Литература, посвященная метафизике Москвы, начинается. Странно: метафизика, например, Петербурга — это уже целый корпус книг и эссе, особая часть которого — метафизическое краеведение. Между тем “петербурговедение” — слово ясное: знание города Петра; святого Петра; камня. А “москвоведение”? — знание Москвы, и только: имя города необъяснимо. Это как если бы в слове “астрономия” мы знали лишь значение второго корня. Получилась бы наука поименованья астр — красивая, японистая садоводческая дисциплина. Москвоведение — веденье неведомого, говорение о несказуемом, наука некой тайны. Вот почему странно, что метафизика до сих пор не прилагалась к нему. Книга Андрея Балдина “Московские праздные дни” рискует стать первой, стать, в самом деле, “А” и “Б” метафизического москвоведения. Не катехизисом, конечно, — слишком эссеистичен, индивидуален взгляд, и таких книг-взглядов должно быть только больше. Но ясно, что балдинский взгляд на предмет — из круга календаря — останется в такой литературе если не самым странным, то, пожалуй, самым трудным.
Эта книга ведет читателя в одно из самых необычных путешествий по Москве - по кругу московских праздников, старых и новых, больших и малых, светских, церковных и народных. Праздничный календарь полон разнообразных сведений: об ее прошлом и настоящем, о характере, привычках и чудачествах ее жителей, об архитектуре и метафизике древнего города, об исторически сложившемся противостоянии Москвы и Петербурга и еще о многом, многом другом. В календаре, как в зеркале, отражается Москва. Порой перед этим зеркалом она себя приукрашивает: в календаре часто попадаются сказки, выдумки и мифы, сочиненные самими горожанами. От этого путешествие по московскому времени делается еще интереснее. Под москвоведческим углом зрения совершенно неожиданно высвечиваются некоторые аспекты творчества таких национальных гениев, как Пушкин и Толстой.
Вступление
Как начиналась эта книга
Начиналась она не то чтобы праздно, так — достаточно свободно, без определенной надобности.
Я был занят другой книгой о Москве.
Когда-то, лет пятнадцать тому назад, мне заказали картинки в журнале, и даже не в одном, а в нескольких; бывают такие совпадения: вдруг в нескольких местах потребовались картинки с пословицами. Я принялся рисовать.
Сразу выяснилось, что рисовать пословицы очень удобно. Не нужно выбирать сюжет. Другое дело рассказ или повесть, где нужно найти один персонаж, одну ситуацию или сцену, годную для иллюстрации. А тут не нужно выбирать: пословица — картинка.
Простое равенство: рисунок равен слову.
Рисунок = текст. Знал бы я тогда, до чего доведет это равенство.
Заказ я выполнил быстро. Кстати, больше всего пословиц оказалось о Москве.
Я стал их собирать и рисовать понемногу, уже для себя, по-прежнему не задумываясь, к чему это приведет. Может, выйдет серия или графический альбом, что-то в этом роде.
Все-таки начало было праздно.
Собирание пословиц не составило большого труда; в большинстве своем они уже были собраны. У Даля, Афанасьева и других собирателей фольклора их оказалось великое множество. К ним добавились выражения, близкие по смыслу, намеки на Москву и насмешки над ней. Что-то я услышал на улице — некоторое количество новых, недавно сочиненных московских слов. Вместе собралось несколько сотен пословиц. К каждой я постарался нарисовать картинку (или несколько, если выражение было многозначительно). Затем сложил их вместе; так вышла первая книга.
Слово и изображение переплелись в ней так, что составили подобие ковра. Собралась московская ткань, плотная и пестрая, подвижная, заворачивающая город в необъятный кокон. Страницы книги были оклеены ею, как обоями.
См. образцы этого рисования-письма: http://dni_prazdniki.livejournal.com/ Я рисовал эту книгу семь лет. Вот чем обернулось равенство рисунка и текста.
Одновременно с рисованием происходило следующее. Каждая пословица, как ни была она мала, требовала разбора и толкования, дополнительного чтения, исследования и, главное, параллельного сочинения. Нельзя «дословно» иллюстрировать пословицы, нужно непременно при этом что-то сочинять, воображать свое, выдумывать Москву. Появились (нарисовались) заметки, комментарии и попутные рассуждения. Постоянно что-то записывалось — на полях, на соседних листах, на чем придется. Все это громоздилось на столе бумажной горой. Гора росла.
Постепенно стало ясно, что собирается еще одна книга — незаметно, как и первая. Сама собой.
Скоро обозначилась главная тема этой книги.
Я опубликовал несколько заметок, малых статей и эссе в московских газетах (взял с вершины бумажной горы). Первая появилась в газете «Сегодня»; редактор городского отдела Екатерина Меледина отнеслась к моему рисованию-сочинению с сочувствием. Затем их было напечатано еще немало, по разным газетам и журналам.
Большей частью они посвящались московским праздникам. Так было проще пристроить материал: начав с праздника как повода для публикации — в
Эти праздничные истории легко подверстывались одна к другой. Так — опять-таки, незаметно и само собой — выяснилось, что у моей еще не существующей книги есть главная тема: календарь московских праздников.
Тогда же я встретил Рустама Рахматуллина, писателя, москвоведа и большого энтузиаста исследования Москвы. Он работал в журнале «Новая юность»; в нем был опубликован «эскиз» будущей книги, вступление и несколько глав.
И опять, как с первой, рисованной книгой, изначальная простота и легкость замысла (что может быть проще календаря?) привели к результату, которого я не планировал.
Сначала все шло, как задумывалось: один за другим рисовались-писались праздники, церемонии, обычаи и обряды. Дальше все стало сложнее. В Москве действует не один календарь, а несколько — старый и новый, церковный и светский, официальный и народный, с десяток национальных и еще полный набор профессиональных праздников, — не считая личных, имя которым легион. Сравнивая, складывая их, я понемногу стал выяснять для себя некоторые закономерности в устройстве московского календаря. Сначала простые, очевидные, затем все более сложные. В какой-то момент мне пришлось чертить его сводное устройство.
Занятное дело оказался этот чертеж.
Не только сюжет, но чертеж: праздники расставляют характерные точки на странице года. Опорные, исходные точки; между ними обнаруживаются смысловые связи (линии), общие сюжетные ходы, сходства и различия. Они образуют орнамент, искусно заплетенную сеть (времени). Легко представить себе сеть, сумку-авоську: праздники — узлы в этой авоське. Год помещается в прозрачную, но при этом удивительно прочную сеть из праздников; такова его форма в «пространстве», его характерное целое.
Московский год-авоська представляет собой единую округлую фигуру, помещение во времени.
Оно весьма просторно; мы, сознаем это или нет, постоянно пребываем в этом помещении московского времени. Для нас пестрая сумма московских праздников составляет некую душевную оболочку, необходимый, хоть и незаметный покров. Мы не просто их отмечаем: мы как будто оборачиваемся этим покровом, оборачиваемся Москвой.
Некоторое время я в восхищении наблюдал эту округлую плетеную фигуру.
Самое интересное в ней то, что она никогда не остается неподвижна. Она как будто дышит, пульсирует: растет и затем опадает, как снежный ком. Год, согласно общему ходу праздников, растет из точки, округляется, превращается в шар, достигает максимума и затем опять постепенно сжимается в точку.
Представить это нетрудно, если понять, что исходная точка —
Этот пульс года очень прост; к тому же он прямо соответствует астрономическому чертежу.
Вот что занятно: последовательность праздников включает в себя не только крайние точки минимума и максимума света, декабрь и июнь, но и промежуточные позиции «роста» и «убывания» года. Каждая такая позиция отмечена характерным праздником (что это за
Нужно разобраться с этими стадиями; в дальнейшем мы будем постоянно следить за ними: четверть года, половина, три четверти и так далее.
Москва, как луна: сначала освещена на четверть, потом наполовину, летом полностью и так далее.
Тут могут возникнуть сложности, с которыми нужно справиться с самого начала.
На самом деле год в ощущении наблюдателя не растет, как воздушный шар, не «надувается» из малой сферы в большую. Наблюдатель иначе воспринимает его рост.
Год для него «раскладывается», постепенно прибывая в числе измерений.
Сначала мы видим точку света. Затем добавляется одно измерение: точка протягивается линией (линия
К примеру, так поэтапно растет воображаемое помещение в голове ребенка. Он так учится рисовать: от точки к линии, затем у него появляются плоские фигуры, и только после этого, далеко не сразу он приучается различать и воспроизводить пространство.
Я все это знал, принимал как нечто очевидное и некоторую игру: прикладывал к календарю точки, линии, плоскости и пространства — год без усилия складывался и раскладывался, как «пифагоров короб». Я наблюдал это и радовался: вот они, этапы «роста» времени — и вот они, соответствующие этим этапам праздники. Время в начале года растет по праздникам и к концу его убывает.
Разумеется, сам по себе год не растет, тем более не раскладывается, как короб. Это происходит в нашем воображении, мы так воспринимаем прибавление и убывание света. Но наше восприятие также подчинено некоторому закону развития, стало быть, и оно может быть «расчерчено», разложено на определенные стадии роста.
Начинается эта московская аппликация очень просто. В начале года на чистый лист бумаги (поле времени) ставится точка.
Лучше представить черную школьную доску и на ней точку, поставленную мелом. Так легче обозначить появление света. Очень просто: это первый в нашем году праздник: точка есть единица, «корпускула» света — Рождественская звезда.
Точка-звезда появляется из кромешной тьмы (темного поля времени) в самые короткие дни года, в конце декабря. С нее начинается отсчет светового года. Его стартовый пункт —
Дальше ставится вторая точка. В московском календаре ее отыскать нетрудно. Это
Христос
Этот праздник в том или ином виде существует в большинстве календарей.
У Москвы языческой — Москва не вполне еще избавилась от воспоминаний о язычестве — был свой праздник встречи, соответствующий по календарю Сретению. Это Масленица: встреча двух сезонов, зимы и весны, зазывание весны, выкликание солнца. Церковь христианизировала Масленицу, как и множество других древних праздников. Масленица превратилась в «неделю сыропустную и мясопустную», начало Великого поста. Так Масленица оказалась в кругу
И тут все просто — так просто
Рассматривая этот праздник, мы наблюдаем две точки — две стороны, двух участников события. Символ Сретения — «двоица». И далее: от одного к другому участнику события протягивается невидимый
Год только начинается: «двоящийся» праздник Сретения стоит в календаре как будто в одном шаге от Рождества. Время в Москве, окаменевшей за зиму, понемногу приходит в движение, делает первый шаг.
Я, художник, геометр, рассматриваю «праздник двоеточия» как некую пространственную фигуру и нахожу, что его устройство весьма разумно; он устроен точно по законам моей «праздной» геометрии. В нем видна простая последовательность: от «однозвездного» Рождественского праздника мы переходим к «двоящемуся», лучистому Сретению. Год все еще мал, но он уже прибавил в числе измерений. В этом смысле февральское Сретение представляется своеобразным «детством» года.
Все логично. Год понемногу разворачивается.
День за днем прибывает свет, прибывает жизнь.
Далее, по идее, нужно делать следующий шаг: от
Но не все так просто — все уже очень непросто, ведь мы говорим не об одних только точках и линиях, но о
В февральском детстве, в самом начале пути по темному полю времени к нам приходит сознание конечности собственной жизни.
На чертеже это выглядит так: проведенная мелом линия в одно мгновение может прерваться, утонуть в черном. Таково графическое отражение нашей мысли о смерти. Жизнь представляется тонкой нитью света — смерть прерывает ее. Заливает поле времени черным цветом.
Христианский календарь находит для этого должный образ: светлая нить, луч жизни протягивается над пропастью
Великий пост — сезон драматический; время на его протяжении как будто натянуто струной. Но это также праздник: другой, протяженный, иначе окрашенный род праздничной церемонии. Праздники — это не одно только пение и пляски; это дни, свободные от будничной суеты, открытые для размышления, для помещения себя в бесконечность времени. Себя, конечного, требуется поместить в бесконечность, и так принять мысль о смерти: таково
Но вот приходит Пасха. По сути, в этот день Москва празднует бессмертие, для нее это главный праздник в году. На нашем чертеже это означает, что тонкий луч света более не один — он переплетается, сливается с другими лучами, растекается в плоскость, скатерть света. Символика Пасхи сложна и многогранна, однако этот образ прост и утешителен: вся земля развернута скатертью под лучами солнца, окончательно победившего зиму и (одномерную, единичную) смерть.
Так же просто и понятно наблюдателю, который взялся разобрать устройство года, геометрическое (символическое) значение этого главного весеннего праздника. Пасха — это очередная ступень в развороте года, именно ступень, на которую можно уверенно опереться, а не ходить над прорвой времени по тонкому лучу, как по канату. Это очередное прибавление нашему праздничному году: точка, линия, — теперь плоскость: скатерть времени.
Рост года, видимый нами как рост света, продолжается. Теперь очевидно (с каждым шагом становится все более очевидно), что совершается не игра, не одни только арифметические упражнения с «коробом Пифагора», растущим из точки в пространство. Календарь — не простое перечисление дат, не одно только прибавление дня за днем, но постепенное (сезонное) преображение сознания московского наблюдателя — как растущего поля смыслов, особого ментального помещения.
Так, поэтапно, меняется ощущение времени у празднующей Москвы. В своем воображении она раскладывается как цветной короб, разворачивается коконом света.
Далее в календаре Троица. Это очередной «переходный» пункт в строительстве «праздного» года. После рождественской
Троица: время делается «трехмерно».
В конце мая, в июне год разворачивается широко и полно, и далее достигает полноты, астрономического максимума. По новому календарю это конец июня. По старому — начало июля, Иванов день, праздник в честь Иоанна Крестителя. Это высшая точка светового года, момент полноты, предельной близости Москвы к солнцу.
Тут, для усложнения картины, можно вспомнить реальный рельеф Москвы. Нам еще предстоит сравнить в нескольких ключевых точках рельеф Москвы и «синусоиду» ее календаря. В чем-то они схожи; линия московских холмов и впадин временами совпадает с этой «синусоидой». Москва, качаясь на холмах, стекая вниз к реке и следуя за рекой, представляет собой своего рода диаграмму, запись во времени.
На мой взгляд, высшая точка года, когда Москва вся целиком разворачивает себя в пространстве — таков в столице месяц июль, — соответствует положению Кремля на Боровицком холме. В этот момент праздная Москва велика, почти безгранична; июль — это ее самый глубокий вдох (света), переполнение собой. И есть определенное сходство между июлем и Кремлем; оно будет разобрано в деталях в главе «
Если представить себе некую идеальную Москву (сейчас ее различить трудно – она вся заросла новостройками, поспешными и неуместными, но если отвлечься от них и рассмотреть настоящую Москву), то сразу станет видно, как хорошо ее облик согласован с календарем. Москва похожа на календарь. Подъемы и падения ее рельефа, подчеркнутые храмами и колодцами старой застройки, соответствуют подъемам и падениям (бывает и такое) ее праздничного календаря.
Москва не просто проживает год — она катится по нему, как на русских горках: вверх-вниз. Боровицкая горка есть высшая точкой в этом праздном катании.
Здесь же, в Кремле, на макушке июля наступает предел росту московского года. Начинается постепенный спуск с Боровицкой «вершины времени». Летний, полный год, широко развернутая сфера света, начинает понемногу сжиматься.
Это странный, не очень заметный, непростой процесс. Или так: его не хочет замечать Москва. Ей хочется пребывать и далее на высоко взбитой Боровицкой подушке.
Однако свет пошел на убыль: нужно привыкать к растущей темноте, осваивать новые правила бытия.
Замечательно то, что церемония «сжатия» года так же расписана, разложена на праздники. Их множество; их появление и процедура весьма закономерны. Не погружаясь в подробности (они впереди), но только продолжая чертить нашу предварительную схему, можно указать на несколько ключевых точек, праздников «убывания» Москвы.
Август: света заметно меньше, небо обещает осень.
В августе в календаре один за другим выступают три Спаса. Три праздника, которые разыгрывают каждый свой сюжет, но при этом составляют вместе общую пьесу, сводящую их в одно смысловое целое. Нам как раз интересна эта сводная пьеса: она показывает, как поэтапно меняется чертеж года.
Меняется природа света: он не просто убывает — он преображается, замедляется, делается как будто плотнее. Так, словно свет и время переходят в плоть собираемых в августе плодов.
Первый из них — мед; первый Спас – Медовый (14 августа, 1-го по старому стилю).
Это красивый образ: свет замедляется, но все еще течет; мед прямо напоминает о солнце. Время течет все медленнее, об этом говорит мед: он показывает, как «тяжелеет» время.
Первый Спас еще называют «мокрым». В этот день в Кремле во время церковной службы царю брызгали святой водой в лицо. И тогда царь «видел» время, лучше понимал его ход.
Далее идет Яблочный Спас: собственно Преображение (19 августа, 5-го по старому стилю). Свет как будто останавливается: яблоко налито подвижным светом (соком), но само уже неподвижно. Эта символическая остановка означает, что некий важный период года закончен. Год закругляется, как яблоко (понемногу закругляется Москва); при этом прошедшее время не исчезает — оно преображается, остается с нами этим именно яблоком, которое нам дарит август. Символ очевиден: время, «созревшее» за прошедший год, теперь заключено в яблоке. Весь предыдущий рост, все возрасты дерева теперь сосредоточены в одном предмете — яблоко представляет собой фокус, в котором собраны, существуют одновременно весна, лето и осень. Непременно осень: в яблоке есть и будущее время — оно сохраняет время на будущее.
Это ясно отмечает церковный календарь; он в первую очередь устроен так, чтобы его пользователю было легче сориентироваться, увидеть в рое случайных дней разумное строение времени. По церковному календарю год заканчивается в августе.
Третий Спас — Ореховый (29 августа, 15-го по старому стилю); в рамках того же образа это означает, что время успокоилось окончательно: ничто, никакая влага в нем не движется, не говорит о течении времени. Третий плод в этом смысле достаточно «сух»; плод в скорлупе ореха (прошедший год) упакован надолго — до следующего солнечного цикла.
Таковы три главных праздника августа: три стадии остановки света, три этапа метаморфозы — так еще недавно широко разлитый летний свет уходит из земного пространства. Прячется, сжимается, переходит в мед, яблоко и орех. Так, в августе, в результате праздничной церемонии Москва готовится к осени.
Нужно отметить, что наша фигура года выходит не вполне симметрична: «выдох» времени, спуск с июльской вершины происходит не совсем так, как совершался «вдох», подъем на нее — мы долго взбирались на вершину года, съехали куда быстрее. Московское лето коротко: все верно. Подъем и спуск — эмоционально разные сюжеты. Именно поэтому для нас общий сюжет года совершается логично: пульс года происходит в нашем воображении, он неизбежно окрашен эмоциями.
Московский год — одушевленная, живая фигура, пространство чувств, коробкокон нашего воображения.
К сентябрю московский год-кокон закругляется.
Сентябрь представляет собой корзину малых праздников. В первую очередь это связано с крестьянской традицией. Наступает пора праздновать успехи урожая. По крайней мере, сентябрь — самое сытое время. Для русского крестьянина, а Москва еще во многом «крестьянская столица», это соображение немаловажное. В нашем календаре постоянно сказывается крестьянская память, действующая с праисторических времен.
Крестьянская память подсказывает: сентябрь есть в первую очередь
Церковь празднует Новолетие, церковный новый год (14 сентября, 1-го по старому стилю). В Москве это красивейший из всех сезонов: бабье лето составляет для столицы лучший фон. Москва сама, точно плод, созревший за год, покоится в корзине сентября. Здесь много поводов для веселья. Свет (продолжаем метафору) разобран на сувениры и подарки; амбары полны, о зиме думать рано.
Тут потребуются уточнения: сентябрь — месяц весьма непростой. У него есть своя изнанка, не столь пестрая и яркая, как лицевая сторона. Хмурые небеса, за шиворот сеет дождь, в домах еще не затопили и потому Москва мерзнет. Сентябрь «двоится». Мы еще рассмотрим этот двуликий сезон подробнее, когда доберемся до него в поэтапном обозрении календаря.
Бабье лето завершает
Покров — это еще и праздник первого снега; в свое время, когда погода была более предсказуема, первый снег часто выпадал на Покров. В Москве тогда случался особый праздник — мгновенный, «точечный», разом меняющий пейзаж с черного на белый и обратно. Первый снег, как правило, лежит на земле недолго. Москва как будто вздрагивает: зрелище ее под покровом первого снега одновременно празднично, светло и печально.
В каком-то смысле Покров ставит точку в развитии сюжета о росте и убывании московского года.
По идее, согласно идеальному геометрическому расчету,
Этому есть определенное подтверждение в календаре: большие праздники закончены после того, как свет (на одно мгновение) Покрова уходит под снег.
Что такое этот день-выключатель на нашем «чертеже», где меняются измерения Москвы? У него должна быть особая позиция; летом мы пребывали
Или, напротив, все начинается сначала? Допустим, в этот день начинается «нулевой» цикл года. Метафора из области строительства: возведение следующего года (год есть архитектурное сооружение, «здание времени») начинается с закладки его покровского фундамента. Под «землей», под покровом времени, после праздника Покрова начинается невидимая работа: задумывается, сочиняется заранее следующий год. Он «проектируется» как дом. Ему закладываются опоры, о нем составляется фундаментальное понятие.
Разумеется, мне, архитектору, близка и понятна эта строительная метафора.
После некоторого размышления я решил оставить в силе обе версии толкования Покрова. Пусть пока будет так: октябрь — это то именно «четвертое» или «пятое» измерение Москвы, когда свет есть предмет, — мы еще посмотрим, что это за чудо. За ним идет ноябрь: пересменок, странное время, ни осень, ни зима, сезонное шатание Москвы. И наконец, декабрь — месяц пророков (в декабре действительно празднуется много пророков) — это «нулевой», проектный месяц, когда готовится чертеж следующего года.
Главное содержание праздников в конце года — ожидание нового света в точке Рождества.
Декабрь; черчение заканчивается.
Самый известный из декабрьских дней —
Снова перед нами черная доска (времени). Тьма разлилась бескрайним морем; белые точки и штрихи — праздничные дни — окружает ночь. Время как будто пусто, течение его незаметно, но на самом деле оно хорошо спрятано. Календарь, словно шар, закатился в лунку, погрузился в темные воды вечности. Год коснулся своего дна. С закрытыми глазами Москва наблюдает бесконечность времени. Философствует, празднует ночь, молчит. Это время без времени: сфера московского года выйдет на поверхность и покатится далее в первое мгновение Рождества.
В общем и целом угадывается некая разумная фигура: год в пространстве.
Тем более, что все так отлично сошлось. К тому моменту, когда все эти отвлеченные стереометрии нашли себе столько подтверждений в календаре, мне трудно было отличить этот округлый проект от округлой же московской реальности. Да нет, я был уверен в своей календарной расшифровке: год есть шар — возникающее-исчезающий.
Шар времени — игра ли это? Играем ли мы в этот чудный шар или реальность в самом деле есть сфера (та самая, «центр которой везде, а окружность нигде»? Во всяком случае, Москва очевидно представляет собой сферу, шар, отпечатанный на карте широким кругом.
Допустим, так: я играл в шар Москвы в серьез.
Мы наблюдаем зрелище времен: год выстраивается анфиладой, суммой помещений во времени, по-разному освещенных. В иных залах более тьмы, чем света. И все же мы ловим свет, узнаем год по росту и убыванию света.
Мне, макетчику, нравится это перманентное упражнение, складывание и раскладывание года. Все сходится: «геометрически» (душевно) точно совершился праздничный пульс года. Москва вдохнула и выдохнула — так глубоко, что в ноябре оказалась как будто в минус-пространстве. Наша предварительная «пифагорова» схема:
Не все, разумеется, так гладко сходится, год не делится пополам, увы: дето у нас много короче зимы. Есть и иные нестыковки и сбои, но и не должно быть все склеено идеально. Вышла бы мертвая фигура. Не московская; в Москве довольно кривизны и хаоса, чтобы признать ее фигурой живой и всякий день подвижной.
Также обнаружилась паузу, перерыв в годовом цикле, когда московское время «отдыхает», прячется от Покрова до Рождества.
Год не просто длится, но пульсирует, живет, и каждая стадия этого одушевленного пульса отмечена своим особым праздником. Московский праздничный год оказывается фигурой целостной, «черченой», неравнодушно сочиненной.
Сочинение, опус: вот ключевое понятие. Не так важно, что «идеальный» сюжет роста и сжатия года счастливым образом замыкается, — Москва прописала его сама, притом свободно (праздно).
Гораздо важнее то, что, наблюдая этот год-опус, сочиняя его вместе с Москвой, мы постепенно меняемся сами.
Незаметным, самим собой происходящим ходом событий,
Идеальная фигура, лучшая из всех возможных.
Итак, идеальная, лучшая из всех возможных, «круглая» Москва сочинена (нарисована) нами на праздники. Она есть продукт нашего коллективного сочинения.
Все московские праздники были кем-то и когда-то выдуманы и расставлены по своим местам. Это было сложное, зачастую анонимное, совместное, очень постепенное и сокровенное дело — строительство «праздной» Москвы. Удивительное дело: к примеру, в нем не имел обычной силы чиновный авторитет — сколько праздников, выдуманных властью по всякому удобному для себя случаю, канули в Лету? А если остались, то переменились так, что Москва и не помнит исходного, чиновного действия сверху. В Москве прежде всего празднует личность. Фильтр личного предпочтения постепенно освобождает новоизобретенный праздник от казенного налета, от политической и любой другой корысти и оставляет в календаре то, что нужно человеку: помещение во времени, чертог веселия и покоя, поле для свободного умствования и вольного разговора или такого же, никем не навязанного молчания. Вот праздник.
Его выбирает человек. «Дыхание» времени происходит у него в голове; таков пульс его памяти. То же и о «чертеже» календаря: вся разобранная нами машинерия — точки, линии и плоскости, прилагаемые к подвижному телу года, не более чем условность.
Это вспомогательные конструкции, необходимые для того, чтобы помочь нам представить, как «дышит» Москва в пространстве времени, в воображении празднующего человека.
«Дышит» временем и сочиняет праздники
Что такое этот коллективный сочинитель?
Это довольно занятная фигура. Московит в общих чертах европеец, человек рациональный — но это только на поверхности. В значительной мере он крестьянин (весьма своеобразно верующий христианин) и еще отчасти язычник, который зачастую верит колдунам. И к ним в придачу — гороскопам, восточным календарям и прочей прикладной хронометрии. Московский «праздный» сочинитель живет по нескольким календарям сразу — и при этом мало об этом задумывается. (Правильно делает: рассчитать и свести вместе все имеющиеся в ходу календари есть задача сугубо математическая, притом немалой сложности.) Человек Москва этим не озабочен. Можно сказать так: он верует в некое правильное устройство (времени), которое независимо от всяких расчетов действует в Москве. Правильность московского хода времени он ощущает всей своей округлою душой. Он верует в Москву.
Это позволяет нашему сочинителю смешивать весьма произвольно праздничные рецепты многих календарей, своих и чужеродных (последние он предпочитает: в них ему чудится максимум тайны). Он очень интересен, этот воображаемый и воображающий персонаж. Не персонаж, автор — именно он постепенно и незаметно рисует обнаруженную нами идеальную московскую сферу, помещение его души.
Его хочется представить воочию.
Однажды я разбирал биографию Пушкина — не всю, только один год. Собственно, мне и нужен был один год, один праздничный цикл. Этот пушкинский год нельзя назвать просто годом, скорее, это был опыт длиною в год.
По возможности подробно я описал этот год-опыт в книге «Протяжение точки» (эссе
1825-й год — от первого до последнего дня проведенный в Михайловском, в ссылке (очень важно то, что это был год, проведенный вне Москвы). За этот год Пушкин решительно переменился: он начал его одним человеком и закончил другим, внутренне преображенным. Это был год, когда Пушкин написал «Бориса Годунова», произведение о Москве,
Свой «московский» 1825-й год Пушкин прожил определенно
На Рождество, с приездом Пущина он словно ожил, на Сретение двинул (по линии) свое перо; на Пасху, расстелив чистый белый лист (скатерть света), начал «Годунова».
Удивительные душевные приключения у него вышли на Троицу, когда состоялось его знаменитое хождение в народ (ярмарка, красная рубаха, ел апельсины, с нищими пел Лазаря). Так Пушкин вышел на воздух,
Осенью, на Покров, пушкинское заочное — через пространство времени — наблюдение Москвы закончилось. «Годунов» был к первому снегу завершен — накрыт заключительной белой страницей.
Как точно этот пушкинский сюжет вписывается в наш «пространственный» сценарий года! Важно то еще, что, прожив этот год и оглянувшись, Пушкин сам увидел его как единую (идеальную) фигуру во времени. Это была «оптическая» сфера, заглянув в которую, он увидел Москву. Под замком, во тьме псковской ссылки он увидел свет. Так Пушкин «вернулся» в Москву — через праздники. Он сделал вдох и выдох московского времени, научился видеть, дышать и творить в этом большем времени.
Этот шар, эта удивительная «оптическая» сфера времени была для него Москва.
Глядя в нее, празднуя с ней, Пушкин путешествовал во времени, оглядывался в историю, смотрел вперед — и пророчествовал. Стихотворение «Пророк» было им написано в следующем, 1826 году: на пике московского года, в июле. Это было обобщение, сжатие до точки всего предыдущего, преобразившего поэта года.
После этого, я считаю, есть все основания записать Пушкина праздничным московским человеком. В таком прочтении Пушкин и есть
Мы еще рассмотрим его 1825-й михайловско-московский год по позициям нескольких его ключевых праздников.
Это наблюдение убедило меня окончательно, что «дыхание» Москвы во времени актуально и действенно для сочиняющего московита. Он сочиняет Москву — встречным образом, и она его сочиняет, преображает в пределах своей живой подвижной сферы. Московский календарь есть
С этого момента разбор праздников приобрел новое качество: по календарю я принялся следить за самосочинением Москвы.
Есть еще одна кандидатура на роль характерного московского сочинителя (соавтора Москвы). Возможно, при всем своем вселенском масштабе она может показаться для праздничной Москвы несколько сторонней. Это Лев Толстой. Тут может возникнуть вопросов куда больше, чем с идеальным московитом Пушкиным. Тем более «Толстой и праздничная Москва» — это сопряжение и вовсе неожиданное.
Однако некоторые мои изыскания, произведенные в данном вопросе, предварительные, «праздные» исследования показали, что есть существенная связь между Москвой и Львом Толстым (ее примеры мы также рассмотрим в этой книге, по ходу календаря). Что еще важнее, в своем творчестве, не обнаруживая этого явно, Лев Николаевич часто использует праздники как смысловой фон повествования. Иногда «фигуры» праздников прямо участвуют в его сюжетах.
Роман Толстого «Война и мир» при внимательном рассмотрении оказывается достаточно точно разложен по праздникам. Это настоящий роман-календарь, в котором все сколько-нибудь серьезные события происходят на праздники, названные и неназванные. Мало этого: характер всякого подобного эпизода весьма точно соответствует характеру праздника, вплоть до деталей.
Толстой обладал удивительным чувством времени — и чувством Москвы, которую всегда предпочитал Петербургу, полагал ее истинной столицей, туго затянутым узлом русской истории и фокусом здешнего пространства.
Пусть Толстой будет на время исследования еще один
Замечательны оба кандидата.
Ситуация с Толстым в чем-то противоположна пушкинской: тот прожил год согласно праздничному календарю, написал выдающееся сочинение о Москве — и преобразился сам, и уверовал. Толстой написал выдающееся сочинение о Москве, роман «Войну и мир» как роман-календарь, — и так написал, так точно его темперировал, уложил во времени, что в него уверовали мы все, его читатели.
Два сочинителя освещают планету Москвы каждый со своей стороны. Они живут в ее календаре, добавляя ему красок, переменяя его каждый на свой лад. С ними вместе фигура Москвы растет в (воображаемом) пространстве.
Большей частью в ней собраны статьи (отрывки из них и предлинные цитаты), написанные незадолго до 2000 года, в самый Миллениум и некоторое время по его завершении. Наверное, и это нужно отметить. Нам выпало наблюдать занимательное зрелище, которое в суете перемен осталось большей частью не замечено: Москву на рубеже тысячелетий. Москва, как колобок, прокатилась через трижды круглое (три нуля — 2000) отверстие в календаре. Несомненно, в это «мгновение» она переменилась, внешне и внутренне. Как — нам еще предстоит оценить, на это нужно значительное время; событие тысячелетнего юбилея еще не завершено.
Но уже Москва видна по-другому, или мне так кажется после стольких лет наблюдений за ее волшебным пульсом? Нет, она определенно видна кругом: обведена по периметру идеальной часовой «сферой». В Москве все круги и сферы. Она есть русские часы; в ней как будто закручивается пружина времени, от нее идут волны воображаемого (метафизического) пространства.
Город как часовой механизм — одушевленный, склонный к праздным грезам; инструмент по наблюдению времени. Не хронометр: хроноскоп. В этом качестве Москва известна мало; ее исследование как
Первая часть
Предмет Москвы
Началом «праздного» года следует считать не 1 января, не 1 сентября (Новолетие по старому стилю), но
Праздничная традиция также особо отличает Покров. За ним (
Сентябрь еще вполне светел; его праздничная корзина полна доверху. Закончилась страда, совершены все церемонии, связанные с уборкой урожая. Их множество: вспомнили все — от свеклы до овса; даже пчел, укрываемых на зиму, проводили особой «медовой девятиной» — девятидневным поеданием меда.
Все это позади; на Покров Москва пересекает некую важную границу: отныне цвет и звук в ней меняются, она словно пустеет, наполняется тишиной.
Наступила пауза для размышления. Если в
К состоянию странной (относительной) свободы, когда круг занятий, способных его развлечь, стремительно сужается, и он оказывается наедине с самим собой. Он принимается сочинять, воображать лишнее.
Вот что важнее всего: за Покровом начинается праздное самосочинение Москвы.
Сразу вспоминается Пушкин — признанный октябрьский автор. Александр Сергеевич Москве родной сын — буквально, по месту рождения. (Толстой, скорее, ею усыновлен; о нем предстоит особый октябрьский рассказ).
Пушкин определенно указывает на октябрь, как на свою сокровенную лабораторию: это место в календаре, где ему легче всего сочиняется. Стихи он собирает, как урожай; точно крестьянин, готовит эту позднюю страду — весь год собирает заметки, эскизы, развернутые, но не отделанные главы — на Покров уединяется, под покровом творит.
Пустыня поздней осени, с каждым днем, с каждым вздохом леса отворяющаяся все шире, его не пугает — напротив. Уходящую явь Пушкин успешно заменяет словом. Его пространство остается полно.
Пушкинские слова делаются октябрьским образом
Хороший урок: ушедшее из Москвы лето должно теперь заменять
Был упомянут еще один аргумент в доказательство того, что именно после Покрова следует начинать наблюдение московского «праздного» календаря.
Покров выступает как заранее объявленное начало зимы. Это своеобразный зимний предел во времени, ясно отмеченный в народном сознании: на Покров приходится
Первый снег теперь все реже выпадает именно в этот день, но для традиционного календаря это не суть важно: календарь помнит о первом снеге, на Покров вспоминает зиму и дает об этом знать Москве.
Что такое это высланное далеко вперед заявление зимы, ее первый ледяной привет? Малое чудо, «окаменение» воды, длящееся один покровский день. Все, что связано с переменами в состоянии воды, имеет для календаря существенную важность. Превращение воды в снег и лед означает для Москвы своеобразную остановку времени. Время словно замирает на мгновение. Этого природного фокуса не знает ни одна христианская столица — только Москва.
Праздник первого снега отделяет Москву от других христианских, родственных ей культурных и сакральных пространств. В первую очередь от Константинополя, от которого она унаследовала традиционный календарь.
Константинополь представляет для Москвы хронологическую матрицу: ее календарь строится поверх византийского, более или менее точно повторяя его ключевые праздники. Но вот в одно мгновение падает на Москву первый снег и белым пологом (чистою страницей) отделяет ее от материнского лона.
Она не просто отделяется от византийской матрицы: она делается в истории самостоятельной, узнаваемой фигурой. Теперь она другой «предмет времени». У нее должно быть особое начало во времени и соответствующий этому началу праздник. Этот праздник — Покров.
Византийский календарь завершает праздничный цикл в августе. 1 сентября православная церковь, согласно этому календарю, отмечает Новолетие. Москва после этого протягивает праздничный, урожайный сентябрь; ее лето — третье, бабье лето — все длится.
Но вот, в один день, разом, с появлением первого снега это лето заканчивается. На одно мгновение в Москве поселяется зима. Нет более Константинополя и его счета времени.
Есть Москва: так начинается ее собственный календарь.
14 октября открывается дверь в «лабораторию» Москвы: полутьма, пространство гулко, предметы и краски показательно отдельны и округлы. Неудивительно — если сама Москва теперь отдельна от прежней истории, отчленена, свободна от Царьграда.
Тут есть повод для печали (октябрьской): не просто свободу, но разрыв Москвы с привычной матрицей фиксирует «покровский» календарь. Нет Царьграда, стало быть, Москва осиротела.
Новое состояние Москвы во многом драматично; не столько она покинула старый свет, сколько свет ее оставил. Лето кончилось, время спряталось, раскатилось яблоками, рассыпалось золотым зерном. Начинается пьеса об осенней пропаже времени, об октябрьских прятках света. Время рядом, за оболочкой мгновения, как летний свет за глянцевым, улыбающимся покровом яблока, — там, не здесь.
Задание для Москвы: восстановить присутствие времени. Вернуть лето: неосуществимое, утопическое задание. Все равно что найти дорогу в рай. От этого Москве является печаль, и вместе с ней твердое ощущение необходимости особого рода художества —
За Покровом, в сторону Казани
Этот «лабораторный» послепокровский сезон в Москве можно определить как Казанский.
Первое объяснение: на следующий день после праздника Покрова,
Так начинается художество Москвы во времени: мысленно она поворачивается на восток.
Завершает октябрь
Москва слышит это: она меняется согласно этой рифме. Таково ее «пластилиновое» свойство — она умеет меняться на праздник.
Вот пример самый показательный, который имеет смысл рассмотреть подробно, чтобы понять, как способно перемениться на праздник «пластилиновое» тело Москвы. Пришел Покров, за него спряталось прошедшее лето: нужно строить ему замену. На следующий же день ему является замена — и какая! Собор Василия Блаженного: один из самых ярких, знаковых
В память о победе над Казанью в Москве строится особый собор — Покровский, Покрова что на Рву, он же Василия Блаженного. Это настоящая визитная карточка Москвы.
Очень хорошо, что собором Василия Блаженного открывается наш праздный календарь: собор встает на обложке календаря — по нему Москва узнаваема сразу.
Сюжет строительства Покровского собора есть уже готовое литературное прозведение: согласно легенде, он строился — собирался — из нескольких малых храмов, каждый из которых знаменовал взятие очередного города в войне Москвы с Казанью. (Не совсем так: малыми храмами отмечались ключевые события той войны — начало похода, начало штурма Казани, его победное завершение.) Так Покровский собор являет собой воплощенную историю. Одновременно это календарь: каждый храм посвящался святому, на праздник которого приходилось то или иное победное событие. Один храм в этом соборе «весенний», другой «летний», в центре же встает «осенний», Покровский: в праздник Покрова начался решающий штурм Казани.
Не здание, а вереница праздников, застывший в воздухе салют победы (кстати, похоже; к тому же салют как таковой прямо связывается в нашем сознании с Красной площадью, Спасской башней и этой фигурой Покровского собора). Это не собор, а постоянно действующая иллюминация: синее небо, которое в октябре из-за золота листвы делается вдвое синее, не хуже ночной тьмы оттеняет этот салют красок: отдельных, самосветящих, каменно плотных.
Таков первый фокус праздной Москвы: 14 октября летний свет ушел за Покров и 15-го вернулся этим фейерверком истории. Такова вышла первая октябрьская замена свету. Вот он, первый
Свет был просто светом, а стал Москвой: мы наблюдаем лучшее из всех возможных
Календарь наклонился
Вторая половина октября: спуск в позднюю осень, тьму и хлябь ноября. Москва в своем художестве контрастна. Победный салют Василия Блаженного, столь уместный в день Покрова, означает, по сути, пальбу напоследок, проводы лета. Свет замыкается в дробные, вьющиеся, растущие булавами главы собора. Они поднимаются и замирают: лето окончено.
Собор встает над спуском — Васильевским спуском: показательная мизансцена.
Это спуск не только к реке, но и в осень, на дно календаря. Солнце катится все ниже, словно повторяя рисунок Васильевского спуска; все яснее рисуется разрыв московской материи — собор вверх, земля вниз.
Собор встает над обрывом, над бывшим рвом: земля по обе стороны собора валится вниз водопадами булыжника. Слева и справа от собора Красная площадь льет вниз.
Красная площадь, строго говоря, не площадь, а широкий проход вдоль стены Кремля: парадный, церемониальный, торжественный, причем в одном господствующем направлении — к реке. Площадь степенно движется, течет, огибает собор и обрывается вниз «осенним» Васильевским спуском. Не подъемом, но именно спуском. Так и в календаре: спуск в осень после (праздника) собора.
Пластилиновая поверхность Москвы поднимается и опускается по указанию календаря.
И в истории, по-над казанской войной.
Собор вписывается характерным, эмоционально окрашенным сюжетом в некий основополагающий московский текст: он встает в верхней точке
Этот московский текст есть сочинение связное и последовательное. Мы уже наблюдали, как он составил круг, единый цикл времяпровождения. Осенью в этом тексте мы читаем о прятках света и замене его покровско-казанской иллюминацией. Здесь же история о Казанском спуске (во тьму ноября, в войну), в верхней точке которого помещается Покровский собор как предмет света.
Вот и на схеме, которая рисует рост и убывание года, мы видим спуск: «дно» времени уже близко.
На этой схеме пункт Покрова обозначает переход Москвы в качественно новое состояние. Она осталась вне света, без света. Свет заменяют ей «москвоподобные» фигуры и предметы, подобные Покровскому собору.
Единство московского сюжета, связывающего, как в случае с собором Василия Блаженного, рельеф города и календаря, представляет еще один пластический закон Москвы.
Москва стремится собраться узлом или по многим местам многими узлами, «рифмами» пространства со временем. Место должно соответствовать календарю, проникнуто одинаковой с ним эмоцией, оно должно быть очеловечено, награждено именем.
Все должно соответствовать имени места и единому московскому сюжету: Москва, как сочинитель,
Она подвигает своих авторов, архитекторов, художников или, скажем, поэтов, предпочитающих писать после Покрова, — к целостным, всесвязующим действиям. В ее
Замечательно то, что она одновременно
В Москве связь места и времени часто предстает воочию: так сложно и неслучайно лепится этот древний город. Здания-кораллы (те, что сохранились; оттого, что они редки, они тем более выглядят как фокусы и узлы московской ткани) — изъеденные временем, сбрасывающие шелуху штукатурки, они являют собой обломки истории, поочередно согревающие и леденящие душу.
Плоть Москвы, как и ее календарь, пестра, конфликтна, эмоционально насыщенна.
Очень хорошо, что наблюдение началось с Василия Блаженного: в своих составных частях он предельно контрастен, никак не мертв, но жив — чудный, украшенный звездами и каменьями восточный спрут воссел на изгибе
То же и с персоналиями: герои здешней истории обязаны вписаться в «тотальный» сюжет Москвы, ввязаться в тот или иной ее узел, притом в контрасте, конфликте, споре — иначе память города их не удержит.
Физиономически
На иконах Василий гол и космат; особенно хорош его образ на Большой Полянке, в церкви Григория Неокесарийского.
По «рельефу» московской истории эти двое шагают вместе; царь и юродивый доходят до
Москва отлично помнит эту драматическую сцену, и теперь ее воспроизводит в сцене спуска, и показывает нам: вот она, во всем возможном контрасте, — юродивый и царь, собор и обрыв.
Москва вся сошлась на похороны святого. Грозный с боярами нес гроб, митрополит Макарий с собором высшего духовенства совершал службу. С этого момента, в этом месте (времени), с покровского разрыва-обрыва московской истории начинается
Это одно событие, день-узел:
Москва на его примере ясно обозначает свои казанские сезонные предпочтения.
В октябре ей надобны
Это важное слово: предпочтения.
Сейчас, когда мы только определяем правила дальнейшего похода — вслед за Москвой, в поисках света по ее охлажденной «хроносфере», — имеет смысл объясниться по поводу этих как раз предпочтений. По сути, это единственное средство, которым может пользоваться Москва, побуждая своих авторов к тому или иному оформительскому действию. Она напускает на них облако предпочтений — векторов, указателей для вдохновения, тайных стрелок и струений, подсказок, скрытых рифм, всего, что только может разбудить их интуицию, сокровенное зрение и слух. В этом месте и в этот день она обнаруживает некий неравнодушный фон — давай, пиши по этому фону, вписывайся в Москву. Ты свободен, фон будто бы пуст (особенно такой, октябрьский), но эта пустота наэлектризована; поле ее разведено между полюсами чувства, и только ткни пером, попади в верную точку — и полетят искры, явятся смыслы, которые только что были неразличимы. Странная штука — московская пустота.
Так вот, о предпочтениях, и тут, возможно, станет более ясно, что такое сезоны московского календаря. Это те его помещения, в рамках которых действуют устойчивые суммы московских предпочтений. Календарь — это последовательность пространств, анфилада помещений времени, и каждая комната, каждый зал, что мы проходим по этой анфиладе, означена сезонными предпочтениями.
С такого-то по такое число Москва
Эта книга — о переменах календарного смысла; мы переходим из одного «помещения» Москвы в другое, из сезона в сезон, и так, двигаясь постепенно и «кругосветно», стремимся обогнуть всю необъятную планету Москвы. Каждый день в этом странствии описать невозможно; но можно попытаться обозначить контуры календарных пространств. Определить их предпочтения, найти те события, те праздники (фокусы пространства времени), которые наиболее характерны для этого сезона.
Совпадения различных календарей, праздничных рецептов указывают достаточно определенно на главный сюжет сезона, на то или иное предпочтение Москвы.
Евлампий, Ондрон, Осия
Эта рубрика будет постоянной; показания народного календаря весьма устойчивы. Они оттеняют «сольные» выступления оформителей Москвы, выходят на передний план или остаются фоном, но всегда сообщают нечто фундаментально важное о смысле происходящего в том или ином сезонном «помещении»: на свой лад, на своем языке.
Народный календарь полон приметами и пословицами; то и другое суть рифмы. Москва — особенно в октябре — хорошо различает рифмы.
Что такое
Тотемь за окнами сходится с каждым днем все гуще, небо все ниже, самое время отодвинуть границу тьмы малым домашним огнем. Топят печь, в ней дробят угли. Дом полнится созвездиями, в этот день дом сам себе небо.
Так же светит всеми красками, сам по себе, заменяя Москве летний свет, Покровский собор.
У Даля он на «А», в народе на «О»:
Произнесение имени Ондрон в самом деле напоминает гром при проведении палкой с черпаком по жестяным октябрьским небесам.
Его сложное имя никак не перетолковывается, только укорачивается и произносится по-людски (
В этот же день —
Еще о крепости (предметов). Однажды я услышал, что в прежние времена применялся такой рецепт соления огурцов: их закатывали в бочки, затем оные бочки конопатили и после Покрова опускали в воду (неподвижную, скажем, в пруд или
Этот совпал с тележной
Зато словно заново является, в темноте становится ярче цвет. (Вспомним собор.)
Вот как раз: художество и цвет. Художник Лука написал первые и потому знаменитейшие иконы Богоматери (нам досталась Иверская, после многих странствий и позднейших мытарств; полякам — Ченстоховска).
Евангелие от Луки самое из всех цветное; оно наиболее полно и последовательно и по-своему тепло, человечно. Вообще Лука просится в сентябрь (к луку), в тамошнюю корзину праздников. Его символ — Телец (не путать с гороскопом, здесь другие знаки и смыслы: Иоанн — орел, Марк — лев, Матфей — человек).
Его рассказ сосредоточен на жертве Христа и фигуре Богородицы. Сюжет заклания, жертвы первенца непременно связан с историей матери: он становится у апостола Луки центральным.
Ему молятся об исцелении глаз и помощи при иконописании. В октябре нужно учиться видеть заново, заменять летний свет
В этот же день, 31 октября — прилет зимних птиц.
От этого дня начинается кормление всех и вся хлебом и пирогами: птиц, домовых и собственно земли. Все отдельные предметы света: крошки хлеба, пироги, птицы.
Этот оказывает помощь при грыже (время надорвалось за лето?). Артемию молились об избавлении от хворей и напрасной смерти.
Трудный день, водит от счастья к горю. Есть поверье, что на защиту рожденного в этот день встает мать зверей волчица. Артемий по духу (и по имени — сестра его Артемида) близок лесу, зверям, птицам.
Зазывание зимы, чтобы мороз скорее мостил дороги. В этот день обходили за три версты чужих и уличных собак. Лают чужие — попадешь в убыток. И напротив: домашняя собака должна лаять как можно больше. Чем громче лай в доме, тем сытнее жизнь.
Это сочинение календаря (снизу) неостановимо, анонимно, в каждом отдельном случае как будто случайно и вместе с тем, в общем — в октябре, ввиду зимы, — закономерно. Так в нарастающей тьме и холоде согревается душа. Рецепты «самовозгорания» (огня и слова) актуальны; человеку требуются тепло и свет во всяком смысле.
Все это сохраняет силу и по отношению к Москве: накануне зимы она так же ищет тепла и света. В октябре она включает (пушкинские) слова-лампы и строит соборымаяки.
Еще одна рубрика:
Кстати, я нечаянно отнес апостола Луку в народный календарь; неудивительно: он человечен и тепел. Опять-таки художник. И вообще: календарь — это живое пространство смысла, не все в нем нужно расставлять по полочкам. Тем более такой, где мы разбираем московские художества.
Это праздный, свободный календарь.
Это не совпадение, а простое подтверждение заявленной казанской темы. Церковь согласно сезону проводит цикл казанских служб; Москва стремится духовно освоить новопокоренный восток. Интересно другое: здесь можно наблюдать, по крайней мере, предполагать формирование ментального ландшафта всей России. Большая часть местных соборов в церковном календаре приходится на майиюнь. Это сюжеты
За Казанскими святыми в календаре чудится прорва и Тартар; на востоке контур Московии не замкнут.
Он полон совпадений, закономерных и случайных. Вот, кстати, «восточное» совпадение, наверное, его следует признать случайным, подтверждающим разве что азиатский колорит сезона:
После окончания строительства Покровского собора прошло едва пять лет. По сути, эти события синхронны. На обоих полюсах Европы «сентябрь» Средневековья закончился. После составления григорианского календаря между этими полюсами произошел разрыв по времени и месту. Запад, рассчитав время заново, «отправился» на запад. Восток остался на востоке. Юг, Царьград, уже сто лет как исчез вовсе. Что в центре? Что в Москве? То, что открывается за (под) Покровом: ее сокровенная охлажденная центральность — особый, «нулевой сезон» времени.
Еще два октябрьских — конфликтных, драматических сюжета. (От собора — по спуску вниз.) Один известен мало; это события октября 1941 года: паника в Москве, расстрелы мародеров,
Другой сюжет, напротив, знаменит: 1812 год, Наполеон в Москве. Не пожар: он совершился в сентябре, «на праздник города». Октябрь 1812-го года — это, по сути, первая (скорее, нулевая) послепожарная эпоха. Москва еще в плену, французское войско в процессе распада (на спуске). Порядок в городе, в том, что осталось от города, никакими силами удержать не удается. В нем царит «восточный» хаос. В своих записках Наполеон упорно называет Покровский собор мечетью —
Почему Толстой?
Это большая тема, к которой мы будем возвращаться постоянно. Явился, наконец, второй московский сочинитель.
Это неверно о Толстом; он не второй, и даже не первый: он, в самоощущении, единственный. Другой роли он сам бы не признал — Толстой, как Москва, тотален. Он все готов заменить одним собой. Также и во времени он готов поместиться единственной, все заполняющей (узловой) фигурой.
Он очень похож на Москву — как облако предпочтений, как авторская сфера (шар, не имеющий размеров, — так в романе «Война и мир» учитель Пьера Безухова, швейцарец, являющийся Пьеру в вещем сне, характеризуют самую жизнь). Толстой в метафизическом смысле есть безразмерный шар, и в том же заумном смысле он «равен» Москве.
Пушкин, хоть и рожден в Москве, все же помещается как бы вне ее, освещает ее ясным внешним светом. Этот же, человек-шар, сидит внутри Москвы, спрятан в ней — и она в нем спрятана. Они совпадают в пластическом приеме, одинаково плетут время: вокруг себя, как кокон или паутину.
Толстой уже был заявлен как тайный «церемониймейстер», большой знаток московского календаря. По крайней мере, как автор, в высшей степени чувствительный к его ходу. Толстой и праздник, Толстой и праздность — эту связь теперь нужно доказывать.
Лучше так:
Чудо — то, каким образом сходятся время и место и родится московский сюжет; как время распадается на мгновения и затем собирается вокруг них праздниками; как праздник собирает вокруг себя (действуя собором) новое московское место. Чудо — то, как возникает, дышит и живет Москва.
Толстому все это близко, он тайно сосредоточен на этой теме — чудо времени и чудо Москвы. В известной мере, в исследовании осмысленной композиции календаря, он для нас более важен, нежели Пушкин. Тот «сыграл» в Москву, обошел ее кругом в своем сюжете 1825 года; Толстой словно заново ее построил — послепожарная Москва его произведение: он связал ее
Отношения Толстого и Москвы станут еще одной сквозной темой этой книги. Тема Пушкина пройдет пунктиром.
Толстой и Москва, две одушевленные сферы времени впервые встречаются в 1837 году, в момент, для них обоих драматический, судьбоносный: Льва (ему девять лет, он в тот момент еще
Здесь все важно: то, что на поверхности, и то, что за ней. Здесь уже слышны знакомые темы —
Детей увозят от похорон, чтобы не наносить детям лишней травмы: теперь они круглые сироты: мать умерла семью годами ранее. Левушка едва ее помнит, скорее, уговаривает себя, что помнит, уговаривает всю жизнь.
Со своей стороны Москва также пребывает в состоянии неординарном. К моменту встречи со Львом она уже в значительной мере восстановила себя после пожара 1812-го года. Прошло 25 лет: готовятся юбилейные торжества, город весь в ожидании и приготовлениях к большому празднику.
Главное событие праздника: закладка нового кафедрального собора в Москве, по сути, ее нового сакрального центра — храма Христа Спасителя. В этом и заключается неординарное содержание момента: Москва готовится к некоей важнейшей перефокусировке: в ее обширном теле готов обнаружить себя новый духовный центр.
Стройка идет на Волхонке; Толстые живут от нее в двух шагах и наблюдают постоянно, как растет котлован под строительство, который к тому моменту как будто в половину города открыл широченную пасть. Таких ям Москва еще не видела. Тем более Левушка: в эту яму вся его Ясная Поляна поместится с головой.
Он впервые наблюдает за работой московской «лаборатории», за тем, как заново (узлом, собором) строит себя Москва.
Мало того, что стройка в двух шагах: она производится на их родовой земле, на земле Волконских (отсюда название улицы — Волхонка). Братья Толстые по матери Волконские. Они знают это и наблюдают за стройкой весьма пристрастно. Временами котлован представляется им могилой — тут не нужно никаких подсказок: в котловане во время торжеств были захоронены останки героев войны 12-го года. Их отец был участником той войны.
Все это не совпадения, по крайней мере, не случайные совпадения — нет ничего случайного в этом (узловом) наложении исторических сюжетов и имен: так сходятся подобные фигуры, связывается узлом время — так мальчик «узнает» себя в Москве. И все это
Праздник состоялся —
Москва в тот момент решительно преобразилась, обнаружила новый центр, но не менее Москвы преобразился и юный Толстой: он воспринял произошедшее как
Когда-то он написал рассказ, первое сочинение Льва Толстого: «Рассказ дедушки». Несколько длинных фраз, без запятых. Дедушка собирается рассказать о своем сыне (об отце юного автора), как тот участвовал в войне. Обоих узнать нетрудно: дедушка — князь Николай Сергеевич Волконский; Левушка его не знал, дед умер задолго до его рождения. Отец — Николай Ильич Толстой, который участвовал в Отечественной войне. Между отцом и дедушкой — в трех фразах — угадывается некая семейная коллизия, расшифровка которой подразумевается автором в дальнейшем. Пока это эскиз. Сочинение в формате семейной хроники, посвященное войне 1812-го года.
По сути, это первый набросок «Войны и мира». Нетрудно понять его замысел: вернуть — хотя бы в слове — отца, вернуть счастливое детство. Вернуть (собрать) «летнее» время. Как это можно сделать? Только чудом (собором). Посредством, приемом
И вот на его глазах происходит чудо — праздник, «возвращение» войны, таинственная перефокусировка Москвы.
Далее — самое важное в сюжете их встречи. После первого чуда начинается синхронное действие, значение которого мы еще не вполне сознаем. Начинается строительство собора — и писание романа. То и другое посвящено победе в войне 1812-го года. То и другое, строительство и писание, длится сорок лет. Это
Удивительное дело — мы до сего дня не различаем подобия двух этих важнейших, центральных московских произведений.
Оба они о чуде, о празднике — исчезновении Москвы в пожаре и последующем ее возвращении, спасении.
Стоит только различить эту синхронность, и многое становится на свои места. Толстой (по матери Волконский) много лет наблюдал строительство «волхонского» храма, — молча, со стороны, с ясным ощущениям соревнования. И параллельно писал свой роман.
Ревность, упакованная в слове «соревнование», в данном случае имела существенную силу: он именно ревновал, не допуская мысли, чтобы кто-то превзошел его в чувстве к Москве, в сочувствии с Москвой, которая в известном смысле заменила ему родителей.
Это очень важно: для Толстого обыденные слова о
Толстого можно признать приемным сыном Москвы — и это не дежурная формула, но правда о Толстом.
Он написал, построил свой роман. Роман не просто удался; Толстого ждал не один только литературный успех — эта книга стала краеугольным камнем новой Москвы. Той, что растет, дышит в наших головах. Постепенно роман-календарь, роман-собор «Война и мир» стал предметом новой веры — вне зависимости от того, что на самом деле произошло в 1812-м году. Послепожарная Москва уверовала в то, что о ней написал Толстой; его роман стал для нее мифом. Действенным, формообразующим, судьбоносным — настолько полно в толстовском бумажном соборе суть Москвы была воплощена.
Ничего удивительного: показательно синхронно росли от исходной точки (праздника 1837 года) две «сферы»: писатель и храм, и с ним вся послепожарная Москва. Они росли вместе духовно и душевно, обоими владело чувство чуда, и именно это «геометрическое» сочувствие, это
Можно отметить определенную последовательность фактов, которые позволяют принять Толстого за весьма чувствительного и успешного оформителя Москвы, — в той области, которую принято называть метафизической. Есть несомненная связь в цепочке «Толстой — Москва — чудо (праздник)»; наверное, сознавать ее не очень привычно. Слишком устойчив образ Толстого-реалиста, искателя земной правды; этот образ самостоятелен, к тому же в достаточной мере удален от Москвы (обратно в Ясную Поляну).
Однако эта связь есть: начиная с момента встречи, с чуда совпадения 1837 года Толстой постоянно и напряженно наблюдает Москву. При этом он так же постоянно — фоном — пишет о ее праздниках. Он составляет ее портрет, точно мозаику, из праздников. Разных: заметных и незаметных, явных и тайных, счастливых и несчастных дней, каждый из которых, каждое мгновение которых есть чудо из чудес. Одним из важнейших мотивов творчества является для Толстого потеря Москвы.
Роман – календарь
Тезис, заявленный для дальнейшего (поэтапного) доказательства.
Первое упражнение. Как в романе «Война и мир» обозначен разбираемый нами Казанский сезон? Что такое в романе-календаре Льва Толстого вторая половина октября?
Мы наблюдаем у Толстого начало и конец Казанского сезона.
1. Октябрь 12-го года, французы уходят из Москвы; Толстой
Картины отступления французов показательно ярки (по ощущению, пространственному видению текста это несомненный спуск; все сопутствующие октябрю «пластические» мотивы налицо:
Это верная зарисовка октября. Москва (здесь обескровленная, полумертвая после «праздника» войны) засыпает, закрывает глаза на зиму.
2. Разбираемый нами сезон,
И тут все сходится довольно определенно, характерным московским узлом. Толстовский рассказ об октябре 1812 года сюжетно, эмоционально, «пространственно» точно вписывается в общий очерк московского календаря. Автор заполняет октябрь 1812-го года
Отдельное сообщение о Казани. Некоторое время спустя после сентябрьской встречи с Москвой — чудесной, обещающей чудо — братья Толстые переезжают к родственникам (Юшковым) в Казань.
На этом их связь с Москвой и ее сюжетом 1812 года, который так определенно обозначился в строительстве собора на Волхонке, не прерывается. В первое же лето в Казани случается пожар, истребивший четверть города. Братья пишут по этому поводу сочинение.
Казанская
Список с чудотворной иконы был прислан в ополчение Минина и Пожарского. Инициатором этой акции (прямым или опосредованным) был патриарх Ермоген, сам пришедший из Казани, в архиепископство которого была обретена чудотворная икона.
Она стала знаменем освободителей Москвы от поляков.
Казанская —
Неслучайно в эти дни вспоминают родителей и все возрасты времени.
Казанская — просвет в ночи, день светлый и многообещающий, явно утешительный, потому на первый план выходит Богородица.
Согласно легенде, трехдневная молитва перед иконой помогла в должной мере сосредоточиться (опредметиться) русскому войску. До того момента Господь судил и наказывал Россию смутой; после молитвы он простил (собрал) ее.
Известны рассказы о том, что во время фашистского нашествия икону носили вокруг Москвы крестным ходом. После этого маршал Жуков взял ее себе и возил на все свои фронты и победы. Ту же историю я слышал о Ленинграде: осенью 1941 года икону поместили на самолет и трижды облетели город.
Так или иначе, сюжет с собиранием войска (собиранием в первую очередь духовным) перед Казанской иконой соответствует характерному рисунку Казанского сезона.
Расчет лицейской годовщины
Еще о Пушкине — пошел его «пунктир».
Начало и конец Казанского сезона (спуска) весьма разны. В связи с этим возникает вопрос о точной дате лицейской годовщины. Мы отмечаем ее 19 октября по новому календарю, а Пушкин-то отмечал по старому, юлианскому, по нашему — 1 ноября. Две недели разницы, и какие недели! Новая, нынешняя дата помещена ближе к началу сезона, в золотую осень, а вторая — настоящая — ближе к концу, где голые ветки, сквозняк и пустыня. Пейзажи очень разны и разный скрывают смысл.
Также и небесные покровители двух этих дней непохожи. 19-го октября — день апостола Фомы, Фомы неверующего (в одном отрывном календаре я прочитал рассуждение довольно поверхностное о связи Пушкина и сомневающегося Фомы; будто бы поэт своими колебаниями по части веры был обязан апостолу Фоме).
1 ноября, в настоящую лицейскую годовщину, празднуется преподобный Иоанн Рыльский, святой куда менее известный. Один из последователей Климента Охридского, который был связан с болгарской традицией просвещения русского юга. Это была эпоха становления славянской письменности. Иоанну молятся об избавлении от немоты, отверзании уст. Тут бы и вспомнить языкотворца Пушкина, только, боюсь, это рассуждение будет не менее первого поверхностным.
Так или иначе, в нашем календаре ошибка: лицейскую годовщину нужно отмечать двумя неделями позже, 1 ноября, у ворот зимы.
Мощи Иоанна Рыльского были спрятаны, закопаны, словно клад, накануне монгольского нашествия, в 1238 году. У самых ворот иной «зимы», исторической, — русского заморозка длиной в двести пятьдесят лет.
4 ноября — 4 декабря
Тут многое зависит от настроя. Уже было сказано, что авторский календарный выбор субъективен (насколько субъективен «авторский» выбор Москвы?). Однажды зарядившись — заразившись — геометрической идеей, отследив дыхание московского года, затем трудно отвлечься от наблюдений за его разумно-подвижной, постоянно сочиняемой сферой.
Сюжет книги диктует свое: ноябрь — после
Строго говоря, максимум тьмы (22 декабря) еще впереди, но именно оттого, что он впереди, и испытание темнотой будет еще длиться и длиться, ноябрь переживается трудно и воспринимается Москвой как
Дноябрь. Народный календарь говорит то же:
На католическом западе ноябрь начинается с двухдневного праздника «Святые и усопшие»; ему предшествует знаменитая ночь страшилок —
Конец времен в ноябре люди запада видят отчетливо: они более нас склонны к пространственной логике. Годичный круг римско-католических праздников, постов и памятных дней завершается днем святого Андрея, 30 ноября.
Вместе с тем — тут и сказывается настрой наблюдателя — на фоне подступившей ночи только ярче разгораются огни в доме. Эта тема уже была обозначена. Любовь к лампе, Евлампию (см. выше) собирает праздных москвичей за столом, за «цветным» разговором, частным и дробным.
Необязательно москвичей: этот «цветной» выбор накануне тьмы есть предпочтение универсальное. Те же католики — в средние, «темные» века — определяли темноту как «наилучшее условие для жизни цвета». Именно
Готический храм широко открыл окна в скорлупе романских стен, впустил свет Божий и вместе с тем расцветил его, пропустив через красное, синее, желтое стекло.
Ноябрь предлагает свой, «цветной» способ ночного праздника, отмечание (ожидаемой) победы над наступающей тьмой. Его принципиальное отличие от октября — это утрата определенной (предметной) формы времени. Потеря ощущения дня как предмета (света).
Ноябрь показывает весьма определенно, что предыдущий
И Москва начинает праздновать его
Темень года и «цветник»
Контрапункт праздника — всех праздников ноября — в контрасте света (цвета) и тьмы.
Также ноябрьское празднование можно назвать оппозиционным, фрондерским; в нем виден протестующий жест против нарастающего внешнего давления (темноты, зимы).
Тем же настроением согрет «страшный» праздник
Москва собиралась у лампы во всякие трудные времена и оттого делалась вдвое тепла, цветна и пестра.
«Цветник» — так назывался один из рукописных сборников, во множестве ходивших по Москве на рубеже XVII — XVIII веков. Сборники в большинстве своем были оппозиционны царю Петру. Известны также «Жемчюг», «Огородная книга» отца Евлогия (фигура вымышленная) и многие еще анонимные протестные опусы: все они были разноцветны. Так Москва составляла контры Петру — черно-белой, вертикально отчеркнутой человекомачте.
Затем эти контры без труда были перенесены на Петербург. Северная столица стала царствием строгой формы, лабораторией черченого света — Москва в ответ сделалась демонстративно «бесформенна» и цветна.
Царь Петр, согласно московскому пониманию, вовсе не ведал цвета. Это некоторым образом согласуется с известной легендой о замене русского царя немцем. Будто бы настоящего Петра во время первого его заграничного путешествия (1698) заменили — даже не немцем, а куклой, — в Стокгольме. В городе Стекольном. И дальше поехала, и в Россию вернулась неживая (бесцветная, стеклянная) кукла. Сам же Петр Алексеевич по сей день остается в Стокгольме, в ледяном ящике, ни мертвый, ни живой.
Ноябрь двоится; тонет в темноте, всплывает цветом. Можно печалиться, можно праздновать мрак. Можно веселиться, согреваясь душой в разговоре с Евлампием (вариант: домовым) у свечи, с друзьями на кухне. Так или иначе, Москва катится по дну (года), внепространства. Это опасное приключение; ей требуется ежедневный малый подвиг, чтобы без повреждения достигнуть другого (Рождественского) берега тьмы.
Пешком по «Москводну»
Если Кремль, он же июль, — это наивысший подъем календаря (на Боровицкий гребень, позолоченную верхушку Москвы), если от другого, Покровского подъема и собора катится вниз Васильевский спуск — то что нас ждет внизу спуска, что такое «дно» Москвы? Мы отслеживаем метафизический рельеф Москвы — где конкретно может быть расположено ее (ноябрьское) дно?
Однажды со мной случилось приключение, которое позже я назвал
Слава богу, это случилось летом, не в ноябре.
Как-то раз (по-моему, дело было в августе), я задержался в гостях у приятеля. Еще и дождь пошел, пришлось ждать его окончания, а он закончился только к трем часам ночи. Транспорт не ходил, денег на такси не было, и я отправился домой пешком (отметим маршрут, это важно) — с Таганки на Профсоюзную (см. схему).
Порядочный крюк; ничего, никто меня не торопил, рано или поздно, хотя бы и к рассвету, я рассчитывал добраться.
По Садовому кольцу,
До Серпуховской Заставы, до южного полюса старой Москвы я дотопал припеваючи (в самом деле пел, так, вполголоса, все-таки шел со дня рождения).
Дошел до полюса, до нулевого московского «меридиана».
На Люсиновку я как раз и свернул и по ней, по оси Москвы отправился прямо на юг, вниз по карте.
И только свернул, как все вокруг переменилось. Те же огни, что весело сияли по Садовому кольцу, один за другим провожая меня и встречая, теперь налились синим больничным цветом и как будто угрожали, предупреждая о чем-то близком и нехорошем. По-прежнему вокруг не было ни души, но теперь это «ни души» звучало как-то совсем по-другому. Уже мне было не до пения; я умолк и старался идти тише.
Юг с точки зрения метафизики — самое неблагополучное из всех московских направлений. На юге у московской «головы» шея. Довольно ненадежная, какая-то качающаяся, хлипкая шея. Этому ощущению есть объяснение в истории. Многие страхи столицы скопились на юге (ассоциируются у
К слову сказать, этих метафизических материй я тогда не ведал, и потому никакими «южными» мыслями напугать себя не мог; я только испытывал простой, ничем не объяснимый страх, с каждым шагом все возрастающий.
Показалась Даниловская площадь; левая ее половина тонула в темноте — там таился монастырь и узкие пустынные переулки Щипка и Зацепы. Справа света было чуть больше; посреди бледного пятна отворялась черная пасть Серпуховского бульвара — в нее мне нужно было свернуть, чтобы далее выбираться вверх, мимо Донского монастыря к Ленинскому проспекту. (В ту минуту далекий проспект почудился мне спасительным золотым мостом, ведущим прямо к дому; что же я, дурак, не дошел до него поверху, по Садовому кольцу? неизвестно; плыви теперь черными чернилами
Я приблизился к входу в бульвар и похолодел от ужаса. Под липами, ровно отрезанными понизу, стлался и плыл туман; он был одушевлен, населен тенями, которые я готов был различить. Я и теперь его помню: туман двигался осмысленно и последовательно (куда-то влево, на юг). Не то что пройти по бульвару — шагнуть в аллею было страшно. Я перебежал аллею поперек: земля под ногами пружинила, как дно у резиновой лодки. На другом берегу, на тротуаре, где высокий желтый дом и магазины, в тот мертвый час, разумеется, закрытые, я остановился и перевел дух. Потрогал стену дома и вдоль этой стены поплелся далее, стараясь не смотреть на плывущие по правую руку мрачные, водящие листвой, как руками, липы.
Впереди был перекресток (Шаболовка), где трамвайные рельсы сходились и расходились. Почему-то этот перекресток страшил меня больше всего. Вместо дома под левой рукой (от твердой преграды я никак не мог оторваться) потянулась глухая стена автобазы. Ни одного фонаря не светило над головой, еще и тротуар куда-то пропал, растворился в чернилах.
Под ногами опять пружинила прорва. Тут, не иначе, для того чтобы окончательно меня доконать, в голову полезли мысли о Гоголе. Он же был похоронен на Даниловском! — вспомнил я, — там, за спиной, в двух шагах. По спине пошел мороз. В одну секунду я вспомнил все, что знал о похоронах Гоголя, и к этому еще историю о том, как сто лет спустя его выкапывали: со страшной глубины, из склепа — и будто бы в склепе не было его головы, зато на полдороге к поверхности земли нашелся голый череп, «лицом» вверх. Ощерясь, он выбирался наружу.
Я представил себе череп и прирос к месту, не в силах сделать более ни шагу. Дно ухватило меня за ноги.
Но тут вместо петуха, положенного по сценарию, за углом взревела и выехала на перекресток поливальная машина. Спасительница! думаю, не одного меня она так выручила; за многие годы таких спасенных были сотни, если не тысячи. Свет фар прогнал окруживших меня призраков; оторвав ноги от топкой почвы, я выбрался на тротуар, на берег Шаболовки. Сверху лилась улица Орджоникидзе. Чуть не на четвереньках по ней я отправился вверх. Теперь с каждым шагом мне становилось легче. Донские бани, университет Патриса Лумумбы — я опять был весел: бесы остались за спиной. Мне вправду было смешно; притом, что слева из окон университета на меня взглядывали воображаемые черные лица с белыми лопатами-зубами: мавры, зулусы, пигмеи — они смеялись, и я смеялся вместе с ними. А справа тянулся забор, и за ним крематорий, где в фарфоровых чашах покоился прах сотен и сотен москвичей, — они меня не пугали. Смеясь, между маврами и покойниками я выбрался наверх, на высоту Донского, где был спасен окончательно.
Но я никогда не забуду той хватки «Москводна», того странного ощущения, когда ходит под ногами тонкая московская почва, под которой неизвестно что, или вовсе
Тогда Москва преподала мне урок (как назвать эту науку?) одушевленной топографии. С того момента наивно, на основании одних только чувственных ощущений, но притом весьма ясно и живо я представляю портрет Москвы в пространстве: это фигура, у которой есть
Вот этот блин: растянулся по Серпуховскому Валу через площадь к Даниловскому монастырю; под ним
Тут все сходится: это Даниловский — первый московский монастырь, который ступил на доисторическую финскую топь, начал укреплять ее зыбкую поверхность. Затем вся Москва взошла над этой поверхностью и теперь высится комом. Временами тонкая «серпуховская» пленка под ней расступается и зевает страшным нулем, напуская на улицы туман и пугая прохожих до полусмерти.
В самом деле, хорошо, что это случилось со мной летом. В ноябре не одна Москва, но весь год, вся округлая тяжесть времени наваливается на это тонкое, подпираемое тьмой дно. Душа горожанина смущена; всюду ему чудятся провалы и полыньи.
У этой «светлой» истории было продолжение. Как-то раз я рассказал ее одному знакомому, нарисовал (руками в воздухе) необъятную
Долгое время он работал неподалеку от этих мест, оснащал компьютерами детскую больницу. Это была не просто больница; в ней лечились дети, больные головой и душой, такой был (может, и теперь есть) особый детский центр.
Он расположен там же, на юге, на маршруте 26-го трамвая — в самом деле, рядом с моей серпуховской «полыньей». Там же располагается всем известная больница Кащенко, рядом еще одна, обыкновенная, городская, тут же кладбище: все как на подбор.
Зады этих чудных учреждений сходятся в одной точке, небольшом пятачке, на который обыкновенному прохожему не попасть и который по контуру весь зарос липами. Летом, когда цветут липы, воздух там можно резать ножом: так он густ и сладок. В кругу лип — пруд; с юга его замыкает одна из веток окружной железной дороги. Глухое, спрятанное Москве куда-то под подол, непонятное малое место.
Там то, что открывается в московской полынье, на обратной стороне этого городалуны, за его подкладкой, за тонкой гранью «дна». Условно так: там не освоенное Москвой древнее, большее время.
Там сток Москвы, ее «южный» (ноябрьский) полюс, ключевой важности хронотоп.
Или так: там «зеркало», глядя в которое, Москва видит себя извне, в большем времени. Дохристианская древность, глядя из темных вод, напоминает ей, что нынешний московский образ есть сочинение, художество, кем-то и когда-то наведенное. Это сочинение возвышенно, «субъективно», живо — и потому хрупко и уязвимо. Христианская Москва требует ухода и сочувствия; любовь удерживает в общем поле ее хаотически бегущие частицы. Их толкотня, их притяжение и отталкивание видны в «зеркале» больничного пруда. В нем отражается планета московских чувств: сквозистый шар, сфера Эроса — невидима, она блуждает в зеленой раме лип, в проеме
Со слов знакомого, этот пруд снимал Тарковский в последних кадрах своего «Сталкера»: герой несет на плечах дочь, ту, что взглядом двигает предметы, вдоль протяженной, недвижно стоящей воды. Пейзаж замыкает ветка железной дороги. Земля под ногами сталкера наполовину бела, занесена ранним снегом. Наверное, Тарковский снимал ноябрь.
Он родился и вырос неподалеку, на Щипке, в одном из тех гулких и пустых переулков, что открываются один за другим по пути трамвая от Даниловского монастыря до Павелецкого вокзала. Дома там стоят ровно и плоско, — прямо на поверхности «Москводна»; под ними слышно
Тарковский всю жизнь только и делал, что снимал время.
Идем по льду
Если рассмотреть внимательно, многие знаки и обряды этого сезона прямо касаются льда. Как будто народный календарь ищет способ как можно скорее сплотить плывущее под ногами топкое время в твердый надежный покров.
В первое морозное утро ноября нужно открыть все настежь и впустить зиму.
Еще в этот день в очередной раз «закармливали» землю, разламывая Казанский пирог (Казанская накануне, 4-го), разбрасывали его по полю, когда оно голо. Верили, что налетевшие зимние птицы (снегири, свиристели, чечетки, вьюрки) успокоят землю голосами.
Это противу темноты.
Начинается работа: прясть, ткать при свете лучины. Ночь до снега темна.
В этот день, следующий после Якова, заключали договоры. В этот день с людей смывало всю хитрость. Если у вас возникли сомнения в добросовестности партнера — заставьте его умыться свежевыпавшим снегом. (Здесь не лед, но снег, и мысль та же: собрать, сплотить воду, ненадежное, опасное время.)
Вообще первый снег (время свежепокоренное) – вещь полезная во всех отношениях. Дитя, им окропленное, вырастало разумным, способным к заработку. Девушки, умываясь им, старались обрести красоту и выйти за богатого.
Узоры на окнах в виде растений показательны: «побеги» на них поднимаются вверх — к прибыли; вниз — к убыткам.
О нем в этой книге две статьи; у каждой своя тема и даже свой язык (тексты разновозрастны). Календарь — сооружение эклектическое по определению, одному способу образования-собирания. Важнее проследить следующее, то, что связывает эти статьи «пластически»: обе они посвящены попыткам
Это самое важное в данном разборе: мы рассматриваем позднюю осень как время своеобразного ученичества Москвы, которая готовится художествовать, собирать себя как календарное целое. В октябре она ваяла «гипсовые» примороженные слепки (света). В ноябре ее художество беспредметно — она принимается чертить.
Тут не надо сразу вспоминать «чёрта», этимологически связанного с «чертой». Он и без того в ноябре слишком близок. Речь пока именно о черчении. О попытках беспредметного, «нулевого» творчества Москвы.
Москва предприняла их во время революции, которая снесла прежний календарь до самого фундамента; наступила пустота во времени, обнажилось дно бытия. Это было характерное ноябрьское действие, когда Москва зависает между старым и новым годом — перед черной доской; в руке ее мел и в голове смутные представления о правилах устроения регулярного пространства (правилах поведения, организации повседневной жизни).
Чертит Питер; оттуда в 1917 году и явился Москве на голову этот ноябрьский «подарок» — революция, и с нею новый порядок, распределяющий в большей мере абстрактные пустоты, невидимые призмы и кубы, нежели явные телесные плотности. Москве пришлось водить пустотой (линией, протяжением жизни) по пустоте (провалу вместо пространства). Вышло странное упражнение; результат его был противоречив и одновременно закономерен.
Календар ь наизнанку
Большевицкий календарь выглядел не столько наизнанку, сколько вверх ногами. Год стал вверх дном, голова его опустилась в самую темень, в яму ноября. В этом смысле октябрьский переворот, переехавший согласно новому календарю на 7 ноября (в «поле тьмы» — так говорили противники большевиков), выглядит акцией не только политической, но, образно говоря, времяопрокидывающей. Коммунисты жестко противопоставили себя предыдущей эпохе; они принялись строить собственный календарь, перевернутый по отношению к предыдущему на 180 градусов. В этом контексте их действие и, главное, «геометрический» успех этого действия, определенно закономерны.
Ноябрьская («архимедова») точка их переворота противостоит весне и Пасхе, главному празднику старого мира. Одна конструкция меняется на другую, зеркально противоположную, и потому по-своему устойчивую.
Также заменяется главный персонаж календарной драмы: на место Христа помещается Владимир Ленин. Помещается осознанно, в процессе сложного и осмысленного перемонтажа календаря.
Когда я первый раз услышал об этом квазихристианском монтаже образа Ленина, не поверил — решил, что это позднейшие реконструкции. Но затем многие соображения и факты явились, и теперь этот феномен приходится исследовать заново. Тут интереснее не биографические ленинские штудии (еще не хватало), а «черчение» в политическом пространстве. Чертеж революционного времени.
Большевики вольно или невольно поймали момент некоторого календарного пересменка, когда прежние скрепы календаря распались, а новый «лед» еще не встал; время в сознании народа оказалось по сезону не структурировано.
Христос был столпом прежнего календаря; Евангелие во многом определяло календарную структуру (сферу) и тектонику народного сознания. И вот эта фигура была извлечена и на ее место — вверх ногами — помещена новая.
Эта замена имела последствия трагические, многочисленные, масштабные, которые в рамках настоящего исследования нет возможности разбирать. Только «чертить» в целом. Следить за механикой календарной акции, которая роковым образом сказалась на судьбе самого Ленина.
Кстати, с Лениным все началось задолго до октябрьского переворота. Биографию Владимира Ильича пытались положить на евангельскую матрицу, как минимум, за десять лет до революции, после провала революции 1905 года. Тогда стало ясно, что поднимать народ нужно новыми средствами;
Начинали, разумеется, прямо со дня рождения, 22 апреля. Появление Володи в апреле, в
(Впоследствии авторы октябрятского значка, особо не думая, вставили в середину звезды вместо Володи Ульянова младенца с Леонардовой иконы.)
Итак, первое:
Затем вспоминали эпизод 1893 года — появление молодого Ульянова в Петербурге.
Тогда рыжебородый провинциал был представлен как брат казненного народовольца Александра Ульянова. За чаем и гремящими, точно кандалы, баранками заговорили о старшем брате как
Намеков было много, и даже ходили слухи о неких тайных во чреве РСДРП комиссиях, занимавшихся подобной из Ленина лепниной. Однако это были, скорее, слухи.
Так продолжалось до семнадцатого года, когда готовый образ вдруг в одночасье был представлен публике.
Состоялась знаменитая сцена возвращения Ильича из эмиграции: апрель 1917 года, явление на броневике, на площади Финляндского вокзала, «совпавшее» с Пасхой. Ленин появляется в Петербурге в ночь со 2-го на 3-е апреля, в самый разгар народных гуляний. Поезд прибыл на Финляндский вокзал; пролетарии, собиравшиеся на Выборгской стороне, по традиции заканчивали здесь ночное пасхальное шествие. Подходили по набережной с двух сторон, запрудили площадь до отказа. Выступление Ленина, толкующего об объединении людей в лучшем из всех земном царствии, имело выдающийся успех.
Еще бы — на Пасху.
Пасхальное собрание было впоследствии объявлено пролетарским воинством, встречающим своего вождя. То, что Ленин задержался в пути на несколько дней, дало повод злым языкам (которые в тот момент еще не были откушены под самый корень краснозвездными — пятерня вместо креста — «отоларингологами») объявить, что он специально подгадал свое возвращение под Пасху.
Ну и что? Политически этот трюк был оправдан. Важен был «календарный» успех предприятия.
Этот успех подтолкнул к дальнейшим действиям по упрочению мифа, который затем, по мере расширения идеологической экспансии большевиков, начал эволюционировать в направлении
Общий переворот удался. Другой вопрос — личный (нас прежде всего интересует личное художество календаря): что делать с бессмертием, с требованием жертвы, страданиями, кончиной и вознесением Христа? Как переложить это на живого ЛенинаУльянова?
Как, кстати, относился к этому «революционному» перепредставлению сам Ленин?
Легко представить, что он мало этим интересовался; но все же — неужели он не почувствовал, как опасен ход подобной пьесы?
Первое время все шло как будто безобидно, Пасху переменили на субботник (как ни крути шар-календарь, а город по весне нужно приводить в порядок; прежде убирались на Пасху). По прошествии лет субботники были объявлены ленинскими, а день рождения вождя в
Но все это оболочка — что происходило внутри ленинской одушевленной капсулы?
Если твоя жизнь перевернута, конец ее должен быть заранее известен — так, как в жизни обыкновенной твердо известно ее начало. Что такое эта заранее обозначенная, жертвенная смерть?
В Москве, в Кремле — это следует уточнить. В отличие от Петербурга, который отнесся к произошедшему в октябре как к некоему проектному представлению (в городе прожектеров все чудится проектом), Москва отнеслась к большевицкой «христианской» сказке всерьез. Здесь «евангельская» судьба Ильича оказалась в фокусе центроустремленного внимания. Жертва большевицкого первенца была здесь неизбежна.
Покушение Фанни Каплан; его толковали по-разному, в том числе объясняли заговором своих, которым необходим был повод для: а) террора, б) перераспределения властных мест и в) закономерного окончания антисюжета с анти-Иисусом. Покушение не вполне удалось, а может быть, как раз удалось: еще при жизни Ильичу дано было испытать отекание смертной пустотой. Зубастая пасть Кремля тихо округ него сомкнулась. Затвор в Горках, штуки Сталина, печатавшего для него единственный, полный дезинформации экземпляр «Правды». Перипетии болезни, отнимавшей сознание по частям, точно у известной собаки хвост. Наконец, самая кончина, немногим не угодившая в Рождество (хороший и здесь вышел бы перевертыш).
Впрочем, не было никакого Рождества: новый календарь был пуст.
Антирождество, 21 января, день, окаймленный по контуру черной рамкой, сам собой установился, стал минус-праздником (см. далее, главу шестую, Две зимы, «Темная тема»).
Жертва возымела действие. Постепенно многие ключевые пункты старого года обрели своих двойников. Майское чаепитие (имевшее в своей основе еще языческий, дохристианский древний Новый год) обернулось
Зато остался чертеж, и странная уверенность, что, если все перевернуть строго вверх ногами, положение выйдет прочно.
Таким вышел переворот ноября: дно года взошло на вершину, голова опустилась вниз — москвосфера остыла. Ноябрьская «темень года» разлилась по
Второй революционный ноябрьский рассказ — об архитекторе Александре Душкине, строившем московское метро. То есть — работавшем в темноте, уже не ноябрьской, но подземной. В его истории есть интересные повороты. Преодоление вакуума: таков ее главный мотив.
Большой звезды сияние лучей
Чертеж
Московский архитектор Алексей Николаевич Душкин имел стального оттенка бас, стрижку бокс и стопудовые кулачищи, а также брови, имеющие форму ионических капителей; ездил он исключительно на грузовике марки «студебеккер», в кузове, накрепко прикрученный к днищу, ибо мог, покачнувшись, опрокинуть грузовик: росту в нем было семь метров десять сантиметров. Если по приезде с утра на стройку обнаруживалась мельчайшая нестыковка в рисунке мраморных плит, гигант брал в руки лом и разбивал стенку вдребезги. В соответствии с фамилией, он был в общем и целом добр, но время от времени одевался облаком стеклянных гвоздей остриями наружу и в общении делался совершенно невозможен. Построил станции метро «Маяковская», «Кропоткинская» («Дворец Советов» –согласно легенде, будучи уже арестован, он был привезен на открытие этой станции в наручниках и здесь же показательным образом освобожден), «Площадь Революции» и многое что еще, но и этого достаточно.
Он был натуральной
Подземной. Там, где прежде полетов космонавтов открылся другой космос, — революционное, «ноябрьское», темнейшее пространство метро.
Внимательный посетитель, пройдясь по «Маяковской», способен угадать гиганта, бушевавшего под землей — размахивая ручищами, стальной монстр, точно циркулем, вычерчивал арки, а головой прободал потолок (затем в круглых яминах еще один четверорукий великан, Дейнека, рисовал несуществующее небо).
Если 7-е ноября есть чей-то праздник — то в первую очередь их, красных троллей, лично противостоявших тьме и подземелью.
Кстати, принадлежность металлических обводов на станции «Маяковская» не архитектурной статике, но именно скорости и размаху подтвердили московские мальчишки: их любимым развлечением было запускать пятак от одного основания арки к другому, через потолок. Специально для этого Душкин устроил в каждой арке удобную для запускания пятака дорожку. Пятак мчался, как мотоциклет по вертикальной стене.
Историю о
На нем было изображено абстрактное пятиконечие, усеянное блестками и расчирканное золотыми штрихами. Это был чертеж звезды на шпиле высотки.
Фокус, или пересечение всех Путей Сообщения Страны, что, по сути, есть предмет в высшей степени отвлеченный. На листе была изображена эфемерида.
Подпись гласила –
Это было свидетельство стиля.
Космос есть космос: чертеж обнаружил присутствие вакуума — только человек, ощущающий давление вакуума, способен так называть чертежи. Душкина, как человека-звезду, обнимал проникнутый стеклянными гвоздями (сталинской эпохи) эфир. Он охватывал и цепенил художника и рисуемое им золотое чудище на шпиле. Вакуум, концентрат пустоты, сверхохлажденный эфир, который один только оттеняет пятипалые и двуногие звезды. За гипсовой коркой люди-звезды ноября были, наверное, одиноки (как всякие революционеры, жесткие проектировщики истории). Это было неизбежное следствие столкновения внешней и внутренней сверхзадачи.
Внутренняя, личная задача, несомненно, была — была мечта о свободе — иначе черчение лучей было бредом, излишеством.
Станция «Кропоткинская» («Дворец Советов», 1938) представляется лучшим пространством для дыхания замкнутого под землей гиперборея — во всей Москве нет второй такой просторной станции. Иррациональные пятиугольники, покрывающие потолок, в равной степени принадлежат плоскости, восходящей вверх, и отрываются, отслаиваются от нее. Это двоение одновременно драматично и спокойно.
Наша история двоится: революция задает ритм пустот и плотностей времени; как двигаться сквозь этот пунктир человеку (оформителю вакуума?).
Фотографии революции свидетельствуют: в феврале выпавшие из гнезд и окон, жадные до впечатлений и свободы люди плохо справлялись с винтовками. Лица их были мягки, они морщились от прикосновения к металлу. Поражение февраля можно прочитать как неудачу в освоении непривычной пустоты, неудачу контакта — живого с неживым. В ноябре победил монолитный (большевицкий) металл. Пустота, или новая, не успевшая обрести каркас, свобода — исчезла. Инструментом объединения разнолицей и рваной толпы сделались в октябре штыки. Удивительно на революционных фото это зрелище штыков: они штриховали толпу, словно художник сидел под небесами и чиркал карандашом.
Новое многотело, зашитое штыками, запело и зашагало, и в конце концов обрело единство: к окончанию революционной метаморфозы один сморщенный у винтовки человек исчез, растворился в монолите масс.
Пустота и разрывы свободы исчезли, казалось бы, навсегда.
Те, что штопали штыками, были весьма последовательны, и тому примером любопытный факт: в первое революционное десятилетие был запрещен футбол и вообще всякое соревнование, где могли состязаться разделенные бело-зеленым эфиром индивидуумы, — нет, разрешены были только пирамиды, сжимающие паюсную глазастую икру до необходимой плотности. Затем свое веское слово сказал кинематограф, соединивший человека и маузер в одно геометрическое целое. Тридцатые добавили экзотики.
По Красной площади поползли танки, состоящие из цветов (эти-то чем провинились?) и шагающих бритоголовых шестеренок.
Чем-то это напоминает античный анекдот Эмпедокла, трактующий историю, как перемещение мира между сферами Эроса и Хаоса. Интереснее всего там выходили картины промежуточные, когда развалившийся по частям белый свет собирался заново — абсолютно невпопад — своими путешествующими поодиночке отдельностями: глаза встречались с кораблями и деревьями, дома прорастали руками и ногами, и весь мир без пробелов и пустот заполнялся монстрами.
И вот у Эль-Лисицкого мальчик с девочкой сошлись четырьмя глазами в три, а на Мясницкой улице под потолками из наклонного стекла компания
Как легко штампуемые человекозатворы прилегали к пулемету, как празднично и невесомо со звездой вместо лица разрезал бумажный воздух революционный клоун-проун!
В этом объединительном проекте, безусловно, присутствовал пафос — многоглазый вольвокс представлялся утопически, великолепно сложным; внешняя сверхзадача завораживала. Необходимо было совместить слабого телом и духом человека с индустриальным геометрическим фоном. Осуществить это было тем легче, что человек и даже вещь уже изошли в революцию тонкой живой материей (скажем, в лучизме, который вскрыл живопись, точно консервную банку).
Идеальный человек ноября был пластичен, подвержен лепке, закатыванию в общественный монолит.
Другой человек (семь метров десять сантиметров) его, монолит, и взорвал. Размолотил, как ломом.
Может быть, не только той, на шпиле, но своей собственной звезды лучи чертил великан Душкин, осваивая нечеловеческую, бездыханную «высоту» (глубину метро)?
Темноту метропроекта населяли сияющие частицы, блики прежних и будущих людейзвезд.
И теперь я смотрю и вижу — старатели подземной геометрии (в наручниках на станции метро) были парадоксально свободны. В этом как раз и было главное проявление их стиля. Противостояние четверорукой личности и ее обнявшего вакуума неизбежно подвигало к взрывообразному явлению стиля. Не внешнее эмпедоклово слияние железа и тела определило физиономию московского подземелья-поднебесья, но напротив — внутреннее ему сопротивление.
Весьма ярко эту схватку явила одна из первых душкинских станций метро — «Площадь Революции». Сидящим по углам арок бойцам не хватает разве что цепей.
Обретя плоть, они немедленно оказались противоестественно вывернуты и зажаты: шахтер, птичница, пограничник с между колен поместившимся псом, сияющий нос которого вынюхивает нечто одному ему известное в позорном воздухе подземки.
Они сражаются, они рвутся к свободе, они странны, в них есть стиль.
Но в первую очередь объектом революционного черчения был (и остается) сам автор, исходящий колючим стеклом дискобол и скалобрей. Он был и есть звезда. Он первая подземная скульптура: размахивая ломом, в породе вакуума пробивает собственный метрополитен. Производит стиль (только так и производится стиль).
Без него сфера Эроса ни за что не сойдет на эту вроде бы идеально округлую московскую землю.
В этом и вопрос: как совпали два «идеальных» рисунка — революции и Москвы? Большевицкий переворот календаря оставил Москве абстракцию чертежа, условно устойчивую. Тут нельзя говорить о совпадении; чертеж нового порядка наводился на город насильственно. Другое дело метро: если оно дитя революционного монстра и Москвы (похоже, так оно и есть), то следует признать — сей подземный титан в ней уместен.
Он под ней; он там, где отворяется под Москвой древнее
Ноябрь — время героев. По крайней мере, таких: подземных, с фарами вместо глаз и голосами электричек.
Еще герои
Покровитель воинов, весьма почитаемый на Руси.
Все больше меня интересует этот Дмитрий. Если кто и был занят архитектурой календаря, сопоставлением его точек, линий, плоскостей и сфер, то в первую очередь он, ростовский епископ. Современник Петра Великого, вставший на очередном переломе русских времен. По происхождению киевлянин (горожанин; ему ведомо регулярное пространство и «праздные» с ним упражнения — занятие, не слишком привычное Москве). Подвизался в Кирилловом монастыре в Киеве, много учительствовал на Украине, в Литве и Белоруссии. С 1684 года по заданию настоятеля Киево-Печерской лавры архимандрита Варлаама он начинает свой циклический и циклопический труд, который продолжается всю жизнь, — по полному описанию православного календаря.
В 1702 году по представлению Петра I он был назначен в епископы Ростовские. С кафедры Дмитрий ободрял народ, двоящийся душой между старым и новым, мятущийся, лезущий в пропасть. Все это время он продолжает исследовать, осмыслять, искать несущий рисунок в необъятно отверстом календаре. Это было великое черчение.
Дмитрию были видения, когда некоторые святые из Четьих миней являлись ему, и передиктовывали (!) тексты о себе.
Боец с безвременьем, строитель душевных сфер. После кончины никакого имущества, кроме книг и рукописей, у него не нашли.
Ему молятся о сострадании к нищим и беззащитным. Он еще при жизни раздавал избытки (?) своего состояния нищим, больным и убогим.
10 ноября празднуется перенос его мощей; это важный акцент. Такие праздники устраиваются осмысленно и по месту. Они всегда серьезно подготовлены. Помещение «времяустроителя» Дмитрия в отверстие ноября, которое более всего нуждается в этом устроении, безусловно, уместно.
Птицы
Не все геройствовать и «звездить»; иногда нужно жить по-человечески.
Кур и Курка (?). Петух и курица. Кур загоняют на зиму в сарай. Еще теснее жизнь, еще пуще внешняя жуть. Внимание перу (не только в этот день). Ни пуха, ни пера и прочая. Не плачь в подушку: перо слезы пьет, потом эта подушка будет разносчица печали.
Продолжаются курьи именины. Новорожденному варится курица, ему полагается съесть сердце.
Другая рифма: Кузьма представляется кузнецом. Пыхает огнем, столь в ноябре необходимым. Кузьма и Демьян — кузнецы и мастера. Ковали речки в лед. Весной к ним обращались хозяйки, чтобы у кур были как следует «скованы» яйца.
Яйцо, символ чистоты и герметичности, ковалось на небесах в кузнице Косьмы и Дамиана.
Тщательность работы и мастерство выделяли их в ряду святых.
Однако связка «Кузьма – кузнец» может перевернуться вверх дном.
Именно на ноябрь приходятся самые жалостные пословицы про Кузьму. В поговорках самое его имя означает человека бедного, горького. К
Кузьма хитер:
Он опасен, еще опаснее Кузькина мать. Вдвоем они всегда готовы сделать зло, напакостить, погубить.
Вот тебе и птицы. Что тут есть еще?
Беспутство и роение дороги. Околицы призрачны. Нельзя выносить огня из избы: проглотит нечистый. Он близок.
В этот день родятся мастера керамики, чистой посуды. Гончары. Все об огне и об огнях.
Л
Или осыпались сосульки.
Родила сына Павла (не сегодняшнего, не
Такова первая половина ноября, месяца, в котором Москва спорит с темнотой, стремится победить ее «чертежом», геройствует, тоскует.
Самое трудное, «пустое» время года. Самое опасное, близкое дну Москвы. Праздник петербургской революции словно специально помещен в этот отрезок календаря.
Трудно говорить об ученичестве: это время сомнения Москвы. Один год почти закончен; завершен круг метаморфоз (пульс) света. Другой еще не начался; все трудности ноябрьского пересменка имеют силу – календарное строение Москвы качается.
Два события
Два события второй половины ноября в метафизическом контексте следует признать центральными.
Первое не то чтобы мало известно, оно очень известно, но помещается как будто в другом пространстве. Это кончина Льва Толстого 20 (по старому стилю 7) ноября на станции Астапово. Если принять тезис о принципиальном сочувствии Толстого и Москвы (я убежден, что это сочувствие было феноменальным, оно в самом деле подвигает к мысли о чуде), то его уход и смерть следует рассматривать как решительное потрясение Москвы.
Во времени конец Толстого и конец Москвы (переживаемый ею ежегодно) совпали.
Что такое была смерть Толстого
Выйдя ночью, час в час и строго по календарю из Ясной, мы проследовали семь дней за бегущим Толстым, проходя одну за другой все ключевые точки его маршрута. Результаты экспедиции были существенны, часть их (в формате эссе) опубликована. Здесь важно отметить то, что рисунок его бегства, внешне хаотический, нанесенный на карту и
Никакой другой ассоциации не вызывает это место, кроме как «дно» (еще и Дон, текущий рядом: кончина Толстого была в буквальном смысле придонна). Здесь, на дне Задонья еще неделю длилась его агония, пока за плоскость окрестной равнодушной земли беглец не провалился окончательно.
Все это «начертилось» слишком по-московски, ошибиться было невозможно: во времени и в пространстве нам был показан
Чтобы сомнений в том не оставалось, судьба нам показала один малый вид. Посреди Астапова — зачем Астапова? теперь это место называется
В центре, в сердце
Можно оставить метафоры и попытаться взглянуть на ситуацию по возможности беспристрастно. Москва как ментальное помещение, оформленное по законам христианского пространство- и времяуложения, перманентно противостоит своей же — мощной, действенной — финской основе. Отсюда этот образ христианской сферы на плоском (язычском) основании. Отсюда же образ упомянутого «нижнего» района Москвы, от Серпуховского Вала до Даниловского монастыря — образ
Так же следует рассмотреть и Астапово: оно расположено на некоем историкогеографическом пределе. Здесь проходит один из отрезков древней границы между Русью (Москвой) и Мордвой (Рязанью) — языческой территорией, сохраняющей по сей день свое древнее духовное излучение. Под ним угадывается финское (или атеистическое, безбожное) ничто, которого так страшится христианская Москва. Тем более что Астапово буквально, «серпуховским» образом плоско. Здесь повторяется Даниловская мизансцена и те же московские переживания, интуиции и страхи являются в нем, на Донском (придонном) пределе. И когда Толстой, которого предчувствия и страхи столь ярко повторяют московские, находясь на собственном пределе душевных и физических сил в ноябре является в Астапово, случается неизбежное: срыв, агония и гибель
Роман – календарь
Интуиции писателя Толстого о ноябре заведомо мрачны. В своем романе-календаре он старается обойти ноябрь; во всяком случае, положительных сцен об этом сезоне я сразу вспомнить не могу. На поверхности две: поражение при Аустерлице и синхронные с ним именины Элен в Петербурге, где Пьер делает ей роковое (ложное) предложение. Там, где это нелепое Je vous aime и
Сцена сватовства исполнена дурных предчувствий; главный герой, ослепший без очков, повисает точно над ямой, — нет! срывается в яму. (Прямо по московской пословице:
Петербургский, гибельный сюжет: все, что связано с Петербургом, имеет у Толстого знак минус. Это еще одно доказательство его родства с Москвой.
Первая женитьба Пьера и — Аустерлиц. Важнейшее событие романа, катастрофа русской армии, которая произошла 2 декабря (21 ноября по старому стилю) 1805 года.
Это событие можно смело записывать в ноябрь: оно на дне романа, проваливается за его дно.
В одной из первых версий события романа заканчивались в Аустерлице гибелью князя Андрея. По крайней мере, это был промежуточный финиш книги. Толстой уже печатал первые сцены романа под общим названием «Семейная хроника 1805 года»: тот год сюжетно весь шел вниз и проваливался в ноябре под лед Аустерлица.
Интуиции Толстого-композитора, планировщика, бумажного строителя всегда были безошибочны: здесь (в романе-календаре, в ноябре 1805 года) он ощущал и понимал самый московский низ и то, что под ним — провал и бездну. Кто сомневается, пусть вспомнит
Фигура Долохова очень любопытна. «Геометрически», метафизически он представляет собой некий опасный знак: баланса, качания между жизнью и смертью. При том, что он прямолинеен и груб, он постоянно качается. Долохов появляется в романе, качаясь на карнизе с бутылкой рома; с карниза он валится не в смерть, но в солдаты (смерть его не берет, он сам наполовину смерть). Затем через линию фронта он переругивается с французами. Долохов все время лезет на грань и на грани принимается опасно балансировать.
Вот и на льду Аустерлица он как будто ищет равновесия. И опять: войско погибает, он остается жив. Все вокруг него качается и двоится. Тогда, в первой сцене на карнизе за ним двоится небо на закат и рассвет: между ними нет промежутка ночи (дело происходит в июне, в Петербурге, мы еще вернемся к тому двоению). Рядом с ним, играя в карты, на весах судьбы качается Николай Ростов — и проигрывает, валится вниз. С Долоховым на дуэли играет в смерть главный герой романа, Пьер Безухов. На фигуре Долохова Толстой проверяет свое чувство равновесия. Ноябрьского, опаснейшего из всех.
В сопоставлении этих сюжетов нет ничего надуманного; их связывает один неравнодушный фон ноября. Вывод: уход Толстого фиксирует в календаре важнейшую ноябрьскую точку — здесь проходит (нижний, «южный») предел, угадывается конец Москвы.
Михайлов день и звездные румбы
Второе вместе с концом человека Москвы ключевое событие конца ноября, большой праздник —
Это название официальное: праздник в честь ангельских сил. Бесплотные существа духовного мира, вестники и исполнители воли Божией: архистратиг Михаил их предводитель.
Михайловский день в Москве представляет вчерашнему (толстовскому) разрыву ткани времени уравновешивающую пару. Он, несомненно, утвержден в календаре в подмогу мятущимся верующим; в ноябре они нуждаются в духовной поддержке. Их испытание состоит уже не столько в борьбе с темнотой, сколько в отсутствии ориентира, и с ним внятного пространства вообще: прошедший год давно закончен, замкнут под Покров, нового ждать еще месяц — время безместно, в нем словно негде жить.
Рождественская звезда, которая явится неведомо еще когда, в данном контексте видится как полная сумма румбов, протокомпас, устройство, помогающее душе сориентироваться, найти во тьме сомнений верх и низ. Пока же, в ноябре, на грани Москводна нет румбов, длится схватка в темноте, в которой нет ни верха, ни низа, ни сторон света (его и нет, света).
Здесь светят только самозвезды, душевные титаны, борются противу безразмерной мглы.
В этот момент и является Михаил со ангелы, подавая пример схватки «вслепую»: ничего, кроме веры и надежды, не поможет в безмерной тьме.
Михайлов день.
Народная душа в сомнениях, крестьянин вновь обращается к домовому. Все же это веселая нечисть; ноябрь загнал ее вместе с овцами, петухами и курами в общую кучу, в один «собор».
Угасло солнце. Скопище ведьм, а за ними все несчастья вереницей притащились к человечьему жилью. Домовому строить оборону.
От апостола Филиппа до царевича индийского
Здесь чудится первый просвет; виден выход из ноября.
Запаривали овсяную метелку, омахивали дом. Варили кисель (из овса же), пекли из него хлеб. Лучше печенье.
Вообще кухня с ее самосветящим очагом есть сущее место спасения. В кухне спасаемся, и не мы одни.
В третий четверг ноября французы празднуют день молодого вина бужоле. Красное, с плодово-ягодной разновкусицей. Это их, басурман, вариант праздника первого снега (встречи зимы), сопутствующего ему глинтвейна и воспоминаний о друзьях.
Все народы празднуют борьбу с темнотой, у всех в той или иной форме устраиваются огненные церемонии. У евреев в эти дни отмечается праздник света Ханука. В память о восстании 144 г. до нашей эры, когда осажденные были заперты в крепости, и масла для ламп у них оставалось на один день, но огонь сам горел семь дней.
Калмыки отмечают праздник Зул. Это их Новый год; зажигаются свечи и пускаются по воде. Свечи невысокие, лепятся вручную и потому похожи на пельмени.
Этот царевич — Будда. Оказывается, русская церковь различает на юге не одни только провалы и прорехи (метафизические), но — поверх них, и далеко за ними — Будду.
Его историю в «Повести временных лет» Нестор-летописец перелагает на северный лад. Согласно его версии, царевич движется в своем развитии от язычества к христианству, через испытание пустыни. (Не иначе, ноябрьской: ноябрь есть истинная, испытующая дух пустыня, или так: пещера московского календаря.) Есть поправки к классическому буддийскому сюжету. Царевича вызвал к путешествию на север (!) христианский монах (по святцам – Варлаам), а вовсе не сладкоголосая китайская рабыня.
В церкви колокольни Новодевичьего монастыря есть придел ц
Цветная история; при этом вся она вне пространства: юг, отменяя расстояния реальное и историческое, является метафизически — знаком и цветом. Так, в области вымысла московская сфера готова поглотить весь мир. Она переполнена (фантазиями); в пустоте и оголении поздней осени, с закрытыми глазами Москва продолжает сочинять.
Только сочинение ее и спасает; вот-вот она взойдет над
4 декабря ― 18 декабря
4 декабря —
С началом декабря, с приходом праздника Введения, эта подготовка вступает в решающую стадию.
Как после этого не задуматься об осмысленном устройстве, вселенской «архитектуре» московского календаря? Византийский календарь не знал нашего Нового года, отсчитывал время с 1 сентября, но как будто заранее на своем круге расставил точкинапоминания, чтобы мы лучше подготовились к собственным новогодним праздникам.
Так — напоминанием — выглядит декабрьское Введение: книга года, книга света еще впереди.
В декабре, словно их специально созвали заранее, в церковном календаре собираются пророки. Их тут большая часть со всего календаря. Они заглядывают вперед, в «книгу» будущего года; вместе с Введением пророки как будто ободряют Москву: ждать осталось недолго, позади метания и сомнения (лишенного румбов, обретающего румбы) ноября; нарисовался твердый вектор, указывающий на Рождество.
Новый год близко.
Народный календарь отмечает этот сезон пророчеств, как обычно, переименовывая, перетолковывая библейские имена на свой лад. При этом сам календарный акцент не упущен: все пророки на виду.
Авдий— один из двенадцати так называемых малых пророков.
Авдей-радетель. Заботится о дверях, щелях и проч., чтоб не дуло. Затворы, замки, засовы: все скрепы герметические. Человек Москва еще «под водой», в самой тьме ему плыть до света целый месяц: на Авдея производится осмотр домашней «подлодки».
По старому календарю это 1 декабря. Пришел старший месяц, самый из всех мудрый, седой от инея и снега. Пришел Наум – зимний ветер задул.
Наум-грамотник. Наум наставит на ум. Ему молятся о просвещении разума (еще одна форма иного света); Наум склоняет буйных отроков к изучению грамоты.
Аввакумовы обереги. Особая охрана детей. Этот мотив еще появится перед самым Рождеством, на Анну Темную (22 декабря). Охраняется будущее, еще не состоявшееся время. Над колыбелью вешается «помельная лапочка», куриные перья, связанные тряпицей. От окна отгоняются криксы-ночницы. Отгоняет их Богородица — в лес, к болотным пням и мхам.
Этого большей частью записывали в женский род, ибо напоминал о Софии. Одно другому не мешает: София, или премудрость Божия, также в эти дни уместна. Софония — с древнееврейского «господь защищает».
Еще в декабре (в «Никольский» сезон, после 19-го числа) ожидаются:
Звезды, они же ордена
Еще одно «созвездие» загорается в декабре в самую непроглядную тьму: царские ордена. Случайно ли? В первые дни декабря празднуются один за другим несколько святых и с ними вместе знаменитые ордена России.
Пять орденов! Пять звезд одной вереницей — советский орден Суворова также, довольно показательно (и, наверное, неслучайно), был оформлен в виде звезды с лучами.
Кажется, Гоголь сравнивал заслуженного генерала с рождественскою елкой: она вся была в огнях и звездах. Впрочем, декабрьскую елку ожидает звезда куда более важная.
Это награждение (по итогам года) выглядит по-своему закономерным. По крайней мере, оно приходится по сезону: звезды — награды — являются в самую темень.
Рассуждение о пятнадцати ступеньках
Вот оно,
Праздник
Эпизод Введения не упомянут в Евангелии. О нем повествует Святое предание, возведенное церковью в ряд канонических сочинений. Согласно ему, Мария в этот день впервые пришла в храм, где самостоятельно (ей было три года) преодолела лестницу высотой в пятнадцать ступеней и была встречена первосвященником, который благословил ее и препроводил в Святая Святых. Событие Введения означало по форме и по существу настоящее чудо, в первую очередь чудо
В декабрьском сезоне пророчеств и наград прозрение Введения составляет центральный эпизод.
В нем слышится мотив архитектурный: в храм входит «иной храм» (Богородица), которому (которой) суждено в будущем пронести, провести в свет Богочеловека. В свою очередь, Христос также станет человеко-храмом: тут выстраивается чудная «матрешка» — одно сакральное помещение в другом, в нем еще одно и в самой середине, в глубине его — будущее. И все это сооружение движется в Святая Святых. Рисуется сложение пространств самое удивительное.
Темнота декабря видится в этом контексте
Праздник считается особым в отношении к монашеству (сокровенность, таинственность сюжета, подчеркнутая чистота и неприкосновенность предмета праздника).
В этот день преподобный Серафим пришел в Саров.
В 1917 году в этот день состоялась интронизация патриарха Тихона (тут рисовалась впереди другая пьеса пространств, трагическая).
Главный храм Оптиной Пустыни — Введенский.
Праздник символизирует помимо прочего
Опять же, воцерковление творчества надобно Москве по сезону — она творит всю осень, учится творить, лепить время. В ноябре у нее выходили опыты самые рискованные.
Для Москвы, возможно, оттого, что сюжет так хорошо упрятан, Введение остается праздником, условно говоря, непопулярным.
Может быть, внешние атрибуты праздника (вход, вверх, трехлетнее дитя, пятнадцать ступеней) представлялись горожанам слишком обыкновенными. Внутреннее содержание оставалось, как правило, от них отстранено. Слишком отвлечен и абстрактен был предмет поднебесной геометрии. Что такое
Сюжет сложен и лишен ярких примет. Первосвященник вводит ребенка в храм и затем, движимый не очевидным, но явственным знаком налетающего времени, направляется с ним в Святая Святых, куда, кроме него одного, и входить-то никто не может, да и сам он — раз в год по великому празднику. Осознать это в должной полноте было совершенно невозможно, и тем более невозможно было представить себе, как сей ребенок-перекресток (эпох) включает наш день — декабрьский, нынешний, сумеречный и промозглый.
К тому же большей частью название праздника воспринималось ошибочно: как Введение во храм,
На фоне Рождества и Пасхи, Троицы и Покрова Введение остается почти незаметно.
Приходских Введенских храмов в Москве почти не было.
Были храмы в монастырях, Николо-Введенском и Новинском, в двух Мариинских женских училищах, где полагались «по штату» (оба размещались в верхних этажах, с восточной стороны — и здесь словно прятался, уходил от улицы, замыкался в невидении таинственный предмет Введения).
Были церкви в подмосковных селах, Черкизове и Семеновском, — семеновская в 1728 году сгорела — селяне же, крестясь, рассудили, что «не сгорела, но вознеслась».
Туда же — в недоступность, в невидение.
Итак, монастыри, училища, отдаленные села, даже тюрьмы — все, что отнесено за безопасную преграду, замкнуто под замок.
В пределах Садового кольца Введенских храмов было всего два. Первый на Большой Лубянке, снесенный большевиками, второй в Подсосенском (Введенском) переулке, в Барашах.
Первый стоял на перекрестке Кузнецкого Моста и улицы Большая Лубянка (площадь Воровского) — там, где сейчас стоянка машин. Храм был знаменит тем, что первоначальное его здание возвел в 1514 — 1518 годах Алевиз Новый, строитель Кремля (в середине XVIII века на средства богатых прихожан, купцов Кондаковых, его перестроил архитектор Постников). В 1551 году церковь была утверждена одним из семи главнейших соборов, поставленных во главе семи же московских церковных сороков, на которые первоначально были разделены все московские храмы. В ней до построения Казанского собора на Красной площади была поставлена чудотворная икона Казанской Божьей Матери.
Икона — спутница освободителя Москвы от поляков, князя Дмитрия Пожарского на всем его славном пути. После освобождения столицы князь поселился в приходе Введенского храма, здесь его отпевали в 1642 году. Кстати, здесь же в 1826 году москвичи провожали еще одного знаменитого своего защитника — губернатора, графа Федора Ростопчина, устроившего с приходом французов в 1812 году пожар до небес. Но никакие знаменитости и славная история церкви не помогли — в 1924 году она была снесена в целях «улучшения движения».
С ней связан сюжет, который можно отнести к теме
История, записанная в середине XVIII века Павлом Пономаревым, преподавателем, впоследствии (с 1782 года) ректором Московской академии.
Приблизительно в 1750 году, во время очередного перестроения первого Введенского храма, имел место любопытный эпизод. Некий Кондаков, двоюродный брат Андрея Кондакова, богатого купца, стараниями которого в основном и осуществлялась перестройка церкви, решил устроить спектакль духовного содержания на этот именно странный и сокровенный введенский сюжет. Но как! Он решил ввести собственную дочь наподобие всевышнего прототипа в соседний храм (в настоящий Введенский его не пустили).
Искренность Кондакова не вызывает сомнения. Видимо, и в самом деле он желал помочь благому делу, насытив происходящее личным, показательным примером. Это удалось вполне — картины, встающие за пономаревским анекдотом, рисуются отчетливо и ярко, словно специально для того, чтобы утолить интерес горожан к драматическому зрелищу, недостающему компоненту праздника.
Трещал мороз. С самого утра к церкви принесены были комнатные дерева и пальмы, в неохватных мерных бочках и кадках. На тесном церковном дворе, согласно сценарию, была выстроена шаткая лестница о пятнадцати ступеньках, которая поднялась едва ли не выше храма, коим оказался один из многочисленных московских Никол. Наибольшее неудобство обнаружилось с возрастом отроковицы, каковой в тот год, согласно общей сплетне, исполнилось четырнадцать. Можно себе представить, как в ворохе протобиблей-ских одежд взбиралась на помост бедная дева, готовая обернуться снежной бабой, но никак не исходной невесомостью. Можно представить, как запыхавшийся, всклокоченный Кондаков уламывал священника продолжить действие строго по сценарию. Но вводить девицу в Святая Святых тот отказался наотрез.
Далее фантазии. Девица, возвышаясь над окрестностями, плакала в голос, пальмы одевались понемногу инеем, а заполонившая двор толпа зевак хохотала и крестилась одновременно. Хочется думать, что праздник все же вышел славный, без потерь и жертв, если не считать погибшую инозелень.
Но интересно продолжение, и его особо отмечает в своих записках Пономарев. Обсмеявшая чудака Кондакова и его дочку Москва затем на протяжении многих лет относилась к ним со странным пиететом. Несмотря на то что мнимая Мария не осталась в храме, и в дальнейшем решительно уклонилась от образца, разродившись в законном браке несметной толпой детей, она осталась в глазах соседей существом таинственно отдельным, по-своему возвышенным.
Так — счастливо — был завершен анекдот о праздном представлении 21 ноября 1750 года, связанный с исчезнувшим храмом, да и как связанный? косвенно, каким-то отражением, бликом. Но это только оттеняет нестойкость и сложность предмета, видение Введения как жеста прикосновения к чему-то безусловно существенному, неподвластному времени, и вместе с тем обыкновеннейшему, ежесекундно происходящему.
Второй Введенский храм в центре Москвы сохранился. Странный, разновозрастный: пристройки и надстройки вокруг некоего исходного ядра представляют собой в самом деле как будто храм во храме. Он стоит в двух шагах от центра, у Покровки, — но словно и нет его: он задвинут в угол в одном из малых переулков.
Храм был построен в Барашах (слободе царских шатерников,
Однажды, прочитав историю о Введенском представлении купца Кондакова, в самый праздник Введения я решил пойти в этот Введенский, подсосенский храм. И, разумеется, опоздал. Служба в нем прошла в час дня, мне же достались в шесть часов вечера закрытые ворота, прыгающий свет фонаря над вывеской и осклизлые сбоку ступеньки. Декабрь. На ступеньках маялась пожилая женщина, которая, как и я, опоздала, и теперь обходила храм со всех сторон, стремясь найти в сокровенной сфере хоть щелочку. Куды! Все было запечатано и заснежено и облито сверху теменью. Женщину я наверняка напугал. Неудивительно — несмотря на то, что это самый центр Москвы, от Китай-города десять минут пешком и далее шаг в переулок, место производит впечатление пустынной и заброшенной окраины. Москва по-прежнему не видит этот праздник, словно он в самом деле слишком для нее сложен.
В другой раз, уже без всякого плана, я шел в центр от Курской, от Садового кольца и вдруг вышел к той же церкви. Ворота были открыты, я вошел во двор. Малый боковой придел к большой красной (неоштукатуренной) церкви один был выбелен. Он помещался точно подмышкой у большого красного храма.
Я обошел эту обнявшуюся пару; повсюду были следы стройки, не городской, но какой-то сельской, где в одном углу двора тачка, в другом кирпичи, в третьем под деревянной треногой подвешен спящий колокол.
Вход в храм оставил ощущение казенное; длинный коридор был пуст, за ним в двери виднелся разоренный зал, дыры, крытые фанерой. Главная церковь остается пуста; собственно храм помещается в приделе — том самом, выбеленном снаружи. Неожиданно изнутри этот придел оказался одомашнен, выстлан тертыми коврами; по стенам висели иконы, в беспорядке, точно как в старом доме. Это меня поразило; мигом я перенесся мыслью в деревню; Москва за окнами исчезла. Сердце заныло. Кроме меня, в храме не было никого, только на звук моих шагов вышел священник. Он остановился поодаль, и стоял ко мне спиной, пока я в «деревенском» приделе обходил, разглядывая, иконы. Я нашел Введенскую, видимо, написанную недавно, довольно интересную, но разглядеть ее не удалось, какие-то предметы внутри меня заслоняли зрение.
Как ни странно, опыт наблюдения удался: здесь и был воплощенный храм во храме; и справедливо я был отторгнут — я оставался вне Введенского
Вот, нашел в заметках запись о дне, который предшествует Введению (
3 декабря в церкви поминается
Настоящее время, стоящее по колено в хляби ноября, и будущий, следующего года календарь требует прочности. Время еще не началось, это чаяние о нем: чтобы оно было прочно. Его готовят
В народе Введение было отмечено настроением некоторой повышенной ответственности (я погорячился с обвинением Москве в нелюбви к введенскому сюжету: тут другое дело, тут речь идет о воплощенной тайне — Москва умалчивает о тайне).
В этот день происходила проверка запасов перед зимою. Капусту подвешивали над землей, свеклу закапывали в кружок в песок.
В этот день в Москве происходили ярмарки. На Никольской улице торговали преимущественно платками, в Охотном Ряду — санями. Обязательны были подарки. Введение рассматривали как верную примету календаря: Введение в зиму.
Обновляли сани. Особое внимание было саням молодых, тех, что женились за год, минувший с прошлого Введения. Сани им подбирались расписные, украшенные всем, чем только можно было их украсить. Муж «казал молодую».
Праздник имел в древности некоторые прототипы. У древних персов это был праздник огня. Ничего удивительного, в такую стужу и темень.
Опять вспоминается Аустерлиц и в этот день взломанный лед.
Так же, многослойно, неявно; многажды человек в человеке, Бог в человеке, Богочеловек. На пятнадцать ступенек вверх.
Если ноябрь «Москводно», то эти пятнадцать ступенек суть первое над ним возвышение. Ненастоящее, невидимое, сочиненное, отложенное на будущее.
Во Введении предугадывается подъем к Рождеству; он не виден, но тайно ощущаем.
Его главный сюжет — подъем (невидимый в невидимое). Такова сумма рассуждений о празднике Введения.
Две башни
Увидел в календаре и решил, что подойдет. Буквально: о возвышении.
15 декабря родились двое великих строителей башен: в 1832 году Гюстав Эйфель, архитектор, строитель, автор проекта Эйфелевой башни в Париже; в 1907 — Николай Васильевич Никитин, ученый, конструктор, проектировщик Останкинской телебашни.
Парижане называли Эйфеля инженером вселенной.
Аполлинер:
Эйфелеву башню построили в 1889 году. Замысел был поставить сооружение вдвое выше египетских пирамид; он удался — изначальная высота составила 304 метра, после установки телевизионной антенны башня подросла еще метров на двадцать. Подъемник на башне работал без перерыва со дня открытия пятьдесят лет, до прихода фашистов в 1940 году. Тут он сломался, и так, что гитлеровцы не смогли его починить. Привозили своих мастеров, и те не разобрались (а может, не захотели, фашисты иным немцам также были поперек горла). И только когда Париж был освобожден, появился местный подъемных дел мастер, подул, поплевал, и лифт заработал.
Никитин участвовал в проектировании главного здания МГУ, а также хорошо узнаваемой «московской» высотки (Дворца науки и культуры) в Варшаве.
Московские высотки: интереснейшая, не раз отмечаемая метафизиками «вертикальная» тема. Они идут по кругу — что означает их громоздкий циферблат? Но это не декабрьская, не введенская, скорее, летняя тема.
Декабристы и «граф Нулин»
…О восстании декабристов пророчествовали многие. Само это восстание было в известном смысле
Почему-то в эти числа декабря являются одна за другой российские конституции — разных, порой полярных политических эпох. Закон (поверх-политический) приходит на ум: сегодня, 14 декабря, как раз
Наверное, после ноябрьских хлябей и пустот, после безвременья календаря обозначается понемногу некая структура (конституция сознания). Разве не так? На дворе самый «конституционный» сезон. Время политических пророчеств, масштабных утопий.
Декабрь и за ним новый год — будущее время заметно приблизилось; самое время заявить его чертеж.
В этом смысле декабристы были
Другое дело Пушкин: какой из него тогда вышел пророк? Что такое Пушкин в декабре 25-го года? Мы знаем, как он в тот год переменился, «округлился», обрусел, заново поверил в Бога. И тут этот бунт, выступление на Сенатской. Совпадают ли Пушкин и декабрьский «конституционный» бунт? Позиция поэта представляется противоречивой или не до конца расшифрованной. Его участие-неучастие в выступлении декабристов не раз было рассмотрено и истолковано. Чаще вспоминают зайца, перебежавшего суеверному поэту дорогу в Петербург, после чего Пушкин поворотил назад и проч.
Странная история с зайцем. То ли Александра Сергеевича оправдывают задним числом, то ли сам он запускает легенду, чтобы как-то выйти из той противоречивой ситуации, в которую попал.
Еще непонятнее в этом смысле «Граф Нулин», поэма, написанная в эти декабрьские дни. Пушкин называл «Нулина»
Почему этот комикс появляется у Пушкина именно в эти дни?
Пушкин пишет «Графа Нулина»
И — охота.
Мало этих псарей: героиня, которой еще предстоит влепить пощечину Тарквинию (Нулину), начинает день с того, что пытается читать французский роман —
Случайны ли эти «синхронные» зарисовки? Пророчество это или печальные интуиции, или просто в сторону отведенный взгляд поэта? Но даже и в этом случае, при взгляде в сторону следует признать его удивительное «зрение», нечаянно проницающее сотни верст окрест, видящее невидимое. Только вряд ли это простой взгляд в сторону: Пушкин знал о дне выступления, и было тронулся в столицу, но его развернул с дороги тот странный заяц.
Охота. Удивительная получилась охота, за зайцем-словом.
Перевернутое равенство восстания и дворовой драки; петербургские римляне получают пощечину, мы смеемся над «Графом Нулиным».
Пророчество состоялось; его содержание читается еще отчетливее на фоне спора двух пространств, петербургского и ему противоположного, русского. Точнее, петербургского пространства и русской прорвы, которая вовсе не знает регулярного пространства. Такова скрытая геометрия поэмы: мы наблюдаем противопоставление провинции Петербургу, вольное или невольное. Можно предположить, что примерно таков был народный, во всю ширину России развернутый фон петербургского декабрьского события — дворовый, залитый по колено грязью, с петухами и собаками и бельем на заборе. Пушкин, хотел он того или нет, озвучил этот «народный» фон, обозначил бесконечное расстояние выступавших на Сенатской площади от народа.
Напомню: это самый конец 1825 года. Пушкин переменился за этот год необыкновенно. Это год «Бориса Годунова», еще важнее — возвращения Пушкина в русский исторический, христианский контекст. Весь год Пушкин исправно отмечает
Пушкин все сочиняет: за год он научился заглядывать в иное (большее) время посредством сокровенного сочинения; наступает декабрь, пора,
Нет, разумеется, он не смеялся над друзьями; возможно, его взяла досада на то, что он до них не добрался.
Но пророчество состоялось, точно по сезону. В карикатурном «Нулине» Пушкиным было обозначено пространство большее, сфера полной русской истории, без вычетов и пунк-тира, которая до сих пор не написана. Может, потому и не написана, что наша история все пытается построить себя по линии, не в пространстве?
Прокопы, вехи и Кощей
Отыскиваем путь (вперед во времени). Деревенский календарь на свой лад толкует грека Прокопия. Прокоп — в снегу. Дорога, путь, лишь был бы снег. В нем нужно прокопать дорогу. В этот день вся деревня выходила в поле, прочищала дороги и ставила вехи, чтобы путник не заблудился.
Пауки на Прокопия в доме — хорошая примета: будут сытость и достаток.
Та именно (см. выше), что спасла царя Петра, за что получила орден. В этот день все полагалось скатить с горы. Катя катит. (Стало быть, время действительно несколько поднялось над «дном».) Веселие и гуляние. Катали хлеб по белой скатерти, от колоска к предмету, который брали у любимого (тайно): так привораживали, открывали сердечную дорогу.
Хозяин леса. Тот, что противостоит в календаре Георгию вешнему, майскому, хозяину поля, пастуху.Особое внимание волку. Волк в этот день бесстрашен, идет на ружье «со смехом», потому что за него заступается в этот день герой Егорий.
Не боится собак, не боится оставить след в глубоком снегу. Мужик в этот день наоборот — болеет, сохнет. Его растирают волчьим жиром, наговаривают на свет, на лучину.
В Юрьев день ходили слушать в колодцах воду. Если вода тихая, без плесков и волнений, зима будет теплая. Если будут какие звуки — жди вьюг и морозов.
В воду бросали уголь, слушали шипение.
Девять перьев ее зеркальны. (Черные, вороньи, отливающие синевой, в самом деле способные к мутному отражению.) По ним пытались гадать, прозреть будущее.
Варвара родилась в Гелиополе (Илиополе) Финикийском, городе Солнца, который от своего основания считался местом великого греха. Город, по легенде, был основан Каином, затем тут отметились Ваал (Баальбек – позднейшее имя города) и гонитель христиан император Диоклетиан.
Отец Варвары, Диоскор, был знатным язычником, строителем. Он рано овдовел и всю свою любовь обратил на Варвару, единственную дочь. Для нее он построил особую башню (о башнях уже была речь). Варвара была умна и необыкновенно красива. Скрывая до времени от чужих глаз красоту Варвары, отец заточил ее в башню.
Диоскор намеревался не выпускать ее до тех пор, пока она не обнаружит умения удерживаться от соблазнов. В итоге она прониклась идеями христиан и дала обет безбрачия. Отец не сразу узнал причину такой ее твердости, но вскоре выяснилось: вдруг до него доходит известие об ее тайном веровании! Оказалось, что ее крестил священник, приехавший из Константинополя под видом купца. Сначала обезумевший от гнева Диоскор хотел сам убить дочь, но затем отдал ее на казнь правителю города Мартиану. (Кого-то из них двоих русская сказка записывает в Кощеи и оборачивает историю Варвары счастливым концом.) В VI веке мощи святой были перенесены в Константинополь. В XII веке дочь византийского императора Варвара вышла замуж за князя Михаила Изяславича и перевезла мощи в Киев. (Они и сейчас покоятся в Киевском Владимирском соборе.) Вскоре после этого святая Варвара становится широко известна и почитаема по всей Руси.
К ней обращаются: «Ты бы, Варвара, день притачала». Надоела до смерти эта темнота. Очередная метафора декабря, заточившего человека «в башню». И Варвара ледяными иголками загодя начинает пришивать день и свет.
Морозы «заварварили». Трещит Варюха: «Береги нос и ухо!»
Один из самых почитаемых на Руси святых; в церкви большой праздник. Савва — первооснователь лавр, особого типа, общежительных монастырей. До него монахи и отшельники спасались поодиночке, теперь между ними нарисовалось общее освященное пространство. Лавра: проход, улица (между келий).
Остов вселенной, ее освященное пространство укрепляется все более. В этот день о погоде узнают, не выходя из дома, по огню в очаге. Если огонь красный и поленья сердито трещат — там, вовне, лютая стужа.
Все впереди.
19 декабря ― Рождество
Никола Чудотворец для Москвы настолько важен, что даже канун его она отмечает как особый праздник.
Никола зимний, он же Санта Клаус, он же Дед Мороз — ключевой предновогодний персонаж. Буквально: 19 декабря — это
Никола «планирует» будущий год; в канун Николы положено загадывать желания вперед на целый год.
Он выполнит все просьбы. Николай Чудотворец помогает всем и во всем, во всех бедах и нуждах, даже от лютых волков в лесу. Для Москвы важнее прочего то, что он покровительствует торговле; она понимает в этом толк. Еще он спасает от болезней, какие только ни случатся. Чудеса, им совершенные или совершенные его именем, перечислить невозможно. Наконец, он добр, это по лицу видно. Даже Рождественский пост в этот день нестрогий: разрешена рыба.
Любовь Москвы к Николе безмерна. Недавно мы вспоминали Введение: Москва как будто не замечает Введения, не строит в честь него церквей и проч. С Николой все наоборот. Это самый популярный московский святой; ни одному другому не посвящено столько приходских московских церквей, как Николаю Чудотворцу.
В свое время в городе в пределах Садового кольца насчитывалось до сорока таких церквей. Каждая слобода, каждое московское собрание стремилось отметиться храмом в честь любимого святого. Одних названий было достаточно, чтобы составить топонимическую поэму. От Никольского храма Николо-Греческого монастыря на Никольской улице и далее: Никола Гостунский, Явленный, Стрелецкий, Заяузский, Заяицкий, даже Мокрый, «Водопоец», Никола Большой Крест и Красный Звон, Никола в Голутвине, Хлынове, Подкопае, Кузнецах, Пыжах, Пупышах, Звонарях, Кошелях или, к примеру, в Сапожке, был и такой, возле Кутафьей башни Кремля.
И противу всего этого красноречия — полторы Введенские церкви. Как будто специально два эти праздника поставлены рядом, чтобы показать, как по-разному может смотреть Москва; на Введение (в ноябре) она еще зажмурилась, не замечает ничего вокруг себя — на Николу глаза ее уже широко открыты.
Москва
Эта яркость отдает торговой площадью и лубком. Полутона в Москве спрятаны в переулки; среди теней, в кружеве лип растворена бездна красок, но это обратная сторона московской живописи; впереди, на солнце, — все красное, белое, золотое: горит, словно облитое лаком. Здесь, в области эмблемы, обитает эмалевый Никола; Москва смотрит на него снизу вверх с восхищением, затаив дыхание.
Она с ним в родстве, причем он старше. Можно сказать, что он отец ей, и ее следует называть
Этому культу нужно найти объяснение. Оно есть, и не одно. Я попробую изложить их несколько, от простого к сложному.
Первое объяснение: Дед Мороз
По крайней мере, так было до последнего времени, пока не стал меняться климат; теперь погода сбесилась и загадывать ее невозможно: календарь как будто сошел с оси.
В прежние времена, когда, собственно, и установился исследуемый нами культ, до Николы имела место слякоть и с нею некоторая неуверенность в завтрашнем дне.
Тут видна простая связь. Уже было сказано о проектах российской Конституции: отчего-то оные являлись, как правило, к середине декабря. Странная закономерность, за которой угадывается общее «сезонное» предпочтение: пока не установилась зима, пока длится испытующий душу ноябрь, Москва не затевает никакого большого дела.
И вот ближе к Николе ударяет мороз (отчего Николай Чудотворец воспринимается без труда именно как Дед Мороз), и смущенная столица приободряется.
Еще пример, как будто отвлеченный, но на самом деле говорящий о том же: не только Конституция, но самая плоть страны легче оформляется с середины декабря и далее:
Неслучайные случайности, совпадения и намеки — все на одну тему. Такое впечатление, что всякий спазм (пространственного) самосознания связан у нас с общим похолоданием; как будто никакой образ в нашем воображении не может удержаться без ледяной подпорки.
Итак, Никола зимний несет с собой холод формообразующий; оттого с таким нетерпением его ожидает Москва и так его празднует, им открывает новогодние торжества.
Но этого мало. И потом, это на поверхности: ледяная корка, мороз, город на солнце, как снежный ком. Почитание,
Случай в Донском
Когда-то я увидел в Донском монастыре чудесный образ Николая Чудотворца; на кладбище, в одном из фамильных склепов, не в нем самом, но в приделе, за колонной, на серой гранитной стене. Над могилой прапорщика Петра Левченко. Мозаика начала XX века, сделанная мастерски и еще лучше помещенная: в тень на темно-серый фон. Она точно повисала в воздухе, саму себя освещая; лик святого смотрел словно из глубины стены: цветной камень «раздвигался» в пространстве так, что спустя минуту наблюдения казалось, что стена за ним отступала или растворялась вовсе. Святитель Николай оживал; это было похоже на чудо. Я начал ходить к нему регулярно, для того только, чтобы посмотреть на игру пространства.
Скоро я заметил, что не один являюсь поклонником чудной иконы: на могиле стали появляться цветы и свечи, с каждым разом все более. Дальше случилось несчастье: то ли по причине перепада температуры согреваемая снизу свечами мозаика потрескалась, причем повреждено было именно лицо, то ли какой-то вандал бросил камень: трещины производили впечатление намеренного удара. Чудотворец как будто закрыл глаза.
Икону забрали под пластик, который закрепили по периметру убогой алюминиевой рамой; теперь святого почти не видно, поверх образа плывет твое же смутное отражение. Или белые пятна чужих одежд и бабьих платков (у иконы непременно кто-то стоит: сказывается
Теперь и подойти к нему трудно: проход на кладбище закрыт турникетом, пройти можно лишь по субботам, с десяти до двух.
Однажды у иконы я застал паломницу, небольшого роста, в белом платке; он отражался в пластике Николаевой иконы подвижной светлой кляксой. Я не различал святого и уже этим был раздосадован. Между тем тетка, не обращая на мои досады никакого внимания, непрерывно распевала какие-то моления. Она явно их сочинила сама. Мотив был народный (типа «а медведь, ты мой батюшка, ты не тронь мою коровушку», что-то в этом роде). В молениях поминался не медведь, а Никола, но этот теткин Никола точно сам был из лесу и по ощущению он был не христианский святой, а, скорее, идол. Не меняя выражения лица, тетка голосила частушки о батюшке Николе; вдруг взгляд ее пошел вверх, и она заметила на фронтоне склепа небольшую икону Богородицы — без перехода пошла песня о «матушке Богородице», в том же размере и темпе. Я побоялся вмешиваться в этот речитатив и потихоньку ушел.
Этот случай подтвердил для меня рассуждения богословов, не однажды читанные. Поклонение Николаю Чудотворцу таково, что выводит его из ряда святых в положение совершенно исключительное. Он на Руси точно бог Кронос, встает прежде остальных святых — прежде самого Рождества; он как бы дособытиен.
Никола прежде всех, прежде самого времени, он заводит время, следующий год, своим праздником-ключом. Его положение в календаре необычно, потому что он в глазах Москвы прежде самого календаря. Значит, его власть воистину безмерна.
Об этом и голосила тетка на кладбище, поминая Николу прежде Богородицы.
Что такое эта власть Николы Чудотворца над временем? В ней, в этой власти нужно искать причину
Святитель Николай, архиепископ Мир Ликийских, городе на юго-западе современной Турции (ок. 280 — ок. 345 — 347 годы); родился в городе Патары той же, Ликийской области — не Патры ли это, где был крестообразно, на четверти распят апостол Андрей?
Николай, сын богатых родителей, рано обратился к вере, юношей был рукоположен в священники. После смерти родителей ему досталось большое наследство – он употребил его в благотворительных целях.
С рождения Николай явил миру чудеса благорасположения во времени. Мать его, благоверная Нонна, больная, исцелилась при рождении младенца. По другой версии, он вылечил мать, потому что кормился от ее груди сам — строго по часам, пропуская постные дни. Далее при крещении он три часа простоял на ногах в купели, никем не поддерживаемый. От этого момента и далее (Николай участвовал в работе Никейского собора) до самой кончины он выступает апостолом порядка и регуляции. Николай Чудотворец — властитель времени,
Он пунктуален: для Москвы это уже чудо.
Второе объяснение : дед Часовод
Итак, Николай Чудотворец
Двигаться в пространстве Москва не любит; она фигура малоподвижная, центроустремленная. Ей непременно нужно благословение Николы на любое, самое малое перемещение. Поэтому так часты в Москве Никольские храмы: между ними коротки переходы: можно безопасно перейти из-под опеки одного храма к другому.
Здесь, под крылом у Николы отверст земной рай и близок рай небесный. Вместо апостола Петра здесь с ключом для отворения небесных врат имеется святитель Николай.
Апостол Петр не был в Москве особо почитаем; тем более, что он был особо почитаем в Питере. Царь Петр Москву только пугал. Почтение к имени Петра в Москве было связано, скорее, с фигурой митрополита Петра, одного из двух (вместе с Иваном Калитой) первооснователей города. Возможно, так сказывалось противостояние Москвы католическому Риму, прямо ассоциируемому с фигурой апостола Петра.
Еще
Через замкнутые московские оболочки, в глубину (кремлевского) времени водвинут этот ключ. Поворот его (как в 1612 году, в момент освобождения Москвы от поляков, когда по Никольской улице прошли войска князя Дмитрия Пожарского) открывает столичную крепость.
Николай благословляет
И важнейшее из этих открытий — отворение времени. Это заслуга Николая Чудотворца и совершенная его победа над во-времени-помещенной Москвой.
Таково второе объяснение его популярности в Москве.
Кстати, а подарки? Дед Мороз отягчен несметным ворохом подарков. Легенда говорит о спасении Николаем Чудотворцем трех дочерей бедняка, которых за долги собирались продать в дом терпимости. В Новогоднюю (Рождественскую) ночь он положил им в чулки, вывешенные на ночь сушиться, по золотому слитку. От этого пошел лучший из новогодних обрядов, дарение подарков — незаметное, анонимное.
Не есть ли сама Москва золотой слиток в чулке? Россыпь подарков (праздников), зашифрованных, завернутых на время во время. Плоть ее одушевляется, расцвечивается на праздник. И один из главнейших, новогодний праздник, готовит Николай Чудотворец: старик за окном с чулком-мешком, в котором заготовлен для нас целый год.
Время — подарок, жизнь — дар Божий; жизнь есть высшее, «золотое» художество, рецепт его таинствен, сложен (темен, как декабрьская ночь), спрятан у Богородицы за пазухой. Даже не у нее, у ее матери, Анны, то есть вдвое глубже во времени.
Амвросий, Анфиса, «Анна Темная»
Продолжается подготовка к Рождеству и Святкам. К отстиранным накануне платьям приторачиваются узоры и завитушки, подсмотренные на разукрашенных морозом окнах. Молодежь обороняется от порчи (красная нитка, фенечка на запястье), от зевоты и икоты.
В этот же день поминается ветхозаветная пророчица Анна; вместе один праздник —
Вот он, секретный день, точнее, ночь первого из всех подарков. Зачатие — главный подарок, «в темную» (в чулке). Младенец есть золотой слиток, спрятанный от внешней тьмы в помещение сокровенное.
Праведная Анна была младшей дочерью священника Матфана из Вифлеема.
Выйдя замуж за Иоакима (Москва отметила эту свадьбу храмом Иоакима и Анны, церковь снесли, осталась улица
Это праздник, особо отмечаемый беременными: Анна считается их помощницей и заступницей.
Еще в этот день праздник иконы «Нечаянная радость». Все примеры на одну тему.
Метели застят прибывающее солнце. С улицы в дом заносят веник (голик), чтобы ведьмы не унесли его взамен растрепанных своих метел. Тогда они атакуют бани, где открывают совещание, как победить солнце.
Бани: место, слишком близкое воде. Близкое дну: Москве, двоящейся между христианством и язычеством, между верой и суеверием, в эти дни приходится несладко.
Птица замерзает на лету.
Третье объяснение : дед – с – приветом
О Николае и удивительном, тотальном почитании его в Москве рассказ не закончен. Были упомянуты несколько причин особой любви Москвы: Николай есть спаситель (от слякоти) Дед Мороз; он же есть русский Кронос, повелитель времени. И еще: он первый выдумщик, прожектер из прожектеров, великий чудак, притом такой, которому можно довериться, потому что (см. выше) он дружен со временем и добр. На этом имеет смысл остановиться подробнее; тут спрятан уже упомянутый особый праздник.
Он все поймет, он сам дед-с-приветом. Москва таких любит. Это третье объяснение московского поклонения Николаю Чудотворцу; чудотворение здесь прямо соседствует с чудачеством. Эту связь сразу слышно, но при этом она довольно сложна. Она требует толкования и развернутого (по пунктам) примера.
Три Николая
1. Обожествление Николая, или так: некая предрасположенность его образа к тому, чтобы иные верующие различили в нем заведующего временем «бога», была известна с давних пор. Здесь скрывалась угроза ереси; это не могло остаться незамеченным. Христианская церковь для отведения угрозы этой ереси прибегала к некоторым профилактическим мерам, которые сегодня могут показаться странными. Мало кому известно, что до определенного времени именем Николай в России нельзя было называть частное лицо. Удивительно, но это так:
Называть Николаем младенца было нельзя: это означало заранее приготовить ему испытание сознанием собственной исключительности. Назвать Николаем означало испечь чудака, опасного для себя самого. Случится — непременно случится так, что иной такой чудак Николай, не справившись с соблазном самопроектирования, попытается наподобие бога Кроноса выдвинуть себя
2. Этот запрет на имя Николай действовал в России до начала петербургской эпохи, примерно до середины XVIII века. Далее сказались факторы самые разные; в первую очередь реформы Петра добрались до Николаева табу, и оно само собой было отменено. Граждане новой России были уже довольно самостоятельны, чтобы по собственному усмотрению называть своих чад. Еще одна версия освобождения имени: Россия начала готовить греческий проект, покорение Царьграда; для того требовалось на новом уровне освоить греческое наследие, в том числе покорить имена — это был захват территории словом, именем, завоевание «прежде времени».
По этому принципу императрица Екатерина называла своих внуков: Александра, Константина, Николая. Подразумевалось, что править им придется в пространстве большем, включающем греческие территории.
Наверное, сказалось и то, что Москва, утратив статус столицы, не могла осуществлять прежней противу-николаевой профилактики; Петербург к подобным тонкостям был глух.
Так или иначе, возможности для ереси (чудачества) открылись: результат не замедлил себя ждать.
К середине XVIII века в России явились во множестве Николаи.
Нетрудно различить среди них великих реформаторов, успешных прожектеров (достаточно вспомнить Карамзина или Львова); но тут очевидно скажется предвзятое мнение: мы ищем известных чудаков Николаев и, разумеется, их находим. Тем более что середина и конец XVIII века в самом деле были эпохой чудаков и оригиналов.
Нужен другой пример «помешательства» на имени; комбинация Николаев не столь известных, которая обозначила бы закономерность, не зависящую от нашего выбора.
3. Был в этой эпохе Николай, сам по себе не слишком знаменитый, но при этом точно подходящий для нашего экскурса в историю — по роду своих увлечений: это был совершенный чудак, прожектер и переменитель пространства с временем. Он был своего рода бог на отведенной ему судьбой территории. Территория, кстати, была весьма велика. Власти и денег Николаю хватало на самые масштабные опыты: он был князь, владелец одного из самых значительных состояний России.
Он был человек высокопоставленный, настолько, что назначение его губернатором в Архангельск в свое время было признано опалой.
Опала произошла по той причине, что наш Николай отказался жениться на одной из племянниц всесильного Потемкина. Он знал, что Потемкин прежде состоял с племянницей в связи и теперь стремился выдать ее замуж. «Что мне за дело жениться на вашей бл…ди?» — спросил он Потемкина — и загремел в Архангельск.
4. Из Архангельска Николай вернулся к себе в имение, раскинувшееся в глубине России верстах, примерно, в двухстах к югу от Москвы. Имение качалось на волнах степи; впрочем, и лесов в округе было довольно. Но Николаю нужно было увидеть в окрестности подобие моря; после службы в Архангельске он почитал себя моряком, знатоком морских карт. Он решил устроить из своего имения остров, Новую Землю, материк, оформленный по законам чистого разума и согласно философии садов Делиля. Он был фармазон, просвещенный деспот, решивший стать на собственной земле богом Кроносом (все сходится), учредителем пространства и времени.
Прежде всего, морской волк Николай мысленно расстелил на своей земле расчерченную по меридианам и широтам карту. В центре поместился «Архангельск» (главная усадьба), деревни по периметру получили название островов в Северном Ледовитом океане — соответственно направлению от «Архангельска»; так, деревня к северозападу от усадьбы, находившаяся на границе княжеских земель, получила название Шпицберген. Море суши оказалось расчерчено; море времени также было проникнуто «чертежом»: жестко соблюдаемым «немецким» распорядком. Все у Николая было расписано по минутам и секундам. Даже сожительница князя, крестьянка (жена его умерла рано) раз в год, как по часам, рожала ему очередного (незаконного) сына; после этого согласно заранее расписанной церемонии князь отправлял младенца в Москву, в Воспитательный дом. Письмо — каждый год одинаковое! — и к нему дежурные сто рублей посылались вдогонку.
Все это описывает довольно живо семейный летописец, возможно, от себя добавляя красок, но не меняя самой скрупулезно размеренной схемы, по которой шла жизнь князя Николая и его идеального «острова».
Это похоже на сказку, только не рождественскую, а Никольскую. Нам нужно учиться обращаться с этими сказками: это особый род московского сочинения — тайный, до конца не договариваемый и отдающий колдовством.
Но пока тут нет сказки, пока все идет правда.
5. Главным занятием Николая было проектирование центрального дома (сакрального центра) усадьбы. Этот дом должен был составить апофеоз его мироустроения; домхрам — точно замковый камень, трехэтажный, огромный, с восемью колоннами по фасаду, согласно проекту, замыкал, завершал, связывал узлом все «морское» пространство имения. Князь проектировал этот дом до конца жизни, постоянно все переделывая и пересчитывая; масонские тайные расчеты мешались в дело, строительство имело характер мистерии. Все это привело к тому, что при своем богатстве и власти князь успел возвести главное строение только на один этаж — и умер.
Законных сыновей у него не было, была дочь, ее он выдал за Николая.
6. Этот второй Николай был архитектор, ученик Казакова, человек способностей не выдающихся, но зато честный и достойный. Он также был масон.
Второй Николай воспринял завет тестя и довел стройку дома-храма до конца, хотя сам был беден и отягчен семейными долгами. Возведение дома продолжалось с соблюдением таинственных рецептов, расчетов и неназываемых химер. Оно шло долго, так долго, что, по выражению позднейшего наблюдателя, «в одном углу дома царил беспорядок строительства, а другой был готов обрушиться по причине ветхости»: все времена текли в этом доме, каждое по своему направлению. Дом был узлом времен, сооружением в самом деле в чем-то сакральным. По причине бедности второго Николая два верхних этажа дома были возведены из дерева, крашенного под штукатурку. Но, тем не менее, волшебный куб был поставлен на землю; идеальный мир был замкнут в него, как в клетку.
Время и пространство в нем существовали как бы отдельно от внешнего мира.
Второй Николай скончался внезапно. По одной из версий, его отравили слуги, когда он с большой суммой денег отправился в соседний город за покупками для «храмовой» стройки.
7. У него было четыре сына. Старшего, разумеется, он назвал Николаем.
Это был необыкновенный мальчик, способный к сочинению, но прежде того к различению тайных знаков, которое сообщало ему сооруженное отцом и дедом волшебное пространство. Третий Николай разглядел в «архангельском» доме идеальный остров и вокруг него
Эта точка — внимание, это важный акцент — приходилась на канун Николы. На тот самый день-ключ, на то мгновение перед его началом, когда ключ ворочается в «замке года». Нужно было только не пропустить это мгновение, сосредоточиться и так крепко загадать желание, что оно непременно сбудется.
Это уже мотив московский. Однако настоящая московская сказка впереди.
По идее, тут нет ничего мистического. Канун Николы означал, что на следующий день в доме-храме праздновались именины. Большие — все главные лица в доме были Николаи. Это был главный день в году, праздник бога Кроноса, который случается
Поэтому он не построил церкви и запретил это делать потомкам. Два следующих Николая встречали именины в соседней церкви. После службы дома всех ожидали подарки — в этом и было все дело, в подарках! В канун Николы
На этом бы и закончиться этой истории, о том, как время лечит ересь. Но история только начинается; нет, тут все непросто, с этим загадыванием в канун Николы.
8. Неизвестно, верил ли третий Николай в выдуманный им «никольский» обряд с подарками. Но младшие его братья ему верили безусловно. Для них канун Николы был преддверием настоящего чуда.
Особенно доверчив был самый младший из братьев, которому сказки третьего Николая заменяли букварь и Библию вместе взятые, тем более, что матери он не знал, она умерла, когда ему было полтора года. Он верил старшему брату так крепко и безоглядно, что пронес эту веру через всю свою долгую жизнь. До конца жизни этот меньшой брат был убежден, что в таком-то углу дома к ним
Так, кстати, все и вышло, и теперь у того оврага находится его могила.
Этого меньшого брата звали Лев.
Это был Лев Толстой. Лев Николаевич; брат Николая, сын Николая и внук Николая.
Он вырос во владениях русского бога Кроноса, князя Николая Сергеевича Волконского, чудака из чудаков.
Канун Николы
9. Теперь самое время вернуться в Москву. Маршрут примерно понятен; некоторые точки его уже были названы.
После внезапной смерти отца Николая (недоученные волшебники) братья Толстые переезжают из Ясной Поляны в Москву (Ясная Поляна и была то «архангельское» имение, которое построил по образу и подобию земного рая дед писателя «Николай Чудотворец» № 1; деревня Шпицберген на самом деле называется Грумант: таково старинное название Шпицбергена).
Целый мир, совершенный, идеально расчерченный, отошел в сторону, скрылся надолго, если не навсегда. Много лет спустя Толстой вернулся в другую Ясную Поляну; по крайней мере, сам он стал другим.
Прежний мир был утрачен, явился новый — это и была Москва. Напомню: первая встреча Толстого с Москвой (1837 год) имела все признаки чуда. Вместо идеального «куба» Ясной, стоящей на столь же идеально ровноокруглом пологом холме, Москва развернула перед мальчиком другой «чертеж»: минус-холм, котлован будущего собора, который заранее был спроектирован как идеальный, главный в Москве «куб»,
Еще раз: строительство собора шло на Волхонке, на родовой земле Волконских-Толстых (на той же земле, что несла на себе дом-храм в Ясной Поляне).
Левушка переехал из одного проектного пространства в другое, с одного на другой волшебный перекресток времен. И теперь этот, московский перекресток, на котором заканчивалось старое и начиналось новое время, где «хоронили» войну и с нею вместе весь 1812 год, это Волхонское место становилось его домом, его новым храмом (что не могло его удивить, напротив, ведь он и вырос «в храме»). К этому, Волхонскому месту он готов был приложить уже знакомые рецепты, применить «никольские» обряды, уже доказавшие свою действенность в Ясной.
10. Итак, первое: едва приехав в Москву, Левушка наблюдает реальное храмостроение, которое без труда воспринимается им как чудесное (московское)
Постепенно все его усилия, творческие и духовные, сходятся на создании «бумажного» собора: романа в память 1812-го года. (Так же был захвачен единым замыслом его дед, чудак из чудаков, замышляющий раздвинуть идеальное пространство в пустоте тульской степи.) Только Левушке не нужно идеального пространства; ему надобно
Если ему, Левушке, нужно заново «построить» (переосновать) время, то для этого нужно произвести уже известное ему волшебное действие. Нужно загадать самое сокровенное желание (оно есть: восполнить утраченное время, вернуть прошлое, вернуть родителей, что еще может загадать мальчик-сирота? — вернуть семью и с нею вместе когда-то испытанное счастье). Затем, дождавшись верного момента, нужно сосредоточиться как можно более и произнести про себя это желание, так, чтобы его услышал Николай Чудотворец, Бог времени. Главное — сосредоточиться, удержать всеми силами «архимедову» точку времени, «никольское» мгновение проекта будущего времени, когда замышляется разом весь мир (весь год), и тогда твое желание совпадет, вольется в большой проект Николая Чудотворца — и сбудется.
Так ему объяснил старший брат Николай.
До конца жизни Лев Толстой будет безоглядно верить брату Николаю.
Еще раз: где расположена эта архимедова точка времени, где загадываются верные проекты, известно: это
11. Это простое, детское знание повзрослевший Левушка, Лев Николаевич Толстой использует так же, по-детски просто. Он задумывает роман, действие которого длится одно мгновение.
Вот именно
Сюжет самый простой. Главный герой романа в канун Николы (по старому стилю это 5-е декабря, вечер, вернее, ночь, полночь) за секунду до того, как пробьют часы, загадывает желание. Это желание он, точно письмо в конверт, должен уложить в одну простую и ясную мысль. К примеру, такое желание:
Для всех добрых людей, которые
Это праздничный рецепт, подразумевающий совершенное сосредоточение героя:
12. Теперь смотрим роман «Война и мир», его последнее мгновение. Пьер Безухов
Задача писателя Толстого проста — тотально, полностью, без малейшего пропуска записать все воспоминания Пьера, все, что в одно мгновение проносится перед его мысленным взором. Удивительно простая и фантастически сложная задача. Описать тотальную («никольскую») вспышку московских воспоминаний Пьера, который в это мгновение загадывает чудо.
Этим описанием одного мгновения в жизни Пьера Безухова и становится роман «Война и мир», роман-собор, в котором полнота совершившихся и будущих времен упаковывается в одно переполненное мгновение праздника. Сумма всех времен равна одному праздничному мгновению; Москва равна одному «никольскому» чудесному мгновению.
Он был
13. Это не сказка, а правда, разве что непривычная, трудно стыкуемая с классическим образом Толстого. Главный его роман есть описание одной секунды жизни главного героя.
Толстой готовился к написанию своего главного романа много лет, все тщательно рассчитал и приступил к работе
Сплотить времена, воскресить родителей, победить болезни, войну и самую смерть. К окончанию работы в декабре 1869 года Толстой готовился особо: он намерен был поставить последнюю точку с боем часов. Он намерен был сам сосредоточиться так, как это сделал в его романе Пьер Безухов.
Толстой готовился к празднику и загадывал чудо.
14. И чудо произошло, хоть это было не вполне то чудо (прямое воскрешение родителей и победа над смертью), на которое рассчитывал Толстой. Это было чудо преображения Москвы. Его роман, так странно скомпонованный (странно для того Льва Толстого, к которому мы привыкли), так —
Роман «Война и мир» стал предметом особой московской веры, родом священного писания, которого сообщение важнее точной исторической информации. Роман о жертве и спасении Москвы, в котором она погибла и восстала из пепла, и вернула себе статус сакральной столицы России — еще бы она ему не поверила!
Москва
То, что совершил в сознании города роман Толстого, ни в коем случае нельзя ограничить рамками литературного впечатления. Совершилось ментальное (соборное) переоформление Москвы. Так же, как после войны и самосожжения был построен новый город, послепожарная Москва, так после прочтения толстовской «Библии» явилось новое самосознание Москвы; город воспринял себя заново, поверил в новый о себе миф и в соответствии с ним начал новую жизнь.
Москва вся переменилась: таково оказалось действие
Одно необыкновенное, фокусное событие, чудо, совершенное в Москве, стало примером другому.
То и другое было праздником; тем чудесным состоянием времени, когда мгновение равно вечности, точка равна сфере, Москва реальная равна Москве идеальной.
К этому, собственно, и привлечено наше внимание; не литературоведческие экскурсы, но праздничный рецепт: вот что интересно в канун Николы.
Никольский праздник есть сам по себе
Это московский, декабрьский фокус: Москва готовится изъять себя из небытия, явиться точкой, Рождественской звездой. Ей необходимо теперь предельное сосредоточение, «безуховское» собирание памяти в одно ключевое, архимедово мгновение. Толстой рассказывает, показывает ей, как нужно собираться с духом в канун Николы. Она следует этому рецепту — и, новая, послепожарная, победная, является на свет.
Явление Москвы как ментального феномена чудесно, мгновенно, предновогодне.
Москва находится не столько в реальном пространстве, сколько в воображаемом, том именно загадываемом на Николу будущем помещении (времени). Все это было наполовину угадано, наполовину рассчитано Толстым. Поверив ему, новая Москва с головой окунается в никольскую веру.
Подводя некоторые итоги, можно сказать так: это праздничное явление — поклонение Москвы Николе — нельзя назвать в строгом смысле слова христианским. Тем более что три яснополянских Николая и с ними меньшой Лев, выдумавшие общими усилиями
Поклонение Москвы Николе разновозрастно и синкретично. Его невозможно уложить в рамки христианской веры. Это
Кстати, Толстой похож на Кроноса. Он без труда помещается в рамки характерного никольского образа: он добр (мы веруем, что он добр), бородат и всесилен.
Никольский образ воистину бессмертен: в безбожные большевицкие времена он обозначился как Дед Мороз. Московский Никола оказался сильнее большевиков — ничего удивительного, если он прежде большевиков, прежде всех, прежде самого времени.
В романе-календаре Никольский праздник встает в самом конце книги (одновременно в начале: с него начинается тотальное воспоминание Пьера). Таково нехитрое, но весьма действенное композиционное чудо Толстого.
В «пространстве» года это точка, в которой вчерашнее ничто, тьма уходящего года, достигнув своего предела, готова (через предел) перелиться в свет.
«Пророчество» Толстого для Москвы действенно; он растит ее время
Вторая часть
От Рождества до Пасхи
Рождество — 19 января
Описание новогоднего праздника имеет мало смысла. По идее, тут нет чуда: праздник является точно в срок, всем известен, для всех примерно одинаков: елка, игрушки, гирлянды, звезда наверху, подарки внизу, хвойный запах, бенгальские огни, ведрами салат оливье, шампанское, телевизор со Спасской башней и замирающими на каждом ударе курантами. И все же это сущее чудо; мы веруем — тут лучше сказать верим, — что сию секунду, когда на Спасской башне ударят в шестой раз, время потечет заново.
Это неописуемо и необъяснимо, это прежде всякой мысли — вера в новое начало.
Кто-то считает до двенадцатого раза и так же свято верит, что тут и есть начало времени.
Это ощущение мгновенно: в нас поселяется время; эти первые секунды (кому повезет — часы, которые он проведет до сна) мы живем с ним синхронно. Мы и есть время. Оно вернулось — вышло из-под Покрова, вернулось в Москву и совпало с ней. Такой миг совпадения, совершенного единства с временем в году всего один: вот он, сопровождаемый звонами бокала о бокал. Только в этот момент сей звон означает много большее, нежели простую здравицу: мы пьем время, мы играем в его начало. Звуки его «начальны», дробны, они не сумма, но каждый по одному.
Единица и множество еще не вступили в спор; все цифры дружны: хороводом встают по циферблату.
Много звезд, много ягод
Рождественские церемонии в Россию только возвращаются; пока они существуют как будто отдельно от новогодних; тут начинается умножение праздника.
Само Рождество у нас раздвоилось; кто-то отмечает его по новому календарю — 25 декабря, вместе с Европой; большинство — по старому, 7 января. Но в эти дни это неважно. У нас так силен Новый год и его притяжение, так ясно ощутимо чудо начала времени, что две рождественские «точки», стоящие по обе стороны от 1 января, скорее, обозначают размах новогоднего праздника, нежели спорят между собой.
Границы рождественского сезона размыты. Ему предшествует
После 7 января тянется длинный шлейф Святок: до Крещения все продолжаются праздники. Все вместе, в декабре и январе, с ожиданием праздника и его послевкусием, может продлиться до полутора месяцев.
И в середине этого кратера светятся
Большой клубок Москвы делает в эти дни несколько витков разом.
Свет, ожидаемый верующими три месяца, с самого Покрова, вот-вот явится. Соревнование этого близкого света и еще властвующей тьмы достигает у них в этот вечер наивысшего напряжения. С этим связана максимальная душевная сосредоточенность (строгий пост).
Сочельник — от
На Святой вечер хозяин не выходил из дома, чтобы весной скотина не плутала по лесам и болотам. Считают звезды: много звезд — много ягод, хороший приплод у скотины. Девица слушала, откуда залает собака: в той стороне к ней собирается свататься жених.
Тьма небесная, которая после Покрова (над ним) собиралась три месяца, в эту полночь — в эту секунду, когда приходит полночь, — разрешается светом, словно Господним фейерверком. Свет спускается по этажам горнего мира (от звезды вниз, по ветвям новогодней ели) — вниз, к людям.
Чертится маршрут звезды; за ним следят волхвы — Мельхиор, Гаспар и Валтасар.
Звезда останавливается над пещерой, куда на ночь загоняют скот, — здесь она находит Иисуса. Тьма пещеры повторяет, подчеркивает тьму декабря; там вчера было темно так, словно завтрашнего дня не предвиделось. Тем ярче над пещерой, ямой вчерашнего мира, раздвигая, побеждая пещеру (небытия), разгорается первая звезда.
Время начинает ход: это мгновение разделяет историю на
И тут, как в Новый год, совершается чудо начала времени, и тут начинается его
Вот еще разница между Новым годом и Рождеством (московская подсказка). Улица Рождественка в Москве почти незаметна. Та, что мимо «Детского мира» идет от центра до бульвара.
Далее вовсе никого. А там порядочно идти — до бульвара, мимо высокой колокольни монастыря.
Рождественский женский монастырь, один из древнейших в Москве, незаметен и тих: предмет праздника сохраняет таинство. В этом и разница: Новый год открыт и шумен, Рождество же сразу после явления звезды как будто суживается и затихает — прячет младенца. (Надо думать — при царе-то Ироде!). Через неделю празднуется Обрезание Господне: большой праздник, и притом чин его проведения тайный, закрытый, где служат избранные монахи, малые числом. Этот праздник вовсе невидим — а у нас на дворе Старый Новый год. В этом и разница: Новый год — это праздник
Церемонии диаметрально противоположны; так же и улица — сейчас она спрятана, а как, к примеру, могла бы выглядеть Рождественка, если бы называлась, скажем,
Считается, что праздничную атрибутику (елку, свечи и на макушке звезду) в XVI веке ввел реформатор Мартин Лютер. Елка и свечи символизировали звездное небо.
Праздничная метафора Лютера рассаживала ангелов по ветвям великого (хвойного) древа. Земля была укрыта под небесной елкой, как новогодний подарок людям. Весь «еловый» мир (arbor mundi) был понятно — «поэтажно», иерархически — устроен и устойчив. Этот мир был способен к росту (продвижению в небо, к ангелам). Это в понимании Лютера возвышало христианина над язычником, помещало человека в божье пространство.
И все же его метафора отдает мифом.
Лютер боролся с язычеством и даже елку свою полагал заменой прежнего новогоднего символа, «майского дерева» (язычники-германцы отмечали смену года 1 мая). Но в итоге одно дерево заменило другое; корнями елка Лютера уходила в глубину, под «плоскость» язычества.
На Рождество 2002 года мы ходили в Донской. Мороз в ту зиму стоял ужасный, по дороге из метро так хватал за щеки, что пришлось занавесить лицо шарфом, как паранджою. Выстудило даже нищих у ворот. У главного храма на высоком сугробе стояла елка, в ногах у елки помещалась икона Рождества, большая, обойденная огоньками. Ниже елки весь сугроб был заставлен лесом свечей. Большинство потухло, но некоторые, точно опята, стоящие семьями, общим огнем успевали растопить вокруг себя снег и уйти в глубину, спрятаться от ветра. В сих малых пещерах снежной горы они продолжали гореть.
Тут я вспомнил веселый рассказ одного американского писателя про страшные калифорнийские (?) морозы: они были таковы, что в тамошней деревне на лету замерзали петушиные крики. Потом, весной, крики оттаивали и петухи кричали
Это была правильная, сокровенная рождественская мысль: о празднике
При большевиках рождественские елки в Москве были запрещены. Так продолжалось все 20-е годы. В 1934 году власти разрешили подданным вновь наряжать елки.
На Рождество в Кремле читаются «царские часы». Царскими они называются потому, что к слушанию их приходили цари. (Иисус с царем или противу царя?). Начиная со времен Ирода, власть к Рождеству неравнодушна. Она соревнуется в своей
В январе 1547 г. Иван IV венчался на царство и принял новый титул – царя всея Руси. Это было олицетворение (насаждение) его январской единственности.
В эти дни все первое, все
Но мысль о двоении уже явилась; нельзя поставить единицу, чтобы за ней сразу не встала двойка или хотя бы тень единицы. Соблазн счета дробит время, едва родившееся.
По идее, нет ничего единственнее первого января, но нет: уже этот день с тенью, он както после, в тени новогодней ночи.
Приключения
Метафизический конфликт двоения является сразу вслед за радостью Нового года (Рождества).
Роман-календарь
Если весь роман «Война и мир» разложен по праздникам (разным, веселым и печальным — а так оно и есть, в нем всё праздники, фокусы времени, Толстой сам так говорил:
Причем непременно в Москве. Московского Рождества в «Войне и мире» больше, чем всего праздничного остального. Первый же зимний эпизод: приезд Николая Ростова из армии домой с Денисовым по умолчанию приходится на Рождество. Это прямое излияние счастья. Том II, часть II, глава I.
Наверное, это время, его приход:
Лев Николаевич сам стоит рядом, весь в слезах.
Таково у него московское Рождество 1806 года.
Главное — это
Через год то же чудо.
Воздух, атмосфера, целое, одно — что-то.
И вот другой праздник, во-первых, не Рождество, а Новый год, и, во-вторых, в Петербурге.
В Петербурге у Толстого,
Если весь роман в одно мгновение вспоминает Пьер, то как он может вспомнить этот бал, где он знакомит с другим человеком свою будущую жену, притом зная наперед (задом наперед, вспоминая), что у них непременно начнется роман? Только как несчастье, роковую ошибку. И Пьер на этом балу необыкновенно мрачен: он знает заранее, что это знакомство приведет к беде. Оно и приводит к беде, к разрыву и трагедии: неудивительно, если все начиналось на
Пьер, незаконнорожденый, знающий, что такое праздник без семьи — как это знает потерявший семью Толстой — наблюдает в тот Новый год двойной семейный распад: свой собственный, с Элен, и потенциальный, у Наташи, у которой выйдут одни несчастья с князем Андреем (он-то, Пьер, об этом знает, он сам и будет устраивать в памяти эти распады и несчастья). Это противусемейный праздник, день не вовнутрь, а вовне, распадающийся, исходящий ложным блеском. А мы все любуемся на этот бал!
Таков (по сравнению с Москвой и Рождеством) у Толстого Новый год в Петербурге.
Здесь, как и в Европе, все счет и цифры. Здесь делят время на много единиц, здесь нет
Толстой предваряет Наташин бал в Петербурге одним словом, оно тут, как пароль:
Чудо возможно на Николу, когда выдумывается роман длиной в одну секунду, или в Рождество —
Толстой вообще не любил Петербурга; тем более царя Петра. После «Войны и мира» он начал о нем большой роман, но скоро бросил: сам процесс творчества у Толстого не мог начаться без внутренней санкции, без установки на чудо. Как же можно было признать чудо в Петре, когда он весь был анти-чудо? Петр совершил великий грех: он расчленил,
Это важная тема. Москва и Петербург подходят к новогодним праздникам очень поразному; они всерьез двоят метафизическое русское
Нужно понять, что такое это
Кстати, это один из любимых приемов Грозного, первого русского царя, то и дело выносящего «Я» из Москвы, напускающего на нее безвременье. Но тот как будто играл, забирал время на время, а этот-то увел навсегда. Завязывается драма, которая, начиная с XVIII века, окрашивает всю новую историю России: перетягивание столичности, единственности между Петербургом и Москвой. Это
Где совершается чудо начала бытия, в центре московской сферы или в пересечении питерских идеальных осей?
Феоктистов и фейерверк
В России Новогодняя революция совершилась 15 декабря 1699 года. С началом нового XVIII столетия вся страна переместилась во времени, «переехала» в Европу. (Результат — трещина, раздвоение бытия, колеблющее страну по сей день.) При этом в одном новогоднем начинании Петр оказался необыкновенно успешен: в организации новогодних огненных действ. Его фейерверки и апофеозы сразу заворожили россиян. (Он предложил им и лютерову елку; они приняли ее не сразу.) Важнее были рассыпающиеся огни, звезды, ожившие в небесах, лучистые картины и фонтаны (света); это чудо было воспринято сразу, на него все были согласны. Именно иллюминации, небесные химеры увлекли Россию в Новое время; это было путешествие неземное. Немецкие кафтаны Петра, «питие» табаку и голые подбородки были куда менее успешны.
Можно ли было увлечь Россию одной только елкой, тем более регулярным (статическим, развешанным по ветвям) устройством мира? Нет, это годно только для немцев.
Нам нужно чудо, свободный полет вне вериг пространства, нужен вакуум, годный для освоения одною лишь мечтой, далекой от всякой почвы. Там праздник.
Главным героем его маскарада становилась сама долгожданная Иисусова звезда. На глазах у завороженных зрителей она
Так и должен вести себя мир высший, на мгновение (праздника) отворяющийся над землей.
Мастера-фейерверкеры Петра Великого выступали, точно титаны во плоти. Стоя как будто не
Просветители, Прометеи, закопченные, точно мавры, Михаилы-архангелы.
Одним из первых нумеров петровской огнедельной команды был Иван Феоктистов, человек-легенда, герой исполинского роста, наружности неприрученного зверя и нрава такого же. Гипнотический взгляд его сиял не хуже фугаса или саксонского солнца, устраивать каковые он был великий мастер. Именно он, Феоктистов, выходил с зажженной плошкой на голове и стреляющими коленями и локтями к осиянным множеством фонарей вратам Меньшикова дворца и запускал в небо первые ракеты и шлаги. Именно он начинал праздник, открывал (в отверстии
Он был олицетворением праздника.
Десять лет Феоктистов разукрашивал небо над северной столицей, после чего был отправлен в Москву для приобщения оной к (поднебесному) просвещению.
Уже было сказано, что Москва противилась новогодним новшествам Петра.
Тут для Феоктистова сотоварищи был уже не Петербург, где подвижки в земле (плывущая бездна, болото) и в небесах (то же болото, воздушное) и само нулевое состояние города и мира располагали к неземному черчению. Нет, в Москве всякий пятьсот лет лежащий в одном и том же месте камень протестовал противу эфемерных нововведений.
В Москве команда огнеделов быстро распалась. Герои устраивали поодиночке малые праздники по частным углам и покоям. Разве что «зажигание» иллюминированных триумфальных ворот время от времени их собирало. Понемногу они успокоились, остепенились («огни» их рассыпались, погасли, осели плавною волной).
Феоктистов же был слишком ярок, чтобы так просто сдаться. Демонстративно и регулярно, фасадом непременно в улицу, а ею была Остоженка, он освещал свое пристанище, уставляя его чашками с горящим маслом и прочими из бочек и труб штуками и шутихами, чем пугал соседей до полусмерти. Впрочем, следует отметить, что с годами он их более смешил, нежели пугал. Да, питерский Прометей, человек-самострел Феоктистов смешил москвичей. К концу жизни он стал почти шутом; от часто зажигания на голове огня он сделался к тридцати годам абсолютно лыс, к тому же оглох от марсова грома, и только глаза его по-прежнему сверкали из-под асбестовых бровей. Раскоряченные колени и локти сделали его походку скаканием журавля по болоту. Мальчишки метали ему вслед снежки и скверные слова, старухи плевали за спиной и прочая и все только того и ждали, когда нечистый заберет к себе проклятого огнедея вместе с заминированным его жилищем.
Реформатор часто выглядит шутом; новое сплошь и рядом является у нас через смех (чаще сквозь слезы), а лучше бы через праздник. Те же Петровские реформы, сверкнув кометой в мглистом небе, явились в шутовской (святочной) маске и по большей части угасли, остались в тлеющем состоянии в ожидании лучших времен. Но в конце концов все же утвердились в нашей почве и дали основание новой городской культуре. Ее начало было празднично.
На границе наплывающего с запада пространства и громоздящейся с востока безмолвной волны земли образовалась смеющаяся накипь, пена городов российских.
Зажглись новые люди, новые русские «Я», хотя для некоторых из них это обернулось самосожиганием, трагедией, гибелью, не всегда геройской. Увы, Феоктистов и в самом деле сгорел, как желали того москвичи. Нет, в доме его не случилось пожара, но огонь иного рода растекся у него по жилам: огненная вода, змеево зелье охватило организм поджигателя. Он спился и умер во времена Анны Иоанновны.
Так встретилась земля с небесами: их соединила
1 января православная церковь вспоминает
Он весь уложился в первое мгновение Рождества.
Вскоре после его смерти, 2 января 1736 года в Петербурге в Академии наук состоялось заседание, на котором было решено учредить особую (новогоднюю) церемонию
Так родилась петербургская традиция полуденного выстрела пушки со стены Петропавловской крепости. (Установилась окончательно сто лет спустя.) Петербург родится мгновенно; он верует в идеальное, разом оформленное устройство мира. Выстрел: вспыхнул огонь и осветил на секунду гравюру, на которой расчерчен по линейке неизменно-совершенный Питер. Его извлекает из небытия одиночный (единственный) выстрел пушки.
И тот же выстрел отделяет, отрывает его от Москвы.
Два Петра
Что такое это русское двоение?
Сам Петр двоится, Петр-один, Царь-Единица. По идее, он единствен. Но есть и другой Петр, или то, что в нем видит Москва, — это сущий Царь Наоборот. Для Москвы он Антихрист, «человекоед», насмешник самый жестокий.
Назначение им январского Нового года показалось москвичам выходкой нечистого. Это потом пошли фейерверки и Феоктистов гипноз. А сначала было просто воровство (времени). Вот он, главный рождественский вопрос.
Петр не просто переменил календарь, он «восемь лет у Бога украл». Новое столетие началось для Москвы по византийскому календарю в 7200 году (по нашему в 1692-м).
Стало быть, прошло восемь законных лет нового века. И вдруг их нет.
Тогда уж нужно считать по-другому, отнимать от семи тысяч двухсот «правильных» лет эти 1692 «немецких» года. Не восемь, а пять тысяч пятьсот восемь! Вот сколько лет украл у Бога антицарь, Псевдопетр (мы уже рассказывали о замене настоящего царя на стеклянного человека, в 1698 году в городе Стокгольме,
Сам Петр Алексеевич только добавлял пищи для ужасных слухов.
Новый год (им же и учрежденный, январский) стал для Петра лучшей сценой для непонятных проказ и шуток, которые раз от разу становились для Москвы все опаснее.
Он и в юности праздновал шумно, однако после поездки в Европу точно сорвался с горы. Рождество 7207 (1699) года первое напугало Москву всерьез. На восьмидесяти санях веселая компания во главе с царем моталась по городу, буйствуя, вламываясь в дома, требуя от хозяев соучастия в игре и бесконечных угощений.
Одного не в меру тучного сидельца потащили (в Новое время) сквозь ножки стульев; когда он не пролез, с него содрали одежду, облили помоями. Думного дворянина Мясного принялись с помощью мехов надувать через задний проход, отчего он в скором времени умер.
От такого веселья Москва оцепенела. Тот год закончился «шуткой» с календарем, когда
И наконец, произвел фокус окончательный.
Столица России была перенесена в только что основанный им Санкт-Петербург. Как уже было сказано, он отобрал у Москвы рождественскую монополию на
Раздвоил Россию между временами, пролил в трещину округ Москвы ледяного, равнодушного пространства.
Москва была устрашена этим европейским пространством: внешним, счетным, равнодушным, равно-распространяемым в любую сторону. Такое пространство десакрализовало, мертвило Москву, лишая ее в собственных глазах высшего статуса единственности. Оттого для нее Петр был уже не Первый, но «Второй», тот, что не царь, но темная тень от царя. Оттого он и двоил, перефокусировал ее, перебрасывал из святого (византийского) времени в Новое, грешное, вовне — тащил, как через ножки стула.
Звезда и звук
…Когда и сосед от него отказался, и уже никто, кроме полицейского чина, не ходил проверять, на месте ли опальный поэт (затем добавили священника, тот не проходил далее сеней, боялся угара, и в самом деле — печка в доме была нехороша), когда не осталось никого, кроме этих двоих, Пушкин готов был повеситься. Зима с 1824-го года на 1825-й оказалась темной ямой, каких он не видал ранее. Псков запер его, как в затвор.
И вдруг этот звук. На третий день по Рождеству к нему приезжает Пущин, и мглу и туман пронизывает одним звуком, словно прокалывает небосвод иголкой. Это — колокольчик. Так, с точки звука, Пушкин начинает свой поворотный 1825 год.
Вспомним эпизод с карикатурой на Тарквиния, договорим цитату из «Нулина»:
Этим звуком Пушкин заканчивает 1825 год, собирает его обратно в точку.
Теперь понятно, с чего этот год начинается: с этого же, первого, единичного звука. Год, важнейший, поворотный, оказывается помещен
В этом видна та же формула, что со светом: год рождается из точки света, Рождественской звезды и далее растет, умножаясь в числе измерений, пока не достигает летнего максимума, полноты светлого пространства, и затем сжимается обратно в точку, последнюю, гаснущую в созвездии искр в печи (в ноябре-декабре). Для поэта тот же пульс совершается в звуке: из немоты небытия, тишины, из которой только в петлю, вдруг является точка
Все верно (полагаю я), звезда растет — и звук растет, умножаясь в сложности и смысле: так, очень постепенно,
Сам Пушкин, по рождению московит, в своей рождественской единственности есть уже точка московского «роста». Он — «Я»
Толстой — тот облако, тот «что-то», тот
Этот — модуль, единица звука.
Не составляет ли Пушкин той праздничной фигуры, что равно приемлема для Петербурга и Москвы? Он как будто равноудален от двух столиц и обе их принимает. И они обе его принимают за своего. Его сценарий 1825 года, когда он из Пскова «возвращается» в Москву, наблюдая ее через магический кристалл «Годунова», — не есть ли помещение Москвы в новое (литературное) пространство?
Рифмуя Москву, Пушкин сочиняет ее заново. Своим «Борисом Годуновым» он вовлекает Москву в сферу самообозрения, и тут — только тут — она принимает европейские правила игры, смотрит на себя извне —
Москва становится пространством в процессе пушкинского сочинения. Пространство для Москвы — продукт, результат высокого сочинения. Сочинение и есть праздник.
Святки
Святки — это «рифма», эхо Рождества, поэтическое освоение рождественского чуда. Одновременно Святки
Это сложное упражнение для московского ума. Оно таит угрозу сомнений и хаоса, угрозу бесов (разума).
Эту сложность, эту угрозу Москва преодолевает в игре.
Все же веселились под масками (прятались от света, от Бога). Маски назывались в свое время
«Коза, журавль и многие волки». Зверинец разрешен: дерется баба с крокодилом.
Москва с Питером, время с пространством.
Тяжелая (гнутая) работа не делается: было поверье, что в этом случае не будет приплода.
Гадали, глядели: темные Святки – молочные коровы, светлые – ноские куры.
Первый блин хозяйка несла овцам.
Первое в году колядование. Пекут печенье для ряженых, певших под окном. Хозяева выходили к ним и выносили подарки и печенье. Печенье пекли в основном из ржаного теста в виде различных животных (коровок, лошадок, овечек), оно называлось
Ряженые – наряженки, окрутники, шеликуны, кудесники. Играют в Умруна (в покойника) — играли в смерть.
Святки: игра со временем, игра в самое время — тот же Петр-единица, разве он не играл со временем? Играл и принуждал играть народ (указ от 22 сентября 1722 года об общественных развлечениях как о способе «народного полирования»).
Это было насильственное, «святочное» насаждение творчества. Питие времени производилось буквально.
Уже без слова
На Святки собирался всепьянейший Петров собор: князь-папа Никита Зотов, шутовские митрополиты Жировой-Засекин, Бутурлин, «духовник» царя Кузьма. С ними женское «духовное собрание» во главе с
В организации первых соборов участвовал Франц Лефорт, затем его место заняли англичане. Они активно включились в Петровы сумасбродства. У них в Немецкой слободе был собственный «великобританский монастырь».
В Святки, в перевернутые карнавальные дни что только не всплывало за столом у
Праздник в честь Бахуса (вот вам и язычество). На жестяной митре «патриарха» нарисован Бахус верхом на винной бочке. На плаще нашиты игральные карты. Вместо панагии — фляга с вином. Вместо Евангелия книга, у которой в переплете помещены склянки с водкой, шесть штук, и четыре ветхие жестянки.
Вместо вопроса «Веруешь ли?» спрашивали «Пьешь ли?».
Одновременно Петр отменил коленопреклонение и обнажение головы при царе — так должно поклоняться только
Творцу времени.
Кружева и запятые
Самое интересное (самое заманчивое, самое страшное) в Святках — это фокусы и повороты, происходящие в эти дни со временем. Время творится; новогодний циферблат оборачивается горшком с темною похлебкой, просыпанной искрами звезд. Некто мешает звезды ложкой.
Эти дни издавна рассматривались как главный пункт в наблюдении за
Земные возрасты и сроки мешаются в хаос. Вот свидетельства, приведенные в
Оттуда же вылезли наши ряженые: басурмане, арапы, турки. Им было самое место в полночной тьме, согласно их ужасной угольной масти. (В XIX веке к этим традиционным фигурам почему-то прибавились гусары.)
Но главное в эти дни — гадания: заглядывание в
Чтобы взглянуть на нее, нужно было отвлечься от всякого земного желания, от привычной логики, от уз разума, иначе эта логика могла сказаться на результате гадания.
Главное было не помешать движению варева времени. Воск, медь, золото, проливаемые в ледяную воду или прямо в снег, подчиняясь турбуленции внешнего времени, застывали странно и многозначительно. Словно живые, слитки и слепки плясали и корчились, неся на себе отметины всеведущего эфира.
Церковь заключила эти «кулинарные» игры в рамки Святых дней. При этом с самого начала она была поставлена в положение противоречивое. С одной стороны, произвол совершаемых действий и доверие темноте были неприемлемы. Ряженые и скоморохи подверглись запретам и гонению. С другой стороны, наследуя народный строй праздников, христианство неизбежно, хотя бы отчасти, использовало привычные сюжеты, только заново их перетолковывая.
Открывающийся в створках междугодия чернейший колодец должен был наполниться должным светом. И церковь уравновесила этот провал явлением Христа. Точкой света, помеченной в небесах крестиком. (Неслучайно новогодние брожения завершаются закономерно Крещением.)
О творчестве, о «раздвоении» храма. Есть легенда, что некогда, еще во времена Смуты, в Святки московские граждане Байков и Воробьев принялись возводить на Девичьем поле малую копию стоящего рядом монастыря. Это не был уже обыкновенный снежный город, по нашему обыкновению разом возводимый и разрушаемый во всякий зимний праздник, но монастырь — помещение «правильного» времени.
В три дня Ново-Новодевичий сделался самым популярным местом в Москве. Его стены и башни стояли вкривь и вкось, купола топорщились безобразными наростами, а солнечные часы на стене рисовали время произвольно (тень на снегу чертилась пальцем).
Роман-календарь
Святки у Толстого в «Войне и мире» (Отрадное, январь 1812 года) — одна из лучших сцен; в ней все хронометрически (времяведчески) верно.
Начинается с Наташи, которая
Наташа принимается петь, как сирена, и слушатели тонут в волнах иного, и мать, которой она поет, думает
Вдруг набегают ряженые, «настоящие» и перебивают сирену на полуслове. Наташа в гневе: разрушено тонкое строение (времени), которое она возвела. Все приходится начинать сначала: переодеваться, собирать других и отправляться неведомо куда, будто бы в Мелюковку. Все собираются и едут, переменив одежды и состояние мужеское и женское, по волшебной равнине, облитой лунным светом, с рассыпанными по снегу звездами, и приезжают, в самом деле, неведомо куда.
В этой странной Мелюковке перевернутые люди совершают зеркальные действия: ведьма Наташа гадает, веря не столько в гадания, сколько в нечаянные при этом слова; за амбаром Николай Ростов в женском платье объясняется в любви Соне, на лице которой пробкой нарисованы усы, и сам верит, и она верит в то, что он говорит (мало что она — все мы в это верим).
Наташа вся сияет: это она так наколдовала.
Ничего не она — Лев: вот кто сущий колдун; он даже не прячется, он часто говорит:
За всем этим наблюдают глухая январская ночь, неподвижный холод и месяц. Свет его на снегу
Здесь все так точно рассчитано, так ясно прописан святочный переворот мира, что действительно начинаешь подозревать самого Толстого в ведовстве. Впрочем, об этом говорили многие.
Еще здесь интересны состояния воды.
На небе черно и скучно, здесь же вода — в снегу, во льду, в «алмазах» — веселится. Бунтует. Склоняет сознание к «свободе», первородному хаосу или к языческой игре, опрокидывающей христианские запреты.
Зачем Толстому понадобилась эта тень, такое перевернутое, бесовское продолжение его же светлого Рождества? Одна и та же семья Ростовых: сначала на свету (встреча Николая, слияние семьи в «многажды одно») и затем с изнанки, где тот же Николай готов перевернуть свое будущее вверх ногами.
Между прочим, в этом будущем — сам Лев Толстой, ведь он, не на бумаге, а в жизни, сын «этого» Николая и Марии Волконской. В сцене Святок, где Николай делает предложение своей двоюродной сестре, Толстой, играя, отменяет самого себя (будущего), топит свое единственное «Я» в чернилах неосуществления, небытия. Почему он это делает?
Ни почему: он просто пишет Святки.
Это правда о перевернутом чуде Святок: они есть опасная игра со временем, с его поворотами и изводами судеб. Как иначе? мы так и воспринимаем рисунок времени — как рисунок наших судеб, орнамент совпадений, пересечений (романов и свадеб) и отмен, пропусков, разрывов, неосуществлений, несостоявшихся браков, неродившихся Толстых. Святки перемешивают рисунок времени, испытывают его правильность произволом играющей воды, колдовством, пением сирен и беснованием ведьм.
Народные гадания
Звезда явлена: открыты все румбы, отовсюду веет сквозняк нового времени (произвола, свободы «Я»).
Со всех сторон грозит опасность. Молись, посылай свои «Спаси и помилуй» во все стороны.
На горку, где накануне забивали колья и вешали старые тряпки, ведунья приносит угли и все старье сжигает. Старики приносили солому, на которой спали. Зло переходило в золу. Недалеко — слова похожи.
С этого дня до Крещения женщинам запрещено играть в карты, не то куры будут клевать огурцы.
Резали поросенка к Васильеву вечеру. Еще гусей: по их внутренностям гадали о зиме. Если печень и селезенка раздуты, зима будет теплая и пасмурная.
Гусь наглотался сумерек, небесной гущи.
«Щедрый вечер», встреча Старого Нового года.
На новогодний стол является свинина.
Первое гадание с петухом.
Церковь в этот день празднует Обрезание Господне. Как уже было сказано, это праздник закрытый, сокровенный, притом, что один из важнейших в кругу церковных отмечаний. Несомненно, одна из причин его сокровенности — окружение святочной тьмы. Со всех сторон
Чистят курятники, ладят насесты, окуривают стены, чтобы куры не болели и весь год хорошо неслись. В этот день ничего не употребляли из курицы и яйца.
Нечистая сила об эти дни одевалась перьями. Имя ее — Лихоманка. На голове кика, из белого и черного пера. У нее три клюва. Одежда из шкуры подъярка (ягненка). Курьи лапы. Лицо желтое, зоб набит, глаза голодные. Порченая немочь. Где пройдет — три года куры нестись не будут. Насылает куриную слепоту и ломоту.
Лихоманка ищет двор с семилетним черным петухом. Ему поклоняется, квохчет, омывает насест слюной. Черный петух в этот день откладывал в навоз яйцо. 4 июня из оного яйца проклюнется царь змей Василиск. Тогда наступит засуха, пойдут пожары, в деревне погибнет все молодое. Чтобы предупредить напасть, около курятника, где жил петух, женщина, рожденная в этот день, отрясала сухой болотный мох. Бабы лепили лепешки из золы (сверху для маскировки должна быть мука, если не жалко зимой муки) и подбрасывали их у мостков, по которым должна пройти
Вешали в курятнике «бога» — камень с отверстием посередине. В Московской губернии в роли «бога» часто выступал стоптанный и дырявый лапоть. Последний был призван мирить кур с домовым.
На Малахия дом метелками обмахивай. От нечистой силы, готовой в этот день напасть на человека. В одной рубашке выходили во двор и остукивали дом по четырем углам. Затем то же самое проделывали внутри. Это отгоняло нечистого.
Ведьмы отыгрывались на животных. После кур наступала очередь лошадей и коров. Коров ведьмы задаивали до смерти, лошадь запускали скакать всю ночь до изнеможения. За помощью от ведьм обращались к домовому, кормили его овсяной кашей, задабривали. Коровам старались постелить побольше соломы. Отирали ею же тощие коровьи бока.
В этот день всем миром гнали черта из деревни. Надевали тулупы наизнанку, брали кочерги и ожиги, за лыковые пояса затыкали сковороды. С огнем ходили по деревне, кричали: «Выходи, нечистая!» Кто попадался в тулупе ненаизнанку, получал по загривку. Зажигали костер, начинали гулянье, прыгали через огонь.
И черт отступал.
В последние святые дни нельзя было плести лапти (родится кривой) и шить (родится слепой).
Так проще всего истолковать происходящее на Святки: списать все на черта — он двоит свет, испытывает звезду темнотою, жизнь смертью.
Так же просто судить о зеркале или плоскости воды (то же зеркало): вода двоит свет, потому и представляется многознающей стихией. Половина святочных обрядов связана с водой или зеркалами — в них заглядывали, как в мир иной.
Смотрели и слушали большее время, обстоящее первый свет. О нем, о большем времени, судить непросто.
Подблюдные песни пели во время общих гаданий во все святочные вечера. Сегодня — главный из них. На стол ставилось блюдо, наполненное водой с положенными в него украшениями девушек. Под пение, по очереди, не глядя, они вынимали из блюда украшения. Если дева вытащит свое колечко, слова песни сбудутся: «прикатилося зерно ко яхонту». Выйдет замуж.
Еще одно предбрачное гадание. Под подушку клали гребень с красной лентой и спрашивали: «Кто придет меня чесать?» Тогда обязательно во сне являлся суженый. Притом еще судили по тому, как он чешет. Ласково или дерет, а может, и за косу таскает. Такой и будет мужнин характер.
Пелись также (уже в компании с юношами)
Ряженые последний вечер бегали вокруг домов с горящими головнями, стучали в окна медвежьей лапой.
На утренней заре – последние попытки гаданий. Не стукнет ли воротное кольцо?
В стуке можно было прочитать имя суженого. (Хорошо имя — железное или деревянное.) Об эти же часы жгли перед зеркалом свечу. Сало для свечи припасено было с осени, из убитой змеи. Змеиную свечу зажигали и говорили в зеркало: «Как эта свеча изгаснет, так и ты (имярек) изгасни по мне!» Так же можно было выворожить суженого.
Все одно и об одном: о заглядывании в большее время, где все возможно (все можно). В нем растворено будущее, скрыт неясный рисунок судеб.
Крещение воды
До Крещения происходит общая круговерть времени, не разделяемая привычно на прошлое, настоящее и будущее.
Крещение, оно же Богоявление, ставит крест на воде, возвращает воду и время в пространство, в перекрестие христианских координат.
На Богоявление происходило обращение ледяной «иорданской» воды в москворецкой проруби у Кремля — в «кипяток». Так заканчиваются Святки: время подвижное, опасное, темное, все точно в ямах и коридорах в иное, крестится, упорядочивается. Мороз и крест укрощают водный бунт; время успокаивается и далее движется ровно — из прошлого в будущее. Оттого так ждут крещенские морозы: они останавливают водные буйства, сомнения и хлябь времени.
По случаю Крещения на Тайницкой башне Кремля радостно хлопала пушка. Иные окунались после службы: выскакивали красные, точно ошпаренные. Сие явление теплорода. Войдя в воды Иордана, Христос освятил и переменил (связал пространством, согрел смыслом) «все водное естество».
С этого момента вода более не бунтует, не двоит время, не заманивает нас во мнимое и несвершившееся.
Богоявленский (Крещенский) храм, что в Китай-городе, с золотой непомерной луковицей смотрится с Москворецкого моста, как отекший вниз шлепок лимонной краски. Пасмурно, вода сквозит воздух, мир еще сырой; Васильевский спуск течет к реке, словно во сне. Угол Красной площади, Ильинка, поворот налево; вот он, собор.
Вокруг него узкий проход; отворяются, точно в ущелье, окна и двери и свешиваются со стен побеленные капители, волюты и прочие завитки (времени) эклектического вида. В переднем помещении храма две огромные емкости из нержавейки, в которых переливается, невидимая, святая вода — агиасма. Порядок, как в больнице, только не современной, а будто бы сошедшей с фотографий позапрошлого века, с сестрами милосердия, сводчатыми потолками и машинерией, не утратившей еще латунных украшений. Баки, батареи, кислородные подушки. Подушек в тот день не было, зато воздух был свеж и натоплен, только не светел, а ярко желт от росписей, позолоты и горящих свечей. Потолки были одновременно очень низки, к тому же своды явно согнуты из фанеры, но расписаны аккуратно. Главным был звук – движения воды, одновременно праздничный и обыкновенный… …Другой собор, Елоховский. Здесь стояли длинные очереди, завивающиеся в спираль возле каждого столба; царил порядок. Женщины, заполонившие храм со своими бидонами и бутылями, вели себя тихо и степенно. В центре, у иконостаса, тяжкое золото интерьера накрывала сверху прозрачная волна – свет шел из-под купола. На улице было пасмурно, и уже сгущались сумерки, добавляя свету синего. Точно наведенный акварелью, купол отделялся от интерьера, он был частью неба, удаленного, находящегося как будто в другом времени. В другой воде.
На Крещение – выставка невест. Обычай, распространенный на русском Севере.
Парни, надевавшие в Святки маски, должны были в Крещение обязательно очиститься: совершить ритуальное омовение в проруби или окропить себя агиасмой. Маски (личины, «хари») сжигались по прошествии святых дней. По поверью, они могли принести в дом несчастье.
19 января — 15 февраля
Счет зим: здесь обнаруживается определенная трудность. С одной стороны, наступающий после-крещенский сезон очень узнаваем: это совсем не та зима, что длится до Крещения. Та — праздничная, новогодняя, скажем так: зима на подъеме, восходящая зима. Теперь, после Крещения пошла другая, будничная, деловая, горизонтальная зима.
Закончится этот горизонтальный сезон через три недели, весьма определенно — Сретением и близкой к нему (переходящей) Масленицей. От Сретения и далее (см. схему) начнется следующий сезон, «поздняя»,
Московская зима понимается горой, на которую есть подъем, на которой есть плато и с которой идет спуск.
Мы как раз на плато, в самой середине зимы: время никуда не катится, но покоится, сидит в снегу.
Так можно насчитать десяток зим. Ноябрь, допустим, не пойдет, он сам в себе, дно года. Но есть праздник Покров, день первого снега, обещание,
Стало быть, эта, наступающая после Крещения, которую теперь предстоит рассмотреть (пережить), деловая, срединная зима — пятая. Далее, как уже было сказано, Сретение и Масленица, февраль, заходящий на март, — шестая.
И теперь указанная сложность. Эта наша пятая, срединная зима, — притом что она весьма определенно датируется (с 19 января по 15 февраля), как правило, никак не называется. Я слышал определения «столбовая» или «морозная», но все это не те слова, это, скорее, замена термина, условно говоря, поэтическая.
Своего определения у меня тоже нет. Есть рассуждение, связанное с приведенным выше счетом зим.
В точке Крещения календарь как будто раздваивается: на церковный и светский. В церковном календаре за Крещением выстраивается характерная цепочка святых — монахов и отшельников; людей, находящихся в особых отношениях с пространством времени,
При этом светский календарь уже отвлекся от праздников. Он разошелся с церковным на общем празднике Крещения. До Сретенья и Масленицы этот будничный, деловой календарь будет идти отдельно, своей дорогой — своей зимой.
Таким образом, мы наблюдаем на этом отрезке
В этой светской московской зиме главные для меня события — Татьянин день и смерть Пушкина.
Отсюда выводы. Первое: за отсутствием другого названия этого сезона пока придется взять техническое:
Второе: с учетом этого добавления малых зим становится семь. В общем помещении большой московской зимы мы насчитали
Календарь Иоанна
Каждый большой церковный праздник, как правило, продолжается на следующий день особым отмечанием, собором того святого, которому был посвящен праздник. Крещение прямо связано с Иоанном: на следующий день празднуется
Иоанна вспоминают несколько раз в году; его праздники составляют особую цепочку, свой
Ту же композицию мы наблюдали в январе: Святые дни начинаются на Рождество и заканчиваются Крещением: и тут видна эта пара, Христос и Иоанн, — между ними разворачиваются Святки, карусель времени, которая сама себе «год». Здесь необходимы фигуры первого ряда, чтобы это отверстие было вовремя открыто и вовремя закрыто.
6 октября отмечается
Ивановских праздников много, есть еще совместные и косвенные о нем напоминания. Но главными в
Иоанн — «пограничник»: последний ветхозаветный пророк, первый мученик Нового Завета. Поэтому он замыкает Святки, пропуская далее только «крещеное» время.
Он был троюродным братом Иисуса по матери (Иоанн старше на полгода). Сын священника Захарии и праведной Елизаветы, он также подпал под розыск Ирода. Как и Мария Христа, мать прячет его в пещере в окрестностях Вифлеема.
Здесь он проводит детство.
Печать уединения и отшельничества лежит на нем всю жизнь. Проповедь Иоанна, его пророчество о скором пришествии Мессии большей частью остаются не услышаны.
Себя он именует Гласом вопиющего в пустыне. Его пустыня есть одиночество в мире.
В пустыне Иоанн питался акридами. По одной версии, это особый вид саранчи, который употребляют в пищу арабы, по другой (Афанасий Великий и Исидор Пелусиот) – верхушки пустынной травы, которой впоследствии питался по примеру учителя апостол Иоанн Богослов. Кроме этого, медом диких пчел. Мед, по свидетельству святых отцов, был горьким и противным на вкус. Однако благодарность пчелам воздается по сей день.
Принято молиться Крестителю во время освящения пчельников, пасек и ульев.
Иоанн Креститель считается покровителем монашества.
В этом смысле положение Иоанна в январском календаре приобретает еще одно символическое значение: он открывает сезон особых «монашеских» праздников, которые начинаются от Крещения и составляют характерный знак этого зимнего сезона.
Это первая из двух срединных зим. Иоанн задает ей тон.
Сказано слово
Можно вспомнить ощущения-понятия
День пещеры
Чаще в этот день вспоминают пещеру, где Георгий скрывался от мира. Прозвище его связано с названием пустыни — Хузева; позднее, у арабов, – ущелье ВадиКель (есть варианты транскрипции). Пещера, трещина посреди пустыни, слева от дороги от Иерусалима к Иерихону. Края ее от времени осыпались и круглились и постепенно открылись глубокой чашей; на дне чаши лепятся белые ласточкины гнезда, строения монастыря. Колокольня, храмы, кельи. Всё проникает вьющийся узкий желоб с темной водой (искусственный канал римского происхождения). Монастырь не виден с дороги, открыт лишь сам для себя — идеальное место для отшельника. Здесь, по одной из версий, помещалась пещера Илии-пророка, здесь же молился Иоаким, прося Господа о ребенке, после чего супруга его Анна зачала дочь Марию (22 декабря, Анна Темная).
Вместе с Саввой Преосвященным (18 декабря) Феодосий считается первооснователем лавр.
Прочитал в календаре: в церкви об эти дни поется особый октоих, творится катавасия «Сушу глубородительную землю». Это, наверное, о пещере.
Выдающийся отшельник. Ворон носил ему по полхлеба в день на протяжении шестидесяти лет. Когда к святому пришел
Седые волосы спускаются по плечам. Под ногами улыбающийся лев. Львы, по преданию, вырыли своими когтями могилу святому.
Существо праздника диалектично. Вериги – символ свободы. Не память об освобождении (так в музее каторги и ссылки стоят колодки и пыточные станки), но свидетельство ими самими являемой свободы. Свободы не от них, но с ними. Потому ношение вериг делается повсеместным занятием монахов и подвижников. Это демонстрация новой свободы, неявной, запредельной, но куда более существенной, — свободы духа.
Основатель (вместе с
Ученик
Один из основателей монашеского движения в Палестине.
Это похоже на декабрьский сезон
Он продолжается словом
Будняя скрута
От Крещения до Сретения во втором, «нижнем», календаре творится следующее.
Народ еще не вполне остыл от новогодних праздников. Если накануне, на Крещение, выбирали невесту, сегодня ее пропивали. Пили больше, чтобы невеста в замужестве плакала меньше.
Это о Емилиане-исповеднике (IX век).
В этот день пропивали надежду парни, не нашедшие невест на Крещение.
Праздники, наконец, уходят.
Это о Павле Фивейском, который с вороном и львами.
Синхронный с праздником вериг (см. выше). Если осталось зимних запасов меньше половины, скотине сокращали рацион.
Антоний Великий; календари народный и церковный идут один поверх другого, независимо друг от друга. Этот, нижний, —
В честь святителей Афанасия и Кирилла Александрийских. Афанасьевские морозы. В полдень солнце — к ранней весне. Знахари выгоняют ведьм из домов. В этот день у них сходка на Лысой горе.
В этот день торговцы обувью (элита рынка), обыкновенно рекламирующие товар степенно и с достоинством, пускались в зазывания с завыванием. Продавали все подряд, с криком и напором.
Макарий – покровитель обувного дела. В свою очередь, покупатели полагали, что обувь, проданная в этот день, прослужит особенно долго.
Первого зашедшего в гости мужчину сажали на овечью шубу, ради большего приплода ягнят.
На Ефима гадали о масленой неделе. Помело метлой на маслену.
Надоели будни, хотим опять праздновать.
Странное дело, в заметках о светских праздниках и датах этого сезона оказалось только две записи, причем явно случайные; видимо, настроение наблюдателя в «буднюю» зиму было соответствующее.
Остается Татьянин день; этот праздник в Москве всегда был заметен.
Кисть руки св. Татьяны хранится в храме ее имени в подмосковном Иерусалимском монастыре.
Татьянин день, или турнир в сугробе
Сугроб и лед, и пламень явились с самого начала.
12 января 1755 года (по новому стилю 25-го) императрицей Елизаветой был подписан Указ об учреждении Московского университета. Спустя почти сорок лет в тот же день состоялся переезд его в новопостроеннное здание, в Москве, на Моховой — под гром и хлопанье салюта и рисование в небесах многознающей богини Минервы.
Иллюминация была показательна. В ногах огнеупорной богини располагались алчущие познания купидоны. Они выводили каракули на затейливо свернутых свитках.
Цветущие зимой деревья, рога изобилия, полноводные источники, пробивающие путь в снегу: все олицетворяло будущие успехи науки. Собственно, так оно и вышло: наука в последующие эпохи цвела и преуспевала (спорный тезис), купидоны же, возмужав и сошед с небес, обернулись московскими студентами.
Университет был учрежден стараниями Ломоносова при содействии графа Шувалова, известного покровителя наук. Именно в честь матери Ивана Ивановича Татьяны (по другой версии, Татьяной звалась его жена) церковь при университете освящена была в честь этой святой.
Как это понимать? посвящение было случайно? внекалендарно?
Татьянин день стал днем традиционного студенческого праздника. Тем самым имя Татьяны и название праздного дня прочно связались со зданием на Моховой. Грандиозная небесная фигура, Минерва, явившаяся москвичам в день открытия и ежегодно в конце января навещающая столицу, получила христианское имя.
Несмотря на это первых обитателей ученой крепости на Моховой горожане считали за иноземцев, пришельцев и получертей. Подросшие купидоны нимало против такой характеристики не возражали. Они и в самом деле ощущали себя существами иного рода. Только состояние свое они мыслили по европейскому образу и подобию как неизменно
В Татьянин день самомнение достигало апогея. К тому же славное заведение долгое время оставалось по своему составу исключительно мужским; культ прекрасной дамы утвердился.
История праздника полна курьезных сцен и баталий, в основном, разумеется, застольных. Соревновались в пении, стихотворстве (начиная с рифмы «Татьяна-пьяна», далее неразборчиво), и не в последнюю очередь в потреблении веселящего зелья. Засим начиналось гулянье по всей Москве, уханье прохожим по голове «Дубинушкой», катание по ледяным холмам и горбам и тому подобное – см. архивы Гиляровского и Склифосовского. В самом деле, день был довольно буен.
Начинались празднования с молебна, праздничной службы и общего крестного хода в церкви святой Татьяны, что располагалась в самом здании университета. Затем в актовом зале произносились чинные речи. Но уже по выходе на мороз начиналось веселье. Весь день по Моховой и Большой Никитской летали санки и снежки, равно как в небесах очумевшие от ужаса вороны и галки. К ночи рыцарское гулянье раскатывалось уже по всей Москве. Почему-то традиционный ночной банкет в ресторане «Эрмитаж» на Трубной назывался «завтраком» — не оттого ли, что затягивался до следующего утра? Официанты заранее убирали от рук ученых кавалеров бьющиеся предметы, снимали занавески и скатерти, даже заменяли мебель. В завтраке участвовали все желающие — настоящие и бывшие, и вовсе не состоявшиеся студенты.
Но дело не ограничивалось одним только питием и «Дубинушкой». Весьма знаменательны были гремящие перед фасадом университета потешные поединки и турниры. Во дворе на Моховой сгребался преогромный сугроб, на которой с двух сторон забегали ряженые соперники, утыканные перьями и заклеенные в картон. На самой вершине, по пояс в снегу они сходились в рукопашной, полосуя друг дружку мечами из картузной бумаги. Последние мгновенно ломались, и в ход шли обыкновенные снежки. Нетрудно догадаться, какой прекрасной даме посвящали свои подвиги полуобмороженные роланды и тристаны: бумажное Татьянино изображенье помещалось в окне по центру фасада, сообщая соревнованию должные пафос и размах.
В принципе, понятно, каков был фон потешных схваток: все тот же — двоение, разрыв сезона, раскол времен. Студенты помещались в одном пространстве, Москва в другом.
Со временем картина переменилась. Ветры с запада занесли в Москву не только рыцарство и гегельянство. К середине девятнадцатого века в широко растворенные ворота университета вошло совершенное безбожие. И вот в один из праздных дней новейшие вольнодумцы решили в знак вящей насмешки выставить взамен иконы живое своей попечительницы подобие. Разумеется, подобием этим оказался переодетый, гренадерского роста, студент. Очевидное святотатство только разогрело участников: турнир разразился. Более часу, возвышаясь над побоищем, нелепая фигура совершала зазывные жесты, вертелась волчком и пела то фистулой, то басом. Поклонники ея и зеваки стенали от восторга.
Дальше — больше. В компании изрядно накачавшихся собратьев Псевдотатьяна явилась на традиционное гулянье в «Эрмитаж». Здесь ей устроена была встреча самая пышная. Вокруг верзилы запели песни и повели хороводы, и завозилась возня, которая, отрясая снег с деревьев и раскачивая статуи, переместилась постепенно в помещение. Там дело продолжилось и катилось до полуночи. И тут, согласно анекдоту, двери ресторана распахнулись и в зал вошли профессура и прочее начальство. Сделалась немая сцена. «Дама» под румянами позеленела и стала столбом — только вчера разрисованный розами переросток сдавал своему декану очередной экзамен и вдруг самый этот декан нестойким шагом приближается к нему и совершает неопределенные жесты, долженствующие изобразить приветствие. Студенту было чего пугаться: старшие товарищи могли счесть его выходку за оскорбление небесного прототипа и наказать нещадно. Впрочем, ничего страшного не произошло — видимо, его приняли за обыкновенную в студенческой компании гетеру. «Рослую, однако, отыскали девку…» –пробормотал вчерашний экзаменатор, махнул рукой и удалился. Засим и сама мнимая Татьяна бежала из «Эрмитажа».
Случай этот не послужил началом общему поветрию, только добавил празднику новых красок. В каком-то смысле языческую линию продолжили неохватные снежные бабы. Их возводили в том же университетском дворе, на радость горожанам, которые, наконец, стали принимать студентов за своих. Но снежные Татьяны были уже не столь заметны на фоне общих зимних гуляний, строительства снеговиков и ледяных крепостей. Перемены в обществе продолжались, высшее образование стало доступно для женщин, и неизбежно рыцарское противостояние науки с обледенелою страной утратило свою первоначальную романтическую окраску.
Нет, была еще одна знаменитая схватка. Лев Толстой в 1889 году, оберегая народную нравственность, заклеймил январское буйство неистовыми словами. Студенты долго не могли простить обиды. Несколько поколений татьянопоклонников сочиняло о нем язвительные куплеты.
С совершением революции колорит праздника, состоявший в показательном соревновании с антинаучной жизнью, значительно потускнел. Студенты смешались с восставшим народом, и за ними уже вся страна запела «Дубинушку» — и ухнула. Место, куда она ухнула, равно как и результат перемещения, определяются экспертами поразному. Неоспоримо одно — турнир, а за ним и самый блеск Татьяниного дня растворились в кипении классовой борьбы.
Говорят, он возрождается, этот праздник; это правильно: праздники нужно восстанавливать. Другой вопрос, что мы сегодня более копируем чужие церемонии (к примеру, 14 февраля, День влюбленных); их формы еще не устоялись. Они не вполне переварены Москвой. Еще важнее, какую сегодня собираются праздновать Татьяну?
Тема схватки представляется здесь ключевой. По горизонтали: студента со студентом, и по вертикали: просвещения с невежеством. Некоторое объяснение этому есть: сезон двоится, на дворе
Отчасти это подтверждает конфликт, который сопровождал передачу помещения студенческого театра МГУ православной церкви. Обе стороны предъявили право на
Темная тема
По идее, на дворе самые холодные времена (погода в последнее время этого не подтверждает). Заметка об открытии Антарктиды на ту же тему.
Все зависит от настроения. К примеру, я родился в этот сезон, 21 января — что это значит? Гороскопею я не признаю — не то, что заложено в основании ее, а то, как это подается: в глянцевом журнале на последней странице — что сегодня делать Водолею, что Раку, что Льву — чушь и чушь.
Но здесь особый случай: 21 января в СССР был своего рода праздником — мрачным, похоронного оттенка. В этот день в 1924 году умер Ленин (см. Дно, «Календарь наизнанку»). С самого утра народ угощали фунеральными мелодиями, по телевизору никто не улыбался, а со стены из траурной рамки в календаре смотрел, точно космонавт без скафандра, Владимир Ильич. Вечно живой, но мертвый. В этом была какая-то темная загадка. День рождения из года в год мне всем миром пытались испортить. Я не очень-то поддавался, но совсем не замечать этого мрачного молчания не мог. Наверное, с тех пор у меня повышенное внимание к праздникам.
Есть напряжение в самом рисунке этого сезона. Массы света и темноты подвинулись; их противостояние закрывают будни, но напряжение все равно ощущается. Москва катится по ледяным ухабам, как будто недовольная.
Наяву,
Календарь (пространство времени) показывает свое.
На рубеже января и февраля (28 января по старому стилю, 10 февраля по новому) 1725 года умер и сам Петр Великий.
Два первых Петра не перешли широкую московскую зиму. Разумеется, тут следует говорить о сумме совпадений, тем более выборочной (по настроению) подборке, но при всем этом есть определенная закономерность в том, как удерживаются на поверхности календаря эти сообщения, несомненно, родственные.
Две зимы — две столицы (которая из них единственная? что есть русская
Дуэль
…В эти дни 1825-го года Пушкин вел себя так, словно знал, что спустя двенадцать лет его в эти же дни ждут дуэль и смерть. Я не предполагаю, не могу предполагать, что он сумел тогда провидеть 37-й год (хотя много слышал и читал о чем-то подобном); это вышло бы слишком прямолинейно и потому уже ошибочно. Но тот маршрут, тот целостный сюжет, который начал намечаться у него на Рождество 25-го года, сам по себе был показателен, случайно-неслучаен — он подводил к неким отметинам в календаре, как будто заранее приготовленным.
Рождество открыло Пушкину новый звук, точечный (звезда, колокольчик); сюжет обозначился. Следующий шаг был через январь. Пущин уехал, оставил его в тишине (новой, обретшей эхо; прежняя тишина была глухой и неподъемной). Еще оставил книги: новый том Карамзина, комедию Грибоедова, переписанную от руки. Свои были — Библия, Коран, на двух языках Шекспир. Книги-камни, книги-великаны.
Все вовремя: такие же великаны встают в календаре; на дворе срединная, «двухэтажная» зима. Еще Пушкин не различает календаря, но уже вовлечен в круг истории — Карамзина был IX том, о Грозном. Пушкин еще считает себя атеистом, но уже осторожно наметил путь возвращения к вере: через Коран к Библии.
Шекспир особенно его занимает. Пушкин читает его в переводе и одновременно, тайно, в подлиннике, не зная транскрипции и выговаривая все эти
Драматургия классиков в своем замкнуто-разверстом мире дает уроки умножения пространства. Трещины диалога, разномыслие героев: воздух за поверхностью страницы так и рябит.
Понемногу заканчивается один Пушкин и начинается другой.
Это об Иоанне Крестителе: последний пророк ветхозаветный и первый мученик нового времени. Разрыв «по вертикали», через времена.
Пушкин помнил об Иоанне, вспоминал его на Крещение.
На Иоанна Крестителя, 20 января 1815 года, состоялось знаменитое чтение Пушкиным своего «Воспоминания о Царском Селе». Экзамен перед стариком Державиным. Странные стихи. Странная сцена: сообщение через несколько возрастов, «по вертикали», через времена — притом перевернутое: юноша старику рассказывает
Но это пятнадцатый год, грезы юноши, который оканчивает лицей и неизбежно заглядывает в будущее.
Что происходит с этим юношей в эти же дни спустя десять лет, когда он в ссылке, в ледяном гробу Пскова — как будто умер, но на Рождество спасся, «родился»? Прошли Святки — не знаю, участвовал ли Пушкин в гаданиях, иногда он вместе со слугами, играя, мог себе это позволить — только теперь ему не нужна такая игра: его обступили книги. В них время.
Пушкин на Крещение и далее только и делает, что читает, погружаясь в хоровод времен
С «Андреем Шенье», монологом поэта перед казнью. Это самое известное из стихотворений, той зимой написанных. Революционное содержание этих стихов исследовала особая комиссия 1827 года, расценила их как побуждающие к бунту и приговорила поэта к очередному сроку полицейского надзора. Но здесь важнее другое их содержание, а именно — заглядывание «по вертикали», сквозь времена (этажи зимы) — загадывание возможной смерти.
Он много думает о смерти. О том же и его «Шенье». Невозможно предположить, что Пушкин писал о состоянии поэта перед казнью, имея в виду исключительно революционные призывы и сочувствие республике. Нет, на вертикальной связи времен, точно пронизанный острием (
У его «Шенье» новый звук, подложенный кандальным звоном.
Достаточно одного выбора темы: он точно соответствует сезону. Достаточно настроения — зимнего, «двухэтажного», с опасным смотрением сквозь времена, и того, как очевидно рисковал Пушкин, затеваясь с «Шенье».
Дуэль: мизансцена роковым образом раздвоена.
Стоит еще вспомнить, что над Пушкиным висела дуэль реальная, отложенная еще с Молдавии, — с Федором Толстым «Американцем», которую Пушкин, не скрывая, опасался: слишком серьезен был соперник.
Все вместе выговаривалось стихами о близкой смерти.
В итоге все даже слишком просто, слишком очевидно: Пушкин в январе 1825-го года затевает воображаемую дуэль и получает ее, отложенную, в те же дни 1837-го года в Петербурге.
О дуэли ничего писать не буду: это событие петербургское. Можно отметить пару
Пушкин очень одинок в январе 25-го года — это по сезону, это уместно во времени.
Звон колокольчика все длится (
В этот день церковь вспоминает двух сирийцев: Ефрема, поэта, певца, составителя песнопений (IV век) и Исаака Сирина, епископа Ниневии (район Персидского залива, VI век), мистика, духовного исследователя, несторианца, возвращенного в православный календарь из уважения к его подвижническому исследованию.
Для нас, вспоминающих о Пушкине, как будто более уместен Ефрем, собиратель первых рифм. Хотя, кто знает, возможно, Исаак и путь его на восток, на солнце, к вечным вопросам, также указывают на существо происходящего в эти дни с северным, отпавшим и теперь возвращающимся к вере поэтом. Восточные мотивы для Пушкина всегда были в чем-то руководительны. К Библии он шел через переводы Корана.
По народному поверью, Ефрем –сверчковый заступник. (Арзамасского
Этот день — именины домового. Нельзя браниться в доме: отворяешь его для нечистой силы. От нее обороняет домовой. Ему выставляли на загнетке печи горшок каши. К нему на ночь подгребались угли, чтобы каша не остыла, не опала на дно.
«Загнетка, загнет (в Москве –загнива) — заулок на шестке русской печи, обычно левый, ямка на передпечье, куда сгребается жар». В.И. Даль.
Жалко Пушкина.
15 февраля — 21 марта
Первоначально эта глава называлась
В календаре они связаны прямо:
Что было дальше, хорошо известно. Меня интересует исходный «праздничный» толчок: в событии несостоявшегося (или так состоявшегося) праздника видна закономерность. Есть определенная связь между революцией и Сретением. Сретение есть встреча двух Заветов, двух эпох (Масленица есть встреча двух сезонов, зимы и весны). Но так же и революция есть «встреча», столкновение, схватка двух эпох, двух стран: России прежней и России будущей. Сюжет Сретения — переход через пропасть межвременья, рывок, прыжок, — по сути, это революционный, двоящийся сюжет.
Метафизику, который задался целью проследить идеальную геометрию года, здесь является важнейший вопрос о протяжении точки. Вот где сокрыта сущая бездна значений и смыслов. Что такое (допустим, в истории) переход от покоя к движению? От геометрической точки, от звезды — к лучу? Мы рассматриваем первый революционный перелом года, переход в восприятии времени: от
Линия делается знаком времени. Сошедшего с места, сделавшего первый шаг. Здесь и начинают сходиться вместе все заявленные темы: февраль, Петербург, Сретение, Масленица, революция. Все они прямо или скрыто линеарны. Все это символы наступившего сезона, который представляет собой скрытое потрясение календаря.
Московского календаря: это важное уточнение: в первую очередь из Москвы видны как единое целое февраль и Петербург и с ними весь февральский праздничный чертеж. Весь он
Переезд состоялся в ночь
Объяснение этому было простое: войска Юденича подошли к северной столице слишком близко; революционное правительство оказалось в прямой опасности. От нее, от близкого фронта, от берега, края страны правительство двинулось в ее центр. (Тут слышно другое объяснение: столица вернулась на привычное место, закатилась в Москву, как в лунку.)
С
Точная дата ее рождения неизвестна (между 1719 и 1732). Известнейшая святая, один из символов града Петрова. О жизни ее ходит множество легенд. Она предсказала смерть императрицы Елизаветы и другие заметные в столице события. Слава ее началась при жизни (она ее, как могла, избегала). Извозчики, завидя блаженную, издалека мчались к ней, предлагая прокатиться хоть немного. Тот, кто вез ее, затем весь день имел значительный заработок. Лавки, в которые она заходила, также принимались счастливым образом торговать. После смерти земля с ее могилы разбираема была постоянно. Положили на могилу каменную плиту — и она была разбита и разнесена по кусочкам. Записано множество случаев чудесной помощи Ксении: исцеление больных, но особо –устройство на службу, помощь в судебных делах (петербургские мотивы), в замужестве, воспитании и устройстве детей. Кончина ее между 1794 и 1806 годами.
О петербургской святой Москва пословиц не сложила. О самом Петербурге –другое дело; таких множество. Большая часть разыгрывает разницу между столицами «по признаку пола»:
Кстати, блаженная Ксения пошла в юродивые после смерти мужа и долго ходила в его одежде; она говорила всем и сама всерьез полагала, что
Петербург деловит, просвещен, высокомерен, смеется над суевериями Москвы, над ее «бабьей» склонностью к чуду. В ответ Москва отказывает «рациональному» Петербургу в способности устраивать чудеса. Все это различные проекции извечного спора о первенстве, о праве на единственность (русской столицы), о правильности чертежа, помещения во времени, которое в двух столицах столь разно.
Увидеть, узреть, узнать
Евангелие от Луки. Согласно древнему обычаю, младенца на сороковой день по рождении несли в храм, чтобы принести благодарственную жертву. Мария и Иосиф Обручник принесли в храм Иисуса и с ним двух горлиц (птенцов голубя), дабы их отдать Господу вместо первенца. В храме родителей и младенца встретили вещий старец Симеон и пророчица Анна. Симеон первым узнает (встречает) Бога.
Христос до того момента не явлен глазу. Теперь наступает время его рассмотрения и прямого узнавания (рисования). Первого, чувственного: узрения.
О жертве. Кроме горлиц, были 14 000 младенцев в Вифлееме и окрестностях, убиенные Иродом. Они также «прятали» за собой Спасителя, оборачивая его многоликим, многоочитым покрывалом. В их сумме растворено его лицо.
Иисус был (и остается) надежно укрыт, замкнут. Всякое узнавание его было (и есть) чудо, творческий акт, сложное прозрение. Таким чудом было узнавание Симеона Богоприимца. Дух Святой обещал ему, что он не умрет, пока
По преданию, старец Симеон был одним из семидесяти переводчиков, которые по поручению египетского царя Птолемея (основателя Александрийской библиотеки) переводили Ветхий завет на современные в ту пору языки. С еврейского на греческий. Составлялась Септуагинта (книга семидесяти, семидесятница). Симеону достался фрагмент с пророчествами Исайи. Переводчик усомнился над местом, говорящим, что Мессию родит дева. Он перевел:
Это праздник всех христиан. Уточнения несущественны; католики отмечают Сретение 2 февраля (мы 15-го), для них это
Приключения луча
Однажды на Сретение, рано утром я зашел в Архангельскую церковь, ту, что на Чистых прудах, за Почтамтом. Там два храма: один Архангельский в Меньшиковой башне, в коем высоты больше, чем ширины, и рядом малый, приземистый, наоборот, заметно раздавшийся в ширину, Федора Стратилата. Службу в нем правят раньше, чем в Меньшиковой башне, и мне все никак не удавалось застать ее в этом малом храме.
Погода в то утро стояла сырая и промозглая; свет от облаков был смутен, белес и (с недосыпу) резал глаза. На службу я и в этот раз опоздал; наградою была ширина в опустевшей церкви непомерная. Храм сей, как старый «Запорожец», машинамыльница, снаружи мал, внутри же необыкновенно поместителен.
Я пошел осматривать иконы; одна меня задержала. Многонаселенная иконакалендарь (на весь год; святые, точно войско, стоят отрядами по месяцам). Я стоял и раздумывал, не постигая, отчего в середине иконы двенадцать больших праздников изображены против часовой стрелки, а вся икона, весь год — по часовой, в самом деле, почему? И тут за киотом в тесном закутке запела женщина. Пробовала голос: звуки были отдельны, почти случайны, но все до одного прекрасны. Потом, также будто бы случайно, над церковью заколотил колокол и вдруг все звуки сошлись в неясную симфонию: поющий гаммы голос и звон слились с беспорядочным хождением служек (они отирали подсвечники большими кистями и тихо переговаривались), с общей суетой, пьяными бродягами в сенях, холодом и порывами ветра на улице. Симфония показалась мне
На недавнем Крещении в Богоявленском соборе (см. выше) купол ощутимо шел вверх, синий свет из него так же медленно оплывал вниз. За месяц время поменяло вектор: двинулось по земле, потекло изо дня в день.
Я перешел в Меньшикову башню, служба здесь только начиналась. Царские врата были открыты настежь, священник-грек переодевался, поднимая медленно, картинно руки со скрещенными пальцами. Народ прибывал, и уже сделалось тесно, одной из последних протиснулась девочка, румяная дылда в полосатом вязаном колпаке и с рюкзаком за плечами — как вдруг.
Солнечный луч, пробивший где-то там, наверху белесую преграду туч, которому на земле открывалась одна только узкая щель при входе с юга, из переулка, через двор, прошил пространство и вырезал в нем две вертикальные колонны царских врат. Ему было жизни одно мгновение, и он нарисовал за это мгновение полную перспективу — сперва облил сбоку слепящим светом иконостас, выявив максимально глубину колонн и наличников (перед тем полотно иконостаса было темно и плоско), а затем, переместившись в алтарь, нашел тяжелое завитое семисвечие и неопознаваемые мелкие предметы. Все зажглось. Два этажа глубины (три –я стоял у самого входа, в притворе) открылись за одну минуту, нарисованные, явленные одним лучом. Три — одним.
Луч, линия, обегающая сферу, режущая ее, проявляющая в ней глубину и дробную безразмерность, — все знаки Сретения, праздника
В этом празднике верующее человечество начинает вьяве приобщаться к Богу. Начинает
Также и в истории: после первых «январских» веков существования церкви начинает проявляться канонический облик Христа. Одновременно с этим проступают черты христианского храма.
Сретение празднует начало храмостроения как осмысленного, прямопространственного процесса.
Луч Сретения обозначает новое пространство, остро, насквозь, проницает его; само Сретение подразумевает пространство большее, поскольку представляет столкновение, сумму времен многообъемлющую.
Недавно в Меньшиковом храме я увидел роспись — в том месте (над входом), где положено быть лику, иконе. Вместо нее был нарисован храм: массивный, одним телом, с малыми окнами, скала посреди пустыни. — Где же икона? — Это и есть икона, — ответили мне, —
Московский компас
Как «луч» Сретения проникает Москву, как обозначает (обещает в ней) пространство?
Следует рассмотреть улицу
Вот он: Москва (в плане) похожа на компас; на нем улица Сретенка есть стрелка, указывающая прямо на север. Вверх.
Обозначение верха и низа есть уже помещение в пространство (неявное).
Стрелка москвокомпаса двести с лишним лет была видна воочию: улица завершалась Сухаревой башней, остроконечной, похожей на ракету. Башня поднималась на тридцать сажен и уже основанием своим о трех этажах превосходила все окрестные здания. К тому же подпираема была холмом и потому была видна в Москве отовсюду.
Ориентация многоэтажной
Через много лет по возвращении из-за границы Петр велел его надстроить, чтобы придать полковой избе облик европейской ратуши. Избу украсила высоченная каменная стрела, в коей утверждены были часы, отбивавшие новый, европейский счет времени. К тому же наверху, у самого ее наконечника размещалась обсерватория. Вертикаль северного направления обретала новый смысл –теперь отсюда стартовал взгляд вверх, в недвижный фокус универсума. В нижних этажах располагалась библиотека, в сердцевине которой, в центре тяжести каменной громады, утвержден был медный глобус семи футов в диаметре.
Сооружение значительное (на тот момент самое большое светское здание Москвы), начиненное атрибутами географическими и астрономическими, — сюда же следует отнести и то, что с 1701 года в башне помещена была Школа математических и навигацких (!) наук, — все оставляло впечатление, что Петр хотел установить в этой точке новый, «магнитный» полюс столицы.
Следует признать, что «ратуша», украшенная на старомосковский манер галереями и окнами с петушиными гребнями, европейского духу Москве не придала. Более того, сама башня поместилась, точно на полдороге, между двумя не похожими одна на другую эпохами. Межвременье в ее облике явственно было ощутимо. Как будто и в самом деле «ракету» Сухаревой башни окружал космос, только это был не тот космос, для обозрения которого пригодилась бы упомянутая обсерватория. Нет, не тот. Башню обнимала «москвопетербургская», ментальная, сквозящая в самом сознании русская трещина.
Каменная оглобля Сухаревки помещалась в провале свободно, никак не сходясь с обступающим ее одноэтажным дробным городом. Зрелище двоилось, распадалось на вектор и расходящуюся под ним пустоту.
Это так же важный знак: членение «москвотела», тела времени, заведомо конфликтно: то и дело вместо пространства грозит обнаружить себя пустота, вакуум.
Стоит отметить эту пару, «вектор-пустота» и за нею: а) стремление утвердить в зыбком московском пространстве уверенную линию, ось, стержень, перпендикуляр, и б) невозможность органично совместить эту прямую с кривой, питерскую регуляцию с беспорядком Москвы.
В 1934 году большевики снесли стреловидную башню. За ней сразу же открылась восьмиэтажной высоты дыра до самого полюса. Она была столь остро ощутима, значение закрывающей полярную скважину вертикальной фигуры оказалось для Москвы настолько велико, что через некоторое время
Кстати, если присмотреться внимательно, то памятник героям космонавтики, что перед входом в ВДНХ, с сидящим Циолковским внизу, высоченным трамплином и никелированным огурцом наверху есть в ту же небесную щель остро направленная стрела.
Тут же и космос, и «Космос»: Сретенские, Сухаревские напоминания.
Еще о Сретенке (обнаружили ось). На нее нанизывается (извлекается из
В 1395 году на Москву шел Тамерлан. Московский князь Василий собрал войско и стал с ним за Коломной, на берегу Оки. В поддержку и успокоение города и войска из Владимира, у митрополита Киприана испрошена была икона Владимирской Божией Матери. Две недели икону несли на руках в Москву, и 26 августа у деревянной церкви Марии Египетской на Кучковом поле дядя Василия московского, князь серпуховской Владимир Андреевич с боярами и духовенством
Дорога (ось), по которой везли икону, стала Сретенкой. Сретенка запомнилась как тайная граница, на которой остановился Тамерлан и его восточное — всей восточной половиной мира нашествие на Москву.
Спустя триста лет, в Смуту, город залило с запада — до Москвы дошли и заняли Кремль поляки. И тогда на этой же северной оси учреждено было Гуляй-поле, которое было не поле, но крепость, устроенная князем Дмитрием Пожарским вокруг своего дома на Лубянке. Здесь москвичи держали оборону ввиду пошатнувшегося центра. Именно отсюда пришло освобождение столицы: через Никольские ворота Китай-города ополчение приблизилось к Кремлю.
Так на оси Сретенки, оси симметрии Москвы был положен предел западу.
Здесь же проходил путь юного Михаила Романова –новоизбранный царь, основатель новой династии, ехал по Сретенке из Троицы в Кремль. По определению позднейшего летописца, после Смуты и трясения на 1 мая 1613 года после встречи царя на Сретенке в городе окончательно установилась «романовская весна».
Раз за разом московская земля выкарабкивалась к свету, подтягиваясь за улицу-ось.
Как будто черта эта, проведенная снизу вверх по карте, должна служить границей не столько между западом и востоком, сколько между покоем и движением, тишиной и бунтом, свободой и несвободой. Северный вектор Москвы остается до сих пор фигурой достаточно сложной, двуединой, во всяком смысле вертикальной.
Все сходится. Царь Петр шагнул по Сретенке, как по маршруту уже обозначенному, осевому, — широченным шагом (он сам был фигурой такой же: вертикальной, двоящейся и двоящей). Шагнул в самый пролом и космос.
И стало два Петра.
Башня-ракета и Яков Брюс
Вспоминается Яков Брюс, сподвижник Петра и, по убеждению Москвы, колдун и темный провидец. Брюс сидел в Сухаревой башне — именно в проломе, в космосе — в обсерватории и оттуда проницал умом пространство и время.
В этом наблюдении Яков Вилимович явно зачерпнул лишнего. (Есть легенда о том, как Брюс выдумал деревянную птицу, построил ее и летал над Москвой и взял однажды с собой Петра, притом не просто так, а во сне, чтобы не испугать.) А Брюсов календарь? Два века он наводил на Москву ужас. Спрашивается, что такого особенного было в том календаре?
Начнем с того, Брюс
Самые страшные сочинения, сказки и легенды и за ними напряженные пересуды нескольких поколений москвичей последовали в ответ на это скромное начинание. Оказалось, что календарь предсказывает жизнь с большой вероятностью на много лет вперед (вариантов календаря составлялось несметное количество).
А сказки о мертвой и живой воде? Брюс разнимает на части своего ученика и составляет его заново. Затем, спустя девять месяцев, колдун прыщет на тело ученика живой водой, и ученик просыпается, жив и здоров. Так, согласно еще одной легенде, заканчивает свою жизнь сам ужасный всевидец. Сговорившись с тем же учеником, он проводит опыт над собою, дабы против природы омолодиться. Дело кончается тем, что ученик с женой колдуна договариваются и не только не оживляют его, но даже не сращивают, а, расчленивши, прямо по частям и хоронят, здесь же, в башне, после чего живут во блуде. Затем появляется Петр и жестоко наказывает обоих, Брюса же более не воскресить, поскольку рецепт
Между прочим, Брюс был похоронен не в башне, но, как и полагалось ему, на Немецком кладбище. Зато могила его сделалась на долгие годы обиталищем невнятных сил, теней и духов. Домов Брюсу приписывали в Москве несколько, и все как один, они были отмечены чертовщиной. В одном, кажется, в Большом Харитоньеве переулке — от Сухаревки недалеко — в стену был помещен заколдованный камень с письменами.
Расшифровав надпись и повернув камень, можно было добраться до клада и проч.
Все это не о Брюсе, но о тени его. Той тени, что за всяким человеком-стрелкой, дающим некоторый существенный ориентир (так же и Сретенка есть несомненный ориентир на круге московского компаса).
Но как страшна для Москвы эта тень! Она прямо проваливается в пустоту, которая и есть для Москвы петрово пространство.
Здесь важно различить «пространственный» прием Петра, первый — сретенский — опыт преобразования Москвы, который, будучи применен в дальнейшем во все увеличивающемся масштабе, привел к раздвоению столицы и образованию Петербурга и, неизбежно, к революции. Все это связывается в одну
Заметки в февральском и мартовском календаре, которые производились без определенного плана (наверное, так сказалось сезонное предпочтение), составились в короткую цепочку, на первый взгляд, особо не связуемую. И все же есть нечто общее в этих записях: все они так или иначе говорят о линии, о связи и разрыве, о трещине, о петербургских нестроениях.
Что-то последние четыре пункта уж очень мрачны. Это уже тенденция; сказывается невольное намерение собирателя, готового услышать в феврале один только революционный противуромановский тон.
И все же можно отметить общее февральское напряжение петербургской (именно романовской) сферы, той, что разрешилась в 17-м году «масленичной» революцией.
Еще раз: февраль — это «петербургский сезон»
Иногда на одно и то же событие две столицы смотрят с противоположных сторон; что для одной хорошо, правильно, для другой фатальная ошибка.
Москва желает на свой лад праздновать февраль. У нее есть для него церемонии куда более комфортные, хоть и на ту же тему (встречи времен), но без душегубства и разрезания города геометрическим «скальпелем» (меридианом).
Масленица
Масленица — праздник переходящий, но он уверенно соотносится со «стационарным» Сретением. Связь между ними неслучайна. Оба праздника говорят о встрече времен, об их напряженном диалоге. По-прежнему две стороны в февральском диалоге, две точки на чертеже очевидны: Сретение соединяет Ветхий и Новый Заветы, Масленица — зиму и весну.
История Масленицы уходит корнями в глубокую древность. В день Сретения наши предки-язычники поклонялись Солнцу: жрецы Солнца совершали обряды встречи и приветствия светила, призывали тепло. А когда Солнце оказывалось в зените, сжигали куклу, сделанную из соломы, так называемую Ерзовку. Она олицетворяла дух огня и бога любви. С утра ее украшали дарами и подношениями: цветами, лентами, праздничными одеждами, носили на шесте, обходя дома и долы. К ней обращались с просьбами о благополучии и процветании. А потом сжигали (отправляли посылку с просьбами богу прямиком на небеса).
Ерзовка горела и тем прогоняла холод. Чем ярче и жарче горела, тем урожайнее впереди виделся год.
В самом деле, душе еще холодно, откуда-то с изнанки дует. От этого только сильнее желание весны. Зима уже порядком надоела, «будничный» сезон (см. выше: Две зимы) закончен. Календари, церковный и светский, в общем желании праздника вновь сходятся. Первые лучи обещают тепло, как на церковном «чертеже» года
Внимание к цвету в принципе для Руси характерно. Даже в «пейзаже» русского шрифта Фаворский ищет цвет. У Шмелева Масленица вся идет цветными пятнами: золотая канитель, пряничные кони, блины, пылающие печи, «синеватые волны чада в довольном гуле набравшегося народа».
Идет поиск характерной праздничной формы, единой, годной Москве в качестве эмблемы. Масленица дает свой рецепт такой формы — необъятного (солнечного) блина.
Петр точит на него «сретенский» нож.
Голодный февраль привносит в почитание чувственность. Бог со сладостью
Этот риск оправдывается творчеством: Москва не столько ест, сколько художествует с едой.
В советское время эту традицию сохранить было непросто. Не потому, что забыли Масленицу, просто отмечали ее немного
Кто, интересно, ел Кремль, с какого конца откусывал?
В каждом окошке по лепешке
Масленица в России всегда означала нечто большее, нежели обыкновенный праздник. Это было
Эта личность представляла собой Солнце, восстающее из зимней спячки.
Солнце встречали — отсюда название первого дня масленичной недели.
За ним следовал
Среда была
Первые три дня считались подготовительными, далее начиналась широкая, настоящая масленица.
Вариант: голик с тряпками-скудицами выносили за деревню на пригорок. К нему приносили худую солому, к примеру, из матраса, на котором лежал больной человек. Также шли в дело домашняя рухлядь, рваные лапти, сено, которым отирали с отелившейся коровы пот.
Тут уже угадывается некое санитарное действие, побочное, к тому же отбивающее аппетит.
В четверг — к теще на блины!
Пятница —
Суббота —
И наконец,
В воскресенье проходили также проводы, сожигание четвергового чучела. Его водружали на сани, в которые впрягались парни, катали по деревне и вывозили в поле, где посеяна была рожь. Сани сопровождала общая толпа, которая кривлялась и скоморошничала: селяне изображали разом и попеременно скорбь и радость. В иных местах впереди процессии шла женщина, наряженная попом. Она кадила лаптем и время от времени вскрикивала «Аллилуйя!».
В поле на чучело набрасывались всем скопом и разрывали его тело по частям. Затем останки торжественно сжигались и по полю разбрасывали пепел. (Этот обряд проходит и по другим случаям, но на Масленицу он наиболее ярок.) В этот день все просили друг у друга прощения.
В понедельник после Масленицы катали в санях старух. Их возили по полям, чтобы лен был долгий.
Это были обычаи в большей мере деревенские. Москва не могла их позабыть, потому что во все времена оставалась наполовину деревней. К ее масленичному сочинению добавлялась фантазия горожан, постепенно оживающая.
Вот случай, возможно, послуживший началом одной известной пословицы. Она звучит так:
Как-то раз на Масленицу хозяин трактира на Маросейке украсил окна своего заведения блинами — прямо налепив их горячие физиономии на стекло. Интерьер потемнел и пожелтел; на улице же стало как будто светлее. Прохожие приветствовали с
Москва из всего готова устроить церемонию, она умеет
Петербург, последовательный, «линеарный» господин, не нашел нового рецепта праздника — сложного, карнавально конфликтного, который должен был состояться при переходе из зимы в весну семнадцатого года. Трудно было его найти при том составе времени: оно было рыхло, голодно, оно сретенским образом двинулось с места; оно было петербургски
Несколько русских календарей, несколько способов счета времени и пространства, распались. Составные части русского общества к тому моменту давно уже пребывали каждая в своей эпохе. Прежняя оболочка (петербургская, рациональная, нововременская) их уже не удерживала — Россия не представляла собой единого «праздничного» помещения. То, что случилось в феврале в Петербурге, было неизбежно (потому что случилось в феврале, в Петербурге).
Разошедшиеся пространства — столицы и страны — словно облака, пробила молния. Составные части России рассыпались — с искрами, с кровью, расстреливая, перетирая друг друга в порошок. Революция и гражданская война: ужаснее этого сюжета ничего придумать невозможно. Наверное (вот истинно праздные грезы) нужен был рецепт весенней церемонии куда более искусный, чтобы перевести страну через опасный «сретенский» порог; но все было против этого — война, голод, фатальные внутренние несогласия не дали даже приблизиться к примирению.
Роман-календарь
В романе-календаре Толстого пункт Сретения отмечен очень точно, хоть праздник и не назван прямо (просто сказано:
Вот это место: похищение Наташи Анатолем Курагиным (том II, часть V, главы VIII — VII). Оно должно было состояться точно на Сретение 1812 года.
И тут, как и в сцене Святок, интуиции не подводят
Сюжет на ощутимом переломе: долгое («зимнее») ожидание Наташи своего жениха вот-вот должно закончиться. Ей предстоит перейти из одного состояния в другое, из своей семьи в чужую, из «Ветхого» Завета в «Новый». Остается одно мгновение — то именно, что
Это ли не революция?
Толстого самого чрезвычайно интересует это (революционное) «сейчас», где «все можно». Он часто испытывает своих героев теми же испытаниями и соблазнами, которые сам прошел (а чаще не прошел).
Он знает, что такое пропасть мгновения, куда валишься, как в бездну. Это не плотский соблазн, который Толстой, как правило, оставляет в этом романе за скобками. Нет, это соблазн сознания, которое, как выясняется, легко сбрасывает вериги обязательств перед
Толстой по-сретенски разыграл сцену похищения, перевернул мир вверх ногами.
Сретение у него законным образом, по календарю совмещается с Масленицей. Масленица в романе тем более зашифрована; зато наяву карнавал — непременный спутник Масленицы. Вновь являются «ряженые»: теперь это артисты в театре. Театр выписан чрезвычайно подробно — все скоморошьи детали на месте.
Дело начинается за несколько дней до Сретения, именно в театре. Вспомним: сначала представление мало занимает Наташу; тут Лев Николаевич объясняет весьма подробно, что она просто не попадает в такт, — вот и актер на сцене даже ногой притоптывает, чтобы попасть в такт, в нужное
Наташа угодила в такт, в самое «сейчас».
Все дальнейшее есть путешествие в коконе мгновения (свободы): переодевания, заголения перед Элен, записки, французские декламации — актеры всегда рядом, не актеры, так цыгане или этот раешный Балага, ямщик, едучи на котором, «все можно».
Привычным образом скоморошествуют петербуржцы Куракины; на них в любое мгновение все готов свалить Толстой:
Апофеоз «масленичного» спектакля приходится на вечер Сретения; семья ушла в церковь, на праздник, суть которого соединение времен — Наташа остается дома, она провалилась между временами.
Прошлое закончилось, будущего у нее нет, а если явится, то чудом. Наташа вся в настоящем: в «сретенском», проникнутом пустотой проломе.
Так Толстой отмечает в своем романе-календаре праздник Сретения. Его интуиции остро чувственны, безошибочны, пристрастны. Еще бы — его Москву (Наташу) соблазнил Петербург (Анатоль) пустотой своего «сейчас».
Стоит отметить два момента. О первом уже было сказано: Наташа с ее «сейчас все можно» действует революционно: по ее поведению и еще более по тому, как обставляет Толстой всю сретенскую сцену, можно судить о том, что такое русская революция изнутри. Насколько она спектакль, порыв, отсутствие расчета, переход в «кокон» иной логики, через который «кокон» уже не достучаться извне. Насколько февральская революция (Наташи и России) была заведомо провальна и карнавальна, насколько у нее не было будущего: все обернулось в скоморошьи маски и «сейчас».
Второй момент более сложен; он как будто вне календаря и его последовательно проходящих сезонов. Толстой вообще особо не смотрит в праздничный календарь (исторический — другое дело, в нем он целиком, с головой, со всем своим ясным умом).
Праздничный календарь не столько для ясного ума, сколько для чувства. Толстой празднует мгновение, пишет вспышкой, этим как раз Наташиным «сейчас». Он в центре события, он и есть событие. Не он следует за календарем, но календарь следует за ним, надеваясь на чувство Толстого то одной, то другой праздничной одежкой. Вот вспыхнуло чувство — что такое, почему? потому что Рождество. А это что? Святки. Вот пришло Сретение; Толстой не исследует Сретения, он только чувствует его «революционные» предрасположения, его позыв к прыжку, рывку и бунту — так чувствует, так играет сам в «сейчас все можно», что выходит готовый праздник.
Пушкин в Михайловском, в своем праздном календаре Сретение ничем особым не отмечает. (Он как бы умер, как Андрей Шенье.) Продолжается чтение, привыкание к новому звуку.
Нет, есть одна заметка: в конце февраля ему приходит письмо (от брата), где тот пишет, что опубликована первая глава «Евгения Онегина». Пушкин вспоминает ее, точно оглядывается, и вдруг понимает, что это прежнее, прошлое, от которого он как будто перешагнул на другой берег. Теперь он другой, он в
Его зима заканчивается.
21 марта — Пасха
Дни словно с крыльями: все пришло в движение.
Водовороты, смещения, сдвиги московской сферы могут начаться раньше равноденствия, в середине или даже в начале марта. Но такое случается редко.
Весна в Москве не начинается 1-го марта. И даже 8-го марта, как бы ни выкликал ее пресловутый Женский день, — нет, не начинается. Еще очень холодно и бело, хотя снег уже осел, сугробы «не умыты», на их ледяных щеках уже видны точки и поры.
Нет, рано, слишком рано, слишком холодно. И 8-е марта, Женский день все еще довольно студен. Весна в Москве начнется позже. Город и самое время еще переменятся — хлынет ветер, снег пойдет лужами, лужи вспыхнут на солнце и разбегутся ручьями.
Эта перемена с зимы на весну отнесена московским календарем на дни равноденствия.
В эти дни не ручьи — гремят
Так же, как особыми праздниками отмечены «полюса» года, точки зимнего и летнего солнцестояния в декабре и июне, издревле фиксировались и точки равноденствия, весенняя и осенняя.
Они отмечают четверти года. Многие древние культы и праздничные традиции, ими начатые, основывались на простом счете четвертей года. Христианство не составило исключения. Скорее, как верование более или менее новое, оно «повторило» праздники уже укорененные, придав им качественно иное содержание.
См. выше
Вторая встреча весны (первая была на Масленицу). Пекут сорок штук: жаворонков, сорок, колобков, кокурок.
В этот день московиту положено считать сорок птиц, прилетевших с зимовки, также на улице сорок проталин и прочие сорока сороков.
Как только оные сорока сходились, начиналась весна.
За этим поверьем (над ним) стоит церковный праздник:
Все сорок известны поименно. Это были воины империи, исповедавшие христианство. Пострадали при Лицинии, который уже в Константиновы времена на подвластной ему территории открыл новые гонения на христиан. На ночь воинов-христиан обнаженными выставили на лед горного озера.
На вторую ночь пытка была продолжена, и к утру мученики скончались. Днем, между ночными пытками произошел следующий легендарный эпизод. Стражник, охраняющий мучеников на озере, увидел над ними нимбы. Сосчитал их, и оказалось тридцать девять. Один из мучеников не выдержал страданий и отрекся. Тогда этот стражник сам вышел на лед и восполнил необходимое число.
Сорок мучеников изображены в Благовещенском соборе в Кремле на северной стене.
Как-то раз я был там, причем как раз в марте. И отчего-то решил, что это упомянутые в аннотации греческие философы. Оказалось, нет — сорок мучеников. Через несколько дней они встретились еще раз, так же случайно, в Малом Вознесении на Никитской, на иконе, изображающей март.
Время от времени весеннее равноденствие попадает на середину Великого поста.
Пост считается неделями (воскресеньями); то воскресенье, что посередине, называется
Здесь обряды и церемонии делают еще одно пересечение. На крестопоклонную неделю (в третье воскресенье поста) положено готовить печенье в виде крестов. Оные кресты должны быть с изюмом, по сторонам креста и в середине. Если изюмина одна, в перекрестии, то печеный крестик выглядит как птица, у которой изюмина — глаз. Это прямо соответствует языческим жаворонкам и кокуркам.
Мало этого соответствия. Еще такое печенье называется «лесенки». Печений должно быть сорок штук, как ступенек в длинной лесенке. И вот почему: следующее воскресенье поста — это празднование Иоанна Лествичника. Печенье, выпекаемое на крестопоклонную неделю, следовало хранить до следующей, до Иоанна Лествичника, чтобы составить из него лесенку, по которой (хотя бы мысленно) возвыситься. И только потом кормить его сорока птицам. И уже эти птицы, съевшие печеньица, составят лесенку в небеса. Выходит сложносоставленная, но, в целом, занятная церемония.
Нужно зазвать весну и тепло. Тепло «приносят» птицы, ласточки, — их и заманивали печеньем.
И здесь есть продолжение. Согласно легенде (как ее назвать, христианской?), ласточки во время распятия Спасителя хотели унести гвозди с креста, чтобы предотвратить казнь. Но их предали воробьи, которые принялись верещать в кустах и привлекли внимание стражников. Соответственно, есть строгое указание — не кормить печеньем воробьев, а кормить исключительно ласточек (перелетных птиц).
Изюм в печеных крестах символизирует те самые гвозди. Шмелев пишет, что у них в семье печенье было рассыпчатое, с миндалем. Гвозди на печеных крестах были выложены малиной.
…Однажды совпали календари, равноденствие выпало на середину поста, крест в календаре нарисовался. Мы выпекли печенье, продержали его неделю и отправились по Москве на поиски перелетных птиц. Куды! вокруг все были вороны, голуби и воробьи. Отправились в зоопарк, где перелетных пернатых было множество, однако что-то говорило нам, что с ними опыт был бы некорректен: и эти ниоткуда не прилетели, а зимовали тут же, в вольерах. Как быть? Кормить птиц в зоопарке было запрещено; мы все же попробовали. К нам подобрался гусь, ухватил одну кокурку, но печенье, которое за неделю очерствело, а на холоде и вовсе сделалось камнем, не далось ему. Он огорчился, что-то пролопотал и грузно сел на снег.
В итоге мы скормили наше угощенье на Патриарших прудах стае воробьев. И тут все сделали наоборот. С другой стороны, нужно было когда-то проявить терпимость.
Воробьи были голодные, нахохленные на морозе (и это март!). К ним присоединились четыре голубя. Воробьев было несчитано, так что и правило числа сорок было, скорее всего, также нарушено.
Заря – кукушка
В начале апреля прилетает зяблик (мерзляк, знобуша). Бабы кормят скитальца крошками, зернышками, льняным семенем.
О воде вообще отдельный разговор.
Март —
На дворе капель, и у нас тепель. Пришло солнце, навалился Ярило. Первые дни весны — Ярилины, к середине марта древний бог вошел во вкус и греет все сильнее. От его лучей (они же ослепительные волосы на голове идола) ярится, просыпается к жизни земля. Геотело. Оно жужжит и шевелится под ногами, требует внимания и ласки (чеши сохой) и само постепенно начинает ласкать, греть.
Солнце меняет настроение. Земля под его лучами трепещет и звенит, как бубен.
Беременные выходили на солнцепек и выставляли светилу животы. Повитухи заносили полуденный снег в дом и отирали им руки.
Приметы перелома
Весенние приметы влекли Москву, они же ее пугали: недвижение было и остается ее второй натурой. Тающий снежный ком города грозил разойтись лужей и исчезнуть — вот была бы перемена!
В этот день почему-то пытались не спать.
Чем-то они шатки, эти четверти года.
Сейчас, в марте, крутит голову, ломит ноги. Заснешь днем — прозеваешь нечисть, начнет шастать по дому, переворачивать все вверх дном.
Напустил на Русь
Измерениями света и времени занимается в эти переломные дни сама православная церковь. Во второе воскресенье Великого поста она отмечает особый праздник,
Палама был византийский богослов и чуткий исследователь пространств. В 1336 году в скиту святого Саввы на Афоне он начал свое знаменитое изыскание, которое завершилось формулой, известной как «четыре (измерения) против трех». Рассуждение против переноса Бога в пространство, в число три, но за творение самого пространства, как проекцию, производное от
Ему возражал итальянский (калабрийский) монах Вар-лаам. Сей новый римлянин, образно говоря, удерживал Господа в привычном человеку числе измерений; отсюда этот знаменитый «простой» спор, четыре против трех, паламиты против валамитов. 27 мая 1341 года Константинопольский собор принял положение Паламы против ереси Варлаама. В 1344 году патриарх Иоанн XIV Калека, приверженец учения Варлаама, отлучил Паламу от церкви и заключил его в темницу. В 1347-м, после смерти Калеки, Григорий был освобожден и возведен в сан архиепископа Солунского. В одну из поездок в Константинополь его галера попала в руки турок, и в течение года святителя продавали из рук в руки на невольничьих рынках. Лишь за три года до кончины он вернулся в Солунь.
Умер 14 ноября 1359 года.
Спор был о свете, тварном и нетварном,
Каков, интересно, Афон? На карте он довольно своеобразен: длиннейший, от Солуни на юг протянутый полуостров (и рядом с ним еще два, вместе трезубец или трехпалая лапа), с двухкилометровой высоты горою на главной оси. Почему-то раньше я представлял его в теле материка, одним массивом, изъеденным пещерами, точно отверстиями в хлебе. На самом деле Афон протянут далеко в море; море сжимает его с двух сторон, превращая в линию, границу миров.
В Великий пост Палама напоминает о том, как хрупки эти грани — очевидного и воображаемого, и нужно высокое умение сочетать их, считать (измерения) правильно.
Туман обещал урожай конопли и льна. Он также был целителен. Земля просыпалась, туман был признаком ее нового дыхания.
Продолжаются птичьи дни: конопляное и льняное семя разбрасывалось по двору. Крестьяне привлекали птиц и влагу, но главное, весну.
Его называют также
Вешние воды. Зима сходит на нет. Все омывается талою водой, в частности, новорожденные дети.
Сани отменяются окончательно. Если сядешь в этот день в сани, они провезут тебя мимо счастья.
Что такое
Стыд
Несомненным свидетельством весеннего одушевления московского пейзажа являются отрывки из дневника г-на Абросимова (в первую очередь относящиеся ко времени послепожарному, первой четверти XIX века). Абросимова среди прочих городских чудаков отмечает известный фольклорист Евгений Захарович Баранов. Судя по всему, Абросимов был обыкновенный столичный житель, «учитель словесности, из римской истории собиратель книг», человек наблюдательный и неравнодушный.
Его дневниковые записи носят характер отрывочный; рассказ о походе на Воробьевы горы представляет собой очевидно неоконченный из детских воспоминаний этюд. Однако это не мешает общему впечатлению: сокровенной связи между городом и горожанином, что для дальнейших построений представляет собой необходимую основу.
Место действия знакомо, и недостающие детали рассказа восстанавливаются без труда. Москва послепожарная, Лужники, первая неделя Великого поста; город в состоянии тревожном и немного приподнятом. Всякий организм, привыкший в Масленицу к обильному угощению, пребывает точно в подвешенном состоянии перед скромным натюрмортом солений, квашеной капусты и грибов, одних только нынче на столе обитающих. Однако и такой прейскурант являет собою вызов; соревнование длиною в семь недель открывается, настраивая едока на подвиг и возвышение над соблазнами.
Поход на Воробьевы горы был затеян учителем юного Абросимова, о котором известно только, что звали его Пьер. Был он пленный из времен Отечественной войны француз. (В скором времени учителя ожидал отъезд в Европу.)
Надо думать, что подобные материи юного Абросимова интересовали мало, гораздо важнее были примеры быстро наступающей весны: солнечные пятна и компания воробьев на куче кухонных отбросов, что теперь днем оттаивали и благоухали на весь двор. На экскурсию он согласился с неохотой. Опять-таки — дорогу развезло, а ехать предстояло через всю Москву, Абросимовы жили в самом конце Дмитровки, на севере столицы, — далее через реку, и мимо Нескучного изрядный крюк. Но делать было нечего, к тому же в нем заговорила совесть, самая душа в нем была обнажена по причине первых дней великопостного подвига, он был дружен с учителем и перед расставанием не хотел его огорчать.
Отправились утром. На всем протяжении пути Пьер угощал ученика лекцией из русской истории, частью которой он сам являлся: участвовал в войне, наблюдал разорение Москвы и гибельный пожар и сам едва не сгорел в том аду.
Рассказ для Абросимова шел пунктиром: речь Пьера прерывалась поминутно уличными яркими картинками. По Садовому тащились в обе стороны повозки и экипажи; одежды седоков выглядели хаотически по причине неустойчивой мартовской погоды — москвичи как будто были одновременно застегнуты на все пуговицы и распахнуты на горячем солнце. Город также двоился и пестрел. Повсюду были видны обгорелые проплешины и рядом здания новоиспеченные. Москва еще восстанавливала свой вид после войны. Вид был прозрачен, омыт бегущей из-под снега водой и весь точно прописан акварелью. Глаза Абросимова отворены были до самого сердца, тело пребывало в полете (после Масленой он успел уже похудеть и имел теперь в рукавах и за пазухой лишний холодный воздух).
На самом подъезде к вершине Воробьевой горы путешественники остановились: дорогу перегородило скопление телег, груженных жердями. Последние лезли во все стороны, так что объехать столпотворение было никак невозможно. Идти оставалось недалеко, Абросимов и Пьер сошли, сразу провалившись по колена в снег. Вокруг телег происходила суета и беготня, голосили работники, в стороне от дороги перемещались неясные фигуры, на ходу разматывая веревки: строители огораживали неровную площадку. Шум стоял невообразимый. Пьер, перекрикивая рабочих, продолжал повествование (пожар двенадцатого года все у него продолжался). По мнению француза, Москву сожгли горожане, — столько ожесточения и готовности к крайней мере было у защитников города.
Слава богу, Пьер не читал Карамзина. Во все времена пожар в Москве был не просто огненным действием, но символом, политической эмблемой. Воробьевы горы были лучшим тому свидетелем. В 1547 году Иван Грозный бежал сюда, на безопасное возвышение, от охватившей город огненной стихии. Зрелище, ему открывшееся, потрясло его настолько, что он занемог. В самом деле, как будто специально перед ним была развернута сцена самая драматическая. Полнеба разрисовано было дымами, в городе везде, куда падал взгляд, ходили столбы огня, по обширной равнине метались обгорелые московиты; до самой вершины горы, где он стоял, долетали крики о помощи, слагающиеся в нестройный и ужасный хор. Иоанн был уверен — пожар, истребивший город, был устроен боярами. Так будто бы протестовали они против его венчания на царство, что произведено было в тот же год, зимой.
Катастрофа 1812 года, как выясняется теперь, также была следствием политической акции. Пьер был прав: город подожгли по приказу генерал-губернатора Федора Ростопчина. И даже пожарные трубы разобрали, чтобы не осталось никакой возможности бороться с огнем. Ростопчин возглавлял вместе с князем Багратионом «партию войны» в русском обществе, желавшую превратить кампанию в тотальное противостояние с Наполеоном. Для этого нужна была демонстрация народной жертвы. Подобной жертвой и стало самосожжение Москвы.
Выводы учителя оказывались таковы, что согласиться с ними было совершенно невозможно. Пожар в версии Пьера делался для Москвы закономерен; это прямо вытекало из общего хаоса, отсутствия правил политического общежития, постоянного внутреннего раздора и смуты, бесправия народа и жестокости правителей. Пожарам способствовали также здешние градоустроительные особенности. Города Европы, выговаривал несносный француз, утопая в рыхлом снегу,
Юный Абросимов едва поспевал по оседающему, грязному насту за увлеченным докладчиком. Об особенностях климата и деревянного строительства он никогда не задумывался, потребность в свободах понимал довольно абстрактно, однако испытывал самый искренний стыд — за неумение толком возразить учителю (а возразить хотелось), за обстоящие нестроения и нелепицу, перевернутые на дороге сани и пьяного казака, голыми ногами топающего по снегу в противоположную от реки сторону, за низкое небо и голод, дошедший к тому моменту до бурчания в животе.
Еще повернули немного, последний ряд деревьев вышел им навстречу и распался. Удивительная картина открылась взору. Во все стороны простиралась равнина, одним широким жестом, поворотом реки развернутая прямо им под ноги. Вид открывался, казалось, до самого полюса — так наливался синим северо-восток. Город поднимался от земли кружевами, Кремль плыл над ним облаком, и от него катились под ноги наблюдателям церкви, дворцы, казармы, магазины, сараи, провалы пожарищ и сиреневые облака садов. По мере приближения к реке Москва становилась все более беспорядочна, авансцена же вся была развал и вавилонское столпотворение.
Берег противоположный, еще не освободившийся от снега, пестрел хаотического вида сооружениями: народ разбирал остатки масленичного гулянья. Лужники, исходя цветным паром, разворачивались, точно на скатерти: снег был грязен, истоптан и словно исчиркан объедками. Иные павильоны являли собой один кривобокий остов, другие, предназначенные для мелкой торговли, каковая предполагалась здесь до самой Пасхи, еще не выстроились в правильные прямоугольники, а были разбросаны произвольно, точно праздно бродящая скотина.
— Какой хаос! –проговорил Пьер, замирая от широты зрелища.
— Стыд-то какой… — прошептал несчастный Абросимов, прикрывая невольно рот рукавичкою.
Переживания Абросимова и вся мизансцена замечательны. Совпадения в мимике города и героя сами по себе любопытны; здесь же они указали на нечто большее –помещенность их в одушевленное пространство или лучше — на перелом пространств.
Диспозиция обозначает со всей определенностью соревнование берегов — правого, возвышенного, «европейского» (здесь помещается, точно на трибуне, Пьерпросветитель) и низкого, «азиатского», расстелившегося неубранной скатертью (Лужники, остывающая ярмарка, торжище, суета и разгром). Происходит столкновение ясной перспективы Пьера (прибавьте вид сверху, зрелище всего города разом) — и дробной, низкой, преследующей сиюминутные цели, постыдной жизни Лужников. Это было столкновение света с тенью, просвещения с косностью; противостояние трибуны и арены, головы и брюха, иначе же — двух контрастных половин Москвы.
В самом деле, нет места в Москве, которое удостоилось бы столь противоречивых описаний. Здесь разность московских потенциалов (мечты и лени) достигает максимума. И начинается, натурально, ток — сверху вниз: движение совести, оскорбленной мысли. Ей сопутствует стыд самый светлый; за тьму и неразбериху, убожество и мелочь лужнецкой жизни — чувство, в Великий пост стократно умноженное. Не один только Абросимов шептал в кулак возвышенное на Воробьевых горах. Взять хотя бы Герцена и Огарева с их неистовой на том же склоне клятвой, чему свидетельство странного вида обелиск советских времен.
Наблюдение города с Воробьевых гор было занятие всеобщее, неизменно возвышающее и ранящее душу.
Вся новейшая история Лужников есть перманентное оформление этого конфликта измерений. Как будто два берега, высокий и низкий, затеяли между собой войну. Первыми выступили «правобережные», надменные европейцы — архитектор Витберг поместил на высоком берегу проект храма-памятника в честь победы 1812 года. Максимально насыщенное светом здание должно было встать наверху, на самой бровке берега. Каскады ступеней (волны взгляда?), согласно проекту, сбегали с высоты к воде. Храм, поднимаясь над городом, противостоял низко лежащему противоположному «левобережному» фронту. Со всей ясностью, как и положено классицизму, была прочерчена ось: запад — восток.
Однако Витбергов светлейший храм так и не был построен, и даже сам автор был «азиацкою» силой заброшен в Вятку, в ссылку, точно по им же самим начерченной оси.
В том же направлении, хоть и не так далеко, немного не дошед Кремля, передвинулось и место для строительства храма Победы. На новом месте, на Волхонке, он приобрел черты византийские, раздался в размере, налился тяжестью. И, словно это было командой к контрнаступлению, в обратную сторону, на Воробьевы горы покатилась волна «нижней» Москвы.
Она вывалила на плоскость Лужников потроха ярмарки. Левобережная, «азиатская» Москва предъявила высокому берегу широко отверстое расхристанное чрево — его и устыдился Абросимов, которого его собственное чрево слишком ясно давало о себе знать в ту минуту.
Революция 1917 года покатила волну
В свою очередь, храм Христа Спасителя, оплот «нижнего» берега, был взорван.
Проект Леонидова не был построен. Через некоторое время его место на высоком берегу реки занял комплекс зданий университета. Высоченный, выше всех стоящий из сталинских высоток, насыщенный светом и всеми знаками тяжкого большевицкого ордера. От него пошла вниз очередная, преобразующая пространство, волна.
Нижний берег был покорен: на нем, в самом чреве Лужников был построен стадион, русский «Колизей», спортивный рай, в котором летом среди зелени чертились широченные асфальтовые дорожки, зимою же повсюду расстилался синий звенящий лед.
И еще, если кто помнит станцию прежнюю метро «Ленинские горы», — вся она была словно по изначальной оси летящий ветер, с синими, оглаженными этим самым ветром стенами.
Казалось, история места достигла необходимого завершения, свежий воздух, ясные фигуры пространства до отказа заполнили пейзаж.
Но так не бывает в Москве, где война измерений (это особенно заметно в марте, в равноденствие — шаткое, птичье время) не кончается никогда.
Храм Победы, взорванный большевиками, в 1990-е годы был восстановлен, и в который раз московский маятник качнулся: московская «Азия» двинулась с востока на запад.
Ярмарка (торжище, позор г-на Абросимова) вернулась на свое место. Лужники «залило» по колено. Некоторое время на фоне античных кулис стадиона можно было наблюдать сцены из завоевания Рима гуннами. Сам стадион накрыли козырьком, отчего он потерял свои строгие формы («накрылся медным тазом» — городской фольклор).
Прежняя станция метро была разбомблена; теперь на ее месте другая, не менее просторная, но все же — или так кажется старожилу? — движение пространства в ней уже не то. Она статична.
Мало этого. Пестрая волна торгового нижнего берега перехлестнула реку, и теперь уже на самой высоте Воробьевых гор красуется ее авангард. Через всю смотровую площадку выстроился фронт мелких лотков. Матрешки, антиквариат, золоченые статуэтки, сусальные виды Москвы. Между ними на шестах, точно скальпы, — связки предназначенных иноземцам шапок-ушанок.
— Стыдно, ох, как стыдно, господа! — шепчу я, проходя мимо, загораживая от ветра рот рукавичкою.
Ничего не меняется в Москве. Маятник истории над ней все качается. Она все та же обширная арена столкновения Европы и Азии, двух не сходящихся пространств (то, что снизу, не пространство, но плоскость), которые по весне как будто обнажают свои обоюдоострые измерения и сходятся в великой — Великопостной — схватке.
Московская сфера (времени) в марте разъята на тревожные составляющие.
Что же наш Абросимов? Окончание его истории носит характер дидактический. Ничего удивительного, если свой рассказ, согласно записи Баранова, он готовил в назидание внуку. Юный путешественник, вернувшись домой из перевернувшей его душу экскурсии, предпринял следующее. Не раздеваясь с дороги и пройдя прямо в погреб, он отыскал на леднике кусок копченого мяса. После нескольких минут душевных мук завернул его в хрустящий, истекающий желтым соком лист квашеной капусты, еще некоторое время помедлил, повертел ароматное сооружение перед носом, словно примериваясь, с какой стороны вцепиться в него зубами, затем вышел на улицу и выкинул бутерброд за забор.
По крайней мере, соседская собака была рада такому финалу.
Таково никому не известное, почти анонимное свидетельство о великой схватке, каждую весну сотрясающей Москву. Она происходит у нас в душе: луч, проникший небеса в пасмурные дни Сретения, разъял ее пополам. Нарисовались две разные Москвы и между ними пропасть: не просто города зимний и весенний, языческий и христианский, европейский и азиатский, но больший и меньший, верхний и нижний, разлегшийся, словно по дну — две Москвы, показательно разно устроенные.
Что же два наших великих интуита, два сочинителя всяк своей Москвы — как Пушкин и Толстой отметили на своих «чертежах» этот шаткий сезон, великопостную борьбу измерений (московского разума)?
Отметили со всей ясностью: оба отреагировали принципиально и ярко, доказав в очередной раз, что они со столицей одно целое; при этом каждый нашел для выражения ее, Москвы, нервного весеннего состояния свой особенный прием.
Месторождение Александра Пушкина
…1825 год. Март, природа взбалтывает чернила. Под тонкой снежной кромкой кипит грязь.
На бумаге тают окончания строк, стихи развозит в прозу.
Первые же перебои ритма показательны: Отрепьев бежит из Москвы — короткая строка разворачивается дорогой, прозой; далее корчма на литовской границе — через нее опять течет проза. Переходы эти неслучайны, все это бегство от рифмы — это его же, Пушкина бегство из затвора (размера) в белое поле.
Но вдруг опять столица: подмораживает, поэтический текст удержан, схвачен ритмом, страничным льдом.
Сначала кажется, что это только форма освоения опыта Шекспира. Несомненно, у него Пушкин еще зимой высмотрел этот прием, перемену стихов на прозу. Но, если присмотреться, здесь есть свое собственное «изобретение». Вот именно это: в Москву — в рифму, под лед (строгой формы), в «зиму», в центр сжатия, где прозу прессует в стихи. И обратно, из Москвы — в прозу, в «весну», вольное поле текста.
Не все так точно, есть сцены, написанные в ином ключе, но этот прием просматривается как основной.
Так пульс Москвы угадан, так она дышит, воюя сама с собой. Пушкин и пишет о войне Москвы с Москвой. Это та самая «мартовская» схватка ее измерений, когда московская Европа воюет с московскою же Азией: бесконечный, неизбывный конфликт. У Пушкина он олицетворен показательно просто: Лжедмитрий против Годунова — два «электрических» полюса, разделенные рекой, пускают друг на друга искры. Их встречные волны накатываются друг на друга, но не могут всерьез столкнуться, — проходят одна
Но сколько страсти в этом странном поединке! В безмерной пустоте герои бьются, не наблюдая один другого; поражают фантомы оппонента и этим одним изводят друг друга насмерть. Столицу корчит от их беспространственного боя; к концу спектакля она рассыпается в пыль, в
Два московских начала, два магнитных полюса Москвы, западный и восточный, Пушкин запускает в действие на равноденствие — вовремя. Его прием (стихи против прозы) удивительно адекватен ситуации, он применен в марте, точно по сезону.
Тут история сходится с географией, а заодно и с личной биографией сочинителя; Пушкин сам на границе с Европой, туда, через
Пушкин находит у себя аневризму, расширение вен на ногах, которое, по его убеждению, грозит ему смертью. На деле это болезнь от недвижения, застоя ног у путешественника. Он пишет бумагу властям, просится на лечение в Дерпт (Тарту), его, разумеется, не пускают. Он заперт, повсюду выставлены рогатки и препоны, не дающие ему пройти на вольный воздух, в Европу. Как же ему не понять Отрепьева, бегущего туда же?
Но фокус в том, что и тот и другой, Отрепьев и Пушкин,
Роман – календарь
Толстой ощутимо страдает от весенней схватки измерений. Он сам и есть Москва, почти телесно: шаткое равновесие дня и ночи разнимает его на части.
Найти точку равноденствия в его романе-календаре несложно.
Это середина марта 1806 года. В этом месте сюжет романа как будто распадается; это точка катастрофы, после которой судьбы всех героев как одна идут под откос.
На приеме в Английском клубе, где чествуют Багратиона, Пьер вызывает на дуэль Долохова, тяжело ранит его, после чего порывает с женой, которая была виновницей дуэли, после чего оправляется безо всякой цели в Петербург, почти в никуда, и только уже в дороге, в состоянии душевного хаоса встречает масона Баздеева. С этого момента ему является слабая надежда на спасение, на построение нового мира. Этот разрушен.
Тут нужно вспомнить в очередной раз, что весь роман «Война и мир» есть только вспышка воспоминаний Пьера, мгновенная, ослепительная, полная, явившаяся ему в самый канун Николы (см. главу четвертую,
Пьер вспоминает прием в Английском клубе в марте 1806 года, в равноденствие, вспоминает как катастрофу, за которой следует потеря памяти. По одному этому можно судить, что такое для Толстого эти дни, каковы для него размеры и сила хаоса, сходящего ранней весной на Москву. Это фатальный перелом в самой структуре времени, трещина в сокровенном «чертеже» Москвы.
Несчастье сопровождает всех его героев, кто участвовал в этих событиях, кто только вступил на эту шаткую точку календаря.
Событие в Английском клубе только половина весенней катастрофы. Другая половина совершается в Лысых горах. 19 марта того же года маленькая княгиня Болконская, наконец, разрешается от бремени и во время родов умирает.
Это еще одно свидетельство неблагополучия момента, обрыва всех связей и структур, что до того удерживали мир в равновесии.
Равновесие
Эти роковые роды в Лысых горах сами по себе хронологически изумительны.
Как-то раз я взялся считать, сколько времени носила ребенка несчастная княгиня; что-то в сроках ее беременности мне показалось странным. Давайте вспомним: она появляется в первой же сцене романа, на вечере у Анны Шерер, с уже заметно округлившимся животом, ходит
Опять-таки, все можно списать на память Пьера. Но в том-то и дело, что память Пьера (и с ним воображение Толстого,
При этом, — вот еще важный акцент, особенно у ведуна Толстого, чуткого к поведению воды, — накануне родов княгини в Лысых горах внезапно меняется погода.
Вдруг в середине марта возвращается зима; злая, с полным зарядом снега, которым заваливает в одно мгновение всю округу.
Вода бунтует, меняя состояния, мутит Москву (тут можно вспомнить Пушкина с его переменой стихов на прозу, в Москву и из Москвы, его драматический пульс текста в «Борисе Годунове»). Здесь тот же пульс и перемены, и эти перемены прямо указывают, — указывает Толстой — что эти пертурбации происходят в дни равноденствие. Ему нужен для описания тотальной катастрофы (Пьера) именно такой фон: двоящийся, разрушительный, свидетельствующий о столкновении конфликтных миров (сезонов, «чертежей» воды) в Москве. Фон равноденствия, опасного шатания Москвы.
И это еще не все. Спустя четыре года следует встреча на балу князя Андрея и Наташи, скоро перешедшая в ухаживания и предложение руки и сердца. (Для Пьера воспоминающего это самый болезненный сюжет.) Князь Андрей ездит женихом в дом Ростовых, наводя на домашних ужас, значения которого они не понимают. Он ездит к ним
—
Он уезжает на два года!
Это еще один фантастический анахронизм в романе Толстого, которого мы не замечаем, потому что веруем в этот роман, как во вторую Библию. (Первой этот сбой
Возвращение Андрея ужасно, ссоры и разрывы зияют острыми краями, как если бы страницы книги резали ножом, — все правильно, потому что на дворе опять Великий пост, опять равноденствие.
Князь Андрей вернулся из Европы, он холоден, как ледяной куб (пространства), Наташа-Москва раздавлена, она приняла яду и умирает — умирает сам Лев Толстой, это его режут ножи измерений, расчленяющие Москву на части — потому, что пришло равноденствие.
И опять-таки: никто никого не обманывал — просто так все вспомнил Пьер. Так, по роковой точке в середине марта во второй раз ломается, дает трещину его память (не один год, а два). Но пишет-то Толстой. И эти разрывы и раздоры, эти разрушительные страсти, которые проходят разломами по нему самому, по человеку Москве, он помещает в календаре туда, где им самое место: в Великий пост, в точку равноденствия.
Кстати, где это место, где Английский клуб, в какой точке Москвы проходит эта трещина? Случай 19 марта 1806 года, когда Пьер вызывает на дуэль Долохова, происходит в точно указанном месте — на
В то время Английский клуб располагался в здании на углу Петровки и Страстного бульвара. После войны 12-го года его заняла общегородская больница. Заметное здание: по его фасаду идут двенадцать колонн, широко и уверенно поставленных. Здание стоит широко и уверенно, и сам бульвар широк и плосок, но если взглянуть на это место сверху, увидеть его на фоне метафизического ландшафта Москвы, то станет видно — бульвар положен «ненадежно».
Он качается на пологой вершине водораздела (не холма). В одну сторону от него довольно круто спускается вниз, к Неглинной, Петровский бульвар, с другой стороны, от Пушкинской площади к Никитским Воротам начинает понемногу спускаться бульвар Тверской. Страстной наверху, на вершине водораздела. Как он ни плосок, ни покоен, а все же он в неустойчивом положении. На фоне общего рисунка московского рельефа он несколько шаток. Вода бежит с него в обе стороны.
Если же сложить все вместе: Великий пост, страстной сезон, Страстной бульвар, шатания и страсти Пьера и еще эту зыбкую, готовую в любую сторону склониться поверхность водораздела, то мы получим опасный, роковой шарнир всего московского подвижного пространства.
И тут
Так отмечают весеннее равноденствие в Москве два ее лучших сочинителя. В чемто их рисунки схожи. Оба улавливают мартовское широкое движение, драму московских масс, но пишут ее по-разному.
У Пушкина кинетика момента созидательна: ото дня в день с самого Рождества он «растет», и в этот весенний ключевой момент начинает как будто расправлять плечи, принимается всерьез сочинять Москву. У Толстого, напротив, равноденствие разрушительно; в этом месте он бросает сочинение, оставляет (вместе с Пьером) Москву, роман и судьбы его героев распадаются, валятся, стекают вниз с высоты Страстного бульвара.
Оба свидетельства в высшей степени характерны: зима уходит, Москва пришла в движение — вся она в конфликте, борьбе ментальных измерений.
Где положен конец этой схватке? На Благовещение.
Птичий день
Хороший день.
Григорий Палама, в характерных для него категориях.
До 12 лет Мария жила и работала в храме, мечтая посвятить свою жизнь Богу. Затем ее обручили с Иосифом из Назарета, дальним родственником из дома Давидова. Назарет от «назара» –заступница. Благовещение было ей в 16 лет.
В канун Благовещения,
Нынешнее название праздника установилось примерно в VII веке. До этого он назывался Зачатие Христово, Начало Искупления, просто Благовещенье.
Одежды на служителях в этот день особые, богородичные, небесно-голубые.
Апрель, небо еще блекло, но уже протекает голубым. Также и холод не так зол, не дерет щеки и руки, а гладит.
В народе этот день именуют Бабьим праздником.
Выпускают на волю птиц. Выпускают девушки.
Москва к первым числам апреля как-то незаметно умудряется справиться с соблазнами и порывами равноденствия. Март и «Страсти Толстовы» позади, хоть Великий пост еще длится.
Это замечательная черта Москвы: она во всем согласна с Толстым, она верует в него и в его роман, а все равно живет по-своему. На его роковые роды и смерть княгини Болконской (кстати, питерской особы, в девичестве Мейнен) она отвечает праздником Зачатия Христова.
Может быть, так Москва отдыхает перед настоящей Страстной, перед Пасхой.
Про 1 апреля ничего писать не стал. День Дурака, день апрельской (спящей) рыбы — это у французов, день насмешек над людьми, которые с зимы еще не проснулись и пребывают умом как будто в прошлом году. По идее, тут все хорошо для «праздной» книги, но все же, на мой взгляд, он какой-то не московский, этот день. Москва не может выбрать один день для веселья, так же как для любви (тем более 14 февраля, в зиму и стужу). Это внешние праздники.
В.И.Даль, «Толковый словарь живого великорусского языка»
Встреча курицы с яйцом — Против ноября — Пасхальный тур в Москве возглавляет список праздников, составляющих весьма специфический раздел православного календаря, и без того отличающегося от европейского на две недели. Именно от Пасхи ведут отсчет Масленица и Троица и иные подвижные церемонии, в своем самостоятельном кружении окончательно отделяющие православную Москву от прочего иноверующего мира. На Пасху разрыв Москвы с Европой в процедуре ее празднования достигает апогея — Кремль встает в совершенную
Черно-белое рисование, дополненное заумными расчетами пасхалий, чертит некое устройство, не столько самого праздника, сколько города, целиком в этот праздник погруженного, а также портреты самих горожан, фарфоровых идолов, свистулек и матрешек.
Кроме того, контрастный этот портрет дополняется предысторией пасхального отмечания в Москве, не изжившей до сих пор следы язычества.
Но важнее всего этот разрыв, разделяющий сферы тьмы и света, бодрствования и сна, дневной сосредоточенности и ночных метаний.
Раскопал в своей
…Накануне субботы Лазаря радио угостило с утра странной историей. Американские полицейские нащупали в некоей посылке (адрес я пропустил) непонятный предмет и заподозрили бомбу. Недолго думая, они взорвали всю коробку, не открывая.
Ящик разлетелся на куски. Когда куски собрали, выяснилось, что в посылке была заключена самодельная фигурка ангела.
Бунт во имя Лазаря
Начиная с Лазаревой субботы (за ней Вербное) чтение Евангелия на службах делается синхронно с происходившими в Иерусалиме событиями. Это добавляет драмы Страстной неделе; в субботу читается Евангелие от Иоанна, глава XI, с 1 по 45 стих, повествующие о воскрешении Лазаря.
Даже церковные толкователи именуют это Христово действие
Есть и другая точка зрения. Иисус возмутился маловерием близких. В его присутствии не должно сокрушаться о смерти. Но он плачет о Лазаре, этого не отрицает никто.
И все больше веса приобретает версия самая простая: он восскорбел при виде смерти, он возмутился ею, наглой и курносой.
В самом деле, Иисус столкнулся со смертью ближнего, в определенном смысле неприкосновенного, своего. Скорбь сестер и плачущих по Лазарю иудеев трудно воспринимать, как упрек учителю или следствие маловерия. Другое дело, что подобные жесты (восстание, бунт, открытый бой), возможно, слишком очеловечивают его. И поэтому Матфей, Марк и Лука молчат о возмущении Христа, упоминая перед входом в Иерусалим только об исцелении им слепого и предсказании собственной участи.
Но церковь не молчит, напротив, делает акцент на возмущении Спасителя.
Пост заканчивается, начинается неделя, полная событий и страстей; церемония меняет знак. Все возмущены вместе с Христом, долгое ожидание заканчивается, на его место является сопереживание, яркое проявление эмоций.
Даже праздничные обряды субботы меняются для друга Лазаря. На трапезе разрешается вкушение рыбной икры.
(Икра есть еда «запредельная», мы поглощаем будущее время, жизнь, по сути, не начавшуюся.) С другой стороны, говорят комментаторы, Христос не ищет войны, так как во время входа в Иерусалим он садится не на коня (символ войны), но на осленка, потому что идет с миром. О том же свидетельствуют пальмовые ветви в руках сопровождающих.
Наверное, правы и те и другие. Ситуация колеблется, Христос в эти дни несколько раз уходит из Иерусалима и возвращается. События некоторое время следуют в ритме маятника; или это качаются весы, на которых он взвешивает свое близкое будущее?
В Вербное воскресенье, за неделю до Пасхи, проводилось пробное гулянье на Красной площади, своего рода репетиция праздника. Против Гостиного Двора выстраивались полотняные палатки, у которых начинался торг всякой праздной мелочью: детскими игрушками, искусственными цветами, бракованной, битой посудой. Праздник понарошку. Здесь продавались также старые книги и лубки, но это на Спасском мосту весь год было занятие обыкновенное.
Греки продают рахат-лукум, французы пекут вафли. Все вперемешку с облаками верб. Их светящиеся, плывущие в воздухе корпускулы делают этот игрушечный мир еще более ненастоящим. Проектным? Во всяком случае, выдуманным.
О погоде:
Страстная неделя в Москве XV — VII веков с первого же дня насыщалась показным противостоянием и неразберихой. Шествие патриарха «на осляти» в Вербное воскресенье, въезд его в Иерусалим (Кремль) через Спасские ворота и самый крестный ход дополнялись странными ночными играми: толчею природы представляли мальчишки, гоняющие вокруг крепости с колокольчиками на шее. Преображенные в овец и телят, они бодались, блеяли и мычали, и вслед за тем стройною шеренгой забегали в те же ворота, дабы впоследствии скотина прямо шла с пастбища домой и не плутала. Все предрассветные бдения, предваряющие главный Воскресный день, обозначены были демонстративным смешением человечьей и иной природы. Тем самым великие сомнения и тьма Страстной были явлены московитам несравненно резче и болезненнее.
В Москве, в Успенском соборе в этот день освящалось миро. Богослужение совершается не в черных, но в фиолетовых одеждах.
Перед рассветом у Троицких ворот скотину обливали снеговой водой –»чтобы лучше плодилась и не болела». Столпотворение под мостом обращало людей и скот в одно неразличимое, говорящее и рогатое воинство. В самом Кремле мужики являли живые картины пахоты и сева: бегали в темноте вереницей, запряженные в сохи и бороны, цепляя железным когтем едва оттаявшую землю, — растревоженная, она должна была принести обильный урожай.
Все это были обычаи языческие и деревенские — а чем Кремль не деревня? хаос улиц и строений, где-то в глубине хранящий мистическую логику плана. Несомненно, он всегда напоминал (и напоминает до сих пор) деревню, поселение свободное, никаким насильственным черчением не стесненное. В те буколические годы Кремль был полон огородов, свободно гуляющей скотины и птицы — декорации для драматического противостояния грядущего света с шевелящейся многонаселенной тьмой были вполне подходящими.
Весьма любопытны свидетельства
Однако долгожданная пасхальная служба, совершаемая в ночь с субботы на воскресенье, и великое при этом пришествие света эти арифметические оценки неизменно опрокидывали, в прямом смысле слова по-новому освещая архаический кремлевский пейзаж.
Согласно праздничному закону, день наступал ночью. Здесь контрастные полюса Пасхи сходились.
Всю неделю ожидаемый среди нескончаемой скорбной тьмы (доходило до того, что в светлое время иные подолгу сидели, зажмурившись), свет налетал мгновенно, в полночь, вместе с крестным ходом, пальбой пушек и оглушительным колокольным звоном.
Зажигались все кремлевские паникадила, присутствующие поднимали свечи — тьма отступала, и, ее раздвигая, росло посреди Кремля золотое яйцо света. Таяли вчерашние глиняные и рогатые идолы, дамские скорлупки, мелкий детский бой.
Все становилось люди.
С этого момента обретало суть христосование — слияние человечьих обломков света, которые до сего момента разделяли чернила Страстной. Становилось понятно само недельное испытание тьмой: она только подчеркивала дробный свет тел, сливающихся теперь в многотело, — тьма была близкая, подошедшая вплотную смерть.
Также интересны формулы
Местные художники, бестрепетно переводящие всякое заумное явление в анонимный лубок, так и рисовали участников пасхального объятия: многоокими и разноглазыми, во всю ширину лиц, поверх шапок, платков и бород.
И тьма, покоренная, отступала.
Вчерашние птицы и звери восстанавливались в человеков, постепенно по мере праздника вновь обретая цвет, дробясь, разбегаясь шумной московской толпой. Но неизменно сплочениями света оставались пасхальные яйца, снежные горки куличей и перевернутые творожные стаканчики, которые горожане выносили из крепостных церквей, оберегая от порывов ветра, точно горящие свечи.
Остров Пасхи
Устроители праздника с особым вниманием следили за мгновенностью метаморфозы. Кремль весь был опутан зажигальной промасленной ниткой, по карнизам соборов и теремов бисером загорались плошки, стаканчики и целые бочонки с огнедышащим и искристым составом. Однажды чуть не подожгли зазевавшегося архиерея, впрочем, и без того чины церковные сияли во всю мочь. На пасхальную заутреню им полагалось одевать самое богатое одеяние: золото риз растекалось по Соборной площади, забегая бликами во все углы и закоулки. Кремль отнимался от земли и плыл в полночной тьме, точно огромный остров света, остров
Всякий раз дело за малым не доходило до пожара. На этот случай заготовляли в должном количестве воду. Вода была нужна еще для одной цели: всех проспавших заутреню и омовение полуночным светом в воскресенье с утра под крики и визги обливали с головы до ног. Иных прямо в постели. Всякий человек, он же гладкий речной голыш, должен был пройти через это переломное мгновение, почувствовать всем телом краткость и полноту секунды, с которой соразмерялась вся кремлевская жизнь.
С утра, по образу и подобию полнощной вспышки света, взлетали на воздух кремлевские кладовые — наступало разговенье. По весне кладовые были не слишком богаты, однако сошедшийся за Великий пост в совершенную скорлупку желудок и этот небогатый набор принимал как взрыв, сияние и внутренний фейерверк.
Отсутствие меры в пиршестве временами заканчивалось трагедией. Тьма омывала Пасху со всех сторон: по выходе из праздника иные неосторожные едоки наедались буквально до смерти. По свидетельству Ломоносова, написавшему специально по этому поводу записку на высочайшее имя, мраморные тела несчастных, погибших от еды, после Пасхи собирали по Москве десятками.
Так преодолевал трещины в монолите календаря кремлевский народ, подставляющий дуновению вакуума белые тела, чтобы тьма успокоилась, осталась контуром к тайному свету.
Вообще умение праздновать светом во тьме ярко характеризует этих оголтелых рисовальщиков, использующих черную краску «всевремени» для обрамления контрастного, жертвенного автопортрета. Пример им подавало пасхальное яйцо; по его образу и подобию они точно играли сами с собой в одушевленные куклы.
От этого смешения человеческой и гипсовой природы рождалось третье — двуединая плоть, странно соответствующий яичному сгущению времени материал. Кремлевская скорлупа, открывающаяся в праздник тысячью очей, — и плазменно-жидкое, живое внутри.
Город также оборачивался пасхальным яйцом: вся карта Москвы есть яйцо в разрезе.
Тут даже слишком много сходства; к таким сравнениям следует подходить осторожно. Мы заглядываем в
Москва: яйцо в разрезе
Яйцо с древности воспринималось, как символ бессмертия, точка пересечения всех возрастов и времен. Крашеное — напоминало о крови Христовой, омывшей и приготовившей к вечному свету всякую замкнутую в эллипс человеческую жизнь. Поэтому оно неизбежно делалось центром всеобщего внимания в пасхальные дни.
Раскатившиеся по Боровицкому холму, светящие из устланного травою лукошка, взбегавшие в виде золотых куполов на храмы, пасхальные яйца светили, как лица некоего молчаливого, замкнутого от мира народа. По приближении воскресенья они наливались плотным и тяжким светом.
Как они могли нас учить (счету времени), если сами на две недели с Пасхой поторопились? Впрочем, случались годы, когда мы праздновали Пасху вместе с Европой.
Обнажение души Христофора Галовея
Вот что еще случилось однажды в московской жизни Христофора Галовея. После долгих уговоров он склоняет кремлевское начальство к тому, чтобы на верхней площадке Спасской башни, рядом с часами, в проемах аркады установлены были статуи европейской работы, которые кстати же привезли в Москву итальянцы. (Эту верхнюю часовую площадку инженер полагал за истинно выставочную, откуда открывающейся внизу мглистой текучей стране можно было демонстрировать отчетливые достижения науки.) Статуи устанавливают, но по причине обнаженного их состояния немедленно одевают в специально сшитые суконные костюмы.
Наверное, хороши были эти костюмы! Впрочем, говорят, что это были просто свитки грубой ткани. Жаль, если было так. С костюмами вышло бы веселее.
Но вот приходит несуразная Страстная, и как-то раз, непроглядной ночью у подножия башни начинается страшный ералаш. Галовей поднимается, смотрит в окно.
Сквозь Спасские ворота льет неразличимая, вооруженная огнями толпа, стонет, мычит и блеет, иные бегут на четвереньках. С зажженным факелом и полной пастью проклятий, точно Мальволио, Галовей идет в аркаду, дабы с высоты небес обрушить на буянов свой гнев. И тут в голове его мутится окончательно. В прыгающем пламени факела часовой мастер видит статуи, обнаженные донага. Одно мгновение они ему кажутся живыми — этого достаточно, чтобы мир иной ему открылся, — тот, где камень жив, тепел и словно истекает желтком: мраморная скорлупа треснула в пляске.
Далее всю сплошную Седмицу итальянские статуи сияют над городом, великолепно обнажены; Галовей не решается даже взглянуть на них и успокаивается только после того, как их снова одевают в сукно.
Трещина между мертвым и живым в это мгновение не видна. Живы кремлевские башни, и самый Боровицкий холм под ними есть кит. Нет смерти. Свет сплочен, лег на землю, как скатерть, не пропуская никого под землю, ибо все мы теперь бессмертны.
Вообразить это нетрудно, если представить себе «ткань» света, составленную из тех отдельных «лучей», что Москва с момента Сретения уже во множестве начертила во времени: с начала года она только и делала, что
Вспомним исходную последовательность: точка Рождества на Сретение раздвоилась, протянулась лучом: и понемногу начало расти московское время.
Так, «вдоль по времени» каждый человек принимается жить, скользить по желобу собственной отдельной жизни. Черепок, скорлупка, завернутая в рубаху-смерть. Его жизнь — ниточка, лучик, штришок. Но вот его оголила Пасха, его луч пересекся, переплелся с другими; он уже не один, он составная часть т
Ничьей, ни большой, ни малой не боится: ткань света бессмертна. Такова несложная метафора плоскости, «скатерти» света.
Но как важен этот переход — мгновенный, разом перемещающий человека в новое измерение, добавляющий ему в жилы новой жизни.
Кулич и пасха
Куличи и пасха родятся у нас только на Святочной неделе, редко в другое время.
Переложение только в том, что в рецепты добавлены слова, подразумевающие, что кулич и пасха живы: не готовятся, а родятся, не хлеб, а человек и так далее; в остальном рецепты верны и годны к употреблению.
Меры веса:
1 фуцнт — 409,5 г
1 лот — 12,8 г
1 золотник — 4,26 г
Меры объема:
1 гарнец — 3,28 л
1 штоф — 1, 23 л
Кулич — это сдобный господин с миндалем, изюмом, цукатами, имеющий форму невысокого цилиндра с закругленной верхушкой, которая обыкновенно украшается завитушками, сделанными из того же теста или сахарной глазури.
Пасха — дама из творога и сметаны, к которым прибавляется масло, яйца и некоторые другие припасы.
Кулич бывает просто кулич, обыкновенный, сдобный, очень сдобный, польский, английский, миндальный, заварной, с шафраном, парадный.
В двух бутылках цельного молока распустить столовую ложку сухих дрожжей, вылить в опарник. Потом, подсыпая немного муки, растворить густое тесто, как для пирога, вымешать как можно лучше, чтобы совершенно отставало от веселки и краев опарника и затем сложить в крепкий полотняный мешок с рукавами, связать его бечевкой у отверстий и опустить в ведро комнатной воды. Когда тесто выходится, мешок перевернется одним рукавом вверх и сквозь поры полотна будет выходить тесто.
Тогда его вынуть, разрезать бечевку, выложить опять в опарник, прибавить 1 стакан распущенного свежего чухонского масла (когда масло растоплено, его надо оставить и затем сливать осторожно в тесто, оставляя остаток на дне горшочка), 1 стакан яиц (сырых), 2 стакана мелкого сахара, полфунта очищенного и хорошо растолченного сладкого миндаля, 6 штук горького, 1 ложку соли, полпалочки истолченной и растертой в ступке, вместе с сахаром, ванили, четверть фунта мелкой коринки (коринка — мелкий бессемянный сушеный виноград, изюм), все это хорошенько перемешать с тестом, обмакивая руки в холодную воду. Когда тесто будет пузыриться и отставать от рук — это значит, что оно хорошо вымешано. Тогда его нужно выложить на стол (посыпать стол предварительно мукою) и дать подняться. Затем взять 2 высокие кастрюли, вымазать дно и бока маслом, обсыпать сначала поджаренным и затем мелко истолченным миндалем, поставить в духовую печь, где и оставить в продолжении полутора часов, постоянно посматривая, чтобы наш господин не подгорел.
Пасха (дама) простая, обыкновенная. Кстати, это две разные пасхи, простая и обыкновенная, в простой есть ваниль, в обыкновенной нет, зато для нее используется чухонское (финское) масло.
Справка:
Еще известны пасха на яйцах, на яйцах и сливках, обварная, заварная, коричневая, красная, сливочная, царская.
Взять 5 фунтов свежего творога протереть сквозь сито, 10 сырых яиц, 1 фунт самого свежего масла (сливочного), 2 фунта самой свежей сметаны, сложить все в кастрюльку и поставить на плиту, мешая постоянно деревянной лопаточкой, чтобы не пригорело. Как только дама — стоп! тут еще нет дамы, пока только творог — дойдет до кипения, то есть покажется хоть один пузырек, то сейчас же снять ее с огня, поставить на лед и мешать, пока совсем не остынет. Тогда положить от 1 до 2 фунтов сахара, толченого с ванилью, 1/2 стакана коринки, размешать хорошенько, сложить в большую форму, выложенную салфеткою, и положить под пресс.
Яйца (с ними не нужно никакой перестановки слов, этот тот еще
Еще безо всякого линючего барахла обвязывают просто ветошкой и сверху деревянной палочкой делают чернильные кляксы.
Желтый цвет
Встреча курицы с яйцом
В записках Василия Андреевича Абрикосова (одного из корреспондентов знаменитых братьев Аксаковых, славянофилов и ревнителей московской старины) есть описание странного разговора, произошедшего в самую Пасху, на Мясницкой улице, в том самом месте, где она пересекаема бульварами, а рядом поднимается на двадцать с лишним сажен церковь Михаила Архангела, она же Меньшикова башня. Два мужика обыкновенной наружности, чертя над головой пальцами и что-то рисуя в неустойчивых апрельских небесах, спорили до хрипоты, и уже собрали вокруг себя некоторое количество зевак. Тема спора показалась Абрикосову в высшей степени любопытной. Мужики обсуждали,
Сразу же нужно уточнить, что в этих пасхальных словопрениях не ставился существенный религиозный вопрос и покушения на евангельские прототипы не происходило.
Почитание пасхального яйца, равно как и самого Великого праздника, главнейшего в Москве, всегда было неизменно. Напротив — шутовские разговоры только оттеняли глубину переживаний Страстной недели, Пасхи и светлой Седмицы.
Однако самые серьезные и проникновенные чувства не мешали спорщикам пускаться в замысловатые рассуждения, сотворять мифы, и затем с горячностью их обсуждать.
Самым курьезным было то, что существование первокурицы ни мужиками, ни окружающими ристалище зрителями сомнению не подвергалось. Единственное, в чем никак не могли сойтись спорщики, была
Видимо, само пространство горбатой и кривоколенной московской земли таково, что в нем постоянно заводятся подобные небылицы и составляются несообразности и нелепицы. Точно так же и московское население готово во всякую минуту броситься спорить на самую невероятную и отвлеченную тему. (Здесь нужно оговориться, что речь идет о середине девятнадцатого века. С тех пор желание спорить на отвлеченные темы несколько уменьшилось, хотя и не истребилось окончательно.) Неудивительно, что вопрос о таинственной курице не оставил москвичей равнодушными. Вряд ли подобные дискуссии могли принести какую-то пользу положительному знанию, однако праздничной московской физиономии они добавляли красок. За внешне бессмысленным спором рисовался своеобразный и яркий образ столицы.
Первый из спорщиков, полный и живой, с косматой бородой мужичина, утверждал, что первоначальная пасхальная курица была непременно
Но образ был доходчив: картины — только что, ночью совершившейся заутрени, крестного хода, своими золотыми огнями, скрещенными свечами, сиянием риз раздвигающего
И далее: Курица Ночная помещается надо всей землей, всю эту землю, словно гнездо, согревая, подавая ей пример самоотверженного плодородия и прочая. Эти доводы также вызвали в толпе одобрение, даже приведены были примеры, о которых чуть ниже.
Уверенность мужиков была настолько велика, что спустя непродолжительное время Абрикосов поймал себя на том, что сам подбирает аргументы в пользу той или иной теории, в то время как существование
В самом деле, великой пасхальной курицей в любом исходе спора оказывалась Москва.
Несомненно, за подобной нелепицей угадываются следы времени языческого. К тому же следует добавить, что волшебная курица является героиней многих местных народных обрядов. Пришли эти обряды из глубокой старины, однако на московских перекрестках встретились со временем новым (курица встретила яйцо) и сделались частью общей картины. Причем переварить свое новое состояние прежней «пернатой» столице было легче всего в Пасху. Как только приходила Страстная неделя, кухарки принимались собирать золу. Собранная за семь дней (семипечная) зола ночью с субботы на Великое воскресенье выносилась в курятник — ею окропляли кур, дабы защитить их от болезней. От хищной птицы их охраняли следующим образом: до восхода солнца хозяйка нагишом выбегала во двор и надевала на кол старый горшок. Сохраняемая в горшке первородная темень должна была распугивать дерзких ястребов и ворон. И зола, и тьма в горшке собирали все зло и несчастие — в Страстную неделю это было по-своему уместно, хоть и делалось тайно.
Пестуемых пернатых среди прочего учили в последние предпасхальные часы нести «золотые» яйца: в курятниках выстраивали необъятные гнезда, представляющие собой свитки из старой холстины, где в подобающем молчании сидели сами хозяева, впоследствии обнаруживая высиженными — хлебы, репу и прочая. Иные же — принесенные из ледника снежки. (Несколько подобных анекдотов были рассказаны немедленно зрителями исторического спора о куриной пасхальной масти.) Возможно, душевное напряжение, столь свойственное последней неделе Великого поста, некоторым образом разрешалось в подобных ночных выходках. Тайные переодеванья в пух и перья говорили, что бесновались уже как бы не люди, но странной властью в эти дни обладающие, хранящие великий яичный секрет птицы.
Цепкое воспоминание о временах языческих отпускало москвичей постепенно, сопровождая их переход в новое качество подобными «костюмированными» представлениями. Не исключено, кстати, что спор о курице, отмеченный Василием Абрикосовым, был именно таким спектаклем, отголоском давних игр протомосквичей.
Куриная история становилась таким образом весьма своеобразным фрагментом общей праздничной картины, тем более, что «противостояние курицы с яйцом», одним из главных символов Пасхи, делало ситуацию по-своему драматичной, во всяком случае пригодной для фантазий. Соревнование разномастных волшебных кур было к тому же физиономически верно: пестрая, суетливая, дробная дневная Москва ночью обращалась в ворошилище необъятное, многокрылое и непроглядно черное.
Известен еще один пасхальный образ Москвы — таинственной, не имеющей возраста капсулы, одетой скорлупой, скрывающей внутри бесконечно подвижный, непредсказуемый бульон местных верований и сомнений. (См. далее план Москвы, представляющий собой яйцо в разрезе.) Однако вряд ли имеет смысл спор о том, что есть пасхальная Москва, — курица, или яйцо, или украшенный свечами семиверхий кулич.
В субботу Светлой седмицы происходит раздача
В Донском монастыре артос светел и огромен. Стоит в открытых царских вратах, в самом деле царит.
Москва похожа на этот царский хлеб или стремится быть на него похожей. В эти дни ей это удается: зрение московита на Пасху так устроено, что само отыскивает эти сходства. Точно его голова изнутри расписана, как пасхальное яйцо.
Против ноября
Третья часть
Летняя книга
Конец апреля — 24 мая
Начало
Поэтому определить точное время начала
В ближайшие годы самая поздняя Пасха ожидается в 2013 году — 6 мая (22 апреля по старому стилю), то есть в самый праздник
Тогда и начинается эта весенняя пьеса. Она в двух частях: первая до появления святого Георгия, вторая — после. Георгий не начинает сезон, он вступает в действие спустя некоторое время, — это важно для драматургии праздника. Он выступает на сцену (календаря), словно на поле брани, в момент решительного столкновения темных и светлых сил, на коне с копием, и склоняет чашу весов в пользу светлых сил, побеждает языческую тьму: такова его характерная и яркая роль.
Что такое эти темные силы? Древние лес и поле, природа, проснувшаяся после долгой зимы, одолеваемая духами, грозящая всеми весенними соблазнами — в это ворошилище древности въезжает на полном скаку победитель змея Георгий и покоряет его, усмиряет вешний бунт.
Такова его майская пьеса. Она делится на два непохожих друг на друга акта: до 6 мая — языческий (лесной, темный, исполненный водным брожением) и после него — христианский (светлый, открытый небу).
Встречный вопрос: почему эти лес и поле не были крещены на Пасху? Почему после главного праздника Пасхи должно еще христианизировать природу, когда весь свет уже освящен? Вопрос простой и сложный одновременный. Ответ также может быть прост и сложен. Простой на поверхности: самая Пасха «поверхностна»: она собирает свет (время)
Ковер-самолет Пасхи спасителен, но только для тех, кто собрался в его пределы и «взлетел»; под ним остаются тень, ночь, лес, где шевеление мхов и духов. Он плывет отдельно, поверх земного календаря, по крайней мере, дарит своему экипажу настроение соответствующее. «Внизу» календарь остается пестр и проникнут языческими сквозняками; по земле и по воде сифонит весьма ощутимо.
Есть другой возможный ответ, или направление, в котором может быть обнаружен сложный ответ на вопрос, почему после Пасхи остается работа святому Георгию, крестителю леса и другой христианской изнанки. Само протяжение времени совлекает пасхальный покров с Москвы; счастие этого праздника на земле не вечно. С этим трудно согласиться московскому человеку: ему как раз хотелось бы, чтобы счастье было раз навсегда установлено и так, без изменения, длилось вечно. Протяжение времени, ежедневный духовный труд составляют для него сложное задание. Он не строитель, скорее, созерцатель.
И вот после праздника ему открываются полыньи буден; в них тьма и иное, загадки и соблазны ума.
Акулина и русалки
Просыпаются русалки. Им положено подношение. Бабы берут кто рубашку, кто кусок холстины и несут в реку. Чтобы русалки могли прикрыть свою наготу и спасти человека в воде.
Рожденный в этот день идет напролом. Продолжается задабривание водных духов и волглых существ. Сегодня кормим водяного. Чтобы не ревел по ночам и не пугал рыбу, идущую на нерест.
В этот день по поверью крестьян Тульской губернии солнце встречается с месяцем. Ясное солнце и отчетливо видимый месяц обещают хорошее лето.
Отмыкается живая вода, родники и ключи. Обходим источники водного шевеленья, поклоняемся им, а также чистим от зимних наслоений.
В этот день празднуют Новый год
Престол или подобие его обложен коврами, или это целая стопа ковров, на которую ставится чаша. После окончания Новогодия они опять уходят пасти овец. О них в своих заметках пишет Пушкин.
Антип-водопол. Когда Антип без воды, крестьянам не зерна от поля ждать, а беды. Если река до сих пор не вскрылась, то весна холодная. Даль добавляет пословиц:
В этот же день северяне отмечают
В лес ходить нельзя: проснулся медведь. Заяц носится по лесу, как угорелый. Если перебежит дорогу — жди худа, жить станет невмоготу. Лисы в эти дни переселяются из старых нор в новые. Существует поверье (Даль), что на лис нападает курячья слепота, оттого они мыкаются по лесу в поиске нового места. Еще в этот день ворон купает и отпускает детей в
Вороны на втором этаже (на первом –лисы) мечутся туда-сюда.
У Даля:
Хороводы вокруг яблони. Цветение оных вызывает в сердцах потепление и нежность, соответствующие смешному имени Ляльник. Оттого будущие яблоки на деревах и редиски в грядках должны делаться слаще.
Наш вариант Вальпургиевой ночи. Вослед западным чертям и ведьмам наши нечистые и летучие духи также принимаются водить хороводы. Ходят по белому полотну. Ведьмы к этому времени все без исключения тяжелы, то бишь беременны. Было поверье: если бездетная баба найдет ночью в лесу такой хоровод (по густому туману в низине) и незаметно для ведьм спляшет вместе с ними, и еще утащит у них кусок такого полотна, а дома им утрется, –обязательно понесет.
Роман – календарь
Том II, часть III, главы I, II. Хрестоматийный эпизод: князь Андрей Болконский, путешествуя через лес, видит дуб, черный и сухой, среди прочего леса, который уже начал зеленеть. Спустя малое время, проезжая то же место, князь видит дуб также распустившимся, «молодым» и зеленым.
Князь Андрей отправляется в рязанские имения сына, в это именно время, в
Апрельский, призрачный, прозрачный, проникнутый первым, незаметным током жизни. Тут-то и сказано волшебное слово. Лакей Петр, сначала кучеру, затем (ему мало было сочувствия кучера) барину: —
—
—
Это о весне, князь. Но князь еще не ожил.
Тут и следует встреча с дубом: таким же, как и князь, «мертвым», сухим и деревянным.
Эта сцена в паре с той, что последует месяца через два, когда Андрей будет возвращаться после первой встречи с Наташей и найдет тот же дуб зазеленевшим, эти два разговора князя с дубом всегда вызывали у меня ощущение некоторой прямолинейной назидательности. И вообще это похоже на оперный театр: Болконский из-за левой кулисы выезжает на тройке — посреди сцены высится сухой и мертвый дуб. Князь обращается к дубу, как к другу, —
Но прошло время, роман открылся с новой стороны, календарем, где нет ничего по времени случайного, где все по праздникам, и я задумался: что такое это двоение леса в календаре? Что происходит между двумя разговорами?
По идее, понятно что, уже сказано: встреча Андрея с Наташей. Юная фея коснулась «мертвеца» Болконского своей волшебной палочкой — он ожил. Ей нетрудно это было сделать в Отрадном, на своей колдовской территории, под пение из окна сиреною, при луне и посеребренном, черном и влажном пейзаже. Она еще хотела летать той
И все же здесь мало одной Наташи, иначе вышло бы одно обольщение князя Андрея. Толстому нужно его
Интересно, что так же двоится и сам Толстой. Он, как человек Москва, некоторым образом двухэтажен. В Толстом много от финского колдуна, языческого волхва. Он только сверху, от головы, от ума просветлен и крещен. Этим «верхним» умом он составляет расчеты и схемы, производит сухие назидания. «Верхний» ум Толстого слышен в композиции двух встреч: так правильно, так — после Георгия — должен перемениться князь Андрей. Но никогда этот сухой и ясный ум не произведет пения сирены и этого серебристого от влаги пейзажа, где за черными деревами
Знаем мы это беззвездное небо и
Акварелист Толстой пишет «нижним» умом. Такому Толстому нужна вода, он в «первом» этаже волхв — от слова волглый (влажный). Течение воды, ее метаморфозы, которые и делят год на сезоны, одушевляют живописца Толстого необыкновенно. Толстой двуедин, дву-умён; это позволяет ему поместить в себе, понять всякого русского (такого же двухэтажного) героя. Верхним, сухим умом он способен рассчитать и начертить рассудочного «мертвеца» Андрея, нижним, волглым — пустить по воде ведьму Наташу. Как писатель, как художник-импрессионист Толстой, безусловно, выбирает Наташу. Ему с ней лёгко.
Мы еще вернемся к этой теме в главе
Так непросто, двуедино скомпонован этот апрельский эпизод «Войны и мира»; и он дважды уместен — апрельским, (Наташиным, ведьминским) и майским, Георгиевским образом, где во второй сцене лес крещен.
Москва и Толстой двуедины, синкретичны. По верху Москвы встают христианские храмы — их фундамент омывает финская вода. Москва наполовину, по верху, город, на «нижнюю» половину лес (финский). То же и с Толстым, он так же раздвоен по горизонтали: христианин поверх язычника.
Всадник Георгий на гербе столицы скачет по границе между этажами, по опушке московского леса. Бьет копием понизу, по нижней московской половине.
Праздный день в Сокольниках
Говорят, что Первомай учредил в Москве Петр I, прорубивший по сему поводу очередное окно в Европу. На этот раз — в зеленой стене сокольнического леса, на северо-востоке столицы. По его указанию в лесу была проведена широкая, в версту длиной, просека (тогда именовавшаяся
Тогда уж нужно называть это окном из Европы в лес: так вломился в Москву «немецкий» царь Петр: европейским пространством в зеленую пригородную плоскость.
Лес, ставший в одно мгновение парком, поместил в себе правильный прямоугольник, наполняемый в первомайские дни тысячными толпами москвичей.
Во все времена гулянье в Сокольниках было необычайно популярно. Очевидцы описывают однодневное переселение всей Москвы в заповедный парк (в 1854 году сюда прибыло
Праздник, начинавшийся обыкновенно после полудня, затягивался допоздна. Иные празднователи, нагрузившиеся без меры первых весенних впечатлений, оставались здесь же на ночлег, укладываясь прямо на траву и распугивая местных наяд и прочих березовых духов.
Последние по приходу весны сами оживали и толпились во множестве среди прозрачных ветвей, насыщая воздух забытыми, волнующими сердце ароматами.
Кстати, о наядах. Нужно сказать, что первомайские празднования бытовали в Москве задолго до Петра. Так древние славяне, неравнодушные к шевелению лесных перунов и ярил, отмечали встречу весны.
Это был их Новый год. Сокольники с давних пор представляли собой лучшую арену для майских игр: здешний лес был доступен и светел, и словно специально создан для украшения своих дерев — лентами, букетами и прочей сокровенной бижутерией.
Не в этом ли сокрыта популярность Сокольников? Это древнейшее из всех «новогоднее» место, о котором всегда помнила Москва.
Первомайское волшебное событие (зеленый Новый год) отмечалось не только в Сокольниках и не только в Москве, но и по всей Северной Европе. Особенно пылкими были встречи долгожданной весны в Германии. К обыкновенному в эти дни установлению майских деревьев, хороводам и прыжкам дев через костер здесь добавлялись целые народные спектакли. Празднующие на природе горожане выбирали весенних короля и королеву, которые встречали друг друга в населенном духами лесу и, после ряда сложных церемоний, вместе входили в город, где совершалась их праздничная, игровая свадьба, отворяющая дорогу очередному благополучному сезону.
Говорят, московские немцы, кукуйцы, отмечали здесь свой старинный майский день — будто бы за ними сюда пришел Петр и учредил «прямоугольный» просек-праздник.
Постепенно снегурочки и лели перекочевали в театр.
Веяния языческие сменились атеистическими. Тут есть некоторая связь: то и другое было обернуто противу христиан. Затем пришли красные маевки. Сокольники приняли их с «новогодним» радушием.
Праздничное помещение больше по размеру, чем политическое.
И, как часто бывает в Москве, праздник изменил самую физиономию Сокольников. В советские времена парк был перепланирован. Рисование на местности нового плана составило настоящий мультфильм. Часть изначального проспекта, соединяющего парк с городом, обратилась в плане древесным стволом; аллеи, разбежавшиеся веером, представили ходуном ходящие ветви, а многочисленные кущи и рощи, обозначенные на бумаге должными кружевами, распустились листвой. На карту Москвы легло грандиозное Майское Дерево, поместившееся на земле горизонтально.
Так праздник нарисовал себя сам, расположив все внешние, поверхностные атрибуты единственно необходимым для себя образом.
Егорий, герой
Вот он, герой пьесы о двух актах. Легенда приписывает ему победу над змеем (толкования образа змея разнообразны; сегодня мы разумеем под ним весенний языческий дух).
Озеро, из которого, согласно легенде, выползал змей, было расположено недалеко от современного Бейрута. Сейчас оно слилось со Средиземным морем. Город, третируемый змеем, назывался Вирит. Жители не могли справиться с чудовищем и по совету идолов и волхвов стали отдавать ему своих детей. Когда пришел черед принцессы, явился Георгий, пронзил змею гортань и попрал конскими ногами. Это напоминает миф о Персее.
В качестве символа победа Георгия толкуется легко: поражение змея есть победа над язычеством, над тьмой неокрепшего разума, над собственной духовной слабостью.
Почитание Георгия повсеместно. В первую очередь он покровительствует воинам. Гербы многих стран и городов (кроме Москвы, к примеру, Брюссель) украшены его фигурой.
На московском гербе он появляется при Иоанне III, после окончательного освобождения страны от внешнего ига.
Славяне почитали его повсеместно. Помимо сельскохозяйственных пассов (покорение леса и поля, начало огородного сезона), совершалось множество обрядов. В Сербии купались в этот день рано утром; девушки просили Георгия о замужестве. Болгары резали агнцев — без пролития крови на землю. Этой кровью они мазали детям лица.
В старину существовало предание, что люди, умершие на Егория зимнего, весной в этот день оживали. Перед смертью они будто бы сносили свои товары (они были купцы?) в одно место, где соседи могли их брать за заранее оговоренную цену, без обмана.
Тех, кто обманывал и брал бессовестно, ожившие по весне мнимые покойники наказывали: прописывали в покойники настоящие, сиречь убивали.
В деревнях первый раз выгоняют скотину в поле –выгоняют, кстати, вербой, припасенной с Вербного воскресенья.
Деревне (христианской, так же Москве) он главный по весне защитник. Егорийхрабрый. (Он же
Георгий владеет и лесным зверем.
Открываются хороводы, начинается новый сезон сделок.
Короче говоря, Георгий весенний есть важнейшая календарная отметина. В советские времена о нем умалчивали, и праздник как будто раздвоился, на 1 и 9 мая.
На следующий день после Георгия,
День Победы
Так же заслуженно он наследует Дню святого Георгия (6 мая). В этом случае нельзя говорить, что новый праздник заимствует часть славы у старого, не столько запрещенного, скорее, замалчиваемого в советские времена. Нет, это единая, взаимодополняющая пара, повязанная
Трудно себе представить, чтобы Дня Победы не было. Между тем после войны он долгое время не праздновался. Если задуматься, ничего удивительного в этом нет: коммунистическое руководство страны было всерьез озабочено послевоенными настроениями народа-победителя и производило профилактические меры, от арестов и казней до фактического замалчивания Дня Победы, — с целью возвращения населения к повиновению. Особенно партийных начальников беспокоило военное сословие.
Мне рассказывала известная журналистка, кстати, дочь боевого генерала, Людмила Васильевна Борзяк о своих впечатлениях по поводу этого умолчания о победе. С нею был такой случай. Недавно она ремонтировала свое жилье и влезла на антресоль, где ничего не менялось с послевоенных лет. (Старый дом близ Тверской, высокие потолки, в коридоре вечный сумрак и антресоли с поворотами, бездонные, как дедовы сундуки.) Антресоль по старому обычаю была оклеена газетами. Людмила Васильевна отрывает одну из газет, выносит на свет божий и читает. Газета за 9-е мая пятьдесят какого-то года, первого или второго, еще сталинских времен. В ней телепрограмма — о Дне Победы ни слова. В первый момент она не поверила своим глазам, потом, конечно, все вспомнила.
Праздник был учрежден «заново» к 20-летию Победы в 1965 году.
Здесь же знаки Севастополя, уместные в Георгиевском сезоне без особого пояснения.
Царские дни
Некоторые предпочтения календаря (декабрь — пророки, январь — монахи и отшельники) уже были отмечены. В середине мая намечается новое собрание, по крайней мере, намек на него. Здесь чаще остальных сезонов собираются русские монархи — в Москву, короноваться. Такие даты не бывают случайны; сразу является мысль о некотором календарном предрасположении: майские дни для царей были благоприятны.
Почему? Потому: для них открывает дорогу Георгий.
После Пасхи, освятившей город и деревню и всякое освоенное человеком место, и Георгия, покорившего (просветившего) остававшуюся темной природу, весь мир стал светел и душевно прочен. Состояние духа в срединном, вставшим на обе ноги, с каждым днем светлеющем мае следует признать
После Пасхи как будто отворяется дорога в небо (Пятидесятница); светлая плоскость земли ощутимо восходит вверх. (Еще раз отметим эту плоскость, господствующую ментальную фигуру, которую необходимо различать в контексте роста «измерений года».) Все вместе сходится в образе более чем благоприятном. Возможно, царские церемониймейстеры это учитывали.
Отменила смертную казнь, внутренние таможни и власть неметчины. При ней начался поворот к французской образованности. Она была набожна, боялась кладбищ, любила веселиться и переодеваться каждый день в новое платье (после смерти ее гардероб был, наконец, сосчитан — в нем было две тысячи платьев).
«Другой» Никола
Он же голодный. Тот, зимний, был холодный.
Мощи перевезли норманны. В XI веке Малая Азия, точно лавой, заливаема была нашествием с востока. Святыни осквернялись, города и селения подвергались жестокому разграблению. Христиане особенно опасались за мощи Николая, и посему из Италии (Венеции и Бари) снаряжена была целая экспедиция, составленная из купцов, для того чтобы вывезти мощи Николая в безопасное место.
Сначала итальянцы попытались выкупить святыню, предложив за нее монахам большие деньги. Те отказались, и тогда 20 апреля в обитель проникли силой (здесь купцы скорее всего и обратились в норманнов), разбили гробницу и обнаружили ее до краев наполненной благоуханным миром. Тогда они совершили литургию, завернули останки святого в верхнюю одежду и унесли их на корабль, который устремился в Италию.
8 мая они прибыли в Бари. Путешественнику Николе вешнему устроили торжественную встречу. Была построена церковь св. Николая, устроенная специально для помещения его мощей. Здесь они были упокоены папой Урбаном II 1 октября 1089 года.
Мощи святого хранятся здесь до сих пор, продолжая источать миро. В раке есть специальное отверстие, откуда его достают регулярно.
Перенесение мощей сначала праздновалось только в Бари, ибо для восточной церкви перевоз мощей, сопровождаемый взломом гробницы и проч., был не праздником, а очевидной утратой. Однако со временем ситуация успокоилась. В частности, для русских, которые удалены в равной степени от восточных и западных святых мест, место упокоения Николая угодника стало еще одним, вполне правомочным местом паломничества, почитаемым наравне с Римом и Иерусалимом. Поклонение русских было настолько глубоким и проникновенным (о причинах см. Никольщину), что христианский мир постепенно стал считать Николу русским святым. Еще бы!
Гоголь был у могилы Николы; именно оттуда он отправился в свое первое паломничество в Святую землю. Плыл в восточном направлении. Два Николая, похоже, в дороге разминулись. Один из паломников, который был вместе с Гоголем на том же корабле, рассказывал, что писатель повсюду носил с собой икону итальянской работы, которую считал совершенным шедевром. Попутчик того не обнаружил.
В 1911 году по инициативе Николая II и великой княгини Елизаветы Федоровны начинается постройка русского подворья в Бари. Комплекс был не закончен –помешала война. За ней пришла революция. Протоиерей Иоанн Восторгов, который покупал землю под постройку подворья, в 18-м году был расстрелян чекистами.
Итальянцы по черепу восстановили приблизительный облик святого. Очень похож на канонический. Лицо его, прописанное в три четверти карандашом, даже добрее, чем на многочисленных наших иконах. Крестов на плечах нет (нарисована только голова), и поэтому облик его необычен.
Константиново здание
День славянской письменности и культуры. Праздник установлен в 1863 году.
Если говорить о
Тут начинаются непростые толкования, которые до времени были отложены и которые могут потребоваться теперь, когда мы начинаем разбирать третий акт московской
Не просто по ступеням Пятидесятницы «земля восходит к небу» — этот устойчивый христианский образ имеет собственную логику и закономерное завершение на Вознесение и Троицу — вместе с ним развивается локальный сюжет, содержание которого есть
Это сюжет надстроечный; он возникает в общем оптимистическом контексте мая и использует его эмоциональный подъем. Сюжет начинается на Георгия как просветителя природы. Есть толкование его образа, говорящее, что Георгий поразил змея не копьем, но Христовым знанием; он не убивает, но приручает змея. Есть даже икона, где он ведет его за собой, словно лошадь, за уздечку, причем эта уздечка — список с письменами. Так начинается сюжет майского просвещения Москвы, который заканчивается на верхней ступеньке «бумажной лестницы», в день Кирилла и Мефодия.
К сюжету московского просвещения в календаре есть предварения, случайные и неслучайные.
Здесь пересекаются сюжеты древние с современными. Александр Попов, изобретатель радио, и Остромир, переписчик Евангелия, встречаются в календаре в самые что ни на есть просветительские дни — без усилия, как если бы они находились в одном помещении. Это
Мы обращаемся к Евангелию Остромира в расчете на то, что смыслы, сокрытые в его рукописи, остаются существенны и неизменны, и потому не менее актуальны, чем сообщения, разносимые с помощью радиоволн Попова.
В календаре открываются
Кирилл — в миру его имя было Константин; прозвище Философ; лишь за несколько недель до своей кончины в Риме в 869 году, постригшись в монахи, он примет имя Кирилл. Константин — младший из двух братьев; именно он изобрел славянскую азбуку.
Имя старшего брата, Мефодий, также монашеское, мирское его имя неизвестно.
24 мая Москва отмечает их день, празднует свое просвещение — и обнаруживает себя словно на верху «бумажной лестницы»; что дальше? Что ожидает ее? Что такое это сокрытое за плоскостью бумаги пространство, помещение смысла? Эта мизансцена дискомфортна для Москвы, оттого, вероятно, ей не особенно удается этот праздник, оттого она останавливается перед страницей календаря, на которой написаны имена просветителей Кирилла (Константина) и Мефодия.
Наблюдение за работой Константина Философа оставляет твердое впечатление постепенного умножения первоначальной задачи. Или так: всякую задачу он переводит в пространство смысла.
Это первое, что необходимо сознавать при взгляде на Константина. Он проектирует не просто азбуку, но следующий мир, который будет построен по принципу этой новой азбуки. Он смотрит на будущий мир (на нас: мы и есть этот странный, сочиненный, «бумажный» мир), смотрит из пространства. Из того мира, который мы, гладя со своей стороны, называем Рим. Тут неслучайно переворачиваются слова мир и Рим. Они очень хорошо показывают, как Константин «смотрит» на нас и как мы смотрим на Константина Философа. Мы по разные стороны страницы (оттого и переворачиваются слова). Константин, составляя азбуку, смотрит на нее из пространства, мы же, люди-буквы, народ-азбука, смотрим на него из плоскости бумаги. Мы срисовываем мир Константина, переводим его на кальку.
Константин с юных лет проявлял интерес к слову. Двуязычие родины, Солуни, стоящей на границы Болгарии и Эллады, разноговорящие родители, отец болгарин и мать гречанка (я слышал обратную версию: грек и болгарка, в данном случае это не имеет принципиального значения): все это с детства приучало его к мысли о связи языка и пространства. «Удвоенный» язык подразумевал большее — римское — пространство.
Ему удалось осознать в полной мере эту формулу еще в детстве. С юных лет Константин устремился к поиску некоего совершенного состояния — равновесия языка и мира.
Он достаточно остро ощущал дисгармонию раздвоенного культурного бытия и столь же ясно представлял себе перспективу синтеза слова и пространства. Это подвигало его к выдающимся успехам в учении — потому уже, что это был ученик
Успехи начинающего филолога были таковы, что спустя немного времени он был призван в столицу, для продолжения обучения вместе с сыном кесаря (по другим данным, будучи на несколько лет старше наследника, он помогал ему в учебе как помощник преподавателя).
В три месяца Константин постигает все тонкости античной грамматики. Здесь он учится также геометрии, диалектике, философии, риторике и прочим эллинским учениям.
Все это были составные части общего проекта — поиска принципиально новой, объединительной доктрины (второго) Рима, которая для Константина в первую очередь должна была оформиться в языке, словесной плоти. При этом Константин выступает не как политик, но именно как строитель слова: его занимало пространство языка, мыслимое, как помещение возможной конвергенции, совершенного слияния конфликтных римских сфер. Он стремился к синтезу нового совершенного наречия.
Столица, напротив, как будто питалась противоречиями; споры ее согревали.
Константин покидает Константинополь (что означает для метафизики это словесное вычитание?) и отправляется в монастырь для совершенствования в филологии и укрепления в вере. Показательно название обители. Монастырь, где он вновь встретился с братом (после этого братья не расставались до самой кончины Константина в Риме) и где окончательно оформилась объединительная доктрина философа, именовался
Здесь родилась глаголица. Азбука весьма своеобразная, в большей степени шифр, нежели алфавит: ее центроустремленные
Первым на новый язык было переведено Евангелие от Иоанна: выбор самый показательный. Оно стало матрицей новой азбуки: фраза
Текст открывал свое пространство по мере осознания смысла каждого символа, каждой буквы в строке. Читающий двигался более вглубь страницы, нежели по ее поверхности.
В скором времени основные теоретические положения доктрины «словесного черчения» были в должной степени разработаны. Теперь необходима была полноценная практика, которая могла быть явлена в путешествии, в одолении земных координат, в сравнении слова и мира. И братья Константин и Мефодий отправляются в большой поход.
В 861 году в качестве официальных представителей Царьграда они едут в хазарский каганат. Согласно популярной легенде хазары в те времена выбирали себе одну из трех религий — христианство, мусульманство, иудаизм. Для совершения верного выбора они призвали к себе лучших миссионеров, представителей этих религий.
Вряд ли это в полной мере соответствует действительности: очевидно литературный, трехчастный сюжет явно преобладает над исторической точностью. Но, во всяком случае, поездка братьев и определенный диспут у хазар состоялись, и выступление на этом диспуте Константина было признано успешным. (Он толковал им о
Справедливости ради следует признать, что крещение это происходило в неофициальном порядке; в целом каганат христианскую веру отверг.
Они плыли к хазарам по морю — через Крым.
Крым сам по себе есть фокус и перекресток, место встречи миров, противостоящих друг другу или ищущих слияния. Точка, расположенная на оси глобальной симметрии «запад-восток», и одновременно место опоры, где необъятная северная сфера, равно обезвешенная и неподъемная, опирается на купол Византии. Крым за четыре угла растянут по сторонам света (он близок к северному берегу Черного моря — так Соловки, или Полярная Таврида, близки к берегу моря Белого); крымская фигура олицетворяет собой пересекающиеся координаты, нулевую точку отсчета на карте русской истории.
Константин ощутил в полной мере потенции этой стартовой точки. Некоторое время братья оставались в Крыму. Здесь им предстояло выполнить ответственное поручение.
Необходимо было отыскать в Тавриде останки святого Климента, одного из первых римских пап, апостола от 70-ти, сподвижника апостола Павла. Он был сослан сюда императором Траяном в начале II века нашей эры и здесь погиб за веру. Мощи его затопили в море, недалеко от города.
Константин в короткий срок составил экспедицию и поднял судно, на котором обнаружил останки папы. Мощи святого были заключены в особый ковчег и затем сопровождали братьев на всем протяжении их странствий. В итоге Константин привез их в Рим, где они были с почетом захоронены. Останки папы совершили полный круг странствий: длиною в несколько тысяч миль, протяжением в семьсот с лишним лет.
Святой Климент почитаем в Москве. Большой храм в честь папы-мученика стоит на Пятницкой улице, в Замоскворечье. В прежние времена он господствовал над южной частью города — при взгляде из Кремля, с бровки холма, на юг.
Во время поисковых мероприятий в Херсонесе и состоялась легендарная встреча братьев — с человеком, говорящим и
Теперь можно попытаться ответить на вопрос — что такое была встреча Философа и задуманного им мира.
Встреча эта, судя по отзыву летописца, оказалась сама по себе событие значительное. Константин чудесным образом — в несколько дней — освоил новые для себя язык и письмо. В принципе, в своей основе язык этот не был для него новым. Он имел славянскую основу. В этом смысле лингвистическое достижение Константина объяснимо. Важно другое: встреченный братьями русин пришел с севера (некоторые историки прямо именуют пришельца норманном, скандинавским купцом), и для него самого этот язык был новообретен. Тогда собиралась речь нового мира, связывающая разноплеменные народы; это был феномен потенциально пространственный — не национальный.
Возможно, потенциальное пространство нового языка совпало с теми построениями, которые Константин совершал в процессе академического синтеза. Так или иначе, в его исканиях наступил новый этап. Философ в (крымском) пересечении осей мира обретал повод и поле для реального языкового конструирования. Новый язык обладал пространственным потенциалом в силу одной уже новизны, но также и ввиду мира — необъятного, северного, для которого он был предназначен.
В геополитических планах Второго Рима северное направление уже тогда рассматривалось как наиболее расположенное к духовной экспансии. Для просветителей был небезразличен географический вектор, устремленный на север, по оси разделения разноговорящих миров.
(Тут вспоминается Сретенка, разделяющая «глобус» Москвы по вертикали.) Это можно трактовать как прозрение или свидетельство точного расчета — важно то, что закрытые до времени двери севера открылись, и в образовавшейся щели шириною в полнеба нарисовались свободные сизые дали.
Будущая Россия провиделась царством бумажным. Такова была встреча просветителя и мира, и, соответственно, были заложены основы для дальнейшего развития диалога между центром (Константин) и севером (будущая Русь), развития в целом всей христианской ойкумены.
Здесь и заключается противоречие, исходное для всякого русского проекта.
То, что наблюдает Рим, глядя из Тавриды в Россию (с Воробьевых гор на Москву, см. главу
Поэтому с их стороны
Что сие противоречие означает для московского календаря, для его строения, скрытых предрасположений в организации праздника просвещения?
Первое: братья-просветители оказываются ощутимо вне этого календаря — при всей формообразующей важности их присутствия в нем. Они вне московской пасхальной плоскости — над нею.
Второе: то восхождение, что начинается в календаре со дня (крестителя пространств) Георгия, в самом деле имеет некоторый «промежуточный» финиш в точке Константина, 24 мая. Но этот финиш означает и некоторое смущение Москвы. Она поставлена перед заданием выйти из привычной «пасхальной» плоскости (кальки), возрасти в объем римского смысла, выполнить изначальное
Тут и начинаются размышления Москвы, отстранение ее от растущего календаря. Куда ведет ее этот рост — в Рим? Этот маршрут едва ли покажется ей привлекательным. Московские празднования в этот день производят впечатление отчетного плаката. Они демонстративны и ощутимо не-сегодняшни. Они Москве не слишком интересны.
К слову, памятник братьям-просветителям на Славянской площади также отдает демонстрацией. Или студенческой, примерно третьего курса работой: он
Собрания у памятника в этот день не праздничны; это большей частью акции политические. При этом они очевидно однопартийны. В контексте римских исканий и устремлений Константина Философа это очевидное сужение (прямо — уплощение) темы.
Москва ищет другой маршрут, не в пространстве, но во времени. Округлый, восходящий облаком год, помещение времени: вот ее пространство. Для обустройства в нем нужны другие рецепты, наверное, не менее, а в чем-то более сложные, нежели римские, влекущие (вспомним «акушера» Петра Великого) Москву из Москвы — в Европу.
Это сложный вопрос: о процедуре разворота русской плоскости в пространство (сознания, самоощущения, веры). Те же староверы придерживаются той точки зрения, что России следует оставаться списком со Святого писания. Они во всем предпочитают «умную плоскость»: поклоняются книгам, крестятся двуперстно, плоско, «ладонью». Не завязывают узлов: не посягают на лишнее пространство.
В этом есть своеобразное проявление честности (староверы образцово, показательно честны). Если Россия списана со святого образца, то ей и быть
Дни Петербурга
В календаре в конце мая разворачиваются дни Петербурга. С точки зрения логики русского календаря это вполне закономерно. Москва отстраняется от «римского» календаря — Питер с тем большей охотой в него заступает. В этом смысле вечный спор двух русских столиц оборачивается некоторой календарной эстафетой. «Староверующая» Москва сторонится черченого пространства. Новая столица, возросшая в «немецком» кубическом помещении Нового времени, его только приветствует.
В этом контексте наша столичная пара хорошо дополняет друг друга. Москве интересно время — Петербург живет идеей приоритета пространства над временем. Во времени он неизменяем; по способу образования мгновенен (революционен). Время в нем слепок с идеально начерченного европейского пространства конца XVII века.
Нет более того пространства. Пусть это будет сон Москвы о пространстве — майский сон; нет, лучше
Таково содержание третьего акта Георгиевской пьесы в майском календаре: Москва на время уступает место Питеру.
Сезон – трамплин
Святой Георгий и братья просветители в три приема, за три майских «театральных» акта вывели Москву к Троице. Лучше Москвы к Троице готов Петербург с его классическим трехмерием (города и самого городского разумения, хорошо расчерченного интерьера головы). Москва к концу майского представления уступила ему дорогу. Что означает шаг в пространство с этого поднявшегося к самому небу бумажного трамплина? Поспешность тут может оказаться губительна. Москва не раз бывала наказана за поспешность при переходе из одного (ментального) состояния в другое.
То, как могут не совпасть новое и старое русские времена, лучшим (худшим) образом демонстрирует катастрофа раскола XVII века. Уже было сказано о староверах, об их принципиальном предпочтении двумерия (двуперстия) в толковании земной жизни. Эта жесткая принципиальность, следствие совершенной честности в первую очередь перед самим собой, подвигла староверующего московита на войну с нововведениями патриарха Никона. Это был раскол между измерениями в понимании бытия. Компромисса тут быть не могло: в результате Москва была ввергнута в тайную и явную, жестокую и кровавую внутреннюю войну.
В той войне и родился Петербург: он был прямым следствием конфликта просветителей (в первую очередь киевских, географически — юго-западных, «римских») с московскими
Пространство, занесенное в Москву юго-западным ветром, некоторое время пыталось оформить себе в этом бумажном городе должное помещение. План Москвы начал дополняться первыми регулярными фигурами: большой Государев сад (через реку от Кремля), Измайлово, Кокуй. Однако
Это было противоречивое действие.
Май, месяц просветителей, задает Москве вопрос, ответить на который она сможет только в конце своего праздничного года, когда весь круг ее метаморфоз будет пройден.
Пусть май растет: его успехи очевидны.
Это в целом
Назвать его праздным не поворачивается язык. Крестьянин-московит воюет на огороде. Май — самый сев: проектируется урожай, мысль устремлена в будущее и окрашена надеждой на большую осеннюю победу (георгиевское настроение).
Уточнение. Погода непременно должна быть холодной и мокрой.
Большой сев овса –на Пахомия (15 мая). Еще 18 мая: Федот-овсяник:
Политически, идеологически, метафизически тут все взаимосвязано. В Георгиевский сезон составляется чертеж-огород Кремля (в землю пошло государево семя). Приближается лето, посредине которого еще возрастет Боровицкий холм, высшая точка, макушка Москвы.
Есть существенная закономерность в том, что на рубеже мая и июня в указанное исследование вступают люди света, буквально: светские искатели и сочинители Москвы.
Вознесение — 22 июня
«Русская свеча» — так называется колокольня на Елеонской горе, откуда произошло Вознесение Христа.
Тут вновь можно вспомнить Пушкина; литературное сознание России представляет именно его
В календаре, оформленном как последовательность роста измерений света, пункт Вознесения и продолжающая его Троица представляют собой очередную характерную позицию: в этой точке года свет (веры) восходит из плоскости Москвы в пространство.
Эта календарная сцена расписана буквально: как взлет.
В каноническом
Это трудный экзамен для Москвы. Здесь
Власть слова для нее важнее власти очевидного.
Таково продолжение мотива
В начале XIX века в России произошло событие одновременно важнейшее и странным образом остающееся вне нашего общего внимания. В 1809 году в Петербургской духовной академии начался перевод Священного Писания на современный русский язык. Слово о евангельском событии стало этому переводу (в восприятии России) синхронно. И неизбежно — через слово (кратчайший русский путь) — евангельское событие стало синхронно ее, России, и, в частности, Москвы, ежедневному бытию.
Это был великий переворот сознания, здесь — тот именно ренессансный (троический) шаг вовлечения сознания
И если в силу многих причин церковь «задержалась» на пороге опространствления русского сознания или, по крайней мере, отнеслась к нововведениям осторожно, то писательство, светское письмо, обретшее легитимность, напротив, сразу освоило «пространство страницы», в нем развилось скоро и успешно. Именно в этот момент светское письмо перехватило эстафету духовного поиска, толкования бытия в контексте духовном и сокровенном.
Главным персонажем в исследовании Москвы как поля смыслов, духовного ристалища, города, где совершается христианская история, стал писатель; первым был Пушкин.
Удивительно, насколько ясно он сам это сознавал. Или так: насколько ясно он это осознал в момент своего возвращения к вере, в тот поворотный 1825-й год, который мы рассматриваем поэтапно, от праздника к празднику.
Наступает ключевой момент в его эволюции —
Обыкновенно свой день рождения Пушкин отмечал на Вознесение. Начались отмечания в те времена, когда он о пространстве не задумывался. Так говорили метрики; в них было записано, что он родился на Вознесение. Пушкину нравилось само слово, равно и то, что день рождения путешествовал по календарю, — его день был путник, он был подвижен, как был подвижен сам Пушкин.
Вознесение всегда электризовало его. Этот пункт в календаре Пушкин считал для себя счастливым. Его первая публикация пришлась на Вознесение, он женился на Вознесение, в церкви одноименной, огромной, округлой, в месте встречи бульваров у Никитских Ворот.
Начиная с 1825-го года в этом предпочтении появился новый смысл: Пушкин пережил в том году нечто схожее с сюжетом Вознесения, испытал (авторский) полет, ни с чем не сравнимый.
Пономарь Тарасий (озеро дыбом)
Вознесение 25-го года Пушкин отметил, ничего не сказав соседям; день рождения остался потаен, зато родился замысел другого праздника, для которого теперь нужно было только найти повод.
В десять дней он «добежал» до Троицы и со всеми домашними таскал по дому бледные березовые ветки. Девки, шаркая ногами, возили по полу траву. Миновала Троица, навалилось лето, но Александр все не успокаивался. Его первопроходческие подвиги, странствия и открытия на бумаге и в истории Москвы требовали церемонии совершенно особенной.
В 9-ю пятницу по Пасхе, в Девятник, Пушкин переоделся в красную рубаху и пошел пешком в Святогорский монастырь. Здесь пел с нищими Лазаря, мешался с народом.
Ел апельсины, по шести штук кряду.
Все бы сошло за обыкновенное представление, коим он привык пугать здешнюю постную публику, если бы не Девятник, переходящий праздник преподобного Варлаама Хутынского.
Этот необычный праздник являл собою своего рода ключ, окрестные пространства открывающий.
О Девятнике и Варлааме Хутынском ему рассказывали святогорские монахи.
Память преподобного Варлаама отмечают несколько раз в году. В ноябре, в «яме» года, где нет ни просвета, ни даже малой надежды на просвет во времени, и только внутреннее сосредоточение помогает двигаться по дну календаря, — и теперь, в июне, после Троицы, в круге праздников переходящих.
Помещение святого в круг переходящих праздников означало его особые заслуги — образно говоря, во
Варлаам — один из самых почитаемых в Новгороде святых. Сын богатых родителей, он раздал имущество бедным, уединился в урочище Хутынь, в десяти верстах от Новгорода, где основал монастырь. На острове он проводил время в постах и молитве, чем снискал дар прозрения. Скончался в 1192 году, был похоронен в монастыре, им основанном.
Есть легенда, что спустя много лет после смерти святого пономарь того монастыря Тарасий, пришед однажды ночью в церковь Спаса Хутынского, имел видение. Гробница преподобного Варлаама открылась, святой вышел из нее и послал Тарасия на кровлю церкви.
Взобравшись на кровлю, Тарасий увидел, что озеро Ильмень встало дыбом, поднялось вертикально и готово затопить Новгород.
Есть икона середины XVI века, изображающая этот сюжет.
Дмитрий Лихачев в молодые годы, еще до войны, поднимался на кровлю храма — и испытал схожие ощущения. Водный горизонт вздулся и навис над ним горой; Ильмень был зол и темен и готов был пролиться на город, но некая невидимая стена удерживала его. Что это была за стена?
В истории этих видений интересен сам «прием» с опрокидыванием плоского озера.
Конечно, на новгородской глади любой подъем, пусть и на кровлю Спасской церкви, может смутить ум и преломить зрение.
Об этом и речь. Буквально: о переломе плоскости в пространство. Так, образно, и вместе с тем конфликтно приходит понятие об объеме, трех измерениях (всего-то).
Варлаам Хутынский учит пономаря Тарасия пространству.
Это сложный урок. Для плоско лежащего Новгорода пространство искусственно, внешне. Ему нужно учить, взламывая исходную ментальную плоскость по принципу
В данном контексте праздник Троицы выглядит как
Плотина Троицы (в календаре) ставит вертикально пасхальную гладь, побуждая северян к расширению мысли, к росту ее в объем. Так понукал спящего пономаря Тарасия преподобный Варлаам, загоняя его ночью на крышу храма, дабы он узрел вертикальное строение мира.
Для возведения и удержания в своей голове пространства нужно усилие — пространство являет собой продукт творческого усилия. Светлая пасхальная плоскость, столь комфортная для нас, привычных к чтению, как будто не побуждает к такому усилию; но календарь, осознанно сверстанный, диктует свое. Майский (Георгиевский) подъем возводит пасхальную плоскость, точно лестницу духа, к Вознесению и Троице. Здесь, дойдя до высшей точки, у самых облаков, у летнего порога средневековая русская плоскость исчерпывает себя, обрывается, точно трамплин.
В этом пункте открывается новый простор. Время, до Троицы покойно текшее, находит на плотину праздника и возрастает в объем.
Здесь пункт Пушкина. В своем движении по планете года, по кругу праздников — поочередно в каждом открывая следующую грань, следующий звук, — он приблизился к месту, для себя важнейшему, к зениту.
Девятник, день Варлаама Хутынского, новгородского просветителя (пространств) стал для него днем метафизического испытания. В этот день поэту потребовалось поднять над собой купол (христианского) небосвода и одновременно внизу различить пропасть, по дну которой змеятся русалки и ходит языческое чудище Василиск. Между этой землей и этим небом, в полном летнем воздухе открывается русская толща — вся целиком, не различающая племен и наций, сословий и состояний.
В этот больший воздух выставлен русский трамплин, точка обозрения троическая.
Пушкин разбежался по бумажному трамплину и прыгнул в народ.
Вышел в свет.
Впоследствии это чувство полета неизбежно эволюционировало в чувство отрыва, отчленения от привычной — до-михайловской, до-годуновской матрицы, от прежнего
Даже мелочи ему напоминали об этом. Есть анекдот о том, как поэт, спустя два года после выхода из Михайловского, шел однажды в Петербурге по Невскому проспекту и вдруг в витрине книжной лавки Смирдина увидел картину Брюллова «Итальянское утро» (так тогда презентовали картины). Все мы помним эту картину: девушка, собирающая виноград. Самое замечательное в ней — воздух,
Ничего не просто. «Вознесение» в пространство непросто, особенно в России, в которой оное пространство прежде полета должно быть выдумано, возведено в голове заново.
Полет, отрыв, то
Пушкин предстает классическим вознесенским (ренессансным) персонажем, фигура которого во всей полноте смыслов и обстоятельств олицетворяет поворотный пункт в календаре (русской культуры и истории): переход из весны в лето, в пространство и свет, большие по знаку — в пространство времени.
Иначе бы в том году он не уверовал, если бы не различил этой новой просторной сцены. Здесь могут вступить в силу все привычные представления о Пушкине как бунтаре и (большей частью) безбожнике, по крайней мере опасном насмешнике над сокровенными предметами. Но все это поздние перетолкования, новое уплощение Пушкина, а не сам он.
Положение памятника
Москва не могла пропустить в своем перманентном оформлении ключевой (между весной и летом, между плоскостью и пространством)
Свои противоречивые ощущения от этого революционного перехода она связывает прямо с Александром Сергеевичем и соответственно обустраивает в своих пределах характернейшее пушкинское место.
Столь же заметное и ответственное, как заметен и ответственен переход из весны в лето. Столь же яркое и показательное во всякой своей проекции, как сам поэт.
Вот оно: Пушкинская площадь,
В мае 1875 года (в
В июне 1880 года, в день рождения поэта, памятник был открыт. Это сопровождалось празднествами, было отмечено знаменитой речью Достоевского (ее оценили очень по-разному: в день открытия она произвела фурор, но на следующий день в газетах были отклики довольно колкие, причем восторгались на праздник и смеялись на следующий день одни и те же люди) — так или иначе, открытие памятника имело все признаки исторического события.
В 1950 году, также в день рождения Пушкина памятник был перенесен на другое место, на противоположную сторону улицы (на тот момент улицы Горького). И сразу же это действие было раскритиковано, и критикуется по сей день старожилами и знатоками Москвы.
Прежде памятник стоял в начале Тверского бульвара. Точнее, он поднимался по бульвару, шел вверх, согласно рельефу земли, от Никитских Ворот к Тверской. Бульвар был точно трамплин: Пушкин замирал в верхней его точке, перед самым отрывом от почвы. Прежнее его положение было правильным — «вознесенским».
Теперь он стоит довольно равнодушно, ровно. Трамплин далеко за его спиной образует наклонная крыша кинотеатра «Пушкинский» (бывшая «Россия»).
«Пушка» — место в Москве ощутимо наэлектризованное (пушка заряжена); площади тут нет, хоть оно и называется площадью. Здесь узел, сквозняк, перекресток потоков.
В Москве вообще нет площадей, есть перекрестки или утолщения улиц, широкие разливы потоков. Москва связует время, не пространство.
После потопа
Я давно заметил: дом, выходящий на Пушкинскую площадь (угол Большой Бронной и Тверской, над выходом из метро), несет на себе очевидные следы наводнения; фасад его расчерчен так, как будто дом время от времени заливала вода — сначала по четвертый, а затем и шестой этаж. Отчетливо видны уровни паводка: один за другим по стене поднимаются горизонтальные слои, береговые наросты, отмеченные колоннами.
На самом верху утеса встает небольшой особняк, собственно Дом — тот, что сохраняет пропорции двухэтажного старомосковского особняка. Он по традиции обращен лицом к бульвару, только перед ним не плоский двор, скамейки и стая лип, но пропасть в восемь этажей глубины.
Особняк не один на возвышенном, населенном антеннами и рекламой берегу. Беседка напротив, над магазином «Армения», поддерживает тот же уровень. И далее влево, через ущелье Тверской им отвечает вросшая в угол башня: она также не касается подошвой земли, а становится выше –там, где проведена ватерлиния. Невидимая эта линия обходит всю площадь по периметру. Поверх нее громоздятся пальмы, беседки, особняки, отмеченные ордером, спасшиеся от невидимой «великой воды». Ниже, до земли (до асфальтовой реки Тверской) открывается отвесная, расштрихованная наводнением береговая толща.
Этажи московских домов порой слабо связаны друг с другом, зачастую крыша не помнит, каково было основание. Портик может очутиться в небесах, как здесь, высоко над Тверской.
Дома как будто поднялись над водой. Что такое было это «наводнение»?
Архитектору очевидно: это был приход большого сталинского стиля, тотальной перепланировки 30-х — 40-х годов, которая ознаменовала возвращение столицы из Петербурга в Москву. Этот приход
Старый город оказался не готов к приему многомерного столичного пространства.
Его тонкая (полудеревенская) ткань лопнула, и старую-новую столицу залило неосвоенным, непривычным простором: улицами, проспектами, площадями.
Потрясение ментальное, наложившееся на социальный взрыв, соответствовало по своему масштабу геологическим подвижкам. В результате в городе поднялись домаутесы, разлились вместо улиц реки.
Несомненно, дом на углу Большой Бронной и Тверской, выстроенный в сороковом году, участвовал в том великом градотрясении. Теперь этот дом напоминает о том, что произошло с городом: пространственный потоп. Поэтому он так расштрихован: так по нему прошлись лезвия «воды».
Собственно говоря, это доказательство того, что Москва продолжает читать себя, видеть книжною страницей, наслаивать тексты (горизонты жилья) один за другим над потопом очередной эпохи.
Точно так же и в те же годы двумя кварталами ниже по Тверской вылез из гнезда на два этажа вверх генерал-губернаторский дом, перестроенный Моссовет. И он поднялся над «потоком» Тверской, пролившемся сверху вниз, раздвинувшим улицу вдвое.
Геологическое потрясение определило новую физиономию города, прочертило и выдавило на стенах улиц «природный», пещерный ордер. Это была не эклектика, но стиль, уравновешивающий новый город и новое время. Здания, не учитывающие законы сталинской «гидродинамики», наподобие статичного Страстного монастыря или целого квартала, расположенного напротив, в котором располагалась знаменитая аптека с лечебницей во втором этаже, — смыло.
Такова была работа потопа.
Теперь времена потопа (большого стиля) миновали, вода ушла и в трубе Тверской остался вакуум. Пушкинская площадь и вслед за ней весь город являют собой пейзаж после наводнения.
Замечательно: дома, появившиеся на площади в шестидесятые годы и позже, поставленные прямо на влажный грунт, оказались все до одного аквариумы. Пустейший (ныне «Пушкинский») кинотеатр и новый корпус «Известий» отгородились от мира сплошным, от потолка до пола, стеклом. Кинотеатр свое зрение развернул вглубь и являет нам
А позднейшие этого места приобретения? Не площади, но перекрестка потоков, влекущих по дну города всяк свой сор.
Здесь нет площади, есть взбаламученная снизу доверху развилка, где более всего активен слой придонный, кипящий у пушкинского постамента и в подземном переходе, — обитатели этого нижнего слоя мечутся и толкутся в переходе, поднимая городской ил.
Выброшенные наверх, они щурятся, зевают накрашенными мягкими ртами, выпуская пузыри папиросного дыма, и скользят, бегут между ними нестойкие отражения, волочится по дну песок. Вслед за временем, отставая от него безнадежно.
Забытая на углу, человечьего роста бутылка, пластмассовый грот Макдональдс с треснувшей крышей и не имеющий имени подводный павильон перед фасадом «Известий», — все атрибуты аквариума, пляжа или бесхозной запруды. Неслучайно было настойчивое и, в общем, неудачное помещение здесь полупустых и беззвучных бассейнов и фонтанов. Словно обманывая сами себя, градостроители стремятся погрузить площадь в реальную воду. Она так же фальшива, как новоприобретенная у Кремля Неглинка.
Москва не послепожарная, но
Пушкинскую площадь, лишенную пространства, заливают анекдоты, она «выстлана» газетами — тут их гнездится несколько; здесь же многоречивый Литинститут. Море текста разливанное.
Вот парадокс: Пушкин искал пространства, кричал на картину Брюллова —
Нет, тут нет парадокса, это как раз закономерно — в Москве. Она по-прежнему есть «бумажная» плоскость. Переход от Пасхи к Троице она совершает на словах, по словам. Занятно, и опять же в высшей степени показательно, что трещина, которая родится из усилия Москвы обресть «летний» объем, освоить пространство, обозначена Тверской. Улицей, указующей на Петербург. Оттуда, с северо-запада смотрит на Москву пространство, оттуда исходит перманентный пространственный вызов Европы.
С троицкими «трещинами» Москва знакома давно.
Тот сразу увидел ошибку местных зодчих.
Возводя высокие двойные стены, — новый Успенский собор планировался вдвое больше предыдущего — московиты не соединяли их
Далее следовало неизбежное обрушение. Таких обвалов было несколько; особенно болезненным был последний,
Инженер Фиораванти, европеец, понимающий пространственный код, без труда исправил положение; он применил стальные конструкции,
Москва нашла неудаче своих зодчих другое объяснение. Она приписала все землетрясению, «великому трусу», который случился на Троицу. Признать, что здесь была допущена ошибка — и какая! не соблюли, не поняли трехмерия, за что в Троицу были наказаны, — такое признать было невозможно.
Народ, по обыкновению, все списал на черта. В пустоте между стен сидел нечистый; будто бы, когда стена рушилась, в проломе мелькал то ли хвост его, то ли крыло.
Новейшая архитектура, наступающая на Москву пространством, всегда тревожила ее
Кстати, Толстой недолюбливал архитекторов. Это в нем говорил
Крестьянин смущен
Еще одно сообщение календаря, легко объясняемое в контексте нашего исследования. В момент перехода из весны в лето, когда Москва успешно-болезненно возвышается из плоскости в пространство (или только тщится перейти, принимая пространство в слове), в этот пороговый момент обостряется ее состояние «большой деревни». В очередной раз перелом измерений обнажает ее финское дно.
В народном календаре в начале июня появляются знаки тревоги, угрожающие фигуры и знамения.
Крестьянин смущен. Пришли трудные дни — страды, поста, но главное, остановки майского душевного роста. Как будто георгиевский подъем к Троице сменился плоской вершиной, сожигаемой июньским солнцем.
В июне, с приходом поста, жары и засухи всюду видятся черти и духи. В поле вылетают
К Троице на реках появляются русалки — светлая, но все же нечисть. Им падкие на гадания девки несут в узелках чего поесть. Парням к водоему подходить запрещается.
Почему-то именно в эти дни русалки могут от них понесть. Не могут, но желают, жаждут и поэтому охотятся за здоровыми, годными на развод мужичинами.
Еще одно оправдание летнего, легкого блуда.
Девки пускают по воде венки. Утонувший венок означает, что загаданное не сбудется.
Вот он, Василиск, пересочиненный в змея. Сегодня завершается черное дело черного петуха (см. главу пятую,
Сегодня нужно не дать змею вылупиться из яйца. Всем миром по деревне ищут это яйцо, икринку зла. Яйца собирают накануне, все что есть, и варят вкрутую.
Если попадется змеиное, гадина сварится, не проклюнувшись. Яйцо может попасться и в поле, прямо под ногами. Его нужно проткнуть стеблем петрова-бадога, растения с голубыми цветами (не василька). Весна уступает место летней засухе, отсюда эти мотивы.
Они странно соответствуют тому духовному напряжению, с каким
Горшки из-под молока оставляли под цветущим шиповником. Так прогоняли из посуды духоту. Молоко после этого, по идее, не скисало. Точно так же у шиповника шумно дышал всякий человек.
Гадают о погоде по полету божьей коровки. Летит вверх — к вёдру.
Сплетница и разносчица дурных новостей.
Змей Василиск ведет змеиную свадьбу. В лес ходить не рекомендуется. Отменены гадания и тайные замыслы судьбы. В отверстую (через перелом измерений) душу лезет всякая дрянь.
Из домашних животных в эти дни на виду кошка. Она наполовину принадлежит ночи и потому чувствует Змеевика нутром. Она уходит из дома и сидит на пороге, подкарауливает змею, чтобы спасти домочадцев. Далее происходит схватка.
Кошка загрызает змею, но та перед смертью изловчается и жалит животное. Тогда кошка уходит в лес и отыскивает там таинственный лечебный корень, ест его и не умирает.
Змеиное сало почиталось целебным продуктом. Шкуру змеи прикладывали к телу, выводя нарывы и воспаления.
Вот опять это соседство: чёрта и змея. Сначала ударение на первый слог, чЁрта и змЕя, потом на второй: чертА и змеЯ. Черта, граница: Москва не любит границы. Все, что может повредить ее единственности, что делит ее, она отвергает или прямо относит к чёрту. Смерть — худшая из всех границ: вот змея, что вечно жалит наш разум. Согласно библейской легенде, Ева убила змею, наступив на нее ногой. Стерла черту, соединила поколения, собрала нашу память в целое.
В моей бумажной горе много записей о 4-м июня, дне Василиска.
8 : 5 — выиграли москвичи.
Через год над этим стадионом пролетели фашистские самолеты. Война еще не началась, оставалось одно мгновение, но мы все еще дружили с немцами. Самолеты летели на воздушный парад — совместный, советско-фашистский.
И тут граница, разлом сознания, история, разведенная на части, не помещаемые в голове одновременно. Наша «плоская» история (как более или менее сложившаяся стопка бумажных сочинений у нас в головах) отвергает, замалчивает этот «пространственный» факт.
Обыкновенные вооружения в один миг навели шороху на всю страну.
Спустя три дня я ехал через Арзамас, продырявленный взрывом. В полночь мы проезжали вокзал; я вышел в тамбур и открыл дверь в
В эти же дни в Германии произошла крупнейшая катастрофа на железной дороге. У скоростного поезда (200 км/час и выше) на полном ходу что-то случилось с колесом первого вагона. Лопнула шина (они теперь гоняют на шинах), вагон дрогнул и отцепил остальной состав. Поезд собрало в гармошку. Второй вагон, ставший первым, начало трясти, дотащило до стрелки и там выкинуло на опору моста, по которому проходит автобан. Мост рухнул на поезд, превратив половину его в металлолом. При этом машинисты в локомотиве не только остались живы, но даже не сразу среагировали на случившееся и остановили голову поезда (отрубленную мостом, точно это была казнь) только в двух километрах от места крушения. Жертв множество, погибших более сотни.
Поехали дальше.
В этот день в 1672 году родился Петр I. Церковный календарь отмечает
Петр в русском календаре одна из ключевых фигур. Половина русской церкви почитает его Антихристом (за то, что нес в Московию пространство, тащил страну в пространство, но более за то,
Это был летний, июньский проект. Троицкий в том смысле, который доставляет Москве дискомфорт: прямо пространственный, объемный.
Петр заявлял так:
Его последователи, наши настойчивые реформаторы, отмечают в день рождения Петра свой праздник, День независимости России. Название странно; но если принять летнюю, «светлую» логику рационализации, прямого просвещения,
Верхний день
Она фокусирует все противоречия перехода Москвы из весны в лето. Все хорошее и худое сходится к этому дню, точно к церкви в летний праздничный день. Небо отворяется во всю высоту, бьет по земле солнцем.
Трава на полу в храме вмиг делается сеном.
Есть ли дело до трудных вопросов, от которых на головах (в умах) апостолов загорается негасимый огонь?
Троица у нас есть праздник березовый (в Молдавии — ореховый). Он идет из глубины языческих веков, представляет собой заплетание березы и называется Семик (седьмая неделя по Пасхе?).
Точно так же и Пятидесятница идет из Ветхого Завета. Евреи праздновали в этот день обретение Закона, который дан был Моисею на горе Синай.
На Троицу празднуется третье обретение главы Иоанна Предтечи (середина IX века).
Сразу за Троицей —
Церковь берет Циркуль и обводит самое себя. Слова
Пространство есть простор, который прежде всего родится в голове. Когда это произошло в голове у бога Зевса, она едва не лопнула — заболела так, что он завыл на весь Олимп. Тогда премудрая Афина, любящая дочь Зевса, взяла в руки вострый меч и разрубила Зевсу голову, ровно напополам. Пространство вышло наружу; мечом ему был придан разумный размер. Границы пространства всегда наводятся мечом. Зевс исцелился: сложил половинки головы в большее
Степная Троица
Однажды в Пензенской губернии, в омываемой зноем глуши, я наблюдал следующую картину: хозяйка, у которой мне случилось остановиться, зайдя в удаленный закуток (на задах участка малое строение, наполовину спрятанное в траве), вместо иконы принялась молиться на зеркало, утратившее всякую способность к отражению, — в границах его помещались одни только ржавые разводы и меняющий очертания туман. За раму зеркала по деревенскому обычаю были вставлены фотографии и прочие драгоценные бумаги.
Я спросил старуху: что такое этот странный иконостас? Она ответила —
В самом деле, в центре помещались трое: вырезанный из журнала (репродукция фрески) старик, закинувший голову вверх и сквозь плеши и царапины глянцевой бумаги светло улыбающийся, справа беременная баба, от стеснения закрывшая лицо руками, и слева молодой солдат на древней желтой фотографии. Отчего-то я решил, что этот солдат погиб, наверное, на то указывал его взгляд, неподвижный, стеклянный от грубой ретуши.
Неудивительно, что для хозяйки дома все это давно сошлось в икону, — вся ее восьмидесятилетняя жизнь сошлась в один светлый стежок времени (он же блик на стекле) и поместилась у глянцевого старика за пазухой.
При этом общее ощущение сосредоточенности, «закругления» времени более всего меня заинтересовало. Разные возрасты героев иконостаса только усиливали это впечатление. Явственно ощутимая сила сводила три времени в плотный свет, необходимое по сценарию триединство. Время укладывалось в рамки «Степной Троицы» столь компактно и ладно, что казалось, окружающая дом покатая земля обратным движением раздвигалась шире, распадаясь во все стороны от многонаселенного зеркала.
Кстати, эта степная протоикона немедленно совершила должное чудо: я просветлел разумом и, наконец, объяснил себе, зачем в Троицу приносят в церкви молодые березки и свежескошенную траву. (Здесь, в «травяном доме», она присутствовала во всех видах, лезла в щели сарая, свешивалась с потолка ароматными сушеными метелками, топорщилась вениками и проч.) Кстати, веники, коими в банях мы обмахиваемся весь год, заготавливаются именно на Троицу.
Зелень в храме символизирует присутствие в нем пейзажа: то, что вне храма, оказывается внутри. Лес и поле входят в храм. Необходимое сплочение всех времен тем самым счастливо достигается:
Сходятся пространство и природа, до этого дня между собой не особо сообщавшиеся.
Таково было соображение о церковной зелени, с каноническим толкованием напрямую не соотносимое.
Собственно говоря, это зеленое сочинение было естественным продолжением творческого подхода старухи к Троице. Подхода, приближения, постепенного причастия.
Наверное, движение ко всякому празднику неизбежно сопровождается необходимым количеством подобных самоустроений. И чем сложнее тема праздника, тем богаче и необыкновеннее становится такое наше творчество.
Троица не составляет исключения. Более того, примеры самостоятельного «триединого» строительства (а их множество, и какие только персонажи не являются по сторонам треугольника Троицы, от героев гражданской войны до телевизионных дикторов) говорят о готовности именно в творчестве двигаться к целостному восприятию праздника и мира.
Сочинение (здесь — заглядывание в будущее) становится необходимым участником картины, на которой все времена непротиворечиво сливаются. Будущее на степной «иконе» представлял спрятанный под платьем у девы Младенец — невидимый, он игрушечным образом являл исходное дуновение Духа. Солдат замыкал течение времен своим строго начерченным взглядом.
Старик баюкал на груди отражение старухи — живой; наступало лето.
На посту
После Троицы наступает Петров пост. Нужно копить урожай. Поэтому июнь называют еще Скопидом. А еще его называют «Июнь –месяц Ау», по тому, как гулко отдается пустота в амбарах. Голодуха, пыль и щекотание в желудке. Троица миновала, наступает пост.
Невольно, словно сами собой в календаре Москвы собираются вместе сообщения драматические и тревожные.
(Перед смертью он к ним вернется:
С этим
1418 дней и ночей.
22 июня — 7 июля
Как и зимой, в момент «рождения» года, когда символ света, первая звезда, подвергается испытанию на
Полная сфера света, которой пришло время развернуться максимально и которую готова занять вся Москва, как будто готова раздвоиться.
Это то же испытание счетом, проверка на единственность, та же, исходная метафизическая угроза, которой Москва не терпит. Она в своем центроустремлении склонна к солипсизму. По той же причине она недолюбливает Питер: тот сомневается в ее единственности, оспаривает у нее столичное право, помещает ее в равнодушное пространство, в котором могут быть сколько угодно таких же столиц, как она (как можно?).
И вот подходит пик года, «престол света», на котором должно поместиться ей одной, — и беспокойство Москвы возрастает. Это рискованное для нее время. Положение на макушке года неустойчиво. Еще и календарь со старым и новым счетом времени — во всякой ключевой точке года кто-то непременно начинает сверять часы. Тем более в такой, строго определенной точке —
Спор о точном времени Москву раздражает.
Рападение (угроза света)
В Новое время в дни летнего солнцестояния Россия дважды испытала внешние нападения, которые несли угрозу самому ее существованию и, стало быть, вошли в «подсознание» Москвы, отложились в нем в качестве основополагающего пункта, характерной отметины в календаре.
Это были нашествия 1812 и 1941 годов, Наполеона и Гитлера. Оба этих нападения были произведены в одно и тоже время, в один сезон — 22 и 24 июня.
Объяснение этому простое: самый длинный в году день предоставлял нападавшим максимальное время для дневного перехода войск; в июне «устанавливалась» земля, грунтовые дороги после весны и паводка успевали высохнуть и т.п.
Эту-то рациональность и не переносит Москва, эту простоту доводов, это положение, когда никакие рассуждения о ее особенности не действуют, когда ее не защищают ни генерал Мороз, ни матушка Распутица, не остается ни мистики, ни тайны, ни чуда, но только цифры — продолжительность дня, часы и километры. Именно эта арифметика оставляет Москву обнаженной перед внешней угрозой.
Как же после этого ей не бояться арифметики?
Большое солнце июня не только сушит дороги и освещает врагам путь — на этом солнце вся Москва как на ладони: она лишь очередной город в Азии (так считал Наполеон, шедший в Индию), препятствие на пути к каспийской нефти (как считал Гитлер) и богатствам Сибири.
Июньское солнце дезавуирует Москву, и оттого оно вдвойне опасно. Эта угроза (простого, арифметически, количественно толкуемого света) остается в силе. Нашествия 1812 и 1941 годов ее реализовали, закрепили в городской памяти навеки.
Поэтому состояние Москвы на пике солнца, в момент максимального разворота года, празднично и определенно тревожно.
Два солнца
Кирилл (с персидского) — солнце.
В календаре два Кирилла,
Москве ближе второй; он из Сергиевой плеяды (северян). Белое озеро строго на север от Москвы: там для нее
Распускает призраки — несчастия, пожара. Засуха вступает в полную силу, от этого дня деревня начинает бояться, как бы не сгорел урожай.
Если наступала засуха, секли крапиву. Заклинали ее на дождь. Крапива истекала последней влагой, после чего должна была ожечь небеса, чтобы те заплакали, орошая землю слезами. Или
Солнце на зиму, лето на жару.
Скотину изводят слепни и прочие кровососущие твари. Задрав хвосты, она мечется и не слушает людей. Поэтому ее выгоняли пастись в самую рань, а когда солнце начинало печь и оживало летучее воинство, запирали в хлев.
Таких тихих Тихонов в году несколько: созвучие слов слишком заметно; так же все Евтихии тихие. Согласно народным приметам, даже птицы в этот день затихают. И солнце тише идет, и птица в этот день не поет. Природа сосредоточена на внутренних процессах. Пестует сама себя.
На Мануила солнце застаивается в небе. Странный день. По низинам текут туманы, они же молочные реки. Душа мается, и сказка выходит грустная. Мануилу подбираются слова с корнями и смыслом «манить» и «маяться».
Кто-то смотрит в дом зеленым оком. У крыльца встает белая корова. Раздаются голоса, невнятные и печальные. Одна морока.
В водных пределах объявляется однокоренная
Брать их нельзя: Маня схватит за руку. Маня имеет мать — Маниху, старуху с клюкой. Неужели Мануил одним своим именем будит такие фантазии?
Солнце со вчерашнего дня стоит в небе. Текучая вода (ручьи и реки) как будто останавливается. В этот день бабы поминают не пришедших с войны сыновей, мужей и женихов. Матери, вдовы и невесты кричат песни, борются с безвременьем.
Безвременье от переполнения солнцем. По идее, для северян именно теперь наступает райская пора, и должно просить солнце, чтоы оно оставалось в этом положении подольше. Оно и встает; но отчего-то северный человек начинает маяться.
Сегодня, 1 июля, также два Иулиана (Ульяна) и один Юлий. В июле оно и неудивительно. Завтра женский день –Иулиании. Тезки перекликаются, но не сходятся.
Время двоится на макушке года. Ульян и Ульяна встают рядом, но не сходятся в одно.
У нас она Аграфена.
Сюжет с баней и вениками наводит на мысль, что обряд этот есть некоторый эвфемизм, намекающий на известную ночь любви, которой с 6 на 7 июля предавались язычники славяне. Отмечали максимум солнца изобилием любви.
Еще об Агриппине:
Она же самая короткая (в старом календаре).
Колдовать можно даже на вениках.
Сбор из 12 трав (непременные папоротник и чертополох) кладут под подушку и ждут во сне суженого. Или так: в полночь, не глядя, набрать охапку травы, сунуть под подушку и утром пересчитать. Если трав будет двенадцать, в этом году идти замуж.
Москва относится к слову, как к предмету сакральному; в Европе оно выходит в тираж. Это очередная причина отстраниться от Европы, продлить на сто лет, до времен Грозного эпоху русского Средневековья.
На дворе самое лето. В этой картине впервые появилась эмблема Мосфильма – «Рабочий и колхозница».
Очки как ширма, загородка между мирами внутренним и внешним.
Всё сюжеты о пространстве (света), максимальном, небезопасном для Москвы, о том, как ее двоит жара, обретшее полную силу солнце и неразрешаемая («трехмерная») проблема Троицы. Все равно что после зимы выставить бледное тело на солнце и обжечь кожу. Спина и плечи горят, загар к Москве еще не пристал, но это поправимо. Разум понемногу справляется с избытком света, готов его праздновать. Помещать в зевесову голову Москвы весь свет целиком.
Целый год
Вот она, макушка года, самое ее закругление сверху.
Это полюс, который инаково напоминает о противоположном полюсе года, рождественском. Иисус и Иоанн встают рядом
Сегодня год цел.
В этот день нельзя бояться.
Московские язычники (имя им легион) также одушевлены. За вчерашними колдунами целебные травы начинает собирать и остальной народ. Буквица, зверобой, кашка, матренка, земляника, трилистник (клевер?), мать-и-мачеха и проч. Все это сушат на солнце и на ветру, заваривают и пьют от кашля, от грудных болезней и скорби живота.
Существует поверье, что если в Иванов день между заутреней и обедней вырыть чернобыльник, или корень полыни, то под ним непременно отыщется уголь. Это уголь целебный, если пить его с водой, можно вылечить лихорадку.
Иоанн избавляет от головной боли. Один из самых сильнодействующих рецептов: нужно посмотреть на его отсеченную голову на блюде или хотя бы о ней вспомнить. Умеет наш народ отыскать болеутоляющее средство.
Продолжается выставка трав. Появляется перелет-трава, способная перенести нашедшего ее на любое расстояние.
Язычество сказывается во всех церемониях дня. Накануне после захода солнца в деревнях зажигали
В этом видна еще одна пара январю, Богоявлению и крещению воды; тем более, что крещенский сюжет прямо связан с Иоанном. Иоанн — покоритель воды, он крестит в воде (новом, понятно и ровно текущем времени). Все, что о воде, — о времени. Иоанн — креститель времени: пальцем на воде Иордана он рисует крест (указывает на настоящее мгновение как на фокус, центр времени): в этом месте и выныривает
По поверью вместе с
Иван — начальное русское имя, фундаментальное, опорное. Все, кто исследуют имена, отмечают его надежность и силу. Иван потому и богатырь (главный, старший богатырь), что Иван. Первый, выступающий в момент летнего начала времени. Колокольня Ивана Великого в Кремле в этом смысле есть часовая стрелка, вставшая в положение двенадцати часов. Тут, кстати, не одна стрелка, а три, еще минутная и секундная, встают одна из другой, уловляя начальное (летнее) мгновение. Колокольня растет
Роман – календарь
Московский роман-календарь Льва Толстого «Война и мир» начинается в момент весьма определенный. Уже в экспликации, где только входит первый гость к фрейлине Анне Шерер, время обозначено:
Здесь связывается сразу несколько тем. Историческая: после обмена нот, связанных с казнью герцога Энгиенского (1804), Россия и Франция подошли к порогу войны. Разговор в салоне Шерер есть первое обсуждение этого факта.
Война обозначила себя ясно и неотвратимо.
Этого уже достаточно, чтобы
С политической точки зрения этот пункт обозначал начало масштабного размежевания России и Европы. Здесь уже могло сказаться предпочтение Толстого-политика или, точнее, геополитика, который со всей определенностью различал миры России и Европы. Кстати, это не совпадало с точкой зрения многих наблюдателей того времени, в том числе тех, кто еще помнил кампанию 12-го года. В первую очередь это касается князя Вяземского, самого жесткого критика графа Толстого и его сочинения.
Вяземский помнил события 1812-го года и те, что за ними последовали. Он был в Париже в 1814 году в момент вступления в него союзных войск, помнил победное завершение европейской войны и помнил его в первую очередь как праздник единения Европы и России. Это была его (и не только его) принципиальная позиция, отступление от которой Вяземский считал нарушением исторической правды.
Толстой не просто изменил эту позицию, но занял прямо ей противоположную — развел Россию и Европу по двум различным ментальным сферам, разным полюсам вселенной.
Нет смысла судить его за это; Толстой участвовал в несчастной для России Севастопольской кампании 1854 — 855 годов, где Европа единым фронтом выступила против России. У Толстого был собственный опыт противуевропейской войны; несомненно, он сказался на его позиции, тем более на том, как проецировалась эта позиция на плоскость художественного сочинения.
В романе «Война и мир» Толстой не писал хронику войны 1812-го года. Он рассказывал правду о том, как запечатлелась эта война в русском сознании.
Поэтому он решительно разделяет Россию и Европу и для начала своего романа отыскивает момент, когда, по его мнению, это размежевание — не столько даже политическое, сколько метафизическое — достигает максимума. Это пункт летнего солнцестояния, когда различие старого и нового календарей очевидно и даже в чем-то демонстративно. Две сферы, России и Европы,
Толстой реализует идею принципиальной разделенности миров (календарей, помещений времени) достаточно остроумно. Он начинает действие в «русском» салоне Анны Шерер 5 июля 1805 года и, не прерывая этого действия (Пьер едет из салона к Болконскому, проводит с ним полночи, клянется не ездить больше на кутежи к Курагину и тут же к нему отправляется), заканчивает повествование на пирушке у Курагина в конце июня того же 1805 года.
Он начинает действие по московскому календарю в доме у патриотически настроенной Шерер, где все ругают Францию и Наполеона, и заканчивает по европейскому календарю в офицерской казарме у Курагина, где, скорее всего, никому нет дела до счета времени. Этого для Толстого достаточно — тот Петербург, в котором буйствует Анатоль Курагин, как будто вынесен из России в Европу; там другая сфера времени, не Москва.
Замечательный анахронизм:
Это не случайность, не ошибка повествователя. Полярность двух миров в точке начала романа есть принципиальная позиция Толстого.
Еще один штрих к картине. В тот вечер Курагины, отец и дочь, отправляются от Анны Шерер на другой вечер, к английскому посланнику. Это составляет некоторую дипломатическую коллизию, неприятность хозяйке и проч. Очевидно, что они переезжают
Курагины изначально так двоятся. Отец, князь Василий, временами все же возвращается в «московский» Петербург, отчего иногда возникает забавная путаница, когда он забывает, где он, в русском или европейском Петербурге. Но дочь его, Элен, несомненно принадлежит
Так сразу же обнаруживаются два в одном: два начала в одном начале романакалендаря повторяют «раздвоенный» полюс (точку летнего солнцестояния) московского календаря.
Календарь и роман в этой точке
Это двоение начала обозначается еще резче в контексте романа-воспоминания (см. выше: все
Тут картина рисуется еще яснее. Роман начинается с момента появления Пьера в России —
Время пошло (память Пьера заработала) с того мгновения, как он вошел в салон Шерер, — и закончилось мгновением его озарения в канун Николы, 5 декабря 1820 года. Это два полюса романа, его начало и конец.
На этом фоне рисуется еще отчетливее «русское» начало романа. Противостоящее ему «курагинское» начало вспоминается Пьером как анахронизм, нелепость. Пьера на пирушке у Курагина словно отбрасывает в какую-то прошлую жизнь, которую он только что поклялся более не продолжать.
Для него это драматический, ранящий момент начала воспоминаний.
Он вспоминает, как защищал Наполеона на вечере у Шерер; не так — он нападал на Россию от имени Наполеона, он не просто вступил в светлый круг (своих русских воспоминаний) — он вторгся в него. В тот момент он был прото-Наполеон. Он был его предтеча.
Это довершает картину. Не нужно и вспоминать о том, как на всем протяжении романа Пьер соотносил себя с Наполеоном, сличал числа и масонские знаки, готовясь к покушению на Наполеона. И без этого все сошлось достаточно ясно. Роман «Война и мир» начинается с вторжения Пьера в круг «русского» времени — на пике этого времени, в верхней точке года, что совпадает с традицией вторжения внешнего света в сакральную сферу Москвы. Время раздваивается немедленно (вот они, два лета) и дальше течет в пределах двух календарей, расходясь все более, что завершается масштабным и открытым конфликтом двух полярных миров, войной 1812-го года.
Так рассматривает летний календарь
В этом пункте расходятся мир (Москва) и война (Европа).
Так начинается его главный роман.
Что такое исцеление от этого двоения? В чем состоит рецепт, заветное желание Пьера-миротворца? (
Первоначально Толстой предполагал завершить роман летом. В июле 1813 года в Тамбове (стоит еще разобраться, почему именно в Тамбове) у него должны были венчаться одновременно две пары: Пьер и Наташа, Николай и Мария. В этой версии романа все оставались живы, и князь Андрей, и Петя Ростов. Толстой даже хотел назвать роман «Все хорошо, что хорошо кончается», но вовремя одумался.
Та история заканчивалась симметрично: две счастливые пары составляли счастливую июльскую симметрию; по сторонам их оставались две «жертвы», князь Андрей и Софья, добровольно отказавшиеся от своей любви, соответственно к Наташе и Николаю. Эта жертва была необходима в первую очередь для того, чтобы соединились Николай и Мария, от которых должен родиться Лев Толстой. С Софьей все понятно, она просто уступала Николая Марии, с князем Андреем было сложнее: если бы он женился на Наташе Ростовой, то тогда его сестра Мария не могла бы выйти замуж за брата Наташи Николая — такие «перекрестные» браки, когда брат и сестра из одной семьи (Болконских) вступали в брак с сестрой и братом из другой семьи (Ростовых), не допускались церковью.
Позднее Толстой передумал, и столь близкую его сердцу симметричную концовку отменил. Князь Андрей у него погиб, Софья приносила себя в жертву из общехристианских соображений, матримониальных сложностей для соединения Николая и Марии более не существовало. Но даже проектная июльская концовка показательна: так должна успокаивать себя Москва:
7 июля — 17 июля
Иоанн Креститель в Иванов день завершил «рост света» (колокольней! Иваном Великим в Кремле) — замкнул, точно циркулем, купол года. На вершине, на пологом холме июля Москва царственным образом разлеглась.
Между колокольчиками Пушкина в начале и в конце года помещается в июле Царьколокол и над ним Иванов столп: симметричный, законченный рисунок — звук из точки Рождества вырос летом до колокольного размера, чтобы умалиться к декабрю обратно в точку.
К 7 июля, празднику Ивана Великого трудности летнего двоения Москвы более или менее преодолены.
Начинается настоящее,
Нигде не видел я таких облаков, истинно царские —
Начинается кремлевский сезон. От жары оба слова, июль и Кремль, по идее, мужские, крепкие, в самом деле словно грибы боровики (боровицкие грибы), временами как бы расплываются. Тогда в них слышится окончание женского рода. Сушь, синь.
Блажь: «июль» в этом случае означает катание в парке на карусели. Еще быль. Лень.
О кремле и колокольне
Архитектура Кремля строится по собственному закону. Речь не только о Москве — кремлей у нас насыпано немало: Смоленск, Рязань, Нижний, Ростов Великий, луноликая Казань и множество еще неравно ярких точек, дающих представление о России как о некоем дробном, рассеянно светящем пространстве. И всякая из этих дробин — центроустремленная точка тяжести — кремль, фокус собственного пространства.
В своем метафизическом значении Кремль совпадает с июлем — месяцеммакушкой, вершиной года. Одним своим возвышенным положением (на холме, близко к небу) Кремль похож на
По сути, Кремль всегда был и остается крепостью. За его стенами таится сверток
У Кремля нет фасада.
Издалека он демонстрирует один силуэт, скалит зубы по кромке красного забора (кто-то, забывшись, назвал эти остро заточенные лезвия «ласточкиными хвостами»). Кремль грозит и отодвигается и остается замкнут до последнего мгновения, чтобы затем, пропустив сквозь игольное ушко Троицкой башни, сразу открыть свою сахарную сердцевину. Разом, без перехода. Без необходимой паузы знакомства, обоюдного лицезрения хозяина и гостя, без представления
Разумеется, в Москве есть точки — с того же Большого Каменного моста по диагонали в три четверти, откуда это столпотворение белого выглядит соразмерно. Но это вид — не фасад, не лицо. Сложение ракурсов — внешних, притом еще совпадение позднейшее, приобретенное едва ли не в советские времена.
Доказательством тому служат телевизионные заставки и рисунок на советских дензнаках, читаемый не как фасад, но именно как
Отсутствие фасада: парадной, главной оси. Взамен ее множество осей, пересекающихся под любыми углами. Иные оси гнутся, заплетая протопространство Кремля в неразличимый и нерасчерчиваемый клубок.
Однако сплетение кремлевских координат не есть хаос. Ключ к здешней головоломке мы находим в июле, на макушке лета, в Ивановы, столбовые дни года. Этот ключ — колокольня, «луч», проведенный вертикально вниз через купол Ивана Великого.
Солнце, проходя зенит года, отворяет Кремль
Вертикаль Ивана Великого обнаруживает в Кремле иной, сокровенный фасад, обращенный к небу.
Или так: солнце, словно оно вертолет, обнаруживает в Кремле место для короткой (июльской) посадки.
Попробуем взглянуть на Кремль, как на зрелище с небес, сверху вниз.
Небо в самом деле смотрит на Кремль сверху. Перед нами не шатры крепостных башен, но строгие, из облаков проливаемые взгляды-конусы.
Башни открылись «небесному взгляду» не сразу. Их украсили шатрами в XVII веке, в то время, которое расценивается многими как расцвет (полное лето, июль) Московии.
Кремль подтянулся за стропы башен ближе к небу.
Примером послужила церковь в Коломенском (центр тамошнего, ныне разобранного кремля). Она представляет собой классический конус, пирамиду света. Невесомую композицию, плоскости которой не каменны, но почти абстрактны и потому так легки.
Открытость небу явлена в Кремле буквально: известно, что Иванов столп строился Годуновым как колокольня будущего грандиозного собора, что должен был собрать в своем интерьере все главные храмы Кремля. Большой собор не был достроен, остался открыт небу.
Храмы в Кремле встают, как матрешки: в большем помещается меньший; Годунов храм, недостроенный, прозрачный, помещает в себя Успенский, в том
Так, в
Самый воздух здесь вяжется в узел, в коем существует будущий (когда-то построенный, ныне разлившийся) город.
Эти совпадения и закономерности в игре пустот и плотностей (комья камня, прорехи календаря) подтверждают исходный тезис: архитектура Кремля строится по собственным правилам: близость небу, центростремительность, насыщенность солнцем — все характеристики июльские.
Царская свадьба
Только после этой «царской свадьбы», как будто для начала работы над романом ему нужна была
После этого, уже в процессе работы над романом, Толстой несколько раз приходил в Кремль, словно сверял первоначальное впечатление, сравнивал уже возведенное бумажное строение с исходным замыслом.
Он оглядывал панораму Замоскворечья, однако более смотрел куда-то вверх, словно чертеж книги был нарисован на небесах.
Есть еще один сюжет, интереснейший, но достаточно пространный. Он может увести рассуждение в сторону, поэтому вкратце. Сам Толстой, не акцентируя на том внимания, но довольно определенно говорил, что замысел романа, его «зрелище», общая композиция, явились ему не в Кремле, и даже не в России, а в Швейцарии, в городе Люцерне.
В
Об этом он написал по горячим следам рассказ «Люцерн. (Из записок князя Дмитрия Нехлюдова)». Рассказ на другую тему, он полон филиппик против англичан и настроения в целом антиевропейского. Это также скажется в романе, но здесь речь о другом. Речь о видении, которое Толстого посетило в тамошней гостинице.
Июльским вечером он стоял у окна и наблюдал озеро и Альпы. Горная гряда отражалась в озере, также и небо было «удвоено» –оно было сверху и снизу. Верх и низ пейзажа были полны звезд. Внезапно Толстой пришел в состояние, близкое ясновидению. Вся жизнь нарисовалась перед его внутренним взором одной совершенной фигурой, притом не одна его жизнь, но жизнь вообще, в виде паутины расходящихся во все стороны светлых связей родства. Преломление небес в зеркале воды было только одной из форм этой всеобщей фигуры; звезды были крайние точки по контуру фигуры, их также соединяла бесконечная паутина родства. Все было связано со всем, чудная паутина пронизывала весь мир, всю толщу времен. Сам Толстой помещался в центре рисунка, через него текли слова и смыслы; он был весь растворен в этом рисунке. Нервы его напряглись: они также проникали мир, возвращая наблюдателю ощущения вселенские. Восторг, переполнивший Льва Николаевича, напомнил о детстве. Дух его захватило, он едва не лишился чувств.
В одно мгновение он провидел и понял всю жизнь.
И еще он понял, что такое композиция романа, того романа, написание которого он уже тогда считал главным делом своей жизни. Это
Эта мерцающая, единораздельная композиция понравилась ему чрезвычайно. Она была хороша тем, что воспринималась мгновенно, вся целиком, и в то же время как будто распадалась на эпизоды, самодостаточные фокусы, каждый из которых был центром своего собственного пространства.
В том же июле 1857 года Толстой записывает в дневнике, что дело искусства — устраивать
Россыпь таких фокусов, каждый из которых собирал бы вокруг себя самостоятельное помещение времени, и которая россыпь в то же самое время могла бы восприниматься в целом, мгновенно — такой была искомая композиция его главной книги.
Но это же и есть: а) мгновенное и яркое и потому целостное воспоминание всей своей жизни и б) россыпь этой жизни на самостоятельные события-фокусы, времяобразующие, самосветящие точки: на праздники.
Человек вспоминает свою жизнь как сумму праздников, не оттого что она так весела и разноцветна, тем более, что бывают праздники печальные, крашенные темной краской, но оттого, что она в принципе состоит из мгновений, каждое их которых способно «одеться» собственным временем, собственным сюжетом. Так и оформляют время праздники, обладающие способностью кристаллизовать вокруг себя наши хаотически разбросанные воспоминания.
Простота этой композиции, этого «голографического» приема поразила Толстого.
Далее ему оставалось только собрать эти фокусы-праздники и нанизать их на нить общего воспоминания.
Таким был случай в Люцерне. Небо взглянуло на него сверху вниз, он на него снизу вверх — и увидел свой будущий роман.
Прошло несколько лет, и вот он венчается в Кремле. В том именно Кремле, который (см. выше) не имеет фасада, но только вид сверху. Композицию Кремля — храмового ансамбля, где каждый храм есть округ-событийный праздник, — легко прочитать при взгляде сверху как сумму,
Венчание ощутимо приблизило его к небу. Можно представить, как воспарил Толстой, с его амбициями и тщеславием, во время своей кремлевской свадьбы. Одно мгновение он был царь. У него была царская свадьба.
Начиная с этого момента и с этого места, от Кремля он мог собирать свою чудокнигу — собирать из праздников.
В Кремле, на свадьбе 1862 года, «архитектурный» замысел московского романа Толстого был оформлен окончательно.
И тут все просто: Кремль есть вершина московской композиции, в пространстве и во времени — в июле.
Петр и Феврония
Как всегда после большого праздника, после Ивана происходит некоторый откат, сброс напряжения. Духи, наяды, лешие, напротив, оживают.
Вода в реке кипит от полуженщин-полуселедок. Купаться опасно: вода сливается с временем.
Христианская святая Феврония Муромская, идущая рука об руку с Петром (о
Москва всегда опасалась Оки, проводила ее
Здесь и состоялась еще одна свадьба, о которой мы вспоминаем в июле, в середине (на макушке) календаря.
Князь Петр-Давид вступил на муромский престол в 1203 году, когда он уже был болен проказой. Происхождение его болезни толковалось легендарно. Будто бы к жене брата князя, Павла, принялся летать змей, который принимал при этом личину Петра.
Петр узнал об этом и убил змея. Однако перед смертью змей обрызгал его своей ядовитой кровью, и Петр заболел. Продолжение этой истории также довольно красочно. Во сне Петру было видение, что его вылечит дочь пасечника по имени Феврония. Когда он нашел ее, то немедленно полюбил и пообещал на ней жениться — после исцеления. (Согласно другой версии, она сама потребовала от него такой платы.) Так оно и вышло. Петр и Феврония счастливо поженились. Однако бояре, особенно их гордые жены, не захотели над собой иметь княгиню из простонародья, и их клеветами и наветами молодая пара была изгнана из города. За это Муром постигла кара Божия.
Горожане потребовали вернуть Петра и Февронию. Супруги вернулись и правили Муромом и далее, вплоть до самой своей смерти, которая настигла их в один день, 8 июля 1228 года. Перед смертью они приняли монашеский постриг и похоронены были в одном гробу под именами Давида и Евфросинии.
Есть легенда, что похоронили их в разных гробах, но они все равно оказались в одном.
Эта счастливая (июльская) пара стала образцом супружества, примером почти литературным. Они опекают благочестивый брак и молятся на небесах за семейные устои.
На Тихвинскую пчелы вылетают за поноской (медовым сбором).
Первые ягоды, означающие окончание зеленого сезона. Земля начинает плодоносить явно. Если в этот день берешь денег в долг, положи в карман листочки земляники. Непременно дадут.
В этот же день в Англии в 1877 году состоялся первый финал Уимблдонского турнира.
Победил Спенсер Гор. По-моему, в качестве основного угощения зрителям там подают землянику со сливками. Или клубнику? Не помню. Что-то в этом роде.
Полтавское сражение, в коем войска Петра разбили шведов Карла XII и малороссов гетмана Мазепы. Сражение началось в 2 часа ночи и завершилось в 11 утра бегством неприятеля. Шведы, преследуемые Меншиковым (хорошо, не Большевиковым), прижатые к Днепру, вынуждены были сдаться. 18 794 попали в плен, в том числе почти все генералы, на поле боя полегло 9234. Наши потери убитыми и ранеными составили 4635 человек. Швеция как великая держава была сокрушена. Россия поднялась к полдневному зениту.
Шведы начинают от этого поражения новый этап своей истории, антиимперский.
Наши империалисты, напротив, поднимают голову. Это как зараза, или теплород: переходит от одного к другому.
Из-под Полтавы пленных шведов (числом до 3-х тысяч) повезли через всю Россию и Москву, где их провели по Красной площади в назидание всему миру, в Вятку. По дороге иные сходили с ума, потому что необъятное русское пространство (где же море?) не помещалось в их воображении.
Очередное целебное свойство жгучего растения: чистит и молодит кровь. Рубаха, сплетенная из крапивных волокон, помогает при болях в пояснице.
Вершина года
Если быть точным, на Петровом дне заканчивается короткий отрезок, который можно обозначить как вершину, плато года. Подсчитать нетрудно: от Ивана до Петра: пять дней.
В календаре классическое:
Петры и Павлы (именно так, во множественном числе). Петров день — наш праздник жары и не убывающего солнца.
Праздник, несмотря на страду.
Крестьянин ищет цветущий петров крест, дергает, достает непонятный корень. Корень помогает при напастях, а также при поиске клада.
Петров день, разговины, конец поста. Принято ходить в гости и принимать оных.
Согласно поверью, с этого дня замолкают певчие птицы, а с деревьев падают первые листья. В этот день во второй раз платят деньги — «петровщину» — пастуху (первый раз платят при найме, третий раз в конце сезона).
В 1998 году я попал в Питер в конце июля — почти случайно. Петропавловская крепость в очередной раз поразила меня своей контрастной красотою. Стены ее показательно горизонтальны, линии выверены и чисты, колокольня же собора (изнутри немаленькая) вся есть вертикаль, шпиль и спица, внизу барочно кудрявая, чтобы ее было удобно как шпагу держать в кулаке. Горизонталь и вертикаль в постоянном и подвижном перекрестке. (Точка пересечения осей — пушечный выстрел в полдень.) Что из них есть Петр и что Павел?
Может быть, Петр горизонтален, он представляет основу, одноименный камень (в Питере — крепость). Павел же вслед за ангелом рвется в небеса. Тычет шпагой. Иконостас собора, вернее, барельеф на месте его почти анатомически представляет момент ослепления и прозрения Савла-Павла. Весь состоит из завитков — взгляда, восходящего к куполу.
С другой стороны, известна разница апостолов в их позициях вот по какому вопросу. Изначально апостол Петр был занят пастырской деятельностью в Иерусалиме и не предполагал расширения нового мира за пределы еврейской нации. В дальнейшем он переменил свои взгляды и дошел в своей проповеди до Рима, где погиб за веру. Павел, напротив, с самого начала выступал за движение веры вовне первоначального малого круга. В таком случае Петр сосредоточен и вертикален, он столп, Павел же основание, расходящееся максимально широко. Петр — башня и шпиль, вертикаль, ось «ординат», весь устремлен в зенит, Павел — горизонталь, крепость, обходящая Заячий остров широко лежащей, имеющей все румбы звездой.
Вот и наш Петр Великий есть высоченная человеко-вертикаль. Так или иначе, вместе Петр и Павел рисуют крест и тем отмечают июльский центр места и времени.
Считается, что в 100 году до н.э. в этот день, 12 числа пятого месяца (счет с 1 марта) родился Юлий Цезарь.
Отсюда —
Фигура Цезаря определенно центральна, фокусна. Он сам всю жизнь стремился в фокус (политический), затем то же с ним делала история. Русские переделали
«Я пишу и думаю»
Пушкин, письмо Н.Н. Раевскому, июль.
Речь о «Годунове». Тут прямо о приобретенном пространстве (слова, мысли).
Неслучайно именно сейчас он цитирует в своих дневниках Паскаля.
Ключевое слово произнесено: перестроение, перефокусировка себя есть процесс духовный.
Достижение своего предела есть уже выход за него. Таковы пушкинские летние самоощущения, «чертежи души», рисуемые на пределе (верхней крышке) пространства.
Его Михайловское летом открывается максимально.
Там есть один фокус; если пройти территорию усадьбы строго по оси (по другому, собственно, и не получится — от входа идет узкая направляющая аллея из двух рядов высоченных темных елей) — по прямой насквозь, спуститься в парк, убранный идеально, подметенный, заставленный белыми картонными скамеечками и такими же легковесными мостиками, миновать его как можно скорее, еще быстрее пройти круглый двор, где так же нет ничего настоящего, и за ним сразу дом, так же выдуманный заново, представляющий собой собрание ширм, а не стен, он совсем маленький, этот дом, и выйти к озеру, откроется такой простор, что сердце остановится, грудь переполнится воздухом и останется только вопрос: как описать эту полноту, это
Середины и высоты
Заканчивается Петров пост. В этот день нужно дотянуться до неба, ибо спуск уже близко: время вот-вот наденет лыжи.
В 2000 году мы совершали экспедицию под названием «Империя пространства» (поиски Чевенгура). Географ Дмитрий Замятин, писатель Василий Голованов и аз грешный, времявед. По высокой степи Белогорья, что поднимается за Доном к югу от Воронежа, мы колесили неделю, в эти как раз верхние Петровы дни. Степь там прижимается прямо к небу, изредка опускаясь в низины и балки, где в строчках зелени и камышей прячутся невидимые реки. Все остальное — голые покатые лбы и плечи белой степи — плотно упирается в небеса. Высокие места. 12 июля нас вынесло к устью Черной Калитвы, впадающей в Дон. Пересекши долину, мы поднялись на южный берег; его венчает Миронова гора, на лбу земли еще и шишка: гора-колокольня. Влезли на «колокольню»; жаркая твердь приблизилась. На горе расположен мемориал в память сражений 1943 года. Здесь же, в кустах, обрамляющих мемориал, мы обнаружили человека, сидящего с книгой.
Врач, из больницы для душевнобольных (он так представился; по виду этот врач был, скорее, из той больницы пациент). Книга — «Лествица» Иоанна Лествичника. Бумажная лестница в небо.
Роман – календарь
Тут вместо Пьера нужно писать
Наташа Ростова после «сретенского» падения (см. выше, Сретение) спасается (выздоравливает) в Петровский пост (том III, часть I, главы XVII — XVI).
Она лечится в церкви. Появляется незаметная Аграфена Ивановна Белова, отрадненская соседка Ростовых: она вовлекает Наташу в говение, а затем и моление, наконец, в причастие, которое скоро спасает больную.
Этот короткий круг Наташиной жизни, осторожно, одним касанием прописанный и почти нами не читаемый, напоминает масонский круг «спасения» Пьера. Тот от своей душевной напасти после разрыва с Элен пытается спастись по-питерски, масонством.
Наташа лечится по-московски, в церкви.
Видимо, оттого, что такое исцеление в Москве есть нечто очевидное, Толстой не останавливается на нем подробно. Кроме того, это
Нечаянно или специально, вокруг Наташи всё Петры. Только с братом Петей она хоть иногда весела, только с Пьером ей спокойно. Все совершается на Петровский пост. Наташино спасение синхронно с этим постом: к окончанию его она здорова.
От Москвы до океана
Его звали также
Перешел предел московского (детского) пространства.
Четвертая часть
ПОВЕДЕНИЕ ВОДЫ
17 июля — 2 августа
Пик года миновал. Начинается вторая часть романа о московском свете. Предстоит его постепенное «сжатие», умаление в точку. Для московита это означает обещание осени и зимы, предчувствие конца года. Мало что изменилось в небе и на земле: царит как будто то же лето, но уже открылась малая течь времени и
Пройдет еще месяц, прежде чем Москва привыкнет к простой данности: лето двинулось к закату, полдень года миновал. Только в августе найдутся рецепты, примиряющие русского человека с тем, что его ждет, — осень и зима, дно года, подобие смерти.
В июле, после Петра и Павла, после потери первого часа света Москва начинает нервничать. Ей кажется, что в механизме времени случился какой-то сбой. И возможно, стоит только починить поломку, как все вернется на свои места, на вершину бытия. Летний сон, однако, закончен. Москва словно вздрогнула: спала себе на Боровицкой подушке под сахарными облаками, и вдруг очнулась. Сутки пошли на убыль: ужасное известие. Это нужно отменить, выдумать что-то новое, спасти полдень, но, главное, собраться с духом. Пока это не очень получается; наступают непростые времена.
Эти
Расстояние до Рублева
Точные даты жизни Андрея Рублева неизвестны. Календари выставляют границы весьма приблизительные: 1360 и 1430.
В ранней юности Рублев принял иноческий чин в Троице-Сергиевой лавре. В то время игуменом в обители был Никон, ученик Сергия Радонежского. Умер Рублев в Спасо-Андрониковом монастыре в Москве, где много работал, расписывая Спасский собор. Ему принадлежат: иконостас Благовещенского собора в Кремле (с Феофаном Греком, сохранились фрагменты); Успенский собор во Владимире (с сопостником Даниилом Черным, также видно немногое); деисусный чин в соборе Рождества Богородицы в Саввино-Сторожевском монастыре в Звенигороде; росписи и иконостас.
Главное — «Троица».
Еще при жизни Андрей Рублев почитался святым, а иконы его чудотворными.
Рублев предъявляет образ июльской полноты, завершенности картины бытия. Он пишет портрет
Первый вопрос — что такое было это «идеальное» время? Середина XIV века и далее: Дмитрий Донской, Сергий Радонежский, Стефан Пермский — первый масштабный опыт самостоятельных действий Москвы: Куликовская битва, колонизация северовостока, напряженный диалог с Константинополем. То, что со стороны смотрится как некоторое воодушевление, подъем Москвы. Как смотрел Рублев на эту эпоху?
В год Куликовской битвы ему примерно двадцать лет, разгром Москвы Тохтамышем — двадцать два года. Зная это, задним числом легко рассудить, что так сложилось основание его творчества: в юности он наблюдал расцвет эпохи и ее трагическое крушение; последующие годы были временем обобщения, воспоминанием о московском полдне.
Насколько определенно мы можем судить об основаниях творчества автора, столь от нас удаленного? Если Толстой и Пушкин, условно, с оговорками, но все же могут считаться людьми одной с нами эпохи (они стояли в начале нашей «бумажной» эры, были ее творцами), то Рублев — это совсем другая Москва. Та, что ожидала конца света в скором 7000-м году (1492-м по Рождестве Христовом), не знала морских границ, пряталась во чреве суши от врагов, во много раз ее сильнейших. Можно ли говорить о сходстве московских самоощущений, тем более сложной художественной рефлексии на таком расстоянии, поверх нескольких эпох?
Наверное, невозможно. Можно наблюдать календарь, где мы от полдня года отодвинулись на один шаг — и видим, как изменилось настроение Москвы. Один миг прошел с того момента, как цвели июль и Кремль. Но так же и у Рублева прошел один лишь этот миг, с того момента, когда Москва была в зените, в полдне века.
Есть некоторое сходство позиций (скорее, композиций). Геометрия чувств, возможно, схожа. И тут, и там потеря полдня; Рублев его вспоминает и пишет. Глядя на него, празднуя Рублева, мы отмечаем одновременно полдень и скрытую трагедию утраты полдневного единства — отмечаем первое, пусть малое, расстояние от июля и Кремля.
Другой июль
Вместе с Рублевым в календаре за 17-м июля стоят Романовы: здесь отмечен трагический обрыв их династии. И опять: не постепенное убывание — у нас ничего не происходит постепенно — но мгновенное падение в бездну. Романовы оказались по ту сторону «царского» полдня, в одном только шаге от него. И погибли сразу.
Споры об их подлинности, о том все ли тут Романовы и Романовы ли вообще, долгое время не затихали.
Тем временем народ почитал расстрелянных в местном порядке. В Мурманске, в новом, странном, сером соборе с глухим монолитным куполом на одном из столпов нарисован Николай II. На другой стороне столпа Елизавета Федоровна. Словно они уехали за полярный круг и спрятались в подполье, где их не найдет никакая власть, ни старая, ни новая. Народ их прячет до сих пор. Сочувствие убиенным с годами только возрастает. Икон их, больших и малых, бумажных (плакаты и проч.) по всей Руси несчитанное количество.
Обретение мощей: для календаря это акт строительный.
Церковь отмечает память об одной из ключевых, опорных своих фигур. В принципе, вовремя. Московии именно теперь нужна поддержка
Более всего в Сергии привлекает полнота существования. Парные черты его личности притягательно контрастны. Отшельник, тихий созерцатель — и вдохновитель куликовского подвига. Скромный садово-огородный делатель — и один из первосозидателей России как таковой. Богослов Георгий Федотов говорит о нем, как об источнике мощного духовного лучеиспускания, от которого светлые векторы пошли на север, и в самой Троице родилась «Троица» (см. Рублева накануне).
В календаре вновь появляется Ленин.
Поправка. Кошельков был вовсе не
И опять: это обозрение было очередным (послеполуденным, послесталинским, постсобытийным) взглядом на Кремль со стороны.
Кремль как сущность замкнут. Соборы толкаются плечами, не пускают внутрь. Их музейные интерьеры пребывают в ином, стороннем пространстве, — это не желток в скорлупе храма, а другая, вложенная новым поваром начинка.
2
Говорилось не раз, что Гитлер по определенным позициям (тоталитарная власть, «социализм» в названии режима, лагеря, бесчеловечная механика империи, страх наказания Господня, любовь к Тибету и проч.) «симметричен» Сталину. Неслучайно они синхронны в историческом календаре. Оккупируют полдень века, глотают Божий свет, как два крокодила.
(Кто-то из них стал священником, не помню кто.)
К сюжету о кремлевской свадьбе. В Шушенском состоялась свадьба В.И. Ленина и Н.К. Крупской. На ленинском чертеже мы уже проследили однажды
Что такое церковь, в которой венчалась эта пара, или это был гражданский брак?
Парад и год
Что такое возраст ягод?
В конце июля составляется русская пара Владимир-Ольга, повторяющая константинопольскую: Константин-Елена (внук — бабка, сын — мать).
До брака с византийской принцессой Анной (святой, блаженной) князь Владимир был язычник, варяг, разбойник о девяти женах. С множеством детей. От Анны у него были младшие, Борис и Глеб; судьба их известна.
Он крестился в 988 году в Корсуни (Херсонесе), где и женился.
Легенды украшают (если не приукрашивают) решение о крещении Руси и крещение самого Владимира. Известен рассказ почти литературный о выборе между верою мусульман, иудеев и христиан, о посольствах во все мировые столицы и окончательном предпочтении христианства.
Вот еще эпизод. В Византии как раз в те годы поднялось восстание, и императоры Константин и Василий обратились к Владимиру за помощью. Он поставил условие — сестра их, Анна, выходит за него замуж. Что делать? Государева жизнь не есть одна романтика. Они соглашаются. Владимир выполняет свои обязательства и побивает мятежников. Но братья не спешат отдать ему (северному зверю) нежную свою сестру. Тогда Владимир осаждает город и принуждает коварных византийцев выполнить обещание.
И вот он возвращается в Киев. Календарь в самых радужных красках описывает его путь на родину. И опять (не противоречащая — расширяющая зрение) справка. Накануне крещения киевлян в Днепре Владимир объявил по городу:
Наверное, это было убедительно.
Уроженец Севастии Каппадокийской. Язычники узнали о его вере, вызвали на суд и подвергли пыткам. Благодать Божия охранила святого: брошенный в кипящую воду, он остался невредим. Дикие звери его не тронули, легли у ног. Он был обезглавлен. Видя его страдания, уверовал один из палачей, Кириак. Он при всех исповедовал свою веру и также был казнен.
О врачах еще будет рассуждение. Календарь в июле и августе празднует врачей, как будто оценивает свое нынешнее состояние, как некоторого рода лихорадку, нервный срыв, и потому ищет целителя, готового его излечить. Тема врачей в этом контексте весьма интересна.
Вот уж точно праздное, языческое замечание: Анти-ох (см. выше) и Ай-болит имена в чем-то родственные. Анти-ох даже ближе врачеванию: спасает от боли. Имя Айболит противоречиво. Можно подумать, что он лечит больно.
Летняя Пасха
В поиске июльского спасителя-целителя Московия обращается к самому известному из новых русских святых. Преподобный Серафим ежедневно говорит о Пасхе. Известно его выражение:
Каждый день был для него потенциально спасителен.
С летней Пасхой он угадал несомненно. Не только в контексте собственной судьбы, но в заявленном контексте исцеления (восполнения) времени.
Здесь двойное попадание. Он вовремя встает в календаре, подавая Москве и России утешение, и так же вовремя является в истории; по сути, это главный русский святой из тех, что явились после Петра I. Его фигура уравновешивает многое в новом русском времени.
Серафим в переводе означает «пламенный». Серафим не знал, что ему будет дано это имя до самого дня пострижения. Это незнание особо отмечается как готовность к любому повороту его миссионерской участи.
Прохор Мошнин родился 19 июля 1754 года в семье курского купца. Он и Мотовилову, своему постоянному собеседнику, свои деяния и мысли будет пояснять в терминах практической экономики. Стяжание Святого Духа есть поиск прибыли, только не денежной, но именно духовной.
С самого отрочества он принимает решение уйти в монастырь. По благословению старца Досифея (Киево-Печерская лавра; есть версия, что это была матушка,
Он появляется там в праздник Введения, в 1778 году. Через восемь лет принимает постриг и становится Серафимом. После смерти своего духовника, отца Пахомия, преподобный уходит в лес, в Дальнюю пустынку, в нескольких километрах от монастыря.
Здесь совершает подвиги поста и молитвы: 1000-нощное столпничество, молитва на камне, затвор. Молитва на камне совершалась следующим образом: каждую ночь Серафим поднимался на огромный камень и молился с воздетыми руками. Днем молился в келье, на небольшом камне, с которого сходил только для недолгого отдыха и приема скудной пищи.
Камень или остров? На берегу мордовского моря –утес.
В 1825 году он обретает дар пророчества и чудотворения, начинает принимать у себя людей, утешая и исцеляя их.
Есть легендарный сюжет, связывающий его с Романовыми, — в июле это выглядит актуально. После восшествия на престол Николая I старец таинственным образом явился ему и благословил на царство.
Серафим скончался 15 (2) января 1833 года.
Вскоре после его кончины начался культ и почитание его мощей, всероссийское паломничество. Это достигло апогея к 1900 году. В 1903 он был канонизирован и прославлен. На канонизацию приезжал государь император Николай II с семьей (еще одна встреча с Романовыми), о чем повествуют гравюры и фото. Царица купалась в специально сооруженной деревянной купальне. Молились о сыне. Сын родился, но оказался болен гемофилией, — английские, династические хвори.
После революции мощи преподобного были привезены в столицу, где их показывали в музее атеизма. Потом они пропали и были вновь обретены в 1991 году.
В истории Серафима есть акцент, который обычно остается в умолчании. Его подвиг совершается после пугачевских событий — на границе, разделившую империю Екатерины II и прорву бунта. После восстания Петербург командирует в эти места десант государевых людей: инженеров, землемеров, администраторов. Начинается широкая программа по цивилизации края (
Это важное дополнение к традиционному образу святого. Обычно Серафим воспринимается как представитель леса, отшельник, ищущий уединения от города, живущий «против города». На деле он выступил в свое время как креститель леса, действующий и молящийся «за город». Его можно скорее принять за петербуржца, нежели за москвича. Он как будто вне Москвы: мимо нее (под ней?) прошел из Киева в Саров. Из
Икона изображает Серафима согбенным стариком. Он был искалечен бандитами; ему сломали спину. Нападение было бессмысленным. Неужели разбойники всерьез искали у него сокровищ? Серафим простил их. Его классический облик сложился после покушения. До того он был богатырем, обладал необыкновенной силой. Он был человеком ампирным, светлым. Храмы в честь него должны строиться каменные.
На Серафима — пограничника, устроителя городского, внятного пространства — опирается православный календарь в тот сложный момент, когда Москва сошла с вершины лета и под ней нарисовался, пусть мыслимый, но провал в древнюю темень и осень.
Я долго занимался пограничными (арзамасскими) стереометриями и теперь продолжаю их разбирать. Арзамас и Саров друг от друга в семидесяти верстах. Здесь отметились многие, в том числе оба моих московских сочинителя, Пушкин и Толстой. Интереснейшее место: ментальный обрыв, «балкон» — здесь московская бумажная плоскость зависает над древним морем мордвы. Пушкин смотрел в это море с холма в Болдине, и говорил:
Вернувшись в столицу, вместе с друзьями, среди которых первый Василий Жуковский, в память о том спасении он организует общество «Старый Арзамас».
Толстой добрался до арзамасского «обрыва» (и сорвался с него) в сентябре 1869 года. Это приключение он позднее назовет
Здесь хотелось бы отметить еще одну деталь. Наверное, Толстой слышал о Серафиме Саровском, но особого внимания к нему не проявлял. Пушкин, современник преподобного Серафима, проведший по соседству с ним два болдинских сезона, 1830 и 1833 (год смерти святого), «обрусевший», омосковленный, вернувшийся к вере Пушкин, который сравнивал Болдино с островом Патмосом, а себя с Иоанном евангелистом,
Об этом и речь: о трещинах, разрывах, духовных этажах русского мира. Все эти этажи так или иначе отмечены в нашем календаре. И есть пункты, объединяющие эти разрозненные, трагически разведенные этажи, — это праздники. Хоть они и не знали друг друга, Серафим и русские писатели, а Пасху праздновали вместе.
Календарь собирает их вместе: неслучайно, в тот или иной сезон, отмеченный общим предпочтением, общим рисунком времени, они встречаются. Их объединяет характерный календарный сюжет. В конце июля это сюжет драматический: время опасно хрупко, ему требуется «пасхальный» рецепт спасения, исцеления, целостного сочинения, которое возможно только в обобщающем представлении, взгляде вдвое более широком, нежели прежний (здесь на «балкон» Москвы и «море» мордвы).
Илия, с еврейского —
Илья-пророк — тот, что два
В Ильин день на Руси совершались многие обряды. Пекли из новой ржи хлеб и приносили в церковь. Из новой соломы готовили постели:
Дождь, собранный на Ильин день, оберегает от сглаза.
Пророк
В конце июля 1826 года, после посещения церкви в Святых Горах Пушкин пишет «Пророка». Это стихотворение написано за пределами пушкинского праздничного цикла 1825-го года, но является его прямым следствием. Оно своей плотностью как будто уравновешивает весь праздничный, многовоздушный, все-пространственный год «Годунова». Это равенство года и подытоживающего его стихотворения необыкновенно.
Июльские стихи: вертикальные, знающие полную меру высоты.
Пик года миновал, впереди все бездны осени.
Стихотворение-пароль: впереди трудные времена, испытания и потери, однако июльское целое за спиной со всею силой ощутимо. Все пустоты будущего открыты пророку, но полнота (глагола), способная их обнять, преодолеть, ему также теперь известна.
2 августа — Успение
Август — батюшка. Июль, скорее, брат. В августе время «перерастает» человека.
Его (как и света) становится меньше, зато оно делается старше, плотнее.
Пословица про
Крушит: заставляет работать. После тешит урожаем.
Соображение о возрасте месяца весьма важно; тем более при переходе оного из одного поколения в другое — был месяц
Занятно, что январь не ощущается новорожденным младенцем (сыном). В известной сказке о двенадцати месяцах Маршак разыгрывает идею разновозрастных месяцев (у него они братья, но эти братья выглядят как сыновья, отцы и деды). Причем автор достаточно точно, в соответствии с нашими неосознанными ожиданиями, присваивает тому или иному месяцу соответствующий возраст. Самый младший у Маршака апрель.
И вот этот
Врачи
Правильнее было бы сказать
И тут слово
Рецепты врача обязаны быть понятными. Его действие основано на твердом знании, которое транслируется без тьмы и дыма, в расчете на твердую волю и сознание исцеляемого. Христианская составляющая нисколько не вредит этому умному деланию (лечению).
Врач Антиох явился в конце июля. Он открывает собрание умных святых августа.
Уместен в этом ряду и преподобный Серафим — не только как святой и преподобный, но как просветитель, деятель Нового времени, старший наставник, подающий народу здравые советы. Он сам, как и август,
Первый из врачей августа по своему значению —
Его останки хранятся в русском монастыре на Афоне. Пантелеймон был врачом до перехода в христианскую веру. Затем, после крещения (здесь — опространствления знания), его рецепты были дополнены практикой духовного исцеления.
В этот день древние римляне отмечали день рождения богини Дианы. Плутарх советовал один раз в год мыть голову — в этот день. Чем не рецепт (просветления головы)?
В наставники и учителя стоит записать еще
Московский календарь,
Три Спаса
Вспомним вступление, первое упражнение на тему «роста и сжатия света». Уже тогда, в первом очерке, три Спаса увиделись рецептом весьма последовательным: как в три действия упаковать, уложить (в голове Москвы) широко разверстые летние свет и время.
В три приема они словно закрывают свет на ключ: Медовый Спас, Яблочный и Ореховый.
14 августа; пришел первый из трех: Медовый.
Проводы лета. С сего Спаса –холодные росы.
В одном этом празднике присутствуют два:
Два этих церковных праздника переплелись довольно тесно, и, хотя происхождение их разное, в народном восприятии из двух давно составился один.
1.
Наш августовский праздник, или перекресток во времени, интересен тем, что в его точке пересекаются многие времена, другие возрасты — в данном случае дерева, из которого сложен крест. Не одного, но множества
Он представлял собой рукотворное чудо; им разрешались опыты собирания времен, дерев и вод в новое целое.
Этому и учит
Здесь нужно различать московский и цареградский календари. В Константинополе год заканчивался в августе. Это был итоговый, и уже потому самый мудрый из всех месяцев. Переход из августа в сентябрь был новогодней точкой, началом следующего года.
Слово и
2. Праздник
Так в один день, точно в аптечный флакон, собираются несколько праздников; несколько различных эпох, природных и исторических, сходятся в новое сложное целое.
В день Медового Спаса помогали вдовам и сиротам убирать урожай, им же, а также во все бедные семьи несли первые соты с медом.
Еще Медовый Спас называют Мокрым.
В этот день происходит крестный ход на воду. 1 августа по старому стилю император в Царьграде совершал хождение к малой
Считается, что на Мокрый Спас в 988 году Владимир Красное Солнышко крестил в Днепре полян. Стало быть, всему будущему русскому народу (будущему! это славно) в тот день брызнули в лицо живой водой, и он прозрел большее время.
В писаниях Константина Багрянородного сказано, что еще в конце IX века князь русов (по-видимому, Аскольд) собрал в Киеве народ и старейшин и предложил им принять христианство. Они потребовали чуда. Тогда был разведен костер, в него положили Евангелие, и оно не сгорело. После этого князь и многие из народа крестились.
Деревенский крестный ход приобщает к таинству происхождения Креста всю окрестную, живую и шевелящуюся природу. Священник кропит лошадей; если же рядом протекает река, он прогоняет лошадей сквозь «сегодняшнюю» воду на ту (завтрашнюю?) сторону реки.
В церковь несут на благословение первые срезанные соты с медом. Потом (см. выше) их разносят по бедным домам. Деревянная и огородная природа в честь праздника Древес Креста Господня всячески приветствуется.
Нужно есть свежие огурцы с медом.
Огурец по-гречески —
Знак и осени
Последний покос сена. Особенно популярны в этот день растения чародейские (чтобы лучше до весны запомнить всякий головокружительный аромат): лютик, полынь, фиалка. Также мята, божьи слезки, пижма, клевер и ромашка. Плетется букет из 12 трав, плетет вся семья. Венок на всю зиму вешается в красном углу в качестве очередного оберега.
На севере с этого дня начинается настоящая осень. По этому поводу в Степанов день было почитание Большого Камня. Камень-русак. Венок плели на его каменную башку. Бабы ложились рядом с ним, просили многочадия — здесь прослеживается культ фаллический и весталочий, исправленный новейшим редактором.
Камни на севере и в самом деле многозначительны и неприкрыто телесны. Выпирают отовсюду, продирая тонкую земную плеву.
Старики прикладывали к камню ухо и слушали иное.
В середине
Она? В календаре
Его переход с запада на восток излагается как сказка: Антонин молился на берегу
В 1597 году началось его общецерковное прославление. Это время правления Годунова; тогда русская митрополия стала патриархией. С этого момента русская церковь была уже не чьей-то частью, но
Все, что о воде, — о времени; легенда о море, перенесшем преподобного Антонина на восток, толкуется без труда и повреждения сути: он переместился в Новгород
По дню
Она же сеногнойка. Первый сеногной был 10 июля. По этому дню гадали о ноябре. Погожий день: ноябрь будет погожим. Пекли пироги с малиной, в память о лете, перед бесконечною зимой.
Крестьяне смотрят в полдень на воду. Тихая вода (безветрие?) обещает тихую же осень и зиму без вьюг.
Опять гадания по погоде, тихо ли, буря ли — все относили к сентябрю.
«Свет во плоти»
«Свет во плоти»: искомая ипостась Богочеловека. Иоанн, один из свидетелей Преображения, говорит о Слове, которое стало плотью (Евангелие от Иоанна, I, 14). Свет, ставший плотью, становится символом и сутью высшего жития человека, той целью, достижению которой должно быть посвящено его земное существование.
Стать, как яблоко.
Праздник установился в IV веке. В этот день в храмах совершается благословение новособранных плодов (свет в них достигает необходимой плотности). Только после этого плоды пригодны к поеданию. Кроме огурцов, см. выше: вечно незрелых. Огурцы можно есть до Преображения.
По обыкновению, каждый новозаветный праздник имеет древнееврейское основание. У Преображения это праздник Кущей, один из трех главных ветхозаветных праздников в году. Он установлен в воспоминание о странствиях по пустыне, когда евреи жили в шалашах, или кущах. Праздник продолжался семь дней.
Этот день назывался также праздником собирания плодов, что и нам, северянам, очень даже понятно.
В августе на Преображение вспоминают
Это соотнесение сущности и формы Солнца толкователи переносят на яблоко Адама, кое он вкусил в райском саду.
Иван Шмелев вспоминает, как в этом месте чтения он всегда представлял себе яблоко грушевки московской или что-то в этом роде, знакомое и земное: его вкус, запах и цвет дорисовывали картину библейского опыта. Разумеется, яблоко есть в прямом смысле шар и в косвенном летний свет. В яблоке свет сосредоточен, собран всем деревом за весну и лето и теперь сведен в точку.
Что же Адам? Он поспешил с вкушением плода от древа познания; ему открылся лишь свет внешний, он увидел себя нагим в этом внешнем (конечном, тварном) свете и устыдился.
Второй Спас и по деревенскому закону Яблочный. Это пик плодоовощного сезона, его расцвет, где корень
Так же, как и мед на первый Спас, первые благословенные (цветные) плоды полагалось раздать бедным. Бабы надкусывали яблоки, горюя о своей короткой и горькой доле. Затем, вздыхая, доедали –в самом деле, не пропадать же добру. Яблоки большей частью попадались сладки, что не очень совпадает с настроением горюющих баб. Девушки, глядя на яблоки, не надкусывали оные, но загадывали по ним вперед: о суженом.
Нет ли тут воспоминания о Еве и ее подарке Адаму?
Ученые озадачили: в райском саду, который-де располагался в Междуречьи, яблок быть не могло, и потому Ева предложила Адаму некоторую разновидность лимона (!).
Кстати, зеленого цвета. И смех, и грех (смертный).
Продолжается загадывание погоды. Второй Спас отвечает за январь.
Выступление доярок: мы, доярки, обещали бороться за молоко, а вы давайте больше книг. «Давайте» — это ничего. Писатели дают — доят белое (бумагу).
К слову:
Успение
Успение Богородицы ожидается 28 августа, однако в Иерусалиме заранее начинаются церемонии, связанные с этим праздником. 25 августа из храма, расположенного близ Храма Гроба Господня, выносится хранимая в нем плащаница, которой Богородица была покрыта в день Успения. Плащаница эта надета на деревянный плоский образ Марии, вырезанный по контуру тела. Так дети одевают в разные платья картонную фигурку девочки. Образ этот очень мал. Фигурку несет по обычаю греческий архимандрит (может, архимандрит так велик?), и у него в руках она выглядит, как детская игрушка. Отсюда —
Архимандрит проносит изображение Марии по улицам Иерусалима — следом течет толпа — и затем возвращает ее настоятелю храма. Тот укладывает фигурку в плащанице в подобие гроба, кроватку, покрытую сверху балдахином. Верующие подходят к кроватке, но не целуют самый образ, а проползают под кроваткой. Так они учатся у Богородицы, как наверное попасть в Царствие небесное.
Старый был заложен митрополитом Петром Московским 26 августа 1326 года при Иване Калите и стоял до 1472 года. Строительство нового собора сопровождалось великими трудностями. См. выше, главу одиннадцатую,
Таковы для Москвы сюжеты троицкий и успенский: трудное начало и успешное,
Две точки: начальная и конечная заключают между собой единый сюжет. Необходимо
Лету, свету, году наступает пора «умирать»: успевать, поспевать, спеть.
Успение:
Мы уже толковали о
Однажды, когда Богородица молилась на горе Елеонской, ей явился архангел Гавриил с пальмовой (финиковой) ветвью в руках и сообщил о скорой, через три дня, кончине. Богородица несказанно обрадовалась скорому свиданию с Иисусом, сообщила о том Иоанну Богослову и принялась готовиться к событию. Апостолов, с которыми она хотела попрощаться, на тот момент в Иерусалиме не было, они странствовали с проповедью во всех концах света. Андрей Первозванный уже совершил свое легендарное северное паломничество. Однако ко дню Успения они все неожиданно явились (все, кроме Фомы), прилетели, собранные Иисусом, «словно облака или орлы». Им было горестно расставаться с Марией, однако она утешила их и благословила.
В момент Успения (сюжет иконы) явился Христос в небесной славе, принял душу Матери своей, и в окружении апостолов (невидимый, но присутствующий инаково, в виде яркого и легкого света) вознесся с нею на небо. Было 3 часа, в нашем исчислении 9 часов утра.
Она скончалась без страданий, как бы уснула. (Успение не от успеть, а от спать. Уснуть на три дня, чтобы затем проснуться в новой жизни.) Апостолы похоронили ее в Гефсиманском саду, рядом с родителями, Иоакимом и Анной, и мужем, точнее обручником, Иосифом. При погребении совершались чудеса: слепые, прикоснувшись к одру, прозревали, бесы изгонялись. За гробом следовало множество народа. Иудейские священные чины пытались помешать церемонии, но Господь хранил провожающих. Было еще одно странное явление. Один из гонителей, священник Афоний (грек?), подбежал к одру и попытался его опрокинуть. Однако невидимый ангел отрубил ему руки. Афоний, пораженный, раскаялся, и апостол Петр тут же исцелил его.
На третий день в Иерусалим явился, наконец, Фома, дабы поклониться телу, однако в пещере тела уже не было, а лежали только погребальные ризы.
Вечером третьего дня, по окончании трапезы в доме Иоанна, апостолы услышали ангельское пение и увидели в воздухе Божию Матерь, окруженную ангелами.
Ее кончина была мирной, образцовой.
Мария прожила 64 года. Иисус распят был в 33 года. Она родила его очень рано, в 17 лет, стало быть, в момент смерти сына ей было 50. Соответственно, около 15 лет после Распятия до Успения она жила в доме Иоанна Богослова, окруженная общим уважением и любовью.
Календари считают по-разному: один отводит Богородице 72 года земной жизни, в другом счет идет от Распятия, но и тут две версии — согласно одной, Мария прожила 10 лет после смерти сына, по другой — 22 года.
Считается, что после смерти сына она не менялась во внешности. Те же золотые волосы (все иконы покрывают их платком) и глаза, черные, точно две маслины.
В V веке были обнаружены погребальные ризы Богоматери, хранившиеся в Иерусалиме в частном доме, который в евангельские времена принадлежал Иоанну Богослову.
Позже византийские вельможи Кандид и Гольбий перенесли ризы в Царьград, где они были положены во Влахернском храме царицей Пульхерией, супругой императора Маркиана.
Католики поставили на месте Успения большой храм странного вида, напоминающий более крепостную башню.
Говорят, в доме Иоанна была лестница, будто бы в подвал, на самом же деле в небеса.
Я не помню твердых указаний Пушкина на то, что было у него на Успение 1825 года. Сличать текст «Годунова» с календарем и выяснять, какие сцены в нем приходятся на август, тем более конкретно на Успение, не имеет смысла (по крайней мере, в рамках данного исследования). Очевидно, что трагедия в конце того лета собиралась уже по новому — «пространственному» — рецепту. Молчание поэта можно толковать как совершенное погружение в работу, как следствие его
У Толстого в «Войне и мире» отмечен август 12-го года; кампания, идущая несчастно, отступление русских войск. Можно обнаружить некоторые совпадения, примерные, с учетом меняющейся поправки на старый и новый календари. Кутузова назначают главнокомандующим
Ореховый, на воде
Звучит, как рецепт. Третий Спас, заключительный во всей августовской церемонии «сжатия света».
О происхождении образа существует такая легенда. Авгарь, князь Едесский, был болен проказой. (И тут нетрудно заметить сюжет с болезнью и исцелением; «август батюшка» лечит весь год.) Услышав о необыкновенном целителе, называющем себя Христос, Авгарь отправил к нему своего архивария Ханнана (Ананию), чтобы тот пригласил Иисуса в Едессу. Если тот прийти не сможет, то пусть оный Ханнан напишет его лик и принесет князю изображение (Ханнан был еще и живописцем). Архиварий пришел ко Христу, однако застал его посреди густой толпы. Тогда он встал на камень, чтобы ему было лучше видно, и принялся рисовать Христа. Тот понял, чего хочет Ханнан, попросил воды, умылся, после чего отер полотенцем (убрусом) свое лицо, и на нем осталось его изображение. Он передал архиварию этот убрус и написал письмо, в котором сообщил, что сам прийти не может, ибо миссия его в Иерусалиме. Ханнан отнес убрус и письмо князю, и Авгарь исцелился от проказы. Но лицо его осталось поврежденным болезнью.
Окончательно его вылечил апостол от 70-ти Фаддей, когда он был в Едессе во время своих странствий.
Авгарь повесил убрус на городские ворота, сняв оттуда идола. Он положил много сил на распространение христианства на Востоке. Однако внук его отошел от христианства и хотел уничтожить нерукотворный образ. Тогда здешний епископ замуровал образ в стене и поставил перед ним лампаду. Спустя пятьсот лет (в 544 или 545 году) Едессу осадил персидский царь Хосрой. По всей видимости, христиане вынуждены были уйти из города. Тогда епископ Едессы разобрал кладку стены и обнаружил образ в целости и сохранности –лампада перед ним горела по-прежнему. Более того, он отпечатался на внутренней стороне закрывавшей образ черепицы.
С тех пор образ-убрус не раз оставлял свой отпечаток –твердый, «ореховый» –на всякой поверхности, кладке, «керамии», плаще. В 944 году Константин Багрянородный выкупил святыню и перенес ее в Константинополь: в честь переноса и установлен сегодняшний праздник.
На Руси изображение Нерукотворного Спаса было очень популярно, см. знамена и хоругви.
Ореховый Спас. Начало молодого бабьего лета.
Святят новые колодцы, чистят старые. Ждут новой воды — старая закончилась; течение ее, как и прежнего времени, прекратилось. Последние плоды лета получают благословение. Орех из них наиболее сух: так завершается череда Спасов — мед еще тек, сок шел по яблоку, уже невидимый, теперь празднуется орех, в крепости коего вода остановлена окончательно. Нужны новые колодцы, новые источники: к ним колдуны плывут на плотах.
Еще вариант — на холсте (убрусе); он сопровождается обширной торговлей полотнами и холстами.
По народному поверью, ласточки собираются в вереницы (вереи?) и бросаются в колодцы. Что это значит? Улетают на юг? Похоже на то. Согласно народному календарю, сегодня последний отлет на юг ласточек и журавлей.
1 сентября — 21 сентября
Начинается сезон водных метаморфоз — шаткий, ненадежный, двуликий, и при этом принципиально важный для Москвы. Ей нужно сдать экзамен на зрелость, показать, как удалось воспринять уроки
Для этого ей, наполовину язычнице, нужно победить воду — крестить ее заново. Ту воду, что ввиду зимы начинает понемногу бунтовать.
Что такое этот сентябрьский водный бунт?
Впечатления от сентября очень разны. Кто-то скажет, что сентябрь — это месяц в Москве самый унылый и холодный: летнее тепло ушло, в домах еще не затопили. С утра до вечера моросит. Состояние столицы неопределенно.
Это неустойчивое положение сентября (третья четверть года) симметрично нервному, подвижному марту (первой четверти; см. главу
Ее
В этом видна главная причина сентябрьского волнения Москвы. В конце августа заканчивается годовой цикл византийских праздников. Цареградский год окончен. Новый (светский) год начнется в январе, церковный — 14 сентября. В начале сентября Москва не может определиться, в каком времени ей жить и праздновать.
Вода же, или потаенное финское дно Москвы, откровенно бунтует.
Москва всегда слушала воду, чутко относилась к ее метаморфозам. Переходы воды в снег и лед и обратно означали для нее перемены в самом рисунке времени: лед — время неподвижно, вода — оно пришло в движение.
Эту игру слов (стихий) мы уже наблюдали в Святки.
В начале сентября в Москве вода и время опять играют, перемешиваются и бродят.
Оживают, берут силу колдуны и ведьмы, ведуны — те, что среди нас, те, что в нас.
Вспомним, как они бунтовали весной (см. главу десятую,
Весной накануне Георгия бродила та вода, что не была вполне «успокоена» на Пасху. Теперь примерно то же: многоумные рецепты августа, цареградского «сезона врачей», не до конца помогли Москве. Ее глубинный страх перед зимой как «смертью года» сохранил силу. Август и его праздники как будто обнесли Москву стеной умной веры, заключили в спасительную оболочку (страницу византийского календаря) — теперь, в сентябре, выясняется, что это действие оказалось так же локально, как весной на Пасху. Пришел сентябрь и размыл умное строение августа. В тени Москвы, под нею, вне ее бумажных стен протекли новые сквозняки иного. В пересменке христианского календаря, в трещине между августом и сентябрем подняли голову древние финские духи. Пришло осеннее половодье, которое в духовном плане опаснее весеннего, оттого что за ним зима, тьма и хладный сон (времени), от которого можно не проснуться.
Летняя Пасха для Москвы не состоялась. Необходимо новое духовное усилие для спасения: такова суть сентябрьской пьесы. Таковы же три ее драматических акта:
Нам, людям нового века, трудно понять это скрытое смятение начала сентября. Еще труднее понять суть подобного смятения — хаос, муть времен, разрыв между старым и новым, христианским и финским календарем. Наш сентябрь открывается просто:
Скорее узнаваний: после каникул собираются ученики, за лето заметно изменившиеся. И начинаются узнавания. Знаний еще нет, ученики только пришли за ними. Головы школьников, точно нули, пусты и звонки. Классы пахнут свежей краской, поверх нее кочуют полузабытые запахи школы. Пахнут цветы; первыми в памяти являются георгины, темные, почти черные, с фиолетовой подкладкой. За ними встает запах листвы, осевшей по углам и лужам, начинающей понемногу увядать.
Первое сентября я вспоминаю носом.
Попытки московских властей утвердить в сентябре День города — в принципе, по сезону, — верны.
Праздник между тем не устанавливается, не пускает корни. Во-первых, трудно угадать с погодой: день может выйти золотым, а может и серым, насквозь мокрым. Вовторых, празднику мешает указанный (мало кем замечаемый) сбой, разрыв в две недели между старым и новым календарем, между школьным и церковным Новым годом. Втретьих, новый праздник не различает метафизического сюжета сентября —
Церковный календарь настроен более тонко; он-то хорошо различает скрытую драму сентября.
Память основателя московской митрополии и его иконы. Икона написана самим митрополитом Петром в 1307 году, во время его пребывания игуменом на Волыни. Еще при жизни Петра она прославилась чудотворениями. В одной из пастырских поездок ее увидел московский митрополит Максим и взял к себе в келью; до конца жизни он на нее молился. Он объявил игумена Петра своим преемником: указал на художника.
Христианская Москва, которая стала столицей усилиями святителя Петра, изначально «писалась» как икона. Отсюда это ее стремление к целостному образу, идеальной форме (сфере), в том числе литературной форме, связному единому сюжету, согласно которому Москва в своем самоощущении может претендовать на единственность (неизменность, право на спасение во времени).
Сошлись отец с сыном, старший князь всея Руси и первый князь московский.
По церковному календарю идут последние дни года, и сегодняшний собор благоверных князей и первого митрополита есть почти парад с сияньем риз, орденов и доспехов. Еще и с «образцовой» кремлевской иконой. Построение предновогоднее: послезавтра Новолетие, или
Но только ли это означает парадное шествие святых? Нет, это еще и сентябрьский «военный» сбор: Москве предстоит духовная битва. Предстоит пасхальное событие, осеннее преображение Москвы. И то, что на сентябрьский сбор призваны первые лица, означает, что сражение с осенней тьмой предстоит нешуточное. Московский год закругляется: за него, за целостный образ времени Москва-христианка будет сражаться с древними силами воды и тьмы.
Мы приближаемся к кульминации — не только сентябрьской: завершается весь праздничный московский цикл, в течение которого Москва на разные лады себя сочиняла. Теперь начинается финальный сбор, обобщение ее календарных художеств,
Рыжий мужик Луппа, свекла и лук
На первый взгляд, ничто не предвещает потрясений. Сентябрь — батюшка тепляк в овсах набряк. Разворачивается праздник урожая.
Парад сельскохозяйственных, уборочных пословиц.
Очередное народное прочтение (мученика Луппа):по поверхности, цветная картинка —
Еще раз вспомнили овес (сварили кисель?).
Вскоре после смерти мужа она скончалась. Наталия почитается Церковью, как
Адриан (Одриян) отвечает в сентябре за толокно. Наталья несет в овин овсяный блин. Чтобы духота и гниль и внезапный огонь от стен овина отшатнулись, испугались блина.
Снопы убирают в скирды, славят урожай. Начинаются ярмарки. Это та Анна, что со старцем Симеоном встречала в храме младенца Христа.
Непростой день. Его должно проводить спокойно, не праздновать, не пить, не веселиться, а главное, не есть ничего круглого, картофель, к примеру, или яблоки, что могло бы напомнить о голове Предтечи. До этого дня и после всё поют и пляшут — в овсе, капусте и рябине, а этот Иванов день стоит и словно оглядывается, куда-то за угол (времени). Пляски запрещены категорически, ибо у царя Ирода на пиру плясала Саломея и выпросила у него голову Крестителя. Отдельный день; словно он сам отсеченная голова (света).
Этот же день —
Холодает; сфера воздуха понемногу делается опасна.
Свивают ячменные стебли с льняными и овсяными, загадывая будущие урожаи.
Кончается старое лето, начинается новое. Сегодня старомосковский, почти позабытый Новый год.Начинается большое бабье лето. Девки бегают хоронить мух. Заворачивают их в пожухлые листья и закапывают в озимую пашню. Будто бы проснувшиеся весной мухи разбудят и хлеб. (По другим данным, похороны мух приходятся на 5 сентября.) Новое лето: в печи разводили новый огонь. С Летопроводца до Гурия (28 ноября) в старину праздновались свадьбы.
Легенда такова: язычники хотели затопить христианский храм, для чего распрудили две реки и направили на него многие воды. Однако архистратиг Михаил, во имя которого был построен храм, ударил по скале мечом, та треснула и вода ушла в расселину.
Заморозки по ночам. Мы не греки, мы по-своему удерживаем водные буйства.
Наш Михаил прохватывает воду льдом. Се русский меч.
В этот же день «Архип (собери) опилки». На Архипа заготавливают на зиму дрова. Притом наблюдение следующее: если много опилок упадет на землю, много денег уйдет на ненужные безделушки. Посему нужно резать дерево экономно и аккуратно.
Не все, однако, так празднично пестро. Сентябрь двоится; позади разноцветных фигур льется, с каждым днем все холодея, прозрачный фон — иное, внешнее время.
Вода, осенний бунт
Между луковыми и овсяными текут совсем другие дни, как будто по низу, по ту сторону календаря. И все яснее обозначается другой сентябрь, тот, что вне дома и храма, вне города — в лесу и в поле, глубоко в воде.
В календаре является
У нас просто вилы. Мужики вилами тычут в сено и солому, ворошат, чтобы прогнать оттуда гнетуху и гнилуху. Дрянью этой заведует указанная Кумоха. Она насылает порчу в заготовленное на зиму сено — ее и гонят вооруженные вавилами мужики. Иногда из сена раздаются странные звуки, словно в глубине его кто-то стонет и вздыхает.
Существо со слизняками вместо глаз, в лягушачьих отопках и болотной рванине. Главная осенняя напасть. С лица худая и синекожая, любит одеваться в чужое платье и глядеться в зеркало. Является из отражения в воде: баба пойдет на реку полоскать белье, только нагнется, и тут же ведьма поколдует, помутит в воде, баба согнутой и останется.
Русские бабы не любят Кумоху: она сообщает им о старости. Хуже этого, она отбирает у них молодость. Осень навевает им такие мысли: темные, холодящие душу. Тех, кто не отметил должным образом Успение Богородицы, темная колдунья преследует мыслями об увядании и смерти.
Может быть, дело в погоде. По реке бежит ледяная рябь. Она же ходит по спине: человек, глядя на осеннюю реку и сизые горы облаков, ежится от холода.
Следует разобраться с
Само это слово имеет разные значения. Это тетка по матери, может быть, двоюродная. Кума — кумоха. Доставучая, надоедливая. Еще — лихорадка, простуда, немочь.
Вот что важно: она приходит каждую четверть года, в те дни, которые в христианском календаре занимают его главные святые и собственно Христос. Зимой на Рождество водяная ведьма зовется
Наверное, исторически все строилось в обратном порядке: христианство пришло и переменило, перетолковало языческий календарь. На главные финские празднования оно наложило крест своих церемоний: по точкам Иисуса и Иоанна. Этот крест пришелся на дни Кумохи. И вот ведьма воюет, возвращается, напоминает о себе. В сентябре ее приход означает угрозу для самих устоев христианского календаря.
Так начинается решающая битва за время, за урожай света, собранный за год. Вот в чем дело: в начале сентября
В начале сентября 1869 года Толстой ехал из Нижнего Новгорода в Пензу. Ему вышла остановка в Арзамасе, городе, который находится на границе русских земель и мордвы. Ночью в гостинице к нему пришел
Толстой и волхв
Мы приступаем к наблюдению за Львом Толстым в сезоне, который можно считать его бенефисом. Сентябрь, его главная тема — бунт воды и времени и преодоление этого бунта, спасение времени — необыкновенно интересны Толстому. Он разыгрывает мистерию, сочиняет настоящий сентябрьский миф. При этом все перипетии сентября есть одновременно собственные переживания Толстого; поэтому так драматична и убедительна эта его календарная пьеса.
Толстой родился в сентябре (9-го по новому стилю, по старому — 28 августа) на фоне бунта воды и осеннего «времяворота». Это означает, что именно ему, Толстому, должно одержать внутреннюю, духовную победу над хаосом сентябрьского календаря. Толстому в сентябре нужно изъять самого себя из хаоса, собрать в
За этим его подвигом, за сочинением Толстого о сентябре Москва следит, затаив дыхание. Нет ничего важнее для атакуемой языческой водой Москвы, чем это толстовское сочинение.
Толстой сам наполовину волхв. Вода его стихия, его первоэлемент.
Толстого легко записать в волхвы (и записывают), но все же это неверно: в нем только часть от колдуна. Он и колдун, и против колдуна. Он еще и жертва колдовства — Толстой суть все трое, он сидит в каждом из участников спора и постоянно перемещается между ними. Толстой есть
Величие и статуарность только часть его натуры. Внешняя, выставляемая напоказ. Изнутри он постоянный рой, конфликт и нервы. В семье его звали
Эта толстовская смута в точности, как сентябрьская вода. Неудивительно, если он родился в самом «пекле» водного бунта.
В сентябре его спор с самим собой достигает апогея. Толстой еще в детстве исследовал дату своего рождения, стремясь понять ее скрытый смысл: что такое было его рождение в этом месяце этого года? Сразу же: здесь нет ничего от гороскопа, тут другая арифметика.
Эта комбинация конечного и бесконечного с ранних лет пускает Толстого в странные расчеты, личные и всеобщие, порой самые заумные. Ему нужно прояснить свою судьбу и роль в истории — как он уверен, неординарную.
Эти удивительные расчеты Лев Николаевич продолжает всю жизнь. Кстати, о споре трех Толстых: расчеты делает первый Толстой — арифметик, Толстой сверху, рациональный (слишком рациональный, чересчур расчетливый) Толстой.
К примеру, жизнь он делит на семилетия. Детство, отрочество, юность: 7 х 3 = 21 — все по семь лет. (Небольшие сбои допустимы, но не более одного года.) Далее примерно семь лет проходит до поворотного для писателя 1855 года. Это пункт катастрофы, поражения России под Севастополем, которое для самого Толстого обернулось крахом всего мыслимого (русского) мира. От этого переломного пункта протянулись семь лет исканий и метаний — до женитьбы в сентябре 1862 года и долгожданного восстановления универсума. После этого были следующие семь лет, отрезок высшего развития, полноты духовных и физических сил: таковы были годы писания романа «Война и мир» (закончен в декабре 1869 года). И так от самого рождения до конца дней. Почему семь лет? Еще в юности Лев Николаевич прочитал где-то, что клетки человеческого организма обновляются за семь лет, — стало быть, каждые семь лет вступает в жизнь новый Лев Толстой. И это не все. Через семь по семь, сорок девять лет этот Семилев должен исчерпать ресурс обновления, и ему настанет пора умирать. Этих сорока девяти лет Толстой боялся необычайно.
Такую силу имела над ним простая арифметика; в ее простоте ему чудилось главное подтверждение своих расчетов и своей вневременной особости.
Этот арифметик (времени), или первый Толстой совсем не волхв, скорее тот, что против волхва, за ясный расчет судьбы и власть разума.
Это характерный сентябрьский Толстой, друг воды, бунтарь-язычник и волхв. В этом Толстом сидит Кумоха.
В самом деле, стоит взглянуть в его тексты: толстовская «музыка» (живые краски и образы) в них является вместе с водою. При этом вода должна быть прямо видима, или течь рядом, или хотя бы подразумеваться по сюжету.
Или должен встать от земли туман, водная взвесь, сырое дыхание леса — только тогда толстовские пейзажи потекут акварелью, а герои сделаются живы. До этого момента вместо них мы будем наблюдать схемы или карикатуры, образы ощутимо надуманные.
В «Детстве» первые главы в самом деле точно гаммы, (автор сам их так называет), и эти гаммы тянутся до того момента, как герои отправляются на прогулку в лес. Они только приближаются к лесу, и вдруг Николенька, главный герой, видит, что лошадь впереди
Он властелин влаги, волглый колдун, волхв.
Нужно помнить, что Толстого (и нас в этом исследовании) интересует не собственно вода, но время. Спасение во времени, победа над смертью. В этом смысле вода «перекликается» со временем; отсюда эти связки —
Его Ясная Поляна размещается на округлом холме, насыщенном водой доверху; земля под ней подобна линзе, фокусирующей природные волглые токи.
Кстати, и Москва — его, Толстого, Москва — по определению «мокрое место»: один из вариантов перевода ее названия звучит буквально: «мокрая вода». К тому же это финский сакральный центр, магические практики которого традиционно опирались на знание (ведание) воды. Задолго до прихода в эти края христиан здешний календарь начал свое оформление на основании круга водных метаморфоз.
Тогда по четвертям года, на перемены воды (снег — вода — засуха — вода — снег) на эту древнюю землю являлась колдунья Кумоха, наверное, не злая, не страшная, как смертный грех. Этот портрет ей приложили позже, в христианские времена. А тогда она была просто бабка, или тетка, сестра матери, что
Толстому, у которого за пазухой сидит эта древняя колдунья, также ведома вода и круг ее превращений.
Мы рассматриваем московский праздный год как круг метаморфоз Толстого и Москвы; скоро выясняется (на те же Святки), что то и другое ложится точно поверх круга метаморфоз воды. Точки их совпадения — праздники: Никола и Рождество, Святки и Крещение, мартовские Страсти и пасхальное половодье. Эти совпадающие один с другим «водные» круги суть
Так новым воином, духовным защитником Москвы оказывается Лев Толстой — акварелист и арифметик: волхв и тот, кто против волхва.
На самом деле их, Толстых, гораздо больше.
Есть теория
Роман – календарь
Главный толстовский роман полон важнейших сентябрьских сцен, судьбоносных событий: все это элементы его мистерии, сюжета о духовном спасении Москвы.
В первую очередь это Бородинское сражение и пожар, точнее,
Кроме этого, в «Войне и мире» есть еще несколько показательных сентябрьских сцен.
Именины Натальи, где Пьер Безухов в начале романа встречает Наташу Ростову. В этот день он впервые по-настоящему вступает в Москву. Это по старому календарю
Также в сентябре совершается знаменитая охота на волка (затем и на зайца — на весь русский лес), одна из лучших, неслучайно так часто вспоминаемых сцен «Войны и мира». В этой охоте, которую не хочется разбирать, а только читать, хорошо видны действующие лица и суть охотничьей драмы. Ростовы и с ними вместе соседи, любимые и нелюбимые, охотятся на лес.
Неслучайно уделено столько внимание волку, его схватке с собаками, его пленению, и даже взгляду связанного волка на охотников (в фильме «Война и мир» Сергея Бондарчука этот взгляд запечатлен особо: с той и другой стороны). Так на людей смотрит плененный, но не сдавшийся лес. Финский лес с его корягами и колдунами смотрит исподлобья на вооруженных русских — недолго им веселиться! Придут и его, дикие, древние времена.
«Раздвоенный» Толстой смотрит так же — извне на волка и изнутри его — на нас.
Чехов говорил, что у Толстого глаза «медвежьи».
Еще одна сентябрьская картина начала романа: переезд жены князя Андрея Елизаветы Болконской из Петербурга в Лысые Горы. Здесь, в глубине России фарфоровой петербургской статуэтке Лизе судьба разбиться, умереть. Она чувствует это заранее. Лиза — немка, ее девичья фамилия Мейнен. Русская (московская, антипетербургская, волглая) бездна открывается ей в сентябре.
Но главные события романа-календаря, прямо указывающие на его метафизическое содержание, несомненно, Бородинская битва и самосожжение Москвы.
Одно из самых страшных равенств, которое знает московская история, — одинаковость и тотальность московской и бородинской жертв. Они сходятся в одно событие; их пара нераздельна, и вместе с тем они очень разны. Это
Ему это удается: в первую очередь потому, что он рассказывает о себе, о своем двоении и двоении Москвы в себе. Все, что совершается на Бородинском поле и затем в Москве, происходит одновременно в «поле» Льва Толстого. И мы принимаем его авторскую версию событий — не историю, но легенду о событии сентября 1812 года —
Бородинская жатва
Вот был урожай.
Общее число погибших в тот день,
Эта сентябрьская «жатва» есть первый предмет интереса Толстого к истории 1812-го года. Вопрос
Есть «устройство» времени в голове человека (за ним в первую очередь следит Толстой); в тот день оно дало сбой.
Не столько сожжение Москвы, сколько катаклизм Бородина одновременно ужасает и занимает Толстого. Что случилось затем в Москве, он понимает: совершилось вселенской важности христианское событие: жертва русской столицы и вслед за тем ее воскресение, явление в новом свете и новом времени.
26 августа совершилось что-то таинственное и страшное, и при этом в той же мере свойственное Москве, как и ее заключительная огненная (очистительная) жертва. Это
Толстой не пишет исторический очерк; он чертит метафизический чертеж события, исследует его во времени; его задача — переустроить наше воспоминание о 1812 годе. Не исказить, но сфокусировать нашу память так, чтобы нам стала ясна суть происходящего.
Толстой не собирается писать научную статью — и Москва не ждет от него такой статьи. Начать с того, что ни Толстому, ни Москве не нравится то, что в историческом плане произошло при Бородине. Тут все просто: мы потерпели поражение,
Для Толстого это более чем история — это начало,
Когда человек выходит за пределы календаря, покидает его «сетку-авоську» и прямо погружается в хаос
Человек, память и разум которого оказываются повреждены в момент совершения Бородинской катастрофы, — Пьер Безухов. Толстой не столько пишет о Пьере, сколько исследует его. Посылает Пьера смотреть на сражение, сопереживает ему, «помещается» внутри него, смотрит его глазами — все это для того, чтобы понять, что случилось на Бородинском поле, как переменилась в тот момент русская история.
Где был Пьер?
Лучше спросить:
Когда я только приступал к наблюдению за его романом, когда исходное построение «Войны и мира» (роман есть воспоминание, чудесное озарение Пьера) казалось своего рода игрой, меня более всего веселила мысль, которая сначала может показаться крамольной.
В самом деле, разве мог там быть Пьер, человек не то что штатский, а как будто противу-военный? Его посещение боя, притом центрального пункта этого боя, выглядит со стороны, по меньшей мере, странно.
Но это оказывается никак не странно, если принять логику романа-воспоминания. Пьер выдумал этот свой поход в Бородино — задним числом, «геройствуя» в 1820-м году, вспоминая о войне не то, что было на самом деле, а как бы ему хотелось. Тогда все становится понятно. Только таким образом толстый несуразный человек в зеленом фраке и белом цилиндре мог оказаться в центре Бородинского сражения, на Курганной батарее Раевского. Он
Отсюда берется эта простая, и вместе с тем крамольная версия: Пьера не было на
Сначала я смеялся над ней; затем явился вопрос серьезный — почему так? Это центральное место во всем романе-исследовании, здесь автор не мог обойтись одной шуткой. Что означает тогда этот таинственный, по коридору памяти, поход Пьера из 20-го в 12-й год, в самое его «фокусное» отверстие, в бездну Бородина?
Понятно, что в первую очередь самому Толстому более всего хотелось пройти по такому коридору и попасть туда, в центр Бородинского сражения, чтобы все увидеть своими глазами. Понять его, сражения, страшную тайну и, хотя бы в воображении, переменить его роковой ход. Вот что очень важно в этом путешествии через время, зачем нужен коридор и по нему воображаемый поход Пьера —
Именно это происходит с Пьером, и вслед за ним со всеми нами. Для этого и нужно Толстому озарение кануна Николы 1820-го года (
Точно во сне или чудесном видении, Пьер из
Тут можно вспомнить, что византийский календарь ведет отсчет времени Второго Рима с дня сражения Константина Великого и Лициния
Задумаемся на минуту: с того «времяобразующего» момента, когда христианская церковь рукою императора Константина завела, точно часы, свой собственный календарь, с
Перемена времени
Толстой не мог пропустить такое совпадение, исследуя Бородинское событие, перефокусируя его заново. Именно календарный аспект его деяния, опыт переоформления русской истории интересует нас прежде всего. В нем делается видно
Толстой обустраивает это помещение памяти заново. Начальный момент метаморфозы — Бородинское сражение. С него начинаются перемены в «рисунке времени», который заново наводит Толстой.
В этом рисовании истории заново важны все детали, военные и невоенные, соображения общие и частные; в этом пересочинении времени задействованы все толстовские «сухие» расчеты и «многоводные» интуиции. На пространстве его (именно его, Толстого) Бородинской панорамы сталкиваются реальные и вымышленные герои и с ними вместе светлые силы и темные протохристианские духи.
Все сходится в его
Это удивительное описание сражения начинается за три дня до его начала, и как? — за пасьянсом. Пьер у себя в доме, в Москве раскладывает пасьянс, из которого выходит, что ему нужно идти участвовать в сражении.
Мог ли я пропустить такое начало рассказа? оно по настоящему
Итак, пасьянс, который, в свою очередь, есть гадание о судьбе и времени, указывает Пьеру ехать в Бородино. Об этом он тут же забывает и в состоянии странной растерянности и броунова движения души отправляется по Москве, в которой самой начались уже хаос и путаница.
Он наблюдает казнь повара-француза на Болотной площади и сам всей душой точно
Далее — противу волхва — являются «арифметические» выкладки: пространное описание диспозиции сражения, весьма убедительное, к которому приложена даже схема (единственная в романе), из чего делается вывод, что никакие схемы и диспозиции в сражении не действенны, а действенно только то, что внутри нас. Дух и готовность умереть.
Это не одного Пьера, и не одного Толстого путешествие и выводы. Так всякий читатель книги отправляется в отправной пункт (новой московской) истории — неважно, из какого года, из-за какого стола, на котором открыта книга или разложены карты пасьянса. Каждый из нас отправляется по коридору времени туда, где не действенны никакие схемы и расчеты, а действен только дух и готовность умереть.
Дальше рассказ длится все так же, как будто
Война равна охоте (в сентябре). Охота уже описана — годом ранее, в Отрадном — и так описана, что в нашей памяти складывается некое особое помещение для охоты: это война с лесом, с зайцем и волком.
Дымы от первых выстрелов пушек мешаются с утренним туманом. Туман, вода: не растворив своих сухих красок, Толстой не может приступить к описанию события, только вместе с водой воображение его способно перенестись на пятьдесят лет назад.
И так же: извне, из другого мира продолжается это описание, где автору интереснее не перипетии боя, а коллизия между пороховым дымом и туманом. Огонь и вода: миры столкнулись, совершается алхимия пред-историческая. На его, Толстого, стихию, воплощение живого времени, самой жизни, на воду нападает огонь — опаснейшая из стихий.
Таково для него начало сражения:
Один порядок бытия нашел на другой; внешний счет времени на внутренний, московский. Европа прямым фронтом надвинулась на Россию, и это только внешне ряды солдат, идущие столь ровно, что Багратион кричит им «Браво!». На деле это наступление другого порядка бытия, другого времени, другого календаря.
Тот мир — огонь,
Мысль о столкновении стихий, о войне миров оформится окончательно, когда в самый разгар боя Толстой попытается приблизиться к эпицентру сражения, схватке за Багратионовы флеши, — и сразу отшатнется, увидев область огня. Толстой не описывает того, что творится в огне, и даже Пьеру не позволяет взглянуть в огонь.
Там иное;
Вот зачем были нужны диспозиция и схема: граница миров и времен проведена по вертикали, по меридиану (меридиан всегда чертит границу времен, линию перемены дат, часовых поясов, границу разно верующих миров). Меридиан Бородинского поля разделяет армию Наполеона и левый фланг русских. По этой линии идет лобовое столкновение войск.
От начала сражения и первых залпов пушек, сначала удаленных и затем приблизившихся вплотную, до двух часов дня, все нарастая, идет эта схватка
Мир исчез, время почти уничтожено; в этот момент здесь «появляется» Пьер.
Толстому нетрудно описать сцены на Курганной батарее. Он сам артиллерист; ему знакомо это странное удаление, когда наблюдатель как будто в центре события, и одновременно отнесен от него на расстояние выстрела.
На самом деле наблюдатель расположен гораздо дальше: Пьер в 1820 году, Толстой в 1867, мы с вами в другом веке. Но вот на батарее «является» Пьер, и все как будто переворачивается вверх дном. Самый нелепый из всех возможных, «нулевой» персонаж попадает в эпицентр события, ноль времени, и внезапно оказывается здесь уместен.
Но именно поэтому мы сию секунду
Вся эта мешанина странностей и невозможностей, просыпанных арифметической дробью, положенной поверх метафизической картины взаимоотторжения стихий, — весь этот хаос, который по мере развертывания боя только нарастает, сообщает нам все больше уверенности, что мы
Мы оказываемся в центре хаоса, хотя по определению у него не может быть центра.
Нет, он есть: каждый из нас центр этого хаоса, потому что он в нас. И вот он достигает предела в тот момент, когда картина происходящего на поле боя совпадает с нашим внутренним ощущением распада ввиду этой схватки стихий, лобового столкновения миров, всей этой тотальной, противучеловеческой бойни — в этот момент ткань времени рвется, расходятся шестерни календаря, самое время исчезает, заканчивается история и отменяется жизнь.
М
Так заканчивается первая часть толстовской пьесы о погибели и воскрешении Москвы в сентябре 12-го года. Эта первая часть есть еще история, прежняя история, сохраняющая (постепенно, по мере боя теряющая) связный рисунок.
Время было п
В этот момент (прежняя) Москва исчезает и начинается второй акт мирообразующей толстовской пьесы.
Между войной и миром
Второй акт есть хаотически растянутое мгновение, буква «и» между словами
В сентябре 1812-го года эта буква, это мгновение, разделяющее состояния мира и войны, внезапно расходится вширь, отворяя в истории пропасть шириной в две недели.
И в эту пропасть валится сама слитная история, с нею логика, составленный из разно верующих частей человек (Пьер Безухов, Лев Толстой) и, как средоточие его понимания времени, слитной истории, логики, этики, как представление об идеальном пространстве и времени, в эту пропасть валится Москва.
Начало второго акта датируется весьма точно:
Начинается распад, сентябрьский пересменок времени. Эта пауза меж двух эпох длится до начала пожара Москвы.
Я подозреваю, что Толстого более всего интересует этот второй акт пьесы, положение
Должно увидеть и понять, как мы проиграли Бородинское сражение. «Наблюдение» Пьера должно объяснить Толстому (а он объяснит нам), почему мы проиграли Бородинское сражение.
Не потому что были сбиты с позиции, отступили — только не побежали, как до того все бежали с поля боя перед Наполеоном. Проиграли, потому что исчезли все наши
О том, что происходило на Бородинском поле во второй половине сражения, у нас не говорится почти ничего; все героическое совершилось в первом акте: бой за флеши, за Курганную высоту, которая двадцать шесть раз переходила из рук в руки и подножие которой в несколько слоев было уложено мертвыми телами. Все это была первая часть пьесы, за которой последовала вторая, когда дым от выстрелов застил солнце и уже не было видно, что происходило на поле.
Происходило следующее: русские войска, сбитые с позиций на левом фланге в открытое поле, в подобие леса, которое не могло служить им защитой, в этом положении простояли до темноты, в упор расстреливаемые неприятелем.
В цифрах, которые не хватает сил произнести Толстому, это выглядело так. Общие потери за весь день сражения составили: у французов 30 тысяч человек и более, у русских порядка 60 тысяч человек. При этом в первую половину дня французы наступали и неизбежно несли потери, как считают военные историки, примерно вдвое большие, чем обороняющиеся русские войска. Это значит, в первую половину дня французы потеряли от 20 до 25 тысяч человек, во вторую же, когда не было боя как такового, а был только расстрел одного войска другим, они потеряли оставшиеся пять тысяч.
Русские, в первую половину дня оборонявшиеся, потеряли за это время, согласно тому же счету, вдвое меньше, чем французы: против их 25 тысяч — наших десять.
Это не было сражением, не было стойкостью и геройством — это был предел апатии, того русского распада, который нарастал с момента вступления Наполеона в Россию и теперь достиг своего апогея. Результатом этого распада стала чудовищная бойня, осознать которую в полной мере, тем более представить въяве, невозможно. Тем более представить это каким-то художественным образом. Толстой отказывается это сделать, только, распавшись сам на составляющие, пишет хаос и, наконец, смертно утомившись, насылает дым на поле и повторяет слова Наполеона:
Косвенно об этом сообщает смертельное и абсолютно, «севастопольски» нелепое ранение Болконского.
Так совершалось дело во второй половине дня 26 августа: одно войско без особых помех прямой наводкой расстреливало другое — обездвижевшее, словно потерявшее сознание, молча стоящее под бомбами, не ступающее шагу в сторону, не делающего ничего для прекращения этой бессмысленной, апокалиптической бойни.
Совершалось что-то непонятное, отвергаемое разумом, близкое той смуте, которая с пугающей последовательностью настигает Россию во всякое начало века. Вдруг находит хаос на сознание народа, приходит Смута, из-под земли встает Кумоха, лихорадка времени, и народ распадается на части, до атомов, как если бы совершился конец времен.
Может быть, это на несколько часов и произошло с русским войском, в чистом поле вставшем умирать?
Неизвестно, — и с этой неизвестностью сталкивается Толстой. И начинает разбирать это событие (не собирать, но разбирать, не сражение, но разрыв времен) — с первоэлементов, со схватки воды и огня, древней охоты за зайцем, разбора диспозиции, которая заведомо никому не пригодится. Его диагноз примерно таков:
Позже это выливается у Толстого в отрывочные проговоры, взятые из народных наблюдений: будто бы погибшие французы долго лежали на Бородинском поле, нетронутые тлением, белые, как алебастр, а русские, напротив, чернели и распадались слишком скоро. Что-то случилось в этот день с временем — московским, разлитым из расколотой войной чаши. Оно лишилось формы, пошатнулось, открылось до дна, где нет ни России, ни веры во Христа, а есть только яма и распад разума, тень и темень, тем более непроглядная, что первая половина боя была ослепительно яркой, геройской.
Представляется, что Толстой принял вызов истории, имея в виду не переписать, не исказить эту историю, но расшифровать и предъявить иную (личностную) ее структуру. Исследовать и зафиксировать посредством художественного усилия то мгновение разрыва (в восприятии) времени, который разделил две эпохи, два акта сентябрьской трагедии, между которыми открылось вопиющее
Бородино и сожжение Москвы в сочинении Толстого представляют собой два края трещины во времени, переход через которую был переходом Москвы от гибели к жертвенному спасению. Это было не просто повторение константинопольского образца года. Так нарисовался сюжет, по сути, евангельский, где жертвой предстает Москва, и спасение ее делается сродни Христову воскресению.
Согласно этой логике, воскрешение Москвы становится началом новой христианской эры. (Такой масштаб Толстому близок.) В такой трактовке многие мотивы в описании Толстым событий сентября в Москве 12-го года в самом деле получают второй слой, духовный, связывающий воедино провал Бородина и возвышение Москвы в огне пожара.
И тут видна определенная калька с истории основания Константинополя: началу новой христианской эры в 312 году предшествовали многочисленные жертвы христиан. В контексте этого сравнения Бородинская гекатомба была «оправдана» последовавшей позднее духовной победой Москвы и началом ее, Москвы, новой христианской эры.
Как если бы в том пожаре древняя Москва была крещена заново — огнем, который осушил ее (финское) лоно, выжег под ней неизбывное языческое болото.
Здесь мы возвращаемся к исходной игре слов,
Важно то, что одновременно это сюжет христианизации самого волхва Толстого. Другой, «верхний» Толстой всеми силами желал этого сюжета как собственного исцеления от разнимающей его пополам духовной «двухэтажности». Толстой одновременно жаждал и боялся, бежал огненного крещения. Двоился так, как месяц сентябрь или один Бородинский день: на светлый верх и темную изнанку.
Крещение огнем
Этот сюжет заявлен, но не доказан:
Это большая тема, требующая развернутого исследования, книги или книг. Здесь можно обозначить только подходы к ней, или характерные толстовские приемы, за которыми угадываются контуры метафизической концепции Толстого, в которой имеют силу понятия чуда и спасения, конца прежних и начала новых времен.
Один из таких приемов Толстого — личностных, эмоциональных, нелепых, и оттого вдвойне убедительных — ругать генерал-губернатора Москвы графа Ростопчина. Толстой во всем дурном, что совершилось тогда с Москвой, готов винить Ростопчина. Он видит в нем авантюриста, провокатора, человека ненадежного и вздорного, все делающего не для спасения, но для гибели Москвы. За что так?
Ростопчин поджег Москву
Он спасает Москву огнем, за что же так его третирует Лев Толстой, в программе которого заложен пункт этого как раз спасения?
Вот именно за это: за то, что Ростопчин, а не Толстой
Описание пожара в романе «Война и мир» в контексте этой толстовской ревности выглядит весьма показательно.
Пожар начинается в нескольких местах сразу. Пьер Безухов (и через него, как через перископ, сам Толстой) наблюдает его начало от Патриаршего пруда. Здесь жил масон Баздеев, в доме которого остановился Пьер; но только ли это привлекло сюда нашего телескопически устроенного наблюдателя? Можно представить, что сама вода, уже упомянутый пруд. Но у Толстого нет ни слова об этой воде, к тому же он более не занят водой. Он ждет огня, но больше огня — события, искупительной жертвы и преображения Москвы. Толстой ищет картины метафизической, предельно обобщенной, и для этого приходит — приводит Пьера — на квадрат Патриаршего пруда.
Много лет спустя с этого же квадрата начинает свое обозрение Москвы Михаил Булгаков. Здесь начинается его роман «Мастер и Маргарита», сюда ступает Воланд, дьявол во плоти, отсюда начинает испытание Москвы, которое заканчивается несколькими показательными по городу пожарами. Две важнейшие московские книги (завершаемые огнем) фокусируют внимание читателя в одной характерной точке Москвы.
Стоит присмотреться внимательно к этому «оптическому» стеклу, Патриаршему квадрату воды. Мы к нему еще вернемся, а пока понаблюдаем, как смотрит Пьер на Москву. Как через Пьера Толстой смотрит на Москву в начале сентября 12-го года.
Происходит вот что: Москва под действием их взглядов загорается, вспыхивает, как пучок соломы! Вот они взглянули на восток — занялось на Мясницкой, повели взглядом правее — пошли полыхать Кремль и Арбат. Еще немного такого наблюдения, и пылает вся Москва.
Так и есть: огненный взгляд Толстого бродит по Москве, зажигая ее по всем углам. Что такое несчастный Ростопчин с его разобранными трубами?! Разве может его слабое, ненужное действие сравниться с тем
Тут делается понятен масштаб события 1812 года в сознании Толстого Толстого: в пожаре Москвы он видит не просто ее спасение, но вселенской важности сакральное событие. Тем более становится прозрачнее его авторская ревность к Ростопчину. Толстому не нужен соперник, другой пророк Москвы, «поп Растоп», — он сам ее пророк, он творит московский миф и начинает отсчет следующей эпохи. Толстой не может вычеркнуть Ростопчина из памяти Москвы как нового Герострата; он оставляет его, но с таким знаком минус, что лучше бы тому остаться безымянным.
В итоге история пожара 1812-го года, и вместе с ней мистерия сентября, нового начала Москвы выходит у Толстого гипнотически убедительным, целостным сочинением.
Еще бы — если вспомнить, что Толстой крестит в первую очередь самого себя, мирит свое спорящее сама с собой ментальное пространство. В результате связывается единый округлый сюжет, который всего важнее для «круглой» Москвы. Пишется история апокалиптического провала, бородинской жертвы и огненного спасения Москвы, — победительный, исходный миф, который в самом деле становится основанием новейшей истории Москвы.
Здесь важно то, что это миф сентябрьский.
Не потому все так совершилось, что на дворе стоял сентябрь. Это выпало в календаре на сентябрь, и оттого сделалось так хорошо подготовлено для мифотворения Москвы. Так в этом сезоне
Все сходится в пространстве московского календаря: вовремя, по сезону является «водяной» человек Толстой. Он родится в сентябре. Части его в начале месяца распадаются и затем сходятся, как если бы на него брызгают сначала мертвой водой, а затем живой. Такой сочинитель и нужен Москве, от него она ждет основополагающего сочинения о событии сентября 1812 года. Он пишет пьесу в трех частях, в изложении идеального московского человека Пьера Безухова:
Москва принимает эту пьесу, соглашается на его миф.
21 сентября — Покров
Победа вышла совершенная; вода покорена, время пошло ровно. Москва вступает в лучший свой сезон — ее идеальная фигура полна до краев цветом и пестротою форм.
Я помню, даже в тот год (2002), когда летняя засуха все продолжалась, город был полон торфяного дыма и деревья стояли не столько желты, сколько пожухлы, даже тогда Москва в конце сентября расступалась просторно и покойно — всеми домами по местам, переулками в ножны.
Китайские резные сферы города лежат одна в одной: листва, кирпично-красные стены, в них белые рамы, облупившиеся за сотни лет (стекла невидимы), за ними строгие старухи в черных очках, в которых отражается время. Праздник, Новое лето: Москвастаруха натягивает на себя кружевные платки. Прохладно, утром по воздуху тянет сладостью.
Москва особа женского полу; формы ее округлы, но, главное, самопоместительны, точно она матрешка или орех. Также и сентябрь: на самом деле он не расходится на начало и конец, и даже на верх и низ. Он делится на
Третье лето
Бабье лето проходит ровно. Венок осенних праздников разворачивается от
Третье лето есть настоящее (совершенное) время Москвы. Короткое, не далее
Не в начале, не в конце, но в середине, сердцевине сентября, где во внешней скорлупе спрятано ядро света.
Москва за прошедший год узнала время, освоила его устройство, нашла должное отношение к его нестойкому феномену и сама теперь стала
Новолетие и брадобритие
До царя Петра праздник церковного Новолетия был тих и размерен. Многочасовые службы в храмах, в небесах роение сонных, словно стоячих галок, в Кремле, в толчее соборов, в золоте и дымах крестные ходы. Разумеется, не все было стояние и тишь — во все времена в Москве имели силу обычаи допотопные и просто языческие, и в Новолетие должным образом стреляло и громыхало.
Сказывался конец огородного сезона, начало эпохи заготовок: на столах строились крепости закусок, питие осуществлялось без меры. Господствовал квас, который впоследствии с успехом заменило пиво. Однако сие гастрономическое брожение происходило частно: по дворам, теремам и прочим деревянным норам — на лице встречающей золотую осень столицы осуществлялись мероприятия степенные, важные, благочинные.
Но наступило ужасное 16 декабря 7207 года, Петр Великий издал очередной указ, и буколический сентябрьский праздник был отменен: с 1 января устанавливалось новое, европейское летоисчисление, год наступал 1700-й.
Нововведение Петра Москве не понравилось.
Она продолжала отмечать прежний осенний праздник, теперь уже исключительно частным порядком, всякий на свой лад. Характер праздника рисовался определенно: он стал демонстративно московским днем. Главными чертами его сделались заливаемое пивом огородное пиршество, домашний характер, и, в противовес суете новых времен, совершенное безделье.
Наверное, с некоторыми оговорками этот праздник, столь изменившийся (спрятавшийся) с началом петровского века, можно считать прадедушкой нынешнего Дня города. Полная, однако, противоположность двух этих дней заключается в том, что нынешний сочинен властями и остается пока начинанием казенным.
Тогда этот новый пусть будет (когда еще будет?)
Самым замысловатым образом
Сей коллективный Евлогий в твердокаменных выражениях пишет о
Главные действующие лица, граждане-дворяне Яхонтов, Свиньин, Герасим Домашнев и с ними неперечисленные, собирались обыкновенно в Кремле, где, отстояв службу в Ризоположенской церкви, что у подножия Успенского собора, перемещались в дом некоего хозяина, стоящий здесь же, в нагромождениях деревянной застройки на южном склоне Боровицкого холма. Вид на реку открывался бесподобный. После необходимого по случаю застолья собравшиеся принимались составлять живые картины, одновременно неподвижные и курьезные, наподобие парфенонова портика или лубка «Как мыши кота хоронили». Разговоры при этом велись подчеркнуто бессмысленные. Центральной считалась триада: пир, пар (обязательной была баня) и парикмахерский апофеоз, после чего наступала кульминация. Обритые наголо просиниты натирались мелом, и затем свои оголенные лица и «беломраморные» тела выставляли на шаткий деревянный балкон, на показ заросшему муравой двору.
Однажды вошедшие во вкус празднователи отправились за город, где адресовали представление Вавилонову ручью, что впадал в Москву неподалеку от Крымского брода. Но и там не нашлось довольно зрителей, кроме отряда гусей, белевших не менее самих просинитов. Зрелище имело успех, гуси гоготали.
Тут важно помнить, что в годы петровских новаций переодевание было дважды драмой, поскольку сопровождалось еще и
Вот сидящий под карнизом флигеля, завернутый в простыню истукан возложил себе на голову «гнездо с птицею», другой держит на голой макушке вазу, из коей во все стороны — взамен утраченных косм и прядей — лезут колючие листья и цветы. Цветы означают роение мыслей, питающихся одновременно от истукановой головы, и через босые его ноги прямо от первородной земли. Аллегория означала неостановимый ток светлых сил, проникающих многоединую природу, где московские люди остаются наилучшими этих токов и сил проводниками.
Сентябрьское застолье шутников также было всеприродно, тотально. Взять одно слово
Среди сияющих мелом кремлевских живых статуй поднимался белейший «каменный гость», Иван Великий, который, однако, не собирался тащить никого ни в какую преисподню. Никакого ни в чем принуждения. Праздность была единственной формулой свободы, свободы пребывания в каменном лоне ежедневной скуки, огородном равновесии, равноотстраненности, неприкосновенности.
Так праздновал сам себя московский рай, огороженный красным кремлевским забором. Откуда у его беломраморных обитателей такая уверенность в близости неба? Предыдущей вершиной календаря был июль (см. выше, главу тринадцатую,
О рождестве и тайне
Это центральный (согласно московской геометрии, срединный) день, помещаемый в глубине месяца, под скорлупой сентябрьского «ореха».
Тут можно вспомнить прятки праздника Введения Богородицы (см. главу третью,
Сегодня, 21 сентября, тот день, когда она являет миру свое сокровище. Сегодня родится Богородица. До 21 сентября Москва по частям, теперь же, словно извлеченная со дна времени пригоршней Божьей Матери, она собирается и возвышается. Спасается; ее спасает Богородица.
Московиты всякое свое действие соотносили с небесной заступницей; самый пожар Москвы Толстой, первый из всех московит, готов истолковать как знак спасения, неявную помощь Богородицы.
Неудивительно, что дату основания своего мира (не государства!) русские связывали с Рождеством Богородицы.
Во всяком случае, именно эта дата поставлена на памятнике 1000-летию России в Новгороде.
Любая дата, взятая из IX века, неизбежно будет в той или иной степени условна, — почему не взять эту? Тем более что наш подход к календарю всегда был отмечен творчеством. Мы постоянно перемонтируем историю; иногда это имеет возвышенный смысл, большей частью сказываются соображения политические. В данном случае, в сличении, сложении дня рождения русского мира с днем рождения Богородицы, — пусть и задним числом, хоть тысячу лет спустя, — совершалось художество не только политическое, сколько время устроительное.
Здесь, в этой точке родится русское время — вместе с Богородицей: нет и ничего не может быть
Той же примерно логикой руководствуется Толстой, связывая жертву и последующее возрождение Москвы с праздником Рождества Богородицы.
На ту же тему: 1380-й год, победа войск Дмитрия Донского на Куликовом поле. В этот же день.
Само поле по сей день толком не идентифицировано, сказание о великой сече также нуждается в критической проверке. Этот сюжет переписывался не раз, — как великое множество раз перепахивалось окрестными крестьянами само Куликово поле. Но дата (соответствие празднику) у Москвы не вызывает сомнения.
Перепахивание Куликовского поля (равно и истории) весьма затруднило работу археологов, явившихся сюда поздно; только к 1980-му юбилейному году поле начали исследовать всерьез. К этому моменту сельскохозяйственный промысел, сведший в округе все леса, по сути, уничтожил материальные следы битвы. Ученые отыскивают единицы находок — и это после стотысячного боестолкновения. Поневоле явятся сомнения, — здесь ли было сражение?
Так или иначе, этот капустный кокон истории придется долго и осторожно разворачивать, чтобы обнаружить там окровавленного мальчика-с-пальчика.
Сам факт ужасной сечи сомнения не вызывает. Сошлось более ста тысяч человек, притом татары вдвое превосходили русских по численности (70 тысяч против 35; тут видны рифмы с Бородином — только при Бородине
Московиты хорошо подготовились: разрядили обстановку на остальных фронтах (их было немало), договорились с рязанским князем о его неучастии в деле (он должен был идти на помощь татарам), провели глубокую разведку — каждый шаг Мамая был им известен — и выдвинулись на заранее осмысленные позиции. Само их нападение было неожиданно. Акция засадного полка была апофеозом военного сюрприза.
И опять, о главном, о легитимном устройстве календаря, в котором показательно совпадают военные события 1380 и 1812 годов. Календарь фиксирует
Это было очередное рождение Москвы на Рождество Богородицы.
В народе в этот день причитания баб. Обращения к Богородице:
В этот день женщине категорически запрещено пересчитывать деньги.
Женских сюжетов набралось уже довольно; неудивительно — в бабье-то лето. Это еще заметнее оттого, что в календаре отсутствует Петербург и его знаки (рационального) пространства. Бабье лето обустраивает себя по иному закону: богородичному, «ореховому», где не одно за другим, но одно внутри другого.
Принцип укрытия, сохранения в тайне, в пространстве без пространства. В сфере,
Может быть, поэтому сегодня нельзя считать деньги? Деньги — своего рода размер; не просто средство для обмена ценностей, но их, ценностей, умаление, рассыпание на цифры. Этот день Москве нельзя делить на рубли и копейки: он безразмерен и неделим.
В другие дни Москва считает деньги с большим удовольствием.
Прежде чем продолжить наблюдение пьесы Толстого о московском сентябре, нужно отметить его характерный настрой: увидеть в Москве прежде всего женщину.
В разных ипостасях — бабушки, матери, невесты, которой ему нужно добиться, после венчания — жены. Никогда дочери или внучки: Москва всегда старше его; в крайнем случае она ему ровесница. Очень интересен его опыт общения с Москвой как с тетушкой. Вообще тетушки сыграли в его жизни важнейшую роль.
О расхождении и схождении (времен)
Есть сюжеты-подсказки, направляющие мысль Толстого по одному и тому же пути. Таков и этот сюжет, о Рождестве Богородицы. Кстати, это тот как раз случай, когда его мысль направляли тетушки. Речь пойдет об истории его рода и связи этой истории с богородичным сюжетом.
В рассказе тетушек Толстой заподозрил тайну, величайшую из всех. Далее он только додумывал подробности этой тайны, проводил сравнения, принимал и отменял выводы.
Дева Мария родилась в Галилее, городе Назарете. Назарет в трех днях пути (пешего, конного?) от Иерусалима, по тамошним и тогдашним понятиям — глушь. В той же глуши — исторической — пребывал царский род Давидов.
Евангелисты проводят родословную Христа по-разному. Матфей прочерчивает ее от Давида к Иисусу через Иосифа, Лука же через Марию. Удивительное расхождение.
На самом деле, конечно, схождение — в Христов фокус.
Толстовский сюжет: когда-то, еще в XIV веке княжеский (Рюриков, царский) род Волконских распался. До того они обитали в тульской земле в ныне исчезнувшем городе Волконске. Но вот на севере взошла Москва как новый русский центр, новый магнит. Этот магнит перетянул к себе одного из меньших Волконских. Он вышел из древнего княжеского гнезда и перебрался в Москву.
Вот что важно: тот перебежчик был не вполне Волконский: он был бастард, прижит родителем в связи с дворовой девкой Агашкой. Согласно преданию, он был груб и несоразмерен с виду: голова его казалась слишком велика. За это он получил прозвище
Такого «тетушкиного» сюжета Лев Николаевич пропустить не мог: география оставалась для него неразличима (что такое пространство? ему надобно было время), зато рисунок рода, переплетение и конфликт его ветвей, драматический распад, унижение одной ветви перед другой ему были ему хорошо понятны. Он произошел от
Так царский род его заглох, почти пропал в истории.
В «Войне и мире», которую в настоящем контексте можно рассматривать как попытку создания книги судеб,
Ладно бы один Безухов, он все-таки фигура выдуманная. Зато Ростовы не выдуманы, это прямая родня Льва Николаевича, его семья. Та именно униженная перед старшей, княжеской, младшая, графская ветвь. Толстой этих обстоятельств и параллелей не скрывает; в черновиках «Войны и мира» его герои сначала прямо Т
Ростов — забытая столица, стоявшая некогда над Москвой. Ростовы — забытые цари?
Между тем, предок Левушки, перебежчик Толстая Голова, оказался героем. Он отличился при Куликовской битве, снискал славу и обрел титул.
И тут видна параллель:
Как важна эта победа над Москвой! Еще важнее возвышение младшего рода, реванш униженной ветви или хотя бы уравнение ее в правах со старшей, княжеской. Но так и происходит! Не в книге, но в жизни: происходит уравнение, схождение: в 1822 году некогда распавшиеся ветви древнего рода, Волконские и Толстые, вновь сходятся: сочетаются законным браком Николай Ильич Толстой, отец писателя, и Мария Николаевна Волконская, по прямой линии происходящая от древних князей, черниговских Рюриковичей.
Рассказ об этом схождении составляет одну из ключевых осей толстовского романа. Это его главная потаенная ось: распад и соединение древнего царского рода.
Тут нужно взять под защиту его московских тетушек: такой ереси они ему сообщить не могли. Скорее всего, в их рассказах речь шла о некоей необыкновенности его генеалогии, о роковом круге распада и соединения ветвей рода. И даже можно предположить, что знаки судьбы, таким образом рисуемой, казались его тетушкам скорее тревожными, нежели обнадеживающими.
В первую очередь это касается его бабки по отцовской линии. Смерть сына и невестки родителей совершенно подкосила ее; она подвинулась умом, заперлась в своей спальне, где за плотно занавешенными шторами принялась при свечах раскладывать пасьянсы и вести «роковые» разговоры со своим старым слугой, не менее ее помешанным. Юный Лев Толстой часто сиживал в этой спальне, слушая страшные истории о схождении и расхождении родов.
Толстой всю жизнь (говорил, что с рождения) остро ощущал устремленность на него неких осей времени, зацикленность или фокус, который обозначил его как избранного в пространстве разных эпох. (Сейчас не идет речь о знаке, которым отмечена эта избранность; знак себе он выставлял сам.) Вот она, избранность: его «ветхозаветный» род, некогда, в начале Москвы распавшийся, теперь, ввиду конца Москвы 12-го года, показательным образом воссоединился.
Наступают следующие времена, эпоха нового (московского) завета. Стотысячные жертвы принесены, земля вся покачнулась, так что Европа нахлынула на Россию и во мгновение отхлынула, Москва погибла и возродилась, что есть несомненное чудо и свидетельство начала новой эры.
И в перекрестии осей, от которого стартует эта эра, в перекрестии родов, которые на самом деле есть один род, встает этот мальчик, первый человек Нового (московского) Завета, фокус Москвы олицетворенный.
Еще, вспомним — перед ним в роду три Николая, дед, отец и старший брат, и, стало быть, он награжден наследной болезнью
И мать по имени Мария, которой он не помнил, не мог помнить, потеряв ее в полтора года, но он считал, что помнил ее иначе: как свет и средоточие счастья. Она была собрание всех возможных совершенств, кроме одного — внешней красоты ей не было дано, что в полной мере искупалось красотой внутренней, духовной и душевной.
Про мать ему рассказали тетушки; он верил им безусловно. Неудивительно, что Левушка с младых ногтей задумывается о своем христоподобии. Гонит от себя эту мысль или вдруг, когда являются подсказки, опять к ней приникает. И никогда не отпускает от себя мысли о возможности чуда. Самим собой произведенного, рукодельного, «левушкиного».
Понемногу начинает собираться некое подобие целого: круг толстовских праздников величиной в год. Самое время: в конце сентября, самого
Москва сама к этому моменту собирает себя единой округлою фигурой. Праздничный год ее также близится к завершению (к переходу в праздность, см.
Мы начали с того, что встреча Москвы и Толстого в конце сентября 1839 года была «организованным» судьбой чудом. Тогда на Волхонке (фамильной земле ТолстыхВолконских) началось синхронное строительное действие: возведение собора и романа.
Теперь, после рассмотрения генеалогического рисунка толстовского рода, большого «волконского» календаря, после разбора никольской сказки (см. главу четвертую,
Толстой начинает писать книгу, тайной целью которой становится спасение во времени. Он начинает сбор, фокусировку времени вокруг нового центра, в котором, в пересечении осей времени, как в центре паутины, должен поместиться новый человек. Он, Левушка.
Эта паутина любви, духовных и душевных связей — времени, не пространства — и есть Москва. Толстой начинает писать московскую книгу, где по высшему, Христову образцу он пропишет историю своего рода — всю правду о нем, о чистых и нечистых, законных и незаконных. И эта правда обернется чудом, выйдет фокус из фокусов, которым он заставит прежнюю Москву переродиться в новую.
В сентябре, на Рождество Богородицы.
Власть над праздником
Можно вообразить, каково это: наблюдать церемонию размером с самое Москву, когда все дома, разбредшиеся по долине города, вдруг поворачиваются к тебе лицом, близкие и далекие башни машут тебе флажками, церкви ставят поочередно золотые крестики в списке твоих гостей, кланяются убранные всеми красками деревья и единым вздохом поднимается синее небо. И ты видишь совершенно определенно, что Москва течет к тебе и от тебя, и ты знаешь, почему так: потому что сегодня
Левушка стоит у края квадратной ямы, обойденной валами, которая имеет вид перевернутой пирамиды Хеопса — перевернутой пустоты. Он стоит у края громадной воронки, в которую течет Москва. (Вот и река, что течет в его Ясной Поляне, называется
В тот день,
Никто не догадался. Был заложен собор. В честь того события была выбита памятная медаль в трех видах, трех призовых металлах, с гулкими надписями и рисунком.
Стоит задуматься о праздничном магните сентября.
На «следующий» день,
Это нельзя назвать совпадением, иначе всякий день в этом третьем лете станет таким совпадением. Это праздник совершенного — завершенного — времени. Москва сходится с Москвой, укрывается сама в себе, саму себя переполняет. Таков этот сезон: приятия тебя Москвой, помещения тебя в Москву. С ее стороны это материнское, богородичное действие, которое одно для круглого сироты Толстого есть уже готовое чудо.
Этот
У него — в сентябре — Пьер, едва приехав в Москву, совершает два важнейших действия. Не так: с ним совершается одно судьбоносное действие. Москва знакомит его с Наташей — очень вовремя, потому что одновременно у Пьера умирает отец. Пьер переходит из под крыла отца сразу под крыло Наташи. Она зовет его танцевать (как взрослая! а она и есть взрослая, она сию минуту берет под свою опеку этого ребенка размером с медведя), а он шутит, не понимая, что говорит серьезную, святую правду —
Наташа уже ему учитель, она ему Москва.
Это похоже на танец, движение по кругу, который под вашими ногами давно начертила судьба.
Кому как не Левушке различать эти фигуры, концентрические круги московских праздников, которые к сентябрю выстраиваются воронкой и принимают вас в Москву?
Толстой стремится в эту точку, как будто умаляясь, убывая в возрасте, делаясь мальчиком, младенцем и собственно точкой в момент гипотетического слияния с материнским лоном. В свете этой ретроспективы делаются понятны многие «детские» мотивы Толстого, его категорическое нежелание стареть и умирать.
Также становится понятно его предпочтение женского начала, которое (предпочтение) сказывается в его «колдовских» произведениях так же часто, как влияние воды.
Здесь нет эротического мотива, хотя прочитать, что такое воронка времени, что прячется у Москвы за ее многочисленными юбками, было бы несложно. Нет, такие прямые прочтения Толстому не свойственны. Напротив, едва он слышит, как в женщине начинает говорить ее пол, Толстой немедленно отворачивается, словно он в самом деле маленький мальчик, или делается циничен и груб (Наташа Ростова, повзрослев, в два счета делается у него из волшебницы
Нет, его цель возвышена, противоположна всякому физиологическому толкованию.
Пульс Москвы через точку праздника представляет собой акт духовный; так родится время — живое, синхронное с ним, пророком и начинателем Москвы.
Москва с этим согласна (как не согласиться со статусом
Разговор Новопушкина и Новониколая
Могло ли 21-е сентября, день-магнит, собирающий на себя все окрестные московские события, обойтись без Пушкина и «Годунова»? Нет, разумеется.
Николай прибыл в Москву на коронацию. Ему, по мнению одной стороны, необходим был показной жест, сглаживающий тяжелое впечатление после июльской казни декабристов. Царь должен был предстать перед обществом в новом свете. Для того Пушкин был спешно вызван из псковской ссылки.
Другие заявляют, что венчание на царство в Кремле есть уже достаточная перемена образа, причем внутренняя перемена, куда более существенная, нежели привходящие показные жесты.
Возможно, со временем выстроится срединная версия, примиряющая эти контроверзы в пространстве большем. Собеседники оба были друг другу надобны, и не только политически, — не все в этой встрече был спектакль.
Они были нужны друг другу
Приехали на праздник, отметили Рождество — и оно их отметило.
Закаление водой
После спасения Москвы в сентябре календарь с каждым днем все более успокаивается. Солнце готово скрыться, замкнуться, сойтись в точку. Завернуться в Покров. Детали этой церемонии пестры и вполне себе разноцветны.
Начинается продажа сбитня и родственных ему горячих напитков. Летняя газировка испаряется надолго. Под дно бочки со сбитнем купец подкладывал монетку, для пущей торговой удачи. Начиная с XIX века, так поступают уже все торговцы напитков. Тот, кто покупал кружку сбитня, пил ее, прижимая ко дну свою монетку –чтобы все деньги не ушли на питие.
Сегодня с небес изливается вода самая целебная. Плоды урожая, ею омытые, сохраняются без порчи. Их закаляют водой. Говорят, в этот день было положено обливать друг друга водой из чего придется. Но, судя по всему, это выдумка позднейшая — наступили холода.
С этого дня (если на неделе архистратиг Михаил ушиб землю морозом) рябина делается сладкой. На заготовку рябины отправляются всей семьей. Огненные гроздья раскладывают на повети и на полати. Считается, что своим огнем она отгоняет нечистую силу, которая стремится угнездиться среди запасов на зиму. Рябиной, как мелом Хомы Брута, можно очертить вокруг себя круг и так отогнать бесов.
Посему же гроздья рябины вешали на окна.
Принесенные с мороза ягоды помогают также при головной боли.
Гуси из путешествующих птиц одни из последних отправляются на юг. (1 октября тронутся журавли.) Считается, что гусь тащит на белом хвосте зиму. Снова ввиду водоплавающего животного вспоминается добрым словом (успокоившаяся к концу месяца) вода. После 26 сентября вода считается чистой. Гусь о том свидетельствует. Вода идет в эти дни на баню и всякую иную ответственную помывку. Водяному совершаются подношения.
Всесветные бабьи именины, бабья выть.
Про крест
27 сентября — Крестовоздвижение
Единственный из двунадесятых праздников, который посвящен не жизни самого Иисуса, а событиям, состоявшимся много позже (впрочем, если рассматривать крест, как
Праздник был установлен в честь обретения в 326 году царицей Еленой, матерью Константина Великого, Честного и Животворящего Креста Господня в Иерусалиме. Нашли три креста, для проверки все три были по очереди возложены на мертвеца. Когда на него возложили крест Иисуса, мертвец ожил.
Исцелилась также тяжело больная женщина. После этого к кресту было открыто настоящее паломничество. Тогда и состоялось его воздвижение, вознесение вверх, чтобы помощь его изливалась на всех.
Это продолжение Бородинской пьесы, по своему показательное. Багратион держал левый фланг, который для французов был всем фронтом сражения. Наполеон не пошел в обход, чего боялись русские и растянули свою линию вправо вдвое, — нет, все силы он сосредоточил против левого фланга и центра с Курганной высотой. Здесь вышло столкновение самое ожесточенное. Багратионовы флеши несколько раз переходили из рук в руки. Наполеон считал Багратиона лучшим русским генералом. Ранение князя (осколок ядра раздробил ему бедро) случилось в первой половине сражения, до 12 часов, и результата боя он не знал.
Узнал и умер.
Здесь все детали важны. Князя унесли с поля боя, когда наши войска еще удерживали флеши. То есть, в толковании календарном: тогда, когда еще имела силу прежняя, писанная история Москвы. И Багратион оставался в этой истории, выживал в ней, несмотря на тяжелую рану, потому что
От него целый месяц скрывали то, что мы проиграли сражение и отдали Москву неприятелю. Он узнал об этом случайно; известие его поразило. Он вскочил на ноги, тут же упал, с ним сделалась агония.
Не просто агония: с ним спустя месяц случилось то, что случилось на Бородинском поле со всем русским войском.
В армию Багратион пришел сержантом в 17 лет, служил у Суворова и вышел в генералы. Он был грузин царского рода: Грузия вошла в состав Российской империи на его глазах. При этом он был самым горячим московским патриотом, одна смерть его о том свидетельствует. Вместе с Ростопчиным он составлял партию беспощадной, смертельной войны с французом. Его слова:
В этот день состоялось открытие в Москве театра Корша (существовал до 1932 года).
В свое время это был один из самых популярных театров в городе. При самом Корше, который был директором театра 40 лет, каждую неделю здесь бывала премьера. Большей частью шли переводные французские пьесы. Ни названий их, ни содержания история не сохранила. Здесь с «Ивановым» дебютировал Чехов. Я видел афишу, в которой был анонсирован «Иванов». Чеховская пьеса шла в окружении таких перлов, как «Муж вернулся из командировки» и «Поцелуй на работе, или харрасмент». Что-то в этом роде. В театре работала актриса Яворская, коею Антон Павлович, судя по письмам, был увлечен.
Короче говоря, жизнь у Корша бурлила и мелко плодоносила, как на тропической отмели.
Внешний вид театра есть кирпичный теремок в псевдорусском штиле — ничего похожего на галантерейное содержание пьес. Впоследствии театр сделался филиалом МХАТа, в этом состоянии уснул, повалился в Петровском переулке на бок и сделался почти незаметен.
К концу сентября театральная жизнь в Москве оживает, начинается новый сезон. До этого московские зрители не верят в перемену (театрального) года.
В тот же день в 1866 году в Москве была основана Консерватория.
Москва в цвете
Как бы ни был цел, един в своем ощущении этот лучший из всех московский сезон, все же и он имеет свои начало и конец. К концу бабьего лета, наверное, оттого, что среди листвы появились провалы и пустоты, Москва начинает следить за плотностью своего цвета. И вкуса.
Наступает пчелиная девятина: от нынешнего дня до Савватия (расплеснутые по Белому морю Соловки суть капли меда.) Каждый день нужно есть по острову: добавка в общий сентябрьский пир.
День мельника. Мельницы (особенно водяные) всегда были местом проявления иного. Вода к нему неравнодушна. Плотина оживляет и раздражает воду многократно. Перемешивание воздуха ветряком не производит такого действия — не та стихия. К тому же ветряк не столь характерен для северных мест. Здесь же, в Москве движение, самая мысль о движении и перемене связаны с водой. Не столько с движением, сколько со временем. Глядя в воду, Москва размышляет о времени.
Также Астафьев день положен для заклинания плодородия и земледелия. Бабы выносили на улицу золу и разбрасывали ее посредством ветра-листобоя. Ветер подгонялся заклинальными словами и осиновой веткой. Мужики же вытаскивали из под коровы навоз и раскидывали его по огороду.
Ветер в этом действии не участвовал. Он был добр, несмотря на необоримую скорость и холод.
Народный календарь (советского времени издания) довольно поверхностно связывает
Последнюю из тех, что пошли в публикацию. Стало быть, не один «Годунов», еще и «Онегин» был у Пушкина закончен к Покрову. Вот истинно московская манера: оформление всякого сочинения к Покрову, заворачивание, упаковка его в Покров.
Московский год окончательно сочинен к Покрову, завернут в Покров. Это не игра слов, даже не игра времени: все очень серьезно — время почти закончено.
Еще немного и будет завершено это округлое московское изделие:
Тайник; свет открыт
Преставление Иоанна было необычным. По его указанию ученики вырыли могилу, и он сам вошел в нее. Затем, когда могила была открыта, тела Иоанна в ней не оказалось. Еще одно его прозвище –
Возможно, это напоминание о близком уже Покрове, когда под пологом его спрячется самое время. Смерть Иоанна оспаривается, ему приписывают бессмертие, — так следует толковать слова Спасителя, сказанные Иоанну на Тайной вечере.
По другой версии, он прожил двести лет, и смерти его никто не зафиксировал.
Окончание пчелиной девятины.
Так считают господа поляки. Будто бы в 1503 г. ее изобрели монахи как антисептическое средство.
1492 г. Колумб достиг острова Сан-Сальвадор. Новый Свет открыт.
Геометрия «Годунова»
Два круга начертились: год Пушкина и год Толстого.
Различие двух рисунков, двух пространств — толстовского романа и пушкинской драмы — в том, что Толстой, образно говоря, пишет Москву
Еще отличие: Пушкин на своей космической скорости совершает один виток вокруг Москвы. Один год, 1825-й, посвящен у него околомосковскому путешествию. Более он не повторяет такого опыта. Толстой, напротив, постоянно окружает себя Москвой, лепит вокруг себя одну за другой семилетние «китайские» сферы, до тех пор, пока его не закрывает с головой московский кокон, совершенная фигура времени и сознания. В ней он поселяется навечно, внутри этого кокона принимается вести свою
Но есть и несомненное сходство: обе композиции по одному способу своего «производства» цикличны. Оба произведения обнаруживают скрытое пространство: помещение времени.
Еще одно занятное сходство: оба сочинения рассказывают о завоевании Москвы — кем? В одном случае бастардом, в другом самозванцем. Бастард и самозванец движутся к центру волшебной русской сферы; оба побеждают. Прежде этого побеждают, берут Москву сами сочинители. Как побеждают? Во времени: они помещают ее каждый в свое время, каждый в свой год.
Пушкинский очерк праздничного года замечателен своей скоростью, тем, как он включает свет в голове читателя: раз — и всю Москву видно. Сию секунду,
В этом состояло поэтическое задание Пушкина: связать язык с пространством.
Для него это было, помимо литературной, жизненной необходимостью: Пушкин так был стиснут, сжат в своем теснейшем Пскове, что прежде всего ему нужно просто вдохнуть воздуха, раздвинуть (в помещении сочинения, в воображаемой Москве) те ледяные пределы, что окружали поэтп наяву и уже готовы были погубить.
Зимой на рубеже 1824 и 1825 годов Александр Сергеевич готов к самоубийству. Таково его «дно» года.
С этого начинается его спасительный московский цикл.
Ему помог Пущин звуком своего колокольца, на который как будто отозвались приподнявшиеся небеса, но более того тем, что привез Шекспира и Карамзина. Последний сообщил Пушкину достаточно определенно, что прежде русского пространства нужно
Пушкин посвящает свое сочинение Карамзину. Карамзин умер в мае следующего, 1826 года; тогда и было написано посвящение. В тот момент поэту было уже окончательно ясно — видно — что за путешествие он совершил.
Пушкин проделал круг в истории, увидел другое время, различил настоящую Москву.
Замечательно — как одинаково, в одной и той же обстановке возникают замыслы поэта и его героя. Замысел драмы у Пушкина, так же, как замысел переворота в голове самозванца, являются обоим после общения с историками. Тому и другому путь указывает историк: Пушкину — Карамзин, Отрепьеву — Пимен.
После этого автор и герой шагают
Синхронность их движения прямо обозначена в тексте, причем автор, нимало сумняшеся, как будто самого себя помещает в текст. Пушкин (Гаврила, пращур поэта) все время рядом с Отрепьевым.
Этот «другой» Пушкин заявляет о Димитрии, пускает о нем слухи, говорит о нем с Лобного места. Этот Пушкин, герой пьесы сочиняет легенду о новом царе
Концентрическая синхронность: Александр Пушкин сочиняет историю о том, как Гаврила Пушкин сочиняет историю про самозванца.
Генеалогия автору способствует: Москва верит обоим Пушкиным. Личный тон рассказа Александра Сергеевича взят из памяти его собственной фамилии. Эти фамильные связи весьма таинственны: как вспомнить произошедшее три века назад? Никак, во сне. Эти пути сообщения нам до конца не ведомы. Многое Пушкин угадывал, и только ссылался на память крови как на аргумент, заведомо не проверяемый.
Совершается общая траектория Пушкина и Отрепьева: с литовской границы (Псков как раз на этой границе) самозванец и сочинитель движутся на Москву. Один во главе бунтовского, большей частью иноземного войска, другой во главе войска слов — такого же, ново-говорящего, свободно мыслящего, стало быть, по-своему бунтовского.
Имена полузабытые всплывают на странице; все герои живы, потому что
Далее происходит следующее. Оба бунтовщика, Отрепьев и Пушкин, едва вступив в московские пределы, начинают меняться. Мы наблюдаем преображение автора и его героя.
Совпадения собственного и праздничного календарей сначала веселят поэта. В Великий пост, отмечая годовщину смерти Байрона, Пушкин заказывает по нем панихиду, не посвящая священника в детали. Тот служит по неизвестному ему англичанину и вручает Пушкину просфору в память о
Итак, смотрим «схему» его года:
— он поднялся от «Москводна»;
— двинулся от Рождества;
— на Сретение, в диалоге с Карамзиным и Шекспиром ему открылся путь (луч) во сферу времени (в Москву);
— равноденствие покачнуло Александра Сергеевича на весах года, между серьезным и несерьезным, но далее все делалось только серьезно;
— Пасха, страница (света) расстелена, здесь можно обозначить непосредственное начало работы: до того были переводы, опасные качания на линии Великого поста;
— Пятидесятница, Вознесение, где Пушкину — его слову, стало быть, и ему самому — предстоит родиться заново, выйти на свет, в пространство;
— Троица убеждает его в твердости новых координат бытия; лето во всю ширь разворачивает поэтические легкие;
—
— июль, письмо Раевскому о полноте авторского опыта и совершенной способности к творению;
— на Преображение Пушкин уже не вне Москвы, но в (новосозданной, им сотворенной) Москве.
Лето пролилось полным текстом; в сентябре работа и московское время закруглились. Снег пал на Покров, из-под его белейшего платка вылез младенец в бакенбардах.
Хлопал в ладоши и кричал:
Он прямо взглянул (попал) в ее историю.
Страница сделалась словно лаз для перемещений в иные времена и пространства.
«Годунов» в русской литературе стал первой «машиной времени», первым межвременным (округ-московским) странствием, — убедительным, успешным. Убедительным для Москвы; «Годунов» открыл ей
Роман – календарь
В начале работы Толстого было чудо; трудно датировать (чертить) чудо. Еще труднее выстроить на таком основании хронологию создания романа. Тем более, что сам Толстой отрицал строгую хронологию, предпочитая делить время семилетними сферами, которые не следуют одна за другой, а растут одна в другой, наподобие китайских. Он так жил, так же и писал свой роман. Как найти начало на поверхности сферы романа? Тут каждая точка есть начало.
Проще начать с конца.
И все же есть определенные указания на то, что в начале романа «Война и мир» было
С этого начинается цикл праздников, тайных и явных, круг переживаний и соощущений Толстого с Москвой (в данном случае Москва не город, но идеальное помещение времени, образец композиции, — разумеется, сферической, — в которую Толстому нужно вписаться, с которой совпасть общим очерком романа).
«Графическое» предположение таково: на Покров, после совершения таинств закладки главного московского храма (1839) и венчания в Кремле (1862) Толстому является идеальный замысел книги.
За Покровом начинаются муки воплощения идеального замысла, когда единое, мгновенно ощущаемое пространство бытия надобно раскладывать на дни, на их арифметический сухой счет. Несовпадение ужасно: так начинается спуск в роман — Казанский спуск.
В два счета роман валится на дно; еще не начавшись, он готов уже закончиться. Ноябрьские сцены в нем большей частью мрачны (исключение — победа при Шенграбене, 16 ноября). Это склонение времени вниз в какой-то момент делается уже вертикально, и в конце концов сам Толстой не выдерживает этого календарного «наклона», срывается вниз, умирает в ноябре.
Далее уже не предположения, но доказанное событие.
Возрождение замысла, твердого плана действий приходится на
Работа над романом начинается с конца: в канун Николы 1862 года (указывают также на Николу 1863-го) и заканчивается с боем часов в Никольскую полночь 1869 года.
—
— Петербург на Наташином балу готов украсть этот праздник, перевести его в «счетный» Новый год; и начинается…
— соблазны Святок, когда у светлого мира обнаруживается темный двойник (у Николая — Долохов);
— опасность Сретения, когда вот-вот Наташу похитят из Москвы (Москву из Москвы!);
— качания света и тьмы на равноденствие, когда на развилке времен, в пучине Страстной заканчивается романы Пьера и Элен, Андрея и Лизы;
Здесь же разрыв Наташи и Андрея, конец первой половины романа и начало второй;
— пасхальные сцены обозначены у Толстого неявно; можно заподозрить, что приезд Пьера в Богучарово и разговор его с Марией Болконской и странницей Пелагеюшкой приходятся на Пасху, но это только предположение
— путешествие князя Андрея через апрельский, «некрещеный», до-георгиевсский лес, где не ему, но слуге его и кучеру Петру
— Отрадное, сцены «под водой», где герои предстают поочередно феями и мертвецами;
— возвращение через лес, крещеный Георгием, в коем разрешено зеленеть и думать о следующей жизни;
— испытания лета, соблазн расчертить (поглотить) Москву светом: так показательно синхронны в июне приходы двух европейцев, завоевателей Москвы, Пьера и Наполеона;
— от Ивана до Петра, спасение (крещение) вчерашней волшебницы Наташи;
— московские сцены: приезд в Москву Александра I;
— спуск с июльской вершины года: постепенное, шаг за шагом отступление русских войск;
— «Преображение» Кутузова и «Успение» старого князя Болконского;
— Бородинское сражение на переломе церковных лет, христианского и финского календарей (бунт воды);
— жертва Москвы в огне на Рождество Богородицы.
Последний пункт составляет кульминацию романа-календаря, после которого начинается его ощутимый спуск (обозначенный в настоящем исследовании как Казанский). События на Казанскую — гибель Пети Ростова, известие о смерти Элен, но главное, освобождение Пьера из плена, читаемое как возвращение его из странного забытья, сна смерти, несостоявшейся во время расстрела, — все это оформление окончания, завершения работы.
Роман, широко шагая (последние пропуски в нем уже не датируются), возвращается к исходному пункту, к никольскому озарению Пьера.
Толстой пишет роман семь лет (1862 — 1869). Не один, но семь праздничных циклов им пережиты и переложены на семь лет романа (1805 — 1812).
Не поступательно, но круг за кругом, «концентрически», книги романа укладываются одна в другую (так роман Пьера и Элен выглядит внешней фигурой по отношению к роману Пьера и Наташи, нападение Наполеона на Россию «повторяет» появление Пьера в России — то и другое на расстоянии семи лет).
Время собирается кругами, годовыми циклами праздников, чтобы в конце концов связаться идеальным узлом в новом (послепожарном, толстовском) времени Москвы.
Это важно: «Война и мир» есть семижды проверенный новый календарь, обозначающий своим появлением начало новой эры, сотворение новой Москвы.
Роман «Война и мир» есть прежде всего опыт преображения (восприятия) времени, и только после этого «бумажный» роман. Он меняет восприятие читателем всей русской истории: согласно Толстому, она должна не течь, но ложиться кругами, в центре которых неизменно будет помещается Москва. Он пишет не просто книгу, но новомоисееву (московскую) Библию, прописанную на языке новейшей эпохи, как результат озарения автора и его главного героя. Он предлагает Москве откровение о ее Новом Завете — в той степени, в которой она готова в него поверить.
А она поверила, — как не поверить, если в этой книге сказано (показано, связано, сплетено доказательным узлом), что
14 октября
Метаморфозы московской жизни, случавшиеся с переменой сентября на октябрь, отмечали многие иностранцы (московитам они были привычны и не давали повода к размышлениям). Первым их описал венецианец Иосафат Барбаро, побывавший в Московии в середине XV века. После него упоминания о способности здешних пространств к мгновенным, обескураживающим переменам сделались уже постоянны.
Загадки начались сразу по приезде. Столица гипербореев встретила Барбаро с необходимой странностью –приехав в Москву в сентябре, ожидая смертного холода и дождей, он угодил в бабье лето, хороводы и теплынь. Москва пребывала в блаженном состоянии безделья, расцвеченная всеми красками золотой осени, отягченная плодами только что снятого урожая.
Целый месяц не прекращалось веселье, и празднующий вместе с горожанами Барбаро начинал уже думать, что так будет всегда и впредь. Но вдруг в одно ужасное утро все переменилось: хозяева чуть свет сходили в церковь и вернулись, точно одетые льдом, сразу отдалившиеся от него на тысячу миль. Вдобавок непредсказуемая природа (тут бедный южанин невольно делает акцент) разразилась мгновенным снежным залпом. Земля вместе с оледенелыми москвичами сама покрылась непроницаемым белым покровом. Нечему удивляться –это и был
Началась зима.
Позже, в январе Барбаро (
Указанные самостоящие туши (точнее, их краснобокие половинки: целые туши коров были поделены по оси) назывались
Пахло кровью. Шел пятнадцатый век.
Покров оставался непроницаем для европейцев потому уже, что был праздником по преимуществу восточным, византийским, цареградским. Отмечание его было установлено в честь знаменитого события, произошедшего в 910 году во Влахернском храме в Константинополе. Здесь в ночь на первое октября юродивому Андрею и его ученику Епифанию явилась Богородица. Подняв над молящимися белое покрывало, она вознесла Богу молитву о спасении мира. Ввиду перманентной угрозы от восточных соседей, персов, а затем мусульман, знамение было расценено потомками как особое покровительство небес в вопросах обороны, укрытия, защиты.
Впоследствии наиболее истовыми празднователями Покрова были обороняющие Россию южные казаки, у которых икона с изображением акта Божия укрытия (Покрова) по сей день считается особо почитаемой.
Иногда Покров в самом деле совпадает в Москве с первым снегопадом; московит видел в этом некий важный закон, правило и приказ. Лето окончено. Человек, собирая в в памяти прошедший год –в одно целое, в точку, –сам под первым снегом как будто собирался, остывал и каменел; и затем безбоязненно принимал зиму.
Первый снег исчезал по окончании праздничного дня, оставляя по себе похмелие природы, грязь и тоску. Но знак его становился оттого еще более чист, несмываем в памяти. Сама природа-матушка рисовала в календаре в этот день большую белую отметину. Сие средоточие белого помогало обитателям охлажденной северной столицы (не путать с Питером, коего во времена Барбаро не было и в помине) в сохранении личного тепла, или –в защите потаенной свободы.
Покров –праздник пряток.
Мы даже когда крестимся, прячемся. В самом деле –это особенно заметно в сравнении с теми же
Еще внимательней я стал приглядываться к празднику Покрова, когда прочитал об одной московской традиции сталинских времен. В день падения первого снега горожане, не имея возможности пойти по-человечески в церковь, отмечали событие тайно, молясь, точно на икону, — на снег, вспоминая далеких друзей, посылая друг другу по белой почте-почве молчаливый привет.
Горизонт замыкали башни высоток, колпаки разряженных порнофруктами терракотовых домов.
Нынешние московские небоскребы ни в какое сравнение не идут с этими старыми монстрами; сегодня строят пустышки, подставки для карандашей –все это изображения, не имеющие внутри себя запеченного в глину человека.
Они не есть Покров.
Тогда на Покров, под первым снегом, сообщающем Москве о вечности (почему? потому именно, что приход его мгновенен) высотки на один день становились храмами.
Они играли в церкви, точнее, в башни Кремля, но того, прежнего Кремля, в котором действовали церкви. Высотки возвращали Москву в Москву. Под первым снегом камень оживал: дома могли молиться.
В этот переломный, меняющий природу времени октябрьский день люди и башни сигналили друг другу, адресуя всяк из-под своего покрова тишайшее послание посредством нежданно явившегося в почтовой белизне эфира: настолько чист, внезапен и недолог был каждый раз этот снег, свет удвоенного, большего мира. Позже в диалог времен вступили космические аппараты, ракеты, которые, пусть внешне, но, поставленные вертикально, напоминали башни; к тому же первые полеты в космос (туда, в эфир) были поводами к праздникам. Я помню эти дни: Москва безбоязненно глотала космос, его п
Покров означает готовность к зиме. Ко льду, к приходу вакуума, перманентной внешней несвободе. Покров показывает пример мобилизации природы для совершения на первый взгляд лишнего, нелепого жеста. Повторяя этот жест, крестясь на снег, тихий московский человек чертил границу, раздвигая в охлажденной, подступившей вплотную государевой тверди — коридор, чулан, пещеру. (Кухню, купол под одеялом, ребристый свод во рту.) Урок Покрова в том, что день может быть удвоен. Также и праздный человек «удвоен» — разъят, разрезан на красные стяги, и одновременно спрятан, сокрыт, цел и свободен.
Начало нуля
На Покров начинается «нулевой» сезон Москвы.
Еще один урок Покрова в том, как должно прятаться Москве; как плотности человека и камня (равно и пустоты оных) могут поменяться местами. На праздник; в этом и состоит праздник. Посмотрим еще раз на собор, с которого началось наше обозрение Москвы. Покровский собор потому и представляет собой лучшую эмблему Москвы, что показывает въяве, как застегивается на все застежки
Собор Василия Блаженного празднует, исходит урожаем форм, и одновременно, как одушевленная фигура, незаметно «крестится», заворачивается по спирали из экстерьера в интерьер. При этом его пышные формы дробятся все более, все теснее нас сжимают его кружевные потроха, стремясь к тому размеру внутренней пустоты, в которой только и может поместиться один человек.
Все верно: он подобен человеку, этот собор — в процессе, в «алгебраическом» (московском) уравнении времен. И то и другое суть свертки календаря, каменный и человечий свитки памяти.
Московская ткань времени сходится свитком. Так завершается московский праздный год: заворачивается
Московская память — историческая, отрефлектированная, способная составить основание для писаной истории, не то, чтобы коротка, но так особенно циклична, что удерживает в ясном видении только события последнего года (цикла). Остальное словно обрастает корой, делается непроницаемой стариной, о которой легче рассказывать сказки, нежели твердую историю.
Извлечение ее глубинного содержания делается задачей интуиции, заданием по «производству чуда». Поэтому так сильны в сознании Москвы ее литературные пророки. Они на виду, в «первом» пространстве памяти. Она доверяет им — и правильно делает.
Целостное творческое усилие (пушкинское, толстовское) извлекает ее внутренний свет, расцвечивает ее сферу, разматывает для прочтения сокровенный московский кокон. Правда, чем успешнее будет это усилие, тем скорее оно само представится чудом. Тем скорее оно само уйдет под покров тайны. За преграду памяти, за покров страницы с текстом. Покров: чудо прозрения (истории) длится одно мгновение.
На Покров запахивает полы времени, идеально округляется переполненная «пустотой» фигура Москвы.
Тайницкий ключ
Не пустота —
Это и есть праздник: извлечение видимого посредством образа — из-за преграды памяти, из колодца страницы — таков прием истинно московский (мгновенный).
Вот история относительно недавняя. В промозглом и неуютном тысяча девятьсот двадцать третьем году, когда не только цены, но сам столичный колобок катился кудато к черту, в Москве было предпринято одно весьма необычное исследование. Возглавляемый отцом Павлом Флоренским клуб геометров и художников затеял издание «международного, внеисторического словаря» («Simbolarium»). В противовес окружающей смуте и революционному мельканию исследователи принялись за тщательную сортировку знаков, символов и прочих графических констант — неизменяемых, вечных, подчиненных в своем устройстве одной незамутненной абстракции.
Прикосновение «симболаристов» к вечности обернулось одним коротким — точечным — жестом. Из всего замышляемого многотомного труда вышли вступление и статья
Тут есть один поворот смысла (поворот ключа). Авторы словаря, выставляя не то первую, не то последнюю точку на своем чертеже, придали ей столько значения, так одушевили ее, что их идеальные абстракции понемногу начали наполняться новым, притом реальным смыслом.
Чем-то это напоминает формулу:
Их
Составители словаря не могли скрыть своих предпочтений. Так, различая два вида перспективы,
Точка схода линейной перспективы — новой, красной: клин, штык, перекрестье прицела — мыслилась ими как адский зев, машина для уничтожения реальности, в то время как обратная перспектива читалась как фонтан новой реальности, бьющий в мир, «продвигающий изображение в действительность».
Некоторые наброски и зарисовки авторов проекта подтверждают ту же мысль: обратной стороной их максимально отвлеченного исследования было рисование четырехмерного (московского?) устройства бытия, в тот момент уже неочевидного, замкнутого на ключ.
Я продолжаю додумывать свое. Наверное, замыкание-размыкание времени — которое и есть революция, что была дана симболаристам в непосредственное наблюдение — могло привести этих сочинителей иного к (покровской) метафоре замка времен.
Их
В этом приеме прямо явлены плоть и пустота их многомерной
Наверное, здесь, на стыке абстрактного и конкретного, могла бы составиться формула отворения московского «замка». Сам замок (ударение по вкусу), допустим, представлен Кремлем, с замочной скважиной в месте Тайницкой башни. К слову сказать, все кремлевские отверстия и отдушины, ворота, окна и бойницы легко читаются именно как замочные скважины, да и происхождение названия Кремль прямо указывает на закром и замок.
И вот ключ для замка. Образцом для него пусть послужит фигура церковного креста в московском его варианте: «плоская», с нижней наклонной перекладиной. Отставив в сторону канонические толкования, можно представить себе, что эта наклонная планка составляет
Какая совершенная функция прочитывается за этим отвлеченным построением!
Крест-ключ шифрует, разводя-сводя измерения, замыкает идеальное кремлевское пространство, оберегая его от внешнего, смертельного опасного и вполне себе трехмерного сквозняка.
Флоренский в своих построениях часто пользовался «ключевыми» переходами, переменами измерений. Преодоление распада и хаоса Москвы, кремлевские прятки (из трех измерений в четыре), наверное, были бы ему понятны. Через отверстие, фокус его безразмерной
Ее видимый пейзаж, занимающий нас не менее формул и знаков, есть только поверхность нераскрытого, адресуемого в будущее, полного московского мира, сосредоточенного до времени в плоскость. В качестве аналогии можно рассмотреть нераскрытую книгу, хранящую в эфемерной плотности страниц информацию, большую по знаку измерения. Вслед за тем можно было бы судить о характере обстоятельств, постоянно понуждающих Москву к крайней затаенности и шифру: в те же промозглые времена составления Словаря Вечных Символов, атеистические двадцатые годы, внешний вакуум неизбежно вел всякого этой книги автора к замыканию, душевным пряткам и совершенной герметике. Вслед за затаившими дыхание горожанами тогда закрылась на ключ и сама Москва.
Наверное, любопытно было бы проследить обратный жест: отворения замкнутых московских пространств. В самом деле, теперь как будто Москва возвращается в Москву. Продвижение сие весьма противоречиво: и оно окажется явно неполным, если дело ограничится одним только возвратом, реставрацией, возможным (скорее, невозможным) воссозданием утраченного. Необходима полная картина столкновения времен в пульсирующих границах города.
Старательно рисуемое прошлое оставляет впечатление кальки, разрисованной бумаги, в которую заворачивают город. Кальку лучше оставить книге: у нее есть отработанный механизмом перевода плоскости в объем (мысли).
Плоскость страницы (плоскость Москвы) разомкнута словом.
Слова-ключи повсюду рассеяны по Москве; своеобразная здешняя топонимика успешно размыкает городской пейзаж, насыщая его должным объемом. Пространство читается в названиях московских районов: Замоскворечье, Заяузье, Занеглименье, Зарядье — словно изначальный называтель сидел за рекой или иной текучей преградой, посреди каменной клумбы Кремля, наблюдая окрестности из центра, издалека.
Вообще, здешним словесам повезло гораздо больше, чем самому белокаменному телу Москвы, и теперь о полноте столичной жизни говорят скорее прозвища здешних мест, нежели их внешний вид. Якиманка (по названию утраченной церкви Иоакима и Анны), Разгуляй, Зацепа, Щипок (названия знаменитых московских кабаков, называемых в свое время «аптеками»), Пыжи, Пупыши, Звонари, Сокольники и прочая, и прочая. В них присутствует сочинение, проект, заглядывание в будущее — то, чего так не хватает новейшим городским приобретениям — копиям, калькам, бездушным дешевым слепкам. Остается надеяться, что в ближайшее время Москву вновь не «расплющит».
Кстати, название
Вот действие праздника! Праздник есть
Ожидаемое и утраченное
Архитектор Николай Ладовский, основатель Живскульптарха (одной этой аббревиатуры было бы достаточно, чтобы задуматься о живой и мертвой воде, переселении душ и трансфизике, хотя означало это
Один только список инструментов, использованных им в психотехнической лаборатории, знаменитых
Не сомневаясь в присутствии рассеянных повсюду в воздухе Москвы невидимых сфер и линз, Ладовский искал их с помощью точных измерений, вводя необходимые оптические поправки и коэффициенты. Нарисованные им по новым законам здания гнулись и поднимались горбом, стены дышали и ходил ходуном потолок. Это был поиск опережающей ошибки, необходимого искажения Москвы. В итоге, помещенные в кривоколенную московскую жизнь, дома Ладовского должны были выпрямиться, стать «прямее прямой», обойти реальность в борьбе измерений.
Или город, понукаемый их толкотней, должен был «распрямиться», потянуться, раздвинуть свои тесные углы, сжатые кулаки, сморщенные, слежавшиеся конечности.
Город должен был проснуться, просунуть руки в будущие рукава, встать, подняться до небес. Ладовский разрабатывал для него гимнастические (оптические) упражнения. Это были сложные упражнения, занятия многообещающие: сложение несводимых величин, лабораторно выведенной кривизны с уличной турбуленцией. Победный результат (прямее прямой) должен был обозначить присутствие большего, правильного мира, собирающего обломки Москвы в изначально единое целое.
Будущее целое: в отличие от ощутимо ретроспективного проекта Флоренского.
Их города располагались (располагаются?) по обе стороны мгновения настоящего времени. Москва испытывает напряжение от избытка ожидаемой и утраченной плоти.
Ей нужна полная, пульсирующая через точку нуля, сфера времени. Эта потенциальная
Голова, затылок, шея
Об антропоморфном пространстве, о видении и невидении Москвы. Собственно:
Вспомним, у Толстого, в конце романа: французы уходят из Москвы (запад на запад). Глядя на запад, вслед отступающему неприятелю, столица как будто закрывает глаза.
Это важный акцент, ясно подтвержденный у тайного москвовидца Толстого. Москва в его романе видна
Тут просматривается некоторая сложная, и вместе с тем характерная закономерность.
Зрение — не духовное, но телесное, связанное с развитием пластических искусств, — «зрение на расстоянии» Москве в самом деле открывает Запад. То, что называется «тварный», трехмерный свет как будто проливается в Москву после знакомства с западом, западной культурой.
Как если бы ее фигура, «круглая голова», была освещена на карте сверху и слева, со стороны Европы и Петербурга.
Эта «пространственная» метафора прямо связана с темой ментального рельефа Москвы. Глаза «московской головы» в этом смысле смотрят на запад: с запада на нее проливается свет знания о пространстве.
Мне, как архитектору, знающему, как по-разному устроена Москва, как разно она смотрит по сторонам света, нетрудно представить, что она и в градостроительном смысле «смотрит» на запад. Ее парадные, открытые зрению районы большей частью расположены на западе и северо-западе города.
Особенно этим отличается направление Тверской. Этому есть рациональное объяснение: в том направлении, в сторону столичного Петербурга, Москва естественным образом долгое время застраивала себя парадно — «зряче». Затем главная трасса и, соответственно, парадные районы Москвы протянулись на запад: туда, где расположены знаменитые кремлевские дачи. Тут нет никакой метафоры: царелюбивая, и притом весьма пластичная Москва оформляла себя согласно взглядам высшего начальства; пока цари сидели в Кремле, она смотрела сама в себя, была визуально центростремительна. Затем, когда явились иные фокусы и пункты притяжения царского взгляда, Москва постепенно переместила плоть, повернулась лицом «влево», на запад.
Здесь можно вернуться к отложенной теме (см. главу шестнадцатую,
Через этот «фокус» Москва смотрит на запад, но также, по законам метафизической оптики, через него же запад смотрит в Москву. Тревожит ее внешним зрением, жжет иным взглядом, насылает Баздеева и Воланда.
Здесь, вокруг пруда, как будто разлегся несколькими улицами Петербург. Кварталы ровны, лежат на земле плоско. Это самый городской, «зрячий» район в Москве. Здесь, на северо-западе расположен ее глаз.
Соответственно, «затылком» она развернута на восток.
Упражнение № 2.
Допустим, у старой Москвы, хотя на самом деле возраст района не имеет значения.
То же северо-западное направление «взгляда» как шло изначально в сторону Питера по старым районам, внутри Бульварного и Садового кольца, так в том же направлении и продолжилось — в новом времени, в новой застройке.
Что же затылок? В старой Москве есть место, которое очень подходит для такого определения. Это Заяузье, обозначенное с одной стороны перекрестком между Иллюзионом и Иностранкой (дальше не ступает нога человека), и с другой стороны Таганским метро и красными плоскостями одноименного театра. Заяузье поднимается горбом, Швивой горкой (закруглением затылка).
Древние обитатели Кремля, озирающие с Боровицкого холма свою солнечную систему, это удаленное возвышение посчитали, наверное, Сатурном или Плутоном. Так страшно по вечерам наливалась синевой эта высокая — лишняя, ненужная, опасная земля. Замоскворечье было ближе и озвучено было куда теплее. Занеглименье и вовсе проглочено было вместе с несчастной рекой –неудивительно, не слово, а зыбкая устрица. Оставалось третье, удаленное и отстраненное «за» — Заяузье.
Вслед за названием вся история этого места стала как будто историей отчуждения.
Все пути шли мимо него, лишь одна узкая дорога пересекала «запредельную» землю с поспешностью, точно зажмурившись. Дома здесь, едва поднявшись, немедленно принимаются толкаться плечами, отвернувшись друг от друга, наливаясь тяжестью неимоверной, –взять одну только котельническую высотку, загородившую, точно портьерой, лишний холм с целым выводком на нем церквей и особняков. В чернильной тени портьеры нарисовался городской прочерк, заставленный домами-монстрами, гулкими каменными комодами, которые словно со всей Москвы сдвинули сюда, в чулан, в темноту — в невидимое. А как различить невидимое, если здесь «затылок»?
Интересное место. Церкви, обводящие, утепляющие себя подворьями. Среди косматых, переплетшихся ветвями вишен встал дом из начала века, обломок скалы, облитый изразцами. Бюст Радищева, проглотившего в свое время порцию царской водки – эликсир политической праздности. Здесь повсюду слышен характерный звон тишины, насыщенный, плотный звук. По этому месту история отвесила Москве подзатыльник.
Пусть это предположение, распределение ощущений почти телесных: щеки, макушка, глаз — в целом московская голова собирается более или менее полно.
Упражнение № 3.
Соответственно, шея у Москвы на юге.
Почему-то шея эта представляется заведомо хрупкой — как будто с этой стороны Москве угрожает наибольшая опасность. (Об опасных «южных» приключениях см.
также главу вторую,
Тут опять вступает в разговор архитектор. Это уже не мои метафизические подозрения, но общее мнение планировщиков, в разное время работавших по всем направлениям Москвы. Южное направление представляется им наихудшим: самым неуправляемым, хаотическим, отторгающим как таковую идею городского порядка. — З
Это ничего, с заводом Михельсона. Кривой пистолет у слепой Каплан пальнул — и не убил, а ранил Ильича, притом так ранил, что завел у него в организме хаос. Именно хаос, с которым московские врачи справиться не смогли, и пришлось посылать за немецкими, которые лучше наших понимают, как беспорядок переводить в порядок. Вот вам юг Москвы. Он «опасен», его пространство хрупко.
Через этот юг насквозь продернуты автомобильные трассы, параллельно им идут линии нефтепроводов и электропровода — пищевод, трахея, позвоночный столб. Шея и есть шея.
Москва даже на карте ложится неравнодушно, в разные стороны смотрит поразному. Она не результат работы циркуля, не плоское округлое пятно, как может показаться при первом взгляде на карту. Она жива, она (праздный) человек. Лежит гигантской головой: на карте в профиль — лицом на запад, затылком на восток.
На этом покровские (переводящие человечью плоть в каменную и обратно, вне масштаба, вне размера) упражнения можно закончить.
Человек Москва
Самое время вернуться к этому трудно различимому персонажу. Он вырос уже до размеров города своей необъятной головой.
Теперь, по окончании года наблюдений за тем, как праздновали Москву Толстой и Пушкин, следует признать: ни тот, ни другой не соответствуют званию человек Москва.
Они, скорее, образцы, идолы, бумажные боги Москвы, нежели характерные ее обитатели. В них верит невидимый
Они рассказывают ему
Что такое его иконостас? По нему можно судить о
Собственно, это мы и наблюдали — как за год, не задумываясь о траектории пути,
Даже для истинно верующих москвичей (как уже было сказано, видимого в Москве много меньше, чем невидимого — таково ее общее предпочтение).
Но иконы есть; на первом месте, разумеется, Богородица. Затем не столько иконы, сколько
Вместе выходит дом, полный разно освещенных комнат. Каждый московит по отдельности добавит в интерьер года-дома (года как храма) несколько своих икон: анфилада праздников украсится личностями, но все это будет по отдельности — в целом, в общем в этом круге московских «комнат», зимней, летней, весенней, осенней, нас встретит немного имеющих яркую физиономию персонажей. Важнее ощущение потаенного интерьера, сокровенности каждой из этих «комнат», равно и всего года в целом.
Московский праздный год должен быть хорошо укрыт, защищен от иного.
Поэтому он движется
Поэтому для него так узнаваемы герои Пушкина и Толстого: их он, особо не раздумывая, принимает за своих.
В нем, пришельце-московите, обязательно рано или поздно совершается «безуховская» перемена. Из революционера и изменителя Москвы, искателя власти (зачем еще нужно идти в Москву, как не за властью?) он превращается в консерватора, охранителя, ворчуна, резонера, поклонника тетушек и искателя покоя. Искателя спасения и покрова.
Это неизбежно сказывается на архитектуре его праздничного года. Вся она есть стремление извне вовнутрь, из экстерьера в интерьер. Это главный ее отличительный ход, центроустремленный вектор. Праздный год Человека Москва есть большей частью прятки. Он непременно должен быть замкнут (цикличен).
В нем праздник Покрова играет роль застежки.
Вот хороший образ:
Московский год праздников есть расписанная до мельчайших деталей процедура переодевания
Нет, это только скорое сравнение. Неверно то, что одежды Москвы пусты. Уже было сказано: в них хранится более невидимого, нежели видимого. Это удивительный фокус:
На Покров московский праздный год окончен.
Заключение
Инструмент Москвы
Механика и Москва: две вещи несовместные.
При этом, как уже было сказано, Москва (как Толстой) ждет порядка, ищет разумного устройства, жаждет христианского крещения, приобщения к светлому пространству — и всякую минуту бежит от порядка, отменяет его, смывает с себя всякие наброски чертежа (как Толстой).
Есть определенная опасность в навязывании Москве идеальной механической схемы; а у нас почти нарисовалась такая схема — чертеж из праздников, тщательно размеренный цикл, имеющий покровское начало и такой же, покрывающий время, точно белым платком, финал.
Нужно быть осторожным в навязывании Москве какого бы то ни было ментального инструментария. Москва в той же степени склонна к схеме, сколько всякое мгновение ею утомлена. Она не любит сложности, сколько бы ни была сложна сама; метафизика в чистом виде ей претит. Приключения душевные, хотя бы для равновесия, ей необходимы.
Вот чем можно спастись в этой раздвоенной, противоречивой ситуации: приемом равновесия. Москве свойственна срединная, меридиональная позиция, сводящая вместе ее несводимые пары –расчет и веру, серьезность и игру, пустоту и полноту, видимое и невидимое, жажду порядка, идеальной схемы и ее же, идеальной схемы, отторжение.
Порядок нужно искать в равновесии контрастных московских составляющих. Конец ее равен началу. На Покров цикл метаморфоз света завершен; в той же точке он начинается вновь. Только что год Москвы был полон светом и цветом, и вдруг в одно мгновение он предстает гулким «стартовым» октябрьским нулем.
Стартовым: значит, опять переполненным –потенциально. В одно и то же мгновение время Москвы пусто и полно.
Год
Занятная философия; плоть Москвы переполненно «бесплотна» (ее плоть –время).
В
Мир сворачивается и разворачивается из точки в пространство и обратно. Оба этих процесса, вдоха и выдоха мира (Рима), обе стадии вселенского пульса времени происходят одновременно, и
Умнейший был человек этот Николай Кузанский; сущий провидец –в этой его формуле хорошо видна Москва. В тот исторический момент она готова была в очередной раз явиться на свет, наследуя Константинополю, готовясь принять от него эстафету по формированию календаря.
Ее календарь рисует возникающе-исчезающую сферу. Или она рисуется в нашей голове — синхронно с тем природным распорядком, который меняет на дворе зиму и лето. Согласно с этим распорядком сфера московского года (в голове наблюдателя) пульсирует идеально.
Прав был немец Николай –надо думать, не зря он носил это (заведомо русское) имя.
Согласно его метафизике, противоположности сходятся, уравновешивают друг друга; он называл это
В Константинополе ввиду его исчезновения, сворачивания в ноль, Кузанскому пришла на ум будущая московская метафизика.
Все же угадывается некое устройство: метаморфозы света составили связный сюжет, пульсирующую последовательность праздников. Стало быть, в Москве работает инструмент — по упорядочиванию (пересочинению) времени.
Та противоречивая прорва былого, что представляет собой московская история, посредством идеального воспоминания собирается заново, перефокусируется, разворачивается воображаемым пространством.
Только в этом контексте можно говорить об инструменте Москвы. С его помощью история Москвы ежегодно вспоминается заново.
Этот невидимый инструмент сводит вместе бездну хронологий, имеющих хождение в Москве, — без помощи цифр и расчетов, но только с помощью метафоры, сказки о времени. Основные положения этой метафоры только намечены.
Многие праздники, в том числе известные, отмечаемые всем народом, остались за рамками данного исследования. В первую очередь известная пара:
Некоторый намек на формообразующую легенду для праздника 23 февраля я услышал в следующем анекдоте. Матрос Дыбенко, возлюбленный знаменитой Коллонтай, сделавший в советские времена карьеру, рассказывал в кругу друзей, что никакой победы над немцами в этот день в 1918 году под Петроградом не было. Были бои, были переменные успехи, через некоторое время состоялась окончательная победа. Но поворотного события именно в этот день, 23 февраля, не произошло. Происходило следующее. В этот день в Петрограде собирали подарки воюющим красноармейцам. Вокруг этих сборов начался праздник. Если так, другое дело, тут рисуется некоторая «геометрия» чувства.
Так или иначе, эти «мужской» и «женский» праздники не связаны с годовым циклом света. 8 марта в Москве еще слишком холодно. Есть цветок мимоза, имеющий рисунок весьма характерный и боящийся тепла, но это лишь подчеркивает отторжение Международного женского дня от праздно разверстого фона города.
Допустим, это инструмент оптический. В Москве «видно» время. Метафизический ландшафт Москвы есть его прямой отпечаток. И далее: время «видно» на праздник.
Через его фокус, через око праздного дня в контексте сложно выверенной церемонии город предстает в новом свете, в образе порой непривычном.
Так же и человек — тот же Толстой предстает на фоне праздника не то колдуном, не то положительно настроенным ученым, тайным переоснователем столицы.
Московская оптика
Что такое
Образ окуляра в принципе близок Москве, ее общему округлому очерку. Москва определенно напоминает увеличительное стекло — так странно и так тонко искажен ее пейзаж. Она вся, как видимый предмет, похожа на линзу. Мало того, что в плане она видится суммой концентрических кругов, надетых на одну ось (взгляд по этой оси устремляется в центр, в «окуляр» Кремля). Такому плану есть простое объяснение: так сам складывается город, прирастающий кольцами застройки. Так же просто объясняется закономерность в рисунке улиц, лучей, сходящихся в фокус в Кремле: в Московии, как во всякой деспотии, все стягивается к центру. Но этого мало.
Собственно, не в этом и дело. Дело в том, что Москва и без этих причин в целом как-то особенно округло видима. Она отвергает регулярно рассчитанные прямые линии, равнодушные прямоугольник и куб. Она нарезана не по линейке; в ее устройстве главным элементом является сфера, характерной чертой — кривая.
Тут возникает одна почти непреодолимая сложность. Невозможно отделить реальность, растворенную в москвосфере, от самой этой сферы, при этом находясь внутри самой этой сферы,
Но это и означает видеть во времени, фокусируя внимание в (праздничной, «праздной») церемонии. Так сама себя наблюдает и оформляет Москва: через око праздного «Я».
Игра в буквальные сравнения (окуляр, прибор) заканчивается, как только понимаешь, что московская оптика рассматривает не свет, не пространство, но время.
Время течет и преломляется в округлой линзе Москвы, словно не улицы, но эпохи сплетаются в ее центре в узел. Материал истории некоторым сложным, высшим усилием собран в Москве. Здесь ее материал плотен.
Внимательный наблюдатель ощущает эту плотность. Ничего нет интереснее для него, чем этот узел времени. То, что видимо глазу на поверхности Москвы, просто в пространстве, имеет для него мало значения.
«Механизм времени», оформляющий Москву, есть для праздного наблюдателя главная загадка; он всматривается в него, исследует, рассчитывает его действие. Будто бы, вскрыв Москву, как музыкальную шкатулку, он сможет добраться до главного секрета ее бытия — управления временем.
Инструмент одушевлен
Это о
Она собираема чувством. В тяготении чувства она способна преобразиться, собраться, точно облако железных опилок вокруг магнита, — и так проявить себя. Вне чувства нет ни Москвы, ни московского пространства (времени).
До сочувствия Москве нет Москвы — ее не видно. Нет столицы, есть один аморфный блеклый материал, который только может переливаться бесцельно, обнаруживая в своем теле отмели и глубины и поверх них острова домов. Это еще не Москва, но
На этот аморфный материал налагается «царская форма» (к примеру, толстовская идея: я в центре Москвы, Москва мой центр, мы — единственность); так аморфный домосковский материал обнаруживает в себе центр кристаллизации. Вокруг него начинает чертиться сфера — ментального пространства,
В пространстве все просто.
Москва лепилась, точно соты, из фрагментов сельской и слободской (свободной) застройки, обитателей ее не ограничивал недостаток территории и т.п. Вот и нарос рой, подвижное облако города.
Во времени все противоположно (сложно): город-год уложен единственно возможной фигурой — сферой. Так он помещен в ментальном пространстве.
Сложность в том, как складывается — постепенно, в мириадах частных представлений о времени — это невидимое помещение. Оно складывается через праздник, на праздник, в праздник. Наблюдать это можно только праздным (свободным) оком, в существенном сосредоточении ума. Это очень по-московски. Наблюдать с восхищением перманентную церемонию со-празднования, во всяком малом событии субъективную, но в целом, в сумме подвижных образов дающую удивительно объективный результат.
Праздник структурирует аморфное блеклое тело (времени) Москвы. Город делается ярок и пестр и одновременно цел. Москва, как праздничная сфера, узнаваема; ее образ очень устойчив.
Большей частью многосоставную церемонию определяет многовековое церковное проектирование календаря. Отрефлектированное, осознанное, рассчитанное на создание единого и связного цикла, симфонии времен. Закономерность в расстановке церковных праздников, в том числе «пространствообразующих», таких как Рождество, Сретение, Пасха и Покров, очевидна. Но это лишь основа, которая обрастает живой плотью народного сочинения.
Или авторского сочинения, если человек в своем творческом опыте готов представить «голос целого народа».
Пушкин и Толстой дают примеры масштабного сочинения такого рода. Нужно только отметить, что у того и другого в основе москвотворения лежит не литературный, но иной, — личностный времяустроительный опыт.
В настоящем контексте интереснее опыт Толстого: он сделал прямую попытку оформления московского «пространства времени» — следует признать, успешную. Но даже и этот его подвиг вписывается в общую и потому объективную картину ментального самооформления столицы.
В итоге мы получаем портрет Москвы как коллективной метафоры времени.
Эта метафора устойчиво (пространственно) структурирована, одним только способом отсева, анонимного, и поэтому объективного выбора праздничной церемонии.
Возможны метафорические проекты времени, наподобие уже упомянутых: год есть шар, московский шар над бездной (небытия), которая только прикидывается надежной плоскостью «дна»; город как голова великана (в профиль); роман как собор и проч.
Все они суть новые и новые описания Москвы. Все они в той или иной степени пространственно насыщены, скрыто архитектурны.
В основе большинства из них лежит мотив сотериологический. Московский сочинитель ищет спасения и видит его возможность единственно в округлом теле времени Москвы. Здесь важно услышать это
Московское помещение — здесь «помещение» это уже процесс: помещение души в Москву, точно в Эдем, — носит характер сакральный.
«Цветник» и источник
Эти «пластические» свойства идеальной (спасающей) Москвы отчетливо проявляют себя в столкновении с внешней силой, взглядом извне. Здесь является Петр Великий как образцовый противумосковит. Царь Петр десакрализует Москву, налагает на нее чертеж рациональный, нововременский. Им отменен формообразующий принцип метафоры: фокуса, сжатия, центроустремления смыслов, «потоков» московского времени.
Ему возражают анонимные московские источники: «Цветник», «Жемчюг», «Огородная книга» — и с ними все, что написано о здешнем земном рае.
Тут необходимо уточнение: Москва не просто преломляет и связывает время, но «продуцирует» его. Это существенное уточнение к образу Москвы-линзы. Линза лишь преломляет внешний свет — Москве необходимо иметь в своем фокусе собственный источник света. Заменяем свет на время — получаем
Для Толстого этот источник нового (или просто его) времени естественным образом помещен в 1812-й год. Толстой смотрит на Москву через фокусирующую, магнетическую сферу своего сочинения. Ему нужно понять, что произошло с Москвой в двенадцатом году. Произошло следующее: Москва преобразилась, сосредоточилась в тяготении общих чувств, в фокусе общего зрения, вернулась с периферии народного сознания в центр, в столичное состояние. Россия вновь нашла в себе Москву, новая русская история обнаружила центр, источник времени. Матрицу нового (праздничного) календаря.
Московские праздные дни
Нетрудно заметить: этот источник времени — праздник, в Москве ежедневный.
Именно он обладает свойством бесконечно растяжимой мгновенности, той, что объемлет все возможное протяжение времен. Праздник мгновенен и, притом, поместителен.
И таковы все они, все вместе, явленные в единораздельной симфонии года, и каждый в отдельности, на фоне мерцающей суммы прочих.
Основной (сокровенной) целью московского праздника является времятворение — перманентное, одновременно свертывающее и развертывающее темную ткань континуума.
Толстой, попав на праздник переоснования города 1839 года, оценил его как чудо о
Праздник имеет свойство самовозобновления, «продуцирования» времени.
Тут все сходится окончательно и бесповоротно: праздный день и есть ноль, начало времени. В мгновении настоящего времени, обозначенного на оси «икс» нулем, свернуто содержатся все времена. Праздник особождает их, оборачивает вокруг себя классической московскою фигурой. Праздный день есть исходный пункт перманентного москвоустроения.
Мгновением праздника Москва обернута со всех сторон. Бесконечно мала, бескрайне велика. Переполненно пуста. Смешна всерьез; уморительно серьезна. Ее извлекают на свет праздники, воспроизводящие сами себя многомерные «нули» времени.