Сообщение

fb2

Новые стихи (2008—2011) замечательного поэта Бахыта Кенжеева соседствуют в этом сборнике с тщательно отобранными стихотворениями прошлых лет.

Новые стихи

Иного не дано

(2008—2010)

«…легко и мне стареть в возлюбленной стране…»

…легко и мне стареть в возлюбленной стране,где юный аргонавт выходит на дорогу.«Не береди меня», – бормочет спящий. «Небуди меня», – мертвец лепечет Богу, —«и за спиной моею не итожьгрехов моих». Лечебные агатыи янтари твердят: «Ты тоже приплывешьна берег щастия, кочевник небогатый».Как обветшала ты, провинция моя!Круты твои мосты, кирпич неплодороден.«Я тоже человек, – мычит живущий, – яне виноват, не свят, и Богу не угоден».

«Ночь застыла начеку, сжала кулачок…»

Ночь застыла начеку, сжала кулачок.Выпью стопку коньячку, лягу на бочок.Пусть услышится сквозь стон: ветер вербу гнет,мышка серая хвостом весело махнет.Поворкуй, голубка-кровь, спутница души.Спросишь: смерть или любовь? Обе хороши.На обеих спасу нет, обе из глубинсердца похищают свет и гемоглобин.Неуютной ли зиме, ветру ли под стать,обе рвутся в полутьме грешное шептать.Так и дремлешь – грустен, прост, – надышавшись – ах! —поздней оторопью звезд в робких небесах.

«Табак, водка, ночь. Третьи сутки…»

Табак, водка, ночь. Третьи суткиодно и то же вранье.Стесняться прошлого? Дудки!Паршивое, да свое,как я уверял когда-то.Ну и? Повторяться – нетакой уж и грех, солдаты,лепечущие во сне.Пусть бедствовать с музой тощейнесладко, но жизнь – жива,и жалкая честность прощелукавого воровства.Есть молодость без утайки,которая в нужный часк безглазой, глухой хозяйкеспокойно подводит нас —и мудрость есть без оглядки, —хотя ее тоже нет,за вычетом той тетрадки,где страсть, словно вербный свет,где старый Мазай и зайцыпод недорогой ольхойкрасят пасхальные яйцалуковой шелухой4 января 2009

«Говорю, говоришь? Говорит: говорят…»

Говорю, говоришь? Говорит: говорят.Извергают из уст стохастический рядграмматических форм, как Цветков бы сказал,заходя, ошарашенный, в кинозал,где пахучий попкорн с маргарином даюти винтажное порно показываютпод урчание масс просвещенных. О да,мы достигли сияющих бездн, господа,докарабкались до безопасных высот,над которыми мусор по ветру несет,и бесплодный, подобный смоковнице, стыднебеленым холстом над Москвой шелестит.Ветер, ветер! Безвременный зритель, дурак,отчего ты горячею кровью набряк?Для чего напрягаешься? Что ты поешь?Для кого сочиняешь последнюю ложь…

«Рассказывай, шуми: подвластна гению…»

Рассказывай, шуми: подвластна гениюсмерть; идол вязовый сулит воскресный свет…Нет, время – лишь свободное падение,а ствол его – растительный предмет.Я – вправе возражать, я – многоклеточный,беспозвоночный, средняя ступеньна лестнице Иакова, избыточной,как в юности благоуханный деньв Фирсановке (шафранный, синий, розовый!).Печаль крепка, и наплевать ей, длячего за озером, за рощею березовойстелились земляничные поля.Пьет чай с малиною, трезвея, ангел сумрачный.Старик твердит «аминь», юнец – «come on!».Простимся ли, проспимся ли – не умничай.Не уходи. Теплее всех времен —стремительное, скудное, которомуклянешься в верности, и всхлипываешь с ним,как будто ночь – безмолвней крыльев ворона —лежит над скудным городом твоим.

«чистая богадельня лучшее что человечество может дать…»

чистая богадельня лучшее что человечество может датьстарикам и старухам телевизор и трубчатая кроватьдеве преклонных лет подают на долгожданный обедчечевичный суп зеленый салат хорошо пропеченный омлетдева преклонных лет шепчет сквозь дремубогохульственные словапальцы ее теплы красные дёсны голы а душа живадева преклонных лет прорицает с ветхозаветной тоскойчто женская доля немногим лучше мужскойнавестить иного больного приятственно – он выздоровеети тогдаледяная водка польется как на второй день творениямолодая водано к деве никто не приходит – ни праведник ни злодейне принесут ей порочных безумием пахнущих орхидей

«Свет выключился. Музыка сломалась…»

Свет выключился. Музыка сломалась.Ни шерсти под рукой, ни янтаря.Несметного – а пригодилась малость —ждал. Восемь спичек, в очередь горя,высвечивают двери, коридорыи лестницы, ведущие во тьму.Вдруг вспоминаю: столько было вздораволшебного! Ей-Богу, самомуне верится. Как ветка Палестины,я странствовал. От грешных отчих местоткрещивался. Праздновал крестиныневедомого. И грузинский крестаэроплана, как случайный лучик, —ночной сверчок в просторной тишине, —в оскаленных проскальзывая тучах,был жалобой и родиною мне,был голосом – вольфрамовой спиралью —и тут запнусь, почувствовав: дотлане догореть. Ты – тусклой зимней раньюи при свечах – прощальна и светла.

«Не призывай в стихах невзгод, предупреждал поэт…»

Не призывай в стихах невзгод, предупреждал поэт,и вторил ему другой рапсод сто исхудалых летспустя. Тот, первый, верил в рок, романтик был и смутьян,взимал умеренный оброк с мурановских крестьян,считал, что поэзия – гневный гимн мирозданию, и, наконец,жил сам и дышать давал другим, образцовый муж и отец.А ученик его, одноногий герой Второй мировой войны,расхаживал по Москве с клюкой, записывал мрачные сны,он тоже был безусловно жив, просил эпоху «не тронь!»и в доме творчества спал, положив седую голову на ладонь.И хотя ни один из них не украл ни яблоко, ни гранат,обоих бардов господь прибрал в невеселый эдемский сад.И я, ученый, про жизнь, что мне досталась, твержу во тьму:не маши платком, бесценная, не исчезай в февральском дыму.

«…и о минувшем тоже – ни строки…»

«Условимся – о гибели молчок».

С. Гандлевский
…и о минувшем тоже – ни строки.У керосинной лавки близ Арбатагорят его нещедрые зрачки,вполсилы посылая на щербатыйасфальт косые блики. Мокрый снег —а утром пушкинским лег ювелирный инейна ветки лип, и облачный ковчегпоплыл по синеве, и солнце крымской дыней —колхозницей желтеет в вышине.Так, если век и место – только случай,орел да решка, серый шарф колючий,рань зыбкая, подаренная мне —гуляй по переулкам, ветер воли,не ведающий, что бог неумолим,что жизнь проста, как смесь песка и соли,как красота, покинутая им.

«Спи, организм поющий…»

Спи, организм поющий,дышащий через рот.Проще, а может, гуще —кто теперь разберет.Как ты заждался – в кои-товеки (Вий, ночь, беда)кто тебя успокоит ивыведет в степь, туда,где крестообразный кречетищет добычи, нолишь запах полыни лечитвангоговское полотно…

«Унижен раб, грядет аттила…»

Унижен раб, грядет аттила,на свадьбе спирта не хватило,и тело лазаря смердит.Но се – на радость всем народамсын плотника бредет по водам,воображенье бередит.И се – акын ближневосточныйпод рокот музыки непрочнойтем, кто не клонит головы,поет про подвиг сына девы.Пророки прошлого, о где вы,как бы торжествовали вы!И се – с лицом невзрачней мела —спаситель гордый неумеломнет теста липкого комок,нахмурясь пред учениками,чтоб сотворить из хлеба камень,который сам поднять не смог…

«Фонарь, аптека, улица ночная…»

Фонарь, аптека, улица ночная,возможно, церковь, то есть пыльный складстройматериалов, юность надувная(напыщенная), подростковый ад,подруга робкая в индийских или польскихштанах, тоска собраний комсомольских,не слишком трезвый богословский спорс Сопровским. О, мытищинский кагор!«Твой мертвый Ленин врет, как сивый мерин, —хохочет друг, – о чем ты говоришь?Велик Господь, а мир четырехмерен,нет гибели – есть музыка и мышьподвальная, ученая, грызущаято сыр, то хлеб, действительная, как(по умнику немецкому) все сущее…»Как многие, он умер впопыхах:недописав, недолюбив, недопив,не завершив азартного труда.Душа его меж влажных снежных хлопьевплывет, озябшая, – Бог весть куда…

«Где нелегкий хлеб влажен и ноздреват…»

Где нелегкий хлеб влажен и ноздреват,и поверхность грузного виноградаматова, словно зеленоглазый агатнешлифованный, где ждать ничего не надоот короткой воды и долгого камня, где луч(света росток) по-детски легко такрвется к земле – не яростен ли, не колючли закат на обрыве жизни? Скорее кроток.Я тебя люблю. И слова, впотьмахнедосказанные, остаются живы,как в тосканских сумерках, на холмахперекличка яблони и оливы.

«Вот и зрелость моя, ряд огородных пугал…»

Вот и зрелость моя, ряд огородных пугал(гипертония, тщеславие, Бог живой) —притомилась. Пора осваивать новый уголзрения. Например, с луговой травойне спеша срастаться. Радоваться туману.Не бояться ни заморозков, ни хищных губмолодой коровы. Весело и безымянношелестеть на ветру. Былинка всякая – жизнелюб.Солнце палит. Овчарка без толку лает.Холодеет день в осьминожьей короне гроз.Некоторые цветут, а другие не успевают,но не плачут об этом за отсутствием глаз и слез.И ответ на замысловатый вопрос простогопроще. Осень. Солома, сено. Речь выспренняя суха.Неуёмный простор усиливает до стонавыдолбленную из ивы дудочку пастуха

«Есть в Боливии город Лима… или в Чили? Да нет, в Перу…»

Есть в Боливии город Лима… или в Чили? Да нет, в Перу.Мое время, неумолимо истекающее на ветрувязкой кровью, знай смотрит в дырочку в небесах,и грибов не ест,и все реже зовет на выручку географию отчих мест, —где в предутренней дреме сладкой выбегает, смеясь,под дождьстихотворною лихорадкой одержимая молодежь,путешественники по дугам радуги. Где вы? Вышли? Ушли?Как любил я вас, нищие духом, бестолковая соль земли.Где ты, утлая и заветная, после «а» говорящая «б»,подарившая мне столько светлой неуверенности в себе?Я не вижу тебя, моя странница, как ни всматриваюсь, покак звездным иглам дыхание тянется – сирой ниткоюбез узелка.

«Я был подросток хилый, скучный, влюбленный в Иру Воробей…»

Я был подросток хилый, скучный, влюбленный в Иру Воробей,но огнь естественно-научный уже пылал в душе моей,и множество кислотных дырок на школьной форме япрожег,ходил поскольку не в задирах, а на химический кружок.Подрос, в сентябрьской электричке пел Окуджаву, жизнирад,умел разжечь с единой спички костер, печатал самиздат,изрядно в химии кумекал, знал, как разводят спирт в воде,и стал товарищем молекул, структурных формул и т. д.,еще не зная, что бок о бок с лисою, колобок-студент,живу… Ах, мир притертых пробок и змеевидныхперфолент!О, сладость ностальгии! Все мы горазды юность вспоминать.Как славно б настрочить поэму страниц на восемьдесят пятьпро доморощенных пророков, про комсомол, ГБ, собес —пускай Бугаев и Набоков мне улыбаются с небес,любуясь на миры иные (неповторимый ароматлабораторий, вытяжные шкафы и рыжий бихроматаммония, от первой искры сердито вспыхивающий!).Нет-нет,не память правит миром быстрым и ненасытным —только светнадежды, а она, голуба, когда прощается с тобой,склонясь над Стиксом, красит губы помадой черно-голубой.

Вагонная песня

Жизнь провел я в свое удовольствие,прожил век без особых невзгод,поглощал сто пудов продовольствия,сто пудов продовольствия в год.Был всегда избалован девицамии, бывало, от счастья пыхтел,окруженный их свежими лицамии другими частями их тел.Я им класс натуральный показывал,приносил я им пиво в бадье,в ресторанах шикарных заказывалконьячок и салат оливье.Поделюсь с вами участью горькою,постарел я и сердцем обмяк,много лет миновало, с тех пор как яжировал, как домашний хомяк.Полюбил зато творчество устное,и душой отдыхаю, когдаэту песенку, песенку грустнуюисполняю для вас, господа.В вашей жизни так много прекрасного,пусть сверкает она, как брильянт —наградите же барда несчастногоза его неподъемный талант.

«Ну что, человече, – родись не родись…»

Ну что, человече, – родись не родись,один тебе выпал эдем-парадиз,одна тебе вышла тропинка, пацан,к отцовским слезам, материнским сосцам.Кто ждет тебя, бедный мой? что тебя ждет?И это прошло, и другое пройдет,и будет минувшее спать, трепеща,окурком в кармане плаща.Роится архангел, ворота встают,нагая бредет в криворотый приютдуша и бормочет молитву, любявсе то, что ушло от тебя —сиреневым дымом? грачиным двором?Сначала – разряд, а раскаты – потом.И эта молитва настолько проста,что даже слепцу отворяет уста.

«Гражданин в летах с потертым членским билетом СП…»

Гражданин в летах с потертым членским билетом СП,отхлебнув из фляжки, передает ее молодым коллегам,одобрительно крякнув. Дело, допустим, в душноватом купепитерского экспресса. Взволнованным дымным снегомзанесена полоса отчуждения. Поезд, однако, тактороплив, так огни за окном скудны, что новыхповодов для вдохновения нет. Плоские истины на устах.Анекдоты, вирши, счастие мчаться без остановок —сладостно разливается в жилах привычный хмельсожаления об утраченном, жалкого страха переднеизбежным. Глухие гроба вагонов. Всепрощающая метельсмерти, в которую только Господь не верит,и пока мы спирт мировой в голубую воронку льем,подступает время уплаты долгов бессловесной прозепривокзального детства, что пахнет свежим бельем,сохнущим на морозе.

«Сколь чудно в граде каменном за чаркою вина…»

Сколь чудно в граде каменном за чаркою винасидеть перед экзаменом в глухие времена,когда с подружкой светлою, робея и ворча,мы изучали ветхие заветы Ильича!Икота шла на Якова. Как ясно помню яабзацы с кучей всякого сердитого вранья!Как жаль, что по обычаям опричницы-Москвыдиплома мне с отличием не выдали, увы —за тройку по истории ВКП(б), за ночь,за строчки – те, которые не смог я превозмочь!Прощай же, время логики и рукотворной мглы.Фарфоровые слоники, подвальные углы.Ах, как мы были молоды, как пели налегке,то олово, то золото таская в кошельке!Мы стали долгожители, а были – чур меня! —живые похитители небесного огня.А от того учебника остался хриплый прах —как записи кочевника в воздушных дневниках.

«Как многого, должно быть, не успею…»

Как многого, должно быть, не успеюдождаться. В детстве думал, что советскойнауке все подвластно. Спутник, Лайка,потом Гагарин, а за ним Титов,жужжание могучих ЭВМ,глотающих рулоны перфоленты,«ТУ-104» в реактивном небе,капрон, транзистор, слайды, кукуруза.Вот, повзрослел, и ныне предаюсьпостыдной меланхолии, посколькуошибся. Да, ошибся! Полагал,что дружные, веселые колонныбиологов и химиков, ликуя,по Красной площади седьмого ноябряпройдут однажды, хвастаясь рецептомне вечной жизни, так хотя бы счастья.А с улицы то рок, то рэп. ПодросткамПлевать на смерть и вечность. Ну и славаСоздателю. Довлеет дневизлоба его. Мы в юности не ведалиНи экстази, ни изоамилнитрита,И девам нашим, на манер Джульетты,не приходило в голову уступатьребячьей похоти до свадьбы.Завидую ли? Мой отец не дожилДо скайпа, дед – до радио, а прадед —До самолетов. До чего же яНе доживу? Мне пишут: расшифровангеном неандертальца. То-то будетвеселье! Новорожденный наш кузензальется плачем, улыбнется – жаль,что я уже об этом не узнаю…

«Ты, юная смерть, воровской поворот, многократно…»

Ты, юная смерть, воровской поворот, многократноцелованный в рот!Ты, добрый некстати – любовью взахлеб на счастьецелованный в лоб!Не я ли кого-то единственной звал, а сам говорил,голосил, воровал?Не я ли весь век под кого-то косил, пока не остался без сил?Пей, знахарь-астролог, юродствуй, монах. Мне всякое ах —вопросительный знак,Мне всякое ох – восклицательный знак, как синее зельена похоронах.Не остров, не остов, не бюстик Толстого. Открыть этумузыку проще простого.Садни, безобразница, скалься, двоись – казнись, утекаяв наскальную высь…

«Может быть, стоит дождаться осени, когда верхний свет…»

Может быть, стоит дождаться осени, когда верхний светпостепенно кривеет, и ветра практически нет —чтобы смерть обернулась хлыстом – сыромятным,длинным —чтобы гуси худые снимались на юг довоенным клином?Слушай, серьезно, дождемся благословенной. Таквознаграждает Сущий тех, кто еще первородства не пропил.Мы пойдем гулять, советские песни петь. Известнякгородской будет приветствовать нас, порист и тёпел,да и вправду сентябрь, родная. Чего мудрить.Будем юродствовать, воду сырую питьиз нержавеющей фляжки. А все-таки боязно, Боже,Как же ты страшен! Как жизнь на тебя похожа!

Стансы

Постарел, обнищал? Скулишь, смолишь натощак?Разве смысл у жизни один? Как минимум шесть.Пожилые люди всегда говорят о простых вещах.По одежке встречают, хранят смолоду честь.Не умеешь растить полынь – не беда, мой свет.Закупи на станции у ровесницы невеликий букетвасильков, только не сетуй на власть немногихпресмыкающихся, чешуйчатых, многоногих.Воображаемый самодержец, подобный мне!Разве ты не родился в бездрожжевой, но ржаной стране?Не рыдал ли ты молодым, от блаженства едва дыша,Над учебником ранней смерти для ВПШ?Мысли мои вращаются вкруг смены времен года.Лето сухое выдалось, а теперь – ну что за погода!Под меховым зонтом семеня на службу, сосед-скорнякЗнай бормочет, что суть в корнях, а василек – сорняк.У кого там капал в стихах прохудившийся водопроводныйкран?Тот был – сверчок советский, а я – то ли цикада, то ли варан,поднимающий рыльце к звездам – сколько им лет гореть,ни состариться, ни влюбиться, ни умереть…

«Сквозь ропот автострад, дым – пригородный, смутный…»

Сквозь ропот автострад, дым – пригородный, смутный,чахоточные пустыри,надтреснутые дни, украденные утра,сквозь слезы Эммы Бовари —нестись бог весть куда, над ивой и осиной;тем и огромен тот полет,что воздух кованый с ржавеющею силойсопротивляется, поето том, что лес озябший свежевымыт,надкрылья – уголья, свобода – легкий труд,что всё в конце концов отыщут и отнимут,и вряд ли отдадут,пространство – рукопись, и время – только слово,и нелюбовь – полынное вино,а все-таки лететь, и не дано иного,иного не дано

«Что мне сиротское детство – морозное, черно-белое?…»

Что мне сиротское детство – морозное, черно-белое?что мнецелебный пар вареной картошки, перенаселенный,запущенный дом?Чем моя юность звенела? Не вспомню.Чеховскою струной? нелетной погодой? искалеченнымтополем под дождем?Минуло, кануло, и ни дочери не узнают, ни сыновья мои,как неповторим и неласков твойпромысел, Господи, как склонялась настурция за оконноюрамоюнад пропастью переулка, пропахшего тлеющей палой листвой.Справа – пожарная часть, слева – мёртвая церковь с беднымикуполами, в центре – неладное древо жизни, и я впервыеВсевышнему лгу.А несметное время бежит, задыхаясь, рассекая ладонямимеднымивоздух сухой, доставая духи и помаду, прихорашиваясьна бегу…

«Часы настенные, покуда батарейка…»

Часы настенные, покуда батарейкане села, тикают, усами шевеля,судьба, твердят, индейка, жизнь – копейка,а вместо неба – мать сыра земля.День – прах, час – прах, но присягать на верностьпобедоносной вечности страшней,чем с лупою в руке рассматривать поверхностьподелочных камней.Где добыты они? В Синьцзяне? На Урале?Там, где Адам, дрожа, рябину с древа крал?Когда бы мы в конце концов не умирали,Когда бы стали мы – безглазый минерал!Кто неказист? Кварц. Кто у нас изыскан?Да, яшма. Кто, томясь, глядитиз зарослей, пульсируя под дискомлуны? Тигровый глаз. А кто кровоточитмагнитным полем? Гематит. Ну вот иутешились. И се, глагол временне так уж скорбен. Время для зевоты,закутывания, снов. Что камень? Онпеска предшественник – морского ли, речного.Так речь твоя, так твой разъятый стихкогда-то ляжет, умерев, в основудругих речей – спокойных и простых.

«Горожанин (не я), сочинивший шесть тысяч строк…»

Горожанин (не я), сочинивший шесть тысяч строк,шатаясь, бредет один среди иглокожей мглы.Узок и неуютен его мирок.Звезды-костры тускнеют, клены уже голы.Как же неловко он зябнет на мировом ветрув законную пору Венеры-Марса, в запретный час,родственник бедный, гость на чужом пиру!Как он себя жалеет – до слез из близоруких глаз!Юность, увы, тю-тю, да и зрелость идет к концу.Были и нехудые минуты, любовь и проч.Ныть, уплывая в вечность, смертному не к лицу,шепчет ему Зевес, суля долгую серую ночьна полях Аида, где сколько хочешь вина, мой свет,из разрыв-травы; где дикая коноплянепременно сияет алым, как маков цвет.Будет беззвучный лучник плыть впереди соснового корабля,а сам ты – должно быть – будешь рыдать на корме, стручок,потому как жук, пораженец (твердит Зевес); не позоветтебя Афродита, и не сойдется на животе пиджачокс черными пуговицами из насекомых минорных нот.

Слушай

Время жужжит вполсилы, мерно и незаметно,прибирая одних, а других до сих пор не тронув.Чтобы не видеть его зрачков, чтобы не слышать ветра,кожей закрой глаза, как говорил Платонов,уши заткни паклей, кисти рук (ибо они устали) —оберни колючими шерстянымиварежками с вывязанными коричневыми крестами.Осязание тоже грех, потому что имя —(для младенца пеленка, для взрослого погребальное полотно,для подростка надежда, теплая и молодая) —это образ гордыни, созвучный русскому времени, ноиспокон веков сражающийся с ним, рыдая.

«Не обернулась, уходя, не стала…»

Не обернулась, уходя, не сталасентиментальничать, а я шептал, дурак:прощай, моя душа, я знаю, ты устала,сойдемся в тех краях,где мы еще глаза влюбленные таращимна свет неведомых невзгодв прошедшем времени – вернее, в настоящем,которое пройдет,где чайки бедные кричат о звонком вздореизвестняку – а он от старости оглох,где рвется к морю с пыльных плоскогорийкладбищенский чертополох,где ящерка и уж, невызревшая смоквана греческом кусте —жизнь не обветрилась, нет, что ты, не поблекла —стоит в бесценной наготеи смотрит ввысь, и ясно слышит моредалекое, и молча мы поемо том, что звезды – соль, рассыпанная к ссоребессмертия с небытиём.

«Отскользив в коньках нехитрых по истоптанному льду…»

Отскользив в коньках нехитрых по истоптанному льду,лоб вспотевший снегом вытру, в дом нетопленый войду —там в коробке из-под ветра пыль серебряная, ивыцветают незаметно фотографии мои.Слово «быть», крещенский иней, превратится в слово «был»,побледнел июльский синий, стал осенне-голубым,следом красный поддается, цвет любви – глядишь, и нет,только желтый остается – цвет измены, тленья цвет.Переезд за перелетом, град за городом, зимавслед за слякотью – чего там, так велела жизнь сама,то вздохнет, то тихо ахнет, лик ладонями прикрыв,лишь бумагой ветхой пахнет мой любительский архив.Прожит вечер или выжат – а огонь уже впотьмахподступает: письма лижет, да в сырых черновикахроется, мало-помалу разгорается – и вотозаряет черно-алым все, что будет и уйдет.

«В доме наследственных верующих бакалейщиков, уже…»

В доме наследственных верующих бакалейщиков, ужеполвека требующем ремонта,тихих гостей потчуют черным чаем с благоуханиемгорького бергамота,над сухими лилиями у камина мерцают, горят зеркала,кривыеот старости. Это жилье, каламбуришь ты, здесь греютсяи скорбят живые.Не философствуй, дурочка, отвечаю. Ну что ты вещаешьurbi et orbi?Разве не всем известно, что у живых не много зеркал дляскорби?Уши у них проколоты, губы раскрыты, и мало кто надсобою воленв заповедной роще бессчетных церквей и скольких-токолоколен.Простодушные сестры и братья мои, по одному уходящиев море,словно сикстинские рыбаки, смотрят на звезды с печальюв предсмертном взоре,вечером, в красно-зеленый сочельник длинными спичкамизажигают свечи —и ручной, домовитый воздух так переполнен тенями, чтотрудно расправить плечи.

«Обласкала, омыла, ограбила – рано умер и поздно воскрес…»

«Обласкала, омыла, ограбила – рано умер и поздно воскрес.Рад бы жизнь переписывать набело – только временистало в обрез.Долистать бы ночное пособие по огням на межзвездныхпутях,залечить наконец хронофобию – не молитвой, такморфием». Такчеловек размышляет единственный, оглушенный бедоймировой,ослабевший, а все же воинственный, непохожий, но простоживой.Всем воздастся единою мерою. И когда за компьютером ондо утра ретуширует серые фотографии серых времен —пусть бензин и промерзшая Лета, пусть облаканад отчизной низки —только б светопись, ломкая летопись, заливала слезамизрачки

«Прозревший вовремя буддист, один на каменной кровати…»

Прозревший вовремя буддист, один на каменной кровати,давно забыл, что мир нечист, что человек зачат в разврате:он предков чтит, не пьет вина, мурлычет мантры допозднане видит снов про лед и пламя, но слышит: на краю землишумят просторными крылами невидимые журавли.И рад бы в рай, да не пускают грехи. Поплачем, помолчим.Как в сердце бьет волна морская тяжелым золотом своим!И пленный ум, и ум бессонный боятся неодушевленной,необратимой череды унылых перевоплощений —псом станет царь, дебилом – гений, землей – полночныетруды.Звезде – сгущающейся плазмой, нам – льдомна воспаленных снахутешиться, да, безобразной, но честной старостью. Монахтибетский – непорочный лотос, живая молодостьи кротость, —не станет за меня молиться подстреленному журавлю —но я и сам с небесной птицей дорог воздушных не делю.

«В те времена труд был дёшев, а вещи дороги. Ну и что с того?…»

В те времена труд был дёшев, а вещи дороги. Ну и что с того?В те времена подростки вместо любовных утехприходили миловаться в отделы свободного доступапахнущих бедной пылью районных библиотек.Целовались. Переписывали Асадова. НедолюбливалиКорчагина.Говорили, робея, что даже в Рождественском что-то есть.Можно что угодно, твердили, написать на бумаге, ноглавное все-таки – совесть, талант и честь.Выходя на Кропоткинскую, ежились, улыбались, обедалипончиками с сахарной пудрой по 80 копеек кило.Листья сентябрьские падали, бронзовые медали старости,и не ведалини прошедшего, ни грядущего. Нам повезло, повезло,повторяли советские девочки-мальчики с умными лицами,с подачи коммунальных реабилитированных вдов.На церквях,разумеется, никаких крестов, но ведь могли же родиться мыв гитлеровской Германии или при культе личности? Ах,видишь, как хочется царскосельской прозы – словноврагу народавысшей меры, словно Набокову – рифм, словноублюдку – титула. Пуск —самая стрёмная кнопка. Стали зимы бесснежны, захирелибиблиотеки, мода —это то, из чего я вышел, поскольку поседел и обрюзг.Труд стал дорог, а вещи дешевы. В вакууме пресловутомплавая,плачут звезды, но умеет Господь разрядиться чеканной,сухой строкой.Пой, загулявший прохожий. Я лох, я любую музыку схаваю.Зимы бесснежны, но и бессмертны, я сам такой.

«О чем он тосковал, подопытный подросток…»

О чем он тосковал, подопытный подросток,по проходным дворам, среди белесых блестокбезвестного снежка, небесного огня?Шептал ли, гений лицемерный, «чур меня»?В пятнадцати свечах из-под земли котельнойпредчувствовал ли свет – метельный и смертельный?Спит мертвый человек, сопит живой, считая,что пробуждение и вера – вещь простая.Храпит очкарик, диабетик, царьв безвредном времени, поющем, как глухарь,рисующем, как зверь, грызущем, словно горе —вдову, впадающем в бесхитростное море,неоспоримое. А умник наш не помнит,как подвывал старинный радиоприемник,негодовал буран, и дальняя волнапереполняла мир, выплескиваясь натот смысл, что ищем мы в зиме ненастоящей —газетные щиты, котлы земли пропащей.

«Словно сталинский аэростат, витает между сырой землею и небом…»

Словно сталинский аэростат, витает между сырой землею и небомсуеверная грусть – так бывает русской зимой,будто кто-то вышел, скажем, за черным хлебоми уже не вернется, не вернется домой,и такое там, в вышних, воображаемое приволье,что хочется тихо ахать, ловить ускользающий свет,будто вышел, смеясь, за сахаром или солью,а обратно дороги нет.Замело? Или просто пора в дорогупо односторонней улице? Седобородый Лотне оборачивается, дети-внуки бодро шагают в ногу,только старуха жена отстала – должно быть, нагонит,не пропадет.Неужели и я оттрубил почти весь срок, преследуянеуловимое: дрожь в вездесущем воздухе, бессловесный бойчерно-белых китайских начал? Хорошо бы при этом еще гордиться победоюнад отступающим ворогом, то бишь самим собой,и различать в жужжании пчел – там, где заснеженное гречишное поле —неумолчную мусикию. Вышел, все бросил, черт знает куда бредешь.Мало, мало мёда и хлеба, почти нет средиземноморской соли.Впрочем, это все возрастное. Не обращай внимания,молодежь.

«Как просто все: робки и веселы…»

Как просто все: робки и веселывлюбленные, магнолии голы,хохочут школьники, и ты меня узналаиздалека. Свет в складках, в бугорках,и ветки все в бутонах, пухлых, каккошель у флорентийского менялы.Нет в жизни счастья, как гласит тату —ировка воровская. В пустотууйдем, бессмертников угрюмые отряды.И вредничает Бог: ни «а» тебе, ни «бе»,завидуя часам, висящим на столбе, —идут, но и стоят, не двигаются, гады.«Уходишь – уходи», – твердят. Но я забылключи и сотовый, я слишком жизнь любил,чтоб сразу отбывать. Тут – крокус, там – фиалка,а там еще тюльпан. И эти лепесткитак уязвимы, так неглубоки,что Чехов вспоминается. И жалковсех и всего. Любимая, сводименя туда, где счастье впереди,где небо – переплет, где голос пальцы греет,где плачет и поет, от бедности пьяна,простоволосая, как в юности, весна,и горло – говорит. И солнце – не стареет.

«Юным снятся разливы рек, а печальным – сухая суть…»

Юным снятся разливы рек, а печальным – сухая сутьи влюбленный в мертвую грек, говорящий «не обессудь,я такие песни кропал – но пройдя этот путь, пропал.Правда, бог у тебя не тот – кто там знает, а вдруг спасет».А еще сказал кифаред, белозуб и чернобород,что обратно дороги нет, есть дорога – наоборот,в те края, где старик Тантал воду беглую залатал,где багровый труд солоней в Интернете, стране теней.Продолжай, коллега Сизиф, выпью водки, запью водой,Не поверив, не возразив, стану пьяный, немолодой.Я ослышался? Ты – Орфей, как недорогое кафе? Свояказнь всякому, пей не пей, – вечные мёбиусовские края.

«В предутренние часы, когда дети ёжатся, а Гелиос правит…»

В предутренние часы, когда дети ёжатся, а Гелиос правитконями в другомполушарии, когда ты ничтожеством кажешься сам себе,не врагоммирозданию, но незваным гостем, до скуки в горле хочетсяповторять —есть еще у зрения доблести вдосталь, есть сила в пальцах,есть тетрадьне начатая. Волком воет бродячий электровоз, распугиваявещих грачей.Спать пора, посторонний. С твоей удачей ты еще успеешьпроснуться, ничейне должник. В эти часы ясно помнится некогда виденная,как во сне,сухая тень от веток смоковницы на потрепаннойкрепостной стене.

Озеро Шамплен

Я странствую: ветшайшая из льгот.Скала – агат, вязанка дров – фагот,Заросшая тропа – кошачья лапа.Паром забит, но толчея у кассМосковскому студенту не указ —Бочком, бочком, и я уже у трапа.Пускай ступени, словно в детском сне,поскрипывают. Совершенно нестрашусь. Подземные, земные,небесные… А я смеюсь, дышуподветренным простором. Анашусмолит один попутчик, а иные —кто сжал Евангелие, кто молча теребит,грошовый амулет, кто так, скорбито свете говорящем. Посмотри, мойтоварищ – смерть не ведает стыда,и хижины Вермонта навсегдаотражены в воде неповторимой.

Стихотворения

2009—2011 гг.

Колхида

Звиаду, Инне, Шоте

1.

У черного моря, в одной разоренной стране,где пахнет платан шелушащийся пылью нездешней,где схимник ночной, пришепетывая во сне,нашаривает грешное блюдце с хвостатой черешней,у черного моря булыжник, друг крови в висках,обкатан волнами, и галька щекочет подошвы —я пью, и печалюсь, и думаю: Господи, каклегко поскользнуться на собственном прошлом.Пусть с моря доносится выспренний шелест ветрил.Не алых, холщовых. Не выйдет бежать, да и поздно.Давно я уже задыхался, давно говорил,Дыша ацетоном под дырчатой пленкою звездной,Что мощью отлива безумная муза сыта,Что плакальщицами испокон работают черные ивы,Когда молодая надежда тебе отворяет уста:Скажи мне, Медея, ведь это неправда? Они еще живы?

2.

Старинным царством звуков «дж» и «мц»бредет турист с блаженством на лице.то самогоном тешится крестьянскимиз виноградной шкурки, то виноиз горла пьет, хотя ему ононе в кайф – по итальянским ли, испанскимпонятиям, букет чрезмерно прост.Зато лаваш! Зато прощанье звездс Творцом по православному обряду,когда наш новый Тютчев в дольний мирспускается, покинув шумный пир,чтоб помолиться городу и саду.Гостиница. iPod или iPad?Гимн не допет, не допит горний свет,стареет на тарелке сыр, обветрясь,и ласково седому дуракудиктует муза легкую строкуна статую играющего в тетрис.А резкое наречие свистити завивается, под ветром шелеститдревесной стружкою. Вначале было слово,потом – слова, потом – соцветья строф.И город вздрагивает, будто слышит ревбомбардировщика, разбойника ночного.Жизнь в Колхиде была б легка, когда бы не испареньямалярийных зыбей, не разруха, не воровствосильных мира сего. Жизнь в Колхиде – праздник слухаи зренья,как, впрочем, и осязанья. Полагаю, что ничегострашного. Буду и я помирать, не подавая видупо причине гордости, буду и я обниматьдеву не первой молодости. Позолоченное руно в Колхидувезут из соседней Турции. То-то славно дышать,осознавать, смеясь, что дубленой овечьей кожейне прикрыть обнаженных чресел, перезрелым инжиром неутолить голода. Я признаюсь тебе: похоже,что мы все-таки, к несчастью, смертны. А как же звезды? Оне,объясню, как неудавшийся химик, не более чем костры изводорода и гелия, годного лишь в качестве начинки дляглянцевых шариков с Микки-Маусом. Зрелость, лживость,лень и детский восторг – чему только не учила наша земля,как дорожили мы смолоду нетленным именем-отчеством,но перед урочным уходом в посейдонову тьму —все ясней и печальнее на неухоженном, на болотистомпобережье, унаследованном у тех мореплавателей, комуне удалось, у кого, как ни огорчительно, не выгорело.Безрукий нищий на пляже обходит курортников. Визгрусской попсы из нехитрого бара. Князю – игорево,а что же нам? Неужели неправедный суд, вдовий иск?

«Сказка, родной язык, забытая даже предками эпопея…»

Сказка, родной язык, забытая даже предками эпопея.Брадобрей в отпуску бредет вверх по тропинке, ведущейвниз.В августе у нас не читают книг – только еженедельникипоглупее,и смакуют крепкий индийский с густыми пенкамиот варенья изчерноплодной рябины с яблоком. Тут, за семейнымстолом, все ещеживы – тем и бесценен этот снисходительный месяц,тем и хорош —стар и млад, улыбаясь, дружно поют, озираясьна пламенеющийвостроносый закат. Ни новостей, ни роговой музыки.«Эй, не трожь! —отбиваюсь от нелицеприятного времени. – Брось!Про твою осеньдаже слушать не буду. Мы – врозь, ты только гниль, ржа…»А оно державно приказывает: «Подъем!». И я, покаяннодрожа,застываю, что муравей, в окаменевшей смоле среднерусскихсосен.

«Солнце уже садится, а я не успел проснуться…»

Солнце уже садится, а я не успел проснуться.Как слепит глаза похмельная эта монеткас удалым профилем принцепса! Под алым облаком вьютсячайки печальные. Ты права, ночь наступает редко,но зато молчаливо и (шепотом) бесповоротно.Блещет осколок солнца в кипящем море, и черепаха,на которой покоится мир, поворачивает костяное брюхок ежедневному небу. «Холодно и свободно», —вымолвишь ты. И я кивну, потому чтомы так долго отлынивали от длины жизни, от ее кривых линий,что дождались часа, когда зрачку ничего не нужно,кроме луча – пыльно-зеленого, словно лист полыни.

«Струятся слезы матери, твердь спит…»

Струятся слезы матери, твердь спит.Грач-феникс молча чистит перья.Священник грех водой святой кропит.Спокойный пекарь-подмастерьезапоминает музыку муки,теплопроводность кирпича в заветномнутре печи, глубокие желобки,бороздки жёрнова, с трудолюбивым ветромбрачующиеся. Плотный известнякне столь тяжел, сколь косен, порист.Скажи мне, отче, в наших поздних дняхесть смысл? Молчу. Хотя бы жар? Хотя бы поиск?Лишь горе светлое гнездится между строк,сквозит в словах непропеченных:я царь, я раб, простуженный зверек,допустим, брошенный волчонок.Не знает хлеба волк, не ведает зимыметельный мотылек. Душа, ты легче гелия.А мельница скрипит, и печь дымит, и мыпоем осеннее веселье.

«…и атом нам на лекциях забытых…»

…и атом нам на лекциях забытыхпоказывали: вкруг его ядравращались электроны на орбитахиз проволочек. Ночь была щедрана звезды дикие, на синие чернила,табачный дым и соль девичьих слёз.Что минует, то станет мило?Нет, то – поэзия, а я всерьёз.Вот вымокший балкон. Вот клен багроволистый.Юдоль беспамятства и тьмы.Но занавес небес – глухой и волокнистыйасбест – вдруг рвется там, где мызабыв от счастья самые простыеслова и времени берцовый хруст,застыли на краю пылающей пустыни,не размыкая грешных уст.

«одно белковое тело пришло к другому…»

одно белковое тело пришло к другомуна первом спортивное на втором зеленый халатпервое тело честную песенку спелоа второе вдруг подхватило но невпопадвторое тело кололо первое полой иголкойзабирало кровь на анализ желчь и мочупотом любовалось его алой футболкоймахнемся не глядя? а то (смеясь) залечуты, попросило первое тело, выписал мне быпсихотропного чтобы шуршать веселейи, заглядываясь на ассирийское небовидеть сирые очертания молью траченных кораблейа то у меня депрессия и над головою я различаютолько сгустившийся водяной пар,сернокислые капли да хлопья спитого чаяглупости повествует второе ты еще не так старчтобы терять дарёную связь с потусторонниммиром (хотя его, несомненно, и нет)и вообще, хрипит, когда мы родных хоронимим на смену приходит не ветер, а черный свет

«Я видал в присмиревшей Грузии, как кепкой-аэродромом…»

Я видал в присмиревшей Грузии, как кепкой-аэродромомщеголял кинто,я гулял с мокрощелкой по улице Бродского под советскимдождем, сухим,как ночное кьянти в оплетенной соломой бутыли. Сказано:если ктобудет тайно крещен домработницей и получит имяОсоавиахим,то судьба ему в просмоленной корзинке плытьпо Москва-реке,на фокстротной волне крепдешиновой покачиваясь, покане покажется берег Америки, не пролетят на воздушныхшарах комарики,пока не застрянет кораблик беспарусный в заросляхтростника,мыслящего папируса, в который стреляет из лука, не целясь,загулявший Озирис, празднуя воскрешение, но нагоняястрахна обитателей влажных прибрежных мест, где ливийскаяfelisучит своих котят охотиться на мальков гимнарха и серыхболотных птах.

«бродят вокруг Байкала с цветными ленточками буряты…»

бродят вокруг Байкала с цветными ленточками бурятысеребряные браслеты носят пьют водку о Будде не говоряя любуюсь светлой водой я озяб и думаю зря тыупрекаешь меня в скудости словарявсякий, кто был любим знает как труден выбормежду черным белым и алым со временем всё теберасскажу ибо слова подобны глубоководным рыбамвытащенным на поверхность с железным крючком в губезря полагаю бунтуют те кто еще не вырвался на свободузнали б они как другие пьют йод и без улыбки отходят отберега пробуя на разрыв ледяную озерную водухороша говорят солоновата но и это пройдет

«Тише вод, ниже трав колыбельная, сквознячок с голубых высот…»

Тише вод, ниже трав колыбельная, сквознячок с голубых высот,бедный голос, поющий «ель моя, ель» с бороздок пластинкиподантикварной иглой из окиси алюминия. Не смотрина тычинки в приемном лотосе и родной мимозе: внутричудо-яблочка – горе-семечко, и от станции до сельпозаспешит золотое времечко по наклонной плоскости, понезабвенной дорожке узенькой, мимо клуба и овощнойбазы, чтобы подземной музыкой, ахнув, вдруг очнуться в иной,незнакомой области. Кто мы, те, что ушли, не простившись?По комтелефон звонит в пыльной комнате, надрывается телефон?

«Когда бы, предположим, я умел…»

Когда бы, предположим, я умелварить стекло, то обожженный мелс древесным пеплом и дробленым кварцемв котел черночугунный поместил,и пережил любовь, и стал бы старцем,и многое бы господу простил.Когда б умел я, скажем, растиратьяд скорпиона с корнем мандрагоры,с драконьей чешуей, добавив пятьчастей крысиной печени, и сорокчастей полыни – молча без тебяя жил бы, о грядущем не скорбя.Сколь многие, как знает госкомстат,потомство незлопамятно растят,владея смыслом сна, но ни ремесел,ни колдовства не ведая. Онои славно. Пляска осеней и вёсен —цветное, безвоздушное вино —то буйствует, то близится к развязке,покуда ночь рассказывает сказкидвум кукушатам в заячьей нореоб Африке, где всякий ястреб – чудо,о том, что время – гусеница Будды,и тьме, своей покойнице-сестре.

Посвящение мальчику Теодору

1.

один как перст неявно мне осталосьптиц тешить корки хлебные крошаопять на пятки наступает старостьно верую обучится душалиловая звенеть и удивлятьсяв пивном das Leben винной ли la vieбез працы не бывает кололацыи уголек не тлеет без любви

2.

светают облачные аркидождем умытый дышит паркпочтовым клеем пахнут маркии беззащитный аардварккак бы гроза в начале маямогуч и тверд но не жестокспешит по полю, воздымаятапировидный хоботоки обращаясь взором к высямнебесным чествует творцакак голос крови независимкак тайна женского лицаа я простейший папараццилюблю и свет и перегнойчтоб воссиявши затерятьсяв земле эстонии роднойах отойти б от этой темыне размыкать бы устных губно я мыслитель как и все мыа значит тоже трубкозуб

3.

Ты помнишь светлый сад для живности,где на свободе слон бродили стаи разной чудной дивности,и муравьед, и крокодил,где тигра пленного не гробилирешетками, и свет зариструился лишь на автомобилис детьми невинными внутри?Да, тесно спать в проулке, раненомраспадом, но бывает миг,когда не просто марсианином,начитанным журнальных книг,а императором над хаосомбыстроживущих рыб и небты пробуждаешься, и страусомхватаешь вечной жизни хлебиз рук заезжего хозяина.Пускай он только сонный газ,из дерева не вырезаемый,парящий, словно твой пегас —с его поддержкой смертный силитсяпоймать свой голос, как ежа,ржаную оторопь кириллицыв сердечной сумочке держа.Любовь моя, нет, в сентябременя не трогай – скуден мой итог,ведь всякий свет есть слепок времени.Пространства крепкого глоток.

4.

Вот и осень наступилаувядают все цветыи безмолвствуют унылопридорожные кустылишь цепная псина лаетпосреди пожухших травлишь рябины кисть пылаеткак бы смертью смерть задравпусть весною мир воскреснет.а отдельный человекесли сердце страшно треснетне срастись ему вовекно зато от скорби страстнойсократясь от страха самстанешь тенью неподвластнойобнаженным небесамкто понятием проникся,знает осень есть покойперекур журчанье стиксакарамелька за щекой

5.

Вот рифмы хаос – страусЧернил – уныл – винилИх добрый доктор ХаусНавряд ли б оценилОн гений медициныХотя чуть-чуть маньякОн знает все вакциныОзон и аммиакОн славен трудной дружбойС красоткой-медсестройНо он искусству чуждыйЛечебный наш геройЕму поэзья пофигКак кислый русский квасYet nobody’s perfectЗато он лечит насВот так и Бог могучийСвой дивный спрятал ликЗа темно-серой тучейБесплотен и великИ в каждом хвором чреслеОн побеждает тьмуВ веселье детском еслиДоверишься ему

6.

вот вечер пятницы студенты нетрезвына мертвых улицах красавицы-москвычитают вслух рождественского илипортвейном из увесистой бутылипо очереди тешатся подругигриво обнимают но из рукпортфельчиков своих не выпускаюткогда невинных барышень ласкаютв сиих влагалищах клееночных лежатконспекты ценные преступный самиздата у запасливых прекрасной водкис закуской сладкой лука и селедкизачеты и экзамены сданывсе чудно лишь бы не было войныс какими-нибудь подлыми китайцамиа может не дай бог американцамино ведают: и день и ночь в кремлезаботятся о мире на земле

«Нищий плачет на коленях, а живой, как птица Злость…»

Нищий плачет на коленях, а живой, как птица Злость,молча к плугу ладит лемех, нержавеющую ось.Да и что такое время? Дрожжевой его замессолидарен только с теми, кто и весел, и воскрес,для кого вполоборота двадцать скорбного числапочвы черная работа червью влажной пророслаПочивает царь в постели, ёж на парковой скамье.Снится пресным Церетели, а безносым Корбюзье.Подожди, мой друг поющий, погоди, мой добрый дождь —в белокаменные кущи без меня ты не войдешь,там прогорклый ветер дует, там вахтеры – смерть и труд —под гармонь немолодую гимны спасские поютПой, привратник, пей, нечастый гость гранита и смолызатвердевшей, ежечасный раб. Остры твои углы,руки коротки, глазницы могут в тайне от женывсякой девице присниться, светлым ужасом полны.Ах, дурила, снова пьян ты. Динь да дон, звенят куранты,дон да динь, не спи, не спи в замерзающей степи

«Всякий миг гражданин безымянный…»

Всякий миг гражданин безымянный(как и все мы) в последний полетотправляется, грустный и пьяныйне от водки паленой, а отблагодатного эндоморфина,порожденного верою вмусульманские светлые вина иплексигласовых гурий (увы!),или в дантовский ад восхитительный,или (в той же трилогии) рай,далеко не такой убедительный,или в край (позабыл? повторяй!)безразличного, сонного лотоса(нет, кувшинки) – прощай, говоритон вещам своим, нечего попустутосковать. Огорчен и небрит,прощевай, говорит, зубочистка итрубка, спички и фунт табаку.Ждет меня богоматерь пречистая,больше с вами болтать не могу.Но порой заглянувшего в тайнуюпустоту возвращают назад.Не скажу – кто, нечто бескрайнее,или некто. Октябрь. Звездопад.Тварь дрожащая прячется в норах,человеческий сын – под кустом.Водородный взрывается порох,дети плачут, но я не о том,я о выжившем, я об урокахвозвращения. Спасшийся спит,переправив спокойное оков область холода, медленных плитледяных – и его не заставишьни осотом в овраге цвестини на свалку компьютерных клавишдве бумажные розы нести…

«Что же настанет, когда все пройдет, праведник со лба…»

Что же настанет, когда все пройдет, праведник со лбавытрет пот, на свободувыходя? Будем есть плавленый лед, будем пить плачущую,но сырую воду,будем брать свой тяжелый хлеб, потому что он чёрен,как вьючный скотапокалипсиса, набранного по старой орфографии.Шутишь? Нет, все пройдет.Шутишь. Ладно, что-то останется, парой пожилых гнедых,запряженных зарею,вот, погляди, успокойся, на плод вдохновения передвижника.На второебудет котлетка имени Микояна в кёльнской воде с зеленымгорошком, на третье – пьянаявишня из рязанской деревни, где очнулся во взорваннойцеркви бесценный бард —подкулачник. Ты горда, да и я горд, как предсмертнаякрыса. Скоро март,иды мартовские, вернее. Тверд привезенный из Скифиилед. И зима тверда.Зеркало на крыльце хвалится темной силою. Никогда,твердишь? Да. Никогда.Я утешу тебя, но не проси меня, милая, трепетатьо свойствах этого неговорящего льда.

«пряжа рогожа посох – и прах…»

пряжа рогожа посох – и прахвольно рассыпанный в снежных мирахпороховая дорожка к звездамнеутомимым рознымбыло да было светло и теплозеркало ртутное скалит стеклочто отражается в раме двойнойв раме сосновой в воде нефтяной?в зеркале свечка коптит парафиноваямолча зима наступает рябиноваяи гуттаперчевый мальчик московскийловит юродствуя мячик кремлевскийдействуй ристалище обреченного с крепкимпожалеть бы о терпком раз больше не о комя бы всё отдал любви равнодушной дуревесь закопанный в торф медный талантave, товарищ мой, moriturite saluta`ntты поправишь: sal`utant. Вздохну: зрениена закате светлее слуха, и не журчит рекапо которой плывут забытые ударениямертвого языка

«Говорила бабка деду: «Я в Венецию поеду…»

Говорила бабка деду: «Я в Венецию поеду».«Брось, старуха, не мели – туда не ходят корабли».И впрямь – в невидимые воды, где камень выцветший продут,Не заплывают пароходы, и электрички не идут.Где, где лежит осколок синий гранита, ставшего песком?Кто в отслужившей парусине на дне покоится морском?Так влажная зима ночная, стеная, мечется в окне,уже без слез припоминая беду, завещанную мне.Твердеют льдинки на ресницах. Какой заботливый покой.Какое счастье – редко сниться живым, стоящим за тобой.

«Запамятовал все, и мало впрок припас, испуганный заразой…»

Запамятовал все, и мало впрок припас, испуганный заразойчумной – шкалу и школу, да урок фазаньей речи востроглазойкак говорится – умереть, уснуть, услышать грозный голосчей-то…Застыла в столбике простуженная ртуть – должно быть,ноль по фаренгейту.Что, бестолочь, сбылось ли всё? Точь-в-точь. Дано ли,не дано – оно и ладно.Случайная свеча в рождественскую ночь горит – беззвучнои прохладно.Жизнь, полагал, есть свет, прощанье – ложь, и зеркалообъемно, а не плоско.Горит свеча, и с прокаженным схож наплыв еёискусственного воска —Так глупо. Так хмельно. Так голова болит. Звенит такой жеголос, ноя:Не задувай ее, старик-космополит, не обижай дитя ночное…

«Люблю хозяйничать, знаю шурупы, отвертки и гвозди…»

Люблю хозяйничать, знаю шурупы, отвертки и гвозди,скороварки и губки. Леночка, друг золотой, налей,не спрашивай, почему обгорелые спички, как соловьиные кости,до утра белеют в пепельнице моей.Молодежь, дурачье, не ведает, точнее, почти не смеетосознать, что я не просто мертвую воду пью,что быт (без мягкого знака) прямое имеет,даже если и косвенное, отношение к бытию.Возьмешь, например, фунт окровавленного мясадомашнего животного, предположим, добродушной свиньи.Обработаешь газом, состроишь гуманистическую гримасу —жалко зверька! Жил, волновался, имел своипредставления о свободе и равноправии. Просвещеннымгостямнесешь, сдобрив французской горчицей и перцем —сероватым,безнадежным, как смерть неверующего. Смотришьв окно – а тамвоображаемые грядки розмарина и базилика,радиоактивный атомбеспредельной, но уходящей жизни. Подступает неяркийчас,когда отдаленный костер начнет освещатьпротивоположную сторонумоей небольшой планеты. Что делать? Что делать? Wasist das? Успокойтесь, друзья, всё схвачено, все воробьии вороны.

«Грусть-тоска (пускай и идет к концу…»

Грусть-тоска (пускай и идет к концутретья серия) молодцу не к лицу.Дисциплина, сержант мой твердил. И снова,заглядевшись с похмелья на тающие снега,призадумаюсь, вспомнив, что жизнь долга,словно строчка Дельвига молодого,словно белый свет, словно черный хлеб,словно тот, кто немощен был и слепот щедрот Всевышнего. Значит, времясобираться в путь. Перед баулом пораразложить пожитки, летучей воды с утраотхлебнуть для храбрости вместе с теми,кто мою обступал колыбель, кто пелнад бездумной бездной, во сне храпел,почечуем ли, бронхиальной астмойисходя. Еще поживем, жена,дожидаясь, пока за стеной окнастает снег, единственный и прекрасный.

«Где моря пасмурного клёцки…»

Где моря пасмурного клёцкиГрызут скелеты юных дев,Гуляет Коля ЗаболоцкийОчки чугунные надев.Гуляет, недоволен книжнымиПремудростями, трет високПальцами, а конечностями нижнимиОсторожно пробует набрякший песок.В глубине песка обитают рачки и морские блохи,У него дела неплохи,А в море курортном рыбьи ахи да осьминожьи вздохи,Предчувствие – вы почти угадали – ухи.Недоучившийся доктор Коля, источник ума, мирового горя,И восторга, видит живую самку в синем купальнике. Вот она,Потряхивая молочными железами, залезает в густое море,Ловит губами медузу, смеется, похотлива и холодна.Медуза щупальцами машет,Не жнет, не сеет, и не пашет.И самка тоже хороша —Смешна, как грешная душа.А что же Коля? Он в театре,Как все товарищи твои,Где сходит гибель к КлеопатреВ порядке яда и змеи.Была – царица, стала – просо.Великий Коля смотрит косо.Суха чернильница его.А небо синее над намиГремит ночными орденами,Не обещая ничего.

«…а снег взмывает, тая, такой простой на вид…»

…а снег взмывает, тая, такой простой на вид.До самого Китая он, верно, долетит.Там музыка, и танцы, и акварельный сад.Там добрые китайцы на веточках сидят.Метель ли завывает, взрывается звезда —воркуют, не свивают надежного гнезда.Под снегом гнутся ветки, уходит жизнь, ворча.Фарфоровые предки, безмолвная свеча.Крестьянин душит волка. Дрофу чиновник ест.Должно быть, столько шелка в сугробах этих мест…

«Я забыл о душе-сведенборге…»

Я забыл о душе-сведенборгеи костюмчик домашний наделв рассуждении влажной уборкии других обязательных дел.Ведь не зря меня мама учила,и не зря продолжает женауверять, что словесная силав наши дни не особо нужнани в быту, ни на празднике кротком.В ветках сакуры розовый дым.Молча пьем мы лимонную водку,молча ужин нелегкий едим.Даже господу строя гримасыв антраша, словно грузный Антей,человек изготовлен из мясаи довольно непрочных костей.Не алкай же возвышенной пищи,Позаботься-ка лучше о том,чтобы пыль не летала в жилище,не томился носок под столом.

«Голубые чашки – щелкнешь, запоют…»

Голубые чашки – щелкнешь, запоют.Добрые букашки чай с вареньем пьют.Шесть глубоких плошек, самовар с трубой.Блюдечки в горошек бледно-голубой.Дачное, сосновое, влажный шум травы.Кто-то ест вишневое, кто-то – из айвы,из айвы с корицею, и с гвоздикой, да.Девы белолицые, дамы, господа,молодые нытики с кукишем в кармане.Кто-то о политике, кто-то о романепожилого гения. Вечер удался.В светлом настроении вся компания, всяжизнь, плетни да сплетни, да чуть-чуть покоя…Все одеты в летнее, светлое такое…

«Кружится спутник в небе чистом…»

Кружится спутник в небе чистом,жужжит машина у стены,как бы естественная пристаньего осмысленной волны,а за машиною поклонникодной бесхитростной игры,не той, в которой ферзь и слоник,но той, где быстрые шары,спускаясь желобом покатым,стучат, круглы и велики,рассыпанные по квадратамвоображаемой доски,и, простодушному на радость,как только кликаешь на них,вдруг вспыхивают, растворяясьв снах, в переулках золотых,там, где, увы, обрюзгло сердце,где лень дышать, где все путем:Шекспир в могиле, а Проперцийв чистилище. Сухим листомлетит письмо в эфире тонком,сквозь космос, выдутый насквозь,поскольку каждый был ребенком,поскольку время пронеслосьтак быстро, что пожать плечами —все, что осталось. «Исчезай, —игрок лепечет без печали, —мой шар, пропащий мой, прощай,не обессудь».А вот и почта.Она пришла на радость нам.Проверим, хмыкнем – как нарочно —все, как и ожидалось, спам.Виагра, порно, лотереифальшивые. Но мы хитрее —Бог с ним, с компьютером. Заснем,сопя. Подумаешь, биномНевтона. Спели, отыграли.Твердеют звезды января,и зеркало в дубовой рамегорит, мерцая и царя.Ртуть, друг мой, ужаса не знает,у серебра пощады нет —лишь равнодушно отражаютслепящий свет.И получатель слов случайныхуже зевает перед сном,и режет хлеб, и ставит чайник,любуясь газовым огнем.

Три стихотворения

I.

…и здесь, благословенная богами,цвела империя, где правил раб и льстец.Обогащались, важничали, лгали,не плакали – и вышли наконецв края руин, в загробный мир сверхтонкихвзаимодействий. Красный туф и тутстареет медленно в зеленой пленкелишайника. Крестьянский трудубог, тяжел. И, смерть одолевая,темна и хороша,плывет болотами чужая, но живая,больная, но душа.А толстобрюхий в глиняной оградехохочет, прост,и ласточек прикармливает радисъедобных гнезд.Как их нехитрый хор звенит, не отпуская!Очнемся и нальем,пока на волнолом бежит волна морскаяпроворным хрусталем.

II.

Над военным мемориалом лучи гражданского солнца прямее,чем вьющаяся зеленая бронза памятников. В ряднизкорослые мертвые рядовые, оседлав тучногомирового змея,плывут по воздушному минному полю, ориентируясь на закат.Время темнеет от времени, словно осадок в пиалезеленого чая,Засиделись мы, заговорились, зацарствовались допоздна.Догорают, потрескивая, священные свитки, кое-как освещаяЧьи-то курчавые, неудобопроизносимые имена.И сыплются наземь, как семена, прилагательные:тленный, пленный,Черноглазый, смуглый, березовый, шелковый. Нет так нет.Левитируй, безумный волк, архитектор бумажной вселенной.Может статься, что и поймешь, матерея на старости лет.

III.

Пао смакует салат из папайи с соусом из подгнившей кильки. «Вамне понравится, – улыбается, – слишком солоно и пахучена европейский вкус». «Восток, – отвечаю вдумчиво, – тут и к еде, и к правамчеловека своё отношение». Темно-тяжелые тучипредвещают сезон дождей. Макака, корыстный другбезногого музыканта, скалит неровные зубы. На стреженьиз-за острова выплывает утлая джонка. Банановый,малярийный юг.Пао нечасто поёт, но улыбается еще реже.Отхлебнув паленой китайской водки, Пао морщится.«В каждом атоме,несомненно, таится будда. Дело хорошее. Но, признаться,моему брату, которого красные забили лопатами,было так же больно, как любому русскому или канадцу».Прихватывает сердце, в ужасе кажется «вот и все»,провожают неласково (а по одежке встречали).Помнишь, как Пао лакомился семенами лотоса?Вроде арахиса, только с горечью. Вроде прошлого,но без печали.

«День начинается, ал и лилов…»

День начинается, ал и лилов,в солнечных пятнах.Утренний – светлый, с обрывками сноввинных, невнятныхПотчевали каменной кашей, ухой,блинчиками с малиной.Послеобеденный – самый глухой,сладкий и длинный.Грозно вздымается надо мнойАргус тысячеокий —так не спеша наступает ночной,самый глубокий.

Назидания

1.

Богатые, сынок, не плачут – у богатыхТьма тучных буйволов, помощников рогатых,Им колыбельную, сгибаясь так и этак,Поют наложницы в серебряных браслетах,Они питаются отборным жирным мясом,Сидят в носилках кипарисовых, атласомИ золотом украшенных, спесивоГлядят на бедняков, пьют пенистое пивоИз кружек голубых – шипит оно, играет.Богатые, сынок, почти не умирают,А чтобы не скучать в загробных темных безднах,Берут с собой рабов, коней и жен любезных.

2.

Сановники? Они особое сословье,мы думаем о них со страхом и любовью,без них никто из нас, не спорь, сынок, со мной,свершить бы не сумел нелегкий путь земной.Чтоб наказать раба и друга наградить,чтоб победить врага и подать заплатить —на все, на все необходим сановник,грядущей вечности единственный любовник.Умён не по летам, ты все-таки не выросеще, сынок. Ты думаешь, папирус,крест-накрест сложенный из стеблей тростника,непрочен и горюч? Нет, темные векане тронут государственного мужа.Ни паводки, ни грозы не сотрутего указов. О, бессмертный труд!И потому-то мальчик мой, ему жеблаженство суждено пожизненное. Он,подобно льву, спокоен и силён,стоит, стопами попирая малыхмира сего, как груду листьев палых,каленый ест ячмень, десницей суд творит,и благородной ревностью горит,уверен, что ему открыты двери рая —пока робеем мы, от зависти сгорая.

3.

Ах, доченька, смешны мечты твои, голубка!Для девы молодой ужасней нет поступка,Чем из дому уйти к презренным лицедеям.Не мы ли всей семьей о девочке радеем?Не в платье ли льняном ты молишься кумирам,в серьгах агатовых? Не смазаны ли жиромГусиным волосы? Среди подруг не ты лиОдна умеешь грамоте? ЗастылиГромады пирамид, на торжищах пустыхНи благородных больше, ни простых,Все разбрелись. Одни в неприбранных палаткахАктеры спят, храпя: одежда их в заплатках,Весь раскаленный день им маяться в кибитке,А то и на горбу тащить свои пожитки,И за похлебку, где обглоданные кости,Пред шумною толпой кривляться на помосте,Чтоб тешить низкий вкус неприхотливой рвани.Кто зритель их? Купцы, рабы, крестьяне.Пусть рукоплещут им, не зная о тебе.Последовав иной, возвышенной судьбе,Хозяйкой станешь ты, заботливой женою,С разливом Нила каждою весноюТо внучку милую – ну что там говорить! —То внука крепкого ты будешь нам дарить.

Левочке Рубинштейну

одинсам себе господиндвас утра трещит головатрина себя посмотричетырепусто и душно в квартирепятьнеча на зеркало пенятьшестьпо заслугам и честьсемьвоздуха нет совсемвосемьпоматросим и бросимдевятьничего не поделатьдесятькалендарь над столом повеситьодиннадцать – поздняя мутная улицани с чем уже и ни с кем не рифмуетсядвенадцать – пора домой, чего мы с тобою ждёмпод колокольною бронзой родины, под престарелымеё дождем

«Любо мальчику-поэту с плошкою муки…»

Любо мальчику-поэту с плошкою мукине по ту бродить – по эту сторону реки,исходить начальной речью, на рассвете дняпеть тенистое заречье, голову склоня.Он поник душой, проникся рябью черствых нот,он ладошкою из Стикса влаги зачерпнет,тесто липкое замесит, сладко засопит —ничего любовь не весит, никогда не спит,знай исходит легким паром, как учил Харон.Как кружатся дрожжи даром в воздухе сыром!Всходит время, пузырится, голову кружа —что ж ты, жизнь меня, девица, режешь без ножа?Что ты злишься, что ты плачешь в топких берегах,от кого улыбку прячешь, речь в шелках, в долгах —а огонь родной вздыхает, и дитя во сне грустит,птичьим взмахом полыхает, хлебной корочкой хрустит

«Плывут в естественном движенье орел, комар и гамадрил…»

В край забвенья, в сень могилы,

Как слоны на водопой,

Ангелы и крокодилы

Общей движутся тропой…

Вадим Шефнер
Плывут в естественном движенье орел, комар и гамадрил,за что же их к уничтоженью недобрый бог приговорил?Любая тварь бессмертья чает, однако дольняя красапрейдет, и редко отвечают живым слепые небеса.Люблю покушать суп с пуляркой, люблю журнальчикполистать,люблю над книжкой популярной в уборной время коротать.Но в силу ясного изъяна в миропорядке даже якогда-нибудь, как обезьяна, в беззвездных безднах бытияисчезну, как последний фраер. Напрасно, ангел, ты менястараешься утешить раем, где цитра, ласково звеня,сопровождает славословье Творцу. Зачем ему оно?Зачем мы маемся любовью, зачем подвальное виноокрепло, вишня распустилась и отцвела, и белый прахлетит, как пух – скажи на милость, что он забыл в иныхмирах?

«И в море ночь, и во вселенной тьма, и голоса, способные с ума…»

И в море ночь, и во вселенной тьма, и голоса, способные с умасвести, переплывают воздух мрачный.Так неразборчивы, забывчивы – беда! А все шумят,как вешняя вода,как оправданье жизни неудачной.Предупреждал пророк: распалась связь времен.Что лицемерить? Удалась,и до сих пор, похоже, удается.Поёт еще над сахаром оса, ночная влага (мертвых голоса)по капле с неба рыночного льется.А ты, завороженный океан, сегодня пьян и послезавтра пьян —чем? Бытием отверженным? Конечно,нет. Будущим и только, той игрой, в которой и гомеровскийгеройвсе отдает красавице кромешной.Читатель, друг любезный, отзовись! Ну, голоса, ну,пасмурная высьнад океаном. Дело наживное.Побудь со мной, пусть на миру красна и смерть сама.Не пей её вина.Не уходи, побудь со мною.

«Обнаженное время сквозь пальцы текло…»

Обнаженное время сквозь пальцы текло,и в квартире прокуренной было тепло,обязательной смерти назло.Распевала предательница-звезда,и журчала ей в такт простушка-вода,утверждая: так будет всегда.Говорливый товарищ, апрель городской —уходили снега, наливаясь тоскойи восторгом, полынь пробиваласьсквозь беззвучные трещины в мостовых,не библейская, нет, потому что в живыхоставалась прощальная жалость.Перелетные сны, и любовную явья умел, как ученый, исследовать вплавь,по-собачьи, державинский мелзажимая в зубах и довольно кряхтя,с петушком леденцовым простое дитя,а еще – ничего не умел.Надо пробовать жить, коли выхода йок.Снится мне вечный свет, православный паёк,и другие бездомные вещи.«Матерей, дурачок, – говорят, – трепещи,по карманам веселия не ищи —пусть полынью под ветром трепещет».Нет, любовь, не состарился – просто устал.Устает и младенец кричать, и металлизгибаться. Как ласковый йод,время льется на ссадины, только беда —после тысячелетий глухого трудаи оно, как и мы, устает.

Избранные стихи

На окраине семидесятых

«Прошло, померкло, отгорело…»

Прошло, померкло, отгорело,нет ни позора, ни вины.Все, подлежавшие расстрелу,убиты и погребены.И только ветер, сдвинув брови,стучит в квартиры до утра,где спят лакейских предисловийиспытанные мастера.А мне-то, грешному, все ямамерещится в гнилой тайге,где тлеют кости Мандельштамас фанерной биркой на ноге.1974

«Хорошо в лесу влюбленном…»

Хорошо в лесу влюбленном,где листва еще легка,и пологим небосклономпроплывают облака —верно, с тем и улетали,чтоб избавить от печали,чтобы в травах по путимать-и-мачехе цвести…Лес шумит, но было б тихо,если б не был майский склонвозле станции Барвихачерной стаей населен.Все ты высчитал и взвесил,но одна загвоздка – в том,что по-прежнему невеселхрип вороний под дождем.В светлых соснах мгла густаяв воздух пасмурный взвилась,и кричит, перелетая,тенью на землю ложась…Как там сказано в балладе?Nevermore – и боль в виске.Не кричите. Бога ради,на английском языке…1975

«Всей громадой серой, стальною…»

«Sous le pont Mirabeau coule la Seine…»

Всей громадой серой, стальноюсодрогается над Невоюдолгий, долгий пролет моста.Воды мутные, речи простые,на перилах коньки морские,все расставлено на места,все измерено, все, как надо,твоя совесть, как снег, чиста,и в глазах сухая прохлада.Это спутник твой – посторонний,спутник твой тебя проворонил,в плечи – голову, в землю – взгляд.Осторожный, умный, умелый,пусть получит он полной мерой,сам виновен, сам виноват.А над городом небо серое,речка, строчка Аполлинера,вырвусь, выживу, не умру.Я оставлю тебя в покое,я исчезну – только с тоскоюсовладать не смогу к утру,заколотится сердце снова,и опять не сможет меняуспокоить дождя ночногостариковская болтовня…1975

Охотники на снегу

Уладится, будем и мы перед счастьем в долгу.Устроится, выкипит – видишь, нельзя по-другому.Что толку стоять над тенями, стоять на снегуИ медлить спускаться с пригорка к желанному дому.Послушай, настала пора возвращаться домой,К натопленной кухне, сухому вину и ночлегу.Входи без оглядки, и дверь поплотнее прикрой —Довольно бродить по бездомному белому снегу.Уже не ослепнуть, и можно спокойно смотретьНа пламя в камине, следить, как последние углиМерцают, синеют и силятся снова гореть,И гаснут, как память – и вот почернели, потухли.Темнеет фламандское небо. В ночной тишинеСкрипят половицы – опять ты проснулась и встала,Подходишь на ощупь – малыш разметался во сне,И надо нагнуться, поправить ему одеяло.А там, за окошком, гуляет метельная тьма,Немые созвездья под утро прощаются с нами,Уходят охотники, длится больная зима,И негде согреться – и только болотное пламя…1975

Баллада прощания

Опять под лампою допозднажелтеет бесплодный круг.Одной печалью уязвлена,давно моя жизнь от рукотбилась… а память стоит за мной,и щеки ее горят,когда ревет самолет ночнойдва года тому назад.Одна разлука – а сколько слез.Над городом ледянымвставало солнце, в ветвях березсгущался зеленый дым,рождались дети, скворец, как встарь,будил меня поутру,а все казалось – стоит февраль,и мы – вдвоем на ветру,Шептала вьюга: «Утихомирьпустые надежды, друг».Блистала тьма, раздавалась вширь,звенела, пела вокруг,и понял я, что мои следы,и сумрачный дар, и честьушли в метель… У любой звездызаветная флейта есть,но если время двинется вспять —я в двери твои стучу —воскреснув, заново умиратьмне будет не по плечу.Я брошусь за борт, когда ладьяотчалит, веслом скрипя,но это буду уже не я,и мне не узнать тебя.Все двадцать писем твоих в пыли,на пленке голос плывет.Вдвоем на разных концах землимы смотрим на ледоход.Вольноотпущенница, давайпомиримся без стыда —весной любая живая тварьищет себе гнезда.Крошатся льдины, в тумане порт,над городом облака,но профиль кесаря так же тверд,а монетка так же легка.Отдай ему все, что попросит он —ставит он, не возьметвасилеостровский Ориони баржи, вмерзшие в лед.Прощай! Раскаявшийся – стократБлажен, потому хитер.Ему – смеяться у райских врат,и не для него костер.А ночь свистит над моим виском,не встретиться нам нигде,лежит колечко на дне морском,в соленой морской воде.Когда-нибудь я еще вернуи радость, и прах в горсти.Возьми на память еще однудесятую часть пути.И то, что было давным-давно,и то, что поет звезда —возьми на счастье еще однопрощание навсегда.1977—1981

«Уходит город на покой…»

И. Ф.

Уходит город на покой,ко лбу прикладывая холод,и воздух осени сухойстеклянным лезвием расколот.Темные воды – кораблю,безлюдье – сумрачной аллее.Льет дождь, а я его люблю,и расставаться с ним жалею.А впрочем, дело не в дожде.Скорее, в том, что в час закатадеревья клонятся к воде,бульвары смотрят виновато,скорее, в том, что в поймах рекгремит гусиная охота,что глубже дышит человеки видит с птичьего полета:горит его осенний дом,листва становится золою,ладони, полные дождем,горят над мокрою землею…1977

«собираясь в гости к жизни…»

собираясь в гости к жизнинадо светлые глазасвитер молодости грешнойи гитару на плечособираясь в гости к смертинадо черные штаныснежно-белую рубахуузкий галстук тишиныпри последнем поцелуенадо вспомнить хорошовсе повадки музыкантаи тугой его смычоккто затянет эту встречутот вернется слишком пьяни забудет как игралискрипка ива и туманосторожно сквозь сугробытихо тихо дверь открытьвозвращеньем поздним чтобыникого не разбудить1978

«…а жизнь лежит на донышке шкатулки…»

…а жизнь лежит на донышке шкатулки,простая, тихая – что августовский свет.Уходит музыка в глухие переулки,в густую ночь, которой больше нет.Раскаяния с нею не случится,затерянной в громадах городов.Чернеют ноты. Вспархивают птицыс дрожащих телеграфных проводов.Когда б я был умнее и упорней,я закричал, я умер бы во сне —но тополя, распластывая корни,еще не разуверились во мне.Там церковь есть. Чугунная оградабросает наземь грозовую тень,и прямо в детство тянется из сададавнишняя продрогшая сирень.Я всматриваюсь – в маленьком приделетри женщины сквозь будущую тьмусклонились над младенцем в колыбелии говорят о гибели ему.Они поют, волнуясь и пророча,проходит жизнь в разлуке и труде,и добрый воздух предосенней ночинастоян на рябине и дожде…1978

«когда захлопнется коробка…»

когда захлопнется коробкаи студенистая водас огромным шумом выбьет пробкуглухого слова никогдасебя я дрожью в пальцах выдамя вспомню детское теплои над подъездом угловатымвенецианское стеклотак удивительно и простонад переулком той порывзлетало облако подростокв голубоватые мирыи в ночь великого улована молчаливое родствовели старьевщика слепогодворами детства моегоа жизнь мерещилась вполсилысухими листьями шуршаи тихо помощи просиланеизлечимая душапростые дни ее донынекогда я высох и исчезна золотистой паутинесвисают с медленных небесплывут бутылка и котомкаиз распростертого окнаопять замедленная съемкаи камню падать допозднаи вены времени вскрываяв каком-то невозможном снеплывет дорожка звуковаявдогонку световой волне1979

«В краях, где яблоко с лотка…»

В краях, где яблоко с лоткабежит по улочке наклонной,где тополь смотрит свысокаи ангел дремлет за колоннойоблезлой церкви, в тех краяхгде с воробьем у изголовьяя засыпал, и вечер пахдождем и первою любовью,в тех, повторю, краях, где яжил через двор от патриархавсея Руси, где ночь моявбегала в сумрачную аркуи обнимала сонный двор,сиренью вспаивая воздух,чтоб после – выстрелить в упорогромным небом в крупных звездах,давай, любимая, пройдемпо этой улице, по этимдворам, где детство под дождемпо лужам шлепало, просветимпласты асфальта, как рентгенживое тело, ясным взглядом —чугунный дом стоит взаменистлевшего, но церковь рядомне исчезает, и зимасияющая входит в силу —здесь триста лет назад чумагуляла, и кладбище было,а двадцать лет тому назад,один, без дочери и сына,здесь жил старик, державший сад —две яблони да куст жасмина…1980

«в россии грустная погода…»

в россии грустная погодапод вечер дождь наутро ледпотом предчувствие распадаи страха медленный полетструится музыка некстатистареют парки детвораиграет в прошлое в квадратеполузабытого двораа рядом взрослые большиеони стоят навеселеони давно уже решилиистлеть в коричневой земленесутся листья издалёкаим тоже страшно одинококружить в сухую пустотунеслышно тлея на летубеги из пасмурного пленасветолюбивая сестрабеги не гибни постепеннов дыму осеннего кострадавно ли было полнолуниедавно ль с ума сходили мыв россии грустной наканунепрощальной тягостной зимыона любила нас когда-тоне размыкая снежных векно если в чем и виноватато не признается вовеклишь наяву и в смертном полеи бездны мрачной на краюона играет поневолепустую песенку свою1979

«ax город мой город прогнили твои купола…»

ax город мой город прогнили твои куполакоробятся площади потом пропахли вокзалыдовольно довольно навозного злого теплая тоже старею и чувствую времени малотряхну стариною вскочу в отходящий вагонплацкартная сутолка третий прогон без билетауткнулся в окошко попутчик нахмуренный онбез цели особенной тоже несется по светуну что ты бормочешь о связи времен и людейимперская спесь не броня а соленая коркамы столько кривились в мальчишеской линзе дождейчто смерть на миру постепенно вошла в поговоркуа рядом просторы и вспухшие реки темнылуга и погосты написаны щедрою кистьюи яблоки зреют и Господу мы не нужныи дуб великан обмывает корявые листьяах город мой город сложить не сойдутся краямне ярче огней твоих свет керосиновой лампыв ту долгую осень которую праздновал ячитая Державина ржавокипящие ямбысойду на перрон и вдыхая отечества дымуслышу гармонь вдалеке и гудок паровозаа в омуте плещется щука с пером голубыми русские звезды роняют татарские слезы1979

«Хорошо, когда истина рядом!…»

А. Сопровскому

I.

Хорошо, когда истина рядом!И веселый нетрезвый поэтСозерцает внимательным взглядомУдивительный выпуклый свет.И судьбу свою вводит, как пешку,В мир – сверкающий, черный, ничей —Где модели стоят вперемешкуС грубой, черствою плотью вещей.А слова тяжелы и весомы,Будто силится твердая речьВоссоздать голоса и объемыИ на части их снова рассечь.Чтоб конец совместился с началом,Чтобы дальше идти налегке,Чтобы смертное имя звучалоКомментарием к вечной строке.

II.

Оттого ли моею судьбоюПредназначено верить в твою,Что свободы мы ищем с тобоюВ государстве на рыбьем клею?И покуда в артериях тесныхБьется ясная жажда труда,Мы к разряду слепых и бесчестныхНе причислим себя никогда.Как по озеру утка-подранокБьет крылом огнестрельную гладь,Так и мы, чуть родясь, спозаранокОткрывали ночную тетрадь.Славно пьется за светлое братство,За бессмертие добрых друзей —Дай-то Бог перед ним оправдатьсяНезатейливой, грешной, своей…1972

«Бегут лучами к Богу…»

Бегут лучами к Богусозвездия вдали.На сонную дорогуих отсветы легли.В огромном спящем миреостались мы вдвоемв неприбранной квартире,сдаваемой внаем.Уже лесные далисвободны ото льда,а мы сюда въезжалив такие холода!И разве переспоришьапрельское тепло,хотя с тех пор всего лишьтри месяца прошло.На празднике синицы,березы и ручьяне опускай ресницы,любимая моя.Скажи судьбе спасибоза тихое житье.Зачем спрямлять изгибысоленых рек ее?Пустырь еще печален,но велики поля,и пятнами проталиниспещрена земля.Она бежит полого,далеко, в мир другой,за кольцевой дорогой,за рощей и звездой.Такой простор протяжный,такие сны видныс двенадцатиэтажнойбетонной вышины!Лежат себе отвеснодеревни и леса,и тело тянет в бездну,а сердце – в небеса.Недаром в договореи подпись, и печать.С квартиры этой вскоре,так вскоре нам съезжать!Что ж, упакуем книжки,да вынесем на двормещанской мебелишкиразрозненный набор.Фаянсовая плошка,серебряный браслет.Хозяйка из окошкасклонилась нам вослед.А утро вербой веет,и в сумеречной далимедлительно светлеетокраина земли…1979

«В Переделкине лес облетел…»

В Переделкине лес облетел,над церквушкою туча нависла,да и речка теперь не у дел —знай журчит без особого смысла.Разъезжаются дачники, новечерами по-прежнему в клуберазвеселое крутят кино.И писатель, талант свой голубя,разгоняет осенний дурманстопкой водки. И новый роман(то-то будет отчизне подарок!)замышляет из жизни свинарок.На перроне частушки поютпро ворону, гнездо и могилу.Ликвидирован дачный уют —двух поездок с избытком хватило.Жаль, что мне собираться в Москву,что припаздывают электрички,жаль, что бедно и глупо живу,подымая глаза по привычкек объявленьям – одни коротки,а другие, напротив, пространны.Снимем дом. Продаются щенки.Предлагаю уроки баяна.Дурачье. Я и сам бы не прочьпоселиться в ноябрьским поселке,чтобы вьюга шуршала всю ночь,и бутылка стояла на полке.Отхлебнешь – и ни капли тоски.Соблазнительны, правда, щенки(родословные в полном порядке),да котенку придется несладко.Снова будем с тобой зимоватьв тесном городе, друг мой Лаура,и уроки гармонии братьу бульваров, зияющих хмуро,у дождей затяжных, у любви,у дворов, где в безумии светломсовременники бродят мои,словно листья, гонимые ветром.1981

Осень в Америке

(1982—1987)

«Осень в Америке. Остроконечные крыши…»

Осень в Америке. Остроконечные крышикрашены суриком, будто опавшие листьякленов и вязов. На улицах чище и тише,чем в лихорадочных снах. По движениям кистивидно: художник не спит за своей акварелью.Ратуша, голуби, позеленевшие шпилитрезвых соборов. Прохожий не грустен, скореепросто задумчив. Письмо ли потеряно – илижизнь, что обрывок газеты, под ветром несется?Или и впрямь настоящее – только цитатаиз неизвестного? Полно отыскивать сходствомежду чужим и своим, уязвившим когда-тои отлетевшим. Давай забывать его с каждымвзмахом ресниц, даже если по-прежнему жаждемнового света. Отпели, пора и на отдых.Слышишь, как тихо в подземных звенит переходахстарая музыка? Господи, чуть ли не «Let ItBe». Заливается, крепнет в ушедшей улыбке.Холодно, сухо… Любить эту песенку, этотсвет, безошибочный лад электрической скрипки…

«Кто же меня обзывал мещанином? Похоже…»

Кто же меня обзывал мещанином? Похоже,друг мой Гандлевский, в чаду многолетнего спора.Ох, я и вправду не слишком духовен, Сережа.Мало читаю, мечусь и меняюсь не скоро.Дай оправдаться разлукой, биноклем стократным,пятнами света на сумрачной сцене, прологомк самопознанию. Трудно в ее невозвратномчерном огне. Поневоле поддашься тревогамсамым земным. Наблюдается фора, однако,в виде отечества – даром ли мы, россияне,и без второго пришествия съели собакув эсхатологии и богословском тумане.Вечер. Октябрь. На углу, где табак и газеты,некто небритый торгует гашишем. Усталосердце колотится. Писем по-прежнему нету.Глядь – а под дверью цветная реклама журнала«Армагеддон». Принесли и ушли, адвентисты.Нету на них ни процесса, дружок, ни посадки.Сей парадиз, обустроенный дивно и чисто,тоже, как видишь, имеет свои недостатки.

«Глубоководною рыбой, хлебнувшей свободы…»

П. О.

Глубоководною рыбой, хлебнувшей свободы,света и воздуха, к давней любви и раздорамя возвращаюсь. По-моему, Долгие Броды —так называлось село. Над Серебряным Боромсолнце садилось. И весело было, и жутков бездну с балкона уставясь, высмеивать осень.Было да сплыло. Грущу вот, дымлю самокруткой.Так, понимаешь, дешевле – процентов на восемь.Что до семейных забот, они в полном ажуре.Мальчик здоровый, хотя и родился до срока.Пью молоко. Помогаю супруге Лаурев смысле размера и рифмы у раннего Блока.Там, доложу тебе, пропасть щенячьего визга.Позже опомнится, будет спиваться, метаться…Тема России. Частушки. Монголы. «Двенадцать».Пытка молчанием. Смерть. Запоздалая визаНаркоминдела на выезд в Финляндию. Носитнашего брата по свету, все к гибели тянет…В дверь постучит незнакомая женщина, спросит,где предыдущий жилец – и исчезнет в тумане.

«Сердце хитрит – ни во что оно толком не верит…»

Сердце хитрит – ни во что оно толком не верит.Бьется, болеет, плутает по скользким дорогам,плачет взахлеб – и отчета не держит ни передкем, разве только по смерти, пред Господом Богом.Слушай, шепчу ему, в медленном воздухе этомя постараюсь напиться пронзительным светом,вязом и мрамором стану, отчаюсь, увяну,солью аттической сдобрю смердящую рану.Разве не видишь, не чувствуешь – солнце садится,в сторону дома летит узкогрудая птица,разве не слышишь – писец на пергаменте новомчто-то со скрипом выводит пером тростниковым?Вот и натешилось. Сколько свободы и горя!Словно скитаний и горечи в Ветхом Завете.Реки торопятся к морю – но синему морюне переполниться – и возвращается ветер,и возвращается дождь, и военная лютнявсе отдаленней играет, и все бесприютней,и фонарей, фонарей бесконечная лента…Что они строятся – или прощаются с кем-то?

«Снова осень и снова Москва…»

Снова осень и снова Москва.Неприкаянная синеваТак и плещется, льется, бледнеет.Снова юность и родина, гдеЖизнь кругами бежит по воде,И приплыть никуда не умеет.Где-то с краешка площади – тыПокупаешь в киоске цветы —Хризантемы, а может быть, астры —Я не вижу, мне трудно дышать,И погода, России под стать,Холодна, холодна и прекрасна.Ждать троллейбуса, злиться, спешить,Словом – быть, сокрушаться, любить, —Вот и все в этой драме короткой.Ей не нужен ни выстрел, ни нож.Поглядишь на часы, и вздохнешь,И уйдешь незнакомой походкойВ переулок. Арбатские львы,Дымный запах опавшей листвы,Стертой лестницы камень подвальный,И цветы на кухонном столе —Наша жизнь в ненадежном теплеХороша, хороша и печальна.Если можешь – не надо тоски.Оборви на цветах лепестки.Наклонись к этой книге поближе.Пусть, вдогонку ночному лучу,«Никогда, – я тебе прошепчу, —Никогда я тебя не увижу».

«Всю жизнь торопиться, томиться, и вот…»

Всю жизнь торопиться, томиться, и вотдобраться до края земли,где медленный снег о разлуке поет,и музыка меркнет вдали.Не плакать. Бесшумно стоять у окна,глазеть на прохожих людей,и что-то мурлыкать похожее на«Ямщик, не гони лошадей».Цыганские жалобы, тютчевский пыл,алябьевское рококо!Ты любишь романсы? Я тоже любил.Светло это было, легко.Ну что же, гитара безумная, грянь,попробуем разворошитьнелепое прошлое, коли и впрямьнам некуда больше спешить.А ясная ночь глубока и нежна,могильная вянет трава,и можно часами шептать у окнанехитрые эти слова…

«Се творчество! Безумной птицей…»

Се творчество! Безумной птицейНад зимним городом кружит,Зовет с отечеством проститься,Снежинкой дивною дрожит.И человеки легковерныОхотно поддаются наЕе призыв высокомерный,Как будто истина она.Проходит день, и две недели,У беллетриста бледный вид.Он над бумагой не при делеС утра до вечера сидит.Гоненья, смерть – ему неважно,Парит в безбрежной синеве,И вдохновенья холод влажныйПолзет по лысой голове.Се – творчество! Как некий выстрелВдруг раздается впереди,И керосиновой канистройВоспламеняется в груди.Спеши, трагический художник,Терзай палитру и треножник,Кистей и красок не жалейДля роковых своих страстей!Проходит год, и два, и восемь.У живописца бледный вид.Он за столом в глухую осеньС бутылкой крепкого навзрыд.А где же творчество? Угасло!А где возвышенная цель?Все позади. Осталось масло,Мольберт, бумага, акварель.Любовь – коварная наука,Ей далеко не всякий рад.Но жизни творческая штукаЕще опасней во сто крат.И если ты беззлобный нытик —Не поддавайся ей вовек.Она умеет много гитик,А ты лишь слабый человек.

«Завидовал летящим птицам и камням…»

Завидовал летящим птицам и камням,И даже ветру вслед смотрел с тяжелым сердцем,И слушал пение прибоя, и разбойныйМетельный посвист. Так перебиратьНесовершенные глаголы юности своей,Которые еще не превратилисьВ молчание длиннобородых мудрецов,Недвижно спящих на бамбуковых циновках,И в головах имеют иероглиф ДАО,И, просыпаясь, журавлиное пероБерут, и длинный лист бамбуковой бумаги.Но если бы ты был мудрец и книгочей!Ты есть арбатский смерд, дитё сырых подвалов,И философия витает над тобой,Как серо-голубой стервятник с голой шеей.Но если бы ты был художник и поэт!Ты – лишь полуслепой, косноязычный другДругого ремесла, ночной работы жизниИ тщетного любовного труда, птенец кукушкиВ чужом гнезде, на дереве чужом.И близится весна, и уличный стекольщикПроходит с ящиком по маленьким дворам.Зеленое с торцов, огромное стеклоИграет и звенит при каждом шаге —Вот-вот блеснет, ударит, упадет!..Так близится весна. И равнодушный мартРастапливает черные снега, и солнечным лучомВ немытых зимних окнах разжигаетПодобие пожара. И старьевщикНад кучей мусора склоняется, томясь.

«Жизнь людская всего лишь одна…»

Жизнь людская всего лишь одна.Я давно это понял, друзья,И открытия делаю я,Наблюдая за ней из окна.Там прохожий под ветром дрожит,И собака большая бежит,После вьюги полночной с утраБелым снегом сияет гора.Даже в самом начале весныЧеловеки бывают грустны,И в отчаянье приходят они,Если время проводят одни.Я совсем не мелю языком —Этот опыт мне очень знаком,Чтобы весело жить, не болеть,Очень важно его одолеть.И конечно, поэт ВладиславХодасевич безумно не прав —Только мусор, и ужас, и адУловил за окном его взгляд.И добавлю, что Хармс ДаниилТоже скептик неправильный был —Злые дети играли с говномЗа его ленинградским окном.Не горюй, если сердце болит!Вон в коляске слепой инвалид —Если б был он без рук и без ног,Далеко бы уехать не смог.Но имея коляску и пса,Не снимает руки с колеса,И хорошие разные сныНаблюдает заместо весны.Умирает один и другой.Человек без ноги и с ногой.Но подумаю это едва —Распухает моя голова.И опять за огромным окномЖизнь куда-то бежит с фонарем,Жизнь куда-то спешит налегкеС фонарем и тюльпаном в руке.

«Стихи Набокова. Америка. Апрель…»

Стихи Набокова. Америка. Апрель.Подсчитаны мои потери,И слезы высохли, и запоздалый хмельРазвеялся. Глазею – и не верюНи первой зелени, ни розам на столе.Не теребите, Бога ради!Иной паломник и в Святой ЗемлеНе обретает благодати.Разлукой мучаясь, с трудом переходяВ разряд теней, довольных малым,Вдруг видишь, что асфальт в испарине дождяСияет нефтью и опалом.Вот Бог, а вот порог, а вот и новый дом,Но сердце, в ритме сокровенном,Знай плачет об отечестве своемОсиновом и внутривенном.Весна в Америке! Плывет вишневый цветПод месяцем, горящим низко.Косится в сторону, закутываясь в плед,Пышноволосая славистка.Америка и Русь – беседа все течет —Не две ль, по сути, ипостасиЕдиного? Но вот в стаканах тает лед,Зевок, другой… Пора и восвояси.Пора, мой друг, пора. Запахнет резедой,Вскричит встревоженная птица,Тень Баратынского склонится надо мнойС его заветной заграницей.Я дальней музыке учился по нему,Сиял Неаполь, пароходы плыли…И кто-то трезвый, втиснувшись во тьму,Захлопнет дверь автомобиля.Ночь царствует. Витийствует гроза.Глаза опухшие закрыты.На свете счастья нет, как некогда сказалОдин отказник знаменитый.Ревет мотор, гудит, по крыше бьет вода,Сады, витрины, развороты.Я одиночества такого никогда…Молчу, молчу. У всех свои заботы.

«Молчу, дрожу, терплю, грядущего боюсь…»

Молчу, дрожу, терплю, грядущего боюсь,Живу шипением пластинокЗатертых, призрачных, и больше не гожусьДля просвещенных вечеринок.. . . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . . .Гроза, гостиница, бродяга на скамье.Ступай и пой, покойся с миром.В безлюдном холле заспанный портьеСклонился над своим Шекспиром.Гремит ключами, смотрит в спину мнеС какой-то жалобной гримасой,Пока в полнеба светится в окнеРеклама рубленого мяса.Привычка жить… наверно. Все равно.Душа согласна на любое.Включи другой канал, трескучее кино,Стрельба, объятия, ковбои.Проснусь – увижу луч, умру – увижу тьмуИ, погружаясь в сумрак дымный,Я одиночества такого никому…Гори, гори, звезда моя, прости мне…

«Льется даром с языка, мучит и калечит…»

Льется даром с языка, мучит и калечитмусорная музыка урожденной речи.Острием карандаша ранит и отпустит,затерявшись в ландыше, в заячьей капусте.Кто польстится на нее? Беспризорной теньюищет наказания, просит искупленья,шелестит кириллицей, муравьиной кучей,ластится, не мылится, гонит прах летучий.Клюнул кречет кочета, в поднебесье тащит.Все пройдет, за вычетом кратких и шипящих,ушлой безотцовщины, тех, кто были чьей-тоглухотой защищены от немецкой флейты.И седому пьянице с горькими устамидетская достанется трубочка в гортани,да в казенном зеркале солнца отблеск тонкийна больничном никеле в дифтеритной пленке.

«На востоке стало тесно, и на западе – темно…»

На востоке стало тесно, и на западе – темно.Натянулось повсеместно неба серое сукно.Длиннокрылый, ясноокий, молча мокнет в бузинедиктовавший эти строки невнимательному мне.Тихо в ветках неспокойных. Лишь соседка за стенойналивает рукомойник, умывальник жестяной.Половица в пятнах света. Дай-ка ступим на нее,оживляя скрипом это несерьезное жилье.Город давний и печальный тоже, видимо, продрогв тесной сетке радиальной электрических дорог.Очевидно, он не знает, что любые городагорьким заревом сияют, исчезая навсегда.Остается фотопленка с негативом, что черней,чем обложка от сезонки с юной личностью моей.Остаются ведра, чайник, кружка, мыльница, фонарь.Торопливых встреч прощальных безымянный инвентарь.Блещет корка ледяная на крылечке, на земле.Очевидно, я не знаю смысла музыки во мгле.Но останется крылатый за простуженным окном —безутешный соглядатай в синем воздухе ночном.

«Вот элемент пейзажа, чтобы унять глаза…»

Вот элемент пейзажа, чтобы унять глаза.Небо – печная сажа, киноварь, бирюза.Море – толкнет, обманет, вынесет на песок.Имя – костер в тумане, вытертый адресок.Наперекор недоле, смерти наперекос —пригоршня серой соли, химия вольных слез.Крымский кустарник тощий, корни, узлы ветвей.Мне бы чего попроще, вроде любви твоей.Пригород. Дым древесный, тот, что очей не ест.Чинный собор воскресный, колокол, медный крестИ от мороки снежной слабых, коротких днейпрошлое безмятежней, будущее темней.Вот и впадаешь в детство, высветленный зимой.Время б оглядеться, Господи Боже мой.Что ж ты, Аника-воин, по молодому льдубродишь среди промоин, мучаясь на ходу?Так тишины хотелось – только мешал сплошнойшорох и дальний шелест в раковине ушной.Это в дунайских плавнях старый Назон поетфизику твердых, давних серо-зеленых вод.

«Года убегают. Опасностью древней…»

Года убегают. Опасностью древнейисточены зимние дни.Мечтать об отставке, о жизни в деревне,о скрипе вермонтской лыжни.Углы в паутине и в утреннем инее,у милой растрепанный вид,сырые поленья стреляют в камине,и чайник сердито свистит.Мы с возрастом явно становимся проще.Все чаще толкает зимавздыхать о покое, березовой роще,бегущей по склону холма.И даже минувшее кажется сущейнаходкой, когда у воротв заржавленном джипе какой-нибудь Пущинцыганскую песню поет.А что ж не в Михайловском? В Северодвинске?Не спрашивай. Лучше налейза то, как судьбу умолял Баратынскийне трогать его чертежей,как друг его лучший, о том же тоскуя,свалился, чудак-человек,последним поэтом – в пучину морскую,звездой – на мурановский снег.В вермонтском безлюдье, у самой границыс Канадой, где кычет совао том, что пора замолчать, потесниться,другим уступая правана вербную горечь, апрельскую слякоть,на черную русскую речь —вот там бы дожить, досмеяться, доплакать,и в землю холмистую лечь…

Век обозленного вздоха

(1987—1989)

«Говори – словно боль заговаривай…»

Говори – словно боль заговаривай,бормочи без оглядки, терпи.Индевеет закатное заревои юродивый спит на цепи.Было солоно, ветрено, молодо.За рекою казенный заводкрепким запахом хмеля и солодакрасноглазую мглу обдаетдо сих пор – но ячмень перемелется,хмель увянет, послушай меня.Спит святой человек, не шевелится,несуразные страсти бубня.Скоро, скоро лучинка отщепитсяот подрубленного ствола —дунет скороговоркой, нелепицейв занавешенные зеркала,холодеющий ночью анисовой,догорающий сорной травой —все равно говори, переписывайрозоватый узор звуковой…

«Дворами проходит, старьё, восклицает, берем…»

Дворами проходит, старьё, восклицает, берем.Мещанская речь расстилается мшистым ковромпо серой брусчатке, глухим палисадникам, гденастурция, ирис и тяжесть шмелей в резеде.Подвальная бедность, наследие выспренних лет…Я сам мещанин – повторяю за Пушкиным вслед,и мучаю память, опять воскресить не могуковер с лебедями и замок на том берегу.Какая работа! Какая свобода, старик!Махнемся не глядя, я тоже к потерям привык,недаром всю юность брезгливо за нами следилугрюмый товарищ, в железных очках господин.Стеклянное диво, лиловый аптечный флаконроняя на камни, медяк на ладони держа —еще отыщу тебя, чтобы прийти на поклон —владельца пистонов, хлопушек, складного ножа…

«Век обозленного вздоха…»

А. В.

Век обозленного вздоха,провинциальных затей.Вот и уходит эпохатайной свободы твоей.Вытрем солдатскую плошку,в нечет сыграем и чет,серую гладя обложкукниги за собственный счет.Помнишь, как в двориках русскихмальчики, дети химер,скверный портвейн без закускипили за музыку сфер?Перегорела обида.Лопнул натянутый трос.Скверик у здания МИДапыльной полынью зарос.В полупосмертную славужизнь превращается, какедкие слезы Исавав соль на отцовских руках.И устающее ухослушает ночь напролетдрожь уходящего духа,цепь музыкальных длиннот…

«Не горюй. Горевать не нужно…»

Не горюй. Горевать не нужно.Жили-были, не пропадем.Все уладится, потому чтона рассвете в скрипучий домосторожничая, без крика,веронала и воронья,вступит муза моя – музыкагородского небытия.Мы неважно внимали Богу —но любому на склоне летоткрывается понемногустародавний ее секрет.Сколько выпало ей, простушке,невостребованных наград.Мутный чай остывает в кружкес синей надписью «Ленинград».И покуда зиме в угодуза простуженным слоем слойголословная непогодарасстилается над землей,город, вытертый серой тряпкой,беспокоен и нелюбим —покрывай его, ангел зябкий,черным цветом ли, голубым, —но пройдись штукатурной кистьюпо сырым его небесам,прошлогодним истлевшим листьям,изменившимся адресам,чтобы жизнь началась сначала,чтобы утром из рукавагрузной чайкою вылеталанезабвенная синева.

Amo Ergo Sum

«…не ищи сравнений – они мертвы…»

…не ищи сравнений – они мертвы,говорит прозаик и воду пьет,а стихи похожи на шум листвы,если время года не брать в расчет,и любовь похожа на листьев плеск,если вычесть возраст и ветра свист,и в ночной испарине отчих местбагровеет кровь – что кленовый лист,и следов проселок не сохранит —а потом не в рифму мороз скрипит,чтобы сердце сжал ледяной магнит, —и округа дремлет, и голос спит —для чего ты встала в такую рань?Никакого солнца не нужно им,в полутьме поющим про инь и янь,черный с белым, ветреный с золотым…

«Человек, продолжающий дело отца…»

Человек, продолжающий дело отца,лгущий, плачущий, ждущий конца ли, венца,надышавшийся душной костры,ты уже исчезаешь в проеме дверном,утешая растерянность хлебным вином,влажной марлей в руках медсестры.Сколько было слогов в твоем имени? Два.Запиши их, садовая ты голова,хоть на память – ну что ты притих,наломавший под старость осиновых дроврахитичный детеныш московских дворов,перепаханных и нежилых?Перестань, через силу кричащий во снебезнадежный должник на заемном коне,что ты мечешься, в пальцах держауголек, между тьмою и светом в золе?Видишь – лампа горит на пустынном столе,книга, камень, футляр от ножа.Только тело устало. Смотри, без трудавыпадает душа, как птенец из гнезда,ты напрасно ее обвинил.Закрывай же скорей рукотворный букварь —чтобы крови творца не увидела тварь,в темноте говорящая с Ним.

«Полно мучиться сном одноглазым…»

Полно мучиться сном одноглазым.Вены вспухли, сгустилась слеза.С медной бритвой и бронзовым тазомв дверь стучится цирюльник, а заним – буран, и оконная рама,и ямщик в астраханской степи,равнодушная звездная ямаи отцовское – шепотом – спи.Спи – прейдет не нашедшая крованемота, и на старости летнедопроизнесенное словопревратится в медлительный свет,и пустыня, бессонная рана,заживает – и время опятьговорящую глину Коранаонемелыми пальцами мять

«Ничего, кроме памяти, кроме…»

Ничего, кроме памяти, кромеозаренной дороги назад,где в растерзанном фотоальбомепожелтевшие снимки лежат,где нахмурился выпивший лишкубеззаконному росчерку звезд,и простак нажимает на вспышкупродлевая напыщенный тост —мы ли это смеялись друг другу,пели, пили, давали зарок?Дай огня. Почитаем по кругу.Передай мне картошку, Санек.Если времени больше не будет,если в небе архангела нет —кто же нас, неурочных, осудит,жизнь отнимет и выключит свет?Дали слово – и, мнится, сдержали.Жаль, что с каждой минутой труднейразбирать золотые скрижалидавних, нежных, отчаянных дней.Так давайте, любимые, пейте,подливайте друзьям и себе,пусть разлука играет на флейте,а любовь на военной трубе.Ах, как молодость ластится, вьется!Хорошо ли пируется вам —рудознатцам, и землепроходцам,и серебряных дел мастерам?

«То эмигрантская гитара…»

То эмигрантская гитара,то люди злые за углом —душа ли к старости усталамахать единственным крылом?Запить водой таблетку на ночь,припомнить древний анекдот…Знать, Владислав Фелицианычопять к рассвету подойдет.Снимает плащ, снимает шляпу,и невозможный зонтик свойв прихожей отряхает на пол,а там, качая головой,задвижку на окне нашаритшепнет: «Зачем же так темно?» —и тут же страшный свет ударитв мое раскрытое окно.И подымаюсь я с постели,подобно Лазарю, когдавстают в подоблачном пределедеревья, звери, города,где все умершие воскресли,где время стиснуто в кулак,где тяжелы земные песнив ржавеющих колоколах,и над железной голубятнейгуляет голубь в вышине —и день прекрасней и превратней,чем мнилось сумрачному мне.Пошли мне, Господи, горенья,помилуй – бормочу – меня,не прозы, не стихотворенья,дай только горького огня —и умолкаю без усилий,и больше не кричу во сне,где у окошка мой Вергилий —худой, в надтреснутом пенсне.

Между сном, вдохновеньем и бегом

«Спят мои друзья в голубых гробах. И не видят созвездий, где…»

Спят мои друзья в голубых гробах. И не видят созвездий, гдетридцатитрехлетний идет рыбак по волнующейся воде.За стеной гитарное трень да брень, знать, соседа гнетет тоска.Я один в дому, и жужжит мигрень зимней мухою у виска,Я исправно отдал ночной улов перекупщику и притих,я не помню, сколько их было, слов, и рифмованныхи простых,и на смену грусти приходит злость – отпусти, я кричу,не мучь —но она острее, чем рыбья кость, и светлее, чем звездный луч.

«Переживешь дурные времена…»

Переживешь дурные времена,хлебнешь вины и океанской пены,солжешь, предашь – и вдруг очнешься наокраине декабрьской ойкумены.Пустой собор в строительных лесах.Добро в мешок собрав неторопливо,с морскою солью в светлых волосахночь-нищенка спускается к заливу.Ступай за ней, куда глаза глядят,расплачиваясь с шорохом прибоя…Не здесь ли разместился зимний аддля мертвых душ, которым нет покоя,не здесь ли вьется в ледяной волнеглухой дельфин, и как-то виноваточадит свеча в оставленном окне?Жизнь хороша, особенно к закату,и молча смотрит на своих детей,как Сириус в рождественскую стужу,дух, отделивший мясо от костей,твердь от воды и женщину от мужа.

«Где гудок паровозный долог, как смертный стон…»

Где гудок паровозный долог, как смертный стон,полосой отчужденья мчаться бог весть откуда —мне пора успокоиться, руки сложив крестом,на сосновой полке, в глухом ожиданьи чуда.Побегут виденья, почудится визг и вой —то пожар в степи, то любовь, будто ад кромешный.Посмотри, мой ангел, в какой океан сыройпо реке времен уплывает кораблик грешный,и пускай над ним, как рожок, запоет строкаи дождем отольется трель с вороным отливом —и сверкнет прощанье музыкой языка,диабетом, щебетом, счастьем, взрывом —словно трещина входит в хрустальный куб.Рельс приварен к рельсу, железо – к стали.Шелести, душа, не срываясь с губ,я устал с дороги. Мы все устали.

«От взоров ревностных, чужих ушей-воров…»

От взоров ревностных, чужих ушей-воровты долго бережешь, заносчив и спокоен,коллекцию ключей от проходных дворов,проломов, выемок, расщелин и промоин.Томится Млечный путь, что мартовский ручей,а жизнь еще мычит, и ластится, и хнычет —коллекцию ключей, коллекцию ночей,любовно собранных, бесхитростных отмычек.Не с ними ли Тезей, вступая в лабиринт, —свеча ли вдалеке иль музыка горела? —легко ль надеяться, когда душа болит,на сыромятный щит и бронзовые стрелы?Зачем ему сирен сырые голоса,когда он час назад простился с Ариадной?Пусть ветер черные наполнил парусаиной мелодией – невнятной и прохладной,но крыши нет над ним – проговорись, постой,и, голову задрав, вновь дышишь Млечным, труднымпутем – а он лежит в обнимку с пустотой,как будто брат с сестрой в кровосмешеньи чудном.

«Для чего радел и о ком скорбел…»

С. К.

Для чего радел и о ком скорбелугловатый город – кирпичен, бел,черен, будто эскиз кубиста?Если лет на двадцать присниться вспять —там такие звезды взойдут опятьнад моей страной, среди тьмы и свиста.Там безглазый месяц в ночи течет,и летучим строчкам потерян счети полна друзьями моя квартира.Льется спирт рекой, жаль, закуски нет,и красавец Пригов во цвете летпроизносит опус в защиту мира.Если явь одна, то родную речьне продать, не выпить, не сбросить с плеч —и корысти нет от пути земного,потому что время бежит в одномнаправлении, потому что домразвалившийся не отстроить снова.На прощанье крикнуть: я есть, я был.Я еще успею. Я вас любил.Обернуться, сумерки выбирая —где сердечник Бродский, угрюмства друг,выпускал треску из холодных рукв океан морской без конца и края.И пускай прошел и монгол, и скифдухоту безмерных глубин морских —есть на свете бездны еще бездонней,но для Бога времени нет, и вновьбудто зверь бездомный дрожит любовь,будто шар земной меж его ладоней.

«Мудрец и ветреник, молчальник и певец…»

Мудрец и ветреник, молчальник и певец,всё – человек, смеющийся спросонок,для Бога – первенец, для ангелов – птенец,для Богородицы – подброшенный ребенок.Еще звезда его в черешневом вине —а он уже бежит от гибели трехглавойи раковиной спит на океанском дне —не злясь, не торопясь, не мудрствуя лукаво,один, или среди шального косякаплоскоголовых рыб, лишенных языка,о чем мечтаешь ты, от холода немея,не помня прошлого, и смерти не имея?Есть в каждой лестнице последняя ступень,Есть добродетели: прощенье, простодушье,и флейта лестная, продольная, как день,племянница полей и дудочки пастушьей.Легко ей созывать растерянных мирян —на звуковой волне верша свою работу,покуда воздух густ, и сумрачным морямне возмутить в крови кессонного азота.

«Еще любовь горчит и веселит, гортань хрипит…»

Еще любовь горчит и веселит, гортань хрипит,а голова болито завтрашних трудах. Светло и мглистона улице, в кармане ни копья, и фонари, как рыбья чешуя,полуночные страхи атеистаприумножают, плавая, горя в стеклянных лужах.Только октябрянам не хватало, милая, – сегодняозябшие деревья не поют, и холодком нездешним обдаютслова благословения Господня.Нет, если вера чем-то хороша, то в ней душа,печалуясь, греша,потусторонней светится заботой —хмельным пространством, согнутым в дугу, где квант и кварк играют на снегу,два гончих пса перед ночной охотой.И ты есть ты, тот самый, что плясал перед ковчегом,камешки бросалв Москва-реку, и злился, и лукавил.Случится все, что было и могло, – мы видим жизнь сквозь пыльное стекло,как говорил еще апостол Павел.Ты не развяжешь этого узла – но ляжет каменьво главу угла,и чужероден прелести и местина мастерке строительный раствор, и кровь кипитневерным мастерством,не чистоты взыскующим, а чести.

«Откроешь дверь – ночь плавает во тьме, и огоньком сияет на холме…»

Откроешь дверь – ночь плавает во тьме, и огоньком сияет на холмеее густой, благоуханный холод.Два счастья есть: паденье и полет. Все – странствие, прохожий звездный лед неутолимым жерновом размолот,и снится мне, что Бог седобород, что твердый путь уходит от ворот,где лает пес, любя и негодуя,что просто быть живым среди живых, среди сиянья капель дождевых,как мы, летящих в землю молодую.Безветрие – и ты к нему готов среди семи светил,семи цветовс блаженной пустотой в спокойном взоре,но есть еще преддверие грозы, где с Лермонтовым спорит Лао-цзы,кремнистый и речной, гора и горе.Есть человек, печален и горбат, необъяснимым ужасом богат,летит сквозь ночь в стальном автомобиле,отплакавшись вдали от отчих мест, то водку пьет, то молча землю ест,то тихо просит, чтоб его любили.Еще осталось время, лунный луч летит пространством, замкнутым на ключ, —ищи, душа, неверную подругу,изгнанницу в цепочке золотой, кошачий шепотмузыки простой,льни, бедная, к восторгу и испугу…

«Если творчество – только отрада…»

Если творчество – только отрада,и вино, и черствеющий хлебза оградою райского сада,где на агнца кидается лев,если верно, что трепет влюбленныйвыше смерти, дороже отца —научись этот лен воспаленныйрвать, прясти, доплетать до конца…Если музыка – долгая клятва,а слова – золотая плотва,и молитвою тысячекратноймонастырская дышит братва,то доныне по северным селамбродит зоркий рыбак-назорей,запрещающий клясться престоломи подножьем, и жизнью своей.Над Атлантикой, над облаками,по окраине редких небеспролетай, словно брошенный камень,забывая про собственный вес,ни добыче не верь, ни улову,ни единому слову не верь —не Ионе, скорее Иовуотворить эту крепкую дверь.Но когда ты проснешься, когда тывыйдешь в сад, где кривая лоза,предзакатным изъяном объята,закипает, как злая слеза,привыкай к темноте, и не сразуобрывай виноградную гроздь —так глазница завидует глазуи по мышце печалится кость.

«Не гляди под вечер в колодец минувших лет…»

Не гляди под вечер в колодец минувших лет —там еще дрожит раскаленный, летучий следотдаленных звезд, дотлевающих в млечной Лете,да кривое ведро на ржавеющей спит цепи,и дубовый ворот, что ворог, скрипит: терпи,и русалка влажные вяжет сети.Если даже вода, как время, дается в долг,то в сырую овечью шерсть, в небеленый шелкзавернись, как гусеница в июле.Не дойдя до главной развилки земных дорог,человек от печали вскрикнет, умрет пророк.Только Бог останется – потому ли,что однажды в кровавой славе сошел с креста —(не гляди в пустынный колодец, где ночь густа),и хулу на него, что затвор, взводили?Посмотри на юго-восток, где велик Аллах,где спускается с неба друг о шести крылах,чтобы встать на колени лицом к Медине.Как недобро блещет на солнце его броня!И покуда кочевник молит: не тронь меня,у него огня и воды достанетдля семи таких: будто нож, раскаленный щупопускает он в обгорелый, забытый сруб,чтобы вспыхнула каждая связка в твоей гортани.

«Быть может, небылица или забытая, как мертвый, быль…»

Быть может, небылица или забытая, как мертвый, быль —дорога светится, дымится, легко бежит автомобиль —смешной, с помятыми крылами, вернее, крыльями, пыляводой разбросанной. Под нами сырая, прочная земля —но все-таки листва сухая колеблется, а с ней и мы.Октябрь, по-старчески вздыхая, карабкается на холмыстраны осиновой, еловой, и южный житель только радна рощу наводить по новой жужжащий фотоаппарат.Ах, краски в это время года, кармин, и пурпур, и багрец,как пышно празднует природа свой неминуемый конец!Лес проржавел, а я слукавил – или забыл, что всякий год,как выразился бы Державин, вершится сей круговорот,где жизнь и смерть в любви взаимной сплетают жадные тела —и у вселенной анонимной в любое время несть числакленовым веткам безымянным и паукам, что там и тутмаячат в воздухе туманном и нить последнюю плетут…Здесь пусто в эти дни и тихо. Еще откроется сезон,когда красавец-лыжник лихо затормозит, преображенсияньем снега, тонкий иней на окна ляжет, погоди —но это впереди, а ныне дожди, душа моя, дожди.Поговорим, как близким людям положено, вдвоем побудеми в бедном баре допоздна попьем зеленого вина —кто мы? Откуда? И зачем мы, ментоловый вдыхая дым,неслышно топчем эту землю и в небо серое глядим?Ослепшему – искать по звуку, по льду, по шелесту слюдысвободу зимнюю и муку. От неба – свежесть. От беды —щепотка праха. Ну и ладно. Наутро грустно и прохладно.Быль, небыль, вздыбленная ширь, где сурик, киноварь,имбирь…

«Я знаю, чем то кончится – но как тебе объяснить?…»

Я знаю, чем то кончится – но как тебе объяснить?Бывает, что жить не хочется, но чаще – так тянет жить,где травами звери лечатся и тени вокруг меня,дурное мое отечество на всех языках кляня,выходят под небо низкое, глядят в милосердный мрак,где голубь спешит с запискою, и коршун ему не враг.И все-то спешит с депешею, клюет невесомый прах,взлетая под небо вешнее, как будто на дивный брак,а рукопись не поправлена, и кляксы в ней между строк,судьба, что дитя, поставлена коленками на горох,и всхлипывает – обидели, отправив Бог весть куда —без адреса отправителя, надолго ли? навсегда…

«Вот человек, которому темно…»

Вот человек, которому темно —по вечерам в раскрытое окноон клонится, не слишком понимая,о чем поет нетрезвый пешеход,куда дворняга старая бредет,зачем луна бездействует немая.Зато с утра светло ему, легко —он молча пьет сырое молоко,вступает в сад, с деревьями ни словомне поделившись, рвет созревший плоди скорбь свою, что яблоко, жуетна солнце щурясь в облаке багровом.Так черешок вишневого листкадрожит и изгибается, покапростак Эдип, грядущим озабочен,мечтает жить, как птицы у Христа,в рубахе небеленого холста,и собирать ромашки у обочин.Да я и сам, признаться, тоже прост —пью лишнее, не соблюдаю пост,не выхожу из баров и кофеен.Чем оправдаться? от младых ногтейя знал, что мир для сумрачных вестей,а не для лени пушкинской затеян.Я был другой, иные песни пел,а ныне – истаскался, поглупел,присматриваясь к знакам в гороскопебезлюдных парков, самолетных крыл,любовных строк, которые забылсказать своей похищенной Европе.Так человек согнулся и устал,и позабыл, как долго он листалСветония, дышал табачным дымомпод винный запах августовских дней —чем слаще спать, тем царствовать труднейв краю земном, в раю неповторимом.

Сочинитель звезд

«Расскажи, возмечтавший о славе…»

Расскажи, возмечтавший о славеи о праве на часть бытия,как водою двоящейся явиумывается воля твоя,как с голгофою под головою,с черным волком на длинном ремнечеловечество спит молодоеи мурлычет, и плачет во сне —а над ним, словно жезл фараона,словно дивное веретенополыхают огни Орионаи свободно, и зло, и темно,и расшит поэтическим вздоромвещий купол – и в клещи зажат,там, где сокол, стервятник и вороннад кастальскою степью кружат…

Вещи

Бахытжану Канапьянову

Нет толку в философии. Насколькопрекрасней, заварив покрепче чаюс вареньем абрикосовым, перебиратьсокровища свои: коллекцию драконовиз Самарканда, глиняных, с отбитыми хвостамии лапами, прилепленными славнымконторским клеем. Коли надоест —есть львов игрушечных коллекция.Один, из серого металла,особенно забавен – головасердитая, с растрепанною гривой, —когда-то украшала рукоятьстаринного меча, и кем-то остроумнобыла использована в качестве моделидля ручки штопора, которым я, увы,не пользуюсь, поскольку получилподарок этот как бы в знак разлуки.Как не любить предметов, обступившихменя за четверть века тесным кругом —когда бы не они, я столько б позабыл.Вот подстаканник потемневший,напоминающий о старых поездах,о ложечке, звенящей в тонкомстакане, где-нибудь на перегонемежду Саратовом и Оренбургом,вот портсигар посеребренный,с Кремлем советским, выбитым на крышке,и трогательною бельевой резинкойвнутри. В нем горстка мелочи —пятиалтынные, двугривенные, пятаки,и двушки, двушки, ныне потерявшиесвой дивный и волшебный смысл:ночь в феврале, промерзший автомат,чуть слышный голос в телефонной трубкена том конце Москвы, и сердцеколотится не от избытка алкоголя или кофе,а от избытка счастья.А вот иконка медная, потертая настолько,что Николай-угодник на ней почти неразличим.Зайди в любую лавку древностей —десятки там таких лежат, утехой для туристов,но в те глухие годы эта, дар любви,была изрядной редкостью. Еще один угодник:за радужным стеклом иконка-голограмма,такая же, как медный прототип,ее я отдавал владыкеВиталию, проверить, не кощунство ли.Старик повеселился, освятиликонку и сказал, что все в порядке.Вот деревянный джентльмен. Друг мой Петяего мне подарил тринадцать лет назад.Сия народная скульптура —фигурка ростом сантиметров в тридцать.Печальный Пушкин на скамейке,в цилиндре, с деревянной тростью,носки сапог, к несчастью, отломались,есть трещины, но это не беда.Отцовские часы «Победа» на браслетеиз алюминия – я их боюсьносить, чтобы не дай Бог не потерять.Бюст Ленина: увесистый чугун,сердитые глаза монгольского оттенка.Однажды на вокзале в Ленинграде,у сувенирной лавочки, лет шестьтому назад, мне удалось подслушатькак некто, созерцая эти многочисленные бюсты,твердил приятелю, что скороих будет не достать.Я только хмыкнул, помню, не поверив.Недавно я прочел у Топорова,что главное предназначение вещей —веществовать, читай, существоватьне только для утилитарной пользы,но быть в таком же отношеньи к человеку,как люди – к Богу. Развивая мысльХайдеггера, он пишет дальше,что как Господь, хозяин бытия,своих овец порою окликает,так человек, – философ, бедный смертник,хозяин мира, – окликает вещи.Веществуйте, сокровища мои,мне рано уходить еще от васв тот мир, где правят сущности, и тенивещей сменяют вещи. Да и вы,оставшись без меня, должно быть, превратитесьв пустые оболочки. Будемкак Плюшкин, как несчастное твореньебольного гения – он вас любил,и перечень вещей, погибших для иного,так бережно носил в заплатанной душе.

«Алкогольная светлая наледь, снег с дождем, и отечество, где…»

Алкогольная светлая наледь, снег с дождем, и отечество, гденет особого смысла сигналить о звезде, шелестящей в беде.Спит сова, одинокая птица. Слышишь, голову к небу задрав,как на крыше твоей копошится утешитель, шутник, костоправ?Что он нес, где витийствовал спьяну, диктовал ли какуюстрокуМихаилу, Сергею, Иоганну, а теперь и тебе, дураку —испарится, истлеет мгновенно, в серный дым обратитсяс утра —полночь, зеркало, вскрытая вена, речь – ручья молодаясестра…Нет, не доктор – мошенник известный. Но и сам ты нелев, а медведь.Подсыхать твоей подписи честной, под оплывшей лунойбагроветь.Не страшись его снадобий грубых, будь спокоен, умен и убог.Даже этот губительный кубок, будто небо Господне, глубок.

«Льет в Риме дождь, как бы твердящий «верь…»

Льет в Риме дождь, как бы твердящий «верь,ни в яме не исчезнешь ты, ни в шумеродных осин» – но умирает зверь,звезда, волна. И даже Бродский умер.То жнец, то швец, то в дудочку игрец,губа в крови, защитный плащ засален —уже другой, еще живой певецрастерянно молчит среди развалин.Не хочет ни смеяться он, ни выть,Латынью пахнет в каменном тумане.Ну что еще осталось? все забытьи все назвать своими именами?Но в этот час безлюден Колизейлишь на стене чернеет в лунном светепосланье от неведомых друзей —«Мы были здесь: Сережа, Алик, Петя».

«От райской музыки и адской простоты…»

От райской музыки и адской простоты,от гари заводской, от жизни идиотскойк концу апреля вдруг переживаешь тыприпадок нежности и гордости сиротской —Бог знает, чем гордясь, Бог знает, что любя —дурное, да свое. Для воронья, для вора,для равноденствия, поймавшего тебяи одолевшего, для говора и взора —дворами бродит тень, оставившая крест,кричит во сне пастух, ворочается конюх,и мать-и-мачеха, отрада здешних мест,еще теплеет в холодеющих ладонях.Ты слышишь: говори. Не спрашивай, о чем.Виолончельным скручена ключом,так речь напряжена, надсажена, изъятаиз теплого гнезда, из следствий и тревог,что ей уже не рай, а кровный бег, рывокпотребен, не заплата и расплата —так калачом булыжным пахнет печьостывшая, и за оградой саданочь, словно пестрый пес, оставленный стеречьдеревьев сумрачных стреноженное стадо…

«В день праздника, в провинции, светло…»

В день праздника, в провинции, светлои ветрено. Оконное стеклопочти невидимо, мороженщица Клаваколдует над своей тележкой на углуКоммунистической и Ленина. Газетыв руках помолодевших ветерановалеют заголовками. С трибунысвисает, как в стихах у Мандельштама,руководитель местного масштаба,нисколько не похожий на дракона —и даже не в шинели, а в цивильномплаще, румынского, должно быть, производства,отечески махает демонстрантамширокою ладонью. Хорошо!А на столбах динамики поют.То «Широка страна моя», то «Взвейтеськострами, ночи синие». Закрытунивермаг, и книжный магазинзакрыт, а накануне там давалистиральный порошок и Конан-Дойлябез записи. Ну что, мой друг Кибиров,не стану я с тобою состязаться,мешая сантименты с честным гневомпо адресу безбожного режима.Он кончился, а вместе с ним и праздникнеправедный… но привкус беленыв крови моей остался, вероятно,на веки вечные. Вот так Шильонский узник,позвякивая ржавеющим обрывкомцепи на голени, помедлил, оглянулсяи о тюрьме вздохнул, так Лотова жена,так мой отец перебирал медалисвои и ордена, а я высокомерносмотрел, не понимая, что за толкв медяшках этих с профилем усатым…Вот почему я древним афинянамзавидую, что времени не знали,страшились ветра перемен, судилипо сизым внутренностям птиц небесныхо будущем, и даже Персефонумогли умаслить жирной, дымной жертвой…

«Задыхаясь в земле непроветренной…»

Задыхаясь в земле непроветренной,одичал я, оглох и охрип,проиграв свой огонь геометрии,будто Эшер, рисующий рыб —черно-злых, в перепончатом инее,крепких карликов c костью во рту,уходящих надтреснутой линиейв перекрученную высоту,где в пространстве сквозит полустертоеизмерение бездн и высот —необъятное, или четвертое,или жалкое – Бог разберет…Стиснут хваткою узкого конусаи угла без особых примет,я учил космографию с голоса,я забыл этот смертный предмет —но исполнено алой, текучею,между войлоком и синевойтихо бьется от случая к случаюсредоточие ночи живой —так оплыл низкий, глиняный дом его! —и в бездомном просторе кривомкрылья мира – жука насекомого —отливают чугунным огнем.

Снящаяся под утро

«Еще глоток. Покуда допоздна…»

Еще глоток. Покуда допозднаисходишь злостью, завистью и ленью,и неба судорожная кривизнамолчит, не обещая искупленья —сложу бумаги, подойду к окнуподвальному, куда сдувает с кровельобломки веток, выгляну, вздохну,мой рот кривой с землей осенней вровень.Там подчинен ночного ветра свистнеузнаваемой, неистощимой силе.Как уверял мой друг-позитивист,куда как страшно двигаться к могиле.Я трепет сердца вырвал и унял.Я превращал энергию страданьяв сентябрьский оклик, я соединялостроугольные детали мирозданьязаподлицо, так плотник строит дом,и гробовщик – продолговатый ящик.Но что же мне произнести с трудомв своих последних, самых настоящих?

«Существует ли Бог в синагоге?…»

Существует ли Бог в синагоге?В синагоге не знают о Боге,Существе без копыт и рогов.Там не ведают Бога нагого,Там сурово молчит ИеговаВ окруженье других иегов.А в мечети? Ах, лебеди-гуси.Там Аллах в белоснежном бурнусеДержит гирю в руке и тетрадь.Муравьиною вязью страницыПокрывает, и водки боится,И за веру велит умирать.Воздвигающий храм православныйты ли движешься верой исправной?Сколь нелепа она и проста,словно свет за витражною рамой,словно вялый пластмассовый мрамор,непохожий на раны Христа.Удрученный дурными вестями,Чистит Розанов грязь под ногтями,Напрягает закрученный мозг.Кто умнее – лиса или цапля?И бежит на бумаги по каплеЖелтоватый покойницкий воск.

«Когда у часов истекает завод…»

Когда у часов истекает завод,среди отдыхающих звездв сиреневом небе комета плывет,влача расточительный хвост.И ты уверяешь, что это однаиз незаурядных комет, —так близко к земле подплывает онаоднажды в две тысячи лет!А мы поумнели, и жалких молитвуже не твердим наугад —навряд ли безмолвная гостья сулитособенный мор или глад.Пусть, страхом животным не мучая нас,глядящих направо и вверх,почти на глазах превращается в газнеяркий ее фейерверк,кипит и бледнеет сияющий ледв миру, где один, без затейнезримую чашу безропотно пьетрождающий смертных детей.

Пелевину

На юге дождь, а на востокежара. Там ночью сеют хнуи коноплю. Дурак жестокий,над книжкой славною вздохну,свет погашу, и до утра несумею вспомнить, где и какиграло слово – блик на гранистакана, ветер в облаках.Но то, что скрыто под обложкой,подозревал любой поэт:есть в снах гармонии немножко,а смерти, вероятно, нет.Восходит солнце на востоке,нирвану чистую трубя.Я повторяю про себяничьи, ничьи, должно быть, строки —еще мы бросим чушь молоть,еще напьемся небом чистым,где дарит музыку Господьблудницам и кокаинистам.

«Я не любитель собственных творений…»

Я не любитель собственных творений,да и чужих, по чести говоря.Не изумляйся, приземленный гений,когда нерукотворная заряокалиной и пламенем играет,и Фаэтон, среди небесных ямлавируя, сгорая, озаряетдо смертных мук неведомое нам!Любовь да страх стучатся в дверь – гони ихна всесожженье, в бронзовый огонь,в окно, чтоб горло жгла космогония,агония, межзвездный алкоголь.Еще неутоленной перстью дышитперо твое, струится яд и медиз узких уст – но предок не услышит,потомок удивленный не поймет.Как ты, сорвавшись с лестницы отвесной,он все тебе заведомо простил,когда повис над колокольной безднойс зияющими крохами светил.

«На том конце земли, где снятся сны…»

На том конце земли, где снятся сныстеклянные, сереют валуныи можжевельник в изморози синей —кто надвигается, кто медлит вдалеке?Неужто осень? На ее платкеалеет роза и сверкает иней.Жизнь хороша, особенно к концу,писал старик, и по его лицубежали слезы, смешанные с потом.Он вытер их. Младенец за стенойзаснул, затих. Чай в кружке расписнойдавно остыл. И снова шорох – кто тамрасправил суматошные крыла?А мышь летучая. Такие, брат, дела.Спит ночь-прядильщица, спит музыка-ткачиха,мне моря хочется, а суждена – река,течет себе, тепла, неглубока,и мы с тобой, возлюбленная, тихоплывем во времени, и что нам князь Гвидон,который выбил дно и вышел вонна трезвый брег из бочки винной…Как мне увериться, что жизнь – не сон, не стон,но вещь протяжная, как колокольный звоннад среднерусскою равниной?

«Снящаяся под утро склоняется из окна…»

Снящаяся под утро склоняется из окнанад пустым Садовым кольцом. Это все. Спасеньянет и не надо. Коронованный странник видит: онасловно воздух осени, словно свет воскресенья,но какого? Попробуем так: листваначинает желтеть. Палашевский рыноккак в немом кино. Деловитая татарвапокупает конину, беззвучно торгуясь. Приблудный инокпод усмешки мальчишек плетется поВспольному. Вот и чугунный забор. Воскресни —электричка, пропахшая потом, стоит в депо,готовая затянуть керосиновую, мыльную песню,чтобы так: недотрога, ромашка, настурция, львиный зевпо дороге к кладбищу. Земляника, да и малина, впрочем,безнадежно сошла. Пахнет опятами. Плюшевый левна плече у Ксении. Слушай, зачем мы точимэтот нож? Чтобы стал острее. А ножницы? Чтобы стричьводу черную в пороховом ручье, чтобы филинвещий, словно кукушка, темнолетящий сычблагословил нас, бедных, круглоглаз и бессилен.В коммунальном ночном коридоре дубовый ларь,где укрыты утка, яйцо, иголка. Земля остыла,и двумя этажами ниже молчит Агарь,осторожно гладя плечо задремавшего Исмаила.

«Ну куда сегодня пойти с тобою?…»

Ну куда сегодня пойти с тобою?Ветерок сентябрьский осушит слезы.Пробегает облачком над Москвоюакварельный вздох итальянской прозы,и не верит город слезам, каналья,и твердит себе: «не учи ученых»,и глядит то с гневом, а то с печальюиз норы, оскалясь, что твой волчонок.Проплывем дворами, за разговором,обрывая сердце на полуслове,и навряд ли вспомним про римский форум,где земля в разливах невинной крови,и забудем кубок с цыганским ядом —кто же ищет чести в своей отчизне.Ты вздохнешь «Венеция». Только я тамне бывал – ну разве что в прошлой жизни,брюхом кверху лежа, «какая лажа! —повторял весь день, – чтоб вам пусто было!»,а под утро, когда засыпала стража,подлезал под крышу тюрьмы Пьомбиноразбирать свинцовую черепицу.Даже зверю хочется выть на воле.«Много спишь». «А некуда торопиться».«Поглядел в окно, почитал бы, что ли».Ах, как город сжался под львиной лапой,до чего обильно усеян битымхрусталем и мрамором. Пахнет граппойизо всех щелей. За небесным ситомхляби сонные. Лодка по Малой Броннойчуть скользит. Вода подошла к порогу.Утомленный долгою обороной,я впадаю в детство. И слава Богу.

«День стоит короткий, прохладный, жалкий…»

День стоит короткий, прохладный, жалкий.Лист железа падает, грохоча.Работяга курит у бетономешалки,возле церкви красного кирпича,обнесенной лесами, что лесом – озеро,или зеркальце – воздухом, пьяным в дым.Улыбнись свежесрезанной зоркой розе наподоконнике, откуда Иерусалимсовершенно не виден – одна иллюзия,грустный ослик, осанна, торговый храм.Если б жил сейчас в Советском Союзе я,пропустил бы, как Галич, две сотни граммконьяку из Грузии, из Армении.Поглядел бы ввысь, отошел слегка,созерцая более или менееравнодушные, царственные облака.В длинном платье, с единственной розой темной,постепенно утрачивая объем,день плывет прохладный, родной, заёмный,словно привкус хины в питье моем,но еще не пора, не пора в воровстве меняуличать – не отчалил еще челнок,увозящий винные гроздья времении пространства, свернутого в комок.

«Щенок, перечисливший все имена…»

Щенок, перечисливший все именаГосподни, с печалью на пяльцынатянутой, дом свой меняющий насомнительный чин постояльца —вдыхающий ртутные зеркала,завязший в заоблачной тине —циркач мой, не четверть ли жизни прошлав пустых коридорах гостиниц?Подпой мне – не спрашивай только, зачеммурлычу я песенку эту —я сам, как лягушка в футбольном мяче,мотаюсь по белому свету.Пора нам и впрямь посидеть не спеша,вздохнуть без особого дела,да выпить по маленькой, чтобы душадогнать свое тело успела —легко ль ей лететь без конца и кольца?Ни делом, ни словом не связан,уездный фотограф уже у крыльцастреляет пронзительным глазом,что прячет он в складках ночного плаща?Шевелится ручка дверная,как ленточка магния – тихо треща,сияющий пепел роняя…

«Меня упрекала старуха Кора…»

Меня упрекала старуха Кора,что рок – кимберлитовая руда,раскладывая пустой пасьянс, который,я знаю, не сходится никогда —и огорченно над ним корпелав усердии остром и непростом,и металлически так хрипела,метая карты на цинковый стол —но мне милей говорунья Геба,ни в чем не идущая до конца —вот кому на облачный жертвенник мне быпринести нелетающего тельца.Зря просил я время посторониться —сизый март, отсыревшим огнем горя,в талом снеге вымачивает страницудареного глянцевого календаря —там картины вещей, там скрипучий слесарьвещество бытия обработав впрок.одарил нас бронзою и железом —ключ, секстант, коробка, кастет, замок.А мои – в чернилах по самый локоть.Бесталанной мотаючи головой,так и буду в черных галошах шлепатьпо щербатой, заброшенной мостовой —на углу старуха торгует лукоми петрушкой. Влажна ли весна твоя?Испаришься – бликом, вернешься – звуком.И пятак блистает на дне ручья.

«Зачем меня время берет на испуг?…»

Зачем меня время берет на испуг?Я отроду не был героем.Почистим картошку, селедку и лук,окольную водку откроем,и облаку скажем: прости дурака.Пора обучаться, не мучась,паучьей науке смотреть свысокана эту летучую участь.Ведь есть искупленье, в конце-то концов,и прятаться незачем, право,от щебета тощих апрельских скворцов,от полубессмертной, лукавойи явно предательской голубизны,сулившей такие знаменья,такие невосстановимые сны,такое хмельное забвенье!Но все это было Бог знает когда,еще нераздельными былинебесная твердь и земная вода,еще мы свободу любили, —и так доверяли своим временам,еще не имея понятьяо том, что судьба, отведенная нам, —заклание, а не заклятье…

«Керосинка в дворницкой угловой…»

Керосинка в дворницкой угловойда витает слава над головой —одному беда, а другому голод,у одних имущества полон дом,а кому-то застит глаза стыдоми господским шилом язык проколот.И один от рождения буквоед,а другому ветхий стучит заветпрямо в сердце, жалуясь и тоскуя.Голосит гармоника во дворе.Человек, волнуясь, чужой сестресочиняет исповедь земляную.Человек выходит за табаком,молоком и облаком, незнакомни с самим собой, ни с младенцем Сущим.Остается музыка у него,да язык, да сомнительное родствос пережившим зиму, едва поющимворобьем обиженным. Высокоон проносит голову, глубоков ней сидят два ока, окна протертых,а над ним, невидим и невредим,улыбаясь Марии, Господь одинравнодушно судит живых и мертвых.

Невидимые

(2003—2005)

«Если вдруг уйдешь – вспомни и вернись…»

Если вдруг уйдешь – вспомни и вернись.Над сосновым хутором головою внизпролетает недобрый дед с бородой седой,и приходит зима глубокая, как запой.Кружка в доме всего одна, а стакана – два.Словно мокрый хворост, лежат на полу слова,дожидаясь свиданья с бодрствующим огнем.Кочергу железную пополам с огнем,чтобы нечем было угли разбить в печи.Посмотри на пламя и молча его сличис языком змеиным, с любовью по гроб, с любойвертихвосткой юной, довольной самой собой,на ресницах тушь, аметисты горят в ушах —а в подполье мышь, а в прихожей кошачий шаг,и настольной лампы спиральный скользит накалпо сырому снегу, по окнам, по облакам…

«Проповедует баловень власти…»

Проповедует баловень власти,грустно усом седым шевеля,что рождается смертный для счастья,будто птица – парения для.Беломорский вития, о чем тыбеспокоишься, плачешь о ком,в длани старческой, словно почетныйзнак, сжимая стакан с мышьяком?И пока прокаженный в пустынеприближаться к себе не велит,и твердит свои речи простые,и далекого Бога хулит, —знаем мы – зря бунтующий жительтак ярится на участь свою.Отчитает его Вседержитель,и здоровье вернет, и семью.Все пройдет, все пойдет, как по нотам,будет сентиментален конец,прослезится Всесильный, вернет они верблюдов ему, и овец.Что ж печальны Адамовы внуки?Или мало им дома тоски,где бросается горлица в руки,и сухие стропила крепки?Или мало дневного уловаи невольных вечерних забот?Но листающий книгу Иовасловно жидкое олово пьет.

«Я запамятовал свою роль, а была она…»

Я запамятовал свою роль, а была онатак ясна и затвержена, такблаголепна. Дымок от ладана,в кошельке пятерка, в руке пятак —только света хриплого или алогоя не видел, орехов не грыз сырых,ибо детских жалоб моих достало бына двоих, а то и на четверых.Звякнул день о донышко вдовьей лептою.Отмотав свой срок, зеленым виномопоен, в полудреме черствеющий хлеб пою,метеор, ковыль на ветру дрянном.Славно тени бродят при свете месяца.Что-то щедрое Сущий мне говорит.И в раскрытом небе неслышно светятсязолотые яблоки Гесперид.

«Медленно, медленно гаснет несытый ночной очаг…»

Медленно, медленно гаснет несытый ночной очаг.Где-то на севере дева читает Библию при свечах.Бог говорит мятежному вестнику: «Успокойся!»Где-то на севере, где подо мхом гранитблещет слюдою синей и воду озер хранит,верстах в двухстах к востоку от Гельсингфорса.Где-то на севере – был, говорят, и такой зачин.Если поверить книге, извечный удел мужчин —щит и копье, а женщин – шитьё да детинеблагодарные, с собственною судьбой(девочкам – вдовьи слезы, мальчикам – смертный бой).Дева читает книгу, матушка чинит сети,добрый глава семейства, привыкший спать у стены,(руку под щеку, на столик – трубку), обычные видит сны —нельма и чавыча, да конь вороной, наверно.Свечи сгорают быстро. Вьюшку закрыть пора.Всю-то округу завалит первый снежок с утра.Бог уверяет дерзкого: «Я тебя низвергнув ад без конца и края». Кожаный переплетвытерся по углам. На окошке осенний ледскладывается в узоры: лишайники, клён, лиана.В подполе бродит пиво. Горестно пискнет мышь,в когти попав к коту, а вообще-то ни звука – лишьтрубный храп старика-отца – он ложится рано.

«Как славно дышится-поется!…»

Как славно дышится-поется!Как поразителен закат!Не увлекайся – жизнь даетсяне навсегда, а напрокат.То присмиреем, то заропщем,запамятовав, что онадавно фальшивит в хоре общеми, очевидно, не нужнани громоносному Зевесу,ни Аполлону, ни зимехрустальноликой. Сквозь завесуметели тлеет на кормекораблика фонарь вечерний.Тупится черный карандаш.Сновидец светлый и плачевный,что ты потомкам передашь,когда плывешь, плывешь, гадая,сквозь формалин и креозотв края, где белка молодаяорех серебряный грызет?

«Сколько воды сиротской теплится в реках и облаках!…»

Сколько воды сиротской теплится в реках и облаках!И беспризорной прозы, и суеты любовной.Так несравненна падшая жизнь, что забудешь и слово «как»,и опрометчивое словечко «словно».Столько нечетных дней в каждом месяце, столько рыбв грузных сетях апостольских, столько болив голосе, так освещают земной обрывтысячи серых солнц – выбирай любое,только его не видно из глубины морской,где Посейдон подданных исповедает, но грехи имне отпускает – и ластится океан мирскойк старым, не чающим верности всем четырем стихиямвоинам без трофеев, – влажен, угрюм, несмелвечер не возмужавший, а волны всё чаще, чащев берег стучат размытый – и не умер еще Гомер —тот, что собой заслонял от ветра огонь чадящий.

«Алеет яблоко, бессменная змея…»

Алеет яблоко, бессменная змеяспешит, безрукая, на яловую землю.Что Дюрер мне? Что делать, если яне знаю времени и смерти не приемлю?Я роюсь в памяти, мой хрупкий город горд,не вдохновением, а перебором нажитмой топкий опыт, скуден и нетверд.Где беглый снег, который ровно ляжетна улицы, ухмылки и углы?Так грешники в аду, угрюмы и голы,отводят в сторону сегодняшнюю чашуво имя завтрашней, но льется серый свет —ни завтра нет, ни послезавтра нет,над ямою разносится воронийкрик, на корнях чернеет перегной,и только детский лепет постороннийдоносится с поверхности земной.

«Золотое, сизое, безоглядное заоконное полотно!…»

Золотое, сизое, безоглядное заоконное полотно!По-старинному не выходит, а по-новому не дано:не отмыть черного кобеля, не вылечить глаукому.Утренние скворцы в предгорьях Памира поют хвалуптичьему богу осени – стервятнику? или орлу?или подобному им, короткоклювому и худому?Телефонная связь хромает, даже тихого «что с тобой?»не спросить, задыхаясь. Свежевыпавший, голубойна горах рассиялся снег. Как, милая, дали махумы, как натерпелись, сколько бессильных слезпролили. По аллее парка, рыча, беспризорный пестащит в желтых зубах перепуганную черепаху.Что же мне снилось вчера? То ли жизнь, то ли смерть моя.Длинноволосая юная женщина на песчаном дне ручьяспящая, несомненно, живая, в небеленом холщовомплатье. Я человек недобрый, тем более на заре,не люблю самопальной фантастики в духе пре —рафаэлитов, мистики не терплю, и ночами «чего еще вам?»повторяю нечистым духам, «оставьте мне, – говорю, —сны хотя бы». К медно-серому азиатскому ноябрюя добрел наконец в городок приземистый и сиротский,где запивает лепешку нищий выцветшим молоком.Словно гранат на ветке, лакомый мир, к которому ты влекомтолько любовью, как улыбнулся бы бедный Бродский,отводя опустевший взгляд к перекрытому до весныперевалу. Обидней всего, что – ничьей виныили злого умысла. Кофейник шумит на плитке.Шелести под водой, трава, те же самые у тебя праваи слова, что у молчаливого большинства,те же самые невесомые, невидимые пожитки.

«….не скажу, сколько талой воды утекло с тех пор…»

….не скажу, сколько талой воды утекло с тех пор,киселя, и крови, и меда, и молока.Закрываю глаза – а по речке плывет топор,уж не тот ли самый, что снился Ивану К.?Уж не тот ли, что из петли Родиона Р.взмыл в высокий космос в краю родном,чей восход среди скрежетавших небесных сферизучал ночами каторжник-астроном?Нет, по долгой орбите вокруг земливсе в чешуйках кремния, в гамма-лучах, в огнеаммиачном, ладные кораблизакружили гордо, на радость моей стране.Не роняй слезы, если злато ржавеет, естьдобрый пуд листового железа и чугуна.«Кто на свете главный? Челюсть? А может, честь?Ни на что не годна эта челядь, убога и голодна», —сокрушается у костра молодой пророк,собираясь почтительно возвращать билет.Я его любил, дурака, я и сам продрогот безлюдной злости, которой названья нет,а и есть – что толку. Пусть звери – овчарка, барс,агнец, волк, – за твоей спиной, простуженный человек,знай глядят в огонь, где Творец, просияв, умолк.И несется в ночь перегруженный наш ковчег.

«В замочной скважине колеблющийся свет…»

В замочной скважине колеблющийся свет,блаженный муж терзает хлебный мякиш,и пахнет смертью, горькой и целебной.Случайный сорванец глядит, и, напрягая слухпытается понять обрывки разговорамежду тринадцатью бродягами. Онивзволнованы, как будто ждут чего-тоневедомого. И, сказать по чести,немного смысла в их речах несвязных.«Что скажешь нам, Фома?» «Учитель, что есть страх?Ужель всех поразит секирой роковою?»«Нет, вера и ответ есть дерево и прах,Олива, облако, медведица, секвойя».«Ты снова притчами?» Спиной к огнюсидят ученики, не улыбаясь. «Еслиб ты твердо обещал, что, кровь твою вкусив,вслед за тобой мы тоже бы воскресли…»«Я обещал». Встает другой, кряхтя,и чашу жалкую вздымает. Млечныйсияет путь. Соскучившись, уйдет дитяот кипарисовых дверей, от жизни вечной.Пора – его заждались мать с отцом.Сад Гефсиманский пуст. Руины храма. Стольколет впереди. Совсем не страшноглядеть в полуразрушенное небо.Собака лает. И бренчат доспехиполночных стражников, как медные монетыв кармане нищего. Как в старые механе влить вина игристого, как водумечом не разрубить, так близится к концувремя упорное – кипя, меняя облик тленный —уже во всем подобное терновому венцуна голове дряхлеющей вселенной.

«Блеск нейлоновой лески, неловкий крючок, костры…»

Блеск нейлоновой лески, неловкий крючок, кострына обрыве. После глотка из железной флягипонимаешь, как хороши созвездия, как острымолодые лучи. Ползут по листу бумаги,остроумно свернутому в ленту Мёбиуса, пчелаи глухой муравей, шевеля антеннами, то и делоподнимаясь на задние лапы. Как там – насквозь прошла,но жизненно важных органов не задела.Рыболов, я уже не пишу по ночам многословных од.Годы – такая штука. Одни ушли, а другие не наступили.Так гроссмейстер, отдав мне право на первый ход,Разгромил меня, как младенца, задолго до миттельшпиля,Серебрятся во тьме берега воспаленных рек. Нельзяв свете месяца отличить ладью от ферзя,разве что на ощупь. Дрожащим ольховым дымомиз-под ног уплывает земля во мраке непобедимом.Расстегай под водку, навар от тройной ухи —это всё отсутствует в области темной, древней,где апостол взвешивает подвиги и грехимного ревностней, чем в мировой деревне,где грифон возлегает с единорогом, там,где виляет, пуча глаза, душа по небесным вершам.Мало что изменилось, далекий мой ибн-Натан,с той поры, как ты считаешь меня умершим.

Стихотворения

(2000—2003)

«Все ли в мире устроено справедливо?…»

Все ли в мире устроено справедливо?Протекает в лугах река, а над нею ива,То роняет листья, то смотрит в ночную воду,Не спеша оплакать свою свободу.А над нею звезда лесов, блуждающая невестаМолодому камню, себе не находит места,Тыркается лучами в пыль, и, не зная солнца,Неизвестно куда, неизвестно зачем несется.А над ней человек – никому не муж, не любовник,Он свечу восковую сжимает в зубах неровных,Нерадивый хозяин неба, незаконный владелец суши, —Указательными он зажимает уши,Распевает под шум ветвей, босою ногой рисуяЧерный крест на песке, никому особо не адресуяНи огня своего, ни ненависти, ни печали.Сколько раз мы с тобою его встречали —Сколько раз воротили взгляд перед тем, как зябкоБросить монетку в его пустую овечью шапку…

«То зубы сжимал, то бежал от судьбы…»

То зубы сжимал, то бежал от судьбы,как грешников – бес, собирая грибына грани горы и оврага.На вакхе венок, под сосной барвинок,и ты одинока, и я одинокв объятиях бога живаго.И ты говорила (а я повторил)о том, что непрочные створки раскрылмоллюск на незрячем коралле.Язычнику – идол, спасенному – рай.Ты помнишь, дворец по-татарски – сарай,а время бежит по спирали?Ты все-таки помнишь, что всякая тварьпри жизни стремится в толковый словарь,обидчику грех отпуская,в просоленный воздух бессонных времен,где света не видит морской анемони хищная роза морская.По улице лев пролетает во мгле,кораблик плывет о едином весле,и так виноградная водкатепла, что приволье эфирным маслам,взлетев к небесам, обращаться в ислам,который не то чтобы сотканиз вздохов и слез, но близко к тому.Рассеивая неурочную тьму,созвездия пляшут по лужам.И вновь за углом остывает закат,и мертвой душе ни земной адвокат,ни вышний заступник не нужен.

«Се, осень ветхая все гуще и синей…»

Се, осень ветхая все гуще и синейв моем окне. Багровый лист в тетрадкепочти истлел. Есть только ноты к ней —что нефть без скважины, что искра без взрывчатки,и я, усталый раб, мурлычущий не в ладсухую песенку, и крутится немоекино – мой путь уныл, сулит мне труд и гладгрядущего волнуемое море.А там посмотрим. Под иной звездой,щемящей, теплой, что еще бесценнейсветила нашего, захвачен чередойнеотвратимых перевоплощений,то в пса, то в камень… Карма! Да, мой путьуныл. А вот не стыдно. Зря ты, ветер,твердишь мне это вечное «забудь».Я уж и так забыл, ей-богу, все на свете.Вот ножницы, игла, вот справка, что почем,да к той игле – сапожных черных ниток.Я повторяю вслед за скрипачом —гробостроителем – «один сплошной убыток».И смех и грех. Поздравим молодых.Запретное, не умирая, имяпроизнесем. Мой лоб, и губы, и кадыкощупывает пальцами сухимислепое время. С нею ли, не с ней(святой Марией), милые, куда вы,когда в окне все мягче и синейразбавленные холодом октавы?

«Надоело, ей-богу, расплачиваться с долгами…»

I.

Надоело, ей-богу, расплачиваться с долгамиговорит человек, и неласково смотрит в стену,из газетной бумаги на ощупь складывая оригами —радиоактивный кораблик, распутную хризантему.Засыпал скульптурою, а очнулся – посмертным слепком,и полуслепцом к тому же. В зимний омут затянут,поневоле он думает о государстве крепком,где журавли не летают, зато и цветы не вянутбез живой воды. И нет ему дела до акварели,до спирали, до снежных ковров, до восстания братана другого брата. «Отмучились, прогорели»,шепчет он, слушая разговор треугольника и квадрата.

II.

Сей человек, неизвестно какого роста,неизвестной нации и политических убеждений,призван являться символом того, как непростовыживать после определенного возраста. В плане денегвсе нормально, здоровье, худо-бедно, в порядке,по работе – грех жаловаться, взлет карьеры.Наблюдаются, правда, серьезные неполадкив отношении трех старушек – Надежды, Любви и Веры,да и матери их, Софии. Страхам своим сокровеннымволи он не дает, и не ноет – умрет скорее,и толчками движется его кровь по засоренным венам,как обессоленная вода сквозь ржавую батарею.

III.

Поговорим не о грифе и вороне, а про иную птицу —про сороку на телеграфном проводе (как эти белые пятнана угольно-черных крыльях заставляют блаженно битьсяприунывший сердечный мускул!). А на пути обратноона уже улетит, сменится красноклювым дятлом илирыжею белкой. Впрочем, я видел и черных, с блестящиммехом,помню одну, бедняжку, с непокорным лесным орехомв острых зубах. Право, беличья жизнь – не сахар,и попросила бы человека помочь, да страхане превозмочь. Что у тебя на сотовом? Моцарт? Бах?Ты ошибся, зачем мне сотовый? И возлюбленной нету рядом.Пробираясь сквозь голые сучья, будя бездомных собак,Занимается зимний рассвет над тараканьим градом.

IV.

Не отрицай – все содержание наших эклог и иных элегий,особенно в сердце зимы, когда голос тверд, словно лед, —лишь затянувшийся диалог о прошлогоднем снегес провинившимся ангелом тьмы, а его полет —неуверен, как все на свете. Завороженный им,будто винными погребами в Молдове или Шампани,понимаешь вдруг, что и собственный твой итог сравнимс катастрофическими убытками страховых компанийпосле взрывов в Нью-Йорке. И это пройдет, хочуподчеркнуть. Ангел света, прекрасный, как жизнь нагая,зажигает в ночи керосиновую лампу или свечу,никаких особых гарантий, впрочем, не предлагая.

V.

Заменить оберточную на рисовую, и всластьскладывать аистов, изображая собой японцадвухсотлетней давности. Что бы еще украсть?Сколько ни протирай очки, не увидишь ночного солнца,да и дневное, бесспорное, проблематично, хотя егои не выгнать, допустим, из пуговиц-глаз Елены,плюшевой крысы, подаренной мне на Рождество,и с горизонта белого. Не из морской ли пенысложена эта жизнь? Не из ветра ли над Невой?Или я не апостол? Или воскресшие до сих пор в могилах?Или и впрямь световой луч, слабеющий и кривойпритяжения черных звезд побороть не в силах?

«Соляные разводы на тупоносых с набойками…»

С. Г.

Соляные разводы на тупоносых с набойками(фабрика «Скороход»).Троллейбус «Б» до школы, как всегда, переполненпассажирами в драпе, с кроличьими воротниками,но до транспортных пробок еще лет тридцать, не меньше.Поправляя косу, отличница Колоскова (с вызовом):«Как же я рада,что каникулы кончились – скукота, да и только!»«О, Сокольники!» – думаю я, вспоминая сырую свежестьбеззащитных и невесомых, еще не проснувшихсямартовских рощ.Последняя четверть.Есть еще время подтянуться по химии и геометрии,по науке любви и ненавидимой физкультуре.Исправить тройку по географии(не вспомнил численности населения Цареграда)и черчению (добрый Семен Семенович, архитектор,обещался помочь).Впрочем, в запасе пятерка с плюсом за сочинениео бессмертном подвиге Зои Космодемьянской,пятерка по биологии (строение сердца лягушки),пятерка по обществоведению (неизбежность победыкоммунизма во всемирном масштабе).После экзаменов – директор Антон Петрович,словно каменный рыцарь, гулко ступаетпо пустому школьному коридору,недовольно вдыхает запах табака в туалете,открывает настежь форточку,наглухо запирает кабинет английского языка.Снова каникулы, лето в Мамонтовкеили под Феодосией, долгая, золотая свобода,жадное солнце над головою.А ты говоришь —наступила последняя четверть жизни.

«Вьется туча – что конь карфагенских кровей…»

Вьется туча – что конь карфагенских кровей.В предвечерней калине трещит соловей,беззаботно твердя: «все едино»,и земля – только дымный, нетопленный дом,где с начала времен меж грехом и стыдомне найти золотой середины.Светлячков дети ловят, в коробку кладут.Гаснет жук, а костер не залит, не задут.Льется пламя из лунного глаза.И вступает апостол в сгоревший костёл,словно молча ложится к хирургу на стол,поглотать веселящего газа.Но витийствовать – стыд, а предчувствовать – грех;так, почти ничего не умея,мертвый мальчик, грызущий мускатный орех,в черно-сахарном пепле Помпеито ли в радости скалится, то ли в тоске,перетлевшая лира в бескровной руке(ты ведь веруешь в истину эту?ты гуляешь развалинами, смеясь?ты роняешь монетку в фонтанную грязь?Слезы с потом, как надо поэту —льешь?) Какие сухие, бессонные сны —звонок череп олений, а дёсны красны —на базальтовой снятся подушке?Раб мой Божий – в ногах недостроенный ко —рабль, и непролитое молоко —серой патиной в глиняной кружке.

«После пьянки в смоленской землянке…»

После пьянки в смоленской землянке —рядовым, а не спецпоселенцем —Дэзик Кауфман в потертой ушанкекурит «Приму» у входа в Освенцим.Керосинка. Сгоревшая гренка.Зарифмованным голосом мглистымнесравненная Анна Горенкошлет проклятье империалистам.«Нет, режим у нас все-таки свинский».«Но и борькин романчик – прескверный».Честный Слуцкий и мудрый Сельвинский«Жигулевское» пьют у цистерны.И, брезгливо косясь на парашу,кое-как примостившись у стенки,тихо кушает пшенную кашупостаревший подросток Савенко.Штык надежен, а пуля – дура.Так и бродим родимым краем,чтя российскую литературу —а другой, к сожаленью, не знаем.А другой, к сожаленью, не смеем.Так держаться – металлом усталым.Так бежать – за воздушным ли змеем,за вечерним ли облаком алым…

«Когда зима, что мироносица…»

Когда зима, что мироносица,над потемневшею рекоюсклонясь, очки на переносицепоправит мертвою рукою,и зашатается, как пьяницазаблудший по дороге к дому,и улыбнется, и приглянетсясамоубийце молодому —оглядываясь на заколоченныйочаг, на чаек взлет отчаянный,чем ты живешь, мой друг отсроченный,что шепчешь женщине печальной?То восклицаешь «Что я делаю!»,то чушь восторженную мелешь —и вдруг целуешь землю белую,и вздрагиваешь, и немеешь,припомнив время обреченное,несущееся по спирали,когда носили вдовы черноеи к небу руки простирали

«Так вездесущая моль расплодилась, что и вентилятор не нужен…»

Так вездесущая моль расплодилась, что и вентилятор не нужен,Так беспокойная жизнь затянулась, что и ее говорок усталыйстал неразборчив, сбивчив, словно ссора меж незадачливыммужеми удрученной женою. Разрастаются в небесах кристаллыокаменевшей и океанской. К концу десятого месяцаримского года, когда католики празднуют РождествоИскупителя, где-то в Заволжье по степным дорогамносится, беситсябесприютная вьюга, и за восемь шагов не различишь ничего,и ничего не захватишь, не увезешь с собою, кромезамерзших болотныхогоньков, кроме льда, без зазоров покрывающего бесплотныесводывоображаемой тверди, кроме хрупкой любви. Всякоеслово – отдыхи отдушина. Где-то в метели трудится, то есть молчит,белобородыйСанта-Клаус, детский, незлой человек, для порядкапохлестывая говорящегосеверного оленя, только не знаю, звенит ли под расписнойдугойсеребряный колокольчик, потому что он разбудил бызимующих ящерици земноводных, да и утомленных елкою сорванцов —баптистов. Другойбы на его месте… «Прочитай молитву». «В царство степноговолкаи безрассудной метели возьми меня». Вмерз ли ночной паромв береговой припай? Снежная моль за окном ищет шерстии шелка,перед тем как растаять, просверкав под уличным фонарем.

«Видишь ли, даже на дикой яблоне отмирает садовый привой…»

Видишь ли, даже на дикой яблоне отмирает садовый привой.Постепенно становится взгляд изменника медленнейи блудливей.Сократи (и без того скудную) речь до пределов дыханияполевоймыши, навзничь лежащей в заиндевелой дачной крапиве,и подбей итоги, поскуливая, и вышли (только не имейлом,но авиа —почтой, в длинном конверте с полосатым бордюром,надписанном от руки)безнадежно просроченный налог Всевышнему, равный,как в Скандинавии,ста процентам прибыли, и подумай, сколь необязательныи легкиэти январские облака, честно несущие в девственном чревежаркий снежок забвения, утоленья похмельной жажды,мягкого снаот полудня и до полуночи, а после – отправь весточку Еве(впрочем, лучше – Лилит или Юдифи), попросивоб ответе наадрес сырой лужайки, бедного словаря, творительногопадежа – выложи душу, только не в рифму, и уж темболее неговорком забытых Богом степных городков, где твердаятень егодавно уже не показывалась – ни в церкви, ни на вокзале,ни во снеместной юродивой. И не оправдывайся, принося лживуюклятву перед кормиломОдиссея – не тебя одного с повязкою на глазахв родниковую ночь увелигде, пузырясь, еще пульсирует время по утомленным могиламспекшейся и непрозрачной, немилостивой земли.

«Жизнь, пыль алмазная, болезный и прелестный…»

Жизнь, пыль алмазная, болезный и прелестныйапрельский морок! Бодрствуя над бездной,печалясь, мудрствуя – что я тебе солгу,когда на итальянское надгробьевдруг в ужасе уставлюсь исподлобья,где муж с женой – как птицы на снегу,когда светило, мнившееся вечным,вдруг вспыхивает в приступе сердечном,чтоб вскоре без особого следаугаснуть? Ну, прости. Какие счеты!И снова ты смеешься без охотыи шепчешь мне: теперь иль никогда.Простишь меня, глупца и ротозея?Дашь выбежать без шапки из музея,где обнаженный гипсовый Давидстоит, огромен, к нам вполоборота,глядит на облака (ну что ты? что ты?)и легкий рот презрительно кривит?Долга, долга, не бойся. Битый каменьто переулками, то тупикамилежит, а с неба льется веский свет.И что мне вспомнится дорогой дальней?Здесь храм стоял, сменившийся купальней,и снова храм, зато купальни – нет.Льном и олифой, гордостью и горем —все повторится. Что ты. Мы не спорим,в конце концов, мы оба не правы.И вновь художник, в будущее выслан,преображает кистью углекислойсырой пейзаж седеющей Москвы,где голуби скандалят с воробьямипо площадям, где в безвоздушной ямепарит Державин, скорбью обуян,и беженец-таджик, встающий рано,на паперти Косьмы и Дамианалистает свой засаленный Коран.

Названия нет

«То ли женой неверною, то ли ослепшей лошадью вороной…»

То ли женой неверною, то ли ослепшей лошадью воронойвкрадчиво, словно декабрьский закат над Петроградскоюстороной,надвигается высокомерная эра, где пурпур не пристаетк холсту,где в булыжном гробу, тяжесть небесной сферына формулы раскроя,скалит зубы девственник Ньютон с апельсином грубымво рту —яблоко ему не по чину, ведь он – не Ева, и тем более —не змея.Путаясь в именах, хромая, прошу прощения у тебя,выпуклый мой Кранах.Уж кому, а тебе не выпало разливать самогон крестьянскийна похоронахпросвещения, – а тупому мне, погляди, за отсутствующеюрадугойоткрывается в неунывающих облаках, расстилающихсянад Ладогой,золотая трещина, и чудятся преданные конвенту, природе,братству, семьемясники и галантерейщики с чучелом обезглавленногоЛавуазье,и тогда я пытаюсь залить в клепсидру воды, – чтобы,дыша, теклавниз, равномерно смачивая поверхность пускайне хрусталя – стекла,но какой-то нелепый, плешивый леший добавляет в неесульфаткальция или магния, то есть накипь, чтобы мутнела,и невпопадвсе минувшее (как ты сейчас? успокойся, ау! погоди!не молчи! алло!)перекипело, в осадок выпало, просияло, всхлипнуло —и прошло.

«Если эра надменных слов типа «призвание» и «эпоха…»

Если эра надменных слов типа «призвание» и «эпоха»и существовала, от дурного глаза ее, вероятно, легко укроютустаревшие строчки, обтрепанная открытка, плохосправляющийся с перспективой выцветший поляроид.Устарел ли я сам? Черт его знает, но худосочным дзеномне прокормишься, жизнь в лесах (сентябрьская паутинка,заячий крик)исчерпала себя. Возвышая голос, твердя о сумрачном,драгоценноми безымянном, слышу в ответ обескураженное молчание.Бликосеннего солнца на Библии, переведенной во времена короляЯкова – и по-прежнему пахнет опятами индевеющая землямолодых любовников, погрустневших детей, малиновойкарамелии моих друзей-рифмоплетов, тех, что еще вчера, или натой неделев сердце уязвлены, поражены в правах, веселясь, лакалинедорогой алкоголь по арбатским дворовым кущам,постигая на костоломном опыте, велика лиразница между преданным и предающим,чтобы, лихой балалайке в такт, на земле ничейнойскалилась на закат несытая городская крыса,перед тем, как со скоростью света – наперекор Эйнштейну —понестись к созвездию Диониса

«Еще не почернел сухой узор…»

Еще не почернел сухой узоркленовых листьев – тонкий, дальнозоркий —покуда сквозь суглинок и подзолчервь земляной извилистые норкипрокладывает, слепой гермафродит,по-своему, должно быть, восхваляятворца – лесная почва не родитни ландыша, ни гнева Менелая,который – помнишь? – ивовой коройлечился, в тишине смотрел на пламякостра, и вспоминал грехи свои, герой,слоняясь Елисейскими полями.А дальше – кто-то сдавленно рыдает,твердя в подушку – умереть, уснуть,сойти с ума, сон разума рождаетнетопырей распластанных, и чутьне археоптериксов. В объятья октябрю,не помнящему зла и вдовьих притираний,неохотно падая – чьим пламенем горю,чьи сны смотрю? Есть музыка на граниотчаянья – неотвязно по пятамбредет, горя восторгом полупьяным,и молится таинственным властям,распоряжающимся кистями и органом.

«Проснусь, неисправимый грешник, не чая ада или рая…»

Проснусь, неисправимый грешник, не чая ада или рая,и, холостяцкий свой скворешник унылым взглядом озирая,подумаю, что снег, идущий, подобно нищему глухому,привычно жалкий, но поющий о Рождестве, о тяге к домусветящемуся, все же ближе не к подозрениям, а к надежде,допустим, на коньки и лыжи, на детство, что родилось преждеЭдема и Аида. Если мудрец довольствуется малым,повеселимся честь по чести над постсоветским сериалом,когда увидимся, когда не расстанемся, когда ирониюоставим, и опять по пьяни заговорим про постороннее,и пожалеем древних греков, что в простодушии решилине видеть смысла в человеках без ареопага на вершинедоледникового Олимпа, где боги ссорятся, пируя, —закурим, и поговорим по-английски, чтобы русский всуене употреблять, ведь этот жадный язык – разлука, горе,морок —не терпит музыки всеядной и оловянных оговорок —но, выдохшись, опять впадем в него, заснем в обнимку,не рискуяничем, под куполом огромного и неизбежного. Такуюночь не подделаешь, ночь синяя, обученная на ошибкахогней неотвратимых, с инеем на ветках лип, на окнах зыбких.

«Тонкостенная – ах, не задень ее!…»

Тонкостенная – ах, не задень ее! —тонкогубая – плачет, не спит,а за ней – полоса отчуждения,да вагонная песня навзрыд,а еще – подросткового сахарагрязный кубик в кармане плаща,а еще – до конца не распахана,но без страха, не трепеща,поглощает лунные выхлопынад Барвихой и Сетунью, надотвыкающим – вздрогнуло, всхлипнуло —Подмосковьем. Сойдешь наугадна перроне пустынном, простуженном,то ли снег на дворе, то ли дождь,то ли беглым быть, то ли суженым,то ли встречного поезда ждешь.Кто там вскрикнул? сорока ли? эхо линад пакгаузами говоритс черной церковью? Вот и проехали.Только снег голубеет, горит…

«Одноглазый безумец-сосед, обгоревший в танке…»

Одноглазый безумец-сосед, обгоревший в танке,невысокие пальмы Абхазии с дядюшкиного слайда.Узкая рыба в масле, в желтой консервной банке,называется сайра, а мороженая, в пакете, – сайда.Топает босиком второклассник на кухню, чтобы напитьсяиз-под крана, тянется к раковине – квадратной, ржавой.И ломается карандаш, не успев ступиться,и летает Гагарин над гордой своей державой.Он (ребенок) блаженствует, он вчера в подарок —и не к дню рождения, а просто так, до срока, —получил от друга пакетик почтовых марокиз загробного Гибралтара, Турции и Марокко.В коридоре темень, однако луна, голубая роза,смотрит в широкие окна кухни, сквозь узоры чистогополупрозрачного инея. Это ли область прозы,милая? Будь я обиженный, будь неистовыйбогоборец, я бы – но озябший мальчик на ощупьпо холодному полутопает в комнату, где дремлют родители и сестрица,ватным укрывается одеялом. В восемь утра просыпатьсяв школу,вспоминать луну, собирать портфель – но ему не спится,словно взрослому в будущем, что размышляето необъяснимыхи неуютных вещах, и выходит померзнуть да покуритьу подъезда,а возвращаясь, часами глядит на выцветший, ломкий снимок,скажем, молодоженов на фоне Лобного места.Впрочем, взрослому хорошо – он никогда не бывает печален.Он никогда не бывает болен. Он на Новый год уезжаетв Таллинили в Питер. Он пьет из стопки горькую воду и говорит:«Отчалим».Он в кладовке на черной машинке пишущей часто стучитночами,и на спящего сына смотрит, словно тот евнух,непревзойденный оракул,что умел бесплатно, играючи предвещать событияи поступки,только прятал взгляд от тирана, только украдкой плакалнад лиловыми внутренностями голубки.

«Напрасно рок тебе не мил…»

Напрасно рок тебе не мил —есть света признаки повсюду,и иногда смиренен мир,как Пригов, моющий посуду.Напрасно я тебе не нравлюсь —я подошьюсь еще, исправлюсь,я подарю тебе сирень,а может, ландыши какие,и выйду в кепке набекреньгулять к гостинице «Россия»,мне все равно, что там пурга,на мавзолей летят снега,турист саудовский затуркан.О площадь Красная! Люблютвои концерты по рублю,где урка пляшет с демиургом,где обнимаются под стенойзубчатой, по соседству с горцемгорийским, северный геройс жестоковыйным царедворцем.То скрипка взвизгнет, то тамтамударит. Бедный Мандельштам,зачем считал он землю плоской?Люблю твой двадцать первый век —хрипишь, не поднимая век,как Вий из сказки малоросской.Проход – открыт, проезд – закрыт.Все шито-крыто, труп деспотавезут сквозь Спасские ворота —но в ранних сумерках горитоткрытое, иное око —и кто-то все за нас решилпод бередящий сердце рокотснегоуборочных машин.

«Славный рынок, богатый, как все говорят…»

Славный рынок, богатый, как все говорят.рыбный ряд, овощной, да асфальтовый ряд —и брюхатый бокал, и стакан расписной,и шевелится слизень на шляпке грибной,а скатёрки желты, и оливки черны,и старьевщик поет предвоенные сны,наклоняясь над миром, как гаснущий день —и растет на земле моя серая тень.Так растет осознавший свою немоту —он родился с серебряной ложкой во рту,он родился в сорочке, он музыку вбродперейдет, и поэтому вряд ли умрет —перебродит, подобно ночному вину,погребенному в почве льняному зерну,и взглянув в небеса светлым, жестким ростком,замычит, как теленок перед мясником

«Я всегда высоко ценил (восточный акцент) лубов…»

«Я всегда высоко ценил (восточный акцент) лубов».«Я никогда не опустошал чужих карманов».«Я птицелов». «У меня осталось двадцать зубов».«Я известный филокартист». «Я автор пяти романов».«Я посещал все воскресные службы, даже когда страдалревматизмом и стенокардией». «Перед смертью я виделсиний,малахитовый океан и далекого альбатроса». «Я всегда рыдалнад могилами близких, утопая в кладбищенской глине».«Я любил Дебюсси и Вагнера». «Я стрелял из ружьяпо приказу, не пробовал мухоморов и не слыхал о Валгалле».«Я никого не губил, даже зверя». «Я консультантпо недвижимости». «Я,предположим, бывал нечестен, но и мне бессовестно лгали».«Я привык просыпаться один в постели». «Мой голос был груби угрюм, но горек». «Я знал, твой закон – что дышло».«Я смотрел по утрам на дым из петербургских фабричныхтруб».«Я стоял на коленях, плача». «Я пробовал, но не вышло».

«…как обычно, один среди снежных заносов…»

…как обычно, один среди снежных заносов —засиделся не помнящий дней и часовмой обиженный, бывший коллега-философ,а точнее сказать – философ.Он отчетливо знает, что окунь не птица,что уран тяжелее свинца,коктебельский рапан не умеет молиться,а у времени нету лица.И под утро ему достоверно известно,что с бутылки портвейна не осоловеть,что баптистская церковь – Христова невеста,а лемур – это бывший медведь.Ибо всякий товарищ, воркующий хмуро,в непременное небо глядит,и уйдут, повинуясь законам натуры,и полковник, и врач, и пиит,возопив о печали и радости прежней,до конца перещупав, как некогда я,на предмет толщины и синтетики грешнойбеззакатную ткань бытия.

«Майору заметно за сорок – он право на льготный проезд…»

Майору заметно за сорок – он право на льготный проездпроводит в простых разговорах и мертвую курицу ест —а поезд влачится степями непаханными, целясь в зенит,и ложечка в чайном стакане – пластмассовая – не звенит.Курить. На обшарпанной станции покупать помидоры и хлеб.Сойтись, усомниться, расстаться. И странствовать. Как он нелеп,когда из мятежных провинций привозит, угрюм и упрям,ненужные, в общем, гостинцы печальным своим дочерям!А я ему: «Гни свою линию, военный, пытайся, терпи —не сам ли я пыльной полынью пророс в прикаспийскойстепи?Смотри, как на горной окраине отчизны, где полночь густа,спят кости убитых и раненых без памятника и креста —где дом моей музыки аховой, скрипящей на все лады?Откуда соломкою маковой присыпаны наши следы?»«А может быть, выпьем?» «Не хочется». Молчать, и качатьголовой —фонарь путевой обходчицы да встречного поезда вой…

«В небесах оскаленных огненный всадник несется во весь опор…»

В небесах оскаленных огненный всадник несется во весь опор,а у меня – тлеет под сквозняком запах старого табакаи лимонной корки.Славное было начало, добрый топор, только с известных портам, где звучало слово – сплошные ослышки и проговорки,там, где играло слово, брешет лисица на алый щит,заносящий копье оглядывается и вздрагивает, но не сразуостанавливается у озера, где в камышах шуршитуж, и шелестит цветная галька в деснице заезжего богомаза.Далеко ли по этой глади уплывут пылающие корабли —пораженные недругом? Чем я утешусь в скорби своей? Разведаже морской простор, даже дорога в тысячу лине начинается с землемерия и водобоязни?Охладив примочкой саднящий продолговатый синякна щеке, руки выложив на одеяло, исходя постыднойревностью, я ворочаюсь на алых шелковых простынях,осознавая, что ночь постепенно становится очевидной.

«В этих влажных краях сон дневной глубок, словно блеск…»

В этих влажных краях сон дневной глубок, словно блескканала в окне.Отсырел мой спичечный коробок с предпоследней спичкойна дне.Что мне снилось? Север. Пожар. Раскол. Колокольня стоитточильным бруском.Додремал до оскомины, до печали – той, вечерней,которой названия нет.Гонит ветер с моря закатный свет. Сколько лет уже ангелыне стучалив нашу дверь. В этих влажных, узких краях, где шарахаешьсяна стонколокольный, любой православный прах превратитсяв глину, любым крестомосеняя тебя из своей подводной колыбели, я знаю,что жизнь крепка,словно слепок с вечности – но рука стеклодува движетсяне свободно,а расчетливо, покрывая хрусталь ночной пузырящейсяволглою пеленой,и народ – от собаки до рыбака – тоже твердо уверен, чтожизнь сладка,как глоток кагора в холодном храме. Что за плод тыпротягиваешь мне? Гранат.В площадной трагедии или драме все путем, словномесяц, всходящий надгорбоносым мостиком, без затей и без грусти. Как все —уснуть,и взирать из заоблачных пропастей на Великий шелковыйпуть.

«И я хотел бы жить в твоем раю – в полуподводном…»

И я хотел бы жить в твоем раю – в полуподводном,облачном краю,военнопленном, лайковом, толковом, где в стенах трещины,освоив речь с трудом,вдруг образуют иероглиф «дом» – ночной зверек подкрышей тростниковой.Там поутру из пыльного окна волна подслеповатая видна,лимон и лавр, о молодых обидах забыв, стареют, жмутсяк пятачкудворовому. И ветер начеку. И даже смерть понятна, словновыдох.И я хотел бы молча на речном трамвайчике, рубиновымвиномзакапав свитер, видеть за кормою земную твердь. Сказать:конец пути,чтобы на карте мира обвести один кружок – в провинцииу моря.Ах, как я жил! Темнил, шумел, любил. Ворону – помнил,голубя – забыл,Не высыпался. Кто там спозаранок играет в кость,груженную свинцом,позвякивая латунным бубенцом – в носатой маске,в туфельках багряных?

«Не плачь – бумага не древней, чем порох…»

Не плачь – бумага не древней, чем порох,и есть у радости ровесник – страхв заиндевевших сумрачных соборах,где спят прелаты в кукольных гробах.Пусть вместо моря плещет ветер синийпо горным тропкам. Словно наяву,следи за кронами качающихся пинийи не молись ни голубю, ни льву.И где-то в виннокаменной Тосканежизнь вдруг заговорит с тобой самао смысле ночи, набранном значкамиорхоно-енисейского письма

«Разве музыка – мраморный щебень? Разве сердце…»

Разве музыка – мраморный щебень? Разве сердце —приятель земли?Как жируют в щебечущем небе то архангелы, то журавли —и бесстенной больничной палатою проплывает ковер —самолет,где усталая живность крылатая суетится, взмывает, поет, —и свобода уже отпускается заплутавшему в смертных грехах,и опять прослезившийся кается, и ему вспоминается, каклжестуденчество имени Ленина с несомненным кускомкалачасозерцало все эти явления, бессловесные гимны шепча,и надсадно орало «Верни его!», и шипел раскаленный металл,и с холмов православного Киева некрещеный татаринвзлеталНеудачник закончит заочное, чтобы, отрочество отлетав,зазубрить свое небо непрочное и его минеральный состав.А счастливец отбудет в Венецию, где земля не особо крепка,но с утра даже в комнату детскую заплывают, сопя, облака.Жизнь воздушная, кружево раннее – для того, кто раздети разут,пожелтевшую бязь мироздания шелковичные черви грызут.И меняется, право, немногое – чайка вскрикнет, Спасительпростит.Невесомая тварь восьминогая на сухой паутинке висит.Что там после экзамена устного? Не страшись. Непременноскажи,чтобы тело художника грузного завернули в его чертежи.

Крепостной остывающих мест

(2006—2008)

«Зачем придумывать – до смерти, верно, мне…»

Зачем придумывать – до смерти, верно, мнеблуждать в прореженных надеждах.Зря я подозревал, что истина в вине:нет, жестче, поразительнее прежнихуроки музыки к исходу Рождества.Смотри, в истоме беспечальнойпритих кастальский ключ, и караван волхвауснул под лермонтовской пальмой.Так прорастай, январь, пронзительной лозой,усердием жреческим, пустым орехом грецким,пусть горло нищего нетрезвою слезойсочится в скверике замоскворецком,качайся, щелкай, детский метроном,подыгрывая скрипочке цыганской,чтобы мерещился за облачным окномцианистый прилив венецианский.

«Ах, как холодно в мире. Такой жестяной снегопад…»

Ах, как холодно в мире. Такой жестяной снегопад.Всякой твари по паре, и всякое платье – до пят.Вспоминать в неуемной метели, второго числа(и четвертого тоже) о скрипе ночного весла.Все пройдет? Предпотопный кораблестроительный пыл,паутина в сусеках, мохнатая пыль по углам?Пролетит шестикрылый, что вестью благой искупилвоплотившийся грех, будто хлоркою вымыл чулан?В рассуждении голубя, что из каптёрки своей лубяной,различает глубокое небо и ахнувший снег – Арарат,не чинись – в том числе и тебя, мореплаватель Ной,успокоят в дубовой оправе, как гравий в шестнадцать карат.Допивай же, волнуясь, на дачной веранде стареющий чай,и в молитвах пустых неподкупному мастеру льсти.Для гаданий негодная ветхая книга зовется «Прощай»,а ее протяженье, ее одолженье – «Прости».

«Я не помню, о чем ты просила. Был – предел, а остался…»

Я не помню, о чем ты просила. Был – предел, а остался —лимит,только лесть, перегонная сила, перезревшее время томит —отступай же, моя Ниобея, продирайся сквозь сдавленный лесстрел, где перегорают, слабея, голоса остроклювых небес —да и мне – подурачиться, что ли, перед тем как согнусь и умрув чистом поле, в возлюбленном поле, на сухом оренбургскомветру —перерубленный в поле не воин – только дождь, и ни звукаокрестлишь грозой, словно линзой, удвоен крепостнойостывающих мест

«Если ртуть – суетливый аргентум, то как же кроту…»

Если ртуть – суетливый аргентум, то как же кротуобъяснить, для чего закат над его норойпроплывает, как влажный невод? Такая сухость во ртучто ни первой звезды уже не выпросить, ни второй,не решить, отделяя минувшее точкою с запятой —то ли сына-судью родить, то ли эринию-дочь,чтоб им тоже топтать пресмыкающееся пятой,а ему – оловянный крест по траве волочь.Да и я – уховертка под божьим камнем, а не кощей,для кого сохранить булавку в утином яйце – пустяк.Повторится, кто спорит, всё, кроме вызубренных вещей,вроде ржавых норвежек да мертвой воды в горстях,вроде снежного мякиша, вроде судьбы – не плачь,все проходит. Нужда научит: всякому за угломобещают булыжник мерзлый, а может быть, и калач,по делам его злополучным, читай – поделом.

«Где под твердью мучительно-синей…»

Где под твердью мучительно-синейне ржавеет невольничья цепь,и забытая богом пустыняпо весне превращается в степь —я родился в окрестностях Окса,чьи памирские воды мутны,и на горе аллаху увлексямиражом океанской волны.Вздрогнет взрывчатый месяц двурогий,сбросив пепел в сухую траву.«Почему ты не знаешь дороги?»«Потому что я здесь не живу».Не имеющим выхода к морютолько снится его бирюза.Пусть Эвтерпа подводит сурьмоюмолодые сайгачьи глаза —есть пространства за мертвым Аралом —потерпи, несмышленый, не пей —где прописано черным и алымнаселение нищих степей —и кочевник любуется вволюна своих малорослых коней —солоней атлантической соли,флорентийского неба темней.

«всякий алтарный шепот обернется щепоткой праха…»

Цветкову

всякий алтарный шепот обернется щепоткой прахатак отсвистит перун отгремит гефест и зачахнет одинах самозванцы лживые божества ни тебе аллахани вифлеемского плотника вечер холоден и свободенвсех предыдущих имен не вспомнить на смертном ложекто-то был бодр а иной ревел от недостатка верыраспластавшись в горячей ванне прекрасней чем яд а все жецезарю богоравному страшно взрезать молодые венывсех предыдущих не вспомнить старческой кровьюистекающий седобородый кажется звали павели еще один вывешенный на древе с табличкою в изголовьешепчущий еле хрипло отче зачем ты меня оставил

«Сколько гордости жалкой, чтобы в обветшавшее море дважды…»

Сколько гордости жалкой, чтобы в обветшавшее море дваждыне входить. Царапает нёбо хлеб ржаной, и не лечит жаждыалкоголь. Неуютный случай. Скоро ливень ударит певчий.Там, вверху, за чернильной тучей, жизнь воздушная многолегче,чем положено одноногим и слепым – и в озонной дымкенеотложные реют боги – вроде чаек, но невидимки.Знаешь магию узнаваний средь огней и ангелов? Развене к магниту тянется магний? (К силе – свет, и молитва —к язве.)Откричусь когда, в глину лягу – успокой меня грубойгорсткойголубой средиземноморской (к соли – ночь, и голубка —к благу).Ночь блаженная, ночь кривая – ясной тьмой мое сердцедразнит.Дождь спешит в никуда, смывая всё. И молния с трескомгаснет.

«Неслышно гаснет день убогий, неслышно гаснет долгий год…»

Неслышно гаснет день убогий, неслышно гаснет долгий год,Когда художник босоногий большой дорогою бредет.Он утомлен, он просит чуда – ну хочешь я тебе спою,Спляшу, в ногах валяться буду – верни мне музыку мою.Там каждый год считался за три, там доску не царапал мел,там, словно в кукольном театре, оркестр восторженный гремел,а ныне – ветер носит мусор по обнаженным городам,где таракан шевелит усом, – верни, я все тебе отдам.Еще в обидном безразличьи слепая снежная крупанеслышно сыплется на птичьи и человечьи черепа,еще рождественскою ночью спешит мудрец на звездный луч —верни мне отнятое, отче, верни, пожалуйста, не мучь.Неслышно гаснет день короткий, силен ямщицкою тоской.Что бунтовать, художник кроткий? На что надеяться в мирскойстепи? Хозяин той музыки не возвращает – он и самбредет, глухой и безъязыкий, по равнодушным небесам.

«Говорил тарапунька штепселю: дело дрянь…»

Говорил тарапунька штепселю: дело дрянь.Отвечал ему штепсель: не ссорятся янь и инь.У одних на дворе полынь, у других герань.Мир прозрачный устроен просто, куда ни кинь.Вертихвостка клязьма спит, не дыша, в заливных лугах.Добивая булыжником карпа, пыхтит старик,и зубастый элвис, бегущий на трех ногах,издает с берцовой кости игрушечный львиный рык.И полночный люд, похоронный пиджак надев,наблюдает молча, пока за ним не следят:превращаются школьницы в дерзких и жалких дев,превращаются школьники в мытарей и солдат.Мы не верили ни наветам, ни вещим снам,а теперь уже поздно: сквозь розовый свет в окнеговорящий ангел, осклабясь, подносит намчашу бронзовую с прозеленью на дне.

«Лечиться желтыми кореньями, медвежьей жёлчью, понимать…»

Лечиться желтыми кореньями, медвежьей жёлчью, понимать,что путешественник во времени не в силах ужаса унять,когда над самодельной бездною твердит, шатаясь:«не судьба»,где уплывают в ночь железные и оловянные гроба.Кого рождает дрёма разума и ледостав на поймах рек?Кто этот странник недоказанный, недоказненный имярек,владелец силы с чистым голосом? Пускай бездомен, пустьпродрог,он с ней един, что Кастор с Поллуксом, что слёзы и роднойпорог.Когда в поту, когда в печали я вдруг слышу тихое «не трусь»,когда, мудря, боюсь молчания и света божьего боюсь —шурши ореховыми листьями, мой слабый, неказистый друг.Мигнешь – и даже эта истина скользнет и вырвется из рук.

«Подросток жил в лимоновском раю…»

Подросток жил в лимоновском раю.Под крики «Разговорчики в строю!»он на вокзал, где тепловозы вылипо-вдовьи, заходил, как в божий храм,заказывая печень и сто грамммолдавского. В Москве стояли в силепартийцы-земляки, и городу везло(ах, чертов Skype, дешевка, блин! Алло!),там строили микрорайон «Десница»,клуб юных химиков, и монумент Чуме.Наперсток матери. Гладь. Крестик. Макраме.Ночь. Наволочка. Почему-то снитсятяжелый шмель на мальве, хоботоки танковое тельце. Водосток(из Пастернака) знай шумит, не чаябылых дождей. Что жизнь: огонь и жесть.Что смерть: в ней, вероятно, что-то есть.И сущий улыбался, отвечаяна плач ночной: «Спи, умник, не горюй.Вот рифма строгая, вот шелест черных струйгрозы ночной. И это все – свобода».«О нет, – шептал юнец, – убога, коротка.Хочу в Америку, где реки молокаи неразбавленного мёда».

«Шелкопряд, постаревшей ольхою не узнан…»

Шелкопряд, постаревшей ольхою не узнан,отлетевшими братьями не уличен,заскользит вперевалку, мохнатый и грузный,над потухшим сентябрьским ручьем.Суетливо спешит, путешественник пылкий,хоть дорога и недалека,столько раз избежавший юннатской морилки,и правилки, и даже сачка.Сладко пахнет опятами, и по прогнозу(у туриста в транзисторе) завтра с утраподморозит. А бабочка думает: грозы?Наводнение? Или жара?Так и мы поумнели под старость – чего там! —и освоили суть ремесласообщать о гармонии низким полетом,неуверенным взмахом крыла.Но простушка-душа, дожидаясь в передней,обмирает – и этого непередать никому, никогда, ни на средней,ни на ультракороткой волне.

«…тем летом, потеряв работу, я…»

…тем летом, потеряв работу, япочти не огорчился, полагаязаняться творчеством: за письменным столом,что твой Толстой в усадьбе, скоротатьхоть год, хоть два, понаслаждаться тихимжильем, покуривая на балконе,и созерцая свой домашний город —двух-, трехэтажный, с задними дворами,засаженными мятой и жасмином.Какое там! На третий день внезапнокакие-то поганцы по соседствузатеяли строительство – орут,долбят скалистый грунт, с семи утрадо сумерек.Грязь, пыль. Глухой стеноюв желтушном силикатном кирпичезакрыли вид из окон. Повредилистолетний клен, который поутруразвесистыми ветками меняприветствовал.Беда, друзья, беда.И улетел в Москву я с облегченьем:меня пустили в бывшую моюквартиру, окруженную стариннымподковообразным зданием; лет шестьтому назад его крутые парнив разборках подожгли, да так и невосстановили. Вот где тишина,мечталось мне.Но к моему приездусоперники поладили, а может,их всех перестреляли, словом, домобрел хозяина. На третий деньво двор заполз огромный экскаватор,который, грохоча, с семи утраковшом вгрызался в каменную кладку,обрушивал ржавеющие трубыи балки полусгнившие крушилдо сумерек.Кому-то это праздник —а мне так жаль чужих ушедших лет,жаль тех, кто в этом бывшем домеварил борщи, листал свой «Крокодил»да ссорился с соседями…Женазвала к себе, в другой столичный город,в квартиру, что рокочет даже ночьюот уличного шума. Что ж, привыкну,подумал я. Не тут-то было – стройкадобралась и туда. Все здания окреств лесах, с семи утра бетон мешаюти буйствует отбойный молоток.Не много ли случайных совпадений?Зачем протяжный грохот разрушеньяи созиданья, словно медный всадник,за мной несется по свету? Ужели,чтоб снова я в незыблемости жизни(в которой мы уверены с пеленок) —раскаялся?Грохочет новый мир,а старый, как и я, идет на слом,как тысячи миров, что на сегодняостались лишь в руинах, да на ломкихстраницах книг о прошлогоднем снеге

«Зачем я пью один сегодня? Как тридцать восемь лет назад…»

Зачем я пью один сегодня? Как тридцать восемь лет назад,вонзаясь в воздух новогодний, снежинки резкие скользят,все лучшее дается даром, и пусть блуждает вдалекеюнец гриппозный по бульварам с бутылкой крепкого в рукеПылай, закат – в твоем накале, неопалимая, долгажизнь. По зеркальной вертикали плывут хрустальные снега.Сто запятых, пятнадцать точек, бумаги рваные края —и кажется – чем мельче почерк, тем речь отчетливей моя.Зачем Орфей в ночном Аиде щадил обложенный язык,когда в тревоге и обиде к ручью подземному приник?Спит время: на огне окольном охрипших связокне согреть —лишь агнцам, ангелам спокойным январским пламенемгореть4 января 2007

«Вольно зиме-заочнице впотьмах…»

Вольно зиме-заочнице впотьмахпроситься на руки, отлынивать, лениться,обменивать черемуховый взмахна пленный дух полыни и аниса,и если так положено во сне —пускай скулит звезда сторожевая,пока учусь безмолвствовать, женепревратности любви преподавая.Но легче мне: я знаю слово «мы».Немного нас, лепечущих и пьющих,с копьем неповоротливым из тьмына всадников безглазых восстающих —и не трудней освоить нашу речь,ее напор, зернистый и соборный,чем земляное яблоко испечьв летучем пепле жизни беспризорной.

«Заснул барсук, вздыхает кочет…»

Заснул барсук, вздыхает кочет,во глубине воздушных рудсреди мерцанья белых точекпланеты синие плывут.А на земле, на плоском блюде,под волчий вой и кошкин мявспят одноразовые люди,тюфяк соломенный примяв.Один не дремлет стенька разин,не пьющий спирта из горла,поскольку свет шарообразени вся вселенная кругла.Тончайший ум, отменный практик,к дворянам он жестокосерд,но в отношении галактикнеукоснительный эксперт.Движимый нравственным закономсквозь жизнь уверенно течет,в небесное вплывая лоно,как некий древний звездочет,и шлет ему святой георгийпривет со страшной высоты,и замирает он в восторге:аз есмь – конечно есть и ты!Храпят бойцы, от ран страдая,луна кровавая встает.Цветет рябина молодаяпо берегам стерляжьих вод.А мы, тоскуя от невроза,не любим ратного трудаи благодарственные слезылить разучились навсегда.

«А вы, в треволненьях грядущего дня, возьметесь ли вы…»

«А вы, в треволненьях грядущего дня, возьметесь ли выумереть за меня?»Он щелкнул по чаше – запело стекло. Неслышно кровавоесолнце плыло.И ласточка в небе пылала, легка, но Симон смолчал,и смутился Лука.Один Иегуда (не брат, а другой) сказал, что пойдет радивести благойна крест. Снятся мертвому сны о живом, шепнул —и утерся льняным рукавом.И если хамсин, словно выцветший дым, к утру обволакивалИерусалим, —печеную рыбу, пустые рабы, мы ели, и грубые ели хлебы,чуть слышно читали четвертый псалом, вступаяв заброшенный храм сквозь пролом —молились солдаты мечу и копью, мурлыкали ветхую песнюсвою,доспехами тусклыми страшно звеня… Возьметесь ли выумереть за меня?Продрогла земля, но теплы небеса, тугие, огромные, какпаруса,и плотный их холст так прозрачен, смотри, – какмыльный пузырь с кораблями внутри,как радуга, радость всем нам, дуракам, спешащий к иным,да, к иным облакам.И ангелу ангел: ну что ты забыл внизу? Ты и там погибатьне любил.И в клюве стервятник воды дождевой приносит распятомувниз головой.

«Голосит застолье, встает поэт, открывает рот (кто его просил?)…»

«A собраться вдруг, да накрыть на стол…»

Александр Сопровский

1.

Голосит застолье, встает поэт, открывает рот (кто его просил?).Человек сгорел – бил тревогу Фет, но Марию Лазичне воскресил,Человек горит, испуская дым, пахнет жженым мясом,кричит, рычит.И январским воздухом молодым не утешившись, плачетили молчит.Ложь, гитарный наигрыш, дорогой. Непременно выживем,вот те крест.Пусть других в геенне жует огонь, и безглазый червьв мокрой глине ест.И всего-то есть: на устах – печать, на крючке – уклейка,зверь-воробейв обнаженном небе. Давай молчать. Серой лентойобмётанный рот заклей,ибо в оттепель всякий зверь-человек сознает, мудрецне хуже тебя,что еще вчера небогатый снег тоже падал, не ведая и скорбя,и кого от страсти господь упас, постепенно стал холостаятень,уберегшая свой золотой запас, а точнее, деньги на черныйдень.

2.

Что есть вина, ma belle? Врожденный грех? Проступок?Рождественская ель? Игрушка? Хлипок, хрупок,вступает буквоед в уют невыносимый,над коим царствует хронограф некрасивый.Обряд застолья прост: лук репчатый с селедкойнорвежскою, груз звезд над охлажденной водкой,для юных нимф – портвейн, сыр угличский, томатыболгарские. Из вен не льется ничего, и мы не виноваты.О, главная вина – лишай на нежной коже —достаточно ясна. Мы отступаем тоже,отстреливаясь, но сквозь слезы понимая:кончается кино, и музыка немаяостанется немой, и не твоей, не стоитстрашиться, милый мой. Базальтовый астероид,обломок прежних тризн, – и тот, объятый страхом,забыл про слово «жизн» с погибшим мягким знаком.Да! Мы забыли про соседку, тетю Клару,что каждый день в метро катается, гитаруна гвоздике храня. Одолжим и настроим.До-ре-ми-фа-соль-ля. Певец, не будь героем,взгрустнем, споем давай (бесхитростно и чинно) —есть песня про трамвай и песня про лучину,есть песня о бойце, парнишке из фабричных,и множество иных, печальных и приличных.

«Птичий рынок, январь, слабый щебет щеглов…»

Птичий рынок, январь, слабый щебет щеглови синиц в звукозаписи, такпродолжается детская песня без слов,так с профессором дружит простак,так в морозы той жизни твердела земля,так ты царствовал там, а не здесь,где подсолнух трещит, и хрустит конопля,образуя опасную смесь.Ты ведь тоже смирился, и сердцем обмяк,и усвоил, что выхода нет.Года два на земле проживает хомяк,пес – пятнадцать, ворона – сто лет.Не продлишь, не залечишь, лишь в гугле найдешьвсякой твари отмеренный век.Лишь Державин бессмертен и Лермонтов тож,и Бетховен, глухой человек.Это – сутолока, это – слепые глазатрех щенят, несомненно, иноймир, счастливый кустарною клеткою, затонкой проволокою стальной.Рвется бурая пленка, крошится винил,обрывается пьяный баян —и отправить письмо – словно каплю чернилуронить в мировой океан.

«Любовь моя, мороз под кожей!…»

Любовь моя, мороз под кожей!Стакан, ристалище, строка.Сны предрассветные отрока женакоторые садятся в свои автомобилиисключительно в подземных гаражах похожина молодые облака.Там, уподобившийся Ноюи сокрушаясь о родном,врач-инженер с живой женоюплывут в ковчеге ледяном,там, тая с каждою минутой,летит насупленный пиит,осиротевший, необутыйна землю смутную глядит —лишь аэронавт в лихой корзине,в восторге возглашает «ах!»и носит туфли на резинена нелетающих ногах,и все, кто раньше были дети,взмывают, как воздушный шар,как всякий, кто на этом светенебесным холодом дышал.

«Власть слова! Неужели, братия?…»

Власть слова! Неужели, братия?Пир полуправды – или лжи?Я, если честно, без понятия,и ты попробуй, докажиодну из этих максим, выторгуйотсрочку бедную, ожоглизни – не выпевом, так каторгойеще расплатишься, дружок.И мне, рожденному в фекальнуюэпоху, хочется сказать:прощай, страна моя печальная,прости, единственная мать.Я отдал всё тебе, я на зеленый столвсё выложил, и ныне самс ума сошел от той влюбленности,от преданности небесамНе так ли, утерев невольнуюслезу, в каморке темной встарьчитала сторожиха школьнаяроман «Как закалялась сталь»,и, поражаясь прозе кованой,в советский погружалась сон,написанный – нет, окольцованный —орденоносным мертвецом.

«Доцент бежал быстрее ланей…»

Доцент бежал быстрее ланей,быстрей, чем кролик от орла,стремясь к потешной сумме знаний,чтоб жизнь согласная текла.Он подходил к проблемам строго,любил районного врачаи мучил павловского дога,ночами формулы уча.Я тоже раньше был ученый,природе причинял урон,и плакал кролик обреченный,мне подставляя свой нейрон,и зрел на мир, где нет удачи,покрытый смертной пеленой,а я в мозги его крольчачьиланцет засовывал стальной.Вещает мне Господь-учитель:пусть не страдалец, не мудрец,но будь не просто сочинитель,а друг растерзанных сердец.Как жалко зайца! Он ведь тожебывал влюблен, и водку пил,и куртку натуральной кожис вчерашней премии купил.Цветков! Мой добрый иностранец!Ты мыслью крепок, сердцем чист.Давно ты стал вегетарьянеци знаменитый атеист.Ужели смерть не крест, а нолик?О чем душа моя дрожит?Неужто зря злосчастный кроликв могилке глинистой лежит?

Альтер Эго

Стихи из романов

Из романа «Младший брат»

(1978—1983)

«Войны и высокой полыни…»

Войны и высокой полыниу мертвых на совести нет.И сердце тоскует и стынет,стучась в перевернутый свет,и снова по памяти чертиткруги в опрокинутой мгле…Отъезд – репетиция смерти,единственный шанс на земле.О чем я с покинутым другомзатею последнюю речь?О том ли, что солнцу над лугомлучами старинными течь?О том, что землистой отчизневечерняя смелость сверчканаскучила? Или о жизни,которая тлеет, покав преддверии рая и адасверкает лиловая мгла,и светлая тень снегопадана черные кроны легла.А ветра довольно, и в кругефонарном – довольно огня.Прощай – и мерцание вьюгив подарок возьми от меня…

«Ну что, старик, пойдешь со мной?…»

Ну что, старик, пойдешь со мной?Я тоже человек ночной.Нырнем вдвоем из подворотнив густую городскую мглу —вздохнем спокойней и вольготнейу магазина на углу.Одним горит в окошке свет,других голубят, третьих – нет.А нам с тобой искать корыстив протяжном ветре, вьюжном свисте,искать в карманах по рублю —я тоже музыку люблю.И тут опять вступает скрипка,как в старых Сашкиных стихах.Ты уверяешь: жизнь – ошибка,но промахнулся второпях.Метель непарными крыламишумит в разлуке снеговой.Я тоже начинал стихами,а кончу дракой ножевой».

«Стоим у самого обрыва…»

Стоим у самого обрыва.Босые ноги боязливопо серым камешкам скользят.Под ветром выцветшим вздыхая,трава колеблется сухаяи страшно повернуть назад.Но, видишь, вышли к синей шири.Давай, единственная в мире,разломим хлеб, нальем вино.Дай поблуждать судьбе и взорупо воспаленному простору —недаром все обречено.А я люблю тебя и вправезабыть о смерти и о славе,сказать: на свете нет ни тойи ни другой… а только мореи горы, а вернее, гореи флейта музыки простой.Плыви – мы никого не встретим.Я только к небу, к волнам этимтебя ревную… звонкий своднебес, морской и птичий праздник…скажи, зачем он сердце дразнит,волну под голову кладет?

«Что загрустил и отчего продрог…»

Что загрустил и отчего продрогв восточном сне, в его истоме крепкой?По всей империи болотной ветерокразмахивает серенькою кепкой.А здесь, где кошка по уступам крышмогла бежать до самого Багдада,замешана предательская тишьна шелесте ночного винограда.Прислушайся к дыханью тополей —на этот вечер прошлое забыто.Ночь наступает глубже и быстрей,чем остывают глиняные плиты.Еще земля в руках твоих тепла,покуда черный воздух спит и стынет,и лунный луч – железная игла —легко скользит по темени пустыни.Вернется жизнь оплывшею стеной,и щебетом скворца, и нищею листвоюпристанционною, и улочкой кривой,а повезет – и ручкою дверною,и жарким очагом… а ты все плачешь: «мало»,выходишь из ворот и таешь вдалеке,и только привкус ржавого металлагорит на пересохшем языке…

«Не стоит завидовать солнцу востока…»

Не стоит завидовать солнцу востока,незрячим проулкам и шелковой тьме.Огромное небо и здесь одиноко,и сердце похоже на розу в тюрьме.Кирпичные соты. Глухие аркадылазури, гнилого пергамента. Тутиз крепкой земли мусульманского саданедаром кровавые колья растут.И если в провалы подземной темницызаглянешь – слезами зайдется душа,увидев, что стыдно ей жизнью томиться,которая, право же, так хороша…

«Смотри – из голубого далека…»

Смотри – из голубого далекана землю падает прощальный свет Господени сонная красавица-тоскабезмолвствует. Отныне ты свободен.Лети один в безудержную высь,лежи в саду, где пыльные оливы,молись и плачь, но только торопись.Жизнь коротка, и судьи молчаливы.Сто лет пройдет. Смоковница умрет.Граница ночи в проволоке колючейощерится – и разойдутся тучи,в песок уходит кровь, уходит пот.Вот так и мы уходим, не скорбя,и птица спит за пазухой живая —пусть мытари пируют без тебяиз уст в уста свой грех передавая…

«Еще грохочут поздние трамваи…»

Еще грохочут поздние трамваи,и мост дрожит под тяжестью стальной.Я выпрямляюсь в рост, не узнаваяни города под белой пеленой,ни тополя, ни облака. Давно литянулся ввысь желтоколонный леси горсточкой слезоточивой солибольные звезды сыпались с небес?И снова сердце к будущему глухо —пульсирует прошедшему в ответ,и до утра воркует смерть-старуха,и льет земля зеленоватый свет…

«Просыпаюсь рано-рано…»

Просыпаюсь рано-рановспоминаю: никогдамерно капает из кранаобнаженная водаей текучей мирной тварисоплеменнице моейудается петь едва липлакать хочется скорейдолгим утром в птичьем шумеслышу жалобы сквозь сонэй приятель ты не умернет по-прежнему влюблендай твоих объятий влажныхтех которые люблюбез тебя я этой жаждыникогда не утолюдай прикосновений нежныхнапои меня в путичтобы я в пустых надеждахмог печалью изойтинасладиться сердца бегомпокидая сонный домстановясь дождем и снегомльдом порошей и дождем

«По спирали, по незримой нитке…»

По спирали, по незримой ниткеоблака вечерние плывут.Там у них и времени в избытке,и пространства куры не клюют.А у нас над городскою свалкойвьется ночь, и молодости жалко,и душа остывшая темна.Скверные настали времена.Впереди – серебряные воды.Обернешься – родина в огне.Дайте хоть какой-нибудь свободы,не губите в смрадной тишине!Глинистый откос. Шиповник тощийпреграждает путь. В пустой рудевоздуха и гибели на ощупьчеловек спускается к воде.Ненадолго он у кромки встанет,на секунду Господа обманет —и уйдет сквозь гордость и винув давнюю, густую глубину…

«Листопад завершается. Осень…»

Листопад завершается. Осеньмельтешит, превращается в дым.Понапрасну мы Господа просимоб отсрочке свидания с Ним.И не будем считаться с тобою —над обоими трудится гром,и небесное око простоероковым тяжелеет дождем.Все пройдет. Успокоятся грозы.Сердце вздрогнет в назначенный час.Обернись – и увидишь сквозь слезы:ничего не осталось от нас.Только плакать не надо об этом —не поверят, не примут всерьез.Видишь, холм, как серебряным светом,ковылем и полынью порос.И река громыхает в ущелье,и звезда полыхает в дыму,и какое еще утешеньена прощание дать своемубрату младшему? Мы еще дышим,смертный путь по-недоброму крут,и полночные юркие мышигефсиманские корни грызут.И покуда свою колесницураспрягает усталый Илья —спи спокойно. Пускай тебе снитсядве свободы – твоя и моя.

Из романа «Плато»

(1988)

«Растрачены тусклые звуки…»

Растрачены тусклые звуки —копеечный твой капитал.Лишь воздух – заплечный, безрукий —беспечно скользит по пятам.Соперник мой ласковый, друг липреследовать взялся меня,где уличной музыки углии ветер двуличного дня?Беги, подражая Орфею,ладонью прикрыв наготу,и сердца сберечь не умеяот горечи медной во рту, —ты загнан, а может быть, изгнан,устал или умер давно,ты пробуешь без укоризнызагробного неба вино —иные здесь царствуют трубы,иной у корней перегной —и тают прохладные губыбесплотной порошей ночной…

«Волк заснул, и раскаялась птица…»

Волк заснул, и раскаялась птица.Хорошо. И державная мглаИмператорским синим ложитсяна твои вороные крыла —и созвездий горячие пятнаискупают дневную вину,и душа, тяжела и опрятна,до утра к неподвижному днуопускается. Холодно, солоно,но она убивается зря —что ей сделают хищные волныв предпоследние дни октября?Счет в игре отмечается мелом,пыль на пальцах смывает вода —и журчит за последним пределом —никогда, никогда, никогда…

«Запах старости – море без соли…»

Запах старости – море без соли,горечь, выцветший лиственный йод —обучившийся лгать поневолеу окна волокнистого пьет.Не прогневаться больше, облыжныхснов не видеть, не гнать наугадплощадями, где черный булыжниквтиснут в землю, соседями сжат.И во рту не зализывать слово,будто опухоль или ожог.Это было моим, а чужогомне и даром не надо, дружок.Тишина, словно птица больная.Перепевы судьбы никакойповторяет старик, заслоняязвездный свет обожженной рукой.Не судить его давней Сюзанне,на бумаге смертельно бело —и бросается ветер в глаза мне,будто камень в ночное стекло.

«Долинный человек с младых ногтей утешен…»

Долинный человек с младых ногтей утешенбеспамятством листвы, и дым его костраполвека рвется вверх, безудержен, замешанна ветре и песке. Ты говоришь, пора,и утром дорогим дыханье – пеплом, сажей —взлетит и ослепит октябрьский небосвод.Проснется человек, и неохотно скажет:«Я царь, я раб, я червь». И медленно уйдеттуда, где от ночной, от снежной глаукомынаследственным лучом спускается рекав стеклянные края, друг с другом незнакомызеленые холмы, и левая рука,оканчивая взмах, дрожит и леденеет,а правая летит к ушедшим временамбез всякого стыда, как будто ей слышнеежелезная струна, невидимая нам.

Вдали мерцает город Галич

(стихи мальчика Теодора)

Мало кто ожидал от моего доброго знакомого, одиннадцатилетнего мальчика Теодора, что он внезапно увлечется сочинением поэзии. С одной стороны, мальчик может целый день проваляться на диване с томиком Хармса, Асадова или Анненского. С другой стороны, сам он, по известным причинам психиатрического порядка, изъясняется с трудом, почти бессвязно, не умея – или не желая – сообщить окружающим своих безотчетных мыслей. Стихи мальчика Теодора значительно яснее, чем его прямая речь; надеюсь, что создаваемый им странноватый мир (где верная орфография соседствует с весьма приблизительным воспроизведением русских склонений и спряжений, а логика строится по своим, находящимся в иных измерениях, законам) достоин благосклонного внимания читателя.

«Я думаю, родина – это подснежник…»

Я думаю, родина – это подснежник.Она – не амбар, а базар.Густой подорожник, хрустящий валежник,Обиженный дворник Назар.Каховка, Каховка, родная маёвка,Горячая пицца, лети!Мы добрые люди, но наша винтовкаСтучит на запасном пути.Не зря же, ликуя, Семен и АнтипаБесплатно снимали штаныЗа летнюю музыку нового типаНа фронте гражданской войны!И все-таки родина – это непросто.Она – тополиный листок,Сухой расстегай невысокого роста,Рассветного страха глоток.Она – комиссар мировому пожару,Она – молодой анекдотПро то, как целует Аврам свою Сару,И белку ласкает удод.

«Распушись, товарищ Пушкин!…»

Распушись, товарищ Пушкин!Не ленись, товарищ Ленин!Восставай, товарищ Сталин!Будь попроще, мистер Хер!Воскресай, товарищ Горький!Слишком долго ты в могилеСпал и видел сны, быть может,Про распад СССР!Заливает баки Баков,Пикадором служит Быков,Расставляет буквы Буков,Много есть у нас друзей.Если все они возьмутсяЗа пеньковую веревку,Несомненно, перетянутВсех бессовестных врагов!Чтоб охотиться на волка,Пете надобна двустволка,Пусть скорей берет со складаСвое новое ружье!Не броди, товарищ Бродский!А воспой свою отчизнуАкварелью, постным маслом,Загрунтованным холстом!Жизнь нуждается в подпорке,Сне, описке, оговорке,Тихо тешится оглаской,Ветром, голосом, звездой.Вот и место для Гефеста,Уверяет слесарь честный,Возводящий наковальнюНад осеннею водой.

«чем же могу я утешить латника…»

чем же могу я утешить латникапревращающегося в покойникараскрывающего окровавленный ротно еще пронзительнее крик путникав чью спину вонзается нож разбойникау самых у городских ворот

«Спускается с горных отрогов…»

Спускается с горных отрогов,с цветущих памирских луговСергей Саваофович Бугов,известный любимец богов.Он помнит синайские грозы,ребячьего мяса не ест,сжимает десницею – розу,а шуйцей – ржавеющий крест.Он тем, кто напрасно страдали,нелестно твердит: «Поделом!»Ремни его легких сандалийзавязаны смертным узлом.Всесильный пасхальный барашек!Покорны и ангел, и бесспасителю всех чебурашек,особому другу небес.И даже писатель бездымный,осадочных мастер пород,поет ему дивные гимны,сердечные оды поет.Пусть в мире, где грех непролазен,и мучима волком коза,сияют, как маленький лазер,его голубые глаза!

«то голосить то задыхаться…»

то голосить то задыхатьсяпереживать и плакать зряв приемной вышней примелькатьсякак дождь в начале октябряну что ты буйствуешь романтикя денег с мертвых не берукладя им в гроб конфетный фантикот мишек в липовом боруоткроем газ затеплим свечкиспроворим творческий уютодноэтажные овечкив небритом воздухе снуюти мы заласканные ложьючто светом – звездный водоемвпервые в жизни волю божьюкак некий дар осознаем

«В те времена носили барды…»

В те времена носили бардыносы, чулки и бакенбарды,но Исаак и Эдуардне признавали бакенбард.Они, чужие в мире этом,где звери бьют друг друга в пах,предпочитали петь дуэтомдля говорящих черепах —тех самых, что шагали в ногуи с горьким криком «Облегчи!»наперебой молились богув лубянской, стиснутой ночи.В те времена большой идеиРоссией правили злодеино Эдухард и Исабаклюбили бешеных собак.Жевали истину в горошек,не знали, что Господь велик,на завтрак ели рыжих кошек,и в чай крошили базилик.Интеллигент – не просто педик.Сорока спит, попав впросак,от злостной астмы умер Эдик,от пули помер Исаак.Но мы-то помним! Мы-то знаем!Нам суждена судьба иная!Как Афродитин сын Эней,мы просвещенней и умней,и, заедая пшенной кашейпрожженный панцирь черепаший,на кровь прошедшую и грязьглядим, воркуя и смеясь.

«меркнут старые пластинки…»

меркнут старые пластинкимертвым морем пахнет йодвася в каменном ботинкепесню чудную поети вампир, и три медведя,эльф ночное существо —грустно ловят все соседибессловесную егоАх, любители распада!Обнимать – не целоватьУмоляю вас, не надодруга васю убиватьОн певец и безутешен,а среди его алён —кто расстрелян, кто повешен,кто при жизни ослепленУмоляю вас, не стоит!Погодите, он и самполумузыкой простоюдолг заплатит небесамДо-ре-ми! Соль-ре! На хлипкойпочве мира, как малыте, что стали хриплой скрипкойв желтых капельках смолы

«в херсоне, где яд отвергал митридат…»

в херсоне, где яд отвергал митридат,где сосны шумят без кальсон,шерстистые звезды, взвывая, твердято смерти, похожей на сонв херсоне, где одноладонный хлопукистлел, как египетский хлупок,старуха рахиль продает черепокбеззвучных научных раскопока я малохольный считаю что зрярука в золотых волоскахчрезмерные цены за череп царявещавшего на языкахдавно позади копьещитовый трудв обиде бежал неприятельна камне горилку свинцовую пьютсильфида и гробокопательгрешил и военную суллу крошилмеч вкладывал вкривь а не вкосьно слишком усердно суглинок сушилего серебристую костьверевка протяжная с детским бельемв прокуренной фильме феллинии пьющие (спящие) плачут вдвоемот запаха крымской полыни

«печальна участь апельсина…»

печальна участь апельсинав мортирной схватке мировойрасти без мрамора и сынакачая римской головойего сжует девятый пленуми унесет река ловатьевгений проданный туркменамне мог страстнее целоватькак муэдзины льстят авгурызловещим судьбам овощейморжа крещатика лемурыи вообще других вещейа под рукой мадонна осеньи сон дневной орденоносени мещанин на букву «ща»не ищет тайного борщаamigo брось тянуть резинустраховка проза а не вредя сам подобен муэдзинукак древнеримский минарета в небе крыс сменяют мышии типографские клишено как же я его услышуи потолкую о душе

«уходи без оглядки кручина…»

уходи без оглядки кручинаты беспочвенно плачешь женаесаул настоящий мужчинаи виагра ему не нужнано как только станица уснулаи поёжились звезды звенянет милее душе есаулачем седлать вороного коняон поскачет почти без ансамбляв окружении гусь и воронзахватив вороненую саблюв трехлинейке последний патронпонесется в степные просторыжарко в зеркало неба смотрясьберегитесь татарские ворыэфиопы и прочая мразькак давид опасался саулатак трепещет чеченский аулпредвкушая визит есауланаправляйся же к ним есаулдай же волю веселому гневуи услышав как плачет дитязащищай свою родину девубезрассудною шашкой свистя

«в подлеске фресок и мозаик…»

в подлеске фресок и мозаикодин пронзительный прозаикалкая славы и молвышептал заветные словыему по полной ночь вломиладва метра тьмы и стенка мирагде в раме словно холст мировисит московское метробывало по утрам в охапкувагон заезженный металлбезбедный швед роняя шапкуглазел и горько пьедестали пел и вспоминал невольномогилы милого стокгольманедавний выстрел в молоконо им до наших далекоот легкой мысли средиземнойсочились толпы в храм подземныйкраснознаменный и тпкак и положено толпеи в промедлении высокомпитались кто к чему привыкбагульником вишневым сокомжурналом древний большевиквставать прозайке на котурныточить мушкет спешить на ютгде бомбы в мусорные урнышахиды сущие суюти в духоте пододеяльнойпод гладиаторскую сетьскорбеть о ветке радиальнойо ветхой юности скорбеть

«что мне кэнон что мне кодак…»

Цветкову

что мне кэнон что мне кодакерофеевское «ю»запорожский зимородоклишь тебя я воспоюах магистер клочья пеныбурно стряхивать с ботфортсколь светлы твои катреныи канцоны и офортнет не зря с парнаса гонитаполлон меня взашейникогда мне, он долдонит,не бывать таких виршейне сосать мне жизни сокичтоб светился томный стихв ровных строках волоокихв рифмах фирменных златыхоттого-то друг мой лехапокоряясь октябрюя в глаза твои со вздохомс черной завистью смотрю

«покуда смерть играет в прятки…»

покуда смерть играет в пряткии для того кто сам большойдвуногой жизни беспорядкишуршат мышиною душойне унывай просись на ужинне огорчайся сам не свойпускай нежданный и не нуженосколкам скорби мировойа я твой брат остервенелыйжуть верещу огарок грустькак бы рождественской омелойза ветку шаткую держусьи с распростертыми рукамив воронку синюю лечупокуда капля точит каменьи ночь похожа на свечу

«освободясь от пошлости ликует как давид…»

освободясь от пошлости ликует как давидкто ценит свои прошлости и жизни тайный видкто от унынья лечится пчелою среди сотисторией отечества с обилием красотмладые поколения в пентхаусах домишкне обожают ленина и сталина не слишкно это лишь напраслина пустые свитеразачем с водой выбрасывать младенца из ведрак примеру кисть калинина как радостно онакак спелая малинина в ночи удлиненакогда бесстрашный берия бессмертная ногалихую кавалерию бросает на врагаэй внуки черепашкины вся ваша правда ложьа взять того же пашкина он чудо как хороша взять того же клюева хоть парень деловойвсех жителей кукуева водою ключевойкоктеель тот испытанный ружейным залпом пьетне лицеист начитанный а прочий патриоти снова сердце ранено в восторге запасномкогда стихи сусанина листаю перед сном

«обнаженную натуру…»

обнаженную натуруразучился лапать яполюбил литературувлажный отблеск бытияда теперь мои карманыкниг премногих тяжелейи особенно романыкозерог и водолейвот сорокин и пелевиноба тайно хорошипервый сумрачен и гневена четвертый от душив звездно небо залезаютгде взойдя в урочный сроквосхитительно зияютводолей и козерог

«старший ключ в шкатулке лаковой…»

старший ключ в шкатулке лаковойноч кривой а реч прямойбыло много много всякогодо свиданья ангел мойбез тебя я друг мой маленькийбуду как иван лурьеиз собачьей шерсти валенкина давальческом сырьея натуру не насилуюверь не бойся не проситьбуду обувь некрасивуюс чистой совестью носитьокна прогнаны оболганымуха плавает в винеты озябла ли продрогла либуду спрашивать во снеперемалывать гордиться иторопиться померетьчтобы мерзлою водицеюруки пасмурные греть

«вот золотушная картина…»

вот золотушная картинакогда имея робкий видодин оправданный мужчинапо зимней сретенке бежиткуда спешит и почему-тов тоске взирает на часыего ширинка расстегнутаподъяты русые власыа гражданин приговоренныйне зная горестей и страхсжимает рог заговоренныйв своих младенческих перстахчужого мужества не хочетлишь повторяет «не тяни»томясь в ремесленные ночии земледельческие дниа где-то на углу бульварагде гибель друга целоваласнежок сияет между строки нищий пушкинский продроглети серебряная рыбкакак бы судебная ошибкакак бы флейтист как ветр ночнойкак будто не было иной

«и пел и плясал но утешить не смог…»

и пел и плясал но утешить не смоготдавший обиду взаймыи душу свою заключил на замокв преддверии чистой зимыкогда декабрем наливается грудьпростыл огляделся усталостался соблазн на морозе лизнутьбеззвучный железный металлзамок ли подкову такая бедав земной ли вморожены лёдосколки другого небесного льдадо смерти иной не пойметно если подростку и плеть – благодатьзачем этим гневом кипетькогда ты имеющий право рыдатьимеющий волю терпеть

«в садах натурных благолепий…»

в садах натурных благолепийолимпом греции седойс котомкой кожаной асклепийбрадатый доктор молодойперенося на всякий случайлекарства пасмурный запассобачий жир и шерсть барсучийлечить чахотку ишиаснародам жалко не до танцевлишь кровный марс объединялфивинцы грабили спартанцевспартанцы били афинянне слишком маялись приятнооднако сломанным вертямогли послать к нему бесплатностарик и рабское дитявнимай встающий брат на братапростую критику проститы тоже клятву гиппократав бесплатной юности внестиобучен устранять хворобыушей страдающей утробыневажно перс албанец грекно был бы светлый человек

«неровным коротким хореем…»

неровным коротким хореемсшивая горящую нитьлюбителям грустным евреямнебритые ритмы ценитьа может быть проще верлибромглухим спотыкалась душасвоим безобидным калибромсмущать гражданин сшаа есть еще друг-амфибрахийсвет-дактиль кремень-анапестописывать старые страхиходячие новости с места если флиртуй с дифирамбоми одой отвергнут давнопопробуй возлюбленным ямбомно знаешь все это равнокогда задаваешь вопросыо том как в назначенный чассияют морозные осыво тьме настигающей нас

«шум сердитых пёсьих лаев…»

шум сердитых пёсьих лаевно киргизия не киевперецарствовал акаевразлюбил его бакиевобыватель злобный нытики поклонник компроматаа медлительный политикмастер правил сопроматавыбираясь президентомдаже честный местный жительчистит зубы мастердентомсуд вершит над нарушительодевать пиджак к парадуввечеру жевать коровумолодому казнокрадувыговаривать суровоблагородный бедолагаон в костре не знает бродачем-то жертвуя на благопросвещенного народа

«слон протягивает хобот…»

слон протягивает хоботпеснь любовную трубита по марсу бродит роботкамни красные дробиткто прекрасней кто полезнейв плане мира и трудаслон страдает от болезнейа машина никогдаслон съедает пуд банановпереносит ствол баньянова машина пусть без рукмассу данных для наукно политика не шуткаскороспело не спешислон живущий без рассудкане лишен зато душида она еще в зачаткено в мерцании светилразличает отпечаткидивной воли высших сила компьютер железякажук без матери-отцане умеющий однакославить господа творца

«всякий русский старик обожествляет женского рода…»

всякий русский старик обожествляет женского родаславу и жизнь смелость и смерть особенно же любвив отличие от иноязычных наша природаты ее извращением быв родинолюб не зовивыскользнет ли из пальцев утеха рязанских акварелистовили наоборот весна радость для дворников мнене особо во время оно шумев неистовотдышаться в бестрепетной тишинескачивать из сети многозначительные пылинкищелкая мышкой является все яснейпусть на других а на этом исхоженном сайте линкисовершенно мертвы так и заснешь не забыв о ней

«как я уже писал политика однажды…»

как я уже писал политика однаждыесть выбор непростой огонь духовной жаждыслужа честной народ пусть скромно и негромкополучишь тёмное спасибо от потомкавсесильный деятель в просторном кабинетеискусства уважать жалеет о поэтеи на исходе дня визируя бумагив очах его бурлят озера дивной влагинад древней сетунью над бугом каменистымблаженный кто рожден марксистом ленинистомгорят его глаза и золотая гривапод ветром ласковым взвивается игриво

«гражданины империи русской…»

гражданины империи русскойизучая кун-фу и у-шуварят водку с селедкой закускойтолько я подходить не спешупусть есенин тоска ножеваяпо церквам воспевает сионя другой предпочту проживаянезначительный свой пенсионя иной подвергаюсь забавеполюбил я другой дежавюпеликана и ласточку славяно душой ни за что не кривюслушай неблагодарный читательто есть слушатель я никогдане бывал я щелей конопательнет бывало а все-таки дани за что независимый лирикдаже в жельзнодорожном купене возжаждет писать панегирикили оду в угоду толпепутешествуя разным дорогаммолча слушает шелест дождяи один голосит перед богомв потаенную бездну сходя

«нынче ветрено и волны…»

нынче ветрено и волныс перехлестом раз два трихорошо что море солонотолько вслух не говоритайна даже и для кшатрияи брахмана что на тыс буддой сочетание натрияи солёной кислотысвет химическая логикав жизнь предвечную билетрассыпалась педагогикана рассвете пленных летрассуждай пока из краникакап да кап светло темномирно кончилась ботаникаи черчение заодноно пускай душа ошпаренаполучая рубль на чайусмехнись расспросы баринахладнокровно отвечай

«ты думаешь что зря укромный снег лежит…»

ты думаешь что зря укромный снег лежитна крышах небоскрёб и пограничных хижинлюбовный человек немножко инвалидно кто лишен любви тот вовсе неподвиженты полагаешь зря гремит с небес водавлюбленный океан мешать соленый с преснойстой время без дождей не стоило б трудаподобно как без церкви день воскресныйлобастый любомудр шар взгромоздит на кубконструкцию златой венчая пирамидойи залюбуется улыбкой узких губотметив праздник свой не дуйся не завидуймыслитель в сущности земельный пароходчадит его труба и взгляд украдкой светела есть участники мятущихся охотпсов взмокших и волков взволнованный свидетель

«когда во гроб его несли…»

когда во гроб его неслион спал мыслитель всей земликак некий первобытный атоми не споткнулся у воротгде горячительное пьетстарик в халате волосатомчужой убыткам и трудами лепету прекрасных дамв каком-нибудь канибадамелишенный голоса немойлишенный зрения не твойплашмя в полупесчаной ямеваляй несладкого налейза мусульманский мавзолейза кирпичей его опрятныхи глинобитных бей до дначтобы с изнанки ферганав узлах веревочках и пятнаха что звезда гостит горитс подругой быстро говоритльня к полумесяцу кривомуа ночь а персиковый садвсе позабудут все простятне женскому так неживому

«это вещи которые я люблю…»

это вещи которые я люблюэто люди которые я терплюбезразлично в ненависти в любви тамсловно алым закатным по облакамсловно кубики с буквами по бокампотерпевшим греческим алфавитомза саванной скиф за рекой хазара во гробе лазарь я все сказалсловно черных ласточек вереницая рыдал и мерзлую землю рылуверял мефодия друг кириллвсе просил из копытца воды напитьсяотвечал кириллу мефодий другнаучись исцелять наложением рукутоляя жажду дождем и тучейаки наш спаситель в святой землеон бредет в дремоте и февралено латинской грамоте не обученхороши челны только вмерзли в ледхороша пчела только горек меддля того кто монах небольшого чинаа дорога превратная и долгаза слепым окошком бегут снегаи саднит душа и чадит лучина

«сизый рак в реке трепещет…»

сизый рак в реке трепещетв ожидании дождяи на господа клевещетпальцев в рану не кладяпотому ли бесполезнався подводная раститчто федотовская безднане обманет не проститда и правда поле бранис падший ангел за спинойпереломленный в коранешаткий мост волосянойа еще густой ребенокземноводное дитятащит крылья из пеленоклоб ладонью обхватяи безденежный младенецвсех молекул иждивенецоснований легких князьсодрогается смеясь

«отшумевший личность прыткий…»

отшумевший личность прыткийпосреди дневных заботшлет картонные открыткис днем рожденья новый года моя душа решилаклеить марки смысла нетна столе стоит машинаа в машине интернетнет не мать земля сыраяне декабрьская зарязавожу прибор с утра япочту новую смотряавтомат помыл посудуведьма чистит помелоэлектрическое чудов быть житейскую вошлоах не так ли в свист метелилев толстой писатель графслушать радио хотелидальнобойный телеграфда вот так глядел на книжкитипографский гутенберги на поезд тезка мышкинотправляясь в кенигсбергвсяк живущий не мешаяни капусте ни ежуэту технику большаяв близких френдах содержуя не раб земному хламуя поэт и не умруа незваную рекламув ящик с мусор уберу

«взираю на сограждан ах вы…»

взираю на сограждан ах выперсть черновиккуда же смотрит тихий яхвеа он привыкнеторопливым приговоромзабыв давноглядит сквозь небо за которымчерным-чернои потому никто не тронетне унесутлишь погребальщик в грязь уронитпустой сосуди невысокая теплицавоспел солгалкуда опасней чем молитьсячужим богам

«отрада вольного улова…»

отрада вольного уловавеселый складывать словаположим за день только словобывает за ночь три и двапусть: мертвоед окаменелыйпроморщив в муке ржавый ротбывает что и жизнью целойни хорды не произнесетхоть сквозь хрустальну чечевицуно проморгав и смысла нетсражался титул очевидцазвезд обездвиженных планетжаль homo ludens неразумныйстучись и я к тебе прильнузамоскворецкий зверь беззубныйкак ницше воет на лунуи на излете волчьих трелейкак бы любовное письмопрочтя спит мачеха творенийземных и видит сны быть мо

«будь я послушником в каком краю арапском…»

будь я послушником в каком краю арапскомназвал бы творчество забавой барской рабскимпорывом к воле будь я ленский молодойнад сероглазой айвазовскою водойкрасиво думаться о море пред грозоюэвксинских волн бегущих черной чередоюс баварской страстию завидовать волнамборзой стремящимся возлечь к ее ногамспеваются пия калининский и клинскийнет ты не рясофор не тенор мариинскийи дед собаколюб твой трудный слог неплохно сложно в качестве элегий и эклогмой тезка всякий бард в душе есть личность детскийв одной ноге перо в другой кальян турецкийв одной руке наган в другой бутыль виназа письменным столом смеркаясь допозднаа все-таки томит обрывистым и чистымрогатый камертон под небом неказистыми обреченным нет быть может все же двеи льдина светлая влачится по неве

«Вот рейн поэма про соседа…»

Вот рейн поэма про соседакто был сутяжник и стукачи выпивал после обедачетыре рюмки спотыкачне по душе девицам милыми даже в партию вступилно на балконе птиц кормил они первородный искупила есть еще стихи про сашукто был евреевский скрипачзнай путал отчество не нашеи неудачником хоть плачьперешивать воронью шубукак беспартийный большевиклысеть скрипеть дурные зубыно даже к этому привыккогда хрущев при каждом блюдебесплатно дали черный хлеби ты людских читая судеб(цветков поправь меня – судйб)осознаваешь все яснеесмысл бытия наверно со —стоит чтоб тихо вместе с неюсудьбы вращалось колесосколь счастлив сущий без претензийс прозрачной музою вдвоемрастит гортань или гортензийна подоконнике своеми без сомнения проститсяво имя мудрость и покойкто кормит мусорную птицучетырехмерною строкой

Новогоднее

…но адам горевал по утерянным кущамто есть прошлого века рабеца сегодняшний рад окунуться в грядущемкак о будущем сына отеця и сам карантинного детства мечтательо межзвездах космических странсердцеведах сжимающих лазерный шпательбогащающих мирный уранпусть вредят овцедомы кривят олигархичернышевский он пел напередгде коптили влюбленным свечные огаркирукотворное солнце взойдета вослед кровохаркая ласковый надсонпредвещал что печаль не бедачто настанет пора золотых ассигнациймолодая минута когдаземлемер шафаревич в рабочем моноклевсухомятку напялит сапогчтоб вокруг недоплакав завыли заохаликустари переломных эпох

«Человек согрешил, утомился, привык…»

Человек согрешил, утомился, привык,что ему попирание прав?Он, урча, поедает телячий языкпредварительно кожу содрав.Поднимая на зверя копье и колун,он ужасен в своей наготе.Пересмешник и вепрь, артишок и каплунистлевают в его животе.Он воздвиг Орлеан, Гуанчжоу и Брест,он кривит окровавленный рот —а телячий язык человека не ест,даже если от голода мрет.