Костер в ночи

fb2

До недавнего времени имя Марии Петровых было мало знакомо широкому кругу читателей: при жизни у нее вышла единственная книга стихов и переводов с армянского. Разные тому были причины. Но стоит прочесть ее стихи — и не будет сомнения, что перед нами большой русский поэт. Творчество М. Петровых высоко ценили Б. Пастернак, О. Мандельштам, А. Ахматова. «Тайна поэзии Марии Петровых, — считал А. Твардовский, — тайна сильной мысли и обогащенного слова».

Мария Сергеевна Петровых (1908–1979) родом из Ярославля, здесь начала писать стихи, посещала собрания ярославского Союза поэтов, будучи еще ученицей школы им. Некрасова; оставила воспоминания об этом Союзе. В августе 1925 года переехала жить в Москву.

Книга стихов и переводов Марии Петровых на ее родине, в Ярославле, выходит впервые.

Жизнь как творчество

Имя Марии Петровых (1908–1979) известно ценителям русской поэзии. И пока еще мало известно массовому читателю — ведь общий тираж ее поэтических сборников составляет всего 35 тыс. экземпляров. Единственный прижизненный сборник стихов и переводов «Дальнее дерево» был издан в Ереване в 1968 году.

Посмертно были изданы еще две книги: «Предназначенье» (1983) и «Черта горизонта» (1986). В последней из них, кроме стихов и переводов из армянской поэзии, опубликованы воспоминания семнадцати ее современников: сестры, друзей студенческой поры, поэтов, переводчиков. Все мемуаристы высоко отзываются и о таланте Петровых, и о ее человеческих качествах: «характер сильный и независимый», «нравственный пример», «великая сила души». Создается образ безупречного, нравственно прекрасного человека. Жизнь Петровых, какой она предстает в мемуарах, годится для современного «Жития»… Уже более двадцати лет творится легенда о личности и творческой судьбе поэтессы. Повторяются, заштамповываются объяснения ее нежелания печататься: чаще всего отказ публиковаться объясняют скромностью Петровых, ее требовательностью к себе.

Друг студенческих лет, поэт Арсений Тарковский, назвал статью о ней «Тайна Марии Петровых» — и пошел гулять по страницам центральных и местных изданий сакраментальный вопрос: «в чем тайна Марии Петровых?»

Следует признать, что созданный образ поэтессы, видимо, правдив. Человеческий облик и творческое поведение столь возвысили ее в глазах друзей, что несущественные детали и черты отступили на задний план, а позднее и вообще забылись. Главным в Петровых для всех, кто ее знал, было то, что она — «неопороченное дарование» (выражение Пастернака).

Сегодня необходимо еще раз взглянуть на жизнь и поэзию Марии Петровых, опираясь на немногочисленные даты и факты. Ее трагическая судьба отражает судьбы многих и многих интеллигентов нашей страны, по которым тяжелым катком проехалось безжалостное жизненное устройство.

1.

Мария Сергеевна Петровых родилась 26 марта 1908 года в поселке Норский Посад, что в 12 километрах от Ярославля. Отец ее Сергей Алексеевич Петровых был директором фабрики «Товарищество Норской мануфактуры». Мать Фаина Александровна (в девичестве Смирнова) — уроженка этих мест. Мария была младшей из пятерых детей в семье. Более всего она дружила с сестрой Екатериной, чьи воспоминания и дают представление о ранних годах жизни Марии. Семья Петровых жила счастливо. Любовь родителей друг к другу, к детям, крепкие традиции, достаток, стабильность. Старый дом, сад, полный цветов, Волга в пяти минутах ходьбы от дома и впадающая в нее речка Нора… Красота среднерусской природы. Впечатления «любвеобильного» детства и юности навсегда сохранились в душе Марии; свежесть и точность образности, восприятие природы как одной из высших духовных ценностей, самый характер Петровых — все из тех незабвенных ранних лет в Норском Посаде.

Первое свое четверостишие Мария сочинила в шесть лет. Она отнеслась к этому как к чуду и понимание поэзии как чудесного наития сохранила на всю жизнь.

После революции фабрика закрылась, отец уехал к старшим детям в Москву, а мать с Екатериной и Марией еще несколько лет прожили в Норском Посаде. Мария окончила школу в Ярославле, была членом ярославского Союза поэтов. В 1925 году в Москве поступила на Высшие литературные курсы. Там ее дарование, по свидетельству Тарковского, высоко ценили, в кружке юных поэтов она считалась «первой из первых». За студенческими годами, полными безудержного веселья, обретения друзей, ярких художественных впечатлений, пришла взрослая жизнь. Жизнь мученическая, но и прекрасная.

С ужасом видела Петровых, как расползается ткань нормального человеческого существования. Потери, беды, горести… Их было столько, что хватило бы на несколько жизней. Замужество Петровых было коротким. Она вышла замуж в 1934 году за Виталия Дмитриевича Головачева, который тогда вернулся из своей первой ссылки. В 1937 году он снова был арестован. Известно, что в 1942 году он умер в лагере. Мария Сергеевна осталась одна с маленькой дочерью на руках. Война. Эвакуация в Чистополь. Послевоенная трудная жизнь в Москве. Хроническое безденежье.

В сороковые годы Петровых представила в издательство «Советский писатель» рукопись первого сборника стихов. Влиятельный критик Евгения Книпович написала отрицательную «внутреннюю» рецензию, обвинив автора в пессимизме и назвав стихи Петровых «несозвучными эпохе». Сборник был отвергнут издательством. Этот удар судьбы был, может быть, одним из самых жестоких. Пора отринуть обаятельную легенду о Петровых — человеке, безмерно требовательном к себе, равнодушном к блеску славы, не желавшем публиковать свои стихи. Черты эти в ней были, и все-таки такое объяснение — не вся правда! Лирическая поэзия диалогична по природе своей, в стихах же Петровых диалогичность выражена особенно ярко. Большое количество ее стихов представляют собой обращение к собеседнику — возлюбленному, другу, оппоненту. Как и каждый поэт, Петровых мечтала, наверное, о друге-читателе, о читательском признании, о критической оценке.

Трудно поверить, что Книпович, бывшая в свои юные годы близким другом Блока, хорошо знавшая русскую и мировую литературу, не почувствовала в стихах Петровых силы истинной поэзии. Что двигало ею, когда она писала рецензию? Знание литературной конъюнктуры, трусость, извращенный «идейным руководством» литературный вкус? Теперь уже трудно сказать.

Возможно, именно с тех пор Петровых наложила внутренний запрет на публикаторскую суету.

Гибель в ГУЛАГе родных и друзей, зрелище довоенных народных бедствий и жесточайшей войны, невозможность выйти на читательский суд — все эти события окончательно выковали характер Петровых — сильный, способный к самоотречению. Но те же события вели к оцепенению души, к неверию в свои творческие силы, к «мученью бесплодия». Костоломная эпоха физически уничтожила миллионы людей, миллионы были уничтожены нравственно.

Что помогло Марии Петровых не сломаться, нравственно не погибнуть, а возвыситься? Стоицизм, свойственный ее человеческой природе? Моральные понятия, заложенные в детстве? Вера в Бога? Ответственность за судьбу дочери? Все это, вместе взятое, и помогло, но главным противовесом «наледи на сердце» была поэзия, творчество, Слово, которое более всего другого — более любви, дружбы, долга, чувства родства с природой — давало силы жить.

И Петровых работала, трудилась истово. Была она первоклассным переводчиком, строгим и взыскательным редактором. Переводила из армянской, литовской, славянской и восточной поэзии.

Петровых часто испытывала чувство одиночества. Жизнь летела под откос, крошилась под ударами судьбы, утекала, как вода в песок. Новейшие психологические исследования доказывают, что одиночество приводит к глубокому истощению личности. Такого истощения у Петровых не произошло. Она совершила двойной жизненный подвиг: подвиг воплощения своего дарования и подвиг сохранения своей личности, которой грозила опасность пасть под бременем потерь. Сама Петровых говорила, что силы ей придавало именно «отчаянье без края, без конца». Ее волевая натура победила объективные психологические законы, сохранив и умножив богатства души, в свободном творческом порыве созидая свою поэзию и жизнь.

Несколько наиважнейших профессиональных занятий было у Петровых, и в каждом из них она достигла, многого: оригинальная поэзия, художественный перевод, редакторская работа. Материнство, любовь, дружеское общение — вот то, чему, помимо творчества, она придавала наибольшее значение в жизни.

Ее маленькая квартира на Хорошевском шоссе была исповедальней для многих ее друзей — поэтов, переводчиков, молодых литераторов — участников переводческого семинара при Союзе писателей. Накормить, выслушать, помочь советом, деньгами, помочь опубликоваться.

Одна на свете благодать — Отдать себя, забыть, отдать И уничтожиться бесследно.

Так заповедала Петровых себе, так старалась жить, так и жила. В 1934 году увлеченный ею Мандельштам написал стихотворение, героиней которого была совсем еще молодая Мария Петровых:

Мастерица виноватых взоров, Маленьких держательница плеч, — Усмирен мужской опасный норов, Не звучит утопленница-речь.

Восхищенный внешним обликом Марии Сергеевны, силой ее женских чар, в последней строфе Мандельштам вывел сжатую формулу ее человеческой сути: «Ты, Мария, — гибнущим подмога!» Вся последующая жизнь Петровых подтвердила эту афористическую характеристику.

Литературовед Эмма Герштейн вспоминает, что, когда в 1949 году в третий раз арестовали сына Ахматовой Льва Гумилева, Анна Андреевна просила ее запомнить, что деньги (200 р.) для ежемесячных передач в Лефортовскую тюрьму ей давала М. С. Петровых (см. в кн.: Ахматова А. Requiem. М., 1989. С. 23). Тогда Ахматова была беднее вечно бедствующей Петровых…

«Убитое сердце», «пепелище сердца моего», «сердце верное, как в преисподней, мается» — Петровых часто жаловалась в стихах на смертоносные житейские невзгоды, утраты в жизни и любви. Упорная работа души помогла вытерпеть невыносимость судьбы.

Голос ее ни разу не прозвучал в лицемерно-бравурном, фальшиво-счастливом хоре голосов, прославлявших враждебную человеку эпоху. Можно сказать, что Мария Петровых победила в неравной борьбе с веком; доказательство победы — ее стихи.

2.

За свою полувековую творческую жизнь Петровых написала немногим более 150 стихотворений. Первое, что бросается в глаза при чтении, — их высокий художественный уровень.

Как часто, знакомясь с творчеством современного поэта, читатель действует, как старатель, — отыскивает в груде пустой породы кусочки драгоценного металла: среди проходных, а иногда и просто слабых стихов — стихи удачные, лучшие. Когда хорошие стихи стоят близко друг к другу — тогда мы имеем дело с мастером. Таков случай Петровых.

Испытав в 20-е годы, в пору учебы на Литературных курсах, увлечение современными ритмами, лексикой, формами, она к началу сороковых годов окончательно пришла к классическому русскому стиху, его словарю, размерам, темам. Нова, единственна, уникальна была интонация. Угол зрения.

Удивительно последовательно придерживалась Петровых «вечных» тем мировой лирики: любовь, творчество, природа, смерть.

Лирическая исповедальная поэзия нашла в Петровых в середине XX века одного из самых преданных своих приверженцев:

Не взыщи, мои признанья грубы, Ведь они под стать моей судьбе. У меня пересыхают губы От одной лишь мысли о тебе. Воздаю тебе посильной данью — Жизнью, воплощенною в мольбе, У меня заходится дыханье От одной лишь мысли о тебе. Не беда, что сад мой смяли грозы, Что живу — сама с собой в борьбе, Но глаза мне застилают слезы От одной лишь мысли о тебе.

Об этом стихотворении, которое являет собой высокий образец гармонии между формой выражения и сутью, наверное, каждый сможет сказать: «Вот то, что я сам чувствовал, но для чего у меня не было слов». А ведь именно так, если верить английскому поэту Томасу Стернзу Элиоту, и должна восприниматься истинная поэзия.

Андрей Белый на вечере памяти Блока сказал: «Когда рассматриваешь творчество поэта в его целом, надо прежде всего нащупать то основное зерно, из которого выветвляются все творчество, все образы; тот поэт не выдерживает разбора, который не обнаруживает внутреннего зерна».

Каково же «основное зерно» Петровых? Кто-то, может быть, скажет, что самое прекрасное в ее творчестве — любовная лирика. Действительно, мало кто из современных поэтов сравнится с Петровых в умении выразить переживания влюбленного сердца. Радость встречи и отчаянье разлуки, прямодушное признание и горечь от сознания того, что любовь угасает, оплакивание умершего возлюбленного и еще много разных оттенков, фаз, коллизий любви запечатлено в стихах. Пожалуй, нет среди них стихов о возникновении, зарождении чувства. Петровых — поэт, так сказать, зрелой, «развитой» любви.

Героиню ее любовной лирики отличает редкая сила чувства, энергия чувств рождает энергию стиха, безупречного в своей завершенности и богатстве стилистических фигур, повторов, звуковых перекличек:

За что же изничтожено, Убито сердце верное? Откройся мне: за что ж оно Дымится гарью серною? За что же смрадной скверною В терзаньях задыхается? За что же сердце верное, Как в преисподней, мается? ………………. Ты все отдашь задешево, Чем сердце это грезило, Сторонкой обойдешь его, Вздохнешь легко и весело…

И все-таки, при всей той высоте, которая достигнута Петровых в стихах о любви, ее «основное зерно», полагаю, в другом. Раннее осознание своего дара и долгая, отчаянная борьба за его развитие и обогащение, против его оскудения — вот тот главный, стержневой сюжет, к которому снова и снова возвращалась она на протяжении своей творческой жизни. Им пронизаны ее стихи разных лет.

«Для стихов планета наша мало оборудована», — написал Маяковский. Он застрелился в 30-м году и не застал многие страшные события. Его иронические слова стали для следующих десятилетий провидческими. Как ни мало были «оборудованы» для поэзии 20-е годы, последующие стали уж и вовсе убийственны для нее.

У Петровых почти нет стихов, помеченных серединой и второй половиной 30-х годов. Видно, в те годы она могла только в оцепенелом молчании наблюдать за лавиной ужасных событий, которая обрушилась на народ. Творчество Петровых как бы поделено паузой 30-х годов на две части: это ранние стихи, с их ощущением радости бытия, версификаторской мастеровитостью, богатством слов и красок, и зрелая лирика — с начала 40-х годов и до смертного часа: мерная поступь классического слога, умудренность жизнью и выстраданная любовь к ней.

Излюбленной стала тема поэтического творчества, вернее, творческой неудовлетворенности, невоплощенности, немоты, которая для лирической героини хуже смерти. Творческим мукам посвящены трагический сонет «Сквозь сон рванешься ты помериться с судьбою…», короткое ироническое стихотворение «Постылых ни гугу…», ода творчеству «Прикосновение к бумаге…» и эпиграмматически-короткий императив:

Страшно тебе довериться, слово, Страшно, а должно. Будь слишком стáро, будь слишком ново. Только не ложно.

Знала ли она слова Евгения Баратынского: «Дарование есть поручение, нужно исполнить его во что бы то ни стало»? Жила, и писала, и мучилась Петровых так, как будто каждый миг помнила эти слова.

До недавнего времени думалось, что, кроме нескольких превосходных стихов о войне, в лирике Петровых нет и намека на общественные мотивы, гражданский пафос. Эпоха словно стояла в стороне от переживаний ее героини. Подборка стихов, опубликованная в 1989 году («Знамя», № 1), пролила свет на отношение поэтессы к событиям современности. «Без оглядки не ступить ни шагу…», «Есть очень много страшного на свете…» — два эти стихотворения дают правдивую картину эпохи, осмысленную потрясенным свидетелем.

Слова, отражающие суть времени: «пытки», «тюрьма», «безвинная неволя». За много лет до официального — «необоснованные массовые репрессии». Маленькая, хрупкая женщина нашла точные, горькие, страшные в своей правде слова о жестоком, испепеляющем времени. Чтобы только произнести и написать их, нужно было набраться мужества. И тут же — как всегда у Петровых — счет к себе и к своим современникам, укор, что не хватило сил для протеста:

А нас еще ведь спросят — как могли вы Терпеть такое, как молчать могли? Как смели немоты удел счастливый Заранее похитить у земли?.. И даже в смерти нам откажут дети, И нам еще придется быть в ответе.

Задолго до широких дискуссий советских публицистов и писателей Петровых заговорила о личной и коллективной ответственности поколения за неспособность сопротивляться террору — если не действием, то словом.

Два стихотворения об общественной ситуации 30-х годов проливают свет на истоки того состояния, о котором позднее она напишет: «…меня сковало смертной немотою…» — и инерция которого окрасила последующие годы. Не только психологическими нюансами, но и запретом на правдивое слово объясняются, оказывается, ее творческие муки.

Вот стихи урожайного для Петровых 1967 года, где она как бы подводит итоги:

Ни ахматовской кротости, Ни цветаевской ярости — Поначалу от робости, А позднее от старости. Не напрасно ли прожито Столько лет в этой местности? Кто же все-таки, кто же ты? Отзовись из безвестности!.. О, как сердце отравлено Немотой многолетнею! Что же будет оставлено В ту минуту последнюю? Лишь начало мелодии, Лишь мотив обещания, Лишь мученье бесплодия, Лишь позор обнищания. Лишь тростник заколышется Тем напевом, чуть начатым… Пусть кому-то послышится, Как поет он, как плачет он.

Суровый, горестный приговор себе. Но какая музыка стиха! Как завораживающе действует именно это сочетание сомнения в себе и — отточенного, высокого мастерства! Признавался ли кто-нибудь более талантливо в собственной несостоятельности?!

Многие поэты так привыкают к стихотворству, что все впечатления бытия «тащат» в стих: что прочитали, что передумали, пережили в череде дней — все становится материалом, и часто благодатным, для поэзии. Петровых пошла другим, редким для поэта XX века, путем: она писала стихи только в минуты сильных душевных волнений, в минуты потрясений, оставив за чертой творчества обыденное течение жизни. В ее стихах нет быта, узнаваемых примет повседневности, почти нет литературных реминисценций.

Как взбираются по горной тропе влюбленные в столь любимом Ахматовой стихотворении Петровых «Назначь мне свиданье на этом свете…», так всю жизнь восходила муза Петровых к вершинам поэзии. Воздух ее стихов разрежен, как воздух горных вершин.

«Я прочеркну себя в ночи», — пророчила Петровых в романтически-приподнятом стихотворении 1927 года «Звезда». А через сорок лет, в 1967 году, итожа пройденный путь и мечтая не растратить впустую остаток дней, она дает поздний обет:

Нет, если я смогу преодолеть Молчание, пока еще не поздно, — Не будет слово ни чадить, ни тлеть, — Костер, пылающий в ночи морозной.

(«Что толковать, остался краткий срок…»)

Метафора — не частая гостья у Петровых. Эта — «костер в ночи» — не зря вынесена составителями в название сборника. Костром в ночи многотрудной, трагической жизни была поэзия для самой Марии Петровых, костром в ночи исторических и личных катастроф были ее слово и сама она для всех, кто ее знал.

Совершенное владение словом, святое недовольство собой, моральный ригоризм — как редки эти качества в наш расшатавшийся век!.. Не покажется ли современному читателю каким-то устаревшим такой тип личности и такая поэзия? Не устарела ли Петровых? Скорее наоборот — ее любовные признания, ее гражданский гнев, ее всегдашний моральный суд над собой, «не воплотившейся до конца», окажутся нужными, даже необходимыми, для каждого, кто ищет вечные ориентиры в трудном жизненном пути на излете двадцатого столетия.

Марина Птушкина

Стихи

Звезда

Ночь

Ночь нависает стынущей, стонущей, Натуго кутая темнотой. Ласковый облик, в истоме тонущий, Манит, обманывая тобой. Искрами злыми снега исколоты. Скрип и гуденье в себе таят. Даль недолетна. Лишь слышно: от холода Звезд голубые хрящи хрустят.

27 ноября 1927

Звезда

Когда настанет мой черед, И кровь зеленая замрет, И затуманятся лучи — Я прочеркну себя в ночи. Спугнув молчанье сонных стран, Я кану в жадный океан. Он брызнет в небо и опять Сомкнется, новой жертвы ждать. О звездах память коротка: Лишь чья-то крестится рука, Да в небе след крутой дуги, Да на воде дрожат круги. А я, крутясь, прильну ко дну, Соленой смерти отхлебну. Но есть исход еще другой: Не хватит сил лететь дугой, Сорвусь и — оземь. В пышный снег. И там раздавит человек. Он не услышит тонкий стон, Как песнь мою не слышал он. Я кровь последнюю плесну И, почерневшая, усну. И не услышу ни толчков, Ни человечьих страшных слов. (А утром скажут про меня: — Откуда эта головня?) Но может быть еще одно (О, если б это суждено): Дрожать, сиять и петь всегда Тебя, тебя, моя звезда!

29 ноября 1927

«Весна так чувственна. Прикосновенье ветра…»

Весна так чувственна. Прикосновенье ветра Томит листву, и, грешная, дрожит. Не выдержит? И этой самой ночью… Пахучая испарина ползет И обволакивает. Мягко Колышутся и ветви клена, И чьи-то волосы, и чей-то взгляд. Все — обреченное. И я обречена Под кожу втягивать прохладную звезду, И душный пот земли, и желтый мир заката… Но по железу ерзнула пила, И кислое осело на зубах.

Весна 1927

Встреча

«Смерть…» — рассыпающийся звук. Иль дроби молоточка вроде? Не все ль равно: смешно. И вдруг Лицом к лицу на повороте. Но только вздрогнула слегка. Но только откачнула тело… «Я думала, ты далека, Тебя я встретить не хотела. Твою поспешность извиня, Я ухожу. Следят за нами…» Она смотрела на меня Совсем прозрачными глазами. Переливали тихий свет Две голубеющие раны… «Мне только восемнадцать лет. Послушай! Это слишком рано. Приди потом. Лишь горсть себя В твои века позволь забросить. Ты видишь: горький стыд скрепя, Поэт не требует, а просит». И я ждала, что вспыхнет в ней Еще не виданное благо. Печальнее и холодней Сквозила голубая влага. И кто-то ей еще сказал: «Пусти меня. Другое имя — Девятый вал, десятый вал — С глазами справится твоими. Их захлестнет, затопит их…» Но этот голос дрогнул странно, И, коченеющий, затих, И повалился бездыханный… Она прошла. Ушла совсем. Лишь холодком в лицо пахнуло. Рванулась я навстречу всем, Со всеми вместе повернула. И снова день скользит за днем. И снова я скольжу за днями. Мы никогда не отдохнем, Пока не поскользнемся к яме. Я уважаю смерть и чту Ее бессмертные владенья. Но я забыла встречу ту С прозрачной голубою тенью. А люди от меня бегут… Бегущим от меня не верьте, Что у меня в глазах, вот тут, Запечатлелся облик смерти. И что мой голос обожгло Ее дыханье ледяное… Я знаю, людям тяжело, Им тяжело, дышать со мною… И мне как будто бы опять… Мне тоже начало казаться… …Немного страшно засыпать И очень страшно… просыпаться.

27 января 1927

Отрывок

В движеньи хаоса немом, В безмолвном волн соревнованьи — Сперва расплывчатым пятном Скользнуло первое сознанье. Уж волны тяжкие сошлись Втоптать в себя чужую силу. Но хаос молнией пронзила Никем не сказанная мысль. И побежденный — коченел. Громады волн (громады тел!) Покрылись немотою плотной, Землей, в зачатьях многоплодной. Начала не было. Поверь Грядущему — конца не будет. Но по ночам голодный зверь Нам чудится в подземном гуде. Когда дерзали на века Терзать непрожитые дали, Он выползал издалека И в жерлах гор его видали. Он все подслушал. Он отмстить Горячим клокотом поклялся. Кто ныне смеет вопросить — Умолк? Умаялся? Умялся? В ком страха нет? Прильни, внемли, Вмолчись в таинственное лоно И сквозь дыхание земли Прослышь ворчание и стоны. Там, туго-сжатые, дрожат. Сквозь плен (сквозь тлен!) внемли очами Самосжиранию громад Безумных волн, голодных нами.

1928

«Полдневное солнце, дрожа, растеклось…»

Полдневное солнце, дрожа, растеклось, И пламень был слизан голодной луною. Она, оголтелая, выползла вкось, До скул налакавшись зенитного зною. Себя всенебесной владычицей мня, Она завывала багровою пастью… В ту ночь подошло, чтоб ударить меня, Суровое, бронзоволикое счастье.

1929

Ранняя утрата

Стоногий стон бредет за колесницей, — Стоногое чудовище с лицом Заплаканным… Так, горе. Это — ты. Тяжкоступающее, я тебя узнала. Куда идем? На кладбище свернули. Тебе другой дороги нет, о скорбь! Чудовище стоногое, с душой Единой и растерзанной на части. Ты разбредешься множеством страданий, Как только мы опустим в землю гроб. Которое — куда: одно должно Приказывать, другое — подчиняться. Но я останусь тут. Я с другом встречу Ночь первую. Коль мертв — я помолчу. Но если б жив!.. Мы стали б говорить Так откровенно, как не говорили. Низверглась тьма, и прорастает мрамор. Рыдающие ангелы. Пускай. Они не помешают нам — никто Тревожить нас, любимый мой, не в силах. К тебе под землю, верно, проникает Особая — ночная — темнота? Качаются железные венки. Ты, верно, слышишь, как они скрежещут Раскаяньем?.. Заржавленные звезды Под тем же ветром жалобно дрожат… Ты слышишь? Иль не слышишь ничего? Иль ты другое слышишь, мой любимый?..

1929

«За одиночество, за ночь…»

Приходил по ночам.

Пастернак
За одиночество, за ночь, Простертую во днях, За то, что ты не смог помочь, За то, что я лишь прах, За то, что ты не смог любить, За грохот пустоты… Довольно! Этому не быть. За все ответишь ты. Ты мне являлся по ночам, Мгновенно озарив. Ты был началом всех начал, Звучаньем первых рифм. Являлся, чтоб дрожала мгла Световращеньем строф, Чтоб насмерть я изнемогла От щедрости даров. Ты был безгласен, и незрим, И полон тайных сил, Как темнокрылый серафим, Что Бога оскорбил. Ты кровь мою наполнил тьмой, Гуденьем диких сфер, Любовью (ты был только мой!). Любовью свыше мер. Ты позабыл меня давно, Но я тебя найду. Не знаю где. Не знаю. Но В полуночном бреду Возможно все…    По склонам скал Наверх (а эхо — вниз). Ты здесь, наверно, тосковал — Здесь мрак плотней навис, Здесь бесноватых молний пляс, И треск сухих комет, И близость беззакатных глаз, Дающих тьму и свет. Ты близок. Путь смертельных круч Окончен. Вперебой Толкутся звезды. Залежь туч. И бредится тобой. Ты здесь. Но звездная стена Увидеть не дает. Я прошибаю брешь. Она Надтреснута, и вот Я в брызгах радости, в лучах, В лохмотьях темноты И, распростертая во прах, Смотреть не смею: Ты! Клубится мгла твоих волос, И мрачен мрамор лба. Твои глаза — предвестье гроз, Мой рок, моя судьба… Глаза! — Разросшаяся ночь, Хранилище зарниц… Ветрищу двигаться невмочь Сквозь душный шум ресниц. За одиночество… Не верь! О, мне ли мстить — зови… Иду, мой демон, — в счастье, в смерть — В предел земной любви.

1929

Последнее о звездах

Не бойся — шатается балка. Смотри: окончанья видны Парадного неба. И свалка Светил и обрезков луны. Не бойся: мы слишком высоко.    Уже не можем упасть. Ты чуешь движение тока Под нами? Он тверд. Ступай. Мы встали на путь дрожащий. Мы движемся вместе с ним. Нам тучи встречаются чаще, Нам весело здесь одним. Медузы морей незримых, Колышутся звезды тут, Слепые, нелепые: мимо Иль сладко на кожу льнут. Не снять их. Они беспощадны. Принять их себя готовь. Они проникают жадно В тревожную нашу кровь. И вот по орбитам артерий Привычный свершают круг. Засмейся над страшной потерей: Над кровью, исчезнувшей вдруг. Они за одной другая Сквозь сердце стремят прыжок,    Ударами содрогая, Качая, сшибая с ног. Покинем, о друг, скорее Небесные пустыри. Обратно под нами реет Ток воздуха. Балка! Смотри! Спускайся, держась за бревна. О запах сырых борозд, О шелест сухой и ровный, Спасите от смертных звезд. Земля! Обуянным гордыней, Познавшим бескровный край — Прости нашу гордость ныне, И жизнью, и смертью карай.

17 ноября 1929

Море

Тебя, двуполое, таким — Люблю. Как воздух твой прозрачен! Но долгий сон невыносим, — Твой норов требует: иначе! Наскучил сизый, и любой Рождаешь ты из мглы глубокой, — Лиловый, или голубой, Или зеленый с поволокой. Днем — солнце плавает по дну, Пугая встречного дельфина. Разрезать крепкую волну — В ней солнечная сердцевина! Но отступают от скалы, Почуя тишину ночную, Темно-зеленые валы И замыкаются вплотную, И поднимается луна Над горизонтом напряженным, Сквозь море спящее она Проходит трепетом бессонным. Одной на свете жить нельзя: В воде дрожит луна другая, А волны блещут, голося, О черный берег ударяя… Один, второй, мильонный вал, А человек смятенья полон: Он вспомнил и затосковал О безначальном, о двуполом.

1929. Гурзуф

История одного знакомства

Памяти Ю. К. Звонникова[1]

   Возник из тьмы, Бледнел и близился почти неслышно, — Обломок льда чудесных очертаний: Совсем как человек. В твоей груди Дремало пламя. Тихо пробуждаясь, Вытягивалось, трогало гортань.    И голос твой, Тяжелое тепло прияв, густея, Размеренно над нами колыхался, То удлиняясь, то сжимаясь в стих. Суровым словом вызванные к жизни, Ворчали и ворочались века.    И чудилось: Стихи свои приносишь ты из края, Где звезды негоревшие томятся, Где сказки нерассказанные ждут, Где чьи-то крылья бьются о решетку И смерть сидит, зевая на луну.    Ты уходил, На звезды мертвые легко ступая. С бесплатным приложением событий. Опять по росту строятся века. Похрустывали под ногами звезды. О, как ты не поранил нежных ног!    Ты врос во тьму. Тебя не ждали и не вспоминали. Но дивное свершилось превращенье — Ты к нам пришел как смертный человек. (Иль пламя затаенное проснулось И разбудило стынущую плоть?)    Не ведаю. Но помню я, что встретились мы в полдень, Мы встретились на пыльном тротуаре, Ты еле нес тяжелый чемодан. (Наверно, звезды, сказки, перстень смерти, Зуб колдуна, живой змеиный глаз…)    И стал как все. Ты служишь в Сельхозгизе, Обедаешь в общественной столовой, И в комнате есть у тебя постель Для страсти, сна, бессонницы и смерти. Но ты поэт и, значит, — чародей.    Твоя душа Колышется неслышным опахалом, Сокровищем загробного Египта, И поверяет в алчущую ночь О небе, где одно сплошное солнце, И о земле, затерянной в песках.

1929

Соловей

Там, где хвои да листвы Изобилие слепое, — Соловей плескал во рвы Серебром… От перепоя Папоротник изнемог, Он к земле приник, дрожащий… Зря крадется ветерок В разгремевшиеся чащи. Он — к своим. Но где свои? Я молчу, спастись не чая: Беспощадны соловьи, Пламень сердца расточая. Прерывающийся плач Оскорбленной насмерть страсти Так беспомощно горяч И невольной полон власти. Он взмывает, он парит, А потом одно и то же: Заикающийся ритм, Пробегающий по коже… В заколдованную сеть Соловей скликает звезды, Чтобы лучше рассмотреть, Чтоб друзьям дарить под гнезда… То ли праздная игра, То ли это труд бессонный, — Трепетанье серебра, Вопли, выплески и стоны, Ночь с надклеванной луной, Бор, что стал внезапно молод, И, просвистанный, сквозной, Надо всем царящий — холод.

1929

«А на чердак — попытайся один!..»

А на чердак — попытайся один! Здесь тишина всеобъемлющей пыли, Сумрак, осевший среди паутин, Там, где когда-то его позабыли. От раскаленных горячечных крыш Сладко и тошно душе до отказа. Спит на стропилах летучая мышь, Дремлет средь хлама садовая ваза. Ваза разбита: но вижу на ней, Не отводя восхищенного взгляда, — Шествие полуодетых людей С тяжкими гроздьями винограда. Дальше — слежавшаяся темнота, Ужасы, что накоплялись годами, Дрема и та, без названия, — та, Что отовсюду следила за нами. Нет, я туда подойти не смогу. Кто-то оттуда крадется по стенке, Прыгнул!.. Но я далеко, — я бегу, Падаю и расшибаю коленки… Помню и лес, и заросший овраг, — Было куда изумлению деться. Все — незабвенно, но ты, чердак, Самый любимый свидетель детства. … … … … … … … … … … … …

1929

Старость

Смысл старости печален и суров: За радость покарать, унизить наказаньем… Так, вместо возбуждающих смешков — Разбухшие мешочки под глазами. Нет на ладонях ласк. Ослабли пульсы зла. Любимый отошел — не вскрикнула от боли… Так ревность ревматизмом заросла В суставах, не сгибающихся боле. И вместо властных слов — нелепый лепет льнет К обрюзгшим деснам… Смрад оплывшему огарку Прощаешь, мимо чашки каплешь йод И желчью харкаешь на старую кухарку. На столике — и пластырь и псалтырь… (Твоей ли пластике рукоплескали?..) За окнами — постылое: пустырь. Да ночь насмешливые звезды скалит…

1929

Сон

Кате

Да, все реже и уже с трудом Я припоминаю старый дом И шиповником заросший сад — Сон, что снился много лет назад. А ведь стоит только повернуть, Только превозмочь привычный путь — И дорога наша вновь легка, Невесомы наши облака… Побежим с тобой вперегонки По крутому берегу реки. Дом встречает окнами в упор. Полутемный манит коридор… Дай мне руки, трепетанье рук… О, какая родина вокруг! В нашу детскую не смеет злость, Меж игрушек солнце обжилось. Днем — зайчата скачут по стенам, Ночью — карлик торкается к нам, — Это солнце из-за темных гор, Чтобы месяцу наперекор. В спальне — строгий воздух тишины, Сумрак, превращающийся в сны, Блеклые обои, как тогда, И в графине мертвая вода. Грустно здесь, закроем эту дверь, За живой водой пойдем теперь. В кухню принесем ведро невзгод На расправу под водопровод, В дно ударит, обожжет края Трезвая, упрямая струя, А вокруг — в ответ на светлый плеск — Алюминиевый лютый блеск. В зал — он весь неверию ответ, Здесь корректно радостен паркет, Здесь внезапные, из-за угла, Подтверждающие зеркала. Поглядись, а я пока пойду На секретный разговор в саду. Преклоню колени у скамьи: Ветры, покровители мои! Долго вы дремали по углам, Равнодушно обвевали хлам. О, воспряньте, авторы тревог, Дряхлые блюстители дорог, Вздуйтесь гневом, взвейтесь на дыбы, Дряхлые блюстители судьбы!.. Допотопный топот мне вослед Пышет ликованьем бывших лет. Это ветры! Судорга погонь Иль пощечин сладостный Огонь. На балконе смех порхает твой. Ты зачем качаешь головой? Думаешь, наверно, что, любя, Утешаю сказками тебя. Детство что! И начинаешь ты Милые, печальные мечты. Мы с тобою настрадались всласть. Видно, молодость не удалась, Если в 22 и 25 Стали мы о старости мечтать. В темной глубине зрачков твоих Горечи хватает на двоих, Но засмейся, вспомни старый сад… Это было жизнь тому назад.

1930

Рьявол

В. Д.

О рьяный дьявол, черт морской… Дремучий Рьявол, спящий в туче Младой воды, на дне…    Ногой, Обутой камнем, и онучей Небрежно скрученной волны Качаешь ты морскую чашу Нечаянно…    Ты видишь сны… Волну взъяренну и кричащу С хрипеньем выдыхаешь ты На боль предельной высоты. Несчастный черт, безвестный бог! Стихия стихла в нем, и разом Он синей мукой изнемог, До пены гневался…    Чтó разум, Когда в тоске душа и плоть! И чтобы чрево проколоть, Бог жрал кораллы.    Бедный черт! Грозноголосый Рьявол, где ты? Ты пьяно спишь, полуодетый, Не накренишь рукою борт Плавучей дряни…    Смело воры Кромсают колесом волну. Ты их не позовешь ко дну, Не вступишь с ними в разговоры Неравные…    Пускай враги Плывут спокойно над тобою… Во сне ты чувствуешь круги Воды испуганной, но к бою, Но к штормам с шрамами на дне, Но к буре с пеной на спине — Влеченья нет…    Несчастный Рьявол! С какой волной ушла душа? Ты море Черное исплавал, Захлебываясь и спеша, Но волны — все одни и те же. Ты ослабел и стал все реже Метаться. Ты залег на дно. Ни слез, ни гнева — все равно. Но отзовись мне, бог безвестный! Проснись хоть раз, одетый бездной, Безумный бог!    И я живу, Темнея от бессильной жажды, Как жаждет пробужденья каждый, Кто заколдован наяву.

1930

Восточный Крым (Отрывок)

…Но я вернусь к твоим просторам, И ты печаль мою рассей, Суровый берег, на котором Бродил усталый Одиссей. Тогда воительницы милость Он верным сердцем призывал, И дева светлая спустилась На голубые глыбы скал. Она отплыть ему велела, Враждебный ветер укротив, И парус он направил смело В послушно-голубой залив. Она стояла здесь, блистая Бессмертьем юной красоты. Кустов испуганная стая Металась у ее пяты. Змеенышем обвивши чресла, Подъяв копье, щитом звеня, Вдруг белым облаком исчезла, Растаяла в сияньи дня… Неукротимы, непрестанны, — Шел, верно, родовой раздор,— Врубались в землю ураганы И там остались до сих пор. В ее расщелинах застыла Тень от побоища богов. Ее таинственная сила Похожа на беззвучный зов… Но мне родней родного — море, Когда мильярдами сердец Дрожит, само с собою споря, Швыряя берегу венец…

1930

Муза

Когда я ошибкой перо окуну, Минуя чернильницу, рядом, в луну, — В ползучее озеро черных ночей, В заросший мечтой соловьиный ручей, — Иные созвучья стремятся с пера, На них изумленный налет серебра, Они словно птицы, мне страшно их брать, Но строки, теснясь, заполняют тетрадь. Встречаю тебя, одичалая ночь, И участь у нас, и начало — точь-в-точь: Мы обе темны для неверящих глаз, Одна и бессмертна отчизна у нас. Я помню, как день тебя превозмогал, Ты помнишь, как я откололась от скал, Ты вечно сбиваешься с млечных дорог, Ты любишь скрываться в расселинах строк. Исчадье мечты, черновик соловья, Читатель единственный, муза моя, Тебя провожу, не поблагодарив, Но с пеной восторга, бегущей от рифм.

1930

Болдинская осень

Что может быть грустней и проще Обобранной ветрами рощи, Исхлестанных дождем осин… Ты оставался здесь один И слушал стонущие скрипы Помешанной столетней липы. Осенний лед, сковавший лужи, Так ослепительно сверкал Зарей вечернею… Бокал — Огонь внутри и лед снаружи — Ты вспомнил… (Он последним был, Соединившим хлад и пыл.) Той рощи нет. Она едва Успела подружиться с тенью, И та училась вдохновенью, — Сгубили рощу на дрова. Для радости чужих дорог Три дерева господь сберег. Их память крепко заросла Корой, дремотой и годами, Но в гулкой глубине дупла Таят, не понимая сами, — Свет глаз твоих, тепло руки И слов неясных ветерки. Несчастные! Какая участь! Но пред тобой не утаю — Завидую, ревную, мучусь… Я отдала бы жизнь мою, Чтоб только слышать под корой Неповторимый голос твой. Летучим шагом Аполлона Подходит вечер. Он вчерне Луну, светящую влюбленно, Уже наметил, — быть луне Под легкой дымкою тумана Печальной, как твоя Татьяна. Дорогой наизусть одной Ты возвращаешься домой. Поля пустынны и туманны, И воздух как дыханье Анны, Но вспыхнул ветер сквозь туман — Бессмертно дерзкий Дон Жуан. В бревенчатой теплыни дома Тебя обволокла истома Усталости… Но вносят свет, Вино, дымящийся обед. Огнем наполнили камин, Прибрали стол, и ты — один. Ты в плотном облаке халата, Но проникает сквозь халат — Тяжелый холод ржавых лат И жар, струящийся от злата… Ты снова грезишь наяву, А надо бы писать в Москву. Но, сколько душу ни двои, — Чтó письма нежные твои, Прелестные пустые вести, И чтó — влечение к невесте, И это ль властвует тобой, Твоей душой, твоей судьбой!.. Во влажном серебре стволов Троились отраженья слов, Еще не виданных доныне, И вот в разгневанном камине — Внутри огня — ты видишь их И пламя воплощаешь в стих. С тех пор сто лет прошло. Никто Тебе откликнуться не в силах…

1930

«В угоду гордости моей…»

В угоду гордости моей Отвергнула друзей, Но этих — ветер, ночь, перрон — Не вымарать пером. Они дрожат в сияньи слез, А плачут оттого, Что слышат возгласы колес Из сердца моего. Но током грозной тишины Меня пронзает вдруг, И тело — первый звук струны, А мысль — ответный звук. Я узнаю мой давний мир — Младенчество земли, И ребра, струны диких лир, Звучанье обрели. Певуче движется душа Сплетениями вен, И пульсы плещут не спеша Пленительный рефрен. Во тьме растет неясный гуд, Во тьме растут слова, И лгут они или не лгут, Но я опять жива. И вновь иду с мечтою в рост, В созвучиях по грудь. Заливистая свора звезд Указывает путь.

1931

Из ненаписанной поэмы

Когда из рук моих весло Волною выбило, меня Крутило, мучило, несло Безумие водоогня. Я душу предала волнам, Я сил небесных не звала, Не знаю, как возникли там — Вздымая небо — два крыла. По волнам тени пронеслись, И замер разъяренный хор… Очнулась я.    Медузья слизь, Песок да пена… До сих пор Я в жизнь поверить не могу. В моей груди кипела смерть, И вдруг на тихом берегу Я пробудилась, чтоб узреть Черты пленительной земли, Залив, объятый тишиной, Одни гробницы гор вдали Напоминали край иной. Направо — мыс: глубоко врыт В золото-серые пески Священный ящер, будто скрыт От тягостной людской тоски. То — пращур тишины земной, Прищуренных на небо глаз. Он как бы вымолвит: «За мной — Я уведу обратно вас!» Солнцебиенье синих волн, Хоть на мгновение остынь, Чтоб мир был тишиною полн И жил движением пустынь. Долина далее… Такой Я не видала никогда, — Здесь в еле зыблемый покой Переплавляются года, И времени над нею нет, Лишь небо древней синевы Да золотой веселый свет В косматой седине травы…

1931

Медный зритель

Владимиру Васильевичу Готовцеву

Так было столетья: он днем Лишь ветр вдохновения в меди, Лишь царь, устремленный к победе И замерший разом с конем. Бесспорно, он страшен. Но все ж Приблизиться можно и даже В глаза поглядеть. Только дрожь Охватит тебя и докажет, Что гнев этих вечных очей Незримо горит в углубленьях Зрачков. Он не к нам. Он ничей. Но каждый готов на коленях Молить, чтоб его миновал Сей взгляд неподсильный… Над миром Ладонь холодеет… Как мал Под нею огромный. <…> Она ж Державно парит между Богом И нами. Не мир, а мираж Прижала к земле. На отлогом Отроге, на мертвой волне, На каменном громе — возник он С конем. Вдохновеньем вполне Таков, как мечтал его Никон Когда-то… Не страхом погонь, Не силой узды конь копыта Вздымает: им тот же испытан Сокрытый под бронзой огонь. Бесспорно, царь страшен. Но днем Приблизиться можно и даже Судить о коне и о нем, Унизить хвалою… Когда же Осенняя черная ночь Ударит ветрами о струны Дождя — их нельзя превозмочь, Нельзя разорвать, иль буруны Когда закрутят — не пройти. Они не пропустят, живою Стеной нарастут на пути, До неба из дрожи и вою… Никто не узнает, как там Прибоями в темную память Кидается ветер… К губам Надменным лепясь, под стопами Как лесть расстилаясь… И вдруг Царь вздрогнул. Встряхнулся мгновенно От медного сна. Верный друг Восторженно ржет ему. Пена Трепещет… О, тьмища судьбы! Где прежний заржавленный слепок Безудержной бури, борьбы Неравной, лишь вторящий слепо Прообразу грозному?.. Здесь Раскатами первого смеха Встречает очнувшийся эхо Свободы неведомой, весь Внимая тому, кто возник Внезапнее мысли, кто вышел На сцену, вдруг ставшую выше, — Не призрак и не двойник. До стона в костях одинок, И те же тревожные звезды Под ветром бровей… О, как просто Он время и смерть превозмог! * * * Царь тронул коня — тот быстрей Мгновенья, земли не касаясь. Лишь пламени песня косая Слетает с копыт и ноздрей… Москва. Не дивясь ничему — Очнувшемуся до того ли? — Сквозь строй фонарей и сквозь тьму Он мчится, хмелея от воли. Вот площадь. Светла и пуста. Коня он оставил у входа, А там — тишина, темнота И ветром широким — свобода. О, время дымящихся плах! Не надо о горестном, мимо! Он лестницей всходит незримо, Пугая себя в зеркалах… Прошел меж рядов (а глазам От слез все мерещилось в дрожи…), Садится… И вот — он сам, Такой, как тогда, но дороже, Нужней… Вдохновеньем того, Просвистанным бурей покоем Колышется зал… Торжество Дерзанья безмерного, в коем Трусливым не видно ни зги. У медного ж зрителя ноги Дрожат, отражая шаги — Свои же… Растущей тревоги Удары, проникнув сквозь медь, Протяжно гудят пустотою. Стремительной судоргой тою Свело ему голову… Зреть Себя, слышать голос родной Нутром неподвижной гортани — Нет сил больше… Клокот рыданий Вздымается темной волной. Как хочет мучительно он Уйти навсегда из металла. Не может! И гибельный сон По телу потек, лишь не стало Той жизни бушующей с ним, Лишь сдвинулся занавес… Вместе С толпою, неслышим, незрим, Он вышел на площадь. Возмездье За вечность! И вот он опять Вернулся на медную муку — Державную трудную руку Над миром чужим простирать.

1931

«Мне вспоминается Бахчисарай…»

Мне вспоминается Бахчисарай… На синем море — полумесяц Крыма. И Карадаг… Самозабвенный край, В котором все, как молодость, любимо. Долины сребролунная полынь, Неостывающее бурногорье, Медлительная тишина пустынь Завершены глухим аккордом моря. И только ветер здесь неукротим: Повсюду рыщет да чего-то ищет… Лишь море может сговориться с ним На языке глубоковерстой тьмищи. Здесь очевиднее и свет и мрак И то, что спор их вечный не напрасен. Расколотый на скалы Карадаг Все так же неразгаданно прекрасен…

Карадаг (Поэма)

Сюда, рыдая, он сбежал С обрыва. На нетленном теле Багровой кровью пламенели Ожоги разъяренных жал Опалы божьей.    Даже море Сужалось в ужасе пред ним И зябло, отразясь во взоре Зрачков огромных.    Недвижим Стоял он. Тягостные крылья Не слушались, и он поник На камни и в тоске бессилья Оцепенел, но в тот же миг Воспрянул он и заломил Свои израненные руки, И вырвал крылья, и без сил На камни рухнул вновь…    Сквозь муки Два пламени взметнулись врозь Взамен двух крыльев и впервые Земли коснулись…    Словно лось, Огонь с трудом ворочал выей, Качая красные рога. Они, багровы и ветвисты, Росли, вытягиваясь в свисты, Нерадостные для врага. Изгнанник встал и посмотрел На всплески пламени, на племя Огней. Не по-земному смел Был взгляд его.    В тяжелом шлеме Златых волос его глава Являла новое светило. Он прыгнул в пламя, — это было Жестоким жестом торжества. Огонь, кормивший корни крыл, На волю выпущен отныне, — Затем, чтоб навсегда сокрыл Тирана райского, в гордыне Тучноскучающего.    Месть Отрадней жизни для изгоя. Качаясь в пламени, он весь Был полон музыкой покоя Иль вдохновением: он — Бог, Он — гибнет, но и ТОТ ведь тоже! — Ты будешь уничтожен, Боже, Презренный райский лежебок, Творец раскаявшийся!.. —    Так Кричал он, облаченный в пламя, Как в плащ дымящийся. Но враг Не отвечал.    Огонь волнами Валил к луне, огонь простер Последний взлет, и вдруг разжалась Твердь,    и разгневанный костер Ворвался внутрь… — Какую малость Я отдал, чтоб изъять тебя, — Вопило пламя. —    Как просторно Жить, униженье истребя!.. — Но вспыхнул блеск зарницы черной Из пустоты,    и пламя вдруг Окаменело, а кричащий — Без головы, без ног, без рук — Обрубком вырвался из чащи Рыданий каменных, и ветр Вознес его на горб вершины, И там он врос в гранит…    Из недр К нему вздымаются руины Пожарища, к нему толпой Стремятся каменные копья И в реве замерший прибой — Окаменевшее подобье Былого пламени…    Кругом, Как яростные изуверы, Ощерившиеся пещеры, Не дрогнув, принимают гром. Костер, что здесь торжествовал, Застыл на вечное увечье, Здесь камни и обломки скал — Подобие нечеловечьей Могучей гибели…    Лишь мох Краями хладного обвала Струится, словно жаркий вздох Души, что здесь отбушевала.

31 августа 1931

Тешково

«Чем же бедно моё бытиё?..»

Чем же бедно моё бытиё? У меня есть еда и питьё, Пара крепких, обветренных рук, Пара легких выносливых ног, И печаль разделяющий друг, И весельем объемлющий Бог. Чем же бедно моё бытиё? У меня есть еда и питьё, Пара в детстве раздавленных рук, Пара смертью обрубленных ног, Да один — за могилою — друг, Да туман, где был некогда Бог.

1931

Акварели Волошина

О как молодо водам под кистью твоей, Как прохладно луне под спокойной рукой!.. Осиянный серебряной сенью кудрей, Возникал в акварелях бессмертный покой. Я всем телом хотела б впитаться туда, Я забыла б свой облик за блик на песке. Легкий след акварели, сухая вода, Я жила бы на этом бумажном листке. И, влюбленно следя за движением век, Озаренная ласковым холодом глаз, Поняла б наконец, что любой человек Этот призрачный мир где-то видел хоть раз. Но Когда? Я не знаю, и вспомнить не мне. Это было в заоблачной жизни души, А теперь — еле брезжит, чуть мнится во сне… Ты, бесстрашно прозревший, свой подвиг сверши. Воплоти, что в мечтаньях Господь созерцал: Бурногорье, похожее на Карадаг, Где вода словно слиток бездонных зерцал, Где луна лишь слегка золотит полумрак. Ты заблудшую душу отчизне верни, Дай мне воздухом ясным проникнуть везде. Я забуду земные недолгие дни, Я узнаю бессмертье на легком листе.

11 августа 1932

Звенигород

Сказочка

Наверху — дремучий рёв, Но метели я не внемлю, — Сладко спится под землей. Дрёма бродит меж дерёв, Да постукивает землю Промороженной змеей. Зиму — пролежу молчком, Летом — прогляну в бурьяне, — Ни о чем не вспомню я. Раздвоённым язычком Темно-синее сиянье Выжгла на сердце змея. И не с этой ли змеей Дрёма бродит надо мной?

1931

Воронеж

«Неукротимою тревогой…»

Неукротимою тревогой Переполняется душа. Тетради жаждущей не трогай, Но вслушивайся не дыша: Тебя заставит чья-то воля Ходить от стула до стены, Ты будешь чувствовать до боли Пятно в луне и плеск волны, Ты будешь любоваться тенью, Отброшенною от стихов, — Не человек и не смятенье: Бог, повергающий богов. Но за величие такое, За счастье музыкою быть, Ты не найдешь себе покоя, Не сможешь ничего любить, — Ладони взвешивали слово, Глаза следили смену строк… С отчаяньем ты ждешь былого В негаданный, нежданный срок, А новый день беззвучен будет, — Для сердца чужд, постыл для глаз, И ночь наставшая забудет, Что говорила в прошлый раз.

1931

Воронеж

Лесное дно

О, чаща трепещущей чешуи, Мильоннозеленое шелестенье, Мне в сердце — сребристые бризы твои, В лицо мне — твои беспокойные тени. Я зыбко иду под крылатой водой, Едва колыхаюсь волнами прохлады. Мне сел на ладонь соловей молодой, И дрожью откликнулись в листьях рулады. И вижу сосны неподвижный коралл, Увенчанный темноигольчатой тучей… Кто мутным огнем этот ствол покрывал? Кто сучья одел в этот сумрак колючий? Я знаю, под грубой корою берез Сокрыта прозрачнейшая сердцевина. Их ветви склонило обилие слез, Зеленых, как листья, дрожащих невинно, И памяти черные шрамы свежи На белых стволах… Это — летопись леса. Прочесть лишь начало — и схлынет с души Невидимая вековая завеса. И вдруг засветился мгновенным дождем Весь лес, затененный дремучими снами… Как горько мы жаждем, как жадно мы ждем Того, что всегда и везде перед нами!

1932

Конец года

Не до смеха, не до шуток, — Для меня всего страшней Этот узкий промежуток В плотной толще зимних дней. Та же кружит непогода, В тех же звездах мерзнет свет, Но умолкло сердце года, И другого сердца нет. Триста шестьдесят биений, И впоследки — шесть иль пять, А потом — в метельной пене Задыхаться, умирать. Это вздор. А кроме шуток, Страшен так, что нету сил, Напряженный промежуток От рождений до могил.

1932/33

К жизни моей

О, задержись, окажи мне милость! Помнят же звери путаный след. Дай мне понять, когда же ты сбилась, Как ты, плутая, сошла на нет? Детство?.. Но лишь отрешенным вниманьем Разнилась я, да разве лишь тем Гневом бессильным при каждом обмане, Леностью в играх, скучною всем, Медленным шагом, взором серьезным… Мало ль таких, и чуднее, чем я. О, задержись, быть может, не поздно! Где заблудились мы, жизнь моя? Как ты пленилась тропинкой окольной? Может, припомнишь гибельный миг?.. Вот я, как все, за партою школьной, Только веселья чужда… Из книг В сердце ворвался, огнем отрясаясь, Темный, страстями мерцающий мир. Бледная, в длинных одеждах, босая, Девушка клонится к волнам…    Шекспир, Ты не Офелией, не Дездемоной — Ричардом Третьим и Макбетом ты, Грозными кознями, окровавлённой, Дикой луною будил мечты… Кончена школа — разверзлась бездна. Что ужасало тогда — не пойму. Слишком уж ты была неизвестна, Слишком была неподвластна уму… Жизнь моя, где же наша дорога? Ты не из тех, что идут наизусть. Знаешь, затворница, недотрога, — Есть ведь такое, чем я горжусь. Да, я горжусь, что могла ни на волос Не покривить ни единой строкой, Не напрягала глухой мой голос, Не вымогала судьбы другой.

1932–1936

Осенние леса

«Кто дает вам право спрашивать…»

Кто дает вам право спрашивать — Нужен Пушкин или нет? Неужели сердца вашего Недостаточен ответ? Если же скажете: распни его — Дворянин и, значит, враг; Если царствия Батыева Хлынет снова душный мрак, — Не поверим, не послушаем, Не разлюбим, не дадим: Наше трепетное, лучшее, Наше будущее с ним.

25 августа 1935

«Стихов ты хочешь? Вот тебе…»

Стихов ты хочешь? Вот тебе — Прислушайся всерьез, Как шепелявит оттепель И как молчит мороз. Как воробьи, чирикая, Кропят следками снег И как метель великая Храпит в сугробном сне. Белы надбровья веточек, Как затвердевший свет… Февраль маячит светочем Предчувствий и примет. Февраль! Скрещенье участей, Каких разлук и встреч! Что б ни было — отмучайся, Но жизнь сумей сберечь. Что б ни было — храни себя. Мы здесь, а там — ни зги. Моим зрачком пронизывай, Моим пыланьем жги, Живи двойною силою, Безумствуй за двоих. Целуй другую милую Всем жаром губ моих.

1935

«Помнишь ночь? Мы стоим на крыльце…»

Помнишь ночь? Мы стоим на крыльце. Гробовое молчанье мороза. И в круглунном, неясном кольце Затаенная стынет угроза. Мы ютились в студеной избе. Постояв, помолчав на крылечке, От мороза ушли мы к себе, К нашей люто натопленной печке. Там другая, там добрая ночь, Вся в сияньи, как счастья начало, Отгоняла предчувствия прочь И за будущее отвечала. Что ж! Ее предсказанье сбылось: Все исполнила, что посулила. Жизни наши свершаются врозь, Но живет в них единая сила. Пусть пытают опять и опять, — У нее вековое здоровье. Не замучить ее, не отнять, Называемую любовью.

1935

«Когда на небо синее…»

Когда на небо синее Глаза поднять невмочь, Тебе в ответ, уныние, Возникнет слово: дочь. О, чудо светлолицее, И нежен и высок, — С какой сравнится птицею Твой легкий голосок! Клянусь — необозримое Блаженство впереди, Когда ты спишь, любимая, Прильнув к моей груди. Тебя держать, бесценная, Так сладостно рукам. Не комната — вселенная, Иду — по облакам. И сердце непомерное Колышется во мне, И мир, со всею скверною, Остался где-то, вне. Мной ничего не сказано, Я не сумела жить, Но ты вдвойне обязана, И ты должна свершить. Быть может, мне заранее, От самых первых дней, Дано одно призвание — Стать матерью твоей. В тиши блаженства нашего Кляну себя: не сглазь! Мне счастье сгинуть заживо И знать, что ты сбылась.

[1937–1938]

«Без оглядки не ступить ни шагу…»

Без оглядки не ступить ни шагу. Хватит ли отваги на отвагу? Диво ль, что не громки мы, не прытки, Нас кругом подстерегали пытки. Снится ворон с карканьем вороньим. Диво ль, что словечка не пророним, Диво ль, что на сердце стынет наледь И ничем уж нас не опечалить. А отрада лишь в небесной сини, Да зимой на ветках белый иней, Да зеленые весною листья… Мы ль виновны в жалком бескорыстье! Мы живем не мудрствуя лукаво, И не так уж мы преступны, право… Прóкляты, не только что преступны! Велика ли честь, что неподкупны, Как бы ни страшились, ни дрожали — Веки опустили, губы сжали В грозовом молчании могильном, Вековом, беспомощном, всесильном, И ни нам, и ни от нас прощенья, Только завещанье на отмщенье.

1939

«Есть очень много страшного на свете…»

Есть очень много страшного на свете, Хотя бы сумасшедшие дома, Хотя бы искалеченные дети, Иль в города забредшая чума, Иль деревень пустые закрома, Но ужасы ты затмеваешь эти, — Проклятье родины моей — тюрьма. О, как ее росли и крепли стены — В саду времен чудовищный побег, Какие жертвы призраку измены Ты приносить решался, человек!.. И нет стекла, чтобы разрезать вены, Ни бритвы, ни надежды на побег, Ни веры — для того, кто верит слепо, Упорствуя судьбе наперекор, Кто счастлив тем, что за стенами склепа Родной степной колышется простор, Скупой водой, сухою коркой хлеба Он счастлив — не убийца и не вор, Он верит ласточкам, перечеркнувшим небо, Оправдывая ложный приговор. Конечно, страшны вопли дикой боли Из окон госпиталя — день и ночь. Конечно, страшны мертвецы на поле, Их с поля битвы не уносят прочь. Но ты страшней, безвинная неволя, Тебя, как смерть, нет силы превозмочь. А нас еще ведь спросят — как могли вы Терпеть такое, как молчать могли? Как смели немоты удел счастливый Заранее похитить у земли?.. И даже в смерти нам откажут дети, И нам еще придется быть в ответе.

1938–1942

«Когда я склонюсь над твоею кроваткой…»

Когда я склонюсь над твоею кроваткой, Сердце так больно, так сладко растет, Стою не дыша и смотрю украдкой На руки твои, на их легкий взлет. Я с горькой тоской спозналась глубоко, В бессоннице я сгорела дотла, Но ты, ты нежна и голубоока, Подснежник мой, ты свежа и светла. Мир твой не тронут горем и злобой, Страху и зависти доступа нет. Воздух тебя обнимает особый, Как будто всегда над тобою рассвет. Когда я склонюсь над кроваткой твоею, Сердце растет в непосильной любви, Смотрю на тебя и смотреть не смею И помню одно только слово: живи.

1940

«Вы — невидаль, вы — злое диво…»

Э. К.

Вы — невидаль, вы — злое диво. Недаром избегают вас: Так беспощадно, так правдиво Бьет свет из ваших темных глаз, — Неустрашимо, через бездны Наперерез обман разя… Лукавить с вами бесполезно, Глаза вам отвести нельзя, — Ваш разум никому в угоду Не даст налганное сберечь: На чистую выводит воду Презрительным движеньем плеч.

1940

«Светло ль ты, солнце, и лучисто ли…»

Светло ль ты, солнце, и лучисто ли И прежний ли ты держишь путь, Когда, меня завидев издали, Вы рады в сторону свернуть? А я невзвижу света белого — Куда мне деться от стыда? Ведь я вам ничего не сделала, Ведь я чужой была всегда. И это не влюбленность по уши, Но отсвет рокового дня, Но сад волшебный, где никто уже Вас не отнимет у меня, Где молчаливыми аллеями Вам счастливо идти со мной, Где óб руку идем, лелеемы Завороженною луной. А здесь — пройти бы невредимою И лишь бы не встречаться впредь! Здесь — даже на лицо любимое Я не решаюсь посмотреть. Заговорю — так про веселое. Закусывая губы в кровь… Простите мне мою тяжелую, Мою ненужную любовь!

1940

«Ты думаешь, что силою созвучий…»

Ты думаешь, что силою созвучий, Как прежде, жизнь моя напряжена. Не думай так, не мучай так, не мучай, — Их нет во мне, я, как в гробу, одна. Ты думаешь — в безвестности дремучей Я заблужусь, отчаянья полна. Не думай так, не мучай так, не мучай, — Звезда твоя, она и мне видна. Ты думаешь — пустой, ничтожный случай Соединяет наши имена. Не думай так, не мучай так, не мучай, — Я — кровь твоя, и я тебе нужна. Ты думаешь о горькой, неминучей, Глухой судьбе, что мне предрешена. Не думай так: мятется прах летучий, Но глубь небес таинственно ясна.

1941

«Не взыщи, мои признанья грубы…»

Не взыщи, мои признанья грубы, Ведь они под стать моей судьбе. У меня пересыхают губы От одной лишь мысли о тебе. Воздаю тебе посильной данью — Жизнью, воплощенною в мольбе, У меня заходится дыханье От одной лишь мысли о тебе. Не беда, что сад мой смяли грозы, Что живу — сама с собой в борьбе, Но глаза мне застилают слезы От одной лишь мысли о тебе.

1941

«Проснемся, уснем ли — война, война…»

Проснемся, уснем ли — война, война. Ночью ли, днем ли — война, война. Сжимает нам горло, лишает сна, Путает имена. О чем ни подумай — война, война. Наш спутник угрюмый — она одна. Чем дальше от битвы, тем сердцу тесней, Тем горше с ней. Восходы, закаты — всё ты одна. Какая тоска ты, — война, война! Мы знаем, что с нами Рассветное знамя, Но ты, ты, проклятье, — темным-темна. Где павшие братья, — война, война! В безвестных могилах… Мы взыщем за милых, Но крови святой неоплатна цена. Как солнце багрово! Всё ты одна. Какое ты слово: война, война… Как будто на слове Ни пятнышка крови, А свет все багровей во тьме окна. Тебе говорит моя страна: Мне трудно дышать, — говорит она, — Но я распрямлюсь и на все времена Тебя истреблю, война!

1942

«Завтра день рожденья твоего…»

Завтра день рожденья твоего. Друг мой, чем же я его отмечу? Если бы поверить в нашу встречу! Больше мне не надо ничего. Ночью здесь такая тишина! Звезды опускаются на крышу, Но, как все, я здесь оглушена Грохотом, которого не слышу. Неужели ото всех смертей Откупились мы любовью к детям? Неужели родине своей За себя достойно не ответим? Это вздор! Не время клевете, И не место ложному смиренью, Но за что же мы уже не те? Кто мы в этом диком измерение?.. Завтра день рожденья твоего. Друг мой, чем же я его отмечу? Если бы поверить в нашу встречу! Больше мне не надо ничего.

1942

Севастополь

Бело-синий город Севастополь, Белокрылый город в синеве… Моря ослепительная опыль В скверах оседала на траве. Город с морем сомкнуты в содружье, Синей соли съедены пуды. Дымной славой русского оружья, Пушечным дымком несло с воды. Белый камень в голубой оправе, Ты у недруга в кольце тугом. Город русской доблести, ты вправе Горевать о времени другом. Шрам широкий над крутою бровью Ты через столетие пронес, А теперь лежишь, залитый кровью, И морских не осушаешь слез. Слезы эти — зарева кровавей — Отольются гибелью врагу… Белый пепел в голубой оправе На осиротевшем берегу! Тяжко, Севастополь, о, как тяжко! Где ж прославленная на века Белая матросская рубашка, Праздничная синь воротника! Плачь о тех, что смертной мглой объяты, Чьи могилы волнами кругом… Ты еще начнешься, но себя ты Не узнаешь в облике другом.

[1942]

«Ветер воет, ветер свищет…»

Ветер воет, ветер свищет — Это ничего. Поброди на пепелище Сердца моего. Ты любил под лунным светом Побродить порой. Ты недаром был поэтом, Бедный мой герой. Я глазам не верю — ты ли, Погруженный в сон, Преклонившийся к Далиле Гибнущий Самсон. То ль к Далиле, то ль к могиле, Только не ко мне, Не к моей невольной силе, Выросшей в огне, Взявшейся на пепелище Сердца моего, Там, где только ветер свищет, Больше ничего.

1942

«Год, в разлуке прожитый…»

Год, в разлуке прожитый, Близится к весне. Что же ты, ах, что же ты Не придешь ко мне! Мне от боли старящей Тесно и темно, В злой беде товарища Покидать грешно. Приходи, не думая, Просто приходи. Что ж тоску угрюмую Пестовать в груди! Все обиды кровные Замела пурга. Видишь — поле ровное, Белые снега.

1942

Апрель 1942 года

Свирепая была зима, Полгода лютовал мороз. Наш городок сходил с ума, По грудь сугробами зарос. Казалось, будет он сметен — Здесь ветры с четырех сторон, Сквозь город им привольно дуть, Сшибаясь грудь о грудь. Они продрогший городок Давно бы сдули с ног, Но разбивалась впрах пурга О тяжкие снега. И вот апрель в календаре, Земля в прозрачном серебре, Хрустящем на заре. И солнце светит горячей, И за ручьем бежит ручей. Скворцы звенят наперебой, И млеет воздух голубой. И если б только не война, Теперь была б весна.

1942

«Не плачь, не жалуйся, не надо…»

Не плачь, не жалуйся, не надо, Слезами горю не помочь. В рассвете кроется награда За мученическую ночь. Сбрось пламенное покрывало И платье наскоро надень И уходи куда попало В разгорячающийся день. Тобой овладевает солнце. Его неодолимый жар В зрачках блеснет на самом донце, На сердце ляжет, как загар. Когда в твоем сольется теле Владычество его лучей, Скажи по правде — неужели Тебя ласкали горячей? Поди к реке и кинься в воду И, если можешь, — поплыви, Какую всколыхнешь свободу, Какой доверишься любви! Про горе вспомнишь ты едва ли, И ты не назовешь — когда Тебя нежнее целовали И сладостнее, чем вода. Ты вновь желанна и прекрасна, И ты опомнишься не вдруг От этих ласково и властно Струящихся по телу рук. А воздух? Он с тобой до гроба, Суровый или голубой, Вы счастливы на зависть оба, — Ты дышишь им, а он тобой. И дождь придет к тебе по крыше, Все то же вразнобой долбя. Он сердцем всех прямей и выше, Всю ночь он плачет про тебя. Ты видишь — сил влюбленных много. Ты их своими назови. Неправда, ты не одинока В твоей отвергнутой любви. Не плачь, не жалуйся, не надо, Слезами горю не помочь, В рассвете кроется награда За мученическую ночь.

1942

«Глубокий, будто темно-золотой…»

Глубокий, будто темно-золотой, Похожий тоном на твои глаза, Божественною жизнью налитой, Прозрачный, точно детская слеза, Огромный, как заоблаченный гром, Непогрешимо-ровный, как прибой, Не запечатлеваемый пером — Звук сердца, ставшего моей судьбой.

24 августа 1942

«Лишь в буре — приют и спасение…»

Лишь в буре — приют и спасение, Под нею ни ночи, ни дня, Родимые ветры осенние, Хоть вы не оставьте меня! Вы пылью засыпьте глаза мои, И я распознать не смогу, Что улицы все те же самые На том же крутом берегу, Что город все тот же по имени, Который нас видел вдвоем… Хотя бы во сне — позови меня, Дай свидеться в сердце твоем!

1942

«Я думала, что ненависть — огонь…»

Я думала, что ненависть — огонь, Сухое, быстродышащее пламя, И что промчит меня безумный конь, Почти летя, почти под облаками… Но ненависть — пустыня. В душной, в ней Иду, иду, и ни конца, ни краю, Ни ветра, ни воды, но столько дней Одни пески, и я трудней, трудней Иду, иду, и, может быть, вторая Иль третья жизнь сменилась на ходу. Конца не видно. Может быть, иду Уже не я. Иду, не умирая…

29 ноября 1942

«Мы смыслом юности влекомы…»

Мы смыслом юности влекомы В простор надземной высоты — С любой зарницею знакомы, Со всеми звездами на «ты». Земля нам кажется химерой И родиною — небеса. Доходит к сердцу полной мерой Их запредельная краса. Но нá сердце ложится время, И каждый к тридцати годам Не скажет ли: я это бремя За бесконечность не отдам. Мы узнаем как бы впервые Леса, и реки, и поля, Сквозь переливы луговые Нам улыбается земля. Она влечет неодолимо, И с каждым годом все сильней. Как женщина неутолима В жестокой нежности своей. И в ней мы любим что попало, Забыв надземную страну, — На море грохотанье шквала, Лесов дремучих тишину, Равно и грозы и морозы, Равно и розы и шипы, Весь шум разгоряченной прозы, Разноголосый гул толпы. Мы любим лето, осень, зиму, Еще томительней — весну, Затем, что с ней невыносимо Земля влечет к себе, ко сну. Она отяжеляет належь Опавших на сердце годов И успокоится тогда лишь От обольщающих трудов, Когда в себя возьмет всецело. Пусть мертвыми — ей все равно. Пускай не душу, только тело… (Зачем душа, когда темно!) И вот с единственною, с нею, С землей, и только с ней вдвоем, Срастаться будем все теснее, Пока травой не изойдем.

[1942]

«Ревет, и воет, и дымится…»

Ревет, и воет, и дымится Вспять обращенная волна. К прочерченной штыком границе Откатывается война. Сдержи дыханье, — там вершится Твоя судьба, моя страна! На недоконченной странице Дымятся кровью письмена. Как шумно смерть в лицо дышала! Как трудно с нею грудь о грудь! Концом прикинулось начало, Казалось — не передохнуть. Нам воздуха недоставало На грозный, на прощальный путь, И только кровь в висках стучала: Бессмертен будь, бессмертен будь… Когда же сердце охватила Непоправимая беда, Очнулась в нас иная сила, Иная повела звезда: Нас ненависть огнем вспоила, Он был как ясная вода… Врагов укроет лишь могила, И та исчезнет без следа.

1943

Чистополь

Город Чистополь на Каме… Нас дарил ты чем богат. Золотыми облаками Рдел за Камою закат. Сквозь тебя четыре ветра Насмерть бились день и ночь. Нежный снег ложился щедро, А сиял — глазам невмочь. Сверхъестественная сила Небу здешнему дана: Прямо в душу мне светила Чистопольская луна, И казалось, в мире целом Навсегда исчезла тьма. Сердце становилось белым, Сладостно сходя с ума. Отчужденностью окраски Живо все и все мертво — Спит в непобедимой сказке Город сердца моего. Если б не росли могилы В дальнем грохоте войны, Как бы я тебя любила, Город, поневоле милый, Город грозной тишины! Годы чудятся веками, Но нельзя расстаться нам, — Дальний Чистополь на Каме, На сердце горящий шрам.

Март 1943

«Мы начинали без заглавий…»

Мы начинали без заглавий, Чтобы окончить без имен. Нам даже разговор о славе Казался жалок и смешон. Я думаю о тех, которым Раздоры ль вечные с собой Иль нелюбовь к признаньям скорым Мешали овладеть судьбой. Не в расточительном ли детстве Мы жили раньше? Не во сне ль? Лишь в грозный год народных    бедствий Мы осознали нашу цель И можем быть сполна в ответе За счастье встреч и боль потерь… Мы тридцать лет росли как дети, Но стали взрослыми теперь. И яростную жажду славы Всей жизнью утолить должны, Когда Россия пишет главы Освобождающей войны, — Без колебаний, без помарок, — Страницы горя и побед, А на полях широких ярок Пожаров исступленный свет… Живи же, сердце, полной мерой, Не прячь на бедность ничего И непоколебимо веруй В звезду народа твоего. Теперь спокойно и сурово Ты можешь дать на все ответ, И скажешь ты два кратких слова, Два крайних слова: да и нет. А я скажу: она со мною, Свобода грозная моя! Совсем моей, совсем иною Жизнь начинается, друзья!

1943

«Какое уж тут вдохновение, — просто…»

Какое уж тут вдохновение, — просто Подходит тоска и за горло берет, И сердце сгорает от быстрого роста, И грозных минут наступает черед, Решающих разом — петля или пуля, Река или бритва, но наперекор Неясное нечто, тебя карауля, Приблизится произнести приговор. Читает — то гневно, то нежно, то глухо, То явственно, то пропуская слова, И лишь при сплошном напряжении слуха Ты их различаешь едва-едва, Пером неумелым дословно, построчно, Едва поспевая, ты запись ведешь, Боясь пропустить иль запомнить неточно… (Петля или пуля, река или нож?..) И дальше ты пишешь, — не слыша, не видя, В блаженном бреду не страшась чепухи, Не помня о боли, не веря обиде, — И вдруг понимаешь, что это стихи.

1943

Ночь на 6 августа

В каком неистовом молчаньи Ты замерла, притихла, ночь!.. Тебя ни днями, ни ночами Не отдалить, не превозмочь. Взволнованною тишиною Объята из конца в конец, Ты внемлешь надо всей страною Биенью всех ее сердец. О, как же им была близка ты, Когда по небу и земле Промчались первые раскаты О Белгороде и Орле. Все вдохновенней, все победней Вставали громы в полный рост, Пока двенадцатый, последний, Не оказался светом звезд. И чудилось, что слезы хлынут Из самой трудной глубины, — Они хоть на мгновенье вынут Из сердца злую боль войны! Но время это не настало, Лишь близко-близко подошло. Ты не впустую, ночь, блистала, — Нам от тебя и днем светло. В нас тайный луч незатемнимый Уже до дрожи напряжен. Ты стала самою любимой, Не подберешь тебе имен.

1943

Прощанье

Вот на этом самом месте, В этой комнате чужой Мы прощались. Были вместе, Не рассечь — душа с душой. В эту комнату чужую Я теперь вхожу одна. Холодея, дохожу я До тогдашнего окна. Вот на этом самом месте, Вот у этого стола, Мы прощались, были вместе. Вместо смерти жизнь была. А теперь в тиши зловещей Взгляд вещей невыносим, А теперь исходят вещи Прежним голосом твоим. Говоришь ты: — Не бывало, Что сбывается со мной! Обвилась, околдовала, Стала до смерти родной, Заповедной, сокровенной, Тайной сердца моего. Друг мой вечный, мой мгновенный, Ты счастливее всего!.. — Это ж песня! Это — ты же… И в ответ едва-едва, Неразборчивее, тише, Слышатся мои слова: — Силою тысячелетней Сердце одарило нас… Ты скажи хоть в миг последний, В первый и последний раз, — Ведь за дверью жизнь иная, — Время ехать на вокзал, — Знаешь, как люблю я?    — Знаю, — Воздух дрогнувший сказал. Не твоим ли каждым словом Озарен мой трудный путь! Став дыханьем, хлебом, кровом, Слово может все вернуть: Как-нибудь обронишь слово, Ставшее моей душой, — И окажешься ты снова В этой комнате чужой.

1943

«У меня большое горе…»

У меня большое горе, И плакать не могу. Мне бы добрести до моря, Упасть на берегу. Не слезами ли, родное, Плещешь через край? Поделись хоть ты со мною, Дай заплакать, дай! Дай соленой, дай зеленой, Золотой воды, Синим солнцем прокаленной, Горячéй моей беды. Я на перекресток выйду. На колени упаду. Дайте слез омыть обиду, Утолить беду! О животворящем чуде Умоляю вас: Дайте мне, родные люди, Выплакаться только раз! Пусть мольба моя нелепа, Лишь бы кто-нибудь принес, — Не любви прошу, не хлеба, — Горсточку горючих слез. Я бы к сердцу их прижала, Чтобы в кровь мою вошло Обжигающее жало, От которого светло. Словно от вины тягчайшей, Не могу поднять лица… Дай же кто-нибудь, о дай же Выплакаться до конца, До заветного начала, До рассвета на лугу… Слишком больно я молчала, Больше не могу.

Июль 1943

«Хоть не лелей, хоть не голубь…»

Хоть не лелей, хоть не голубь, Хоть позабудь о нем, — Оно пускает корни вглубь, И это день за днем. То, что запало нам в сердца, Как хочешь назови, Но только нет ему конца, Оно у нас в крови. Все больше мы боимся слов И верим немоте. И путь жесток, и век суров, И все слова не те. А то, о чем молчим вдвоем, Дано лишь нам двоим. Его никак не назовем, Но неразлучны с ним.

«Не нынче ль на пороге…»

Не нынче ль на пороге, От горя как в бреду, Я почтальону в ноги С мольбою упаду. «Одно письмо средь прочих У вас, наверно, есть. Там на конверте почерк Мужской, прямой, как честь. Мой адрес на конверте, Письмо мне из Москвы. Поверьте мне, поверьте, Его найдете вы!..» Старик, с мальчишкой схожий, Быть может, поворчит, Но, человек хороший, Он мне письмо вручит. Любую запятую Целуя без стыда, В письме твоем прочту я, Что любишь навсегда. Ты пишешь — будь спокойна, Клянешься, что придешь… Презренно, недостойно, Блаженно верю в ложь. Возможно ль быть несчастней? Я жду тебя весь год, Как смертник перед казнью Помилованья ждет.

«Жил тигренок, числясь в нетях…»

Жил тигренок, числясь в нетях, Это хитрому с руки, Чтоб забыли: в лапках этих Подрастают коготки. Если будут люди трогать, Мучить или целовать — Покажи точеный коготь, Раз и навсегда отвадь. Пусть летит тебе вдогонку Восхищенье и хула. Выходить пора тигренку На серьезные дела.

8 апреля 1943

«Говорят, от судьбы не уйдешь…»

Говорят, от судьбы не уйдешь. Ты над этим смеешься? Ну что ж, Покажи мне, любимый, звезду, Но которой тебя не найду, Покажи мне, любимый, пути, На которых тебя не найти, Покажи мне, любимый, коня, Которым объедешь меня.

1943

«— Но в сердце твоем я была ведь?..»

— Но в сердце твоем я была ведь?    — Была: Блаженный избыток, бесценный излишек… — И ты меня вытоптал, вытравил, выжег?.. — Дотла, дорогая, дотла. — Неправда. Нельзя истребить без следа. Неясною тенью, но я же с тобою, Сквозь горе любое и счастье любое Невольно с тобою — всегда.

1943

«Молчи, я знаю, знаю, знаю…»

Молчи, я знаю, знаю, знаю, Я точно, по календарю, Припомню все, моя родная, И за тебя договорю. О скрытная моя соседка, Бедой объятая душа! Мы слишком часто, слишком редко Встречаемся, всегда спеша. Приди от горя отогреться. Всем сердцем пристальным моим Зову тебя: скорее встреться, Мы и без слов поговорим. Заплачь, заплачь! Ведь я-то знаю, Как ночь бродить по пустырю. До счастья выплачься, родная, Я за тебя договорю.

1943

Поэту-горцу

К. К.

Когда ты стиснешь кулаки и зубы, Склоняя голову, — ты так хорош! Гляжу и повторяю: любо, любо! (Ты тихих слов не разберешь.) Когда ж ты руки распахнешь и ветром Меня охлынет с горной высоты, Таким широким, прямодушным, щедрым, — О, как тогда прекрасен ты!

1943

Осенние леса

1 Боже, как светло одеты, В разном — в красном, в золотом! На лесах сказалось лето В пламени пережитом. Солнце душу в них вложило — Летней радуги красу. Семицветное светило Рдеет листьями в лесу. Отрешившийся от зноя, Воздух сразу стал чужим. Отстранивший все земное, Он высок и недвижим. А в лесах — за дивом диво. Им не надо никого, Как молитва, молчаливо Легких листьев торжество. Что красе их вдохновенной Близкий смертный снежный мрак… До чего самозабвенны, Как бесстрашны — мне бы так! 2 Грустила я за свежими бревенчатыми стенами, Бродила опустевшими лесами несравненными, И светлыми дубровами, и сумрачными чащами, От пурпура — суровыми, от золота —    молчащими, Я увидала озими, как в раннем детстве,    яркими, — Великодушной осени весенними подарками. В неполитом, в неполотом саду твоем    стояла я… Пылают листья золотом, любой — как солнце    малое: Что видывали за лето от зноя неустанного — По самый стебель налито и оживает заново. Ни шелеста, ни шороха — пройди всю глушь    окрестную, — Лишь смутный запах пороха томит кору    древесную. Какими днями тяжкими нам эти чащи дороги! За этими овражками стояли наши вороги. Ломились в наши светлые заветные обители, И воды ясной Сетуни их темный образ видели. Настигнутые пулями, о вольной воле певшими, В свой праздник недогулянный, детоубийцы, —    где ж они?.. Лишь смутный запах пороха хранит кора    древесная. Ни шелеста, ни шороха — тиха краса окрестная. Как в утро это раннее, что разгорится досиня, Мне по сердцу стояние самозабвенной осени!.. А ночь обступит звездами — дремучая,    прозрачная. Одно к другому созданы — и мрак и свечи    брачные… Земля моя чудесная, что для тебя я сделаю, Какой прославлю песнею все светлое, все смелое, И тишину рассветную, и жизнь вот эту самую, И вас, друзья заветные, заветные друзья мои!.. 3 Не наглядеться, не налюбоваться На эту пламенеющую тишь, Столь властную, что некуда податься, И вместе с ней стоишь, горишь, молчишь. Как памятник, надгробье страстотерпцам, Что отстояли этот день большой Единственным неповторимым сердцем, Таинственной единственной душой, Как жертвенник, неистово горящий Во имя тех, которых молим жить, — Высокая и пламенная чаща, Ее огня вовек не потушить. Здесь прошлые, здесь будущие годы, И чудится — впервые жизнь полна Столь просветленным воздухом свободы От звезд небесных до морского дна. И беззаветно жить бы мне отныне, Самозабвенным воздухом дыша, Чтоб сердце стало крепче этой сини И чище этой осени душа.

1943

«Знаю, что ко мне ты не придешь…»

Знаю, что ко мне ты не придешь, Но поверь, не о тебе горюю: От другого горя невтерпеж, И о нем с тобою говорю я. Милый, ты передо мной в долгу. Вспомни, что осталось за тобою. Ты мне должен — должен! — я не лгу — Воздух, солнце, небо голубое, Шум лесной, речную тишину — Все, что до тебя со мною было. Возврати друзей, веселье, силу И тогда уже — оставь одну.

5–6 августа 1943

«Но разве счастье взять руками голыми?…»

Но разве счастье взять руками голыми? — Оно сожжет. Меня швыряло из огня да в полымя И вновь — об лед. И в кровь о камень сердца несравненного, — До забытья… Тебя ль судить, — бессмертного, мгновенного, Судьба моя!

17 марта 1945

«Что же это за игра такая?..»

Что же это за игра такая?.. Нет уже ни слов, ни слез, ни сил… Можно разлюбить — я понимаю, Но приди, скажи, что разлюбил. Для чего же эти полувзгляды? Нежности внезапной не пойму. Отвергая, обнимать не надо. Разве не обидно самому? Я всегда дивлюсь тебе как чуду. Не найти такого средь людей. Я до самой смерти не забуду Беспощадной жалости твоей…

1949

«Люби меня. Я тьма кромешная…»

Люби меня. Я тьма кромешная. Слепая, путаная, грешная. Но ведь кому, как не тебе, Любить меня? Судьба к судьбе. Гляди, как в темном небе звезды Вдруг проступают. Так же просто Люби меня, люби меня, Как любит ночь сиянье дня. Тебе и выбора-то нет: Ведь я лишь тьма, а ты лишь свет.

«Весна и снег. И непробудный…»

Весна и снег. И непробудный В лесу заснеженном покой. Зиме с землей расстаться трудно, Как мне с тобой, как мне с тобой.

Тревога

«Назначь мне свиданье…» Назначь мне свиданье    на этом свете. Назначь мне свиданье    в двадцатом столетии. Мне трудно дышать без твоей любви. Вспомни меня, оглянись, позови! Назначь мне свиданье    в том городе южном, Где ветры гоняли    по взгорьям окружным, Где море пленяло    волной семицветной, Где сердце не знало    любви безответной. Ты вспомни о первом свидании тайном, Когда мы бродили вдвоем по окрайнам, Меж домиков тесных,    по улочкам узким, Где нам отвечали с акцентом нерусским. Пейзажи и впрямь были бедны и жалки, Но вспомни, что даже на мусорной свалке Жестянки и склянки    сверканьем алмазным, Казалось, мечтали о чем-то прекрасном. Тропинка все выше кружила над бездной… Ты помнишь ли тот поцелуй поднебесный?.. Числа я не знаю,    но с этого дня Ты светом и воздухом стал для меня, Пусть годы умчатся в круженьи обратном И встретимся мы в переулке Гранатном… Назначь мне свиданье у нас на земле, В твоем потаенном сердечном тепле. Друг другу навстречу    по-прежнему выйдем, Пока еще слышим, Пока еще видим, Пока еще дышим, И я сквозь рыданья Тебя заклинаю:    назначь мне свиданье! Назначь мне свиданье,    хотя б на мгновенье, На площади людной,    под бурей осенней, Мне трудно дышать, я молю о спасенье… Хотя бы в последний мой смертный час Назначь мне свиданье у синих глаз.

1953

Дубулты

«Новый год тайком, украдкой…»

Новый год тайком, украдкой Проскользнул в притихший дом. Гостя с этакой повадкой Узнаешь пока с трудом. Мы сжились со старым годом. Был он скромен, был он прост, Был накоротке с народом, Не хватая с неба звезд. Понимал людские нужды, Помнил давнюю беду. И, придирчивости чуждый, Помогал нам на ходу. Правда, не был он поэтом, И воображенья жар Не пьянил его, но в этом Был его особый дар… Новый год явился тихо И пока лишен примет, Так неслышно входит лихо, Так рождается рассвет. Что ж теснишься в двери боком, Как раскаянье иль ложь? Ты сказал бы хоть намеком — Что за пазухой несешь? Хочешь с нас великой дани Или малой будешь рад? Покажи хоть очертанья Новых бедствий и утрат!.. А быть может… ах, быть может, Мученикам немоты — Тем, чей век впустую прожит, Обернешься счастьем ты. С чистым сердцем в полный голос Их заставишь говорить И от правды ни на волос Не дозволишь отступить…

1954/55

«Зима установилась в марте…»

Зима установилась в марте С морозами, с кипеньем вьюг, В злорадном, яростном азарте Бьет ветер с севера на юг. Ни признака весны, и сердце Достигнет роковой черты Во власти гибельных инерций Бесчувствия и немоты. Кто речь вернет глухонемому? Слепому — кто покажет свет? И как найти дорогу к дому, Которого на свете нет?

Март 1955

Сказка

Очарованье зимней ночи. Воспоминанья детских лет… Пожалуй, был бы путь короче — И замело бы санный след. Но от заставы Ярославской До Морской фабрики, до нас, — Двенадцать верст морозной сказкой Под звездным небом в поздний час… Субботним вечером за нами Прислали тройку. Мы с сестрой Садимся в сани. Над санями Кружит снежинок легкий рой. Вот от дверей начальной школы Мы тронулись. На облучке — Знакомый кучер в долгополой Овчинной шубе, в башлыке. И вот уже столбы заставы, Ее двуглавые орлы. Большой больничный сад направо… Кусты черны, снега белы, Пустырь кругом, строенья редки. Темнее ночь, сильней мороз. Чуть светятся седые ветки Екатерининских берез. А лошади рысцою рядом Бегут… Почтенный коренник Солидно вскидывает задом. Он строг и честен, он старик. Бежит, бряцая селезенкой, Разумный конь, а с двух сторон Шалят пристяжки, как девчонки, Но их не замечает он. Звенит бубенчик под дугою, Поют полозья в тишине, Но что-то грезится другое В завороженном полусне. На горизонте лес зубчатый, Таинственный, волшебный лес. Там, в чаще, — угол непочатый Видений, страхов и чудес. Вот королевич серым волком Подходит к замку на горе… Неверный свет скользит по елкам, По черным елкам в серебре. Спит королевна непробудно, И замок в чарах забытья. Самой себе признаться трудно, Что королевна — это я… Настоян на морозе воздух И крепок так, что не вздохнуть. И небо — в нелюдимых звездах, Чужая, нежилая жуть. Все на земле роднее, ближе. Вот телеграфные столбы Гудят все то же, а поди же, — Ведь это песня ворожбы. Неодолимая дремота В том звуке, ровном и густом… Но вот фабричные ворота, Все ближе, ближе, ближе дом. Перед крылечком санный полоз Раскатывается, скользя, И слышен из прихожей голос, Который позабыть нельзя.

15 августа 1955

«За окном шумит листва густая…»

За окном шумит листва густая — И благоуханна и легка, Трепеща, бледнея и блистая От прикосновенья ветерка. И за нею — для меня незримы, Рядом, но как будто вдалеке, — Люди, что всегда проходят мимо, Дети, что играют на песке, И шоссе в движении непрестанном, И ваганьковская тишина. Я от них волненьем и блистаньем, Трепетом живым отрешена… Вянет лето, превращаясь в осень. Август отошел, и вот, спеша, Ветер листья рвет, швыряет оземь, Откровенным холодом дыша. И в окне, наполнившемся светом, — Все, что близко, все, что далеко, Все как есть, что было скрыто летом, Вдруг возникло четко и легко. Если чудо — говори о чуде, Сочетавшем радость и печаль. Вот они — невидимые люди! Вот она — неведомая даль!

20 августа 1955

«Что ж, если говорить без фальши…»

Что ж, если говорить без фальши, Ты, что ни день, отходишь дальше, Я вижу по твоим глазам И по уклончивой улыбке, — Я вижу, друг мой, без ошибки, Что нет возврата к чудесам. Прощай. Насильно мил не будешь, Глухого сердца не разбудишь. Я — камень на твоем пути. Ты можешь камень обойти. Но я сказать хочу другое: Наверно, ты в горах бывал И камень под твоей ногою Срывался, падая в провал.

1955

«Не беда, что жизнь ушла…»

Не беда, что жизнь ушла, Не беда, что навсегда, Будто я и не жила, А беда, что без следа, Как в песок вода.

Август 1955

Надпись на портрете (Мадригал)

Я вглядываюсь в Ваш портрет Настолько пристально и долго, Что я, быть может, сбита с толку И попросту впадаю в бред, Но я клянусь: Ваш правый глаз Грустней, внимательнее, строже, А левый — веселей, моложе И больше выражает Вас, Но оба тем и хороши, Что вы на мир глядите в оба, И в их несхожести особой — Таинственная жизнь души. Они мне счастья не сулят, А лишь волненье без названья, Но нет сильней очарованья, Чем Ваш разноречивый взгляд.

1956

«Смертный страх перед бумагой белой…»

Смертный страх перед бумагой белой… Как его рассеять, превозмочь? Как же ты с душою оробелой Безоглядно углубишься в ночь? Только тьма и снег в степи бескрайной. Ни дымка, ни звука — тьма и снег. Ни звезды, ни вехи — только тайна, Только ночь и только человек. Он идет один, еще не зная, Встретится ль в дороге огонек. Впереди лишь белизна сплошная, И сплошная тьма, и путь далек. Он идет, перемогая вьюгу, И безлюдье, и ночную жуть, И нельзя пожаловаться другу, И нельзя в пути передохнуть. Впереди ночной простор широкий, И пускай в снегах дороги нет, Он идет сквозь вьюгу без дороги И другому пролагает след. Здесь, быть может, голову он сложит… Может быть, идущий без пути, Заплутает, сгинет, но не может, Он уже не может не идти. Где-то ждет его душа живая. Чтоб ее от горя отогреть, Он идет, себя позабывая… Выйди на крыльцо и друга встреть.

1956

«Какой обильный снегопад в апреле…»

Какой обильный снегопад в апреле, Как трудно землю покидать зиме! И вновь зима справляет новоселье, И вновь деревья в снежной бахроме. Под ярким солнцем блещет снег весенний. Взгляни, как четко разлинован лес: Высоких сосен правильные тени По белизне легли наперерез. Безмолвие страницы разграфленной Как бы неволит что-то написать, Но от моей ли немоты бессонной Ты слова ждешь, раскрытая тетрадь! А под вечер предстал передо мною Весь в перечерках черновик живой, Написанный осыпавшейся хвоей, И веточками, и сухой листвой, И шишками, и гарью паровозной, Что ветром с полустанка нанесло, А почерк — то веселый, то серьезный, И подпись различаю и число. Не скрыть врожденный дар — он слишком ярок, Я только позавидовать могу, Как, не страшась ошибок и помарок, Весна стихи писала на снегу.

1956

«Бредешь в лесу, не думая, что вдруг…»

Бредешь в лесу, не думая, что вдруг Ты станешь очевидцем некой тайны, Но все открыл случайный взгляд вокруг — Разоблачения всегда случайны. В сосновой чаще плотный снег лежит, — Зима в лесу обосновалась прочно, А рядом склон сухой листвой покрыт, — Здесь осени участок неурочный. Шумят ручьи, бегут во все концы, — Весна, весна! Но в синеве прогретой Звенят вразлив не только что скворцы — Малиновка, — уж это ли не лето! Я видела и слышала сама, Как в чаще растревоженного бора Весна и лето, осень и зима Секретные вели переговоры.

1956

«Дни мелькают — чет и нечет…»

Дни мелькают — чет и нечет, — Жизнь осталась позади, Что же сердце рвет и мечет, Задыхается в груди? Слышать слов моих не хочет, Будто в рану сыплю соль. Днем и ночью сердце точит Злая дума, злая боль. Знает сердце о причине Всех скорбей моих и бед, О смиренье, о гордыне И что мне спасенья нет. Но оно по горло сыто Ложью всяческих прикрас, И оно со мной открыто Говорит не в первый раз, Чтобы я, ему доверясь, Не страшилась жить в глуши И смелей порола ересь, Если ересь от души. Говорит не рифмы ради, Не для красного словца, Говорит не на эстраде, — На исходе, у конца.

1956

«У твоей могилы вечный непокой…»

У твоей могилы вечный непокой, Приглушенный говор суеты людской. Что же мне осталось, ангел мой небесный! Без тебя погибну в муке бесполезной. Без тебя погибну в немоте железной. Сердце истомилось смертною тоской. Горе навалилось каменной доской.

1 августа 1956

«Мы рядом сидим…»

Мы рядом сидим.    Я лицо дорогое целую.    Я голову глажу седую. Мне чудится возле    какая-то грозная тайна, А ты говоришь мне,    что все в этой жизни случайно. Смеясь, говоришь:    — Ну а как же? Конечно, случайно. — Так было во вторник.    И вот подошло воскресенье. Из сердца вовек не уйдет    этот холод весенний. Тебя уже нет,    а со мною что сталось, мой милый… Я склоняюсь над свежей твоею могилой. Я не голову глажу седую — Траву молодую. Не лицо дорогое целую, А землю сырую.

4 августа 1956

«Скорей бы эти листья облетели!..»

Скорей бы эти листья облетели! Ты видел детство их. Едва-едва, Как будто в жизни не предвидя цели, Приоткрывалась зыбкая листва, — «Плиссе-гофре», как я тогда сказала О листиках зубчатых, и в ответ Смеялся ты, и вот тебя не стало. Шумит листва, тебя на свете нет, Тебя на свете нет, и это значит, Что света нет… А я еще жива. Раскрылись листья, подросла трава. Наш долгий разговор едва лишь начат. На мой вопрос ты должен дать ответ, А ты молчишь. Тебя на свете нет.

9 августа 1956

«Скажи — как жить мне, как мне жить…»

Скажи — как жить мне, как мне жить На этом берегу? Я не могу тебя забыть И помнить не могу. Я не могу тебя забыть, Покуда вижу свет, А там забуду, может быть, А может быть, и нет. А может быть, к душе душа Приникнет в тишине — И я воскресну не дыша, Как вечный сон во сне. На бездыханный берег твой Возьми меня скорей И красотою неживой От жизни отогрей.

1957

«Не за то ли, что только гроза…»

Не за то ли, что только гроза Нам на мир открывает глаза И пред нами, хорош или плох, Предстает он, застигнут врасплох, Озарен то вверху, то внизу, — Не за это ль мы любим грозу? Чтó при свете дневном разберешь, Примиряющем с правдою ложь? Безучастный равно ко всему, Он легко переходит во тьму. Что увидишь во мраке ночном? Он смешал, одурманенный сном, Все, что живо, и все, что мертво, Он не видит себя самого. Но случится лишь ветру начать Вековые деревья качать — Встрепенется, очнется листва, Зашумит: я жива, я жива! Редкий дождь пробежит вперебой По траве, от зарниц голубой, В чаще туч острие топора Полыхнет белизной серебра, Громыхающий рухнет удар С поднебесья в глухой крутояр, Взвоет ветер на все голоса, Раскачаются шумно леса… Не затем ли мы жаждем грозы, Что гроза повторяет азы Неоглядной свободы, и гром Бескорыстным гремит серебром, И, прозрачной прохладой дыша, Оживает, мужает душа…

1957

Черта горизонта

Вот так и бывает: живешь — не живешь, А годы уходят, друзья умирают, И вдруг убедишься, что мир непохож На прежний и сердце твое догорает. Вначале черта горизонта резка — Прямая черта между жизнью и смертью, А нынче так низко плывут облака, И в этом, быть может, судьбы милосердье. Тот возраст, который с собою принес Утраты, прощанья, — наверное, он-то И застил туманом непролитых слез Прямую и резкую грань горизонта. Так много любимых покинуло свет, Но с ними беседуешь ты, как бывало, Совсем забывая, что их уже нет… Черта горизонта в тумане пропала. Тем проще, тем легче ее перейти, — Там эти же рощи и озими эти ж… Ты просто ее не заметишь в пути, В беседе с ушедшим — ее не заметишь.

1957

«Как жить, когда владеют мной…»

Как жить, когда владеют мной Три слова: я тебя убила. О, если бы весь шар земной Я обошла, — найдется ль сила Спасти меня, чтоб я забыла Хоть на мгновенье, хоть во сне О том, что кровь твоя на мне.

[1957]

«Не от жестокости — из милосердия…»

Не от жестокости — из милосердия Ты за собой позвал меня в тот час. В тот страшный час твоей,    нет, нашей смерти, Соединившей, разлучившей нас.

«Ты не становишься воспоминаньем…»

Ты не становишься воспоминаньем. Как десять лет назад, мы до сих пор Ведем наш сокровенный разговор, Встречаясь будто на рассвете раннем. Нам хорошо и молодо вдвоем, И мы всегда идем, всегда идем, Вверяясь недосказанным признаньям И этой чуть раскрывшейся листве, Пустому парку, резкой синеве Холодных майских дней и полувзглядам, Что сердцу говорят прямее слов О радости, что мы, как прежде, рядом… Минутами ты замкнут и суров. Жестокой мысли оборвать не хочешь, Но вот опять и шутишь и хохочешь, Самозабвенно радуясь всему — И солнцу, и нехоженой дорожке, И полусказочной лесной сторожке, И тайному смятенью моему… Мне верилось, что это лишь начало, Что это лишь преддверие чудес, Но всякий раз, когда тебя встречала, Я словно сердцу шла наперерез… И я еще живу, еще дышу, Еще брожу одна по темным чащам, И говорю с тобою, и пишу, Прошедшее мешая с настоящим… Минутами ты замкнут и суров. А я была так близко, так далеко С тобой, с твоей душою одинокой И не могла, не находила слов — Заговорить с тобой о самом главном, Без переходов, сразу, напрямик… Мой ангел, на пути моем бесславном Зачем явился ты, зачем возник! Ты был моей любовью многолетней, А я — твоей надеждою последней, И не нашла лишь слова одного, А ты хотел его, ты ждал его, Оно росло во мне, но я молчала, Мне верилось, что это лишь начало. Я шла, не видя и не понимая Предсмертного страданья твоего. Я чувствовала светлый холод мая, И ты со мной, и больше ничего… О как тебя я трепетно касалась! Но счастье длилось до того лишь дня, Пока ты жил, пока не оказалось, Что даже смерть желаннее меня.

15 августа 1957

«Кузнечики… А кто они такие?…»

Кузнечики… А кто они такие? Заглядывал ли ты в их мастерские? Ты, видно, думал — это кузнецы И в кузнях маленьких поодиночке О наковаленки бьют молоточки, А звон от них летит во все концы? Но это заблужденье. Ты не прав. Не кузница в траве, а телеграф, Где точки и тире, тире и точки Бегут вплотную по звенящей строчке И наспех сообщают обо всем, Что в поле и в лесу творилось днем.

Август 1957

«Пылает отсвет красноватый…»

Пылает отсвет красноватый На летней пашне в час заката. До фиолетового цвета Земля засохшая прогрета. Здесь каждый пласт огнем окован — Лиловым, розовым, багровым, И этот крепкий цвет не сразу Становится привычен глазу, Но приглядишься понемногу, На алый пласт поставишь ногу — И с каждым шагом все бесстрашней Идешь малиновою пашней.

22 августа 1957

«В домах московских каждое окно…»

В домах московских каждое окно По вечерам сияет мирным светом. Казалось бы — что говорить об этом? Но видится и слышится одно: Турецкий ветер с моря-океана О стекла бьет — и нá сердце темно От затемненных окон Еревана.

6 октября 1957

Сон на рассвете

Какие-то ходы и переходы, И тягостное чувство несвободы, И деревянный низенький помост. Как на погосте, он открыт и прост, Но это — стол, на нем вино и свечи, А за столом — мои отец и мать. Их нет в живых. Я рада этой встрече, Я их прошу меня с собою взять Или побыть со мною хоть недолго, Чтоб Новый год мы встретили втроем. Я что-то им толкую втихомолку, Они молчат. Мы пьем. Нет, мы не пьем. Вино как кровь. Не тронуты бокалы. А у моих родимых небывалый — Такой недвижный и спокойный взгляд. Да полно, на меня ль они глядят? Нет, сквозь меня. О нет, куда-то мимо. А может статься, я для них незрима? И что это? Настал ли Новый год, И при свечах втроем его встречаем, Иль только близится его приход, — Так незаметен, так необычаен?.. Отец и мать. И между ними — я. Где ночью ты была, душа моя? И Новый год — был или не был встречен? Что спрашивать, когда ответить нечем! Я помню только свечи и вино, И стол в дверях, и что кругом темно, И что со мной — восставшие из праха. Я их люблю без трепета, без страха, Но мне тревожно. Кто меня зовет?.. О лишь бы знать — настал ли Новый год?

27 декабря 1957

«Даже в дорогой моей обители…»

Всеобщее

Даже в дорогой моей обители За стеной живут… иные жители. Тише, тише, милые друзья! В нашей не участвуя беседе, Любознательнейшие соседи Слушают, дыханье затая… Хоть бы раз промолвить слово резкое, Хоть бы знать — робею или брезгую? Страшно или мерзко тронуть грязь? Но обходишь эту слякоть липкую С жалкою прощающей улыбкою, Сердцем негодующим крепясь.

«О, глупомудрый, змеиногубый!..»

О, глупомудрый, змеиногубый! В стихах ни строчки прямой и грубой. Ты затаился, ты не сказался, К запретным темам не прикасался. Всю жизнь решалась одна задача, Чтоб неизменной была удача, И неизбежно придет возмездье — Исчезнет слава с тобою вместе.

50-е годы

Размолвка

Один неверный звук, Но и его довольно: С пути собьешься вдруг Нечаянно, невольно, И вот пошла плутать Сквозь клятвы и зароки, Искать, и ждать, и звать, И знать, что вышли сроки… Подумай, лишь одно Беспамятное слово — И вдруг темным-темно И не было былого, А только черный стыд Да оклик без ответа, И ночь не говорит О радости рассвета.

«За что же изничтожено…»

За что же изничтожено, Убито сердце верное? Откройся мне: за что ж оно Дымится гарью серною? За что же смрадной скверною В терзаньях задыхается? За что же сердце верное, Как в преисподней, мается? За что ему отчаянье Полуночного бдения В предсмертном одичании, В последнем отчуждении?.. Ты все отдашь задешево, Чем сердце это грезило, Сторонкой обойдешь его, Вздохнешь легко и весело…

50-е годы

«Развратник, лицемер, ханжа…»

Развратник, лицемер, ханжа… От оскорбления дрожа, Тебя кляну и обличаю. В овечьей шкуре лютый зверь, Предатель подлый, верь не верь, Но я в тебе души не чаю.

«Ты что ни скажешь, то солжешь…»

Ты что ни скажешь, то солжешь, Но не твоя вина: Ты просто в грех не ставишь ложь, Твоя душа ясна. И мне ты предлагаешь лгать: Должна я делать вид, Что между нами тишь да гладь, Ни боли, ни обид. О доброте твоей звонят Во все колокола… Нет, ты ни в чем не виноват, Я клевещу со зла. Да разве ты повинен в том, Что я хочу сберечь Мученье о пережитом Блаженстве первых встреч. Я не права — ты верный друг, О нет, я не права, Тебе лишь вспомнить недосуг, Что я еще жива.

«Ты отнял у меня и свет и воздух…»

Ты отнял у меня и свет и воздух И хочешь знать — где силы я беру, Чтобы дышать, чтоб видеть небо в звездах, Чтоб за работу браться поутру. Ну что же, я тебе отвечу, милый: Растоптанные заживо сердца Отчаянье вдруг наполняет силой, Отчаянье без края, без конца.

1958

«Я равна для тебя нулю…»

Я равна для тебя нулю. Что о том толковать, уж ладно. Все равно я тебя люблю Восхищенно и беспощадно, И слоняюсь, как во хмелю, По аллее неосвещенной, И твержу, что тебя люблю Беспощадно и восхищенно.

«Постылых „ни гугу“…»

…И опять весь год ни гугу.

Ахматова
Постылых «ни гугу» Я слышать не могу — Я до смерти устала. Во мне души не стало. Я больше не могу. Простите, кредиторы. Да, я кругом в долгу И опускаю шторы. Конец, конец всему — Надеждам и мученью, Я так и не пойму Свое предназначенье.

В минуту отчаянья

Весь век лишь слова ищешь ты, Единственного слова. Оно блеснет из темноты И вдруг погаснет снова. Ты не найдешь путей к нему И не жалей об этом: Оно не пересилит тьму, Оно не станет светом. Так позабудь о нем, пойми, Что поиски напрасны, Что все равно людей с людьми Оно сроднить не властно. Зачем весь век в борьбе с собой Ты расточаешь силы, Когда смолкает звук любой Пред немотой могилы.

7 августа 1958

«Что ж ты молчишь из года в год?..»

— Что ж ты молчишь из года в год? Сказать, как видно, нечего? — О нет, меня тоска гнетет От горя человечьего. Во мне живого места нет, И все дороги пройдены, И я молчу десятки лет Молчаньем горьким родины. Моя душа была в аду. Найду ли слово громкое! Любую смертную беду Я обходила кромкою. До срока лучшие из нас В молчанье смерти выбыли. И никого никто не спас От неминучей гибели. Когда б сказать об этом вслух! Но вновь захватывает дух… Решись, решись отчаянно, Скажись хотя б нечаянно! Тогда не страшно умереть И жить не страшно. Кто ни встреть, Всех озаришь победою, Но промолчу весь жалкий век, Урод, калека из калек, Зачем жила — не ведаю.

«Ты думаешь — правда проста?..»

Ты думаешь — правда проста? Попробуй скажи. И вдруг онемеют уста, Тоскуя о лжи. Какая во лжи простота, Как с нею легко, А правда совсем не проста, Она далеко. Ее ведь не проще достать, Чем жемчуг со дна. Она никому не под стать, Любому трудна. Ее неподатливый нрав Пойми, улови. Попробуй хоть раз, не солгав, Сказать о любви. Как будто дознался, достиг, Добился — и что ж? — Опять говоришь напрямик Привычную ложь. Тоскуешь до старости лет, Терзаясь, горя… А может быть, правды и нет — И мучишься зря? Дождешься ль ее благостынь? Природа ль не лжет? Ты вспомни миражи пустынь, Коварство болот, Где травы над гиблой водой Густы и свежи… Как справиться с горькой бедой Без сладостной лжи? Но бьешься не день и не час, Твердыни круша, И, значит, таится же в нас Живая душа. То выхода ищет она, То прячется вглубь. Но чашу осушишь до дна, Лишь только пригубь. Доколе живешь ты, дотоль Мятешься в борьбе, И только вседневная боль Наградой тебе. Бескрайна душа и страшна, Как эхо в горах. Чуть ближе подступит она, Ты чувствуешь страх. Когда же настанет черед Ей выйти на свет — Не выдержит сердце: умрет, Тебя уже нет. Но заживо слышал ты весть Из тайной глуши, И, значит, воистину есть Бессмертье души.

17 августа 1958

Дальнее дерево

От зноя воздух недвижим, Деревья как во сне. Но что же с деревом одним Творится в тишине? Когда в саду ни ветерка, Оно дрожмя дрожит… Что это — страх или тоска, Тревога или стыд? Что с ним случилось? Что могло б Случиться? Посмотри, Как пробивается озноб Наружу изнутри. Там сходит дерево с ума, Не знаю почему. Там сходит дерево с ума, А что с ним — не пойму. Иль хочет что-то позабыть И память гонит прочь? Иль что-то вспомнить, может быть, Но вспоминать невмочь? Трепещет, как под топором, Ветвям невмоготу, — Их лихорадит серебром, Их клонит в темноту. Не в силах дерево сдержать Дрожащие листки. Оно бы радо убежать, Да корни глубоки. Там сходит дерево с ума При полной тишине. Не более, чем я сама, Оно понятно мне.

1959

«К твоей могиле подойду…»

К твоей могиле подойду, К плите гранитной припаду. Здесь кончился твой путь земной, Здесь ты со мной, ты здесь со мной. А я? А мир окрестный весь? А небо синее? А снег? А синева ручьев и рек? А в синем небе облака? А смертная моя тоска? А на лугах седой туман?.. Не сон и не самообман: Когда заговорит гроза, Вблизи блеснут твои глаза — Их синих молний острия… И это вижу только я.

17 августа 1959

«Если говорить всерьез…»

Если говорить всерьез, Лишь одно мне в жизни мило — Коль мороз, так уж мороз, Чтобы дух перехватило. Я люблю вершины гор, Оттого, что одиноки, Я люблю степной простор За его размах широкий. Если зной — чтоб тишь да гладь, Если ветер — чтоб такой уж — На ногах не устоять… Ты меня не успокоишь, Не утешишь, не уймешь Ласковым полунамеком. Не свидетельствует ложь О высоком, о глубоком. Ни со степью, ни с горой Не сравню твоей повадки, Ты весь век живешь игрой В кошки-мышки, в жмурки, в прятки. А по мне, чтоб было так: Счастье — счастьем, горе — горем. Чтобы свет и чтобы мрак. Впрочем, мы еще поспорим.

22 августа 1959

«О чем же, о чем, если мир необъятен?..»

О чем же, о чем, если мир необъятен?.. Я поздно очнулась, кругом ни души. О чем же? О снеге? О солнце без пятен? А если и пятна на нем хороши?.. О людях? Но либо молчание, либо Лишь правда, а мне до нее не дойти. О жизни?.. Любовь моя, свет мой, — спасибо. О смерти?.. Любовь моя, свет мой, — прости.

8 октября 1960

Плач китежанки

Боже правый, ты видишь Эту злую невзгоду. Ненаглядный мой Китеж Погружается в воду. Затонул, златоглавый, От судьбы подневольной. Давней силой и славой — Дальний звон колокольный. Затонул, белостенный, — Лишь волна задрожала И жемчужная пена К берегам отбежала. Затонул, мой великий. Стало óглядь безмолвно, Только жаркие блики Набегают на волны…

[Начало 60-х годов]

«Телу невесело без души…»

Телу невесело без души, Каменней с каждым днем. Кто-то еще говорит: пиши. А что мне писать? О чем? Писать без чернил, без карандаша, На воздухе, на воде — Это легко, была бы душа. А где она? Видно, нигде. Ушла волною в сухой песок Навеки и без следа, А тело ждет гробовых досок И стынет в тоске стыда, И крепнет сиротство день ото дня, И легче, что могут забыть — Не видеть меня, не слышать меня, Меня не должно быть.

«Сквозь сон рванешься ты помериться с судьбою…»

Сквозь сон рванешься ты помериться с судьбою И подчинить ее движению строки — И отступаешь вдруг сама перед собою, В бессильной ярости сжимая кулаки. Строка зовет на бой, и ты готова к бою, Всем унижениям и страхам вопреки, И отступаешь вдруг сама перед собою, В бессильной ярости сжимая кулаки. Твоя душа мертва. Смятенье бесполезно. Зачем проснулась ты? Твоя душа мертва. Смирись перед немой, перед последней    бездной, — Для сердца легче смерть, чем мертвые слова. Утешься, — над твоей могилою безвестной И ветер будет петь, и шелестеть трава.

1961

«День изо дня и год из года…»

Анне Ахматовой

День изо дня и год из года Твоя жестокая судьба Была судьбой всего народа. Твой дивный дар, твоя волшба Бессильны были бы иначе. Но ты и слышащей и зрячей Прошла сквозь чащу мертвых лир, И Тютчев говорит впервые: Блажен, кто посетил сей мир В его минуты роковые.

1962

Комарово

«Ахматовой и Пастернака…»

Ахматовой и Пастернака, Цветаевой и Мандельштама Неразлучимы имена. Четыре путеводных знака — Их горний свет горит упрямо, Их связь таинственно ясна. Неугасимое созвездье! Навеки врозь, навеки вместе. Звезда в ответе за звезду. Для нас четырехзначность эта — Как бы четыре края света, Четыре времени в году. Их правотой наш век отмечен. Здесь крыть, как говорится, нечем Вам, нагоняющие страх. Здесь просто замкнутость квадрата, Семья, где две сестры, два брата, Изба о четырех углах…

19 августа 1962

Комарово

«Нет, мне уже не страшно быть одной…»

Нет, мне уже не страшно быть одной. Пусть ночь темна, дорога незнакома. Ты далеко и все-таки со мной. И мне спокойно, мне легко, я дома. Какие чары в голосе родном! Я сокрушаюсь только об одном — О том, что жизнь прошла с тобою розно, О том, что ты позвал меня так поздно. Но даже эта скорбь не тяжела. От унижений, ужасов, увечий Я не погибла, нет, я дожила, Дожаждалась, дошла до нашей встречи. Твоя немыслимая чистота — Мое могущество, моя свобода, Мое дыханье: я с тобою та, Какой меня задумала природа. Я не погибла, нет, я спасена, Гляди, гляди — жива и невредима. И даже больше — я тебе нужна. Нет, больше, больше — я необходима.

27 августа 1962

«Но только и было что взгляд издалёка…»

Но только и было что взгляд издалёка, Горячий, сияющий взгляд на ходу. В тот день облака проплывали высоко И астры цвели в подмосковном саду. Послушай, в каком это было году?.. С тех пор повторяю: а помнишь, а знаешь? И нечего ждать мне, и все-таки жду. Я помню, я знаю, что ты вспоминаешь И сад подмосковный, и взгляд на ходу.

31 августа 1962

«Ты сама себе держава…»

Анне Ахматовой

Ты сама себе держава, Ты сама себе закон, Ты на все имеешь право, Ни за кем нейдешь вдогон. Прозорлива и горда И чужда любых иллюзий… Лишь твоей могучей музе По плечу твоя беда, И — наследственный гербовник — Царскосельский твой шиповник Не увянет никогда.

1963

«Куда, коварная строка?..»

Куда, коварная строка? Ты льстишься на приманку рифмы? Ты хочешь, чтобы вкось и вкривь мы Плутали? Бей наверняка, Бей в душу, иль тебя осилят Созвучья, рвущиеся врозь. Коль ты стрела — лети навылет, Коль ты огонь — свети насквозь.

1 августа 1963

«Не отчаивайся никогда…»

Не отчаивайся никогда, Даже в лапах роковой болезни, Даже пред лицом сочтенных дней. Ничего на свете нет скучней, И бессмысленней, и бесполезней, Чем стенать, что зря прошли года. Ты еще жива. Начни сначала. Нет, не поздно: ты еще жива. Я не раз тебя изобличала, И опять ключами ты бренчала У дверей в тайницу волшебства.

Январь 1964

Горе

Уехать, уехать, уехать, Исчезнуть немедля, тотчас, По мне, хоть навечно, по мне, хоть В ничто, только скрыться бы с глаз, Мне лишь бы не слышать, не видеть, Не знать никого, ничего, Не мыслю живущих обидеть, Но как здесь темно и мертво! Иль попросту жить я устала — И ждать, и любить не любя… Все кончено. В мире не стало — Подумай! — не стало тебя.

13 июля 1964

Армения

На свете лишь одна Армения, Она у каждого — своя. От робости, от неумения Ее не воспевала я. Но как же я себя обидела — Я двадцать лет тебя не видела, Моя далекая, желанная, Моя земля обетованная! Поверь, любовь моя подспудная, Что ты — мой заповедный клад, Любовь моя — немая, трудная, Любое слово ей не в лад. Со мною только дни осенние И та далекая гора, Что высится гербом Армении В снегах литого серебра, Та величавая двуглавая Родная дальняя гора, Что блещет вековечной славою, Как мироздание стара. И тайна острова севанского, Где, словно дань векам седым, И своды храма христианского, И жертвоприношений дым. Орлы Звартноца в камень врублены, Их оперенье — ржавый мох… О край далекий, край возлюбленный, Мой краткий сон, мой долгий вздох…

1966

«После долгих лет разлуки…»

После долгих лет разлуки В летний лес вхожу с тревогой. Тот же гул тысячезвукий, Тот же хвойный сумрак строгий, Тот же трепет и мерцанье, Те же тени и просветы, Те же птичьи восклицанья И вопросы и ответы. Глубока была отвычка, Но невольно сердце вняло, Как кому-то где-то птичка Что-то звонко объясняла. Здравствуй, лес! К тебе пришла я С безутешною утратой. О любовь моя былая, Приголубь меня, порадуй!

1967

«Давно я не верю надземным широтам…»

Давно я не верю надземным широтам, Я жду тебя здесь, за любым поворотом, — Я верю, душа остается близ тела, На этом же свете, где счастья хотела, На этом, где все для нее миновалось, На этом, на этом, где с телом рассталась, На этом, на этом, другого не зная, И жизнь бесконечна — родная, земная…

1967

«Ужаснусь, опомнившись едва…»

Ужаснусь, опомнившись едва, — Но ведь я же родилась когда-то. А потом? А где другая дата? Значит, я жива еще? Жива? Как же это я в живых осталась? Господи, но что со мною сталось? Господи, но где же я была? Господи, как долго я спала. Господи, как страшно пробужденье, И такое позднее — зачем? Меж чужих людей как привиденье Я брожу, не узнана никем. Никого не узнаю. Исчез он, Мир, где жили милые мои. Только лес еще остался лесом, Только небо, облака, ручьи. Господи, коль мне еще ты внемлешь, Сохрани хоть эту благодать. Может, и очнулась я затем лишь, Чтоб ее впервые увидать.

1967

«Тихие воды, глубокие воды…»

Тихие воды, глубокие воды, Самозащита немой свободы… Хуже ли те, что бесстрашно мчатся, Смеют начаться, смеют кончаться, Память несут о далеком истоке?.. Вы же молчите, недвижны, глубоки, — Не о чем вспомнить, не о чем грезить… Вам повидать бы Арагву иль Бесядь — Их обреченность, самозабвение, Самоубийство, саморожденье… Вашей судьбою, стоячие воды, Только глухие, незрячие годы, Намертво сомкнутые уста, Холод, и темень, и немота.

1967

«Прикосновение к бумаге…»

Прикосновение к бумаге Карандаша — и сразу Мы, будто боги или маги, В иную входим фазу. И сразу станет все понятно, И все не страшно сразу, Лишь не кидайтесь на попятный, Не обрывайте фразу, И за строкой строка — толпою, Как будто по приказу… Лишь ты, доверие слепое, Не подвело ни разу.

[1967]

Средневековье

(Читая армянскую лирику)

Я человек средневековья, Я рыцарь, я монах; Пылаю гневом и любовью В молитвах и в боях. Цвет белый не смешаю с черным. Задуй мою свечу — Я взором жарким и упорным Их всюду различу. И я потребую отмщенья За то, что здесь темно. Да, я монах, но всепрощенье Мне чуждо и смешно. Я пред крестом творю молитву В мерцании свечи И на коне кидаюсь в битву С врагом скрестить мечи.

1967

«Оглянусь — окаменею…»

Оглянусь — окаменею. Жизнь осталась позади. Ночь длиннее, день темнее. То ли будет, погоди. У других — пути-дороги, У других — плоды труда, У меня — пустые строки, Горечь тайного стыда. Вот уж правда: что посеешь… Поговорочка под стать. Наверстай-ка что сумеешь, Что успеешь наверстать! Может быть, перед могилой Узнаем в последний миг Все, что будет, все, что было… О, немой предсмертный крик! Ни пощады, ни отсрочки От беззвучной темноты… Так не ставь последней точки И не подводи черты.

1967

«Подумай, разве в этом дело…»

Подумай, разве в этом дело, Что ты судьбы не одолела, Не воплотилась до конца, Иль будто и не воплотилась, Звездой падучею скатилась, Пропав без вести, без венца? Не верь, что ты в служеньи щедром Развеялась, как пыль под ветром. Не пыль — цветочная пыльца! Не зря, не даром все прошло, Не зря, не даром ты сгорела, Коль сердца твоего тепло Чужую боль превозмогло, Чужое сердце отогрело. Вообрази — тебя уж нет, Как бы и вовсе не бывало, Но светится твой тайный след В иных сердцах… Иль это мало — В живых сердцах оставить свет?

1967

«— Черный ворон, черный вран…»

— Черный ворон, черный вран, Был ты вором иль не крал?    — Крал, крал. Я белее был, чем снег, Я украл ваш краткий век. Сколько вас пошло травой, Я один за всех живой. — Черный ворон, черный вран, Был ты вором иль ты врал?    — Врал, врал.

1967

«Судьба за мной присматривала в оба…»

Судьба за мной присматривала в оба, Чтоб вдруг не обошла меня утрата. Я потеряла друга, мужа, брата, Я получала письма из-за гроба. Она ко мне внимательна особо И на немые муки торовата. А счастье исчезало без возврата… За что, я не пойму, такая злоба? И все исподтишка, все шито-крыто. И вот сидит на краешке порога Старуха у разбитого корыта. — А что? — сказала б ты. — И впрямь    старуха. Ни памяти, ни зрения, ни слуха. Сидит, бормочет про судьбу, про Бога…

1967

«О, какие мне снились моря!..»

О, какие мне снились моря! Шелестели полынью предгория… Полно, друг. Ты об этом зря, Это все реквизит, бутафория. Но ведь снились! И я не пойму — Почему они что-то значили? Полно, друг. Это все ни к чему. Мироздание переиначили. Эта сказочка стала стара, Потускнели виденья ранние, И давно уж настала пора Зренья, слуха и понимания.

1967

«Что делать! Душа у меня обнищала…»

Что делать! Душа у меня обнищала И прочь ускользнула. Я что-то кому-то наобещала И всех обманула. Но я не нарочно, а так уж случилось, И жизнь на исходе. Что делать! Душа у меня отлучилась Гулять на свободе. И где она бродит? Кого повстречала? Чему удивилась?.. А мне без нее не припомнить начала, Начало забылось.

1967

«Пожалейте пропавший ручей!..»

Пожалейте пропавший ручей! Он иссох, как душа иссыхает. Не о нем ли средь душных ночей Эта ива сухая вздыхает! Здесь когда-то блестела вода, Убегала безвольно, беспечно. В жаркий полдень поила стада И не знала, что жить ей не вечно, И не знала, что где-то вдали Неприметно иссякли истоки, А дожди этим летом не шли, Только зной распалялся жестокий. Не пробиться далекой струе Из заваленных наглухо скважин… Только ива грустит о ручье, Только мох на камнях еще влажен.

1967

«Что толковать! Остался краткий срок…»

Что толковать! Остался краткий срок, Но, как бы ни был он обидно краток, Отчаянье пошло мне, видно, впрок — Я не растрачу дней моих остаток. Я понимаю, что кругом в долгу — Пред самым давним и пред самым новым, И будь я проклята, когда солгу Хотя бы раз, хотя б единым словом. Нет, если я смогу преодолеть Молчание, пока еще не поздно, — Не будет слово ни чадить, ни тлеть, — Костер, пылающий в ночи морозной.

«Одна на свете благодать…»

Одна на свете благодать — Отдать себя, забыть, отдать И уничтожиться бесследно. Один на свете путь победный — Жить как бегущая вода: Светла, беспечна, молода, Она теснит волну волною И пребывает без труда Все той же и всегда иною, Животворящею всегда.

1967

«Сердцу ненавидеть непривычно…»

Сердцу ненавидеть непривычно, Сердцу ненавидеть несподручно, Ненависть глуха, косноязычна. До чего с тобой, старуха, скучно! Видишь зорко, да ведь мало толку В этом зреньи хищном и подробном. В стоге сена выглядишь иголку, Стены размыкаешь взором злобным. Ты права, во всем права, но этой Правотой меня уж не обманешь, — С ней глаза отвадятся от света, С ней сама вот-вот старухой станешь. Надоела. Ох, как надоела. Колоти хоть в колокол набатный, — Не услышу. Сердце отболело, Не проймешь. Отчаливай обратно. Тот, кто подослал тебя, старуху… Чтоб о нем ни слова, ни полслова, Чтоб о нем ни слуху и ни духу. Знать не знаю. Не было такого. Не было, и нету, и не будет Ныне, и по всякий день, и присно. Даже ненавидеть не принудит, Даже ненавидеть ненавистно.

1967

«Пусть будет близким не в упрек…»

Пусть будет близким не в упрек Их вечный недосуг. Со мной мой верный огонек, Со мной надежный друг. Не надо что-то объяснять, О чем-то говорить, — Он сразу сможет все понять, Лишь стоит закурить. Он скажет: «Ладно, ничего» — Свеченьем золотым, И смута сердца моего Рассеется как дым. «Я все же искорка тепла, — Он скажет мне без слов, — Я за тебя сгореть дотла, Я умереть готов. Всем существом моим владей, Доколе ты жива…» Не часто слышим от людей Подобные слова.

1967

«Ни ахматовской кротости…»

Ни ахматовской кротости, Ни цветаевской ярости — Поначалу от робости, А позднее от старости. Не напрасно ли прожито Столько лет в этой местности? Кто же все-таки, кто же ты? Отзовись из безвестности!.. О, как сердце отравлено Немотой многолетнею! Что же будет оставлено В ту минуту последнюю? Лишь начало мелодии, Лишь мотив обещания, Лишь мученье бесплодия, Лишь позор обнищания. Лишь тростник заколышется Тем напевом, чуть начатым… Пусть кому-то послышится, Как поет он, как плачет он.

1967

«Никто не поможет, никто не поможет…»

Никто не поможет, никто не поможет, Метанья твои никого не тревожат; В себе отыщи непонятную силу, Как скрытую золотоносную жилу. Она затаилась под грохот обвала, Поверь, о, поверь, что она не пропала, Найди, раскопай, обрети эту силу Иль знай, что себе ты копаешь могилу. Пока еще дышишь — работай, не сетуй, Не жди, не зови — не услышишь ответа, Кричишь ли, молчишь — никого не тревожит, Никто не поможет, никто не поможет… Жестоки, неправедны жалобы эти, Жестоки, неправедны эти упреки, — Все люди несчастны и все одиноки, Как ты, одиноки все люди на свете.

1967–1968

«Немого учат говорить…»

Немого учат говорить. Он видит чьих-то губ движенье И хочет слово повторить В беззвучных муках унижения. Ты замолчишь — он замычит, Пугающие звуки грубы, Но счастлив он, что не молчит, Когда чужие сжаты губы. А что ему в мычанье том! То заревет, то смолкнет снова. С нечеловеческим трудом Он хочет выговорить слово. Он мучится не день, не год, За звук живой — костьми поляжет. Он речь не скоро обретет, Но он свое когда-то скажет.

[1967–1968]

«О, ветром зыблемая тень…»

О, ветром зыблемая тень — Не верьте лести. Покуда вы — лишь дальний день, Лишь весть о вести. Вы тщитесь — как бы почудней, В угоду моде. Вас нет. Вы нищенки бедней. Вы — нечто вроде. Всё про себя: судьба, судьбе, Судьбы, судьбою… Нет, вы забудьте о себе, Чтоб стать собою. Иначе будет все не впрок И зря и втуне. Покуда блеск натужных строк — Лишь блеск латуни. Ваш стих — сердец не веселит, Не жжет, не мучит. Как серый цвет могильных плит, Он им наскучит. Вам надо все перечеркнуть, Начать сначала. Отправьтесь в путь, в нелегкий путь, В путь — от причала.

«А ритмы, а рифмы невемо откуда…»

А ритмы, а рифмы невемо откуда Мне под руку лезут, и нету отбоя. Звенит в голове от шмелиного гуда. Как спьяну могу говорить про любое. О чем же? О жизни, что длилась напрасно? Не надо. Об этом уже надоело. Уже надоело? Ну вот и прекрасно, Я тоже о ней говорить не хотела. И все же, и все-таки длится дорога, О нет, не дорога — глухая тревога, Смятенье, прислушиванье, озиранье, О чем-то пытаешься вспомнить заране, Терзается память, и все же не может Прорваться куда-то, покуда не дожит Мой день…

«Осень сорок четвертого года…»

Осень сорок четвертого года. День за днем убывающий зной. Ереванская синь небосвода Затуманена дымкой сквозной. Сокровенной счастливою тайной Для меня эта осень жива. Не случайно, о нет, не случайно Я с трудом поднимаю слова, — Будто воду из глуби колодца, Чтоб увидеть сквозь годы утрат Допотопное небо Звартноца, Обнимающее Арарат.

1968

«Есть художник неподкупный…»

Есть художник неподкупный — Так распишет, что ой-ой. Он любой душе преступной Воздавать привык с лихвой. Тот ваятель не согласен Утаить хоть что-нибудь. Лепкой брыльев и подглазин Он расскажет злую суть. По одной кривой улыбке Он движеньями резца Год из году без ошибки Обличает подлеца. Сеть морщинок расположит Так, что скрыть уже нельзя: Этот век позорно прожит — Вниз и вниз вела стезя… Тут уж верьте ли, не верьте — Весь рисунок неспроста… Но останется до смерти Красотою красота.

1968

«О сердце человечье, ты все в кровоподтеках…»

О сердце человечье, ты все в кровоподтеках, Не мучься, не терзайся, отдохни! Ты свыкнешься с увечьем, все дело только    в сроках, А как тепло на солнце и как легко в тени! Не мучься, не терзайся, родное, дорогое, Не мучься, не терзайся, отдохни! Увечья не излечит мгновение покоя, Но как тепло на солнце и как легко в тени!

1968

«Сверчок поет, запрятавшись во тьму…»

Сверчок поет, запрятавшись во тьму, И песенка его не пустословье, — Не зря сверчит, дай бог ему здоровья, И я не зря завидую ему. Я говорю: невидимый, прости, Меня сковало смертной немотою, Одно твое звучание простое Могло б меня от гибели спасти, — Лишь песенку твою, где нет потерь, Где непрерывностью речитатива И прошлое и будущее живо, — Лишь эту песню мне передоверь!

Сентябрь 1969

Переделкино

«Легко ль понять через десятки лет…»

Легко ль понять через десятки лет — Здесь нет меня, ну просто нет и нет. Я не запомнила земные дни. Растенью и тому, наверно, внятно Теченье дней, а для меня они — Как на луне смутнеющие пятна.

1969

«Я живу, озираясь…»

Я живу, озираясь, Что-то вспомнить стараюсь — И невмочь, как во сне. Эта злая работа До холодного пота, Видно, впрямь не по мне. Но пора ведь, пора ведь Что-то разом исправить, Распрямить, разогнуть… Голос тихий и грозный Отвечает мне: поздно, Никого не вернуть. Я живу, озираясь, Я припомнить стараюсь Мой неведомый век. Все забыла, что было, Может, я и любила Только лес, только снег. Снег — за таинство света И за то, что безгласен И со мною согласен Тишиною пути, Ну а лес — не за это: За смятенье, за гомон И за то, что кругом он, Стоит в чащу войти…

1969

Молитва лесу

Средь многих земных чудес Есть и такое — Листья кружáт на ветру, Преображается лес, Нет в нем покоя. Это не страшно, это не навсегда, Настанет покой снежный, А там, глядишь, и весне подойдет чреда В срок неизбежный. У нас похуже, но мы молчим. Ты, лес, посочувствуй. Весна — это юность,    а старость — не множество зим, Минует одна — и место пусто. Сомкнется воздух на месте том, Где мы стоим, где мы идем. Но и это не страшно, коль ты пособишь, — И в нашу подземную тишь Врастет деревцó корнями живыми. Пожалей нас во имя Пожизненной верности нашей Ветвям, и листве, и хвое, Оставь нам дыханье твое живое, — Пусть растет деревцó Все ветвистей, все краше!..

1969

«Я здесь любила все как есть…»

Я здесь любила все как есть, Не рассказать, не перечесть — Весну любила за весну, А зимушку за белизну, А лето за угрюмый зной, А осень… у нее со мной Был уговор особый, Узнать его не пробуй. Она ведет меня тайком, И всякий раз впервые, Звеня ключами и замком, В такие кладовые, Где впрямь захватывает дух От багреца и злата, А голос — и глубок и глух — Мне говорит неспешно вслух Все, что сказал когда-то.

1969

«Нас предрассветная заря…»

Нас предрассветная заря Надеждой радует не зря, И неспроста пугает нас Тревожный сумеречный час. Лишается земля примет, Когда над ней исчезнет свет, Все дело в свете, но и он Лишь темнотой на свет рожден.

«Нет, не поеду я туда…»

Нет, не поеду я туда. Давно уже зарок положен. Я знала Коктебель тогда, Когда еще в нем жил Волошин. А что там было? Синь, полынь Да море. Небо и пустыня. Там и теперь все та же синь, Но нет пустыни, нет полыни. Стеклом блистают корпуса, Тесня волошинскую дачу, И первобытная краса Исчезла. Все теперь иначе. Туда на бархатный сезон Литературная элита Съезжается, держа фасон… Исчез мой давний дивный сон, Но все, что было, не забыто.

«Народ — непонятное слово…»

Народ — непонятное слово И зря введено в оборот,— Гляжу на того, на другого И вижу людей, не народ. Несхожие, разные люди — И праведник тут, и злодей. И я не по праздной причуде Людьми называю людей.

1969

Эскиз к портрету

Ты живешь смиренницей прекрасною, Всю себя лишь для себя храня. Доцветаешь красотой напрасною, Прелестью, лишенною огня. Стройностью твоей, твоей походкою Восхитится, каждый, кто ни глянь. Красоте зеленых глаз с обводкою Позавидовать могла бы лань, Алощекая и темнобровая, Ты и впрямь на диво хороша… Гордая, холодная, суровая, Самопоглощенная душа. Мраморная прелесть безупречная, Совершенства образец живой… Самоотречение беспечное, Безоглядное — удел не твой. Есть возможное и невозможное, Ты меж них границу провела И живешь с оглядкой осторожною, Ни добра не делая, ни зла.

Четверостишия

* * * Душа объята сном Иль мечется в смятеньи. А под твоим окном Растет стихотворенье. * * * Страшно тебе довериться, слово. Страшно, а дóлжно. Будь слишком старó, будь слишком ново, Только не ложно. * * * У человечества одышка От спешки яростной, как будто — Последний день, а завтра — крышка И мрак последнего уюта.

1969

* * * На столе бумажный ворох Удалось бы разгрести — И тогда на всех просторах Мне открыты все пути! * * * Наглядеться б на чудо! Но усталость с утра, — Это знак, что отсюда Убираться пора. * * * Как были эти годы хороши, Когда и я стихи писать умела. Невзрачные, они росли несмело, И все-таки — из сердца, из души.

1974

* * * И лишь в редчайшие мгновенья Вдруг заглядишься в синеву И повторяешь в изумленьи: Я существую, я живу. * * * Как победить, преодолеть тревогу? Где скрыться от смятенья моего? Бог милостив, — и больше ничего Не скажешь. Все, как есть, вверяю Богу.

«Слова пустые лежат, не дышат…»

Слова пустые лежат, не дышат, Слова не знают — зачем их пишут, Слова без смысла, слова без цели, Они озябших не отогрели, Они голодных не накормили, — Слова бездушия, слова бессилья! Они робеют, они не смеют, Они не светят, они не греют И лишь немеют в тоске сиротства, Не сознавая свое уродство.

[70-е годы]

«По мне лишь так: когда беда настанет…»

По мне лишь так: когда беда настанет, Тогда и плачь, «Покуда гром не грянет, Мужик не перекрестится». Таков Обычай прадедов спокон веков. Он у меня в крови. Я не умею Терзаться впрок. Глупее иль умнее Обычай мой, чем вечное нытье, — Он исстари, он существо мое.

[70-е годы]

«Ты говоришь: „Я не творила зла“…»

«Ты говоришь: „Я не творила зла…“ Но разве ты кого-нибудь спасла? А ведь кого-то за руку схватив, Могла бы удержать, он был бы жив. Но даже тот неискупленный грех, И он не самый тяжкий изо всех, Ты за него страдаешь столько лет… Есть грех другой, ему прощенья нет, — Ты спряталась в глухую скорлупу, Ты замешалась в зыбкую толпу, Вошла в нее не как рассветный луч — Ты стала тучей в веренице туч. Где слово, что тебе я в руки дал, Чтоб добрый ликовал, а злой страдал? Скажи мне — как распорядилась им, Бесценным достоянием моим? Не прозвучало на земле оно, Не сказано, не произнесено. Уйди во мрак, не ведающий дна, Пускай тебя приимет сатана». А тот вопит: «Не вем ее, не вем, Она при жизни не была ничем, Она моей при жизни не была, Она и вправду не творила зла. За что ее карать, за что казнить? Возьмешь ее на небо, может быть?..» И я услышу скорбный стон небес И как внизу расхохотался бес, И только в том спасение мое, Что сгину — провалюсь в небытие.

«Взгляни — два дерева растут…»

Д. С.

Взгляни — два дерева растут Из корня одного. Судьба ль, случайность ли, но тут И без родства — родство. Когда зимой шумит метель, Когда мороз суров, — Березу охраняет ель От гибельных ветров. А в зной, когда трава горит И хвое впору тлеть, — Береза тенью одарит, Поможет уцелеть. Некровные растут не врозь, Их близость — навсегда, А у людей — все вкривь да вкось, И горько от стыда.

Болезнь

О как хорошо, как тихо, Как славно, что я одна. И шум и неразбериха Ушли, и пришла тишина. Но в сердце виденья теснятся, И надобно в них разобраться Теперь, до последнего сна. Я знаю, что не успеть. Я знаю — напрасно стараться Сказать обо всем даже вкратце, Но душу мне некуда деть. Нет сил. Я больна. Я в жару. Как знать, может, нынче умру… Одно мне успеть, одно бы — Без этого как умереть? — Об Анне… Но жар, но ознобы, И поздно. Прости меня. Встреть.

1970

«К своей заветной цели…»

К своей заветной цели Я так и не пришла. О ней мне птицы пели, О ней весна цвела. Всей силою расцвета О ней шумело лето, Про это лишь, про это Осенний ветер пел, И снег молчал про это, Искрился и белел. Бесценный дар поэта Зарыла в землю я. Велению не внемля, Свой дар зарыла в землю… Для этого ль, затем ли Я здесь была, друзья!

О рыбах

Не однажды реку вспять Поворачивали силой, Только это не к добру — Даже рыбам негде было В нужный срок метать икру, И снуют, снуют в смятенье… Загляни-ка в глубину — Там мелькают рыбьи тени, Прибиваются ко дну. Но от дикой передряги И на дне весь мир иной: Где приютные коряги С потаенной тишиной, Темных водорослей чащи, Золотой подводный хвощ?.. Нету зыблющихся рощ, Нету жизни настоящей. Рыбам слезы б источать! Если голос обрели бы, — На крик закричали б рыбы, Нет, не стали бы молчать, Завопили б, сознавая, Что беду зовут бедой И что их вода живая Стала мертвою водой.

Сентябрь 1970

«Когда слагать стихи таланта нет…»

Когда слагать стихи таланта нет, — Не чувствуя ни радости, ни боли, Хоть рифмами побаловаться, что ли, Хоть насвистать какой-нибудь сонет, Хоть эхо разбудить… Но мне в ответ Не откликаются ни лес, ни поле. Расслышать не в моей, как видно, воле Те голоса, что знала с малых лет. Не медли, смерть. Не медли, погляди, Как тяжело неслышащей, незрячей, Пустой душе. Зову тебя — приди! О счастье! От одной мольбы горячей Вдруг что-то дрогнуло в немой груди. Помедли, смерть, помедли, подожди!..

Октябрь 1971

Из стихотворения «Завещание»

1 …Не ведайте, поэты, Ни лжи, ни клеветы. О нет, покуда живы, Запечатлеть должны вы Грядущего приметы, Минувшего черты — Невиданной эпохи Невиданный размах, Ее ночные вздохи И застарелый страх, Приподнятые речи, Ссутуленные плечи, — Примеры недалече, Живете не впотьмах, — И громкие дерзанья, И тайные терзанья, И слезы на глазах. Пускай душа забита, А все-таки жива. Пусть правда позабыта — Она одна права. Напоминать про это — Священный долг поэта, Священные права. 2 …И вы уж мне поверьте Что жизнь у нас одна, А слава после смерти Лишь сильным суждена. Не та пустая слава Газетного листка, А сладостное право Опережать века. …Не шум газетной оды, Журнальной болтовни, — Лишь тишина свободы Прославит наши дни. Один лишь труд безвестный — За совесть, не за страх, Лишь подвиг безвозмездный Не обратится в прах…

70-е годы

«Пустыня… Замело следы…»

Непоправимо-белая страница…

Анна Ахматова
Пустыня… Замело следы Кружение песка. Предсмертный хрип: «Воды, воды…» И — ни глотка. В степных снегах буран завыл, Летит со всех сторон. Предсмертный хрип: «Не стало сил…» — Пургою заметен. Пустыни зной, метели свист, И вдруг — жилье во мгле. Но вот смертельно белый лист На письменном столе…

30 ноября 1971

«Одно мне хочется сказать поэтам…»

Одно мне хочется сказать поэтам: Умейте домолчаться до стихов. Не пишется? Подумайте об этом Без оправданий, без обиняков. Но, дознаваясь до жестокой сути Жестокого молчанья своего, О прямодушии не позабудьте, И главное — не бойтесь ничего.

1971

Рылеев

Безумье, видимо… Гляди-ка, Как мысли повернули дико! Сначала вспомнилось о том, Как, в форточку влетев, синички Сухарь клюют… Кормитесь, птички, У вас нахальство не в привычке, Ведь голод и мороз притом: Кто доживет до переклички Перед рождественским постом! Сперва — о птицах. А потом — Что их воротничок высокий Белеет, закрывая щеки… Рылеев… Господи, прости! Сознанья темные пути И вправду неисповедимы. Синиц высокий воротник Мелькнул, исчез, и вдруг возник Тот образ, юный, невредимый, И воротник тугой высок, Белеющий у смуглых щек, Как заклинанье о спасеньи От злых предчувствий… Сколь жесток Тот век, тот царь. Хотя б глоток, — Мгновенье воздуха, мгновенье!..

Ноябрь 1971

«Идешь и думаешь так громко…»

Идешь и думаешь так громко, Что и оглянешься не раз. И — молча: «Это не для вас, А для далекого потомка, Не бойтесь, это не сейчас». И — молча: «Неужели слышно?» Давно бы надо запретить, Столь громко думая, ходить. Живем не по доходам пышно, Ходящих время усадить Иль уложить, поя снотворным, — Пусть в омуте утонут черном, В глухом беспамятном бреду, Назло их мыслям непокорным. Но я пока еще иду.

1971

Тревога

Мне слышится — кто-то у самого края Зовет меня. Кто-то зовет, умирая, А кто — я не знаю, не знаю, куда Бежать мне, но с кем-то, но где-то беда, И надо туда, и скорее, скорее, — Быть может, спасу, унесу, отогрею, Быть может, успею, а ноги дрожат, И сердце мертвеет, и ужасом сжат Весь мир, где недвижно стою, озираясь, И вслушиваюсь, и постигнуть стараюсь — Чей голос?.. И, сжата тревожной тоской, Сама призываю последний покой.

Ноябрь 1971

«На миру, на юру…»

И. Л.

На миру, на юру Неприютно мне и одиноко. Мне б забиться в нору, Затаиться далёко-далёко. Чтоб никто, никогда, Ни за что, никуда, ниоткуда. Лишь корма и вода И созвездий полночное чудо. Только плеск за бортом — Равнозвучное напоминанье Все о том да о том, Что забрезжило в юности ранней, А потом за бортом Потерялось в ненастном тумане.

30 ноября 1971

«Сказать бы, слов своих не слыша…»

Сказать бы, слов своих не слыша, Дыханья, дуновенья тише, Беззвучно, как дымок над крышей Иль тень его (по снегу тень Скользит, но спящий снег не будит), Сказать тебе, что счастье — будет, Сказать в безмолвствующий день.

Декабрь 1971

Летень

Повеял летний ветерок; Не дуновенье — легкий вздох, Блаженный вздох отдохновенья. Вздохнул и лег вдали дорог, На травы, на древесный мох, И вновь повеет на мгновенье. Не слишком наша речь бедна, В ней все имеет имена, Да не одно: и «лед» и «ледень», А ветерок, что в летний час Дыханьем юга нежит нас, Когда-то назывался «летень».

Декабрь 1971

Превращения

1 Поутру нынешней весной, С окна отдернув занавески, Я ахнула: передо мной Толпятся в двухсотлетнем блеске — В кудрявых белых париках, В зеленых шелковых камзолах — Вельможи… (Заблудясь в веках, Искали, видно, дней веселых И не туда пришли впотьмах.) Им что ни скажешь — все не то, И я поэтому молчала. Хоть не узнал бы их никто! Роскошество их обличало — Их пудреные парики, Темно-зеленые камзолы, Всему на свете вопреки, Как возле царского престола, Красуются перед окном, И думать ни о чем ином Я не могу. На миг забуду, И снова погляжу в окно, И снова изумляюсь чуду, Но вот в окне уже темно. 2 В новолунье, в полнолунье Правит миром ночь-колдунья. Утром все в окне иное, Нет чудес вчерашних там, Но распахнут предо мною Монастырский древний храм, Не разбитый, не спаленный. На стене густо-зеленой Мутно-белых свеч ряды. (Чье раденье? Чьи труды?) Отступаю в тайном страхе — За окном стоят монахи. Видно, служба отошла: Ни одной свечи зажженной, Не звонят колокола, Слышен шепот приглушенный: «Вседержителю хвала». 3 И вновь превращенья свершаются ночью. А утром прибой темно-белые клочья Швыряет мне с моря, стоящего дыбом, Дрожащего каждым зеленым изгибом. Влетает в окошко тенистая пена И вот затихает в углах постепенно Густой пеленой тополиного пуха, — В нем плоти, пожалуй, не больше, чем духа.

1972

Польские поэты

Лесьмян — он по вертикали, — В глубь земли и в глубь небес, А Тувим — в долины, в дали, Где на горизонте — лес. А Галчинский?.. Разве просто Обозреть его добро: Зелень, серебро и звезды, Звезды, зелень, серебро.

3 августа 1974

«Мой сын, дитя мое родное…»

Мой сын, дитя мое родное, — Чьей мы разлучены виною? Никто, мой друг, не виноват. Мой сын, мое дитя, мой брат, Мое сокровище, мой враг. Мое ничто, мой светлый мрак… Как странно, как бесчеловечно, Что ты в душе моей навечно.

«И ты бессилен, как бессилен каждый…»

В. А.

И ты бессилен, как бессилен каждый Ей возвратить земное бытие, Но доброе вмешательство ее Почувствуешь, узнаешь не однажды, — То отвратит грозящую беду, То одарит нежданною отрадой. То вдруг свернешь с дороги на ходу, Поверив ей, что, значит, так и надо.

[1974]

«У меня к тебе двойственное отношение…»

«У меня к тебе двойственное отношение…» В этих словах, что сказала мне ты, — Мой конец, ибо в них от тебя отрешенье И последнее чувство слепой пустоты. Я грешна пред тобой. Если можешь — прости. Я молюсь за тебя, чтобы стала счастливой, Чтоб надежды сбылись… ну а след мой найти. Не пытайся. Прощай. Разминулись пути. Буду замертво жить. Буду жить терпеливо.

1974

Голицыно

Редактор

Такое дело: либо — либо… Здесь ни подлогов, ни подмен… И вряд ли скажут мне спасибо За мой редакторский рентген. Борюсь с карандашом в руке. Пусть чья-то речь в живом движеньи Вдруг зазвучит без искаженья На чужеродном языке.

«Разбила речка поутрý…»

Разбила речка поутрý Холодное зерцало. Не верь, что это не к добру, А верь, что замерцала В осколках ледяных весна; На волю вырвалась волна И радость прорицала.

1975

«Неужели вот так до конца…»

Неужели вот так до конца Будем жить мы, друг другу чужие? Иль в беспамятстве наши сердца? Все-то думается: не скажи я Слов каких-то (не знаю каких!) — Не постигло бы нас наважденье, Этот холод и мрак отчужденья, Твердый холод, объявший двоих.

1975

Весна в детстве

Вешний грач по свежей пашне Ходит с важностью всегдашней, Ходит чинно взад-вперед. Нету птицы богомольней: Звон услышав колокольный, Не спеша поклоны бьет. Строгий звон великопостный Понимает грач серьезный, Первым встретил ледоход, Первым видел половодье, Пост великий на исходе, Все меняется в природе, И всему свой черед… В самый светлый день весенний, В день Христова воскресенья, С церкви зимнего Николы Разольется звон веселый — И с пяти церквей в ответ То ли звон, то ли свет. Старший колокол — для фона: Звук тяжелый и густой В день веселый, день святой Оттеняет перезвоны Молодых колоколов. Солнце синий воздух плавит, Жарким блеском праздник славит На крестах куполов, И щебечут в поднебесье Малые колокола, — Светлый день! Христос воскресе! Всемогущему хвала! — То в распеве всей гурьбой, То вразброд, наперебой — Славят первый день пасхальный, Бестревожный, беспечальный. Этот день впереди, А пока погляди, Как под звон великопостный Ходит пашней грач серьезный, Ходит чинно взад-вперед, Не спеша поклоны бьет.

1975

О птицах

И вдруг перестанешь страдать. Откуда эта благодать? Ты птиц не любишь в руки брать, Но песни, песни!.. Воистину — глагол небес: «Найдись, очнись, ты не исчез, Воспрянь, воскресни!» Об этом в чаще — соловей, А жаворонок — в поле, В полете, не в сетях ветвей, Один, на вольной воле. Но он поет лишь на лету И, вмиг теряя высоту, Впадает где-то в немоту, Скользнув на землю. Не сетуй, если он затих. Послушай песни птиц лесных, Им чутко внемля. Когда в сплетении ветвей Поет как хочет соловей — Не всем ли дышится живей, Вольней — не всем ли? Поет, не улетая ввысь. У птиц лесных и ты учись, Доверие душе своей От них приемли.

1975

О собаках

Собака… Ну что же? Ну — пес, ну — собака. Забот, что ли, нету иных? Собака собакой. С чего же, однако, Так много присловий о них? «Промерз как собака», «устал как собака», «А ну тебя вовсе ко псу!» Собак в поговорках и этак и всяко Как шишек в еловом лесу. (Коль жизнь обойдется со мною жестоко, Невольно вздохну: «Я, как пес, одинока. О, холод собачий…» Зачем я про это? Но лучше оставить вопрос без ответа.) Для пса человек будто солнце из мрака — Молитва, мечта, божество, Бесстрашно его охраняет собака, Спасет и умрет за него. Что ж душу собачью калечат и мучат? Собаки смирятся, смолчат. Внушают им злобу, свирепости учат… Волчат обучайте, волчат! Отбилась от темы. Вначале — присловья, А дальше совсем не о том. Но псам на любовь отвечайте любовью, А про поговорки — потом.

1975

«Красотка, перед зеркалом вертясь…»

Красотка, перед зеркалом вертясь, С гримаскою горбунье говорила: «Нельзя сказать, что выгляжу я мило, Ей-богу, сложена я как горилла». И предлагает, ласкою светясь: «Не прогуляетесь ли вы со мною?» И эта, с перекошенной спиною, Вздыхая, за красавицей плелась. Вот тебе на! Никак, ты пишешь басни? Да и плохие, что всего ужасней. Ложись-ка спать, скорее свет гаси. Уж коль беда с тобою приключилась, Уж коль стихи писать ты разучилась, Без тайной зависти свой крест неси. А басни, притчи… Боже упаси!

1975

«Озираясь, в дверь пролез…»

Озираясь, в дверь пролез. Не красавец, не урод, Но из комнаты исчез, Испарился кислород. Этот гость лишен примет, Но дышать невмоготу. От него сойдешь на нет, Превратишься в пустоту. Озирается, как вор. Он хвастун и жалкий враль. Примиряться с ним — позор, Расплеваться с ним не жаль.

1975

«Не знаю, бьют ли там старух…»

Не знаю, бьют ли там старух, В домах для престарелых, Но знаю — говорят им вслух, Что подошел предел их, Что помирать давно пора, Что зажились старухи… О нет, все это не вчера, И нынче в том же духе.

«Когда молчанье перешло предел…»

Когда молчанье перешло предел — Кто гибели моей не захотел?.. Подходит и трясет меня за плечи: «Опамятуйся, пробудись, очнись, Верни себе свой облик человечий, Почувствуй глубину свою и высь, Верни себе великое наследство, Сознание твоих врожденных прав, И безоглядное любвеобилье детства, И юности непримиримый нрав».

1975

Бессонница

Всю ночь — страданье раскаленное, О совесть, память, жаркий стыд!.. Чуть голубое, чуть зеленое, Тот жар лишь небо остудит. И ни к чему глотать снотворные, От горькой одури слабеть… Смирись, покуда небо черное Не станет тихо голубеть.

1975

«Что печального в лете?..»

Что печального в лете? Лето в полном расцвете. Мучит малая малость — В листьях будто усталость, Будто скрытость недуга В этих листьях зеленых, И морозом и вьюгой С первых дней опаленных. Трудно было не сжаться, От смертей удержаться, — То тепло, то остуда, — Нынче вёсны коварны… На листву, как на чудо, Я гляжу благодарно.

1975

«Не приголубили, не отогрели…»

Памяти М. Ц.

Не приголубили, не отогрели, Гибель твою отвратить не сумели. Неискупаемый смертный грех Так и остался на всех, на всех. Господи, как ты была одинока! Приноровлялась к жизни жестокой… Даже твой сын в свой недолгий срок — Как беспощадно он был жесток! Сил не хватает помнить про это. Вечно в работе, всегда в нищете, Вечно в полете… О путь поэта! Время не то, и люди не те.

1975

«Мертвеешь от каждого злобного слова…»

Мертвеешь от каждого злобного слова, Мертвеешь от каждого окрика злого, Застонешь в тоске и опомнишься тут же — Чем хуже, тем лучше, чем хуже, тем лучше, Тем лучше, что ты до конца одинока, Тем лучше, что день твой начнется с попрека, Тем лучше, что слова промолвить не смеешь, Тем лучше, что глубже и глубже немеешь, Тем лучше, — коль в эти бессонные ночи Ясней сердцевина твоих средоточий, Ты смолоду знала и ты не забыла, Что есть в одиночестве тайная сила — В терпенье бесслезном, в молчанье морозном, В последнем твоем одиночестве грозном.

1975

«Уж лучше бы мне череп раскроили…»

Уж лучше бы мне череп раскроили, Как той старухе, — в кухне, топором, Или ножом пырнули, или, или… А этих мук не описать пером. Я замерла, сама с собой в разлуке, Тоска молчит, тоска мычит без слов. За что мне, Господи, такие муки! Убил бы сразу, только и делов. О Господи мой Боже, не напрасно Правдивой создал ты меня и ясной И с детства научил меня слагать Слова… Какую даровал усладу! И вот с немой тоскою нету сладу. Ты прав. Я за грехи достойна аду, Но смилуйся, верни мне благодать!

1976

«Боже, какое мгновенное лето…»

Боже, какое мгновенное лето, Лето не долее двух недель, Да и тревожное знаменье это — Грозы иные, чем были досель. Не было молнии, брошенной вниз, Но полосою горизонтальной Свет протекал над землею недальней, Медленный гром на мгновенье навис Бледному свету вослед и обвалом Рушился с грохотом небывалым, Падал сквозь землю, гудел под ней. Лето промчалось за десять дней.

«Я ненавижу смерть…»

Я ее ненавижу.

М. Булгаков
Я ненавижу смерть. Я ненавижу смерть. Любимейшего я уж не услышу… Мне было б за него и день и ночь молиться: О жизнь бесценная, умилосердь Неведомое, чтобы вечно длиться!.. Я ненавижу смерть.

1976

«И вдруг возникает какой-то напев…»

И вдруг возникает какой-то напев, Как шмель неотвязный гудит, ошалев, Как хмель оплетает, нет сил разорвать, И волей-неволей откроешь тетрадь. От счастья внезапного похолодею. Кто понял, что белым стихом не владею? Кто бросил мне этот спасательный круг?.. Откуда-то рифмы сбегаются вдруг. Их зря обесславил писатель великий За то, что бедны, холодны, однолики, Напрасно охаял и «кровь и любовь», И «пламень и камень», и вечное «вновь». Не эти ль созвучья исполнены смысла, Как некие сакраментальные числа? А сколько других, что поддержат их честь!.. Он, к счастью, ошибся, — созвучий не счесть.

1976

«Нет несчастней того…»

Нет несчастней того, Кто себя самого испугался, Кто бежал от себя, Как бегут из горящего дома. Нет несчастней того, Кто при жизни с душою расстался, А кругом — все чужое, А кругом ему все незнакомо. Он идет как слепой, Прежней местности не узнавая. Он смешался с толпой, Но страшит суета неживая, И не те голоса, Все чужое, чужое, чужое, Лишь зари полоса Показалась вечерней душою…

1976

Переводы

С польского

Болеслав Лесьмян (1877–1937)

Зимняя ночь

Мерцаньем звездным Снега полны. В кольце морозном Рога луны. Снежинки с лёту — Одна к одной — Берут в тенёта Простор степной. Им любо прядать В немой содом, Заборы прятать Во мхе седом. Им только вниз бы Всем блеском тьмы, Врываться в избы: «А вот и мы!» Покинув зимний Надземный мир, Врываться в дымный, Хмельной трактир. Метель кружúтся, И нет дорог. Чуть золотится Распятый Бог. В слепом усердье Снега — вразброс, И сад в предсмертье — Без лоз, без роз! В гордыне странной, Глушащей стон, Сквозь тьму бурана Идет мой сон…

На солнце

Дыша покоем дня, Недвижен пруд зеленый. Свисает хмель с плетня, Иссохший, пропыленный. Средь лужи, в колеях — Отображенья тына, Гусиной шеи взмах, Березы половина. Во всю длину забор, Дневным лучом разъятый, На ближний косогор Лег тенью полосатой. Я лажу частокол, Я веять жито буду. Я в этот мир пришел И не стремлюсь отсюда!..

Первый дождь

Первая, жужжа, проснулась муха, Первый лист пробился, осмелев, Первый дождь мне барабанит в ухо Погромыхивающий напев. Грохотанье выдоха и вдоха… Кто поймет, — где взялся звук такой? Ливень, расплясавшийся под грохот, Бьется оземь плещущей башкой. Но уже стихает плескот пенный, В небе — отзвук грома меж зарниц, А в разрывах тучи — даль вселенной, Нету ей пределов, нет границ. Солнце, раздробясь на мокрых стеклах, Золотится нивой на полу, Отраженья окон в стенах блеклых, Множась, бродят от угла к углу. Кто-то в сад толкнул калитку резко, С треском рухнула она средь трав. Чью-то руку утром, полным блеска, Я благословляю, не узнав.

«В этом душном малиннике, тесном, высоком…»

В этом душном малиннике, тесном, высоком, Скрылись мы ото всех, забрались в сердцевину И срываем поспевшую за ночь малину. Рдеют пальцы твои, орошенные соком. Гневный шмель разгуделся, пугая травинки, Хворый лист, весь в нарывах, на солнышко вылез, В паутинных лохмотьях алмазы искрились, И какой-то жучок скрылся, пятясь на спинке. Все стихало мгновенно в зеленом заслоне, Лишь когда я с ладони твоей обагренной Брал малину губами, вдыхая влюбленно Запах ягод сквозь благоуханье ладони. Первой ласки посредницею молчаливой Оказалась малина, — той ласки без слова, Что, собой изумясь, хочет снова и снова Повторяться бессчетно, себе лишь на диво. И в одно из мгновений, всех прочих всевластней, Ты ко лбу моему прикоснулась губами, Я схватил твои руки, и ты предалась мне, А малинник был всюду — вкруг нас и над нами.

Во сне

Ты в странном сне меня звала С собой во мрак небесный. Мы вместе мчимся. Мгла и мгла. Бог, темнота и бездны. Летим в верховья темноты, Пронзенной молний светом. «Я только сон твой, — шепчешь ты, — Не забывай об этом!..» Забуду ль!.. Мчимся в вышине До неизвестной меты. О, как ты худо снишься мне! Моя живая, где ты?

Вечером

Уже темнело, темнело, Заря в лесу догорела, Дневной остывает жар. Спускались мы тропкой длинной В повитый туманом яр,    Заросший калиной. Из дали идет, из дали Тот мрак, где цветы пропали. Чуть дышит сонная цветь. Коснулась ты, как в испуге, Руки моей, чтоб согреть    Озябшие руки. С нежностью, нежностью тайной Глядим в этот мрак бескрайный. Двоих, забредших впотьмах В осенних полей безбрежность, Не сблизят ни скорбь, ни страх, —    Одна только нежность!

Заклятье

— Птица ночи, ты пересекала закат, — Чтó там с мертвыми? Ты их видала. — Лежат. — А еще что? — Лежат и лежат без движенья, Нет для них ни рассвета, ни ветра, ни тени, Не мечтают, не ждут, не страшатся утрат — Только вечно лежат, вечно только лежат. Та, что так мне противилась, — пусть она тоже, Пусть вот так же лежит на обманчивом ложе, Покоряясь, теряясь безвольно, глубоко, Пусть не ждет, не мечтает, лежит одиноко, Пусть бессильно, бессонно желаньем грешит, Пусть вот так и лежит — для меня так лежит!

«Уж пора полюбить огорода сиротство…»

Уж пора полюбить огорода сиротство, Птиц, уставших от неба, деревьев уродства И щербатый забор, от которого тени Меж рассветов лежат на траве, как ступени. Уж пора полюбить за рекою закаты И соседа умершего сад небогатый, Темноту, что быстрее, чем сны в сновиденье, Уведет, укрываючи доброю сенью. Уж пора приберечь хоть бы искорку зноя В этих стенах, где вечер блестит желтизною, Головою к рукам твоим тонким прижаться И вдвоем удержаться от слез, удержаться!

Из детских лет

Вспоминаю, но вспомнить всего не могу я: Трáвы… Даль за лугами… Кричу и ликую — Веселит меня голос, летящий куда-то. Чабрецом пахнет сено в теплыни заката. А еще? Что еще вспоминается, длится? Старый сад, где участвуют листья и лица, — Только листья и лица. Листисто и людно. А в аллее — мой смех. Не смеяться так трудно! Я бегу, окунаясь в лазурь поднебесья. Только небо в груди, а в глазах густолесье. Беготня по плотине над пеной протока Так далёко слышна, так волшебно далёко! А потом — по траве, по ступенькам балкона, Обожавшим, когда я взбегаю с разгона… Вспоминается дом, полный света весною И повсюду всегда переполненный мною, Приниканье губами к стеклу —    к мирозданью — И мое — всеми силами — существованье!

«Снится лесу — лес…»

Снится лесу — лес В ливне вешнем. Май давно исчез, Но примчится, Вновь вернется он В блеске прежнем, Мне ж минувший сон Не приснится.

Прохожий

Лиловый сумрак, безлюдье поля —    И только эту явь — Средь трав бескрайних молил я с болью:    «Спаси меня, избавь!» И шел прохожий… Зачем — не знаю — Мне подал знак рукой. Быть может, думал — к нему взываю, Его молю с тоской. И было тихо, весь мир как сгинул, Лишь солнце шло ко сну. Сказал прохожий, когда окинул Глазами тишину: «И мне, скитаясь, взывать в печали,    Без хлеба, без жилья, Я тот, чью гибель не увидали,    Тот самый — это я! Мне смертью в ярах раскинут полог,    Жилище — недруг сжег. Бьет час предсмертный, был сон недолог,    Его разрушит Бог. Но верю в сон, что еще приснится,    Обещанный судьбой. Тот сон, когда в нем блеснет денница,    Я разделю с тобой». Клянясь, что в скорби нам нет разлуки    Ни на единый час, Прохожий тот протянул мне руки,    И спас меня он, спас! «Мгла у входа. Темень комнат…» Мгла у входа. Темень комнат. Ни о ком никто не помнит. След твой снегом запушило, Грусть метелью закружило. В этот снег поверить надо, Освежиться снегопадом, Затениться тенью нежной, В тишине притихнуть снежной.

В тревоге

Ищи, скиталец жалкий, во снах пропитанья! Уже любою мглою кормиться не стыдно… Что значат слезы, если не слышно рыданья? Что значит мирозданье, коль Бога не видно? Придите все, кто в скорби, в тревоге,    в смятенье! Пускай вас будет много, чтоб я между вами Душою затерялся, — где вы и где тени, Не ведал бы, теснимый бессчетными снами. Чтоб лиц как можно больше, чтоб всюду лишь    лица И руки, чтоб заполнился город бескрайный!.. Все кончится сегодня, ничто не продлится, Не стало ни одной неразгаданной тайны!.. Нам надо торопиться, сойтись надо вместе, Поговорить, решиться, не упустить срока, Чтобы потом не ждать уж ни знака, ни вести, Чтобы исчезнуть слепо в печали глубокой…

Одиночество

Смиряет ветер над крышей Свои ночные полеты. Не виден мир и не слышен, Но вижу и слышу что-то. Там кто-то, будто из бездны, Ко мне простирает руки, Там голос, мне неизвестный, Но я ль не знал этой муки! На крик во мрак выбегаю. Тиха, безлюдна дорога. Кругом лишь темень ночная. Откуда ж в сердце тревога? Лишь мглистой березы трепет. В ночи примстилось, быть может… Никто никого не встретит И никому не поможет!

Солдат

Воротился служивый из похода весною — Колченогий, недужный, с перебитой спиною. Был он пулями злыми исхлестан, простеган, Не ходил он иначе, как только с подскоком. Стал потешником горя, скоморохом недоли, Забавлял мимо шедших каждым вывертом боли, И страданий притопом, и печалей приплясом, И замедленной муки лихим выкрутасом. Дотащился до дому: «Эй, проваливай живо. Не работник ты в поле, хоть и скачешь ретиво!» Он добрался до кума, что в костеле звонарил, Тот узнать не подумал, было чуть не ударил. Постучался он к милой, а та рассмеялась, И плечами и грудью, хохоча, сотрясалась. «Как в постели с калекой танцевать мне    до смерти? Лишь на треть человека, а прыжков на две трети! Мне твои переплясы не милы, не любы, На усах твоих жестких не уснут мои губы! За тобой не угнаться, скачешь к самому небу! Уходи куда знаешь, не кляни и не требуй!» Вдаль пошел по дороге и пришел он к распятью: «Иисус деревянный, не возьму я в понятье, — Чьей рукой, точно на смех, ты вытесан, Боже? Красоты пожалели и дерева тоже. Кто тесал твои ноги, безумец незрячий? Ходишь, видно, вприскочку, не можешь иначе. Ты такой никудышный, такой колченогий, — Мне товарищем добрым ты был бы в дороге». Слыша это, распятый на землю спустился. Тот, кто вытесал Бога, знать, рассудка решился: Руки — левые обе, ноги — правые обе. …Как ходить, Иисусе, при твоем кривостопье? «Я из хворой сосенки, но хожу я не худо, Вечность пехом пройду я, недалеко дотуда. Мы пойдем неразлучно единой дорогой — Что-то от человека и что-то от Бога. Можно горем делиться, мы разделим увечье, Изубожены оба рукой человечьей. Кто смешней — ты ли, я ли, — ни один    не уступит, Первым кто рассмеется, тот первым полюбит. Подопрешь меня телом, а тебя я сосною. Пусть вершится, что должно, над тобою и мною!» Взявшись за руки крепко, пошли без промешки То неспешным подскоком, то хромою    пробежкой. Сколько времени длилось пребыванье в дороге? Где часы, что отмерят безмерные сроки? Дни сменялись ночами, исчезая в безвестье, Миновало бесполье, безречье, безлесье, Вдруг нагрянула буря, все во мраке пропало, И ни проблеска солнца, ни звездочки малой… Кто там, ночью идущий по вьюжным наметам, Так божественеет, человечнеет — кто там? Два господних калеки, два миляги — вот кто это Шли какой-то припляскою в мир не какой-то. И один шел в веселье, и другой в беспечалье — Возлюбили друг друга и счастливы стали. Ковыляли на пару, плелись как попало, И никто не постигнет — что в них так ковыляло? Колтыхали вприскочку, нескладно, нелепо, И вот доскакали до самого неба!

Леопольд Стафф (1878–1957)

Нике Самофракийская

Реет музыка в складках одежды легчайшей. Недоступен для птицы полет твой великий, О богиня триумфа, — сквозь время все дальше Ты уносишься, Самофракийская Нике! Хлещешь крыльями воздух и в вихре полета Лавры славы несешь. Не хочу их нимало. Лишь тому я завидую, ради кого ты Напрочь голову в дальних веках потеряла.

Минута

Минует? Что поделать с нею! На то она ведь и минута. Покинет, становясь ничьею, Как облака, меняясь круто. Минуте, в измененьях скорых, О предыдущей помнить поздно; От века плещутся в озерах, Сменяясь, девушки и звезды.

Юлиан Тувим (1894–1953)

Квартира

Тут всё не наяву: И те цветы, что я зову живыми, И вещи, что зову моими, И комнаты, в которых я живу, Тут все не наяву, И я хожу шагами не моими, — Я не ступаю, а сквозь сон плыву. Из бесконечности волною пенной Меня сюда забросил океан. Едва прилягу на диван — Поток минувшего умчит меня мгновенно. Засну — и окажусь на дне. Проснусь — и сквозь редеющий туман Из темных снов доносится ко мне Извечный, грозный гул вселенной.

Разговор птиц

Кто, опричь меня, знаком С птичьим языком?.. Чуть трепещут камыши, Чуть мерещится в тиши — «Вью, вью, вью» и «вьет, вьет, вьет», Значит, скоро рассветет, Вспыхнет зорька в зябкой дрожи… Так про что это, про что же? Про что? Разумеется, про то. «Цвири-цвири», слышь-послышь… Тишь. Ну так что же? Да иль нет?.. Лишь роса блестит в ответ, Влажны листья диких роз, Кто-то где-то произнес: «Тью-тью-тью, тю-и, тю-и» — Да, да, да, молчи, таи. Это значит: чуешь, чу? Чую, знаю и молчу. Да, да, да, я знаю тоже… Так про что это, про что же? Про что? Вот про самое про то. «Цвир, тю-и, ку-ку»… Кто знает, Может быть, уже светает?.. То не нота и не тон — Что-то из лесных сторон. Тишиной навеян шорох, — Чей он, чей он, чей он — шорох?.. Листьев? Тростника? Осоки? То ль колосьев шум далекий? Да иль нет?.. Но я-то знаю И мечтаю, напеваю. «Цвир, цвир, цвир» — звенит не зря, Разгорается заря, Пташка пташку окликает… Ну а все-таки… Кто знает?! Что ты! Солнышко встает: Птица ль птицу не поймет, Мне ли песенки звенящей Не понять в росистой чаще, — «Тью-фюить» — кругом пошло. Это значит — рассвело.

1913

Лодзь

Ну, а если нет?

Ну, а если нет? Если это бред?.. Мучусь грезой безрассудной, Призываю образ чудный, Жажду угадать ответ, Ибо, если нет, Тогда… трудно! Ну, а если да? Если будет так?.. Вспыхнут зори в жгучей дрожи, Разгорится день погожий, Как багряный мак, Ибо, если так, Тогда… — Боже!!

5 августа 1915

Лирическая ирония

Я приходил с визитом К той гордой, беспощадной И что-то бестолково Твердил… (О, бред больного!) Терзал тебя стихами, Ломал, корежил слово И разгрызал зубами (Мне лишь бы не заплакать!) И кровяную мякоть Давал тебе, давясь слезами: «Глянь!» Я приходил с визитом К той скрытной, непонятной И снова бредил, снова Губами и плечами… (О, гром тирады этой, Тиранской и терновой!) Внимали ей сурово Священные предметы: Недрогнувшие стены, Нетронутое ложе, Не раздробленный кулаками Стол. Теперь с печалью скрытой Сижу я одиноко, Задумавшись глубоко, На сотни дней разбитый, И все мои визиты, Все до единой раны, В клубок безумный свиты. А я уже счастливый, Любимый и желанный, А я уже далекий, пьяный Муж.

Владислав Броневский (1897–1962)

О радости

Над тихой водою лазурной небо лазурное тихо, но ветер ворвался бурный зелено, молодо, лихо. Ты откуда — шальной, зеленый, над какими летал лесами? Еще в росах калины и клены, а глаза еще полны слезами. Устоялось вешнее вёдро, Воздух золотом солнца светел. Зелено, молодо, бодро, сердце, лети, как ветер! Светом и шумом зеленым низвергайся, радость живая!.. Вешним калинам и кленам, тебе и себе напеваю.

Полоса тени

Мелькнула птица, бросив тень на окно, где свет царит дневной… И вот опять — простор весенний и высь бездонна надо мной! А зелень! Пропадешь в зеленом пространстве трав, деревьев, лоз! Идти, родная, далеко нам сквозь шелест кленов и берез. Нам жить да жить в земном свеченье. Полжизни, правда, не вернешь… Вот птица полосою тени мелькнула с криком… Ну и что ж…

Закат

По снегу, что выпал впервые, белый день босиком пляшет; кудри рассыпал ржаные, шляпой соломенной машет. Пламя пробрало солому розово, зеленовато, лилово… Счастья — дню золотому! Славься, огнеголовый! Под небом, ясным по-детски, за горою скрылась устало громада света и блеска и на землю тенью упала.

Константы Ильдефонс Галчинский (1905–1953)

Спящая девочка

Дочери Кире и Анджею Ставару

Доченька, спи. Ночь приближается мерно, Полным составом нот тишину дробя. Если прислушаться, в этой ночи, наверно, Отыщется что-то и для тебя: Месяц и улочка, что, забирая правей, Сворачивает в мирозданье, И ветер для легких твоих кудрей, И тень для щеки твоей, И для сердца — страданье.

1947

Стишок о воронах

Во мгле дубовой кроны уселись две вороны, а воздух весь блистает; томит ворон дремота, летать им неохота, снежком их засыпает. Ни ручеек привычный, ни городок фабричный им не сулят урону; сидят вороны рядом, глядят безумным взглядом — ворона на ворону. Коль в ноты превратить их — четыре струнных нити звучали б над простором, а так — во славу воронам в оцепенении сонном — in saecula saeculorum[2]. Небо в искристых звездах, голубеющий воздух, ночь, вихрь — воронам укрытье. Спи, ручей нежурчащий, доброй ночи вам, чащи, вороны, спите!

1952

Ведь не удастся выразить все это…

Ведь не удастся выразить все это… Шум за стеною записать хотя бы! Дождь? или поезд? ишь шаги по тротуару? Льет слабый свет извозчичий фонарик, к стене прибитый странно… И голубь глиняный, щегленок деревянный, и рыцарь наш XVII-вековый на лошади    XV века…

1953

С чешского

Витезслав Незвал (1900–1958)

Спящая девушка

Над ручейком, в тени скирды, Уснула жница в полдень знойный, И василек в руке спокойной Чуть-чуть касается воды. Бегущих туч живые тени И плеск волны уходят в сон, А солнце жжет прибрежный склон И обнаженные колени. Уснула на комлях колючих Земли, распаханной под пар… Ах, если бы свой жгучий жар Отдать ей в поцелуях жгучих! Но спит она, а я уж стар, Да и усы мои жестки, Как в свежих копнах колоски.

Елисейские поля

И снова — Елисейские поля. И, как в мои студенческие годы, здесь распевают птицы, веселя сердца людские щедростью свободы. И мне бы так — лишь радость пробуждать и просветленным быть, как день весенний, Я слышу птичьи дудочки опять, и хорошо мне, как на свежем сене. Над Сеной — пароходные гудки… Слежу, как воробьи-озорники беспечных мошек ловят близ дорожки. И чтобы чудо завершить вполне, лукавый месяц заблестел в волне и над бульваром выставляет рожки.

Взгрустнулось

Грушу ль, увидав этот город дивный без вас, дорогие друзья? Высплюсь — и путь позабуду длинный, и вновь буду весел я. Грущу ли, тебя, отец, вспоминая и мать? Или я, чудак, грущу, а по ком — хоть убей не знаю. Взгрустнулось мне просто так.

С болгарского

Элисавета Багряна (1893–1991)

Смерть

О, как сейчас весна невыносима! Звенит капель, домой вернулись птицы, и солнце блещет, пересилив зиму, а он лежит, навек смежив ресницы. Он дома, он еще с тобою рядом. Лишь словом, только что произнесенным, ты дышишь и последним долгим взглядом, последней ласкою, последним стоном. Ты помнишь, как с любым твоим несчастьем боролся он, чтоб слезы осушила. Ну что ж, рыдай, взывай, кидайся наземь, — он безучастен, холоден, твой милый. Хотя бы солнце вдруг погасло, что ли! Ты хочешь уничтожить все стихии, но лишь покачиваешься от боли, и горе жжет глаза твои сухие. Покорность? Или мудрое прозренье? Иль я сама мертва с моей тоскою? А может быть, таится в примиренье последнее отчаянье людское?

Ты хотела

Ты одинокой, вольной быть хотела,— чтоб ни друзей, ни дома, ни тепла, чтоб вместе с ветром через все пределы ты безоглядно по земле прошла. Хотела ты с вершины поднебесной увидеть мир, хотела поскорей всей грудью пить знобящий воздух бездны, дыхание невиданных людей. Хотела ты, чтоб жизнь мечтой светила, чтоб родиной — весь мир, весь белый свет! Но жизнь, мечту и мир ты воплотила в любимые глаза, меняющие цвет.

Атанас Далчев (1904–1978)

Молодость

Рассвет блеснул, и день начавшийся    прокукарекал во дворе, и где-то шумно отворилась    и шумно затворилась дверь; поспешно мухи зажужжали,    едва проснулись на заре, и все, что мне приснилось ночью,    я вспомнить силился теперь. Потом пошел бродить по улицам    среди загадок и чудес; один шатался я и к вечеру    забрел неведомо куда. Вслух на ходу читал я вывески,    а в дождь, забравшись под навес, следил, как рельсами трамвайными    бежит проворная вода. Я шел, не глядя на витрины,    в шагах мне чудился мотив, слова сплетались в ритмы длинные,    необычайны и легки, а мне вослед смеялись девушки,    меня глазами проводив, — смешила их моя рассеянность,    моя походка и очки. И дома вечером казалось мне,    что корка черствая вкусна и что мягка подстилка жесткая,    и я ложился не впотьмах — одна светилась лампа в комнате    и две — в двойном стекле окна, и, чтобы видеть сны отчетливей,    я часто засыпал в очках.

1925

Дождь

Кто-то шумно швыряет пшеничные зерна    на крышу, их клюют второпях обезумевшие петухи; густо сыплется дождь, и во мраке полуночном    слышу, как тяжелые капли колотят по краю стрехи. Прорастают упавшие зерна колосьями    длинными, а средь них возникают, как дьявольские грибы, волдыри черных зонтиков и над размытою    глиною проплывают во мгле будто волею черной волшбы. Сыплет дождь из лукошек, отборной пшеницею    полных, и дерутся всю ночь петухи над летучим зерном, а наутро является солнце, как желтый    подсолнух, что без семечек выклеванных поднялся за окном.

1925

Снег

На кручи крыш в их тесноте железной и на асфальт бульваров городских сойдет ли хоть однажды снег небесный, подобно ангелу безгрешно тих и лучезарен? Вряд ли!.. Дым тлетворный над городом царит весь год, весь век. Здесь и зима, наверно, будет черной, здесь неизвестны ангелы и снег. Он если и слетит с небес немых, то лишь на срок, отмеренный минутками: здесь, полицейскими и проститутками растоптанный, он сгинет прокоптелым от дыма, что из труб валит с утра… И лишь в садах он остается белым, — там, где играет детвора.

1929

Вечер

Бреду один по улицам, где вечер над рдяно-красной черепицей кровель, такой же рдяно-красный, догорает. И, глядя на закат, я вспоминаю: сейчас и над Неаполем он рдеет, и блещут окна верхних этажей, пылающие блики отражая, и Неаполитанского залива светлеют волны, тронутые ветром, и зыблются, как на лугу трава, и возвращаются мычащим стадом в шумливый порт под вечер пароходы. На набережной пестрая толпа благословеньем провожает этот минувший день, прожитый беззаботно, но в той толпе меня теперь уж нет. Закат сейчас горит и над Парижем. Там запирают Люксембургский сад. Труба звучит настойчиво и страстно, и, словно на ее призыв протяжный, нисходит сумрак в белые аллеи. Толпа детей за сторожем идет и слушает в молчаньи, в упоеньи повелевающую песню меди, и каждому хотелось бы поближе к волшебному пробиться трубачу. Из тех резных ворот, открытых настежь, выходят люди весело и шумно, но в их толпе меня теперь уж нет. Зачем не можем мы одновременно быть там и здесь, всегда и всюду, где клокочет жизнь могуче и бескрайно? Мы непреодолимо умираем, вседневно умираем, исчезая оттуда и отсюда — отовсюду, пока совсем не сгинем наконец.

1930

Поэт

Падают минуты монотонно. Ты не спишь, и слух твой напряжен — слышишь старого комода стоны и бормочущий далекий сон. Вдоль шоссе автомобиль пронесся темноте ночной наперерез; фарами сверкая, в окна бросил тень дороги и пропал, исчез. Этот быстрый свет привел в движенье комнату твою и вместе с ней все, что дожидалось воплощения, все, о чем молчал ты столько дней. Миг единственный!.. В ночном бесшумье свет зажжен, и ты всю ночь готов пожинать посев глухих раздумий и следить за прорастанием слов. И скитальцам, что в пути устали и домой бредут уже с трудом, засияет из далекой дали свет в окне твоем.

1934

Зеркало

Долгими годами ждешь ты чуда, а оно пред нами всякий час… Видишь — грузчик мимо нас зеркало несет. Взгляни отсюда — город в зеркале как мир тысячелицый: улицы, ворот высоких своды, здания, заборы, пешеходы и внезапные автомобили, будто обезумевшие птицы… Площадь зыблется, и, сбившись тесно, крыши, и балконы накренились и вот-вот исчезнут в блеске неба, в синеве бездонной… Не дивись, что, тяжестью измотан, сгорбясь, человек идет с трудом. Небывалый, дивный мир несет он на плече своем.

1937

Где-то в России

Усталый поезд у вокзала стал для разгрузки и погрузки. Заря заката угасала над неоглядной степью русской. Вот девушка на виадуке протягивает парню руки, он к ней спешит, и в небе где-то я вижу два их силуэта. Вот на велосипеде спешно промчался кто-то вдоль избенок; вот разрыдался безутешно, от матери отстав, ребенок. Прощально дрогнули вагоны, отходит поезд от перрона, вдали остался шум вокзальный, и мчится поезд, мчится дальний. Тот велосипедист, что скрылся, мелькнув передо мной случайно, — приехал ли, куда стремился? Мгновение осталось тайной. И парня девушка встречала иль провожала, обнимая? Ребенок в толчее вокзала нашел ли мать?.. Я не узнаю. Мгновеньям этой краткой встречи — им никогда не повториться. Не это ль жребий человечий — пройти неведомым и скрыться?

1965

Художник и ветер

Ивану Симеонову

Художник хотел нарисовать ветер —    и рисовал листья, что летели в смятении       с веток осенних,    будто искры бушующего костра. Он хотел нарисовать ветер — и рисовал, как, поблескивая, струится трава    на лугу. Он хотел нарисовать ветер —    и рисовал облака в их паническом бегстве    по небу. Художник хотел нарисовать ветер —    и видел всегда, что рисует другое.

1977

Валерий Петров (р. 1920)

Родители

На дачу съездить время выдалось, и я повез их, но в пути машина отказала, выдохлась, придется им пешком идти. По Витоше наверх идут они, гляжу со страхом им вослед, дивлюсь недавней мысли путаной: да ты привязан к ним иль нет? В моей он куртке, не теперешней, а старенькой, что чуть жива, ведет жену за локоть бережно, хоть сам он держится едва. Она, пучок прикрыв панамою, неспешно с палочкой идет. С тревогою глядят глаза мои, как двое движутся вперед. Зашли за взгорье недалекое в минуты гаснущего дня; ее фигурка невысокая сокрылась первой от меня, еще мгновенье вызывающе торчали волосы его, и вот в закатной дымке тающей уже не вижу никого.

Провинившийся

Что было делать! Он бедствием стал, лаял так страшно, что я и решил, хоть не сразу: сунул в машину его, завез в дальний квартал, выпустил там и прибавил газу. Было мне тяжко, но я уже говорил: лаял он так, что терпеть не хватало сил. А через неделю в дверь что-то скребется упрямо, что-то скулит и колотит хвостом второпях, что-то на грудь мне кидается прямо, что-то лижет меня со слезами в глазах. Заросший и грязный, промокший, несчастный, и какой-то весь драный, и со свежею раной… Трется о ноги мои, жмется ко мне, голос его понимаю вполне. Он молит: — Хозяин, хозяин бесценный, моя вина несомненна, но прости, заклинаю! Что случилось — не знаю! Припадаю к ногам твоим, плача, я отыскался, я цел! Честное слово собачье — я убежать не хотел! Оттеснило меня народом иль в глаза мне попала пыль — потерял я за поворотом твой автомобиль! У, как было ужасно! У, как было опасно! Я не раз подбегал к одному магазину, но твой запах пропал, сбитый вонью бензина! Знать, ругал ты собаку И жалел ты о ней, но и я ведь, однако, рыскал эти семь дней, думал — дальше иль ближе?.. Так прости же, впусти же! Не исчезну я снова, пропадать не посмею и даю тебе слово лаять вдвое сильнее! — Заходи, — отвечаю, — но сержусь на тебя я, ты не будешь отныне разъезжать на машине!

С хорватскосербского

Мирослав Крлежа (1893–1981)

Виноградная лоза

Лоза винограда растет некрасиво, ползет она ввысь узловато и криво. На лозах, проросших из грязи, из глины, росистые грозди сияют невинно, а корни, покрытые грязной коростой, взбираются в гору усилием роста. Лоза вырастает неспешно и немо в слепом и прекрасном желании неба, в желанье подняться, чтоб грозди сверкали вином золотистым в прозрачном бокале.

1937

Письмо

Письмо словно бабочка: дрожью крыла едва прикоснувшись, исчезнет в полете, оставив дыханье пленительной плоти, и липы в цвету, и шелков, и тепла. Осыплется с пальцев дрожание строк пыльцою цветочной, и в это мгновенье слова из письма улетят, как виденье. И вянет письмо, как поблекший цветок.

Наши воспоминания

Как в толще дерева, воспоминанья кругами ширятся в теснинах плоти. Как воду из колодца, достаете виденья эти, спящие в тумане. Но сердце глубину колодца чует. Там прошлое живет, не убывая. Воспоминанья, как вода живая, виденьем затонувшим нас врачуют. Уют забытых комнат в нас таится, спят города, и мрак живет ненастный и опочивших дорогие лица. Во тьме сияет круг колодца ясный. Видения на зов печали властной взмывают, как встревоженная птица.

С сербскохорватского

Стеван Раичкович (р. 1923)

За униженье наших рук пустых…

За униженье наших рук пустых, Что к свету тянутся и ждать не в силах, Дай нам слова прозрачней смол густых, Слова, что кровью заструятся в жилах. И это слово страшное найди, В глубинах плоти спящее безвестно, — О нем напоминает гул в груди, Как звон непролитой слезы небесной. Найди слова, имеющие плоть И сердце беззаветное, живое Для всех, кому тоски не побороть, Для всех, кто смолк с поникшей головою. Найди слова прямее тополей. Пустые руки наши пожалей.

Спящие

Тихо иди — ночью улице спится. Не разбуди этой сказочной глуби. Кто ж виноват, Если в груди твоей прячется птица? Только притронься рукою — Слышишь, стучит, словно дятел    в дуплистом дубе. Улица спит, погруженная в зыбкую дымку. Люди во сне — как растения под водою. Кто ж виноват, Если тайком натянул ты струну-невидимку Для одного небывалого звука, Чтобы в сердца он проник силою молодою? Тихо пройди — ночью улице спится. Не разбуди и во мраке исчезни. Кто ж виноват, Если в груди твоей прячется птица? Может быть, спящие бродят неслышно В том же краю, где твоя рождается песня.

С литовского

Саломея Нерис (1904–1945)

Эгле, королева ужей

Эгле дает слово На песках безмолвных Шорох сонных вод. Три сестрички в волнах Водят хоровод. Как легки и зыбки В море облака! Вьются, словно рыбки, Дочки рыбака, «Гляньте-ка, сестрицы, Догорел закат. Девы-водяницы Воду закружат! За косы ундины Увлекут на дно. В глубине пучины Страшно и темно!» Старшая, бледнея, Вышла из воды, И вторая с нею… Долго ль до беды! Лишь одна меньшая Нá берег нейдет, Рыбка золотая Плещется-поет. «Эгле ждать не станем, Бросим здесь одну! Злой дракон дыханьем Всколыхнул волну!» Эгле выбегает В холодок ночной, Косы отжимает, Облита луной. Взяв рубашку, громко Вскрикнула она. Волки, что ль, в потемках? Чем поражена? Девушки-бедняжки Обнялись дрожа, У меньшой в рубашке Увидав ужа. Старшая с камнями На него, но змей С кроткими речами Обратился к ней: «Подобру уйду я, Но прошу, любя, Эгле молодую Замуж за себя. С Эгле нежной, милой Под венец пойдем. Нам судьба судила Вековать вдвоем». Сестрам стало жутко От таких речей. Видят, что не в шутку Сватается змей. Дали потемнели, Тишину храня, Лишь на волнах рдели Отблески огня. Сестры шепчут тихо: «Грех ли, что солжешь! Сгинет злое лихо, Замуж не пойдешь». Не волна мятется, Трепетно дыша, — Девушка клянется Стать женой ужа. Сестрам смех-забава: «Пара не плоха, И невеста, право, Стоит жениха! Выйди ж из рубашки Да пришли, зятек, В золотой упряжке Свадебный возок». Ускользнул безногий В свой морской простор. Слышен на дороге Звонкий смех сестер. Жить, как прежде, будет Эгле, не тужа. Кто ж ее принудит Выйти за ужа! Похищена! В дом вбежали братья — И вдевятером Змею шлют проклятья, Слыша свист и гром. Кликнули в тревоге Эгле и отца — Гости на пороге, Гости у крыльца! Вьются, словно плети, Блещут, как ножи, В воротах у клети Юркие ужи. Впряжены драконы В золотой возок… В доме слезы, стоны. А какой в них прок? Эгле в миг последний Вспомнила, дрожа, Что клялась намедни Стать женой ужа, — В шутку, по-пустому, Лишь бы обмануть… А теперь из дому Шагу не шагнуть! Старший змей спокойно Вполз, и у дверей Он спросил достойно: «Примете ль гостей? Прибыли недаром Из глубин морских, Во дворце янтарном Эгле ждет жених. Счастьем долгожданным Нам невеста-свет, О ее приданом Даже речи нет. И дала ведь слово, Королевич ждет. Мы отбыть готовы, Что ж она нейдет?» Эгле в клети рядом Скрылась не дыша, Слезы льются градом, Замерла душа. «Доченька-отрада, Горе позабудь. Может, и не надо Собираться в путь!» И отец украдкой Обещает ей Хитрою загадкой Обмануть ужей. Дочь надежно спрятав, Думает: «Пора Ненавистных сватов Сплавить со двора». Белую гусыню Посадил в возок: «Доченьку доныне Сам растил-берег!..» Светлая опушка, Темные леса… Встречь кричит кукушка: «Вот так чудеса! Даже и в помине Нет девицы тут, Белую гусыню Жениху везут! Просты вы, гляжу я! Верьте старику! Доченьку меньшую Скрыл от вас, ку-ку!» И возок с гусыней Покатил назад, Сватушек отныне Плутни не смутят! Вспять путем знакомым Кинулись ужи, Подкатили с громом… Ну, старик, дрожи! Эгле ждет защиты. Как же быть теперь? Старший змей сердито Барабанит в дверь: «Если к нам невеста Тут же не придет, Не сползти мне с места — Передушим скот! Новенькие сети В клочья разорвем. Ты, старик, в ответе Перед женихом! Всей деревне вашей Гибель суждена, Если, слово давши, Эгле неверна!» И рыбак со вздохом Говорит: «Ну что ж! Поезжайте с Богом, Вас не проведешь!» Белую овечку Посадил в возок. Снова от крылечка Тронулся в лесок. Светлая опушка, Темные леса… Вновь кричит кукушка: «Вот так чудеса! Эгле недалечко Скрыл от вас отец. Белая овечка Едет во дворец! Взяли вас обманом, Верьте старику! Лишь с одним приданым Едете, ку-ку!» В гневе и тревоге Покатили вспять. «Встречные — с дороги, Иль несдобровать! Что ж не держат слова Эгле и старик!..» Вот к воротам снова Прискакали вмиг. Гневный стук все чаще… Разнесли забор, И клубок шипящий Катится во двор. Ближе, ближе, ближе… Норовят в избу, И скользят по крыше, И ползут в трубу. Эгле со слезами Говорит родным: «Мне, поймите сами, Надо выйти к ним, Лютый гнев змеиный Вам терпеть за что ж? То моя судьбина, От нее ль уйдешь! Вы мне принесите Свадебный венец, Косы закрутите, — Волюшке конец. Ты ль меня не холил, Батюшка родной! Золотую долю Дал мне, молодой!» Плача, сестры с нею Вышли на крыльцо. Вкруг невесты змеи Заплелись в кольцо. Снова мчат драконы Золотой возок. Снова — тот зеленый Молодой лесок. Братья скачут следом, Люты не к добру. Братьям страх неведом, — Выручат сестру! Но застыли с горя, Как, блеснув разок, Скрылся в бездне моря Золотой возок. Вихри налетели, Света не видать. Братья в лодки сели, — Только где ж догнать! Дух Балтики Вольно и широко Море бьет волной, Радуга-дорога Манит глубиной. Зыбью светозарной Вглубь идут вдвоем Во дворец янтарный Эгле с женихом. Светлых волн изгибы Ввысь бегут со дна… «Милая, спасибо, Слову ты верна! Здесь, в морском просторе, Ждут тебя друзья, Все мы — дети моря, Дружная семья. Не в грозóвых взмывах Волны мчатся в ряд, — На конях на сивых Братья к нам спешат. Рада ли невестке, Мать — морская глубь? Здесь, в янтарном блеске, Встреть и приголубь!.. Здесь сокровищ горы — В кораблях на дне; Здесь русалок хоры Слышны в тишине». За руку Эглуже Крепко взял жених, И тропа все глубже Увлекает их. Ветер тиховеен, Волны чуть шумят, А жених… не змей он, Не постылый гад! Он хорош на диво, Глаз не оторвать, Молодой, красивый, Жúльвинасом звать. Жильвинас — зовется Балтики душа, Что ныряет, вьется В облике ужа. Море ль свирепеет, Темен день, как ночь, — Он один сумеет Рыбакам помочь. Только непокорным Гибель суждена: Их на дне просторном Леденит волна. В глубине пучины Встретит их в упор Ледяной, змеиный Неподвижный взор… Но с невестой ныне Лишь краса-жених. Шелк зелено-синий Зыблется вкруг них. Хорошо девице В царстве глубины. Смотрит и дивится, Словно видит сны. Говорит жених ей: «Не забуду дня, Как твой голос тихий Окликал меня. Ты на братьев горько Плакалась тогда, И от слез, как зорька, Вспыхнула вода. С этого мгновенья Стало скучно мне Усмирять смятенье, Скрытое в волне. Властвуя морскою Грозной глубиной, Я мечтал с тоскою О тебе одной. Проглядел глаза я, Но со мной ты вновь, И, не угасая, Светится любовь. Одарю весельем Молодость твою, Звонким ожерельем Шею обовью. Стан твой нежный, гибкий Зори обоймут, Плавниками рыбки Путь наш обметут. Водяницы алый Принесут наряд, Жемчуга, кораллы В косах заблестят». Рдеет замок змея Жарким янтарем, Здесь туман яснее, Дивно здесь вдвоем. Здесь, бесшумны, гибки, Трепетно-легки, Проплывают рыбки, Чудо-огоньки. Для питья и снеди Искрится кристалл, Белый мех медведя Устилает зал. И волной невольной В замок занесен Нежный, колокольный, Затонувший звон… И моря, и сушу Покидает день, Нежной Эгле душу Омрачает тень. Грустно Эгле кроткой Думать, что порой Корабли и лодки Гибнут под водой. В дали необъятной Тают облака. Жильвинасу внятна Девичья тоска. «Как ты пожелала, Так тому и быть, Больше у причала Людям не грустить. Я клянусь безвинной Детскою слезой — Не вздымать пучины Гибельной грозой. Пусть ведут лишь зори Разговор с волной… Мирным будет море, Только будь со мной». Тоска по земле Как денек за ночкой, Так за годом год: Рыбакова дочка Все домой нейдет. Ей легко живется, Кротки деверья, Ей не доведется Плакать в три ручья. Эгле — королева Необъятных вод, Нежностью напева Море к сердцу льнет. Волны сна не знают: Им что день, что ночь… В замке подрастают Три сынка и дочь. Мать поет про лето И про то, как в срок Девушки с рассвета Теребят ленок… «Вправду или в сказке?.. А какой он, лен?» — «Словно ваши глазки, Синецветный он». Сколько песен новых Для детей морских!.. Пела о кленовых Граблях расписных, О пчеле прилежной, Пахнущей медком; И о тучке нежной С тайным холодком. Для детей чудесней Нету стороны, Материнской песней Заворожены. Знать хотят упрямо, Просят, вынь-подай: «Где же, где он, мама, Твой прекрасный край?» «Там, где у дороги Гнутся тополя, Вольный и широкий Дивный край — земля. Там кругом раздолье. Утром до зари С песней ходят в поле Жнеи, косари. Жильвинас любимый, Хоть на краткий час Свидеться с родными Отпусти ты нас! Я одно лишь море Вижу десять лет. Дай взглянуть на зори, Вспомнить белый свет! Сердце плачет, рвется На земной простор, Повидать неймется Братьев и сестер. Ласточкою мне бы, Лебедью мне быть! Улететь бы в небо, По морю уплыть!» Он молчит, угрюмый, Не подымет век. «Милый, не подумай, Что уйду навек! Мы вернемся в море! Верь моей любви! Мы вернемся вскоре, Только позови!» Жильвинас в тревоге Думает: «Как быть? Как пути-дороги Эгле преградить?» «Три работы прежде Выполнить сумей, — Говорит в надежде Не расстаться с ней.— Хитрости в них мало, Все они легки. Износи сначала Эти башмачки». В думах бесполезных Эгле проку нет: Башмаков железных Хватит нá сто лет. К знахарке тюленя Эгле тайно шлет И ее веленья В нетерпеньи ждет. «Их сносить нельзя ведь, — Был ответ гонцу, — Башмаки расплавить Дайте кузнецу». Шлет тюленя снова, Хоть устал гонец. Огненноголовый Выручил кузнец. Жильвинас в тревоге Думает: «Как быть? Как пути-дороги Эгле преградить?» Он кудель дает ей: «До утра спряди, За пустой работой Долго не сиди». Но не спрясть кудели И на третью ночь, В непосильном деле Кто бы мог помочь? К знахарке тюленя Эгле тайно шлет И ее веленья В нетерпеньи ждет. Знахарка сказала: «Разгадать не мне ль? Тут заботы мало — Надо сжечь кудель!» И сжигает Эгле, Трепет затая: Вьется в белом пепле Черная змея… Жильвинас суровый Не дает вздохнуть И работой новой Преграждает путь. «Прежде чем проститься Нам настанет срок, Припаси гостинцы, Испеки пирог!» Но посуда скрыта, Эгле как без рук. Лишь худое сито Объявилось вдруг. Как пустое место, Хоть какой бы прок! В чем поставить тесто? В чем испечь пирог? К знахарке столетней Вновь плывет гонец… Ночью труд последний Кончен наконец. Они поклялись День встает, сияя, А царевич-змей Грустен, провожая Эгле и детей. Берег. Эгле знает Все тропинки здесь. Жильвинас вздыхает — Как разлуку снесть! Затаив тревогу. Говорит жене: «Эгле, путь-дорогу Сыщешь ли ко мне? Вот он, край отрадный, Что тебя манит! Ветер беспощадный Сердце леденит. Люди здесь объяты Злобою слепой. Сгубишь здесь меня ты, Не спастись самой. Коль проговоритесь, Как меня зовут, — С вами не увидясь, Я погибну тут. В замок наш прекрасный Не найдешь путей, Горьким и напрасным Будет плач детей. Минет день девятый, Вас я буду ждать; При лучах заката Свидимся опять. Как придешь обратно, Крикни, Эгле, мне. Зов тысячекратно Прозвучит на дне. Жив я — белоглавой Выплеснет волна. А погиб — кровавой Подползет она». И клянутся дети, И клянется мать: Никому на свете Тайны не узнать! Возвращение на родину Вот оно, раздолье! Не охватит взгляд. Будто ждало поле Эгле и ребят. Распевают пташки, Вьются мотыльки, Дети рвут ромашки И плетут венки. Зыблется от ветра Золотая рожь. Росы нынче щедры, Сенокос хорош. Все-то детям ново! Эгле у ворот Рыбака седого Сердцем узнает. Детства мир беспечный Видит пред собой, Дорог бесконечно Уголок любой. «Батюшка мой милый!» — «Доченька моя!» Будет все, как было, Вместе вся семья!.. О лихой разлуке Плакать недосуг, — Маленькие внуки Прыгают вокруг. С моря прибежали Братья-рыбаки, Сестры побросали Кросна, челноки. К ним со всей деревни Собрался народ, И волны напевней Эгле речь ведет, Как жила без горя Средь морских зыбей, Волны синя моря — Сестры-братья ей. А родные тут же, Словно не со зла: «Почему ты мужа К нам не привела? Да скажи сначала, Как зовется змей?..» Эгле замолчала, Словно речь не к ней. «Здесь живи, Эглуже, Здесь твой отчий дом». — «Нет, вернусь я к мужу, Мы домой уйдем. На девятый день я Быть должна назад». Братья в возмущеньи Слушать не хотят. «Ты три дня, три ночи Средь семьи своей, А сказать не хочешь, Как зовется змей!» Девять братьев снова Ей чинят допрос, А сестра — ни слова, Очи полны слез. Братьев злость-досада Точит, словно ржа: Разузнать им надо, Как зовут ужа. «На Иван Купала Ночью в лес пойдем, Ведьмы, чай, немало Знают обо всем!» Предательство День ромашки. Пенье Вдаль летит с реки. Дети в свежем сене Куклам вьют венки. Папоротник в чаще Ночью расцветет, Огонек дрожащий Всех с пути собьет. Черный ад сегодня Соберется тут. Духи преисподней Игры заведут. Из глуши еловой, Смутно озарен, Девятиголовый Выползет дракон. Не пробраться пешим, Конный не пройдет В глушь, где ведьмы с лешим Водят хоровод. Дикие напевы Навевают страх… То лесные девы С чашами в руках. Исчерна-кровавый, Чуть дымится яд. Не вином — отравой Угостить хотят. Чашу ту пригубишь, Прикоснешься к ней — Душу здесь загубишь До скончанья дней. Оборотнем, воя, Прянешь в лес глухой, В страхе все живое Слышит горький вой. Много здесь от века Чудищ и чудес. Впрямь для человека Ночью страшен лес. Где ж цветок светящий? Поманил — и нет. Только филин в чаще Ухает вослед… Братья Эгле, злобу Затаив при ней, Ополночь в чащобу Завели детей. Старшего сначала Мучат без конца, Чтобы отвечал он, Как зовут отца. «Как его всегда-то Мать зовет? Ответь! Что молчишь, проклятый? Кнут при нас и плеть! Закричишь ты в голос, Как хлестнем кнутом. Слышишь, Ажуóлас? Насмерть изобьем!» Дуб многовековый Может рухнуть в прах, Но предать родного Не заставит страх. Уóсис и Бержялис — Бей не бей — молчок. Губы крепко сжались, Сохранят зарок. И, надежду злую В сердце затая, Дрéбуле — меньшую — В глушь ведут дядья. Чудеса покажут — Им тут нет конца, — Если только скажет, Как зовут отца… Страшны их угрозы, Голос их сердит, Но, глотая слезы, Девочка молчит. В безысходной злобе Говорят ей: «Стой В темноте, в чащобе — Мы уйдем домой! Может с грозным ревом Выскочить медведь…» Но дала ведь слово, — Надобно терпеть. Закусила губы, А дядья кругом Угрожают грубо Адом и кнутом. Дребуле трепещет… Вот взметнулся кнут. Как нещадно хлещут, Как жестоко бьют! Невтерпеж ей стало, Слез не удержать, И она сказала: «Жильвинасом звать». Лес дрожит от смеха, И опять, опять Повторяет эхо: «Жильвинасом звать!..» Где наш дом? Эгле, Эгле, спеши, Обещанью верна. День девятый в тиши Догорел дотемна. Для змеиных детей Все чужое кругом. Увидать бы скорей Свой покинутый дом! Гаснет солнца багрец, Тучи давят тоской. Где наш милый отец? Где наш дом дорогой? Даль темна, как беда. Тяжки грома шаги. Стоном стонет вода, В черном небе ни зги. Быстрых молний резцом Рассечен небосвод. Вставши к морю лицом, Эгле мужа зовет: «Жильвинас, отзовись! День погас, тьма кругом… Жильвинас, появись! Где ж янтарный наш дом?! Белопенной волной, Если жив ты, примчись Иль волной кровяной, Если мертв, покажись!» Море дышит с трудом, И, тревожна, темна, Мчится в страхе глухом За волною волна. Эгле крикнула вновь И, как весть о конце, Видит черную кровь В белопенном венце. Не лозу ветер злой Клонит-гнет у воды — Гнется Эгле лозой От недоли-беды: «Кто предатель из вас? Да убьет его гром! Мать-земля в грозный час Да поглотит живьем! Кто обетов святых Не сдержал до конца? Кто из вас четверых Выдал имя отца?..» Стон кровавой струи Отвечает, звеня: «Злые братья твои Загубили меня. Знает дочка моя — Под ударами кос Пал израненным я На зеленый откос». И, скрываясь из глаз, Застонала волна… «Не оставь, милый, нас», — Заклинала жена. Больше сил нету звать, Силы сердца ушли… Волны катятся вспять, Исчезая вдали. Ясен взгляд сыновей, Клонит голову дочь… Деться некуда ей, Стыд жестокий невмочь. Лютой скорбью скорбя, Дочке мать говорит: «Проклинаю тебя! Сердце горем горит! Ты осиною тут В вечном трепете стой. Птицы гнезд не совьют Под дрожащей листвой. Будет больно чесать Ветер косы твои, Будут люто хлестать Дождевые струи!.. Ночь нисходит с высот, Людям отдых сулит. Кто бездомных сирот Позовет, приютит? Позажглись тут и там На селе огоньки, Люди все по домам, На воротах — замки. И в лачужке худой Все же теплится свет, Нет у нас и такой! Нам пристанища нет! Ветры, вейте лютей, Уличая, кляня… Не растить мне детей, Дома нет у меня! Сыновья, — молвит мать, Побелевши, как снег, — Вас деревьями стать Заклинаю навек! Ажуолас — дубок, Залюбуется лес, Как ты крепок, высок, Головой до небес. Встань, Уосис, рядком — Ясень дубу под стать. Дай кукушке тайком Средь ветвей куковать. Всех, Бержялис, мани В свой ветвистый приют; Дай девице в тени Ждать любимого тут! Средь сынов на века Здесь останется мать В черных складках платка Грустной елью стоять, Тосковать день и ночь — Будь весна, будь зима! Ждать веками — невмочь, В сердце скорбь, в сердце тьма. Предо мною, шумна, В море плещет вода. Не умолкнет волна Никогда, никогда…»