— С голодухи станет, особливо ежели с овсяной крупой перемешать да сварить.

— Нет, должно быть, это просто для соления огурцов. В соленые огурцы и черносмородинный, и дубовый лист идет.

— Так ведь не желтый же!

— А у них, может быть, желтый полагается.

— Да чем догадываться-то, понатужься да спроси как-нибудь по-немецки вон у этой дамы, что против тебя сидит и чулок вяжет, — кивнул Николай Иванович на пассажирку, прилежно перебиравшую спицы с серой шерстью. — Неужто ты не знаешь, как и желтый лист по-немецки называется?

— Я же ведь сказала тебе, что нас только комнатным словам учили.

— Ну, пансион! А ведь, поди, за науку по пяти рублей в месяц драли!

— Даже по десяти.

Немало удивлялись они и немке пассажирке, вязавшей чулок, которая, как вошла в вагон, вынула начатый чулок, да так и не переставала его вязать в течение двух часов.

— Неужто дома-то у ней не хватает времени, чтобы связать чулки? — спросила жена.

— И хватает, может статься, да уж такая повадка, — отвечал муж. — Немки уж такой народ… Немка не только что в вагон, а и в гроб ляжет, так и то чулок вязать будет.

А поезд так и мчался. Супруги наелись булок с сыром и икрой. Жажда так и томила их после соленого, а напиться было нечего. Во время минутных остановок на станциях они не выходили из вагонов, чтобы сбегать в буфет, опасаясь, что поезд уйдет без них.

— Черт бы побрал эту немецкую езду с минутными остановками! Помилуйте, даже в буфет сбегать нельзя! — горячился Николай Иванович. — Поезд останавливается, пятьдесят человек выпускают, пятьдесят пассажиров принимают — и опять пошел. Ни предупредительных звонков — ничего. Один звонок — и катай-валяй. Говорят, это для цивилизации… Какая тут к черту цивилизация, ежели человеку во время остановки поезда даже кружки пива выпить нельзя?

— Да, должно быть, здесь такие порядки, что немцы с собой берут питье, — говорила Глафира Семеновна. — Они народ экономный.

— Да ведь не видать, чтобы пили в вагонах-то. Только сигарки курят да газеты читают. Вот уж сколько проехали, а хоть бы где-нибудь показалась бутылка. Бутерброды ели, а чтобы пить — никто не пил. Нет, у нас на этот счет куда лучше. У нас приедешь на станцию-то, так стоишь, стоишь, и конца остановки нет. Тут ты и попить, и поесть всласть можешь, даже напиться допьяна можешь. Первый звонок — ты и не торопишься, а идешь либо пряники вяземские себе покупать, а то так к торжковским туфлям приторговываешься; потом второй звонок, третий, а поезд все стоит. Когда-то еще кондуктор вздумает свистнуть в свистульку машинисту, чтобы тот давал передний ход. Нет, у нас куда лучше.

Новая остановка. Станция такая-то — кричит кондуктор и прибавляет: «Zvei minuten».

— Опять цвай минутен, черт их возьми! Когда же душу-то отпустят на покаяние и дадут такую остановку, чтобы попить можно! — восклицал Николай Иванович.

— Да дай кондуктору денег и попроси, чтобы он нам в вагон пива принес, — посоветовала ему жена. — За тару-то заплатим.

— Попроси… Легко сказать — попроси… А как тут попросишь, коли без языка? На тебя понадеялся, как на ученую, а ты ни в зуб толкнуть по-немецки…

— Комнатные слова я знаю, а тут хмельные слова. Это по твоей части. Сам же ты хвастался, что хмельные слова выучил, — ну вот и попроси у кондуктора, чтоб принес пива.

— А и то попросить.

Николай Иванович вынул из кармана серебряную монету и, показывая ее пробегавшему кондуктору, крикнул:

— Эй, хер!.. Хер кондуктор! Коммензи… Вот вам немецкая полтина… Дейч полтина… Бир тринкен можно? Брингензи бир… Боюсь выйти из вагона, чтобы он не уехал… Два бир… Цвай бир… Для меня и для мадам… Цвай бир, а остальное — немензи на чай…

Все это сопровождалось жестами. Кондуктор понял — и явилось пиво — кельнер принес его из буфета. Муж и жена жадно выпили по кружке.

Поезд опять помчался.

Кенигсберг

Выпитая кружка пива раздразнила еще больше жажду Николая Ивановича и Глафиры Семеновны.

— Господи! Хоть бы чайку где-нибудь напиться в охотку, — говорила Глафира Семеновна мужу. — Неужто поезд так все и будет мчаться до Берлина без остановки? Где же мы пообедаем? Где же мы поужинаем? Хоть бифштекс какой-нибудь съесть и супцу похлебать. Ведь нельзя же всю дорогу сыром и икрой питаться. Да и хлеба у меня мало. Всего только три маленькие булочки остались. Что это за житье, не пивши, не евши, помилуйте!

— Ага! Жалешься! — поддразнил ее муж. — А зачем просилась за границу? Сидела бы у себя дома на Лиговке.

— Я просилась на Эйфелеву башню, я просилась к французам на выставку.

— Да ведь и там не слаще. Погоди, на Эйфелевой-то башне, может быть, взвоешь.

— Николай Иваныч, да попроси же ты у кондуктора еще пива.

— Погоди, дай до станции-то доехать.

Но на станциях, как на грех, останавливались на одну минуту.

— Бир… Бир… Цвай бир! Кондуктор… Хер кондуктор!.. Вот дейч полтина. Валяй на всю… Можете и сами тринкен… Тринкензи!.. — кричал Николай Иванович, протягивая кондуктору марку, но кондуктор пожимал плечами, разводил руками и говорил:

— Nur eine Minute, mein Herr…

Обер-кондуктор свистел, локомотив отвечал на свисток и мчался.

— Помчалась цивилизация! — воскликнул Николай Иванович. — Ах, чтоб вам пусто было! Нет, наши порядки куда лучше.

— Нельзя? — спрашивала жена.

— Видишь, нельзя. Сую кондуктору полтину на чай — даже денег не берет.

Поезд мчался с неимоверной быстротой. Мимо окон вагонов беспрерывно мелькали домики, поля, засеянные озимью, выровненные, скошенные луга, фабричные трубы или сады и огороды. Везде возделанная земля и строения.

— Да где же у них пустырь-то? Где же болота? — дивился Николай Иванович.

Поезд сгонял стаи птиц с полей. Птицы взвивались и летели… хвостами назад. Глафира Семеновна первая это заметила и указала мужу:

— И птицы-то здесь какие-то особенные. Смотри-ка, задом летят. Не вперед летят, а назад.

Николай Иванович взглянул и сам удивился, но тотчас же сообразил:

— Да нет же, нет. Это их поезд обгоняет, оттого так и кажется.

— Полно тебе морочить-то меня. Будто я не понимаю. Ну смотри, видишь, хвостами назад… Задом летят, задом… Это уж такие немецкие птицы. Я помню, что нас в пансионе про таких птиц даже учили, — стояла на своем жена.

В вагон пришел кондуктор ревизовать билеты.

— Бир тринкен… Где можно бир тринкен и поесть что-нибудь? — приставал к нему Николай Иванович.

— Эссен, эссен… — пояснила Глафира Семеновна и покраснела, что заговорила по-немецки. — Бир тринкен, тэ тринкен, кафе тринкен и эссен? — продолжала она.

Кондуктор понял, что у него спрашивают, и отвечал:

— Königsberg… Königsberg werden Sie zwölf Minuten stehen…

— Поняли, поняли. Зер гут. В Кенигсберге двенадцать минут. Ну вот это я понимаю! Это как следует. Это по-человечески! — обрадовался Николай Иванович.

— А когда? В котором часу? Ви филь ур? — спросила Глафира Семеновна и еще больше покраснела.

— Um sieben, — дал ответ кондуктор.

— Мерси… Данке… Ну, славу богу… В семь часов. Это, стало быть, через два часа. Два часа как-нибудь промаемся.

Муж взглянул на жену и одобрительно сказал:

— Ну, вот видишь… Говоришь же по-немецки, умеешь, а разговаривать не хочешь.

— Да комнатные и обыкновенные слова я очень чудесно умею, только мне стыдно.

— Стыд не дым, глаза не ест. Сади, да и делу конец.

Смеркалось. Супруги с нетерпением ждали Кенигсберга. При каждой остановке они высовывались из окна и кричали кондуктору:

— Кенигсберг? Кенигсберг!

— Nein, nein, Königsberg wird noch weiter.

— Фу-ты, пропасть! Все еще не Кенигсберг. А пить и есть хочу, как собака! — злился Николай Иванович.

Но вот поезд стал останавливаться. Показался большой вокзал, ярко освещенный.

— Königsberg! — возгласил кондуктор.

— Слава тебе господи! Наконец-то!

Пассажиры высыпали из вагонов. Выскочили и Николай Иванович с Глафирой Семеновной. У станции стояли сразу три поезда. Толпился народ. Одни входили в вагоны, другие выходили. Носильщики несли и везли сундуки и саквояжи. Шум, говор, свистки, звонки, постукивание молотков о колеса.

— Вот ад-то! — невольно вырвалось у Николая Ивановича. — Да тут живым манером растеряешься. Постой, Глаша, надо заметить, из которого поезда мы вышли, а то потом как бы не попасть в чужой поезд. Видишь, наш поезд посередине стоит, а на боковых рельсах — это чужие поезда. Ну, пойдем скорей в буфет.

— Нет, голубчик, я прежде в уборную… Мне поправиться надо. Ведь сколько времени мы, не выходя из вагона, сидели, а в здешних вагонах, ты сам знаешь, уборных нет, — отвечала жена. — Без уборной мне и еда не в еду.

— Какая тут поправка, коли надо торопиться пить и есть скорей. Ведь только двенадцать минут поезд стоит. Да и черт их знает, какие такие у них немецкие минуты! Может быть, ихние минуты наполовину меньше наших. Идем скорее.

— Нет, не могу, не могу. Уверяю тебя, что не могу… Да и тебя попрошу проводить меня до уборной и подождать у дверей, а то мы растеряться можем.

— Эх, бабье племя! — крякнул Николай Иванович и отправился вместе с женой отыскивать женскую уборную.

Уборная была найдена. Жена быстро скрылась в ней. Муж остался дожидаться у дверей. Прошло минут пять. Жена показывается в дверях. Ее держит за пальто какая-то женщина в белом чепце и что-то бормочет по-немецки.

— Николай Иваныч, дай, бога ради, сколько-нибудь немецких денег или рассчитайся за меня! — кричит жена. — Здесь, оказывается, даром нельзя… Здесь за деньги. Даю ей русский двугривенный, не берет.

— В уборную на станции да за деньги!.. Ну народ, ну немецкие порядки! — восклицает Николай Иванович, однако сует немке денег и говорит: — Скорей, Глаша, скорей, а то и поесть не успеем.

Они бегут, натыкаются на носильщиков. Вот и буфет. Расставлены столы. На столах в тарелках суп. «Табльдот по три марки с персоны», — читает Глафира Семеновна немецкую надпись над столом.

— Полный обед есть здесь за три марки. Занимай скорей места, — говорит она мужу.

Тот быстро отодвигает стулья от стола и хочет сесть, но лакей отстраняет его от стола и что-то бормочет по-немецки. Николай Иванович выпучивает на него глаза.

— Ви? Вас? Мы есть хотим… Эссен… митаг эссен, — говорит Глафира Семеновна.

Лакей упоминает слово «телеграмма». Подходят двое мужчин, говорят лакею свою фамилию и занимают места за столом, на которые рассчитывал Николай Иванович.

— Что ж это такое! — негодует Николай Иванович. — Ждали, ждали еды, приехали на станцию — и есть не дают, не позволяют садиться! Одним можно за стол садиться, а другим нельзя! Я такие же деньги за проезд плачу!

Лакей опять возражает ему, упоминая про телеграмму. За столом, наконец, находится какой-то русский. Видя, что двое его соотечественников не могут понять, что от них требуют, он старается разъяснить им.

— Здесь табльдот по заказу… Нужно было обед заранее телеграммой заказать, — говорит он. — Вы изволили прислать сюда телеграмму с дороги?

— Как телеграмму? Обед-то по телеграмме? Ну, порядки! Глаша! Слышишь? — обращается Николай Иванович к жене. — Очень вам благодарен, что объяснили, — говорит он русскому. — Но мы есть и пить хотим. Неужели же здесь без телеграммы ничего ни съесть, ни выпить нельзя?

— Вы по карте можете заказать. По карте что угодно…

— Эй! Прислуживающий! Человек! Эссен! Что-нибудь эссен скорей и бир тринкен! — вопит Николай Иванович. — Цвай порции.

Появляется лакей, ведет его и супругу к другому столу, отодвигает для них стулья и подает карту.

— Где тут карту рассматривать, братец ты мой! Давай две котлеты или два бифштекса.

— Zwei Koteletten? О, ja… — отвечает лакей и бежит за требуемым, но в это время входит железнодорожный сторож и произносит что-то по-немецки, упоминая Берлин.

Пассажиры вскакивают из-за стола и принимаются рассчитываться.

— Что же это такое? Господи! Неужто же поезд отправляется? Ведь эдак не пивши, не евши уезжать надо. Берлин? — спрашивает он сторожа.

— Берлин, — отвечает тот.

— Глаша! Бежим! А то опоздаем!

Муж и жена вскакивают из-за стола. Появляется лакей с двумя котлетами.

— Некогда, некогда! — кричит ему Николай Иванович. — Давай скорей эти две котлеты. Мы с собою возьмем… Клади в носовой платок… Вот так… Глаша! Тащи со стола хлеба… В вагоне поедим. Человек! Менш! Получай… Вот две полтины… Мало? Вот еще третья. Глаша! Скорей, а то опоздаем. Ну, порядки!..

Муж и жена бегут из буфета.

— Николай Иваныч! Николай Иваныч! У меня юбка сваливается! — говорит на бегу жена.

— Не до юбок тут, матушка. Беги!

Они выбежали из буфета, бросились к поезду и вскочили в вагон.

Где наши подушки?

— Глаша! Где же наши подушки, где же наши саквояжи? — воскликнул Николай Иванович, очутившись вместе с женой в вагоне.

— Боже мой, украли!.. Неужто украли? — всплеснула руками Глафира Семеновна. — Или украли, или мы не в тот вагон сели. Так и есть, не в тот вагон. Тот вагон был с серой, а этот с какой-то рыжей обивкой. Выходи скорей, выскакивай!

Николай Иванович бросился к запертым снаружи дверям купе, быстро отворил окно и закричал:

— Эй, хер, хер… хер кондуктор… Отворите… Мы не в тот вагон попали!

Но поезд уже тронулся и быстро ускорял свой ход. На крик никто не обратил внимания.

— Что же это такое? Как нам быть без подушек и без саквояжей! В саквояже у меня булки, сыр и икра. Ни прилечь, ни поужинать будет нечем. Ведь этих двух котлет, что мы со станции захватили, для нас мало. Да и какие это котлеты!.. Это даже и не котлеты… Они до того малы, что их две на ладонь уложишь, — вопияла Глафира Семеновна.

— Не кричи, не кричи… На следующей станции пересядем в свой вагон, — уговаривал ее Николай Иванович. — Отыщем и пересядем.

— Как тут пересесть! Как тут вагон отыскивать, ежели поезд больше двух минут на станции не стоит! Только выскочишь, а поезд уж и опять в путь… К тому же теперь вечер, а не день. Где тут отыскивать?

Какой-то немец в войлочной шапке, сидевший с ними в купе, видя их беспокойство, спросил их что-то по-немецки, но они не поняли и только вытаращили глаза. Немец повторил вопрос и прибавил слово «Гамбург».

— Постой… Мы даже, кажется, не в тот поезд сели. Немец что-то про Гамбург толкует, — испуганно проговорила Глафира Семеновна, обращаясь к мужу.

— Да что ты… Вот уха-то! Спроси же его, куда мы едем. Ведь можешь же ты хоть про это-то спросить?! Ведь ты все-таки чему же нибудь училась в пансионе.

Испуг придал Глафире Семеновне энергии. Она подумала, сложила кой-как в уме немецкую фразу и задала вопрос немцу:

— Ин Берлин вир варен? Берлин этот вагон?

— Nein, Madame, wir fahren nach Hamburg.

— Как нах Гамбург? А Берлин?

Немец отрицательно покачал головой и опять что-то пробормотал по-немецки.

— Да, конечно же не в том поезде едем, — чуть не сквозь слезы сказала Глафира Семеновна.

Николай Иванович досадливо почесал затылок.

— Ну, переплет! Беда без языка!.. — вырвалось у него.

— В Гамбург, в Гамбург едем… в Гамбург, — твердила Глафира Семеновна.

— Да спроси ты у немца-то поосновательнее. Может быть, поезд-то гамбургский, а Берлин по дороге будет.

— Как я спрошу, ежели я не умею! Спрашивай сам.

— Чему же ты училась в пансионе?

— А ты чему учился у своих немцев колонистов и чухонцев?

— Я учился в лавке, продавая парусину, железо и веревки. За меня в пансион разным мадамам деньги не платили. Я счет по-немецки знаю, хмельные слова знаю.

— Ты хмельные, а я комнатные. Про поезда нас ничего не учили.

Супруги уже начали ссориться, размахивая руками, но наконец Николай Иванович плюнул, оттолкнул от себя жену, подсел к немцу и показал ему свои проездные билеты. Немец посмотрел их и опять отрицательно покачал головой:

— Nein. Das ist nicht was. Die Fuhrkarten sind nach Berlin, aber wir fahren nach Hamburg.

— Да Берлин-то будет по дороге или нет? Вот что я вас спрашиваю! — раздраженно крикнул Николай Иванович. — Ну, может быть, так, что сначала Берлин, а нахер Гамбург или сначала Гамбург, а нахер Берлин. Них ферштейн?

— О, ja… ich verstehe… Berlin ist dort und Hamburg ist dort. Von Dirschau sind zwei Zweigen.

Немец показал жестами в две противоположные стороны.

— Здравствуйте! Даже не в ту сторону и едем-то, — отскочил от немца Николай Иванович, поняв, что по дороге не будет Берлина, и набросился на жену: — А все ты со своей уборной. Все это через тебя мы перепутались… «Мне нужно поправиться! Мне нужно поправиться!» Вот и поправилась. В Гамбург вместо Берлина едем. На кой шут, спрашивается, нам этот Гамбург, ежели мы через Берлин в Париж едем? Немец показывает, что Берлин-то вон там, а нас эво куда относит.

— Не могу же я не сходить в дамскую уборную, ежели я шесть-семь часов, не выходя из вагона, сидела, — оправдывалась жена.

— А не можешь, так не езди за границу. Немки же могут. Отчего же они могут? Или у них натура другая?

— Конечно же, должно быть, другая. Они к здешним порядкам привычны, а я непривычна.

— И ты за границу выехала, так должна привыкать. А то, извольте видеть, надо в буфет есть идти, а она: «Я в дамскую уборную». Через тебя и еду прозевали. Нешто может быть человек сыт, съевши вот по эдакой котлетке, ежели он с утра не ел! Ведь, может быть, до самого Гамбурга другого куска в горло не попадет, кроме этой котлетины. А где этот самый Гамбург? Черт его знает, где он! Может быть, на краю света.

Глафира Семеновна сидела, держа в руке котлеты, завернутые в носовой платок, и плакала.

— Зачем же нам в Гамбург-то ехать? Мы выйдем вон из вагона на первой же станции, — говорила она.

— А черт их знает, будет ли еще по дороге станциято, да и выпустят ли нас из этого вагона. Видишь, какие у них везде дурацкие порядки. Может быть, из вагона-то вплоть до Гамбурга и не выпустят. А заплати деньги сполна, да и поезжай.

— Попросимся, чтобы выпустили. Скажем, что по ошибке не в тот поезд попали.

— Попросимся, скажем… А кто будет говорить, ежели по-немецки ты ни аза в глаза, а я еще меньше? Да и кого тут попросить, ежели и кондукторов-то не видать? У нас по железным дорогам кондукторы по вагонам шляются, чуть не через каждые десять минут билеты у тебя смотрят, машинками прорезают, будят тебя, ежели ты спишь, чуть не за ноги тебя со скамейки стаскивают то за тем, то за другим, а здесь более получаса в какой-то Гамбург едем, и ни одна кондукторская бестия не показывается! В Гамбург! На какой пес, спрашивается, нам этот Гамбург, — горячился Николай Иванович, но, увидав уже рыдающую жену, понизил голос и прибавил: — Не реви… Утри глаза платком и сиди без слез.

— Как же я могу утереться платком, ежели у меня в носовом платке котлеты! Ведь весь платок у меня в подливке. Сам же ты в Кенигсберге на станции в мой носовой платок котлеты с двух тарелок вывалил, — отвечала жена.

— Вынь из саквояжа чистый платок. Нехорошо в слезах. Вон немец смотрит.

— Да ведь саквояжи в том поезде остались.

— Тьфу!.. И то… Совсем спутался. Вот наказание-то! Ну, возьми мой платок и вытрись моим платком.

— Лучше же я кончиком от своего платка… Кончик не замаран.

Глафира Семеновна поднесла платок с котлетами к глазам и кончиком его кое-как вытерла слезы. Николай Иванович увидал котлеты и сказал:

— Давай же съедим по котлетке-то… Есть смерть как хочется…

— Съедим, — прошептала Глафира Семеновна, раскрывая платок. — Вот тут и пюре есть… Только хлеба нет. Хлеба забыла взять.

Супруги принялись есть котлеты. Вошел кондуктор визировать билеты, увидал у супругов не те билеты, заговорил что-то по-немецки и, наконец, возвыся голос, раскричался.

— Weg, weg! Sie müssen bald umsteigen und die Strafe zahlen! — кричал он.

— Про штраф говорит. Штраф возьмут, — пробормотал Николай Иванович жене и, обратясь к кондуктору, спросил: — Да геен-то все-таки можно? Из вагона-то можно геен?.. Выпустят нас на станции?

— Как ман на станции вег геен? — поправила мужа жена.

— О, ja… ja… Bald wird die Station und Sie, müssen dort.

— Что он говорит? — интересовался Николай Иванович.

— Говорит, что сейчас будет станция и нас высадят.

— Ну, слава тебе господи!

Поезд уменьшал ход и, наконец, остановился. Супруги не вышли, а выскочили из вагона, словно из тюрьмы. Кондуктор сдал их начальнику станции, свистнул, вскочил на подножку вагона, и поезд опять помчался.

Комнатные слова

Николай Иванович и Глафира Семеновна стояли перед начальником станции, совали ему свои билеты и ждали над собой суда.

— Вот, хер начальник станции, ехали мы в Берлин, а попали черт знает куда, — говорил Николай Иванович, стараясь быть как можно учтивее, и даже приподнял шляпу.

Начальник станции, длинный и тощий, как хлыст, немец в красной фуражке и с сигарой в зубах, сделал ему в ответ на поклон под козырек и, не выпуская из зубов сигары, глубокомысленно стал рассматривать сунутую ему книжку билетов прямого сообщения до Парижа.

— Бите, загензи, вас махен? Вас махен? — спрашивала, в свою очередь, Глафира Семеновна.

— Ага! Заговорила по-немецки! Заставила нужда калачи есть! — воскликнул Николай Иванович, с каким-то злорадством подмигивая жене.

— Заговорила потому, что обыкновенные комнатные слова потребовались. Комнатные слова я отлично знаю. «Вас махен? Вас махен?» — повторяла она перед начальником станции.

Тот понял вопрос, важно поднял голову и заговорил по-немецки. Говорил он с толком, с расстановкой, наставительно, часто упоминал Кенигсберг, Берлин, Диршау, слово Schnellzug и сопровождал все это пояснительными жестами. Глафира Семеновна, морщась от табачного дыма, который он пускал ей прямо в лицо, внимательно слушала, стараясь не проронить ни слова.

— Поняла? — спросил Николай Иванович жену.

— Да, конечно же поняла. Слова самые обыкновенные. Штраф, купить билеты и ехать обратно в этот проклятый Кенигсберг.

— А когда, когда поезд-то в Кенигсберг пойдет? Спроси его по-немецки. Ведь можешь.

— Ви филь ур поезд ин Кенигсберг?

— Nach zwei Stunden, Madame.

— Что он говорит?

— Не понимаю. Ви филь ур? Ур, ур? — твердила она и показывала на часы.

— Um zehn Uhr, nach zwei Stunden.

Начальник станции вынул свои карманные часы и показал на цифру «десять».

— Через два часа можно ехать? Отлично. Бери, мусью, штраф и отпусти скорей душу на покаяние! — воскликнул радостно Николай Иванович, опустил руку в карман, вытащил оттуда несколько золотых и серебряных монет и протянул их на ладони начальнику станции. — Бери, бери… Отбирай сам, сколько следует, и давай нам билеты до Кенигсберга. Сколько немецких полтин надо — столько и бери.

— Немензи, немензи штраф унд фюр билет, фюр цвай билет, — подтвердила жена. — Вир висен нихт ваш гольд. Немензи…

Начальник станции осклабил свое серьезное лицо в улыбку и, отсчитав себе несколько марок, прибавил:

— Hier ist Wartezimmer mit Speisesaal, wo Sie können essen und trinken…

— Тринкен? — еще радостнее воскликнул Николай Иванович и схватил начальника станции под руку. — Мосье! Пойдем вместе тринкен. Бир тринкен, шнапс тринкен. Коммензи тринкен… Бир тринкен… Хоть вы и немец, а все-таки выпьем вместе. С радости выпьем. Давно я тринкен дожидаюсь. Пойдем, пойдем. Нечего упираться-то… Коммензи, — тащил он его в буфет.

Через пять минут начальник станции и супруги сидели за столом в буфете.

— Шнапс! Бир… Живо! — командовал Николай Иванович кельнеру.

— Бифштекс! Котлету! — приказывала Глафира Семеновна. — Тэ… кафе… бутерброды… Да побольше бутербродов. Филь бутербродов…

Стол установился яствами и питиями. Появился кюммель, появилось пиво, появились бутерброды с сыром и ветчиной, кофе со сливками. Начальник станции сидел, как аршин проглотивши, не изменяя серьезного выражения лица, и, выпив кюммелю, потягивал из кружки пиво.

— Водка-то у вас, хер, очень сладкая — кюммель, — говорил Николай Иванович, чокаясь с начальником станции своей кружкой. — Ведь такой водки рюмку выпьешь, да и претить она начнет. Неужто у вас здесь, в Неметчине, нет простой русской водки? Руссиш водка? Нейн? Нейн? Руссиш водка?

Немец пробормотал что-то по-немецки и опять прихлебнул из кружки.

— Черт его знает, что он такое говорит! Глаша, ты поняла?

— Ни капельки. Это какие-то необыкновенные слова. Таким нас не учили.

— Ну, наплевать! Будем пить и говорить, не понимая друг друга. Все-таки компания, все-таки живой человек, с которым можно чокнуться! Пей, господин немец. Что ты над кружкой-то сидишь! Пей… Тринкензи… Мы еще выпьем. Пей, пей…

Немец залпом докончил кружку.

— Анкор! Человек! Анкор… Менш… Еще цвай бир!.. — кричал Николай Иванович.

Появились новые кружки. Николай Иванович выпил залпом.

Немец улыбнулся и выпил тоже залпом.

— Люблю, люблю за это! — воскликнул Николай Иванович и полез обнимать немца. — Еще бир тринкен. Цвай бир тринкен.

Немец не возражал, пожал руку Николая Ивановича и предложил ему сигару из своего портсигара. Николай Иванович взял и сказал, что потом выкурит, а прежде «эссен и тринкен», и действительно напустился на еду. Немец смотрел на него и что-то с важностью говорил, говорил долго.

— Постой, я его спрошу, как нам с нашими подушками и саквояжами быть, что в поезде уехали. Ведь не пропадать же им, — сказала Глафира Семеновна.

— А можешь?

— Да вот попробую. Слова-то тут немудреные.

— Поднатужься, Глаша, поднатужься…

— Загензи бите, во ист наш саквояж и подушки? Мы саквояж и подушки ферлорен. То есть не ферлорен, нихт ферлорен, а наш багаж, наш саквояж в поезде остался… Багаж в цуг остался, — обратилась она к немцу. — Нихт ферштеен?

И дивное дело — немец понял.

— О, ja, ich verstehe, Madam. Вы говорите про багаж, который поехал из Кенигсберга в Берлин? Багаж ваш вы получите в Берлине, — заговорил он по-немецки. — Нужно только телеграфировать. Nein, nein, das wird nicht verloren werden.

Поняла немца и Глафира Семеновна, услыхав слова wird nicht verloren werden, telegrafiren.

— Багаж наш не пропадет, ежели мы будем телеграфировать, — сказала она мужу. — Нам в Берлине его выдадут.

— Так пусть он телеграфирует, а мы с ним за это бутылку мадеры выпьем… Хер… Телеграфирензи… Бите, телеграфирензи. Вот гольд и телеграфирензи, а я скажу «данке», и мы будем тринкен, мадера тринкен.

— О ja, — проговорил немец, взял деньги и, поднявшись с места, пошел на телеграф.

Через пять минут он вернулся и принес квитанцию.

— Hier jetzt seien Sie nicht bange, — сказал он и потрепал Николая Ивановича по плечу.

— Вот за это данке так данке! Человек! Менш! Эйне фляше мадера! — крикнул тот и, обратясь к немцу, спросил: — Тринкен мадера?

— О ja, Kellner, bringen Sie…

— Кельнер! Кельнер! А я и забыл, как по-немецки при служивающий-то называется. Кельнер! Мадера!

Появилась мадера и была выпита. Лица у начальника станции и у Николая Ивановича раскраснелись. Оба были уже на втором взводе, оба говорили: один — по-немецки, другой — по-русски, и оба не понимали друг друга.

Перед прибытием поезда, отправляющегося в Кенигсберг, они вышли на платформу и дружественно похлопывали друг друга по плечу. Николай Иванович лез обниматься и целоваться, но начальник станции пятился. Когда поезд подъехал к платформе, начальник станции распрощался с Николаем Ивановичем и на этот раз поцеловался с ним, посадил его в вагон и крикнул:

— Glückliche Reise!

Поезд помчался.

Обед по телеграмме

Поезд мчался к Кенигсбергу, куда начальник станции неизвестно для чего отправил обратно супругов, так как и на той станции, где они пили с ним пиво и мадеру, можно бы было дожидаться прямого берлинского поезда, который не миновал бы станции. Очевидно, тут было какое-то недоразумение, и начальник станции и супруги не поняли друг друга. Да и на станции-то не следовало им слезать с того поезда, в который они сели по ошибке, а следовало только пересесть из гамбургского вагона в берлинский и выйти гораздо дальше на станции у разветвления дороги, но супруги были, выражаясь словами Николая Ивановича, без языка, сами никого не понимали, и их никто не понимал, отчего все это и случилось.

Николай Иванович сидел с женой в купе и твердил:

— Кенигсберг, Кенигсберг… Наделал он нам переполоху! В гроб лягу, а не забуду этого города, чтоб ему ни дна ни покрышки! И наверное, жидовский город.

— Почему ты так думаешь? — спросила жена.

— Да вот, собственно, из-за «берга». Все жиды — «берги»: Розенберги, Тугенберги, Ейзенберги, Таненберги. Удивительно, что я прежде про этот заграничный город ничего не слыхал. Новый какой, что ли?

— Нет, мы про него в пансионе даже в географии учили.

— Отчего же ты мне про него раньше ничего не сказала? Я бы и остерегся.

— Да что же я тебе скажу?

— А вот то, что в нем обычай, что по телеграфу обед заказывать надо. Наверное, уж про это-то в географии сказано… Иначе на что же тогда география? Ведь географию-то для путешествия учат.

— Ничего в нашей географии ни про обед, ни про телеграммы сказано не было. Я очень чудесно помню.

Николай Иванович скорчил гримасу и проворчал:

— Хорош, значит, пансион был! Из немецкого языка только комнатным словам обучали, а из географии ничего про обеды не учили. Самого-то главного и не учили.

— Да чего ты ворчишь-то! Ведь уж напился и наелся с немцем на станции.

— Конечно же привел Бог пожевать и легкую муху с немцем урезать, но все-таки… А хороший этот начальник станции, Глаша, попался… Ведь вот и немец, а какой хороший человек! Все-таки посидели, поговорили по душе, выпили, — благодушно бормотал Николай Иванович, наконец умолк и начал засыпать. Мадера дала себя знать.

— Коля! Ты не спи! — толкнула его жена. — А то ведь эдак немудрено и проспать этот проклятый Кенигсберг. Тут как только крикнут, что Кенигсберг, — сейчас и выскакивать из вагона надо, а то живо куда-нибудь дальше провезут.

— Да я не сплю, не сплю. А только разик носом клюнул. Намадерился малость, вот и дремлется.

— Кенигсберг! — крикнул наконец кондуктор, заглянув в купе, и отобрал билеты до Кенигсберга.

Через минуту поезд остановился. Опять освещенный вокзал, опять столовая со снующими от стола к столу кельнерами, разносящими кружки пива.

Первым делом пришлось справляться, когда идет поезд в Берлин. Для верности супруги обращались к каждому железнодорожному сторожу, к каждому кельнеру, показывали свои билеты и спрашивали:

— Берлин? Ви филь ур? Берлин?

Оказалось, что поезд в Берлин пойдет через два часа. Все говорили в один голос. Несловоохотливым или спешащим куда-нибудь Николай Иванович совал в руку по «гривеннику», как он выражался, то есть по десяти пфеннигов, — и уста их отверзались. Некоторые, однако, не советовали ехать этим поездом, так как этот поезд идет не прямо в Берлин и придется пересаживаться, и указывали на следующий поезд, который пойдет через пять часов, но супруги, разумеется, ничего этого не поняли.

— Das ist Bummelzug und bis Berlin müssen Sie zwei Mal umsteigen, — твердил Николаю Ивановичу какой-то железнодорожный сторож, получивший на кружку пива. — Bummelzug. Haben Sie verstanden?

— Данке, данке… Цвай ур ждать? Ну, подождем цвай ур. Это наплевать. Тем временем пивца можно выпить. — И от полноты чувств Николай Иванович потряс сторожа за руку. — Как я, Глаша, по-немецки-то говорить научился! — отнесся он к жене. — Ну, теперь можно и пивка выпить. Надеюсь, что уж хоть пиво-то можно без телеграммы пить. Пиво не еда.

Супруги уселись к столу.

— Кельнер! Цвай бир! — крикнул Николай Иванович. Подали пиво. — Без телеграммы, — крикнул он жене. — Попробовать разве и по бутерброду съесть. Может быть, тоже без телеграммы.

— Да по телеграмме только обеды табльдот, а что по карте, то без телеграммы, — отвечала жена. — Ведь русский-то, прошлый раз сидевший за столом, явственно тебе объяснил.

— Ну?! В таком разе я закажу себе селянку на сковородке. Есть смерть как хочется. Как по-немецки селянка на сковородке?

— Да почем же я-то знаю!

— Постой, я сам спрошу. Кельнер! Хабензи селянка на сковородке! — обратился Николай Иванович к кельнеру.

Тот выпучил на него глаза.

— Селянка, — повторил Николай Иванович. — Сборная селянка… Капуста, ветчина, почки, дичина там всякая. Нихт ферштейн? Ничего не понимает. Глаша! Ну, как отварной поросенок под хреном? Спроси хотя поросенка.

Жена задумалась.

— Неужто и этого не знаешь?

— Постой… Знаю… Свинья — швайн. А вот поросенок-то…

— Ребеночка от швайн хабензи? — спрашивал Николай Иванович кельнера.

— Швайнбратен? О! Я… — отвечал кельнер.

— Да не брата нам надо, а дитю от швайн.

— Дитя по-немецки — кинд, — вмешалась жена. — Постой, я спрошу. Швайнкинд хабензи? — задала она вопрос кельнеру.

— Постой, постой… Только швайнкинд отварной, холодный…

— Кальт, — прибавила жена.

— Да, со сметаной и с хреном. Хабензи?

— Nein, mein Herr, — отвечал кельнер, еле удерживая смех.

— Ну, вот видишь, стало быть, и по карте ничего нельзя потребовать без телеграммы, говорят: «Найн», — подмигнул жене Николай Иванович. — Ну, порядки!

— А как же мы котлеты-то давеча, когда были здесь в первый раз, в платок с тарелки свалили?

— Ну, уж это как-нибудь впопыхах, и кельнер не расчухал, в чем дело, а может быть, думал, что и была от нас телеграмма. Да просто мы тогда нахрапом взяли котлеты. Котлеты взяли, деньги на стол бросили и убежали. А теперь, очевидно, нельзя. Нельзя, кельнер?

— Видишь, говорит, что нельзя.

— Nein, mein Herr.

— А ты дай ему на чай, так, может быть, будет и можно, — советовала жена. — Сунь ему в руку. За двугривенный все сделает.

— А в самом деле — попробовать?! Кельнер, немензи вот на тэ и брингензи швайнкинд. Бери, бери… Чего ты? Никто не увидит. Будто по телеграмме, — совал Николай Иванович кельнеру две десятипфенниговые монеты.

Кельнер не взял.

— Nein, mein Herr. Ich habe schon gesagt, dass wir haben nicht.

— He берет… Значит, у них строго и нельзя.

— Так спроси хоть бутербродов с сыром. Может быть, бутерброды можно, — сказала жена. — И мне что-то есть хочется.

— А бутерброды можно без телеграммы? — снова обратился Николай Иванович к кельнеру.

— Бутерброд мит кезе и мит флайш, — прибавила жена.

— О, ja, Madame.

— Ну, слава богу! — воскликнул Николай Иванович и принялся есть. — То есть скажи у нас в рынке кому угодно, что есть в Неметчине такой город, где приезжающим на станции обедать и ужинать только по телеграммам дают, решительно никто не поверит, — рассуждал он, разводя от удивления руками.

Вторая попытка

Поезд, которого ожидали Николай Иванович и Глафира Семеновна, чтобы ехать в Берлин, должен был прийти в Кенигсберг в час ночи. Лишь только часовая стрелка на часах в буфете показала половину первого, как уже супруги встрепенулись и стали собираться выходить на платформу.

— Скорей, Глаша, скорей, а то как бы не опоздать. Черт их знает, какие у них тут порядки! Может быть, и раньше поезд придет. А уже на платформе будем стоять, так не опоздаем, — торопил Николай Иванович жену. — Как подойдет поезд, так и вскочим. Ну, живо!

— Пойдем, пойдем, — отвечала жена, выходя из-за стола. — Да, вот еще что: захвати ты с собой несколько бутербродов в запас в вагон, благо их здесь без телеграмм дают, а то, может быть, на других станциях и бутербродов без телеграмм не дадут, так что завтра утром ни позавтракать, ни пообедать будет нечем.

— И то дело, и то дело…

Захвачен был целый пакет бутербродов, и супруги вышли на платформу. На платформе никого еще из публики не было. Бродила железнодорожная прислуга и покуривала сигары и трубки.

— Надо поспрашивать их, а то как бы не ошибиться, — сказала Глафира Семеновна и, обратясь к сторожу, спросила: — Ин Берлин, ви филь ур?

— Noch eine halbe Stunde, — отвечал тот.

— Что он говорит? — задал вопрос Николай Иванович.

— Да бог его знает что… Что-то непонятное.

— Так ты переспроси.

— Ин Берлин? Эйн ур?

— Ja, ja, Madame, um eins…

— В час, верно.

Таким же манером был спрошен второй сторож, третий, четвертый и пятый. Ответы были одинаковые. Каждому сторожу Николай Иванович совал в руку по десятипфенниговой монете, говоря: «Немензи и тринкензи». Сторожа благодарили словом «данке» и удивленно смотрели на щедрых русских.

— Теперь уже верно. Все в один голос говорят, что в час, — проговорил Николай Иванович, тяжело вздохнув.

Ровно в час к платформе подошел поезд и выпустил пассажиров. Супруги ринулись к вагонам и вскочили в первое попавшееся купе. Там уже сидели два немца — один тощий, другой толстый.

— Хер… Бите… — обратился к ним Николай Иванович. — Вас ист дас? Берлин?

— О, ja… Man kann auch nach Berlin fahren, — дал ответ толстяк.

— Берлин? Слава тебе господи!

Заглянул в вагон кондуктор и спросил билеты. Посмотрев на билеты супругов, он сказал: — In Dirschau müssen Sie umsteigen.

— Глаша! Что он сказал?

— Пес его знает что, — отвечала жена и задала вопрос кондуктору: — Берлин?

— Ja, ja… Aber in Dirschau werden Sie umsteigen, — повторил кондуктор. — Этот поезд от Диршау пойдет на Данциг, а в Диршау вы сядете в другой поезд, который пойдет в Берлин, — прибавил он также по-немецки, но супруги из всего этого поняли только слово «Берлин».

— Не ошиблись: Берлин, — кивнул жене Николай Иванович.

Свисток, отклики на паровозе — и поезд помчался.

— Любопытно бы было знать, в котором часу мы будем завтра в Берлине? — говорила Глафира Семеновна мужу.

— А ты поднатужься, да и спроси вот у этого толстенького немца. У него лицо основательное.

Глафира Семеновна сообразила, беззвучно пошевелила несколько раз губами и спросила:

— Берлин ви филь ур?

— Ganz genau, Madame, kann ich nicht sagen. Am Morgen werden Sie in Berlin sein.

— Что он, Глаша, говорит?

Глафира Семеновна, понявшая только слово «морген» и переведшая его по-русски словом «завтра», отвечала:

— Говорит, что завтра, а про час ничего не сказал. Что завтра-то, так мы и сами знаем.

— Так ты переспроси. Или постой, я переспрошу. Берлин ви филь ур?

Немец развел руками:

— Um wie viel Uhr, das weiss ich nicht, aber ich weiss nur, dass am Morgen früh…

— Тьфу, пропасть! Опять — завтра.

На следующей станции тот же вопрос был предложен кондуктору. Кондуктор отвечал по-немецки:

— Я езжу до Данцига. Это другая ветка. Про Берлин не могу сказать, — и опять прибавил слово «морген», то есть «утром», но супруги опять-таки перевели это слово словом «завтра».

— Снова завтра! А когда завтра: днем, вечером или ночью? Вот народ-то! Кондуктор едет при поезде, а не знает, в котором часу на место приедет. Глаша, спроси ты его, по крайней мере ночью или днем.

— Как я спрошу, ежели я не умею?

— Неужто ты не знаешь, как по-немецки ночь и день? Ведь эти слова комнатные.

— Ночь — нахт, день — таг?

— Так вот и сади. Или я сам… Кондуктор, Берлин — нахт или таг?

— Am Morgen früh, mein Herr.

— Фу-ты, чтоб тебе провалиться, немецкая анафема!

Николай Иванович обозлился и продолжал ругаться.

— Коля! — остановила его жена.

— Что такое, Коля! Дай отругаться-то, дай душу отвести!

И опять помчался поезд, останавливаясь на минуту и на две на станциях. В вагон заглядывали кондукторы, простригали, отрывали клочки и билеты из книжки прямого сообщения и всякий раз предупреждали, что в Диршау придется пересесть в другой поезд, твердя: «In Dirschau müssen Sie umsteigen». Супруги затвердили уже слова «Диршау» и «умштайген», но все-таки не могли понять, что они обозначают.

— Черт его знает, что он такое говорит: «Дырша да умштайген!» — разводил всякий раз руками Николай Иванович и с досады плевал.

— Не горячись, не горячись. Ведь уже все в один голос говорят, что едем мы в берлинском вагоне и в Берлин, стало быть, горячиться тут нечего. Пускай их, что хотят говорят. Только бы благополучно доехать, — останавливала его Глафира Семеновна, стараясь успокоить.

Супруг наконец успокоился и начал дремать.

Странный Берлин

Через несколько минут поезд остановился. Застучали железные молотки о чугунные колеса вагонов, засуетились кондукторы, распахивая дверцы купе. Слышались возгласы: «Dirschau! Dirschau! Drei Minuten…»

Глафира Семеновна спокойно сидела около открытой двери купе и смотрела на платформу, по которой сновали носильщики с багажом, катились тележки с ящиками и тюками, суетилась публика, размахивая руками с зонтиками, баульчиками, связкой пледа. Николай Иванович спал, похрапывая самым аппетитным образом.

Вдруг к их купе подбежал кондуктор, несколько минут тому назад ревизовавший их билеты, и поспешно воскликнул, обращаясь к Глафире Семеновне:

— Madame, was sitzen Sie denn? Sie reisen nach Berlin, also hier müssen Sie umsteigen! Das ist schon Dirschau.

Глафира Семеновна ничего не поняла и, не шевелясь, смотрела во все глаза.

— Dirschau! Müssen umsteigen! — повторил кондуктор и сделал жест, приглашающий ее выйти из вагона. — Schnel ler! Schneller! Umsonst werden Sie nach Danzig fahren.

— Коля! Да проснись же! Смотри, что он говорит! — засуетилась Глафира Семеновна, расталкивая мужа.

Тот проснулся и потягивался. Кондуктор кричал: «Schnell, schnell!» — и показывал, что надо выходить из вагона.

— Коля! Да прочухайся же! Он машет и показывает, чтобы мы выходили из вагона, — продолжала Глафира Семеновна. — Поломалось что-нибудь, что ли?

— Да почему же я-то знаю! — зевал Николай Иванович во всю ширину рта. — Спроси. Ведь ты все-таки лучше меня знаешь немецкий язык.

— Вир ин Берлин, — сказала кондуктору Глафира Семеновна.

— Ja, ja. Nach Berlin. Also hier müssen Sie umsteigen und weiter fahren. Gott im Himmel! Was tun Sie denn? Es bleibt nur eine Halbe Minute. Weg von Waggon.

И опять жест, приглашающий выйти из вагона. Николая Ивановича кондуктор даже схватил за руку и потянул к двери.

— Черт его знает, куда он меня тащит? — упирался тот. — Приехали, что ли? Хер кондуктор, Берлин?

— Ja, ja… Berlin… Schneller! Schneller!

— Глаша! Вообрази, в Берлин приехали! Вот так штука! — восклицал Николай Иванович, вытянутый уже кондуктором на платформу.

— Да что ты?

— Schneller, schneller, Madame! Um Gottes willen, schneller.

— Выходи скорей! Вот неожиданность-то! Думали, что завтра приедем в Берлин, а приехали ночью.

Выскочила из вагона и Глафира Семеновна, но все еще не верила и спрашивала кондуктора:

— Берлин? Берлин?

— Да, да… Отсюда вы должны ехать. Поезд вам укажут, — отвечал тот по-немецки.

Николай Иванович совал ему в руку два «немецких гривенника» и говорил:

— Данке, очень данке… Спасибо, что предупредили.

Кондуктор захлопнул дверцы купе. Раздался свисток, и поезд помчался.

— Вот неожиданность-то! Приехали, в Берлин приехали! — бормотал Николай Иванович на платформе. — Как же немцы-то нам все твердили, что морген, морген, то есть завтра.

— Да ведь уж оно завтра и есть. Ведь говорили-то нам вчера. Ежели по часам судить, то теперь уж завтра, потому утро, — отвечала супруга. — Ну, пойдем. Надо в гостиницу ехать. Ведь мы решили сутки пробыть в Берлине и посмотреть город.

Они двинулись к станционным дверям. В окна виднелся буфет и снующие кельнеры.

— Вокзалишко-то неважный, — говорил Николай Иванович, переступая порог станционного дома. — Я думал, что в Берлине-то уж пошикарнее вокзал. Будешь что-нибудь есть и пить на станции?

— Какое теперь питье и еда! Только бы скорей до постели. Поедем скорее в гостиницу. Вон гостиничный швейцар стоит, и у него на шапке «Хотель де Берлин» написано. Поедем с ним. Наверное, у них карета. Он нам и наш багаж выправит. Дай ему квитанцию.

— Надо ведь еще про саквояж и подушки справиться, которые мы в том, прежнем поезде оставили. Ведь уж телеграмму нашу они, наверное, получили.

— Завтра справимся, завтра. Какая теперь справка! Поедем скорей в гостиницу. Даже и насчет багажа можно завтра утром. Где теперь хлопотать! Завтра встанем и пошлем с квитанцией. Швейцар и насчет подушек, саквояжей справится. Марья Ивановна говорила, что в Берлине в гостиницах есть такие лакеи, которые говорят по-русски. Вот такому и объясним все основательно.

Николай Иванович подошел к гостиничному швейцару с надписью на шапке и крикнул:

— Хотель де Берлин! Номер? Есть номера?

Тот удивленно посмотрел на него и спросил:

— Was für ein Nummer fragen Sie, mein Herr?

— Комнату нам нужно… Циммер, — пояснила Глафира Семеновна.

Швейцар встрепенулся.

— Ein Logement wünschen Sie? Ein Zimmer? O ja, Madame, bitte… Haben Sie Koffer? Bagage?

— Багаж морген, морген. Шнель ин хотель. Вир волен шляфен…

— Bagage kann man bald kriegen. Geben Sie nur die Quittung.

— Найн… Багаж морген…

— Also, bitte, Madame. — Швейцар пригласил их следовать за собой.

— Карета у вас здесь, что ли? — спрашивал его Николай Иванович, но швейцар не понял и смотрел на него вопросительно. — Глаша! Как карета-то по-немецки? Спроси, — обратился Николай Иванович к жене.

— Ваген. Это как вагон. Хабензи ваген? — задала она вопрос швейцару.

— О, nein, Madame. Hier ist unweit. Nur zwanzig Schritte.

— Глаша! Что он говорит?

— Говорит, что нет кареты, а про что остальное бормочет — кто же его разберет.

Швейцар вывел супругов со станции и повел по плохо освещенной улице. Это удивило Николая Ивановича.

— Да в Берлин ли уж мы приехали? Не перепутались ли опять как? Черт его знает, может быть, кондуктор и в насмешку нам наврал, — говорил он. — Мне рассказывали, что Берлин залит газом. Кроме того, электрическое освещение. А здесь смотри, какая темень.

— Берлин? — спросила Глафира Семеновна швейцара.

— О, я, мадам. Хотель де Берлин, — отвечал швейцар, думая, что его спрашивают, из какой он гостиницы.

— И этот отвечает, что Берлин. Странно. А улица совсем темная. Только кой-где фонарик блестит. Да и народу-то на улице не видать. Ни народу, ни извозчиков, — дивился Николай Иванович.

Гостиница была действительно недалеко. Швейцар остановился около запертого и одним фонарем освещенного подъезда и позвонил. Дверь распахнули. Вышел непрезентабельный человек с заспанным лицом и в сером пиджаке и повел Николая Ивановича и Глафиру Семеновну во второй этаж показывать комнату.

— Drei Mark, — сказал он.

— Три марки. Это, стало быть, три немецкие полтины, — соображал Николай Иванович, оглядывая довольно чистенькую комнату о двух кроватях, и ответил непрезентабельному человеку: — Ну гут.

Через полчаса Николай Иванович и Глафира Семеновна покоились уже крепчайшим сном в номере гостиницы «Берлин», находящейся на главной улице маленького немецкого городка Диршау. Засыпая, Николай Иванович говорил жене:

— То есть так рад, что и сказать не умею, что я попал наконец в Берлин.

— И я тоже, — отвечала жена.

Где же мы?

Глафира Семеновна утром проснулась первой, открыла глаза, потянулась под жиденьким пуховиком, заменяющим в Германии теплое одеяло, и проговорила:

— Николай Иваныч, ты не спишь?

В ответ на это послышался легкий всхрап и скрипнула кровать. Николай Иванович перевернулся на другой бок.

— Коля, вставай. Пора вставать. Смотри, как мы проспали: одиннадцатый час. Когда же мы будем осматривать город? Ведь надо умыться, одеться, чаю напиться, послать за нашим багажом и отыскать наши саквояжи и подушки. Ведь здесь, в Берлине, мы решили пробыть только один день.

Николай Иванович что-то промычал, но не пошевелился. Жена продолжала его будить:

— Вставай! Проспишь полдня, так много ли тогда нам останется сегодня на осмотр города?

— Сегодня не осмотрим, так завтра осмотрим. Куда торопиться? Над нами не каплет, — пробормотал муж.

— Нет, нет, уж как ты там хочешь, а в немецкой земле я больше одного дня не останусь! Поедем скорей в Париж. Что это за земля, помилуйте! Ни позавтракать, ни пообедать нельзя настоящим манером без телеграммы. Питайся одними бутербродами. Всухомятку я не привыкла.

Глафира Семеновна быстро встала с постели и принялась одеваться. Николай Иванович протянул руку к ночному столику, вынул из портсигара папиросу, закурил ее и продолжал лежать, потягиваясь и покрякивая.

— Да и сегодня прошу тебя сделать как-нибудь так, чтобы нам здесь можно было пообедать настоящим манером с говяжьим супом и горячими бифштексами или котлетами, — просила Глафира Семеновна мужа. — Здесь такой обычай, чтоб обедать проезжающим по телеграмме, — ну, пошли им в гостиницу откуда-нибудь телеграмму, закажи обед — ну их, пусть подавятся.

— В гостинице-то, я думаю, можно обедать и без телеграмм. Телеграммы только для станций на железных дорогах, — отвечал муж.

— Все-таки пошли телеграмму. Расход невелик, а по крайней мере, тогда пообедаем наверняка… Телеграмму я тебе сама напишу. Я знаю как… «Хотель Берлин… Дине ин фир ур» — и потом нашу фамилию. Даже и не дине, — поправилась Глафира Семеновна. — Дине — это по-французски, а по-немецки — митаг. «Митаг ин фир ур», — вот и все.

— Лучше же прежде спросить кельнера. Я уверен, что для Берлина телеграммы не надо, — стоял на своем Николай Иванович.

— Ну, это если спрашивать, так, наверное, перепутаешься. Скажут — «да», а потом окажется, что нет, — и сиди голодным. Беда за границей без языка. Вот ежели бы мы говорили по-немецки настоящим манером.

— Вдвоем-то как-нибудь поднатужимся.

— Нам и так придется много натуживаться. Багаж надо добывать, саквояжи и подушки разыскать. Да что ж ты валяешься-то! Вставай… Смотри, уж одиннадцать часов!

Глафира Семеновна возвысила голос и сдернула с мужа пуховик. Муж принялся одеваться.

Через несколько минут супруги умылись, были одеты и звонили кельнеру. Тот явился, поклонился и встал в почтительной позе.

— Самовар, — обратился к нему Николай Иванович. — А тэ не надо. Тэ у нас есть. Цукер тоже есть.

Кельнер глядел на него во все глаза и, наконец, спросил: — Tea wünschen Sie, mein Herr?

— He тэ, а просто самовар и без цукер и без тэ. Глаша, как самовар по-немецки?

— Постой… Пусть уж просто чай несет. Может быть, самовар принесет?

— Да зачем же, ежели у нас есть свой чай?

— Ничего. Где тут с ним объясняться! Видишь, он ничего не понимает из нашего разговора. Брингензи тэ на двоих. Тэ фюр цвай.

— Wünschen Sie auch Brot und Butter, Madame? — спросил кельнер.

Глафира Семеновна поняла и отвечала:

— Я… я… Брод и бутер… Да брингензи цитрон, брингензи кезе… И брод побольше… филь брод… Я, Николай Иванович, ужасно есть хочу…

Кельнер поклонился и стал уходить.

— Постойте… Вартензи, — остановила его Глафира Семеновна. — Флейш можно бринген? Я говядины, Николай Иваныч, заказываю. Может быть, и принесут. Флейш брингензи, кальт флейш.

— Kaltfleisch, Madame?

— Кальт, кальт. Только побольше. Филь…

Явился чай, но без самовара. Кипяток или, лучше сказать, теплую воду подали в большом молочном кувшине.

— А самовар? Ферштеензи: самовар, — спрашивала Глафира Семеновна. — Самовар мит угли… с углями… с огнем… мит фейер, — старалась она пояснить и даже издала губами звуки — пуф, пуф, пуф, изображая вылетающий из-под крышки самовара пар.

— Sie wünschen Theemaschine. — Кельнер улыбнулся.

— Да, да… Я, я… Тэмашине, — подхватила Глафира Семеновна. — Вот поди же ты, какое слово забыла. А ведь прежде знала. Тэмашине.

— Theemaschine haben wir nicht, Madame. Das wird selten gefragt bei uns.

— Найн?

— Nein, — отрицательно потряс головой кельнер.

— Извольте видеть, нет у них самовара! Ну, Берлин! В хорошей гостинице даже самовара нет, тогда как у нас на каждом постоялом дворе. Ну а кипяток откуда же мы возьмем? Хайс вассер?

— Hier, — указал кельнер на кувшин.

— Здесь? Да это какой же кипяток! Это просто чуть тепленькая водица. Даже и пар от него не идет. Нам нужен кипяток, ферштеензи — кипяток, хайс вассер. И наконец, тут мало. Тут и на две чашки для двоих не хватит, а мы хотим филь, много, мы будем пить по пяти, по шести чашек. Ферштеензи — фюнф, зехс тассе.

— Брось, Глаша. Ну их к лешему. Как-нибудь и так напьемся. Видишь, здесь, в Неметчине, все наоборот, все шиворот-навыворот: на перинах не спят, а перинами покрываются, кипяток подают не в чайникахарбузах, а в молочниках, — перебил жену Николай Иванович.

— И обедают по телеграммам, — прибавила та. — Геензи, — кивнула она кельнеру, давая знать, чтобы он удалился, но вдруг вспомнила и остановила его: — Или нет, постойте. Нам нужно получить наш багаж со станции. Багаже бекомен. Вот квитанции… Хир квитанец, — подала она кельнеру бумажку. — Ман кан?

— О, ja, Madame, — отвечал кельнер, принимая квитанцию.

— Ну так брингензи… Да вот еще квитанц от телеграмма… Вир хабен… — начала Глафира Семеновна, но сейчас же остановилась и, обратясь к мужу, сказала: — Вот тут-то я и не знаю, как мне с ним объясниться насчет наших саквояжей и подушек, что мы оставили в поезде. Ты уж помогай как-нибудь. Хир телеграмма. Вир хабен в вагоне наши саквояжи и подушки ферлорен… То есть не ферлорен, а геляссен в Кенигсберге, а саквояжи и подушки варен ин Берлин.

Кельнер стоял, слушал и таращил глаза.

— Саквояжи и подушки. Ферштейн? — старался пояснить Николай Иванович, снял с постели подушку и показал кельнеру.

— Kissen? — спросил кельнер.

— Вот, вот… Киссен… В вагоне геляссен. Вир хабен геляссен и телеграфирен.

Кельнер взял квитанции от багажа и на отправленную телеграмму и удалился.

— Бьюсь об заклад, что ничего не понял! — воскликнул ему вслед Николай Иванович.

— Как не понять! Наверное, понял, — отвечала Глафира Семеновна. — Я ему все обстоятельно сказала. Я теперь уж многие немецкие слова вспомнила и говорю лучше, чем вчера. Да и вообще научилась в дороге. Это ты только ничему не можешь выучиться.

Она принялась пить чай и истреблять бутерброды с сыром и телятиной. Послышался стук в дверь, и кельнер вернулся. В руке он держал квитанции и улыбался.

— Мы сейчас разглядели в конторе квитанции. По этим квитанциям вы можете получить ваш багаж и вещи только в Берлине, а не здесь, — сказал он по-немецки, кладя квитанции на стол.

Супруги в недоумении глядели на него и не понимали, что он говорит.

— Коля, ты не понял, что он говорит? — спросила мужа Глафира Семеновна. — Я решительно ничего не понимаю.

— А мне-то откуда же понимать, ежели я немецким словам в лавке от чухон учился.

— Дурак! — выбранилась жена и, обратясь к кельнеру, сказала: — Брингензи, брингензи багаже. Мы заплатим.

— Das kann man nicht, Madame. Das werden Sie in Berlin kriegen.

— Ну да, ин Берлин. Ведь мы в Берлине. Вир ин Берлин, вир зитцен ин Берлин. Хир Берлин?

— Hier ist Dirschau, Madame… Stadt Dirschau…

Глафира Семеновна начала соображать и вспыхнула.

— Как Диршау? Какой штат Диршау?! — воскликнула она. — Берлин!

— Nein, Madame.

Кельнер снял со стены карту гостиницы, поднес к Глафире Семеновне и указал на заголовок, где было напечатано по-немецки: «Hotel de Berlin in Dirschau». Читать по-немецки Глафира Семеновна умела, она прочла и вскрикнула:

— Николай Иваныч! Да знаешь ли ты, что мы приехали не в Берлин, а в какой-то город Диршау?

— Да что ты… Неужели?.. — пробормотал Николай Иванович, разинул рот от удивления и стал скоблить затылок.

Третья попытка

— Ну что ж это такое! Ведь уж это совсем из рук вон! Ведь это ни на что не похоже! — сердилась Глафира Семеновна, всплескивая руками и бегая по комнате. — Вот уж сколько времени едем в Берлин, колесим, колесим и все в него попасть не можем. Второй раз не в то место попадаем. Диршау… Какой это такой Диршау? Где он? — остановилась она в вопросительной позе перед Николаем Ивановичем.

Тот по-прежнему сидел, досадливо кряхтел и чесал затылок.

— Николай Иваныч, я тебя спрашиваю! Что ты идолом-то сидишь?! Где это такой Диршау? В какой он такой местности? Может быть, мы опять не по той железной дороге поехали?

— Да почем же я-то знаю, матушка! — отвечал муж.

— Однако ты все-таки в коммерческом училище учился.

— Всего только полтора года пробыл, да и то там всей моей науки только и было, что я на клиросе дискантом пел да в классе в стальные перья играл. А ты вот четыре года в пансионе у мадамы по стульям елозила, да и то ничего не знаешь.

— Наша наука была дамская: мы танцевать учились да кошельки бисерные вязать и поздравления в Рождество, в день ангела папеньки и маменьки писать; так откуда же мне о каком-то Диршау знать! Справься же, наконец, как нам отсюда в Берлин попасть! Наверное, мы в какое-нибудь немецкое захолустье заехали, потому что здесь в гостинице даже самовара нет.

— Как я справлюсь? Как?.. Начнешь справляться — и опять перепутаешься. Ведь я ехал за границу, так на тебя понадеялся. Ты стрекотала, как сорока, что и по-французски, и по-немецки в пансионе училась.

— И в самом деле училась, да что же поделаешь, ежели все слова перезабыла. Рассчитываемся же скорее здесь, в гостинице, и пойдем на железную дорогу, чтоб в Берлин ехать. С какой стати нам здесь-то сидеть?

— Я в Берлин не поеду, ни за что не поеду! Чтоб ей сдохнуть, этой Неметчине! Провались она совсем! Прямо в Париж. Так и будем спрашивать, где тут дорога в Париж.

— А багаж-то наш? А чемоданы-то наши? А саквояжи с подушками? Ведь они в Берлин поехали, так надо же за ними заехать. Ведь у нас все вещи там, мне даже сморкнуться не во что.

— Ах, черт возьми! Вот закуска-то! — схватился Николай Иванович за голову. — Ну, переплет! Господи боже мой, да скоро ли же кончатся все эти немецкие мучения! Я уверен, что во французской земле лучше и там люди по-человечески живут. А все-таки надо ехать в Берлин, — сказал он и прибавил: — Ну вот что… До Берлина мы только доедем, возьмем там на станции наш багаж и сейчас же в Париж. Согласна?

— Да как же не согласна-то! Мы только едем по Неметчине и нигде в ней настоящим манером не останавливаемся, а уж и то она мне успела надоесть хуже горькой редьки. Скорей в Париж, скорей! По-французски я все-таки лучше знаю.

— Может быть, тоже только «пермете муа сортир» говоришь? Так эти-то слова и я знаю.

— Что ты, что ты… У нас в пансионе даже гувернантка была француженка. Она не из настоящих француженок, но все-таки всегда с нами по-французски говорила.

Николай Иванович позвонил кельнеру.

— Сколько гольд за все происшествие? Ви филь? — спросил он, указывая на комнату и на сервировку чая. — Мы едем в Берлин. Скорей счет.

Кельнер побежал за счетом и принес его. Николай Иванович подал золотой. Ему сдали сдачи.

— Сколько взяли? — спрашивала Глафира Семеновна мужа.

— Да кто ж их знает! Разве у них разберешь? Сколько хотели, столько и взяли. Вон счет-то, бери его с собой. В вагоне на досуге разберешь, ежели сможешь. Скорей, Глафира Семеновна! Скорей! Надевай пальто и идем.

Супруги оделись и вышли из комнаты. Кельнер стоял и ждал подачки на чай.

— Дай ему два-три гривенника. Видишь, он на чай ждет, — сказала Глафира Семеновна.

— За что? За то, что вместо Берлина облыжно в какой-то паршивый Диршау заманил? Вот ему вместо чая! — И Николай Иванович показал кельнеру кулак.

— Mein Herr! Was machen Sie! — попятился кельнер.

— Ничего, майн хер! Не заманивай. Мы явственно спрашивали: Берлин ли это или не Берлин?

— Да ведь не у него, а у швейцара.

— Одна шайка. Проезжающих тут у них нет, вот они давай надувать православный народ.

Глафира Семеновна, однако, сжалилась над кельнером, обернулась и сунула ему в руку два «гривенника».

Спустились к входной двери. Им кланялся швейцар, ожидая подачки.

— Я тебя, мерзавец! — кивнул ему Николай Иванович. — Ты благодари Бога, что я тебе бока не обломал.

— Да брось. Ну, чего тут? Ведь нужно будет у него спросить, где тут железная дорога, по которой в Берлин надо ехать, — остановила мужа Глафира Семеновна, сунула швейцару два «гривенника» и спросила: — Во ист айзенбан ин Берлин?

— Это здесь, мадам. Это недалеко. Дорога в Берлин та же самая, по которой вы к нам приехали, — отвечал швейцар по-немецки, указывая на виднеющееся в конце улицы серенькое здание.

— На ту же самую станцию указывает! — воскликнул Николай Иванович. — Врет, врет, Глаша, не слушай. А то опять захороводимся.

— Да ведь мы на станции-то опять спросим. Спросим и проверим. Язык до Киева доведет.

— Нас-то он что-то не больно-то доводит. Ну, двигайся. Они шли по улице по направлению к вокзалу.

— Ах, кабы по дороге какого-нибудь бродячего торговца татарина встретить и у него носовой платок купить, а то мне даже утереться нечем.

— Утрешься и бумажкой.

По дороге, однако, был магазин, где на окне лежали носовые платки. Супруги зашли в него и купили полдюжины платков. Пользуясь случаем, Глафира Семеновна и у приказчика в магазине спросила, где железная дорога, по которой можно ехать в Берлин. Приказчик, очень учтивый молодой человек, вывел супругов из магазина на улицу и указал на то же здание, на которое указывал и швейцар.

— Видишь, стало быть, швейцар не соврал, — отнеслась к мужу Глафира Семеновна.

На станции опять расспросы словами и пантомимами. Кое-как добились, что поезд идет через полтора часа.

— Ой, врут! Ой, надувают! Уж такое это немецкое сословие надувательное! — говорил Николай Иванович. — Ты, Глаша, спроси еще.

И опять расспросы. Ответ был тот же самый.

— Да поняла ли ты настоящим манером? — все сомневался Николай Иванович.

— Да как же не понять-то. Три человека часы вынимали и прямо на цифры указывали, когда поезд в Берлин идет. Ведь я цифры-то знаю.

— Да в Берлин ли? Не заехать бы опять в какой-нибудь новый Диршау…

— В вагоне будем спрашивать.

Промаячив на станции полтора часа и все еще расспрашивая у каждого встречного о поезде в Берлин, супруги наконец очутились в вагоне. Их усадил какой-то сердобольный железнодорожный сторож, видя их замешательство и беспокойное беганье по вокзалу.

— Да ин Берлин ли? — снова спросил Николай Иванович, суя ему в руку два «гривенника». — Ин Берлин?

— Berlin, Berlin. Direct nach Berlin, — ответил сторож. Поезд тронулся.

— Доедем до Берлина, никуда больше не попадая, — свечку в рубль поставлю, — произнес Николай Иванович.

— Ах, дай-то Бог! — пробормотала Глафира Семеновна и украдкой перекрестилась.

Наконец Берлин. Настоящий

Путь от Диршау до Берлина Николай Иванович и Глафира Семеновна проехали без особенных приключений. Они ехали в вагоне прямого сообщения, и пересаживаться им уже нигде не пришлось. Поезд летел стрелой, останавливаясь на станциях, как и до Диршау, не более одной-двух минут, но голодать им не пришлось. Станционные мальчики-кельнеры разносили по платформе подносы с бутербродами и стаканы пива и совали их в окна вагонов желающим. Глафира Семеновна, отличающаяся вообще хорошим аппетитом, набрасывалась на бутерброды и набивала ими рот во все время пути. Николай Иванович пил пиво где только можно, залпом проглатывая по большому стакану, а иногда и по два, и значительно повеселел и даже раз вступил в разговор с каким-то немцем о солдатах. Разговор начался с того, что Николай Иванович кивнул жене на партию прусских солдат, стоящих группою на какой-то станции, и сказал:

— Глаша, смотри, какие немецкие-то солдаты маленькие, худенькие, совсем вроде как бы лиможский скот. Наш казак таких солдат пяток штук одной рукой уберет.

Сидевший против Николая Ивановича угрюмый немец, усердно посасывающий сигару, услыхав в русском разговоре слова «солдат» и «казак», тотчас же от нечего делать спросил его по-немецки:

— А у вас в России много солдат и казаков?

Николай Иванович, тоже понявший из немецкой фразы только слова «Russland, viel, Soldaten и Kosaken», воскликнул:

— У нас-то? В Руссланд? Филь, филь… Так филь, что просто ужасти. И солдат филь, и казаков филь. И наш казак нешто такой, как ваши солдаты? У вас солдаты тоненькие, клейн, их плевком перешибить, а наш казак — во!.. — сказал он, поднялся с дивана и показал рукой до потолка. — Кулачище у него — во, в три пуда весом.

Николай Иванович сложил руку в кулак и поднес его немцу чуть не под нос. Немец понял так, что этим кулаком Николай Иванович хочет показать, что в случае войны русские так сожмут в кулак немцев, пожал плечами и, пробормотав: «Ну, это еще Бог знает», умолк и прекратил разговор. Николай же Иванович, воспламенившись разговором, не унимался и продолжал доказывать силу казака.

— Ваш солдат нешто может столько шнапс тринкен, сколько наш казак будет тринкен? Вы, немцы, бир тринкен можете филь, а чтоб шнапс тринкен — вас на это нет. Что русскому здорово, то немцу смерть. Наш казак вот такой гляс шнапс тринкен может, из которого дейч менш бир тринкен, и наш руссиш менш будет ни в одном глазе… А ваш дейч менш под лавку свалится, у него подмикитки ослабнут. У нас щи да каши едят, а у вас суп брандахлыст да колбасу; наш солдат черным-то хлебом напрется, так двоих-троих дейч менш свалит, а ваш дейч солдат на белой булке сидит. Оттого наш русский солдат и силен. Ферштейн?

Немец молчал и улыбался. Николай Иванович продолжал:

— С вашей еды силы не нагуляешь. Мы вот в вашем Кенигсберге вздумали поесть, эссен, а нам подали котлеты меньше куриного носа; а у нас коммензи в трактире Тестова в Москве, так тебе котлету-то словно от слона выворотят. Ваши котлеты — клайн, а наши котлеты — гросс.

В довершение всего Николай Иванович стал рассказывать немцу о казацкой ловкости на коне и даже стал показывать в вагоне некоторые приемы казацкой джигитовки.

— А у вас, у дейч солдат, ничего этого нет, — закончил он и отер платком выступивший на лбу пот.

— Да что ты ему рассказываешь-то, — заметила мужу Глафира Семеновна. — Ведь он все равно по-русски не понимает.

— Да ведь я с немецкими словами, так как же не понять! Не бойся, понял, — подмигнул Николай Иванович. — Понял и умолк, потому чувствует, что я правду…

Вечером приехали в Берлин. Поезд, проходя над улицами и минуя громадные дома с вывесками, въехал наконец в блестяще освещенный электричеством вокзал и остановился.

— Вот он, Берлин-то! — воскликнул Николай Иванович. — Тут уж, и не спрашивая, можно догадаться, что это Берлин. Смотри, в вокзале-то какая толкотня. Словно в Нижнем во время ярмарки под главным домом, — обратился он к жене. — Ну, выходи скорей из вагона, а то дальше куда-нибудь увезут.

Они вышли из вагона.

— Багаже где можно взять? Багаже? — сунул Николай Иванович какому-то сторожу квитанцию.

— Weiter, mein Herr, — отмахнулся тот и указал кудато рукой.

— Багаже… — сунулся Николай Иванович к другому сторожу, и опять тот же ответ.

Пришлось выйти к самому выходу из вокзала. Там, около дверей, стояли швейцары гостиниц, с медными бляхами на фуражках, и приглашали к себе путешественников, выкрикивая название своей гостиницы. Один из таких швейцаров, заслыша русский разговор Николая Ивановича и Глафиры Семеновны, прямо обратился к ним на ломаном русском языке:

— В наш хотель говорят по-русски. В наш хотель первая ранг комната от два марка до двадцать марка!

— Глаша! Слышишь! По-русски болтает! — радостно воскликнул Николай Иванович и чуть не бросился к швейцару на шею: — Голубчик! Нам багаж надо получить. По-немецки мы ни в зуб и уж претерпели в дороге от этого, яко Иов многострадальный! Три немецких полтинника на чай, выручи только откуда-нибудь багаж.

— Можно, можно, ваше превосходительство. Давайте ваш квитунг и садитесь в наша карета, — отвечал швейцар.

— Вот квитанция. Да кроме того, надо саквояжи и подушки получить. Мы растерялись в дороге и забыли в вагоне все наши вещи.

Николай Иванович передал швейцару происшествие с саквояжами.

— Все сделаю. Садитесь прежде в наша карета, — приглашал швейцар.

— Да нам не нужно кареты, мы не останемся в Берлине; мы побудем на вокзале и в Париж поедем. Нам не нужно вашей гостиницы, — отвечала Глафира Семеновна.

— Тогда я не могу делать ваш комиссион. Я служу в хотель. — Швейцар сухо протянул квитанцию обратно.

— Да уж делайте, делайте! Выручайте багаж и вещи! Мы поедем к вам в гостиницу! — воскликнул Николай Иванович. — Черт с ними, Глаша! Остановимся у них в гостинице и переночуем ночку. К тому же теперь поздно. Куда ехать на ночь глядя? Очень уж я рад, что попался человек, который по-русски-то говорит, — уговаривал он жену и прибавил швейцару: — Веди, веди, брат, нас в твою карету!

Через четверть часа супруги ехали по ярко освещенным улицам Берлина в гостиницу.

— Не поезжай к ним в гостиницу — ни подушек, ни саквояжей своих не выручили бы и опять как-нибудь перепутались бы. Без языка — беда, — говорил Николай Иванович, сидя около своих вещей.

Анафемская клетка

— Ну уж ты как хочешь, Николай Иванович, а я здесь, в Берлине, больше одной ночи ни за что не останусь. Чтоб завтра же в Париж ехать! С первым поездом ехать, — говорила Глафира Семеновна. — Немецкая земля положительно нам не ко двору. Помилуйте, что это за земля такая, где куда ни сунешься, наверное, не в то место попадешь.

— Да уж ладно, ладно, завтра поедем, — отвечал Николай Иванович. — Пиво здесь хорошо. Только из-за пива и побывать стоит. Пива сегодня попьем вволю, а завтра поедем.

— Я даже и теперь-то сомневаюсь, туда ли мы попали, куда следует.

— То есть как это?

— Да в Берлин ли?

— Ну вот! Как же мы иначе багаж-то наш получили бы? Как же забытые-то в вагоне саквояжи и подушки выручили бы? Ведь они до Берлина были отправлены.

— Все может случиться.

— Однако ты видишь, по каким мы богатым улицам едем. Все газом и электричеством залито.

— А все-таки ты спроси у швейцара-то еще раз: Берлин ли это.

Николай Иванович поднял стекло кареты и высунулся к сидящему на козлах рядом с кучером швейцару.

— Послушайте… Как вас? Мы вот все сомневаемся, Берлин ли это?

— Берлин, Берлин. Вот теперь мы едем по знаменитая улица Unter den Linden, Под Липами, — отвечал швейцар.

— Что ж тут знаменитого, что она под липами? У нас, брат, в Петербурге этих самых лип на бульварах хоть отбавляй, но мы знаменитыми их не считаем. Вот Бисмарка вашего мы считаем знаменитым, потому в какой журнал или газету ни взгляни, — везде он торчит. Где он тут у вас сидит-то, показывай. В натуре на него все-таки посмотреть любопытно.

— Fürst Бисмарк теперь нет в Берлине, господин.

— Самого-то главного и нет. Ну а где у вас тут самое лучшее пиво?

— Пиво везде хорошо. Лучше берлинский пиво нет. Вот это знаменитый Бранденбургер-Тор, — указывал швейцар.

— По-нашему, Триумфальные ворота. Так это, брат, есть и у нас. Этим нас не удивишь. Вы вот их за знаменитые считаете, а мы ни за что не считаем, так что даже и стоят-то они у нас в Петербурге на краю города, и мимо их только быков на бойню гоняют. Скоро приедем в гостиницу?

— Сейчас, сейчас, ваше превосходительство.

Карета остановилась около ярко освещенного подъезда гостиницы. Швейцар соскочил с козел, стал высаживать из кареты Николая Ивановича и Глафиру Семеновну и ввел их в фойе. Второй швейцар, находившийся там, позвонил в объемистый колокол. Где-то откликнулся колокол с более нежным тоном. С лестницы сбежал кельнер во фраке:

— Sie wünschen ein Zimmer, mein Herr?

— Я, я… Только не грабить, а брать цену настоящую, — отвечал Николай Иванович.

— Der Herr spricht nicht deutsch, — кивнул швейцар кельнеру и, обратясь к Николаю Ивановичу, сказал: — За пять марок мы вам дадим отличная комната с две кровати.

— Это то есть за пять полтинников, что ли? Ваша немецкая марка — полтинник?

— Немножко побольше. Пожалуйте, мадам… Прошу, господин.

Супруги вошли в какую-то маленькую комнату. Швейцар захлопнул стеклянную дверь. Раздался электрический звонок, потом легкий свисток, и комната начала подниматься, уходя в темноту.

— Ай, ай! — взвизгнула Глафира Семеновна. — Николай Иваныч! Голубчик! Что это такое? — ухватилась она за мужа, трясясь, как в лихорадке.

— Это, мадам, подъемный машин, — отвечал голос швейцара.

— Не надо нам, ничего не надо! Отворите!.. Пустите… Я боюсь… Впотьмах еще бог знает что сделается… Выпустите…

— Как можно, мадам… Теперь нельзя… Теперь можно убиться.

— Николай Иваныч! Да что ж ты молчишь, как истукан!

Николай Иванович и сам перепугался. Он тяжело отдувался и, наконец, проговорил:

— Потерпи, Глаша… Уповай на Бога… Куда-нибудь доедем.

Через минуту подъемная машина остановилась, и швейцар распахнул дверцу и сказал:

— Прошу, мадам.

— Тьфу ты, чтоб вам сдохнуть с вашей проклятой машиной! — плевался Николай Иванович, выходя на площадку лестницы и выводя жену. — Сильно перепугалась?

— Ужасти!.. Руки, ноги трясутся. Я думала, и невесть куда нас тащат. Место чужое, незнакомое, вокруг все немцы… Думаю, вот-вот в темноте за горло схватят.

— Мадам, здесь хотель первый ранг, — вставил замечание швейцар, как бы обидевшись.

— Плевать я хотела на ваш ранг! Вы прежде спросите, желают ли люди в вашей чертовой люльке качаться. Вам только бы деньги с проезжающих за ваши фокусы сорвать. Не плати им, Николай Иваныч, за эту анафемскую клетку, ничего не плати…

— Мадам, мы за подъемную машину ничего не берем.

— А не берете, так с вас нужно брать за беспокойство и испуг. А вдруг со мной сделались бы нервы и я упала бы в обморок?

— Пардон, мадам… Мы не хотели…

— Нам, брат, из вашего пардона не шубу шить, — огрызнулся Николай Иванович. — Успокойся, Глаша, успокойся.

— Все ли еще у меня цело? Здесь ли брошка-то бриллиантовая? — ощупывала Глафира Семеновна брошку.

— Да что вы, мадам… Кроме меня и ваш супруг, никого в подъемный карет не было, — конфузился швейцар, повел супругов по коридору и отворил номер.

— Вот… Из ваших окон будет самый лучший вид на Паризерплац.

— Цены-то архаровские, — сказал Николай Иванович, заглядывая в комнату, которую швейцар осветил газовым рожком. — Войдем, Глаша.

Глафира Семеновна медлила входить.

— А вдруг и эта комната потемнеет и куда-нибудь подниматься начнет? — испуганно произнесла она. — Я, Николай Иванович, решительно больше не могу этого переносить. Со мной сейчас же нервы сделаются, и тогда, смотрите, вам же будет хуже.

— Да нет же, нет. Это уж обыкновенная комната.

— Кто их знает! В их немецкой земле все наоборот. Без машины эта комната? Никуда она не опустится и не поднимется? — спрашивала она швейцара.

— О нет, мадам! Это самый обыкновенный комната.

Глафира Семеновна робко переступила порог.

— О господи! Только бы переночевать, да вон скорей из этой земли! — бормотала она.

— Ну, так и быть, останемся здесь, — сказал Николай Иванович, садясь в кресло. — Велите принести наши вещи. А как вас звать? — обратился он к швейцару.

— Франц.

— Ну, хер Франц, так уж вы так при нас и будете с вашим русским языком. Три полтины обещал дать на чай за выручку наших вещей на железной дороге, а ежели при нас сегодня вечером состоять будете и завтра нас в какой следует настоящий вагон посадите, чтобы нам, не перепутавшись, в Париж ехать, то шесть полтин дам. Согласен?

— С удовольствием, ваше превосходительство. Теперь не прикажете ли что-нибудь из буфета?

— Чайку прежде всего.

— Даже русский самовар можем дать.

Швейцар позвонил, вызвал кельнера и сказал ему что-то по-немецки.

— Глаша! Слышишь! Даже русский самовар подадут, — сказал Николай Иванович жене, которая сидела насупившись. — Да что ты, дурочка, не бойся. Ведь уж эта комната неподвижная. Никуда нас в ней не потянут.

— Пожалуйста, за немцев не ручайся. Озорники для проезжающих. Уж ежели здесь заставляют по телеграммам обедать, то чего же тебе?..

— Ах да… Поужинать-то все-таки сегодня горячим будет можно?

— О да… У нас лучший кухня.

— И никакой телеграммы посылать сюда не надо? — спросила швейцара Глафира Семеновна.

Швейцар посмотрел на нее удивленно и отвечал:

— Зачем телеграмма? Никакой телеграмма.

Люди без понятия

После того как швейцар удалился, кельнер подал чай и тот русский самовар, которым похвастался швейцар. Глафира Семеновна хоть и была еще все в тревоге от испуга на подъемной машине, но при виде самовара тотчас же расхохоталась.

— Смотри, смотри… И это они называют русским самоваром! Ни трубы, ни поддувала, — обратилась она к мужу. — Какое-то большое мельхиоровое яйцо с краном, а внизу спиртовая лампа — вот и все.

— Брось уж. Не видишь разве, что здесь люди без понятия к русской жизни, — отвечал презрительно Николай Иванович. — Немцы, хоть ты кол им на голове теши, так ничего не поделаешь. Ну, я пока буду умываться, а ты разливай чай. Напьемся чайку и слегка булочками закусим, а уж на ночь поужинаем вплотную.

— Геензи, кельнер… ничего больше. Нихтс, — кивнула Глафира Семеновна кельнеру.

Напившись чаю, Николай Иванович опять позвонил швейцару.

— Ну, хер Франц, надо нам будет немножко Берлин посмотреть. Веди, — сказал Николай Иванович.

— Нет, нет… Ни за что я никуда не пойду! — воскликнула Глафира Семеновна. — Еще опять в какую-нибудь машину вроде подъемной попадешь и перепугаешься.

— Да что ты, глупая! Хер Франц теперь предупредит, коли ежели что.

— Да, да, мадам. Будьте покойны. Больше ничего не случится, — отвечал швейцар.

— Пойдем, Глаша, — упрашивал жену Николай Иванович.

— Ну хорошо. Только уж спускаться я ни за что не буду на вашей подъемной машине.

— Вы где это, хер Франц, русской-то образованности обучались, в какой такой академии наук? — задал Николай Иванович вопрос швейцару.

— Я, мосье, в Варшава один большой хотель управлял, там и научился.

— А сам-то вы немец?

— Я больше поляк, чем немец.

— Еврей, что ли?

— Что вы, ваше превосходительство? Я поляк, но родился в Кенигсберге…

— В Кенигсберге? Ну, проку не будет! — воскликнула Глафира Семеновна. — Я умирать буду, так и то этот город вспомню. В этом городе нам обедать не дали и потребовали какую-то телеграмму, в этом городе мы перепутались и попали вместо берлинского поезда в какой-то гамбургский поезд и приехали туда, куда совсем не следует.

— Да ведь гамбургский поезд тот же, что и берлинский поезд. От Кенигсберг оба поезд идут до Диршау…

— Диршау? Ох, про этот город и не говорите. Этот город просто ужасный город! — воскликнул в свою очередь Николай Иванович. — Там живут просто какие-то разбойники. Они обманным образом заманили нас туда, сказав, что это Берлин, и продержали целую ночь в гостинице, чтобы содрать за постой.

Швейцар пожал плечами.

— Удивительно, как это случилось, что вы говорите про Кенигсберг. От Кенигсберга до Диршау один поезд и на Гамбург, и на Берлин. Вам нужно было только слезть в Диршау и пересесть в другой поезд.

— Ну а нам сказали, что надо поехать обратно в Кенигсберг, и мы, не доезжая Диршау, вышли из вагона на какой-то станции и поехали обратно в Кенигсберг, чтоб из Кенигсберга сесть в берлинский поезд.

— Это шутка. Это кто-нибудь шутки с вами сделал.

— Как шутки! Нам кондуктор сказал и даже высадил нас чуть не силой. Нам начальник станции сказал и даже штраф хотел взять.

— Вас надули, господин, или вы не поняли чего-нибудь. Поезд от Кенигсберга как на Берлин, так и на Гамбург — один, и только в Диршау он делится, — стоял на своем швейцар.

— Да нет же, нет! — воскликнул Николай Иванович.

— Ну что ты споришь, Коля! — остановила его жена. — Конечно же нас могли и надуть, и в насмешку; конечно же мы могли и не понять, что нам говорили по-немецки. Толкуют, а кто их разберет, что толкуют. Я по-немецки только комнатные слова знаю, а ты хмельные, так разве мудрено понять все шиворот-навыворот? Так и вышло.

— Уверяю вас, господин, что вам не следовало ехать обратно в Кенигсберг, чтобы садиться в берлинский поезд. Дорога до Диршау одна. Я это очень хорошо знаю, — уверял швейцар. — Я служил на эта дорога.

Николай Иванович досадливо чесал затылок и повторял:

— Без языка, без языка… Беда без языка! Ну, однако, что ж у вас в Берлине сегодня вечером посмотреть? — обратился он к швейцару.

— В театры теперь уже поздно, не поспеем к началу; но можно побывать в нашем аквариуме.

— Ах, и у вас, так же как и в Петербурге, есть аквариум? Глаша! Слышишь, и у них в Берлине есть аквариум.

— Наш берлинский аквариум — знаменитый аквариум. Первый в Европа.

— Браво. А кто у вас там играет?

Швейцар посмотрел на него удивленными глазами и отвечал:

— Рыбы… Рыбы… Рыбы там и амфибиен.

— Да неужели рыбы?

— О, господин, там рыб много. Есть рыбы с моря, есть рыбы с океан.

— И играют?

— Да, да… играют.

— Глаша, слышишь! В аквариуме-то ихнем рыбы играют. Надо непременно пойти и послушать.

— Да что ты? — удивилась Глафира Семеновна.

— Вот рассказывает. Ведь этого в другой раз ни за что не услышишь. А кто у них дирижирует? Как вы сказали? — допытывался Николай Иванович.

— То есть как это? Я ничего не сказал, — удивился швейцар.

— Нет, нет… Вы сказали. Такая немецкая фамилия. Анти… Антиби…

— Я сказал, что там есть рыбы и амфибиен, — повторил швейцар.

— Послушаем, брат, хер Франц, этого Амфибиена, послушаем. Веди нас. Глаша, одевайся! Это недалеко?

— Да почти рядом. Unter den Linden, — отвечал швейцар.

— Это что же такое? Я по-немецки не понимаю.

— Наш бульвар Под Липами. Я давеча вам показывал.

— Ах, помню, помню. Ну, Глаша, поворачивайся, а то будет поздно. Да вот что, хер Франц, закажи, брат, нам здесь, в гостинице, ужин к двенадцати часам, а то я боюсь, как бы нам голодным не остаться.

— Зачем здесь? — подмигнул Николаю Ивановичу швейцар, ободренный его фамильярностью. — Мы найдем получше здешнего ресторан, веселый ресторан.

— Ну, вали! Жарь! Вот это отлично. Люблю, кто мне потрафляет. Глаша!

— Я готова.

Из-за алькова вышла Глафира Семеновна в ватерпруфе и шляпке, и супруги стали выходить из номера. Сзади них шел швейцар.

Аквариум

Глафира Семеновна и Николай Иванович, в сопровождении швейцара, сошли по лестнице гостиницы и вышли на улицу, прилегающую к бульвару Unter den Linden, и вскоре свернули на него. Был уже девятый час вечера; некоторые магазины запирались, потушив газ в окнах, но уличное движение не утихало. Громыхали колесами экипажи, омнибусы, пронзительно щелкали бичи, вереницами тянулись ломовые извозчики с громадными фурами, нагруженными поклажей чуть не до третьего этажа домов и везомыми парой, тройкой и даже четверкой лошадей в ряд и цугом. Легкие экипажи сторонились и давали дорогу этим чудовищам.

— Вот эта наша знаменитая улица Под Липами, — похвастался швейцар. — Наш Невский перспектив.

— А ежели эта у вас на манер нашего Невского проспекта, то зачем же у вас ломовых-то пускают загромождать дорогу? — спросил Николай Иванович. — Смотри-ка, какие фуры. Чуть не с дом.

— А куда же деваться? Ведь это улица. Они едут по свой дело.

— Объезжай по задним улицам. Тут прогулка чистой публики, и вдруг лезет ломовой. Да еще какой ломовой! На саженных колесах и в тройку лошадей! Нет, у нас, в Петербурге, по главным улицам этим дубинам ездить не позволяют. Колеси по закоулкам. Нехороши, брат Франц, у вас насчет этого порядки, нехороши, хоть и Берлин.

— Но ежели ему нужно. Ведь он по делу, — опять повторил швейцар.

— Мало ли что нужно! Мало ли что по делу! Объезжай. Куда ему торопиться! Над ним не каплет. Ведь не в театр к началу представления спешит.

— Но ведь через это доставка товара должна быть дороже.

— То есть как это?

— Да так. Ехать по прямой путь — он сделает больше рейсов и может за провоз взять дешевле! Тут экономи, большой экономи.

— Глаша! Слышишь, как рассуждают! Вот на обухе-то рожь молотят! — отнесся Николай Иванович к жене.

— Да уж известно, немцы. Как же им иначе-то рассуждать! — отвечала та.

— И зачем у вас такие телеги громадные, чтобы их в три и четыре лошади таскать? — дивился Николай Иванович. — У нас телеги в одну лошадь.

— Большие телеги тоже экономи, — отвечал швейцар. — Каждый маленький телега в одна лошадь нужно один извозчик, а к большая телега в три лошадь тоже нужно один человек. Большая телега везет столько, сколько везет три телега, — и вот два человек, два извозчик в экономи. Эти извозчик могут работать другое дело.

— Ой, ой, ой, как рассуждают! Глаша, слышишь?

— Да уж слышу, слышу. Дай шляпки-то дамские мне посмотреть. — Глафира Семеновна в это время остановилась около модного магазина.

— Вот наш знаменитый аквариум, — указал, наконец, швейцар на подъезд, освещенный электричеством. — Пожалуйте наверх.

— Как наверх? Да разве у вас аквариум-то не сад? — удивился Николай Иванович. — У нас в саду.

— Как возможно в саду! Тут есть такие рыбы и амфибиен, что им нужно теплый цонне… теплый климат… Вы пальто снимите и отдайте. Будет жарко.

— Снимем, снимем. Ну, поднимайся, Глаша. А я думал, Франц, что у вас в аквариуме этот… как его?.. Вот что к нам-то приезжал… Штраус, вот кто, — вспомнил Николай Иванович. — Я думал, что у вас в аквариуме Штраус, — продолжал он.

— Штраус на Зоологический сад… Там и штраус, там и жираф, там и гиппопотам, там и ваш русский айсбер, ледяной медведь.

Супруги взяли билеты и в сопровождении швейцара вошли в аквариум. Направо и налево стеклянные резервуары с плавающей в воде рыбой. Николай Иванович взглянул мельком и сказал швейцару:

— Ну, мимо! Чего тут простых-то рыб рассматривать! Этого добра у нас в Петербурге в каждом трактире в садке много плавает. А ты веди к ученым рыбам, которые вот музыку-то играют.

Швейцар покосился на него и повел дальше. Показался террариум с черепахами.

— Вот тут шильдкрете, — указал он.

— Черепахи? — заглянула Глафира Семеновна, сморщилась и проговорила: — Фу, какая гадость! Ведите скорей нас к эстраде-то.

Швейцар опять покосился. Он недоумевал, отчего это путешественники пришли в аквариум и ни на что смотреть не хотят.

— Сейчас будут знаменитый орангутанг и горилла, — сказал он.

— Это то есть обезьяны? — спросила Глафира Семеновна. — Не надо, не надо нам обезьян. Ну что на них смотреть! Эка невидаль! Вы ведите нас скорей к этому… Как вы его назвали-то? Да… Амфибиен… Ведите туда, где этот Амфибиен играет. А здесь и публики-то нет.

— Мадам хочет амфибиен смотреть? — улыбнулся швейцар. — А вот многие дамы не любят на амфибиен смотреть. Вы храбрый дама… Вот начинается амфибиен, — указал он на бассейн. — Тут крокодилен…

Глафира Семеновна так и шарахнулась в сторону, увидав выставившуюся из воды голову крокодила.

— Тьфу, тьфу, тьфу! — заплевалась она. — И как вам не стыдно на такую гадость указывать! Мы вас просим, чтобы вы нас к Амфибиену вашему вели, а вы как назло…

— Да ведь это амфибиен и есть… — начал было швейцар.

— Дальше, дальше, Франц! Что это, в самом деле! Тебе русским языком говорят, что мы не желаем этой дряни смотреть! — крикнул Николай Иванович.

Швейцар недоумевал:

— Мадам просит амфибиен.

— Ну, так и веди к нему! А ты каких-то ящериц да лягушек показываешь. Сделали еще поворот.

— Вот, — указал швейцар.

За стеклом из-под камня выставилась громадная змея, обвила сук дерева и, поднимая голову, открывала пасть. Увидав ее, Глафира Семеновна пронзительно взвизгнула и бросилась к мужу:

— Коля! Голубчик! Уведи меня скорей!.. Не могу, не могу… Ты знаешь, я змей до страсти боюсь… У меня руки, ноги трясутся. Мне дурно может сделаться.

Она вся нервно тряслась. На глазах ее показались слезы.

— Хер Франц! Да будет ли этому конец! Что это за безобразие! — закричал Николай Иванович на швейцара. — Тебе русским языком сказано, что не хотим мы смотреть этой дряни! Тысячу раз тебя просят, чтобы ты нас на музыку вел, а ты черт тебя знает, к чему нас подводишь!

— На какую музыку? — удивленно спросил швейцар. — Здесь никакой музыки нет.

— Как нет? Да ведь это аквариум?!

— Да, аквариум, но музыки нет.

— Как же может быть аквариум без музыки? Что ты нас морочишь-то! Везде аквариум с музыкой… Будто мы не понимаем! У нас в Петербурге тоже аквариум с музыкой.

— А у нас в Берлин без музик…

— Как же ты раньше говорил нам, что здесь музыка, что здесь даже ученые рыбы играют, что здесь какой-то ваш немец Амфибиен оркестром дирижирует.

— Никогда я этого, ваше превосходительство, не говорил.

— Глаша! И он еще мне смеет врать в глаза!

— Говорили вы, говорили. Мы даже сейчас вас спросили про Штрауса, а вы сказали, что Штраус дирижирует в Зоологическом саду, а здесь Амфибиен, — подхватила Глафира Семеновна.

— Мадам, вы меня не так поняли. Никогда я про музыку не говорил. Амфибиен — звери: крокодилен, змеи; штраус тоже звери — птица.

— Что вы мне про Штрауса-то зубы заговариваете? Штраус дирижер, капельмейстер-музыкант, композитор. Я сама его вальсы на фортепьянах играю.

— Ах да, да… Но тот Штраус не в Берлин, а в Вене. А я вам говорил про штраус-птица.

— Ну, переплет! Нет, Неметчина нам не ко двору! — прошептал Николай Иванович. — Даже и по-русски говорим, так друг друга понять не можем. Так нет в здешнем аквариуме музыки? — спросил он швейцара.

— Нет, нет. Здесь звери. Амфибиен тоже звери.

— Никакой музыки нет?

— Никакой.

— Так на кой же шут ты нас, спрашивается, привел сюда? На кой же шут я зря три немецких полтинника в кассе отдал, да еще за хранение платья заплатил! Веди назад!

Швейцар пожал плечами и поплелся к выходу. Сзади следовали Николай Иванович и Глафира Семеновна.

— Ведь ты знаешь, что я не могу смотреть на змей… Когда я увижу змею, у меня делается даже какое-то внутреннее нервное трясение и я становлюсь больна, совсем больна, — говорила она мужу.

Уже надоело!

— Куда ж теперь? — спрашивал Николай Иванович Глафиру Семеновну, выходя из аквариума на улицу.

Сопровождавший их швейцар хотел что-то сказать, но Глафира Семеновна раздраженно воскликнула:

— Никуда! Решительно никуда! С меня и этого удовольствия довольно. Прямо домой, прямо в гостиницу, и завтра с первым поездом в Париж. Не желаю больше по Берлину ходить. А то опять вместо музыки на какую-нибудь змею наскочишь. Достаточно. Будет с меня… Угостили в аквариуме… Ну что ж вы встали! Ведите нас обратно в гостиницу, — обратилась она к швейцару.

— Я хотел предложить для мадам…

— Ничего мне предлагать не нужно… Прямо в гостиницу.

— Глаша! Но зайдем хоть в какую-нибудь биргале пива выпить, — начал Николай Иванович.

— Пива в гостинице можете выпить. — И Глафира Семеновна пошла одна вперед.

— Не туда, мадам. Не в ту сторону… В гостиницу направо, — сказал швейцар.

Она обернулась и переменила направление. Николай Иванович и швейцар шли сзади.

— А какое веселое место-то я вам хотел указать, — шепнул швейцар Николаю Ивановичу. — Там поют и играют, там можно и поужинать.

— Глаша! Вот Франц хочет какое-то место показать, где поют и играют. Там бы и поужинали, и пива выпили.

— Опять с змеей? Нет уж, благодарю покорно.

— Никакой там змеи нет. Там поют и играют. Там шансонетен и оперштюке… Там танцы… Там хороший кухня и можно хороший ужин получить, — продолжал швейцар.

— Чтобы змеи наесться? Давеча живую преподнесли, а теперь хотите жареную… Спасибо!

— Уговорите ее, месье, вашу супругу… Место очень веселое… Красивые женщины есть, — шепнул швейцар.

— Нет, уж теперь закусила удила, так ее не только уговорить, а в ступе не утолочь, — отвечал Николай Иванович. — Веди домой и заказывай ужин для нас.

Через четверть часа они были дома. Глафира Семеновна с сердцем сбросила с себя ватерпруф, шляпку, села в угол и надулась. Николай Иванович взглянул на нее и покачал головой. Швейцар подал ему карту кушаний и отошел в сторонку. Николай Иванович повертел ее в руках и сказал:

— Я, брат, по-немецки ежели написано, то гляжу в книгу и вижу фигу, так уж лучше ты заказывай. Глаша! Ты чего бы хотела поесть? — обратился он к жене.

— Ничего. У меня голова болит.

— Нельзя же, милый друг, не евши. Завтра рано утром поедем в Париж, так уж не успеем до отправления поесть. В котором часу, Франц, идет поезд в Париж?

— В восемь часов утра. Вам придется на Кельн ехать, и там будет пересадка в другие вагоны. В Кельн приедете вечером и только в Кельне можете покушать, а до Кельна поезд нигде не останавливается больше двух-трех минут.

— Ну вот, видишь, Глаша, стало быть, тебе необходимо поклевать с вечера, — уговаривал Николай Иванович жену. — Скажи, чего ты хочешь, — вот Франц и закажет.

— Спасибо. Не желаю змей есть по его заказу.

— Ах, мадам, мадам! И как это вы эту змею забыть не можете! — начал швейцар. — Разве я хотел сделать вам неприятное? Я не хотел. А что змея, так это аквариум. Аквариум не может быть без крокодил и змея, рыбы и амфибиен…

— Врете вы, может. У нас в Петербурге есть Аквариум без крокодила и без змеи. Даже и рыбы-то нет. Плавает какой-то карась с обгрызенным хвостом да две корюшки — вот и все.

— Ну, это не настоящий аквариум.

— Врете. Самый настоящий. Ваш же немец там оркестром дирижирует.

— Поешь что-нибудь. Полно капризничать-то, — сказал Николай Иванович.

— Да ведь гадостью какой-нибудь немецкой накормят. Вот ежели бы щи были.

— Есть щи, Франц?

— Нет, щей здесь не бывает. Щи — это только в России.

— Ну, тогда нельзя ли дутый пирог с рисом и с яйцами и с подливкой? Здесь я, по крайней мере, буду видеть, что я ем.

— Пирог, мадам, русский кушанье. Здесь, в Берлин, это нельзя.

— Все нельзя, ничего нельзя. Ну так что же у вас можно?

— Хочешь, Глаша, сосиски с кислой капустой? Сосисок и я поел бы… А уж в Берлине сосиски, должно быть, хорошие — немецкая еда.

— А почем ты знаешь, чем они здесь начинены? Может быть, собачиной.

— Я, мадам, могу вам сделать предложение майонез из рыба.

— Нет, нет, нет. Ничего рубленого. Вместо рыбы змею подсунете.

— Опять змею? Нет, мадам, здесь змея не едят.

— Ну, так угря подсунете. Та же змея.

— Она и стерлядь не ест. Говорит, что змея, — сказал Николай Иванович и спросил швейцара: — Ну, можно хоть селянку-то на сковороде сделать?

— И селянки я есть не стану, — откликнулась жена. — Что они тут в селянку наворотят? Почем я знаю! Может быть, мышь какую-нибудь. В крошеном-то незаметно.

— Ну, поросенка заливного под сметанным хреном. Можно, Франц?

— Селянка и поросенок, месье, опять русский кушанье, — дал ответ швейцар.

— Тьфу ты, пропасть! Опять нельзя! Даже поросенка нельзя! Ведь поросенок-то свинина, а вы здесь, немцы, на свинине и свиных колбасах и сосисках даже помешались. Прозвище вам даже дано — немецкая колбаса.

— Верно. Я знаю. Я жил в России. Но поросенка здесь не кушают. То есть кушают, но очень мало.

— Отчего?

— Экономия. Поросенок может вырасти в большая свинья. Свинья большая кушают.

— Глаша! Слышишь? Опять экономия! — воскликнул Николай Иванович. — Ну, немцы! Слышишь, Франц, зачем вы умираете-то? Вам и умирать не надо из экономии. Ведь хоронить-то денег стоит.

Швейцар улыбнулся.

— Можно, по крайней мере, у вас хоть ветчины с горошком достать? — спросила, наконец, Глафира Семеновна швейцара.

— Это можно, мадам. Ветчина с горохом и с картофель и с русский зауэрколь, с кислая капуста.

— Ну, так вот ветчины. Ветчины и бульон. Бульон можно?

— Можно, мадам.

— Да вали еще две порции телячьих котлет да бифштекс, — прибавил Николай Иванович. — Надеюсь, что это можно?

— Можно, можно, но только бараний котлет, а не телячий. Телячий нет в карта.

— Тоже экономия? — спросил Николай Иванович.

— Экономия, — улыбнулся швейцар.

— Ах, черти, черти жадные! Ну, вали бараньи котлеты. Цыпленком нельзя ли, кроме того, позабавиться?

— Можно, месье.

— Так пару цыплят. Да пива, пива побольше. Нельзя ли в какой-нибудь большой кувшин его налить?

— Можно, можно, — кивал швейцар и спросил: — Все?

— Чего же еще больше? И этого довольно. Или нет. Закажи, брат, мне порцию сосисок немецких. Хоть они, может быть, у вас и собачиной копченой набиты, а всетаки хочется попробовать… Жена есть не будет, а я съем. Нельзя быть в Неметчине и немецких сосисок не попробовать! Вот жаль, что у вас тут простой русской водки нет.

— Кюммель есть, — отвечал швейцар.

— Сладость немецкая. Какая это водка! Ну да уж вели подать, делать нечего.

Ужин был заказан. Через час его подали в номер. Николай Иванович был голоден и принялся его есть так, что у него только за ушами трещало, а потом навалился на пиво. Ела с большим аппетитом и Глафира Семеновна.

Часа через два Николай Иванович, изрядно пьяный, лежал на постели и бормотал:

— Слава богу, завтра в Париж. Ужасть как надоела Неметчина.

7:53 на Кельн

Утром Николая Ивановича и Глафиру Семеновну разбудили рано, еще только свет брезжился. Тотчас же появился кофе, тотчас же швейцар Франц принес счет за пребывание в гостинице и сказал Николаю Ивановичу:

— Ежели, ваше превосходительство, хотите к первому поезду попасть, то торопитесь: без семи минут в восемь отходит.

— Скорей, Глафира, скорей!.. — засуетился Николай Иванович и принялся расплачиваться. — Ой, ой, какой счет-то наворотили! — воскликнул он, увидав в итоге счета цифру «тридцать восемь».

— Да ведь это, господин, тридцать восемь марок, а не рублей, — заметил швейцар.

— Еще бы за одну-то ночь тридцать восемь рублей! Пьянством и буянством не занимались, вина не пили, сидели только на пиве, да вашей немецкой стряпни поели. Бифштекс-то, брат, был, наверное, из лошадки. Им можно было гвозди в стену вколачивать.

— Что вы, господин… У нас кухня хорошая, провизия первый сорт.

— Какой бы сорт ни был, а тридцать три полтинника за еду и за пиво — ужас как дорого. Ведь комната-то всего пять полтин стоит.

— Нет, месье, за кушанье меньше. Тут в тридцати восьми марках пять марок за комнату, две марки за сервиз…

— Как, и за сервиз у вас берут?

— Везде берут.

— Глаша! Смотри-ка, за сервиз, на котором мы ели, взяли. Ну, немцы!

— Это значит за прислугу, — пояснил швейцар и продолжал: — Четыре марки за меня, что я вчера вечером вашим проводником был, — это значит одиннадцать марок, марку за свечи, марку за лишнюю кровать для вашей супруги…

— Как за лишнюю? Да разве моя супруга лишняя? Глаша! Слышишь? Тебя за лишнюю считают! — воскликнул Николай Иванович.

— Позвольте, господин, позвольте. Комната считается всегда с одной кроватью, а ежели вторая кровать, то и лишняя марка. Итак, вот вам тринадцать марок! Да за омнибус со станции и на станцию четыре марки — семнадцать, стало быть, за суп всего двадцать одну марку, — сосчитал швейцар.

— Фю-ф-фю! — просвистел Николай Иванович. — Тридцать восемь полтин за одну ночь. Ловко, Глаша! Ведь этак тысячи-то рублей далеко не хватит, на которую мы хотели в Париж на выставку съездить и обратно домой приехать.

— Да уж рассчитывайся, рассчитывайся! Чего тут торговаться-то! Все равно не уступят. Сам меня торопил, а теперь бобы разводишь, — сказала Глафира Семеновна.

— Дай поругаться-то за свои деньги. Ах вы, грабители, грабители! А еще говорят, что немецкая жизнь дешевая. Нет, верно, вы об вашей экономии-то только для себя толкуете. Разбойники вы, Франц. Ну, на, получай тридцать восемь полтин и вези на железную дорогу.

Николай Иванович звякнул по столу золотыми монетами.

— Шесть марок вы еще мне на чай обещали, ваше превосходительство, так прикажете тоже получить? — заметил швейцар.

— За что? Ведь сам же ты говоришь, что за тебя четыре марки в счет поставлено.

— Четыре марки наш хотель поставил, а вы мне обещали, чтоб я вас в поезд посадил, чтоб вам не перепутаться. Сначала вы три обещали, а потом опять три.

Николай Иванович вздохнул.

— Ну получай, — сказал он. — А только, бога ради, посади нас в такой поезд, чтоб уж нам не путаться и прямо в Париж ехать без пересадки.

— Такого поезда нет, месье. В Кельне вам все-таки придется пересаживаться во французские вагоны. В Кельн вы приедете вечером, два часа будете сидеть на станции.

— Ну, значит, пиши пропало. Опять перепутаемся! — иронически поклонился Николай Иванович. — Глаша! Слышишь? В каком-то Кельне придется еще пересаживаться.

— Во французские вагоны, так ничего. По-французски я могу разговаривать, французских слов я больше знаю, чем немецких. Да кроме того, у меня в саквояже французский словарь есть, — сказала Глафира Семеновна.

В половине восьмого часа утра супруги поднимались по лестнице в железнодорожный вокзал на Фридрихштрассе. Швейцар сопровождал их.

— Да тут ли, Франц, туда ли ты нас ведешь? — сомневался Николай Иванович. — Это, кажется, та же самая дорога, по которой мы сюда приехали. Смотри, как бы не перепутаться. Ведь нам нужно в Париж, в Париж.

— Та же самая дорога, но вы не беспокойтесь, — отвечал швейцар. — Здесь, в Берлине, куда бы вы ни ехали, — все по одной дороге и все с одного вокзал.

Николай Иванович толкнул жену в бок и прошептал:

— Глаша! Слышишь, что он говорит? Кажется, он врет.

— С какой стати врать-то?

— Просто на смех путает. Ну, смотри: тот же самый вокзал, та же самая меняльная будка, те же железнодорожные рожи, что и вчера. Я просто боюсь ехать. Вдруг как опять в Кенигсберг покатишь! Хер Франц! Ты не шути. Меня не проведешь. Это тот самый вокзал, к которому мы вчера из Кенигсберга приехали! — возвысил голос Николай Иванович.

— Да, да, господин, но в Берлине можно с одного и того же вокзала в какой угодно город ехать. Здесь дороги кругом, вокруг весь Берлин… Сюда все поезда приходят, и все поезда отходят. В семь часов пятьдесят три минуты вы сядете в поезд на Кельн.

— Да верно ли? — опять спросил Николай Иванович.

— Ах, боже мой! Да зачем же мне врать? — пожал плечами швейцар.

— Что-то уж очень странное ты говоришь. Побожись, что не врешь.

— Ах, какой вы, господин! Да верьте же мне, ведь каждый день гостей из гостиницы отправляю.

— Нет, ты все-таки побожись.

— Ну вот, ей-богу… А только напрасно вы беспокоитесь! У вас французские деньги есть ли на расход? Ночью вы переедете немецкую границу, и вам сейчас же французские деньги понадобятся. Вот здесь у еврея вы можете разменять на франки, — указал швейцар на меняльную лавку.

— Нужно, нужно. Русскую сторублевую бумажку здесь разменяют?

— Конечно, разменяют. Давайте. А то в Кельне, так как вы не понимаете по-немецки, вас надуть могут. А уж меня не надуют. Я сейчас для вас и счет с фирмы спрошу.

Николай Иванович дал деньги. Швейцар подошел к меняльной будке и вернулся с французскими золотыми и серебряными монетами и со счетом. Николай Иванович взглянул в счет и проговорил:

— По тридцати девяти копеек французские-то четвертаки купили! Ловко! Вот грабеж-то! Вычистят нам полушубок за границей, ой, ой как вычистят, — покрутил головой Николай Иванович и прибавил: — Ну, да уж только бы благополучно до Парижа-то доехать, нигде не путаясь.

Успокоился, впрочем, он только тогда, когда ему подали квитанцию на сданный багаж и в этой квитанции он прочел слово Paris. Квитанцию эту он тотчас же показал жене и сказал:

— Ну, слава богу, багаж до Парижа взяли, стало быть, и нам по этой же дороге до Парижа доехать можно. Фу, как гора с плеч! — вздыхал он, наталкиваясь на снующих по платформе пассажиров, ожидающих своих поездов.

А поезда так и подбегали к платформе и справа, и слева, останавливались на минуту, выпускали одних пассажиров, принимали других — и мчались далее. Поезда подкатывали к платформе один за другим.

— Да куда это столько поездов-то у вас мчится? — спросил Николай Иванович швейцара.

— Во все немецкие города и за границу. До четырехсот поездов каждый день проходят мимо этого вокзала.

— До четырехсот? Ну, это ты врешь, Франц!

— Прочтите где-нибудь описание.

— Глаша! Слышишь? Четыреста поездов… Да ведь это ад какой-то. Как же тут начальник станции? Ведь ему тогда околеть надо.

— Здесь много начальников станций и дежурят по часам.

— Ну, немцы! Мы дивимся, что они обезьяну выдумали… Да такая железная дорога, по которой четыреста поездов в день проходят, хитрее выдумки обезьяны! — воскликнул Николай Иванович. — Скоро ли, однако, наш-то поезд придет?

— Ровно в семь часов и пятьдесят три минуты. Вот, глядите на часы. Три минуты осталось.

Подлетел поезд.

— Этот? — быстро спросил швейцара Николай Иванович.

— Нет, нет. Это в другое место. Видите, всего еще только пятьдесят одна минута. Ваш поезд теперь через две минуты.

Свисток, и подлетевший поезд умчался, но вслед за ним загромыхал колесами еще поезд.

— Вот ваш поезд, — заговорил швейцар. — Садитесь скорей. Не зевайте. Счастливого пути.

Через минуту супруги уже мчались в поезде.

Заграничная собачья жизнь

— Нет, совсем не с руки нам, русским, эта самая немецкая жизнь! — говорил Николай Иванович жене, сидя в мчавшемся вагоне. — Тут год живи, да и то не привыкнешь к их порядкам. Заметила ты, как поезд-то отправился? Ведь ни одного звонка не было. Только-то успели влезть в вагон, кондуктор свистнул — и покатили на всех рысях. Право, не будь при нас этого самого Франца, мы бы опять перепутались и попали не в тот поезд. За две-то минуты до нашего поезда подлетел поезд, так я и то хотел в него вкарабкаться, ежели бы меня Франц за рукав не удержал. А поезд-то тот шел в Вену. Ну кому в голову придет, что по одним и тем же рельсам в семь часов и пятьдесят одну минуту можно ехать в Вену, а через две минуты в другом поезде в Кельн! А уж спешка-то какая! Вот кому ежели с родственниками проститься перед отходом поезда, да ежели провожают тебя пять-шесть родственников… Тут и одного чмокнуть не успеешь.

— Ну, это-то пустяки, — отвечала Глафира Семеновна. — Начмокайся заранее, да и дожидайся поезда.

— Не тот фасон, Глаша, совсем не тот фасон. С провожающим родственником приятно войти в вагон: вот, мол, где я сяду, потом честь честью расцеловаться, сбегать в буфет, опрокинуть на скорую руку по рюмочке, опять вернуться, опять расцеловаться. Отчего же это все у нас делается, а у них спешат, словно все пассажиры воры или разбойники и спасаются от погони. И куда, спрашивается, спешить? Ведь уж рано ли, поздно ли будем на том месте, куда едем. Знаешь что? Я думаю, что это немцы из экономии, чтобы лишнего куска не съесть и лишней кружки пива в дороге не выпить…

— Да конечно же, — согласилась супруга.

— А уж пиво у них соблазнительное. Только и хорошего есть во всей Неметчине, что пиво. Пиво — что твой бархат.

Николай Иванович бормотал, порицая немецкие порядки, а Глафира Семеновна, вынув из саквояжа русско-французский словарь, отыскивала разные французские слова, которые, по ее соображению, должны будут понадобиться при въезде на французскую территорию.

До Кельна доехали без особенных приключений, прибыв на кельнскую станцию часов в девять вечера. Из Кельна в Париж поезд должен идти в полночь. Оставалось много свободного времени, и вот Николай Иванович и Глафира Семеновна направились в буфет. Столовая комната была переполнена проезжающими. Кто ждал поезда в Париж, кто в Берлин, кто в Майнц, кто в Мюнхен. Немецкая речь чередовалась с французской, цедил сквозь зубы англичанин по-английски, и вдруг послышалась русская речь. Николай Иванович вздрогнул и обернулся. Обернулась и Глафира Семеновна. За столом перед бутылкой рейнвейна сидел, откинувшись на спинку стула, жирный широколицый человек с жиденькой бородкой и гладил себя пухлой рукой с бриллиантовым перстнем на указательном пальце по жирному чреву, на котором колыхалась массивная золотая часовая цепь с целой кучей учредительских жетонов. Одет жирный человек был в серую пиджачную пару купеческого покроя и имел на голове шляпу котелком. Против жирного человека через стол помещался седой рослый усач в пенсне, с сигарой в зубах, в сильно потертом пальто-крылатке и в мягкой поярковой шляпе с широкими полями. Жирный человек и усач разговаривали по-русски.

— Русские… — прошептал жене на ухо Николай Иванович. — Сядем за их стол. Можно познакомиться и кой о чем порасспросить.

Супруги тотчас уселись за стол.

— Кельнер! Цвай бифштекс и цвай бир! — скомандовал Николай Иванович прислуге и, обратясь к жирному человеку, спросил, приподнимая шляпу: — Кажется, тоже русские? Изволите в Париж на выставку ехать?

— Нет, уж с выставки, чтоб ей ни дна ни покрышки! — отвечал жирный человек, не переменяя своего положения. — Теперь обратно в свои московские палестины спешим.

— Вот удивительно, что вы так честите выставку! Все, которые оттуда возвратились, нам очень и очень хвалили ее. Говорят, уму помраченье.

— Грабеж-с… Грабеж на большой дороге за все, а жизнь — собачья. Конечно, везде цивилизация, но по цивилизации и грабят. Четвертаков-то этих самых сорокакопеечных мы вытаскивали, вытаскивали из-за голенища, да инда надсадились.

— Неужели такая дороговизна? — удивился Николай Иванович.

— Ну, не так чтоб уж очень, — вставил свое слово усач, вынимая изо рта сигару. — Понятное дело, в Париже во время выставки все дороже, но…

— Ты, граф, молчи. Ты тратил не свои деньги, а чужие, так тебе и горя мало, — перебил его жирный человек, — а я и за тебя, и за себя свой истинник вытаскивал. Да, вот как… У нас в Москве, к примеру, ихний же французский «Сан-Жульен» хоть в каком грабительском ресторане полтора целковых за бутылку, а с меня в Париже за бутылку этого самого вина шестнадцать четвертаков взяли. По сорока копеек четвертак — шесть рублей сорок. Пять бутылочек мы вот по глупости нашей с графомпереводчиком с жару охолостили — тридцать два рубля заплатили.

— Да ведь не тот «Сан-Жульен», Петр Никитич.

— Что ты мне толкуешь. «Сан-Жульен», все «Сан-Жульен». Грабители! Разбойники! Потом тоже делали нам по особому заказу простую русскую уху в ресторане… Переводчик! Как ресторан-то?

— «Бребан»… — ответил усач.

— Ну, вот этот «Барабан» так нас отбарабанил по карману, что до новых веников не забудешь. Стыдно и сказать-то, сколько за уху отдали.

— Да ведь ты же, Петр Никитич, непременно живую стерлядь захотел, а у них стерляди дунайские, из Австрии, привозные…

— Ну, так что ж из этого? Стерлядка была меньше комариного носа.

— Потом рейнская лососина.

— Молчи! Не выгораживай грабителей… Грабители и грабители! И не понимаю я, чего мы, русские, туда едем? — продолжал жирный человек. — Да у меня в Москве полная чаша, в четырнадцати комнатах с бабой и с детьми живу, шесть человек прислуги, глазом моргни, так со всех ног бросаются на услугу; у подъезда рысак в пролетке на резинах, а кучер на козлах, что твой протодьякон. А я потащился в Париж, чтоб за двадцать франков в день в двух паршивых каморках существовать, по шестьдесят три ступени под небеса отмеривать, на дурацких извозчиках трястись. Да у меня в Москве каждый приказчик вдвое лучше живет, чем я в Париже жил. Утром проснешься, звонишь, звонишь, чтоб к тебе прислужающий явился, — когда-то еще он явится! Самоваров нет, квасу нет, бани нет, о ботвинье и не слыхали. Собачья жизнь, да и что ты хочешь! Напился ихнего паршивого кофею поутру — беги на выставку. Бродишь, бродишь, ломаешь, ломаешь ноги — обедать в трактир, а не домой. Сидишь в ихнем трактире и думаешь: «Батюшки! Не накормили бы лягушкой…» Поешь — сон тебя так и клонит. Тут бы прилечь да всхрапнуть, как православному человеку подобает, а ты опять бежишь, бежишь неизвестно куда, в какие-то театры…

— Зачем же ты бежал в театры? Ехал бы домой спать.

— Да ведь ты тащил, говорил, что вот такая и такая диковинка, нельзя быть в Париже и не видать ее…

— А ты мог не соглашаться и ехать домой.

— Да ведь с выставки-то пока до дому доедешь, да шестьдесят три ступени в свою комнату отмеряешь, так, смотришь, и разгулялся, сна у тебя как будто и не бывало. Да и в театре… Сидишь и смотришь, а что смотришь — разбери! Только разве какая-нибудь актриса ногу поднимет, так поймешь, в чем дело.

— Врешь, врешь, — остановил жирного человека усач. — В театрах я тебе обстоятельно переводил, что говорилось на сцене.

— Собачья жизнь, собачья! — повторил жирный человек и, кивнув на пустую бутылку рейнвейна, сказал усачу: — Видишь, усохла. Вели, чтоб новую изобразили. А то терпеть не могу перед пустопорожней посудой сидеть.

Русские люди

Николай Иванович подсел ближе к жирному человеку и его спутнику, усачу, и, сказав: «Очень приятно за границей с русскими людьми встретиться», отрекомендовался и отрекомендовал жену.

— Коммерции советник и кавалер Бездоннов, — произнес в свою очередь жирный человек и, указывая на усача, прибавил: — А это вот господин переводчик и наш собственный адъютант.

— Граф Дмитрий Калинский, — назвался усач и, кивнув в свою очередь на жирного человека, сказал: — Взялся вот эту глыбу свозить в Париж на выставку и отцивилизовать, но цивилизации он у меня не поддался.

— Это что устриц-то жареных не ел? Так ты бы еще захотел, чтоб я лягушек маринованных глотал! — отвечал жирный человек.

— Выставку ругаешь!

— Не ругаю, а говорю, что не стоило из-за этого семи верст киселя есть ехать. Только-то и любопытно, что в поднебесье на Эйфелевой башне мы выпили и закусили, а остальное все видели и в Москве, на нашей Всероссийской выставке. Одно, что не в таком большом размере, так размер-то меня и раздражал. Ходишь, ходишь по какому-нибудь отделу, смотришь, смотришь на все одно и то же, даже плюнешь. Провалитесь вы совсем с вашими кожами или бархатами! Ведь все одно и то же, что у Ивана, что у Степана, что у Сидора, так зачем же целый огород витрин-то выставлять!

— Вот какой странный человек, — кивнул на жирного человека усач. — И все так. В Париже хлеб отличный, а он вдруг о московских калачах стосковался.

— Не странный, а самобытный. Я, брат, славянофил.

— Скажите, пожалуйста, земляк, где бы нам в Париже остановиться? — спросил жирного человека Николай Иванович. — Хотелось бы, чтоб у станции сесть на извозчика и сказать: пошел туда-то. Вы где останавливались?

— Не знаю, милостивый государь, не знаю. Никаких я улиц там не знаю. Это все он, адъютант мой.

— Останавливайтесь там, где впустят, — проговорил усач. — Как гостиница с свободными номерами попадется, так и останавливайтесь. Мы десять улиц околесили, пока нашли себе помещение. Занято, занято и занято.

— Глаша, слышишь? Вот происшествие-то! — отнесся Николай Иванович к жене. — По всему городу придется комнату искать. Беда!.. — покрутил он головой. — Особливо для того беда, у кого французский диалект такой, как у нас: на двоих три французских слова: бонжур, мерси да буар.

— Врешь, врешь! По-французски я слов больше знаю и даже говорить могу, — откликнулась Глафира Семеновна.

— Добре, кабы так. А вот помяни мое слово — приедем в Париж, и прильнет язык к гортани. А позвольте вас спросить: отсюда до Парижа без пересадки нас повезут? — обратился Николай Иванович к жирному человеку. — Очень уж я боюсь пересадки из вагона в вагон. Два раза мы таким манером перепутались и не туда попали.

— Ничего не знаю-с, решительно ничего. Вы графа спросите: он меня вез.

— Без пересадки, без пересадки. Ложитесь в спальном вагоне спать и спите до Парижа. В спальном вагоне вас и на французской границе таможенные чиновники не потревожат.

— Вот это отлично, вот это хорошо! Глаша, надо взять места в спальных вагонах.

— Позвольте-с, вы не телеграфировали?

— То есть как это?

— Не послали с дороги телеграмму, что вы желаете иметь места в спальном вагоне? Не послали, так мест не достанете.

— Глаша! Слышишь? Даже и спальные вагоны здесь по телеграмме! Ну, Неметчина! В Кенигсберге обедать не дали — подавай телеграмму, а здесь в спальный вагон без телеграммы не пустят.

— Такой уж порядок. Места в спальных вагонах приготовляют заранее по телеграммам…

— Позвольте… но в обыкновенных-то вагонах без телеграммы все-таки дозволят спать? — осведомился Николай Иванович.

— Конечно.

— Ну, слава богу. А я уж думал…

Звонок. Вошел железнодорожный сторож и прокричал что-то по-немецки, упоминая «Берлин». Усач засуетился.

— Допивай, Петр Никитич, рейнвейн-то. Надо в поезд садиться, — сказал он жирному человеку.

Тот залпом выпил стакан, отдулся и, поднимаясь, произнес:

— Только уж ты как хочешь, а в Берлине я ни на час не остановлюсь. В другой поезд — и в Белокаменную.

— Врешь, врешь. Нельзя. Надо же мне тебя берлинским немцам показать. И наконец, какое ты будешь иметь понятие о Европе, ежели ты Бисмарка не видал и берлинского пива не пил!

— На станции выпьем.

— Не то, не то. В Берлине мы на два дня остановимся, в лучших биргале побываем, в Зоологический сад я тебя свожу и берлинцам покажу. Берлинцы такого зверя, как ты, наверное, не видали.

— Не останусь, я тебе говорю, в Берлине.

— Останешься, ежели я останусь. Ну, куда ж ты один поедешь? Ведь ты пропадешь без меня.

— Ну, полно, не упрямься. Взялся за гуж, так не говори, что не дюж. Назвался груздем, так полезай в кузов. Выехал за границу, так как же в Берлине-то не побывать. Идем! Мое почтение, господа, — раскланялся усач с Николаем Ивановичем и Глафирой Семеновной, кликнул носильщика, велел ему тащить ручной багаж, лежавший у стола, и направился на платформу.

Кряхтя и охая, поплелся за ним и жирный человек, также поклонившись Николаю Ивановичу и Глафире Семеновне, и сказал на прощание:

— А насчет грабежа и собачьей жизни — помяните мое слово, как в Париж приедете. Прощенья просим.

Вслед за отходом берлинского поезда возвестили об отправлении парижского поезда. Николай Иванович и Глафира Семеновна засуетились.

— Во? Во? Во цуг им Париж? — бросилась Глафира Семеновна к железнодорожному сторожу и сунула ему в руку два немецких гривенника.

— Kommen Sie mit, Madame… Ich werde zeigen, — сказал тот и повел супругов к поезду.

Через полчаса Николай Иванович и Глафира Семеновна мчались в Париж.

Уныние и страх

Глухая ночь. Спокойное состояние духа вследствие полной уверенности, что он и жена едут прямо в Париж без пересадки, а также и плотный ужин с возлиянием пива и рейнвейна, которым Николай Иванович воспользовался в Кельне, дали ему возможность уснуть в вагоне самым богатырским сном. Всхрапывания его были до того сильны, что даже заглушали стук колес поезда и наводили на неспящую Глафиру Семеновну полнейшее уныние. Ей не спалось. Она была в тревоге. Поместившись с мужем вдвоем в отдельном купе вагона, она вдруг вспомнила, что читала в каком-то романе, как пассажиры, поместившиеся в отдельном купе, были ограблены во время пути злоумышленниками, изранены и выброшены на полотно дороги. В романе, правда, говорилось про двух женщин, ехавших в купе, — думалось ей, — а она находится в сообществе мужа, стало быть, мужчины, но что же значит этот мужчина, ежели он спит как убитый? Какая от него может быть защита? Разбойники ворвутся в купе, один набросится на спящего мужа, другой схватит ее за горло, — и вот они погибли. Кричать? Но кто услышит? Купе глухое, не имеющее сообщения с другим купе; вход в него с подножки, находящейся снаружи вагона.

— Николай Иваныч… — тронула она, наконец, за плечо спящего мужа. Тот пронзительно всхрапнул и что-то пробормотал, не открывая глаз. — Николай Иваныч, проснись… Я боюсь… — потрясла она еще раз его за рукав.

Николай Иванович отмахнулся рукой и произнес:

— Пусти, не мешай.

— Да проснись же, тебе говорят. Я боюсь… мне страшно.

Николай Иванович открыл глаза и смотрел на жену посоловелым взором.

— Приехали разве куда-нибудь? — спросил он.

— Не приехали, все еще едем, но пойми — мне страшно, я боюсь. Ты так храпишь бесчувственно, а я одна не сплю, и мало ли что может случиться.

— Да что же может случиться?

— Я боюсь, что на нас нападут разбойники и ограбят нас.

И она рассказала ему про случай в отдельном купе на железной дороге, про который она читала в романе, и прибавила:

— И зачем это мы сели в отдельное купе?

Николай Иванович тоже задумался.

— Недавно даже писано было, что усыпляют на железных дорогах разбойники, хлороформом усыпляют, а ты спишь как убитый, — продолжала Глафира Семеновна.

— Да ведь я чуть-чуть… — оправдывался Николай Иванович.

— Как чуть-чуть! Так храпел, что даже стук колес заглушал. Ты уж не спи, пожалуйста.

— Не буду, не буду… Я сам понимаю теперь, что надо держать ухо востро.

— Да конечно же. Двери снаружи… Войдут — меня за горло, тебя за горло — ну и конец. Ведь очень хорошо понимают, что в Париж люди едут с деньгами.

— Не пугай, не пугай, пожалуйста, — отвечал Николай Иванович, меняясь в лице, и прибавил: — И зачем ты это мне сказала. Ехал я спокойно…

— Как зачем? Чтобы ты был осторожнее.

— Да ведь уж ежели ворвутся разбойники, так будь осторожен или неосторожен, — все равно ограбят. Не пересесть ли нам в другое купе, где несколько пассажиров? — задал он вопрос.

— Как же ты пересядешь, ежели поезд летит безостановочно, как стрела, а купе наше не имеет внутреннего сообщения с другим купе?

— И то правда. Тогда вот что… Не вынуть ли мне деньги-то из кармана и не переложить ли за голенище?

— А ты думаешь, что, если нападут разбойники, за голенищем не будут шарить?

— Верно, верно. Так что ж тут делать?

— Прежде всего не спи.

— Да уж не буду, не буду.

— Потом… Ведь у тебя есть револьвер в саквояже. Зачем ему быть в саквояже? Вынь его и положи рядом на диван: все-таки будет спокойнее.

— Душечка, да ведь револьвер незаряжен.

— Так заряди его. Зачем же возить с собой револьвер, ежели им не пользоваться?

— Так-то оно так, но вот, видишь ли, я впопыхах патроны дома забыл.

Глафира Семеновна так и всплеснула руками.

— Вот дурак-то! Видали дурака-то! — воскликнула она.

— Да что ж ты поделаешь, если забыл! На грех мастера нет. Да ты не беспокойся, в Париже купим, — отвечал Николай Иванович.

— Еще того лучше! Мы находимся в опасности по дороге в Париж, а он только в Париже патроны купит!

— Постой, я выну из саквояжа свой складной нож и открою его. Все-таки оружие.

— Тогда уж вынь и револьвер и положи его вот здесь, на диван. Хоть он и незаряженный, а все-таки может служить острасткой тому, кто войдет. Давеча, когда ты спал, на всем ходу поезда вошел к нам в купе кондуктор для осматривания билетов, и удивительно, он мне показался подозрительным. Глаза так и разбегаются. Хоть и кондуктор, а ведь тоже может схватить за горло. Да и кондуктор ли он? Вынимай же револьвер и складной ножик.

Николай Иванович тотчас же слазил в саквояж, достал револьвер и складной нож и положил на видном месте.

— Ты, Глаша, бодрись… Бог милостив. Авось и ничего не случится, — успокаивал он жену.

— Дай-то Бог, но я должна тебе сказать, что когда ты спал и мы останавливались на минуту на какой-то станции, то к окну нашего купе подходил уж какой-то громадного роста черный мужчина в шляпе с широкими полями и очень-очень подозрительно посматривал. Даже встал на подножку и прямо заглянул в наше купе.

— Да что ты?

— Верно, верно. А вид у него совсем разбойницкий: шляпа с самыми широкими полями, на плечах какая-то накидка… Ну, одним словом, точь-в-точь как ходят разбойники в здешних заграничных землях.

Николай Иванович в раздумье чесал затылок.

— А уж потом ты его не видала, этого разбойника? — спросил он жену.

— Да где же видеть-то, ежели мы с тех пор нигде не останавливались? Поезд уже с час летит, как птица.

— Бодрись, Глаша, бодрись… Теперь кто взглянет к нам в купе — сейчас будет видеть, что мы вооружены, что мы приготовившись. Тоже ежели и разбойник увидит револьвер, так еще подумает: нападать или не нападать.

— Ты уж, пожалуйста, только не спи, — упрашивала жена.

— Какой тут сон! До сна ли мне теперь?

У двери с наружной стороны кто-то закопошился, что-то звякнуло, блеснул огонек. Николай Иванович вздрогнул. Глафира Семеновна побледнела и забормотала:

— Господи, спаси и помилуй! Возьми, Николай Иваныч, револьвер хоть в руки. Возьми скорей.

Николай Иванович протянул руку к револьверу. В это время спустилось стекло купе, и в отворенное окно показалась голова кондуктора.

— Bitte Fahrkarten, mein Herr[1], — проговорил он.

Николай Иванович, держа в одной руке револьвер и как бы играя им, другой рукой подал кондуктору билеты и не сводил с него глаз. Кондуктор покосился на револьвер и пробормотал:

— Jetzt können Sie bis Verniers ruhig schlafen[2].

— Видишь, видишь, какая подозрительная рожа! — заметила Глафира Семеновна.

— Действительно подозрительная, — согласился Николай Иванович.

Разбойник

Беспокойство супругов о том, что они могут быть ограблены в купе разбойниками, все усиливалось и усиливалось и, наконец, дошло до крайних пределов, когда во время минутной остановки на какой-то станции дверь купе отворилась и в ней показалась гигантская фигура с дымящейся короткой трубкой во рту, в широкополой шляпе с тетеревиным пером, в венгерке и с охотничьим кинжалом за поясом. Фигура в одной руке держала серый непромокаемый плащ, а в другой — ружье в чехле. Глафира Семеновна пронзительно взвизгнула и инстинктивно бросилась от фигуры к противоположной двери купе. Отскочил к другой двери и Николай Иванович, забыв даже захватить лежавший на диване револьвер. Он был белый как полотно и силился отворить изнутри дверь, чтобы выскочить из купе, но дверь была заперта снаружи.

— Кондуктор, хер кондуктор! — закричал он не своим голосом, но глас его был гласом вопиющего в пустыне; фигура влезла в купе, захлопнула за собою дверь, и поезд снова помчался. Глафира Семеновна тряслась как в лихорадке, на глазах ее были слезы. Она жалась к мужу и шептала:

— Разбойник… Тот самый разбойник, который уже заглядывал к нам в купе на одной из станций. Что нам делать? В случае чего я буду бить стекла и кричать.

Фигура «разбойника» заметила, что она напугала супругов, и, вынув изо рта трубку, рассыпалась в извинениях, мягко заговорив по-немецки:

— Bitte, entschuldigen Sie, Madame, dass ich Ihnen gestört habe. Bei uns is Coupe ist furchterlich besetzt[3].

Супруги ничего не поняли и молчали.

— Вы спали и испугались? — осведомилась фигура по-немецки и прибавила: — Да, я так внезапно вошел. Пожалуйста, извините и успокойтесь.

Ответа не последовало. Супруги не шевелились. Фигура не садилась и продолжала по-немецки:

— Пожалуйста, займите ваши места.

— Глаша, что он говорит? Он денег требует? — спросил Николай Иванович жену. — Ежели что — я выбью стекло и выскочу…

— Нет… не знаю… Он что-то кланяется, — отвечала та, заикаясь.

— Вы русские или поляки? Вы не говорите по-немецки? — не унималась фигура, услыша незнакомый говор супругов и не получая от них ответа. — Ах, как жаль, что вы не говорите по-немецки!

И фигура стала приглашать их садиться жестами. В это время Николай Иванович заметил у бедра фигуры двух висящих вниз головами убитых диких уток и, сообразив, приободрился и проговорил жене:

— Кажется, это не разбойник, а охотник. Видишь, у него утки…

Отлегло несколько от сердца и у Глафиры Семеновны, и она, пересилив страх, отвечала:

— А не может разве разбойник настрелять себе уток?

— Так-то оно так… Но смотри… У него лицо добродушное, даже глупое.

— Тебе кажется добродушным и глупым, а мне страшным. Пожалуйста, будь наготове и не спускай с него глаз. Где же твой револьвер? — вспомнила она.

— Ах да… — спохватился Николай Иванович. — Вон револьвер, лежит на диване около того окошка.

— Воин! В минуту опасности забыл даже и о револьвере.

— Что я поделаю с этим револьвером супротив его ружья! — шептал Николай Иванович.

— Да ведь у него ружье в чехле.

— В чехле, да заряжено, а ты ведь знаешь, что мой револьвер без патронов.

— Все-таки возьми его в руки… Ведь никто не знает, что он незаряжен. Возьми же.

— Я, Глаша, боюсь подойти. Смотри, у этого черта какой нож за поясом.

— Так ведь и у тебя есть ножик. Куда ты его задевал?

— Я, должно быть, впопыхах уронил его под скамейку.

— Ах, Николай Иваныч! Ну можно ли на тебя в чем-нибудь понадеяться! Ты хуже всякой женщины.

— Да ведь я, душечка, в военной службе никогда не служил.

— Подними же ножик.

— Где тут искать! Я, душенька, боюсь даже и наклониться. Я наклонюсь, а этот черт как хватит меня!.. Нет, уж лучше так. Сама же ты говорила, чтоб не спускать с этого разбойника глаз. А то нет, это положительно не разбойник. Смотри, он вынул из сумки грушу и ест ее.

— Да ведь и разбойники могут есть груши. Это не доказательство. Все-таки ты держи ухо востро.

— Да конечно же, конечно же… Я, Глаша, сяду. Ведь уж все равно, что стоя, что сидя…

И Николай Иванович, не спуская глаз с «разбойника», медленно опустился на диван около того окна, где стоял. Косясь на незнакомца, села и Глафира Семеновна. «Разбойник» взглянул на нее и ласково улыбнулся.

— Успокоились? — спросил он по-немецки. — Ах, как мне жалко, что я напугал вас во время сна.

— Тебя задирает, — прошептал жене Николай Иванович, не поняв, разумеется, что сказал «разбойник», и спросил ее: — Не понимаешь, что он бормочет?

— Откуда же мне понимать!

Не спускали с «разбойника» глаз супруги, не спускал с них глаз и «разбойник». Сидели они в разных углах купе. Минуту спустя «разбойник» достал из сумки две груши, протянул их на своей ладони супругам и с улыбкой произнес: «Bitte». Глафира Семеновна съежилась, еще сильнее прижалась к уголку вагона и не брала. Николай Иванович протянул было руку, но жена остановила его:

— Не бери, не бери… Может быть, отравленные груши, чтобы усыпить нас.

— Ах, и то правда, — отдернул руку Николай Иванович. — А я хотел взять, чтобы не раздразнить его.

«Разбойник» не отставал, сидел с протянутой ладонью, на которой лежали груши, и повторял:

— Bitte, bitte… Ohne Ceremonie[4]

— Я, Глаша, возьму, но есть не буду, — сказал Николай Иванович взял грушу и кивнул «разбойнику», пробормотав:

— Данке…

«Разбойник» помолчал немного и опять произнес по-немецки:

— На следующей станции я освобожу вас от своего присутствия. Я буду уже дома.

Супруги, разумеется, ничего не поняли из его слов. Он все-таки показал им на уток и пробормотал по-немецки:

— Вот везу жене. Это мой охотничий трофей. In Ruszland giebt es solche Enten?[5] — задал он вопрос, поясняя жестами, но его все-таки не поняли и оставили без ответа.

Поезд уменьшил ход. «Разбойник» засуетился, схватил ружье, непромокаемый плащ и стал собираться уходить.

Глафира Семеновна приняла это за угрозу и воскликнула:

— Коля! Коля! Хватай скорей свой револьвер.

Николай Иванович потянулся и быстро схватил револьвер, который лежал, прикрытый носовым платком, на противоположном конце дивана. «Разбойник» улыбнулся и пробормотал по-немецки:

— А! Тоже с оружием ездите. Это хорошо по ночам…

Поезд остановился. «Разбойник» поклонился супругам, еще рассыпался в извинениях и вышел из купе.

— Ну, слава богу! — воскликнул Николай Иванович, когда они остались в купе без «разбойника». — Провалился! Ах, как он напугал нас, а ведь на тебе, Глаша, лица не было.

— Ты ничего? Да ты хуже меня! — попрекнула его жена. — Ты даже оружие забыл схватить в руки.

— Ну, пес с ним. Слава богу, что ушел. Вот охотник, а как похож на разбойника.

— Погоди радоваться-то. Может быть, и разбойник. Да нечего торжествовать, что и ушел. Очень может быть, что он влез к нам, чтоб высмотреть хорошенько нас и купе, а уже на следующей станции влезет к нам с другими разбойниками, — заметила Глафира Семеновна.

— Что ты, что ты, Глаша! Типун бы тебе на язык! — испуганно проговорил Николай Иванович и перекрестился.

А поезд так и мчался во мгле непроглядной ночи.

Франсе и Рюсс — ами

Невзирая, однако, на тревожное состояние Николая Ивановича и Глафиры Семеновны, сон сделал свое дело, и они задремали на несколько времени, хотя и дали себе слово не спать. Первой проснулась Глафира Семеновна и даже испугалась, что спала. Она проснулась от остановки поезда на станции. Стучали молотками, пробуя колеса, перекликались рабочие, и уж перекликались на французском языке, как показалось Глафире Семеновне. Она открыла окно и стала прислушиваться — да, французский язык. Немецкого говора не слыхать, он исчез; исчезли откормленные, лоснящиеся физиономии немецких железнодорожных служащих, исчезли немецкие фуражки и заменились французскими кепи, появились французские бородки на тощих лицах, и на станционном здании красовались уже французские надписи. Первым, что бросилось Глафире Семеновне в глаза, была надпись: «Buvette».

— Николай Иваныч, французский язык! Приехали, во французскую землю приехали! — радостно бросилась она к мужу.

Николай Иванович спал, прислонившись к уголку и держа руку на револьвере, который лежал у него на коленях. Жене нужно было потрясти его за плечо, чтобы он проснулся. Он открыл глаза, быстро вскочил на ноги и, уронив на пол револьвер, испуганно спрашивал:

— Опять разбойник? Где он?

— Какой разбойник! Мы приехали во Францию. Французский язык… Может быть, это уж даже Париж.

— Не может быть! Тогда надо спросить. Что же ты! Спрашивай… Хвастайся французским языком.

Глафира Семеновна высунулась из окна и крикнула проходившей французской бородке:

— Месье… Кель статион? Пари? Иси Пари?

— Oh, non, madame. Paris est encore loin. A Paris nous serons le matin, — послышался учтивый ответ.

— Что он говорит? — осведомился Николай Иванович.

— Нет, нет, не Париж. В Париж мы приедем еще утром.

— Однако ты все понимаешь.

— Еще бы! По-французски я сколько угодно. У нас в пансионе француженка была настоящая, — похвасталась Глафира Семеновна. — Вот написано — пур ля дам, вон — пур ле месье… Вон — бювет. Тут можно выпить желающим.

— Так я, Глаша, с удовольствием бы выпил. Спроси, сколько минут стоим.

— Нет, нет. А на кого ты меня оставишь? Я боюсь. А вдруг опять разбойник?

— Да разбойник, должно быть, в немецкой земле остался. Неужели же его через границу пропустили? Наконец, ты можешь со мной вместе выйти.

— Кондюктер! — опять закричала Глафира Семеновна. — Комбьен минют иси?

— Seulement deux minutes à présent, madame. Il vous reste deux minutes.

— Me ну вулон буар…

— Да, буар… Буар вен руж, а то так бир, — прибавил Николай Иванович и тут же похвастался перед женой: — Все хмельные слова я отлично знаю.

Кондуктор протянул руку и сказал:

— Vous voulez prendre du vin rouge? Donnez Moi de l’argent, monsieur. Je vous apporterai tout de suite.

— Что он говорит, Глаша?

— Сам принести хочет нам вина. Комбьян пур бугель?

— Deux francs. Dépêchez-vous, madame, dépêchez-vous[6].

— Как, тоже депешу надо? — спросил Николай Иванович. — И здесь по телеграфной депеше?

— Да нет же, нет. Давай ему скорей денег. Давай два французских серебряных четвертака. Скорей, скорей.

— Вот! — Николай Иванович, сунув кондуктору деньги, прибавил: — Тут труа четвертак. Пусть на труа франк. А я думал, что и здесь, как в Неметчине, все надо по телеграфу, когда кондуктор упомянул про депешу-то, — отнесся он к жене по уходе кондуктора.

— Да нет, нет. Он не про депешу упомянул, а сказал — депеше ву, то есть поторопитесь. Здесь французская земля, здесь этого нет.

— Ну, то-то. А то удивительно странно показалось. Думаю: там только обеды по телеграфическим депешам, а здесь уж и выпивка. Нет, какова учтивость у французов! Только заикнулись насчет выпивки, — сейчас: пожалуйте, я вам принесу.

— Еще бы… Французы удивительно учтивый народ. Разве можно их сравнить с немцами.

— Я, Глаша, страсть как рад, что мы попали во французскую землю.

— А я-то как рада!

Поезд, однако, не простояв и двух минут, двинулся, минуя станционные освещенные вывески.

— Глаша! А выпивка-то? Где же вен руж-то? Надул кондуктор… Вот тебе и французская учтивость! — воскликнул Николай Иванович, но в это время дверь купе отворилась, и в купе влез кондуктор, держащий в руке бутылку вина, горлышко которой было прикрыто стаканом.

— Voyons, monsieur… Servez-vous… — протянул он Николаю Ивановичу бутылку.

— Вот за это, мусье, спасибо, вот за это мерси. Гран мерси, рюсс мерси! — заговорил Николай Иванович, принимая бутылку.

— Monsieur est un russe? — спросил француз и прибавил: — Oh, nous aimons la Russie et les russes. Vivent les russes![7]

От него так и пахнуло вином. Очевидно, он и сам сейчас только выпил, да и раньше не отказывался от вина. Николай Иванович заметил это и сказал жене:

— Парень-то, кажется, изрядно хвативши?

— Ничего. Французы и пьяные любезны. Это совсем особый народ.

— Vos billets, monsieur… — между тем сказал кондуктор.

— Билеты требует, — пояснила Глафира Семеновна.

— Да понял, понял я. Что ты переводишь-то! Оказывается, что по-французски я все понимаю и могу свободно разговаривать. Вот, мусье, билье, вуаля… А бюве, мосье, не хочешь? Не вуле бюв вен руж? — вдруг предложил Николай Иванович кондуктору.

— Oh, avec plaisir, monsieur. Prenez seulement à présent vous-même, et moi après, — отвечал тот, простригая билеты.

— Ну вот и отлично. Бюве…

Николай Иванович налил стакан и протянул кондуктору. Тот поклонился и отстранил стакан.

— A présent vous-même, monsieur, et moi — je prendrai après vous.

— Глаша! Что он такое? — недоумевал Николай Иванович.

— Хочет, чтобы ты прежде выпил.

— Я? Же?.. Отлично. Тре бьен… Вот… За здоровье Франс! — Николай Иванович залпом выпил стакан и продолжал: — Мы любим вашу Франс, очень любим. Глаша, переведи.

— Ну, рюсс — ну земон ля Франс.

— Oh, madame! Et nous, nous adorons la Russie[8].

Кондуктор взял поданный ему стакан с красным вином, поднял его и, воскликнув: «Vive la Russie»! — тоже выпил его залпом.

— Друг! Ами… Франсе и рюсс — ами, — протянул ему руку Николай Иванович. Кондуктор потряс руку. — Анкор… — предложил Николай Иванович.

— Après, monsieur… Prenez à présent vous-même. Dans une demi-heure je vous apporterai encore une bouteille, et nous prendrons encore. J’aime les russes…

— Что он говорит, Глаша?

— Принесет еще бутылку и тогда опять с тобой выпьет.

— Душа-человек! — воскликнул Николай Иванович, ударяя кондуктора по плечу. — Ну, бьен, бьен… Принеси — опять выпьем.

— Au revoir, monsieur… Au revoir, madame, — раскланялся кондуктор, повернул ручку двери купе и исчез во мраке.

При таких обстоятельствах Николай Иванович и Глафира Семеновна въезжали во французскую землю.

Париж

С французским кондуктором Николай Иванович все-таки выпил две бутылки красного вина. Со второй бутылкой кондуктор принес ему и белого хлеба с сыром на закуску, а Глафире Семеновне грушу и предложил ее с галантностью ловкого кавалера. Появление такого человека, резко отличающегося от угрюмых немецких кондукторов, значительно ободрило супругов в их путешествии, и после того, как на заре багаж их в Верье был слегка осмотрен заглянувшим в купе таможенным чиновником, они начали дремать, совершенно забыв о разбойниках, которых так опасались вначале. К тому же стало светать, а дневной свет, как известно, парализует многие страхи. Подъезжая к Намюру, они уже спали крепким сном. Кондуктор хотя и заглядывал в купе для проверки билетов, но, видя супругов спящими, не тревожил их.

Когда они проснулись, было ясное, солнечное утро. Солнце светило ярко и приветливо озаряло мелькавшие мимо окон вагона каменные деревенские домики, сплошь застланные вьющимися растениями, играло на зеленых еще лугах, на стоящих в одиночку дубах с пожелтевшей листвой, на синей ленте речки, идущей вдоль дороги.

Глафира Семеновна сидела у окна купе и любовалась видами. Вскоре маленькие каменные домики стали сменяться более крупными домами. Появились вывески на домах, мелькнула железная решетка какого-то сада, стали появляться высокие фабричные трубы, курящиеся легким дымком, и вдруг Глафира Семеновна воскликнула:

— Батюшки! Эйфелева башня вдали! Я ее сейчас по картине узнала. Николай Иваныч! Радуйся, мы подъезжаем к Парижу.

— Да что ты! — подскочил к окну Николай Иванович.

— Вон, вон… Видишь? — указала Глафира Семеновна.

— Да, да… Эйфелева башня… Она и есть… «Кончен, кончен дальний путь, вижу край родимый», — запел он.

Стали попадаться по дороге уже улицы. Дома все вырастали и вырастали. Виднелась церковь с готическим куполом. Движение на улицах все оживлялось. Поезд замедлял ход, скрежетали тормоза. Еще несколько минут, и вагоны остановились около платформы, на которой суетились блузники в кепи и с бляхами на груди.

— Приехали… В Париж приехали!.. — радостно произнесла Глафира Семеновна, когда кондуктор отворил перед ними дверь купе. В дверь рванулся блузник, предлагая свои услуги.

— Вуй, вуй… Прене мон саквояж, — сказала Глафира Семеновна. — Э шерше коше пур партир а хотель. Николай Иваныч! Бери подушки. Что ты стоишь истуканом!

— Une voiture, madame? — спросил блузник.

— Да, да… Вуатюр… И анкор наш багаж… — совала она ему квитанцию.

— Oui, oui, madame.

Багаж был взят, и блузник потащил его на спине на вокзальную площадь. Супруги следовали сзади. Вот и улица с суетящейся на ней публикой. Николай Иванович поражал всех своей громадной охапкой подушек. Какой-то уличный мальчишка, продававший с рук билеты для входа на выставку, даже крикнул:

— Voyons, се sont les russes!

Французский городовой в синей пелерине, кепи, с закрученными усами и с бородкой клином махнул по направлению к стоящим в шеренгу извозчикам. От шеренги отделилась карета с сидящим на козлах краснорожим, гладко бритым, жирным извозчиком в белой лакированной шляпе-цилиндре и подъехала к супругам. Багаж уложен на крышу кареты, блузнику вручена целая стопа французских пятаков, как называл Николай Иванович медные десятисантимные монеты, и супруги сели в карету, заслонившись подушками.

Извозчик обернулся и спросил, куда ехать.

— Хотель какой-нибудь. Дан хотель… — сказала Глафира Семеновна.

— Quel hôtel, madame?

— Ах ты, боже мой! Да я не знаю — кель. Же не се па. Николай Иваныч, кель?

— Да почем же я-то знаю!

— Все равно, коше. Се тегаль, кель. Ен хотель, нам нужно шамбр… и де ли…

— Je comprends, madame. Mais quel quartier désirezvous?

— Глаша! Что он говорит?

— Решительно не понимаю. Ен шамбр дан хотель. Ну вояжер, ну де Рюсси…

Стоящий тут же городовой сказал что-то извозчику. Тот покачал головой и поехал легкой трусцой, помахивая бичом не на лошадь, а на подскакивающих к окнам кареты мальчишек, блузников с какими-то объявлениями, с букетами цветов. Минут через десять он остановился около подъезда и крикнул:

— Voyons!..

Выскочил лакей в черной куртке и переднике чуть не до земли.

— Une chambre pour les voyageurs! — прокричал извозчик лакею. Тот отрицательно покачал головой и отвечал, что все занято.

— Ен шамбр авек де ли… — сказала Глафира Семеновна лакею.

— Non, madame… — развел тот руками.

Извозчик потащился дальше. Во второй гостинице тот же ответ, в третьей то же самое, в четвертой даже и не разговаривали. Выглянувший на подъезд портье прямо махнул рукой, увидав подъехавшую с багажом на крыше карету. Супруги уже странствовали более получаса.

— Нигде нет комнаты! Что нам делать? — спросил жену Николай Иванович.

— Нужно искать. Нельзя же нам жить в карете.

Извозчик обернулся на козлах, заглянул в переднее стекло кареты и что-то бормотал.

— Алле, алле… — махала ему Глафира Семеновна. — Ен шамбр… Ну не пувон сан шамбр… Надо шерше анкор хотель.

В пятой гостинице опять то же самое. Портье выглянул и молча махнул рукой.

— Что за незадача! — воскликнул Николай Иванович. — Глаша! Ведь просто хоть караул кричи. Ну, Париж! Попробую-ка я на чай дать, авось и комната найдется. Мусье! Мусье! — махнул он торчащей в стекле двери фигуре портье и показал полуфранковую монету.

Тот отворил дверь.

— Вот на чай… Прене… — протянул Николай Иванович портье монету.

— Се пур буер… — поправила мужа Глафира Семеновна. — Прене и доне ну зен шамбр.

— Nous n’avons point, madame… — отвечал портье, но деньги все-таки взял.

— Же компран, же компран. А где есть шамбр? У шерше?

Портье стал говорить что-то извозчику и показывал руками. Снова поехали.

— Великое дело — давание на чай! — воскликнул Николай Иванович. — Оно развязывает языки… И помяни мое слово, сейчас комната найдется.

Извозчик сделал несколько поворотов из одной улицы в другую, въехали в какой-то мрачный переулок с грязненькими лавочками в громадных серых шестиэтажных домах, упирающихся крышами в небо, и остановились около неказистого подъезда. Извозчик слез с козел, направился в подъезд и вышел оттуда с худенькой старушкой в белом чепце.

— Ен шамбр авек де ли… — обратилась к ней Глафира Семеновна.

— Ah, oui, madame… Ayez la bonté de voir seule ment[9], — отвечала старушка и отворила дверцу кареты.

— Есть комната! — воскликнул Николай Иванович. — Ну, что я говорил!

Супруги вышли из кареты и направились в подъезд.

Восемь франков — это сколько?

В подъезде на площадке висели карты с расклеенными афишами цирка, театров, Petit Journal. Пахло чем-то жареным. Налево от площадки была видна маленькая комната. Там за конторкой стоял старик в сером потертом пиджаке, с серой щетиной на голове, в серебряных круглых очках и в вышитых гарусом туфлях. Старушка в белом чепце предложила супругам подняться по деревянной узкой, чуть не винтовой лестнице.

— Кель этаж? — спросила ее Глафира Семеновна.

— Troisième, madame, — отвечала старушка и бойко пошла вперед.

— В третьем этаже? — переспросил Николай Иванович жену.

— В третьем. Что ж, это не очень высоко.

— Раз этаж, два этаж, три этаж, четыре этаж, — считал Николай Иванович и воскликнул: — Позвольте, мадам! Да уж это в четвертом. Зачем же говорить, что в третьем! Глаша, скажи ей… Куда же она ведет?

— By заве ди — труазьем… — начала Глафира Семеновна, еле переводя дух. — А ведь это…

— Oui, oui, madame, le troisième… Encore un peu plus haut.

— Еще выше? Фу-ты, пропасть! Да она нас на каланчу ведет. Ведь это уж пятый!.. Глаша…

— Сянк, мадам, сянк… — старалась пояснить старушке Глафира Семеновна.

— Mais nоn, madame, c’est le troisième… — стояла на своем старуха и ввела в коридор.

— Фу, черт! Да неужто мы этажей считать не умеем?! Пятый… Скажи ей, Глаша, что пятый.

— Да ведь что ж говорить-то? Уверяет, что третий.

Старушка распахнула дверь из коридора в комнату и сказала:

— Voila, monsieur…

Николай Иванович заглянул и воскликнул:

— Да ведь это клетушка! Тут и одному-то не поместиться. И наконец, всего одна кровать! Нам нужно две кровати.

— Де ли… де… — пояснила старушке Глафира Семеновна.

— Oui, madame… Je vous mettrai…

— Говорит, что поставит вторую кровать.

Супруги обозревали комнату. Старая, старинного фасона, красного дерева кровать под драпировкой, какой-то диванчик, три стула, круглый стол и шкаф с зеркалом — вот и все убранство комнаты. Два больших окна были наполовину загорожены чугунной решеткой, и в них виднелись на противоположной стороне узенькой улицы другие такие же окна, на решетке одного из которых висело для просушки детское одеяло, а у другого окна стояла растрепанная женщина и отряхала, ударяя о перила решетки, подол какого-то платья, держа корсаж платья у себя на плече.

— Ну, Париж… — сказал Николай Иванович. — Не стоило в Париж ехать, чтобы в таком хлеву помещаться.

— А все-таки нужно взять эту комнату, потому надо же где-нибудь поместиться. Не ездить же нам по городу до ночи. И так уж часа два мотались, бог знает сколько гостиниц объездили, — отвечала Глафира Семеновна и, обратясь к старухе, спросила о цене: — Э ле при? Комбьян?

— Dix francs, madame… — спокойно отвечала старуха.

— Что такое? Десять франков! — воскликнул Николай Иванович. — Да ведь это разбой! Десять четвертаков по сорока копеек — четыре рубля… Совсем разбой!

Хотя восклицание было сделано по-русски, но старуха француженка поняла его, потому что пожала плечами, развела руками и произнесла в ответ:

— C’est l’exposition, monsieur.

— Она говорит, что из-за выставки так дорого, — пояснила Глафира Семеновна.

— Все равно разбой… Ведь такие каморки на такой каланче у нас в Петербурге по полтине в сутки ходят и уж много-много, что по семьдесят пять копеек. А то четыре рубля. Да я дам четыре рубля, дам и пять, но и ты дай мне настоящую комнату.

— Се шер, мадам, — попробовала сказать Глафира Семеновна, но старуха опять развела руками и опять упомянула про выставку.

— Лучше нет? — спрашивал Николай Иванович. — Глаша! Спроси.

— By заве бон шамбр? Ну волон бон шамбр.

— A présent non, madame, — покачала головой старуха.

— Что тут делать? — взглянул Николай Иванович на жену.

— Надо брать. Не мотаться же нам еще полдня по Парижу.

— Да ведь вышина-то какая! Это на манер думской каланчи.

— Потом поищем что-нибудь получше, а теперь нужно же где-нибудь приютиться.

— Анафемы! Грабители! Русским «ура» кричат и с них же семь шкур дерут!

— Да ведь за это-то и кричат, что семь шкур дерут.

— Eh bien, madame? — вопросительно взглянула на супругов старуха.

— Вуй… Ну препон… Делать нечего… Нотр багаж.

Глафира Семеновна стала снимать с себя ватерпруф. Старуха позвонила, чтобы послать за багажом. Николай Иванович пошел вниз рассчитываться с извозчиком. По дороге он сосчитал число ступеней на лестнице. Оказалось восемьдесят три.

— Восемьдесят три ступени, десять поворотов на лестнице, пять площадок, — и это они называют «в третьем этаже»! — горячился он. — Черти. Право, черти… Комбьян? — обратился он к извозчику, вынимая из кармана на ладонь горсть серебра.

— Huit francs, monsieur… — произнес тот.

— Как вит франк? То есть восемь франков? Да ты, почтенный, никак белены объелся. Восемь четвертаков по сорок копеек — ведь это три двадцать! — восклицал Николай Иванович. — Мосье, — обратился он к старику, стоявшему при их приезде за конторкой и теперь вышедшему на подъезд. — Вит франк хочет… Ведь у вас такса… Не может же быть, чтобы это было по таксе…

Старик заговорил что-то с извозчиком, потом обратился к Николаю Ивановичу на французском языке, что-то очертил ему пальцем на своей ладони, но Николай Иванович ничего не понял, плюнул, достал две пятифранковые монеты и, подавая их извозчику, сказал по-русски:

— Трех рублей ни за что не дам, хоть ты разорвись. Вот тебе два целковых, и проваливай… Алле… Вон… Алле… — махал он рукою, отгоняя извозчика.

Извозчик просил всего только восемь франков и, получив десять и видя, что его гонят прочь, не желая взять сдачи, просто недоумевал. Наконец он улыбнулся, наскоро снял шляпу, сказал: «Merci, monsieur» — и, стегнув лошадь, отъехал от подъезда. Старик дивился щедрости путешественника, пожимал плечами и бормотал по-французски:

— О, русские! Я знаю этих русских! Они любят горячиться, но это самый щедрый народ!

Николай Иванович, принимая пятифранковые монеты за серебряные рубли и в простоте душевной думая, что он выторговал у извозчика рубль двадцать копеек, поднимался в свою комнату наверх, следуя за прислугой, несшей его багаж, уже в несколько успокоившемся состоянии и говорил сам с собой:

— Два рубля… И два-то рубля ужасти как дорого за такую езду. Ведь, в сущности, все по одному и тому же месту путались, а больших концов не делали.

Глафиру Семеновну он застал заказывающей кофе. Перед ней стоял в рваном пиджаке, в войлочных туфлях и в четырехугольном колпаке из белой писчей бумаги какой-то молодой малый с эспаньолкой на глупом лице и говорил:

— Madame veut café au lait… Oui, oui…

— Я кофе заказываю, — сказала Глафира Семеновна мужу. — Надо же чего-нибудь выпить.

— Да, да… Кофей отлично… — отвечал Николай Иванович. — Ты, брат, и масла приволоки, и булок, — обратился он к слуге. — Глаша! Переведи ему.

— Пян и бер… — сказала Глафира Семеновна. — И побольше. Боку…

— Пян бер… — повторил Николай Иванович.

— Oui, oui, monsieur… Un déjeuner…

— Да, да… мне и жене… Ну, живо…

Слуга побежал исполнять требуемое.

Кофей и паспорт

Когда Николай Иванович и Глафира Семеновна умылись, поспел и кофе. Тот же слуга в потертом пиджаке и четырехугольном бумажном колпаке внес поднос с кофейником, молочником и булками. Прежде всего Николая Ивановича поразили громадные чашки для кофе, превосходящие по своим размерам даже суповые чашки. При них находились так называемые десертные ложки. Николай Иванович как увидел чашки и ложки, так и воскликнул:

— Батюшки! Чашки-то какие! Да ты бы еще, молодец, ведра с уполовниками принес! Кто же в таких чашках кофей пьет! Уж прачки на что до кофеища охотницы, а такую чашку кофею, я полагаю, ни одна прачка не вытянет.

Слуга стоял, кланялся и глупо улыбался.

— Глаша! Переведи ему, — обратился Николай Иванович к жене.

— Да как же я переведу-то? — отвечала Глафира Семеновна в замешательстве. — Ты такие слова говоришь, которых я по-французски и не знаю. Ле тас тре гран, — указала она слуге на чашки. — Пуркуа гран?

— Oh, madame, c’est toujours comme ca. Vous avez demandé café au lait.

— Говорит, что такие чашки нужно, — перевела Глафира Семеновна. — Верно, уж у них такой обычай, верно, уж кофейная страна.

— Ты ему про прачку-то скажи.

— Я не знаю, как прачка по-французски.

— Как не знаешь? Ведь комнатные слова ты все знаешь, а прачка — комнатное слово.

— Ну вот, поди ж ты — забыла.

— Так как же мы стирать-то будем? Ведь белье придется в стирку отдавать.

— Ну, тогда я в словаре посмотрю. Наливай же себе кофею и пей. Чего ты над чашкой-то сидишь!

— Как тут пить! Тут надо ложками хлебать, а не пить. Знаешь, что я думаю? Я думаю, что они нарочно такие купели вместо чашек нам подали, чтобы потом за три порции кофею взять, а то так и за четыре. Вот помяни мое слово, за четыре порции в счет наворотят. Грабеж, чисто грабеж.

— Да пей уж, пей. Ведь на грабеж и за границу поехали.

Слуга все стоял и глупо улыбался.

— Voulez-vous encore quelque chose, monsieur? — спросил он наконец, собираясь уходить.

Николай Иванович понял слово «анкор» и воскликнул:

— Как анкор? Как еще? Ведра с кофеем принес, да еще спрашивает — не подать ли анкор! Сорокаведерную бочку с кофеем нам еще приволочь хочешь, что ли! Иди, иди с Богом! Вишь, как разлакомился! Анкор! Правду купец-то в Кельне на станции говорил, что здесь семь шкур дерут, — отнесся Николай Иванович к жене.

Слуга все еще стоял, глупо улыбался и, наконец, сказал:

— J’aime la langue russe… Oh, que j’aime, quand on parle russe!

— Глаша! Что он торчит? Что ему еще надо?

— Говорит, что очень любит слушать, когда говорят по-русски, — перевела Глафира Семеновна и кивнула слуге, сказав: — Алле…

Тот переминался с ноги на ногу и не шел.

— Votre nom, monsieur, votre carte… — сказал он. — Il faut noter chez nous…

— Что он говорит? Чего еще ему надо, Глаша?

— Спрашивает, как нас зовут.

— А! Паспорт? Сейчас, сейчас… — засуетился Николай Иванович.

— Oh, non, monsieur… Le passeport ce n’est pas nécessaire. Seulement vorte nom, votre carte.

— Говорит, что паспорт не надо. Просит только твою карточку.

— Как не надо! Вздор… Пускай уж заодно берет. Ведь прописаться же в участке надо. Ведь не на один день приехали. Вот паспорт… — выложил Николай Иванович на стол свою паспортную книжку.

Слуга отстранил ее рукой и стоял на своем, что паспорта не надо, а надо только карточку.

— Seulement une carte… une carte de visite… — пояснял он.

— Дай ему свою визитную карточку. Говорит, что паспорта не надо. Верно, здесь не прописываются.

— Как возможно, чтобы не прописывались. Где же это видано, чтобы не прописываться в чужом месте! Почем они нас знают! А вдруг мы беспаспортные! Вот, брат, бери паспорт… — протянул слуге Николай Иванович книжку.

— Pas passeport… Seulement la carte… — упрямился слуга.

— Да что ты его задерживаешь-то! Ну, дай ему свою карточку. Ведь для чего же нибудь ты велел сделать свои карточки на французском языке.

Николай Иванович пожал плечами и подал карточку. Слуга удалился.

— Глаша, знаешь, что я полагаю? — сказал Николай Иванович по уходе слуги. — Я полагаю, что тут какая-нибудь штука. Где же это видано, чтобы в гостинице паспорта не брать в прописку!

— Какая штука?

— А вот какая. Не хотят ли они отжилить наш багаж, наши вещи? Мы уйдем из номера, вещи наши оставим, вернемся, а они нам скажут: да вы у нас в гостинице не прописаны, стало быть, вовсе и не останавливались, и никаких ваших вещей у нас нет.

— Да что ты! Выдумаешь тоже…

— Отчего же они паспорт не взяли в прописку? Паспорт в гостиницах прежде всего! Нет, я внизу во что бы то ни стало всучу его хозяйке. Паспорт прописан, так всякому спокойнее. Ты сейчас и в полицию жаловаться можешь, и всякая штука…

Глафира Семеновна между тем напилась уже кофею и переодевалась.

— Ты смотри, Глаша, все самое лучшее на себя надевай, — говорил Николай Иванович жене. — Здесь, брат, Париж, здесь первые модницы, первые франтихи, отсюда моды-то к нам идут, так уж надо не ударить в грязь лицом. А то что за радость, за кухарку какую-нибудь примут! Паспорта нашего не взяли, стало быть, не знают, что мы купцы. Да здесь, я думаю, и кухарки-то по последней моде одеты ходят.

— Да ведь мы на выставку сейчас поедем… Вот ежели бы в театр… — пробовала возразить Глафира Семеновна.

— Так на выставке-то, по всем вероятиям, все как разряжены! Ведь выставка, а не что другое. Нет, уж ты новое шелковое платье надень, бархатное пальто, визитную шляпку и бриллиантовую брошку и бриллиантовые браслетки.

— Зачем же это?

— Надевай, тебе говорят, а то за кухарку примут. В модный город, откуда всякие наряды идут, приехали, да вдруг в тряпки одеться! Все лучшее надень. А главное, бриллианты. Да и спокойнее оно будет, ежели бриллианты-то на себе. А то, вон видишь, паспорта даже в прописку не взяли, так как тут бриллианты-то в номере оставлять! У тебя бриллиантов с собой больше чем на четыре тысячи.

— Вот разве только из-за этого…

— Надевай, надевай… Я дело говорю.

Через четверть часа Глафира Семеновна оделась.

— Ну вот, так хорошо. Теперь никто не скажет, что кухарка, — сказал Николай Иванович. — Вот и я бриллиантовый перстень на палец надену. Совсем готова?

— Совсем. На выставку поедем?

— Конечно же прямо на выставку. Как выставка-то по-французски? Как извозчика-то нанимать?

— Алекспозисион.

— Алекспозисион, алекспозисион. Ну, тронемся…

Николай Иванович и Глафира Семеновна сошли с лестницы. Внизу Николай Иванович опять всячески старался всучить свой паспорт в прописку, обращаясь уже на этот раз к хозяину и хозяйке гостиницы, но те также наотрез отказались взять: «Се n’est pas nеcessaire, monsieur».

— Нет, уж ты что ни говори, а тут какая-нибудь штука да есть, что они паспорта от нас не берут! — воскликнул Николай Иванович, выходя из подъезда на улицу, и прибавил: — Нужно держать ухо востро.

Кошон или коше?

— Батюшки! Да тут и извозчиков нет. Вот в какую улицу мы заехали, — сказал Николай Иванович жене, когда они вышли из подъезда гостиницы. — Как теперь на выставку-то попасть?

— Язык до Киева доведет, — отвечала храбро Глафира Семеновна.

— Ты по-французски-то тоже одни комнатные слова знаешь или и другие?

— По-французски я и другие слова знаю.

— Да знаешь ли уличные-то слова? Вот мы теперь на улице, так ведь уличные слова понадобятся.

— Еще бы не знать! По-французски нас настоящая француженка учила.

Николай Иванович остановился и сказал:

— Послушай, Глаша, может быть, мы на выставку-то вовсе не в ту сторону идем. Мы вышли направо из подъезда, а может быть, надо налево.

— Да ведь мы только до извозчика идем, а уж тот довезет.

— Все-таки лучше спросить. Вон над лавкой красная железная перчатка висит, и у дверей, должно быть, хо зяин-перчаточник с трубкой в зубах стоит, — его и спроси.

Напротив, через узенькую улицу, около дверей в невзрачную перчаточную лавку стоял в одной жилетке, в гарусных туфлях и в синей ермолке с кисточкой пожилой человек с усами и бакенбардами и курил трубку. Супруги перешли улицу и подошли к нему.

— Пардон, месье… — обратилась к нему Глафира Семеновна. — Алекспозисион — а друэ у а гош?

Француз очень любезно стал объяснять дорогу, сопровождая свои объяснения жестами. Оказалось, что супруги не в ту сторону шли, и пришлось обернуться назад.

Вышли на перекресток улиц и опять остановились.

— Кажется, перчаточник сказал, что направо, — пробормотала Глафира Семеновна.

— Бог его ведает. Я ничего не понял. Стрекотал, как сорока, — отвечал муж. — Спроси.

На углу была посудная лавка. В окнах виднелись стеклянные стаканы, рюмки. На стуле около лавки сидела старуха в красном шерстяном чепце и вязала чулок. Опять расспросы. Старуха показала налево и прибавила:

— C’est bien loin d’ici, madame. Il faut prendre l’omnibus…[10]

Взяли налево, прошли улицу и очутились опять на перекрестке другой улицы. Эта улица была уже многолюдная; сновало множество народу, ехали экипажи, ломовые телеги, запряженные парой, тащились громадные омнибусы, переполненные пестрой публикой, хлопали, как хлопушки, бичи кучеров. Магазины уже блистали большими зеркальными стеклами.

— Rue La Fayette… — прочла надпись на углу Глафира Семеновна и прибавила: — Эта улица зовется рю Лафайет. Я помню, что я что-то читала в одном романе про рю Лафайет. Эта улица мне знакома. Однако надо же взять извозчика. Вон порожний извозчик в белой шляпе и красном жилете едет. Николай Иваныч, крикни его! Мне неловко кричать. Я дама.

— Извозчик! — закричал Николай Иванович.

— Да что ж ты по-русски-то. Надо по-французски.

— Тьфу ты, пропасть! Совсем забыл, что здесь по-русски не понимают. Как извозчик-то по-французски?

— Коше.

— Да так ли? Кажется, это ругательное слово? Кажется, коше — свинья.

— Свинья — кошон, а извозчик — коше.

— Вот язык-то… Коше — извозчик, кошон — свинья!..

Долго ли тут перепутаться!

— Да кричи же, Николай Иваныч!

— Эй, коше! Мусье коше!

— Ну вот, пока ты собирался, его уже взяли. Вон какой-то мужчина садится в коляску. Так здесь нельзя… И что это у тебя за рассуждения! Вон еще едет извозчик. Кричи.

— Коше! — крикнул опять Николай Иванович и махнул ему зонтиком, но извозчик сам махнул ему бичом и отвернулся. — Не едет. Должно быть, занят.

Опять перекресток.

— Рю Лафит… — прочитала Глафира Семеновна и прибавила: — Рю Лафит мне по роману знакома. Рю Лафит я отлично помню. Батюшки! Да ведь в рю Лафит Анжелика приходила на свидание к Гастону, и здесь Гастон ранил Жерома кинжалом! — воскликнула она.

— Какая Анжелика? Какой такой Гастон? — спросил Николай Иванович.

— Ты не знаешь… Это в романе… Но я-то очень хорошо помню. Так, так… Еще угольщик Жак Видал устроил ему после этого засаду на лестнице. Ну, вот извозчик! Кричи! Кричи!

— Коше! Коше!..

Извозчик, которого кричали, отрицательно покачал головой и поехал далее.

— Что за черт! Не везут! Ведь эдак, пожалуй, пехтурой придется идти, — сказал Николай Иванович.

— Пешком невозможно. Давеча француженка сказала, что выставка очень далеко, — отвечала Глафира Семеновна. — Вот еще извозчик на углу стоит. Коше! — обратилась она к нему сама. — Алекспозисион?

Извозчик сделал пригласительный жест, указывая на коляску.

— Не садись так, не садись без ряды… — остановил Николай Иванович жену, влезавшую уже было в экипаж. — Надо поторговаться. А то опять черт знает сколько сдерут. Коше! Комбиен алекспозисион? — спросил он.

Извозчик улыбнулся, полез в жилетный карман, вынул оттуда печатный лист и протянул его Николаю Ивановичу, прибавив, кивая на экипаж:

— Prenez place seulement.

— Что ты мне бумагу-то суешь! Ты мне скажи комбьен алекспозисион?

— Vous verrez là, monsieur, c’est écrit.

— Глаша! Что он говорит?

— Он говорит, что на листе написано, сколько стоит до выставки. Садись же… Должно быть, в листке такса.

— Не желаю я так садиться. Отчего ж, когда извозчик вез нас в гостиницу, то не совал никакой таксы? Алекспозисион — ен франк. Четвертак…

— Oh non, monsieur, — отрицательно покачал головой извозчик и отвернулся.

— Да садись же, Николай Иваныч, а то без извозчика останемся, — протестовала Глафира Семеновна и вскочила в экипаж.

— Глаша! Нельзя же, не торговавшись. Сдерут.

— Садись, садись.

Николай Иванович, все еще ворча, поместился тоже в экипаже. Извозчик не ехал. Он обернулся к ним и сказал:

— Un franc et cinquante centimes et encore pour boire…

— Алле, алле… — махнула ему Глафира Семеновна. — Франк и пятьдесят сантимов просит и чтоб ему на чай дать, — объяснила она мужу. — Алле, алле, коше… Алекспозисион.

— Quelle porte, madame?[11] — спрашивал извозчик, все еще не трогаясь.

— Вот уж теперь решительно ничего не понимаю. Алле, алле! Алекспозисион. Пур буар вуй… Алле…

Извозчик улыбнулся, слегка тронул лошадь бичом, и экипаж поплелся.

На извозчике по Парижу

Через пять минут извозчик обернулся к сидевшим в экипаже супругам и сказал:

— Vous êtes etrangers, monsieur? N’est се pas?[12]

— Глаша! Что он говорит? — отнесся к супруге Николай Иванович.

— Да кто ж его знает! Не понимаю.

— Да ведь это же уличные слова, а про уличные слова ты хвасталась, что знаешь отлично.

— Уличных слов много. Да, наконец, может быть, это и не уличные.

— Etes-vous russe, monsieur, anglais, espagnol?

— Рюсс, рюсс, — отвечала Глафира Семеновна и перевела мужу: — Спрашивает, русские мы или англичане.

— Рюсс, брат, рюсс, — прибавил Николай Иванович. — Да погоняй хорошенько. Что, брат, словно по клюкву едешь? Погоняй. На тэ, или, как там у вас, на кофе получишь. Мы, рюсс, любим только поторговаться, а когда нас разуважить, мы за деньгами не постоим.

— Ну, с какой стати ты все это бормочешь? Ведь он все равно по-русски ничего не понимает, — сказала Глафира Семеновна.

— А ты переведи.

— Алле… Алле вит. Ну донон пур буер. Бьен донон.

— Oh, á présent je sais… je connais les russes. Si vous êtes les russes, vous donnez bien pour boire, — отвечал извозчик. — Alors il faut vous montrer quelque chose de remarquable. Voila… c’est l’Opеra[13], — указал он бичом на громадное здание театра.

— Ах, вот Опера-то! Николай Иваныч, это Опера. Смотри, какой любезный извозчик… Мимо чего мы едем, рассказывает, — толкнула мужа Глафира Семеновна и прибавила: — Так вот она, Опера-то. Здесь, должно быть, недалеко и кафе Риш, в котором граф Клермон познакомился с Клементиной. Она была танцовщица из Оперы.

— Какой граф? Какая Клементина? — удивленно спросил Николай Иванович жену.

— Ты не знаешь. Это я из романа… Эта Клементина впоследствии вконец разорила графа, так что у него остался только золотой медальон его матери, и этот медальон…

— Что за вздор ты городишь!

— Это я про себя. Не слушай… Да… Как приятно видеть те места, которые знаешь по книгам.

Извозчик, очевидно, уже ехал не прямо на выставку, а колесил по улицам, и все рассказывал, указывая бичом: — Notre-Dame… Palais de Justice…

— И Нотр-Дам знаю… — подхватила Глафира Семеновна. — Про Нотр-Дам я много читала. Смотри, Николай Иваныч.

— Да что тут смотреть! Нам бы скорей на выставку… — отвечал тот.

Извозчик выехал на бульвары.

— Итальянский бульвар… — рассказывал он по-французски.

— Ах вот он, Итальянский-то бульвар! — восклицала Глафира Семеновна. — Этот бульвар почти в каждом романе встречаешь. Смотри, Коля, сколько здесь народу! Все сидят за столиками на улице, пьют, едят и газеты читают… Как же это полиция-то позволяет? Прямо на улице пьют. Батюшки! Да и извозчики газеты читают. Сидят на козлах и читают. Стало быть, все образованные люди. Николай Иваныч, как ты думаешь?

— Да уж само собой, не нашим рязанским олухам чета! А только, Глаша, ты вот что… Не зови меня теперь Николаем Иванычем, а просто мусье Николя… Париж… ничего не поделаешь. Въехали в такой знаменитый французский город, так надо и самим французиться. С волками жить — по-волчьи выть. Все по-французски. Я даже думаю, потом в каком-нибудь ресторане на французский манер лягушку съесть.

— Тьфу! Тьфу! Да я тогда с тобой и за стол не сяду.

— Ах, брат! Назвался груздем, так полезай в кузов. Уж французиться так французиться. Как лягушка-то по-французски?

— Ни за что не скажу.

— Да не знаешь, оттого и не скажешь.

— Нет, знаю, даже чудесно знаю, а не скажу.

— Ну все равно, я сам в словаре посмотрю. Ты думаешь, что мне приятна будет эта лягушка? А я нарочно… Пускай претит, но я поднатужусь и все-таки хоть лапку да съем, чтобы сказать, что ел лягушку.

— Пожалуйста, об этом не разговаривай. Так вот они какие, бульвары-то! А я их совсем не такими воображала. Бульвар де Капюцин… Вот на этом бульваре Гильом Безюше, переодетый блузником, в наклеенной бороде, скрывался, пил с полицейским комиссаром абсент, и тот никак не мог его узнать.

— Ты все из романов? Да брось, говорят тебе!

— Ах, Николай Иваныч…

— Николя… — перебил Николай Иванович жену.

— Ну, Николя… Ах, Николя, да ведь это приятно. Удивляюсь только, как Гильом мог скрываться, когда столько публики! Вот давеча извозчик упомянул и про Нотр-Дам де-Лорет… Тут жила в своей мансарде Фаншетта.

— Фу-ты, пропасть! Вот бредит-то!

Обвозив супругов по нескольким улицам, извозчик повез их на набережную Сены. Глафира Семеновна увидала издали Эйфелеву башню и воскликнула:

— Выставка!

В экипаж на подножку начали впрыгивать уличные мальчишки, предлагая купить у них билеты для входа на выставку.

— Там купим. На месте купим. Может быть, у вас еще какие-нибудь фальшивые билеты, — отмахивался от мальчишек Николай Иванович.

Извозчик подвозил супругов к выставке со стороны Трокадеро.

Билет на выставку

В Трокадеро около входа на выставку было громадное стечение публики, подъезжавшей в экипажах и омнибусах. Все это быстро бежало ко входу, стараясь поскорее встать в хвост кассы. В кассе, однако, не продавались, а только отбирались билеты; купить же их нужно было с рук у барышников, мальчишек или взрослых, которые толпою осаждали каждого из публики, суя ему билеты. Дело в том, что после выпуска выставочного займа, к каждому листу которого прилагалось по двадцать пять даровых билетов для входа на выставку, Париж наводнился входными выставочными билетами, цена на которые упала впоследствии с франка до тридцати сантимов и даже менее. Когда Николай Иванович и Глафира Семеновна вышли из экипажа, их также осадили барышники, суя билеты. Кто предлагал за сорок сантимов, кто за тридцать, кто за двадцать пять, наперерыв сбивая друг у друга цену.

— Не надо, не надо! — отмахивался от них Николай Иванович и стал рассчитываться с извозчиком. — Сколько ему, Глаша, дать? Сторговались за полтора четвертака, — сказал он жене.

— Да уж дай три четвертака. Хоть и извозчик, а человек любезный, по разным улицам нас возил, места показывал.

Николай Иванович дал три франка, извозчик оказался очень доволен, снял шляпу и проговорил:

— Oh, merci, monsieur… A présent je vois, que vous êtes les vrais russes…[14]

— Батюшки! Хвост-то какой у входа! — воскликнула Глафира Семеновна. — Становись скорее, Николя, в хвост, становись. Это ужас сколько публики. А барышников-то сколько, продающих билеты! И ведь то удивительно — на глазах полиции. Сколько городовых, и они их не разгоняют. Вон городовой стоит.

Они встали в хвост очереди и проходили мимо городового. Городовой предостерегал публику насчет карманных воришек и поминутно выкрикивал:

— Gardez vos poches, mesdames, gardez vos poches, messieurs…[15]

— Глаша! Что он говорит? — поинтересовался Николай Иванович.

— Да кто ж его знает!

— Ну вот… А ведь это уличные слова; хвасталась, что уличные слова знаешь.

Минут через пятнадцать супругам, стоявшим в хвосте, удалось достигнуть кассы.

— Vos billets, monsieur, — возгласил контролер.

— Иль фо ашете. Ну навон па ле билье, — отвечала Глафира Семеновна за мужа. — Комбиен аржан?

— Мы не продаем билетов. Вы должны были купить на улице. Вернитесь, — сказал контролер, пропустил супругов за решетку во входную калитку и тотчас же вывел их обратно в выходную калитку.

— Глаша! Что же это значит? — воскликнул Николай Иванович, очутившись опять на улице.

— Не пускают без билетов.

— Да ты бы купила в кассе.

— Не продают.

— Как не продают? Что мы за обсевки в поле! За что же такое стеснение? Что же это, наши деньги хуже, что ли?!

— Не знаю, не знаю… Экуте! Что же это такое! Ну вулон сюр лекспозисион! Ну вулон ашете билье — и нам не продают! — возмущалась Глафира Семеновна. — Билье, билье… Где же купить? У ашете?

Она размахивала даже зонтиком. К ней подошел городовой и произнес по-французски:

— Купите вот у этого мальчика билеты — и вас сейчас впустят. Без билета нельзя. — Он подозвал мальчишку с билетами и сказал: — Deux billets pour monsieur et madame.

— Ну, скажите на милость! Даже сами городовые поощряют барышников! У нас барышников городовые за шиворот хватают, а здесь рекомендуют! — восклицала Глафира Семеновна.

Пришлось купить у мальчишки-барышника два входных билета за шестьдесят сантимов и вторично встать в хвост. В хвосте пришлось стоять опять с четверть часа.

— Ну, порядки! — покачивал головой Николай Иванович, когда, наконец, у них были отобраны билеты и контролер пропустил их за решетку.

За публикой супруги поднялись по каменной лестнице в здание антропологического музея, прошли по коридору и очутились опять на крыльце, выходящем в парк. Здание помещалось на горе, и отсюда открывался великолепный вид на всю площадь, занимаемую выставкой по обе стороны Сены. Перед глазами был раскинут роскошный цветник, яркие цветочные клумбы резко отделялись от изумрудного газона, пестрели желтые дорожки, масса киосков самой причудливой формы, били фонтаны, вдали высились дворцы, среди них, как гигант, возвышалась рыже-красная Эйфелева башня. Николай Иванович и Глафира Семеновна невольно остановились рассматривать красивую панораму выставки.

— Хорошо… — проговорила Глафира Семеновна после некоторого молчания.

— Долго ехали, много мучений вынесли по дороге и, наконец, приехали, — прибавил Николай Иванович. — Ну что ж, надо осматривать. Пойдем к Эйфелевой башне.

— Пойдем… Только я, Николай Иваныч, вот что… Я на самую башню влезать боюсь.

— Дура! Да зачем же мы приехали-то? Для этого и приехали на выставку, чтобы влезать на Эйфелеву башню.

— Пустяки. Мы приехали на выставку, чтобы посмотреть выставку.

— А быть на выставке и не влезать на Эйфелеву башню — все равно что быть в Риме и не видать папы. Помилуй, там, на башне, открытые письма к знакомым пишут и прямо с башни посылают. Иван Данилыч прислал нам с башни письмо, должны и мы послать. Да и другим знакомым… Я обещал.

— Письмо можешь и внизу, под башней, написать.

— Не тот фасон. На башне штемпель другой. На башне такой штемпель, что сама башня изображена на открытом письме, а ежели кто около башни напишет, не влезая на нее, ничего этого нет.

— Да зачем тебе штемпель?

— Чтобы знали, что я на башню влезал. А то иначе никто не поверит. Нет, уж ты как хочешь, а на башню взберемся и напишем оттуда нашим знакомым письма.

— Да ведь она, говорят, шатается.

— Так что ж из этого? Шатается, да не падает. Ты ежели уж очень робеть будешь, то за меня держись.

— Да ведь это все равно, ежели свернется. Обоим нам тогда не жить.

— Сколько времени стоит и не валится, а вдруг тут повалится! Что ты, матушка!

— На грех мастера нет. А береженого Бог бережет.

— Нет, уж ты, Глаша, пожалуйста… Ты поднатужься как-нибудь, и влезем на башню. С башни непременно надо письма знакомым послать. Знай наших! Николай Иванович и Глафира Семеновна на высоте Эйфелевой башни на манер туманов мотаются! Не пошлем писем с башни — никто не поверит, что и на выставке были. Голубушка Глаша, ты уж не упрямься, — упрашивал жену Николай Иванович. — Поднимемся.

— Ну, хорошо… А только не сегодня… Не могу я вдруг… Дай мне на выставке-то немножко попривыкнуть и осмотреться. Ведь и завтра придется здесь быть, и послезавтра, вот тогда как-нибудь и поднимемся, — отвечала Глафира Семеновна и стала сходить с крыльца в парк.

— Ну, вот за это спасибо, вот за это спасибо. Ты со мной на башню поднимешься, а я тебе хорошее шелковое платье куплю. Шестьсот французских четвертаков жертвую, даже семьсот… Покупай такое платье, чтобы бык забодал, чтобы все наши знакомые дамы в Петербурге в кровь расчесались от зависти!

Опять о жареных лягушках

Николай Иванович и Глафира Семеновна бродили по парку выставки, любовались фонтанами, останавливались перед киосками и заходили в них, ничем особенно в отдельности не поражаясь, зашли в антропологический музей, посмотрели на манекены, представляющие быт народностей. Наконец Глафира Семеновна сказала:

— А только и Париж же! Говорят, парижские моды, наряды, а вот бродим, бродим — и ничего особенного. Нарядов-то даже никаких не видать. Самые простые платья на дамах, самые простые шляпки, простые плащи-ватерпруфы. У нас иная горничная лучше вырядится на гулянье, а ведь здесь выставка, стало быть, гулянье. Право, я даже лучше всех одета. Вот он, хваленый-то модный Париж!

— Правда, душечка, правда. И я то же самое заметил; но не попали ли мы с какого-нибудь черного хода, где только такому народу допущение, который попроще? — отвечал Николай Иванович. — Может быть, там настоящие-то модницы, — указал он на Сену.

— А по улицам-то Парижа мы ехали, так разве видели каких-нибудь особенных модниц? Все рвань. Простенькие платья, грошовые шляпки. Думала, что-нибудь эдак набок, на сторону, с перьями, с цветами, с птицами, а решительно ничего особенного. Даже и экипажей-то хороших с рысаками на улицах не видели. Нет, что это за парижские модницы! Срам.

— А вот как-нибудь вечером в театр поедем, так, может быть, там увидим. Но я уверен, что там, за рекой, публика наряднее: просто мы не с того подъезда, не с аристократического, на выставку попали.

— А насчет красоты-то французской… — продолжала Глафира Семеновна. — Вот у нас в Петербурге все ахают: «Ах, француженки! Ах, шик! Ах, грациозность! Француженки пикантны, француженки прелесть!» Где она, прелесть-то? Где она, пикантность-то? Вот уж часа два мы на выставке бродим, и никакой я прелести не нахожу. Даже хорошеньких-то нет. Так себе, обыкновенные дамы и девицы. Вон какая толстопятая тумба идет! Даже кособрюхая какая-то. Не старая женщина, а на вид словно ступа.

— Да, может быть, это немка, — заметил Николай Иванович.

— Зачем же немка-то в Париж затесалась?

— А зачем мы, русские, затесались?

— Нет, уж ты только любишь спорить. Конечно же нет хорошеньких, даже миленьких нет. Ну, покажи мне хоть одну какую-нибудь миленькую и шикарную?

— Да, может быть, миленькие-то и шикарные француженки давно уже на выставку насмотрелись, и она им хуже горькой редьки надоела. Ведь выставка-то с весны открылась, а теперь осень! Ну да, я уверен, что мы на той стороне реки и модниц, и хорошеньких, и пикантных увидим, — решил Николай Иванович и прибавил: — Однако, Глаша, уж пятый час, и я есть хочу. Надо поискать, где бы пообедать. Мы читали в газетах, что на выставке множество ресторанов, а пока я еще ни одного не видал. Должно быть, на той стороне они. Пойдем на ту сторону. Вот мост. Кстати, на той стороне и Эйфелеву башню вокруг обойдем. Нельзя же, надо хоть снаружи-то ее сегодня вблизи осмотреть. Осмотрим башню и сыщем ресторан.

Глафира Семеновна посмотрела на мужа и сказала:

— Не пойду я с тобой в ресторан.

— Это еще отчего? Да как же голодным-то быть? Ведь у меня уж и так брюхо начинает подводить.

— Ну и пусть подводит, а я не пойду.

— То есть отчего же это? Отчего? Ведь и ты же проголодалась.

— А коли проголодалась, то вот как приедем домой, то пошлю за булками и за ветчиной и наемся, а в ресторан с тобою не пойду.

— Да по какой причине?

— Очень просто. Вспомни, что ты говорил давеча насчет ресторана? Какую такую еду ты хотел спрашивать в ресторане?.. Вот из-за этого и не пойду.

— Ах, это насчет жареной-то лягушки? Да я сегодня не буду ее требовать. Я перед отъездом из Парижа уж как-нибудь поднатужусь и съем жареную лягушиную лапу, но тогда я пойду в ресторан один, без тебя.

— Врешь, врешь. Выпьешь лишнее, так и сейчас спросишь. Я тебя знаю. Ты пьяный какую угодно гадость съешь. Видела я раз, как ты, пьяный, в Петербурге у татар в ресторане поспорил с приятелями на пари и у живого налима голову отгрыз.

— Так ведь тогда все чудили. Пентюков выпил водки с уксусом, прованским маслом и с горчицей, а я потребовал живого налима. Нет, Глаша, я пошутил, я не стану сегодня лягушки требовать. Это я когда-нибудь один, без тебя.

— Побожись, что не станешь лягушки сегодня требовать, тогда пойду.

— Ну, вот ей-богу, сегодня не стану требовать лягушку.

— Верно?

— Верно.

— Ну смотри, ты побожился. Тогда пойдем.

И супруги направились к мосту, дабы перейти на другой берег Сены.

Через четверть часа они стояли против Эйфелевой башни и, закинув головы наверх, смотрели, как ползут подъемные машины на башне, поднимающие публику в первый, во второй и третий этажи, как в каждом этаже около перил бродят люди, кажущиеся такими маленькими, как мухи или муравьи.

— Неужто и нам придется по этой машине подниматься? — с замиранием сердца спросила Глафира Семеновна и, устав стоять, села на один из стоявших рядами перед башней садовых стульев.

— Да что ж тут страшного-то? Сядешь, как в карету, машина свистнет — и пошел, — отвечал Николай Иванович и тоже сел на стул рядом с женой.

— Ох, страшно на такую высоту! — вздыхала Глафира Семеновна.

— Зато письма с башни напишем и похвастаемся перед знакомыми, что взбирались в поднебесье.

— Николя! Башня шатается. Вот я и теперь вижу, что она шатается.

— Да нет же, нет.

— Я тебе говорю, что шатается. Видишь, видишь… Ты смотри вправо…

Супруги заспорили, но в это время перед ними остановилась пожилая женщина в потертом шерстяном платье, в бархатной наколке и с сумочкой через плечо. Она совала им в руки два желтеньких билета и бормотала:

— Pour les chaises, monsieur, vingt centimes pour le repos.

Николай Иванович вытаращил на нее глаза.

— Чего вам, мадам? Чего такого? Чего вы ввязываетесь? — говорил он удивленно.

Женщина повторила свою фразу.

— Да что нужно-то? Мы промеж себя разговариваем. Се ма фам — и больше ничего, — указал Николай Иванович на Глафиру Семеновну и прибавил, обращаясь к женщине: — Алле… А то я городового позову.

— Mais, monsieur, vous devez payer pour les chaises, — совала женщина билеты.

— Билеты? Какие такие билеты? Никаких нам билетов не нужно. Глаша! Да скажи же ей по-французски и отгони прочь! Алле!

— Monsieur doit payer pour les chaises, pour le repos… — настаивала женщина, указывая на стулья.

— Она говорит, что мы должны заплатить за стулья, — пояснила Глафира Семеновна.

— За какие стулья?

— Да вот, на которых мы сидим.

— В первый раз слышу. Что же это за безобразие! Где же это видано, чтоб за стулья в саду брать. Ведь это же выставка, ведь это не театр, не представление. Скажи ей, чтоб убиралась к черту. Как черт по-французски? Я сам скажу.

— Vingt centimes, madame… Seulement vingt sentimes. Ici il faut paver partout pour les chaises.

— Требует двадцать сантимов. Говорит, что здесь везде за стулья берут, — перевела мужу Глафира Семеновна и прибавила: — Да заплати ей. Ну, стоит ли спорить!

— Это черт знает что такое! — вскочил со стула Николай Иванович, опуская руку в карман за деньгами. — И какое несчастье, что я по-французски ни одного ругательного слова не знаю, чтобы обругать эту бабу! — бормотал он и сунул женщине деньги.

Ресторан «Дюваль»

— За посиденье на садовых стульях брать! Только этого и недоставало! — продолжал горячиться Николай Иванович после ухода женщины, взявшей с него «за отдых». — И не диво, ежели бы представление какое было, а то — ничего. Сели люди отдохнуть и разговаривали.

— На Эйфелеву башню смотрели — вот тебе и представление, — отвечала Глафира Семеновна.

— Да ведь за посмотрение Эйфелевой башни уж при входе взято.

— То взято за посмотрение стоя, а это за посмотрение сидя… Полезешь на самую башню — опять возьмут. За каждый этаж возьмут. Я читала в газетах.

— Так там берут за подъемную машину, за то, что поднимаешься. Все-таки катание, все-таки люди трудятся и поднимают, а тут стоит стул на месте, — вот и все… Просидели мы его, что ли? Вставай!.. Не хочу я больше сидеть, — сказал Николай Иванович жене, поднимаясь с места. — Теперь взяли за то, что сидя на Эйфелеву башню смотришь, а вдруг оглянешься и будешь вон на тот воздушный шар смотреть, что на веревке мотается, так и за посмотрение шара возьмут, зачем на шар, сидя на стуле, смотришь.

— Да чего ты сердишься-то? Верно, уж здесь порядки такие…

— Порядки! Ведь это же безобразие! После этого будут брать, зачем в киоски заглядываешь и входишь. А как тут не заглянуть? На то выставка.

— Да уж взяли, и за киоск взяли. Давеча я в уборную-то ходила… Ты думаешь, даром? Двадцать пять сантимов взяли.

— Да что ты!

— Верно, верно. По таксе взяли… Такса… Горничная мне и на таксу указала.

— Возмутительно! У нас уж ежели где устроена для дам уборная, то иди в нее даром, без всякой приплаты. Разве горничной на чай от щедрот что дашь.

— И здесь я на чай дала, дала пур буар, а за вход двадцать пять сантимов отдельно.

— Фу-ты, пропасть! После этого, пожалуй, и за вход в ресторан возьмут. За вход отдельно, за еду отдельно. Однако пойдем ресторан искать. Есть страх как хочется.

— Да вот ресторан, — проговорила Глафира Семеновна и указала на вывеску на столбе с надписью: «Restaurant Duval». Стрелка показывала направление, куда идти.

Супруги отправились и вскоре остановились около здания с тою же надписью, что и на столбе. У входа в ресторан была толпа. Публика становилась в хвост.

— Батюшки! Что народу-то! Да ресторан ли это? — усомнился Николай Иванович.

— Видишь, написано, что ресторан, — отвечала Глафира Семеновна.

— Ну, торговля! Вот торговля так торговля! В хвост становятся, по очереди есть идут! Показать кому-нибудь из наших, питерских, трактирщиков такую торговлю, так в кровь расцарапался бы от зависти. Ну, встанем в хвост, давай приближаться ко входу. Посмотрим, какой такой ресторан. Должно быть, на какой-нибудь знаменитый напали.

— Только ты, пожалуйста, Николай Иваныч, жареной лягушки не требуй.

— Да уж побожился, так чего ж тебе!

Постепенно приближаясь ко входу, супруги наконец вошли в ресторан. Большой зал ресторана «Дюваль» был переполнен публикой. В него впускали через входную дверь ровно столько посетителей, сколько их выходило из выходной двери. В зале сидящий у входных дверей француз с эспаньолкой тотчас же протянул супругам две карточки.

— Как, и в ресторан за вход? И здесь билеты?! — воскликнул Николай Иванович. — Ну что, Глаша, не говорил ли я тебе? — отнесся он к жене.

— Да уж бери, бери… В чужой монастырь со своим уставом не ходят.

— Комбьян? — спросил Николай Иванович, вытаскивая из кармана на ладонь деньги.

Француз с эспаньолкой улыбнулся и отвечал:

— Vous payerez après, monsieur, après… Prenez seulement deux cartes.

— После заплатишь. Бери, что подают, — перевела Глафира Семеновна.

— Ну город! Ну порядки! За вход в ресторан берут! У нас по зимам в ресторане «Аркадия» музыка играет, горлопяты разные поют, да и то за вход не берут.

В зале все столы были заняты, так что пришлось отыскивать место, где бы можно было поместиться. Стучали вилки, ложки и ножи о тарелки. От людского говора стоял какой-то шум наподобие пчелиного жужжания. Супругам долго бы пришлось искать места, если бы их не окликнул лакей в курточке и белом переднике чуть не до пола, в свежих, упирающихся в гладко бритый подбородок воротничках и с карандашом за ухом.

— Vous cherchez une place, monsieur… Voilà la table… Allez avec moi… — обратился он к Николаю Ивановичу, повел за собой и, подведя к маленькому столу с мраморной доской, указал на стулья.

Николай Иванович колебался, садиться или не садиться.

— А за стулья здесь не берется? — спросил он слугу. — Глаша, спроси.

— Да уж садись, садись… Нельзя же стоя обедать.

— Бьюсь об заклад, что и здесь за стулья возьмут, — проговорил Николай Иванович, опускаясь на стул, похлопал по стулу ладонью и задал вопрос слуге: — Комбьян за эти вещи?

Слуга, разумеется, не понял вопроса, взял от супругов карточки, полученные ими при входе, положил их на стул, отметил что-то карандашом, подал меню и остановился в почтительном ожидании заказа.

— Глаша! Мы прямо обед спросим, — сказал Николай Иванович жене и, обратясь к слуге, сказал: — Дине… Де дине…

— Nous n’avons pas de diners, monsieur. Seulement à la carte… Il faut choisir… Prenez la carte.

— Нет здесь готовых обедов. Надо по карте заказывать, говорит он, — перевела Глафира Семеновна.

— Как? В том ресторане, где берут за вход, да еще обедов нет? Вот это штука!

— Да оно и лучше, Николай Иваныч, — перебила Глафира Семеновна мужа. — А то бог знает еще чем накормили бы… Пожалуй, в обеде-то еще лягушку подсунут. Съешь, а потом…

— Что за вздор! Лягушку сейчас можно увидать. Неужто не можешь лягушку от чего-либо другого отличить?

— А рубленую подадут, так как ты ее отличишь?! Давай выберем самые обыкновенные блюда.

— Ну, бьен… Итак, прежде всего водки и закуски. О де ви… О де ви рюсс и закуска. Как закуска-то по-французски?

— Закуска-то? Я не знаю… Про закуску нас не учили.

— Nous n’avons pas d’eau de vie russe, monsieur, — ответил слуга. — Si vous voules cognac…

— Нет здесь водки, — перевела Глафира Семеновна. — Какая же русская водка в Париже! Он коньяку предлагает.

— Что, коньяк! Кто же коньяк пьет перед обедом! Коньяк после обеда… Идолы! За вход в ресторан берут, а не могут выписать из России водки. Мы же ихнее, французское, вино выписываем. Коньяк нон… — покачал Николай Иванович перед слугой головой. — Глаша! Да переведи же ему по-французски, что я сказал насчет водки…

— Ах, Николай Иваныч, не стоит! Ну что тут распространяться… Давай выберем скорей по карте, что заказать.

Она придвинула к себе карту и принялась ее рассматривать. Слуга, соскучившись стоять, сказал наконец:

— Dites-donc, monsieur, seulement, quel vin désirezvous: ordinaire, vin de pays?..

— Что он спрашивает? — взглянул Николай Иванович на жену.

— Про вино спрашивает. Какое вино.

— Ах да… Вен руж… Бугель вен руж… Видишь, Глаша, как я по-французски…

— Quel vin rouge, monsieur? Un franc, deux francs, trois francs…

— Понял, понял… Нет, брат, труа франк мало… Ведь это три четвертака… Дадите кислятину… Давай за рубль, за четыре четвертака… Катр франк… Да и вен блан ен бутель. Тоже в катр франк…

Лакей бросился исполнять требуемое.

— Я выбрала, Николай Иваныч, — сказала Глафира Семеновна. — Бульон, сомон, то есть лососина, и бифштекс. Тут уж видно, что подают.

— Постой! Постой! Эй, лом! — крикнул Николай Иванович слуге.

— Не лом, а гарсон. Здесь «человек» гарсоном зовется.

— Ах да… Я и забыл! Гарсон!

Но слуги уже и след простыл.

Соленое после супа

— Любопытно, что они с нас за вход слупят, — говорил Николай Иванович жене, сидя за столом в ресторане «Дюваль», и рассматривал врученные ему при входе расчетные карты (addition), которые он считал за входные билеты.

— Да вот уж лакей тут что-то на картах карандашом пометил, — ответила Глафира Семеновна, указывая на карточку. — Палочку поставил, даже две палочки поставил. Против цифры «десять» поставил палочку и против цифры «пятнадцать» тоже палочку.

— Неужто по рублю возьмут?

— Да нет же, нет. Ведь у них счет на франки. Вот на каждом билете две палочки, стало быть, два франка. Не понимаю я только, что печатные-то цифры обозначают. — А ничего около печатных цифр не написано?

— Видишь, что ничего.

— Странные порядки, — покачал головой Николай Иванович и прибавил: — Но ведь и два франка за вход — это очень дорого. Это ведь с каждого… С двоих четыре франка, франк по четвертаку, за каждый французский четвертак мы заплатили по два двугривенных, стало быть, это составит рубль шесть гривен. Да на чай прислужающему… Ой, ой, ой! Почти два рубля — не пито, не едено — отдай… Надсадишься, ежели каждый-то день по три раза за завтраком, за обедом и за ужином…

— Да ведь в дорогой ресторан попали.

— Какой тут к черту дорогой, когда даже вон все без скатертей едят! Даже столы скатертями не покрыты. Мраморный стол — и больше ничего.

— Верно, уж такое здесь обыкновение, чтобы без скатертей.

Слуга принес два стакана и две бутылки, водрузил их на стол и опять бросился бежать.

— Гарсон, гарсон!.. — остановил его Николай Иванович и, обратясь к жене, сказал: — Странно, что ты не знаешь, как по-французски закуски потребовать. Перед обедом солененького бы отлично… Не знаешь ли, как селедка по-французски?

— Да не учили нас про селедку.

— Ну, кильку или балык?

— И про балык с килькой нас не учили. Вот сыр как — я знаю: фромаж.

— Фромаж, фромаж, гарсон, — подхватил Николай Иванович.

— Quel fromage, monsieur?

— Знамо дело, швейцарский. Глаша! Как швейцарский?

— Ах, боже мой! Да неужто ты не можешь без закуски? Швейцарский — швейцар, должно быть.

— Фромаж швейцар.

— Je ne connais pas, monsieur, un fromage pareil, — отрицательно потряс головой слуга.

— Фромаж швейцар-то нет? Странно. Ну, какой-нибудь… Просто фромаж. Фромаж… Постой, постой… А селедку, Глаша… Растолкуй ему, что это соленая рыба.

— Пуасон сале. By компрене? Эн плит пуасон сале…

— Une sardine? Ah, oui, madame!

— Да не сардинку. Сардинку, впрочем, можно, само собой. А селедку… — тщетно старался пояснить Николай Иванович. — Фу-ты, пропасть! Ничего не понимает! Ну, вуй… Сардинку — вуй и анкор…

— Анкор пуасон сале. Эн отр пуасон сале…

— Oui, madame, vous recevez, — отвечал слуга и исчез, явившись через минуту с двумя чашками супа и глубокими тарелками. — Voila votre, bouillon, madame. Servez-vous, je vous prie.

— Что ж ты суп-то, братец, прежде подаешь?! — возмутился Николай Иванович. — Прежде нужно закуску. Сардин, фромаж, селедку.

— C’est après, monsieur… Après le bouillon.

— Как апре! Сейчас надо. Кто же ест соленое после супу! Глаша! Скажи ему…

— А презан, а презан… — заговорила Глафира Семеновна.

Слуга пожал плечами и побежал за требуемым.

— Хороший ресторан, дерут даже за вход, а таких слуг держат, которые даже не знают, что после чего подавать следует, — ворчал Николай Иванович, не зная французского обычая, по которому соленые закуски следуют за супом.

Через минуту слуга явился с маленькими тарелочками, на которых лежали две сардинки, сыр бри и несколько длинненьких маленьких морских раковин (moules). Глафира Семеновна как взглянула на раковины, так сейчас сморщилась, проговорила: «Фу, гадость!» — и закрылась салфеткой. Взглянул Николай Иванович и воскликнул:

— Что это? Улитки какие-то! Вон! Вон! Неси назад! Неси! — махал он руками. — Я селедку спрашиваю, а он каких-то улиток тащит. Прочь, прочь… Мы и устриц-то не едим, а он улиток. Алле, гарсон… Ле рюсс такой еды нон манже… С Богом, с Богом… Да уж и фромаж убирай. Я этот фромаж не ем.

— Пусть и сардинки убирает… Вовсе я не желаю такие сардинки есть, которые рядом с погаными улитками лежали, — прибавила Глафира Семеновна. — Алле… Иль не фо па. Рьян иль не фо па. Селеман ле бульон. Доне бульон. Уж и ты, Николай Иваныч, невесть что спрашиваешь. Ел бы без закусок! — напустилась она на мужа, продолжая сидеть, отвернувшись от вскрытых раковин.

Слуга недоумевал.

— Mais, madame, c’est ce que vous avez demandé… — бормотал он.

— Прене… Прене прочь. Ну не манжон па се шоз…

— Oh! Comme il est difficile!.. — вздохнул слуга и понес закуски обратно.

Супруги принялись за бульон.

— Вода, а не бульон, — сказала Глафира Семеновна и, хлебнув несколько ложек, отодвинула от себя тарелку. — И это хваленый Париж! Хваленая французская кухня!

— В ресторане, где даже за вход берут рубль шесть гривен, — прибавил Николай Иванович и сказал слуге: — Ну, пуасон. Скорей пуасон… Да не такой пуасон, который давеча подал.

— Сомон, сомон… Пуасон сомон, — подтвердила Глафира Семеновна.

Подали вареную лососину под соусом, но без гарнира. Порции были так малы, что супруги просто ахнули.

— И это де порсион? Де… Для двоих? Пур де? — спрашивали они слугу.

— Oui, monsieur.

— Да ведь это по разу в рот положить. А где же гарнир? Где картофель?

— Вуй, вуй… У э пом де тер? — бормотала Глафира Семеновна.

— Mais vous avez désiré seulement le saumon, madame[16].

— Да уж пом де тер само собой разумеется.

— Je vous apporterai tout de suite, madame, — сделал движение слуга.

— Да уж где тут апорте! Когда тут принесешь! Гляди. Вон твоя порция… — Николай Иванович поддел на ложку свою порцию лососины и отправил ее в рот.

— Анкор пуасон. Четыре порции этой пуасон. Катр порсион… — говорил он, прожевывая лососину.

— И пом де тер… — прибавила Глафира Семеновна.

— Quelles pommes désirez-vous, madame? — спрашивал слуга.

— Кель пом! Обыкновенный пом… Вареный пом.

Лакей улыбнулся и через пять минут принес еще четыре порции лососины и отдельно целую гору жареного тоненькими палочками картофеля — pommes frites.

— Вот дурак-то! Жареный картофель к вареной рыбе подает! — воскликнул Николай Иванович.

— Да уж ешь. Только бы наесться, — сказала жена. — А только удивительно, какой здесь бестолковый народ, в Париже.

Порции бифштекса были еще меньше. Супруги уже не возражали.

— На смех, просто на смех… — пробормотал Николай Иванович, забивая себе в рот свою порцию бифштекса, сжевал ее и принялся пить вино.

— Я голодна, Николай Иваныч, — жаловалась Глафира Семеновна.

— Да и я то же самое. Только чуть-чуть червячка заморил. Ведь с утра не ели, а теперь седьмой час. Придется часа через два переобедывать. Вот допьем вино да пойдем искать другой ресторан. Индейки какой спросим, что ли, гуся поедим… Гарсон! Комбьян? — обратился Николай Иванович к лакею и полез в карман за деньгами, чтобы заплатить за обед.

Лакей сунул ему те карты, которые были получены при входе, и указал на кассу. Супруги поднялись с места и направились к выходу.

Магнетизм, спиритизм и прочий гипнотизм

— Шестнадцать французских четвертаков взяли за все про все, — говорил жене Николай Иванович, когда они вышли из ресторана «Дюваль». — Что-то больно дешево. Ты рассчитай, что ведь мы вина потребовали на восемь четвертаков. Бутылку красного в четыре четвертака и бутылку белого в четыре четвертака. Стало быть, за еду пришлось всего восемь четвертаков. А ведь мы десять порций съели, шесть порций одной лососины. Положим, порции такие, что один раз в рот положить, но все-таки… Нет, стало быть, за вход в ресторан с нас ничего не взяли. Ничего… С какой же стати при входе два этих самых билета-то нам всунули? — рассуждал он про дювалевские расчетные карты — addition. — Нет, это не дорогой ресторан, ежели так рассудить.

— Да уж брось… Ну что тут считать. Все равно в этот ресторан я больше никогда не пойду, — отвечала Глафира Семеновна. — Помилуйте, улиток каких-то в раковинах нам сунули! Мы спрашиваем рыбу, явственно уж, кажется, говорю — пуансон сале, — а нам суют улиток. Надо запомнить этот ресторан, чтобы не попасть в него как-нибудь по ошибке, — прибавила она, оглянулась и вдруг увидала большую, освещенную газом вывеску, гласящую по-французски: «Театр египтян и арабов». — Николай Иваныч, вон там арабский театр… арабский и египетский… Возьмем билеты и посмотрим. Наверное, что-нибудь забавное.

— Да ведь ни ты, ни я ни по-египетски, ни по-арабски не знаем, — дал ответ муж.

— Да тут и не надо знать. Просто так посмотрим. Ведь уж как по-французски представляют, мы нынешнее лето и в Петербурге в «Аркадии» видели, а тут по-арабски и по-египетски.

— Ну что ж, зайдем.

— Да, конечно же зайдем, возьмем недорогие места, а не понравится — и вон. Даже и лучше, если недолго просидим. Надо пораньше домой… Я ужасно устала, мне только бы до постели. Поужинать-то и у себя в гостинице спросим. Ведь уж наверное в гостинице есть ресторан.

— Смотри-ка… Смотри-ка… Что это впереди-то?..

Супруги завернули за угол, и глазам их представилась великолепная картина освещенных разноцветными огнями фонтанов. Струи и столбы воды играли всеми цветами радуги и рассыпались бриллиантовыми брызгами. Эйфелеву башню также освещали белыми матовыми лампионами по всем этажам, а с фонаря башни в темноте ночи расстилалась по небу громадная полоса друммондова света. Картина была поразительная, и супруги остановились.

— Вот это хорошо! — невольно вырвалось у Николая Ивановича.

— Да, да… Действительно превосходно, — отвечала Глафира Семеновна. — Смотри-ка, как с башни электричество-то пущают.

— Это не электричество… Разве электричество такое бывает! Вон у нас на Невском электричество-то! А это, это… Как его? Это магнетизм… Животный магнетизм, должно быть.

— Полно, полно. Животный магнетизм совсем другое. Животным магнетизмом усыпляют. Я читала. Тот из человека выходит… из его живота… Это особенные такие люди есть, которые из себя животный магнетизм испускают, и называются они медиумы.

— Да нет же, нет. Ну что ты меня морочишь! Где медиумы, там спиритизм.

— Сказал тоже! Спиритизм — духи… Там покойников вызывают. То есть не настоящих покойников, а их тени, — вот они и стучат в стол.

— Ну так гипнотизм… Вот как гипнотизм…

— Ах, как ты любишь спорить, Николай Иваныч! Гипнотизм — это когда человек деревенеет и его булавками колют. А это электричество. Ведь электричества разные бывают. В телефоне вон тоже электричество.

Супруги заспорили. Наконец Николай Иванович махнул рукой и сказал:

— Ну, пусть будет по-твоему, пусть будет электричество. Плевать мне на все это. Пойдем в театр арабов смотреть.

Они отправились по направлению к освещенной газом театральной вывеске.

— Ты рассуди сам: ну, кто же может с башни животом такой большой магнетизм пускать, который даже полнеба обхватил? — все еще не унималась Глафира Семеновна.

— Довольно, Глафира Семеновна, довольно… — останавливал ее Николай Иванович. — Надоело.

— Нечего тут и надоедать. Я про все это даже в книжке читала.

— Пожалуйста, не хвастайся своим образованием. И мы кое-что читали.

— Ну, где тебе с мое читать! Когда тебе?.. Ведь ты целый день в лавке стоишь, а я дома и все за книгами…

— Знаю я твои книги! Про Гастона, про Берту да про Жерома — про их любовные похождения…

— Неправда, неправда. Я и ученые книги читаю.

— Про ученость уж ты оставь. Хороша твоя ученость! Ученость свою уж ты доказала. Сейчас я просил тебя в ресторане селедку по-французски спросить, так ты и то не могла.

— Оттого что нас про селедку не учили. У нас пансион был для девиц… Ну, с какой стати девицу про селедку учить? Селедка — предмет мужской, а не женский, она принадлежит к закуске, а закуска подается к водке, а водку разве девицы пьют?

— Да ведь девицы-то выходят замуж, делаются потом хозяйками, подают мужу и его гостям селедку к водке, так как же их про селедку-то не учить?..

В это время над самым ухом супругов раздался удар в ладоши и громкий сиплый выкрик:

— Nous sommes ouverts! Dans un quart d’heure nous commensons! Voyons, messieurs et mesdames… Faites attention… Voici la caisse… Prenez les billets. Depechez-vous, depechez-vous. Seulement un franc…

Супруги так и шарахнулись в сторону. Кричал рослый человек с усами, в красной, расшитой золотом куртке, в синих шальварах и в белом тюрбане на голове, зазывая в театр публику.

— Фу, черт тебя возьми! Леший проклятый! — выругался Николай Иванович и даже погрозил усатому человеку кулаком, но тот нисколько не смутился и продолжал зазывать:

— Quelque chose de remarquable, monsieur! Quelque chose, que vous ne verrez pas partout… La danse de ventre, monsieur… Venez, madame, venez. Nous sommes ouverts…

Тут же было окошечко театральной кассы. В кассе сидела пожилая женщина в красной наколке, выглядывала оттуда и даже совала по направлению к Глафире Семеновне вырванные из книжки билеты.

Супруги подошли к кассе.

— Комбьян? — спросил Николай Иванович и, получив ответ, что за вход только один франк, купил билеты и повел Глафиру Семеновну к двери театра.

Театр с выпивкой

Театр египтян и арабов, в который вошли Николай Иванович и Глафира Семеновна, был маленький театр-балаган, выстроенный только на время выставки, с потолком, подбитым крашеной парусиной, с занавесом из зеленой шерстяной материи. Размещенные перед сценой стулья стояли около барьеров, составляющих из себя как бы узенькие столы, на которые зритель мог ставить бутылки, стаканы, чашки. Немногочисленная публика сидела, курила и пила: кто пиво, кто вино, кто кофе с коньяком. Английский язык слышался во всех углах. Англичане пили по большей части херес, потягивая его через соломинки и закусывая сэндвичами. Представление еще не начиналось. По рядам шнырял мальчик в блузе и продавал программы спектакля, без умолку треща и рассказывая содержание предстоящего представления. Бродили лакеи, подлетавшие к каждому из входящих зрителей с предложением чего-нибудь выпить. Один из лакеев был для чего-то в красных туфлях без задников и в простом халате из дешевой тармаламы, точь-в-точь в таком, какие у нас по дворам продают татары. Голова его была обвита полотенцем с красными концами, что изображало чалму.

— Батюшки! Да это не театр. Здесь все пьют и курят в зале, — сказала Глафира Семеновна.

— Театр, театр, но только с выпивкой. Ничего не значит… Это-то и хорошо. Сейчас мы и себе спросим чего-нибудь выпить, — заговорил Николай Иванович, увидал халатника и воскликнул: — Глаша! Смотри-ка, какой ряженый разгуливает! В нашем, русском, халате и банном полотенце на голове. Почтенный! Ты из бани, что ли? Так кстати бы уж веничек захватил.

— Plaît-il, monsieur? — подскочил к нему халатник, поняв, что о нем идет речь, и взмахнул салфеткой, перекладывая ее из руки в руку. — Que désirez-vous, monsieur? Un café, un bok?

Николай Иванович посмотрел на него в упор и расхохотался.

— В какой бане парился-то: в Воронинской или в Целибеевской? — задал ему он вопрос.

Лакей, думая, что его спрашивают о костюме, ответил по-французски:

— Это костюм одного из племен, живущих в Египте.

Наши герои, разумеется, не поняли его ответа. Николай Иванович, однако, продолжал хохотать и спрашивать по-русски:

— Как пар сегодня? Ладно ли веничком нахлестался? Вот шут гороховый! Вздумал же вырядиться в такой наряд.

— Да что ты с ним по-русски-то разговариваешь? Ведь он все равно ничего не понимает! — остановила мужа Глафира Семеновна.

— А ты переведи. Ведь про баню-то, наверное, должна знать по-французски. Да и про веник тоже.

— Ты спрашивай, спрашивай, что тебе надо выпить-то.

— Café, congac, bok? Qu’est-ce que vous désirez, monsieur? — повторил свой вопрос лакей.

— Гляс. Аве ву гляс? Апорте гляс. Компрене ву? — сказала Глафира Семеновна.

— Oh, oui, madame. Vous recevez tout de suite. Et vous, monsieur?

— Кафе нуар и коньяк, — дал ответ Николай Иванович. Лакей, шлепая туфлями, побежал исполнять требуемое.

Супруги сели. Вскоре раздвинулся занавес и стали выходить на сцену актеры. Вышли два усача, одетые во все белое, поговорили на гортанном наречии и стали махать друг на друга саблями. Помахали и ушли за кулисы. Вышли три музыканта в халатах и босые. Один был с бубном, два других с тростниковыми флейтами. Они остановились перед рампой и затянули что-то очень тоскливое с мерным пристукиванием в бубен и его деревянный обруч.

— Игра-то из панихидной оперы, — заметил Николай Иванович.

— Тоска, — отвечала Глафира Семеновна и даже зевнула. — Уж выбрали тоже представление!

— Да ведь ты же увидала театр и указала.

— Нет, не я, а ты.

Они заспорили.

— Погоди, кофейку с коньячком выпьем, так, может быть, будет и повеселее, — сказал Николай Иванович, приступая к поданной ему чашке черного кофе и к графинчику коньяку, отпил полчашки кофе и долил коньяком.

Лакей в халате покосился и улыбнулся, видя, что содержимое маленького графинчика исчезло почти наполовину.

Представление шло. Музыканты продолжали тянуть заунывную песню. Им откликнулись из-за кулис женские голоса, и вскоре вышли на сцену четыре женщины в пестрых юбках, без корсажей, но с особыми нагрудниками, прикрывающими грудь. Они были босые, шли обнявшись и пели.

— Какой же это арабский театр! — воскликнул Николай Иванович. — Все люди белые. И актрисы белые, и актеры белые, и музыканты белые. Ведь это же надувательство! Хоть бы черной краской хари вымазали, чтобы на арабов-то походить, а и того нет.

— Да, да… А между тем у входа француз в красной куртке кричал, что замечательное что-то ремаркабль, — отвечала Глафира Семеновна. — Разве то, что талии-то у женщин голые… Так ведь это только на мужской вкус.

— Только не на мой. Уж я считаю, ежели оголяться…

— Молчи, срамник! — строго крикнула на мужа жена.

Продолжая петь, женщины сели в глубине сцены, поджав под себя ноги; опустились и музыканты около них на пол, вернулись два усача с саблями и тоже поместились тут же. Музыка и пение продолжались. Два усача тоже пели и похлопывали в такт в ладоши. Выплыла негритянка, старая, губастая, толстая, также босая и с голой талией. Она именно выплыла из-за кулис, держась прямо, как палка, и, остановившись против рампы, начала в такт под музыку делать животом и бедрами движения взад и вперед. Живот так и ходил у ней ходуном, между тем как голова, шея и руки находились без движения, в абсолютном спокойствии. Опущенные, как плети, руки, впрочем, перебирали кастаньеты.

— Фу, какая мерзость. Что это она животом-то делает? — проговорила Глафира Семеновна и даже отвернулась.

— Да насчет живота-то пес с ней, а только все-таки уж это хоть настоящая черная арабка, так и то хорошо, — отвечал Николай Иванович.

— Danse de ventre… Illustre danse de ventre…[17] — отрекомендовал супругам стоявший около них слуга в халате.

За негритянкой следовала белая женщина. Она продолжала тот же танец, но пошла далее. Дабы показать, что у нее шевелятся только живот и бедра, а верхние части тела остаются в полнейшей неподвижности, она взяла принесенные ей три бутылки с вставленными в них зажженными свечами, одну из этих бутылок поставила себе на голову, другие взяла в руки и, вперед животом и бедрами, ходила по всей сцене, садилась на пол, даже полуложилась и ни разу не уронила свечей.

— C’est le chef-d’œuvre…[18] — отрекомендовал лакей.

Глафира Семеновна плюнула.

— Фу, какая гадость! Фу, какая пошлость! Домой! Домой! — воскликнула она, поднимаясь с места.

— Да дай, душенька, до конца-то… — начал было Николай Иванович.

— Довольно! Сейчас собирайся.

— Позволь хоть коньяк-то допить и рассчитаться…

Он ухнул в пустую чашку все содержимое графинчика и выпил. Стоящий около него лакей в халате даже вздрогнул и невольно воскликнул:

— Monsieur…

Ему в первый раз пришлось видеть, чтобы посетитель мог выпить целый графинчик коньяку, хотя графинчик был и очень маленький.

— Комбьян? Получи за все! — воскликнул Николай Иванович, выкидывая на стол пятифранковую монету и, рассчитавшись, направился к выходу с Глафирой Семеновной, все еще продолжавшей плевать и говорить:

— И это называется театр! Гадость, мерзость, пошлость! Тьфу!

Где гостиница?

— Домой теперь, домой! — говорила Глафира Семеновна, выходя с Николаем Ивановичем за ограду выставки. — Меня и так еле ноги носят. Шутка ли, целую ночь в вагоне не спали и сегодня весь день на ногах. Придем домой, спросим самоварчик, заварим чайку, напьемся с булками…

— Найдем ли только самовар-то в гостинице? — выразил сомнение Николай Иванович.

— У французов-то? Это, брат, не немцы. Как же самовару-то не быть! Всемирная выставка… Центр европейской цивилизации. Здесь, я думаю, только птичьего молока нет, а то все есть. Ну, едем, Николай Иванович. Нанимай извозчика. Вот извозчик стоит. Коше!

— Qui, monsieur… — откликнулся извозчик и спросил: — Quelle гuе, monsieur?

Глафира Семеновна открыла рот, хотела что-то сказать, но взглянула на мужа испуганно и спросила:

— Николай Иваныч, где мы остановились-то?

— Как где? В гостинице.

— Да, да… Но в какой улице?

— А мне почем знать? Ты у меня француженка.

— Боже милостивый! Я впопыхах-то и не справилась, в какой мы улице остановились!

— Да что ты! Как же это так?.. — теряясь, проговорил Николай Иванович. — Эдакая дура!

— А ты не дурак? Отчего же ты не справился? Чего же ты зевал?

— Да ведь уж ты взялась… Я на тебя и понадеялся.

— Пентюх… Словно я нянька для него. Рохля, прости господи! Как, по крайней мере, гостиница-то называется, где мы остановились?

— Ах, душечка, да как же мне это знать… Я думал, что ты знаешь. Ведь ты по-французски…

— Что же тут французского — узнать, как называется гостиница? Отчего же ты на вывеску над подъездом не взглянул? Ведь уж прочесть надпись-то мог бы!

— А отчего ты не взглянула?

— Опять! Здравствуйте… Я на него, а он на меня…

— Однако, когда мы приехали в гостиницу, так ведь ты видела, куда мы приехали.

— Что такое видела! Вместе с тобой в карете ехала. Карета была набита подушками, чемоданами… Да и где тут разглядывать! Я рада-радешенька была, что мы хоть комнату-то какую-нибудь нашли. До того ли тут было!

— Ну, вот видишь, видишь. А меня винишь.

— Так ведь ты мужчина, ты должен быть расторопнее.

— Так как же нам быть?!

— Ужасное положение! Надо нанимать извозчика к себе домой, и не знаешь, где живешь.

— Постой… Я помню, что против нашей гостиницы красная железная перчатка висела над магазином.

— И я это-то помню, но нельзя же нанимать извозчика в гостиницу, против которой красная железная перчатка висит.

— А может быть, он знает! Попробуй. Постой… Как по-французски красная перчатка?

— Ган руж. Да так нельзя…

— А вот я сейчас на счастье… Коше… В отель, где ган руж. Гран ган руж, — обратился Николай Иванович к извозчику.

— Je ne connais pas un tel hôtel, monsieur, — отрицательно потряс головой извозчик. — Quelle rue?.. Quel numéro?

— He знает, черт его дери! Скажи ему, Глаша, что там на углу была еще посудная лавка и старуха в красном чепце сидела.

— Эн пти рю… О куан э ля бутик авек де вер… Опре де отель эн гранд ган руж де фер… Ну завон ублие ля рю…

— C’est impossible de chercher comme ça votre hôtel, madame, — улыбнулся извозчик. — Avez-vous la carte de l’hôtel? Donnez-moi la carte seulement.

— Нон, нон… В том-то и дело, что нон. Ну завон ублие деманде ля карт.

— Да ведь ты помнила там какие-то улицы около. Сама же мне читала. Еще где Гастон там какой-то или Жером пырнул кого-то кинжалом, — заметил Николай Иванович.

— Ах да… — оживилась Глафира Семеновна. — Рю де Лафайет и рю Лафит. Коше, се не па луан де рю Лафайет е рю Лафит.

— Voyons, madame… Alors on peut partir…

— Me се не па ля рю Лафайет е рю Давит, ме эн птит рю…

— Prenez seulement place, — указал извозчик на экипаж.

— Садись, Николай Иваныч… Мы доедем до улицы Лафайет, а там будем искать. Я помню, что три или четыре переулка от улицы Лафайет.

— Два, а не четыре. Мне помнится, что два.

— Где тебе знать, коли ты по сторонам зевал! Я улицы замечала, я и про Жерома вспомнила, и про угольщика Жака. Садись скорей.

— Ах, какая беда стряслась! — кряхтел Николай Иванович, залезая в экипаж. — Ну, как мы теперь ночью будем разыскивать переулки!

Извозчик стегнул лошадь. Поехали.

— Помнится мне также, что в одном переулке, через который мы проходили из гостиницы в рю Лафайет эту самую, была вырыта яма и в ней копались около тротуара два блузника, — сказала Глафира Семеновна, припоминая местность.

— А мне помнится, что недалеко от гостиницы была решеточка такая железная с шишечками, — прибавил Николай Иванович.

— Ври больше! Решеточка с шишечками совсем в другом конце города, около церкви Нотр-Дам.

— Врешь, врешь! Там еще мальчишка стоял и какуюто трещотку вертел.

— Дурак! Да разве можно по мальчишке с трещоткой замечать! Ну, мальчишка с трещоткой днем стоял, а ведь уж теперь ночь. Неужели так до ночи и будет с трещоткой стоять!

— Да ведь я к слову, Глаша. Ну чего ты сердишься? И хватит, наконец, ругаться. Люди в несчастии, не знают, как домой попасть, а она ругается.

— Да тебя мало ругать, мало! Батюшки! Да ты пьян, ты клюешь носом! И чего ты этого коньячищу в театре насосался!

— Я не пьян. Я ни в одном глазу…

— Не пьян… Целый графин высосал.

— Графин… Говорить-то все можно. Разве это графин! Разве такие графины бывают? Бородавка какая-то вместо графина. В нем и стакана коньяку не было.

— Боже мой, Боже мой! У тебя даже язык заплетается… Впопыхах-то я сначала и не заметила. Ну, что я буду делать с тобой пьяным? Ведь нас в часть возьмут, в полицейскую часть.

— Успокойся, здесь частей нет. Здесь цивилизация. Да и пьяных никуда по высшей цивилизации не берут.

— Пьяница!

— Я не пьяница! Нет, пардон, мадам.

— Молчи.

Вскоре супруги подъехали в рю Лафайет. Извозчик указал на улицу.

— А рю Лафит? — спросила Глафира Семеновна.

— Се n’est pas loin, madame.

— Ну, куда теперь ехать? Надо выйти из экипажа и искать переулки пешком, — сказала Глафира Семеновна. — Коше! Арете… Выходи, Николай Иваныч. Рассчитывайся с извозчиком.

— Зачем выходить? Прямо… — бормотал Николай Иванович пьяным голосом, но все-таки, выпихнутый Глафирой Семеновной, вышел и стал отдавать извозчику деньги.

— Батюшки! Да ты до того пьян, что качаешься. Вот тебя до чего развезло! Ночь, чужой город, пьяный муж… Ну, что мне с тобой теперь делать! — восклицала Глафира Семеновна.

Решетка с шишечкой

Николая Ивановича действительно, как говорится, совсем развезло от выпитого коньяку, когда он с супругой приехал в улицу Лафайет. Приходилось искать гостиницу, где они остановились, но к этому он оказался решительно неспособным. Когда он рассчитался с извозчиком и попробовал идти по тротуару улицы, его так качнуло в сторону, что он налетел на громадное зеркальное стекло шляпного магазина и чуть не разбил его. Бормотал он без умолку.

— Шляпный магазин… Вот хоть убей — этого шляпного магазина я не помню, стало быть, мы не туда идем, — говорил он.

— Да что ты помнишь! Что ты можешь помнить, ежели ты пьян как сапожник! — восклицала Глафира Семеновна, чуть не плача, и взяла мужа под руку, стараясь поддержать его на ходу.

— Врешь. Решеточку с шишечками я помню чудесно. Она вот бок о бок с нашей гостиницей. А где эта решеточка с шишечками?

— Иди, иди, пьяница. Господи! Что мне делать с пьяным мужем!

— Глаша, я не пьян… Верь совести, не пьян.

— Молчи!

Но Николай Иванович не унимался. По дороге он задирал проходящих мальчишек, останавливался у открытых дверей магазинов с выставками дешевых товаров на улице, около окон; у одного из таких магазинов купил красную суконную фуражку без козырька с вытисненной на дне ее золотом Эйфелевой башней и даже для чего-то надел эту фуражку себе на голову, а шляпу свою понес в руке.

— Снимешь ты со своей головы эту дурацкую фуражку или не снимешь, шут гороховый! — кричала на него Глафира Семеновна.

— Зачем снимать? Это на память. Это в воспоминание об Эйфелевой башне. Пусть все видят, что русский славянин Николай Иванов сын…

— Пьян? Это верно. Это всякий видит.

— Не пьян. Зачем пьян? Пусть все видят, что русский славянин из далеких северных стран побывал на выставке и сочувствует французам! Вив ля Франс… Глаша! Хочешь, я закричу вот на этом перекрестке: вив ля Франс?..

— Кричи, кричи. Но как только ты закричишь, сейчас же я тебя брошу и убегу. Так ты и знай, что убегу.

— Постой, постой… Хочешь, я тебе вот этот красный корсет с кружевами куплю, что в окне выставлен?

— Ничего мне не надо. Иди.

— Отчего? Вот корсет так корсет! Русская славянка, да ежели в таком корсете! А то хочешь ногу телятины? Вон нога телятины в магазине висит. Глаша! Смотри-ка! Телячьи-то окорока у них продают в бумажных штанинах с кружевами. Вот так штука! Батюшки! Да и сырые телячьи мозги в коробке с бордюром. Ну, мясная лавка! У нас магазины бриллиантщиков на Невском такой роскоши не видят. Хочешь мозги? Завтра отдадим хозяйке, чтоб она нам на завтрак поджарила.

— Нужно еще прежде хозяйку найти. Где она, хозяйка-то гостиницы? Где сама гостиница-то?

— Ищи решетку с шишечками, и найдешь!

— Далась ему эта решетка с шишечками!

— Ого, веер из павлиньего пера в окошке! Хочешь, этот веер тебе куплю?

— Ничего мне сегодня не надо. Иди только. Нет, я окончательно сбилась, — произнесла, наконец, Глафира Семеновна. — Решительно не знаю, куда идти.

— А я знаю. Прямо. Сейчас и будет решетка с шишечкой. Городовой! Же рюсс славянин де норд. Глаша, как по-французски решетка с шишечкой? Вот городовой на углу стоит.

Но тут Глафира Семеновна, дабы избежать скандала, потянула Николая Ивановича в переулок и со слезами проговорила:

— Николай Иваныч! Уймешься ли ты? Эдакое несчастье случилось, люди потеряли свою квартиру, не знают, где переночевать, а ты клоуна из себя строишь!

— Я клоуна? Я? Потомственный почетный гражданин и кавалер?..

— Постой… Кажется, напали на след. Вон в переулке яма вырыта… Мы мимо этой ямы шли… — несколько оживилась Глафира Семеновна. — В ней еще тогда два блузника землю вынимали.

— Шли, шли… Да… Теперь еще решеточку с шишечкой…

— Прикуси язык насчет решетки с шишечкой. Что это, в самом деле, заладил одно и то же! Да, здесь, здесь… Здесь мы шли! Вот теперь нужно свернуть, кажется, налево, а потом направо. Прибавь шагу. Чего ты ноги-то волочишь!

— Прежде налево, Глаша, а потом направо. А то знаешь что? Пойдем ночевать в другую гостиницу? Паспорт ведь у меня в кармане. А завтра свою гостиницу разыщем.

— Иди, иди…

И Глафира Семеновна потянула мужа в другой переулок.

— Кажется, так идем. Теперь только бы посудный магазин на углу найти, где старуха в красном шерстяном чепце чулок вязала, — продолжала она.

— И решеточку с шишечкой.

— Опять? Ежели посудного магазина не найдем на углу, — то не здесь.

— Собачка еще такая с хвостиком закорючкой бегала, — вот что я помню, — сказал Николай Иванович.

— Так тебе собачка с хвостиком закорючкой и будет с утра и до ночи на одном месте бегать! Ведь скажет тоже. О, пьянство, пьянство! До чего оно человека доводит.

— Пить — умереть, и не пить — умереть, — отвечал Николай Иванович, — так уж лучше пить!

— Магазин! Посудный магазин! — радостно воскликнула Глафира Семеновна, когда они вышли на угол переулка. — Теперь налево, налево.

— А там решеточка с шишечкой. Постой, Глаша. Хочешь, я тебе вот этот большой бокал куплю? Сейчас мы скомандуем старухе, чтоб она нам пива…

— Иди, иди… Вон и красная железная перчатка висит. Слава тебе господи! Нашли. Сейчас будет и наша гостиница напротив…

Глафира Семеновна от радости даже перекрестилась.

— Нет, постой… — бормотал Николай Иванович. — Надо решеточку с шишечкой…

Но Глафира Семеновна уже не слушала и тащила мужа по направлению к красной железной перчатке, освещенной фонарем. Вот они около перчатки. Но, дивное дело, напротив перчатки подъезда с надписью «Hotel» нет. Глафира Семеновна протащила мужа два-три дома вправо от перчатки и два-три дома влево — подъезды имеются, но вывески гостиницы нет.

— Господи боже мой! Да куда же наша гостиница-то делась? Явственно помню, что против перчатки, а вывески нет, — говорила Глафира Семеновна.

— Решеточки с ши…

— Молчи! Надо в перчаточный магазин зайти и спросить, где тут гостиница. Ведь, уж наверное, перчаточник знает.

— Вот и отлично, Глаша. Зайдем. А я тебе пару перчаток куплю. Перчаточник этот давеча днем удивительно как мне понравился. У него лицо такое, знаешь, пьющее…

Супруги перешли улицу и вошли в перчаточный магазин. Перчаточник, как и утром, встретил их опять в одном жилете.

— Vous voulez des gants, madame? — спросил он.

— Вуй, вуй! Ну аштон де ган. Но дит же ву при — у э отель иси? Ну завон арете дан отель е ну завон ублие ле нумеро. А вывески нет. Нон екри сюр ля порт. Ну рюсс… Ну де Рюсси… — пояснила Глафира Семеновна. — Vous désirez les chambres garnies, madame?

— Вуй, вуй… Должно быть, ле шамбр гарни. Там эн вье мосье хозяин и ен вель мадам.

— Voila, madame. C’est la porte des chambres garnies, — указал перчаточник.

— А пуркуа не па зекри сюр ля порт?

— Ces chambres sont sans écritaux, madame. Voilà la porte.

— Здесь, здесь… Только без вывески. Подъезд напротив, — радостно проговорила Глафира Семеновна.

Выбрав себе перчатки, она повела мужа из магазина. Николай Иванович было обернулся к перчаточнику и воскликнул:

— Рюсс е Франсе… Бювон ле вен руж. Вив ля Франс! — Но Глафира Семеновна просто-напросто выпихала его за дверь. Через минуту они звонили у своего, запертого уже подъезда. Им отворил сам старик хозяин. В глубине подъезда стояла старушка хозяйка.

Без ужина

Забравшись к себе в пятый этаж, а по-парижски — только в troisième, супруги задумали напиться чаю с бутербродами. То есть задумала, собственно, одна Глафира Семеновна, ибо Николай Иванович был совсем пьян и, сняв с себя пиджак и жилет, пробовал подражать танцовщице из египетского театра, изображая знаменитый danse de ventre, но ничего, разумеется, не выходило, кроме того, что его качало из стороны в сторону. Ноги окончательно отказались ему служить, и он проговорил:

— Мудреная это штука — танцы животом, особливо при моей телесности.

— Кончишь ты ломаться сегодня или не кончишь! — крикнула Глафира Семеновна.

— Да за неволю кончу, коли ничего не выходит. Нет, должно быть, только те египетские мумии и могут этот танец танцевать.

— Клоун, совсем клоун! И что это у тебя за манера — дурака из себя ломать, как только выпьешь! — воскликнула Глафира Семеновна и стала звонить слугу в электрический колокольчик.

Позвонила она раз, позвонила два, три раза, но всетаки никто не показывался в дверях.

— Спят там все, что ли? — проговорила она. — Но ведь всего еще только одиннадцать часов.

Она позвонила в четвертый раз. В коридоре послышались шаги и ворчанье, потом стук в дверь, и в комнату заглянул старик хозяин. Он был в белом спальном колпаке, в войлочных туфлях, в ночной сорочке и без жилета.

— Qu’est-ce qu’il у a? Qu’est-ce qu’il у a? Qu’avez vous donc? — удивленно спрашивал он.

— Ну вулон буар дю тэ… Апорте ля машин дю тэ, ле тас е ля тэйер. Э анкор ле бутерброд, — отнеслась к нему Глафира Семеновна.

— Comment, madame? Vous voulez prendre du thé? Mais la cuisine est fermée dеja. Tout le monde est couché… Il est onze heures et quart.

— Здравствуйте… В одиннадцать часов вечера уж и чаю напиться нельзя. Кухня заперта, все спят… вот какие парижские порядки, — взглянула Глафира Семеновна на мужа. — А я пить до страсти хочу.

— Что ж, Глаша, тогда мы бутылочку красненького с водицей выпьем, — отвечал тот.

— Чтоб я тебе еще дома позволила пьянствовать? Ни за что на свете! Лучше уж вон холодной воды из графина напьюсь.

— Да какое же тут пьянство, ежели красненькое вино с водицей!..

— Молчи.

Старик хозяин, видя такие переговоры насчет чаю и замечая неудовольствие на лице постояльцев, вообразил, что Глафира Семеновна, может быть, больна и хочет лечиться чаем, как вообще им только лечатся французы, — и спросил:

— Etes-vous malade, madame? Alors…

— Как малад? Коман малад? Здорова, даже очень здорова. Я есть хочу. Же ве буер е манже. Нельзя дю тэ, так апорте муа дю пян, дю бер е де вьянд фруа. Же деманд фруа. Ля кюизинь е ферме, так апорте муа фруа. Ля вьянд фруа…

— C’est impossible, madame. À présent nous n’avons point de viande…

— Как? И де вьянде фруа нет? Какой же после этого у вас отель пур вояжер, ежели даже холодного мяса нет! Ну, ля вьянд нельзя, так фромаж. Фромаж и пян блан.

— Seulement jusqu’a neuf heures, madame, mais а présent il est plus de onze heures, madame, — развел руками старик хозяин.

— Только до девяти часов, видите ли, можно чтонибудь съестное получить, — опять взглянула Глафира Семеновна на мужа. — Ну, гостиница!

— Просто шамбр-гарни здесь, — отвечал Николай Иванович и прибавил: — Спроси бутылочку красного-то вина. Красное вино, наверное, уж есть. Ежели и кухня заперта, так ведь его ни варить, ни жарить.

— Понимаешь ты, я уже спрашивала холодного мяса и сыру, — и то нет.

— А красное вино, наверное, есть. Французы его походя трескают. Вен руж, мосье… Апорте вен руж, можно? — обратился Николай Иванович к хозяину.

Тот пожал плечами и отвечал:

— Qui, monsieur. Je vous procurerai…

— Видишь, видишь! Красное вино есть же!

— Но ведь это только пойло. А я есть хочу. Понимаешь ты — есть! — раздраженно воскликнула Глафира Семеновна.

— Ну, так булки спроси, ежели ничего нет. Красное вино с булочкой отлично.

— Же ве манже, мосье, — опять обратилась к хозяину Глафира Семеновна. — Ну, ле вен руж. Бьен. И апорте муа хоть дю пян блан. Же ве супе.

— Oh, que c’est dommage, que nous n’avons rien pour vous donner a manger, madame, — отвечал хозяин, покачав головой. — Mais du vin et du pain je vous apporterai tout de suite. Une bouteille?[19] — осведомился он.

— Де… де… де! — закричал Николай Иванович, поняв, что спрашивает хозяин, и показал ему два пальца, прибавив: — Де бутель!

— Нон, нон. Эн… Селеман эн, — подхватила Глафира Семеновна и строго сказала мужу: — Не дам я тебе напиваться!

Хозяин недоумевал.

— Une bouteill ou deux? — спрашивал он.

— Эн, эн… — показала один палец Глафира Семеновна.

Хозяин удалился и через минут десять принес на подносе бутылку красного вина, два стакана, большой кусок хлеба, кусочек масла и полдюжины персиков, прибавив:

— Voilà, madame, c’est tout ce que nous avons a présent. Bonne nuit, madame[20], — раскланялся он и исчез.

Глафира Семеновна принялась намазывать маслом почерствелый уже с утра хлеб и с горестью воскликнула: — И это в Париже должна я так ужинать, в городе, который славится всякой едой, откуда к нам в Россию разные знаменитые повара едут. Ну, смотрите: черствый хлеб, какое-то горькое масло, помятые персики.

— Должно быть, здесь, в Париже, не ужинают, что ли, — ответил Николай Иванович. — Ведь и у нас есть такие города. Про калужан вон говорят, что калужане тоже не ужинают, а поедят, да так и спят.

— Глупые и пьяные остроты. Молчи!

— Да что ты сердишься-то, Глаша! Красненькое винцо есть, хлеб есть — ну и слава богу.

— Это тебе, пьянице, лестно красное вино, а я чаю хочу. Нет, при таких парижских порядках завтра надо непременно спиртовую лампу себе купить, спирту и жестяной чайник. Скипятил на лампе воду, заварил чай — и чудесно. Да не забыть бы завтра булок и закусок на ночь купить.

— Как же ты будешь завтра покупать закуски, ежели ты даже не знаешь, как закуски по-французски называются? Ведь уж давеча в ресторане встала в тупик.

— В словаре справлюсь.

Поужинав хлебом с маслом и персиками, Глафира Семеновна запила все это красным вином с водой и легла спать. Николай Иванович допил остатки красного вина и тоже начал укладываться.

Комбьян стоит манже до отвалу

Ночь в гостинице была проведена Николаем Ивановичем и Глафирой Семеновной без приключений. Утром вышел маленький инцидент с чаем. Самовара в гости нице не оказалось, хотя о существовании «машин де тэ рюсс», как называла его Глафира Семеновна по-французски, и знали. Напиться чаю супругам, однако, хотелось. Они потребовали чайник. Коридорный слуга, явившийся и сегодня на зов, как и вчера, в рваном замасленном пиджаке, стоптанных туфлях и в четырехугольном колпаке, сделанном из толстой писчей бумаги, принес вместо чайника жестяной кофейник. Обругав его по-русски дураком, Глафира Семеновна положила в жестяной кофейник своего чаю и просила налить кипятком, называя кипяток «ло шод». Слуга налил кофейник теплой водой. Явился чай совсем ненастоявшийся, который совсем и пить было нельзя. Даже чайные листочки не распустились. Слуга на этот раз был обозван по-русски, кроме дурака, и дубиной. Глафира Семеновна вылила при его глазах чай из кофейника в умывальник и, засыпав вновь сухого чаю, заглянула в лексикон и сказала слуге:

— А презан иль фо бульир, кюир… Заварить. Ло бульи… Неужто ву не компрене па?

— Bouillir? Ah, oui, madame, — отвечал слуга, глупо улыбаясь, удалился в кухню, долго пропадал и явился наконец с кипяченым чаем. Чай пахнул вениками, был горек, черен, как вакса, и его пить было невозможно.

— Ах, эфиопы, эфиопы! А еще высшей цивилизацией называются. У нас в самой глухой олонецкой деревушке знают, как чай заваривается, а здесь в столичном городе не знают! — воскликнул Николай Иванович и прибавил, обращаясь к жене: — Делать нечего. Придется их глупого кофеищу с молоком похлебать столовыми ложками из суповых чашек. Заказывай, Глаша, кофею.

— Кафе о ле… Апорте пур де кафе о ле… — отдала приказ Глафира Семеновна, выливая при слуге в умывальник и вторую порцию чая и возвращая кофейник.

Слуга улыбнулся, покачал головой, что-то пробормотал по-французски и ушел.

Явился кофе, молоко, белый хлеб, масло и суповые чашки со столовыми ложками вместо чайных.

— Непременно надо спиртовую лампу и жестяной чайник для варки воды и заваривания чаю завести. Помилуйте, это дикие какие-то! Простого чая заварить не умеют. То чуть тепленькой водицей зальют, то вскипятят словно суп какой! — возмущалась Глафира Семеновна и, напившись с мужем кофе, принялась одеваться, чтобы ехать на выставку.

На этот раз она уже не надела ни шелкового платья, как вчера, ни бархатного пальто, ни бриллиантов.

— Не стоит, не перед кем рядиться. Вчера на выставке, судя по нарядам, словно одни кухарки и горничные были, — говорила Глафира Семеновна. — Да что горничные? Наша Афимья вырядится в праздник да пойдет со двора, так куда наряднее вчерашних тряпичниц на выставке.

Облеклась она в простенькое серое шерстяное платье, в дорожный ватерпруф и в ту самую шляпку, в которой ехала в вагоне, и вышла с мужем на улицу.

На этот раз супруги уже не были плохи и спросили внизу у хозяина печатный адрес тех меблированных комнат, где они остановились.

— Теперь уж не будем блуждать ночью по улицам, отыскивая свою гостиницу, — бормотала Глафира Семеновна, радуясь своей запасливости. — В случае, если где в незнакомых улицах запутаемся, — сейчас извозчику карточку покажем: «Коше… вуаля куда… алле… вези»… — вот и вся недолга. А ты, милый мой, уж, пожалуйста, не напивайся сегодня. А то вчера дорвался до винища и давай лакать.

— Да меня, Глаша, и вчера бы не осатанило, ежели бы я плотно пообедал, — отвечал Николай Иванович. — А это я вчера с голоду. Ну, какой у нас был обед! Суп — ложкой ударь, пузырь не вскочит, порции рыбы — в зажигательное стекло рассматривать, а бифштекс — раз в рот положить. Поесть бы мне щец, да хороший кусок солонины с хреном, да поросенка с кашей, так я бы был ни в одном глазе.

— Ну, не скажи! Ты ведь целый графин коньяку в театре выхлебал. С этого и после какого угодно сытного обеда всякий осатанеет.

— Все-таки мы уж сегодня где-нибудь в другом ресторане пообедаем, а не во вчерашнем. Ну, заплатим восемь четвертаков с носу без вина, десять четвертаков, только чтоб было пищи до отвалу. Узнаем, где самый лучший ресторан, войдем в него и так-таки гарсона и спросим: «Комбьян стоит манже до отвалу?» Как по-французски называется «до отвалу»?

— До отвалу? — задумалась Глафира Семеновна и отвечала: — Не знаю… Ты все про такие слова меня спрашиваешь, про которые нас не учили. Да и что ж тут! — прибавила она. — Мудрость-то невелика объяснить, чтобы поняли. Скажем, чтоб большой обед подали… «Гран дине»… Вот, мол, «жюск иси» — ну и покажу на горло. Чтоб, мол, быть сыту по горло.

— Так уж ты, пожалуйста, объясни гарсону, как только мы сядем обедать. «Гран дине»… Это отлично. А ежели уж придется опять не дине, а порциями брать, то мы будем всего по две порции на каждого требовать и много-много блюд назакажем. Вишь, здесь порции-то какие маленькие.

Через пять минут супруги наняли извозчика и ехали в экипаже на выставку.

— Как приедем на место — сейчас без дальних разговоров на Эйфелеву башню, — говорил Николай Иванович.

— Николя, я, право, боюсь… — отвечала Глафира Семеновна. — Смотри, сегодня какой ветер.

— Боишься, что нас сдунет? Душечка, при нашей телесности-то? Да, наконец, ведь там, на башне, и загородки есть.

— Все-таки, Николя, лучше в другой раз. Ну дай ты мне немножко попривыкнуть к выставке. Вот что: мы сегодня только около башни походим, а завтра…

— Нет, нет… Сегодня: ты ведь дала мне слово.

— Слово я дала, но не на сегодня.

— Сегодня, сегодня. А то я назло тебе, ей-ей, в первом попавшемся ресторане лягушки наемся.

— Ну хорошо, хорошо, но только сегодня до первого этажа поднимемся, а не на вершину. Дай мне попривыкнуть-то.

— Сегодня поднимемся до первого этажа, завтра до второго. Да что ты торгуешься-то! Залезешь на первый этаж, а увидишь, что никакой опасности, так на второй этаж и сама запросишься. Ведь больше миллиона, я думаю, народу на башне перебывало, однако никого не сдувало, и ничего ни с кем не случилось. Как башня-то по-французски? — спросил Николай Иванович.

— Ах, боже мой! Про башню-то я и забыла в словаре посмотреть, как по-французски называется! — воскликнула Глафира Семеновна. — Давеча я много французских слов из словаря на бумажку выписала, а про башню из ума вон!

— Экая ты какая! Ведь башня-то самый первый предмет на выставке и есть.

Разговаривая таким манером, супруги доехали до выставки, купили у мальчишек с рук билеты, рассчитались с извозчиком и вошли в помещение выставки.

— Ну, Господи благослови! Сейчас полезем в поднебесье, — сказал Николай Иванович, взял жену под руку и направился прямо к Эйфелевой башне.

— Я, Николай Иваныч, так за тебя все время держаться и буду, когда мы наверх подниматься станем. Коли ежели что — так уж вместе… — говорила Глафира Семеновна.

— Да уж ладно, ладно. Держись сколько хочешь.

— Фу, как страшно! Уж и теперь руки и ноги дрожат.

— А ты твори молитву.

Супруги подошли ко входу в башню.

Видать ли с Эйфелевой башни Неву?

У кассы, где продают билеты для поднятия на Эйфелеву башню, — хвост. Пришлось становиться и ждать очереди.

— Вот живут-то! Куда ни сунься — везде очереди жди. Хвост, хвост и хвост… Весь Париж в хвостах, — роптал Николай Иванович. — На выставку входишь — хвост, на башню лезешь — хвост. Вчера даже обедать шли в хвосте.

— На башню лезть, так хвост-то даже и лучше. Всегда одуматься можно, пока тут стоишь, — отвечала Глафира Семеновна. — Уйдем, Николай Иваныч, отсюда… Ну, что нам такое башня! Да провались она совсем.

— Что ты! Что ты! Ни за что на свете! Продвигайся, продвигайся…

Билеты взяты. Публика стремится к подъемной машине. Здесь опять очередь.

— Тьфу ты, пропасть! Да тут, в Париже, и умирать придется, так и то в хвост становись! — плюнул Николай Иванович.

Глафира Семеновна держалась сзади за мужа и шептала:

— Голубчик Николай Иваныч, страшно! Я и теперь чувствую, как под ногами что-то шатается.

— Не взобравшись-то еще на башню?! Да что ты! Двигайся, двигайся…

Подъемной машины еще не было. Она была наверху. Но вот заскрипели блоки, завизжали колеса, катящиеся по рельсам, и громадная карета начала спускаться.

— Фу, прямо на нас! Даже дух замирает. А запрут в курятник да начнут поднимать, так еще хуже будет, — продолжала бормотать Глафира Семеновна, держась за пальто мужа.

— А ты зажмурься — вот и не будет страшно.

Три раза поднималась и опускалась карета, пока супругам пришла очередь занять в ней места. Наконец они вошли и поместились на деревянных скамейках, стоящих в ряд. Дверцы кареты задвинулись. Глафира Семеновна перекрестилась и слегка зажмурилась. Свисток, и карета, глухо постукивая колесами о рельсы, начала плавно подниматься наверх. Глафира Семеновна невольно взвизгнула и вцепилась в рукав мужа. Она действительно боялась, побледнела и слезливо моргала глазами. Николай Иванович как мог успокаивал ее и говорил:

— Эка дура, эка дура! Ну с чего ты? Ведь и я с тобой… Полетим вниз, так уж вместе.

Сидевший рядом с ней длинноногий англичанин в клетчатом пальто, в неимоверно высокой шляпе и каких-то из желтой кожи лыжах вместо сапог тотчас полез в висевшую у него через плечо вместе с громадным биноклем кожаную сумку, вынул оттуда флакон со спиртом и, бормоча что-то по-английски, совал ей флакон в нос. Глафира Семеновна отшатнулась.

— Нюхай, нюхай… Чего ж ты? Видишь, тебе спирт дают… — сказал Николай Иванович жене. — Да скажи мерси.

— Не надо, не надо. Ничего мне не надо. Сами на испуг повели, а потом лечить хотите.

— Да нюхай же, говорят тебе. Ведь это хорошо. Нюхни, а то невежливо будет.

— Не стану я нюхать. Почем я знаю: может быть, это какие-нибудь усыпительные капли.

— Эх, какая! Ну, тогда я понюхаю, а то, ей-ей, невежливо. Бите, мусье, — обратился Николай Иванович к англичанину, взял в руку флакон, понюхал и с словом «мерси» возвратил.

Англичанин пробормотал ему что-то в ответ по-английски и тоже понюхал из флакона. Николай Иванович ничего не понял из сказанного англичанином, но все-таки и в свою очередь счел за нужное ответить:

— Дамский пол, так уж понятное дело, что робеют. Бабья нация — вот и все тут.

Англичанин указал на барометр, висевший на стене кареты, и опять что-то пробормотал по-английски.

— Да, да… жарконько. Опять же и изнутри подогревает, потому волнение. В туннель по железной дороге въезжаешь, так и то дух замирает, а тут, судите сами, на эдакую вышь.

В таком духе, решительно не понимая друг друга, они обменялись еще несколькими фразами. Наконец карета остановилась, и кондуктор открыл дверцу.

— Ну, вот и отлично… Ну, вот и приехали… Ну, вот и первый этаж. Чего тут бояться? — старался ободрить Николай Иванович жену, выводя ее из кареты.

— Господи! Пронеси только благополучно! Угодники Божии, спасите… — шептала та. — Ведь какой грех-то делаем, взобравшись сюда. За вавилонское столпотворение как досталось людям! Тоже ведь башня была.

— Вавилонская башня была выше.

— А ты видел? Видел ее?

— Не видал, да ведь прямо сказано, что хотели до небес…

— А не видал, так молчи!

— Я и замолчу, а только ты-то успокойся, Христа ради. Посмотри: ведь никто не робеет. Женщин много, и ни одна не робеет. Вон католический поп ходит как ни в чем не бывало. Батюшки! Да здесь целый город! Вон ресторан, а вот и еще…

— Тебе только рестораны и замечать. На что другое тебя не хватит, а на это ты мастер.

— Да ведь не выколоть же, душечка, себе глаза. Фу, сколько народу! Даже и к решетке-то не пробраться, чтобы посмотреть вниз. Ну как эдакую уйму народа ветром сдунет? Такого и ветра-то не бывает. Протискивайся, протискивайся скорей за мной, — тянул Николай Иванович жену за руку, но та вдруг опять побледнела и остановилась.

— Шатается… Чувствую, что шатается, — прошептала она.

— Да полно… Это тебе только так кажется. Ну, двигай ножками, двигай. Чего присела, как наседка! Все веселы, никто не робеет, а ты…

— У тех своя душа, а у меня своя…

Кое-как наши герои протискались к решетке…

— Фу, вышь какая! А только ведь еще на первом этаже, — воскликнул Николай Иванович. — Люди-то, люди-то, как букашки, внизу шевелятся. Дома-то, дома-то! Смотри-ка, какие дома-то! Как из карт. Батюшки! Вдальто как далеко видно. Сена-то — как ленточка, а пароходики на ней — как игрушечные. А вон вдали еще речка. Знаешь что, Глаша, я думаю, что ежели в подзорную трубу смотреть, то отсюда и наша Нева будет видна.

Глафира Семеновна молчала.

— А? Как ты думаешь? — допытывался Николай Иванович, взглянул на жену и сказал: — Да что ты совой-то глядишь! Будет тебе… Выпучила глаза и стоит. Ведь уж жива, здорова и благополучна. Наверное, отсюда в зрительную трубу Неву видеть можно, а из верхнего этажа поднатужиться, так и Лиговку увидишь. Где англичанин-то, что с нами сидел? Вот у него бы подзорной трубочкой позаимствоваться. Труба у него большая. Пойдем… Поищем англичанина… Да ты ступай ножками-то, смелее ступай. Ведь тут не каленая плита. Батюшки! Еще ресторан. Смотри-ка в окно-то: тут какие-то тирольки в зеленых платьях прислуживают. А на головах-то у них что — рога… Рога какие-то! Да взгляни же, Глаша.

— Зачем? Это тебе тирольки с рогами интересны, а мне они тьфу! — раздраженно отвечала Глафира Семеновна.

— Нет, я к тому, что ресторан-то уж очень любопытный, — указывал Николай Иванович на эльзас-лотарингскую пивную.

— Да уж не подговаривайся, не подговаривайся. Знаю я, чего ты хочешь.

— А что же? Это само собой. Забрались на такую высоту, так уж нельзя же не выпить. С какой стати тогда лезли? С какой стати за подъемную машину деньги платили? Чем же нам тогда похвастать в Петербурге, ежели на такой высоте не выпить? А тогда прямо будем говорить: в поднебесье пили. Ах да… Вон там, кстати, и открытые письма с Эйфелевой башни пишут. Здесь ведь почта-то… Только бы нам этих самых почтовых карточек купить… Да вон они продаются. Напирай, напирай на публику. Сейчас купим. Ты и маменьке своей отсюда писульку напишешь: дескать, любезная маменька, бонжур с Эйфелевой башни и же ву при вашего родительского благословения. А мон мари шлет вам поклон.

Супруги протискивались к столику, за которым пожилая женщина в черном платье продавала почтовые карты с изображением на них Эйфелевой башни.

— Катр… Катр штук… Или даже не катр, а сенк, — сказал Николай Иванович, выкидывая на стол пятифранковую монету.

— Je vous en prie, monsieur, — отсчитала продавщица карточки и сдала сдачу.

— Учтивый народ, вот за что люблю! Все «же ву при», все «мусье», — восторгался Николай Иванович. — Ну, Глаша, теперь в ресторан, где тирольки с рогами. Надо же ведь где-нибудь письма-то написать. Кстати, и тиролек этих самых посмотрим.

— Да уж идем. Счастлив твой бог, что у меня ноги с перепугу дрожат и я рада-радешенька, только бы мне присесть где, а то ни за что бы я не пошла ни в какой ресторан, — отвечала Глафира Семеновна.

Супруги направились в эльзас-лотарингскую пивную.

Письма на родину

Эльзас-лотарингская пивная, уставленная множеством маленьких столиков, была переполнена публикой. За столиками пили пиво и писали открытые письма знакомым. Между столиками шныряли прислуживавшие в пивной женщины в шерстяных зеленых юбках, белых кисейных лифах с широкими рукавами-буфами и с переплетом из черных лент на груди и на спине. Головной убор женщин состоял из широких черных лент, прикрепленных на макушке громадным бантом, концы которого поднимались кверху, как рога. Женщины разносили пиво и чернильницы с перьями для писания писем, но большинству посетителей чернильниц не хватало, и приходилось писать карандашом. За одним из столов Николай Иванович заметил англичанина, подавшего Глафире Семеновне в карете подъемной машины флакон со спиртом. Перед англичанином лежала целая стопа карточек для открытых писем, штук сто. Сам он сидел перед одной из карточек задумавшись, очевидно соображая, что бы ему написать на ней, и почесывал концом ручки пера у себя в волосах. Николай Иванович и Глафира Семеновна поместились за столиком невдалеке от него.

— Де бьер… — скомандовал Николай Иванович подошедшей к столу женщине. — Де, — прибавил он, показал ей два пальца, улыбнулся и проговорил: — Ах ты, рогатая, рогатая! Признавайся: многих ли сегодня забодала? Глаша! Переведи по-французски.

— Да ты в уме? — вскинулась на него супруга. — Он будет при мне с паршивой девчонкой любезничать, а я ему переводи!

— Какая же она паршивая девчонка! Она прислужающая гарсонша, — отвечал Николай Иванович.

— Ну, довольно. Алле, мадам, и апорте де бьер.

— Deux boks? — переспросила прислуга.

— Бьер, бьер, и больше нам ничего не надо, — отвечала Глафира Семеновна, думая, что под словом «bok» нужно понимать не пиво, а еще какое-нибудь угощение. — Какой-то бок предлагает! — заметила она мужу.

— Да, может, бок-то значит чернильница.

— Чернильница — анкриер. Это-то я знаю. Учиться в пансионе да не знать, как чернильница по-французски!

— Так спроси чернильницу-то. Ведь будем письма писать. Эй, гарсонша! — крикнул вслед прислуге Николай Иванович, но та не вернулась на зов. Через минуту она явилась с двумя стаканами пива и поставила на стол.

— Лянкриер… Апорт лянкриер… — обратилась к ней Глафира Семеновна.

— A présent nous n’en avons point, madame, — развела та руками. — Si vous voulez un crayon? — предложила она и вынула из кармана карандаш.

— Да можно ли карандашом-то писать письма? — усомнился Николай Иванович, вертя в руках карандаш.

— Ecrivez seulement, monsieur, écrivez, — ободряла прислуга, поняв его вопрос по недоумению на лице, и прибавила: — Tout le monde écrit avec le crayon.

— Пиши карандашом. Что за важность! Все пишут, — сказала Глафира Семеновна.

— Нет, я к тому, что я хотел также написать и его превосходительству Алексею Петровичу, с которым состою членом в приюте; так по чину ли ему будет карандашом-то? Как бы не обиделся?

— Из поднебесья-то письма посылаешь, да чтобы стали обижаться! Слава богу, что здесь, на Эйфелевой башне, хоть карандаш-то нашелся. Пиши, пиши!

Николай Иванович взял в руку карандаш и написал:

«Ваше превосходительство Алексей Петрович! Находясь на Эйфелевой башне, с глубоким чувством вспомнил об вас и повергаю к стопам вашего превосходительства мой низкий поклон, как славянин славянину, и пью за ваше здоровье в тирольском ресторане…»

Написав первое письмо, он тотчас прочел его жене и спросил:

— Ну что, хорошо?

— К чему ты тут славянство-то приплел? — спросила Глафира Семеновна.

— А это он любит. Пущай. Ну, теперь Михаилу Федорычу Трынкину… То-то жена его расцарапается от зависти, прочитав это письмо! Ведь она раззвонила всем знакомым, что едет с мужем за границу, а муж-то, кажется, перед кредиторами кафтан выворачивать вздумал.

Было написано и второе письмо. Оно гласило:

«Милостивый государь Михаил Федорыч! Вознесшись на самую вершину Эйфелевой башни с супругой и находясь в поднебесье, куда даже птицы не залетают, я и жена шлем вам поклон с этой необъятной высоты, а также и супруге вашей, Ольге Тарасьевне. Там, где мы сидим, летают облака и натыкаются на башню. Вся Европа как на ладони. Сейчас мы видели даже Америку в бинокль. Страшно, но очень чудесно. Сначала оробели, но теперь ничего, и пьем пиво. Поклон соседям по Апраксину рынку. Будьте здоровы».

Прочтено жене и второе письмо.

— Какие такие облака на башню натыкаются? Что ты врешь?! — удивленно спросила та.

— Пущай. Ну что за важность! Главное мне, чтоб Ольгу-то Тарасьевну раздразнить. Да давеча и на самом деле одно облако…

— Ничего я не видала. И наконец, про Америку…

— Да брось. Ну, теперь кому?.. Теперь напишу Скалкину, — сказал Николай Иванович и стал писать. В письме стояло:

«Из дальних французских стран, среди бушующей бури на Эйфелевой башне, посылаю тебе, Иван Лукьяныч, свой поклон. Насилу поднялись. Ветром так качало, что просто ужасти. Ежели тебе на пароходе было страшно, когда вас качало ветром во время поездки на Валаам, то тут во сто раз страшнее. Жена упала даже в обморок, но ее спас спиртом один англичанин. А я ни в одном глазе… Эйфелева башня в десять раз выше петербургской думской каланчи, а наверху флаг. Мы сидим около этого флага и пьем шампанское, которое здесь дешевле пареной репы».

— Для чего же ты врешь-то все? — заметила мужу Глафира Семеновна, когда письмо было прочитано.

— Душечка, да нешто он может узнать, что я вру? Пущай… Так лучше… Зависти будет больше. Ведь и Скалкин бахвалил, что поедет за границу на выставку, однако вот не попал, — отвечал Николай Иванович. — Кому бы еще написать? — задумался он.

— Да брось ты писать. Давай я только маменьке напишу, — сказала Глафира Семеновна, придвинув к себе карточку, и принялась писать, говоря вслух:

«Любезная мамаша, здравствуйте. Вчера мы благополучно приехали в город Париж, а сегодня в воздушной карете поднялись на Эйфелеву башню…»

— А сама зачем врешь? — попрекнул жену Николай Иванович. — Даже маменьке родной врешь. Какая такая воздушная… карета?

— А клетка-то, в которой мы поднимались? Ведь она воздушная… ведь мы по воздуху…

— Врешь!.. По рельсам катились.

— Но все-таки ведь наверх, на воздух взбирались, а не на гладком месте.

— Пиши уж, пиши… Бог с тобой!

— Пожалуй, я слово «воздушной» зачеркну…

— Да ничего, ничего. Напиши только, что птицы так и гнались за нами.

— Зачем же я буду писать, чего не было?

— Ну, тогда я напишу Терентьевым, что тебя на высоте большой орел клюнул и чуть шляпку с тебя не сорвал, но я его убил зонтиком.

— Нет, нет… маменька испугается. Она и так плакала, когда мы уезжали, и беспокоилась обо мне. Надо ее успокоить.

«Обнимаю вас и целую с высоты Эйфелевой башни ваши ручки и прошу родительского благословения, навеки нерушимого. Погода отличная, и тут совсем не страшно. Николай Иваныч также целует вас». Вот и все…

— Непременно напишу Терентьевым, что орел хотел шляпку с тебя сорвать, но я убил его зонтиком, — стоял на своем Николай Иванович и, допив пиво, крикнул прислуживавшей женщине, показывая на пустой стакан: — Гарсон! Мамзель! Анкор!

Орел и шляпка

Удалясь из пивной, супруги опустили написанные в Россию открытые письма в почтовый ящик, находившийся тут же, в первом этаже Эйфелевой башни, и Николай Иванович сказал жене:

— Ну, теперь во второй этаж башни. Собирайся, Глафира Семеновна. Вон билетная касса.

Опять покупка билетов на подъемную машину. Опять хвост. Наконец добрались до кареты подъемной машины. На этот раз карета была меньше. Глафира Семеновна уж без робости вошла в нее. Свисток, и подъемная машина начала поднимать карету. Опять свисток, и карета остановилась. Супруги вышли из нее. Глафира Семеновна взглянула направо и налево — перед глазами только железные переплеты башни, окрашенные в рыжеватый красный цвет, а дальше — воздух и ничего больше. Глафире Семеновне вдруг сделалось жутко. Она расставила ноги и остановилась, схватив мужа за рукав.

— Николай Иваныч, страшно. Ей-ей, я чувствую, как башня шатается, — проговорила она.

— Да нет же, нет… Это одно головное воображение. Ну, пойдем к перилам и посмотрим вниз.

— Нет, нет… ни за что на свете! Перила обломятся, да еще полетишь, чего доброго… Да и что тут смотреть… Взобрались — с нас и довольно. Теперь и спустимся вниз…

— Как вниз? Еще два этажа.

— Ни за какие коврижки я больше подниматься не стану.

— Глаша, да как же это? Добраться до второго этажа — и вдруг…

— Слишком достаточно. Ведь что на втором, то и на третьем этаже, то и на четвертом, только разве что немножко повыше. И тут вокруг небеса — и ничего больше, и там вокруг небеса — и ничего больше.

— Да, может быть, там облака…

— Ты ведь облака видел на первом этаже и даже писал об них знакомым, так чего ж тебе? У тебя уже на первом этаже облака о башню задевали.

— Да ведь это я так только. Ну как же не взобраться на самую вершину! Вдруг кто-нибудь спросит…

— Рассказывай, что взбирался на самую вершину. Да ты уж и рассказал в письме к Скалкиным, что мы сидим на самой вершине около флага и пьем шампанское. Ну, смотри здесь, во втором этаже, все, что тебе надо, и давай спускаться вниз.

Они подходили к столику, где продавались медали с изображением башни.

— Давай хоть пару медалей купим. Все-таки на манер башенных паспортов будет, что, дескать, были на башне, — сказал Николай Иванович и купил две медали.

У другого столика купили они также пару моделей Эйфелевой башни, зашли и на площадку, где стоявший около телескопа француз в кепи зазывал публику посмотреть на небо, выкрикивая название планет и созвездий, которые можно видеть в телескоп. Уплатив полфранка, Николай Иванович взглянул в трубу и воскликнул:

— Глаша! Да тут среди белого дня звезды видно, — вот мы на какой высоте. Ах, непременно нужно будет про это написать кому-нибудь в Петербург.

Заглянула в телескоп и Глафира Семеновна и пробормотала:

— Ничего особенного. Звезды как звезды.

— Да ведь днем, понимаешь ли ты, днем!

— Стекло так устроено — вот и все.

— Воображаю я, что на четвертом этаже! Оттуда в такую трубку, наверное, Лиговку увидать можно и наш дом около Глазова моста. А ну-ка, мусье, наставь на Петербург. Глаша, скажи ему, чтоб он на Петербург трубку наставил.

— Вуар Петербург он пе? — спросила француза Глафира Семеновна.

Тот отрицательно покачал головой и проговорил:

— Oh, non, madame, c’est une autre chose.

— Нельзя. Говорит, что нельзя… — ответила Глафира Семеновна.

— Врет. Де франк, мусье. Наставь… — протянул Николай Иванович французу деньги.

Француз не брал денег.

— Ну, труа франк. Не хочешь и труа франк? Тогда зажрался, значит.

— Давай скорей вниз спускаться, Николай Иваныч, — сказала Глафира Семеновна мужу. — Спустимся вниз и будем искать какой-нибудь ресторан, чтобы позавтракать. Я страшно есть хочу. Пиво-то пили, а есть-то ничего не ели.

— Да неужто, Глаша, мы не поднимемся на вершину?

— Нет, нет!

Шаг за шагом добрались супруги среди толпы до спускной машины, которая уже сразу спускала из второго этажа вниз, и встали в хвост, дабы ждать своей очереди. Здесь Николай Иванович опять увидал столик с продающимися почтовыми карточками, не утерпел, купил еще одну карточку и тотчас же написал в Петербург самое хвастливое письмо одному из своих знакомых — Терентьеву. Он писал:

«Сидя на вершине Эйфелевой башни, пьем за ваше здоровье. Вокруг нас летают орлы и дикие коршуны и стараются заклевать нас. Ветер ревет и качает башню из стороны в сторону. Сейчас один орел вцепился в шляпку Глафиры Семеновны и хотел сорвать, но я убил его зонтиком. Находимся на такой ужасной высоте, что даже днем звезды на небе видны, хотя теперь солнце. Каждая маленькая звезда кажется здесь аршина в три величины, а луна так больше Гостиного двора, и на ней видны люди и разные звери. Спускаемся вниз, потому что уж больше невтерпеж сидеть. Прощайте. Будьте здоровы».

Письмо это Николай Иванович не прочел жене и сразу опустил его в почтовый ящик.

Через четверть часа супруги сидели в карете спускной машины и катились по отвесным рельсам вниз.

— Вот спускаться так совсем нестрашно, — говорила Глафира Семеновна. — Точь-в-точь с ледяных гор на Крестовском катишься.

— Ах, Глаша, Глаша! Какого мы дурака сваляли, что на вершину башни не поднялись! — вздыхал Николай Иванович.

— Ничего не значит. Дома, в Петербурге, всем будем рассказывать, что около самого флага сидели, — отвечала супруга.

Телячья голова из черепахи

Позавтракать супругам удалось на этот раз довольно плотно. Они нашли на выставке ресторан, где на зеркальных стеклах было написано золотыми буквами: «Déjeuner 4 frc».

Глафира Семеновна прочитала надпись и тотчас же сообщила мужу:

— Вот завтрак за четыре франка.

— Четыре четвертака по тридцать восемь копеек… Ведь это, матушка, по курсу-то рубль и пятьдесят две… — рассчитывал Николай Иванович и прибавил: — Ну да зайдем.

Они зашли. Поданы были: редиска с маслом, рыба под белым соусом, телячья голова с черносливом, зеленый горошек, пулярка с салатом ромен, виноград с грушами, сыр и кофе. Ко всему этому было прибавлено два маленьких графинчика красного вина. Над рыбой Глафира Семеновна несколько призадумалась: есть ли ее или нет… «А вдруг вместо рыбы-то лягушка?» — мелькнуло у нее в голове. Она расковыряла рыбу вилкой, осмотрела ее со всех сторон и, после тщательного исследования, не найдя ножек, стала кушать. Такой же осмотр был произведен и над телячьей головой.

— Я знаю, что это телячья голова, потому в карте написано «тет де во», но ведь вместо головы-то можно бог знает что подсунуть, — говорила Глафира Семеновна мужу.

— Очень просто, — отвечал Николай Иванович. — Был у нас раз обед парадный в Петербурге. Славянских братьев как-то мы кормили во французском ресторане. Подали суп. Вижу, в супе плавает кусочек студня из телячьей головы, — я и съел. Ничего, вкусно, только перчило очень. А рядом со мной сидел Иван Иваныч Анчевский. На еду он первая пройдоха. Только для того и по Европе ездил, чтобы разные разности жрать. Крокодилов маринованных едал, не только что лягушек; суп из змеиных яиц трескал.

— Не говори, не говори! — замахала Глафира Семеновна и сморщилась.

— Да ведь от слова ничего не сделается. Ну, так вот Иван Иваныч увидал, что я кусок из супа съел, да и говорит: «Понравилась ли вам черепаха? Не правда ли, какая прелесть!» Я так и рот разинул. Слюна начала у меня бить. Замутило. Однако удержался. Надо цивилизацию поддержать. «Ничего, — говорю, — аппетитно». А какое аппетитно! У самого даже глаза начало косить…

— В таком разе лучше не есть голову, — отвечала Глафира Семеновна и отодвинула от себя тарелку.

Николай Иванович ел и говорил:

— Голова, положительно телячья голова. Вот у меня даже кусок уха попался.

— Да ведь ухо-то и у черепахи есть.

— Нет, нет. Черепаха без ушей. У нас в рыночном трактире стеклянный садок для рыбы есть, и горка из камней посредине, а на горке черепаха в камнях живет, так та совсем без ушей, — рассказывал жене Николай Иванович и прибавил: — Этот Иван Иваныч Анчевский, Глаша, удивительный человек. Он из моряков, в кругосветном плавании был и чего-чего только не ел! Тюленью печенку ел, китовые мозги, слоновую ногу.

— Брось, тебе говорят. Противно.

Горошек и пулярку с салатом Глафира Семеновна уже ела без исследования.

Когда завтрак был кончен, Николай Иванович сказал, рассчитываясь:

— Дорого взяли, да зато уж хоть по-московски сытно накормили, — и за то спасибо.

Они вышли из ресторана. Мимо них шли катальщики кресел в серых нанковых блузах и в синих кепи с красным кантом, везя перед собой кресла.

— Не хочешь ли на французе покататься? — предложил жене Николай Иванович, кивая на кресло.

— Действительно, было бы хорошо, потому я страсть как устала, но уж очень стыдно, — отвечала Глафира Семеновна. — Вдруг человек на человеке…

— Ты дама, а не человек. Мужчине это точно что стыдно. Эй, лом! — крикнул Николай Иванович катальщику. — Или как тебя? Гарсон! Нет, не гарсон. Как катальщик-то, Глаша, по-французски?

— Да разве можно все французские слова знать?! Ведь я не француженка. Помани его — он и остановится.

— Эй, эй! Лошадь на двух ногах! Шевалье! — махал зонтиком Николай Иванович.

Катальщик направил к нему свое кресло.

— На шеваль-то откликнулся. Верно, их здесь шевалью зовут, — улыбнулся Николай Иванович и, указав на Глафиру Семеновну, прибавил: — Пур ля дам. Комбьян?

— Oh, monsieur, jai sais, que madame sera aimable, — отвечал катальщик.

— Сколько? Глаша! Сколько он сказал?

— Да он ничего не сказал.

— Не торговавшись все-таки нельзя. Бог знает сколько слупит. Ну, на эн франк мадам покататься? Согласен? Эн франк… — показывал Николай Иванович катальщику один палец.

— Oui, oui monsieur… je comprends… Prenez place, madame, s’il vous plait.

Глафира Семеновна села в катальное кресло. Катальщик встал сзади кресла и спрашивал, куда ехать.

— Куда, Николай Иванович? — обратилась она к мужу.

— Почем же я-то знаю! Куда глаза глядят, туда пускай и едет.

— Прямо, прямо. Ту друа… — скомандовала Глафира Семеновна.

Катальщик покатил кресло. Николай Иванович шел рядом и говорил жене:

— Приедешь в Петербург, так по крайности будет чем похвастать: на французе ездила. Вот ты этим французом-то своей тетке Парасковье Кузьминишне нос и утри. Она тебе рассказывала, что когда в Иерусалим Богу молиться ездила, так ехала на ослах, и на козлах, и на верблюдах. Вот ты ей, вернувшись, и подпусти штучку: «Вы, мол, тетенька, и на козлах, и на ослах, и на верблюдах в чужих краях ездили, а я на французе». Это по-нашему — рубль помирить и пять рублей в гору.

— Да куда же, Николай Иваныч, ехать-то? — спрашивала мужа Глафира Семеновна.

— Спроси у катальщика, что здесь есть особенно замечательного.

Глафира Семеновна подумала, сложила в голове французскую фразу и спросила своего катальщика:

— Экуте… Кескилья иси ремаркабль? Монтре ну, же ву при…

— Oh, oui, madame. Les sauvages est-ce que vous avez vu?

— Что он говорит, Глаша?

— Диких людей предлагает посмотреть.

— Диких? Отлично. Пусть везет к диким. Вези, вези.

— Ну навон па вю ле соваж… Алле… Се бьен ле соваж.

— Oui, madame. Vous verrez quelque chose d’admirable… Ils mangent, ils dansent, ils chantent, ils travaillent, — говорил катальщик и покатил кресло по направлению к берегу Сены.

У русопятов

Не доезжая до берега Сены, катальщик вдруг воскликнул над креслом Глафиры Семеновны:

— L’isba russe! Madame, est-ce que vous avez vu l’isba russe?

— Батюшки! В самом деле, русская изба, — проговорила Глафира Семеновна. — Николай Иваныч, видишь русскую избу? Надо зайти.

— Еще бы… Здесь, наверное, и наши русопяты есть. Мусье, держи направо, к избе.

— А друа, друа… — командовала Глафира Семе новна.

Катальщик подкатил кресло к маленькому деревянному зданию с ажурными украшениями, изображающему из себя что-то вроде избы. Около здания была даже скворечница на шесте. Глафира Семеновна быстро соскочила с кресла и направилась в дверь. Проскользнул за ней и Николай Иванович. Тотчас против двери стоял прилавок, и за ним помещались две девушки в платьях, напоминающих сарафаны, с заплетенными косами, в повязках вроде кокошников, с пестрыми бусами на шеях. Девушки продавали точеные из дерева игрушки, изображающие лошадок, козлов, мужиков, медведей. На прилавке лежали также монастырские четки с крестиками, деревянные ложки с благословляющей рукой на конце черенка. За прилавком на полке виднелся тульский самовар, очень плохой ларец с фольговыми украшениями, обитый по краям жестью, и несколько красных лукошек новгородской работы. Над полкой было повешено полотенце с вышитыми красной бумагой петухами на концах, а в углу помещался образ темного письма с серебряным венчиком, вставленный в киоту.

— Ну вот, наконец-то и наши, православные! Сейчас потолкуем по-русски после долгого говенья, — заговорил Николай Иванович, подходя к одной из девушек в сарафанах. — Здорово, землячка. Питерская, что ли, или из Москвы? — спросил он.

Девушка посмотрела на него упорным взглядом, покачала головой и отвечала:

— Je ne comprends pas, monsieur…

— Как?! Русская девица и по-русски не говорит!

Девушка смотрела и улыбалась.

— Да неужто в самом деле не говорите или притворяетесь? Притворяетесь, притворяетесь, — продолжал Николай Иванович.

— Переодетая француженка — вот и все. Теперь я даже по физиономии вижу, что француженка, — сказала Глафира Семеновна.

— Ах, шут их возьми! Избу русскую выстроили, а не могли русских девок привезти! Да неужто же, мамзель, вы так-таки ни одного слова по-русски?

— На зюнь сель мо ля рюсс? — перевела девушке Глафира Семеновна.

— Samowar… Kabak… Kosuchka… Tchai… Vodka… Lublu stalovatza… — послышалось в ответ.

— Довольно, довольно… — замахал руками Николай Иванович.

— Achetez quelque chose, monsieur! Vous aurez le souvenir d’isba russe… — предлагала девушка игрушки.

— Брысь! И говорить с тобой не желаю после этого.

Николай Иванович подошел к другой девушке в сарафане.

— Тоже франсе? Или, может статься, на грех еще, немка? — задал он вопрос.

— Nous ne sommes des russes, monsieur. Nous sommes de Paris…

— Тьфу ты, пропасть!

— Voilà le russe… Voilà qui parle russe…[21] — указала девушка на токарный станок, за которым сидел молодой парень в красной кашемировой рубахе и лакированных сапогах с набором и что-то мастерил.

Парень улыбался. Николай Иванович подошел к нему.

— Русский, земляк?

— Точно так-с, — отвечал тот по-русски. — Из Сергиевского Посада, из-под Москвы.

— Руку! Глаша! Русский… Наш, русопят. Протягивай ему руку… Не слыхали ведь мы еще в Париже русского-то языка… И ругаться умеешь?

— Еще бы… — опять улыбнулся парень.

— Николай Иваныч… — остановила мужа Глафира Семеновна.

— Что Николай Иваныч? Ведь я не заставляю его ругаться, а только спрашиваю — умеет ли, потому, откровенно говоря, после этих девок, мне и насчет его-то сумнительно, чтоб он русский был.

— Русский, русский, господин.

— Отчего же вы русских-то баб или девок не захватили?

— Да ведь возня с ними. Тут в русском отделе была привезена одна — ну, сбежала.

— Куда? С кем?

— Да тоже с русским. Купец, говорят, какой-то. На Тирольские горы повез, что ли. Сам поехал печенку лечить, и она с ним. В начале лета это еще было.

— Нравится ли Париж-то?

— Пища плоха, господин. Щей нет, а супы ихние жидкие до смерти надоели. Водочки нет.

— Да, брат, насчет водки срам. Я сам затосковал. Вен руж пьешь, что ли?

— Потребляем малость. Ну, коньяк есть. А только это не та музыка.

— Пойдем, выпьем коньяку, земляк…

— Нет, нет… — запротестовала Глафира Семеновна. — Какая тут выпивка! Пойдем диких смотреть. Ведь мы на диких отправились смотреть.

— Да нельзя же, Глаша, с земляком не выпить! Ведь настоящий русский человек.

— В другой раз выпьешь. Ведь еще не завтра из Парижа уезжаем. Пойдем, Николай Иваныч.

— Да ведь мы только по одной собачке…

— Нет, нет… Прошлый раз уж мне надоело с тобой с пьяным-то возиться.

— Э-эх! — крякнул Николай Иванович. — Правду ты, земляк, говоришь, что с бабами здесь возня. Ну, до свидания. Мы еще зайдем.

— Счастливо оставаться, ваша милость.

Николай Иванович протянул руку парню и, переругиваясь с женой, вышел из избы. Катальщик повез Глафиру Семеновну дальше.

— Voyons, madame et monsieur… Je vons montrerai quelque chose, que vous ne verrez nulle-part… C’est le chemin de fer glissan… — сказал катальщик и минут через пять остановился около железнодорожных рельсов. — C’est ravissant… — расхваливал он. — Vous verrez tout de suite…

— Что он бормочет, Глаша? — спросил жену Николай Иванович.

— Железная дорога какая-то особенная.

— Sans locomotive, madame.

— Без локомотива, говорит.

В это время раздался звук парового рожка, и поезд, состоящий из нескольких маленьких открытых вагонов, действительно без локомотива, покатился по рельсам, из которых летели водяные брызги.

— Откуда же вода-то? — дивился Николай Иванович. — Батюшки! Да вагон-то без колес. Без колес и есть. На утюгах каких-то едут. Глаша! Смотри, на чугунных утюгах… Вот так штука!

— Чего ты кричишь-то… — остановила его Глафира Семеновна. — Поезд как поезд. И я не понимаю, что тут замечательного!..

— Как что замечательного?! Последнее приспособление. Ведь этот поезд-то, знаешь ли, для чего? Надо полагать, что для пьяных. Утюги… Поезд на утюгах как на полозьях идет. Тут сколько угодно пьяный вались из вагонов, ни за что под колеса не попадешь. Для несчастных случаев. Ведь утюг-то вплотную по рельсам двигается, и уж под него ни за что… Наверное, для пьяных… Спроси у катальщика-то по-французски — для пьяных это?

— Ну вот… Стану я про всякую глупость спрашивать! — отвечала Глафира Семеновна.

— Да как по-французски-то пьяные? Я сам бы спросил.

— Алле, катальщик… Алле… Се тассе… Апрезан ле соваж…

— Не знаешь, как по-французски пьяные, — оттого и не хочешь спросить. В пансионе училась, а не знаешь, как пьяные по-французски! Образованность тоже! — поддразнивал жену Николай Иванович.

Катальщик продолжал катить кресло с Глафирой Семеновной.

У дикарей

Запахло, по выражению Гейне, не имеющим ничего общего с одеколоном. Катальщик подкатил кресло к каменным мазанкам с плоскими крышами североафриканских народов, которых он и называл дикими (sauvages). Николай Иванович шел рядом с креслом Глафиры Семеновны. Виднелись каменные низенькие заборы, примыкающие к мазанкам и составляющие дворы. Мелькали смуглолицые мужчины из аравийских племен, прикрытые грязными белыми лохмотьями, босые, с голыми ногами до колен, в тюрбанах, но часто обнаженные сверху до пояса, чернобородые, черноглазые, с белыми широкими зубами. Некоторые из них торговали под плотными навесами, прикрепленными к заборам, засахаренными фруктами, нанизанными на соломинки, винными ягодами, миндалем, орехами и какими-то вышитыми цветными тряпками, выкрикивая на плохом французском языке: «Де конфитюр, мадам! А бон марше, а бон марше!» Выкрикивая название товаров, они переругивались на своем гортанном наречии друг с другом, скаля зубы и показывая кулаки, для привлечения покупателей звонко хлопали себя по бедрам, свистели и даже пели петухом.

— Les sauvages… — отрекомендовал катальщик.

— Дикие… — перевела Глафира Семеновна, вылезая из кресла. — Надо посмотреть. Пойдем, Николай Иваныч. Рассчитывайся с французом и пойдем.

Николай Иванович расплатился с катальщиком, и они отправились к самым мазанкам. Около мазанок было сыро, грязно, местами даже стояли лужи помоев, валялись объедки, ореховая скорлупа, кожура плодов, кости.

— Полубелого сорта эти дикие-то, а не настоящие, — сказал Николай Иванович. — Настоящий дикий человек — черный.

Маленький арабчонок, голоногий и только с головы до раздвоения туловища прикрытый белой рваной тряпицей, тотчас же схватил Глафиру Семеновну за полу ватерпруфа и заговорил что-то на гортанном наречии, таща к мазанке.

— Dix centimes, madame, dix centimes… — выдавалась в его речи французская фраза.

Николай Иванович крикнул ему «брысь» и замахнулся на него зонтиком, но он не отставал, скалил зубы и сверкал черными как уголь глазенками.

— Да куда ты меня тащишь-то? — улыбнулась Глафира Семеновна.

— Dix centimes, et vous verrez notre maison… — повторял арабчонок.

— Дом свой показать хочет. Не страшно, Николай Иваныч, к ним идти-то?

— Ничего, я думаю. В случае чего — вон городовой стоит.

Повинуясь арабчонку, они подошли к мазанке и вошли в переулок, еще больше грязный. Подведя к низенькой двери, ведущей в мазанку и завешенной грязным ковром, арабчонок вдруг остановился около нее и загородил вход.

— Dix centimes… — строго сказал он, протягивая руку.

— Дай ему, Николай Иваныч, медяшку. Десять сантимов просит. Там у тебя медяки в кармане есть… — сказала Глафира Семеновна мужу.

— На, возьми, черт с тобой…

Николай Иванович протянул арабчонку десятисантимную медную монету. Арабчонок приподнял ковер и пропустил в дверь Глафиру Семеновну, но перед Николаем Ивановичем тотчас же опять загородил вход.

— Dix centimes, monsieur… — заговорил он опять.

— Да ведь уж дал я тебе, чертенку.

— Dix centimes pour madame, dix centimes pour monsieur…

— Николай Иваныч, что же ты? Где ты? Я боюсь одна! — послышалось из мазанки.

— Сейчас, сейчас… Да пусти же, чертова кукла! — оттолкнул он арабчонка и ворвался в дверь за женой.

Арабчонок завизжал, вскочил в мазанку и повис на руке у Николая Ивановича, крича:

— Dix centimes, dix centimes…

— Вот неотвязчивый-то… Да погоди, дай посмотреть. Потом дам, может быть, и больше.

— Dix centimes, dix centimes… — не унимался арабчонок и даже впился Николаю Ивановичу в руку зубами.

— Кусаться? Ах ты, черт проклятый! На, подавись.

Получив еще монету, арабчонок успокоился, подбросил ее на руке и вместе с другой монетой тотчас опустил в мешок, сделанный из паголенки женского полосатого чулка и висящий на стене у входа. Мешок был уже наполовину набит медяками.

— Каково! Кусаться вздумал, постреленок… — сказал Николай Иванович жене.

— Да ведь с ними надо осторожно. Они дикие… — отвечала та. — А только к чему он нас притащил сюда? Здесь и смотреть-то нечего.

Смотреть было действительно нечего. Сидела на циновке грязная смуглая пожилая женщина в белом покрывале на голове, с голыми ногами, с голой отвисшей грудью и, прижав к груди голого ребенка, кормила его. Далее помещалась, поджав под себя ноги, перед ткацким станком молоденькая девушка в бусах на шее и ткала ковер. В углу храпел, лежа вниз лицом, на циновке араб, но от него виднелись только голые ноги с неимоверно грязными пятками. В мазанке царствовал полумрак, ибо маленькое грязное окошко освещало плохо, воздух был сперт, пахло детскими пеленками, пригорелым салом.

— Тьфу, мерзость! Пойдем назад… — проговорил жене Николай Иванович и вывел ее из мазанки в переулок.

Арабчонок опять вертелся около них.

— Dix centimes, monsieur… Dix centimes. Je vous montrerai quelque chose, — кричал он, протягивая руку.

— Как, и за выход платить надо? Ну, брат, уж это дудки! — возмутился Николай Иванович. — Городовой! Где городовой?

— Он еще показать что-то хочет. Пусть возьмет медячок. Ведь бедный… Нищий… — сказала Глафира Семеновна и, взяв у мужа монету, передала арабчонку.

Получив деньги, арабчонок в мгновение ока сбросил с себя тряпки, которыми был прикрыт с головы, очутился весь голый и стал кувыркаться на грязной земле. Глафира Семеновна плюнула и потащила мужа из переулка.

Голубой мерзавец

Супруги шли дальше. Арабы в белых одеждах попадались все чаще и чаще. Были и цветные балахоны. Мелькали голубые длинные рубахи на манер женских. Из верхних разрезов этих рубах выглядывали смуглые чернобородые лица в белых тюрбанах; внизу торчали грязные ступни голых ног; некоторые из арабов сидели около мазанок, поджав под себя ноги, и важно покуривали трубки в длинных чубуках; некоторые стояли около оседланных ослов, бормотали что-то на непонятном языке, сверкая черными как уголь глазами, и, указывая на ослов, хлопали по седлам, очевидно предлагая публике садиться. Один даже вдруг схватил Глафиру Семеновну за руку и потащил к ослу.

— Ай-ай! Николай Иваныч! Что это он такое делает?! — взвизгнула она, вырываясь от весело скалящего на нее зубы голубого балахона.

Николай Иванович замахнулся на него зонтиком.

— Я тебе покажу, черномазая образина, как дам за руки хватать! — возмущался он. — Где городовой? Мусье городовой! Иси… Вене зиси… — поманил он стоявшего на посту полицейского и, когда тот подошел, начал ему жаловаться: — Вот этот мерзавец… Как мерзавец, Глаша, по-французски?

— Да не надо, не надо… Ну что скандал начинать! Оставь…

— Нет, зачем же… Надо проучить. Пусть этого скота в часть под шары возьмут.

— Здесь и частей-то с шарами нет. Я ни одной каланчи не видала.

— Все равно, есть какая-нибудь кутузка. Вот этот голубой мерзавец, мусье городовой, схватил ма фам за мян и даже за грудь. Глаша! Переведи же ему…

— Не требуется. Пойдем. Ну что за радость публику собирать?! Смотри, народ останавливается.

— Пускай собирается. Не оставлю я так. Сэт мерзавец бле… Ах, какое несчастье, что я ни одного ругательного слова не знаю по-французски! — воскликнул Николай Иванович и все-таки продолжал, обращаясь к городовому: — Сет кошен бле хвате ма фам за мян и за это место. Вуаля — сет… — показал он на грудь. — Прене его в полис, прене… Се безобразие ведь…

— Николай Иваныч, я ухожу… Довольно.

— Погоди. Се ма фам и иль хвате. Нешто это можно?

Полицейский приблизился к Глафире Семеновне.

— Qu’est-ce qu’il a fait, madame? — спросил он.

— Рьян, — отвечала Глафира Семеновна и пошла по аллее.

Николаю Ивановичу ничего не оставалось, как тоже идти за супругой.

— Удивляюсь… — бормотал он. — Уметь говорить по-французски и не пожаловаться на мерзавца; значит, ты рада, что он тебя схватил, и только из притворства вскрикнула.

— Ну да, рада… Не желаю я делать скандала и обращать на себя внимание. Отбилась, и слава богу.

Николай Иванович мало-помалу утих, но, проходя с женой мимо арабов, держал уже наготове зонтик. Мазанки чередовались с двухэтажными домами с плоскими крышами. Виднелась какая-то башня. Начиналась Каирская улица, выстроенная на выставке. Попался второй балахонник с ослом, третий. Николай Иванович и Глафира Семеновна посторонились от них. Далее показался англичанин в клетчатом пальто с несколькими пелеринками и в белом картузе с козырьками на лбу и на затылке, едущий на осле. Балахонник бежал впереди осла, держа его за уздцы. За англичанином проскакала на таком же осле англичанка в синем платье и в шляпке с зеленым газовым вуалем.

— Да эти балахонники на манер извозчиков. Ослы-то у них для катанья отдаются, — сказала Глафира Семеновна. — Ну, так чего ж от извозчика и ждать! И у нас иногда извозчики за руки хватают народ.

— Фу-ты, пропасть! Извозчик и есть. А я думал, что какая-нибудь арабская конница, на манер наших гусар или улан. Смотри-ка, Глаша, и многие ездят на ослах-то. Даже и дамы. Вон какая-то толстенькая барынька с большим животом едет. Смотри-ка, смотри-ка… Да тут и верблюды есть. Вон верблюд лежит. Стало быть, и на верблюдах можно покататься.

— Ну вот. То все ругал балахонников, а теперь уж кататься!

— Нет, я к слову только. А впрочем, ежели бы ты поехала, то и я бы вместе с тобой покатался на осле.

— Выдумай еще что-нибудь!

— Да отчего же? Люди катаются же. Были на выставке, так уж надо все переиспытать. На человеке сейчас ездила, а теперь на осле.

— Не говори глупостей.

— Какие же тут глупости! На верблюде я ехать не предлагаю, на верблюде страшно, потому зверь большой, а осел — маленький зверь.

Налево, на одноэтажном доме с плоской крышей, высилась надпись, гласящая по-французски, что это кафе-ресторан. На крыше дома виднелись мужчины и дамы, сидевшие за столиками и что-то пившие. Около столиков бродили арабы в белых чалмах, белых шальварах и красных куртках.

— Смотри-ка, куда публика-то забралась! На крыше сидит, — указал Глафире Семеновне Николай Иванович. — Это арабский ресторан. Зайдем выпить кофейку?

— Напиться хочешь? Опять с коньяком? Понимаю.

— Ну вот… В арабском-то кафе-ресторане! Да тут, я думаю, и коньяку-то нет. Ведь арабы магометанского закона. Им вино запрещено.

— Нашим татарам тоже запрещено вино, однако они в Петербурге в татарском ресторане в лучшем виде его держат. В татарском-то ресторане у нас самое лютое пьянство и есть.

— Только кофейку, Глаша. Кофей здесь должен быть отличный, арабский, самый лучший — мокко. Уж ежели у арабов быть да кофею ихнего не попробовать, так что же это такое! Зайдем… Вон в ресторане и музыка играет.

Из отворенной двери дома слышались какие-то дикие звуки флейты и бубна.

— Только кофей будешь пить? — спросила Глафира Семеновна.

— Кофей, кофей. Да разве красного вина с водой. В мусульманском ресторане буду и держать себя по-мусульмански, — сказал Николай Иванович.

— Ну, пожалуй, зайдем.

И наши герои направились в кафе-ресторан.

У арабов

Кафе-ресторан, в который зашли супруги, был в то же время и кафешантаном. В глубине комнаты высилась маленькая эстрада с декорацией, изображающей несколько финиковых пальм в пустыне. У декорации сидел, поджав под себя ноги, балахонник в белой чалме и дудел в длинную дудку какой-то заунывный мотив. Рядом с ним помещался другой балахонник и аккомпанировал ему на бубне, ударяя в бубен то пальцем, то кулаком, то локтем.

Вскоре из-за кулис выплыла танцовщица. Она была вся задрапирована в белые широкие одежды. Даже подбородок и рот были завязаны. Из одежд выглядывали только верхняя часть лица с черными глазами и такими же бровями да ступни голых ног. Танец ее заключался в том, что она маленькими шажками переминалась на одном месте и медленно перегибалась корпусом то на один бок, то на другой, то, откинув голову назад, выпячивала вперед живот. Притом, по мере наклонения корпуса, она страшно косила глазами в ту сторону, в которую наклонялась, или закатывала их под лоб так, что виднелись только одни белки.

— Эк ее кочевряжит! — воскликнул Николай Иванович, усаживаясь с женой за один из столиков против эстрады.

К ним подбежал чернобородый араб в белой чалме, белой рубахе без пояса и белых шароварах, завязанных около коленок голых смуглых волосатых ног, в туфлях, в руках поднос, на котором стояли два стакана воды и два блюдечка с вареньем.

— С угощением ресторан-то, — проговорил жене Николай Иванович, а арабу прибавил: — Нет, брат, мерси. Сладкого не употребляем.

— Отчего же? Ты хотел пить. Вот и напейся. Вода с вареньем отлично, — перебила его Глафира Семеновна. — Доне, доне… — обратилась она к арабу и взяла с подноса два стакана, ложечки и два блюдечка варенья. — Вот и пей… — прибавила она мужу.

— Знаешь, Глаша, быть на парижской выставке да зудить холодную воду с вареньем — ой, ой, ой! Не стоило тогда сюда и ехать. — Николай Иванович покачал головой.

— Так чего же ты хочешь? Сам же ты сказал, что ничего хмельного пить не будешь.

— Да уж чего-нибудь арабского, что ли!

— Знаю я твое арабское-то! Коньячищу хочешь.

— Зачем коньячищу! Наверное, у них есть и арабское вино. Половой! Есть у вас вен араб?

Араб смотрел на него удивленными глазами и не понимал, что у него спрашивают. Наконец он пробормотал что-то на непонятном наречии, мешая к разговору и французские слова.

— Не понимаешь! Эх! — вздохнул Николай Иванович. — Глаша, растолкуй ему.

— Зачем же я буду ему растолковывать про вино, ежели ты мне обещался в мусульманском ресторане и держать себя по-мусульмански. Мусульмане вина не пьют. Пей воду с вареньем.

Николай Иванович лизнул варенья и сделал глоток воды. Араб на минуту исчез и вновь подходил с двумя тарелочками, на которых лежали засахаренные плоды. Подав это на подносе, он опять поклонился супругам.

— Да что это он все сласти да сласти! — воскликнул Николай Иванович. — Дай хоть кофе, мосье половой, что ли… Кофе! Понимаешь?

— Уй, уй… Кафе апре… — закивал араб.

Глафира Семеновна взяла и блюдечки с засахаренными плодами.

— Ты бы спросила хоть почем. Ведь слупят потом, — заметил муж и задал арабу вопрос: — Комбьян?

— Эн франк.

Араб показал один палец в пояснение, исчез и появился в третий раз, поднося на блюдцах по свежей груше, и опять поклонился.

— Зачем? Мы не требовали груш. Ты кофе-то нам подавай. Кафе нуар. Неси вон, неси обратно и принеси кафе… — махал руками Николай Иванович.

— Ту… ту… Пур ту эн франк… — старался объяснить араб, показывая и на стаканы, и блюдца с остатками варенья, и на засахаренные плоды, и на груши.

— За все угощение франк. Ешь! — приказала мужу Глафира Семеновна.

— Стану я всякую сладкую дрянь есть! Это бабья еда.

Николай Иванович отвернулся.

Араб подходил в четвертый раз с подносом и опять кланялся. На подносе на этот раз стояли две чашки черного кофе.

— Ну, наконец-то! — И Николай Иванович придвинул к себе чашку, попробовал ложечкой и сказал: — Да он гущу кофейную подал. На смех, что ли! Смотри, одна гуща вместо кофею.

— Да уж, должно быть, так надо по-арабски, — заметила Глафира Семеновна. — Пей…

— Не могу я пить такую дрянь. Это переварки кофейные какие-то! В арабском ресторане да вдруг пить переварки! Половой! Гарсон! Или араб! Как тебя? Поди сюда! Вене зиси.

Араб подходил опять, со стеклянным кальяном на этот раз, и снова с поклоном, бережно поставил его у ног Николая Ивановича, протягивая ему в руки гибкую трубку.

— Фу-ты, пропасть! Трубку принес… Кальян турецкий принес и заставляет курить, — улыбнулся Николай Иванович, взяв в руки трубку кальяна.

— Кури, кури. Ведь папиросы же куришь, — ободряла Глафира Семеновна.

Николай Иванович затянулся из кальяна, выпустил дым и проговорил:

— Совсем я теперь на манер того турка, что у нас в Петербурге в табачных лавочках рисуют. Только стоит ноги под себя поджать.

— Да вон на диване у стены курит один в красной феске, поджав под себя ноги. Видишь, одет так же, как и ты, в пиджаке, а только феска красная. Пересаживайся на диван и поджимай под себя ноги.

— Выдумай еще что-нибудь. Араб! Мосье араб! Коньяк есть? By заве коньяк? — быстро спросил араба Николай Иванович.

— Послушай! Я не дам тебе пить коньяк! — возвысила голос Глафира Семеновна.

— Только рюмочку, Глаша, маленькую рюмочку. Коньяк ву заве?

— Коньяк? Уй, уй… — закивал араб.

— Так апорте эн вер… Только одну рюмку, Глаша. Я вот в эту воду вылью и выпью. Пить хочется, а голой воды не могу пить.

— Свинья! Своего слова не держишь.

Араб принес графинчик коньяку и рюмку. Николай Иванович, однако, рюмкой не стал отмеривать коньяк, а бухнул в стакан с водой прямо из графинчика, взглянул на жену, улыбнулся и пробормотал:

— Ух, ошибся! А все оттого, что под руку говоришь.

Воду с коньяком он выпил залпом и стал рассчитываться с арабом. За все взяли три франка.

В голове Николая Ивановича приятно шумело. Он повеселел. Коньяк сделал свое дело. Глафира Семеновна была насупившись и молчала. Они вышли из кофейни.

Ослы

Вечерело. Над Парижем спускались уже сумерки, когда супруги обошли ряд восточных построек, составляющих улицу. Пора было помышлять и об обеде.

— Я есть хочу. Ты хочешь кушать, Глаша? — спросил жену Николай Иванович.

— Еще бы не хотеть! Даже очень хочу. Целый день на ногах, целый день слоняемся по выставке, да чтобы не захотеть! Только не будем обедать на выставке, а пообедаем где-нибудь в городе. Мало ли там ресторанов.

— Ну ладно. А теперь на загладку прокатимся на ослах, да и велим вывезти нас прямо к выходу.

— Нет, нет. Что ты! Вот еще что выдумал! — воспротивилась Глафира Семеновна.

— Да отчего же? Ослы ведь бегут тихо. Они не то что лошади. Да кроме того, их под уздцы ослиные извозчики ведут. Опасности, ей-ей, никакой.

— Боюсь, боюсь.

— Бояться, душечка, тут нечего. Ты видела, когда давеча англичанка ехала? Самым спокойным манером. Да еще какая англичанка-то! Восьмипудовая и вот с каким брюхом!.. Доехали бы до выхода, а там взяли бы колясочку и велели бы извозчику везти нас в самый лучший ресторан. Чего тут?.. А вечером в театр.

— Да, право, Николай Иваныч, я верхом никогда не езжала.

— Да ведь это осел, а не лошадь, — уговаривал Николай Иванович жену. — Вон даже маленькие девочки ездят. Ну, смотри, как маленькая девочка хорошо едет, — указал он на нарядно одетую всадницу лет двенадцати, в коротеньком платьице и черных чулках. — А завтра на выставку уж не поехали бы, а отправились бы по магазинам покупать для тебя парижские наряды. Как магазин-то хороший называется, который тебе рекомендовали?

— Магазин «Де Лувр».

— Ну вот, вот… А только сейчас уж проедемся на ослах. Пожалуйста, проедемся. Знаешь, для чего я прошу? Мне хочется похвастаться перед Скалкиными. Сегодня вечером и написал бы им письмо, что ездили мы на ослах с диким арабским проводником, который пел арабские песни, что осел взбесился, закусил удила и помчался прямо по направлению к бушующей реке, — еще момент, и ты бы погибла в волнах, но я бросился за тобой и на краю пропасти остановил рассвирепевшего осла…

— Схватив его за хвост? — перебила мужа Глафира Семеновна.

— Зачем же за хвост? Схватил его под уздцы. С опасностью для своей жизни схватил под уздцы.

— Ах, Николай Иваныч, как ты любишь врать! И что это у тебя за манера!

— Не врать, душечка, а просто это для прикраски.

— Да, пожалуй, поедем. А только ведь никакого удовольствия.

— Ну как никакого! Эй, ослятник! Балахонник! — крикнул Николай Иванович приютившегося около стены погонщика с ослом, но тот не понял зова и не пошевельнулся.

— Постой, постой, — остановила Глафира Семеновна мужа. — Право, я боюсь ехать, — сказала она. — То есть боюсь не осла, а черномазого ослятника. Ну вдруг он начнет хвататься? Уж ежели давеча меня один схватил, когда я и на осла-то не садилась… Ужасные они нахалы.

— А зонтик-то у меня на что? Зонтик об него обломаю, ежели что… Да, наконец, и городовой, и публика. Эй, ослятник! Осел! — опять крикнул Николай Иванович и спросил жену: — Как осел по-французски?

— Лань.

— Ах, так осел-то по-французски ланью называется! А по-нашему лань совсем другой зверь. Эй, лань! Иси… Ланщик! Подавай!

Балахонник, заметив, что его машут, тотчас же подтащил осла к супругам и оскалил зубы.

— К выходу! К воротам, где ля порт, — сказал Николай Иванович. — Да вот что. Махни-ка второго осла. Эн лань пур ма фам и эн лань пур муа. Глаша! Да переведи же.

— Де лань. Иль фо ну де лань!.. — перевела Глафира Семеновна и показала балахоннику два пальца.

Тот тотчас пронзительно свистнул, положив два пальца себе в рот, и замахал руками. Откуда-то из-за угла показался еще балахонник с ослом и подвел его в поводу к нашим героям.

— Садись, Глаша… Давай я тебя подсажу, — сказал Николай Иванович супруге. — Ну, облокотись на меня и влезай.

Николай Иванович наклонился. Глафира Семеновна одной рукой схватилась за седло осла, а другой уперлась в спину Николая Ивановича и занесла ногу в стремя, но вдруг вскрикнула:

— Ай-ай! Балахонник за ногу… за ногу хватается!

— Ты что, распроканалья, протобестия, свиное ухо эдакое! — накинулся на балахонника Николай Иванович и замахнулся зонтиком. — Ты за ногу… Ты за пье хватил… Ежели ты, арабская твоя образина…

Балахонник сидел, опустившись на корточки, скалил зубы и бормотал что-то по-своему, показывая себе на ладонь. Наконец он произнес на ломаном французском языке:

— Мете пье, мадам. Мете пье…

— Ах, он хочет, чтоб я ногу ему на руку поставила! — воскликнула Глафира Семеновна. — Вот он почему меня за ногу хватал. Но все-таки как же он смеет самовольно за ногу! Посади меня, Николай Иваныч, на осла.

Но прежде чем Николай Иванович бросил свой зонтик и взялся за Глафиру Семеновну, балахонник уже схватил ее в охапку и, как перышко, посадил на осла.

— Стой, стой, мерзавец! — крикнула было Глафира Семеновна, но она уже сидела в седле. Балахонник издал какой-то гортанный звук и потащил за повод осла.

— Погоди! Погоди! Мы вместе поедем! — восклицал ему вдогонку Николай Иванович, поспешно карабкался на своего осла, обрывался, опять карабкался и, наконец, подсаженный балахонником, уселся и крикнул ему:

— Пошел! Дуй белку в хвост и гриву! Догоняй жену!

Русский любит манже боку

Покатавшись на ослах и рассчитавшись с погонщиками, супруги взяли извозчика. Когда они уселись в коляску, тот обернулся к ним и спросил, куда ехать, повторяя обычное:

— Quelle rue, monsieur? Quelle numéro?

— Да не номера, не в номера… А надо обедать ехать… Дине, — отвечал Николай Иванович.

— Монтре, у он пе тре бьян дине. Me тре бьян, — прибавила Глафира Семеновна.

— Oui, madame, — сказал извозчик и повез по улицам.

Через несколько минут он опять обернулся и проговорил:

— Il me semble, que vous êtes des étrangers… Et après diner? Après diner vous allez au thêàtre? N’est-ce pas? Alors, je vous conseille le thêàtre Edem. C’est ravissant.

— Смотри-ка, Николай Иваныч, какой любезный извозчик-то! Даже театр рекомендует, — заметила Глафира Семеновна. — Коше! Кель театр ву заве ди?

— Edem, madame. Се n’est pas loin de l’Opéra.

— Оперу там поют? — переспросил у жены Николай Иванович.

— Нет, нет. Он говорит, что театр-то находится недалеко от Оперы. Помнишь, мы проезжали мимо громадного театра, так вот около.

— А спроси-ка, какое там представление. Может быть, опять танцы животом, так ну их к черту.

— А кескилья дан сет театр? — задала вопрос извозчику Глафира Семеновна.

— C’est le ballet, madame.

— Балет там представляют.

— Слышу, слышу. Это-то я понял. Я уж теперь к французскому языку привык, — похвастался Николай Иванович. — А только ты все-таки, Глаша, спроси, какой балет. Может быть, опять животный балет. Здесь, в Париже, что-то мода на них. В три театрика мы заходили на выставке — и в трех театрах балет животом.

— Действительно, эти танцы животом противны.

— То есть они не противны, но ежели все одно и одно…

— Молчи, пожалуйста. Коше! Кель балет дан сет театр?

— Excelsior. Ah, madame, c’est quelque chose d’énorme!

— Ла данс де венгр?

— О, nоn, nоn, madame. C’est quelque chose de ravissant. Grand corps de ballet… Mais il vous faut procurer les billets… à présent.

Через десять минут извозчик подвез супругов к театру, помещавшемуся в небольшом переулке за Большой Оперой. Над театром красовалась вывеска Edem. На дверях были наклеены громадные афиши с изображением сцен из балета «Экзельсиор». Тут были нарисованы и железнодорожный поезд с паровозом, и пароход, скалы, пальмы, масса полураздетых танцовщиц, и посреди всего этого стояла на одной ноге, очевидно, балерина, из которой летели искры.

— Афишка-то натуристая, на манер балаганной, — сказал Николай Иванович.

— Ничего. Возьмем два билета. Извозчик хвалит балет. Здесь извозчики все знают, — отвечала Глафира Семеновна.

— Не бери только, Глаша, дорогих мест.

— Ну вот… В галерею, на чердак забираться, что ли! Я хочу получше одеться, хочу видеть хорошее общество. Надо же хорошее общество посмотреть, а то на выставке все рвань какая-то.

У кассы супруги остановились. Николай Иванович полез в карман за деньгами. Из окна кассы выглянула нарядная, затянутая в корсет дама с бронзовым кинжалом в волосах вместо булавки.

— Спрашивай уж ты кресла-то, Глаша. Я не знаю, как по-французски кресла спросить, — сказал Николай Иванович жене.

— Я и сама забыла, как кресла. Стулья я знаю — шез. Ну, да все равно. Де шез… мадам… Де. Комбьян са кут?

— Qu’est-ce que vous désirez, madame? — переспросила кассирша.

— Шез… То есть не шез, а такие с ручками… Де шез, авек ле мянь. Компрене ву?

— C’est-à-dire, vous voulez des stalles?

— Ax, нон. Же се де сталь. Сталь не то. Сталь — это места за креслами! А де шез.

— Peut-être, deux fauteuils, madame?

— Фотель, фотель… Вуй… Все комнатные слова я знаю, а тут, как нарочно, перезабыла.

— Les fauteuils d’ochestre, madame, ou les fauteuils de balcon?

— Нет, нет… Зачем балкон! Внизу… Ан ба…

— Ah, oui, madame. — И кассирша выдала две картонки.

Запасшись билетами, супруги поехали обедать. Извозчик привез их к какому-то зданию и сказал по-французски:

— Вот здесь хорошие обеды. Вы останетесь довольны. Это Пассаж. Войдите, и вы увидите ресторан.

Супруги вошли в ресторан. Ресторан был блестящий и буквально залит газом, но рекомендованный обед не понравился нашим героям, хотя он и состоял из восьми перемен. Суп был жидок, вместо рыбы подали креветки с соусом провансаль, которых Глафира Семеновна и не ела, мяса, поданного на гренке, был дан такой миниатюрный кусочек, что Николай Иванович в один раз запихал его в рот. Далее следовали донышки артишоков, какой-то неизвестно из чего приготовленный белый соус, половина крылышка пулярки с салатом, пудинг с абайоном, дыня и кофе. В обед был введен также пунш глясе. Взяли за все это по шесть франков с персоны, кроме вина.

— Где же хваленая парижская еда-то? — спрашивал Николай Иванович после обеда, допивая остатки красного вина. — Взяли за обед по шести французских четвертаков, что, ежели перевести на наши деньги, составляет по курсу два рубля сорок копеек, а, ей-ей, я ни сыт, ни голоден. А у нас в Петербурге за два рубля у «Донона» так накормят, что до отвалу. А здесь я, ей-ей, ни сыт, ни голоден. Ты знаешь, после обеда я всегда привык всхрапнуть, а после этого обеда мне даже спать не хочется. Эх, с каким бы удовольствием я теперь поел бы хороших свежих щей из грудинки, поросенка со сметаной и хреном, хороший бы кусок гуся с яблоками съел. А здесь ничего этого нет, — роптал он. — Мало едят французы, мало. Ведь вон сидит француз… Он сыт, по лицу вижу, что сыт. Сидит и в зубах ковыряет. Хлеба они с этими обедами уписывают много, что ли?! Помилуйте, подают суп и даже без пирожков. Где же это видано! Да у нас-то в русском трактире притащит тебе половой расстегай, например, к ухе, так ты не знаешь, с которого конца его начать, — до того он велик. Донышко артишоков подали сегодня и десяток зеленых горошин. Ну что мне это донышко артишоков! У нас пяток таких донышек на гарнир к мясу идут, а здесь за отдельное блюдо считается. К мясу три вырезанные из картофеля и зажаренные спички подали, — вот и весь гарнир. А у нас-то: и картофель к говядине, и грибы, и цветная капуста, и бобы, и шпинат. Ешь не хочу. Спросить разве сейчас себе целую пулярку? Ей-ей, я есть хочу.

— Да полно тебе! После театра поешь, — отвечала Глафира Семеновна. — Для твоей толщины впроголодь даже лучше быть. Расплачивайся скорей за обед да поедем домой. Мне нужно переодеться для театра. Ведь уж, наверное, у них в Париже хоть в театре-то бывает нарядная публика.

— Попробуем завтра еще в какой-нибудь ресторан сходить. Неужто у них нет ресторанов, где хоть дорого дерут, да до отвалу кормят! Ну, возьми восемь франков за обед, десять, да дай поесть вволю! — сказал Николай Иванович и крикнул: — Гарсон! Комбьян?

Заплатив по счету, он поднялся с места и, глядя на слугу, проговорил, отрицательно потрясая головой:

— Не бьян ваш дине. Мало всего… Пе… Тре пе… Рюсс любит манже боку… Компрене? Глаша, переведи ему.

— Да ну его! Пойдем… — ответила Глафира Семеновна и направилась к двери ресторана.

Чем проще, тем лучше

По афишке представление в театре «Эдем» было назначено в восемь часов. Супруги подъехали к театру без четверти восемь, но подъезд театра был еще даже и не освещен, хотя около подъезда уже толпилась публика и разгуливал городовой, попыхивая тоненькой папироской caporal. Николай Иванович толкнулся в двери — двери были заперты.

— Кеске се? Уж не отменили ли представление? — обратился он к жене.

— Да почем же я знаю! — отвечала Глафира Семеновна.

— Так спроси у городового.

— Как я спрошу, если я по-французски театральных слов не знаю? Впрочем, около театра толпится публика, стало быть, не отменили.

— А может быть, она и зря толпится. Ведь вот мы толпимся, ничего не зная.

Входных дверей было три. Николай Иванович подошел к другой двери, попробовал ее отворить и стал стучать кулаком. Из-за дверей послышался мужской голос:

— Ou’est-ce que vous faites là? Ne faites pas de bêtises.

— Fermé, monsieur, fermé… — послышалось со всех сторон.

— Знаю, что ферме, да пуркуа ферме?

— On ouvre toujours à huit heures et quatr. Il faut attendre… — отвечал городовой.

— В восемь с четвертью отворяют, — перевела Глафира Семеновна.

— Как в восемь с четвертью?! На афише сказано, что представление в восемь часов, а отворяют в восемь с четвертью! Мудрено что-то.

— Городовой говорит. Я с его слов тебе отвечаю. Но странное дело, что у подъезда жандармов нет и всего только один городовой стоит.

Пришлось дожидаться на улице, что было очень неприятно, так как пошел дождь, а Глафира Семеновна была в нарядном шелковом платье, в светлых перчатках, в хорошей ажурной шляпке с цветами. Николай Иванович раскрыл над ней зонтик и бранился.

— Вот безобразие-то! Приехали за четверть часа до представления, а еще и в театр не пускают, — говорил он и прибавил: — Да нет ли тут какого-нибудь другого подъезда? Может быть, это подъезд для галереи, для дешевых мест? Глаша, ты бы спросила у городового.

— Пе тетр иль я эн отр порте? — обратилась Глафира Семеновна к городовому, но получила отрицательный ответ и передала об этом мужу.

— Странно, что даже на извозчиках никто не подъезжает, — продолжал удивляться Николай Иванович.

Публика, являющаяся пешком и под зонтиками, все прибывала и прибывала. Мужчины являлись с засученными снизу, у щиколоток ног, брюками. Те, которые явились к театру до дождя, принялись также засучивать брюки. Все старались встать под небольшой навес подъезда, а потому теснота усиливалась.

— Береги бриллиантовую брошку, Глаша, а то как бы не слизнули, — заметил жене Николай Иванович.

Стоящий около него пожилой человек в черной поярковой шляпе и с маленькими бакенбардами петербургских чиновников улыбнулся на эти слова и проговорил по-русски:

— Посоветуйте также вашей супруге и карманы беречь. Здесь, в Париже, множество карманников.

— Батюшки! Вы русский? — радостно воскликнул Николай Иванович. — Очень приятно, очень приятно. Глаша, русский… Представьте, у меня даже сердце чуяло, что вы русский.

— Может быть, потому, что курю русскую папиросу фабрики Богданова с изображением орла на мундштуке? — спросил бакенбардист, показывая папиросу.

— Да нет же, нет… Я не только что орла, я даже и папиросы-то у вас не заметил. Просто лицо ваше мне почему-то показалось русским. Знаете… эдакий облик… Позвольте отрекомендоваться: Николай Иванович Иванов, петербургский купец, а это жена моя. Господи, как приятно с русским человеком за границей встретиться!

И Николай Иванович, схватив бакенбардиста за руку, радостно потряс ее. Тот в свою очередь отрекомендовался:

— Коллежский советник Сергей Степанович Передрягин, — произнес он.

— Вот, вот… Лицо-то мне ваше именно и показалось коллежским. Знаете, такой вид основательный и солидный. Ведь здесь французы — что! Мелочь, народ без всякой солидности. А уж порядки у них, так это черт знает что такое!.. Вот хоть бы то, что в восемь часов назначено представление в театре, а еще театр не отворен и даже подъезд не освещен, хотя теперь уже без пяти минут восемь.

— Да, да. Это у них везде так. Такой обычай, что отворяют только перед самым началом представления. Газ берегут, — отвечал бакенбардист.

— Да ведь уж теперь перед самым представлением и есть! Скоро восемь.

— Объявляют в восемь, а начинают около половины девятого.

— Как! Еще полчаса ждать? Да ведь у меня жена вся промокнет. Она вон во все лучшее вырядилась.

— Напрасно. Здесь в театрах не щеголяют нарядами. Чем проще, тем лучше.

— Так где же щеголяют-то?

— Да как вам сказать… Ну, на скачках… Пожалуй, и в театре, но только в театре Большой Оперы.

В это время блеснул яркий свет и осветились электрические фонари у подъезда.

— Ну, слава богу… — проговорил Николай Иванович. — Пожалуй, скоро и в театр впустят.

— Да, теперь минут через десять впустят. Здесь нужно приезжать непременно к самому началу, даже еще несколько минут опоздать против назначенного часа — вот тогда будет в самый раз. Я уж это испытал. Но сегодня обедал в ресторане на выставке, решил в театр прогуляться пешком, время не рассчитал — и вот пришлось дожидаться, — рассказывал бакенбардист.

Наконец двери отворились, и публика хлынула в подъезд.

— Вы где сидите? — спрашивал Николай Иванович бакенбардиста.

— В креслах балкона.

— Ах, какая жалость, что не вместе! А мы в креслах внизу. Земляк! Земляк! Хоть бы нам поужинать сегодня как-нибудь вместе. Нельзя ли в фойе увидеться, чтобы как-нибудь сговориться?

— Хорошо, хорошо.

Бакенбардист стал подниматься на лестницу.

Пять капельдинерш

Две дамы средних лет, сильно набеленные и нарумяненные, затянутые в корсет и облаченные в черные шерстяные платья с цветными бантами на груди и в белые чепцы, как-то особенно приседая, бросились на супругов, когда они вошли в театральный коридор, и стали снимать с них верхнее платье. Одна дама забежала сзади Николая Ивановича и схватила его за воротник и за рукав пальто, другая принялась за Глафиру Семеновну. Сделано это было так быстро и неожиданно, что Николай Иванович воскликнул:

— Позвольте, позвольте, мадамы! Кеске се? Чего вам?

— Ваше верхнее платье, ваш зонтик, — объяснили дамы по-французски. Глафира Семеновна перевела мужу.

— Так зачем же дамам-то отдавать? Лучше капельдинеру, — отвечал тот. — У капельдинер? — искал он глазами капельдинеров по коридору.

Дамы, рассыпаясь на французском языке, уверяли, что вещи будут сохранены.

— Черт знает, что бормочут! Глаша, спроси: кеске се они сами-то? — говорил Николай Иванович.

— Да, должно быть, взаместо капельдинеров и есть.

— Не может быть! Где же это видано, чтобы баба была капельдинером? Спроси, кеске се.

— By зет ле капельдинер? By вуле каше нотр аби? — спрашивала дам Глафира Семеновна.

— Oui, madame, oui… Laissez seulement… Tout sera bien gardé. Votre parapluie, monsieur?

— Капельдинерши, капельдинерши…

— Вот чудно-то! А ведь я думал, что они такая же публика, как и мы. Даже удивился, что вдруг меня совсем посторонняя дама за шиворот и за рукав хватает. Ну, пренэ, мадам, пренэ. Вот и ле калош. Ах, чтоб им пусто было! Капельдинерши вместо капельдинеров. Комбьян за сохранение платья? — спросил Николай Иванович, опуская руку в карман за деньгами.

— Се que vous voulez, monsieur… — жеманно отвечали дамы, приседая.

Николай Иванович вынул полуфранковую монету и спросил:

— Ассэ?

— Oh, oui, monsieur, merci, monsieur…

Опять те же приседания, и одна из дам стрельнула даже на Николая Ивановича подведенными глазами, как-то особенно улыбнувшись.

— Фу-ты, черт возьми! Заигрывает крашеная-то! Скосила глаза… Ты видала?

— Ну, уж ты и наскажешь!

— Ей-ей, коварную улыбку сейчас подпустила. Нет, это не капельдинерши. Смотри, как бы пальто-то наши не пропали.

— Да ведь под номер сдаем, — сказала Глафира Семеновна.

Глафира Семеновна, раздевшись, стала оправлять юбку своего шелкового платья, и дама в черном платье присела на корточки и принялась помогать ей в этом деле. Увидав что-то отшпилившимся в отделке юбки, она тотчас же извлекла из своего лифа булавку и пришпилила ею.

— Капельдинерши, капельдинерши, это сейчас видно, — решила Глафира Семеновна, когда дама, посмотрев на номер билетов, повела супругов в театр на места.

— Voilà, monsieur et madame… — указала капельдинерша на два кресла и прибавила: — Bien amuser…

Супруги начали рассматривать театр. Зал театра «Эдем» был великолепен. Отделанный в мавританском вкусе, он поражал своею особенностью. Красивое сочетание всевозможных красок и позолоты ласкало зрение; по стенам и у колонн высились гигантские фигуры кариатид, так художественно раскрашенных, что они казались живыми.

— Вот театр так театр! — невольно вырвалось у Николая Ивановича. Но в это время к супругам подкралась третья капельдинерша, с живой розой на груди вместо банта, нагнулась и стала что-то шарить у их ног.

— Кеске се! Чего вам, мадам? — опять воскликнул Николай Иванович. Но дама уже держала маленькую подушку и подпихивала ее под ноги Глафиры Семеновны.

– Çа sera plus commode pour madame, — сказала она и, наклонясь к его уху, прошептала: — Donnez moi quelque chose, monsieur… Ayez la bonté de me donner un peu.

— Подушку, подушку она мне предлагает и просит за это… — перевела Глафира Семеновна. — Дай ей что-нибудь.

— Фу, черт! Вот чем ухитряются деньги наживать! — покачал головой Николай Иванович и сунул капельдинерше полфранка. — Подушку она подавала, а я-то думал: что за шут, что баба меня за ноги хватает! Хорош театр, хорош… — продолжал он любоваться, но перед ним уже стояла четвертая капельдинерша, то скашивая, то закатывая подведенные глаза, и, улыбаясь, совала ему какую-то бумажку, говоря:

— Le programme de ballete, monsieur…

— Программ? Вуй… А как она, а ля рюсс написана или а ля франсе?

— Да, конечно же по-французски, — отвечала Глафира Семеновна.

— А по-французски, так на какой она нам шут? Все равно я ничего не пойму. Алле, мадам, алле… Не надо. Не про нас писано… — замахал Николай Иванович руками, но капельдинерша не унималась. Она подкатила глаза совсем под лоб, так что сверкнула белками, улыбнулась еще шире и прошептала:

— Un peu, monsieur… Soyez aimable pour ene pauvre femme… Vingt centimes, dix centimes[22].

— Вот неотвязчивая-то! Да что это, из французских цыганок, что ли?! Мелких нет, мадам. Вот только один медяк трешник и остался, — показал Николай Иванович десятисантимную монету.

— Merci, monsieur, merci… — заговорила капельдинерша и вырвала у него из рук монету.

— Ну, бабье здешнее! И медяками не брезгуют, а смотри-ка, как одета!

Глафира Семеновна сидела с принесенным с собой биноклем и осматривала в него ярусы лож. Николай Иванович также блуждал глазами по верхам. Это не уклонилось от взгляда капельдинерш, и перед ним остановилась уж пятая раскрашенная капельдинерша и совала ему в руки маленький бинокль, приговаривая:

— Servez-vous, monsieur, et donnez moi quelque chose.

— Тьфу ты, пропасть! — воскликнул Николай Иванович. — Да не надо, ничего мне больше не надо.

Раскрашенная капельдинерша не унималась и приставала к нему.

— Цыганки, совсем цыганки… — пробормотал он, вытаскивая карман брюк и показывая, что он пуст, и прибавил: — На, смотри… Видишь, что рьян…

— Ну, вот ей медячок, а то ведь не отстанет, — сказала Глафира Семеновна, порылась в кармане и вынула десять сантимов.

— Merci, madame, merci… — закивала ей капельдинерша, взяв медную монету, отскочила и стала приставать к другому мужчине.

Театр наполнялся публикой. В верхнем ярусе виднелись мужчины, сидящие боком на барьере, что крайне удивляло супругов. Оркестр строился и, наконец, грянул.

Минута — и взвился занавес.

Без офицеров

Представление фантастического балета «Экзельсиор» началось. Декорации были великолепные, костюмы тоже, но танцевала только балерина, исполняющая главную роль, остальные же исполнительницы балета, хоть и были одеты в коротенькие балетные юбочки, только позировали с гирляндами цветов в руках, с тюлевыми шарфами, со стрелами, с флагами, но в танцы не пускались. Они откидывали то правые ноги, то левые, то наклонялись корпусом вперед, то откидывались назад — и только. Это не уклонилось от взоров супругов.

— Удивительное дело: только одна танцовщица и распинается в танцах, а все другие только на месте толкутся да ноги задирают, — сказал Николай Иванович, когда балерина чуть ли не в десятый раз стала выделывать замысловатое соло на пуантах. — У нас уж ежели балет, то все прыгают, все стараются, а здесь кордебалет как будто только на манер мебели.

— Все-таки хорошо, все-таки интересно. Ты посмотри, какая роскошная обстановка, — отвечала Глафира Семеновна.

— Ей-ей, у нас, в Петербурге, балет лучше. Театра такого роскошного нет, а балет лучше.

— Ну как же лучше-то! Смотри, смотри: принесли лестницы и забрались на ступеньки. Вон как высоко стоят и руками машут. Ведь это целая гора из людей.

— Верно. Но танцевального-то действия все-таки нет. Ты посмотри: одна только танцовщица и надсаживается, даже взмылилась, от нее уж пар валит, а ей никто не помогает. Балет должен состоять из танцев. Все пляшут, все подпрыгивают, все кружатся, — вот это я понимаю.

— Верно, уж здесь такой обычай…

Переменилось несколько картин со скорой переменой, и опустили занавес. Начался антракт. Супруги начали наблюдать публику.

— Удивительное дело, что и здесь, в театре, нет хороших нарядов на публике. Оказывается, что я лучше всех одета, — сказала Глафира Семеновна. — Даже обыкновенных-то, простых модных нарядов нет, а все рвань какая-то. Именно рвань. Где же хваленые французские модные наряды-то?.. На выставке их нет, в театре нет. Да ведь в каком театре-то! В балете. У нас в балете являются разодетыми в пух. Посмотри вон, какая налево в кресле сидит. Чуть не от корыта. Пальтишко на ней, я думаю, чуть не пять раз перешивалось, на голове какая-то помятая шляпка. Ей-ей, я перед отъездом за границу нашей горничной Марфушке во сто раз свежее этой шляпки свою шляпку подарила. Ну, Париж!..

— Не в моде, должно быть, в театр рядиться, — отвечал Николай Иванович.

— Так куда же рядиться-то? На выставку не рядятся, в театр не рядятся, так куда же рядятся-то? А между тем Париж считается самым первым городом по части нарядов.

Николай Иванович улыбнулся.

— А ты знаешь правило: сапожник всегда без сапогов, а портной — с продранным рукавом и в встрепанных брюках, — сказал он. — Для чужих Париж наряды приготовляет, а сам не щеголяет. Да и вот я что еще заметил, — продолжал он, — ведь мы сидим в балете, а посмотри-ка, где военные? Как есть, ни одного офицера в театре.

— Да что ты!

— Ищи и укажи мне. Даже в первом ряду ни одного офицера нет, не говоря уж о генералах. Видишь первый ряд… только статские плеши и бороды.

Глафира Семеновна стала блуждать глазами по театру и отвечала:

— Действительно, ведь совсем нет военных.

— Вот, вот… А у нас-то в балете весь первый ряд как на подбор генералитетом да господами военными занят. Однако что же мы не сходим в фойе? Надо бы с земляком повидаться, с которым мы давеча встретились в подъезде.

— Да, да… И очевидно, он человек, знающий Париж, — подхватила Глафира Семеновна. — С таким человеком приятно…

В следующем антракте супруги гуляли по роскошному фойе и отыскивали земляка, познакомившегося с ними в подъезде театра.

Глафира хочет к кокоткам

Земляк вскоре был найден в фойе театра. Он сам искал супругов.

— Ну, как вам понравился балет? — спросил он Николая Ивановича.

— Ничего. Декорации отличные, костюмы тоже. Ну а что насчет танцев — у нас, в Петербурге, куда лучше и шикарнее. Помилуйте, ведь здесь в балете всего только один бабец и танцует, а остальные только с боку на бок на месте переваливаются, руками машут и улыбки строят.

— Здесь всегда только одна танцовщица, а остальное кордебалет.

— Да и кордебалета нет. Какой это к черту кордебалет! Вспомните, как у нас в балете танцуют. Выскочат две штучки, отмахают на удивленье, а за ними уж, смотришь, выскочили четыре и откалывают еще лучше. Только эти кончили, — третьего цвета шесть штук выскакивают и еще мудренее танец докладывают. А за этой шестеркой восьмерка летит, за восьмеркой — десять штук, и только уж после всех вылетает госпожа балерина первый сорт и начинает балетные штуки выделывать. Вот это балет! Послушайте, позвольте вам предложить выпить чего-нибудь для первого знакомства, — сказал Николай Иванович земляку. — Где здесь буфет?

— Да здесь буфета нет.

— Как нет? В театре да нет буфета? Что вы!

— В очень немногих театрах в Париже есть буфет. А где и есть, то даже не в театре, а под театром, — и вход с улицы.

— Ну, порядки парижские! Театры без буфетов, вместо капельдинеров какие-то накрашенные бабы-нахалки.

— А знаете ли, что это за женщины, заменяющие здесь капельдинеров? — спросил земляк и ответил: — Большинство из них, говорят, бывшие актрисы, фигуранточки, кордебалетные. Устарела, пришла в ветхость, растолстела, милый друг сбежал, явились превратности судьбы, — и вот они из-за кулис-то на капельдинерскую должность. Некоторые из них, может быть, когда-то даже здесь, на сцене театра «Эдем», прыгали и тюлевыми шарфами потряхивали, а теперь, когда располнели и превратились в шестипудовых бобелин, то уж какое тут прыганье! Вот антрепренеры во внимание прежних заслуг и позволяют им капельдинерствовать в театрах и собирать с публики посильную дань.

— То-то они белки-то так под лоб по старой актерской памяти закатывают! А только и нахалки же!

— Да, уж они каждого посетителя облагают здесь данью. Хочешь или не хочешь, а что-нибудь дай. У мертвого выпросят. Впрочем, и то сказать: ведь и десятью сантимами остаются довольны, а это на наши деньги всего только три копейки, — закончил земляк.

— Поужинать-то все-таки после театра куда-нибудь пойдем? — спросил Николай Иванович земляка.

— Да некуда. Все будет заперто. Здесь, в Париже, в одиннадцать часов вечера уже все рестораны закрыты.

— Да неужели все?

— Есть два-три ресторана с ночной торговлей, но там по ночам берут за все двойную плату.

— Пустяки. Поедемте. Только бы поужинать да с хорошим земляком побеседовать. Столько времени русского человека в глаза не видал, да разве стану я какие-нибудь цены рассчитывать…

— Неловко вам в эти рестораны ночью с женою ехать.

— Отчего?

— Оттого что там исключительно только одни кокотки по ночам бывают. Туда после театров только с кокотками ездят.

— Николай Иванович, поедем туда! — воскликнула вдруг Глафира Семеновна. — Покажи мне, какие такие парижские кокотки.

— Да что ты, что ты, матушка! — махал руками Николай Иванович. — Разве это можно?

— Отчего же? Ну кто нас здесь, в Париже, знает? Решительно никто не знает.

— Но ведь и тебя самое могут за кокотку принять.

— А пускай принимают. Что ж из этого? Ведь я буду с мужем, с тобой.

— Что ты говоришь! Боже мой, что ты говоришь!

— Пойдем, Николай Иванович. С мужем жена может где угодно быть.

— Но ведь тебя какой-нибудь пьяный может схватить, обнять, поцеловать. Я не стерплю — и выйдет скандал, драка… Нет, нет…

— Неловко вам туда, сударыня, ехать, положительно неловко, — сказал земляк.

— Экие вы, господа, какие! Ничего настоящего парижского я не увижу. Ведь этими самыми кокотками Париж-то и славится, — пробормотала Глафира Семеновна.

— Полно, полно… Не мели вздору, — строго заметил ей Николай Иванович и опять обратился к земляку: — Но ведь есть же здесь и семейные люди… Где ж они ужинают?

— В большинстве случаев здесь совсем не ужинают. Поздний обед — чуть не в восемь часов вечера, так какой же ужин! Но ежели семейные люди хотят по ночам есть, то они ранее покупают себе что-нибудь из холодных закусок и едят дома.

— Эх, жалко, что мы не можем с вами поужинать! — досадливо пробормотал Николай Иванович.

— Тогда завтра можем пообедать, — отвечал земляк. — Вы завтра будете на выставке? Вот назначим там какой-нибудь пункт и встретимся.

— Надоела уж выставка-то. Завтра мы думаем пошататься по магазинам. Она вон хочет себе что-нибудь в магазине «Де Лувр» купить.

— И отлично. И я там буду. Вот там и встретимся. В котором часу?

— Часов в одиннадцать.

— Верно уж, будете шелковые материи для жены покупать? Так спросите шелковое отделение во втором этаже и будьте там.

В это время в фойе раздался звонок, возвещающий, что сейчас поднимут занавес.

— Звонят. Сейчас начнется акт. Пойдемте на места… — сказал земляк, пробираясь из фойе в коридор, и, раскланявшись с супругами, сказал: — Так завтра в магазине «Де Лувр»? До свидания.

Наши герои также направились в театральную залу.

Русский напиток спирт

Еще и одиннадцати часов не было, а спектакль в театре «Эдем» кончился. Супруги отправились домой. Они хотели ехать, но у подъезда, к немалому их удивлению, не оказалось извозчиков, и вследствие этого пришлось отправиться пешком. Расстояние от театра до их квартиры было, впрочем, невелико. На этот раз Глафира Семеновна вела уже своего мужа домой с уверенностью в дороге. Вчерашнее ночное отыскивание гостиницы ознакомило ее с улицами, ведущими к этой гостинице. Площадь Большой Оперы была знакома, прилегающая к ней улица Лафайет была знакома, переулки, выводящие из улицы Лафайет к гостинице, были также узнаны ею. Вот и посудная лавка на углу переулка. Она не была еще закрыта. Супруги вспомнили, что они хотели купить себе спиртовой таган и жестяные чайники для заварки чая, зашли в лавку и купили. Зашли также в съестную лавку и купили себе колбасы и сыру. В съестной лавке оказался и хлеб, который также был приобретен ими. Домой они возвращались с ужином, но вот беда — у них не было спирту для тагана, на котором они могли заварить чай. Где купить спирт — они не знали, не знали даже, как он называется по-французски, чтобы спросить его.

— Делать нечего, придется опять без чаю спать ложиться, — сказал Николай Иванович и, тяжело вздохнув, прибавил: — Эх, жизнь парижская! А говорят еще, цивилизованная.

Подъезд гостиницы, как и вчера, был уже заперт. Они позвонили. Отворил им опять сам хозяин без сюртука, в одном жилете и в ночных туфлях. На площадке около лестницы стояли две складные кровати, и на каждой из них из-под одеяла торчало по голове в белых спальных колпаках. В одной из голов супруги, при свете привернутого, еле мерцающего рожка газа, узнали голову слуги, прислуживавшего им в номере.

— А что, вен руж можно а презан получить? Он пе? — спросил Николай Иванович хозяина.

Тот поморщился, но все-таки ответил, что можно.

Очевидно, всякая жизнь в этой маленькой гостинице совсем уже кончалась к одиннадцати часам вечера, и постояльцы и прислуга после этого времени спали.

Когда они проходили мимо кровати слуги, тот поднял на своем ложе голову, подобно сфинксу, и произнес:

— La bougie et les allumettes sont près de la porte.

— Что он такое бормочет нам? — спросил жену Николай Иванович.

— Что-то про свечку и про спички, — отвечала та.

Поднявшись по слабоосвещенной лестнице к себе наверх, они действительно нашли на полу около двери медный подсвечник с огарком и груду спичек, зажгли свечку и вошли в свою комнату. Вскоре явилось и вино. Его принес сам хозяин, поставил на стол и наставительно произнес:

— Je dois vous dire, monsieur, qu’à onze heures nous finissons déjà notre travail. Il faut se reposer. Bonsoir, monsieur et madame[23], — раскланялся он и ушел.

— Что он сказал? — опять обратился к жене Николай Иванович.

— Решительно ничего не поняла, — отвечала та.

— Ах, француженка, француженка! Чему только вас в пансионе учили!

— Учили, но не этим словам. И наконец, в пансионе, когда мы переводили что-нибудь с французского, всегда со словарем.

Утром, когда супруги проснулись, первая мысль была о чае.

— Глаша! Как бы чайку-то заварить, — начал Николай Иванович, потягиваясь в постели. — Ведь ни разу еще за границей мы настоящим манером чаю не пили. Не знаю, как у тебя, но у меня просто тоска по чаю. Привык я по десять стаканов в день охолащивать, — и вдруг такое умаление, что ни одного! Сейчас мы позовем коридорного, и растолкуй ты ему, бога ради, чтобы он нам купил бутылку спирту для спиртовой лампы к тагану.

— А вот я сейчас в словаре посмотрю, как спирт по-французски, — сказала Глафира Семеновна, заглянула в книгу и отвечала: — Спирт — эспри… эспри де вен…

Супруги оделись и позвонили слуге, который и явился в своем неизменном колпаке из писчей бумаги и в войлочных туфлях.

— Plait-il, monsieur, — остановился он в выжидательной позе и глупо улыбаясь.

— Пуве ву зашете пур ву эн бутель эспри де вен? — задала ему вопрос Глафира Семеновна.

Тот улыбнулся еще глупее и ответил:

— L’esprit de vin… C’est la boisson russe?.. Oui, madame…[24]

Он побежал вниз и через четверть часа, весь запыхавшийся, вернулся с бутылкой спирту и двумя рюмками на подносе.

— Смотри, Николай Иваныч, он воображает, что этот спирт мы пить будем, — улыбаясь, заметила Глафира Семеновна мужу. — Пуркуа ле вер? Иль не фо на ле вер, — обратилась она к слуге.

Тот опять глупо ухмыльнулся и спросил:

— Mais comment est-ce due vous prendrez, madame, sans verre?

— Вот дурак-то! — вырвалось у Глафиры Семеновны. — Да это разве пить? Разве это пур буар? Се не па пур буар.

— Comment donс pas boire? Et j’ai lu, madame, que les russes prennent tout ce avec grand plaisir. C’est l’eau de vin russe…[25]

— Да это идиот какой-то! Алле, алле… Положительно он думает, что мы будем пить этот спирт… Се пур фер тэ… Компренэ ву? Пур тэ. Вот.

И в доказательство Глафира Семеновна показала коридорному купленные ею накануне два жестяных чайника и таган.

— Ah! — ухмыльнулся коридорный, но не уходил. — Il faut voir, comment vous ferez le thé, madame![26] — Алле, алле…

Но он стоял и продолжал улыбаться.

— Pardon, madame, il faut voir…

Глафира Семеновна налила спирту в лампочку тагана, зажгла светильню, вылила графин воды в чайник и поставила его кипятиться на тагане.

Коридорный покачивал головой и твердил:

— C’est curieux, c’est curieux… Le thé a la russe… C’est curieux…[27] А правда, мадам, что в Петербурге ходят по улицам медведи и никогда лета не бывает, а всегда снег? — спросил он по-французски, но Глафира Семеновна не поняла его вопроса и сказала:

— Разбери, что он бормочет, Николай Иваныч! Да выгони ты его, бога ради. Я говорю — алле, алле, а он стоит и бормочет.

— Гарсон! Вон! Проваливай! — крикнул Николай Иванович и энергически указал на дверь.

Шаг за шагом, оглядываясь и покачивая головой, коридорный вышел за двери.

— Дикие, совсем дикие здесь люди, — сказала Глафира Семеновна. — А еще Париж! Про Париж-то ведь у нас говорят, что это высшая образованность.

Вскоре вода в тоненьком жестяном чайнике закипела, и Глафира Семеновна, насыпав чай в другой чайник, принялась его заваривать. Через минуту супруги наслаждались чаепитием.

— Соленого-то с вечера поевши, так на утро куда как хорошо основательно чайком побаловаться, — говорил Николай Иванович, выпив стакан чаю и принимаясь за второй.

— Конечно, уж во сто раз лучше, чем кофейное хлебово из суповых чашек суповыми ложками хлебать.

Пили они чай из стаканов, находившихся в их комнате при графинах с водой, без блюдечек и при одной чайной ложечке, захваченной для дороги из Петербурга. Дабы не распалять еще раз любопытство коридорного относительно питья спирта и приготовления чая, они не звали его вторично и не требовали чайной посуды.

На рю Лафайет

Напившись в охотку чаю с бутербродами, супруги стали собираться в магазин «Де Лувр». Глафира Семеновна оделась уже скромно — в простенькое шерстяное платье и в незатейливый плащ из легонькой материи.

— Ей-ей, не стоит здесь хороших нарядов трепать, право, не для кого. Дамы все такая рвань, в обтрепанных платьишках, — говорила она в свое оправдание, обращаясь к мужу.

Сойдя вниз, в бюро гостиницы они справились у хозяйки, далеко ли отстоит Луврский магазин.

— Pas loin, madame, pas loin, — отвечала хозяйка и принялась с жестами рассказывать, как близко отстоит магазин, показывая дорогу по плану Парижа, висящему на стене около конторки бюро.

— Поняла ли что-нибудь? — спросил жену Николай Иванович.

— Ничего не поняла, кроме того, что магазин недалеко. Но ничего не значит, все-таки пойдем пешком. Язык до Киева доведет. Надо же посмотреть улицы!

Уличное движение было в полном разгаре, когда супруги вышли из гостиницы и, пройдя переулки, свернули в большую улицу Лафайет. Городские часы, выставленные на столбе на перекрестке улицы, показывали половину одиннадцатого. Громыхали громадные омнибусы, переполненные публикой, вереницей тянулись одноконные коляски извозчиков, тащились парные ломовые телеги с лошадьми, запряженными в ряд и цугом, хлопали бичи, подобно ружейным выстрелам, спешили, наталкиваясь друг на друга и извиняясь, пешеходы; у открытых лавок с выставками различных товаров на улице, около дверей, продавцы и продавщицы зазывали покупателей, выкрикивали цены товаров и даже потрясали самими товарами.

— Tout en soie… Quatre-vingt centimes le mètre! — визгливым голосом кричала миловидная молодая девушка в черном платье и белом переднике, размахивая распущенным куском красной шелковой ленты.

— Aucune concurrence! — басил какой-то рослый усатый приказчик в дверях лавки, показывая проходившей публике поярковую шляпу и в то же время доказывая, что шляпа не боится дождя, поливал ее из хрустального графина водой.

Около некоторых из этих товарных выставок с обозначением цен на каждом предмете толпилась публика и рылась в товаре, торговалась, почти совершенно загораживая тротуар, так что не желающим протискиваться сквозь толпу приходилось сходить на мостовую. А на мостовой среди проезжавших извозчичьих экипажей, омнибусов и ломовых телег лавировали разносчики с лотками, корзинами и ручными тележками, продавая зелень, плоды, печенье и тому подобные предметы. К их крикам присоединялись и крики блузников-мальчишек, сующих проходящим листки с рекламами и объявлениями от разных магазинов, крики продавцов газет, помахивающих листами нумеров и рассказывающих содержание этих нумеров.

Какой-то мальчишка-газетчик, махая руками, очень сильно толкнул Глафиру Семеновну, так что та даже соскочила с тротуара и сказала:

— Вот подлец-то! И чего это только полиция смотрит и не гоняет их с дороги!

— Действительно, беспорядок, — отвечал Николай Иванович, замахиваясь на убегающего мальчишку зонтиком. — И ведь что обидно: не можешь даже обругать его, мерзавца, не зная по-французски ругательных слов. Глаша! — обратился он к жене. — Ты бы мне хоть тричетыре ругательных слова по-французски сказала, чтоб я мог выругаться при случае.

— Как я скажу, ежели я сама не знаю… Нас ругательным словам в пансионе не учили. У нас пансион был такой, что даже две генеральские дочки учились. Все было на деликатной ноге, так как же тут ругательствам-то учить!

— Да, это действительно. Но должна же ты знать, как «мерзавец» по-французски.

— Не знаю.

— А подлец?

— Тоже не знаю. Говорю тебе, что все было на деликатной ноге.

— По-русски его ругать — никакого толку не будет, потому он все равно не поймет, — рассуждал Николай Иванович. — Ты не знаешь, как и дубина по-французски?

— Не знаю. Дерево — арбр, а как дубина — не знаю. Да отругивайся покуда словами: кошон и лань, что значит осел и свинья.

— Что эдакому оболтусу, который тебя толкнул, свинья и осел? Надо как-нибудь похлеще его обремизить, чтобы чувствовал.

— Да ведь это покуда. Ну а насчет хлестких слов я дома в словаре справлюсь. Кошон — очень действительное слово.

Случай обругать сейчас же и представился. Из-за угла выскочил блузник с корзинкой, наполненной рыбой. С криком: «Il arrive, il arrive l’marquereau!» — он наткнулся на Николая Ивановича и хотя тотчас же извинился, сказав: «Pardon, monsieur», но Николай Иванович всетаки послал ему вдогонку слово «кошон». Услыхав это слово, блузник издалека иронически крикнул ему:

— Merci, monsieur, pour l’amabilité.

— He унялся, подлец? — грозно обернулся Николай Иванович к блузнику и спросил жену, что такое сказал блузник.

— За любезность тебя благодарит, — отвечала Глафира Семеновна.

— За какую любезность?

— А вот что ты его кошоном назвал. Учтивости тебя учит. Он тебя хоть и толкнул, но извинился, а ты ему все-таки: «Кошон».

— Ах, он подлец!

Николай Иванович обернулся к блузнику и издали погрозил ему кулаком. Блузник улыбнулся и в свою очередь погрозил Николаю Ивановичу кулаком.

— Скажите на милость, еще смеет в ответ кулаком грозиться! — воскликнул Николай Иванович и хотел броситься к блузнику, но Глафира Семеновна удержала его за рукав.

— Оставь… Ну что затевать скандал!.. Брось. Ведь может выйти драка. Плюнь… — сказала она.

Супруги выходили на площадь Большой Оперы.

Как все дешево!

На площади Большой Оперы супругов осадили со всех сторон барышники, предлагающие билеты на вечерний оперный спектакль. Барышники осаждали наших героев даже и тогда, когда эти последние подошли к городовому и стали его расспрашивать, как пройти в Луврский магазин, — и городовой нисколько не препятствовал этой осаде, что несказанно удивило их.

— Смотри: стало быть, здесь дозволено барышничать театральными билетами, — заметила Глафира Семеновна мужу. — Ведь прямо в глазах городового предлагают, даже около него, — и городовой хоть бы что!

Городовой очень любезно указал дорогу в Луврский магазин, и супруги опять отправились. Но тут случилось маленькое обстоятельство. Выслушав объяснение дороги, они позабыли сказать городовому «спасибо». Городовой, очевидно, этим обиделся, окликнул супругов и, когда те обернулись, издали откозырял им и, кивнув, крикнул по-французски:

— Благодарю за учтивость!

Глафира Семеновна поняла, в чем дело, и тотчас же сообщила об этом мужу.

— Дурак, совсем дурак. За что же тут благодарить, коли он для того и поставлен, чтоб указывать дорогу, — отвечал Николай Иванович.

— Нет, уж, должно быть, здесь такой щепетильный народ, что все на тонкой деликатности.

— Хороша тонкая деликатность, коли со всех сторон тебя на улицах толкают, извозчики на твои вопросы ничего не отвечают, а только отвертываются, ежели заняты или не хотят ехать, торговцы всякую дрянь в нос суют. Давеча вон один приказчик чуть не в нос ткнул мне резиновыми калошами, предлагая их купить, да еще ударил подошву о подошву перед самым лицом. Нет, на наших рыночных приказчиков-то, хватающих покупателей за рукава, только слава, а в сущности, здесь еще хуже.

Расспрашивая дорогу, супруги добрались, наконец, до Луврского магазина и вошли в одну из распахнутых широких дверей его. Уже на подъезде их поразила толпа покупателей, остановившихся около сделанной в дверях выставки товаров с крупной вывеской occasion, то есть «по случаю». Мужчины и дамы рылись в набросанном без системы товаре, состоящем из лент, косыночек, кружев, платочков, и читали нашпиленные на них цены. Приказчик с карандашом за ухом только наблюдал за роющейся публикой и ежеминутно выкрикивал по-французски:

— Цены написаны… Выбирайте сами!.. Цены решительные!..

Пришлось протискаться сквозь толпу.

В самом магазине было также тесно. В нескольких местах высились вывески, гласящие: «Касса № 1», «Касса № 2» и так далее. Товары были выложены на прилавках, громадными штабелями стояли на полу, лежали на этажерках, висели на стенах. И чего-чего только тут не было! Куски всевозможных материй, целые ворохи перчаток, женских корсетов, готового платья, лент, обуви. Около всего этого толпились покупатели. Дамы, разумеется, преобладали. Приказчики и приказчицы, облаченные исключительно во все черное, с неизменным карандашом за ухом, еле успевали отвечать на вопросы. Один приказчик продавал сразу двум-трем покупателям. Невзирая на громадное помещение, было жарко, душно; воздух был сперт.

— Эка махина магазин-то! — невольно вырвалось у Николая Ивановича, когда супруги прошли два десятка шагов.

— Я читала в описании, что здесь больше тысячи приказчиков и приказчиц, — отвечала Глафира Семеновна, у которой глаза так и разбегались по выставленным товарам.

— Ну, покупай, что тебе требуется. За поднятие на Эйфелеву башню тебе ассигновано на покупки четыреста французских четвертаков.

— Пятьсот же ведь ты ассигновал. Ну скажите на милость, вот уж утягивать начинает. Пятьсот, пятьсот. Я очень хорошо помню, что пятьсот. Даже еще шестьсот.

— Да уж покупай, покупай. Вон приказчик-замухрышка освободился, у него и спроси, что тебе нужно.

— Да все нужно. А только дай прежде оглядеться. Боже мой, как дешевы эти носовые платки с Эйфелевой башней! По шестидесяти сантимов за штуку. Ведь это на наши деньги… Сколько на наши деньги?

— Двадцать две — двадцать три копейки. А только ведь это дрянь.

— Как дрянь? Для подарков отлично. Приедем из-за границы, надо что-нибудь подарить на память родным и знакомым.

— Ты платье-то прежде себе купи. Тебе ведь я платье обещал.

— Платье потом. Антанде, месье, комбьян кут се мушуар? — спросила Глафира Семеновна пробегавшего мимо приказчика с ворохом товара, указывая на платочки.

— Les prix sont écrits, madame[28], — отвечал тот, не останавливаясь.

— Месье, месье! Венэ зиси. Же ве зашете!.. — обратилась она к другому приказчику, завязывавшему что-то в бумагу.

— Tout est écrit, madame. Il faut choisir seulement… Ayez la bonté[29]… — дал этот ответ и не сдвинулся с места.

— Что за невежи здешние приказчики! Ни один не трогается! Послушайте, кто же здесь продает? — крикнула Глафира Семеновна уже по-русски.

Ответа не последовало. Приказчики продолжали заниматься своим делом: что-то увязывали, что-то писали на бумажках, куда-то бежали.

— Да отбери, что тебе надо, а потом и будем торговаться, — сказал Николай Иванович.

— Да как же без приказчика-то отбирать? Воображаю я, сколько здесь воруют при таких порядках, — сказала Глафира Семеновна и принялась рыться в разном мелочном товаре, то и дело восклицая: — Боже мой, как это дешево! Ведь вот за эти косыночки надо у нас прямо вдвое заплатить. По франку только… Ведь это по сорока копеек. У нас за рубль не купишь. Николай Иваныч, я возьму шесть штук.

— Да куда тебе? Ведь это дрянь.

— Дрянь-то дрянь, но ты посмотри… как дешево. Ведь это чуть не даром.

— Да на что такие косынки? Ведь ты их не будешь носить.

— Буду, буду. Да, наконец, и другие сносят. Тебе даже отлично надевать на шею, когда ты в баню идешь. Вот я эту шляпчонку возьму. Смотри: всего только два франка. Положим, она жиденькая, из бумажных кружев, но…

— Сама ведь не станешь носить такую дрянь.

— Ах, боже мой! Да кому-нибудь подарю. Ах, какие дешевые перчатки! У нас втрое дороже… Перчаток надо купить побольше. Мой номер шесть с четвертью.

Мало-помалу был отобран целый ворох всякой дряни. Глафира Семеновна указала на него приказчику и сказала:

— Пейэ. Иль фо пейэ. Комбьян?

Приказчик стал разбирать товар и считал его стоимость на бумажке. Вышло сорок два франка с сантимами, и он объявил сумму.

— Сорок довольно, — сказал ему Николай Иванович. — Карант. Ассе карант, а остальное в скидку. Ведь это дрянь.

— Nous avons des prix fixes, monsieur…

— Знаем мы эти прификсы-то! Везде и с прификсами скидывают. Карант, а больше не дам. Карант.

— Oh, non, monsieur.

И приказчик, начавший уже было завязывать товар в бумагу, снова развернул его.

— Ну пренон, ну пренон. Карант де е сантим оси… — кивнула ему Глафира Семеновна и заметила мужу: — Здесь не торгуются.

— Вздор. На том свете и то торгуются.

Приказчик пригласил их для расчета в кассу.

Выбор платья

Супруги поднялись по чугунной лестнице во второй этаж Луврского магазина. Второй этаж был занят преимущественно готовыми нарядами, мужскими и женскими.

Здесь уже не было так называемых occasion’oв, то есть выставок товаров, продающихся по случаю, с уступкой, а потому той толпы, которая стояла и двигалась внизу, не было. В отделении дамских нарядов приказчики и приказчицы были уже более прифранченные, более элегантные, чем внизу. На большинстве приказчиков виднелись черные фраки, самые лица приказчиков были как-то особенно вылощены, бороды и усы приглажены и прилажены волосок к волоску, и от них отдавало тонкими духами. Приказчики эти очень напоминали танцмейстеров. Они становились то и дело в красивые, заученные позы перед покупательницами, при ответах как-то особенно наклоняли головы, подобно манежным лошадям. Приказчицы также резко отличались от приказчиц нижнего этажа. Они все на подбор были одеты хоть и в черные, но в самые новомодные платья различных фасонов. На головах некоторых из них красовались элегантные кружевные наколки. Очевидно, что они были одеты в модели магазина и служили вывесками.

Супруги прошли по всему этажу, пока дошли до отделения дамских платьев и confections. Глафира Семеновна восторгалась на каждом шагу, поминутно останавливалась и покупала разную ненужную дрянь. Николай Иванович, таскавший сзади покупки, превратился уже совсем во вьючное животное, когда они прибыли в отделение готовых дамских платьев.

— Сесть бы где-нибудь, — проговорил он, увидя стулья и отдуваясь. — Скверная здесь манера, в Париже, за посиденья на стульях платить, но я бы уж, черт с ними, пожалуй бы, заплатил.

— Садись, садись здесь, теперь можешь и отдохнуть, потому мы именно туда и пришли, куда нам надо, — сказала Глафира Семеновна. — Ведь это-то и есть отделение готовых платьев. Видишь, готовые платья в витринах висят. Смотри, смотри, какая прелесть! — воскликнула она, приходя в восторг и указывая на бальное платье.

В этот момент перед ней как из-под земли выросла рослая продавщица в черном шелковом платье с громадными буфами на плечах, доходящими до ушей, и с большим воротником а-ля Мария-Антуанетта. Ежели бы не желтый кожаный сантиметр, перекинутый через шею, то ее можно бы было принять за королеву из трагедии.

— Модель этого платья, мадам, получила на нынешней выставке большую золотую медаль, — заговорила она по-французски. — C’est le dernier mot de la mode…

— Же ве эн роб де суа муар… — обратилась Глафира Семеновна к продавщице. — Черное шелковое платье думаю я себе купить, — сказала она мужу.

— Гм… — пробормотал Николай Иванович и, сложив пакеты с покупками на стол, стал отирать лоб и лицо носовым платком.

Пот с него лил градом.

— Je vous montrerai, madame, quelque chose d’extraordinaire, — заговорила продавщица и крикнула: — Мадемуазель Элиз! Мадам Перокэ!

Две другие продавщицы тотчас же откликнулись на ее призыв и вопросительно остановились. Первая продавщица тотчас же поманила их. Они подошли и, встав перед Глафирой Семеновной в позу манекенов, начали вертеться.

— Выбирайте только фасон, мадам… Этот или вот этот, — продолжала по-французски первая продавщица, указывая на двух других продавщиц. — А вот и третий фасон, — прибавила она и сама медленно повернулась, показывая зад и перед своего платья.

Глафира Семеновна поняла, что ей сказали по-французски, но не решалась указать на фасон.

— И сет бьен, и сет бьен… — отвечала она. — Сет оси бьен… Иль фо регардэ труа фасон.

— Tout de suite, madame. Voulez-vous vous assoir… C’est monsieur votre mari? — указала она на Николая Ивановича.

— Вуй, мари.

Продавщица предложила стул и Николаю Ивановичу.

— Prenez place, monsieur… Придется вам подождать довольно долго. Дамы вообще не скоро решаются на выбор костюмов. А чтобы вам не скучать, вот вам и сегодняшний нумер «Фигаро». Пожалуйста.

— Мерси, — сказал Николай Иванович, грузно опустился на стул и, раскрывая поданный ему нумер французской газеты, стал его рассматривать, делая вид, что он что-нибудь понимает.

Продавщица между тем вытаскивала из витрин платья, показывала их и тарантила без умолку перед Глафирой Семеновной. Глафире Семеновне все что-то не нравилось.

— Же ве с висюлечками… Компренэ? С висюлечками… Гарни авек висюлечки… — старалась она объяснить продавщице. — Авек же и пасмантри.

— О, мадам, да это нынче не носят!

— Нон, нон… Же вю о театр. И много, много пасмантри. Боку.

— Мадемуазель Годен! — снова выкрикнула продавщица четвертую, толстенькую и невысокого роста, продавщицу и, указывая на ее платье Глафире Семеновне, прибавила по-французски: — Вот все, что дозволяет последнее слово моды по части отделки стеклярусом. Фигура мадемуазель Годен также вполне подходит к вашей фигуре. У мадемуазель Годен такая же прелестная грудь, как у вас, такой же полный стан. Дать больше отделки с сутажем и стеклярусом значило бы выступить из пределов моды и компрометировать фирму. Надо вам примерить вот это платье. Voyons, madame… Ayez la bontе. de venir ici.

И продавщица, перекинув на руку платье, пригласила Глафиру Семеновну за ширмы на примерку. Глафира Семеновна удалилась за ширмы вместе с продавщицей, но продавщица тотчас же выскочила оттуда и сказала Николаю Ивановичу:

— Месье, можете придвинуться к ширмам и переговариваться с мадам, дабы не очень скучать в разлуке.

Сказано это было, разумеется, по-французски. Николай Иванович ничего не понял и удивленно выпучил на продавщицу глаза. Та, видя, что он не понимает ее, стала приглашать жестами и даже поставила для него другой стул около ширм. Николай Иванович покрутил головой и пересел. Продавщица между тем опять удалилась за ширмы и без умолку говорила.

— Глаша! Понимаешь ли ты хоть капельку, что она стрекочет? — крикнул жене Николай Иванович.

— В том-то и дело, что очень мало понимаю, но чувствую, что она хочет на меня напустить туман.

— Ну, то-то… И мне кажется, что она тебе зубы заговаривает. Ты очень-то не поддавайся. Да вот еще что. Ведь это такой магазин, что здесь чего хочешь, того просишь. Тут всякие товары есть. Так ты спроси у ней, нельзя ли мне чего-нибудь выпить. Пить смерть хочется.

— Неловко, Николай Иваныч, — послышалось из-за ширм. — Ну, суди сам: как же в модном-то магазине…

— Да ведь здесь в отделениях вином торгуют. Правда, не распивочно, но все-таки торгуют. Так вот бы красненького бутылочку… Можно, чай, это сделать для хорошего покупателя. Ведь мы не на грош купить пришли. Четвертаков-то этих французских ой-ой сколько отсчитаем. Так ты спроси.

— Язык не поворачивается. Помилуй, ведь здесь не выпивное заведение.

— Так что ж из этого? В Петербурге мне из парчового магазина за пивом посылали, когда рассчитывали, что я на сотню куплю.

— Потерпи немножко. Потом уж вдвое выпьешь. Я не буду препятствовать.

— Эх, тяжко! Наелись дома ветчины и сыру, и теперь во рту даже пена какая-то от жажды, — вздохнул Николай Иванович и, опять раскрыв нумер «Фигаро», уткнул в нее нос.

Выбор платья продолжается

Прошло более получаса, а Глафира Семеновна все еще примеряла за ширмами платья. Николай Иванович, все еще сидевший около ширм, сначала начал зевать, а потом уже и клевать носом.

— Глаша! Скоро ты там?

— Как скоро?! До сих пор я еще не могу выбрать фасона платья. Главное дело, что ни мадам меня не понимает, ни я ее не понимаю. Все слова по части дамских нарядов я очень хорошо знаю по-французски, но здесь, в Париже, какие-то особенные слова, каким нас никогда не учили, — послышался голос Глафиры Семеновны из-за ширм.

— Так этак ты, пожалуй, еще и через час не кончишь с выбором фасонов.

— Не знаю, право, не знаю. Выберу платье, и потом мне нужно будет выбирать накидку. Я накидку какую-нибудь хочу себе купить для театра. Потом мне нужно шляпку… Нельзя же быть в Париже да модной шляпки себе не купить.

Николай Иванович досадливо заскоблил затылок.

— Так я бы прошелся по магазину да поискал бы вчерашнего земляка. Наверное, он бродит по магазину и ищет нас. Я пойду и посмотрю его.

— Николай Иваныч, я боюсь одна.

— Да чего ж тебе бояться-то? Я приду к тебе. Все покупки я здесь оставлю. Возьми их к себе за ширму.

Николай Иванович встал со стула и отправился бродить по магазину. Не успел он пройти и трех отделений, как натолкнулся на земляка. Тот стоял в отделении непромокаемых материй и выбирал себе пальто.

— А, почтеннейший! Где это вы пропадаете? А я вас искал, искал и найти не мог, — проговорил он при виде Николая Ивановича.

— Да ведь жена зашла в отделение дамских нарядов и застряла там. И посейчас там за ширмами сидит и фасоны себе выбирает. С бабами, сами знаете, беда… Земляк! Не сходим ли мы куда-нибудь выпить? Пить смерть как хочется. А через полчасика вернемся…

— Сходим, сходим. Тут вот как раз против магазина есть кофейня.

Земляк, не найдя себе по вкусу непромокаемого пальто, отошел от прилавка и через несколько минут был вместе с Николаем Ивановичем в кофейне, находящейся против Луврского магазина.

— Пивка, что ли, хватим? — спрашивал Николай Иванович земляка.

— Зачем пивка? В Париже надо пить красное вино, — дал ответ земляк и приказал подать бутылку вина.

Они чокнулись. Зашел разговор, где сегодня обедать, где провести вечер.

— Вечером-то бы в какое-нибудь эдакое заведеньице попикантнее, позанятнее, позабористее, в какой-нибудь кафешантанчик эдакий, где разные канашки черноглазые поют, — с улыбочкой, подмигнув глазом, сказал Николай Иванович. — Ведь, верно, есть такие заведения.

— Как не быть! Таких заведений много, но с женой-то вам неудобно, жена-то вам помеха, — отвечал земляк.

— Так-то оно так, но жена моя баба походная.

— Какая бы походная ни была, а все уж не дозволит вам развернуться с какими-нибудь черноглазыми канашками, как вы выражаетесь.

— Это уж само собой.

— А в Париж-то ведь только и приезжают за этим. При жене вы, как там хотите, все вроде как бы на службе, все вроде как бы в подчинении, а без нее-то у вас душа бы раздалась. Погуляли бы вволю.

— Верно, верно.

— И угораздило это вас, батенька, в Тулу со своим самоваром приехать! — продолжал земляк.

— Как так? То есть вы про что? — недоумевал Николай Иванович.

— Как в Тулу со своим самоваром не ездят, потому что там их много, так и в Париж со своей бабой не ездят, потому что баб здесь не оберешься.

— Ах вот вы про что! Да, да, это правильно. Ну, да уж обузу захватил, так делать нечего, от нее не отбояришься. Так где бы сегодня пообедать? Вы Париж знаете?

— Знаю. Бывал. Второй раз здесь.

— Так вот порекомендуйте, где бы посытнее. А то здешние обеды все какие-то жидкие.

Земляк задумался.

— Ни разу не обедали у ротисьера? — спросил он Николая Ивановича.

— А что такое ротисьер?

— Жарильщик, по-нашему жарковник, специалист по жареному, по жаркому. Большая закусочная лавка эдакая. Не пугайтесь, не пугайтесь, не на манер нашей, петербургской, закусочной лавки, а нечто шикарное. Выберем мы себе хороший кусок мяса, хорошую птицу, — и тут же при нас специалист этот для нас все это и зажарит.

— Что ж, это хорошо. Можно выбрать побольше и уж наесться до отвалу. А то в здешних ресторанах подают порции меньше воробьиного носа. И индейку зажарить можно?

— Целого борова зажарят.

— Вот и отлично. Ну а театр, театр? Только что-нибудь позабавнее.

— В американском цирке были? Джигитовку и сражение диких индейцев видели?

— Где же видеть, батенька, коли мы всего три дня в Париже.

— Так вот и поедемте туда. Это за городом… Так в цирк?

— Индейку есть в закусочную и индейцев глядеть в цирк. Хорошо.

Выпив бутылку красного вина, земляки опять отправились в Луврский магазин.

Глафира Семеновна по-прежнему все еще возилась за ширмами с продавщицей.

— Глаша! Ты здесь?

— Здесь, здесь… Вообрази, все еще фасона настоящим манером не могу себе выбрать, — отвечала Глафира Семеновна из-за ширмы.

Ротисьер

Выбирая в Луврском магазине для себя наряды, Глафира Семеновна провозилась целый день. Был четвертый час, когда она, окончив примерку, решила, что ей взять.

Выбраны были роскошный корсет, сорти де-баль, два платья и шляпка. На отличавшуюся некоторою дородностью Глафиру Семеновну готовые платья не были вполне впору, продавщицы решили их переделать и через день прислать к Глафире Семеновне в гостиницу вместе со всем купленным ею в магазине товаром. Николай Иванович расплатился и тотчас же заговорил об обеде.

— Едем поскорей обедать. Есть страсть как хочется. Хоть раз в Париже пообедать по-настоящему, по-русски, а то все в семь да в семь часов. Какой это обед! Это ужин, а не обед. Вот, Глафира Семеновна, земляк рекомендует какую-то съестную лавку специалиста по части жарких, где можно сытно и всласть пообедать, — сказал он жене.

— В съестную лавку! Да ты в уме? — воскликнула Глафира Семеновна.

— Не бойтесь, сударыня, названия. Оно тут ни при чем, — подхватил земляк. — Вы увидите, как это хорошо. Вся сырая провизия налицо. Вы выберете, что вам понравится, и вам изжарят или сварят. Ведь в Петербурге вам, я думаю, когда-нибудь приходилось закусывать с мужем в Милютиных лавках, где вам все закуски прямо от куска режут. Так и тут. Едемте же. Туда мы можем доехать в омнибусе.

Выйдя из магазина, супруги и земляк тотчас же сели в омнибус, идущий в Порт-Сен-Дени, и через четверть часа, приехав на место, входили в съестную лавку ротисьера.

Съестная лавка состояла из большого зала с множеством маленьких мраморных столиков. В глубине зала помещались два громадных очага, напоминающие камины, и на этих очагах на механических вертелах жарилось мясо, пулярки и дичь. Проливающийся на уголья жир делал воздух чадным. Около самых очагов чад стоял как бы туманом, и в этом тумане виднелись белые куртки и белые колпаки поваров. Что-то шипело, что-то вспыхивало, визжала вентиляция, гремела посуда. По другой стене стояла горкой выставка провизии. Тут лежали сырые ощипанные индейки, пулярки, гуси, поражающие своей белизной, украшенные кружевом, вырезанным из писчей бумаги. Лежало мясо в кружевных папильотках, ноги телятины и баранины, убранные тоже бумажными украшениями и цветами из репы, моркови, редьки и свеклы.

Когда супруги вошли в съестную лавку, за мраморными столиками, невзирая на раннее для обеда в Париже время, сидело уже человек тридцать публики, пило и ело. Им прислуживали женщины, одетые в коричневые платья, белые чепцы и передники.

— Вот та самая закусочная, о которой я вам говорил, — сказал супругам земляк.

Глафира Семеновна сморщила носик и отвечала:

— Да тут от чада расчихаешься.

— А вот подите — едоки считают этот чадный запах за особенный шик.

— Да оно даже приятно, когда есть хочешь, — проговорил Николай Иванович. — Вот теперь так засосало под ложечкой, что я готов один целого гуся съесть.

— И съедим. Сюда только, извините за выражение, обжоры и ходят, — подхватил земляк.

Они подошли к выставке провизии и стали смотреть на лежащее на мраморной доске мясо и разложенных на капустных листьях птиц. Глаза Николая Ивановича устремились на гигантского тулузского гуся.

— Эх, гусь-то какой! Крокодил, а не гусь. Не велеть ли нам изжарить гуська?

— Да ведь уж решили индейку, — отвечал земляк. — Вон индейка лежит, напоминающая гиппопотама.

— Глаза-то уж очень разбегаются. И на индейку разыгрался аппетит, и насчет гуся пришла фантазия, — облизывался Николай Иванович, глотая слюнки. — Глафира Семеновна, а давай-ка мы и гуся, и индейку закажем.

— Послушай, Николай Иваныч, да разве это можно втроем съесть!

— Не знаю, как ты, а я во время моего житья за границей так оголодал, что готов целого борова съесть! Помилуйте, порции подавали с медный пятак! Да, наконец, если мы и не съедим всего, — эка важность!

— Здесь вы можете съесть пол-индейки, полгуся, а остальное вам завернут в бумагу, — и вы возьмете домой, — заметил земляк.

— Вот и отлично. Что не доедим, то нам, Глаша, на ужин! — воскликнул Николай Иванович и, обратясь к стоявшему около них красивому повару-усачу, сказал: — Ле гусь и сет индейка пур ну, и чтобы тре бьян было.

Земляк тотчас же подхватил и объяснил повару по-французски.

— Pour trois personnes seulement, monsieur? — спросил повар, удивленно выпучивая глаза.

— Так что ж, что пур труа? Что не доедим, — с собой возьмем, — отвечал Николай Иванович. — Да немного, брат, я думаю, и с собой-то брать придется. Постой, постой… — остановил он повара, взявшего уже с мраморной доски гуся и индейку и собиравшегося удалиться к очагу. — Анкор ля вьянд… мяса надо, нельзя без мяса…

— Полно, Николай Иваныч, ну куда нам столько! — вскинула на него глаза Глафира Семеновна.

— Матушка, я оголодал в Париже. Как вы думаете, земляк, не заказать ли нам еще телячьей грудинки, что ли?

— Грудинка, гусь, индейка — да этого и не вынесешь.

— Не знаю, как вы, а я вынесу. Уж очень я рад, что до настоящей еды-то добрался.

— Довольно, довольно. Вот теперь нужно только спросить, какой у них суп есть.

— Нет ли щец кислых?

— Нет, нет. Этого вы здесь, в Париже, ни за какие деньги не достанете. Quelle soupe est-ce que vous avez aujourd’hui? — спросил земляк повара и, получив ответ, сказал: — Только бульон и суп-пюре из зеленого гороха. Вы как хотите, а мне при индейке и гусе, кроме бульона, ничего не выдержать.

— Суп-пюре… пюре, мосье… Он — бульон, а же — пюре, — закивал повару Николай Иванович и прибавил: — Все-таки посытнее. Ну так вот: ле индейка, ле гусь и суп-пюре и бульон. Ах да… Стой, стой! Салат анкор. Боку салат.

Предвкушая блаженство сытного обеда, Николай Иванович улыбнулся и радостно потирал руки.

— Винца-то красненького нам подадут, земляк? — спросил он.

— Сколько угодно. А вместо водки мы коньяку выпьем, — ответил земляк.

Впервые — досыта!

Когда супруги и земляк уселись за стол, к ним подбежала миловидная женщина в коричневом платье, белом переднике и белом чепце и загремела тарелками, расставляя их на стол.

— А скатерть, а скатерть на стол? — заговорил Николай Иванович.

— Здесь скатертей не полагается, — отвечал за женщину земляк. — Чистый белый мраморный стол, вот и все. Простота и опрятность. Посмотрите также на сервировку. Ведь эдакой тарелкой можно гвозди в стену заколачивать, до того она толста.

— Коньяк, мадам, коньяк… Апорте… — торопил прислугу Николай Иванович.

— Cognac? A présent? — удивленно спросила та. — Mais vous n’avez pas encore mangé.

— Да, да… Это по-русски… — пояснил ей на французском языке земляк. — В России всегда пьют крепкое вино перед едой, а не после еды. Это для аппетита. Принесите нам, пожалуйста, флакончик коньяку и порцию сыру.

Коньяк подан. Мужчины начали пить. Прислуга с удивлением наблюдала за ними издали, пожимала плечами и переглядывалась с другой прислугой, указывая на мужчин глазами. Подали суп. Мужчины выпили коньяку и перед супом. Видя это, прислуга чуть не расхохоталась и поспешно отвернулась, еле удерживая смех. Это не уклонилось от взора Николая Ивановича.

— Чего это их коробит? — спросил он земляка.

— Не принято здесь пить коньяк перед едой. Его пьют только после еды, и вот этим прислужающим барынькам и кажется это дико.

— Дуры, совсем дуры!

Но вот появилась и индейка с гусем, только что снятые с вертела, шипящие в своем собственном жире, распространяющие запах, разжигающий аппетит. Их несли две женщины на двух блюдах. Сзади них шествовал повар с ножами за поясом и с салатником, переполненным салатом. Женщины и повар никак не могли сдержать улыбки. Повар даже не утерпел и проговорил:

— Voyons, messieurs… Il faut avoir grand appétit pour manger tout ça[30].

Он вынул из-за пояса нож, спросил, не нужно ли разнять птиц, и, получив утвердительный ответ, разрезал их самым артистическим образом. Николай Иванович накинулся на гуся, Глафира Семеновна и земляк навалились на индейку.

— Каково изжарено-то? — торжествующе спрашивал земляк.

— Прелесть! — отвечал Николай Иванович, набивая себе рот.

Повар и прислуживающие женщины стояли в отдалении, с любопытством смотрели на едоков и, улыбаясь, перешептывались. Женщин стояло уже не две, а пять-шесть. К любопытным присоединился еще и повар. Очевидно, они даже спорили, съедят ли посетители все без остатка или спасуют. Но птицы были громадны. Глафира Семеновна первая оттолкнула от себя тарелку. Земляк тоже вскоре спасовал. Дольше всех ел Николай Иванович, кладя себе попеременно на тарелку то кусок гуся, то кусок индейки, но и он вскоре отер губы салфеткой и сказал:

— Ассе. Теперь вен руж… Теперь красным винцом позабавимся. Вот это настоящий обед, вот это я понимаю! — воскликнул он. — Мерси, земляк, что указал место, где можно поесть вволю.

Он взял его за руку и потряс ее.

У прислуги и поваров заметно было движение.

— Je disais que c’est difficile[31], — заговорил усатый повар и получил от другого повара какую-то серебряную монету. Очевидно, что они держали пари, будут ли съедены гусь и индейка, — и усатый повар выиграл пари.

Земляк поманил к себе прислуживавшую при столе женщину и отдал приказ, чтобы остатки жаркого были завернуты в бумагу, что и было исполнено. Подавая на стол пакет с остатками жаркого, женщина сказала по-французски:

— Вам вот втроем не удалось и половины съесть от двух птиц, а два месяца тому назад нас посетил один англичанин, который один съел большого гуся.

Земляк тотчас же перевел это своим собеседникам.

— Ничего не значит. И я бы съел целого гуся, ежели бы сейчас же после обеда мог соснуть часика два, а ведь нам нужно сегодня идти в театр, — сказал Николай Иванович, наливая себе и земляку красного вина в стаканы. — Ну-с, за упокой гуся. Славный был покойник! Чокнемтесь, земляк.

— Извольте. Но надо также помянуть и индейку. За упокой индейки… Большого достоинства была покойница.

— Да, да… спасибо им обоим… По их милости я в первый раз за границей наелся досыта.

И Николай Иванович и земляк сделали по большому глотку вина из своих стаканов.

К индейцам

Уже стемнело, когда компания покончила со своим обильным, но не разнообразным обедом. Николай Иванович и земляк выпили много и порядочно разгорячились. Николай Иванович хотел пить еще, но земляк остановил его.

— Довольно, довольно. Пора и в цирк на представление индейцев, а то опоздаем, — сказал он. — Цирк этот отсюда неблизко. Он за городом. Положим, мы туда поедем по железной дороге Ceinture, но когда еще до станции дойдешь. А выпить мы и в цирке можем.

Они захватили с собой остатки жаркого, вышли из съестной лавки и отправились на станцию железной дороги. Пришлось пройти несколько улиц.

— Дикие эти индейцы-то, которые будут представлять? — поинтересовалась Глафира Семеновна.

— Дикие, дикие… — отвечал земляк. — Двести пятьдесят лошадей, двести всадников, буйволы, собаки, масса женщин и детей, — и все это стреляет, сражается. Говорят, индеечки есть прехорошенькие, — прибавил он, толкнув в бок Николая Ивановича и подмигнув глазом, но тут же спохватился, что вместе с ними находится Глафира Семеновна, и умолк.

Николай Иванович в свою очередь подтолкнул земляка.

— Тсс… Самовар тут… — сказал он, припоминая его изречение, что в Тулу со своим самоваром не ездят.

— Какой самовар? — спросила Глафира Семеновна мужа, не понимая, в чем дело.

— Так, никакой. Чего тебе? Мы промеж себя.

— Ты, кажется, уж с коньяку-то заговариваться начинаешь? Где ты самовар увидал?

— Ну вот… пошла-поехала… Теперь тебя и не остановишь.

Глафира Семеновна сердито вздохнула:

— Ах, как я не люблю с тобой с пьяным возиться!

— Да где же я пьян-то, где? И что мы такое выпили? Самую малость выпили.

Произошла пауза.

— Пожалуйста, только ты, Николай Иваныч, с этими дикими не связывайся, — опять начала Глафира Семеновна. — А то ведь я тебя знаю: ежели у тебя в голове муха, то ты и с диким рад пить. И что это здесь, в Париже, за мода на диких? Город, кажется, образованный, а куда ни сунься — везде дикие.

— Выставка, сударыня, народы съехались со всего мира, — отвечал земляк. — Европейцы-то им уж пригляделись, ну а дикие — новинка. Действительно, здесь, в Париже, на диких большая мода. Но вы не пугайтесь. Тут конное представление и ничего больше.

Разговаривая таким манером, они дошли до станции. Поезда Chemin de fer de Ceinture, проходящие каждые четверть часа, не заставили долго ждать отправления. Раздался звук рожка, возвещающего приближение поезда, послышался глухой стук колес, и поезд, шипя паровозом, подкатил к станции. Николай Иванович, Глафира Семеновна и земляк быстро вошли в маленький вагон и разместились на местах. Рожок — и поезд опять тронулся. Он шел тихо, каждые пять минут останавливаясь на маленьких станциях, впуская пассажиров. Маленькие вагоны и частые остановки на маленьких станциях развеселили почему-то рассердившуюся было Глафиру Семеновну. Она улыбнулась и проговорила:

— Совсем игрушечный поезд.

— Он вокруг всего Парижа идет, обхватывает его поясом, и потому эта железная дорога так и называется поясом, — сказал земляк. — Железнодорожный поезд не минует ни одной окраины города. Однако мы сейчас приедем на ту станцию, где нам сходить. Приготовьтесь.

— Что нам приготовляться! — воскликнул Николай Иванович. — Закуска с нами, а выпивку там найдем, — прибавил он, показывая пакет с остатками жаркого. — Ты, Глаша, уж сердись или не сердись, а я гуськом покормлю какую-нибудь дикую индейскую бабу. Мне хочется посмотреть, как дикие едят.

Глафира Семеновна махнула рукой и отвернулась.

Но вот поезд остановился на той станции, до которой ехала компания, и они вышли на платформу. Вся она была заклеена громадными афишами, возвещающими о большом военном представлении труппы краснокожих индейцев и белых американских поселенцев. На четырех углах афиши были изображены раскрашенные отрубленные головы, вздетые на пики. Мальчишки-блузники в высочайших картузах продавали программы представления, размахивая ими и выкрикивая по-французски: «Особенное представление! Торопитесь, торопитесь, господа, смотреть. Индейцы только семь дней пробудут в Париже! Блистательное представление!»

Казаки лучше

Станция железной дороги находилась под горой. Поднявшись по каменным ступеням на горку, супруги, предводительствуемые земляком, свернули в какую-то улицу и, наконец, вошли в сад. У ворот с них взяли по франку за вход. Сад представлял собой лужайки, очень мало засаженные деревьями и кустарниками. Между кустарниками и деревьями то там, то тут виднелись конические хижины индейцев. Из верхних концов конусов валил дым. Несколько полуголых ребятишек с бронзовыми лицами и длинными, черными как вороново крыло и прямыми, как палки, волосами играли около хижин. На лугу бродил тощий буйвол, около одной из хижин завывала привязанная на веревке тощая собака. Все это было видно при ярком освещении газом.

Издали доносились звуки оркестра.

— Надо спешить. В цирке уж началось, — сказал земляк. Они прошли мимо сияющего огнями балагана с надписью «Restaurant».

— Вот и выпить есть где. Отлично… — заметил Николай Иванович. — Земляк, земляк! Нет ли здесь какого-нибудь дикого питья? Вот бы попробовать. Ведь индейцы-то не Магомету празднуют, стало быть, им хмельное разрешено.

— Это уж мы после, Николай Иванович, после. Пойдемте скорей в цирк, на места. Видите, публики-то в саду совсем нет. Она вся на местах.

Показался высокий деревянный забор, за которым был цирк. У забора виднелись кассы, где продавались билеты на места. Пришлось опять заплатить. За места взяли по два франка, и компания по деревянной скрипучей лестнице поднялась в амфитеатр, где и уселась.

Представление действительно началось. На арене под открытым небом неслись на бойких, но невзрачных лошаденках человек десять в серых поярковых шляпах, в цветных куртках и с ружьями за плечами. Они пронзительно гикали, махали арканами и гнались за убегавшей от них лошадью. Сделав по арене круга три, они наконец нагнали лошадь. Один из них накинул на лошадь аркан и остановил ее. Пойманная лошадь металась, становилась на дыбы, лягалась. Второй и третий арканы, накинутые на нее всадниками, повалили ее на землю.

— Разбойников это они, что ли, представляют? — спросила Глафира Семеновна земляка.

— Охотников в американских степях. Они дикую лошадь поймали, повалили ее и вот теперь надевают на нее узду.

За декорацией, изображающей вдали холмы и на них домики американской деревушки, послышались истошные крики. Охотники, возившиеся около дикой, только что взнузданной лошади, бросили ее, вскочили на своих коней и опять понеслись по арене. Крики за холмами усилились, превратились в рев, и из-за холмов показались скачущие на неоседланных лошадях индейцы с развевающимися длинными волосами и накинутыми на плечи полосатыми плащами. Они гнались за охотниками.

— Вот разбойники, индейцы-разбойники. Они делают нападение на охотников. Видите, гонятся за ними, — сказал земляк.

Раздались выстрелы, лязг оружия, несколько всадников повалились с лошадей, в пороховом дыму смешались индейцы и охотники. Когда дым рассеялся, охотники были уже со связанными руками, индейцы уводили их и их лошадей за декорацию, изображающую холмы с деревушкой. На лошади одного из индейцев между шеей лошади и туловищем индейца лежал охотник со свесившимися руками и ногами. Еще один индеец тащил за собою по земле на аркане другого охотника.

— Прощайте, охотнички! Индейцы победили и повели их в плен на жаркое, — сказал Николай Иванович.

— Да неужто съедят? — поспешно спросила Глафира Семеновна.

— А то как же? Порядок известный. Ведь они людоеды. Из одной ноги бифштексы, из другой бефстроганов, из третьей какой-нибудь там антрекот, — шутил Николай Иванович.

— Да неужели настоящим манером съедят?

— Нет, нет. Ведь это только представление. Кто же им позволит здесь, в Париже, людоедствовать! — успокоил Глафиру Семеновну земляк.

— Ну то-то… а я уж думала…

Первое отделение представления кончилось. По местам забегали гарсоны с подносами, предлагая публике пиво, флаконы с коньяком, фрукты, сэндвичи. Также ходил мальчишка-индеец в синих штанах с позументом в виде лампаса и в накинутом на плечи полосатом одеяле и навязывал публике слипшиеся комки каких-то розовых обсахаренных зерен, бормоча что-то по-английски. Из английской речи, впрочем, выделялись и французские слова: vingt centimes. Пристал он и к супругам, тыкая им в руки по комку.

— Для еды это, что ли? — спрашивал его Николай Иванович. — Ты мне скажи, для еды? Манже?

Мальчишка не понимал и только твердил: vingt centimes.

— Конечно же для еды, — отвечал за него земляк. — Вон, видите, ест публика. Это что-нибудь американское. Надо попробовать.

Он купил комок зерен, отломил кусочек, пожевал и выплюнул.

— Безвкусица, — сказал он.

Попробовали зерен и супруги и тоже выплюнули.

— А ничего нет интересного в этом диком представлении, — проговорила Глафира Семеновна, зевая в руку. — Тоска.

— Необыкновенно бойкие лошади, молодецкая езда индейцев и их ловкость — вот что интересно, — отвечал земляк.

— Полноте, полноте… Наши казаки куда лучше все эти штуки на лошадях проделывают, — возразил Николай Иванович.

Мерзавка

Представление индейцев действительно было донельзя однообразным. В первом отделении они гнались за охотниками, нападали и сражались с ними, в следующем отделении они то же самое проделывали, настигнув фургон с европейскими переселенцами. Глафира Семеновна зевала, зевал и Николай Иванович, не отставал от них и земляк.

— Пойдем-ка мы лучше побродим по саду да зайдем к этим самым диким в их домики и посмотрим, как они живут, — сказал Николай Иванович. — Чего тут-то глаза пялить. Ей-ей, никакого интереса в этих скачках. Посмотрели, и будет. Кстати же, там и ресторан. Вставай, Глаша.

— Да, уж лучше действительно по саду походить, — согласилась Глафира Семеновна, вставая с места.

Беспрекословно поднялся и земляк. Они вышли из амфитеатра и по дорожкам сада направились к жилищам индейцев.

В палатках индейцев шла стряпня. Оставшиеся в палатках женщины, очевидно, готовили ужин для своих мужчин, гарцующих в это время на арене. Николай Иванович, Глафира Семеновна и земляк подняли войлок, висевший у входа, и вошли в одну из таких палаток. Там было дымно. Горел костер, разложенный на земле, и над костром висел котелок с варящейся в нем пшенной кашей. Около костра на корточках сидели две женщины — одна старая, другая молодая. Старая мешала деревянной палкой кашицу в котле. Молодая, имея в руке серповидный коротенький нож, разрезала мясо на мелкие кусочки, проделывая эту работу прямо на земле с притоптанной травой. Женщины были в одних только шерстяных коротких и чрезвычайно узких юбках полосатого рисунка и в грязных рубашках без рукавов. Ноги у обеих были босые. Голова старой женщины была повязана пестрым платком; молодая женщина была простоволосая, но зато на шее имела несколько ниток цветных бус. При входе посетителей женщины заговорили что-то на своем наречии. Наконец молодая стрельнула глазами в сторону Николая Ивановича, поднялась с земли и, подойдя к нему, положила ему на плечи руки и улыбнулась.

— Мосье… Ашете абсент… Ашете абсент пур ну… — сказала она и стала ласково трепать Николая Ивановича по щекам.

— Брысь, брысь!.. — замахал тот руками, пятясь.

Но женщина не унималась. Она схватила его за руки и стала притягивать к себе, как бы стараясь, чтобы он ее поцеловал.

— Да чего ты пристала-то, черномазая? — бормотал Николай Иванович, стараясь высвободить свои руки из рук женщины, но та была сильная, и это не так легко было сделать. Она продолжала держать его руки и говорила все ту же фразу:

— Ашете абсент пур ну, ашете абсент.

— Она просит, чтобы вы купили ей анисовой водки, — перевел земляк Николаю Ивановичу.

— Водки? Так чего же она мне руки-то ломает! И ведь какая сильная, подлючка!

Николай Иванович косился на жену. Та уже вспыхивала, бледнея и краснея от ревности, и наконец проговорила:

— Вот нахалка-то! Николай Иваныч! Да что ж ты стоишь-то да за руки ее держишь! Пойдем вон… Выходи…

— Она меня держит, а не я ее… Пусти, черномазая! — рванулся он, вырвав одну руку, но женщина, улыбаясь и показывая белые зубы, держала его за другую и бормотала:

— Ашете абсент, ашете абсент.

— Николай Иваныч! Да что ж ты, в самом деле!.. — возвысила голос Глафира Семеновна. — Ведь сказано, чтобы ты выходил!

— Душечка… Она меня держит…

Он потянулся к выходу и, так как его держали, вытащил за собой из палатки женщину. Та, предполагая, что Николай Иванович согласился уже купить ей абсенту и сейчас поведет ее в ресторан, обняла его другой рукой за шею, поцеловала и заговорила:

— Мерси, мерси… Аллон, аллон…

Но тут Глафира Семеновна не выдержала. Она взмахнула дождевым зонтиком и с криком: «Ах ты, подлая индейская морда!» — ударила женщину по голове. Взвизгнула в свою очередь и женщина. Увидав, что удар нанесен ей Глафирой Семеновной, она выпустила из рук руку Николая Ивановича, бросилась на Глафиру Семеновну и вцепилась в ее ватерпруф, сверкая глазами и бормоча непонятные слова. Глафира Семеновна рассвирепела и тоже держала ее за ворот рубахи.

— Меня хватать? Меня? Ах ты, индейка мерзкая! Да я тебе все бельмы твои выцарапаю, — бормотала она.

— Глаша, оставь, оставь… — начал было Николай Иванович, оттаскивая за плечо жену, но было уже поздно…

В одно мгновение Глафира Семеновна и индеянка вцепились друг дружке в волосы и упали на траву, барахтаясь и царапаясь.

— Господи! Да что же это такое! — воскликнул Николай Иванович и бросился разнимать дерущихся. — Земляк! Да что же вы-то сложа руки стоите? Помогите и вы! — закричал он земляку.

Земляк тоже начал разнимать. Он сел на индеянку и старался отдернуть ее руку от Глафиры Семеновны; но тут выбежала из палатки старая индеянка и, заступаясь за молодую, принялась тузить кулаками по спине земляка, Глафиру Семеновну и Николая Ивановича. Сделалась общая свалка. К происшествию между тем, заслыша крики, подбегали гарсоны из ресторана, путаясь в своих длинных белых передниках, стремились мальчишки-индейцы.

Кое-как сцепившихся женщин растащили. Те еле переводили дух, и каждая по-своему выкрикивала угрозы.

— Наглая индейская тварь! Потаскушка! На моих глазах и вдруг смеет к моему мужу целоваться лезть! Я покажу тебе, мерзавка! — слышалось у Глафиры Семе новны.

Бормотала что-то и индеянка, показывая кулаки. Шляпка Глафиры Семеновны валялась на траве, вся измятая, валялся и переломанный зонтик.

— Ах, срам какой! Ах, срам какой! Глаша, Глаша! Да уймись же… — говорил Николай Иванович, передавая растрепанную Глафиру Семеновну тоже растрепанному и без шляпы земляку, и принялся поднимать шляпы и зонтик.

Гарсоны и собравшаяся публика, держась за бока, так и покатывались со смеху.

Эдакий скандал!

Когда супруги пришли в себя, то прежде всего они набросились друг на друга с упреками.

— Тебе хотелось, чтоб все это произошло, ты искал этого, ты нарочно лез на диких. У тебя только и разговора было, что о диких. Рад теперь, рад, что такой скандал вышел? — говорила, чуть не плача, Глафира Семеновна Николаю Ивановичу.

— Душенька, ты сама виновата. Ты первая хватила эту самую индейку зонтиком по голове, — отвечал тот.

— Да, хватила, но я хватила за дело. Как она смела к тебе лезть! Ведь лезла целоваться с тобой, ведь она облапливала тебя. Будто я не видела! И главное, при жене, при законной жене, мерзавка, это делает.

— Да почем она знала, что ты моя жена?

— А! Ты еще хочешь защищать ее? Ты рад был, рад, что она с тобой обнималась и целоваться лезла! Ну да, конечно, ты искал этого, ты сам лез на это. Жаль, что я вместе с ней и тебя зонтиком по башке не откатала.

— Вовсе я не того искал и не на то лез. Очень мне нужно обниматься и целоваться с грязной, вонючей бабой! От нее луком так и разило.

— Молчи. Вы любите это. Вам какая угодно, будь грязная и вонючая баба, но только бы не жена.

— Ах, Глаша, Глаша, как ты несправедлива! Я просто хотел покормить эту индейку остатками гуся. Никогда я не видал, как едят дикие, хотел посмотреть — и вот…

— Ну, довольно, довольно! Дома уж я с тобой поговорю! Пойдем домой!

— Ты, душечка, прежде успокойся, приди в себя. Нельзя в таком виде ехать домой. Зайдем прежде вот в ресторанчик. Там есть, наверное, уборная, и ты поправишься, приведешь в порядок свой костюм, потом мы выпьем чего-нибудь холодненького… — уговаривал Николай Иванович жену.

— Чтобы я после этого скандала да пошла в ресторан! Да ты с ума сошел! Уж и здесь-то над нами все лакеи смеются, а там-то что будет!

— Не станут они там смеяться. Здесь они смеются просто сгоряча. А поразмыслив, они очень хорошо поймут, что это не скандал, а просто недоразумение. Зайдем, Глаша, в ресторан. Ты хоть немножко придешь в себя.

— И стыда на себя этого не возьму. Как я после этого буду глядеть в глаза прислуге? Ведь все лакеи видели, какая у нас была свалка.

— Эка важность! Ну кто нас здесь знает! Решительно никто не знает.

— Нет, нет, не проси. Домой.

Глафира Семеновна наскоро начала приводить свой костюм в порядок. К ней подошел земляк, до сих пор разговаривавший о чем-то с гарсоном ресторана, и принялся ее уговаривать.

— И я бы советовал вам зайти в ресторан и успокоиться. Здесь есть отдельные кабинеты. Можно бы было отдельный кабинет взять. А что вы опасаетесь насмешек ресторанной прислуги, то это совершенно напрасно, — сказал он. — Напротив, все сочувствие на вашей стороне. Я вот сейчас разговаривал с гарсонами, так они возмущены поведением этой индейской бабенки. Оказывается, что с вами это уже не первый случай. Были такие случаи и с другими. Они рассказывают про ужасное нахальство этих индейских баб. Прежде всего они ужасные пьяницы и распутницы, и как только появляется какой-нибудь мужчина, сейчас же они нагло лезут к нему с объятьями и требуют абсенту. Гарсоны удивляются, как до сих пор полиция не может обуздать этих индеек.

— Нет, нет, и вы мне зубы не заговорите. Довольно… Домой… — стояла на своем Глафира Семеновна. — Николай Иваныч! Да что ж ты встал! Двигайся к выходу! — крикнула она на мужа.

Николай Иванович поднял с травы пакет с остатками жаркого и медленно направился к выходу из сада. За ним шел земляк. За земляком следовала Глафира Семеновна.

— И где же эдакие скандалы происходят, что дикие девчонки безнаказанно могут лезть на женатых мужчин, да еще к тому же при их женах? В Париже. В самом цивилизованном городе Париже! — не унималась она. — Ну, хваленый Париж! Нет, подальше от этого Парижа. Слушайте, Николай Иваныч! Я завтра же хочу ехать вон из этого проклятого Парижа, — обратилась она к мужу.

— Но, душечка, мы еще ничего порядком не осмотрели на выставке. Мы еще не видали художественного отдела.

— Черт с ней, с выставкой!

— Но ты забыла, что в Луврском магазине заказала себе разные наряды, а эти наряды будут готовы только еще послезавтра.

— Завтра же пойду в магазин и буду умолять приказчиц, чтобы они мне приготовили все к вечеру. К вечеру приготовят, а ночью — марш домой.

— Побудем хоть еще денька три на выставке, — упрашивал Николай Иванович.

— Чтобы опять на диких нарваться? Благодарю покорно. Домой, домой и домой!

— Сама виновата. Не следовало эту бабу зонтиком бить. Я и сам бы сумел отбояриться от этой бабы.

— Ты отбояриться? Да ты рад был. У тебя даже в глазах какие-то дьявольские огни забегали от радости. Ну, я и не стерпела. Да и как стерпеть, если при мне, при законной жене, на мужа дикая баба лезет.

Глафира Семеновна быстро направилась к выходу. У выхода, при усиленном свете фонарей, Николай Иванович заметил, что у нее расцарапана щека и сочится кровь. Он сказал ей об этом и прибавил:

— Приложи к щеке платочек. Индейка-то, должно быть, какой-нибудь маленький прыщичек у тебя на щеке сковырнула, и до крови…

— Плевать! Назло не приложу. Глядите на меня и казнитесь, — отвечала Глафира Семеновна сердито.

По железной дороге домой супруги уже не поехали. У входа в сад стоял извозчичий экипаж. Николай Иванович нанял экипаж и посадил в него супругу. Когда он прощался с земляком, земляк шепнул ему:

— Я говорил вам, что в Тулу со своим самоваром не ездят, и вот сегодня были ясные на это доказательства. Не будь при вас сегодня самовара в виде супруги, никакой бы неприятности не вышло, и мы провели бы отлично вечер, даже, может быть, в сообществе диких индеек. До свиданья! Адрес ваш знаю и завтра утром постараюсь проведать вас, — прибавил он, раскланиваясь и с Николаем Ивановичем, и с Глафирой Семеновной.

Не возражать!

На другой день поутру, когда Николай Иванович, проснувшись, потянулся и открыл глаза, Глафира Семеновна была уже вставши. Она стояла в юбке и ночной кофточке перед зеркалом, вглядывалась в свое лицо и пудрилась. Увидев, что муж проснулся, она обернулась к нему и проговорила:

— Мерзавка дикая-то в трех местах мне лицо исцарапала. Подлая тварь! Ну, да ей тоже от меня зонтиком досталось. Кажется, я ей губу рассекла и глаз подправила. Жаль только, что зонтик-то сломался. А на тебя, Николай Иванович, я просто удивляюсь…

— В чем, в чем, душечка?

— А в том, что каждая юбка для тебя милее жены.

— Но чем же я виноват, что она сама ко мне лезла? Ты видела, что, как только мы вошли, она сейчас же схватила меня за руки.

— Врешь, врешь! Ты сам был рад. Иначе бы ты должен был сразу ударить ее по зубам и тащить к городовому.

— Здравствуйте! Ты благодари Бога, что городовогото около не было, а то после драки не миновать бы нам полицейского участка.

— За что?

— За нарушение общественного спокойствия и оскорбление тишины.

— Так ведь она первая начала. Как она смеет трогать общественное спокойствие законной жены? Это и есть нарушение оскорбления…

— За ласку не наказывают, а ведь в драку-то ты первая полезла. Ты ее первая зонтиком.

— Ну, довольно, довольно. Все-таки я в этом поганом Париже, где на каждом шагу дикие, оставаться больше не намерена. Сейчас зайдем в Луврский магазин, попросим, чтобы платья мои были готовы сегодня вечером или завтра утром, — и вон из Парижа.

— Ну, душечка, мы еще самого Парижа-то не видали.

— Сегодня возьмем извозчика и объездим Париж. На выставку, где дикий на диком едет и диким погоняет, я ни ногой. Так ты и знай! Прежде всего я хочу посмотреть Латинский квартал, что это за Латинский квартал такой. А то во французских романах читаю про Латинский квартал, и вдруг его не видала. Вот это интересно. Там и Агнесса-цветочница жила, там и…

Николай Иванович что-то хотел возражать, но Глафира Семеновна перебила его:

— Молчи, молчи. Всякий бы на твоем месте после вчерашнего скандала молчал поджавши хвост, а ты…

— Но ведь скандал сделала ты, а не я…

— Довольно! — И Глафира Семеновна не дала говорить мужу.

Приготовив дома чай и напившись чаю, они часу в двенадцатом вышли из гостиницы. Было воскресенье. Париж праздничал. Лавки и магазины были наполовину закрыты. На улицах совсем было не видать блузников, не видать было и свободных извозчиков, хотя с седоками они двигались целыми вереницами. Омнибусы были переполнены публикой и тащили народ в пестрых праздничных одеждах. Глафира Семеновна, все еще раздраженная, бежала вперед, Николай Иванович шел за ней сзади. Так они пробежали две-три улицы.

— Удивительно, что ни одного извозчика! — сердито проговорила Глафира Семеновна.

— Праздник. Все разобраны. Видишь, народ гуляет, — отвечал Николай Иванович. — Я думаю, что Луврский-то магазин сегодня заперт.

— Врешь, врешь! Это ты нарочно, чтобы нам подольше в Париже остаться. Но заперт он или не заперт, — мы все равно в него поедем.

На углу какого-то переулка был ресторанчик. Несколько столиков со стульями стояли около этого ресторанчика, на тротуаре и за столиками сидела немудреная публика: черные сюртуки с коротенькими трубками в зубах, пестро одетые, очевидно в праздничные одежды, женщины. Некоторые женщины были с букетами живых цветов на груди. Публика эта пила кофе, красное вино, закусывала сэндвичами — маленькими булками, разрезанными вдоль и с вложенными внутрь тоненькими ломтиками мяса и сыра. Тут же, около ресторана, стояла извозчичья колясочка. Извозчик, пожилой толстый человек с гладко бритым, необыкновенно добродушным полным лицом, подвязывал к морде лошади торбу с кормом.

— Коше! By зет лир? — спросила Глафира Семеновна извозчика.

Извозчик галантно снял шляпу и отвечал по-французски:

— Да, мадам, я не занят, но нужно завтракать, il faut que je prenne mon café. Если вы хотите подождать, пока я позавтракаю, то я к вашим услугам. C’est seulement un quart d’heure… Присядьте здесь, спросите себе что-нибудь и подождите меня. Я сейчас.

Отойдя от лошади, извозчик даже стул подвинул Глафире Семеновне. Такая галантность поразила ее, и она, улыбнувшись, сказала: «Мерси».

— Удивительно смешной извозчик, — обратилась она к мужу. — Просит подождать, покуда он позавтракает. И как учтиво! Вот бы нашим извозчикам поучиться. Ты видишь, он даже и стул подвинул мне. Делать нечего, надо будет подождать его, потому что извозчиков свободных нет, а пешком я бегать не намерена. Садись. Кстати, спросим себе что-нибудь перекусить. Я тоже есть хочу.

Николай Иванович и Глафира Семеновна поместились за столиком около двери в ресторанчик. Извозчик, войдя в ресторанчик и вернувшись оттуда, что-то смакуя жирными крупными губами, поместился за другим столиком, невдалеке от супругов.

— Il fait beau temps, madame. N’est-ce pas? — обратился он к Глафире Семеновне с улыбкою.

Та ничего не ответила и толкнула ногой мужа.

— Боже мой, он не только сел около нас, но даже заговаривает с нами о погоде, — сказала она.

— Пожалуйста, только не делай скандала, сделай одолжение, без скандала…

— Зачем же тут скандал? Он очень учтиво… Но я не знаю, право, отвечать ему или не отвечать, ежели еще заговорит. Все-таки извозчик.

— Ответь, ежели слова знаешь. Тебя не убудет.

Женщина в белом чепце, переднике и с букетом на груди принесла на столик извозчику кусок хлеба, несколько редисок и кусочек масла на тарелочке. Извозчик принялся закусывать.

Учтивый извозчик

Поджидая завтракающего извозчика, супруги спросили себе сэндвичей и красного вина и с любопытством смотрели, как он, сидя около них, закусывал редиской и хлебом с маслом. Уничтожив редиску, он спросил себе ломтик сыру и красного вина и опять принялся есть.

— Редиска… сыр… Смотри, смотри… Да он завтракает совсем на аристократический манер… — подтолкнула Глафира Семеновна мужа. — Вот как здесь, в Париже, извозчики-то живут: красное вино за завтраком пьют.

Извозчик, должно быть, заметил, что о нем идет речь. Он улыбнулся и, когда Глафира Семеновна, отрезав от сэндвича кусочек, положила его себе в рот, сказал, кивнув:

— Bon appétit, madame.

Глафира Семеновна поблагодарила его также кивком и пробормотала мужу:

— Заговаривает, положительно заговаривает с нами. Ты слышал, что он сейчас сказал мне: «Приятного аппетита»?..

— Полировка, французская полировка… — отвечал Николай Иванович.

— Ну и у них есть невежи, а это какой-то особенный.

Допивая красное вино, извозчик, как бы извиняясь перед супругами, что он их задерживает, опять обратился к Глафире Семеновне по-французски:

— Еще чашку кофе, мадам, и я к вашим услугам.

— Даже кофей будет пить после завтрака, — вот какой извозчик! — перевела Глафира Семеновна слова извозчика Николаю Ивановичу.

Прислуживавшая женщина действительно принесла извозчику большую чашку кофе с молоком, и он принялся за кофе, медленно хлебая его с ложки. Проглотив несколько ложек, он опять начал:

— Господин не говорит по-французски? — При этом он кивнул на Николая Ивановича.

— Нон… Эн пе иль компран, ме не парль, — отвечала Глафира Семеновна.

— Il me semble, madame que vous êtes russes. Глаз парижского извозчика никогда не обманывается насчет русских. Вы русские?

— Вуй, ну сом рюсс.

Извозчик приподнял клеенчатую шляпу, прищелкнул языком и сказал:

— Brave nation… И должен вам сказать, что все наши симпатии к русским…

Наконец извозчик залпом допил из чашки остатки кофе, положил на стол за завтрак деньги и, встав из-за стола, сказал:

— Теперь я к вашим услугам, мадам. Благодарю за вашу любезность, что подождали меня. Прошу вас в экипаж.

Поднялись из-за столика и супруги. Глафира Семеновна шла вперед, Николай Иванович следовал сзади. Они подошли к экипажу, и лишь только Глафира Семеновна приготовилась садиться и занесла ногу на подножку экипажа, извозчик тотчас же подставил ей руку, свернутую калачиком. Глафира Семеновна остановилась и недоумевала.

— Обопритесь, обопритесь, мадам, на мою руку, — заговорил извозчик и тут же прибавил: — О, я вижу теперь, что этот господин ваш муж, а мужья вообще плохие кавалеры.

Глафира Семеновна оперлась на руку извозчика и, поблагодарив, села в экипаж.

— Каков извозчик-то! — толкнула она усаживающегося с ней рядом мужа. — Боже мой, да это даже и не похоже на извозчика, до того он учтив.

— На чай хочется получше получить, — вот он и подлащивается.

— Однако посмотри, как ловко он подал руку; совсем на офицерский манер. Ты прими в соображение, что ведь он старик.

— Наполировался. Старику-то наполироваться еще легче.

Извозчик между тем влез на козлы, и экипаж поехал.

— Удивительно, какой элегантный извозчик, — продолжала Глафира Семеновна. — Ты знаешь, он даже и тебя осудил, что ты не подсадил меня в экипаж.

— А за это ему по шапке. Какое такое он имеет право над седоком смеяться?

— Ну, ну… Пожалуйста, пожалуйста… Ты бы вот лучше вчерашнюю дикую-то бабу по шапке! А то тебя на это не нашлось. Ты вот полированного человека хочешь по шапке.

— А не смейся над седоком в глазах жены…

— Оставь, Николай Иваныч, оставь. Раскаиваюсь, что и сказала тебе.

Подъезжали к Луврскому магазину.

— Вот Луврский магазин, — отрекомендовал извозчик, обернувшись к седокам вполоборота. — Сегодня воскресенье, и он заперт, но советую побывать вам в нем в другие дни.

— Коман ферме? Ах, ком се домаж! — заговорила Глафира Семеновна. — Николай Иваныч, ведь магазин-то заперт, — обратилась она к мужу.

— Я говорил тебе.

— Как же нам теперь попросить, чтобы сегодня вечером вещи-то мои были готовы? Мне положительно не хочется еще на день оставаться в Париже. Коше! Пе тон постучать эн пе а ля порт? Пе тетр отворят. Уврир могут? Вуй?.. Ведь есть же там хоть артельщики дежурные? Арете, коше…

Глафира Семеновна остановила извозчика, вышла из экипажа и стала искать звонок около двери магазина, но звонка не оказалось. Она стукнула в дверь.

— Бесполезно, мадам. Сегодня не отворят, — сказал ей извозчик. — Сегодня все амплуайе праздничают, находятся где-нибудь за городом на свежем воздухе и проводят время с дамами сердца.

Постучав еще несколько раз в дверь, Глафира Семеновна снова уселась в экипаж и сердито сказала мужу:

— Ну, все равно, останемся еще на один день в Париже, только заруби себе на носу, что я на выставку к проклятым диким положительно уж больше ни ногой. Коше! Картье Латин, же ву при! — скомандовала она извозчику.

О пользе чтения

Супруги ехали почти шагом. Извозчик поминутно оборачивался к седокам и, указывая на какое-либо здание, бормотал без умолку. Лицо его то улыбалось, то принимало серьезное выражение, говорил он то с восторгом, то с грустью, то прищелкивал языком, кивал. Очевидно, он и сам восхищался Парижем.

— Говорит красно, а поди разбери, что он такое бормочет! — сказал Николай Иванович жене. — Понимаешь что-нибудь, Глаша?

— В том-то и дело, что мало. А очень жаль. То есть названия церквей-то и улиц я понимаю. Вот сейчас проезжали мимо биржи, на которой проигрался маркиз де Клермон.

— Какой такой маркиз Клермон?

— А это из одного романа. Помнишь, я тебе читала?

— Тьфу ты, пропасть! А я думал, какой-нибудь настоящий.

— Он проигрался и потом сделался чистильщиком сапог. Да ведь ты и сам, кажется, читал?

— Могу ли я все упомнить? Ты знаешь мое чтение. Лягу на диван, раскрою книгу, а через минуту уж и сплю. Для меня читать — так это все равно что сонные капли.

— Ну а я все помню, что читала. Потому-то вот все улицы Парижа для меня и интересны, что они во французских романах описываются. Из-за того-то я и в Латинский квартал еду, что по романам все тамошние места наизусть знаю.

Въезжали в Латинский квартал. Извозчик обернулся и сказал по-французски:

— Вот что называется Латинским кварталом.

— Да, да… Вот и на улицах уж не так много народу, как в центре города, — проговорила Глафира Семеновна, с любопытством смотря направо и налево. — Мерси, коше, мерси… Здесь ведь студенты, гризетки, разные работницы, цветочницы живут, — обратилась она к Николаю Ивановичу.

— Гм… Так… — Николай Иванович зевнул.

— Неужели тебя это не интересует, Николя? А мне так это во сто раз интереснее выставки.

— Boulevard St.-Michel! — возгласил извозчик, когда они въехали на широкую улицу.

— Ах вот он, бульвар-то Сен-Мишель! — воскликнула Глафира Семеновна. — Ну, я его таким и воображала. Совсем Большой проспект на Васильевском острове. Ведь о бульваре Сен-Мишель сколько пишут. Страсть! Вот тут белошвейка Клотильда познакомилась с медиком Малине. И наверное, где-нибудь тут есть тот ресторанчик, где они в первый раз завтракали. Тетка Пате этот ресторанчик держит. Видишь, я все помню.

— Бредишь ты, кажется!

— Да нет же, нет… Там даже подробное описание было. У входа висели часы, а над часами оленьи рога… Вот ежели бы зайти, то я сейчас узнала бы этот ресторанчик по описанию.

Николай Иванович встрепенулся.

— Что ж, давай зайдем… Красного вина я выпью с удовольствием. Извозчику можно также поднести.

— Да погоди, нужно сначала разыскать этот ресторан. Коше! By сане у э ресторан де тант Пате? — спросила Глафира Семеновна извозчика.

— Quel numéro, madame? — обратился тот к ней в свою очередь.

— Нумер дома спрашивает… Почем я знаю! Же не се па. — Alors il faut chercher. C’est un restaurant russe?

— Как рюсс? Франсе. Эта тетка Пате описана как самая добрая женщина. Когда с Клотильдой случился грех и она родила ребенка, то Пате призрела этого ребенка и вскормила на козьем молоке. А Клотильда была больна и лежала в клинике. Видишь, я все помню.

— Boulevard St.-Germain! — указал бичом извозчик.

— И бульвар Сен-Жермен отлично помню. Тут жил в мансарде этот самый…

— Да брось…

— Нет, зачем же бросать! Это приятно вспоминать. Он был в аптеке приказчиком.

— La гuе des Ecoles. La rue St.-Jacques, — показывал извозчик.

— Все, все помню… Все места знакомые.

— C’est la Sorbonne.

— Ах, Сорбонна! Вот она, Сорбонна-то! Николай Иваныч, смотри Сорбонну. Тут и Жозеф, тут и Лазарь учились. Вот, вот… Здесь-то у букиниста и нашли они рукопись шестнадцатого столетия, по которой Жозеф оказался потомком герцога Овре и полным наследником всех его миллионов.

— Гм… Гм… Так. А только это, душечка, совсем неинтересно.

— Да как же неинтересно-то, ежели кто читал.

— А я не читал. Да и вообще в романах все враки.

— Враки? А вот посмотри, у железной решетки разложены книги и букинист стоит. Так и в романе стояло. Стало быть, это правда, а не враки. Видишь букиниста?

— Ну ладно, ладно. Ты вот ресторанчик-то хотела разыскать, так давай разыскивать.

— Ах, тебе только бы до ресторана-то дорваться. И какой ты ненасытный!

— Дура, да ведь я для тебя же. Ты хотела.

— Collège de France… — указал извозчик на здание.

— И коллеж де Франс отлично помню. Вот тут должна быть тоже одна таверна под названием «Рог изобилия». Вот, вот… Наверное, эта, — оживилась Глафира Семеновна, указывая на грязненький ресторан, около которого стояли двое в серых блузах и черных шляпах.

— Так зайдем. Что ж ты так-то, — сказал Николай Иванович.

— И зашла бы, потому что здесь резчик Каро проиграл в кости свою жену художнику Брюле, но я не знаю, та ли эта таверна.

— Так спроси. Спроси у извозчика.

— И спросила бы, но не знаю, как по-французски «рог изобилия». Коше! Коше! Коман он ном сет таверн? — обратилась Глафира Семеновна к извозчику.

— Connais pas, madame… Mais si vous voulez visiter un restaurant où il у a une dame, qui parle russe, alors, voilà. — Извозчик указал на ресторанчик на другой стороне улицы. — Что он говорит? — спросил жену Николай Иванович.

— Да вот указывает на ресторан, где есть какая-то дама, которая говорит по-русски.

— Непременно надо зайти. Что же ты не велишь остановиться? Француженка эта дама?

— Коше! Сет юнь дам франсе, ки парль рюсс? — спросила Глафира Семеновна.

— Oui, oui, madame… Elle a été a St.-Pétersbourg…

— Да, да, француженка, но бывала в Петербурге.

— Отлично. Коше! Стой! Стой!

— Коше! Арете! Иль фо вуар сет дам.

Извозчик стегнул бичом лошадь и подъехал к невзрачному ресторанчику.

Винная лавка мадам Баволе

Ресторанчик, в который вошли супруги, был самый невзрачный ресторанчик. Его скорее можно было назвать винной лавкой, где, впрочем, кроме вина, продавались хлеб, яйца, редиска и редька, которые и лежали на мраморном прилавке вместе с жестяными воронками, служащими для наливания вина в бутылки. За прилавком стояла сильно расползшаяся толстая пожилая женщина в высокой гребенке с жемчужными бусами в волосах. Женщина была громадного роста, брюнетка, с дугообразными черными бровями, очевидно подкрашенными, и с маленькими усиками над верхней губой. Мясистые руки ее с жирными пальцами в дешевых кольцах едва сходились на животе. Затянутая в корсет грудь представляла целую гору. Женщина была одета в черное шерстяное платье.

У прилавка стояли два тощих французика в потертых пиджаках — один с тараканьими усами, другой с козлиной бородкой — и любезничали с женщиной.

Ресторанчик состоял всего только из одной комнаты с грязным полом, на котором валялись объедки редиски, яичная скорлупа. На стенах висели плохие литографии в старых, засиженных мухами деревянных рамах и даже были просто на гвоздях дешевенькие народные картинки в ярких красках, изображающие расстреливание слона во время осады Парижа, карту Европы в лицах, где на месте России лежит громадный медведь, а на месте Германии прусская каска со штыком и тому подобное. Пахло вином. Столиков в ресторанчике было несколько, но посетители сидели только за двумя столами. За одним два француза, сняв сюртуки, играли в домино, за другим — одинокий посетитель в высокой французской фуражке, имея перед собою бутылку с вином, внимательно читал Petit Journal. Из прислуги была всего только одна девушка, очень молоденькая, в клеенчатом переднике и с сумочкой у пояса.

Войдя в ресторанчик, Глафира Семеновна даже попятилась.

— Кабак какой-то… Уж входить ли! — проговорила она, косясь на сидящих без сюртуков французов, дымящих за игрой в домино тоненькими папиросами «капораль».

— Ну, так что за беда? Кто нас здесь знает? Зато увидим француженку, говорящую по-русски, — отвечал Николай Иванович. — Садись вот к столику.

Когда супруги уселись, к ним подскочила прислуживавшая девушка и остановилась в вопросительной позе.

— Ну-с, кто у вас здесь говорит по-русски? Вы, мамзель, что ли? — обратился к ней Николай Иванович.

— Comprends pas, monsieur… — отвечала та.

— Как не компран? Нам сказали, что здесь говорят по-русски.

— Ну сом рюсс, е коше ну за ди, ке иси парль рюсс.

— Ah, oui… — улыбнулась девушка и, обратясь к толстой женщине, стоявшей за прилавком, крикнула: — Madame Bavolet! Voilà des personnes russes, qui désirent vous voir[32].

Толстая женщина улыбнулась и, выплыв из-за прилавка, подошла к столу.

— Ah, que j’aime les russes! Monsieur et madame sont de Pétersbourg ou de Moscou?[33] Я была в Петербурге и в Москве и до сих пор сохраняю самые хорошие воспоминания о русских, — продолжала она по-французски.

— Постойте, постойте, мадам, — перебил ее Николай Иванович. — Да вы говорите по-русски?

— Да, я говорю по-русски, mais à prеsent c’est très difficile pour moi. Madame parle français? — обратилась толстая женщина к Глафире Семеновне.

— Вуй, мадам, эн пе… — неохотно дала та ответ.

— Да скажи ты ей, чтоб она присела-то… — сказал жене Николай Иванович.

— Пренэ пляс, мадам.

Женщина взяла стул и подсела к супругам.

— Я — артистка, — заговорила она по-французски. — Ах, месье, ежели бы вы знали, какой я имела голос! Но простудилась, заболела и потеряла мой капитал. Я певица… Я имела ангажемент и приезжала петь в Петербург. Я была и в Москве. Vous devez savoir Egareff? Jardin de Demidoff? Диемидоф сад, — вставила она два слова по-русски. — Вот была моя арена. Ах, месье, русские умеют ценить таланты, умеют ценить артистов!

— Да вы умеете говорить по-русски-то?.. — перебил ее Николай Иванович.

— Oh, oui, monsieur. Je me souviens de quelques mots… Isvostschik… Vino… Vodka… Botvigne… О, какое это вкусное русское блюдо — ботвинья! Botvigne avec lossosine…

— Да ведь это все слова, слова, а говорить-то вы не умеете? Парле рюсс… Не компренэ?

— Да, да… Я говорила по-русски, — продолжала толстая женщина по-французски, — но за недостатком практики я забыла. Здесь есть русские студенты, они заходят ко мне, и мы часто, часто вспоминаем о России. Moujik, Boulka… na tschai… tri roubli na tschai… C’est pour boire…

— Немного же вы знаете, мадам, по-русски. Пе рюсс, пе, пе.

— Oui, oui, monsieur. A présent j’ai oublié… Mais votre madame vous traduit…[34] Et troika! Ax, что за прелесть эта тройка! Troika, iamtshik — c’est ravissant.

— Глаша! Да что она такое рассказывает?

Глафира Семеновна, как могла, перевела мужу.

— Ах, так она актриса! То-то она о Егареве и о Демидовом саде упоминает! — воскликнул Николай Иванович. — Очень приятно, мадам, — протянул он толстой женщине руку. — Как «приятно» по-французски? — обратился он к жене.

— Шарман.

— Шарман, шарман, мадам, что вы актриса.

Толстая женщина оживилась и в свою очередь потрясла его руку.

— Да, я была артистка… И какая артистка! Меня засыпали цветами! — продолжала она по-французски и прибавила, понизив тон: — А вот теперь приходится быть в такой обстановке. Вот я держу бювет, un petit cabaret… Это мой бювет… Он мне принадлежит, и я, слава богу, довольна.

— Пес ее знает, что она бормочет! Ну, да наплевать! — махнул рукой Николай Иванович и сказал: — Мадам! By — артист, а ну — маршанд… Бювон!

— Qu’est ce que vous voulez prendre, monsieur?

— Вен руж и на закуску виноград. Резань, резань… Но бьян вен…

— Du bon vin? Il faut chercher, monsieur. Mademoiselle Marie! — обратилась толстая женщина к девушке и, передав ей большой ключ, стала ей говорить что-то по-фран цузски. — Tout de suite, monsieur… Vous recevez, — кивнула она Николаю Ивановичу и опять отдалась воспоминаниям о русских и Петербурге, вставляя русские слова вроде: «Gostinoi dvor, pirogue russe, kvass, sterliat, tshelovek, kosak».

Через пять минут девушка принесла откуда-то бутылку вина и поставила ее на стол вместе со стаканами.

— Voyons, monsieur, c’est quelque chose d’extra ordi naire… — проговорила толстая женщина, щелкнув пальцами по бутылке, и принялась разливать вино в стаканы.

За французов как не выпить?!

Мадам Баволе, жирная хозяйка винной лавки (то торговое заведение, где сидели супруги, была винная лавка), оказалась изрядным питухом. Разлив вино в стаканы, она хриплым контральто воскликнула:

— Ah, que j’aime les russes! Ah, que je suis bien aise de voir monsieur et madame! Buvons sec! Avec les russes il faut boire à la russe[35]. Tvoe zdorovie, douschinka! — произнесла наконец она три русских слова, чокнулась с супругами и, залпом выпив стакан, опрокинула его себе на голову, звякнув им о гребенку.

— Ой, баба! Вот пьет-то! — невольно выговорила Глафира Семеновна, удивленно смотря на хозяйку. — Да это халда какая-то.

— Оставь, погоди. Все-таки человек она, бывалый в России… Приятно… Видишь, как хвалит русских, — перебил жену Николай Иванович и тоже осушил свой стакан.

Глафира Семеновна только пригубила. Это не уклонилось от взора хозяйки винной лавки.

— О нет, мадам… Так невозможно. Так русские не пьют. Надо пить досуха, — заговорила она по-французски и стала принуждать Глафиру Семеновну выпить стакан до конца.

Глафира Семеновна отнекивалась. Хозяйка приставала.

За жену вступился Николай Иванович.

— Как голова по-французски? — спросил он ее.

— Ля тет.

— Она малад. У ней малад ля тет, — обратился он к француженке, показывая рукой на женину голову.

— Mais c’est du bon vin, madame, que je vous donne. От этого вина никогда не будет болеть голова. Вы знаете monsieur Petichevsky à Pétersbourg? Je crois qu’il est colonel à présent. Ax, как мы с ним хорошо веселились в Петербурге! Вот был веселый человек и любил выпить. Et meme très riche… Beaucoup d’argent… Много деньги…

Тараторя без умолку, жирная француженка стала припоминать улицы и французские рестораны Петербурга.

— Невский… Гранд Морская… Ресторан «Борель»… «Самарканд»… Я думаю, что теперь все эти улицы и рестораны в Петербурге еще лучше, чем они были прежде. N’est-се pas, monsieur? А Нева? Нева? C’est un fleuve ravissant.

Супруги кое-как понимали француженку, кое-как удовлетворяли ее любопытству, ломая французский язык, прибавляя к нему русские слова и сопровождая все это пояснительными жестами, хотя Глафира Семеновна немного и позевывала. Ей не нравилось общество чересчур развязной экс-певицы.

Экс-певица рассказывала между тем по-французски:

— Все мои товарищи по сцене имеют теперь капитал, а у меня, у меня по моей доброте остались только крохи, на которые я и открыла вот этот бювет… Да, месье, я жила хорошо, но потеря голоса, потеря фигуры (она указала на свою толщину) et les circonstances… — Она не договорила, махнула рукой и прибавила: — Et à présent je suis une pauvre veuve — et rien de plus…

— Вдова она, вдова… — перевела мужу Глафира Семеновна, ухватившись за слова, которые поняла. — Говорит, что бедная вдова.

— Вдова? Вот откровенная! Всю жизнь свою рассказала, — сказал Николай Иванович и тут же фамильярно хлопнул француженку по плечу, прибавив: — Люблю мадам за откровенность. Глаша! Как откровенность по-французски? Переведи!

— Не знаю.

— Экая какая! Ничего не знаешь. За душу мадам люблю, за душу. By компренэ? Нон? Как, по крайней мере, Глаша, душа-то по-французски?

— Душа — лам.

— За лам, мадам, люблю, за вотр лам. За хорошую, теплую душу. Пур вотр бьян лам.

Француженка поняла, протянула руку и, крепко пожав ее, сказала:

— Мерси, месье… Благодарю… Voilà je et souviens encore de quelques mots russes.

Николай Иванович хотел налить из бутылки вина, но бутылка была пуста. Француженка это заметила и сказала:

— Это была моя бутылка, месье… C’est de moi, c’est pour les voyageurs russes que j’adore, но теперь вы можете спрашивать, что вы хотите.

— Этой бутылкой она нас угощает, — перевела мужу Глафира Семеновна. — Вот какая! За границей нас еще никто не угощал, — прибавила она, и гостеприимство толстой француженки несколько расположило ее в пользу француженки. — Мерси, мадам, — поблагодарила ее Глафира Семеновна. — Хоть уж и не хочется мне, чтобы ты еще пил, но надо ответить ей тоже бутылкой за ее угощение.

— Непременно, непременно, — заговорил Николай Иванович и, поблагодарив в свою очередь француженку, воскликнул: — Шампанского бутылку! Шампань, мадам…

Шампанского в винной лавке не нашлось, но толстая француженка тотчас же поспешила послать за ним прислуживающую в ее лавке девушку, и бутылка явилась.

Толстая француженка сама откупорила бутылку и стала разливать в стаканы.

— За здоровье французов! Пур ле франсэ, — возгласил Николай Иванович.

— Vive la France! Vive les Français, — ответила француженка, встав со стула, распрямясь во весь рост и эффектно, геройски, по-театральному поднимая бокал.

На возглас «Vive la France» отозвались и французы без сюртуков, игравшие в домино, и тоже гаркнули: «Vive la France». Николай Иванович тотчас же потребовал еще два стакана и предложил выпить и французам, отрекомендовавшись русским. Французы приняли предложение и тотчас заорали: «Vive la Russie». Все соединились, присев к столу. Дожидавшийся на улице Николая Ивановича и Глафиру Семеновну извозчик, заслыша торжественные крики, тоже вошел в винную лавку. Николай Иванович спросил и для него стакан. Одной бутылки оказалось мало, и пришлось посылать за другой бутылкой.

— Де бугель, де! Две бутылки, — командовал он прислуживающей девушке. Глафира Семеновна дергала за рукав мужа.

— Довольно, довольно. Не посылай больше. Передай мой стакан извозчику. Я все равно пить не буду, — говорила она, но остановить Николая Ивановича было уже невозможно.

— Нельзя, нельзя, Глашенька. Пьют за русских, пьют за французов, так неужели ты думаешь, что я обойдусь одной бутылкой! Останавливай меня в другом месте, где хочешь, и я послушаюсь, а здесь нельзя! — отвечал он.

Когда появились еще две бутылки шампанского, извозчик тоже подсел к супругам. Он что-то старался им рассказать, тыкая себя в грудь и упоминая слово «royaliste», но ни Николай Иванович, ни Глафира Семеновна ничего не поняли. Толстая мадам Баволе оживлялась все более и более. Сначала она спорила с французами без сюртуков, упоминая с каким-то особенным восторгом про императора Луи-Наполеона и протягивая руку извозчику, потом, обратясь к супругам, опять заговорила о Петербурге и кончила тем, что, взяв стакан в руки и отойдя на средину лавки, запела разбитым, сиплым, переходящим в бас контральто известную шансонетку: «Ah, que j’aime les militaires». Пение было безобразное, мадам Баволе поминутно откашливалась в руку, но тем не менее Николай Иванович и вся мужская публика приходили в восторг.

— Браво! Браво! — кричал после каждого куплета Николай Иванович, неистово аплодируя.

Глафира Семеновна уже дулась и уговаривала его ехать домой, но он не внимал и, видя, что две принесенные бутылки были уже пусты, стукал ими по мраморному столу и отдавал приказ:

— Анкор шампань! Анкор де бугель! За французов всегда рад выпить!

Настоящие теплые люди

Пир, устроенный Николаем Ивановичем в винной лавке толстой мадам Баволе, разгорался все более и более. Было уже выпито восемь бутылок шампанского, на столе стояла уже плетеная корзинка с крупными грушами и виноградом. Общество, состоявшее из супругов, самой мадам Баволе, двух французов без сюртуков и извозчика, оживлялось все более и более. Исключение представляла Глафира Семеновна, которая умоляла Николая Ивановича ехать домой, но он не внимал.

Как это всегда бывает у людей, разгоряченных вином, все говорили разом, и никто никого не слушал. Русский говор Николая Ивановича резко выделялся среди французской речи других собеседников. Его никто не понимал, но он думал, что понимают. С французами у него шли рукопожатия, похлопывания друг друга по плечу; один из французов без сюртука, поминутно упоминая об Эльзас-Лотарингии, даже поцеловался с ним. Пили за русских, пили отдельно за казаков и почему-то за саперов. Последний тост был предложен самой мадам Баволе, после чего она опять удалилась на средину лавки и, встав в театральную позу, пропела вторую шансонетку, на этот раз в честь саперов: «Rien n’est sacré pour un sapeur».

Опять крики «браво», опять аплодисменты, хотя пение было ниже всякой посредственности. Изрядная порция выпитого вина окончательно лишила толстую мадам Баволе голоса. Аплодисментами этими, однако, она, очевидно, очень дорожила: они ей приятно напоминали ее театральное прошлое. Как старая кавалерийская лошадь, заслыша маршевые звуки трубы и барабана, даже в водовозке начинает ступать в такт и по-ученому перебирать ногами, так и мадам Баволе при аплодисментах величественно выпрямлялась, прикладывая руку к сердцу, и раскланивалась. Раз она даже по старой театральной привычке послала неистово аплодировавшему Николаю Ивановичу летучий поцелуй, прибавив: «Pour mon bon russe».

Глафира Семеновна ревниво вспыхнула и заговорила:

— Как ты хочешь, а ежели ты сейчас не отправишься домой, я уеду одна.

— Сейчас, Глашенька, сейчас, погоди чуточку… Ведь в первый только раз пришлось в Париже с настоящими теплыми людьми встретиться, — отвечал Николай Иванович. — Люди-то все душевные.

— Но, понимаешь ты, я есть хочу, есть. Ведь мы сегодня еще не обедали. В здешнем кабаке ничего, кроме гнилых яиц и редиски, нет, а ведь это не обед.

Заметив, что Глафира Семеновна собирается уходить, к ней подскочила и мадам Баволе, принявшись ее уговаривать, чтобы она не уходила.

— Me ну вулон дине. Ну навон па анкор дине ожурдюи, — отвечала ей Глафира Семеновна.

— Doner? Vous n’avez pas dîné, madame? Alors tout de suite je vois procurerai le doner. — И за обедом было послано.

Явился вареный омар, явилась ветчина и холодный паштет. Глафира Семеновна дулась и попробовала только ветчины, чтобы отшибить аппетит, так как действительно есть хотела. Французы без сюртуков набросились на омара.

А театральные представления мадам Баволе шли своим чередом. За второй шансонеткой шла третья, за третьей четвертая, с прибавлением подергивания юбкой и размашистых жестов. Далее шли арийки из оперетт. Мадам Баволе подпевал француз без сюртука, но так как оба были пьяны, то ничего не выходило. Кончилось тем, что мадам Баволе стала танцевать канкан. Неуклюже запрыгало по винной лавке ее грузное тело, ударяясь о стулья и столы. Тяжелые, толстые, как у слона, ноги поднимались плохо, но тем не менее перед ней бросился отплясывать и француз без сюртука. Мадам Баволе запыхивалась, еле переводила дыхание, но все-таки продолжала выделывать резкие па перед французом без сюртука. Николай Иванович смотрел, смотрел на танцы, воодушевился и не выдержал соблазна.

— То было франсе, а вот это а ля рюсс! — воскликнул он и сам пустился по лавке вприсядку.

Этого уже не могла вынести Глафира Семеновна. Она заплакала и выбежала вон из винной лавки.

— Глаша! Глаша! Куда ты? Подожди немного! — бросился за ней Николай Иванович и стал упрашивать ос таться.

— Нет, уже сил моих больше нет. Довольно! — раздраженно и сквозь слезы отвечала она, стоя на пороге лавки, и крикнула в отворенную дверь извозчику: — Коше! Же ве домой… Же ве а ля мезон. Вене зиси э партон а ля мезон.

Извозчик выбежал за Глафирой Семеновной и, участливо бормоча: «Madame est malade, je vois que madame est malade», стал подсаживать ее в экипаж.

— Да дай хоть за вино-то рассчитаться, и я с тобой поеду, — говорил Николай Иванович.

— Черт! Дьявол! Бездушная скотина! Не хочу с тобой ехать! Оставайся в пьяной компании, обнимайся с нахальной бабой… Рассчитаться с извозчиком и у меня золотой найдется. Посмотрю я, как ты один будешь шляться по Парижу без французского языка. Коше! Алле! Алле, коше! — приказывала Глафира Семеновна взобравшемуся уже на козлы извозчику.

— Но ведь я же могу сию минуту… — бормотал Николай Иванович. — Мадам! Комбьян? Сколько аржан? — крикнул он француженке, обернувшись в открытые двери лавки, но экипаж уж тронулся, и кучер постегивал бичом застоявшуюся лошадь.

— Глаша! Глаша! Погоди! — раздался голос Николая Ивановича вслед удалявшемуся экипажу.

Из экипажа ответа не было, и экипаж не останавливался.

На улицу выбежали мадам Баволе и французы без сюртуков и остановились около Николая Ивановича.

— Madame est partie?.. Il me semble, que madame est capricieuse, mais ne pleurez pas, nous amuserons bien[36], — говорила мадам Баволе, как бы подсмеиваясь над Николаем Ивановичем, и, взяв его под руку, снова втащила в свою лавку.

Без жены, без языка

Оставшись с компанией один, Николай Иванович очутился совсем уж без языка. Глафира Семеновна все-таки была для него хоть какой-нибудь переводчицей. Словарь его французских слов был крайне ограничен и состоял только из хмельных слов, как он сам выражался, тем не менее он все-таки продолжал бражничать с компанией. Пришлось разговаривать с собутыльниками пантомимами, что он и делал, поясняя свою речь. Хоть и заплетающимся от выпитого вина языком, но говорил он без умолку, и, дивное дело, при дополнении жестами его кое-как понимали. А говорил он обо всем: о Петербурге, о своем житье-бытье, о жене, о торговле.

— Ма фам бьян фам, но она не любит буар вен. Нон буар вен, — объяснял он внезапный отъезд Глафиры Семеновны и при этом щелкал по бутылке пальцами и отрицательно качал головой.

— Oh, monsieur! Presque toutes les femmes sont de cette façon[37], — отвечал ему один из французов без сюртуков.

— Как женатые мужчины, так и замужние женщины — несчастные люди. Это я по опыту знаю, — поддакивала раскрасневшаяся мадам Баволе. — Вот я теперь вдова и ни на что не променяю свою свободу.

Волосы ее растрепались, высокая гребенка с жемчужными бусами съехала набок, лицо было потно, и подкрашенные брови размазаны. Она была совсем пьяна, но все-таки еще чокалась с Николаем Ивановичем и говорила:

— Buvons sec, monsieur!..[38]

— Зачем мусье? Пуркуа мусье? Надо по-русски. А ля рюсс. Я — Николай Иваныч, — тыкал он себя пальцем в грудь.

— Oui, oui… Je me souviens… Petr Ivanitsch, Ivan Ivanitsch…

— Николай Иваныч.

— Nikolas Ivanitsch… Buvons sec, Nikolas Ivanitsch. Et votre nom de famille?

— Фамилия? Маршан Иванов.

— Voyons, monsieur. Moi je suis aussi marchand. Je suis gantier…[39] — подскочил один из французов. — Vous comprenez: gantier? — И в пояснение своих слов он вытащил из брючного кармана перчатки.

— Перчаточник? Перчатками торгуешь? Понимаю. А я маршан канаты и веревки. Вот…

Николай Иванович стал искать веревку, нашел ее на горлышке бутылки из-под шампанского и указал:

— А канат вот…

Он оторвал веревку с бутылки и показал пальцами толщину ее. Французы поняли.

— Тю маршан и же маршан — де маршан. Руку, — продолжал Николай Иванович, протягивая французу руку.

Следовало «Vive la France», «Vive la Russie», и опять пили.

— А ля рюсс! — воскликнул Николай Иванович и лез со всеми целоваться. — Три раза, по-русски. Труа, труа…

Мадам Баволе с особенным удовольствием чмокала его своими толстыми, сочными губами.

Лавка давно уже была заперта хозяйкой. Вино лилось рекой. Выпито было много. Память у Николая Ивановича стало давно уже отшибать.

Далее Николай Иванович смутно помнит, что они куда-то поехали в четырехместном парном экипаже. Он, Николай Иванович, сидел рядом с мадам Баволе, и на ней была высочайшая шляпка с широкими полями и целым ворохом перьев. Два француза сидели против него. Помнит он какой-то сад, освещенный газом, нечто вроде театра, сильно декольтированных женщин, которые пели и приплясывали, помнит звуки оркестра, помнит пеструю публику, помнит отчаянные танцы, помнит, что они что-то ели в какой-то красной с золотом комнате, припоминает, что он сидел с какой-то француженкой обнявшись, но не с мадам Баволе, а с какой-то тоненькой, востроносой и белокурой, но все это помнит как сквозь сон.

Как он вернулся к себе домой, в гостиницу, он не знал, но проснулся он у себя в номере на постели. Лежал он хоть и без пиджака и без жилета, но в брюках и в сапогах и со страшной головной болью. Он открыл глаза и увидал, что в окно светило яркое солнце. Глафира Семеновна в юбке и в ночной кофте стояла к нему спиной и укладывала что-то в чемодан. Николай Иванович на некоторое время притворился спящим и стал соображать, как ему начать разговор с супругой, когда он поднимется с постели, — и ничего не сообразил. Голова окончательно отказывалась служить. Полежав еще немного не шевелясь, он стал осторожно протягивать руку к ночному столику, чтобы ощупать часы и посмотреть, который час. Часы он ощупал осторожно, осторожно посмотрел на них и очень удивился, увидав, что уже третий час дня; но когда стал класть часы обратно на столик, часовая цепочка звякнула о мраморную доску столика и кровать скрипнула. Возившаяся над открытым чемоданом Глафира Семеновна обернулась и, увидав Николая Ивановича шевелящимся и с открытыми глазами, грозно нахмурила брови и проговорила:

— Ах, проснулся! Мерзавец!

— Глаша, прости… Прости, голубушка… Ведь ты сама виновата, что так случилось, — пробормотал Николай Иванович, стараясь придать своему голосу как можно более нежности и заискивающего тона, но голос хрипел и сипел после вчерашнего пьянства.

— Молчи! Я покажу тебе, как я сама виновата! Еще смеешь оправдываться, пьяница! — перебила его Глафира Семеновна.

— Ну прости, ангельчик. Чувствую, что я в твоей власти.

— Не сметь называть меня ангельчиком. Зови ангельчиком ту толстую хабалку, с которой ты пьянствовал и обнимался, а меня больше не смей!

— С кем я обнимался? С кем?

— Молчать! Ты, я думаю, с целым десятком мерзавок обнимался, пропьянствовал всю сегодняшнюю ночь.

— Глаша! Глаша! Зачем так? Зачем так? Видит Бог… — заговорил Николай Иванович, поднявшись с постели и чувствуя страшное головокружение.

Глафира Семеновна не выдержала. Она опустилась на открытый чемодан и, закрыв лицо руками, горько заплакала.

Расплата

Глафира Семеновна плакала, а Николай Иванович встал с постели и молча приводил свой костюм в порядок. Делал он это не без особенных усилий. После вчерашней выпивки его так и качало из стороны в сторону, голова была тяжела, как чугунный котел, глазам было трудно глядеть на свет, и они слезились, язык во рту был как бы из выделанной кожи. Николай Иванович тщательно умылся, но и это не помогло. Он попробовал закурить папироску, но его замутило. Бросив окурок и откашлявшись, он подсел было к Глафире Семеновне.

— Прочь! — закричала та, замахнувшись на него. — Не подходи ко мне. Иди к своим мерзавкам.

— К каким мерзавкам? Что ты говоришь!

— А вот к тем, от которых ты эти сувениры отобрал.

Глафира Семеновна подошла к его пальто, висевшему на гвозде около двери, и стала вынимать из карманов пальто пуховую пудровку, карточку с надписью «Blanche Barbier» и адресом ее, гласящим, что она живет на Итальянском бульваре, дом номер такой-то. Далее она вынула пробку от хрустального флакона, смятую бабочку, сделанную из тюля и бархата, и прибавила:

— Полюбуйтесь. Это что? Откуда ты это нахватал?

Николай Иванович удивленно выпучил глаза и развел руками.

— Решительно не понимаю, откуда это взялось, — сказал он, но тут же сообразил, что можно соврать, и пробормотал: — Ах да… Бабочку эту я для тебя купил, но только она смялась в кармане. Очень хорошенькая была…

— Благодарю, благодарю. Стало быть, и пробку от флакона тоже для меня купил, карточка какой-то Бланш с адресом тоже для меня?

— Душечка, это, должно быть, какая-нибудь портниха. Да, да, портниха. Я не помню хорошенько, я был пьян, откровенно говорю, что я был пьян, но это непременно адрес дешевой портнихи, которую мне рекомендовала для тебя мадам Баволе.

«Фу, выпутался», — подумал Николай Иванович, но Глафира Семеновна, язвительно улыбнувшись, проговорила: «Не лги, дрянь, не лги» — и полезла в другой карман пальто, из которого вытащила длинную черную, значительно заношенную и штопанную перчатку на семи пуговицах, и спросила:

— И эту старую перчатку для меня тоже купил?

— Недоумеваю, решительно недоумеваю, откуда могла взяться эта перчатка. Одно только разве, что этот француз, с которым мы вместе пили, в карман мне засунул как-нибудь по ошибке.

— Отлично, отлично. Стало быть, француз в женских перчатках выше локтя щеголял. Уж хоть бы врал-то как-нибудь основательно, а то ведь чушь городишь. Ясно, что ты обнимался с разными мерзавками и вот набрал у них разного хламу на память. Я ведь вас, мужчин, знаю, очень хорошо знаю. А где твои деньги, позвольте спросить? — наступила Глафира Семеновна на мужа, который от нее пятился. — Третьего дня вечером у тебя было в кошельке сорок золотых, а теперь осталось только два. Тридцати восьми нет. Ведь это значит, что вы семьсот шестьдесят франков в один день промотали. Неужто же вы тридцать восемь золотых пропили только в грязном кабаке толстой тумбы?

— Да неужели только два золотых осталось?

— Два, два… Вот, полюбуйся, — заговорила Глафира Семеновна, вытаскивая из-под подушки своей кровати кошелек Николая Ивановича и вынимая из него два золотых.

— Не помню, решительно не помню… — опять развел руками Николай Иванович. — Должно быть, потерял. Сама себя баба бьет за то, что худо жнет. Шампанское, которое мы пили, здесь не ахти как дорого, всего только по пяти или по шести франков за бутылку. Не знаю… Пьян был — и в этом каюсь.

— А я знаю. Эти семьсот франков ушли в руки и в утробы вот этой Бланш и других мерзавок! — грозно воскликнула Глафира Семеновна и ткнула Николаю Ивановичу в нос карточкой. — Да-с, ей-ей… А что это она за портниха, я уже узнала. Пока ты дрых до третьего часу, я успела уже съездить на Итальянский бульвар, вот по адресу этой карточки, и узнала, какая это такая портниха эта самая Бланш Барбье.

— Решительно ничего, душечка, не помню, решительно, потому что был пьян как сапожник. Карточка могла попасть в карман от француза, с которым я пил; француз мог и деньги у меня украсть. Черт его знает, какой это такой был француз! И ведь дернула тебя нелегкая заехать вчера в этот кабак толстой бабы.

— Здравствуйте! Теперь я виновата. Не сам ли ты меня упрашивал заехать!

— Неправда! Я только одобрил твой план. Ты отыскивала в Латинском квартале какую-то таверну «Рог изобилия».

— Я отыскивала не для того, чтобы пьянствовать, а для того, чтобы посмотреть то место, где, по описанию романа, резчик проиграл свою жену художнику. Я зашла только для того, чтобы иметь понятие о маленьких тавернах Латинского квартала, а ты кинулся на пьянство.

Николай Иванович сделал жалобное лицо и пробормотал, снова разводя руками:

— Бес попутал, Глаша! Прости меня, Христа ради, Глаша! Никогда этого не случится.

— Нет, этого я тебе никогда не прощу! — сделала жест рукой Глафира Семеновна. — Я тебе отплачу тем же, тою же монетой.

— То есть как это? — испуганно спросил Николай Иванович.

— Ты кутил, и я буду кутить. Тоже найду какого-нибудь кавалера. Ты Бланш отыскал, а я Альфонса отыщу.

— Не говори вздору, Глаша, не говори… — погрозил жене пальцем Николай Иванович.

— Говори сейчас: где ты шлялся до шести часов утра?

— Не помню, решительно не помню. Был в том кабаке, а потом куда-то ездили всей компанией на гулянье, куда ездили — не помню.

— Ну ладно. Это была первая и последняя твоя гулянка в Париже. Собирайся. Сегодня вечером мы уезжаем из Парижа.

— Но, Глаша, как же это так… А канатное отделение на выставке? Я еще канатного отделения не видал по своей специальности… Не видали мы и картин…

— Знать ничего не хочу. Вон из Парижа. Есть ли у тебя еще чем рассчитаться с гостиницей и заплатить за дорогу?

— Это-то есть. Но позволь. Как же уезжать сегодня, ежели я еще денег не получил?

— С кого? Каких денег?

— Да с земляка, с которым мы познакомились в театре «Эдем». Я забыл тебе сказать, что он занял у меня триста французских четвертаков на один день, обещался вчера их принести, — и вот… — Николай Иванович выговорил это, понизив голос, но Глафира Семеновна воскликнула:

— Вот дурак-то! Видали вы дурака-то! Дает первому встречному по триста франков! Ну, оттого-то он к нам вчера и не явился. Не явится и сегодня.

— Нельзя же было, Глаша, не дать. Целый день провели душа в душу.

— Все равно, едем сегодня. Что с воза упало, то пропало.

— Но платья и вещи твои, заказанные в Луврском магазине?

— Вот они, — указала Глафира Семеновна на картонки. — Пока ты спал, я съездила за ними в магазин и привезла. Собирайся ехать. Да заплати коридорным, которые сегодня утром втаскивали тебя под руки в номер. А тому французу, который тебя привез сюда в карете, я заплатила за карету и за какую-то его шляпу, которую ты сорвал у него с головы и бросил в Сену.

Николай Иванович вздохнул:

— Вот так фунт! Да неужели я был так пьян?

— Слово «мама» не выговаривал. Потом ты внизу у нас в гостинице какое-то зеркало бутылкой разбил, так и за него надо заплатить.

— Господи боже мой! — ужаснулся Николай Иванович, покрутил головой и с жадностью начал пить холодную воду, налив ее в стакан из графина.

Мы уезжаем

— Что ж ты истуканом-то стоишь и, как гусь, воду глотаешь! — крикнула на Николая Ивановича Глафира Семеновна. — Звони, требуй счет из гостиницы и рассчитывайся. Я не шучу, что мы сегодня вечером уезжаем.

— Сейчас, ангел мой, сейчас, — робко отвечал тот. — Ведь я только что встал, надо попить чайку и сообразить немного. Наконец, ведь и ты, я думаю, хочешь пообедать.

Ему было очень неловко смотреть в глаза жене, он с удовольствием бы куда-нибудь спрятался с ее глаз, но вот беда: комната была всего только одна, и спрятаться было некуда, кроме как на кровать за альков, а лежать ему не хотелось. Он закурил папироску и сел на диван перед круглым столом. И опять раздался возглас жены:

— Чего ты расселся-то! Кипяти же себе воду и заваривай чай, ежели хочешь пить чай. Да скорее. И таган, и чайники мне нужно убирать в дорожный сундук. Ведь это наши вещи, не оставлять же их здесь.

— Голубушка, сделай уж мне сама чай. Я к этому как-то не способен. Да и не мужское это дело.

— Так, так. А мужское дело, стало быть, шляться ночью по разным вертепам и обниматься со всякими встречными мерзавками! Я и укладывайся, я и чай приготовляй.

— Ну полно, брось. За твою доброту я тебе какой хочешь подарок сделаю. Вот в обратный путь поедем, по дороге остановимся где-нибудь, и что хочешь себе покупай.

Глафира Семеновна слегка улыбнулась.

— Скажите, пожалуйста, какая Лиса Патрикеевна! — воскликнула она. — Да вот еще что знай… Старой дорогой обратно я ни за что не поеду, до того она мне опротивела, когда мы путались по разным Диршау и Кенигсбергам. Это значит опять нигде ни попить, ни поесть без телеграммы. Немецкая путаница мне до смерти надоела. Есть другая дорога. Я встретилась сегодня в Луврском магазине с одной русской дамой, и она мне сказала и даже на записке написала. Мы поедем через Швейцарию на Вену и из Вены прямо в Петербург. Вот записка. Садиться в вагон надо на Лионской железной дороге и брать билеты до Женевы, а из Женевы до Вены и оттуда прямо на Петербург.

— Как хочешь, милочка, как хочешь, так и поедем, — согласился Николай Иванович и, поймав руку жены, поцеловал ее. — Только должен тебе сказать, что ежели хочешь избежать немцев, то ведь и в Вене немец.

— Все равно. Все-таки это другая дорога. А русская дама, с которой я познакомилась, говорила, что эта дорога будет не в пример лучше и приятнее, что кондукторы набраны из братьев-славян и даже по-русски понимают. Дама также говорит, что, проезжая, мы увидим швейцарские и тирольские горы, а о швейцарских горах я давно воображала. Я много, много читала про них.

— Хорошо, хорошо.

Глафира Семеновна стала приготовлять чай.

— Зови же гарсона и требуй, чтобы нам дали что-нибудь поесть. Надо торопиться. Я справилась. Поезд идет в семь часов вечера, а теперь уже три часа, — торопила она мужа.

Николай Иванович, видя, что жена переложила гнев на милость, несколько оживился, просиял и позвонил в колокольчик. Явился коридорный в войлочных туфлях и бумажном колпаке, остановился в дверях и улыбнулся, смотря на Николая Ивановича.

– Ça va bien, monsieur? — спросил он, подмигивая ему, и, указывая на расцарапанную свою руку, сказал: — C’est votre travail d’hier.

— Глаша! Что он говорит? — спросил Николай Иванович.

— А вот указывает, как ты ему вчера руку расцарапал, когда он тебя вводил наверх.

Николая Ивановича покоробило.

— Ну, ну… Поди, и сам обо что-нибудь расцарапался. Так закажи же ему, что ты хочешь, — обратился он к жене.

— Ну вулон манже, — сказала она коридорному.

— У нас табльдот в шесть часов, мадам, а завтрак теперь уже кончился, — дал ответ коридорный.

Оказалось, что ничего получить нельзя, так как по карте в гостинице не готовят, а приготовляют только два раза в день в известные часы завтрак и обед.

— Ну, гостиница! — воскликнула Глафира Семеновна. — Делать нечего, будем закусками и черствым жарким питаться. У нас есть остатки гуся и индейки от третьего дня.

Она велела гарсону подать только сыру и хлеба и прибавила:

— Алле и апорте ну счет. Вот как счет по-фран цузски — решительно не знаю. By компренэ счет? Счет. Комбьян ну девон пейэ пур ту?

— Ah, c’est l’addition de tout се que vous devez. Oui, madame.

Коридорный исчез и явился с сыром, хлебом и прибором для еды.

— Mal à la tête? — спросил он Николая Ивановича, видя, что тот потирает рукой лоб и виски. — C’est toujours comme ça, quand on prend beaucoup de vin le soir.

— Смотри-ка, до чего ты себя довел: слуга в гостинице и тот насмехается, что ты вчера был пьян, спрашивает, не болит ли у тебя голова, — сказала Глафира Семеновна.

— Он? Да как он смеет! Вон!

И Николай Иванович, поднявшись с дивана, сверкнул на слугу глазами и сжал кулаки. Слуга выскочил за дверь.

Супруги принялись за еду, но у Николая Ивановича после вчерашнего кутежа не было никакого аппетита. Он только пожевал немного сыру и принялся за чай. Глафира Семеновна одна уписывала черствую индейку и куски гуся.

— Что ж ты не ешь? — спросила она мужа.

— Не хочется что-то.

— Ага! Будешь еще пьянствовать!

— Да уж не попрекай, не попрекай. Заслужу.

Старик, хозяин гостиницы, сам принес счет и положил его на стол перед нашими героями. Он также с любопытством смотрел на Николая Ивановича. Очевидно, то положение пьяного, в котором он видел его сегодня ночью, было в диво и ему. Он не вытерпел и также с улыбкой спросил:

— Votre santé, monsieur?[40]

Николай Иванович понял и сердито махнул рукой.

— Ну, ну, ну… Нечего тут… Проваливай! — сказал он. — С тобой, со старым чертом, разве этого не бывало?! Поди, тысячу раз бывало.

Хозяин потоптался на одном месте и скрылся за дверью. Супруги принялись рассматривать счет.

Счет

Расписанный на длинном листе, с мельчайшими подробностями, счет был громадный.

— Боже! Сколько наворотили! За что это? Ведь мы только спали и почти ничего не ели в гостинице! — воскликнул Николай Иванович. Он взял счет, повертел его в руках, посмотрел на строчки и сказал: — Не про нас писано. Прочти-ка ты, Глаша, — прибавил он, обращаясь к жене.

Взяла в руки счет и Глафира Семеновна, принялась рассматривать и проговорила:

— Удивительно, какими каракулями пишут!

— А это, я думаю, нарочно, чтобы не все расчухали, — отвечал Николай Иванович. — Можешь, однако, понять-то хоть что-нибудь?

— Да вот шамбр… Это за комнату. Тут по двенадцати франков.

— Ну да, да… Так мы и торговались.

— Постой… Мы сторговались по двенадцати франков за комнату с двумя кроватями, а тут за вторую кровать отдельно по франку поставили. Кажется, за кровать. Да, да, это кровать.

— Да как же они смеют, подлецы! Ах, жалко, что я не умею ругаться по-французски.

— Постой, постой. Тут два раза свечи. Бужи де сервиз и просто бужи. За первое два франка, за второе пять. Мы и сожгли-то всего две свечи.

— Ловко! — прищелкнул языком Николай Иванович.

— Недоумеваю, за что два раза на свечи поставлено. Неужели первые два франка, то есть бужи де сервиз, они поставили за тот огарок в вонючем медном подсвечнике, который они нам давали внизу, в бюро гостиницы, чтобы пройти ночью со свечкой по неосвещенной лестнице до дверей нашего номера? Ведь это уж ни на что не похоже. Батюшки! Да и за постельное белье отдельно взяли.

— Не может быть!

— Отдельно, отдельно. Ну, счетец! Де кафе о ле три франка. Знаешь, за каждую чашку кофею с молоком они выставили нам по полтора франка, то есть по шести гривен на наши деньги, ежели считать по курсу.

— Да ведь это разбой!

— Хуже. Это какое-то грабительство. А потом эн сервиз тэ, де сервиз тэ. Вообрази, за то, что мы у них брали посуду к своему чаю, булки и масло, они за всякий раз поставили по два франка.

— Да что ты! Ну народ! А между тем, как встретятся и узнают, что русский, — сейчас «вив ля Рюсси».

— Да из-за этого-то они и говорят «вив ля Рюсси», что с русского человека можно семь шкур содрать. Постой, постой… Вот тут еще есть папье а летр. Помнишь, ты взял два листка почтовой бумаги и два конверта, чтобы написать письма? Ну, так вот за это два франка.

— Не может быть!

— Смотри. За сегодняшний кусочек сыру, вот что мы сейчас ели, четыре франка поставлено.

— Ах, подлецы, подлецы!

— Даже марки, за почтовые марки к письмам и то по пятидесяти сантимов за штуку, — продолжала Глафира Семеновна. — Ведь это по полуфранку, ведь это больше, чем вдвое. Потом опять: сервиз, сервиз, и все по два франка. Это уж за прислугу, что ли? Должно быть, что за прислугу.

— Это за нашего коридорного дурака-то в бумажном колпаке, что ли?

— Да должно быть, что за него. Батюшки! За спички… Де залюмет. За спички также отдельно поставлено.

— За бумажный колпак на голове коридорного отдельно не поставлено ли? — спросил Николай Иванович.

— Нет, не поставлено.

— А за войлочные туфли на ногах?

— Нет, нет. Но зато поставлено два франка за что-то такое, чего уж я совсем понять не могу. Должно быть, это не за то ли, что тебя вчера вели под руки по лестнице, — сказала Глафира Семеновна. Николай Иванович смутился.

— Ну, ну, довольно… — махнул он рукой. — Поязвила — и будет.

— Ага! Не любишь! За разбитое-то зеркало все-таки пятьдесят франков должен заплатить. Вот оно… поставлено.

— Да когда же я бил? Нет, я этот счет так не оставлю, я его добром не заплачу, нельзя даваться в руки. Мало ли что могут в счет поставить! — горячился Николай Иванович.

— Брось, оставь. Не скандаль, — остановила его Глафира Семеновна. — Где уж сотни франков на кутеж не жалеешь, вот вчера со срамницами, а где так из-за каких-то десяти — пятнадцати франков хочешь поднимать скандал. Мало ты им вчера ночью задал трезвону-то, что ли! Ведь ты всю гостиницу перебудил, когда вернулся домой. Все поднялись и стали тебя вводить на лестницу.

Николай Иванович вздохнул, умолк и полез за запасными деньгами, которые хранились в запертом саквояже. Глафира Семеновна смотрела на него и говорила:

— Еще счастлив твой бог, что при тебе вчера всех твоих денег не было, а то бы твои добрые приятели и приятельницы и от всех твоих денег оставили у тебя в кошельке только два золотых. Ах ты, рохля пьяная!

— Ну что, Глаша, не поминай.

Часа через два супруги, одетые по-дорожному, выходили из номера, чтобы садиться в экипаж и ехать на железную дорогу. Прислуга гостиницы вытаскивала их подушки, саквояжи и чемоданы. В коридоре и по лестнице стояла также разная мужская и женская прислуга, которую супруги раньше во все время своего пребывания в гостинице даже и не видали. Эта прислуга напоминала им о себе, кланяясь, и держала наготове руки, чтобы получить на чай.

— Fille de chambre du troisième…[41] — говорила женщина в коричневом платье и белом чепце.

— Monsieur, c’est moi qui… — заикнулся с глупой улыбкой коридорный в войлочных туфлях и бумажном колпаке, не договорил и показал Николаю Ивановичу свою расцарапанную руку.

Глафира Семеновна молча совала всем по полуфранковой монете. Внизу у входной двери супругов встретили хозяева. Старуха любезно приседала и говорила:

— Bon voyage, monsieur et madame!.. Bon voyage[42].

— Грабители! Чтоб вам ни дна ни покрышки, — отвечал Николай Иванович.

Старик хозяин, думая, что ему говорят по-русски какое-то приветствие, благодарил Николая Ивановича.

— Merci, monsieur, merci, monsieur, — твердил он и совал ему в руку целую стопочку адресов своей гостиницы, прося рекомендации.

Лионский вокзал

Среди подушек и саквояжей супруги ехали по улице Лафайет в закрытом экипаже, направляясь к вокзалу Лионской железной дороги, и смотрели в окна экипажа на уличное движение, прощаясь с Парижем. Глафира Семеновна прощалась даже вслух.

— Прощай, Париж, прощай, — говорила она. — Очень может быть, уж никогда больше не увидимся. Много было мне здесь неприятностей, но, во всяком случае, ты в тысячу раз лучше Берлина!

— Но какие же, душечка, особенные неприятности? Эти неприятности можно все с хлебом есть, — попробовал возразить Николай Иванович.

— Молчи. Эти неприятности были все через тебя. Скандал с индейкой, твой загул в таверне Латинского квартала…

— Ну довольно, довольно… Что тут!.. Ведь уж все кончено, едем домой. Стой, стой, коше! Коше! Стоп! — закричал вдруг Николай Иванович и забарабанил извозчику в стекла.

— Что с тобой? — удивленно спросила Глафира Семеновна.

— Да вот земляка увидал. Триста франков… Триста франков за ним, — бормотал Николай Иванович и, выставившись из окна кареты, закричал: — Земляк! Земляк! Господин коллежский!

На углу какого-то переулка около освещенного окна магазина действительно стоял в своей поярковой шляпе с широкими полями тот земляк, с которым супруги познакомились на подъезде театра «Эдем». Он стоял у окна магазина и рассматривал выставленные товары. Заслыша крики «земляк», он обернулся, но, увидав выставившуюся из окна кареты голову Николая Ивановича, тотчас же нахлобучил на лоб шляпу и поспешно свернул в переулок. Николай Иванович выскочил из кареты и бросился бежать за земляком, но его и след простыл. Постояв несколько на тротуаре и посмотрев направо и налево, Николай Иванович вернулся к карете.

— Можешь ты думать — ведь удрал, подлец! — сказал он жене.

— Еще бы, что он за дурак, чтобы останавливаться. Человеку только нужно было найти дурака, чтобы занять, а отдавать зачем же!

— Ведь как уверял, что отдаст-то, мерзавец! «Только, — говорит, — на один день. Как получу завтра с банкира по переводу — сейчас же и принесу вам». Это он в кофейной у меня занял против Луврского магазина, когда мы с ним вино пили. И ведь что замечательно, единственный русский, с которым пришлось познакомиться в Париже, — и тот надул.

— Вперед наука. Не верь в дороге всякому встречному-поперечному, — отвечала Глафира Семеновна. — Где так уж из-за французского пятака сквалыжничал, на обухе рожь молотил, с извозчиками торговался, а тут неизвестно перед кем растаяла душа, — взял и выложил триста франков.

На вокзал Лионской железной дороги супруги приехали без приключений. Носильщики в синих блузах взяли их сундук и чемодан и принялись сдавать в багаж, сильно напирая на то, чтоб и подушки были сданы в багаж, говоря, что громоздкие вещи в вагонах возить не дозволяется.

— Се n’est pas permis, madame. Vous verrez que ce n’est pas permis, — говорили они.

— Да что вы врете! Се не па вре. С этими же подушками мы и сюда приехали, и они были с нами в вагоне. Парту дан ля вагон, авек ну дан ля вагон. Нон, нон… Коман дон ну пувон дормир сан кусан? Нон, нон.

Носильщики, однако, сдав сундук и чемодан в багаж, отказались нести подушки и саквояжи в вагон, и супругам пришлось их нести самим.

— Что за причина такая, что они отказались протащить подушки в вагон? — дивилась Глафира Семеновна, обращаясь к мужу.

Дело, однако, объяснилось просто. Около приготовленного уже поезда, стоящего у платформы, развозили на багажных тележках маленькие подушечки и полосатые байковые одеяла и за франк сдавали их напрокат пассажирам. Тележки эти катали от вагона к вагону такие же блузники, как носильщики, и выкрикивали:

— Pour se reposer! Pour se reposer!

— Скажи на милость, какой хитрый народ эти носильщики! Ведь это они нарочно отказались нести наши подушки в вагон, чтобы принудить нас взять подушки и одеяла у этих блузников. «Нельзя, — говорят, — с большими вещами в вагоне быть». Они думали, что мы поверим и не понесем сами, но нет, не на таких напали, — говорила Глафира Семеновна.

— Да, да… Наверное, что они подкуплены или сами участвуют в барышах, — поддакнул Николай Иванович.

В вагон, однако, супругов впустили беспрепятственно. Только кондуктор, покосившись на громадные подушки, улыбнулся и спросил Николая Ивановича:

— Vous êtes les russes, monsieur? N’est-ce pas?

— Вуй, вуй, ле рюсс, — отвечала Глафира Семеновна за мужа.

— Oh, je vois déjà, madame, — продолжал улыбаться кондуктор, указывая на подушки, потребовал билеты, тщательно осмотрел их и прибавил по-французски: — Вы едете прямо в Женеву, а потому не советую ехать в этом вагоне. В Дижоне из этого вагона придется пересаживаться в другой вагон. Пойдемте, я вам укажу вагон, из которого не надо будет пересаживаться.

Он поманил их пальцем, взял их саквояжи и подушки, помог им вынести все это из вагона и перевел в другой вагон, пояснив еще раз:

— Voilà à présent c’est tout droit peur Genève.

— Вот это по-нашему, вот это на наш, русский, кондукторский манер, — заговорил Николай Иванович и, поблагодарив кондуктора, сунул ему в руку франк.

— Merci, monsieur, — кивнул кондуктор и одобрительно сказал: — Oh, je connais les russes et leurs habitudes!

Поезд простоял четверть часа и, наконец, после трех звонков тронулся.

Подарок за провинность

Кроме супругов, в купе вагона сидели: толстенький, коротенький француз с коротко остриженной бородкой на жирном лице и тоненький француз в ярком галстуке и с черненькими усиками.

— Очень уж я рада, что мы не одни ночью едем и можно быть спокойными, что мошенники нас не ограбят, — сказала Глафира Семеновна мужу. — Какая ни на есть, а все-таки компания из четырех человек. А то помнишь, как мы ехали из Кельна в Париж, всю-то ночь одни в купе просидели. Ужасно было страшно. Я ведь тогда как есть всю ночь напролет не спала. Ну а теперь, ежели мы заснем, они не будут спать.

— Так-то оно так, но ведь и на эту компанию полагаться не следует, — отвечал Николай Иванович. — Почем ты знаешь: может быть, эти-то два француза именно мошенники и есть. Мы заснем, а они поднесут нам к носу хлороформу, усыпят нас покрепче, да и ограбят.

— Да что ты! Не похожи они, кажется, на мошенников, — испуганно проговорила Глафира Семеновна.

— То есть как это не похожи? Что они одеты-то хорошо? Так ведь по железным дорогам мошенники-оборванцы не ездят.

— Ну вот, Коля, ну вот ты меня и смутил. Теперь я опять буду всю ночь бояться.

— Бояться тут особенно нечего, а просто надо держать ухо востро и спать попеременно: сначала ты поспишь, потом я посплю.

— Да, удержишься ты, ежели я засну! Как же, дожидайся! Ты первый соня.

— Не хвались, горох, и ты не лучше бобов, я вот лучше опять выну из саквояжа револьвер и спрячу его в боковой карман. Пусть они видят, что мы все-таки при оружии.

И Николай Иванович с важной миной вынул из саквояжа револьвер, внимательно осмотрел курок и спрятал револьвер в боковой карман. Толстый француз взглянул на Николая Ивановича и с улыбкой сказал:

— C’est l’ami de voyage?

— Вуй. Закуска славная. Всякий останется доволен, — отвечал тот, самоуверенно хлопая себя по карману.

Минут через десять толстый француз начал зевать, наклонился к Глафире Семеновне и, сказав: «Pardon, madame», снял с себя полусапожки, надел парусиновые туфли и, заменив шляпу-цилиндр красной феской, поджав под себя ноги, приютился в уголку и стал сопеть и похрапывать. Француз в ярком галстуке и с черными усиками все еще бодрствовал. Он несколько раз вынимал из кармана круглую лакированную бонбоньерку, брал оттуда маленькие конфетинки и посылал их себе в рот.

— Вишь, какой лакомка! — заметила Глафира Семеновна и прибавила: — Нет, эти французы не мошенники.

— Почему это? — спросил Николай Иванович. — Что один спит, а другой конфеты ест? Ничего не значит, душечка. Может, все это для отвода глаз.

— Ну зачем ты меня пугаешь? С какой стати? Я себя стараюсь успокоить, а ты…

— Ты и успокаивайся, а я все-таки буду держать ухо востро.

Еще через несколько времени француз с усиками начал разговор. Он приподнял перед Глафирой Семеновной шляпу и спросил:

— Madame et monsieur sont les russes?

— Вуй, месье, — отвечала Глафира Семеновна.

— Позвольте мне отрекомендовать себя как француза, бывалого в России. По делам тех фирм, представителем которых я нахожусь и в настоящее время, я пробыл неделю в Петербурге и неделю в Москве. Я обворожен русской жизнью. Le isvostschik, le samovar, le troika, le vodka — все это я видел и от всего в восторге, — тараторил француз и продолжал припоминать русские слова, названия некоторых петербургских и московских улиц и зданий. — Я коммивояжер… — произнес он в заключение.

Глафира Семеновна слушала и молчала.

— Je crois, que madame parle français? — спохватился спросить ее француз.

— Эн пе, месье… — отвечала она и, обратясь к мужу, пояснила, что поняла из того, что ей рассказал француз.

— Прекрасно, прекрасно, но все-таки ты с ним не очень… Черт его знает, может быть, он и врет, что он из торгового класса, — ответил Николай Иванович. — Морда, знаешь, у него не торговая.

Еще через несколько минут француз с усиками, вынув бонбоньерку, предложил из нее Глафире Семеновне конфет. Глафира Семеновна колебалась, брать ей или не брать, — и взглянула на мужа.

— Да бери, бери. Ничего… Он сам их ел, стало быть, отравы нет.

Глафира Семеновна взяла конфетку и положила ее в рот.

Еще через полчаса француз с усиками снял с сеток над сиденьем свои два маленькие чемоданчика и, раскрыв их, начал показывать Глафире Семеновне образцы товаров тех фабрик, по представительству которых он ездит по разным городам. Это были большие куски дорогих кружев, фаншоны, пелерины, тюники. Француз показывал и говорил цены.

— Ах, какая прелесть! — восторгалась Глафира Семеновна. — И как дешево! Коля! Коля! Смотри! Целый кружевной волан и всего за шестьдесят франков. Ведь у нас, в Петербурге, за такой волан надо заплатить шестьдесят рублей, и то еще не купишь, — говорила она мужу и, обращаясь к французу, спросила: — И он пе ашете ше ву?

— Это только образцы, мадам. По этим образцам мы принимаем заказы и продаем вообще en gros, но эта вещь у меня в двух экземплярах, и ежели она вам нравится, то я вам могу ее уступить по фабричной цене, — отвечал француз.

— Коля, ты передо мной виноват, глубоко виноват за твои безобразия в Париже, а потому, как хочешь, ты мне должен купить этот волан. К тому же ты и обещал мне подарок за свою провинность. Ведь всего только шестьдесят франков, — приставала к мужу Глафира Семеновна.

— Деньги-то, понимаешь ли ты, деньги-то мне не хочется ему свои показывать, — отвечал Николай Иванович. — Может быть, он и товарами-то тебя с мошенническою целью заманивает, чтобы узнать, где у меня лежат деньги, и потом ограбить.

— Да полно! Что ты! Он на мошенника нисколько не похож.

— Ну, покупай.

Николай Иванович осторожно полез в карман и, не вынимая всего кошелька, ухитрился как-то вытащить три двадцатифранковые монеты и передал их французу.

Француз продолжал перебирать свои товары. После кружев он перешел к шелковой басонной отделке, от басонной отделки к лентам, и кончилось тем, что Глафира Семеновна купила у него еще на сто десять франков.

— Вот черт нанес соблазнителя! — сердито бормотал Николай Иванович.

Кружева и лямур

Покупками своими у коммивояжера Глафира Семеновна была буквально очарована. Она несколько раз принималась их рассматривать, поднимая к свету лампы, устроенной в потолке вагона, а коммивояжер, покручивая черненькие усики, продолжал расхваливать проданный товар.

— Эти кружева — знаменитые Шантильи, не подражание, а настоящие Шантильи, — бормотал он по-французски.

— Да, да, это Шантильи… Я вижу… я знаю… я понимаю, — отвечала Глафира Семеновна по-русски. — Мерси, месье, боку мерси. — И она протянула ему руку.

Коммивояжер крепко пожал ее руку, стрельнул глазами, произнеся:

— Очень рад, что мог угодить русской даме. Русским я вообще симпатизирую, а от русских дам окончательно в восторге.

— Ах, какой любезный человек! — обратилась к мужу Глафира Семеновна. — То есть в высшей степени любезный, а мы его приняли за мошенника.

— Так-то оно так, а все-таки ты, Глаша, с ним не очень… — отвечал Николай Иванович.

А коммивояжер так и бормотал без умолку, так и пересыпал свой разговор любезностями, не заботясь о том, все ли понимает из его речей Глафира Семеновна. Мало-помалу он превратился в самого услужливого кавалера. Стоило только Глафире Семеновне облокотиться на свою подушку, как уже он бросался поправлять ей эту подушку, снял с веревочной плетенки один из своих маленьких кожаных баульчиков с образцами товаров и подставил ей под ноги вместо скамеечки. На какой-то станции, выглянув в окно, он купил несколько сочных груш и предложил их Глафире Семеновне. На одной из следующих станций явилась корзиночка с виноградом, которая была тоже предложена нашей героине. Благодарить ей тоже за любезность приходилось поминутно. Николай Иванович только и слышал слова «мерси, месье», взглядывал на жену и, видя ее улыбку, обращенную к коммивояжеру, начинал уже недружелюбно коситься.

Часу в двенадцатом ночи Глафира Семеновна спросила мужа:

— А неужели мы так-таки нигде и не поужинаем? Я начинаю хотеть есть.

— Ничего не знаю, матушка, ничего не знаю. Спроси об этом своего француза, — отвечал он раздраженно.

— Уж и своего! — обиделась Глафира Семеновна. — Почему же он мой?

— Да конечно же твой. Ты его привадила. А мне даже противно смотреть, как ты с ним миндальничаешь. Приказчичишка какой-то французский, а ты перед ним так и строишь разные улыбки.

— Что ж, мне язык ему показывать, что ли?! Должна же я его поблагодарить за его любезность.

— Всего нужно в меру, в меру, — наставительно произнес Николай Иванович.

— А вот не хочу в меру. Нарочно же, назло тебе буду с ним любезничать. Даже сейчас спрошу его, можно ли будет где-нибудь поужинать. Дит муа, месье… By не сане па, сюр кель статион он пе супе ожурдюи? — обратилась она к французу.

— А, мадам, это очень трудно. Поезд бежит, почти нигде не останавливаясь, но я попробую. Я попробую, не может ли достать для вас кондуктор чего-нибудь холодного в станционном буфете, где мы остановимся хоть на три минуты. Сыру, холодного мяса и вина.

— Мерси, месье, мерси, — поблагодарила она француза и тотчас же передала его слова мужу.

— Пусть уж для тебя ужин достает, а для меня не надо. Я сыт.

— Еще бы тебе не быть сыту со вчерашнего перепоя. Тут у кого хочешь раньше как дня через три настоящий аппетит не явится.

— Ну, нечего тут попрекать. Молчи.

— Не стану я молчать!

— Ну, так обнимайся с приказчичишкой, а меня оставь в покое.

— Дурак! Ревнивый дурак!

— От дуры слышу.

Между супругами начиналась размолвка. Француз коммивояжер удивленно глядел на них во все глаза. Он по тону разговора понял, в чем дело, и, справившись предварительно у Глафиры Семеновны, понимает ли ее муж по-французски, начал говорить:

— Ох, уж эти мужья! Мужья — ужасные люди! Ваш супруг, кажется, сердится, что я, предложив вам товар, ввел его в издержки. О, о, мужья не ценят своих жен! Настоящая любовь только до брака. Это проповедуется во всех романах. Как только женщина делается женой, муж перестает ее любить и становится подчас невыносим. Правду я говорю?

Все это было, разумеется, сказано по-французски, но Глафира Семеновна поняла приблизительно смысл сказанного и отвечала:

— Вуй, месье.

В речи француза Николай Иванович услыхал несколько раз повторенное слово l’amour. Он знал, что l’amour значит «любовь», вспыхнул и заговорил:

— Туда же еще, мерзавец, смеет о любви говорить с замужней женщиной! Лямур, лямур… Скажи ему, чтоб он свою лямур бросил, а то я его заставлю замолчать по-свойски!

Глафира Семеновна тоже вспыхнула.

— Ты, кажется, прямо лезешь на скандал, — сказала она. — Не понимаешь языка и хочешь срамиться. Про любовь он говорил совсем в другом смысле.

— В каком бы там смысле ни было, но какому-нибудь французскому скоту я про любовь с моей женой говорить не позволю, так ты и знай.

— Он говорил про любовь мужа к жене.

— Не смеет он говорить про это при мне! — возвысил голос Николай Иванович.

— Да чего ты кричишь-то?! Чего ты скандалишь?!

— Хочу кричать, хочу скандалить. Садись со мной рядом и сиди тут. Не желаю я, чтобы ты с ним разговаривала. Пересаживайся. Сиди и молчи.

Николай Иванович выдернул из-за спины жены ее подушку и переложил на свой диван. Глафира Семеновна слезливо заморгала глазами, но все-таки пересела к мужу.

Француз понял, что между супругами происходит ссора, и умолк, но, когда поезд остановился на какой-то станции, он, помня, что обещал добыть чего-нибудь поесть для русской дамы, быстро выскочил из вагона и через минуту, снова вскочив в вагон, сказал Глафире Семеновне:

— Tout de suite, madame, on vous apportera quelque chose à manger et à boire.

Поезд тронулся, и на ходу в окне вагона появилось кепи кондуктора. Он опустил стекло и протянул в открытое окно сначала завернутые в бумагу сэндвичи, а затем бутылку вина и стакан.

— S’il vous plait, madame, — сказал коммивояжер с легким поклоном, указывая на кондуктора.

— Не надо! Ничего не надо! — сердито замахал было руками Николай Иванович, но Глафира Семеновна перебила его:

— Как не надо? Ты, кажется, хочешь меня морить голодом? Я есть хочу. — И она, взяв от кондуктора бутылку и закуски, спросила: — Комбьян?

— Trois francs, madame, — дал тот ответ.

— Пренэ катр франк. Се пур буар.

Слезы так и душили ее. Нужно было поблагодарить коммивояжера за его хлопоты. Она собралась с духом и, не выставляя лица своего, проговорила:

— Мерси, месье.

Николай Иванович хмурился и молчал, но наконец произнес, обратясь к жене:

— Ешь же, коли просила!

Ответа не последовало. Уткнувшись в подушку, Глафира Семеновна плакала.

— Ну, ты не будешь есть, так я вина выпью, — сказал Николай Иванович и, налив себе из бутылки в стакан вина, проглотил его залпом.

Только полчаса спустя, наплакавшись вволю, Глафира Семеновна утерла украдкой слезы и, отвернувшись от мужа, принялась есть сэндвичи.

Коммивояжер уже спал или притворился спящим.

Женева

После ночной трапезы супруги уже не ссорились вслух, а только дулись друг на друга. Николай Иванович, почти один выпив бутылку вина, хоть и проповедовал раньше, что ему и Глафире Семеновне нужно быть настороже против мошенников, а потому спать попеременно, стал клевать носом и заснул первым. Глафира Семеновна еще бодрствовала, смотрела, как мелькали в темном окне одинокие огоньки, но и она, аппетитно позевав, вскоре заснула крепким сном под равномерный стук колес.

Когда Глафира Семеновна проснулась, поезд стоял на какой-то станции. Только еще рассветало. Коммивояжер и толстенький француз были уже проснувшись. Толстый француз зевал и, сняв с себя туфли, переобувался в полусапожки. Коммивояжер, стоя во весь рост, делал свой туалет.

Он смотрелся в маленькое складное зеркальце и причесывался, закручивая усики.

— Последняя станция перед Женевой. Через пятнадцать минут будем на месте, — сказал он Глафире Семеновне, любезно поклонившись, и осведомился, хорошо ли она отдохнула.

Глафира Семеновна, пробормотав «мерси», стала будить мужа. Тот открыл глаза и бессмысленно смотрел на жену.

— Надо будет связать наши вещи. Сейчас приедем, — сказала она.

— Куда?

— Да в Женеву.

Николай Иванович покосился на причесывавшегося коммивояжера, поморщился и спросил жену:

— И этот болван в Женеву едет?

— Да почем же я-то знаю? Я его не спрашивала.

— В Женеву, это видно. Знаешь что, Глафира Семеновна, мне что-то не хочется останавливаться в Женеве. Ну ее к черту! Поедем дальше.

— Как к черту? Да ведь в Женеве-то Швейцария, мы здесь эти самые Альпийские горы увидим. Те швейцарские виды посмотрим в натуре, которые у нас в гостиной на картинах.

— Что нам горы! Что нам виды! Плевать на них. Горы-то и виды мы, и проезжая по железной дороге, увидим! Конечно же плевать, — говорил Николай Иванович, а сам все косился на коммивояжера.

— Ну, это тебе плевать, а я плевать не желаю. Нет, нет, я хочу видеть Женеву и Альпы, я про Женеву очень много читала, еще недавно читала. Здесь маркиз де Фурма провел свой медовый месяц с Леонией. Они ездили по озеру при свете луны.

— Опять из романа? Ах, черт их возьми.

— Ну, уж ты там чертыхайся или не чертыхайся, а в Женеве мы хоть на один день остановимся. Ты это должен сделать за твою парижскую провинность.

— Опять за провинность. Да ведь уж я за свою провинность купил тебе на сто семьдесят франков кружев и разной дряни. Провинность! Удивительно, как ты памятлива. На себя бы лучше оглянулась, — сказал Николай Иванович и опять покосился на коммивояжера.

— Пожалуйста, не говори глупостей! Я знаю, на что ты намекаешь, но это глупо и глупо. В Женеве мы должны остановиться.

Глафира Семеновна стала собирать свои вещи и увязывала их ремнями.

Поезд, катя на всех парах, подъезжал к Женеве. Уже значительно рассвело. Сквозь утренний туман виднелись очертания гор, вершины которых, однако, были скрыты облаками. Женщины в синих платьях и соломенных шляпках с граблями на плече или с плетеными корзинками за спиной шли около полотна дороги на работу. Направо и налево виднелись виноградники и между ними каменные домики. Николай Иванович, хмурясь, смотрел на все это и досадливо кусал губы.

Поезд стал убавлять ход, показалась станция.

— Романистка! На каком здесь языке говорят: на французском или на немецком? — ядовито отнесся к жене Николай Иванович.

— А вот услышишь.

Поезд остановился. Супруги забрали свои вещи и стали выходить. Глафира Семеновна держала в руках две подушки и саквояж. Коммивояжер подскочил к ней и хотел помочь.

— Не требуется-с. Алле, — остановил его жестом Николай Иванович. — Вишь, какой услужливый! Стянуть что-нибудь захотелось?

— Совсем дурак! — со вздохом проговорила Глафира Семеновна.

Они вышли из вагона. Подскочивший к ним носильщик показал на свой номер на груди и, взяв от них подушки и саквояжи, спрашивал:

— Quel hôtel désirez-vous, monsieur?

— Ага! Здесь французят. Ну ладно, — сказал Николай Иванович. — Только смотри, Глафира Семеновна, больше как на один день я здесь не останусь.

Около станционного дома, у дверей, пожилой человек в пиджаке и с сигарой в зубах и блузник остановили их.

— Qu’est-ce que vous avez là, monsieur? Ouvrez[43], — указал человек в пиджаке на саквояжи.

— Monsieur le visiteur des douanes…[44] — отрекомендовал его носильщик.

Супруги не понимали и вопросительно смотрели друг на друга. Человек в пиджаке и носильщик показывали супругам знаками, чтобы они открыли свои саквояжи. В это время подскочил коммивояжер и заговорил с человеком в пиджаке что-то по-французски, указывая на супругов. Человек в пиджаке выслушал и сказал супругам: «Allez», пропуская их в двери.

— Таможня, что ли? — наконец стала догадываться Глафира Семеновна.

— Да почем же я-то знаю! Я знаю только, что вон этот паршивый болван, нахал с усиками, не отстает от нас и решительно во все наши дела ввязывается! — раздраженно воскликнул Николай Иванович, кивая на коммивояжера.

— Да ведь он же помог нам. Через него нас пропустили.

— Не желаю я его помощи.

На подъезде стояли швейцары из гостиниц с бляхами на фуражках и с надписями названий гостиниц.

— «Отель де Рюсси»… — прочел Николай Иванович по-французски у швейцара на фуражке и воскликнул: — Слава богу! Наконец-то хоть здесь есть русская гостиница! Почтенный! Эй! Забирай наши вещи! — махнул он рукой швейцару. — Номер нам… Почем у вас в «Отель де Рюсси» приличный номеришко с двумя кроватями?

Швейцар бросился забирать вещи супругов, но на вопрос отвечал:

— Comprends pas, monsieur.

— Как? Швейцар из гостиницы «Россия» да не говоришь по-русски! Вот это ловко! Какая же после этого Россия?!

— Ведь это швейцар, а в гостинице, может быть, и говорят по-русски, — вставила свое слово Глафира Семеновна. — Пойдем.

Они пошли за швейцаром. Швейцар привел их к карете, посадил их туда и вскочил на козлы. Карета помчалась по широкой улице с большими серыми домами, завернула за угол и тотчас же остановилась у подъезда.

Супруги не ехали и трех минут.

— Только-то? Уж и приехали? — удивленно проговорил Николай Иванович, вылезая из кареты. — Не стоило и ехать. Пешком бы дошли. Черти! Ведь нарочно морочат людей, чтобы содрать за карету по два франка с пассажира!

— Да уж выходи. Полно тебе ворчать из-за четырех франков. На кутеж в Париже семисот не жалел, — попрекнула его Глафира Семеновна.

Роскошная «Россия»

Гостиница «Россия» — одна из роскошных гостиниц в Женеве. Супруги вошли в подъезд гостиницы, и начался обычный перезвон. Швейцар позвонил в большой колокол, где-то откликнулся маленький, зазвенели электрические звонки. Откуда-то вынырнул обер-кельнер во фраке и с карандашом за ухом, с лестницы бежал просто кельнер с салфеткой в руке, появился мальчишка в синем пиджаке с галунами на воротнике и со светлыми пуговицами. Перед супругами со всех сторон кланялись и приглашали их наверх, бормоча и на французском, и на немецком языках.

— Кто же здесь, однако, из вас говорит по-русски? — спрашивал Николай Иванович, поднимаясь вместе с женой по лестнице. — Руссиш… рюсс шпрехен.

Оказалось, что в гостинице никто не говорит по-русски.

— Ну Россия! Как же вы смеете называться Россией! Ведь это же обман. К вам едут, чтобы пользоваться русским языком, а здесь ничего этого нет.

Комнату они заняли в восемь франков. Комната была роскошная. Обер-кельнер, показывая ее, очень расхваливал вид из окон.

— Перед глазами вашими будет Женевское озеро и наш снеговой Монблан, — подводил он супругов к окнам.

— Насчет видов-то нам — бог с ними. Потом рассмотрим, — отвечал Николай Иванович. — А вот нельзя ли чего-нибудь буар манже а ля рюсс. Тэ а ля рюсс можно? Тэ авек самовар.

— Oh, oui, monsieur… — поклонился обер-кельнер, собираясь уходить.

— Стой, стой… Вот еще… Приехали в Швейцарию, так надо швейцарского сыру попробовать. Фромаж швейцар апорте.

— Fromage de suisse? — поправил его обер-кельнер. — Oui, monsieur.

Через четверть часа супруги умылись, причесались, и явился чай, отлично сервированный, с мельхиоровым самоваром, со сливками, с лимоном, с вареньем, с булками, с маслом и даже с криночкой свежего сотового меда. Подали и кусок сыру. Николай Иванович взглянул и радостно воскликнул:

— Вот это отлично! В первый раз, что мы за границей ездим, по-человечески чай подали! Нет, швейцарцы — они молодцы! Бьян, бьян, — сказал он кельнеру, показал на чай и потрепал кельнера по плечу. Кельнер почтительно поклонился и с улыбкой удалился.

— И прислуга какая здесь чистая. Вся во фраках. Не чета нашему парижскому коридорному в бумажном колпаке и войлочных туфлях, — прибавила Глафира Семеновна.

— Смотри-ка, и медку подали. Знают русский вкус, — указал Николай Иванович на мед. — Одно только, подлецы, не говорят по-русски. Он прежде всего схватился за сыр, но сыр был преплохой. — Да неужто это швейцарский сыр? Вот сыром так опростоволосились. Совсем без остроты. Это наш русский мещерский сыр, а вовсе не швейцарский.

— Да, наверное, мещерский, — отвечала Глафира Семеновна. — Ведь ты спрашивал, чтоб все было по-русски, а ля рюсс, — вот они русский сыр и подали.

— Ну вот… Я явственно сказал, чтоб фромаж швейцар… Нет, уж, должно быть, здесь так ведется, что сапожник всегда без сапог, а портной с продранными рукавами. Хороший-то сыр, верно, только к нам, в Россию, отправляют.

Напившись чаю, супруги приоделись и отправились обозревать город, но лишь только они вышли на лестницу, как нос с носом столкнулись с коммивояжером. В глянцевом цилиндре, в желтых перчатках, он стоял и с улыбкой приподнимал шляпу.

Николай Иванович отвернулся.

— Тьфу ты, пропасть! И здесь… Вот навязался-то! Как бельмо на глазу торчит, — пробормотал он с неудовольствием. — Да это нахал какой-то!

Развеселившийся было Николай Иванович опять надулся.

Внизу супругов встретил обер-кельнер и с почтительным наклонением головы сказал по-французски:

— У нас табльдот… Завтрак в час и обед в пять часов. Ежели сделаете нам честь, то потрудитесь записаться заранее.

Глафира Семеновна перевела мужу слова обер-кельнера и произнесла:

— Что ж, пообедаем здесь. Здесь должен быть хороший обед.

— Чтоб опять с твоим коммивояжером встретиться? Не желаю-с, совсем не желаю, — огрызнулся Николай Иванович на жену. — Лучше в самой паршивой закусочной пообедаю, да чтобы с ним не встречаться, вот он мне до чего надоел!

Синее озеро

Женева, половина жителей которой состоит обыкновенно из чужестранцев, осенью бывает пуста, путешественники в нее вовсе не заглядывают, проживающие в ней богатые иностранцы перебираются на берега Средиземного моря. Так было и в данное время. Улицы были безлюдны, рестораны, кофейни и лавки — без покупателей. Хозяева стояли на порогах, от нечего делать покуривали и позевывали. Гуляющих совсем было не видно. Кое-где виднелись прохожие, но они спешили деловой походкой. Первое время супруги даже не видели и экипажей на улице, не видать было и ломовых извозчиков. Все это несказанно поразило наших героев после парижского многолюдья и выставочной и бульварной толкотни.

— Что же это такое? Женева ли уж это?! — воскликнула Глафира Семеновна, озираясь по сторонам. — Так расхваливали Женеву, говорили, что такой знаменитый город, а ведь все пусто. А уж в книжках-то про Женеву сколько писано! Николай Иваныч, Женева ли это?

— Женева, Женева… Сам я читал на вывеске на станции.

— Удивительно! Где же Монблан-то этот самый? Я Монблана не вижу.

— Да вон горы… — указал Николай Иванович. Они подходили к мосту.

— Монблан, по описанию, должен быть белый, снеговой, покрытый льдом, а я тут решительно ничего не вижу. Самая обыкновенная гора, а сверху тучи, — продолжала Глафира Семеновна.

— Да ведь день пасмурный. Монблан, надо полагать, там вон, за тучами.

— Нет, это не Женева, решительно не Женева. В книжках я читала, что вид на горы должен быть необыкновенный, но никакого вида не вижу. Самые обыкновенные горы.

— Ну, никакого так никакого. Тем лучше: не нравится тебе, так скорее из Женевы уедем, — сердито отвечал Николай Иванович.

Подойдя к мосту и взглянув с набережной на воду озера, Глафира Семеновна воскликнула:

— Синяя вода! Нет, это Женева, Женева! По синей воде узнала. Эту синюю воду страсть сколько описывали. Действительно, замечательная вода: синяя, а как прозрачна! Смотри, Николай Иваныч, ведь здесь уж как глубоко, а дно видно. Вон разбитая тарелка на дне лежит.

— А черт с ней!

Николай Иванович зевнул и отвернулся.

— Но вода, вода — прелесть что такое! — восхищалась Глафира Семеновна. — Отчего это, Николай Иваныч, здешняя вода такая синяя? Неужели от природы?

— Фабрики где-нибудь нет ли поблизости, где кубом и синькой материи красят, а потом синюю краску в воду спускают?

— Да полно, что ты! Неужели же столько воды можно в синюю краску выкрасить! Ведь тут целое озеро, — возразила Глафира Семеновна. — Смотри, смотри: вон пароход бежит, вон две лодочки под парусами бегут.

Николай Иванович опять зевнул.

Супруги перешли мост и очутились на большой улице, сплошь переполненной богатыми магазинами с зеркальными стеклами. На окнах — выставки со всякой модной и галантерейной дрянью. Глаза у Глафиры Семеновны так и разбегались. Она останавливалась у каждого окна и восклицала: «Ах, какая прелесть! Ах, какой восторг! Да тут есть вещи лучше, чем в Париже!»

— Николай Иваныч, как хочешь, а ты за твою парижскую провинность должен мне разрешить купить разных мелочей на подарки хоть франков на сто, — сказала она.

— Опять за провинность! Да что ты, матушка! Ведь этому конца не будет. В вагоне у этого нахала два раза кружева за провинность покупал, и теперь опять за провинность! С одного вола семь шкур не дерут, — отвечал Николай Иванович.

Глафира Семеновна надулась.

— Ну ладно. Мне без подарков домой вернуться нельзя. Коммивояжер-то в нашей гостинице остановился, — пробормотала она. — Схожу к нему и попрошу, чтобы он мне опять разных образчиков продал для подарков. Два золотых у меня есть.

Николай Иванович вспылил.

— Вот уж этого ни за что не будет! Ни за что! — закричал он. — Как пойдешь к коммивояжеру — за косу оттуда вытащу, так и знай.

В ответ Глафира Семеновна слезливо заморгала глазами, наконец плюнула и побежала по тротуару. Николай Иванович пустился за ней.

— Глаша! Куда ты? Не дури. Пожалуйста, не дури, — уговаривал он, стараясь с ней поравняться и заглянуть ей в лицо, но только что равнялся с ней, как она ударяла его зонтиком по руке.

Прохожие останавливались и в недоумении смотрели на них. Хозяева и приказчики магазинов, видя эту сцену сквозь зеркальные стекла окон, также выбегали на улицу и долго глядели им вслед. Добежав до какого-то бульвара, Глафира Семеновна перестала рысить, села на скамейку и, закрывшись платком, заплакала.

— Изверг, злодей! По Европе-то только ездишь, цивилизацию из себя разыгрываешь, а сам хочешь дикие азиатские зверства над женой распространять, — говорила она.

Николай Иванович подсел к ней и стал извиняться.

— Ну полно, брось… Ну что тут! Я пошутил. Мало ли что сгоряча скажешь! — бормотал он.

Кончилось тем, что Глафира Семеновна кой-как утешилась и перестала плакать. Николай Иванович повел ее по магазинам, где она и накупила разной галантерейной дряни уже не на сто, а на двести франков. Были куплены плетеные корзинки, безделушки из альпийских горных пород, плато под лампы, какая-то ювелирная дрянь из раковин, булавки с дешевенькими камнями, галстучки, резные домики из дерева и т. п. Все это было отправлено домой.

Сделав покупки, супруги пошли отыскивать ресторан, где бы им поесть.

Водка для патриота

Ресторан, в который зашли супруги, был роскошный ресторан на набережной. Гарсоны были не как в Париже — в куртках и длинных передниках, а во фраках, в белых жилетах и белых галстуках. Супругов встретил на подъезде, очевидно, сам хозяин, толстенький человек в пиджаке, очень напоминающий русского купца: выпяченное брюшко с массивной золотой цепью, подстриженная бородка, красный фуляровый платок, торчащий из кармана, и нос луковицей. Разница была только в том, что на голове имелась синяя суконная шапочка в виде скуфьи, какую русские купцы не носят. Раскланявшись с супругами, хозяин забормотал что-то по-французски и повел их во второй этаж, где и поместил в большом зале за длинным, богато сервированным столом. Усадив, хозяин наклонился и спросил:

— Мне кажется, что месье и мадам русские?

— Вуй, вуй… Ле рюсс… — отвечала Глафира Семеновна.

— Постараемся угодить русскому вкусу. Я знаю привычки русских, — кивнул он и спросил: — Прикажете приготовить для вас обед?

— Вуй, вуй, дине, — кивнул Николай Иванович, поняв слово «обед». — А почем у вас обед? Комбьян?

— Кель при ле дине? — пояснила Глафира Семеновна.

— От шести и до двадцати франков, мадам. Могу вам подать шесть блюд. Вы скажите только цену и предоставьте мне угодить вашему вкусу. Надеюсь, что вы останетесь довольны, — старался пояснить француз внимательно слушавшей его Глафире Семеновне.

Та поняла и перевела слова хозяина мужу, прибавив:

— Удивительно странный ресторан. Так по скольку франков мы закажем обед?

— Пусть делает за восемь франков. Посмотрим, что такое он подаст на русский вкус, — отвечал Николай Иванович. Было выбрано и красное вино.

— Et l’eau de vie russe? Vodka? — спросил хозяин.

— Как, и водка есть? Русская водка? Да неужели? — радостно воскликнул Николай Иванович.

Хозяин улыбнулся и молча кивнул утвердительно.

— Так, пожалуйста, голубчик! Же ву при. Езжу, езжу за границей и рюмки еще русской не видал. Вот неожиданность-то! В Швейцарии и вдруг водка! Мерси, мерси.

Николай Иванович протянул даже руку хозяину и крепко пожал его руку.

Публики в зале было очень немного. На другом конце стола сидели две длиннозубые англичанки с пожилым англичанином. Они уже кончали завтрак или обед и ели фруктовый компот, усердно запивая его содовой водой и шипя тремя сифонами. Кроме англичан, сидел за отдельным столиком тощий, как жердь, офицер с рыжими усами в струнку, облаченный в синий мундир с необычайно высоким стоячим красным воротником. Перед ним стояли рюмка ликера и тарелочка с грушей, и он просматривал газету.

— Долго обеда-то ждать, — сказал Николай Иванович жене. — Не спросить ли бумаги и чернил да не написать ли Скрипкиным письмо?.. Напишем так, что будто бы среди снега и льда на Монблане сидим.

— Зачем же это? С какой стати?

— Да так. Пусть их дивятся. С Эйфелевой же башни писали. А тут с Монблана.

— На Эйфелевой башне мы все-таки были, а на Монблан не думаем даже ехать.

— Эка важность! Плевать! Докажи, что мы не были на Монблане! Были, да и все тут. Знай наших! А их это всетаки позлит. «Мы-де только в Тихвин на богомолье могли съездить, а Ивановы вон и на Эйфелеву башню, и на Монблан забрались». Я напишу.

— Как хочешь. Пожалуй, напиши, — улыбнулась Глафира Семеновна.

Была спрошена бумага, конверт и перо с чернилами, и Николай Иванович принялся писать.

— Вот и готово. Всего десять — пятнадцать строк; с нашей стороны это как будто любезность, а между тем это письмечишко до того разозлит Скрипкиных, что они даже поругаются друг с другом от зависти. Ведь Скрипкин-то обещал жену свозить за границу, а свозил только в Тихвин, — сказал Николай Иванович и прочел жене:

«Вот мы и в Швейцарии, любезные Анисим Сергеич и Марья Ивановна, приехали в Женеву и тотчас же полезли на снеговые и ледяные горы. Теперь сидим на самой главной горе, на Монблане, и пьем пунш, откуда приветствуем вас. Холодина страшная, пятнадцать градусов мороза, так что я и Глафиру Семеновну принудил выпить стакан пуншу, чтобы согреться».

— Зачем же ты про меня-то? Уж ври про себя… — перебила его Глафира Семеновна.

— Брось. «…чтобы согреться. Снегу, я думаю, тут аршин на пять глубины, и никогда он не тает. Высота такая, что с горы вниз решительно ничего не видно. Ужасная игра природы. Очень жалеем, что нет вас с нами. До скорого свидания».

Письмо было заклеено в конверт и отправлено со слугой в почтовый ящик.

— Обозлятся, страсть обозлятся, что это не они в Монблане сидят, а мы, — прибавил Николай Иванович, улыбаясь.

Подали водку и к ней закуску — сардины, селедку, колбасу, какую-то сушеную рыбку, баночку со страсбургским пирогом. Водка была русская, в маленькой пузатенькой бутылочке с русским ярлыком завода Смирнова в Москве.

— Батюшки! Да это совсем по-русски! С хорошей закуской… — умилялся Николай Иванович. — Даже и водка московская. Уж как хочешь, Глаша, а и ты должна рюмочку водки выпить.

— Ну вот, с какой это стати, если я ее никогда не пью, — отвечала Глафира Семеновна.

— Чтобы за границей честь русской водке отдать. Какая же иначе ты после этого патриотка будешь!

— Нет, нет. Пей уж ты один.

— Да я-то уж, конечно, выпью. Наша родная, русская, православная, — говорил Николай Иванович, улыбаясь на бутылку, даже погладил рукой бутылку, налил из нее себе водки в рюмку и выпил с полнейшим умилением.

Отъезд и прощальный трофей

Обед, поданный супругам хозяином гостиницы по вкусу русских, как он выражался, состоял из ракового супа с гренками, рыбы тюрьбо, миниатюрных бифштексов, цветной капусты, жареной пулярды, мороженого и фруктов с куском сыра. Швейцарец не ошибся; очевидно, он уже много раз имел дело с русскими путешественниками. Разборчивая Глафира Семеновна все ела, кроме рыбы тюрьбо, сказав: «Бог знает, какая это рыба», а про остальной обед отозвалась с похвалою.

Николай Иванович, выпив четыре рюмки русской водки, находился в веселом расположении духа; не дулась и Глафира Семеновна; оба были веселы, но вдруг в конце обеда появился в зале коммивояжер. На сей раз он был как-то особенно вылощен, блистал свежими темно-желтыми перчатками с черными швами и имел живую розу в петлице. При входе его Николая Ивановича как бы облило холодной водой. Он даже речь свою оборвал, рассказывая что-то Глафире Семеновне, и, нахмурившись, пробормотал:

— Опять этот черт лезет! Пожалуйста, Глаша, ни слова с ним не разговаривай.

Коммивояжер, завидя супругов, любезно с ними раскланялся и, подойдя к их столу, поместился как раз против них, сказав: «Bon appétit».

— Чтобы тебе рыбьей костью подавиться, анафема лакированная! — отвечал Николай Иванович по-русски и отвернулся от него.

— Ну зачем это? Зачем? — остановила мужа Глафира Семеновна.

— А затем, что он нахал и мерзавец!

— Чем же мерзавец? Ведь он ничего худого нам не сделал.

— Еще бы он смел что-нибудь худое сделать. Тогда бы я ему такую выволочку…

Коммивояжер слушал и не понимал разговора, но всетаки видел, что супруги разговаривают друг с другом неласково, хотя Глафира Семеновна и старалась улыбаться.

— Доедай скорей свое мороженое! Что, словно нарочно, жуешь не жуешь! Фрукты захватим с собой и по дороге съедим, — грозно торопил жену Николай Иванович и крикнул слуге: — Счет. Комбьян пейс?

Коммивояжер, видя, что супруги собираются уходить, улыбнулся сколь можно любезнее и, вынув из петлицы розу, предложил ее Глафире Семеновне. Та вспыхнула, взглянула на мужа и не решалась: брать ли ей розу или не брать.

— Не сметь брать! — грозно крикнул Николай Иванович жене, бросая молниеносные взгляды на француза.

— Нон, нон. Иль не фо па… Же не ве па. Мерси… — конфузливо отстраняла она от себя розу.

Коммивояжер настаивал, чтобы она взяла. К розе протянул руку Николай Иванович, взял ее и бросил на пол.

— Monsieur!.. — протянул француз, возвысив голос и поднимаясь со стула.

— Ничего, мусье! Нахал! Вставай, Глафира Семеновна! Пойдем! — говорил Николай Иванович, вставая из-за стола. — Рассчитаемся вон за тем столом.

Глафира Семеновна была ни жива ни мертва.

— Ах, скандал! Ах, скандалист… — шептала она, направляясь за мужем.

К нему подошел француз и, размахивая руками, что-то говорил по-французски.

— Прочь! Чего ты ко мне лезешь! Я тебя не трогаю! — наступал на него Николай Иванович.

Француз попятился и заговорил с каким-то пожилым посетителем, сидевшим за отдельным столиком в ожидании обеда и смотревшим на эту сцену удивленными глазами. Николай Иванович, бормоча ругательства, расплачивался по счету, принесенному лакеем. Он выбросил на стол два золотых и торопил лакея сдачей. Получив сдачу и сунув лакею два франка на чай, он заметил, что Глафиры Семеновны нет уже в комнате. Быстро выбежав из ресторана, он увидал ее на улице. Она поспешно шла, направляясь домой. Он догнал ее и поравнялся с ней.

Она плакала.

— Нечего реветь-то! Сейчас придем домой — и собирайся, чтобы ехать, — сказал он сердито. — Вон из Женевы! Довольно! А то доведешь до того, что этот французишка обнимать тебя вздумает.

— Да разве я виновата?

— Ты, ты. Разве я не видел, какие ты ему улыбки в вагоне делала. Вот он и возмечтал. Срамница! Не ведь какой миндальный французишка вздумал ей зубы заговаривать, а она уж и растаяла!

— Турок! Ревнивый турок! Башибузук! — отругивалась от мужа Глафира Семеновна.

Николай Иванович настоял на быстром отъезде, и в тот же день в пять часов они были уже на станции железной дороги и сидели в поезде, взяв билеты прямого сообщения до границы. Глафира Семеновна дулась на мужа и сидела, от него отвернувшись. Он попробовал заговорить с ней, но она ответила: «Убирайся к черту!» До отхода поезда оставалось еще минут пять. Он отворил окно в купе и стал смотреть на платформу, на суетящуюся публику, на железнодорожных служителей, тащивших пледы и саквояжи, и вдруг среди толпы заметил коммивояжера. Коммивояжер бегал от вагона к вагону и заглядывал в окна. Николая Ивановича передернуло.

— Фу-ты, черт! Да неужто этот нахал опять поедет с нами в поезде! — воскликнул он вслух и, обратись к жене, сказал: — Радуйтесь, ваш прихвостень будет опять при вас. Вон он на платформе бегает и ищет нас.

Коммивояжер действительно искал их. Заметив в отворенном окне голову Николая Ивановича, он сейчас же подскочил к окну и, размахивая руками, заговорил что-то по-французски. Говорил он раздраженно, держал в руке визитную карточку, и по тону речи Николай Иванович заметил, что это были далеко не любезности.

— Да что ты, тонконогая волчья снедь, ругаться со мною задумал, что ли? — спросил его Николай Иванович по-русски, выставляя из окна голову.

Француз продолжал кричать и делать угрожающие жесты.

— Смеешь еще руками махать, пес ты смердящий! До рук, брат, если дело дойдет, так у меня вот что есть. Закуска важная… — сказал Николай Иванович и высунул французу из окна кулак.

В это время раздался звонок, а вслед за этим свисток паровоза, и поезд тронулся. Француз, казалось, только этого и ждал. Он подскочил к высунувшейся голове Николая Ивановича и схватил его за уши.

— Что? Ах, так ты так-то! — взревел Николай Иванович и, высунув руку, сбил с француза шляпу и схватил его в свою очередь за волосы.

Француз тоже взревел.

— Arretez! Arretez! — кричал он, требуя остановки поезда, но поезд не останавливался, и французу пришлось пробежать несколько шагов по платформе за вагоном, пока он успел освободиться из рук Николая Ивановича. Когда Николай Иванович обернулся к жене, поезд уже катил на всех парах.

— Каков мерзавец-то! Драться задумал со мной! Ну, да ведь я не дурак! И я удружил ему. До новых веников не забудет! Вот мои трофеи, — проговорил Николай Иванович и показал жене клок волос француза, который он держал в кулаке.

Любовное письмо

Пассажиров, выехавших из Женевы, было немного, да и те разместились главным образом в вагонах третьего класса, второй же класс почти совсем пустовал, так что супруги ехали одни в купе. Первое время Глафира Семеновна все еще продолжала дуться, сидела, отвернувшись от мужа, и совсем не отвечала на его слова, которыми тот так и сыпал, но когда он, раскрыв ладонь, стал собирать волосы, вырванные из головы коммивояжера, сделал из них маленькую прядь и завернул в клочок бумаги, она не выдержала и улыбнулась.

— Трофеи… хочу спрятать, — отвечал Николай Иванович на ее улыбку.

— Охота! Куда тебе эту дрянь? — поморщилась Глафира Семеновна.

— В воспоминание о богоспасаемом граде Женеве. Приеду домой и буду показывать, как я расправился с нахалом. Победа… Жаль только, что француз попался, а не немец. Будь это немецкие волосы, так даже в брелок отдал бы вделать и носил бы его на часовой цепочке.

— Да это, кажется, был и не француз, а еврей.

— То-то, видимо, что еврей. Нахальство-то уж очень велико.

— Теперь и я скажу, что нахал. Вообрази, ведь он написал мне любовное письмо и просил свидания.

— Да что ты?! Ах, мерзавец! Вот видишь, видишь… Чувствовало мое сердце! Где же это письмо?

— Разумеется, я его сейчас же разорвала, а то бы ты черт знает что наделал из ревности.

— О! Да я бы из него и дров и лучин нащепал!

— И тебя бы арестовали, и мы бы из Женевы не выехали. Вот во избежание скандала-то я и разорвала. На раздушенной розовой бумажке письмо.

— Ах, подлец, подлец! Когда же это письмо он успел тебе передать? — допытывался Николай Иванович.

— Он не сам передал, а мне передала письмо девушка из нашей гостиницы.

— Это после истории с розой или раньше?

— После. Письмо мне передала девушка, когда мы вернулись из ресторана в гостиницу, но, должно быть, оно было оставлено девушке раньше. Ты вышел из номера, а девушка мне тайком и передала. Бумажка розовая, атласная, конвертик с розовой бабочкой.

— Да что ты меня словно дразнишь! — опять вспылил Николай Иванович. — Расхваливаешь бумажку, конвертик…

— Не поддразниваю, а просто рассказываю тебе.

— Тебе не обидно, тебе не противно, что он черт знает за какую путаную бабенку тебя принял?

— Да что ж обижаться на дурака! — спокойно отвечала Глафира Семеновна.

— Нахал! Мерзавец! Подлец! Нет, уж я теперь его волосы непременно вставлю в брелок и буду носить в воспоминание победы.

Николай Иванович свернул бумажку с волосами коммивояжера и спрятал ее в кошелек.

— А все ты своими улыбками ему повод подала. «Мусье, мусье… мерси, мерси»… Вот тебе и мерси. Ты особенно какие-то пронзительные улыбки перед ним делала, когда мы ехали из Парижа в Женеву, — вот он и возмечтал. Два раза за руку его взяла; черт знает кто, а ты ему руку подаешь!

— Да ведь нужно было поблагодарить его за любезность. Ты, я думаю, видал, как он распинался перед нами в вагоне. Ужин нам схлопотал, конфетами нас угощал. А уж как он образцы кружев мне дешево продал, так это просто удивительно!

— Молчи, пожалуйста, не расхваливай мерзавца!

Произошла пауза. Николай Иванович злился и усиленно затягивался папироской.

— Тебе-то больно от него попало?! — начала опять Глафира Семеновна.

— Ну, что за больно! Он только схватил меня за голову.

— Нет, за уши. Вон уши-то и посейчас у тебя красны.

— Да что ты словно радуешься! — возвысил голос Николай Иванович. — Конечно же ему вдесятеро больше от меня досталось, и доказательством вот этот клок волос, — хлопнул он себя по карману. — У меня трофей, а у него ничего.

— Знаешь, ведь он тебя на дуэль вызывал, — продолжала Глафира Семеновна.

— Да что ты врешь! Когда?

— А когда подошел к окну вагона. Ты ведь по-французски не понимаешь, а я-то поняла. Из-за этого он тебе и карточку свою визитную совал.

— Скотина! Задал бы я ему дуэль. Пополам бы его перервал, ежели бы не сидел в вагоне. Туда же, дуэль, жидконогая кочерга эдакая!

— Да он и звал тебя выйти из вагона, а когда ты не вышел, то он и схватил тебя за уши, намереваясь побить, что ли.

— Да не хватал он меня за уши.

— Ну, не хватал, не хватал.

— Конечно же не хватал. Что, я не чувствовал, что ли! — отпирался Николай Иванович.

Глафира Семеновна посмотрела на мужа и улыбнулась.

— Да что ты подсмеиваешься-то надо мной?! — крикнул тот, раздражаясь.

— Просто мне забавно, что такое приключение с нами в дороге стряслось. Точь-в-точь как во французском романе. Я даже читала что-то подобное, — отвечала Глафира Семеновна. — Конечно, только там драки не было и никто ни у кого не вырвал клока волос, а все обошлось по-благородному, — прибавила она. — Какой-то граф влюбился в замужнюю маркизу…

— Сочиняй, сочиняй! Эта маркиза-то ты, что ли?

— Да вот вроде нас. Только это было не в вагоне, а на станции железной дороги. Маркиз с маркизой сидели на станции и отправлялись в Ниццу. Вдруг входит граф и прямо подает карточку: «Рю Лафайет, нумер такойто»… Затем объяснение: «Двоим нам нет места на земном шаре… Или я, или вы… Присылайте секундантов»… И вот они едут в Италию, и там, среди лимонной рощи…

— Молчи, молчи! Вздор городишь! — перебил жену Николай Иванович.

— Но там маркиза была влюблена в графа. Маркиз был старик… — не унималась Глафира Семеновна.

— Довольно, тебе говорят!

— А ну тебя! Ни о чем путном говорить с тобой нельзя.

— Не люблю я слушать твоих романов. Ведь это все вздор, чепуха…

— Так о чем же говорить-то?

— А вот хоть о том, что в этом ресторане в Женеве, в котором мы обедали, за водку меня просто ограбили. Знаешь, по скольку с меня взяли за рюмку русской очищенной водки? По два франка, то есть по восьми гривен на наши деньги, ежели считать по курсу. Пять маленьких рюмок я выпил и заплатил десять франков, четыре рубля. Ах! Грабители, грабители! За простую русскую водку! Глаша, слышишь?

— Да не желаю я об водке разговаривать! Ты об романах не желаешь, а я об водке, — вот тебе и весь сказ.

Водворилась пауза. Николай Иванович прижался в угол дивана и стал похрапывать.

Поезд мчался по направлению к Берну среди живописных гор, усеянных по склонам виноградниками. Надвигались сумерки. Темнело.

Вин, а нe вeн

Швейцарские железные дороги изобилуют станциями. Поезд бежал с необыкновенной быстротой, но то и дело, почти каждые десять минут, останавливался на какой-нибудь станции на одну минуту, быстро выпускал и забирал пассажиров и снова мчался. Второй класс так и не наполнялся пассажирами, все ограничивались третьим классом, и супруги сидели в купе по-прежнему одни.

Николай Иванович спал крепким сном и раскатисто храпел. Глафире Семеновне не спалось. На каждой станции она отворяла окно и наблюдала выходящую из поезда и входящую публику, продавцов и продавщиц, снующих по платформе и предлагающих публике пиво в стаканах, сэндвичи, груши, яблоки, виноград, букетики цветов, плетеные корзиночки, мелкие стеклянные изделия, фотографии швейцарских видов, конфеты, печенье и т. п. Сначала продавцы и снующая публика говорили только по-французски, потом к французскому языку стал примешиваться немецкий язык, и, наконец, вдруг французский язык исчез совершенно, и воцарился один немецкий. Началась немецкая Швейцария. Глафира Семеновна, заметив изменение языка при покупке съестных предметов, начала будить мужа.

— Можешь ты думать, опять Неметчина началась, — говорила она, расталкивая его. — Повсюду немецкий язык и самые серьезные рожи. Пока был французский язык, рожи были веселые, а как заговорили по-немецки — все нахмурилось.

Николай Иванович что-то промычал и стал протирать заспанные глаза.

— Боюсь, как бы нам опять не перепутаться и не попасть туда, куда не следует. Немецкая земля нам несчастлива, — продолжала Глафира Семеновна. — Ты уж не спи. Надо опять поспрашивать, туда ли мы едем.

— Нет, нет. Какой тут сон! Довольно. Я есть хочу, — отвечал Николай Иванович.

— Еды здесь много. На каждой станции можешь наесться и напиться, не выходя из вагона. К окнам и пиво, и бутерброды подносят. А вот поспрашивать-то надо, туда ли мы едем.

— Да мы куда, собственно, едем-то теперь? Прямо в Россию или…

— Нет, нет, надо остановиться в Вене. День проживем в Вене. Но вот вопрос — в Вену ли мы едем? Может быть, давно уже нужно было пересесть в другой вагон, а мы сплоховали. В Неметчине ведь все с пересадкой…

— Непременно нужно спросить кондуктора.

— Кондуктор-то совсем не показывается в вагоне. Как посмотрел наши билеты в Женеве, так и исчез. Право, меня берет сомнение, туда ли мы едем.

— Ты разгляди хорошенько книжку билетов и сообрази, были ли те станции, на которые нам даны билеты. На билетах написаны станции, — старался пояснить Николай Иванович, достал книжки билетов и вместе с женой стал их рассматривать. — Вот Берн… вот Цюрих… Проезжали ли мы мимо Берна и Цюриха? — задал он вопрос.

— Да кто же их разберет! — дала ответ Глафира Семеновна. На следующей же станции Глафира Семеновна, высунувшись из окна, кричала проходившему мимо вагона кондуктору: — Хер кондуктор! Коммензи бите! Вен… Во Вен?

Но слова «Вен» он не понимал и ответа никакого не дал. Наконец кельнер, разносивший мимо вагонов пиво на подносе и у которого Николай Иванович выпил два стакана, сжалился над супругами и спросил по-немецки:

— Wie heiss die Station?

— Вен… Штадт Вен… — повторила Глафира Семеновна и показала книжку, а в ней билет, на котором было написано: «Wien».

— Wien, — прочитал кельнер, улыбаясь, и прибавил по-немецки: — Это далеко… это Австрия, а вы в Швейцарии.

— Вин… Вин… — подхватила Глафира Семеновна. — Вин по-немецки Вена-то называется, а не Вен… — пояснила она мужу. — А я-то — Вен. Он говорит, что Вин еще далеко. Ну а сидим-то мы в том вагоне, в котором следует? Вагон ист Вин? — допытывалась она у кельнера.

Тот начал говорить что-то по-немецки, но паровоз свистнул, и поезд помчался.

Часа через два в купе вошел, однако, кондуктор, мрачно осмотрел книжку билетов, оторвал из книжки несколько билетов, в том числе и билет с надписью «Цюрих», и сказал супругам:

— Zürich 12 Minuten… In Romanshorn müssen Sie umsteigen.

— Так и есть: пересадка! — воскликнули супруги, услыхав знакомое им слово umsteigen, и испуганно стали допытываться у кондуктора, где должна быть эта самая пересадка и в котором часу.

Разговор был долгий, но ни кондуктор, ни супруги друг друга не поняли и расстались в недоумении.

Опять умштейген делать!

Всю ночь пробыли супруги в тревожном ожидании пересадки из вагона и не смели ни на минуту заснуть, а сон между тем так и клонил их. В Цюрихе, где стояли двенадцать минут, Глафира Семеновна, суя железнодорожным сторожам по два и по три французских пятака, как она называла медные десятисантимные монеты, раза четыре спрашивала: «Ви филь ур умштейген» — и при этом показывала свою книжку билетов, но сторожа, хоть и рассматривали книжку, разводили руками и отзывались незнанием.

— Черт знает что такое! Даром только деньги загубила. Никто не знает, когда будет это проклятое «умштейген», — тревожно обратилась она к мужу. — Прозеваем пересадку, непременно прозеваем и проедем туда, куда не следует.

— Да не прозеваем. Надо только не спать, — отвечал Николай Иванович.

— Не спать, а сам уж клюешь носом. Нюхай ты хоть нашатырный спирт, пожалуйста. Вот я сейчас дам тебе банку нашатырного спирта.

Глафира Семеновна достала из саквояжа флакон и передала мужу. Тот нюхал и чихал. Явился кондуктор осматривать билеты. Опять разговор о пересадке.

— Стой, суну ему два франка в руки. Авось дело выяснится, — сказал Николай Иванович. — А ты, Глаша, скажи ему по-французски или по-немецки, чтобы он показал нам, где должен быть этот ихний «умштейген».

Николай Иванович таинственно поманил кондуктора пальцем и, когда тот наклонился к нему, сунул ему в руку два франка. Кондуктор недоумевал. Глафира Семеновна заговорила:

— Монтре ну иль фо умштейген.

— Ja, ja… Das ist in Romanshorn… Station Romanshorn…

— Станция Романсгорн, — подхватил Николай Иванович.

— Да, да… Но ведь мы не знаем, в котором часу мы на нее приедем, — отвечала Глафира Семеновна и снова обратилась к кондуктору: — Ум ви филь ур Романсгорн?

— Um fünf Uhr Morgens…

— В пять часов. Так… Le matin? Утром?

— Le matin, le matin.

— Так вы вот что… Коммензи ин вагон и загензи, когда будет Романсгорн. Загензи: хир вот Романсгорн.

— Sie wollen schlafen? О, ja, ja… Schlafen Sie ruhig. Ich kommen und sagen, — успокоил их кондуктор, поняв так, что супруги хотят заснуть и боятся проспать.

— Придет, придет и скажет, когда нужно пересаживаться, — успокоила мужа Глафира Семеновна.

Хотя и обещался кондуктор прийти в вагон и сказать, когда будет станция Романсгорн, но супруги все-таки не спали и ждали. Как только они начинали дремать, сейчас же нюхали нашатырный спирт.

Но вот, наконец, опять вошел кондуктор и с улыбкой произнес: «Романсгорн». Супруги засуетились и начали хвататься за свои саквояжи и подушки.

— Будьте спокойны. Как приедем — сейчас я вам доставлю носильщика, — сказал кондуктор по-немецки.

Николай Иванович схватил руку кондуктора и радостно потряс ее, сказав «мерси».

Вот и станция Романсгорн. Поезд остановился. Вошел носильщик и схватил вещи супругов.

— Вин, Вин. Вир фарен Вин. В Вену едем. В венский вагон надо пересесть, — пояснила ему Глафира Семеновна. — Вин вагон.

— Ja, ja… Bitte schneller, Madame… — торопил носильщик, вытаскивая из вагона вещи.

Зачем пароход?

Носильщик с саквояжами и с подушками шел через рельсы мимо стоящих на запасном пути вагонов. Супруги следовали за ним. Пройдя через несколько запасных путей, носильщик повел супругов по дорожке какого-то сада. Было темно, и только в отдалении мелькали огоньки.

— Господи! Да куда же он нас ведет? — возмущалась Глафира Семеновна. — Нам нужно в венский вагон садиться, а он тащит нас по саду. Уж не думает ли он, что мы хотим остановиться в этом поганом Романсгорне, и не ведет ли нас в гостиницу? Послушайте! Вохин? Нам нужно в вагон. Вагон ин Вин.

— Ja, ja… — И носильщик заговорил что-то по-немецки, чего супруги не поняли.

Через минуту показался берег и плещущая вода. Уже начинало светать, и супруги увидели озеро. Вот и пристань. У пристани шипел, разводя пары, пароход. Носильщик прямо направился к пристани.

— Однако куда же ты это нас, почтеннейший? — возвысил голос Николай Иванович. — Глаша! Посмотри… Он нас на пароход тащит. Тут какое-то недоразумение.

— Хер! Херензи! Нам не туда! Нам ин Вин, — крикнула Глафира Семеновна.

— Ja, ja… Sie müssen zuerst im Dampfschiff fahren[45], — отвечал носильщик.

Супруги не поняли и в недоумении остановились.

— Schneller! Schneller! — торопил их носильщик и кивал на пароход.

— На пароход зовет. Это просто путаница… Зачем нам на пароход, ежели у нас железнодорожные билеты прямого сообщения? — произнес Николай Иванович, не двигаясь.

Супругов обгоняла публика, спешившая на пароход.

— Надо у других спросить, у кого-нибудь из публики, — сказала Глафира Семеновна, не доверяя носильщику, и обратилась к проходившему мимо них солидному немцу в пальто-плаще с несколькими воротниками, показывая ему билеты: — Вир варен ин Вин… Загензи во ист вагон.

— Nach Wien? Kommen sie mit… — поманил их немец.

— И этот на пароход зовет. Да неужели в Вену-то на пароходе?..

— Черт их знает! Да и сам черт не разберет! Надо идти… — тяжело вздохнул Николай Иванович и пошел на пароход.

Глафира Семеновна следовала сзади и бормотала:

— Ну а на пароходе опять спросим.

— Билеты! — возгласил по-немецки шкипер в фуражке с золотым позументом, когда супруги вступили на пароход, и, взглянув на показанные Глафирой Семеновной книжки билетов, прибавил: — Второй класс, направо.

— Вир ин Вин… — попробовала заметить ему та.

— Да, да… Второй класс направо.

— Стало быть, не ошибка, стало быть, действительно в Вену на пароходе… — обратилась Глафира Семеновна к мужу.

— Ничего я, матушка, не знаю, ничего не понимаю, — отвечал тот раздраженно. — Теперь будь что будет, но другу и недругу закажу напредки без языка за границу не ездить!

Они очутились во втором классе парохода, в роскошной каюте, освещенной электрическими лампами-грушами. Носильщик положил около них багаж и, сняв шапку, просил за труды. Получив мелочи, он сказал: «Glückliche Reise» — и исчез.

Пароход тронулся. Супруги, покорные судьбе, сидели молча и, недоумевая, смотрели друг на друга.

— Батюшки! — воскликнул вдруг Николай Иванович. — Багаж-то наш в поезде железнодорожном остался! Ведь я квитанцию-то носильщику забыл передать! Боже милостивый! Ну что теперь делать? Ну как мы будем без чемоданов и сундуков?

— Перепутались-таки и на возвратном пути! Поздравляю! — сказала Глафира Семеновна и прибавила: — Ведь это ужас. Ведь это просто наказание! Что теперь делать?

И супруги впали окончательно в уныние.

— А вы куда изволите ехать? — отнесся вдруг к ним седой старик с усатой военной физиономией, в длинном пальто-халате и в серой шляпе, сидевший невдалеке от супругов и прислушивавшийся к их разговору.

— Русский человек! — радостно воскликнул Николай Иванович, устремляясь к нему. — Сам Бог вас нам посылает. Очень приятно, очень приятно встретиться. Это вот моя жена. Вообразите, мы, кажется, совсем не туда попали. Мы едем из Женевы в Вену, взяли билеты прямого сообщения по железным дорогам, а очутились на пароходе. И в довершение несчастья забыли выручить наш багаж из поезда. По-немецки говорим только два слова, спрашиваем всех и каждого, так ли мы едем, и ни нас никто не понимает, ни мы никого. Вот привели для чего-то на пароход.

— Покажите ваши билеты, — попросил старик. Супруги показали. Старик рассмотрел их и сказал: — Нет, вы едете как следует. Вот у вас в книжке и билет на пароход для переезда из Романсгорна до Линдау по Боденскому озеру.

— Ну, славу богу, славу богу, что мы не перепутали! — заговорил Николай Иванович. — Скажите, и долго нам ехать еще по этому озеру?

— Часа через два мы переедем озеро и будем в Линдау. Там вы сядете в вагон и уж поедете прямо в Вену.

— Но что нам делать с багажом? Мы наш багаж забыли взять из поезда.

— А у вас багаж как отправлен? Покажите квитанцию, — поинтересовался старик и, взглянув на квитанцию, сказал: — Успокойтесь, ваш багаж с вами вместе едет, его уже перенесли на пароход.

— Ну, как гора с плеч! Приеду домой — молебен отслужу, — вздохнул Николай Иванович. — Голубчик! Ваше имя, отчество? Позвольте познакомиться, — обратился он к старику. Старик назвал свое имя и фамилию. — Михаил Матвеич? Чудесно. А я — Николай Иванович, а это супруга моя Глафира Семеновна. Бутылочку не позволите ли с вами за компанию распить для первого знакомства? Здесь, на пароходе, наверное, есть буфет.

— Буфет-то есть, но в шесть часов утра я не могу вино пить. Теперь не время, а за компанию благодарю, — отвечал старик.

— Что за не время! Пилось бы да елось, да дело на ум не шло.

— Нет, уж увольте.

— Жаль, жаль. Вы куда ехать изволите? Не в Вену ли? По дороге ли нам?

— Нет, в Линдау я должен остановиться. Здесь, на озере, виды очень замечательные, и мне хочется несколько раз проехать по озеру. Я художник-любитель. Пойдемте на палубу и будем любоваться видами. Теперь уже рассвело.

Швейцария — Германия — Австрия

Всходило солнце, когда супруги поднялись на палубу парохода. Пароход шел вблизи берега, и береговые виды были действительно великолепны. На гладкой, как стекло, голубой воде виднелись рыбацкие лодочки, гористый берег с разбросанными на нем деревушками играл оттенками красного, золотисто-желтого и фиолетового цветов. Русский спутник наших героев тотчас приложил к глазам бинокль и начал любоваться картинами природы, но супругов картины интересовали мало. Они с нетерпением ждали, чтобы пароход поскорее пристал к берегу, дабы можно было сесть в вагон и ехать в Вену. Невзирая на уверение русского, что они не сбились с пути, у них все еще было сомнение, туда ли они едут. Неожиданное путешествие на пароходе, для которого они не брали билетов, все еще сбивало с толку. Впрочем, Николай Иванович, выпив две рюмки коньяку, несколько повеселел.

— А уж как сядем на берегу в вагон, так прямо до Вены без пересадки? — спрашивал он своего русского спутника.

— Так прямо без пересадки и доедете, — отвечал тот.

— Да вы сами-то езжали этим путем?

— Еще бы. Я месяц тому назад из Вены в Лозанну приехал и вот теперь еду обратно. По дороге у вас будет Мюнхен. Вот в Мюнхене на станции не забудьте выпить по кружке пива. Мюнхенское пиво считается лучшим в свете.

— Да, да… Про мюнхенское пиво я слыхал. А только неужели оно лучше берлинского? — улыбнулся Николай Иванович от предвкушаемого удовольствия выпить самого лучшего пива.

— Я в пиве не знаток, но говорят, что лучше.

— Глаша! Слышишь?

— Ах, бог с ним, с этим пивом! Только бы скорее добраться домой. Мне уж и в Вену-то заезжать не хочется.

— Ну, на один день заедем. Пройдемся по городу, да и опять на железную дорогу. Все-таки Вена, все-таки в Петербурге лишний разговор, что в Вене были.

— Ох, опять немцы! Опять мне мучение насчет немецких разговоров! Еще ежели бы французы были, а то с немцами пантомимами разговариваю.

— В Вене вас будут уже несколько понимать по-русски, не говорить, а понимать. Вена — славянский город. Прислуга и вообще простой народ там большей частью славяне, — успокоил Глафиру Семеновну русский спутник.

— Да что вы! — радостно воскликнули супруги.

— Да, да… Чехи, кроаты, поляки, русины, сербы. Вас будут понимать. Вы это уже заметите, даже подъезжая к Вене по железной дороге. Кондуктора из славян и уже понимают русские слова.

— Ну, тогда дело другое. А то, верите, так трудно!

Вот и пристань. Супруги распрощались с русским спутником, носильщик схватил их подушки и саквояжи и повел их сначала в таможню, где германские досмотрщики налепили на их саквояжи билетики, а потом усадил в вагон.

— Вин? — все еще с сомнением спрашивала Глафира Семеновна кондуктора, простригавшего билеты.

— Ja, ja, Madame, direct nach Wien, — отвечал тот.

— Умштейген не надо? Нихт умштейген?

— Ohne umsteigen, Madame.

Поезд тронулся. Супруги ждали Мюнхена, дабы выпить там пива. Особенно заботился об этом Николай Иванович, при каждой остановке выглядывая из окна и отыскивая на станции надпись «Мюнхен».

Вот и Мюнхен. Кондуктор возгласил о нем минут за пять до остановки. Стояли десять минут. Супруги успели закусить при этом горячими сосисками, продававшимися на платформе прямо из котла, стоящего на жаровне. В мюнхенском пиве супруги, однако, ничего особенного не нашли.

— Пиво как пиво, — сказала Глафира Семеновна, которую Николай Иванович принудил выпить стакан. — По-моему, берлинское-то вдвое лучше.

За Мюнхеном Глафира Семеновна стала испытывать кондукторов в знании русского языка, задавая им разные вопросы по-русски, но кондуктора не понимали. Николай Иванович делал то же самое с прислугой, разносящей по станционным платформам пиво и закуски, и, наконец, достиг благоприятного результата.

— Эй! Пиво! Сюда! — крикнул он кельнеру.

И кельнер, поняв его, подскочил со стаканами пива к окну вагона.

— Глаша! Глаша! Смотри… Начали уж понимать! — радостно воскликнул Николай Иванович и спросил кельнера, принимая от него стакан: — Брат, славянин?

— Nein, gnädiger Herr, — отрицательно покачал головой кельнер.

Николай Иванович взглянул ему в лицо и тут же убедился в праздности своего вопроса. По горбоносому типу лица, крупным красным губам и вьющимся волосам самый ненаблюдательный человек мог заметить, кто это.

— Иерусалимский дворянин! Иерусалимский дворянин, а я его за брата-славянина принял, — бормотал Николай Иванович.

Супруги ехали по Баварии, но вот пришлось переезжать баварскую границу и въезжать в австрийские владения. На границе таможня, и в ней пришлось просидеть около часу, пока чиновники осматривали вагоны. Впрочем, на станции был отличный буфет, где супруги могли пообедать за табльдотом.

— Без телеграммы дали пообедать, хоть и немцы, — заметила Глафира Семеновна, вспоминая случай в Кенигсберге, где их не пустили за табльдот из-за того, что они заранее не уведомили телеграммой, что будут обедать на этой станции.

— Еще бы… Здесь совсем другие порядки.

Прислуживающий супругам кельнер оказался поляком и действительно кое-какие русские слова понимал, хотя по-русски и не говорил. Принимая в расплату за обед немецкие марки, он перевел их на гульдены и, мешая в свою речь польские слова, кое-как объяснил супругам, чтобы они наменяли себе австрийских денег, и привел еврея-менялу. Хоть и не без особенного труда, но супруги все-таки поняли, в чем дело, и в руках их в первый раз появились бумажные гульдены. Николай Иванович долго рассматривал их недоверчиво и сказал жене:

— Ассигнации уж пошли на манер русских. Как бы не надул… Хорошо ли? Верные ли? — обратился он к кельнеру.

— Добро, добро, пан, — утвердительно кивнул тот.

Вечером супруги приехали в Вену.

Не говорят, но понимают

Давка и толкотня царствовали на вокзале, когда супруги приехали в Вену. Из окон вагона виднелась толпящаяся на платформе публика, и дивное дело, большинство ее было евреи: евреи длиннополые и евреи короткополые, евреи в цилиндрах и шляпах котелками и евреи в картузах, евреи с сильными признаками пейсов и евреи со слабыми признаками пейсов. Даже добрая половина нарядных женщин отличалась семитическими горбатыми носами и крупными сочными губами. Поезд еще не остановился и, медленно катясь, шел мимо платформы, а уж в купе второго класса появился тоненький юркий еврейчик в шляпе котелком, с тощей, щипаной бородкойклином, в красном галстуке, в кольцах с цветными камушками на грязных руках, расшаркивался перед супругами, кланялся и совал в их руки адрес гостиницы, приговаривая по-немецки:

— Отель первого ранга… В лучшей части города. Цены дешевые… Завтраки, обеды и ужины по умеренным ценам… С извозчиком можете не торговаться… Багаж со станции получим в две минуты. — Говорил он без умолку, вертелся и то и дело приподнимал шляпу.

— Глаша! Что он бормочет? — спросил жену Николай Иванович.

— Да кто ж его разберет, — отвечала та. — Кажется, гостиницу предлагает.

Еврейчик, заслыша русскую речь и видя, что его не понимают, заговорил на ломаном французском языке.

— Прочти хоть, что на карточке-то стоит, может быть, адрес и понадобится, — продолжал Николай Иванович, принимая от еврея карточку и передавая ее жене.

— Ну его… Не желаю я с жидами возиться.

Еврейчик, видя, что и французская его речь остается без ответа, заговорил по-польски.

— Да мы русские, русские, — отвечала наконец Глафира Семеновна, улыбаясь. — Руссен вир, и ничего нам не надо.

— Ach, hoch achtung wolle, Madame! — вздохнул еврейчик. — Как жалко, что я не говорю по-русски! Я говорю по-немецки, по-французски, по-польски, по-венгерски, по-чешски, по-хорватски, по-сербски, но русского языка я, к несчастью, не знаю. Доставьте случай услужить вам гостиницей, и я представлю вам поляка, говорящего по-русски, — бормотал он по-немецки.

— Нихт, нихт… Ничего нам не требуется, — отмахнулся от него Николай Иванович.

Поезд остановился, появился носильщик в серой куртке, которому супруги поручили свои подушки и саквояжи, и с ним вместе вышли из вагона, но еврейчик не отставал. Он уже прыгал около носильщика и бормотал что-то ему.

— Экипаж прикажете? — спросил супругов носильщик.

— Я, я, экипаж, — отвечала Глафира Семеновна. — Вир им готель.

У подъезда вокзала носильщик поманил извозчика. Еврейчик продолжал тереться и около извозчика, даже подсаживал супругов в экипаж.

— Да не надо нам, ничего не надо, — отпихнул его Николай Иванович.

За толчок еврейчик низко поклонился и заговорил что-то извозчику по-немецки.

— В какую же гостиницу мы едем? — задал жене вопрос Николай Иванович.

— Да в какую извозчик привезет. Ведь нам все равно.

Сначала ехали по плохо освещенным улицам, но наконец въехали в улицы, залитые газом. Извозчик сделал несколько поворотов и остановился перед подъездом гостиницы, освещенной двумя электрическими фонарями. Из подъезда выскочили швейцар в шапке с позументом, мальчишка в красной кепи и серой куртке и принялись высаживать супругов из экипажа.

— Циммер… Циммер фюр цвай… С цвай кровати, — сказал Николай Иванович.

— Прошу, пан. Дрей гульден… — отвечал швейцар.

Николай Иванович полез в карман и хотел рассчитываться с извозчиком, но перед ним как из земли вырос тот самый еврейчик, который к ним приставал в вагоне и на станции, и с учтивым поклоном отстранил его руку.

— Ist nicht nöthig zu zahlen… Ist schon bezahlt… Nach her werden Sie zahlen. Il ne faut pas payer… C’est payе déjà, — затрещал он.

— Уж сюда поспел! — воскликнул Николай Иванович при виде еврейчика. — Вам чего? — крикнул он на него. — Глаша! Чего он хочет?

— Говорит, что не надо платить извозчику. Должно быть, уж здесь обычай такой.

Еврейчик между тем махнул извозчику, и тот отъехал от подъезда. Николай Иванович недоумевал.

— Да при чем же тут еврюга-то этот? Ежели этот еврюга здешний, то я не желаю останавливаться в жидовской гостинице, — сказал он жене.

— Да уж иди, иди в подъезд-то. Где же теперь другую гостиницу искать.

— Опутал-таки еврюга, опутал! Привез куда хотел, — хлопнул себя по бедрам Николай Иванович и вошел в подъезд.

Гостиница была роскошная, с великолепной лестницей. Супругов встретил на лестнице целый сонм прислуги: тут были и кельнеры во фраках и белых галстуках, и горничные девушки в форменных коричневых платьях, белых чепцах и передниках, мальчики в серых куртках с зеленой оторочкой. Все это кланялось и повело супругов в коридор показывать комнаты. Супруги выбрали большую комнату в четыре гульдена и остались в ней. Две горничные бросились снимать с Глафиры Семеновны ватерпруф, два кельнера стаскивали с Николая Ивановича пальто. Третий кельнер стоял в почтительной позе и ждал приказания.

— Я думаю, Глаша, прежде всего чайку и закусить, — начал Николай Иванович, обращаясь к жене, и, получив утвердительный ответ, хотел отдать приказ кельнеру, но тот уже, почтительно поклонившись, пятился к двери и бормотал:

— Ich verstehe, mein Неrr… Gleich werden Sie kriegen…

— Понимают по-русски-то, но только не говорят, — заметила Глафира Семеновна, когда кельнер исчез за дверью.

Одни евреи!

Так как супруги положили остаться в Вене всего одни сутки, то, умывшись, напившись чаю и закусив, они тотчас же отправились осматривать город. На этот раз они уже были осторожны и, дабы не разыскивать свою гостиницу на обратном пути, как они разыскивали в Париже, запаслись адресом гостиницы у швейцара. Когда они брали карточку и адрес у швейцара, вдруг перед ними завертелся знакомый уже им тоненький еврейчик. Снимая шляпу и раскланиваясь, он спрашивал, не нужен ли супругам экипаж. Дабы супруги могли его понять, он одну и ту же фразу произносил по-французски, по-немецки и по-польски.

— Вот навязывается-то, — сказала Глафира Семеновна. — Не надо. Ничего не надо! Нихтс… Геензи прочь. Мы идем гулять, шпацирен…

И супруги отправились пешком. Вскоре они вышли на большую улицу, блистательно освещенную газом. Направо и налево сплошь были магазины с великолепными выставками товаров и с обозначением цен. Такого сильного движения в экипажах, как в Париже и Берлине, на улице не было, но зато на тротуарах была толпа от пешеходов, и эта толпа изобиловала евреями всех мастей и степеней полировки. Прежде всего, что поразило супругов, это масса накрашенных женщин известного сорта, пестро расфранченных, в высоких шляпах с широкими полями, ухарски надетых набок, и непременно с громадным белым страусовым пером, развевающимся на этих шляпках. Женщины дымили папиросками и бросали вызывающие взгляды на мужчин.

— В Париже и Берлине таких бабьих стад на улицах ведь мы не видели, — заметил жене Николай Иванович. — Это ужас, сколько их! И все с белыми перьями. Форма здесь такая, что ли?

— А ты считай, считай сколько. Для женатого человека это занятие будет самое подходящее, — раздраженно отвечала Глафира Семеновна. — Тьфу, противные! — плюнула она и вдруг заметила еврейчика из гостиницы: он то забегал вперед супругов, то равнялся с ними и шел рядом. — Смотри, смотри, он опять уж около нас. Вот неотвязчивый-то! — указала она мужу.

Они проходили мимо колоссального потемневшего храма и остановились взглянуть на барельефы, еврейчик подскочил к ним и произнес, указывая на храм:

— Die berühmte Stephanskirche.

Глафира Семеновна улыбнулась на еврейчика и перевела мужу:

— Церковь Святого Стефана, говорит.

Далее Глафира Семеновна стала останавливаться около окон магазинов. В окнах было светло, так что больно было смотреть, до мельчайших деталей виднелись вся внутренность магазинов, и в них опять-таки носатые и губастые евреи, хоть и одетые по последней моде.

— Приказчики-то также все из иерусалимских. Как же нам сказано, что Вена славянский город. Вот тебе и славянский! — заметила Глафира Семеновна мужу.

Жиденький еврейчик не отставал от супругов и при каждой их остановке около окон магазинов вертелся тут же. Глафиру Семеновну поразили своей дешевизной шелковые чулки и перчатки, лежавшие на окне в выставке.

— Надо купить. Это ужасно дешево. В Петербурге чуть не втрое дороже, — произнесла она, и лишь только хотела взяться за ручку двери магазина, как еврейчик уже ринулся вперед и, распахнув эту дверь, придерживал ее рукой, пропуская супругов.

— Дизес… Их вейс нихт ви ауф дейч, — указала Глафира Семеновна приказчику на чулки.

— Strümfe… Damenstrümpfe… — отдал еврейчик приказ приказчику.

— Фу-ты, пропасть! И чего этот жидюга трется около нас! — поморщилась Глафира Семеновна.

— Да это непременно комиссионер, фактор. Теперь я уж вижу, — отвечал Николай Иванович.

Чулки и перчатки были куплены, и деньги за них заплачены. Продавал курчавый еврей с фальшивыми бриллиантовыми запонками в сорочке. Еврейчик-комиссионер все время перекидывался с ним непонятными для супругов словами и, когда те стали уходить, сунул приказчику свою карточку.

Супруги шли дальше, и еврейчик около них.

— Вот надоел-то! Брысь, окаянный! — крикнул на него Николай Иванович и даже махнул зонтиком.

Еврейчик мгновенно приподнял шляпу и отскочил, но, когда супруги оглянулись, он шел сзади. Они вышли на площадь, на которой виднелся театр, и стали любоваться фасадом. Еврейчик не утерпел и крикнул по-немецки:

— Оперный театр!

Против театра было несколько ресторанов и кофейных. Супруги зашли в одну из кофейных и спросили себе мороженого. Еврейчик исчез. Но когда они доедали свои порции мороженого, то опять увидали еврейчика. Он сидел в отдалении от супругов и делал вид, что читает газету, но на самом деле наблюдал за ними, и когда они стали рассчитываться, то подошел к ним и протянул им две красненькие бумажки.

— Билеты в оперный театр. Могу вам предложить по дешевой цене, — сказал он по-немецки и тотчас же перевел по-французски.

— И досадно на него, да и смешно, — произнесла Глафира Семеновна. — Билеты в театр предлагает по два гульдена.

— Да ведь уж теперь поздно, — отвечал Николай Иванович.

— Да все хоть что-нибудь посмотрим. Ну, давай… Гебензи.

Еврейчик встрепенулся. Супруги хотели заплатить ему деньги за билеты, но он замахал руками и заговорил.

— Не хочет брать. Говорит, что потом… — перевела мужу Глафира Семеновна.

— Да ведь это для того, чтобы связать нас с собой.

— А ну его! Ведь уж все равно он от нас не отвяжется.

И супруги побывали в театре. В театре публика оказалась также наполовину еврейская. Носастость так и выдавала себя. Давали какую-то неизвестную супругам оперу, которой они уже не застали первого акта, и маленький балет.

Когда супруги вышли из театра, еврейчик комиссионер встретил их на подъезде. Приподнимая шляпу, он произнес по-немецки:

— Прикажете экипаж? Прикажете показать вам лучший ресторан для ужина? Супе, — пояснил он по-французски и прибавил по-немецки: — Я могу указать на такой ресторан, где есть кельнер, который понимает по-русски.

Глафира Семеновна перевела мужу предложение еврейчика. Тот улыбнулся и отвечал:

— Да уж черт с ним! Пусть везет. Должно быть, уж такая судьба наша, чтобы он нами завладел. Вот люди! Как в душу-то к человеку мастера влезать!

Явился экипаж. Еврейчик посадил в него супругов, что-то сказал извозчику, вскочил сам рядом с ним на козлы, и они поехали.

Вена

Пока супруги ехали по улицам, еврейчик все оборачивался и рассказывал, как называются те улицы, по которым они проезжали, указывал на достопримечательные здания, попадавшиеся по дороге. Болтал он без умолку на четырех языках, но супруги понимали его плохо.

Ресторан, в который он их привез, состоял из громадного зала, блестяще освещенного электричеством и уставленного маленькими столиками с мраморными досками. За столиками сидело много публики. Прислуга в ресторане была наполовину женская, состоявшая из молодых красивых женщин в черных платьях и белых передниках, и очень интимничала с мужчинами. Некоторые из этих женщин, подав какое-нибудь блюдо или питье посетителю, прямо присаживались к его столу, пригубливали из стакана пиво или вино и весело болтали. Посетители, в свою очередь, не стесняясь, хватали их за талию, щипали за пухлые щеки, трепали по спине. Это не уклонилось от взора Глафиры Семеновны.

— Ах, халды! Смотри, что они себе позволяют, эти самые прислужающие! Вон та блондинка с белыми цветами на груди даже мужскую шляпу себе на голову надела, — указывала она мужу. — Гляди, гляди, бакенбарды мужчине расправляет. Нет, уж это из рук вон! И как только это мужчины им позволяют.

— Холостой народ. Холостые люди это любят… — отвечал Николай Иванович, косясь на женщин.

— Поди ты! Здесь, я думаю, половина женатых.

Супругам, однако, прислуживал кельнер во фраке, которого им рекомендовал еврейчик за понимающего по-русски.

— Вот что, голубчик, нельзя ли нам что-нибудь а-ля рюсс, поаппетитнее, — сказал ему Николай Иванович по-русски. — Понимаешь, что-нибудь повкуснее.

— Да, господине, — отвечал кельнер, подвигая ему карту, и оказалось, что, кроме этих двух слов да счета до десяти, кельнер ничего не знает по-русски.

Николай Иванович тотчас же отпихнул от себя карту.

— Да что ты мне карту-то суешь! Карта немецкая, надо ее читать, и все равно не поймешь, а ты дай нам четыре порции чего-нибудь хорошенького. Две для мадам и две для меня. Первое — рыбки, второе — мясо. Понял?

— Миасо? Да, господине…

— Фиш и флейш, но нихт кальт, — прибавила Глафира Семеновна, сразу же усомнившаяся в знании кельнером русского языка.

Кельнер оживился и побежал исполнять требуемое.

Была подана осетрина, запеченная как-то в молоке и яйцах с картофелем, был подан винершницель из телятины с гарниром. Порции были огромные, приготовлено было вкусно, и супруги остались всем довольны.

— Вот это я понимаю, вот это еда, и порции не как в Париже, не на воробьиный аппетит, а на человечий, — говорил Николай Иванович, запивая ужин прекрасным венским пивом. — Ты, Глаша, мороженого не хочешь ли?

— Да, пожалуй, съела бы…

— Вот и отлично. Кушай, кушай… откармливайся после Парижа-то. Потребуй себе грушу с виноградом. Здесь не съешь, так дома, ложась спать, скушаешь.

Глафира Семеновна съела и мороженого, и грушу, и винограду, а вторую грушу отложила, чтобы взять домой про запас.

— Главное, что хорошо, так это то, что видишь, что ешь. Осетрина — еда знакомая, — говорила она. — И ведь не угораздило его подать к осетрине улиток каких-нибудь, а подал осетрину с картофелем.

— Довольна, стало быть?

— Очень довольна. И пиво какое прекрасное…

— Ну, вот и отлично. Вену видели, всем можем рассказать, что были в Вене; стало быть, завтра, ежели хочешь, то можем отправиться и в русские палестины.

— Завтра, завтра. О доме я уж и так стосковалась.

— Да и меня сильно тянет. Ну ее, эту заграницу! Как приеду домой, сейчас первым делом в баню! Шутка ли, сколько времени не был.

Расплатившись за ужин и дав щедро кельнеру на чай, супруги вышли из ресторана. Еврейчик ждал их на подъезде около экипажа.

— А! Явленное чудо! Все еще здесь! — воскликнул Николай Иванович при виде еврейчика, но на этот раз уже без неудовольствия и даже потрепал еврейчика по плечу.

Еврейчик радостно улыбнулся и стал подсаживать супругов в экипаж.

— Nach Hause? — спросил он, вскакивая на козлы.

— Да, да… Домой. В отель, — отвечала Глафира Семеновна.

Домой еврейчик вез их уж по другим улицам и продолжал называть те места и здания, мимо которых они проезжали.

Но вот и гостиница.

— Комбьян? — спросил Николай Иванович, выходя из экипажа, и хотел рассчитаться с извозчиком, но еврейчик опять не дал ему этого сделать, сказав «потом», и повел наших героев по лестнице гостиницы, привел их к самой их комнате, отворил даже дверь комнаты ключом, раскланялся, пожелал супругам покойной ночи и только тогда исчез.

Комиссионеры

На другой день поутру, когда супруги пили кофе и чай, хотя и без самовара, но с достаточным количеством запасного кипятку в мельхиоровых кувшинах с крышками, в комнату их постучался еврейчик. Он вошел, раскланялся и заговорил по-немецки:

— Не будет ли каких поручений от господина и мадам? Театральные билеты, модные товары, сигары, вино…

И тут он мгновенно вытащил из кармана афишки, адреса магазинов и ловко разложил все это перед супругами на столе, продолжая бормотать и мешая немецкую речь с французскою и польскою.

— Ничего, брат, не надо, ничего… Все кончено… — замахал руками Николай Иванович. — Сегодня едем в Петербург.

— Ну партон суаре а Петерсбург… — перевела Глафира Семеновна.

Еврейчик даже выпучил глаза.

— Как сегодня? В таком городе, как Вена, и вы не хотите остаться даже на три дня! — воскликнул он. — Да вы, мадам, делаете себе убыток. Вы можете купить здесь много, очень много хороших товаров по самым дешевым ценам. Я бы мог рекомендовать вам такое венгерское вино, за которое вам нужно заплатить в России втрое дороже. Да вот не угодно ли попробовать, всего два гульдена за бутылку.

Еврейчик вытащил из кармана миниатюрную пробную бутылочку, быстро откупорил ее случившимся при нем штопором, вылил в стакан и поднес его Николаю Ивановичу, говоря: «Пробуйте, пробуйте».

— Ничего мне не надо. Баста. Абенд фарен, — отрезал Николай Иванович, отстраняя от себя стакан.

Еврейчик стал доказывать по-немецки, что вечером ехать нельзя, что вечером идет неприятный тяжелый поезд, что в нем прямо до границы без пересадки доехать нельзя.

— Um Gottes Willen! Зачем себя беспокоить, лучше останьтесь до завтрашнего утреннего поезда. Этот поезд скорый, и вы будете видеть красивые виды по дороге. Madame, il faut rester jusqu’a demain matin, — прибавил еврейчик по-французски.

— Нет, нет… И не проси. Сегодня едем. Вишь, какой друг навязался! — отвечал за жену Николай Иванович. Попробовать венгерского вина еврейчик его все-таки упросил. Николай Иванович попробовал и сказал: — Вино действительно превосходное. Дома можно кого-нибудь попотчевать. Разве пару бутылок?.. — спросил он жену и, когда та не возразила, кивнул еврейчику: — Ну, гут, цвай бутель.

За вином началось предложение сигар. Еврейчик подал сигару, просил его попробовать и до тех пор не отстал, пока Николай Иванович не заказал ему сотню. После сигар еврейчик вытащил из кармана образцы мебельных материй.

— Довольно, довольно. Марш! — раздраженно крикнул Николай Иванович и указал на дверь.

Еврейчик мгновенно скрылся.

Раздался опять стук в дверь. Появился осанистый толстый еврей с претензией на франтовство, с бриллиантовым перстнем на пальце и солидно кланялся. В руках его был маленький франтовской кожаный чемоданчик.

— От торгового дома Мозес Мендельсон… Готовые дамские вещи… Damen-confections… — отрекомендовался он по-немецки и стал раскрывать чемоданчик.

— Глаша! Чего ему нужно? — выпучил на него глаза Николай Иванович.

— Да вот хочет предложить какие-то дамские товары, — отвечала жена. — Вон! Вон!

Еврей не смутился.

— Пожалуйста, посмотрите. В России все это втрое дороже, — продолжал он и в один миг вытащил из чемоданчика дамскую пелерину из бисера и стекляруса и развернул ее. — Только тридцать гульденов, тридцать, мадам…

Глафира Семеновна не выдержала.

— Ах, какая прелесть! Да это в самом деле ужасная дешевизна! — воскликнула она и принялась рассматривать.

Кончилось тем, что у еврея были куплены две пелерины. Уходя, еврей оставил несколько адресов, иллюстрированный каталог товаров и просил зайти в их магазин.

Вошел кельнер убирать посуду и спросил у супругов паспорт.

— Какой тут к черту паспорт, ежели мы сегодня едем! — воскликнул Николай Иванович. — Счет нам подавай, рехнунг. Сегодня фарен в Петербург.

Кельнер все-таки стоял на своем и требовал паспорт хоть на пять минут.

— Да дай ему паспорт-то. Только на пять минут просит. Должно быть, уж надо. Верно, здесь такие порядки. Николай Иванович дал и сказал жене:

— Заметь, какая странность: поят и кормят здесь сытно, основательно, на русский манер, и на русский манер паспорт требуют. Нигде ведь от нас за границей паспорта не требовали, кроме Вены.

Поезд до границы, оказалось, идет не вечером, а в три часа дня. Об этом сообщил кельнер, принесший счет и возвративший супругам паспорт, — и супруги тотчас же стали собираться на железную дорогу. Еврейчик терся тут же, помогал увязывать вещи и, наконец, предъявил свой счет за проезд в экипажах, за театральные билеты, за купленные у него сигары и вино. После подведенной суммы стояла строчка «Commission», и около нее помещался вместо цифры большой вопросительный знак. Он указал на этот вопросительный знак и сказал по-немецки:

— Что милостивый государь и милостивая государыня (gnädiger Herr und gnädige Frau) дадут, тем я и буду доволен. Надеюсь, что они не обидят бедного комиссионера.

Фраза эта была повторена им и на ломаном французском языке. Глафира Семеновна перевела все это мужу по-русски.

Еврейчик низко кланялся и помогал Николаю Ивановичу надевать пальто. Николай Иванович за комиссию дал ему два гульдена. Еврейчик ниже поклонился, поехал провожать супругов на вокзал железной дороги, усадил их в вагон, сунул им при прощании несколько адресов гостиниц и своих комиссионерских карточек, прося рекомендовать едущим в Вену русским, и, низко раскланявшись, вышел из вагона.

Через минуту поезд тронулся.

Домой!

По дороге от Вены до русской границы с супругами ничего замечательного не произошло. Евреев на станциях, где они останавливались, было по-прежнему много, евреи эти делались все серее и серее, сюртуки их становились все длиннее и грязнее, постепенно исчезали на них признаки белья, но вообще супруги чувствовали, что уже пахнет славянским духом. Вместе с увеличением числа грязных евреев на станциях начал появляться и славянский говор вперемешку с немецкой речью. Слышалась чешская, хорватская, польская речь, мало понятные для русского человека, но все-таки родные для его уха. Даже в самом поезде, в котором ехали супруги, существовало уже то, что имеется во всех русских поездах и чему все иностранные железные дороги должны бы подражать, — существование уборных в каждом вагоне.

Ночь в вагоне была проведена супругами спокойно; спали они довольно хорошо, и утром, проснувшись на заре, к великой своей радости, узнали, что до русской границы осталось езды с небольшим час. Утро было пасмурное, октябрьское, холодное, неприглядное, навевающее при обыкновенных условиях хандру, но лица наших героев все-таки сияли от удовольствия. Они радовались, что подъезжали к русской границе. Николай Иванович, выпив натощак, вместо утреннего чаю, кружку пива, даже напевал себе под нос: «Кончен, кончен дальний путь, вижу край родимый».

— Ты рада, Глаша, что скоро мы будем в русской земле? — спросил он жену.

— Очень рада. То есть, веришь, так рада, что и сказать трудно, — отвечала та, улыбаясь. — Ужасно надоело. Все эти заграничные порядки совсем мне не по нутру.

— А помнишь, как ты за границу-то просилась? Ведь покою мне не давала: поедем да поедем.

— Ну и что же? Ну и съездили, ну и посмотрели, ну и есть что вспомянуть, а все-таки у себя дома лучше. «Когда постранствуешь, воротишься домой, и дым отечества нам сладок и приятен».

— Да, да… Эти стихи и я знаю. Это из «Горя от ума». Как только приедем на русскую границу, сейчас на станции выпью большу-у-ю рюмку простой русской водки… — протянул Николай Иванович.

— Ну вот… У тебя только и на уме, что водка!

— Душенька, да ведь вспомни, сколько времени я с ней не видался-то! Только в Женеве и удалось пользоваться один раз, но зато, вспомни, сколько содрали-то за нее!

— А я, как приеду на русскую станцию, сейчас чаю себе спрошу, — сказала Глафира Семеновна и прибавила: — Знаешь, я о чем русском за границей соскучилась? Ты вот о водке, а я о баранках. Ужасти как баранок хочется! Я об них всюду вспоминала, как садились чай пить, а в Женеве так даже во сне видела.

А мелкий дождь так и моросил. Плакали оконные стекла вагонов, виды делались все непригляднее и непригляднее. Прежняя возделанность земли постепенно исчезала, везде виднелись глина и песок, пустыри попадались все чаще и чаще. Пассажиры из поезда исчезали, и их оказалось уже только полтора-два десятка, когда поезд подъезжал к последней австрийской станции. Часу в восьмом кондуктор отобрал последние билеты из книжки прямого сообщения.

— Скоро приедем? — спросил его Николай Иванович по-русски.

Кондуктор понял вопрос и отвечал по-немецки:

— Через двенадцать минут.

— Ну, слава богу! А за то, что ты понял по-русски, — вот тебе на чай! — И Николай Иванович на радостях отдал ему последние свои пфенниги в виде нескольких монет.

Но вот и поезд стал убавлять ход. Ехали совсем тихо между целыми рядами вагонов, стоявших на запасных путях. Бродили рабочие по запасным путям. Невзирая на дождь, Николай Иванович отворил окно и, высунувшись из него, с нетерпением смотрел по направлению к русской границе. Вдруг какой-то рабочий громко выругался по-русски, упомянув крепкое слово. Николай Иванович вздрогнул.

— Глаша! Русские уже! Русские мужики! По-русски ругаются, — воскликнул он и торжественно прибавил: — Здесь русский дух, здесь Русью пахнет.

Еще минута. Послышался скрип и стук тормозов, и поезд остановился.

— Приехали на русскую границу? Ну, слава Богу! — произнесла Глафира Семеновна и перекрестилась.

Перекрестился широким крестом и Николай Иванович.

Русский говор уже слышался в нескольких местах. Виднелись два столба — один с австрийским гербом, другой — с русским. Вбежал в вагон носильщик и забрал вещи супругов. Наши герои вышли из вагона и пошли по платформе. Вот и станционный зал. У дверей стоял бравый русский жандарм и отбирал паспорта.

— Русский человек! Настоящий русский! Голубчик! — воскликнул Николай Иванович и от полноты чувств обнял жандарма.