Экстерриториальность

fb2

Анатолий Найман – поэт, прозаик. Родился в 1936 году. Автор поэтических книг «Ритм руки» (2000), «Софья» (2001), «Львы и гимнасты» (2001). В сборник «Экстерриториальность» вошли стихи начала 2000-х годов.

Свой мир

«Быть под знаком, под дланью, под властью…»

Быть под знаком, под дланью, под властьюнезнакомца, который одинучит жизни как хрупкому счастью,но велит себя звать господин,о, я за! Я-то за! Да и кто жепротив?.. Кроме него одного —в истонченной носящего кожезолотое мое вещество.Рад служить – но плениться нельзя имдо конца как возлюбленным. Раджизнь отдать ему, но не хозяиней, а раб я. Так может ли раб?Грош цена мне – но что ж с недоверьяначинать и, вспоров в Рождество,выпускать из подушек, как перья,неземное мое существо?

«О каллиграфии и кляксах…»

О каллиграфии и кляксахни-ни – ле неж д’антан. Молю,преподавайте в младших классахмой почерк. Стиль. Судьбу мою.Чертите детям сетку линий,написанную на родукак клинопись лучей и ливнейруки, сходящихся в звезду.В ней есть узор, а что извивыот точки А до точки Бсложны, то это танец Шивы,напечатленный на судьбе.Все дело в правильном наклонепера и глаза, на ходуоставивших намек в ладонитатуировкой на роду.

«Жму на клавишу и на педаль…»

Жму на клавишу и на педальну стони, фисгармония!Отвращенье мое передайк торжеству беззакония,а точней, к торжеству хоть чего,хоть неведомой сущности.Что за рабский восторг, что числоотчуждает от штучности!В современный надрыв и напрягсвой скулеж под ударамиперекачивай с помощью тяг,сколь бы ни были старыми.Потому что и музыка сфербез тебя, фисгармония,не аккорд пустоты, а обмер.Барабан. Церемония.

«Траурным шарфом клетка обвита…»

Траурным шарфом клетка обвита,спит канарейка, полночь в кавычках.Несправедливо, fuga et vita,жизнь, убегая, время ей вычла.Ведь и всего-то петь ничего ей,даже у моря в климате жарком —что ж ты, хозяин, собственной волейсвист ее душишь шелковым шарфом.Участь и так уж пленной испанкименьше пропета, больше забыта —не досаждай ей в стужу, по пьянке,жизнь, убегая, fuga et vita.

Самоубийство сумасшедшего

Всмотрись внимательно в того, кто наконец уходит.Как зайчик солнечный сверкнул, как ласочка и рысь.Не клянчил больше, да и что – дадут часочек, годик.Кто, улыбнувшись, подмигнул, и был таков – всмотрись.Он прав. Не говорите мне, что Бог им недоволен —им, ужасавшимся, что скат карнизов тянет вниз,что петлями ложится звон на землю с колоколен, —и сам, зажав в губах язык, как колокол, повис.На лишний вздох, на лишний миг, на лишний полденьжаднымнам – он, дивясь, передает лицом, что быть в гробунебоязно, да и пора когда-то, если ангелдавным-давно раз навсегда остановил судьбу.

«Какую роскошную панихиду…»

Какую роскошную панихидупоют межсезонные менестрели,когда каждой твари по паре и видуих вдруг под окном соберется в апреле:по снегу небесному, гревшему землю,по углям, погаснувшим в печке, по дыму,по пеплу Помпеи, по сгнившему стеблюпоют: упокой, кто ты есть, эту зиму.Из клюва взорвавшейся почки Везувийструну одуряет дымком поцелуя,у певчих затем и застрявшую в клюве,чтоб «памяти вечной» звенеть «аллилуйа».Еще бы денек к тридцати – и на пляскусвернуло, какая не снилась Давиду.И так уже слишком похоже на Пасху,и слез не хватает допеть панихиду.

«Скажите хоть, кто умер-то?…»

Скажите хоть, кто умер-то?Никто, мой милый. Простопригрезилось под Шуберта,под опус 90.Не то чтоб это реквием,нет, скворушьи экспромты,пока мы кукарекаем,что, дескать, все умрем-то.Но переходит струннаябрань с магией всевластной,ненужная, безумная,в гипноз четырехчастный.И тем, кто лепет и полет,сведенный к венской смете,с цикутой соль-минорной пьет,не обойтись без смерти.

Джаз на радио «Свобода»

Играя, Чарли для себямнет контрабас, а не для публики,а даже если и на записьспускает струны, как курок,он это делает сопя,сводя в одно, как беби кубики,самой мелодии на зависть,и спит за пазухой сурок.У ритма есть своя стезя,он ищет одобренья обществапостольку лишь, чтоб дали ужини на ночь черный алкоголь,и, деку тонкую тузя,негр должен притворяться дюжим,пока на кухне тушат овощи,кайенский перец и фасоль.Звук будет короток и туп,как ни елозь ладонь по струнам.Подумаешь, какие барыни —бычачьи жилы, медный нерв!Выстраивает трио куб,а не квадрат, дымя сигарами,и негру быть не нужно умным,когда играет соло негр.Эй, Боб, эй, Билл, под утро стейкс какой такой отбили дури вы?Светает – туш! Уж лампы тушат.Потек луизианский зной.Рассвет – и никого из тех,со мной смолил кто это курево,из тех, со мной кто это слушалперед последней тишиной.

«Что за блаженство – у окна…»

Что за блаженство – у окнасидеть, когда за ним луна,принадлежащая ландшафтам,какие ты назначишь сам,и в то же время небесам,тьме, вакууму, астронавтам.Взять хоть из сна сосновый борв фольге из жухлых серебёрв час, как и череп твой стал жухлым,а все равно и за верступоблескивал, как бы в поту,подобно статуям и куклам.А сон-то, он ведь был про зной,но изливаемый луной,пустой, как замок, и прохладной,куда попасть найдет манёврлюбой, кто жил. Кто жил – и мертв.Измучившийся. Ненаглядный.

Détroit

Для тебя, лежащего в палате,но не отдающего концы,виснут синусоидой в закатепоперек всего окна скворцы.А еще садятся и взлетаютза лесочком, где аэродром,точно по прямой и не плутаютпчелы с механическим нутром.Это сердце маленькое в роливсадника и лошади труда,стершееся до зубцов в коронена руках внесло тебя сюда.Вот и все. И этого довольно.Что вы нас пытаете, мсьеде ла Мот, про то, что сердцу больно?Маленькому сердцу больно все.

Госпиталь

А.Ш., D.G.

1

Где зима начинается в декабрена пустом – только дуб и рябина – дворес белками, от дупла до дупласкачущими, как ртуть,моя кровь стежками из-за углапроложила по снегу путь.Это было в госпитале Сент-Джон.Группы чаек, синиц, снегирей, ворон.Хочешь не хочешь, едешь верхомвдоль подернутых тонким ледком глубин,и не очень трудно взобраться на холм,когда в норме гемоглобин.Это было на озере Клары Святой —голый дуб да рябина, да дворик пустой.И я чаще не тем, с кем съедал обед,а с кем прежде ел, но чье время прошло,просыпаясь твердил при встречах привет.И мне было с ними тепло.И скакала кровь, как рябины дробь,и опять попадала не в глаз, а в бровь,и хоть день и ночь говори яим привет и имя: привет, имена! —на уме оставалась Мария одна,и не знал я, что за Мария.

2

В окно хирургии, горстями в стеклои, как на молебне, с размаху окресткропильницы и себя самогоодними ударными, сухо оркестрв бесчисленный раз репетирует соч.для шума соломы и пороха туч,и ритм их, без сна оставляющий ночь,смешно сказать, не текуч, а тягуч.Дождь льет до утра, и с ним до утрас одним, потому что один он шустр,кокетничает за пультом сестра,чья очередь в списке ночных дежурств.И птичкам и прочеркам в клетках графыбубнит, отбывая часы, санитар:– В какую струну ни затягивай швы,смешно выздоравливать, когда стар.

«Вздорное, только вздорное…»

Вздорное, только вздорноепробирается в сны.Но внутри его черноепламя ночной вины.Из него-то и множатся,чуть поглубже спустись,скалящиеся рожицы,и никак не спастись —ибо и ты, бессонница,жжешь аутодафе.Видишь, куда все клонится,сдайся на ночь, на две.Жизнь субстанция нервная —верно. Но ведь не вся.Есть же еще резервнаяу нее полоса.Тех, в какие закуталисьбабочки до весны,дай мне одну из путаницразмотать не на сны.Кануть дай от усталостипросто в ночь, в никуда.Но пусть дрожит – пожалуйста —там хоть одна звезда.

Кусты

1

Еще из жизни прежнейследят за мной глаза,а я уже нездешний,прозрачная лоза.Меня возводит в степеньсозвездий – и в костерботвы кладет, как стебель,ночной смятенный двор.Туннель прута безбытен,суха внутри струя —признайтесь, что невиденвам даже тенью я.Тогда и я, хоть слов нет,скажу, что воспалензрачок мой, как шиповник,шиповник, мой шпион.Шиповник вне сезона,вне замысла и чувств,в твой короб, Персефона,зерно стряхнувший куст —чей корень рвет мне сердце,как пурпурный шифон,к потусторонней дверцеприколотый шипом.

2

Куст, изгибы судьбы,как Минотавр и Минюст,выводящий в шипы,больше не куст, а Пруст.Сгинул лес, где егодядя Том как фантомокружающегозвал, пугаясь, кустом.То, как, дрожью пронзен,прыскал он кровь и трясбелый прах в чернозем,было не битвой рас,а франтовской примеркойслов корневого гнезда,скрытого бутоньеркойаристократа-куста.

«После северозападного, ночью вывшего «у!»…»

После северозападного, ночью вывшего «у!»,стало бело и ровно и, так сказать, красиво.Но все равно летунью, севшую на метлу,утром еще, как пьяную, боком к метро сносило.В городе снежная буря – развлеченье, эффект.Фары и в окнах свет тут компаньоны плохие,как для небесного пламени – тусклые догмы сект.Что тебе люки, снег? Что вам асфальт, стихии?Только и радость, что ночь, только пурге и надежд,что балдахин, обрушивающий кружево паутины:белые вспышки хлопьев – и слепота промеж,как экран за мгновение до начала картины.Что ж это нам показывали? То ли, как хорошистены цивилизации? То ли, как плющат сушукости воды и воздуха? То ли, что у душиу мировой есть способы сплачивать наши души.

«Здесь кукушка из лесу благовестит…»

Здесь кукушка из лесу благовестит,дескать, вот, пощусь и тащусь.И глотает гусеница пестицид,от себя, мол, сама лечусь.Это в городе пьют с карамелью чай,но пути туда топь да гать,топь да гать километров тыща, считай,не видать отсель, не слыхать.Это там телевизорный есть король,на все руки мастак-мудрец.А у нас он ноль, босота и голь,на дырявой дуде игрец.А ведь мы уж не то чтоб совсем куку,не шаляй-валяй – ведь у насжмудь-страна приснилась раз мужикуи не Шауляй – Каунас!И хоть наша кровь не из тех европ,а сама собой по себе,но на вкус и запах она – укроп,истолченный с солью к зиме.Да не с той, что под веки сует себя,солью зренья. А с той, что с веквдруг слетает на теплую пыль, шипя,как сухой не вовремя снег.

Ars poetica

Ю.К.

Исторгни тост не тостИз говорения:– За безответственностьСтихотворения!За звук, не в очередьНа штамп ко вкладышу,Не чтобы речь тереть,Упавший на душу.Не за в морщинах лобИ палец к темени —За вереницу словБез роду-племени.За все, что числитсяКак безыдейное —Пей за бессмыслицу,Возню постельную,Бузу базарную…За непохожееНа жизнь!Чтоб шарм ееПочуять кожею.

«Что-то глаз и ухо дразнит…»

Что-то глаз и ухо дразнит,мелко-мелко мельтеша:дескать, глория сик транзит, —и давай кряхтеть душа.Как в котле у юной ведьмы,вскиснувшее вещество:не иметь бы, не иметь бы,не иметь бы ничего.Ни готовить тайной встречи,ни шутя орехи грызть,ни роскошествовать в речи,ни сосчитывать корысть.…А куда же ты глядела,когда девочкой была?Для чего искала делаи узор, как сеть, плела?Вот и колет твой же острымплавником тебя улов.Щиплет йод. Не пир, не постригжизнь. Не память. Жизнь из слов.

На Волге

Волна набегает, и берег давай говорить —о веслах, винтах, парусах и канатных паромах.Она отвечает, но речи потеряна нить.Доносится лишь: – Я не дура. – Я тоже не промах.И было б забавно взаимное их хвастовство,не бейся там сдавленный всхлип и мольба. Опозданье —от века в ней свойство натуры, тогда как егонатуры ядро – неназначенных встреч ожиданье.Лаская губу ль его заячью, волчью ли пасть,щекочет она изъязвленное ею же нёбо.И чья, непонятно, в их кашле натуга, чья власть.И кто задохнулся, она или он? Или оба?

«Коровки божьей, жука и мухи…»

Коровки божьей, жука и мухитрепещут крылышки и дребезжат,и застревает в безвольном ухе,чего не ловит надменный взгляд.Ты, желтосиняя в алмазной крошкестрекозья выставленность арт-нуво,когда фацетки двуглазой брошкии есть искусство – да ну его!Вы – цацки, вы – ни на что не годныйбез толку мечущийся блеск и гул,изображающие то почетный,то стерегущий нас караул.Рука, прихлопни их, по треску дробив параде казнь признав. Но не угробьулитку пламени и кокон крови.Неповторимы огонь и кровь.

«Всё, я уже ничего не знаю…»

Всё, я уже ничего не знаю.Не слышу даже того, что сам бормочу.Из дел – заснув в октябре и очнувшись к маю,сдать кровь и мочу – единственное по плечу.Мне кто-то знаком, но кто, я не уверен.Я что-то должен, только не помню что.Не разберу, кто ангелом смотрит, кто зверем.Несу, что ни попадя. Но хоть не вру зато.Потому что не различаю неправду, правду.Путаюсь, что мерещится, что наяву.Всё отбирают. Взамен оставляют мантру:«жив – выживаю – жизнеспособен – живу».

Из Беранже

Здравствуйте, дорогие. А где сестра?В шапке кудрей, с антрацитовыми глазами.Дома оставили, слишком стала стара.Маска морщин с пепельными волосами.Зря. Замысел, он как свет: всегда милосерд.Вы, например – не хотели, а ведь пришли же.Белая ковка локонов, татуировка черт —вот что в фокусе. И никого нет ближе.Правда: ступайте за ней, будьте уж так добры.Пусть увидит, что согнут, но что встречаю стоя.И ничего, что не было никогда у меня сестры.Нынче она единственная в точности знает, кто я.

«Свистит, но звука не расщеплет…»

Свистит, но звука не расщеплетна смысл, восторг и молодечестводрозд, подобрав по слуху щебет:отцовство-отчество-отечество.Свист, стерший имя. Пташку-имябез места, без семьи, без времениунесший изо льда в полымяи онемевший, скажем, в Йемене.Вздор, писк – но стоящий усилий,с какими атмосфера плотнаяпружинит, если над Россиейвзмывает стая перелетная.Им лапки всасывает мякоть,урчащая: вот червь, позавтракай,еще успеешь покалялкатьс родней, трепещущей над Африкой.А те ей: мы другого духа —что делать здесь ночами зимнимикомочкам щебета и пуха,лишенным родины и имени?А та: дождись, останься, ну же!В конце концов – отцовство, отчество.А те: ну да, но стужи, стужи —без струй, без музыки, без общества.

Свой мир

Хотя и стоит этого-того(пусть будет: этажерки и толкушки)свой мир, нам остается только «сво»от сводничества – ни души, ни тушки.Сшить, сострочить – вот цель. Соединить.Собой. Одним собою. Не надеясьни на кого. Ведь струйка крови-нитьи мысль-иголка никуда не делись.И съесть – как тот пророк – не своегопера и почвы книжку и картошку.Собой – и только, сделать вещество,под кожуру проникнув и обложку.Короче, опровергнуть пустоту.И, плоть в конце концов на оболочкупустив, обить небесную плитусафьяном атомарным. В одиночку.

Астры

Небо за миг растворило созвездия в спиртеутра. Отчего немедленно поголубело.Но поднеси, как спичку, себя к нему, вспыхни,и на полмига сделается оно бело.Спрячься в нору – пусть отпылает свитоквремени. И если там будет воздух,выгляни только на выдохе – видетькупол, монтируемый на новых звездах.Это к тому, что стоит ли сеять весной рассадуастр в предвосхищенье сентябрьской продажицветов, от века подобных застрявшему стаду,не знающему, что щипать – не самих себя же.Во-первых, может не оказаться петлицы,в которую их втыкают. А самое главное – царстваогненно-траурного, в котором могли распуститься,как блеклые звезды неба, осенью астры.

Сенокос

Кóсу и грабли взять как гитару и гусли,чтобы травинка к травинке ложилась самастрочкой, звеня стебельками, как струйками в руслетканного, что ли, струнного, что ли, письма.Ибо трава эта – лен. И рубаха льняная —то ли папирус, то ли гребенка сроднитой, на которой, губами папирус гоняя,в кровь их стирают, а он все гони да гони.Это как каторжник, жизнь проходивший в оковах,в пламени ярости плющит – плевать, что тюрьма, —уз примитив в примитив духовых и щипковых.Разницы нет, когда тянет в воронку псалма.

«Заключенный глядит на небо…»

Заключенный глядит на небо,потому что оно свободно,за любую выходит зонуи все целое, а не пайка.А больной с него глаз не сводит,потому что оно здорово,кровью вен и аорт играет,даже слезы льет не горюя.Взгляд вперяет в него ребенок,потому что оно как царство —все сверкает золотом в полдень,и в серебряных бусах ночью.Сумасшедший смотрит на небо,потому что оно нелепо,как ломоть несъедобного хлеба,Богом брошенный внутрь склепа.А поэт взирает на небо,потому что оно бесцельно,драгоценно, пусто, нетленнои его рифмовать не надо.

«Когда возницы колесниц…»

А.О.

Когда возницы колесниц,пуская радиусом малымв путь жеребцов и кобылиц,искусно действуют стрекалом,их по дистанции накалсхож с рыболовным у извивазаросшей речки, где стрекалроль на себя берет крапива.Клюет у всех, но как во сне.Подсечь подсек, но нет, что вынешь,гарантии. Что на блеснене тина. Что не пройден финиш.

«Принесите мне юность, воздушные струи…»

Принесите мне юность, воздушные струис лукоморья, всегда мой студившие лоб,принесите ветренность и поцелуи,с губ сдуваемые, как обрывки слов.Принеси мне, мой западный, мглу и запахпляжных водорослей и сухого винапод биенье плащей и под хлопанье флагов.В общем, юность – ты знаешь, какая она.Принеси мне, северный, мою зрелость,не замеченную, когда была —когда сердце к жженью так притерпелось,что, оплавясь, едва не сгорело дотла.А тебе, восточный, поклон за старость.Незаслуженную. За нежданный привар.За отличный отмер – чтоб к концу не осталосьничего. За глазунью как Божий дар.И еще надышанного мне, южный,пассажирами, вышедшими из такси,я ни долгом с которыми не был, ни дружбойпрежде связан, тепла хоть на миг принеси.Ну а если не врут, что тебя не упросишь,что как щедр ты и зноен, так нищ и зловещ,принеси-ка мне то, что без просьбы приносишь, —без названья, без свойств, без подробностей вещь.

Деревенский философ

Когда вы думаете, что у Петрована том, на дальнем конце селакричит, потому что рожает, корова,то это, скорей всего, бензопила.Не наговаривайте – мол, то медведица —на грубый в семь точек чертеж ковша.А что они, как гирлянда, светятсято к ним электричество подвел Левша.И греческая ли мерещится гаммав галочьем грае, еврейский ли гимл,не выйдет из их истеричного гаматрагический хор, пророческий гимн.И, в общем, я жизни доволен итогами,смотря с крыльца, как здоровые лбыпод водоотталкивающими тогамиотправляются с девственницами по грибы.

14 августа 2004

Когда Иосиф переехал в США,приветственный мессаж он получил от Чеслава —прибытье чье теперь за Cтикс его душа,освоившаяся в том крае, чествует.Сиренная их речь, словно из зала в зал,из мира в мир эфир переходя, как посуху,для нас – лишь эха тембр. А знать бы, что сказалИосиф Чеславу и Чеслав что Иосифу!Возможно, и без слов. Подняв аперитивна свет и медленно сухим печеньем хрустая.Забыв, как говорят, забыв язык, забыв,где польская тоска о прожитом, где русская.Изящество и ум – на бешенство и нерв.Догадка, что тот свет уже чуть-чуть Америка.Что все херня. Не так? – Не. Все, что не пся крев.Что срока в самый раз судьба отмерила.

«Мои дела – как сажа бела. А ваши…»

Мои дела – как сажа бела. А ваши?Я обращаюсь к тем, кто словил успех.Как она, жизнь и какие цвета у сажи?И у молитв у ваших какой распев?Было ли вам знаменье с небосвода?Не дай, говорите, бог и вобще аминь?Так же и я. А черти из дымохода?Я обращаюсь к тем, у кого камин.Лазал ли кто с шаром свинца на крышутягу наладить – или был зван трубочист?Нажил ли кто, глобус вертя, себе грыжу?Шел ли на свист сесть с паханами в вист?А лучше: река, круиз, пароход на угле.К тем обращаюсь, с кем мы на нем гудим.Что если кончить с палуб глядеть на джунглии, за борт перевалясь, в них уйти, как дым?Нет? А без этого бизнес соборный лажа.Карта успеха – наш обольстительный блеф.Что уже удалось, то зола и сажа.Все впереди. Сдайте мне даму треф.

«Заело молнии ресниц…»

Заело молнии ресниц,так что зарниц бессильны залпы.Где кто-то, кто с застывших лицночь, как пустой чулок, скатал бы? —ночь, ночь, кроящую чадрурастерянному христианствус тем, чтоб в свою согнать к утрубарашков бритотелых паству.Где кто-то, кто под видом дняхоть как – открыто или втайне —придет, чтоб, расстегнув, с менясодрать чехол солнцестоянья? —плед, космос, гипс, комбинезон,ночь, ночь, безвидность в разных видах.Единственное средь временневремя. Ночь. Без вдоха выдох.

«Сад в провинциальном городке…»

Сад в провинциальном городкеяблоневый, он в провинциальномсентябре на тинистой рекевыглядит и над– и сверхреальным.Не бравада елочная формкультуризма, твердого на мягком,а обилья рог и плавки горнс двух сторон над задремавшим Вакхом.Что в деревне – косный урожай,здесь – искусство: сквозь провинциальностьпраздничную улиц даже жальузнавать крестьянскую банальность.Городок не жизнь, а ритуал:жертва, пламя, чад, фазаньи перья…Вот и сад бояться перестал:неподвижность – вечности преддверье.

ЭР-200

В пейзаже из окна дневногоэкспресса все старó: разъезд,лесок. Но точно так же ново.И то и то вошло в реестр.Вид… вид… Дай волю равнодушью.Двумерен вид. К траве впритыкрека, закат. Набросок тушью,внутрь не попасть, все только штрих.Но узнаваем. Волю страстидай. Кто б ни вышел на крыльцоизбы мелькнувшей – той же мастивалет, что ты: одно лицо.А с ним… Офелия?!.. Да плюнь ты.Стеклянного экспресса прыть —метла под ведьмой. Дробь секундытвердит, что «быть» и есть «не быть».

Предутренняя депрессия

Предутренняя депрессияс разбором вчерашних бедполна готической прелести,переходящей в бред,где бьют нефтяные скважины,в единой сходясь струе,подземной тоской заряжены,приплясывающей на острие.Куда свой шар ни покатите,не в лузу идет – в тупик,и вместо туза со скатертиподмигивает дама пик.И жизнь проходит меж пьяными,беспомощная, одна,и, задохнувшись туманами,лопается, как струна.Осколки ее и черточкиот радости вне себяснуют, как живые чертики:мы, дескать, ее семья —пока набухает за шторами,как выигранное очко,не здешнее и не горнеебелесое не важно что.

Поминки по веку

«Во «Франкфуртер Альгемайне»…»

Во «Франкфуртер Альгемайне»известья о русских делах.Нормально, нормально, нормально,бормочет синайский феллах,живущий по временной визе,суэцкой войны ветеран.Россия – сюрприз на сюрпризе,ей-богу, страна между стран.Ей-богу, ей-богу, ей-богу,зачем я родился не в ней —где снег засыпает эпохуи времени – климат древней.Где память – лишь фото. На фото —простор, на просторе – семьяобветренных сфинксов, и кто-томоргнул, и всегда это – я.Он лезет под маску мне: кто он,в картинку попавший за так?Пустяк, неудавшийся клоун,не вид человека, а знак.Металл, на котором он выбит,рассыпчат, как соль серебра,и дни его выпил Египетпесчаной струей из горла.Пустыня, в пустыне могила,утопленник, всосанный в ил.Зачем ты с землей Исмаиласмешал свою кровь, Самуил!Затем что мы ищем не гроба,а грезы на зыбких путяхи жарко лепечем: Европа,Коммуна, Вселенная, ах!

Перечитывая старые письма

1

Сгнила клетчатка, колер потух.Только где ты проходила,облачко виснет, щекочущий духгреческого кадила.Не задержать ни свистком, ни сачком,ни птицеловной сеткойту, что боярышниковым цветкомпахнет, листом и веткой.Пурпур кровей и кишок перламутрбритвы напрасно поролив ней, добровольно вкопавшей внутрькуст безымянной боли.Вешняя плоть, нежная слизь,Евой зовись, природой,юностью, садом, жизнью зовись,мучай себя, уродуй —есть только ты, ты одна, сама,счастлива, неуязвима —в хрупкой бумаге хмельного письма,в пенье из рощ Элевзина.

2

Подумаешь, даль, Камчатка. В классе любоместь камчатка. Ну, последние парты.Но тут, чтобы знать, что жив человек, не домнадо искать его, а, развернув карты,взрезáть конверт. Трава выше всадника, гдепишутся письма. Где говорят «лóжить»вместо «класть». И есть, стало быть, те,кто говорит. И есть, стало быть, лошадь.Не обсуждается, что седло трет.Сёдла трут, если такой вышелрасклад. И хотя потом человек умрет,какое счастье, что он сейчас выжил.

3

«Мы с мамой испечем пироги ждем тебя на Рождество».Был холод. Я в пальто продрог.В ботинках. Было мне всегошестнадцать. Мать совсем забыл.Дочь в блузке. Разомлел в тепле.Пирог был с луком. Что-то пил.Спал, подбородком на столе.Как ее звали? Подпись «З.».Давно, чуть не при мамонтах.Над чаем – кукла. Торт безе.И почему же с мамой-то?

4

Текст телеграммы: «очень обижен».Штрих вместо точки. Отсутствует подпись.Дескать, вот тáк – дескать, вóт как мы пишем.Дальний прицел, но не тянет на «Сотбис».Несколько писем – точно таких же:все, кто не я, – ну-ка, ну-ка на место!Речь седока к благодарному рикше,ночь отдежурившему у подъезда.Я – да не я, ибо я – это я же.Речь о себе, как о серии фото:я крупным планом, с бокалом, на пляже,с удочкой. Я – это сам, но и кто-то.Проза, стихи – о стихах и о прозесобственных. Курс на величье и славу.То есть слова. Он держался на дозеслов. На интимности по телеграфу.Пил только водку. Любил только виски:был такой Хэм – ну так вот как у Хэма.Тайн не бывает, когда в переписке —тождество: тайны – когда теорема.Азбука Морзе; звонок: «Телеграмма»;я открываю – он все это видел.В то, что обидел, не верю ни грамма.Правда: ну помнил бы, если обидел.

5

Как если бы почерком запечатленбыл голос – в себе неуверенный тенор, —слова от абзаца к абзацу наклонменяют, колеблемы тоном и темой.Эстонская лыжная база. Следына первом снегу он рельефной подошвойоставил, прибыв, – и узору слюдытуземец дивился. Туземец здесь дошлый,но честный. Бордель в общежитии: классжелать оставляет. Но множество комнатсдается. Зато состояние трассотменное, есть вездеход и подъемник.Кир с тренером сборной страны. Кутерьмас конфеткой, подаренной им секретарше.И двадцатилетним несет от письмавсецелым здоровьем – которому старшене стать, впечатленье. Знакомым привет.Привет со значеньем – Лариске, Тамаркеи Алке. С известной дояркой конверти штампом доплаты, поскольку без марки.Морщин не связать с ним, не тот это сорт —бронхита, пособий, долгов, меблирашек.Но зимний нетрудно представить курорти в санках развозит туристов он. Рашн.

Литература

Чтоб не выступить кровина рубле из клейма,есть простое условье:человек и зима.Он проверил наличностьи на писчую страстьотпустил свою личность,и она туда шасть.Ради мест самых общихи за нищий барышльдину плюснами топчешь,над поземкой паришь.Изрубцованность снега —вся и книга. Зимазадыханья и бега —весь и оттиск ума.

«О чем и пишутся стихи…»

О чем и пишутся стихи,как не о жизни, милой жизни —от снов ее и чепухиво вдохновенье, в детском визге?От сумерек ее в слезах,от беспощадной ласки в стонах.От милоты в ее глазах —без памяти. Вечнозеленых.Особенно когда онавдруг расшибается об Аушвици – в пыль. Не то собой пьяна,не то не в меру разогнавшись.

«Как выпускаемое из пращи…»

Как выпускаемое из пращи,как оставляемое на чай,как доставаемое из печи,нас поражает словцо «прощай» —не ухо ловит, а ребер клетьвсю плазму звука, все вещество,какому, щерясь, сперва лететьиз рта Давида, потом в него.Что толку в звуке, когда умолк,причем униженно, невзначай?Не дань признательности, а долг —чему «привет» сказал, сказать «прощай».Так забивают гортань псалмаи ты, и труп твой, и враг, и Бог,чтоб жизнь изъять, не сойдя с ума,и голос – главный ее вещдок.Итак, прощай все вокруг. Прощайсам я. Но ведь кто-то же говоритсловцо вот это. Так не стращайменя немотой, баритон Давид.И снег ораторствует, и дождь,и, всасывая, облепляя, пыля,включает из склоки циклонов и рощ«прощай» в свой гул бессмертный земля.

«Отнеси свою милостыню…»

Отнеси свою милостыню,сущие пустяки,в рощу, солнцами выблистанную,вниз по теченью реки.Все, что тобой жаловано,вытащено на горбе,что от куска отломано,ссыпано в горсть тебе.Вниз по реке – чтоб вынеслак устью, к болоту, к пнюотсебятину, вымыслы,сорванные на корню,вымыслы, бред, отсебятинутех, кто глуп и умен,горла соскоб – и патинукалифорнийских времен.Спрячь намытое золотов грязь обратно, в ручей.В рощу, где было молодожизни – еще ничьей.Ссыпь к капризам и фокусам,выбита чья руда.В место, куда автобусомподвозили года.Отнеси свою милостыню,как кошелек ни тощ,сколько чеков ни вылистанос банковских вешних рощ,вниз по теченью, к скважине,где миллионы жилнаших сделались вашими,как их кто ни прожил.

«Двор наполняется снизу вверх – точь-в-точь стакан…»

Двор наполняется снизу вверх – точь-в-точь стакан —сумраком, словно дымом, он даже горек.Гуще и гуще тень – не завернут кран.От подорожника к сливам. Бедный мой дворик.Все это я запишу – правда, сверху вниз —на обороте записанного накануне,только зажгу фонарь на крыльце. Стал лыстот же участок, что был волосат в июне.Бедный июнь, отсверкавший, как фейерверк:сливы еще цвели, арматурой зданьялез подорожник, низ выталкивал верхиз темноты – и уперлись в солнцестоянье.Было – прошло, было – прошло… Бредьчем-нибудь лучше этого, более шалым.Хватит про время. Чем-то, на что смотретьможно лишь сверху вниз, без тоски, без жалоб.Лето – как фильм про наци: все шнелль и шнелль.Старость зверей узнают, умножая на шестьвозраст. Но сколько прожил сентябрьский шмель,на полпути к фонарю побеждая тяжесть?

«Я видел во сне документ…»

Я видел во сне документ —от жизни и смерти отдельно.Всегда и на каждый моментон следовал им параллельно.Как клавиши немец кропилсon brio и скусывал ноготь —таким документ этот был,чтоб жизни и смерти не трогать.Он был протокол. Протоколмгновений и шага за шагом.Он все их булавкой сколол —лукав и до фактов не лаком.Я помню, сильнее, чем спать,хотелось сойтись с ним поглубже.Стать милым ему – чтоб читатьсебя он давал мне по дружбе.Тем более тем, что затих,вальс требовал слова и жеставзамен себе. Точных. Таких,чтоб сами вставали на место —на то, что назначили имв инструкции, если не спится,чернила и перьев нажимс пленительных лент самописца.

«Дети здесь хороши, розовые, в кудрямх…»

Дети здесь хороши, розовые, в кудрямх,вздрагивающих, как под легким дождиком гиацинты.И старики, которые каждый, как камень, дряхл,выветренный до трещин, вычерченных как цифры.Как на надгробье. Или – в справочном словаре.Первые три-четыре – заросли сада в детстве.Три-четыре последних – золотая в старьепуговица с гербом, грош, запеченный в тесте.В общем, восточный точный, то и другое – рай.Что-то всегда промотанное – и кой-какой запасец.Счастье – но от и до, воля – но не за край.Зной, дыханье пустыни. Плещущий ключ, оазис.

Поминки по веку

Кто висел, как над трубами лагеря дым,или падалью лег в многосуточных маршах,или сгнил, задохнувшись на каторжных баржах,обращается к молодымчерез головы старших —тоже что-то бубнящих, с сюсюком нажимчередующих этаким быстрым, особым,наглым, модным, глумливым, угодливым стебом,что от воя казенного не отличимнад публичным пустым его гробом.До свиданья, идея идеи идей.Спи спокойно, искусство искусства, величьепустоты, где со сцены ничтожным злодейуходя, возвращается в знаках отличьяот людей. От людей.Дух эпохи, счастливо. Знакомым привет.Незнакомым – тем более: ходят в обнимкуте и эти, слыхать, соответствуя снимку,хоть засвеченному, хоть которого нет,но ведь был же – а что еще век, как не снимки?Будь, фотограф. Будь, свет: ляг, где лег, холодей.До свидания, сами поминки.И до скорого, мать, и до встречи, отец.С богом, мной обернувшееся зачатьев спешке, в августе, в схватке без цели. И счастьеот ключами во мне закипавших телец,мной клейменых… Пока, но отнюдь не прощайте.Факт, увидимся. Здесь не конец.Закругляйтесь. Кто хочет добавить,то есть кто-то другой, не как я, не такой,добавляй. А столетию – вечный покой.Веку – вечная память.Веку то, веку се, веку Богом отпущенный век —и в архив! Как альбом, как досье, как кассету – на полку.Потому что в раскопках искать его после – без толку:он был цель, то есть будущее и разбег,просто множил число человекна число километров и ставил под оперный снег,засыпающий действие, как новогоднюю елку.Сам уют – симуляция ласк и индустрия нег —для культуры не слой. Обернем мокрой тряпкой метелкуи протрем на прощанье светелку.И загоним под плинтус просроченный чеки иголку —ту, которой нам Хронос навел на запястье наколку,ставя нас на ночлег.

«Утренние пустые ангары…»

Утренние пустые ангары,сумрака взвесь, холодка и росы,необъяснимо наводят чарына настенные и ручные часы:спичкой ли чиркать, жать ли на кнопкуподсветки, все циферблаты – бельмо,как если бы время ночное в подсобкупод голую лампочку удалено.Ради такого, как мы, отребьяночью разыгрывая эмансипе,время от времени и на времявремя свидетельствует о себе:голосовые разомкнуты связки,стянуто судорогой лицотех, кто придуманное не для огласкив трансе выкрикивает словцо —«время»! Вранья подъяремное лоно,как племя – пламени, как темя – тьмы.Взвесь ничего, вещество вне закона,вакуум, наши взрывающий лбы.Шарм и наркоз и косметика краха.Бремя бессонницы – но не кошмар.Фабрика страха, пакгаузы страха,страха сырого гулкий ангар.

Вождю как таковому

I

Ну ты и тип же, ну и гусь!Вития, лидер из фанеры.Тогда как есть – я не смеюсь —герой! Ну, скажем, был – до эрытех, выдает кого язык,свисающий, как у легавой,когда добычи не настигнюх, увязавшийся за славой.Так что кончай, мужик. В словарьсперва залезь, вот этажерка.Найди «герой», к нему нашарькак однокоренное – «жертва»и пальцы веером не строй:сверхчеловеком – слишком крутобыть, оставаясь жить. Герой —и тот кончает в виде трупа.

II

Уж ты не баск ли, не чечен,а? – из себя крутого корча;ариец – но как если б в генарийскости пробралась порча.Я не смеюсь, герой не блажь,кто-кто, а я-то за героя.Ты рекрут зренья, кадр, типаж,в эпоху, где лишь то и Троя,что снято. И состав твой хил,минутная звезда экрана.Крут – царь Давид бывал. Ахиллбыл крут. И маленькая Жанна.Герой под градом ядр – ядросам. И, полет кончая круто,крушит не образ, а нутро.Себе. И миру. Вот минута!

«Цезий, ванадий – как ты, наш брат-металл…»

Цезий, ванадий – как ты, наш брат-металл,едущий в Венгрию из заполярных зон?Как ты брат-бог, брат-герой наш – кадмий, тантал?Август, сентябрь – как ты, наш брат-сезон?Как ты, кузен наших блатных судеб,тетки-природы дальняя кровь, племяшредких земель и полнозвездных неб,пестрый ландшафт? Как ты, спектральный наш?Ты, ультрасиний, ты, инфракрасный, как?Мы же родня, а вся заодно родня.Даром что вы наждак, а на мне пиджак —если родня, как же вы без меня?Я не любви прошу – хороша любовьсвекра к заре! Но прахом идут миры,если принять, что не родственница моя кровьбратьев азота, стронция. Солнца-сестры.

«Последним блюдом подают пирожное…»

Последним блюдом подают пирожноездесь на поминках, полагая, что оно,как лак, покроет натюрморт, поскольку прошлоеусопших не блестяще. Ноевреям умирать в Германии,хоть и привычно, а совсем несладко. Имв общественном внимании род маниимерещится. Увы, пекарен горек дым,кондитерски дурманящий купечество,чей нос торчит крючком и в обрамленье астр,на их пути в небесное отечество,где Нибелунг и Зиг и Фриц и Зороастр.

«Не следует убеждать. В особенности, меня…»

Не следует убеждать. В особенности, меня.А вообще-то всех, все мы родные братья.Ну еще пьянь и бомжа пусть попилит семья —больно они… А прочих – бессмысленное занятье.Пьянь и бомжи бесстыжи: грязь напоказ и вонь.Попрошайки, зверье. Тут паденье наглядно.Прочие же в порядке. Тебя не глупей. Не троньпрочих: знают, как жить. А нет – прижились и ладно.В особенности, меня. Что на что мне менять?О милосердье скулеж – на подготовку к сиянью?А прочие как? К примеру, умершие. Скажем, мать.И сам я – стать не сумевший даже бомжом и пьянью.

«Медленно мимо лба пролетает комар…»

Медленно мимо лба пролетает комар.Индифферентно: сентябрь – не до игр, не до лакомств.Просто гудит, он один тут такой неформал.Но не кадит – а звезда был сезонных диаконств.То есть ни вправо, ни влево, ни стоп, ни зигзаг.Ни на природу, распластанную на гробесобственном, неподвижно, маняще, в слезах,не покушаясь: сентябрь – не до игл, не до крови.

«Пока сохраняют грузины…»

Т.

Пока сохраняют грузиныэдемскую графику лиц,германцы ссыпают в корзиныгончарную лепку яиц.Но сметан на нитку живуюковчег наш и с якоря снят.В булыжную бить мостовуюкопытцем нет сил у ягнят.Колхида нищает. Европаблестит роговицей глазищлощеного теле-циклопа…Но нищий не беден – он нищ.Он – он. Цель не в том, чтобы выжить,а выжить таким. То есть в том,чтоб лик, как морщинами, вышитьсухим виноградным крестом.

Бегун

Кроме сбрасывающего за кормустадионную эллипс за эллипсом гладь,устремленного в будущее, никомуколченогой судьбы не понять.Это здесь он эллинство и лафа,а снаружи он кыш и брысь:хоть и с крылышками на пятках, ачерез сутолоку плетись.Посреди, считай, человек-калек.Вровень. И не под рев трибун.Почему всерьез, что такое не бег,знать и может лишь он, бегун.

Пирамида

У тела есть инстинкт —не потерять баланса,заматываясь в бинтбессмертного романса.Ведь в поисках квартирпо тайным адресамодин ориентир —египетский бальзам.Что имя! Что года!Не нажито ни грамма.Жизнь – вихрь, но лишь когдаон морщит ткань экрана.Сбрось мне за ворот снег,мелькни хотя бы в снахподачкой для калек.Подай, короче, знак.Любой. И я очнусьот чар. И, как огромныйнеловкий куст, качнусьвдоль надписи надгробной.

Фуга

Зачем мне объяснять, что значит фуга,раз мы еще не встретили друг друга?Вот время побежит, она увидит,что я по ней и меряю его.Не по тик-так, а по губам и уху,ловящему движенье губ. По слухуи голосу. Следя, чтобы, как выйдетоно, сказать: ага, пока, всего.Мы звуком скок его, как краской, метим:зеленый, желтый, желтый, голубой —чтобы по длинам волн сложить и к этимприбавить те, покуда не засветимвесь спектр и звякнем в колокол: отбой.В восторге оттого, как третьи к третьимпривязаны и две седьмые к двум,с муштрой ритмичной порывает уми платит за прогон из этих сумм.Плюс что нашарят паузы по нетям.Расцвеченный бубенчиками бегиз времени творит архитектуру —не по отвесу, нет, по контражуру,как фейерверк, как падающий снег,как призрак сизых кружев к перекуру,как альф метанье в поисках омег.Давай на пару, фуга, по горячимследам пройдясь, расставим по местам,что значит что – и почему мы плачем.Ну ладно Моцарт до мажор, ну там,понятно, Бах. Но Осип Мандельштам!Миндальный цвет, он вихрем эстафеткромешных всосан – ставший нотой «нет».…………….Как шашку, не упавшую на темя,подставленное под удар,за фукберут —так струнный веник времясметает.Трепет струн.Искусство фуг.Гармония грамматики.И звук —не коренник, а пристяжная к теме.Вдаль скачущая, вбок, и вон из рук.

Черкешенка

Как быть, черкешенка-черешенкаиз XIX в.,когда ты нищенка и беженкав прожженной, как фундук, Москве?К кому взывать, на что надеяться,пока кремлевская попсаза деревцем корчует деревцеиз гнезд Садового Кольца.Ни Бог, ни мы тебя не выручимс тех пор, как бес тебе шепнулуйти за Михаилом Юрьичемв сиротский гибельный загул.Пустыми саклями и скаламив огне вас провожал Кавказ:пропала ты, Тремя Вокзаламирастащенная на заказ.Люта война людей и демонов.Их тел особенно, их тел.Последняя, которой Лермонтовзатравку, юный, подглядел.

Музей

Неведомого рода войскмундир. Сукно тонов острожных.Орлы на медных пряжках. Воскцерковных свечек и картежных.Как он попал в стеклянный куб?Ведь если он не нереальный,чей в гроб не проводил он труп?эпохи? кости ли игральной?Тряпье? Да нет, тут что-то есть.Согласье и противоречьес режимом. Кое-кто и честь,небось, спешил отдать при встрече.Да кажется, что где-то вскользьо нем Катулл… Или Гораций.Нигде – я пролистал насквозь.…В штаб одиночеств, изоляцийквартира превратилась. В тироптический – но без мишеней.И, натурально, сшит мундир —не сковывающий движений.Широк, лишь обшлага тесны.И, как сплетенным в кущах райскихповязкам, – нет ему цены,в отличие от генеральских.

Путеводитель

Рим. Рим, это там,где я только и знал, что сигарыкурил и приличных дамприглашал в синема и бары,а в субботу ходил на футбол,где был выверен пас до йоты,и на статуе Данте «гол»тушью выведено – подпись: «Гёте».А Афины… Афины – гдея женился по перепискеи, мечтая в зной о воде,пил на свадьбе паленый виски,там я тоже ходил на матчи прекрасный увидел дриблинг,и на лбу у Гомера мячкрасовался – и подпись: «Киплинг».А еще Иерусалим – то,где я мощь потерял и оснастку,день и ночь проводя в шапитои купая в шампанском гимнастку.Был конечно и там стадион —хоть афинских и римских поплоше:на стене я прочел: «Чемпион —„Спартачок“». Подпись: «Тот самый Моше».

«Мы жили (когда были живы)…»

Мы жили (когда были живы)по норочкам, по адресам —и все они были фальшивы.Я сам сколько раз отрясалих прах с себя взмахами Шивы.Не в том, что на Розы и Карлапрописка – а в затхлости нор.Будь улица хоть Греты Гарбо,окно выходило во двор.И сумрак. И залежи скарба.Но вот наконец из-под стрессаушли на простор и пустырь.«Здесь место есть всем, куда деться», —невнятно сказал поводырь.А мы услыхали Одесса.«Здесь служится месса то степью,то морем, то пылкой листвой,и солнце сгоняет на спевкукак колокол, не как конвой —с лучом сквозь витраж, а не с плетью.Здесь россыпи суток и денегметет по проспекту небескрыло херувима, как веник,и их принимает на весбезадресный царь и священник»…Да, да, но неужто вы брата,Мясницкая, Вашингтон сквер,послать как персону нон гратарешитесь в беспамятство сфер?…Разъезжая, угол Марата.

«Двадцать затертое. Двадцать пьяное. Двадцать пустое…»

Двадцать затертое. Двадцать пьяное. Двадцать пустое…Наша неделя, события, наш календарь.И, наконец, указанье на место в истории:вот ты какой, так сказать, непомазанный царь.Шелковых дней нежно гонимое стадо,перебиравших губой и копытцем траву, —уж и ему мое сердце сухое не радо:есть трое суток – хочу не хочу, проживу.Как так случается, вслух объяснить и не пробуй.Речь, барабанная дробь, поперхнись говоря!Вспомни, что ты под иконой стоишь чернобровой,под золотистой – сомкнувшего губы царя.Великолепием правд венценосные строкиглаз ослепляют, а сноски приписанных кривд —рюшки, виньетки. Пока не наступят их сроки,знать не дано про которые, вытерся шрифт.Что же ты бухаешь, автоответчик, по темени,голос империи на соскочившем реле!О, языки, что ж вы выцвели целыми семьями,как жемчуга эмигрантов в плавильном котле!Нет словаря для того, что на дне и за краем.Лишь словохарканье, регот лакейский и рев.Рай это рай, а не то, как в него мы играем.Тяжестью царской гнетет он, оставшись без слов.

Песенка

Утром в октябре-ноябремир не столько наг, сколько мокр —так же как на брачном одреРим не столько нагл, сколько мертв.Там, где стык веществ и культур,то, что пережил ржавый листи его не сбросивший дуб,гипсу статуй ведомо лишь.Сад Боргезе нес это грузвсякий раз, как я выбиралвлажный, мимо Медичи, курс:бар – пустой собор – Телеграф,ярусами запертых дач,сенью ботанических рощ,окуная выцветший плащв уличную мелкую дрожь.Жизни смысл – не знать, не делитьдождь и то, на что он идет.Жить и есть – подошвой скоблитьпарков мытый гравий и дерн.

«Облака как деревья, а небо само как дрова…»

Облака как деревья, а небо само как дрова.Речь идет о поверхностной химии, дорогая:перескок электронов и прочие все дважды два.Не угодно ли жить, Божьих замыслов не ругая?Божьих числ, в изложении школьных программ,оказавшихся сводом оценок и формул, голубка,позитивной науки с горячим грехом пополам.Юный мозг их впитал и, гляди-ка, не выжат как губка.Что с того, что потерь – как летящей листвы в октябре.Кровь, остыв до плюс тридцать, забудет их, астра седая.И отцов и детей. И слезу то ли в ми, то ли в ре —как их Моцарт писал в Лакримоза, заметь, не страдая.Только б свет на коротких волнах подсинял Н2Ооблаков, только б ел хлорофил СО2, мое счастье,а уж я различу в акварели лица твоегокраску Божьей свободы, под Божьей сложившейсявластью.

Листовка

Монах Онисим, до того Олег,горящий куст нездешнего посева,смысл жизни понял так, что человек,мужского ль пола, женского, есть дева.В художествах искусен, в ремесле,умом философ, и, понятно, целен,так тридцать лет он прожил на землеи был, как все, при Сергии расстрелян.Не нам чета, другой замес. И чиндругой. Но если голос мы возвысим…Кто мы? Ну мы… то, может, докричимдо ангелов: Олег! до звезд: Онисим!

«Факт, на том свете здешний успех…»

Факт, на том свете здешний успехмы ни на что не выменяем,наши дела на виду у всех,проштемпелеваны именем.Наши дела, наши дела…Дел никаких – истории.Вся в узнавании правил прошлажизнь на чужой территории.Дельного если что было – Шекспир:после тринадцати детскаяставка на звон и сверканье рапир.ДЮСШ, фехтовальная секция.

«Черная дудка диаметром 7.62…»

Черная дудка диаметром 7.62,клапан какой ни нажмешь, отвечает: да-да.Нет – отвечает диаметром 9 кларнет.Яблочко выбрав диаметром оба ранет.Речь не о музыке – ставим на музыке крест.Просто, какие маэстро, таков и оркестр.С мышку диаметром – вздоха последнего путь.Есть инструменты, короче, – но некому дуть.

Демон полудня

Как это так: раздается в мозгу разговор,а источника голоса нет?Или это во двор свой советский ковервынес выбить на снег брюнет?Почему в таком случае, различая слованиоткуда, из недр пустоты,я различаю еще и рисунок ковра,двор и брюнета черты?Вопрос не для тех, кто шляпку фик-фокнапялил на бок, – а лишь для тех, кто б/у,тертых, вытертых, кто на луну, как волк,воет всё «у» да «у».И ничего, кроме «у». Хотя слово есть.Только на нем запрет.Месть табу в том, что страшней табу месть,если открыть секрет.Так что не открывай-открывай – однанаграда: в мозгу разговор.Все на свете мембранна: луна,бубен ковра, двор.Демон полудня, черный, как дым,имя твое на «у»,не притворяйся, как волк, седым,воющим на снегу.

«Когда мир состоял из бабочек…»

Когда мир состоял из бабочеки кроил наряды из них,этих нервных, бессильных дамочекдля набивки ситца казнив,то-то праздничка было, счастьицав карнавальной толкучке дней!Вещь равнялась названью. Случавшеесяне отбрасывало теней.А как взялся сметывать петелькиснегопадов в тусклую шаль,дни-скупцы поплелись, дни-скептики,зябко стало, и жизни жаль.Но душа, как куколка зимняя,для того под своды и шла,чтоб кайма фиолетово-синяяохватила просверк крыла.Этим обжигом нежным траура,в антрацит запекшим края,пестроту психея задраилаи безвкусицу бытияи, продрав паутину коконов,потащила липучий шлейфпритираний, ресниц и локоновна поверхность – и стала эльф.Что спаслась, что оттуда выбралась,поздравляю. Что плевы – медьоказалась слабей. Что, выбросовпросто так не делая, смертьсбой дала. Что с уродством справиласьчервяным ты. Что вновь жива. —Славься, о Ахеронтия Атропос,бражник «мертвая голова»!

«На хлеб размером с ладонь – талон…»

На хлеб размером с ладонь – талонразмером с ноготь. Чтоб в людоедствоне впасть, обеденный – стал столомпрозекторским. Я это помню. Детство.Окраине города парковый лоскмогильная придавала ограда,и трупом торчал из сугробов Свердловскс подвязанной челюстью Ленинграда.Я жил у кладбища. Похоронхватало. Никто не считал подводысо жмуриками. Отлов воронустойчивым промыслом был в те годы.И как тошнотворно выглядел гробв фестонах. Где пункт назначения свалкадля тел, не заметить мог только жлобдешевку курятничью катафалка.И жизнь прошла. И что объявлю?Что не война причина, не голодсведéнья крови к ничто, к нулю.А что какой ни цветущий городЭдем, нас пускают туда на постойв барак. В торжество параши над чашей.В победу уродства над красотой.Над красотой твоей. Вечной. Нашей.

Экстерриториальность

Когда пол поет, и на деке стенвыступает мед, и вонзен в арбуздикой плевры нож, и вспухает тэн-нтетивы – это джаз, и конкретно блюз.Вно-, вно-, снова, вновь, еще раз, опятьпосе-, посе-, -щаю, и – тил, и – щуптичью квинту, родного края пядь,подбираясь к брустверу по плющу.Я вернулся в мой город, мой форт, мой нерв,мне до гнезд знакомый, из глин и слюнместных слепленный и внесенный в гербзолотой коронкой в соломе струн.Вновь я то посетил, возвратился туда,где, клянусь, не бывал, отродясь не бывал,разве только яйцом, из перин гнездав бездну сброшенным, в тремоло, в свинг цимбал.Что пульсирую, я не знал того,как сцепившийся с кварцем железный шпат,как чугунный Мак в стиле арт-нувополоснувший шинелью петров Кронштадт,треугольную площадь, собор, свещунашу общую, пирс, пакгауз, запасофицерской жертвенности – грущупо которой с отрочества. Коду. Джаз.