Владимир Аристов (р. 1960) – поэт, прозаик, эссеист. Автор девяти книг стихотворений и романа «Предсказания очевидца» (2004), статей и эссе о философии поэзии и отдельных поэтах (Пастернак, Кавафис). Лауреат Премии Алексея Кручёных (1993), Премии Андрея Белого (2008) и премии «Различие» (2016). Стихи Аристова принадлежат к метареалистическому направлению в поэзии (Алексей Парщиков, Иван Жданов, Илья Кутик). В кругу метареалистов Аристов, наряду с Аркадием Драгомощенко, наиболее «западническое» крыло: корни его индивидуальной манеры уходят в поэзию Рильке, итальянских, греческих поэтов начала XX века. Аристов предпочитает нерифмованный стих, но чаще белый, чем свободный, поскольку для него очень важна мелодическая инерция, дление звука само по себе. Вещный мир стихов Аристова наиболее бесплотен, состоит из смутно различимых больших предметов: свет, тень, река, – однако все они метареалистически понимаются как полноправные участники диалога.
© В. Аристов, текст, фотография на обложке, 2016
© Д. Бавильский, предисловие, 2016
© ООО «Новое литературное обозрение», 2016
Портрет неизвестного. О стихах Владимира Аристова
Интереснее всего посмотреть, попытаться понять, как эти тексты работают. Для этого важно, шаг за шагом, пройтись по книжке, точно по музею, время от времени замирая у разных работ, включённых в общую экспозицию [ретроспективу].
Тогда становятся очевидными важнейшие свойства того, что Владимир Аристов делает, прикручивая возможности поэтических жанров к особенностям современного зрения.
1
Оно ведь, также называемое оптикой, действительно отличается от позавчерашнего. Того зрения, что ничего не знает, к примеру, о бессознательном и чётко придерживается чётких же понятий о красоте как гармоничном сочетании разных частей внутри целого.
Этот, классический и традиционный, «платоновский» тип восприятия соразмерностей, много позже, уже после выступления Канта и наступления массового общества, сменился иным характером смотренья, открывающим красоту везде, где только можно (а не только там, где части правильно соотносятся друг с другом), даже и в обыкновенном, обыденном
Для этого, правда, нужно было, чтобы всё общество и каждый отдельный человек предельно эмансипировались и изощрили собственное восприятие, готовое при
Ты вырос, окончательно стал взрослым, оттого и назначаешь красивым (важным, гармоничным или, хотя бы, прикольным;
Если классическое искусство, оставаясь в рамках веками проработанного канона, работало вглубь восприятия, то современное расширяет [должно расширять] наши представления о прекрасном, отвоёвывая его у энтропии и жизни (ведь искусство это то чего нет в жизни, не так ли?) – но и для жизни же.
Вы же уже знаете, как живописуют актуальные живописцы, балансируя между медитативным,
Здесь, правда, следствием, возникает две важных методологических проблемы.
Во-первых, такой случайной, незаёмной красоты становится слишком много (ибо она повсюду; и как же выбраться из-под её завалов?); во-вторых, как найти убедительный язык для передачи своих впечатлений другим, пока ещё её не видящим, людям?
Большинство нынешних спекулянтов и графоманов пользуются полнейшей безнаказанностью, следуемой из лозунга «а я так вижу». Не являясь Пикассо, нынешний среднестатистический текстопорождатель прикрывает немощь псевдоавангардными прививками, которые, правда, при этом, не порождают [не способны породить] ничего нового. Но лишь дожёвывать многократно жёванное.
Тут самое время перейти к методе Владимира Аристова, который начиная вместе с метареалистами, пошёл несколько дальше – и если Иван Жданов и Алексей Парщиков обнаружили возможности нового содержания («фигуры интуиции», интенции и излучения, любые слепые пятна), оставаясь на поле традиционного стихосложения, то Аристов, вместе с младометафористами (Аркадием Драгомощенко и Ильёй Кутиком, чьё творчество не замкнулось в определённой исторической эпохе, но продолжает развиваться; отчего, собственно, и хочется обозвать их более «молодыми») экспериментирует с самой формой поэтического высказывания, крошит её или же вспарывает, как Лючио Фонтана вспарывал свои холсты.
Так и Аристов, превратив осязание и обоняние в чистое зрение, размывает стих [как жанр] или даже разламывает его. Покрывает сетью лакун; полустирает.
Симметрии с ним неуютно: всё это внешне (но, обратите внимание, не внутренне) незаконченные высказывания, едва ли не буквально повисают в воздухе хлопьями или же разбежавшимися в разные стороны трамвайными дугами.
2
Больше десяти лет назад я писал о книге «Реализации»: «
Вот что важно: творческая манера поэта со временем сильно не меняется (хотя к стихам и добавляется проза, причём не только эссе, но и сюжетный роман «Предсказание очевидца»), точнее, она меняется не так радикально, как наше собственное развитие.
Поэзия Аристова странно вписывается в течение нынешней жизни, из непонятного раритета становясь всё более и более естественным речением, которое понимает и ценит все большее количество стороннего люда.
И то, что раньше казалось сверхсложным, как Тарковский в 70-ые, отныне становится приёмом, сколь простым и честным, столь и очевидным. Значит, догнали.
«
Но почему так важно, чтобы текст по ходу своего течения менял курс? Для того только, чтобы вместить больше, чем позволяет инерция традиционного стихосложения. Когда внутренняя драматургия строения выходит на авансцену со своей дополнительной информацией и набором ощущений.
«
И, наконец, чтобы закончить с цитатами, характеризующими стиль и метод, приведу ответ Аристова на вопрос о том какие задачи при письме являются для него самым важными и должно ли быть стихотворение ясным и прозрачным.
«
Через все статьи об Аристове, регулярное, как заклинанье проходит рефрен: у поэта нет объёмной, достойной его книги, «пухлого тома», способного объять и скрепить всю его вселенную; обобщить написанное и сказанное [зафиксированное и сформулированное], многократно приростаемое общей плотностью. Особенно важной для этой его принципиальной <вне> и бестелесности.
Теперь же, с выходом этого избранного положение изменится. Уже изменилось.
3
Эпиграфом к нынешней коллекции, автор избрал стихотворение о живописи и музыке, полемически начав сборник с заземляющего глагола.
Самое интересное здесь – кто «
На этом важно остановиться особенно, поскольку случайного у Аристова, несмотря на намеренную как бы небрежность словесного узора, складывающегося на наших глазах, не бывает. Тенебросо (живописная манера, основанная на контрастной светотени) Караваджо помогает понять особенности живописной техники самого Аристова.
Было бы совсем уже идеально, если бы второе четверостишье являлось описанием какого-нибудь из многофигурных холстов Караваджо, однако же Аристов несколько раз повторяет «Лютнист», значит, речь идёт о мастерской, в которой стоят немного
Или цветок в углу эрмитажной картины и тогда всё стихотворение есть описание этой картины, в которой сходятся все внутренние реки текста?
Хотя, скорее всего, цветок – это музыка, открывающаяся навстречу слушателю и расцветающая в его сознании.
Несколько вывихнутое, нарочито неловкое, угловатое словоупотребление выстраивается в цепочку опорных сигналов:
Почему чердак
Щелчки-пунктумы, ступеньки-сгустки, подводящие к общему ощущению выведенности внимания за границы тела:
Немного неземные, потому что сейчас они не здесь, но на (или в)
Семантические и синтаксические неловкости (они всегда работают у Аристова на точность чувственной передачи) оборачиваются ощущением тесноты и захламлённости, неожиданно отступающих перед «
Цепочка шагов, точнее, прыжков через ступеньки, такова:
Вся звукопись здесь подчинена визуализации удвоения фамилии художника, поставленной в позицию рифмы, причём не столько фонетической, сколько смысловой.
Далее следует постепенно нарастающий, вытекающий из предыдущих причин, финал:
Главными в восьмистишье с формальной точки зрения оказываются неожиданно неудобоваримые льдины с налётом канцеляристской ангины в горле:
Официальные обороты чужого, очевидно, голоса, словно бы услышанные сквозь динамик, возвращают нас к началу – к конкурсу Чайковского, будто бы объявляющего свои результаты.
Но и, одновременно, к следующей сцене в музыкальной мастерской, где столпились нематериальные в своём интересе люди («
Место уже не так важно, куда существеннее результат: проявившийся на миг Караваджо, возникший из перепада света и тьмы, из
Аристов поддерживает нас на весу неопределённости (конкурс? мастерская? картина? музыка? живопись?), входящей в условия «игры», которая и есть главное фабульное приключение, обналиченное частностями.
4
Приём слов, сдвинутых со своих мест, похожий на типографский брак, хватающий глоткой нечаянно образующийся воздух, встречается в книгах Владимира Аристова постоянно, вскрывая принцип фрагментарности показа.
Поэт, таким образом, уподоблял текст, описывающий ренессансные фрески, самим этим росписям с их многочисленными деформациями, лакунами, чьё полноценное существование более невозможно.
Буквенный строй, раздвигающий обычно впритирку (заподлицо) стоящие буквы и оттого похожий на нотный стан, спотыкается об кислородные обмороки и воздушные подушки, захлёбывается, лишний раз подчёркивая: полнота передачи чего бы то ни было (смысла, звука, изображения) невозможна.
Так стихотворение уподобляется человеческой жизни, проступающей из подробностей и складок чужого бытия какими-то деталями и отдельными частями…
Или же человеческому взгляду, выхватывающему из окружающего пейзажа (сейчас, записывая всё это, я вижу внутренним взором набережную Москвы-реки возле Новокузнецкой, точно стою у гнутого мостика спиной к Павелецкому вокзалу) не всё, что есть, но то, что чувствуешь ли, видишь.
Или же стихотворение уподобляется памяти, оказывающейся ещё более прихотливой и избирательной, чем взгляд. Внутреннее кино, вызванное усилием воли, всегда неполно, всегда фрагментарно; почти всегда оно отвечает метаметафорической позиции замещения и разрыва, нарочитой неполноты, оборачивающейся дополнительной суггестией, что выступает потом или смородиновой смолой.
5
Сдвинутые слова фиксируют недопроявленность, остановленный на бегу процесс, повёрнутый вспять. Отказ от перехода границы.
Совсем как в калифорнийских стихах Алексея Парщикова из «Cyrillica light» («
Поляроид обобщает изображение, сводя (сведя) его к иероглифу, фотография с мобильника смазывает картинку неощутимыми глазом пикселями, децентрирует фрагменты реальности, окончательно фрагментируя её.
Классик поп-арта Дэвид Хокни складывал из отдельных поляроидных квадратиков изображение улицы с деревом на переднем плане и картинка эта словно бы положенная на муравейник ёрзала, но не расползалась.
Мобилография же действует ровно наоборот: первоначально она расползается, просачиваясь на атомарный уровень, а уже после, куском студенистого студня, возвращается в мир как вещь-в-себе.
Мобилография – это складка, монада, отгороженная видоискателем и разглаженная монитором; это предельная субъективность, отныне заправляющая миром, и Аристов её, один из первых, певец.
6
Первое стихотворение раздела «Имена и лица в метро», «…
Так входишь под купол низко (так низко, что зелёный ставится серым) и тяжело опустившихся веток старого дерева, оказываясь в акустически (и планетарно, то есть, как в планетарии) ином измерении…
Здесь главная задача – точность передачи отдельных бликов (память, фактуры, температура, состояние влажности – вечера и времени года, скажем
Если бы можно делать фотографии воспоминаний, фотовспышками озаряя отцветающие, выцветающие цвета и ассиметрию умозрительных композиций, белеющих отсутствием по краям, закономерным белым (или чёрным. В зависимости от визуального темперамента) – как на некоторых недорисованных портретах!
Если бы закрепление изображений было таким же простым делом, как щёлканье затвором!
Аристов, между тем, как раз и занимается сохранением невидимого и незримого в максимально возможной аутентичной (адекватной) этому умозрению форме:
Так Алексей Герман для «Хрусталёв, машину!» пытается найти особенный, старинный снег из 40-х, ну, или, хотя бы, из 50-х: в текстах этих роль поэта заключается в чёткости отбора опорных сигналов, точность которых возникает из сочетания семантики и фонетики:
Построчечно перевожу: летняя мгла, внутри которой освещённая прожектором волейбольная площадка, где-то рядом с промзоной (?)…
Это только мне кажется, но особенное расположение строчек превращает горизонтальную картинку в вертикальную и точно вытягивается на манер спортивных полотен Александра Дейнеки в осязаемое столкновение противоборствующих игроков?
Главной задачей Аристова в этом куске было подвесить бытиё точно мяч меж двух разгорячённых (об этом ниже) команд, когда событие чтения одномоментно совершается на разных пластах – строфики (графика) и семантики; впрочем, без изъятия и всех прочих уровней стиха.
«Капли алкоголя» неожиданно превращаются в зернистость изображения, в атомы и молекулы (пиксели) кадра, где мощный тоннель подсветки, захватывающей лишь часть пространства, куда попадает ещё и скамейка, делает тела, зависающие в воздухе и тянущиеся к мячу бытия точно полыми внутри.
Гипсовые (шероховатые, статичные, ибо пойманы поэтической оптикой), они [рабочие? студийцы? студенты на практике?] теперь будут тянуться к мячу вечно.
Без уничтожающего сна.
7
Третье стихотворение раздела:
– вскрывает если не приём, то главный тематический интерес – отзвучавшие аплодисменты, прошлогодний снег и дырку от бублика.
То, чего не было, но то, что, тем не менее уходит всё дальше и дальше: Аристову важно зафиксировать как сгущается "минус-корабль" небытия, как нарастает энтропия забывания – именно энтропия, так как для сохранения мира в его полноте и целокупности необходимы титанические усилия сознания; мир прекращается вместе с человеком и внутренним зрением его памяти, луч которого обеспечивает глубину и объём.
Смена психологических регистров, выхватываемая, выхваченная из бесконечного потока и пригвождённая а) метафорой; б)миметическим жестом, продлевающем тормозной путь.
Важно, чтобы волна захлебнулась; чтобы дрожь нетерпенья передалась – после легкомысленного открытия в театре, когда тебе со стороны показывают тебя (совсем по чуть-чуть: лоб или локоть), что несмертельно и легко преодолимо, хотя и остаётся припечатанным в опыте; прозрачное, призрачное, тем не менее, никуда не девается, пребывает.
Вечер хочется и длить и прекратить (сам часто ловишь себя на том, что фиксируешь время, считаешь, сколько осталось – то ли от убыли, то ли от удали, то ль от зудящего нервного зуда, который не перепрыгнуть и не обойти, нужно обязательно выйти на свежесть и следовать умозрительной траектории расхождения), противопоставленный всему и всем другим, многоголовым и неделимым – своим впечатлением противопоставленный, открытием чего-то, что раньше было сокрыто, а теперь раздвигает твоё внутреннее пространство.
То, что остаётся от того, чего не осталось: чистая форма.
Нерифмованные, свободные строки эти, тем не менее, не хочется называть верлибром – настолько они цельны внутри себя, спаяны и сжаты.
Ощущение осыпающейся фрески как раз и возникает из этой чреды сгустков, словно бы оставшихся от целого и непрерывного регулярного поэтического текста.
Точно это древняя рукопись (чужая история), оставшаяся во фрагментах, – Аристов противопоставляет друг другу соседние периоды, точно спорящие своими агрегатными состояниями и не всегда вытекающими из предыдущих строк.
Связь причин и следствий нарушается; линейной логике выкручивают суставы, но если опорные сигналы точны, то суть текста, его мерцающий смысл продолжает проступать сквозь пласты и напластования.
Стихотворение, написанное другим человеком, и есть чужая история, доносимая до нас по частям, частями – отраженье отражённого света, куски росписи, собираемой заново, но отнюдь не в произвольном порядке.
8
По «Открытым дворам» идёшь как по Музею Фотографии – большие белые поля страниц отштукатурены под выставочные помещения, на стены которых повешены снимки – где-то цветные, частью – чёрно-белые.
Сепия чередуется с дагерротипом, многократно увеличенный мгновенный полароидный (плавный, но загустевающий, молочной рекой с кисельными берегами) оттиск – с мобилографической куриной слепотой микромира, поднесённого к самому носу.
Крупный план фиксирует отнюдь не любовную размолвку с бытиём, но беглое бегство с окалин к окраинам.
Потому-то снимки или стихотворения как «люди слюды» крайне осторожны.
Увидеть и выделить (поймать) свет – главная задача фотографического искусства, отличающегося от живописи точно так же, как поэзия отличается от прозы.
«Забытое месторождение» («
Текст, отталкивающийся от впечатления, произведённого выходом посмертного семитомника Геннадия Айги, формулирует важнейшую особенность метода – эйдетическую редукцию: «
«Памяти Алёши» смешивает мемуар и формуляр, присягая задаче собирания и проявления «
Собственно, весь литературный путь Аристова и можно условно обозначить этим экспозиционным направлением – от Парщикова к Айги, с постоянным обезжириванием и обезвоживанием изображений, всё более скупых на проявление вторичных жанровых признаков.
Зря что ли вслед за полузасвеченным воспоминанием об Алексее Максимовиче и феноменологией Айги идёт финальный текст – «Фотография» («…ты сейчас – именно то, что ты видишь значит мгновенно мы совпадаем…»), фиксирующим совпадение зрения и бытия.
Усыхающая плотность мирволит возникновению «фотографических ожогов», когда точные метафоры или сравнения обжигают воображение, неожиданно раскрывающееся мгновенной вспышкой, внутри которого изображение становится объёмным.
Фотографически полное ощущение пространства продолжается за скобками (скобами, рамками, рамами) изображения.
9
Можно, конечно, пойти иным путём, каждый раз уточняя у автора, что означают те или иные тропы; понятно ведь, что за каждым сравнением стоит та или иная реальность. Да только зачем?
По замыслу Аристова, в сухом остатке должна остаться проекция, точнее, остаток её, хотя бы ощущение отброшенной стихотворением тени.
Ну, или интенция, сама по себе, тот самый умозрительный мост, воздухопровод, а то и целая радуга непрямых соответствий между двумя берегами, затеваемая [завариваемая, сложносочинённая] поэтом.
Да, есть ведь ещё один тест на интерес и оригинальность поэта – для этого нужно найти у него описание чего-то всем известного и понятного. И посмотреть – есть ли рема у такого общедоступного сюжета?
Раздел «Иная река» заканчивается итальянским циклом и, в том числе, венецианской ведутой.
Аристов пишет Венецию после Ахматовой и Пастернака, Брюсова и Блока и, конечно же, после Бродского…
Весьма сложно выйти за рамки дискурсивной колеи («
Город-музей открыт любому, кто хочет
Обычно сюда приезжают на день-два, селятся на материке, с заходом солнца уезжая в пригороды, из-за чего Венеция снова становится полупустой и тихой.
Для Аристова «Врата Венеции» оказываются дверью в свой московский дом, внезапно возникающий в проеме. «Открытые дворы» ещё ведь и про эту связь разрозненных, на первый взгляд, объектов и явлений, скрепляемых на живую нитку.
Юношеская неловкость интонации, закрепляемая инверсией, помогает перенестись на
Открытые дворы
«… и расцветут, как виноградная лоза…»
«Мне ли не пожалеть Ниневии, города великого»
«цветет глубоко под землей…»
Имена и лица в метро
памяти А.Ю.
Стихи, сочиненные львом-поэтом (из романа «Mater studiorum» («Мать учения»))
Йелке и Младену
памяти Алеши
Из книги «Месторождение»
М.Э.
Из книги «Иная река»
А. Сергиевскому
Елизавете Мнацакановой
Н.И.
Н. и Е.
Из книги «Частные безумия вещей»
Нас было восемьсот человек из Луганска – ликвидаторов (аварии). Пятерых уже нет в живых.
Реализации
Посвящается Оружейным баням
Дельфин – морское млекопитающее из подотряда зубатых китов, служит предметом промысла, его сало идет на выработку жиров, шкура дает прочную кожу, плавники и хвост – клей.
Е.Т.
Памяти Андрея Тарковского
Из книги «Бессмертие повседневное»
Из книги «Холодная долина»
«Он полюбил жизнь грубую и простую»
А.Ю.
Шел я по нитке, нитка сорвалась… кровь унялась.
Стань, руда, не кань!
Некоторые стихи и фрагменты
Из книги «По нашему миру с тетрадью»
Памяти Аркадия Драгомощенко
Из книги «Лепта»
Интимная технология стиха
Заголовок может ввести в заблуждение, поэтому надо сразу пояснить: речь будет идти не о скрываемом, но, скорей, – о скрытом. О том «скрытом смысле», который ныне ведет к целостному познанию и мироощущению. О соотношении текста и того, что предшествует и объемлет в бытии текст (наверное, это можно условно назвать контекстом). То есть, каким образом бытие и поведение в мире воплощается в поэтическую речь, и каковы взаимоотношения текста и контекста?
Здесь под этими терминами будут пониматься способ воплощения и способ существования в мире для воплощения. Но есть еще третий компонент – подобие наблюдателя, рефлектирующая фигура, которая сейчас и фиксирует все это. Фигура рефлексии нужна не только, чтобы разъять запрограммированное соотношение текста и контекста, но и чтобы сказать, что реальный мир все-таки шире любой нашей интенции, и такой холодноватый взгляд со стороны означает на самом деле надежду на неисчерпаемость мира.
Если думать, с чего начать говорить о процессе написания стихов, то приходишь к необходимости прежде всего явить тень или контур наблюдателя в себе. Она оказывается в какой-то степени посторонней в установившемся «горячем» способе воплощения впечатлений в слова. Но именно эта отстраненность и позволяет увидеть на мгновенье мир в проблесках «бесполезной» новизны. Для меня «поэтическое наблюдение» – понятие, очень далекое от рационального подхода к познанию. «Поэтический наблюдатель» в наибольшей степени, так сказать, экспансивен в своей ранимости. Он как бы заранее заявляет о своей слабости, понимая, что скрытое в мире (для уподобления этому скрытому) требует соответствующего инструмента, но созданное может неограниченно превышать его своей силой. Необходимо подвергнуться воздействию внешнего мира, но не столько растворяться в нем и становиться им, сколько делать его собой. Такая мягкая агрессивность часто носит только подготовительный характер (накопление без явного словесного результата), но и такое слабое совершение входит в продленную память.
Это могут быть «две-три случайных фразы», которые кажутся настоятельно важными и повторяются как мгновенные (недолгие) мантры, и у которых есть предел воспроизведения. Но есть другие, которые частично материализуясь, как будто бы обречены к воплощению, словно пространство незримой комнаты сгустилось, и обозначился проем, и дверь медленно двинулась и закрылась, и раздался звон выпавшего ключа, но этот продолжавший звучать ключ-слово внушает нам, что мгновенья, когда ключ выпал, не было, и по звучащему слову можно двинуться вспять к еще открытому образу мира.
Вот предложение (вернее отрывок нерожденной фразы), которое появилось недавно «…и грозового цвета стекло». По-видимому она должна иметь отношение к ощущению от событий, происходящим у нас сейчас. В этом отрывке есть кинематографический исток – ассоциации ведут к одному увиденному фильму, – но значимость этих нескольких слов основывается и на обычном повседневном наблюдении за «жизнью стекла». Еще неясный образ показался мне новым, и хотя неизвестно, достаточно ли такого сочетания слов, чтобы стало рождаться стихотворение, мне кажется, что я уже его не забуду. Даже в измененном виде оно все-таки может войти в какие-то стихи в дальнейшем. Смысл такого образа будет ясен только, если конкретное впечатление было достаточно точным. Но для этого требуется время. Взвешивание слов – процесс длительный.
Чтобы подчеркнуть специфичность «поэтического наблюдения», его можно сравнить с онтологией прозаической установки. В прозе вызывает недоверие (хотя и завораживает) принципиально «демиургическая» позиция автора: существование вещей уже словно бы предполагается заранее, и пишущий свободно проникает в любую материальную и духовную оболочку своих персонажей. Подобное «флоберовское» всеприсутствие, по-моему, и отличает способ изображения в прозе; в поэзии установка, позиция автора иная: существует только «в первый раз пережитое». Поэтому даже в кажущемся отстраненным «поэтическом наблюдении» зрению и чувству поддаются только люди и предметы, которые даны в «самопереживании», уподоблены в некотором усилии лирическому «я».
Для передачи «внутреннего цвета» или «внутренней проведенной линии» в технике поэтического выражения есть лишь одно средство – слово. Упражнения в трансляции внешних видимых движений во внутренние и обратно, но с обретением обобщающего смысла, есть упражнения в неопределенности, имеющие непосредственное отношение к выражению и сохранению скрытого. Не менее важным, чем наблюдение, условием возможности соотнесения «контекст-текст» является концентрация внутренней энергии. И здесь важную роль играет культурологический аспект, как ни странно. То есть знание близких и отдаленных литературных и иных образцов дает некоторую ассоциативную уверенность в ненапрасности усилий концентрации и сосредоточенности для приближения к ощущению целостности мира. Можно назвать и дзен-буддистское понимание пустоты как полноты, и страстность самоотречения в экстатических периодах протопопа Аввакума, и возвышенную терминологию гностицизма, и суфийские озарения и т. д. Однако не должно создаваться подобие эклектического постмодернистского перечня. Важны лишь метки понятий и смыслов, практический путь к ощущению единого должен быть вполне самостоятельным со всеми возможными заблуждениями и ошибками.
Один из способов вовлечения неясного еще контекста в состояние возможности разрешения текстом – приведение всего своего существа в состояние «частичной целостности», мгновенной соединенности с миром. При этом весь рождающийся образ мира предстает в прекрасной замкнутости светящегося яйца или шара. И трепещущее плазматическое состояние способно в какой-то момент сгуститься и стать словесным клубком, из которого можно вытягивать незастывшие нити строк. Такое недолгое или протяженное во времени ощущение мира как сгустка духовного вещества с небывалыми свойствами может и не привести к словесному оформлению. Но поэтическая выразительность связана с умением аккумулировать и переживать такие чувства. Кроме того, есть внесловесный облик памяти.
Для создания ощущения сильной концентрации и сосредоточенности могут использоваться и привходящие обстоятельства. Например, в нашей социальности внешнее окружение, «общественное мнение» относилось настороженно или даже враждебно к проявлению непредсказанных чувств и мыслей (в частности, в поэзии). Поэтому внешнему воздействию надо было противопоставить такое встречное внутреннее давление самососредоточенности, которое позволило бы не только выжить творческому началу, но и продвигать «линию сопротивления» вовне. Правда, такие неестественные условия существования могли привести и к неизвестным «болезням» стиха.
Третье условие «предсловесной проявленности» – возможность соединения своего порыва с ощущениями других людей, «симпатия» к миру, порыв к бытию иного. Это проявленность мягкости, или душевности, связующая людей. Духовная сосредоточенность видится действующей по вертикали (от земли к небу и от неба к земле), а направленность душевности – по горизонтали (от человека к человеку). Подобная «мягкость» содержит в себе незащищенность, потому что дает хотя бы в возможности другому войти в твое душевное пространство. Но именно поэтому здесь возникает опасность благодушия или сентиментальности в проявлении такой тенденции в стихе.
Стихотворение в своем текстовом выражении для меня – раздвинутая цельность. В удавшемся произведении действует множество пар оппозиций, которые создают узлы и точки динамических равновесий. Поэтому суждения о гармоническом как о чем-то скучном и застывшем кажутся необоснованными. Но противоречия подобной множественности не являются изначальными, они находятся не в «онтологии» контекста, а есть следствие способа превращения контекста в текст конкретного стихотворения.
Для меня поэтическая форма – наиболее емкая, способная вмещать большие промежутки жизненных переживаний. Причем пространство возможностей в стихе возрастает (правда, здесь проявляется одна из тенденций, другая состоит в определенной демократизации и упрощении стиля). Но все же в поэзии могут быть ныне выражены непредсказуемые, «нелинейные» взаимоотношения, то есть, по сути, может быть дана экспрессивная запись множества простых процессов и судеб вещей.
Фактором, который явно переводит размытость контекста в очевидную определенность текста, не разрывая связи этой оппозиции, является внутренне драматургическое начало. Усилие скрытого драматизма не есть следствие некоего специального эмоционального стимулятора, не должно быть словесного атропина, расширяющего в ужасе зрачки. Внутренний драматизм в напряжении есть способ поддержания внутреннего пространства в готовности вновь возвращаться к полному миру с его невыразимостью, и, вместе с тем, фиксировать в постоянном динамизме память о прошедшем реальном взаимодействии характеров и сущностей. Возможна различная фиксация на письме скрытой драматической партитуры. Безусловно, приходится в какой-то мере мириться с сознаванием того, что слово – не только колоссальный в своей потенции сгусток смыслов, но и проекция, сокращение таинственного «континуального» действия самого чувства. Поэтому и графическая организация текста чрезвычайно значима. Что иногда может проявляться в форме записи строк или расположения строф. Промежутки, пробелы на бумаге между строфами могут играть важнейшую роль, при игнорировании таких «внесмысловых» пауз исчезает сама возможность для перехода в некое дополнительное эмоциональное измерение (графика строф и пробелов очень важна для меня, например, в поэме «Бессмертие повседневное»).
В тексте помимо «вечных» структур должно, по-моему, зафиксироваться «окружающее нас» бытие и время. Здесь передается отрезок конкретного времени с его «идиостилем», в этом смысле поэт (стихотворец) является некоторым фантастическим хроникером. И наверное обратная расшифровка возможна (хотя и весьма сложна) – ведь в стихах слова слагаются и движутся под диктовку другой единицы феномена сознания – числа. И могут быть восстановлены условия того странного эксперимента, который ставился над поэтическими поколениями: насколько искусство важно само по себе, почти без обратной связи, почти без отзыва социума? Если на Западе поэзии приходится, по-видимому, существовать в условиях устойчивого общественного равнодушия, то для нас были созданы идеальные условия официального запрета. Мечта Льва Толстого о «непрофессиональности» искусства имела хорошие условия для воплощения. Каждому, конечно, сроки изолированности были отпущены разные (для меня от начала писания стихов до первых публикаций прошло двадцать лет). Но в такой «безответственной» ситуации, когда не было обязательств перед творческими союзами или печатными органами, легко ставить сверхзадачи. И, безусловно, без чувства юмора трудно было воспринимать и пережить ситуацию одновременных параноидальной мании социального преследования и мании художественного величия. Чисто внешнее охлаждение и отстранение презрительного рационализма были необходимы. Такое отрезвление было в посторонних занятиях (для меня – это физика и математика). Постоянная работа над стихом становилась заботой подсознания. Но не только некое подпольное свечение сознания было тем, что создает интерес с неизвестной развязкой, – отрешаясь от всякой игры, можно сказать, что прославление бытия в какой бы то ни было форме – слишком широкая и захватывающая вещь, чтобы огорчаться неудачами, и ощущения пребывания со всеми и во всех важнее, чем ощущения ледяного тамбура бытия.
Установление момента окончательности текста, «самообнаружение» его очень важно. Написание стихов происходит, как правило, по двум путям. Первый способ – создание спонтанного отрывка, когда контроль сознания «ослаблен». Второй – медленное проращивание фрагментов будущего цельного произведения из некоего неопределенного замысла, который может быть довольно абстрактной идеей. Но в любом случае перед тем, как прийти в окончательный вид, текст проходит стадию долгого ожидания или изменения и подвергается различным испытаниям. Момент, когда стихотворение (или часть поэмы) можно считать завершенным, условен. Но есть некоторые нестрогие правила и «критерии». Один из них – принципиальная исполняемость текста (более широкое понятие, чем приспособленность к прочтению вслух). При этом стихи из «внутреннего театра» выходят на «промежуточную сцену», чтобы попытаться затем войти в неизвестное внутреннее пространство воспринимающего. «Исполняемость» связана с некоторым ощущением, которое можно назвать ощущением пустотности завершенного текста. Это чувство может особенно явственно проявляться при чтении стихов вслух, когда от установленной точности поставленных слов возникает образ матрицы или сот, которые при желании могут наполняться новым смыслом. Здесь уместно вспомнить слова Андрея Тарковского об «олимпийской холодности формы». Именно завершенность, замкнутость (в смысле целостности, а не отделенности от воспринимающего) порождает такое определение.
Что же является структурными элементами, придающими стихотворению желанную целостность и образ отделившегося и сомкнувшегося подобия мира? Здесь видится принципиальное уподобление, взаимоотражение структуры текста и контекста. Концепция, перенесенная на письмо, через напряженную систему приемов, осуществляет преобразование поэтической материи. Метафоры, стягивающие (в своей дуальной или множественной структуре) чувственные предметы в некие новые знаки, являются особыми «сенсорными словами» и играют важную роль в преобразовании внесловесной стихии в словесную и обратно. Хотелось бы сказать кратко еще об одном важном элементе поэтической структуры (он относится и к композиции произведения). Это поэтические кульминации. Они могут быть весьма различными в качественном смысле. Например, решающим трансформационным пунктом может стать важнейшая мысль, которая своей кажущейся парадоксальностью подводит некий метафизический итог и бросает свет на предыдущие строки и освещает дальнейшее. Таким центром в стихотворении «Треугольный пакет молока…» являются строки «я его позабыла, значит в памяти он никогда не умрет…» Число кульминаций может быть различным. Собственно, это те нервные звезды, узлы стихотворения, которые связывают текст и придают ему дополнительные черты завершенности. Через эту систему «катарсисов» происходит выход в широкий мир, предельная целостность и замкнутость уже не боится за свое существование, поэтому форма открывается и смыкается вновь, принося частицы пыльцы далекого теперь, но возвратимого внешнего мира.
Так созданное и так понимаемое стихотворение можно уподобить автопортрету, который дан как внешний мир, видимый в этот момент времени, именно из этой точки пространства, где находится мое «я» (то, что видит человек изнутри). Свое лицо, увиденное сквозь свои глаза, невидимо, потому что воспринимается изнутри. Лишь пальцы и окончания волос, и воротник одежды запечатлеются здесь, и, может быть, где-то отраженное в стекле витрины будет видно и свое лицо (которое обычно изображают извне на автопортретах).
Соединение внешнего и внутреннего способно обозначить ту подвижную границу, которую мы и стремимся изобразить и расширить в стихе.