Сегодня и вчера. Книга стихов

fb2

Новая книга Бориса Слуцкого «Сегодня и вчера» — третья книга поэта Она почти полностью посвящена современности и открывается циклом стихов-раздумий о наших днях. В разделе «Общежитие» — стихи о мыслях и чувствах, которые приносят советские люди в новые дома; стихи о людях науки, поэтические размышления о ее путях. В разделе «Лирики» — стихи-портреты Асеева, Луначарского, Мартынова, стихи о поэзии. Заключают книгу стихи о юности поэта и годах войны; часть стихов этого раздела печаталась в прежних книгах.

Новая книга говорит о возросшем мастерстве Бориса Слуцкого, отражает жанровые поиски интересного советского поэта.

Человек

Человек

То не станция Бологое — Полпути от Москвы к Ленинграду, — У людей положенье другое — Полпути от пустыни к саду. Полдороги от тесного мира, Что зовется атом и клетка, До бескрайного мира, где сиро, Безвоздушно, мглисто и редко. Человек — такой перекресток, То простое и непростое, Где пароль, рожденный на звездах, Отзовется немедля в протоне. Очень слабый. Сильнее сильных. Очень малый. Очень великий. Нет, недаром в глазах его синих Отразились звездные лики.

Пшеница сушится на шоссе

Пшеница сушится на шоссе! Она пришла как большая вода. Она как большая война наступила. Она как большая орда обступила, Обстала деревни и города. Счастье неотложное, как беда. Пшеница сушится на шоссе! Ее для амбаров слишком много. Для зерносушилок слишком много. Так сыпь ее,       вали на дорогу, На прокаленную солнцем дорогу. Она нужна для всеобщей сытости И не должна погибать от сырости. И вот через шоссе Симферопольское Нету ни проезда, ни пропуска Ни для начальства, Ни для посольства, Ни для обычных такси. Покуда не высохнет пшеница под солнцем, Не пустят — хоть не проси! Пшеница сушится на шоссе! Двадцать километров зерном завалены. За поворотом река зерна. А на повороте       от солнца разваренный Генерал. Чтоб не видели, как сохнет она. Крут и прям генеральский норов — Все машины шлет в объезд. Без объяснений, без разговоров — Подальше       от крытых пшеницею мест. Я зерна на шоссе не видал. Мне рассказали другие поэты: Мол, вот пшеница, вот генерал. Да вот неудобно писать про это. Мне удобно про это писать, Потому что пшеницу нужно спасать. Когда привалит в грядущем году Счастье, которое я жду, — Пшеница, похожая на вторжение, Похожее на половодье зерно, — Оно должно быть помещено. Стройте заранее помещения!

Слава

Газета пришла — про соседа: Портрет и просторный «подвал». Недаром он думал про это, Надежды нам всем подавал. И вот в непросторном подвале, В котором прописан сосед, Где только сейчас пировали, Сереет холодный рассвет. На чайном пластмассовом блюдце Плашмя прилегла колбаса. За окнами льются и льются Невидимые небеса. Мы снова газету читаем, В глаза мы друг другу глядим, И пользу народа считаем, И льгот для себя не хотим. Недаром на солнце он высох, Сосед мой.       Недаром старел. Он искру горячую высек, Людей осветил, обогрел. А слава — совсем не заплата На рубище ветхом глупца И даже не наша зарплата, Заплаченная до конца. А слава совсем не спесива. Она не горда, а добра, Как это людское спасибо, Гремевшее здесь до утра.

Кадры — есть!

Кадры — есть! Есть, говорю, кадры. Люди толпами ходят. Надо выдумать страшную кару Для тех, кто их не находит. Люди — ракету изобрели. Человечество — до Луны достало. Не может быть, чтоб для Земли Людей не хватало. Как ни плотна пелена огня, Какая ни канонада, Встает человек: «Пошлите меня!» Надо — значит надо! Люди, как звезды,             восходят затемно И озаряют любую тьму. Надо их уважать обязательно И не давать обижать никому.

В сорок лет

Ночной снегопад еще не примят Утренней тропкой — до электрички. Сотрясая мост через речку, Редкие поезда гремят. Белым-бело не от солнца — от снега. Светло не от утра — светло от луны. И жизнь предо мной — раскрытая книга В читальном зале земной тишины. И сорок лет,       те, что прошли, И те года, что еще придут, Летят поземкой вдоль земли, Покуда бредешь, ветерком продут. Не хочешь отдыха и ночлега, А только — шагать вдоль тишины, Покуда бело не от солнца — от снега, Светло не от утра — светло от луны.

«Черноватых или белобрысых…»

Черноватых или белобрысых, Далее рыжих, далее лысых, Все равно — люблю людей. Ни музеи, ни пейзажи, Ни библиотеки даже Не сменяю на людей. Лучше всех растений и животных, Лучше всех идей бесплотных, Глубже шахт, быстрей, чем реки, Люди, человеки. Каждая толпа — толпа чудес, Молодых, очкастых, языкатых. Каждый, кто туда ни влез, Чувствует себя, как в книге сказок.

Человек с книгой

Человек с книгой. Вообще человек С любою книгой, в любом трамвае, В душных залах библиотек И, даже пальцем листы разрывая, Это почти всегда к добру: Плохие книги встречаются редко. Словно проба идет к серебру, Идет к человеку книгой метка. Моя надежда — читатели книг, Хочется высказаться о них. Они меня больше радуют, Чем, например, вниматели радио. Книгу почти всегда дочитают, Даже библиотечную, не только свою. Книгу берегут и переплетают, Передают из семьи в семью. Радио — на миг. Газета — на день. Книга — на всю жизнь. Книга — ключ. Он открыт и найден. Крепче держись! С детства помню роман О рабочем, читавшем Ленина. Всего подряд — по томам Собрание сочинений. Этот чудак не так уж прост. Этот простак не так уж глуп — К Ленину подравнивавшийся в рост, Ходивший в книги его, как в клуб. Душа болит, когда книги жгут Ради политики или барыша. Зато когда их берегут — Радуется душа.

Преимущества старости

Двадцатилетним можно говорить: «Зайдите через год!» Сорокалетним Простительно поверить сплетням И кашу без причины заварить. А старики не могут ошибаться И ждать или блуждать. Они не могут молча наблюдать И падать или ушибаться. Нет, слишком кость ломка у старика, Чтоб ушибаться. Слишком мало Осталось дней, И чересчур близка Черта, Которую не переходят. Поэтому так часто к ним приходит И высота и светлота.

Предупреждение

Знаете, что делали в Афинах С теми,     кто в часы гражданских свар Прятался в амбарах и овинах, Не голосовал, не воевал? Высылали этих воздержавшихся, За сердца       болезненно державшихся, Говоривших: «мы больны», Тотчас высылали из страны. И в двадцатом веке обывателю Отойти в сторонку не дают. Атомов     мельчайших          разбиватели Мелкоту людскую            разобьют. Как бы ни хватались вы за сердце, Как ни отводили бы глаза, По домам не выйдет отсидеться, Воздержаться будет вам нельзя.

«Надо думать, а не улыбаться…»

Надо думать, а не улыбаться, Надо книжки трудные читать, Надо проверять — и ушибаться. Мнения не слишком почитать. Мелкие пожизненные хлопоты По добыче славы и деньжат К жизненному опыту Не принадлежат.

Московские негры

1 Негр проходит по центру Москвы. Все ему улыбаются. Все говорят: «Я да Вы», В общем что полагается. Можно к нему подойти и похлопать По плечу    тяжелому, словно рояль, И негр,    чернолицый, словно копоть, Белозубый,    словно январь, Улыбнется и скажет вам: «Товарищ». Или: «Здравствуйте»,           или: «Спасибо». И сразу видно, что кашу сваришь С негром. Все выходит красиво. Кроме того, у нас на окраине Живут и наши московские негры. Они черны,       не как крышки рояльные, Они черны,      как рудные недра. Это студентки или студенты, Аспиранты и аспирантши, Как мы, обуты, как мы, одеты, Как мы, встают с утра пораньше. Утром поднимешься в семь часов. Зарядка кричит на сто голосов. В каждом окне спортсмены упорные. Везде — белые, в одном — черные. Это негр и его жена. Он лиловый, она шоколадная. Все удивляются, как сложена, Какая крепкая, какая ладная. Становится хорошо на сердце, Делается веселей и милей От нашего с неграми добрососедства В доме, во дворе и на всей земле. 2 Негры перебирали шапки, И старались найти ушанки, И пытались найти треухи Или теплые капелюхи. Негры знали все до детали О зиме, о пурге, о снеге: По тетрадке все прочитали, Посмотрели они по книге. Аспиранты или студенты, Негры знали все по науке. Понимали, что слабо одеты, И совали треух на ухо. Когда негры жили за морем — То ли в Того, то ли в Гане, Негров очень пугали зимою, Очень их морозом пугали. Но теперь они понимают: Это были враки и трюки! И спокойно с полки снимают Капелюхи или треухи.

«Как лица удивительны…»

Как лица удивительны И как необычайны, Когда они увидены И — зоркими очами! Какие лица — добрые, Какие плечи — сильные, Какие взгляды — бодрые, Какие очи — синие. Убавилось покорности, Разверзлися уста, И в город, словно конница, Ворвалась красота.

Газеты

Сколько помню себя, на рассвете, Только встану, прежде всего Я искал в ежедневной газете Ежедневные как и чего. Если б номер газетный не прибыл, Если б говор газетный иссяк, Я, наверно, немел бы, как рыба, Не узнав, не прочтя что и как. Я болезненным рос и неловким, Я питался в дешевой столовке, Где в тринадцати видах пшено Было в пищу студентам дано. Но какое мне было дело, Чем нас кормят в конце концов, Если будущее глядело На меня с газетных столбцов? Под развернутым красным знаменем Вышли мы на дорогу свою, И суровое наше сознание Диктовало пути бытию.

«Я люблю стариков, начинающих снова…»

Я люблю стариков, начинающих снова В шестьдесят или в семьдесят — семьдесят пять, Позабывших зарок, нарушающих слово, Начинающих снова опять и опять. Не зеленым, а серо-седым, посрамленным, На колени поставленным, сшибленным с ног, Закаленным тоской и бедой укрепленным Я б охотней всего пособил и помог.

Гурзуф

Просыпаюсь не от холода — от свежести И немедля       через борт подоконника Прямо к морю прибывающему                    свешиваюсь, Словно через борт пароходика. Крепкий город, вставленный в расселины, Белый город, на камнях расставленный, Как платок на берегу расстеленный, Словно краб, на берегу расправленный. Переулки из камня ноздреватого, Нетяжелого камня,             дыроватого, Переулки, стекающие в бухточки, И дешевые торговые будочки. И одна-единственная улица, Параллельно берегу гудущая, Переваливаясь,           словно утица, От скалы и до скалы идущая. Там, из каждой подворотни высунувшись, По четыре на пейзаж художника То ли море, то ли скалы                 вписывают, Всаживают       в клеточку картончика. Кто тут был, вернется обязательно, Прошеный приедет и непрошеный, В этот город, Словно круг спасательный, Возле моря На скалу Положенный.

«Куда стекает время…»

Куда стекает время, Все то, что истекло? Куда оно уходит — И первое число, И пятое, десятое, И, наконец, тридцатое, Последнее число? Наверно, есть цистерны, А может быть, моря, И числа там, наверно, Бросают якоря. Их много, как в задачнике, Там плещутся, как дачники, Пятерки, и шестерки, И тощие семерки, И толстые восьмерки, И двойки, и нули — Все, что давно прошли.

«Деление на виды и на роды…»

Деление на виды и на роды, Пригодное для зверя и для птицы, Застынь у человека на пороге! Для человека это не годится. Метрической системою владея, Удобно шею или брюхо мерить. Душевным меркам невозможно верить: Портновская идея! Сердечной боли не изложат цифры, И в целом мире нет такого шифра, Чтоб обозначить горе или счастье. Сначала, со мгновения зачатья, Не формулируем, не выражаем, Не загоняем ни в какие клетки, На доли не делим, не разлагаем, Помеченный всегда особой меткой, Человек.

«Полоса оконного стекла…»

Полоса оконного стекла Медленно светлеет. Ночь, наверно, истекла, Не горит, а тлеет: В небе — одинокою звездой, Многажды воспетой, А в окне против меня — простой Одинокой сигаретой. Чем светлее полоса окна, Тем и громче. Вслед за темнотою       тишина Затихает до грядущей ночи. Сквозь нешумный, тихий шум ночной Голос утра надо мной Дребезжит трамвайною железкой — Звонкий, резкий. День газетой за дверьми шуршит, Опоздавшим школьником бежит.

Лирики

«Я не хочу ни капли потерять…»

Я не хочу ни капли потерять Из новизны, меня переполняющей. Я открываю новую тетрадь. У белизны ее снегопылающей Я белизну морозную займу. Пусть первому любовному письму Сегодня будет все равно по выспренности, А по конечной, бессердечной искренности — Последнему любовному письму. Да, мне нужны высокие слова: Оплаканные, пусть потом осмеянные, Чтобы от них кружилась голова, Как будто горным воздухом овеянная, Чтобы звенели медь и серебро В заглавиях Свобода и Добро. Заглавных букв поставлю паруса, Чтобы рвались за ними буквы прочие, Как рвутся демонстрации рабочие За красным флагом — на врага, вперед! Чтоб ветры парусину переполнили, Чтоб пережили снова, переполнили Читатели,      куда их стих зовет.

«Чистота стиха…»

Чистота стиха, Каждого штриха, Новые слова, Свежие, хорошие, — Как утро с порошею И ясная голова. Карандаш бы очинить, Перо бы в чернила — И такое сочинить, Чтобы причинило Счастье     сразу многим Людям, Человекам. Только так шагать мы будем В ногу    с веком.

На выставке детских рисунков

Откроются двери, и сразу Врываешься        в град мастеров, Врываешься в царствие глаза, Глядящего из-под вихров. Глаз видит       и пишет, как видит, А если не выйдет — порвет. А если удастся и выйдет — На выставку тут же пошлет. Там все, что открыто Парижем За сотню последних годов, Известно белесым и рыжим Ребятам     из детских садов. Там тайная страсть к зоопарку, К футболу      открытая страсть, Написаны пылко и жарко, Проявлены       с толком           и всласть. Правдиво рисуется праздник: Столица     и спутник над ней. И много хороших и разных Зеленых и красных огней. Правдиво рисуются войны: Две бомбы       и город кривой. А что, разве двух не довольно? Довольно и хватит с лихвой. Чтоб снова вот эдак чудесить, Желания большего нет — Меняю    на трижды по десять Все тридцать пережитых лет.

Пушкинская палка

Та железная палка, что Пушкин носил, Чтобы прибыло сил; Та пудовая трость, Чтобы — если пришлось — Хоть ударь, Хоть толкни, Хоть отбрось! Где она И в который попала музей? Крепко ль замкнута та кладовая? Я хотел бы ту трость разломать для друзей, Хоть по грамму ее раздавая. У хороших писателей метод простой: Повоюй, как Толстой. Походи по Руси, словно Горький, пешком, С посошком И заплечным мешком. Если есть в тебе дар, так стреляй, как Гайдар, И, как Байрон, плыви по волнам. Вот кому не завидовать следует нам, Просто следовать следует нам.

Поэты «Правды» и «Звезды»

Поэты «Правды» и «Звезды», Подпольной музы адъютанты! На пьедесталы возвести Хочу    забытые таланты. Целы хранимые в пыли, В седом архивном прахе             крылья. Вы первые произнесли, Не повторили, а открыли Слова: Народ, Свобода, Новь, А также Кровь И в том же роде. Слова те били в глаз и в бровь И были вправду о народе. И новь не старою была, А новой новью       и — победной. И кровь действительно текла От рифмы тощей К рифме бедной. Короче не было пути От слова к делу       у поэта, Чем тот, Где вам пришлось пройти И умереть в борьбе за это!

Памяти Луначарского

Памяти Луначарского Надо стихи написать. Он в голодное время Вздумал балет спасать. Без продовольствия бросовые В хоре пойдут голоса. Лошади — даже бронзовые — Не проживут без овса. Это знал Луначарский. Склады он перерыл, Чтобы басам — на чарку, Хлеба — для балерин. Холодно было, голодно — И не нужны для людей Тихие песни горлинок, Плавные па лебедей. Нужно? Нет, не нужно. Следовательно — нельзя. И с Луначарским дружно Не согласились друзья. Но Луначарский занял Под личный авторитет Топливо, хлеб и залы И сохранил балет. Бедной, сырой, недужной Он доказал Москве: Нужен балет ненужный Сердцу и голове. Вежливый и отважный, Он говорил друзьям: — Важен этот неважный Мне. Еще больше — вам. Если балету чествовать — Знает начать с кого. Спляшем же и станцуем В честь Луначарского.

О В. И. Сурикове

— Хочу служить народу, Человеку, а не рублю, А если — на хлеб и воду, — Я хлеб люблю И воду люблю. Так говорил Василий Суриков, мой педагог, Выбравший без усилий Вернейшую из дорог. Как мне ни будет тяжко, Мне поможет везде Любовь к хлебу. К черняшке. Любовь к чистой воде.

Художник

Художник пишет с меня портрет, А я пишу портрет с художника, С его гримас, с его примет, С его зеленого макинтошика. Он думает, что все прознал, И психологию и душу, Покуда кистью холст пронзал, Но я мечты его нарушу. Ведь он не знает даже то Немногое, что я продумаю О нем и про его пальто — Щеголеватое, продутое. Пиши, проворная рука, Додумывайся, кисть, догадывайся, Ширяй, как сокол в облака, И в бездну гулким камнем скатывайся. Я — человек. Я не ковер. Я думаю, а не красуюсь. Не те ты линии провел. Куда труднее я рисуюсь.

«Широко известен в узких кругах…»

Широко известен в узких кругах, Как модерн старомоден, Крепко держит в слабых руках Тайны всех своих тягомотин. Вот идет он, маленький, словно великое Герцогство Люксембург. И какая-то скрипочка в нем пиликает, Хотя в глазах запрятан испуг. Смотрит на меня. Жалеет меня. Улыбочка на губах корчится. И прикуривать даже не хочется От его негреющего огня.

«Маска Бетховена на ваших стенах…»

Маска Бетховена на ваших стенах. Тот, лицевых костей, хорал. А вы что, игрывали в сценах, В которых музыкант играл? Маска Бетховена и бюст Вольтера — Две непохожих       на вас головы. И переполнена вся квартира, Так что в ней делаете вы?

Скульптор

На мужика похожий и на бога (А больше все-таки на мужика), Сгибается над глиною убогой. Работает.       Работа нелегка. К его труду не подберешь сравненья. На пахоту и миросотворенье, А более на пахоту похож. Да, лемеха напоминает нож, По рукоять ушедший в сердце глины (Убогая, а все-таки земля!). И надобно над ней горбатить спину, Ножом ее и плугом шевеля, Покуда красотою или хлебом Она не встанет,          гордая,             под небом.

«Хранители архивов (и традиций)…»

Хранители архивов (и традиций), Давайте будем рядышком грудиться! Рулоны живописи раскатаем И папки графики перелистаем. Хранители! В каком горниле Вы душу так надежно закалили, Что сохранили все, что вы хранили, Не продали, не выдали, не сбыли. Пускай же акварельные рисунки Нам дышат в души и глядят в рассудки, Чтоб слабые и легкие пастели От нашего дыханья не взлетели. У русского искусства есть запасник, Почти бесшумно, словно пульс    в запястье, Оно живет на этажах восьмых И в судьбах       собирателей             прямых.

Н. Н. Асеев за работой

(Очерк)

Асеев пишет совсем неплохие, Довольно значительные статьи. А в общем статьи — не его стихия. Его стихия — это стихи. С утра его мучат сто болезней. Лекарства — что?          Они — пустяки! Асеев думает: что полезней? И вдруг решает: полезней — стихи. И он взлетает, старый ястреб, И боли его не томят, не злят, И взгляд становится тихим, ясным, Жестоким, точным — снайперский взгляд. И словно весною — щепка на щепку — Рифма лезет на рифму цепко. И вдруг серебреет его пожелтелая Семидесятилетняя седина, И кружка поэзии, полная, целая, Сразу выхлестывается — до дна. И все повадки —       пенсионера, И все поведение —          старика Становятся поступью пионера, Которая, как известно, легка. И строфы равняются — рота к роте, И свищут, словно в лесу соловьи, И все это пишется на обороте Отложенной почему-то статьи.

«Умирают мои старики…»

Умирают мои старики — Мои боги, мои педагоги, Пролагатели торной дороги, Где шаги мои были легки. Вы, прикрывшие грудью наш возраст От ошибок, угроз и прикрас, Неужели дешевая хворость Одолела, осилила вас? Умирают мои старики, Завещают мне жить очень долго, Но не дольше, чем нужно по долгу, По закону строфы и строки.

«Перевожу с монгольского и с польского…»

Перевожу с монгольского и с польского, С румынского перевожу и с финского, С немецкого, но также и с ненецкого, С грузинского, но также с осетинского. Работаю с неслыханной охотою Я только потому над переводами, Что переводы кажутся пехотою, Взрывающей валы между народами. Перевожу смелее все и бережней И старый ямб и вольный стих теперешний. Как в Индию зерно для голодающих, Перевожу правдивых и дерзающих. А вы, глашатаи идей порочных, Любой земли фразеры и лгуны, Не суйте мне, пожалуйста, подстрочник — Не будете вы переведены. Пучины розни разделяют страны. Дорога нелегка и далека. Перевожу,       как через океаны Поэзию       в язык          из языка.

«Я перевел стихи про Ильича…»

Я перевел стихи про Ильича. Поэт писал в Тавризе за решеткой. А после — сдуру или сгоряча — Судья вписал их в приговор короткий. Я словно тряпку вынул изо рта — Тюремный кляп, до самой глотки вбитый. И медленно приподнялся убитый, И вдруг заговорила немота. Как будто губы я ему отер, И дал воды, и на ноги поставил: Он выбился — просветом из-под ставен, Пробился, как из-под золы костер. Горит, живет. Как будто, нем и бледен, не падал он. И я — не поднимал. А я сначала только слово                 Ленин Во всем восточном тексте                  понимал.

Назым

Словно в детстве — веселый, Словно в юности — добрый. Словно тачку на каторге и не толкал. Жизнь танцует пред ним молодой Айседорой. Босоногой плясуньей Айседорой Дункан. Я не мало шатался по белому свету, Но о турках сужу по Назыму Хикмету. Я других не видал, ни единой души, Но, по-моему, турки — они хороши! Высоки они, голубоглазы и русы, И в искусстве у них подходящие вкусы, Ильича    на студенческих партах                   прочли, А в стихе     маяковские ритмы учли. Только так и судите народ —                   по поэту. Только так и учите язык —                 по стихам. Пожелаем здоровья Назыму Хикмету, Чтобы голос его никогда не стихал. Изобретаю аппараты — С утра привинчиваю части Из наилучшей чистой правды И части из большого счастья. Взлетают к людям дирижабли. Они с дороги не собьются. Мои опаски и дрожанья Моторам не передаются. Мое сомненье и тревога Не перекинутся к другому. Когда стихи уйдут в дорогу, Они меня забудут дома.

О Л. Н. Мартынове

(Статья)

Мартынов знает,          какая погода Сегодня     в любом уголке земли: Там, где дождя не дождутся по году, Там, где моря на моря стекли. Идет Мартынов мрачнее тучи. — ? — Над всем Поволжьем опять — ни тучи. Или: — В Мехико-сити мороз, Опять бродяга в парке замерз. Подумаешь, что бродяга Гекубе? Небо над нами все голубей. Рядом с нами бодро воркует Россыпь общественных голубей. Мартынов выщурит синие, честные, Сверхреальные свои глаза И шепчет немногие ему известные Мексиканские словеса. Тонко, но крепко, как ниткой суровой, Он связан с этой зимой суровой, С тучей, что на Поволжье плывет, Со всем, что на этой земле живет.

«Снова стол бумагами завален…»

Снова стол бумагами завален. Разгребу, расчищу уголок, Между несгораемых развалин Поищу горючий уголек. Вдохновений ложные начала, Вороха сомнительных программ — Чем меня минута накачала — На поверку вечности отдам. А в тупую неподвижность вечности, В ту, что не содвинут, не согнут, Посмотрю сквозь призму быстротечности Шустрыми глазищами минут.

Ксения Некрасова

(Воспоминания)

У Малого театра, прозрачна как тара, Себя подставляя под струи Москвы, Ксюша меня увидала и стала: — Боря! Здравствуйте! Это вы? А я-то думала, тебя убили. А ты живой. А ты майор. Какие вы все хорошие были. А я вас помню всех до сих пор. Я только вернулся после выигранной, После великой второй мировой И к жизни, как листик, из книги выдранный, Липнул.    И был — майор.             И — живой. Я был майор и пачку тридцаток Истратить ради встречи готов, Ради прожитых рядом тридцатых Тощих студенческих наших годов. — Но я обедала, — сказала Ксения. — Не помню что, но я сыта. Купи мне лучше цветы                синие, Люблю смотреть на эти цвета. Тучный Островский, поджав штиблеты, Очистил место, где сидеть Ее цветам синего цвета, Ее волосам, начинавшим седеть. И вот,   моложе дубовой рощицы, И вот,   стариннее        дубовой сохи, Ксюша голосом          сельской пророчицы Запричитала свои стихи.

Русский язык

Толстовско-тургеневский, орловско-курский — Самый точный. И волжский говор — самый вкусный. И русско-восточный Цветистый говор там, за Казанью, И южный говор — Казачьи песни и сказанья, Их грусть и гонор. Древлехранительница Новгородчина — Там песню словишь. И Вологодчина, где наворочены Стога пословиц. Я как ведро, куда навалом Язык навален, Где в тесноте, но без обиды Слова набиты. Как граждане перед законом, Жаргон с жаргоном Во мне равны, а все акценты Хотят оценки.

«Хорошо, когда хулят и хвалят…»

Хорошо, когда хулят и хвалят, Превозносят или наземь валят, Хорошо стыдиться и гордиться И на что-нибудь годиться. Не хочу быть вычеркнутым словом В телеграмме — без него дойдет! — А хочу быть вытянутым ломом, В будущее продолбившим ход.

«Поэтический язык — не лютеранская обедня…»

Поэтический язык — не лютеранская обедня, Где чисто, холодно, светло и — ни свечей,             ни образов, Где лгут про ад, молчат про рай и угрожает             проповедник, Где нету музыки в словах, а в слове — нету             образов. Поэтический язык — солдатский митинг перед             боем. Нет времени для болтовни, а слово — говори             любое, Лишь бы хватало за сердца, лишь бы дошло,             лишь бы прожгло, Лишь бы победе помогло.

Исходные пункты

Я исходил из хлеба и воды, И неба (сверху), и суглинка (рядом), И тех людей, чьи тяжкие труды Суглинок     полем сделали и садом. Из них я первым делом исходил И с ними пол-Европы исходил. Солдаты не умеют скрыть презрения К бездельнику, фразеру и вралю. Я перешел на эту точку зрения И длинных рассуждений не люблю. Я плохо верю в громкие слова — У громких слов семь пятниц на неделе — И знаю: дважды два — не дважды два, Покуда на бумаге, не на деле.

«Поэт не телефонный…»

Поэт не телефонный, А телеграфный провод. Событье — вот законный Для телеграммы повод. Восстания и войны, Рождения и гибели Единственно достойны, Чтоб их морзянкой выбили. А вот для поздравления Мне телеграфа жаль И жаль стихотворения На мелкую печаль. Мне жаль истратить строки И лень отдать в печать, Чтоб малые пороки Толково обличать.

Правильное отношение к традициям

Правдивые пропорции, которым Обязаны и Новгород и Форум Хотя бы тем, что столько лет подряд Стоят; И красок нетускнеющие смеси, Блистающие безо всякой спеси, Как синька, что на небеса пошла И до сих пор светла; Народа самодельные законы — Пословицы, где воля и препоны, А также разум, радость и тоска, А глянь — одна строка; И лозунги, венчающие опыт Трех лет войны, и недовольства ропот, И очереди, на морозе — дрожь, Словцом «Даешь!» — Нет, есть чему учиться под Луною, Чтоб старину не спутать с новизною, И есть зачем стремиться на Луну, Чтоб со старинкой            не спутать старину. Нет, горе гордым,           слава неспесивым, Которые и слышат и глядят И каждый день сердечное спасибо, «Спасибо за науку!»             говорят.

Творческий метод

Я вывернул события мешок И до пылинки вытряс на бумагу. И, словно фокусник, подобно магу, Загнал его на беленький вершок. Вся кровь, что океанами текла, В стакан стихотворенья поместилась. Вся мировая изморозь и стылость Покрыла гладь оконного стекла. Но солнце вышло из меня потом, Чтобы расплавить мировую наледь И путникам усталым просигналить, Каким им ближе следовать путем. Все это было на одном листе, На двадцати плюс-минус десять строчек, Поэты отличаются от прочих Людей    приверженностью к прямоте И краткости.

Советы начинающим поэтам

Отбывайте, ребята, стаж. Добывайте, ребята, опыт. В этом доме любой этаж Только с бою может быть добыт. Легче хочешь?          Нет, врешь. Проще, думаешь?           Нет, плоше. Если что-нибудь даром возьмешь, Это выйдет себе дороже. Может быть, ни одной войны Вам, ребята, пройти не придется. Трижды     МИР отслужить вы должны: Как положено, Как ведется. Здесь, в стихах, ни лести, ни подлости Недействительна власть. Как на Северном полюсе: Ни купить, ни украсть. У народа нету времени, Чтоб выслушивать пустяки. В этом трудность стихотворения И задача для вашей строки.

«Броненосец „Потёмкин“»

Шел фильм. И билетерши плакали Над ним одним По восемь раз, И слезы медленные капали Из добрых близоруких глаз. Глазами горькими и грозными Они смотрели на экран, А дети стать стремились взрослыми, Чтоб их пустили на сеанс. Как много создано и сделано Под музыки дешевый гром Из смеси черного и белого С надеждой, правдой и добром! Свободу восславляли образы, Сюжет кричал, как человек, И пробуждались чувства добрые В жестокий век, В двадцатый век. И милость к падшим призывалась, И осуждался произвол. Все вместе это называлось, Что просто фильм такой пошел.

«Похожее в прозе на ерунду…»

Похожее в прозе на ерунду В поэзии иногда Напомнит облачную череду, Плывущую на города. Похожее в прозе на анекдот, Пройдя сквозь хорей и ямб, Напоминает взорванный дот В соцветье воронок и ям. Поэзия, словно разведчик, в тиши Просачивается сквозь прозу. Наглядный пример: «Как хороши, Как свежи были розы». И проза, смирная пахота строк, Сбивается в елочку или в лесенку. И ритм отбивает какой-то срок, И строфы сползаются в песенку. И что-то входит, слегка дыша, И бездыханное оживает: Не то поэзия, не то душа, Если душа бывает.

Читатель отвечает за поэта

Читатель отвечает за поэта, Конечно, ежели поэт любим, Как спутник отвечает за планету Движением       и всем нутром своим. Читатель — не бессмысленный кусок Железа,     в беспредельность пущенный. Читатель — спутник, И в его висок Без отдыха стучится жилка Пушкина.

Общежитие

Общежитие

Ярко-пестрые, как полушалок, Словно кофты цыганской кусок, Знаменитые два полушария Износили последний срок. Карты мира, висящие с нэпа На стене,     словно списки надежд. Заменяются картами неба — Синим блеском небесных одежд. Как бывало, на карте Союза Цепь флажков продвигалась вперед — Поднимая все большие грузы, Цепь ракет выступает в полет. Дальше Запада, выше Берлина, Дальше были и выше былины, Дальше самого вещего сна Вылетает по карте она. Отрываются крайние звенья, Начинается наступленье. Мы по карте следим. Не хотим Пропустить,       куда мы летим. Здесь, у карты, волнуемся, спорим, Измеряем масштаб высоты. Чуть попозже,       чем с Черным морем, Много раньше,        чем с Белым морем, Мы знакомимся           с Морем Мечты.

Наши летят!

Небо    вроде опрокинутой чаши — Выпьем до дна          и ставим вверх дном. Наши летят! Не чужие, а наши Дальше и выше летят с каждым днем. Помните небо сорок первого года? Враги — повсюду. Наши — нигде. Любая ясная, безоблачная погода Точно предсказывала: быть беде. А сегодня — в воздухе и в эфире, Всюду,    куда ни кинешь взгляд, Во всем бескрайном, безмерном мире Наши летят!

Физики и лирики

Что-то физики в почете. Что-то лирики в загоне. Дело не в сухом расчете, Дело в мировом законе. Значит, что-то не раскрыли Мы,   что следовало нам бы! Значит, слабенькие крылья — Наши сладенькие ямбы, И в пегасовом полете Не взлетают наши кони… То-то физики в почете, То-то лирики в загоне. Это самоочевидно. Спорить просто бесполезно. Так что даже не обидно, А скорее интересно Наблюдать, как, словно пена, Опадают наши рифмы И величие       степенно Отступает в логарифмы.

«Широкоплечие интеллигенты…»

Широкоплечие интеллигенты — Производственники, фронтовики, Резкие, словно у плотников, жесты, Каменное пожатье руки. Смертью смерть многократно поправшие, Лично пахавшие столько целин, Лично, непосредственно бравшие Столицу Германии — город Берлин. Тяжелорукие, но легконогие, Книжки перечитавшие — многие, Бревна таскавшие — без числа, В бой на врага поднимавшие роту, Вас ожидают большие дела! Крепко надеюсь на вашу породу.

Чудеса

У археологов на лад идут дела, И ни одна эпоха не дала Астроботаникам такого взлета: Ведь каждый день, как будто на работу, К нам чудеса приходят ровно в семь — С газетами. И это ясно всем. Все словно бы на вечере гипноза В районном клубе, где за три рубля Заезжий маг, усами шевеля, Прокалывает ими прозу; Как в автомате: за пяток монет — Билет,    а нет —      колотишь в стенку нервно. И сходит удивление на нет От чуда, что творимо ежедневно. Так соберем же, свинтим по детали Восторг, что так приличен чудесам, И двух собак, что до звезды летали, Погладим с завистью по телесам.

Люди и боги

Облачные белые одежды Распахнув недрогнувшей рукой, В первый раз       не с верой,             а с надеждой На небо взирает род людской. Не глядит, не смотрит, а взирает, Как его ракеты озаряют, Вырывают из кромешной мглы Неба    захолустные углы. И дрожат испуганные боги, Затаив не очень крепкий дух, Как медведи        в старенькой берлоге, Электрифицированной вдруг.

«Человек не может жить без доводов…»

Человек не может жить без доводов, Что дела — на лад, на лад идут, Ежели чего-нибудь не вдоволь, Будет вдоволь в будущем году. Роста доказательства, прогресса Аргументы       всем нужны, как воздух. Мне не будет в жизни интереса, Если мы не полетим на звезды. Потому-то головенки гладим Детские и отмечаем рост. На дверях карандашом и взглядом Отмечаем, сколько не дорос: Если мальчик — до границы мужества, Если девочка — до полной женственности, Потому по первой лужице Ждем весну       во всей ее торжественности. Потому-то почки трогаем, Лед разглядываем на реке, — Это мы весну торопим, Думаем: апрель невдалеке, Хорошо, но будет лучше! Это заявление поэта Все вмещает: мартовские лужи И полет в ракетах на планеты.

«Города понижались от центра к окраинам…»

Города понижались от центра к окраинам. На окраине — хижины. В центре — дворцы. Грязь предместий воронами гулко ограяна, В центре застланы — чище, чем скатерть, — торцы. Это было дотоле, покуда заводы Не взнесли над предместьями красные своды И высокого неба достигла труба, Утверждая бесспорное право труда. Город был словно холм, Город стал словно чаша. Город стал словно бор, Город стал словно чаща, Где труба вырастает в тени у трубы, Словно сосны в бору И в дубраве дубы. И гудки подавили церковное пенье, Низвергая династию колоколов. И колонны рабочих пошли в наступленье На литые шеренги дворцовых колонн.

С «ТУ-104»

Над Антарктидой облаков, Где горы, плоскости и пропасти, Лишь дураки из дураков Припомнят трепаные прописи. Но дураки всегда не в счет, А кто сметливее, толковее, Глядит,    как тень крыла сечет Все эти страны облаковые. Глядит,    не тратя сил на мысль, Не обобщая и не сравнивая, Пока врезается, как мыс, В него    небесная Гренландия. И знает, что она вошла В его судьбу на веки вечные, Покуда тень крыла секла Дорогу эту бесконечную.

Окраина

Вот они, дома конструктивистов, Заводской окраины краса. Покажи их, Подмосковье,                 выставь Первой пятилетки корпуса! Выставь зданья серые и честные, Как шинель солдатского сукна, Где живут станочники известные — Громкие в районе имена. Выставь окна светлые, огромные, Что глядят на юг и на восток. Школы стройные, дороги ровные, Фабрики, заводы и мосторг. Именем режима экономии, Простоте навечно поклянись, Строй квартиры светлые и новые, От старья колонн отворотясь! Пусть стоит исполненною клятвою, Никаких излишеств не тая, Чистота твоя и светлота твоя, Милая окраина моя.

Про луну

Приливы, а не отливы Надежд     вызывает луна. И люди смотрят счастливо, Как бодро восходит она. То, словно сокол и кречет, Тучу она размечет, То крепким лучом блеснет И по темноте полоснет. Когда луна поднимается, Вся улица улыбается. Всюду луна на слуху: Как будто ее скрывали И вот внезапно открыли, Как будто ее сковали, Как будто ее отлили Рядом,    в соседнем цеху.

«Старух было много, стариков было мало…»

Старух было много, стариков было мало: То, что гнуло старух, стариков ломало. Старики умирали, хватаясь за сердце, А старухи, рванув гардеробные дверцы, Доставали костюм выходной, суконный, Покупали гроб дорогой, дубовый И глядели в последний, как лежит законный, Прижимая лацкан рукой пудовой. Постепенно образовались квартиры, А потом из них слепились кварталы, Где одни старухи молитвы твердили, Боялись воров, о смерти болтали. Они болтали о смерти, словно Она с ними чай пила ежедневно, Такая же тощая, как Анна Петровна, Такая же грустная, как Марья Андревна. Вставали рано, словно матросы, И долго, темные, словно индусы, Чесали гребнем редкие косы, Катали в пальцах старые бусы. Ложились рано, словно солдаты, А спать не спали долго-долго, Катая в мыслях какие-то даты, Какие-то вехи любви и долга. И вся их длинная, Вся горевая, Вся их радостная, Вся трудовая — Вставала в звонах ночного трамвая, На миг    бессонницы не прерывая.

«Комната кончалась не стеной…»

Комната кончалась не стеной, А старинной плотной занавеской, А за ней — пронзительный и резкий, Словно жестяной, Голос жил и по утрам Требовал настойчиво газеты, А потом негромко повторял: — Принесли уже газеты? Много лет, как паралич разбил, Все здоровье — выпил. Все как есть сожег и истребил, Этого не выбил. Этой страсти одолеть не смог. Временами глухо Слышалось, как, скорчившись в комок, Плакала старуха. — Больно? — спросишь. — Что ты, — говорит. — Засуха! В Поволжье хлеб горит.

Счастье

Л. Мартынову

Словно луг запах В самом центре городского быта: Человек прошел, а на зубах Песенка забыта. Гляньте-ка ему вослед: Может, пьяный, а скорее нет. Все решили вдруг: Так поют после большой удачи, — Скажем, выздоровел друг, А не просто выстроилась дача. Так поют, когда вернулся брат, В плен попавший десять лет назад. Так поют, Разойдясь с женою нелюбимой, Ненавидимой, невыносимой, И, сойдясь с любимой, так поют, Со свиданья торопясь домой, Думая: «Хоть час, да мой!» Так поют, Если с плеч твоих беда свалилась, — Целый год с тобой пить-есть садилась, А свалилась в пять минут. Если эта самая беда В дверь не постучится никогда. Шел и пел Человек. Совсем не торопился. Не расхвастался и не напился! Удержался все же, утерпел. Просто — шел и пел.

Собственный город

Зашитые в мешковину пилы Качаются на плечах на ходу. Идут новоселы и старожилы, И я вместе с ними иду. Хотите,    я покажу вам город, Распахнутый,       словно ребячий ворот? Хотите,    я вам объясню дома, Беленые, словно сама зима? С каким интересом Бежит по откосам Он,   бывший лесом И ставший тесом, А после ставший большими домами, Растолкавшими большие леса И перпендикулярнейшими дымами Ввинтившимися в небеса! Собственноручный, самодеятельный, Где все свое —       от гвоздей до идей, Вот он, город: добрый и деятельный, Собственный дом советских людей.

Глухой

В моей квартире живет глухой — Четыре процента слуха. Весь шум — и хороший шум                  и плохой — Не лезет в тугое ухо. Весь шепот мира,           весь шорох мира, Весь плеск,       и стон,          и шелест мира — Все то, что слышит наша квартира, Не слышит глухой из нашей квартиры. Но раз в неделю,           в субботний вечер, Сосед включает радиоящик И слушает музыку,            слушает речи, Как будто слух у него настоящий. Он так поворачивает регулятор, Что шорох мира становится                   громом, Понятен и ясен хоть малым ребятам, Как почерк вывесок,             прям и огромен. В двенадцать часов,            как всегда аккуратны, На Красной площади бьют куранты. Потом тишина прерывается гимном. И гимн громыхает,            как в маршевой роте. Как будто нам вновь             победить иль погибнуть Под эти же звуки           на Западном фронте. …А он к приемнику привалился, И слышно, слышно, слышно соседу То, чего он достиг, добился, — Трубный голос нашей победы. Он слово ее разумеет,               слышит, Музыку он, глухой, понимает, И в комнате       словно ветром колышет — Родина    крылья свои поднимает.

В доме отдыха

Только сдали вы паспорт                 и отдали вещи вы, Начинается новая, лучшая жизнь. В доме отдыха люди особенно вежливы. И не хочешь, а — нужно, старайся, держись! Вот я лягу на койку, Вот ноги я вытяну, Вот соседа спрошу, не мешает ли радио. Чистотой, Теплотой, Светлотой удивительной Быт меня обстает, потрясая и радуя. Небеса голубые над крышами вывешены. Корпуса разноцветными красками выкрашены. Так легко, что сдается: вопросы все вырешены И ростки коммунизма — теперь уже выращены. Время полдничать. Кофе, наверное, с булочкой. Флаг над вышкой,       в пруду отражаясь,             рябит: Это, словно заливы            ближайшего будущего, Корпуса дома отдыха             врезались в быт.

«Я не любил стола и лампы…»

Я не любил стола и лампы В квартире утлой, словно лодка, И тишины, бесшумной лапой Хватающей стихи за глотку. Москва меня не отвлекала — Мне даже нравилось,       что гулки Ее кривые, как лекало, Изогнутые переулки. Мне нравилось, что слоем шума Ее покрыло, словно шубой, Многоголосым гамом ГУМа, Трамваев трескотнею грубой. Я привыкал довольно скоро К ушам,       немного оглушенным, К повышенному тону спора И глоткам,       словно бы луженым. Мне громкость нравилась и резкость — Не ломкость слышалась, а крепость За голосами молодыми, Охрипшими       в табачном дыме. Гудков фабричных       перегуды, Звонков вокзальных       перезвоны, Громов июньских       перегромы В начале летнего сезона — Все это надо слушать, слушать, Рассматривать не уставая. И вот развешиваю уши, Глаза пошире раскрываю И, любопытный,       словно в детстве, Спешу       с горячей головою Наслушаться и наглядеться, Нарадоваться       Москвою.

Старый дом

Старый дом, приземистый, деревянный! Ты шатаешься, словно пьяный, И летишь в мировое пространство, За фундамент держась с трудом. Все равно ты хороший. Здравствуй, Старый дом! Я въезжаю в тебя, как в державу, Крепко спящую сотый год. Я замок твой древний и ржавый От годов и от влажных погод Ковыряю ключом тяжелым. И звенит мелодично желоб От вращения того ключа. И распахиваются двери И пускают меня, ворча Про какое-то недоверье И о преданности лепеча. Старый дом, все твои половицы Распевают, как райские птицы. Все твои старожилы — сверчки Позабыли свои шестки И гуляют по горницам душным, Ходят, бродят просто пешком. Я встречался с таким непослушным, Не признавшим меня сверчком. Закопченный и запыленный, Словно адским огнем опаленный, Словно мертвой водой окропленный, От меня своих бед не таи! Потемнели твои картины, Пожелтели твои гардины, Превратились давно в седины Золотистые кудри твои. О ломоть предыдущего века! Благодарствую, старый калека, За вполне откровенный прием — С дребезжащими, сиплыми воплями. Я учусь убираться вовремя На скрипучем примере твоем.

Самострой вселяется

Бензином и соляркою Дыша-сопя, Вся улица вселяется В саму себя. Машины с производства, Такси-грузовики Провозят, привозят Горшки, сундуки, Мебель домодельную, И туфельки модельные, И плахты, и тахты Излишней пестроты. Все двери нынче настежь: Под возгласы «Ура!» Семейные династии Предъявят ордера. А холостежь с гитарой И коечкой складной Нехитрый скарб скидает В углу своей одной- Единственной, но собственной Личной, своей. И с теплотою родственной Идет позвать гостей, Идет позвать товарищей. Куда? К себе домой. И улица гордится Самой собой. Сама бараки выселила. Снесла сама. И строила и выстроила Высокие дома.

«Когда-нибудь Москва достроится…»

Когда-нибудь Москва достроится. Однажды башенные краны Взлетят над крышами, и скроются, И улетят в другие страны. Пойдут на отепленье Арктики, Пустыни орошать умчатся И на преображенье Африки, На все, что будет намечаться. А пыль особая, строительная, С ее круженьем сумасшедшим! Все наше время удивительное Вдруг станет временем прошедшим. Я так хочу дожить до полного Осуществления наших планов, До полного свержения подлого — Балластом с аэропланов. И с этою надеждой вяжется, Что настоящее мне кажется Не временем глагольным пошлым, А схваткой будущего с прошлым.

«На двадцатом этаже живу…»

На двадцатом этаже живу Не без удовольствия и выгоды: Вижу под собою всю Москву, Даже кой-какие пригороды. На двадцатом этаже окно Небом голубым застеклено, Воздух чище, и соседи тише, Больше благости и светлоты, И не смеют заводиться мыши — Мыши не выносят высоты. Обдирая о балкон бока, Мимо пролетают облака. Майский гром и буря вешняя, Лужи блеск далекий на земле. Мой этаж качается скворешнею У нижестоящих         на стволе. На полсотни метров ближе к солнцу, На полсотни ближе к небосклону. А луна мимо меня несется Попросту на уровне балкона. Если лифт работает исправно, Мило жить на высоте и славно.

Перерыв

На строительстве был перерыв — Целый час на обед и на роздых. Полземли прокопав и прорыв, Выбегали девчата на воздух. Покупали в киоске батон, Разбивали арбуз непочатый. Это полперерыва. Потом Полчаса танцевали девчата. Патефон захрипел и ослаб, Дребезжа перержавленной жестью, — И за это покрыт был прораб Мелодической руганью женской. Репродуктор эфир начинял Популярнейших песен словами. Если диктор статью начинал, Так они под статью танцевали. Под звонок, под свисток, под гудок — Лишь бы ноги ритмично ходили. А потом отошли в холодок, Посидели, все обсудили И,    косынками косы накрыв, На работу —       по сходням             дощатым! Вот как много успели девчата За обеденный перерыв!

«Хлеба — мало. Комнаты — мало…»

Хлеба — мало. Комнаты — мало. Даже обеда с квартирой — мало. Надо, чтоб было куда пойти, Надо, чтоб было с кем не стесняться, С кем на семейной карточке сняться, Кому телеграмму отбить в пути. Надо не мало. Надо — много. Плохо, если живем неплохо. Давайте будем жить блестяще. Логика хлеба и воды, Логика беды и еды Все настойчивее, все чаще Вытесняется логикой счастья. Наша измученная земля Заработала у вечности, Чтоб счастье отсчитывалось          от бесконечности, А не от абсолютного нуля.

Вчера

Гудки

Я рос в тени завода И по гудку, как весь район, вставал — Не на работу:       я был слишком мал — В те годы было мне четыре года. Но справа, слева, спереди — кругом Ходил гудок. Он прорывался в дом, Отца будя и маму поднимая. А я вставал И шел искать гудок, но за домами Не находил: Ведь я был слишком мал. С тех пор, и до сих пор, и навсегда Вошло в меня: к подъему ли, к обеду Гудят гудки — порядок, не беда, Гудок не вовремя — приносит беды. Не вовремя в тот день гудел гудок, Пронзительней обычного и резче, И в первый раз какой-то странный, вещий Мне на сердце повеял холодок. В дверь постучали, и сосед вошел, И так сказал — я помню все до слова: — Ведь Ленин помер. —                И присел за стол. И не прибавил ничего другого. Отец вставал,          садился,             вновь вставал. Мать плакала, склонясь над малышами. А я был мал         и что случилось с нами — Не понимал.

Поезда

Скорые поезда, курьерские поезда. Огненный глаз паровоза — Падающая звезда, Задержанная в падении, Летящая мимо перронов, И многих гудков гудение, И мерный грохот вагонов. На берегу дороги, У самого синего рельса, Зябко поджавши ноги, Мальчик сидел и грелся. Черным дымом грелся, Белым паром мылся, Мылся белым паром, Стремился стать кочегаром. Как это было недавно! Как это все известно! Словно в район недальний, Словно на поезде местном, Еду я в эти годы — Годы пара и дыма И паровозов гордых С бригадами молодыми В белых и черных сорочках, Белых и черных вместе. Еду на этих строчках, Как на подножках ездил.

Деревья и мы

Я помню квартиры наши холодные И запах беды. И взрослых труды. Мы все были бедные. Не то чтоб голодные, А просто — мало было еды. Всего было мало. Всего не хватало Детям и взрослым того квартала, Где рос я. Где по снегу в школу бежал И в круглые ямы деревья сажал. Мы все были бедные. Но мы не вешали Носов,     мокроватых от многих простуд, Гордо, как всадники, ходили пешие Смотреть, как наши деревья растут. Как тополь (по-украински — явор), Как бук (по-украински — бук) Растут, мужают. Становится явью Дело наших собственных рук. Как мы, худые, Как мы, зеленые, Как мы, веселые и обозленные, Не признающие всяческой тьмы, Они тянулись к свету, как мы. А мы называли грядущим будущее (Грядущий день — не завтрашний день) И знали:      дел несделанных груды еще Найдутся для нас, советских людей. А мы приучались читать газеты С двенадцати лет, С десяти, С восьми И знали:      пять шестых планеты Капитализм, А шестая — мы. Капитализм в нашем детстве выгрыз Поганую дырку, как мышь в хлебу, А все же наш возраст рос, и вырос, И вынес войну На своем горбу.

Школа для взрослых

В те годы утром я учился сам, Но вечером преподавал историю Для тех ее вершителей, которые Историю вершили по утрам: Для токарей, для слесарей, для плотников, Встававших в полшестого, до гудка, Для государства нашего работников, Для деятелей стройки и станка. Я был и тощ и невысок, а взрослые — Все на подбор, и крупные, и рослые, А все-таки они день ото дня Все терпеливей слушали меня. Работавшие день-деньской, усталые, Они мне говорили иногда: — Мы пожилые. Мы еще не старые. Еще учиться не ушли года. — Работавшие день-деньской до вечера, Карандашей запасец очиня, Они упорно, сумрачно, и вежливо, И терпеливо       слушали меня. Я факты объяснял,            а точку зрения Они, случалось, объясняли мне. И столько ненависти и презрения В ней было       к барам,          к Гитлеру,             к войне! Локтями опершись о подоконники, Внимали мне,       морщиня глыбы лбов, Чапаева и Разина поклонники, Сторонники       голодных и рабов. А я гордился честным их усердием, И сам я был       внимателен, как мог. И радостно,       с открытым настежь сердцем Шагал из института на урок.

«Я учитель школы для взрослых…»

Я учитель школы для взрослых, Так оттуда и не уходил — От предметов точных и грозных, От доски, что черней чернил. Даже если стихи слагаю, Все равно — всегда между строк — Я историю излагаю, Только самый последний кусок. Все писатели — преподаватели. В педагогах служит поэт. До конца мы еще не растратили Свой учительский авторитет. Мы не просто рифмы нанизывали — Мы добьемся такой строки, Чтоб за нами слова записывали После смены ученики.

«Высоко он голову носил…»

Высоко он голову носил, Высоко-высоко. Не ходил, а словно восходил, Словно солнышко с востока. Рядом с ним я — как сухая палка Рядом с теплой и живой рукой. Все равно — не горько и не жалко. Хорошо! Пускай хоть он такой. Мне казалось, дружба — это служба. Друг мой — командирский танк. Если он прикажет: «Делай так!» — Я готов был делать так — послушно. Мне казалось, дружба — это школа. Я покуда ученик. Я учусь не очень скоро. Это потруднее книг. Всякий раз, как слышу первый гром, Вспоминаю, Как он стукнул мне в окно: «Пойдем!» Двадцать лет назад в начале мая.

Товарищ

Лозунг времени «Надо так надо!» От него я впервые слыхал, Словно красное пламя снаряда, Надо мной он прополыхал. Человеку иного закала, Жизнь казалась ему лишь судьбой, Что мотала его и толкала, Словно тачку перед собой. Удивленный и пораженный Поразительной долей своей, Он катился тачкой груженой, Не желая сходить с путей. Дело, дело и снова — дело. Слово? Слово ему — тоска. Нет, ни разу его не задела Никакого стиха строка. Но когда мы бродили вместе, Он, защелкнутый, как замок, Вдруг мурлыкал какую-то песню Так, что слов разобрать я не мог.

Сон

Утро брезжит,       а дождик брызжет. Я лежу на вокзале          в углу. Я еще молодой и рыжий, Мне легко       на твердом полу. Еще волосы не поседели И товарищей милых              ряды Не стеснились, не поредели От победы       и от беды. Засыпаю, а это значит: Засыпает меня, как песок, Сон, который вчера был начат, Но остался большой кусок. Вот я вижу себя в каптерке, А над ней снаряды снуют. Гимнастерки. Да, гимнастерки! Выдают нам. Да, выдают! Девятнадцатый год рожденья — Двадцать два в сорок первом году — Принимаю без возраженья, Как планиду и как звезду. Выхожу, двадцатидвухлетний И совсем некрасивый собой, В свой решительный, и последний, И предсказанный песней бой. Привокзальный Ленин мне снится: С пьедестала он сходит в тиши И, протягивая десницу,

Пожимает мою от души.

Лошади в океане

И. Эренбургу

Лошади умеют плавать, Но — не хорошо. Недалеко. «Глория» — по-русски значит «Слава», — Это вам запомнится легко. Шел корабль, своим названьем гордый, Океан старался превозмочь. В трюме, добрыми мотая мордами, Тыща лошадей топталась день и ночь. Тыща лошадей! Подков четыре тыщи! Счастья все ж они не принесли. Мина кораблю пробила днище Далеко-далёко от земли. Люди сели в лодки, в шлюпки влезли. Лошади поплыли просто так. Как же быть и что же делать, если Нету мест на лодках и плотах? Плыл по океану рыжий остров. В море, в синем, остров плыл гнедой. И сперва казалось — плавать просто, Океан казался им рекой. Но не видно у реки той края. На исходе лошадиных сил Вдруг заржали кони, возражая Тем, кто в океане их топил. Кони шли на дно и ржали, ржали, Все на дно покуда не пошли. Вот и все. А все-таки мне жаль их, Рыжих, не увидевших земли.

Хлеб

Ни тучки. С утра — погода, И, значит, снова тревоги. Октябрь сорок первого года. Неспешно плывем по Волге — Раненые, больные, Едущие на поправку, Кроме того, запасные, Едущие на формировку. Я вместе с ними еду, Имею рану и справку. Талоны на три обеда, Мешок, а в мешке литровку. Радио, черное блюдце, Тоскливо рычит несчастья: Опять города сдаются, Опять отступают части. Кровью бинты промокли, Глотку сжимает ворот. Все мы стихли,          примолкли. Но — подплывает город. Улицы ветром продуты. Рельсы звенят под трамваем. Здесь погрузим продукты. Вот к горе подплываем. Гора печеного хлеба Вздымала рыжие ребра, Тянула вершину к небу, Глядела разумно, добро, Глядела достойно, мудро, Как будто на все отвечала. И хмурое, зябкое утро Тихонько ее освещало. К ней подъезжали танки, К ней подходила пехота. И погружали буханки. Целые пароходы Брали с собой, бывало. Гора же не убывала И снова высила к небу Свои пеклеванные ребра. Без жадности и без гнева. Спокойно. Разумно. Добро. Покуда солдата с тыла Ржаная гора обстала, В нем кровь еще не остыла, Рука его не устала. Не быть стране под врагами, А быть ей доброй и вольной, Покуда пшеница с нами, Покуда хлеба довольно, Пока, от себя отрывая Последние меры хлеба, Бабы пекут караваи И громоздят их — до неба!

Иваны

Рассказывают,         что вино развязывает Завязанные насмерть языки, Но вот вам факт,          как, виду не показывая, Молчали на допросе «мужики». Им водкой даровою             в душу               лезут ли, Им пыткою ли          пятки горячат, — Стоят они,      молчат они,            железные! Лежат они,       болезные,            молчат! Не выдали они          того, что ведали, Не продали        врагам родной земли Солдатского пайка, военных сведений, Той малости,        что выдать бы могли. И, трижды обозвав солдат                Иванами, Четырежды       им скулы расклевав, Их полумертвыми          и полупьяными Поволокли       приканчивать              в подвал. Зато теперь,        героям в награждение, Иных имен       отвергнувши права, Иваном называет при рождении Каждого четвертого             Москва.

Декабрь 41-го года

Памяти М. Кульчицкого

Та линия, которую мы гнули, Дорога, по которой юность шла, Была прямою от стиха до пули — Кратчайшим расстоянием была. Недаром за полгода до начала Войны    мы написали по стиху На смерть друг друга.              Это означало, Что знали мы.        И вот — земля в пуху, Морозы лужи накрепко стеклят, Трещат, искрятся, как в печи поленья: Настали дни проверки исполненья, Проверки исполненья наших клятв. Не ждите льгот, в спасение не верьте: Стучит судьба, как молотком бочар, И Ленин учит нас презренью к смерти, Как прежде воле к жизни обучал.

Немецкие потери

(Рассказ)

Мне не хватало широты души, Чтоб всех жалеть. Я экономил жалость Для вас, бойцы, Для вас, карандаши; Вы, спички-палочки (так это называлось), Я вас жалел, а немцев не жалел, За них душой нисколько не болел. Я радовался цифрам их потерь: Нулям,    раздувшимся немецкой кровью. Работай, смерть! Не уставай! Потей Рабочим потом! Бей их на здоровье! Круши подряд! Но как-то в январе, А может, в феврале, в начале марта Сорок второго,       утром на заре Под звуки переливчатого мата Ко мне в блиндаж приводят «языка». Он все сказал: Какого он полка, Фамилию, Расположенье сил, И то, что Гитлер им выходит боком, И то, что жинка у него с ребенком, Сказал,    хоть я его и не спросил. Веселый, белобрысый, добродушный, Голубоглаз, и строен, и высок, Похожий на плакат про флот воздушный, Стоял он от меня наискосок. Солдаты говорят ему: «Спляши!» И он сплясал. Без лести. От души. Солдаты говорят ему: «Сыграй!» И вынул он гармошку из кармашка И дунул вальс про голубой Дунай: Такая у него была замашка. Его кормили кашей целый день И целый год бы не жалели каши, Да только ночью отступили наши — Такая получилась дребедень. Мне — что? Детей у немцев я крестил? От их потерь ни холодно, ни жарко! Мне всех — не жалко! Одного мне жалко: Того,   что на гармошке            вальс крутил.

Солдатам 1941-го

«Вы сделали все, что могли».

(Из песни)
Когда отступает пехота, Сраженья (на время отхода) Ее арьергарды дают. И гибнут хорошие кадры, Зачисленные в арьергарды, И песни при этом поют. Мы пели: «Вы жертвою пали», И с детства нам в душу запали Слова о борьбе роковой. Какая она, роковая? Такая она, таковая, Что вряд ли вернешься живой. Да, сделали все, что могли мы. Кто мог, сколько мог и как мог. И были мы солнцем палимы, И шли мы по сотням дорог. Да, каждый был ранен, контужен, А каждый четвертый — убит. И лично Отечеству нужен, И лично не будет забыт.

Кёльнская яма

Нас было семьдесят тысяч пленных В большом овраге с крутыми краями. Лежим    безмолвно и дерзновенно, Мрем с голодухи           в Кёльнской яме. Над краем оврага утоптана площадь — До самого края спускается криво. Раз в день      на площадь            выводят лошадь, Живую    сталкивают с обрыва. Пока она свергается в яму, Пока ее делим на доли               неравно, Пока по конине молотим зубами, — О бюргеры Кёльна,            да будет вам срамно! О граждане Кёльна, как же так? Вы, трезвые, честные, где же вы были, Когда зеленее, чем медный пятак, Мы в Кёльнской яме             с голоду выли? Собрав свои последние силы, Мы выскребли надпись на стенке отвесной, Короткую надпись над нашей могилой — Письмо    солдату Страны Советской: «Товарищ боец, остановись над нами, Над нами, над нами, над белыми костями. Нас было семьдесят тысяч пленных, Мы пали за Родину в Кёльнской яме!» Когда в подлецы вербовать нас хотели, Когда нам о хлебе кричали с оврага, Когда патефоны о женщинах пели, Партийцы шептали: «Ни шагу, ни шагу…» Читайте надпись над нашей могилой! Да будем достойны посмертной славы! А если кто больше терпеть не в силах, Партком разрешает самоубийство слабым. О вы, кто наши души живые Хотели купить за похлебку с кашей, Смотрите,     как, мясо с ладоней выев, Кончают жизнь товарищи наши! Землю роем,       скребем ногтями, Стоном стонем         в Кёльнской яме. Но все остается как было, как было! Каша с вами,          а души с нами.

Итальянец

В конце войны         в селе Кулагино Разведчики гвардейской армии Освободили из концлагеря Чернявого больного парня. Была весна и наступление. Израненный и обмороженный, До полного выздоровления В походный госпиталь положенный, Он отлежался, откормился, С врачами за руку простился. И началось его хождение (Как это далее изложено). И началось его скитание В Рим!    Из четвертого барака. Гласила «Следует в Италию» Им   предъявляемая справка. Через двунадесять язык, Четырнадцать держав Пошел он,      эту справку сжав, К своей груди         прижав. Из бдительности          ежедневно Его подробнейше допрашивали. Из сердобольности            душевной Кормили кашею          трехразовою. Он шел и шел за наступлением И ждал без всякого волнения Допроса,     а затем обеда, Справку     загодя        показывая. До самой итальянской родины Дорога минами испорчена. За каждый шаг         им к дому пройденный, Сполна    солдатской кровью               плочено. Он шел по танковому следу, Прикрыт броней.         Без остановки, Шел от допроса до обеда И от обеда до ночевки. Чернявый,       маленький,          хорошенький, Приятный,       вежливый,          старательный, Весь, как воробышек, взъерошенный, В любой работе очень тщательный: Колол дрова для поваров, Толкал машины — будь здоров! — И плакал горькими слезами, Закапывая мертвецов. Ты помнишь их глаза              усталые, Пустые,    как пустые комнаты? Тех глаз не забывай              в Италии! Ту пустоту простую             помни ты! Ты,   проработавший уставы Сельхозартели и военные, Прослушавший на всех заставах Политбеседы откровенные, Твердивший буквы            вечерами, Читавший сводки           с шоферами, Ты,   овладевший политграмотой Раньше итальянской грамоты! Мы требуем немного — памяти. Пускай запомнят итальянцы И чтоб французы не забыли, Как умирали новобранцы, Как ветеранов хоронили, Пока по танковому следу Они пришли в свою победу.

Крылья

Солдатская гимнастерка зеленовата цветом. В пехоте она буреет, бурее корки на хлебе. Но если ее стирают зимою, весною и летом — После двухсотой стирки она бела как лебедь. Не белые лебеди плещут Студеной метелью крыльев — Девчонки из роты связи Прогнали из замка графа. Они размещают вещи. Они все окна открыли. Они не потерпят грязи. Они метут из-под шкафа. Армейских наших девчонок, В советских школах ученых, Не взять на графский титул. Знакомо им это слово. Они ненавидят графов. Они презирают графов. Не уважают графов, Кроме графа Толстого. Здесь все завоевано нами. За все заплачено кровью. Замки срываются с мясом. Дубовые дверцы — настежь. Тяжелые, словно знамя, Одежды чудного покроя, Шурша старинным атласом, Надела Певцова Настя. Дамы в парадном зале, Мечите с портретов громы. Золушки с боем взяли Ваши дворцы и хоромы. — Если в корсетах ваших На вас мы не очень похожи, Это совсем не важно — Мы лучше вас и моложе! — Скидай барахло, девчонки! — На что мы глаза раскрыли! И снова все в белых, В тонких, Раз двести стиранных               крыльях. Замки на петельках шкафа, Темнеют на стенках графы. Девчонки лежат на койках, Шелков им не жаль нисколько.

Пример

Последняя военная весна. Близ пункта «Эн»         при штабе партизанском Полсотни наших: четверо в гражданском, Разведчики, саперы, мичмана. С утра мы смотрим, как берут село, Как батальоны бьются в стенку лбами, Сперва их пулеметами секло, Потом бомбардировщики долбали. Желанье есть. Воюют, да не так! Умения, искусства не хватает. И вымирает серия атак, Шинелями все поле устилает. Полковник, старший в группе,                 словно ротный. Построил нас: здесь, на краю земли. Обучим их освобожденью Родины! Кто, как не мы! Пойдем! И мы пошли. Нас было пятьдесят. Полста. Враги Могли б не принимать нас во вниманье, Мы шли и думали партийный гимн — В атаке лучше сберегать дыханье. Я обернулся на ходу: взглянуть, Как мы идем,        какой пример показываем. Шли — правильно.          Шли — не в чем упрекнуть, Шли — непреложною волною газовою. Державным шагом шел на бой народ, Свою судьбу избравший — не влачивший, Свои пути на тыщу лет вперед Измеривший, исчисливший, решивший. И сразу,     оторвавшись от земли, Подняв над головами автоматы, Пошли вперед, вперед, вперед солдаты, За нами, как за знаменем, пошли.

Когда мы пришли в Европу

1 Когда мы пришли в Европу, Нам были чудны и странны Короткие расстоянья, Уютные малые страны. Державу проедешь за день! Пешком пройдешь за неделю! А мы привыкли к другому И все глядели, глядели… Не полки, а кресла в вагонах, Не спали здесь, а сидели. А мы привыкли к другому И все глядели, глядели… И вспомнить нам было странно Таежные гулкие реки, Похожие на океаны, И путь из варягов в греки. И как далеко-далёко От Львова до Владивостока. И мы входили в Европу, Как море      в каналы вступает, И заливали окопы, А враг — бежит,          отступает, И негде ему укрыться И некогда остановиться. 2 Русские имена у греков, Русские фамилии у болгар. В тени платанов, в тени орехов Нас охранял, нам помогал Общий для островов Курильских И для Эгейских островов Четко написанный кириллицей Дымно-багровый, цвета костров, Давний-давний, древний-древний, Пахнущий деревом, деревней, Православной олифой икон — Нашей общности старый закон. Скажем, шофер въезжает в Софию, Проехав тысячу заграниц. Сразу его обступает стихия: С вывесок, с газетных страниц, В возгласах любого прохожего, Стихия родного, очень похожего, Точнее, двоюродного языка. И даль уже не так далека, И хочется замешаться в толпу И каждому, словно личному другу, Даже буржую, даже попу, Долго и смачно трясти руку. Но справа и слева заводы гудят, Напоминая снова и снова Русское слово «пролетариат», Коммунизм (тоже русское слово). И классовой битвы крутые законы Становятся сразу намного ясней: Рабочего братства юные корни Крепче братства словесных корней. 3 Нет, не совладать плечам покатым С нашими,       крутыми от труда. Со святою злобою к богатым По Европе       мы прошли тогда. Радио вещало гласом медным. Это не забыто до сих пор, Как оно сказало:       «Счастье — бедным! А богатым — горе и позор!» В замки     в графские          врывались парты, Заливались школьные звонки, И писали мелом         правду партии На огромных досках             батраки. И писали так:       «Земля — крестьянам! Вся: поместья, инвентарь, поля!» И по всем освобожденным странам Отходила к беднякам земля. Плыл Октябрь        на лодках по Дунаю. Шел в горах,        бронею грохоча, Красные знамена поднимая, Кривду подминая и топча. 4 Над входом — Краткое объявление: «Народом Данное     помещение Для всех буржуев Окрестных мест. Свобода, справедливость, месть!» Крутые яйца Буржуи жрали, Как на вокзале, В транзитном зале. В подвале тесно и — жара. Хрустит яичная кожура! Буржуи ждали Прихода судей, Решенья судеб И в нервном зуде Чесались, словно Им всем невмочь. И жрали ровно Два дня и ночь. Их партизаны Не обижали, Следили, чтобы Не убежали. Давали воду И сигареты И заставляли Читать газеты. А те в молчанье Статьям внимали, Потом в отчаянье Руки ломали. Все понимали Как полагается И снова жрали Крутые яйца. Потом из центра Пришла бумажка С политоценкой Этой промашки: «Буржуазию Города Плевны Немедля выпустить Из плена!» И, яйца на ходу свежуя, Рванулись по домам буржуи.

Танки

Это было время танков. Года три. Немного больше. Танки вышли из Берлина И пошли сначала в Польшу. Танки вырвались на волю, Вышли на большую сцену, Танки распахали поле, Танки распахнули стены. Три или четыре года, Может, пять, по точной справке, Танки делали погоду И — пошли на переплавку. Конница держалась дольше, И подков державный цокот, Замерший все в той же Польше, В древнем мире начал цокать. Ну, а танки продержались Очень мало. Очень скромно. Полторы войны сражались И… своим же ходом — в домны.

«Я говорил от имени России…»

Я говорил от имени России, Ее уполномочен правотой, Чтоб излагать с достойной прямотой Ее приказов формулы простые. Я был политработником. Три года: Сорок второй и два еще потом. Политработа — трудная работа. Работали ее таким путем: Стою перед шеренгами неплотными, Рассеянными час назад               в бою, Перед голодными, перед холодными. Голодный и холодный —               так!                Стою. Им хлеб не выдан,           им патрон недодано, Который день поспать им не дают. И я напоминаю им про Родину. Молчат. Поют. И в новый бой идут. Все то, что в письмах им писали Из дому, Все то, что в песнях             с их судьбой сплелось, Все это снова, заново и сызнова Коротким словом — Родина — звалось. Я этот день. Воспоминанье это, Как справку, собираюсь предъявить Затем,    чтоб в новой должности — поэта От имени России           говорить.

Памятник

Дивизия лезла на гребень горы По мерзлому,    мертвому,       мокрому          камню, Но вышло,       что та высота высока мне. И пал я тогда. И затих до поры. Солдаты сыскали мой прах по весне, Сказали, что снова я Родине нужен, Что славное дело,           почетная служба, Большая задача поручена мне. — Да я уже с пылью подножной смешался! Да я уж травой придорожной пророс! — Вставай, поднимайся! — Я встал и поднялся. И скульптор размеры на камень нанес. Гримасу лица, искаженного криком, Расправил ударом резца ножевым. Я умер простым, а поднялся великим. И стал я гранитным,           а был я живым. Расту из хребта,       как вершина хребта. И выше вершин          над землей вырастаю. И ниже меня остается крутая,            не взятая мною в бою                         высота. Здесь скалы       от имени камня стоят. Здесь сокол       от имени неба летает. Но выше поставлен пехотный солдат, Который Советский Союз представляет. От имени Родины здесь я стою И кутаю тучей ушанку свою! Отсюда мне ясные дали видны — Просторы     освобожденной страны, Где графские земли             вручал                батракам я, Где тюрьмы раскрыл,             где голодных кормил, Где в скалах не сыщется                малого камня, Которого б кровью своей не кропил. Стою над землей           как пример и маяк. И в этом      посмертная          служба             моя.

1945 год

На что похожи рельсы, взрывом скрученные, Весь облик смерти, смутный, как гаданье. И города,     большой войной измученные — Ее тремя или пятью годами? Не хочется уподоблять и сравнивать Развалины, осколки и руины, А хочется расчищать, разравнивать И Белоруссию и Украину. Среди иных годов многозаботных, Словами и работами заполненных, Год сорок пятый          навсегда запомнился, Как год-воскресник Или год-субботник. Усталые работали без устали. Голодные, как сытые, трудились. И ложкою не проверяя: густо ли? — Без ропота за пшенный суп садились. Из всех камней, хрустевших пол ногами, Сперва дворцы, потом дома построили, А из осколков, певших под ногами, Отплавили и раскатали                кровли. На пепелище каждом и пожарище Разбили сад или бульвар цветочный. И мирным выражением «пожалуйста» Сменилось фронтовое слово «точно». А кителя и всю обмундировку: И шинеля, и клеши, и бушлаты — Портные переушивали ловко: Войну кроили миру на заплаты. И постепенно замазывались трещины, Разглаживались крепкие морщины, И постепенно хорошели женщины, И веселели хмурые мужчины.

Засуха

Лето сорок шестого года. Третий месяц жара, погода. Я в армейской больнице лежу И на палые листья гляжу. Листья желтые, листья палые Ранним летом сулят беду. По палате, словно по палубе Я, пошатываясь, бреду. Душно мне. Тошно мне. Жарко мне. Рань, рассвет, а такая жара! За спиною шлепанцев шарканье, У окна вся палата с утра. Вся палата, вся больница, Неумыта, нага, боса, У окна спозаранку толпится, Молча смотрит на небеса. Вся палата, вся больница, Вся моя большая земля За свои посевы боится И жалеет свои поля. А жара — все жарче. Нет мочи. Накаляется листьев медь. Словно в танке танкисты,               молча Принимают.       колосья          смерть. Реки, Гитлеру путь преграждавшие, Обнажают песчаное дно. Камыши, партизан укрывавшие, Погибают с водой заодно. …Кавалеры ордена Славы, Украшающего халат, На жару не находят управы, Но такие слова говорят: — Эта самая подлая засуха Не сильней, не могучее нас, Сапоги вытиравших насухо О знамена врагов           не раз. Листья желтые, листья палые, Не засыпать вам нашей земли! Отходили мы, отступали мы, А, глядишь, до Берлина дошли. Так, волнуясь и угрожая, Мы за утренней пайкой идем. Прошлогоднего урожая Караваи     в руки берем. Режем,    гладим,       пробуем,          трогаем Черный хлеб, милый хлеб,                  а потом Возвращаемся той же дорогой, Чтоб стоять       перед тем же окном.

Память

Я носил ордена. После — планки носил. После — просто следы этих планок носил, А потом гимнастерку до дыр износил И надел заурядный пиджак. А вдова Ковалева все помнит о нем, И дорожки от слез — это память о нем, Столько лет не забудет никак! И не надо ходить. И нельзя не пойти. Я иду. Покупаю букет по пути. Ковалева Мария Петровна, вдова, Говорит мне у входа слова. Ковалевой Марии Петровне в ответ Говорю на пороге: — Привет! — Я сажусь, постаравшись, к портрету спиной, Но бессменно висит надо мной Муж Марии Петровны, Мой друг Ковалев, Не убитый еще, жив-здоров. В глянцевитый стакан наливается чай. А потом выпивается чай. Невзначай. Я сижу за столом, Я в глаза ей смотрю, Я пристойно шучу и острю. Я советы толково и веско даю — У двух глаз, У двух бездн на краю. И, утешив Марию Петровну как мог, Ухожу за порог.

Баня

Вы не были в районной бане В периферийном городке? Там шайки с профилем кабаньим И плеск,    как летом на реке. Там ордена сдают вахтерам, Зато приносят в мыльный зал Рубцы и шрамы — те, которым Я лично больше б доверял. Там двое одноруких             спины Один другому бодро трут. Там тело всякого мужчины Исчеркали       война         и труд. Там по рисунку каждой травмы Читаю каждый вторник я Без лести и обмана драмы Или романы без вранья. Там на груди своей широкой Из дальних плаваний              матрос Лиловые татуировки В наш сухопутный край               занес. Там я, волнуясь и ликуя, Читал,    забыв о кипятке: «Мы не оставим мать родную!» — У партизана на руке. Там слышен визг и хохот женский За деревянною стеной. Там чувство острого блаженства Переживается в парной. Там рассуждают о футболе. Там с поднятою головой Несет портной свои мозоли, Свои ожоги — горновой. Но бедствий и сражений годы Согнуть и сгорбить не смогли Ширококостную породу Сынов моей большой земли. Вы не были в раю районном, Что меж кино и стадионом? В той бане      парились иль нет? Там два рубля любой билет.

«Вот вам село обыкновенное…»

Вот вам село обыкновенное: Здесь каждая вторая баба Была жена, супруга верная, Пока не прибыло из штаба Письмо, бумажка похоронная, Что писарь написал вразмашку. С тех пор      как будто покоренная Она   той малою бумажкою. Пылится платьице бордовое — Ее обнова подвенечная. Ах, доля бабья, дело вдовое, Бескрайное и бесконечное! Она войну такую выиграла! Поставила хозяйство на ноги! Но, как трава на солнце,                выгорело То счастье, что не встанет наново. Вот мальчики бегут и девочки, Опаздывают на занятия. О, как желает счастья деточкам Та, что не будет больше матерью! Вот гармонисты гомон подняли, И на скрипучих досках клуба Танцуют эти вдовы. По двое. Что, глупо, скажете? Не глупо! Их пары птицами взвиваются, Сияют утреннею зорькою, И только сердце разрывается От этого веселья горького.

Воспоминание

Я на палубу вышел, а Волга Бушевала, как море в грозу. Волны бились и пели. И долго Слушал я это пенье внизу. Звук прекрасный, звук протяженный, Звук печальной и чистой волны: Так поют солдатские жены В первый год многолетней войны. Так поют. И действительно, тут же, Где-то рядом, как прядь у виска, Чей-то голос тоскует и тужит, Песню над головой расплескав. Шел октябрь сорок первого года. На восток увозил пароход Столько горя и столько народа, Столько будущих вдов и сирот. Я не помню, что беженка пела, Скоро голос солдатки затих. Да и в этой ли женщине дело? Дело в женщинах! Только — в других. Вы, в кого был несчастно влюбленным, Вы, кого я счастливо любил, В дни, когда молодым и зеленым На окраине Харькова жил! О девчонки из нашей школы! Я вам шлю свой сердечный привет, Позабудьте про факт невеселый, Что вам тридцать и более лет. Вам еще блистать, красоваться! Вам еще сердца потрясать! В оккупациях, в эвакуациях Не поблекла ваша краса! Не померкла, нет, не поблекла! Безвозвратно не отошла, Под какими дождями ни мокла, На каком бы ветру ни была!

«Десять тысяч Героев Союза…»

Десять тысяч Героев Союза — Все — при галстуках            и в пиджаках — Сеют хлеб и растят кукурузу, Ратоборствуют         только в цехах. Десять тысяч! Герой к Герою! Каждый сотый — дважды Герой! Если ходят — только вне строя, Если спят — подушки горой. Устарели их грозные танки И давно никому не грозны, Гимнастерок зеленых останки Много лет      как на склады сданы. Но в народные песни и думы Внесены их дела и дни. И, как радий в руде,             без шума Излучают победу они.

В доме отдыха пищевиков

В доме отдыха пищевиков Я живу    почти как в отчем доме: Шашками — забавой стариков — Забавляюсь,       сна и чтенья кроме. В первый день — мы спали целый день. День второй — мы тоже больше спали. Третий день — вставать нам было лень, К завтраку мы даже не вставали. Хорошо здесь! Очень хорошо! Тихо здесь! Тише не бывает. Новый шлях,       болото пробивая, Наш лесок       сторонкой обошел. …Вот к столу идут пищевики, Разговаривают с пищевиками, Хлеба сероватые куски Трогают тяжелыми руками. Пять минут осталось до обеда, А к обеду очень всем нужны Белый хлеб — веселый хлеб победы, Черный хлеб — жестокий хлеб войны. Все пиры, что пировал народ, Сухари    годин его несчастья, Все от их безропотных щедрот, Ко всему     пищевики причастны. Мир вам, люди тяжкого труда, Мир заботам вашим             и усильям! Хлеб, что ваши руки замесили, Да пребудет с вами             навсегда!

«Толпа на Театральной площади…»

Толпа на Театральной площади. Вокруг столичный люд шумит. Над ней четыре мощных лошади, Пред ней экскурсовод стоит. У Белорусского и Курского Смотреть Москву за пять рублей Их собирали на экскурсию — Командировочных людей. Я вижу пиджаки стандартные — Фасон двуборт и одноборт, Косоворотки аккуратные, Косынки тоже первый сорт. И старые и малолетние Глядят на бронзу и гранит, — То с горделивым удивлением Россия на себя глядит. Она копила, экономила, Она вприглядку чай пила, Чтоб выросли заводы новые, Громады стали и стекла. И нету робости и зависти У этой вот России — к той, И та Россия этой нравится Своей высокой красотой. Задрав башку и тщетно силясь Запомнить каждый новый вид, Стоит хозяин и кормилец, На дело рук своих          глядит.