Когда люди любят друг друга, но не могут быть вместе, они меняются. Любовь срастается с болью, и обе пронизывают каждый день, каждую минуту их жизней. Лена и Лёня связаны навсегда, но у Лены – семья, а Лёня считается пропавшим без вести. Мир, в котором они живут, опрокинут в страшную сказку: в нем старики перестают умирать, и дети вынуждены сдавать их в страшные «геронтозории» среди лесов и болот… неужели пропавшему без вести Лёне удастся воскреснуть в непроходимых чащобах?
Роман-сказка, роман-притча, эта книга – и о любви, и о том, что есть вещи поважнее любви, но не возможные без нее.
© Афлатуни С., текст, 2016
© Издание, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2016
Сухбат Афлатуни переводится как «Диалоги Платона», а на самом деле под этим витиеватым псевдонимом живет и пишет Евгений Абдуллаев – один из самых интересных современных русскоязычных прозаиков Средней Азии (он живет в Узбекистане).
С Узбекистаном у большинства ассоциируются сегодня только негативные образы: гастарбайтеры, отрезающие головы детям; нищета и унижение человеческого достоинства; отсутствие прогресса и полное погружение в какой-то доисторический мрак по всем фронтам… а ведь именно Средняя Азия, живущая на могущественных руинах древних царств, это наша магическая окраина, на которой Россия контактирует с исламским миром, вызывающим сегодня столько споров и разногласий в связи с действиями ИГИЛ… Средняя Азия – наша сказка, это, наконец, родина старика Хоттабыча, заменившего советским детям диснеевского Аладдина.
«Муравьиный царь» создавался во многом в тени главного романа Сухбата Афлатуни – «Поклонение волхвов». И если «Поклонение волхвов» ветвистое эпическое полотно, завораживающее и пленяющее самим стилем письма, то «Муравьиный царь» – нервное, искреннее постмодернистское произведение о сложной судьбе женщины-архитектора, полюбившей одного, а вышедшей замуж за другого, и весь этот традиционный для русской литературы любовный треугольник разворачивается на фоне апокалипсического буйства фармацевтики: из-за приема лекарств старики перестали умирать, превращаясь в нечто пугающее и опасное…
В «Муравьином царе» причудливо соединились сказка и быль, пугающее и доброе, фантастика и реальность. А сам Афлатуни больше всего похож на бродячего философа, кочевника, в нем нет и капли того пафоса, что присущ многим авторам современной прозы. И мне верится, что из своих философских странствий этот автор принесет еще не один сюжет и благодаря ему Средняя Азия снова станет для русского читателя страной сказкок и приключений, куда хочется возвращаться и которую хочется любить.
Часть I
Теплое лето в Бултыхах
Во второй вечер возникли проблемы с брюхом. Всю косметичку вытрясла. Потом целую ночь таблетки из-под себя выгребала. А папа спал на раскладушке, как всегда.
Проснулись мы с мамой одновременно, ночь, сосны.
– Лен… Как твой живот? Что молчишь? А?
– Нормально, мам. Спи.
Проснулась, все еще дрыхнут. Умылась, губки нарисовала.
Вышла. Тишина…
Бултыхи!
Солнце только встало, ходит кошка. Кис-кис… Кис-кис, дура! Убежала.
Хорошо как, господи. Подошла к сосне, кору поковыряла.
Главное, все из головы выкинуть, что вертится. А то всю ночь снилось что-то про строительство, сметы, техобоснования, объясняла каким-то отморозкам, что колонны должны быть дорического ордера. Дорического, придурки! А они такие лыбятся и духи дарят.
Тихо, аж в ушах звенит. Спуститься к озеру.
Какая красотень, а?
Ничего здесь не изменилось. Деревья, цветочки. Кошка опять, сучка, прибежала. И запахи – травы, хвои. Посидела на скамейке.
На завтрак рисовая кашечка такая, йогурт. Девушка котлеты еще несет. Нет, мне не надо. Не надо, по-русски говорю же. А папа записался на фитобочку.
– Ты сам, – мама ему, – как фитобочка.
И хлоп его по животу.
Папочка напряженно улыбается. Так. Сказать маме, что не надо.
После завтрака ходили на бе́лок.
В тот раз тоже куча белок была. Эти уже их внуки.
– Правнуки… – Лёник достает орешки. – Или пра-пра-правнуки.
– Пра-пра-пра-пра… – дразню и трусь щекой о его куртку.
Заходим, папа телик смотрит. На экране мое лицо.
Мама на него набросилась – выключил.
Хотела ведь, чтобы номер без телика, как тогда. Специально в тот же самый номер договорилась. Ну как же! Мамочка чуть голодовку не объявила.
Телик у нее свет в окошке.
Вечером пошли на Тропу здоровья. Какой-то пипл в красных трусах жарит шашлык. И на меня то так, то сяк. Шашлык ему, что ли, скучно? Опять смотрит, цирк бесплатный нашел. Лет на десять меня младше, наверное. Или на двенадцать, карма моя. Ну вот что за глупость в голову лезет, а?
После обеда с Лёником ушли далеко в рощу, река узкая, быстрая, и ни одной рожи. Только пасечник по пути. А вот и наше место. Скидываю шмотки.
– Лень, надо было его, это, про мед спросить. Дураки.
– Я кончился, а ты жива… И ветер, жалуясь и плача…
Читает.
– Раскачивает лес и дачу…
В воду! Визжим, брызгаемся. Я без лифчика. Как тогда, в детстве.
Ленька отплыл, вылез. Отряхивается, изображая мокрого пса. А мне не холодно совсем. Совсем не холодно. Только левую грудь течением чуть относит, как поплавок. Волосы заколола, чтоб не лезли, а все равно лезут.
– Лёнька! Лёпсер-Попсер!
– А!
– Почитай еще!
– А?!
– Еще!
А облака такие, что дождь вот-вот. И как будто ничего не было. Никаких двадцати шести лет.
На ужин салат из свеклы. У всех красные губы.
– Семейка вампиров, – говорю.
– Вампиры чеснок не едят, – вставляет Лёник.
У самого, между прочим, самые красные.
После ужина гуляли к озеру.
Закат, краски – плакать хочется! А мамочка все время в своем репертуаре дергалась. То ей ветер, то сережку потеряла.
Папа с Ленькой вели себя отлично. Попытались о политике, но я на них посмотрела. Зато мамочка всё со своей сережкой.
– Мамочка, расслабься и посмотри, какой закат!
Обняла ее даже.
– Я тебе сто таких сережек куплю!
– Да уж, купишь! Особенно теперь…
– Ты чего-то сказала?
– Ой, да нет, ничего. Холодно чего-то! Замерзла я. Нога замерзла.
Ведь договаривались же! Весь закат своей сережкой обосрала.
В номере, конечно, нашла, целовала ее полчаса: «Ах ты моя сволочь!»
Гена работает на лодочной станции. Гена. Тот, красные шорты. Мистер Красные Шорты. Катамаранами заведует, лодками. Там же и спасатель.
– Спас кого-нибудь?
Улыбается. И не на пятнадцать лет младше, а всего на десять. Шашлыки на заказ делает. Сидим возле воды, пиво пьем. Налей мне еще. Бульк-бульк. Так себе пиво.
– Со знакомством, – говорит.
Ну, со знакомством, ладно. Хорошо вокруг, и вид ничего, сосны такие, только вот мошки. Еще одна! Кусаются, собаки.
– А я привык.
Ну да, ну да. Местный, кожа – не прокусишь. Смотрю на его кожу.
Нет, не из местных. Назвал город, откуда. Но я как раз комара хлопнула. Вот такого жирного!
Положил пустую бутылку, капнул пеной на штаны. Сегодня мы в синих трениках.
Итак, значит, Гена. Гена-Гена-Гена. Ген у нас еще не было.
И не будет.
Мама с утра сбегала уже в церковь. Вернулась довольная такая, светлая.
Вытащила целый пакет крыжовника.
Тысячу лет его не ела!
Вот так живешь, а столько всего вокруг не ешь.
Сунула мне его в ванную, мыть.
А тогда здесь церкви не было. И мама ни во что не верила. И папочка. Верил в науку, до сих пор «Наука и жизнь» на даче стопками валяется, в мышиных какашках.
А я верила в вампиру. Лёнька из лагеря привез целый сюжет. Укрывалась с головой. А вдруг вампира сможет сбросить с меня одеяло? А? Что тогда, а?
– Лен! Ты что там, уснула с крыжовником? Или мылом его моешь?
– Ага, шампунем!
Выключаю воду. Смотрю в зеркало. Два седых волоса. И вот еще один.
Генка очень смешной. При ходьбе щеки трясутся. Как хомяк, говорю ему.
Это плохо. Серьезно. Если какой-то мужик начинает мне казаться смешным – то это все, картина Репина, не успеваешь даже тормознуть. Машина вбок, в кювет и вверх колесами.
Сидим под старыми соснами. Он из Владикавказа.
Задираю голову. Как в кино, стволы вверх, как пальмы, перспективное сокращение.
– Да, красиво, – говорит. – По тебе муравей.
Еще говорит, что многие тут обратили на нас внимание. Что мы одеваемся странно.
Звонил Коваленок. Я же просила, что ж такое!
Не выдержала, сунула мобильный папе. Сама на балкончик. Сижу на плетенке, руки ледяные, папа мычит Коваленку фигню какую-то, бе-ме.
Врываюсь, выхватываю трубку. Говорю спокойным тоном:
– Я же просила, по всем вопросом – с Казимировым!
Через десять минут – Казимиров:
– Елена, все в порядке, я все объяснил.
Объяснил! Сказала, буду искать другого адвоката.
Не прямо, а дала понять.
Ну вот и башка. А-а… Куда опять анальгин? В косметичке целая аптека, а как нужно, так одни презервативы и уголь активированный.
Влезла под одеяло, задернула шторы. Голова! А!
Приперся Лёник, навонял кремом от загара.
Ходит по комнате… туда-сюда…
Наклонился:
– Отдыхаешь?
– Подыхаю.
– Помочь что-то?
– Чтоб скорее подохла?.. Ну, воды принеси.
Уходит в ванную.
Рожает он там эту воду, что ли?
– Голову приподними.
Приподнимаю. Не разлепляя век. Губы касаются теплого и мягкого. Мокрого.
Пью. Осторожно. Стараясь не касаться губами его кожи.
Принес мне воду в ладонях, как тогда.
Снился коттедж. Запретила думать о нем, теперь назло будет сниться.
Даже обставить не успела. И в спальне еще был ремонт, краску, как дура, закупила.
И хорошо, что продала. Все у меня еще будет. И коттедж еще лучше. И машина – не эта развалюха, одно название джип. И мужик нормальный, а не «живая мебель».
Вороны что-то раскаркались.
– Что это у тебя?
Лёник показывает на мое запястье.
– Укус.
– Какой?
– Комариный!
Розовый полумесяц. Впилась зубами, вчера. Когда сон вспомнила. Про коттеджик.
– Комар случайно не в красных шортах был?
– Нет, – говорю, – не в красных!
Отелло, на фиг.
Выплыли почти на середину озера. Генка на веслах.
– Вот здесь. Вода спокойная. Может, повезет.
Вода. Облака в воде. Ничего не вижу.
Нет, что-то темное. Это?
Гена смешно качает головой: не там, а во-он там.
– В позапрошлом меньше воды было. Каланча почти из воды торчала.
Я смотрю. Кажется, вижу.
– А если нырнуть, то хорошо видно.
– Я и так вижу.
Ничего не вижу. Только небо. Опускаюсь затылком на доску, солнце сквозь веки.
– А я нырну, – сообщает.
– Стой!
Быстро встаю и бросаюсь в воду.
Лед! Не брызги, а льдинки взлетают.
Ка-а-айф.
Но не ныряю. Зачем мне эта каланча?
Зачем мне затопленный город?
Зачем этот, со смешными щеками? Зачем?
– Гена!
Подгребает на лодке, помогает залезть.
Мокрые волосы ползут по мне как змеи.
Зубы тык-тык-тык. Гена мне бренди – «на», запасливый… Как белка… Б-б-белка… Чуть не откусываю горлышко, так стучат вот.
Отогреваюсь под его курткой.
– Возвращаемся. Может, сейчас там у тебя тонут, а мы тут…
Генка послушно гребет назад.
Кладет весла, поворачивается и целует.
Я не отталкиваю.
Скоро это все кончится.
Скоро у меня ничего не будет. Ничего, одна черная дверь.
«Папа, смотри, по мне мурашик ползет!»
Папа из-за газеты: «Убей».
Убивать совсем не хотелось. Хотелось, чтобы на него посмотрели. То есть на меня. Он же по мне ползет. Мамочка вылезла из воды: «Холодно сегодня». Вся в каплях и мурашках, и озером пахнет. Подошла к папе, легла рядом. Папа отложил газеты, подпер голову ладонью. Какой он красивый, когда газеты не читает.
«А где котлетки?» – спрашивает мамочка.
Папа мотнул головой в сторону кустов облепихи.
«Окунешься еще, Станиславыч?»
«Потом». – Папа погладил маму по мокрым волосам.
Когда мама их намочит, они вьются, как вьюнок.
Мама пошла в кусты доставать котлеты. Главное, чтобы не укололась!
На песке рядом след от ее купальника.
Я хотела рассказать ей про муравья, но он уполз. Всю себя обсмотрела, даже пятки проверила.
«Мам, котлету дай!» – спускается с валунов Лёник.
Ему одиннадцать лет, и он все время голодный. Вчера после зарядки он показывал бицепсы и заставлял трогать.
– Дожидаются вас!
Кто, где?
– В Храме воздуха. Приезжая.
Стою, в висках стучит. Что делать, поперлась в храм.
Здр-р-авствуйте, я ваша тетя! Сидит!
Сумку обхватила, волосы в пучок, очочки эти ее.
– Ты, Леночка, прости! Не выдержала я!
Ну, все. Раз «Леночка», значит, сейчас гадость какая-нибудь.
– Верни его мне!
Молчу. На пол смотрю.
– Ничего у меня, кроме него, нет! И если…
Срач в беседке. Вчера был пикник, бабы полночи песни орали, колбаса под скамейкой и огурец.
А наш монолог все длится.
Верни, верни. Его, его.
Слушаю, огурец пинаю.
Когда-то я это выдерживала. Почти полгода у нее жила, когда из дома ушла.
Нет, мы уже не плачем. И не рыдаем. Слезки вытерли, перешли к оплате за электричество.
– Ада Сергеевна!
Она не слышит, у нее еще трубы текут. Что? Да, о болезнях-то мы не поговорили! Теперь о болезнях. Болезни. Там, тут и поясничка на погодку.
– Ада Сергеевна! – Дубль два. – Вы сюда на поезде, прямо двое суток ехали?
– А на чем же еще, дорогой ты мой человек? Машин-то у меня нет… Где он?
– В город на экскурсию уехали.
Сочиняю по ходу пьесы. Что делать! Так я папу на тарелочке ей и принесла.
– А когда приедет? Я готова ждать.
– Не надо, Ада Сергеевна. Вы и так нарушили условие.
И огурец пинаю.
Достаю из сумки пачку. Хорошо, догадалась захватить. Зная целевую группу.
Ада Сергеевна смотрит красными глазами на пачку.
– Мне на него бы только издали… У меня такие предчувствия были. Даже не представляешь!
– Он вас постоянно вспоминает, – отсчитываю купюры. – Пятнадцать, шестнадцать…
– Мне еще билетик пришлось брать с переплатой, и лекарство ему привезла. И вот, подожди, шарфик. Потрогай, какой приятный. Нежный, правда?
Да, очень, очень приятный, повеситься на таком хорошо. Девятнадцать, двадцать.
– Прости меня, не усидела дома, – прячет деньги. – Представила, как он тут, без меня. Предчувствия. Две ночи не спала, такие сны были.
Обнимает меня. Целую желтую, невкусную щеку. Жалко ее. И папе тоже ее жалко. На жалости у них все и держится. На соплях вот этих, хоть бы высморкалась.
– А знаешь, Леночка, тебе бы хорошо заняться йогой. Она все снимает.
Отвела ее до автостанции. Лучше бы до вокзала, а то еще слезет и опять со своими предчувствиями припрется. Но до вокзала не могла, в четыре с Лёником идем в лес за грибами. А Гену пока отправила в отпуск. Отдохните, товарищ мачо.
После обеда мама с папой пошли на рынок. Мы с Лёником в карты, нам без взрослых карты не разрешали, но мы просто играли, если просто, то можно же. Потом Лёник сказал, что они ему надоели и предложил играть в новое:
«Давай, ты будешь мама, я – папа».
«Как в дочки-матери?»
«Нет, по-настоящему играть, как в жизни. Я – папа, муж, а ты – жена».
Я спросила, почему не наоборот, я ведь похожа на папу, и вообще папина дочка. А он на маму, и волосы мамины, вьются, когда водой намочит.
Лёник сказал, что важно не кто похож, а кто будущий мужчина: «Ты не можешь стать папой, даже когда совсем вырастешь. Даже если очень захочешь».
Странно, мне казалось, когда вырасту, я стану старой и скоро умру, как баба Лида. И все будут плакать, кушать рис с изюмом и песни вокруг меня петь. А про детей еще не думала, еще дети какие-то.
«Когда я вырасту, детей уже не будет, а будет… коммунизм… Ну, давай еще в карты!»
Лёник придвинулся и поцеловал меня в губы.
Его губы были мокрыми и кислыми.
«Мне посуду надо идти мыть», – сказала я, облизывая.
«Какую посуду?»
«Ну, посуду… Мы же играем, я – жена… Посуду!»
«Хорошо. Помой и приходи быстрей».
«А ты газетку почитай. На».
Лёник послушно развернул «газетку».
Я подошла к раковине:
«Ой, сколько посуды грязной!»
Взяла мыльницу и стала мыть ее, будто это тарелка. Губы немного болели. Неужели так папа с мамой целуются? Нет, конечно, по-другому! Они же не играют, у них все по-правдашнему, по-настоящему, как в кино.
«Помыла? Идем, доиграем».
Лёник смотрит, как я мыльницу мою. Набираю в нее водичку и выливаю. Набираю и выливаю. Уже почти чистая.
«Ленка! Лёнька!» – кричат с улицы папа с мамой.
Вернулись!
«Только ничего им не рассказывай! Клянись страшной клятвой!» – говорит Лёник шепотом.
Я быстро клянусь страшной клятвой и бегу во двор.
Писали, что я была любовницей мэра. Что спала с директором бассейна. Еще с кем-то. А в те полгода у меня вообще никого не было. Ноль. Одна работа.
Один раз Антон пришел, к Лешке. Он тогда еще приходил. Отец типа. Общаться. Брал его гулять, мороженое, пирожное, плюёженое. Или футбол сидели, по телику. И в тот раз пришел. Открыла, смотрю на него, а он куртку снимает. И запах такой знакомый, сигарет его, рубашки. На руки его смотрю и чувствую, что… А зачем мне это нужно? Ни ему, ни мне. Смотрю на его руки. Зачем? Зачем в одну и ту же разбитую чашку?
Ладно, мне пора идти, говорю. Лешка выбежал, еще пять лет было: «Мам, ты куда?» Надо, сынуля. По делам. Дай поцелую. Не скучайте без меня, мальчики. Чао-чао. Сумку на плечо и по ступенькам быстренько. Стою такая у подъезда и думаю: куда? Поперлась в парк, мороженое взяла, сижу такая. Подполз один бандерлог в дубленочке, скрасить мое одиночество. Спасибо, мое одиночество и так разноцветно, дальше некуда, гуляй дальше. А дубленочка у тебя ничего, с мордой не повезло тебе только, урод.
Лёник научился нырять и очень гордится. Теперь учит меня.
«А там, – показывает на середину озера, – затопленный город».
«Атлантида?»
«Да, наверное, она».
Мама сидит в новом зеленом купальнике и соломенной шляпке. Подбегаю к ней, лезу в полотенце:
«Мамочка, расскажи, как я родилась!»
«Жарко тогда было…» Это она всегда говорит, а других секретов не рассказывает.
На обед – борщ.
Лёник выпил одну воду, капусту и мясо в горку сдвинул. Папа его поругал: «Аристократ!» Были раньше такие люди, пили только кровь, потом революция их всех арестовала. Поэтому и назвали – «аристократы». А я все съела. Мама, я не аристократ, да, мам?
Везу ее обратно из театра. Дождь, а она там, конечно, забыла свой зонт, пришлось бегать. Потом какой-то кретин припарковал свой «мерс». Ни туда ни сюда, еле выползли.
Едем молча. Кирова молча, Алексеевский. На Алексеевском пробка, ползем как черепахи, всё молча, молча.
«Ну?» – не выдерживаю.
«Не похож».
Ну вот кто бы сомневался!
«Мам… Ты его последний раз когда видела, сколько ему было?»
Молчит.
«Двадцать три, – отвечаю за нее. – А сейчас бы ему уже…»
Поджимает губы. Для нее он все еще в пеленках. На горшочке, а-а.
«Лен».
«А?»
«Зачем тебе это?»
«Что – это?»
«Взяла бы Лешку и поехала с ним по-нормальному в Бултыхи эти».
«С Лешкой я никуда не поеду».
Торможу. Стоим на краю дороги. Дождь по крыше.
«Так и будем стоять?» – спрашивает.
«Так и будем», – говорю и откидываюсь назад.
А папа согласился быстро.
Насчет Лёника, конечно, не сразу привык. Это, говорит, что-то в духе олигархов, такие фантазии. Но согласился. Только просил, чтобы сама с Адой Сергеевной это, того… А то у нее давление и кораблики перед глазами плавают. Ладно. Для Ады Сергеевны у меня всегда золотой ключик есть.
Ада Сергеевна долго плачет. Слушает меня и плачет.
Некоторым бабам, я замечала, старость идет. Из них классные старухи получаются. Внуков к отложениям своим прижмут и давай Маршака им, настольные игры, третье-десятое. Моя бывшая свекровь, чтоб далеко не ходить.
Аде Сергеевне старость не идет. Болтается на ней, как вот это идиотское платье.
Ада Сергеевна говорит, как ей сейчас тяжело. Говорит, что кругом растут цены. Загибает пальцы со своими ногтями. Просветить ее, что ли? Что вещь такая есть. «Маникюр» называется, не слыхали?
А когда-то рассказывала мне о Ван Гоге. Об архитектуре. Французскому пыталась. Же мапель Элен.
За ее спиной варится суп. Она берет деньги: «Только чтобы Коленька не знал!»
Достает с холодильника газету с кроссвордом. Спрашивает у меня строительные термины. Они вчера отгадывали, «с Коленькой».
Начинает наводить порядок на столе.
В коридоре сталкиваюсь с рыжим мальчиком, пришел к ней изучать французский.
Лёник играет на гитаре мамину любимую, под Розенбаума. Мама осторожно подпевает, у нее нет слуха. У папы есть, но слушает молча. В молодости играл на баяне.
– Ах вы, ягодки-смеягодки, – тихо подпевает мама.
У мамы красивый, теплый голос. Она только после ванной, в косынке. Кладу голову ей на плечо. Плечо сладко пахнет шампунем.
– А теперь, – объявляет Лёник, – «Бричмула!»
Комната у нее на Кожедуба.
Мама на диване, все пахнет корвалолом, собираюсь уходить. Еще один идиотский разговор, провожу пальцем по книжной полке, палец обрастает серым пушком. Сколько раз предлагала ей женщину недорого убираться. И пыль, и ковры. Как же, «сама»! Сама!
«Лен, а что тебе с Лешкой не поехать в эти… если так уж туда хочешь?»
«Чтобы он мне весь отдых там обосрал?»
«Странные у вас отношения, сердце кровью обливается».
«А сама ты сколько с Лешкой выдерживаешь? На три дня его тогда взяла, а утром уже: забирай! не могу, неуправляемый!»
«Тише… Мне и так с сердцем…»
Отворачивается к стене. Просит еще пару дней подумать.
Спускаюсь.
Лешка сидит в машине. С английского его забирала, по вторникам. Боюсь, чтобы один ездил. Сидит, эсэмэсится, урод.
«Чё так долго?»
«Бабушке с сердцем…»
И опять в свой мобильный.
Приехали, ставлю машину. Поднимаемся с пакетами, в «супер» заехали. Их величество милостиво согласились один у меня взять.
«Чувствуешь… запах?» – останавливаюсь.
Дверь была вымазана дегтем, вся.
Какая? Такая. Наша. Наша дверь.
За пролет еще эту вонь. Села на ступеньку, достала мобильный, тык-пык Коваленку.
Лешка стоит белый, молчит.
Тут же пакеты из «супера», апельсины, сосиски, чеки. Бананы.
Ночью был гром, и я проснулась. Лил дождь. Мама спала. Лёника не было. Осторожно поднялась. Сквозь стекло увидела Лёника на балкончике.
Стоял в одних трусиках, задрав голову.
Выбежала к нему. Заходи, ты чё, дурак, заболеешь!
Заглянула к нему в лицо:
«Лёник… это ты?»
Он плакал. Просто плакал.
Он дожидался, пока пойдет дождь. И чтоб сильный, с молнией. Подставлял под ливень лицо и только тогда плакал. Чтобы никто не мог понять. А в другое, обычное время не разрешал себе. Терпел, накапливал. Запоминал, о чем ему нужно будет плакать. И плакал об этом, когда дождь.
Я тоже захотела так. Встала рядом. Не получилось. По лицу только капли дождя, слизывала их. Надо будет попробовать, когда накоплю. Так плакать гораздо интересней. Дождь перестал. Мы спрятались в ванной и вытирались полотенцем с красными рыбками.
Ходили все в лес. Я фотографировала ягоды. Траву. Маму. Отдельно. И с папой. Лёника с сыроежкой.
Папа галантно поддерживал маму, а мы с Лёником бесились, как придурки.
Потом сели у ручья. Мама мочила ноги, а папа всё о грибах.
Лёник ковырял мох.
Низкое солнце светило нам в спины. У мамы осветились волосы, золотистое облако. Другое, маленькое, зажглось вокруг папиной головы. Нимбы!
Стала снимать. На снимках это не получилось.
А вот Лёник с сыроежкой вышел.
И где папа маму через ручей переводит.
Вернусь, размещу у себя. Если успею только.
Молния. Я, задрав голову, на балкончике.
Льет. Ледяная слизь. Мне все равно. Меня нет.
«Чё тут стоишь?» – Лешка открывает дверь.
Гремит близко, над крышей.
«На, ба звонит».
Сует мобильный. Смотрит. Вылитый Антон.
Прижимаю к уху.
«Лен… ты слышишь меня? Я согласна».
Что-то мычу.
«Ради тебя, поняла? Ты слышишь? Согласна в эти Бултыхи. Выключи там у себя воду, не слышно. В Бултыхи, говорю, слышишь, поняла? Купаешься, что ли?»
Да, я слышу, мама.
Просто меня нет, мама.
Есть черное небо, мама. Черная дверь, уже приезжали, составили протокол.
Черная идиотская майка на Лешке, с черепом.
«Мам, а то платье у тебя осталось?..»
«Какое еще платье?»
Я проснулась утром и засмеялась. Тихо, чтобы не разбудить. Мамочка еще спит. И Лёник спит с открытым ртом.
Через два дня у меня день рождения. Папочка приготовит мой любимый шашлык. Он уже договорился в столовой про оборудование. Мама наденет мое любимое платье. Она обещала, что отдаст его мне, когда вырасту.
Про подарок даже не думаю. Все время стараюсь о нем не думать.
Мы все летние по дню рождения. Лёник в июне, я в июле, папочка в августе.
Одна мама, бедная, в феврале.
Мне становится жалко ее, я подползаю и целую ее. Мама приоткрыла глаза, зевнула, прижала меня. Так и лежим, в гнездышке. Лёник тоже проснулся. Но мы его в наше с мамой гнездышко не впустили. Я не впустила. Кыш! Кыш! Пусть сам себе вьет.
«Лен…»
Темнота, запах корвалола, нафталина, вещей.
Поворачиваюсь к ней. На полу старые чемоданы.
«Зачем тебе театр этот?»
Она смотрит на меня.
«Мам, а зачем тебе был этот театр?»
Я поднимаюсь и хожу между чемоданами.
«У папы уже была тогда женщина. – Останавливаюсь. – И ты это знала. А Лёник…»
«Вот ты о чем…»
Знаю, что она скажет. Что пыталась сохранить семью. Всеми силами. Руками и ногами.
«Я пыталась сохранить семью… Что улыбаешься-то?»
«Тебе показалось, – уничтожаю улыбку. – Ну и как, сохранила?»
«А ты все эти годы ждала, да? Для мести? Ну, мсти теперь родной матери, давай… Антона своего замстила, теперь меня давай».
«Кого я замстила? Я, что ли, от него налево ходила?.. Я вообще никому не хочу мстить. Я. Хочу. Вырваться. Из. Этого. Ада».
«Не кричи…»
Продолжаем перебирать старые вещи.
Уже нашли клетчатую папину рубашку, в которой он был в то лето. Хотя мамочка уверяла, что, когда он ушел, выбросила все его вещи. Мамин шелковый платок. Даже полотенце с рыбками.
«С рыбками! С рыбками!» – кружусь с ним по комнате.
«Сумасшедшая…»
Солнечное утро. Завтракаем.
Налили чай. Всем столам – в пакетиках, а нам заварка. Предупредила их, чтобы не пакетики: тогда, в то лето, пакетиков этих долбаных еще не придумали. И стаканы, обязательно стаканы. Чтобы любоваться, как тает рафинад.
– Хорошая сегодня погода, – говорит мама. – Теплая.
Папа задумчиво мажет масло.
На нем клетчатая рубашка.
Сижу смотрю, как тает сахар. Болтаю ногами под столом.
«Не болтай!» – говорит мамочка.
Я продолжаю болтать.
«Не слышала, что ли?» – спрашивает Лёник.
Вот предатель. Ему-то что мои ноги? До тебя не достают, и радуйся.
И продолжаю болтать. Но не так сильно. Трудно их сразу остановить, они же живые.
Лёник под столом сжимает мою коленку.
И улыбается.
Я со всей силой пинаю его.
Но попадаю почему-то в мамочку…
Меня не берут на озеро. Оставляют в номере.
Подумаешь, озеро!
Мне туда и не хотелось. Надоела уже эта вода. Каждый день озеро, озеро, уже плавать тошнит. Сижу в номере, как аристократ. Болтаю ногами. Вспоминаю, как играли с Лёником в мужа и жену. Теперь точно все расскажу. И мамочке, и папочке, и Клавдии еще Сергеевне, и бабушке в Ростов на открытке напишу, теперь держись!
Все утро Лешка снова конкретно пил кровь. Даже не хочу рассказывать. Тролля родила, на свою голову. Проглотила кофе, покидала в раковину. Хотела душ, ладно, вечером. Только чтобы его рожу сейчас не видеть.
Начинаешь с кем-то про детей, у всех одно и то же. Живут со своими, как с инопланетянами. Языка не понимают, только «дай» – и всё.
Сунцовой нашей дочь так вообще выдала! Вичка начала ей то-сё, а дочь такая: «Мам, ну чё ты понимаешь? Ты вообще не жила в наше время!»
Вичка прискакала припухшая: «Лен, представь, а!»
Посидели, коньяк допили, с днюхи оставался. У Вички какой-то вариант на горизонте нарисовался, с мужем она уже давно – только общая жилплощадь.
«Мам!»
Мы готовимся спать. Мама мажется кремом. Папа с Лёником играют внизу в шахматы. Шахматы огромные и очень тяжелые, из-за этого я проиграла, когда мы в них с папой и с Лёником.
«Мамочка!»
«Что? Зубы чистила?»
«Мам, Лёник меня…»
Сказать? Не сказать?
«…заставлял посуду мыть!»
«Какую посуду? Иди зубы чисть!»
«Мам, ну, мы играли так!»
«Ну и как, – мама завинчивает крышечку крема, – вымыла?»
«Да… всю мыльницу…»
Мама целует меня. Потом смазывает меня от комаров, руки, спинку. Я иду чистить зубы и разглядываю в зеркало язык.
Про то, что Лёник целовал, так и не сказала.
Но если он меня еще раз поцелует, то уж всё расскажу! Такое расскажу, что даже сам не знаешь.
«Думаете, они вас там не достанут, в Бултыхах?»
Сижу у Коваленка перед отъездом.
«Ладно, поезжайте. Может, повезет».
Закурил.
«Что – повезет?»
«Случай из практики: у меня знакомый один был, общались по рыбалке. Ну, значит, врачи ему – диагноз. Какой? Вот такой».
«И что?»
«Плюнул. С таким диагнозом не от болезни умирают. А от лечения».
Подвигает пепельницу. Я смотрю на его ногти.
«Уехал к матери в деревню. Все бросил. Семью, работу, любовницу. И в деревню. И все прошло. Диагноз – как рукой».
Молчит.
«Потом все равно спился. Судьба. Так что езжайте. Если что подозрительное, сами знаете».
«Мам, а если вдруг мне в нос заползет паук?»
Мы идем на завтрак, папа с Лёником, как всегда, убежали вперед.
Мама не слышит меня, о чем-то думает.
Она стала часто о чем-то думать. Идет и молчит.
После завтрака кидали с Лёником камни в озеро, кто дальше.
Потом на песке Лёник рассказывал Шерлока Холмса.
Можно спросить про паука у Лёника, но он станет издеваться. Он всегда издевается, когда его спрашиваешь. Можно маму, но надо дождаться, когда она ни о чем не думает.
«Не хочешь слушать, так и скажи!» – Лёник поднимается, с него сыплется мокрый песок.
«Хочу! Рассказывай! Ну, рассказывай. Я хочу!»
Но Лёник уже бежит к воде. Быстро не может, там скользкие камни.
Лёник кому-то машет рукой. К нему подплывает парень на катамаране. Это Александр Данилов, его новый друг.
Тоже подружусь с кем-нибудь взрослым, назло Лёнику. Еще обзавидуется.
Пришли мама с папой. Я ухожу играть на валуны и нахожу там десять копеек!
Сильный ветер. Сосны скрипят. Натягиваю куртку, кеды, выхожу.
Мама отрывается от газеты:
– Слышишь, Лен. Китайцы что опять… Средство изобрели бессмертия, вот, почитай потом… Далеко собралась?
В коридоре Лёник набирает из кулера. Делаю ему ручкой. Чао.
Хочу побыть одна, одна с ветром, с озером.
Купающихся – ноль. Вообще никого. Ветер, сосны шумят. Господи, какой кайф!
Бегом к пляжу. Волны. Подпрыгиваю. Еще. Еще.
Меня никто не видит. Никто!
Останавливаюсь, резко поворачиваюсь.
Может, показалось?..
Гена возится с ключами. Я стою позади, уставившись, как дура, в его спину.
Заходим. Сразу лезет.
– Подожди, – притормаживаю.
Да, та самая радиорубка. Та самая.
Сажусь на топчан. Солнце, пыль. Солнечный круг.
Нас с Лёником один раз пустили сюда в то лето.
Музыкой тогда заведовал дядечка по фамилии Ленин. «Левин», – поправляла мама. «Нет, Ленин!» Даже ругались. Лёпсер, как всегда, лез нас мирить. Папочке, как всегда, было до лампочки. На танцплощадку пришел один раз, потанцевал с мамой и дезертировал.
Магнитофон с бобинами. Выцветший плакат «Бони М», зеленоватые лица.
Генка застыл, майку наполовину стянул. Ну и долго ты так стоять будешь, чудо мое?
– А вчера… показалось… что за мной следят…
Генка открывает глаза и снова закрывает:
– У тебя красивые волосы.
– Наушники сними, тетеря! Следили за мной вчера. У озера.
Вытаскивает наушники, кладет рядом на подушку.
Сажусь на топчане. Смотрю на свои руки.
А если в колонию, будет возможность хотя бы ногти? (Не думать… Не думать…)
Хотя бы ногти в порядке держать, господи!
Танцплощадка все еще жива.
Тетки в кофтах пляшут под Леонтьева. «Куда уехал цирк, он был еще вчера».
Одна подпрыгивает, и все на меня. Узнала, наверное. Ну да, сколько всего про меня.
Музыка кончилась. Тетки расходятся.
Выходит баба-культорганизатор в берете. Королевский жест рукой:
– Ва-анечка, прошу вас.
Хромой Ванечка тащит стенд. На нем портрет. Лицо с глазами и ртом, но без носа.
– Приглашаются мужчины!
С завязанными глазами прилепить нос в нужное место. Нос на магните.
Что-то месячные задерживаются. В последнее время часто опаздывать стали, из-за стресса.
– А где наши мужчины? Не вижу активности!
В то воскресенье я проснулась до будильника.
Размяла пальчики для улучшения утренней мозговой деятельности. Раз, два. Встала, отключила мобилу. Ванная. Лицо, зубы, душ. Опять Лешкины носки на стиралке! Говорила ж придурку, суй в машину. Присела, полистала журнальчик, смыла. Причесалась, сняла со щетки волосы. Два седых. Позвонить Мане в салон. Еще одни носки! Устала уже с его носками воевать.
Надо еще одну женщину взять, на постоянно. Жалко, Раиса не может. У меня не двадцать рук.
Спустилась в тренажерку. Раз-два, раз-два. Как Лешку загнать сюда? Соплей растет.
А я – каждое утро. Чтоб к сорока в тумбочку не превратиться, как мама, давно, кстати, ей не звонила.
Ходьба на месте. Бег на месте. Снова ходьба на месте. Уф! Попа устала.
Снова душ. Контрастный. У! А!
Ха-ла-тик. Вот так.
И наверх.
Когда уже этот ремонт кончится? Сапожник без сапог. Для других дворцы, а себе два месяца одну спальню не могу.
Кофе! Кофе!
Какой будем сегодня? Нет, капучино у нас был вчера.
Лешка выползает на кухню. Лохматый, опухший.
Доброго утра от их величества не услышишь.
«Ты еще долго тут? Мне плита нужна!»
«Иди пока умойся, плита!»
«А можно отвечать на вопросы нормально?»
Уходит. Плита ему, блин. Сейчас еще бум-бум врубит.
Нет, тихо. Умывается? Как же! В зомби свои засел.
Сегодня мы будем варить в турке.
Когда это происходит? Наверное, когда ставлю турку на самый маленький красный кружок. Плита новая, чистенькая, поцеловать хочется.
В бассейне полно народу. «Группа здоровья». Утренний абонемент со скидкой. Плюс жара. Купальные шапочки. Розовые, синенькие, белые. Без шапочек не пускают. «Мама, посмотри, как я ныряю!»
Звук взрыва.
Кто-то говорил, что слышал взрыв. Следаки вначале будут это копать.
Звук. Сильный. Глыба потолка отделяется и… как в замедленной съемке.
Кофе закипает.
Бросаем гвоздику. Вот так. Немного соли. Немного сахарку. Слышала еще рецепт – обмазать перед варкой турку зубцом чеснока. Надо попробовать. Правда, пальцы будут вонять. Ай-ай-ай! Чуть не выбежало. Ставлю рядом, пусть слегка осядет. Потом снова ставлю на плиту. Так вкуснее.
Мобильник был отключен.
Узнала днем, когда примчался зеленый Саныч: «Сидишь? Телик включай!»
Фрагмент купола. Моего купола. Купола, который я строила.
Стояли перед телевизором.
На экране бегают люди. Камера лезла к самому бассейну. Красная вода, ошметки конструкций. «Идут спасательные работы».
Сюжет кончился, пошли другие новости. Мы все еще стоим.
Отыскала на кресле пульт. Нажала.
Все исчезло.
«Шестьсот восемьдесят девять», – сказала женщина.
«Не квакай», – сказал мужчина.
«Я не квакаю. Я говорю. Шестьсот восемьдесят девять».
«Нет, ты квакаешь».
Они прошли.
Мы с Лешкой снова стоим у нашего прежнего подъезда.
Коттедж продала, надо же на что-то жить. «Аркадию» тоже пришлось. И заказов полгода никаких. Одна мелочь. Хоть фирму закрывай. Не дождутся.
«Как ты стоишь? Не сутулься!» – говорю Лешке.
С мамой на скамейке-качелях. Туда-сюда. Туда. Сюда.
Вечер, солнце за озером. Мамочка какую-то очередную хрень вяжет.
Из главного корпуса доносится свадьба. Бум-бум. Где зимний сад. Бум-бум. Бум.
Днем приехала черная кишка, выполз жених. Куча теток с ногами из фильма ужасов, все в мини.
Качели. Туда-сюда. Солнце почти село.
Из зала голос ведущей:
– А вот и наша невеста! Плечики творожные – ручки пирожные!
Туда-сюда.
– Что смеешься? – Мама достает пакет.
– Паука вспомнила.
– Какого?
– В то лето. Что в нос паук заползет во сне.
Мама не слушает. Думает о чем-то.
Складывает свое барахло в пакет:
– Ну что, наигрались там в шахматы?
Идем за папой с Лёником.
Шахматы те же, что и тогда. Кажутся сейчас меньше. И пешки одной нет, вместо нее бутыль от шампуня.
– А вот и наш жених! Семье – добытчик, жене – не обидчик! Похлопаем жениху!
Бум-бум. Бум.
Саныча нашли в ванной.
Жена с дачи, а дверь взломана. Через неделю после моей двери. Пролежал в ванне дня два. Коваленок сказал, сперва тяжелым, потом утопили. Недавно ванну новую поставил, фильдеперсовую, гордый ходил.
«У вас с ним ничего не было?»
Коваленок подвозит меня с кладбища. Я тогда неделю не могла за руль сесть.
«А почему у нас должно было что-то быть? У него своя Света, моложе меня».
Поглядываю в зеркальце. Ну и рожа у тебя, Шарапов. Все, надо выходить из штопора, подкраситься.
«У меня принцип, – говорю. – Женатых не трогать».
Коваленок щурится на солнце. Надевает черные очки.
Мамочка о чем-то разговаривает на берегу с папой.
«Мама, я ныряю, смотри!»
И ныряю.
Я под водой!
Рядом опускается Лёник.
Ловит мою ладонь. Всплываем вместе.
Недалеко на надувном матрасе тетка плавает, с соседнего столика.
«Лёня, Лена, вылезайте на берег, – кричит мама. – Вон губы уже синие!»
Как она оттуда видит наши губы?
Смотрю на губы Лёника. Начинаю его брызгать. Брызгать!.. А!.. Вот тебе! А! Нет! Нет…
То, что он мне не совсем родной, я узнаю только через пять лет.
Свидетельство об усыновлении.
Старые метрики Лёника.
Отцом там значится другой.
Не наш папа.
Долго стою перед тумбой и читаю.
Мама заходит в комнату – и все понимает.
Прижимается щекой к двери.
Я отвожу от нее глаза, смотрю на стену.
На стене фотография, где мы вчетвером. На пляже, в Бултыхах.
«Фотографируемся, товарищи! Фотографируемся на память».
Фотограф Альберт ходит по песку. Майка в виде газеты. Недавно была автолавка, папа хотел такую Лёнику, но мама сказала, один раз постираешь – и в мусорку.
Альберт ставит стул, прикрепляет стенд с фотографиями. На фотографиях – люди на пляже, девушки.
«Цветная фотография на финской бумаге. Высылается заказным письмом».
Альберт скидывает сандалии и ковыряет большим пальцем песок.
Его маленькое королевство – на втором этаже главного корпуса. В королевстве стоит чучело оленя, с которым можно сфоткаться на фоне леса. Лес состоит из стенда с фотографией деревьев и одного настоящего срубленного дерева с чучелом совы. Срубленное дерево иногда падает, и чучело скачет вниз по ступенькам. Все это Альберт берет каждое лето напрокат из местного музея, где работает его тетя.
Взрослые сажают на оленя детей, сами становятся рядом. Глаза у оленя стеклянные.
«Сейчас будет птичка», – говорит Альберт.
Иногда на танцплощадке он фотографирует танцы и викторины.
Сегодня он пришел на пляж.
«А знаете, что?» – папа весело оглядывает нас.
Он только что вылез из воды, капли стекают по его смуглой коже и горят в волосах.
Через пять минут мы выстраиваемся у озера и щуримся от солнца.
«Сейчас будет птичка!»
Мокрый голубь садится на подоконник.
Серый, серый, серый дождь.
«Мам!»
«А?»
«Ты его любила?»
«Отца?»
«Нет – того».
«Любила когда-то. Из армии дождалась, как дура. А когда стало ясно, что я с Лёнькой…»
У нас с Лёником разные отцы.
Мы не родные.
У нас с Лёником разные отцы.
Разные.
Ра-зны-е.
Господи, неужели я когда-нибудь привыкну?
Подношу к лицу ладонь и кусаю ее. Еще сильнее.
«Птица там, что ли?» – говорит мама.
«Птица».
«А давай-ка сегодня пирог с капустой испечем, у меня еще тесто осталось».
Красный след на коже.
Снова радиорубка.
Я сижу у Генки на коленях. У него мягкие ноги, как подушки. Рядом его друг Арс, музорганизатор, в обтягивающем трико, было бы что там обтягивать.
– Оскар Строк. Ансамбль «Ялла». Трио «Меридиан».
Арс выкладывает пыльные диски.
Я чихаю и чуть не скатываюсь с Генкиных колен. Удерживает. Сам посадил.
Отбираем музыку для моего дня рождения. То, что гоняли тогда, двадцать шесть лет назад.
– Был еще Ян Френкель, – говорю.
– Откуда ты все помнишь? – смотрит Арс.
Когда это мы перешли на «ты»?
«Ты помнишь, плыли в вышине. И вдруг ла-ла-ла две звезды…» Генка сопит в мое ухо. В то лето, мы с ним подсчитали, он был как раз зачат.
«Господи, ну какая же я дура… Какая же я дура…»
«Мам, – подползаю к ней, – мам, ты чего?»
«А ты что не спишь?!»
«Не сплю».
«Спи давай. Глазки… и на бочок».
«Мам, а что ты сейчас говорила?»
«Ничего».
«А я слышала. А почему ты себя так называла?»
«Слышала – и слышала. Ложись на бочок, и это. Вон, Лёник уже дрыхнет без задних».
На подоконнике в Лёниковской общаге вспоминаем эту ночь.
Через пятнадцать лет. Глотаем ледяной кефир.
Лёник тоже тогда не спал. Тоже слышал, как мама плакала.
Слышал и сильнее сжимал веки.
Такая у него привычка. Когда что-то не нравилось ему или пугало. Закрывал глаза и с силой сжимал веки.
Как я сейчас.
Сижу на горячих Генкиных коленях и с силой сжимаю.
Я послушно ложусь на бочок. Мама гладит мои волосы:
«Хоть ты такой дурой не будь…»
Не буду, мамочка. Честное ленинское, не буду…
Через год после Бултыхов они разошлись. Папа иногда приходил. Посидит, помолчит. Мама ему чай, конфеты. И тоже молчит. Я зайду. Здрасте – здрасте. Лёника уже не было, уже учился в Москве, в «Щуке».
«Выросла, – каждый раз говорит папа. – Большая уже».
Мама вытирает руки о фартук.
Виляя бедрами, с гордым видом прохожу через кухню. На столе мои любимые пирожные буше, которые принес папа. Пусть сам ест. Мне совсем не нравится его новая стрижка.
…обрушилась крыша бассейна старт сколько людей находилось в тот момент в здании установить очень сложно спасатели представители городской администрации пресса все называют разные цифры на место прибыли более ста спасателей спасатели используют гидравлические кусачки бензорезы отбойные молотки и другие средства малой механизации…
Боялась, они мне будут сниться.
Эти пятнадцать.
Я знала, что я не виновата. Перепроверили с Санычем все чертежи, расчеты. Плюс экспертиза. Первая, конечно. Вторая уже была понятно какая.
Боровиков Михаил. Устюжан Виолетта. Хачиев Максим. Баскаков Андрей Валентинович…
Не снились.
В первые ночи мне вообще ничего не снилось.
Бессонница, торчала в Сети, глотала кофе и отрубалась в одежде. Крепко закрыть глаза. Еще крепче.
Утром не могла подняться. Сквозь вату слышала, как Лешка уходит в школу. Дверь распахнет: «Мам, деньги!»
Накрывалась от него подушкой.
«Если вы в своей квартире, лягте на пол, три-четыре…»
В семь тридцать во всем дом-отдыхе включается хриплый голос.
Физручка Лира Михална с красным лицом и огромной попой ходит по площадке. «Веселей, товарищи отдыхающие!» Спускаются по ступенькам, выстраиваются рядами, приседают, машут руками и бегают вокруг маленького серебристого Орджоникидзе.
Я смотрела из окна, как они бегают. Впереди Михална, за ней остальные. Вставали возле Храма воздуха, от которого всегда воняло мочой, и делали приседания.
После ужина Лира Михална приглашала всех в актовый зал. Рассказывала о прежних хозяевах усадьбы, пускала по рядам портреты с размытыми лицами, «оленьки», «коленьки»… Потом надевала шаль и устраивала вечер поэзии. Исполняла романс про ветер в терновнике. А утром снова бегала как заведенная вокруг клумбы с памятником: «Раз-два. Раз-два. Веселей, веселей!»
А еще она была дом-отдыховской гадалкой.
Это было тайной, которую сообщали всем новеньким.
И мама пригласила ее. Нас с папой услала дышать воздухом.
Папа с Лёником стали играть в свои шахматы, я постояла, испачкала платье об стену, пошла на танцплощадку. Танцы еще не начались, и я вернулась.
Мама сидела со странным лицом.
Лира Михална складывала карты:
«Да не волнуйтесь вы! Карты только прогнозируют, остальное в ваших руках. И приходите утречком на зарядку».
Вернулись папа с Лёником, о чем-то стали рассказывать.
Мама обняла Лёника и прижала к себе.
«Мам, а меня! – ходила я вокруг. – Меня обними! Ты меня уже два дня не обнимала!»
Вначале в бассейне искали кавказский след. Народ обрадовался, сразу «кавказцы» на заборах, то-сё.
Кавказцев у нас почти нет. В начале девяностых были, как везде. Погалдели, поторговали, исчезли. Теперь? Таджики, узбеки. Как везде.
Кого-то уже избили. Из них, этих. Засняли на камеру, выложили в Сети.
И в бассейне искали кавказский след. Почти уже нашли.
И вот тут под нашим Кащеем Бессменным качнулось кресло.
Кавказский след сразу потеряли.
В день, когда Кащеев слетел, мне позвонили из прокуратуры.
«С вами говорит Алексей Коваленок…»
«А детей у них не было…»
Темно. Я хочу включить свет, но страшно вставать.
«Лень, включи. По-жа-алуйста».
Мы лежим в темноте. Мама с папой ушли на взрослый фильм. По потолку ползают голубоватые пятна.
«Это нельзя рассказывать при свете», – говорит Лёник могильным шепотом.
Я хочу прижаться к нему. А вдруг Лёник – это не мой Лёник, а кто-то другой?
Но кто? Инопланетян?
Да, Инопланетян. Который прилетел на Землю убивать из лазера советских людей, особенно девочек.
Отворачиваюсь к стенке, чтобы не видеть его светящееся лицо.
«Так вот, детей у этих короля с королевой не было…»
Я хочу спросить, почему у них не было детей. Может, они никогда не целовались? Или просто не знали, что нужно целоваться по-специальному? Я сама только недавно узнала. А они жили так давно – еще не было ни газет, ни радио, ни самолетов.
Но я не спрашиваю. Я даже боюсь посмотреть на Лёника. Только чуть-чуть повернусь… Вот так… Нет, нет, это не Лёник! Точно. У Лёника другой нос, а у этого… к которому я сейчас прижалась, носа совсем нет – какой-то обрубок! Как у самого настоящего мертвеца!
«И тогда они встретили в темном переулке старуху. Она была старой и очень страшной, потому что у нее вот отсюда торчал зуб. Но они так хотели детей, что спросили, что им нужно делать, чтобы получились дети. И она захохотала им в лицо и сказала своим голосом: “Разденьтесь до трусов, поцелуйтесь и съешьте это яблоко!” И достала из кармана своего черного плаща красное-красное яблоко! И от этого у них родилась принцесса».
На обед куриные отбивные. Между столами бродит тетка в трико: «Все отдыхающие каждое утро на оздоровительную разминку и поклонение Солнцу».
Видела я это их поклонение. Бегают вокруг клумбы с георгинами, потом приседают. Тетка скучным голосом кричит: «Солнце. Воздух. Земля. Космическая энергия». Все повторяют и машут руками. Надо будет спросить ее о Лире Михалне, умерла уже, наверное.
А после обеда папу прорвало. Доказывал Лёнику, что столицу нужно перенести из Москвы. Стоят возле шахмат и спорят.
– Умные люди все уже рассчитали, – говорит папа. – Столицу нужно перенести в Новгород.
– Какой, Нижний?
– Великий.
– Почему в Новгород?
– А куда еще? Древний город, с историей. Это – раз. Нельзя переносить туда, где ничего не связано… Все там есть. Кремль есть, потрясающий. Софийский собор, красота. И положение географическое – как раз между Москвой и Питером.
– Граница слишком близко.
– А у Москвы – не близко? Ночь на поезде, и уже Украина, другое государство. Главное, Москва перенаселена. Не город, а антропогенная катастрофа. Потом в номере тебе цифры покажу.
– Но зачем переносить на север?
– Так глобальное потепление! Ну что, подпишешься?
– Надо подумать.
– Ну, думай. Сейчас не думать надо. Спасать, пока есть что. А ты, Елена Прекрасная, что молчишь?
Я подхожу к ним, притягиваю к себе и обнимаю обоих.
У танцплощадки заметила Гену. Стоял с какими-то мужиками. Хотела помахать. Мужики подозрительные. И он с ними.
Стою такая, соображаю. С одной стороны, голову помыла, а с другой – эти мужики.
Пока соображала, увидел. Оставил этих, подбежал, привет – привет. Стоим.
– У тебя день рождения послезавтра?
– После послезавтра. А что? Какие идеи?
– Идеи… Разные. Ну, я пойду.
– Кто это с тобой?
– Да так. Я пойду.
И лыбится, как козел. Ну, иди, иди. Чего стоишь-то? Иди, топай давай.
– Я тебе позвоню, – говорит.
– Куда «позвоню»? Мобильный отключен!
Полночи потом не спала.
Мужики эти перед глазами, и суд предстоящий, и Саныч, и все…
– Ле-ен! Чего не спишь?
– Сплю, мам!
Встала, нашарила мобильник. Отключенный все эти дни, после того звонка. И со своих клятву взяла, что звонилки вырубят.
Вышла на балкончик, села на холодный стул. Врубила, стала смотреть принятые. Одно от Адочки. «Как там Коленька? Видела сон, волнуюсь. Приходили устанавливать счетчик». Сны она, блин, видит. Всех еще переживет.
От Лешки ничего. Ну да, кайфует там сейчас со своими ролевиками, что ему мать? Плюнуть и растереть.
И от Генки ничего. Все просмотрела. Ничего.
Еще от Коваленка, свежая: «Лена, когда назад? Обо всем подозрительном сообщай».
Верчу в руках мобильный. Генка. Мужики.
Чушь, просто нервы.
Последний раз я видела Лёника в девяносто шестом.
Из общаги его выгнали, в театре не работал. Просился осветителем, не взяли. «У осветителя не должны трястись руки».
Шли с ним по Мясницкой.
«Посмотри, разве они трясутся? Трясутся? Что молчишь?»
Жил в подсобке, черные стены, проволока. Было поздно, осталась там ночевать.
«Кефир будешь? – Лёник искал что-то под столом, гремел банками. – Есть кефир».
Я помотала головой. Представила этот кефир. Потом курили, он свое, я свое.
«Жизнь еще не кончилась», – достала зажигалку.
Чай крепкий, сна не было. Лежала не раздеваясь и рассказывала ему, как он восстановится в театр, зашьется, станет известным, приедет к нам на лето. И мы все поедем отдыхать. Слышишь? Ну а почему не в Бултыхи? Они еще, наверное, существуют.
«Существуют», – Лёник сел на своем топчане. Посидел немного, снова лег и накрылся с головой.
Потом мы не виделись года два. Потом… Суп с котом. Он уже жил непонятно где. Подвал, запах сырости и еще запах чего-то. «Чем пахнет, Лёпс?» Проснулась ночью, побродила в темноте, голова гудит, нашла Лёника возле газовой плиты, глядел на пламя и курил. На огне шипела кастрюля, шел запах. Мне стало не по себе, я спросила, что он готовит. Он молчал. Я повторила вопрос.
«Суп с котом».
Поднял крышку.
Потом я час мерзла возле метро, ждала открытия. Рядом курила путанка, поглядывала на меня.
Когда я убегала, он сказал, что пошутил. В кастрюле плавала кошачья голова. Может, показалось. Может, надо было остаться? Ну, осталась бы, и что?
Сидела в пустом вагоне, путанка спала рядышком.
Тупо глядела в схему московского метро. «Жизнь только начинается».
Через год у меня уже был английский. Потом два года у турков, потом уже была своя фирма. Своя строительная фирма. Свое кафе, «Аркадия». Два года в десятке самых состоятельных женщин города. Пока не рухнул бассейн.
Воскресенье, утро. Мы идем в церковь.
– Не беги, мам!
То еле шевелится, то третью космическую врубила.
Церковь недалеко. Ноги вялые. Нет уж, раз решили. Потом на рынок. Крыжовник. Мама яйца еще хочет, вот такие они тут, говорит, а цены – не поверишь.
– Служба уже началась, – опять понеслась галопом.
– Ну не по билетам же!
Церковь новая; мама сует мне платочек из сумки.
После обеда играли на берегу с Лёником в родинки. Считали их друг на друге. Я победила, я вообще чемпион по родинкам. Лёпс обиделся и ушел купаться. Специально далеко уплыл, чтобы я думала, будто он утонул, и бегала по берегу, как в прошлый раз. А я и не думала бегать. Еще раз пересчитала родинки и пошла в корпус. Если он утонет, мне больше будет жалко маму, потому что она его очень любит, а я его еще сильней люблю. Пока шла и слезы вытирала, он меня догнал и пошел рядом мокрый, будто ничего и не было. И сланцы хлюпают.
«Лень… А ты веришь в вампиру?»
«В чего?»
«Ну, в вампиру эту, которую рассказывал?»
Он смотрит на меня.
Резко дергает меня за руку:
«Бежим!»
Несемся мимо шахмат, кино, клумбы, Орджоникидзе, чуть не сбиваем Альберта, через Храм воздуха.
«Ты чего… Ты куда?» – пытаюсь вырвать руку.
Забегаем за забор, останавливается. Сердце стучит, темно и воняет чем-то.
«Лёнька, ты чё?»
Его лицо начинает меняться. Глаза делаются огромными.
«Я не Лёня. Я…»
Я визжу.
Кусты раздвигаются, появляется физиономия Альберта.
«Дети, вы тут что делаете?»
Я машу на него, шепотом:
«Уходите, пожалуйста! Мы тут в Инопланетяна играем!»
«А… Это который с другой планеты пришел?»
«Из другой Вселенной! Ну, пожалуйста!»
«Скажи папе, Альберт сделал фотографию, пальчики оближешь, пусть заберет».
Уходит.
Стоим с Лёником, смотрим друг на друга.
Мама взяла меня за локоть и подвела к нужному столику.
Я стала зажигать и ставить. От платочка чесалась голова.
Одна… Вторая…
Пятнадцать свечек. За тех самых.
Я не виновата. Не виновата. Господи, Ты же знаешь, две ночи сидели с Санычем, перепроверяли, две бутылки коньяка выдули, документы – не подкопаешься.
Двенадцать… Тринадцать.
Если меня посадят… Или что-то со мной сделают. Вас это уже не спасет, а у меня жизнь только начинается. Хорошо горят. Остаются еще две. Может, за Саныча? Он крещеный был, на похоронах молодой батюшка приходил, приятный такой.
Пока соображаю, окно распахивается.
Нет!
Я проснулась счастливой и взрослой.
Сегодня мне девять лет. Это главное событие в жизни.
Мама уже встала и куда-то сходила.
Я слышала, когда еще не совсем проснулась. Лежала с закрытыми глазами, а сама слушала, как они будут готовиться, хотя в туалет хотелось, а мама говорит, терпеть нельзя, прыщики будут.
Ну ладно, так и быть, открываю глаза. Солнце! Мама стоит в моем любимом платье и ставит в воду цветы. Это мне? Какое счастье!
«С днем рождения!»
И все меня целуют. И Лёник. Я прижимаюсь к нему. Он краснеет, какой глупый.
«Подождите, – говорю строго. – Сейчас я должна обязательно умыться!»
«Умывайся! Только быстрее, завтрак прозеваем».
Нет, нет! Только не опоздать на завтрак! Только не опоздать!
В ванной никаких букетов и украшений нет, но все равно все какое-то праздничное, приподнятое: и мыло, и полотенце. Сажусь на унитаз, болтаю ногами. Потом смотрю на грудь. Кажется, немножко выросла. Или нет? Мама говорит, что…
«Ле-на!»
Ой, господи, еще зубы! Еще эти дурацкие зубы! А они там шепчутся, я же слышу! Быстро глотаю пасту и выбегаю из ванной:
«А вот и я!»
– Представляешь, все сразу погасли. Все свечки, которые ставила.
Лодка мягко отталкивается от берега.
Гена на веслах, рядом букет. Красиво, только обертка скрипит. Вода солнечная, зеленая. А меня все озноб. Не могу.
– Выбрось из головы.
– Понимаешь – все. Если бы хоть одна осталась. Ну хоть бы одна.
– Глотнешь?
– Давай… Гадость какая. Где ты его берешь?
– Вернемся, я у себя пиво приготовил, рыбку.
– Ген, я серьезно. Это не шиза, понимаешь. Всю колотит. Меня будут судить, понимаешь, как преступницу. Или грохнут до суда просто, как моего зама. Что ты молчишь? И еще…
– Что?
– Нет, ничего. Так… Что ты так странно смотришь?
Отворачиваюсь, чтобы не видеть его. Наверное, нервы, бессонная ночь. Утром рвало, вообще никуда не хотела плыть.
– Дай еще хлебнуть…
Проплываем островок Тайвань. Здесь всегда кто-то рыбачит, удочки торчат. А сегодня пусто.
Недостроенная вилла местного олигарха. Начал строить, и посадили. Башня торчит, собака лает. Дохлая рыба вверх животом плывет. Солнце слегка греет, бренди в ушах шумит, глаза закрываются. Темнота. Распахивается окно, гаснут свечи.
Счастье продолжается!
Вначале мы всей семьей завтракали. Завтрак был вкуснее, наверное, это папа договорился. Компот – настоящий деликатес, даже пить жалко. И нельзя добавки попросить, или можно, пап?
Папа пошел добывать добавку. Я же именинница. А Лёник сказал, что я обнаглела от своего дня рождения. Завидует. Вот уже папа гордо возвращается с компотом, показываю Лёнику язык, чтобы не воображал.
Лёник смотрит на меня, потом вдруг берет нож.
Не обычный, столовский, которым ничего не разрежешь, а такой…
И смотрит, и лицо у него сразу другое. А мама с папой ничего не замечают, папа про футбол свой, мама сахар мешает. Мама! Мамочка! Не слышит. Шепчу: «Лёник, миленький, не надо… Лёник, ты же мой родной братик, не надо!..»
…Труп был найден в озере на вторые сутки, вначале жертве были нанесены множественные ножевые раны, женщина оказала сопротивление, затем была утоплена, ведется следствие.
– Ген…
Не знаю, сколько спала. Холодно, зубы стучат. И запах крови, не могу. Откуда?
Солнце ушло, все серое. Уже на середине озера.
Краем глаза замечаю, блеснуло что-то на дне лодки.
Нож!
Нож. Нож. Тот самый. Быстро смотрю на Генку. Чтобы он не заметил.
Молчит, смотрит.
Понятно. Господи, какая я дура! Поверила… Кому поверила?
До берега далеко, нет… Схватить нож, броситься на него? Пока не ждет.
Или ждет? Ждет. Главное, не смотреть на него. Не смотреть.
– Гена… Ген!
Молчит. Не смотреть. Только не смотреть.
– Гена, я все поняла. Слышишь, я все поняла.
Молчит.
– Сколько они тебе за меня… А? Говори. Гена, я не виновата. Ну, не молчи… Ни в чем! Ни в чем, все пере… проверили. А у меня сын…
Молчит. Или в воду? Не доплыву. Время потянуть! Может, лодка… хоть какая-нибудь, господи!
Нет. Никого.
Чувствую спиной, как он наклоняется.
Всё.
– Лен, гляди, какая чайка прикольная!
И наушники из ушей достает.
Улыбается. Один мне протягивает:
– Хочешь? Арс переписал, что ты отобрала. Классные такие… «Ты помнишь, плыли в вышине-е…» Ты, чё с тобой? Лена! Лена, ты чё?
– Бренди еще хочешь?
Накрыл меня курткой.
Помотала головой. Погладила его щеку:
– Хомяк…
Еще трясет.
Пристроился рядом. Небо в лицо.
– Спинку вот здесь погладь… Да. Нет, выше. Хорошо. Отпускает. Так, там еще… в бутылке?
– Ну. Дать?
– Нет, не надо. Не злишься, что их выбросила?
– Наушники?.. Ладно. Старые уже были.
– Ген… Это уже не спинка…
Вода не холодная. Солнце. Пожарная вышка под водой. Все прозрачно, как мягкое стекло. Церковь, луковка в тине, крест, все шевелится. Мелкие рыбы.
Кажется, что внизу идут люди. Гена говорит, только раз в год здесь такая вода.
– Вода, – Генка вытирает меня, волосы, руки, – я читал, она как человек. Чувствует, соображает… Живое существо, короче.
Подгребаем к недостроенной вилле. Крыша в черепице. Окна пустые. По берегу носится овчарка.
– Это Герда, – говорит Гена. – Наши ее иногда подкармливают, а то сдохла бы.
– Наши?
– Ну. Серега, Саныч. Спасатели. Ты их тогда видела… Герда! Герда!
Швыряет на берег сверток. Вот откуда кровью воняло, из свертка. Собака бросается к нему, тощая, с отвисшими сосками.
– Подплывем к берегу?
Генка мотает головой:
– Не подпускает. Охраняет. Этот ее олигарх уже два года сидит. Жена, топ-модель местная, уже к другому, а эта сучка все ждет его.
Герда возится со свертком, мотает его по траве.
– А кувшинки при нем тут посадили. Нож дай.
Плеск воды. Плывет рядом, срезает.
– На, держи…
Мокрые желтые цветы. Мокрая рыжая шерсть на Генкиной груди.
– Ген, не надо желтые.
– Почему?
Кладет мне на колени еще порцию, с них капает.
– Потому что.
Притягиваю его мокрую голову к себе.
Лёник стоит на берегу, губы сжаты.
«Ты где была?»
«На катамаране… Потом на речке».
«Почему не предупредила?!»
«Потому что я сказала, что на озеро».
«На озеро! Мы весь пляж уже…»
«Я не одна была, я со взрослыми, меня твой друг покатал, мы тебя тоже хотели взять, а тебя не было!»
«Пошли! Отцу это расскажешь».
«Так нечестно! Тебя Данилов катал, а меня нельзя?»
«Пока ты там каталась, человек утонул! На моторке».
«Не каталась я ни на какой моторке! Отпусти».
«А нам сказали, что тебя там видели, там ребенок был!»
Мы идем по пляжу. На нас все смотрят. Вылезает из воды музорганизатор:
«Нашли?»
«Видишь? Перед всеми нас опозорила».
«Лёник… Пожалуйста, скажи, что я сама нашлась! Что сама!»
В соснах белеет «скорая помощь». Вокруг нее люди.
В машину затаскивают носилки. Мы останавливаемся.
Возле машины стоит Лира Михална и объясняет, как все случилось. Он закрутил руль и заснул посреди озера. Проснулся, забыл, что закрутил, и включил мотор. Лодка начала крутиться, его выбросило, а потом еще и лодка по нему проехалась.
«Идиот», – заканчивает Лира Михална.
Задняя дверца захлопывается.
Машина трогается с места.
Королевский замок весь в огнях.
Играют музыканты, на подносах разносят кушанья, соки, компоты. Придворные, рыцари, дамы. Все танцуют.
Но лица у них очень грустные.
С тех пор как принцессе исполнилось шестнадцать лет, каждое утро кого-то в замке находили зарезанным и без крови.
Вначале не знали, кто такими вещами занимается. Не думали, что это принцесса, которую все любили и постоянно делали ей разные сюрпризы. Поэтому все только друг друга спрашивали: «А вы, случайно, не знаете, кто по ночам кровь пьет?» – «Нет, не знаем…»
Тогда поставили дежурных, а те смотрят, принцесса ночью выходит из своей принцессиной комнаты и идет, такая деловая. А утром, пожалуйста, – еще один труп. Тогда дежурные пошли и сказали королю и королеве. Но король с королевой их даже не слушали. Еще и наорали на дежурных: «Наша дочка – кисонька, золотко и пятерочница, а будете еще ябедничать, сразу вас казним, потом не обижайтесь».
А сами каждое утро стригли принцессе ногти, потому что ногти у нее росли со скоростью света, и вот они сами видят под ногтем каплю крови. А принцесса такая говорит: «А это я в носу нечаянно ковыряла!» Но король с королевой уже все поняли, откуда капля, и стали на ночь принцессу закрывать. Днем она же нормальная, гуляет, танцует, как человек, а ночью – вампира, и объяснять ей бесполезно, совести ни капельки нет. Стали ее закрывать на вот такой замок. А она на него только смеется, она и через закрытую дверь проходит, она же нечистая сила.
Тогда одна добрая фея королю с королевой говорит: «Вы ключ снаружи в замочной скважине оставляйте. А если что, ударьте ее по левому плечу, и она умрет». Королева говорит: «Нет, не могу, это я сама виновата, я так ее избаловала, все ей разрешала, а она не виновата!» Фея говорит: «Ну, смотрите, я вас, как родителей, предупредила». И улетела. А вампира уже всех и в замке, и в королевстве убила, даже короля. Осталась только королева. И еще один слуга с дочкой, они вампире прислуживали, причесывали ее золотистые кудри и за продуктами ходили. Тогда вампира взяла и королеву тоже зарезала: плевать, говорит, что это родная мамочка, и захохотала. А королева при смерти позвала слугу и сказала ему и про ключ, чтобы из двери не вынимал, и про плечо. И умерла. Слуга быстро похоронил королеву, крестик поставил и пошел по своим делам. А тут уже ночь наступила, темнота, ни одного огонька, людей же кругом нет. Слуга вампиру закрыл, дочку тоже спать уложил, прочел ей сказку и сел картошку чистить. И смотрит на дверь, как принцесса выкручиваться будет. И еще чеснок – весь, какой в королевстве был, – притащил на кухню. И вот часы бьют полночь, и ключ начинает медленно, медленно…
Лёник задирает голову и смотрит в небо.
Небо белесое. Погода будет меняться. Завтра мы уезжаем.
На голове у него венок. Сплела ему, пока шли. Дай надену. А лицо у него какое-то желтое.
– Лень… Куда это мы пришли?
– Тебе здесь не нравится?
Тропа здоровья давно кончилась.
Сосна поваленная. Сажусь, со шнурками разбираюсь.
– В кроссовку что-то попало.
Вытряхиваю, смотрю на Лёника. Он уже не читает стихи.
– Лень, что у тебя лицо такое?
– Лицо? Какое? Нормальное.
– Что там про девочку закончилось?
– Какую?
– «Какую?» Которая венок.
– Да… не знаю.
– Сплела и ушла, да?.. Ну, что с тобой?
– Голова болит.
– А если на нас сейчас нападут волки, ты меня защитишь?
– Волки? Нет тут никаких волков.
– Фу, как скучно.
Беру его ладонь. Лед!
– Ты что?
– Хочу согреть.
Звук мобильного.
Вырывает руку, я чуть не падаю:
– Лёпс, ты что, не отключил?!
– Подожди…
Быстро читает эсэмэску, нажимает…
– Отключил, успокойся!
Садится рядом на ствол. На лбу капли пота.
Кладет мне ладонь на колено.
– Ладно, Лёпс, загулялись. Возвращаться пора.
Пытается удержать.
– Не надо. Ты мне что-то хотел сообщить?
– Когда?
– Сейчас.
– Хотел.
– Ну так сообщай.
– Слушай, а ты не устаешь?
– От чего?
– «Пошли!» «Говори!» «Садись!» «Ложись!»
– «Ложись» я тебе не говорила.
– Мне – нет.
– А… А мы, значит, Отелло?
Молчит.
– Не дождался окончания контракта? Мог бы пару дней потерпеть.
– А я контракта не нарушаю. Я тебе это все как брат говорю.
Как брат. Ну-ну. Снимаю с него венок. Верчу в руках.
Бросаю в сторону.
– Разжаловала?
– Завял просто. – Треплю его по затылку: – Пошли, Отеллушка, новый сплету. Если сцен ревности не будет.
– Ревности… Лен, а вот если честно, зачем он тебе?
– Кто?
– Мистер Красные Трусы.
– А тебе что?
– Он же – во… – Постучал по лбу, чмокая губами. – Спроси его, когда книгу в последний раз держал.
– Это ты мне тоже как брат говоришь?
– Нет. Уже не как брат.
– Отпусти, мне больно… Да клешни какие-то!
– Просто я тебе подхожу больше.
Ну вот, приехали.
В театры я вообще не хожу, особенно в Молодежку. Еще в Драматический, понимаю, туда хоть элита наша сраная ходит. А Молодежный только на билетах держится, которые среди школ распространяют.
А тут им что-то перепало по федеральной программе, на реконструкцию. Им и филармонии. Филармонии пожирнее, туда сразу и очередь типа тендер: и Минасянов, и «Веста», и вся честная компания. А на Молодежку что? Возни много, здание старое, дешевле снести и копию сляпать, как с бывшим Госбанком на Ленинской. Ладно. Мне что? Заказов почти нет, из-за бассейна. Ну и Саныч еще. Работал у него там кто-то. Давай, Елена Николавна. Ладно, договорились, поехали посмотреть. Саныч еще всю дорогу кашлял, с гриппом. В сторону, говорю, кашляй, закашлял уже меня всю.
Приехали. Сарай-сараем, но что-то кольнуло. Классом нас сюда водили, сейчас вспомню. «Спящая красавица»? Поднимаемся на второй, директор такой навстречу, ладошку потную сует. Кабинетик такой, ничего. Мебель, картинка. Ну, давайте пойдем посмотрим. Стал по развалюхе экскурсию проводить. Зал посмотрели, гримерки. С Санычем только переглядываемся, такая кругом задница. «Осторожно, тут у нас пол разобран!»
И тут я увидела его.
Вышел откуда-то из темноты, в сером свитере. Я чуть не крикнула.
«Аскольдов! – директор на него. – Почему вы вчера не были? Знаете, что Владимир Маркович говорил о вас? Вам уже передали?»
Для нас старался, типа начальник же.
«Кто это?» – дождалась, когда отошли, когда тот остался за спиной, в сером свитере.
«А вы не знаете? Аскольдов, наша восходящая звезда. Всего год у нас, уже блистательно сыграл Чиполлино. Вы не видели? Не ходите? Зря. Поет под гитару, стихи пишет. Сейчас Владимир Маркович дал ему Трубадура, да, да, “Бременских” решили, премьера на носу. Но дисциплина наше больное, да. Я вам пригласительные пошлю».
Через неделю я сидела во втором ряду на «Бременских».
Лешке предложила, давай вместе. Сейчаз-з. Ну и сиди, раз «уже не маленький»; ужин в микроволновке, чао-какао.
Играли неплохо. Но следила только за ним. За Трубадуром. Лев Аскольдов. Аскольдов. Остальные, принцесса там… А Король точно под нашего мэра работал, Кащеева. И голос, и всё. Дети, конечно, не поняли, и взрослые не все. Ну, некоторые посмеялись, похлопали. Разбойники тоже ничего, живые такие.
Но это так, боковым зрением. Я глядела на Трубадура. Иногда так становился похож, что закрывала глаза. Крепко, как ты меня учил. Все нормально. Если у разных там, Ленина, Гитлера, могут быть двойники… «Ничего на свете лучше не-е-ту, чем бродить друзьям по белу све-е-ту!..»
Через три дня мы сидели с ним в «Аркадии». Пили кофе. Я излагала свой проект. Нет, не реконструкции. Проект «Бултыхи».
«Ты согласен?»
«Надо подумать».
…Ключ медленно стал поворачиваться.
И остановился.
«Эй, вы там, откройте! Я кому говорю!»
Слуга стоял, не шелохнувшись.
Потом медленно сел.
«Откройте же, я приказываю!»
«Днем приказывать будете, ваше высочество! А ночью вы уж меня слушайтесь».
«Что? Что ты говоришь? Да как ты смеешь?»
«Да уж смею, ваше высочество. Сидите себе смирно и не фулюганьте. А утречком я вас, так и быть, отопру. А может, и не отопру».
«Отопри! Отопри, мерзавец, подлец, урод!»
«Сейчас, разбежался!»
«Отопри… Я отдам тебе все сокровища!»
«А зачем мне твои сокровища, если вы меня тут же своим ноготком: чик! И пык. Сидите уж и глупостей не говорите. А сокровища я и без вас взять могу. И мантию, и шмантию, и корону. И вообще королем тут могу стать. А что? Завтра с утра пораньше и взойду на трон. Только подданных надо будет пригласить. И королеву…»
Из-за двери донеслись странные звуки.
Слуга прислушался. Погладил дверь.
«Да я бы тебя, вампирушка, взял… Собой ты не дурна и королевской крови. Но с такими привычками, сама понимаешь, какая ты невеста».
«Стоп, стоп, стоп! – Александр Маркович поднимается, сморкается в платок. – Лева, золотой, опять отсебятинка? Опять. Ну, и когда мы роль будем знать?»
Я сижу в полупустом зале.
Репетиция затягивается. Договорились, что заеду в три, и обедать. В «Аркадию»? Нет, в «Аркадию» надоело. Или в грузинский? Смотрю на время. Полчетвертого.
После той, первой встречи в «Аркадии» мы встречались еще два раза.
Первый раз пришел мокрый, в дождь, сказал, что подумал и не может. Не может. Посидели, попили кофе. Рассказывал о театре. Что рассказывал? Что «Бременских музыкантов» они называют «Беременскими» – как их ставят, артистки косяком в декрет. Прошлый раз забеременели Принцесса и Собака, еще и Атаманша, от которой такой подляны вообще не ждали…
Я слушала весь этот треп, сыпала сахар в пустую чашку. Сказала, что жаль. Может, он еще подумает? Может, не устраивает оплата? Устраивает? Так в чем дело, товарищ Трубадур? Подвезла его до Лесной, где он снимал хату, выскочил в дождь, дверцу плохо захлопнул. Глядела, как он бежит под дождем. На следующий день звонит, просит о встрече. Сидим в «Аркадии». Просит заказать ему мартини. Пьет. Говорит, что согласен. И еще мартини, пожалуйста.
Сегодня я принесла ему семейные альбомы. Один из дома, другой потихоньку у мамы. Он попросил, для вхождения в образ. Сижу, держу на коленях. Листаю. Молодая мама. Папа со мной. Мы все на пляже в Бултыхах. Наша свадьба с Антоном, это можно не показывать.
Наконец, актеров отпускают. Прячу альбом, поднимаюсь. Ну, и где мы? Был, исчез. Слышу сзади шепотом: «Привет, сестричка». Вздрагиваю. Лёнькин голос, интонации, всё.
Поваленная сосна.
– Ладно, Лень, – снимаю с себя его руки. – Не надо.
– Сказать, почему я согласился на это все?
– Ну, скажи.
Знаю, что скажет. Его проблемы. Моя совесть чиста, намеков я не давала. Если что-то себе нафантазировал, сам виноват. Он – мой брат. И будет моим братом. Еще три дня. Три счастливых дня. Как договаривались. Инцест по сценарию не предусмотрен.
– А Гена у тебя по сценарию был предусмотрен, да? Он тоже кого-то изображает?
– Послушай, Лёпс… Мне вообще-то достаточно лет, чтобы…
– Ага, достаточно. Вот и потянуло на молодняк.
– А вот хамить не нужно.
– А кто тебе сказал, что…
– Не нужно, говорю, хамить. Это мое личное дело, с кем я, и вообще. Тоже мог бы себе найти здесь, пожалуйста. Я бы никакой ревности тебе не устраивала.
– А у меня с этим вообще никогда проблем не было.
– Вот и рада за тебя. Что так смотришь?
– Но амеба же! Просто амеба.
– Насчет второй части спорить не буду.
– Какой второй части? А… Хм. Ну, если у тебя такие скромные запросы. Ну, о-о-чень скромные.
– Ой, а ты откуда знаешь, какие у меня?
– Да видел.
– Что-что?
– Проехали.
– Нет уж, скажи. И что ж такое ты видел?
– Проехали, говорю.
– Нет уж, раз начал…
– Проехали, следующая станция «Новые Жопки»…
– Что. Ты. Видел?
– Отпусти… На озере… В бинокль. Как вы в лодке. Довольно примитивно.
Мне становится смешно.
Сразу представила. Мы с Генкой. И этот придурок недоделанный с биноклем.
– Что смеешься?
– Да так…
Сажусь на траву. Порыв ветра.
Садится рядом, прижимается. Господи, как похож все-таки.
Кладу голову ему на плечо.
Небо вспыхивает.
– Бежим! – вскакиваю, хватаю его за руку. – Сейчас ливанет! Тикаем… Лёнька!
Удар грома.
– Солнце!
Группка в спортивных костюмах послушно поднимает руки.
– Воздух!
Все машут руками.
Солнца нет. И воздух сырой, бр-р.
– Космическая энергия! Приди к нам, космическая энергия!
– Иду, иду… Иду, мам.
Отхожу от окна.
– Давай, – мама возится с дорожной сумкой, – помоги мне с молнией.
До двенадцати ноль-ноль надо освободить номер.
На завтрак сырники со сметаной.
Котлеты с гречкой. Котлеты не надо. «На дорогу надо поесть», – мама подвигает мне тарелку.
Мама с папой пошли в номер, а мы с Лёником искали на прощание белок. Спустились к озеру.
– Нынче ветрено и волны с перехлестом… – читает Лёник. – Скоро – осень, все изменится в округе.
Да, скоро все изменится.
Очень скоро. Вернемся, надо будет срочно на УЗИ. Хотя и так ясно. Картина Репина «Не ждали». Она же – «Приплыли». Почиститься, разгрести дела в офисе, поговорить с Казимировым. И ждать суда.
– Пойду в номер. – Лёник зевает. – Родителям помочь надо.
На горизонте появляется Гена. Понятно. Встреча боевых друзей на Эльбе.
Лёник засовывает ладони в карманы треников и гордо удаляется.
– Привет! – Генка хватает меня за руку, мнет ладонь. – Что это он убежал?
– Не знаю. Тебе, наверное, обрадовался.
– Странный он, этот, твой. Ребята говорили, я еще тебе хотел сказать, ходит, что-то следит. За нами, за тобой. Наши хотели с ним поговорить, нет, чисто поговорить, я сказал, что не надо, это ее брат. Он тебе брат ведь?
– А что?
– Не похожи.
– У нас отцы разные.
И матери, мой милый. Но тебе это знать не обязательно.
Вспоминаю, как бежали вчера с Лёником под ливнем. Вымокли как собаки. Вернулись, а горячую воду отключили, душа нет. Грелись феном.
– Сегодня уезжаете?
Киваю.
– Лена…
– Что?
На озере волны. Кусты облепихи, катамаран на цепи качается.
«Чем там кончилось, Лёнь? Ну, скажи, чем?»
Льет дождь. Лежим. Лёнька рядом, с мокрой головой. Мама с папой в фойе, там телевизор, взрослые.
«Лёнечка, ну что там было? Ты всегда расскажешь до интересного и бросаешь!»
«Потому что ты дурацкие вопросы задаешь».
«Какие я дурацкие вопросы?»
«На балконе».
На балконе мы были недолго. Лёник сказал, что должен постоять под дождем. Я попросилась с ним. Было темно, мокро и щекотно, дождь был теплым. Что я его спросила? Ничего не спросила. Один вопрос задала, и все. Специально выдумывает, чтобы не рассказывать.
«Лёнь, ну что там эта вампира сделала?»
«Ничего».
«Совсем? Она больше не выходила из двери? Так и сидела до пенсии, да?»
Лёник хмыкает, но молчит.
«А я знаю, – подвигаясь к нему, – она исправилась. Исправилась?»
«Вампиры не могут исправиться, – говорит Лёник, берет мою руку и притягивает к своей голове. – Потрогай, мокрая еще?»
«Мокрая. А почему не могут исправиться? Они что… Они как фашисты, да?»
«Они хуже! – Лёник вытирает голову. – Фашисты никогда не бывают бессмертными. Вообще! Сбросить на них бомбу, и все. И танками, и пулеметами их: та-та-та! Ложись!»
Хватает подушку, швыряет в меня.
Ах, так! Ну, держись…
«Чур, я за красных!» – бросаю подушку обратно.
«Вы – за красных обезьян! А мы за красных офицеров! Ба-бах!»
«Ай, отпусти! Ну больно!»
«А ты… не щекотайся! Глупая красная обезьяна… ты… нарушаешь правила!»
Мы барахтаемся на ковре.
Лицо Лёника становится серьезным.
Поднимается, садится на кровать:
«Ладно… Ложись и слушай, только молча… Вампира, она тогда…»
Я быстро ложусь и крепко закрываю глаза, чтобы было страшнее. Натягиваю одеяло.
«Вампира… она там сидела, за дверью. Ей хотелось крови… Ей так хотелось крови! И она скрежетала своими острыми зубами. А слуга уже ложился спать. И тут…»
Нет, с закрытыми слишком страшно. И дышать под одеялом неудобно.
«И тут из спальни выбежала маленькая-маленькая девочка!»
«Кто?!»
«Дочка слуги».
«Ой, зачем?! В туалет, да? Вот дура! Не могла потерпеть!»
«Нет, она не могла».
«А я бы дотерпела. Нужно волю в себе воспитывать».
«А она не могла, понятно? И вообще, она была маленькая, поэтому выбежала… И нечаянно задела ключ!»
«Тот самый?»
«Да, который торчал в двери. И вот ключ выпал. Ба-бах! Дверь открылась, и из нее выходит… вампира! Схватила девочку и мгновенно выпила из нее всю кровь».
Лёник кусает подушку.
«О, как вкусно! Какая теплая кровь!»
Я быстро натягиваю одеяло.
Слышу, как страшно стучит сердце и что-то булькает в животе.
«Лень, а слуга? Он что, бросил родную дочку? Он убежал?»
«Нет. Он просто не успел. Он вскочил, а вампира уже дочку раз, и в сторону! И на него с зубами бросилась! “О, мне не хватило, мне надо еще, еще…”».
«Беги, дурак! Беги, что стоишь?!»
«Ты чё – беги? Она знаешь? Она же как метеор! Вжиу! Вжиу! И тогда он вспомнил, и – бабах!»
«Что?»
«Как ей по левому плечу!»
«Ай-и… Ты чё, совсем?! Больно же, дурак!»
Отворачиваюсь, плачу.
Подползает сзади:
«Ну, хочешь, на, меня ударь».
«Возьму и ударю…»
«А-а!.. Я сказал ударь, а не пни! Уродина! Все, больше тебе никаких историй не буду до конца жизни».
«Ну и не надо! Я сама вырасту и все в книжках прочитаю».
«А в книжках про это нету!»
«А я в кино пойду и попрошу, чтобы специально такой фильм сняли!»
«Ага, они тебя прямо послушают».
«А вот и послушают! Я им денег тысячу тысяч дам!»
Молчим. Дождь перестает.
Где-то еще падают капли.
«Ленка, спишь?»
«Нет».
«Будешь печенье, у меня с ужина?..»
«Да. А она умерла?»
«Кто?»
«Вампира».
«Ну да. Он же ее по левому плечу».
«Жалко», – жую печенье.
«Кого? Вампиру?»
«Не. Что все так кончилось».
«Ты что, это еще не конец».
«Она что, только притворилась?» – перестаю жевать.
«Нет. Она точно умерла. Только крикнула: “О-о, майн гот!” И на пол. Слуга их на тележку, ее и дочку, и на кладбище. Могилки рядом выкопал. Дочке крест поставил, а вампире просто холмик и буквы такие: “Собаке – собачья смерть!”».
«И один в королевстве остался?»
«Ну да, а ты что думала? Ходит по королевству, а кругом только могилы, скелетики разные…»
«Лёнь, а ты трусики себе сейчас зачем снял?»
«А ты что, подглядываешь?.. Ничего не снял! Вот… потрогай».
«Нет-нет, я не подглядываю… Ну что там слуга сделал?»
«Слуга? Ну вот, ходил, ходил. Туда пойдет, сюда. Одна только радость – на кладбище прийти и цветочки положить».
«Розы, да? Белые?»
«А из могилы принцессы, она же рядом, все время ноготь рос. Огромный! Хотел его спилить, два дня пилил-пилил, а ноготь только сильней. И вот он как-то пришел с цветами и поскользнулся. И на ноготь напоролся. “А!.. A!”».
Лёник бросается на спинку кровати, дергается и скатывается на пол.
«И повис на ногте, и умер. А из-под земли такой хохот: ха, ха, ха!»
Лежим, молчим.
По стеклам течет дождь.
Снова начинаем говорить, только шепотом.
«Я же сказала, что она живая, притворилась».
«Нет, она была мертвая. Просто… у нее такая психология».
«И это конец уже?»
«Да».
«Лёнь… А если я сама умру, ты меня…»
В коридоре слышны голоса родителей.
Лёнька убегает на свою кровать.
Через двадцать лет Лёник исчезнет. В Москве, а может, и не в Москве. Розыск ничего не даст. Последние данные из наркодиспансера. Мама подает на его имя за здравие. Говорит, видела его во сне, шестилетнего, он куда-то ехал на своем велосипеде.
Взяла на втором видеозапись дня рождения. Поставила, пока собираемся.
Виды Бултыхов.
Озеро.
Храм воздуха.
Главный корпус. «Пусть бегут неуклюже». Зимний сад. Стол, пластмассовые стулья. Просила нормальные, деревянные, деревянных нет. Крупным планом салаты. Оливье, винегрет, тертая морковь с сыром под майонезом.
Я проматываю вперед: забегает, дергаясь, мама в своем платье, за ней папа, начинают приплясывать вокруг стола. Я стою во главе стола, лыблюсь и подскакиваю. Врывается Лёник с букетом белых роз, размахивает им.
– Ну, сделай уж нормально, – проходит за спиной мама.
Хорошо. Нажимаю. Семейка сразу перестает дергаться и чинно рассаживается за столом. «А тебе салатика?» – «Нет, мне рыбки». – «Ну, скажи, Станиславыч». Папа поправляет галстук.
– Ой, гримасничает как… Актер!
– Мам, если не нравится… Я вообще хотела это промотать.
– Мне тогда еще говорили, – возится с сумкой, – что он вылитый Андрей Миронов.
– А что плохого? Хороший актер.
– Ну да, хороший. Только легкомысленный.
Папочка на экране уже договорил тост. Поднимает рюмку: «Ну, за нашу Леночку! За нашу Елену Прекрасную!»
Вещи собраны.
До отъезда еще пара часов. Заглядываю к Ольге Ивановне, директору. Она у себя, на первом. Благодарю ее, все было замечательно.
– Ну, я рада. Приезжайте еще. Так, чтобы… отдохнуть. В сауну сходить, массажик. Ко Дню города мы тренажерный зал открываем.
– Мы и так прекрасно отдохнули.
– Да-а.
И улыбочка под Мону Лизу. Это она насчет Генки лыбится. Плевать, мы и не скрывались.
– А вообще, – поднимается из-за стола, – у нас большие планы, я даже хотела с вами немного посоветоваться… Да вы насчет выезда не волнуйтесь, можете хоть до вечера.
Черные колготки и светлые туфли. Бр-р.
– За семь часов доедете, если дорога нормальная. Хоть пообедайте на дорожку, я скажу, вам раньше накроют… Да что вы, это подарок от фирмы. Только пять минуток, дело одно…
Вернулась, наши уже на чемоданах, день рождения смотрят. Лёник дымит на балкончике.
– Ну что, Ленуся, – папа поднимается, – боевая готовность номер один? Айн, цвай, полицай?
– Нам еще обед накроют в час. Мам, да ты сиди!
– А что «сиди»? Зачем за обед еще платить? Я чего бутерброды старалась, как дура?
– Обед бесплатный. А бутерброды не пропадут.
– Правильно, – говорит папа. – Я бы сейчас парочку. А, мать?
– Ой, Станиславыч, тебе бы только «парочку» всегда!
Гляжу в окно. С Генкой попрощались утром по-дурацки. Даже не попрощались. Сказал, что еще придет. Ну и где ты, счастье мое? Чудо в перьях.
– Лен, погляди, как мы с отцом выплясываем.
Я смотрю на экран. «Ты помнишь, плыли в вышине…»
– «И вдруг погасли две звезды», – подпевает мама. – Куда я эти бутерброды… А, вот вы где! «Что это были – я и ты!»
Танцы заканчиваются, начинаются воспоминания. Я на экране: «Мама, а что от того лета тебе запомнилось?» Мама, глядя куда-то вверх, играя бусами: «Ой, ну так сложно сразу сказать. Время другое. Сейчас люди похолодали, только в церкви где-то теплота осталась. И ты была еще совсем… Тогда на озеро кататься убежала, к нам бегут: “Там девочка от моторной лодки погибла, наверное, ваша”, у нас с отцом чуть инфаркта не было. Помнишь, папочка?» Папа что-то мычит – рот занят.
Я снова смотрю в окно, пусто. Где же он?
Спустилась к озеру. И здесь его нет. Ветер. Натянула капюшон. Прошла мимо облепихи. Здесь мы с ним. Господи, выкинуть из головы. Стереть. Все стереть. Вы хотите переместить файл «Генка. doc» в корзину? ДА. НЕТ.
Нажимаем ДА.
Ветка облепихи.
На пляже пусто. Подхожу к воде, мочу пальцы.
Беру камешек, бросаю. Позвонить ему, что ли?
– Ле-на!
Вздрагиваю.
Нет. Это Лёник сверху.
Пора к машине.
Сажусь за руль.
Отвыкла уже за эти. Висюлька. Запах. Лёник рядом усаживается.
– Пристегнись, а то пищать будет.
– Ничего не забыли?
– Ну, спасибо этому дому!
– Лен, – мама трогает за плечо, – Лен, подожди, на дорожку помолюсь.
Шевелит губами.
А мне о чем молиться?
Надо было позвонить все-таки этому уроду. Спасатель гребаный.
Какой-то мужик странный из ворот выглядывает. Чего ему надо? Прячется.
– Ну, с Богом!
Поехали. Ворота уменьшаются в боковом стекле.
Выезжаем на дорогу.
Лёник кладет мне ладонь на колени.
Мотаю головой:
– Убери.
– Не плачь, девчонка.
Убирает.
Сворачиваю, торможу у церкви, спрыгиваю:
– Подождите минут десять.
Мама тыркается в заднюю:
– Леночка, я тоже…
– Я быстро.
– А платок есть? На голову?
Подхожу, быстро крещусь.
Главное, чтоб открыто. Открыто. И где свечи продают.
– Пятнадцать.
– Каких?
– Этих.
– У вас тут не хватает.
– Вот, еще возьмите.
Нахожу тот самый столик. Который прошлый раз.
Одна. Вторая…
Чтоб это дебильное окно только не раскрылось.
Подходит женщина со шваброй:
– Ух, сколько свечей…
Нет, все нормально.
Все нормально, Господи. Просто я не совсем в форме. Не знаю, правильно поставила? Спасибо Тебе за это лето. Все было очень хорошо, просто классно, Господи. Что? Пожелания? Если тебе интересно… Тебе, правда, это интересно? Хочу жить. Просто жить, Господи, и быть счастливой. Просто жить и быть счастливой. Жить и быть счастливой. Вот и все. Целую, твоя Лена.
Сообщение отправлено.
Едем.
Эсэмэска пикнула, от Коваленка. Спрашивает: еще не вернулась?
– Ленусь, хочешь семечки?
– Не, мам.
Тошнит меня от этих ваших семечек.
– А бутербродик? Один?
– Вода есть?
– На.
– Это спрайт.
– Я думала, ты спрайт просишь.
– Я воду.
– А он, знаешь, как лимонад. Ты помнишь, как лимонад любила?
– Я компот любила. Воды обычной можно?
– И лимонад тоже. Подожди, вот твоя вода. «Священный источник», надо было еще пару бутылок. Тут в составе серебро и еще что-то, врут, как всегда. Кто еще будет пить, поднимай руки.
Что-то мама веселая. Ловлю в зеркальце ее лицо. Накрасилась. Что это с ней?
– Лен, а что ты так в церкви долго? – Мама заканчивает шуршать пакетами. – Мы уже за тобой идти собирались. Десять минут, десять минут…
– Встретила там. Помнишь, Лира Михална, физручка?
– Кого? Подожди… Гадалку эту?
– Да. Полы там моет.
– Ой! Да ты что! Надо же, сколько ж лет, ей тогда уже было за очень. А что меня не позвала? Помню, конечно. Конечно, помню. Лира Михална такая… А ты ее как узнала, ты ж маленькая была?
– По голосу. Голос у нее.
– Ой да, прокуренный. Как запоет утром по динамику!
– Лидусь, это Высоцкий пел, – говорит папа.
– Высоцкий? А мне помнится, что сама, она ж самодеятельница такая была… А теперь вот, значит, уверовала. Ну и правильно, уже и возраст такой. А ведь мне тогда правду нагадала, и про тебя, Коль, слышишь, всю твою подноготную. А о чем вы с ней разговаривали?
– Да ни о чем. О чем они в церкви… Исповедайся, то-сё.
– И я тебе то же самое. Хочешь, как приедем, сразу отцу Андрею позвоню?
– Мам, оставь меня в покое.
– А что «в покое»? Ты сама, вон, из церкви в слезах пришла.
– Да в каких слезах?
– Вот в таких. И отец видел, правда? Что глаза у тебя на мокром месте были.
– Мама, я повторяю, оставь меня в покое.
– Да и пожалуйста, я тебя вообще… Если б ты сама в покое была. Полгода уже током бьешь! Уже сама даже своих слез не видишь.
– Я последний раз очень прошу…
– Сердце кровью обливается! Кто у тебя еще близкие? Кто еще тебе так, как мы? Поехали сюда с тобой, все твои фантазии на задних лапках исполняли!
– Лидусь, не отвлекай ее за рулем…
– Ничего страшного, пап. Давайте все выскажемся. Кто еще хочет свои пять копеек вставить, пожалуйста!
– Лен…
– Пожалуйста! Нет желающих? Тогда давайте я скажу.
– Николай, дай мне сумку, там валидол!
– Лен, мать пожалей!
– А ты ее сам очень жалел тогда? Когда уходил? Когда так дверью хлопнул?
– Ну, зачем так?
– Затем… В общем, дорогие мои и хорошие… Всем вам большое спасибо. Но спектакль закончился. Всё. Всем спасибо.
– Лена, зачем в конце все портить?
– Почему «портить»? Сыграли все неплохо, особенно наша приглашенная звезда, Лев Аскольдов, поаплодируем! Ну, аплодируем, громче! Ну, громче же!
– Лена!
– Господи…
Чуть не врезаюсь, машину заносит влево…
– На, попей еще.
Мотаю головой.
Пустое поле, лес вдали, машины проносятся.
Подходит мама:
– На, кофту накинь.
– Как сердце? – спрашиваю.
– А насчет нас с мамой, – говорит папа, – мы тут решили попробовать снова объединиться.
Я смотрю на них:
– А как…
– Мы с Адой давно уже как кошка с собакой.
Вот, значит, почему тогда приперлась. «Шарфик! Шарфик!» Бедная.
– А что раньше не сказали?
– Сами только вчера решили.
Проезжает грузовик. Автобус. Вспоминаю Гену. Он бы меня сейчас коньяком своим поганым напоил, и все было бы хорошо.
– Ну что, ты как, Леночка? Может, поедем уже? Ты в состоянии?
– В состоянии.
Сажусь за руль. Лёник все сидел здесь, в мобильном копался.
Кладет мне ладонь на колено.
– Пристегнись, пикает.
Пристегивается, не убирая ладони. Ладно, пусть. Мне уже все равно.
Мама спит у папы на плече. Папа тоже посапывает. Вот нервная система, супер.
Еще одна эсэмэска. От Коваленка.
– Может, прибавишь скорость? – смотрит Лёник.
– Ты тоже заметил?
– Уже минут пять сигналит.
Смотрю в боковое. «Жигуль» обшарпанный.
Снова мигает.
Прибавляю скорости, отрываемся.
«Жигуленок» исчезает.
Темнеет.
Лёник шепотом:
– Лена, надо поговорить.
– А зачем?
Гладит меня по щеке, шее.
– Граждане пассажиры, не отвлекайте водителя… И тут – не надо… Хочешь, чтобы я во что-то врезалась, да? Ну не надо здесь. Родители же, ну…
Ну что с этими его руками делать? Ладно, сижу терплю.
– Лен… Еще прибавь.
– Что?
– Догоняют.
– Может, остановимся?
– Нет, не надо. Это, наверное… которые нас в Бултыхах пасли.
– Думаешь, это…
– Я же специально, говорю, все время за тобой ходил.
– Так. Если ты хочешь, чтоб оторвались, убери руки. Вот так.
Блин!
Железнодорожный переезд, шлагбаум, торможу.
– О-х…
Родители открывают глаза. Лёня смотрит в потолок.
«Жигуленок» тормозит сзади.
Дверца распахивается, выскакивают какие-то мужики.
Из «жигуленка» почти вываливается Генка. Голова в бинтах.
Бегут к нам, волоча Генку.
Генка машет букетом роз в забинтованных руках.
Долго ищу ключи.
Нащупываю, вытаскиваю. Падают. Руки трясутся.
Поднимаю. Смотрю на дверь. Нет, ничем не обмазана. Чистая.
– Ну, вот и дома…
Вожусь с замком.
Нет, изнутри. Лешка, значит, уже приехал.
Звоню, шаги за дверью.
Стоит заспанный.
– Привет! На, сумку возьми…
– Привет, мам.
Что это с ним, уже года три «мама» не говорил. Берет у меня сумку.
– Что стоишь? Иди отнеси в комнату мне.
Сейчас выдаст что-нибудь свое фирменное.
Нет, идет, относит. Молча.
– Леш… Все нормально?
– Что?
– Хорошо съездил?
– Супер. Я тебе тоже сбросил.
Что сбросил? Фотки. Стягиваю куртку, кед пытаюсь ногой снять.
– А что мне не звонил?
– А у нас мобильные, по правилам, собрали, мы же крестоносцы, я тебе эсэмэску бросил.
– Эсэмэску? Да… – Прохожу по коридору, на кухню. – Слушай, а что у нас так чисто, а? Сына, ты что, сам… убрался?
– Не, это Лена. А я ей помогал.
– Какая… Лена?
– Из 11-го «Б». Моя девушка. Я ее в лесу от дракона защитил.
– А, от дракона… Понятно.
– Ну, это по игре, короче, такие правила.
– Не, я поняла. Ты ее спас от дракона, и она пришла и вылизала нам всю хату…
– Мам, что с тобой? Она очень хорошая. И у нас серьезные отношения.
– Ты с ней… Вы с ней уже…
– Нет! Мама, я же сказал, у нас с ней серьезные отношения.
– Леш, повтори, пожалуйста.
– Что серьезные?
– Нет, как ты меня назвал.
– Как? Мама.
– Повтори вот это.
– Мама. Мама… Еще?
– Не забывай меня так называть, ладно?
Принцесса хватает Короля за парик и макает в торт.
По залу ползет запах пены для бритья. Публика хлопает.
– Лев Аскольдов? – В фойе дожидается человек в форме; рядом пара актеров, еще в гриме. – Пройдемте.
Уменьшающееся здание театра в заднем стекле машины.
Вот и полтора года пролетело. Даже больше.
Вот эта, да, вот эта, за левым столиком, это я. Узнали хоть? Ну вот, рукой помахала.
Говорят, поправилась, понятно отчего. Но что мне идет. Правда? Да ладно!
Да, специально пришла пораньше, от «строгого режима» отдохнуть.
Ну что рассказать?
С Геннадием Михалычем мы все-таки расписались. Да, вот колечко… Мне тоже показалось, когда выбирали. Вдвоем ходили.
Девочка у нас родилась, Катенька. Да, та самая, которую из Бултыхов «привезла». Копия Геннадий Михалыч, вот такие щеки. Честно сказать, колебалась. Суд на носу, фирму закрывать надо. И на тебе бонус в виде токсикоза. Целые дни с «белым другом». Генка настоял. И Лешка. Да, Лешка. Зашла к нему такая после УЗИ. «Сына, ты уже взрослый, в январе пятнадцать, поэтому с тобой уже напрямую советуюсь. Ты готов, что у тебя сестренка родится и Гена к нам переедет? Я сама не знаю, готова я или нет, суд на носу и с бизнесом, сам знаешь, какая жопа. Скажешь, чтоб я сделала аборт, пойду и сделаю».
Ну, вот так и сказала. А у него такая истерика фонтаном, не ожидала даже. Поревела с ним за компанию, Генка приехал, сопли нам утирал. Он Генку сразу зауважал, когда узнал, что тот пацана спас, ну, в тот день, когда я из Бултыхов… Лешка, пока я ходила, боялся, «мама», «мамочка», посуду три раза за собой вымыл. Лена эта его тоже приходила, что-то помогала там, блондиночка такая. Они потом расплевались, сейчас у нас уже другая мадемуазель, еще не видела, только по телефону, когда мобильник терял: «Мо-о-жно Алексея?» Ну, мо-ожно. Тоже, говорит, серьезные отношения.
Сейчас… эсэмэска пришла.
МЫ ПРОСНУЛИСЬ.
При… Прис… Есть.
МОЛОДЦЫ! ПРИСТУПАЙТЕ К ПЛАНУ Z.
Это у нас с Михалычем шифр, он сейчас с Катькой, пока я здесь, на встрече. Я ему записку прилепила, что делать, «План Z». Обычно мама приходит, а тут у нее церковь, и Лешка на английский ускакал. Так что Геннадий Михалыч сейчас один с Катькой, папашка.
Думаю иногда, конечно. Мысли, говорю, разные. Может, не надо было за него. И разница, и образования у него толком ноль, хорошо, заставила на вождение, разъезжает сейчас на джипе. Вспоминаю иногда, что этот актер великий о нем… Что «примитивный». Ну, примитивный. Сама же просила тогда просто счастья, кушайте, что заказывали.
Сейчас эсэмэска. Ну, что у них там? А… Это не от них, это от нее.
Я В ПРОБКЕ ОПОЗДАЮ ИЗВ…
А я ее предупреждала, что пробки будут. Сейчас отвечу ей.
На суде… Это я еще не сказала? На суде меня почти оправдали. Я уже с пузом убедительным была, даже то, что они мне накрутили, амнистия, освободили прямо из зала, Генка меня увез, я еще по дороге на него наорала на радостях.
Потом еще один суд был… Нет, девушка, я еще не выбрала. Хорошо, сок пока принесите, вот этот.
На чем я остановилась? Забыла из-за этой… Да, насчет родителей. Они съехались, как в машине сказали. Адочка ко мне приезжала в истерике биться. А потом через месяц отец к ней за вещами ездил, ну и привет. Мама по потолку бегает, я – туда, к этой мадам. И там его тоже нет, и к маме не вернулся. Снял однокомнатную на Чехова, ездили к нему туда с Генкой. Посидели, выпили, я не пила. Всё, говорит, устал от всех этих женщин. Я Генке своему в бок, ты не слушай, тебе рано такие вещи. Так что теперь папочка у нас один, утром бегает, а для души у него Новгород, мы туда столицу переносим. С новгородцами своими постоянно подписи собирают. Зимой туда ездил, его там встречали, с мэром фоткался. Короче, ушел в деятельность, а мама вся поседела, но держится, с Катькой иногда сидит.
Этот вот жил у нее полгода, актер заслуженный. Вот вообще не ожидала. «Мамой» стал ее называть, любовь такая. А потом его прямо из театра.
Да, это вообще было самое… Генка говорил, что типа чувствовал. Ну и я чувствовала. Вон, Генку даже подозревала, тогда, в лодке. А тут все, и показания уже на него были, на этого Аскольдова. Сама, главное, своими руками. Вот почему он тогда согласился. И еще такой типа влюбленный, а сам был у них наводчик. Это между кащеевскими, прежнего мэра и нового, разборки шли. Бассейн просто карта в игре. Там других людей убирали, причем тихо. А мы, то есть нас должны были как отвлекающий маневр. Саныча и меня, и чтоб шуму много, телевидения. Меня, Коваленок сказал, в последний момент отменили, разговор пошел, что Кащея вернут. Это когда этот меня в лес завел, я так потом вспоминать стала, он еще эсэмэску получил. А должны были тяжеленьким и в озеро, один там показания дал, что план был. Это я сейчас весело рассказываю, а тогда, как узнала, все молоко сгорело, я же грудью кормить старалась.
Ну, его и взяли. Прямо после спектакля, я еще не знала, как матери это преподнести. Насочиняла, что его срочно в Москву. Она не поверила, конечно, из церкви теперь не вылезает. Я с ней тоже иногда хожу, к отцу Андрею. Это ее духовник, а мы с ним просто общаемся. Катьку он крестил, фотки покажу потом, прикольные.
Ну что она там, в этой пробке? Уже пятнадцать минут здесь торчу.
Эсэмэска от нее. Нет, от Михалыча.
МЫ ПОКАКАЛИ!
Отвечаю: УРА!
– Привет, сестренка.
– Господи…
Стоит.
– Ё-моё, чуть заикой… Каким…
Улыбается.
Только этого не хватало. Показалось даже, что настоящий Лёник.
– Ну, садись, – отодвигаю меню, – только у меня сейчас встреча.
– А я думал, ты меня ждешь.
– Ага, встречаю. Извини, оркестр не позвала.
А может, вправду Лёник? Откуда… Этот.
Генке, что ли, эсэмэснуть? Ладно, сама разберусь.
Садится, постарел. Курточка, зуба одного нет.
– Есть будешь?
– Да здесь все пафосное такое. Ты мне лучше на улице купи, покажу где.
– Ты сейчас где?
– В нигде. Знаешь такое место?
– Бывала.
– Ну вот. Выпустили меня.
Просто страшно на Лёника стал похож, когда я его тогда последний раз в Москве видела. Кладет ладонь мне на руку.
– Руки убери.
– Лен, ты меня хотя бы выслушай.
– Хорошо, – откидываюсь, спина вся мокрая, – только по существу. Говори. Сколько они тебе запла тили? Что вы собирались со мной сделать? Просто утопить? Или расчленить вначале? Давай.
– Когда я тебя тогда еще увидел, я понял, что ты мне нужна.
– Это не по существу.
– Как раз это – по существу.
– А потом они вышли на тебя, и ты согласился.
– И я согласился. Чтобы спасти тебя.
– Спасти?
Снова эта с блокнотиком:
– Извиняюсь, будете заказывать?
Он поворачивается:
– А мартини у вас есть? – И на меня: – Тысячу лет не пил мартини. С того раза.
Я киваю, девушка рисует в блокнотике и уходит.
– Другого выхода не было, сестренка. Я все тогда обдумал. Мозги им крутил. Убедительно крутил. Я же актер.
Берет мою ладонь, смотрит на кольцо:
– Ты счастлива?
Вот прицепился. Надо убрать ладонь…
– Ладно, я пойду, – кладет. – У тебя встреча?
– Подожди, вон мартини несут. Да, встреча. Ольгу Иванну помнишь, директора Бултыхов?
– А, эта…
Изобразил.
Похоже. Не выдержала, улыбнулась:
– Ага, самая. Короче, хочет там все реконструировать. Усадьбу, все.
– Как наш театр?
– А что ваш театр? Над вашим театром «Веста» поработала, радуйтесь теперь. Я по-другому все предлагала.
– Был сегодня там. С Маркычем, потом…
Пьет мартини.
– И что потом?
– Суп с котом.
– И что собираешься делать?
– Искать. Актер ни на какие роли не требуется? Могу сыграть брата или…
– «Или» – не надо.
– Не можешь немного одолжить? – поднимается. – Как устроюсь, отдам.
– Куда ты устроишься?
– Ну, пока Дедом Морозом, а там посмотрим. Есть идеи.
– Лёник… Лёва!
– Да?
– Только честно. Не колешься?
– Нет. Ты не волнуйся, я верну.
Застегивает куртку. Наклоняется, целует в щеку.
– Пока, сестренка. Не кашляй. Не забывай, мы с тобой еще должны в Арктику.
Смотрю, как идет между столиков.
Выходит, проходит мимо окна.
Ловлю себя на том, что глажу пальцем место поцелуя.
«Лёнька! Лёпсик! Смотри, я какой гриб нашла!»
Подбегаю к нему:
«Смотри, какой большой!»
Лёник строго смотрит на гриб:
«Ну, и что радуешься? Ядовитый».
«Сам ты ядовитый! Смотри, какая шапочка. Это сыроежка».
«Сри-бери-ежка».
Лежим на траве, отдыхаем. Рядом сосна поваленная. Муравьи щекочутся.
«Лёнь!»
Тишина.
Приподнимаюсь на локте:
«Лёня…»
Он лежит, болтает ногой:
«Я не Лёня».
Подползаю:
«Ты Инопланетян опять, да? Лёнь, я серьезно, три-три – вне игры!»
«Я – человек. Но меня зовут не Лёня».
«Я сказала, не играю…»
«А я честно. Меня из детского дома взяли».
«Ну Лё-онька…»
«Я не придумываю. Честное пионерское».
Поднимает руку, делает салют.
«А мои настоящие родители были полярники».
«Честно-честно?»
«Да. Фамилия у них, фамилия была… Джонсон. И они были американцы, просто в детстве в СССР приехали. Выросли здесь и полюбили друг друга на всю жизнь. А потом… погибли. Понимаешь? Оба погибли. Корабль на льдину натолкнулся, и спасли только детей, на вертолете. И всех – в детский дом, и меня».
«Лёнь, а меня тоже в детском доме взяли?»
«Нет, тебя родили. А вот меня, знаешь, как по-настоящему? Марсель. Запомнила? Марсель Джонсон. Красиво, правда? Только никому не говори. Клянешься? Клянись клятвой рыцарей Северной Звезды».
«А это как?»
«Просто скажи: клянусь клятвой рыцарей Северной Звезды. Но это очень страшная. Одна девочка поклялась, а потом проболталась, и на нее самолет упал. Даже косточек от нее не нашли… Нет, я этих маму с папой тоже люблю. Но они, конечно, не полярники».
«Да, особенно мама…»
«Поэтому, когда вырасту, стану полярником, уже решил. А ты будешь моей женой. Ты же мне не настоящая сестра. И поедем в Арктику, будем исследовать северное сияние. Согласна?»
«Но только чтобы без поцелуев и чтобы ты в маминой комнате спал!»
С пригорка спускается мама:
«Они здесь! Ну что, грибнички, богато грибов набрали?»
Мы вскакиваем и бежим к ней наперегонки.
Часть II
Муравьиный царь
Первая часть дороги прошла нормально. Город кончился, мелькнул магазин запчастей. Еще один магазин, снова запчасти… «Работа для настоящих мужчин!», «Дома, бани, коттеджи». Замелькал березовый лес, серый, зимний, нормальный такой лес. Проползла и отстала электричка.
Михалыч включил снегоочистители.
Мать сидела на заднем, мотала головою и спала. Дорога была новая, недавно уложенная, но и ямы, как без ям? Потряхивало. Мать открывала глаз, снова закрывала и мотала головой. Когда последний раз открыла и поглядела, Михалыч хотел спросить: не холодно, может, печку? И не спросил, а просто прибавил. Мать часто злилась на холод, пока у них жила. Лена любила всё нараспашку, и мать надевала по квартире пальто.
Подъехали к переезду. Несколько машин стояло у шлагбаума.
– Михалыч… – позвала мать.
Пристроился в очередь, обернулся.
– Что баню устроил?
– Музыку поставить? – Михалыч убавил печку и пошарил в бардачке.
– Что?
– Музыку?
– Ну, давай. Какая там у тебя?
– Не знаю. Лена накидала.
Поезд, подняв пургу, прошел, Михалыч газанул, переезд исчез в зеркале. Мелькнула еще пара щитов. «Чудо-сказки для детей и взрослых со скидкой 50 %», «Я горжусь тобой!» Михалыч подметил, что щиты стоят непрофессионально. Включил музыку, какая попалась под руку. Когда-то увлекался роком, а сейчас по фигу, лишь бы не тишина эта.
Березы, осины, мать снова зевнула. Что-то сказала одними губами. Часто теперь так говорила, с выключенным звуком. Погода была то солнце, то хрен его знает, то снег теперь, и мать вытащила зеркальце.
– Сергею позвони.
Серега был его на четыре года старше. Значит, уже сорок один. Прошлый раз даже не стал его с днем поздравлять. По детству они, конечно, общались. На карьер бегали, в деревню вдвоем их отправили, Василия в санаторий, а их к бабке Марусе старой. А после армии дороги уже разошлись по-разному. У Сереги в жизни свой интерес, алкогольный, а Михалыч был не любитель.
– Позвонишь?
– Что сказать?
– Ну, что меня отвез.
Михалыч кивнул. Позвонит, конечно, если получится. Посмотрим.
Зазвонил мобильный.
Убавил песню, глянул номер.
– Михалыч, ты где?
Голос Татарина.
– В отпуске. Да. В отпуске. В дороге. Тебе Енот не сказал? Послезавтра. Чё вы там?
– Елку ставим.
– А. Ну, ставьте. В отпуске, говорю! У шефа, да. Послезавтра! В дороге.
Отключил, запарили.
Подумал о рыбах. Лена сделает все как надо. Понимает.
– Кто звонил? – спросила мать.
– Рустик с бригады. Елку ставят на Ленина.
– Да, вот и Новый год скоро…
– А вышли только Руст и Толстый. Дед шифруется, у Арсеныча – жена.
Зачем сказал? Мать все равно их не знает, ничего не знает.
– А помнишь, – продолжала мать свою линию, – отец живую елку притащил, в парке срубил? А я еще «браконьер» ему говорю… Хорошее время было. Браконьер…
Подъехали к развилке, включил поворотник, деревья нагибало ветром. Хреново сейчас на Ленина, с таким ветром елки только ставить, все простудишь.
– Радио лучше включи, – сказала мать. – Погоду послушаем.
Тоже о погоде подумала. Или музыка не понравилась.
Ленкина же.
По радио шли песни, дорога стала хуже, дальше еще хуже будет.
Лицо его расплылось, пробежали пузырьки и качнулись растения. Через лицо проплыла скалярия, золотистая, старая скалярия. Пошевелила прозрачными плавниками. По стеклу ползли черные улитки. Одна отлепилась, завалилась на бок и стала медленно падать на гравий.
Аквариум был его вторым домом. Первый дом был с женой и Катюхой. Их обеих Михалыч и теперь любил и не собирался уходить, складывать, как обычно делают, чемодан и хлопать дверью. Этого не собирался, а что собирался, не знал, поэтому все еще любил их, не повышая голоса, а когда они сами начинали кричать, уходил к себе, в аквариум. Там, среди рыб и неяркого света, все было без шума и резких движений. Все было так, как надо.
Мать сообщила, что ей нужно по «делам».
– Заправка скоро будет, – сказал Михалыч, выплывая мыслями из аквариума.
– Через сколько?
– Через десять.
В окне всё продолжались березы, дурное и живучее дерево. Древесина никакая. Раньше сосны росли, потом набросились, стали их вырубать, бизнес. Новое сажать не чесались, на вырубках поперла береза.
Вымахала, абсурд.
Мать заерзала:
– Где твоя заправка?
– Не знаю… – Глянул в карту. – По карте бы должна.
– По карте…
Хотела, видно, сказать, что думает о его карте.
Может, прохлопал заправку?
Ну, где она?..
– Останови, так сойду.
– Тебе надолго?
– Вот тут.
Он съехал вбок, в кашу, на лобовое плюнуло снегом. Мать порылась в сумке:
– Идем, покараулишь.
Они вышли. Воздух был холодным и вкусным, лесным, отвык уже в городе. Давно можно было подшуршать насчет дачи. Но Лена дачи как-то боялась. Говорила, выгоднее в Турцию. Да, в Турции, не считая жары и турков, все было нормально. И море ничего так. Но здешний лес тянул его, как магнит.
Мать шла по снегу, проваливаясь и шевеля губами. Лицо ее было сосредоточенным, Михалыч протянул ей руку.
– Стой тут… – помотала головой. – Справлюсь.
Не похоже, что справится. Зачирикал мобильник.
– Как вы там? – спросила Лена.
Городской, квартирный голос жены в лесу звучал непривычно.
– Нормально. Воздухом дышим.
– А… Ну, дышите. Снегопад обещают. Слышишь?
– Слышу.
Мать зашла за поваленную березу и присела. Из-за березы торчала ее голова в шапке.
– Вечером будет, прогноз сейчас смотрела. Сильный.
– Вчера чисто было.
– Вот я сейчас только залезла в «погоду», говорю! Так что давай там… не затягивай. Слышишь?
– Рыбок покормила?
Лена что-то ответила, и связь сдохла. Голова матери двигалась над стволом, не находя покоя.
Михалыч отвернулся. Если бы он был курящим, сейчас бы закурил. Поднес два пустых пальца к губам.
– Оглох?
Михалыч опустил мысленную сигарету и глянул в сторону матери. Та сидела на поваленной березе.
– Следы там… – сказала, когда подошел.
Михалыч перелез через березу. Снег был истоптан матерью. Рядом виднелись следы.
Волчьи, узнал Михалыч.
Следы шли густо. Точно зверь, как и мать, долго бродил возле поваленного дерева, отходил и подходил снова.
– Пойдем в машину. – Мать взяла его за куртку.
– А «дела»?
– Дотерплю. Расхотелось.
Отвела его руку и шла сама, вытаскивая из снега ноги.
Мать жила с ними четыре года, с тех пор как погиб отец и к ней подселился Серега. После очередных Серегиных номеров мать сама позвонила Михалычу. Дала намеком понять, что нужно забирать ее, пока жива и руки-ноги целы. Лена, конечно, была не в восторге, хотя квартира позволяла и отношения с его матерью были нормальные. «Нормальные, потому что на расстоянии и локтями друг дружку не стукаем», – Лена ткнула в него локтем. Предложила снять матери квартирку неподалеку. Пока подыскивали, Михалыч смотал в Коммунарск и забрал мать, уже поджидавшую у подъезда с узлами. Видаться с братом не стал. Мать похудела, и на глазу сидел синяк, видно, Серега хорошо поработал.
Лена встретила свекровь нормально, ласковая такая даже. Наготовила всего, чтобы блеснуть кулинарией. Увидела синяк, по Сереге прошлась. Мать от этой ласки как-то еще больше сжалась, стала прятать синяк ладонью: «Это не он». Синяк сама себе сделала, об дверь. Лена только улыбку скривила.
Михалыч предоставил матери свою комнату, сам переехал на диван в гостиную. Аквариум переносить не стал. Зачем, если мать временно? Рыбок заходил кормить к ней. Мать предлагала сама заботиться о них, но он сказал: не надо. Он не мешает ей, когда заходит? Нет, не мешает. Ну и лады. Глядела, как он возится с кормом. Иногда спрашивала его о рыбах. Есть ли среди них съедобные.
Квартирку снять обломалось. Подкатили евросанкции, Лена закрыла фирму, открыла новую, пыталась делать вид, что все в норме. Даже Турцию опять запланировала, назло всему. Он предложил Крым, но про Крым она слышать не хотела, во всем обвиняла Крым. Это тоже внесло свою трещину в отношения: Михалыч поддерживал то, что говорили по «ящику». Они даже ночью, на Лениной кровати, куда Михалыч иногда перемещался с диванчика, спорили о политике. Доходило до такой громкости, что являлась сонная Катюха в простыне и спрашивала, который час, и про совесть.
Главное, снять квартиру для матери стало не по зубам. Сыграл свою свинскую роль и Алешка, Ленин от первого брака. Алешка жил в Москве и высасывал Лену по полной. Парень с головой, английский свободно, но запросы такие, что устал ему говорить.
Так мать поселилась у них и начала жить своей жизнью. Пыталась помогать, иногда варила суп или кашу, Лена зажимала ноздри. Еще пробовала научить Катюху мыть полы, Катюха героически сопротивлялась. Михалыч обнаружил, что мать он до сих пор почти не знал и теперь заново знакомится с ней и ее привычками. В их детстве она приходила поздно, была уставшей и не подпускала. Только раз пять или шесть рассказывала сказки, но какие-то странные, непохожие на в книжках с картинками. В выходные она тоже гнала их гулять на улицу, чтобы не мешали. Сама чистила дом, готовила на неделю и защищалась от отца с его юмором. Они бежали на улицу или к соседям смотреть телик. Потом он уже ушел полностью, потом Лена. Лена сразу построила с его стороной отношения грамотно. Подкидывала им, когда бизнес еще был, но держала дистанцию, как в боксе, так любовь целей будет. Михалыч тоже не сильно рвался к родителям. То дела, то Турция. Один раз приехал, так отец, выпив, стал строить его, что женился на бабе старше себя, значит, альфонс чистой воды. Михалыч тоже выпил, что бывало с ним редко, и поэтому сдернул со стола скатерть, разбил дверь и ушел с обидой. Потом отношения как-то сгладились, Лена что-то им звонила, но желания сидеть с родителями – еще и Серега, красавец, мог привалить – у Михалыча не было.
Теперь Михалыч заново открывал для себя мать, когда сталкивался с ней на кухне, около туалета или при кормлении рыб. Аквариум он, правда, вскоре перетащил, когда стало ясно, что с квартирой не прокатит. Да и рыбы, пожив с матерью, стали вести себя неадекватно, движения резкие пошли. Михалыч перенес их в гостиную, убрав с подоконника свалку и лично вымыв окно.
Мать сидела целыми днями в комнате, говорила по телефону или спала под телевизор. Выходила иногда подышать на улицу, но далеко не уходила. Лену побаивалась или делала вид. Завела в банке чайный гриб, пыталась поить им Михалыча с Катюхой, Лену своей заботой не доставала.
Лена попыталась увлечь заскучавшую свекровь йогой. Мать, чтобы ее не обидеть, сходила пару раз, и на этом всё.
Попробовала, как многие соседки ее возраста, походить в церковь. Церковь была недалеко, две остановки, с ее льготным это вообще не вопрос. Но и тут не склеилось. То ей просфор не хватило, то, когда кропили, до нее не долетело, то замечание сделали, что губы накрашены, а они просто смазаны вазелином для здоровья. В итоге мать на церковь обиделась и ездить перестала. Обижалась она молча, вслух ничего не ругала. Только по каким-то взглядам и движениям можно было понять ее отношение, а так молчала и была вся в своей деятельности. А Лена, кстати, наоборот, как молния, сверкнет, швырнет, а через минуту по плечу гладит или даже в штаны ему в шутку может ладонь сунуть, это были остатки их романтических отношений.
Снова повалил снег. Михалыч включил снегоочистители и поглядел на часы.
Снег шел с вчера, Лена предлагала вообще не ехать. «Куда вы завтра поедете?!» Разговор был на кухне. «Сама знаешь куда. – Михалыч забросил в себя остатки ужина и поднялся. – Пойду, акул покормлю». «Акулами» его рыбок стала первой называть Лена. Он перенял.
Снегоочистители работали ровно, настраивая на нормальный, спокойный лад. «Всё. Будет. Хорошо, – говорили снегоочистители. – Всё. Будет. Хорошо».
Михалыч на это кивал. Покрутил шеей, а то затекла, сука.
«Не ты первый, не ты последний», – продолжали снегоочистители, сбрасывая лапшу за лапшой.
Место, куда они ехали, не значилось на указателях. Первое время писали, а потом исчезло.
Называлось оно «Серая Бездна». Это было болотистое место с еловым леском, хорошее для охоты, но, вообще, гиблое. Но люди там жили, низенькие, с сероватыми лицами и вечно сжатыми кулаками. Были они даже не русскими, а местного слабоизученного племени, названия которого сами не помнили и от этого считали себя самыми русскими, а остальных – так себе, туфтой. Язык свой они почти забыли – и этим тоже гордились: что портили русский словами своего прежнего языка. Вместо «женщина» говорили «тьма». «Деревня» была у них «бездна». «Телевизор», «машина» говорили по-русски. За прежние свои слова они держались, считали их настоящими русскими словами, древними и чистыми. Даже советская власть не смогла их переучить, хотя построила им школу и посылала им учительниц грамотного языка. Но бездняки держались за свое. Советскую власть признали, устроили на болотах колхоз, пару семей раскулачили и там же, в болотах, потопили. А потом почти все вымерли, местность стала заселяться кем попало. Кого по распределению, кого просто так ветром заносило. Все это напоминало вакуум и соответствовало своему названию. Серая Бездна.
Снова зачирикал мобильный.
Михалыч охлопал себя, потом дошло, что звонит из снятой куртки.
Пока доставал, чириканье прекратилось. Глянул на номер. Толстый, его номер. Какого еще… Перезвонить? Русским же языком на сегодня отпросился!
Мобильный сам зазвонил.
Сейчас он им, сука, объяснит, разжует по полочкам…
– Михалыч… Михалыч… – Голос Толстого задувало ветром. – Ты где?
– В Катманде. В отпуске! В отпуске, отпросился!
– Чего?..
– Уши свои иди спиртом протри… а потом звони. Отпросился, говорю!
– Сам иди… – Толстый добавил куда. – Мы тут ежей рожаем уже с этой елкой. У кого отпросился?
– У Палыча.
– Поздравляю! – ругнулся.
– Чего?
– Крышка тебе. Говорит, ты у него не отпрашивался.
– Он, что… одурел? – Михалыч хотел выразиться точнее, но постеснялся матери. Хотя она от бати и не такое слыхала, а от Сереги так вообще.
Машина съехала на обочину.
Мать рисовала на запотевшем стекле кружочки.
– Дай Палычу трубку. – Голос вдруг охрип.
– Куда я ему дам, греться ушел. Сказал тебе звонить: пусть хоть из-под земли приезжает… Когда ты у него отпрашивался?
– Неделю назад, еще на «Семейке». Заранее, как дурак…
– Надо было позавчера ему напомнить. Короче, сказал, чтоб все бросал и ехал. Мы тут с этой елкой… Приезжай, короче.
– Не могу. Я уже знаешь где… – Глянул на карту. – Уже у Мостов где-то…
– Ёпсель-мопсель, тебя что туда понесло?..
– Мать отвезти надо.
Михалыч постарался сказать это спокойно. Толстый замолчал. Переваривает, хмуро подумал Михалыч.
– В Серую Бездну, что ли? – уже другим голосом спросил Толстый.
– Короче… Передай Палычу, что реально не могу. И что пусть вспомнит… На прошлой неделе…
– Ты сам там осторожней. Оружие хоть взял?
– Какое еще оружие?.. Взял, – зачем-то признался.
Ружьишко охотничье, батино. В багажнике, в одеяло закутано.
– Ладно, – поелозил мобильником по щеке. – Ты не очень там. Насчет меня.
– Я Палычу напомню.
– Напомни. Я б приехал.
– Да… Сами как-нибудь справимся, если не подохнем…
Михалыч попрощался, нажал на кнопку. Обернулся, оглядел мать.
Мать дорисовывала пальцем еще один кружок. Резко стерла все ладонью.
Мать больше любила Серегу. Назло отцу, наверное. Батя Серегу постоянно шпынял, да и Василия не особо любил, называл его то бабой, то еще чем-то. Говорил, что Василий сам себе выдумал болезни, чтоб под маминой юбкой всю жизнь сидеть. И в больницу к Василию не хотел ходить. Один только раз сходил, с Михалычем, еще маленьким. Мать несколько дней его доставала на разные лады, отец плюнул и пошел с ним. Василий их приходу обрадовался. «Лежишь? – отец вытащил банку с котлетами. – На, ешь. Мать прислала. – Поставил на тумбочку, вытер об пальто руку. – Будешь есть?» – «Буду… потом…» – сказал Василий. «Хорошо. Мать порадуешь». Помолчал. «Читаешь?» Поверх одеяла валялись книжки, названия их Михалыч стал по слогам читать. «Да, мне тут дают», – сказал Василий и собрался показывать книжки отцу. «Столицу Монголии знаешь?» – спросил отец. «Улан-Батор», – ответил Василий. «Правильно. Столицы все знать надо. Ну, мы пошли. Айда, Михалыч…» – «А мама у меня полчаса сидит!» – «Мать? Ну и пусть сидит. А у нас дела. Дай пять!.. Это что за тряпка? – брезгливо отбросил ладонь Василия. – Тебе надо гантелями заниматься. Матери скажи, чтобы гантели привезла. Без гантелей бабой вырастешь. Бывай!» Василий кивнул и уткнулся лицом в подушку.
Они вышли из палаты. «Пап! Я хочу рыбок посмотреть!» – попросил Михалыч. В углу стоял аквариум. «Ну, посмотри, – разрешил отец, – только бегом!»
Отец любил его. Пока был в состоянии кого-то любить.
Василий поступил в институт, но не закончил по здоровью. Зато женился на своей Юле, а Юля увезла его по своей линии в Израиль. Там он поздоровел и даже поработал на стройке, не строителем, а на блатной должности, и дочка родилась. Через восемь лет Василий все равно умер, но уже не доходягой, а нормальным, довольным жизнью. Мать все горевала, что не съездила в гости, пока Василий был жив. Он, правда, не особенно звал, а она и не рвалась. А как умер, призадумалась. Была, говорит, возможность и большой мир посмотреть, и с внучкой пообщаться, а теперь поезд ту-ту.
До Мостов оказалось не так уж и близко. Карта дурила.
Мать уже не рисовала, просто глядела в окно и шевелила на отключенном звуке губами.
– Не надо было по телефону это говорить, – включила наконец звук.
Михалыч тоже как раз об этом думал. Говорить было не надо, насчет Бездны.
– Толстый не разболтает…
А может и разболтать. Что теперь руками махать… Как говорится, проехали.
– Зачем так прямо было говорить?
Прямо… Прямо – не прямо… Когда уже эти Мосты будут?
– А как надо было говорить? – спросил.
– Не так прямо – бух!
Километров десять, наверное.
– А кто меня в детстве не врать учил?
Ну да, километров десять – пятнадцать…
– Тогда другое время было. Люди по правде жили.
– А сейчас можно врать?
– И нормально жили. И мясо было, и все было.
– И сейчас мясо есть, – подумав, сказал Михалыч.
– Сейчас всё – химия. В Америке или где там делают, чтоб мы ели. И наших этому учат. А что там внутри, никто тебе не скажет, все подкупленные. И по телевизору показывают одно вранье, каждый по-своему крутит.
– У каждого – свое мнение, мать.
– Надо правду говорить, а не свое мнение!
– Правду… А где правда?..
– Если тебя выпустили на экран, то будь добр… Оденься не как клоун из подворотни, а рубашку и галстук. И говори так, чтобы было приятно людям слушать, а не свое мнение…
– А вот и Мосты! Выйдешь?
Мать не ответила. Михалыч тормознул. Заерзал, натягивая куртку. Может, чай перехватить… Чего-нибудь горячего.
Река Беда начиналась где-то в болотах. От болот у воды был легкоузнаваемый мутный вкус. Водилась в реке Беде кое-какая рыба, щука, еще что-то, только менее интересное. Зимой река уходила под лед, на льду раскладывали свое хозяйство редкие рыбаки и сидели долго и бессмысленно, как мумии. Жгли костры.
Несколько раз реку пытались переименовать. Но название крепко слилось с ней, как болотный привкус, и обросло ее, как камыш и еще одна травка, которая, как считали местные, росла только на Беде и звалась бедовка. Зацветала она в мае, и над рекой висел ее плотный горький дух. Многие от него кашляли и расчесывали до крови руки и ноги.
Дальше Беда быстро расширялась и делалась годной для сплава. Отец как-то в настроении рассказывал, что прежде река была судоходной, с пристанями и людьми, в основном зэками. Что на ней грузились баржи и шли дальше, в севера́. Михалыч этого не застал, при нем река уже потеряла свое значение и текла вхолостую. Пытались строить на ней дом отдыха от какого-то завода, но завод в девяностые развалился, строительство еще немного пошевелилось и тоже вымерло. Возрождать стройку дураков не было, место считалось гиблым, инвестора сюда калачом не затащишь. Это не Бултыхи, где все облизали, как в Турции, и цены такие же задрали, если не выше. Хотя и на Беде, если с мозгами, можно было и места отыскать, и ехать даже ближе от города. Михалыч бывал здесь один раз, еще до Лены. Река показалась ему обычной и вполне нормальной. Вода с привкусом, но это дело привычки. Кому-то, может, и понравится, что такого. С травой этой, бедовкой, было сложнее, она, зараза, уже успела попасть в Красную книгу. Дело было не в мае, когда он тут был, а в июне, но Михалыч скоро весь зачесался, особенно в местах, труднодоступных для чесания. Хотя, как сказал бизнесмен, которого Михалыч сюда сопровождал с шашлыком, один грамотно организованный лесной пожар, и вопрос с травой был бы решен. Но бизнесмен этот вскоре ушел из бизнеса с пятью ранами навылет и громкими похоронами, на которые Михалыч решил не ходить. Никто его, правда, не звал, а сам он был не любитель глядеть на венки и слушать мрачную музыку. С тех пор на Беде он не бывал. Жизнь сюда не шла, только так, по мелочи, рыбалка, охота. Сами Мосты были не то деревней, не то непонятно чем; промчались мимо них в тот раз с тем бизнесменом, только пыль от редких тогда иномарок задержалась в памяти.
Ледяной воздух ошпарил ноздри, Михалыч пару раз сморгнул. Снег уже не сыпал, отдельные снежинки болтались туда и сюда, как пьяные. Дойдя до автостанции, Михалыч понял, что не только чай, но и супца бы маленечко поел. Лена им, правда, сунула бутерброды, но это не еда, а игрушки. Мать шла мелким шагом чуть позади.
Внутри автостанции было тепло и пусто. На полу валялись две бездомные собаки. Одна при их входе заворчала, другая просто подняла голову, понюхала залетевший воздух и опустила голову обратно на лапы. В углу сидел мужик, напоминавший чем-то одну из собак, ту, что заворчала. Вылупился так, будто они с матерью инопланетяне и вошли в скафандрах.
После чистого воздуха комнатка казалась душной, лампы горели каким-то серым ночным светом. Михалыч по-богатырски зевнул и стал выискивать туалет. Сбоку стоял закрытый киоск с расческами и сувенирами, а прямо по курсу виднелось окошко кассы. Оно было тоже закрыто, но внутри желтел какой-то свет, означавший присутствие жизни. Слева Михалыч заметил дверь с бумажкой «Буфет не работает». Прощай, супчик… Нужная дверь с изображением мужчины и женщины оказалась сбоку, Михалыч дернул ее, но без успеха.
– На кассе ключ, – пошевелился сидевший мужик.
Михалыч подрулил к кассе и постучал пальцем. За спиной снова заворчала собака.
– Кнопка есть… – сообщил мужик и уселся, как в театре или на футболе.
Местный, решил Михалыч.
Мать, не любившая собак ни в каком виде, отошла для безопасности подальше.
«Кнопка вызова» – потемневшим скотчем было приклеено рядом. Цивилизация… Михалыч надавил. Тишина. Попытался еще раз. За окошком ничего не шелохнулось.
– Ну? – обернулся Михалыч к мужику.
Тот дернул головой:
– Может, не работает… Может, телевизор смотрят. Через час автобус будет, перед этим точно выйдут.
– Что я тут, час сидеть буду?
– Торопитесь?
Вместо ответа Михалыч снова потыркал кнопку и стукнул в стекло.
Это сработало. В окошко вплыла кассирша и поглядела на Михалыча с тоской.
– Не глухая, – раздалось из динамика. – На кнопку жать надо…
– Я жал, – ответил Михалыч.
– …и пождать, сколько положено. Докуда вам?
– В туалет.
– За вход – двадцать рублей.
Михалыч хотел пошутить: «А за выход?» – но подумал, что там, за мутным стеклом, его чувство юмора могут не понять.
Михалыч залез в карман. Подошла, обойдя собак, мать.
– Я сама за себя заплачу, – сунула какую-то мелочь.
– Два, – сказал Михалыч. Тоже решил забежать, хотя сигналов оттуда пока не было.
Кассирша просунула билеты, типа автобусных.
Дверь «Буфет не работает» затарахтела, кассирша вышла и поглядела на мать:
– Билетики!
Забрала билеты, надорвала. Так же, глядя на мать, сунула ключ. Мать зашла.
– Купите расческу… – Кассирша поглядела на закрытый киоск. – Наши местные умельцы делают, экологическая… От сердца, от почек.
– Ты им, Люб, скажи, из чего они ее делают, – встрял мужик.
– А ты сиди! – ответила кассирша. – Пустили тебя, сиди и радуйся. Могу обратно выпустить. – Снова повернулась к Михалычу: – Будем расческу брать?
Михалыч раздумывал. Может, Лене взять? И Катюхе. Одну Лене, одну Катюхе. Одну матери. Всем одинаковые, чтоб без обид. Вот эту, в виде ежика. Нет, в виде ежика не очень нравилась. Морда не забавная.
– Сейчас мать выйдет, спрошу.
– Спросите, – кивнула кассирша. – У нас их с руками хватают… Может, ей и там это пригодится… куда вы ее везете.
Михалыч промолчал. То-то она к матери присматривалась. У них тут глаз настрелянный, у местных. Михалыч потер ладони.
– На позапрошлой неделе, – кассирша заговорила тише, – такие же приезжали. Он и мать… Полкиоска закупили. Она ему – купи это, хочу то. Время тянет. А он все: да-да, покупает, такой, все ей… Прямо кино.
– Скажешь – полкиоска! – хмыкнул мужик.
– А ты еще здесь, сокол мой? – обернулась кассирша. – Давай лети отсюда.
– Куда я полечу… Некуда, сама знаешь, лететь мне.
– Ничего я не знаю. Сейчас Колиным позвоню, они тебе быстро рогов наломают…
Вышла наконец мать, вытирая мокрые руки друг о друга.
– Там полотенце есть, – переключилась на нее кассирша. – Можно даже вытереться.
– Да… что уж возвращаться. – Мать поглядела на Михалыча. – Иди.
Михалыч зашел. Полотенце действительно висело над раковиной. Михалыч потрогал его и задумался. Снаружи что-то долетало о расческах.
Быстро сделав свои дела, подставил руки под кран. Вода неторопливо прогревалась.
– Что ж я делаю, – сказал Михалыч, глядя на свои большие ладони под водой. – Что же я, мудак, делаю?..
«А ты знал, что Василиса Петровна лекарствами торговала?» – спросила как-то Лена.
Михалыч даже не сразу сообразил, о ком речь. Лена редко называла свекровь по имени и отчеству. Вообще редко о ней говорила, больше молчала, старалась ее не замечать.
Дело происходило поздно в Лениной спальне, Михалыч смотрел вползвука футбол, Лена в ночном виде занималась у зеркала лицом. Выдавливала, втирала, гремела своими баночками.
Михалыч глядел на зеленое поле с бегающими людьми. Ум его тоже в этот момент был там, среди этих мужиков с быстрыми мохнатыми ногами, среди опасных моментов, полетов мяча и рева трибун. По крайней мере, не рядом с женщиной с собранными в фигушку волосами и лоснящимся при свете телевизора лицом.
«Михалыч… – Влажный червяк выполз из тюбика на Ленину ладонь. – Ты в курсе, что мать лекарствами торговала, этой вашей фабрики?»
Он ответил, что был такой факт. И снова попробовал переключиться на игру. Резко встал и сел на кровать. Почесал шею, поглядел на Лену:
«А ты как узнала?»
«Случайно услышала. – Лена потянулась за полотенцем. – По телефону она с кем-то говорила. Может…»
«Да не…»
«Может, поговоришь с ней, узнаешь?»
«А что сама не поговоришь?»
«Я и так у нее враг номер один».
«Почему?»
Лена усмехнулась, отвечать не стала. Игра скоро кончилась, он выключил телевизор и пошел к себе. Лег, покопался немного в трусах. Из аквариума шел слабый свет, он стал глядеть на рыб. Рыбы действовали как снотворное. Успокаивали.
С матерью он тогда так и не поговорил. Лена, как оказалось, тоже. Все шло, как шло.
– А теперь налево… Не бывал у нас тут раньше?
Мужик, встреченный на автостанции, сидел рядом с Михалычем и указывал дорогу. Мать на заднем сиденье осторожно осваивала расческу.
– Бывал, – сказал Михалыч. – Летом.
– Ну, летом не считается. Летом каждый может.
Мужик вызвался показать им путь до местного магазина. Михалыч все еще держал в голове мысль о горячем супе. Ехать было, по словам мужика, два шага.
– Далеко еще? – спросил Михалыч.
– Да почти уже. Вон до той избы, оттуда направо… Видишь избу? Жулики в ней живут, Петровы. Сергей и Кирилл. У одного жена – Настя, а у другого – Альфия, татарка. Директором школы работала. Теперь сидит, с высшим образованием носки вяжет. Вон, из собачьей шерсти…
Мужик задрал штанину.
– Зимой, Михалыч, самое важное – это ноги. Главное, ноги до весны сберечь.
Михалыч, услышав свое имя, тоже решил спросить.
– А тебя как…
– Что?
–…зовут?
– Меня? – развеселился мужик. – Никак!
Михалыч не понял и решил улыбнуться.
– Никак. – Мужик стал серьезным. – Без шуток.
Михалыч скосил глаз на мужика. Проехали избу Петровых, еще одну избу.
– А брата моего зовут Никто. Мамаша у нас была одиночка с фантазией.
– А как же записали так? – откликнулась сзади мать. – Не имели права так записывать.
– Это ты, мать, по-городскому рассуждаешь. Там у вас и «право»… и «лево». А она у нас сама паспортисткой была, кто ей чего скажет. Да она его…
– А что потом не поменяли?
– Имя? Пока жива была, не дозволяла. Она из бездненских, а у них характер, как… К ним ключик нужен, иначе – как волки. А когда померла, так что теперь менять. Уже привыкли. Даже горжусь, что редкое имя.
– Да уж, редкое, – согласилась мать.
– Одно время сюда туристов возили, так меня специально им показывали. Как эту, местную… Паспорт, слышь, друг у друга рвали, не верили. Мне его в бывшем клубе откопировали, чтоб на стенке висел. Это на моем прежнем жилье, я бы показал, но мне туда пока нельзя.
– Тяжело, наверное, с таким именем, – сказала мать, пряча расческу.
– А у нас тут с любым тяжело. Был у нас один Эдуард, Эдик… Имя, пожалуйста, как в кино, а в итоге – белая горячка. Ну, вот и приехали.
Никак весело вышел из машины. Следом вылез Михалыч. Мать захотела остаться внутри. Попросила принести чая, если будет. И приготовилась ждать.
Снег больше не сыпал, все, что летало, успело попадать на землю и подмерзнуть до корки. Воздух был серым и ледяным. Никак терся рядом, пускал пар, пытаясь влезть в друзья. Но Михалычу такие мужики, со слишком развитым языком, не сильно нравились.
Магазин имел вид деревянной избы на каких-то сваях. Сваи были оригинально оформлены в виде курьих ног.
– Архитектура, – похлопал по одной из них Михалыч.
– Это для туриста… Раньше возили. И ко мне, слышь, возили… – лип Никак.
Катюху бы сюда, подумал Михалыч. Не теперешнюю, а в детстве. Когда она про «избуску» спрашивала.
Катюха у них росла на сказках. Так они с Леной решили, чтобы как-то оградить от зомбоящика. Михалыч был тогда посвободнее и мог отдать себя воспитанию дочери. Тем более Катюха была его полной копией. Она и сейчас была его копией: крупная, ногастая, нос его, колыхаевский. Только внутри этой копии сидела Лена со своим характером. Но когда Катюха была мелкой, характер еще не так выпирал. Или Михалыч, в приливах своей любви, не замечал его, может быть.
Михалыч еще в детстве мечтал, чтобы родители купили ему сестренку. Но в магазине, куда те ходили за детьми, были одни сыновья, а после Михалыча вообще перестали туда ходить и возвращаться с детьми. Он по детству как-то заикнулся на эту тему, но отец оборвал его какой-то своей шуткой, а мать вообще, как всегда, промолчала. Позже Серега объяснил, что это у взрослых за магазин и как они там детишек покупают. Михалыч не поверил, хотя уже что-то из телика слышал про яйцеклетку. О сестренке, правда, уже не мечтал, возникли другие интересы. Спорт, рыбалка.
Когда родилась Катюха, то все эти мечты снова всплыли, но в реализованном виде. Михалыч возился с Катюхой, целовал в разные места, щупал памперсы. Лена тогда еще крутила свой бизнес и уже со второго месяца в отношении Катюхи осуществляла только общее руководство, ну, еще грудь даст под настроение. Всем остальным заведовал Михалыч. Была еще женщина, приходила помогать, но это с посудой и уборкой, а Катюха была на Михалыче.
Катюха быстро росла и быстро умнела, задавала разные вопросы. Попробовали отдать в садик – начались болезни, и вообще. Работу, которую подыскал себе Михалыч, инструктором по плаванию, пришлось оставить и снова сидеть с Катькой. Лена, конечно, могла это сама, с ее бизнесом уже дураку стало все ясно. Но она по привычке еще бегала туда-сюда, притаскивала даже иногда какие-то деньги, тут же на них гулять в ресторан шли.
Но главное было не бизнес, а то, что у нее с Катюхой уже тогда никаким пониманием не пахло. Характеры.
Короче, Михалычу пришлось бросить бассейн и осваивать воспитательную функцию. Вот тогда он Катюхе сказок начитался по самое не могу. У него в детстве все сказки были из телевизора, а чтобы отец ему читал, это даже смешно представить. Мать несколько раз что-то рассказывала, но у нее сказки были непонятные, сама путалась, кто кого съел и на ком женился.
«У лукоморья дуб зеленый…» – начинал Михалыч. Катюха тут же перебивала: «А это какое море?» – «Лукоморье… Ну, это в сказке море такое, сказочное». – «Там лук растет?» – «Да, наверно. Слушай… У Лукоморья дуб зеленый…» – «Тогда надо не так читать, а так: у Лукоморья лук зеленый!» – «Хорошо, – соглашался Михалыч. – Лук зеленый… Златая цепь на дубе том; и днем и ночью кот ученый…».
Тут подавала голос Лена, отдыхавшая в соседней комнате:
«У Лукоморья дуб спилили, кота на мясо зарубили, русалку в бочке засолили…»
«Мам, не мешай!» – кричала Катюха.
Михалыч поднимался и закрывал дверь.
«И днем и ночью кот ученый всё ходит по цепи кругом…» – читал, поглядывая на Катюху: вдруг опять что-нибудь спросит? Нет, с котом, кажется, обошлось. Слушает. «Идет направо – песнь заводит, налево – сказку говорит…»
«Как все мужики, – комментировала через закрытую дверь Лена. – Как налево, так потом сказки рассказывают».
Михалыч откладывал книгу и слезал с дивана:
«Пусть тебе мама читает».
«Она не будет».
«Я тоже не буду. Идем, лучше рыбок покормим».
Катюха на рыбок не велась, кричала в сторону двери:
«Мама! Не мешай, а то я сейчас… приду к тебе в комнату!»
Лена издавала недовольный звук и шла на кухню делать себе кофе.
Михалыч читал дальше. Вот уже русалку проехали на ветвях, следы звериные доехали до избушки на курьих ножках. Катюха потерлась подбородком о его ногу.
«Ну что, Кать?»
«А почему она без окон, без дверей?»
«Ну… там же Бабаёжка живет».
«А как она туда заходит?»
Блин, думал Михалыч, действительно – как?
Глянул на дверь – может, Лена подскажет? Но Лена была вся в своем кофе.
«А она через трубу залетает, Бабаёжка! – сообразил наконец. – Видишь, труба на крыше… Она в нее – вжих! И уже дома».
И Михалыч расплывался, радуясь своей смекалке. Точно такая же, широкая, с ямочками улыбка появлялась и на лице Катюхи… Хорошее было время.
Теперь попробуй из Катюхи улыбку выдавить. Ходит по квартире, деловая. Утром мать к ней обниматься бросилась, Катюха стоит, скривилась – внучка называется. И быстрей на кухню, кофе себе делать и с Леной цапаться. Привычка такая утренняя.
В лицо ударило перегретым воздухом. За прилавком спала женщина. На звук двери подняла голову и уперлась в вошедших взглядом.
– Нинуль, а вот и мы! – выглянул из-за спины Михалыча Никак.
– Вижу, – ответила продавщица и снова уронила голову.
Изнутри магазин был тоже оформлен в русском стиле. Бревна, картины с разными богатырями. Справа помелькивал телевизор. Показывали, как успел заметить Михалыч, Штирлица. Михалыч поглядел на него, перевел взгляд с разведчика на прилавки. Ассортимент был тощим.
Продавщица подняла голову:
– Ты, что ли?
– Я, Нинуль! – обрадовался Никак. – И гость! Из города… Прошу любить и жаловать!
– Любить не буду. – Продавщица поднялась, приводя в порядок волосы. – Всех любить – любилка сломается… Что брать-то будем?
Продавщица чем-то напоминала Лену. Только лицо грубее и годами, наверное, моложе. И взгляд. У Лены он был немного такой, с усмешкой. А эта глядела в упор, точно раздевала. Михалычу даже почудилось, что куртка на нем стала сама собой расстегиваться и слезать с плеч. Пощупал даже.
Нет, куртка сидела на месте. Михалыч сам протарахтел вниз молнией – жарковато.
– Супца бы, – сказал Михалыч. – Горячего.
– Организуем. – Перевела взгляд на Никака: – А тебе чего? Опять с пустым брюхом?
– Сыт! Вот так сыт! Любка чаем с колбасой накормила.
– Ты и у нее потерся?.. А что приехал тогда? Сидел бы и сидел, у нее там для таких дураков как раз место.
– Так я ж тебе клиента привез! Человеку, видишь, суп требуется. А кто лучше тебя сготовит?
Продавщица нагнулась, извлекла с прилавка пакетный суп. Электрочайник уже свистел и булькал. Михалыч полез за деньгами.
– Потом… – глядела на него продавщица.
Тут уже брюки на Михалыче зашевелились, щелкнули кнопкой и поползли вниз. Михалыч хлопнул себя по бедру, точно пытаясь остановить это несвоевременное оголение.
Нет, все было на месте, и брюки и куртка.
– А ты что встал? – Продавщица стала поливать вермишель струей кипятка. – Привел и иди гуляй. Что раздевалку тут устроил?
– Куда я пойду… – отвечал Никак, снимая шубку и разматывая шарф. – Мне хоть часика два тут погреться.
– Знаю я твое «погреться»! Сейчас Колиным людям позвоню, они тебе быстро все погреют.
– Ну, хоть часок… Согреться!
– Тебе согреться, а мне потом сиди тут с токсикозом!
Конец фразы был буркнут под нос, так что Михалыч не был уверен, правильно ли его уловил. Он с детства был слегка глуховат, Лена над этим еще иногда шутила, крутила ему ухо.
Штирлиц закончился, появлялись и исчезали титры. Продавщица выдавила пакетик в суп, Михалыч втянул знакомый островатый запах. Нет, все-таки еда – вещь великая.
– Иди накрой там… – кивнула продавщица Никаку. – Тут негде.
Тот радостно схватил суп и исчез в какой-то двери. Было видно, что он тут свой.
– Да ничего, я стоя, – сказал Михалыч. – Меня в машине ждут. Мне еще, это, чай нужен.
– Успеешь, – сказала женщина. – И чай потом сделаю.
И тоже ушла, поморщившись и зевнув в кулак.
Михалыч остался стоять. Подумав, стянул с себя куртку. Становилось маленечко жарковато. Подержав, положил на прилавок, рядом с шубкой Никака. Переложил в брюки бумажник, так лучше.
Из куртки забурчал мобильный. Михалыч отыскал его и, не глядя на номер, прижал к уху. Связь была хреновой, как будто кто-то плевался в трубке.
– Кто? – спросил Михалыч, удерживая ногой собравшуюся падать куртку.
– Дед Мороз, – мрачно сказала трубка.
Михалыч глянул на номер:
– Палыч?
– Короче (плевок… плевок…), на работу можешь больше не выходить.
– Я же отпросился… – Михалыч застыл в неудобной позе, придерживая ногой куртку. – Ты сказал: «Хорошо».
– А вот не надо! – Еще несколько плевков. – Я сказал: «Хорошо, я подумаю». По-ду-ма-ю! Слышите там, что сами хотите. А мы тут корячься!
Трубка зачастила гудками.
Михалыч понял, что стал безработным, и пнул слегка прилавок. Хотелось сильнее, столько всего накопилось в душе.
Провел по щеке ладонью. Ладонь была влажной – когда психовал, всегда потели руки.
Поглядел в телевизор, там шла реклама. Вспомнил про мать. Говорить он ей ничего не станет.
– Готово! – появился Никак и приглашающее дернул головой. И снова в дверь.
Михалыч глянул на куртку, обошел прилавок, наклонив голову, чтобы не задеть телевизор. Еще раз вспомнил про мать в машине и вошел в дверь. Он злился на себя за этот суп, без которого можно было прожить. Поскорее заглотать, и ноги в руки.
Он стоял в узком проходе между коробками. Ни Никака, ни долбаного этого супа нигде не было. Сбоку из еще одной двери шла полоска слабого света. Михалыч попробовал дверь, она подалась и с тонким скрипом открылась внутрь.
Михалыч шагнул и тут же уперся ногой в низкий топчан, занимавший все. На топчане с приоткрытым ртом лежала продавщица и глядела на него. Первая мысль была, что она мертвая или ей плохо, такой это был взгляд. Но она решительно пошевелилась и, обхватив обеими руками Михалыча, притянула к себе. Михалыч раскрыл рот и тут же почувствовал, как во рту у него оказались чужие губы, сухие и с каким-то восковым привкусом.
Михалыч приподнял голову и сел на топчане.
Джинсы, белье его с начесом – все валялось, скрученное как попало. Голова слегка гудела, как с перепоя, и Михалыч поскреб ногтями затылок. Не сразу нашел второй носок, и тот долго не хотел натягиваться на потную пятку. Продавщица лежала лицом вниз, зарывшись головой в серую, без наволочки подушку. Когда он выходил, в животе у нее тихонько буркнуло, и она пошевелила головой.
За дверью, прислонясь к ящику, ждал Никак.
– Все нормально? – дыхнул на него «букетом». Тоже не терял, видно, времени даром.
Михалыч убрал его с прохода и двинул к выходу, задевая плечами коробки.
Никак снова вылез перед ним.
– Ну, супчик хоть поешь. Я тут старался, поляну накрыл, – потянул Михалыча довольно сильно вбок.
Между коробками открылся низкий столик. Рядом с его супом виднелась закуска и начатая бутыль.
– Я за рулем, – сказал Михалыч.
– А мы тогда квас. – Никак подталкивал Михалыча к столу, а в руках уже вертел длинную бутылку кваса. – Да и отдохнуть после этого дела немного надо. Чтоб организм в себя пришел.
– Ехать надо, – сказал Михалыч, опускаясь за столик и пристраивая вбок ноги.
– Успеем! – Никак отвернул пробку. – Я тебе все объясню, покажу, без меня ты пропадешь! Сейчас заправимся, и в дорогу. Только знаешь… – Он наклонился к Михалычу, чуть не стукнув его лбом. – Ты меня чуток совсем подожди, я к Нинке забегу, пока она еще добрая…
Оставшись один, Михалыч помотал головой и стал есть остывший суп. Остановился, задержал пластмассовую ложку. Дернул ногами, проверил бумажник с карточками. Деньги, карточки были на месте, и фотка маленькой Катюхи с медвежонком. Проглотил еще несколько ложек. Вяло поинтересовался водкой. Наплескал себе немного в стаканчик. Повертел в руках, попытался слить обратно. Не получалось, он поднялся и плеснул за ящики. В это время застонала женщина. Руки Михалыча стали снова холодными. В крике этом, как показалось, совсем не было радости, хотя бы животной, а было одно отчаяние. Стаканчик в руке треснул, острые края впились ладонь.
Лене он до сих пор не изменял. То есть специально не думал, где бы подыскать еще вариант. В конце концов, можно и жену любить.
Был, конечно, факт, что она его старше. По паспорту вообще большая разница. Но внешне Лене сорок семь никто не ставил, все только восхищались ее формой. Даже когда бизнес у нее расстроился и она перестала бегать по парку с гантелями. Все равно держала себя в форме, еду себе всякую придумывала, чтобы жиры не висели. Ровесницы ее уже ходили, тряся попами и животами, а она еще в Катькины брюки влезала, когда Катька не видела. Характер, правда, у Лены был такой, что на все реагировала. Но Михалыч приспособился, под самый ее огонь не лез, а огонь быстро кончался. Она, в общем, где-то была беззащитной и нуждалась в Михалыче, как в стене. И ценила его, как стену и как нормального мужика. Непьющий, спортивный, деньги отдает.
Иногда ему казалось даже другое. Хотя доказательств не было, одни только чувства. В общем, казалось, что у Лены кто-то есть. Кто-то ловкий и невидимый, кому она дает даже не из любви, а из непонятных бабских соображений. Когда он думал об этом, в нем просыпалось что-то огромное и черное, чего он сам в себе боялся. Оно колотилось в нем, ломая изнутри все нервы, вообще всё. Ему хотелось спросить Лену напрямую, но он не спрашивал, боясь обидеть ее чуткость. Потом как-то забывалось. Смешно.
Расплатившись, сумма оказалась недетской, ну да ладно, он открыл дверь и вышел. Падал снег, Михалыч не столько увидел его, сколько почувствовал кожей. Ледяные точки зажигались и гасли на щеках и подбородке. Михалыч увидел свою машину и окончательно потемнел. На душе было совсем не так, как хотелось. Еще и мать тут.
– Нинель, можно сказать, наша мать… – говорил рядом Никак. – Наша муравьиная царица, читал про муравьев?
Михалыч кивнул. Про муравьев он всё знал. В правой руке он нес горячий чай.
– Кроме нее, – Никак остановился, они подошли к машине, – никто у нас почти и не рожает. А она – пожалуйста, каждый год.
– А детей куда?
– Иногда наши берут. Раньше иностранцы еще брали. Теперь только государство. Или в церковь относит.
Михалыч открыл дверцу. В лицо ударило теплом и запахом матери. Мать спала. Когда они с Никаком сели, пошевелилась:
– Поел?
– Что?
– Поел?!
– Да… На вот, чай тебе, – осторожно протянул. – Горячий.
Мать брать не стала, подперла щеку ладонью:
– Не хочу. Потом, может.
Михалычу тоже пить не хотелось. Никак все-таки накачал его, вернувшись, своим квасом. Теперь доставала отрыжка, кислая и колючая. Вот опять.
Протянул стаканчик Никаку.
– Не, я на чай не охотник, – помотал тот головой. – Лучше его тут вылить, а то дороги наши какие, видели. Весь на коленях будет.
Михалыч приоткрыл дверь и вылил темноватую жидкость. В снегу возникла темная дыра с ободком.
– А у вас тут церковь есть?
– Есть, – ответил Никак. – И батюшка есть, и иконы. Все по правилам. Проезжать ее будете.
Михалыч застыл, глядя на часы на панели. Судя по ним, их не было всего минут десять. Михалыч отодвинул рукав, где прятались его «Командирские», Ленин подарок к десятилетию их жизни. Потом нащупал в куртке мобильник. Время на всех часах было то же.
– Я ж говорю, не торопись, успеем, – похлопал его по плечу Никак.
К муравьям Михалыч был давно неравнодушен и проявлял интерес еще раньше, чем к рыбам. Рыб вначале любил просто ловить и делать уху и только потом оценил их красоту. Муравьи же его привлекали с детства, особенно лесные, конечно. Мог до опупения, вместо игр и футбола, глядеть на муравейник. Иногда муравьи заползали на ноги и жалили, но он только сжимал губы, воспитывая в себе волю.
Он научился узнавать по крыльям муравьиных царей и цариц, хотя те и были похожи. Редкие книжки, которые он читал, кроме тех, которые в школе, тоже были из жизни муравьев. Очень интересовался. Хотел даже в университет поступать, умные люди отсоветовали.
Некоторые факты, правда, про муравьев ему не очень нравились. Например, как их царицы, то есть самки, вели себя после оплодотворения. Они откусывали себе крылья и дальше всю жизнь только откладывали яйца. Или что муравьиный царь, когда оплодотворит царицу, умирал, как ненужный организм, сделавший свое дело. Михалыч к тому времени был в курсе насчет оплодотворения у людей. То, что мужики после этого не падают вверх лапками, а продолжают жить и работать, казалось более правильным и красивым.
Он даже поделился как-то ночью с Леной насчет этого своими соображениями. Лена хмыкнула, но, по сути, приняла его сторону. Представила даже себя на месте муравьиной царицы. Сказала, что «всю жизнь сиди в норке и рожай – это ж запаришься». Посочувствовала муравьиному царю. Потом выключила компьютер и залезла под одеяло. Хохотнула, взбалтывая одеяло и устраивая голову на подушке: «Представляю…» Что она представляла, он так и не понял. Она дотянулась до выключателя, свет щелкнул и погас. В темноте он услышал ее приглушенный одеялом голос: «Ну, где ты там, муравьиный царь?..»
Моста в Мостах не оказалось, до него еще было пилить и пилить, Никак предложил проехаться по льду, как все тут ездят. Дорога пошла через поле, по обе стороны торчал борщевик. Михалыч привыкал к мысли, что он теперь безработный. Совсем.
– Время у нас тут свое, местное, – объяснял свое Никак.
Михалыч слушал, следя за дорогой. Мать проснулась, но молчала.
– Это в городе вы на часы глядите. Поэтому время у вас по часам идет. А мы тут больше птицами пользуемся.
– Какими? – спросил Михалыч, не отрываясь от дороги, которая пошла вниз. «Надо было, – подумал, – цепи на шины надеть».
– Петухами, курами, – отвечал Никак. – А в общем, время тут почти уже и не водится. Всё города себе засосали.
– Я тоже в деревне выросла, – сказала мать. – У нас рыбы водилось – во!.. Войдешь, она сама к тебе лезет. А чужих наши к ней не пускали, это строго.
– Били, что ли, их? – Никак повернул к матери голову.
– Да не так чтоб били. Вначале словами, по-хорошему. А бывало, и били. Не в кровь, а для примера. Зато рыба была.
– Правильно, чужие – они и есть чужие, – кивнул Никак. – Придут, наворотят по-своему. А сейчас еще эти кругом развелись… гастарбайты…
– Что мы только с рыбой не делали. И солили, и коптили, и сушили… Только варенье не варили!
«Ожила мать», – подумал Михалыч, заметив на ее лице улыбку. Даже позавидовал Никаку, сумевшему так расшутить ее. Улыбаться мать не любила, а последний месяц, после повестки, так вообще, камень.
– Сказки про нее рассказывали, – закончила мать и замолчала.
Проехали немного в тишине. Встречных машин не было, только один раз вырулил древний «зилок», и Михалыч уступил ему. А так было пустынно и спокойно, точно ехали не по Земле, а по какой-то снежной планете. Михалыч снова думал о работе, которой у него не будет, и о том, как он скажет об этом Лене. Незаметно для себя он заскучал по жене, по ее рукам, из которых одну она могла бы сейчас положить ему на ногу, а второй поправить ему воротник или еще как-нибудь проявить неравнодушие.
– А рыба какая водилась? – спросил Никак.
– Разная… – скучно отозвалась мать. – Умерла вся.
Деревья кончились, открылась река. Недалеко от берега виднелись черные точки рыбаков.
– Сейчас чуть левее, – сказал Никак.
Михалыч аккуратно спустился и повел машину через замерзшую реку. Ему вдруг представилась вся эта картина в разрезе, как в учебнике. Невидимое солнце над плотными облаками. Сами облака, из которых медленно сыпал снег. Потом река, машина с тремя людьми, слой снега и льда под колесами. И наконец, вода в пять или семь метров глубиной, где в зеленоватой темноте качаются рыбы…
Проехав через поля и тощий лесок, выехали на дорогу. Дорога была так себе, но после переправы вызвала чувство облегчения. Михалыч расстегнул пуговицу и вытер мокрую шею. Облегчение было недолго, снова навалились мысли, точно машину кирпичей в мозг выгрузили. Главное место занимало поведение самого Михалыча на топчане и те слова, которые он шептал незнакомой потной женщине. Захотелось влезть под душ и растереться до красноты свежей и пружинистой мочалкой.
– А церковь далеко еще? – спросил у Никака, который вдруг начал застегиваться и приглаживать челку.
– Да нет, кило́метров пять, – отвечал тот. – Справа будет… Ну, мне пора.
Михалыч поднял брови, но притормозил. По обе стороны дороги шел лес. В лес, что ли, собрался?
– Дальше мне нельзя. – Никак приоткрыл дверь.
Михалыч тоже вышел из машины и обошел капот. Можно было не выходить, но Никак сделал знак, что хочет сообщить что-то. Мать скупо попрощалась и осталась внутри.
– Они там все чудики, – сказал Никак, натягивая шапку.
«В Бездне», – догадался Михалыч.
Лицо Никака вдруг стало злым и умным.
– Ничего у них там не ешь и не пей, – продолжал он скороговоркой. – И шапок у них не покупай. Будут предлагать бабу, скажи, уже была, что в Мостах отметился. Чек сохранил? Сохрани. Ничего не подписывай. И о политике с ними не вступай. Скажи: поддерживаю линию князя. Спросят почему, скажи: потому что верная и патриотичная.
– А что за князь? – поинтересовался Михалыч.
– А шут его знает. Напридумали себе всяких игр, со скуки. Один у них князь, другой – еще кто-то… Ну, спасибушки, пойду. Дальше, вон, уже Колины владения, туда мне – ни-ни-ни… Ни в каком соусе.
Михалыч вспомнил, что слышал о каких-то Колиных людях на станции. И в избушке.
– Зимой он сам спит, – поймал Никак вопросительный взгляд Михалыча. – А вот люди его не спят.
«Всю зиму спит?..» – подумал Михалыч.
– Ну да. Лето дежурит – зиму спит. Работа такая. Ладно… Счастливо доехать. Церковь чуть дальше будет, справа.
Развернувшись, зашагал в глубь леса.
Михалыч глядел вслед, пожевывая мерзнущими губами.
– Ты не волнуйся, – Никак повернул голову. – Меня тут каждая… собака знает!
Михалыч постоял, пиная сапогом снег. Досмотрел, как Никак исчез за стволами. Вздохнул холодным воздухом и вернулся в машину.
Вдали показалась колокольня.
Мысль насчет церкви была матери. Прямо перед отъездом отозвала Михалыча, еще завтракавшего, в сторонку. Сказала шепотом, что хотела бы заглянуть в церковь, если попадется по дороге. Михалыч дернул головой – в чем проблемы, заглянем.
Сам Михалыч был скорее атеистом. Не столько из убеждения, сколько сам не знал почему. Не то чтобы лень было ходить в эту церковь и стоять долгие и однообразные службы. Был он не ленивый, и службы постоять, с его-то физической подготовкой, было нетрудно. Но в церковь он не ходил, не считая обязаловок, типа венчаний и отпеваний, но это случалось нерегулярно. Друзья и знакомые женились редко, предпочитая современные отношения, а умирали от силы раз в год, а то и реже.
Родители его, кстати, были тоже неверующие, хотя оба из деревни. Отец даже посостоял недолго в партии, пока она еще была. Ни икон, ни книг с крестиками дома не держали. Окрестила Михалыча на летних каникулах баба Маруся, с Серегой, у себя в церкви с зеленой крышей и небольшим садиком; Василий из-за своих больниц так и остался некрещеным. Крестик Михалыч по привычке носил, но с церковью его не связывал, а больше с самим собою, в смысле своего тела, вроде татушки, которые себе, кстати, не делал, пусть их педики делают. А крестик был другое дело, он как бы подтверждал, что Михалыч русский, а не кавказец или еще что-нибудь такое. Это Михалыч особенно понял, проходя службу во Владикавказе, когда их строем водили в баню. В бане он особенно чувствовал на себе этот крестик, его приятную и легкую тяжесть. Он любил поглядывать на него на своей мокрой спортивной груди, тогда как многие ребята рядом мылись без крестов. У ребят осетин, правда, крестики тоже были, это маленько сбивало настрой.
За церковь в семье отвечала Лена, ездила туда перед тем, как контракт заключать, да и просто так могла зайти, постоять в косынке. Венчаться и Катюху крестить – тоже были ее придумки. Михалыч не возражал, уважая ее настроения, да и возражать ей запаришься.
Главное, не мог догнать, для чего ему было туда ходить. Просить чего-то? Но все необходимое у него было: жена, дочь, машина. Квартира почти в элитном районе. Работа с друзьями. Турция три раза. Здоровье, опять же. Спортивное и еще молодое тело. Все, что надо, в нем нормально стучало, дышало, обменивалось веществами, напрягалось и расслаблялось. Организм работал, как толково собранный и щедро смазанный мотор, претензий нет. Или в чем-то надо было каяться? Но в чем? Не убивал, не пил, не курил. Даже правила движения и те не нарушал. Почти.
Правда, последний месяц, когда началась эта бодяга с матерью, он думал иногда ночью под аквариумом, что в чем-то, наверное, надо было покаяться. Хотя бы для профилактики, в чем-нибудь. И попросить, чтобы все стало, как прежде. Но утром он поднимался уже без этих мыслей. Потому что как прежде быть уже не могло.
Церковь зажелтела за деревьями, машина притормозила. Небо снова успело измениться. Из ровного, как молоко, сделалось темным и клочковатым. Судя по наклонам деревьев, усилился ветер.
– Церковь, – объявил Михалыч.
Мать не отвечала, глядя своим обычным взглядом в окно.
– Выйдем?
– Не нравится она мне, – помотала головой.
Здрасьте, подумал Михалыч.
– Лады, – дернулся, – сам тогда быстро схожу.
– Сходи…
– Бутербродов, может, пока поешь?.. Там, в сумке. – Он застегивал куртку. – Лена положила.
– В другой раз.
Какой еще другой? – подумал Михалыч и вылез из машины. Да, ветер был. Под ногами играла легкая поземка. Дороги к церкви не было или успело замести. Михалыч пошел по снегам.
Церковь и правда оказалась странной – заброшенной. Проржавевшие луковки стояли порожними, без крестов. Пустые черные окна были кое-где забиты доской. Колонны были точно обгрызены, и в обгрызках краснел кирпич. Церковь, как Михалыч почувствовал, была какого-то стиля архитектуры. Стили он не различал, спец по ним была Лена. Михалыч знал только, что острое и колючее – это готика, а дальше доверял Лене.
Морщась от ветра, он зашел внутрь. Здесь было довольно чисто, темно, и гудело. Михалыч помотал мобильником, на стенах высветились остатки росписи. Мобильник погас, он постоял немного возле темной стены. В голове под плотно сидевшей шапкой на разные лады повторялось: «Господи…» Но продолжения у этого слова не было.
Гул стоял сильный, Михалыч зябко перекрестился и вышел. «Господи… Господи…» – покрутилось еще и погасло где-то в затылке.
За церковью Михалыч заметил кучку новых кирпичей и начатые сбоку леса. Кто-то пытался что-то делать.
Подняв голову, он увидел новенькую иконку, висевшую на ели.
Удивился, зачем ее было вешать на дерево. «Значит, надо», – сказал себе Михалыч и пошел обратно. Можно было допрыгнуть, но прыгать под ветром не хотелось. А если и допрыгнет, что дальше? У Лены своих икон полно, из Турции даже привезла. Да и чужая вещь, хотя и на дереве…
– Заброшенная, – сказал Михалыч, усаживаясь за руль.
Мать хмуро доела бутерброд и собрала крошки.
– А ты думал, он тебе какую укажет? – вытерла руки платком. – Не понял, что ли, кого подвозил?
– И кого?
Церковь осталась позади, Михалыч поводил ладонью возле печки, чтобы согрелась.
– Скажи, если знаешь, – положил нагретую ладонь на руль.
– Вот потому что знаю, и не буду говорить.
И наклонила голову, приготовясь молчать.
Михалыч махнул рукой. Мать любила говорить загадками, ее еще отец за это ругал, до кулаков доходило.
Батю, Михаила Петровича, пять лет назад убило молнией. Эта причина всех тогда шокировала, многие пришли проститься еще и потому, что хотели сами поглядеть, как там что. Некоторые даже на поминках говорили, что восприняли эту скорбную весть вначале как розыгрыш, но теперь сами видят.
Отец в последний год отселился от матери, решив стариковать в одиночку. Обитал на чьей-то пустой даче. Мать пару раз наезжала к нему с продуктами. Батя ее терпел, позволял делать мелкую уборку, третье-десятое и даже мыть себя в тазу. Но назад в семью не ехал, соблюдая строгий принцип.
Приезжал один раз туда Серега. За деньгами, естественно, за другим Серега приезжать не умел. После их общения Серега расколотил окно и больше не показывался. Батя, можно сказать, еще легко отделался: Серега и не такие чудеса умел откалывать.
На похороны, правда, Серега пришел и, пока Михалыч не уехал, держал себя в руках. Мать специально подсадила к нему Михалыча как сдерживающий фактор. Михалыч был младше, и в детстве Серега, конечно, издевался над ним, как только умел. Но в итоге Михалыч получился выше и сильнее, и кулак у него был в пол-Серегиной рано полысевшей головы. Видимо, Сереге все-таки хотелось уважать кого-то из родни, и он как бы выделил на эту роль Михалыча. К тому же Михалыч подкидывал без разговоров ему на жизнь и двум его бывшим женам, когда те возникали на горизонте. А отца Серега не уважал, это и на похоронах было видно.
Отца сожгло молнией, когда тот шел по дачному леску. Он лежал на мокрой, сочной траве, пока на него не наткнулись соседи и не подняли шум. Мать тут же нашла Михалыча, подключилась Лена со своими прежними связями. Похороны прошли как по маслу, не считая поломанного Серегой крана, но это уже было после того, как Михалыч уехал. Пока сидел рядом с Серегой и мягко отодвигал бутылки, все было просто идеально.
Последний месяц, когда начались эти дела с матерью, Михалыч думал иногда, чтобы набрать Серегу, и все не набирал. Мать тоже про Серегу не говорила, только сегодня очнулась. И сейчас, когда от церкви отъехали, напомнила. Ладно, чего там… Михалыч нащупал мобильник, долго тыркал, отыскивая номер. Пошли длинные гудки. Михалыч поставил на громкость, чтобы и мать была в курсе. За деревьями замелькала, а потом полностью показалась река. Все та же Беда, другой тут не текло. Проехали мост, гудки все шли. Михалыч поглядел на мать и нажал сброс.
– После войны они часто к нам вадились, бабка рассказывала…
Снег успел загустеть, Михалыч сбавил скорость и полз на шестидесяти. Ничего, прорвемся, думал и вслушивался в полушепот матери.
– Мужика в селе не хватало, вот они и заглядывали… – мать сказала несколько слов одними губами, потом снова вернула звук, – к бабам нашим с предложениями. Некоторые бабы их гнали, могли и кипятком встретить. А некоторые тайком до себя допускали. Только рожать от них ни-ни, это уже чистый позор.
– Почему?
– Позор потому что. Да и вырастут, которые от них родились, и сразу в лес. Родителей не уважают, только лес им нужен. А если девочки, то готовые проститутки. Ну и всё. В нашей деревне, говорят, половина народа была от них рожденная. Это только официально.
– А как их звали?
– Гостей? А никак. Ни имени, ни паспорта. Придут, сделают свое дело – и снова в лес. Когда церковь в деревне была, попы их гоняли. Пойдут с кадилом, эти сразу бегут, в ноги нашим – бух! «Спрячьте, мы вам потом поможем». Бабы прятали их в погреб или печку. Отсиживались там, пока крестный ход мимо идет. Потом уходили.
– Помогали? – Михалыч задавал вопросы, глазами и головой оставаясь на дороге.
– Помогали, наверное… По-своему…
Мать зевнула и замолчала. Уловила, что Михалыч на разговорную волну не был настроен. Они вообще редко разговаривали. Мать была тихая, Михалыч в нее. За это, наверное, и рыб любил, чувствовал в них духовную близость.
В голове у Михалыча было тяжело. Снова подумал, что выперли с работы, к которой привык, и надо искать новую, а кругом кризис, тошнит уже. Подумал, что ребята ставят сейчас елку, украшают ее разной хренью, и вообще, уже скоро Новый год, он будет его встречать теперь безработным, а Лена сделает оливье.
Включил музыку. Знакомый голос под Розенбаума запел:
Михалыч выключил.
Пусть где-нибудь в другом месте поет, а не в его машине. Это был Лёник, Ленин брат, которого Михалыч когда-то уважал, песни его еще переписывал. Потом Михалычу пришлось серьезно поговорить с ним и спустить с лестницы. Снова помирились, но слушать его песенки уже не тянуло.
Чтобы нормализовать мысли, Михалыч стал вспоминать свой аквариум.
Аквариум завелся у него случайно. Он был старый, не цельностеклянный, а с каркасом, крашеным зеленой краской. Остался он от тещи, когда после похорон они разгребали ее хату и готовили к продаже. Аквариум был сухим, только на дне галька с песком, остальное было забито старой обувью и сумками. Все это выбросили, а с аквариумом Михалыч не стал торопиться, вещь все-таки. Лена сказала, что его когда-то купили для Лёника, но Лёнику он надоел и рыбки подохли. Михалыч еще раз оглядел конструкцию, пощелкал в стекло и забрал себе.
Дома первым делом отмыл, наполнил для проверки водой и накидал ракушек из Турции. Аквариум тут же напустил на подоконник лужу. Подоконник Михалыч вытер, вытер пол, отжал тряпку и стал разбираться, в чем дело. Выяснил, что потрескалась замазка, на которой сидели стекла. Цемента дома не нашлось, и он обошелся Катюхиным пластилином. Сама Катюха первый вечер вертелась вокруг аквариума, но еще до покупки рыбок к нему остыла. А когда заплавали рыбки и Михалыч стал возиться с ними, то и ревнивые нотки появились. Катюха быстро вычислила в рыбках своих конкурентов и повела с ними нешуточную детскую войну. То в аквариум козюльки из носа набросает, то воду туда выльет из-под акварели. Самих рыбок, правда, не трогала: боялась Лены. Наказывала Катюху в основном Лена, у Михалыча не получалось – мешала любовь. Зато Лена кошмарила Катюху по полной, та только визжала на разные лады. Михалыч в эти «педсоветы» не совался, чтобы тоже не получить свою порцию. Уходил к рыбам.
Михалыч следил за чистотой воды, соскребал бритвочкой со стекол зеленую слизь. Из рыбок больше любил гуппи за их особенность как общительных и хорошо ладящих с соседними рыбами. Перед аквариумом мог сидеть час и два, как перед теликом. Забывал и про Лену, и про ужин, и про все. Ему казалось, что он понимает мысли каждой рыбы. Он как бы уменьшался и оказывался внутри аквариума, и за толстым стеклом, среди рыб, ему делалось спокойно. Он плавал среди рыб, поглаживая их золотистые бока, и они щекотали его лицо и грудь своими хвостами…
Из ниоткуда выскочил патруль и прижал Михалыча к обочине. Шины глухо вошли в сугроб. Михалыч нащупал документы и вылез.
Лицо сразу стянуло ветром, полез в глаза снег. Двое в полицейской форме глядели на Михалыча и улыбались. Михалыч вообще настороженно относился к улыбкам, а к полицейским особенно. Ничего хорошего их улыбки не приносили.
– Куда путь держим? – спросили патрульные.
– В Бездну.
– Документы?
Михалыч показал.
– Колыхаев Геннадий Михайлович… А в Бездну где?
– Вот.
Глянули в машину:
– Мать?
Михалыч кивнул.
– Почему не пристегнута? И руки на свободе.
– В смысле? – напрягся Михалыч.
– В смысле – наручники. – Один показал на запястье. – Мера против побега.
– Профилактическая, – добавил другой.
– Сходи принеси. – Первый мотнул второму в сторону патрульного «фордака».
Тот собрался идти.
– Какой еще побег?.. – закипел Михалыч. – Какие наручники?..
– Удобные, сейчас продемонстрируем. Ей в них хорошо будет.
Второй вернулся, покручивая наручниками.
Михалыч втянул в себя воздух.
– Я что, – выдохнул паром, – родную мать, как преступницу, повезу? У вас самих мать есть?
– Есть. И мать, и семья. Сидим без премии. Пять побегов за месяц.
– Моя никуда не убежит, отвечаю.
– Все отвечают… – хмыкнул первый. – А как в Бездне ломать начнет… Пять побегов.
Ветер подул сильнее, Михалыч наклонил голову:
– Куда тут бежать?..
– Никуда. Все равно бегут. – Обернулся ко второму: – Сходи, ветер убавь немного.
– Не получается же, говорю… Тумблер заело.
– Сильнее крутить надо!
Второй снова ушел.
– Заело, в натуре, – вернулся. – Точно, этот вредить начал.
– Умельца одного ищем, – пояснил первый. – Повадился тут один в наши леса.
Михалыч стоял, разглядывая нашивки патрульных. На них была лисья голова.
– Вы кто?
– Мы-то? Колины люди, – сказали патрульные.
Михалыч сунул наручники в карман и сел за руль.
«Фордак» Колиных людей пыхнул маячками и исчез сзади в снегу.
– Ну, что? – спросила мать.
– Колины люди, – сказал Михалыч.
– Надо ж, не узнала.
Михалыч удивленно мотнул головой, но промолчал.
– В милицию превратились, – продолжала мать, – времена какие… Ты им чего дал?
– Чего? Денег.
– Не надо было денег. Им они все равно ни к чему. В землю спрячут и тут же забудут. Лучше бы меня позвал, я б им сказку рассказала, за так бы отпустили.
Михалыч покрутил головой, разминая шею:
– За сказку?
Мать, кажется, кивнула.
– А что ты нам в детстве не рассказывала? – спросил, помолчав.
– Сказки?
– Ну.
– Пыталась. Василию рассказывала. И Сергею пыталась. И тебе еще немного… А вы сами меня затыкали. Начну рассказывать, а Василий, он уже тогда болел, так он мне сразу выдавал. Ты, говорит, мама, не такие сказки рассказываешь, надо как в книге или как в мультяшке. А я ему: сынок, это в книге сказки все выдуманные, а у нас в деревне настоящие сказки были. Их старики рассказывали, а они много чего своими глазами видали. А молодежь их слушала и не перебивала, как сейчас везде.
«Как разговорилась…» – думал Михалыч. Он обогрелся после разговора с Колиными людьми, начало клонить в сон.
– И какую бы ты сказку им рассказала?
– Какую? Да хоть про Колобка.
Михалыч усмехнулся. Мать почувствовала и обиделась:
– Посмейся, тебе бы только деньгами туда-сюда сорить. А в настоящем Колобке все по-другому было.
– И как?
– Никак.
– Ну, скажи.
– Сказала уже. Вы все умные, все меня в четыре рта затыкали всегда. Всю жизнь перед вами промолчала, и еще помолчу, немного осталось.
Устроила голову на спинку сиденья и прикрыла глаза.
– Дай повестку, еще раз почитаю, – ткнула в плечо.
Повестка пришла месяц назад, чуть больше. Вылезла из ящика вместе с обычной рекламной хренью. Он бросил ее под зеркало и стал стаскивать с себя сапоги. И забыл про повестку. Провалялась под зеркалом еще пару дней. Еще бы валялась неделю, месяц или два. Потом Лена все выбрасывала, весь нараставший хлам.
Выкинуть повестку они не успели. К счастью. Гемора было бы еще больше.
Ему позвонили из собеса. Геннадий? Михалыч? Здрав-ствуй-те. Повестку получали?
Одной рукой Михалыч держал трубку, другой ворошил хлам под зеркалом. Видел свое отражение в спортивном костюме, за спиной дверь в комнату матери. Слышала мать тот разговор? Мать говорила, что нет. Лена была уверена, что да.
Прижимая трубку, вскрыл конверт. Пробежал глазами. Так… Так… Споткнулся, пошел на второй заход. Так. Так. Т-т-ак… В трубке все продолжали говорить, иногда интересуясь, слышит ли он. Михалыч мычал. И перечитывал повестку: второй, третий, четвертый раз.
Как и со смертью отца, все это вначале напоминало розыгрыш. Недоразумение. Мать тоже все отрицала. Даже повозмущалась немного. Пока не съездили в собес. Оттуда приехала уже другой, маленькой, с окаменевшим взглядом. Закрылась в комнате, на стуки и вопросы не реагировала. Пока Лене это не надоело, со всеми вытекающими. После этого мать снова стала появляться и прикасаться к еде. Но Михалыч видел ее редко: вызовы перед Новым годом шли один за другим. То снег убрать с крыши, то баннеры с новогодней заманухой развесить. Лена собирала документы в Бездну, возвращалась никакая, со свекровью общалась ласково сквозь зубы. Оставалась Катюха. Но она свою родную бабушку после того, как та попыталась ей заплести в школу косички, вообще игнорировала.
– Расскажи, – сказал Михалыч.
Снежная дорога усыпляла его.
– Что? – Мать подняла глаза от бумаги.
– Сказку.
Ехать было уже недалеко, если по карте. Карте он уже не верил. Да и редким указателям тоже. Вообще ничему. Иногда за снегом мерещились огни Бездны. «Рано еще», – думал Михалыч. Поскребывали снегоочистители.
– Жил-был дед со старухой, – начала мать.
«У самого синего моря…» – отозвалось в голове Михалыча, и он почему-то вспомнил Турцию, горячий песок и Лену в новом купальнике.
– Детей у них не было.
Турция в голове всё продолжалась. Катюха, еще не такая вредная, по пояс в блестящей воде, бросает ему мяч. Жалко, что после Катюхи они больше никого не завели. Лена не хотела. Возраст, говорила, не тот, чтобы снова с пузом. Один раз подзалетела, нарушили с ней технологию. Ничего ему не говорила, он потом узнал. Вернулась вся выгоревшая, постаревшая. К себе месяц не подпускала, слезы. Он все понял. Потом снова в норму вошло, помолодела, под мальчика постриглась… Мяч, брошенный Катюхой, летит к нему…
– И говорит ей, – шептала свое мать, – не родила ты мне сына, так хоть из муки его сделай. Собрала бабка всю муку, дед в муку плюнул, тесто замесила. Слепила сына и в печь. Стал сын в печи кричать: «Вытаскивай, а то черным буду! Вытаскивай!» Испугалась старуха, вытащила. Лежит сын, румяный, здоровый, пока остывал, она его Колобком назвала, за круглость. А он прямо на глазах растет, она и спать легла. А ночью старик встал, смотрит, парень здоровый лежит. А старик забыл уже, что это его сын, а есть хочется. Стал он Колобка есть, с ног начал и увлекся. А Колобок молчит: или не чувствует еще, что его едят, или отца обижать не хочет. Тогда к родителям другое отношение было, страх был, а не теперь как.
«Намек понят», – хмуро подумал Михалыч и зевнул. Воспоминания о Турции в голове уже кончились, стало пусто, голос матери усыплял еще больше. Михалыч полез за жвачкой, освободил от обертки и закинул в рот. Помогает от сна.
– А дед уже до головы добрался. Тут только Колобок и заговорил: не ешь меня дальше, с головой, я тебе песню спою. А голова у него все это время росла. Дед уже живот набил, расслабился. Ладно, говорит, давай пой свою песню. Ну и всё. Открыл Колобок рот и давай петь. А дед плясать начал, а кончить не может. Плясал, плясал, такой танец, другой танец, да и упал мертвым. Возраст все-таки. А тут как раз бабка проснулась. Смотрит, дед на полу готовый. Хотела бежать, а Колобок ей кричит: стой, старая, дай я тебе тоже спою. А та возьми и скажи: ну, спой. Интересно ей стало. Он и запел, сама виновата. Уже на пол повалилась, а все ногами дрыгает, остановить себя не может. Ну и всё, два трупа. А Колобок в окошко – прыг, и в лес покатился. Катится, катится, навстречу ему заяц. Увидел Колобка, дай, думает, съем его. А Колобок ему говорит: не ешь меня, длинноухий, давай, я тебе песню спою. Заяц и говорит: давай. Ну и всё. Начал заяц плясать, а как закончить, не знает. И умер под кустиком. Вздохнул Колобок и дальше покатился…
– И встретил лису, – сказал Михалыч, давя зубами жвачку. Во рту стало мятно и вообще веселее.
– Лису в конце, сперва волка. Потом медведя.
– И все плясали.
– Получается, все. Кроме лисы.
– А она его съела.
– А вот и нет. Это по-книжному съела, а у нас не так, говорили.
– А как?
– А никак. Раз перебиваешь, то и никак.
Жвачка, которую Михалыч все перекатывал во рту, быстро теряла вкус. Загнал ее за щеку и снова глянул на карту.
– Сказки надо слушать, а не перебивать, – сказала мать.
По карте должна быть уже Песковка, это перед Бездной.
– Поженились они! – сказал мать.
– А… – кивнул Михалыч.
– Лиса-то была умная. Условие, говорит, чур, только вместе плясать будем. Ну и всё. Поплясали – и любовь возникла и уважение. Сыграли свадьбу по всем правилам, не как теперь. И от них уже все лисы пошли, дети их, раньше лис тут почти не было.
Никакой Песковкой не пахло. Или не туда повернул? Вроде туда.
– Выдумщица ты, мать, – зевнул Михалыч.
– Ну, это уж твое дело, как считать. Если выдумщица, то и пожалуйста. Мне даже лучше. А у нас старики и место показывали, где та изба стояла. Это в книжках сказки фантазией считаются, а у нас никакой фантазии не было, жизнь была, трудились, как могли. И изба та недалеко от нас стояла. Еще после того случая долго пустой была, трогать боялись. И старика тех со старухой тоже отдельно от всех похоронили… за их смерть.
– Откуда знали, как они умерли?
– А в деревне всё знают. Это в городе не знаешь даже, что там за соседней дверью творят, а в деревне все на виду и совести больше.
– Хорошо. – Михалыч слегка улыбнулся.
– Что хорошо?
– Всё хорошо, мать. В норме.
– Нет, ты скажи, что хорошо, раз смеешься.
– Не смеюсь… Как у них дети, говоришь, родились, если от Колобка одна голова осталась?
– Нормально родились. Вы, мужики, о себе слишком большого мнения. А баба если захочет, то и от печного горшка родит.
Михалыча вдруг пробило на смех. Стал смеяться, сам не зная для чего. Даже руки вспотели. Смеялся больше лицом, щеки разболелись, а в груди смешно не было.
Появилась наконец Песковка. Вначале указатель, потом пара домиков. На заснеженной остановке стоял человек и голосовал в пустоту. Михалыч остановился.
Человек сел не сразу, долго притоптывал и стряхивал с себя снег. Все равно влез весь в снегу, и всё молча. Сунул в ноги рюкзак.
– В Бездну? – спросил Михалыч.
Человек кивнул. Здороваться у местных было не принято. Если поздороваются, то в конце или гадость ляпнут, или морду набьют.
По лицу было похоже, что церковник. В бороде и на усах таяли мелкие сосульки.
– Далеко еще? – спросил Михалыч.
Седок нахмурился, потом кивнул:
– Далеко.
– А по карте – совсем рядом…
Тот опять нахмурился и опять кивнул:
– По карте – рядом.
Говорил, почти не разлепляя губ. И продолжал таять, столько снега набрал.
Михалыч решил довести тему с дорогой до конца:
– Так сколько ехать?
Седок молчал, видимо обдумывая вопрос.
– Мать отвозите?
– Типа того, – сказал Михалыч и почувствовал спиной, как мать ткнула коленом в кресло. Не хотела, чтобы знали.
– Тогда час, – сказал седок. – Или полтора.
– А в чем разница? – спросила мать.
– Не знаю. Обычно так бывает.
«Может, псих?» – подумал Михалыч.
– Вы не священник случайно? – спросил, еще подумав.
– Я – врач, – ответил седок. – У священника машина есть.
– Раньше врачи хорошо зарабатывали, – сказала сзади мать.
– И сейчас тоже.
На седока Михалыч уже не смотрел, а только слышал его высокий голос. У Михалыча голос тоже был высоковат. Можно было снизить курением. Но Михалыч гордился своим некурением и не хотел бросать. Голос не главное, можно вообще рта не открывать и иметь успех. Особенно он в Анталии это почувствовал, на пляже. Лена, конечно, злилась и подкалывала, но и гордилась, что рядом с ней метр восемьдесят пять со спортивной фигурой. Такими движениями в него крем втирала, весь пляж замирал.
– Сейчас тоже врачи зарабатывают, – сказал седок, продолжая мысль. – Смотря где. Где людям плохо, там врачам хорошо. Где люди болеют, стареют. Там хорошо.
– А здесь? – спросила мать.
– Не болеют, собаки. – Доктор сжал кулак и начал постукивать себя по ноге. – А если и заболеют, то сами себя лечат. Землей, травами, говном собачьим. Умирать в лес уходят… А против здоровых людей медицина бессильна.
– А что вы тут делаете тогда? – заинтересовался уже Михалыч.
– Раньше почти ничего. Стишки даже писать начал. Теперь, с Бездной, работы надбавилось.
Доктор замолчал. Михалычу тоже хотелось подумать немного без слов. Мать, как всегда, терла стекло и глядела в снег.
Мысли снова были о безработности. Работа последний год стояла поперек горла – сколько можно на веревочках болтаться? А сейчас стало пусто, как будто воздух высосали и плюнули внутрь. Еще с матерью эта карусель.
Можно было пойти в «Облака», другая фирма, делают то же самое. Мойка окон, фасады «керхером». Крыши, само собой. Одного из «Облаков» Михалыч знал, надо закинуть удочку. Может, возьмут, лишние руки на дороге не валяются.
«Не возьмут», – перебил сам себя. Верхолазов хватает. Особенно чучмеков. Готовы языком стекла мыть, за копейки.
А главное, обидно. Что просто взяли и выперли с работы, как щенка.
Михалыч закусил губу.
Ничего, без работы не останется. Руки есть. Ноги есть. Мозги тоже есть, пусть не навороченные и без корочки о высшем образовании. Мозгами в семье больше Лена заведовала. Но она со своим математическим умом тоже могла наворотить. Просчитает все, провычислит, а потом сама своим характером себе же и поднасрет и рыдает в ванной.
Михалыч, хотя просчитывал плохо, свои два плюс два складывал железно. И семью последние года три кормил он своими руками. Болтался на высоте где-нибудь на Ленина или крышу чистил загородного дома какого-нибудь дяди из мэрии, пока сам дядя внизу в бассейне бултыхает ножками. А он, Михалыч, в это время на крыше херачит, как Карлсон. Только вниз поглядывает, на бассейн, жалко, плюнуть нельзя. И пивко там, на бассейновом столике, какое, интересно? Да ладно, не интересно ему совсем. Пива, что ли, не видел… А иногда дочка дядина, или кто она ему, из домика выйдет и плюх в бассейн. И плавает туда-сюда, поглядывая на его, Михалыча, прогулки по крыше. А крыша, между нами говоря, сложная. Вся в каких-то башенках, гребнуться – легко! Михалыч, впрочем, не прочь был и гребнуться, если б прямо в бассейн, к этой русалочке, кораблики попускать…
А был еще такой эпизод. Мыли они тогда окна на Комиссаров. Седьмой этаж, офисники за стеклом деловые такие. Поглядывают на него. Интересно же, мужик в окне, бесплатное шоу. Поглядят на него и снова в компьютер или воду из кулера пьют. А Михалычу что? Он дело делает. Погода хорошая, ветер слабый, стекла средней степени засранности. Одно кончил, второе начал.
Это было третье или четвертое. Обычное стекло, в котором тут же отразился подвешенный Михалыч, темный, как на фотке без вспышки. Попшикал на свое отражение, поползла мыльная змейка. За стеклом сидели двое. Мужик к нему спиной и баба, даже сквозь немытое еще стекло видно, что топ-модель. Ноги, все такое. Михалыч только стекло тереть начал, а мужик этот плюгавый подъехал на своем кресле к этой топ-модели и полез на нее. Вот так, запросто, как между делом. А она все позволяет. И на Михалыча внимательно, как ему показалось, глядит. Подмигнула ему даже и улыбнулась. А мужик его не видит, спиной к окну, хоть бы поглядел, что там в окне, прежде чем интим тут затевать. А Михалыч глядит на бабу и на одном месте машинально стекло трет. Трет и трет, туда-сюда… Спохватился, махнул, чтобы его на следующее окно передвигали.
Думал, его за недомытое окно оштрафуют, была такая практика, если заказчик нажалуется. А тут наоборот, коробочку «хеннесси» через Палыча передали. Видно, та намекнула плюгавому, что зрители были. Купили его молчание, короче. А Михалыч и так не собирался рассказывать. Выпил «хеночку» с ребятами, все культурно.
А вот топ-модель Михалычу в голову глубоко зашла. Она ведь, пока Михалыча на соседнее стекло не перетянули, на него смотрела. Пока этот лох трудился. Глядела на Михалыча широкими глазами, как будто это она с ним на подвеске все это исполняла, а не с этим в белой рубашке. Через пару дней Михалыч не выдержал, снова пришел туда, на Комиссаров. Постоял час внизу, в конце рабочего дня. Даже не знал, что ей скажет, если она выйдет. Офисники валили из своей стекляшки по одному и стайками. Ее среди них не было. Подниматься на седьмой он не решился. Отправился домой, отношения с Леной у них были в этот момент натянутыми.
Воспоминания, подразнив, закончились. Снег почти не сыпал. Казалось, вот-вот, солнце поднатужится и выйдет. Но не выходило.
– Все равно три копейки платят, – говорил доктор. – И машину не дают. Приходится вот так, на попутке… Что вы от Мостов так долго ехали?
Михалыч произвел носом удивленный звук.
– Любка с автостанции просигналила, – пояснил доктор. – Жди, говорит, гостей. Договор у нас с ней. Она мне сигналит, а я ее дочь лечу от язвы. Сама Любка здорова, как мамонт, а у дочери то сердце, то еще чего-нибудь. Так что общаемся.
– Мы в магазин заезжали, – сообщила мать.
– А, – доктор усмехнулся, – на курьих ножках… Вас не Лёха туда завез?
– Кто? – спросил Михалыч.
– Лёха, на автостанции торчит.
– Он сказал, его Никак зовут.
– Никак он по паспорту, официально. Колиных людей боится. Погавкался с ними.
Михалыч хотел сказать, что видел этих людей, и не стал.
– В заброшенную церковь направил, – сказал, подумав.
– Какую заброшенную? – поднял голову доктор.
Михалыч описал. Доктор скривился:
– Нормальная она. Действующая.
Достал из кармана айфон, поколдовал пальцем. Михалыч узнал внешний вид церкви, какая-то служба, поющий хор, никаких разрушений.
– Успенская. – Доктор спрятал айфон. – Другой нет.
– Давно снимали? – спросил Михалыч.
– Недавно. Это бывает. Одному, тоже меня подвозил, она только церковной лавкой показалась.
– Лавкой?
– Хорошая, говорит, лавка. Крестиков накупил. А церкви, говорит, не было почему-то.
Михалыч вспомнил пустые стены и ветряной гул.
– Непонятки у вас какие-то всё, – сказал наконец.
– Привыкли, – ответил доктор. – Зато воздух хороший.
Михалыч кивнул. Воздух ему тоже нравился.
– Зону проезжаем, – поглядел доктор в окно.
– Какую?
– Бывшую. Где зэков держали.
Михалыч ничего не увидел. Какие-то бугорки. Ага, вот забор…
– Сталинская? – спросил с теплом в голосе.
Сталина Михалыч уважал. Это у них потомственное было, колыхаевское. И отец уважал, и дед, хотя сидел как кулак.
– А то! – кивнул доктор. – Работало, как часики.
– Не надо было разрушать, – сказала мать. – Все народное добро разрушили.
– Это не разрушили, – помотал носом доктор. – Заморозили. Как было, так и оставили. Раз в два года техосмотр. С моим участием.
– Ну и как? – спросил Михалыч.
– Внутри? Нормально. На пионерлагерь похоже. Только победнее. И рушится понемногу без людей.
– Вот и надо людей туда завезти, – снова вступила мать. – Тех, которые воруют.
– Собирались завезти. – Доктор зевнул. – Вначале геронтозорий там открыть хотели. Правозащитники набежали, церковь тоже сказала. А так бы там бы и побывали.
Михалыч даже спиной почувствовал, как мать сжала губы. Геронтозорий… Вот ведь название придумали, уроды.
– Я посплю, – сказал доктор и сжал кулак. Так со сжатым кулаком и заснул.
Снова выскочил знакомый патруль. Михалыч притормозил. Доктор качнул головой, но не проснулся. Михалыч открыл дверь и спустил ногу в снег.
– Ну что, – спросил мать, – может, выйдешь, сказку им расскажешь?
Вылез, хлопнул дверью.
– Про Колобка… – сказал уже сам себе, натягивая на уши шапку.
Те же самые двое. Колины люди, или как вас там. И «фордак» тот же самый. А за ним фургон. Михалыч сощурился:
– Что еще?
– Быстро едете, еле догнали вас, – ответил один, улыбаясь.
– Правила, что ли, нарушил?
– С этой стороны все нормально.
– А с какой ненормально?
– Пройдемте. – Второй мотнул головой в сторону фургончика.
Михалычу это не понравилось.
– Сейчас, мать предупрежу.
– Да это на минуту. Опознать нужно.
Михалыч набрал воздуха, пригнулся и влез в фургон. Внутри было тесно и пахло химией. Ламп не было, но было полусветло, Михалыч замер и присел.
Ледяной свет шел из огромного аквариума и шевелившейся в нем воды. В воде качался голый мужик, которого Михалыч, несмотря на отсутствие одежды, быстро узнал. Был он весь с головой в этой воде. Никак, или, как его назвал доктор, Лёха. На голой груди красовалась татуировка, а по ногам клубилась шерсть, точно спортивные штаны. Голова то подплывала к стеклу, то отплывала обратно и, как казалось, подмигивала. Перед аквариумом валялись куртка, испачканная темной кровью, и брюки с сапогами.
– Знаком вам этот гражданин? – спросили патрульные.
– Мертв?
– Да не… В растворе, чтоб не сбежал. Пусть до весны поплавает. А там Коля с ним разберется.
Голова снова приблизилась лбом к стеклу и пошевелила ртом.
– Плохо мне… – услышал Михалыч, как сквозь подушку. Вверх покатились пузыри.
– Если знаком, подпишите! – На коленях у Михалыча оказался листок.
– Не подписывай… – снова подал сдавленный голос пленник и стукнул коленом по стеклу.
– Постучи, постучи, – сказали патрульные. – Еще пачку реактива засыпем.
Михалыч глядел на плавающее тело и думал, как поступить. Вопрос был непростой.
Тут затарахтел мобильник.
Михалыч вылез из фургона на воздух, придерживая неподписанный лист. Колины люди встали рядом.
– Алло! – крикнул Михалыч.
– Чё кричишь? – узнал голос Сереги. – Звонил?
Серега, судя по голосу, был трезв.
– Да… Короче, такое дело… – Михалыч поглядел на патрульных. – Говорить сейчас не могу, перезвонишь?
– Не. С чужого звоню. Говори сейчас.
– Короче, мать просила позвонить. Ты слышишь?..
– Слышу. Что опять надо? Денег я ей верну. Скажи, после Нового года.
– Да нет… Отвожу я ее, – Михалыч прикрывал ладонью рот с трубкой, – в Серую Бездну.
– Чего ей там надо? – Серега деловито и без удовольствия выругался.
– Ты не слышал про Бездну?
– Не. Занят был.
– Геронтозорий там.
– Чего?
Серега, вспомнил Михалыч, обходился без новостей. Телевизоры быстро пропивал и снова жил, как на острове.
– Короче, – Михалыч вспотел, – я сейчас матери дам, она тебе сама…
Подошел к своей машине, патрульные шли за ним.
– Возьми, Серега звонит… – Михалыч приоткрыл дверь.
Едва передал мобильник, резко открылась передняя дверь. Врач буквально вылетел и встал перед патрульными. Глаза его светились.
– Черный доктор! – заорали патрульные и бросились к своему «фордаку». Всосались в него и рванули с дороги вбок в лес, заваливаясь на сугробах.
Доктор хозяйской походкой неспешно пошел к фургону. Михалыч потоптался у машины и решил сесть.
Мать протянула ему сзади мобильник.
– Поговорила? – спросил, не оборачиваясь.
Мать, как обычно, промолчала.
Доктор приблизился к фургону и влез в дверь. Через пару секунд оттуда выскочил Никак, прикрывая ладонью богатый свой срам. Следом спрыгнул доктор с комком одежды. Швырнул Никаку. Тот схватил и, мелко кланяясь, дернул галопом в лес.
– Поехали уже, – сказала мать.
Доктор протер ладони снегом и залез в машину. Лицо у него было белым и злым, кулак снова сжатым. Пахло химией. Доктор запрокинул голову и уставился в обшивку потолка.
Михалыч газанул, объехал фургон, хлопавший на ветру дверью. Из двери вытекала застывавшая вода.
Михалыч давно не ездил на такой километраж и испытывал усталость.
– А почему они вас черным назвали? – спросил у доктора.
– Уроды потому что.
Снова установилась тишина, не считая мотора и хрустящего звука дороги. Михалыч стал думать о молчании, от чего люди молчат.
– Когда здесь работать начал, – сказал доктор, – они халат у меня свистнули. Перекрасили в черный и подбросили. Шутки такие.
Михалыч поглядел с интересом. Доктор хмыкнул носом:
– А я стал черный носить. До сих пор ношу. – Он похлопал по рюкзаку. – Шапку, кстати, не хотите купить? На собачьей шерсти, полезная.
– Не, – сказал Михалыч. И, чтобы уйти от темы, добавил: – Боятся вас.
– А что ты за врач, если тебя не боятся? – Доктор пошевелил ногами. – Я так даже считаю, что Россией должны управлять врачи. Тогда порядок будет.
Михалыч засомневался в этом, а вслух сказал:
– А кто такой этот Коля?
– Кто-кто… По детству не слышали, что ли?
– Нет.
– Вообще, он Кола, а не Коля. По-нашему, Коля.
Доктор замолчал и снова напряг кулаки.
– Может, музыку поставить? – сказал Михалыч.
– Ставьте… Кола. Слышали?
Михалыч не слышал. Заиграла музыка. Михалыч сделал тише.
– Раньше богом себя называл, – сказал доктор.
– Кто?
– Кола. Кола-бог. Колобок. Это слышали?
– Слышал, – кивнул Михалыч и глянул на мать. Та опять рисовала пальцем.
– Церковники с ним войну вели, – сказал доктор. – При царях еще. Загнали его на болота. Там у него сейчас резиденция… – Поглядел на магнитолу: – А классической нет?
– Вивальди? – проявил информированность Михалыч. – Нет. А какой он… этот…
– Коля? Нормальный. Я его лечу иногда.
– Он вправду бог?
– Ну, такой… языческий. Организм изношен. Давление. Полиартрит.
– А мне говорили, – Михалыч снова глянул на мать, – что он из одной головы состоит.
– Сказки, – поморщился доктор. – Тело есть. Деревянное, правда. Предлагал на мрамор заменить, японцы сейчас качественно делают. Нет, привык к дереву. А голова… Что сказать? Ясный ум. Все помнит.
– Получается, этот Кола там главный?
– В Бездне? Не. Там князь. Вы, кстати, как к нему…
– Поддерживаю линию, – сказал Михалыч, вспомнив совет.
– Нормально… Это Никак вас подучил?
Михалыч молчал.
– Голова у Лёхи есть, – сказал доктор. – Если б не аморалка, уже бы в Подмосковье жил. В элитных лесах.
Михалыч вспомнил аквариум и нахмурился. Доктор, наоборот, стал лицом мягче.
– Как с бабой пообщается, из него вся сила выходит. Бери его голыми руками. Сколько раз горел на этом… Вы на него не подписали? – Доктор глянул на помятый листок, все еще лежавший на коленях Михалыча.
Михалыч помотал головой.
– Правильно. Кровью бы пришлось, – сказал доктор.
– Своей?
– Не. Лягушачьей. Человечьей запретили им. Еще в девяностые подписывали, а потом губернатор приезжал. Перешли на лягушачью.
Михалыч убрал листок с колен, сунул в бардачок.
«Может, курят они здесь что, – думал, покусывая изнутри губы. – Мох какой-нибудь…»
Он не сразу услышал звук мобильного. Сильно задумался. Дернулся, пошарил рукой.
В трубке была Лена. Слышимость никакая. Лена будто захлебывалась.
– Ты не слушай ее… если скажет…
– Кто? – напряг лицо Михалыч.
– Она не поняла… потом объясню…
– Кто, не слышу!
– Пришла… Не слушай ее… – Голос Лены то всплывал, но снова тонул.
Потом превратился в страшный звук, и пошли гудки.
Попытался перезвонить ей… Как в танке.
Михалыч сжал губы.
Доктор вздохнул и кивнул.
Михалыч вылупил глаза и вопросительно приоткрыл рот.
– Обычно уже с Песковки связи нет, – ответил доктор.
Михалыч вернулся к дороге. Голос Лены ему не понравился.
Может, почувствовала?.. Вспомнил свои сегодняшние успехи и снова сжал губы. Инициатива там была, конечно, не его, но он ведь и не сопротивлялся. Еще сам в своем раздевании поучаствовал. А у Лены интуиция, всё ловит.
Только не похоже было по звонку. Про кого она говорила? «Она, она…» Мать? Или Катюха? Михалыч слегка оглянулся на мать. Та как сидела, так и сидит.
– Что? – спросила.
– Ничего. – Михалыч отвернулся обратно.
От белизны этой глаза уже начали болеть.
– Вы хоть с Серегой друг другу слово сказали? – спросил ее.
– Да.
Михалыч втянул воздух. Подержав в себе, выпустил.
– Плохо ему, – добавила мать.
– Зато мне хорошо, – сказал Михалыч.
– А что тебе плохо? Отвезешь меня, и будете… жить-поживать, добра наживать.
– Уже не буду. Уволили меня. Из-за вот этой поездки.
Мать не ответила. Не стала спрашивать, как уволили. Почему, на каком основании. Не попробовала даже пожалеть его. Просто замолчала. Михалыч снова подумал, насколько мать его не любила. А ведь он лицом был похож на нее. И это было еще обиднее.
Среди знакомых Михалыча встречались удачники, и они все были разные. Общим, как теперь Михалыч думал, было то, что у каждого где-то за спиной виднелась мать. Заботливая, иногда даже слишком. Звонившая по три раза на день. Не могущая поделить с невесткой свое уже даже стареющее чадо. И все-таки это казалось правильнее. Имея позади себя такую мать, можно было идти вперед и добиваться, чего тебе надо.
Михалыч не чувствовал себя, в общем, неудачником. Особенно на фоне двух своих братьев, один из которых был уже в могиле, хотя и в Израиле, а другой – сами видели. Так что Михалыч был собой даже доволен, хотя виду из скромности не показывал. В школе учился нормально, почти без двойбанов. И спортивный колледж закончил, по специальности «Физическая культура». В соревнованиях, правда, не блистал, но ведь никто ему и не объяснил, что блистать надо, а сам Михалыч не понимал тогда, для чего нужны эти огромные напряжения. Его влекло к спокойствию, к мыслям. Если бы мать приходила к нему на соревнования, как десятки других мамаш, он, может, напряг бы волю и показал всем. Но мать не приходила. Один раз пришел отец. Но под его насмешливым взглядом не то что напрягаться, вообще ничего делать не хотелось. Так и в бассейне. Пытался ускориться, ощущение воды было хорошим. А получилось, что почти стоял на месте, пришел чуть не последним.
Потом была армия, Владикавказ. Тоже удача, могли бы в горячую точку сунуть, тогда как раз Чечня с Дагестаном начались. А Владикавказ не горячая точка, а теплая. Особенно зимой, сидишь, потеешь. Что тоже плохо, ноги в грибке. Другим солдатам матери крем антигрибковый слали и разные вкусности. Он тоже написал. Мать прислала две банки сгухи, а ее там своей было зажрись. А крема не прислала. Прислала древнюю вырезку из журнала «Здоровье». Всю в тараканьих какашках, он даже читать не стал.
Отслужил, вернулся с грамотой. Мать вроде даже обрадовалась, огурцы свои фирменные открыла. Но радость к себе Михалыч почувствовал все равно только от Сереги. Серега приехал вечером посмотреть на брата. Был веселым, от него пахло вином, он тогда только начинал это дело, это потом уже понеслось.
Грамоту Михалыч хотел прижать кнопками к стене, мать не дала, сказала, сама сделает, чтобы в рамке. Потом потеряла ее куда-то, как всегда.
Михалыч начал работать. Появились первые самостоятельные деньги, отселился от родителей. Хотел в милицию идти, люди отсоветовали, пошел в охранники. Город занимался углем, шли еще разборки между «крестовыми» и «пиковыми». «Крестовые», то есть русские, с большими крестами под расстегнутыми рубашками, враждовали с «пиками», кавказцами и прочими. Михалыч поработал у «крестов», но не долго. Повидал два трупа и решил приискать работу потише. Поработал в бассейнах, потом прибился в Бултыхи, тут и личная жизнь подоспела. Знакомясь, говорил, что из Владикавказа, Коммунарск не котировался, сразу: «А, “коммунарик”…» – и потеря интереса. А Кавказ возбуждал у девушек какие-то фантазии. Так он пережил несколько связей разной степени короткости. Научился обращаться с женщинами, понимать их мышление. И тут возникла Лена.
Когда они решили расписаться, съездил к родителям. Один, Лену и так тогда тошнило. Мать никак не отреагировала и будущей невесткой не заинтересовалась. Спросила только, русская она и нет ли у нее родственников в Израиле. Зато отец настарался за двоих. Кто такая? Почему раньше не привозил?.. Родители съездили на свадьбу, поглядели на Ленин живот под белым платьем. Решили, пусть Михалыч живет как хочет.
Михалыч и стал жить как хочет. И родителям денег еще подкидывал. Отец один раз к ним приезжал. Два дня пожил, подержал на коленях Катюху, ей год был. Проверил, как сын живет, поточил им ножи, попрощался и уехал. Мать так и не приехала – то одно у нее, то другое. Михалыч даже как-то стал забывать, что у него еще существует мать. Иногда вспоминал, но без радости, а что тут радоваться? Живет, и хорошо.
– У кота, да у кота колыбелька золота… У дитяти моего да покраше его.
Мать пела тихо, глядя куда-то в себя.
Михалыч удивленно мотнул головой. Песня была вроде колыбельной, но от матери он ее не слышал. Он вообще от нее никаких песен не помнил.
Доктор стал оглядываться. Сжал рюкзак ногами.
– У кота, да у кота, – продолжала свое мать, – периночка пухова… У дитяти моего да помягше его.
Доктор выпрямился:
– Вот здесь… Спасибо, что подбросили. Сколько с меня?
Машина остановилась.
– Нисколько. – Михалыч глядел на пустой пейзаж. – Это уже Бездна?
– Здесь все – Бездна. А вам еще минут десять.
Нацепил рюкзак и вылез – и застыл на месте. Так и стоял, пока не исчез за изгибом дороги. Мать уже не пела.
– Странный, – сказал Михалыч.
– Так понятно, – отозвалась мать. – Кот и есть кот.
– Какой кот?
– Вот этот. Вышел который.
Михалыч не ответил. Он еще раз подумал, как устал сегодня. Как соскучился по своему дивану. По ванне, в которую бы сейчас целиком и с радостью лег. По родному аквариуму. Так сильно соскучился, что захотелось об этом кому-то сказать, пусть даже матери.
– А почему кот? – спросил все-таки.
– Не видел, как он хвост под куртку все прятал?
Михалыч помотал головой.
– Вон, шерсть осталась. – В руке матери и правда была шерсть.
– Не похож.
– А тебе как надо, чтоб похож был? Как в кино?
– Хотя бы… – Но вспомнил не киношных котов, а картинку из Катюхиной книги. Там был кот в русском кафтанчике. «Идет направо – песнь заводит… Налево – сказку говорит», – закончил вслух.
– Знакомое, – сказала мать.
– Пушкин.
– Отец его всегда покупал, Пушкина. А Сергей все книги собрал – и за копейки… Только не полностью там всё.
– Где?
– У Пушкина не полностью. Какую песню пел, не сказано. Или сказано?
Михалыч стал вспоминать.
– Не сказано.
– И правильно. Нельзя было такую песню записать. Знаешь, какие у них песни?
Михалыч не знал.
– А вот такие, – начала мать. – Вот такие. Это не такой кот. Этот как человек и ходит по лесу.
– Оборотень? – Михалыч вспомнил слово.
– Нет, обычный. Как человек. Только сзади хвост привяжет и ходит с ним по лесу. Зверей лечит, травы варит. Людей иногда лечит. Встанет перед избой и давай мяукать. Или песню петь. В лекари предлагается.
– Ты что, слышала?
– Слышала один раз. Мать разболелась, у нее поясница была. Перед вьюгой побаливала, она ее платком обмотает и стонет. Вот перед вьюгой он и пришел. А отца не было, деда твоего. Я сижу с картошкой играю, вместо кукол. Мать благим матом стонет. Тут слышим – песня со двора пошла, такая добрая, в деревне никто у нас так не пел. А прислушаешься, так мурашки бегут. Мать стонать даже перестала, говорит: иди в окно посмотри. Гляжу: он стоит, как пьяный качается, весь черный. Я от страха к матери лезу: не отдавай меня! Я уже знала. А она меня гонит: не ори, дура, не отдам, сейчас отгоню его… И давай песню эту петь: «У кота, да у кота…» Тяжело ей было, а спела все-таки сквозь охи свои. «У кота, да у кота…»
– Ушел?
Мать кивнула.
– А некоторые его не гнали, – сказала, помолчав. – Не выдерживали болей… А он боль заговаривать может, начнет сказку рассказывать – боль уляжется.
– Народный целитель, – сказал Михалыч.
– Целитель… Плату себе детьми брал. У Петровых забрал. Еще у этих… как их фамилия-то?..
– В смысле – детьми?
– Вспомнила, у Черновых. У нас трое Черновых было, эти возле сельсовета жили. Отца их на седьмое ноября сосной придавило. У них сына увел, до войны.
– Как увел?
– Да так. Они сами рады были, в избе семь ртов детей. А кот знал их семейное положение. Когда у отца боли пошли, он давай в избе песни петь. Силой никого не уводил. У Петровых сын сам через два дня после того в лес ушел. Или родители отводили. Жизнь такая была.
– А что он там с детьми делал?
– Кто ж знает? Что-то, наверное, делал. Лес – он и есть лес. Там не церемонятся.
Михалыч представил себе детей в лесу.
– Что ты мне никогда раньше не рассказывала?.. – сказал медленно.
– Ты городским рос, к чему тебе. Я Василию рассказывала на ночь. А он один раз постель обоссал, отец тут же: вот, всё твои сказки!
Заиграл мобильный. Музыка была из фильма «Усатый нянь».
Значит, Катюха.
– Ты когда назад?
Дочь никогда не здоровалась. Слышимость была хорошей.
– Еще не доехали, – ответил Михалыч. – Что случилось?
Обычно Катюха просто так не звонила.
– Ничего. Из дому ушла.
– В смысле?
– Вообще.
Михалыч почувствовал, что руль стал скользить в руках.
Подъехав к обочине, машина встала.
– Ты сейчас где?
– У Юльки.
Михалыч вспомнил маленькую, бесцветную подругу Катюхи.
– А дальше?
– Буду снимать квартиру.
Михалыч молчал, обдумывая ситуацию. Катюхе нужны деньги… Ждет, что он будет оплачивать квартиру…
– С матерью у вас опять, что ли?
– Она мне не мать.
Это он уже слышал во время их разборок. Только до ухода раньше не доходило.
– И вообще не уверена, что она меня от тебя родила.
Михалыч почувствовал, как весь, от живота до подбородка, покрылся потом.
– Ты… ты это с чего? – В затылке заболело, он стал тереть там ладонью.
– Да так. Застукала я один раз ее.
Михалыч пошевелил ртом, но ничего не сказал.
– Ну, на дне рождения том, на даче… Вы все напились когда, кроме тебя, ты на озеро еще ушел… А я подглядела, ну, случайно просто, как
Михалыч не сразу и не четко, но вспомнил. Эту дачу, потом озеро. Потом…
– Какой Лёник, ты что?! – Вторая волна пота прошибла его. – Мамин брат? Твой дядя?
– И никакой он ей не брат. И не дядя. Я сама слышала. От баб Лиды.
Мать Лены. Когда она от нее слышала? Умерла, когда Катюхе восемь было.
– Они ругались. Баб Лида и…
Михалыч молчал. С бешеной скоростью прокручивались пятнадцать лет. Начиная с Бултыхов. Там уже был этот Лёник. Значит, уже там это было. Потом он то появлялся, то на год, на два исчезал. Уезжал в Москву, снимался в какой-то рекламе. Появлялся побитый, постаревший. Ему нужно было помочь деньгами. Нет, Михалыч не возражал. Помочь – так помочь. Только один раз, когда пришел накуренный и стал говорить свои интеллигентские гадости, Михалыч взял за грудки и отнес в подъезд. Тот полетел вниз, потом поджал ноги и сел, глядя снизу на Михалыча. Михалыч закрыл дверь и поглядел на Лену. Лена одобрила. После этих полетов Лёник исчез. Потом снова появился, помириться и попросить денег, но к ним уже не заходил. А год назад совсем исчез. Лена все пыталась найти его…
– Мне кажется, вам с ней вообще надо развестись, – сказала, помолчав, Катюха.
Михалыч не ответил.
– Я бы осталась с тобой… С тобой, по крайней мере, можно найти язык… Ты ведь не собираешься больше жениться?
Связь оборвалась.
Михалыч уперся подбородком в руль. За стеклом начало темнеть.
Михалыч нащупал ватной ладонью бумажник. Раскрыл, поглядел на Катюхину фотку. Нет, его копия. Он даже помнил, как они ее с Леной сотворили. В лодке, посреди озера. Лена стонала так, что на все озеро разносилось. Его потом еще все взглядами поздравляли.
В свете фар пробегали редкие снежинки.
«Усатый нянь» заиграл снова.
Михалыч прижал трубку к уху.
– Ну, что решил?
Михалыч пошевелил ртом, но слова не выходили. Промычал что-то.
– Да… Еще такое дело тут… Мы, по ходу, еще аквариум твой разбили… Она разбила, первая в меня платье швырнула… Алло!
Связи не было. Михалыч повертел мобильник и сунул в карман. Снова лег на руль.
– Ну, что ты там? – спросила мать. – Поехали?
Михалыч резко повернулся к ней.
Увидев его лицо, мать почему-то вся сжалась и прикрылась ладонью. Михалыч узнал это движение. Так мать делала, когда отец пару раз при нем замахивался на нее. А один раз заехал ей по щеке, и она свалилась, беспомощно загребая своими толстыми ногами.
– Убей… – Он видел ее глаза. – Ну, убей…
Так она уже говорила ему.
Две недели назад, когда были получены ответы со всех анализов. «Лучше уж убей…» Он сидел на диване и не понимал, как это могло случиться с его матерью.
Он верил в то, что уже месяц перетирали по всем телеканалам. Слушал в новостях, глядел в этих ток-шоу. Ждали, что скажет Президент, но тот не спешил сообщать народу свое мнение. Потом все-таки позвал журналистов, чтобы один, курчавый, задал ему этот каверзный вопрос, и Президент спокойно на него ответил. Сказал о сложной демографии. Потом о гуманизме, о котором мы должны помнить. В конце Президент пошутил, что рад, что сам такое не выпил. Хорошо сказал, доступно, Михалычу понравилось. Нравилось, пока все это было далеко, где-то там, в телевизоре. Было даже приятно, что о его родном Коммунарске заговорила вся Россия, весь мир.
В Коммунарске был небольшой фармацевтический завод.
В начале девяностых его, как и всё кругом, приватизировали. Завод пару раз сдыхал, но на каких-то силах еще клепал таблетки. Мать, после того как закрылся ее «Красный Октябрь», пошла туда дорабатывать до пенсии. Вначале ей там нравилось: чисто, да и зарплату всего на два месяца задерживают. Работала на складе, осваивала названия лекарств. Медициной она всегда интересовалась, а тут такое поле.
Потом и там стало, как везде. Зарплату не платили, расплачивались наполовину продукцией. Квартира стала напоминать аптечный склад, отовсюду сыпались лекарства. Мать и еще пара женщин с фабрики договаривались с проводниками, те пускали их торговать по вагонам. Торговля была не слишком выгодной, мать возвращалась без ног. Потом на заводе сменился хозяин, и всех уволили, чтобы не платить долги по зарплате. Мать оказалась дома среди груды лекарств.
Тут подоспел гербалайф, который отец тут же назвал «дерьмолайфом», и мать стала им заниматься, пропихивая иногда клиентам и что-то из своих запасов. Попивала лекарства и сама. Не все, конечно, с выбором. Следила за сроком годности. Просроченное старалась поскорее выпить или соседям раздать, чтобы добро не пропало.
Среди этой россыпи лекарств и оказалось это. Название его Михалыч так и не запомнил и каждый раз спрашивал Лену, которая помнила все. Снотворное лекарство, изготовленное по индийской технологии.
Сон у матери с годами стал портиться. Бессонниц не было, но жаловалась знакомым, что сна не чувствует и участились кошмары. Было это уже без Михалыча, он как раз служил. Хотя, если б и дома был, вряд ли бы знал. В семье мать о своем здоровье молчала, отец ее тут же своим чувством юмора гасил.
Короче, мать попивала это лекарство. Спалось от него хорошо, жалоб не было. А когда стал оканчиваться срок годности, то слегка увеличила дозу. Отец, правда, ворчал, что это она так спит много, но она о причине не говорила, чтобы он не выбросил. Благодаря лекарству его ворчание было ей безразлично, и слушала она его как сквозь вату. А потом отец вообще ушел из семьи на дачу, и она спокойно все допила.
Всего этого Михалыч не знал, да и никто не знал, мать все держала в себе.
И вот потом, то есть полгода назад, все выяснилось. Что индийская технология была нарушена на этом самом коммунарском заводе. Что по случайной халатности выпустили партию лекарства, которое в СМИ тут же прозвали «таблетками бессмертия».
Были у нее, конечно, симптомы. Неприятный запах изо рта, мать глушила его зубной пастой. Внешне она даже сильнее постарела, усохла и выпадала из старых платьев, только успевай ушивать. Волосы сыпаться больше стали, вся ванна после помывки в них. Но внутри часы пошли как будто в обратную, молодую сторону. Вернулись даже месячные. На мужчин стала иногда глядеть, что-то о них вспоминая. Не на живых, конечно, а на тех, что в телевизоре. Порезы, ушибы стали быстро заживать. Это она уже потом врачу рассказала, когда все вскрылось. А врач со злобой передал Михалычу.
– Ты что… Ты что, мать… – Михалыч глядел, как она прикрывает лицо, потом отвел ее руку.
Мать замолчала. Лицо у нее было желтым, глаза смотрели на Михалыча.
– Что дома-то? – вдруг спросила. – Пот вытри, потный весь.
Михалыч утер лоб колючим рукавом, шмыгнул.
– Ничего. Нормально.
Подумав, добавил:
– Катюха из дому ушла.
Мать полезла в сумку. Михалыч снова отвернулся, положил ладони на руль.
– На, вытрись. – Мать передала платок.
Платок пах чем-то горьким и рыбьим, чем всегда пахли ее сумки. Михалыч оттянул горловину свитера и протер шею.
Надо было ехать.
– Ты прости ее, – сказала мать.
– Кого?
– Лену.
Все слышала, значит.
– Разберусь, – сказал Михалыч.
– А ты – не разбираясь. Отец, вон, всю жизнь со мной разбирался… И что?
Михалыч хотел сказать, что отец хотя бы его любил, но не стал. Врубил музыку и газанул. Хотелось набрать скорость и ни о чем не думать.
Только разогнался – по тормозам…
Машину повело вбок, Михалыча вдавило в сиденье, дернуло влево. Мать схватилась за держалку и охнула.
Прямо на машину бежали люди.
Были они в каких-то пижамах и страшно худые. Человек семь или больше.
Когда подбежали ближе, он увидел их лица. Белые, как из парафина.
Михалыч узнал, ведь их уже показывали по «ящику».
Геронты!
Теперь они неслись к машине, отпихивая друг друга.
Михалыч дал назад, убрал музыку.
Вдруг за спинами их загорелись фары.
На капоте уже болталось двое, еще трое, уже четверо лезли лицами к стеклам, стучали кулаками в стекло. Были слышны слова, и они были непонятны. Михалыч осторожно дернул вперед, двое свалились в снег, остальные еще болтались на машине и стучали костяшками.
Впереди тормознул знакомый «фордак», чуть подальше фургончик. Выбежали Колины люди, принялись оттаскивать геронтов, заламывать руки, оттаскивать в фургон. Одному геронту удалось открыть дверь, влезла орущая голова, но его тут же оттащили, и Михалыч захлопнул.
Вскоре почти все были в фургоне. Еще двое медленно бегали по снегу, но и их отловили и отнесли в фургон. Они дрыгали ногами.
Михалыч собрался проскочить, но один из Колиных его остановил. Приоткрыл дверь.
– Старые знакомые! – улыбнулся, показав зубы.
– Идем, – встал за его спиной второй, – это те, что с доктором были.
– Тогда с доктором, сейчас без… Подписали? – достал ручку.
Михалыч помотал головой.
– Как хотите… – Ручка исчезла в кармане. – Вы на нее все-таки наручники наденьте… Сами видели, что они творят. Ловить их, сук, не успе ваем.
Михалыч поглядел на фургон и снова помотал головой.
– Да пусть едут, охота тебе с ними… – снова подал голос второй, пуская пар.
Первый скривился:
– Ладно, счастливого пути. Геронтозорий за поворотом, увидите.
Вытащил голову из машины, разогнулся и пошел к фургону. Второй уже ждал его там.
Михалыч стоял, не трогаясь. «Фордак» отъехал, следом отъехал фургон. Михалыч открыл дверь и вышел.
Геронты – так называли этих, бессмертных. Михалыч не знал, что точно означает это слово. Вначале его сказал какой-то козел ученый в «ящике». «Геронты… геронты…» Ученый Михалычу не понравился, но он передачу досмотрел. Точнее, дослушал. Было время кормежки рыб, за этим Михалыч следил. Сыпал сухой корм и слушал, что они там в телике друг другу парят. Это было задолго до всей этой петрушки с матерью. Так что первым слово сказал тот козел с бородкой, потом все хором подхватили: «Геронты… геронты…» Бессмертными их почему-то не называли. Хотя они, если поглядеть, именно что были бессмертными, кем еще.
Ученый, бородка эта, кстати, первый начал ими заниматься, геронтами. Как собаками, опыты разные ставить. Михалыч потом его фамилию встречал, но не запомнил – непривычная, сложная. По лицу бы узнал – его, этого, часто на всякие передачи звали. Какие-то Михалыч смотрел, какие-то посылал куда подальше и выключал, чтобы не смотреть.
Теперь он стоял на холоде и вспоминал. Снег падал на лицо, на руки. Он потер руки друг о друга и сунул в куртку. Вытащил мобильный, связи не было. Снег был в свежей россыпи следов, по нему гуляла поземка. Михалыч плюнул в снег и задумался.
Благодаря исследованию геронтов было сделано несколько открытий. Михалыч тоже это слышал. Что времени, оказывается, нет, не существует. То есть как бы есть, но его нет. Производит его сознание. А сознание – это мозг.
Мозг производит время, и это самая главная работа мозга. Даже мышление – это второе. Михалыч не сразу въехал, минуты две тогда стоял, как статуя, с сухим кормом. Потом вспомнил муравьев и въехал. Правильно. Мышления у муравьев почти не было. Но делали все так, что Михалыч просто фигел. Особенно над рабочими муравьями. В них было что-то от японцев, которых Михалыч тоже уважал. У него висела в гараже их священная гора, Михалыч ее иногда разглядывал. Она была такой правильной, как будто ее изготовила не природа, а сами японцы по своей технологии.
Короче, время производит мозг. Вроде излучений. И время человеческой жизни тоже. А место это в мозгу так и не открыли. Тот ученый, с бородкой, сказал, что этим весь мозг занимается. Церковь, которую тоже на ток-шоу позвали, сказала, что это душа. «Подождите, – сказал ученый, – мы еще эту душу найдем». – «Ищите, ищите», – сказал батюшка. И пошла реклама.
Но главное Михалыч понял. А потом еще с Леной об этом говорили, она ему из Интернета скачала. Что длина жизни зависит от этого хронометра, который как бы впаян в извилины, а может, и глубже.
Михалыч потыркал сапогом снег. Костлявые головы все еще плавали перед глазами. Руки в карманах замерзали, и он снова потер их, но это не согрело.
Иногда собственных ресурсов этому хронометру в мозгах не хватало. Тогда он начинал отсасывать их у других. У тех, что в зоне доступности. В головах других людей. Если мощность у тех была поменьше, это получалось. Начиналась откачка времени жизни.
Так и с этими гребаными таблетками, кто их пил. В мозгах у них что-то пере… пере… Михалыч пнул снег. Они, в общем, превращались в вампиров. Не таких, а вот таких. Начинали отсасывать у других время жизни.
И за счет этого могли жить почти бесконечно. Все на них заживало, как у детей. Только если казнь, тогда, конечно. Типа расстрела или сожжения. Тогда – да, а так – нет. Появилась организация, которая предлагала их усыплять, а потом гуманно умерщвлять. Михалыч видел их пикет возле мэрии, когда проезжал. Стояли под Лениным со своими плакатами, кричали в мегафон.
Много чего стало твориться, каждый день сюрпризы. То какая-то дочь мать-геронтку в ванной утопила, пять лет дали. То одна женщина узнала, что муж геронт, и – на развод сразу. А потом его обследовали, оказалось, пил снотворное, которое еще до нарушения технологии сделали. Жена к нему обратно, а он ее видеть не хочет, гуляй, говорит. Еще несколько самоубийств, Интернет кипел просто.
Тут власть зашевелилась, прокуратура, стали опровергать слухи. Начали официально выявлять геронтов, ставить на учет. Хотели полностью снять их с пенсии, поднялся шум, сняли половину. И построили на федеральное бабло этот геронтозорий в самой глухой жопе, какую только можно придумать. Чтобы они жили все вместе, а вокруг на километры никого, из кого можно время откачивать. Только из друг друга. Кто-то в Сети написал, что там им, этим, совсем хреново. Что у них там ломки все время, лучше бы их всех усыпить. И умереть не могут, и жить не могут, потому что вампирят друг друга. Но его в Сети тут же затоптали. А проверить невозможно, стены там, системы слежения, внутрь не пускают. Работают там зэки, им пожизненку на это заменили, тоже по слухам.
Михалыч выдохнул. Пар, покрутившись возле лица, исчез. Почувствовав на себе взгляд, он повернулся к машине. Мать прижалась к стеклу и глядела на него.
Они сидели на заднем сиденье.
Михалыч – склонившись вперед, почти касаясь лбом своих джинсов. Мать осторожно гладила его по спине.
– Не надо, – сказал Михалыч.
Рука исчезла. Михалыч завел за спину ладонь и потер место, где гладила мать.
– Мне цыганка одна нагадала, – сказала мать. – Тебе еще два года было.
Михалыч слегка повернул голову к ней и снова опустил.
– Этот, говорит, тебя убьет. И на тебя показала, ты около газводы стоял, воды просил. Я еще удивилась, ты самым положительным рос, ничего такого в тебе не было.
– Ты поверила?
– Так она остальное все, как по правде, сказала. И про Василия, что здоровье. И что соседи нас затопили и у нас война с ними была.
– Что еще нагадала про меня?
– Ничего. Только что убьешь, и все.
Михалыч поднял голову и положил матери на колени.
Так они никогда не сидели, может, только в раннем детстве… или и тогда не сидели.
Он почувствовал, как мать сжалась, как напряглись под шерстяной юбкой ее ноги. Значит, она всю его жизнь жила в голове с этим гаданием.
Жила и боялась его, Михалыча. Больше чем отца и даже Серегу. И сейчас его боится, по этой привычке все еще.
Мать потрогала его голову:
– Отвези уже меня скорее, а? Что уж кота тянуть…
Он въехал в длинную, слишком ярко освещенную аллею и припарковался возле стены. Местность напоминала Бултыхи, только жесткий вариант Бултыхов. Сбоку появился какой-то мужик, поглядел на машину и отвалил.
– Схожу узнаю. – Михалыч взял документы, вылез, заглянул. – Посиди пока… Плохо тебе?
Мать сгорбилась и терла лоб:
– Крутит что-то… Больненько… Иди скорей.
«Начинается… А может, просто не ела с утра? – Михалыч хрустел по снегу. – Бутерброд – это что? Ничего. Так, перекуска».
Дверь, к которой он подошел, была тоже освещена жестким светом. Сверху глядела камера. Михалыч сощурился и нажал кнопку.
– Вы к кому? – спросила дверь утомленным женским голосом.
– Назначено… – Михалыч откашлялся. – На сегодня.
– Номер скажите.
Михалыч посмотрел на папку и назвал номер.
– Заходите. – Дверь запипикала и подалась.
Михалыч прошел небольшой двор, огороженный бетонным забором. Во дворе стоял заснеженный фонтан, пара молодых берез. Михалыч подошел к двухэтажному зданию. Постучав в дверь, потянул ее, прошел пустой коридор поликлиничного вида и увидел еще одну дверь, чуть приоткрытую.
В комнате было так же ярко и пахло чем-то непрезентабельным. Половину комнаты занимал длинный стол. За ним сидела женщина, молодая и с первого взгляда даже приятная. Особенно грудь, интересно, какого размера, и глаза с громадными ресницами. На экране компа ядовито зеленел пасьянс. Михалыч поздоровался.
– А снег с обуви кто отряхивать будет? – спросила женщина. – Что потом мне с твоей лужей делать?
Сказано это было без злобы и, в общем, почти приветливо.
– Да я из машины только, – ответил Михалыч тоже миролюбиво. – Хотите, пойду стряхну.
– Стой уже… Фамилия? – Женщина свернула игру и раскрыла таблицы.
Михалыч назвал.
– Геннадий Михалыч… – задумчиво сказала, глядя в экран. – Что так поздно приезжаем, а, Геннадий Михалыч? Сколько времени, знаем?
– Пять. Пять минут шестого.
– А рабочий день до шести. – Она отвернулась от экрана, поглядела на Михалыча.
Михалыч знал этот взгляд. Чувствовал, как он скользит по нему, по лицу, по широким его плечам, гуляет в окрестностях живота и снова поднимается к голове. «С мужиками тут напряженка…» – подумал, ковыряя ладонь.
– Все документы привез? Мать где?
– В машине.
– В наручниках?
– Да, – легко соврал Михалыч. – Сходить?
– Потом. Сейчас документы сначала. Так… Поискала что-то на столе. Нашла, надела очки.
– Паспорт.
Протянул ей материн паспорт.
– С ксерокопией. Принес? Давай.
Михалыч вытащил из файла ксерокопию. Документы укладывала Лена. Он вспомнил Лену и сжал зубы.
– Форму из поликлиники… Квитанцию об оплате…
Женщина называла документы, щелкая и помечая в таблице. Михалыч вытаскивал из папки нужное и клал на стол, иногда путаясь. Он понял, что это за запах, который стоял и беспокоил ноздри. Это был запах тины. И перебивавший его кислый запах духов. Доставая документы, Михалыч оглядывал комнату, чтобы понять, откуда несет тиной. Заметил банку с водой, в банке сидела одинокая скалярия. Вспомнил про свой аквариум. Снова сжал зубы.
– Что ты мне даешь?.. Я сказала, копию трудовой! Давай сюда папку, сама разберусь.
Забрала у него папку, вытряхнула бумаги на стол. Михалыч постоял без дела, потом присел на стул и стал мотать ногой.
– Рыб любишь? – спросил, продолжая глазеть на банку.
– Кого? А… Это не для себя, это чтобы посетителей успокаивать. Рыбы успокаивают. К нам тут такие приезжают, которые привозят, их сперва самих лечить надо. Просто психические. Я уже и рыбку завела, и психотренинг использую… Ногу останови, в глазах рябит.
Михалыч перестал мотать. Женщина разобралась с бумагами.
– На, анкету заполни.
Протянула листок. Положила ручку, Михалыч повертел ее в руках. Ручка была толстой и неприятно теплой.
– А можно своей?
– Можно, – убрала ручку и наморщила подбородок, – только быстрее.
Михалыч достал и стал заполнять. Давно не писал, буквы не получались.
– Это же все в документах есть, – поднял глаза.
– Не знаю, не я ее сочиняла. Хочешь жаловаться князю, вон книга, пишем сюда, – ткнула ногтем вбок.
– А он сейчас здесь? – Михалыч снова стал заполнять.
– Кто?
– Князь этот.
– Князь в отъезде.
– А где?
– Нам не сообщают… Понятнее пиши! Это что тут? Бе… безра… Безработный, что ли?
– С сегодня.
– Нет, в документах другое было. Пиши, как в документах, без самодеятельности… На, вот замазка.
Михалыч взмок, ручка скользила в пальцах. Женщина снова открыла пасьянс.
– Часто от вас бегут? – спросил Михалыч.
– Кто бегут? Никто не бежит.
– Я сам видел.
– Не знаю, что ты там видел. Чего от нас бежать? У нас финская мебель, телевизор в каждой полате. С ними занимаются… – Женщина перетягивала карты из стопки в стопку. – Культурная работа, «Почемучки» устраивают. Губернатор приезжал…
– А правда, что никого внутрь к ним не пускают.
– С этим строго, у нас инструкции. К ним нельзя.
– И губернатора туда не пустили?
Женщина выпустила на него ресницы, как иглы:
– Что значит «не пустили»? Он сам не пошел. Кому охота жизнь терять? Я сама туда не хожу, даже здесь опасно… Ты лучше следи, что ты там пишешь. А то сейчас напишешь, что я потом с этим делать буду…
– А откуда вы, ё… моё… знаете, как у них там внутри? – Михалыч резко положил ручку.
– Так. Будем возмущаться или анкетку заполнять? Возмущения свои, пожалуйста, вон в книгу. А у меня уже рабочий день заканчивается. Не успеешь, будешь здесь до утра меня ждать, пока не заступлю.
Михалыч поморщил нос и расписался. Подпись вышла тоже какая-то не его. И еще запах этот.
– Вот, – протянул листок.
– Ой, ну и накалякал. – Вздохнув, убрала. Поглядела над очками: – Профилактику принимать будем?
– В смысле?
– По инструкции… ознакомься, – постучала ногтями по какой-то бумаге. – Для ликвидации последствий пребывания… Один половой акт.
Михалыч вздохнул и потер нос.
– У нас сотрудница есть, волонтерша, – говорила женщина, глядя в стену. – Стесняться нечего, это медицина. Или четыре часа до посещения, или четыре часа после.
– У меня уже было… до… – сказал Михалыч. – Вот.
– А, «Лесная поляна»… – Женщина брезгливо повертела чек. – Вообще, это самодеятельная лавочка. Они со своими услугами там еще допрыгаются. Ни душа, ни культуры. А у нас специальная сотрудница. И пообщаться может. Ладно, что теперь. Иди за матерью…
Михалыч глядел на телефон на столе. Лена сказала позвонить, когда сдавать закончит.
– Можно от вас? Мобильник не ловит.
– Без канители только. Сейчас код наберу… На! – протянула трубку.
Михалыч набрал номер и стал слушать гудки.
– Алло! – появился Ленин голос.
Михалыч приоткрыл рот и снова его закрыл.
– Алло… Михалыч, ты?
Михалыч молчал. Зачем вообще звонил? Не ожидал, что голос Лены окажется вдруг чужим, незнакомым. Лена еще что-то кричала в трубке.
Михалыч отстранил черный пластик от себя и нажал сброс. Женщина наблюдала за его движениями с интересом.
Раздался звонок. Михалыч снова сбросил.
– Ну, спасибо, – сказала женщина. – Будет теперь перезванивать.
– Не будет. – Михалыч вытер лоб.
А если снова перезвонит? Нет, тишина.
– Всё? – спросила женщина.
– Всё, – ответил Михалыч.
Поднялся, провел потной ладонью по джинсам.
– Подожди, – женщина потянулась в сторону, – спецодежду сразу выдам.
Что-то упало и стукнуло. Женщина углубилась под стол. Поднялась, подталкивая под мышки костыли. Вышла, перебирая костылями, из-за стола. Михалыч увидел ее ноги. Они были искривлены и плотно прижаты друг к другу. Михалыч, не отрываясь, глядел на их уродство.
Поковыряв в шкафу ключом, достала пакет. Вроде как разносят белье в поездах. Внутри лежала темная одежда, знакомая Михалычу, уже видел на этих.
– Переоденетесь. – Женщина обходила на костылях стол. – Вернетесь, здесь дежурный уже будет. Я предупрежу.
Михалыч попытался сунуть ей в карман благодарность. Карман был узким, купюра не хотела лезть туда, куда надо. Женщина не сопротивлялась, но и не помогала, и глядела вбок, сопя носом. Запах тины, как Михалыч понял, шел от нее, и запах духов тоже.
– Спасибо, – сказал Михалыч, управившись.
Женщина прислонила к стене костыли и стала отключать комп. Михалыч вышел.
За дверью в спину ему затрещал телефонный звонок. «Лена», – подумал Михалыч и быстрее вышел во двор.
Ледяной воздух обжег его, ветер за это время усилился. Березки болтали ветвями, с фонтана сдувало снег. Михалыч пошел к машине.
Думал он то о матери, то о Лене. Зло на Лену выкипело, осталась только холодная обида. Обида на себя, на свою молодую глупость, с которой он когда-то подкатил к Лене. Можно было все сразу понять, глаза у него были. Лена держала себя королевой, а он, «коммунарик», тянул, что ли, на короля? Даже на пажа не тянул, манер не хватало. Только на телохранителя, может. У некоторых звезд, правда, случаются романы с телохранителями, детей от них рожают, но это не долго. А у них с Леной уже пятнадцать лет продолжалось. Лена дарила ему яркие рубашки, которые он редко надевал. Лена воспитала в нем любовь к качественному дезодоранту и научила ценить вкусную еду, особенно итальянскую. Лена рассказывала ему иногда, под настроение, об искусстве; Михалыч мало что понимал, но что-то в мозгах откладывалось. Лена отучила его носить по улице треники, а когда жарко – шорты «сквознячок» типа трусов. Лена заставляла выводить «рязанские леса» под мышками и в других областях. Лена, по ее словам, любила его, трогала его щеки, гладила шею и остальное. У нее случались такие фантазии, от которых он краснел, как рак. А что теперь?..
Михалыч остановился, напряг уши.
Сквозь ветер пробивался вой. Вой и негромкий крик. Шел он поверх забора, мешаясь с собачьим лаем. В вое были намешаны разные хрипы, вздохи и слова, наполовину непонятные, оттого что люди разучиваются говорить там на своем языке, а начинают на каком-то своем, геронтском. Михалычу даже послышался голос матери: «Больненько… Больненько…» Он почувствовал, как задвигались волосы под шапкой, и на секунду он весь застыл. Ветер колол снегом лицо, а он стоял, придавленный воем, с каплями пота под свитером. «Что же я, мудак, делаю?» – снова услышал он внутри себя, как на станции перед раковиной. И бросился вперед, вынося себя большими быстрыми шагами на улицу, к стоянке.
Машина его стояла, уже порядочно присыпанная снежком. Глаза прожигали яркие фонари. Вой немного ослабел.
Тут Михалыч снова застыл.
Машина, его машина, на его глазах подала назад и стала выезжать со стоянки. Слегка буксанула, порычала в снегу, вырвалась и свернула в аллею.
Несколько минут Михалыч, ничего не понимая, бежал за ней. Перед выездом на дорогу она притормозила; расхлопнулась дверца. Подбежав, Михалыч увидел маленького бородатого человека за рулем.
– Садитесь назад и без вопросов, – сказал негромкий голос.
Михалыч бросился на бородача, но тот махнул ладонью, и Михалыч оказался лежащим на спине в снегу. Рывком поднялся, снова кинулся к машине.
– Садитесь назад, говорю, – повторил голос.
– Ко мне сюда садись, – услышал Михалыч мать.
Отряхнувшись от снега, плюхнулся на заднее.
– Дверь!
Захлопнул дверь. Машина дернулась и выехала на дорогу.
Михалыч не сразу разглядел, что за рулем монах. Узнал по их шапке, а скорее почувствовал. Спросил, куда едем.
– Уф… Отпустило, – сказала рядом мать.
Михалыч подождал ответа. Все еще не мог отдышаться, под конец чихнул.
– К добрым людям, – ответил монах.
– А конкретней? – спросил Михалыч, растирая чих по лицу.
– Пантелеимонов монастырь.
Михалыч поглядел на мать. Та кивнула. О таком монастыре Михалыч не слышал. На карте его точно не было. Хотя что на ней было…
– Может, поменяемся? – сказал Михалыч.
– Нет, – помотал головой монах. – Времени нет.
В боковом зеркале загорелись огни.
– Видите? – сказал монах. – Погоня.
Михалыч развернулся и разглядел, сощурившись, знакомый «фордак».
– Ничего, сильно не приблизятся.
Говорил он немного неправильно, и голос был каким-то не русским. Местный, решил Михалыч и почувствовал сбоку тепло. Тепло шло от матери, она копалась в своей сумке. Михалыч вспомнил про комплект одежды. Наверное, так и остался в снегу.
– Вот пошла я на свидание… на свидание да к Матери… Матери да Бога нашего… Бога нашего, Младенца чистого…
Мать пела тихо, убрав сумку и положив ладони на колени. Фары продолжали висеть в зеркале, потом медленно стали отдалятся. Михалыч снял шапку, поправил мятые волосы.
– А возьму я на свидание… на свиданье к Божьей Матери… я букетик полевых цветов… полевых цветов… А дальше не помню, – сказала мать и замолчала.
– В хоре нашем будете петь, – сказал монах.
Михалыч потер стекло, чтобы понять, где они. Ладонь стала мокрой, но так и не понял. Была темнота, в темноте проносились фонари.
– Да, вот так и похищаем. Как воры. Как воры…
Они сидели в кабинете, или как это тут называется, у игумена. Игумен был рыжим, с веселой рыжей бородой и весь расписанный веснушками, и на лице, и на ладони, которую Михалыч, зная обычаи, поцеловал.
– Вот пусть живет у нас, если согласна. Согласна? Кивает. Значит, согласна. Пусть трудницей живет. На кухне потрудится.
Замолчал, огладил бороду.
Игумен говорил быстро, иногда замолкая и изучая, хорошо ли доходят его слова. Мать сидела, как спицу проглотив.
– В хор ее можно, – вступил монах, который их привез. Он еще в машине назвал свое имя, но Михалыч не удержал его в голове. – Голос есть.
– Нет, сначала на кухню, – сказал игумен. – Хор еще заслужить надо. Для хора себя очистить надо. Вот как. И так косо смотрят, что у нас еще женский хор.
Помолчал, потукал пальцами по столу.
– Музыкой человека искалечить можно. А можно и до ангелов приподнять. Можно – так, а можно – так. А у нас на приходах в хор кого попало берут, лишь бы с голосом. От этого и творится всё. Пение с вывертами, между пением еще болтают. Вся служба ломается. Так что на кухню пока. Оттуда будем начинать.
Михалыч сдержал зевок. Усталость гудела внутри спины и оттуда шла в руки и шею. Стало казаться, что сидят они здесь слишком долго и говорит игумен много и не в тему. Это как в самолете, когда передают правила безопасности, а кто журнал листает, кто разговаривает, кто из стаканчика пьет. Хотя в этих правилах – о жизни и смерти, но не слушают.
– А откуда узнали, что я мать отвожу? – спросил Михалыч.
– Доктор сообщил… На два фронта работает, является иногда сюда. Я ему предлагаю: «Давай я тебе хвост сожгу, с нами останешься!» Так он даже дрожать начинает!
– И в церковь ходит?
– Заглядывает… А что? Всякое дыхание да славит Господа. Они тоже боятся и славят, в пламя идти кому интересно? Быть только внутри долго не может. Особенно когда отец Афанасий, – кивнул на монаха, – с кадилом пойдет. Доктор сразу прыг на улицу. Месяцок поотсутствует, опять приходит.
– А занимается чем?
– Кто его знает… Гуляет где-то, пакостит. Вы еще, скажу, мягко отделались, что его везли. Мотор мог заглохнуть. Запросто! Или в салоне пакость какая-нибудь… Ну, ладно, хватит разговоры, накормить вас надо. – Игумен привстал, подозвал ладонью Афанасия. – Отведешь в трапезную. Скажешь, я благословил. На ночлег пока в гостевую…
– Да я поеду, – сказал Михалыч.
– А что так, на ночь глядя? Погода неспокойная. Останетесь, утром исповедуем, причастим.
– Домой нужно срочно.
– Ну, – лицо игумена стало скучным, – насильно никого не держим. Останьтесь тогда на пару слов. А вы идите, матушка, идите, вас проводят.
Мать с монахом вышли. Игумен сцепил ладони и стал еще более строгим. Вокруг глаз и на лбу показались морщины.
– Всех предупреждаю и вам скажу. Чудес мы не гарантируем. Ей тут тоже нелегко будет. У нас тут не курорт.
Игумен сел за стол, снова поднялся. Михалыч стоял молча.
– Может, ей здесь даже поначалу тяжелее будет, чем там, – сказал игумен. – Сейчас у нее отпустило, но еще сильные ломки будут. Молитвы постоянные нужны, и ваши за нее тоже. Может, даже жертва.
Михалыч не совсем понял и быстро кивнул.
– Только чтобы была жива-здорова, – сказал на выдохе.
– Здорова – да, а насчет жива… Мы тут к смерти их готовим, Михалыч.
Михалыч не знал, что больше его удивило. Или слова о смерти, или то, что его назвали Михалычем. Представился он, когда только вошли, Геннадием.
– А от чего они там кричат? – спросил, глядя в пол.
– Там-то? Кто их знает. Бегуны разное говорят. Только им тоже верить… Сознание у них уже перевернутое. Про какие-то раскаленные крючья рассказывают. Тут не разберешь. У меня когда-то тюремное служение было. Приеду, исповедую, и начальство тоже, кто желал. Заключенные жалуются, что на допросе противогаз им надевают и воздух убирают. Начальство на исповеди божится, что у них даже вообще нет в тюрьме противогазов. А те – тоже божатся. Кто прав?
Михалыч пошевелил плечами.
– Мы тут сами на ниточке висим. – Игумен сменил тему. – И власть местная на нас косится. И с владыкой новым терки. Хочет, чтобы мы доход приносили.
– А кто это, вот эта там была… на костылях? – спросил Михалыч.
– Человек, – сказал игумен. – Наполовину. Отец ее в милиции тут служил. В постель к себе не звала? И как? Не поддались? Честно?
Об избушке Михалыч сообщать не стал.
– А если бы поддался, то что? – поднял голову.
– А ничего, – повеселел игумен. – Стали бы, может, их князем. Муравьиным царем.
Игумен подошел к двери, Михалыч ссутулился и принял благословение. Выйдя, стал искать в кармане чек. Чека не было, остался, наверное, в геронтозории. Был только березовый подгнивший листик, непонятно откуда взявшийся.
Монастырь располагался в той бывшей зоне, которую они проезжали. В одной части ее. «Раньше из монастырей зоны делали, – вспомнил Михалыч слова игумена, – а мы вот из зоны – монастырь». Все и правда напоминало тюрьму, было бедным и серым.
По сырому теплу и запаху еды Михалыч быстро нашел трапезную. Народу за столами было немного. Михалыч пригляделся, но матери не увидел. Наверное, уже поела, ела мать быстро, как метеор. Михалыч развернулся, чтобы уйти, хотя чувствовал голод, но за спиной оказался монах. Подтолкнул его вперед, подвел к окошку раздачи и снова исчез. Михалычу навалили серой перловки и сообщили, что капуста кончилась.
Михалыч ел, заедая хлебом и поглядывая по сторонам. Обычная столовка. Только иконы в углу и монах какой-то стоит, читает неразборчиво. Михалыч заметил, что некоторые перед едой молятся. Михалыч молитв не знал, но можно было просто постоять и пошевелить губами. Он отпил кваса и заметил еще одного едока.
Тот подошел со своей плошкой и сел недалеко. На нем была темная ряса, лицо – как череп, на который надели очки.
Михалыч застыл вместе с ложкой.
– Лёник, – сказал довольно громко.
Некоторые глянули в его сторону. Поглядел сквозь свои очки и этот. Был это, конечно, тот самый «брат» Лены. Постаревший только сильно. Надо ж, какая встреча…
– Что шифруешься? – сказал тише, пододвигаясь, Михалыч.
Тот поглядел на Михалыча, но как-то не так.
– А вы кто? – Взгляд был странным.
Михалычу хотелось спросить, какого это хрена мы на «вы». Но чувство, что это Лёник, ослабело. Хотя кто это еще мог быть…
– Ну, ты – Лёник? – спросил Михалыч еще тише.
– В детстве меня так звали, – ответил тот и повертел ложкой.
– А я – Михалыч!
Тот все о чем-то думал.
– Я понял, – сказал. – Вы – муж моей сестры. Но я не тот… Спустимся ко мне в лавку, там поговорим.
Михалыч стал доедать холодную и скользкую перловку, поглядывая на Лёника. Тот ел медленно. «Не Лёник», – подумал Михалыч и собрался еще глотнуть кваса, но на дне кувшина болтался один осадок.
По дороге в лавку они молчали, впереди шел Лёник. Михалыч оглядывался, хотел увидеть мать. Кругом была бедность и следы начатого ремонта.
– Я ее настоящий брат, – сказал Лёник, открыв ключом лавку.
Вошел за прилавок, сел среди иконок и свечей. Достал табурет, подал через прилавок Михалычу.
– А тот? – спросил Михалыч, подтащив табурет под себя.
– Ее фантазия.
Фантазия… Михалыч матюгнулся про себя, поглядел на иконки, смутился и нахмурился.
– Я пропал лет двадцать назад, – сказал Лёник. – Кололся. Бомжевал. Они ничего обо мне не знали. Думали, умер. Я и правда тогда умер. Во…
Открыл рот. Там торчало два темных зуба, остальных не было. Михалыч машинально проверил языком свои.
– Вот она и решила завести себе нового брата, – сказал Лёник, закрыв рот.
– Как?..
– Так. – Лёник поглядел вбок. – Заводят же себе новых мужей, собак, любовников…
Михалыч последовал за его взглядом и увидел возле свечей фотографию девочки. Эту фотографию Михалыч знал. Такая же стояла у него на полке над аквариумом.
– А ты откуда это знаешь? – спросил Михалыч.
– Он был здесь год назад. Меня разыскивал. Три дня со мной в келье жил. Рассказал все.
– А потом?
– Ушел.
Они помолчали. У Михалыча был вопрос, все не мог сообразить, как его задать.
– Перед уходом сказал, что собирался убить меня. Все эти годы. Для этого и искал. Показал мне нож. Я предложил ему это сделать. Но он ушел. По-моему, совсем на меня не похож.
Михалыч вспомнил тещу. Теща перед смертью похудела и не разрешала убираться в квартире. Не разрешала включать свет. Не разрешала купать себя и вообще трогать.
– Что ты о себе не сигналил? – спросил Михалыч.
– Так я умер же. Давно, еще в Москве. Это меня отец игумен все в жизни держит, не отпускает. «Ты, – говорит, – не заслужил еще».
Ловко изобразил голосом игумена. Михалыч хмыкнул.
– Он раньше, до бессмертных, наркоманами занимался. «Ты, – говорит, – чего больше всего не любишь?» Жить, говорю. «А в частности?» Торговлю ненавижу. Он меня сюда, в лавку… Возьмете что-нибудь?
Михалыч рассеянно кивнул. Он думал все о своем вопросе.
– А куда тот ушел… не брат?
– Не знаю.
– А то, что он был с ней… – Михалыч подыскивал слово, – что у них были половые отношения, не рассказывал?
И снова стало стыдно – так, что он глубоко вздохнул и скрипнул табуретом.
– Нет, – спокойно сказал Лёник. – Сказал, что очень любил ее. А она его не подпускала. Он даже угрожал, что скажет мужу… вам, значит. А она… Один раз чуть было у них это не случилось, он рассказывал. Где-то на даче. В последний момент оттолкнула… Три дня мне все это рассказывал. Устал я от него.
– Так точно… не было?
Михалычу захотелось перегнуться через прилавок и обнять этого беззубого худого человека. Вместо этого засобирался.
– А можно здесь пожертвование сделать? – полез в карман.
– Можно… Вот ящик. Может, икону какую-нибудь возьмете?
– Не. – Михалыч защелкнул бумажник. – Дома полно. И крестик есть.
Вытащил свой из-под свитера, показал.
– Может, свечей… – сказал Лёник. – Храм еще открыт.
– Давай свечей. – Михалыч любил свечи.
– Сколько?
Михалыч пожал плечами. Ему хотелось танцевать.
– Вот еще, за свечи… – Нога все-таки слегка притопывала.
Лёник сосчитал деньги, протянул свечи:
– Здесь пятнадцать.
Михалыч хотел сказать, что много, но сунул в куртку.
Лёник сидел за прилавком.
– Что Лене передать? – Михалыч взялся за ручку двери.
– Ничего. Вы остаетесь?
– Нет, еду.
Лёник промолчал. Вообще, кажется, потерял интерес к Михалычу и стал поправлять иконы на прилавке. Михалыч помахал ладонью и толкнул дверь.
Мать вышла к нему в халате и с пестрой косынкой на голове. Халат еще пах их квартирой, комнатой, где она жила. Только лицо уже было другим – или из-за тусклого света казалось?
Михалычу хотелось поделиться радостью насчет Лены, но он постеснялся.
– Поедешь все-таки? – спросила мать.
Он кивнул. Они стояли в коридоре, мать молчала и оглаживала халат, поправляла косынку.
– Ты звони, – сказал ей Михалыч. – Тут можно.
Мать мелко кивнула и потерла одной ногой другую. По коридору гуляли сквозняки.
– Я приезжать буду. Часто.
Мать выпятила нижнюю губу и снова кивнула.
– Ну, пока, мать? – весело тронул ее за плечо.
– Бедный ты… – сказала мать.
Неловко перекрестила и пошла прочь, шлепая старыми туфлями. Михалыч постоял, раздумывая. «Надо ей будет новые туфли привезти», – решил и двинулся на выход, к машине.
Михалыч ехал уже полчаса. Полз, а не ехал. Метель началась почти сразу после выезда. Хорошо еще, не слишком густая, дорога не исчезла. Но все равно звиздец средней степени тяжести, как шутил его шеф Палыч, теперь уже бывший. Снегоочистители еле успевали сметать со стекла. Михалыч покусывал губу изнутри и ругал себя, что не заночевал в монастыре. Устал ведь, спина каменная. Еще метель эта. Не остался из вредности, обычной колыхаевской вредности. Не знал, как поступать в чужом месте. Главное, домой тянуло, особенно когда выяснилось про Лену. Сразу хотелось броситься за руль и ехать. Приехать, обнять с порога и поцеловать в теплые губы. Целоваться ведь по-человечески она его научила, до нее он только губами тыкался. Потом она поставит чайник, а он будет стоять сзади и смотреть, как кипит чайник, как из него лезет пар. Потом выпьет чай с лимоном и алтайским медом, а она будет сидеть рядом. А потом наполнит ванну горячей водой, и он усядется в нее. А Лена тихо войдет и станет мылить ему шею и спину, взбивая пушистую пену.
Михалыч глянул на мобильник. Связи еще не было. Чтобы не заснуть, врубил записи Лёника, не этого, а того. Давно не слушал их. Эх, Лена-Лена… Для чего тебе этот актер был нужен? И как тебе было при нем, Михалыче, его обнимать? Даже брата не обязательно обнимать, а уж постороннего субъекта… Ну и что, что похож? Мало ли кто на кого похож, и что теперь? И где он сейчас ходит, со своими песнями? «Старый дедушка Коль был веселый король…» Да, веселый, сука… Михалыч любил эту песню, сделал посильнее звук.
На дороге, посередине ее, стоял человек. Михалыч успел тормознуть, чуть не сбив того. Выругался и сильно дернул дверь, чтоб выйти разобраться.
В лицо ударила метель, Михалыч зажмурился и поглядел вперед. Никого не было. Показалось? Да нет, он же видел. В черном пальто, вроде ватника.
Михалыч влез обратно в машину. Потер ладонью лицо. Дернулся и прислушался.
Мотор молчал. Гудение ветра было, мотора – нет. Михалыч включил зажигание. Мотор не отзывался.
– Приехали, – сказал Михалыч и вытер пот.
Взял фонарь и вылез в темноту. Быстро захлопнул за собой, чтобы не терять тепло. Поддел крышку капота и стал шарить фонарем под ней, отворачиваясь от прямого ветра.
Михалыч сидел в машине. Осмотр ничего не дал, кроме того, что сам он задубел и не мог согреться, хотя в салоне еще оставалось тепло. Просунул руку под куртку и свитер, добрался до горячего живота. Подумав, пристроил туда и вторую ладонь. Машину покачивало от ветра. Насколько еще хватит тепла? К утру станешь окорочком Буша. Выйти, попробовать костер? Под таким ветром только костер. Вон как метет…
Михалыч опустился лбом на руль. Остро хотелось спать. Вспомнил своих рыб, представил, как они выплеснулись из разбитого аквариума. Лена, наверное, собрала их с пола, пустила временно в какую-нибудь банку. Дожидайтесь, ребята, хозяина… Представил, как Лена, поглядев в темное снежное окно, ложится спать. Как еще раз десятый, наверное, набирает его номер. А может, звонит Катюхе, а та, увидев номер матери, нажимает сброс. Лена ложится в халате, потому что знает, что не заснет. И засыпает.
Мысли сползали в кучу, ладони снова замерзли. Лобовое уже замело. Как в норе, подумал Михалыч. Или как в этой… у матери в животе. Только там тепло. Тепло и нормально, все условия. А здесь…
Михалыч достал зажигалку, нажал, поглядел на огонек. Огонек слегка качался и щекотал лицо теплом. Вспомнил, полез в сумку и достал свечи. В храм он так и не зашел, думал, в следующий раз. Все они были здесь, все пятнадцать. Михалыч зажег пять и укрепил перед собой. Одна тут же упала, Михалыч поискал ее внизу и вернул на место. Остальные оставил про запас. Стал глядеть на свечи. Заметил легкий пар от своего дыхания. Но от свечей шло тепло, обтекало щеки, лоб, нос и доходило до ушей. Если подержать ладонь над огнем, тоже чувствовалось. Михалыч поставил в мобильнике побудку на через час и прикрыл глаза.
Мать, Лена, рыбы – все мешалось в одну кучу. Выплыла елка на Ленинском, уже поставленная без него, украшенная лампочками. Под ней стоял Дед Мороз и беззвучно, как рыба, открывал рот, а неподалеку плясали разные персонажи. Михалыч приоткрывал глаза, видел расплывающиеся язычки, но ничего уже не понимал. С заднего сиденья что-то сказала мать, но повернуться и разлепить губы сил не было.
Последнее, что видел Михалыч, засыпая, был торопливый свадебный полет муравьев, виданный им в детстве. Муравьиные царицы и цари кружились и падали без сил на хвою. Некоторые снова взлетали – за добавочной порцией любви. Пекло солнце, освещая муравейник, как золотую гору; и конца этим муравьиным играм не было.