Том разножанровых сочинений основоположника русского футуризма и реформатора поэтического языка Велимира Хлебникова (1885–1922). В издание вошли наиболее значительные его тексты – около 200 стихотворений, 26 поэм, большая часть драматических произведений, статьи, декларации, заметки. Настоящее издание – наиболее полное собрание произведений величайшего русского поэта XX века.
© ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик». Издание, оформление. 2016
Виктор Владимирович Хлебников (1885-1922)
Свояси
В «Деньем боге» я хотел взять славянское чистое начало в его золотой липовости и нитями, протянутыми от Волги в Грецию. Пользовался славянскими полабскими словами (Леуна).
В. Брюсов ошибочно увидел в этом словотворчество.
И «Детях Выдры» я взял струны Азии, ее смуглое чугунное крыло и, давая разные судьбы двоих на протяжении веков, я, опираясь на древнейшие в мире предания орочей об огненном состоянии земли, заставил Сына Выдры с копьем броситься на солнце и уничтожить два из трех солнц – красное и черное.
Итак, Восток дает чугунность крыл Сына Выдры, а Запад – золотую липовость.
Отдельные паруса создают сложную постройку, рассказывают о Волге как о реке индоруссов и используют Персию как угол русской и македонской прямых. Сказания орочей, древнего амурского племени, поразили меня, и я задумал построить общеазийское сознание в песнях.
В «Ка» я дал созвучие «Египетским ночам», тяготение метели севера к Нилу и его зною.
Грань Египта взята – 1378 год до Р. Х., когда Египет сломил свои верования, как горсть гнилого хвороста, и личные божества были заменены Руковолосым Солнцем, сияющим над людьми. Нагое Солнце, голый круг Солнца, стал на некоторое время волею Магомета Египта – Аменофиса IV единым божеством древних храмов. Если определять землями, то в «Ка» серебряный звук, в «Девьем боге» золотой звук, в «Детях Выдры» – железно-медный.
Азийский голос «Детей Выдры», славянский «Девьего бога» и африканский «Ка».
«Вила и Леший» – союз балканской и сарматской художественной мысли.
Город задет в «Маркизе Дэзес» и «Чертике».
В статьях я старался разумно обосновать право на Провидение, создав мерный взгляд на законы времени, а в учении о слове я имею частые беседы с Лейбница.
«Крымское» написано мольным размером.
Мелкие вещи тогда значительны, когда они так же начинают будущее, как падающая звезда оставляет за собой огненную полосу; они должны иметь такую скорость, чтобы пробивать настоящее. Пока мы не не умеем определить, что создает эту скорость. Но знаем, что вещь хороша, когда она, как камень будущего, зажигает настоящее.
В «Кузнечике», в «Бобэоби», в «О, рассмейтесь» были узлы будущего – малый выход бога огня и его веселый плеск. Когда я замечал, как старые строки вдруг тускнели, когда скрытое в них содержание становилось сегодняшним днем, я понял, что родина творчества – будущее. Оттуда дует ветер богов слова.
Я в чистом неразумии писал «Перевертень» и, только пережив на себе его строки: «Чин зван мечем навзничь» (война) – и ощутив, как они стали позднее пустотой: «Пал, а норов худ и дух ворона лап», – понял их как отраженные лучи будущего, брошенные подсознательным «Я» на разумное небо. Ремни, вырезанные из тени рока, и опутанный ими дух остаются до становления будущего настоящим, когда воды будущего, где купался разум, высохли и осталось дно.
Найти, не разрывая круга корней, волшебный камень превращений всех славянских слов одно в другое, свободно плавить славянские слова – вот мое первое отношение к слову. Это самовитое слово вне быта и жизненных польз. Увидя, что корни лишь призрак <и>, за которыми стоят струны азбуки, найти единство вообще мировых языков, построенное из единиц азбуки, – мое второе отношение к слову. Путь к мировому заумному языку.
Во время написания заумные слова умирающего Эхнатэна «Манч! Манч!» из «Ка» вызывали почти боль; я не мог их читать, видя молнию между собой и ими; теперь они для меня ничто. Отчего – я сам не знаю.
Но когда Давид Бурлюк писал сердце, через которое едут суровые пушки будущего, он был прав как толкователь вдохновения: оно – дорога копыта будущего, его железных подков.
«Ка» писал около недели, «Дети Выдры» – больше года, «Девин бог» – без малейшей поправки в течение двенадцати часов письма, с утра до вечера. Курил и пил крепкий чай. Лихорадочно писал. Привожу эти справки, чтобы показать, как разнообразны условия творчества.
«Зверинец» написан в Московском зверинце.
В «Госпоже Ленин» хотел найти «бесконечно малые» художественного слова.
В «Детях Выдры» скрыта разнообразная работа над величинами игра количеств за сумраком качеств.
«Девий бог», как не имеющий ни одной поправки, возникший случайно и внезапно, как волна, выстрел творчества, может служить для изучения безумной мысли.
Так же внезапно написан «Чертик», походя́ на быстрый пожар пластов молчания. Желание «умно», а не заумно понять слово привело к гибели художественного отношения к слову. Привожу это как предостережение.
Законы времени, обещание найти которые было написано мною на березе (в селе Бурмакине, Ярославской губернии) при известии о Цусиме, собирались десять лет.
Блестящим успехом было предсказание, сделанное на несколько лет раньше, о крушении государства в 1917 году. Конечно, этого мало, чтобы обратить на них внимание ученого мира.
Заклинаю художников будущего вести точные дневники своего духа: смотреть на себя как на небо и вести точные записи восхода и захода звезд своего духа. В этой области у человечества есть лишь один дневник Марии Башкирцевой и больше ничего. Эта духовная нищета знаний о небе внутреннем самая яркая черная Фраунгоферова чёрта современного человечества.
Закон кратных отношений во времени струны человечества мыслим для войн, но его нельзя построить. Для мелкого ручья времени отдельной жизни отсутствуют опорные точки, нет дневников.
В последнее время перешел к числовому письму, как художник числа вечной головы вселенной, так, как я ее вижу, и оттуда, откуда ее вижу. Это искусство, развивающееся из клочков современных наук, как и обыкновенная живопись, доступно каждому и осуждено поглотить естественные науки.
И ясно замечаю в себе спицы повторного колеса и работаю над дневником, чтобы поймать в сети закон возврата этих спиц.
В желании ввести заумный язык в разумное поле вижу приход старой спицы моего колеса. Как жалко, что об этих спицах повтора жизни я могу говорить только намеками слов.
Но, может быть, скоро мое положение изменится.
Весна 1919
Стихотворения
1. Птичка в клетке
2. «И я свирел в свою свирель…»
3. «Россия забыла напитки…»
4. «Немь лукает луком немным…»
5. «Там, где жили свиристели…»
6. «Я славлю лёт его насилий…»
7. «Из мешка…»
8. «Времыши-камыши…»
9. «Жарбог! Жарбог!..»
10. «Огнивом-сечивом…»
11. Крымское. Записи сердца. Вольный размер
12. «Вечер. Тени…»
13. «В пору, когда в вырей…»
14. «Мне спойте про девушек чистых…»
15. «Мизинич, миг…»
16. «Любил я, стенал я, своей называл…»
17. «когда казак с высокой вышки…»
18. Скифское
19. Заклятие смехом
20. «О, достоевскиймо бегущей тучи!..»
21. «Бобэоби пелись губы…»
22. «Кому сказатеньки…»
23. Кузнечик
24. «Чудовище – жилец вершин…»
25. «С журчанием, свистом…»
26. Вам
27. Опыт жеманного
28. «Вы помните о городе, обиженном в чуде…»
1
2
29. «Я не знаю, земля кружится или нет…»
30. «Я переплыл залив Судака…»
31. Мария Вечора
32. «Полно, сивка, видно, тра…»
33. Трущобы
34. Змей поезда. Бегство
Посвящается охотнику за лосями, павдинцу Попову; конный, он напоминал Добрыню. Псы бежали за ним, как ручные волки. Шаг его – два шага простых людей.
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
35. «Мы желаем звездам тыкать…»
36. Алферово
37. «Слоны бились бивнями так…»
38. «Люди, когда они любят…»
39. «Мои глаза бредут, как осень…»
40. Сон лихача
41. «Как два согну́тые кинжала…»
42. «Очи Оки…»
43. «Наш кочень очень озабочен…»
44. «Когда над полем зеленеет…»
45. «Снежно-могучая краса…»
46. Ирония встреч
47. «Зеленый леший – бух лесиный…»
48. «Когда умирают кони, дышат…»
49. «Закон качелий велит…»
50. «Сон – то сосед снега весной…»
51. «Когда рога оленя подымаются над зеленью…»
52. Па-люди
53. «Я победил: теперь вести…»
54. «Гонимый – кем, почем я знаю?..»
55. Из песен гайдамаков
56. Числа
57. Перевертень (Кукси, кум мук и скук)
58. Семеро
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
59. «Ночь, полная созвездий…»
60. «Где прободают тополя жесть…»
61. «Небо душно и пахнет сизью и выменем…»
62. «Мне мало надо!..»
63. «О, черви земляные…»
64. «И смелый товарищ шиповника…»
65. Бех. Басня
66. Перуну
67. Утренняя прогулка
68. В лесу. Словарь цветов
69. «Меня проносят <на> <слоно>вых…»
70. Написанное до войны
71. Песнь смущенного
72. Ночь в Галиции
Русалка
Витязь
(Уходит.)
Песня ведьм
Русалки
(поют)
Русалки
(держат в руке ученик Сахарова и поют по нему)
Похороны опришками товарища
Русалка
Русалки
Ведьмы
(Вытягиваются в косяк, как журавли, улетают.)
Разговаривающие галичники
73. «Сегодня снова я пойду…»
74. Курган
75. Тризна
76. «Годы, люди и народы…»
77. Воспоминания
78. Суэ
79. Смерть в озере
80. Бог XX века
81. «В холопий город парус тянет…»
82. «Усадьба ночью, чингисхань!..»
83. «Ни хрупкие тени Японии…»
84. Зверь + число
85. «И снова глаза щегольнули…»
86. Пен пан
87. «Моих друзей летели сонмы…»
88. «Моя так разгадана книга лица…»
89. «О, если б Азия сушила волосами…»
90. «Вновь труду доверил руки…»
91. «Где, как волосы девицыны…»
92. «Татлин, тайновидец лопастей…»
93. «Веко к глазу прилепленно приставив…»
94. «Ласок…»
95. «Сегодня строгою боярыней Бориса Годунова…»
96. «Народ поднял верховный жезел…»
97. Огневоду
98. «А я…»
Л. Г.
99. Харьковское Оно́
100. «Сияющая вольза…»
101. «Ветер – пение…»
102. О свободе
103. Жизнь
104. «В этот день голубых медведе́й…»
105. «Весны пословицы и скороговорки…»
106. «Весеннего Корана…»
107. «Над глухонемой отчизной «Не убей!»…»
108. Случай
109. «Точит деревья и тихо течет…»
110. «И черный рак на белом блюде…»
111. Мои походы
112. «Собор грачей осенний…»
113. Праотец
114. Кормление голубя
115. «Сыновеет ночи синева…»
116. Город будущего
117. Слово о Эль
118. «Москвы колымага…»
119. Праздник труда
120. Горные чары
121. Каракурт
122. Алеше Крученых
123. Саян
124. Море
125. «Как стадо овец мирно дремлет…»
126. «Люди! Над нашим окном…»
127. Самострел любви
128. «Тайной вечери глаз знает много Нева…»
129. «Девушки, те, что шагают…»
130. «Люди! Утопим вражду в солнечном свете!..»
131. «Помимо закона тяготения…»
132. Моряк и поец
133. «И вечер темец…»
134. «“Э-э! Ы-ым!” – весь в поту…»
135. Пасха в Энзели
136. Новруз труда
137. Кавэ-кузнец
138. Иранская песня
139. «С утробой медною…»
1
2
140. Ночь в Персии
141. Дуб Персии
142. «Ночи запах – эти звезды…»
143. «Ручей с холодною водой…»
144. «Я видел юношу-пророка…»
145. «Ра – видящий очи свои в ржавой и красной болотной воде…»
146. Союзу молодежи
147. Я и Россия
148. 1905 год
149. «Детуся! Если устали глаза быть широкими…»
150. «Золотистые волосики…»
151. «Песенка – лесенка в сердце другое…»
152. «Звенят голубые бубенчики…»
153. «На родине красивой смерти – Машуке…»
154. Голод
155. Трубите, кричите, несите!
156. Обед
157. «Волга! Волга!»
158. «В тот год, когда девушки…»
159. «Сегодня Машук, как борзая…»
160. «Перед закатом в Кисловодск…»
161. «Русь зеленая в месяце Ай!..»
162. «Завод: ухвата челюсти, громадные, тяжелые…»
163. «Вши тупо молилися мне…»
164. «Цыгане звезд…»
165. Москва будущего
166. Бурлюк
167. Крученых
168. «Русь, ты вся поцелуй на морозе!..»
169. Одинокий лицедей
170. «Пусть пахарь, покидая борону…»
171. «На глухом полустанке…»
172. «Москва, ты кто?..»
173. «Трижды Вэ, трижды Эм!..»
174. «Если я обращу человечество в часы…»
175. Признание. Корявый слог
176. «На нем был котелок вселенной…»
177. Отказ
178. «Ну, тащися, Сивка…»
179. Не шалить!
180. «Я призываю вас шашкой…»
181. Кто?
182. «Оснегурить тебя…»
183. «Приятно видеть…»
184. «Участок – великая вещь!..»
185. «Солнца лучи в черном глазу…»
186. «Народ отчаялся. Заплакала душа…»
187. «Есть запах цветов медуницы…»
188. Ночной бал
189. «Трата и труд, и трение…»
190. Всем
191. «Святче божий!..»
192. «Не чертиком масленичным…»
193. «Я вышел юношей один…»
194. «Еще раз, еще раз…»
Поэмы
195. Зверинец
О, Сад, Сад!
Где железо подобно отцу, напоминающему братьям, что они братья, и останавливающему кровопролитную схватку.
Где немцы ходят пить пиво.
А красотки продавать тело.
Где орлы сидят подобны вечности, означенной сегодняшним, еще лишенным вечера, днем.
Где верблюд, чей высокий горб лишен всадника, знает разгадку буддизма и затаил ужимку Китая.
Где олень лишь испуг, цветущий широким камнем.
Где наряды людей баскующие.
Где люди ходят насупившись и сумные.
А немцы цветут здоровьем.
Где черный взор лебедя, который весь подобен зиме, а черно-желтый клюв – осенней рощице, немного осторожен и недоверчив для него самого.
Где синий красивейшина роняет долу хвост, подобный видимой с Павдинского камня Сибири, когда по золоту пала и зелени леса брошена синяя сеть от облаков, и все это разнообразно оттенено от неровностей почвы.
Где у австралийских птиц хочется взять хвост и, ударяя по струнам, воспеть подвиги русских.
Где мы сжимаем руку, как если бы в ней был меч, и шепчем клятву: отстоять русскую породу ценой жизни, ценой смерти, ценой всего.
Где обезьяны разнообразно злятся и выказывают разнообразные концы туловища и, кроме печальных и кротких, вечно раздражены присутствием человека.
Где слоны, кривляясь, как кривляются во время землетрясения горы, просят у ребенка поесть, влагая древний смысл в правду: «Есть хоцца! Поесть бы!» – и приседают, точно просят милостыню.
Где медведи проворно влезают вверх и смотрят вниз, ожидая приказании сторожа.
Где нетопыри висят опрокинуто, подобно сердцу современного русского.
Где грудь сокола напоминает перистые тучи перед грозой.
Где низкая птица влачит за собой золотой закат со всеми углями его инжира.
Где в лице тигра, обрамленном белой бородой и с глазами пожилого мусульманина, мы чтим первого последователя пророка и читаем сущность ислама.
Где мы начинаем думать, что веры – затихающие струи волн, разбег которых – виды.
И что на свете потому так много зверей, что они умеют по-разному видеть бога.
Где звери, устав рыкать, встают и смотрят на небо.
Где живо напоминает мучения грешников тюлень, с воплем носящийся по клетке.
Где смешные рыбокрылы заботятся друг о друге с трогательностью старосветских помещиков Гоголя.
Сад, Сад, где взгляд зверя больше значит, чем груды прочтенных книг.
Сад.
Где орел жалуется на что-то, как усталый жаловаться ребенок.
Где лайка растрачивает сибирский пыл, исполняя старинный обряд родовой вражды при виде моющейся кошки.
Где козлы умоляют, продевая сквозь решетку раздвоенное копыто, и машут им, придавая глазам самодовольное или веселое выражение, получив требуемое.
Где завысокая жирафа стоит и смотрит.
Где полдневный пушечный выстрел заставляет орлов посмотреть на небо в ожидании грозы.
Где орлы падают с высоких насестов, как кумиры во время землетрясения с храмов и крыш зданий.
Где косматый, как девушка, орел смотрит на небо, потом на лапу.
Где видим дерево-зверя в лице неподвижно стоящего оленя.
Где орел сидит, повернувшись к людям шеей и смотря в стену, держа крылья странно распущенными. Не кажется ли ему, что он парит высоко над горами? Или он молится? Или ему жарко?
Где лось целует сквозь изгородь плоскорогого буйвола.
Где олени лижут холодное железо.
Где черный тюлень скачет по полу, опираясь на длинные ласты, с движениями человека, завязанного в мешок, и подобный чугунному памятнику, вдруг нашедшему в себе приступы неудержимого веселья.
Где косматовласый «Иванов» вскакивает и бьет лапой в железо, когда сторож называет его «товарищ».
Где львы дремлют, опустив лица на лапы.
Где олени неустанно стучат об решетку рогами и колотятся головой.
Где утки одной породы в сухой клетке подымают единодушный крик после короткого дождя, точно служа благодарственный – имеет ли оно ноги и клюв? – божеству молебен.
Где цесарки – иногда звонкие сударыни с оголенной и наглой шеей и пепельно-серебряным телом, обшитые заказами у той же портнихи, которая обслуживает звездные ночи.
Где в малайском медведе я отказываюсь узнать сосеверянина и вывожу на воду спрятавшегося монгола, и мне хочется отомстить ему за Порт-Артур.
Где волки выражают готовность и преданность скошенными внимательно глазами.
Где, войдя в душную обитель, в которой трудно быть долго, я осыпаем единодушным «дюрьрак!» и кожурой семян праздных попугаев, болтающих гладко.
Где толстый блестящий морж машет, как усталая красавица, скользкой черной веерообразной ногой и после падает в воду, а когда он вскатывается снова на помост, на его жирном могучем теле показывается усатая, щетинистая, с гладким лбом голова Ницше.
Где челюсть у белой высокой черноглазой ламы и у плоскорогого низкого буйвола и у прочих жвачных движется ровно направо и налево, как жизнь страны.
Где носорог носит в бело-красных глазах неугасимую ярость низверженного царя и один из всех зверей не скрывает своего презрения к людям, как к восстанию рабов. И в нем притаился Иоанн Грозный.
Где чайки с длинным клювом и холодным голубым, точно окруженным очками, оком имеют вид международных дельцов, чему мы находим подтверждение в прирожденном искусстве, с которым они подхватывают на лету брошенную тюленям еду.
Где, вспоминая, что русские величали своих искусных полководцев именем сокола, и вспоминая, что глаз казака, глубоко запавший под заломленной бровью, и этой птицы – родича царственных птиц – один и тот же, мы начинаем знать, кто были учителя русских в военном деле. О, сокола́, побивающие грудью цапель! И острый протянутый кверху клюв ее! И булавка, на которую насекомых садит редко носитель чести, верности и долга!
Где красная, стоящая на лапчатых ногах утка заставляет вспомнить о черепах тех павших за родину русских, в костяках которых ее предки вили гнезда.
Где в золотистую чуприну птиц одного вида вложен огонь той силы, какая свойственна лишь давшим обет безбрачия.
Где Россия произносит имя казака, как орел клекот.
Где слоны забыли свои трубные крики и издают крик, точно жалуются на расстройство. Может быть, видя нас слишком ничтожными, они начинают находить признаком хорошего вкуса издавать ничтожные звуки? Не знаю. О, серые морщинистые горы! Покрытые лишаями и травами в ущельях!
Где в зверях погибают какие-то прекрасные возможности, как вписанное и часослов Слово о полку Игореви во время пожара Москвы.
Лето 1909, 1911
196. Журавль
197. Лесная дева
198. И и Э. Повесть каменного века
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
Послесловие
Первобытные племена имеют склонность давать имена, состоящие из одной гласной. Шестопер – это оружие, подобное палице, но снабженное железными или каменными зубцами. Оно прекрасно рассекает черепа врагов. Зой – хорошее и еще лучше забытое старое слово, значащее эхо. Эти стихи описывают следующее событие средины каменного века. Ведомая неясной силой, И покидает родное племя. Напрасны поиски. Жрецы молятся богу реки, и в их молитве слышится невольное отчаяние. Скорбь увеличивается тем, что следы направлены к соседнему жестокому племени; о нем известно, что оно приносит в жертву всех случайных пришельцев. Горе племени велико. Наступает утро, белохвост проносит рыбу; проходит лесное чудовище. Но юноша Э пускается в погоню и настигает И; происходит обмен мнениями. И и Э продолжают путь вдвоем и останавливаются в священной роще соседнего племени. Но утром их застают жрецы, уличают в оскорблении святынь и ведут на казнь. Они вдвоем, привязанные к столбу, на костре. Но спускается с небес Дева и освобождает пленных. Из старого урочища приходит толпа выкупать трупы. Но она видит их живыми и невредимыми и зовет княжить. Таким образом, через подвиг, через огонь лежал их путь к власти над родными.
1911–1912
199. «Любовь приходит страшным смерчем…»
I. Тень в саду (поет)
(Кончает играть.)
II. Голос из сада
III. Другой голос
IV. Первый голос
V. Второй голос
VI. Второй голос
VII. Первый голос
VIII
IX
X
200. Гибель Атлантиды
1
2
Рабыня
Жрец
Жрец
Рабыня
Жрец
Рабыня
Жрец
3
Прохожий
201. Вила и Леший. Мир
Голос с реки
202. Шаман и Венера
203. Марина Мнишек
204. Хаджи-Тархан
205. Сельская дружба
206. Каменная баба
207. Лесная тоска
Вила
Лешак
<Вила>
Ветер
Вила
Ветер
Русалка
Ветер
Старик
Русалка
<Лешак>
Ветер
Русалка
Рыбаки
Ветер
Русалка
Ветер
Вила
Девы
Утро
Осень 1919, 1921
208. Поэт
209. Три сестры
210. Ночь в окопе
211. Ладомир
212. Ночь перед Советами
1
2
3
<4>
<5>
<6>
213. Настоящее
I
II
Великий князь
(Смотрит на часы.)
Великий князь
Великий князь
Песня сумрака
Прачка
Голоса с улицы
Другие
Великий князь
214. Ночной обыск
Голос
Старуха
(показываясь)
215. Шествие осеней Пятигорска
1
2
3
4
5
6
7
216. Берег невольников
217. Переворот в Владивостоке
218. Тиран без Тэ. Встреча
<1>
<2>
3
4
<5>
<6>
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
219. Уструг Разина
220. Синие оковы
Драматические произведения
221. Снежимочка. Рождественская сказка
Снезини. А мы любоча хороним… хороним… А мы беличи-неза-будчичи роняем… роняем… (
Смехини. А мы, твои посестры, тебе на помощь… на помощь… Из подолов незенных смехом уста засыпем – серебром сыпучим…
Немини. А мы тебе повязку снимем… немину…
Слепини. А мы тебе личину снимем… слепину… А мы, твои посестры, тебе на помощь… на помощь…
Снезини. Глянь-ка… глянь-ка: приотверз уста… призасмеял-ся – приоткрыл глаза – прилукавился. Ой, девоньки, жаруй! (
Березомир. Сколько игр я видел!.. Сколько игр… (
Сказчич-Морочич (
Береза, подобная белоцветным гуслям, звучит. Воздушный, палешницей играющий, остается невидим. С разных концов, зыбля жалами и телами, приползают слухчие змеи и, угрожающе шипя, подымаются по стволу.
Сказчич-Морочич. Ай! (
Сделав свое дело, змеи расползаются, распуская кольца.
Молчащие сестры. Плачемте, сестры. Он шел развязать поясы с юных станов. Плачемте, сестры. Омоем лица и немвянные омоем волосы в озере грустин, где растут грустняки над грустиновой водой. Плачемте, печальные.
Березомир. Нет у гуслей гусельщика. Умолкли гусли. Нет и слухчих змеев…
Няня-леший. Тише! Тише, люди! Мальчики, тише! (
Немини торопливо повязывают повязки.
Березомир (
Навстречу вылетают духи с повязками слепоты и глухоты и старательно повязывают ими людям глаза и морду.
Пусть не видят! Пусть не слышат!
Люди, разговаривая между собой, проходят.
Молодой рабочий (
Снегич-Маревич подлетает и бросает в рот снег. Бросает за меховой воротник, где холодно, бросает в рот и в лицо говорящему. Снезини прилетают и опрокидывают над говорящими подолы снега.
2-й человек (
Снегич-Маревич бросает в рот снег.
Однако холодновато. Идем. Итак, вообще ничего нет. (
Играющие снова появляются и играют.
Некий глас. Отвергшие – отвергнуты!
И Снезини, и Березомир, и Снегич-Маревич – всё вздрагивает и с ужасом прислушивается к новому голосу.
Некий глас (
Вещежонка (
Снезини и Любоч с новой силой отдаются старым русалиям.
О них – о чужаках…
Старушка-докладчица. Чужаков нетути… да! ушли из лесу. В поле пошли.
Бес. Кто холит корову? бес. Кто отвечает за нее? бес. А ты что делал? Ставил сети? Ловил снегирей? пухляков?
Бесеныш (
Бес. Вот тебе, голубчик… зачем волк поел. (
Березомир. На доброе дело и себя не жаль.
Бесок (
Березомир (
Отдыхая, Снегич-Маревич и Снезини прилегли на стволах деревьев.
Липяное бывьмо. Сладка нега белых тел.
Пробегает заяц – плутоватый комок зимы. Снезини окружают его и играют с ним.
Снезини. Ай, воришка! А у кого ты украл свою шубку? У Зимы!
Заяц встает на задние лапы и, играя, ударяет лапами.
Вселенничи (
Слепини, играя, повязывают зайцу глаза. Пробегает, оставляя красный след, волк.
Все. Волченька… милый… волченька… бедун ты наш… горюн ты наш… извечный.
Морозный тятька. Этого так нельзя оставить… Здесь нужна лечоба.
Волк сидится и жарко облизывается языком. Вокруг него хлопочут над врачеванием его ран. С диким воем проносятся гончие. Березомир хлещет их ветвями. Снезини садятся им на шеи и уносятся вдаль. Показывается усталый охотник с ружьем в руке. Он в белом кафтане и черном поясе.
Снежак. За дело, белые друзья. (
Древолюд. Ха-ха-ха! (
Снежачиха. А эта хворостиночка тебе люба? (
Липовыйпарень. Ай, больно, больно!.. (
Барин уходит назад, без шапки, без пояса, дикий и простоволосый.
Древолюди Снегчие. Ха-ха-ха! Ну, и потешен же честной народ!
Белый мужик. Но что это? Пробежали морозные рынды. Стучат страницами, секирами, ищут. Осматривают. Провыл бирючий. Вышел снежный барин. Чешет голову.
Белый боярин. Честной народ! Ушла она! Как дым в небо. Как снег в весну. Ушла. Истаяла.
Все. Кто? Кто?
Снежные мамки. Да Снежимочка! Снежимочка! Снежимочка же!
Белый боярин (
Все. Куда?
Снежные мамки. Да в город же! В город. В город ушла.
Все. В город…
Березомир (
Все. В город…
Глубокое раздумье.
Снегомужье. Ушла…
Березомир (
Заяц. Я проскакал сейчас до балки Снегоубийц, здесь к ее следам присоединяются большие мужские.
Снегун. Проскакал? Мужские?
Все. Ах! ах!
Боярышни падают в обморок. У Снегуна, этого скорбно величавого старика, на больших глазах навертываются слезы, и он подымает с просьбой о помощи белые глаза к небу.
Ворон. Снимите с меня немину.
Немини снимают.
Врешь, мелкий врунишка, вырезатель липовых карманов, обкрадыватель полушубков у всех липовых парней.
Рында. К делу!
Заяц. Сам врунишка! Ишь какой ушатый!
Ворон. Молчи, заяц!
Заяц. А кто зайчиху Милюту на смерть заклевал? да!
Мамки. Да что они, издеваются, что ли? Охальники!
Ворон. Это не были следы другого человека, это были лапти, которые висели у куста «Ясные зайцы» еще с тех пор.
Рында. К делу!
Ворон. Она сняла их и нарочно делала следы, чтобы запутать свой след.
Снегун (
Снежные мамки. Горе век будет мыкать? Век грущун будет горевать! Сердечная моя!
Снегун машет рукой, все удаляются.
Ворон (
<Ховун.> Нонче норовят всё из нас книги… Старых разбойников нет. Те, что свистнут в два пальца, и откуда ни возьмись сивка-бурка пышет ноздрями.
<1-й собеседник.> Складно сказано, дед. Читал ты, дедушка, Каутского?
<Ховун.> Мы, барин, темные люди черной сотни. Живем в лесу, а и в гостях у нас либо ворон, либо мор. Не научены мы.
<1-й собеседник.> А, вот он, мракобес, где!
Ховун. А ты, парень, ворона оставь. Ворон – птица гордая. А не то видишь? а? (
1-й собеседник. Ныне отпущаеши раба твоего, черного гордея, гордого ворона, заступничеством же лесного истинолюба.
Ховун. А и шуточки свои оставь, парень. Не к месту они.
2-й собеседник. Ну, дедка, успокойся, не злись, говорю. Сослужил службу немалую. Пришла осень – золотые вкушай плоды. Слушаешь. Вот. Мало? Бормочешь?
Ховун. Я те бормочу, баринок, ворон молвит. (
2-й собеседник (
Ховун (
Три размеренных удара в двери: «Отвори!»
Ховун. Войдет, кто может.
Снежимочка. Вхожу, дедушка. Здравствуй!
Ховун. Морозный обычай, детка.
Снежимочка. Людской обычай, дедушка. Здравствуй, ворон!
1-й собеседник (
Ворон налетает и клюет собеседника в глаз, сине-черный умник.
Ай, мошенник, чуть не выклевал глаза! Многоуважаемый товарищ Борис, не обсудить ли нам по-товарищески создавшееся положение вещей?
2-й собеседник (
Снежимочка. Кто это, дедушка?
Ховун. А… руковерхники… Качались бы, как спелые вишни… Сидели бы скромненько… Так нет же… невежничают. Изобидели тебя, ворон, черняга?
Ворон, растопырив шею и крылья, слетает с места и, усевшись на плече Ховуна, подымая голову, жалобно каркает.
Ховун. Что? злое почуял, вещун?
Из двери стремительно выбегает 2-й собеседник с бумагой и оружием. Он с рыжей темно-рыжей бородой и зелено-голубыми холодными глазами. Вытянув вперед руку, он читает неестественно громким голосом: «Ввиду того, что вызывающий образ действий так называемого Ховуна заставляет нас принять меры немедленной предосторожности и даже самообороны, [ввиду того, что некоторые обстоятельства], ясные даже для не знающих известного произведения Римского-Корсакова, заставляют признать существование [готовящегося предательства], ввиду всего этого… батожок… Ах, черт, он дерется батожком!.. – вот!» Делает несколько выстрелов, и Ховун падает с простреленным черепом. Слышен топот удаляющихся ног.
Снежимочка. Что это? Город? Или весна? Прощай, дед, мне жалко тебя. (
Славодей
(
Но что это? Иль пашня я безумья борон?
Но нет: видение и на плече виденья ворон!
Но что ж! Встречаясь с женщиной, не худо поклониться.
Ах, ее глаза блестят, как днем зарницы!
Женщина с ведрами. Ишь какая белавая барышня! (
Пьяница. Я пью или не пью?
Зимний голос. О, дщерь! Блюди белый закон.
Идут по дороге в город. Прохожие попадаются все чаще и чаще.
Снегей. О, не ходи!
Славодей. Вот и город…
Прохожие. Мы забыли два слова: гайдамак и басурман – Запорожскую Сечь.
Нищий. Я есть хочу… я голоден… есть охота… дайте мне.
Снежимочка. Это лешачонок? А это что? Это лосихи везет, взявши зубами ветку, на которой сидит несколько людей? Мы любили так забавляться у себя в лесу.
Мальчики. Снегурочка! Снегурочка! Помнишь, видели и Народном доме?
В толпе, которая окружает Снежимочку, проходит одобрительный ропот: «Снегурочка. Снегурочка… помню». Некоторые снимают шляпы. Прохожие останавливаются, опираясь на палки и седые бороды опуская на палки.
Ученый. Всю науку придется перестроить.
Некто. Ай, какие черносотенные глаза!
Городовой перерезает шествие.
Городовой. Барышня… а барышня!.. Никак нельзя…
Снежимочка (
Славодей. Городовой… о, мой милый городовой… вот я, и вот мой вид на жительство… веди меня, куда хочешь, но ее оставь: не разрушай видения. Молю тебя! (
Старуха. Миленочек, миленочек, пожалей ее: видишь, она с дороги.
Городовой с суровым видом дает свисток.
Пристав. Что здесь такое? А! нарушение пристойного!
Снежимочка. Кто этот высокий в рядне цвета осины?
Пристав (
Все отправляются в участок.
Оставший спутник. О! я пью или не пью?
Дети (
Матери выносят детей и просят благословить.
Некто. Ужас… где я ее видел? В какой грезе? каком безумстве! Она! она! она! (
Снежак и Снежачиха плачут.
Снежак. Ушла Снегляночка, нет ее.
Ручьини ходят с ледочашами и собирают их слезы, проливая затем в ручьи.
Печальный леший (
Снежак (
Пухляки перепархивают и, посвистывая, улетают.
Снегири. Мы здесь, Снегей.
Снежак. Вы полетите к птицеловам, их расставлены мелкие сети, там рассыпано золотое зерно. Вы попадете в сети, вы увидите Снежимочку, вы расскажете о мне.
Снегири. Мы исполним твою волю, Снегей. (
Снежак и Снежачиха плачут. Ледини собирают слезы в чаши.
Лешачонок (
(
Березомир ловит его и сечет.
Лешачиха (
Песнь
Старец. Звучали вселенновые струны, и вещалось: под милым славянским небом поклонились иным богам и отвернулись свои и надсмеялись чужие. (
Качаются стяги с надписью – «Славянская весна», «Веничие и величие славян», «Дедославль», «Веселые детинушки» и др. Мелькают одежды русского рода. Мелькают тяжелые золотые косы. Блестят глаза юношей.
Руководитель празднества (
Все. Клянемся – единым будущим славян!
Руководитель празднества. Клянемся ли мы не употреблять иностранных слов?
Все. Клянемся!
Руководитель празднества. Клянемся ли мы утвердить и прославить русский обычай?
Все. Да!
Руководитель празднества. Клянемся ли вернуть старым славянским богам их вотчины – верующие души славян?
Все. Клянемся!
Некоторые из присутствующих надевают славянские одежды. Здесь же предлагается несколько иностранных слов заменить русскими.
Кто-то из присутствующих. Вы пришли позже. Здесь разрушали царства, там созидали новые.
Вы молоды. Вы превосходите численностью наших угнетателей. Вы превосходите их красотой души и простором занятой земли. Смелее! смелее, славяне!
Присутствующие бурно выражают свой восторг. Начинаются состязания русских и беге, борьбе, звучобе и славобе. Русские скачут, прыгают, бегают. Играют на свирелях. Поют.
Кто-то. Но где же Снежимочка? Снежимочка где?
Р о к о т. Снежимочка где? Где Снежимочка?..
Смятение.
Руководитель игры (
Голоса многих. Чудо! Чудо! Снежимочка растаяла цветами.
Голос удаляющихся. Мы будем помнить ее заветы…
Проходит, наклоняясь, тела благообразных стариц, юношей, детей и срывают благоговейно длинные голубые цветы. Они горят, как свечи.
Голоса удаляющихся
Новые голоса удаляющихся
222. Чертик. Петербургская шутка на рождение «Аполлона»
Старик. О, дайте мне рог!..
Другие внимающие. Рок…
Старик. Просторы смерьте…
Внимающие. Смерти…
Старик. Есть он, радейте в нем любить…
Кто-то с застывшим взором. Внемлю: бить.
Старик. Смерть шествует с нами…
Внимающие. Снами…
Старик. О, лукавое имя! (
Слушающие. Ими…
<Ученый> (
Кусты (
Скачут голые ведьмы с буйным свитком волос и, оседлав ученого, мчат его на край видимого поля.
Ведьмы
Старица болота
Он бывал в гостинице: человек умный и простой.
Где останавливаются боги, где приличествует быть богам.
И вот он разумом заплатит за постой.
И вот он вызвал ведем –
Лай и гам.
И ликование, вложенное в приподнятые губы: мы вместе с этим едем!
Любовник (
Черт. Я здесь, молодой человек, что вам угодно от меня?
Молодой челочек. Немногого. Ты видишь на углу? Ты понимаешь, здесь толпы съехавших с разных концов русской земли девушек истребляют свои права быть нашим небом и справляют те, которые способны обратить ведьм в бегство. Крашеные кошки и собаки прилежно заменяют расходящихся с учения девушек.
Песнь гуляк
Одна. Кант… Конт… Кент… Кин…
Молодой господин. Она! (
Черт. Куда?
Молодой господин. На звезду, купающую свой лик в котле, орошенном кровью.
Черт. Есть! Вы подымаетесь как два зверя, оставив на земле все ненужное. Среди возгласов: ах! ох! ах! – падаете в обморок. В чем дело? Не нужно ли здесь присутствие черта?
Все (
Черт. Неужели?
Одна
(
Черт. Какие прекрасные книги оставлены ею здесь. Целая куча. Всё Конт да Кант. Еще Кнут. Извозчик, не нужен ли тебе кнут?
<Извозчик.> А? У меня и свой есть.
<Черт.> Дело! Неужели вся эта гора книг нужна была для сего весьма легкого и незамысловатого полета по этому зимнему звездному небу? Или это башня для разбега, к которой прибегали все начинающие воздухоплаватели. Ах, по-видимому, скоро будет открыто высшее училище передвижения вскачь на лошадях, лицом, волочащимся по камням, ногами, привязанными к конскому хвосту, хотя некоторые люди говорят, что в старину этот способ передвижения применялся обыкновенно к казни. Но что хочет погибнуть – погибнет.
Старуха. А то еще есть город, где камни учатся быть камнями и проходит все три рода образования – высшее, среднее и низшее. А мостовая учится быть мостовой, и что же! Все люди ходят из предосторожности с отбитыми предварительно носами, а кони, от избытка образовании, там трехногие. Потому что камни ходят и изучают Канта.
Черт. Да, велик свет и чудны дела его, все не поймешь, да и где попить! Черные службы Наву. Понял? Понял? Добрый черт? Понимаешь, люди так захотели быть святыми, что самый злой черт все-таки немного добрее самого лучшего человека.
<Молодой господин.> Раз, два – ведьма и лешак. Я или она, но полет, полет по сиво-сумрачному небу, где строи труб, где город, кутающий вершки и оставляющий людям корешки, стремится стать, тем, чем дивно уже умел стать лишай на корнях берез и их ветках. Полет, черт возьми, Черт!
Черт. Слушаюсь наших приказаний, добрый и благосклонный господин и вместе с тем молодой человек, в котором кровь играет, как когда-то в вселенной божество. А ныне оно утихло.
Молодой господин. Обдумай в мелочах наше предприятие. Опьем эту ночь и эту легкую метель за наше предприятие и будем на «ты».
Черт. Я предпочитаю следовать вдохновению. Что же касается «Ты», «Вы» – плотина пруда ‹…›, которого мельник – «Ты»«; и всем, что ‹…› не луга, а мельник – бывает виновником их затопления. Однако здесь становится жарко даже и для нас, умеющих жить в пекле. Ты знаешь, кто это? В сусличьей остроконечной шапке, в дубленом зипуне, подвязанном зеленым поясом, и притворяющийся пьяным? – Это Перун.
Перун. А мне наплевать, хотите облесить степи виселицами дли изменников и обезлесить леса – облесяйте. Ваше счастье и ваше добро – манная утка для диких товарищей, летящих на гибель. Вот почему она цела, зовет спокон веков на выстрелы. А мне наплевать. Я пришел вас спасти. А не хотите, как знаете.
Старичок. Ведомо, против воли нельзя…
Мальчишка (
Перун. А мне наплевать. Городовой, а городовой, ты хороший человек? А?
Городовой. Некогда мне с тобою разговаривать.
Кто-то. Ух! Вот это д-да! (
Молодой господин. Как ты думаешь, Черт, много ли сейчас времени?
Черт. Судя по Вашему лицу, я думаю, осталось ровно столько, чтобы ко времени появления вашей обольстительницы ее красота имела нежные очертания скуки.
Молодой господин. В этом есть опасность, мой дорогой.
Черт. Опасность? Опасны, но я когда-то пас сны! Смотри: в охабне жемчугами покрытой мурмолке «последний русский», ты видишь, идет. Не правда ли – его брови приподняты грозой, а на устах змеится недобрая улыбка? О, он предвидит то, о чем бросил пророчество в дубленом зипуне Перун, но кто его слушает? На него только с улыбкой оглядываются и, смеясь, показывают пальцами. Он тоже знает кое-что о лесах, о которых не шил Геродот. Но что это? Цветочные воины? Мечи из цветов?! Смотрите, завязывается битва. Обороняются, играя снежками, выходя с книгами и руках, с утомленными лицами, они бросают и храбро ведут битву цветов. О, в этой битве цветов и я умереть готов! Здесь есть лица, недурные даже для ведем. Но есть и ученые.
Девицы, сидя на голом снегу и закрыв лицо платочками, плачут.
Черт. До свидания, сестрицы. Мы, может быть, встретимся с вами на болоте, если вам будет когда-нибудь угодно в собирании трав найти приятное и забавное времяпровождение. Не забудьте, впрочем, громко назвать меня по имени. Мое имя несколько страшное, именно оно звучит «Черт», но это не значит, чтобы я не был вежливым молодым человеком. Я даже люблю слушать бритого пастора. Что же касается… то я люблю посещать обедню в день кончины Чайковского. Вы видите, с какой легкостью, и притом ничего не требуя взамен, я раскрыл перед вами свое общественное положение. Отвечайте мне тем же и вы; между нами завяжутся отношения, ни к чему не обязывающие, – более призрак, чем вещи, – но все же изрядная сумка боевых выстрелов против скуки, хандры и других гостей, подражающих заимодавшим в недоверчивости к клятвенным словам прислуги, что хозяев дома нет или что год уже, как они умерли. Итак, еще раз до свидания (
Одна из девиц (
Черт (
Другие. И я! и я! (
Черт. О, прекрасные девицы! Клянусь тем естественным дополнением к людям установленного образца, которым меня наделило людское недоброжелательство, вы найдете в моем болоте более того, чего искали Канты, потому что их искания слишком часто напоминают кусочек зеленой, но единственной колбасы у цветов на окошке.
Одна. Соловьев… Отечественный мыслитель сказал…
Черт. Да, мы там послушаем и соловьев. Знайте, что недавно я должен был принять ходоков от городских кошек, жалующихся, что несметное количество их сестер погибает от предрассудков, что весенняя песнь кошек, их хвала восходящему солнцу менее приятна, чем песни их вкусных соперников по нарушению ночной тишины – соловьев, и что свод законов не ограждает их от летящих чернильниц – и просящих слезно рассеять этот предрассудок. Но я должен был им указать на ограниченность круга их миропонимания и заявить, что начало кошек, призванных заменить нечто мычащее или только еще хрюкающее (и здесь благородство имеет разделы), есть мировое начало и восходит до звезд и даже дальше, за пределы сих светил, ибо сам мир – я должен это заявить голосом твердым и властным – есть лишь протяжное «мяу», зажаренное и поданное ним вместо благородного «м-му». Вы видите, что и я бываю способен на потрясение основ.
Одна. Вы несколько порой болтливы, Чертик. Вы позволите нам на пивать Вас «Чертик»?
Черт. О да, и заметьте при этом, и с большим удовольствием.
Другие. Если Вы завели разговор о кошках только потому, что рассказывали раньше о<б> <о>кошке, то это доказывает Ваш дурной слух и то, что пишете очень скверные стихи.
Черт. Это обмен рукопожатий в пляске скорой речи?
Одна. Только, ради бога, не упоминайте о коромысле!
Черт. Я поражен, я побежден, я отступаю перед вашей наблюдательностью, блестящим лезвием вашей мысли. Увы! Зачем отрицать и отпираться, я именно о коромысле хотел упомянуть.
Одна (
Черт. Как? Вы уходите? Уже? Нет, этому не бывать! Где мы? А! Здание кн<ягини> Дашковой! Милый Геркуля, ты простишь мне, что твое изображение красуется на всех порошках с древле-овсяной мукой? Да, я винюсь, это была моя злая шутка. Но я думал оказать тебе услугу, что это тебя прославит, когда ты будешь везде в ходу, подобный средству, которое слабит. Что? Что? Ты недоволен сравнением? Идем, надень мой плащ! Здесь есть два сфинкса… где они? Да вот они!
О, благородные и прекрасные создания, неподвижно смеющиеся в течение веков. Вы попадаете в общество, которое будет не менее чутко прислушиваться к вашим метким замечаниям, чем к разглагольствованиям человека с помоста, который умеет рассказать, какой величины был нос у того человека и в котором году вселенная услышала его «уа», который вытащил вас, не спрашивая вашего позволения, на свет божий из сияющих песков и блистательно молчит о вас самих. На ваших устах скользит известная доля пренебрежения ко всему земному, но тем приятнее будет вам это небольшое путешествие, так как, уверяю вас, оно состоится в противоречии со всеми земными законами. Вы видите, что на их лицах заиграла улыбка согласия? Но для того, чтобы привести в исполнение свое намерение, нм нужно услышать священное слово «Ка». Здесь нет сыщиков?
Ворон а. Кар! Кар!
<Черт.> Вы видите, сфинксы, подобно тюленям, радостно кидаются в воду и, ныряя, плывут? Мы с ними встретимся на пути.
Кто-то. Что здесь такое?
Черт. Ничего. Это упал в воду снег. Что же касается сфинксов, то они отправились опускать избирательные записки. Кроме того, они объявлены неблагополучными по чуме и были увезены «скрой помощью».
Кто-то. Ты брешешь?
Другой. Тише, это лукавый! Я его сразу узнал.
Черт. Были тени. Кроме того, нам нужно вызвать Геру. Геркуля, кто у нас там есть?
Геркулес наклоняется и что-то шепчет на ухо.
Ах, нас представить! Это известный силач, бывший черносотенником давно-давно и ныне снова собирающийся вступить в борьбу с чудовищами.
Геракл подходит, по очереди пожимает руку.
Все. Ай! Ай! И это обещанное возмездие за наше общество? Вы нехорошо отблагодарили нас!
Геракл (
Черт. Ну, простите его; видите, у него слезы на глазах.
Все. О, мы великодушно прощаем! И кроме того, когда утихнет боль, ни делается просто смешно. Вы страдаете дальнозоркостью?
Геракл. О да, я так привык смотреть вдаль. В течение такою долгого времени я должен был стоить на стене и смотреть вдаль. Вы не поверите, что только облака, а также божественная помощь в вычислениях над стаями ворон помогли мне проводить время. Я не хотел, я не мог смотреть на людей, столь легкомысленных, столь неглубоких. Ах, эти вороны! Знаете, они знают достоверно о нашей грядущей гибели. Они даже знают из неизвестных мне источников кое-что о тех, кто придут сменить нас. И при этом, таково свойство этой породы, они надеются устроиться с не меньшим благополучием, чем при нас. О людях же они отзываются с величайшим презрением. О, почему никто не разгадал?
Одни. Как это глубоко! Как это умно, свежо! Вы наверняка предавались размышлениям, стоя у окон? На вашу голову капала вода с крыши; это неприятно, но это, вероятно, очень освежает голову.
Геракл. Да, я размышлял.
Одна. Не хотите ли надеть мои очки, я тоже дальнозорка.
Геракл. Нет, бледно. О, если вы дадите черные очки, то я предстану ими украшенный.
Одна. Черные очки! Он просит черные очки, у кого они есть? Вот!
Другая. У меня есть. Наденьте… Вот так… Ну, теперь вы настоящий современник. Идемте.
Геракл. Да, я размышлял. Поверите, но среди людей я чувствую себя как живой ивовый прут среди прутьев, пошедших на корзину. Потому что живой души у городских людей нет, а есть только корзина. Я живо представляю себе жреца Дианы, с его веселыми блестящими глазами и чувственным красным ртом. Он бы, конечно, сказал, старый товарищ и пьяница, что между горожанином та разница, которая существует между живым оленем и черепом с рогами. Есть некий лакомка и толстяк, который любит протыкать вертелом именно человеческие души, слегка наслаждается шипением и треском, видя блестящие капли, падающие в огонь, стекающие вниз. И этот толстяк – город. О, как презирают нас вороны и как они зорко видят будущее! Они питают суеверный страх пред калеками. Не значит ли это, что пришельцы будут лишены конечностей? Может быть, их губы?
Одна. Знаете, вы немного все-таки одичали. Всё вороны и вороны. Это ничего, что я вам говорю: одичали?
Геракл. О, что вы, сударыня. Я разрывал чудовищам пасти и нисколько не спрашивал у них на это согласия.
Одна. О, прекрасная невозвратимая Греция! Не правда ли, она мало походит на нашу величавую столицу?
Геракл. Мм… как сказать? О, да, там были прекрасные девушки, и, кроме того, они больше плясали и охотились, чем учились, что было бы сочтено безрассудством и названо безнравственным. Кроме того, этим боялись бы навлечь гнев богов и кару могущественной природы. Д-да… Но что это?.. за нами топот, впереди смятение. Чертик, вы, кажется, называете его «Чертиком», – Чертик скачет на каком-то темном могучем слоне с еще мертвыми глазами и клыками. Опершись о плечо, стоит, если не ошибаюсь, Гера.
Странное, загадочное зрелище. Что бы сказал мой приятель Никодим? Он, вероятно, сказал бы: бывающее бывает наделено в меньшей степени вкусом, чем я.
Черт. Мой закадычный друг и царевич – Мамонт. Он готовился принять престол своего отца, когда вдруг, по неизвестным причинам, весь род их умер, и он, скитаясь, нашел в молодых летах кончину в полузамерзлых болотах Сибири. Кроме того – Гера, прошу любить и жаловать. Я умчал его мимо ученых.
Гера. Как противны чувству красоты ваши прически и одежды. Фи! Так одеться не осмелилась бы у нас и рабыня. В противном случае некоторые из вас могли бы выйти недурными гречанками.
Мамонт издает трубный звук, подымая хобот.
Черт. А вот мы и на болоте, вот лебяжий пух. Сорвите из них венок и украсьте им мертвую голову царевича, который так и не нашел возвещанного ему при рождении престола. О, покройте лобзаньями мертвого друга. (
Гера. Страшная участь! Бойтесь, люди, трепещите, ужасное ожидая что-то, люди! Ужасна участь его, его и ему подобных!
Черт. Но где же ваши сфинксы? Но вот и они, с гордыми неизъяснимыми улыбками, вынырнули из воды и бодро поставили на берег лапы. Почему они молчат? Вы!.. Говорите!
Сфинксы. Тише! Тише! Он рассердился! фырр…
Черт. И улыбайтесь!
Сфинксы. И улыбаемся.
Черт. Достойное вас занятие.
Сфинксы. Мы думаем!
Гера уходит на частное совещание со спутницами. Через несколько времени они возвращаются одетыми и причесанными по образу богини. Богиня стоит с высокой прической и улыбающимися глазами. Легкая метель плетет на ее теле снежные венки.
Гера. О, люди! люди! От лучей зноя нас защищает метель. Если бы вы знали, как мы любим вас, пристально следим за ходом ваших судеб. Если бы вы поняли, что наша божественная власть зависит от вас и вне вас – призрак. О люди, люди, зачем вы покинули нас? (
Мамонт (
Гера. Перестаньте Вы! О чем Вы плачете, скажите… Стыдно, толстый юноша. Вот на Вас белый венок одет! Вы были царевичем, да? У Вас была невеста? Нет! Не надо плакать, дайте я Вас поцелую в Ваш мертвый невидящий глаз. Не надо плакать. Развеселите его чем-нибудь, девушки!
Девушки ходят вокруг плачущего Мамонта и поют: «Заинька беленький, заинька серенький, поскачи, попляши», ударяя в ладоши. Мамонтом овладевает приступ неудержимого веселья; он начинает скакать и плясать и кружиться. Другие стоят и смотрят с улыбкой.
Мамонт Я вижу! Я прозреваю! Я думаю!
Сфинксы. Он видит! Мы же перестали думать, находя это скучным, и только улыбаемся.
Гера. Да, он все нашел. Он стоит в блаженном безумии. Совьемте ж вокруг него круг из рук и голосов, как слабо опьяненные вином рабыни пред своим царевичем.
Сфинксы. Обещанное возвещено.
Гера. Звезды, будьте свидетели союза земли и любви. Звезды, о звезды…
Сумасшедший (
Черт. Это не живая вселенная, а чучело. Чучело птицы с мертвым глазом и выходящей из кости проволокой, – ужасно!
Сфинксы. Это страшно. Над этим мы не умеем смеяться. Здесь шипи улыбки – трусы. В его выкрике есть какой-то мучительный вызов.
Черт. Да, его слова страшны, но зато он нисколько не опасен и может остаться. Пусть он смотрит в глаза Мамонта. Смотрите, он смотрит огненным взглядом на слепые глаза царевича. Смотрите, царевич вздрагивает. Закройте все глаза. Вы не вынесете – это лучи. Царевич видит.
Кто-то. Он и раньше видел.
Черт. Нет, он только что, сейчас прозрел!.. Безумец зажег слепца безумным светом своих очей. Слепец прозрел. Мертвый царевич – видит! Так недополненный кубок божества, пролитый на землю, рождает зрение. Слепой не вынес луча безумия. Учитесь, о учитесь!
Сфинксы. Мы улыбаемся.
Черт. Рассказывали ли вам что-нибудь подобное учителя?
Все. Нет, дорогой, не рассказывали.
Черт. Мы невидимы для окружающих. Мы только мрак и струи морена для смотрящих извне. Но мы всё видим. Но смотрите – что за странность! Вот собирается множество лягушек самых разнообразных, больших и малых, которые образуют гребень волны так, что мельчайшие лягушки подобны пене – и вот, о чудо! Смотрите! Смотрите! Из пены рождается, возникая, новый жрец искусств – Белокумирный. Какой странный кумир!
– «Не содержит ли он, однако, крыс!»
Одна. Ну, мне пора, однако, идти домой. Уже поздно, и не близок путь… До свиданья, остроумный Чертик!
Черт. Странное, странное зрелище! Я очарован им.
Кто-то. Это не бог… Это только выводок молодых лягушат, храбро поющих, каждый на свой лад, песни жизни.
Черт. Очень может быть. Искусственное заведение для разведения молодых лягушат? Совершенно невинное занятие, друзья, даже без знака вопроса; но почему здесь вопросы принимают очертания бога? Разводка лягушат… ха! ха! ха!
Сверху. А мы летим на раскатистый голос нашего друга. Нас там не приняли. Нас чуть не посадили в какую-то жидкость нетления, и только чьи-то чары, несмотря на негодование и вопль жрецов, спасли нас от преждевременного бессмертия. Ольга схватила насморк, простудилась. Я от неудобного положения, занятого разговорами, и полета верхом на облаке схватил головную боль. Кроме того, у меня болят зубы. Не знаешь ли, чем помочь?
Черт. Есть средства безусловно сильные. Например, положить руку на огонь. От сильной боли зубы должны утихнуть.
Молодой господин. Ты прав по обыкновению. А это что за не по-нашему одетые особы? Какой у них лихой независимый вид! Фу-ты ну-ты! Это наши товарки!
Черт. О! это одна из шуток, которыми я забавляюсь. Видишь ли, из музея похищены древние и ценные статуи. Пораженные тем, что происходило, они будут некоторое время стоять в оцепенении; мы же приведем на след их разыскивающих.
Молодой господин. О Черт, Черт! Ты обольщаешь всех, кроме себя.
Чиновник. Вот они. А вот и воры. Буду стрелять при попытке бегства.
Черт. Мы не двигаемся.
Все разбегаются, кроме Черта и Молодого человека.
Это было бы слишком скучно, если бы у моего правила обманывать были желания. Да! Скучно делать льготы для себя и невинности быть обманут<ой>.
Чиновник. Убежали! В погоню туда, в погоню!
Одна из учиниц. Мы не знаем, в чем дело. Мы отправились при очень невероятной обстановке. И вот…
Чиновник. Извините, извините… Я так виноват. Я прикажу здесь подать вам лошадей. Я стал жертвой недоразумения.
Одна. Да, но как же так?
Чиновник. Извините, извините, сударыня!
Черт и Молодой господин одни, беседуют.
Молодой господин. Смотрите, видите озеро и охотник за осокой держит за шнурок утку. Это манная утка кричит, и к ней слетаются товарищи и надают мертвыми от выстрелов охотника. Утка кричит, кричит… Что это, сударыня, значит? Я должен размышлять, не страшен ли этот сон – этот повальный полет в смерть. Я тоже был охотником.
Черт. Ужасна эта охота: где осока – годы, ни – дичь поколения.
Молодой господин. Ты говоришь страшные вещи. И твои очи страшны сегодня.
Черт. А вот девушка, подходящая к пропасти, чтобы кинуть нечто, лежащее на ладони. Но! Это живое – не только живое, но и целый народ. Да, он несом к пропасти, раздираемый междоусобиями. Окруженный жестокими и грозными соседями, он презирает военное ремесло, существующий только своей многочисленностью; он стремится распасться на сословия, разделенные ненавистью. Да! Его пропасть близка, и близок раздел между воинственными соседями. О леса, которые не предвидел старик Геродот, вы будете!
Молодой господин. Страшно, что ты говоришь, Черт. Ты сегодня мрачен.
Черт. Поневоле. О!.. О, я как раненый олень, ищущий уединения, готов взбежать на отдаленную звезду и с закинутыми рогами простонать истину. В этом есть глубокий смысл, мой друг. О леса, леса, на них качаются не плоды, а люди. Не мимо ли кладбища мы идем? Не страшно ли, что близость кладбища наводит на размышление о природе бессмертия с проткнутой проволокой и стеклянными глазами? Потому что всюду, несмотря на снег, вижу летние, яркие, красные и синие и нежноглиняные цветы, на таких же сине-зеленых или бледно-желтых широких густых ветках. Земная потуга на бессмертие. Но почему именно родили их глиняные и увядающие цветы? Или это голод бессмертия, зов его, идущий из дупла? Здесь люди задолго до смерти покупают место для своей могилы. И в дни именин – на место последнего покоя, и платят сторожу жалованье, чтобы он соблюдал порядок. Так они завоевывают весомый земной рай.
Нищие. Бабочки, а бабочки, помянем рабу божию. (
Нищий. Вон господа идут! (
Черт. Странно, черт возьми, очень странно. Идемте быстрей. Вот дом утолимой печали. Печали по отсутствующему бессмертию. Утолимой глиняными тяжелыми венками синих незабудок под стеклом с свинцовым днищем и боками! Странно! Очень странно! Вот надпись: «И настанет великая тишина». Под ним око с расходящимися лучами. Идемте, люди, быстрей!
Песнь мальчика на кладбище
Черт. Он кончил. Поприще глиняных цветков под свинцом и чугунной оградой! Мимо знаков! Страшный вывод! Где живые люди с восточными глазами? Кто не хочет смерти, тому не подаем руки. Того мы граним злобными взглядами и усмешками.
Пустырь. Метель.
Кто этот? Вот – один военный, который несет на себе другого?
Русский (
Черт. Замерзающая! Замерзающий людин! Судя по вашему бескорыстному поступку, высокому росту и отменно-дерзкому выражению лица, вы – отставной воин? Вы спасли его?
Русский. Да, я полковник, я полковник. И я спас его.
Черт. Я люблю видеть в вещах прообразы. Я люблю сквозь вещи зорким шагом видеть будущее. Вы разгоняете мои мрачные думы… Вы – добрый светлый луч, разогнавший сердечную непогоду. Но спешимте его привести в чувство. Ваша осанка и вид отставного военного заставляют меня снять шляпу и просить позволения пожать вашу руку.
Военный. О да, я отставной военный. При Тырнове мой полк переходил реку по шею в воде, шел лед. Мы сражались за Россию. Немногие остались живыми. У каждого свой нрав. Так со славою мне умирать? Я борюсь только за могилы предков!
Черт. Нет, я – черт. Но кто вы? А… Мм-да. Что ж, всякое бывает. Н-да!
Русский. Я протягиваю вам палец руки. Простите мне мой прямой и откровенный вопрос. Но я горд своей прямотой и тем, что два раза в лицо паивал одного временщика мошенником. Да, я ему прямо в лицо сказал: «Вы, ваше превосходительство, мошенник!» Теперь я с удовольствием пожму вашу, простите, честную руку. Да, я сказал правду, несмотря на то что я, как видите, очень беден. Я был у него на приеме и так и сказал: «Вы, ваше превосходительство, мошенник!» Что? И недурно?
Черт. Не только недурно, но и прекрасно. Прекрасно, и вы – статный старик, несущий на плечах замерзающего пьянчугу. Но, по-видимому, здесь холодно. Знаете что? Оставьте его на наше попечение. Оставьте нам и свое имя, чтобы этот несчастный знал, кому он обязан жизнью, а мы знали, в ком приветствовать приход человека.
Военный. С удовольствием! (
Черт. О, там бывал! Еще раз вашу прекрасную ручку. Эта рука работала шашкой.
Военный. Бал-дарю… Всего, всего хорошего. (
Черт. Какая прекрасная личность! И этих людей…
Военный. Я человек решительный. Ко мне раз подошли босяки: «Барин, барин, мы тебя зарезать хотим». Я им сказал: «Что вы думаете, что я цыпленок вам, что ли? Живой не дамся в руки! Подходите!» Они попятились и ушли. У меня же ничего с собою не было. Ну, здесь наши дороги расходятся. Бал-дарю!
Черт. Отведемте этого босяка в чайную и там приведем его в чувство Эй, половой! (
Половой. Что изволите?
Черт. Снегу, да всего того, что нужно.
Половой. Слушаюсь.
Черт. Эти люди могут спасти Россию. Какая открытая и благородная усмешка! Всегда и везде последним судьей выбирайте зверя. Не правда ли, великолепны эти извозчики со своими рыжими бородами, свежими голубыми глазами и тугими шеями? У многих из них лица властителей. С каким бы презрением отозвался бы зверь о наших!
Монашка. Братец, пожертвуйте на построение храма! Братец! Спасибо, дорогой мой! Спасибо, родной! Дай тебе бог здоровья!
Молодой господин жертвует.
Черт. Видел того, чьи глаза то широко темны, то выпуклы и напрягаются? Не правда ли, он безумец?
Безумец (
Половой (
Замерзший (
Разносчик. Чулки вязаны, рукавицы теплые! Очень дешево, лучший товар!
Половой. Он теперь не замерзнет. Стреляная птица!
Черт. Но почему опять появляется на сцене чертеж России и слово «Россия» в страховании? Лишь только он ушел! Страшный человек!
Половой (
Черт (
Молодой господин. Да! До свиданья, глубокоуважаемый Черт!
Студент (
Половой (
Студент. А? Кружку!
Сфинксы (
Сиделец. Черного? Белого?
Сфинксы. Синего. Мы пьем только синее небо.
Сиделец. Как угодно!
Сфинксы (
Французская свобода
Ученый (
Сиделец (
Стакан пива принимает размеры вселенной. Посетители закуривают важно трубки, и в их дыме исчезает все – пивная и посетители. Молодой человек выходит на звездную ночь, извозчик пытается проехать… «Садитесь, я подвезу…»
Молодой господин (
Сторож. Мост в сказку разобран, господин. Вы останетесь в сказке до следующего действия.
Молодой господин. А! (
Сторож (
1909
223. Маркиза Дэзес
<Лель>
Делкин
Перховский
Делкин
Глобов
Перховский
Холст
Лель (
Все
Ценитель
Любитель
Писатель
Любитель
Ценитель
Художник
Писатель
Пожилой человек
Лель
Пожилой господин
Лель
Пожилой господин
Лель
Пожилой господин
Поэт (
Распорядитель вечера (
Слуга
Маркиза Дэзес
Спутник
Маркиза Дэзес
Спутник
Маркиза Дэзес
Спутник
Маркиза Дэзес
(
Спутник
Маркиза Дэзес (
Спутник
Маркиза Дэзес
Рафаэль
Распорядитель
Слуга (
Распорядитель
Слуга
Распорядитель
Рафаэль (
Распорядитель (
Рафаэль
Распорядитель
(
Слуга
Кто-то
Рафаэль и незнакомец уходят.
Рыжий поэт
Слуга
Зрители проходят и уходят. Маркиза Дэзес и Спутник в боковой горнице.
Маркиза Дэзес
Спутник
Маркиза Дэзес
Спутник
Маркиза Дэзес
Спутник
Маркиза Дэзес (
Спутник
Маркиза Дэзес
Спутник
Бог от «смерти» и бог от «смерьте»!
Маркиза Дэзес. С твоей руки струится мышь. Перчатка с писком по руке бежит. Какая резвая и нежная она! Так что-то надвигается! Я уже дрожу. Но подавляю гордо болезненную улыбку уст.
Спутник. Бежим!
Маркиза Дэзес. Хорошо. Я бегу. Но я не могу. Жестокий! Что ты сделал! Мои ноги окаменели! Жестокий, ты смеешься? Уж не созвучье ли ты нашел «Нелли»? Безжалостный, прощай! Больше я уже не в состояния подать тебе руки, ни ты мне. Прощай!
Спутник. Прощай. На нас надвигается уж что-то. Мы прирастаем к полу. Мы делаемся единое с его камнем. Но зато звери ожили. Твой соболь поднял головку и жадным взором смотрит на обнаженное плечо. Прощай!
Маркиза Дэзес. Прощай! Как изученно и стройно забегали горностаи!
Спутник. С твоих волос с печальным криком сорвалась чайка. Но что это? Тебе не кажется, что мы сидим на прекрасном берегу, прекрасные и нагие, видя себя чужими и беседуя? Слышишь?
Маркиза Дэзес. Слышу, слышу! Да, мы разговариваем на берегу ручья! Но я окаменела в знаке любви и прощания, и теперь, когда с меня спадают последние одежды, я не в состоянии сделать необходимого движения.
Спутник. Увы, увы! Я поднимаю руку, протянутую к пробегающему горностаю. И глаз, обращенный к пролетающей чайке. Но что это? И губы каменеют, и пора умолкнуть. Молчим! Молчим!
Маркиза Дэзес. Умолкаю…
Голос из другого мира. Как прекрасны эти два изваяния, изображающие страсть, разделенную сердцами и неподвижностью.
– Да. Снежная глина безукоризненно передает очертания их тел.
– Ты прав. Идем в курильню!
– Идем. (
Конец 1909, 1911
224. Госпожа Ленин
Действующие лица:
Голос Зрения. Голос Слуха.
Голос Рассудка. Голос Внимания.
Голос Памяти. Голос Страха.
Голос Осязания. Голос Воли.
Время действия – 2 дня в жизни г-жи Лени́н, разделяемые неделей.
Сумрак. Действие протекает перед голой стеной.
Действие 1-е
Голос Зрения. Только что кончился дождь, и на согнутых концах потемневшего сада висят капли ливня.
Голос Слуха. Тишина. Слышно, что кем-то отворяется калитка. Кто-то идет по дорожкам сада.
Голос Рассудка. Куда?
Голос Соображения. Здесь можно идти только в одном направлении.
Голос Зрения. Кем-то испуганные, поднялись птицы.
Голос Соображения. Тем же, кто отворил дверь.
Голос Слуха. Воздух наполнен испуганным свистом, раздаются громкие шаги.
Голос Зрения. Да, своей неторопливой походкой приближается.
Голос Памяти. Врач Лоос. Он был тогда, не очень давно.
Голос Зрения. Он весь в черном. Шляпа низко надвинута над голубыми смеющимися глазами. Сегодня, как и всегда, его рыжие усы подняты к глазам, а лицо красно и самоуверенно. Он улыбается, точно губы его что-то говорят.
Голос Слуха. Он говорит: «Добрый день, г-жа Лени́н!» А также: «Не находите ли вы, что сегодня прекрасная погода?»
Голос Зрения. Его губы самоуверенно улыбаются. У него на лице ожидание ответа. Его лицо принимает строгий вид. Его лицо и рот принимают смеющееся выражение.
Голос Рассудка. Оно делает вид, что извиняет молчание; но я не отвечу.
Голос Зрения. Его губы принимают вкрадчивое выражение.
Голос Слуха. Он снова спрашивает: «Как ваше здоровье?»
Голос Рассудка. Ответь ему: «Мое здоровье прекрасное».
Голос Зрения. Его брови радостно шевельнулись. Лоб наморщен.
Голос Слуха. Он говорит: «Надеюсь…»
Голос Рассудка. Не слушай, что он говорит. Скоро он будет прощаться. Скоро уйдет.
Голос Слуха. Он продолжает все еще что-то говорить.
Голос Зрения. Губы его не перестают двигаться. Он смотрит мягко, просяще и вежливо.
Голос Догадки. Он о чем-то нужном говорит.
Голос Рассудка. Пускай говорит. Он не получит ответа.
Голос Воли. Он не получит ответа.
Голос Зрения. Он удивлен. Он делает движение рукой. Несмелое движение.
Голос Рассудка. Необходимо подать ему руку, несносен обряд.
Голос Зрения. Его черный котелок плывет в воздухе, подпилен и опустился на русые кудри. Он повернулся черными прямыми плечами, на которых оставшаяся от щетки белая пылинка. Он удаляется.
Голос Радости. Наконец.
Голос Зрения. Он, темнея, мелькнул за деревьями.
Голос Слуха. Слышу шаги в конце сада.
Голос Рассудка. Он не придет сюда снова.
Голос Слуха. Калитка стукнула.
Голос Рассудка. Скамейка влажна, прохладна, и все тихо после дождя. Ушел человек – и опять жизнь.
Голос Зрения. Мокрый сад. Кем-то сделанный чертеж круга. Следы ног. Мокрая земля, мокрые листья.
Голос Разума. Здесь страдают. Зло есть, но с ним не борются.
Голос Сознания. Мысль победит. Ты, одиночество, спутник мысли. Нужно избегать людей.
Голос Зрения. Прилетевшие голуби. Улетевшие голуби.
Голос Слуха. Открылась снова дверь.
Голос Воли. Я молчу, я избегаю других.
Действие 2-е
Голос Осязания. Шевельнулись руки, и пальцы встречают холодный узел рубашки. Руки мои в плену, а ноги босы и чувствуют холод на каменном полу.
Голос Слуха. Тишина. Я здесь.
Голос Зрения. Синие и красные круги. Кружатся, переходят с места на место. Темно. Светильник.
Голос Слуха. Опять шаги. Один, другой. Они громки, потому что кругом тишина.
Голос Страха. Кто?
Голос Внимания. Шли туда. Изменили направление. Идут сюда.
Голос Рассудка. Сюда – только ко мне. Они ко мне.
Голос Слуха. Стоят. Все тихо.
Голос Ужаса. Двери скоро отворятся.
Голос Слуха. Щелкает ключ.
Голос Страха. Ключ повертывается.
Голос Рассудка. Это они.
Голос Сознания. Мне страшно.
Голос Воли. Но все же слово не будет произнесено. Нет.
Голос Зрения. Дверь раскрылась.
Голос Слуха. Вот их слова: «Госпожа больная, будьте добры перейти. Господин врач приказал».
Голос Воли. Нет.
Голос Сознания. Буду молчать.
Голос Зрения. Они обступили.
Голос Осязания. К плечу прикоснулась рука.
Голос Воспоминания….белому, когда-то.
Голос Осязания. Пола коснулись волосы.
Голос Воспоминания…. черные и длинные.
Голос Слуха. Они говорят: «Держи за голову, возьми за плечи! Неси! Идем!»
Голос Сознания. Они несут. Все погибло. Мировое зло.
Голос Слуха. Доносится голос: «Больная все еще не переведена?» – «Никак нет».
Голос Сознания. Все умерло. Все умирает.
1909, 1912
225. Аспарух
I. Войско в степи
Отрок. О, Аспарух! Разве ты не слышишь, что громко ржут кони? Это стан князей. Они не хотят идти. Им ясные очи подруг дороже и ближе ратного дела. Среди лебяжьих столиц они вспоминают о судьбах семей, покинутых на заботы. Если ты идешь на войну, то зачем тобою взято мало стрел? Так они в недовольстве говорят о походе. И требуют вернуться.
Аспарух. Слушай, вот я поскачу прочь от месяца; громадная тень бежит от меня по холмам. И если мой конь не догонит тени, когда я во всю быстроту поскачу по холмам, то грянется мертвый от этой руки мой конь и навеки будет лежать недвижим. (
О трок. Совершилось: грохнулся наземь и подымает голову старый конь, пронзенный мечом господина.
Аспарух. Иди и передай что видел.
II
Лют. Уж стены Ольвии видны.
Аспарух. Здесь будут шатры. А это – головы князей?
Лют. Повиноваться нас учили предки, и мы верны их приказаньим, хотя ты строг и много юношей цветущих среди погибших умерло князей.
III. Стан вечером
1-й воин. Вот эллин. Лежит и напевает беззаботно.
2-й воин. Я видел их, когда был пленным.
1-й воин. Где грек?
2-й воин. Лежит и смотрит.
Отрок (
Эллин проходит на шатер, оттуда доносится смех.
Стража. Что-то веселое принес с собою юркий эллин.
Голос из шатра: «Проводите до ворот».
Кто-то закутанный в плаще выходит.
Стража. Он вырос и выше и шире в плечах. И шаг длиннее. Но след исполнить приказанье. А неладно. Ночь синее.
Старший воин провожает.
Воин
(
Ай, ай, кто ты?
Аспарух. Смерть, смерд! (
IV
Город. Праздник. Жрецы в венках немертвых белых цветов стоят безглагольно на углу площади. Шествие, будто из белых богов и богинь, возлагает венки на жертвенный камень.
Заговор: «Сгинь! Сгинь! Улетайте, ходоки, в неба пламень!»
Присутствующие (
Жрец
Присутствующие падают на колени, молясь и коленопреклоненные. Аспарух в темном плаще, некоторое время стоит, не решаясь, прямо и неподвижно, после опускается тоже. Крики: «Это переодетые грабители!» Вооруженная стража грубо бросается к нему.
Аспарух (
Воин (
Толпа
(
V
Начальник города. Где Аспарух? В каком притоне отдыхает он от своих подданных? Его войска взбесились и хотят идти на приступ. У ворот кто-то убит. Где Аспарух? В какой трущобе скрывается он от своих подданных? Уж три стрелы лежат у храма Дианы.
VI
Лют. На седла, воины! Вперед. Пусть все решит военный жребий.
Начинается сражение.
1-й воин
2-й воин. А кто-то принес перстень и меч и говорил, что это вещи Аспаруха. Эллины дерутся отчаянно. Но жребий вынут. Но кто это в развевающемся плаще бежит через пустырь? Он кричит: «Где мои войска, где мой конь?»
Аспарух
Жрец (
В о и н. Зашатался и упал, и разъезжаются по своим местам.
1911
226. Мирско́нца
I
Поля. Подумай только: меня, человека уже лет семидесяти, положить, связать и спеленать, посыпать молью. Да кукла я, что ли?
Оля. Бог с тобой! Какая кукла!
Поля. Лошади в черных простынях, глаза грустные, уши убогие. Телега медленно движется, вся белая, а я в ней точно овощ: лежи и молчи, вытянув ноги, да посматривай за знакомыми и считай число зевков у родных, а на подушке незабудки из глины, шныряют прохожие. Естественно и вскочил, – бог с ними со всеми! – сел прямо на извозчика и полетел сюда без шляпы и без шубы, а они: «лови! лови!»
Оля. Так и уехал? Нет, ты посмотри, какой ты молодец! Орел, право – орел!
Поля. Нет, ты меня успокой, да спрячь вот сюда в шкап. Вот эти платья, мы их вынем, зачем им здесь висеть? Вот его я надел, когда был произведен, – гм! гм! дай ему царствие небесное, – при Егор Егоровиче в статские советники, то надел его и в нем представлялся начальству, вот и от звезды помятое на сукне место, хорошее суконце, таких теперь не найдешь, а это от гражданской шашки место осталось, такой славный человек тогда еще на Морской портной был, славный портной. Ах, моль! Вот завелась, лови ее! (
Оля. Родной мой, заплаканы глазки твои, обидели тебя, дай я слезки твои этим платочком утру! (
Звонок.
Поля. От моли насыпь в сундук (
Голос в передней. Доброе утро! М-м э-э! Па… Нико… э-э?
Оля. Царство ему небесное! Вот… хмык, хмык… (
Голос в передней. То есть? Э-э! – тронулась старуха, совсем рехнулась! Э-э? – это чудо, это, э-э, можно сказать, случай!
Оля. Умер, батюшка, умер, с полчаса только, ну, что мне, старой, божиться; ногами в гробу… А он умер, честное слово, а вы, может быть, куда-нибудь торопитесь, спешите, а? А то посидите, отдохните, если устали, уж уйду свечу поставить, знаете обычай, вы отдохните, посидите в гостиной, покурите, а ключа не дам ни за какие смерти: режьте, губите, волоките на конских хвостах белое тело мое, только не дам ключа, вот и весь сказ. Посидите в гостиной, не бойтесь…
О н. Того…
Оля. Да вы не спешите, куда же вы торопитесь? Ушел-таки… А странный, говорит, случай. (
Поля. Что? Ушел?
Оля. Ушел, родной.
Поля. Ну и слава богу! И хвала ему за то, что ушел. А я сижу здесь да думаю, что и как оно обернется, а оно все к лучшему.
Оля. Уж я ему: «Да вы куда-нибудь торопитесь, может быть, спешите?» А ему все невдомек, прости господи! Да ты выдь, батюшка. Опять звонок! И отпирать не буду: прямо скажу – больна да при смерти! Кто там? (
Голос неизвестного. Я врач.
Оля. А у меня, сударь, такая болезнь, что увижу врача – или метла и руку прыгает, или кочерга, а то воды кувшин или еще что хуже.
Голоса за дверью. Что? – По-видимому! Как быть?
– А бог с ней! Нам-то что?
– Пусть себе ездит на помеле!
Оля. Ушли, удалой мой, ушли.
Поля. Что-то глуховат…
Оля. Я им метлой, как тут не уйти? (
II
Старая усадьба. Столетние ели, березы, пруд. Индюшки, куры. Они идут вдвоем.
Поля. Как хорошо, что мы уехали! До чего дожили: в своем дому пришлось прятаться… Послушай, ты не красишь своих волос?
Оля. Зачем? А ты?
Поля. Совсем нет, а помнится мне, они были седыми, а теперь точно стали черными.
Оля. Бот, слово в слово. Ведь ты стал черноусым, тебе точно сорок лет сбросили, а щеки как в сказках: молоко и кровь. А глаза – глаза чисто нить, право! Ты писаный красавец, как говорили деды в песнях старых! Что за притча такая?
Поля. Ты видишь, кстати, наш сосед приехал к нам и об естественном беседует подборе с Надюшей. Смотри да замечай: не быть бы худу.
Оля. Да, да, и я приметила. А Павлик бьет баклуши, пора учиться отдавать.
Поля. К товарищам: пускай собьют толчками и щипками пух нежный детства. Не дай бог, чтоб вырос маменькин сынок.
Оля. Ну уж пожалуйста! Помнишь ты бегство без шляпы, извозчика, друзей, родных… тогда он вырос… и конский колыхался хвост над медной каской, и хмурые глаза смотрели на воина лице угрюмом, блестя огнем печально дорогим, а теперь пух черный на губе, едва-едва он выступает, как соль сквозь глину, – опасная пора: чуть-чуть недоглядишь – и кончено!
Подходит Петя с ружьем и вороном в руке.
Петя. Я ворона убил.
Оля. Зачем, зачем? Кому же надо?
Петя. Он каркал надо мной.
Оля. Обедать будешь ты один сегодня. Запомни, что, ворона убив, в себе самом убил ты что-то.
Петя. Я сыт: я сливки пил у Маши.
Оля. У Маши?.. Завтра ты уедешь!
Поля. Да, сударь, рано, очень рано!
Петя. И хлеба черный кус она мне принесла.
Поля. Пора служить!
Петя. Кому, чему? Себе – согласен, а также милым мне.
Поля. Приятно слышать! А, происхождение видов! Добро пожаловать к нам в гости! Нинуша, Иван Семенович здесь! Не правда ли, что у обезьян в какой-то кости есть изъян? Мы не учены, но любит старость начитанных умы.
Оля. Ушли куда-то…
Поля. Как будто бы в беседку. Опасная соседка!
Оля. Беседка, м-м, пора, пора!
Появляется сияющая Нинуша.
Нинуша. Он, он! (
Нина. Он начал про Дарвина, а кончил так невинно: «На небе солнце есть, а после – я имею честью»… и сделался совсем иной и руку поцеловал слюной.
Поля. Я очень рад, я очень рад, будь весела, здорова, умна, прекрасна и сурова.
Нина. Об этом знала я тогда, когда сидели мы в саду на той скамье, где наши имена в зеленой краске вырезаны им, и наблюдали сообща падучих звезд прекрасный рой, и козодой журчал вдали, и смолкли шепоты земли.
Поля. Давно ли мы, теперь они, а там и вы – так всё сменяется на свете.
Нина. Но видишь, он стоит под деревом, и я скажу ему «согласна». Согласен? (
Поля. М-м-м!
III
Лодка, река. Он вольноопределяющийся.
Поля. Мы только нежные друзья и робкие искатели соседств себе, и жемчуга ловцы мы в море взора, мы нежные, и лодка плывет, бросив тень на теченье; мы, наклоняясь над краем, лица увидим свои в веселых речных облаках, пойманных неводом вод, упавших с далеких небес; и шепчет нам полдень: «О, дети!» Мы, мы – свежесть полночи.
IV
С связкой книг проходит Оля, и навстречу идет Поля. Он подымается на лестницу и произносит молитву.
Оля. Греческий?
Поля. Грек.
Оля. А у нас русский.
Встречаются через несколько часов.
Оля. Сколько?
Поля. Кол, но я, как Муций и Сцевола, переплыл море двоек и, как Манлий, обрек себя в жертву колам, направив их в свою грудь.
Оля. Прощай.
V
Поля и Оля с воздушными шарами в руке, молчаливые и важные, проезжают в детских колясках.
<1912>
227. Ошибка Смерти. Тринадцатый гость
Действующие лица: Барышня Смерть, 12 посетителей и 13-й посетитель.
Место действия: харчевня веселых мертвецов-трупов с волынкой в зубах.
Барышня Смерть. Друзья! Начало бала Смерти. Возьмемтесь за руки и будем кружиться.
Запевало
12 гостей. Теперь что делать, Барышня Смерть?
Барышня Смерть
(
12 гостей делают то же. Длинный стол, крытый белым. В стаканах красное, темное.
ПИР
Барышня Смерть (
У некоторых черепов черные губы.
(
Медленно снимает с соломинки чехол. И в белом вся бродит с хлыстом среди гостей. Укротительница среди своих зверей. Чаши – с глиняно-желтыми надбровными дугами и серыми скулами – около гостей. Стук в двери.
Дружок, отворите двери – вам ближе; а вы передайте мой хлыст – вот он там.
Голос
Барышня Смерть
Вошедший
Они молчат, они умерли, как огонь, брошенный на снег, и лица их белы, как пятно мела на стене. Да, это харчевня мертвых гуляк. Вот куда я попал. Я также хочу быть сытым всем, чем здесь сыты эти белые, эти меловые у стен. Некоторые из них еще шевелятся: так мухи умирают на цветке – лениво и с неохотой. Слушай! (
Приходит сон: одни ложатся и шепчут «няня», другие – «братец» и что-то бормочут и ворчат.
Слушай! Я требую пива мертвых: его напились эти белые, эти меловые у стен. Струятся, как оплывшая свеча, их одежды, и у всех полореха в руках. Эй! Я приказываю!
Барышня Смерть. Слушаю, барин; да как же это сделать, стакана нет свободною?
Вошедший. Это не мое дело. Я приказал, я покупаю в харчевне мертвецов глоток кубка смерти.
Барышня Смерть. Ах ты, напасть какая! На рынок, что ли, пойти?
Вошедший. Ни снежинки совета и помощи.
Барышня Смерть. Уж очень ты подозрительный человек – вот что, верно говорю.
Вошедший. Да, или ты лишаешься права торговли смертью навсегда и повсюду.
Барышня Смерть. Вот какой строгий. (
Среди мертвецов некоторое оживление и у некоторых за меловой маской – огонь живых. Они шевелятся концами бровей, рта.
Барышня Смерть (
Двенадцать, которые прилипли к стенам, как скамья мертвых, оживают; некоторые зажигают спички: «Позвольте прикурить». – «Благодарю вас». Другие сладко позевывают, потягиваясь: «Ох-хо-хо!»
Барышня Смерть. Нет дома соседки. А здесь все повскакали. Уйди ты! Что надо? Еще зарубит.
Тринадцатый. У меня ни капли сострадания. Я весь из жестокости.
Барышня Смерть (
Тринадцатый. Я, тринадцатый, спрашиваю – голова пустая?
Барышня Смерть. Пустая, как стакан.
Тринадцатый. Вот и стакан для меня. Дай твою голову. Барышня Смерть. Вот не соображу, что делать; будь полная, знала бы.
Тринадцатый. Идет? Ставка на глупость смерти.
Барышня Смерть. Идет.
Тринадцатый. Ты стояла когда-то на доске среди умных изящных врачей, и проволока проходила кости и выходила в руку, в паутине, а череп покрыт надписями латыни. Ну?
Барышня Смерть (
Тринадцатый. Отвинти свой череп. Довольно! Чаша тринадцатого гостя. А вместо него возьми мой носовой платок. Он еще не очень грязен и надушен (
Барышня Смерть. Повелитель! Ты ужаснее, чем Разин. Хорошо. А нижнюю челюсть оставь мне. На что тебе она? (
Тринадцатый (
Барышня Смерть. С носовым платком плохо видно. Сам налей себе. В черном бочонке, в черном твоя вода. Слушай! Не обмани меня! Как женщина, когда ее ведут в застенок, обнимает ноги палача, так я обнимаю и целую твои. Я ослепла. Я не вижу. Мой череп у тебя, у силача.
Тринадцатый. В первый раз в жизни я очень тронут таким добросердечным раскаянием. Смерть валяется в ногах у меня.
Двенадцать посетителей. Ты не обманешь, но мы обманем: мы невольники у стены, в глазах у которых скоро будет по государству червей, мы заклинаем: обмани!
Барышня Смерть. Я не увижу ни букашек, ни пира в харчевне: горе мне, я слепа, я обнимаю ноги; ты хотел, угрожал, требовал квас мертвых. Он в бочонке, а мой в голубом. Не перемешай их. Смотри: дочь могил, как березовый веник у твоих ног, – молит и заклинает. А если ты маятник между «да» и «нет», – то имей сердце!
Тринадцатый. Ты сама нальешь напитки.
Барышня Смерть. Но где мой череп? Где глаза? Слушай, и знаю, ты победил (
Я налью две чаши – жизни и смерти – и сделаюсь иной, невкусной, беленой у дороги. Теперь выбирай.
Тринадцатый. Сама выбери.
Барышня Смерть. Я слепа.
Тринадцатый. Поэтому и выбери.
Барышня Смерть. Я пью, – ужасный вкус. Я падаю и засыпаю. Это зовется «Ошибкой Барышни Смерти». Я умираю (
Двенадцать оживают толчками по мере ее умирания. Веселый пир освобожденных.
Барышня Смерть (
23 ноября 1915
«Сверхповести»
228. Дети Выдры
1-й парус
1
Море. В него спускается золотой от огня берег. По небу пролетаю! дни духа в белых плащах, но с косыми монгольскими глазами. Один из них касается рукой берега и показывает руку, с которой стекают огненные брызги; они, стеная, как лебеди осенью в темной ночи, уносятся дальше. Издали доносится их плач.
Берег вечно горит, подымая костры огня и бросая потоки лавы в море, волны бьются о красные утесы и черные стены.
Три солнца стоят на небе – стражи первых дней земли. В верхнем углу площадки, по закону складней, виден праздник медведя. Большой черный медведь сидит на цепи. Листвени Севера. Вокруг него, потрясая копьями, сначала пляшут и молятся ему, а потом с звуком бубен и плясками съедают его. Водопад лавы падает с утесов в море. Дети Выдры пролетают, как нежно-серебристые духи с белыми крылами.
2
Волны время от времени ударяют о берег. Одно белое солнце, другое, меньшее, красное с синеватым сиянием кругом и третье – черное в зеленом венке. Слышны как (бы) слова жалобы и гнева на странном языке. В углу занавеси виден конец крыла. Над золотым берегом показывается крылатый дух с черным копьем в руке, в глазах его много злой воли. Копье, шумя, летит, и красное солнце падает, точно склоняясь к закату, роняя красный жемчуг в море; земля изменяется и тускнеет. Несколько зеленых травинок показалось на утесе, сразу прыгнув. Потоки птицы.
Встав на умершее солнце, они, подняв руку, поют кому-то славу без слов. Затем Сын Выдры, вынув копье и шумя черными крылами, темный, смуглый, главы кудрями круглый, ринулся на черное солнце, упираясь о воздух согнутыми крыльями, – и то тоже падает в воды. Приходят олени и звери.
Земля сразу темнеет. Небу возвращается голубой блеск. Море из черного с красными струями стало зеленым. Дети Выдры подают друг другу руку и впервые опускаются на землю. В дневной жажде они припадают устами к холодной струе, сменившей золотой поток лавы; он надевает на руку каменный молоток и раскалывает камень. Всюду травы, деревья, рощи берез. Он сгибает березу, роняющую листья, в лук, связывает прядью волос.
Показывается маленький монгол с крыльями.
Озирая курган прежних спутников, одинокое солнце закатывается в грустных облаках.
Покачивая первые дни золотого счастья, Матерь Мира – Выдра показывается на волнах с рыбой в зубах и задумчиво смотрит на свои дела.
Первый дым – знак жизни над той пещерой, куда привел их мотылек.
3
Дети Выдры сидят у костра вдвоем и растапливают свои восковые крылья. Сын Выдры говорит, показывая на белое солнце: «Это я!»
Черный конь морских степей плывет, летит вода из круглой ноздри около круглого глаза. Кто-то сидит на нем, держа в руках слоновую доску и струны.
То первые дни земного быта.
Крупный морской песок. Ребра кита чернеют на берегу. Морские кони играют в волнах. Одинокий естествоиспытатель с жестянкой ходит около них, изучая мертвые кости кита. Дочь Выдры берет в морскую раковину воды и льет за воротничок ученому. Он морщится, смотрит на небо и исчезает.
Небо темно-серое. Дочь Выдры окутана волосами до ног. Дождь. Письма молнии. Прячась от нее, они скрываются в пещере. Небо темнеет. Крупные звезды. Град. Ветер. Площадь пересекает черный самобег. Дикие призывные звуки. Здесь стон разбившегося насмерть лебедя и дикое хрюканье носорога. В темноту брошены два снопа света, из окна наклоняется истопник в шубе и, протягивая руку, кричит: «Туда» – и бросает на песок сумку. Страшный ветер. Дрожа от холода, они выходят, берут привезенные одеяла. Они одеваются. На нем пуховая шляпа. Дочь Выдры в черной шубке; на ней голубой чепец. Они садятся и уезжают. Бородатый людоконин, с голубыми глазами и копытами, проходит по песку. Муха садится ему на ухо; он трясет темной гривой и прогоняет. Она садится на круп, он поворачивается и задумчиво ловит ее рукой.
4
Поднимается занавес – виден герцог Будетлянин, ложи и ряд кресел. Дети Выдры проходят на свои места, в сопровождении человека в галунах.
На подмостках охота на мамонта.
Золотые березы осени венчают холм. Осины. Ели. Толпа старцев и малые внуки стоят, подымая руки к небу. Бивни, желтые, исчерченные трещинами, эти каменные молнии, взвились кверху. Как меткая смерть носится хобот в облаках пыли. В маленьких очах, с волосатыми ресницами, высокомерие. Художник в дикой, вольно наброшенной шкуре вырезает на кости видимое и сурово морщит лоб. Камни засыпают ловчую яму, где двигается только один хобот и глаза.
Занавес
2-й парус
Горит свеча именем разум в подсвечнике из черепа; за ней шар, бросающий на все шар черной тени. Ученый и ученики.
Ученый. Точка, как учил Боскович.
Ровесник Ломоносова. Что? (
Игрок
От силы сапога летит тот за облака.
Но слабою овечкой глядит другой за свечкой.
Атом вылетает к 2-му игроку; показываются горы. Это гора Олимп.
На снежных вершинах туземцы молитв.
Б<удетлянин>. Гар, гар, гар! Ни, ни, ни! Не, не, не! Размером Илиады решается судьба Мирмидонянина.
Впрочем, он неподалеку в сумраке целует упавшую с закрытыми очами Бризеиду и, черный, смуглый, подняв кверху жесткие черные очи, как ветер бродит рукой по струнам.
Сверху же беседуют о нем словом Гомера: «Андра мой эннепе, Муза».
Снежный зверинец, наклоняя головы, сообща обсуждает час его. Сейчас или позднее он умрет.
– Ахилл Кризь! Я люблю тебя! Ну ляг, ляг, ну положи сюда снои черные копытца. Небо! Может ли быть что-нибудь равное моему Брысе? Это ничего, что я комар! О чем вы там расквакались?
(Раньше все это было скрыто тенью атома.)
Не смей смеяться. Нехорошо так сладко смеяться. Подыми свои голубые ловушки.
Наверху Олимп бросал взволнованно прочувствованные слова ил чашку весов, оживленно обсуждая смерть и час Ахилла.
Впрочем, скоро он заволакивается облаками и становится нашей Лысой горой с одинокой ведьмой.
На все это внимательно смотрели Дети Выдры, сидя на галерке, проехавшие с морского берега, еще нося на щеках морскую пыль.
3-й парус
Сын Выдры думает об Индии на Волге. Он говорит: «Ныне я упираюсь пятками в монгольский мир и рукой осязаю каменные кудри Индии». Сын Выдры слетает с облаков, спасая от руссов Нушабэ и ее страну.
4-й парус
СМЕРТЬ ПАЛИВОДЫ
Вокруг табора горели костры.
Возы, скрипевшие днем, как того требовала неустрашимость их обладателей, теперь молчали.
Ударяя в ладоши и кивая головой, казаки пели:
Так, покручивая усы, пели насмешливую, неведомо кем сложенную песенку, смеющуюся над суровым обычаем Сечи Запорожской, этого русского ответа на западных меченосцев и тевтонских рыцарей.
Молчавшие стояли и смеялись себе в усы; испуганный кулик прилетел па свет пламени и, захлопав крыльями, улетел прочь.
Коростель, эта звонкая утварь всех южных ночей, сидел и кричал в лугу. Волы лежали в степи подобно громадным могильным камням, темнея концом рог. Искалась на них надпись благочестивого араба: так дивно, как поднятые ребром серые плиты, подымались они косым углом среди степи из земли. Одинокий верблюд, которого пригнал лазутчик крымчая<к>, спесиво смотрел на это собрание воинов, вещей, полов в дикой зеленой стране, эти сдвинутые имеете ружья с богатой отделкой ствола и ложа, эти ратища со значками, эти лихо повернутые головы, эти кереи, вольно ложившиеся на плечах, воинственно и сурово сбегавшие вниз, – где еще вчера, быть может, два волка спорили над трупом третьего или татары варили из конины обед. Зегзицыны чёботы быстро и нежно трепетали под телом большой бабочки.
Назавтра, чуть забелелся рассвет, табор тронулся в путь.
Снова заскрипели возы, как множество неустрашимых, никого не боящихся людей. Вот показались татары; порыскав в поле, они исчезли. Их восточные, в узких шляпах, лица, или хари, как не преминул бы сказать казак, выражали непонятную для европейца заботу. Казаки заряжали пищали, сдували с полки пыль, осматривали кремни, настороженно висевшие над ударным местом, и в шутку стреляли в удальцов.
На быстрых утлых челнах продолжался путь. Сквозь волны, натрудясь белым у одних, смуглым у других телом, казаки гребли, радуясь тихой погоде и смеясь буре, ободряемые сопутствующим ветром.
Был предан мятежу целый край. Ведя за руку плачущих черноволосых женщин или неся на плече дырявые мешки с золотыми и серебряными сосудами, шли победители к морю.
Славную трубку раскурили тогда воители. Казалось, казацкий меч сорвался с чьих-то плеч и плясал гопака по всей стране. На обратном пути довольные, шутя и балагуря, плыли казаки; гребли весело и пели. Пел и Паливода. Не думали они о том, что близка смерть для многих храбрецов. Да и была ли бы возможна эта жизнь, если б они задавали судьбе эти вопросы!
Паливода стоял и думал; оселедец вился по его гладкому затылку; пастбище смертей, с рукоятью как куст незабудок, было засунуто за широкий пояс. Холодней волн озера блестел его угол над поясом. Белая рубаха и испачканные смолой штаны украинского полотна дополняли наряд – суровый и гордый. Загорелая рука была протянута к закату; другие казаки были в повязке осенних маков.
Оперся на свое собрание бирюзы и сапфиров казак и смотрел вдаль, на пылающее от багрянца море.
Между тем, как волк, залег на их пути отряд крымских татар. Была сеча; многие остались лежать, раскинув руки, и всякого крылатого прилетного татарина кормить очами. Лютая суровая сеча. В ту пору это было любимое лакомство орлов. Случалось, что сытые орлы не трогали груды трупов на поле сечи и клевали только глаза. И был в станице бессмертных душ, полетевших к престолу, Паливода. Зрелым оком окинул он, умирая, поле битвы и сказал: «Так ныне причастилась Русь моего тела, и иду к горнему престолу».
И оставил свое тело мыть дождям и чесать ветру и полетел в высокие чертоги рассказать про славу запорожскую и как погиб за святую Русь.
И увидел, пока летел, Нечосу и его спутников, и запорожскую «ненько», принимающую величественным движением руки целующих ее руку, с наклоненными стрижеными головами, ходоков земли запорожской. И ста<д>о вельмож кругом.
И смутилось сердце и заплакал, но после запел воинственно и сурово. И величавый летел по небу.
Увидел синий дым, и белую хату, и подсолнух, и вишни и крикнул сурово и гордо:
И высунулось из светлицы доброе и ласковое лицо и ответило: «Пугу, пугу!»
И снова голосом, в котором дрожала недавняя обида, казак ответил: «Казак с большого луга».
И снова закивал старой головой и позвал казака до дому. Мать накрывала на скатерть и с улыбкой смотрела на воина. Так нашла уют тоскующая душа казака. Он слушал рассказ про обиды и думал, как помочь своему воин<ств>у. И, наклонясь из старого окошка, видели, как на земле, гикая и улюлюкая, несся Молодые Кудри на тучу врагов и вдруг, дав назад, поволок по полю дичь. И как, точно свет из разорвавшейся тучи, понеслись с копьями оправившиеся казаки, и все смешалось и бежало перед ними. И за плечами Сечи Запорожской, казалось, вились крылья. Была победа за русскими. И поклонился в пояс и полетел дальше Паливода, смутный и благодарный.
И как песнь жаворонка, которая постепенно переходит в стук мечей и шум сечи, и голоса победителей, донеслась до него ликующая казацкая песнь: «Пугу, братцы, пугу!» Воины с длинными крыльями летели к нему навстречу и со светлыми лицами божественных юношей умчали завернутую в согнутые крылья человеческую душу к покою и миру.
Так предстал пред светлые очи гордый казак, чей сивый ус вился вокруг как бы каменной щеки, а голубые глаза смотрели холодно и спокойно и на самую смерть.
А победители казаки долго сумно стояли над могилой Паливоды, пока старейший не махнул рукой и не сказал: «Спи, товарищ!» – дав тем самым знак закапывать могилу славного.
5-й парус
<1>
(
2
Дети Выдры играют на пароходе в шахматы. Площадь – поле шахматной доски; действующие лица: Пешки, Ферязь, Конь и другие. Видны руки Детей Выдры и огромные спички Черные молчат. Белые говорливы.
1-я пешка
2-я пешка
(
Предводитель
3-я пешка
Конь
Ферязь
Черные молчаливые
Черные
Шахматы складывают в коробку.
Сын Выдры
3
Игра на пароходе
<Сын Выдры>
Морское путешествие
Сын Выдры перочинным ножиком вырезывает на утесе свое имя: «Велимир Хлебников». Утес вздрагивает и приходит в движение: с него сыпется глина, и дрожат ветки.
Утес
Сын Выдры
Утес
Люди
Сын Выдры
<Люди>
Сын Выдры
Орлы
Дочь Выдры
(
Дети Выдры идут к водопаду.
Занавес
Сын Выдры
Вбегающий
6-й парус
Ганнибал
Сципион
Ганнибал
<Сципион>
Святослав
Пугачев
Самко
Ян Гус
Ломоносов
Разин
Волынский
Ганнибал
Коперник
Ганнибал
Вопль духов
Множества
Голос из нутра души
Совет
1911–1913
229. Война в мышеловке
1
2
3
<4>
<5>
<6>
<7>
<8>
<9>
<10>
<11>
<12>
<13>
<14>
<15>
<16>
<17>
<18>
<19>
<20>
<21>
<22>
<23>
<24>
<25>
<26>
1915–1919–1922
230. Азы из Узы
Единая книга
Азия
Современность
Заклинание множественным числом
Пение первое
Пение второе
231. Зангези
Повесть строится из слов как строительной единицы здания. Единицей служит малый камень равновеликих слов. Сверхповесть, или заповесть, складывается из самостоятельных отрывков, каждый с своим особым богом, особой верой и особым уставом. На московский вопрос: «Како веруеши?» – каждый отвечает независимо от соседа. Им предоставлена свобода вероисповеданий. Строевая единица, камень сверхповести, – повесть первого порядка. Она похожа на изваяние из разноцветных глыб разной породы, тело – белого камня, плащ и одежда – голубого, глаза – черного. Она вытесана из разноцветных глыб слова разного строения. Таким образом находится новый вид работы в области речевого дела. Рассказ есть зодчество из слов. Зодчество из «рассказов» есть сверхповесть. Глыбой художнику служит не слово, а рассказ первого порядка.
Горы. Над поляной подымается шероховатый прямой утес, похожий на железную иглу, поставленную под увеличительным стеклом. Как посох рядом со стеной, он стоит рядом с отвесными кручами заросших хвойным лесом каменных пород. С основной породой его соединяет мост площадка упавшего ему на голову соломенной шляпой горного обвала. Эта площадка – любимое место Зангези. Здесь он бывает каждое утро и читает песни. Отсюда он читает свои проповеди к людям или лесу. Высокая ель, плещущая буйно синими волнами хвои, стоя рядом, закрывает часть утеса, казалось, дружит с ним и охраняет его покой.
Порою из-под корней выступают черной площадью каменные листы основной породы. Узлами вьются корни – там, где высунулись углы каменных книг подземного читателя. Доносится шум соснового бора. Подушки серебряного оленьего моха – в росе. Это дорога плачущей ночи.
Черные живые камни стоят среди стволов, точно темные тела великанов, вышедших на войну.
Пен очка (
Овсяночка (
Дубровник. Вьер-вьöр в
Вьюрок. Тьöрт
Овсянка (
Пеночка зеленая (
Овсянка. Цы-сы-сы-сс
Сойка. Пи
Ласточка. Цив
Славка черноголовая. Бебот
Кукушка. Ку-к
Молчание.
Такие утренние речи птиц солнцу.
Проходит мальчик-птицелов с клеткой.
Туман мало-помалу рассеивается. Обнажаются кручи, похожие на суровые лбы людей, которых жизнь была сурова и жестока, становится ясно: здесь гнездуют боги. У призрачных тел веют крылья лебедей, травы гнутся от невидимой поступи, шумят.
Истина: боги близки! – все громче и громче. Это сонм богов всех народов, их съезд, горный табор.
Тиэн гладит утюгом свои длинные, до земли, волосы, ставшие его одеждой: исправляет складки.
Шангти смывает с лица копоть городов Запада. «Мало-мало лучше».
Как зайцы, над ушами висят два снежных пушистых клока. Длинные усы китайца.
Белая Юнон а, одетая лозой зеленого хмеля, прилежным напилком скоблит свое белоснежное плечо, очищая белый камень от накипи.
Ункулункулу прислушивается к шуму жука, проточившего ходы через бревно деревянного тела бога.
Эрот
Ответ (
Велес
Эрот
Юнона
Ункулункулу
Люди
(ИЗ КОЛОДЫ ПЕСТРЫХ СЛОВЕСНЫХ ПЛОСКОСТЕЙ)
Люди. О, господа мать!
1-й прихожий. Так он здесь? Этот лесной дурак?
2-й прихожий. Да!
1-й прихожий. Что он делает?
2-й прихожий. Читает, говорит, дышит, видит, слышит, ходит, по утрам молится.
1-й прихожий. Кому?
2-й прихожий. Не поймешь! Цветам? Букашкам? Лесным жабам?
1-й прихожий. Дурак! Проповедь лесного дурака! А коров не пасет.
2-й прихожий. Пока нет. Видишь, на дороге трава не растет, чистая дорожка! Ходят. Протоптана дорога сюда, к этому утесу!
1-й прихожий. Чудак! Послушаем!
2-й прихожий. Он миловиден. Женствен. Но долго не продержится.
1-й прихожий. Слабо ему!
2-й прихожий. Да.
(
3-й прохожий. Он наверху, а внизу эти люди как плевательница для плевков его учения?
1-й прихожий. Может быть, как утопленники? Плавают, наглотались…
2-й прихожий. Как хочешь. Он спасительный круг, брошенный с неба?
1-й прихожий. Да! Итак учение лесного дурака начинается. Учитель! Мы слушаем.
2-й прихожий. А это что? Обрывок рукописи Зангези. Прильнул к корню сосны, забился в мышиную нору. Красивый почерк.
1-й прихожий. Читай же вслух!
2-й прихожий. «Доски судьбы! Как письмена черных ночей, вырублю вас, доски судьбы!
Три числа! Точно я в молодости, точно я в старости, точно я в средних годах, вместе идемте по пыльной дороге!
105+ 104+ 115 = 742 года 34 дня. Читайте, глаза, закон гибели царств.
Вот уравнение: Х = k + n (105+ 104 + 115) – (102 – (2n– 1)11) дней.
k – точка от<с>чета во времени, римлян порыв на восток, битва при Акциуме. Египет сдался Риму. Это было 2/IX 31 года до Р. Х.
При n = 1, значение Икса в уравнении гибели народов будет следующее: X = 21/VII 711, или день гибели гордой Испании, завоевание ее арабами. Пала гордая Испания!
При n = 2, X = 29/V 1453. И пробил час взятия Царьграда дикими турками. Город царей тонул в крови, и, дикие в прелести, выли турок волынки. Труп Рима второго Осман попирал. В храме Софии голубоокой – зеленый плащ пророка. На пузатых конях, с белой простыней на голове едут победители.
Пенье трех крыльев судьбы: милых одним, грозных другим! Единица ушла из пяти в десятку, из крыла в колесо, и движенья числа в трех снимках (105, 104, 115) запечатлены уравнением.
Между гибелью Персии 1/Х 331 года до Р. Хр. под копьем Александра Великого и гибелью Рима от мощных ударов Алариха 24/VIII 410 года прошло 741 год, или 105 + 104 + 115 – дней.
Доски судьбы! Читайте, читайте, прохожие! Как на тенеписи, числаборцы пройдут перед вами, снятые в разных сечениях времени, в разных плоскостях времени. И все их тела разных возрастов, сложенные вместе, дают глыбу времени между падениями царств, наводивших ужас».
<1>-й прохожий. Темно и непонятно. Но все-таки виден коготь льва! Чувствуется. Обрывок бумаги, где запечатлены народов судьбы для высшего видения!
<В толпе.> Чангари Зангези пришел! Говорливый! Говори, мы слушаем. Мы – пол, шагай по нашим душам. Смелый ходун! Мы – верующие, мы ждем. Наши очи, ниши души – пол твоим шагам, неведомый.
Иволга. Ф
Зангези
2-й прихожий. Бабочкой захотелось быть, вот чего хитрец захотел!
3-й прохожий. Миляга! Какая он бабочка… баба он!
Верующие. Спой нам самовитые песни! Расскажи нам о
Ужасны их грозно пернатые шлемы, ужасны их копья! Страшен очерк их лиц: смуглого дико и нежно пространства. Тогда шкуру стран съедает моль гражданской войны, столицы засыхают как сухари – влага людей испарилась.
Мы знаем:
Пространство звучит через Азбуку.
Говори!
Зангези
1-й прихожий. Он – ученый малый.
2-й прихожий. Но песнь его без дара. Сырье, настоящее сырье его проповедь. Сырая колода. Посушить мыслителя.
Зангези
Пусть мглу времен развеют вещие звуки мирового языка.
Он – точно свет.
Слушайте
Песни звездного языка:
Таков звездный язык.
Толпа. Это неплохо, Мыслитель! Это будет получше!
Зангези. Это звездные песни, где алгебра слов смешана с аршинами и часами. Первый набросок! Этот язык объединит некогда, может быть, скоро!
1-й прихожий. Он божественно врет. Он врет, как соловей ночью. Смотрите, сверху летят летучки. Прочтем одну:
«
1-й слушатель. С своими летучками он делается свирепым, этот Зангези! Что скажешь по этому поводу?
2-й слушатель. Он меня проткнул, как рыбешку, острогой своей мысли.
Зангези. Слышите ли вы меня? Слышите ли вы мои речи, снимающие с вас оковы слов? Речи – здания из глыб пространства.
Частицы речи. Части движения. Сло́ва – нет, есть движения в пространстве и его части – точек, площадей.
Вы вырвались из цепей ваших предков. Молот моего голоса расковал их – бесноватыми вы бились в цепях.
Плоскости, прямые площади, удары точек, божественный круг, угол падения, пучок лучей прочь из точки и в нее – вот тайные глыбы языка. Поскоблите язык – и вы увидите пространство и его шкуру.
Тише! Тише. Он говорит!
Зангези. Благовест в ум! Большой набат в разум, в колокол ума! Все оттенки мозга пройдут перед вами на смотру всех родов разума. Вот! Пойте все вместе за мной!
Го у м.
Оум.
Уу м.
Паум.
Соум меня
И тех, кого не знаю.
Моум.
Боум.
Лаум.
Чеум.
– Бом!
Бим!
Бам!
Проум.
Праум.
Приум.
Ниум.
Вэум.
Роум.
Заум.
Выум.
Воум.
Боум.
Быум.
– Бом!
Помогайте, звонари, я устал.
Доум.
Даум.
Миум.
Раум.
Хоум.
Хаум.
Бейте в благовест ума!
Вот колокол и черенка.
Суум.
Изум.
Неум.
Наум.
Двуум.
Треум.
Деум.
– Бом!
Зоум.
Коум.
Соум.
Поум.
Глаум.
Раум.
Ноум.
Нуум.
Выум.
– Бом!
Бом! Бом, бом!
Это большой набат в колокол ума.
Божественные звуки, слетающиеся сверху на призыв человека.
Прекрасен благовест ума.
Прекрасны его чистые звуки.
Но вот
Слушайте, слушайте моговест мощи!
Это
Так мы будим спящих богов речи.
Дерзко трясем за бороду – проспитесь, старцы!
Я могогур и благовест
Так мы пришли из владений ума и замок «Могу».
Тысяча голосов (
(
(
Мы можем!
Горы, дальние горы. Могу!
Зангези. Слышите, горы расписались в вашей клятве. Слышите этот гордый росчерк гор «Могу» на выданном вами денежном знаке? Повторенное зоем ущелья – тысячами голосов? Слышите, боги летят, вспугнутые нашим вскриком?
Многие. Боги летят, боги летят!
Боги шумят крылами, летя ниже облака.
Боги
Многие. Боги улетели, испуганные мощью наших голосов. К худу или добру?
Зангези. А, шагает Азбука! Страшный час! Бревна
Но ветер развеял все.
Боги улетели, испуганные мощью наших голосов.
А вы видели, как
А! Колчак, Каледин, Корнилов только паутина, узоры плесени на этом кулаке! Какие борцы схватились и борются за тучами? Свалка
Зангези
Ученики. Зангези! Что-нибудь земное! Довольно неба! Грянь «камаринскую»! Мыслитель, скажи что-нибудь веселенькое. Толпа хочет веселого. Что поделаешь – время послеобеденное.
Зангези
В толпе
Зангези
Но вот песни звукописи, где звук то голубой, то синий, то черный, то красный:
Слушающие. Будет! Будет! Довольно! Соленым огурцом в Занзези! Ты что-нибудь мужественное! Поджечь его!
Смотри, даже заяц выбежал слушать тебя, чешет лапой ухо, косой.
Зангези! Брось заячье зайцам. Мы ведь мужчины! Смотри, сколько здесь собралось! Зангези! Мы заснули. Красиво, но не греет! Плохие дрова срубил ты для отопки наших печей. Холодно.
ПАДУЧАЯ
Зангези
Трое
(
Зангези
Трое
Зангези
К Зангези подводят коня. Он садится.
Зангези
Он едет в город.
Зангези
ГОРЕ И СМЕХ
Зангези уходит прочь.
Горы пусты.
На площадке козлиными прыжками появляется Смех, ведя за руку Горе…
Он без шляпы, толстый, с одной серьгой в ухе, в белой рубашке. Одна половина его черных штанов синяя, другая золотая. У него мясистые веселые глаза.
Горе одета во все белое, лишь черная, с низкими широкими полями шляпа.
Горе
Смех
Старик
Смех
Горе
Смех
(
Двое читают газету.
Зангези
(
1920–1922
Проза
232. Велик-день. (Подражание Гоголю)
– Сегодня Велик-день; одень хустку – гарнесенькой станешь, – уныло говорила жинка, работая ухватом у печи и обращаясь к молодой девушке, сидевшей у окна, расчесывая свои волосы и закидывая назад голову.
– Хиба я не знаю? – недовольно отвечала та, подымая руку, чтобы расправить непокорную прядь волос, змейкой щекотавшей грудь.
Сегодня Велик-день; в толпу малороссиянок вмешается она, дочь огня, одетая, как они, и пойдет с ними в старинный высокий храм на высокой горе, окруженный столетней рощей и далеким видом лугов, сел, рек, где умер чтимый в сердцах.
И когда старинный золотобородый звонарь ударит в большие и малые колокола и голуби понесутся над миром, тогда медленно исчезнут они одна за другой в высоком темном входе.
Юный отрок, член какого-то темного союза, стоял и жадно всматривался в новый для него мир. Те, кто сражалась вместе с Игорем и плакали вместе с Ярославной, с умиленными и строгими лицами шли одни за другими в храм и несколько свысока оглядывали досужего паныча. Молодцеватые киреи висели на их плечах. И издали мелькали малиновые «богородицы», червонным сердцем врезанные в их воротниках. Все наводило на размышления… Он попал в почти совсем ему незнакомый уголок исконной России. Один и тот же вопрос, чуть не в сотый раз, недоуменно приходил в голову. Отчего этой одежды не носят русские? Должны ли лучшие народы оставлять одиноким народ в его борьбе за свои нравы и обычаи? И можно ли стыдиться той одежды, в которой сражались и умирали предки? Вид его собственных пуговиц, желтых, медных, однообразно болтающихся на своих местах, немного угнетал его. Почему бы ему не надеть этой стройной киреи с малиновой «богородицей», в которой ходили его предки? Недоумевая, переводил он взгляд с одного лица хорошенькой малороссиянки на другое и вдруг встретил улыбающийся насмешливый взгляд дочери огня. Был у ней вкруг головы венок из бумажных цветов и намисто из пышных зеленых и красных бус, только что-то было такое небесно-чертовское в глазах и очаровательно сложенных губах, что заставило произнести: «Э! Тут дело неспроста. Это или красивейшая из дочерей Украины, или дочь неба. Неладно и так и этак». Вздрогнуло что-то в душе доброго молодца, заговорило и затрепетало на резных дубовых листах его духа. Вздрогнул он и по-другому, мужественно, с суровым укором, взглянул на сельскую волшебницу. На ее же лице было счастье и гордость сознания своей силы. Шепот и смех раздались кругом.
– Глядите, паныч! – щебетали одни из проказниц, другие же смешливо спрашивали: «А, цэ таке? – И, смеясь, отвечали: – И не знаем… цэ таке!»
В это время показался под руку с городской барышней парень, что учился в далекой туманной столице. Как подстреленная, затрепетала небесная панночка, увидев подходящих горожан. «Вот, – закричала она, показывая на него рукой. – Вот, – повторила она, задыхаясь и снимая повязку. И вдруг всплеснула руками и воскликнула – Да что же это такое! Ужли мы, русские зори, не смеем лица показать от срама, в лицо посмотреть немецким? Да неужели нет хлопца постоять за нас? Гайдамаки! Гайдамаки!» И бросила венок на пол, и закрыла лицо руками, и заплакала, и убежала. Тогда, оглянувшись кругом суровыми и грустными глазами, пошел за ней отрок, и было видно, как он перед ней, белой и боязливой, в темной глубине дубов произносил суровую клятву воина: постоять за родину и ее обычаи. «Обижена ты, оклеветана, и некому постоять за тебя», – твердил он себе. И сказал он себе: «Россия для русского обычая».
«Да кто вы, не хлопцы, что ли! – уже сквозь слезы произносила она. – Смотрите, кто вы, на что вы похожи». И отвернулась и надула губки. Хлопцы же почесывали сердито чубы и говорили: «Хоть и девчина, а не сказать бы худого, правду говорит. Ей-богу, правду!»
Между тем, как воробьи, уселись на завалинке местные эсдеки и эсдечки и щебетали о Каутском, как воробьи в солнечную погоду. И, проходя мимо них, панночка гневно стрельнула глазами и промолвила: «У-у, недобрые!»
В тот же вечер журила ее стара. «Что это тебя не видать, так долго было? Так нельзя! И еще накликаешь на него беду, и будут его пытать и щипцами горячими потчевать. Тебе-то нипочем, а ему каково? Ведь так уж бывало». – «Ни, мамо! – счастливо смеясь, отвечала панночка, – мы все это устроим».
<1911>
233. Око́. Орочонская повесть
Око́.
Брат! Ты, как красногорлый соловей, боишься своей красоты, робкий красавец. Разве не знаешь, отчего соленый бывает обед: то от слез моих солона еда. Разве не знаешь, кто робко скрывается в зеленой чаще, когда ты купаешься? – это я прячусь в густых ивах.
Опять ты ушел, гордый и легкий, в лес, а я здесь сижу день одна-одинешенька. Ах, мне чуется, что где-то живут много людей, а не как мы одни вдвоем, брат и сестра. О, какое счастье жить, где много чужих людей, а не брат и сестра! О, если бы ты сказал мне: «Я люблю тебя, сестра!»
Да, ты часто говоришь: «Я люблю тебя, сестра», и ни разу меня не обидел, но ты говоришь на совсем другом, незнакомом языке.
О, если б здесь было много братьев чужих и не родных, какое то было бы счастье! Я бы припала с поцелуями к каждому праху их ног! Я бы дрожала, как береза от удара, от их взгляда. Я бы каждого спросила ранней ночью, темной осенью: «Брат! ты любишь меня?»
Мои бы глаза были бы широки и бездонны, как темные озера, а вся я дрожала бы и смеялась от счастья. А если бы в ответ он насмешливо засвистел, как брат, я бы вся покрылась слезами от отчаянья. Бедная я, бедная я, несчастная! Ах! когда вечером я сижу у огня, какие движения струятся по моему телу. Так осиновый лес дрожит от приближающегося ветра. Как я умела бы плясать! Все ветры осенние и весенние сгибали и наклоняли бы мое тело.
Как сгибается в огне береста, так сгибалась бы я перед вашими взорами, братья. Я подслушала все изломы голосов незнакомых мне птиц и падение вниз чистой воды и все это передала бы в страстной песне! Я бы сковывала руки пожатьем и расковывала их и сплясала бы пляску огня перед пламенными бурей взглядами.
Брат! Брат, полюби меня!
Что с тобой? Ты говоришь кому-то и улыбаешься. Это не я…
– Так! так! ты просишь, чтобы я тебя полюбил? Разве я тебя обижаю?
– Обижаешь? Обижаешь! Разве я не красива? Разве я не прелестна? Зачем ты на меня не взглянул другими глазами, как будто тигр тебе брат? Смотри, смотри, что скрывают одежды? Поверь этим грудям, которые просят словами более звонкими, чем крик несчастья или восхищения. Вот!
– Что с тобою? Ты сходишь с ума? Что ты говоришь, сестра! Что с тобой?
– Я люблю тебя! Не веришь? Не веришь? Сердишься? Сердишься! Не сердись, прости меня, я тебя люблю. Ты – как небо перед молнией.
– Еще бы не сердиться! Чистая, как снег, – я всегда так думал о тебе, и вдруг слова змеи, ужален я ими в самое сердце. Зачем ты, как паук, прядешь какие-то сети. Знай – оба умрем и погибнем в них. Оставь это, забудь, сестра!
– Прости меня, брат, прости. Забудь, как будто этого дня не было. Прости меня.
Он все поет о каких-то двух солнцах, убитых предком. Будто они упали в море и погасли, а третье осталось, и всем стало легче жить. Разве могут быть три солнца? Но все-таки сказочно прекрасное зрелище того, как гибнет каменное солнце от легкого стрелка. Как шипело море! Сколько брызг летело во все стороны! Как брошенные головни, гасли в воде громадные солнца. Это было вот так (берет из костра головню и привешивает к березе, висящей над рекой; стреляет из лука, и головня падает в воду). Ночью это было бы еще восхитительнее. Но может ли солнце быть ночью? Почему не может: ведь голубые глаза любящего – это солнце днем, а влюбленные глаза черного цвета – солнце ночью. Может! А люди были таинственны и горды, как мой брат, которого не поймешь. А мы хитры и умны, как я.
Хорошо же, Злой! Увидишь! А если придет, пусть подумает, что я выстрелила в небо и на стреле взобралась до туч.
О, ручей, я иду к счастью. Отбелки, я иду к счастью! Не задевайте о мои ноги, травки, не замедляйте счастья.
Дойду ли я так? Нет, нужно бежать до той поляны, где я поставлю жилье.
Не шуми, вода, так громко, я иду к счастью!
Заплетайтесь в мои ноги, цветы!
Нежьте и услаждайте слух, птахи!
О, если бы медведь помог мне!
О, если бы рысь принесла ветки!
Нет, сама я должна срубить шалаш, где буду сидеть одна, смеясь.
Вот и готово. Как быстро.
Не успела оглянуться.
Теперь положу берестяный черпак и черепа зверей. И оставлю кругом следы. Точно не первый день здесь живет.
Нет, лучше пусть цветы и травы будут нетронуты вокруг шалаша.
Здесь я встречу тебя, милый.
Ах, брат идет! Точно. Отвернусь от него и тело буду умывать.
Расстанемся надолго.
1912
234. Жители гор
Суровые очертанья грозного кремля гор, точно круто искривленные брови старообрядцев при встрече с Кучумом, ослепительные одноугольники с льдистыми глазами, устремленными кверху, и мутное серебро рек в зеленых тканях, будто белые девы свадьбы, смеясь и гуторя, надели зеленые венки, поют и подымают сорванные ветви, водопад – нить жемчугов вдоль гордого, полного хищного предвкушения счастья, горла невесты, закат-уманец с сверкающей саблей, по зову Остраницы поднявшись в поход, и вы, голубые небеса, и две голубых боярышни, смеющиеся и шушукающиеся друг с другом, и могучий кряж, как русская порода, восставшая для защиты земли в дни Грюнвальда, и белый, окаймленный молнией, камень с прямыми чертами, падающими во все стороны из одной точки, власть московского государя среди Новгорода, Пскова и Литвы, и Польши, и гремучая широкая река – все окружало белого государя, толпилось к нему, уносило его живую силу речным сильным потоком и молилось на него или било покорно челом, простершись у подножья.
Темные ущелья, темные, как старцы в поддевках поморского согласия, сумраком вникали в этот зеленый и белый вершинами мир.
И потемневшие от времени лики скрывались в окладе меловых пород.
И снега – строгие платки старообрядческих девушек.
Как красная кумачовая рубаха мужика, горело одно облако. Сеет он одной рукой семена – лучи, а другой держит лукошко с солнечным зерном. И как помертвевшее лицо узнавшего о смерти жены – снежные змеи окраин других туч, а над ними закат – червонорусска, спешащая через Лысую гору в великий день к Киеву.
Черные кудрявые дубы покрывали кряжи.
И хата лепилась над бездной с той стороны, откуда идут монголы. Там Коссовским полем спускался вниз шелом – разбитый на части утес.
На высокий утес взлетал орел и садился, как русский на престол Византии, как Управда.
И прямые черты возносили срединный могучий камень, точно воины Куликовское поле.
Так, как обломки жизни русских, толп<ились> и громоздились части горного темного мира, и по всему этому бродили светлые взоры ока. Близок был вечер и темнел, и опускался.
Как суровые души сжигавших себя из-за переставленного звука, высились камни. Здесь жили русские.
Над пропастью стояла девушка и пела.
Сноп трав и цветов был в ее руке, а в глазах блестело и колыхалось далекое синее море.
Так, как разум мыслителя на <туманном> ха<осе> мира, так лепилась хата, из нее исходил дым, и оттуда сошел человек.
Рога оленя были за его плечами и пятна свежей крови на гачах.
– Легинь?
– Да?
Гремучий водопад, летя вечной стрелой вихрем вниз, заглушил его слова.
Но он с новой страстью воскликнул: «Я люблю тебя, солодка!» – и задрожал.
Заунывные, извилистые, певуче однообразные звуки несущихся волн прервали его речь и ее ответ, птица с пронзительным криком пронеслась над ними.
Но он с <новой> силой воскликнул:
– Я люблю тебя!
Старуха, стоявшая у входа в хату, поднесла руки к глазам и произнесла: «Иль сокел наш горлинку гонит».
Но засмеялась сестра и сказала: «Нет, он голубь, а она – соколица».
Но лишь молча посмотрела на нее и снова отвернулась от него.
И запел он песнь и пошел прочь.
И мгла окружила их, и, вздохнув чему-то, пошел по знакомой тропе домой.
Казалось ей, она видит белого как лунь старца с <глазами> <звездами>, и перед ним, как злой должник, стоит черный медведь и ждет, когда вынет старец краюху хлеба.
Иль видела себя матерью, великоглавой, кроткой, и на руках у ней дитя, а на<д> ни<ми> зве<зда> и не<бо>, и идут по<клониться> волхвы.
Нельзя было видеть и свои руки в молочной мгле.
И вдруг кто-то наклонился над ней и жарко поцеловал в щеку.
– Стыдись! – воскликнула она и подняла руку, но уже никого не было, и только молочная мгла окружала ее.
Да кто-то злобно и мстительно захохотал.
Свистел последний дрозд, синий с серым верхом.
Стоят в воде ночные латы.
Уж «ау» кричат из хаты.
Мертвый олень лежит у порога, и злорадно, погрузивши руки в кровь и свежуя тушу, смотрит на нее Артем.
Но лишь молча взглянула на него она и пошла к себе.
Скоро огонь, освещавший окно, погас, прозрачность ночи пришла снизу и одела горы. И, как под скобку остриженные волосы, выступили резкие края и тростниковая крыша над мазанки белой стеной.
Пытливо взглянул на нее отец и сказал:
– А он, слышь, принес трех орлят хочет приручить их и летать на них по небу.
– Разобьется мальчик.
– Разобьется, говоришь?
И южная ночь сделала из них, сонных, трупы. Но одного терзали злой дух или сон, как облако время, за которым мерцает луч счастья грешного и знойного, где сложены одежды, где с хохотом купалась и брызгалась водой молодость.
И утро застало ручей сбегающим, зелено-белым, птиц распевающими, а <она> шла с ружьем на плече к ручью.
Медленно, оглянувшись, не смотрит ли за ней кто-нибудь, она снимала с себя сорочку и в это время была прекраснее, чем когда-либо. Рука была поднята кверху, и только голова скрывалась под покровом. После, доверившись, сняла с себя все и вошла в воду и поплыла. И в это время над ней раздался веселый свист: с ружьем проходил по горной тропинке и весело свистел, глядя сверху.
Как туман ранним утром, белелось ее тело, и подняла гневные глаза на него и крикнула из воды:
– Иди, постылый!
Но летел хищник, рыдая по выстрелу, и темный коршун с окровавленным клювом, хватая когтями песок, упал к ее ногам.
И, беспечно засвистав, ушел он на охоту. И, возвращаясь с горным козлом, он увидел ее в стройном наряде с ножом длинным и узким на поясе в черной кожаной оправе. Улыбнулся он и посмотрел на нее.
Но она отвернулась и лукаво нахмурилась.
И ушла в чащу, будто зовущая и, робкий он последовал за ней.
Искоса молча оглядывалась она и шла дальше, точно звала, и вот на зеленой поляне стала собирать хворост.
Сейчас наклонялся и подымался ее белоснежный затылок над травой.
И иногда на нем останавливала большие расширенные глаза.
Он подошел к ней и взял ее за плеч<и>.
И тогда с глухим криком «гож нож» она вырвала из-за пояса меч; он взвился и опустился в плечо и оцарапал грудь. Но он улыбнулся презрительно и прижимал ее к себе и снова осыпал поцелуями.
И птицы испуганно слетались и смотрели на эту битву двух тел И вот она была окровавлена, потому что нечаянно порезала руки, а он прижимался к ней и обнимал руками, лепеча что-то. И, закрыв лицо рукой, разрыдалась.
[Крякнул] он и, уронив руки назад, остался лежать на них. Она вынула гребень и, посматривая на него, стала расчесывать волосы. Он улыбался слабо и печально.
Но опять поднялась мгла, откуда появились тучи, ветер и облака жильцы этих горных высот. Их белые тени исчезли в ней, точно рыба в воде.
– Дай мне руку! – воскликнула она.
Он дал.
– Сядем здесь! – крикнула она.
Они сели. Она шепнула ему на ухо: «Покажи мне, что как любят. Я не знаю». Он молчал.
– Ты сердишься? – голос ее сделался нежнее.
– Скажи мне, – усмехнулась она, – что нужно делать?
– Слушай, – сказала она, дрогнув, – прости меня. Я была неправа.
– Я тебя люблю, – вдруг прошептала она, осыпая поцелуями его голову. – Наклонись же ко мне, приголубь меня, наклонись, как небо над землей.
– Что с тобой? – шептал он в ужасе и восхищении.
Горячий и молчаливый, он нагнулся над ней и коснулся се губами.
– Ах! – воскликнула она уже в беспамятстве.
Но вдруг солнце показалось, солнце осветило ее девичьи ноги, она раскрыла глаза: над ней лежал мертвый холодный Артем.
1912, 1913
235. «Лубны – своеобразный глухой город…»
Лубны – своеобразный глухой город.
Белое высокое здание суда, подымающее власть высоко над жителями города <нрзб.>, в садах качающиеся еврейки в гамаках, кругом села великороссов, говорящих по-малорусски, но помнящих об единой Руси, так как их деды жили и родились на севере; лукаво смотрят их лица на каждого нового пришельца, желая понять, кто он враг или друг.
Здесь благословенный отличный воздух, луга и поля, река Сула славится своим здоровьем, а подите – люди умирают не только от старости, но и от частой чахотки. И пожары в русских столицах, где тройка черных или золотистнх одноцветных крепких <нрзб.> коней, изгибая красивые морды, несет древних воинов, в так же изогнутых шлемах, на войну с огнем, сквозь быстро собирающуюся по бокам толпу, и старая битвенная судорога их движений, напоминая о войнах, волнует сердца, там не то, <нрзб.> и полководец этой битвы скачет впереди с трубой в руке и бросает звонкие повеления.
Но здесь пожары так часты, как нигде. Они всегда происходят ночью.
Гневные, властные и торжественные реют над городом звуки трубы, то отдаленные, то страшно близкие, нарастая в силе. Они преследуют вас, они разыщут вас везде, в каком бы уголке города вы бы ни спрятались. Они, помимо слов, говорят, что ваш долг быть там. И властнее слов собирают жителей к пожарищу.
Настойчивость этих гневных звуков ужасна. Они проходят вашу душу, вы не знаете в вашей душе преград для них. Вы знаете, что в день Страшного суда вы проснетесь под эти трубы.
– Горит, – отвечают в этот миг прохожие и устремляются вперед.
Тотчас какой-то ветер подымается по городу, начинается суматоха: лают собаки, бегут люди, и слышен топот ног и крики. Эти трубы не знают вас, с вашими личными страстями, но они знают люд и гнут его волю, как змею и бросают для победы над огнем.
– Проснитесь, – говорят они, – восстал огонь, усмирите его, бросьте снова связанного и скованного в клетку. Ему пора не настала; это еще не последняя схватка огня и люда. Еще не время укротить зверя.
Я долго думал о неизмеримости величия их, я знал, что все, что есть, есть только письмена; и старался понять их, ведь осязание числа есть великий переводчик не имеющих никакого родства языков.
В тоскующих и грозных, в них на каком-то языке виделось зерно воскрешения мертвых.
И в грозном гуле этих звуков, углом подымающихся над миром, падающих с неба на мир лавой, скрыт<о> обещание про день огня победителя, в них скрыты предтеча и знаменье, милое сердцу народа. Огневая ли природа усопших, дальние ли объятия смерт<и> солнца? Ведь живое более походит на землю, чем мертвое. И схватка огня и земли, увенчанная победой огня, раскрывшего крышки земных гробов и сожегшего их, что как <нрзб.> волнует вас после <нрзб.>.
Он придет, этот гневный вождь – красный багряный огонь.
Если смерть – разлука огня и земного воска, то здесь слышится возврат огневого человечества.
Да, я долго не мог забыть тоскующий гул этих труб.
Да, в такую ночь хорошо бродить одиноким путником, ожидая Страшного суда. Но послушайте тогда, как снова грозно завывают трубы: «Нужно бросить обратно в темницу».
1912, 1913
236. «Коля был красивый мальчик…»
Коля был красивый мальчик. Тонкие черные брови, иногда казавшиеся громадными, иногд<а> обыкно<венными>, синевато-зеленые глаза, лукавой улыбкой завяз<анный> рот и веселое хрупкое личико, которого коснулось дыхание здоровья.
Он вырос в любящей семье; он не знал других окриков в ответ на причуды или шалости, как «дитя мое, зачем ты волнуешься?».
В больших глазах его одновременно боролись бледно-синеватый оттенок и зеленый, как будто плавал лист купавы по озеру.
У него было семь скрипок и скрипка Страдивариуса. Но мальчик, кажется, немного был утомлен обилием этих скрипок. «Только ты худ немного», – смеясь, говорили ему старшие. Он был очень маленького роста, хрупкий и нежный. Родные звали его сфинксом, обещая ему неожиданный перелом в настроении.
Раз, когда он проходил по тому берегу моря, который теперь уже исчез, смытый волнами одной бури, какой-то наблюдательный моряк задумчиво произнес: «Муравей и стрекоза» (вторым был я); в самом деле, он был трудолюбив, как муравей.
В Одессе, а это было в Одессе, многие переселялись на берег моря в легкомысленных клетушках, воздвигая их вдоль тропинок, угощая в праздник<и> т<олпу> дорогим чаем и дешевыми песенками.
В этой полурыбацкой жизни находили прелесть. Дети неловкой пухлой рукой подымают запутавшуюся в водорослях удочку. Другие, устав от уроков, видят ось жизни в ловле мелких рачков, толпами скользящих в воде. Волны чувственный р<ой> от купа<льщиков>, в зеленом саду бродят еврейки и бросают жгучие и томные взгляды своего племени. Черные зрачки и белые белки их глаз удивительны, и они справедливо гордятся ими.
Искусство – суровый бич: оно разрушает семьи, оно ломает жизни и душу. Трещиной раскола отделяет душу от другой и труп привязывает к башке, где коршуны славы клюют когда-то живого человека.
Буря, когда с верхушки ветряных мельниц слетает крыша и с треском ломаются крылья, деревья гнутся в одну сторону, и ветки свищут от напряженья, трясущиеся овцы стоят и, жалобно блея, зовут отворить ворота.
Впрочем, конечно, это только вычурный своей мрачностью образ.
1912, 1913
237. Охотник Уса-гали
Уса-гали воспитывал соколов, охотился, а при случае занимался разбоем. Если его уличали, он добродушно спрашивал: «А разве нельзя? Думал, можно!» Увидев спящего жаворонка в степи, Уса-гали ползет к нему и прижимает его за хвост к земле; птица просыпается в плену. Орел сидит на стогу. Гали подкрадывается к стогу с длинной петлей. Орел зорко смотрит на волосяной обруч. Полный подозрений, он подымается на ноги, готовый улететь, но уж висит, ударяя черными крыльями, хлопая ими и крича. Уса-гали выбегает из-под стога и за веревку тянет бедного князя воздуха, черного пленника с железными когтями; его крылья в размахе достигают сажени. Гордый, он едет по степи. Орел долго будет жить в плену, разделяя пищу с овчарками Раз, во время погони, целая вереница всадников окружила его. Гали напрасно рыскал на своем коне в средине облавы. Что же он делает? Он повернул коня и поскакал к одному из всадников. Тот нерешительно ставит коня боком. Гали свистнул плетью, и добрый конь, оглушенный страшным ударом в лоб, упал на колени. Уса-гали ускакал. Это был лихой удар, вызвавший конский обморок. В степи долго помнили лопнувшую подпругу на оглушенном коне и примятого всадника.
В то время чумаки ездили обозами, покрывая возы от непогоды цельным войлоком. Волы идут, двигая вечно мокрые черные губы, отмахиваясь от мух. Были охотники подкрасться к чумакам, на скаку сунуть под колено конец войлока и умчаться с ним в степь. Тогда остроумные чумаки привязали войлок к обозу очень длинной веревкой. Уса-гали так и сделал. Но едва веревка кончилась, он сильнейшим толчком был сброшен на землю, сломав руку. Чумаки подбежали и на славу выместили свои обиды. «Будет?» – спрашивали они его. «Будет, батька, будет!» – отвечал он тихо. Это удовольствие стоило ему нескольких ребер.
Плетью, которая есть близкий родич северного кистеня, он умел владеть превосходно, то есть по-киргизски, пользуясь ею на волчьих охотах. Настойчивее борзой ручные орлы, преследуя в степи волка, доводят его до состояния бешенства и равнодушия ко всему.
Послушный иноходец прибавляет ходу, и Гали, наклонившись с седла, своим кистенем приканчивал изнемогающего в неравном споре зверя. Бедные бирюки!
Раз его застали важно гнавшим хворостиной целое стадо дроф.
– Уса-гали, ты что делаешь?
– Крылья подмерзли, мало-мало продаю их, – равнодушно отвечал он. Это было во время гололедицы.
Гаков Уса-гали. Белый конь пасется у стоянки. Стая витютней наносится ветром. Лебеди блеснули в глубокой синеве неба, как край другого мира. Белые стрепеты пасутся на песчаном бугру. Витютни, сидевшие в траве, вдруг срываются и уносятся. Рассказы, журчит беседа. Начинается вечерянка.
Между тем гуси, своим узором разделившие небо пополам, вытягиваются в тонкую полосу. Стая, похожая на воздушного змея где-то далеко теряется бесконечной нитью, может быть облегчая полет. Гуси перекликаются и снова перестраиваются, как темный Млечный Путь.
Между тем прибавился ветер, и сильнее закачалось гнездо ремеза, похожее на теплую рукавицу, подвешенную к иве. Лунь, весь черный, с красивым серебряным теменем проносится мимо. Вороны и сороки радуют как хорошая примета.
– Слышите? – рассказывают про пленную турчанку. – Она выходила в поле, ложилась, прикладывала голову к земле, и, когда ее спрашивали, что она делает, она отвечала «Я слушаю, как на небе служат обедню. Хорошо как!»
Русские стояли кругом. Здесь же Уса-гали, в стороне, что-то скромно ест. Он был хороший степной зверь. Урус построил пароходы, урус провел дорогу и не замечает другой степной жизни. Неверный урус – гяур-урус.
Если вы прислушивались к голосам диких гусей, не слышали ли вы: «Здравствуй! Долженствующие умереть приветствуют тебя!»
1913
238. Николай
Странное свойство случая! Оно проводит вас равнодушным мимо того, чему присвоено имя «страшного», и, наоборот, вы ищете глубины и тайны за ничтожным случаем. Я шел по улице и остановился, видя собирающуюся толпу около грузовых подвод.
– Что здесь такое? – спросил я случайного прохожего.
– Да вот, – ответил тот, смеясь.
В самом деле, в гробовой тишине старый вороной конь мерно ударял копытом об мостовую. Другие кони прислушивались, глубоко поникнув головами, молчаливые, неподвижные. В стуке копытом слышалась мысль, прочитанный рок и приказание, и остальные кони, понурясь, внимали. Толпа быстро собиралась, пока грузчик не вышел откуда-то, не дернул коня за повод и не поехал дальше. Но старый вороной конь, глухо читающий судьбу, и старые понуренные товарищи остались в памяти.
Невзгоды странствовательной жизни окупаются волшебными случаями. К таким я отношу встречу с Николаем. Если бы вы встретили его, вы бы, вероятно, не обратили внимания. Только немного смуглый лоб и подбородок выдали бы его. И слишком честно ничего не выражающие глаза могли бы вам сказать, что перед вами равнодушный и скучающий среди людей охотник.
Но это была одинокая воля, имевшая свой путь и свой конец жизни. Он не был с людьми. Он походил на усадьбы, забором отгороженные от дороги, забором повернутые к проселку. Он казался молчаливым и простым, осторожным и необщительным. Его нрав казался даже бедным. В хмелю он становился груб и дерзок с своими знакомыми, назойливо требовал денег. Но – странно – испытывал прилив нежности к детям: не потому ли, что это были пока еще не люди? Эту черту я знавал и у других. Он собирал вокруг себя детвору и на всю мелочь, которой владел, покупал им убогие сласти, баранки, пряники, которыми украшены лари торговок. Хотел ли он сказать: «Смотрите, люди, так поступайте с другими, как я с ними». Но, так как эта нежность не была его ремеслом, на меня его молчаливая проповедь оказывала больше действия, чем проповедь иного учителя с громкой и всемирной славой. Какую-то простую и суровую мысль выражали тогда его прямые глаза.
А впрочем, кто прочтет душу нелюдимого серого охотника, сурового гонителя вепрей и диких гусей? Мне вспоминается по этому поводу суровый приговор над всей жизнью одного умершего татарина, который оставил предсмертную записку с краткой, но привлекающей внимание надписью: «Плюю на весь мир»
Татарам он казался отступником от веры, изменником, а русским властям – опасной горячей головой. Признаюсь, я не раз хотел дать подпись под эту записку, указанную равнодушием и отчаянием. Но эта молчаливая выставка свободы от железных законов жизни и ее суровой правды, этот орешник, собирающий у своего подножия полевые цветы, все-таки глубокая черта; в них скрывалась простая и суровая мысль, хранимая его, несмотря ни на что, честными глазами.
В одном старом альбоме, которому много лет, среди выцветших сгорбленных старцев с звездой на груди, среди жеманных пожилых женщин с золотой цепью на руке, всегда читающих раскрытую книгу, вы могли бы встретить и скромное желтое изображение человека с чертами лица мало замечательными, прямой бородой и двустволкой на коленях; простой пробор разделял волосы.
Если вы спросите, кто эта поблекшая выцветшая светопись, вам кратко ответят, что это Николай. Но от подробных объяснений, наверное, уклонятся. Легкое облачко на лице говорившего вам укажет, что к нему относились не как к совершенно постороннему человеку.
Я знал этого охотника. К людям вообще можно относиться как к разным освещениям одной и тон же белой головы с белыми кудрями. Тогда бесконечное разнообразие представит вам созерцание лба и глаз в разных освещениях, борьба теней и света на одной и той же каменной голове, повторенной и старцами и детьми, дельцами и мечтателями бесконечное число раз.
И он, конечно, был лишь одним из освещений этого белого камня с глазами и кудрями. Но может ли кто-нибудь не быть им?
Про его охотничьи подвиги многое рассказывали. Когда его просили принесть зверя, он, отличавшийся молчаливостью, спрашивал: «Сколько?» – и исчезал. Бог ведает какими судьбами, но он появлялся и приносил, что ему заказывали. Кабаны знали его как молчаливого и страшного врага.
Черни – это место, где из мелкого моря растет камыш, – были им изучены превосходно. Кто знает – если бы можно было проникнуть в душу пернатого мира, населяющего устье Волги, – каким образом был запечатлен в нем этот страшный охотник! Когда они оглашали стонами пустынный берег, не слышалось ли в их рыданиях, что челн Птичьей Смерти снова пристал к берегу? Не грозным ли существом с потусторонней властью казался он им, с двустволкой за плечами и в сером картузе?
Немилостивое грозное божество появлялось и на уединенных песках: белая или черная стая долгими криками оглашала смерть своих товарищей. Впрочем, в этой душе был уголок жалости: он всегда щадил гнезда и молодых, которые знали лишь его удаляющийся шаг.
Он был скрыт и молчалив, чаще неразговорчивый; и только те, которым он показывал краешек своей души, могли догадаться, что он осуждал жизнь и знал «презрение дикаря» к человеческой судьбе в ее целом. Впрочем, это состояние души можно лучше всего понять, если сказать, что так должна была осуждать новизну душа «природы», если б она через жизнь этого охотника должна была перейти из мира «погибающих» в мир идущих на смену, прощальным оком окинув метели уток, безлюдье, мир пролитой по морю крови красных гусей, перейти в страну белых каменных свай, вбитых в русло, тонких кружев железных мостов, городов-муравейников, сильный, но нелюбезный сумрачный мир!
Он был прост, прям, даже грубовато суров. Он был хорошей сиделкой, ухаживая за больными товарищами, а в нежности к слабым и готовности быть их щитом ему мог бы завидовать средневековый латник в шлеме с пером.
На охоту он отправлялся так: он садился в бударку, где его ждали две вынянченные им собаки, и спускался вниз, прикрепив парус к мушке то бечевой, то веслами. Надо сказать, что на Волге есть коварный ветер, который налетает с берега среди полной тишины и перевертывает неосторожного рыбака, не сумевшего распутать парус.
На месте лодка поворачивалась вверх дном, служа кровлей, втыкались железные прутья, и у костра начинались охотничьи сутки до ухода на вечернику. Умные молчаливые собаки были вскормлены на лодке, в которую впитались запахи всей водящейся на Волге дичи; черные бакланы и матерая нога кабана лежали здесь вместе с стрепетами и дрофами.
Тихо завывают волки: «это они собираются», «это они уходят».
Его желанием было умереть вдали от людей. В чем он сильно разочаровался? Он бродил среди людей, отрицая их. Жестокий по ремеслу, он сжился с гонимыми нелюдьми, к которым являлся как жестокий князь, несущий смерть; но в поединке люда и нелюда становился на их сторону. Так Мельников, преследовавший раскольников, все же написал «В горах и лесах».
Да его иначе нельзя представить, как Птичьего Перуна, жестокого, но верного своим подданным и уловившего в них какую-то красоту.
У него были люди, которых он мог назвать друзьями; но чем более его душа оставляла свою «раковину», тем сильнее равенство двух властно нарушал он в свою пользу; он становился высокомерен, и дружба походила на временное перемирие между двумя враждующими. Разрыв происходил из-за малейшего случая, тогда он бросал взор, говоривший: «Нет, ты не наш», и делался сух и чужд.
Не многим было ясно, что этот человек, собственно, не принадлежит к люду. С задумчивыми глазами, с молчаливым ртом, он уже два или три десятка лет был главным жрецом в храме Убийства и Смерти. Между городом и пустыней те же оси, та же разница, какая между чертом и бесом. Ум начинается с тех пор, когда умеют делать выбор между плохим и хорошим. Охотник сделал этот выбор в пользу беса, великого безлюдья. Он твердо заявил желание не быть похороненным на кладбище. Отчего он не хотел тихого креста?.. Был ли он упорный язычник? И что ему рассказала книга, которую прочел только он, и никто уж не прочтет ее пепла?
Но смерть не шла наперекор его желаниям.
Раз местный листок напечатал заметку, что в урочище, известном местным жителям под именем «Конская застава», найдены лодка и тело неизвестного человека. Было добавлено, что рядом валялась двустволка. Так как это был год Черной Смерти и суслики, миловидные животные степи, падая во множестве, заставляли сниматься с кочевий кочевников и в страхе бежать и так как охотник уже неделю пропадал сверх срока, то люди, знавшие его, послали на разведки, охваченные тревожным ожиданием и недобрым предчувствием. Разведчики, возвратясь, подтвердили, что охотник умер. Со слов рыбаков они рассказали следующее.
Уже несколько ночей на ватагу, основанную на пустынном острове, по ночам приходила неизвестная черная собака и, останавливаясь перед избою, глухо выла. Ни побои, ни крики на нее не действовали. Ее отгоняли, предчувствуя, что значит посещение на необитаемом острове черной неизвестной собаки. Но она неизменно приходила в следующую ночь, жуткая, воющая, отравляя сон рыбакам.
Наконец сердобольный стражник вышел к ней навстречу; она радостно визгнула и, урча, повела его к опрокинутой лодке; вблизи, с ружьем в руке, лежал совершенно исклеванный птицами человек, с мясом, сохранившимся только в сапогах. Облако птиц кружилось над ним. Вторая собака, полумертвая, лежала у его ног.
Умер он от лихорадки или от чумы – неизвестно. Волны мерно ударяли в берег.
Так он умер, исполнив свою странную мечту – найти конец вдали от людей.
Но друзья над его могилой все-таки поставили скромный крест. Так умер волкобой.
1913
239. Закаленное сердце. (Из черногорской жизни)
– Стой, влаше, ми те запопим, – проговорил Мирко, забивая ствол ружья клоком овечьей шерсти.
Он смотрел вдаль. В самом деле, красная феска мелькнула за камнем. Как крылья у коршуна, поднялись руки у Мирко, поднесли ложе к плечу, загремел выстрел, покатился по ущелью, и феска, взмахнув черной кистью, передвинулась на побледневшем лице умирающего турка.
– Может, там еще кто есть? – тихо спросил Бориско, стоявший около отца и наблюдавший происходившее.
– Все бывает, кроме беременного человека, – угрюмо возразил Мирко, закусывая концы длинного уса и мрачно вглядываясь в даль.
Вдруг он потряс ружьем и воскликнул:
– Собаки! Это будет, когда верба даст грозды. Тогда вы покорите нас!
– Умер? – спросил Борнско.
– От яловой козы не жди молока, от нули – добра. Останься здесь. Страхич пасет коз. Будь осторожен. С Богом! Ты – дотич! Пусть сам орел будет слепым рядом с тобой.
Крупными шагами он уходил из ущелья, по которому плыли синие тучи.
– Младыми свет стоит – думал юнак, опираясь на ружье.
Он был уже в возрасте. Давно ли это было?
Его опоясали, и мать поцеловала ему глаза и сказала:
– Господине! Приказывай мне, я твоя раба, я слушаю тебя.
А он в ответ поцеловал ей морщинистые руки и со всем пылом обещал быть опорой старости.
Баловень-орел жил на привязи у хаты. Бориско пас коз и прямо из вымени пил молоко, проголодавшийся и усталый. Да, это было давно.
– Не будь мед, – сказал ему Мирко, – слижут тебя. Не будь яд – выблюют тебя.
Долго размышлял Бориско над странной мудростью этих простых слов.
Другие видения прошлого встали перед его глазами. Он знал, что входит в другую полосу жизни. Бориско не был безродный никогович. Человек от человека были все его предки по дебелой крови. Человеком был дед, человеком и прадед. Славен их род в Черной Горе. В самой России помнят о нем. Да, он воеводич. Он стоял, опершись о ружье.
«За негу твою я дам кровь из-под горла», – вспомнил он огненные старинные слова старой сербской песни. Их он недавно шептал Заре, тогда, на восходе солнца. Высоко, как вершины черногорских гор, на полроста отделившись от земли и соединив над головой прекрасно сплетенные руки, подскакивали плясуньи, и, как играющие в полдень орлы, носились кругом них юнаки, смелые и вооруженные кривыми ножами. У орлов и у горных вершин родины учились они пляскам. Седой русский сидел около них и наблюдал их обычаи.
В струку крепко завернулся детич. Черногорец задумался.
– Тяжко мясу без мяса, – донесся звонкий довольный голос.
– Да, тяжко мясу без мяса, – вздрогнул он. – Где Зара? Где она?
– Станица?
– Да.
Станка несет кувшин с водой и котелок каши. Босые ноги ее были покрыты пылью, и легкая струна висела на плече. Зоркие глаза ее заметили турка.
– Молодой, – с невольным сожалением бросила она в его сторону, ставя кувшин на землю.
Жадно припал Бориско к студеной влаге и пил. Но раньше, чем он успел опорожнить кувшин, пуля неизвестно откуда направленного выстрела разбила его на куски. Лишь желтое ребро кувшина сиротливо оставалось в руке, недавно еще державшей пушку. Бориско с сожалением смотрел на воду. Но снова выстрел.
– Сядь! – крикнул он, схватив за руку сестру и силой опуская ее на землю.
И в самое время: частые пули, сопутствуемые вспышками дыма, защелкали у них над головами, сплющиваясь о каменную стену. Дело не было совершенно безвыходным, но, видя беззаботную улыбку сестры, Бориско чувствовал прилив отчаяния. Она смеялась, как ребенок, получивший игрушку в руки. Пули, ударявшиеся в стену, видимо, радовали ее.
Меж тем перестрелка окончилась. Бориско огляделся.
– Что, дети, я задал вам страху? – неожиданно спросил Мирко, показываясь откуда-то сверху. Усы его вздрагивали, а лицо горело. – Что, дети, будете тешить беса? Хорошо, что я, но не турчин.
– Это ты стрелял? – спросил Бориско.
– Я! – ответил Мирко. – Отцовская пуля разобьет кувшин, но минует сердце, турецкая разобьет грудь и минует кувшин.
Бориско смотрел на него и удивлялся суровому мужеству его шутки и закаленному непрестанными войнами сердцу.
Март 1913
240. Ка
<1>
У меня был Ка; в дни Белого Китая Ева, с воздушного шара Андрэ сойдя в снега и слыша голос «иди!», оставив в эскимосских снегах следы босых ног, – надейтесь! – удивилась бы, услышав это слово. Но народ Маср знал его тысячи лет назад. И он не был неправ, когда делил душу на Ка, Ху и Ба. Ху и Ба – слава, добрая или худая, о человеке. А Ка – это тень души, ее двойник, посланник при тех людях, что снятся храпящему господину. Ему нет застав во времени; Ка ходит из снов в сны, пересекает время и достигает бронзы (бронзы времен).
В столетиях располагается удобно, как в качалке. Не так ли и сознание соединяет времена вместе, как кресло и стулья гостиной.
Ка был боек, миловиден, смугол, нежен; большие чахоточные глаза византийского бога и брови, точно сделанные из одних узких точек, были у него на лице египтянина. Решительно, мы или дикари рядом с Маср, или же он приставил к душе вещи нужные и удобные, но посторонние.
Теперь кто я.
Я живу в городе, где пишут «бѣ сплатныя купальни», где городская управа зовет граждан помогать войнам, а не воинам, где хитрые дикари смотрят осторожными глазами, где лазают по деревьям с помощью кролиководства. Там черноглазая, с серебряным огнем, дикарка проходит в умершей цапле, за которой уже охотится на том свете хитрый мертвый дикарь с копьем в мертвой руке; на улицах пасутся стада тонкорунных людей, и нигде так не мечтается о Хреновском заводе кровного человеководства, как здесь. «Иначе человечество погибнет», – думается каждому. И я писал книгу о человеководстве, а кругом бродили стада тонкорунных людей. Я имею свой небольшой зверинец друзей, мне дорогих своей породистостью; я живу на третьей или четвертой земле, начиная от солнца, и к ней хотел бы относиться как к перчаткам, которые всегда можно бросить стадам кроликов. Что еще сказать о мне? Я предвижу ужасные войны из-за того – через «ять» или «е» писать мое имя. У меня нет ногочелюстей, головогруди, усиков. Мой рост: я больше муравья, меньше слона. У меня два глаза. Но не довольно ли о мне?
Ка был мой друг, я полюбил его за птичий нрав, беззаботность, остроумие. Он был удобен, как непромокаемый плащ. Он учил, что есть слова, которыми можно видеть, слова-глаза и слова-руки, которыми можно делать. Вот некоторые его дела.
2
Раз мы познакомились с народом, застегивающим себя на пуговицы. Действительно, внутренности открывались через полость кожи, а здесь кожа застегивалась на роговидные шарики, напоминавшие пуговицы. Во время обеда через эту полость топилась мыслящая печь. Это было так.
Стоя на большом железном мосту, я бросил в реку двухкопеечную деньгу, сказав: «Нужно заботиться о науке будущего».
Кто тот ученый рекокоп, кто найдет жертву реке?
И Ка представил меня ученому 2222 года.
– А! – через год после первого, но младенческого крика сверхгосударства АСЦУ. – АСЦУ! – произнес ученый, взглянув на год медяка. – Тогда еще верили в пространство и мало думали о времени.
Он дал мне поручение составить описание человека. Я заполнил все вопросы и подал ведомостичку. «Число глаз – два, – читал он, – число рук – две; число ног – две; число пальцев – 20». Он положил худой светящийся череп на теневой палец. Мы обсуждали выгоды и невыгоды этого числа.
– Изменяются ли когда-нибудь эти числа? – спросил он, окидывая меня проницательным взглядом умных больших глаз.
– Это предельные числа, – ответил я. – Дело в том, что иногда встречаются люди с одной рукой или ногой. Число таких людей заметно увеличивается через 317 лет.
– Но этого довольно, – ответил он, – чтобы составить уравнение смерти. Язык, – заметил ученый 2222 года, – вечный источник знания. Как относятся друг к другу тяготение и время? Нет сомнения, что время так же относится к весу, как бремя к бесу. Но можно ли бесноваться под тяжелой ношей? Нет. Бремя поглощает силы беса. И там, где оно, его нет. Другими словами, время поглощает силы веса, и не исчезает ли вес там, где время? По духу вашего языка, время и вес – два разных поглощения одной и той же силы.
Он задумался.
– Да, в языке заложены многие истины.
На этом наше знакомство прервалось.
3
В другой раз Ка дернул меня за рукав и сказал:
– Пойдем к Амепофису.
Я заметил Ли, Шурура и Нефертити. У Шурура была черная борода кольцами.
– Здравствуйте, – кивнул Аменофис головой и продолжал – Атэн! Сын твой, Нефер-Хепру-Ра, так говорит: «Есть порхающие боги, есть плавающие, есть ползающие. Сух, Мневис, Бонну. Скажите, есть ли на Хани мышь, которая не требовала себе молитв? Они ссорятся между собой, и бедняку некому возносить молитвы. И он счастлив, когда кто-нибудь говорит: «Это я» – и требует себе жирных овнов. Девять луков! Разве не вы дрожали от боевого крика моих предков? И если я здесь, а Шеш держит гибкой рукой тень, то не от меня ли там спасает меня здесь ее рука? Разве не мое Ка сейчас среди облаков и озаряет голубой Хапи столбами огня? Я здесь велю молиться мне там! И вы, чужеземцы, несите в ваши времена мою речь».
Ка познакомил его с ученым 2222 года.
Аменофис имел слабое сложение, широкие скулы и большие глаза с изящным и детским изгибом.
В другой раз я был у Акбара и у Асоки. На обратном пути мы очень устали.
Мы избегали поездов и слышали шум Сикорского. Мы прятались от того и другого и научились спать на ходу. Ноги сами шли куда-то, независимо от ведомства сна. Голова спала. Я встретил одного художника и спросил, пойдет ли он на войну. Он ответил: «Я тоже веду войну, только не за пространство, а за время. Я сижу в окопе и отымаю у прошлого клочок времени. Мой долг одинаково тяжел, что и у войск за пространство». Он всегда писал людей с одним глазом. Я смотрел в его вишневые глаза и бледные скулы. Ка шел рядом. Лился дождь. Художник писал пир трупов, пир мести. Мертвецы величаво и важно ели овощи, озаренные подобным лучу месяца бешенством скорби.
В другой раз, по совету Ка, я выбрил наголо свою голову, измазал себя красным соком клюквы, в рот взял пузырек с красными чернилами, чтобы при случае брызгать ими; кроме того, я обвязался поясом, залез в могучие мусульманские рубашки и надел чалму, приняв вид только что умершего. Между тем Ка делал шум битвы: в зеркало бросал камень, грохотал подносом, дико ржал и кричал на «а-а-а».
И что же? Очень скоро к нам прилетели две прекрасных удивленных гур с чудными черными глазами и удивленными бровями; я был принят за умершего, взят на руки, унесен куда-то далеко.
Принимая правоверных, они касались чела концами уст и так же лечили раны. Вероятно, они знали вкус крови, но из вежливости не замечали. Смешно испачкавшись в чернилах своими очаровательными ротиками, 3 гур скоро стерли искусственную рану и достигли исцеления мнимого больного. Иногда гур плясали, и черные волосы гнались за ними, как играющие вороны или как сиракузские суда за Алкивиадом, как птицы, одна за другой. Это была пляска радости. Казалось, целый венок головок мчался в одном ручье Позднее радость их немного улеглась, но они по-прежнему смотрели на меня восхищенными глазами, перешептываясь и сверкая ночными глазами.
Пришел М<агомет> и смотрел веселыми, насмешливыми глазами. Он сказал, что теперь многое не настоящее.
– Ничего! Ничего, молодой человек продолжайте в том же духе!
Утром я проснулся немного усталый; гур смотрели немного удивленно, точно заметили что-то странное. Губы их были чисто-начисто вымыты. Красные чернила тоже сошли с их рук. Казалось, они не решались что-то сказать. Но в это время я заметил надпись, на ней моими же красными чернилами было написано: «Вход посторонним строго возбраняется». Далее следовала замысловатая подпись. Я исчез, но запомнил запачканные красными чернилами волосы и руки Гауры и еще многое, и в тот же вечер вместе с воинами Виджаи плыл на Сахали, в 543 году до <Р. Хр.> Гур мне чудились по-прежнему, но в одеждах, из крыл стрекоз или в шубах из незабудок, тяжелых и суровых составленных почвой и растениями, кудрявые голубые лани.
Конечно, многие из вас дружат с игральной колодой, некоторые даже бредят во сне всеми этими семерками червонными девами, тузами. Но случалось ли вам играть не с предметным лицом, каким-нибудь Иваном Ивановичем, а с собирательным – хотя бы мировой волей? А я играл, и игра эта мне знакома. Я считаю ее более увлекательной той, знаки достоинства которой – свечи, мелок, зеленое сукно, полночь. Я должен сказать, что в выборе ходов вы ничем не ограничены. Если бы игра требовала и это было в ваших силах, вы бы могли, пожалуй, стереть мокрой губкой с черного неба все его созвездия, как с училищной доски задачу. Но каждый игрок должен своим ходом свести на нет положение противника.
Несмотря на свою мировую природу, ваш противник ощущается вами как равный, игра происходит на началах взаимного уважения, и не в этом ли ее прелесть? Вам кажется, что это знакомый, и вы более увлечены игрой, чем если бы с вами играл гробовой призрак. Ка был наперсником в этой забаве.
4
Ка печально сидел на берегу моря, спустив ноги. Осторожнее, осторожнее! Студенистые морские существа, разбитые волнами, толпились у берегов, пригнанные сюда ветром, скитаясь мертвыми стадами, и, тускло блестя, скользили из рук купальщиц, то темно-зеленых, то темно-красных в плотно одевавших их тканях. Некоторые непритворно хохотали, застигнутые волной. Ка был худощав, строен и смугл. Котелок был на его, совсем нагом, теле. Почерневшие от моря волосы вились по плечам. Тусклые волны, поблескивая верхушками, просвечивали сквозь него. Чайка, пролетая сзади серой тени, видна была через его плечи, но теряла в живости окраски и, пролетав, снова возвращала себе яркое, черно-белое перо. Его перерезала купальщица в зеленом, усеянном серебряными пятнами, купальном. Он вздрогнул и снова вернул себе прежние очертания. Она смело улыбнулась и посмотрела на него. Ка сгорбился. Между тем, долго плававший в воде, выходил из моря на берег, покрытый ее струями, точно мехом, и был зверь, выходящий из воды. Он бросился на землю и замер; Ка заметил, что два или три наблюдательных дождевика написали на песке число шесть три раза подряд и значительно переглянулись. Татарин-мусульманин, поивший черных буйволов, бросившихся к воде, разрывая постромки, и ушедших в море на такую глубину, что только темные глаза и ноздри чернели над водой, а все их покрытое коркой переплетенной с волосами грязи тело скрылось под водой, вдруг улыбнулся и сказал христианину-рыбаку: «Масих-аль-Деджал». Тот его понял, лениво достал трубку и, закурив, лениво ответил: «А кто его знает. Мы не ученые. Сказывают люди», – добавил он. Военный, в подзорную трубку следивший за редким пловцом, повесил ее на ремень и холодно посмотрел на него, повернулся и пошел плохо заметной тропинкой.
Между тем вечерело, и стадо морских змей плыло по морю. Берег опустел, и лишь Ка по-прежнему сидел, обвив руками колени. «Все суетно, все поздно», – думал он. «Эй, теневой храбрец, – казалось, крикнул ветер, – осторожнее!» Но Ка был недвижим. И волна смывает его. Подплывает белуга и проглатывает его. В новой судьбе он становится круглой галькой и живет среди ракушек одного спасательного пояса и пароходной цепи. Белуга питала слабость к старым вещам. Здесь же был пояс с арабской надписью Фатьмы Меннеды, от тех времен, когда среди копий, кончаров, весел и перначей стоял сам орел смерти, а она отражалась в воде, качнув синими серьгами, хохотунья с раскрытыми раз навсегда печальными глазами, и, ударив веслами, плыл уструг все дальше, и дальше, отраженный в ночных водах, и точно усики ночного мотылька касались палубы ноги белого облака.
Но вот могущественная белуга умирает в сетях рыбаков.
5
Ка вернул свободу.
Седые рыбаки с голыми икрами пели эдды, печальную песнь морских берегов, и тянули невод мелкий, частый, мокрый, полный капель, в котором порой висели черные раки, схватив клешней за нитку, напрягая жилистые руки, иногда они выпрямлялись и смотрели на вечное море. Поодаль мирно сидели, как большие дворовые собаки, орланы. Морская хохотунья села на камень, в котором был Ка, и отпечатала мокрые ноги. Сама рыба, мертвая, блестела жучками на берегу.
Но его нашла девушка и взяла с собой. Она пишет на нем танку: «Если бы смерть кудри и взоры имела твои, я умереть бы хотела», а на другой стороне камня – ветку простых зеленых листьев; пусть они оттеняют своим узором нежную поверхность плоского беловатого камня. И их темно-зеленый узор обвил камень сеткой. Он испытывал мучения Монтезумы, когда все бывало безоблачным или когда Лейли подымала камень и дотрагивалась до него губами и тихо целовала его, не подозревая в нем живого существа, и говорила языком Гоголя «тому, кто умеет усмехаться» Около был чугунный Толстой, нежно-красная морская ракушка, очень блестящая, покрытая точками, и морщинистые, с каменными лепестками, цветы. Тогда Ка соскучился и пришел к своему господину; тот пел: «Мы ели ен сао чахоточных стрижей и будем есть их до, до ен сао друзей». Это значило, что он был зол.
– О! – сказал тот мрачно, – ну говори, где и что.
Рассказ про свои обиды журчал: «Она была полна того незамного, неизъяснимого выражения…» и так далее. Собственно, это был жалобный донос на судьбу, на ее черную измену, на ее затылок.
Ка было приказано вернуться и держать стражу.
Ка отдал честь, приложился к козырьку и исчез, серый и крылатый.
6
На следующее утро он доносил: «Просыпается: я на часах около» (винтовка блеснула за его плечами). «Восклицательный знак; знак вопроса; многоточие. Оттуда, где дует ветер богов и где богиня Изанага, оттуда на ней змеиная полусеребряная ткань, пепельно-серая. Чтобы понять ее, нужно знать, что пепельно-серебряные, почти черные, полоски чередуются с прозрачными, как окно или чернильница. Прелесть этой ткани постигается лишь тогда, когда она озаряется слабым огнем радостной молодой рукой. Тогда по ее волнам серебристого шелка пробегает оттенок огня и вновь исчезает, как ковыль. На зданиях города так трепещет вечерний пожар. Большие очаровательные глаза. Называет себя обожаемой, очаровательной».
– Не то, – прервал я поток слов. – Ты ошибаешься, – строго заметил я.
Неужели? делано-печально возразил Ка.
Вообрази, еще веселее произнес он немного спустя, как будто принес мне радостную весть, – три ошибки: 1) в городе, 2) улице, 3) доме.
Но где же?
Я не знаю, ответил Ка, чистосердечие звучало в его голосе.
Хотя я его очень любил, но мы поссорились. Он должен был удалиться. Махая крылами, одетый в серое, он исчез. Сумрак трепетал у его ног, точно он был прыгающий инок, мой горделивый и прекрасный бродяга. «А, это он, бездноглазый! – воскликнули несколько прохожих. – А где же Тамара, где Гудал?» – дав повод воткать в повесть эти художественные мелочи своим испугом горожан.
Между тем я ходил по набережной взад и вперед, и ветер рвал мой котелок и бросал косые капли на лицо и черное сукно. Я посмотрел вслед золотившемуся облачку и хрустнул руками.
Я знал, что Ка был оскорблен.
Еще раз он мелькнул в отдалении, изредка маша крылами. Мне же показалось, что я одинокий певец и что Арфа крови в моих руках. Я был пастух; у меня были стада душ. Теперь его нет. Между тем ко мне подошел кто-то сухой и сморщенный. Он осмотрелся, значительно взглянул и, сказав: «Будет! Скоро!», кивнул головой и исчез. Я пошел за ним. Там была роща. Черные дрозды и славки с черной головой скакали в листве. Как охрипшие степные волы ревели и мычали прекрасные серые цапли, высоко в небо закинув клюв, на самой высокой ветке старого сухого дуба. Но вот промелькнул инок в сухой измятой высокой шапке, весь черный, среди дубов. Лицо его было желчно и сморщенно. Один дуб имел дупло, в нем стояли образа и свечи. Коры не было, потому что она давно была съедена больными зубной болью. В роще был вечный полусумрак. Жуки-олени бегали по коре дубов и, вступив в единоборство, прокалывали друг другу крылья, и между черных рогов живого можно было найти сухую голову мертвого. Пьяные дубовым соком они попадались в плен мальчикам. Я заснул здесь, и лучшая повесть арамейцев «Лейли и Медлум» навестила еще раз сон усталого смертного. Я возвращался к себе и проходил сквозь стада тонкорунных людей. В город прибыла выставка редкостей, и там я увидел чучело обезьяны с пеной на черных восковых губах; черный шов был ясно заметен на груди; в руках ее была восковая женщина. Я ушел.
Падение сов, странное и загадочное, удивило меня. Я верю, что перед очень большой войной слово «пуговица» имеет особый пугающий смысл, так как еще никому не известная война будет скрываться, как заговорщик, как рано прилетевший жаворонок, в этом слове, родственном корню «пугать». Но у меня среди этих зарослей ежевики, среди этих ив, покрытых густыми рыжими волосами корней, где все было тихо и пасмурно, сурово и серо, где одинокий бражник метался в воздухе, а деревья были тихи и строги, какая-то пыльная трава, точно умоляя, опутала мои ноги и вилась по земле, как просящая милосердия грешница Я разорвал ее нити грубыми шагами, посмотрел на нее и сказал: «И станет грубый шаг силен порвать молящийся паслён».
Я шел к себе; там моего пришествия уже ждали и знали о нем, закрывая рукой глаза, мне навстречу выходили люди. На руке у меня висела, изящно согнувшись, маленькая ручная гадюка. Я любил ее.
– Я поступил, как ворон, – думал я, – сначала дал живой воды, потом мертвой. Что ж, второй раз не дам!
7
Думая о камне, с написанной на нем веткой простых серо-зеленых листьев и этими словами «Если бы смерть кудри и волос носила твои, я умереть бы хотела», Ка летел в синеве неба как золотистое облако; среди малиновых облачных гор, настойчиво маша крылами, затерянный в стае красных журавлей, походившей в этот ранний час утра на красный пепел огнедышащей горы, красный, как и они, и соединенный с пламенеющей зарей красными нитями, вихрями и волокнами.
Путь был неблизок, и уж капли пота блестели на смуглом лице Ка, тоже красные от лучей зари. Но вот могучая журавлиная труба воинственных предков зазвучала где-то выше, за рыхло-белыми громадами.
Ка сложил крылья и, осыпанный с ног до головы утренней росой, опустился на землю. На каждом его пере торчал жемчуг росы, черный и грубый. Никто не заметил, что он опустился где-то в истоках Голубого Нила. Он отряхнулся и, как озаренный месяцем лебедь, ударил трижды по воздуху крылами. К прошлому не было возврата. Друзья, слава, подвиги – все впереди. Ка сел на злого, дикого, никогда не оскорбленного седоком полосато-золотого коня и, позволяя ему кусать свои теневые, но все же прекрасные колена, поскакал по полю. Стадо полосатых щетинистых волков с гнусавым криком гналось за ним. Их голос походил на обзор молодых дарований в ежедневной и ежемесячной печати. Но золотистый скакун упрямо загибал голову и с прежним бешенством грыз теневой локоть Ка. Он наслаждался дикой скачкой. Два или три Ням-Пям бросили в него ядовитую стрелу и с суеверным ужасом упали на землю. Он приветствовал землю, потрясая рукой. У водопада он остановился. Здесь он попал в общество обезьян, с светской непринужденностью расположившихся на корнях и ветках деревьев. Одни держали пухлыми руками младенцев и кормили их; младшие возрасты с хохотом проносились по деревьям.
Черная рубашка, могучие низкие черепа, кривые клыки давали страшный отпечаток этому обществу волосатых людей Крики буйной сладости доносились из сумрака по временам Ка вошел в их круг.
– Тогда, – вздохнул почтенный старик с мозолистым лицом, – все было иначе. Уж птица Рук исчезла. Где она? И мы не боремся с Ганноном, вырывая мечи и ломая их о колено, как гнилой хворост, и покрывая себя славой. Он ушел снова в море. А птица Рук? Я не могу завернуться одним ее могучим пером и спать на другом! А давно ли она, слетая с снежных гор, утром будила слонов своим криком. И мы говорили: «Вот птица Рук!» Тогда она подымала за облака слонят; и они смотрели вниз на землю, и хобот их был ниже тучи, как и ноги, а глаза, серый лоб и уши – выше голубой черты тучи. Она отошла! Прости о Рук!..
– Прости, – заметили обезьяны, подымаясь с своих мест.
Здесь же, у костра, сидела Белая, кутаясь в остатки шали. Вероятно, она зажгла костер и в силу этого пользовалась некоторым почетом.
– Белая! – обратился к ней старик, – когда ты шагала через пустыню, мы знали; мы послали молодежь – и ты у нас, хотя многие в последний раз взглянули на звезды. Спой нам на языке своей родины.
Молодая Белая встала.
– Посторонись, бабушка! – сказала златоволосая девушка старой обезьяне, сидевшей на дороге.
Золотые волосы одевали ее в один сплошной золотой сумрак. Слабо журча, они лились вниз, как зажженные воды, мимо плеча, покрасневшего и озябнувшего. Вместе с прекрасной скорбью, отразившейся в ее движениях, она была поразительно хороша и чудно стройна. Ка заметил, что на ногте красивой правильной ноги отразилась вся площадка леса, множество обезьян, дымящийся костер и клочок неба. Точно в небольшом зеркале, можно было заметить старцев, волосатые тела, крохотных младенцев и весь табор лесного племени. Казалось, их лица ожидали конца мира и чьего-то прихода.
Они были искажены тоской и злобой; тихий вой временами вырывался из уст. Ка поставил в воздухе слоновый бивень и на верхней черте, точно винтики для струн, прикрепил года: 411, 709, 1237, 1453, 1871; а внизу на нижней доске года: 1491, 1193, 665, 449, 31. Струны, слабо звеневшие, соединяли верхние и нижние гвоздики слонового бивня.
– Ты будешь петь? – спросил он.
– Да! – ответила она. Она дотронулась до струи и произнесла: – Судеб завистливых волей я среди вас; если бы судьбы были простыми портнихами, я бы сказала: плохо иглою владеете, им отказала в заказах, села сама за работу. Мы заставим само железо запеть «О, рассмейтесь!»
Она провела рукой по струнам: они издали рокочущий звук лебединой стаи, сразу опустившейся на озеро.
Ка заметил, что каждая струна состояла из 6 частей по 317 лет в каждой, всего 1902 года. При этом в то время, как верхние колышки означали нашествие Востока на Запад, винтики нижних концов струн значили движение с Запада на Восток. Вандалы, арабы, татары, турки, немцы были вверху; внизу – египтяне Гатчепсут, греки Одиссея, скифы, греки Перикла, римляне. Ка прикрепил еще одну струну: 78 год, – нашествие скифов Адия Саки и 1980 – Восток.
Ка изучал условия игры на 7 струнах.
Между тем Лейли горько плакала, уронив чудные золотые волосы на землю.
– Худо свой труд, исполняете, горько иглою владеете, – произнесла она, горько всхлипывая.
Ка сломил ветку и положил около плачущей, Лейли вздрогнула и сказала:
– Некогда в детстве безбурном камень имела я круглый и ветку такую на нем.
Ка отошел в сторону, в сумрак; затаенные рыдания душили его; зелеными листьями он осушал свои слезы и вспомнил белую светелку, цветы, книги.
Слушай, – сказал старик, – я расскажу о гостье обезьян. На Моа приехала она однажды к нам. Мертвая бабочка на игле дикобраза, вонзенной в черную прическу, ей заменяла веер и опахала. В руке был ивы прут с серебряными почками, в руке у Venus обезьян; ладонью черной она держалась за Моа; за крылья и за грудь. Лицо ее черно, как ворон, и черный мех курчавый мягко вился ночным руном по телу; улыбкой страстной миловидна, хорошеньким ягненком казалась она нам. И с хохотом промчалась сквозь страну Богиня черных грудей, богиня ночных вздохов.
Лейли: «Если бы смерть кудри и волос носила твои, я умереть бы хотела» – уходит в сумрак, заломив над собой руки.
– А где Аменофис? – послышались вопросы.
Ка понял, что кого-то не хватало.
– Кто это? – спросил Ка.
– Это Аменофис, сын Теи, – с особым уважением ответили ему. – Мы верим, он бродит у водопада и повторяет имя Нефертити.
Аи, Туту, Азири и Шурура, страж меча, кругом. Ведь наш повелитель до переселения душ был повелителем на Хапи мутном. И Анх сенпа Атен идет сквозь Хут Атен на Хапи за цветами. Не об этом ли мечтает он сейчас?
Но вот пришел Аменофис; народ обезьян умолк. Все поднялись с своих мест.
– Садитесь, – произнес Аменофис, протягивая руку.
В глубокой задумчивости он опустился на землю. Все сели. Костер вспыхнул, и у него, собравшись вместе, беседовали про себя 4 Ка: Ка Эхнатэна, Ка Акбара, Ка Асоки и наш юноша. Слово «сверхгосударство» мелькало чаще, чем следует. Мы шушукались. Но страшный шум смутил нас; как звери, бросились белые. Выстрел. Огонь пробежал.
– Аменофис ранен, Аменофис умирает! – пронеслось по рядам сражающихся.
Всё было в бегстве. Многие храбро, но бесплодно умирали.
– Иди и дух мой передай достойнейшему! – сказал Эхнатэн, закрывая глаза своему Ка. – Дай ему мой поцелуй.
– Бежим! Бежим!
По черно-пепельному и грозовому небу долго бежали четыре духа; на руках их лежала в глубоком обмороке Белая, распустив золотые волосы; только раз мотылек поднял свой хобот и в болоте захрапел водяной конь…
Бегство было удачно: их никто не видел.
8
Но что же происходило в лесу? Как был убит Аменофис?
I – Аменофис, сын Тэи. II – он же, черная обезьяна (полосатые волчата, попугай).
1) Я Эхнатэн.
2) И сын Амона.
3) Что говоришь, Аи, отец богов?
4) Не дашь ли ты Ушепти?
5) Я бог богов; так величал меня ромету; и точно, как простых рабочих, уволил я Озириса, Гатор, Себека и всех вас. Разжаловал, как рабису. О солнце, Ра Атэн.
6) Давай, Аи, лепить слова, понятные для пахаря. Жречество, вы мошки, облепившие каменный тростник храмов! В начале было слово…
7) О Нефертити, помогай!
8) Теперь же дайте черепахи щит. И струны. Аи! Есть ли на Хапи мышь, которой не строили б храма? Они хрюкают, мычат, ревут; они жуют сено, ловят жуков и едят невольников. Целые священные города у них. Богов больше, чем небогов. Это непорядок.
1) Хау-хау.
2) Жрабр чап-чап!
3) Угуум мхээ! Мхээ!
4) Бгав! Гхав ха! Ха! Ха!
5) Эбза читорень! Эпсей кай-кай! (
6) Мио бпэг; бпэг! Вийг! Га ха! Мал! Бгхав! Гхав!
7) Егжизэу равира! Мал! Мал! Мал! Май, май. Хаио хао хиуциу.
8) Рррра га-га. Га! Грав! Эньма мээиу-уиай!
Аменофис в шкуре утанга переживает свой вчерашний день. Ест древесный овощ, играет на лютне из черепа слоненка. Остальные слушают.
Ручной попугай из России: «Прозрачно небо. Звезды блещут. Слыхали ль вы? Встречали ль вы? Певца своей любви, певца своей печали?»
Трубные голоса слонов, возвращающихся с водопоя.
Русская хижина в лесу, около Нила. Приезд торговца зверями. На бревенчатых стенах ружья (Чехов), рога. Слоненок с железной цепью на ноге.
Купец. Перо, бивни; хорошо, дюша моя. Заказ: обезьяна, большой самец. Понимаешь? Нельзя живьем, можно мертвую на чучело; зашить швы, восковая пена и обморок из воска в руки. По городам. Це, це! Я здесь ехал: маленькая резвая, бегает с кувшином по камням. Стук-стук-стук. Ножки. Недорого. Еще стакан вина, дюша моя.
Старик. Слушай, почтенный господин мой, он рассердится и может испортить прическу и воротнички почтенному господину.
Торговец. Прощайте! Не сердитесь. Хе-хе! Так охота на завтра? Приготовьте ружья, черных в засаду; с кувшином пойдет за водой, тот выйдет и будет убит. Цельтесь в лоб и в черную грудь.
Женщина с кувшином. Мне жаль тебя: ты выглянешь из-за сосны, и в это время выстрел меткий тебе даст смерть. А я слыхала, что ты не просто обезьяна, но и Эхнатэн. Вот он, я ласково взгляну, чтобы, умирая, ты озарен был осенью желанья. Мой милый и мой страшный обожатель. Дым? Выстрел! О, страшный крик!
Эхнатэн – черная обезьяна. Мэу! Манч! Манч! Манч! (
Голоса. Убит! Убит! Пляшите! Пир вечером.
Аменофис. Манч! Манч! Манч! (
Жрецы обсуждают способы мести.
– Он растоптал обычаи и равенством населил мир мертвых; он пошатнул лас. Смерть! Смерть! Вскакивают, подымают руки жрецы.
И опрокинутую тень Гатор с коровьими рогами, что месяц серебрит в пучине Хапи, перерезал с пилой брони проворный ящер. Другой с ним спорил из-за трупа невольника.
Вниз головой, прекрасный, но мертвый, он плыл вниз по Хапи.
Жрецы (
Эхнатэн (
9
Это было в те дни, когда люди впервые летали над столицей севера. Я жил высоко и думал о семи стопах времени;… Египет – Рим, одной Россия – Англия, и плавал из пыли Коперника в пыль Менделеева под шум Сикорского. Меня занимала длина воли добра и зла, я мечтал о двояковыпуклых чечевицах добра и зла, так как я знал, что темные греющие лучи совпадают с учением о зле, а холодные и светлые – с учением о добре. Я думал о кусках времени тающих в мировом, о смерти.
Есть скрипки трепетного, еще юношеского, горла и холодной бритвы, есть роскошная живопись своей почерневшей кровью по белым цветам. Один мой знакомый – вы его помните – умер так; он думал как лев, а умер, как Львова. Ко мне пришел один мой друг, с черными радостно-жестокими глазами, глазами и подругой. Они принесли много сена славы, венков и цветов. Я смотрел, как Енисей зимой. Как вороны, принесли пищи. Их любовная дерзость дошла до того, что они в моем присутствии целовались, не замечая спрятавшегося льва, мышата!
Они удалились в Дидову Хату. На сухом измятом лепестке лотоса я написал голову Аменофиса; лотос из устья Волги, или Ра.
Вдруг стекло ночного окна да Каменноостровском разбилось, посыпалось, и через окно просунулась голова лежавшей спокойно, вдвинутой, как ящик с овощами, походившей на мертвую, Лейли. В то же время четыре Ка вошли ко мне. «Эхнатэн умер, – сообщили они печальную весть. – Мы принесли его завещание». Он подал письмо, запечатанное черной смолой абракадаспа. Вокруг моей руки обвивался кольцами молодой удав; я положил его на место и почувствовал кругом шеи мягкие руки Лейли.
Удав перегибался и холодно и зло смотрел неподвижными глазами. Она радостно обвила мою шею руками (может быть, я был продолжение сна) и сказала только: «Медлум».
Растроганные Ка отошли в сторону и молча утирали слезы. На них были походные сапоги, лосиные штаны. Они плакали. Ка от имени своих друзей передал мне поцелуй Аменофиса и поцеловал запахом пороха. Мы сидели за серебряным самоваром, и в изгибах серебра (по-видимому, это было оно) отразились Я, Лейли и четыре Ка: мое, Виджаи, Асоки, Аменофиса.
22 февраля – 10 марта 1915
241. Скуфья скифа. Мистерия
– Идем сюда, – сказал Ка, – где Скифы из Сфинкса по утрам бегают по золотистому песку.
Лелеемые усталой ладонью ветра, сыпались пески и убегали дальше то как мука, то как снег, то как золотое море шумящих тихо-золотистых струн. Рогатая степная змея подымала голову и после, тихими движениями, набрасывала себе на глаза песочную шляпу. Золотистый, он с шорохом просыпался со лба змеи. Жаворонок, недавно прилетевший из дальней Сибири, садился на черный сучок рога змеи, на ее засыпанный песком лоб, как на ветку, и погибал в меткой пасти. Он только что спустился из облачных хребтов, где они летели вместе, бок о бок, как моряки, слыша удары грома и поляны тишины заполняя своим пением жаворонков. Он отдыхал в вечно мерзлой стране на высунувшемся из крутого берега темно-глиняном, покрытом резьбой столетий, клыке мамонта; он ночевал в пространной глазнице мамонта, а утром, когда их стая, щебеча и опьяненная полетом, соединяла свои голоса в тот мощный звучащий собор, который мог бы быть понят отдаленным громом или отголоском великого пения богов, то человеку человеческий мир вдруг показался тесным и менее, чем ранее. Жаворонок, серебряный с черными рогами, затрепетал и вдруг поник головой. Его большой черный глаз, где отражались еще реки Сибири, полузакрылся. «Я умираю, я тону в лоне смерти, – сказал он, – я, жаворонок». Став толще, песчано-золотая змея засыпала и последним каменным взором с желтым зрачком посмотрела на каменного льва. Чтобы напоминать молодым людским волнам о старых гребнях людей, его вытесали из камня и дали упругий удар хвоста кругом бедер, и плененные бедра, и полузакрытые глаза, и разрезанные морщинами веков губы. Он смотрел по-человечески вдаль, полузакрыв в песках звериные лапы. Случалось, что утренний морок останавливался около уст шептаться о тайнах столетий. Скомканные перчатки и скомканный плащ лежали на лапе льва. И странно было видеть черное сукно на суровом камне.
В это время малиновый меч солнца упал поперек пустыни, а черные пятна ночи побежали прочь, и прекрасное пение бесов донеслось до змеи из глубин мятежного звериного камня. Что там было, там, в подземельях львиного туловища, за кругом львиного хвоста? Седой вдохновенный жрец отодвигал на нити времен новую четку дня. Он стоял протянув руку. Юноши в венках были внизу. Жрица с голубыми серо-бледными глазами складывала, согнувшись, ветки для костра. Веря жрецу и задумавшись, она смотрела в упор серыми глазами и молчала. Руки ее собирали травы и бледные лютики, украшающие венки. Жрица молча смотрела на нас, прекрасно и строго, но веря нам, и одежды озером падали к ногам Девы с черной повязкой кругом стана. Хворост, венки и смолы были сложены. Злаки пустынь, покрытые ручьем серебряного волоса, круглые и восково-зеленые, лежали на круглом камне. Сквозь черный колодец вынутого камня падал к нам малиновый луч.
А кругом, как стены храма, с задернутыми облаками глазами, лежал наполовину человеческий лев. Губка времени была пролита на его лицо.
– Дети, – сказал жрец, – вот он зажегся, сияющий глагол.
Мы благоговейно слушали его в этом подземелье храма.
Он продолжал дальше:
– Вот большие и малые солнца кружатся во мне. Слышите ли вы их звук, как они поют, и пение их сливается морским глаголом с морем солнц, с пением утреннего неба? И вся слава меня хвалит звездную славу там. И если мы конобесы и черный ветер концов наших грив, пена, снежных комьев усталости, захлестывающие нас удары хвоста, злые глаза осады. Топот. Еще топот! Сколько их поднялось на дыбы и гуляет на задних ногах, грозя передними. Мы заполняем пропасти утесами, на которых книги, не прочтенные седыми волхвами тысячелетий. Мы захлестываем себя гривами, спешно набрасывая горный мост к небу. О, гул восстания! Осада. Деревья, бревна, осколки законов, горы, веры – все заполняет ров к замку неба. И улыбка судеб торчит репейником на наших диких гривах. Черные, белые, золотые, снежные товарищи. Вы походите на крыло орла, клюющего небо!
Стук прервал его мятежный голос.
– Что – там?
– Путешественник с сухой дыней на голове стучит палкой по камню храма, – ответили мы.
– Добре. Ломка уз еще надежней и верней. Пучина пуз пылает пеною парней! – огненно заключил он, сходя.
– Вспомним про полузадернутые временем глаза храмозверя. Вспомним эту губку времени, пролитую мимо глаз! – он кончил.
Прекрасный удав со свинцовым взглядом и холодным разумом в них, как будто на дереве, качался у него на руке. Серо-пепельные пятна свинцово-железным сложным узором украшали его тело. Он дважды обвил руку – живой думающий жезл, раскачивающий свое тело. Вы, жреческие отроки, расскажите, где вы были? Все сели на белые каменные лавки, вдоль стен. И ты, сероглазая и бледная, ты, призрак каменной лавки, вслушайся в таинство другого разума. Утро кончилось. Все начали свои повести. И первый начал:
– Я сидел в подводной лодке, я склонился над столом-зеркалом. Журчание воды слышалось сверху и с боков. Мы неслись. Однообразные волны серым узором плеска покрывали поверхность зеркала. Но темная черта омрачила море, и на ней были трубы и дым; на корме были люди. Звонок. Звонки. Шум подводного выстрела. Бледное пламя! Мы сказали: «Хох!» Мы ложились на дно. Нас обгоняли человекопохожие предметы. Так, крутясь, падают листья дерева – в голубой сумрак дня, и стучались в окна подводной лодки рукой мертвеца. Веками раньше, но в тот же вечер, в пустыне дубовых стволов, под водой гребя веслами, мы, Запорожская Сечь, подплыли к голубому городу и качались под водой и сторожили черно-золотые паруса. Под водой мы гребли веслами. Красное, как сегодня утром, солнце закатывалось в море. Но сечевики дышали в трубки, держали в руках смоленые концы весел и тихо качались под водой. Но вот проплыла ладья. На ней стояло много женщин в белом; все темные и стройные. Стоя на корме в длинных золотых кольцах на локтях и ногах, они были дети, ответившие на синие волны моря черными лучезарными волнами волос. Они плыли дальше. Наш вождь поплыл вплавь и как утопленник был принят на ладью. Сытые грабежом, мы поплыли назад. Пустые дубы чуть заставляли горбиться море, и только морские хохотуньи, увидя нас, прядали кверху. Морской шар синел. Мы были у родины. Славянки в золотых волосах встречали нас у устья реки и пели:
Мы тихо зевали, утомленные длинным рассказом, где времена сияли через времена. И кто-то сказал: «Я тот же! Я не изменился!»
Мы встали и разбрелись. Костер дымился над серебристым пеплом. Но вот священное пламя заколебалось и задвигалось как змея, когда она прислушивается к священным звукам. Все насторожились. Кто-то вошел и шепнул на ухо и показал на камень змеевласой женщины, стоявшей в сумраке. Кто-то сказал: «Помни об осужденных умереть на заре. Ах! Сплести еще одно уравнение поцелуев из лесных озер».
…
Целый день нагой я лежал на песчаной отмели в обществе двух цапель, изучаемый каким-то мудрецом из племени ворон. Он не видел еще нагого человека. Я думаю так.
Между тем озеро, полное неясных криков и вздохов, начинало жить особой ночной жизнью. Вздохи избытка жизни, покрываемые мрачным, кашлем цапель, доносились от него, похожего на тусклое серебро. Сын Солнца, женоподобный, темный, в волосах ниже плеч – бывало, он любовно и нежно расчесывал их большим гребнем, точно он звал это делать незнакомую девушку, – выходил из-за костра, и чем сильнее он опускал свой гребень в темные волосы, тем любовнее и темнее делались его добрые глаза.
Кружево и белая рубашка женщины оттеняли темную шею йога. Его ноги, одетые в светлые волосатые штаны белого, были обуты в привязанные ремнями подошвы.
…
Я помнил кроваво-золотые пятна на голубовато-белой голове призрака, золотое пятно его шлема и черный дым над ним, точно копоть над пламенем свечки.
…
Пустыня молчала. Ночью мы поднялись смотреть коготь гуся, блиставший в вышине, и освежиться дивным холодом ночи.
Большие костры изумили нас. Путешественник заснул и, упав головой, темнелся около ног, закрытый плащом.
– Завтра вы оставите храм, – сказал старик.
К утру, во время черной зари звезд, мы расстались.
– До свиданья, – сказали мы.
Ка увел меня за руку. Прошли месяцы войны.
Мы встретились на севере, у моря, на покрытых соснами утесах.
Я помнил слова седого жреца: «У вас три осады: осада времени, слова и множеств». Да, государство людей, родившихся в одном году. Да, таможенные границы между поколениями, чтобы за каждым было право на творчество.
Правда, их тела нам не нужны. Но ведь отдельные тела – листья, и остается еще дуб. Пусть он воет от наших ударов – что нам до листьев? – их много, и на смену одному вырастет другой.
Поезда уже были проложены по дну моря; я воспользовался одним из них. Среди этих утесов, изрытых морщинами, чьи ноги были вымыты морем, мне нужно было найти Числобога – бога времени. Один из этих черных утесов, точно любимец древних – зубр, стоял в море и рога опустил в море. Я шел к нему, шагая по людским глинам, прилипавшим к подошвам. Глина тихо скрежетала. Мы относились к людям, как к мертвой природе.
Китаец, со спрятанной косой, пропустив сквозь ноздри змею, вышедшую потом изо рта, улыбался узкими глазами в слезах, приговаривая: «Хорошая змея, живой змея». Потом он носился с гремящей острогой, собирая зрителей, и высек за что-то маленькую куклу, у которой просил помощи и чуда.
– Теперь сделает, – лукаво объяснил он свой договор с небом.
Белая мышь выползла из чашки.
– Живой, – радостно указывал, что мышь – живой.
– Где Числобог? – спросил я его.
Он вынул змею и сказал:
– Ветер знает, моя бог не знает.
– Стрибог, ты синий и могучий, ты, верно, знаешь, где Числобог?
– Нет, – ответил, – я должен сейчас как буря погнать над морем стадо ласточек. Спроси Ладу – она среди лебедей и лелек.
Лада направила к Подаге.
Подага холодно убивала зайца о ружье и в белой шубке стояла на поляне. Знакомые серо-голубые глаза удивили меня.
– Числобог? – спросила Подага. – Он стал где-то королем государства времени.
Две гончие своим зовом прервали разговор. Это меня удивило. Как? Он собирал подписи своих первых подданных? Числобог мог стать королем времени? Легкий вздох вырвался вслед навсегда исчезнувшей Подаге.
Привыкший везде на земле искать небо, я и во вздохе заметил и солнце, и месяц, и землю. В нем малые вздохи, цак земли, кружились кругом большого. Что ж, от этого Подага не вернется. И даже лай ее гончих становится все тише и тише. Я стал думать про власть чисел земного шара. Еще уравнение вздохов, потом уравнение смерти. И всё.
На этом государстве не будет алой крови, а только голубая кровь неба. Даже среди животных различают виды не только по внешнему виду, но и по нравам. Да, мы искусные и опасные враги и не скрываем этого.
Я был у озера среди сосен. Вдруг Лада на белоструйном лебеде с его гордым черным клювом подплыла ко мне и сказала:
– Вот Числобог, он купается.
Я посмотрел в озеро и увидел высокого человека с темной бородкой, с синими глазами в белой рубахе и в серой шляпе с широкими полями.
– Так вот кто Числобог, – протянул я разочарованно. – Я думал, что (что-нибудь) другое!
– Здравствуй же, старый приятель по зеркалу, – сказал (я, протягивая) мокрые пальцы.
Но тень отдернула руку и сказала:
– Не я твое отражение, а ты мое.
Пора научить людей извлекать вторичные корни из себя и из отрицательных людей. Пусть несколько искр больших искусств упадет в умы современников. А очаровательные искусства дробей, постигаемые внутренним опытом!
Жерлянки, жабы, журавика окружали каменный желоб, где журчал ручей.
…
А я же жертву принесу – прядь золотистых волос Подаги сожгу на камне диком. Я расскажу, чем заменили мы войну. Железные рабы на шахматной доске во много верст, друг друга разрушают по правилам игры, и победитель в состязании уносит право победителя его пославшему народу.
Но вот послы.
– Добро пожаловать, любезные соседи.
А между тем Подага с гончими стояла на склоне холма.
Гуж гор гудел голосами грохота гроз в глухом глупце. Глыбы, гальки, глины, гуд и гул.
Зелено-звонкий. Змей зыби – зверь зеркал – зой зема – зоя звезд. И звука зов и зев. Зев зорь зияет зоем зова звезд. Над зеркалом зеленых злаков – зрачков зеленых зема, змея звука звонких звезд. Но плавал плот пленных палачей на пламени полого поля – пустыне пузыристых пазух и пуз на пенистом пазе пещерного прага пустот – пружинистой пяткой полуночных песен и плясок. Пищали пены пестро-пегой пастью и пули пузырей пучины печи пламенеющей. Их пестует опаска праздных прагов – еще прыжок пучинной пятки, перинных пальцев прыжок прожег пружинистую пасть пены у пещер. О, певче-пегие племена! На большом заборе около моря было напечатано: «В близком будущем открывается государство времени». Каменные рабы, стоя на шахматном чертеже, охватывавшем часть моря и суши, разрушали друг друга, руководимые беспроволокой, уснащенные башнями вращающихся пушек, огненной горечью, подземными и надземными жалами. Это были большие сложные рабы, требовавшие и количественного и качественного творчества, выше колоколен, крайне дорогие, с сложными цветками голов. Невидимые удары на проволоке воли полководцев руководили действиями, наконец железного от почки до мозга, воина. Их было 32, которые не имели права встать на чужую клетку, не разрушив всеми силами стоявшего на ней противника. Их было 32 выше колоколен каменных рабов. Надев на локоть щит земного шара, можно было спастись от ударов.
6 июля 1916
242. «Нужно ли начинать рассказ с детства?..»
Нужно ли начинать рассказ с детства? Нужно ли вспомнить, что мои люди и мой народ, когда-то ужасавший сухопутный люд парусами и назвавший их турусы на колесах, осмеивая старым забытым искусством каждую чепуху, народ, который Гайявате современности недоверчиво скажет «турусы на колесах», и тот поникнет, седоусый, и снова замолчит – еще раз повод внутренне воскликнуть: «Нет друзей мне в этом мире!» – мой народ хитро, как осетр, подплывший к Царьграду в долбленых, снабженных веслами подводных лодках и невидимо качавшийся под волнами, в виду узорных многобашенных улиц шумной столицы, чтобы потом, после щучье-разбойничьих подвигов в узком проливе, нырнуть в море частыми ударами весел, внизу гордых парусов напрасно преследующего его турецкого флота, достичь устья Днепра и свободно вздохнуть в Запорожье, где толпились чайки. Мой народ забыл море и, тщетно порываясь к свободе, забыл, что свобода – дочь моря. Но племя волго-руссов моей земли знало чары великой степи (отдых от люда и им пустота), близость моря и таинственный холод великой реки. Там сложилось мое детство, где море Китая затеряло в великих степях несколько своих брызг, и эти капли-станы, затерянные в чужих степях, медленно узнавали общий быт и общую судьбу со всем русским людом.
Вот вы прожили срок, срок жизни, и сразу почувствовали это, так как многие истины просто отвалились от вас, как отваливаются черные длинные перья из крыла ворона в свой срок, и он сидит один в угрюмой лесной чаще и молча ждет, когда вырастут новые.
Да, я прожил какой-то путь и теперь озираю себя: мне кажется, что прожитые мною дни – мои перья, в которых я буду летать, такой или иной, всю мою жизнь. Я определился. Я закончен. Но где же то озеро, где бы я увидел себя? Нагнулся в его глубину золотистым или темно-синим глазом и понял: я тот. Клянусь, что, кроме памяти, у меня нет озера, озера-зеркала, к которому неловкими прыжками пробирается ворон, когда все вдруг тихо, и вдруг замолчавшие лесные деревья и неловкий поворот клюва – все сливается в один звук, звук тайны сумрачного бора. А ворон хочет зеркала: его встречают деревья, как лебедя.
Но память – великий Мин, и вы, глубокие минровы, вы когда-то теснились в моем сознаний, походя на мятежников, ворвавшихся на площадь: вы опрокинули игравшую в чет и нечет стражу и просили бессмертия у моих чернил и моего дара. Я вам отказал. Теперь сколько вас, образов прошлого, явится на мой призыв? Так князь, начиная войну не вовремя, не знает, велико ли будет его войско, и смутно играет, гадая о будущем, и готовит коня для бегства. Здесь его голос начал звенеть, и я подумал: но ведь это я, но в другом виде, это второй я – этот монгольский мальчик, задумавшийся о судьбах своего народа. А вырезанные из дерева слоны смотрели с ворот хурула. Тогда у меня было поручение достать монгольских кумиров, но я его позорно не выполнил.
Я помню себя очень маленьким, во время детского спора: могу ли перелезть через балясину? Я перелезаю и вызываю похвалу старшего брата. Прикосновение телом к балясине до сих пор не исчезло из памяти. Но вот другой конец страны: старый сад, столетние яворы, гора обломков камней, поросшая деревьями, – сгоревший во время восстания дворец польского пана; во время этой зари жизни мы были мудрецами, и проводить день в теплой речке было законом этих дней. Там ловились лини и щуки во столько раз меньше вершка, во сколько мы были меньше взрослого человека, и самым ярким местом этих лет была весенняя охота на осетров величиною с иголку, подплывавших к берегу; но наша сетка двух рыболовов не ПОМОРЯТ: они ускользали стрелой и опять показывались, замирая своим чешуйчатым туловищем. Два рыболова были взволнованы и озабочены – рама с сеткой для комаров была в их руках.
Здесь мне пришлось отведать хвост бобра – известное лакомство. Покрытый землей, с черной засохшей кровью, он был принесен, и под яблонями, бывшими тогда в цвету, хвост его, покрытый чешуйками и редким волосом, был изжарен. Ничего особенного. Я любил мясо серых коз, таких прекрасных и жалких с черными замороженными глазами. И помню охоты: дорога в лесу, табор саней, верховые, волчьи следы в поле; взрослые исчезли, снежноусый пан-поляк торопится догнать других. Раз к порогу нашего дома подъехала телега, полная доверху телами молодых вепрей. Раз привезли молодую собаку с распоротым брюхом. О, эти четвероногие люди лесов с желтодымными косыми отрезанными бивнями, как они мстили своим двуногим братьям за их ловкую пулю в темном зимнем сумраке! Один косой бивень долго лежал у отца на письменном столе…
Вечерняя таинственная ловля бабочек, когда вечер делался храмом, цветы обратились к <заре>, как жрицы в белых тонких рубашках, запах жертв, и, как молитва, несся, свистя полетом, бражник. Тогда, когда мы робко подкрадывались, вытянув руку к бабочке, тогда, как слышу, сверху трепетала зарница. Закрывались окна. Ждали грозу.
Годы ученичества на далекой Волге и новые удары молодой крови в мир…
1916–1918
243. Октябрь на Неве
Ранней весной 1917 я и Петников садились на московский поезд.
«Только мы, свернув
Только мы нацепили на свои лбы неувядаемые венки Председателей Земного Шара, неумолимые в своей загорелой дерзости, мы – обжигатели сырых глин человечества в кувшины времени и балакири, мы – зачинатели охоты за душами людей…
«Какие наглецы!» – скажут некоторые. «Нет, они святые!» – возразят другие. Но мы улыбнемся и покажем рукой на солнце: «Поволоките его на веревке для собак, судите его вашим судом судомоек – если хотите – за то, что оно вложило эти слова и дало эти гневные взоры. Виновник – оно».
Правительство Земного Шара – такие-то».
Этим воззванием был начат поэтический год, и с ним в руках два самозваных Председателя земного шара вечером садились на поезд Харьков – Москва, полные лучших надежд.
Нашей задачей в Петрограде было удлинить список Председателей, открыв род охоты за подписями, и скоро в список вошли очень хорошо отнесшиеся члены китайского посольства Тинь-Э-Ли и Янь-Юй-Кай, молодой абиссинец Али-Серар, писатели Евреинов, Зенкевич, Маяковский, Бурлюк, Кузмин, Каменский, Асеев, художники Малевич, Куфтин, Брик, Пастернак, Спасский, летчики Богородский, Г. Кузьмин, Михайлов, Муромцев, Зигмунд, Прокофьев, американцы – Крауфорд, Виллер и Девис, Синякова и многие другие.
На празднике искусств 25 мая знамя Пред<седателей> з<емного> ш<ара>, впервые поднятое рукой человека, развевалось на передовом грузовике.
Мы далеко обогнали шествие. Так на болотистой почве Невы было впервые водружено знамя Председателей земного шара.
В однодневной газете «Заем Свободы» Правительство земного шара обнародовало стихи: «Вчера я молвил: гуля, гуля! И войны прилетели и клевали из рук моих зерно».
Это было сумасшедшее лето, когда после долгой неволи в запасном пехотном полку, отгороженном забором из колючей проволоки от остальных людей, по ночам мы толпились у ограды и через кладбище – через огни города мертвых – смотрели на дальние огни города живых, далекий Саратов. Я испытывал настоящий голод пространства и на поездах, увешанных людьми, изменившими Войне, прославлявшими Мир, Весну и ее дары, я проехал два раза, туда и обратно, путь Харьков – Киев – Петроград. Зачем? Я сам не знаю.
Весну я встретил на вершине, цветущей черемухи, на самой верхушке дерева, около Харькова. Между двумя парами глаз была протянута занавеска цветов. Каждое движение веток осыпало меня цветами. Позже звездное небо одной ночи я наблюдал с высоты крыши несущегося поезда; подумав немного, я беспечно заснул, завернувшись в серый плащ саратовского пехотинца. На этот раз мы, жители верхней палубы, были усеяны черной черемухой паровозного дыма, и, когда поезд остановился почему-то в пустом поле, все бросились к реке мыться, а вместо полотенца срывали листья деревьев Украины.
– Ну, какой теперь Петроград! Теперь – Ветроград! – шутили в поезде, когда осенью мы вернулись к Неве.
Я основался в селе Смоленском, где по ночам на таинственных поездах с погашенными огнями ездили ходи, шатры вооруженных цыган были раскинуты в болотистом поле и вечно сиял огнями дом сумасшедших. Мой спутник, Петровский, большой знаток привидений, обратил мое внимание на одно деревцо – черную настороженную березку, стоявшую за забором.
Оно чутко трепетало листами от малейшего ветра. На золотистом закате каждый черный листок дерева выделялся особенно зловеще. Оно, такое, какое оно есть, настойчиво приходило к нему во сне каждую ночь. Петровский начал относиться к нему с суеверным вниманием. Позднее он открыл, что береза растет над мертвецкой, где хранились до вскрытия тела убитых. Это было уже в самый разгар событий. Мы жили у рабочего Морева, и у него, как и у многих жителей окраины, в это время хранились куски свинца для отлива пуль. «Так, на всякий случай»…
Под грозные раскаты в Царском Селе прошел день рождения. Когда по ночам, возвращаясь домой, я проходил мимо города сумасшедших, я всегда вспоминал виденного во время службы безумного рядового Лысака и его быстрый шепот: «Правда, правда не, правда есть, правда не».
Все быстрее и быстрее делался его учащенный шепот, тише и тише, безумный прятался под одеяло, уходил в него с подбородком, скрываясь от кого-то, сверкая только глазами, но продолжая шептать нечеловечески быстро. Потом он медленно подымался и садился па постель; по мере того как он подымался, шепот его становился громче и громче; он застывал на корточках с круглыми, как у ястреба, глазами, желтея ими, и вдруг выпрямлялся во весь рост и, потрясая свою кровать, звал правду бешеным, разносившимся по всему зданию голосом, от которого дрожали окна:
– Где правда? Приведите сюда правду! Подайте правду!
Потом он садился и, с длинными жесткими усами и круглыми глазами желтого цвета, тушил искры пожара, которого не было, и ловил их руками. Тогда сбегались служителя. Это были записки из мертвого поля, зарницы отдаленного поля смерти – на рубеже столетий. Силач, он походил на пророка на больничной койке.
В Петрограде мы вместе встречались – я, Петников, Петровский, Лурье, иногда забегал Ивнев и другие Председатели.
– Слушайте, друзья мои. Вот что: мы не ошибались, когда нам казалось, что у чудовища войны остался один только глаз и что нужно только обуглить бревно, отточить его и общими силами ослепить войну, а пока прятаться в руне овец. Прав ли я, когда говорю так? Правду ли говорю я?
– Правильно, – был ответ.
Было решено ослепить войну. Правительство земного шара выпустило короткий листок: «Подписи Председателей земного шара» на белом листе, больше ничего. Это был первый его шаг.
– Мертвые! Идите к нам и вмешайтесь в битву. Живые устали, – гремел чей-то голос. – Пусть в одной сече смешаются живые и мертвые! Мертвые, встаньте из могил.
В эти дни странной гордостью звучало слово «большевичка», и скоро стало ясно, что сумерки «сегодня» скоро будут прорезаны выстрелами.
Петровский в черной громадной папахе, с исхудалым прозрачным лицом, улыбался загадочно.
– Чуешь? – коротко спрашивал он, когда внезапно грохотала при нашем проходе водосточная труба.
– Что воно случилось, никак в толк не возьму, – проговорил он и стал загадочно набивать трубку с тем видом, который ясно говорил, что дальше не то еще будет.
Он был настроен зловеще.
Позднее, когда Керенский был накануне свержения, я слышал удивленный отзыв:
– Всего девять месяцев пробыл, а так вкоренился, что пришлось ядрами выбивать.
– Что он ждет? Есть ли человек, которому он не был бы смешон и жалок?
В Мариинском дворце в это время заседало Временное правительство, и мы однажды послали туда письмо:
«Здесь. Мариинский дворец. Временное правительство.
Всем! Всем! Всем!
Правительство земного шара на заседании своем 22 октября постановило: 1) Считать Временное правительство временно не существующим, а главнонасекомствующего Александра Феодоровича Керенского находящимся под строгим арестом.
Как тяжело пожатье каменной десницы».
Председатели земного шара Петников, Ивнев, Лурье, Петровский, Я – «Статуя командора».
В другой раз послали такое письмо:
«Здесь. Зимний дворец. Александре Феодоровне Керенской. Всем! Всем! Всем!
Как? Вы еще не знаете, что Правительство земного шара существует? Нет, вы не знаете, что оно уже существует.
Однажды мы собрались вместе и, сгорая от нетерпения, решили звонить в Зимний дворец.
– Зимний дворец? Будьте добры соединить с Зимним дворцом.
– Зимний дворец? Это артель ломовых извозчиков.
– Что угодно? – холодный, вежливый, но невеселый голос.
– Артель грузовых извозчиков просит сообщить, как скоро выедут жильцы из Зимнего дворца?
– Что? Что?
– Выедут обитатели Зимнего дворца?
– А! Больше ничего? – слышится кислая улыбка.
– Ничего!
Слышно, что кто-то хохочет у другого конца проволоки.
Я и Петников тоже хохочем у этого конца.
Из соседней комнаты выглядывает чье-то растерянное лицо.
Через два дня заговорили пушки.
В Мариинском в это время ставили «Дон-Жуана», и почему-то <в Дон-Жуане> видели Керенского; я помню, как в противоположном ярусе лож все вздрогнули и насторожились, когда кто-то из нас наклонил голову, кивая в знак согласия Дон-Жуану раньше, чем это успел сделать командор.
Через несколько дней «Аврора» молчаливо стояла на Неве против дворца, и длинная пушка, наведенная на него, походила на чугунный неподвижный взгляд – взор морского чудовища.
Про Керенского рассказывали, что он бежал в одежде сестры милосердия и что его храбро защищали воинственные девицы Петрограда – его последняя охрана.
Невский все время был оживлен, полон толпы, и на нем не раздалось ни одного выстрела.
У разведенных мостов горели костры, охраняемые сторожами в широких тулупах, в козлы были составлены ружья, и беззвучно проходили черные густые ряды моряков, неразличимых ночью. Только видно было, как колебались ластовицы. Утром узнавали, как одно за другим брались военные училища. Но население столицы было вне этой борьбы.
Совсем не так было в Москве; там мы выдержали недельную осаду. Ночевали, сидя за столом, положив голову на руки, на Казанском, днем попадали под обстрел и на Трубной, и на Мясницкой.
Другие части города были совсем оцеплены. Все же несколько раз остановленный и обысканный, я однажды прошел по Садовой всю Москву поздней ночью.
Глубокая тьма изредка освещалась проезжими броневиками; время от времени слышались выстрелы.
И вот перемирие заключено.
Вырвались. Пушки молчат. Мы бросились в голоде улиц, походя на детей, радующихся снегу, смотреть на морозные звезды простреленных окон, на снежные цветы мелких трещин кругом следа пуль, шагать по прозрачным, как лед, плитам стекла, покрывавшим Тверскую, – удовольствие этих первых часов, собирая около стен скорченные пули, скрюченные, точно тела сгоревших на пожаре бабочек.
Видели черные раны дымящихся стен.
В одной лавке видели прекрасную серую кошку. Через толстое стекло она, мяукая, здоровалась с людьми, заклиная выпустить; долго же она пробыла в одиночном заключении.
Мы хотели всему дать свои имена. Несмотря на чугунную ругань, брошенную в город Воробьевыми горами, город был цел.
Я особенно любил Замоскворечье и три заводских трубы, точно свечи твердой рукой зажженных здесь, чугунный мост и воронье на льду. Но над всем – золотым куполом – господствует выходящий из громадной руки светильник трех завод<ских> труб, железная лестница ведет на вершину их, по ней иногда подымается человек, священник свечей перед лицом из седой заводской копоти.
Кто он, это лицо? Друг и ли враг? Дымописаный лоб, висящий над городом? Обвитый бородой облаков? И не новая ли черноокая Гурриэт эль-Айн посвящает свои шелковистые чудные волосы тому пламени, на котором будет сожжена, проповедуя равенство и равноправие? Мы еще не знаем, мы только смотрим.
Но эти новые свечи неведомому владыке господствуют над старым храмом.
Здесь же я впервые перелистал страницы книги мертвых, когда видел вереницу родных у садика Ломоносова в длинной очереди в целую улицу, толпившихся у входа в хранилище мертвых.
Первая заглавная буква новых дней свободы так часто пишется чернилами смерти.
Октябрь – ноябрь 1918
244. Есир
Недалеко от черты прибоя, на полудиком острове Кулалы, вытянутом в виде полумесяца, среди покрытых травой песчаных наносов, где бродил табун одичавших коней, стояла рыбацкая хижина. Сложенные паруса и весла указывали, что это был стан морских ловцов. Здесь жил ловец Истома и его отец, высокий, загорелый великан с первой сединой в бороде. Зимой они громили тюленей и, увидев зверя, когда он, похожий на человека, выстал в море и смотрел любопытными глазами, бросали в него копье с подвижным кокотом.
Теперь они собирались в весеннюю путину и то подымались, то спускались из избушки на сваях около старой ивы; с веток ее падали морские сети, а около корней стояла смола. Заплаты, свежеположенные на парус, заново черная от смолы бударка, сверкающее солнце, сверкающее на волнах и на смоляных боках лодки, громадная белуга, лежавшая па лодке, свесив на землю свою махалку, орланы-белохвосты, сидевшие на отмели, другой – черной точкой сидел на верхушке песчаного обрыва, и тучи уток со свистом падали откуда-то сверху на то подымавшееся, то опускавшееся море, – вот что было вокруг.
Рано утром лодка весело побежала в город, охваченный тогда славой Разина. Полотняное небо паруса шумело над ловцами, и мир делался тесен и близок.
Трава, в которой свободно скроется верблюд, с обеих сторон склонялась над водой. Здесь они увидели лодку; охотник правил одним веслом; лицо его было настолько искусано мошками, что казалось изуродованным оспой. Он почти невидел; мертвый кабан лежал на лодке.
Сонные черепахи удивленно подымали свои головы или прыгали в воду, а я воде проворно скользили красно-золотистые ужи.
Иногда их было так много, что казалось, бесчисленные травы волнуются течением. Под шум согнутого паруса быстро скользила ловецкая лодка. Она пристала на Кутуме и там, где стояли старые ивы, покрытые рыжим ивовым волосом, отчего они походили на поставленных на голову людей, а прозрачные ветви были одеты гнездами цапель, бросила в песок тяжелую кошку.
Ловцы вышли на берег.
Мимо Кремля, через Белый город и Житный город, проходя то Вознесенскими, то Кабацкими воротами, ловцы, сгибаясь от осетра, положенного на плечи, пошли мимо рядов с ловецкой сбруей, к знакомому старообрядцу-помору.
В одном месте их остановило стадо, красного степного скота. Конные пастухи гнали их по узким улицам, и их кривые рога теснились как речные волны. В самую, гущу их врезалась тяжелая телега с зеленовато-белыми телами осетров. Там степняк ехал на стонавшем верблюде, здесь на белых украинских волах – чумаки.
У берега стояли суда с парусами из серебряной парчи и около них живописные женщины Востока. Вольные сыны Дона, в драгоценных венках, усыпанных крупным жемчугом, и серебряных зипунах, там и здесь мелькали на улицах. Имя Разина <–>[3]
Черноглазые казачки в вышитых сорочках стояли около ‹…› глиняных плетней и широко улыбались всему миру; в черных покрывалах проходили татарки. Закутанные в белое, на верблюдах проезжали степные женщины.
Старик-помор встретил их на пороге своей землянки, обнесенной забором из соломы и грязи. Так, спасаясь от зноя и пожаров, жили русские того времени.
Когда они спустились по ступенькам вниз, от темноты они ничего не могли некоторое время увидеть, но потом заметили земляные лавки, покрытые восточными коврами, и несколько тяжелых кубков на столе.
Дородная, немного тучная женщина вышла навстречу гостям. Ее лицо было покрыто сетью мелких морщин и было старчески миловидно. В красном углу сидел гость – индус. Что-то прозрачное в черных глазах и длинные черные волосы, загибаясь, падавшие на плечи, давали ему вид чужестранца. Он рассказал новости, привезенные недавно из Индии, некогда столь короткой, что она самому небу жертвовала только цветы. Как опора и надежда браминов, Саваджи восстал против коварного Ауренгзиппа, быстро основав государство махратов. И как, с другой стороны, среди яростной борьбы поклонников Вишну и поклонников Магомета разливается кроткое учение гуру (учителей) Нанака и Кабира; как проповедующие общее братство и равенство для всех людей сикхи (ученики) выбрали своим пророком сначала Говинда, а потом Тег Бохадура. И как преследует сикхов вероломный Ауронгзипп, не брезгуя ни ядом, ни наемным убийцей, и как в Китае недавно кончилось восстание Чанг-Гиентшонга, и как дух свободы пылает над всем миром.
Рассказывал и про Галай-гала-яму индусов. Гневно рассказывал про Китай, как там бедняк за полтинник, врученный его семье, соглашается идти на казнь вместо другого и кладет на доску свою морщинистую шею и покрытую седой косой голову, как там нельзя найти земли величиной с ладонь, которая бы не была покрыта колосьями; как человек возделывает такие неприступные высоты, что, казалось, у него должны были бы быть крылья, чтобы залететь туда, а собирая морскую капусту, человек приступает к возделыванию пространств моря.
И многое другое рассказал индус; глубокой ночью разошлись спать.
Истома заснул, думая о пленнике, брошенном в яму, по лицу которого ползает жаба; о правителях, которым приносят корзины вырванных глаз; о правителях, зашивающих рты слишком говорливым и разрезывающих рот слишком молчаливым; о казни глотанием песка до смерти. Утром Истома двинулся на рынок.
Он пересек шествие; большое знамя, на котором был изображен положенный на костер кабан, развевалось впереди отряда. Всадники в черных бурках, на сухопарых злых конях ехали за ним. Мелькали их черные шапки с малиновым верхом.
Это был Зажарский стрелецкий полк. В толпе же чаще и чаще слышалось имя Разина.
Взволнованные люди входили и выходили через все семь ворот Белого города: Мочаговские, Решеточные, Вознесенские, Проломные, Кабацкие, Агаряпские, Староисад-окие.
Здесь он снова встретил индуса Кришнамурти. Кришнамурти с раннего утра ушел за город, где зеленые сады застыли над тихими речками, и остановился в немом изумлении.
– Аум, – тихо прошептал он, наклоняясь над колосом синих цветков.
– Что? Дивуешься божьему миру? Дивуйся, дивуйся! – произнес за его плечами голос древнего старика.
В лаптях, в синих портах и белой рубашке, он стоял, опираясь на палку, ветхий и столетний. Лебедь времени, Кала-Гамза, трепетал над ним, над его седыми кудрями. Он был стар. Оба поняли друг друга. Потом Кришнамурти взял с собой мальчика и пошел с ним кормить диких бесприютных собак.
Он пошел на рынок у Кабацких ворот.
Здесь на открытых столах гуляла повольница. Слышались отрывочные слова, восклицания:
– Друг, иди сюда! Тяжко мясу без мяса! Тяжко другу без друга, как соловью без луга.
– На, пей! Веселись душа!
Смуглые воины пировали под открытым небом.
– Слушай: видела жаба, как коня куют, протянула и свою ногу: «Куй, кузнец!» Так и ты, друг, – воскликнул смуглый, почти черный человек, ударяя смуглой рукой по столу. Вокруг нее, точно веревки, вились тугие жилы, изобличая в нем силача-воина.
– Э! Рыбу водой не поят. Дыня или тыква?
Хохот покрыл слова говорившего.
В это время резкий стон прорезал многоголосый говор толпы.
Это проходил среди толпы высокий малый в белой рубашке и зипуне ярко-красного цвета. В руках у него был дикий лебедь, связанный в крыльях тугими веревками.
– Лебедь, живой лебедь! – Казалось, его никто не слышал.
Индус не принадлежал к расколу Шветамбара, требовавшему от учеников ходить нагими, быть «одетыми в солнце», но его вера требовала делать добрые дела всем живым существам, без изъятья, – ведь в лебедя могла переселиться душа его отца. Он решил освободить прекрасного пленника.
Там, на крутом берегу Волги, развязал брамин дикую птицу, и скоро та в последний раз блеснула в синеве белой серебряной точкой.
А брамин по-прежнему стоял над темной водой.
О чем он думал?
Как ежегодно привозят верблюды священную воду Ганга?
И как, будто среди молитвенных голосов, совершается обряд свадьбы двух рек, когда из длинногорлого тяжелого кувшина рукой жреца вода Ганга проливается в темные воды Волги – Северной невесты!
Истома его догнал.
– Это что – лебедя освободить! Нет, ты дай свободу всему народу, – сказал он.
Индус молчал. Он думал, как далекий гуру (учитель) из Индии руководит его разумом здесь. И вдруг, повернувшись, сказал: «Ты увидишь мою родину», – и после повернулся и ушел, залитый лучами солнца, в темно-зеленом халате.
А Истома размышлял, думая о его речах и думая о ползавшем на руке муравье: «Кто этот муравей? Воин? Полководец? Великий учитель своего народа? Мудрец?»
А около тихо плескалась Волга-невеста.
На другой день ловцы, справив рыбацкую сбрую и распрощавшись с милым старообрядцем, двинулись в обратный путь.
Дорогой они встречали расположенные в виде узких полозьев челны, на которых высился громадный воз хвороста; видели бударку, в которую, как первобытный парус, была воткнута густая зеленая береза. И ветер вез лодку с ее зеленым парусом. Бабы-птицы поодаль тянули свою тоню, и в их огромных клювах-мешках бились еще живые рыбы. Видели охотника, надевшего тыкву на голову и хватавшего за ноги живых уток.
Когда стемнело, вышли на берег вечерять и разложили костры.
Долго за полночь шла беседа про страшную «чуму сетей», когда вдруг на огромном расстоянии в одни сутки гибнут все сети, захворавшие болезнью сетей, особой водорослью; про страшные сны, когда не человек жарит осетров, а осетр раскладывает костер и жарит пойманного человека. Небо Лебедии сияло своими зеленоватыми звездами; Волга, журча, вливалась в море тысячью мелких ручьев. Черни были охвачены тишиной и сном. Просыпаясь утром, Истома с удивлением заметил странные кусты около лодки.
Вдруг кусты зашевелились, и голые, покрытые маслом люди, сбрасывая с себя ветки, бросились к ним.
– Есир – невольник и раб, – пронесся в воздухе несколько раз воинственный крик.
В то же время лодка была занята другими; они, быстро работая веслами, отплыли от берега. Истома был оглушен сильным ударом кулака. Он помнил над собой лицо, лишенное, как ему показалось, носа, плоское как доска.
Когда Истома очнулся, он был связан по руками и ногам и окружен вооруженными степными всадниками, составившими совет.
Среди горок камней, золы и человеческих костей был расположен степной аул. Древние зеленые изразцы лежали среди песка и пепла сожженных на костре человеческих костей. Редкие травы трепетали широкими кистями, да одинокий жаворонок резвой рысью бежал по песчаным волнам пустыни.
Вот он остановился и сел на синем обломке кувшина. Здесь была Золотая Орда, и лишь обломки башни темно-синего полива да старинный камень с татарскими письменами напоминали об этом.
Да змея бесшумно скользила около надписи: «Нет бога, кроме бога», а черноволосая девушка этих мест ходила с медной деньгой, вплетенной в косу. И надпись древнего хана: «Я был – мое имя высоко» – тонула в черном шелку ее кос.
Вот она зажгла костер и села на землю, раздумывая про Сюмерулу, срединную гору мира, где сходятся души мертвых предков пить молоко кобылиц.
Старый калмык пил бозо – черную водку калмыков.
Вот он совершил возлияние богу степей и пролил жертвенную водку в священную чашу.
– Пусть меня милует Чингиз богдо-хан, – важно проговорил он, опустив голову.
Великий Чингиз казался ему беспечным богом войны, надевшим как-то раз на плечи одеяние человеческой судьбы. Любимец степной песни, он и до сих пор живет в степи, и слова славы ему сливаются со степным ветром.
Первую чашку он плеснул в огонь, вторую – в небо, третью – на порог. И бог пламени Окын-Тенгри принял жертву. Тысяча рук окружала его. Окруженный заревом, он выскочил из пламени, и с невыносимым для смертного уха звуком залязгали, застучали и запрыгали одна о другую его красные челюсти, а белые мертвые глаза страшно уставились на смертного. Зарево тысячи рук окружило его. Словно черным парусом белое-море, свирепые зрачки косо пересекали глаза. Страшные белые глаза подымались к бровям головой мертвого, повешенной за косу. Удар ветра, и он исчез, и вновь из костра выступил черный котел, сменив багрового духа.
Коку, его дочь, подошла к нему. Ее косы, завернутые в шелковые чехлы, падали ей на грудь.
Вот она повернула голову, и вся миловидность Китая сказалась на темном лице; сквозь черный загар выступала степная алая кровь, живые глаза сверкали, как два черных месяца, умом и радостью. Малиновая, шитая золотом, шапочка была у ней на голове.
Она помнила, что девушка должна быть чистой, как рыбья чешуя, и тихой, как степной дым, и бесшумно села на землю в своих черных шароварах.
И снова лицо ее, как пламенеющий уголь, склонилось над землей.
А калмык грезил.
Он мысленно садится на коня, на аршин быстрее мысли, и скачет в великой охоте Чингиза; в ней участвовали все покоренные Чингизом народы, и почти вся Средняя Азия была охвачена кольцом великой облавы. Здесь несется ветроногий табун диких коней, там падает вилорогий первобытный бык, а здесь тетива лука вышиной с человеческий рост посылает стрелу в курчавого красного теленка. Полунагие наездницы с дикими криками проносятся по степи, и там и здесь звенят тетивы.
Старый калмык выпил еще чашку бозо, когда всадник с орлом на руке подъехал к нему. Он сообщил про приближающегося киргиза с невольником, и они вдвоем выехали к нему навстречу. Кони бодро переехали небольшую речку.
Утренние голые люди, обмазанные для борьбы жиром тюленя, были теперь одеты и громко обсуждали что-то. На Истому надели мешок для муки, сделав дыры для рук и головы, и, посадив его на седло и связав ноги, все поскакали в кочевье.
Там к нему подошел старик и коротко сказал: «Моя есир». Истома знал всё страшное значение этого слова. Вихорь и огонь удара плети перевели слово.
Вечером они двинулись в путь.
Киргиз нараспев пел «Кудатку-Билик». Истома бежал за Ахметом. В белой войлочной шляпе, в разноцветном халате Ахмет покачивался на седле и помахивал плетью, забыв, казалось, про пленника.
Степной неук бежал легкой рысью. Истома со связанными руками бежал сзади.
От частых, похожих на песню беса, ударов хвоста глаза почти ослепли и ничего не видели. Полотно рубашки лопнуло и разорвалось, спустившись на связанные руки и шею. Слепни и оводы, густо усевшись на теле, зеленой сеткой своих жадных зеленых глаз покрывали плечи. Другие тучей вились около. Тело распухло от укусов, жары и зноя. Ноги были в запекшейся крови. От штанов осталась рваная полоса.
Когда они доехали до Орды, стая черномазых детей окружила его, но киргиз поднял плеть. Что-то вроде жалости показалось на медном лице. Покачал головой и ослабил веревки; дал молока и первый раз сказал: «Ашай». Добрая старуха протянула ему черпак воды, и он выпил как дар неба. Здесь Ахмет за 13 рублей продал своего невольника. Новый купец был много добрее. С этого времени жить стало лучше. Его повели купаться. Дали кумачовую рубашку. «Якши рус», – сказал Ахмет, любуясь им. Три дня он отдыхал в духане.
Старик-горец беседовал с ним и делил с ним свой кусок сыра, лечил его ноги.
Когда он сидел на земле в своей широкой бурке, а стриженый череп подымался над буркой, как горный ястреб, Истоме делалось легче. Ему казалось, что рядом такой же невольник, как и он.
Скоро их догнал большой караван рабов, где были грузины, шведы, татары, русские, один англичанин. Тогда из русских невольников набиралась личная охрана отборных полков, как китайского богдыхана, так и турецкого султана и великого могола в Индии. Скоро караваи снова двинулся, и верблюды забряцали бубенчиками.
Дорога шла голой песчаной степью, где только жаворонки и ящерицы бегали среди кустов, да изредка подымался огненноокий, издали похожий на волка, степной филин и с трудом уносил схваченного могучей лапой зайчонка. Истома шагал за своим верблюдом по белым солончакам и бесконечному песку. В одном караване с ним была только Ядвига. У ней были длинные золотистые волосы, а в голубых глазах вечно смеялась и дразнила русалка – ресниц голубая русалка.
Для нее между горбами верблюда, похожими на песчаные холмы, покрытые кустами ковыля, был сделан особый шатер. С ног до головы она была одета в белое покрывало.
– Як на море! Совсем як на море! – восклицала она иногда и высовывала из шатра ручку.
Иногда она расспрашивала про пашу: «Вин какой? Чи он седой? Чи он грозный?»
И задумывалась.
И когда венок обвил ее голову, она вдруг сделалась хорошенькой русалкой, зачем-то сидевшей на верблюде.
Синеглазая, златоволосая, закутанная в складки полупрозрачного полотна.
Думает ли она о празднике Ярилы или о празднике весенней Ляли? Но вот большая бабочка, увлекаемая ветром, ударилась, ей о щеку, и ей кажется, что это она стучится в окошко родимого дома, бьется о морщинистое лицо матери.
– Вот такой же бабочкой прилечу и я, – шепчет она.
Между тем показались горы, и у их подножья остановились на ночь.
Отсюда они двинулись на буйволах. Эти – могучие быки, с вытянутыми вдоль затылка широкими рогами, с черно-синими глазами, где вечно светится пламя вражды к людям.
Если на гладкой, лишенной волоска, коже там и здесь торчали редкие волоски, то лишь для того, чтобы плотнее пристала к телу рубашка степной черной грязи; с нею буйволы не расставались, спасаясь от своих мучителей – тучи оводов. Первая глиняная рубашка – ее буйволы стали носить раньше человека. Более всего они любили воду и, раз увидев ее, бросались в нее так, что были видны лишь ноздри и глаза. Так они были способны проводить целые сутки.
На черном хребте одного из них в белой рубашке персианки и в шароварах сидела Ядвига и уж беспечно плела венки и гадала, отрывая лепестки: «Чи любит, чи нет?» Дорога шла горами. Как глаз бога иногда «сверкал над пустынными хребтами снежный утес, а иногда с высот виден был синий шар моря, какой-то небесный в своей синеве, и на нем косо скользил одинокий парус.
Мансур обращался ласково, много шутил и часто подходил поправить покрывало.
– Аллах велик, – говорил он Истоме, – хочет – я тебя купил, и я – твой господин, а захочет – и я тебе целуй-целуй руку.
В Испагани караван разделился, и больше Истома не видел Ядвиги.
С большими остановками, почти через год, Истома попал в Индию.
Его проводник Кунби был сикхом; нужно ли удивляться, что однажды Истома обратился к учителю и сказал: «Я тоже сикх».
Кунби радостно встретил новообращенного. Нужно ли удивляться, что однажды Истома и Кунби вместе бежали?
Кунби научил его спокойно выжидать в чаще тростников, когда мимо мчался, топча рощу, посланный вдогонку слон; спать на широких ветках, деревьев, где только что пробежала, кривляясь, обезьяна. И скоро, как два заклинателя змей, они начали скитальческую жизнь; сонная гремучая змея спала у них в выдолбленной тыкве, в соломенной корзине; белые ручные мыши, наученные прятаться, жили в грецком орехе.
Он научился понимать сложенный из сосновых игол муравейник, когда увидел жилые горы храмов и видел медные кумиры Будды много раз больше размеров человека. Раз он увидел в пещере, в лесу, нагого отшельника; борода падала к его ногам. Уже несколько лет старик держал в руках сухой хлеб, и теперь насквозь хлеба прошли длинные извилистые ногти. Старик не менял своего положения, руки его не умели двигаться, и ногти прорастали предметы, как корни растения, белые и кривые. Был страшен его вид. «Не весь ли народ индусов перед ним?» – думал Истома. И теневые боги трепетали около него темными крыльями ночных бабочек. Мудрец мечтает уйти из области людей и всюду вытравить свой след, чтобы ни люди, ни боги не сумели его найти.
Исчезнуть, исчезнуть. Подобно своим учителям, он должен победить в себе гордое желание стать богом. И если кто-нибудь изумленный назовет его богом, мудрец сурово воскликнет: «Клевета!»
Беги обрядов, ведь ты не четвероног, у тебя нет копыт. Будь сам, самим собой, через самого себя, углубляйся в самого себя, озаряемый умным светом. На высоте, куда посмеет взлететь не каждый стриж, видел воздушные храмы, висевшие ласточкой над грозной пропастью. Синее море билось у подножия пропасти. Как глаз увенчивает собой тело, так же спокойно этот труд человека заканчивал дело природы, просто и строго подымаясь на недоступном утесе.
Видел храмы, множеством подземных пещер вырубленные в глубине каменной первобытной породы. Сумрак вечно царил там местами однозвучно звенели ручьи. Пышно одетые кумиры, вытесанные из камня, толпою теснились вдоль стен и спокойной, равной ко всему, улыбкою встречали путника по подземному храму, покрытые ручьями влаги.
Видел темные толпы слонов, вырубленных из каменной породы, поднявших свои бивни, провожая богомольца по бесконечной лестнице, ведущей на вершину отвесного утеса.
Там и здесь на выступах зданий сидели белоснежные павлины, любимые людьми, но нелюдимые. Насельники запустевших храмов, стая диких обезьян, встречала их недовольным лаем тысячи оттенков и градом брошенных орехов.
Хоботы каменных слонов тянулись вдоль дороги. Храмы, стыдливо прячущиеся за кружевом своих стен, и храмы, несущие свою веру на вершину недоступного горного утеса, чуть ли не за облака, храмы, похожие в своем стремлении кверху на стройную женщину гор, несущую на плече кувшин воды, и храмы, стены которых сделаны синевой реки и белизной облаков, строгие лестницы в глубь неба и в глубь подземного мира, – все они напоминали, что ‹…›
В глубине лесных пещер пустынники, неподвижно протянувшие свои руки к небу, давшие обет не шевелиться. Пространство между ними было давно уже заткано паутиной паука. Мыши безбоязненно пробегали по их ногам, а птицы садились на седую взлохмаченную голову. Послушники кормили старцев.
И рядом поклонники мрачной богини Кали. Шелковой петлей в беззвучной глубине черных рощ, около толстых и гладких стволов, они ловили своих жертв и неслышным поворотом рычага ломали позвонки шеи в честь таинственной богини смерти.
И рядом веры, не знающие храмов, потому что лучшая книга – белые страницы – книга природы, среди облаков, а путь рождение – смерть лучшая молитва. Видел у ворот храма святого; он с отвращением, точно горькое лекарство, пил воду из кружки для милостыни, одетый в одежды, снятые с чумного покойника, трупов. Он говорил: «Нужно плакать, когда мы рождаемся, и смеяться, когда мы умираем». Он снова закутался в свой плащ, снятый с усопших. Около храмов видел бесноватых; с неслыханной силой они разрывали на себе веревки и пытались убежать в лес.
Каждое утро на заре Истома видел молящегося брамина; он стоял на одной ноге, приставив другую к лодыжке, и, повернутый па восток, широко открытыми руками, казалось, обнимал небо. Его черное тело застыло; руки расходились, точно ветки стройного дерева. Он шептал, беззвучно шевеля губами: «Тот Савитар варениам бхарго дхимахи дхно ио нах пракодайтат девазия» («Станем думать о солнечном боге, он взошел осветить наши разумы»).
В то же время крик проснувшегося павлина покрыл пожаром тихую молитву, и зелено-синие звезды на перьях птицы походили на темно-синие глаза неба сквозь древесную листву.
Зеленые сады над развалинами старых храмов, ветки и корни деревьев, впившиеся в белый камень лестницы, походили на учение браминов: все суета, все обман. Не так ли хорошенькую рассеянную головку пишет рука на старой книге в тяжелом переплете?
И то, что ты можешь увидать глазом, и то, что ты можешь услышать своим ухом, – все это мировой призрак, Майя, а мировую истину не дано ни увидеть смертными глазами, ни услышать смертным слухом.
Она – мировая душа, Брахма.
Она плотно закрыла свое лицо покрывалом мечты, серебристой тканью обмана. И лишь покрывало истины, я не ее самое, дано видеть бедному разуму людей. Исканием истины казалась эта страна Истоме, исканием и отчаянием, когда из души индуса вырвался стон: «Все – Майя!» Он хорошо помнил, как он шел в зеленой роще, и вдруг шум крыл нарушил тишину, и на белый столб покрытого зеленью храма взлетел павлин, и ветер белоснежных перьев, поток малых и больших глаз, небом звезд покрывавших серебряное тело, круто падая вниз вьюгой седых морозных звезд, холодных глаз, казались ему собранием глаз великих и малых богов эти страны.
Пять лет провел Истома в Индии. Он был на Яве и видел славные храмы и улыбающегося Будду из меди во столько раз большего человека, во сколько раз человек больше муравья, и темные громады каменных слонов под водопадом. Когда его сильно потянуло на родину, он вернулся вместе с одним караваном, посетил свой остров, но ничего не нашел, кроме сломанного весла, которым когда-то правил.
Грустно постояв над знакомыми волнами, Истома двинулся дальше.
Куда? – он сам не знал.
1918–1919
245. Малиновая шашка
Над страной прокатилось несколько волн.
Прошла та волна, когда железнодорожников и скромных учителей заставляли учить наизусть «Коте мой сирый, коте мой белый, коте волохатый», и те не знали, что им делать, и слезы веселого хохота скатывались на седые усы; прошла и та пора, когда немцы, уходя, дали напоследки грозный выстрел из пушки в зеркало воды, и водяное дерево, увлекая с собой тучу мертвых рыб, вдруг взвилось кверху дыханием кита, сразу обезрыбив пространство речки, а на дорогах неубранными лежали мертвецы с беспомощно запрокинутой кверху рукой, расстрелянные неизвестно кем и когда.
Теперь было время советской волны.
Торговки сиротливо стояли над корзинами хлеба, молодые лавочники таинственно проникали в глубину вашей души в поисках за созвучными струнами и иногда, подсовывая товар, шептали: «Знаете, это, кажется, в последний раз. Я слыхал, завтра будет приказ».
Дул ветер Москвы. Суровый всадник голодающего севера, казалось, с какой-то неохотой вступал в завоеванный край, точно в самом начале встретил женщину с ведрами или заяц с странной храбростью перебежал дорогу. Парус Оки высоко стоял над Украиной, и надпись «я страшен» зияла на нем.
Бежавшие из Москвы, как из зачумленного города, люди, каким-то сплавом бога и черта захватившие места в поезде, и много раз по дороге услышав грустную просьбу от стариков: «Поклонитесь от нас белому хлебу», – точно не надеялись старые седые люди когда-нибудь увидеть его опять, – эти люди с ужасом видели за собой догонявший их призрак Москвы, точно желтые зубы коня низко наклонялись над цветами, срывая цветы. Раем – с пулеметом у входа, чтобы не разбежались, вытянув руки, райские жители, – был север.
Конь гражданской войны, наклоняя желтые зубы, рвал и ел траву людей.
‹…› Ничто не помогало. Не помогали яркие щегольские лубки на углу улиц – взятия Одессы, с похожими на глупую красную гвоздику взрывами снарядов в белых клубах дыма и Бовой-королевичем, завоевателем приморского города. Не помогал и чертеж советских владений с запоздавшей ниткой, как остановившаяся стрелка часов.
‹…› Все изменялось. Люди перестали быть людьми. Эта Кожа одевала их тело, как крышка часов одевает сложный строй колес и гвоздиков, тела людей были заведенные человекообразные снаряды, жестокие куклы, жестокие паяцы, готовые взорваться и ответить расстрелом. И вы, в глухом переулке встречая живой глаз, осторожно отводили его, как натянутую проволоку пороховой засады. А иногда за облаками лиц, за облаками глаз вам чудились хитроумные, полные научной тайны чертежи, постройки рока; и слова и дела были какой-то облачной зарей, харей и личиной на многоугольнике, пружине рока.
Было ли это в поле среди нив, в саду или гостях, два человека встречались, как две заведенные куклы, со страшными написанными глазами, куклы с пружинами смерти в груди, не знавшие, взорвутся ли они от прикосновения руки, от слов «дорогой товарищ, который час?». Смерть проволокой опутывала людей. Старое благодушие, где ты? И в меру уходившей из-под ног почвы подымалась волна молчаливого разгула и расстрелов за нею. Эти расстрелы каждый день печатались жирной прописью. И вот, воскликнув «камо бегу от лица твоего?», вы вдруг бежали из города в глухую усадьбу, в зеленый плодовый сад, где цвели вишни и яблони, ворковали голубки и мяукали иволги.
Но и этот мир уединения, горлинок и иволг перерезывали одинокие выстрелы. Однажды в эту уединенную усадьбу упал камень, на два дня возмутивший ее тихие воды. Приехал П. Отворив ворота и подходя к ступенькам усадьбы, он сделал два выстрела: один в небо, другой в землю – и поднялся на старое, потемневшее крыльцо. Я его когда-то знал.
Белокурые волосы, которые я когда-то знал вьющимися, сейчас по-казацкому были гладко обрезанными под горшок. Голубые глаза смотрели нагло и весело. Губы его узкого, высокого лица твердо и весело усмехались, в крупных зубах было что-то волчье или собачье, лицо, как и раньше, было очень бледным, почти как полотно, только пожелтело.
Балясины мертвого дерева ограды крыльца были обвиты глухими морскими узлами старой лозы, стягивавшей змеей мертвое дерево точеной кругами узора резьбы. Толпы колец и лоз подымались кверху от мертвой петли, падая широко листами многолетней удавки кругом казненных дерев. Две ласточки отдыхали в слепленном из соломы и глины гнезде, непрерывно щебеча, вылетая и прилетая, сидя в нем, точно два челнока, вытащенных на морской берег.
Он сел за стол и расставил локти своего красно-желтого зипуна, от которого было больно глазам.
– Ну, – произнес он, отдуваясь, – вот и я, паны мои! – Он задумался… – Ну, о чем балакать, хлопцы?.. Бачу! – сказал он на тонкие голоса женщин, радостно и хлопотливо-пищавшие за дверью, и засмеялся волчьими зубами.
– Да неужели? Да не верю? Да не может быть? – в один голос, точно давая разученную игру, пели, и прыгали, и визжали сестры; косички их прыгали.
– Спичку, спичку? Маня, дай зеркало, свечу, – порой доносился торопливый шепот.
Вышла старшая сестра, босая, в мещанском красном платочке, с томной закованной улыбкой и лукавой кошачьей походкой, в белом широком парусиновом платье из холстины, немного тучная, чуть тяжелая, с красивым, по-русски правильным на расстоянии, лицом. Только постоянная игра в ее глазах голубо-серых и любовных.
– Эге! Якая ведьма вышла, – важно произнес он вместо привета.
Она села близко против него.
– О чем ты думаешь? – спросила она.
Губы ее дрожали чуть-чуть заметной коварной дрожью, говорившей о внутреннем смехе; так кошка, положив лапу на птичку, вся дрожит и бьет хвостом.
– О чем думаю! Да никаких думушек нет. Моя дума вот: я таким уродился, что хочу все уважать, все, что есть кругом меня. Ну, вот, свинья идет. Увижу свинью и уважаю ее; толста, здорова, добилась своего, идет, песенки распевает. В лес иду, в поле, потому что уважаю его за деревья, за траву; лезу в воду, потому что уважаю реку. Да. Так – так! Я все уважаю. И хочу, чтобы и меня уважали. Да! А ну-ка, хлопцы, як живете – оно, может, не очень? Бачу, всех голубков коршун на зиму поклевал. А ну-ка! Ничего, добрая детина растет, добрая. А подковы гнешь? А штанов еще нет? Прямо тулуп на голое пузо? Бачу – не очень, а ничего, добре!
«Хлопец» широко распахнул голое пузо.
– А бачите что – у меня умерла невеста. – Он строго потупил глаза, точно во время молитвы, и сделался мрачным.
– Какая? Деревянная или оловянная? – невинно спросил хлопец. – Из пряника?
– Да не! Ну что голову морочить, вот приехал к вам, дал 200 верст крюку, а они морочат голову. Совсем заморочили. Невеста и есть невеста.
Вдруг вбежала вторая сестра. Живые черные умные угли-глаза, множество струй недлинных черных волос, рассыпанных по плечам (я видел также эти волосы медно-золотыми – окись водорода), синяя кацавейка, тело оголялось через темно-синюю парусину. Живопись, менявшаяся, как обеды в хороших столовых, покрывала это полное жизни лицо, изменчивые губы. Она подскакивала и хлопала в ладоши, обнимая и целуя.
– Петя, дусенок! Какая дусочка! Боже мой, какая душечка! Как хорошо, что приехал!
Восклицанья взлетали кверху, как птички во время тока.
– Ой, и весело мне, як соловью» в лапах у кошки! – вздохнул он тоскливо, кусая, душа и проглатывая самодовольный смех.
– Ну, скажи, Петро, зачем приехал?
– Да что! Хочется увидеть весь свет, показать себя другим перед смертью.
– Ах, уж умирать собираешься! Так, значит, к невесте? Да? А муки с собой берешь для невесты? Она проголодалась.
– Який бабский вечер: все бабы и бабы и лишь один пышный красивый мужчина, девчоночки мои.
– Ты, дружок, начинаешь заговариваться.
– Ох, и извели меня. Совсем свели с ума. Нет, прочь с глаз, окаянные прелестницы!
– Какой красавец, какая душка! – взвизгнули две сестры.
– Идем в сад, дусенька, идем, у нас цветы есть, сама сажала.
– Не хочу, не хочу, да и все! Вот так сяду и буду сидеть до второго потопа да люльку курить. А ну-ка, хлопцы, дайте огня?
Хлопцев было трое, младший – богатырь телом и ребенок сердцем.
Большой, старый – глиняный, казалось, – череп, похожий сразу и на бабочку и на кувшин, с каким-то усталым, изнемогшим выражением и прямо к небу поднятыми глазами, где застыли мольбы и просьбы, неизвестно к кому обращенные, и старушечьими зубами желудевого цвета, лежал сбоку на столе, указывая, что живопись здесь процветала; здесь был приют живописи.
И вдруг, переведу глаза на старшую сестру с ее роскошными, темно-глинистыми, падавшими кругом стана волосами, стало ясно, что она сегодня Магдалина с черепом в лесной пещере и что какая-то нить связывает их. Во всяком случае, таково было задание сегодняшней очередной постановки. Белое парусиновое платье, темные роскошные волосы, с дикой негой и простотой падавшие волнисто вниз, гладкой волной на грудь, и бесконечно-нежные, стыдливо-голубые глаза, любовно устремленные на гостя, любовно сложенные губы молодой женщины сочно-красного цвета.
Знаете ли, что́ значит спичка в глухой заброшенной усадьбе в плодовом саду? Это бог и царь сельских вечеров. Тысячи лиц, сменяя веснами друг друга, со страниц книг переходили на суточный постой на лицо одной из сестер. Сестры, как трудолюбивые пчелы, работают и помогают друг другу. Звонкий хохот, прыскающий смех, убегающие ноги, чтоб спастись от смеха, порой прерывают их труд. Тысячи разнообразных милых глазок, как цветы, как однодневные бабочки, появляются и исчезают на лице. Лицо делается лугом лиц, где на почве одни цветы сменяют другие и одни души – другие. Сколько сумасшествий от однообразия сельской жизни спасены тобой, закопченная спичка! Как место в поезде занимается то одним, то другим человеком, так живая человеческая голова становится гостиницей путешествующих лиц.
Тихий самодовольный хохот собравшихся был прерван голосом старшей сестры:
– А ну-ка, иди-ка сюда! Да иди, не кривляйся, родимый, а ну, наклони сюда головушку. Крепче! Не кобенься! Положи сюда! Вот так!
Она положила голову на колени и, придерживая ее одной рукою, долго, дрожа красными торжествующими губами, ласкала и гладила ее другой рукой, как ласкают и успокаивают на коленях ленивую жирную кошку. Потом вдруг диким движением хищной птицы, вдруг проснувшейся ночью совы, схватила череп и положила ему на голову.
– Хо-хо-хо! – захохотал гость. – Хо-хо-хо! – повторил он, схватываясь за живот, вскочил с места и, наклонив голову и засунув ее в высокий воротник красно-желтого радужного жупана, в дикой пляске, сделавшись огромно высоким, громадными шагами понесся по крыльцу, выкидывая дикие коленца. Это было страшно. Мне показалось – сама Смерть, темнея громадными глазами, носится по крыльцу и делает слепые прыжки, и, казалось, удивленная тем, что с ней происходит, делала громадные шаги, становясь похожей на летучую мышь днем. Он грузно опустился на скамью.
– Хо-хо-о! Ох, уморили детинушку!
Серебряная шашка лежала с ним рядом на столе; на прекрасном боевом железе была вырезана золотая надпись неведомого летчика и его имя. Серебряная полоса, кто был твой первый господин и как он умер? И купаясь в облаках, падая в воздушные ямы, скользя по серебряным проходам среди облаков, откуда в самом конце облачной глуби, слепой норы – каплями прекрасного голубого огня брызгало небо, о ком на далекой земле ты думал тогда, летая крылатой птицей? И были у нее черные глаза, пара черных цветов на лице, или голубые в шелковых божественных ресницах, светоносным огнем, полным неги, горели они изнутри и любовно и с гордостью смотрели на тебя – победителя небесной синевы, и голубое девичье пламя, ясным светом открыв весеннее окно, горело у ней в глазах.
– Полк подарил, – сказал гость и тронул шашку. – Сам зарубил гада! – похвалился он после. – Да, были дела.
Трое хлопцев присоседились к оружию, отколовшись от старших. Правда, не во всякую дверь мог бы пройти младший.
– Вот поеду на Карпаты – там галичане, забуду в чистом воздухе гадкий порошок кацапов – ой и дурной же, в Москве все извозчики, клюя носом по вечерам, закладывают им ноздри и одобряют и возносятся на небо, забыв про овес и конный двор. «От него душа веселится и уходит небо». А там ведьмочки-панночки. Ну, найду добрую дивчину, вот як ты али ты, голубую снегуру с крупными глазами, и путцу корни в землю. Пора, довольно перекати-поля. И время. Довольно. Побачил всего.
Старшая сестра положила на темный шелк своих волос темный умный черен. Две головы за гранью времени в каком-то зеркале отражены стояли – одна над другой.
– Ну теперь, Барышня Смерть, здравствуйте!
Она встала босая с распущенными волосами и двойной страшной головой, золотисто-голубые в черную точку глаза блестели, окруженные роскошным светом. Белое платье было торжественно, золотые роскошные волосы странно зажигались тысячами огней. Невидимый свет окружил ее стройное, немного тучное тело. Темный умный череп смотрел торжественно большими глазами. Дыхание тайны носилось в воздухе, трепеща крыльями над семью людьми.
– А впрочем, невеста не умерла! – произнес гость, закуривая трубку и переменяя положение ног.
– Голубчик! Жива?
– Жива и вышла замуж.
Темный череп стоял, как на жертвеннике, на темных, одного цвета с ним, распущенных волосах красавицы. Она беззвучно улыбалась, поджав губы, готовые прыснуть от смеха.
Если тайна живописи возможна на холсте, досках, извести и других мертвых вещах, – она возможна, разумеется, и на живых лицах; и были сейчас божественны ее брови над синими глазами, вечно изменчивыми, как небо в оттенках, в вечной дрожи погоды, роскошно алым темным цветком пышных уст.
– Бычка! – подскочил один из братьев и, взяв окурок, роскошно и шумно вдувая воздух, наслаждаясь, затянулся.
– Что, не бачили меня видеть? О чем я? Да… Ну вот, вроде есаула я был в конном отряде. Петлюровцев колотил. Все у меня были: и китайцы, старообрядцы, спартаковцы, венгры. Хорошие, боевые ребята были. Врываемся в город, песни играют, кто во что одет: в черные бурки, сермяги, алые жупаны – прями сброд, но у всех на шляпе червонные ленты вьются. Лихие люди. Старообрядцы – молодцы ребята!
– Да неужели? И ты не врешь? – захохотала старшая сестра. – Так ты настоящий воин, богатырь на коне.
Кошачьи глаза опять смеялись, и щеки ее прыгали.
– Едем, свищем, а червонные ленты на соломенных шляпах, либо по плечам, червонеют, як невиданные птицы крутятся, скачут в поле – дикий вид, а молодецкий. Так в кумачах едем. Как песни грянем – стон стоит. Ну, я без малейшей дрожи гадов на тот свет шлю. Вы что думаете – шутка? БойГ сердце колотится – у как! Як птичка выпрыгнуть хочет. Як дрова, сплеча рубишь, засекаешь гадов, а после ходишь сам пьяный, весь шатаешься, пьянеешь боем, стоишь как столб, голова кружится, ничего в это время не помнишь.
– Ничетошеньки? Неужели?
– Гордо так ходишь, озираешься. Балакают, бывают пьяные богом, ну а мы так пьяные боем. Конница налетает вовсю, спасаясь от главного удара пехоты, углом идет бой. Удар боя направлен в одну сторону. На иноходце летишь, жупан кровью, кажется, горит, в руке шашка, пальба по врагу, пыль, о-о, а-а-а! – рев стоит, и хлопцы с красным и лентами в пыли несутся. Режут, бьют все, что по дороге. У, страшно говорить! Эх, милое дело! Да, я уже не тот, много видел, гадам мстил. Честно скажу: не жалел.
– Да ну же? Да ты истинный русский воин! Сирот опора!
Он сидел грустный, опустившийся, развалясь.
– Ого-го, милейший! Наверное, сидел в обозе или в тылу сеном торговал, а сюда приехал и доказывает и нос выше держит, знаем! – загорячились мальчики, споря о чем-то и доказывая.
– Ну, не верьте, если не хотите, ну, не хотите – не верьте. Знал сербов – удивительно чистые души, и все черноокие. Ну и гуцулы хороши, с павлиньим пером на соломенной шляпе, дерутся до последнего.
Изучавшие со всех сторон шашку хлопцы вдруг радостно захохотали.
– Ну вот… Что вы хлопцы? О чем гремите?
– Хо-хо-хо! Вот так шашка! Ну и шашка! Даже кровь на ней есть… И такая чистенькая, молоденькая, точно барышня, – новенькая кровь! Он ходит и головы срубает, а потом присядет к окну, сгорбится, как кузнечик, и малиновой краской шашку выводит. И кровь в лавке покупает или дарят возлюбленные.
– А что, разве я вру? Докажи, что я вру?
– Кровь ржавеет, а здесь новенькие красные пятна, еще свежие.
– Какая дуська, какая дуська! Шашку раскрашивает! – торопливой скороговоркой заговорили сестры.
– Вот не думали! Ты подумай только: шашку раскрашивать! Это надо! Дай я обниму тебя. – Она встала и, тучная, толстая, но страстная – протянула к нему руки старой многолюбицы.
– Ну нет, спасибо.
– Раз, только раз, ну, дусенька, раз!
– Поцелуй на расстоянии – тогда согласен. – Он тихо смеялся и закрывался руками, прятался под стол от по-прежнему протянутых рук.
– Ну, дуся, – разок, только разок!
– Да нет же, на расстоянии, ради бога! – прятался он.
– Ну, как хочешь, ну, не хочешь, не надо. А все же дуся! Дуся и дуся! – Она вынула иголку и нитку.
– А расстрел так: подходишь и – бац! Прямо в лоб стреляешь – валишь! Оно скверно бывает, когда выстрелишь в лоб, а людына все-таки как столбец стоит, ни с места, и только кровью глаза запачканы. Что ж! Выстрелишь второй раз по кровавому лбу.
– Какой врун! Какой лгун! Боже, какой лгун! Покажи свои глаза окаянные, – разгорячились сестры, – свои томные, голубые очи – мужчины, великолепного красавца и убийцы!
– Хо-хо-хо! Вот так шашка! Это он подводит себе совесть, подведенная ты душа! Вояка ты, вояка! Там была дивка; я замахнулся – она как завизжит! Смотрю – красная кровь!.. Я думал взаправду кровь, даже испугался сам, смотрю-смотрю, а там на железе красная краска, еще пальцем растерта и отпечаток двух пальцев… Вот миляга! Сидел у окна сгорбившись, трудился, наводил.
– Хо-хо-хо! Миляга – намазал шашку и всем рассказывает, что это кровь, хочет быть страшнее!
Третья сестра. Кузнечик! Обожаемый, тебя обажаю! Красить шашку, ну подумайте только!
Она была восторженным существом.
Вторая. Дружок, я тебя не узнаю, еще сегодня храбрый воин, и вдруг – паяц!
Хлопец. Тоже – художник на шашке! Знаем вашего брата: продувная братия.
– А что? Я учился живописи не закрашивать же мне губы? Я ведь не женщина!
– Они у вас бледные, как земля, а теперь горят как огонь.
– Ну, а мы целуемся шашками. Цокаемся. Ловкие, сердитые поцелуи на морозе. Я не скрываю, что это краска, а не кровь!
– Дружок, а про расстрелы – может быть, тоже живопись на лезвии молчания? – Она наклонилась к нему и, обняв его голову руками, захохотала. – Так вот ты кто? Трудится, как художник, на лезвии шашки головки золотоволосые выводит. Ах, ты, миляга, миляга! Сердечная душа.
– Воображаете ночную темноту, и два всадника целуются шашками?.. Ночь молчит. Какая дуся! Какая дуся! Кругом трава выше человека…
– Не верите, как хотите! Это в порядке вещей: вы, женщины, красите себе губы, а я свою шашку, что тут неестественного? Ну, довольно!
Он туго затянул голову, платком и надел череп, поддерживая рукой. Его дикие скачки слепого во все стороны разогнали всех и заставили жаться в угол. Страшные жмурки! Высокая дикая тень, размахивая руками и с бледным черепом, металась по крыльцу и вдруг разразилась неожиданным крепким гопаком, так что тряслись половицы. Он сбросил жупан на землю и был страшен, в голубой шелковой рубашке, дико расставляя ноги, размахивая костлявыми руками.
Этим воспользовались братья и, будучи дюжими ребятами, схватив за ноги и за руки, немедля вынесли воина в сад. Волны мужского хохота доносились оттуда. «Охо-хо-хо!» – задыхался один. «Ох-ох-ох!» – задыхался от смеха другой. Все тонули в сумерках. «Кузнечик, кузнечик, – неслось оттуда, – настоящий кузнечик!»
Они принесли мертвого кузнечика за ноги и за руки на крыльцо.
– Ну, будет! Довольно. Будет. Уеду в Галицию! Там нявки есть: спереди белогрудые женщины, как простые смертные, а сзади кожи нет, и все потроха видны, красное мясо. Точно часы без крышки. Страшная русалка, и тоже глаза подведены. Ух, ее лешие не любят. Ловят – и прямо в огонь.
<Третья сестра>. Ну, кушайте, вот лапша, молоко и все. Знаете, когда суровый воин ест, он удивительно походит на кузнечика, в особенности рот – твердый, тонкий, узкий, и жадные большие глаза. Ну, совсем, совсем живой кузнечик, так взяла бы – и на булавку. Хо-хо-хо! – на булавку.
– Кузнечик так кузнечик! А вареники добрые. Как надо вареники! С вишней, молодуха? У художников глаза зоркие, как у голодных. Добрые вареники, белые, жирные, как молодые поросята! Я уж десяток послал себе в рот.
– Вот бы взять такого поросенка и шлепнуть по губам, чтоб замолчал, а то трещит, не зная что!
– Какой невежда, какой наглец, уходи из-за стола! – вспылила сестра.
– Тпру, голубушка, стой, уходи сама, если не по душе.
– Нет, подумайте, какой невежда: гостя и так называть. Как ты смеешь! Мальчишка, нахал, щенок, уходи из-за стола!
– Вот и гости! На войне – едешь грозой гадов, шашка над головой, полполка под твоим началом, иноходец почетный, белый конь, а в гостях хлопцы за ноги выносят в сад и голодным кузнечиком зовут. Где же все величие? Бедная моя слава!.. А дюжие хлопцы! Приезжайте, возьму к себе.
– Ну что, как? – загадочно и коварно спросила старшая сестра.
Первая. Душка! Милый!
Вторая. Божественный, обожаемый!
Первая. Как я его люблю!
Вторая. Как я его люблю!
– Идем чай пить!
– Ну, братья и сестрицы, что вам рассказать? Вы меня варениками, а я рассказами. Товарообмен. Ну, вот, взяли город. Много их там. А ну-ка, песню к горячему самовару.
Грянули песню.
– Город взят. Начинается расстрел гадов. Я пощады не давал.
– Ого-го! Так, верно, и ходит, и отрубает головы по дороге.
– А что, вы думаете, сробею! Мало вы знаете меня, судари мои! Откуда у меня серебряное оружие?
Старший брат. Докажи! Он по речке, наверно, ходил – как увидит лягушку, так голову и отрубит – вот и говорит, что рубил гадов. Ужа увидит, тоже загубит малиновой шашкой. Таких гадов зарубано, что только речка плакала. Ходил и думал, что это люди.
Старшая сестра. Так как же? Таких гадов загубил или нет? Отвечайте же! Боже, какой глупый!
– Ну, опять попал в бабью неволю. Начинается бабья власть.
Третья сестра. На огонь прилетел, как бабочка.
Старшая сестра. Ты – истинный друг!
– Едешь на иноходце, кругом хлопцы спивают: «Ох, яблочко малосольное, ох вы, девушки малохольные!» – да так грустно, что за сердце возьмет. Ленты развеваются. Кругом дивчины, да еще якие, черноокие, живая сказка в плахте, и пищат: «Який червовый жупан. Да какой красивенький! Ой, мамонька, якой красивый!» Имел успех. Не пользовались. Едешь себе и свищешь.
– «Ок, я страдала… – загремели из сада голоса заглядевшихся девушек с лопатами па плечах. – Уж и застрадала! Увидала и застрадала!»
– Есть у меня черкеска, оружие. Для воина все есть.
– Ну, так как же, правда, что ты 90 гадов убил?
– Девяносто не девяносто, а за тридцать ручаюсь.
– И не жалко?
– А меня жалели? Это было в Чернигове: мы сидели в остроге и ждали смерти. Брат налетел с четниками, ворвался в город на броневике, разбил острог, взял меня. Спаслись… Все видал. Сам будешь такой. Душа подрастет. Вы ребята, а души младенцев! Чи я баба, чтобы жалеть? Вы, бабы, льете слезы, мы льем кровь – каждому свое. Люди душат друг друга за горло – кто скорее? Не ты – так тебя. Ну вот. Одежды мало, ее нужно беречь, одежду снимаем, оставляем в белье. Приходят в опилках, сене, где кого поймали: в стогу, копнах, в подполье. Раз было – привели пять заложников, поставили босыми, в белье, выстрелили, один убежал. Считаем – все лежат, одного нет. В лес ведут красные следы от раны. Ну, раны – все равно подохнет в лесу. Пес с ним! Туда ему и дорога. Через двое суток приходит в избу: течет кровь, в белье, босой, хохочет и говорит: «Я таки убежал. Расстреляйте меня! Только сейчас». Ну, я не неволю.
– Ну, так как же, отвечай: было дело или нет? А то выпорю…
Как, П.?! Неужели тот самый, который по Москве ходил в черной папахе, белый, как смерть, и нюхал по ночам в чайных кокаин? Три раза вешался, глотал яд, бесприютный, бездомный, бродяга, похожий на ангела с волчьими зубами. Некогда московские художницы любили «писать его тело». А теперь – воин в жупане цвета крови – молодец молодцом, с серебряной шашкой и черкеской. Его все знали и, пожалуй, боялись – опасный человек. Его зовут «кузнечик» – за большие, голодные, выпуклые глаза, живую речь, вдавленный нос. В свитке, перешитой из бурки, черной папахе ‹…› он был сомнительным человеком большого города и с законом не был в ладу.
Некогда подражал пророкам (вот мысль – занести пророка в большой город с метелями, – что будет делать?).
Он худой, белый, как свеча, питался только черным хлебом и золотистым медом, да английский табак, большой чудак, в ссоре с обществом, искавший правды. Женщины-художницы писали много раз его голого, в те годы, когда он был красив.
Хромой друг, который звался чертом, три раза снимал его с петли. Это было вроде небесного закона: П. удавливается, Ч. снимает.
Известно, что он трижды обежал золоченый, с тучами каменных духов храм Спасителя, прыгая громадными скачками по ступеням, преследуемый городовым за то, что выдрал из Румянцевского музея редкие оттиски живописи.
Любил таинственное и страшное. Врал безбожно и по всякому поводу.
1921
246. Утес будущего
Люди сидят и ходят, скрытые в пятнах слепых лучей светлыми облаками лучевого молчания, лучевой тишины.
Некоторые сидят на высоте, на воздухе, в невесомых креслах. Иногда заняты живописью, мажут кисточкой. Общества других носят круглые стеклянные полы и столы.
Другие шагают по воздуху, опираясь на посох, или бегают по воздушному снегу, по облачному насту на лыжах времени; большая дорога для ходьбы по воздуху, большак для толп небесных пешеходов, проходит над осями низких башен для скрученной в катушки молнии. По тропинке отсутствия веса ходят люди точно по невидимому мосту. С обеих сторон обрыв в пропасть падения; черная земная черта указывает дорогу.
Точно змея, плывущая по морю, высоко поднявшая свою голову, по воздуху грудью плывет здание, похожее на перевернутое Гэ. Летучая змея здания. Оно нарастает как ледяная гора в северном море.
Прямой стеклянный утес отвесной улицы хат, углом стоящий в воздухе, одетый ветром, – лебедь этих времен.
На крылечках здания сидят люди – боги спокойной мысли.
– Второе море сегодня безоблачно.
– Да! Великий учитель равенства – второе море над нами, нужно поднять руку, чтобы показать на него. Оно потушило пожар государств, лишь только к нему был приставлен рукав насоса, пожарной кишки. Это было очень трудно в свое время сделать. Это была великая заслуга второго моря! В знак благодарности вечно на одном из облаков отпечатано лицо человека, точно открытка знакомому другу.
– Борьба островов с сушей, бедной морем, окончилась. Мы равны морем, заметив его над головой. Но мы не были зорки. Песок глупости засыпа́л нас курганами.
– Я сейчас курю восхитительную мысль с обаятельным запахом. Ее смолистая нега окутала мой разум, точно простыней.
– Именно, мы не должны забывать про нравственный долг человека перед гражданами, населяющими его тело. Эту сложную звезду из костей.
Правительство этих граждан, человеческое сознание, не должно забывать, что счастье человека есть мешок песчинок счастья его подданных. Будем помнить, что каждый волосок человека – небоскреб, откуда из окон смотрят на солнце тысячи Саш и Маш. Опустим свой мир сваями в прошлое.
Вот почему иногда просто снять рубашку или выкупаться в ручье весной дает больше счастья, чем стать самым великим человеком на земле. Снять одежды – понежиться на морском песке, снова вернуть убежавшее солнце, – это значит дать день искусственной ночи своего государства; перестроить струны государства, большого ящика звенящих проволок, по звукам солнечного лада.
Не надо быть Аракчеевым по отношению к гражданам своего собственного тела. Не бойтесь лежать голыми в море солнца. Разденем тело и наши города. Дадим им стеклянные латы от стрел мороза.
– С вами спички еды?
– Давайте закурим снедать.
– Сладкий дым? Клейма «Гзи-Гзи»?
– Да, они дальнего происхождения, из материка А.
Превосходный съедобный дым, очаровательны голубые пятна неба, тихая звездочка, в одиноком споре спорящая с синим днем.
Прекрасны тела, освобожденные из темниц одежд. В них голубая заря борется с молочной.
Впрочем, уравнение человеческого счастья было решено и найдено только тогда, когда поняли, что оно вьется слабым хмелем около ствола мирового. Слышать шелест рагоз, узнавать глаза и душу своего знакомого в морском раке, вбок убегающем, с поднятой клешней, не забывая военного устава, – часто дает большее счастье, чем все, что делает славу и громкое имя, например, полководца.
Счастье людей – вторичный звук; оно вьется, обращается около основного звука мирового.
Оно – слабый месяц около Земель вокруг Солнца, коровьих глаз, нежного котенка, скребущего за ухом, весенней мать-мачехи, плеска волн моря.
Здесь основные звуки счастья, его мудрые отцы, дрожащая железная палочка раньше семьи голосов. Проще говоря, ось вращения.
Вот почему городские дети в разлуке с природой всегда несчастливы, а сельским оно знакомо и неразлучно, как своя тень.
Человек отнял поверхность земного шара у мудрой общины зверей и растений и стал одинок: ему не с кем играть в пятнашки и жмурки в пустом покое, темнота небытия кругом, нет игры, нет товарищей. С кем ему баловаться? Кругом пустое «нет». Изгнанные из туловищ души зверей бросились в него и населили своим законом его стены.
Построили в сердце звериные города.
Казалось, человек захлебнется в углероде себя.
Его счастье было печатный станок, в котором для счета не хватало знаков многих чисел, двоек, троек; и прекрасная задача без этих чисел не могла быть написана. Их уносили с собой в могилу уходящие звери, личные числа своего вида.
Целые части счета счастья исчезали, как вырванные страницы рукописи. Грозил сумрак.
Но свершилось чудо: храбрые умы разбудили в серой святой глине, пластами покрывавшей землю, ее спящую душу хлеба и мяса. Земля стала съедобной, каждый овраг стал обеденным столом. Зверям и растениям было возвращено право на жизнь, прекрасный подарок.
И мы снова счастливы: вот лев спит у меня на коленях, и теперь я курю мой воздушный обед.
1921–1922
247. <Две троицы. Разин напротив>
На гордом уструге «нет-единицы» плыть по душе Разина по широким волнам, будто по широкой реке, среди ветел и вязов, сидящих бакланов, среди плавающих баб-птиц, править челн поперек волне, поперек течению, избрав Волгой его судьбу, точно орел жестким клювом, оконченную плахой, но дав жизни другое течение, обратное относительно звезд над нею, перерезая время, наперекор ему, от калмыцких степей к Жигулям, плывя через шумящий поток его Я. И скрягой считать прозрачные деньги волн, плеск волн, когда призрачный уструг «нет-единицы» тихо плывет по реке Разина поперек естественного течения природы времени его Я, в искусственном направлении, среди черных Жигулей воли, от низовьев простой головы, лежащей в своей думе на секире, под расстрелом глаз вдруг задумчивой толпы, до истоков жизни молодого донца в Соловках, перерезавшего поперек всю Россию, всю русскую равнину, чтобы подслушать северные речи, увидеть северные очи, в поисках северного бога, бога Севера, до пути молодого донца на Днепре, где, стоя над омутом, выкликал, языческой удалью глаз весело вызывал из голубой волны русалок, прижимавших к водяным кудрям столько громких имен из древни<х> летопис<ей>.
Недаром хохочут холмы: «Сарынь на кичку!» и оси корня из мнимой «нет-единицы» русалок протянуты к «да-единице» <людей>.
Недаром и до сих пор Волга каждую ночь надевает разбойничий платок буйной разинской песни и, голубая красавица, смотрит, как заря зажигает кумачовой раннею спичкой сумрак лесов.
От кончины плыть к молодости: с секиры широкой, как язык коровы, прыгнула и соскочила, вот голова становится на плечи и покрывается призраком огромных богатырских кудрей; «Эй, держи около!» – кричит она, приставив кулак к богатырскому рту.
Населить свой парус, свою лодку юношей-моряком – отрицательным Разиным – то в шишаке, то в кумачовой рубахе настежь, так, чтоб грудь великих замыслов была распахнут<а> настежь, и оттуда смотреть в темную глубь реки – в темный мир омута, смотреть на тени, брошенные убегающим, испуганным раком, – быть лодкой мертвецу, умноженному на «нет-единицу».
– Эй! Двойник-Разин, садись в лодку Меня, из кокоры моих суток, на скамейку моей жизни.
Отрицательный голубой Двойник-Разин, пепел заклятий сыплется на тебя из моих рук.
Будь черной пашней сохе моей воли, точно покрытая бляхами уздечка, надетая на голову дикого коня-неука, покорись моей воле!
От красной плахи и каленного добела железа предсмертных пыток и великого моря смерти, куда влетела Волга этой жизни, волжской птицей в клетке, разметав буйны волосы, плыть к первым негам юного Я, молодого дикого южно-русского богатыря, жадного до неба, искавшего устоев правды в шуме волн у камней Ледовитого моря, под мощным гомоном тысячи тысячей государства птиц, возводивших стройную постройку храма – камнями плеска крыл, камнями голосов.
Никто бы не узнал в молодом богатыре, слушавшем на берегу ночного моря голоса летевших журавлей, лавину победы в их голосах, читавшем летучую книгу, ночные страницы ночных облаков, будущего сурового и гордого мятежника, писавшего соседним царям насмешливое «любезный брат».
Вещие глаза еще мальчика, с первым пухом на губах, были подняты широко открытыми лесными озерами навстречу вещим голосам птиц, голосам оттуда, может быть кричавшим оттуда: «Брат, брат, ты здесь!»
Там он искал те оси постройки человеческого мира, главные сваи своей своеверы, которые потом мощными сваями вбивал в родную почву, страну отцов, родной быт.
Это не был главный яроста нескольких столетий, наследник земли отцов. Это был мальчик-пустынник, мальчик-отшельник, с тихими задумчивыми глазами, пришедший от своего моря к морю Ломоносова. Наводнение неба черным кружевом стай, какой-то ледоход в небе, серые льдины птиц, стройные косяки государства, томительно-трубные клики на воздухе. Стремительный потоп несущихся черных Млечных Путей, призраки летучей воздушной конницы, узоры точек и военные крики небесной пехоты, летевшей на приступ весны, певучие полки, брошенные на завоевание весны трубными голосами журавлей, перерезав мир звонкими кликами, брошенные на приступ замка зимы войною песен, весеннее небо Севера навсегда отразилось в больших пустынных глазах Разина, глазах юноши-пустынника, пешего путешественника у берегов Ледовитого моря.
Это были две Троицы: зеленая лесная Троица 1905 года на белоснежных вершинах Урала, где в окладе снежной парчи, вещие и тихие, смотрят глаза на весь мир, темные глаза облаков и полный ужаса воздух несся оттуда, а глаза богов сияли сверху в лучах серебряных ресниц серебряным видением.
И Троица 1921 года в Халхале (Северная Персия), на родине раннего удалого дела Разина. За Пермью, у крайней северной точки веток Волги, на переломе Волги и текущих к северу рек Сибири, прошла первая Троица. У каменного зеркала гор, откуда прочь с гор, с обратной стороны бегут реки в море, любимое с севера Волгой, там прошла вторая Троица поворотного 1921 года.
«Знаем, своему богу идут молиться», – решили северяне пермской тайги, когда в черных броднях и поршнях, с ружьем за плечами, с крошнями на ремнях за плечами, мы уходили перед Троицей на месяц, лесовать на снежных вершинах Конжаковского камня, искать лесное счастье, мечтая о соболях и куницах, и неведомая снежная цепь манила и звала нас.
Речка Серебрянка летела по руслу, окутывая в свои снежные волосы скользкие черные камни, обнимала их пеной, как самые дорогие любимые существа, и щедро сыпала горные поцелуи, и, прислонив к ней ухо, можно было слышать ауканье девушек, живой человеческий смех и старые песни русских деревень в мгновенной бездне нити проворной речной волны.
Кто у кого брал струны и человеческие голоса – река или село?
Как мчится и торопится скороход с зашитым в поле письмом – хранила река в голубых волнах письмо к Волге, написанное Севером.
Кто-то смеялся там, в глубине вод, и задорно кричал удалое лесное «ау!» ему, наклонившему сверху лицо, пришельцу оттуда, из мира людей. Когда река отступала от русла каменной щели, на полувысохшем русле мокрой топи можно было увидеть свободно набросанные широкие когти, отпечатанные медведем, изданные рекой в роскошном издании с широкими полями, с прекрасными концовками сосен, в обложке песчаных берегов и снеговых отдаленных гор с черной сосной наверху.
Эти вдохновенные песни древнего лада, маленькие песенки, полные дыхания жизни, по которым можно бы судить, сколько творцу лет, куда он шел, в каком был настроении, был ли сердит или задумчив, казалась ли ему вселенная мрачным проклятием или благовестом, полным горошин серебряных слов, шашкой пьяного по голове или задумчивым рукопожатьем ночью, – были напечатаны издательств<ом> леса на книгах черной топи.
Не только свои медведи, но даже охотники умеют читать эти частушки в издании топких болот, от первых времен мира.
Какая Лаура прочтет песни лесного Петрарки?
А мы идем против реки все выше и выше, на суровые потолки гор…
1921–1922
248. Перед войной
– Через два месяца я буду убит! На прусский лоб! Ура! Урра! – крикнул прапорщик, размахивая шашкой.
– Ура, – повторяли остальные, подымаясь с мест и вежливо и участливо смотря ему в глаза.
– Смерть наверняка! Урра моей смерти! – лихо крикнул он, волнуясь и, казалось, захлебываясь от счастья. Винная заря малиновой темью выступила ему на щеки, ему, мертвому без проигрыша через два месяца! Он стоял и говорил. Голая шашка купалась вверху, рассекая воздух, разрезая сумрак лезвием, – гражданка грядущей вой ны. Она бесстыдно плясала, скинув последние шелка, и, повторенная в глазах, отражалась в зеркалах подвала, переполненного военной молодежью, на серебристых плоскостях, делавших стены и потолок подвала; весь подвал походил на зеркальный ящик. «Боже, царя храни», – пели медные горла дуд, вдруг вспомнившие о себе.
Вышли на мороз. Сели кататься, носиться по Москве, далеко за снежными заставами. Вино в руках. Люди в свежих могилах цветов и зверей, с ног до головы одетые в могилы: разве не овца, белокурая и милая, грела дыханием смерти шею поручика, – разве не братская могила льнов Псковской земли белым полотном рубашки выступала на руке, державшей вино? Точно братское кладбище, засыпанное снегом? Разве не темный зверь, с другого конца земного шара, из темных лесов Америки, прильнув к черепу художника, бросил живую дышащую тень и на лоб, и на суровую морщину, и на горящие глаза художника? Он, раньше скакавший в листве за сонными птицами, теперь согревал человека черной могилой, теплой ночью мерцающих пушистых волос, черным сиянием густых лучей и, воин после смерти, защищал человека от копий мороза. Жизнь в хижине из чужой смерти, эти люди, в шкурах свежевскопанных могил, готовились сделать прыжок в смерть, чтобы где-то там стать, вернув долг, почвой для растений, дровами для травоядных печей.
– Долг будет выполнен, – все повторяли это слово.
Какая корова, черно-пегая или белая, затопит свое вымя, висящее до земли, душой этого поручика? Какое поле – может быть, голубых незабудок, может быть, золотых лютиков, станет второй душой поручика? – этой горсти земли, похожей на разумные часы, волной, упадающей обратно в черную землю, на шепот земли, вдруг услышанный ухом: «Сын! вернись! мне необходимо тебе что-то сказать!»
Ехали, хмуро и весело молчали. Поручик иногда вставал, и голая шашка на ходу описывала в воздухе какие-то знаки, вроде восьмерки.
Самокат опоясал Москву, раздувая на ходу трубку снежной пыли, испуская стоны раненого зверя. Несколько приговоренных к смерти наступавшей войной сидели за стеклянной темницей внимательными божествами бега. Чудовище летело, подняв над собой какую-то стеклянную Ярославну, лежавшую в глубоком обмороке, подымая черными могучими руками ее стеклянный стан, как сумасшедший арап, не найденный в песнях Пушкина, умыкающий свою добычу.
– Хрро! – дико хрюкнуло чудовище, прокалывая тьму холодными белыми клыками. Встречные отвечали ему стоном дикого гуся и исчезали в морозной неге. Я гадал о войне. Что она для людей? Большое бо-бо? В час ночи, на пути домой, застава около Ворот Славы была снесена со столбов запыхавшимся чудовищем. Мы похлопывали по шее дрожавшее и умиравшее животное, упавшее на колени. Городовые, сделавшие засаду, переписывали наши имена, не совсем довольные тем, что все мы стоим на ногах. Ничуть не удивляясь тому, что мороженое бревно, поперек наших горл, не размозжило наших черепов, мы сошли на снег со сломанного чудовища, полного предсмертной дрожи, издыхавшего рядом; оно было ранено и разбило свои глаза, очаровательные в своем блеске, протыкая вилами черный стог ночей и бросая его через голову.
Теперь я знал, какою будет война: мы вылетим из своих мягких сидений в бешеном беге, сойдем на землю, но застава будет сорвана! Мы видели эту заговорщицу позорно лежащей в снежной пыли, мы щупали наши головы и видели, что они прочно сидят на плечах.
Это маленькое письмо из будущего, незаметно для окружающих ловко врученное случаем, вдруг показало мне войну в себе. Еще не дошедший до нас великий чертеж громадного здания войны, вот он, точно два-три слова, намечающие смысл большого труда.
Я умею угол великих событий, отделенных временем в несколько лет, видеть в маленьких чертежах сегодняшнего дня. В этом крушении были черты, освещавшие будущее.
Да, мы были около самой вершины угла, и маленькая прямая нашего крушения сменялась великанской прямой войны, пересекавшей стороны чертежа под тем же углом, как и прообраз. Да, застава будет сломана! хотя мы и сойдем на землю.
Я добрыми глазами смотрел на друга, когда он читал: «Я тебя, пропахшего, раскрою отсюда до Аляски», – и его могучий голос страшными объятиями крушил детские хребты понятий, еще не хотевших умирать.
На лицах понятых было написано «наша хата с краю». Чугунные тела Ворот Славы, держа трубы, смотрели на нас… Война, нарастая в звуке своей мощи, точно гудок встречного поезда, метала тузы лучших полков, распечатывала все новые и новые колоды людей. Спасаясь от головной боли, проигравшийся игрок облаком замотал голову. Этот кумачово-красный платок придавал ему восточный вид.
Звук войны достиг той высоты, грани слышимого, когда ощущение звука переходит в ощущение боли, и часто можно было видеть среди бросившихся прочь, шарахнувшихся улиц остановившийся 6-й или 13-й, полный раненых.
«Все умрем», – слышал я глухой суд из рядов красавца-полка, деловито уходившего на запад. В страшную печь бросались все новые и новые возрасты. Изредка из черных освещенных зданий доносились шумы грустной и могучей молитвы: это пели тысячи грудей уходящих… «Но ведь с той стороны ему тоже молятся», – подумал я. И вдруг передо мной мелькнул образ маленького жалкого китайца, которого сразу несколько рук дергают за косу, – что ему делать в этой толпе? Мне стало жалко того, кому молились. Кол из будущего надвигался на улицу, полную запаха вчерашних слов и понятий. Лишь верхние чердаки спаслись от потопа других времен. Подвалы были затоплены.
Я шептал проклятия холодным треугольникам и дугам, пируя над людьми, подымавшим ковши с пенной брагой, обмакивавшим в мед седые усы князей жизни, и видел, как кулак калек подымается к их теням с тою же глухой угрозой. Я отчетливо видел холодное «татарское иго» полчищ треугольников, вихрей круга, наступавшее на нас, людей, как вечер на день, теневыми войсками, в свой срок, как 12 часов войны; я настойчиво помнил, как чечевица, наполнявшая котелки пехоты, вдруг стала чечевицей лучей мести, собрала в одну точку и зажгла, как хворост.
Я помнил, как по рядам войск пробежало сначала крылатое слово: «тут-то оно и сказалось», произнесенное весело, с лукавым видом взаимного понимания, вдали от начальства, бородатым дядьком, а потом: «бабушка надвое сказала», угрюмо произнесенное суровым боевиком, как отблеск надвигавшейся кровавой зари, две трещины, пересекшие мир того дня.
«И не к «войне ли до конца» относилось это загадочно-суровое «бабушка надвое сказала»?» – невольно спрашивал я себя. Может быть, число, может быть, треугольник был пастухом этих двигавшихся на запад волн. Не он ли расставил громадные прутья железной мышеловки?
Всей силой своей гордости и своего самоуважения я опускал руку на стрелку судьбы, чтобы из положения внутри мышеловки перейти в положение ее плотника. «В игре в дураки кто кого оставит в дураках?» – спрашивал я себя.
Я помнил, как шепот «царь проедет» собирал толпы на углу Тверской. Скороход огромного роста, на аршин выше среднего уровня платков и котелков, передвигался в ней, городовые заботливо наводили порядок.
Вдруг коршун, зорко, как сыщик, выискивавший кого-то в толпе, два раза пронесся над ней и, точно не найдя, что ему надо, отлетел прочь, скрытый крышами. И только когда промчалась запряженная черной парой коляска царя и мелькнуло его лицо, коршун неожиданно вылетел снова и, опустившись над самой головой царя – точно выполнив поручение, – быстро поднялся и исчез. Точно опущенный палец вдруг указал на кого-то, а голос произнес: «Вот он». «Коршун», – разочарованно повторяли многие, и праздник встречи был испорчен, сорван внезапным приходом нового действующего лица.
20 января 1922
249. Ветка вербы. День вербы – ручки писателя
Я пишу сейчас засохшей веткой вербы, на которой комочки серебряного пуха уселись пушистыми зайчиками, вышедшими посмотреть на весну, окружив ее черный сухой прут со всех сторон.
Прошлая статья писалась суровой иглой лесного дикобраза, уже потерянной.
После нее была ручка из колючек железноводского терновника. Что это значило?
Эта статья пишется вербой другим взором в бесконечное, в «без имени», другим способом видеть е<го>.
Я не знаю, какое созвучие дают все вместе эти три ручки писателя.
За это время пронеслась река событий.
Про родину дикобраза я узнал страшные вести.
Я узнал, что Кучук-хан, разбитый наголову своим противником, бежал в горы, чтобы увидеть снежную смерть, и там, вместе с остатками войск, замерз во время снеговой бури на вершинах Ирана.
Воины пошли в горы и у замороженного трупа отрубили жречески прекрасную голову и, воткнув на копье, понесли в долины и получили от шаха обещанные 10 000 туманов награды.
Когда судьбы выходят из береговых размеров, как часто заключительный знак ставят силы природы!
Он, спаливший дворец, чтобы поджечь своего противника во сне, хотевший для него смерти в огне, огненной казни, сам погибает от крайнего отсутствия огня, от дыхания снежной бури. Снежная точка закончила эту жизнь. В его голове стояла изба его родины – из хороших туманов и хороших воинов. Не успев это сделать при жизни, он сделал это после смерти, когда хорошие воины за его голову получили хорошие деньги. Когда я бывал в этой стране в 21 году, я слышал слова: «Пришли русские и принесли с собою мороз и снег».
А Кучук-хан опирался на Индию и юг.
Но самое крупное светило на небе событий, взошедшее за это время, это «вера 4-х измерений» – изваяние из сыра работы Митурича.
30 апреля 1922
Статьи. Декларации. Заметки
250. «Пусть на могильной плите прочтут…»
Пусть на могильной плите прочтут: он боролся с видом и сорвал с себя его тягу. Он не видел различия между человеческим видом и животными видами и стоял за распространение на благородные животные виды заповеди и ее действия «люби ближнего, как самого себя». Он называл неделимых благородных животных видом своими ближними и указывал на пользу использования жизненного опыта прошлой жизни наиболее древних видов. Так, он полагал, что благу человеческого рода соответствует введение в людском обиходе чего-то подобного установлению рабочих пчел в пчелином улье, и не раз высказывал, что видит в идее рабочей пчелы идеал свой лично. Он высоко поднял стяг галилейской любви, и тень стяга упала на многие благородные животные виды. Сердце, плоть современного порыва человеческих сообществ вперед, он видел не в князь-человеке, а в князь-ткани – благородном коме человеческой ткани, заключенном в известковую коробку черепа. Он вдохновенно грезил быть пророком и великим толмачом князь-ткани, и только ее. Вдохновенно предугадывая ее волю, он одиноким порывом костей, мяса, крови своих мечтал об уменьшении отношения , где ε – масса князь-ткани, а ρ – масса смерд-ткани, отно сительно себя лично. Он грезил об отдаленном будущем, о земляном коме будущего, и мечты его были вдохновенные, когда он сравнивал землю с степным зверком, перебегающим от кустика до кустика. Он нашел истинную классификацию наук, он связал время с пространством, он создал геометрию чисел. Он нашел славяний, он основал институт изучения дородовой жизни ребенка. Он нашел микроб прогрессивного паралича, он связал и выяснил основы химии в пространстве. Довольно, сему да будет посвящена страница, и их несколько.
Он был настолько ребенок, что полагал, что после пяти стоит шесть, а после шести – семь. Он осмеливался даже думать, что вообще там, где мы имеем одно и еще одно, там имеем и три, и пять, и семь, и бесконечность – знак бесконечности.
Впрочем, он никому не навязывал своего мнения и, считая его своим лично, признавал священнейшее право всякого иметь мнение противных свойств.
(О пяти и более чувствах.)
Пять ликов, их пять, но мало. Отчего не: одно оно, но велико?
Узор точек, когда ты заполнишь белеющие пространства, когда населишь пустующие пустыри?
Есть некоторое много, неопределенно протяженное многообразие, непрерывно изменяющееся, которое по отношению к нашим пяти чувствам находится в том же положении, в каком двупротяженное непрерывное пространство находится по отношению к треугольнику, кругу, разрезу яйца, прямоугольнику.
То есть, как треугольник, круг, восьмиугольник суть части плоскости, так и наши слуховые, зрительные, вкусовые, обонятельные ощущения суть части, случайные обмолвки этого одного великого, протяженного многообразия.
Оно подняло львиную голову и смотрит на нас, но уста его сомкнуты.
Далее, точно так, как непрерывным изменением круга можно получить треугольник, а треугольник непрерывно превратить в восьмиугольник, как из шара в трехпротяженном пространстве можно непрерывным изменением получить яйцо, яблоко, рог, бочонок, точно так же есть некоторые величины, независимые переменные, с изменением которых ощущения разных рядов – например, слуховое и зрительное или обонятельное – переходят одно в другое.
Так, есть величины, с изменением которых синий цвет василька (я беру чистое ощущение), непрерывно изменяясь, проходя через неведомые нам, людям, области разрыва, превратится в звук кукования кукушки или в плач ребенка, станет им.
При этом, непрерывно изменяясь, он образует некоторое одно протяженное многообразие, все точки которого, кроме близких к первой и последней, будут относиться к области неведомых ощущений, они будут как бы из другого мира.
Осветило ли хоть раз ум смертного такое многообразие, сверкнув, как молния соединяет две надувшихся тучи, соединив два ряда переживаний в воспаленном сознании больного мозга?
Может быть, в предсмертный миг, когда все торопится, все в паническом страхе спасается бегством, спешит, прыгает через перегородки, не надеясь спасти целого, совокупности многих личных жизней, но заботясь только о своей, когда в голове человека происходит то же, что происходит в городе, заливаемом голодными волнами жидкого, расплавленного камня, может быть, в этот предсмертный миг в голове всякого с страшной быстротой происходит такое заполнение разрывов и рвов, нарушение форм и установленных границ. А может, в сознании всякого с той же страшной быстротой ощущение порядка
24 ноября 1904
251. Курган Святогора
I
Отхлынувшее море не продышало ли некоего таинственного, не подслушанного никем третьим, завета народу, восприявшему в последний час, сквозь щель времового гроба, восток живого духа, распятого железной порой воителя? Народу, заполнившему людскими хлябями его покинутое, остывающее от жара тела первого воителя ложе, осиротелый женственно мореём?
Точно. Своими ласками передала нам Вдова лик первого и милого супруга. Щедро расточаемыми ласками создала кумир целящий. Так мы насельники и наследники уступившего нам свое ложе северного моря.
Мы исполнители воли великого моря.
Мы осушители слез вечно печальной Вдовы.
Должно ли нам нести свой закон под власть восприявших заветы древних островов?
И широта нашего бытийственного лика не наследница ли широт волн древнего моря?
II
Конечно, правда взяла звучалью уста того, кто сказал: слова суть лишь слышимые числа нашего бытия. Не потому ли высший суд славобича всегда лежал в науке о числах? И не в том ли пролегла грань между былым и идутным, что волим ныне и познания от «древа мнимых чисел»?
Полюбив выражения вида , которые отвергали прошлое, мы обретаем свободу от вещей.
Делаясь шире возможного, мы простираем наш закон над пустотой, то есть не разнотствуем с богом до миротворения.
III
Буй волит видеть свой лик в буйовичах.
И не злой ли ворожбой висит над нашей славобой тень северного моря, не узнающая в сыне лика своего отца? И не признающая в сыне сына?
И не в нас ли воскликнула земля: «О, дайте мне уста! Уста дайте мне!» И дали ли мы ей уста?
И не в несчетный ли раз одетая в грусть, телесатая равниной Вдова спрашивает: «Вот тело милого супруга. Но где его голос? Так как вижу милые уста, зачарованные злой волей соседних островов, молчащие или вторящие крику заморских птиц, но не слышу голос милого». Да. Русская славоба вторила чужим доносившимся голосам и оставляла немым северного загадочного воителя, народ-море.
И самому великому Пушкину не должен ли быть сделан упрек, что в нем звучащие числа бытия народа – преемника моря, заменены числами бытия народов – послушников воли древних островов?
И не должны ли мы приветствовать именем «первого русского, осмелившегося говорить по-русски», – того, кто разорвет злые, но сладкие чары, и заклинать его восход возгласами: «Бýди! Бýди!»
IV
Мы ничего не знаем, ничего не предсказываем, мы только с ужасом спрашиваем: ужели пришло время, ужели он?
V
Вот он шумит своими ветвями, и не окружим ли мы его порослью молодых древ?
VI
Всякое средство не волит ли быть и целью? Вот пути красоты слова, отличные от его целей. Древо ограды дает цветы и само.
VII
И останемся ли мы глухи к голосу земли: «Уста дайте мне! Дайте мне уста!» Или же останемся пересмешниками западных голосов?
VIII
И хитроумные Евклиды и Лобачевский не назовут ли одиннадцатью нетленных истин корни русского языка? В словах же увидят следы рабства рождению и смерти, назвав корни – божьим, слова же – делом рук человеческих.
И если живой и сущий в устах народных язык может быть уподоблен доломерию Евклида, то не может ли народ русский позволить себе роскошь, недоступную другим народам, создать язык – подобие доломерия Лобачевского, этой тени чужих миров? На эту роскошь русский народ не имеет ли права? Русское умнечество, всегда алчущее прав, откажется ли от того, которое ему вручает сама воля народная: права словотворчества?
Кто знает русскую деревню, знает о словах, образованных на час и живущих веком мотылька.
И не значит ли, что боги унесены из храма, если безбоязненно в ряды молящихся замешиваются иноверцы? И выполняют требы?
IX
И не должно ли думать о дебле, по которому вихорь-мнимец емлет разнотствующие по красоте листья – славянские языки, и о сплющенном во одно, единый, общий круг, круге-вихре – общеславянском слове?
X
Конечно, Жена, телесатая северной равниной, приемлет нежного супруга, алча ласк первого, и не этим ли таинственно ваяет его лик, силой женской чары, в лик первого и милого мужа – морского моря?
Так изменяемся мы, уподобляясь первому, чтобы заслужить великих милостей у облеченной в равнину Вдовы.
И когда родимые второму морю пройдут пред восхищенным взглядом светлые горы, восставляя свой ледяной закон и рокот, не следует ли предаться непорочной игре в числа бытия своего, чаруя ими себя, как родом новой власти над собой, и прозревая сквозь них великие изначальные числа бытия-прообраза? И сии славоги, гордо плывучие на смену чужеземным снегам… Так как не на хлябях ли морских рождаются самые большие ледяные горы, каким не бывать на суше? Не наполнят ли они нашу душу трепетом и гордостью ве́щей?
И не станем ли мы тогда народом божичей, сами зоревея вечностью, а не пользуясь лишь отраженным?
Обратимте наши очи к лучам земных воль; если же мы воспользуемся заимствованным светом, то на нашу долю останется навий свет, добрые же лучи останутся на потребу соседним народам.
Мы не должны быть ниши близостью к божеству – даже отрицаемому, даже лишь волимому.
XI
И если человечество все еще зелень, трава, но не цвет на таинственном стебле, то можно ли говорить, пророча, о<б> осени, желтыми листьями отрываясь от сил бесконечного? Или же, слыша песнь, следует посмотреть на небо; не жаворонок ли первый? И даже мертвое или кажущееся таким не должно ли прозреть связью с бесконечным в эти дни?
XII
О, станем же верны морскому супругу Жены, нашему прообразу, совооруженному с нами латами – море, конем – тысячелетний рокот, щитом – водянистость существа. Он же вдохнул в нас дыхание иной поры, поры иных могачей, богачественной иной мощью. Вдова ваяет в нас лик: пред ее волей мы должны преклониться.
Конец 1908
252. Опыт построения одного естественнонаучного понятия
Понятие «симбиоз», возникшее как вспомогательное средство для описания некоторых частных явлений растительного мира, быстро привилось и распространилось по всей области описывающих жизнь наук. Это служит хорошим предзнаменованием для предпринимаемого опыта построения родственного ему понятия «μεταβιος». Определим его точным образом.
Условившись обозначать следствия, испытываемые одной жизнью от сосуществования ей другой жизни, через знаки (+), (.), (–), мы получим следующие 6 возможных случаев отношений:
где (+) означает пользу, (.) безразличное состояние, (–) вред как следстви<я> сосуществования двух жизней. Но все они объединены следующими предпосылками, вскрывающими их природу: 1) отношения между двумя жизнями протекают в одно и то же время, 2) они протекают на соседских. но разных частях пространства.
Самое определение обстановки, на которой развиваются эти отношения, предполагает возможность существования таких отношений, которые были бы возможны при следующих условиях: 1) отношения между двумя жизнями протекают в одном и том же месте; 2) отношения между двум жизнями объединяют два соседних промежутка времени.
Так как причинная связь действительна от прошлого к будущему, но не наоборот, то ясно, что одна из двух послесуществующих жизней будет находиться в состоянии, обозначаемом точкой. Это уменьшает наполовину число возможных случаев, которых таким образом будет три:
Первый из них, описывающий те отношения, в которых из послесуществования какой-нибудь жизнию другой жизни для этой первой вытекают отношения выгоды, и есть то явление, которое названо может быть μεταβιος.
Таким образом, точный розыск природы тех и других взаимоотношений приводит к такой поясняющей таблице:
где t означает время (tempus), l – место (locus), знак = понимается здесь как знак тождества, а знак X есть знак отсутствия тождества.
Условившись же обозначать через вообще отношения между двумя жизнями i1 и i2, мы получим выражение для симбиоза и выражение вида для метабиоза (где tn и tn + k есть обозначение времени).
Но, может быть, новый угол зрения, выведенный, путем перестановки времени и пространства в их свойствах, из старой точки зрения, имеет слишком незначительный кругозор, чтобы быть с успехом примененным? Положительный ответ придал бы сомнительную ценность предыдущим выкладкам.
Но, как окажется потом, можно собрать несколько примеров, которые доказывали бы широту устанавливаемого угла зрения.
Особенно доказа<тель>ный пример дает опыт сельского хозяйства. Собственно, каждый севооборот, будет ли он многопольный или простой, основан на отношениях метабиоза между злаками. Известно также в лесоводстве предпочтительное вырастание на месте исчезнувшей лесной породы какой-нибудь определенной другой.
Точно так же в «Верую» воинствующего пангерманизма входят отношения метабиоза между славянским и германским миром.
Деятельность бактерий, изменяющая почву, связывает метабиозом мир низших и растений.
Здесь может быть высказана смелая гипотеза, что сущность смены одних животных царств другими в разные времена жизни Земли также сводится к метабиозу.
Метабиоз объединяет поколения кораллов внутри какого-нибудь атолла и поколения людей внутри народа. Смерть высших, не исключая и Homo sapiens, делает их связанными метабиозом с низшими.
Перечисленных примеров достаточно, чтобы показать широту применяемой точки зрения.
Я приведу два случая метабиоза, которые мне случилось самому наблюдать. Именно 7 V <1>902 я был причиной беспокойства Totanus ochropus, раньше неподвижно сидевшего на ветке ели. Раздвинув густые ветки, я увидел покинутое гнездо одного из дроздов, в котором основался черныш. На дне гнезда лежала опавшая хвоя.
Кладка Т. ochropus состояла из 3 яиц бледно-зеленого основного цвета, затемненного бурыми пятнами и тенями.
Нет сомнения, что этот род отношений не может быть отнесен ни к одному из называемых симбиозом и представляет довольно выпуклый случай метабиоза.
Другой случай, наблюдавшийся на протяжении двух лет, относится к метабиозу между Turdus pilaris и Muscicapa grisola. Сущность его сводится к тому, что гнездо, весной служившее Turdus pilaris, во вторую половину лета занималось Muscicapa grisola, и таким образом эти два вида были связаны отношениями метабиоза.
Приведенные примеры отчасти доказывают широту устанавливаемого угла зрения.
Начало 1910
253. Учитель и ученик. О словах, городах и народах. Разговор I
Учитель. Правда ли, ты кое-что сделал?
Ученик. Да, учитель. Вот почему я не так прилежно посещаю твои уроки.
Учитель. Что же ты сделал? Расскажи!
Ученик. Видишь ли, известно, что слова склоняются по падежам своим концом – ты мне должен простить, что я ввожу в общество застенчивых молодых людей из русского, не слишком почитаемого нами языка. Но не скучная ли это вещь?
Учитель. Нет, нет, нисколько. Продолжай.
Ученик. Слыхал ли ты, однако, про внутреннее склонение слов? Про падежи внутри слова? Если родительный падеж отвечает на вопрос «откуда», а винительный и дательный на вопрос «куда» и «где», то склонение по этим падежам основы должно придавать возникшим словам обратные по смыслу значения. Таким образом слова-родичи должны иметь далекие значения. Это оправдывается. Так,
Бег бывает вызван боязнью, а
Учитель. Не хочешь ли ты намекнуть на мою плешь? Это старо.
Ученик. Нет. Время, в течение которого лес льнет в небеса и растет, неподвижный и мертвый зимой, зовется лето. Ты обидчив, учитель. Я же заносчив.
Так, если взять пару
Учитель. Не сохранились ли простейшие слова в нашем языке в предлогах?
Ученик. Да. При этом простейший язык видел только игру сил. Может быть, в древнем разуме силы просто звенели языком согласных. Только рост науки позволит отгадать всю мудрость языка, который мудр потому, что сам был частью природы.
Учитель. Что же ты хотел сказать в первой части своих слов?
Ученик. Видишь ли, я отметил, что словесное нутро также имеет склонение по падежам. Склоняясь, иногда немая основа придает своему смыслу разные направления и дает слова, отдаленные по значению и похожие по звуку.
Учитель. Еще что ты хочешь сказать?
Ученик. Ты хочешь знать? Послушай: где тайная причина сложнее и туже завязана в узел мнимого случая и неразумия, чем в расселении по коре, или коже, земли городов?
Учитель. Громко! Но не искусно.
Ученик. Это обмолвка. В эту пустыню разума никто не внес общего закона и порядка. И вот я сюда бросаю луч наблюдения и даю правило, позволяющее найти место, где в диких ненаселенных странах возникнут столицы.
Учитель. Кажется, твоя главная находка – это способы произносить себе пышные похвалы.
Ученик. Это мимоходом. И отчего же не сделать за других то, что они не делают по небрежности или ленивому настроению?
Впрочем, сам суди: я нашел, что города возникают по закону определенного расстояния друг от друга, сочетаясь в простейшие чертежи, так что лишь одновременное существование нескольких чертежей создает кажущуюся путаницу и неясность. Возьми Киев. Это столица древнего русского государства. На этом пути от Киева кругом него расположены: 1) Византия, 2) София, 3) Вена, 4) Петербург, 5) Царицын. Если соединить чертой эти города, то кажется, что Киев расположен в середине паутины с одинаковыми лучами к четырем столицам. Это замечательное расстояние города-средины до городов дуги равно земному полупоперечнику, деленному на 2π. Вена на этом расстоянии от Парижа, а Париж от Мадрида.
Также с этим расстоянием (шагом столиц) славянские столицы образуют два четвероугольника. Так, столицы некогда или сейчас Киев – С.-Петербург – Варшава – София – Киев образуют одну равностороннюю ячейку, а города София – Варшава – Христиания – Прага – София – другую славянскую ячейку. Чертежи этих двух великих клеток замкнутые.
Таким образом болгары, чехи, норвежцы, поляки жили и возникали, следуя разумному чертежу двух равносторонних косоугольных клеток с одной общей стороной. И в основе их существования, их жизни, их государств лежит все же стройный чертеж. Не дикая быль, а силы земли построили эти города, воздвигли дворцы. Не следует ли искать новые законы их постижения?
Таким образом, столицы и города возникнут кругом старого, по дуге круга с лучом , где R – земной полупоперечник.
Людскому порядку не присуща эта точность, достойная глаз Лобачевского. Верховные силы вызвали к жизни эти города, расходясь многоугольником сил.
Учитель. Но дальше что нашел ты?
Ученик. Видишь ли, я думаю о действии будущего на прошлое. Но разве можно с таким грузом книг, какой есть у старого человечества, думать о таких вещах! Нет, смертный, смиренно потупи взгляд. Где великие уничтожители книг? По их волнам нельзя ходить, как по материку незнания!
Учитель. Еще что?
Ученик. Еще? Видишь ли, я хотел прочесть письмена, вырезанные судьбой на свитке человеческих дел.
Учитель. Что это значит?
Ученик. Я не смотрел на жизнь отдельных людей; но я хотел издали, как гряду облаков, как дальний хребет, увидеть весь человеческий род и узнать, свойственны ли волнам его жизни мера, порядок и стройность.
Учитель. И что же ты нашел?
Ученик. Я нашел несколько истин.
Учитель. Какие?
Ученик. Я искал правила, которому подчинялись народные судьбы. И вот я утверждаю, что года между началами государств кратны 413.
Что 1383 года отделяют паденья государств, гибель свобод.
Что 951 год разделяет великие походы, отраженные неприятелем. Это главные черты моей повести.
Учитель. Здесь мне слышатся важные истины.
Ученик. Это еще не все. Я вообще нашел, что время z отделяет подобные события, причем z=(365+48y)х, где у может иметь положительные и отрицательные значения.
Вот те значения z, которыми я воспользуюсь:
Срок 951 год связал великие мусульманские походы к Пуатье и Вене, отраженные франком Карлом Мартеллом и русским Яном Собеским. Эти походы были в 732 и 1683 году. Также грозные удары гунно-татарской силы о северный запад, удары Аттилы и Тамерлана, отраженные и встреченные Аэцием и Баязетом, были в 451 и 1402, через 951 год.
Поход Карла XII к Полтаве 1709 года за 951 год до себя имел арабов, предпринявших в 758 неудачный морской поход к Китаю.
Было видно, что 951 есть (317)x3. В 1588 был поход Медины Сидонии, испанца, к берегам Англии. В 1905 – поход Ро<ж>ественского. Между ними прошло 317 лет, или треть монголо-гуннского и турко-арабского срока поражений.
За 317 лет до 1588 Людовик <IX> потерпел поражение у берегов Туниса. Не значит ли это, что в 2222 году, через 317 лет после 1905, суда какого-нибудь народа потерпят крушение, быть может, у черного Мадагаскара?
Учитель. Не было ли число 365 священным у вавилонян?
Ученик. Да.
Учитель. К каким еще случаям ты применил свой закон?
Ученик. Сейчас. Я хочу только сказать, что если взять государства православия – Болгарию, Сербию, Россию – и посмотреть, сколько лет они существовали до первой утраты свободы, то окажется число лет, равное существованию Византии. Византия 395 – 1453= 1058; Россия 862 – 1237= 375; Болгария 679 – 1018= 339; Сербия 1050 – 1389= 339. 375 + 339+ 339= 1053. Это походит на закон сохранения силы. Государства падают тогда, когда исчерпывается сила старших государств. Наоборот, Испания 412 – 711, Франция 486 – 1421, Англия 449 – 1066, Вандалы 430 – 534, <Остготы> 493 – 555 и <Лангобарды 568 – 774> существовали 299+935+617+104+62+206= столько, сколько Рим и Византия вместе.
Учитель. Но ты обещал еще какие-то находки.
Ученик. При у= – 4, z= (365 – 48.4) x 1 = 173. Замечательно, что (173) x 14 отделяет падение царской власти в Риме, 510 (до Р.Х.), и Китае, 1912. Но это в сторону.
Когда y=+1, то z= (365+48) x 1=413.
Через 413 лет подымаются гребни волны объединения народов. Так, в 827 году Эгберт соединил Англию, через 413 лет, в 1240 году, немецкие города объединились в Ганзу, а через еще 413 лет, в 1653 году, трудами Хмельницкого соединились Малая и Великая Русь. Что будет в 2066 году, если этот ряд волн союза не прервется?
В 1110 году русские собрались на съезд в Витичеве, а через 413 лет, в 1523 году, был присоединен последний удел.
Россия. В 1380 объединились русские области для Куликовской битвы, через 413, в 1793, – присоединение Польши.
Но уже выше было замечено, что времена, разделяющие начала государств, кратны 413 годам. Колеблясь в размерах от 413 до 4130 лет, эти времена относятся друг к другу как простые целые числа 1, 2, 3 ‹…› 7, 8, 9, 10. Время 1239, протекшее между началом Франции, 486, и началом Рима, 753, есть (413) x 3.
Между началом Франции и Нормандии, 899, прошло (413) x 1. Между началом Рима, 753, и началом Египта, 3643, прошло 2890 лет, или (413) x 7. Год начала Египта настолько достоверен, что приведен в словарях (см. словарь Павленкова).
Францию и Египет отделяет (413) x 10 лет.
Начало Австрии, 976 год, отделено двумя 413 от начала готского государства, 150 год.
(413) х 1 отделяет Элладу, 776 год, и Босфорское царство, 363; Германию, 843, и Вандальское царство, 430; Россию, 862, и Англию, 449 год. У Паркера приводится летописец, относящий основание Китая к 2852 году. Следует заметить, что 2855 год отделен от начала Англии 3304 годами, или (413) x 8, а от начала России – 3717 годами: (413) x 9.
Что же касается до стран, возникающих путем восстания из старых могуществ, то время z, их отделяющее, есть (365+2x48)x1=461. Этим сроком отделены два союзных государства, Швейцария и Америка. Первое свергло мощь Австрии в 1315, а второе – мощь Англии в 1776 году. Точно так же Болгария освободилась от Византии в 679, а Португалия от Испании в 1140 году. Япония – 660, Корея – 1121.
Начало Западной Римской империи, 800, отделено 461 годом от начала Восточной Римской империи, 1261.
В 1591 году освободилась Голландия, следовательно, в 2052 году возможно восстание молодой окраины.
Учитель. Не хочешь ли ты составить роспись того, что случится в течение 1000 лет, идущих к нам?
Ученик. Предвидение будущего не отрицается этим учением. За этими числами ясна судьба, как за собранной в складки мокрой тканью – тело.
Учитель. Больше ты не знаешь применений своих правил?
Ученик. Нет, еще есть. При у=0, z=365+48x0=365; если x=8, то z=2920. Этот срок отделяет начало Египта, 3643, и падение Израиля, 723 год, а также освобождение Египта от власти гигсов, 1683, и завоевание России монголами, 1237 год, т. е. события обратного значения.
Если Византия освободилась от Рима в 393 году, то освобождение Америки произошло через (365+48х3)x3=1383, в 1776 году.
Судьба! Не ослабла ли твоя власть над человеческим родом, оттого что я похитил тайный свод законов, которым ты руководишься, и какой ждет меня утес?
Учитель. Бесцельная похвальба. Число 365 мне ясно; это частное времен года и дня. 48 – нет. Но чем ты объяснишь присутствие этого числа в земных делах? Казалось, им нет никакого дела друг до друга. Но все же твой закон совсем не кажется мне тенью.
Ученик. На силах должны были отразиться сроки вращения, а мы – дети сил.
Учитель. Красиво.
Ученик. Не отрицаю. Высший источник земного сам подает пример точности. Наука о земном делается главой науки о небесном. Но если у = 2, а x = 3, то z = (365+48x2)x3=1383. Паденья государств разделены этим сроком.
Покорению Новгорода и Вятки, 1479 и 1489 гг., отвечают походы в Дакию, 96 – 106.
Завоеванию Египта в 1250 году соответствует падение Пергамского царства в 133 году.
Половцы завоевали русскую степь в 1093 году, через 1383 года после падения Самниума в 290 году.
Но в 534 году было покорено царство Вандалов; не следует ли ждать в 1917 году падения государства?
Учитель. Целое искусство. Но как ты достиг его?
Ученик. Ясные звезды юга разбудили во мне халдеянина. В день Ивана Купала я нашел свой папоротник – правило падения государств. Я знаю про ум материка, нисколько не похожий на ум островитян. Сын гордой Азии не мирится с полуостровным рассудком европейцев.
Учитель. Ты говоришь как дитя. Но еще что ты думал в это время?
Ученик. Я думал, Моране или Весне служит русское искусственное слово. Ты помнишь имена этих славянских богинь?
Смотри, вот листки, где я записывал свои мгновенные мысли.
«В нашей жизни есть ужас». I
«В нашей жизни есть красота». II
Следовательно, писатели единогласны, что русская жизнь есть ужас. Но почему не согласна с ними народная песнь?
Или те, кто пишет книги, и те, кто поет русские песни, два разных народа?
Писатели уличают: дворянство I; военных II; чиновников III; купцов IV; крестьян V; молодых сапожников VI; писателей VII.
Следовательно, народная песнь в каком-то преступлении уличает русских писателей.
В чем же она их уличает? Во лжи? Что они мрачные лжецы?
Они начинают проповедывать. Что они проповедывают?
Чем занимаются русские писатели?
Значит, на вопрос, чем занимаются русские писатели, нужно ответить: они проклинают! Прошлое, настоящее и будущее!
Не отсюда ли источник проклятий?
Мережковский пророчил неудачу России, взяв на себя обязанности ворона; каково он чувствует себя?
На вопрос, что делать, отвеча<ю>т и песнь сел, и русские писатели.
Но какие советы дают те и другие?
Наука располагает обширными средствами для самоубийств; слушай наших советов: жизнь не стоит, чтоб жить. Почему «писатели» не показывают примера?
Это было бы любопытное зрелище.
I. Славят военный подвиг и войну.
II. Порицают военный подвиг, а войну понимают как бесцельную бойню.
Почему русская книга и русская песнь оказались в разных станах?
Не есть ли спор русских писателей и песни спор Мораны и Весны?
Бескорыстный певец славит Весну, а русский писатель – Морану, богиню смерти?
Я не хочу чтобы русское искусство шло впереди толп самоубийц!
Учитель. Но что за книга у тебя на коленях?
Ученик. Крижанич. Я люблю говорить с мертвыми.
1912
254. О расширении пределов русской словесности
Русской словесности вообще присуще название «богатая, русская». Однако более пристальное изучение открывает богатство дарований и некоторую узость ее очертаний и пределов. Поэтому могут быть перечислены области, которых она мало или совсем не касалась. Так, она мало затронула Польшу. Кажется, ни разу не шагнула за границы Австрии. Удивительный быт Дубровника (Рагузы), с его пылкими страстями, с его расцветом, Медо-Пуцичами, остался незнаком ей. И, таким образом, славянская Генуя или Венеция остал<а>сь в стороне от ее русла. Рюген, с его грозными божествами, и загадочные поморяне, и полабские славяне, называвшие луну Леуной, лишь отчасти затронуты в песнях Алексея Толстого. Само, первый вождь славян, современник Магомета и, может быть, северный блеск одной и той же зарницы, совсем не известен ей. Более, благодаря песни Лермонтова, посчастливилось Вадиму. Управда как славянин или русский (почему нет?) на престоле второго Рима также за пределами таинственного круга.
Она не знает персидских и монгольских веяний, хотя монголо-финны предшествовали русским в обладании землей. Индия для нее какая-то заповедная роща.
В промежутках между Рюриком и Владимиром или Иоанном Грозным и Петром Великим русский народ для нее как бы не существовал, и, таким образом, из русской Библии сейчас существует только несколько глав («Вадим», «Руслан и Людмила», «Боярин Орша», «Полтава»).
В пределах России она забыла про государство на Волге – старый Булгар, Казань, древние пути в Индию, сношения с арабами, Биармское царство. Удельный строй, кроме Новгорода, Псков и казацкие государства остались в стороне от ее русла. Она не замечает в казаках низшей степени дворянства, созданной духом земли, напоминающей японских самураев. Из отдельных мест е<ю> воспет Кавказ, но не Урал и Сибирь с Амуром, с его самыми древними преданиями о прошлом людей (орочоны). Великий рубеж 14 и 15 века, где собрались вместе Куликовская, Косовская и Грюнвальдская битвы, совсем не известен ей и ждет своего Пржевальского.
Плохо известно ей и существование евреев. Также нет творения или дела, которое выразило бы дух материка и душу побежденных туземцев, подобного «Гайавате» Лонгфелло. Такое творение как бы передает дыхание жизни побежденных победителю. Святогор и Илья Муромец.
Стремление к отщепенству некоторых русских народностей объясняется, может быть, этой искусственной узостью русской литературы. Мозг земли не может быть только великорусским. Лучше, если бы он был материковым.
Март 1913
255. Ряв о железных дорогах
Ряв! Железнодорожный закон Италии заключается в совпадении с морским берегом полотна, и вот стройная нога этого полуострова таперича обута в цельный железнодорожный сапог. Вторая черта: внутри полуострова железные пути очень скудны. Железнодорожное полотно никогда не уходит от бьющихся волн моря, и очертания Италии обведены чугункой. Вдольморские пути привели рекомую Италию к торговому расцвету.
В России приморские пути проводятся только в не совсем русских областях (Кавказ, Финляндия), ввиду несомненных выгод этого способа постройки.
Боящийся лица Волги, Волжский путь не доведен к Каспию. Устья Дуная и Дона, будучи сшиты друг с другом вдоль морского берега, дадут расцвет югу.
На севере России должны быть торопливо связаны Печора и Обь и Лена и Енисей. Тогда только будет разумна паутина железнодорожных пауков Москвы и других городов.
Ряв!
Североамериканский железнодорожный «крюк» заключается в том, что чугунный путь переплетается с руслами Великих рек этой страны и вьется рядом с ними, причем близость обоих путей так велика, что величавый чугунный дед всегда может подать руку водяному, и поезд и пароход на больших протяжениях не теряют друг друга из вида.
На востоке от Вислы русла Волги и Днепра (их средние течения) могли бы, как верхушки двух деревьев, быть связаны одним железнодорожным кругом. Теперь же, чтоб попасть в Саратов или Казань, нижегородец должен проехать в Москву. Прямой путь от устья Волги до устья Оби полезен для жизни по ту и другую сторону Урала (Камня). Впрочем, на смену пресмыкающимся путям приходят летающие и реющие пути. Есть опасность, что железными дорогами, как непонятными буквами непонятного языка, не было бы начертано на знакомых и понятых страницах слово «глупость» (дурь). Слова другого значения: расчет, разум.
1918
256. О пользе изучения сказок
Это не раз случалось, что будущее зрелой поры в слабых намеках открыто молодости.
И будущие радости цветка смутно известны ему, когда он еще бледным стеблем подымает пласты прошлогодней листвы. И народ-младенец, народ-ребенок любит грезить о себе, – в пору мужества властной рукой повертывающем колесо звезд. Так в Сивке-Бурке вещей-каурке он предсказал железные дороги, а ковром-самолетом – реющего в небе Фармана. И вот зимой сказочник-дед, сидя над бесконечным лаптем, заставляет своего любимца садиться на ковер, чтобы перегнать зарницу и крикнуть «стой!» падающей звезде.
Тысячелетие, десятки столетий будущее тлело в сказочном мире и вдруг стало сегодняшним днем жизни. Провидение сказок походит на посох, на который опирается слепец человечества.
Точно так же в созданном учениями всех вероисповеданий образе Масиха аль Деджаля, Сака-Вати-Галагалайама или Антихриста заложено учение о едином роде людей, слиянии всех государств в общину земного шара. Но если к решению задачи ковра-самолета нас привело изучение точных наук в применении к условиям полета, не те же ли точные науки, примененные к учению об обществе, приведут к решению задачи о Сака-Вати-Галагалайаме – этом очередном ковре-самолете изобретения? Так его называют индусские мудрецы. Благодаря ковру-самолету море, к которому тянулись все народы, вдруг протянулось над каждой хижиной, каждым дымом. Великий всенародный путь равномерно соединил прямой чертой каждую одну точку земного шара с каждой другой, о чем мечтали мореплаватели.
И вот человечество – взрослый цветок смутно грезился человечеству-зерну, и ковер-самолет населяет сказочные миры раньше, чем взвился на сумрачном небе Великороссии тяжеловесной бабочкой Фармана, воодушевленной людьми.
<1915>
257. Мы и дома. Мы и улицетворцы. Кричаль
Вонзая в человечество иглу обуви, шатаясь от тяжести лат, мы, сидящие на крупе, показываем дорогу туда! И колем усталые бока колесиком на железной обуви, чтобы усталое животное сделало прыжок и вяло взяло, маша от удовольствия хвостом, забор перед собой.
Мы, сидящие в седле, зовем туда, где стеклянные подсолнечники в железных кустарниках, где города, стройные, как невод на морском берегу, стеклянные, как чернильница, ведут междоусобную борьбу за солнце и кусок неба, будто они мир растений; «посолонь» – ужасно написано в них азбукой согласных из железа и гласных из стекла!
И если люди – соль, не должна ли солонка идти посолонь? Положив тяжелую лапу на современный город и его улицетворцев, восклицая: «Бросьте ваши крысятники» – и страшным дыханием изменяя воздух, мы, будетляне, с удовольствием видим, что многое трещит под когтистой рукой. Доски победителей уже брошены, победители уже пьют степной напиток, молоко кобылиц; тихий стон побежденных.
Мы здесь расскажем о вашем и о нашем городе.
I. Черты якобы красивого города прошлецов (пращурское зодчество).
1) Город сверху: сверху сейчас он напоминает скребницу, щетку. Это ли будет в городе крылатых жителей? В самом деле, рука времени повернет вверх ось зрения, увлекая за собой и каменное щегольство – прямой угол. На город смотрят сбоку, будут – сверху. Крыша станет главное, ось стоячей. Потоки летунов и лицо улицы над собой город станет ревновать своими крышами, а не стенами. Крыша, как таковая, нежится в синеве, она далека от грязных туч пыли. Она не желает, подобно мостовой, мести себя метлой из легких, дыхательного горла и нежных глаз; не будет выметать пыль ресницами и смывать со своего тела грязь черную губкой из легкого. Прихорашивайте ваши крыши; уснащайте эти прически узкими булавками. Не на порочных улицах с их грязным желанием иметь человека, как вещь, на своем умывальнике, а на прекрасной и юной крыше будет толпиться люд, носовыми платками приветствуя отплытие облачного чудовища, со словами «до свиданья» и «прощай!» провожая близких.
Как они одевались? Они из черного или белого льна кроили латы, поножи, нагрудники, налокотники, горла, утюжили их и, таким образом, вечно ходили в латах цвета снега или сажи, холодных, твердых, но размокающих от первого дождя, доспехах из льна. Вместо пера у иных над головой курилась смола. В глазах у иных взаимное смелое, утонченное презрение. Поэтому мостовая прошла выше окон и водосточных труб. Люд столпился на крыше, а земля осталась для груза; город превратился в сеть нескольких пересекающихся мостов, положивших населенные своды на жилые башни-опоры; жилые здания служили мосту быками и стенами площадей-колодцев. Забыв ходить пешком или на собратьях, вооруженных копытами, толпа научилась летать над городом, спуская вниз дождь взоров, падающих сверху; над городом будет стоять облако оценки труда каменщиков, грозящее стать грозой и смерчем для плохих кровель. Люд на крыше вырвет у мотыги ясную похвалу крыше и улице, проходящей над зданиями. Итак, его черты: улица над городом, и глаз толпы над улицей!
2) Город сбоку. «Будто красивые» современные города на некотором расстоянии обращаются в ящик с мусором. Они забыли правило чередования в старых постройках (греки, ислам) сгущенной природы камня с разреженной природой – воздухом (собор Воронихина), вещества с пустотой; то же отношение ударного и неударного места – сущность стиха. У улиц нет биения. Слитные улицы так же трудно смотрятся, как трудно читаются слова без промежутков и выговариваются слова без ударений. Нужна разорванная улица с ударением в высоте зданий, этим колебанием в дыхании камня. Эти дома строятся по известному правилу для пушек: взять дыру и облить чугуном. И точно, берется чертеж и заполняется камнем. Но в чертеже имеет существование и весомость – черта, отсутствующая в здании, и наоборот, весомость стен здания отсутствует в чертеже, кажется в нем пустотой; бытие чертежа приходится на небытие здания, и наоборот. Чертежники берут чертеж и заполняют его камнем, т. е. основное соотношение камня и пустоты умножают (в течение веков не замечая) на отрицательную единицу, отчего у самых безобразных зданий самые изящные чертежи, и Мусоргский чертежа делается ящиком с мусором в здании. Этому должен быть положен конец! Чертеж годится только для проволочных домов, так как заменять черту пустотой, а пустоту камнем – то же, что переводить папу римского знакомым римской мамы. Близкая поверхность похищена неразберихой окон, подробностями водосточных труб, мелкими глупостями узоров, дребеденью, отчего большинство зданий в лесах лучше законченных. Современный доходный дом (искусство прошлецов) растет из замка; но замки стояли особняком, окруженные воздухом, насытив себя пустынником, походя на громкое междометие! А здесь, сплющенные общими стенами, отняв друг от друга кругозор, сдавленные в икру улицы, – чем они стали с их прыгающим узором окон, как строчки чтения в поезде! Не так ли умирают цветы, сжатые в неловкой руке, как эти дома-крысятники (потомки замков)?
3) Что украшает город? На пороге его красоты стоят трубы заводов. Три дымящиеся трубы Замоскворечья напоминают подсвечник и три свечи, невидимых при дневном свете. А лес труб на северном безжизненном болоте заставляет присутствовать при переходе природы от одного порядка к другому; это нежный, слабый мох леса второго порядка; сам город делается первым опытом растения высшего порядка, еще ученическим. Эти болота – поляна шелкового мха труб. Трубы – это прелесть золотистых волос.
4) Город внутри. Только немногие заметили, что вверить улицы союзу алчности и глупости домовладельцев и дать им право строить дома – значит без вины вести жизнь одиночного заключения; мрачный быт внутри доходных домов очень мало отличается от быта одиночного заключения; это жизнь гребца на дне ладьи, под палубой; он ежемесячно взмахивает веслом, и чудовище алчности темной и чужой воли идет к сомнительным целям.
5) Так же мало замечали, что путешествия лишены полноты удобств и неприятны.
II. Лекарства Города Будрых.
1. Был выдуман ящик из гнутого стекла или походная каюта, снабженная дверью, с кольцами, на колесах, с своим обывателем внутри, она ставилась на поезд (особые колеи, площадки с местами) или пароход, и в ней ее житель, не выходя из нее, совершал путешествие. Иногда раздвижной, этот стеклянный шатер был годен для ночлега. Вместе с тем, когда было решено строить не из случайной единицы кирпича, а с помощью населенной человеком клетки, то стали строить дома-остовы, чтобы обитатели сами заполняли пустые места подвижными стеклянными хижинами, могущими быть перенесенными из одного здания в другое. Таким образом было достигнуто великое завоевание: путешествовал не человек, а его дом на колесиках или, лучше сказать, будка, привинчиваемая то к площадке поезда, то к пароходу.
Как зимнее дерево ждет листвы или хвои, так эти дома-остовы, подымая руки с решеткой пустых мест, свой распятый железный можжевельник, ждут стеклянных жителей, походя на ненагруженное невооруженное судно, то на дерево смерти, на заброшенный город в горах. Возникло право быть собственником такого места в неопределенно каком городе. Каждый город страны, куда прибывал в своем стеклянном ящике владелец, обязан был дать на одном из домов-остовов место для передвижной ящикокомнаты (стекло-хаты). И на цепях с визгом подымался путешественник в оболочке.
Ради этого размеры шатра во всей стране – одного и того же образца. На стеклянной поверхности чернело число, порядок владельца. Сам он во время подъема что-нибудь читал. Таким образом, возник владелец: 1) не на землю, а лишь на площадку в доме-остове, 2) не в каком-нибудь определенном городе, а вообще в городе страны, одном из вошедших в союз для обмена гражданами. Это было сделано для польз подвижного населения. Строились остовы городами; они опирались на союз стекольщиков и железников Урала. Похожий на кости без мышц, чернея пустотой ячеек для вставных стеклянных ящиков, ставших деньгами объема, в каждом городе стоял наполовину заполненный железный остов, ожидавший стеклянных жителей. Нагруженные ими же, плавали палубы и ходили поезда, носились по дорогам площадки. Такие же остовы-гостиницы строились на берегу моря, над озерами, вблизи гор и рек. Иногда в одном владении были две или три клетки. Шатры в домах чередовались с гостиными, столовыми и резварнами.
2. Современные дома-крысятники строятся союзом глупости и алчности. Если прежние замки-особняки распространяли власть вокруг себя, то замки-сельди, сплющенные бочонком улиц, устанавливают власть над живущими в нем, внутри его. В неравной борьбе многих обитающих в доме с одним владеющим им, многих, не сделавших ни одного яркого душегубства, но живущих в мрачной темнице, в заключении в доходном доме, под тяжелой лапой союза алчности и глупости; на помощь многим сначала приходили отдельные союзы, а потом государство. Было признано, что город – точка узла лучей общей силы и в известной доле есть достояние всех жителей страны и что за попытку жить в нем гражданин страны не может быть брошен (одним из случайно отнявших у него город) в каменный мешок крысятника и вести там жизнь узника, пусть по приговору только быта, а не суда. Но не все ли равно сурово наказанному, даже если он не подозревает о страшном равенстве своего жилища: суд или быт бросил его, как военного пленника, в темный подвал, отрезанный от всего мира?
Было понято, что постройка жилищ должна быть делом тех, кто их будет населять. Сначала отдельные улицы объединялись в товарищества на паях, чтобы строить, чередуя громады с пустотой, общие замкоулицы и заменить грязный ящик улицы одним прекрасным улочертогом; в основу лег порядок др<евнего> Новгорода. Вот вид большой улицы Тверской. Высокий избоул окружался площадью. Тонкая башня соединялась мостом с соседним замкоулом. Дома-стены стояли рядом, как три книги, стоящие ребром.
Жилая башня двумя висячими мостами соединялась с другой такой же, высокой, тонкой. Еще один дворцеул. Все походило на сад. Дома соединялись мостами, верхними улицами градоула. Так были избегнуты ужасы произвола частного зодчества. Растительный яд стал караться наравне с зодческим мышьяком. За частными лицами осталось право строить дома: 1) вне города, 2) на окраинах его, в деревнях, пустынях, но и то для своего личного пользования. Позднее к улицетворству перешла государственная власть. Это были казенные улочертоги.
Присвоив права улицетворца и очертив кругом своих забот жианиц и жиянство (от «жить», словопроизводство по словам: «пианство» и «пианиц»), власть стала старшим каменщиком страны и на развалинах частного зодчества оперлась о щит благодарности умученных в современных крысятниках.
Нашли, что черпать средства из постройки стеклянных жилищ – нравственно. Измученные равнодушным ответом «пущай дохнут, пущай живут» ушли под крыло государства-зодчего.
Запрет на частное зодчество не распространялся на избы, хаты, усадьбы и жилища семей. Война велась с крысятниками. Занятая избоулом, земля оставалась в владении прежних собственников. Житеул 1) сдавался обществам городов, врачей, путешествий, улиц, приходам; 2) оставался у строителя, 3) продавалось на условиях, ограничивающих алчность, право содержания. Это был могучий источник доходов. Градоулы, построенные на берегах моря и в живописных местах, оживили ее высокими стеклянными замками. Итак, основным строителем стало государство; впрочем, оно стало таким в силу превосходства своих средств как самое могучее частное общество.
3. Что строилось? Теперь внимание. Здесь рассказывается про чудовища будетлянского воображения, заменившие современные площади, грязные, как душа Измайлова.
a) Дома-мосты; в этих домах и дуги моста и опорные сваи были населенными зданиями. Одни стекло-железные соты служили соседям частями моста. Это был мостоул. Башни-сваи и полушария дуг. (Корень ул от слов улица, улей, улика, улыбка, Ульяна). Мостоулы нередко воздвигались над рекой.
b) Дом-тополь. Состоял из узкой башни, сверху донизу обвитой кольцами из стеклянных кают. Подъем был в башне, у каждой светелки особый выход в башню, напоминавшую высокую колокольню (100–200 саж<ен>). Наверху площадка для верхнего движения. Кольца светелок тесно следовали одно за другим на большую высоту. Стеклянный плащ и темный остов придавали ему вид тополя.
c) Подводные дворцы; для говорилен строились подводные дворцы из стеклянных глыб, среди рыб, с видом на море, и подводным выходом на сушу. Среди морской тишины давались уроки красноречия.
d) Дома-пароходы. На большой высоте искусственный водоем заполнялся водой, и в нем на волнах качался настоящий пароход, населенный главным образом моряками.
e) Дом-пленка. Состоял из комнатной ткани, в один ряд натянутой между двумя башнями. Размеры 3×100×100 сажен. Много света! Мало места. Тысяча жителей. Очень удобен для гостиниц, лечебниц, на гребне гор, берегу моря. Просвечивая стеклянными светелками, казался пленкой. Красив ночью, когда казался костром пламени среди черных и угрюмых башен-игл. Строится на бугре холмов. Служит хорошим домом-остовом.
m) Тот же, с двойной тканью комнат.
n) Дом-шахматы. Пустые комнаты отсутствовали в шахматном порядке.
k) Дом-качели. Между двумя заводскими трубами привешивалась цепь, а на ней привешивается избушка. Мыслителям, морякам, будетлянам.
t) Дом-волос. Состоит из боковой оси и волоса комнат будетлянских, подымающихся рядом с нею на высоту 100–200 саж. Иногда три волоса вьются вдоль железной иглы.
s) Дом-чаша; железный стебель 5–200 сажен вышиной подымает на себе стеклянный купол для 4–5 комнат. Особняк для ушедших от земли; на ножке железных брусьев.
<z>) Дом-трубка. Состоял из двойного комнатного листа, свернутого в трубку с широким двором внутри, орошенным водопадом.
<у>) Порядок развернутой книги; состоит из каменных стен под углом и стеклянных листов комнатной ткани, веером расположенной внутри этих стен. Это дом-книга. Размеры стены 200-100 саж.
f) Дом-поле, в нем полы служат опорой пустынным покоям, лишенным внутренних стен, где в живописном беспорядке раскинуты стеклянные хижины, шалаши, не достающие потолка, особо запирающиеся вигвамы и чумы; на стенах грубо сколоченные природой оленьи рога придавали вид каждому ярусу охотничьего становища; в углах домашние купанья. Нередко полы подымаются один над другим в виде пирамиды.
х) Дом на колесах; на длинном маслоеде одна или несколько кают; гостиная, светская ульская для цыган 20 века.
Начала: 1) Оседлый остов дома, бродячая каюта.
2) Человек ездит по поезду, не выходя из своей комнаты.
3) Право собственности на жилище в неопределенно каком городе.
4) Казна-строитель.
5) Правило построек особняков; гибель улиц; удары замкоулов, междометия башен.
Прогулка; читая изящное стихотворение из 4-х слов «гоум, моум, суум, туум» и вдумываясь в его смысл, казавшийся прекраснее больших созвучьерубных приборов, я, не выходя из шатра, был донесен поездом через материк к морю, где надеялся увидеть сестру. Я почувствовал скрип и покачивание. Это железная цепь подымала меня вдоль дома-тополя; мелькали клетки стеклянного плаща и лица. Остановка; здесь в пустой ячейке дома я оставил свое жилище; зайдя к водопаду и надев стиль одежд дома, я вышел на мостик. Изящный, тонкий, он на высоте 80 сажен соединял два дома-тополя. Я наклонился и вычислял себя, что я должен делать, чтобы исполнить волю его в себе. Вдали, между двух железных игол, стоял дом-пленка. 1000 стеклянных жилищ, соединяемых висячей тележкой с башнями, блестели стеклом. Там жили художники, любуясь двойным видом на море, так как дом иглой-башней выдвинулся к морю. Он был прекрасен по вечерам. Рядом на недосягаемую высоту вился дом-цветок, с красновато-матовым стеклом купола, кружевом изгороди чашки и стройным железом лестниц ножки. Здесь жили И и Э. Железные иголки дома-пленки и полотно стеклянных сот озарялись закатом. У угловой башни начинался другой, протянутый в поперечном направлении дом. Два дома-волоса вились рядом один около другого. Там дом-шахматы; я задумался. Роща стеклянных тополей сторожила море. Между тем четыре «Чайки № 11» несли по воздуху сеть, в которой сидели купальщики, и положили ее на море. Это был час купанья. Сами они качались на волнах рядом. Я думал про сивок-каурок, ковры-самолеты и думал: сказки – память старца или нет? Или детское ясновидение? Другими словами, я думал: потоп и гибель Атлантиды была или будет? Скорее я склонен был думать – будет.
Я был на мостике и задумался.
1915
258. Труба марсиан. Люди!
Мозг людей и доныне скачет на трех ногах (три оси места)! Мы приклеиваем, возделывая мозг человечества, как пахари, этому щенку четвертую ногу, именно – ось времени.
Хромой щенок! Ты больше не будешь истязать слух нам своим скверным лаем.
Люди прошлого не умнее себя, полагая, что паруса государства можно строить лишь для осей пространства. Мы, одетые в плащ только побед, приступаем к постройке молодого союза с парусом около оси времени, предупреждая заранее, что наш размер больше Хеопса, а задача храбра, величественна и сурова.
Мы, суровые плотники, снова бросаем себя и наши имена в клокочущие котлы прекрасных задач.
Мы верим в себя и с негодованием отталкиваем порочный шепот людей прошлого, мечтающих уклюнуть нас в пяту. Ведь мы боги. Но мы прекрасны в неуклонной измене своему прошлому, едва только оно вступило в возраст победы, и в неуклонном бешенстве заноса очередного молота над земным шаром, уже начинающим дрожать от нашего топота.
Черные паруса времени, шумите!
«ПУСТЬ МЛЕЧНЫЙ ПУТЬ РАСКОЛЕТСЯ НА МЛЕЧНЫЙ ПУТЬ ИЗОБРЕТАТЕЛЕЙ И МЛЕЧНЫЙ ПУТЪ ПРИОБРЕТАТЕЛЕЙ»
– Вот слова новой священной вражды.
Наши вопросы в пустое пространство, где еще не было человека, – их мы будем властно выжигать и на лбу Млечного Пути, и на круглом божестве купцов, – вопросы, как освободить крылатый двигатель от жирной гусеницы товарного поезда старших возрастов. Пусть возрасты разделятся и живут отдельно! Мы вскрыли печати на поезде за нашим паровозом дерзости – там ничего нет, кроме могил юношей.
Нас семеро. Мы хотим меча из чистого железа юношей. Им, утонувшим в законы семей и законы торга, им, у которых одна речь: «ем», не понять нас, не думающих ни о том, ни о другом, ни о третьем.
Право мировых союзов по возрасту. Развод возрастов, право отдельного бытия и делания. Право на все особо до Млечного Пути. Прочь, шумы возрастов! Да властвуют звон прерывных времен, белые и черные дощечки и кисть судьбы. Пусть те, кто ближе к смерти, чем к рождению, сдадутся! Падут на лопатки в борьбе времен под нашим натиском дикарей. А мы – мы, исследовав почву материка времени, нашли, что она плодородна. Но цепкие руки оттуда схватили нас и мешают нам свершить прекрасную измену пространству. Разве было что пьянее этой измены? Вы! Чем ответить на опасность родиться мужчиной, как не похищением времени? Мы зовам в страну, где говорят деревья, где научные союзы, похожие на волны, где весенние войска любви, где время цветет как черемуха и двигает как поршень, где зачеловек в переднике плотника пилит времена на доски и как токарь обращается с своим завтра. (О, уравнения поцелуев – вы! О луч смерти, убитый лучом смерти, поставленным на пол волны.) Мы идем туда, юноши, и вдруг кто-то мертвый, кто-то костлявый хватает нас и мешает нам вылинять из перьев дурацкого сегодня. Разве это хорошо?
Государство молодежи, ставь крылатые паруса времени; перед тобой второе похищение пламени приобретателей. Смелее! Прочь костлявые руки вчера, перед ударом Балашова пусть будут искромсаны ужасные зрачки. Это – новый удар в глаза грубо пространственного люда. Что больше:
Вся промышленность современного земного шара с точки зрения самих приобретателей есть «кража» (язык и нравы приобретателей) – у первого изобретателя – Гаусса. Он создал учение о молнии. А у него при жизни не было и 150 рублей в год на его ученые работы. Памятниками и хвалебными статьями
Вот ваши подвиги! Ими можно исписать толстые книги!
Вот почему изобретатели в полном сознании своей особой породы, других нравов и особого посольства отделяются от приобретателей в независимое государство времени (лишенное пространства) и ставят между собой и ими железные прутья. Будущее решит, кто очути<т>ся в зверинце, изобретатели или приобретатели, и кто будет грызть кочергу зубами.
I. Славные участники будетлянских изданий переводятся из разряда людей в разряд марсиан.
Подписано:
II. Приглашаются с правом совещательного голоса, на правах гостей, в думу марсиан: Уэлльси Маринетти.
Предметы обсуждения.
«Улля, улля», Марсиане!
1) Как освободиться от засилья людей прошлого, сохраняющих еще тень силы в мире пространства, не пачкаясь о их жизнь (мыло словотворчества), предоставив им утопать в заработанной ими судьбе злобных мокриц. Мы осуждены завоевать мерой и временем наши права на свободу от грязных обычаев людей прежних столетий.
2) Как освободить быстрый паровоз младших возрастов от прицепившегося непрошеным и дерзким образом товарного поезда старших возрастов?
Старшие! Вы задерживаете бег человечества и мешаете клокочущему паровозу юности взять лежащую на ее пути гору. Мы сорвали печати и убедились, что груз – могильные плиты для юности.
Под видом груза, прикрепленного к нашей свистящей надменно грезе, заячьим способом провозится грязь донебесных людей!
8 апреля 1916
259. Письмо двум японцам
Наши далекие друзья! Случилось так, что мне пришлось прочесть ваши письма в «Кокумине-Симбун», и я задумался, буду ли я навязчив, отвечая вам. Но я решил, что нет, и, поймав мяч, бросаю его вам, чтобы участвовать в нашей игре в мяч младших возрастов. Итак, ваша рука протянута к нам, итак, ее встретила рукопожатием наша рука, и теперь обе руки юношей двух стран висят над всей Азией, как дуга Северного Сияния. Самые хорошие пожеланья рукопожатию! Я думаю, что вы о нас не знаете, но случилось так, что кажется, что вы пишете нам и о нас. Те же мысли об Азии, какие осенили вас умно внезапно, приходили и нам в голову. Ведь это случается, что на расстоянии начинают звенеть струны, хотя никакой игрок не касался их, но их вызвал таинственный звук, общий им. Вы даже прямо говорите к юношам нашей земли и от имени юношей вашей. Это очень отвечает нашей мысли о мировых союзах юношей и о войне между возрастами. Ведь у возрастов разная походка и языки. Я скорее пойму молодого японца, говорящего на старояпонском языке, чем некоторых моих соотечественников на современном русском. Может быть, многое зависит от того, что юноши Азии ни разу не пожали друг другу руки и не сошлись для обмена мнениями и для суждения об общих делах. Ведь если есть понятие отечества, то есть понятие и сынечества, будем хранить их обоих. Как кажется, дело заключается не в том, чтобы вмешиваться в жизнь старших, но в том, чтобы строить свою рядом с ними. То же общее, о чем мы молчим, но чувствуем, есть то, что Азия есть не только северная земля, населенная многочленом народов, но и какой-то клочок письмен, на котором должно возникнуть слово Я. Может быть, оно еще не поставлено, тогда не должны ли общие судьбы, некоторым пером, написать очередное слово? Пусть над ним задумалась рука мирового писателя! Итак, вырвем в лесу сосну, обмакнем в чернильницу моря и напишем знак-знамя «я Азии». У Азии своя воля. Если сосна сломится, возьмем Гауризанкар. Итак, возьмемся за руки, возьмем двух-трех индусов, даяков и подымемся из 1916 года, как кольцо юношей, объединившихся не по соседству пространств, но в силу братства возрастов. Мы могли бы собраться в Токио. Ведь мы – современный Египет, поскольку можно говорить о переселении душ, а вы часто звучите как Греция древних. Когда даяк, охотник за черепами, прибьет к хижине открытку Верещагина «Похвала войне», он присоединится к нам. Но это прекрасно, что вы бросили мяч лапты в наши сердца. Это потому хорошо, что дает нам право сделать второй шаг, необходимый для обеих сторон и невозможный без вашего любезного начала, так как в возврате мяча заключается игра в мяч.
Вот порядок вопросов, которые мы бы могли обсудить при первой встрече на Азийском съезде.
1) Союзная помощь изобретателям в их войне с приобретателями. Изобретатели нам близки и понятны.
2) Основание первого Высшего Учебна будетлян. Он состоит из нескольких (13) взятых внаймы (на 100 лет) у людей пространства владений, расположенных на берегу моря или среди гор у потухших вулканов в Сиаме, Сибири, Японии, Цейлоне, Мурмане, в пустынных горах, там, где трудно и не у кого приобретать, но легко изобретать. Радиотелеграф соединяет их все друг с другом, и уроки происходят по радиотелеграфу. Иметь свой радиотелеграф. Сообщение по воздуху.
3) Устраивать через 2 года правильные нападения на души (не на тела, а на души) людей пространства, охотиться за науками, поражая их смертельной стрелой нового изобретения.
4) Основать Азийский Ежедневник песен и изобретений. Это для того, чтобы ускорить наш полет стрижей будущего. Статьи печатаются на любых языках, по радиотелеграфу из всех концов. Переводы содержания за неделю. Он будет хлыстом скорости тогда, если будет ежедневным и если будет в руках будетлян!
5) Думать о круго-Гималайской железной дороге с ветками в Суэц и Малакку.
6) Думать не о греческом, но о Азийском классицизме (Виджай, ронины, Масих-аль-Деджал).
7) Разводить хищных зверей, чтобы бороться с обращением людей в кроликов. В реках разводить крокодилов. Исследовать состояние умственных способностей у старших возрастов.
8) В наших снятых в временное пользование живописных владениях устраивать таборы изобретателей, где они смогут устраиваться согласно своим нравам и вкусам. Обязать соседние города и села питать их и преклоняться перед ними.
9) Добиться передачи в наши руки той части средств, которая приходится на нашу долю. Старшие возрасты не умеют выдавить из себя достаточно честности по отношению к младшим, и во многих странах эти последние ведут жизнь константинопольских собак. Например: <–>[4]
10) В остальном предоставить старшим возрастам устраиваться, как им угодно. Их дело – торг, семьи, приобретения. Наше – изобретение, война с ними, искусства, знания.
11) Разрушать языки осадой их тайны. Слово остается не для житейского обихода, а для слова.
12) Вмешаться в зодчество. Переносные каюты с кольцом для цеппелинов, дома-решетки.
13) Язык Чисел Венка Азийских юношей. Мы можем обозначить числом каждое действие, каждый образ и, заставляя показываться число на стекле светильника, говорить таким образом. Для составления такого словаря для всей Азии (образы и предания всей Азии) полезно личное общение членов Собора Отроков будущего. Особенно удобен язык чисел для радиотелеграмм. Числоречи. Ум освободится от бессмысленной растраты своих сил в повседневных речах.
Сентябрь 1916
260. Ляля на тигре
Ты – северное божество Белоруссии, ты с снежными ресницами, синими глазами и черной бровью, ты, чьи смеющиеся волосы упали на руки ветра, спрашивающая воинов времени: «Что, козочки, сыты ли?» Он только что бросил оленя с дико загнутыми назад рогами, а мальчики воздуха одевают твое тело рогожей воздуха, – ведь ты вечно купаешься в черных и серых зенках людей – радостных хмурых, вскочила на тигра, он, полосатый, гулял среди сосен, и заставила его сделать бросок бешеным копьем в будущее. Оно еще на железных воротах, но не овцы ли будущего блеют от ужасной осады, когда железо тигровой груди бьется о железо ворот! Да, мы и Ляля Белоруссии, так часто вешающая на рогах зубра венки своей прелести, мы и бабр грозный и гнедой Ганга. Вот почему мы и веселы, как детское слово «цаца», и чудовищны, как хмель опьяненных собой пушек, пляшущих пляску ведем. Твои золотые косы, упавшие на зверя, – это наши первые чистые Веры. «На страшный верх из вер…» (Петников).
Сломанные когти и ссадины на груди – наши умершие товарищи: «Сердец отчаянная Троя не размела времен пожар еще – не изгибайте в диком строе, вперед, вперед, товарищи!» – Асеев – Божидару. Они были, эти ушедшие рано товарищи, сами занесшие над горлом жертвенный нож и сами принесшие вязанку хвороста для своего дыма. Да будет еще раз почтена их память. Кого бы не раздавил, как страшный удар молотом, голос Владимира Облачного, если бы он не заметил в самом голосе улыбку Ляли, управляющей тигром. И мрачная тризна воинов, и праздник мечей его голоса – это только челнок, где гребут воины, но в нем Ляля. Когда он говорит: «Эй, вы! Небо, снимите шляпу, я иду», – это он снова ударился о стены ворот, а когда говорит: «И солнце моноклем вставлю в широко растопыренный глаз», – это та спрашивает: «Что ей делать с солнцем и моноклем?» Мы знаем твердо, что мы не повторимся на земном шаре. Чтобы оставить по себе памятник и чтобы люди не сказали: они сгинули как обры, мы <основали> государство времени (новая каменная баба степей времени; она грубо высечена, но она крепка), предоставив государствам пространств или помириться с его существованием, оставив в покое, или вступить с ним в яростную борьбу. Люди боролись до тех пор телами, туловищами, и только мы нашли, что туловища – это скучные и второстепенные рычаги, а веселые – в коробке черепа. Поэтому мы сделались пахарями мозгов – мозгопашцами. Ваши мозги для нас – это только залежи песков, суглинков, слоистых горючих сланцев. Мы уже относимся к вам и вашим обычаям как к мертвой природе, так неестественно все, что вы делаете и творите на бедной земле. Мы – еще только начало. Как говорил некогда Крученых, «мир погибнет, а нам нет конца». Как рыбаки, мы поймали вашу свободную волю и верования и уравнения. Как кравчие, мы способны накормить одним стихотворением целый год в жизни великого народа. Как швеи, мы сшиваем народности в одно мещанское одеяло, чтобы было во что кутаться озябшей земле (длинные желтые ноги! Вашей, судари, хилости). Как это? Что же будет, когда мы подымемся еще выше по ступеням общественной лестницы? И теперь, когда мы слышим милые и родственные голоса с берегов далекого Ниппона («Кокумин» Токио – «Временник» Москва), мы присваиваем себе гордое имя Юношей Земного Шара. Авось и через 100 лет мы останемся ими. Да будет светел путь этого нового имени. Государство времени озаряет люд-лучами дорогу человечества. Оно уже скомкало в комок грязного листа все старые знания. Его колыбельный подвиг. Правда, вы смотрите на него как на «игру для себя» (Евреинов), и мы идем куда-то, то как пена, оттолкнутые обратно в море, то как брошенная к столбу победы рукой возницы семерка лучших коней Гикса с снежными гривами и черными телами. Мы искусились во многих областях лучше, чем вы думаете. Заметьте, уже пять лет мы ведем войну с лучшими людьми великого народа (потому что кто-то из нас лучший – или вы, или мы, из скромности мы предполагаем, что вы). И что же? Вы кончаете тем, что устами «Русских ведомостей» признаете наши достижения необычайными и ослепительными…
Маяковский в неслыханной вещи «Облако в штанах» заставил плакать Горького. Он бросает душу читателя под ноги бешеных слонов, вскормленных его ненавистью. Бич голоса разжигает их ярость. Каменский в прекрасной вещи «Стенька Разин» искусно работал над задачей так разместить на цветущем кусте сто соловьев и жаворонков, чтобы из них вышел Стенька Разин. Хлебников утонул в болотах вычислений, и его насильственно спасали. «Светись о грядущей младости, еще не живое племя. О время, я рад, что достиг держать тебе нынче стремя» – так пишет, выступая, Асеев с сдержанной гордостью, знающей о существовании еще больших гордостей (Асеев и Петников – «Леторей»). Петников выпустил Новалиса и работал над исследованием корней русского языка. Огонь, зажженный на далеком словесном стане, освященный именем Божидара, других лучей, чем Север. «Леторей» и «Ой конин» – ледоход Дона. От Божидара, который продолжает быть спутником двух или трех людей к Земному Шару, осталась редко прекрасная речь о «едином познавательном снаряде» и «соборе внечувственных добыч». Он разбился, летя, о стены прозрачной судьбы. Вот птица падает, и кровь капает из клюва. «В нас неотвязно маячит образ снаряда», «легкими летчиками (к познанию) крылим мы, все единя, для единого покрывала всеведения» – вот его прекрасные слова. Мы постигаем Божидара через отраженное колебание в сердцах, знавших его… «Такая ль воля не допета, пути ль не стало этой поступи?» – спросил Асеев, отвечая: «Гляди, гляди, больней и зорче», «Мы бьем, мы бьем по кольцам корчей. Идем, идем к тебе на выручу». Скорбь хорошая почва для воли. И к нашей русской кузне ста рек присоединяются очередные молотки Ниппона. Мы идем к общей цели, разгадке воли Азии=Ас+ц+у.
Конец 1916
261. Воззвание Председателей земного шара
21 апреля 1917
262. Лебе́дия будущего
Небокниги
На площадях, около садов, где отдыхали рабочие или творцы, как они стали себя называть, подымались высокие белые стены, похожие на белые книги, развернутые на черном небе. Здесь толпились толпы народа, и здесь творецкая община, тенепечатью на тенекнигах сообщала последние новости, бросая из блистающего глаза-светоча нужные тенеписьмена. Новинки Земного Шара, дела Соединенных Станов Азии, этого великого союза трудовых общин, стихи, внезапное вдохновение своих членов, научные новинки, извещения родных своих родственников, приказы советов. Некоторые, вдохновленные надписями тенекниг, удалялись на время, записывали свое вдохновение, и через полчаса, брошенное световым стеклом, оно, теневыми глаголами, показывалось на стене. В туманную погоду пользовались для этого облаками, печатая на них последние новости. Некоторые, умирая, просили, чтобы весть о их смерти была напечатана на облаках.
В праздники устраивалась «живопись пальбой». Снарядами разноцветного дыма стреляли в разные точки неба. Например, глаза – вспышкой синего дыма, губы – выстрелом алого дыма, волосы – серебряного. Среди безоблачной синевы неба знакомое лицо, вдруг выступившее на небе, означало чествование населением своего вождя.
Земледелие. Пахарь в облаках
Весною можно было видеть, как два облакохода, ползая мухами по сонной щеке облаков, трудолюбиво боронили поля, вспахивая землю прикрепленными к ним боронами. Иногда небоходы скрывались. Когда туча скрывала их из виду, казалось, что борону везут трудолюбивые облака, запряженные в ярмо, как волы. Позднее неболеты пролетали как величественные лейки, спрятанные облаками, чтобы оросить пашню искусственным дождем и бросить оттуда целые потоки семян. Пахарь переселился в облака и сразу возделывал целые поля, земли всей задруги. Земли многих семей возделывались одним пахарем, закрытым весенними облаками.
Пути сообщения. Искрописьма
Подводная дорога со стеклянными стенами местами соединяла оба берега Волги. Степь еще более стала походить на море. Летом по бесконечной степи двигались сухопутные суда, бегая на колесах с помощью ветра и парусов. Грозоходы, коньки и парусные сани соединяли села. Каждый ловецкий поселок обзаводился своим полем для спуска воздушных челнов и своим приемником для лучистой беседы со всем земным шаром. Услышанные искровые голоса, поданные с другого конца земли, тотчас же печатались на тенекнигах.
Лечение глазами
Засев полей из облаков, тенекниги, сообщающие научную общину со всей звездой, паруса сухопутных судов, покрывавшие степь, точно море, стены площадей, как великие учителя молодости, сильно изменили Лебедию за два года. В теневых читальнях дети сразу читали одну и ту же книгу, страница за страницей перевертываемую перед ними человеком сзади них. Но храмы все-таки остались. Лучшим храмом считалось священное место пустынного бога, где в отгороженном месте получали право жить, умирать и расти растения, птицы и черепахи. Было поставлено правилом, что ни одно животное не должно исчезнуть. Лучшие врачи нашли, что глаза живых зверей излучают особые токи, целебно действующие на душевно расстроенных людей. Врачи предписывали лечение духа простым созерцанием глаз зверей, будут ли это кроткие покорные глаза жабы, или каменный взгляд змеи, или отважные – льва, и приписывали им такое же значение, какое настройщик имеет для расстроенных струн. Лечение глазами использовалось в таких же размерах, как теперь лечебные воды.
Деревня стала научной задругой, управляемой облачным пахарем. Крылатый творец твердо шел к общине не только людей, но и вообще живых существ земного шара.
И он услышал стук в двери своего дома крохотного кулака обезьяны.
2-я половина 1918
263. Союз изобретателей
Открытый в городе глубокого духовного застоя, городе Астрахани, Союз изобретателей медленно старается завоевать свое «право быть» и построить точку опоры в изобретении новых видов пищи, как мука из рыбы, тыквенный чай. Есть мнение, что возможна выработка «озерных щей», так как вода высыхающих ильменей насыщена мельчайшими живыми существами и, будучи прокипячена, очень питательна; вкус напоминает мясной отвар. В будущем, когда будет исследована съедобность отдельных видов этих невидимых обитателей воды, каждое озеро с искусственно разведенными в нем невидимыми обитателями будет походить на большую чашку озерных щей, доступную для всех.
Конечно, краевая научная мысль не оставит без должного внимания еще одной продовольственной возможности.
Жало мирового разума, управляемое ростом населения, будет настойчиво жалить все живые места косности и застоя.
Осень 1918
264. Открытие народного университета
Отчет
Мысли по поводу
В вступительном слове тов. Бакрадзе отметил, что, создавая высший вечерний храм знания, рабочая власть открывает доступ к Солнцу Науки для тех, чьи сутки делятся на три равные части: труда, отдыха и сна – и, будучи занят днем, должен посвятить жажде знания свой вечерний отдых.
Рабочих, до сих пор изгнанных, имела в виду пришедшая на смену царскому праву рабочая власть. Пусть все, кто видел храм науки в узкую щель, войдут в его широко распахнутые двери! Какие бы скачки ни делал путь мировой свободы, ничто не может грозить таким памятникам рабочего права, как только что открытый вечерний храм науки. Здесь путь, взятый рабочей властью, безошибочен.
Проф. Усов произнес слово о происхождении жизни на земле. Он указал, что мельчайшая жизненная пыль могла быть занесена на землю теми небесными камнями, какие с таким треском и шумом пролетают над землей. Это своего рода небесная почта, и каждый такой камень падает как письмо с соседней звезды. Не дело ли Человека Будущего это несовершенное детище природы взять в свои руки и молотом рабочего построить правильные сношения с соседними светилами, вероятно, тоже населенными, пусть и не людьми?
Думалось, может быть, правы те, кто хотят увенчать великую вой ну завоеванием месяца. Пока же «вести оттуда» долетают до нас как небесные камни.
Проф. Скрынников посвятил свою речь первым шагам жизни на земле. «Вести из будущего» осаждали сознание.
Невольно мысль переносилась в будущее, когда рука рабочего построит подводные дворцы для изучения глубин моря, на горе Богдо гордо подымется замок для исследования неба Лебедии – осада человеческим разумом тайн звездного мира, бесчисленные колодцы, вырытые в пустыне, покроют сыпучие пески садами и зеленью, напоминая чудеса, достигнутые французами в Сахаре, и стройный тополь привяжет к месту сыпучие пески устья Волги, так напоминающ<е>е Бельгию, <оно> станет одним цветущим городом, одной, покрытой садами, общиной-задругой, на пути к единой общине земного шара.
Думалось, что у устья Волги встречаются великие волны России, Китая и Индии и что здесь будет построен Храм изучения человеческих пород и законов наследственности, чтобы создать скрещиванием племен новую породу людей, будущих насельников Азии, а проследование индусской литературы будет напоминать, что Астрахань – окно в Индию. Думалось о том времени, когда единая для всего земного шара школагазета будет разносить по радио одни и те же чтения, выслушиваемые через граммофон и составленные собранием лучших умов человечества, верховным советом Воинов Разума.
Был прочтен привет от будущего, от учащихся средней школы.
26–27 ноября 1918
265. Открытие художественной галереи
В воскресенье, 15 декабря, состоялось открытие основанной П. Догадиным картинной галереи.
Составленное с большим вкусом собрание охватывает многие течения русской живописи, впрочем, не левее «Мира искусства».
Здесь и маститый Шишкин с его сухим и мертвенным письмом. Глаз этого художника рабски понимал природу, точно чечевица светописного прибора, рабски и верно. Он воссоздавал природу, как бездушный молчаливый раб, отказываясь от живописного вмешательства и волевого приказа.
Дерзкий красочный мятежник Малявин, «Разин алого холста», представлен сдержанным наброском к «Бабам». Этот художник, давший на своих холстах неслыханную свободу красному цвету, из которого в языческом сумраке выступает смуглая женщина русских полей, он своими холстами первый приучил глаз зрителя к «красному знамени».
Так, красное пламя его души рвалось навстречу нашего времени.
И. Репин расписался в своем бессилии и особой дряблой слащавости, коснувшись темы «Прометея».
Бенуа, как всегда, безличный и средний во всех отношениях, представлен видом вечернего Пекина. Нужно отметить увядающие «Розы» Сапунова и «Камни» Рериха.
Нестерову принадлежит большая прекрасная вещь «За Волгой», полная красоты гордого молчаливого увядания. Другая его вещь «Видение отрока Варфоломея», где мальчик в лаптях, с пастушеским бичом и золотым сиянием кругом русых волос, очарованный стоит перед своим видением – пришедшим с того света старцем, опершимся на дерево призраком, в клобуке инока. Эта вещь – жемчужина всего собрания.
Сурикову принадлежит голова стрельца, набросок к его «Стеньке Разину».
Несколькими вещами представлен Серов с его «кровным», сильным мазком и Сомов, владелец утонченной кисти «горожанина». Теодорович-Карповской принадлежит одна прекрасная вещь. Великий Врубель представлен наброском к «Царевне-Лебеди». Врубель, этот Мицкевич живописи, в алое бешенство Малявина, тихое отречение и уход от жизни Нестерова и неодолимую суровость Сурикова вносит свою струну языческой сказки и цветовой гордости.
Астраханские художественные силы, собранные теперь в общину художников, представлены красочным Кустодиевым, Мальцевым и Котовым. «Верочка» Котова, освещенная солнцем и утопающая в цветах, – крупная надежда.
В собрании есть, кроме того, письма Толстого, Скрябина, Достоевского и др<угих>.
Собрание охватывает русскую живопись между передвижниками и «Миром искусства».
Может быть, в будущем рядом с Бенуа появится неукротимый отрицатель Бурлюк или прекрасный страдальческий Филонов, малоизвестный певец городского страдания; а на стенах будет место лучизму Ларионова, беспредметной живописи Малевича и татлинизму Татлина.
Правда, у них часто не столько живописи, сколько дерзких взрывов всех живописных устоев; их холит та или иная взорванная художественная заповедь.
Как химик разлагает воду на кислород и водород, так и эти художники разложили живописное искусство на составные силы, то отымая у него начало краски, то начало черты. Это течение живописного анализа совсем не представлено в собрании Догадина.
Конец декабря 1918
266. Астраханская Джиоконда
Вы видели, наверное, покрытые старым теплым золотом потемневшие холсты, от времени точно одетые шелковистой кожей, особым пухом, налетом золотой пыли.
Вы видите руку великого художника, но подписи художника на картине нет.
На родине старинной живописи, в Италии, родные города берегут такие холсты, как свой единственный глаз.
Вы помните Джиоконду Леонардо да Винчи? Она была похищена каким-то своим безумным поклонником и после тысячи приключений все-таки вернулась в родной город, с великим торжеством.
Города, столетиями хранившие старинное полотно, становятся для него лучшей рамой.
Рама из городского населения, из живых людей, – чем она хуже деревянной?
У Астрахани есть своя Джиоконда. Это – Мадонна кисти великого Леонардо да Винчи; никому не известная и затерянная, она входила в собрание Сапожниковых, потом была раскопана известным художником Бенуа и продана им в Эрмитаж за 100 тысяч руб<лей>.
Просто и мило.
Не может ли эта картина рассматриваться как общенародное достояние города Астрахани?
Если – да, то бесценная эта картина должна быть водворена на свою вторую родину.
Петроград имеет достаточно художественных сокровищ, и взять из Астрахани Мадонну – не значит ли это отнять у бедного его последнюю овцу?
Кстати, Астраханская художественная галерея находится на Кутуме, против д<ома> Лбова.
Конец декабря 1918
267. Художники мира!
Мы долго искали такую, подобную чечевице, задачу, чтобы направленные ею к общей точке соединенные лучи труда художников и труда мыслителей встретились бы в общей работе и смогли бы зажечь и обратить в костер даже холодное вещество льда. Теперь такая задача – чечевица, направляющая вместе вашу бурную отвагу и холодный разум мыслителей, – найдена. Эта цель – создать общий письменный язык, общий для всех народов третьего спутника Солнца, построить письменные знаки, понятные и приемлемые для всей населенной человечеством звезды, затерянной в мире. Вы видите, что она достойна нашего времени. Живопись всегда говорила языком, доступным для всех. И народы китайцев и японцев говорят на сотне разных языков, но пишут и читают на одном письменном языке. Языки изменили своему славному прошлому. Когда-то, когда слова разрушали вражду и делали будущее прозрачным и спокойным, языки, шагая по ступеням, объединили людей 1) пещеры, 2) деревни, 3) племени, родового союза, 4) государства – в один разумный мир, союз меняющих ценности рассудка на одни и те же меновые звуки. Дикарь понимал дикаря и откладывал в сторону слепое оружие. Теперь они, изменив своему прошлому, служат делу вражды и, как своеобразные меновые звуки для обмена рассудочными товарами, разделили многоязыкое человечество на станы таможенной борьбы, на ряд словесных рынков, за пределами которого данный язык не имеет хождения. Каждый строй звучных денег притязает на верховенство, и, таким образом, языки как таковые служат разъединению человечества и ведут призрачные войны. Пусть один письменный язык будет спутником дальнейших судеб человека и явится новым собирающим вихрем, новым собирателем человеческого рода. Немые – начертательные знаки – помирят многоголосицу языков.
На долю художников мысли падает построение азбуки понятий, строя основных единиц мысли, – из них строится здание слова.
Задача художников краски дать основным единицам разума начертательные знаки.
Мы сделали часть труда, падающего на долю мыслителей, мы стоим на первой площадке лестницы мыслителей и застаем на ней уже подымавшихся художников Китая и Японии – привет им! Вот что видно с этой лестницы мыслителей: виды на общечеловеческую.
Азбуку, открывающиеся с лестницы мыслителей. Пока, не доказывая, я утверждаю, что:
1)
2) Что
3) Что
4) Что
5) Что
6) Что
7) Что
8) Что
9) Что
10) Что
11) Что
12)
13) Что
14) Что
15) Что
16) Что
17) Что
18) Что
19) Что
Итак, с нашей площадки лестницы мыслителей стало ясно, что простые тела языка – звуки азбуки – суть имена разных видов пространства, перечень случаев его жизни. Азбука, общая для многих народов, есть краткий словарь пространственного мира, такого близкого вашему, художники, искусству и вашей кисти.
Отдельное слово походит на небольшой трудовой союз, где первый звук слова походит на председателя союза, управляя всем множеством звуков слова. Если собрать все слова, начатые одинаковым согласным звуком, то окажется, что эти слова, подобно тому, как небесные камни часто падают из одной точки неба, все такие слова летят из одной и той же точки мысли о пространстве. Эта точка и принималась за значение звука азбуки, как простейшего имени.
Так, 20 имен построек, начатых с
Задачей труда художников было бы дать каждому виду пространства особый знак. Он должен быть простым и не походить на другие. Можно было бы прибегнуть к способу красок и обозначить
Но это ваша, художники, задача изменить или усовершенствовать эти знаки. Если вы построите их, вы завяжете узел общезвездного труда.
Предполагаемый опыт обратить заумный язык из дикого состояния в домашнее, заставить его носить полезные тяжести заслуживает внимания.
Ведь «вритти» и по-санскритски значит «вращение», а «хата» и по-египетски «хата».
Задача единого мирового научно построенного языка все яснее и яснее выступает перед человечеством.
Задачей вашей, художники, было бы построить удобные меновые знаки между ценностями звука и ценностями глаза, построить сеть внушающих доверие чертежных знаков.
В азбуке уже дана мировая сеть звуковых «образов» для разных видов пространства; теперь следует построить вторую сеть – письменных знаков – немые деньги на разговорных рынках.
Конечно, вы будете бояться чужого вдохновения и следовать своему пути.
Предлагаю первые опыты заумного языка как языка будущего, с той оговоркой, что гласные звуки здесь случайны и служат благозвучию. Вместо того, чтобы говорить:
«Соединившись вместе, орды гуннов и готов, собравшись кругом Аттилы, полные боевого воодушевления, двинулись далее вместе, но, встреченные и отраженные Аэцием, защитником Рима, рассеялись на множество шаек и остановились и успокоились на своей земле, разлившись в степях, заполняя их пустоту», – не следовало ли сказать:
«
Или: «
То есть: «Думая о соединении человеческого рода, но столкнувшись с горами языков, бурный огонь наших умов, вращаясь около соединенного заумного языка, достигая распылением слов на единицы мысли в оболочке звуков, бурно и вместе идет к признанию на всей земле единого заумного языка».
Конечно, эти опыты еще первый крик младенца, и здесь предстоит работа, но общий образ мирового грядущего языка дан. Это будет язык «заумный».
13 апреля 1919
268. Наша основа
§ 1. Словотворчество
Если вы находитесь в роще, вы видите дубы, сосны, ели… Сосны с холодным темным синеватым отливом, красная радость еловых шишек, голубое серебро березовой чащи там, вдали.
Но все это разнообразие листвы, стволов, веток создано горстью почти неотличимых друг от друга зерен. Весь лес в будущем поместится у вас на ладони. Словотворчество учит, что все разнообразие слова исходит от основных звуков азбуки, заменяющих семена слова. Из этих исходных точек строится слово, и новый сеятель языков может просто наполнить ладонь 28 звуками азбуки, зернами языка. Если у вас есть водород и кислород, вы можете заполнить водой сухое дно моря и пустые русла рек.
Вся полнота языка должна быть разложена на основные единицы «азбучных истин», и тогда для звуко-веществ может быть построено что-то вроде закона Менделеева или закона Мозелея – последней вершины химической мысли. Общественные деятели вряд ли учитывали тот вред, который наносится неудачно построенным словом. Это потому, что нет счетоводных книг расходования народного разума. И нет путейцев языка. Как часто дух языка допускает прямое слово, простую перемену согласного звука в уже существующем слове, но вместо него весь народ пользуется сложным и ломким описательным выражением и увеличивает растрату мирового разума временем, отданным на раздумье. Кто из Москвы в Киев поедет через Нью-Йорк? А какая строчка современного книжного языка свободна от таких путешествий? Это потому, что нет науки словотворчества.
Если б оказалось, что законы простых тел азбуки одинаковы для семьи языков, то для всей этой семьи народов можно было бы построить новый мировой язык – поезд с зеркалами слов Нью-Йорк – Москва. Если имеем две соседние долины с стеной гор между ними, путник может или взорвать эту гряду гор, или начать долгий окружной путь.
Словотворчество есть взрыв языкового молчания, глухонемых пластов языка.
Заменив в старом слове один звук другим, мы сразу создаем путь из одной долины языка в другую и, как путейцы, пролагаем пути сообщения в стране слов через хребты языкового молчания.
«Лысый язык» покрывает всходами свои поляны. Слово делится на чистое и на бытовое. Можно думать, что в нем скрыт ночной звездный разум и дневной солнечный. Это потому, что какое-нибудь одно бытовое значение слова так же закрывает все остальные его значения, как днем исчезают все светила звездной ночи. Но для небоведа солнце – такая же пылинка, как и все остальные звезды. И это простой быт, это случай, что мы находимся именно около данного солнца. И солнце ничем не отличается от других звезд. Отделяясь от бытового языка, самовитое слово так же отличается от живого, как вращение земли кругом солнца отличается от бытового вращения солнца кругом земли. Самовитое слово отрешается от призраков данной бытовой обстановки и на смену самоочевидной лжи строит звездные сумерки. Так, слово зиры значит и звезды, и глаз; слово зень – и глаз, и землю. Но что общего между глазом и землей? Значит, это слово означает не человеческий глаз, не землю, населенную человеком, а что-то третье. И это третье потонуло бытовом значении слова, одном из возможных, но самом близком к человеку. Может быть, зень значило зеркальный прибор, отражающ<ую> площадь. Или взять два слова ладья и ладонь. Звездное, выступающее при свете сумерек, значение этого слова: расширенная поверхность, в которую опирается путь силы, как копье, ударившее в латы. Таким образом, ночь быта позволяет видеть слабые значения слов, похожие на слабые видения ночи. Можно сказать, что бытовой язык – тени великих законов чистого слова, упавшие на неровную поверхность.
Когда-то языки объединяли людей. Перенесемся в каменный век. Ночь, костры, работа черными каменными молотками. Вдруг шаги; все бросились к оружию и замерли в угрожающих осанках. Но вот из темноты донеслось знакомое имя, и сразу стало ясно: идут свои. «Свои!» – доносится из темноты с каждым словом общего языка. Язык так же соединял, как знакомый голос. Оружие – признак трусости. Если углубиться в него, то окажется, что оружие есть добавочный словарь для говорящих на другом языке – карманный словарь.
Как устрашающие одежды для иноплеменников языки заслуживают участи тигров в захолустном зверинце, кои, собрав достаточно возгласов удивления, обмениваются впечатлениями дня: «А что вы думаете?» – «Я получаю два рубля в сутки». – «Это стоит!»
Можно подумать, что наука роковым образом идет по тому пути, по которому уже шел язык. Мировой закон Лоренца говорит, что тело сплющивается в направлении, поперечном давлению. Но этот закон и есть содержание «простого имени» Л: значит ли Л-имя лямку, лопасть, лист дерева, лыжу, лодку, лапу, лужу ливня, луг, лежанку – везде силовой луч движения разливается по широкой поперечной лучу поверхности, до равновесия силового луча с против о силами. Расширившись в поперечной площади, весовой луч делается легким и не падает, будет ли этот силовой луч весом моряка, лыжебежца, тяжестью судна на груди бурлака или путем капли ливня, переходящей в плоскость лужи. Знал ли язык про поперечное колебание луча, луч-вихрь? Знал ли, что где v – скорость тела, с – скорость света?
По-видимому, язык так же мудр, как и природа, и мы только с ростом науки учимся читать его. Иногда он может служить для решения отвлеченных задач. Так, попытаемся с помощью языка измерить длину волн добра и зла. Мудростью языка давно уже вскрыта световая природа мира. Его «я» совпадает с жизнью света. Сквозь нравы сквозит огонь. Человек живет на «белом свете» с его предельной скоростью 300 000 километров и мечтает о «том свете» со скоростью большей скорости света. Мудрость языка шла впереди мудрости наук. Вот два столбца, где языком рассказана световая природа нравов, а человек понят как световое явление, здесь человек – часть световой области.
Если свет есть один из видов молнии, то этими двумя столбцами рассказана молнийно-световая природа человека, а следовательно, нравственного мира. Еще немного – и мы построим уравнение отвлеченных задач нравственности, исходя из того, что начало «греха» лежит на черном и горячем конце света, а начало добра – на светлом и холодном. Черные черти – боги пекла, где души грешников, не есть ли они волны невидимого теплого света?
Итак, в этом примере языкознание идет впереди естественных наук и пытается измерить нравственный мир, сделав его главой ученья о луче.
Если мы имеем пару таких слов, как
Слову
Возьмем слово
Вы помните, какую иногда свободу от данного мира дает опечатка. Такая опечатка, рожденная несознанной волей наборщика, вдруг дает смысл целой вещи и есть один из видов оборного творчества и поэтому может быть приветствуема как желанная помощь художнику. Слово
Словотворчество – враг книжного окаменения языка и, опираясь на то, что в деревне около рек и лесов до сих пор язык творится, каждое мгновение создавая слова, которые то умирают, то получают право бессмертия, переносит это право в жизнь писем. Новое слово не только должно быть названо, но и быть направленным к называемой вещи. Словотворчество не нарушает законов языка. Другой путь словотворчества – внутреннее склонение слов. Если современный человек населяет обедневшие воды рек тучами рыб, то языководство дает право населить новой жизнью, вымершими или несуществующими словами, оскудевшие волны языка. Верим, они снова заиграют жизнью, как в первые дни творения.
§ 2. Заумный язык
Значение слов естественного, бытового языка нам понятно. Как мальчик во время игры может вообразить, что тот стул, на котором он сидит, есть настоящий, кровный конь, и стул на время игры заменит ему коня, так и во время устной и письменной речи маленькое слово
Если звуковая кукла
Если взять одно слово, допустим,
Заумный язык исходит из двух предпосылок:
1. Первая согласная простого слова управляет всем словом – приказывает остальным.
2. Слова, начатые одной и той же согласной, объединяются одним и тем же понятием и как бы летят с разных сторон в одну и ту же точку рассудка.
Если взять слова
Если окажется, что
Утверждение азбуки
Слова на
Итак, каждый согласный звук скрывает за собой некоторый образ и есть имя. Что же касается гласных звуков, то относительно
§ 3. Математическое понимание истории. Гамма Будетлянина
Мы знаем про гаммы индусскую, китайскую, эллинскую. Присущее каждому из этих народов свое понимание звуковой красоты особым звукорядом соединяет колебание струн. Все же богом каждого звукоряда было число. Гамма будетлян особым звукорядом соединяет и великие колебания человечества, вызывающие войны, и удары отдельного человеческого сердца. Если понимать все человечество как струну, то более настойчивое изучение дает время в 317 лет между двумя ударами струны. Чтобы определить это время, удобен способ изучения подобных точек. Перелистаем страницы прошлого. Мы увидим, что законы Наполеона вышли в свет через 317х4 после законов Юстиниана – 533 год. Что две империи, Германская – 1871 год, и Римская – 31 год, основаны через 317х6 одна после другой. Борьба за господство на море о́строва суши Англии и Германии в 1915 году за 317х2 до себя имела великую войну Китая и Японии при Хубилайхане в 1281 году. Русско-японская война 1905 года была через 317 лет после Англо-испанской войны 1588 года. Великое переселение народов в 376 году за 317х11 до себя имело переселение индусских народов в 3111 году (эра Кали-юга). Итак, 317 лет – не призрак, выдуманный больным воображением, и не бред, но такая же весомость, как год, сутки земли, сутки солнца.
Гамма состоит из следующих звеньев: 317 дней, сутки, 237 секунд, шаг пехотинца или удар сердца, равный ему во времени, одно колебание струны А и колебание самого низкого звука азбуки – У. Пехотинец германской пехоты по военному уставу должен делать 81 или 80 шагов в минуту. Следовательно, в сутки он сделает 365х317 шагов, то есть столько шагов, сколько суток содержится в 317 годах – времени одного удара струны человечества. Столько же делает ударов среднее женское сердце. Разделив это время одного шага на 317 частей, получим 424 колебания в секунду, то есть одно колебание струны
Когда наука измерила волны света, изучила их при свете чисел, стало возможным управление ходом лучей. Эти зеркала приближают к письменному столу вид отдаленной звезды, дают доступные для зрения размеры бесконечно малым вещам, прежде невидимым, и делают из людей по отношению к миру отдельной волны луча полновластных божеств. Допустим, что волна света населена разумными существами, обладающими своим правительством, законами и даже пророками. Не будет ли для них ученый, прибором зеркал правящий уходом волн, казаться всемогущим божеством? Если на такой волне найдутся свои пророки, они будут прославлять могущество ученого и льстить ему: «Ты дхнешь, и двигнешь океаны! Речешь, и вспять они текут!»; будут грустить, что это им недоступно.
Теперь, изучив огромные лучи человеческой судьбы, волны которой населены людьми, а один удар длится столетия, человеческая мысль надеется применить и к ним зеркальные приемы управления, построить власть, состоящую из двояковыпуклых и <двояко>вогнутых стекол. Можно думать, что столетние колебания нашего великанского луча будут так же послушны ученому, как и бесконечно малые волны светового луча. Тогда люди сразу будут и народом, населяющим волну луча, и ученым, управляющим ходом этих лучей, изменяя их путь по произволу. Конечно, это задача грядущего времени. Наша задача только указать на закономерность человеческой судьбы, дать ей умственное очертание луча и измерить во времени и пространстве. Это делается для того, чтобы перенести законодательство на письменный стол ученого, а рухнувшее дерево тысячелетнего римского права заменить уравнениями и числовыми законами учения о движениях луча. Нужно помнить, что человек в конце концов молния, что существует большая молния человеческого рода – и молния земного шара. Удивительно ли, что народы, даже не зная друг друга, связаны один с другим точными законами?
Например, есть закон рождений подобных людей. Он гласит, что луч, гребни волн которого отмечены годом рождения великих людей с одинаковой судьбой, совершает одно свое колебание в 365 лет. Так, если Кеплер родился в 1571 году и его жизнь, посвященная доказательству вращения Земли около Солнца, в целом была высшей точкой европейской мысли за ряд столетий, то за 365х3 до него, в 476 году родился «вершина индусской мысли» Ариабхата, провозгласивший в стране йогов то же самое вращение Земли. Во времена Коперника смутно знали про Индию и, если бы люди не были молниями, закономерно связанными друг с другом, было бы удивительно это рождение Кеплера с тем же самым жизненным заданием, что и у Ариабхаты, через закономерный срок. Так же величайший логик Греции Аристотель, попытавшийся дать законы правильного разума, искусства рассуждать, родился в 384 году за 365х6 до Джона Стюарта Милля, 1804. Милль – величайший логик Европы, собственно, Англии. Или возьмем имена Эсхила, Магомета (сборник стихов, Коран), Фирдуси, Гафиза. Это – великие поэты греков, арабов и персов, одни из тех людей, которые рождаются только раз на всем протяжении судьбы данного народа. Это – летучий голландец одной и той же судьбы в морях разных народов. Возьмите года их рождения: 525 до Р. Х., 571 после Р. Х., 935 и 1300 год – четыре точки во времени, разделенные всплеском во<лн>ы в 365 лет. Или мыслители: Фихте, 1762, и Платон, 428, за 365х6 лет до него, то есть за шесть ударов рока. Или основатели классицизма: Конфуций, 551 до Р. Х., и Расин, 1639. Здесь связаны шестью мерами Франция и седой Китай; мы воображаем брезгливую улыбку Франции и ее «Фидонк»: не любит Китая. Эти данные указывают на поверхностность понятия государства и народов. Точные законы свободно пересекают государства и не замечают их, как рентгеновские лучи проходят через мышцы и дают отпечаток костей: они раздевают человечество от лохмотьев государства и дают другую ткань – звездное небо.
Вместе с тем они дают предвидение будущего не с пеной на устах, как у древних пророков, а при помощи холодного умственного расчета. Сейчас, благодаря находке волны луча рождения, не шутя можно сказать, что в таком-то году родится некоторый человек, скажем, «некто», с судьбой, похожей на судьбу родившегося за 365 лет до него. Таким образом меняется и наше отношение к смерти: мы стоим у порога мира, когда будем знать день и час, когда мы родимся вновь, смотреть на смерть как на временное купание в волнах небытия.
Вместе с тем происходит сдвиг в нашем отношении к времени. Пусть время есть некоторый ряд точек
Изумительно, что и человек как таковой носит на себе печать того самого счета. Если Петрарка написал в честь Лауры 317 сонетов, а число судов во флоте часто равно 318, то и тело человека содержит в себе 317х2 мышц = 634, (или) 317 пар. Костей в человеке 48х5 = 240, поверхность кровяного шарика равна поверхности земного шара, деленной на 365 в десятой степени.
1. Стекла и чечевицы, изменяющие лучи судьбы, – грядущий удел человечества. Мы должны раздвоиться: быть и ученым, руководящим лучами, и племенем, населяющим волны луча, подвластного воле ученого.
2. По мере того, как обнажаются лучи судьбы, исчезает понятие народов и государств и остается единое человечество, все точки которого закономерно связаны.
3. Пусть человек, отдохнув от станка, идет читать клинопись созвездий. Понять волю звезд – это значит развернуть перед глазами всех свиток истинной свободы. Они висят над нами слишком черной ночью, эти доски грядущих законов, и не в том ли состоит путь деления, чтобы избавиться от проволоки правительств между вечными звездами и слухом человечества. Пусть власть звезд будет беспроволочной.
Один из путей – Гамма Будетлянина, одним концом волнующая небо, а другим скрывающаяся в ударах сердца.
Май 1919
269. О современной поэзии
Слово живет двойной жизнью.
То оно просто растет как растение, плодит друзу звучных камней, соседних ему, и тогда начало звука живет самовитой жизнью, а доля разума, названная словом, стоит в тени, или же слово идет на службу разуму, звук перестает быть «всевеликим» и самодержавным: звук становится «именем» и покорно исполняет приказы разума; тогда этот второй – вечной игрой цветет друзой себе подобных камней.
То разум говорит «слушаюсь» звуку, то чистый звук – чистому разуму.
Эта борьба миров, борьба двух властей, всегда происходящая в слове, дает двойную жизнь языка: два круга летающих звезд.
В одном творчестве разум вращается кругом звука, описывая круговые пути, в другом – звук кругом разума.
Иногда солнце – звук, а земля – понятие; иногда солнце – понятие, а земля – звук.
Или страна лучистого разума, или страна лучистого звука.
И вот дерево слов одевается то этим, то другим гулом, то празднично, как вишня, одевается нарядом словесного цветения, то приносит плоды тучных овощей разума. Не трудно заметить, что время словесного звучания есть брачное время языка, месяц женихающихся слов, а время налитых разумом слов, когда снуют пчелы читателя, время осеннего изобилия, время семьи и детей.
В творчестве Толстого, Пушкина, Достоевского слово-развитие, бывшее цветком у Карамзина, приносит уже тучные плоды смысла. У Пушкина языковой север женихал<ся> с языковым западом. При Алексее Михайловиче польский язык был придворным языком Москвы.
Это черты быта. В Пушкине слова звучали на
На каком-то незримом дереве слова зацвели, прыгая в небо, как почки, следуя весенней силе, рассеивая себя во все стороны, и в этом творчество и хмель молодых течений.
Петников в «Быте Побегов» и «Поросли Солнца» упорно и строго, с сильным нажимом воли ткет свой «узорник ветровых событий», и ясный волевой холод его письма и строгое лезвие разума, управляющее словом, где «в суровом былье влажный мнестр» и есть «отблеск всеневозможной выси», ясно проводят черту между ним и его солетником Асеевым.
«Пыл липы весенней не свеяв», растет тихая и четкая дума Петникова «как медленный полет птицы, летящей к знакомому вечернему дереву», «узорами северной вицы» растет она, ясная и прозрачная.
Крыло европейского разума парит над его творчеством в отличие от азийского, персидско-гафизского упоения словесными кущами в чистоте их цветов у Асеева.
Другой Гастев.
Это обломок рабочего пожара, взятого в его чистой сущности, это не «ты» и не «он», а твердое «я» пожара рабочей свободы, это заводский гудок, протягивающий руку из пламени, чтобы снять венок с головы усталого Пушкина – чугунные листья, расплавленные в огненной руке.
Язык, взятый взаймы у пыльных книгохранилищ, у лживых ежедневных простынь, чужой и не свой язык, на службе у разума свободы. «И у меня есть разум, – восклицает она, – я не только тело», «дайте мне членораздельное слово, снимите повязку с моих губ». Полная огня в блистающем наряде цветов крови, она берет взаймы обветшавшие, умершие слова, но и на его пыльных струнах сумела сыграть песни рабочего удара, грозные и иногда величественные, из треугольника: 1) наука, 2) земная звезда, 3) мышцы рабочей руки. Он мужественно смотрит на то время, когда «для атеистов проснутся боги Эллады, великаны мысли залепечут детские молитвы, тысяча лучших поэтов бросится в море»; то «мы», в строю которого заключено «я» Гастева, мужественно восклицает «но пусть».
Он смело идет в то время, когда «земля зарыдает», а руки рабочего вмешаются в ход мироздания.
Он – соборный художник труда, в древних молитвах заменяющий слово «бог» словом «я». В нем «Я» в настоящем молится себе в будущем.
Ум его – буревестник, срывающий ноту на высочайших волнах бури.
Май – июнь 1919
270. <О стихах>
Говорят, что стихи должны быть понятны. Так <…вывеска на> улице, на которой ясным и простым языком написано: «Здесь продаются‹…›» еще не есть стихи. А она понятна. С другой стороны, почему заговоры и заклинания так называемой волшебной речи, священный язык язычества, эти «шагадам, магадам, выгадам, пиц, пац, пацу» – суть вереницы набора слогов, в котором рассудок не может дать себе отчета, и являются как бы заумным языком в народном слове. Между тем этим непонятным словам приписывается наибольшая власть над человеком, чары ворожбы, прямое влияние на судьбы человека. В них сосредоточена наибольшая чара. Им предписывается власть руководить добром и злом и управлять сердцем нежных. Молитвы многих народов написаны на языке, непонятном для молящихся. Разве индус понимает Веды? Старославянский язык непонятен русскому. Латинский – поляку и чеху. Но написанная на латинском языке молитва действует не менее сильно, чем вывеска. Таким образом, волшебная речь заговоров и заклинаний не хочет иметь своим судьей будничный рассудок.
Ее странная мудрость разлагается на истины, заключенные в отдельных звуках:
Таким образом, чары слова, даже непонятного, остаются чарами и не утрачивают своего могущества. Стихи могут быть понятными, могут быть непонятными, но должны быть хороши, должны быть истовенными. На примерах алгебраических значков на обоях детской спальни Ковалевской, оказавших столь решающее влияние на судьбу ребенка, и на заговорах показано, что слову не может быть предъявлено требование: «Будь понятно, как вывеска». Речь высшего разума, даже непонятная, какими-то семенами падает в чернозем духа и позднее загадочными путями дает свои всходы. Разве понимает земля письмена зерен, которые бросает в нее пахарь? Нет. Но осенняя нива все же вырастает ответом на эти зерна. Впрочем, я совсем не хочу сказать, что каждое непонятное творчество прекрасно. Я намерен сказать, что не сл<едует> отвергать творчество, если оно непонятно данному слою читателей.
Говорят, что творцами песен труда могут быть лишь лю<ди, работающие> у станка. Так ли это? Не есть ли природа песни в у<ходе от> себя, от своей бытовой оси? Песня не есть ли бегство <от…> я? Песня родственна бегу, в наименьшее время на<до…> слову покрыть наибольшее число верст образов и мысли!
<Без бегства> от себя не будет пространства для бегу. Вдохновение всегда <изменяло> происхождению певца. Средневековые рыцари воспевают диких пастухов, лорд Байрон – морских разбойников, сын царя Будда‹…› и прославляет нищету. Напротив, судившийся за кражу Шек<спир> говорит языком королей, так же как и сын скромного м<ещанина> Гёте, и их творчество посвящено придворной жизни. Никогда не знавшие войны тундры Печорского края хранят былины о Владимире и его богатырях, давно забытые <на> Днепре. Творчество, понимаемое как наибольшее отклонение струны мысли от жизненной оси творящего и бегство от себя, заставляет думать, что и песни станка будут созданы не тем, кто стоит у станка, но тем, кто стоит вне стен завода. Напротив, убегая от станка, отклоняя струну своего духа на наибольшую длину, певец, связанный со станком по роду труда, или уйдет в мир научных образов, странных научных видений, в будущее земного шара, как Гастев, или в мир общечеловеческих ценностей, как Александровский, утонченной жизни сердца.
<1919 – 1920>
271. Всем! Всем! Всем!
Воля! Воля будетлянская!
Вот оно! Вот оно! Желанное, родимое! Упавшее из птичьей стаи. Наше прекрасное откровение и сновидение в одеждах чисел.
Дар права всем государствам земного шара (все равны – нет любимцев и пасынков) быть разбитыми через 3n дней после своей победы. Равным образом подыматься и с пением лететь кверху через <2n> дней после падения и слома крыл о камни рока. Падать в пропасть через 3n дней после стояния на горе.
И до нас иные пытались писать законы, искушали свои слабые силенки в пении законов.
Бедные! Они думали, что это легче, чем писать стихи? А в законотворчестве видели богадельню глупости (Дизраэли). Разбитые на первом поприще, они шли ко второму, как в сторону слабейшего сопротивления.
Бедные! Главным украшением своей законоречи они считали дуло ружья. Свои своды-законы они душили боевым порохом и думали, что в этом состоит хороший вкус и изящные движения, вся соль в искусстве «пения законов».
Красноречие своих законов они смешивали с красноречием выстрелов – какая грязь! Какие порочные обычаи прошлого! Какое рабское поклонение перед прошлым.
Они нас обвиняют, что мы ступаем сто первым копытом по дороге законодателей.
Какая черная клевета!
Разве до нас строились законы, которых нельзя нарушить! Только мы, стоя на глыбе будущего, даем такие законы, какие можно не слушать, но нельзя ослушаться. Они нерушимы.
Сумейте нарушить их!
И мы признаем себя побежденными!
Кто сможет нарушить наши законы?
Они сделаны не из камня желания и страстей, а из камня времени.
Люди! Говорите все вместе: «Никто!»
Прямые, строгие в своих очертаниях, они не нуждаются в опоре острого тростника войны. который ранит того, кто на него опирается.
<Декабрь 1920–1921>
272. Радио будущего
Радио будущего – главное дерево сознания – откроет ведение бесконечных задач и объединит человечество.
Около главного стана Радио, этого железного замка, где тучи проводов рассыпались точно волосы, наверное, будет начертана пара костей, череп и знакомая надпись: «Осторожно», ибо малейшая остановка работы Радио вызвала бы духовный обморок всей страны, временную утрату ею сознания.
Радио становится духовным солнцем страны, великим чародеем и чарователем.
Вообразим себе главный стан Радио: в воздухе паутина путей, туча молний, то погасающих, то зажигающихся вновь, переносящихся с одного конца здания на другой. Синий шар круглой молнии, висящий в воздухе точно пугливая птица, косо протянутые снасти. Из этой точки земного шара ежесуточно, похожие на весенний пролет птиц, разносятся стаи вестей из жизни духа.
В этом потоке молнийных птиц дух будет преобладать над силой, добрый совет над угрозой.
Дела художника пера и кисти, открытия художников мысли (Мечников, Эйнштейн), вдруг переносящие человечество к новым берегам…
Советы из простого обихода будут чередоваться с статьями граждан снеговых вершин человеческого духа. Вершины волн научного моря разносятся по всей стране к местным станам Радио, чтобы в тот же день стать буквами на темных полотнах огромных книг, ростом выше домов, выросших на площадях деревень, медленно переворачивающих свои страницы.
Радиочитальни
Эти книги улиц – читальни Радио! Своими великанскими размерами обрамляют села, исполняют задачи всего человечества.
Радио решило задачу, которую не решил храм как таковой, и сделалось так же необходимым каждому селу, как теперь училище или читальня.
Задача приобщения к единой душе человечества, к единой ежесуточной духовной волне, проносящейся над страной каждый день, вполне орошающей страну дождем научных и художественных новостей, – эта задача решена Радио с помощью молнии. На громадных теневых книгах деревень Радио отпечатало сегодня повесть любимого писателя, статью о дробных степенях пространства, описание полетов и новости соседних стран. Каждый читает, что ему любо. Эта книга, одна и та же для всей страны, стоит в каждой деревне, вечно в кольце читателей, строго набранная, молчаливая читальня в селах.
Но вот черным набором выступила на книгах громкая научная новость: Химик Х., знаменитый в узком кругу своих последователей, нашел способы приготовления мяса и хлеба из широко распространенных видов глины.
Толпа волнуется и думает: что будет?
Землетрясение, пожар, крушение в течение суток будут печатаны на книгах Радио… Вся страна будет покрыта станами Радио…
Радиоаудитории
Железный рот самогласа пойманную и переданную ему зыбь молнии превратил в громкую разговорную речь, в пение и человеческое слово.
Все село собралось слушать.
Из уст железной трубы громко несутся новости дня, дела власти, вести о погоде, вести из бурной жизни столиц.
Кажется, что какой-то великан читает великанскую книгу дня. Но это железный чтец, это железный рот самогласа; сурово и четко сообщает он новости утра, посланные в это село маяком главного стана Радио.
Но что это? Откуда этот поток, это наводнение всей страны неземным пением, ударом крыл, свистом и цоканием и целым серебряным потоком дивных безумных колокольчиков, хлынувших оттуда, где нас нет, вместе с детским пением и шумом крыл? На каждую сельскую площадь страны льются эти голоса, этот серебряный ливень. Дивные серебряные бубенчики, вместе со свистом, хлынули сверху. Может быть, небесные звуки – духи – низко пролетели над хаткой. Нет…
Мусоргский будущего дает всенародный вечер своего творчества, опираясь на приборы Радио в пространном помещении от Владивостока до Балтики, под голубыми стенами неба… В этот вечер ворожа людьми, причащая их своей душе, а завтра обыкновенный смертный! Он, художник, околдовал свою страну; дал ей пение моря и свист ветра! Каждую деревню и каждую лачугу посетят божественные свисты и вся сладкая нега звуков.
Радио и выставки
Почему около громадных огненных полотен Радио, что встали как книги великанов, толпятся сегодня люди отдаленной деревни? Это Радио разослало по своим приборам цветные тени, чтобы сделать всю страну и каждую деревню причастницей выставки художественных холстов далекой столицы. Выставка перенесена световыми ударами и повторена в тысячи зеркал по всем станам Радио. Если раньше Радио было мировым слухом, теперь оно глаза, для которых нет расстояния. Главный маяк Радио послал свои лучи, и Московская выставка холстов лучших художников расцвела на страницах книг читален каждой деревни огромной страны, посетив каждую населенную точку.
Радиоклубы
Подойдем ближе… Гордые небоскребы, тонущие в облаках, игра в шахматы двух людей, находящихся на противоположных точках земного шара, оживленная беседа человека в Америке с человеком в Европе… Вот потемнели читальни; и вдруг донеслась далекая песня певца, железными горлами Радио бросило лучи этой песни своим железным певцам: пой, железо! И к слову, выношенному в тиши и одиночестве, к его бьющим ключам, причастилась вся страна. Покорнее, чем струны под пальцами скрипача, железные приборы Радио будут говорить и петь, повинуясь е<го> волевым ударам.
В каждом селе будут приборы слуха и железного голоса для одного чувства и железные глаза для другого.
Великий чародей
И вот научились передавать вкусовые ощущения – к простому, грубому, хотя и здоровому, обеду Радио бросит лучами вкусовой сон, призрак совершенно других вкусовых ощущений.
Люди будут пить воду, но им покажется, что перед ними вино. Сытый и простой обед оденет личину роскошного пира… Это даст Радио еще большую власть над сознанием страны…
Даже запахи будут в будущем покорны воле Радио: глубокой зимой медовый запах липы, смешанный с запахом снега, будет настоящим подарком Радио стране.
Современные врачи лечат внушением на расстоянии по проволоке. Радио будущего сумеет выступить и в качестве врача, исцеляющего без лекарства.
И далее:
Известно, что некоторые звуки, как «ля» и «си», подымают мышечную способность, иногда в шестьдесят четыре раза, сгущая ее на некоторый промежуток времени. В дни обострения труда, летней страды, постройки больших зданий эти звуки будут рассылаться Радио по всей стране, на много раз подымая ее силу.
И наконец, – в руки Радио переходит постановка народного образования. Верховный совет наук будет рассылать уроки и чтение для всех училищ страны – как высших, так и низших.
Учитель будет только спутником во время этих чтений. Ежедневные перелеты уроков и учебников по небу в сельские училища страны, объединение ее сознания в единой воле.
Так Радио скует непрерывные звенья мировой души и сольет человечество.
Осень 1921
273. «Про некоторые области…»
Про некоторые области земного шара существует выражение: «Там не ступала нога белого человека». Еще недавно таким был весь черный материк.
Про время также можно сказать: там не ступала нога мыслящего существа.
Если не каждый самый мощный поезд сдвинет с места все написанное человечеством о пространстве, то все написанное о времени легко подымет каждый голубь в письме, спрятанном под крылом. Это всего несколько вскользь брошенных, иногда очень метких, замечаний. Я не говорю о чисто словесных трудах по данному вопросу, которые не ведут к цели и служат плохим топливом паровозу знаний.
Таким образом, случилось то, что юность науки о времени отделена от первых дней земной жизни науки о пространстве приблизительно семью «годами богов».
Семью триста-шестидесяти-пятилетиями, которыми удобно измерять большие времена, большие полотна веков.
Казалось, наука о времени должна идти тем же путем, которым шла наука о пространстве.
Избегая заранее готовых мыслей открыть свой разум, как слух, к голосу опыта, лежащего перед ним. Если в ушахне будет внутреннего звона и навязчивых голосов бреда, голос опыта будет, конечно, услышан.
Задача – увидеть чистыми глазами весь опыт в кругозоре человеческого разума.
Мы знаем, что в основу науки о пространстве лег опыт плотников и землемеров, искавших равные площади полей при отводе участков древнему землевладельцу.
Этим людям знаний приходилось уравнивать прямоугольники и треугольники полей с круговыми и решать написанную пером гор и долин задачу равных площадей для полей неравных очертаний. Наоборот, точные законы времени смогут решить задачу равенства во власти справедливого распределения земельных участков во времени, задачу разверстки учений о власти и размежевания поколений. Так возводится правда во времени.
Чистые законы времени учат, что все относительно. Они делают нравы менее кровожадными, странно облагораживают их.
Они помогают выбирать сотрудников и учеников, позволяют проводить прямую кратчайшего пути к той или другой точке будущего, а не идти сложной извилистой дорогой обманчивой погони за настоящим.
В дни расцвета каждому народу свойственно понимать свое будущее как касательную к точке его настоящего.
Каждому народу свойственно жестоко разочаровываться в добротности этих первобытных способов заглядывать в свое будущее.
Они дают справедливые границы каждому движению; например, устанавливая межи между поколениями, в то же время они позволяют заглянуть в будущее, потому что законы времени не могут изменяться от положения точки, в которой находится изучающий человек, исследующий время. Открытая перед наукой о времени дорога – изучение количественных законов нового открытого мира.
Постройка уравнений и изучение их.
При первом же взгляде на найденные уравнения величин времени выступает несколько своеобразных черт, присущих только миру времени и заслуживающих быть перечисленными.
1921–1922
Автобиографические материалы
274. <Автобиографическая заметка>
Родился 28 октября 1885 в стане монгольских исповедующих Будду кочевников – имя «Ханская ставка», в степи – высохшем дне исчезающего Каспийского моря (море 40 имен). При поездке Петра Великого по Волге мой предок угощал его кубком с червонцами разбойничьего происхождения. В моих жилах есть армянская кровь (Алабовы) и кровь запорожцев (Вербицкие), особая порода которых сказалась в том, что Пржевальский, Миклуха-Маклай и другие искатели земель были потомк<ами> птенцов Сечи.
Принадлежу к месту Встречи Волги и Каспия-моря (Сигай). Оно не раз на протяжении веков держало в руке весы дел русских и колебало чаши.
Вступил в брачные узы со Смертью и, таким образом, женат. Жил на Волге, Днепре, Неве, Москве, Горыни.
Перейдя перешеек, соединяющий водоемы Волги и Лены, заставил несколько пригоршней воды проплыть вместо Каспийского моря в Ледовитое.
Переплыл залив Судака (3 версты) и Волгу у Енотаевска. Ездил на необузданных конях чужих конюшен.
Выступил с требованием очистить русский язык от сора иностранных слов, сделавши все, что можно ждать от 10 стр<ок>.
Напечатал: «О, рассмейтесь, смехачи»; в 365±48 дал людям способы предвидеть будущее, нашел закон поколений; «Девий бог», где населил светлыми тенями прошлое России; «Сельскую дружбу», через законы быта люда прорубил окно в звезды.
Некогда выступил с воззванием к сербам и черногорцам по поводу Босно-Герцеговинского грабежа, отчасти оправдавшимся через несколько лет, в Балканскую войну, и в защиту угророссов, отнесенных немцами в разряд растительного царства.
Материк, просыпаясь, вручает жезл людям морских окраин.
В 1913 году был назван великим гением современности, какое звание храню и по сие время.
Не был на военной службе.
1914
275. <Ответы на анкету С. А. Венгерова>
Биография
Виктор Владимирович.
1885, октябрь, 28.
Степь Астрах., Ханская ставка.
Екатерина Николаевна Вербицкая и Владимир Алексеевич Хлебников.
Православный.
Первый Хлебников упоминается как посадник Ростова среднерусского.
Гимназия (пост<упил> в 3-ий кл.).
Университет (не кончил).
Отец – поклонник Дарвина и Толстого, большой знаток царства птиц, изучавший их целую жизнь; имел друзей-путешественников, один брат утерян и пропал из виду в Н<овой> Зеландии, один из рода Хлебниковых был членом Госуд<арственного> совета.
Дед умер в Иерусалиме на поклонении.
Один из сыновей его – профес<сор> Военно-Медиц<инской> Акад<емии> (физик). Многие Хлебниковы отличаются своенравием и самодурством.
Библиография.
Первые выступления: в «Весне» г. Шебуева, крикливое воззвание к славянам – в газ. «Вечер». В «Шиповнике» – отзыв Чуковского.
Написал 2 драмы: «Девий Бог» и «Сын Выдры» – в «Пощечине Общественному Вкусу» и «Рыкающем Парнасе».
В ученом труде «Учитель и Ученик» пришел к мысли, что подобные события в историиприходят через 365±48 лет (мост к звез<дам>)
В годы студ<енчества> думал о возрождении языка, написал стихи «О, рассмейтесь» и «Игра в Аду».
Заботясь о смягчении нравов, я многого не успел сделать.
<5 августа 1914>
276. <Автобиографическая заметка>
Я родился 28 окт<ября> ст. ст. 1885 в урочище Ханская Ставка калмыцкой степи или на морской окраине России вблизи устья Волги.
Печатал: 1) воззвание к славянам в газете «Вечер», статьи в «Славянине», описание поездки в Павдинский край в «Природа и Охота», стихи «О, рассмейтесь» в «Студии Импрессионистов», 1 вещь в «Весне», «Маркиза Дезес» в «Садке Судей» 1-м, «Мария Вечора» в «Садке судей» 2-м, «Учитель и ученик» (разговор, где определен год падения России в 1917 году), в «Союзе Молодежи» в 1913 году и в отдельной книжке в 1911 году, «Девий Бог» в «Пощечине Общественному Вкусу», «Дети Выдры» в «Рыкающем Парнасе», в «Стрельце», «Футуристах», «Молоке Кобылиц», «Дохлой Луне», «Изборнике», «Ряве», «Творениях», «Ошибке смерти». В харьковском «Временнике» изд. «Лирень», 5 №№, в газете «Заем Свободы» 1917 года, газете «Красный Воин», Астрахань, 1918, журнале «Пути Творчества», Харьков, 1919 г., сборниках «Харчевня Зорь», «Мы», «Ржаное слово», «Взял», «Центрифуга», «Трое», «Требник троих», «Игра в аду», «Мир с конца», в отдельных книжках «Время – мера мира», «Битвы 1917 – 1918 гг.», «Учитель и Ученик». В изданиях Казанского Общества Естествоиспытателей есть статья за 1905 год о кукушке Cuculus minoris.
Собрания сочинений не было.
В 1916 году напечатана написанная мной «Труба марсиан» и в 1917 «Воззвание Председателей земного шара», написанное тоже мной во «Временнике».
1920
277. <Ответы на анкету ВСП>
1. Хлебников.
2. Виктор Владимирович – Велимир.
3. –
4. 1885, Астраханские степи.
5. Искусство будущего.
6. 1909.
7. –
8. Петроград, Москва, Харьков.
9. «Творения», «Ряв», «Изборник», «Ошибка смерти», «Войны», «Время мера мира».
10. «Зангези».
11. Читаю на французском.
12. – Нет.
13. –
14. –
15. –
16. Передовому отряду будетлян.
17. Гилея.
18. Холост.
19. Ратник 2-го разряда.
20. Не кончил университета.
21. Мясницкая, Водопьяный переул. д. 4, кв. О. М. Брик.
22. –
Обязуюсь извещать о изменениях.
18 января 1922
Приложения
278. Спор о первенстве
Как восстановить права на первенство в одном сложном ученом споре?
В особенности если черноглазый рокочущий истец плохо знаком с законами, а сомнительный ответчик давно под землей? Северным странам, где солнце никогда не бывает буднем, известен соловей (красношейка). В границах правильного круга у него на груди красное пятно свежей крови. Красное пламя величиной с видимые размеры солнца. На сером скромном оперении северной птицы. Оно удлиняет вечер, вспорхнув среди кустарников после заката, и солнце на птице зверю заменяет закатившееся. Звездное. Птица кажется черноглазым капищем с клювом, чирикая, поворачивающим свою грудь к людям. Небольшое небо иногда с козявкой во рту.
Тело исчезает в сумраке. Видно только лже-солнце (ясный, как жар, малиновый кружок). Сумрак. Ивы. Значит ли это высокомерное пламя своего рода проповедь «будем как солнце»?
Или это было бы глупо для северной службы солнцу порхающего капища с песнью, черным клювом, ногами, живым желудком и крылатого?
Скорее здесь можно прочесть указанье на свою родословную, мысль «я – солнечного происхождения», обращенную к ивам и подруге, вероятно другого предка. Но грекам было знакомо близкое учение. Именно Аполлон соединил в своей природе 1) солнце 2) земные лучи мужества (юноша-солнце). Может быть и те и другие (греки и соловьи) были независимы друг от друга в своих исканиях, но право первенства все же за соловьем – живым северным храмом солнцу, т. е. соотечественником.
Солнце одно и вблизи земли; звезд много, и они вдали. Но само солнце только одна из звезд.
Дело ума родственно с делом сердца и страсти, и мысли одной породы и разнятся лишь числами. Именно ум ведает многими, но дальними, а сердце чем-то одним и близким.
Ум относится к отдаленному множеству, сердце к одному, стоящему рядом. S = yм или сердце; n = число; t = расстояние.
Отыскивая земное в земном, можно сказать: ум от звезд, сердце от солнца.
Но Ислам возник в знойном поясе, вблизи от солнца, как вера Солнца. Месть и страсть.
Вера ума не должна ли родиться вдали от солнца, у льдов севера? Табити и холодный рассудок. Скифы. Ось. О звуке написано море книг по имени Скучное. Среди них одинокий остров – мнение маньчжурских татар: 30–29 звуков азбуки суть 30 дней месяца и что звук азбуки есть скрип Месяца, слышимый земным слухом. Маньчжурские татары и Пифагор подают друг другу руку Сквозь прозрачную азбуку виден месяц.
Если взять число лет, равное числу дней в месяце, то мы будем иметь правящие людом могучие времена 27, 28 и 29 лет, каждое с особой судьбой и особым жезлом.
28 лет управляет сменой поколений. Смена поколений волны.
Несколько примеров: Пушкин родился через 28х2 после Державина, Чебышев через 28 после Лобачевского, Герцен через 28х6 после Мазепы.
Петр Великий через 28 после Мазепы; оба встретились при Полтаве; Эльбрусы свои поколений Карамзин и Чаадаев тоже через 28; Волынский через 28х2 после Никона. Пугачев через 28х7 после Иоанна Грозного; через 28х2 Карамзин и Забелин. Карамзин и Катков 28х2. Пугачев и Белинский 28х3. Никон и Кутузов 28х5 и Крижанич 28х4.
Ряд показывает, что через 28 лет поколения вступают в борьбу с задачами поколения на 28 лет более раннего (Мазепа и Петр).
До некоторой степени можно говорить, что если когда-то родился человек с «звездой жизни» А, то путь b= – А изберет поколение, пришедшее через 28 лет.
Так сменяются «жизненные звезды», подразумевая под ними только известный способ говорить.
У поколения Карамзина с греко-римским миром совпадало все лучшее под солнцем, и Карамзин тяжелой полкой своих книг нарядил предков в римские доблести, чтобы все лучшее совпадало с именем русского.
Поколение Чаадаева разделось от одежд, портной Карамзин. Пушкин видел «Оправдание Сумасшедшего» и «Государство Российское»; католичество у Карамзина и у Чаадаева относятся друг к другу, как черный и белый цвет. А Катков через Чаадаева может подать руку Карамзину. Также последователи Каткова с наибольшим осуждением и духом борьбы относились к государственной деятельности одного современника. Пространство более вещественно, чем числа.
Лобачевский захотел построить другой несуществующий вещественный мир, а Чебышев дал большую стройность не вещественному, но существующему уже миру чисел. Через Польшу Украйна была доступна лучам Запада, что давало ей особую от Московского Государства природу и вызвало Мазепу. Петр Великий «окном в Европу» (Пушкин) для великороссов устранил раскол и как сама победа встретился с Мазепой при Полтаве. Сноп одинаковых лучей Запада прошел через обе половины народа. Но уравнение нравов, выводимых из изучения преданий старины глубокой, Пушкина, Чебышева, Чаадаева, позволяет судить о будущих поколениях.
Лобачевский и Чаадаев родились в один год, и оба хотели (по-разному) построить не этот, другой мир. В ряду Карамзин, Чаадаев, Катков четные были западниками, нечетные (от Карамзина).
Для Пушкина замечательно, что вместе с ним родились Верстовский (живая «Аскольдова Могила») и Львов: здесь лучи времени (луч предка), разлагаясь, насы<тя>т разные дарования.
Исчисление по 27 лет дает следующий ряд: 1718 Сумароков, 1745 Кулибин, 1772 Сперанский, 1799 Пушкин, 1826 Салтыков, 1853 Владимир Соловьев и Короленко.
Он замечателен проходящей через него одной общей мыслью.
Каждое поколение как бы держит в руках игрушку, в которой разочаровывается следующее, и ищет новой. Слово, мосты, законы, изнеженность, проклятие жизни, робкое оправдание жизни.
<1914>
279. Закон поколений
Истина разно понимается поколениями. Понимание ее меняется у поколений, рожденных через 28 лет; так как это время есть число лет, равное частному месяца и суток, то на Марсе смена пониманий истины должна происходить через марсианских лет; i = время вращения Страха и Ужаса, о = сутки Марса. От этого первого на земном шаре суждения о смене поколений на Марсе следует перейти к качающемуся маятнику поколений на земле. Для этого берутся года рождений борцов – мыслителей, писателей, духовных вождей народа многих направлений, и, сравнивая их, приходишь к выводу, что борются между собой люди, рожденные через 28 лет, т. е. что через это число лет истина меняет свой знак и силачи за отвлеченные начала выступают в борьбу от поколений, разделенных этим временем. Например, Уваров 1786 и Бакунин 1814, Грановский 1813 и Писарев 1841.
Далее будут разобраны подробно некоторые ряды.
Вот ряд: Кольцов 1809, Случевский 1837, Мережковский 1865.
Народник Кольцов – первый шаг народничества (изваяние Каменского), его за руку ведет Пушкин в кокошнике. Наоборот, Случевский, которого считают предвозвестником «Весов», «Золотого Руна», был первым уходом от народа в гордое «я». Писатель Случевский был им, потому что родился через 28 лет после Кольцова. Авраама народничества сменил основоположник «Северных Цветов Ассирийских», после пахаря, сивки («Ну, тащися, сивка» Кольцова) – Ассирия, певец мрачно-бледных видений, ушедший от кумира «Народ», требовавшего новых жертв. Другой Хирам «Весов» Мережковский, третий в ряду, углубленный в свое «я», находит там языческое «я» Случевского и «они» народничества Гоголя и Кольцова, отсюда две бездны Мережковского.
Одна его бездна как бы относится к Случевскому, другая к народнику Кольцову и Гоголю (1809). Холодное творчество Мережковского связано с «я» и «они».
Юлий Словацкий («Панна Венеда») разделен 2х28 от Фад. Костюшко 1809, 1753.
Не менее странен ряд Каченовский (1), Одоевский, Тютчев (1), Блаватская 1775, 1803, 1831. Суть этого ряда – вершины «величавой веры» и «жалкого неверия» в Русь. Каченовский как ученый противник Карамзина отвергал подлинность киевских летописей и «Русскую Правду». Это высшие размеры научного сомнения, кем-либо когда-либо проявленные. И Тютчев, пришедший через 28 лет, во имя священного обуздал рассудок и указал сомнению его место.
Итак, не оттого ли Тютчеву присуща высокая вера в высокие судьбы России (известные слова: «умом России не понять, аршином общим не измерить, у ней особенная стать – в Россию можно только верить»), что за 28 лет до него жил Каченовский, и не к Каченовскому ли обращены эти гневные слова? «У ней особенная стать – в Россию можно только верить»!
Конечно, Тютчев и Одоевский должны были родиться в одном году. На это указывает особая, более не встречающаяся тайна имен. В этом уходе на остров веры спутником Тютчеву был и Одоевский. Тютчеву и Одоевскому должно быть благодарными за одни их имена. Имена Тютчева и Одоевского, может быть, самое лучшее, что они оставили. Странно, что «Белая ночь» звучало бы настолько плохо, насколько хорошо «Белые ночи». Белыми ночами как зовом к северному небу скрыто предсказание на рождение через 28 <лет> Бредихина, первого русского, изучавшего хвостатые звезды, и брошено указание на родство 2-го знания с звездным.
Блаватская – перенесение предания Тютчева в Индию, а Козлов (1831) дал высший уровень смутной веры. В бегстве от Запада Блаватская приходит к священному Гангу. Этот ряд может быть назван рядом угасания сомнения, так как на смену Каченовскому приходят люди, те, кто то устало, как Одоевский, то с оттенком строгого долга, как Тютчев, то пылко, как Блаватская, верят большему и в большее, чем средние люди.
Также через 28 лет после Мятлева (1796), осмеявшего в Курдюковой поклонение Западу сверх меры, был Августин Голицын (1824), парижанин, католик и сын католика. Истина здесь переменила знак.
Григорович 1822. Ясинский 1850.
При имени писателя Григоровича вспоминается крепостной Антон Горемыка, главное лицо повести, и кружево кругом рук писателя; это повесть про несчастную судьбу крепостного. Несправедливые господа и суровый быт мешают ему проявить прекрасные задатки природы и свою прекрасную душу.
У Ясинского, наоборот, покорно закону 28 лет, притязает на чужие слезы и сострадания читателя не Антон, а помещик, потомок господ Антона. В силу 28 лет права на слезы читателя перешли от крепостного, выставленного в непривлекательном виде хитреца и дельца, на его нежного слабого господина, гибнущего от доброты.
Оба писателя по-своему сословны. Но теневое у Григоровича освещено сочувствием у Ясинского, а помещик в слабом мученическом сиянии. Наружность Ясинского также противоположна Григоровичу: неряшливый вид, громадная борода.
Начитанный ученый Веселовский и пылкий Белинский. Более ученый Веселовский и красноречивый Белинский также разделены 28 годами (1838 и 1810).
Задача ученого Веселовского найти общеевропейские черты в эпосе (Китоврас и др.), между тем писания Белинского определяют удельный вес в писателе народно-русского начала (Пушкин и т. д.) – кто был истинно писателем?
Ряд Лавров (I), Максим Ковалевский (1823, 1851).
У Лаврова выступает личность – первый двигатель общества, а М. Ковалевский через 28 лет выступил с родовым бытом. Новой палицей ученых боев, давших ему имя. Племя (род) сменило единицу, в чем сказалось 28 лет.
Если вы знаете, что Герцен бил в колокола, то готовьтесь к тому, что Ткачев (человек, живший через 28) станет бить в набат. Набат это больше чем просто дергать веревку колокола. Это не шутка и не праздничная обязанность человека на колокольне. В самом деле у Ткачева было право на набат. Он родился в 1840, Герцен в 1812. Год Герцена оттеняет родившийся вместе с ним изящный Панаев. Свидетель времени Пушкина. Кукольник 1812, Успенский 1840; и вот «Нравы Растеряевой улицы» были недоумевающим ответом на «Рука Всевышнего отечество спасла».
Родившийся в 1817 г. Алексей Толстой, не падая «на брюхи» перед народом и защищая восточную гордость и спесь, шел против течения. Кто, кроме косматых народников и надушенных западников, мог быть до и после него?
И точно, за 28 лет родился известный западник Тургенев, парижанин 1789, писавший на галльском наречии о русских делах, приговоренный к смертной казни (резкие признаки западничества); через 28 народник Златовратский 1845 (знамя правоверного народничества). Ряд: Крапоткин 1842 и Бакунин 1814 = 28. Крапоткин в сущности был мирный, но рассерженный ученый.
Это само по себе замечательно; значение ряда усиливается тем, что за 28 лет до Бакунина родился Уваров 1786, связавший одним обручем слова: «православие, самодержавие, народность». Это один из редких случаев маятника в понимании истины. Крапоткин умереннее Бакунина. Весь ряд: Уваров 1786, Бакунин 1814, Крапоткин 1842; Уварова и Морозова (1590), написавшего Уложение, разделяет 28х7. Зная польские утонченные многосмотревшиеся в зеркало лица Грановского и Станкевича, кого, кроме Писарева и Решетникова, никогда не имевших зеркала, с «подлиповцами на лице» можно хотеть видеть через 28 лет? Это верно: ужасный Писарев и мрачный Решетников родились в 1841 году, а два близнеца Грановский и Станкевич в – 1813 году за 28.
Повесть «Отцы и дети» Тургенева относится к их расколу, к ним. У Грановского руки в кольцах, крупные губы, волнистые волосы до плеч, у тех (Писарева и Решетникова) северно-русский вид подлиповцев – полная небрежность в одежде, очки.
Вот ряд смеющихся: Котошихин 1630 (4), Аблесимов 1742, Грибоедов 1798, Салтыков 1826, Мясницкий 1854. Салтыков и Мясницкий! так изменился смех (28). Котошихин очень напоминает желчного Салтыкова; их разделяют 28x7. Лучший смех у Аблесимова, простой, незлобствующий. Худшие у Мясницкого и Салтыкова.
Котошихино-Салтыковские настроения, к сожалению, господствовали. Недавно Лейкин сменил Ершова 1815, 1843, и желчь и горечь Лермонтова 1815.
У Алексея Толстого есть притча о крутой каше преобразований. Щербатов в сочинении «О повреждении нравов», сравнивая новые и старые нравы, высказал тоже осуждающее мнение. Года их рождения 1733 и 1817 (28х3).
Те же 28х3 отделяют князя Щербатова 1733 и Аксакова с Костомаровым 1817, составляющих с Ал. Толстым один колос рождений; следовательно, это ряд осуждающих Запад.
Радищев (1749) родился через 28 лет после усмирителя Пугачевского восстания Панина 1721.
А Посошков (1670), писавший черными чернилами и пером и после книги «о скудости и богатстве» умерший в ссылке, родился за 28х2 до Пугачева 1726.
Через 28 после западника Сенковского (барона Брамбеуса), этого Евгения Онегина в природе, 1800 славянин Страхов; после Чаадаева 1793, Катков 1821, Озерова Грибоедов; Тургенева Аксаков; славяне через 28 после западников. Первый исследователь русского моря Нагаев 1704 за 28 до первого исследователя неба – Румовского 1732, наблюдавшего прохождение Венеры через Солнце. Море и небо.
Соймонов 1683 и Ломоносов 1711, Кошанский, учитель в красноречии Пушкина, 1731 и Тредьяковский 1703. Кайданов 1782 и Белинский 1810.
Замечательные ряды Симашко 1818 и Кайгородов 1846, Ковальский 1822 и Софья Ковалевская 1850.
Сенявину победитель на Черном море, 1763, через 28 после Орлова Чесменского 1735; Радищев 1749 за 28.2 до Полежаева 1805; 2х28 – Куторгу 1812 и Остроумова 1858. Мазепа 1644 за 28.6 до Герцена 1812; Крижанич 1617 и Грановский 1813 – 28х7; масоны Майков 1728, Лопухин 1756 и Тургенев 1784; Рунич 1780 и Магницкий 1778 стали именами нарицательными; за 28х2 до них были Тихон Задонский 1724 и Сковорода 1722; через 28х2. Добролюбов 1836 и Суворин 1834, по-видимому также сопряженные величины через 28 после Суворина известный Леонтьев 1862. Пнин 1773 и Панин 1801 (отношение к крепостному праву). Никон 1605 и о. Иоанн Кронштадтский 1829 разделены 28х8; Веселаго – морской писатель (морские войны) 1813 и Сипягин – военный писатель 1785 – 28.
Закон 28 лет шатает понятие свободной воли. Добролюбов, «луч света в темном царстве», бесплодная вера в знания через 2х28 после Рунича.
Столп именно обыденной серокожей житейской мудрости деловой А. Суворин связан с уходом от будней жизни Леонтьева туда, в черную Абиссинию к черным.
В этих заметках проскальзывает чередование знака ± в понимании истины у поколений, разделенных 28 годами. Позднее осколок закона еще не названного гласит: через 28 лет «истина» меняет свой знак. Правосудию оно даст часы вместо весов. Петр Великий 1672 и Нестор летописец 1056 – 28х22.
Таким образом снимается покрывало времени.
Логика Аристотеля помогает беречь в разговорах то, что кажется истиной. Но она удобна для малых времен беседы и писаний. Умика Будийц, недавно вторгнувшихся на землю, позволяет находить истину на протяжении 28 лет и следующих столетий.
Если Аристотель знал большую и малую предпосылки, так удобно заменяемые кружками, то новое учение о истине знает правило: волнообразного изменения ее.
Истина рожденного в N-ном году обратна истине рожденного в n – 28-м году.
Впрочем, иногда тянутся две нити.
Дитя Аристотеля всегда приводилось как пример вечного непревзойденного знания.
Здесь оно превзойдено, так как исходной точкой взято время, а не пространство с его кружками. Впрочем, этим ослабляется власть истины над поколениями.
Понятие о невещественной родословной опирается на понятие о невещественном роде, пренебрегающем сословиями и независимом от красной крови. В совершенном сословном строе сословные понятия только отмечают пути этой крови, пересекающей телесные роды.
Так один из родившихся в 1877 и 1905 году должен испытывать сложные волнения своих звездных пращуров Каткова 1821, Чаадаева, Лобачевского 1793, Карамзина, Багратиона 1765, Ртищева и Матвеева 1625.
Наоборот, среди родившихся в 1885 и 1913 году должны быть испытывающие влияния ряда:
1) о. Иоанн Кронштадтский 1829, 2) Остроградский, Даль, Панин 1801, 3) Пнин 1773, 4) Кутузов, Кулибин, Потоцкий, 5) Волынский 1689, 6) Голицын 1633, 7) Никон 1605, к которому принадлежал Святополк-Мирский (1857).
Этот ряд, может быть, наиболее связанный с государством и иногда очерчивает жизнь народа.
Родословная обыденная не должна враждовать с необыденной. Ум легко мирится с существованием рока в пространстве: 2 глаза на лице, 5 пальцев на руке, столько-то ребер; но он построен на отрицании рока во времени, несмотря на признание его народной мудростью многих народов. Войны тоже построены на отрицании рока.
Сентябрь 1914