Книга посвящена философскому осмыслению понятия и практик гражданства в современном мире. В ней рассматриваются важнейшие проблемы теории гражданства и основные параметры и направления вызванных ими интенсивных дискуссий в мировом философском и научном сообществе. Архитектоника книги также подчинена задаче выявления полемического напряжения современного дискурса о гражданстве. В нее включено эпохальное эссе Т. Х. Маршалла, явившееся отправной точкой современных дебатов о гражданстве. На их узловые моменты обращает внимание читателя обширное введение, написанное В. Малаховым и являющееся «критическим» по отношению к двум другим текстам, составляющим данную книгу.
Книга предназначена философам, политологам, социологам и историкам.
© Капустин Б. Г., 2011
© Вводная статья. Малахов B. C., 2011
© Издательский дом Государственного университета – Высшей школы экономики, 2011
B. C. Малахов
Гражданство как объект социальной и философской теории: критическое введение
«'Tis so,» said the Duchess, «and the moral ofthat is – 'Oh, 'tis love, 'tis love, that makes the world go round!'»
«Somebody said,» Alice whispered, «that it's done by everybody minding his own business». «Ah well, it means much the same thing,» said the Duchess.
Под обложкой этой книги – два очень разных текста. Один представляет собой русский перевод хрестоматийного британского сочинения по теории гражданства. Это эссе Т. Маршалла 1950 г. Другой только что вышел из-под пера российского автора Б. Капустина, который многим русским читателям известен больше, чем Т. Маршалл.
В начале своего эссе Т. Маршалл констатирует, что «выбор целей или идеалов лежит за пределами социальной науки, находясь в рамках социальной философии» (см. с. 146). Английский автор тем самым очерчивает границы собственного подхода и как будто приглашает авторов с другой – не социологической и не экономической подготовкой – заняться темами, которые социология и экономика оставляют вне поля зрения. Они касаются целей и идеалов. И образуют предмет социальной и политической философии.
Поскольку Б. Капустин – философ, его работа в некотором смысле подхватывает эстафету, – он начинает свое рассуждение там, где Т. Маршалл заканчивает.
Гражданство как полнота членства – Т. Маршалл
Т. Маршалл (1893-1981) для теории гражданства – то же, что Фарадей для теории электричества. Он вошел в списки обязательного чтения по этой теме. Без прямых или косвенных отсылок к эссе Т. Маршалла «Гражданство и социальный класс» не обходится ни одна серьезная публикация по проблематике гражданства, по крайней мере, в англоязычном ареале. Что сделало этот текст хрестоматийным? В какой мере он, через шесть десятилетий после первой публикации, сохраняет актуальность? А в какой мере ссылки на него – скорее дань уважения «классику», чем теоретическая необходимость?
Наверное, авторитет данного текста обусловлен тем, что его автор посмотрел на феномен гражданства в плоскости, в которой на него до сих пор не смотрели: увязал гражданство с темой социального неравенства.
Подходя к делу предельно абстрактно, можно выделить две перспективы в осмыслении интересующего нас феномена: гражданство как подданство и гражданство как участие.
Взятое в ракурсе подданства, гражданство есть отношение между неким властным центром и индивидом, находящимся под его юрисдикцией. Быть гражданином в данном контексте означает нести определенные обязанности перед государством, а также пользоваться правами, связанными с предоставляемой государством защитой.
Во втором случае (гражданство как участие) акцент смещается с юридического отношения на политическое. Быть гражданином означает являться членом определенного политического сообщества и, следовательно, иметь право на участие в его жизни. Понятно, что это невозможно, если гражданам не гарантирована защита от властного произвола. Отсюда проистекают базовые права или «свободы», ассоциируемые с гражданством: неприкосновенность жизни и собственности, свобода слова, свобода собраний и объединений, свобода вероисповедания, право на справедливый суд. Это
Однако ни для кого не секрет, что и цивильные, и политические права суть права
С точки зрения политической теории, проблема, которую затрагивает английский мыслитель, выглядит следующим образом. Гражданство – это категория классификации населения, которая приходит на смену его сословной классификации. Если в домодерновых обществах индивиды считались принадлежащими к той или иной сословной группе (и сообразно этой принадлежности определялись их права), то в обществах модерна единственной легитимной категорией классификации является «гражданин»[4].
Объявив, что все взрослые индивиды, родившиеся на территории данного государства, суть его граждане и что никакие иные категории деления общества (ранги, сословия, касты) недействительны, мы исходим из фикции равенства. Но, будучи юридически равны друг другу, граждане не равны друг другу фактически. Их реальный доступ к базовым социальным благам прямо зависит от множества факторов. Следовательно, для того чтобы вести речь о гражданстве как участии, т. е. полноправном членстве в политии, необходимо создать условия для его материального воплощения. То есть гарантировать
Инстанцией, дающей подобные гарантии, выступает, конечно,
Гражданство и капитализм
По ходу своего эссе Т. Маршалл обронил фразу о «войне» между гражданством и капитализмом. Казалось бы, мысль вполне прозрачная. Принцип равенства, имплицитно заложенный в принципе гражданства, вступает в противоречие с логикой капиталистического рынка, принципом которого является бесконечное накопление. Капитализм, таким образом, постоянно производит и воспроизводит неравенство. Однако позиция Т. Маршалла в этом пункте осталась неясной[5]. В самом ли деле между гражданством и капитализмом существует антагонизм? Или между ними есть лишь напряжение, которое может быть если не снято, то сглажено?
Если поместить маршалловское эссе в контекст идеологических дебатов середины XX в., оно оказывается между двух огней. Социализма – с одной стороны и либерализма – с другой.
Выдвинув тезис о социальном гражданстве, Т. Маршалл покинул пределы идеологии либерализма. Социальные права этой идеологией не предусматриваются. Предложенная английским социологом триада прав представляет собой своего рода конгломерат из (индивидуальных)
Увязав темы гражданства и социального класса, Т. Маршалл оказался в поле притяжения социалистических идей. В самом деле, гражданство и класс – разные категории и способы теоретического упорядочения социальной реальности. Противоречие между ними глубоко (и, как не устают подчеркивать марксисты, неустранимо). Ведь что описывает категория «гражданство» как не принадлежность (и, соответственно, солидарность) поверх границ, отделяющих господствующие группы от подчиненных? В качестве членов общества граждан – «гражданского общества» фабричные рабочие, едва сводящие концы с концами, являются частью одного и того же коллектива с главами финансово-промышленных корпораций, занимающими верхние строчки в списках журнала
Но Т. Маршалл никоим образом не социалист. Социализм для него неприемлем, поскольку препятствует развитию свободной экономической конкуренции, т. е. капиталистического рынка[7].
При этом он далек от рыночного фундаментализма à la Ф. Хайек, для которого принцип рынка имплицитно содержит в себе принцип свободы, а потому не подлежит ограничениям[8]. Рыночная стихия несет в себе угрозу для людей, которые в поисках защиты от нее обращаются к государству. Последнее, создавая институты
Однако государство для людей – не только защитник, но и угроза. Ибо чрезмерный контроль над индивидами со стороны анонимной бюрократической машины чреват узурпацией власти. И если социалисты делают излишний упор на инстанцию государства, а либералы – на рынок, то реформисты (к коим, как нетрудно догадаться, и принадлежит наш автор) заняты поиском компромисса. Рыночные свободы могут и должны быть ограничены (государством) во благо граждан. Но государство не должно при этом обладать полномочиями, которые позволили бы ему отнять у граждан возможность действовать в качестве свободных экономических субъектов.
Что касается классового разделения общества и связанного с ним социального неравенства, то его нельзя устранить, да и не нужно. Но его последствия можно сделать приемлемыми для общества и тем самым легитимизировать.
Такова идеологическая нить (нить
Welfare капитализм и welfare гражданство
Итак, Т. Маршалл – убежденный адепт той версии социального порядка, которая появилась в Европе вскоре после окончания Второй мировой войны. Имя этого порядка –
Между тем кризис кейнсианской модели развития наметился уже на рубеже 1970-1980-х гг. Пробуксовка
Г. Браун однажды в шутку заметил, что правительства индустриально развитых стран постоянно сталкиваются с дилеммой: «либо хорошая экономика за счет хорошего общества, либо хорошее общество за счет хорошей экономики». Либо эффективность, рентабельность, высокая норма прибыли и т. д., но при этом – сокращение социальных расходов, уменьшение товарной стоимости рабочей силы, ухудшение условий труда и снижение экологических стандартов.
Либо поддержка заведомо «нерентабельных» сфер (образование, здравоохранение, пенсионное обеспечение, беспризорные дети, лесные зоны и зеленые насаждения и т. д.), что влечет за собой отток капитала в страны с менее требовательным населением и более сговорчивыми профсоюзами (или с их отсутствием). Но если лейбористы хотя бы отдают себе отчет в существовании проблемы, то для неконсерваторов все проблемы заключены в моральной плоскости – в нежелании бедных трудиться и непонимании ими ценности «активного гражданства»[12]. Кроме того, неимущие развращены государственными программами поддержки, и вообще им присуща склонность к паразитизму.
Т. Маршалл как носитель британского опыта, или чисто английский дискурс
Эссе Т. Маршалла несет отчетливый отпечаток не только времени, но и
Но прослеживать англоцентризм Т. Маршалла – не самое интересное занятие. Гораздо интереснее другое – обнаружить те особенности британской истории, которые обусловили маршалловскую постановку вопроса. А постановка эта в значительной мере чисто британская, не характерная для других стран[14].
Попробуем показать британскую специфику по контрасту с Германией. Если в Англии буржуазная революция была успешной (решительный удар по феодальному порядку был нанесен в XVII в., а окончательная политическая победа буржуазии над аристократией произошла в первой трети XIX в.), то в Пруссии и в десятках мелких немецких государств буржуазная революция не состоялась. Это определило политическое устройство и диспозиции социально-классовых сил в каждой из стран. В Англии к 30-м годам XIX в. формируется сильная буржуазия, а десятилетием позже – организованный рабочий класс (чартизм). В Германии, к моменту ее объединения в 1871 г., складывается совсем другая картина: слабая буржуазия, политическое господство юнкерства и сравнительно слабо организованный рабочий класс[15]. Отсюда контраст двух политических систем: в Англии – действительно независимый парламент и судебная система (опирающаяся на традицию
Особенности социально-классовой структуры и политической системы обусловили целый ряд различий английского и германского вариантов, а именно: характерных для каждой из стран представлений о сущности государства, функционирования публичной сферы, доминирующей идеологии и, в конечном итоге, способа восприятия феномена гражданства.
В британском случае государство предстает как арбитр, следящий за соблюдением правил игры разными политическими игроками (причем правила эти, в свою очередь, сложились в ходе борьбы, а не были навязаны некоей внешней инстанцией). В немецком варианте государство – скорее патрон, инстанция, возвышающаяся над обществом. В Британии публичная сфера (она же и гражданско-политическая, или «гражданское общество») – разветвленная система институтов, действующих автономно от правительства. В Германии (напомним, что речь идет о периоде с 1870-х гг. до начала Первой мировой войны) публичная сфера не только не развита, но и воспринимается совершенно иначе, чем на островах туманного Альбиона. Для британцев публичное пространство – пространство индивидуальной и групповой конкуренции, а также место самореализации личности. Для немцев со времен йенских и берлинских романтиков публичная сфера таит в себе скорее опасности, чем возможности для индивида. То, что по-немецки называется
На этом фоне четко просматриваются различия в конфигурации идеологического поля. В Британии в течение последней трети XIX в. получают широкое распространение социалистические, анархистские и «тред-юнионистские» идеи. В Германии к концу XIX – началу XX в. складывается причудливая смесь поощряемого высшей бюрократией этатизма и милитаризма, а также идущего со стороны средних классов (университетская профессура, чиновничество, журналисты, мелкие торговцы, гимназические учителя и т. д.) национализма. Важный элемент этой идеологии – недоверие к демократическим идеям, идущим снизу. Для немецкого «образованного общества» той поры
В британской политической традиции (и, соответственно, политической культуре) чрезвычайно высока ценность парламентаризма (централизованная власть оставила притязания на монополию еще в XVII в.[17]). В Германии О. Бисмарка парламент – скорее совещательный орган при правительстве, чем источник власти.
Другой особенностью британского способа ведения политики является то, что П. Андерсон назвал «градуализмом»
Из перечисленных выше особенностей и проистекает специфически британское понимание феномена гражданства, выразителем которого стал Т. Маршалл.
Ради наглядности эти различия можно представить в виде таблицы 1.
Как видим, то обстоятельство, что интересующий нас текст появился именно в Англии, далеко не случайно. Позволительно выразиться сильнее: подобное сочинение и не могло появиться нигде, кроме Англии. Даже в такой, на первый взгляд, близкой ей стране, как США.
Для Америки и, соответственно, для мыслителей, социализировавшихся в Соединенных Штатах, в высшей степени не характерны интуиции, которые англичанину Т. Маршаллу кажутся естественными. Проблематика социально-классового разделения общества никогда не была центральной для американских авторов. Тому есть несколько причин. Во-первых, в Америке, в отличие от Старого Света, не существовало исторически обусловленной сословной стратификации. Американцам не нужно было ни бороться с сословной иерархией, как французам (пролившим в ходе этой борьбы реки крови), ни прилагать усилия по приспособлению традиционной иерархии (корона, Палата лордов, государственный статус Англиканской церкви) к новым условиям, как англичанам. Во-вторых, чрезвычайно распространенный миф об Америке как стране равных возможностей дает толчок развитию отчетливо индивидуалистической психологии. Ее суть состоит в непоколебимой вере в ценность (и результативность!) индивидуального усилия. Ваш успех или неуспех зависит исключительно от вас самих – вашей энергии, ума, мотивированности, креативности. Американский индивидуализм – не самая благодатная почва для роста социалистических и прочих коллективистских идей. Социализм в Америке лишен сколько-нибудь массовой поддержки. Американские рабочие традиционно невосприимчивы к лозунгам левых радикалов.
Но этому факту есть и другое объяснение, выводящее нас из сферы спекуляций о национальном менталитете и политической культуре в сферу диспозиций классов на политическом поле. Заметим, что, говоря об американских рабочих, мы представляем их себе как
Здесь уместно обратить внимание на различия в способах инкорпорирования рабочего класса в политические системы Англии и Соединенных Штатов. В Англии это включение происходит в ходе борьбы рабочих за свои права. Они выступают в этой борьбе как
Так складывается характерный для Америки режим гражданства, который М. Манн называет «либеральным». Его содержание: максимизация цивильных и политических прав при минимизации социальных. Режим гражданства, отстаиваемый Т. Маршаллом, отличается от либерального тем, что, сохраняя в прежнем объеме цивильные и политические права, он предполагает развитие социальных прав. Это реформистский режим гражданства.
Проиллюстрируем сказанное с помощью таблицы 2.
Завершая наши компаративистские экзерцисы, подчеркнем, что Т. Маршалл не только описывает реформистский режим гражданства, но и
Метод Т. Маршалла
Свою типологию гражданства Т. Маршалл представляет не только как логическую, но и как историческую. Распространение цивильных прав он относит к XVIII в., политических – к XIX в., а социальных – к XX в.
Эту последовательность несложно релятивизировать, показав, например, что социальные права часто предшествовали политическим[21], которые, в свою очередь, зачастую не следовали за гражданскими свободами[22]. Впрочем, сам Т. Маршалл был прекрасно осведомлен о том, что реальная картина с правами гражданства в истории сильно отличалась от нарисованной им схемы – недаром он делает соответствующие оговорки. Поэтому претензии к нему могут быть предъявлены не с фактографической (эмпирической), а с методологической (теоретической) стороны. В теоретико-методологическом плане английский автор обнаруживает себя приверженцем эволюционизма[23].
История гражданства (и как идеи, и как института) предстает у Т. Маршалла в виде истории поступательного развития, постепенного и неуклонного (пусть и с эпизодами, когда оно тормозилось или даже обращалось вспять) восхождения от низшего к высшему – от состояния, когда и объем прав, и количество их обладателей были ограниченными, к состоянию, когда объем прав неизмеримо расширился, а количество их обладателей едва ли не совпадает со взрослым населением страны.
Чем была обусловлена такая эволюция? Эксплицитно Т. Маршалл такого вопроса не ставит. Но в той мере, в какой он присутствует в его рассуждениях имплицитно, можно предположить, что дело заключается в… доброй воле. В прогрессе морального сознания (здесь вполне уместно вспомнить о гегелевском видении истории как «прогресса в сознании свободы»).
Человек как существо цивилизованное не может смириться с тем, что какая-то часть его собратьев живет в нецивилизованном состоянии. Или, как формулирует эту мысль предшественник и однофамилец нашего автора А. Маршалл (1842-1924), – с тем, что не все члены общества суть джентльмены. Им, стало быть, надо помочь стать джентльменами.
Моральное чувство цивилизованного человека – напомним, что предикат «гражданский» в случае с «правами» и в случае с «обществом» один и тот же
Затрагивая вопрос о переходе от докапиталистической формы организации общества к капиталистической, Т. Маршалл обращается к знаменитому труду К. Поланьи, вышедшему шестью годами раньше первой публикации его собственного текста[24]. И на фоне К. Поланьи британский автор, надо сказать, смотрится не слишком выгодно. В центре внимания «Великой трансформации» – водораздел, пролегающий между капитализмом и предшествовавшей ему социальной формацией. Победу капитализма К. Поланьи связывает с утверждением так называемой «свободы контрактов», согласно которому в сделке, совершаемой между обладателем средств производства и наемным работником, не должно существовать посредников. Это свободный договор (контракт) свободных людей. Одни покупают труд, другие его продают. Осуществить этот принцип до определенного момента – а именно до политической победы буржуазии над классами, господствовавшими при «старом режиме», – было абсолютно невозможно.
Прежнее законодательство (елизаветинский Закон о бедных, а также «шкала Спинхемленда», привязывавшая минимальную оплату труда к ценам на хлеб) не позволяло провести в жизнь лукавую абстракцию под названием «свобода контрактов». Добившись отмены этого законодательства в 1834 г., английская буржуазия сняла последние препятствия на пути развития капитализма[25]. К. Поланьи специально останавливается на этом моменте, подчеркивая фундаментальное противоречие между институциональной и нормативной системой феодального (сословно-династического) общества, с одной стороны, и общества капиталистического (буржуазного, «гражданского») – с другой[26].
В методологическом плане К. Поланьи выступает как представитель
Понятийные инструменты, с помощью которых он предлагает читателю осмыслять процесс утверждения капитализма, – «преобладающий дух времени», «экономическая свобода индивида», «универсальная свобода» и т. д.
В этой части текста Т. Маршалла особенно много высказываний «идеалистического» свойства, т. е. таких, которые обнаруживают и прекраснодушие их отправителя, и его склонность объяснять социально-структурные процессы субъективными намерениями людей. Что такое, например, «разрыв связи (буквально „развод“,
Гражданство как обещание гражданского общества – Б. Капустин
В российском интеллектуальном сообществе найдется не много людей, столь же компетентных в истории политической философии, как Б. Капустин. Но еще меньше тех, кто претендовал бы на роль политического философа. Б. Капустин в этой роли уже давно и успешно выступает[29]. От большинства русских самодумов, пишущихтак, как если бы они жили в духовном вакууме, Б. Капустина отличают огромная эрудиция и бережное обращение с существующим корпусом научной литературы. Данная работа не является исключением. Проработанный им массив политико-философских трудов поистине впечатляющ. Особенно учитывая то обстоятельство, что эта проработка для него не самоцель, а средство для собственных теоретических построений.
Но вряд ли Б. Капустин нуждается в панегириках. Дань уважения к его работе можно выразить и в форме полемического отклика на нее. Что я и попытаюсь сделать ниже.
Мы не погрешим против истины, если вычленим следующую последовательность тезисов, выдвинутых в работе Б. Капустина.
1. Гражданство не есть статус. Гражданство – это «образ жизни, вырастающий из внутреннего мира человека».
2. Гражданство внутренне связано со свободой. Гражданство, понятое как статус, есть всего лишь «средство быть свободным», тогда как существуют (должны существовать?) условия, при которых гражданство есть «способ быть свободным».
3. Феномен гражданства не следует понимать в отрыве от феномена гражданского общества, так как между ними существует
4. Гражданское общество есть сфера отношений между гражданами. Этим оно отличается от «политического общества» (государства), которое есть сфера отношений между государством и гражданами.
5. Гражданское общество не есть совокупность неправительственных (некоммерческих) организаций. Оно вообще не может быть понято как совокупность институтов. Оно должно рассматриваться как событие.
Свои соображения по поводу высказанных тезисов я сгруппирую вокруг трех основных вопросов.
1) Сводимо ли гражданство к статусу?
2) Является ли связь между понятиями «гражданство» и «гражданское общество» необходимой?
3) Следует ли пересматривать устоявшееся понимание гражданского общества как совокупность институтов, опосредующих отношения между государством и приватной сферой?
Сводимо ли гражданство к статусу?
Б. Капустин ставит под сомнение определение гражданства через совокупность прав. Тем самым он привлекает внимание к аспекту феномена гражданства, который остается за горизонтом Т. Маршалла. А именно: если гражданство есть, прежде всего, членство в политии, то это предполагает определенное отношение индивида к политии. Иными словами – определенную идентичность. Гражданство, стало быть, есть не только юридическое отношение, но и отношение
Конечно, в разных контекстах культурное содержание нации-государства понимается по-разному. В Германии в слове «нация» отчетливо слышны этнические коннотации[30]. Во Франции культурная общность нации воспринимается как выражение политической общности[31]. В Америке само наличие общей для всех граждан США «американской культуры» вообще оспаривается, и лояльность индивидов нации означает их приверженность базовым ценностям (либеральная демократия, приоритет индивидуальной свободы, неприкосновенность прав собственности и т. д.[32]). Но как бы ни были существенными эти различия, во всех случаях бесспорно одно. Гражданин – это индивид, привязанный к политическому целому не только правовыми, но и моральными узами, обладающий гражданской идентичностью.
Отсюда вытекает следствие, образующее стержень целой традиции в понимании гражданства – традиции так называемого
Сам автор, однако, не спешит в этом признаться. Более того, в одной из сносок он прямо отмежевывается от «гражданского республиканизма». У него есть на то веские причины, и чуть позже мы попытаемся их обнаружить.
А пока вернемся к критике Б. Капустиным маршалловского понимания гражданства. Российский философ категорически возражает против редукции гражданства к статусу. В той мере, в какой Т. Маршалл отвлекается от ценностных аспектов феномена гражданства, это возражение справедливо. Однако хотелось бы сделать одно уточнение. Определяя гражданство через статус, английский автор рассуждает не в
Таким образом, Т. Маршалл далек от «юридического идиотизма», последовательным и страстным оппонентом которого выступает Б. Капустин.
Как мы видели, если гражданство для Т. Маршалла –
Ведя речь о гражданстве как правовом отношении, Т. Маршалл схватывает саму сердцевину этого явления. Сколько бы республиканцы ни смещали акцент на обязательства гражданина перед сообществом, права в гражданстве первичны. Это права членов города-государства – в античности, или нации-государства – в модерне. Благодаря наличию прав члены политии отграничены от тех, кто из этого членства исключен. Гражданство – это граница, которая проходит и вовне государства (граждане vs. чужеземцы), и внутри.
Граждане греческого полиса или Римской империи тем и отличаются он неграждан, что обладают определенными правами. И наоборот: женщины, метеки, рабы не являются гражданами потому, что у них нет прав. Понятие права осмысленно только при условии, что существует инстанция, которая в состоянии обеспечить права и/или применить санкции в случае их нарушения. Таков, в частности, суд, который гарантирует соблюдение цивильных прав
Для российского философа, однако, большее значение имеют
Перед нами – последовательно
Именно «аристотелизмом» Б. Капустина объясняется, на мой взгляд, та моральная нагрузка, которой подверглось у него понятие «гражданин». Гражданин, по Б. Капустину, – существо почти неземное. Он являет собой полную противоположность «буржуа». Если буржуа печется исключительно о собственной корысти, то гражданин – исключительно об «общем благе». Эта заимствованная у Ж.-Ж. Руссо дихотомия является структурообразующей для всего капустинского рассуждения. На одном полюсе – «частное лицо» (существо, озабоченное партикулярным), на другом – «гражданин» (существо, озабоченное универсальным). Поэтому выражение «частный гражданин» в глазах нашего автора представляет собой оксюморон.
Отсюда проистекают энергичные выпады Б. Капустина по адресу клиентелизма – потребительского отношения индивидов к обществу, в котором они живут. Их превращение в «клиентов» в его глазах выглядит как прямое противоречие с самим содержанием гражданства – активности во имя общего блага. Здесь российский философ рассуждает в унисон с Ю. Хабермасом, который, кажется, первым обратил внимание на эту тенденцию (он же ввел в широкий научный оборот сам термин «клиентелизм»). На протяжении примерно четверти века на Западе выходят работы, авторы которых, несмотря на разницу идеологических перспектив, с тревогой отмечают, что развитие
Тем не менее его пафос в этой связи мне представляется несколько чрезмерным. Во всяком случае, слово «трагизм», которое он использует для описания противоречия между «частным лицом» и «гражданином», якобы разворачивающегося в душе каждого человека, слишком сильное.
Реальный гражданин един в трех лицах. Он предстает как: а) субъект, б) объект и в) клиент. В качестве члена сообщества граждан, гражданской нации, «демоса» он – источник и опора демократического суверенитета. В качестве объекта юрисдикции определенного государства он – обладатель прав и носитель обязанностей (уплата налогов, военная служба). Наконец, в качестве получателя определенных услуг и гарантий, предоставляемых государством («социальных бенефитов», о которых Б. Капустин всегда упоминает с ноткой неодобрения), он – клиент. Если между этими тремя ролями и есть противоречие, то оно не является неразрешимым.
К тому же мотивы реальных граждан более сложны, чем это представляется руссоистскому воображению. Сочетание в одном действии самых разных мотиваций хорошо иллюстрирует один американский мюзикл. «Мальчик, зачем ты здесь?», – спрашивает сержант новобранца. – «Во-первых, я хочу помочь. Во-вторых, я – патриот. В-третьих, меня заставили»[33].
Рассуждая идеально-типически, Б. Капустин предлагает провести границу между гражданством «политико-демократическим» и «юридически-имперским». Первый тип гражданства существовал по Б. Капустину (а точнее, по Дж. Поукоку) в античном полисе, причем довольно непродолжительное время – до казни Сократа. (Это время его «заката». А с какого момента датировать его начало?) Затем начались «сбои» этой организации. В результате на смену «политико-демократическому» гражданству и пришло гражданство «юридически-имперское». Если формула первого – «Управлять и быть управляемым», то формула второго – «Судить и быть судимым». Здесь российский автор солидаризируется с уже упомянутым новозеландским коллегой Дж. Поукоком (J.G.A. Рососк).
Вообще явные и неявные референции к греческому полису, вернее, к той
Но, строго говоря, образ античного полиса, здесь моделируемый, имеет весьма стороннее отношение к исторической действительности. Полисы Древней Греции не просто сильно отличались от представления о них Х. Арендт. Они были полной противоположностью этому представлению. Первое, о чем не очень любят задумываться авторы, инспирированные X. Арендт (кстати, мыслителем праволиберальным), – это количество граждан в полисе. Они составляли
Добавим сюда еще одну черту исторического (а не логически сконструированного) античного полиса. Его граждане не слишком рьяно относились к исполнению своих гражданских обязанностей. Случалось, что их приходилось загонять на агору силой или хитростью[38].
И последнее, что хотелось бы заметить в связи с ролью античного идеала гражданства в теории Б. Капустина. Согласно этой теории две ипостаси индивида – материально озабоченное частное лицо и политически озабоченный гражданин – с трудом совместимы[39]. Их совмещение есть главная задача «гражданского общества». Между тем в греческом полисе агора была местом не только для политических собраний, но и для вполне материальной меркантильной деятельности. В Фивах, например, правом быть избранным обладал лишь гражданин, торговавший на агоре не менее десяти лет[40].
Является ли связь между гражданством и гражданским обществом необходимой?
Б. Капустин начинает свою работу с констатации того факта, что понятия «гражданство» и «гражданское общество» в теоретической литературе редко рассматриваются вместе. В этом он усматривает своего рода парадокс. Ведь гражданское общество есть, что ни говори, общество, состоящее из граждан[41]. Тем не менее львиная доля социологических, политологических и политико-философских работ, посвященных гражданству, вообще обходятся без понятия «гражданское общество».
На мой взгляд, усмотреть здесь нечто парадоксальное можно только при одном условии. А именно, если рассматривать гражданство и гражданское общество как
Смена перспективы с эмпирической и социологической на нормативно-философскую позволяет поднять обсуждение на более высокий уровень, за что читатели наверняка будут российскому автору благодарны. Но рассуждение с этой позиции имеет не только свои преимущества, но и издержки.
Согласно Б. Капустину гражданское общество никоим образом не следует мыслить статически, как совокупность институтов. Оно
Событие гражданского общества, по мысли Б. Капустина, происходит там и тогда, где и когда индивиды перестают быть частными лицами («буржуа») и становятся гражданами в собственном смысле слова. То есть поднимаются над партикулярным интересом до осознания «всеобщего» и до действия в горизонте «всеобщего» (здесь автор прямо обращается к Гегелю.)
Энергия и задор, с какими Б. Капустин пишет о гражданском обществе, во многом напоминают энтузиазм, с каким в свое время писали о демократии. Закрадывается подозрение, что «гражданское общество» у российского автора – эвфемизм «демократии». Но коль скоро данный термин подвергся в последние два десятилетия инфляции, Б. Капустин не решается предпринять попытку вернуть его «подлинное» значение.
Наш автор отказывает в праве носить гордое имя «гражданского общества» любым формальным организациям (будь то НПО, политические партии или профсоюзы). Они не есть гражданское общество. Они бюрократизированы, иерархичны, зачастую авторитарны. В противовес им подлинное гражданское общество – это сфера чистой спонтанности, не контролируемой (ни государством, ни капиталом) активности и т. д. Главное обстоятельство, беспокоящее в этой связи Б. Капустина, – то, что так называемые «неправительственные организации» (НПО) не являются
Здесь сразу напрашиваются, по меньшей мере, два возражения. Первое – теоретическое, второе – нормативное.
Первое возражение касается чрезмерно вольного обращения автора с понятием «организация». В «теории организаций» (есть такое дисциплинарное ответвление в политологии) под понятие «организация» подпадают: а) политические и социальные движения; б) политические партии; в) группы давления.
Аргумент про деньги можно развить. Дело в том, что в современном обществе «чистые», т. е. не опосредованные деньгами, отношения сведены к минимуму. Таков способ его функционирования, нравится это кому-то или нет. Можно сколько угодно лелеять перед мысленным взором идеал некоей «нравственной разумности», свободной от меркантильных примесей (нравственно то, что бескорыстно, прямо по Канту), но он ни на йоту не приблизит нас к пониманию современной сферы публичности. А ее устройство таково, что она без денег просто не работает. Обмены, совершаемые в публичной сфере (экономические, политические, символические), опосредованы деньгами. Деньги нужны и на производство некоммерческого кино, и на функционирование коммунистических партий, и на популяризацию взглядов Общества сознания Кришны. Поэтому разоблачения финансовой подоплеки (изнанки?) деятельности НПО непродуктивны.
Более того, они контрпродуктивны, ибо льют воду на мельницу врагов гражданского общества. Если мы думаем, что в самом факте наличия денежной составляющей в работе, скажем, правозащитных или экологических организаций есть какой-то скандал, то разве тем самым мы не рассуждаем в унисон со штатными пропагандистами из официальных российских СМИ, для которых предать огласке бюджет этих организаций означает их дискредитировать?
Apropos, несколько замечаний по поводу, во-первых, формы обращения НПО с денежными средствами и, во-вторых, того, как сказывается их связь с деньгами на характере влияния на (гражданское) общество.
Во-первых, бюджеты НПО в отличие от бюджетов коммерческих структур абсолютно прозрачны. О них есть подробнейшая информация на сайтах их спонсоров. В оплате труда сотрудников НПО нет «серого нала». Их бухгалтерские отчеты с лупой изучают налоговые органы. И, между прочим, огромная доля грантов, получаемых российскими НПО из-за рубежа, идет в госбюджет в виде налогов.
Во-вторых, международные НПО-монстры (типа Green Peace или Human Rights Watch) с огромным бюджетом и мощной управленческой инфраструктурой, разумеется, далеки от идеала спонтанности и бескорыстия. Так же обстоит дело и с крупными, действующими в масштабах стран профсоюзами. Более того, их руководство определенным образом коррумпируется, в том числе через кооптацию в круг действующих политических элит. Однако следует заметить, что именно благодаря своим увесистым бюджетам, разветвленной системе администрирования (а иногда и неформальным связям с сильными мира сего) эти организации могут чего-то добиваться, т. е. быть политически эффективными. И наоборот, чем больше в деятельности НПО спонтанности и бескорыстия, тем менее они политически эффективны[43]. Хотя их действия иногда бывают благодаря медийному освещению весьма эффектны.
Перехожу ко второму (нормативному) возражению. Мне кажется некорректным некое высокомерие автора по отношению к реально работающим – в тех же партиях, профсоюзах и НПО – людям. Автор избрал объектом своей иронии организации вроде сообществ пчеловодов и эзотериков. Они для него – яркая иллюстрация неспособности «некоммерческих организаций» представлять гражданское общество. Но в орбиту его внимания почему-то не попали экологические организации (скажем, защитников Химкинского леса) или независимые профсоюзы (не «шмаковские» полуофициальные, а те, что возникли и работают вопреки воле начальства). Спору нет, философ не обязан спускаться с высоты абстрактных понятий в низины плоской эмпирии. Но коль скоро он сопровождает свое рассуждение образами, взятыми из повседневности, хотелось бы, чтобы эта повседневность не выглядела столь выхолощенной. Можно было, например, вспомнить не о неких туманных «фермерах», а, скажем, о Союзе солдатских матерей, Обществе защиты прав автомобилистов, Московской Хельсинкской группе, «Гражданском содействии», «Форуме переселенческих организаций» (если ограничиться только российскими примерами). Уместен ли пренебрежительный жест по отношению к партиям, НПО и профсоюзам на том основании, что у них есть руководство, служебная субординация и бюджет? Возможно, что в правозащитном центре «Мемориал» работают не ангелы во плоти. Но разве то, чем занималась Наталья Эстимирова, не служило общему благу? Вполне вероятно, что среди защитников Химкинского леса не все движимы одинаково бескорыстными порывами. Но разве это преуменьшает достоинство (если не сказать подвиг) Михаила Бекетова? Не сомневаюсь, что к партии «Яблоко» у российских граждан масса претензий. Но разве от этого девальвируется вклад ее активистов в борьбу с коррупцией, в отстаивание свободы слова, в организацию протестных (гражданских) акций?
Обе группы высказанных выше возражений упираются, в конечном итоге, все в то же истолкование Б. Капустиным гражданского общества как понятия по преимуществу
Мне, однако, представляется, что феномен гражданского общества вполне может быть понят вне нормативного контекста. А именно как сфера
Такое понимание предлагает, например, Эрнест Геллнер.
Речь идет, конечно, о его труде
Гражданское общество, по Э. Геллнеру, есть не что иное, как обозначение особого
Тем самым оно предстает уже не в качестве нормативного понятия (или не только в качестве нормативного понятия[47]). Это – понятие, описывающее определенное устройство общественной жизни, причем достаточно прочное, чтобы не зависеть от способностей составляющих его индивидов. Граждане, из которых оно состоит, очень разные по своим качествам. Многие из них (а скорее всего, большинство) своекорыстны. Но даже если они не пройдут придирчивого теста на «гражданственность», им удается поддерживать строй, именуемый
Почему это происходит? Прежде всего потому, что реальные (а не сконструированные в руссоистской лаборатории) люди в одно и то же время руководствуются разными мотивами. Они, в зависимости от обстоятельств, проявляют себя и как своекорыстные частные лица, и как озабоченные общим благом граждане. Например, вставая на пути бульдозеров, чтобы не дать начать очередную «точечную застройку», или организуя акцию «синее ведерко», протестуя против злоупотреблений спецсигналами на чиновничьих автомобилях. Тем самым они одновременно отстаивают и свой частный интерес, и «общее благо», не говоря уже о том, что само «общее благо» нагружается различным смыслом в разных контекстах.
Следует ли пересматривать устоявшееся понимание гражданского общества?
Для автора этих строк отрицательный ответ на поставленный выше вопрос подразумевается сам собой. Согласно устоявшейся традиции словоупотребления гражданское общество понимается как промежуточная сфера между государством и приватной жизнью индивидов (сферой семьи). Иногда в эту схему вводится рынок, или сфера коммерческих отношений, и тогда гражданское общество – это «третий сектор» наряду с государством и бизнесом. Но каковы бы ни были нюансы, конститутивным моментом гражданского общества выступает его автономия от административно-политической машины, именуемой государством. Гражданское общество – это «совокупность различных неправительственных институтов, достаточно сильных, чтобы служить противовесом государству и, не мешая ему, выполнять роль миротворца и арбитра между основными группами интересов»[48].
По Э. Геллнеру, гражданское общество возникает там, где есть институциональный и идеологический плюрализм. Это два основных условия возможности его развития. Первое – наличие множества конкурирующих друг с другом и взаимно уравновешивающих (т. е. препятствующих монополизации власти) институтов. Второе – ни одна из систем взглядов не может претендовать на окончательную истину (на статус «единственно верного» учения).
Понимаемое в таком ключе гражданское общество существует независимо от слабостей отдельных индивидов или всей их массы. Если угодно, оно даже предполагает эти слабости.
Впрочем, читатели сами решат, удовлетворяет ли их такой подход или им больше по душе подход Б. Капустина. Позволю себе лишь заметить, что существо этого подхода не просто обнаружить. В тексте российского автора, как мне показалось, сосуществуют разные концепции гражданского общества.
С одной стороны, Б. Капустин постоянно подчеркивает, что гражданское общество возможно лишь там, где есть граждане. Граждане же, как мы помним, есть там, где индивиды по капле выдавили из себя «буржуа» и научились работать для «всеобщего» (оно же «общее благо»). С другой стороны, в тексте Б. Капустина есть ряд пассажей, где он, отмежевываясь от «моралистических» трактовок гражданского общества, утверждает, что гражданских обществ может быть много. Сколько? Столько же, сколько существует трактовок «общего блага»? Тогда возникает вопрос, берет ли на себя автор бремя отделить агнцев от козлищ и установить критерий, по которому определенные его трактовки (например, человеконенавистнические – расистские, нацистские и т. д.) будут отброшены? Или такого критерия нет? Признаться, я не нашел в тексте Б. Капустина ясности по этому поводу. Единственное, что мне в этой связи удалось обнаружить (но что меня еще больше запутало), – это мнение российского философа (вернее, мнение Э. Гатмен, к которому Б. Капустин однозначно присоединяется), что «Ку-клус-клан» является «образцовой организацией гражданского общества», если в качестве критерия отнесения к нему принять «добровольность объединения, сетевой характер, наличие доверия между членами, приверженность общим, причем „постматериалистическим“ ценностям».
С одной стороны, Б. Капустин не устает повторять, что гражданское общество есть там, где есть спонтанность, самоактивность, порыв, самоорганизованность. Там же, где есть институциализация, гражданскому обществу приходит конец. С другой стороны, автор периодически прибегает к тому («институционалистскому») пониманию этого феномена, от которого столь энергично отмежевывается. В частности, ссылаясь на исследование Шерри Берман об истории нацификации Германии в период Веймарской республики, он говорит о «гражданских обществах», которые «не только не препятствовали, но
История понятия «гражданство» в нашей стране как-то не задалась. Это слово едва вошло в общественное употребление в эпоху реформ Александра II и начало набирать вес после Октябрьского манифеста 1905 г., как случилась катастрофа. При большевиках граждан вытеснили «товарищи». Единственной сферой, в которой словарь гражданства использовался, оказалась сфера уголовно-процессуальная («гражданин начальник», «граждане судьи») и бюрократически-административная («граждане, на выход!»).
Столь же незавидная участь ждала при коммунистах понятие «гражданское общество». Ситуация вокруг этого выражения в русскоязычном культурном ареале может быть описана как блистательное отсутствие[49]. Разительный контраст с обилием литературы на английском (прекрасно отраженным в работе Б. Капустина). Энтузиазм, который сопровождал появление у нас понятия «гражданское общество» на рубеже 1980-1990-х гг., довольно быстро сменился скепсисом, если не сказать – апатией[50].
И все же ни гражданство, ни гражданское общество не претерпели в постсоветской России такой масштабной девальвации, какую претерпел либерализм. Если дискуссии о русском будущем либеральной идеи сегодня выглядят как нечто почти фантастическое, то спокойное публичное и академическое обсуждение темы гражданства и гражданского общества вполне вероятны. Позволительно надеяться, что публикуемые ниже тексты сослужат добрую службу таким дискуссиям.
Б. Г. Капустин
Гражданство и гражданское общество
Введение
Тесную связь терминов «гражданство» и «гражданское общество» предполагает уже их этимология. Практически все европейские языки воспроизводят античное выведение «гражданина» –
Действительно, гражданство выступает (используя термин Д. Хитера) сложным «кластером значений», в который входят, как минимум, определение легального и социального статуса, признаки политической идентичности, фокусировка культурной и политической лояльности, требование исполнения обязательств (долга) и ожидание осуществления прав, а также мерило «правильного» или подобающего поведения в обществе[53]. Этот кластер – весьма подвижная конструкция. Разные эпохи и культуры меняли его конфигурацию, придавали различный удельный вес тем или иным его элементам, а также сообщали им весьма несхожие значения. Дать единственно правильное определение гражданства, похоже, нельзя в принципе. В логике политической и идеологической борьбы оно необходимым образом является «сущностно оспариваемым»[54], и его содержание в решающей мере обусловливается историческими контекстами, в которых осуществляется гражданство. Однако тесная связь «гражданства» и «гражданского общества», предполагающая то, что они могут определяться только друг через друга, казалось бы, должна оставаться инвариантом, даже если ее конкретное содержание тоже исторически вариабельно.
Однако при обзоре современной литературы по темам «гражданство» и «гражданское общество» мы обнаруживаем, что эти понятия можно обсуждать раздельно, как если бы необходимая связь между ними отсутствовала или была аналитически несущественна. В самом деле, имеются большие массивы литературы, включающие и фундаментальные труды, в которых «гражданское общество» рассматривается вне какой-либо понятийной связи с «гражданством» и наоборот[55].
В обстоятельном обзоре современной литературы по теории гражданства У Кимлика и
Но при внимательном рассмотрении и этой единственной версии теории «гражданства», которая как-то увязывает его с «гражданским обществом», возникает вопрос: показана ли эта связь в качестве
Признавая в целом справедливость этих выводов, необходимо сделать два существенных уточнения. Первое: они верны в отношении теорий,
Сказанное выше определяет основные сюжеты и структурную организацию данной работы. В центре ее – вопрос о том, в чем суть тех отличий современного гражданства от его классического античного варианта, которые позволяют рассматривать первое либо вне связи с гражданским обществом, либо, если такая связь фиксируется, трактовать ее как нечто «эмпирическое». Мы будем исходить из того, что теории, выражающие такие подходы, не являются ложными, если под «ложностью» понимать искаженное отражение реальности. Напротив, они интересны тем, что вполне адекватно описывают определенные условия и формы существования гражданства в современном, либеральном и капиталистическом мире, который принято называть «демократическим капитализмом», хотя, возможно, точнее было бы именовать его «капиталистической демократией». Критика этих теорий нацелена не на изобличение их «неверности», а на выявление границ их истинности, т. е. границ тех самых условий и форм существования гражданства в современном мире,
I. Гражданство как статус
Общепризнанно, что отправной точкой современного дискурса о гражданстве стала серия работ Т. Х. Маршалла, первой и наиболее резонансной из которых стала его лекция, опубликованная в 1950 г. в качестве эссе, «Гражданство и социальный класс»[60]. С точки зрения стоящих перед нами задач наиболее значимыми моментами этого произведения Т. Х. Маршалла являются следующие.
1. Гражданство концептуально определяется как
2. Права и их констелляции – сугубо исторические явления. В современном западном (либерально-демократическом, капиталистическом) обществе сложились три основных вида прав: гражданские, политические и социальные[63]. С точки зрения Т. Х. Маршалла они возникли в известной исторической последовательности. Но в этом не было предопределенности («законами истории», «природой человека», «сущностью капитализма» или чем-то иным), как нет ее и в том, каким образом протекает взаимодействие этих видов прав в настоящее время, учитывая их разное и меняющееся политико-экономическое содержание и различие функций в воспроизводстве и эволюции общества[64].
3. Один из центральных тезисов Т. Х. Маршалла заключается в том, что (во всяком случае, с начала развития социальных прав) «гражданство и капиталистическая классовая система находятся в состоянии войны»[65]. Самое общее объяснение этой «войны» таково. Гражданство строится на принципе
4. У Т. Х. Маршалла гражданство – это определенное отношение между
5. Хотя у Т. Х. Маршалла гражданство выступает формальным статусом, он рассматривает его включенным в исторические контексты и обусловленным ими. Это прежде всего означает, что свои реальные значения гражданство-как-статус обретает лишь в сочетании с действительными ресурсами, условиями и возможностями для его практикования. Так, «право собственности не есть право на владение собственностью; оно есть лишь право приобрести ее, если вы можете себе это позволить, и защитить ее, если вам удается ее получить»[70]. Говорить о
В нашу задачу не входят обстоятельный обзор дебатов вокруг «статусной» концепции гражданства Т. Х. Маршалла и описание всех направлений ее трансформации. Более того, два из них, отождествляемых с «нормативным подходом» к гражданству, останутся за рамками нашего исследования. Речь идет о юридических и так называемых «моральных» концепциях гражданства. Первые представляют собой описания и трактовки соответствующих правовых положений, регулирующих вопросы гражданства на государствен ном, региональном и международном уровнях. Вторые являются экспликацией требований «морального разума» применительно к политической жизни индивидов. Д. Ролз отчетливо формулирует основы такого подхода следующим образом: «политическая концепция личности», или концепция гражданина», является
Гораздо интереснее разобраться в том, почему
Помимо принятия исходного определения гражданства как статуса, социологические теории этого рода наследуют у Т. Х. Маршалла способ рассмотрения гражданства как отношения между государством и индивидами. И для этого есть основания. Серьезные историко-социологические исследования неоспоримо демонстрируют связь процессов формирования и развития современного государства, с одной стороны, и современной идеи и практики гражданства – с другой. Гражданство, пишет Р. Брубейкер, «является изобретением Французской революции. Формальное определение границ тех, кто считаются гражданами, установление гражданского равенства, включающего общие права и обязанности, институционализация политических прав, юридическая рационализация и идеологическая акцентировка различий между гражданами и иностранцами, артикуляция доктрины национального суверенитета и связи между гражданством и национальностью, замена
Действительно, только членство в организации, именуемой «государство», делает права реальностью. Не только в том очевидном смысле, что лишь такое членство соединяет права с той
В самом деле, современное гражданство создается посредством
Существуют три основные сферы, в отношении которых каждый исторический режим гражданства должен решить, какие именно составляющие их элементы подлежат абстрагированию, а какие – нет. Обозначим эти сферы следующими вопросами: «кого именно считать „всеми“ теми, кто обладает гражданством?»; «на какие области социальной жизни распространяются считаемые универсальными права?»; «каково именно предметное содержание таких прав?». Несомненно, для каждого вида прав (гражданских, политических, социальных) эти вопросы решаются специфическим образом. Возьмем гражданские права в качестве иллюстрации того, как работает процесс абстрагирования, и сосредоточимся на праве собственности. Ведь именно гражданские права считаются наиболее абстрактными и универсальными – так что это даже порождает у некоторых авторов иллюзию, будто они могут существовать вне какой-либо связи с членством в определенных политических организациях (включая суб– и надгосударственные) (см. сноску 26).
Обладание правом собственности предполагает признание за индивидом, по крайней мере, правовой дееспособности, т. е. его соответствия принятым в данном обществе стандартам «полноценного человека». То, что современные гражданские кодексы признают право собственности даже за нерезидентами соответствующих стран, свидетельствует о распространении абстрагирования и на национально-гражданский признак определенности человека (хотя здесь всегда есть ограничения). Но не более того. Квалификации «полноценного человека», скажем, в психическом отношении, бесспорно, остаются. А можем ли мы (по крайней мере, после 3. Фрейда и, тем более, «Истории безумия в классическую эпоху» М. Фуко) всерьез считать такие квалификации «объективными медицинскими критериями», а не специфическими для данной культуры стандартами, при помощи которых она насаждает одни типы личности и репрессирует другие? Именно таким образом элементы грубой материи данного общества, от которых абстрагирование
Определение областей социальной жизни, на которые распространяются (или не распространяются) абстрактные гражданские права, – другой ключевой момент их конкретизации. Не нужно доказывать, что, к примеру, свобода слова вряд ли совместима с армейской дисциплиной и уж совсем не может иметь места в деятельности секретных и дипломатических служб. Более того, безусловное ее практикование в этих областях, соответствующее понятию «неотчуждаемого права», как минимум, было бы свидетельством профнепригодности, а как максимум – равнозначно предательству родины.
В случае же нашего примера права собственности особо примечательна история его «миграций» из одних областей социальной жизни в другие. Скажем, по историческим меркам еще недавно оно активно практиковалось в административном управлении самых «цивилизованных» европейских стран: должности судей или сборщиков налогов легально продавались и покупались состоятельными людьми и приносили ренту, законность которой тем и удостоверялась, что они были отданы государством частным лицам «на откуп». Ныне подобное считалось бы возмутительным примером коррупции, и область административного управления, во всяком случае теоретически, перестала быть областью действия права собственности. Напротив, уступка владельцем крупной фирмы права собственности на нее другому лицу, ломающая жизнь сотен людей не в меньшей мере, чем рентные лихоимства прежних откупщиков административных должностей, считается совершенно законным делом. Законно же оно потому, что капитализм впервые в истории человечества создал особую сферу экономики. Ее специфика в том и заключается, что все оказывающееся в ее пределах считается законным предметом частной собственности – даже то, что до ее создания таковым не было[79]. Хотя вопрос о границах этой сферы, о том, как далеко и на что именно она распространяется, был и остается предметом острой политико-идеологической борьбы.
Аналогичным образом можно было бы рассмотреть «миграции» права собственности по другим областям социальной жизни и увеличивающиеся или уменьшающиеся степени овладения им этими областями. Скажем, в какой степени семейно-интимная жизнь охвачена правом собственности, выраженным посредством брачного контракта? Насколько переход от армии граждан к армии наемников, продающих свою рабочую силу по контракту, свидетельствует о распространении права собственности на военную область? Как оно подчиняет себе сферу научной и художественно-творческой деятельности, превращая их в бизнес-предприятия, и есть ли пределы такого подчинения, по ту сторону которых они перестанут быть наукой и творчеством? То, на какие области распространяются или не распространяются гражданские права, не предопределено их (будто бы) «имманентной природой». Это зависит от характера данного общества, от результатов происходящей в нем борьбы, на которые печать «окончательности» (до ее снятия новыми раундами борьбы) ставит именно власть государства.
Определение предметного содержания абстрактных гражданских прав – третий момент их конкретизации. Так, решение вопроса о том, что может, а что не может быть предметом собственности, обусловливает основные параметры жизни данного общества. Мысль о том, что для существования частной собственности должно быть нечто, собственностью не являющееся, представляет собой своего рода общее место серьезной социальной философии. Обычно под таким «нечто» понимают правовые, политические, нравственные устои, создающие фундамент порядка как такового и даже саму возможность человеческого общежития. Й. Шумпетер как бы итожит мощную традицию теоретической мысли, восходящую (говоря о Новом времени) к Д. Локку, А. Фергюсону, Г. В. Ф. Гегелю, Э. Дюркгейму, когда пишет: «…ни одна социальная система не может функционировать, если она базируется исключительно на сети свободных контрактов между (законодательно) равными партнерами, в которой каждый руководствуется не чем иным, кроме собственных (краткосрочных) утилитарных целей.»[80].
Вопрос в том,
Таким образом, у современных социологов есть веские основания принять методологическую установку Т. Х. Маршалла рассматривать гражданство как статус в логике
Развитие маршалловского понимания «статусного» гражданства в качестве практики (согласно формуле «набор прав + институты») осуществлялось по нескольким взаимосвязанным направлениям. Если отказаться от гипостезирования государства как «субъекта» или «актора», то его деятельность по созданию, преобразованию, обеспечению и т. д. прав гражданства предстанет осуществлением
У нас нет возможности обстоятельно рассматривать дебаты, вызванные этими тезисами М. Манна. Отметим лишь, что в центре их оказался вопрос о том, насколько «автономны» правящие классы в определении режимов гражданства или, что то же самое, насколько существенна роль в этом сопротивлений (или революционных выступлений) со стороны низших классов. Наиболее убедительным решением данного вопроса представляется то, которое высказал Г. Терборн (хотя и вне контекста данной дискуссии рассуждая о формировании демократии, а не специфических режимов гражданства): «…Движение рабочего класса нигде не смогло за счет своих собственных ресурсов установить демократию – это уже много говорит о силе буржуазной власти… Такие попытки всегда заканчивались поражением. Только в соединении с внешними союзниками неимущие классы добивались демократических прав, но именно имущие меньшинства, в конце концов, решали критически важные вопросы о том, когда и в какой форме вводить демократию. Таким образом, процесс демократизации развертывался в рамках капиталистического государства, отливаясь в формы буржуазной демократии…». «Хотя буржуазная демократия есть демократическое правление плюс господство капитала, ее демократический компонент завоевывался и защищался против буржуазии»[83].
Учитывая это, можно сказать, что любой режим гражданства с присущей ему
Рассмотрение диалектики господства и освобождения в практиках гражданства и составляющих его прав выводит далеко за рамки понимания гражданства как
В этой логике нынешние «статусные» концепции гражданства приглушают, а то и вовсе устраняют ту тему, которая была центральной для Т. Х. Маршалла, – «гражданство и капитализм», в чем и заключается, вероятно, их главное отступление от его теории. Иными словами, в них исчезает фокусировка на вопросе о том, каким образом и в чем именно гражданство модифицирует капитализм (хотя возможно и перевертывание этого вопроса – каким образом и в чем именно капитализм подминает под себя гражданство и делает его своим инструментом?)[86]. В той мере, в какой в теме «гражданство» вообще остается проблематика освобождения, она сводится преимущественно к вопросам о расширении существующих прав на те категории лиц, которые были их дотоле лишены (в этом ключе разрабатываются популярные ныне сюжеты о правах всевозможных меньшинств). Или же речь может идти о создании новых видов прав («культурного» и «экологического гражданства», репродуктивных прав женщин и т. д.), но они обычно не ставятся в связь с логикой и механизмами функционирования капитализма[87].
Конечно, и расширение сфер действия существующих прав, и создание новых прав (окажись такое возможным) может рассматриваться в качестве важных демократических достижений. Но ясно и то, что все это само по себе не может изменить те специфически капиталистические и административные конкретизации прав гражданства, которые обусловливают наличие у них второй, антидемократической стороны. Это – та сторона, на которой осуществляются функции контроля и надзора, производства и легитимации соответствующих форм субординации и исключения. Исследование нравственно-политического дуализма прав гражданства и его значения для перспектив демократизации и освобождения требует преодоления концепции гражданства-как-статуса и рассмотрения гражданства как
Стоит отметить то, что теория Т. Х. Маршалла обнаруживает некоторое движение в сторону понимания гражданства как практики. Однако его формула «права + институты» – не очень подходящее для такого движения средство. Она годится скорее для описания того, что
Если «статус» и «деятельность» столь решительно разводятся, то
В раннем либерализме, например у Д. Локка, такой лакмусовой бумажкой (и в то же время высшей и окончательной гарантией осуществления всех иных прав) было право на сопротивление, в том числе и вооруженное, народа суверену, нарушившему «общественный договор». Можно ли найти способный к таким действиям схожий с локковским «народом» коллективный субъект в наших условиях? Несомненно одно: «статусные» граждане как клиентура государства на такую роль решительно не годятся. Соответственно нам нужно признать радикальное преобразование характера связи между гражданством и свободой в современных условиях по сравнению не только с классическими античными, но и с теми, в которых зарождался современный мир и вообще может «твориться история». Сейчас гражданство (как статус) – лишь
Но где и как реализуется та свобода, для которой гражданство – средство? Есть ли у нее какой-то смысл помимо удовлетворения эгоистических устремлений индивидов, наделенных такой свободой? Служит ли она хотя бы поддержанию в надлежащем состоянии того средства, которое сделало ее возможной, – «статусного» гражданства? Ответы на эти вопросы и стремятся дать те либеральные и «окололиберальные» концепции гражданства, которые связывают его с гражданским обществом.
II. Гражданское общество и «цивильное» гражданство
В данном разделе речь пойдет о тех концепциях гражданского общества, которые ведут свою родословную от А. Токвиля. В современной литературе существуют и другие семейства концепций гражданского общества (о некоторых их них, уходящих корнями в философию Г. В. Ф. Гегеля, мы будем говорить в третьей части данной книги). Но именно токвилевская ветвь является не просто доминирующей ныне в либеральной и «окололиберальной» литературе о гражданском обществе – она определяет тот способ рассмотрения гражданства и то понимание его связи с гражданским обществом, которые явятся предметом нашего внимания в этом разделе.
Той инновацией А. Токвиля, которая сыграла ключевую роль в формировании современных концепций, апеллирующих к его идеям, стало аналитическое различение политического и гражданского общества (хотя сам А. Токвиль практически не пользуется данным термином). Политическое общество мыслилось как образованное отношениями между государственными органами управления и гражданами, тогда как гражданское общество – отношениями между самими гражданами[93]. В рамках последнего и возникают все те «вторичные ассоциации», которым А. Токвиль приписывал решающую роль в поддержании добродетелей гражданской нравственности. Они же должны были служить бастионами сопротивления таким опасным, с его точки зрения, тенденциям, как рост государственного централизма, возобладание индивидуалистических и утилитаристских ориентации в культуре современного человека, его замыкание в сфере частной жизни в ущерб общественным делам и т. д.
Эта инновация А. Токвиля привела, как минимум, к трем последствиям, имеющим важнейшее значение для нашей темы.
Первое: гражданское общество изображалось как сфера горизонтальных отношений (в принципе, равных граждан), противопоставленных вертикальным отношениям, характерным для политического общества.
Второе: гражданское общество отделялось от власти как атрибута политического общества. На долю первого оставалось, конечно, «влияние» на деятельность государства посредством прежде всего культивирования «общественного духа» и гражданского воспитания людей. Но такое воспитание уже имело мало общего с классическим гражданским воспитанием, суть которого и состояла в том, чтобы воспитывать тех, кто
Третье: именно гражданское, а не политическое общество оказывается обителью свободы. Здесь важно не только разведение и даже противопоставление свободы и власти, немыслимое в классической традиции. Чем еще для нее могла быть свобода, как не самовластием (автономией) свободных, которое, конечно, всегда и необходимым образом предполагало их власть над другими, несвободными[94]?! Именно вследствие такого разведения свободы и власти гражданское общество оказалось одновременно высшей целью общественной жизни и самоцелью для самого себя – ведь свобода признавалась высшей ценностью человеческой жизни. И в то же время
Операционализацией этих положений применительно к теории гражданства стала ее разработка Т. Парсонсом[95].
Во-первых, хотя гражданство, несомненно, является определением права и, более конкретно, – ответвлением конституционализма, в качестве условий равного участия оно практикуется в рамках того, что Т. Парсонс именует «социетальным сообществом» (societal community), а не в государстве[96].
Во-вторых, «социетальное сообщество» как сфера практики субъективных прав
В-третьих, это «сообщество», не обладая никакой властью, воздействует на «политию» (которой принадлежит государство) исключительно посредством «влияния». Однако именно в понимании «влияния» современные либеральные теории гражданского общества отходят от Т. Парсонса. Дело в том, что у последнего «влияние» – наряду с деньгами, властью и «приверженностью ценностям» и в логике их
В-четвертых, Т. Парсонс отрицает функциональную необходимость и даже практическую возможность распространения прав гражданства на сферу экономики. Этим он не только отвергает то, что получило название «демократического участия в экономической жизни»[100], но и предваряет позднейшее игнорирование маршалловского вопроса о том, каким образом развитие гражданства модифицирует капитализм. «Социетальное сообщество» взаимодействует с экономикой, как и с «политией», в логике благотворного взаимодополнения, но без вмешательства во «внутренние дела» друг друга[101]. Напряжение в отношениях между гражданством и капитализмом, которое задавало динамику и обусловливало драматизм и увлекательность нарратива Т. Х. Маршалла, полностью исчезает у Т. Парсонса. Капитализм обретает невинность «рыночной экономики», посягнуть на которую дерзнут разве что одержимые утопиями революционные маньяки, а гражданство предается нарциссизму в комфортной и безопасной заводи гражданского общества, позволяя себе время от времени тревожить слух бюрократов и менеджеров тихими ламентациями и советами «пикейных жилетов».
Связь между гражданином и гражданским обществом, как она предстает в рассматриваемых в этом разделе концепциях, не есть
Кто же этот странный обитатель гражданского общества? Дж. Коэн и Э. Арато называют его «частным гражданином»[103]. Сам этот термин с точки зрения классической теории (не только античной, но и новоевропейской) – оксюморон, образец противоречия в определении. С ее точки зрения, человек, конечно, может быть и гражданином, и частным лицом. Но эти его ипостаси не просто существенно различаются – между ними происходит конфликт, который, как считал, к примеру, Ж.-Ж. Руссо, разрывает
Так, у Й. Шумпетера «частный гражданин» – это законченно «приватизированный индивид». В качестве такового он утратил способность мыслить и действовать политически и руководствуется сугубо утилитарно-экономическими эгоистическими соображениями. Он – носитель «сфабрикованной элитами воли», политический «примитив». Это – типичный избиратель в условиях капиталистической демократии[105]. «Частный гражданин» есть то убогое обличье, в котором сформированное капитализмом частное лицо является в сферу политики, обнаруживая полную неспособность «быть гражданином», неспособность не только
Для либеральных теоретиков гражданского общества и гражданства этого, конечно, мало, и признать (вслед за Й. Шумпетером и ему подобными) упразднение
Присмотримся внимательнее к тому, что выше было названо эквивалентностью между «частным гражданином» и гражданским обществом как средой «как бы политической» свободы.
В логике рассматриваемых либеральных и «окололиберальных» теорий[108] Б. Барбер точно определяет гражданское общество следующим образом. Это – «„приватная“ сфера, занимающаяся „публичными“ благами»[109]. Ее особенность заключается в том, что она соединяет «добродетель частного сектора – свободу» с «добродетелью публичного сектора – заботой об общем благе». Забота об общем благе есть та ключевая для публичного сектора добродетель, в которой государство и иные
Однако вследствие чего и благодаря чему из всех приватных сфер общественной жизни лишь только гражданскому обществу приписывается способность заниматься «публичными благами»? Что делает его в этом отношении отличным от, скажем, частнокапиталистической экономики или так называемой сферы интимной жизни? Ответы на такие вопросы и пускают в дело токвилевский нарратив о «вторичных ассоциациях» и их великих цивилизующих эффектах (в его бесконечных позднейших аранжировках).
Суть нарратива такова. Вступая во всевозможные добровольные ассоциации, которые не подчинены обслуживанию утилитарных интересов и инструментальных целей, связываемых обычно с деньгами и властью, люди проявляют и развивают способность
Данное представление о гражданском обществе и его цивилизаторской миссии базируется на нескольких весьма сомнительных посылках. Отметим те из них, которые имеют самое прямое отношение к нашему исследованию.
1. С социологической точки зрения совсем наивным является представление о том, что принцип добровольности «хорош» сам по себе, что воплощающие его ассоциации непременно служат либеральным целям и ценностям, как думают многие из наших авторов. На основе этого принципа возникают и расистские, агрессивно националистические. религиозно-фундаменталистские, хулиганствующие, фанатские и всевозможные террористические и экстремистские структуры. В плане их сетевого характера, культивирования доверия между их членами, приверженности общим, причем «постматериалистическим», ценностям и т. д. они, несомненно, отвечают всем критериям организаций гражданского общества[115]. Только эти ценности оказываются не либеральными, а деятельность таких структур – вредоносной для либеральных демократий. От парадокса оецивилизующего и антылиберального гражданского общества можно попытаться уйти, вводя следующее ограничение: лишь добровольные ассоциации, придерживающиеся
2. Откровенным морализмом отдает и представление о гражданском обществе как о «пространстве свободной от принуждения ассоциированности людей», предполагающее иммунитет гражданского общества к «влияниям» денег и власти. Чтобы служить защитой от принуждения, этот иммунитет должен проявляться в
3. Схожим образом морализм проявляется в представлении о гражданском обществе как сфере (преимущественно) ценностно-рациональных действий, в противоположность сферам экономики и политики, где (якобы) господствует целерациональность. Соответственно, «частный гражданин» предстает частным лицом, которое в части своего досуга, отданной общественным делам, оставляет позади целерациональность и переключается на логику ценностной рациональности. Таким образом, веберовские
4. Совершенно непонятно, почему добровольные ассоциации гражданского общества должны непременно формировать и культивировать тот «правильный» характер, который необходим гражданину для служения общественным целям. Для огромного большинства из них формирование такого характера вовсе не является главной или хотя бы второстепенной задачей. Почему этим должны (да и как могут?) заниматься общества любителей пива или объединения аквалангистов-любителей? На каком основании присоединение к секте мистиков должно рассматриваться в качестве подготовки к служению общественным целям, а не как бегство от социальной действительности? Каким образом навыки и привычки самоорганизации, позволяющие устраивать замечательные пикники, трансформируются в способность бороться с проявлениями неравенства и дискриминации хотя бы на уровне городка, где проживают эти любители хороших пикников? Формирование и культивирование «правильного» гражданского характера ни в коем случае не является необходимой или «естественной» функцией гражданского общества. Его институты очевидным образом формируют у своих членов совершенно разные характеры, в том числе и такие, которые являются антиобщественными, «аномийными» или политически несовместимыми. Прославляемый плюрализм гражданского общества следует домыслить до конца – до качественного многообразия его культурных и политических
5. Но главная проблема рассматриваемых теорий гражданства и гражданского общества заключается даже не в этом. Если оно по определению является
М. Игнатьефф как-то остроумно заметил, что «симптомом кризиса гражданства… стало то, что основная часть политической риторики, исходящей как от левых, так и от правых политиков, адресуется электорату в качестве совокупности налогоплательщиков и потребителей, а не граждан»[121]. «Кризис гражданства» стал общим местом теоретических рассуждений о гражданстве в ведущих западных странах. Действительно, разные социологические опросы почти единодушно свидетельствуют о том, что за последние полвека произошло драматическое снижение всех основных показателей, которыми измеряются такие «качества гражданина», как осведомленность о политике, интерес к ней, личное участие в ней, готовность поступиться личной выгодой ради достижения «общих целей» и т. д.[122] Это само по себе показывает, насколько в действительности эффективно гражданское общество как производитель «характера гражданина». А может быть, это подтверждает известные выводы «коммунитаристов» (Р. Беллы, Р. Патнема и др.) об упадке самого гражданского общества, по этой причине и не способного «производить граждан»…
Как бы то ни было, примечательно то, что государство, как правило, не спешит прийти на помощь гражданскому обществу в производстве граждан. У Кимлика и
Но не является ли «кризис гражданства» надуманной проблемой, порожденной скорее неудовлетворенными «нормативными экспектациями» и ностальгией по «славному прошлому» (обычно мифологичному и воображаемому), чем «реальной трудностью», с которой сталкиваются капиталистические демократии[124]? Похоже, что он – не «надуманная проблема». Многочисленные дисфункции (повсеместно) и надвигающееся банкротство (в ряде ведущих стран, начиная с США) государства благосостояния (welfare state) вызваны
Не менее остро стоит и проблема
Протесты «угнетенных меньшинств», являясь важным импульсом демократического развития западных обществ, создают в них немалое политическое напряжение, подчас выливающееся в масштабное и бессмысленное насилие (вспомним о пожарищах в пригородах Парижа, о побоищах мигрантов и правых националистов в Англии и Германии и т. д.)[129]. В стратегическом плане центральным оказывается следующий вопрос: возможно ли удовлетворение законных (с демократической точки зрения) требований «меньшинств»
Теории особых «групповых прав» исходят из отрицательного ответа на этот вопрос и выражают готовность пожертвовать «всеобщим» («универсальным», «классическим») гражданством ради предполагаемого устранения или ослабления угнетения «меньшинств». В этих целях выдвигается требование, чтобы члены определенных групп были инкорпорированы в политическое сообщество не только в качестве индивидов, равных в гражданском отношении всем другим участникам данного сообщества, но и с учетом их принадлежности к таким группам, которая наделяет их
Пожалуй, наиболее энергичную и теоретически проработанную защиту идеи «групповых прав» можно найти в работах A. M. Янг. Схематично (опуская много сильных доводов и точных наблюдений) эту защиту можно представить так. Исходный пункт – более-менее стандартный «лево-ницшеанский» аргумент о том, что никакое общее понятие (в данном случае «универсальное гражданство») не может быть политически и этически нейтральным. Оно всегда есть чья-то «перспектива», конкретнее – «перспектива» господствующих. За этим следует главное: «В обществах, в которых есть привилегированные и угнетенные группы, настаивать на том, чтобы все индивиды в качестве граждан абстрагировались от своих специфических связей и принадлежностей и приняли общую точку зрения, значит усиливать привилегии. Ведь именно перспективы и интересы привилегированных имеют тенденцию доминировать в едином и публичном, маргинализируя и заглушая перспективы и интересы других групп». И заключение: «Решение [этой проблемы], хотя бы отчасти, заключается в том, чтобы обеспечить институциональные средства для эксплицитного признания угнетенных групп и их представительства [в органах власти]»[131]. Такие «институциональные средства» и есть «групповые права».
При этом делается важная оговорка. Требования «меньшинств», несомненно, имеют частногрупповой характер. Но считается, что они
Рамки данной работы не позволяют дать обстоятельную философско-методологическую критику идеи «групповых прав»[133]. Остановимся лишь на одном моменте, имеющем непосредственное отношение к нашему исследованию. Идея «групповых прав» представляет собой довольно точный диагноз неспособности гражданского общества, каким оно выглядит в рассмотренных в этой части нашей работы либеральных концепциях, производить «цивильное гражданство». Во всяком случае, то «цивильное гражданство», которое способно служить демократическому решению острейших политических проблем современной жизни. «Групповые права» и есть те «институциональные средства», которые предназначены быть альтернативой оказавшемуся столь политически неэффективным либеральному «цивильному гражданству». Вернее, они должны
В самом деле, «всеобщие» права уже не видятся в качестве тех «орудий двойного назначения», продуктов и выражений диалектики освобождения и господства, о которых мы писали в первой части настоящей работы.
Они не предстают теми политико-идеологическими «площадками», на которых разворачивается борьба вокруг интерпретации прав, т. е. в действительности – вокруг реального предметного содержания абстрактных прав (их «конкретизации», как мы обозначили это ранее), чем и определяется то, могут ли они
Идея «групповых прав» оказывается в плену либеральных концепций гражданства, поскольку она продолжает
При игнорировании конкретизации, которые придают ему действительный политико-исторический смысл, значение и определяют его функции в данной общественной системе, статус, в самом деле, оказывается, как выразился М. Манн, «самым пустым социологическим термином»[134]. И это в полной мере относится к таким особенным статусам, как «групповые права». Разве не известно из истории, что «меньшинства» добивались улучшения своего положения не благодаря введению таких статусов, а при помощи массовой политической борьбы и опираясь на широкие коалиции? Что такая борьба шла
Но ответы на все эти вопросы не очевидны для сторонников идеи «групповых прав» именно вследствие той дихотомии «интересов и идентичности», о которой мы говорили выше. Идея «групповых прав» исключает понимание того, каким образом эти права, даже введенные как статусы, воспроизводят «угнетательские» конкретизации «всеобщих» прав. Она мешает прояснить, почему «групповые права» скорее пролонгируют угнетение, возможно, «цивилизовав» его, чем послужат его ликвидации. Ведь борьба за «признание идентичностей», разведенных с интересами и даже противопоставленных им, не только
III. Гражданское общество и «политическое» гражданство
Если воспользоваться вокабуляром классической философии Нового времени, то уход от вопроса о воздействии гражданства на капитализм (и наоборот) можно передать как игнорирование проблемы взаимоотношения «буржуа» и «гражданина», являвшейся, несомненно, центральной для политической и этической мысли ранней современности, по крайней мере, – от Ж-Ж. Руссо до Г. В. Ф. Гегеля и К. Маркса. «Буржуа» – это типичный обитатель и продукт гегелевского «царства нужды» рыночно-капиталистической экономики. Это – неутомимый «максимизатор» собственной частной выгоды. Капиталистическая система атрибутирует ему способность рационально судить о наиболее целесообразных путях и средствах достижения данной цели[135]. «Буржуа» – это модальность существования современного человека. В ней он относит себя ко всем возможным явлениям современной жизни, а не к сугубо экономическим, т. е. тем, которые имеют место в определенной институционально организованной сфере производства и распределения богатства. О глубине понимания этого обстоятельства свидетельствует новаторское определение Дж. С. Милля «политэкономии» не по ее
Конечно, Дж. С. Милль многократно подчеркивает – эта точка зрения не учитывает многих других мотивов поведения человека, понятие
Но всех ли ролей? Это – центральный вопрос классической политической философии Нового времени. С точки зрения ее, возможно, мейнстримного направления (или направлений), для которого решение проблемы создания и сохранения общественного порядка виделось в культивировании «просвещенного эгоизма» новоиспеченных «буржуа» как типичных обитателей современного общества, ответ на поставленный вопрос был в принципе утвердительным, хотя и с той существенной оговоркой, какую предполагает концепция «просвещенного эгоизма». Эгоизм грубый, замкнутый на достижении «ближайших целей» любой ценой, а потому делающий общественную жизнь невозможной, должен быть превращен в эгоизм стратегический. Последний учитывает необходимость существования общежития в качестве первейшего условия достижения тех же «ближайших целей» (в их социально приемлемом виде), а потому готов отчасти поступиться, как любил выражаться Д. Юм, непосредственным ради более отдаленного, но и более надежного. Взгляды на методы воспитания «просвещенного эгоизма» существенно различались у сторонников этой концепции. Например, в теориях представителей «шотландского просвещения», у французских les Philosophes des Lumières и в раннем утилитаризме. Но суть дела от этого – в интересующем нас плане – не меняется: носитель «просвещенного эгоизма» есть тот же «буржуа», но рафинированный «галантным обществом». Впрочем, в определенных условиях, например в современных российских, и такое рафинирование есть достижение, о котором остается только мечтать. Однако другое направление классической мысли Нового времени, которое в рамках данной работы будет представлено лишь Ж-Ж. Руссо и Г. В. Ф. Гегелем, дает отрицательный ответ на указанный выше вопрос. У современного человека есть или должна быть хотя бы одна «общественная роль», которая не принадлежит «буржуазной» модальности его существования. Это роль гражданина[140]. Кто такой «гражданин»?
На самом базисном уровне определения «гражданин» – это человек, который, как пишет Г. В. Ф. Гегель, «работает для всеобщего, имеет последнее своей
При этом обратим внимание на следующее. Обладание гражданскими, а также политическими и даже социальными правами, в той мере, в какой Г. В. Ф. Гегель затрагивает или предугадывает их в своей «Философии права», никак само по себе не решает проблему гражданственности в указанном выше
Как справедливо пишет М. Роч, «универсум гражданства», описанный Т. Х. Маршаллом, есть «сфера, в которой заявляющие свои права граждане обслуживаются государственными институтами права, парламентской демократии и социального обеспечения». Вследствие этого стирается граница между «гражданином» и «клиентом», и первый выступает в том же деморализованном и деполитизированном состоянии, которое характерно для второго. О гражданстве, предполагающем деятельное участие в жизни политического сообщества, т. е. о «работе для всеобщего», в этих условиях не приходится говорить[144]. «Универсум гражданства» Маршалла есть, таким образом, описание
Важнейшим условием универсализации «буржуазности» и выступает универсализация того комплекса прав, который описывает Т. Х. Маршалл. Такой комплекс и есть «юридическое гражданство», т. е. обладание правами и их «законное» удовлетворение. Вопрос в том, как оно связано с «политическим гражданством», о котором писали Ж.-Ж. Руссо и Г. В. Ф. Гегель.
Конечно, этот вопрос встает в историческом плане: какие виды и каким образом организованной политической борьбы привели к утверждению нынешнего комплекса «юридического гражданства»? Хотя дебаты по данному вопросу продолжаются (мы отчасти касались их в первой и второй части настоящей работы), есть основания думать, что без тех форм «политического гражданства», которые демонстрировали протестующие низы, современное «юридическое гражданство», пусть в качестве компромисса с верхами, было бы невозможным[146]. Но этот вопрос имеет не только историческое значение. Практика прав – это всегда нечто политически оспариваемое, и то,
Различия между Ж.-Ж. Руссо и Г. В. Ф. Гегелем в подходах к этому вопросу примечательны и поучительны для нас сегодня. Суть их состоит в следующем. С точки зрения Ж.-Ж. Руссо, «буржуа» и «гражданин» – это взаимоисключающие определения современного человека. Быть и тем, и другим невыносимо (см. сноску 54): необходим выбор в логике «или-или», и от этого выбора, если он практически возможен, в отношении чего Ж.-Ж. Руссо обнаруживает большие сомнения, зависит судьба современного человека и общества. Но
Для Г. В. Ф. Гегеля, напротив, «буржуа» и «гражданин» связаны формулой «и-и». «Гражданин»
В связи с этим отметим следующее.
Первое. Г. В. Ф. Гегель избавляется от руссоистской химеры Законодателя именно посредством описания
Второе. Эта практика не есть нравственное совершенствование (культивирование добродетелей) как нечто самодостаточное и самоцельное. Напротив, она вытекает из «низкого», из противоречий «царства нужды». В известном смысле она есть
Третье. Стихия такой практики – борьба. В гегелевской «Философии права» тема «борьбы за признание», классически развитая во фрагменте о «диалектике раба и господина» в «Феноменологии духа», не только многократно воспроизводится, но и входит в основание таких ключевых понятий теории гражданского общества, как собственность, контракт, корпорация и т. д.[150]
Четвертое. Поскольку в центре внимания Г. В. Ф. Гегеля находится практика производства «гражданина», исток которой – противоречия «царства нужды», а modus operandi – борьба, постольку его концепция гражданского общества как формы осуществления такой практики объемлет те сферы, разграничение которых считается одним из важнейших «достижений» постгегелевской теории гражданского общества. Речь идет в первую очередь о различении «экономики» и «гражданского общества» (или публичной сферы) в так называемой «трехуровневой модели» современного общества[151], пропагандируемой Ю. Хабермасом и его многочисленными последователями.
Пятое. Именно в гегелевской концепции гражданского общества как практики производства гражданства эти два понятия оказываются в необходимой теоретической (а не случайной и «эмпирической») связи: «гражданин» является необходимым продуктом гражданского общества в той же мере, в какой и условием его воспроизводства – именно как гражданского общества. Классическое античное взаимополагание этих понятий оказывается восстановленным, хотя институциональные механизмы и политическая логика такого взаимополагания являются в современном обществе качественно иными, чем в древнем полисе.
Сколь бы парадоксальным это ни казалось на первый взгляд, в
В либерально-демократических концепциях, как и у Ж.-Ж. Руссо, добродетели оказываются самодостаточными и самоценными, а отнюдь не функциями разрешения противоречий «грубой жизни» «царства нужды». Невозможность вывести добродетели из практики толкает современных либерально-демократических теоретиков на руссоистский путь их сознательного культивирования и насаждения вопреки «развращающему» влиянию окружающей среды. У Ж-Ж. Руссо этим занимался богоравный Законодатель. Сейчас эта роль отводится либо самодеятельным добровольным ассоциациям гражданского общества, либо, поскольку их способность культивировать добродетели по меньшей мере неочевидна и эмпирически ничем не гарантирована[155], – школам и специальным образовательным программам[156]. Остается непонятным, каким образом школа, даже если верить в то, что она (подобно гражданскому обществу) является независимой от окружающей среды «переменной», окажется в состоянии воспитать в чадах современных «буржуа» всю сумму тех кардинальных добродетелей, которые предписывают гражданам либерально-демократические теоретики[157]. Более того, и в своей авторитарности современное либерально-демократическое насаждение добродетелей мало чем отличается от творения руссоистским Законодателем новой «человеческой природы». Первое воспроизводит, пусть в иной риторической аранжировке, тот же классический наставляющий и повелевающий жест, который хранители нравственных истин адресуют не разумеющим их и безразличным к ним профанам. В этом не существует принципиальной разницы между «буржуа» XVIII и XX–XXI вв., как и между их самозванными наставниками[158].
Но удивительно то, что временами эти самые безразличные к высоким добродетелям «буржуа» в самом деле их обнаруживали, причем без изменения своей «человеческой природы» и даже без особых наставлений со стороны жрецов высокой нравственности. Они проявляли эти добродетели, т. е. «работали для всеобщего» не только в великих революциях современности, прославленных кампаниях гражданского неповиновения, мощных демократических движениях. Такие добродетели проявлялись в малозаметной и почти обыденной борьбе на местном уровне, во множестве тех «малых дел», как их называли Т. Масарик и В. Гавел, в которых частным и якобы неполитическим формам власти и господства оказывалось публичное сопротивление. Тем самым в микромасштабе достигалось то же, что в грандиозных масштабах делали великие судьбоносные события, – оспаривалась граница между публичным и приватным, политическим и неполитическим. И в первом, и во втором случае происходила деприватизация определенных форм частной власти и замена ее властью публичной. Последней же хотя бы в нормативном плане вменяется ответственность за «всеобщее»[159].
Можно сказать, что практическим определением «политического гражданства» выступает способность оспаривать и изменять «базисную» демаркацию социального пространства – прежде всего, как мы видели, границу публичного и приватного. Именно и только в этом плане современное «политическое гражданство» есть «автономия», причем в более решительном смысле данного понятия, чем тот, который был присущ классическому античному гражданству. Ведь само законодательство, возможное в его рамках, практически никогда не затрагивало принципиальных демаркаций античной социальной организации, границ между полисом и ойкосом, свободой и рабством, варварством и эллинством и т. д.[160] В современности же оспаривание «базисных» демаркаций и их сдвиги стали определяющим и даже конституирующим признаком «политического гражданства».
Именно в этом пункте обнаруживаются значение и сопряженность двух ключевых вопросов – о связи, во-первых, гражданства и капитализма, во-вторых, «буржуа» и «гражданина». Нельзя сказать, что капитализм как таковой диктует некоторую определенную границу между публичным и приватным, что его жизнеспособность зависит от сохранения такой границы неизменной. Реальная история капитализма, которая в огромной мере есть история определявшей его облик общественно-политической борьбы, несомненно, знала крупные подвижки границы между публичным и приватным. Можно сказать, что виды капитализма (исторические и современные) в большой степени определяются тем, где именно пролегает эта граница. Однако капитализм является собой постольку, поскольку сохраняется частная, неполитическая власть и ее хотя бы «рамочный» контроль над властью политической[161]. Поэтому любой вид капитализма консервативен в том смысле, что он стремится, как минимум, к сохранению существующей границы между публичным и приватным. Максимумом же является такое ее передвижение, которое расширяет зону приватного за счет публичного (неоконсервативная революция и глобализация капитализма дали тому обильные примеры). Если «политическое гражданство» есть оспаривание демаркаций социального пространства и сопротивление частной власти, направленное на ее деприватизацию, то конфликт между
Здесь и выявляется самое принципиальное различие между «политическим» и «юридическим гражданством». Оно заключается, конечно же, не в том, что первое безразлично к правам, образующим содержание второго. Напротив, такие права – важнейшие условия и орудия тех практик, которые составляют «политическое гражданство». Различие между этими разновидностями гражданства подобно различию между производством и потреблением (которые ведь тоже взаимосвязаны в рамках общего воспроизводственного процесса). «Политическое гражданство» производит (модифицирует или трансформирует) организацию социального пространства, тогда как «юридическое гражданство» потребляет его наличные институциональные формы и существует в их рамках
Интерференция категориальных пар «капитализм – гражданство» и «буржуа – гражданин» происходит следующим образом. Конечно, «буржуа» отнюдь не обязательно паладин «чистого» капитализма. Стремясь к максимизации своего частного интереса, он (в зависимости от обстоятельств места и времени) может надеяться достичь этого при помощи самых разныхполитико-экономическихрежимов и поэтому быть их «сторонником». Такие режимы – фашистские, нацистские, социал-демократические, традиционалистские олигархии, революционно-националистические и т. д. – могут сообщать капитализму всевозможные модификации. Или даже стремиться «отрицать» его. Однако характерной особенностью «буржуа» является неспособность к «добровольному» коллективному действию, даже если оно, как предполагается, отвечает его частному интересу и направлено на его удовлетворение. Поскольку лишь коллективное политическое действие обладает способностью трансформировать общественные структуры, постольку «буржуа» является человеком статус-кво, так сказать, по определению. Впрочем, это только иной путь объяснения его характера как неполитического существа. Но в современном мире статус-кво в огромном большинстве историко-политических контекстов (в каком бы пространственном масштабе их ни брать) есть капитализм, точнее, та или иная его модификация. По этой причине, т. е. в качестве человека статус-кво, а не вследствие сущностной приверженности капитализму, «буржуа» интерферирует с капитализмом в том виде, в каком он существует в данное время и в данном месте.
Логически строгое доказательство неспособности «буржуа» к коллективному политическому действию является, по всей видимости, крупнейшим достижением течения, обозначающего себя как «теория рационального выбора»[162]. Ведь ее персонажи – неутомимые рационально-расчетливые искатели и максимизаторы своего частного интереса – и есть хорошо нам известные «буржуа». М. Олсон классически формулирует тезис о неспособности «буржуа» к коллективному политическому действию следующим образом: «…Даже если все индивиды, составляющие большую группу, являются рациональными и преследующими свой интерес, и даже если они выиграют от достижения общего для них интереса или цели, действуя в качестве группы, они все равно не будут добровольно действовать сообща для реализации такого общего или группового интереса»[163]. Причина этого в том, что любое коллективное и уходящее в
«Гражданина» отличает от «буржуа» именно готовность «добровольно действовать сообща для реализации общего интереса». Хотя понятие «добровольности» здесь нужно освободить от того метафизического противопоставления «принуждению», которое М. Олсон некритически заимствует из классической моральной философии. Конечно, «граждане», штурмовавшие Бастилию, шедшие за Ганди в его «соляной сатьяграхе», участвовавшие в марше на Вашингтон в августе 1963 г. или скандировавшие «мы – народ» в Лейпциге в 1989 г., были «принуждены» к таким действиям неудовлетворенностью своих конкретных, частных и зачастую очень земных и прозаических интересов. Если под «добровольностью» понимать (в духе И. Канта) действия и решения, продиктованные чистым сознанием нравственного долга и потому к интересам отношения не имеющие, то таких «добровольных» действий и решений в политическом мире мы, вероятно, не найдем совсем[165]. Самый идеалистический «гражданин» начинается с «буржуа» и неким образом включает его в себя. Такое включение тоже можно передать с помощью понятия «симбиотического процесса», которое Н. Луман использовал для того, чтобы преодолеть унаследованные от классической философии дихотомии между (предположительно рациональным и добровольным) согласием и принуждением, легитимностью и насилием и т. д.[166]
Однако суть вопроса в том и состоит, является ли принуждение «последним словом», заставляющим индивида участвовать в некотором «коллективном действии». Или оно есть только исходный импульс, дающий начало процессу, в котором индивид претерпевает политическое и нравственное развитие (Г. В. Ф. Гегель охарактеризовал бы его понятием
Возможно, с точки зрения нормативных представлений о гражданстве как «должном», а также при рассмотрении негативных следствий «буржуазного» отношения к таким институтам капиталистической демократии, как welfare state или выборы, непревращение «буржуа» в «граждан» предстает «кризисом гражданства» (мы обсуждали это понятие во второй части данной работы). В связи с этим в теоретической литературе идет спор о том, является ли политическая апатия «добродетелью» с точки зрения современной демократии или же она тяжелый недуг демократических политий[167]. В другом споре тезис правых о необходимости свернуть welfare state сталкивается с защитой его левыми. Для правых противодействовать распространению «культуры зависимости», несовместимой с гражданственностью, нельзя, если не остановить рост патерналистского welfare state. Для левых оно – гарант «социальных прав» как
Здесь необходимо вернуться к Г. В. Ф. Гегелю. Его теоретическое решение проблемы превращения «буржуа» в «гражданина» указывает на железную логику работы системы, а не на событие. Да, он описывает деятельностное гражданство. Гражданское общество, осуществляющее такое превращение, предстает у него формой практики. Но практика эта, как она описана в «Философии права», – скорее функционирование институционального механизма, чем историческое творчество самодеятельных общественных сил. В самом деле, «современное государство» «Философии права»[169] есть механизм
Уже в конце своей жизни Г. В. Ф. Гегель мог сам удостовериться в неокончательности того решения проблемы превращения «буржуа» в «гражданина», которое дала Французская революция. Этим и шокировал его английский Билль о (избирательной) реформе 1831 г. Ведь он узаконивал «буржуазный» характер политического процесса, при котором «избрание государственных деятелей в значительной степени определяется частными интересами и грязными соображениями денежной выгоды». С точки зрения Г. В. Ф. Гегеля, это, конечно же, предвещает «утрату политической свободы, уничтожение конституции и самого государства»[173] – политической свободы
Сказанное есть лишь эмпирическое подтверждение того, что
Одной из таких дезориентаций и является идея «универсального гражданства» и связанное с ней представление о гражданском обществе как не имеющем никаких определенных исторических и политических границ сетеобразном «дискурсивном сообществе» (см. сноску 26). На эту идею и на такие представления можно было бы кратко ответить имеющим общетеоретическое значение определением Г. В. Ф. Гегеля: «Разумное есть именно то, что имеет в себе меру и предел»[176]. Коли так, то «универсальное гражданство» и «безграничное» гражданское общество, несомненно, неразумны. Как и любые моралистические утопии, спроецированные на мир политики и игнорирующие его «субстанцию» власти и конфликта.
Но в контексте данной работы нам важнее зафиксировать более частное теоретическое возражение. «Юридическому гражданству» при абстрагировании от власти, обеспечивающей его исполнение и наполняющей его конкретным содержанием, действительно, соответствует представление о гражданском обществе как о сфере (или пространстве), «свободной от принуждения ассоциированности людей» (об этом шла речь во второй части нашей книги). Но «политическому гражданству» соответствует другое понимание гражданского общества. В этой связи оно предстанет «определенным набором социальных практик, в которых действующие лица конституируются как
Но гражданское общество как форма производства политической субъектности и как «исторический блок» (А. Грамши), в котором такая субъектность реализуется, не может быть «безграничным». Оно необходимо противостоит и форме воспроизводства политической бессубъектности («нормальному» политическому процессу, предполагающему непревращение «буржуа» в «граждан»), и своим противникам в виде альтернативных «исторических блоков». Равным образом, «политическая гражданственность» не может быть «универсальной». Она
Нам осталось ответить на один вопрос, поставленный в начале книги (см. сноску 10), хотя он не является для нас центральным. В чем причины резкой активизации дискуссий о гражданстве, начавшейся в конце 80-х – начале 90-х годов прошлого века и продолжающейся до сих пор? Среди таких причин указывают на рост миграционных потоков, вызванный глобализацией капитализма, и интеграционные процессы – и то и другое заставляют переосмыслить саму концепцию «национального гражданства». В качестве важной причины называют кризис welfare state и, соответственно, необходимость иначе понять «социальное гражданство» (сточки зрения некоторых – по-новому защищать его). Другая группа причин видится в дисфункциях представительной демократии, отчасти вызванных тем, что называют упадком политических добродетелей или деградацией «социального капитала», полагаемых необходимыми для полноценного политического гражданства. Говорят и о росте преступности, о расширении явлений маргинализации, одной из причин чего, как считают, выступает угасание чувства социальной ответственности, а оно является важной составляющей гражданственности.
Все же не случайно, как думается, старт современных дискуссий о гражданстве пришелся на конец 80-х – начало 90-х годов прошлого столетия и совпал с крахом «реального социализма» в Центре и на Востоке Европы, а также с практическим исчезновением левой альтернативы капитализму и капиталистической демократии. Классическая маршалловская постановка вопроса о «войне» между гражданством и капитализмом, не будучи, конечно, репрезентацией такой альтернативы, была «навеяна» ее реальным или воображаемым присутствием. Закрыть тему о конфликте гражданства и капитализма есть способ справить тризну по левой альтернативе. Тематика гражданства
Но есть своя причина для активизации дискурса о гражданстве и на его леворадикальной периферии. Подъем тематики «политического гражданства», осмысление гражданства как серии исторических практик сопротивлений власти и борьбы за освобождение и есть форма поиска новых способов критики капитализма в условиях его «триумфа», наступившего в конце 80-х – начале 90-х годов и идеологически не поколебленного даже глобальным кризисом 2008-2010 гг. Сможет ли развитие леворадикальных концепций гражданства внести вклад в формирование идеи новой левой альтернативы если не капитализму как таковому, то хотя бы его наиболее одиозным разновидностям, встречающимся и в центре, и на периферии мировой системы? Это важный в теоретическом и идеологическом планах вопрос, на который пока нет ответа.
Приложение
Томас Хемфри Маршалл
Гражданство и социальный класс[181]
Как в личном, так и в профессиональном плане мне было приятно получить приглашение выступить с этими лекциями[182]. Но если моим личным ответом было искреннее и стеснительное признание, что это честь, на которую я не имел права рассчитывать, то моя профессиональная реакция была совершенно нескромной. Как мне казалось, социология имела полное право претендовать на свою долю в ежегодном чествовании Альфреда Маршалла, и я счел очень любезным, что университет, в котором социология пока еще не стала постоянной обитательницей, готов поприветствовать ее как гостью. Возможно – и эта мысль приводит меня в смятение, – что в моем лице социология здесь проходит испытание. Если это так, я уверен, что могу положиться на вашу добросовестность и честность в оценках и готовность рассматривать любые достоинства, которые вы можете обнаружить в моих лекциях, как свидетельство научной значимости предмета, которым я занимаюсь. В то же время все, что покажется вам незначительным, банальным или необоснованным, будет отнесено на счет моих личных качеств, которые не присущи никому из моих коллег.
Я не буду защищать уместность моего предмета по отношению к данному случаю, утверждая, что Маршалл был социологом, поскольку, после того, как он отверг ранние привязанности к метафизике, этике и философии, он посвятил свою жизнь развитию экономики как независимой науки с собственными специальными методами исследования и анализа. Он сознательно избрал путь, явно отличный от того, которым шли Адам Смит и Джон Стюарт Милль. Расположение духа, с которым он сделал свой выбор, было отражено в инаугурационной лекции, представленной им здесь в Кембридже в 1885 г. Говоря об убеждениях Конта в существовании единой социальной науки, он сказал: «Нет сомнений, что если бы она существовала, экономическая наука с радостью нашла бы убежище под ее крылом. Но ее не существует, и ничто не говорит о ее становлении. Нет никакого смысла праздно ожидать ее, мы должны делать то, что мы можем, с теми силами, которыми мы сейчас располагаем»[183]. Таким образом, он защищал автономию и превосходство экономического метода, основанное на использовании власти денег. Они же «являются лучшим мерилом мотивов, с которым не может сравниться ничто иное»[184].
Как вы знаете, Маршалл был идеалистом, столь глубоким, что Кейнс сказал о нем, что он «слишком стремился делать добро»[185]. Чего мне хотелось бы меньше всего – утверждать на этом основании, что он был социологом. Правда, что некоторые социологи страдали от подобного недуга благожелательности, даже во вред своим интеллектуальным свершениям, но я не согласен, когда экономистов отличают от социологов, говоря, что первыми движет голова, а вторыми – сердце. Ведь каждый честный социолог, как и каждый честный экономист, знает, что выбор целей или идеалов лежит за пределами социальной науки, находясь в рамках социальной философии. Но идеализм обусловил страстное желание Маршалла поставить науку экономику на службу политике, используя ее (как разумно использовать любую науку) для обнаружения природы и содержания проблем, с которыми имеет дело политика, и для оценки сравнительной эффективности альтернативных средств, направленных на достижение заданных целей. И он осознавал, что даже в случае проблем, которые совершенно естественным образом будут рассматриваться как экономические, наука экономика будет неспособна в полной мере выполнить эти две задачи.
Дело в том, что эти задачи предполагают рассмотрение социальных сил, с которыми не справиться измерительной рулетке экономиста, как Алисе не удавалось нанести удар по мячу для крокета головой фламинго. Пожалуй, именно поэтому Маршалл порой испытывал совершенно необоснованное разочарование в своих достижениях и даже выражал сожаление, что предпочел экономику психологии – науке, которая, возможно, могла бы подвести его ближе к пульсации жизненных сил общества и обеспечить более глубокое понимание человеческих чаяний.
Было бы очень просто процитировать многочисленные фрагменты, в которых Маршалл обращался к ускользающим факторам, в важности которых он был глубоко убежден, но я склонен ограничить мое внимание одной из его работ, тема которой очень близка к той, которую я сам избрал для этих лекций. Это доклад «Будущее трудящихся классов», прочитанный им в кембриджском клубе реформ в 1873 г. и затем перепечатанный в мемориальном томе под редакцией профессора Пигу. Между этими двумя изданиями есть небольшие текстуальные отличия, которые, насколько я понимаю, следует приписать самому Маршаллу, сделавшему поправки уже после того, как первоначальная версия вышла в печати в виде брошюры[186]. Мне напомнил об этой работе мой коллега, профессор Фелпс Браун, использовавший ее в своей инаугурационной лекции[187]. Столь же хорошо она подходит и для моей сегодняшней задачи, поскольку в ней Маршалл, рассматривавший одну из граней проблемы социального равенства с позиций экономических издержек, непосредственно подошел к тем рубежам, за которыми лежит территория социологии, пересек их и совершил небольшой экскурс на противоположную сторону. Его действия можно охарактеризовать как вызов, брошенный социологии, чтобы она послала эмиссара, который встретил бы его на границе и присоединился к нему, чтобы вместе превратить ничейную землю в общее благо. Я достаточно самонадеян, чтобы как историк и социолог принять этот вызов и отправиться в путь к экономическим рубежам все той же общей темы – проблемы социального равенства.
В своем кембриджском докладе Маршалл поставил вопрос: есть ли веские основания считать, что улучшение положения трудящихся классов имеет непреодолимые пределы? «Вопрос, – говорит он, – не в том, будут ли, в конечном счете, все люди равны. Этого, безусловно, не будет. Вопрос в том, может ли прогресс неуклонно, пусть и медленно, привести к тому, что каждый человек, по крайней мере по роду своих занятий, достигнет благородного положения. Я утверждаю, что может и что он приведет именно к этому»[188]. Его вера основывалась на убеждении, что определяющей чертой трудящихся классов был тяжелый и непомерный труд и что объем такого труда можно сильно сократить. Оглядываясь вокруг, он приходил к тому, что квалифицированные ремесленники, труд которых не был мертвящим и саморазрушительным, приближались к тому состоянию, которое он рассматривал как конечное всеобщее достижение. Они учатся (утверждал он) ценить образование и досуг больше, чем «простой рост заработной платы и материальные удобства». Они «неуклонно развивают собственную независимость и отважное самоуважение и, таким образом, вежливое уважение к другим; они неуклонно принимают частные и публичные обязанности гражданина; принимают ту истину, что они – люди, а не машины для производства. Они последовательно обретают благородство»[189]. Когда развитие техники сведет тяжелый труд к минимуму, который будет распределен понемногу между всеми, тогда, «в той мере, в какой трудящиеся классы – это люди, выполняющие непомерный труд, трудящиеся классы будут упразднены»[190].
Маршалл осознавал, что его могли обвинить в согласии с идеями социалистов, чьи работы, по его собственным словам, он всю свою жизнь изучал с большой надеждой и огромным разочарованием. Поэтому он заявлял: «Представленная картина будет напоминать в некоторых аспектах те, что рисовали нам социалисты, эти благородные наивные энтузиасты, приписывавшие всем людям столь же беспредельную способность к самозабвенной добродетели, которую они находят у себя в груди»[191]. Его ответ заключался в том, что его система фундаментальным образом отличалась от социализма, поскольку должна была сохранить сущностные черты свободного рынка. Однако он считал, что государство должно будет некоторым образом использовать свою способность к принуждению, чтобы эти идеи были воплощены в жизнь. Оно должно заставлять детей ходить в школу, поскольку человек необразованный не способен оценить, а потому и свободно выбрать то хорошее, что отличает жизнь человека благородного от трудящихся классов. «Оно обязано заставлять их и помогать им сделать первый шаг по пути наверх; и оно обязано помогать им, если они пожелают, сделать много шагов по пути наверх»[192]. Обратите внимание, что только первый шаг принудителен. Как только возникает способность выбирать, должен возобладать свободный выбор.
Работа Маршалла была построена вокруг социологической гипотезы и экономических расчетов. Расчеты подтверждали его ожидания, что мировые ресурсы и производительность должны быть достаточными в качестве материальной основы, необходимой для того, чтобы каждый человек был благородным. Иными словами, потребность в затратах на всеобщее образование и уничтожение тяжелого и непомерного труда могут быть удовлетворены. Нет непреодолимых пределов для улучшения положения трудящихся классов – во всяком случае, в том смысле, который Маршалл рассматривал как цель. Решая эти задачи, Маршалл использовал обыкновенный инструментарий экономиста, хотя и соглашаясь с тем, что он применялся к проблеме, предполагающей спекуляции высокого уровня.
Социологическая гипотеза не лежит явным образом на поверхности. Нужны небольшие раскопки, чтобы открыть ее полную форму. Ее сущность заключена в процитированных мною утверждениях. Но Маршалл дает нам дополнительную подсказку, замечая, что когда мы говорим о том, что человек принадлежит к трудящимся классам, «мы думаем скорее о том, какое воздействие его труд оказывает на него, а не о том, какое воздействие он оказывает на предмет своего труда»[193]. Это утверждение явно не того рода, что мы рассчитываем услышать от экономиста, и в действительности вряд ли будет справедливо рассматривать его как определение как таковое или подвергать детальному и критическому рассмотрению. Эта фраза преследовала цель зацепиться за воображение и показать то общее направление, в котором двигалась мысль Маршалла. И это направление уходило от количественных оценок стандартов уровня жизни с точки зрения потребления товаров и услуг в сторону качественной оценки уровня жизни как таковой с точки зрения сущностных аспектов цивилизации или культуры. Он считал справедливым и подобающим широкий диапазон количественного или экономического неравенства, но порицал качественное неравенство или различие между человеком, который «по крайней мере, по роду своих занятий достиг благородного положения», и человеком, который не достиг этого. Я думаю, мы можем, не совершая насилия в отношении смысла, который вкладывал в это слово Маршалл, заменить слово «благородный» на «цивилизованный». Поскольку ясно, что он говорил о том, что в качестве стандарта цивилизованной жизни должны рассматриваться условия, которые в его поколении были присущи людям благородным. Мы можем продолжить эту мысль, утверждая, что воспользоваться этими условиями означает претендовать на определенную долю общественного наследия, что, в свою очередь, означает претензию на полноценную принадлежность к этому обществу, т. е. на то, чтобы быть гражданином.
Такова, на мой взгляд, неявная социологическая гипотеза, содержащаяся в работе Маршалла. В ней утверждается, что существует базовое равенство людей, связанное с представлением о человеке как полноценном представителе сообщества или, я бы сказал, гражданине, что не исключает различных форм неравенства, возникающих на разных уровнях экономики данного общества. Иными словами, неравенство в рамках социально-классовой системы может быть приемлемым, если наличествует признанное равенство граждан. Маршалл не соотносил благородный образ жизни со статусом гражданина. Поступить таким образом означало бы выразить этот идеал с позиций юридических прав, которые распространялись бы на всех людей. Это, в свою очередь, возложило бы ответственность за честное и справедливое обеспечение этих прав на плечи государства, что шаг за шагом привело бы к актам государственного вмешательства, по поводу которых он выразил бы сожаление. Когда он упоминал гражданство как нечто, что учились ценить квалифицированные ремесленники, развивая в себе благородство, он отмечал только их обязанности, но не права. Он представлял его как образ жизни, вырастающий изнутри человека, а не преподносимый ему извне. Он признавал только одно безусловное право – право ребенка на образование, и только в этом случае допускал возможность принуждения со стороны государства для достижения этой цели. Вряд ли он мог бы пойти дальше, не ставя под угрозу свой собственный критерий, отличающий его систему от любой формы социализма, – сохранение свободы конкурентного рынка.
Тем не менее его социологическая гипотеза лежит очень близко к нашим сегодняшним проблемам, как это было и три четверти века тому назад. На самом деле даже ближе. Базовое равенство людей как представителей общества, на которое, как я утверждаю, он намекал, было обогащено новым смыслом и расширено внушительным списком прав. Оно получило куда большее развитие, чем он мог предвидеть или желал бы. Оно явно соотносится со статусом гражданина. И сейчас, когда мы рассмотрели его гипотезу и заново поставили вопросы, ответы остались прежними.
По-прежнему ли базовое равенство, обогащенное в содержательном отношении и воплощенное в формальных правах гражданина, совместимо с социально-классовым неравенством? Я утверждаю: наше общество сегодня подразумевает, что это по-прежнему совместимо и гражданство само по себе стало в некотором смысле основой легитимного социального неравенства. По-прежнему ли базовое равенство можно создать и поддерживать без вмешательства в свободу конкурентного рынка? Разумеется, это не так. Наша современная система – это откровенно социалистическая система, а не та, которую авторы, подобные Маршаллу, страстно желали противопоставить социализму. Но столь же очевидно и то, что рынок (в определенных рамках) по-прежнему функционирует. На этой почве возможен конфликт принципов, требующий объяснения. И каковы же следствия этого явного смещения акцентов с обязанностей на права? Является ли оно неотъемлемой и неотвратимой чертой современного гражданства?
Наконец, я хочу поставить исходный вопрос Маршалла в новой формулировке. Он спрашивал, есть ли пределы, за которые улучшение положения трудящихся классов выйти не может, и рассматривал эти пределы с точки зрения природных ресурсов и производительности. Я спрошу, есть ли пределы, за которые современное стремление к социальному равенству не может выйти, или маловероятно, что выйдет, и я буду размышлять не об экономических затратах (оставлю этот насущный вопрос экономистам), но о пределах, заключенных в принципах, вдохновляющих это стремление. Но современное стремление к социальному равенству, по моему убеждению, представляет собой последнюю фазу в эволюции гражданства, продолжающейся последние два с половиной столетия. Таким образом, моей первой задачей будет подготовить почву для наступления на проблемы современности, ненадолго углубившись в недра истории.
Развитие гражданства к концу XIX в.
Я поступлю как типичный социолог, если начну с того, что предложу выделить в гражданстве три составляющие. Но в данном случае анализ будет руководствоваться историей даже более явно, чем логикой. Я назову эти три составляющих (или элемента) гражданско-правовым, политическим и социальным гражданством. Гражданско-правовой элемент представлен правами, необходимыми для личной свободы или свободной личности, – свободой слова, мысли и совести, правом обладания собственностью и заключения соответствующих контрактов и правом обращения к правосудию. Последнее право относится к другому роду, чем прочие, поскольку оно представляет собой право защищать и утверждать свои права с точки зрения равенства с другими людьми и посредством закона. Это показывает нам, что институтами, наиболее прямо ассоциирующимися с гражданскими правами, являются суды. Под политическим элементом я пониманию право принимать участие в осуществлении политической власти в качестве представителя органа, обладающего политической властью, или избирателя представителей этих органов. Соответствующими институтами являются парламент и местные советы. Под социальным элементом я понимаю весь спектр прав – от права на определенное экономическое благосостояние и безопасность до права на приобщение к культурному наследию и права жить цивилизованной жизнью в соответствии с существующими в обществе стандартами. Наиболее тесно связанными с ним институтами являются система образования и система социального обеспечения[194].
В прежние времена эти три нити были сплетены воедино. Права были смешаны, поскольку институты были слиты. По утверждению Мейтленда, «чем дальше мы углубляемся в нашу историю, тем труднее провести четкие демаркационные линии между различными функциями государства: один и тот же институт играет роль законодательной ассамблеи, правительственного совета и суда… Всюду, где мы наблюдаем переход от древности к современности, мы видим то, что модная философия называет дифференциацией»[195]. Мейтленд говорит здесь о сплаве политических и гражданских институтов и прав. Но социальные права человека также были частью все той же амальгамы и производны от статуса, который определял и то, на какое правосудие можно было рассчитывать, где его можно было получить и в каком качестве можно было принять участие в управлении делами сообщества, представителем которого этот человек являлся. Но этот статус не был гражданством в нашем современном понимании. В феодальном обществе статус был отличительным признаком класса и мерилом неравенства. Не было никакого единообразного свода прав и обязанностей, которым все люди (благородные и простые, свободные и крепостные) были бы наделены в силу того, что они являлись представителями общества. В этом смысле не существовало никакого принципа равенства граждан перед лицом классового неравенства. С другой стороны, в средневековых городах можно было найти примеры подлинного и равного гражданства. Но присущие ему специфические права и обязанности были строго локальными, в то время как гражданство, историю которого я пытаюсь проследить, по определению носит национальный характер.
Его эволюция была двойственным процессом, сочетающим в себе объединение и разделение. Объединение было географическим, а разделение – функциональным. Первый важный шаг произошел в XII в., когда был создан королевский суд, обладавший властью определять и защищать гражданские права личности, как они тогда понимались, основываясь не на местных традициях, а на общем праве страны. Как институты суды были общегосударственными, но специализированными. Затем возник парламент, сконцентрировавший в себе политические полномочия государственного управления, избавленный от всех судебных функций, за исключением тех, которые раньше принадлежали Большому королевскому совету (Curia Regis) – этой «своего рода конституционной протоплазме, из которой со временем разовьются королевские советы, палаты парламента и суды»[196]. Наконец, социальные права, укорененные в принадлежности к сообществу деревни, города или гильдии, постепенно растворялись в ходе экономических изменений, пока не остался один Закон о бедных, который опять-таки был специализированным институтом, имевшим общегосударственное основание, хотя и продолжал работать на местном уровне.
Это привело к двум важным следствиям. Во-первых, когда институты, от которых зависели три элемента гражданства, разошлись, для каждого из них стало возможным развиваться автономно, со своей скоростью и особыми принципами. Длительное время они шли разными дорогами, и только в нашем веке (я бы даже сказал, в последние несколько месяцев) эти три путника вышли на одну линию.
Во-вторых, институты, которые были национальными и специализированными, не могли быть столь же тесно включены в жизнь социальных групп, которым они служили, как институты, действовавшие на местном уровне или имевшие общий характер. Удаленность парламента была просто результатом размера территории. Удаленность судов была обязана специфике права и процедурам, в силу чего гражданам приходилось нанимать экспертов в области права, которые могли бы давать советы о том, какими правами они обладают и как их отстоять. Нужно еще и еще раз обратить внимание на то, что в Средние века участие в общественных делах было в большей мере обязанностью, чем правом. Мужчины должны были участвовать в судебных процессах, соответствующих их классу и месту проживания. Суд принадлежал им, а они ему. Они имели к нему доступ, поскольку он нуждался в них и они знали о его делах. Но результатом этого двойственного процесса объединения и разделения было то, что механизмы, дававшие доступ к институтам, от которых зависели права граждан, должны были создаваться заново. В случае политических прав всем знакома история избирательных прав и ограничений на членство в парламенте. В случае гражданских прав ситуация зависела от юрисдикции различных судов, привилегий юристов и, прежде всего, способности оплачивать издержки судебного процесса. В случае социальных прав решающее значение имел Закон об оседлости и перемещении, а также различные способы проверки нуждаемости. Работа всех этих механизмов предполагала не просто решение вопроса о том, какие права признавались в принципе, но и о том, в какой мере права, признанные в принципе, могли осуществляться на практике.
Когда эти три элемента гражданства институционально разошлись между собой, они по сути перестали взаимодействовать друг с другом. Не особенно греша против исторической точности, становление современных форм каждого из этих элементов можно отнести к разным столетиям: гражданских прав – к XVIII в., политических – к XIX в., а социальных – к XX в. Конечно, к такой периодизации нужно подходить с определенной гибкостью, поскольку иногда эти процессы становления накладывались друг на друга (особенно в двух последних случаях).
Для того чтобы XVIII век предстал в качестве периода становления гражданских прав, его границы придется отодвинуть в прошлое – дабы он включал в себя Хабеас корпус, Акт о веротерпимости, упразднение цензуры в прессе. Также раздвинем границу в будущее, чтобы охватить эмансипацию католиков, отмену законов об объединениях и успешное окончание битвы за свободу прессы, связанное с именами Коббета и Ричарда Карлайла. Более точно, но менее кратко его можно было бы описать как период между [Славной] революцией и первым Актом о реформе. К концу этого периода, когда политические права начали делать первые робкие шаги в 1832 г., гражданские права уже находились в распоряжении людей и, в главном, пробили себе путь к тем формам, которые существуют и сегодня[197]. «Особым вкладом более раннего ганноверского периода, – пишет Тревельян, – было установление правления закона; а этот закон, со всеми его тяжелыми ошибками, был все-таки законом свободы. На этом прочном основании были построены все наши последующие реформы»[198]. Это достижение XVIII в., прерванное Французской революцией и завершенное после нее, было в значительной мере результатом работы судов – как повседневной их практики, так и ряда особых ситуаций, в которых они боролись с парламентом, защищая личные свободы. Наиболее прославленным актером этой драмы был Джон Уилкс, и хотя мы можем сожалеть, что он не располагал теми благородными и праведными качествами, которые мы бы хотели видеть в наших национальных героях, мы не имеем права сетовать на то, что иногда дело свободы отстаивают либертины.
В области экономики базовым гражданским правом является право на труд, то есть право человека на выбор определенного занятия в избранном им месте, ограниченное только законными требованиями специальной подготовки. Это право отрицали и статут, и обычай. С одной стороны, это был елизаветинский Статут о ремесленниках, который ограничивал профессиональные возможности для лиц, принадлежащих к определенным социальным классам. С другой стороны, существовали местные обычаи, закреплявшие возможность найма в городе за его жителями и превращавшие ученичество у мастера скорее в институт исключения из полноправного участия в профессии, чем в форму найма. Признание права на труд включало в себя правовое оформление фундаментальных изменений в сложившихся практиках. Первоначальное допущение, что местные и групповые монополии служили общественным интересам, потому что «торговля и перевозки не могут поддерживаться и расширяться в отсутствие порядка и правительства»[199], сменилось новым допущением, что подобные ограничения были нарушением свободы субъекта и проклятием для процветания нации. Как и в случае других гражданских прав, суды играли решающую роль в защите и продвижении нового принципа. Обычное право предоставляло судьям гибкость в принятии решений – они могли применять его таким образом, который почти незаметно учитывал значительные изменения в обстоятельствах и мнениях, превращая тем самым со временем ереси прошлого в ортодоксии настоящего. Обычное право в значительной мере опиралось на здравый смысл, как показывает решение, вынесенное судьей Холтом в деле «мэр Уинтона против Уилкса» (1705): «Все люди свободны жить в Винчестере. Как их можно там лишать законных средств к существованию? Подобный обычай причиняет вред некоторым людям и наносит ущерб общественности»[200]. Обычай был одним из двух главных препятствий изменениям. Но так как старые обычаи, строго говоря, есть лишь разновидность обычаев в современном понимании (как общепринятого образа жизни), их оборона начала трещать по швам под ударами обычного права, которое еще в 1614 г. выразило свое неприятие «всех монополий, запрещающих кому-либо заниматься любым законным делом»[201]. Вторым препятствием было статутное право, и судьи наносили острые выпады даже против этого достойного соперника. В 1756 г. лорд Мэнсфилд даже назвал елизаветинский Статут о ремесленниках преступным законом, ограничивающим естественные права и противоречащим общему праву королевства. Он добавил, что «политика, на которой основывался Акт, как мы можем судить из имеющегося опыта, является сомнительной»[202].
К началу XIX в. этот принцип личной экономической свободы стал восприниматься как аксиома. Вы наверняка знакомы с цитируемым Веббами отрывком из доклада Избранного комитета 1811 г., в котором утверждается, что «никакое вмешательство законодателя в свободные промышленные отношения или нарушение им права каждой личности располагать своим временем или работой так, как ей заблагорассудится, не может иметь места без того, чтобы не были нарушены общие принципы первостепенного значения с точки зрения процветания и счастья страны»[203]. Вскоре последовала отмена елизаветинских статутов как запоздалое признание уже случившейся революции.
История гражданских прав в период их становления – это история постепенного добавления новых прав к уже существующему статусу, которым обладали все взрослые представители сообщества или, по крайней мере, все мужчины, так как статус женщин (во всяком случае, замужних) имел важную специфику. Эта демократическая или универсальная природа статуса произрастала естественным образом из того факта, что, в сущности, это был статус свободного человека. В Англии XVII в. все люди были свободными. Подневольное положение или крепостная зависимость по рождению в дни Елизаветы были очевидным анахронизмом, и вскоре они отмерли. Профессор Тоуни описывал этот переход от зависимого труда к свободному как «поворотный пункт в развитии экономического и политического общества» и «окончательный триумф обычного права» в регионах, которые были исключены из него в течение четырех веков. С того времени английский крестьянин «являлся представителем общества, в котором, по крайней мере номинально, закон был един для всех»[204]. Свобода, которую его предки получали, убегая в города, теперь была у него по праву. В городах понятия «свобода» и «гражданство» были взаимозаменяемыми. Когда свобода стала всеобщей, гражданство поднялось с местного уровня на уровень общегосударственного института.
История политических прав отличается от этого как по времени, так и по характеру. Как я уже сказал, период их становления пришелся на XIX в., когда гражданские права, прилагавшиеся к статусу свободного человека, уже получили достаточное значение, позволяющее нам говорить об общем гражданском статусе. И когда он начался, становление политических прав заключалось не в возникновении новых прав, расширяющих уже ставший всеобщим гражданский статус, а в предоставлении существующих прав новым группам населения. В XVIII в. политические права были ущербными – не столько по содержанию, сколько по их распространенности, т. е. они были ущербными по стандартам демократического гражданства. В чисто количественном плане Акт 1832 г. сделал мало для того, чтобы преодолеть эту ущербность. После его принятия избирателями по-прежнему были менее одной пятой взрослого мужского населения [Англии]. Право голоса по-прежнему было групповой монополией, но существовавшей уже согласно идеям капитализма XIX в., т. е. монополией, которую можно было с некоторой долей правдоподобия назвать открытой, а не закрытой. Закрытая групповая монополия – это такая монополия, в которую ни один человек, находящийся вне ее, не в состоянии пробиться собственными усилиями. Вопрос о допуске в нее находится исключительно в ведении существующих членов группы. Под это описание подходят условия права голоса до 1832 г., и они не слишком широки – вследствие обусловленности права голоса обладанием земельной собственностью типа фригольда. Фригольд не всегда можно было приобрести даже при наличии достаточных для этого денег, особенно в то время, когда землевладельцы видят в своих землях не только экономическую, но и социальную основу собственного существования. Поэтому Акт 1832 г., отменивший устаревшие условия участия в выборах и расширивший право голоса на арендаторов земли и владельцев значительных состояний, открыл монополию, признав политические претензии тех, кто мог предоставить явные свидетельства успеха в экономической борьбе.
Если мы утверждаем, что в XIX в. с точки зрения гражданских прав гражданство было всеобщим, то политическое право голоса тогда еще не было правом гражданина. Оно было привилегией ограниченного экономического класса, хотя его границы расширялись каждым последующим Актом о реформе. Тем не менее в этот период гражданство не было бессмысленным с политической точки зрения. Оно не предоставлялось как право, но признавалось как возможность. Ни один находящийся в здравом уме и законопослушный гражданин не был лишен права избирать и быть избранным на основе личного статуса. Он имел возможность зарабатывать деньги, копить, приобретать собственность или арендовать дом, чтобы получить политические права, сопутствовавшие этим экономическим достижениям. Его гражданские права давали ему потенциальное политическое право, а избирательная реформа позволяла ему получить его.
Как мы увидим, для капиталистического общества XIX в. было естественно рассматривать политические права как вторичный результат гражданских. Столь же естественным было и то, что в XX в. произошел отказ от этой позиции, и политические права стали прямой и независимой составляющей гражданства как такового. В целом эти жизненно важные изменения произошли после Акта 1918 г., утвердившего всеобщее право голоса для мужчин посредством смещения базиса политических прав с экономического положения к личному статусу. Я сознательно говорю о мужчинах, чтобы подчеркнуть значение этой реформы по сравнению с другой, не менее важной реформой, состоявшейся в то же время, а именно – предоставлением права голоса женщинам. Но Акт 1918 г. не привел ко всеобщему политическому равенству с точки зрения гражданства. Пережитки этого неравенства, основанные на различиях в экономическом положении, продолжались до недавнего времени, и только в прошлом году была, наконец, упразднена возможность голосовать несколько раз (сократившаяся к тому моменту до двух раз).
Относя периоды становления трех элементов гражданства к разным векам: гражданских прав – к XVIII в., политических – к XIX, а социальных – к XX в., я говорил о том, что в последних двух случаях эти процессы существенным образом накладывались друг на друга. Я предлагаю ограничить то, что собираюсь сказать сейчас о социальных правах, этим частичным совпадением, чтобы я смог завершить мой исторический очерк XIX в. и сделать выводы из него, прежде чем обратиться ко второй части моей темы – исследованию современного положения и его непосредственных предпосылок. Во втором акте драмы в центр сцены выйдут социальные права.
Изначальным источником социальных прав была принадлежность к местным сообществам и функциональным ассоциациям. Этот источник был дополнен и со временем заменен Законом о бедных и системой регулирования заработной платы, которые были разработаны на общегосударственном уровне, а воплощались в жизнь на местном. Система регулирования заработной платы была в упадке в XIX в. Это произошло не только из-за того, что изменения в промышленности делали ее невозможной с административной точки зрения, но также и потому, что она была несовместима с новой концепцией гражданских прав в экономической сфере, в которой делался акцент на праве работать в любом месте на основе лично заключаемого контракта. Регулирование заработной платы посягало на этот индивидуалистический принцип свободного контракта найма на работу.
Закон о бедных находился в довольно двусмысленном положении. Елизаветинское законодательство сделало из него нечто большее, чем средство помощи нуждающимся и борьбы с бродяжничеством. Его конструктивные цели предлагали трактовку общественного благосостояния, напоминавшую о более примитивных, хотя и более подлинных социальных правах, на смену которым в значительной мере пришел этот закон. В конечном счете елизаветинский Закон о бедных был одним из элементов широкой программы экономического планирования, общей целью которой было не создание нового общественного порядка, а сохранение существующего с минимум крупных изменений. Когда структура старого порядка начала распадаться под ударами конкурентной экономики и план пришел в упадок, Закон о бедных оказался изолированным пережитком на фоне исчезающей идеи социальных прав. Но в самом конце XVIII в. произошло окончательное столкновение старого и нового, планируемого (или структурированного) общества и конкурентной экономики. И в этой борьбе окончательно свершилось разделение прежнего комплекса гражданства – социальные права оказались на стороне старого порядка, а гражданские – нового.
В своей книге «Великая трансформация» Карл Поланьи придает системе помощи бедным, известной как Спинхемлендская система, значение, которое многим читателям может показаться удивительным[205]. Похоже, что для него она означает и символизирует конец эпохи. С ее помощью старый порядок сплотил свои отступающие силы и перешел в энергичное наступление на территорию врага. Так, по крайней мере, я хотел бы описать ее значение для истории гражданства. В сущности, спинхемлендская система предлагала гарантированную минимальную заработную плату и пособие на семью вместе с правом на труд или на средства к существованию. Это даже по современным стандартам – существенный набор социальных прав, далеко выходящий за пределы собственного назначения Закона о бедных. И авторы этого плана ясно понимали, что Закон о бедных должен был заниматься тем, с чем уже не справлялось регулирование заработной платы. В силу этого Закон о бедных был последним реликтом системы, пытавшейся соотнести реальный доход с социальными потребностями и гражданским статусом работника, а не только с рыночной стоимостью его труда. Но эта попытка ввести элемент социального обеспечения непосредственно в структуру системы заработной платы посредством механизмов Закона о бедных была обречена на неудачу – не только из-за ее катастрофических практических последствий, но и вследствие ее предосудительного (с точки зрения господствовавшего тогда духа времени) характера.
Из этого краткого эпизода нашей истории мы видим, что Закон о бедных решительно стоял на страже социальных прав гражданства. Очевидно, что в следующей фазе нападающая сторона была вынуждена отступить от своих первоначальных позиций. Актом 1834 г. Закон о бедных был лишен возможности вмешиваться в систему оплаты труда и препятствовать действию сил свободного рынка. Он предлагал помощь только тем, кто в силу возраста или болезни неспособен был продолжить борьбу, а также другим слабым, которые от нее отказались, признали поражение и молили о помощи. Но ожидаемое продвижение в сторону социальной защиты было обращено вспять. Более того, минимальные социальные права, которые все еще сохранялись на практике, были отделены от статуса гражданства. Закон о бедных рассматривал претензии бедняков не как неотъемлемую часть их прав в качестве граждан, а как альтернативу им, как претензии, которые могли быть удовлетворены только в том случае, если люди, их заявлявшие, отказывались быть гражданами в истинном смысле этого слова. На практике пауперы лишались гражданских прав личной свободы, когда их помещали в работные дома. Также закон лишал их любых политических прав, которыми они могли обладать. Это поражение в правах, заключающееся в лишении права голоса, сохранялось вплоть до 1918 г., и вся важность окончательного отказа от него, пожалуй, еще не была оценена нами в полной мере. Клеймо, неотделимое от помощи бедным, выражало глубинные убеждения людей, полагавших, что ее получатели переступили черту, отделявшую сообщество граждан от компании нуждающихся изгоев.
Закон о бедных – это не единственный пример расхождения социальных прав с гражданским статусом. Ранние фабричные акты выражают ту же тенденцию. Хотя фактически они привели к улучшению условий труда и сокращению продолжительности рабочего дня для всех занятых в отраслях, на которые они распространялись, фабричные акты методично воздерживались от того, чтобы обеспечить эту защиту непосредственно взрослому мужчине как гражданину
История образования обнаруживает поверхностное сходство с фабричным законодательством. В обоих случаях XIX в. был в основном периодом, когда закладывались основы социальных прав, но принцип социальных прав как неотъемлемой части статуса гражданства либо категорически отрицался, либо не получал явного признания. Но были и существенные отличия. Образование, как это признавал Маршалл, выделивший его в качестве подходящего объекта для государственного вмешательства, – уникальное благо. Конечно, можно сказать, что признание права ребенка на образование влияет на гражданский статус не больше, чем признание права ребенка на защиту от сверхурочной работы и опасного оборудования, по той простой причине, что дети по определению не могут быть гражданами. Но это утверждение вводит в заблуждение. Образование ребенка имеет прямое отношение к гражданству, и когда государство гарантирует всем детям право на образование, оно подразумевает условия и природу гражданства. Оно пытается стимулировать развитие становящихся на ноги граждан. Право на образование – это истинное социальное право гражданина, поскольку целью образования ребенка является формирование будущего взрослого. И здесь нет противоречия с гражданскими правами, как они понимались в эпоху индивидуализма, потому что гражданские права предназначены для разумных и образованных людей, научившихся читать и писать. Образование является необходимой предпосылкой гражданских свобод.
Но к концу XIX в. начальное образование было не только бесплатным, но и обязательным. Этот показательный отход от принципов
Когда Маршалл читал свой доклад Кембриджскому клубу реформ, государство только готовилось к тому, чтобы принять на себя ответственность, которую он возлагал на него, говоря, что оно было «обязано заставлять их [детей] и помогать им сделать первый шаг по пути наверх». Но это не значило, что государство собиралось идти так далеко, чтобы осуществить идеал Маршалла сделать каждого человека благородным. Во всяком случае, оно не стремилось к этому. На тот момент мало что говорило о желании «помогать им, если они пожелают, сделать много шагов по пути наверх». Идея витала в воздухе, но она не была основной чертой политики. В начале 1890-х гг. Совет Лондонского графства посредством своей Коллегии по техническому образованию ввел систему стипендий, которую Б. Вебб очевидным образом рассматривала как имевшую эпохальное значение. Вот что она писала по этому поводу: «В своей направленности на народ это была образовательная лестница невиданных масштабов. И действительно, среди всех образовательных лестниц она была самой большой, продуманной по организации „приема“ и поощрения, самой разветвленной по уровням и направлениям подготовки из существовавших где-либо в мире»[206]. Энтузиазм этих слов позволяет нам увидеть, как далеко продвинулись сегодня наши стандарты.
Первоначальное влияние гражданства на социальный класс
До сих пор моей задачей было проследить очертания развития гражданства в Англии к концу XIX в. С этой целью я разделил гражданство на три элемента: гражданско-правовой, политический и социальный. Я попытался показать, что первыми сложились гражданские права. Они утвердились в форме, похожей на современную, еще до первого Акта о реформе, принятого в 1832 г. Затем настал черед политических прав. Их расширение было одной из главных особенностей XIX в., хотя принцип всеобщего политического гражданства не признавался до 1918 г. С другой стороны, социальные права практически исчезли в XVIII – начале XIX в. Их возрождение началось с развитием общественного начального образования, однако они встали вровень с двумя другими элементами гражданства не ранее XX столетия.
До сих пор я ничего не сказал о социальном классе, и здесь я должен пояснить, что он играет в моем изложении второстепенную роль. Я не собираюсь погружаться в длительное и сложное объяснение его природы и анализировать его компоненты. Время не позволяет мне рассмотреть столь обширную тему. Прежде всего, меня заботит гражданство, и моим главным интересом является то, какое влияние оно оказывало на социальное неравенство. Я буду рассматривать социальный класс ровно в той мере, в какой это нужно для раскрытия моей главной темы. Я остановился в моем повествовании на конце XIX в., поскольку убежден, что влияние гражданства на социальное неравенство с этого времени стало фундаментально иным, чем до того. Вряд ли это утверждение будет оспариваться. Что стоит рассмотреть, так это конкретную природу произошедшей перемены. Поэтому, прежде чем двинуться дальше, я попробую представить некие общие соображения о влиянии гражданства на социальное неравенство в первый из этих двух периодов.
Гражданство – это статус, который дается полноценным членам данного сообщества. Все, кто обладает таким статусом, равны с точки зрения прав и обязанностей, которые связаны с ним. Нет никакого универсального принципа, который определял бы, в чем именно заключаются такие права и обязанности. Однако общества, в которых гражданство является развивающимся институтом, создают образ идеального гражданства. На него направлены надежды, и в сопоставлении с ним оценивается достигнутое. Движение по пути к идеальному гражданству оказывается движением к более полному равенству, к обогащению компонентов статуса гражданства и увеличению числа обладателей этого статуса. С другой стороны, социальный класс – это система неравенства. И он так же, как и гражданство, может основываться на наборе идеалов, убеждений и ценностей. Следовательно, разумным было бы предположить, что влияние гражданства на социальный класс должно принять форму конфликта между противоречащими друг другу принципами. Если я прав в том, что гражданство как институт развивалось в Англии, по крайней мере, с XVII в., то ясно, что его становление совпадает со становлением капитализма, который представляет собой систему не равенства, а неравенства. Кое-что в данном случае нуждается в объяснении. Как эти два противоположных принципа могли расти и расцветать, находясь рядом на одной и той же почве? За счет чего они смогли примириться друг с другом и стать, по крайней мере на время, союзниками, а не антагонистами? Это уместный вопрос, потому что ясно, что в XX в. гражданство и капиталистическая классовая система находились в состоянии войны.
Поэтому необходимо более внимательно присмотреться к социальному классу. Я не буду даже пытаться рассмотреть все его многочисленные и разнообразные формы, но есть одно ключевое различие между двумя разными типами социального класса, являющееся чрезвычайно значимым для моей аргументации. В первом случае класс основан на статусной иерархии, и различия между разными классами выражаются через юридические права и укоренившиеся обычаи, по существу играющие роль закона. В своей крайней форме эта система разделяет общество на ряд различных наследственных категорий – патрициев, плебеев, рабов, крепостных и т. д. Класс оказывается как бы самостоятельным институтом, и вся структура общества имеет характер проекта в том плане, что она наполнена смыслом и целями и воспринимается как естественный порядок. На каждом из своих уровней цивилизация оказывается выражением этого естественного порядка, и различия между социальными уровнями не являются различиями в уровне жизни, ибо у них нет общего стандарта, по которому эти уровни можно было бы сопоставить. Нет и никаких прав – во всяком случае, никаких существенных прав, которые принадлежали бы всем[207]. Влияние гражданства на такую систему не могло не быть дестабилизирующим или даже разрушительным. Права, которые дают содержание общему гражданскому статусу, отнимались у иерархических статусов социально-классовой системы, подрывая саму ее основу. Равенство, неявно выступающее в понятии гражданства, пусть оно и ограниченно в содержательном плане, подрывает неравенство классовой системы, которая зиждилась на принципе всеобщего неравенства. К тому же государственное правосудие и общее право должны были неминуемо разрушить классовое правосудие, и личная свобода как всеобщее право от рождения должна была вытеснить крепостное право. Не нужны никакие тонкие аргументы, чтобы показать, что гражданство несовместимо со средневековым феодализмом.
Социальный класс второго типа – это не столько самостоятельный институт, сколько побочный продукт других институтов. Хотя по-прежнему можно говорить о «социальном статусе», используя это понятие, мы выходим за рамки его точного узкого смысла. Классовые различия диктуются не окостеневшими и жесткими законами и обычаями общества (в средневековом смысле этого выражения), а взаимодействием различных факторов, связанных с институтами собственности, образованием и структурой национальной экономики. Специфические культуры классов стираются, так что становится возможными измерять различные уровни экономического благосостояния, обращаясь к общепринятым жизненным стандартам, хотя такие измерения и не являются вполне удовлетверительными. Трудящиеся классы вместо наследования особой, хотя и простоватой культуры получают дешевую и вульгарную имитацию цивилизации, получившую статус национального достояния.
На самом деле класс по-прежнему функционирует. Социальное неравенство рассматривается как необходимое и полезное. Оно стимулирует трудовые усилия и перераспределение власти. Но не существует никакой всеобъемлющей формы неравенства, в которой соответствующие ценности закреплены
Но в этой форме борьба за уменьшение значения класса не может быть нападением на классовую систему. Наоборот, она направлена, причем нередко совершенно сознательно, на то, чтобы сделать классовую систему менее уязвимой для нападения, устраняя те ее последствия, которые менее других поддаются оправданию. Она подняла уровень пола в подвале социального здания и, пожалуй, сделала его более гигиеничным, чем это было ранее. Но подвал так и остался подвалом, а верхние этажи строения оказались незатронутыми. И выгоды, получаемые обездоленными, не были результатом обогащения их гражданского статуса. Там, где этим официально занималось государство, они достигались методами, которые, как я сказал, представляли собой альтернативу правам, соответствующим гражданству, а отнюдь не способствовали их расширению. Но большая часть задачи возлагалась на частную благотворительность, а благотворительные учреждения придерживались того мнения, что получатели помощи не имели никаких прав требовать ее.
Тем не менее гражданство (даже в своих ранних формах) основывалось на принципах равенства, и в течение этого периода истории данный институт заметно развивался. Отталкиваясь от того, что все люди равны и теоретически способны обладать правами, оно расширялось, обогащая набор прав, которым могли обладать люди. Но эти права не вступали в конфликт с неравенством капиталистического общества. Наоборот, они были необходимы для поддержания определенной формы неравенства. Объяснение этому заключается в том, что ядро гражданства на данной стадии развития было представлено гражданскими правами. Гражданские права были необходимы для конкурентной рыночной экономики. Они давали каждому человеку (в качестве составляющей его личного статуса) способность выступать в роли независимой единицы в экономической борьбе. В то же время они позволяли отказать ему в социальной защите, если он оказывался в беде, на том основании, что он обладал всем необходимым, чтобы защитить себя сам. Знаменитый афоризм Мэна о том, что «движение прогрессивных обществ до сих пор было движением от статуса к контракту»[209], выражает глубокую истину, тщательно разработанную с использованием различной терминологии многими социологами, но требующую прояснения. Дело в том, что и статус, и контракт присутствуют во всех, даже самых примитивных обществах. Сам Мэн отмечал это, когда в той же книге писал, что раннефеодальные сообщества, в противовес их архаичным предшественникам, «скреплялись не чувствами и не преданиями. Узами, соединяющими их, был контракт»[210]. Но элементы контракта в феодализме сосуществовали с классовой системой, основанной на статусе, и поскольку контракт огрублялся до обычая, он способствовал укреплению классового статуca. Обычай сохранял форму взаимных обязательств, а не реальность свободного соглашения. Современный контракт вырос не из феодального контракта, а явился результатом развития с нуля. Феодализм стал для него препятствием и был сметен в сторону. Дело в том, что современный контракт по своей сути – это соглашение между людьми, свободными и равными по статусу, хотя и необязательно по власти. Статус не был искоренен из социальной системы. Дифференцированный статус, ассоциируемый с классом, занятием и семьей, был заменен одним единственным гражданским статусом, предоставлявшим основания равенства, на котором могла быть построена структура неравенства.
В те времена, когда писал Мэн, этот новый статус явно был поддержкой для капитализма и свободной рыночной экономики, а не угрозой им. Определяющую роль в нем играли гражданские права. Они предоставляли законную возможность стремиться к обладанию желаемыми предметами, но не гарантировали реального обладания ими. Право собственности – это право не обладать собственностью, а приобрести ее, если вы в состоянии это сделать, и защитить, если вы смогли ее получить. Но если вы будете использовать эти аргументы, чтобы объяснить пауперу, что его права собственности ничем не отличаются от прав миллионера, то он наверняка обвинит вас в том, что вы лишь играете словами. Точно так же реальное содержание свободы слова невелико, если из-за недостатка образования вы не можете сказать ничего стоящего и сделать так, чтобы вас услышали. Но эти вопиющие проявления неравенства обязаны своим существованием не изъянам гражданских прав как таковых, а нехватке социальных прав, которые в XIX в. находились в зародышевом состоянии. Закон о бедных был подспорьем капитализму, а не угрозой ему, потому что он освобождал промышленность от всякой социальной ответственности за рамками договора найма и в то же время обострял конкуренцию на рынке труда. Начальное школьное образование также было подспорьем, потому что оно повышало ценность рабочего, но не давало ему образования, «излишнего» для его положения.
Но было бы нелепо утверждать, что гражданские права, существовавшие в XVIII–XIX вв, были свободны от недостатков или что практика их осуществления была в принципе эгалитарной. Равенства перед законом не существовало. Такое право имелось, но средства для его защиты были недоступны. Между правами и средствами их осуществления стояли два препятствия: первое порождалось классовой предвзятостью и пристрастностью, второе – автоматическими следствиями неравного распределения богатства, работавшего через систему цен. Классовую предвзятость, безусловно, отбрасывавшую тень на все стороны отправления правосудия в XVIII в., нельзя было устранить законом. Этого можно было достичь только социальным воспитанием и формированием традиции беспристрастности. Это медленный и сложный процесс, предполагавший изменение взглядов и настроений в высших слоях общества. Но я считаю справедливым сказать, что этот процесс успешно завершен в том смысле, что традиция беспристрастности по отношению к социальным классам глубоко укоренилась ныне в гражданском судопроизводстве. И интересно, что это произошло без каких-либо фундаментальных изменений в классовой структуре адвокатского сословия. У нас нет конкретных сведений по этому вопросу, но я сомневаюсь в том, что картина радикально изменилась с тех пор, когда профессор Гинзберг провел исследования по интересующей нас теме. Он обнаружил, что среди принятых в «Линкольновский инн»[211] доля тех, чьи отцы были наемными рабочими, выросла с 0,4 % в 1904-1908 гг. до 1,8 % в 1923-1927 гг. В последнем случае 72 % адвокатов были сыновьями лиц свободной профессии, высокопоставленных предпринимателей и дворян[212]. Следовательно, уменьшение классовой предвзятости как барьера для полноценного использования прав было следствием не столько ослабления классовой монополии в адвокатском сословии, сколько результатом распространения во всех классах более гуманного и реалистического понимания социального равенства.
Интересно провести сравнение с соответствующими изменениями в сфере политических прав. Здесь также классовая предвзятость, выражавшаяся в запугивании низших классов со стороны высших, препятствовала свободному волеизъявлению тех, кто недавно получил право голоса. В этом случае имелось практическое средство для его осуществления – тайное голосование. Но этого было недостаточно. Требовались соответствующее общественное воспитание и изменение духовного климата. И даже когда избиратели почувствовали себя свободными от чужого влияния, все равно потребовалось время для того, чтобы преодолеть распространенное среди рабочего класса и других трудящихся слоев убеждение, что политические представители народа (и в еще большей степени члены правительства) должны происходить из
Устранение второго препятствия – последствий неравномерного распределения богатства – было в случае политических прав очень простым с технической точки зрения, поскольку играло небольшую роль при подсчете голосов или вовсе не играло в этом никакой роли.
Тем не менее богатство можно использовать для влияния на выборы. Соответственно был принят ряд мер, направленных на уменьшение этого влияния. Если ранние из них, восходящие к XVII в., были нацелены на противодействие подкупу и коррупции, то последующие (особенно начиная с 1883 г.) имели более широкую задачу ограничения расходов на выборах, с тем чтобы кандидаты, обладавшие разным уровнем богатства, могли бороться между собой на относительно равных условиях. Необходимость подобных уравнительных мер сегодня резко сократилась, поскольку кандидаты, представляющие трудящиеся классы, могут получить финансовую поддержку от партии или из других источников. Таким образом, ограничения, предотвращающие конкурентную расточительность, вероятно, приветствуются всеми. Оставалось только открыть Палату общин для представителей всех классов, независимо от богатства, вначале отменив имущественный ценз для членов парламента, а затем введя для них жалованье в 1911 г.
Таких результатов было гораздо труднее достичь в области гражданских прав, поскольку судебная тяжба – в отличие от голосования – очень дорога. Судебные издержки не очень высоки, но оплата услуг адвоката может составить очень большую сумму. Поскольку судебный процесс принимает форму полемики, каждая из сторон чувствует, что она может повысить свои шансы на победу, если обеспечит себе лучших защитников, чем у противоположной стороны. Разумеется, в этом есть определенная доля истины, но не столь большая, как в это верят в народе. Но в условиях судебной тяжбы, как и на выборах, возникает элемент конкурентной расточительности, вследствие которой сложно оценить, насколько большие расходы в действительности требуются. Кроме того, наша система, в которой судебные издержки, как правило, покрывает проигравший, повышает степень риска и неопределенности. Человек с небольшим достатком, зная, что в случае проигрыша ему придется оплатить издержки своего оппонента (после того, как они будут установлены соответствующим судебным чиновником), как и свои собственные, легко может испугаться неблагоприятного решения, особенно, если его оппонент достаточно богат, чтобы не озадачиваться подобными соображениями. И даже если он победит, таксированные судебные издержки, как правило, будут меньшими, чем его реальные расходы, и зачастую – существенно меньшими. Так что, если ему придется поиздержаться, доказывая свою правоту, победа может не стоить затраченных денег.
Что в таком случае было сделано, чтобы устранить эти препятствия на пути полного и равноправного осуществления гражданских прав? Одной из реально значимых вещей было образование в 1846 г. судов графств с целью обеспечения дешевого правосудия для простых людей. Эта важная инновация оказала существенное благотворное воздействие на нашу судебную систему и сделала многое для развития правильного понимания важности судебного дела, возбуждаемого маленьким человеком, которое по его собственным меркам часто оказывается большим делом. Но расходы в судах графств нельзя назвать незначительными. К тому же их юрисдикция весьма ограниченна. Вторым важным шагом было развитие процедуры для малоимущих, по которой небольшая часть беднейших членов сообщества могла подавать в суд практически бесплатно
Как ясно видно из событий, о которых я кратко поведал, в конце XIX в. возник растущий интерес к равенству как принципу социальной справедливости, и сложилось осознание того факта, что формального признания равной способности иметь права было недостаточно. В теории даже полное устранение всех преград, отделяющих гражданские права от механизмов их осуществления, никак не может повредить принципам классовой структуры капиталистической системы. Фактически это привело бы к возникновению ситуации, которую многие сторонники конкурентной рыночной экономики ошибочно считают уже существующей. Но на практике то отношение к данной проблеме, которое вдохновляло все усилия по устранению этих преград, выросло из концепции равенства, выходящей за узкие рамки норм конкурентной экономики. Речь идет о концепции равного общественного достоинства человека, а не просто равных естественных прав. Таким образом, хотя гражданство даже к концу XIX в. мало преуспело в уменьшении социального неравенства, оно помогло направить прогресс по пути, непосредственно ведущему к эгалитарной политике XX в.
Оно также оказало интегрирующее воздействие на общество или, по крайней мере, было важным фактором в процессе его интеграции. В процитированном мной недавно фрагменте Мэн говорил о дофеодальных обществах как скрепленных чувствами и преданиями. Он указывал на узы родства и на предания об общем происхождении.
Гражданство требует связей иного рода, непосредственного чувства принадлежности к сообществу, основанного на лояльности к цивилизации, которая является общим достоянием. Это лояльность свободных людей, наделенных правами и защищенных общим правом. Она произрастает как из борьбы за эти права, так и из обладания ими. Это отчетливо видно в XVIII в., который явил нам рождение не только современных гражданских прав, но и национального самосознания. Знакомые инструменты современной демократии были созданы высшими классами, после чего их постепенно передали низшим. За политической журналистикой для образованной публики последовали газеты для всех, кто умел читать. Потом пришел черед массовых собраний, пропагандистских кампаний и ассоциаций по отстаиванию общественных интересов. Репрессивные меры и налоги были совершенно неспособны остановить этот поток. И вместе с ним пришел патриотический национализм, который выражал единство, лежавшее в основе этих спорных проявлений. Сложно сказать, насколько он был глубок и как широко распространен, но не может быть сомнений в силе его внешних проявлений. Мы по-прежнему используем эти типичные песни XVIII в. – «Боже, храни Короля» и «Правь, Британия», – но опускаем их фрагменты, задевающие наши современные и более умеренные чувства. Джингоистский патриотизм и «народная и парламентская агитация», которые Темперли считал «главными причинами» войны за ухо Дженкинса[215], были новыми явлениями. В них можно узреть первый малозаметный ручеек, который затем разрастется в широкий поток национальных военных усилий XX в.
Растущее национальное самосознание, пробуждающееся общественное мнение, первые знаки чувства принадлежности к сообществу и осознание общего наследия не оказали сколько-нибудь ощутимого влияния на классовую структуру и социальное неравенство по той простой и понятной причине, что даже в конце XIX в. трудящиеся массы не обладали действительной политической властью. К этому времени право голоса получило широкое распространение, но те, кто недавно его приобрел, еще не знали, как им распорядиться. Политические права как составная часть гражданства, в отличие от гражданских прав, были полны потенциальных угроз для капиталистической системы, хотя те, кто осторожно распространял их вниз по социальной лестнице, не понимали, насколько велика эта угроза. Вряд ли они могли предвидеть, насколько обширные изменения могут быть привнесены с помощью мирного использования политической власти, без жестокой и кровавой революции. Планируемое общество и государство всеобщего благосостояния еще не выросли на горизонте и не оказались в поле зрения практических политиков. Основы рыночной экономики и система контрактов казались достаточно прочными, чтобы вынести любое вероятное нападение. И действительно, были основания ожидать, что трудящие классы, получая образование, будут принимать базовые принципы системы, полагаясь в плане защиты и прогресса на гражданские права как компонент гражданства, не содержавший в себе явных угроз конкурентному капитализму. Эта точка зрения поощрялась и тем фактом, что одним из главных достижений политической власти в конце XIX в. было признание права коллективных переговоров. Это означало, что социальный прогресс мыслился как усиление гражданских прав, а не как возникновение социальных, как растущее применение контракта на свободном рынке, а не как введение норм минимальной заработной платы и социального обеспечения.
Но этот подход недооценивал важность такого расширения гражданских прав в экономической сфере. Дело в том, что гражданские права по своему происхождению носили в высшей степени личный характер и поэтому находились в полной гармонии с индивидуалистической фазой капитализма. Посредством объединения группы получали возможность выступать в качестве юридических лиц. У этого были свои критики, и ограниченная ответственность юридических лиц широко осуждалась как ограничение личной ответственности в собственном смысле слова. Но положение профсоюзов было еще более аномальным, поскольку они не имели статуса объединений, да и не стремились к этому. Таким образом, они могли осуществлять жизненно важные гражданские права, отстаивая интересы своих членов без формальной коллективной ответственности, в то время как личная ответственность рабочих, вытекавшая из контракта, по большей части была не обеспечена. Для рабочих эти по-новому интерпретированные гражданские права стали инструментом повышения их социального и экономического статуса, тем средством, при помощи которого они претендовали на определенные социальные права, полагавшиеся им как гражданам. Но естественным методом установления социальных прав является применение политической власти, потому что социальные права предполагают абсолютное право на определенный стандарт цивилизации, обусловленный исполнением общих обязанностей гражданства. Содержание социальных прав не зависит от экономической значимости личности претендента на них. Есть существенное различие между настоящими коллективными переговорами, с помощью которых экономические силы стремятся достичь равновесия на свободном рынке, и использованием коллективных гражданских прав для отстаивания базовых требований элементов социальной справедливости. Это признание коллективных переговоров было не просто естественным расширением гражданских прав; оно представляло собой перенос важного средства давления из политической сферы в сферу гражданско-правовую. Но «перенос» – это, пожалуй, обманчивое слово, так как в тот исторический период рабочие еще не располагали политическим правом голоса или не научились использовать его. С тех пор они получили это право и стали его использовать в полной мере. Тред-юнионизм, таким образом, привел к созданию вторичной системы производственного гражданства, параллельной и дополнительной по отношению к системе политического гражданства.
Интересно сравнить этот процесс с историей парламентского представительства. В ранних парламентах, как сообщает Р. Поллард, «представительство не было разумным, если исходить из того, что оно должно рассматриваться как средство обеспечения личного права или продвижения личных интересов. Представительство осуществлялось по отношению к сообществам, а не к личностям»[216]. И, рассматривая положение дел накануне Акта о реформе 1918 г., он добавил: «Парламент, вместо того, чтобы представлять сообщества или семьи, начинает представлять никого иного, как личностей»[217]. В системе, в которой голосуют мужчины и женщины, голос рассматривается как голос личности. Политические партии организуют эти голоса в целях группового действия, но это происходит в национальном масштабе, а не в границах профессии, местечка или специфического интереса. В случае гражданских прав движение шло в обратном направлении – не от представительства сообществ к личностям, а от личностей к сообществам. Поллард делает еще одно замечание. По его словам, для ранней парламентской системы было характерно то, что представительством занимались те, у кого были время, средства и склонность к этому занятию. Избрание большинством голосов и строгая подотчетность избирателям были несущественными. Избирательные округа не давали никаких указаний депутатам, и их предвыборные обещания были мало кому известны. Депутатов «избирали не для того, чтобы они подчинялись избирательным округам, а чтобы они заставляли округа подчиняться»[218]. Не будет большим преувеличением сказать, что некоторые из этих черт воспроизводятся в современных профсоюзах, хотя, конечно, со многими значительными отличиями. Одно из них заключается в том, что руководители профсоюзов не занимаются обременительной неоплачиваемой работой, а получают вознаграждение за свой труд. Это замечание не нужно рассматривать как выпад, да и трудно представить, чтобы университетский профессор критиковал общественный институт за то, что его делами в значительной мере распоряжается нанятый сотрудник.
Все, что я пока сказал, было своего рода вступлением к моей главной теме. Я не стремился представить вам новые факты, отобранные в ходе трудоемкого исследования. Я лишь пытался представить знакомые факты в новом свете. Мне казалось необходимым сделать это, чтобы подготовить почву для более трудного, спекулятивного и противоречивого исследования современной сцены, на которой ведущую роль играют социальные права как составляющие гражданства. Теперь я должен сосредоточиться на том, как именно социальные права воздействуют на социальный класс.
Социальные права в XX в.
Период, о котором я до сих пор вел речь, был периодом, в котором развитие гражданства, каким бы значительным и впечатляющим оно ни было, оказывало слабое прямое воздействие на социальное неравенство. Гражданские права создали юридические возможности, использование которых радикально ограничивалось классовой предвзятостью и отсутствием экономических возможностей. Политические права создали политические возможности, использование которых требовало опыта, организации и изменения представлений о правильной работе правительства. Для развития всего этого требовалось время. Социальные права находились на минимальном уровне и не были вплетены в ткань гражданства. Общей задачей государства и общества в целом была в то время борьба с бедностью, которая, однако, никак не затрагивала механизм сохранения неравенства, наиболее очевидным и тягостным следствием которого и была бедность.
Новый период начался в конце XIX в., ознаменовался он прежде всего исследованием Бута «Жизнь и труд населения Лондона» и деятельностью Королевской комиссии, связанной с престарелыми бедняками. Произошли первые большие достижения в сфере социальных прав, включавшие в себя значительные изменения в осуществлении принципа равенства, выраженного в гражданстве. Но также действовали и другие силы.
Во-первых, рост денежных доходов, неравномерно распределенных между социальными классами, сократил экономическое расстояние, отделявшее одни классы от других, уменьшил разрыв в доходах между квалифицированными и неквалифицированными рабочими, а также между квалифицированными рабочими и служащими. В то же время устойчивый рост небольших сбережений размывал классовые различия между капиталистом и пролетарием, не имеющим собственности по определению. Во-вторых, ранжированная система прямого налогообложения сделала шкалу доходов более плоской. В-третьих, массовое производство для внутреннего рынка и растущий интерес части промышленников к потребностям и вкусам обывателей позволили людям с небольшим достатком пользоваться благами материальной цивилизации, которые, как никогда прежде, не столь резко отличались от благ, потребляемых богатыми. Все это изменило условия, в которых происходил прогресс гражданства. Социальная интеграция распространилась из сферы чувств и патриотизма на материальное потребление. Компоненты цивилизованной и культурной жизни, ранее бывшие монополией избранных, становились доступными многим, побуждая последних тянуться к тому, что ранее было им недоступно. Уменьшение неравенства усилило требования к его устранению, по крайней мере, в области основополагающего социального обеспечения.
Этим стремлениям отчасти пошли навстречу, включив социальные права в гражданский статус и, таким образом, создав всеобщее право на реальный доход, несоразмерный с рыночной стоимостью труда того, кто на него претендовал. Снижение значения класса по-прежнему является целью социальных прав, но оно приобрело новый смысл, который больше не сводится к попыткам уменьшить очевидную проблему нищеты низших слоев общества, а предполагает действия, меняющие весь механизм воспроизводства социального неравенства. Дело уже не сводится к поднятию уровня пола в подвале социального здания, не затрагивающему всю надстройку над ним. Началась перестройка всего здания, и она даже может закончиться превращением небоскреба в комфортную одноэтажку. Важно понять, просматривается ли подобная конечная цель в природе самого этого процесса, развертывающегося на наших глазах, или, как я сказал вначале, современное стремление к большему социальному и экономическому равенству имеет естественные пределы. Чтобы ответить на этот вопрос, я должен исследовать и проанализировать систему социального обеспечения в XX в.
Ранее я сказал, что попытки, которые предпринимались для устранения преград между принципами гражданских прав и реальными средствами их осуществления, свидетельствовали о новом отношении к проблеме равенства. Следовательно, было бы удобно начать мое исследование с рассмотрения последнего примера таких попыток – Билля о правовой помощи и консультировании, представляющего собой социальную услугу, призванную усилить гражданское право граждан решать свои споры в суде. Этот пример вплотную подводит нас к одной из главных сторон нашей проблемы – возможности сочетания в рамках одной системы двух принципов: социальной справедливости и рыночной цены. Государство не готово сделать деятельность правосудия бесплатной для всех. Одна из причин этого, хотя и не единственная, заключается в том, что издержки судопроизводства играют полезную роль, сдерживая сутяжничество и поощряя поиск разумных компромиссов. Если бы все конфликты разрешались в суде, то машина правосудия попросту сломалась бы. Помимо этого та сумма, которую стороны готовы потратить на процесс, в значительной мере зависит от его значимости для них. В этом вопросе они сами решают, что им делать. Это очень сильно отличается от здравоохранения, где серьезность болезни и требуемое лечение можно оценить объективно, независимо от того, как к ним относится сам пациент. Но, несмотря на все это, плата, связанная с судопроизводством, должна быть такой, чтобы не лишать тяжущуюся сторону права на правосудие или не ставить ее в неравные условия по отношению к своему оппоненту.
Для этого предлагается следующая схема. Круг получателей этой услуги ограничен определенным экономическим классом. Это те, чей распологаемый доход и капитал не превышают 420 фунтов и 500 фунтов соответственно[219]. «Располагаемый доход» – это то, что остается после разрешенных вычетов на иждивенцев, аренду, владение домом и инструментами и т. д. Максимальный уровень затрат тяжущейся стороны ограничен размером, не превышающим половины его располагаемого дохода свыше 156 фунтов и располагаемого капитала свыше 75 фунтов. Его ответственность за издержки другой стороны в случае поражения находится на усмотрении суда. Получателю услуги предоставляется профессиональная помощь адвоката и консультация от коллегии добровольцев. Они получат вознаграждение за свои услуги (в Высоком суде и выше) по ставке, которая на 15 % ниже, чем та, какую соответствующий судебный чиновник счел бы обоснованной на свободном рынке, а в судах графств – согласно единой шкале, пока еще не утвержденной.
Как мы видим, эта схема руководствуется принципами ограничения дохода и проверки нуждаемости, которые были недавно упразднены в других основных службах социального обеспечения. Проверка нуждаемости будет осуществляться Управлением по оказанию государственного вспомоществования (или проходить при его помощи), сотрудники которого, помимо предоставления пособий, предписанных в регулятивных документах, «могут иметь возможность по собственному усмотрению вычитать из дохода любые суммы, которые они посчитают несовместимыми с подачей заявки о вспомоществовании согласно Акту о государственном вспомоществовании»[220]. Интересно будет посмотреть, насколько эта связь со старым Законом о бедных сделает юридическую помощь неприятной для многих из тех, кто мог бы ею воспользоваться, включая лиц с общим доходом в 600-700 фунтов в год. Но независимо от этого следует заниматься надзором за соблюдением данного условия предоставления юридической помощи, так как основания для введения проверки нуждаемости очевидны. Цена, которую готовы платить за услуги суда и адвокатов, выступает хорошим индикатором необходимости иска. Поэтому она должна сохраниться. Но влияние цены на спрос нужно сделать менее подверженным воздействию неравенства путем коррекции цены по отношению к доходу. Метод такой коррекции напоминает то, как работает прогрессивный налог. Если мы будем рассматривать только доход и игнорировать капитал, мы увидим, что человек с располагаемым доходом в 200 фунтов стерлингов должен будет внести 22 фунта, или 11 % этого дохода, а максимальный вклад человека с располагаемым доходом в 420 фунтов составит 132 фунта, или 31 % этого дохода. Подобная система может работать очень хорошо (если шкала коррекции удовлетворительна) при условии, что рыночные цены на услугу приемлемы для тех, кто получает небольшой доход, но уже не вправе претендовать на помощь. Тогда ценовая шкала может опускаться вниз с этой центральной точки до тех пор, пока не сойдет на нет там, где доход слишком мал, чтобы платить какую бы то ни было сумму. Не будет никакого резкого разрыва между теми, кто получает помощь, и теми, кто ее не получает. Этот метод используется в случае государственных стипендий в университетах. В таком случае расходы должны покрывать стандартные затраты на жизнь и плату за обучение. Они высчитываются на основе общего дохода родителей по той же схеме, какая предложена для юридической помощи, за исключением того, что не производится удержание налогов. Получившаяся цифра известна как «взвешенный доход». Она используется в таблице, показывающей родительский вклад в каждую из точек на шкале. Лица со взвешенным доходом до 600 фунтов не платят ничего, и потолок, при достижении которого родители оплачивают полную сумму без получения субсидии, составляет 1500 фунтов. Рабочая группа недавно порекомендовала поднять потолок «по крайней мере, до 2000 фунтов» (до вычета налогов)[221], что для социального обеспечения является весьма «неплохой чертой бедности». Можно предположить, что при таком уровне доходов семья могла бы оплачивать рыночную стоимость университетского образования без особых затруднений.
Схема юридической помощи, пожалуй, будет работать так же, как и в случае судов графств, где издержки являются довольно умеренными. Лица, находящиеся в верхней части шкалы доходов, естественно, не будут получать никаких субсидий для покрытия своих издержек, даже если они проиграют дело. Для суда, как правило, должно быть достаточно того вклада, который они могут внести из своих собственных средств. Они будут находиться в том же положении, что и люди за рамками этой схемы, так что не будет никакого резкого разрыва в возможности получить справедливое правосудие. Однако тяжущиеся стороны, находящиеся в рамках этой схемы, получат профессиональную юридическую помощь по контролируемой и более низкой цене, и это само по себе – ценная привилегия. Но в уважаемом Высоком суде максимальные расходы, которые может понести индивид, находящийся на вершине шкалы доходов, могут значительно превысить его реальные возможности, если он проиграет дело. Таким образом, степень риска и ответственности малообеспеченного индивида, пользующегося юридической помощью, может быть намного меньшей, чем у того, кто не вправе к ней прибегать, учитывая возможность проигрыша судебного процесса. Это имеет исключительно серьезное значение в случае тяжбы, принимающей форму спора. Если спор идет между сторонами, одна из которых получает юридическую помощь, а другая нет, то это оказывается противостоянием неравных. Одна из них защищена принципом социальной справедливости, в то время как вторая оставлена на милость рынка и обычных обязательств, обусловленных контрактом и правилами суда. Меры по уменьшению значения класса могут в некоторых случаях вести к возникновению таких форм классовых привилегий. Утвердятся ли они в действительности, в большой мере зависит от содержания тех правил, которые пока не приняты, а также от конкретной практики судов, которые будут определять расходы тяжущихся, получавших помощь и проигравших свои дела. В практическом плане эту проблему можно было бы решить, сделав систему юридической помощи универсальной или почти универсальной – посредством значительного повышения предельного уровня дохода, позволяющего обратиться за ней. Иными словами, проверку нуждаемости можно сохранить, но поднять уровень предельного дохода. Но это приведет к распространению схемы юридической помощи на всех или практически на всех практикующих юристов, и им придется подчиниться контролю над стоимостью их услуг. Это равносильно практической национализации данного рода занятий, во всяком случае, так покажется адвокатам, отличающимся сильным духом индивидуализма. Исчезновение частной практики лишит распорядителей судебных издержек стандартов для сравнения, на основании которых определялась бы контролируемая цена.
Я выбрал этот пример, чтобы проиллюстрировать некоторые сложности, возникающие при осуществлении стремления сочетать принципы социального равенства и ценовой системы. Дифференцированная цена, корректируемая по шкале доходов различного уровня, служит одним из способов достижения этого. Она широко использовалась врачами и больницами, пока Национальная служба здравоохранения не сделала ее ненужной. В определенном смысле она освобождает располагаемый доход от его зависимости от денежного дохода. Если бы этот принцип применялся везде, различия в денежном доходе стали бы бессмысленными. Такого же результата можно было бы добиться, сделав доходы равными или нивелировав разницу в них посредством налогообложения. Некоторым образом оба этих процесса и существуют в действительности. В рамках каждого из них есть необходимость сохранения дифференциации доходов в качестве средства экономического стимулирования. Но когда соединяются разные способы выполнения примерно одного и того же, процесс может зайти весьма далеко, не нарушая работу экономической машины, поскольку их различные следствия не так просто суммируются и общий результат не всегда удается осмыслить. Мы должны помнить, что совокупные денежные доходы представляют собой мерило, на основании которого традиционно оцениваются социальные и экономические достижения и престиж. Даже если они утратят смысл с точки зрения располагаемого дохода, то они (как знаки успеха) могут по-прежнему служить стимулом новых усилий, подобно орденам или знакам отличия.
Но я должен вернуться к моему исследованию социального обеспечения. Наиболее знакомый принцип – это, конечно, не дифференцированная цена (которую я только что обсуждал), а гарантированный минимум. Государство гарантирует минимальное обеспечение определенными важнейшими благами и услугами (такими, как здравоохранение, жилище и образование) или минимальный денежный доход, который можно потратить на необходимые потребности – пенсии по старости, страховые выплаты или семейное пособие. Каждый имеет право превысить гарантированный минимум обеспеченности за счет своих собственных источников. На первый взгляд такая система выглядит более благородным вариантом уменьшения значения класса, чем рассмотренный ранее. Но его следствия требуют внимательного рассмотрения.
Достигаемая степень уравнивания зависит от четырех факторов: направлены ли соответствующие меры на благо всех или на благо какого-то конкретного класса; принимают ли они форму денежной выплаты или безвозмездной услуги; является ли высоким или низким порог дохода, дающий право на получение таких выплат и услуг; каким образом собираются средства на выплату этих пособий и оказание услуг. Денежные пособия, ограниченные предельным доходом и проверкой нуждаемости, имеют простой и очевидный уравнительный эффект. Они ведут к снижению значения класса в старом и ограниченном смысле этого слова. Цель здесь состоит в предоставлении всем гражданам хотя бы установленного минимума средств – из их собственных ресурсов или (если они недостаточны) за счет помощи. Пособие выдается только тем, кто в нем нуждается, и таким образом устраняется неравенство в нижней части шкалы доходов. Эта система действовала в своей простейшей и непосредственной форме в случае с Законом о бедных и о пенсиях по старости. Но экономическое выравнивание может сопровождаться психологической классовой дискриминацией. Клеймо, связанное с Законом о бедных, сделало слово «паупер» унизительным обозначением класса. Выражение «получатель пенсии по старости», может, и отдает чем-то подобным, но на нем нет пятна позора.
Таким же был общий эффект социального страхования, когда оно было ограничено определенной доходной группой. Его особенность состояла в том, что оно не предполагало проверки нуждаемости. Взнос индивида давал право на выплаты ему. Но в целом доход группы возрастал вследствие превышения выплат над общими расходами группы в виде взносов и дополнительных налогов. В результате разрыв в доходах между этой группой и той, что стояла на социальной лестнице выше нее, сокращался. Однако точный эффект с трудом поддается оценке из-за большой разницы среди членов в доходах и выплатах при наступлении страховых случаев. Когда эта схема была распространена на всех, вновь вскрылся разрыв, хотя мы должны учесть совокупный эффект регрессивной плоской ставки и, отчасти, прогрессивного налогообложения, за счет которого отчасти финансировалась эта система. Я не стану углубляться в обсуждение этой проблемы. Но отмечу, что, будучи распространенной на всех, эта система хуже справлялась со снижением значения класса, чем тогда, когда она носила ограниченный характер, а социальное страхование работало хуже, чем услуги, предоставляемые на основе проверки нуждаемости. Одинаковые пособия не ведут к сокращению разрыва в доходах. Их уравнительный эффект заключается в том, что в случае меньшего дохода выплаты составляют больший процент от него, чем в случае большего дохода. И пусть даже понятие уменьшающейся предельной полезности (если к нему кто-то еще обращается) можно применить только к растущим доходам одного и того же человека, оно сохраняет некоторое значение и для нашего предмета. Когда бесплатная услуга, как в случае здравоохранения, распространяется с лиц с ограниченными доходами на все население, ее прямым результатом оказывается рост неравенства располагаемых доходов, корректируемый уже только при помощи налогов. Представители средних классов, привыкшие платить врачам, обнаруживают, что эту часть их дохода можно потратить на что-то другое.
Я столь осторожно двигался по этому тонкому льду, чтобы сделать одно принципиальное замечание. Расширение социального обеспечения не является главным средством выравнивания доходов. В одних случаях оно может вести к такому результату, в других – нет. Но как таковой этот вопрос менее важен для нас, поскольку он представляет собой проблему для того аспекта социальной политики, которым мы не будем сейчас заниматься. Что действительно важно, так это совокупное обогащение конкретного содержания цивилизованной жизни, общее сокращение угроз и опасностей, уравнивание более и менее удачливых, по каким бы критериям они ни различались, – здоровых и больных, занятых и безработных, старых и лиц трудоспособного возраста, холостяков и отцов больших семейств. Уравнивание происходит не столько между классами, сколько между индивидами, которые теперь рассматриваются так, как если бы они составляли один класс. Равенство статуса оказывается более важным, чем равенство доходов.
Даже когда пособия выплачиваются в денежной форме, эта классовая интеграция получает внешнее выражение в форме нового общего опыта. Все учатся тому, что значит быть обладателем страхового полиса, на который время от времени кто-то должен ставить штамп, или получать пособие на детей или пенсию на почте. Но и тогда, когда получаемое благо принимает форму услуги, качественный элемент содержится уже в самом благе, а не только в процессе его получения. Распространение таких услуг может таким образом оказать существенное воздействие на качественные аспекты социальной дифференциации. Старые начальные школы, хотя они и были открыты для всех, находились в распоряжении определенного социального класса (надо сказать, очень большого и неоднородного), для которого не был доступен никакой другой способ получения образования. Его члены воспитывались в условиях сегрегации по отношению к высшим классам, что оказывало влияние на детей, накладывая на них свой отпечаток. «Бывший ученик начальной школы» было ярлыком, который человек мог пронести через всю свою жизнь, и этот ярлык обращался к различию, которое по своему характеру было реальным, а не только условным. Дело в том, что разделенная система образования, способствующая поддержанию внутриклассового единства и межклассового различия, делала ударение на социальной дистанции. Профессор Тоуни, выражая взгляды сотрудников системы образования в своей неподражаемой прозе, говорил: «Вторжение в организацию образования пошлостей классовой системы является неуместным, так как это вредно по результатам и гнусно по замыслу»[222]. Ограниченная по своему характеру услуга способствовала возникновению класса и, в то же время, уменьшению его значения. Сегодня эта сегрегация по-прежнему имеет место, но всеобщая доступность последующего образования делает возможным исправление ситуации. Сейчас я должен поразмыслить о том, не вторгается ли класс по-другому в это исправление.
Аналогичным образом еще ранее здравоохранение добавило выражение «пациент по страховке» в наш словарь социального класса, и многие представители средних классов теперь узнают точное значение этих слов. Но распространение этой услуги уменьшило общественную важность разделения. Сегодня все, за исключением незначительного меньшинства наверху социальной лестницы, имеют общий опыт взаимодействия с национальной системой здравоохранения, и он преодолевает важные классовые барьеры на средних уровнях иерархии. В то же время гарантированный минимум достиг таких высот, что слово «минимум» начинает вводить в заблуждение. Во всяком случае, намерение состоит в том, чтобы приблизить его к разумному максимуму, и услуги, все еще доступные только богатым, больше не были щегольством и роскошью. Нормой социального обеспечения становится предоставление услуг, а не их продажа. Некоторые люди считают, что в таких условиях частный сектор долго не проживет. Если он исчезнет, то небоскреб превратится в бунгало. Если существующая система получит продолжение и осуществит свои идеалы, ее результат можно будет описать как бунгало с возвышающейся над ним незначительной в архитектурном отношении башенкой.
Еще одним свойством пособий, предоставляемых в форме услуг, оказывается то, что права гражданина не получится четко определить. Качественный элемент очень велик. Можно принудительно обеспечить законом незначительный объем прав, но для гражданина имеет значение надстройка из легитимных ожиданий. Можно очень легко позволить каждому ребенку определенного возраста проводить необходимое количество часов в школе. Гораздо труднее удовлетворить легитимное ожидание, чтобы образование давали подготовленные учителя в классах с умеренным количеством учеников. Каждый гражданин, который этого хочет, может записаться к врачу. Гораздо труднее обеспечить, чтобы о его болезни позаботились надлежащим образом. Таким образом, мы приходим к тому, что законодательство оказывается не столько решающим шагом, непосредственно проводящим политику в жизнь, сколько декларацией политических намерений, которые когда-нибудь надеются осуществить. Мы сразу же думаем о колледжах графств и медицинских пунктах. Успех завит от количества ресурсов, которыми располагает государство, и их распределения между конкурирующими направлениями. Государству нелегко предвидеть и то, во что ему обойдется исполнение своих обязательств, поскольку с ростом ожиданий относительно стандартов услуг (что обязательно должно происходить в прогрессивном обществе) увеличиваются и обязательства. Цель постоянно ускользает, и государство никогда не сможет достичь ее в полной мере. Отсюда следует, что личные права должны быть подчинены национальным планам.
Официально признанные легитимными ожидания – это не личные претензии, которые должны удовлетворяться по первому требованию. Обязательства государства направлены на все общество, которое в случае неудачи прибегнет к парламенту или местным советам, вместо того чтобы, подобно отдельным гражданам, обращаться в суд или устраивать квазисудебные трибуналы. Поддержание справедливого баланса между этими коллективными и личными элементами социальных прав – жизненная необходимость для демократического социалистического государства.
Сделанное мною утверждение ярче всего можно проиллюстрировать на примере жилья. Срок владения существующими жилищами обеспечен жесткими законными правами, утвержденными судом. Система стала очень сложной, поскольку возникала по частям, и нельзя утверждать, что ее блага распределены соответственно реальным потребностям. Но само по себе базовое право гражданина иметь жилье является минимальным. Он не может претендовать ни на что большее, чем крыша над головой, и его претензии могут удовлетворить, как мы видели в последние годы, например, перестройкой заброшенного кинотеатра, превращенного в центр отдыха. Тем не менее общее обязательство государства относительно жилищных условий, существующее у него перед всем обществом, выполнить едва ли не тяжелее всего. Государственная политика недвусмысленно создала у граждан легитимные ожидания относительно обладания домом, в котором могла бы жить семья, и сегодня это обещание уже не ограничивается отдельными героями. Правда, имея дело с индивидуальными требованиями, власти, насколько это возможно, исходят из приоритетных потребностей. Но когда сносят трущобы, перестраивают старые города и планируют новые, индивидуальные претензии должны подчиняться общей программе социального прогресса. Таким образом, возникает элемент случайности и, поэтому, неравенства. Одну семью могут переселить вне очереди, потому что она является частью сообщества, которое подлежит переселению в первую очередь. Другой придется подождать, хотя у нее условия могут быть хуже, чем у первой. По ходу дела многие проявления неравенства могут исчезнуть, а другие – проявиться. Позвольте мне привести небольшой пример. В городе Миддлсборо часть населения из депрессивного района переселили в новый жилищный массив. Оказалось, что среди детей, живущих в этом массиве, только один из восьми мог получить место в средней школе. Из тех же, кто жил там раньше, место мог получить только один из ста пятидесяти четырех[223]. Этот контраст столь ошеломляющ, что ему сложно дать четкое объяснение, но он остается разительным примером межличностного неравенства, выступающего промежуточным результатом прогрессирующего удовлетворения коллективных социальных прав. В конечном счете, когда эта программа жилищного строительства подойдет к концу, такое неравенство должно исчезнуть.
Политика в области жилищного строительства имеет и другой аспект, который, по моему убеждению, предполагает внедрение нового элемента в права гражданина. Он вступает в игру, когда необходимость в средствах к существованию, которой, как я сказал, должны быть подчинены личные права, не ограничивается ни одним сегментом внизу социальной лестницы, ни конкретным типом потребностей, а включает в себя общие аспекты жизни в сообществе. В этом смысле городское планирование оказывается тотальным. Оно не только рассматривает сообщество как единое целое, но и влияет на (и должно учитывать) все формы социальной деятельности, обычаи и интересы. Его целью оказывается создание нового физического окружения, способствующего росту новых человеческих сообществ. Оно должно решить, какими будут эти сообщества, и попытаться обеспечить все многообразие, которое они должны будут содержать в себе. Градостроители гордятся тем, что говорят о «сбалансированном сообществе» как о своей цели. Это обозначение общества, содержащего в себе надлежащее сочетание всех социальных классов, половозрастных групп, занятий и т. д. Они не хотят строить районы для трудящихся классов и средних классов, а предлагают строить для них отдельные дома. Целью является не бесклассовое общество, а общество, в котором классовые различия разумны с точки зрения социальной справедливости, и, таким образом, классы тесно сотрудничают ради общего блага. Когда планирующий орган решает, что городу нужно больше составляющих, присущих средним классам, он стремится пойти навстречу их потребностям и соответствовать их стандартам, а не просто реагировать на коммерческий спрос, как это бывает с застройщиками-спекулянтами. Он должен рассматривать спрос в гармонии с совокупным планом и затем, как ответственный орган, давать санкцию сообществу граждан. Тогда представитель средних классов сможет сказать не «я приду, если вы предложите цену, которую я могу себе позволить», а «если вы хотите, чтобы я был вашим гражданином, вы должны дать мне статус, который подобает тому роду граждан, к которому я принадлежу». Это один из примеров того, как гражданство само по себе выступает архитектором социального неравенства.
Вторым, и более важным примером является сфера образования, которая также иллюстрирует мои предшествующие замечания о балансе между личными и коллективными социальными правами. На первом этапе нашего общественного образования права были равными и минимальными. Но, как мы отмечали, к праву прилагались обязанности не столько потому, что у гражданина есть обязанность, равно как и право, заниматься собственным развитием, которую ни ребенок, ни взрослый не могут осознавать в полной мере, сколько потому, что общество осознавало, что ему нужно образованное население. В целом XIX век обвиняли в том, что он рассматривал начальное образование только как средство обеспечения капиталистов-работодателей более ценными работниками, а высшее образование – всего лишь как инструмент, помогающий нации конкурировать со своими соперниками в области индустрии. И вы могли заметить, что недавние исследования образовательных возможностей в довоенные годы были озабочены тем, чтобы обнажить масштабы общественного расточительства, равно как и протестом против фрустрации естественных прав человека.
На втором этапе истории нашего образования, начавшемся в 1902 г., образовательная лестница была официально признана важной, хотя и не слишком большой, частью системы. Но баланс между коллективными и личными правами оставался прежним. Государство решало, сколько оно может позволить себе потратить на бесплатное среднее и высшее образование, и дети боролись за ограниченное количество мест в классах. Никто не делал вид, что все, кто мог бы извлечь пользу из более высокой ступени образования, могли получить его, и не признавалось никакое естественное право на получение образования согласно способностям. Но на третьем этапе, который начался в 1944 г., личные права как будто получили приоритет. Борьба за немногочисленные места сменилась отбором и распределением по подходящим местам, которых достаточно, чтобы вместить всех, во всяком случае, на уровне среднего школьного образования. В Акте 1944 г. написано, что количество средних школ не будет признано достаточным до тех пор, пока они не «предоставят всем ученикам возможность получения образования, обеспечивающего такое сочетание обучения и воспитания, которое будет желательным для разных возрастов, способностей и склонностей». Вряд ли можно сильнее выразить уважение к личным правам. В то же время мне интересно, будет ли эта система работать таким образом на практике.
Если бы школьная система была способна в полной мере рассматривать ученика как высшую цель, а его образование – как нечто ценное независимо от траектории его последующей жизни, тогда можно было бы сформировать учебный план, исходящий из индивидуальных потребностей, независимо от других соображений. Но, как мы знаем, сегодня образование тесно связано с занятостью, и по крайней мере часть его ценности для ученика состоит в том, чтобы оно давало ему квалификацию для занятости на определенном уровне. Пока не произойдут большие изменения, учебный план, похоже, будет подчинен требованиям занятости. Соотношение между классическими, техническими и современными средними школами нельзя установить без учета соотношения количества соответствующих рабочих мест. И баланс между двумя системами должен устанавливаться таким образом, чтобы он был справедлив по отношению к самому ребенку. Ведь если мальчик, получивший образование в классической школе, не сможет найти никакой другой работы, кроме той, которой занимаются выпускники современных средних школ, он будет испытывать обиду и чувство, что его обманули. Хотелось бы, чтобы его отношение поменялось, т. е. чтобы в этих обстоятельствах мальчик был благодарен за свое образование и не возмущался полученной работой. Но добиться таких изменений – нелегкая задача.
Я не вижу, как можно ослабить узы, связывающие образование с родом занятий. Наоборот, они будут становиться еще сильнее. Сертификаты, степени и дипломы получают все большее признание при оценивании во время приема на работу, и их свежесть не увядает с течением лет. Сорокалетнего могут оценивать по тому, как успешно он сдал экзамены в пятнадцать лет. В конце школы или колледжа получают билет, действующий в течение всего жизненного пути. Претензии на место в первом классе, выдвигаемые человеком с билетом в третий класс, не будут удовлетворены, даже если он согласен оплатить разницу. Это было бы нечестно по отношению к остальным. Он должен вернуться и получить новый билет, сдав соответствующие экзамены. И маловероятно, что государство оплатит ему обратную дорогу. Конечно, не со всеми рабочими местами дело обстоит именно так, но это точное описание большой и существенной их части, расширение которой постоянно обосновывается. Например, недавно я прочитал статью, в которой меня убеждали, что любой кандидат на административный пост или управленческую должность в бизнесе должен был «поступить в университет или сдать другой эквивалентный экзамен»[224]. Этот процесс отчасти является результатом систематизации приемов во все большем числе профессиональных, полупрофессиональных и квалифицированных родов занятий, хотя я должен признать, что некоторые из претензий так называемых профессиональных организаций на обладание закрытыми от посвященных знаниями и умениями кажутся мне довольно шаткими. Но он подкрепляется и улучшением отбора в самой системе образования. Чем больше образование претендует на то, что оно способно просеивать человеческий материал в ранние годы жизни, тем сильнее мобильность привязана к этим годам и ограниченна в дальнейшем.
Право гражданина в этом процессе отбора и мобильности – это право на равенство возможностей. Цель – устранение наследственных привилегий. В сущности, это равное право на демонстрацию различий или проявлений неравенства; равное право быть признанным неравным. На ранних стадиях становления этой системы ее главным следствием, конечно, окажется проявление скрытых форм равенства, позволяющих мальчику из бедной семьи показать, что он не хуже мальчика из богатой семьи. Но конечным итогом окажется статусная структура неравенства, справедливо дифференцированная в соответствии с неравенством способностей. Этот процесс часто ассоциируют с идеями индивидуализма в духе
Я сознательно описал это циничным языком, чтобы подвести нас к мысли, что каким бы искренним ни было стремление руководства системы образования обеспечить достаточное разнообразие для удовлетворения индивидуальных потребностей, будучи массовой услугой, оно неизбежно придет к постоянной классификации по группам, которые на каждой стадии будут стремиться к однородности внутри них и дифференциации между ними. Именно таким образом обретают свою форму классы в изменчивом обществе. Различия внутри каждого класса игнорируются как несущественные; различия между классами приобретают гипертрофированное значение. Таким образом, качества, расположенные на непрерывной шкале, ведут к возникновению иерархии групп, каждая из которых имеет свой особый характер и статус. В главном эти черты системы оказываются неизбежными, и ее преимущества, в частности устранение наследственных привилегий, полностью перевешивают ее случайные недостатки. Последние нужно подвергать критике и, по возможности, делать реальным пересмотр классификации как во время получения образования, так и в последующей жизни.
Важный вывод из моей аргументации заключается в том, что через образование и его связь с профессиональной структурой гражданство выступает инструментом социальной стратификации. Нет никаких причин осуждать этот факт, но мы должны осознавать его последствия. Статус, который дает образование, признается в окружающем мире легитимным, потому что он пожалован институтом, созданным, чтобы обеспечить справедливые права гражданина. Рыночные предложения могут быть взвешенны в сравнении с претензиями, порождаемыми этим статусом. Если возникнет большое несоответствие между ними, последуют попытки устранить его, которые примут форму не торга о рыночной цене, а полемики о социальных правах. Возможно, уже существует серьезное несоответствие между ожиданиями обладателей среднего образования и статусом служащих, который, как правило, им предназначается.
Ранее я сказал, что в XX в. гражданство и капиталистическая классовая система находились в состоянии войны. Пожалуй, это выражение было слишком сильным, но очевидно, что первое вело к модификации второй. И все же мы утверждаем, что хотя статус – это принцип, конфликтующий с контрактом, стратифицированная статусная система, порождаемая гражданством, не выступает чуждым внешним элементом по отношению к экономическому миру. Социальные права в современной форме предполагают вторжение статуса на территорию контракта, подчинение рыночной цены социальной справедливости, замещение свободного торга декларацией прав. Но лежат ли эти принципы сегодня за рамками рынка или они уже укоренились в самой системе контракта? Я, безусловно, считаю, что имеет место вторая ситуация.
Как я уже заметил, одним из главных достижений политической власти в XIX в. было устранение препятствий для развития тред-юнионизма, позволявшего рабочим коллективно пользоваться своими гражданскими правами. Это было аномалией, поскольку прежде именно политические права использовались для коллективного действия посредством парламента и местных советов, а гражданские права носили в высшей степени личный характер, находясь в гармонии с индивидуализмом раннего капитализма. Тред-юнионизм привел к возникновению вторичной системы промышленного гражданства, которая естественным образом проникла в дух институтов гражданства. Коллективные гражданские права использовались не столько для торга в истинном смысле этого слова, сколько для утверждения базовых прав. Это положение было противоречивым, и потому оно могло иметь только переходный характер. Права – неподходящий предмет для торга. Добиваться прожиточного минимума в обществе, признающем прожиточный минимум социальным правом, столь же абсурдно, как требовать права голоса в обществе, признающем право голоса политическим правом. Но в начале XX в. этот абсурд был наделен смыслом. В это время коллективный спор считался вполне нормальной и мирной рыночной операцией, признавая при этом право гражданина на минимальные стандарты цивилизованной жизни. Именно в это право верили профсоюзы и с полным основанием стремились обеспечить его для своих членов при помощи коллективного спора.
После того как непосредственно перед Первой мировой войной вспыхнул ряд больших забастовок, это согласованное требование социальных прав стало раздаваться очень четко. Правительство было вынуждено вмешаться. Оно признавало, что делает это, чтобы защитить общественность, утверждая, что его не заботят обсуждаемые вопросы. В 1912 г. господин Асквит – главный переговорщик, сказал господину Асквиту – премьер-министру, что вмешательство провалилось и пострадал престиж правительства. На это премьер-министр ответил: «Каждое сказанное Вами слово подтверждает мое мнение. Это деградация правительства»[225]. Вскоре история показала, что эта точка зрения была полным анахронизмом. Правительство больше не могло стоять в стороне от трудовых конфликтов, и оно должно было считаться с уровнем жизни и заработной платы рабочих. Ответом профсоюзов на вмешательство правительства в трудовые конфликты стало их вмешательство в работу правительства. Это было важным и благоприятным процессом, если принять во внимание его последствия. Ранее профсоюзы должны были утверждать социальные права, наступая из-за границ системы, в которой была сосредоточена власть. Сегодня они защищают их изнутри в сотрудничестве с правительством. В случае главных вопросов примитивный экономический торг превратился в нечто, более напоминающее совместную выработку политики.
Отсюда следует, что решения, вынесенные таким образом, нужно уважать. Если гражданство способствует защите прав, нельзя игнорировать и соответствующие обязанности. Это не означает, что человек должен приносить в жертву личную свободу или подчиняться без вопросов любым требованиям правительства. Но это значит, что его должно вдохновлять живое чувство ответственности перед благом сообщества. Руководство профсоюзов осознает это следствие, чего нельзя сказать обо всех их членах. Традиции, заложенные в то время, когда профсоюзы боролись за свое существование и условия занятости зависели только от исхода неравного спора, затрудняют подобное признание. Очень частыми стали неофициальные забастовки, и, безусловно, что еще одним важным элементом трудовых конфликтов стали разногласия между руководством профсоюзов и отдельными сегментами членов профсоюзов. Теперь обязанности могут порождаться как статусом, так и контрактом. Руководители неофициальных забастовок склонны отрицать и то, и другое. Забастовки обычно ведут к невыполнению условий контракта или расторжению соглашений. Призывы обращены к якобы более высоким принципам, а в действительности (пусть это и не осознается явно) к статусным правам промышленного гражданства.
Сегодня есть много примеров подчинения контракта статусу. Пожалуй, наиболее знакомым будет рассмотренная нами проблема жилищных условий. Размер арендной платы ограничивают, права жильцов защищают после истечения их договоров, дома изымают у владельцев, свободно заключенные соглашения расторгаются или изменяются судами в соответствии с принципами социальной справедливости и справедливой цены. Неприкосновенность контракта уступает место требованиям государственной политики, хотя я не утверждаю, что так должно быть. Но если контрактные обязательства отменяются путем обращения к правам гражданина, то и обязанности гражданина тоже должны выполняться. Я думаю, что в некоторых недавних неофициальных забастовках делалась попытка заявить претензии на права, полагающиеся в соответствии со статусом и контрактом. В то же время подразумевалось отречение от соответствующих обязанностей.
Но меня сейчас занимает не суть забастовок, а скорее современное понимание справедливой заработной платы. Я думаю ясно, что это понимание включает в себя понятие статуса. Он проступает во всех дискуссиях о заработных платах и окладах. Какую заработную плату
Белая книга о личных доходах[226] пролила свет на эти темные уголки сознания, но ее конечным результатом стало лишь то, что процесс рационализации сделался более запутанным и трудным. Базовый конфликт между социальными правами и рыночной ценой не был разрешен. По словам одного из выразителей интересов труда: «Должно установиться справедливое соотношение между отраслями». Справедливое соотношение – это социальное, а не экономическое понятие. Общий совет Конгресса тред-юнионов одобрил принципы Белой книги в той мере, в какой «они признают потребность сохранения различий в уровне оплаты, являющихся существенным элементом структуры заработной платы многих важных отраслей и необходимых для поддержания стандартов мастерства, квалификации и опыта, вносящих свой прямой вклад в эффективность производства и высокую производительность труда»[227]. Здесь рыночная стоимость и экономические стимулы вписаны в аргумент, главным предметом озабоченности которого является статус. В самой Белой книге предложен несколько другой, пожалуй, более правдивый, подход к различиям в уровне оплаты. «В последнее столетие мы наблюдали усиление основанной на традициях и обычаях взаимозависимости между личными доходами (включая заработную плату и жалование) и различными профессиями… Она не обязательно является адекватной современным условиям». Традиции и обычаи являются социальными, а не экономическими, принципами. Это старые названия для современной структуры статусных прав.
В Белой книге честно утверждается, что различия в уровне оплаты, основанные на этих социальных концепциях, не могут удовлетворять современным требованиям экономики. Они не поощряют лучшее распределение труда. «Относительные уровни дохода должны быть такими, чтобы поощрять движение труда в те отрасли, которые наиболее нуждаются в нем, и не должны, как это иногда по-прежнему бывает, способствовать его движению в противоположном направлении». Обратите внимание – говорится, что так
Выводы
Я попытался показать, как гражданство и другие механизмы влияли на характер социального неравенства. Чтобы завершить картину, я должен исследовать его общее воздействие на социально-классовую структуру. Безусловно, оно было значительным, и возможно, что проявления неравенства, допускаемые и даже направляемые гражданством, больше не составляют классовых различий в том смысле, как это было в обществах прошлого. Но чтобы рассмотреть этот вопрос, мне понадобится другая лекция, и она, вероятно, будет состоять из смеси сухой статистики с неясным смыслом и осмысленных суждений сомнительной достоверности. Дело в том, что наше невежество в этом вопросе очень глубоко. Я должен буду ограничиться несколькими предварительными наблюдениями (что очень хорошо для репутации социологии), сделанными в попытке дать ответ на четыре вопроса, которые я поставил в своем вступлении. Мы рассмотрели совокупный эффект следующих трех факторов.
Во-первых, сжатие с обеих сторон шкалы распределения доходов.
Во-вторых, значительное расширение сферы общей культуры и опыта.
В-третьих, обогащение универсального гражданского статуса в сочетании с признанием и укреплением определенных статусных различий благодаря взаимосвязанным системам образования и занятости.
Первые два фактора сделали возможным третий. Статусные различия могут получить легитимное признание с точки зрения демократического гражданства в случае, если они не слишком глубоки, а существуют в рамках населения, объединенного единой цивилизацией, и если они не являются выражением наследственных привилегий. Это значит, что в условиях эгалитарного в основе своей общества с проявлениями неравенства можно мириться, когда они не носят динамического характера, то есть не создают стимулов, проистекающих из неудовлетворенности и чувства, что «такая жизнь недостаточно хороша для меня» или «я убежден, что мой сын должен быть избавлен от того, с чем мне приходилось мириться». Но такого рода неравенство, за которое выступают в Белой книге, можно оправдать только в том случае, если оно
Если дело зайдет так далеко, мы можем обнаружить, что единственным сохраняющимся стремлением с устойчивым распределительным эффектом (в смысле распределения рабочей силы в иерархии экономических уровней) будет честолюбивое стремление школьника хорошо делать свои уроки, сдавать экзамены и подниматься по образовательной лестнице. И если будет реализована официальная цель по обеспечению «паритета взаимоуважения» между тремя разновидностями средних школ, мы можем лишиться даже большей части существующих стимулов. Крайним результатом этого было бы установление таких социальных условий, в которых каждый человек был бы удовлетворен жизненной позицией, к которой привело бы его гражданство.
Говоря это, я ответил на два из моих четырех вопросов – первый и последний. Я спрашивал, насколько социологическая гипотеза, неявно выдвинутая в работе Маршалла, справедлива сегодня, а именно, гипотеза о том, что существует своего рода базовое человеческое равенство, ассоциируемое с полноценной принадлежностью к сообществу, что не означает его несовместимости с надстройкой экономического неравенства. Я также спрашивал, есть ли какой-то предел у современного стремления к социальному равенству, лежащий в принципах, направляющих это движение. Мой ответ заключается в том, что сохранение экономического неравенства затруднилось в силу обогащения гражданского статуса. Для него остается все меньше возможностей, и все вероятнее, что ему бросят вызов. Продолжим, предположив, что эта гипотеза верна. Это предположение дает нам ответ на второй вопрос. Мы не стремимся к абсолютному равенству. На пути движения к равенству есть преграды. Но это движение идет двумя путями. Частично оно осуществляется за счет гражданства, частично – за счет экономической системы. В обоих случаях целью является устранение тех проявлений неравенства, которые не могут рассматриваться в качестве легитимных, но стандарты легитимности различны. В первом случае это стандарты социальной справедливости, во втором – социальная справедливость в сочетании с экономической эффективностью. Таким образом, возможно, что проявления неравенства, допустимые с точки зрения двух составляющих этого движения, могут не совпадать. Могут сохраниться классовые различия, не имеющие соответствующей экономической функции, и экономические различия, которые не будут соответствовать принятым классовым различиям.
Мой третий вопрос относился к изменяющемуся соотношению прав и обязанностей. Прав стало больше, и они четко определены. Каждый знает, на что он может претендовать. Обязанность, наиболее очевидным и непосредственным образом необходимая для удовлетворения прав, – это выплата налогов и страховых взносов. Поскольку она носит принудительный характер, то не предполагает свободы воли и чувства преданности. Образование и воинская служба также принудительны. Остальные обязанности аморфны и включают в себя общие обязательства жить жизнью хорошего гражданина, прилагая усилия, если это нужно для благосостояния сообщества. Но сообщество столь велико, что это обязательство предстает далеким и нереальным. Огромную важность имеет долг работать, но последствия труда одного человека для благосостояния всего общества столь бесконечно малы, что ему тяжело поверить, что он может нанести много вреда, воздерживаясь от работы.
Когда в социальных отношениях господствовал контракт, обязанность трудиться еще не признавалась. Это было делом самого человека – быть ему наемным работником или нет. Если он делал выбор жить в праздной бедности, это было его правом и не составляло общественной проблемы. Если ему удавалось праздно жить в комфортных условиях, на него смотрели не как на тунеядца, а как на аристократа, что вызывало восторги и зависть. Когда начался процесс трансформации экономики нашей страны в направлении современной системы, большое беспокойство вызывал вопрос о том, станет ли труд обязательным. Движущие силы групповых обычаев и регуляции должны были смениться стимулом личных достижений, и выражались большие сомнения в том, можно ли будет положиться на этот стимул. Этим объясняется точка зрения П. Колкахуна на бедность, и толстокожее замечание Мандевиля о том, что рабочих «ничто не подстегивает и не заставляет приносить пользу, кроме их нужд; облегчить последние – благоразумно, но полностью удовлетворить – безрассудно»[228]. И в XIX в. потребности, в которых они нуждались, были очень простыми. Они были движимы устоявшимися классовыми привычками относительно образа жизни, и не было никакой непрерывной шкалы, которая соблазняла бы рабочих зарабатывать больше, чтобы потратить больше на желаемые вещи, недоступные на тот момент (например, радио, велосипеды, кино или отпуск на море). Еще одним примером этому служит следующий комментарий одного автора, сделанный в 1728 г., видимо, основанный на значительных наблюдениях. «Многие из людей низших классов, – утверждал он, – зарабатывающие только на свой ежедневный хлеб, в случае, если смогут обеспечить его за три дня, будут отдыхать оставшуюся неделю или устанавливать собственную цену на свой труд»[229]. И все признавали, что если бы они пошли по второму пути, то тратили бы излишек денег на выпивку или легкую роскошь. В современном обществе общий подъем стандартов уровня жизни привел к возрождению этого явления, хотя сигареты сегодня даже более важны, чем выпивка. Не столь уж легко восстановить чувство личной обязанности трудиться в его новой форме, в которой оно сочетается с гражданским статусом. Это не стало проще от того, что сущностью долга является не наличие работы (ведь ее довольно легко получить в условиях полной занятости), а необходимость сделать ее важной для себя и работать старательно. Дело в том, что стандарты, по которым оценивается старание, чрезвычайно эластичны. К гражданскому долгу можно с успехом обращаться в условиях чрезвычайного положения, но дух Дюнкерка не может быть постоянной чертой ни одной цивилизации. Тем не менее профсоюзные лидеры пытались привить чувство всеобщего долга. На конференции 18 ноября прошлого года господин Таннер сослался на «насущную обязанность обеих сторон производственного процесса внести всесторонний вклад в реконструкцию национальной экономики и всемирное восстановление»[230]. Но национальное сообщество слишком велико и удаленно, чтобы превратить такого рода преданность в движущую силу. Вот почему многие люди считают, что решение их проблем состоит в более ограниченной ответственности перед сообществом на местном уровне, и особенно перед товарищами по работе. В последнем случае промышленное гражданство, передающее свои обязанности на низший уровень производственной единицы, отчасти служит замещением той энергии, которой недостает гражданству в целом.
Наконец, я прихожу ко второму из моих четырех исходных вопросов, который, впрочем, был не столько вопросом, сколько утверждением. Я отметил, что Маршалл оговаривал необходимость того, чтобы меры, направленные на повышение общего уровня цивилизованности трудящихся, не вели к вмешательству в свободу рынка, иначе они будут неотличимы от социализма. Я сказал, что, безусловно, эти политические ограничения были отменены. Социалистические, с точки зрения Маршалла, меры принимаются всеми политическими партиями. Это привело меня к банальному выводу о том, что всякий раз при переносе социологической гипотезы Маршалла в современную эпоху должен наблюдаться конфликт между мерами, направленными на достижение равенства, и свободным рынком.
Я затронул эту обширную тему с нескольких сторон, и в заключительных замечаниях ограничусь одним из аспектов проблемы. Всеобщая цивилизация, делающая проявления социального неравенства приемлемыми и посягающая на то, чтобы сделать их экономически бессмысленными, достигается за счет последовательного разделения реального и денежного дохода. В явной форме это выражается в основных услугах социального обеспечения, таких как здравоохранение и образование, оказываемых без платежа
Незадолго до этого я говорил о традиционной иерархии структуры заработной платы. В этом случае большое значение придается различиям в уровне денежного дохода, и предполагается, что более высокий заработок отражает существенные реальные преимущества, что, разумеется, происходит до сих пор, несмотря на тенденцию выравнивания реальных доходов. Но я уверен, что важность различий в уровне оплаты отчасти является символической. Они функционируют в качестве ярлыков, обозначающих промышленный статус, а не как инструмент подлинной экономической стратификации. И мы также видим признаки того, что признание этой системы со стороны самих работников (особенно находящихся внизу шкалы) зачастую наталкивается на требования большего равенства относительно благ, не облекаемых в денежную форму. Рабочие, занимающиеся ручным трудом, могут считать правильным и справедливым, что они зарабатывают меньше, чем некоторые служащие, но в то же время люди, работающие за заработную плату, могут требовать тех же нематериальных благ, которыми располагают служащие, получающие жалование, поскольку они должны отражать фундаментальное равенство всех граждан, а не неравенство доходов или профессиональных рангов. Если управляющий может получить выходной, чтобы сходить на футбольный матч, почему рабочий не может? Общие блага – это общее право.
Послевоенные исследования общественного мнения среди взрослых и детей обнаружили, что когда вопрос ставится в общих выражениях, интерес к тому, чтобы зарабатывать большие деньги, невелик. Я думаю, что это связано не только с тяжелым бременем прогрессивного налогообложения, но и с неявным убеждением, что общество должно и может гарантировать все существенные составляющие достойной и безопасной жизни на каждом уровне, независимо от того, каков уровень заработка. Среди учеников средней школы, опрошенных Бристольским институтом образования, 86 % хотели получить интересную работу за разумную заработную плату, а только 9 % – работу, на которой можно было бы заработать много денег. И средний коэффициент интеллекта во второй группе был на 16 пунктов ниже, чем в первой[231]. По результатам опроса, проведенного Британским институтом общественного мнения, 23 % хотели бы получать максимально высокую заработную плату, а 73 % предпочли благополучие при менее высокой заработной плате[232]. Но мы могли бы предположить, что в каждый конкретный момент, отвечая на конкретный вопрос о текущей ситуации, большинство людей признают, что хотели бы иметь больше денег, чем у них есть сейчас. Другой опрос, проведенный в ноябре 1947 г., показывает, что даже это предположение преувеличено, поэтому 51 %
В целом, подводя итоги, я обращусь к замечанию профессора Роббинса, сделанному им здесь два года назад. «Мы проводим, – утверждал он, – политику, ведущую к внутренним противоречиям и самообману. Мы облегчаем налогообложение и стремимся, насколько это возможно, ввести систему выплат, которая зависела бы от объемов производства. И в то же время наша политика замораживания цен и вытекающая из нее карточная система вдохновлены эгалитарными принципами. В результате мы получаем худшее от обоих миров»[233]. И снова: «Убеждение, что в нормальные времена очень здраво было бы попробовать объединить принципы и поддерживать эгалитарную систему реальных доходов параллельно неэгалитарной системе денежных доходов, представляется мне несколько