В сборник вошли современные повести таких известных писателей, как Шэнь Жун, Ли Цуньбао, А Чэн, Цзян Цзылун и другие. Тематика повестей разнообразна и отражает жизнь города, деревни, армии, проблемы молодежи и людей старшего возраста в сегодняшнем обновляющемся Китае.
ПРЕДИСЛОВИЕ
Перед Вами, читатель, сборник современных китайских повестей. Они принадлежат китайской литературе последнего десятилетия. Это реалистические, правдивые произведения, свободные от фальши — духовных оков, долгие годы опутывавших китайскую литературу. Эти повести расскажут о сегодняшнем дне великой страны, о повседневной жизни, полной забот и труда, о политике реформ, начавшейся в КНР после 3-го пленума ЦК КПК 11-го созыва (1978), о модернизации страны, цели которой — превратить Китай к концу XX века в высокоразвитое государство. За последнее десятилетие китайская литература вновь возродилась, всколыхнула общественную мысль и радует не только китайских читателей, но и вызывает все возрастающий интерес за пределами КНР.
Читательский интерес к ней во всем мире обусловлен тем, что у китайской литературы есть свой голос и она говорит свое слово. Национальные особенности, своеобразие этой литературы, даже некоторая ее экзотичность не являются препятствием для иностранных читателей, в освоении культурных и человеческих ценностей китайского общества, так как проблемы и темы, рассматриваемые китайскими писателями, близки и актуальны для людей разных стран, а жанры и направленность, а также художественные средства выразительности китайских литературных произведений давно уже признаны равноправными и значимыми в общем русле мировой литературы XX века. И потому, хотя нравы и обычаи, быт и идеология, политические события, показанные в современной китайской литературе, — все несет на себе печать национального своеобразия, лучшие произведения современной китайской литературы, правдиво и реалистически отображающие действительную жизнь, несомненно, будут близки и понятны советскому читателю.
В последние годы в СССР много внимания уделялось событиям в КНР. Была издана на русском языке обширная литература об этой стране, созданная нашими учеными, писателями, журналистами. Немало переводилось на русский язык и книг иностранных авторов о Китае. Налажена регулярная публикация произведений современной китайской литературы — новые переводы выходят ежегодно. Но лучше всего познакомиться с жизнью великого соседнего народа позволят художественные произведения, созданные самими китайцами о себе — это их собственный голос, доносящийся до нас из Китая, это творение китайского национального самосознания, это выражение чаяний, надежд, идеалов китайской нации в современном сложном обновляющемся мире.
Сегодняшний Китай вовсе не таков, каким мы привыкли представлять его себе. Это динамично развивающаяся страна, в которой парадоксально уживаются бок о бок новое: компьютеры и спутники, радиоэлектроника и кабельное телевидение — и старое: тяжелый крестьянский труд, мотыга и коромысло. Контраст велик: глинобитные крестьянские домишки стоят рядом с современным космодромом, и древний Китай с его нищетой и отсталостью начал наконец отступать перед натиском нового.
Современная китайская литература в наши дни именно потому и представляет для советского читателя особый интерес, что перестройка, начавшаяся у нас в 1985 году, перекликается с китайской экономической реформой. Соответственно произведения китайских писателей о современной действительности страны нельзя понять, если не учитывать новую, сложившуюся в КНР атмосферу, новую для всех творческую обстановку. Изменилась окружающая действительность, изменилась и литературная, и творческая жизнь. Китайские писатели сейчас трудятся в совсем иной культурной и социальной среде. В КНР полагают, что «особенно успешно литература развивается в последнее десятилетие». Именно в таких выражениях высказался профессор У Тайчан на страницах нашей «Литературной газеты» 9 ноября 1988 года. Эту литературу, которую представляет советскому читателю наш сборник повестей, часто именуют «литературой нового периода». Считается, что это новая страница в долгой литературной истории Китая. Дело в том, что в течение длительного периода литературный процесс рассматривался в Китае как один из аспектов классовой борьбы. Но в 1978 году маоцзэдуновский лозунг о «служении литературы рабочим, крестьянам и солдатам, служении пролетарской политике» был заменен другим: «литература служит народу, служит социализму». С этого момента и началось активное развитие и обновление китайской литературы, которая теперь призвана отражать реальную жизнь, удовлетворять разнообразные потребности людей, запечатлевать их мысли и чувства, их душевное состояние и духовные искания. То есть литература перестает быть только орудием в политической и идеологической борьбе.
За писателями теперь признано право на самовыражение, на выбор совершенно иного субъекта для своих произведений, приветствуется интерес писателя к судьбам простых людей, к их проблемам и заботам. Рождается новая подлинно гуманистическая литература, которую отличает стремление осмыслить исторические судьбы своего народа.
Возрождение и подъем реалистического метода — вот главное достижение китайской литературы последних лет. «Писателям надоела фальшь в изображении современной действительности и истории, — пишет профессор У Тайчан. — У читателей возникло отвращение к чтению лицемерных, надуманных произведений. Нет необходимости скрывать, что в течение довольно продолжительного периода в политической и общественной жизни нашей страны существовала привычка говорить пустые, фальшивые и громкие слова».
В 1979 г. старейший китайский писатель Ба Цзинь публично провозгласил тезис о том, что литература должна говорить правду. За долгие годы молчания и притеснений даже самоочевидная истина была лишена права на общественное признание. Творческая общественность страны горячо откликнулась на призыв старейшины китайских писателей. «Художественные формы и средства можно менять, творческие стили могут быть различными, — пишет профессор У Тайчан, — но никогда нельзя отказываться от принципа правдивости в литературе. От нее зависит судьба литературы: будет правдивость — появятся и великие произведения».
Понимание китайской общественностью места и роли принципа правдивости в литературном творчестве в 1979 году по своему значению для китайской литературы можно сопоставить лишь с возрождением гласности для советской литературы. Характерным для новой творческой атмосферы в КНР является осознание, что подчинение литературы и искусства политике приносит больше вреда, чем пользы. Чем меньше вмешательства в вопросы, касающиеся конкретных литературных взглядов и произведений, тем лучше. Нельзя также препятствовать литературной критике выполнять свою задачу из-за личных амбиций того или иного автора. Мнение руководящих работников и их литературные вкусы не могут быть подняты на уровень указа или циркуляра, обязательного к исполнению, хотя любой руководящий работник, как и все, имеет полное право высказывать свое мнение. При разрешении вопросов и споров в области науки и искусства в КНР теперь избегают методов административных приказов или политических кампаний.
Сегодня в китайской литературе уходит в прошлое тематическая заданность, исчезли и «запретные зоны» в изображении психологии человека и самой жизни. Стремление философски осмыслить «культурную революцию» и ее пагубные последствия породило «литературу шрамов», а вслед за ней и так называемую «литературу раздумий о прошлом» и «литературу реформ», которая отражает позитивные перемены в китайском обществе, в судьбах китайского народа.
Ежегодно в КНР публикуется примерно десять тысяч рассказов, более тысячи повестей, около сотни романов. Свыше шестисот журналов — всекитайских, городских, провинциальных — предоставляют китайским писателям свои страницы для литературных произведений. Казалось бы, освобождение от административных запретов, появление печатной площади, избавление от мелочной опеки, широкая популяризация зарубежной литературы посредством переводов — все должно облегчать литературное творчество и способствовать ему. Но с переменой социального климата возникли новые факторы. Больше, чем ранее, литература подвержена влиянию перемен в общественной психологии и в требованиях читателей. Экономическая ситуация в стране тоже жестко диктует свои условия. Теперь в КНР любое издательство, любая редакция вынуждены учитывать экономическую сторону издательского дела. Доход, который приносит публикация литературного произведения, стал важнейшей составляющей литературного успеха. К сожалению, в КНР появилась и процветает литература массового спроса, имеющая коммерческий успех. Книги для легкого чтения находят сбыт на книжном рынке. Здесь и приключенческая литература традиционного для Китая типа о событиях из китайской истории и необыкновенных подвигах героев. Здесь и любовные сентиментальные романы из Сянгана и с Тайваня, находящие своих жадных читательниц. Для любителей есть и детективы, в основном переводные, и книги «про шпионов». Изголодавшийся по зарубежной литературе китайский читатель охотно расхватывает переводные произведения со всех языков, всех стран и народов. Издается множество переводов, существует 11 журналов, целиком отданных зарубежной литературе. Быстро и широко популяризуются в китайском переводе произведения современных советских писателей. Динамика китайского литературного процесса последнего десятилетия показывает, что в семидесятых годах самой злободневной и остросоциальной была поэзия. Долгие годы сдерживавшаяся искусственно эмоциональная экзальтация прорвалась, стихи забили фонтаном, казалось, что все пишут стихи. Это была первая бурная реакция национального самосознания на свое раскрепощение.
С 1978 года первенство в общественном внимании завоевала публикация. Она разоблачала пороки недавнего прошлого, протоколировала безумства «культурной революции», стремилась к строгой фактологии. Любой вымысел тогда мог показаться очернительством или злопыхательством.
Еще через год все начали читать короткие рассказы. Популярность их сделалась необыкновенной. Первые китайские литературные премии присуждались именно за рассказы. Литературная слава приходила к новым писательским именам опять же благодаря рассказам. Жанр рассказа подарил всенародное признание Лю Синьу, Ван Мэну, Фэн Цзицаю и другим писателям среднего поколения.
В восьмидесятых годах на смену рассказу вышли на литературную авансцену произведения крупных форм: романы и повести. Пожалуй, именно в жанре повести современная литература КНР имеет наивысшие достижения, так как именно они актуальны, общественно значимы и правдивы. Желание познакомить советского читателя с произведениями ведущего жанра современной китайской литературы определило принцип составления данного сборника. В нем представлены уже известные и переводившиеся на русский язык авторы — Шэнь Жун и Цзян Цзылун, а также незнакомые советскому читателю — А Чэн, Чжэн Ваньлун, Ван Аньи и Ли Цуньбао. Таким образом сборник дает возможность оценить творчество разных поколений китайских писателей, произведения которых признаны лучшими на их родине.
Широка и разнообразна тематика сборника. Здесь повести о недавнем прошлом — годах хаоса, «потерянном двадцатилетии», о периоде «культурной революции». Китайские писатели пишут об этом трагическом для своего народа времени прежде всего затем, чтобы прошлое не повторилось никогда. Кроме того, сегодняшний день Китая невозможно понять, не осознав последствий пережитого для общественного сознания. Обращение к теме прошлого реализуется в предлагаемых повестях совершенно иными художественными средствами: в них уже нет упора на фактографию ужасов и преступлений; писатели показывают самый корень изжитого зла: обессмысливание народного труда. Воспевая созидательный труд, китайские писатели возвращают ему первоначальную ценность, признавая тем самым его животворное влияние на формирование новой духовности, его определяющую роль в содержании жизни. Гимн труду во имя проведения в жизнь новых реформ и экономических преобразований звучит в повестях, впервые представленных на суд советского читателя.
Сборник также покажет читателю социальный срез китайского общества. Герои повестей — это рабочие, крестьяне, деятели культуры, военнослужащие, студенты. Получилось так, что проблемам молодежи отдано авторское предпочтение, но ведь и сам древний Китай ныне молод. Зачастую писатели, так же как и их герои, еще не знают ответа на все насущные вопросы современной жизни, но им всем присуще замечательное, драгоценное качество — социальная активность.
Повесть Шэнь Жун «Деревенская тайна» написана в 1982 году. Это повесть о китайской деревне накануне реформы, когда еще приходится жить обманом: обманывать начальство с его непрерывным потоком нелепых требований к крестьянам. Главный герой повести, Ли Ваньцзюй, находит свою маленькую деревенскую «тайну», позволившую людям выжить в годину бедствий: нельзя обманывать желудок человека, землю и народ. Для односельчан он становится благодетелем, его десятилетнее правление в деревне спасает всех, даже бывших кулаков и помещиков.
Если в повести Шэнь Жун рассказывается о деревне, которую писательница знает не понаслышке (она отбывала в деревне четырехлетнюю ссылку в шестидесятых годах), то другой автор сборника — Цзян Цзылун — ведущий мастер производственной темы в современной китайской литературе, с большим собственным стажем заводской работы. Цзян Цзылун пишет о рабочих, о производстве на основе личного опыта. Он начинал еще в шестидесятых годах, до «культурной революции»: в 1976 году вернулся к литературной деятельности, но неудачно: попал под проработочную критику. Через два года, в 1978 году, его снова раскритиковали; писатель называет этот период своей жизни «неоднократным спусканием шкуры». Только в 1979 году к нему пришло признание, его повесть «Все цвета радуги» была удостоена литературной премии. В ней нет обычного конфликта между новым и старым, между реформатором и догматиком. Повесть показывает глубокий разрыв, возникший между молодыми рабочими и руководством. Героиня повести, девушка Цзе Цзин, начинающий руководитель среднего звена, своими усилиями пытается этот разрыв преодолеть, найти подход к рабочим.
Повесть «Девятнадцать могил в горах» написана писателем Ли Цуньбао, долгое время прослужившим в НОАК, а потом работавшим в г. Цзинани, столице родной ему провинции Шаньдун. Дважды, в 1983 и 1985 годах, произведения Ли Цуньбао оказывались в центре общественного внимания и литературных дискуссий в КНР. События в его повести происходят в 1968 году. Политкомиссар дивизии, из личных карьеристских соображений, приказывает соорудить в недрах горы подземный Зал славы, чтобы поместить туда кресло, в котором когда-то сидел командующий Линь Бяо. С суровой сдержанностью сообщает автор о трагической катастрофе при подземных работах, о бессмысленной гибели людей ради каприза одного человека. Особенно удалось писателю изображение процесса работы огромного пропагандистского аппарата, нацеленного на демагогию и оболванивание солдат и крестьянского населения. Бесполезное растранжиривание народных сил и преступное отношение к человеческим жизням благодаря ровному, бесстрастному внешне тону повествования производят сильное впечатление. Практически все действующие в повести лица в той или иной мере оказываются жертвами царящего в стране произвола, от которого страдают тяжелее всех именно ни в чем не повинные люди, привычно доверяющие изощренной пропагандистской лжи. В повести нет ни одного события, которое бы не показывалось автором с двух сторон: в реальных обстоятельствах и в пропагандистском кривом зеркале. Какое счастье, что ушли в прошлое трагические для китайского народа шестидесятые годы, что труд людской обрел первоначальный, созидательный смысл в Китае.
А Чэн — новое имя для советского читателя, это восходящая звезда китайской современной литературы. Сын известного кинокритика и редактора Чжун Дяньфэя, он с детских лет приобщился к книге. Жизненный опыт А Чэна связан с высылкой в деревню в годы «культурной революции». Молодой писатель представляет в своем творчестве новую, более гуманистическую ступень осмысления трудностей этого периода. Самоуничтожение, бессмысленность подневольного труда, беспощадная жестокость — такова описанная им действительность. Высланные молодые люди не только страдают сами, губят свои лучшие годы, но и несут погибель природе и даже людям тех первозданных мест, куда их забросила неумолимая судьба.
Молодая писательница Ван Аньи, уроженка Нанкина, росла в литературной среде благодаря матери, известной писательнице Жу Чжицзюань. В семидесятом году, как и большинство сверстников, Ван Аньи была направлена в деревню провинции Аньхой, там вскоре поступила в оркестр, а в 1978 году начала работать редактором в одной из шанхайских редакций. Печатается с 1976 года, имеет литературную премию за произведения для детей. Повесть «Заключительные аккорды», помещенная в настоящем сборнике, рассказывает о жизни театрального ансамбля в провинции Аньхой и, несомненно, написана на основе собственного опыта молодой писательницы. Вообще, этот ансамбль был создан специально для исполнения официозных «образцовых спектаклей» в годы «культурной революции». И вот в меняющихся политических условиях ансамбль оказался на грани финансового краха: ставить высокохудожественные пьесы и давать серьезные концерты его участники не умеют — им еще надо учиться настоящему искусству. Ломается жизнь, на ниточке висит судьба ансамбля, уходит на пенсию уставший от ответственности прежний его руководитель, новая жизнь стучится в дверь с иными возможностями, к которым люди, увы, пока еще не готовы…
Автор повести «Он и она» (1981) Чжэн Ваньлун происходит из северной провинции Хэйлунцзян, но уже давно живет в Пекине и работает в городском издательстве «Бэйцзин». Он создал два романа и ряд повестей, но на русский язык его произведение переводится впервые. Это романтическая история из жизни пекинской молодежи. У них у всех есть трагический жизненный опыт, их высылали в отдаленные уголки и в глухие окраины на перевоспитание, они были хунвэйбинами, это не прошло бесследно. «Надо забыть эту боль и сумасшествие», — говорит Ли Хуэй, героиня повести.
Молодежь должна вернуться к жизни, излечиться от душевных травм, на ее плечи возложена ответственность за будущее Китая. Это будущее неразрывно связано с идеалами социализма.
Современная китайская литература стремится к достоверному изображению сегодняшней действительности, трудовых будней и свершений китайского народа в деле обновления духовной атмосферы в стране.
Новая творческая молодежь сейчас выходит на авансцену китайской литературной жизни. Ей предстоит создать произведения, достойные великого китайского народа и его многовековой культуры, и эта работа в КНР уже началась.
Шэнь Жун
ДЕРЕВЕНСКАЯ ТАЙНА
Перевод
Секретарь укома Фэн Чжэньминь дважды прочел это анонимное письмо, зажег сигарету и, откинувшись в кресле, глубоко затянулся. В клубах дыма его смуглое, почти квадратное лицо с насупленными черными бровями казалось холодным; уже давно не бритая щетина еще больше подчеркивала его возраст и усталость.
С тех пор как он стал секретарем парткома уезда Цинмин, не прошло и полугода. В тот день, когда его посадили сюда, шел весенний дождь, так необходимый для урожая. Старый партийный работник, Фэн прекрасно знал, что в деревне самое главное — не упускать сроков. Из тысячи важных дел наиболее важное — вовремя посеять, поэтому он с головой погрузился в организацию пахоты, потом сева и, только закончив все это, вернулся в уездный центр.
Руководство сельским хозяйством было для него не в новинку. Сызмала он имел дело с землей, после революции 1949 года долго работал на селе, так что и пахота, и сев, и прополка, и сбор урожая, и зимняя подготовка к очередной страде были ему хорошо знакомы. Затрудняло его другое, то, что в результате «культурной революции» все звенья уезда — от укома до народных коммун и объединенных бригад — оказались расшатаны. Толки о людях шли самые разные, и невозможно было понять, кто прав, кто виноват. А как руководить уездом, если даже собственных подчиненных как следует не знаешь?
Во время «культурной революции» цинминский уком был объявлен «грязной лавочкой черного провинциального комитета» и разгромлен. Секретаря укома незаслуженно окрестили изменником и сгноили в тюрьме, второго секретаря обвинили в «бешеном наступлении на социализм» и реабилитировали только после свержения «банды четырех». Когда в шестьдесят восьмом году вместо партийных комитетов создали ревкомы и приказали им крепить связь с революционными кадрами, во всем уезде не смогли найти ни одного незапятнанного революционера. В конце концов пришлось вытащить из-под кровати бывшего члена укома, заведующего канцелярией Ци Юэчжая, поручив ему руководство революционной смычкой. Постепенно он стал вторым секретарем укома.
Много лет проведя на канцелярской работе, Ци Юэчжай хорошо разбирался в делах и достаточно умело организовал приход Фэн Чжэньминя на должность и его рейд по деревням. Пока он оказался ближе всех к Фэну, но, даже проведя рядом с ним несколько месяцев, Фэн Чжэньминь так его как следует и не понял.
Длинный, белолицый, морщинистый Ци Юэчжай, по словам одних, был человеком знающим, а по словам других — никчемным. Первые имели в виду, что он целых два года изучал в вузе экономику сельского хозяйства, а среди уездных секретарей такое встречалось не чаще, чем перо феникса или рог единорога! Те же, кто считал его никчемным, утверждали, что он труслив, пассивен и никогда не принял самостоятельного решения.
О том, какую роль играл Ци Юэчжай во время «красной диктатуры» хунвэйбинов, тоже существовали разные версии. Одна из них сводилась к тому, что он не играл ни хорошей, ни плохой роли, а просто делал вид, будто действует, следовал руководящим лозунгам и зубрил отрывки из цитатника. Но другая версия состояла в том, что Ци Юэчжай только притворялся тихоньким: он тогда был за кулисами всех событий в уезде, потому что первыми секретарями оказались сначала военный, а потом цзаофань[7]. Военный совершенно не знал местных условий и не имел никакой фактической власти, а цзаофань был на редкость туп и умел только вести высокопарные речи да призывать массы на борьбу. Реальная власть сосредоточилась в руках Ци Юэчжая.
Фэн Чжэньминь запутался во всех этих версиях, но, общаясь со своим заместителем, пришел к выводу, что тот действительно не прост. Несколько раз попытавшись поговорить с Ци Юэчжаем по душам, он убедился, что это очень трудно. Беседа шла как будто сквозь стену, и Ци то уклонялся от разговора, то говорил неискренне.
Первый секретарь поднялся с кресла, и его взгляд снова упал на письмо, лежавшее на столе. «Там говорится о покровителях Ли Ваньцзюя… Может быть, среди них и Ци Юэчжай? Автор явно имел в виду каких-то конкретных людей…»
В прошлом месяце, когда готовилось собрание всех кадровых работников, именно Ци Юэчжай рекомендовал своему начальнику сделать Наследниково образцом передового опыта по критике «банды четырех». Но выступил на собрании Ли Ваньцзюй по инициативе самого Фэн Чжэньминя. В письме говорится, что первый секретарь попался на удочку Ли. На какую же все-таки удочку? И в чем?
Вообще-то Фэн Чжэньминь был очень опытным партийным работником и хорошо разбирался в кадрах. Он даже поседел, высох и сгорбился на этой работе, хотя ему было всего пятьдесят пять лет. Перед тем собранием партийного актива он зашел на одно более узкое заседание и услышал Ли Ваньцзюя, который как раз в это время выступал. Содержание речи ничуть не тронуло первого секретаря, потому что Ли Ваньцзюй произносил обкатанные политические формулировки о необходимости единства, каких за многие годы и в городе, и в деревне было наговорено целые телеги. В действительности же они напоминали надувную подушку, в которой нет ничего, кроме воздуха.
Но одно Фэн Чжэньминю понравилось: смелость тона Ли Ваньцзюя, его уверенность, оптимизм. Он не был похож ни на тех кадровых работников, которые полны ярости и брюзжат, ни на тех, кто, высоко задрав голову, изрекают всякие печальные истины. В период преодоления многолетних бедствий и возрождения сельской экономики необходимы именно такие оптимисты, как Ли Ваньцзюй!
Фэн Чжэньминь рекомендовал его для выступления на партийном активе, надеясь, что этот улыбчивый человек вдохнет в души людей хоть немного весеннего ветра. Но он почему-то не оправдал его надежд. На узком заседании Ли Ваньцзюй выступал живо, красочно, «с ветками и листьями», а на большом партийном активе его речь поскучнела, засохла, от нее остались одни голые ветки. И говорил он совсем не то, чего хотел Фэн Чжэньминь, — одни прописные истины о необходимости глубокого разоблачения и решительной критики.
Если бы дело было только в том, что он не умеет выступать на собраниях, это еще полбеды. Действительно, есть такие кадровые работники, которые в обычной обстановке говорят прекрасно, а едва окажутся перед микрофоном, как тут же теряют дар речи. Но Ли Ваньцзюй не был похож на людей, панически боящихся аудитории. В анонимном письме говорилось, что он постоянно выступает с речами и умеет всегда числиться красным. Неужели этот ловкий оратор в самом деле обманул его, Фэн Чжэньминя? Секретарь закусил губу и невольно вздохнул: как трудно работать на новом месте! Особенно если прибываешь туда один-одинешенек, обстановки не знаешь, бродишь как в тумане… Ладно, пойдем вдоль плети, тогда и до тыквы доберемся! Он взял свою шариковую ручку и написал в углу анонимного письма:
В действительности Ци Юэчжай давно уже был знаком с этим письмом. Еще второго августа заведующий канцелярией укома Цю Бинчжан обнаружил среди почты не совсем обычную анонимку и услужливо принес ее второму секретарю.
— Эту писульку стоит почитать! — сказал он, усаживаясь напротив секретаря и почесывая в затылке. Ци Юэчжай внимательно прочел письмо, на его бледном лице не появилось никакого особого выражения. Тогда Цю Бинчжан осторожно продолжил: — Похоже, что разоблачение Ли Ваньцзюя здесь только ширма. На самом же деле…
Ци Юэчжай пододвинул к себе кружку со свежезаваренным чаем и уже хотел отхлебнуть из нее, однако, услышав последнюю фразу, остановился и, приподняв опухшие веки, пристально взглянул на Цю Бинчжана. У того сразу слова застряли в горле.
За последнее время второй секретарь пребывал в дурном расположении духа и вел себя довольно странно: ничего не говорил, не выражал никаких чувств, а все больше походил на запечатанную тыкву-горлянку, у которой неизвестно что внутри. Цю Бинчжан работал с ним уже почти двадцать лет, за это время поднялся от обыкновенного делопроизводителя до заведующего канцелярией, и все благодаря Ци Юэчжаю. Работники укома говорили, что завканцелярией умеет угадывать по крайней мере восемь из десяти мыслей второго секретаря, но в последнее время Цю Бинчжан чувствовал, что ему все труднее угадывать мысли начальства.
Видя, что секретарь все-таки не затыкает ему рта, Цю Бинчжан снова почесал в затылке и тихо произнес:
— Я думаю, что это письмо направлено против вас!
Ци Юэчжай хмыкнул, отхлебнул наконец глоток чаю и слегка скривился. По его холодному выражению лица по-прежнему невозможно было понять, о чем он думает. Цю Бинчжан наклонился к нему через стол:
— Что такое Ли Ваньцзюй? Всего лишь деревенский партийный работник! Ну обвинили его, что он умеет все время числиться красным, но суть-то ведь не в этом, а в том, кто помогает ему числиться, кто до сих пор выдвигает его! Кто за это несет ответственность?
Секретарь широко раскрытыми глазами смотрел на полное лицо и лысую голову Цю Бинчжана и вроде бы внимательно слушал. Завканцелярией указал пальцем на письмо:
— Разве здесь нет на это намека? Тут говорится, что у Ли Ваньцзюя есть покровители в укоме. Кто же это? Только что имя не названо…
Цю Бинчжан не решился продолжать. Секретарь тоже взглянул на письмо, дернулся, будто его укололи, и устремил взор в окно. Его тонкие губы крепко сжались, но на лице по-прежнему не было никакого выражения.
— Еще примечательнее то, в какое время написана эта анонимка. — Цю Бинчжан так налег на стол, что почти коснулся своей головой лица начальника. — Почему этот подонок настрочил ее не раньше и не позже, как через несколько месяцев после прихода нового секретаря, да еще после того, как на партийном активе Наследниково было названо образцовой деревней? Не смотрите, что он пишет не очень грамотно, по-моему, у него тоже есть покровители. Эта анонимка — прямой донос секретарю Фэну, подстрекательство против вас!
Цю Бинчжан был старым канцеляристом, буквально напичканным всякими сведениями: старыми, новыми, открытыми, закрытыми… Несмотря на свою полноту и любовь подремать, он обладал ясным умом, быстрой реакцией и прекрасно ориентировался в любой обстановке. «Культурная революция» еще больше научила его вынюхивать информацию о предстоящих политических переменах даже из разрозненных фраз в газетах. Трудно поверить, но и такое крупное событие, как арест «банды четырех», он сумел предсказать и предостеречь своих сторонников. Впоследствии некоторые шутили: «Центральный комитет, разгромив «банду четырех», спас партию и революцию, а Цю Бинчжан, догадавшись о предстоящем разгроме, спас уком, и в первую очередь Ци Юэчжая». Подвиг завканцелярией еще больше укрепил его положение в укоме и его собственную уверенность в том, что он может предвидеть любые новые повороты и тенденции.
Однако за последних два года обстановка менялась так быстро, что голова шла кругом, и за новыми тенденциями было просто не поспеть. Вчерашние ошибки сегодня становились подвигами, вчерашние преступники — сегодняшними героями. То, что вчера нельзя было доверить даже подушке, сегодня спокойно произносилось за обеденным столом, и еще странно, что не трубилось. Цю Бинчжан чувствовал себя безнадежно отставшим, высказывался все реже и понимал, что уже не может играть большой роли для Ци Юэчжая.
Тот тоже чувствовал, что полагаться на Цю Бинчжана в работе и в улавливании тенденций руководящей политики не очень остроумно. Ему ведь иногда хотелось хорошо работать, добиться каких-то успехов, но при «банде четырех» таких возможностей было мало. Тогдашнего первого секретаря недаром прозвали вечным больным. Некоторые считали, что болезнь у него только политическая: при каждом неблагоприятном или малопонятном повороте политики он немедленно укладывался в больницу. Другие утверждали, что он действительно болен, да еще несколькими болезнями: стенокардией, отеком легких и циррозом печени. Как бы там ни было, но он два с половиной года провалялся в областной больнице, а уездом за него фактически правил Ци Юэчжай. Это было поистине страшное время! Повсюду зияли волчьи ямы: при малейшей неосторожности люди падали в них и больше уже никогда не выбирались. Он и хотел бы сделать что-нибудь полезное, да трудно было.
После октября 1976 года Ци Юэчжай очень надеялся, что теперь, в новое, блаженное время, можно будет пожить хотя бы несколько лет спокойно. Однако, присмотревшись, он увидел, что наверху по-прежнему идет борьба и если рассчитать неверно, то опять-таки пропадешь. Поэтому он удвоил свою осторожность и снова стал полагаться на аналитические способности Цю Бинчжана. К сожалению, тот, всегда улавливавший малейшие изменения погоды, уже не успевал за ее капризами. Многие его прогнозы попросту не оправдывались, и он вместе со своим начальником еле-еле выпутывался из положения. Ци Юэчжаю пришлось вспомнить старые правила транспортников: «Гляди в оба, не спеши, проезжай без остановки»; «Лучше упустить три минуты, чем поторопиться хотя бы на секунду». Так он и начал действовать: медленно, не спеша, стремясь не к успеху, а к тому, чтобы не наделать ошибок.
Когда в уком пришел новый первый секретарь, он вовсе не облегчил ноши Ци Юэчжая, а, наоборот, утяжелил ее. Его и без того худая фигура превратилась в худосочный росточек; бледное лицо стало совсем белым. Работники укома видели, что он ходит вечно нахмуренным, рта не разжимает и все дни проводит в печальных раздумьях.
Цю Бинчжан был уверен, что обком прислал Фэн Чжэньминя первым секретарем специально для того, чтобы захватить в укоме власть, а может быть, и перетряхнуть весь состав. Ци Юэчжай тоже считал это обидным свидетельством недоверия к себе, хотя вслух этого не высказывал. Поразмыслив так и эдак, он приготовился к серьезной проверке. В предшествующие годы ему от имени «пролетарского штаба» приходилось бороться и с Линь Бяо, и с «бандой четырех», и с конфуцианцами, и даже с классическим романом «Речные заводи». Поди попробуй, не поборись! Но сейчас всем начинают предъявлять счет, и держать ответ будет трудно. В последние два года, читая в газетах о разоблачении кого-либо или срывании масок, он каждый раз вздрагивал и думал: когда же очередь дойдет до него? Временами он даже порывался опередить события и выступить с самокритикой, но не знал, с какого конца безопаснее подступиться.
Ци Юэчжай был уверен, что если в их уезде станут искать людей, связанных с Линь Бяо и «бандой четырех», то никого не найдут, однако его непременно приплетут. Кто велел ему торчать на виду и безропотно подчиняться взмахам дирижерской палочки? Он бил себя в грудь, доказывая самому себе, что он вовсе не приспешник «банды четырех», что она и не приняла бы его… А если он говорил или делал что-нибудь лишнее, то так поступали по крайней мере восемь человек из десяти! Эти мысли несколько успокаивали его, и он даже осаживал дрожащего от страха Цю Бинчжана: «Тому, кто не грешил, черт в дверь не постучит!» Но, сказав это, он почему-то все же чувствовал себя неуверенно, все больше мрачнел и худел.
Считая, что Фэн Чжэньминь только и думает о проверке, он привел в порядок все протоколы за многие годы, чтобы их в любой момент можно было предъявить. Но первый секретарь против его ожидания ни о чем подобном не заикался: его больше всего интересовали производство, верная политика по отношению к крестьянам и реабилитация несправедливо обвиненных. Обо всех этих делах он советовался с Ци Юэчжаем и другими членами укома, не обнаруживая ни малейшего намерения выгонять или преследовать своих подчиненных. Ци Юэчжай был немало изумлен и тронут этим. Он чувствовал, что с первым секретарем вроде бы можно работать, что тот по своему уровню гораздо выше окружающих. Но может быть, Фэн Чжэньминь ведет себя так только потому, что еще не утвердился и ему неудобно сразу перетряхивать аппарат?
Цю Бинчжан тем более советовал своему патрону сохранять бдительность, говоря, что в море часто бывают скрыты рифы и лишняя осторожность никогда не помешает. Этот давний специалист по «связям укома с революционными массами» теперь несколько поблек, но по-прежнему имел всюду своих соглядатаев. Он всегда был готов снабдить массой подлинных и лживых новостей, только слушай. Чувствовалось, что ему нельзя полностью верить, но нельзя и совсем не верить. Анонимку он преподнес так, будто это была бомба с часовым механизмом, а с бомбой, как известно, шутки плохи.
— Это письмо написано необычно, — щуря глаза и загадочно улыбаясь, перебирал он листки бумаги в красную клетку. — Поглядите, стиль наполовину литературный, наполовину разговорный, старые слова идут вперемешку с новыми: человек явно старался замести следы и скрыть свое происхождение.
— Как ты думаешь, кто его мог написать? — спросил Ци Юэчжай, чувствуя, что это сейчас главная проблема. Он понимал, что если установить автора, то можно докопаться и до его целей — против кого направлено острие.
— Я полагаю, какой-нибудь старый негодяй! — убежденно произнес Цю Бинчжан. — Лет около пятидесяти, немного начитанный в старых книгах. Он хорошо знает обстановку в укоме, да и в Наследникове. Ясно, что он участвовал в собрании партактива — стало быть, кадровый работник. Если пойдем по этой ниточке, наверняка не заблудимся…
Но Ци Юэчжай, казалось, и не собирался начинать расследование. Напротив, он сказал:
— Отдай это письмо первому секретарю, пусть он разбирается!
— Как же так? — потрясенно молвил Цю Бинчжан и уставился на патрона. Неужто он так поглупел, что сам хочет дать врагу кинжал в руки?
Ци Юэчжай сделал нетерпеливый жест, показывая, чтобы тот унес письмо, и больше ничего не объяснил.
Теперь анонимка вернулась к Ци Юэчжаю, но уже с руководящей резолюцией. Ци вызвал завканцелярией и с улыбкой сказал ему:
— Выполняй распоряжение первого секретаря.
Ци Бинчжан прочел резолюцию и погрустнел. В этих скупых фразах явно содержался потаенный смысл. До улыбки ли тут? Ему хотелось сказать очень многое, но он не решился и, почесав в затылке, спросил только:
— Как же проверять эту чертову анонимку?
— Со всем усердием, отправившись в Наследниково, — невозмутимо ответил Ци Юэчжай, как будто это дело не имело к нему никакого отношения.
— Кто же отправится?
— Ты.
— Я?! — Цю Бинчжан застыл с письмом в руке.
Патрон даже не взглянул на него и углубился в какие-то документы. Прочитав около страницы, он наконец поднял голову и внушительно произнес:
— У тебя ведь есть множество соображений насчет этого письма, вот сам и проверь их!
Цю Бинчжан пытливо смотрел на него, стараясь уловить каждый оттенок выражения лица, каждый звук, в котором бы содержалось что-нибудь необычное. Потом медленно, с расстановкой закивал, как будто понял глубокий смысл начальственных слов.
Время — 19 августа 1978 года. Место — правление объединенной бригады деревни Наследниково. Председатель — завканцелярией укома Цю Бинчжан. Участники — У Югуй (бригадир и член партбюро объединенной бригады), Сяо Мэйфэн (секретарь комсомольского бюро), Гу Цюши (бригадир полеводческой бригады, демобилизованный), тетушка Лю (свинарка, из бедняков), дядюшка Ма (сторож на току, из бедняков), Чжан Гуйлянь (член бригады побочных промыслов, из бедняков), тетушка Лу (коммунарка, из бедняков). Протокол вел счетовод объединенной бригады Ян Дэцюань.
Выступления:
Заведующий Цю: Сегодня мы устроили это заседание главным образом для того, чтобы послушать мнения товарищей, посмотреть, как в деревне идет работа, какой накоплен опыт, какие есть недостатки. Уже почти два года, как арестована «банда четырех», и ЦК партии призывает нас развивать демократию, прислушиваться к голосу масс. Наше сегодняшнее заседание и есть развитие демократии, изучение мнений, так что все могут говорить свободно. Говорить о том, хорошо ли идет производство, нет ли каких-нибудь жизненных трудностей и, разумеется, активно ли разоблачаются приспешники «банды четырех». Ли Ваньцзюй отсутствует, он на собрании в коммуне, но это ничего, за глаза о нем будет говорить даже легче. Итак, пусть каждый выступит: сколько ни скажет — все хорошо.
У Югуй: Позвольте мне сказать два слова. Заведующий Цю уже все объяснил. У нас сегодня заседание. Об чем же мы заседаем? Исключительно об делах нашей деревни. Все, кто хочет сказать, пусть говорят! Сейчас положение нормализовалось, цзаофаней уже не видно, так что бояться нечего. Кто что хочет, то пусть и говорит. Ведь заведующий Цю ясно сказал? Один скажет одно, а другой — другое. Если есть хорошее, это будет достоинствами, а если плохое, это будет недостатками. И не надо навешивать никаких веток или листьев! Если есть претензии к Ли Ваньцзюю или к другим работникам объединенной бригады, говорите открыто, мстить никто не будет. Вот все, что я пока хотел сказать.
Заведующий Цю: Ну, кто следующий? Не будем тянуть время!
Тетушка Лю: Ладно, раз других нет, я скажу. Чего тут страшного? Нас же призывают высказать свое мнение, а это дело хорошее. Заведующий Цю спросил: хорошо ли мы работаем, хорошо ли живем. Я отвечу: очень хорошо! Разве после ареста «банды четырех» можно жить плохо? Когда эта банда зверствовала, людей сегодня критиковали, завтра били. Даже курицы и собаки не могли жить спокойно, не то что люди. Разве не так? И еще: нынешний уездный секретарь лично приезжал в нашу деревню, сидел с нами, разговаривал. Разве это не демократия? Так что мы хорошо живем — пусть все скажут, если я соврала!
Тетушка Лу: Правильно! Мне нравится, как сказала тетушка Лю. Сейчас действительно хорошо. Все мы так думаем: эти ребята из «банды четырех» были большими сволочами! А Линь Бяо еще сел в самолет и хотел погубить нашего председателя Мао…
Сяо Мэйфэн: Эк, куда вы загнули, тетушка Лу! Линь Бяо не входил в «банду четырех». И председателя Мао он хотел погубить не тогда, когда сел в самолет.
Тетушка Лу: Правда? Ну, я так слышала. Времени уже много прошло, я и запамятовала. Но что б ни говорили, а одно я помню: он сел не то в самолет, не то в поезд, в общем, во что-то опасное!
Заведующий Цю: Давайте не отвлекаться! Конечно, выступавшие товарищи продемонстрировали свои горячие пролетарские чувства, революционную ненависть к преступлениям Линь Бяо и «банды четырех», я тоже почерпнул немало для себя. Но об этом мы можем поговорить и позже. Сейчас давайте сосредоточимся на работе объединенной бригады, на кадровых работниках бригады, ну, к примеру, на Ли Ваньцзюе, и поговорим обо всем этом. Только так мы можем двинуть вперед нашу работу.
У Югуй: Верно! Давайте сосредоточимся и поговорим. Обо всем поговорим, и бояться не надо. Я уже сказал, что мстить никто не будет.
Тетушка Лю: Если говорить о жизни нашей бригады, то я снова скажу: она очень хорошая. Кадровые работники с рассвета до темна вкалывают вместе с коммунарами, так что говорить не о чем, все очень хорошо!
У Югуй: Нельзя только хвалить, надо и недостатки называть.
Тетушка Лю: Недостатки надо? Пожалуйста! У кого их нет? Вон в соседней деревне, откуда я родом, партийный секретарь всем хорош, но характером крут, чистая хлопушка: только спичку поднесешь, а он уже взрывается! Все едва увидят его — и в сторонку норовят. Люди его не любят, даже на Новый год к себе не позовут, и немудрено — он никому покою не дает, всю власть в бригаде захапал. А наш Ли Ваньцзюй совсем другой. Он сызмала людям нравился. Увидит кого — и сразу величает: «тетушка», «невестушка», «дядюшка». Не то что некоторые — едва выйдет в кадровые работники, как зенки в потолок, надуется и воняет, никого для него вокруг нет. С тех пор как Ли Ваньцзюй поднялся, уже без малого двадцать лет, а характером он не изменился, все такой же уважительный. Придет за чем-нибудь к нам в свинарник и обязательно поговорит, как, мол, тетушка, у тебя дела, да как поживаешь, и все время ласковый такой. Пусть все скажут, правильно я говорю?
Дядюшка Ма: Таких кадровых работников, как Ли Ваньцзюй, и в самом деле немного. Я уж не говорю об его уме, а главное, что он справедлив. В нашей деревне несколько сот ртов, есть и старики, так он, когда разговаривает с ними, как будто ниже ростом становится! Если в эти годы мы не наделали крупных ошибок, то это благодаря ему. Он хоть возрастом и невелик, а глазом зорок, умеет добро от зла отличить. Не знаю, как к другим, а ко мне, одинокому старику, он всегда внимателен. Я с молодости страдаю ревматизмом, так он позаботился обо мне, поставил сторожем на ток и трудодни дает хорошие. В общем, я ни голода, ни холода не знаю. У меня к нашей бригаде нет претензий, а Ли Ваньцзюй, как я считаю, вообще очень хорош.
Гу Цюши: После демобилизации я работаю в бригаде уже два года и чувствую, что коллектив у нас хороший. Кадровые работники бригады, в том числе товарищ Ли Ваньцзюй, разбираются в производстве, всегда исходят из практики и ведут себя правильно, поэтому коммунары им доверяют. И в зерновых, и в подсобных промыслах наша деревня на высоте.
Тетушка Лю: Он правду говорит. Если не верите, сравните нашу деревню с другими! И в госпоставках, и в продаже излишков мы все годы первые. Наше опытное поле на всю округу знаменито. И в политучебе мы ни разу не отставали. Во всем этом чувствуется руководство со стороны кадровых работников, так что лично у меня нет претензий к Ваньцзюю.
Тетушка Лу: Верно! Ваньцзюй умеет о людях заботиться. Когда мы пропалывали пшеницу, он велел дать каждому по две большие лепешки, жаренные в масле, да еще гороховый суп в поле посылал.
Тетушка Лю: Ты уж не ври, говори только то, что знаешь! Я в первый раз слышу о жареных лепешках, а на прополку каждый год хожу. Правда, дядюшка Ма?
Дядюшка Ма: Я ведь на току работаю, а что там в поле делается, не очень знаю.
Тетушка Лу: Ладно, Лю, не разведывай! Мне, наверное, приснились эти лепешки. Как живые их вижу, вот и сказала.
Сяо Мэйфэн: Приснились так приснились — обмана тут никакого нет. В городах рабочих на ночной смене даже обедом кормят! А крестьяне во время страды по нескольку дней с поля не уходят, так что можно и жареных лепешек поесть, все законно.
Дядюшка Ма: Вот именно! До революции богачи, когда нанимали батраков на уборку, тоже кормили их получше, чем обычно. А иначе никто работать не смог бы!
Заведующий Цю: Товарищи, успокойтесь. Не будем сейчас говорить об этом, хорошо? Вернемся к объединенной бригаде и ее кадровым работникам.
Чжан Гуйлянь: Наша бригада подсобных промыслов во время «культурной революции» совсем развалилась, впору распускать было. Говоря по правде, только на Ваньцзюе и удержались. В коммуне его много раз чистили за поддержку нашей бригады. Он — человек, всем сердцем преданный делу, это чистая правда, а о другом я говорить не буду.
Сяо Мэйфэн: Товарищ Цю, я что-то не пойму, для чего созвано сегодняшнее заседание? Чтобы выдвинуть Ваньцзюя в герои труда или на работу в уезд?
У Югуй: Нечего столько вопросов задавать! Это вашей комсомольской организации не касается. Тебя просят высказать свое мнение. У тебя к Ваньцзюю есть претензии?
Сяо Мэйфэн: Нет. И другие то же говорят.
Заведующий Цю: Тогда я задам вопрос. У вас в деревне проводили кампанию критики Дэна?
Тетушка Лю: Дэна? Это заместителя председателя Дэн Сяопина? Нет, такими темными делами в нашей деревне не занимались. Я вам вот что скажу, товарищ Цю: когда нашей деревней руководил Ваньцзюй, у нас ничего такого не бывало. Это время я очень хорошо помню. Тогда у дверей школы устроили собрание коммунаров. Ваньцзюй поднялся на крыльцо и говорит: «Сейчас стало хорошо, заместитель председателя Дэн вернулся к власти». Что же дальше было? Ага, он стал убеждать нас больше выращивать зерна и откармливать свиней. Еще он сказал: «Заместитель председателя Дэн призывает нас быть активнее». Потом он пришел в свинарник и опять стал говорить о свиньях. Правильно, нас после этого еще вызвали в уезд на совещание свинарок. А критики Дэн Сяопина в нашей деревне никакой не вели!
Дядюшка Ма: Я лично не помню такого дела. Я работаю на току. Когда в деревне устраивают собрания, иногда хожу, а иногда не хожу. В те времена было немало собраний по критике, чуть не каждый день. То и дело в колокол били, созывая народ, я едва не оглох. Все кричали: критикуйте такого-то, критикуйте такого-то! И еще на стенде критики двух кошек нарисовали — черную и белую…
Тетушка Лю: Ты ври, да не завирайся! Какой там стенд критики — просто перед свинарником поставили две доски, и все. А что там рисовали да наклеивали, никто и не смотрел. Однажды даже красотку какую-то намалевали. Если не верите, товарищ Цю, сами поглядите — она и сейчас там висит! Кошек, собак тоже рисовали, но когда это было. В общем, я скажу так: в нашей деревне не выступали против заместителя председателя Дэна! Разве нет?
Тетушка Лу: Да, она не врет. Говорят, в те годы заместителя председателя все время жучили, а нашей деревне он ничего плохого не сделал — зачем нам его критиковать? Не было такого! Вы, товарищ Цю, приехали к нам издалека, из уезда, мучаетесь с заседанием, с расследованием, вот мы вам все как есть и говорим. Стенд критики у нас есть, да еще получше, чем в других деревнях. Коли не верите, загляните в соседнюю деревню, Кладбищенскую, там даже доски не смогли поставить, потому что у бригады денег нет! А на нашем стенде так здорово и похоже рисуют, что я сама часто хожу смотреть. Те кошечки были ужасно симпатичными, всем нравились. Еще недавно нарисовали Духа белых костей, с двумя лицами. С одной стороны — красавица, а с другой — голый череп…
Чжан Гуйлянь: Тетушка Лу, это уже критика «банды четырех»! Чего вы ее сюда приплели?
Гу Цюши: Когда критиковали Дэн Сяопина, я был в армии и не знаю, что делалось в деревне. Но думаю, что она не была исключением — ведь в то время на всех оказывали политическое давление. Наверное, и у нас критиковали заместителя председателя, хотя бы притворно.
Тетушка Лю: Ты столько лет в отлучке был, чего ты знаешь? Сегодня к нам из уезда приехали с серьезным расследованием, так что нечего зря рот разевать и зубы скалить! Притворно или не притворно, а в нашей деревне не критиковали Дэн Сяопина. Ну скажите все, разве не так?
Сяо Мэйфэн: Дайте мне слово! Да, из уезда приехали с расследованием, и мы должны говорить правдиво и не сочинять небылицы. В нашей деревне критиковали Дэн Сяопина, и не только его, но и многих других важных людей! Едва в газетах начнут разоблачать, вот мы и критикуем. Организовывало это партбюро, а наше комсомольское бюро присоединялось. Более того, стенд критики поставили как раз комсомольцы. Но со дня ареста «банды четырех» прошло уже больше двух лет; никто из кадровых работников нашей деревни не был связан с этой бандой, не получил от нее никакой выгоды. Так позвольте спросить: почему обследуют именно нас? Мы не связаны не только с «бандой четырех», но даже с цзаофанями из уезда и коммуны. Зачем же это расследование?
Заведующий Цю: Это вовсе не расследование. Я с самого начала сказал, что сегодня у нас обычное заседание. Люди свободно говорят, вот и все. Ли Ваньцзюй уже многие годы секретарь партбюро, и уком хочет послушать мнения масс о нем. Что тут дурного?
Сяо Мэйфэн: Дурного ничего нет, а смысла сегодняшнего заседания я все-таки не понимаю. Почему это уком вдруг решил собрать материал о Ли Ваньцзюе? Может, он совершил какой-нибудь проступок или на него донесли? Товарищ Цю обмолвился, что присутствие Ваньцзюя необязательно, что за глаза о нем будет говорить легче. Мне не нравится такая постановка вопроса! Почему мы должны говорить за глаза? И из коммуны никто не пришел — видно, оттуда на него и наплели. Вы, наверное, знаете, товарищ Цю, что правление коммуны нас ненавидит, при каждом случае называет нашу деревню независимой империей, заявляет, что наше партбюро не слушает коммуну, не подчиняется руководству! Это всем известно. Так что, товарищ Цю, выкладывайте начистоту, какой у вас материал в руках. Я считаю, что для настоящей проверки этого заседания из нескольких человек мало, нужно общее собрание объединенной бригады, вот там и поговорим в открытую. Если уж проверять кадровых работников, то проверять серьезно, а на одной «критике Дэн Сяопина» тут не выедешь! Если по этому судить, то всех партийных секретарей надо смещать — и не только в деревне, а прежде всего в коммуне и уезде.
У Югуй: Мэйфэн! Ты чего разошлась? Это же обычное дело, когда начальство хочет проверить обстановку, и орать тут нечего! Мы всего лишь выясняем истину: что было, а чего не было. Все мы прошли через «культурную революцию» и уж такую пустяковину соображаем. Говорить, будто мы совсем не критиковали Дэн Сяопина, конечно, нельзя, но нельзя сказать и то, что мы критиковали его очень активно. Ведь в то время требовали всюду создавать стенды критики! Вот мы и поставили его у себя в деревне, а на нем, ясное дело, нарисовали двух кошек — это я помню.
Тетушка Лу: Правильно! И кошки эти получились совсем как живые. Черная — точь-в-точь как в доме у Лю. Верно я говорю, Лю?
Тетушка Лю: Я этой нарисованной кошки не видела!
(Поскольку время подходит к полудню, заведующий Цю прерывает заседание на обед.)
Обедал Цю Бинчжан в доме тетушки Лу. Сама она готовила лапшу на кухне, а ее муж сидел в комнате на кане и занимал гостя беседой за чаем. Разговор по-прежнему вращался вокруг Ли Ваньцзюя.
— А вы с самим Ваньцзюем говорили? — спросил дядюшка Лу, улыбаясь и поглаживая свою реденькую бороденку. — Он человек стоящий, много для коммунаров добра сделал!
После длинного заседания Цю Бинчжану сначала хотелось спать, но крепкий чай взбодрил его. Услышав про добрые дела Ли Ваньцзюя, он подумал, что один-два примера было бы очень важно внести в отчет, и поспешно сказал:
— Что же он сделал? Расскажите!
— Ладно! — почему-то обрадовался хозяин и подлил гостю чаю. — Сегодня утром, когда наш бригадир позвал мою старуху на заседание, я грешным делом подумал: что она может рассказать? Все дела Ваньцзюя у меня в голове!
— А ты спроси товарища Цю, мало ли я сегодня говорила! — крикнула из кухни тетушка Лу.
Ее муж пренебрежительно взглянул в ее сторону и тихо продолжал:
— Чего они могут сказать, эти бабы? Света не видали! Вот я вам действительно расскажу такое, что вы сразу поймете Ваньцзюя. Осенью шестьдесят второго года моя старуха тяжело заболела и наверняка не дожила бы до сегодняшнего дня, если бы не Ваньцзюй!
— Вот еще, вспомнил про залежалое зерно и гнилую коноплю! Чего их ворошить-то? Хоть бы человека постыдился! — бросила тетушка Лу, вытирая столик на кане и кладя на него палочки для еды.
— Это тебе стыд, а Ваньцзюю честь! — Хозяин снова повернулся к Цю Бинчжану. — В тот год у нее, не знаю почему, брюхо заболело, да так сильно, что она по кану каталась. Я волновался ужасно, а тут как раз Ваньцзюй пришел. Встал перед каном, поглядел и говорит: «Надо отвезти ее в уездную больницу!» Я совсем очумел: где деньги-то на больницу взять?! Тогда самое трудное время было, мякины и то не достать, хорошо, что хоть с голоду не помирали, а тут больница! Но Ваньцзюй мужик сообразительный, все свое твердит: «Твоя жена серьезно больна, время упускать нельзя, едем сейчас же!» Я подумал: и то правда, нельзя смотреть, пока она умрет на кане. Ваньцзюй пошел запрягать, а я говорю ей, чтоб вставала и собиралась, в больницу едем.
Дядюшка Лу опять бросил взгляд на кухню, немного покривился и сказал:
— Бабы же, они бестолковые. Догадайтесь, что она сделала? Первым делом стала прихорашиваться. Она ведь много дней пролежала на кане, волосы спутаны, лицо грязное, вот и испугалась, что люди засмеют ее. С трудом приподнялась, умылась, причесалась, порылась в сундуке, надела на себя всю лучшую одежду — будто молодая жена в первый раз к матери едет. Чувствуете, какой ерундой занялась?
Вошла тетушка Лу с жареной соей в одной руке и большой горстью чеснока — в другой. Положив все это на стол, она засмеялась:
— Разве это ерунда? Ты сообрази: я за всю жизнь ни разу в город не ездила. С трудом вырвалась — как же не нарядиться в чистое? А вы что скажете?
Цю Бинчжан кивнул, подумав, что оба супруга довольно забавны.
— Всю дорогу, — продолжал хозяин, — она стонала и аж кричала от боли, а как въехали в ворота больницы, вдруг замолчала и ни звука. Врач спрашивает ее: «Сильно болит?» А она отвечает: «Не очень, можно терпеть». Тоже мне героиня нашлась, черт бы ее драл! Ну, врач, конечно, дал ей каких-то таблеток, сказал, что ничего серьезного, и выставил нас.
Тетушка Лу принесла мелко нарубленной капусты и снова засмеялась:
— Я ж никогда не видала такого! Полный дом людей в белых халатах, в белых намордниках, меня положили на кушетку, раздели почти догола, один мнет, другой слушает… У меня аж душа в пятки ушла, я и стонать боялась!
Цю Бинчжан слушал внимательно, но про себя думал: какое отношение все это имеет к Ли Ваньцзюю?
— Когда вернулись домой, — не унимался хозяин, — и она сняла свои наряды, вдруг опять начала стонать. Таблетки ничуть не помогли. Я думаю: что же делать? Снова везти в больницу, откуда нас только что выставили? Но Ли Ваньцзюй поглядел, видит, она еле дышит, и решительно говорит: «Поедем снова!» Я спрашиваю: «А нас примут?» Он отвечает: «Это уж мое дело». Я старуху приподнял, она, полуживая, все думает о своей прическе, а Ваньцзюй успокаивает ее: «Тетушка Лу, вы не трепыхайтесь, слушайте, что я вам скажу. Ни причесываться, ни мыться, ни наряжаться не надо — иначе вас не примут в больницу!» С этими словами он снова пошел запрягать, а вернулся с большой корзиной и велел моей старухе туда сесть. Старуха очень не хотела лезть в корзину, все стыдилась. Но Ваньцзюй не отставал от нее: «Тетушка Лу, вы ведь не на ярмарку едете, зачем вам красиво выглядеть? Мы вас в больницу везем, а там в любом виде показаться не стыдно!»
Цю Бинчжан закрыл глаза, представил себе тетушку Лу в корзине и невольно усмехнулся.
— С трудом мы засунули ее в корзину, погрузили на телегу, но едва въехали в ворота больницы, как моя старуха лезет из корзины, хочет сама идти. Мы не дали ей вылезти, подняли корзину и несем прямо в больницу. Ваньцзюй наказывает старухе: «Вы побольше стоните, ни в коем случае не терпите!» А та уже и сама терпеть не может. Ваньцзюй кричит: «Посторонитесь, тяжелая больная!» Весь народ шарахается от нас, как от чумных, а мы чуть не бегом тащим ее в приемный покой. На этот раз нам повезло. Сразу пришли три врача, тут же взяли кровь на анализ, посовещались и говорят: «У нее непроходимость кишечника, надо срочно делать операцию!»
Тетушка Лу внесла две большие миски с дымящейся лапшой и, строго поглядев на мужа, улыбнулась Цю Бинчжану:
— Товарищ Цю, ешьте скорей, пока горячая! Не слушайте этого враля!
Но дядюшка Лу не собирался уступать:
— Когда я услышал, что ей надо делать операцию, да еще потом остаться в больнице, я страшно испугался. Откуда взять столько денег? Если б я продал нашу мазанку — и то не расплатился бы! Стою я как дурак, слова не могу вымолвить, а Ваньцзюй спокойно берет счет за лечение и, даже глазом не моргнув, говорит врачу: «Вы лечите, как считаете нужным. Самое главное — спасти человека. Мы вам целиком доверяем!» Подходит медсестра, увозит мою старуху на каталке, а нам велит заплатить в окошечке. Вы бы посмотрели на Ваньцзюя: он бьет себя кулаком в грудь и говорит: «Ладно, вручаем вам больную! Я кадровый работник бригады и отвечаю за оплату!» А какая, к черту, оплата, когда в то время наша бригада до того обнищала, что счетовод даже пузырька чернил не мог купить?
— Ну и как же вы обошлись без денег? — спросил Цю Бинчжан.
— Послушайте, сейчас расскажу! — засмеялся дядюшка Лу. — Едва медсестра увезла каталку с моей старухой, как Ваньцзюй написал на счете долговую расписку, сунул ее в окошечко, повернулся ко мне и шепчет: «Ну чего стоишь? Идем скорей!» Мы побежали сломя голову, залезли в телегу и помчались, как будто за нами милиция гонится. А потом в больницу и не совались, не знали даже, жива моя старуха или померла. Я немного волновался, а Ваньцзюй меня успокаивал: «Не бойся, мы с тобой бедняки, так неужели народная медицина о нас не позаботится?» Я подумал: и то правда.
— И больница не потребовала оплаты? — спросил Цю Бинчжан, уплетая лапшу.
— Лучше не спрашивайте! — с улыбкой вмешалась тетушка Лу. Она тоже взяла себе лапши и уселась на край кана. — Нахулиганил, да еще рассказывает, бесстыдник! Бросил меня одну в больнице и глаз не кажет. Хорошо, что врачи пожалели меня: и операцию сделали, и лекарства давали. А одна врачиха увидала, что ко мне никто не ходит, так даже купила мне фунт сахару, вот!
— А потом вы заплатили больнице? — продолжал допытываться Цю Бинчжан.
— Какое там! Ведь скоро началась новая политическая кампания, и о нас все забыли, — пояснил хозяин.
— Выходит, от беспорядков тоже иногда бывает толк! — со смехом заключила тетушка Лу.
Цю Бинчжан опустил голову и замолчал. Он думал о том, что эту историю даже рассказать кому-нибудь неприлично, а не то что включить в отчет.
Участники — те же, что утром. Протокол ведет Гу Цюши.
Когда заседание началось снова, заведующий Цю первым делом разъяснил политику укома, подчеркнув, что это заседание созвано не для того, чтобы кого-то преследовать, а чтобы улучшить работу и развивать дух партийной демократии.
Потом выступил Ян Дэцюань и сказал: «Утром я вел протокол и не мог выступать, а сейчас хочу честно сообщить, что кошек на стенде во время критики Дэн Сяопина нарисовал я. К товарищу Ли Ваньцзюю они не имеют отношения».
Товарищ Сяо Мэйфэн вставила: «Об этом совершенно необязательно было рассказывать, и тем более неуместно было подчеркивать свою честность».
Все участники заседания согласились с выступлением товарища Ян Дэцюаня и дополнением товарища Сяо Мэйфэн.
В заключении товарищ Цю подвел итоги заседания, согласившись с мнением всех выступавших, и указал, что сегодняшнее заседание носило закрытый характер. Никто из участников не должен рассказывать о нем, чтобы не подорвать сплоченности коллектива.
Река Наследниковка тихо несла под летним солнцем свои зеленовато-голубые волны. Плакучие ивы на берегах образовали над ней длинный прохладный навес. Ребятишки, сбросив одежду, плескались в реке, точно стайка утят.
Дорога в уездный центр шла по берегу реки. Цю Бинчжан, продолжая держать одну руку на руле велосипеда, другой рукой расстегнул свой френч и, обдуваемый ветерком, весело катил по дороге. Он был очень доволен сегодняшним заседанием, потому что сам не проявил никакой активности. Кандидатуры для этого заседания выделило правление объединенной бригады, причем со всех трудовых участков. Цю Бинчжан отнюдь не покрывал Ли Ваньцзюя; напротив, он даже поднял самый острый вопрос, затронутый в анонимке, — о критике Дэн Сяопина. Ну и каков результат? То, что в деревне нарисовали двух кошек? Это не бог весть какое преступление. Правильно сказал этот демобилизованный: в то время на всех оказывали административное давление и не критиковать было просто нельзя!
Единственное, что несколько удивляло Цю Бинчжана, — всеобщая любовь деревенских к Ли Ваньцзюю. Такого он не ожидал. Действительно, как говорилось в письме, о нем хорошо отзываются и старые, и малые! Вы поглядите хотя бы на тетушку Лю: просто верноподданная какая-то, защищала Ли Ваньцзюя преданно, лихо, ловко, ни одного дурного словечка о нем не проронила. Все это выглядело и смешно, и глупо, но что возьмешь с крестьян — они ведь люди простые, даже туповатые. Вот если первый секретарь вытащит на ковер меня да припомнит за многие годы все делишки, в том числе и те, которые я не совершал, то кто меня защитит? Боюсь, что и выступить-то никто не решится, разве что Ци Юэчжай возьмет на себя хотя бы часть вины.
Вспомнив о втором секретаре, Цю Бинчжан немного помрачнел. Последнее время он ходит, словно морозом побитый, и вроде бы сторонится меня. Заговоришь с ним — он почти не реагирует, как будто я и в самом деле что-то совершил, а он боится замараться. Но что такого я совершил? Я в укоме всего лишь исполнитель. Другие могут не знать этого, а уж ты-то знаешь! Тебя и меня никакие загородки не разделяют: если одного из нас начнут чистить, то кусать друг друга будет глупо!
К счастью, Ли Ваньцзюй крепко стоит на ногах. Попытавшись сделать из него отмычку, наши враги просчитались. Сюда бесполезно тыкать ножом — кровь не выступит. Кстати, а кто же наши враги? Кто написал эту проклятую анонимку? Кто-нибудь из деревенских? Не похоже. В деревне у Ли Ваньцзюя нет врагов, никто не станет на него доносить. Может быть, из уезда? Теперь вроде бы и это не подходит. В анонимке все описывается очень конкретно, а уездные не могут знать таких фактов. Из коммуны? Вот это не исключено. Даже на сегодняшнем заседании кто-то говорил, что Ли Ваньцзюй враждует с правлением коммуны.
Цю Бинчжан нажимал на педали и думал: это дело нужно проанализировать всесторонне. Если анонимку сочинил кто-нибудь из уезда, то ее острие направлено не на Ли Ваньцзюя, а на Ци Юэчжая. Зачем уездным кадровым работникам нужен какой-то деревенский партийный секретарь? Если же анонимка послана из коммуны, тогда другое дело. Деревня, объявленная передовой, всегда ходит в любимцах укома, а в коммуне могут найтись недовольные. К тому же Ли Ваньцзюй остер на язык, кого-нибудь там не пощадил или просто зазнался, вот на него и навесили ярлык человека, не подчиняющегося руководству. Если это так, то более правдоподобной версии и искать не нужно.
Погруженный в свои мысли, Цю Бинчжан замедлил ход. Внезапно до него донесся крик:
— Товарищ Цю! Куда это вы едете?
Завканцелярией вздрогнул от испуга и поднял голову: перед ним был не кто иной, как Ли Ваньцзюй — герой его неустанных размышлений. Он уже слез со своего велосипеда и, ведя его рядом, с улыбкой шел к Цю Бинчжану. Невысокого роста, дочерна загорелый, он был одет сегодня в рубашку с галстуком, но на галстуке виднелись пятна от пота, а синие полотняные штаны были завернуты до колен, обнажая смуглые волосатые ноги со вздувшимися венами. Его вытянутое лицо с впалыми щеками действительно напоминало обезьянью мордочку, о которой упоминалось в письме.
Цю Бинчжан тоже сошел с велосипеда, сделал несколько шагов, и они оба остановились в тени ив, росших вдоль дороги.
— Вы возвращаетесь в уезд? — спросил Ли Ваньцзюй.
— Да, — улыбнулся завканцелярией. — Я ездил в вашу деревню.
— Вот как! — немного оторопел Ли Ваньцзюй, но тут же улыбнулся в ответ. — Так куда же вы спешите? Наверное, меня искали? Тогда едем снова к нам!
— Нет, я уже закончил все свои дела.
— Ну а раз закончили, надо отдохнуть с нами! Мы ведь вас не часто видим! — воскликнул Ли Ваньцзюй. Он не спрашивал, что за дела привели завканцелярией в деревню.
— А ты в коммуну ездил? — невольно спросил Цю Бинчжан, вспомнив о вражде Ваньцзюя с правлением коммуны.
Ли Ваньцзюй вытащил из кармана смятый носовой платок, вытер им пот со лба и снова улыбнулся:
— Точно, на собрание ездил. Когда-нибудь я, наверное, помру на этих собраниях в коммуне!
— Ты бы лучше наладил с ней отношения…
Ли Ваньцзюй скользнул взглядом по лицу Цю Бинчжана и вздохнул:
— Невозможно. Нечего налаживать. Они только в собраниях и видят работу. В месяц самое меньшее раз по двадцать заседают, так что тут я с ними не договорюсь. Для меня самое главное — пораньше с собрания смыться. В деревне куча дел — чего я тут сидеть буду? Кто за меня станет работать? Хлеб на земле вырастает, а не на собраниях. Недавно мы тут прикинули и послали сидеть на заседаниях одного старого члена партбюро. Несколько раз он сходил, а потом в коммуне это дело раскололи и спрашивают людей: «А ваш Ли Ваньцзюй что, помер? Или еще больше зазнался?» Пришлось мне снова идти, раз они так говорят. Ну скажите, можно такие отношения улучшить?
— Ладно, ладно, нечего передо мной плакаться. Как будто я не знаю твоей склонности к либерализму! Добра тебе желаю, поэтому и говорю. Чем выше дерево, тем больше его ветер колышет. У тебя в последние годы есть успехи, вот некоторые и норовят подобраться к тебе со спины да ногой пнуть!
— Что, кто-нибудь донес на меня?
— Об этом не полагается спрашивать.
Ли Ваньцзюй внезапно схватил свой велосипед и пошел, бросив на ходу:
— Терпеть не могу таких вещей! До свиданья!
Цю Бинчжан в волнении крикнул:
— Ваньцзюй, вернись!
Тот остановился. Завканцелярией подошел к нему и, взвешивая каждое слово, сказал:
— Ты умный человек, поэтому я не буду обманывать. Да, на тебя донесли, но ты не волнуйся…
Ли Ваньцзюй не дожидался, пока Цю Бинчжан закончит:
— А почему я должен волноваться? Я всю жизнь радуюсь, когда к нам приходит начальство! Критиковать так критиковать, бороться так бороться, расследовать так расследовать. Откройте собрание — я сам готов звонить в колокол, чтоб людей созвать. Если хотите проверить доходы, я кликну счетовода — пусть все свои книги принесет. Если счетоводу нашему не верите, могу учителя пригласить, он у нас иногда помогает трудодни начислять…
— Хватит, зачем ты все это говоришь? Я ведь не чистку пришел проводить, а просто хочу посоветовать тебе в дальнейшем быть осторожнее, не задевать зря людей!
— Только статуи в храмах никого не задевают! — усмехнулся Ли Ваньцзюй, и его глаза, полыхнув холодным огнем, стали похожи на лунные серпики. — А в деревне руководитель для того и существует, чтобы всяких бездельников задевать. На такой работе надо смотреть жизни в глаза, а не искать легкой судьбы. Я даже рад, что на меня донесли: по крайней мере поживу теперь в свое удовольствие, ни о чем не буду беспокоиться, никого не стану задевать. И жена не будет целыми днями ругать меня, что я совсем в чиновника превратился, скоро в гроб всех загоню!
— Ладно, хватит, не говори ерунды. Давай лучше посидим в холодке, я тебе еще кое-что скажу.
Отобрав у Ли Ваньцзюя велосипед, Цю Бинчжан увел рассерженного секретаря под ивы, усадил на толстый сук, сел сам и вытащил сигареты. Ли Ваньцзюй вынул зажигалку. Они отрешенно закурили, выпуская клубы дыма, но каждый продолжал думать о своем. Цю Бинчжан вспомнил, что надо бы еще кое о чем спросить, и, немного помолчав, произнес:
— Ваньцзюй, скажи мне честно, вы свой урожай точно указываете?
— Что вы имеете в виду?
— Приписок не делаете?
— А зачем? Чтобы меньше излишков продавать? Я не такой дурак! Если припишу, мне, что ли, потом за землю родить?
— Выходит, с цифрами у вас все в порядке…
— Конечно! — Ли Ваньцзюй скользнул по Цю Бинчжану прищуренными глазами и, откинувшись назад, прислонился спиной к стволу ивы. Теперь он смотрел не на собеседника, а куда-то вдаль. Но Цю Бинчжан не отрывал своего взгляда от его лица.
— Тогда еще один вопрос. Как ваша деревня добивается повышения урожайности?
— Благодаря заботам укома и верному руководству со стороны правления коммуны!
— Ну это еще не факт, — засмеялся Цю Бинчжан. — Почему же тогда Кладбищенская и Княжеская не могут догнать вас? Ведь руководство у всех вас одно.
Ли Ваньцзюй тоже засмеялся:
— Вы меня совсем загнали своими вопросами! Спрашивайте об этом у Кладбищенской и Княжеской, а мне откуда знать?
— Брось валять со мной дурака! Я сейчас спрашиваю тебя, как вы добиваетесь повышения урожайности и вообще производства?
— Товарищ Цю, чего это вы сегодня? У меня ничего нового нет, о нашем скромном опыте я уже доложил на партактиве.
— Ах, ты о том своем выступлении! — криво улыбнулся Цю Бинчжан. — Откровенно говоря, именно после того выступления на тебя и донесли.
Ли Ваньцзюй оторопел.
— Скажи, — продолжал завканцелярией, — ты тогда искренне говорил или не совсем?
— Искренне или не совсем? — сердито повторил Ли Ваньцзюй, округлив глаза. — Да как же я мог врать перед таким количеством народа, перед руководством укома, сидевшим в президиуме?
— Но некоторые не вполне согласны с тобой, считают, что тебе везет потому, что ты ловко сочетаешь производство с политическими кампаниями. Когда критиковали Линь Бяо и Конфуция, ты одновременно занимался производством, когда критиковали Дэн Сяопина — то же самое, сейчас критикуют «банду четырех» — ты снова нажимаешь на производство. И нигде не теряешь ни минуты, а окружающие деревни не могут догнать тебя ни в том, ни в другом…
— Выходит, я и есть «вечно красный»!
— Да, ты сам себе подходящий ярлык наклеил! — рассмеялся Цю Бинчжан.
— Ну что ж, товарищ Цю, я рад, что вы обследуете нашу деревню, — холодно сказал Ли Ваньцзюй, вставая. — Красный я или не красный, а это прозвище я не сам себе дал. И критические кампании не я выдумал. У меня для этого нет ни способностей, ни прав, я всего лишь деревенский партийный секретарь и подчиняюсь начальству. Что начальство скажет, то я и делаю, кого велит критиковать, того и критикуем. Критика прошла — и верхи, и низы довольны; работа идет хорошо — коммунары счастливы…
Цю Бинчжан тоже встал:
— Ваньцзюй, ты не волнуйся — твое дело разбираю я.
Ли Ваньцзюй взялся за руль велосипеда и еле заметно усмехнулся:
— Товарищ Цю, я ценю вашу доброту, но, если разобраться, я ведь никого не избил, не ограбил, к «банде четырех» не принадлежу, так что чего мне волноваться?
— Ну и человек! — покачал головой Цю Бинчжан. — Учти, что уком не считает тебя «вечно красным».
— Вот в это я верю, — ухмыльнулся Ли Ваньцзюй. — Когда руководство не поддерживает, начальство не заботится, то и красный может перестать быть красным! Скажу вам откровенно, что я и не мечтаю о такой славе. Не ищи беды, тогда и врагов не будет, я уже всего досыта натерпелся!
— Ты еще долго будешь мне дерзить? — рассердился Цю Бинчжан. — Я же все честно тебе сказал: на тебя донесли. Но я уже провел расследование и выяснил, что ничего серьезного за тобой нет. Единственное, чего я не понимаю, — как в вашей деревне поднимают производство.
— Ну это легко уладить, — сощурился Ли Ваньцзюй. — Вы ведь сегодня торопитесь? А когда будете посвободнее, заезжайте снова в нашу деревню, прямо в мой дом, захватите с собой бутылочку доброго вина, я приготовлю закусок, вот и поболтаем! Я подробно вам все доложу.. Согласны?
Цю Бинчжан засмеялся, а сам подумал: «Ну и ловкая обезьяна этот Ли Ваньцзюй!»
В деревне ничего не скроешь. Любая весть — величиной хоть с горошину, хоть с конопляное зернышко — неизвестно как, без всяких крыльев долетает до всех домов. А тем более такая важная весть, как приезд заведующего канцелярией укома, об этом мигом начали судачить во всех дворах. Не спасло и то, что заведующий предупредил: «Заседание носит закрытый характер, никому о нем не рассказывать!» Вся деревня сразу узнала, что на Ли Ваньцзюя подан донос.
Когда к вечеру Ваньцзюй добрался до дома и поставил свой старенький велосипед под крышу, его дородная и мощная супруга Линь Цуйхуань тут же вылезла на крыльцо и, точно колода, загородив собой дверь, заорала:
— Сколько раз я тебе говорила, чтоб бросил свое секретарство! Ты меня не слушал, все славы хотел, насладился, но теперь баста! На тебя в уезд донесли, дождался! Так тебе и надо, обормоту! Поглядим, что теперь с тобой будет!
Никого и ничего не боялся Ли Ваньцзюй — кроме гнева своей «колоды». На этот раз он снова прибег к испытанному методу и, не произнеся ни звука, прошмыгнул в дом. Зачерпнул ковшом холодной воды, с шумом умылся и, украдкой взглянув на жену, осторожно спросил:
— Вы уже поели?
— Нет, будем тебя ждать, пока с голоду помрем!
Ли Ваньцзюй вытерся, тихо вошел в комнату и сел на кан. Достал трубку, медленно закурил. Он прекрасно знал, что жена тоже вошла, но притворился, будто не видит этого.
— Ну как, досыта назаседался? — злобно продолжала Линь Цуйхуань.
— Даже поесть не успел. Не осталось ли чего? — все тем же извиняющимся тоном спросил он.
Лицо жены потемнело:
— Как же, осталось! Жареные пельмени, свинина с лапшой, яичница да фунт печенья!
— Ну что ж, для меня довольно, — заискивающе улыбнулся Ли Ваньцзюй.
— Вот посадят тебя в тюрьму, никто передачи не будет носить!
— Ты сама говорила, что там два раза в день кормят. А если хорошо работаешь, так еще деньги платят!
— Ну и иди туда, коли неймется!
С этими словами она повернулась и вышла. Некоторое время гремела в кухне кастрюлями и мисками, потом вдруг принесла миску пахучей кукурузной каши, тарелку жареной лапши с луком, тарелку соленых овощей и швырнула все это на стол:
— Жри, пока еще в тюрьму не сел!
— Успокойся, меня туда не возьмут! Я столбов на дороге не рубил, мешков из бригады домой не таскал, так что в тюрьме мне делать нечего, — пробормотал Ли Ваньцзюй, поглощая еду, будто волк или тигр. Он был так голоден, что даже не разбирал, что ест.
— Если б воровал или грабил, было бы хоть не обидно посидеть! А так за что? Ни славы, ни денег, крутится с утра до вечера. Ты посмотри на свои руки — точно хворост, впору на дрова разрубить!
— Больно жалостлива…
— Тьфу! — Глядя на осунувшееся лицо мужа, Линь Цуйхуань уже больше не могла злиться. Она снова вышла, достала из шкафа уже нарезанную редьку, щедро полила ее маслом, приложила к ней утиное яйцо и грохнула миску на стол перед Ваньцзюем. — Ешь!
Ли Ваньцзюй со смехом подцепил палочками горку редьки, сунул ее в рот, взял яйцо и начал его рассматривать:
— Оставь детям, пусть они съедят!
— Не болтай попусту!
— Ладно, съем. — Ли Ваньцзюй поспешно стал чистить яйцо.
— Я с тобой не шутки шучу. Подумай хорошенько, чего ты добиваешься? Бегаешь туда-сюда, корчишь из себя невесть кого, за все хватаешься, врагов себе наживаешь. Совсем в чиновника превратился. И себя, и других готов в гроб вогнать!
— Хватит, чего тут особенного? — примирительно сказал Ли Ваньцзюй, отставляя миску. — Ты поменьше слушай, что в деревне треплют. На обратном пути я встретил заведующего Цю. Видишь, он мне хорошую сигарету дал. Так он сказал, что все проверил и ничего за мной нет.
— Он так и сказал? — Линь Цуйхуань и верила, и не верила, но как следует допытаться не успела, потому что снаружи послышались шаги и в комнату, откинув дверную занавеску, вошла тетушка Лю.
На ее широком лице и на кончике носа блестели капельки пота.
— Ваньцзюй, ты вернулся! — воскликнула она и, обмахиваясь веером, тяжело уселась на край кана. — Ну и денек сегодня!
— Вы не волнуйтесь, говорите спокойно! — сказал Ли Ваньцзюй, шумно уплетая горячую кашу.
— Как же не волноваться? Из уезда человек приезжал, все наши дела выпытал!
— А чего у нас выпытывать? — поинтересовался Ли Ваньцзюй, с трудом сдерживая смех.
— Как мы Дэн Сяопина критиковали! — понизив голос, ответила тетушка Лю и блестящими вытаращенными глазами уставилась на секретаря.
— Ну и чего тут особенного? — невозмутимо спросил Ли Ваньцзюй, выковыривая палочками желток из яйца.
— Да ты, я вижу, тоже поглупел! — Тетушка Лю с удивительным для своих шестидесяти лет проворством забралась на кан, свернула ноги калачиком и хлопнула себя по коленям. — Какое сейчас время? Критиковать Дэн Сяопина — все равно что самому себе беды искать!
Ли Ваньцзюй усмехнулся и не ответил. Тетушка Лю наклонилась к нему через столик — так, что ее седые волосы заблестели под лампой, — и продолжала:
— Человек из уезда вовсю допытывался, критиковали ли мы Дэн Сяопина. Я стиснула зубы и стояла насмерть, ничего не выдала. Только одно твердила, что не было этого. Но я же там не одна сидела! А эти Ма и Лу болтали, болтали и проговорились. Потом Мэйфэн и Дэцюань тоже проболтались. Все черными иероглифами на белой бумаге написано, а бумагу эту заведующий Цю в уезд увез. Ну, каково?
— Ничего, тетушка Лю, не волнуйтесь! — с прежней беспечностью сказал Ли Ваньцзюй.
— Все с этой Лу началось. Я ей и раньше много раз твердила: все, что надо, говори, а что не надо — не говори. Но она ужас какая упрямая, все людям разбалтывает. Насчет жареных лепешек заведующий не спрашивал, так она и это выболтала…
— Каких жареных лепешек? — не сразу понял Ли Ваньцзюй.
— А когда пшеницу пропалывали, каждому выдали по две большие лепешки. Как же ты забыл? — Тетушка Лю смотрела на него большими глазами.
Ли Ваньцзюй втянул голову в плечи, прыснул и хлопнул себя по лбу:
— Да, изменяет мне память! Но это тоже пустяки.
— Пустяки? А разве не ты перед всем народом говорил: прополка дело важное, каждый коммунар должен ради нее последнюю шкуру с себя спустить. В бригаде тогда посовещались и решили каждому для подкрепления выдать по две жареные лепешки. Пожарили, съели, рты вытерли, и дела как не бывало. Ты еще говорил: если кто спросит, никто ничего не знает. А если б узнали, донесли — тогда бы тебя притянули за материальное поощрение. Было такое? Я все отлично помню.
— Да, у вас память что надо! — был вынужден согласиться Ли Ваньцзюй.
— Еще бы, без памяти я б пропала! Тут уж если появится дырка, так не заштопаешь.
— Но сейчас этого случая с лепешками можно уже не скрывать, за него не накажут.
— Что, и его можно не скрывать? — Тетушка Лю, казалось, была разочарована. — Тогда ты как-нибудь выбери время и расскажи народу, что еще нужно скрывать, а что не нужно. Пусть каждый все в точности знает.
Ли Ваньцзюй тихо вздохнул: старуха затронула тяжелый вопрос. Сейчас прежние ошибки исправляются, но кто знает, какая мерка верна, а какая не совсем. Что он мог сказать об этом коммунарам? Еще в древних книгах говорилось: «Если зеркало скрести, оно не станет яснее; если весы трясти, они не станут точнее». И ему пришлось заключить:
— Мы не делали ничего ужасного, так что скрывать нам нечего.
— И о зерне можно говорить? — снова перегнувшись через столик и понизив голос, спросила старуха.
Палочки Ли Ваньцзюя застыли в воздухе. Он помрачнел:
— Вот об этом ни в коем случае нельзя болтать. Так и скажите всем!
Старуха осталась довольна. Выходит, она не зря пришла, кое-что соображает. Она тут же спустилась с кана, пригладила растрепавшиеся седые волосы и направилась к выходу, готовясь немедленно донести до масс устные указания секретаря.
— Не волнуйся, это дело я беру на себя, — успокоила она Ли Ваньцзюя. — Первым делом пойду к самым говорливым, у которых рты как ворота. К Лу пойду!
— Только не кричите об этом на весь мир, по всем улицам да переулкам! — остановил ее Ли Ваньцзюй.
— Более надежного человека, чем я, ты не найдешь, — отрезала старуха и тяжелыми, большими шагами поплелась на улицу.
Линь Цуйхуань поглядела, как она выходит за ворота, убрала миски и палочки для еды, вытерла стол и ревниво бросила:
— Хорошо еще, что у тебя такие солдаты есть! Нечего сказать, нашел понимающего человека!
Ли Ваньцзюй закурил сигарету, которой его угостил Цю Бинчжан, и задумчиво ответил:
— А кто сейчас понимающий человек? Я и сам во всем запутался!
Через три дня после своей поездки Цю Бинчжан представил укому письменный отчет, в котором говорилось:
Фэн Чжэньминь с письмом в руках зашел в кабинет Ци Юэчжая.
— Смотри, товарищ Ци, снова анонимка о Наследникове! — Он сел перед столом и протянул своему заму письмо.
Ци Юэчжай, взяв письмо, поглядел на первого секретаря. За это время тот сильно осунулся и, говорят, не мог спокойно проглотить даже маньтоу — булочку, испеченную на пару. Да, быть первым секретарем несладко! Он десять лет не занимал никакой приличной должности, верил, что в один прекрасный день перед страной вырастет целая гора счастья, а все оказалось значительно сложнее. Немудрено, что за последние месяцы он так дико устал.
По сравнению с ним Ци Юэчжай был почти толстым. Уже несколько месяцев шел пересмотр старых дел, но занимался ими в основном Фэн Чжэньминь, каждый раз обсуждая их на бюро укома. Дела, требовавшие пересмотра, он ставил на бюро, как бы они ни были трудны, а те, что можно было отложить, даже не выносил на обсуждение. Если человек грабил или избивал людей, он не мог рассчитывать на пощаду, но если он всего лишь совершил ошибку или что-нибудь неосторожно сболтнул, его реабилитировали.
Некоторые из дел, обсуждавшихся на бюро, были связаны с Ци Юэчжаем, и ему приходилось давать по ним объяснения, однако Фэн Чжэньминь не цеплялся к нему. Постепенно, день за днем, Ци Юэчжай почувствовал, что первый секретарь не так уж плох, у него есть своя политика и быть его заместителем достаточно безопасно. Но движение за пересмотр старых дел еще не кончилось; может быть, у него есть какая-нибудь тяжелая артиллерия, которую он в последний момент пустит в ход, перейдя в решительное наступление? Это трудно предсказать. Пока верхи полны энергии, Фэн Чжэньминь тоже будет действовать вслед за ними. Думая об этом, Ци Юэчжай не торопился быть хорошим заместителем. То, что ему поручали, он делал, а на остальное смотрел сквозь пальцы. Так, живя несколько месяцев относительно спокойной жизнью, он и почувствовал, что располнел.
Сейчас он развернул письмо, пробежал его глазами и невольно похолодел. Опять этот безымянный коммунар! Кто же это все-таки и откуда столько знает? Можно подумать, будто он проводил расследование вместе с Цю Бинчжаном или вошел в деревню сразу после того, как тот оттуда вышел. Что это значит?
— Как ты думаешь, товарищ Ци, что делать с этим письмом? — спросил Фэн Чжэньминь, склонив набок голову и облокотившись о стол.
Ци Юэчжай не ответил прямо на вопрос, а только сказал:
— К сожалению, товарищ Цю Бинчжан не отличается особенно углубленным стилем работы. Я уже ругал его за то, что он не пожил в Наследникове хотя бы несколько дней…
— А стоило ли ругать его? — прервал Фэн Чжэньминь. — Как ты думаешь, стоит ли вообще проверять это письмо?
Вот тебе и на! Конечно, в уком ежедневно приходит столько писем, что по каждому не пошлешь проверяющего, но это письмо касается Наследникова, которое уком в течение многих лет объявлял образцовой деревней. Сейчас повсюду разоблачают фальшивые примеры, «черные образцы», газеты пишут об этом каждый день, называя их наследием «банды четырех». Наследниково объявил образцовой деревней Ци Юэчжай, и если теперь воспрепятствовать проверке, это будет свидетельствовать о его необъективности. К тому же первое письмо Фэн Чжэньминь потребовал проверить, значит, считает этот вопрос важным. Сейчас аноним снова написал и обвиняет даже проверявшего. Как же не дать ход расследованию?
— Стоит! — демонстрируя свою твердую позицию, ответил Ци Юэчжай. — Раз уж начали проверять, нужно проверить до конца!
Фэн Чжэньминь вытащил из кармана пачку сигарет, постучал по ней сигаретой, из которой сыпался табак, и, поколебавшись, медленно произнес:
— Вообще-то я думаю, это письмо не надо проверять. Сейчас главное в нашей работе с письмами — реабилитировать несправедливо осужденных. Ведь «культурная революция» бушевала целых десять лет, посчитай, сколько коммунистов, кадровых работников и простых людей репрессировано! Если не разобраться с их делами, не сбросить жернова, давящие на этих людей, они не смогут жить нормально.
Ци Юэчжай кивнул. Да, в этом есть резон. В каждой политике должен быть свой акцент, в работе с письмами тоже — среди них бывают и важные, и не очень важные.
— Обрати внимание, — продолжал первый секретарь, глядя на лежащее на столе письмо, — автор не говорит, что Ли Ваньцзюй как-нибудь навредил ему. Выходит, аноним не принадлежит к числу несправедливо осужденных. Он все твердит о том, что Ли Ваньцзюй кого-то обманывает, неправильно ведет себя и так далее. Конечно, такие дела тоже нужно расследовать, но сейчас у нас силы ограниченны, так что можно и подождать.
Ци Юэчжай снова кивнул. Ему и самому казалось, что здесь есть элемент склоки. Фэн верно рассуждает, это письмо можно и отложить.
— Но раз ты считаешь, что его нужно проверить, я согласен с тобой: давай проверим!
Первый секретарь наконец зажег сигарету, глубоко затянулся и выпустил клуб дыма.
На этот раз Ци Юэчжай не кивнул. Он думал о том, что его начальник все-таки отнюдь не прост. Если хочешь проверять, я не собираюсь мешать тебе, но зачем делать такие большие круги и задуривать мне голову? Так внутри партии вопросы не обсуждаются! И Ци Юэчжай решил говорить в открытую:
— Если бы это письмо касалось другой деревни, его можно было бы отложить. Но Наследниково — иное дело. Его уком в течение многих лет ставил другим в пример! Аноним обвиняет Ли Ваньцзюя, однако метит вовсе не в него. Ты только что говорил, что Ли Ваньцзюй не вредил автору, стало быть, и повода для мести нет. Аноним метит в меня!
Ци Юэчжай так разволновался, что его бледное лицо налилось кровью. Фэн Чжэньминь с недоумением наблюдал за ним и некоторое время не знал, что сказать.
— Я согласен, что в работе с письмами должен быть свой акцент, — возбужденно продолжал Ци Юэчжай, — и что самое главное — пересмотр дел несправедливо осужденных. Но письма, касающиеся многих, особенно важны. Данное письмо принадлежит именно к такому типу, поэтому я настаиваю на расследовании. Пусть вся вода спадет и камни обнажатся!
Фэн Чжэньминь долго не отвечал. Лишь увидев, что его заместитель немного успокоился, он начал:
— Старина Ци, я думаю, что твое имя нельзя намертво связывать с Наследниковом. И вряд ли это письмо направлено против тебя. Если бы автор был твоим врагом, ему было выгоднее подписаться и открыто навесить на тебя с десяток преступлений, а он написал анонимку. Почему он боится и делает такие сложные виражи?
Ци Юэчжай опустил голову и задумался: «Да, пожалуй. Обвинить меня было бы очень легко. Зачем же ему «отбрасывать близкое и искать далекое»?
— Мы с тобой работаем вместе недавно и еще не очень понимаем друг друга, — продолжал первый секретарь, — но одну вещь мне хочется сказать тебе: за десять лет «культурной революции» некоторые товарищи наделали ошибок, а другие нет, однако это вовсе не значит, что они лучше. Я, к примеру, сразу был арестован и просидел десять лет, так что и хотел бы натворить глупостей, да не мог. А тебя выпустили раньше, привлекли к работе, но в тех сложных условиях работать без ошибок было просто невозможно!
Слушая все это, Ци Юэчжай постепенно успокаивался, лицо его приняло нормальный оттенок. Фэн Чжэньминь встал и пошел к выходу:
— Итак, снова пошлем человека в Наследниково! Может быть, получше разберемся в тамошней обстановке.
— Теперь, наверное, надо послать члена бюро, — предположил Ци Юэчжай. — В прошлый раз посылали заведующего канцелярией, но он, что называется, не заметил ни бровей, ни глаз. Теперь хорошо бы послать кого-нибудь повыше.
Фэн Чжэньминь, уже подошедший к двери, вдруг повернулся:
— Я думаю, старина Ци, лучше тебе лично поехать!
— Мне? — изумился Ци Юэчжай. В сердце у него снова заныло: «Не иначе как первый секретарь считает меня покровителем Наследникова. Боится, что я прикрываю его, что никто другой не сдвинет этот камень, вот и решил послать меня самого. А может быть, думает, что я все равно не сделаю ничего путного, и хочет отправить меня с глаз долой? Или это новый вид ссылки?»
— Ну как, старина Ци? — спросил Фэн Чжэньминь.
— А удобно ли мне ехать? — вырвалось у Ци Юэчжая.
— Почему не удобно? Ты сам эту деревню выдвигал. Если Ли Ваньцзюй действительно ведет себя плохо и люди им недовольны, замени его более подходящим человеком. А если за ним нет ничего серьезного, можешь поддерживать его и дальше, помочь ему крепить авторитет в коллективе. Воспитать образцового руководителя нелегко, а терять его тем более обидно!
— Хорошо, я поеду, — единственное, что осталось ответить Ци Юэчжаю.
— Ваньцзюй, ты должен срочно что-нибудь придумать! Этот Ци…
Тетушка Лю ворвалась в дом Ли Ваньцзюя, но, увидев, что на кане сидят старый бригадир, секретарь комсомольского бюро Сяо Мэйфэн и другие кадровые работники, тут же замолчала.
— Ну, что случилось, тетушка? Говорите! — подбодрил ее Ваньцзюй, тоже сидевший на кане.
— Да ничего особенного. Вы заседайте себе! — Тетушка Лю попыталась сменить беспокойство на улыбку.
— Мы уже все обсудили, так что, если у вас есть дело, говорите скорей! — Ли Ваньцзюй подвинулся, освобождая ей место.
Каждый раз, когда в деревню приезжало начальство, его определяли к тетушке Лю. Она сама считала себя агентом местных кадровых работников и ежедневно докладывала им о своих постояльцах. При «банде четырех» из коммуны однажды прибыл представитель для выявления «незаконных доходов». Его тоже поселили к тетушке Лю, так она выведала цель его визита, мигом сообщила секретарю партбюро, вся деревня сговорилась и ушла от большой беды — обвинения в разбазаривании государственного провианта. С тех пор авторитет тетушки Лю среди масс заметно возрос, а она, как верный подданный, стала стремиться к новым заслугам. Ее активность была просто неудержима.
Увидев, что все руководители деревни, сидевшие в комнате, ждут ее доклада, тетушка Лю с торжественной миной уселась на кан, поджала под себя ноги и, вытаращив глаза, начала:
— Ох, этот секретарь Ци просто невозможен! Не смотрите, что он похож на белолицего интеллигента, говорит приветливо и все смеется, в душе у него темно! Рот держит на запоре, ни одного правдивого словечка не вымолвит! Я его три раза в день кормлю, так каждый раз за столом его пытаю. Ну и что ж вы думаете? Он мне всякую ерунду мелет, все хи-хи да ха-ха, а ни гор, ни воды не видать! Но вчера вечером я собственными глазами видела…
В речах тетушки Лю, как в газетных сообщениях, всегда было много воды. Руководители деревни знали это и почти не принимали ее всерьез, но слова «я собственными глазами видела», да еще произнесенные с таинственным видом, заставили навострить уши даже Сяо Мэйфэн, которая больше других недолюбливала тетушку Лю.
— Возвращаюсь я вчера из свинарника, слышу, мои болтуны уже умолкли, и вдруг вижу: в комнате у секретаря Ци свет. Я подкралась к двери, поглядела в щелочку: молодой Ван уже храпит под одеялом, а Ци что-то пишет в книге!
У Югуй не удержался и захохотал:
— Только и всего? А где вы видели кадрового работника, который бы не вел записей? Вы уж лучше не лезли бы в такие вещи!
— Хороший человек не может заниматься дурными делами! — сердито добавила Сяо Мэйфэн. — Как вам не стыдно подглядывать за людьми?
— А я о чем говорю? — ничуть не смутилась тетушка Лю. — Я тоже подумала, зачем подглядывать, когда можно просто поглядеть. Крикнула: «Товарищ Ци, вы еще не спите?» — и вошла. А он сразу эту книгу спрятал под подушку.
— Вы уж слишком подозрительны, тетушка! — засмеялся Ли Ваньцзюй. — Чего ему было прятать, когда вы все равно неграмотны?
— Да, я тоже так подумала. Если б он эту книгу прямо к лампе поднес, я и то в ней ничего бы не разобрала! Но я недаром столько вожжалась со всякими начальниками, не сробела. Пусть он большой человек, уездный секретарь, а я тоже не дура. Подсела к нему на кан и давай болтать о том о сем. Он ведь приветливый, налил мне воды и еще похвалил, как я хорошо готовлю. В общем, мы здорово поговорили. Он ничего не подозревает, а у меня свое на уме, вот я и вызнала у него все.
— Ну и чего же вы вызнали? — нетерпеливо спросила Сяо Мэйфэн.
Старуха огляделась и, убедившись, что вокруг нет посторонних, понизила голос:
— Утаивание зерновых.
Все молчали. Тогда она добавила:
— Секретарь Ци приехал, чтобы поймать нас на утаивании зерновых.
Это сообщение повергло всех в ужас. Только тогда тетушка Лю облегченно вздохнула и погладила себя по груди, как будто у нее с души свалился камень.
Подумав, Ли Ваньцзюй промолвил:
— Тетушка, а как вы это вызнали? Что он говорил?
— Чего об этом спрашивать? — Старуха явно считала вопрос ненужным, но все-таки ответила: — Мы с ним почти час болтали. Он спрашивал меня, я спрашивала его. Туда-сюда, вот я и выведала все.
— Понимаю, но какие слова-то вы говорили? — настаивал Ли Ваньцзюй.
— А чего тут трудного? Я говорю: «Товарищ Ци, вы человек в летах, почему не сидели спокойно в городе, приехали в такую даль, в деревню, да еще в поле работаете, утомляетесь?» — Старуха поморгала глазами, что-то вспоминая. — А он говорит: «Я плачу старый долг».
— Ну и чего тут нового? Он это еще сегодня утром, на собрании коммунаров, говорил! — буркнула Сяо Мэйфэн.
— Я спрашиваю: «Какой долг?» Он отвечает: «Старый». Я снова спрашиваю: «Что это за долг?» Он отвечает: «Я все время в уезде торчал, оторвался от жизни, не знал реальной обстановки, вот и приехал сюда, чтобы вернуть свой долг». Ну а раз заговорил, то о многом стал спрашивать: критиковали ли Дэна, рисовали ли кошек, как ведут себя наши помещики и прочее. Я смотрю, у него на все эти дела свой взгляд, не просто так разведывает. А в конце он сделал круг, навострил рога и спрашивает про зерно: сколько у вас в деревне земли, сколько зерна растите, по скольку на душу получаете, много ли муки выходит — все до тонкостей!
— Что же вы ему отвечали? — торопливо спросил У Югуй.
— Успокойся, бригадир. Меня хоть убей, я ничего не выдам! — снова вытаращила глаза тетушка Лю, демонстрируя, что она скорее умрет, чем согнется.
— А чего тут выдавать? — вскричала Мэйфэн. — Получаем на душу столько, сколько зарабатываем! Больше наработаем — больше и получим. Государству сдаем все, что полагается, остальное продаем или себе оставляем. Что за преступление, если коммунары съедят немного лишнего? Не крадем, не грабим, сами зарабатываем!
— Мэйфэн! Ты чего взбесилась? Сейчас не время для твоих детских выходок! — укоризненно и вместе с тем предостерегающе заявил старый бригадир. — Еще в древних книгах говорилось: «Для народа еда важнее, чем Небо», коммунары тоже зерном живут. Если ты схлестнешься с начальством и выложишь ему всю правду, оно возьмет и издаст приказ реквизировать излишки. Да еще будет считать это великим благодеянием, потому что в прежние времена и не так наказывали. И тогда вся деревня — и старые и малые — тебя просто придушит!
— Вот и я то же говорю! — кивнула тетушка Лю, очень довольная тем, что бригадир фактически поддержал ее.
Ли Ваньцзюй потеребил свои усики, поморгал глазами и сказал:
— Вообще-то утаивание зерновых — не такой уж большой грех. Старый председатель Мао, когда был еще жив, говорил, что это сохраняет народное добро. Если зерно находится в чанах коммунаров, оно, во-первых, делает жизнь крестьян более надежной, а во-вторых, позволяет меньше строить зернохранилищ, мешает их руководителям вечно кричать о том, что им некуда ссыпать зерно!
— Тут я с вами не согласна! — не сдержалась Мэйфэн. — Разве дело в нехватке зернохранилищ?! Сейчас главная проблема в том, что всех стригут под одну гребенку, хорошо работаешь или нет — получай триста восемьдесят шесть фунтов в год. Твоя бригада плохо работала и живет впроголодь; моя бригада изо всех сил вкалывала — тоже впроголодь. Разве это справедливо? Меня больше всего возмущает именно эта несправедливость!
— Ладно, не шуми! — осадил девушку бригадир. — Послушаем, что скажет Ваньцзюй.
— Я скажу, что у Мэйфэн одна справедливость, а у меня — другая, но обе они вроде бы разумны. Неразумными делами мы не занимаемся. Однако в наше время то, что соответствует разуму, не всегда соответствует закону, не так ли? Что же важнее: разум или закон? Я, признаться, запутался. В последние годы нас в основном подхлестывали, как ослов. Вырастишь побольше хлеба — тебе тут же повышают норму поставок. Конечно, страшного в этом ничего нет, государству надо послужить, но если и оставшийся хлеб делить поровну, не дать коммунарам поесть досыта, то как же поддерживать трудовую активность? Я лично не берусь за это. Утаивание зерновых — вынужденный прием, без него не обойтись. Сейчас уком прислал к нам комиссию, в деревне сам второй секретарь, так что давайте вместе решим, что делать!
Никто ничего не мог придумать, поэтому Ли Ваньцзюй заговорил снова:
— Я только что сказал, что не вижу особого греха в утаивании, но, даже если он и есть, меня самое большее снимут с секретарей. Ну что ж, моя семья уже давно об этом мечтает.
— Нет, тебе нельзя уходить! — возразил бригадир. Все остальные подтвердили, что это абсолютно исключено. Как же быть? С предложением неожиданно выступила тетушка Лю:
— Я думаю, надо помочь Ваньцзюю. Давайте расскажем все начистоту секретарю Ци! Он человек добрый. Попросим его прикрыть нас и не докладывать ничего наверх!
— Нечего сказать, прекрасно придумали! — съязвила Мэйфэн. — Он же еду в магазине покупает, откуда ему знать беды крестьян? Станет он ради нас на обман идти!
Но старый бригадир в этой напряженной обстановке вдруг собрался с духом и сказал рассудительно:
— Послушайте, нечего горячку пороть! Наша бригада много всякого повидала. В прошлый раз мы ведь укрылись от комиссии… А как укрылись? Если люди действуют дружно, они могут даже гору передвинуть. Надо попридержать чуток язык, и не случится ничего. К тому же секретарь Ци нас ведь еще за руку не схватил! Вот когда схватят — тогда и будем волноваться.
Все решили так и поступить, поглядеть, что дальше будет. Тетушка Лю собралась уходить. Ли Ваньцзюй сказал ей на прощание:
— Ведите себя осторожней, тетушка! Пусть уездные получше едят, спят, а об остальном не беспокойтесь и не расспрашивайте их зря…
— Я не из тех, кто зря расспрашивает, — ответила старуха, слезая с кана, — так что напрасно волнуешься. У меня свой резон есть, и спрашиваю, и говорю только то, что надо!
Уже дойдя до порога, она вдруг обернулась:
— Эх, память моя дырявая, одну вещь все-таки забыла!
— Какую еще вещь? — невольно испугался Ли Ваньцзюй.
— Вчера вечером я встретила Лу, так она сказала, что этот помещик Ли Цянфу, который все никак помереть не может, снова распространяет слухи.
— Какие слухи?
— Этот чертов старикашка говорит, что секретарь Ци — очень хороший человек: едва приехал в деревню, как сразу зашел к нему и еще воду помогал носить! Ну что за подлая болтовня?
— Да, этот тип никак не исправится! — вздохнул Ли Ваньцзюй.
— Раз так, — полувопросительно сказал бригадир, — может быть, завтра устроим собрание всех вредителей и обсудим это дело?
Ли Ваньцзюй нахмурился:
— Да, созывай собрание! Классовую борьбу необходимо продолжать!
Получив третье послание от давно зарегистрированного в укоме анонима, группа писем тотчас передала его наверх. Когда закончилось очередное заседание бюро, обсуждавшее всякие важные вопросы, и члены бюро уже начали вставать, собирая термосы и записные книжки, первый секретарь Фэн Чжэньминь вдруг вынул это письмо и сказал:
— Погодите. Всем вам была предоставлена возможность ознакомиться с этой анонимкой. Прошу в двух-трех словах выразить свое мнение!
Членам бюро пришлось сесть снова. Фэн Чжэньминь надел очки, и его смуглое квадратное лицо сразу приобрело более благообразный вид. Просматривая письмо, он начал:
— Этот человек пишет уже третий раз и все о том же, обвиняет секретаря партбюро деревни Наследниково Ли Ваньцзюя. По первому письму в деревню ездил Цю Бинчжан, по второму — сам старина Ци, но аноним по-прежнему недоволен и считает, что они попались на удочку Ли Ваньцзюя. Смотрите, теперь он требует, чтобы мы учились революционному духу у Сун Цзяна, который трижды нападал на поместье рода Чжу, и чтобы мы в третий раз обследовали Наследниково! Забавно, этот человек довольно неплохо знает «Речные заводи»! Ну как, будем снова забираться в наследниковский лабиринт?
Он снял очки и взглянул на своих подчиненных. Те не спешили высказываться, потому что в письме обвинялся не только деревенский секретарь партбюро, но и два ответственных работника укома. Наконец один член бюро заговорил, как бы советуясь:
— По-моему, это письмо не похоже на обычный донос. Автор обвиняет Ли Ваньцзюя, но приводит довольно мало конкретных фактов, свидетельствующих о его ошибках. Письмо написано как-то туманно, автор словно играет с нами в прятки.
— Это интересная мысль! — кивнул головой Фэн Чжэньминь. — Оно действительно отдает игрой в прятки.
Люди приободрились и тоже начали говорить. Один сказал, что Наследниково всегда было передовым в труде, а Ли Ваньцзюй — очень активный секретарь. Другой усомнился в правдивости автора письма: почему он не отражает все четко и ясно? Третий заметил, что у укома сейчас множество важных задач: нужно заканчивать работу по реабилитации, следить за ходом уборки, поступлением зерна в амбары, а этим дурацким письмом можно и пренебречь.
— Юэчжай, а ты что скажешь? — Первый секретарь повернулся к своему заместителю.
С тех пор как Ци Юэчжай вернулся из провинции, где участвовал в совещании по хлопку, он начал работать более уверенно и инициативно. Публичное обращение начальника не испугало его.
— Когда я ездил в Наследниково по второму письму, я довольно долго жил там, проверял все и так, и эдак, но ничего особенного не обнаружил. После возвращения я доложил об этом секретарю Фэну и считаю, что аноним не имеет достаточных оснований для своих недовольств.
— Совершенно верно, совершенно верно! — подхватил Цю Бинчжан. — По первому письму ездил я, оно тоже написано очень зловеще, а когда проверишь — ничего от обвинений не остается.
Ци Юэчжай искоса взглянул на заведующего канцелярией. Недавно Цю Бинчжану пришлось дважды каяться на бюро за буржуазный стиль своей работы; в последнее время у него уже наметились некоторые сдвиги, но Ци Юэчжаю было все-таки неприятно, что Цю присоединился к нему. Почувствовав это, тот зачесал в затылке, а второй секретарь продолжал:
— Я не хочу сказать, что не обнаружилось абсолютно ничего. Факты были — и с критикой товарища Дэн Сяопина, и со сватовством для сына кулака. Но выглядело это все не так, как изображалось в письме. Прочитав третью анонимку, я подумал, что у автора есть за душой еще что-то. Если хочешь отвязать колокольчик, лучше всего найти человека, который его привязал. Так и здесь, надо бы отыскать анонима, чтобы он честно высказал нам все, что его беспокоит. А если просто послать по письму проверяющего, мы никогда не выйдем из этого лабиринта.
— Я полностью согласен, нужно первым делом проверить самого анонима! — снова не сдержался Цю Бинчжан. — Я давно был такого мнения…
— Я не говорил о проверке анонима, — оборвал его Ци Юэчжай. — Письма трудящихся, отражающие реальную обстановку и особенно обвиняющие наших кадровых работников, должны поддерживаться вне зависимости от того, подписаны они или нет. Их авторов нельзя «проверять» или тем более мстить им. Я говорил, что хорошо бы найти анонима и убедить его рассказать всю правду о Ли Ваньцзюе.
— Да-да, не проверить, а найти, — торопливо поправился Цю Бинчжан.
Фэн Чжэньминь вертел в руках карандаш. Только когда все высказались, он поднял голову и взглянул на присутствующих:
— Я внимательно читал эти письма и уже говорил Юэчжаю, что автор ни словом не обвиняет Ли Ваньцзюя в каких-либо гадостях по отношению к нему самому. Выходит, между ним и Ли Ваньцзюем нет личных трений. Почему же он тогда уцепился именно за эту фигуру? Может, Ли Ваньцзюй — бывший цзаофань? Нет. Или хулиган, грабитель, убийца? Тоже нет. Все это выглядит несколько странно. В письмах явно есть какой-то подтекст, «звук за словом». Если бы в самом деле можно было найти автора и поговорить с ним начистоту, это сберегло бы немало сил, но он, к сожалению, не подписался, а искать его неудобно. В Наследниково тоже, по-моему, не стоит ехать. Перед нами сейчас масса неотложных задач, и нам некогда играть с ним в кошки-мышки. Даже если мы найдем его, он может отказаться с нами разговаривать. Вот почему, если товарищи не возражают, я хотел бы вернуть эту анонимку в группу писем!
Все согласно закивали головой. Фэн Чжэньминь в последний раз повернул в руке карандаш и написал на анонимке: «В архив».
В конце того же года состоялся третий пленум ЦК КПК одиннадцатого созыва. В постановлении пленума, опубликованном во всех газетах, говорилось, что всенародное движение против Линь Бяо и «банды четырех» уже победоносно завершилось, а сейчас центр тяжести партийной работы переносится на строительство, социалистическую модернизацию. В укоме целую неделю изучали это постановление. Члены бюро чувствовали, что наступил новый переломный этап, что сами они сильно отстали от жизни. Недаром в постановлении говорилось: «Сейчас некоторые товарищи не решаются правдиво ставить и решать вопросы». Отталкиваясь от этой фразы, Фэн Чжэньминь произнес перед своими подчиненными внушительную речь и призвал их освобождать сознание людей, активизировать их деятельность.
К началу следующего года работа укома действительно активизировалась, единства в аппарате стало гораздо больше. Вскоре Центральный комитет партии издал еще одно постановление — о снятии «колпаков позора» с помещиков и кулаков. Едва это постановление было опубликовано, как во всех деревнях начались разнотолки. Одни говорили, что помещики и кулаки уже несколько десятилетий перевоспитывались трудом, поэтому с них давно пора снять колпаки. Другие недоумевали: если реабилитировать вредителей, то против кого же направлять пролетарскую диктатуру? Больше всех, естественно, волновались сами помещики и кулаки. Одни из них, не чаявшие дожить до реабилитации, молитвенно прикладывали руки ко лбу и благодарили небо за счастье. Другие сомневались, не освобождают ли их только для того, чтобы после снова изловить?
По указанию партийного комитета провинции во всех уездах и деревнях еще до начала весенней страды нужно было осуществить постановление ЦК и повсюду вывесить списки реабилитируемых, чтобы поднять активность коммунаров и вдохновить их на лучшее проведение сева. Члены укома разделились по районам и чуть ли не круглыми сутками проводили этот курс в жизнь. Фэн Чжэньминю достался юго-восточный район. Приехав в народную коммуну, к которой принадлежало и Наследниково, он потребовал отчета у секретаря парткома коммуны Чжоу Юнмао и услышал следующее:
— В деревне Наследниково есть помещик по имени Ли Цянфу. Во время всех политических кампаний он позволял себе реакционные высказывания, а сейчас объединенная бригада и с него хочет снять колпак! Мы тут в коммуне думаем, что Ли Цянфу не принадлежит к тем помещикам и кулакам, о которых в постановлении ЦК говорится, что они «давно подчиняются правительству и закону, честно трудятся и не совершают дурных поступков». Он принадлежит к тому «меньшинству, которое занимает реакционную позицию и до сих пор не исправилось», поэтому реабилитировать его нельзя.
— А-а, Наследниково! — Фэн Чжэньминь сразу все вспомнил и поспешно спросил: — Что думает по этому поводу тамошний секретарь Ли Ваньцзюй?
— Он первым мечтает снять колпак с помещика! — проворчал Чжоу Юнмао. — Этот Ли Ваньцзюй очень ненадежен, что хочет, то и творит. Раньше, когда главной была классовая борьба, он числился в ней самым активным. Едва мы требовали от него докладов на этот счет, как он представлял нам целую кучу: какие вредительства чинят помещики и кулаки, как упорно партийное бюро борется с ними, каких удивительных результатов достигает. А на сей раз, получив постановление о реабилитации, он мигом ухватился за него и опять поднял шумиху: готов снять колпаки и с исправившихся, и с неисправившихся. Скажите, разве это дело?
Фэн Чжэньминь все эти дни безостановочно мотался по уезду, загорел дочерна, но чувствовал себя бодрым. Работа в последнее время шла довольно удачно — наверное, поэтому его черные глаза на квадратном лице под густыми бровями блестели особенно ярко. Он давно уже знал о разногласиях между Наследниковом и коммуной, но хотел больше услышать о позиции объединенной бригады.
— По-моему, тебе стоит как следует поговорить с Ли Ваньцзюем и послушать его аргументы. Ведь он в своей деревне ежедневно общается с этими помещиками и кулаками, так что может судить о них гораздо лучше нас!
Чжоу Юнмао покраснел от досады:
— Материалы, которые у меня в руках, тоже он присылал!
Он вынул из ящика стола пачку бумаг и начал перелистывать их.
— Смотрите. Вот материал шестьдесят седьмого года — о том, как Ли Цянфу заступался за Лю Шаоци, крича, будто его обвиняют незаслуженно. Вот материал семьдесят четвертого года — о том, как они строили сыроварню, а Ли Цянфу утверждал, что развитие подсобных промыслов — дело несбыточное, все равно что мечты жабы, желающей полакомиться лебедятиной…
Секретарь парткома хотел читать и дальше, но Фэн Чжэньминь знаком прервал его:
— Ладно, хватит. Поедем лучше в Наследниково и поглядим!
Не прошло и получаса, как они уже были в правлении объединенной бригады. Поставив свои велосипеды, они распорядились созвать собрание кадровых работников деревни, чтобы обсудить — нужно ли снимать с Ли Цянфу колпак помещика.
— По-моему, нужно, — сказал бригадир У Югуй. — Ему уже скоро семьдесят. Негоже человеку с дурацким колпаком в гроб ложиться.
— Это не довод! — снова покраснев, выкрикнул Чжоу Юнмао. У него и так был громкий голос, а при возбуждении становился совсем зычным. — Если человек ведет себя плохо, то снимать с него колпак нет оснований, будь он даже в гробу.
У Югуй хотел сказать еще что-то, но вмешалась Сяо Мэйфэн:
— Бригадир, не говорите вещей, которые не имеют отношения к делу! Мы хотим реабилитировать Ли Цянфу именно из-за его поведения. Все тридцать лет после революции он искренне перевоспитывается, честно работает, во вредительстве не замечен. Почему же не снять с него колпак?
Чжоу Юнмао побагровел еще больше:
— А его реакционные бредни — это разве не вредительство?
Ли Ваньцзюй, одной рукой придерживая трубочку, а другой теребя свои усики, медленно начал:
— У всех людей есть недостатки, у помещиков тоже. Этот Ли Цянфу болтлив очень. Случится что-нибудь новое, другие помещики молчат, а он обязательно сболтнет. Из-за того же недостатка он обожает все разведывать и выспрашивать. Страдал он от этого немало, а никак не может попридержать свой язык. Воистину: реки и горы можно передвинуть, но человеческую натуру трудно изменить. В тот год, когда разоблачали Лю Шаоци, все говорили, что он выступает против партии, против председателя Мао и является главным представителем помещиков, кулаков, контрреволюционеров, правых и уголовных элементов. Другие помещики и кулаки не лезли в это дело, представитель так представитель, главный так главный. А Ли Цянфу влез и во время работы в поле бурчал: «С каких это пор Лю Шаоци стал нашим главным представителем? По-моему, это вранье!» Тогда такие слова считались реакционными, а сейчас вроде ничего…
— Вынужден напомнить тебе, — холодно заметил Чжоу Юнмао, — что Лю Шаоци на третьем пленуме не реабилитирован, он по-прежнему в колпаке!
Ли Ваньцзюй сощурил глазки и не остался в долгу:
— Рано или поздно реабилитируют! Чего он плохого сделал?
— Ну ты уже за всякие рамки выходишь! — обозлился Чжоу Юнмао.
Фэн Чжэньминю пришлось срочно вмешаться:
— Мы тут все коммунисты и имеем право высказывать любые мнения. Даже если кто и ошибется, ничего страшного.
— Ладно, этой проблемы пока не будем касаться, — сдержал себя Чжоу Юнмао. — А что говорил Ли Цянфу, когда вы строили сыроварню?
Этот вопрос неожиданно поставил Ли Ваньцзюя в тупик. Он уже не выглядел таким уверенным, когда ответил:
— Ли Цянфу всего лишь произнес несколько ошибочных слов, но не упорствовал в своих заблуждениях. Мы, кадровые работники, и то говорим немало ошибочного. Чего же требовать от помещика?
— Позвольте мне сказать об этом деле! — поднялась Сяо Мэйфэн.
Ли Ваньцзюй поспешно остановил ее:
— Ну зачем это разжевывать? Мы ведь всегда судим о человеке по его поведению вообще. Помещик тоже не должен быть исключением, он…
— Ты брось нам заливать, Ваньцзюй! — оборвал его Чжоу Юнмао. — Черное не обелишь, а белое не очернишь. Ваша бригада каждый год подавала нам критические материалы, разве они не в счет?
— Да, этим вы меня загнали в угол! — Ли Ваньцзюй нахмурился и пошевелил губами, как будто собираясь засмеяться. — В счет, не в счет, а критические материалы тоже можно по-разному рассматривать. Одни из них соответствовали действительности, но другие вы сами требовали, не подать их было нельзя. Когда верхи нажимают, низы привирают! Не сердитесь, секретарь Чжоу, это чистая правда.
— Выходит, ваши материалы были сплошной липой и мы сами толкали вас к этому? — У Чжоу Юнмао даже руки задрожали от бешенства — его позорили перед самим секретарем укома.
— Нет, не сплошной.
— Ну а если они были правдивыми, почему вы сейчас предлагаете реабилитировать этого помещика? — Чжоу Юнмао чувствовал, что на сей раз крепко ухватил Ли Ваньцзюя.
Тот хотел что-то ответить, но в разговор вмешался Фэн Чжэньминь:
— Ладно, хватит об этой проблеме. Я хочу задать вам только один вопрос: все ли бедняки, середняки и кадровые работники бригады согласны снять колпак с Ли Цянфу?
Поскольку Ли Ваньцзюй молчал, за него ответил У Югуй:
— Кадровые работники не раз обсуждали это, бедняки и середняки — тоже. В конце концов все проявили высокую сознательность и согласились.
— Это так? — Фэн Чжэньминь хлопнул по плечу сидевшего рядом счетовода Ян Дэцюаня.
Тот не ожидал этого обращения и не знал, что сказать. Подняв свое круглое лицо, он поглядел на Ли Ваньцзюя, старого бригадира, Чжоу Юнмао и только тогда промолвил:
— Да, так.
Его растерянный вид вывел из себя Сяо Мэйфэн.
— Ты что, правду сказать боишься? Мы ничего плохого не сделали, ничего ни у кого не украли! Говоря откровенно, некоторые были против реабилитации Ли Цянфу. И были, и сейчас есть. В деревне несколько сот человек, не по одному штампу вырублены, как не быть разногласиям?!
Ее речь, точно выстроченная из пулемета, еще больше накалила атмосферу в комнате. Секретарь укома глядел на девушку и даже забыл зажечь сигарету, торчавшую во рту. Чжоу Юнмао был изумлен еще больше: он никак не ожидал, что в деревне у него есть союзники.
— Ну и кто же против? — спросил Фэн Чжэньминь.
— Например, Гу Цюши.
У Югуй протестующе поднял руку:
— Мэйфэн, ты Цюши не приплетай, он парень очень хороший!
— Я и не говорю, что плохой. Чего я такого о нем сказала? — Девушка сверкнула глазами на бригадира и вдруг в упор бросила: — Разве вы не знаете, что он выступал против реабилитации Ли Цянфу?
Секретарь укома, конечно, понятия не имел, кто такой Гу Цюши, и поинтересовался этим у Ли Ваньцзюя. Тот сидел, опустив голову, и с отсутствующим видом курил. Ответил не сразу:
— Демобилизованный. Бригадир полеводческой бригады.
Тогда первый секретарь решил отправить Чжоу Юнмао в коммуну, а сам переночевать в деревне.
Дом тетушки Лю снова превратился в гостиницу. Необычным было лишь то, что теперь у старухи гостил сам хозяин уезда, и она принимала его по высшему разряду, со всей возможной сердечностью. Первым делом она сбегала в сельпо, купила две пачки хорошего чая, заварила его, посадила гостя на кан, а сама достала из погреба лучшей капусты, выбила в миску больше десятка яиц и на скорую руку приготовила пельменей из белой муки с сочной начинкой.
Когда Фэн Чжэньминь, расстегнув свой ватный халат, уселся на жаркий кан, он почувствовал в пояснице такую теплоту, какую не ощущал даже под специальной лампой в провинциальной поликлинике. Хозяйка поднесла ему жареного арахиса, рюмочку вина, и его смуглое лицо сразу раскраснелось. А тут и пельмени подоспели. Уплетая их, он одновременно заговорил с тетушкой Лю, усевшейся на краешке кана:
— У вас тут есть помещик по имени Ли Цянфу?
— Есть, есть.
— Что он за человек? Честный или нет?
— Очень честный. Что ему велят, то и делает. Если на восток пошлют, на запад ни за что не пойдет!
— Наверное, теперь ему колпак пора снимать?
— Конечно. Ему уже под семьдесят. Неловко в дурацком колпаке в гроб ложиться!
Тетушка Лю подложила гостю еще несколько горячих пельменей. Он проглотил парочку и снова спросил:
— А сколько земли было у их семейства до земельной реформы? Он сам был хозяином?
— Сколько земли, я не скажу, а хозяином ему быть так и не довелось. Все держал в руках его отец, да не помирал никак. Ух как он нас, бедняков, тиранил! Только на второй год после земельной реформы помер.
— А что же Ли Цянфу?
— Он был никчемный. Ни в плечах, ни в руках никакой силы. Но раз земля у семьи была, ел и пил сладко, разводил всяких птичек, гонял голубей — в общем, попусту жил. Отец видит, что от него никакого толку, и послал его в город учиться. У них же деньги! Но какой из него ученик? Это он тоже делать не смог, только разной дряни научился: волочиться за актерками да опиум курить. Тогда отец вытащил его из города и женил. Молодая была не из богатого рода, но красивая. И что же вы думаете? Не понравилась она его матери! Все время бьет ее, ругает, ни одного дня спокойной жизни. Промучилась молодая три года и повесилась, даже ребеночка после себя не оставила. Ну а потом, сами понимаете, какая девка в их дом пойдет? На своей нынешней жене Ли Цянфу уже после смерти матери женился. Она ведь на черта похожа, куда уродливее первой жены, а тоже никого не родила. В общем, остались в их семье четыре бабы и один мужик без потомства — другой такой семьи в нашем Наследникове и нет. Ну скажите, разве это не возмездие за грехи? Кто их заставлял творить столько зла? Человек должен смотреть не только назад, но и вперед. Разве не так?
Фэн Чжэньминь усмехнулся:
— По-твоему выходит, что Ли Цянфу очень честный?
— Очень!
— Тогда почему же я слышал, что его много били?
— Ну а как же? Если б не били, он и не был бы честным.
Тетушка Лю тоже усмехнулась и снова подложила гостю пельменей.
— Говорят, что некоторые против его реабилитации? — продолжал Фэн Чжэньминь.
— Нет, на собрании все согласились.
— А я слышал, что были и против.
— Кто же?
— Гу Цюши.
— Ах он! Да этот парень много лет в деревне не был, ничего у нас не знает. Он не в счет.
Секретарь хотел спросить еще что-то, но тетушка Лю принесла еще одну миску пельменей, потом бегала за уксусом, соевым соусом и все время бормотала:
— Ешьте, ешьте, досыта наедайтесь! В деревне даже из доброй муки трудно сготовить что-нибудь приличное, так что не обессудьте. Хорошо еще, что новая пшеница поспела, да на электрической мельнице смолота. Попробуйте новой пшенички! О другом не скажу, а мука у нас хорошая, тоньше городской.
— Верно, пельмени очень вкусные получились, я уже много съел. Так Гу Цюши…
Тетушка Лю вдруг убежала и вернулась с бульоном из-под пельменей:
— Выпейте бульона! Самое полезное, когда в чем варишь, тем и запиваешь.
Стемнело. Тетушка Лю посоветовала Фэн Чжэньминю лечь пораньше, а сама пошла в свинарник. Секретарь чувствовал, что ему надо бы поговорить с Гу Цюши, но он забыл вызвать его через кадровых работников. Как раз когда он думал об этом, в сенях раздался звук шагов, дверная занавеска откинулась, и на пороге показался здоровенный парень. Остановившись прямо в дверях, он сам доложил о себе:
— Меня зовут Гу Цюши.
Он был в чистой, застиранной добела гимнастерке, и его небольшая крепкая голова с круглыми глазами и густыми бровями напоминала голову тигра. Сразу покоренный его силой и военной выправкой, Фэн Чжэньминь указал ему на кан, но парень попятился и чинно сел на скамейку.
— Товарищ секретарь, я не согласен реабилитировать Ли Цянфу! — с места в карьер начал он.
— Почему?
— Потому что он нечестный. — Гу Цюши нахмурил свои густые брови. — Я, правда, всего два года как демобилизовался и многого в деревне не знаю, но однажды пошел в сыроварню купить сыра, а там как раз крутился Ли Цянфу. Очень он там вольготно себя чувствует. Слышу, говорит кому-то с улыбочкой: «В постройке этой сыроварни есть и моя заслуга!» Я тогда страшно удивился: как помещик может говорить такие дерзкие вещи? Сыроварня была построена по инициативе партбюро, при чем тут он? А он продолжает с довольным видом: «Хорошо, что я сказал в свое время: «Не видать нашей деревне сыроварни, как жабе — лебедятины!» Мои слова были объявлены новым реакционным направлением, меня разбили, вот и основали это прибыльное дельце!» Я очень рассердился, обвинил его в клевете, а он говорит: «Если не веришь, людей расспроси. Мне так посоветовал сделать Ли Ваньцзюй. Помнишь, как Чжоу Юй избил Хуан Гая? Хуан Гай вовсе не протестовал, а хотел, чтоб его избили!»[11]
Это действительно было странным, и Фэн Чжэньминь тоже удивился: чтобы секретарь партбюро спелся с помещиком и разыграл притворное избиение вредителя под видом классовой борьбы? Не слишком ли? А Гу Цюши все с той же основательностью продолжал:
— Так я рассердился, что схватил этого помещика и потащил прямо к Ли Ваньцзюю. Тот строго ему выговорил и предупредил, что в следующий раз за подобную брехню проработает его на собрании. А мне потом объяснил, что Ли Цянфу — человек очень болтливый, так что нечего его слушать. Я и не собирался, но недавно, когда с помещиков и кулаков надумали колпаки снимать, Ли Ваньцзюй выступил за реабилитацию Ли Цянфу. Вот тут я снова вспомнил об этом деле и думаю, что в нем не все чисто.
— Что же именно не чисто?
Гу Цюши опустил голову, как следует поразмыслил и ответил:
— Тут возникают сразу три вопроса. Во-первых, дерзость помещика свидетельствует о том, что он не честен и по-прежнему придерживается реакционной позиции. Во-вторых, раз позиция Ли Цянфу так зловредна, а Ваньцзюй выступает за его реабилитацию, это означает, что товарищ Ли Ваньцзюй отходит от классовой линии. В-третьих, если помещик говорит правду и действительно спелся с Ли Ваньцзюем, то вся классовая борьба в нашей деревне была притворной. Это еще серьезнее!
Фэн Чжэньминь затянулся сигаретой и кивнул, чувствуя, что в рассуждениях Гу Цюши есть доля истины. Через минуту он закачал головой, показывая, что не во всем согласен, но фраза о притворной классовой борьбе уже засела в его мозгу. Он вдруг вспомнил, что в одном из анонимных писем говорилось то же самое. Уж не Гу Цюши ли написал эти письма?..
— Нет, на этот раз я все должен объяснить! — бормотал Ли Цянфу, сгорбившись и заложив руки за спину. Он бегал по комнате, точно муравей по горячей сковородке, а его жена с шитьем в руках сидела на кане и не смела произнести ни звука. — Секретарь Фэн приехал в нашу деревню специально, чтобы снимать колпаки, в том числе и с меня. Если я снова ничего не расскажу, он уедет — и поминай как звали. А мне тогда останется только умереть! — Ли Цянфу вдруг остановился и своими красными глазками впился в жену, как будто собираясь ее ударить. Бедная женщина уронила иголку и дрожащим голоском произнесла:
— Ты не… не…
— Что «не»? — прорычал он.
— Не ходи и не говори…
— Не ходи и не говори?! — заскрежетал зубами Ли Цянфу, продолжая с ненавистью глядеть на ее почти лысый череп, на котором осталось лишь несколько желтых прядей. — Если опять молчать, со всех снимут колпаки, а с меня нет. Эх, и дурак же я!
Жена не решилась больше ничего сказать, ей хотелось плакать. Эта женщина, по справедливым словам тетушки Лю, была похожа не столько на человека, сколько на черта. Кроме того, она уродилась трусливой: боялась грома, молнии, мужчин, мышей. А ее муж, как истый помещик, перед всеми посторонними кланялся, но, едва возвратившись домой, словно вырастал на целую голову и всласть измывался над своей желтолицей женой. Двумя-тремя словами или грозным взглядом он мог заставить ее капитулировать. Так день за днем укреплялось их положение хозяина и рабыни.
Сейчас в душе Ли Цянфу шла жестокая борьба. Он не знал, что делать, нуждался в искреннем советчике, который мог бы укрепить его смелость, но рядом с ним была только эта полумертвая тварь, не способная раскрыть рта. И хорошо еще, что она не раскрывала его, потому что ее слова лишь злили мужа. Что же делать? Если упустить этот случай, даже к небу будет поздно взывать, оно не откликнется!
Ли Цянфу расставил свои тонкие ноги:
— Пойду к секретарю Фэну и все ему выложу!
— Не ходи, ни в коем случае не ходи! — набравшись храбрости, отчаянно выкрикнула жена и с тем же отчаянием добавила: — Разве мало тебя критиковали?
Ли Цянфу струхнул, суровое выражение невольно сошло с его лица.
— Он же приехал не для критики, а для снятия колпаков! Если меня реабилитируют, я смогу сидеть на собраниях рядом с бедняками и середняками, стану равноправным членом коммуны. Ты понимаешь это? Тьфу, ничего ты, я вижу, не понимаешь!
Но его полумертвая жена сегодня вдруг оживилась и заговорила:
— А если не реабилитируют? Тогда тебя за твою беготню обвинят в лучшем случае в неподчинении властям, а в худшем — в контрреволюции. Чувствуешь, как тебе за это достанется?
Ли Цянфу похолодел. Да, в ее словах есть резон. Он еще раз взглянул на свою жену и просто не мог поверить, что эти умные слова вылетели из ее рта. Потом подошел к ней и сказал так мягко, как не говорил еще никогда:
— Успокойся, я уже все обдумал. Ваньцзюй ко мне относится неплохо. Перед каждым проработочным собранием он меня заранее предупреждает — это же забота обо мне! Разве ты забыла, как однажды летом меня выставили прямо на току, под самым солнцем… Пот с меня льет, а Ваньцзюй вдруг говорит: «Ты что, мертвый, не можешь два шага сделать, чтоб под дерево стать? Если сознание потеряешь, у нас нет времени тебя домой тащить!» Ты понимаешь, это он мне говорил!
Жена подумала и кивнула: действительно, было такое. Ли Цянфу довольно сощурился, взял шапку, но жена опять удержала его и сказала тихо:
— Ты все-таки подумай хорошенько! Тебя ведь много били за эти годы. Неужто люди еще верят в твою честность?
Это уже обозлило Ли Цянфу, она сама не верит в него! Помрачнев, он выскочил с шапкой из дому и пошел куда глаза глядят. У него, конечно, не хватило мужества пойти к секретарю укома. Самым крупным кадровым работником, которого он видел после революции, был начальник охраны народной коммуны — человек гораздо более строгий, чем Ли Ваньцзюй. Когда изредка наезжал секретарь парткома коммуны, Ли Цянфу обходил его далеко стороной. Что уж говорить о секретаре укома? Пойду-ка я лучше к Ли Ваньцзюю, все-таки мы с ним из одной деревни!
Уже стемнело, но дорога была знакомой, так что скоро он оказался на месте…
Тем временем Ли Ваньцзюй в тяжелом раздумье сидел на кане. Это дело по реабилитации помещиков и кулаков сулило ему немало неприятностей. Линь Цуйхуань, видя его печально нахмуренные брови, злилась, волновалась и в то же время жалела мужа. Вечером, когда она подала ужин, Ли Ваньцзюй проглотил не больше двух кусков. Жена советовала ему прилечь, но он только мотал головой. Она потрогала его лоб — холодный, жара нет, выходит, не болен. Не выдержав, Линь Цуйхуань вздохнула и сказала обиженно:
— Говорила я тебе, чтоб не высовывался, не лез, куда не надо, так ты не слушал! Все силу свою пробовал! «Построю сыроварню» да «построю сыроварню», а что из этого получилось?
— Коммунарам хоть немного денег перепало! — огрызнулся Ли Ваньцзюй.
Он вспомнил, что изрядно намучился с этой сыроварней. Стоял семьдесят четвертый год, во всей стране критиковали Линь Бяо и Конфуция, отбирали приусадебные участки, чтоб «обрубить хвост капитализму». В деревню непрерывным потоком шли разные пропагандистские бригады, комиссии, рабочие группы — посидеть и то нельзя было спокойно. Люди полностью обнищали. Одним садом было невозможно оплатить ни минеральные удобрения, ни ядохимикаты, а подсобными промыслами заниматься запрещали. Вот он думал-думал и надумал построить сыроварню. Соевые бобы есть, рабочих рук хватает, соорудил домик, котел поставил — и вари деньги. Сыр можно продавать, жмыхами — свиней кормить, в общем, сплошная выгода. Но думать-то приятно, а как открыть? Начальство наверняка скажет, что он не занимается главным делом и идет по капиталистическому пути; коммунары испугаются, что зря деньги потратят, а когда на лисицу охотишься да не убьешь — вся душа свербит. Даже старый бригадир и тот запел отходную. Если бы ему в голову не пришел один хитрый трюк, не было бы у них до сих пор никакой сыроварни! Теперь-то все это кажется почти пустяком, а тогда он здорово рисковал. Эх! Первым делом надо было придумать «новое направление борьбы» — иначе и сыроварни бы не получилось, но и греха за ним сейчас не было бы. В то время все рассуждали так: если враг против чего-нибудь выступает, значит, это надо немедленно осуществить, ему назло. Поймал он Ли Цянфу на его зловредных словах о сыроварне и сразу понял: теперь дело сладится. Раз враг против, значит, мы за, все без ошибки.
— Любишь ты хвастаться! — продолжала между тем Линь Цуйхуань. — Думаешь, что умный, а на самом деле глупее некуда! Кто в деревне не знает этого подонка Ли Цянфу? Как можно было на него полагаться? Посмотрим, удастся ли еще замять это дело!
— У меня сердце уже давно на шее висит, пусть смотрят на здоровье — красное оно или белое! — снова огрызнулся Ли Ваньцзюй.
Разве я полагался на Ли Цянфу? Все и без расспросов знали, что он это говорил. А он помещик, классовый враг; раз он против, значит, мы за, что и требовалось доказать. Созвали собрание по критике, протокол послали наверх, заткнули всем рты, дело и сладилось. Коммунары от этого только выиграли, стали больше получать за трудодень, обществу тоже польза, а чего все это стоило мне — никто не знает.
Линь Цуйхуань, видя, что он по-прежнему сидит неподвижно, не на шутку взволновалась и сказала, успокаивая его:
— Ладно, снимут с него колпак или нет — чего ты-то печалишься? Что такого хорошего в этом Ли Цянфу?
Да, ничего особенно хорошего в нем нет. Зловредные слова он действительно говорил, его покритиковали, он это признал, сыроварню построили, вот и все дела. Кто его заставлял лезть со своей болтовней в каждую дверь? И Гу Цюши хорош, чего он понимает? Вспомнили старинную историю о том, как Чжоу Юй избил Хуан Гая! Ну сболтнул старик, ты услышал, и ладно. Чего тягаешься с этим дураком, которому давно на кладбище пора? Все же в деревне знают цену его словам.
Хорошо хоть на этот раз секретарь Фэн кое-что понял. Правда, вранье — все слепилось в один идиотский комок, не расклеишь. Эх, тяжело было в прошлые годы деревенским руководителям, даже ругань почиталась чуть ли не за счастье, но сейчас терпеть такое уже неприятно. Ну и что из того, что неприятно? Тебя спрашивать не будут, а что хотят с тобой, то и сделают!
Как раз во время этих размышлений Ли Ваньцзюй услышал за окном крик:
— Секретарь, вы дома?
Так обычно кричал Ли Цянфу. В дома бедняков и середняков он не решался ходить, боясь, что от него будут шарахаться, как от заразного. К помещикам и кулакам он тем более не ходил, опасаясь, что его заподозрят в сговоре. Единственный, к кому он мог ходить, — это Ли Ваньцзюй. Как помещичий элемент, он имел полное право прийти к секретарю партбюро, хозяину всей деревни, и доложить ему, как он исправляет свою идеологию. Но в дом секретаря он опять же не смел войти. У Ли Ваньцзюя часто собирались другие кадровые работники бригады, и всякий нахальный визит мог быть расценен как выведывание секретов. Поэтому Ли Цянфу обычно становился посреди двора и кричал. Если в доме было собрание, Ли Ваньцзюй выходил к нему на несколько слов, а если нет — даже приглашал его в дом.
Сейчас Линь Цуйхуань, не дав мужу раскрыть рта, высунулась в окно и закричала:
— Чего орешь? Кого вызываешь? Твой секретарь только что дух испустил!
Ли Цянфу знал, какая это занозистая баба, и не посмел ответить. Тут из двери, накидывая на плечи ватник, выглянул Ли Ваньцзюй. На сей раз он не пригласил помещика в дом, а спросил прямо с крыльца:
— Ты чего пришел?
— Хочу узнать насчет снятия колпаков.
— А чего тут узнавать? Если снимут, так снимут, а не снимут, так не снимут.
— Секретарь, вы уж замолвите за меня словечко!
— Сам за себя замолви! Нечего ходить по всему свету и болтать! Это ты трепался о Чжоу Юе, который избил Хуан Гая?
— Я, я, — заикаясь и в страхе отступая, проговорил Ли Цянфу. — Но я только шутил.
— Разве такие вещи в шутку говорят? До седых волос дожил, а ума не нажил! — все больше распаляясь, прошипел Ли Ваньцзюй. — Ты знаешь, что полагается за эти слова? Чжоу Юй и Хуан Гай были военачальниками из одного лагеря. А кто такие ты и я? Ты меня с собой в одну кучу валишь? Ты что себе позволяешь?
Ли Цянфу еще больше испугался. Действительно, это попахивало сколачиванием преступного блока. Что же делать? Сказанные слова, как выплеснутую воду, уже назад не вернешь. Он весь посинел и задрожал.
Секретарь хотел сказать еще что-то, но жена закричала из-за его спины:
— Поменьше вожжайся с этим типом, нечего на него слюну изводить!
Ли Ваньцзюй махнул рукой, показывая, чтобы старик уходил. Тот повернулся и с трудом сделал несколько шагов. Видя, что у него душа почти рассталась с телом, хозяин сжалился и крикнул вдогонку:
— Ладно, можешь спать спокойно! Я постараюсь добиться твоей реабилитации!
Секретарь укома уже давно не спал так сладко. Когда он услышал щебет птиц, кукареканье и открыл глаза, то сначала даже не мог понять, где он находится. Потом потянулся, сел на кане, и тут до него из-за окна донесся чей-то разговор.
— Ну как, будут ли с Ли Пятого колпак снимать? — спросил незнакомый женский голос.
— Будут. Я с секретарем Фэном обо всем договорилась, — ответила тетушка Лю.
— Ну и ладно. А то знаешь, этот старик уже который день работать как следует не может. Все бормочет про свой колпак, я даже слушать устала: будто червяки в ушах завелись. Я ведь сейчас с ним на пару в саду работаю, так смотреть на него ужасно жалко!
А, раз эта женщина работает вместе с помещиком, надо расспросить ее, это поможет делу! Фэн Чжэньминь торопливо оделся и вышел на крыльцо с чашкой воды в руках, делая вид, будто хочет прополоскать рот.
— Ой, извините, разбудили вас! — хихикнув, поклонилась тетушка Лу.
— Это тетушка Лу, соседка наша, — церемонно представила ее тетушка Лю.
С этого момента в голове Фэн Чжэньминя запечатлелись рассказы нескольких людей.
Тетушка Лу сказала так:
— Видать, натерпелись вы в дороге, товарищ секретарь! Я еще вчера вечером услыхала, что вы приехали, хотела зайти, да мой старик не пустил. Говорит: «У секретаря укома время драгоценное, по минутам расписано. Чего ты к нему полезешь без дела?» Мы с ним даже поцапались. Я ему говорю: «Сейчас ведь „банду четырех“ сбросили, все толкуют, что надо опираться на народ. А я кто как не народ? Значит, должна помочь секретарю, сказать ему кое-что, может, пригодится». Правильно я говорю, товарищ секретарь?
Вы спрашиваете про Ли Пятого? Верно, мы с ним в саду вместе работаем. Хорошо ли работает? Ха, да он же тощий старикашка, чего он может! Так, записывают ему трудодни, чтоб с голоду не помер. Говорил ли он всякие вредные слова? Говорил. В то время многие говорили, не он один. Эка невидаль!
Чего он говорил про сыроварню? Это вы точно спросили, тут я все до тонкостей знаю. Помню, отбирали мы семена редьки, тоже вместе работали, языки-то свободные, вот и заговорили про сыроварню. Я говорю: «Это Ли Ваньцзюй зря затеял. Сейчас даже кур и уток не позволяют разводить, а он сыроварню надумал строить, прыток больно!» А старик говорит: «Да, известно, что бывает, когда жаба мечтает полакомиться лебедятиной! Но Ли Ваньцзюй — хороший человек. Он меня иногда даже Пятым дядюшкой называет!» Я отвечаю: «Редька хоть и невелика, а на спине не вырастет, так и нам во всю жизнь не видать сыроварни!»
Через несколько дней во время обеда сижу я на земле, подшиваю подошву, вдруг подходит Ли Ваньцзюй, отзывает в сторону старика, побормотал с ним и ушел. Гляжу, старик уселся, курит трубку за трубкой и молчит. Я спрашиваю: «Чего тебе сказал Ваньцзюй?» И тут старик меня обрадовал. «Завтра, — говорит, — тетушка, мы полдня работать не будем, устраивается собрание по критике». Я спрашиваю: «А кого критиковать?» Он отвечает: «Кого же еще, как не меня!» Я спрашиваю: «А за что?» Он отвечает: «За слова о жабе и лебедятине». «Ах вот за что, — говорю. — Ну это ничего, да и не ты один говорил!» Он опустил голову, вздохнул, а потом выпятил грудь и говорит: «Это я нарочно сказал! Меня покритикуют, и ладно, а сыроварню поставят, и все заработают. Вот и получится, что я для деревни доброе дело сделал!» Видите, как он меня обрадовал, товарищ секретарь? Ведь действительно доброе дело…
Сам Ли Цянфу рассказал об этом по-другому:
— Товарищ секретарь, вы сидите, а я лучше постою! Скажу вам честно: дожил я до шестидесяти семи лет, а в первый раз вижу уездного чиновника. И до революции не видел, и после революции тоже. Ой-ой, это ведь совсем разные времена, оговорился я, не принимайте всерьез! Не умею я держать язык за зубами, за это меня деревенские часто и критикуют. Но сегодня вы сами послали за мной — это для меня уважение и честь. Чтобы отплатить вам за милость, а не ради чего другого, я тоже не совру ни словечка. Пусть небо будет свидетелем, что я сегодня скажу вам только правду, все как было. Если поймаете на вранье, можете меня хоть на несколько лет посадить — я согласен.
С детства я был эксплуататором. Вы ведь тоже понимаете, что я преступник. Но за что я благодарен коммунистической партии? За то, что она переделала меня, научила работать и самому кормить семью. Сейчас мне уже немало лет, я могу только в саду копошиться, но бригада по-прежнему дает мне свою долю — это тоже забота партии. Я понимаю это и чувствую себя очень обязанным. Да-да, сейчас я скажу про сыроварню. Тогда все решили ее строить, но говорили разное. А я уж такой глупый уродился, что вечно не в свои дела лезу. Другие скажут — им ничего, а я скажу — тут же на теле дырка. Вот меня и били, критиковали чуть не каждый день. Как разоблачат, я строго говорю себе: «Больше не болтай, не бойся, что тебя за немого примут!» Но у меня памяти совсем нет: едва заживут рубцы — и забуду про боль. Не пройдет и трех дней, как снова одолевает болтливость.
На этот раз я услышал, что все говорят: «Сыроварню не построить, начальство не разрешит, подсобные промыслы — это капитализм!» Ну я тоже сказал свое. Что именно сказал, сейчас уж и не упомню. Действительно, что-то про жабу, которой не видать лебедятины. Вообще-то эти слова не один я говорил. Вы не думайте, товарищ секретарь, что я на других напраслину возвожу. Я свою вину знаю, чистую правду говорю.
Потом Ваньцзюй, ой, секретарь нашего партбюро, подходит ко мне и спрашивает: «Ты говорил такие слова?» Я отвечаю: «Говорил». А он: «Это слова реакционные! Завтра будем прорабатывать тебя на собрании». Я спрашиваю: «Чего в них реакционного?» Он отвечает: «Они направлены против строительства сыроварни». «Э, — думаю я, — снова попался. Ну ладно, прорабатывать так прорабатывать! И чего я такой неудачливый!» А потом подумал: «Ничего, постою перед людьми, потерплю, зато все смогут сырку поесть, это важнее. Ради людей можно и пострадать!» Когда Лу спросила меня, я ей то же самое сказал. Эх, рот мой — ворота без запора!
А когда сыроварню открывали, в деревне устроили общее собрание, и Ваньцзюй говорил, что это — крупная победа в классовой борьбе. Сам я на этом собрании не был, но от людей слыхал. Вот я и подумал: а ведь тут и моя доля есть. И еще подумал, что это похоже на Чжоу Юя, который избил Хуан Гая; один бил, а другой хотел, чтоб его били. Я ведь тоже хотел, чтоб Ваньцзюй меня покритиковал. Только ни за что нельзя было говорить об этом!
Вчера вечером я ходил к нему, вот тогда он и объяснил, что это можно толковать как преступный сговор. Я сегодня вам все начистоту выкладываю, товарищ секретарь. Ваньцзюй вообще-то запретил мне снова поминать про это дело, но раз вы спросили — я и говорю. Сказал — и на душе полегчало. Вы уж поверьте: я никакого зла не таил, когда брехал.
Ли Ваньцзюй дал такое объяснение:
— Не ждите, что я скажу что-нибудь толковое, говорить мне, в сущности, нечего. Просто я хотел создать подсобный промысел и хоть немного повысить доход бригады. А в то время это можно было сделать только через развертывание классовой борьбы и большой критики. Ну а кого в нашей деревне лучше было выбрать объектом классовой борьбы? Ясное дело, Ли Пятого! Он ведь любит потрепаться. В общем, классовая борьба была фальшивой, а сыроварня подлинной, это я признаю. Но никакого сговора между Ли Пятым и мною не было, так что Чжоу Юй и Хуан Гай тут ни при чем.
А Сяо Мэйфэн объяснила дело так:
— По-моему, Ваньцзюй не совершил никакой ошибки, его вынудила тогдашняя обстановка. Разве мог он не выступать под флагом классовой борьбы? Если бы попробовал, его мигом объявили бы правым, а теперь обвиняют в том, что он врал. Когда мышь попадает в кузнечные меха, она ни туда ни сюда не может вылезти — так и с кадровыми работниками было!..
В тот же вечер Фэн Чжэньминь вернулся в уезд. А через три дня уездный ревком прислал в Наследниково список реабилитированных помещиков, кулаков и их детей. Правление объединенной бригады решило сразу обнародовать его. Ли Цянфу с женой тоже были в списке, но имени жены помещика никто не знал. Спросили у нее самой — и она не помнит. Хорошо еще счетовод отыскал список раскулаченных во время земельной реформы и обнаружил там такую запись: «Ли, урожденная Пань».
В день, когда должны были вывесить новый список, Ли-Пань умылась, причесала свои жидкие волосы, нарядилась во все лучшее, надела черную шерстяную шапочку и пошла смотреть на доску. Она была неграмотна и не знала даже, где искать свое имя, но стояла среди толпы очень торжественно и долго. Увидев ее, тетушка Лю сказала соседке:
— Погляди-ка! Верно говорят: «Будда красен позолотой, а человек нарядом». Эта жена Ли Пятого надела новую кофту, туфли и тоже на человека стала похожа!
Все вокруг рассмеялись. Кто-то заметил, что «Ли, урожденная Пань» — это все-таки не имя, надо настоящее придумать. Один предложил Синхуа (Цветок абрикоса), другой — Юэгуй (Цветок корицы), но некоторые продолжали подсмеиваться, говоря, что старой женщине негоже носить такие легкомысленные имена. Какой-то молодой парень сказал, что ее лучше назвать Синьшэн (Новая жизнь), но его тоже не поддержали. На морщинистом, напоминающем скорлупу грецкого ореха лице Ли-Пань сияла улыбка. Она впервые в жизни пользовалась таким вниманием и неожиданно произнесла перед всеми:
— Ни одно имя не сравнится со званием коммунарки. Счетовод, ты уж потрудись, пожалуйста, и напиши: «Коммунарка Пань». Ладно?
Вскоре реабилитация помещиков, кулаков и их детей во всем уезде была закончена, и уком начал подводить итоги этой кампании. Тон на заседаниях задавал Фэн Чжэньминь. Он говорил и о важности классовой борьбы, и о недопустимости ее расширительного толкования, и о принципиальных проблемах, и о конкретных, даже о сыроварне в Наследникове. Тут он сказал:
— Этот Ли Ваньцзюй — очень интересный товарищ. Недавно я заехал в Наследниково только для того, чтобы решить — можно ли реабилитировать одного помещика, но впечатлений у меня осталось множество. По-моему, в прошлом мы слишком злоупотребляли высокими словами, фактически вынуждая подчиненных лгать нам. Так и сформировались кадровые работники, подобные Ли Ваньцзюю. У них как бы два языка, предназначенных для общения с нами, — правдивый и лживый, а мы часто принимали ложь за правду. Это нам суровый урок!
После заседания Цю Бинчжан приплелся в кабинет Ци Юэчжая, грустно сел и начал чесать в затылке. Второй секретарь сделал вид, что не замечает его. Цю Бинчжан долго ждал, потом все-таки не выдержал и заговорил:
— Товарищ Ци, мне нужно сказать вам несколько слов. Только боюсь, что вы снова усмотрите в этом групповщину…
— Если боишься, тогда зачем говорить? — холодно произнес Ци Юэчжай.
— Нельзя не сказать! Вы слишком честны и доверчивы. А секретарь Фэн недаром лично ездил в Наследниково, этот ход очень опасен, разве не видите? Он козыри из ваших рук выбивает!
— Какие еще козыри?
— Наследниково! — Цю Бинчжан склонил свою большую голову к уху начальника и тихо продолжал: — Я даже думаю, не связаны ли эти три анонимки с секретарем Фэном?
— Это невозможно! — чуть не крикнул Ци Юэчжай.
— Почему невозможно? — прищелкнул языком завканцелярией. — Это ведь вы объявили Наследниково образцовой деревней, а Фэн как пришел — сразу назвал Ли Ваньцзюя фальшивым образцом. О том же писалось и в первой анонимке. Сегодня Фэн сделал следующий шаг в ниспровержении Ли Ваньцзюя: все его ошибки свалил на нас. «В прошлом мы слишком злоупотребляли высокими словами, фактически вынуждая подчиненных лгать нам», — сказал он. Кто же это «мы»? Его в то время здесь не было!
Второй секретарь задумался над словами Цю Бинчжана, почувствовал, что в них есть резон, и расстроился. Выходит, мы по собственному желанию «злоупотребляли высокими словами»? Эти слова спускались нам сверху, попробовали бы мы не поддержать их! Если бы Фэн Чжэньминь был на нашем месте, он пел бы точно так же! Ци Юэчжай тихонько вздохнул и поднял голову:
— Бинчжан, ты больше не говори таких вещей. Если они дойдут до других, будут неприятности, да и единство укома это разрушает.
— Не буду, не буду говорить! — закивал Цю Бинчжан. — Но вновь должен сказать, что вы слишком честны и мягки. Проверка укомовского аппарата уже закончена, факты показали, что с «бандой четырех» мы не связаны, вас недавно приглашали на совещание в провинцию — это означает, что провинциальный комитет по-прежнему доверяет вам. А теперь, я считаю, пора бороться и отстаивать свое мнение, не давать Наследниково в обиду Фэну. Ли Ваньцзюй все-таки хороший человек, за него надо держаться.
— Ладно, ладно, я не собираюсь бороться с Фэном, — горько усмехнулся Ци Юэчжай.
Не успел он сказать этого, как дверь открылась и в комнату торопливо вошел Фэн Чжэньминь:
— Ли Ваньцзюй здесь!
— Как? Почему? — остолбенел Цю Бинчжан.
— Он зашел в отдел сельхозтехники, я разговорился с ним и пригласил поужинать. Так что прошу через некоторое время ко мне!
Фэн Чжэньминь купил бутылку вина, велел укомовскому повару приготовить закусок, и вскоре все четверо уже сидели за столом.
— Ваньцзюй, сегодня я пригласил тебя специально, чтобы поговорить по душам, — с улыбкой сказал первый секретарь, разливая вино. — Сейчас в деревне трудно работать, особенно местным руководителям. Я вижу, у тебя есть некоторый опыт, поделись им с нами!
— Что вы, о каком опыте вы говорите? — поежился Ли Ваньцзюй.
Тогда в дело вступил Цю Бинчжан:
— Не упрямься, поделись, раз секретарь просит! Ты ведь уж больше десяти лет на своем посту, ваша деревня считается образцовой, так что наверняка есть что рассказать!
Сначала Ли Ваньцзюй чувствовал себя несколько скованно, но после третьей рюмки оживился и заговорил:
— А чего у меня есть? Вранье одно! В те годы в деревне без вранья было не прожить. Вот только желудку врать нельзя — ни человека, ни скота. Коли корову или лошадь не накормишь, от них мало проку. Если сам не поешь — я уж не говорю досыта, — не больно много наработаешь. Желудок хоть и не говорит, а стонать умеет. Чем меньше в него вложишь, тем меньше и получишь. Будешь видеть перед собой яму, а сил перешагнуть ее не хватит.
— В общем, еда для народа важнее Неба! — засмеялся Фэн Чжэньминь.
Ли Ваньцзюй отхлебнул вина и продолжал:
— Во время трехлетних бедствий[12] еще был жив наш старый секретарь партбюро, так он часто говорил мне: «Желудок очень любит справедливость, его никогда нельзя обманывать». Тогда с продовольствием было туго, поэтому начальство ратовало за «двойную варку», утверждая, что если рис варить дважды, то он лучше разбухает. А старый секретарь говорил: «Не слушай эти глупости, фунт риса хоть восемь раз вари, он все равно фунтом останется, люди ведь не фокусники!» Потом власти еще почище фокусы придумывали. Одно время стали требовать варить пожиже: дескать, лучше усваивается и потерь меньше. В другой раз стали пропагандировать жевание всухую: мол, когда грызешь сырой початок кукурузы, не теряешь на помоле, а если еще мочишься пореже, то совсем хорошо.
Фэн Чжэньминь знал, что Ли Ваньцзюй — мастер рассказывать анекдоты, но слушал его с горечью. Во время голода он и сам был секретарем укома и тоже выдумывал всякие нелепости. До чего тогда докатились!
— Наша бригада в те годы выращивала больше, чем другие, и сейчас перед вами, дорогие руководители уезда, я скажу откровенно: мы тогда выдавали коммунарам не столько, сколько нам приказывали из укома. Можете назвать это утаиванием зерновых или незаконным распределением, можете бить, наказывать — все стерплю. Ведь мы сами, собственными силами больше хлеба растили. И поставки сдавали, и продавали все, что положено, а остальное, уж извините, отдавали коммунарам.
— Неудивительно, что, когда я спрашивал в вашей деревне: сколько выдают по трудодням, все называли мне разные цифры! — засмеялся Ци Юэчжай.
— Я знаю, что вы об этом спрашивали. — Ли Ваньцзюй потеребил свои усики. — Мы тогда догадались, что вы хотите поймать нас на утаивании зерновых или незаконном распределении, и немало поволновались!
— Сейчас можете не волноваться, — промолвил Фэн Чжэньминь, разливая вино. — Из провинциального комитета пришла бумага, запрещающая стричь все коммуны под одну гребенку: кто больше наработал, тот и больше будет получать.
— Вот это хорошо, хорошо! — искренне обрадовался Ли Ваньцзюй. Он закатал рукава, обнажив свои худые загорелые руки, и выпил чарку до дна.
Фэн Чжэньминь тоже весело поглядел на него, снова наполнил ему чарку и спросил:
— А кого еще нельзя обманывать?
— Еще землю нельзя. Стоит ее обмануть, как она не родит, вот ты и остался ни с чем! За эти годы нас вдоволь настригли под одну гребенку. Иногда по нескольку раз на дню присылали всякие приказы. То изволь всюду сажать батат, ни кусочка земли для других культур не отведи. То уничтожай гаолян, чтобы духу его нигде не было. Сегодня тебя по радио призывали перебирать бобы, завтра — брать в руки серп и приниматься за уборку. Ну скажите, разве на одном и том же поле можно сразу и сеять, и урожай собирать? Такую кутерьму развели, что крестьяне на земле работать чуть не разучились. Недаром коммунары говорили, что чем дальше от начальства, тем земля лучше родит!
— Ну и что же ты делал при таком глупом руководстве? — усмехнулся Фэн Чжэньминь.
— Я предпочитал обманывать верхи, но ни в коем случае не обманывать землю, — ответил раскрасневшийся Ли Ваньцзюй, отхлебнув из чарки. — Я сегодня выпил, возможно, говорю лишнее, но вы не принимайте это близко к сердцу. Под верхами я имею в виду главным образом правление коммуны. Впрочем, коммуна тоже ведь откуда-то получала указания!
— Да, за это несет ответственность и уком, — признал Фэн Чжэньминь.
Цю Бинчжан украдкой взглянул на Ци Юэчжая, но тот сделал вид, будто не заметил, и поднял свою чарку:
— Верно, подобные дела большей частью вершились по указанию свыше, так что уком тоже хорош. Ты не церемонься, говори все, что думаешь!
— А я это и делаю. Столкнувшись с таким глупым руководством, я внешне его расхваливал, а в действительности делал все наоборот. На землю вдоль дороги пришлось плюнуть, повесить на нее табличку «опытное поле», и пусть гибнет! Про себя я ее называл «придорожным цветником». Ведь когда начальство приезжало с проверками, оно ходило только вдоль дороги и радовалось. А на дальних полях я сажал все, что хотел, и убирал, когда считал нужным. У нас был только один лозунг: потуже набить зерном мешки.
— Вот и правильно, — кивнул Фэн Чжэньминь. — В решениях третьего пленума недаром говорится о защите прав производственных бригад.
Цю Бинчжан подлил Ли Ваньцзюю вина и подзадорил:
— Я вижу, у тебя много всяких приемов! Расскажи, какие еще?
— Еще? Не обманывать коммунаров, — подумав, ответил Ли Ваньцзюй. — У нас в деревне несколько сот крестьян, все живые люди, неодинаковые. Разве их обманешь? Невозможно. Если будешь действовать не по совести, они тебе не подчинятся, а если внешне и подчинятся, так за спиной станут крыть. И тогда ты пропал, потому что без поддержки людей ты ничто. Наш старый секретарь парткома говорил: «Деревенский руководитель должен прежде всего стараться сделать хоть что-нибудь для коммунаров. Народ не обманешь. А если обманешь, так он обманет тебя. Работать станет, а сил прикладывать не будет, вот ты и не сделаешь с ним ничего — сколько ни таращи глаза».
— Правильно, хорошо сказано! — Фэн Чжэньминь выпил всего одну чарку, но его смуглое лицо раскраснелось, точно у князя Гуаня[13]. Он похлопал Ли Ваньцзюя по худому плечу. — Итак, нельзя обманывать желудок, землю и коммунаров — в общем, «не обманывать троих». Прекрасное, очень глубокое обобщение! Я считаю, что в работе нужно исповедовать именно этот принцип.
Ли Ваньцзюй слегка покачнулся от выпитого вина. Фэн Чжэньминь тоже вроде бы опьянел и снова похлопал его по плечу:
— Опыт прекрасный! Но почему в прошлом году, на нашем партийном активе, ты не рассказал о нем, а тянул старую песню о всяких сплочениях и противопоставлениях? Ты что, меня решил надуть?
Деревенский секретарь искоса поглядел на него и рассмеялся:
— Вы чего это, товарищ Фэн? Такие слова можно только в закрытой комнате говорить, а не кричать в рупор!
— Вот ты и сказал правду, и сразу после актива на тебя донесли, — тоже засмеялся Ци Юэчжай.
— Я знаю.
— Целых три доноса написали. Это ты тоже знаешь?
Ли Ваньцзюй покачал головой, как будто немного протрезвев. Первый секретарь велел Цю Бинчжану принести эти письма и тут же прочесть вслух. Ваньцзюй слушал и только языком цокал:
— Ну бандит, как здорово нашу деревню знает!
Дочитав, Цю Бинчжан спросил:
— Как ты думаешь, кто написал эти письма?
Ли Ваньцзюй закатил глаза, подумал и вдруг уверенно сказал:
— Кто-то из соседней деревни! Да, скорее всего, он.
— Кто?
— А вот этого я не скажу. Если ошибусь, зря врага себе наживу, а попасть в точку тоже не имеет смысла — ведь этот человек недаром не подписался!
Через несколько дней после этого к укому подошел крестьянин лет пятидесяти с лишним. Вахтер остановил его:
— Товарищ, вы к кому?
— К секретарю Фэну, — зычным голосом ответил тот.
— Он сейчас на заседании.
— Тогда к секретарю Ци.
— Он тоже на заседании.
— Ну тогда к заведующему Цю!
Услышав, что крестьянин называет одного за другим ведущих работников укома, вахтер решил, что дело серьезное, и спросил:
— Вы по какому вопросу?
— Я послал сюда три письма.
Вахтер направил его в группу писем. Там пришедший снова начал:
— В прошлом году я послал сюда три письма, жалуясь на секретаря партбюро деревни Наследниково Ли Ваньцзюя.
— Так это вы… — вырвалось у сотрудника отдела писем. Он сразу понял, что речь идет об анонимках, попросил автора присесть и доложил обо всем Цю Бинчжану. Тот мигом помчался к Ци Юэчжаю, а второй секретарь велел пригласить крестьянина в свой кабинет. Когда аноним появился, Ци Юэчжай первым делом увидел его знакомый красный нос и тоже воскликнул:
— Так это вы!
— Да, мы с вами встречались в Наследникове. А у вас хорошая память, товарищ Ци…
— Вы ведь, кажется, из Кладбищенской?
— Да-да, — почтительно ответил аноним.
Ци Юэчжай предложил ему сесть и испытующе спросил:
— Вы тамошний секретарь партбюро? Как вас зовут?
— Нет, не секретарь! Я человек маленький, — ответил аноним, привстав. — Но люди меня уважают и даже выбрали бригадиром подсобных промыслов. А зовут меня Лай Цзяфа.
Ци Юэчжай налил ему воды, крестьянин снова почтительно приподнялся, взял чашку обеими руками и сказал:
— Спасибо, не беспокойтесь!
— Так вы все три письма написали? — спросил Ци Юэчжай, прикидывая, что этот человек вряд ли связан с первым секретарем укома. Цю Бинчжан явно перестарался в своем анализе.
— Да-да. Я понимаю, что мои письма показались вам смешными. До революции я проучился всего два года в начальной школе. Правда, я люблю читать газеты, но писать не мастер, да и некогда писать.
— Почему же вы жалуетесь на Ли Ваньцзюя?
— У меня есть дочь по имени Биюй, она замужем за Чжао с восточного конца Наследникова. Наши деревни ведь совсем близко. Я знаю, что в Наследникове работают хорошо, живут богато, а вот почему — никак не пойму. В прошлом году на партийном активе Ли Ваньцзюй говорил всякие общие слова, и наши были им недовольны, считали, что он хитрит. Другим правду не рассказывает, боится свои секреты выдать. А кое-кто думает, что надо винить не столько Ли Ваньцзюя, сколько уком, который в нем не разобрался. Услышал я все это, полночи проворочался и решил вывести Наследниково на чистую воду, предостеречь товарищей из укома. Поэтому и написал свои письма.
— А! — выдохнул Ци Юэчжай, думая о том, сколько хлопот принесли им эти бестолковые анонимки.
— Правильно я написал или нет, вы уж сами судите, — с улыбкой продолжал Лай Цзяфа. — Сегодня я пришел только для того, чтобы поблагодарить руководство укома за внимание к моим письмам. Я слышал, что недавно Ли Ваньцзюй все-таки рассказал вам, секретарю Фэну и заведующему Цю о своих секретах. Об этом мне дочка говорила, да и все наследниковцы шумят, будто уком остался доволен ими.
Ци Юэчжай протестующе махнул рукой:
— Ну что вы, незачем нас благодарить!
Лай Цзяфа подсел поближе:
— Товарищ Ци, раз секреты Наследникова раскрылись, у меня есть предложение: нельзя ли устроить большое собрание, чтоб они рассказали о своем опыте? Нам, крестьянам бедных деревень, будет очень полезно послушать и кое-что взять для себя!
— Об этом надо посоветоваться с первым секретарем.
— Конечно, конечно, — закивал Лай Цзяфа.
— Вы раньше встречались с секретарем Фэном? — как бы между прочим спросил Ци Юэчжай.
— Нет, что вы!
— И не знакомы с ним?
— Откуда мне знать такого высокого человека! — засмеялся Лай Цзяфа.
Ци Юэчжай встал:
— Хотите, я провожу вас к нему?
— Не надо, не надо. Я и так отнял у вас уйму времени. Мне сказали, что секретарь Фэн на заседании, не надо беспокоить его. Это уж чересчур с вашей стороны!
Когда посетитель ушел, Ци Юэчжай облегченно рассмеялся. Оказывается, автор писем — простой крестьянин. С Фэн Чжэньминем у него не больше общего, чем у коровы с лошадью. Ну и фантазер этот Цю Бинчжан!
После окончания весеннего сева в уезде снова созвали партийный актив, чтобы обсудить решения третьего пленума и связанные с ним документы о сельском хозяйстве. Это было важно для устранения политического хаоса и восстановления подлинных традиций в деревенской работе.
Фэн Чжэньминь попросил Ли Ваньцзюя выступить на активе с честным рассказом о том, как нельзя «обманывать троих». Ваньцзюй вообще-то не хотел высовываться, но отказать первому секретарю было неудобно, поэтому в конце концов пришлось согласиться. На сей раз он говорил очень искренне и свободно, все были буквально захвачены его речью и назвали это собрание «откровенным». В своем заключительном слове Фэн Чжэньминь высоко оценил находчивость Ли Ваньцзюя. По его мнению, только опираясь на нее, можно вести работу в деревне так, чтобы партия и массы понимали друг друга, жили одной жизнью и дружно овладевали новыми приемами, необходимыми для осуществления «четырех модернизаций».
Ли Ваньцзюй моментально стал знаменитостью. Корреспонденты газет, телеграфных агентств, радио, телевидения валом повалили к нему в гостиницу и, окружив, начали:
— Товарищ Ваньцзюй, вы выступали прекрасно! Мы хотели бы написать о вас статью, выберите время для беседы с нами.
— Товарищ Ваньцзюй, дайте нам интервью для радио, хотя бы на десять минут!
— Товарищ Ваньцзюй, вы попали в самую точку: ваше выступление полностью соответствует тому искреннему духу, к которому нас призывает третий пленум. Позвольте обработать ваш текст и опубликовать его в газете!
— Мы вчера связались по телефону с нашей редакцией. Ваш опыт очень ценен, и мы хотели бы отразить его в передовой статье.
— Товарищ Ваньцзюй…
Ли Ваньцзюй, обхватив голову руками, сидел на узкой гостиничной койке и не произносил ни звука. Своим печальным видом и тощей фигурой он ничуть не походил на тех передовых людей, которых столь торжественно рекламируют. Когда призывы корреспондентов на мгновение смолкли, он разжал руки, пригладил усы и, подняв голову, взмолился:
— Пожалейте меня!
Видавшие виды корреспонденты оторопели.
— Никакой я не пример и ничего особенного не говорил, — уныло произнес Ли Ваньцзюй. — Я простой крестьянин, секретарь партбюро деревни, а деревней руководить нелегко. Все, что я делал, было вынужденным, о чем тут толковать? Сегодня вы возносите меня до небес, а завтра сами же низвергнете!
Убедившись, что Ли Ваньцзюй не понимает огромного значения пропаганды и положительного примера, корреспонденты ринулись к Ци Юэчжаю, надеясь, что второй секретарь сам расскажет об успехах своего выдвиженца. Но тот вежливо заявил, что не может этого сделать, и рекомендовал обратиться к первому секретарю.
— Я считаю, что Ли Ваньцзюя нечего прославлять! — неожиданно сказал Фэн Чжэньминь.
Корреспонденты изумились и возмутились. Как, даже первый секретарь не понимает важности пропаганды?!
Фэн Чжэньминь поднялся, вынул сигарету и сделал несколько шагов по комнате.
— Выступление товарища Ваньцзюя было по своей сути искренним, об этом я недавно сказал на активе. Но сейчас хочу задать вам один вопрос, над которым вы, наверное, не задумывались. Почему его искренность все время сочетается с обманом?
Никто не взялся ответить на этот вопрос. Фэн Чжэньминь нахмурился, затянулся сигаретой и, сделав по комнате круг, продолжал:
— Да, с одной стороны — искренность, а с другой — обман. Ли Ваньцзюй призывает «не обманывать троих» — и в то же время обманывал всех. Эти противоречивые поступки сосредоточились в одном человеке, даже были доведены до блеска, потому что только благодаря обману он мог добиться правды. Вопрос, можно сказать, философский. Сначала разберитесь в нем, а потом уже решайте: стоит ли писать о Ли Ваньцзюе.
На корреспондентов как будто вылили холодной воды. Они разочарованно двинулись к выходу. Чтобы хоть немного успокоить их, Фэн Чжэньминь добавил:
— Отныне атмосфера искренности должна стать постоянной, чтобы правду не приходилось отстаивать с помощью лжи. Вот тогда и пишите о нашем уезде, мы будем только приветствовать это!
— Но о чем писать? — спросил корреспондент провинциальной газеты. — Ведь тогда опыт Ли Ваньцзюя уже не будет иметь ни малейшей ценности.
Фэн Чжэньминь засмеялся:
— Вот и хорошо!
Ван Аньи
ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНЫЕ АККОРДЫ
Перевод
В полдень, закончив работу, Лао Вэй не пошел домой. Пообедав в столовой при театре, он решил немного вздремнуть прямо за служебным столом, прежде чем отправиться в отдел культуры. Накануне начальник городского отдела культуры Су Шо назначил ему по телефону встречу на три часа. По какому делу, не сказал, но Лао Вэй сразу почуял недоброе: наверняка речь пойдет о деньгах. При мысли об этом Лао Вэй невольно вздохнул: ведь мог бы быть чуточку поэкономнее. И в прошлом году, и в позапрошлом он получал на нужды ансамбля по сто тысяч юаней, но умудрялся истратить все подчистую, да еще и наделать долгов. Хотя старался всячески экономить. Вот и в этом году жался, как мог, ничего лишнего не приобретал, а деньги уплывали из рук, как вода. Лао Вэй снова вздохнул и поглядел на свои широкие ладони с неплотно сжатыми пальцами. Говорят же, дырявые руки. Вот и у него дырявые.
Лао Вэй переменил позу, закрыл глаза и только было собрался вздремнуть, как в соседней комнате, в осветительской, что-то грохнуло. Сердце у Лао Вэя едва не выпрыгнуло от испуга, и он пошел взглянуть, что там случилось.
На груде битого стекла стоял Се разинув рот — он словно прирос к месту. Рядом на полу валялся разбитый светильник с темной, как глазница, дырой.
Лао Вэй хлопнул себя по ляжкам:
— Как тебя угораздило?
Се поднял на Лао Вэя глаза, но не сказал ни слова — губы его дрожали. В лучах полуденного солнца, проникавшего сквозь мутные от грязи окна, лицо его казалось темным. Лао Вэй топнул ногой:
— Расточитель!
Мастер Се растерянно блуждал глазами по комнате и наконец остановил взгляд на куче осколков. Опустился на корточки и принялся их перебирать с таким видом, словно хотел склеить, как ребенок, разбивший чашку. Видно, вспомнил, как это делал его пятилетний внук.
Лао Вэй смягчился и протянул Се сигарету, но Се оставался сидеть в той же позе. Лао Вэй в сердцах сунул ему сигарету за ухо и закурил другую, размышляя над тем, как отчитать Се, чтобы он не обиделся. Но, затянувшись разок-другой, отказался от своего намерения. Что толку говорить? Все давно сказано. Старик Се славился своей небрежностью, вечно небритый, с заросшим подбородком. Бог знает сколько разбил он лампочек, сколько испортил катушек и устроил коротких замыканий. Да мало ли что еще! Всех убытков не возместить, если даже вычитать половину из каждой его зарплаты. Говоря по правде, никакой он не электрик. Двадцать с лишним лет назад, когда они еще были маленькой театральной труппой, Се работал в ней акробатом и по совместительству играл разбойников. Но, состарившись, вынужден был довольствоваться работой электрика. Помощник Лао Вэя считал, что давно пора спровадить старика, но Лао Вэй взял его под защиту: человек половину жизни провел в труппе, ничего больше не умеет, что же он будет делать? В общем, Се оставили, Лао Вэй выбил для него штатную единицу, а электрика время от времени приходилось нанимать со стороны по договору. Так что неприятностей из-за этого у Лао Вэя было хоть отбавляй.
Лао Вэй пальцами загасил сигарету, сердито глянул на Се и вышел.
Во дворе он увидел парня, в непомерно широких штанах, мотавшихся из стороны в сторону. Парень шел в корпус, где жили девушки, в зал для репетиций, напевая: «Сердце мое словно луна».
— Эй, постой! — окликнул его Лао Вэй.
Паренек оглянулся, посмотрел на Лао Вэя и остановился, разглядывая себя в зеркало за окном и ожидая, когда Лао Вэй к нему подойдет.
— Тебе кого? — спросил Лао Вэй.
— Ло Цзяньпин. — Парень легонько потрогал свои бакенбарды.
— А ты кем ей приходишься? — Он смотрел на парня и думал о том, что танцовщице Ло Цзяньпин всего девятнадцать.
— Знакомый.
— Знакомый? — нахмурился Лао Вэй. — Вечером выступление, а сейчас тихий час, к ней нельзя.
Парень упрямо настаивал:
— Днем, в свободное от работы время, каждый волен заниматься чем хочет.
— В нашем ансамбле днем отдыхают, а вечером работают. Вот и выходит, что сейчас вроде полночь. А в полночь не ищут знакомых девушек.
— Однажды в полночь, ровно в двенадцать, мы даже гуляли по берегу Хуанхэ, — лукаво заявил парень.
— Я об этом не знал. А то не разрешил бы, — сказал Лао Вэй, легонько подталкивая парня в плечо, чтобы выпроводить.
Тот разозлился:
— Какой-то паршивый ансамбль, а корчите из себя невесть что!
— Да, пожалуй, ты прав, — признался Лао Вэй, вытолкав паренька. И вдруг обнаружил в дверном стекле дырочку, в которую вполне можно было просунуть руку и повернуть ключ. Неудивительно, что по ночам они безобразничают. А согласно правилам внутреннего распорядка, в десять часов дверь должна быть заперта. Кроме того, девушкам до двадцати четырех лет встречаться с парнями запрещено. Но эти правила теперь почти преданы забвению. А все потому, что у Лао Вэя дел невпроворот, и все сплелись клубок, не знаешь, за какую нитку хвататься. Он посмотрел в сторону дежурки, хотел было сказать Лао Хэ, чтобы он после обеда никого не пускал. Но Лао Хэ, откинувшись на спинку плетеного кресла, сладко спал, и голова его покачивалась из стороны в сторону. Лао Вэй не стал его будить. Он рано встает, поздно ложится, принимает газеты, отвечает на телефонные звонки — вздохнуть некогда. Да и возраст не малый — шестьдесят два. Ему бы на пенсию выйти, дома сидеть, внуков нянчить, но нет у него ни дома, ни детей, ни внуков. Один-одинешенек в целом свете. Вот он и не хочет на пенсию выходить, умру, говорит, в дежурке, когда придет мой час. Лао Вэй все понимает и не гонит его на заслуженный отдых.
Лао Вэй постоял возле старика, почесал в затылке, и вдруг его осенило. Он взял мел и на висевшей у двери доске написал: «Во время отдыха посторонним вход воспрещен!» И тут, отряхивая руки от мела, увидел, как в дверь вошел милиционер с двумя термосами в руках. Улыбаясь до ушей, он кивком поприветствовал Лао Вэя и пошел хорошо знакомой ему дорогой прямо к титану. Лао Вэй знал, что человек этот живет на соседней улице. О, здесь общественный титан, недаром у труппы такие огромные расходы на уголь. Но это отвечает принципу Лао Вэя «поддерживать связь с массами». И Лао Вэй, покачав головой, с горькой усмешкой направился к канцелярии.
Там он опять пристроился у стола, пытаясь заснуть, но было неудобно, сон не шел. Промаявшись минут десять, он выпрямился, протер глаза. Ладно, не буду спать. Но в городской отдел культуры еще рано. Пройдусь-ка я по театру и загляну в те места, где продают билеты.
Лао Вэй вышел со двора, пересек узкую улочку и попал на просторную прямую Хуайхайлу. Это — самая красивая улица в городе. Говорят, в Шанхае тоже есть Хуайхайлу, полная великолепия, многолюдная. Но Лао Вэю всегда казалось, что это шанхайцы позаимствовали у них название для своей улицы — ведь именно здесь было Хуайхайское сражение[14], в память о котором названа улица. Лао Вэй в ту пору был корреспондентом при военном ансамбле, в боях не участвовал, но все видел собственными глазами. Сколько погибло людей, сколько пролито было крови! Разве не ради этой земли, не ради этого мира! Чтобы он стал еще краше. Взгляните на Хуайхайлу! Прямая, широкая! Она может поспорить красотой с улицами Нанкина. Высокие дома, почта, телеграф. Гостиница высшего разряда Пэнчэн, и еще более роскошная — Хуайхайская. Лао Вэю довелось как-то побывать там, полы сверкают как зеркало, скользкие. Лао Вэй едва не упал.
Хорошо! Революция — это сражение. Революция это — соревнование. Кто кого. Тут-то и проявляется настоящий энтузиазм.
О! Магазин «Деликатесы» опять красят. Ведь незадолго до Первого мая, Лао Вэй помнит, здание покрасили в голубой цвет. А в какой покрасят теперь? Лао Вэй остановился, скрестил на груди руки и, поглаживая бороду, стал наблюдать, как работают два маляра. Стены они не красили — писали на них иероглифы. Интересно, что именно? Не по случаю же национального праздника — до него далеко. Да и вообще, зачем писать на стенах, если можно просто повесить четыре праздничных красных фонарика, когда придет время. Лао Вэй прищурился и с трудом разглядел надпись:
«Пельмени на пару, куриный суп с ушками, традиционные китайские блюда для банкетов, торжественные обеды».
О-о! Всю стену испортили! Не хватало еще написать на ней полностью все меню и марки вин. Лао Вэй посокрушался и пошел дальше. Оглянувшись, заметил в переулке рядом большую вывеску: «Ресторан Гуандун» — и тут же вспомнил, что в глубине переулка есть еще один ресторан. Лао Вэй не бывал там — ресторанчик маленький, да и расположен неудобно. Он потрогал подбородок и вдруг увидел, что под вывеской «Ресторан Гуандун» написано:
«Повар Чжан Сюин, родом из Шаньтоу провинции Гуандун, в 1947 году открыл здесь ресторан. Повар высокого класса, специалист по традиционным гуандунским блюдам, превосходно жарит, тушит, готовит на пару — его блюда отличаются прекрасным ароматом и вкусом».
Лао Вэй сглотнул слюну, вот бы выбрать минутку и прийти сюда вместе с женой и сыном отведать всей этой вкуснятины. Как жаль, что он раньше не обратил внимания на эту вывеску — ресторан Гуандун закрывали собою «Деликатесы». Он снова обернулся, на стене магазина уже красовались четыре иероглифа «Готовим пельмени на пару». Такие ярко-красные знаки, что сразу бросаются в глаза, их, пожалуй, видно даже с противоположной стороны улицы, где находится остановка транспорта. И здесь борьба, соревнование. Но такие методы конкуренции немножко… как бы это сказать? Лао Вэя охватило вдруг чувство досады. И он продолжал свой путь со скрещенными на груди руками.
Проходя мимо парикмахерской «Яркий свет», Лао Вэй увидел на дверях вывеску «Курсы усовершенствования» и вспомнил о том, как несколько дней назад его сына обкорнали на каких-то курсах усовершенствования и как сын разозлился. Такая жара, а он весь день ходит в кепке и на все лады костерит эти курсы усовершенствования. В самом деле, если там работают ученики, так пусть не обслуживают клиентов. А если клиент нужен им для практики, так не надо брать с него денег! А там плата как в настоящей парикмахерской! Ох, эти деньги!
Не знаю, насколько начальник отдела Су урежет дотацию на сей раз. Ансамбль и так едва сводит концы с концами. И так уже не платят за выступления, лишили премий, на бытовые нужды и то не дают, чего доброго, еще придется брать на себя расходы за кондиционеры. Хорошо еще, что бесплатно греемся у огня. Хоть бы заработать немного, чтоб было чем заплатить актерам. Все время прогораем, на первом представлении зал был заполнен процентов на шестьдесят, второе пришлось на субботу, по телевидению как раз показывали «Человека из Атлантики»[15], и народу в театре было еще меньше. Вчера, правда, куда ни шло, а вот сегодня в театре Чжуншаньтан дают «Сон о бабочке»[16], не знаю, сколько нам достанется зрителей. К тому же драматическая труппа банцзы[17] во Дворце минералогии показывает драму «Одиннадцатый»[18], которая пользуется успехом у стариков так же, как иностранные фильмы у молодежи. Эх-эх, и тут борьба! Да еще какая трудная, мучительная! Побеждают незаурядные. А что делать побежденным?
Вот бы настал такой день, когда исчезнут и иностранные фильмы, и труппа банцзы, думал Лао Вэй, кусая губы, и не заметил, как очутился у магазина вин и сигарет. Там сидела Сансан из хореографической группы и ее парень Чэншань. За то, что они давали магазину несколько контрамарок, им разрешили продавать здесь билеты, дали даже стол и табуретки.
— Как дела? — спросил Лао Вэй, заглянув в дверь.
Сансан огорченно покачала головой, перед ней лежала довольно пухлая пачка билетов. Чэншань поднялся, говоря:
— Завтра в отделе министерства легкой промышленности вечер, пойду попробую уговорить их купить билеты на наше представление.
Глаза у Лао Вэя загорелись.
— Если не согласятся купить все билеты, продай сколько возьмут.
Чэншань кивнул, бросил взгляд на Сансан, вскочил на велосипед и укатил. Лао Вэй молча смотрел ему вслед. Улица была запружена людьми, они заходили в магазин, выходили, но билетов никто не покупал. Лишь некоторые задерживались у витрины, глазели на афиши, на фотографии актеров. Лао Вэй не выдержал и обратился к какой-то парочке:
— Купите билеты, ведь это лучше, чем слоняться по улицам.
Те, не сказав ни слова, ушли. Лао Вэю было невесело, но он подумал: «Чего суешься? Ведь ты же не торгуешь билетами».
Он взглянул на Сансан. Подперев ладонью щеку, она свободной рукой поправляла волосы за ухом и с невыразимой тоской смотрела на прохожих. Она была самой способной в хореографической группе, надеждой ансамбля, но песни и пляски сейчас не в чести, большим успехом пользуются оперные арии. А танцевальную группу хоть распускай. Танцоров используют как статистов в массовках, но Сансан чересчур высока и исполняла обычно сольные номера, главные роли, для массовок она не годится. Ее приглашали другие труппы, но она не уходит из-за Чэншаня. Лао Вэй посмотрел на Сансан и сказал:
— Дождись Чэншаня, и возвращайтесь!
Он подумал о том, что Чэншань, студент пединститута, уже пропустил полдня занятий. Лао Вэй пошел дальше, свернул в переулок и оказался у театра. Еще издали он заметил кривого на один глаз рабочего сцены, прозванного «Всевидящее Око»; он разговаривал с теми, кто продавал билеты. Всевидящее Око был рабочим из пригорода. После того как построили театр, его зачислили в штат. Он говорил с сильным местным акцентом и, как утверждали музыканты, к каждому слову добавлял какой-то призвук. Лао Вэй этого не улавливал, но слушал Всевидящее Око с интересом: говорил тот не как все и слышно его было очень далеко. Вот и сейчас Лао Вэй еще не подошел, как до него донеслись слова одноглазого:
— Вы продавайте билеты перед самым спектаклем, и не по три мао[19], а по одному.
Лао Вэй подлетел к рабочему, едва не сбил его с ног и процедил сквозь зубы:
— Негодяй!
Всевидящее Око отскочил к двери.
— Позови управляющего! — сердито приказал Лао Вэй.
— Для чего? — заикаясь, проговорил Всевидящее Око, жалко моргая своим единственным глазом.
— Пусть знает, что из-за твоей подрывной деятельности зритель к нам не идет и что нам нечем будет платить за аренду!
— А управляющего нет на месте! — растерянно, но в то же время нагловато заявил Всевидящее Око.
Лао Вэй взял его за шкирку, втолкнул в крохотную будку за кассой и захлопнул дверь. На двери как раз висел замок, а в нем торчал ключ, Лао Вэй запер Всевидящее Око, а ключ унес, не обращая внимания на крики и мольбы провинившегося. Недалеко от театра стояло здание горкома партии, там и находился отдел культуры. Поднимаясь по ступенькам, Лао Вэй взглянул на часы, было пять минут четвертого.
Вышел он из горкома в половине шестого. В полном изнеможении медленно спустился по ступенькам, ощущая тяжесть в ногах. В голове гудело, она казалась тяжелой, шея не гнулась. Он шел понурившись, какая-то девушка с газетой в руках пробежала ему навстречу, что-то сказала, но он ничего не слышал. Дежурный у дверей широко улыбнулся ему, но он не признал в нем своего земляка. Кадровый работник, человек средних лет, тоже спускавшийся вниз, хлопнув Лао Вэя по плечам, пошутил:
— Опять приходил деньги клянчить?
Лао Вэй окинул его холодным взглядом…
Деньги? Но начальник отдела культуры ничего не сказал о деньгах, а с полным пониманием дела заявил:
— Уменьшение дотации — тоже не выход.
Зачем же тогда он вызывал Лао Вэя? Не затем же, чтобы поговорить? А говорил он непрерывно, на самые разные темы, сказал даже, что по распоряжению секретаря горкома партии несколько заводов, длительное время терпевших убытки, законсервированы. Еще говорил о доходах труппы банцзы в прошлом году и в первом квартале нынешнего, а также о том, как голодают крестьяне в районе Хуайхай, едят древесную кору… что это сегодня с начальником? Он избегал смотреть в глаза Лао Вэю. И наконец, помявшись, произнес:
— В бою кто-то захватывает позиции, кто-то теряет, одни наступают, другие отступают.
Что бы это значило? Отступление? Но куда отступать? И до каких пор отступать ансамблю! Ведь скоро они будут получать зарплату просто так, ни за что. Лао Вэй расхохотался, однако начальнику отдела культуры было не до смеха, он сидел, низко опустив голову, пряча от Лао Вэя глаза. Лао Вэй перестал смеяться. Он вдруг почуял неладное. В душе шевельнулось недоброе предчувствие. Лучше не думать. И Лао Вэй вышел из кабинета.
На улице он остановился.
Солнце клонилось к закату, даря на прощанье миру полоску золотисто-красного света. Этот свет отражался в окнах мчавшихся мимо автобусов, окрашивал в розовые тона несшихся один за другим велосипедистов. На углу, как обычно, стоял в будке на возвышении регулировщик в белой форме, напоминавший белый парус в безбрежном море. С этого перекрестка открывался великолепный вид на Хуайхайлу. Здесь было очень оживленно, толпы людей возвращались с работы. Лао Вэй почему-то удивился: утром люди уходят на работу, а вечером возвращаются, везде полно народу. Мимо проехали два велосипедиста, оглянувшись, крикнули:
— Домой, Лао Вэй? — выведя его из раздумья.
— Да, домой, — лишь бы что-нибудь ответить, буркнул Лао Вэй. И тут же подумал: «Нет, не домой». Но велосипедистов уже и след простыл. Ему надо в театр, вечером спектакль. Да, надо играть, играть, играть… Лао Вэй был в полном изнеможении, он ничего не хотел, только лечь и уснуть. Ни говорить, ни думать, ни видеть — лежать бы и спать… Внутри у него словно лопнула какая-то очень важная пружина, оборвалась — как в скрипке струна, самая главная, которая рвется чаще других, и приходится покупать новую по нескольку раз в месяц. О, скрипки, господи! Зачем так усердствовать и рвать струны? Ведь каждый год на них уходит больше сотни юаней[20]. Требуют, скандалят. Словно Лао Вэй печатает деньги. Ладно, ладно, Лао Вэй махнул рукой, будто разговаривал с воображаемым скрипачом, требующим денег. Нет, хватит, с этим надо кончать.
Пойду в театр. Но прежде надо поесть. Хотя совсем не хочется. Хорошо бы выпить немного вина, сразу стало бы легче. Лао Вэй медленно пошел к перекрестку, свернул и направился в кабачок.
Народу там было много, но несколько столиков оказались свободными. Лао Вэй взял в буфете два ляна[21] китайской водки, немного доуфу[22] и пошел к столику в углу у окна.
«Шесть, шесть! Пусть братьям повезет! Четыре счастья! Семь звезд, пять!..» — это выкрикивали сидевшие за столиками. Они развлекались застольной игрой на пальцах[23]. Было чадно, душно, все словно плавало в дыму. Лао Вэй недовольно покосился в сторону игроков — это была, судя по виду, рабочая молодежь. Затем перевел взгляд на Хуайхайлу. Восьмиэтажное здание гостиницы Пэнчэн сверкало огнями. Билет за три мао — и тебя на лифте поднимут на самый верх, где сияют красные и зеленые огни неоновых реклам. А там — цветной телевизор, шахматы, библиотека, диваны. На балконах — плетеные кресла-качалки, можно полюбоваться панорамой ночного города или, закрыв глаза, отдохнуть под звуки легкой музыки. Можно выпить стакан молока, это входит в стоимость билета. Есть еще там прохладительные напитки и сладости, но за это, разумеется, надо платить дополнительно. Лао Вэй хотел было посоветовать этим ребятам пойти повеселиться туда, это как раз место для молодежи. Но, говорят, туда мало кто ходит, неизвестно, за что берут там деньги, цена всем этим увеселениям не составит, конечно, трех цзяо[24]. Ведь стакан молока стоит один мао. А за что платить еще два? Чтобы там погулять, полюбоваться панорамой ночного города, посидеть на диване, послушать легкую музыку? Но это не так уж интересно. Как-то в гостинице Пэнчэн устроили вечер танцев, и народ повалил туда валом. Танцевали не все, многие стояли в сторонке, смотрели, смеялись. Было тесно, так как желающих оказалось в несколько раз больше, чем в обычные дни. Но потом секретарь горкома запретил такие вечера. А несколько дней назад один осведомленный парень сказал, что администрация ресторана нашла общий язык с секретарем горкома и получила разрешение проводить вечера танцев, это нововведение пользуется большим успехом и собирает множество посетителей. Кстати, помощник руководителя ансамбля предложил Лао Вэю приобрести электрогитару. Говорят, какая-то уездная труппа выступала с электрогитарой и был полный сбор. Электрогитару слушают затаив дыхание, а потом зал разражается громкими аплодисментами. Лао Вэй не мог понять, почему эти убаюкивающие звуки так волнуют сердца. Лао Сун и его товарищи долго убеждали Лао Вэя, и он наконец сдался: на прошлой неделе послал в Шанхай человека за электрогитарой, тот написал, что стоит она более двухсот юаней и купить ее очень трудно. Но теперь, кажется, гитара не понадобится. Лао Вэй никак не решался послать телеграмму, чтобы тот возвращался. Его мучило раскаяние, послушай он Лао Суна раньше, возможно, дело и не дошло бы до этого… да поздно!
Лао Вэй допил вино, поднялся и вышел из ресторанчика, а вслед ему неслось: «Семь звезд, четыре счастья…»
От выпитой водки по телу разлилось тепло, на душе стало спокойнее. Он почувствовал прилив сил и, ускорив шаг, заспешил к театру.
Касса была еще открыта, кассирша, перед которой лежали кучкой билеты, вязала кофточку. Над окном висела доска с надписью: «Здесь продаются билеты на сегодня, цена: один мао». Лао Вэй вдруг вспомнил Всевидящее Око, пошарил в кармане, нашел ключ. Прошел за кассу, дверь оказалась открытой, Всевидящее Око сбежал. Конечно же, ключ был не единственный. Лао Вэй вздохнул и пошел за кулисы.
За кулисами царило оживление, одни переодевались, другие болтали. Несколько оркестрантов сушили волосы феном.
Раньше оркестранты, как и актеры, были в театральных костюмах и гриме — время от времени им полагалось выходить на сцену. Поэтому они требовали, чтобы им выдавали грим и туалетные принадлежности. Теперь оркестранты не появлялись на сцене, но по-прежнему заботились о своей внешности — парни подросли, и у каждого появился объект обожания.
Лао Вэй прошел в неосвещенный угол сцены. Придвинул стул, сел, закурил. Вдруг он услышал:
— Ты во второй половине спектакля не занята? Давай сходим на «Сон о бабочке», у меня есть билеты. — В голосе парня слышались заискивающие нотки.
— Я не пойду, — холодно ответила девушка.
— Посмотрим фильм, и я провожу тебя обратно.
— Нет-нет, не пойду.
— Тогда давай покатаемся завтра на озере Юньлунху.
— Нет, — капризно ответила девушка.
— Подожди меня у входа.
— Не-е… — Видимо, девушка знала, что ее обожают.
— Не хочешь — не надо, — с вызовом бросил парень.
— Не хочу! — заявила девица и добавила: — Оказывается, ты не такой уж и хороший!
В это время осветитель зажег боковой свет, и Лао Вэй увидел, как поспешно отпрянули друг от друга две тени. Это была Ло Цзяньпин и уже знакомый ему парень с бакенбардами.
Лао Вэй с шумом поднялся и громко позвал:
— Сяо Ло[25], Ло Цзяньпин!
Ло Цзяньпин вышла из-за кулис и направилась к нему своей грациозной походкой. Лао заметил, что она сильно пополнела и одежда, плотно облегая красивое пышное тело, стала ей узковата. Но прежней изысканности и изящества уже не было. Видимо, оттого, что она перестала тренироваться.
— Ты почему не переодеваешься? — сердито спросил Лао Вэй.
— А мой выход во втором действии, — тихо ответила Ло Цзяньпин, кусая губы, верхняя была чуть приподнята, что придавало лицу детское выражение. Лао Вэй вспомнил, как взял ее из школы в 1975 году, когда готовили к постановке «Имэнсун»[26]. При подготовке «образцовых спектаклей»[27] ансамбль всякий раз набирал новых людей. В этих случаях отдел культуры, не скупясь, выделял штатные единицы, и двадцать, и тридцать, что-то перепадало и их ансамблю. Ло Цзяньпин тогда было лет четырнадцать. Белолицая и светловолосая худенькая девочка чем-то напоминала обезьянку. Умненькая и способная, она хорошо училась.
— Надо заранее готовиться, — уже мягче произнес Лао Вэй. — Ты еще так молода, Сяо Ло, повремени с этими делами. Нужно, гм… нужно…
Лао Вэй так и не договорил, что именно нужно, и махнул рукой. А в самом деле, что нужно? Тренироваться? Зачем? Она ведь не выступает с танцевальными номерами! Затем, чтобы выбегать на сцену вместе со статистами? Но для этого надо быть слишком добросовестной. Лао Вэй подумал о мастере Се, вечно небритом.
Старик отличался от этой славной девушки как небо от земли — и происхождением, и темпераментом, и внешностью. Но оба они на равных участвуют в массовках. Неужели их ждет одна и та же участь? Что же делать? Он и представить себе не мог, что окажется в полной растерянности. Неведомо почему, но именно в тот момент, когда почти все актеры выходили на авансцену, музыканты играли заключительную мелодию, а за сценой бегали, суетились в ожидании, когда опустится занавес, у Лао Вэя появлялось предчувствие, что скоро вообще конец всем их представлениям. О, Лао Вэй никогда не понимал, почему такой ажиотаж в начале и в конце спектакля. Даже досадно! Он поднялся и решил пройти через боковую дверь в зал, чтобы спокойно посидеть где-нибудь в укромном уголке на зрительском месте. Выпитая водка перестала действовать, и бодрость моментально улетучилась, уступив место невыразимой усталости.
Погасли огни, сцена погрузилась во мрак, на расстоянии вытянутой руки ничего не было видно, глаза не сразу привыкли к темноте, и Лао Вэй шел на ощупь. Но, опустившись со ступенек и проходя мимо оркестра, он разглядел все же в темноте несколько человек и услышал, как один из них шепотом сказал:
— Билеты не будут проверять?
— А вдруг будут, что тогда?
— Свободные места есть?
— Все в порядке. Мест более чем достаточно, найдем. А будут проверять билеты, забежим в туалет.
— Не будут проверять, не будут.
Лао Вэй вскипел от гнева: на всех собраниях, больших и малых, каждый раз говорят о том, что нельзя приводить посторонних. Нельзя! Ведь пригласить в театр без билета — все равно что пригласить гостей на государственный счет! Не понимают, подлецы! Лао Вэй уже поставил ногу на ступеньку, чтобы спуститься в оркестровую яму, но раздумал, потрогал висок, где пульсировала кровь, и толкнул маленькую дверь. К чему, к чему затевать историю? Пусть смотрят, ничего плохого в этом нет, молодые получают мало. Конечно, пользы труппе от таких зрителей никакой. Прибыль, прибыль… а что такое прибыль? Те же деньги! Господи, с каких же это пор искусство и деньги так неразлучны!
Лао Вэй вошел в зрительный зал, уже погруженный в темноту. Кто-то мел пол и задел его метлой. В темноте хитро блеснул единственный глаз Всевидящего Ока. Он будто нечаянно зацепил Лао Вэя, не причинив ему ни малейшей боли, но сделал это, конечно же, в отместку. Лао Вэй, словно не замечая его, прошел мимо, прямо к средним рядам партера, и сел.
Он вытянул ноги, откинул голову на высокую спинку кожаного кресла и почувствовал, как удобно вот так сидеть. Проектировщик этого зала продумал каждую деталь, все сделано со вкусом: стены светло-желтые, потолок, словно драгоценными камнями, инкрустирован матовыми светильниками. В захудалом городишке — и такой первоклассный зал для выступлений. Лао Вэй помнит день, когда начались работы по строительству театра, участники ансамбля внесли в это дело свою лепту — сровняли с землей старую стену. На ее месте, согласно проекту, и должен был быть зал. Люди работали самоотверженно, не жалея сил: ведь этот зал гостиницы Пэнчэн должен был отойти к отделу культуры и стать местом их выступлений.
Прежний начальник отдела культуры говорил: «Теперь у ансамбля есть свой зал, и он сможет там выступать в любое время, с любой программой. Не придется ходить на поклон в другие театры, показывать свои представления, чтобы получать разрешение их ставить и заключать контракт, отчислять огромные суммы за помещение и быть рабами всяких дурацких порядков, что смерти подобно». Много чего наобещал прежний начальник отдела культуры. Хорошо, что его перевели на другую работу, иначе пришлось бы с ним ссориться, требовать, чтобы он выполнил свои обещания.
После того как зал бы отстроен, он перешел в ведение театрального отдела. Этот отдел с нечеловеческой жестокостью обирал ансамбль. Спектакли налогами не облагал, зато требовал плату за аренду помещения, независимо от сбора. Начальник отдела делал все, чтобы непрерывно эксплуатировать помещение. Благодаря связям с кинокомпанией, он брал на прокат любые фильмы, и новые, и совсем старые, и пускал их с утра до вечера. Завтра выступление ансамбля, а накануне вечером еще идет последний сеанс. И лишь после его окончания актеры могут готовиться к представлению… Труппа для начальника не имела никакого значения, главное — деньги. То же самое происходило и в отделе культуры. Кто дает больше прибыли — тому и благоволят. Дает труппа всего треть от сбора — отдел культуры становится для нее мачехой.
Деньги, деньги! Что же это происходит? Прежде, покидая Хуайхай, мы переплывали с ансамблем Великую реку и никогда не задумывались о деньгах, мечтали лишь о том, чтобы выступления вдохновляли бойцов на борьбу с ненавистным врагом, с реакционными группировками помещиков, чтобы придать им силы и отваги для окончательной победы и полного освобождения Китая. А теперь у всех на уме только деньги. Сегодня при встрече начальник отдела культуры Су выразил недовольство слишком большими расходами труппы, поскольку ансамбль — высшей категории, костюмы дорогие, слишком много актеров и у каждого свое амплуа. В прежние годы сцена была земляная, освещение — газовые горелки, костюмы из крашеной марли, один актер — он и певец, и танцор, и музыкант, и костюмер, и рабочий сцены, раздвигает и сдвигает занавес. Чуть больше двадцати человек заняты в спектакле, а как весело, оживленно. Вот бы сейчас так! Конечно, все это не по душе нынешней молодежи, им подавай электрогитару, электроорган. Господи! Да ведь эта электрогитара стоит больше двухсот юаней! А выхода нет. Время требует, стоять на месте нельзя, только это движение вперед слишком накладно, утомительно. Начальник отдела культуры сказал: «Надо избавить народ от непосильного бремени трудностей». Почему он сказал это ему, Лао Вэю? Неужели ансамбль стал бременем?
По залу разлилось нежное, мягкое сияние светильников, театр готов к приему зрителей. Но в зале пока пусто, ни единого зрителя, из оркестра доносятся беспорядочные звуки — там настраивают инструменты. Их настраивают вплоть до самого начала спектакля, когда зал заполняют зрители. Лао Вэй вдруг почувствовал, как трудно руководить труппой. Сколько всяких правил расклеено на стенах. Но хоть бы кто-нибудь бросил на них взгляд, проанализировал свои поступки. Лао Вэй почувствовал угрызения совести: это он довел ансамбль до такого состояния! Он смотрел на занавес фиолетового цвета, на ряды кресел, обтянутых искусственной кожей, и невольно вспоминал о том, как, приехав в город, они давали свое первое представление.
В тот день прежний руководитель ансамбля попросил Лао Вэя съездить за цветами для актеров. Лао Вэй, не раздумывая, согласился, забыв о том, что в городе цветы — проблема, не то что в деревне — рви в поле сколько хочешь. Он исколесил на велосипеде весь город, пока наконец купил цветы, и весь в мыле примчался в театр. Занавес был раздвинут, актеры стояли на сцене и аплодировали. Лао Вэй, запыхавшись, подлетел к сцене, куда уже поднялся весь состав актеров, занятых в спектакле.
«Опоздал!» Он хлопнул себя по голове, проскочил мимо начальства вперед и каждому актеру преподнес по цветку…
Руководитель ансамбля, находившийся в зале, вне себя от гнева топал ногами. «Я чуть в обморок не упал», — сказал он потом Лао Вэю.
Уже позднее Лао Вэй узнал, что эти цветы были предназначены для ведущей актрисы, исполнявшей роль Сиэр[28], и преподнести их должен был сам руководитель ансамбля. Вот как оплошал Лао Вэй. Но он и в самом деле считал, что по высшей справедливости каждый актер заслуживает цветка. Тяжелый у них труд, Лао Вэй это знал. Хотя актерский опыт его был не богат. Он искренне любил актеров, любил искусство. И любовь эта постепенно перешла в поклонение. Он собственными глазами видел, как принимают артистов солдаты: они плакали, клялись отомстить врагу за героиню Сиэр. Да, искусство — дело великое, святое. Через десять лет Лао Вэй бросил сцену и стал руководителем ансамбля.
Но он не сумел принести счастье своим подопечным. И вот ансамбль оказался никому не нужным.
Зрители понемногу собирались. Вбежали ребятишки и сразу помчались к оркестру, с шумом и криками, разорвав холодную тишину зала. Появились несколько солдат, бойцов НОАК, среди них три девушки с программками и мороженым в руках, они с гордым видом заняли места в первом ряду. Девушки были в туфлях на высоких каблуках. Из-под фуражек выбивались черные как смоль волосы. Военная форма плотно облегала тела. Мужчины сняли фуражки. Волосы у них оказались довольно длинные. Лица и у парней, и у девушек буквально сверкали белизной. Лао Вэй решил, что это наверняка участники военного ансамбля, приехавшие из военного округа. Как не походили они на своих коллег по сцене — бойцов тех давних лет. Да, времена переменились. Смогли бы эти белолицые солдаты выступать на насыпи при свете газовых горелок? Смогли бы вести бой, рыть траншеи, ухаживать за ранеными и еще петь им народные песни? Почему они пришли в театр и не поприветствовали своих коллег? Знает ли помощник руководителя ансамбля Лао Сун, что пришли солдаты, известно ли ему, какой выступает сегодня состав — первый или второй? Все эти вопросы цепочкой промелькнули в голове Вэя. Ему хотелось, чтобы выступления его ансамбля понравились коллегам, независимо от того, какого разряда у них труппа, провинциальные ли актеры их гости или уездного масштаба; он всегда старался показать лучших актеров, не боясь обидеть второй состав. Он говорил: «Эти люди понимают толк в искусстве, а пословица гласит: „Умному — ум, а глупому — шум“. Истинных ценителей искусства не проведешь».
Лао Вэй решил было поискать Лао Суна и поднялся, но тут же в изнеможении опустился в кресло. Будь что будет! У Лао Суна сейчас и без того полно хлопот. Он не только правая, но и левая рука Лао Вэя, помощник руководителя ансамбля, член партячейки, единственный смыслящий в деле человек. Главная опора Лао Вэя. И в то же время главный раздражитель. Лао Вэй не приемлет ни образа его мыслей, ни способа действий, более того, питает к ним отвращение. Есть, например, у танцовщиков такой номер — двухминутная румба, Лао Сун разрешил актерам повторять номер четыре раза, растянув его на восемь минут, и утверждал, что некоторые приходят смотреть именно этот номер. Лао Вэю румба не нравилась — только и делают, что вертят задом, двух минут для такого танца и то много. Или вот еще, пишут рекламу: «Эта опера воспевает давнюю дружбу между китайским и американским народами», а Лао Сун будто нарочно хочет совсем по-другому: «Превратности любви золотоволосой девушки и отважного моряка». Что за пошлость! Но Лао Вэю никогда не удается его переспорить, и Лао Сун со своими дурацкими затеями в конечном счете берет верх. Но что удивительно, когда начинают превозносить высокое мастерство Суна или, скажем, находчивость, он не только не радуется, наоборот, не желает слушать, а то и просто уходит. Однажды Лао Вэй случайно услышал, как несколько молодых людей в шутку сказали Лао Суну: «А вы молодец! Когда выборы в труппе будут демократическими, мы непременно выберем вас руководителем ансамбля!» — «Таланта для этого у меня не хватает. А вот Лао Вэй — человек подходящий, хороший, порядочный». Лао Вэя растрогали эти слова. Но через два дня Лао Сун опять что-то придумал и опять настоял на своем с присущим ему высокомерием и полным неуважением к чужому мнению.
Лао Вэю это претило…
— Эй, парень, покажи билет! — Кто-то бесцеремонно толкнул Лао Вэя. Он оглянулся и увидал юношу, длинноволосого, в клетчатой модной рубашке. Лицо все в прыщах и лоснится. Так и хочется его умыть. Лао Вэй молча поднялся и пошел, услышав вслед:
— Расселся тут, мать его так!
«Вот таким и нравятся румбы и „золотоволосые девушки“», — с неприязнью подумал Лао Вэй.
В оркестровой яме показалась голова с копной волос, очки, и наконец появился их обладатель — высокий худой юноша — дирижер Сяо Тан. Перемахнув через барьер оркестровой ямы, он выбрался в зал и с улыбкой подошел к солдатам из ансамбля НОАК. Один из них, тоже в очках, вытащил что-то из портфеля и передал дирижеру. Они перебросились несколькими словами, но тут Сяо Тан заметил Лао Вэя и устремился к нему:
— Лао Вэй, вот удача, а я как раз искал вас.
— О! — Лао Вэй остановился.
— Смотрите! — Сяо Тан развернул сверточек и с таким видом, словно держал в руках драгоценность, помахал каким-то листком перед самым носом Лао Вэя. От множества похожих на бобовые ростки черных знаков у Лао Вэя голова пошла кругом. — Они разрешили мне это переписать, просто так, бесплатно. — Повернувшись, он указал на солдат из ансамбля.
— Кто — они?
— Актеры из драматической труппы военного округа, приехали в Хуайхайский музей собрать материал для эпической драмы о Хуайхайском сражении. Тот, в очках, композитор, он дал мне партитуру своей симфонии, замечательная музыка!
— Хорошо, — рассеянно проговорил Лао Вэй, глядя на первый ряд. — Для постановки такой драмы понадобится много денег, будет ли она пользоваться успехом у зрителей? — Лао Вэй немного разбирался в экономике, благодаря Лао Суну, и знал, что такое афиши — рекламы, которыми увешано было, как говорится, все от земли до самого неба.
— Армию эти проблемы не волнуют, там не то что у нас, с утра до вечера: деньги, деньги, деньги!
— А что делать без денег? — Лао Вэй сердито взглянул на дирижера. — Без денег ни шагу: расходы на актеров, на представления, на бытовые нужды, чуть ли не на регулирование температуры воздуха… Как же без них?
— Я никогда вас ни о чем не просил, — серьезно произнес дирижер.
— Час от часу не легче, — пробормотал Лао Вэй и хотел было уйти. Вообще-то ему очень нравился этот паренек, усердный, старательный, честный. Он из интеллигентной семьи, специального музыкального образования не имеет, но два года назад на провинциальном смотре занял первое место среди дирижеров ансамблей. Но сегодня на душе у Лао Вэя было тревожно и разговаривать не хотелось, тем более вести спор.
— У меня к вам дело. — Сяо Тан знал, что пользуется благосклонностью Лао Вэя, и в радостном возбуждении продолжал: — После оперных спектаклей можно дать еще несколько концертов. Пять, четыре, три, но не меньше. Каково ваше мнение?
— Посмотрим, посмотрим, — бросил Лао Вэй, уходя.
— Нечего смотреть, а то все просмотрим. Договорились? Сразу после оперы! Идет?
«После оперы? А если потерпим фиаско? Что делать тогда?» — подумал про себя Лао Вэй.
— У нас программа всего на сто минут, соло на кларнете, на фаготе, игра на скрипке… Боитесь, прогорим?
— Боюсь? Чего мне бояться?..
— Не бойтесь, у нас еще есть вокальный номер, ария Лю Лицзюнь. А останется время, дадим соло на электрогитаре.
— Электрогитаре? Если будет электрогитара, может быть, будет и успех…
— Главное, увлечь зрителей оркестровой музыкой, подготовимся за неделю. Опера продержится неделю?
Лао Вэй ничего не ответил, лишь хмыкнул.
— Итак, сразу после оперы начнем. Договорились, товарищ руководитель?
Сяо Тан упорно боролся с Лао Вэем за самостоятельные выступления оркестра. Однажды Лао Вэй пошел было на уступки, но его помощник Лао Сун заартачился и — ни в какую, даже поссорился с Лао Вэем. В то время как раз приезжал на гастроли ансамбль из Аньхоя с концертами, с вокально-хореографическими номерами, так что Лао Сун оказался прав: практика — единственный критерий истины… На какое-то время оркестранты угомонились. Но надежда не покидала Сяо Тана, и Лао Вэй, глядя на него, вдруг поверил в чудо.
— Товарищ Вэй, так я пойду скажу оркестрантам, что через десять дней мы начнем концерты. — Сяо Тан, хотя ему и было неловко, надеялся воспользоваться растерянностью Лао Вэя и решить этот вопрос в свою пользу.
«Если на протяжении десяти дней, — думал Лао Вэй, — у нас будут полные сборы, мы сможем оплатить расходы на бытовые нужды и за уголь». Именно это он только что сказал начальнику отдела культуры, но тот буркнул в ответ: «Такой мизер не решит коренной проблемы» — и перевел разговор на другое… Но как, каким образом решить эту коренную проблему? И почему начальник отдела культуры был сегодня не в духе, чего-то недоговаривал? Все ходил вокруг да около. Высказал бы все — и плохое, и хорошее. Лао Вэй сильный, выдержал бы. Впрочем, Лао Вэй боялся той правды, которую мог услышать от начальника. Рассказав о заводе, прекратившем работу, начальник перешел к ансамблю. Но с первых же слов Лао Вэй его перебил:
— Дела в ансамбле обстоят неплохо, актеры работают с огромным энтузиазмом.
Лао Вэй все понимал, обо всем догадывался и потому очень боялся продолжения разговора. Он вовсе не был бесчувственным, как утверждал Лао Сун, когда, случалось, они ссорились с ним…
Сяо Тан все еще что-то ему говорил, но Лао Вэй ничего не понимал. Схватывал лишь отдельные слова, попадавшие в русло его мыслей, и продолжал размышлять. Вдруг стало тихо — Лао Вэй поднял голову и увидел, что Сяо Тана уже нет рядом, а он стоит один перед этими элегантными военными. Они смотрели на Лао Вэя пренебрежительно. Да и кто он такой? Руководитель ансамбля в захудалом городишке. Лао Вэй быстро зашагал прочь и вошел за кулисы.
Тут к нему сразу кинулось несколько человек.
— Старина Вэй! Значит, через десять дней будем давать концерты?
— А как репетировать, если днем демонстрируются фильмы?
— Каждый вечер таскать пюпитры за собой?
— Носить их туда и обратно? Вот морока! Да разве такое возможно?
— Что думает руководство?
— Кто будет приходить на концерты?
— Напрасная трата сил и денег!..
Лао Вэй невольно поднял руку, словно защищаясь от удара, и, недоумевая, с досадой спросил:
— Какие концерты? Кто сказал?
— Вы сами сказали.
— Я? — Лао Вэй обвел сердитым взглядом оркестрантов и наконец заметил в самом темном углу Сяо Тана, сжавшегося от испуга.
— Что ты себе позволяешь? — заорал Лао Вэй. Все, что накопилось за день в его душе, словно огненный смерч, обрушилось на Сяо Тана. — Безобразие! Если ты такой талантливый, отправляйся в провинциальный ансамбль. Кто дает право тебе, бесталанному, вести себя так с людьми?
Все притихли, отошли в сторону. Сяо Тан оцепенел, стоял разинув рот и молчал.
— Вон отсюда! — Лао Вэй не в силах был сдержать ярость, подскочил к нему, схватил за борта куртки и с силой толкнул.
Губы у Сяо Тана задрожали, но он ничего не сказал и бросился прочь. Оркестранты молча смотрели на Лао Вэя.
— Инструменты настроили? — спросил Лао Вэй уже более мягко, чтобы нарушить тягостное молчание. Никто не ответил. — Если настроили, отдыхайте, — произнес он усталым голосом. Он не хотел уходить первым под их осуждающими взглядами, ждал, пока уйдут они. Спустя немного оркестранты стали медленно расходиться, они шли мимо Лао Вэя, исчезая в темноте за занавесом, никто не взглянул в его сторону, не произнес ни слова. Они осуждали его, молча, сурово осуждали.
«Черт бы вас побрал! Разве не вы все это затеяли?» — сердито подумал Лао Вэй. Из оркестра донесся зычный звук контрабаса, Лао Вэй вздрогнул и быстро спустился в оркестр. Там, у перил барьера, стояли зрители — мужчины и женщины, старые и малые, они с любопытством разглядывали литавры, виолончели, тромбоны, чей-то нейлоновый зонтик, висевший на пюпитре, обменивались мнениями, а один мальчишка дотянулся до контрабаса и дернул струну.
Лао Вэй на него прикрикнул, отодвинул контрабас подальше от барьера и хотел было уйти, но передумал, обошел литавры и сел в оркестре, боясь, как бы мальчишки чего-нибудь не натворили. Но стоило ему сесть, как он сам стал объектом, привлекавшим внимание.
— Это барабанщик?
— Не похож, оркестранты все в форме!
— Посмотри на его куртку…
Лао Вэй чувствовал себя очень неловко, не знал, куда девать глаза от смущения, и думал, что недаром оркестранты, как только начинается антракт, сразу устремляются наверх. Он без всякого интереса смотрел на ударные инструменты: литавры, тарелки, маленькие барабанчики, барабаны, бубен — и думал, что со всеми этими инструментами способен был управляться только такой замечательный мастер своего дела, как Лю Цюньчжэнь. Конечно, один он не мог полностью использовать все возможности ударных инструментов, двух рук для этого мало. Жаль, что ушел Хан Гопин, игравший на маленьком барабане, но Лао Вэй никогда никого не удерживал. В 1973 году из Шанхая пришло распоряжение за исходящим номером 30, согласно которому молодой человек из интеллигентной семьи, единственный сын, да к тому же слабый здоровьем, имел право возвратиться из деревни[29] в Шанхай и получить работу. Сяо Хан был единственным сыном в семье, но как раз за полгода до распоряжения официально перевелся на работу в ансамбль, став, таким образом, государственным служащим, а такой случай документ не предусматривал. В прошлом году, воспользовавшись тем, что по всей стране решался вопрос о молодежи, он наконец нашел способ вернуться в Шанхай. Окольным путем. Переехал вначале в деревню, восстановив статус интеллигента. Лао Вэй очень сокрушался, что теряет хорошего музыканта, он, конечно, имел формальное право его не отпустить, но не стал этого делать, сказал лишь: «Родную землю тяжело покидать, даже лист и тот падает под свое дерево, кто не мечтает о возвращении в родные места?» Нелегко далось это Хан Гопину. Сколько сил он затратил! Уехать просто, а вот вернуться? Возвращение на родину — святое дело. В Шанхае свое чадо, свою кровиночку ждали старые отец и мать, все глаза проглядели… Лао Вэй устроил Хан Гопину проводы, подарил альбом с фотографиями. Парень был глубоко тронут, из его огромных глаз по бледному лицу катились слезы. Лао Вэй тоже расчувствовался. Гопин хоть и уезжает, а любит свой ансамбль, будет помнить все доброе, что с ним связано.
За два последних года ансамбль потерял много хороших музыкантов, но Лао Вэй никому не чинил препятствий — всем желал добра: пусть каждый живет так, как ему лучше.
Уехала и самая юная, похожая на куколку девочка, прозванная Пельмешкой. Ей исполнилось только четырнадцать, когда она покинула родной город, но, как старшая из детей в семье, она обязана была ехать в деревню на перевоспитание.
Зная это, мать забрала ее из школы и отправила в Сучжоу, где у нее был старый, полуразрушенный дом, с тем чтобы девочка обучалась там игре на скрипке. Девочка была способной, играла превосходно. И когда мать привезла ее на экзамен, она с первого взгляда пришлась по душе Лао Вэю, да и остальные музыканты ее полюбили. В то время не было свободной штатной единицы, и по совету партячейки ее решили оставить в ансамбле якобы для продолжения учебы, вне штата, без зарплаты. А как только появится возможность, принять на ставку. Мать сразу охотно согласилась, заручившись поддержкой Лао Вэя.
Девочку вначале прозвали «бобо», что значит одновременно и «волна», и «сдобная булочка». А потом выбрали нечто среднее, прозвав Пельмешкой. Учиться в ансамбле не было никакой возможности, и девочка стала играть в оркестре, заняв место последней скрипки. Она очень старалась. Приходила в любую погоду, никогда не опаздывала, не уходила раньше времени, хотя ее и не вызывали во время переклички — в списке оркестрантов ее фамилия не значилась. И только потом Лао Вэй велел называть и ее фамилию. Когда это случилось в первый раз, ее кукольное личико засветилось радостью, расцвело. Она громко и отчетливо откликнулась: «Здесь!»
Пельмешка была настоящей умницей и, когда выдавали зарплату, талоны на питание, мыло, полотенца, билеты в кино, стояла в сторонке, продолжая репетировать, даже головы не поворачивала. Обычно она упражнялась на кухне, за загородкой, где лежал уголь. Жила Пельмешка далеко, но в общежитии мест не хватало. После землетрясения в Таншане этот район стал опасной зоной — по прогнозам в ближайшие два года здесь тоже ждали землетрясения. Поэтому актерам ансамбля выделили палатки, места стало больше, и Пельмешка с радостью перебралась сюда со своими нехитрыми пожитками: одеялом, матрацем, зубной щеткой и несколькими книгами.
Лао Вэй очень заботился о девочке еще и потому, что она нужна была оркестру: скрипачей не хватало. Он долго бегал в городской отдел культуры, пока удалось наконец выбить для нее временную ставку — двадцать четыре юаня. Но после разгрома «банды четырех», когда люди обрели право решать свою судьбу, а успевающие учащиеся — возможность получить высшее образование, Пельмешка ушла из ансамбля и поступила в школу. Лао Вэй и ее не стал удерживать, хотя ему стоило немалых усилий принять ее в штат. Пусть девочка учится, это хорошо, будет больше перспектив. Он погладил ее по головке, пожал руку и сказал: «Учись хорошо, оправдай доверие!» И девочка поклялась, что непременно поступит в институт. Лао Вэй был очень доволен, улыбался, но в ансамбле осталось всего три скрипки.
Ушла альтистка Цзян Хун, ее родители, высокопоставленные кадровые работники, перевели дочь в Пекин. Она была не единственным ребенком в семье, не жаловалась на здоровье. Но желание родителей жить вместе с детьми вполне закономерно, считал Лао Вэй. И Лао Вэй отпустил Цзян Хун.
Отпустил Лао Вэй и трубача Чжоу Минмина, сдавшего экзамены в провинциальный институт искусств. Он понимал, что в его маленьком ансамбле нельзя достичь больших успехов, а Чжоу парень талантливый, пусть учится — станет настоящим музыкантом.
Пианистка Ли Ли уехала к своему мужу. Целых три года они были женихом и невестой, а Лао Вэй не хотел выступать в роли матушки Ванму[30].
Многие ушли. Место Пельмешки занял сын начальника городского отдела культуры, провалившийся на экзаменах в институт. Начальник отдела культуры весь извелся из-за сына, просто жаль на него смотреть, и Лао Вэй принял этого никчемного парня в ансамбль, вызвав кучу нареканий и кривотолков. А сын во время репетиций играл слишком громко, а на спектакле едва слышно — словно комар пищит.
Лао Сун не смог отговорить Лао Вэя и, холодно улыбаясь, сказал:
— Тебе не руководителем ансамбля быть, а заведующим приютом.
Как-то Сяо Тан во время репетиции даже швырнул в сердцах дирижерскую палочку и крикнул:
— В кого нас превратили? Мы что, трамплин? Или благотворительное общество?
Все молчали, будто немые…
Раздался первый звонок.
Лао Вэй невольно оглянулся и увидел, что музыканты стоят у входа в оркестровую яму с инструментами в руках, готовые занять свои места.
Сердце у Лао Вэя екнуло: а Сяо Тан? Где он? Вдруг обиделся и не придет? Тогда дело плохо! Как без дирижера? Угораздило же меня так распалиться, да еще при всех. Парень он гордый, с достоинством, наверняка не простит. Ой! Что же это я наделал? Надо обязательно разыскать Сяо Тана, обязательно! Он вышел из оркестровой ямы, где у входа сгрудились музыканты. Он знал, что среди них нет Сяо Тана, и все же внимательно обвел взглядом всех, прошел за кулисы, но и там его не было.
Прозвенел второй звонок. Лао Вэй даже вспотел от волнения. Кто-то из актеров был уже одет и загримирован, кто-то искал на вешалке свой костюм, некоторые в уголке тихонько пробовали голос, актрисы, готовые к выходу, сидели и вязали. Из-за кулис Лао Вэй вышел в темный дворик, обошел его, через главный вход попал в вестибюль, а оттуда — в зрительный зал. Окинув зал взглядом, прошел вперед. Луч проектора все время двигался, искал на сцене нужное место. Лао Вэй подскочил к оркестру, растолкал зрителей, стоявших у барьера, и увидел, что на дирижерском пульте никого нет.
«Где Сяо Тан?» — спросил он взглядом музыкантов.
«Тебе лучше знать», — также взглядом ответили музыканты.
Лао Вэй прошел за декорации, заглянул в туалет.
Прозвенел третий звонок.
— Гасите свет! Свет гасите! — орал Лао Сун. Се опять что-то напортачил.
— Сцена! Все в порядке? — снова раздался голос Лао Суна, он опрашивал службы перед началом спектакля.
— В порядке!
— Свет в оркестр!
Подождите! — хотел крикнуть Лао Вэй, но голос ему не повиновался. В глазах потемнело, все было словно в тумане, вертелось, кружилось. Он ничего не видел, не слышал. Прошло довольно много времени, и вдруг откуда-то издалека, будто из другого мира, донесся переливчатый женский голос: «Чайка, сизокрылая морская чайка, куда ты улетела?..» Звучала ария, ее сопровождали звуки музыки. О, ведь это же скрипка, скрипка! Потом заиграла труба, зазвенели литавры. Значит, оркестр играет, раздвинулся занавес. Лао Вэй подошел из-за занавеса поближе к сцене и увидел Сяо Тана, широко раскинувшего руки. И Лао Вэю показалось, что Сяо Тан готов заключить в объятия оркестр и саму музыку. Но достойна ли эта музыка того, чтобы так горячо и самозабвенно дирижировать?
Маленькие трубы на высоких звуках то и дело срываются, тромбон детонирует, рояль, у которого должен быть плавный, певучий звук, звучит как цимбалы… а скрипка едва слышна…
«Не осталось музыкантов, разъехались! Кем я буду дирижировать? Замените музыкантов! Дайте мне другого скрипача, барабанщика, пианиста и валторниста! Замените!» — когда-то колотил кулаком по столу Сяо Тан в кабинете у Лао Вэя. «Дайте мне время, и я подготовлю вам музыкантов, мы будем играть Бетховена, Чайковского, Моцарта. Кому нужна эта «Бегония»? Черт бы ее побрал», — истошно кричал Сяо Тан. И еще некоторое время спустя: «Я все подготовил, можно дать несколько концертов», — посмеивался Сяо Тан. Он вел себя довольно дерзко.
Когда ты успел их подготовить? Каким образом? Так-то ты выполняешь распоряжения начальства репетировать только оперную музыку? Настойчиво уговариваешь музыкантов, помогаешь им переписывать ноты, носить пюпитры. А они режутся в карты, вяжут кофты, в перерывах между репетициями, выступлениями!
Сяо Тан — совершенный ребенок, ничего не понимает! Руки у Лао Вэя дрожали, ноги тоже. Он прислонился к занавесу, чтобы не упасть. Кто-то подставил ему стул, легонько коснувшись его ватных ног, и он послушно сел.
— …Товарищ Вэй! Я так люблю музыку, так люблю! Я даже могу не есть, лишь бы была музыка! Возьмите меня в ансамбль, я уволюсь из совхоза в Хэйлунцзяне и перееду сюда насовсем, в бригаду, а потом переведусь в ансамбль. Возьмете?
— Взять можно, но… — Лао Вэй смотрел на парня, не зная, что делать. Тот был одет так, как одеваются на северо-востоке, а говорил на шанхайском диалекте, что он смыслит в гармонии, в контрапунктах, в фа мажоре, в ре миноре?
— Что — но?.. — Парень схватил Лао Вэя за руку, в голосе его была мольба.
— Если ты уволишься, пропадут восемь лет стажа, ну переведешься ты сюда, к нам, в производственную бригаду, а вдруг не окажется штатной единицы и ты останешься и без пайка, и без зарплаты?
— Я не боюсь. Я хочу работать в ансамбле! — решительно заявил парень. Никакие уговоры на него не действовали.
Помощник Лао Вэя, стоявший рядом, смотрел на парня с недоверием и вдруг спросил:
— А почему бы тебе не попытать счастья и не держать экзамены в хэйлунцзянский ансамбль? В одной провинции перевестись на другое место работы ничего не стоит. И стаж сохранишь, и сложностей с оформлением не будет.
— Совхоз меня не отпустит. — Взгляд парня угас.
— Почему? — в один голос спросили Лао Вэй и Лао Сун.
— Потому что мне не по душе сельхозработы…
— Шанхайцы боятся трудностей.
— Ерунда! — вскричал парень. — Трудностей я не боюсь, а вот сельхозработы действительно не люблю. Не люблю обрабатывать землю, не люблю, и все! Мечтаю заняться музыкой, разве это запрещено? Почему? Потому только, что я выпускник шестьдесят восьмого года и обречен быть крестьянином? Если бы не «культурная революция»… — Парень спохватился, что наговорил лишнего, и замолчал — разговоры такого рода даже в семьдесят шестом году были небезопасны.
— Ну а если бы не «великая культурная революция», чем бы ты занялся? — очень мягко, ободряюще задал вопрос помощник Лао Вэя; Лао Вэй тоже дружелюбно смотрел на парня, приглашая продолжить.
— В шестьдесят шестом я сдал экзамены на дирижерский факультет шанхайской консерватории, а потом все пошло прахом.
Наступило молчание. Первым заговорил Лао Сун:
— Его можно перепрописать у меня на родине, в Шитуне, в доме дядюшки.
Лао Вэй кивнул. Парень, который стоял понурившись, поднял голову, и глаза его изумленно и радостно сверкнули за стеклами очков. Он сорвал с головы шапку и дрогнувшим голосом заявил:
— Я буду очень стараться. У меня есть кое-какие соображения, я уже поделился ими с оркестрантами. Нам нужны еще два скрипача, один тромбон и один фагот.
О господи! Неизвестно, удастся ли выбить для него единицу, а он уже предлагает увеличить количество музыкантов! Какой-то сумасшедший!..
Лао Вэй, вспоминая это, устало откинулся на спинку стула, улыбнулся… Сяо Тан дирижировал вдохновенно, движения его были выразительными и точными, но скрипки звучали сухо, безжизненно. Лао Вэй вспомнил, как в прошлый раз кто-то в шутку сказал Сяо Тану: «Ты хоть плачь, им все равно».
Чтобы этот злосчастный оркестр звучал, Сяо Тан буквально лез вон из кожи, а его прозвали «дьяволом». Он то и дело ссорился с музыкантами. И все из любви к музыке. Люди спят, а он включает магнитофон на полную мощность, считает, что музыка оказывает на спящего благотворное влияние и развивает музыкальные способности. Лао Вэю очень хочется испытать это на себе, но стоит ему услышать симфоническую музыку, как у него тотчас начинается головная боль. Сяо Тан не отпускает музыкантов на свидания с подружками, проводит занятия и учит слушать музыку. Что такое девицы в сравнении с музыкой? Товарищи злятся, говорят: «У тебя нет подружки, вот ты и не понимаешь нас!» А он твердит, что подружка у него есть, — может быть, для того, чтобы доказать свою правоту? Во всяком случае, с девушкой его никто ни разу не видел и писем, написанных женским почерком, он не получал.
И все же его работа с музыкантами увенчалась успехом — в том году оркестр получил премию. Но все это было давно. А потом стали уходить музыканты, и оркестр в нынешнем его составе может занять только последнее место. Но Сяо Тан не падал духом и по-прежнему работал самоотверженно. Оркестранты его боялись, недолюбливали, называли «дьяволом», хотели, чтобы он убрался восвояси. Как-то он попытался это сделать, сразу после разгрома «банды четырех», когда молодые люди, занимавшиеся интеллектуальным трудом, хлынули в города.
В ту пору его младший брат, служивший в армии, получил повышение. И отец понял, что теперь младший сын не скоро вернется домой. Других детей в семье не было, и Сяо Тан получил возможность возвратиться в Шанхай. Поезд уходил в два часа ночи, и оркестр в полном составе пришел на вокзал проводить Сяо Тана. Хоть и недолюбливали его, ссорились, но ведь столько лет проработали вместе, за это время, как говорится, и камень мог расплавиться. Да и вообще Сяо Тан был неплохим парнем, только уж чересчур усердствовал. Все пользовались переписанными им нотами, либретто, привезенными из Шанхая. Посадят ему пятно на одежду, вытолкнут из очереди за едой, положат в постель лягушку — он не обижается. Уж лучше бы они не брали его ноты. Когда поезд тронулся, у всех защекотало в носу. Но дней через десять Сяо Тан вернулся. И все, ворча: «От него не избавишься», кинулись навстречу.
— Как дела?
— Я не захотел оставаться в Шанхае.
— Почему? — Все были изумлены.
Торопливо распаковав багаж, он достал сладости «Харбин» и принялся угощать товарищей.
— Сейчас не то что в шанхайский ансамбль, в районный дом культуры невозможно устроиться. Даже для выпускников Института искусств нет работы. Что мне там делать?
— Стал бы рабочим, и все.
— Рабочим? — Он даже раскрыл рот от удивления, потрогал очки.
— Я согласился бы чистить клозеты, лишь бы жить в Шанхае, — решительно заявил Юй Сяоли.
— А я не желаю, — не менее решительно ответил Сяо Тан.
Все так и застыли со сладостями во рту, уставившись друг на друга.
— А правда, что в гостинице «Международная» двадцать четыре этажа? — как-то некстати спросил Лю Цюнь, никогда не бывавший в Шанхае. Шанхай для него был другим миром, раем, даже лица шанхайцев, казалось ему, белее, благороднее. На долю многих не выпало счастья хоть разок побывать в Шанхае, а этот «дьявол» не желает там жить. Он, видите ли, не хочет работать, вся жизнь его — в музыке, ему лишь бы быть дирижером, пусть даже самого захудалого оркестра, такого, как наш…
Лао Вэй, сощурив глаза, посмотрел на паренька у дирижерского пульта. Свет падал на его худое лицо, и оно казалось еще бледнее; он что-то сказал контрабасисту, бурно жестикулируя, — тот упрямо отвел глаза. Эх, если бы не «культурная революция», Сяо Тан выступал бы сейчас в лучших концертных залах, дирижируя первоклассным оркестром. Возможно, даже уехал бы за границу… Ему бы учиться в консерватории, но теперь уже поздно, ему за тридцать…
— Товарищ Вэй! Я был в консерватории, послушал, как сдают экзамены, — сказал он как-то вскоре после возвращения из Шанхая, когда они прогуливались утром с Лао Вэем по берегу реки Шахэ. — Абитуриенты — молоды, дело свое знают прекрасно, сдают блестяще, преподаватели все время одобрительно кивают головой! Я не смог бы так сдать — отстал.
Лао Вэй молчал, глядя на Шахэ, уносившую свои воды вдаль.
— Товарищ Вэй, вы бывали в Шанхае?
Лао Вэй отрицательно покачал головой.
— Консерватория находится на улице Фэньянлу, очень тихой. Там же Институт живописи и Институт искусств. Чуть дальше — расположенный треугольником сад, где когда-то стоял бронзовый бюст Пушкина — его сломали.
— Об этом я слышал, — сказал Лао Вэй.
— Товарищ Вэй! Придется мне, видимо, навсегда остаться в этом ансамбле, — помолчав, произнес Сяо Тан. — Уехать отсюда — значит расстаться с музыкой, а это невозможно. Вы понимаете меня?
Лао Вэй закивал в ответ.
— Но ведь это не музыка, какофония, рассчитанная на дурной вкус, — вдруг хмыкнув, сердито заявил парень.
Лао Вэй промолчал. Что мог он сказать? Парень был прав. Лао Вэй ни разу не мог досмотреть до конца эту их «Бегонию». В Новый год по лунному календарю предполагались выступления ансамбля в воинских частях, но районный комитет, посмотрев программу, отменил их. И неудивительно. Разве можно показывать такую пошлятину бойцам? В пьесе от офицера сбегает жена.
— Но этот ансамбль единственная возможность для меня не терять связь с музыкой, — тихо произнес Сяо Тан.
Не терять связь с музыкой. А если и потеряет? Не умирать же из-за этого! На худой конец есть самодеятельность…
Вдруг Лао Вэй рассмеялся. Стоило ли так волноваться, разыскивать Сяо Тана? Ну, рассердился он, раскричался. А из оркестра Сяо Тан все равно не уйдет. Все надежды у парня на этот ансамбль, которому уже недолго осталось жить. С ним связаны его идеалы, его труд. А ансамбль приносит одни убытки, как тот завод, который закрыли. По спине Лао Вэя побежал холодок, он вздрогнул и вдруг подумал: надо парня порадовать, пусть даст со своим оркестром три концерта. Нельзя будет в театре, выступят в каком-нибудь зерновом складе, хоть в угольной яме. Медлить нельзя, пусть поторопится с выступлениями, а то может быть поздно. Лао Вэй немного успокоился, словно ему удалось вернуть долг. Но что будет после трех этих спектаклей?.. Ансамбль могут вот-вот закрыть, и тогда уже помочь оркестру будет невозможно. Сяо Тан возненавидит его, Лао Вэя, но потом это пройдет, и он поспешит хоть на край света, чтобы сдать экзамены и устроиться в какой-нибудь ансамбль, в поисках своей музыки, без которой не может жить. Лао Вэю пришла в голову мысль написать письма руководителям нескольких ансамблей, старым боевым друзьям, с просьбой взять Сяо Тана на работу. Надежда слабая, материальное положение у ансамблей сейчас хуже некуда, штаты сокращаются. Даже самые талантливые остаются без места. Тем более дирижеры — дирижер ансамблю нужен один. Тяжкое время переживают сейчас актеры и музыканты — когда-нибудь это станет просто воспоминанием.
Опустили занавес, и стало темно. На декорации с изображением неба раскачивалась огромная тень дирижера, словно привидение. А из-за кулис все лилась мелодия: «Чайка, морская сизокрылая чайка, куда ты улетела?..»
Танцоры ансамбля спешили сменить декорацию: палуба иностранного судна. Вдали синеет море, на первом плане — перила, бортовой трап, каюты, под тентом — столик и два стула. Из-за кулис доносится мелодия. Инь Сююань, выступающая в роли официантки, одета по-европейски. Она энергично шагает, откинув назад голову, выпятив грудь, в ожидании, когда поднимется занавес. С сигаретой в руке она старается выглядеть как можно раскованнее, что якобы свойственно иностранцам. Лао Вэю неприятно на нее смотреть. Лицо у Инь Сююань круглое, немного плоское, миндалевидные, очень красивые глаза излучают нежность, маленький рот, на щеках ямочки — знак благородства и доброты. Ее золотистые волосы, яркое платье в цветах, туфли на тонком высоком каблуке, выпяченная грудь, сигарета, небрежный жест, которым она отбрасывает волосы, вызывающий смех не могут заслонить воспоминания Лао Вэя о девушке в матерчатых вышитых тапочках, которая теребит кончик длинной косы. Именно такой была Инь Сююань в жизни. Лао Вэй до сих пор не забыл, как в «Женитьбе маленького Эрхэя» она играла Сяо Цинь, скромную, добрую, целомудренную девушку. Лучше бы их ансамбль, думал Лао Вэй, ставил оперы о жизни крестьян: большинство актеров — из северных городов и ближайших уездов, все они просты, добродушны. Да и кругозор их недостаточно широк, ведь живут в захолустье, и профессиональная подготовка слабая. В ролях крестьян они были бы органичны и естественны. И зрителю приятнее. Но времена «Женитьбы маленького Эрхэя» прошли, сейчас такие вещи не пользуются успехом. Публика в основном молодая, а молодые предпочитают Лю Лицзюнь и электроорганы, им подавай румбу, «Превратности любви золотоволосой американки и отважного моряка»… Лао Вэй однажды слышал, как какой-то модно одетый молодой человек с издевкой изрек: «Пошлые байки Уолл-стрита, ничего интересного», и все рассмеялись. Но Лао Вэю было не до смеха.
Занавес поднялся. Инь Сююань сидела, закинув ногу на ногу, с вызывающим видом, и грызла семечки. Лао Вэй отвернулся и стал смотреть в оркестровую яму. Оркестр еще не начал играть. Сяо Тан устремил взгляд на пульт, где лежали ноты; остальные болтали, смеялись, постукивая друг друга смычками. Микрофон, к счастью, был отключен, не то зрители услышали бы, что здесь веселее, чем на сцене. Лао Вэй нахмурился и посмотрел в зрительный зал. Военные в первом ряду шепотом переговаривались, большеглазая девушка, лукаво посмеиваясь, подняла руку, изобразила жестом орхидею, а потом, подражая актрисе на сцене, сделала вид, будто грызет семечки, и оттопырила мизинчик в точности так, как Инь Сююань. Лао Вэй невольно перевел взгляд на Инь Сююань и увидел, что она сложила пальцы в орхидею[31]. Он не знал, делают ли так иностранцы, но смотреть все равно было противно.
Она могла бы играть прелестных деревенских девчонок, и тогда, возможно, их труппа не превратилась бы в ансамбль, пели бы они старинные арии из музыкальной народной драмы люцзыси[32]. Лао Вэй никогда не слышал этих арий, говорят, что их приятнее слушать, чем пекинскую оперу. Но это людям пожилым, а среди зрителей таковых становится все меньше и меньше, видимо, жанр люцзыси в недалеком будущем канет в вечность. В конце пятидесятых сюда приехали по распределению выпускники театральных институтов двух провинций и привезли с собой сольные вокальные номера, оперу и драму. Через несколько лет труппа стала разножанровой и, по сути дела, превратилась в ансамбль, хотя по привычке они называли себя по-прежнему труппой люцзыси. В это время как раз и приехал Лао Вэй. Тогда еще им не приходилось сталкиваться с серьезными материальными трудностями. Труппа была народная, народ платил артистам зарплату, а труппа давала ему духовную пищу. Лао Вэй часто вспоминает то время, оно чем-то напоминало военное. Выступали на поле, в шахте, у мартеновской печи, прямо на паровозе или на танке — куда надо было, туда и ехали. Это и было истинно революционным искусством, не то что сейчас…
— Искусство стало товаром, оно продается! — кричал вне себя от гнева Лао Вэй начальнику отдела культуры. — Мы даем духовную пищу! Не торгуемся!
— Вы даете духовную пищу, а требуете материальную! — услышал он в ответ.
— Нам много не нужно! Самая высокая зарплата у нас шестьдесят два юаня, — сердито ответил тогда Лао Вэй.
— И мне много не нужно, только чтобы вы окупали себя!
Лао Вэй ничего не сказал. Помолчав немного, он с укором произнес:
— Ты не ведешь хозяйство и не знаешь, сколько стоят масло, спички, соль, рис. Во что обходится аренда помещения, электричество, освещение, реквизит, костюмы и еще многое другое, например струны для скрипок. Возможно, мы чересчур расточительны, без многого можно обойтись.
Начальник отдела культуры Су смотрел в окно, во дворе стояла крестьянка, протягивая руку за подаянием.
Нищета! Когда же с ней будет покончено? Лао Вэй видел брошенных детей. Однажды в холодный зимний вечер на углу улицы Хэпинцяо Лао Вэй увидел брошенного младенца, завернутого в тряпье. Он то закрывал, то открывал глазенки, и они поблескивали в темноте. Ребенок не кричал, не плакал. Таких спокойных детей Лао Вэй в жизни не видел. По собственному опыту он знал, что дети сучат ручками и ножками, кричат. Почему же этот молчит?
— Он скоро умрет, — сказал кто-то рядом.
— До завтра не дотянет, — отозвался другой.
У Лао Вэя от ужаса замерло сердце, волосы встали дыбом, и он заорал:
— А где родители? Почему бросили своего ребенка?
После некоторого молчания раздался чей-то голос:
— Кормить нечем.
Не могут прокормить, прокормить не могут. Одного ребенка! Как же содержать ансамбль, где больше сотни человек? Да еще освещение нужно, костюмы… Настоящее расточительство!
В семьдесят первом Лао Вэй впервые увидел «образцовый спектакль» «Красный женский батальон» в постановке провинциальной труппы оперы и балета. Он был ошеломлен ослепительным светом, великолепием костюмов, огромным оркестром. Он, как самая настоящая деревенщина, подошел к оркестру и во все глаза глядел на большие и малые струнные инструменты, на сверкающие трубы, стоял, как дурак, широко разинув рот. Одних лишь оркестрантов было больше, чем актеров всей его труппы, а сколько артистов! Актрисы как на подбор — красивые и изящные, словно статуэтки, высокие, гибкие. Было чему позавидовать. Подобного совершенства, он знал, его труппе никогда не достичь. Но вот сверху был дан приказ всячески пропагандировать «образцовые спектакли». Танцоры провинциальных трупп стали учиться стоять на носках, и Лао Вэй воспрянул духом. Он подумал, что теперь его труппа сможет сделать рывок вперед.
Труппа была увеличена. Городской комитет выделил им сорок штатных единиц, и начались поиски актеров. Была создана танцевальная группа, расширен оркестр, китайскую скрипку эрху заменили европейской, сона — фаготом. Гремело так, что, как говорится, небу становилось жарко. В общем, жили роскошно. Горком также выделил пятьдесят тысяч юаней на нужды актеров и дополнительно сумму на питание. Все ликовали.
Позднее, когда в деревнях, школах, на заводах, в детских садах появились свои бесчисленные у цинхуа и сиэр[33], труппа два года не выступала. И из сорока выделенных единиц оставили всего десять. А потом и их сократили — воспользовавшись тем, что люди не прошли политической проверки. Десять молодых ребят остались без дела, без средств к существованию, они плакали, скандалили, ни за что не хотели расставаться с труппой. Лао Вэй с ног сбился, чтобы устроить их на государственные предприятия. Здорово натерпелась труппа за эти два года — каждый день одно и то же: перекличка, чтение газет; зарплаты не платили, на питание денег не давали, на бытовые нужды — тоже. Говоря по правде, тогда-то и ушли все деньги, до сих пор трудно сводить концы с концами. Деньги — главная забота. Они связали по рукам и ногам…
На сцене столбом поднялась пыль, в носу защекотало, Лао Вэй с трудом сдержался, чтобы не чихнуть. Это схватились два матроса — американец и негр. «Дрались» насмерть. Американца играл молодой человек, провалившийся на экзаменах в институт, длинноволосый, с баками, не наклеенными — настоящими, типичный представитель современной молодежи. Он стоял в позе боксера, готовый к нападению; в роли негра выступал актер из труппы люцзыси на амплуа военного героя. Он до сих пор выступает в этом амплуа. Он сделал несколько кругов, изображая, будто в руках у него три палки. Эти движения свидетельствовали, что он исполняет также акробатические номера, в общем, то была смесь европейских боевых приемов с китайскими, но зрители смотрели с огромным интересом, только военные тихонько хихикали. Говорят же: «Умному — ум, глупому — шум».
Лао Вэй поднялся и пошел за кулисы. Там, у сложенных декораций, прижавшись друг к другу, беседовали Лао Сун и Цзинь Жун, меццо-сопрано. Заметив, что кто-то идет, они разбежались в разные стороны. Лао Вэй нахмурился, но ничего не сказал, будто не видел, и поднялся по лесенке в комнатушку, где хранился реквизит. Там сидел паренек, мастер на все руки, сосредоточенно изучая корешок дерева. Лао Вэй распахнул окно и с жадностью вдохнул чистый вечерний воздух, ворвавшийся в комнату. В проемы окон ему видны были темные крыши домов, а вдалеке, словно жемчужный пояс, сверкала Хуайхайлу.
Хуайхайлу. Помнится, после разгрома «банды четырех» Лао Вэй и вся его труппа дважды прошли по этой улице — с востока на запад и с запада на восток, — выпустив более тридцати хлопушек. «Банда четырех» разгромлена! Радость поднималась из самой глубины души, переходя в ликование! Еще царила полная неразбериха. Все смешалось — черное и белое, хорошее и плохое. Сталеплавильные заводы не давали сталь, поезда опаздывали, электростанции работали с перебоями, в репертуаре всей страны было всего лишь десять образцовых спектаклей, люди обходились без театров, без песен, без фильмов, дети почти не учились и не в состоянии были сдать вступительные экзамены. А теперь все наладится. Колеса снова начнут вращаться, станки — работать, институты — принимать абитуриентов, абитуриенты — сдавать экзамены, актерские труппы будут давать в год по двести представлений, перейдут на самоокупаемость, чтобы не сидеть на шее у государства…
И вдруг Лао Вэй подумал о том, что после разгрома «банды четырех» жизнь стала еще труднее. В частности, и для актеров. Все кругом в афишах: театральная труппа Сычжоу, труппа банцзы «Синьян», пекинская оперная труппа «Банфу», да мало ли еще какие… Даже глаза разбегаются: «В тишине ночи» — детектив в семи частях — черная тень занесла нож над распластанным человеком; «Скиталец за границей» — музыкальная мелодрама в шести действиях — влюбленные целуются. «Ван Хуа покупает отца». Тут запутаешься. Черт бы их всех побрал! А сколько фильмов, телепередач, спортивных соревнований! И все тащат зрителя к себе, гребут деньги! А как трудно найти стоящую вещь, чтобы обеспечить полный сбор! Только поворачивайся, чуть зазевался, как из-под носа вырвут, и тебе ничего не достанется. Два года назад поставили «Красную охрану озера Хунху», сколько потратили сил, денег, ездили в Хубэй изучать хубэйскую оперу, работали сверхурочно, дали десять представлений, вдруг вышел фильм на эту же тему, и несколько тысяч оказались выброшенными на ветер! В начале нынешнего года решили поставить «Второе рукопожатие», но Лао Сун прознал, что по этому сценарию снимается фильм, и снова вся работа пошла насмарку. А как сложно с помещением для спектаклей!
В общем, жить стало куда труднее, это правда. Лао Вэй поседел, похудел, состарился. Невольно вспоминалось, как было раньше. Приходили на работу: перекличка, чтение газет, затем репетиция образцовых спектаклей, кроме того, подготовка небольших программ. С помещением никаких проблем, со зрителями тоже, в то время нечего было смотреть и народ даже на это шел. А не пришли бы зрители — не стали бы играть!.. Ничего страшного. В праздник Весны выступали в войсковых частях. Арахис, яблоки, мандарины, настоящий пир! На столах большие блюда, чаши. И никаких хлопот.
Вспоминая те счастливые денечки, Лао Вэй вдруг спохватился и стал себя ругать последними словами. Ведь если бы все это продолжалось, пришлось бы последние штаны закладывать. Разве это можно было назвать революцией, строительством социализма? Строить социализм, конечно, нелегко, но чего бояться? Нескольких седых волос? Было время — головы складывали, кровь проливали! Трудности неизбежны, это становится очевидным, если вдуматься как следует! Но тут Лао Вэя снова охватили сомнения: а как сейчас строить социализм? Трудно выдержать, если ничего не изменится. А кто выдержит? Наверняка такие, как Сун и ему подобные! При мысли о Лао Суне Лао Вэю стало не по себе, он его недолюбливал, говорил: «Непутевый какой-то».
Лао Суну не было и сорока четырех, когда он демобилизовался из армии, где служил помощником руководителя ансамбля провинциального военного округа. Он был высокого роста, красивый, говорил на чистейшем пекинском диалекте. Пришел он в эту труппу из армии в самый разгар «культурной революции», не исключено, что его уволили по причине аморального поведения: он, сам уже отец, завел шашни с женщиной, у которой был сын. Лао Вэй считал это позором, ничего не может быть хуже, разве что предательство. И как только этот Сун не покончил с собой? А Лао Сун живет в свое удовольствие, полон веры в жизнь. С фотоаппаратом поднимается на гору Юньлуншань, купается в озере Юньлунху, осматривает памятники в честь Хуайхайского сражения…
Городской отдел культуры направил его к Лао Вэю помощником, но Лао Вэй заявил:
— В ансамбле столько красивых девушек, настоящих жемчужин, неизвестно, что он с ними тут натворит. По-моему, лучше послать его на завод, пусть там перевоспитывается.
— Он давно занимается хореографией, даже написал книгу. Вот посмотри!
Лао Сун протянул Лао Вэю тощенькую брошюрку. Лао Вэй пришел в умиление. Образования у него не было, грамоте он выучился, уже работая корреспондентом. Он преклонялся перед талантами, особенно в области литературы и искусства. Он на себе испытал, с какими трудностями связаны эти профессии. Однажды в труппе не хватило актеров, и ему поручили какую-то совсем маленькую роль, всего из нескольких слов: «Почему дверь открыта, а никого нет?» Выйдя на сцену, он никак не мог унять дрожь, и один старый актер посоветовал ему хорошенько ущипнуть самого себя — тогда дрожь пройдет. К тому же он каждый раз путал слова, и фраза звучала примерно так: «Почему никого открыта, а двери нет?» Хорошо еще, что дикция у него была плохая и произносил он это едва слышно, так что никто не замечал. Но сам он очень страдал, не спал, не ел, без конца твердил эту злосчастную фразу. Но стоило ему выйти на сцену, как он бледнел и все повторялось снова.
И он навсегда отказался от мысли заняться искусством. Зато не переставал восхищаться мастерством актеров — как естественно они смеются и плачут, как свободно, без напряжения произносят слова, с какой легкостью пишут сценаристы, только перо поскрипывает… не успеет рассеяться дымок от папиросы, и уже готов эпизод; художник раз-другой махнет кистью — смотришь, на холсте — нос, глаза, а потом и все остальное…
— Ну, оступился человек, так надо дать ему возможность исправиться! Вот ты много раз говорил, что Лао Ню плохо рисует декорации, — вразумлял его Лао Су, уговаривая принять на работу Лао Суна.
— Не рисует он декорации — стены красит. Маляр он. Разве может утка летать? — сердито ответил Лао Вэй.
— Ну тогда возьми хоть одного профессионала, будет работать с хореографической группой, а числиться твоим помощником.
Лао Вэй молча поднялся.
Лао Су поспешил добавить:
— Он тут, рядом, пойди взгляни на него.
Лао Вэй хмыкнул, зашел в соседнюю комнату и услышал:
— Жаль, что у меня низкая категория, если бы осталась военная, решить этот вопрос ничего бы не стоило.
Хм, что за нелепость! Лао Вэй хотел было его отчитать, но Лао Сун с улыбкой повернулся к Лао Вэю, обнажив ряд белоснежных ровных зубов, поднялся и протянул руку, очень живой, непринужденный, энергичный. Лао Вэй ничего не сказал, поколебавшись, пожал протянутую руку.
На Лао Суне была военная форма, разумеется, без нашивок, но Лао Вэй не почувствовал в нем военного. Таких военных он ни разу не видел. Видел худых, изможденных, с потемневшими от недоедания зубами. Потом, уже на многое насмотревшись, он перестал удивляться. Взять хоть этих военных, которые сидят в первом ряду, как развязно они смеются!..
Надо, правда, отдать должное Лао Суну, дело свое он знал — успехи танцевальной группы не вызывали сомнений. Был великолепно поставлен пролог к спектаклю «Трезубец раба»[34]. Мизансцена выхода актеров в прологе была выстроена так: актеры выбегали на сцену как бы со двора, где взимают налоги, с зажженными факелами в руках, в воздухе чертили ими иероглифы, обозначающие название спектакля. Это вызвало бурю аплодисментов. Лао Вэй даже прослезился, подумав: «Вот это мастерство!»
Лао Сун всячески способствовал процветанию ансамбля. И в то же время рубил сук, на котором сидел. Не прошло и года, как он стал крутить любовь с одной из танцовщиц. Когда она выходила на сцену, он, стоя за кулисами, не сводил с нее глаз. Во время провинциального смотра кто-то заметил, как они всю ночь прогуливались у озера Сюаньху… Лао Вэй был вне себя от гнева, в гостинице жили актеры не только из их ансамбля, из других тоже, и Лао Вэй боялся скандала. Он вызвал к себе Лао Суна и высказал ему все, что думал.
Тот молча выслушал, а потом как ни в чем не бывало спросил:
— Разве между мужчиной и женщиной могут быть только любовные отношения?
Лао Вэй лишился дара речи.
На другой день он побежал в отдел культуры и решительно заявил, что такой помощник ему не нужен. Никакие уговоры начальника Су на сей раз не возымели действия. Напрасно советовал он Лао Вэю прочесть книгу Суна. Лао Вэй был непреклонен: пусть лучше маляр Лао Ню рисует декорации, пусть лучше в труппе все будут непрофессионалы, но такой мерзавец, как Сун, ему не нужен. Начальник отдела культуры вздохнул и сдался, что поделаешь — старик упрям.
Но через несколько лет Лао Сун опять вернулся в ансамбль. Лао Вэй не проронил ни слова. Когда это было? Уже в те дни, когда в гостинице «Пэнчэн» показывали развлекательную программу, на озере Юньлунху устраивались ночные прогулки при луне, телевидение и радио изобиловали красочными, яркими представлениями, стены были оклеены самыми разнообразными афишами. Актерские коллективы, получавшие государственную дотацию, перевели на хозрасчет, несколько месяцев подряд актеры не получали денег на бытовые нужды, добывали все сами.
Подготовили выступление, а помещения не было. Куда только ни бегал Лао Вэй, к кому ни обращался, все безрезультатно. В управлении Лао Вэй столкнулся с Лао Суном, который, посмеиваясь, поздоровался с ним. Лао Вэй бросил на него пренебрежительный взгляд. И без того раздосадованный, он буквально вскипел от злости, увидев Лао Суна. Ведь после его ухода в ансамбле все пошло кувырком: декорации никуда не годные, освещение из рук вон, актеры — сплошь провинциалы, оркестр — хуже не придумаешь. Но Лао Сун бесцеремонно выпрашивал билеты на все выступления ансамбля, а после спектакля, энергично жестикулируя, говорил без умолку. Лао Вэй несколько раз встречал его в канцелярии городского отдела культуры, прошел слух, что он собирается возвратиться в ансамбль. Пустые надежды! Лао Сун преградил дорогу бледному, запыхавшемуся Лао Вэю, смерил его взглядом и спросил:
— Нашел помещение?
Одному богу известно, как он пронюхал, что Лао Вэй хлопочет о помещении, и предложил:
— А что, если я попробую?
— Ты?
— Я! Хоть сейчас готов.
Через три дня он позвонил из Нанкина.
— Срочно приезжайте, послезавтра выступления.
— Как тебе удалось, прохвост?
— Это уж мое дело, пятьдесят фунтов взрывчатки и десять ручных гранат, — коротко ответил он.
В Нанкине Лао Вэй узнал, что Лао Суну помог один из его друзей, сотрудник отдела гастролей провинциального управления культуры. Не обошлось без «пятидесяти фунтов взрывчатки», то есть пятидесяти цзиней[35] орехов, и «десяти ручных гранат» — десяти бутылок кунжутного масла. Как отчитаться за эти расходы, в какую статью их внести? Лао Вэй отругал помощника за нелепую затею. Лао Сун возразил: «В каждой организации есть статья дополнительных расходов. Иначе как налаживать отношения с нужными людьми, искать обходные пути? Без этого не проживешь. Так что не бери в голову». Лао Вэй повздыхал: ведь он и сам это хорошо понимает. И все же гордился тем, что прежде их ансамбль обходился без этой дополнительной статьи.
Как бы то ни было, они дали в Нанкине два представления и еще несколько на обратном пути. Пропутешествовали три месяца, покрыли расходы на выступления, налоги и купили две лампы взамен разбитых, после чего чистый доход еще составил тысячу юаней. Не так уж много, но все же доход! Лао Суна расхваливали на все лады, один только Лао Вэй ворчал: «Непутевый!»
Узнав об этом, Лао Сун, улыбаясь, сказал прямо в глаза Лао Вэю: «Непутевый, что же делать?» Улыбка у Лао Суна была печальная, и сердце Лао Вэя смягчилось. Если бы не изворотливость Лао Суна, не съездили бы они на гастроли. Да еще как успешно. Может быть, Лао Сун и не заслуживает упреков? И все же Лао Вэю претили все эти обходные пути. Однако в ансамбль Лао Вэй принял Лао Суна и посадил за стол напротив своего.
Вернувшись в ансамбль, Лао Сун еще более рьяно принялся за работу, он изобретал множество способов получать прибыль. Если кто-нибудь, например, приглашал их актера или актрису или художника из ансамбля, Лао Сун требовал самой высокой оплаты; если приглашали на радио музыкантов, ставил непременным условием бесплатное объявление программы, более того, он велел художнику сделать статуэтки Венеры и продавать их на улицах. Лао Вэй рассердился: «Зачем ты разрешаешь актерам заниматься торговлей?» Лао Сун, как всегда невозмутимо, ответил: «Свободная торговля не идет вразрез с законом, не все ли равно, белая или черная кошка, главное — чтобы ловила мышей».
Распространился слух, будто «Непутевый» заигрывает с Цзинь Жун, меццо-сопрано. Вскоре Лао Вэй сам в этом убедился. Но решил сделать вид, будто ничего не знает. Если же кто-нибудь скажет ему об этом, он ответит: «Разве между мужчиной и женщиной могут быть только любовные отношения?» Не договорив, он махнет рукой и прикинется глухим. А в душе утешит себя: «Не все ли равно, белая или черная кошка, главное — чтобы ловила мышей».
Лао Вэй высунулся в окно, вдохнул свежего воздуха. Под окном — черный ход в театр, напротив — вход в летний кинотеатр под открытым небом. Под тусклыми уличными фонарями расположились торговцы семечками, арахисом, орехами, кунжутными сладостями, редисом. Громкими голосами предлагают свой товар. Накануне сын ходил в кино, купил там пакетик перченых, подсоленных земляных орехов за один мао и провел своего рода социологическое исследование: в пакетике оказалось всего лишь двадцать девять зернышек! Продавцы совсем потеряли совесть!
Обычно Лао Вэй просыпался чуть свет и отправлялся за овощами, заводил разговоры с крестьянами, торговавшими на свободном рынке. Горячился, ругался, грозился не покупать их товар и в конце концов уходил с пустыми руками. А на государственном рынке на овощи даже смотреть не хотелось: гнилые, лежалые. Приходилось возвращаться к частникам, овощи там были свежие, куры жирные, рыба живая. Крестьяне-торговцы, с босыми ногами, темными, как древесная кора, курили свои трубки. Нередко вместе со взрослыми торговали дети, только алчность в глазах была недетская. Лао Вэй, конечно же, уходил побежденным с поля боя, неся в руках кур, рыбу, овощи, его обвешивали, не уступали ни фэня[36], а дома его встречала рассерженная жена, которая клялась уничтожить свободный рынок. Лао Вэй тоже считал, что свободный рынок культивирует в человеке самые темные его стороны. Но обойтись без этого рынка нельзя. Все там есть, самого лучшего качества, даже большие свежие раки.
Лао Вэй вздохнул и устремил взор вдаль, где сверкала, словно усыпанная цветным жемчугом, лента рекламы на гостинице «Пэнчэн». Едва слышно доносились ритмичные звуки румбы, возможно, уже началось представление. Торговля процветает, а у нас дела все хуже и хуже.
Лао Вэй прислушался, звуки румбы повторялись снова и снова, о, эти восемь минут румбы! Нужны ли они социализму?
— Скажи, папа, что такое социализм? — спросил как-то сын, надевая джинсы, привезенные из Пекина.
— Социализм — это когда люди живут не только ради денег, — ответил Лао Вэй.
— И за еду не надо будет платить?
— Надо, только деньги не будут играть такой роли, ведь теперь у нас пока как при капитализме — идем не вперед, а назад!
— А может, это мы наступаем?!
— Негодяй! — Лао Вэй в сердцах выругался.
Сын отвернулся и скорчил рожу. А потом Лао Вэй услышал, как он на кухне сказал матери: «Отец совершенно не понимает той простой истины, что в основе всего лежит материя». Лао Вэй вспыхнул от гнева. Он несколько лет изучает революционную теорию и, видите ли, не понимает истины, а этот сопляк понимает! Поживем — увидим, чья истина восторжествует…
«Поживем — увидим, поживем — увидим. Поймешь, когда, столкнувшись с действительностью, набьешь себе шишки».
За кулисами в самом темном углу стоял Лао Сун, на его полных губах играла холодная усмешка, а со сцены доносилась песня: «Есть в мире прекрасный цветок…» Десятый день выступал ансамбль в небольшом уездном городке на юге, гастроли подходили к концу, на сегодня, на утро, было намечено выступление в городском Дворце культуры, на полдень — отъезд. Вещи были упакованы, все сидели прямо на узлах и смотрели новый фильм китайского производства. В это время из города вернулся товарищ и сообщил, что Дворец культуры расторг с ними контракт, заключив его с труппой драматического театра провинции. «У них более стабильное положение, они дают полный сбор и прибыль», — оправдываясь, заявил администратор Дворца культуры.
— Администратор, должно быть, пригласил эту труппу после того, как побывал на их представлении, — предположил Лао Сун.
— Вероломны, как гоминьдановцы! — заорал, выругавшись, Лао Вэй.
— Что проку злиться и поносить людей? — заметил Лао Сун. — Сделаем так. Я еду немедленно в город, попробую договориться. Может быть, удастся выступить после этой нахальной труппы, когда они закончат свои представления. — И он обратился к бухгалтеру: — Дайка мне сто юаней…
Лао Вэй перебил его, стукнув кулаком по столу:
— Если даже они позовут нас, ноги моей там не будет!
— Никто нас не позовет, это нужно пробить. А еще нужно разослать людей по разным местам, связаться с ближайшими заводами, шахтами, воинскими частями, маленькими городами, выступить там, пусть в качестве шефов, главное — не простаивать. В общем, надо продержаться дней пятнадцать-двадцать, а потом уже выступить во Дворце культуры.
— Не пойдет.
— Почему?
— Любое приспособленчество порочно в своей основе, хотя очень распространено в настоящее время. Уж лучше понести материальный ущерб. Придет день, я уверен, и партия наведет порядок.
Лао Сун пропустил слова Лао Вэя мимо ушей, продолжая требовать деньги. Бухгалтер колебался, не зная, как поступить, переводя взгляд с одного на другого.
— Я категорически протестую, — заявил Лао Вэй, как отрезал.
— Скажи тогда, что делать, — обратился к нему Лао Сун, выходя из себя.
— Возвращаться.
— Возвращаться? Ни с чем? Ведь нам не на что даже купить приличные места в поезде!
— Возвращаться! — уже тише повторил Лао Вэй. За весь долгий путь им удалось выступить всего десять раз, а надеялись они дать представления не только в провинциальном городе, но и в других местах, которые встретятся по дороге. Обратный билет даже на пассажирский поезд стоит восемь-девять юаней, а в труппе сто тридцать человек, это почти целый вагон, огромная сумма!
— А что будем делать по возвращении? Опять идти в отдел культуры с протянутой рукой?
— Я скажу им, что материальные соображения не главное в революции. И полагаю, что поступлю правильно.
«Поймешь, когда столкнешься с действительностью и набьешь себе шишки». Зная нрав старика, Лао Сун не стал спорить.
Продремав всю ночь в поезде, они благополучно вернулись назад. Больше половины того, что заработали, ушло. Впереди целых полгода, а денег на расходы нет. Не он один, вся труппа набьет себе шишки.
Неизвестно, какой произошел разговор в отделе культуры, но Лао Вэй после него всю неделю ходил мрачный. Еще больше постарел, ссутулился. И перестал вмешиваться в дела своего помощника, постоянно искавшего «пути к обогащению». Однажды Лао Вэй молча наблюдал, как в комнате с реквизитом художники мастерили статуэтки, потом спросил:
— А можете вы вылепить фигуру профессионального революционера?
Никто не ответил, но, когда Лао Вэй выходил, раздался смешок, а один молодой человек произнес:
— Ничего не смыслит, старый дуб.
— Не смей так говорить! Наш руководитель — человек порядочный. — К удивлению Лао Вэя, это был голос его помощника.
— Кому нужна его порядочность, из-за нее одни убытки терпим, — горячо возразил молодой человек.
— Так ведь он не нарочно. У него сердце разрывается от боли. Просто он никак не приспособится к нынешним условиям.
На глазах Лао Вэя выступили слезы. Оказывается, только Лао Сун все понимает, сочувствует ему, когда он так бесконечно одинок! В нем шевельнулось раскаяние. Он пожалел, что чуждался Лао Суна. Но ведь он в самом деле не может разобраться в происходящем. И не уверен, что все правильно. Как же быть?
Целые полмесяца между ним и Лао Суном не возникало конфликтов. Но тут приехал из Хэнани ансамбль посмотреть, как они поставили новую оперу, в порядке обмена опытом. В ансамбле оказался знакомый Лао Суна, и Лао Сун ему сказал, что эту оперу они сейчас не ставят, но могут дать для них одно представление — за плату, конечно. Могут дать и два, и три, показать партитуру, дать прослушать магнитофонные записи, показать декорации, в общем, все — но только за плату.
Лао Вэй помрачнел, а потом сказал Лао Суну:
— Так не годится. Они — наши братья по профессии, наш долг помочь им.
— Я, пожалуй, продешевил. Сколько денег у нас ушло на постановку этой оперы?
— Но ведь других мы ругаем за алчность и бессердечие. Надо вести себя достойно, — едва сдерживая гнев, ответил Лао Вэй.
— Да брось ты со своими бессердечием и алчностью! Нельзя же позволять другим богатеть за наш счет. Мы же этого не делаем! — возразил Лао Сун.
Лао Вэй промолчал.
Дней через пять из вышеупомянутого ансамбля пришли режиссер, композитор, постановщик, ведущие актеры и разместились в маленькой гостиной, чтобы посмотреть постановку. Лао Сун хотел обсудить с ними финансовые вопросы, но Лао Вэй остановил:
— Нечего обсуждать! И так заплатят. Пусть не думают, что мы обнищали.
Он распорядился напоить гостей чаем. Гости посмотрели спектакль и принялись переписывать магнитофонную запись. Лао Сун хотел им напомнить о плате, но Лао Вэй опять помешал. На другой день они пришли переписывать партитуру. И все повторилось сначала.
— Да что же они не платят? — кипятился Лао Сун.
Так было и на третий, и на четвертый день.
— Не волнуйся, — успокаивал Лао Вэй помощника. — Не обманут же они нас. Вот сделают все, что им надо, тогда и поговорим. — Лао Вэй и в самом деле надеялся, что никаких осложнений не будет. Как-то неудобно вести разговор о деньгах.
Но братья по профессии посмотрели оперу, сделали магнитофонную запись, срисовали декорацию, переписали партитуру и ушли, даже не простившись. Лао Сун не ругался, не шумел, лишь холодно улыбался. Зато остальные насмехались над Лао Вэем, называли его недотепой: упустил деньги, которые сами шли в руки.
Лао Вэй и сам над собой смеялся, ему вспомнилось, как один повар, не отличавшийся деликатностью в те времена, когда Лао Вэй еще работал корреспондентом, брал его за руку, сжимал ему все пять вытянутых пальцев и, указывая на просветы между ними, нараспев говорил: «А-Вэй, А-Вэй, не быть тебе богатым, золотая монета в руках у тебя медяком обернется, яйцо возьмешь — проскочит меж пальцев». Так уж, видно, ему на роду написано, эх, во всем виноваты отец с матерью, родился он на свет с дырявыми руками, ни золото в них не держится, ни серебро.
Во дворике летнего театра, в темном западном его углу, стоит театр труппы банцзы, еще не достроенный. Живет труппа на широкую ногу. Только что выстроила здание, еще одно строит жилое, для семейных. Богато живут. Могут каждый день выступать, было бы желание, полный сбор обеспечен. У местной публики труппа пользуется большим успехом. Раньше она всегда выручала ансамбль, если он терпел убытки. Но прошли те времена, когда ели из одного котла. Все — на самофинансировании. Что наработаешь — то и заработаешь. Чем больше премиальные, тем выше благосостояние, часть можно отчислить вышестоящей инстанции, разделив прибыль между государством, коллективом и отдельной личностью. Это, конечно, хорошо. Но как быть с теми, кто мало зарабатывает?
Звонок возвестил об антракте, в комнату влетели девчонки из хореографической группы, загалдели, зашумели, Лао Вэй даже вздрогнул от их пронзительных голосов.
— Нам надо переодеться, — сказала Ло Цзяньпин, во втором отделении ее номера не было.
— Да-да. — Лао Вэй поспешил уйти. Парень, что-то мастеривший из древесного корня, схватил свои поделки и тоже выбежал: неизвестно, кто был хозяином комнаты с реквизитом. Эти девочки — баловни труппы, спекулируя своим возрастом, то и дело выказывают своенравие. Где хотят, там и переодеваются, а если что не по ним, тут же бросают презрительно: «Зануда!» Как-то двум таким девчонкам пришла в голову вздорная мысль — переодеваться за декорациями, а тут как раз появился рабочий сцены и чуть было не налетел на них. Они завизжали, будто от укуса змеи, а потом стали хохотать, хотя смешного ничего не было.
Теперь им редко приходилось выступать с пением и танцами, еще реже просто с танцевальными номерами, чаще всего выбегали на сцену в массовках, то в китайских, то в европейских костюмах, то с косой, то с завитыми волосами. Все это им очень нравилось. Они без конца фотографировались, и в витринах нескольких фотоателье красовались их лукавые личики. Воистину беззаботные дети, наслаждаются жизнью, как могут пользуются всеми ее радостями. Думают ли они о будущем? А почему, собственно, им надо о нем думать? Есть организации, есть руководство, вот они пусть и думают, пусть все устраивают, Лао Вэй и ему подобные. Пригласили их в труппу, пусть заботятся, о чем им печалиться? Лао Вэй почувствовал тяжесть во всем теле, казалось, он шагу не может ступить.
Держась за перила, Лао Вэй медленно спускался вниз. Навстречу шуму и духоте. Все труднее становилось дышать.
У лестницы стоял воздыхатель Ло Цзяньпин, бесцеремонно разглядывая Лао Вэя, потом он вдруг обернулся, и глаза его заблестели. Хористки примеряли различные парики. К Лао Вэю подбежала девушка лет двадцати:
— Товарищ руководитель, отпустите меня на два дня, я хочу съездить домой, вернулся отец.
Ее мать, служившая в аэропорту Байтафу, обожала дочь, и та без конца отпрашивалась домой. Лао Вэй, глядя на нее, вдруг спросил:
— А твой отец не может устроить тебе перевод в воинскую часть?
— Вы хотите избавиться от меня? — смеясь, капризным тоном произнесла девушка. — Я все равно не уйду. Вам не хочется, чтобы я стала ведущей актрисой!
Голос у девушки был приятный, очень живая, она свободно держалась на сцене. Вот только косила на оба глаза, что особенно было заметно при ярком освещении. Как-то Лао Вэй полушутя, полусерьезно сказал ей:
— Перестанешь косить — будешь ведущей актрисой.
— Можно сделать операцию. Врач сказал, — ответила девушка. Глаза у нее были яркие, темные, и то, что она косила, делало ее еще более привлекательной и непосредственной.
— Нет-нет! — махнув рукой, возразил Лао Вэй. — С глазами не шутят, разве можно без особой надобности соглашаться на операцию?
— Науке надо верить, а вы — консерватор! — девушка, смеясь, убежала и тут же стала примерять парик Инь Сююань.
Лао Вэй чуть не плакал…
Се подал ему пачку счетов: цветная бумага, лампочки, Лао Вэй подписал не глядя и отпустил его.
По дворику, куда Лао Вэй решил выйти, прохаживался, заложив руки за спину, актер Сяо Хай. Он что-то громко разучивал, но, увидев Лао Вэя, сразу умолк и остановился. Лао Вэй прошел мимо. Он знал, что Сяо Хай учит иностранный язык, и часто выговаривал ему, чтобы тот не отвлекался от главного дела. Но сейчас у него не было ни малейшего желания отчитывать парня. Он пошел дальше и очутился во дворике перед театром, закурил, когда кто-то его окликнул. Лао Вэй оглянулся и увидел Чэншаня около продавщицы мороженого. Она торговала у самого входа. В руках у Чэншаня уже было две пачки, он попросил еще одну, протянув продавщице пять фэней. Подбежал к Лао Вэю, стал угощать.
— Слишком холодное. Боюсь за горло. — Лао Вэй отказался.
— Подумаешь, холодное! В декабре в Шанхае и Пекине обычно едят холодные блюда. — Чэншань сунул Лао Вэю мороженое и побежал в театр. Вдруг оглянулся. — Я был в отделе легкой промышленности, — бросил на ходу, — сейчас вернусь, расскажу. — Видимо, он спешил угостить мороженым Сансан, которая сидела у проектора.
Жара стояла нестерпимая, в театре — духота. И в антракте зрители устремились во двор, в том числе и актеры военного ансамбля, парни и девушки из первого ряда. Лао Вэй сразу их заметил. Парни сняли кители и прогуливались в рубашках, темно-голубых и кофейных. Девушки, выделявшиеся особой белизной лица, вели между собой разговор на чистейшем путунхуа[37], таком приятном на слух, и, хотя говорили тихо, привлекали всеобщее внимание.
Лао Вэй решил подойти к ним поближе, послушать, что они говорят о спектакле. Но вдруг заметил, что они направились к выходу, посмотрев лишь первое отделение.
— Товарищ Вэй. — К Лао Вэю подбежал Чэншань. — Ничего не вышло. В отделе легкой промышленности после собрания будут демонстрировать фильм «Сон о бабочке».
— О-о! — равнодушно протянул Лао Вэй.
В этот день случилось много неприятного, но он не был особенно огорчен. Чэншань ел мороженое, как пампушку, раз-два — и нету, бросил палочку, помолчал, а потом очень осторожно заговорил:
— Товарищ Вэй, как вы думаете, есть у ансамбля… — парень закусил губу, — какая-нибудь надежда?
— А? — Лао Вэй поднял глаза и испытующе посмотрел на Чэншаня, может, тот что-нибудь знает?
— Я говорю о Сансан и других актерах, что будет с ними, если и дальше так пойдет? — Чэншань наконец высказал то, что хотел.
Лао Вэй опустил глаза, мороженое растаяло, текло по рукам, приятно холодило их.
— Ей уже двадцать пять, а она ничего не умеет, — с тревогой продолжал Чэншань.
— Умеет танцевать, — возразил Лао Вэй. — И очень неплохо…
В семьдесят четвертом более чем в двадцати районах провинции, а также в городе организовали курсы по изучению «образцовой пьесы» «Имэнсун». На роль Инсао было около тридцати претенденток, выбрали Сансан. В ней было все: благородство, сдержанность, очарование, чем-то она напоминала Ци Мэншань. Руководители двух районных ансамблей Цзяннани согласны были принять Сансан, если она пожелает. И все заговорили о том, что она подает большие надежды…
— Танцевать она умеет, вы правы. И только. Но у нее всего четыре класса начальной школы, она и газеты не может прочесть без словаря. Ни к чему не способна.
— Не говори так. Проектор — это тоже работа, она нужна революции, кто-то непременно должен этим заниматься. — Доводы Лао Вэя были беспомощны и наивны.
— Почему именно она должна заниматься проектором, продавать билеты? — усмехнулся Чэншань. — Ведь она очень неплохо училась в школе.
— Пусть тогда едет в деревню на низовую работу, — словно оправдываясь, сказал Лао Вэй. Какой же он резкий, этот Чэншань.
— А чего бояться деревни? Но пусть лучше попытается сдать экзамены в институт, наверняка выдержит.
На груди у Чэншаня красовался университетский значок. Лао Вэй и подумать не мог, что этот скромный на вид, простой паренек может так разговаривать со старшими. Лао Вэя это покоробило. Они слишком рациональны, эти современные парни, слишком эгоистичны. Люди его поколения все отдавали партии, безоговорочно выполняли ее указания. Сегодня ты певец, а завтра партия прикажет — и ты — оргработник, сегодня ты солдат, ведешь бои, завтра по призыву партии на севере поднимаешь целину, обрабатываешь землю; сегодня ты корреспондент, завтра — руководитель ансамбля. Справишься ли ты с порученной работой, используют ли тебя по назначению — неважно, все дружно поют: «Небо освобожденных районов — ясное небо…», котомку за плечи — ив поход. И никакого недовольства, никаких возражений, и уж тем более расчетливости и эгоизма.
— Когда вы звали ее сюда, то обещали сделать из нее танцовщицу, радовались ее приезду, говорили о блестящих перспективах. О проекторе и речи не было. — Чэншань говорил сердито, но это была правда.
Лао Вэй и в самом деле хотел взять Сансан в ансамбль. Тогда, в начале семидесятых. В те годы всячески пропагандировали изучение «образцовых спектаклей». И Лао Вэй, посмотрев в провинции «Красный женский батальон», решил поставить у себя эту пьесу. Горком дал сорок штатных единиц, и начались усиленные поиски актеров. Кто-то порекомендовал Сансан, она в тех краях пользовалась известностью. Ее снимки в роли Сиэр помещены в календарях, у девчонки был настоящий талант. Она никогда не училась танцевать, но, посмотрев с десяток фильмов, великолепно подражала танцовщицам, которых видела на экране. Во всяком случае, она умела стоять на носках куда лучше, чем актеры из заводских агитбригад и коммун.
Но когда Лао Вэй пошел в начальную школу на улице Хуаюаньцзе, художественный руководитель сообщил ему, что Сансан из агитбригады ушла и больше не появляется. В то же день Лао Вэй с одной из актрис пошел прямо к Сансан домой. Тут выяснилось, что эта талантливая девочка — дочь павшего в бою героя. Лао Вэй хорошо помнил, сколько было разговоров о похоронах ее отца, принадлежавшего к видным партийным деятелям. Похоронная церемония проходила с необычайной торжественностью. Несколько минут надрывно гудели паровозы, терзая сердца людей, и город был окутан густым дымом. Затем под звуки траурного марша двинулись колонны автомобилей и мотоциклов, а за ними — толпы людей, в скорбном молчании они прошли по улице Хуайхайлу. На первой машине — тело покойного, на второй — убитые горем близкие и родные, которые плакали навзрыд. Среди них двенадцатилетняя Сансан, прижимавшая к себе брата, ее огромные, испуганные глаза были полны слез. Вскоре партийные кадры, к которым принадлежал ее покойный отец, были объявлены жертвами ошибочной линии, его больше не чтили, как павшего героя, и семью лишили пособия. Но, как бы ни рассудила история, для родных он навсегда остался единственным и самым дорогим. После гибели отца семья существовала на заработки матери. У матери образования не было, но она хотела, чтобы дети учились. Когда их лишили пособия, многие советовали ей забрать Сансан из школы. Какой прок сейчас от ученья? Все равно отправят в деревню, так лучше уж бросить школу и помогать матери по дому, потом найти какую-нибудь подходящую работу. Но мать об этом и слышать не хотела. Сансан порой думала, что неграмотная мать умнее отца, который умел прочесть от корки до корки всю газету. Мама говорила, что у отца не было ни знаний, ни культуры, он был игрушкой в руках тех, из-за которых погиб, был нужен как пушечное мясо. Пусть дети учатся, чтобы их не постигла участь отца. Сансан должна ходить в школу. И мать настояла, чтобы Сансан ушла из агитбригады, где занимаются, по ее мнению, всякой чепухой.
Придя в дом к Сансан, Лао Вэй сказал, что он из городского ансамбля.
Мать, месившая тесто, с подозрением спросила:
— Это что еще за ансамбль?
— Мама, в ансамбле танцуют и поют, — пояснила Сансан. Она сразу догадалась, зачем пришли эти двое, и не знала, радоваться ей или печалиться. Ведь, пожалуй, для нее это неосуществимо. Но, как бы то ни было, сердце ее взволнованно забилось. Она любила танцевать. Но разве может она радоваться? Отец погиб, семью лишили пособия, в доме нет ни муки, ни риса, ни угля. Мама вся извелась, почернела. Младшие братья и сестры плачут, просят есть.
— У вас театральная труппа? — с неприязнью спросила мать, обернувшись.
Лао Вэй ощутил неловкость, а пришедшая с ним актриса рассердилась и покраснела.
— Какое же у вас к нам дело? — спросила мать, не отрываясь от теста. — Сансан, разжигай огонь!
Баюкая братишку, которого держала на руках, Сансан опустилась на корточки и принялась разводить огонь. Ее худые ручонки, красные и опухшие, в нарывах, видимо отмороженные, торчали из рукавов короткого ватного халата.
— Мы хотим пригласить Сансан к нам в ансамбль, — запинаясь, проговорил Лао Вэй.
— Хотите, чтобы она у вас пела? — изумленно уставилась женщина на Лао Вэя. — Нет, моя дочь должна учиться.
— Ма, не петь — танцевать! — взволнованно пояснила Сансан.
— Разводи огонь!
— Теперь спектакли не такие, как раньше, — сказал Лао Вэй.
— Не такие. Но ведь раньше постановки были хорошие, а теперь все одинаковые, неинтересные, — возразила мать Сансан.
— Ну что ты говоришь, мама! — воскликнула Сансан, устремив взгляд во дворик, маленький и грязный. Девочка была умна и все хорошо понимала. Лао Вэй с жалостью коснулся ее тонкой светлой косички и серьезно сказал:
— У Сансан — талант, и надо его развивать, как же вы этого не понимаете? Ведь Сансан… Она…
Женщина подняла глаза, и Лао Вэй умолк. Чего только он не прочел в этих глазах! Печаль, недоверие, затаенную скорбь, гнев, мольбу. Очень тихо, но четко выговаривая каждое слово, она попросила:
— Не приходите больше, оставьте нас в покое…
Лао Вэй нерешительно, едва слышно, заговорил:
— Обещаю вам, она добьется успеха, у нее есть перспективы. Она станет прекрасной… — Голос его звучал все громче, увереннее, он словно произносил клятву.
Да-да, он много говорил, много обещал, не сказал только, что ей придется сидеть у проектора и продавать билеты. В ту пору он мечтал сделать из Сансан настоящую актрису. Но со временем горком сократил штатные единицы, и, когда стали обсуждать кандидатуры на увольнение, кто-то вспомнил историю отца Сансан. Тогда Лао Вэй с шумом поднялся и стукнул кулаком по столу, он клялся партийным билетом, заверяя всех, что Сансан — хорошая девочка, очень талантливая, что отец ее никогда не был контрреволюционером — просто жалким глупцом. Лао Вэй вспомнил, какие были глаза у матери Сансан…
— Вы погубили ее! — заявил Чэншань, это было тяжелое обвинение.
— Нет-нет. Я не виноват, — пытался оправдаться Лао Вэй. Но кого же тогда винить? Знал бы наперед, что через десять лет такое случится, разрешил бы ей уйти, когда между ними вспыхнула ссора. Лао Вэй отшвырнул палочку, на которой уже не осталось мороженого, и жадно закурил.
— Дайте мне сигарету, — попросил Чэншань.
— Смотри, девушка тебя бросит. — Лао Вэй удивленно посмотрел на парня.
— Только одну, чтобы она не видела, — тихо добавил Чэншань, опустив глаза, жалко и в то же время настойчиво протягивая руку за сигаретой. Лицо его стало темнее тучи.
— Возьми, — сказал Лао Вэй. — Это неплохие сигареты. Что, тяжело на душе?
Чэншань молча взял сигарету, зажег и с жадностью затянулся, выпустив густое облако дыма.
Во дворе стало тихо, началось второе отделение, лишь откуда-то доносился развязный смех Инь Сююань, от которого мороз подирал по коже. Ей бы не в таких пьесах играть, но что поделаешь?
— Сансан обратилась с письмом в районный ансамбль, может быть, там нужны танцовщицы? — В голосе Чэншаня звучала обида.
— Она хочет уехать? — поразился Лао Вэй. Только теперь он заметил, что в глазах парня за колючим, сердитым выражением скрывается печаль, он был расстроен.
— Она сказала, что умрет от тоски, ведь больше года уже не танцует. Судя по всему, в будущем тоже не на что надеяться. Танцы у нас не в чести.
Она может потерять квалификацию… Ну что ж, Лао Вэй не станет ей мешать. Он любит ее как родную, у него нет дочери, а у Сансан — отца, к тому же она обладает достоинствами, каких нет у других девочек: скромностью, простотой, понятливостью. Она не плакса, не хохотушка. Она как взрослая. Заботится о своей семье из шести человек, все они живут в ее маленьком сердце. В первый день праздника Весны, когда все сели за стол, уставленный разной снедью, она так и застыла на месте, не зная, с чего начать. Затем взяла четыре сладкие лепешки и украдкой спрятала в карман. Все возмутились — настоящая нищенка, — тут же рассказали Лао Вэю, требуя, чтобы он ее отчитал, что подумают их шефы — военные. Лао Вэй видел, что сама она почти ничего не ест, просто взяла свою долю, чтобы отнести домой. Конечно, это произвело скверное впечатление. Но Лао Вэй ни слова ей не сказал — он не сердился.
Он, как мог, заботился о девочке, советовал ей побольше тренироваться, усердно учиться. Надо вступить в комсомол, потом в партию. О личной жизни пока не думать… Сансан низко опускала голову и улыбалась. Что до учебы, то Сансан не раскрывала своих планов на будущее. Подперев рукой подбородок, она либо сидела потупившись, либо, задумавшись, смотрела в окно. Когда она подала заявление в комсомол, все молчали, не говорили ни хорошего, ни плохого. Она была замкнута, а людям это не нравится. К тому же Сансан продвигалась по службе, ей часто поручали главные роли, и девушки ей завидовали. Парни, которых она отвергла, не питали к ней добрых чувств, те, кто симпатизировал, не решались ее хвалить. В общем, выступать на собрании было некому. Тогда Лао Вэй взял инициативу в свои руки, и Сансан с грехом пополам приняли в комсомол. Но Лао Вэя вскоре постигло разочарование, Сансан не оправдала его надежд, хотя он потратил много сил на ее обучение. В будущем, чувствовал он, девушке придется менять профессию.
Об отношении Лао Вэя к Сансан судачили и в ансамбле, и в управлении. Это, разумеется, не имело ничего общего с тем, что говорили о Лао Суне. Просто все полагали, что Лао Вэй ищет невесту своему сыну, инфантильному и легкомысленному, которого должна опекать жена. Все это было неприятно Лао Вэю. Однако планы у него были совсем другие, он хотел сосватать Сансан за сына своего боевого друга, замечательного представителя третьего поколения, как считали старики, представители первого поколения: член партии, военный, выдержанный, серьезный. Лао Вэю очень хотелось, чтобы Сансан была счастлива…
— Было бы хорошо, если бы ей удалось попасть в тот ансамбль, — сказал Лао Вэй, поразмыслив.
— Как вы можете так говорить! Я никуда ее не отпущу! — Парень сорвался на крик.
— Не отпустишь?
— Не отпущу! — решительно заявил Чэншань. — Не хочу с ней расставаться. Муж и жена должны съезжаться, а не разъезжаться.
— О! — Лао Вэй похлопал Чэншаня по плечу. — Ты чего так разволновался? Были же в давние времена Пастух и Ткачиха![38]
— Скажете тоже! — печально усмехнулся Чэншань. Он сидел на ступеньках, обхватив голову руками.
Лао Вэй вспомнил, как после собрания, на котором Сансан принимали в комсомол, в кабинет к нему влетел секретарь комсомольской организации и заявил:
— Товарищ Вэй, вы не понимаете ситуации, Сансан нельзя было принимать в комсомол, у нее роман.
Лао Вэй не поверил, а потом рассердился. Сансан же двадцать, она закончила обучение, переведена в штат и имеет право на личную жизнь, но чем позже выходит актриса замуж, тем лучше для ансамбля. А то родит и лишь через год сможет выйти на сцену, а выйдет — дома некому присмотреть за детьми, придется таскать их с собой, даже на гастроли. Бывает, что нельзя выделить отдельную комнату, тогда дети мешают всем спать по ночам. Во время выступления выбегают на сцену, ведь они пролезут в любую щель. Как-то один мальчуган вылетел на сцену, когда там разыгрывался эпизод с разбойниками. Актеры не знали, что делать. В зрительном зале тоже началось замешательство. Лао Вэй тогда чуть в обморок не упал. Поэтому в ансамбле существует неписаное правило: девушки могут заводить романы после двадцати четырех, а в двадцать шесть — регистрировать брак. Кроме того, Лао Вэй считал, что молодые годы — самое лучшее время для учебы, а любовь отвлекает от дела. Он хорошо помнит, как один руководитель ансамбля из-за актрисы потерял партбилет. Но даже это его не образумило. Любовь — страшная вещь! Поэтому он строго-настрого запретил девицам влюбляться, как только что-нибудь заметит, тут же принимает меры. И вдруг оказывается, что скромница Сансан влюбилась! Душу Лао Вэя словно огнем обожгло. Не потому, что рухнули его планы выдать девушку за сына своего боевого друга, совсем нет. Не такой Лао Вэй человек. Но как посмела его любимица тайком от него заниматься такими делами?
Он немедленно разыскал Сансан и учинил ей допрос. Сансан все отрицала. Лао Вэй побежал к секретарю комсомольской организации и подробно обо всем его расспросил, узнал, что кто-то видел Сансан с молодым человеком в кино, а потом на улице, они прогуливались. Лао Вэй снова вызвал Сансан и допросил с пристрастием:
— Такого-то числа, такого-то месяца с кем ты была в кинотеатре Чжуншаньтан? С кем гуляла по улице Саньминьцзе такого-то числа, такого-то месяца?
Сансан, покраснев, тихо ответила:
— С соседом.
— С соседом? — Лао Вэй строго посмотрел в глаза Сансан.
— Да, с соседом. — Сансан отвела взгляд.
— У тебя с ним ничего такого нет? — допытывался Лао Вэй.
— Нет. — Сансан покачала головой и тихо сказала: — Мы с детства вместе росли, в одной школе учились. После смерти отца он помогал мне присматривать за братишками и сестренками, приносил уголь, собирал сухие листья для растопки, наши семьи жили как родные.
— А в кино…
Сансан прервала Лао Вэя:
— Мы должны были идти с его сестрой, но она не смогла и отдала билет ему, я об этом не знала.
— Что же, помогать соседям — дело хорошее, только помни, тебе еще рано…
— Я знаю, — не дослушав, сказала Сансан, стремительно поднялась и вышла. Вскоре после этого разговора Чэншань написал Сансан письмо, растревожив девичье сердце. Любые запреты бессильны перед законами природы, перед любовью, когда приходит ее пора. Но Сансан была очень послушной и больше не давала пищи для разговоров. Однако с того дня, как ей исполнилось двадцать четыре, каждый вечер, как бы ни было поздно, у входа в театр ее поджидал парень, чтобы проводить до дому. Чуть ли не через два-три дня она получала от него длинные письма. «Сансан, это твой парень?» — спрашивали у нее. Сансан краснела и улыбалась.
Лао Вэй, который в конце концов познакомился с Чэншанем, стал думать, что этот парень не хуже сына его боевого друга. Во всяком случае, Сансан он больше подходит. Вырос в простой семье, познал трудности, скромный, жизнестойкий, к Сансан очень внимателен. Во время зимних и летних каникул в свободное от занятий время он приходил в театр. Иногда Лао Вэй прибегал к его помощи: парень продавал билеты, вырезал иероглифы на восковке… Оба они, и Сансан, и Чэншань, были для него все равно что родные дети, и он желал им счастья…
Сансан вышла во двор, обмахиваясь платочком. День выдался очень жаркий, и на сцене была страшная духота.
— В четвертой сцене, — сказала она, — диалог на двадцать минут, я попросила Сяо Хай побыть у аппарата и вышла немного подышать.
Она сняла куртку и осталась в розовой кофточке, плотно облегавшей ее немного полную, но стройную фигурку. Она располнела меньше, чем остальные девушки из танцевальной группы, — видимо, понемногу все же тренировалась. Сдержанная, спокойная, с высоким лбом, четко очерченным крупным ртом, она напоминала Лао Вэю Гуаньинь[39], переходящую море, чье изображение он как-то видел в одном из храмов Сучжоу.
Чэншань, увидев Сансан, буквально скатился со ступенек, говоря:
— Я принесу тебе мороженое.
— Не надо, — остановила его Сансан. — Ведь это — лакомство, его просто так не едят. — Она была до того экономной, что фэнь боялась потратить. Другие девушки, подумал Лао Вэй, покупают целую кружку мороженого и тут же его съедают.
— Сансан, я слышал, ты написала письмо в провинциальный ансамбль Цзяннани? — обратился к девушке Лао Вэй.
Сансан укоризненно посмотрела на Чэншаня, потом тихо ответила:
— Пустая затея, сейчас везде хватает способных.
— Если пустая, зачем было писать? — сердито произнес Чэншань.
Сансан сконфуженно рассмеялась:
— Что делать, если я ничего не умею, только танцевать? Еще, правда, могу сидеть у проходной получать газеты.
Получать в проходной газеты — не так уж плохо. Скоро всем, кто в ансамбле, а их больше ста человек, ничего не останется, как получать в проходных газеты. Ведь и такая работа необходима революции, и кто-то должен ее выполнять! Тут Лао Вэй вспомнил о Сяо Тане. Все эти молодые заботятся исключительно о своих интересах, только и слышишь: «я люблю», «я хочу». Возможно, это будет оправдано в будущем? Ну а Родина? Революция? Какое они займут место? Быть может, и интересы отдельной личности, и интересы революции, слитые воедино, и составят идеальное будущее? Все это теории его сына, но Лао Вэй так с ними свыкся, что они кажутся ему его собственными. А как быть, если вдруг интересы личности вступят в противоречие с интересами Родины? Хорошо, если этого не случится. Иначе не обойдется без жертв. Этого они хотят? Молодые — все эгоисты! Лао Вэй испытывал к ним неприязнь, они озадачивали его. Но бремя ответственности за молодых по-прежнему лежало на его плечах. Возможно, и не стоило ему становиться руководителем, куда проще возить начальство, отправлять письма, быть рабочим сцены, убирать в зале, да мало ли есть всякой работы. Но вот уже двадцать лет он выполняет работу, порученную ему партией. Лао Вэя вдруг охватило чувство недовольства и обиды…
— Как только улучшится экономическое положение, ансамблю снова понадобится хореографическая группа, верно? — раздался над ухом голос Чэншаня.
Лао Вэй промолчал.
— Завтра после обеда не будет занятий, побегаю по районным отделам, может, удастся с кем-нибудь договориться на несколько спектаклей.
Лао Вэй опять ничего не сказал и, не оборачиваясь, услышал, как Сансан сказала Чэншаню:
— Не волнуйся, у меня нет никакой надежды, на юге много талантов. Да и возраст у меня не тот.
— Не надо меня утешать, — едва слышно отозвался Чэншань.
— А я и не утешаю, — опять серьезно ответила Сансан.
— Для тебя, разумеется, лучше уехать — сможешь по крайней мере работать по специальности. — К горлу Чэншаня подступил комок.
В это время появились девушки из танцевальной группы — они уже успели переодеться и нарядные вышли во двор. В воздухе распространился нежный аромат духов.
— Товарищ Вэй! — в один голос произнесли Сансан и Чэншань. — Лао Сун идет.
Лао Сун кивнул им и, подойдя к Лао Вэю, коснулся его руки:
— Отойдем в сторонку, надо поговорить.
Вид у Лао Суна был, против обыкновения, серьезный, даже суровый, он весь прямо позеленел от злости, в глазах — растерянность и тревога. Лао Вэй невольно последовал за ним. Едва они отошли, как услышали голос Сансан:
— Не надо было говорить Лао Вэю, что я собираюсь уехать.
— Почему?
— Ведь это он пригласил меня в ансамбль и теперь будет переживать. А что дела плохи, не его вина.
Лао Вэй готов был заплакать. До чего же умна эта девочка. Это из-за него она не смогла стать настоящей актрисой. Эх, тут дело не только в деньгах! Куда важнее человек!
Лао Сун увел Лао Вэя подальше, где не было ни души и тускло горела одна-единственная лампочка.
— Лао Вэй, мне стало известно, что ансамбль собираются распускать.
— Кто сказал? — Сердце у Лао Вэя сжалось. Весь день мучившая его неотвязная мысль, лишившая его покоя и державшая его в напряжении, от которого он так устал, была четко выражена в нескольких словах. У Лао Вэя все поплыло перед глазами, он едва стоял на ногах, в душе ругая себя: «Бесталанный».
— Информация надежная. Сомнений не вызывает. Муж сестры Цзинь Жун, меццо-сопрано, служит в отделе культуры.
— Распускают? — тупо повторил Лао Вэй.
— Говорят, мы для них — тяжкая ноша, они устали ее нести и решили избавиться.
— Ноша, — эхом отозвался Лао Вэй, который не видел выхода из положения.
— Сейчас все только об этом и говорят.
— А откуда узнали?
— И у стен есть уши. Надо что-то придумать, поддержать настроение зрителей. Эти пятнадцать выступлений мы должны дать во что бы то ни стало, хоть немного заработать. Потом связаться с отделом культуры и попытаться исправить положение.
— Я подведу итоги работы за истекший период и пойду к начальнику отдела с докладом, — решительно произнес Лао Вэй, уверенность помощника придала ему силы.
Лао Сун презрительно усмехнулся:
— Кому нужен твой доклад? Сейчас главное — действовать. Прежде всего необходимо сократить штаты, убрать тех, кто ничего не делает, только получает деньги, всех до единого, разделить ансамбль на две группы: одна — выступает, другая — репетирует, за год можно дать четыреста выступлений. Надо использовать сценарии молодых, в Цзянси, я слышал, кто-то написал сценарий по детективам Шерлока Холмса и Агаты Кристи. В случае необходимости заявим в отделе культуры, что во второй половине этого года перейдем на самофинансирование. А там видно будет, сейчас главное — сохранить ансамбль, чего бы это ни стоило.
Лао Сун, несмотря на волнение, излагал свои планы, объяснял все четко и конструктивно — настоящий деловой человек.
— Верно, верно, очень хорошо! — Лао Вэй со всем соглашался. Он так был признателен Лао Суну, так признателен! Долго жал ему руку, а сам думал, если им удастся сейчас удержаться, что будет дальше с ансамблем? Пусть хоть с сотней девиц заводит шашни и говорит при этом, что отношения у них не любовные, только бы спас ансамбль!
— Пойдем! — Лао Сун решительно вошел в боковую дверь, Лао Вэй — за ним. На душе у него стало спокойнее. Мысли пришли в порядок. Туман перед глазами рассеялся, засияло солнце. Зачем так волноваться? Не все еще потеряно. Можно найти выход. У него прекрасный помощник — его правая и левая рука.
Шла массовая сцена радости и веселья — встреча после разлуки, — хор исполнял заключительную песню. Последние аккорды. Зрители постепенно покидали свои места, направляясь к выходу, чтобы не толкаться, когда кончится представление. А Лао Вэй и Лао Сун как раз попали в самую толчею. Вернуться к служебному входу уже не было никакой возможности, и они с трудом пробирались к сцене сквозь людской поток, двигавшийся им навстречу. Все было забито — и проходы, и вестибюль. Лао Сун, работая своими могучими плечами, прокладывал дорогу, Лао Вэй, лавируя, шел за ним. Они хотели посмотреть, кого больше всех вызывают зрители, кто выходит на сцену кланяться.
За кулисами, где только что было пусто, оказалось полно народу. Откуда они взялись? Собирались группками, говорили все разом, шумели, ничего нельзя было понять. Лишь одно слово звучало отчетливо, витая над толпой: «распускают»…
Увидев Лао Вэя и Лао Суна, все кинулись к ним, но в гуле голосов снова ничего невозможно было разобрать, кроме этого злополучного «распускают». Лао Вэй смешался и невольно поднял руку, словно защищаясь от удара, это всех насмешило, и обстановка немного разрядилась. Но тут появились оркестранты, и слово «распускают» зазвучало с новой силой, резанув слух. Лао Вэй оглянулся, посмотрел на Лао Суна, как бы ища спасения, да так и застыл на месте. Лао Суна было не узнать. Куда девались его тревога, волнение, озабоченность? Лицо его приняло обычное выражение, спокойное, безмятежное, в уголках рта играла ироничная улыбка. Он поковырял спичкой в ухе, подождал, пока стихнет шум, вытащил спичку, повертел в пальцах и произнес:
— Кто сказал, что нас распускают? — Он медленно переводил взгляд с одного на другого, словно хотел отыскать тех, кто распространил этот слух.
Все замерли. Несколько десятков пар глаз с сомнением и тревогой уставились на Лао Суна, пытаясь прочесть правду на его лице.
— Нас распускают? — спросили все хором.
— Откуда вы взяли? — Лао Сун, сощурившись, невозмутимо поковырял спичкой в другом ухе. Некоторые заулыбались, глядя на Лао Суна, который всем своим видом хотел показать, что ансамбль не распустят и все это — нелепые слухи. Лао Вэй легонько вздохнул, как ему хотелось, чтобы на этом все кончилось. Чтобы не задавали больше вопросов. Но, как нарочно, кто-то снова заговорил:
— Неважно, кто нам сообщил, но мы хотим знать, распустят нас или нет.
Несколько актеров, уже не молодых, шушукались:
— Хотят распустить, так уж не тянули бы!
— Так распустят нас или нет? — потеряв терпение, спросила девица, глядя в упор на Лао Суна.
Все требовали прямого ответа, правдивого, ясного. «Да» или «нет». Нечего водить за нос. Надо сказать все как есть: что руководство ищет пути, пытается положительно решить этот вопрос с отделом культуры, просит отдел культуры подумать о перспективах ансамбля. План, который они сейчас обсуждают… Лао Вэй не выдержал, откашлялся и уже собрался говорить, но Лао Сун опередил его:
— Почему же я ничего не знаю? А вам, Лао Вэй, что-нибудь известно? — Он повернулся к Лао Вэю и пристально посмотрел на него. Лао Вэй остолбенел от изумления и молчал.
— Вот видите! И Лао Вэй не знает. У вас просто талант, вы знаете больше, чем мы, ваше начальство.
— А в самом деле, кто пустил такой слух?
— Обыкновенный человек, конечно, с глазами и носом…
Все переглядывались.
— Я не зря спрашиваю об этом. Боюсь, что все это происки классовых врагов, стремящихся посеять панику.
Он шутил, но по напряженному выражению лица Лао Вэй видел, как ему трудно. Все приняли слова Лао Суна за шутку и весело рассмеялись.
— Было бы мне что-то известно, я бы сразу сообщил вам. Но пока ничего подобного я не слышал. Поэтому завтра утром все на репетицию, репетирует второй состав, — сказал Лао Сун и добавил: — У Инь Сююань перенапряжены голосовые связки.
Все зашумели, засмеялись. А Лао Вэю стало еще тяжелее. Сколько всем им пришлось пережить! Условия ужасные, и во время переездов, и на выступлениях, чтобы сэкономить какие-то гроши на общежитии, парни спали прямо на сцене, утром сворачивали свои постели, вечером разворачивали. По нескольку месяцев ансамблю не выдавали дотаций. И все как-то обходилось. Сердились, шумели, ругались, но каждый раз отправлялись на гастроли, никто не увиливал, не скандалил. И на репетициях, и на выступлениях все выкладывались, как могли. Многие пришли совсем детьми, вместе с ансамблем росли, терпели лишения. Здесь прошло их отрочество, юность. Они любили ансамбль, как дети любят мать. Ведь если мать бедна и ничем не может помочь, ее не бросают, хотя и не всегда бывают довольны.
Итак, все повеселели, словно камень с души свалился. Кто не успел — снимал грим, кто-то передвигал декорации. Музыканты уносили инструменты, пюпитры, Сяо Тан все же добился своего — днем репетировали симфоническую музыку. В общем, все поверили Лао Суну и успокоились. Никому и в голову не пришло, что его заверения не имеют никаких оснований. Лао Вэй вдруг вспомнил историю, которую слышал в детстве. Какой-то студент в ночь перед экзаменом на сюцая[40] увидел бегущую по стене лошадь и гроб на макушке дерева. Один толкователь снов сказал: если уйдешь, дороги обратно не будет, если умрешь — не найдется места, чтобы захоронить прах. А второй толкователь предсказал удачу и высокую должность.
Лао Вэй отвел Лао Суна в дальний темный уголок сцены и стал упрекать:
— Зачем ты голову людям морочишь?
— А я не морочу, — ответил Лао Сун, садясь на ящик: он очень устал. Да, он здесь нужен, в этом ансамбле, без него просто не обойтись. Он здесь главный.
— Не надо было так говорить.
— А как надо?
— Надо было рассказать им о нашем плане, — промямлил Лао Вэй.
— Наш план — это соломинка, за которую хватается утопающий. Но человеку свойственно бороться до последнего. — Он с горечью усмехнулся. Глаза погасли.
Лао Вэй молчал.
— Ты сходи в отдел культуры, изложи начальнику наш план, послушаешь, что он скажет.
— Пойдем вместе! — Лао Вэй чувствовал себя совершенно беспомощным.
— Вместе? — Лао Сун удивленно, с недоверием посмотрел на Лао Вэя, но вдруг глаза его блеснули. Он кивнул.
Лао Вэй молча пожал ему руку, прошел через сцену, толкнул маленькую дверь и оказался в зрительном зале. Уборщики, обмотав голову полотенцами, мели пол, поднимая пыль, Лао Вэй даже закашлялся. Всевидящее Око работал, не переставая молоть языком:
— Дела ансамбля хуже некуда, смотреть нечего. Пение никуда не годное, актеры не умеют держаться на сцене… Вот в труппе банцзы — порядок. А этому ансамблю скоро конец.
Лао Вэй вышел во дворик. Там никого не было. Только продавщица мороженого, обхватив руками коробку, сидела на ступеньках и считала деньги. У дороги два паренька, стоя на обочине, подбрасывали в воздух летающие тарелочки, но тарелочки улетали в сторону, и поймать их было почти невозможно — видно, у пареньков не хватало сноровки. Эта модная игра пришла сюда из Пекина и Шанхая. Сын тоже купил такую тарелочку. Лао Вэю игра казалась детской, но сын говорил, что в Америке ею увлекаются и пожилые, полезно для здоровья, как спорт. Но, что бы сын ни говорил, Лао Вэй был уверен: сыну вряд ли понравится, вздумай его родители поиграть в тарелочки.
Лао Вэй, едва волоча ноги, шел с опаской — как бы в голову не угодила тарелочка. Эту улицу пересекала Хуайхайлу. Фонари в виде лепестков цветка, сверкая, как драгоценные камни, ярко освещали асфальтированную дорогу, отчего улочки и переулки, убегавшие от нее в разные стороны, казались еще темнее. С востока на запад драконом пролетела машина — оранжевая, как апельсин. Лао Вэй прибавил шагу, чтобы поскорее выйти на Хуайхайлу. Тусклый свет на этой маленькой улочке нагонял тоску, которой, казалось, не будет конца. Но если вспомнить ту Хуайхайлу, на которой развернулось Хуайхайское сражение, когда рекой лилась кровь и летели головы, нынешняя тяжесть на душе покажется ерундой. Если бы на каждой капле пролитой крови, на каждой могиле погибших в бою распустился бы цветок или выросло дерево, здесь уже был бы огромный благоухающий луг, густой лес. С той поры минуло тридцать лет. Лао Вэй сокрушенно покачал головой, вспомнив погибших в бою товарищей. На юге высился памятник жертвам Хуайхайского сражения. Даже гора Фэнхуаншань меркнет рядом с этим самым высоким в Азии памятником. Он, словно великан, взирает на землю с укором, будто хочет сказать людям: «Плохо вы трудитесь, друзья мои!» Каждый год с четвертого по шестое апреля по лунному календарю, в праздник «цинмин»[41], рабочие, ганьбу, студенты, детишки — все с венками из живых цветов поднимаются на гору Фэнхуаншань, к подножию памятника, убирают могилы, отдыхают на лоне природы. Все тридцать лет, из года в год, три минуты звучит печальная торжественная песня. Дети достают из сумок приготовленные для пикника сухие лепешки, редиску…
«Что же вы так плохо трудитесь, так нерадивы, друзья?»
Лао Вэй замедлил шаг. Да, нерадивы, вот он, например, загубил ансамбль. Но небо ему свидетель. Он работал, не щадя сил, не давая себе поблажек. Если бы вернуть эти двадцать лет, он ни за что бы не взялся руководить ансамблем. Но разве можно отказаться от партийного поручения? Остается сетовать лишь на то, что у него не хватило сил, что он не оправдал доверия партии. Ему надо было заняться другим делом, но каким? Он уже стар, молота в руках не удержит, к станку не станет — зрение не позволяет. К тому же сейчас столько молодых ждут работы! Конечно, для него, кадрового работника шестнадцатой категории, всегда найдется стол в канцелярии и стул в зале заседаний, найдется место в отделе культуры, в промышленном отделе или отделе сельского хозяйства. Но может ли он еще принести пользу? Он стар, пора отдыхать.
При этой мысли кольнуло в сердце. Он не заметил, как подошел к кинотеатру Чжуншаньтан, у входа в сторонке двумя рядами стояли велосипеды, на стуле дремала сторожиха. Четвертый сеанс еще не кончился. Лао Вэй прошел между велосипедами. Магазины уже не работали, витрины были прикрыты деревянными щитами. Освещалась только витрина недавно построенного универмага, там то попеременно, то сразу обе зажигались красные и зеленые лампочки. Сверкал огнями нижний этаж гостиницы «Хуайхай»: двери зала с прохладительными напитками гостеприимно распахнуты, столы покрыты белоснежными скатертями, блестят ножки стульев, сверкают лампы дневного освещения, официантки в белых форменных платьях, собравшись группками, болтают между собой.
У перекрестка Лао Вэй свернул налево, ему захотелось пройти к дамбе Су Дунпо[42], а потом, обогнув озеро Юньлунху, возвратиться домой. Баня за углом была уже закрыта, у входа, в темноте, спали нищие бродяги. У одного из фонарей на скамейках сидели старики и слушали рассказчика, перебирающего струны цитры[43]. Резкие звуки мелодии и хриплый голос рассказчика, такого же древнего, как его инструмент, производили тягостное впечатление. Исполнитель из последних сил старался для таких же, словно пришедших из прошлого века, стариков. Промчались велосипедисты с магнитофонами на руле. Под громкие звуки электрооргана звучала задорная песня «Пока молод — не вздыхай, счастливые годы…», мелодия совсем заглушила рассказчика. Старики с негодованием проводили их взглядом, а те даже не оглянулись. Будущее принадлежит молодым, они всегда в выигрыше.
У озера, на набережной, которая была выложена кирпичом, сидели парочки. За спиной у них стояли велосипеды, скрывая слившиеся силуэты от глаз прохожих. Лао Вэй поспешно отвернулся и стал смотреть в другую сторону. Он не возмущался, просто испытывал неловкость. Однако любопытство взяло верх, и, пройдя немного, он оглянулся. Как-то жена намекнула ему, что у сына появилась девушка. Вначале он очень рассердился, а потом рассудил, что чем раньше, тем лучше, невестка нарожает ему внуков. Все старики мечтают о внуках. Это у них как болезнь.
Вода в озере Юньлунху чистая, прозрачная, в лучах солнца она казалась голубой. А при лунном свете — то светло-голубой, то темно-зеленой. Лао Вэй стоял на высокой дамбе Су Дунпо и смотрел, как тихонько покачиваются маленькие лодочки. При свете луны их можно было принять за рыб. Удивительно красиво!
Эта дамба строилась еще во времена Су Дунпо, когда он был правителем округа, чтобы изменить русло Хуанхэ, выходившей из берегов и приносившей огромные бедствия народу. Су Дунпо сделал великое дело, и дамба была названа его именем. Прошло не одно столетие, но люди помнят его стихи: «Когда взойдет луна, я подниму бокал и к небу обращусь» и «Десять лет между жизнью и смертью». И этот «невежественный, подлый народ», как называл его маньчжурский император Цяньлун[44], не забыл поэта. Озеро много раз меняло свой вид, дамба стала совсем другой, теперь на ней — широкая дорога. Но название осталось прежним. Народ способен глубоко чувствовать и мыслить. Рассказы о добрых делах передаются из поколения в поколение, народ — хранитель памяти.
Лао Вэй поднялся на дамбу, и вдруг ему пришла в голову странная мысль: рыли озеро, возводили насыпь, утрамбовывали пласт за пластом и выстроили длинную высокую дамбу. Люди ее воспевают, чтят. Но помнят ли люди, что под дамбой погребена земля? На этой земле можно было вырастить деревья и цветы, посадить злаки, разбить бульвары и аллеи, где гуляли бы влюбленные. Она нежилась бы в лучах солнца, ее ласкал бы свежий ветерок, она наслаждалась бы голубым небом и белыми облаками.
Помнят ли эту землю люди? Возможно, и не помнят. Но ведь без нее не было бы дамбы. А уж на ней посадили деревья, здесь построили ресторан, в котором подают рыбные блюда, лодочную станцию, а когда-нибудь возведут еще и ограду из белого китайского мрамора или из какого-нибудь другого, зальют асфальтом, пустят прогулочные трамваи…
Озеро Юньлунху. То темно-зеленое, то светло-голубое. Девять вершин горы Юньлуншань — словно девять огромных волн на озере. Прекрасная дамба Су Дунпо!
Лао Вэй осторожно ступал по влажной земле, и непрошеные слезы катились из глаз, а на сердце полегчало. Ему захотелось быть той самой погребенной под дамбой землей. Но ведь одного пласта земли мало, чтобы удержать такую большую дамбу, для этого надо очень много пластов…
Вдруг он заметил, что впереди кто-то прохаживается. Кто бы это мог быть? Лао Вэй сощурился, силясь разглядеть в лунном свете силуэт. Человек ходил взад-вперед, глядя под ноги. Неужели он, как и Лао Вэй, ищет здесь ответа на трудный вопрос, ищет утешения?
Подойдя ближе, он увидел, что это Лао Сун. Лао Вэй и удивился, и обрадовался. Он окликнул Лао Суна и, запинаясь, быстро проговорил:
— Знаешь, я решил уйти на пенсию.
— На пенсию? — Брови Лао Суна взлетели вверх.
— Стар я, не понимаю обстановки. Ты должен занять мое место. Я поговорю об этом в отделе культуры. — Лао Вэй говорил вполне искренне.
— Разве я смогу? — через силу произнес Лао Сун. — Не знаю, что ты нашел во мне?
— Ты умеешь применяться к условиям, у тебя опыт.
— Я тоже всегда хотел работать честно. Иначе еще тогда зашел бы к начальнику отдела культуры военного округа, как говорится, с черного хода, сказал бы его девице несколько комплиментов, и не пришлось бы из-за такого пустяка демобилизовываться. А вот в ансамбле другое дело, тут по-честному никак нельзя, не те времена. Ты должен это понять.
— Да, справедливость сейчас не в чести.
— Если бы меня спросили, что надо делать, я предложил бы три года не выступать, всех отправить учиться. Вокалу, хореографии, сценическому, художественному мастерству, игре в оркестре. Подготовить профессиональных режиссеров, которые поставят несколько серьезных пьес, отрепетировать несколько небольших концертных программ и лишь тогда выступать. Это будет настоящая жизнь и работа.
— И еще необходимо навести порядок в идеологии.
Лао Сун на это ничего не ответил и продолжал:
— Но что говорить, если поесть и то некогда, о каком искусстве может идти речь?
— Ты прав. — Лао Вэй достал сигареты, протянул Лао Суну и сам закурил. Они проработали вместе пять лет, но ни разу не поговорили по душам, вот как сейчас, спокойно и откровенно. И только когда над ансамблем нависла угроза, быть ему или не быть, в этот тихий летний вечер они нашли общий язык.
— Сам факт существования нашего ансамбля просто недоразумение.
— Его создавали на «образцовых спектаклях».
— Но кто бы ни был его руководителем, ансамбль обречен.
— И нельзя ничего исправить? — печально спросил Лао Вэй.
— Трудно сказать.
— А может быть, все-таки ты согласишься стать руководителем? Я уступаю тебе свое место!
Лао Сун растроганно пожал руку старику, глаза его заблестели от слез. И тут Лао Вэй заметил у него вокруг глаз морщинки. Постарел Лао Сун. Постарел…
— И еще сто с лишним ртов в придачу!
— Да, ртов свыше сотни. Поэтому придется как следует побегать, пристроить как-нибудь людей, некоторых уговорить, чтобы сами поискали пути, попытались поступить в институт. Это наш долг, иначе нас проклянут…
— Нет, нет, ты не сдавайся, я помогу тебе, мы еще поборемся…
— Да, поборемся. — Стиснув зубы, Лао Сун смотрел вдаль, на огни города, утопавшего в чаду заводов, в облаках выхлопных газов и угольной пыли.
— Проклятое место, сплошная грязь!
— По распоряжению городского комитета каждый день на улицы выезжают поливальные машины, чтобы прибить пыль и смыть грязь, хоть немного очистить воздух, — сказал Лао Вэй.
— Если подойти к этому вопросу серьезно, то необходимо высаживать деревья.
— Не все сразу, не все сразу.
— Медлить нельзя. Народ так долго страдает.
Лао Вэй вспомнил брошенного ребенка с ясными глазами, младенец даже не в силах был кричать. Как обнищала эта земля! Подумать страшно! В «Троецарствии» сказано, что когда-то здесь было прекрасное место, народ жил в довольстве, земля изобиловала зерновыми и рисом, сюда устремлялись люди. Су Дунпо приехал в эти края сорока трех лет и стал правителем округа, написал много хороших стихов, собирался спокойно провести здесь старость. Но, может быть, именно потому, что земля была такой плодородной, за нее и шли постоянно бои. С конца поздней Хань[45] — война между Цао Цао и Тао Цянем, Лю Бэем, Юань Шу и Цао Цао и, наконец, Хуайхайская битва. В последние десятилетия — войны между различными группировками. Более тысячи лет воюют, уничтожая все вокруг! Откуда же быть богатству и процветанию? Все хотят одного: чтобы не было больше войн, тогда можно будет привести в порядок родной край и домашний очаг и вернуть времена, когда народ жил в довольстве, земля изобиловала зерном и рисом.
— Сейчас положение изменилось к лучшему, работают шерстепрядильная фабрика, подшипниковый завод, завод по изготовлению швейных машин, — сказал Лао Вэй.
— Скоро войдут в строй еще два завода — тракторный и металлургический.
— Во время сражений одни захватывают, другие теряют, одни наступают, другие отступают.
— Это верно! Но главное — выиграть генеральное сражение! — Лао Вэй облегченно вздохнул.
Они не спеша шли вдоль дамбы Су Дунпо. Внизу плескалась вода, впереди подымался туман.
Озеро Юньлунху — то темно-зеленое, то светло-голубое. Девять вершин горы Юньлуншань — словно девять огромных волн на озере! Красавица дамба Су Дунпо!
Сколько пришлось насыпать земли, чтобы ты стала высокой? Впрочем, не так уж и много!
Ли Цуньбао
ДЕВЯТНАДЦАТЬ МОГИЛ В ГОРАХ
Перевод
Весной 1960 года министр обороны Линь Бяо совершил инспекционную поездку в зону обороны полуострова, подчиненного военному округу S.
Спустя несколько дней в штабы дивизий, дислоцированных на полуострове, поступили следующие директивы Линь Бяо: в соответствии с великим стратегическим курсом Председателя — «заманить противника в глубь территории и, дав углубиться, нанести удар» — перенести плацдарм обороны с севера на юг полуострова; возведение Пэн Дэхуаем оборонительных сооружений на севере вопреки военной мысли Председателя считать стратегической ошибкой…
В конце того же 1960 года стоявшая на севере полуострова дивизия D получила приказ приостановить начатое в 1949 году строительство долговременных укреплений и туннелей, оставить законченное подземное сооружение в горах Цюэшань, предназначенное для штаба дивизии, и, несмотря на обильные снегопады, перебазироваться на юг полуострова в район Луншаньских гор.
Через восемь лет, в канун 1968 года, части дивизии получили задание уничтожить северные объекты в горах Цюэшань. Комиссар дивизии Цинь Хао в документе из пяти пунктов прокомментировал это решение величайшего стратегического значения: 1. «Без разрушения нет созидания» — без ликвидации северных оборонительных укреплений невозможно разбить Пэн Дэхуая; 2. Заманивая противника в глубь территории, не оставлять в тылу объекты военного и стратегического значения…
Не успели отгреметь мощные взрывы, уничтожившие цюэшаньское строительство, как на юге полуострова приступили к земляным работам на луншаньском строительном объекте, равном по масштабам северному.
Тревога! Продолжительный гудок, пронзительный, как крик о помощи, внезапно прорезал горы. В ту же минуту из-за ограды с надписью «Военная часть, вход запрещен» вылетела «скорая» и, подняв столб пыли, понеслась по неровной, наспех проложенной дороге. Встречные и впереди идущие грузовые машины прижимались к обочине, уступая ей трассу. Высунувшись из кабин, водители с посуровевшими лицами вглядывались в даль, где тяжелой громадой высились горы.
Солнце клонилось к западу. На косогоре в темно-красных всполохах заката сверкал огромный плакат «Следуя восточному ветру IX съезда, ускорим темпы проходки Великой подземной стены», а внизу под ним зияла темная дыра штольни, откуда раздавались душераздирающие крики. Все знали: обвалы под землей несут смерть, чьи-то имена вычеркнут из списка роты и на сей раз.
Когда машина «Скорой помощи», резко развернувшись у площадки со строительным материалом, остановилась и из нее выскочили два санитара в белых халатах, из штольни им навстречу с тремя носилками уже бежали Го Цзиньтай с бойцами. Множество рук подхватило носилки с громко стонавшими ранеными, осторожно внося их в машину.
— Скорей! Трогай! — закричал Го Цзиньтай и, не дожидаясь, пока санитары усядутся, с силой захлопнул дверь.
Машина с ревом сорвалась с места и исчезла вдали. Все стихло. Вокруг Го Цзиньтая собрался комсостав третьей и четвертой рот.
— Приказываю всем, кто занят на подземных выработках, немедленно покинуть туннели, — срывающимся от волнения голосом сказал Го. — К вечеру разберитесь в случившемся и доложите о мерах безопасности. О возобновлении работ будет дано особое распоряжение.
Командиры рот, отчеканив «Есть!», бросились в штольню.
Го Цзиньтай устало скинул каску и, не отрывая тревожного взгляда от темного отверстия, присел на мешок с цементом, но тут же вскочил и быстро пошел по пыльной серой дороге вдоль стройки к южному склону, где находилась штольня номер один. Именно там он рано или поздно ждал аварии, терзаясь предчувствиями. За плечами у него было семь лет войны, штыковые атаки, потом, в мирные годы, больше десяти лет работы под землей на стройке. Пройдя сквозь огонь и воду, ветер и дождь, Го Цзиньтай ни разу не дрогнул и не пал духом. Но тут в Луншане, где он служил год и пять месяцев, смелость и решительность постепенно покидали его, и каждый день приносил новые страхи и тревоги. В сорок с небольшим этот некогда крупный, статный человек стал как-то ниже ростом, на круглом лунообразном лице резко обозначились скулы, виски посеребрились, глубокие, будто высеченные на камне, морщины избороздили лоб… Теперь это был уже не прежний Го, герой войны, железный солдат Цюэшаньской стройки.
Испугался смерти? Или взроптал на судьбу? Нет, он никогда не унизился бы до страха за себя. Дело было в другом.
Луншань — Драконовы горы — извилистой грядой протянулись с востока на запад на тридцать с лишним ли, своими очертаниями напоминая плывущего вдоль морского залива дракона. Сооружение подземного командного пункта дивизии D на восточном склоне горы у скалы Голова Дракона началось в обстановке развернувшейся в стране беспощадной критики философии «преклонения перед иностранщиной» и «теории ползания по чужим стопам». Геологическая разведка, проектирование, строительство шли не поэтапно, а параллельно. Брошенный на строительство полк приступил к одновременной проходке четырех штреков… словом, размах был ошеломляющий.
Но не прошло и месяца, как выяснилось, что под роскошной «чешуей и панцирем» Драконовой Горы скрывается изъеденное и дряхлое тело породы. Горные слои, как узнал Го Цзиньтай из доверительного разговора с одним техником, подверглись сильной эрозии, в толще горы произошли изменения пластов, образовались плывуны и глинистые прослойки, которых как чумы боятся опытные проходчики. И в самом деле, чем дальше врубались в горы, тем чаще случались обвалы и течи. Смертельных случаев, к счастью, пока не было, зато в двух первых штреках, где работали бойцы дважды награжденной дивизии, человек двадцать осталось калеками в результате полученных тяжелых травм. Го Цзиньтая настораживало при этом то, что командование ни с кого не взыскало за эти аварии. Что это? Снисходительность, проявленная лично к нему и к командирам рот? Нет, скорей всего негласный приказ: давай Луншаньскую стройку любой ценой, не жалея крови. Такова, например, была позиция Цинь Хао, комиссара дивизии, делегата IX съезда КПК, который часто напоминал о «личной заинтересованности» в этой стройке министра обороны Линь Бяо. По дошедшим слухам, после съезда Цинь Хао задержался в Пекине, надеясь получить у Линь Бяо надпись — посвящение Луншаньской стройке, что придало бы ей еще больший блеск.
Го Цзиньтай как командир стройбата особенно не вдавался в эти политико-стратегические игры. Он был всецело поглощен проблемами строительства и состоянием техники безопасности. Тут он отвечал за все. Сейчас его не отпускала гнетущая тревога за Зал боевой славы в штольне номер один. На это грандиозное сооружение площадью в тысячу четыреста сорок кв. м и в тридцать шесть высоты — своего рода «тронный зал» будущего подземного дворца — шли самые дорогостоящие строительные материалы. Уже дважды за последние сутки возникавшую во второй штольне угрозу обвала Го Цзиньтай расценил как сигнал того, что они вошли в самое брюхо горы, сложенное из осадочных пород. Чудо, если им удастся проскочить без аварии, но если она случится — быть большой беде! Го не мог сидеть сложа руки в ожидании, пока начальство внесет изменения в проект. Он решил сам предпринять срочные меры. В первой штольне проходка была поручена ударникам — «первой роте форсирования реки». Надо поговорить с их политруком Инь Сюйшэном, решил он.
Смеркалось. Го шел мимо крытых циновками времянок, деревянных бараков и палаток, расположенных метрах в ста от штольни. От строений тянулись вверх тонкие струйки дыма. Всюду готовили пищу, и для работавшей в три смены стройки это мог быть сразу и завтрак, и обед, и ужин.
Он застал Инь Сюйшэна в бараке, где помещался командный пункт первой роты. Политрук говорил по телефону, при этом весь его вид выражал такую почтительность, что Го тут же смекнул, кто на проводе.
— Комбат, — положив трубку и расплывшись в улыбке, сказал Инь, — комиссар дивизии Цинь Хао вернулся из Пекина…
Го задумался.
— Оповестите рабочую смену о прекращении работ в Зале славы, — твердо сказал он. — Вместе со второй ротой приступайте к креплению стенок выработки.
Инь Сюйшэн был образцовым солдатом по изучению трудов Мао Цзэдуна, воспитанником Цинь Хао, он напрямую докладывал комиссару о «горячих точках». При словах Го Цзиньтая он нахмурился и с трудом выдавил из себя:
— Кто… кто отдал этот приказ?
— Я! — спокойно и уверенно произнес Го. — Выполняйте!
— Слушаюсь! — запинаясь под презрительным взглядом комбата, ответил Инь Сюйшэн. В уголках его рта застыло недоумение.
Го, нахмурившись, вышел из барака.
Инь Сюйшэн не передал в роту приказ комбата о прекращении работ. У него хватило на это смелости, он знал: только так можно удержаться на гребне революционной волны. На войне боевые заслуги оценивались по числу убитых врагов, а не по длине вырытых окопов, но здесь счет шел на метры проходки. Надо ускорить проходку, форсировать темпы. Этого требует комиссар Цинь Хао. Высокие темпы — это слава, это политика, особенно теперь, после закрытия съезда, ознаменовавшегося высочайшими указаниями «не бояться трудностей», «не бояться смерти». Кроме того, кто знает, не привез ли комиссар Цинь Хао из Пекина собственноручной надписи заместителя главнокомандующего? Может ли именно в этот исторический момент его «первая рота форсирования реки» прекратить работы? Нет, он ни за что не пойдет на это, наоборот, новым рекордом он отсалютует IX съезду и делегату Цинь Хао!
Инь Сюйшэн лихорадочно обдумывал ситуацию. Как раз сегодня в ночную смену заступает ударное отделение. Не мешкая, он направился к ним. Было восемь часов, бойцы отдыхали перед сменой, и только койка командира отделения Пэн Шукуя была пуста. Он поручил заместителю Ван Шичжуну найти командира и вместе с ним явиться по важному делу на командный пункт роты. Но напрасно Ван битый час бегал по лагерю в поисках Пэн Шукуя. Ему и в голову не могло прийти, что тот в это время, спрятавшись в роще акаций, уткнувшись головой в колени, сидит среди разбросанных окурков самокруток.
Призывник 1960 года, прославленный командир ударного отделения, отличившегося в ходе «больших учений», Пэн Шукуй, однако, был козлом отпущения и девять лет так и прослужил в одном звании, став самым «бородатым» командиром. Сейчас на душе у него была невыразимая тяжесть, он не знал, где искать выход. В руках он держал письмо из дома, написанное по поручению родных деревенским грамотеем, с грехом пополам овладевшим когда-то письменностью в частной школе.
Горько было у него на душе, трудно стало дышать. Как быть? Мысли беспорядочно теснились в голове, но он никак не мог уцепиться за спасительную нить. Свадьбу с Цзюйцзюй пришлось отложить, потому что не на что было построить дом. Но он терпел, верил: личная жизнь — пустяк по сравнению с любым, пусть даже самым мелким революционным преобразованием. Бывалый солдат, член партии, правофланговый передового отделения, он умел, не выдавая своих чувств, усилием воли сохранять оптимизм. В его отделении господствовал несокрушимый революционный дух. Заслуги его отделения делали ближе и реальнее надежды на повышение. Казалось, вот-вот «рассеются тучи и проглянет чистое небо». Но, как нарочно, «на дырявую крышу ночь напролет льет дождь»…
Никогда в жизни он не испытывал таких ударов судьбы, захотелось поделиться с кем-нибудь своим горем. Он подумал о комбате; да, конечно, лучше всего с ним! До командного пункта батальона рукой подать, минут десять ходьбы, надо посоветоваться, иначе не выдержать предстоящей ночной смены. Но не успел он выйти из леса, как навстречу ему, запыхавшись, выбежал Ван Шичжун.
— Ух, насилу отыскал! — обрадовался он. — Срочно вызывают к политруку по важному делу.
Ну вот, теперь наверняка не удастся поговорить с комбатом. От огорчения Пэн Шукуй готов был заплакать.
Политрук Инь Сюйшэн в раздражении ходил по комнате.
— Куда ты запропастился? — накинулся он на Пэна. — Все о свадьбе думаешь, да?
Они были из одной деревни, вместе в один год пошли служить в армию, и Инь по-свойски относился к земляку. Пэн угрюмо молчал, ему было не до шуток. Почувствовав неладное, Инь Сюйшэн тут же переменил тему разговора:
— У меня радостная новость, комиссар вернулся из Пекина и завтра собирает весь комсостав, начиная со взводных. Будет докладывать…
Он следил за реакцией собеседников и отметил про себя, как просиял Ван Шичжун.
— Известно, какое большое значение комиссар придает темпам строительства, особенно на участке вашего отделения. Сегодня вы выходите в ночную смену в решающий момент, какие будут у вас предложения?
— Дадим новый рекорд в честь IX съезда! — воскликнул Ван Шичжун. Он, как всегда, быстро заводился.
— Ну а что ты думаешь?
— Что же, можно… — откликнулся Пэн, не взглянув на него.
— Тогда за дело, к завтрашнему совещанию жду от вас хороших вестей!.. Смотрите не подведите! — преувеличенно громко говорил Инь Сюйшэн.
От него не ускользнуло необычное поведение Пэн Шукуя. Неужто что-то прослышал о приказе комбата?
После ужина отделение Пэн Шукуя за десять минут до начала смены спустилось в первую штольню. Вслед за ним к работе приступили еще три отделения.
В этой штольне они уже прошли по транспортной галерее больше двухсот метров, укрепив стенки выработки. Теперь по обеим сторонам галереи начиналось строительство нескольких десятков сооружений. За крепежные работы отвечала вторая рота, в течение суток она устанавливала арматуру, заливая ее цементным раствором, превращая участки с рыхлыми породами в несокрушимые стены. Всякий, попадавший в эту подземную галерею, ощущал гордость первопроходца. В конце галереи, где намечался Зал боевой славы, солдаты вели одновременную проходку четырех отводных выемочных штреков шириной в семь и высотой в четыре метра. Потом, когда их соединят между собой и укрепят в сводах, проходка пойдет легче и угроза обвала уменьшится. Но пока положение оставалось крайне серьезным.
Пока Пэн Шукуй вместе с техником по безопасности Чэнь Юем, как обычно, принимали смену у командира седьмой роты, проверяя состояние сводов. Остальные бойцы отделения во главе с Ван Шичжуном занимались делом первостепенной важности, с которого начинался всякий рабочий день, — «просили указаний»[47]. Часы едва пробили полночь, и они были, наверное, первыми, кто обратился за указаниями… Став лицом к востоку и подняв над головами красные цитатники, бойцы после громких песнопений и здравиц грянули в несколько десятков молодых глоток популярные изречения: «Не бояться жертв»… «Первое — не бояться трудностей, второе — не бояться смерти»… Их голоса сливались в мощный гул и разносились далеко по подземным коридорам.
Погода стояла нежаркая, а под землей было даже прохладно, но Ван Шичжун, а вслед за ним и остальные бойцы сбросили с себя спецовки и майки: предстояла тяжелая смена, а здесь в цементной пыли и каменной крошке удобнее было работать голыми, чтобы потная одежда не липла к телу. Мощные, развитые от долгой физической работы торсы с бронзовой, лоснящейся, словно покрытой эмалью, кожей делали солдат похожими на черных переселенцев из Африки. Только Чэнь Юй, отвечавший за технику безопасности, не стал раздеваться, он был занят раздачей касок.
Здесь, на стройке, где использовали дорогие материалы, о которых простые люди и представления не имели, расходы на трудовое страхование и технику безопасности были смехотворно низки: в год на человека приходилось восемь юаней, на них можно было приобрести разве что пару резиновых сапог. Не хватало даже защитных касок, на двенадцать человек приходилось их десять. Чэнь Юй протянул каску сначала командиру, но тот отмахнулся от нее, потом надел на Ван Шичжуна.
— Нужны мне твои игрушки! — рассердился Ван, сердито отбросив каску на кучу камней.
Этот жест означал, что помощник командира «последним пользуется благами» и что вообще он крепкий малый. Он любил не только выставить грудь колесом, но и поиграть своей удалью. За ним это водилось. Так, он никогда не надевал респираторную марлевую повязку, которой положено пользоваться во время бурения.
— Что я, кисейная барышня? — недовольно бурчал он. — К чему эта штуковина, задохнешься в ней!
Но как-то он нарвался на комбата. Тот протянул ему свою маску со словами:
— Товарищ, кремниевая пыль забивается в легкие, через год заболеешь силикозом, и тогда тебе конец, понял?
— Да разве такие болеют? — беспечно отозвался Ван, похлопывая себя по груди.
— Выполнять! — вышел из себя комбат.
Ван полез в карман, вытащил оттуда грязную, как половая тряпка, марлю и натянул ее на рот. Но стоило комбату отвернуться, как он стащил ее вниз под подбородок.
С приходом в отделение Чэнь Юя они без конца препирались, словно нашла коса на камень.
— Чего выкамариваешься! — наступал на него Чэнь Юй. — Бери каску, ты что думаешь, у тебя башка непрошибаемая?!
— Всего бояться, так лучше сидеть дома, уткнувшись в женский подол! — не отступал Ван.
Только один человек был способен остановить их перепалку — командир отделения.
— Выполнять правила безопасности! — не повышая голоса, командовал Пэн Шукуй. По этим правилам буровики должны работать в защитных касках.
Зная, что командир и на сей раз не подпустит его к буру без каски, Ван поскорей нахлобучил ее на голову. Из соседнего отсека, где работало четвертое отделение, уже доносился грохот, и у него лопнуло терпение.
— Глупый медведь, готовься к бурению! — гаркнул он.
«Глупым бамбуковым медведем» прозвали его напарника, бойца Сунь Дачжуана. Они стояли в боевой готовности, держа в руках буры.
— Приступай! — скомандовал Ван.
«Трах-трах-трах!» — со страшным грохотом одновременно со скоростью двести оборотов в секунду заработали два пневмобура. Вихрь каменной пыли и водяного пара пронесся по подземелью, больно заложило уши, от вибрации содрогалась грудь. Горы, люди, воздух — все вокруг сотрясалось в этой схватке металла с камнем.
Прокладка подземных галерей — это жестокий поединок, дело мужественных людей, по накалу страстей она не уступает битве двух армий. Здесь, под землей, нет мягких предметов, все колет и режет в кровь, впрочем, на ссадины и раны никто не обращает внимания. После обычной смены голова гудит как котел, все тело ноет, о состоянии человека в экстремальных ситуациях и при обвалах и говорить не приходится.
Пока по давно заведенному графику работы шло бурение скважин для взрывных работ, бойцы во главе с Пэн Шукуем спешили расчистить завалы камней, образовавшиеся в результате последнего взрыва, и по рельсам откатить в штольню, к выходу на поверхность, груженные выработанной породой вагонетки.
Пэн Шукуй ритмичными движениями, по тридцать заступов в минуту, нагружал вагонетку. Руки с мощно развитой мускулатурой автоматически, без видимых усилий делали свое дело. Казалось, поставь перед ним вагонетку без дна, он все равно так же без устали будет махать лопатой. В этом проявлялась его натура. Он не боялся трудностей. В его ударном отделении никто их не боялся. Слабаков и трусов в отряд просто-напросто не брали. В роте ударное отделение было третьим, почетное звание его было оплачено кровью предшественников.
Весной 1948 года полевая армия окружила город Вэйсянь, где стояла гарнизоном 96-я гоминьдановская бригада. В результате длительных ожесточенных боев она расчистила плацдарм на подступах к Вэйсяню, но не прорвалась в город, окруженный тринадцатиметровым валом, по которому одновременно могли проехать два американских джипа… Но смельчаки третьего отделения придумали рискованную операцию, которая решила исход битвы. За трое суток они прорыли шестидесятиметровый подкоп под стену и потом с помощью блока пустили по нему ящик с взрывчаткой. Раздался оглушительный взрыв, пробивший в стене огромных размеров дыру. На торжественном собрании в честь победы третьему отделению было присвоено почетное звание «ударного». С тех пор прошло лет двадцать, состав отделения менялся, но каждое новое пополнение было крепкой кости. При распределении новобранцев по воинским подразделениям горожан в него не брали, набор, что и говорить, был предвзятый, но именно он обеспечивал особые, «ударные» свойства отделения. В нем все как один были из крестьян, из тех, что умеют пахать, переносить любые трудности и повиноваться. Они были неравнодушны к почестям и радовались, что слава о них растет с каждым днем.
Образованный Чэнь Юй выглядел среди них белой вороной. Он был когда-то студентом провинциального художественного училища, где специализировался по живописи маслом на факультете изобразительных искусств, в 1967 году его призвали в агитотряд дивизии. Он рисовал там декорации, потом в киногруппе делал диафильмы, за годы службы ни в чем не проштрафился. Поэтому для всех было загадкой, за что его отправили в стройбат. Добрый по натуре Пэн Шукуй, видя, что большая физическая нагрузка под землей не по силам художнику, поручил ему самую легкую и в то же время ответственную работу по технике безопасности.
— Отнесись к этому серьезно, — предупредил он. — Судьба всего отделения в твоих руках.
Чэнь Юй оценил важность этих слов и никогда не сачковал.
Галерея между тем все больше заполнялась густым облаком пыли, сквозь которое едва пробивался свет подвесной лампочки в двести ватт. Подняв над головой фонарь, Чэнь Юй тщательно осматривал своды… Прошло больше часа, он не обнаружил ничего опасного. Не давая себе расслабиться, он протер уставшие глаза и продолжил наблюдение. Вдруг он заметил сочившуюся сверху струйку порошкообразной горной породы, а приглядевшись — трещину в огромной глыбе…
Он схватился за висевший на шнурке свисток и пронзительно засвистел.
— Помком, остановить бурение! Дачжуан, прекратить бурение! — кричал он.
Но никто не слышал его. Все тонуло в грохоте. Тогда он подбросил вверх горсть камней, которые градом посыпались на головы бурильщиков. Этому научил его Пэн Шукуй. Дачжуан тут же выключил мотор, но Ван, вцепившись в бур, как разъяренный буйвол, продолжал упрямо вгрызаться в породу. Чэнь Юй понял, что ему не справиться с Ваном, и кинулся за помощью к командиру. Пэн Шукуй, услышав крик, словно очнулся от сна, бросил заступ и одним махом очутился в штреке. Смекнув, в чем дело, он перепрыгнул через груду камней, одной рукой оттащил Вана, другой — выключил акселератор.
— Чего случилось? — недовольно обернулся Ван.
— Назад!
Именно в такие минуты становилось ясно, что немногословный Пэн был совершенно на своем месте. Чэнь Юй освещал фонарем место риска, а командир длинным шестом ощупывал его, но вдруг шест ушел внутрь, и сверху со страшным шумом обрушилась глыба, сопровождаемая лавиной щебня. Лица присутствующих вытянулись, все онемели. У Пэна екнуло сердце от испуга, он только что был на волосок от смерти.
— Ядрена мать! — выругался Ван, пнув ногой камень. — Запороли мне два шпура. Давай запускать! — махнул он напарнику.
— Стой! — оборвал его Пэн Шукуй. — Отделение вниз за стойками, будем крепить своды!
Ван с недоумением уставился на командира.
— Времени у нас в обрез, без взрывной скважины новый рекорд…
— Без тебя знаю!
Видя, что командир сегодня не в духе, Ван прикусил язык.
Он был призывником шестьдесят шестого года и целый год служил в охране Цинь Хао. А когда началась Луншаньская стройка, Ван со своим богатырским сложением попал в ударное отделение. В старину говорили: «Перед домом министра все мелодии исполняют в одной тональности „гун“». Так и Ван, ни с кем в отделении не считаясь, делал исключение лишь для командира и, как и все, уважал его. К тому же в армии воинский стаж определяет иерархию старшинства. Пэн с его девятилетним стажем был из «стариков», приходилось волей-неволей подчиняться ему.
Едва поставили крепежные стойки, как раздался общий сигнал к началу взрывных работ. Из соседнего отсека пришел «на разведку» командир четвертого отделения, балагур с густыми длинными баками и усами.
— Что, ударнички, даете новый рекорд?
На самом деле он с первого взгляда заметил, что «ударники» отстают по меньшей мере на десять скважин.
— Усач, закрой фонтан! — неприветливо бросил Пэн.
— Эге, и стойки поставили, — усмехнулся тот, — значит, и следующей смене перепадет от вашей славы, так-так…
— Не задавайся, командир, — сердито подступил к нему Ван, — если мы, «ударники», отстанем от тебя, то я на руках к тебе прискачу!
— Ну, сейчас видно птицу по полету! — загоготал Усач и выскочил из штрека.
Оглушительный взрыв потряс горы Луншань, отозвавшись далеким эхом. Место и время взрывов определяли заранее, бывалые строители привыкли к ним и спали спокойно. С годами у Го Цзиньтая выработался навык сквозь сон фиксировать примерный ход взрывных работ, так что к утру он в общих чертах имел представление о темпах проходки. Сейчас он проснулся, встревоженный взрывом, безошибочно определив, что взрывали на первой штольне, где работы были запрещены. Мигом одевшись, он, как на пожар, помчался туда.
Дым едва рассеялся, у входа в штольню толпились люди. В четырех отводных выемочных штреках, примыкавших к Залу славы, техники по безопасности длинными шестами прощупывали опасные места, сбрасывая нависшие камни. Кругом стоял невообразимый грохот. Чэнь высунулся из штрека и в сердцах сказал Пэну:
— Дело швах! Свод что решето!
— Кончай баланду! — потерял терпение Ван и энергично рванулся внутрь. Они отстали с первым этапом работы, рекорд повис в воздухе, надо было хоть теперь наверстать упущенное, чтобы по крайней мере не дать Усачу повода зубоскалить на их счет. Остальные бойцы потянулись за Ваном.
— Стой! — раздался гневный окрик Го Цзиньтая. — Кто разрешил проходку?
Все остолбенели от неожиданности. Пэн в замешательстве уставился на взбешенного комбата.
— Политрука ко мне! — приказал Го стоявшему рядом солдату: он сразу понял, кто ставит палки в колеса.
Вскоре, протирая заспанные глаза, прибежал Инь Сюйшэн.
— Комбат… — с натянутой улыбкой начал Инь.
— Почему не выполняете приказ? — еле сдерживаясь, перебил его Го.
— Значит, так… — заикаясь и путаясь, начал Инь, — комиссар Цинь… он позвонил, дал директиву… следуя восточному ветру IX съезда, ускорить темпы, досрочно завершить Зал славы, ну вот, собственно…
Наступило молчание. Инь Сюйшэн заговорил уверенней.
— Товарищи, горная порода на этом участке слабая, работа, конечно, связана с некоторым риском, комбат приказал усилить меры безопасности, не действовать очертя голову, — при этих словах он взглянул на Го. — Наш командир — старый воин, он с большой заботой и любовью относится ко всем нам. И мы, новое поколение «первой роты форсирования реки», не ударим лицом в грязь. Так как же, товарищи, отступать или…
— Нас не согнет и гора Тайшань! — снова вошел в раж Ван. — Если мы прекратим проходку, то какие мы, к черту, ударники?
Усач тоже был не из пугливых, он решил не отставать от ударного отделения.
— Докажем преданность поступками, не отступим ни на шаг, пока не закончим Зал боевой славы!
Так мало-помалу бойцы укреплялись в своей решимости. Командиры первого и второго отделений начали скандировать цитаты: «Принять ре-ше-ние! Не бо-яться труд-но-стей!» Штольня заполнилась гулом голосов.
Го Цзиньтай и не предполагал, что Инь Сюйшэн такой «мастер» зажигать массы. Вглядываясь в лица стоявших перед ним бойцов, готовых пойти на смерть, он почувствовал, как сильно забилось сердце. Сколько таких сцен перевидел он на своем веку! На собраниях с принесением клятвы перед жестоким боем, у стен укрепленного города, захваченного противником, у изрыгающих огонь блокгаузов, на стройке в горах Цюэшань… сколько раз эти сцены приводили его в трепет и волнение! На них строил командир свою уверенность в победе. И если величие командира заключалось в разработке стратегического плана кампании, то величие солдата было в готовности пролить кровь и пожертвовать собой. Но в эту минуту… Го чувствовал, ему многое надо сказать этим бойцам. Хотя сразу трудно объяснить им все, слишком молоды они… Сквозь зубы он наконец тяжело выдавил из себя:
— Отставить!
Площадка перед штабом стройки словно самой природой была создана для собраний. Между деревьями висели разноцветные полотнища с лозунгами, а над покрытым зеленым армейским одеялом столом президиума красовался плакат «Доклад о работе IX съезда».
Сегодня здесь собрался весь руководящий состав, начиная со взводных. В радостном возбуждении перед прибытием делегата IX съезда Цинь Хао люди перебрасывались репликами, устраиваясь на складных стульчиках или грудах битого кирпича, постелив под себя газеты. Го Цзиньтай сидел среди офицеров своего дважды награжденного батальона и молча курил. До него долетали обрывки разговоров, все с нетерпением ожидали новостей, строили догадки.
— …есть ли что-нибудь новое, сенсационное?
— Э-э, где там! До нас пока новость докатится — бородой обрастет!
— Говорят, комиссар Цинь Хао раздобыл надпись замглавкома!
— Да ну, а ты видел?
— Нет, слышал!
— Что ж, подождем…
Подождем! Го усмехнулся про себя. Он много лет знал Цинь Хао и был уверен, что слухи о надписи-посвящении пустая болтовня. Цинь Хао не из тех, кто, «имея верблюда, хвастает коровой». Разве так выглядело бы сегодняшнее собрание, доведись комиссару и в самом деле заполучить надпись замглавкома?
Однако в этот момент мысли Го Цзиньтая были заняты другим. Для него до сих пор оставалось загадкой, почему под стройку отвели участок с такой слабой горной породой, почему сюда направили такие колоссальные силы и мощные капитальные вложения. В чем тут было дело? Он пробовал было поделиться мучившими его сомнениями с руководством, но полковое начальство отделалось намеками о «конкретной заинтересованности» замглавкома в Луншаньской стройке. В чем именно заключалась эта «заинтересованность», никто толком не знал. Го допускал, что стройка была частью стратегического плана верховного командования, но, не понимая истинного назначения строительства и его необходимости, он, как командир первого ранга, принявший на себя всю полноту ответственности и столкнувшийся в проекте с вопиющими нарушениями элементарных норм, был не способен принимать жизненно важные решения. Кроме того, при превышающих нормы высоте и длине Зала славы продолжать углубляться в толщу горы означало идти на верный риск. Ради чего? Ведь что ни говори, а Зал славы не имел отношения ни к военным приготовлениям, ни к стратегическим планам. Размышляя об этом, Го достал из кармана составленную накануне докладную и перечитал ее.
Го Цзиньтай собирался вручить записку Цинь Хао, с тем чтобы на собрании получить ответы. Подчинение приказам — священный долг военного. Но когда идешь умирать, надо знать, за что!..
С шумом подкатил джип и, описав возле площадки круг, резко остановился. Цинь Хао под гром рукоплесканий вышел из машины, непринужденно помахал собравшимся и неторопливой, размеренной походкой прошел к столу президиума. За ним потянулась свита из руководящего состава полка. В конце стола президиума сидел Инь Сюйшэн, представитель передового отделения. После вступительного слова командира полка — председателя собрания — вышел Цинь Хао. Он легонько постучал пальцем по микрофону, прерывая овацию, и откашлялся. Воцарилась тишина.
— Товарищи! Во-первых, докладываю всем присутствующим особо радостное известие.
Все замерли, нервы каждого были напряжены.
— Наш самый любимейший великий вождь председатель Мао и его ближайший боевой друг — заместитель главнокомандующего Линь Бяо пышут здоровьем, полны бодрости и энергии. Вид у них необычайно цветущий!
И он первый зааплодировал, после чего по рядам прокатилась громкая здравица в честь вождя. Когда вновь стихло, Цинь Хао приступил к докладу. Говорил он веско и неторопливо. Он учитывал психологию аудитории и время от времени вставлял в скучный текст доклада интересные подробности и неофициальную информацию, которая не долетала до этих людей, годами оторванных от мира. Прошло два с лишним часа, но никто не испытывал ни малейшей усталости. Надо отдать должное ораторским способностям комиссара Циня. Он говорил без остановки, лишь пару раз пригубил наполненный Инь Сюйшэном стакан воды. Го Цзиньтай холодно и спокойно слушал доклад, пытаясь найти в нем что-нибудь, непосредственно касающееся их стройки, личной «надписи», упоминания о «конкретной заинтересованности». Хоть намек, на худой конец. Но напрасно. Когда Цинь Хао перешел к задачам в области учебы, Го понял, что доклад подходит к концу. Он так и не услышал того, что хотел, не постиг великих замыслов, которые жаждал понять… Вынув из кармана записку, он помял ее в руке, потом заставил себя встать, быстрым шагом подошел к столу и передал ее Цинь Хао. Несколько сот глаз устремилось на него. Цинь взял записку, пробежал ее глазами и, слегка нахмурившись, отложил в сторону.
— Предлагается следующий распорядок изучения материалов съезда, — продолжал он. — Офицеры штаба дивизии с отрывом от работы в течение трех месяцев сосредоточенно изучают материалы съезда, постигают букву и дух документов, не допуская при этом никакой штурмовщины! Принимая во внимание, что Луншаньская стройка сама по себе является объектом высочайшей политической важности, строительные подразделения останавливают работу только на три дня учебы, чтобы схватить самую суть и внимательно проработать один вопрос — эпохальное значение устава КПК, написанного преемником председателя, министром обороны Линем…
Казалось, на этом он закончит, но после паузы, повысив голос, он вновь заговорил:
— Нам необходимо в то же время в тесной связи с практикой еще лучше усвоить великое значение нашего строительства! Здесь я хотел бы подчеркнуть: мы так же непоколебимы теперь в своей решимости довести стройку до конца, как были тверды тогда в решении взорвать объект в Цюэшани! Никаких колебаний! И пусть распускают нюни «жалкие черви», пытающиеся остановить колесо истории!
У Го потемнело в глазах. Слова докладчика были адресованы ему. Вспомнилось, как в первый день 1968 года, когда раздался оглушительный взрыв, уничтоживший Цюэшаньское строительство, он потерял сознание и неделю провалялся в госпитале. На строительстве в Цюэшани были заняты дважды награжденная дивизия и еще несколько стройбатов. Чтобы завершить его, понадобилось целых три года. А чтобы уничтожить — хватило трех секунд! Горы арматуры и лесоматериалов, овеществленный в строительстве человеческий труд неестественный, тяжелый — все взлетело в воздух в одно мгновение. В госпитале Го кричал, плакал, рвал на себе рубашку. А по ночам мучался кошмарами: то ему казалось, что под кроватью заложена взрывчатка с подожженным запальным шнуром, то перед глазами вставали окровавленные лица погибших в Цюэшани солдат… Какая нечеловеческая мука!
И это называется «нюни жалкого червяка»? Го еле сдержал поднимавшийся гнев.
— Кое-кто тут спрашивает, в чем состоит, в конце концов, «конкретная забота» министра о нашей стройке… Такой вопрос может задать либо круглый идиот, либо политический невежда, — Цинь при этих словах метнул взгляд в сторону Го. — Спрашивается, что может быть конкретней документов IX съезда? Разве не с восточным ветром съезда наша стройка резко вырвется вперед?
Среди собравшихся началось некоторое замешательство, люди тихо перебрасывались репликами, недоумевая, теряясь в догадках. Цинь Хао между тем, упоенный собственной риторикой, отпил глоток чая. Он мог быть спокоен: среди присутствующих не было философов, способных уличить его в софистике и «подмене понятий». Рассеянно постукивая пальцем по столу, он перешел на низкий регистр.
— Кое-кто полагает, что нет необходимости возводить Зал боевой славы, и даже берет на себя ответственность самовольно останавливать проходку. Кто дал ему такое право! Я думаю… наша увенчанная боевыми подвигами дивизия и сегодня может выставить немало регалий в этом Зале! А в будущем она умножит свою славу!
Голос его зазвенел, он резко взмахнул рукой. Сердца слушателей опять дрогнули.
Мудрость древних правителей Вэньвана и Увана была в чередовании натяжения и ослабления. И Цинь Хао постарался придать мягкость своим словам.
— Председатель сказал: «Бескрайность простора сумей охватить единым взором». Всмотритесь в сегодняшний мир, международная обстановка резко изменилась, выстрелы с Даманского еще звучат в ушах… Пока не сгинут империалисты, ревизионисты и реакционеры, наши сердца не успокоятся. Неужели вы думаете, что в случае войны наша стройка будет всего лишь командным пунктом одной дивизии? Нет! Луншань — наш самый конкретный, весомый и реальный вклад в защиту пролетарского штаба! Я верю, наши бойцы по достоинству оценят величие и славу этой стройки и без колебаний скажут: «Пусть слетит моя голова и прольется моя кровь, пусть растерзают на куски мое тело, я не пожалею жизни ради священного долга защиты пролетарского штаба!»
Воцарилась гробовая тишина. Такие высказывания в устах делегата съезда насторожили, подкралась смутная тревога, что в мире и внутри страны сгустились тучи, предвещая неожиданные перемены, о которых здесь, в Луншане, оторванном от Пекина, ничего не знают. Пока дни здесь тянутся медленной чередой, в мире пролетает тысяча лет! Цинь Хао понял, что почва подготовлена, и пустил в игру главный козырь. Он поднялся, обвел глазами присутствующих.
— Товарищи, перехожу наконец к особо радостному известию.
Затаив дыхание, все слушали его с горящими глазами.
— Эта особо радостная новость состоит в том, что в ближайшие дни к нам на стройку будут доставлены личные вещи замглавкома Линя — кружка, которой он пользовался, и кресло, на котором он сидел. Сначала мы передадим их в «первую роту форсирования реки»!
Инь Сюйшэн яростно хлопал. Долго не смолкали аплодисменты и возгласы одобрения. Наконец-то все почувствовали «конкретную заботу»! Когда волнение стихло, Цинь устало присел, откинувшись на спинку стула, и закурил. К нему нагнулся председатель и зашептал что-то на ухо, но он отмахнулся от него, тяжело поднялся, смял недокуренную сигарету и раскрыл папку с материалами.
— Я познакомлю вас с постановлением парткома дивизии. — Он слегка откашлялся и без запинки зачитал: — «Постановление парткома дивизии сухопутных войск КПК. Пять лет тому назад, в 1964 году, во время национального праздника республики командиром дважды удостоенного наград первой степени батальона товарищем Го Цзиньтаем было спровоцировано «дело о здравице». В последнее время многие товарищи обращаются в партком дивизии с заявлениями, считая, что вопрос был рассмотрен не со всей строгостью и вынесенное решение было слишком мягким. В настоящем по мере развития и изменения форм классовой борьбы возникает необходимость пересмотра этого дела и вынесения нового приговора. Поэтому партком дивизии постановляет отстранить товарища Го от занимаемой должности и провести дополнительное расследование. Надеемся, что в новых условиях товарищ Го Цзиньтай со всей суровостью подвергнет пересмотру допущенные им серьезные ошибки. Конкретное решение парткома будет зависеть от глубины осознания им своей вины…»
Го Цзиньтай оцепенел, в голове гудело. Все как по команде повернулись к нему. Инь Сюйшэна не покидало приподнятое настроение, решение, оглашенное Цинь Хао, удивило и обрадовало его, втайне он давно мечтал о падении Го Цзиньтая. В возбуждении он вскочил с места, услужливо долил водички в стакан оратора, несмело скользнул взглядом по документу в папке и… обомлел: перед Цинь Хао лежал чистый, без единой точки, лист бумаги! Он с опаской покосился на внушительную фигуру комиссара, полным ртом глотнул холодного воздуха. Рука Иня задрожала, он едва не выронил термос…
Го Цзиньтай бежал, словно за ним гнались с палками. Он никак не мог предположить, что Цинь Хао сведет с ним старые счеты, вытащив на свет «дело о здравице». Похоже, решился разделаться с ним. Запершись в бараке, Го перебирал в памяти подробности «дела», мысленно вернулся к событиям прошлого, казалось, навсегда ушедшим из его жизни…
Отчий дом его был в Цайу. Когда весной 1942 года через поселок, в котором он зарабатывал поденщиной, прошли части Армии сопротивления, он бросил мотыгу и ушел с ними. Ему было тогда пятнадцать лет. На войне, где существуют свои суровые и справедливые мерки к людям и где приходится смотреть смерти в глаза, ему везло. В 1946 году он уже был ротным. В боях он воевал яростно и умело. Если бы не разжалования и взыскания, он давно вошел бы в комсостав дивизии. Впервые его разжаловали летом 1948 года. После боя рота расположилась на отдых на берегу реки Вэйхэ в деревне Лючжуан. Здесь же разместилась служба оказания помощи фронту, возглавляемая секретарем укома по фамилии Фань. В деревне после расправы над помещиком остались его дочери, обе красавицы, словно едва распустившиеся бутоны. На них многие заглядывались. Их выгнали из богатых покоев и поселили в соломенной лачуге бывшего батрака на восточной окраине села. Как-то ночью Го Цзиньтая внезапно разбудил старик из деревни, он прибежал сказать, что секретарь Фань балует с помещичьими дочками. Го рассвирепел и, взяв с собой двух солдат, бросился прямо на восточную околицу. Перемахнув через плетень, он распахнул пинком дверь и заорал:
— Вон отсюда, сукин сын!
— Ой-ой-ой, спасите, помогите, — раздался девичий плач, — он пригрозил нам пистолетом…
Фань свернулся в комок на лежанке.
— Почтенный Го… командир роты… пощади, пощади на этот раз…
— Пощадить? А ты зараз — двоих!
Ударом он сбросил его на пол. Голый Фань бросился в ноги к Го Цзиньтаю, моля о пощаде.
— Мать твою, страна воюет, а ты пороху не нюхал и еще гарем тут развел!
Рывком выхватив из-за спины солдата винтовку, он ударил Фаня прикладом. Раздался глухой стук, и Фань, как дохлый пес, растянулся на земляном полу. Придись удар прямо по голове, Фаню наверняка пришлось бы в «журавлиной упряжке» отправиться на Запад[48]. Он пролежал два месяца в госпитале и вышел с большой, с куриное яйцо, шишкой на лбу. Его понизили в должности, сделав счетоводом. А Го Цзиньтая за «милитаристские замашки» разжаловали из командира роты в командиры отделения. Наказание мало огорчило Го Цзиньтая. А история о том, как он в гневе шарахнул блудливого секретаря по голове прикладом, разнеслась широко, пополнив «армейский фольклор».
Через год перед началом боев за переправу реки он был назначен помкомом роты. Когда три колонны Полевой армии развернули боевые действия по форсированию реки, Го возглавил штурмовой отряд первой роты и первым прыгнул в лодку. В ходе переправы рота потеряла убитыми и ранеными половину личного состава, погибли все командиры. Тогда Го Цзиньтай принял на себя командование и повел за собой оставшихся в живых товарищей. Заняв боевую позицию на береговой отмели, он прорвал оборонительные укрепления противника. После битвы приказом штаба и политуправления Полевой армии роте было присвоено почетное звание «первой роты форсирования реки». Го Цзиньтай был отмечен за особые заслуги и вновь назначен командиром первой роты.
Вторичное разжалование произошло осенью 1957 года, оно не имело политической подоплеки и было связано с несчастным случаем на стройке. В то время, будучи начальником штаба дважды заслуженной дивизии, он участвовал в большем строительстве в горах Цюэшань. Как-то ночью в его смену двое бесшабашных солдат в нарушение правил техники безопасности вскочили в груженую вагонетку и, раскачиваясь, покатились по наклонной узкоколейке вниз. Внезапно вагонетка сошла с рельсов и с разгона врезалась в только что поднятые стояки, которые, конечно, рухнули, придавив насмерть людей. Воинская дисциплина беспощадна. Нарушители погибли, вся ответственность за происшествие легла на плечи Го Цзиньтая. Он отсидел две недели на гауптвахте, потом был отправлен в роту кашеваром. Это было его самое горькое переживание, хотя само разжалование он перенес стоически. Что значили для него ромбы в петлице по сравнению с погибшими ребятами!
После второго случая Го Цзиньтай стал притчей во языцех. Многие с опаской косились на него, говорили, что он «играет с огнем» и плохо кончит. Он же прямо, без обиняков рассказывал о своих взлетах и падениях и не таил в душе никаких обид.
Но дальше жизнь поставила перед ним задачку, которая уже не решалась как простое уравнение первой степени. «Дело о здравице», как его назвали, произошло весной 1961 года, сразу после того, как их войсковая часть была переформирована и переброшена в Луншань, а сам он произведен в комбаты. В трех ли от гарнизона находилась деревня Лунвэй — «Хвост Дракона». В тот год в стране разразился голод, бедствие не пощадило никого. По слухам среди солдат, даже председатель Мао отказался от мяса, и они с премьером Чжоу питались кукурузными лепешками. Солдатское довольствие, однако, не урезали ни на грамм, оно так и составляло сорок пять цзиней зерна в месяц. Эта забота трогала бойцов до глубины души.
Сорок пять цзиней зерна в месяц, по понятиям простых людей, выдают только в раю! Но они ошибались, голод не миновал и военных. В те годы особенно жестоко страдали от голода районы, где крестьяне «запустили спутники» — дали «рекордные урожаи в десять тысяч цзиней с му». Большинство солдат вышло из крестьян, и в их семьях, в деревнях, доведенные до крайности люди все чаще вспоминали о райских кущах солдатского бытия! В воинские части бесконечным потоком потянулись родственники. Обеспокоенное командование вынуждено было выпустить приказ, по которому свидания с родными (не более двух человек, включая детей) разрешались раз в году, сроком не более недели. Приказ приказом, но у кого достанет духу прогнать женщину с детьми на руках! Голод не шутка! Вот и получалось, что солдатский паек стал меньше цзиня зерна в день. Бойцам стройбата, которые изо дня в день были заняты тяжелым физическим трудом — дробили камни, грузили кирпичи, крепили своды, вгоняли сваи, — тоже пришлось перейти на полуголодный паек и потуже затянуть ремни.
Голод, уродуя плоть, подтачивает и нравственную основу человеческих отношений. В прославленной «роте военного коммунизма» не осталось ничего «общего», каждый тянул себе, бойцы переругивались из-за того, что кому-то досталась порция больше, дошло до того, что на кухне выставляли контролеров от рот следить за раздачей.
Однажды под вечер они стали свидетелями сцены, которая на всю жизнь врезалась им в память. Это случилось к концу смены, когда на строительной площадке первой роты появился кашевар с корзиной хлеба. Вдруг он заметил медленно приближавшуюся со стороны деревни Лунвэй толпу женщин, стариков и детей. Их было человек сто. Усталые после смены солдаты в недоумении разглядывали процессию, которая подходила все ближе и ближе…
— Да они хотят забрать наш хлеб! — вдруг осенило кого-то.
Все всполошились, выстроились цепочкой перед корзиной, кто-то схватился за ружье.
— Стой!
— Стой! Стрелять буду!
Щелкнул ружейный затвор. Толпа не дрогнула, не остановилась, лишь слегка замедлила шаг. Смерть не страшила голодных, мелькали бесстрастные, безучастные лица, в них было мало жизни. Когда толпа подошла вплотную к цепочке солдат, из нее, в отчаянной решимости высоко задрав голову, выскочил паренек.
— Не трожь корзину, малый, кулаки у меня…
— Есть до смерти охота, хошь стреляй, хошь что…
Он бросился напролом и наткнулся на солдатский кулак. Солдаты держали фронт против толпы, разгоралась «битва за хлеб».
— Стой! — резко окрикнул дерущихся показавшийся из барака комбат Го. — Отставить оружие! Назад!
Бойцы с видимой неохотой отступили от корзины. Толпа «грабителей» замерла, словно приросла к месту. Го Цзиньтай подошел к ним, хотел что-то сказать… и не смог: спазма сжала горло. Перед ним, едва прикрытые лохмотьями, стояли мужчины и женщины, изможденные, худые как скелеты ребятишки: болезненно-желтые лица, потухшие, мертвые глаза…
Нет в мире ничего сильнее любви к жизни. Го Цзиньтай знал цену хлебу, ведь ради хлеба насущного он бросил когда-то мотыгу и ушел в армию! А как быть этим голодным, вконец отчаявшимся людям! Они не пошли громить продовольственные склады и магазины, с протянутой рукой они пришли в войсковую часть, к тем, кого считали родными.
— Дай мою порцию! — глухо сказал он кашевару.
Тот протянул ему большую, с кулак лепешку. Го Цзиньтай подошел к двум ребятишкам, которые, будто завороженные, неотрывно следили за его руками, разломил ее пополам и, наклонившись, вложил в худые, обтянутые кожей ручонки.
— Нюр! Чжур! — наперебой закричали матери. — Кланяйся дяде в ноги!
Дети, крепко прижав к себе хлеб, кинулись в ноги. Го взволнованно обнял детей, глаза его увлажнились. Не выдержав, кто-то из солдат заплакал, в охватившем всех порыве милосердия каждый молча подходил к корзине, забирал свою долю и вкладывал ее в протянутые руки. Потом солдаты, заступавшие в смену в карьере, бодро напились холодной воды из бачка и, взяв отбойные молотки и буры, двинулись в горы. В толпе крестьян послышались громкие всхлипывания и рыдания. О, человек! В нем всегда живо сострадание! Едва засветит среди голода и холода луч надежды или перепадет хоть немного тепла и еды, как оно оживает в нем. Голодные взоры увидели не только хлеб, но и мокрые от пота спины солдат, их натруженные, в кровь истертые ремнями плечи. Тяжела солдатская доля!
В тот же вечер Го Цзиньтай созвал расширенное заседание парткома батальона с участием командиров и политруков четырех рот. Постановили выделить поротно по сто цзиней чумизы, но потом сделали скидку и снизили до восьмидесяти цзиней, иначе бойцы просто не свели бы концы с концами. Кроме того, от штаба батальона выделили пятьдесят цзиней и по настоянию Го Цзиньтая тридцать из его пайка. На следующий день по приказу комбата Пэн Шукуй с несколькими солдатами погрузили на телегу мешки с четырьмястами цзинями чумизы, расфасованной по десять цзиней, и повезли в деревню Лунвэй. Не заглядывая в амбары и котлы, по лицам крестьян можно было догадаться, кто из них давно не разводил в очаге огня. Го с солдатами обходил дом за домом, раздавая пакеты с зерном. Когда они вошли в дом к старику Футану, тот бросился Го в ноги.
— Ох, виноват, каюсь! Это мой сорвиголова все затеял…
Го поднял старика, протянул ему пакет.
— Ешьте на здоровье!
Воздать добром за добро исстари было в традициях китайского крестьянина. Старик Футан не мог забыть милости Го Цзиньтая, но, стараясь отплатить за нее, он неожиданно навлек на него страшную беду.
Когда миновали три тяжелых года и положение в стране немного выправилось, в дни национального праздника в 1964 году по распоряжению штаба дивизии крупным воинским подразделениям вменили в обязанность провести совместно с населением праздничные мероприятия и организовать военные парады. Деревушка Лунвэй, где стоял дважды заслуженный батальон, была затеряна в горах — от нее «до неба высоко, до царя далеко». В кои-то веки дождались здесь такого зрелища, не удивительно, что вся деревня от мала до велика высыпала на плац поглазеть на парад. Зажатый в толпе старик Футан, вытянув шею, всматривался в людей на трибуне, ища глазами комбата. Перед трибуной в полном обмундировании четким строевым шагом проходили шеренги солдат. Вытянувшись в струнку, Го Цзиньтай, стоя на возвышении, принимал парад. Старик Футан не мог нарадоваться на торжественность церемонии и бравую выправку комбата! То и дело в рядах солдат раздавались праздничные призывы «своротить горы и повернуть вспять реки». Старик Футан был туг на ухо, до него долетали лишь слова здравицы: «Десять тысяч лет жизни!» Ему страшно захотелось тоже выкрикнуть что-нибудь в честь Го Цзиньтая. Ведь такой хороший человек, как комбат, и впрямь должен жить десять тысяч лет! Подумал-подумал Футан, взмахнул рукой и громко крикнул: «Да здравствует комбат Го!» Множество голосов сразу подхватило его слова, и далеко эхом прокатилось в горах: «Да здравствует, да здравствует комбат Го!»
Когда об инциденте стало известно в вышестоящих инстанциях, в батальон немедленно направили группу партконтроля во главе с членом парткома полка Цинь Хао. Проведя в целом добросовестное расследование, группа пришла к заключению, что к инциденту, который квалифицируется как тягчайший политический проступок, Го не причастен. Он возник по недоразумению, из-за неграмотного старика. Тщательно рассмотрев дело, партком наложил сравнительно легкое взыскание на Го Цзиньтая — испытательный срок на год с оставлением в рядах партии. Когда Цинь Хао вызвал Го, чтобы сообщить ему решение парткома, Го онемел от неожиданности. Он испытывал безграничное уважение и горячую любовь к вождю. Без председателя Мао, без партии не было бы и его, комбата Го. Он глубоко сознавал тяжесть проступка…
— Старина Го, — с расстановкой говорил Цинь Хао, — как твой старый боевой друг сожалею, что ты влип в эту историю. Но пройти мимо такой политической акции мы не можем. Твое право, конечно, опротестовать наказание, но тогда мы передадим дело на рассмотрение местных властей, пусть привлекают к ответственности старика Футана и еще кое-кого. Старик, правда, ни бельмеса не смыслит в политике, так что смотри…
Не произнеся ни слова, Го поставил свою подпись под решением парткома. Он боялся втянуть в это дело крестьян из Лунвэя.
И вот теперь, спустя пять лет, Цинь Хао вновь вытащил на свет преданное забвению «дело о здравице». Оно имело непосредственное отношение к нынешнему тезису «ухватиться за классовую борьбу как за главное». Кроме того, сейчас, в обстановке широко проводимой кампании «преданности», пересмотр дела и новый, даже самый суровый приговор по нему не показались бы перегибом. Ясно, партком дивизии тут ни при чем, решение о пересмотре исходит от самого Цинь Хао! Го разгадал причину беспокойства комиссара: он мешал Цинь Хао, встал ему поперек пути, и тот решил во что бы то ни стало убрать его, сфабриковав «железное дело». Даже если будущее докажет правоту Го Цзиньтая в вопросе о стройке, ему уже не подняться. Он не мог не оценить ловкости, с которой Цинь Хао манипулировал властью.
На время учебы работа на Луншаньской стройке была прекращена. Сначала надо было завоевать умы, потом победить камни, отточить идеологическое оружие, чтобы не совершать ошибок. Это было по части Инь Сюйшэна, его коньком, но на сей раз он был в нерешительности. Цинь Хао по телефону дал подробные инструкции: развернув большую кампанию критики, с корнем вырвать распространяемые Го Цзиньтаем пессимистические настроения; увязать кампанию с «делом о здравице», дабы еще сильнее разжечь в бойцах чувство преданности вождю. В то же время предстояло обеспечить идейное отмежевание всей роты от позиции Го. Это была сложная и болезненная задача. Инь знал, как велик авторитет комбата в «первой роте форсирования реки». Сплеча тут рубить нельзя, давлением тоже ничего не добьешься, только вызовешь раздражение среди бойцов, что пагубно скажется на строительстве. Решение вопроса, как представлял себе Инь Сюйшэн, упиралось в позицию ударного отделения, а точнее, в командира отделения Пэн Шукуя, ближайшего сподвижника Го Цзиньтая. Перетянуть Пэн Шукуя на свою сторону значило разрубить гордиев узел, но на такой оборот дела Инь и не рассчитывал. Тщательно все обдумав и взвесив, политрук решился наконец сделать первые шаги: не выпячивая себя, не влезая в ударное отделение, чтобы в случае неудачи не отрезать сразу все пути назад, выпустить вперед помкома Ван Шичжуна. Пусть он «поищет брода», укрепится на позициях, пустит в ход угрозы и немного приструнит Пэн Шукуя. Словом, «постучи по горе, чтобы устрашить тигра». Если его план не увенчается успехом, что ж, тогда…
Утром на командном пункте он собрал руководящий состав роты и передал им основной дух директив комиссара Циня. Затем провел политучебу по материалам съезда и наметил мероприятия по критике Го Цзиньтая. После совещания он задержал Ван Шичжуна для соответствующей обработки. Ван Шичжун, служивший некоторое время при комиссаре дивизии, поднаторел в политике и теперь любил вставлять в свои выступления что-нибудь заумное в стиле классических «парных изречений»[49], за что солдаты звали его за спиной «комиссаром отделения». Он был готов идти на смертельный риск не только в работе. Во время кампаний критики он сломя голову ожесточенно бросался «туда, куда указывали». Стоило руководству лишь пальцем шевельнуть, как он врезался, как бур, так что кровь выступала!
После обеда Инь Сюйшэн зашел за Пэн Шукуем. Он был далек от мысли, что ему удастся уговорить того выпустить «снаряд» по Го, самое большее, на что он рассчитывал, нейтрализовать позицию Пэна на предстоящем собрании, с тем чтобы «рис не остался недоваренным». Но Инь не застал Пэна, пришлось ограничиться лишь указаниями Ван Шичжуну, который в спешке дописывал свое выступление.
Собрание ударного отделения открыл командир Пэн. Вяло произнеся несколько вступительных слов, он сел, свернул самокрутку и молча затянулся.
— Я открою огонь первым! — Ван с заранее подготовленным текстом выскочил вперед. Глаза его гневно горели. — Выпады Го Цзиньтая против самого-самого любимого великого вождя председателя Мао и его ближайшего боевого соратника замглавкома Линя — это звенья одной цепи!
Лица собравшихся вытянулись. Когда политическая атмосфера начинала нагнетаться, лица людей застывали как маски. Люди становились похожи на каменные изваяния в храме.
— В прошлом году, когда мы взорвали объект в Цюэшани, Го Цзиньтай был в безутешном горе. О чем он горевал? О своем черном хозяине Пэн Дэхуае! Это полностью доказывает, что они гарсуки с одной горы…
— Барсуки, «бэ», — осторожно поправил его Чэнь Юй.
— Все одно, — метнув на него недовольный взгляд, отрезал Ван. — Каждый, кто осмелится выступить против председателя Мао или его преемника Линя, будет иметь дело со мной.
Никто не шелохнулся.
— Гораздо серьезней тот факт, что, создав «инцидент о здравице», Го тем самым поставил себя на равную ногу с председателем Мао. Волчьи козни столь зло… — Тут он запнулся, что-то не вязалось в тексте выступления. Видимо, переписывая из газеты, он пропустил иероглифы и теперь никак не мог закончить фразу.
Кто-то хмыкнул. Обстановка сразу разрядилась.
— Полегче там! — Ван зло оглядел всех и дочитал: — В нашем ударном отделении до сих пор есть товарищи, которые не отмежевались от Го Цзиньтая. Мы должны сорвать с них маски, выставить напоказ их преступления, окончательно разоблачить и свергнуть презренного Го! — Бросив взгляд на Пэна, он закончил: — Сват не сват, а мы с ним на разной линии огня!
Пэн нервно курил. В его голове царил полный сумбур. Цюэшаньская стройка была завершена в марте 1960 года, он застал последний ее этап. А в начале шестьдесят восьмого он с несколькими солдатами из отделения получил приказ взорвать на севере полуострова Цюэшаньский объект, воздвигнутый дважды заслуженным батальоном. Ему никогда не забыть мощный взрыв, разнесшийся далеко на сотни ли кругом. Бедный крестьянский парень, мечтавший построить две комнатушки для будущей семьи, он так и не понял, почему разоблачение Пэн Дэхуая потребовало ликвидации грандиозного и дорогостоящего сооружения. Разобраться в «деле о здравице» Пэну было еще сложнее. Оно произошло на его глазах. «Преступление» комбата заключалось в том, что он не дал крестьянам из Лунвэя умереть с голоду. Разве высшее благородство не в спасении человека? Именно тогда он понял, что такое руководящий партработник, что такое партия. И уверовал в то, что Поднебесная коммунистов, кровными узами связанных с народом, будет стоять в веках. И вот сегодня благородный поступок оборачивается «преступлением»!
Мысли его вернулись к Луншаньской стройке. Аварийная ситуация на стройке ни для кого не была секретом, но солдат есть солдат, он не распоряжается своей жизнью. И только один Го Цзиньтай бил тревогу, ругался с Цинь Хао и вот достукался… Эх комбат, комбат! Попридержать бы тебе язык! Эта стройка — не нашего ума дело, ею заняты начальники штаба и командиры корпусов, наконец, сам замглавком проявляет «конкретную заботу» о ней! В последние годы командиры корпусов и дивизий сменялись, как бумажные фигурки внутри праздничного фонаря с каруселью, что ни командир, то новые призывы и распоряжения: разрушить — построить, построить — разрушить, одними приказами отменяли другие, мы бы совсем запутались с этими горе-стратегами, но мы у себя внизу просто вкалывали, ведь, как ни верти, все «для революции», для «подготовки на случай войны»! Что приказывали, то и делали…
Раздумывая таким образом, Пэн выработал план: если его вытащат с критикой Го Цзиньтая, то он будет говорить о «больших учениях». Впрягусь в одну упряжку с комбатом, решил Пэн, возьму на себя хоть половину его ноши.
— Вы что, языки проглотили? — взорвался Ван Шичжун, видя, как остывает собрание, как хранит молчание командир отделения.
— Я скажу, — вызвался Чэнь Юй. — Помком выступил неплохо, но без огонька. Давайте все вместе обратимся к высочайшим указаниям. — С этими словами он раскрыл цитатник и торжественно зачитал отрывок «Революция — не званый обед». Потом вдруг, резко повысив голос, пронзительно выкрикнул: — По-моему, Го Цзиньтая следует немедленно поставить к стенке!
Все со страхом уставились на Чэня. Тот недрогнувшим голосом продолжал:
— По сути дела, помком отделения уже дал квалификацию преступлениям Го Цзиньтая. По статье шестой об общественной безопасности ему и «смертью не искупить вины». Я бы еще предложил органам безопасности, — помолчав, значительно произнес он, — заняться стариком Футаном и теми, кто вторил ему, крича «Да здравствует комбат Го!». Их надо схватить и поставить к стенке! Китайцев много, вот и контры среди них развелось хоть пруд пруди. У революции должна быть железная хватка, больше брать и убивать!
И он резко рассек воздух рукой, словно рубя головы. Ван Шичжун широко открытыми глазами возбужденно смотрел на выступавшего.
— Считаю также, что нельзя ограничиваться взрывом Цюэшаньской стройки, надо послать людей полностью уничтожить казармы, построенные при Пэн Дэхуае по проекту советских ревизионистов, насколько мне известно. Пока они не взлетят на воздух, мы не сможем искоренить влияние Пэн Дэхуая, окончательно разоблачить ревизионистов! Товарищ Ван, что ты об этом думаешь, а?
Ван молчал, он был ошеломлен неожиданной речью Чэнь Юя.
— И еще. Говорят, что почетное знамя за «большие учения» 1964 года сожжено. А вот это, — он повернулся к полинявшему полотнищу, висевшему на стене позади стола президиума, — за Вэнсяньское сражение, все еще болтается здесь. Предлагаю, его вместе со знаменами «первой роты форсирования реки» и «дважды заслуженного батальона» немедленно предать огню!
— Ну ты!.. — У Вана вздулись жилы на висках, он с болью поднял глаза на знамя. — Свалил все в одну кучу!
В отделении знали, что, став помкомом, он берег знамя как зеницу ока.
— А что же делать? — сокрушенно развел руками Чэнь Юй. — Все три знамени имеют отношение к Го Цзиньтаю, и если мы не уничтожим их, то о какой критике и ниспровержении Го Цзиньтая может тогда идти речь? И еще… — продолжал Чэнь Юй.
— Еще да еще, конца им нет! — вскипел Ван Шичжун.
— Э-хэ-хэ, товарищ «комиссар отделения», не становись в позу господина Чжао, позволь уж и нам, бедным А-кью[50], принять участие в революции, — скорчив гримасу, проговорил Чэнь Юй.
В комнате хихикнули. Ван понял, что над ним смеются.
— Ты… опять торгуешь «черным товаром»!
— «Черным товаром»! И у тебя язык поворачивается так ругать повесть Лу Синя! Это злостный выпад против знаменосца культурной революции в Китае! — с суровым лицом заключил Чэнь Юй.
Ван прикусил язык, он опять попал впросак с этим Чэнем.
Как-то раз во время изучения в отделении изречения «Некрепко держать — все равно что не держать» Вана внезапно осенила блестящая мысль, и он тут же поделился ею:
— Это изречение можно, к примеру, объяснить так: ты схватил воробья, но держишь его некрепко, и он улетает.
— Ну а если его покрепче? — посмеиваясь, спросил Чэнь Юй.
— Ну тогда из него и дух вон! — расплылся в улыбке Ван, но тут же испуганно спохватился, что ляпнул что-то не то.
— Не умеешь сравнить, так и не лезь не в свое дело! — сказал Пэн Шукуй.
Сегодня, когда Ван опять попался на удочку Чэня, он постарался сдержать себя. В те годы не только сюцай при встрече с солдатом не мог доказать своей правоты, но и солдат остерегался сюцая, боясь напороться на «политические мины».
Ван нарушил молчание, найдя наконец, на ком можно сорвать досаду.
— Сунь Дачжуан, ты образцовый солдат, отличник «пяти хорошо», скажи свое мнение о разоблачении Го Цзиньтая.
— Я… я — за…
— За кого?
— Хватит! Говори сам, чего наседаешь на других! — рассердился Пэн Шукуй.
Инь Сюйшэн, стоя на улице, с раздражением прислушивался к перепалке. Наконец не выдержал, заглянув внутрь, крикнул:
— Командир отделения Пэн! Явиться в управление роты!
Инь Сюйшэн, широко улыбаясь, вошел с Пэном на командный пункт роты, проворно придвинул ему стул, налил чай, протянул сигарету, словно принимал высокое начальство. Пэн никак не мог привыкнуть к самоуничижению и лакейским манерам Иня, который, видно, именно так понимал роль «слуги народа». Впрочем, от природы Инь Сюйшэн был другим, и держись он прямо, его высокая худощавая фигура имела бы мужественный и благородный вид. Но случилось так, что года три тому назад, после собрания с вручением наград образцовым солдатам-ученикам Лэй Фэна, Инь получил от Цинь Хао строгий выговор за высокомерие и зазнайство. В полном замешательстве он пошел к ответственному работнику Яну узнать, за что получил нагоняй. Выяснилось, что комиссару показалось, будто, выйдя на сцену за получением награды, Инь Сюйшэн держался подчеркнуто прямо, словно ни в грош не ставил всех остальных. С тех пор Инь ходил тише воды, ниже травы, осмотрительно держался в тени, постепенно усвоив позу «почтительного мужа».
— Шукуй, у меня есть для тебя радостная новость! — с улыбкой сказал он, вынимая из ящика стола анкету. — Пришли твои документы на повышение.
У Пэна радостно вспыхнули глаза, учащенно забилось сердце. Сбылась давняя мечта, словно порыв весеннего ветра разогнал мрачные мысли. Он не был готов к такому сюрпризу и с нетерпением воззрился на Иня, ожидая продолжения. Но тот молчал, усмехаясь. Пэна кольнуло, что он обрадовался слишком рано. Он покраснел, устыдившись, что выдал себя. Он не пасовал перед Инь Сюйшэном. Они были призывниками одного года, культурный уровень у них был примерно одинаков, ну, а пота он пролил за годы службы в сто раз больше, чем Инь. Одному богу известно, как Инь дослужился до политрука, а Пэн все еще ходил старшиной. Эх, времена и судьбы!
Инь пошел в гору в последние три года. По словам шутников, в трилогию о его жизни о том, как он сумел выбиться в люди, сделал карьеру и прославился, следовало вписать еще три эпизода. Первый произошел в шестьдесят пятом году, в сезон арбузов. По воскресеньям Инь ходил с тележкой в поселок за тридцать ли от воинской части подбирать арбузные корки. Вскоре в боевом листке военного округа появилась статья ответработника дивизии Яна, озаглавленная «Десять тысяч цзиней арбузных корок», в которой рассказывалось, как, учась духу Лэй Фэна, Инь откормил этими арбузными корками десять «йоркширских» свиней. Кое-кто из скептиков, не поверив — эка хватил, десять тысяч! — с карандашом в руках подсчитал, что за два с половиной месяца, точнее, за десять выходных, можно перевезти тачкой не более трех тысяч цзиней. Да! Цифра была взята с потолка, но не в ней главное, а в поднятии морального духа! Через год Иня произвели в командиры взвода, началась полоса удач.
Второй эпизод произошел в 1967 году во время «борьбы с эгоизмом и критикой ревизионизма». Инь повел как-то вечером свой взвод в кино, и поскольку его походная скамейка оказалась выше остальных и он загораживал экран сидевшим в задних рядах, то на следующий день он укоротил на ней ножки. На собрании «критики эгоизма» он подвел под это философскую базу. «Когда ножки скамейки были на вершок выше теперешних, моя сознательность была на вершок ниже, — сказал он. — Ножки стали сейчас короче, а моя сознательность выше». Присутствовавший на собрании Ян пришел в неописуемый восторг, словно Колумб, открывший новый материк, и тут же тиснул в газету заметку об этом. Комиссар Цинь Хао прочел ее и с похвалой отозвался об Ине. С его легкой руки через несколько дней Инь Сюйшэна назначили помощником политрука, а через два месяца и политруком… В погоне за выгодой люди начинают изобретать и выдумывать. Привыкший к подачкам Инь Сюйшэн тоже стал изощряться в выдумках. Как-то на ужине в честь «активистов по изучению трудов Мао» он впервые увидел «консервированные яйца», попробовал — отменны на вкус. Он узнал у соседа, что это утиные яйца, полученные путем «превращения белка» после особой их обработки. Тут он почувствовал прилив вдохновения и развел по этому поводу целую философию: «Когда в утиных яйцах происходит «превращение белка», они становятся от этого вкуснее, человек же с переродившимся нутром — это конченый человек. Поэтому на службе надо неослабно бороться с эгоизмом, чтобы не переродиться». Его выступление на собрании дивизии против ревизионистов, в котором он повторил свою доморощенную теорию о «превращении белка», принесло ему известность…
Глядя на кривую усмешку Иня, Пэн смутно почувствовал, что тот разыгрывает из себя «благодетеля» и хочет навязать ему унизительную роль просителя. Сразу припомнилось и письмо из дома с вложенной запиской от «ученика Лэй Фэна».
— Политрук, это вы послали сорок юаней моим родным?
— Брось, что ты! — отмахнулся Инь.
Но Пэн и без «дознаний» узнал бы автора, в роте все, кроме неграмотных, знали почерк Иня.
— У меня нет при себе денег, верну немного погодя.
— Вот до чего ты договорился, Шукуй, мы земляки, я же в курсе твоих дел, — сочувственно произнес Инь. — Видишь ли, после отзыва командира роты с инспекционным заданием было решено прислать нам нового ротного, но я доложил комиссару Цинь Хао свои предложения — выдвинуть тебя сначала в командиры взвода, а потом… мне кажется, у тебя есть все данные стать командиром роты.
Инь не кривил душой, его втайне действительно беспокоило нынешнее положение Пэн Шукуя. Общественное мнение склонялось в пользу Пэна, ибо человеческое сердце всегда сочувствует слабым, Инь же — баловень судьбы, мог стать мишенью для нападок. Инь Сюйшэн мыслил тонко, диалектически, он знал, «чем выше вода, тем выше стоит и лодка». Ему нужна была надежная опора, чтобы удовлетворить свои амбиции. Такой опорой мог стать Пэн Шукуй, прямодушный, исполнительный, лишенный карьеристских соображений… Пэну же и во сне не снилась рота, он мечтал о взводе, о переходе в двадцать третью категорию. Он не верил до конца словам Иня, и все-таки в нем вспыхнула надежда. Тоска, все это время сжимавшая сердце, отпустила его, словно превратилась в легкую дымку над могилой предков.
— В общем, анкету на повышение можно было бы заполнить прямо сейчас, да только… — Инь сделал паузу, подыскивая слова. — Комиссар считает, что «дело о здравице» имеет отношение и к тебе, стоит лишь тебе…
— Товарищ политрук, ты же знаком с этим делом…
— Конечно-конечно, — улыбнулся Инь, — но постой, разве не ты ходил с Го Цзиньтаем в деревню?
— Я! Мы вместе раздавали чумизу! — глядя прямо И ню в глаза, ответил Пэн.
— Эх ты! — Инь удрученно покачал головой. — Что и говорить, мы оба начинали служить под началом Го Цзиньтая, но в больших принципиальных вопросах нельзя давать волю чувствам! К тому же, если бы не «большие учения», когда Го упрямо тянул тебя на ошибочный путь и мешал твоему продвижению, ты бы давно уже…
Пэн вытаращил глаза.
Раздался сигнал к ужину. Инь Сюйшэн дружески потрепал собеседника по плечу.
— Обдумай все не спеша, мы еще вернемся к этому разговору. — И он небрежно бросил анкету обратно в ящик стола.
Пэн Шукуй, вернувшись к себе, лег, зарылся головой в подушку. С ним играли, этот тщеславный подонок затеял с ним игру в «кошки-мышки». Ему было нестерпимо больно. Если бы сегодня с ним говорил не Инь Сюйшэн, а кто-то другой, он, возможно, не был бы так раздражен. Коснись к тому же разговор только Го Цзиньтая, ни силой, ни посулами, ни назиданиями он не дал бы себя уломать, разве что вышел бы из себя. Но Инь с адской хитростью завязал все в один узел, и теперь Пэн с отвращением вспоминал, что чуть не вступил с Инем в грязную сделку. Ему хотелось возвратиться на командный пункт роты, выругать Иня в лицо, разорвать на мелкие кусочки анкету на повышение, показать, что плевал он на все!
Отвел бы хоть душу! Порадовался! Ну а потом? Позади у него жизнь, в которой беда шла за бедой, впереди перекресток с указателями на все четыре стороны света, надо самому выбрать, по какому пути идти. Человеку свойственно ценить порядочность, сохранять собственное достоинство, стремиться к правдивости, твердости, чистосердечию. Но случается, что кровные интересы или внезапно возникшие трудности неумолимо побуждают его преодолеть естественные стремления. И если бы жесткой прямолинейности по принципу «лучше сломаться, чем согнуться», было достаточно, чтобы человеческая жизнь потекла вольно и беспечально, то вряд ли остался бы нам завет от предков: «Наклонись, когда стоишь под стрехой!» Следуя ему, исполины-ханьцы тоже, бывало, склонялись, молча снося обиды и оскорбления.
Склониться не перед кем-то, склониться перед судьбой! Судьба любит посмеяться над человеком…
Пэну двадцать восемь лет, он еще не женат. Ему был год, он лепетал первые слова, когда ему просватали Цзюйцзюй, еще не вышедшую из материнского чрева. Их отцы ушли на заработки из деревни и бурлачили на берегу большого канала в уезде Ляочэн. Они были нищими из нищих. В тридцать втором году республики (1943) по дороге в Ханчжоу отец Цзюйцзюй слег и чуть не умер на чужбине. Тогда отец Пэна бросил работу, взвалил умирающего земляка на спину и где посуху, где по воде с трудом дотащил его до дому. Отец Цзюйцзюй умер дома, умиротворенный мыслью, что его кости не будут зарыты в чужой земле. Перед смертью он наказал своей беременной жене: «Родишь мальчика — будет братом Гоу-цзы, родишь дочь — будет невесткой в их доме».
Так сватали в старину, и этот старый феодальный обычай стал причиной многих любовных трагедий, но он же дал и немало счастливых супружеских пар.
С тех пор как Пэн помнит себя, они с Цзюйцзюй были всегда вместе — водой не разольешь! Он был старше ее, и ей полагалось звать его старшим братом. Но Цзюйцзюй была выше его, она звала его детским именем.
— Гоу-цзы, налови мне кузнечиков!
— Ладно, наловлю!
— Гоу-цзы, нарви фиников!
— Ладно, принесу!
Он во всем слушался ее.
На вязе распустились сережки. Расцвел лимонно-желтый лилейник… Вода в канале спала… Дети убегали с корзинами в лес за стручками, на огород за капустой. Мальчишки дразнили мальчика и девочку, кричали вслед: «Жених и невеста!» Они не сердились. Цзюйцзюй это даже нравилось.
— Гоу-цзы, меня называют твоей невестой!
— Так и есть! Мама тоже так говорит.
— Но ведь мы не женаты!
— Скоро поженимся!
— У меня нет красивого наряда…
— Хочешь, я сплету тебе венок?
Из душистых ярких полевых цветов он сплел венок и надел ей на голову.
— А цветной паланкин?
— Айда к Шунь-цзы!
Шунь-цзы был вожаком деревенской детворы. С шумом и хохотом мальчика и девочку подняли на руки, и веселое шествие, возглавляемое Шунь-цзы, который трубил в цветок тыквы, двинулось по деревне, как во время настоящей свадебной церемонии. Потом они повзрослели и больше не играли в «свадьбу». С ранцами за плечами они вместе бегали в школу за три ли от деревни. Но однажды глупая выходка мальчика положила конец их чистой детской дружбе. Это случилось, когда, возвращаясь как-то из школы, они встретили Шунь-цзы. Он не учился, пас коров. Сидя на раскидистой ветке тополя, он при виде их стал дразнить Цзюйцзюй:
— Ах ты бесстыжий! — возмутилась девочка.
— Ха-ха-ха! — Шунь-цзы, смеясь, спрыгнул с дерева. — Глянь-ка, Гоу-цзы, — сказал он, размахивая перед его носом искусно сплетенной корзинкой с кузнечиком, — настоящий, «королевский»… дерни-ка ее за сиську, и эта штука твоя.
Гоу-цзы дрогнул. В мгновение ока, как шкодливый щенок, он набросился на Цзюйцзюй, задрал рубаху и дернул за еще не оформившуюся детскую грудь. Цзюйцзюй громко заплакала. Ей было девять лет, и ей был уже знаком стыд. А десятилетний мальчуган все еще пребывал в бесстыдном возрасте.
С тех пор Цзюйцзюй отвернулась от него, и он не старался помириться с ней… Сменяли друг друга времена года, длинной чередой шли дни за днями, он все еще был угловатым подростком, когда она превратилась в красивую девушку. У нее в семье после смерти отца остался старший брат — единственная мужская рабочая сила, поэтому Пэн Шукуй безотказно помогал им. Говорят: «Зять — половина сына»; мать Цзюйцзюй любила будущего зятя, как родного, он тоже приходил сюда, как в свой дом. Возьмется за мотыгу — сразу два огорода вскопает, принесет дров или риса — на два дома разделит. Соседи завидовали матери Цзюйцзюй, тому, что судьба послала ей послушного зятя. Похвалы долетали до ушей молодых людей, западали в душу.
В Цзюйцзюй рано проявилась добродетельная натура. Она часто заходила в дом Пэна помочь с рукоделием, носила в поле воду и еду, работала ловко и аккуратно. Немногословная, при встрече с ним она вежливо называла его «старшим братом», и в ее тихом голосе звучала нежность. Он стал приглядываться к девушке. Пэн вступил в тот возраст, когда начинают думать о них. Сравнивая втайне Цзюйцзюй с другими деревенскими девушками, он радовался — она была красивей всех. В деревне не принято объясняться в любви, взгляды, которыми обмениваются юноша и девушка, красноречивее всяких слов. Он теперь часто не мог оторвать глаз от ее хорошенького личика, от чего она, поймав на себе пылкий взгляд, страшно смущалась и, боясь, что он опять что-нибудь выкинет, зардевшись, резко отворачивалась, задевая его по лицу концами взметнувшихся черных кос…
В начале 1960 года, когда еще стояли холода, его призвали на военные сборы. Он был легко одет, вернулся домой из города больной, метался в жару. Цзюйцзюй навестила его, принесла два красных яблока. В то голодное время, когда не хватало денег даже на хлеб, яблоки были неслыханной роскошью. Когда она протянула ему яблоки, еще хранившие тепло ее рук, он вдруг заметил, что у нее больше нет кос. Сердце у него упало. Как он любил ее длинные красивые волосы!
— Зачем ты отрезала косы?
Она молча улыбнулась в ответ.
— Какая ты!.. — Вдруг его осенило, что Цзюйцзюй продала косы, чтобы купить ему яблоки! Широко открытыми глазами он смотрел на яблоки, на Цзюйцзюй. — Цзюйцзюй, зачем ты так! — рассердился он. Покраснев, она опустила голову. В бедных семьях, где девушку не балуют нарядами и украшениями, она пуще глаза бережет черные блестящие косы, гордость и единственное свое сокровище, а Цзюйцзюй отрезала, продала их, и все ради того, чтобы на прощание он ощутил нежность ее чувства, сладость жизни. Боль пронзила его, он горько заплакал. Цзюйцзюй растерянно склонилась к нему:
— Брат Шукуй… хочешь, я на будущий год отращу новые…
За все годы службы он не смог подарить ей ни лоскута, ни баночки крема, но с этого дня он твердо решил про себя: «Разобьюсь в лепешку, а в этой жизни добуду для нее деньги и почет!» В работе и в военных учениях он не щадил себя, несгибаемая твердость и терпение, унаследованные от отца, бурлачившего с лямкой на спине, помогли ему в трудной солдатской жизни стать победителем, в первый год он был отмечен грамотой за заслуги, на следующий — принят в партию, через три — назначен командиром отделения. Он делал все ради Цзюйцзюй, которая жила в его сердце. В 1963 году в семье готовились к их свадьбе, друзья из отделения накупили подарков. Но случилась беда — наводнением снесло их кирпичный дом с черепичной крышей, который они получили во время аграрной реформы. Семья из семи человек разорилась, осталась без крова. С трудом построили они мазанку, крытую соломой, — временное жилище. А свадьбу пришлось отложить. С тех пор мысль о повышении неотступно преследовала его. Не ради карьеры или наживы, не из тщеславия или желания «вернуться на родину в расшитых одеждах». Все было очень просто: для женитьбы нужен дом, строительство дома требует денег, а ссуду можно получить, имея гарантию кредитоспособности. Такой гарантией могло стать офицерское жалованье. Вот в чем заключалась для него магия повышения. Он был полон уверенности, что командование оценит его.
В ходе «больших учений» 1964 года ударное отделение, которым он командовал, добилось первого места и стало знаменем воинской части, а он — «правой рукой» Го Цзиньтая. Комбат решил, однако, повременить с его выдвижением. У него были свои расчеты: в первой половине 1965 года ударному отделению предстояло провести в военном округе отчетные показательные выступления, и Го опасался, что уход Пэн Шукуя из части поставит под удар боевой дух бойцов и отрицательно скажется на их успехах. Но когда отделение с победой вернулось из округа и вновь встал вопрос о повышении Пэна, «направление ветра» изменилось…
Шли дни, слагаясь в годы, у Пэн Шукуя не осталось ни малейшей надежды на повышение. Любовь, не находя удовлетворения, стала мукой. В 1967 году, приехав на побывку к родным, он, стыдясь, избегал встреч с Цзюйцзюй. Она сама пришла навестить и успокоить его. Летним вечером накануне отъезда она позвала его за околицу на берег реки. Отгороженные от всех густым кустарником рогозы, они долго сидели на берегу, не произнося ни слова. Все, что можно было сказать друг другу, они уже сказали, а о сокровенной боли никто из них не хотел болтать попусту. Он понимал, что творится в душе Цзюйцзюй. В свои двадцать четыре года она могла бы уже быть матерью двоих детей. А свадьба все откладывалась и откладывалась, и зря пропадала ее молодость. В каком неоплатном долгу он у нее! И чем меньше она корила и попрекала его, тем невыносимее ощущал он этот долг.
Ночь, тишина. Слышно только журчание воды. Издалека гулко доносятся припевки лодочников, и опять все тихо, тихо кругом…
— Эх, лучше уж пойти с бечевой, — вздыхает Пэн.
— Я… не корю тебя, — с болью отзывается Цзюйцзюй.
— Нет… — сжав ее руку, говорит Пэн, — я сам так думаю…
— Не думай… помнишь песню, что пела мама?
И склонив голову ему на плечо, она тихо запела:
То была заунывная, печальная песня, которую пели в бурлацких семьях из поколения в поколение, в ней были запечатлены для Цзюйцзюй надсадный тяжкий труд отца, неизбывная скорбь матери. В ее представлении лямка за спиной и горе были неразлучными спутниками.
— Будь спокоен, — мягко говорила девушка, — я буду ждать тебя всю жизнь.
— Цзюйцзюй, я виноват перед тобой…
— Опять ты за свое! Жарко, я вся вспотела. — Она нарочно сменила тему разговора.
— Искупайся, я покараулю!
И он отвел глаза. Далеко на реке то ярко, то тускло мигали фонари на рыбачьих лодках. Но обострившимся слухом он «подглядел» каждое ее движение. Раздался шорох. Она спустилась к воде.
— Потри мне спину!
Он взглянул вниз: Цзюйцзюй стояла боком к нему, по пояс в воде, прикрывая руками грудь. Полные белые плечи, залитые светом луны, ослепили его. Скинув одежду, он сбежал вниз. Сердце бешено колотилось. Осторожно окатив ее пригоршней воды, он слегка дотронулся своей грубой рукой до ее гладкой спины. Рука его дрожала, он почувствовал, как девушка тоже вздрогнула всем телом. Пэн с трудом владел собой, кровь закипела в нем, охваченный страстью, он повернул к себе девушку и крепко сжал в объятиях. Цзюйцзюй бессильно повисла на его руках, вдруг всхлипнула и тихо заплакала. Он совсем смешался, на ум пришла его бесстыдная детская выходка. Вот и сейчас он снова обидел Цзюйцзюй… Срам, позор! Он готов был провалиться сквозь землю. Здоровенный верзила, который не может справить дом и привести в него жену и у которого еще хватает совести на такой циничный поступок — по-воровски овладеть девушкой, чтобы утолить свои физиологические потребности. Какое скотство, какой стыд! Руки, державшие Цзюйцзюй за талию, упали. Он резко отвернулся, плечи его вздрагивали.
— Шукуй, не надо, — с болью сказала она.
Наивная Цзюйцзюй мечтала на прощанье подарить себя возлюбленному. Она не хотела, чтобы он страдал, и готова была на все ради него. С силой она повернула к себе его голову, поцеловала в губы, глаза… Спокойно лился ровный свет луны. В мутных водах древней Юньхэ Пэн крепко сжимал в объятиях Цзюйцзюй, и сердце его обливалось слезами…
— Пора кушать, командир, — тихо окликнул его Сунь Дачжуан. С полной миской он стоял у его койки.
— Отстань! — не шелохнувшись и не открывая глаз, бросил Пэн Шукуй. Он лежал на боку все в той же позе, лицом к стене. Вдруг его кольнуло, что перед ним Сунь Дачжуан, и он почувствовал неловкость. Дачжуан был солдатом из его отделения, и Пэн лучше других знал, каким обездоленным было его прошлое. Устыдившись, что сорвал злобу на человеке, еще более несчастном, чем он сам, Пэн вскочил, взял из рук Дачжуана миску. — Дачжуан, ты тоже иди есть… иди, — мягко сказал он. Затем попытался улыбнуться, но в носу предательски защекотало, и он поспешил опустить голову.
Учеба окончилась. Три дня просидев на жестких скамейках, они телом отдохнули, а душой извелись. В воскресенье им дали свободный день, четвертый с начала строительства. Комиссар Цинь Хао благоволил к ним. После завтрака Пэн Шукуй слонялся, не зная, где бы укрыться, чтобы в уединении покурить. Ударники тщательно приоделись, словно собираясь на далекое свидание. Но делали все скорей по привычке, потому что идти было решительно некуда: в окрестностях Луншаня на несколько десятков ли кругом была всего одна захудалая деревушка Лунвэй в сорок с лишним дворов. По одному они стали собираться как всегда во времянке и, усевшись на корточки, прикидывать, чем занять досуг. Это был самый маетный день в отделении. Они привыкли к работе в штольне — бурить, взрывать, очищать штреки от выбуренной породы, крепить стояки, а выйдя из нее, заготавливать материал, тачками перевозить его, утром «обращаться за высочайшими указаниями», вечером — рапортовать о результатах, словом, заняты были так, что иной раз по нужде сходить некогда. С утра до ночи они без отдыха вертелись, словно их вместе с песком, камнями и кладочным раствором засыпали во вращающийся барабан, где они, не останавливаясь ни на секунду, перекатываются, сталкиваются, трутся друг о друга… но при этом они ели за двоих, крепко спали и боялись только одного — остаться без дела. В двадцать лет молодая кровь бурлит, как вода в горном потоке, здоровая чувственность рождает естественные для нормального человека желания и потребности. Но здесь, заброшенные в горах, где пестрое женское платье — несбыточное видение, они — монахи поневоле. Люди, которым по плечу были жестокие тяготы службы и кровавые схватки, не могли вынести унылой серой скуки. Сунь Дачжуан вытащил из-под койки сплетенную из ивовых прутьев клетку, сказав, что хочет поймать в лесу птичку и нарисовать ее.
— Птичками забавляешься? — набросился на него Ван Шичжун. — Хорошенькое занятие для революционного бойца!
И подскочив к Суню, он выхватил у него клетку и разломал ее. У всех испортилось настроение.
— Спать, — промолвил Чэнь Юй, раскинувшись на кровати. — Спорим, Глупый мишка, что сегодня я побью твой рекорд.
Соревнования по сну входили в «программу» выходных, и прошлый раз Сунь Дачжуан победил, проспав двенадцать часов подряд.
— Не буду спать, — расстроенный Сунь вертел в руках сломанную клетку. — Чего они смеются надо мной?
Вдруг он оживился.
— Постой, ты же умеешь рисовать. Нарисуй нам что-нибудь!
Чэнь Юй, не ответив, закрыл глаза.
— У нас в деревне, к примеру, живет маляр, — продолжал Сунь, — здорово так рисует, шкафы и столы расписывает цветами, птицами, красиво…
— Ну, понес! Маляр — вот он и малюет. Это же ремесло, а не искусство, — сказал Чэнь Юй.
— Рта раскрыть не можешь, чтобы не сказать про искусство, — не стерпел Ван Шичжун, которому казалось, что Чэнь Юй задается. — А сам тыквы, наверное, нарисовать не можешь!
— А вот и могу! — Чэнь Юя как ветром сдуло с постели. — Постой, сейчас я изображу с натуры одну тыкву-горлянку!
Он откинул матрац, вытащил оттуда коробку с кисточками, карандаши и альбом. Он не брался за кисть с тех пор, как пришел на стройку. Чэнь Юй был глубоко обижен тем, что произошло в дивизионной кинобригаде, где он прежде служил, рисуя диафильмы. Однажды он нарисовал серию политико-воспитательных картинок к «Истории о том, как помещик богател, обирая Эрхэй-цзы». Когда во время демонстрации диафильма дошли до кадров «грабежа Эрхэй-цзы», в зале послышались смешки, а вскоре под общий хохот показ фильма пришлось прекратить. Растерявшийся Чэнь Юй побежал к командиру выяснять причину.
— Ну и натворил ты бед! — испуганно стал выговаривать тот. — Как же тебя угораздило нарисовать такого помещика — ну прямо вылитый комиссар Цинь Хао!
Чэнь Юй ахнул от удивления. Агитматериалы — это не картины, он писал их во множестве и как бог на душу положит, не различая, где там Чжан, Ван, Ли или Чжао. Но тут он задумался: «Ведь так оно и есть!» Как ни старался он как можно уродливее изобразить помещика, в нем все-таки проглядывало что-то знакомое, этот ястребиный крючковатый нос, насупленные брови!.. Ну конечно же — ни дать ни взять Цинь Хао!
Не прошло и месяца после того случая, как его перевели в стройбат в ударное отделение. Ничего не попишешь, сам виноват! Сегодня, когда Ван Шичжун вывел его из себя, он снова взялся за рисование. Положив несколько широких мазков, он протянул вырванный из альбома лист Сунь Дачжуану. Тот взглянул да так и покатился со смеху.
— Дай-ка сюда, — не выдержал Ван Шичжун, сбитый с толку всеобщим весельем.
При виде рисунка лицо его вытянулось, он не знал, смеяться или плакать. Чэнь Юй ловко схватил особенности его лица — круглые, как плошки, глаза, толстые щеки и надутые губы — и, утрировав их, сделал шарж, как точную копию с натуры.
— Черт подери! — вскричал Ван, тыча в похожий на мундштук трубы рот. — Что за морду ты нарисовал?
— Художественное преувеличение! — ехидно пояснил Чэнь Юй. — «Комиссар отделения» трубит сигнал атаки.
— Иди ты… — выругался Ван и невольно рассмеялся.
— Разгружай! — раздалось снаружи. — Есть тут кто? Выходи на подмогу!
Это были грузчики из другой роты, они пришли ловить на удочку простофиль.
Сунь Дачжуан вразвалку вышел из барака.
— А, дурень, снова ты!
Он не раз помогал грузчикам, которые давно его заприметили. Машина была нагружена мраморными плитами и кафелем. Матовый с прожилками мрамор и белый, как яшма, кафель радовали глаз. Они, без сомнения, пойдут на отделку Зала боевой славы. Сунь прикинул в уме: одна плита стоит, пожалуй, дороже его дома. Ради таких дорогих материалов и попотеть в радость. Он сбросил с себя рубашку и стал у грузовика, крепкий, словно вбитая в землю свая. Взвалив на плечи стокилограммовый ящик с кафельными плитками, он разогнулся и быстрым шагом понес к складу стройматериалов. Вернулся — и опять короткая пробежка…
Глазом моргнуть не успели, как разгрузили полмашины. А Сунь даже в лице не изменился. Приступили к разгрузке мраморных плит, по двести с лишним килограммов каждая. Прислонившись к борту грузовика, Сунь подставил спину, и рабочие взвалили на него каменную плиту. Он крякнул от натуги, плита больно давила на рану, заклеенную пластырем. Сунь повернулся, на ходу покрепче подтянул ремень под мышкой и тем же скользящим быстрым шагом засеменил к складу. Двое солдат, стоя в кузове, разинув рты, смотрели ему вслед.
Закончив разгрузку, Сунь поднял с земли рубашку, вытер пот. Шофер громко благодарил его:
— Спасибо, дружище, выручил! Примерный солдат! Потом пришлем тебе благодарность.
Сунь, довольный, улыбался — пара добрых слов были лучшей наградой за труды. «Бог дал тебе силу… нечего копить ее, это не деньги», — наставляла его тетка. Сунь нигде не учился, и его единственным преимуществом перед остальными бойцами была огромная физическая сила. И он рад был стараться до седьмого пота, чтобы получить в ответ «спасибо». Когда его посылали на караул, он, не дрогнув, стоял всю ночь с винтовкой наперевес. Знай он грамоту, давно бы выбился в люди.
В первые дни службы взводный доложил о нем в рапорте: «Новобранец Сунь Дачжуан стоит на посту в карауле, не сменяясь, до рассвета». Политрук Инь Сюйшэн, прочтя, захлопал в ладоши: «Живой Лэй Фэн появился!» Из дивизии прибыл ответработник Ян с заданием собрать материал о «живом Лэй Фэне».
— Товарищ Дачжуан, говорят, где трудности, там и вы. Вы часто стоите за других в карауле. Скажите, что вы при этом думаете? — без околичностей приступил он к интервью.
— Ничего не думаю…
Ян смекнул, что перед ним недотепа и что надо брать быка за рога.
— Как так не думаешь! Каждый наш поступок в определенной мере диктуется идеологией. Ваш политрук, к примеру, собрал арбузные корки и откормил свиней. По малому счету он хотел улучшить рацион питания бойцов, по большому — помочь мировой революции.
У Суня округлились глаза, но он все еще непонимающе молчал.
— Или возьмем тебя. Разве, отстояв положенное время в карауле, ты не устаешь, не хочешь отдохнуть? Разве тебя не тянет в теплую постель выспаться? Но ты упорно стоишь на месте и несешь караул за других. Что заставляет тебя так делать? Какая сила вдохновляет на такой поступок? Думай, думай как следует.
Суня тронуло терпение собеседника. Он долго маялся, наконец, покраснев, выдавил из себя:
— Я… я не умею смотреть на часы… не знаю, когда конец смены…
Вот это ответ! На Яна было жалко смотреть, он готов был растерзать его. А Сунь и в самом деле не разбирался в часах, но за других стоял, конечно, сознательно и по доброй воле, не то бы не только он, но и более ограниченный человек давно бы придумал выход.
Людское мнение за все воздает по заслугам. Поэтому, когда от взвода выдвигали отличников «пяти хорошо», за Сунь Дачжуана поднялся лес рук…
По выходным кормили два раза. Не успел Сунь Дачжуан вернуться к себе в барак и напиться воды, как дали команду на ужин. С большим котлом, из которого потом черпаком разливали по мискам, он пошел получать харчи на все отделение. Он был в нем самым услужливым и добросовестным солдатом. И вдруг, когда все собрались на ужин, послышался чей-то громкий плач. Со стороны деревни Лунвэй, растерянно озираясь по сторонам и беспрестанно раскланиваясь, бежал старик Футан. Приблизившись к ударникам, которые шумно окружили его, он схватил Пэн Шукуя за руку.
— Оговорили комбата Го, возвели на него напраслину!
— Футан! Что ты расшумелся? — гневно одернул его появившийся Инь Сюйшэн.
Старик с плачем кинулся ему в ноги.
— Я, я один во всем виноват! Нельзя было кричать «Да здравствует!..», да только комбат тут ни при чем…
— Вставай, ну что ты! — Инь пытался поднять старика с земли, но тот все отбивал головой поклоны, словно чеснок толок в ступе.
— Дедушка Футан, — пробившись к нему сквозь толпу, сказал Чэнь Юй, — если ты не перестанешь кричать, то комбату Го еще хуже придется.
Старик разом примолк и поднялся с колен. Осторожно поддерживая Футана, Сунь проводил его под гору в деревню. Пэн Шукуй переложил Суню в миску свою порцию и, велев отнести на кухню, скрылся в бараке.
В эпоху «пламенных лет» энтузиазм свершений бьет через край. А в «узаконенных сверху» передовых подразделениях с реестром заслуг буквально сбиваются с ног от поступающих через каждые три-пять дней «поздравлений» и «призывов». К счастью, молодые люди любят шум и новизну и не устают радоваться, отчего дух их парит еще выше.
В понедельник к вечеру расчистили площадку на территории «первой роты форсирования реки» для митинга, проходившего под лозунгом: «Ускорим темпы проходки! Клянемся довести до конца битву за Зал славы!» Комиссар Цинь Хао с четырьмя бойцами из агитотряда прибыл на митинг для передачи в роту драгоценной кружки и кресла, находившихся в личном пользовании заместителя главнокомандующего Линь Бяо. Митинг с принесением клятвы был приурочен к торжественной церемонии передачи этих реликвий. Так задумал Цинь Хао, умело маневрировавший в «политических кампаниях». Стройка и в особенности Зал славы были трудным орешком, но, как говорится, «оседлав тигра, с него уже не слезешь».
«Драгоценная кружка» была помещена в изящный футляр из органического стекла на подставке из красного мрамора. «Драгоценное кресло», с обивки которого свешивались разбросанные там и сям банты-бабочки из ярко-красного шелка, напоминало с первого взгляда расшитый паланкин невесты. Но, как ни украшай, вещи-то были самые обыкновенные: белая фарфоровая кружка производства Бошаньской фабрики, какую можно купить всюду; старинное кресло из финикового дерева с резьбой цветочного орнамента. Но, став личными вещами замглавкома, эти обыденные предметы приобрели необычайную ценность, словно национальные реликвии. И, как все реликвии, имели таинственную притягательность.
— Слышь, откуда эти драгоценности?
— Не иначе, как сам Линь Бяо подарил!
— Может, из Дворца съездов?
— Скажешь тоже, откуда там такие кресла?
— Значит, прямо из дома министра…
Пока бойцы гадали, из каких святых мест прибыли эти драгоценные вещи, шум и грохот возвестили о начале митинга. Бойцы агитотряда торжественно вышли вперед, двое юношей высоко подняли кресло, девушка осторожно двумя руками поставила на него кружку, в то время как другая, выбрасывая вперед кулачки, громко выкрикивала лозунги… Ну чем не митинг на центральной площади Пекина — Ворота Небесного спокойствия!
— Товарищи, нет необходимости говорить о глубочайшем значении этих реликвий, — Цинь Хао махнул в сторону кресла и кружки. — Сегодня я скажу только: слава храбрым солдатам «первой роты форсирования реки»!
Когда бурные овации стихли, бойцы агитотряда опустили кресло на землю и встали по бокам в почетном карауле. Инь Сюйшэн от имени роты выразил командованию благодарность. Пока он нудил с трибуны общие фразы, все взгляды устремились на девушку, участвовавшую в церемонии.
— Я слышал, как она поет… соловей…
— Это же Лю Циньцинь, ведущая программы!
— Ну ты даешь! Кто ж ее не знает!
— Она немного смахивает на актрису Ли Темэй.
— Ты что, знаком с Ли Темэй?
— Ну нет, братцы, Ли далеко до нее.
Так бойцы тихо переговаривались между собой, любуясь девушкой, словно картиной, и переносились мысленно в другой мир, что было несомненной оплошностью устроителей митинга.
Лю Циньцинь выделялась своей красотой даже среди актрис художественного коллектива, ее появление на массовых собраниях всегда вызывало оживление. На сцене она держалась свободно, но здесь, перед строем солдат, устремивших на нее горящие взоры, покраснела и смущенно опустила голову. Она чудом попала в агитотряд и этим была обязана своей красоте.
Летом шестьдесят седьмого года, когда командир агитотряда дивизии набирал в городе бойцов для художественной самодеятельности, он приметил на улице тонкую стройную девушку. Догнав ее, он был потрясен — перед глазами будто вспыхнул яркий праздничный фейерверк. Это была Лю Циньцинь. Боясь отпугнуть ее, он поскорей протянул ей свое удостоверение.
— Хочешь служить в армии? Я из агитотряда!
Лю после окончания школы уже больше года была не у дел, и мать боялась, что ее пошлют в деревню заниматься физическим трудом. Агитотряд был бы, конечно, прекрасным выходом из положения, но… Она покачала головой.
— Не могу служить.
— Как не можешь? Стоит тебе дать согласие, как я все улажу! — уверенно сказал он.
Девушку с такой внешностью и фигурой можно принять, не проверяя, умеет ли она петь и танцевать, ее достаточно просто поставить на сцене, и первоклассный номер готов!
— Где работает твой отец?
Лю молча понурила голову. Начиная догадываться, в чем дело, командир осторожно спросил:
— А мама?
— На факультете живописи в провинциальном художественном училище.
Записав адрес, он направился в худучилище. Знакомство с делом Лю заметно охладило его пыл. Отца Циньцинь, университетского профессора-филолога, в 1959 году объявили «правым», зимой шестидесятого он скончался. Мать, много лет преподававшая живопись в художественном училище, сейчас стала объектом критики за распространение «феодально-буржуазно-ревизионистского черного товара». С таким «политическим грузом» ее дочери нечего было и помышлять о службе в армии. И все-таки командир агитотряда не терял надежды. Захватив медсправку о состоянии здоровья Лю и две ее фотографии, в полный рост и поясную, он обратился в партком дивизии.
— Я думаю, возьмем, — первым подал голос старый замкомдива, выслушав рапорт. — Столько бравых солдат с винтовками как-нибудь справятся с сопливой девчонкой!
Цинь Хао подвел политическое обоснование:
— Партия учит: «Главное, как сам человек себя проявит»!
Члены парткома единодушно проголосовали за Лю Циньцинь…
Последнюю ночь перед отъездом Лю в обнимку с матерью плакали. Она была единственной дочерью, они были неразлучны. Мать мечтала, что дочь поступит в университет, станет переводчицей, но налетевший смерч похоронил все мечты. И теперь, подумав, она согласилась:
— Поезжай, Циньцинь, поезжай. Я не буду удерживать тебя. В армии меньше болтай, хорошенько трудись. Воинские парторганизации еще не парализованы, они придерживаются политической линии. Во всяком случае, никто там не станет ругать тебя «черным хламом»…
С плачем простившись с матерью, Циньцинь облачилась в военную форму…
После Инь Сюйшэна, от имени роты присягнувшего в верности, делегаты отделений один за другим поднимались на трибуну, зачитывая обязательства и клятвы. Оправившись от волнения, Инь Сюйшэн заметил, что в рядах солдат творится что-то неладное: головы повернуты к выступающим, но глаза косятся на Лю Циньцинь. А ему-то с трибуны казалось, что это его слушают, затаив дыхание! Он посмотрел на Цинь Хао, тот сидел довольный, ничего не замечая.
В заключение Инь громко объявил, что по указанию комиссара Цинь Хао драгоценное кресло будет храниться в роте, а кружка — по неделе в каждом отделении, начиная с ударного.
— Кроме того, — подхватил Цинь Хао, — в целях усиления политработы партком дивизии постановил направить на стройку агитотряд. Эти четверо бойцов агитотряда останутся в вашей роте вплоть до сдачи Зала славы. Они будут распределены по отделениям, чтобы прямо на местах поднимать энтузиазм людей.
Долго не умолкали громовые аплодисменты, которыми солдаты, радуясь, приветствовали то ли драгоценные кресло и кружку, то ли красавицу девушку.
Лю Циньцинь попала в ударное отделение. После митинга Чэнь Юй подошел к ней. Они были знакомы, мать Лю была его учительницей в художественном училище, кроме того, они вместе участвовали в художественной самодеятельности. Начался ужин. После долгого поста наконец разговелись — аппетитный запах рыбы в соевом соусе и риса разносился вокруг и дразнил обоняние. Сунь Дачжуан стоял на раздаче. Подхватив несколько больших кусков рыбы-сабли, он положил их в миску Циньцинь.
— Добавь еще, — необычно мягким голосом сказал стоявший рядом Ван Шичжун.
Сунь наполнил миску до краев, а себе положил две рыбьи головы.
Циньцинь, умывшись и приведя себя в порядок, подошла к стоявшим в кружок бойцам и взялась за миску. Вдруг она пронзительно вскрикнула, вывалила рыбу в общий котел и побежала к крану отмывать миску. Все остолбенели от удивления.
— Она что, не ест рыбы? — спросил Пэн Чэнь Юя.
— Они с матерью никогда не едят рыбы, кто их разберет, почему… — ответил Чэнь.
Пэн Шукуй пошел на кухню и велел кашевару сделать яичницу из десятка яиц. Когда перед Циньцинь поставили целое блюдо с яичницей, она палочками стала раскладывать ее по мискам бойцов. Все смущенно отказывались, стыдясь принимать от нее подношение. Неясное безотчетное чувство счастья охватило всех, и даже Ван Шичжун, который обычно набрасывался на еду как голодный волк, держался чинно.
Сразу после ужина под предлогом рассмотреть драгоценную кружку к ним повалили солдаты других подразделений. Но Пэн, видя, что они не сводят глаз с Циньцинь, решительно шуганул их:
— По домам, по домам! Кружка обойдет всех по очереди, успеете еще…
Сунь с Чэнь Юем, подхватив вещи Циньцинь, проводили ее в барак, где жили девушки-бойцы агитотряда.
— Это образцовый солдат, отличник «пяти хорошо», — представил друга Чэнь Юй. — Глупый бамбуковый мишка!
Циньцинь с улыбкой протянула Суню руку.
— Спасибо вам, Глупый… — Она запнулась, вопросительно взглянув на Чэнь Юя.
Тот засмеялся.
— Его зовут Сунь Дачжуан, а это прозвище я ему дал.
Лицо Суня вспыхнуло, смущенно пожав протянутую руку, он молча ушел.
Какое-то насекомое тихо стрекотало в высокой траве, слагая ночную серенаду началу лета. На южном косогоре, у склада с мраморными плитами и кафелем, с суровым неприступным видом, будто охраняя городские ворота или дворцовые покои, стоял Сунь Дачжуан с винтовкой на плече. Ночное небо было иссиня-черным. Млечный Путь тянулся на тысячи ли, мириады звезд посылали на землю свой далекий таинственный свет. Небосклон, глубокий и бездонный, простирался во все стороны, теряясь в бесконечности. С караульного поста Суню было видно море и яркий красный огонек, то вспыхивающий, то исчезающий на далеком островке. Сунь уже полтора года служил в армии и мало походил теперь на прежнего деревенского увальня, не разбиравшегося в часах. Он слышал от других, что мерцающий в ночи огонек — это маяк, указывающий путь кораблям. Он все примечал — вот вернется в деревню и расскажет младшей невестке и ребятишкам, пусть знают, как много чудес на белом свете.
Гюго сравнил мир человеческой души с безбрежным величественным океаном. И правда, даже у Глупого бамбукового мишки, над которым все вечно потешались и издевались, душа была огромной и прекрасной! Кстати, он был вовсе не глуп, «глупый» в применении к нему означало «простодушный». В армии он быстро схватывал все, чему его учили. Чэнь Юй, помогавший ему овладевать трудами Мао, с радостью обнаружил в Суне недюжинные способности. Он учил его писать изречения из цитатника. Достаточно было прочесть вслух несколько раз, как Сунь запоминал и пусть с ошибками, но мог воспроизвести на бумаге. Ну а работа у него в руках так и спорилась! Отбойным молотком он орудовал как настоящий мастер, в технике разбирался лучше Ван Шичжуна. Но он держался в тени, в штреке, случалось, нарочно придерживал себя. Зная крутой нрав Вана и его любовь к лидерству, старался идти вровень с ним, «не высовываться». Как бы ни издевались над ним, он не выходил из себя, ладил со всеми и всегда старался работать на совесть. Он на всю жизнь запомнил, как трудно досталась ему военная форма!
Сунь Дачжуан был родом из глухого горного района Имэншань. Оставшись одиннадцати лет сиротой, он рос на деревенских харчах под присмотром своей тетки, бедной вдовы. Во всем отделении, пожалуй, никто, кроме командира Пэн Шукуя, и не догадывался, в какой нищете рос Сунь. А сам он стыдился рассказывать об этом. Как расскажешь, например, что до армии он никогда не ел сахара. Когда ему было тринадцать лет, дальняя родственница угостила его сладкими лепешками. Он и не предполагал, что в жизни бывают такие вкусные вещи! Он сунул лепешку в рот тетке, но та, любя мальчика, не притронулась к ней. Ему самому тоже было жаль ее есть, он потихоньку обкусывал лепешку по краям, и только когда остался кружок с монетку величиной, положил целиком в рот. А вторую лепешку все берег для тети и не дотрагивался до нее три дня. Старуха, глядя на мальчугана, обливалась слезами. Для вида она надломила кусочек, иначе он так бы никогда и не съел ее…
Все шло ему впрок — от студеной воды наливались мускулы; семечки и овощная болтанка делали его крепким и выносливым. Он походил на молодого бычка. Зимой 1967 года, когда ему исполнилось восемнадцать лет и в коммуне объявили о наборе в армию, вся деревня хлопотала, чтобы его призвали служить. Врачи осмотрели его с головы до ног и не нашли ни единого изъяна; политическая проверка тоже прошла без сучка без задоринки, предки в трех коленах были батраками-голодранцами. Сунь с тетушкой были счастливы, все в деревне от мала до велика радовались за них. И вдруг за два дня до призыва пришла дурная весть. Дачжуана не взяли в армию! Тетушка поковыляла на своих маленьких ножках к военпреду коммуны.
— Помогите, сделайте что-нибудь для несчастного сироты! — взмолилась она. — Ведь рос без отца, без матери…
— Количество призывников ограничено, кого из них мне прикажете жалеть? — с каменным лицом ответил тот. — В законе о военнообязанных нет статьи о сиротах.
Пэн Шукуй, приехавший за призывниками, посочувствовал парню и три раза говорил с военпредом, но тот был неумолим. Умные люди в деревне давно поняли, что военпред из тех, кто «не выпустит из рук гуся, не ощипав его». Да только откуда у сироты деньги на подарки! Все его богатство — оставшаяся от родителей лачуга с соломенной крышей.
— Ничего не пожалеем, чтобы вывести его в люди! — Старики прикинули и, отчаявшись, решили разобрать дом. Со слезами понесли они на рынок двери и оконные рамы, купили взамен большого, на девять килограммов, сазана. Той же ночью они поднесли его военпреду коммуны. На следующий день Сунь Дачжуан получил повестку о призыве в армию!
— Мальчик, нелегко нам было собрать тебя в армию, — плача, наставляла его на прощание тетка. — Ты не учился грамоте, в армии тебе придется потрудиться физически. Бог дал тебе силу, ты должен употребить ее на дело, нечего копить, это не деньги. И запомни, не перечь никому, а если что — стерпи! Куда пошлют, что скажут, то и делай. Ты не знал третьего сына из дома Дунов, что под старой акацией. Так вот он тоже был неграмотен, а отслужив пять лет в армии, потом подался на нефтепромыслы. Ступай, сынок, в добрый час, и никогда не ворочайся в наш бедный дом…
Напутствие доброй женщины он запомнил слово в слово и во всем следовал ему…
Чэнь Юй проснулся, посмотрел на часы. «Проклятие!» Дачжуан опять простоял за него в карауле лишний час. Быстро одевшись, он побежал по росистой тропке к посту.
— Стой! Кто идет?
— Я, Чэнь Юй!
Чэнь Юй хотел извиниться и поблагодарить Суня, но тот молча сунул ему в руки винтовку и пошел прочь.
— Дачжуан!
Тот остановился и, не оборачиваясь, ждал.
— Ты что, обиделся на меня? — Чэнь Юй вспомнил вчерашний разговор при Циньцинь. — Не дури, мы же все время подсмеиваемся друг над другом! После твоего ухода Циньцинь сказала, что ты хороший.
— Чего уж там хорошего, — тихо сказал Сунь. — Только ты больше не называй меня так. Дома тетка рассказывала мне, — продолжал он, — что на востоке в глухом лесу живет свирепый медведь, он наводит страх на всех. По ночам он забирается на кукурузное поле и ломает початки, сломает — бросит, сломает — бросит, и так до самого утра, пока все до одного не изведет. Так вот, будь я еще глупее, я все равно не похож на того медведя.
Чэнь Юй замер от изумления. Оказывается, в представлении Дачжуана бамбуковый мишка-панда и бурый лесной медведь были одно и то же, не удивительно, что он оскорбился, когда при девушке его обругали «медведем». Собственное достоинство — бесценное сокровище человека, присущее людям и более низкого происхождения. При мысли, что Дачжуан молча страдал от обидной клички, у Чэнь Юя защемило сердце.
— Дружище, бурый медведь и бамбуковый — это же совсем разные звери, — поспешно принялся объяснять Чэнь Юй. — Бамбуковый медведь послушный, ласковый, само воплощение красоты и добра. В мире они наперечет, они наше национальное достояние!
Сунь поднял голову.
— Два года тому назад, когда к нам в город привезли бамбукового медведя, мы все повалили в парк смотреть на него. Ты бы видел, что за уморительный мишка. Все наперебой совали ему кто яблоко, кто грушу, он с довольным видом поглядывал на усыпанную фруктами площадку, потом выбирал покрупнее, обхватывал передними лапами и, переваливаясь на задних, грыз. А как наелся до отвала, повалился навзничь и стал передними лапами хлопать себя по брюху, знаешь, мы чуть не умерли со смеху. Тебе бы, Дачжуан, посмотреть на него…
Сунь слушал это как сказку.
— Постой, вот выпадет свободная минута, я тебе нарисую. Хотя лучше, конечно, увидеть живого. — Чэнь Юй похлопал его по плечу: — Ты молодец, стать образцовым солдатом полка, представителем дивизии — все равно что быть политруком. Ты еще повидаешь свет…
— Где уж мне… домой обратно я не поеду, у меня и дом снесли. После демобилизации мне самое лучшее податься на нефтепромыслы «Победа», это было бы здорово! Поработаю здесь несколько лет, потом на промыслах, там, говорят, тоже работают с пневмобуром, я как раз и подойду им.
— Дачжуан, но… — Чэнь Юй заикнулся было о том, что на нефтепромыслах используют не те буры, что у них на строительстве, но осекся. В каждом человеке теплится надежда и мечта. Так вот ради чего, ради какой малости Сунь терпел муки и трудился не покладая рук! — Во всяком случае, бурение скважин на промыслах — тоже тяжелый физический труд, было бы крепкое здоровье да энергия, остальное приложится!
— Ну, здоровья мне не занимать! — Сунь загоревшимися глазами взглянул на Чэня. — Так ты думаешь, у меня есть надежда попасть на промыслы?
— Спрашиваешь! Конечно, есть! — энергично тряхнул головой Чэнь Юй.
И Сунь радостно зашагал прочь.
В «первой роте форсирования реки» закончились учебные сборы и кампания критики. Удостоенные особой чести хранить у себя бесценные реликвии, бойцы начали «сражение» за Зал боевой славы. Подготовка к нему выражалась в основном в лозунгах и призывах. Фактически, если не считать четверки бойцов из агитотряда, численность роты не увеличили, не подвезли и новой техники. И все-таки организованные Цинь Хао политические мероприятия дали эффект.
В темное подземелье стройки будто ворвались лучи солнца — лица людей светились улыбками. По распоряжению политрука Инь Сюйшэна перед началом смены четверка выстраивалась перед входом в штольню и, ударяя в такт в бамбуковые дощечки, декламировала:
Это было здорово! Бойцы шагали, выпятив грудь колесом. Казалось, тяжелые спецовки превращались в рыцарские доспехи, а грубые резиновые сапоги — в кавалерийские ботфорты. Заступы и крюки солдаты несли, словно маршальские жезлы. Чеканя шаг, они как на параде проходили мимо агитотрядовцев, не поворачиваясь и не косясь на девушек. Это был их час, и пусть все смотрят на них! Таким образом, драгоценные кружка и кресло благодаря Лю Циньцинь действительно стали «духовной атомной бомбой».
После церемонии, предшествовавшей началу работ, все разошлись по своим подразделениям. Лю Циньцинь прикрепили к ударному отделению, и она, кроме своих непосредственных обязанностей, еще помогала Чэнь Юю в технике безопасности. В штольне она сама надевала на каждого шлем, без труда усмирив даже Ван Шичжуна, который больше не кипятился и не раздевался до пояса. «Без маски можно заболеть силикозом», — мягко говорила она. От белоснежных повязок, которые она ежедневно стирала, исходил тонкий аромат жасмина.
Проходка в ударном отделении пошла бешеными темпами, что ни день, то новый рекорд. Четвертое отделение, которое всегда шло нога в ногу с ними, теперь отстало. Усач нервничал, частенько наведывался к ним из соседнего штрека, украдкой шарил глазами в поисках нового оборудования, но так ничего и не обнаружил. В тот день к вечеру ударники опять досрочно закончили отвал породы, подготовили шпуры, заложили взрывчатку. В оставшееся до взрыва время Ван Шичжун прибирал орудия труда, остальные, выйдя из штрека, присели отдохнуть.
— Что за чертовщина? Уж не заменили ли вы коронку бура? — озадаченно спросил Усач у Вана.
— Небось завидно!
— Не жадничай, поделись новым опытом! — серьезно настаивал Усач.
Ван выпалил:
— Сияние золотой кружки удесятерило наши силы!
Усач скривил рот.
— Будет, будет, со мной-то нечего…
— Опять же агитационно-мобилизующая работа… — добавил Ван Шичжун.
— У нас тоже есть агитаторы, и рабочей силы нам подбросили. Чудеса!
В первом отсеке штольни, будущей «комнате отдыха для командования», бойцы из ударного отделения окружили Циньцинь.
— Циньцинь, спой что-нибудь!
— Что вам спеть?
— Спой «Маленькая гора как ваза золотая».
И Циньцинь запела. При звуках песни солдаты из четвертого отделения побросали работу и столпились у входа. Усач, привлеченный песней, тоже подошел к ним и, когда увидел завороженные лица своих бойцов, строго скомандовал: «По местам! Разойдись!» Он наконец понял, в чем секрет ударников…
Пение, агитмероприятия, стирка — вот в основном из чего складывался рабочий день Лю Циньцинь. Со стройки солдаты возвращались потные и грязные, и ей приходилось каждый день стирать белье на все отделение, где было более десятка человек. Руки после этого ломило. Но ей хотелось сделать как можно больше для этих парней, возвращавшихся со смены в затвердевших от грязи, просоленных потом рубашках. Не беда, что она устает, ведь им-то приходится куда тяжелее! Грубые и неотесанные на вид, они ценили ее труд и относились к ней с трогательной заботливостью. Каждый раз, когда она появлялась в штреке, где стоял ужасающий грохот отбойных молотков, Пэн Шукуй тихонько выпроваживал ее со словами:
— Циньцинь, тебе здесь не место, веди свою агитработу до и после смены.
Питание в стройбате было из рук вон плохое, рыбу она не ела, мясо дали всего раз, причем каждый, у кого в миске попадался кусочек, старался поделиться им с Циньцинь. Последнее время многие стали прятать от нее белье, и ей пришлось устроить «обыск» в бараке. Под матрацем на койке Чэнь Юя она обнаружила стопку чистого белья. Работа у него была почище, чем у проходчиков и грузчиков, и он реже менял его. Но наволочка и накидка на подушке были не свежи. «Грязнуля», — мысленно обругала его Циньцинь, снимая наволочку. И вдруг из нее на кровать вывалился новый альбом в плотном коричневом переплете. «Так он не бросил рисования!» — подумала Циньцинь. Она с любопытством открыла альбом и замерла в изумлении. Она увидела свой портрет! Не отрываясь, она внимательно изучала его. Сходство было разительное, но в рисунке сквозило и что-то чужое. Он изобразил ее по пояс, не веселой или грустной, какой она знала себя в жизни, а с малознакомым ей самой выражением сосредоточенности и погруженности в раздумья. Зачем он так усложнил ее? В углу под портретом она прочла несколько строк, написанных мелкими иероглифами:
«Она — муза, она — воплощение прекрасного. Она рождена для музыки и поэзии, но обречена быть музой „tragōidia“».
Первые строки Циньцинь поняла. Она знала, что музами в греческой мифологии называли богинь поэзии, искусства и наук, дочерей верховного божества Зевса и богини памяти Мнемозины. Они покровительствовали музыке, поэзии, истории, танцам, астрономии. Но что означало „tragōidia“? Она не знала и не могла додуматься. Но внутренний смысл строк не укрылся от нее. Уняв волнение, она поспешно спрятала альбом на место. Она словно пригубила крепкое, чистое вино жизни. И долго с ее лица не сходил румянец возбуждения.
Ливень шел весь день и всю ночь. Сезон дождей наступил в этом году раньше обычного. После ужина на вечерний рапорт ударного отделения в приподнятом настроении пришел Инь Сюйшэн.
— Товарищи! Докладываю радостную новость. Звонил политкомиссар Цинь Хао, он чрезвычайно доволен темпами проходки первой очереди! Он надеется, что ударное отделение и впредь, вдохновляясь драгоценными реликвиями, будет развивать дух презрения к трудностям и смерти. Он надеется также, что, форсируя темпы строительства, оно установит новые замечательные рекорды!
Выдержав паузу, Инь Сюйшэн торжественно обратился к Циньцинь:
— Товарищ Лю Циньцинь, успехи ударников на нынешнем этапе не отделимы от вашей агитработы. Надеюсь, что вы, как и агитбригадовцы военных лет, сделаете бамбуковые кастаньеты своим оружием, чтобы авторитет политико-пропагандистской работы в армии стал еще выше!
Циньцинь разволновалась, глаза ее увлажнились: перед прославленным коллективом, выполняющим важное политическое задание, политрук хвалил ее, возлагая на нее серьезные надежды. Счастье было заслужить доверие людей, тем паче доверие коллектива. Но особую значимость это приобретало для нее, человека «другого круга».
— Командир отделения Пэн, все давно завидуют вам, ударникам, — обратился к Пэну Инь Сюйшэн. — Надо передать драгоценную кружку в четвертое отделение!
— Есть! — отозвался Пэн. Обеими руками он осторожно взял со стола кружку с футляром.
— Командир, — вызвалась Циньцинь, отвечавшая за сохранность и чистоту кружки, — дайте я понесу.
Пэн, кивнув, протянул ей кружку. Бережно неся ее в руках, она вышла вслед за ним из барака.
Только что прошел ливень, тучи еще не рассеялись. Низко нависшее, набухшее небо, как огромная свинцовая плита, казалось, готово было раздавить людей. По неровной, в лужах и колдобинах, дорожке, ведущей к четвертому отделению, шел Пэн Шукуй в высоких резиновых сапогах, а за ним, боясь прибавить шаг, осторожно ступала Лю Циньцинь. Глинистую дорогу развезло от дождей, а солдатские сапоги размесили грязь, превратив ее в вязкую и липкую, как клейстер, массу. Чем осторожнее шла Циньцинь, тем неуверенней она чувствовала себя… вдруг нога подвернулась, она, громко вскрикнув, упала, навзничь шлепнулась в грязь. Пэн опрометью бросился к ней, Циньцинь лежала в грязи, не выпуская из рук кружку в футляре. Кружка на подставке была цела, но крышка отлетела в сторону. Пэн помог девушке подняться, потом подобрал с земли крышку, глянул и похолодел: фарфоровая шишечка, что была сверху, отскочила. Циньцинь заревела в голос. Помолчав минутку, Пэн Шукуй с расстановкой сказал:
— Кружку разбил я!
Циньцинь широко раскрыла глаза и с испугом уставилась на него:
— Нет-нет, командир…
— Я бедняк в трех поколениях! — понизив голос, сказал Пэн и, взяв кружку, повернулся и пошел назад.
Нежданная беда ошеломила всех. Присутствовавший при этом политрук Инь Сюйшэн задрожал в страхе, в лице не осталось ни кровинки. Ван Шичжун опасливо взял сломанную крышку, повертел ее так и сяк и, с безнадежным видом опустившись на корточки, запричитал:
— Ну теперь конец всему! Конец ударному отделению, конец «первой роте форсирования реки». Все, баста!
Инь Сюйшэн еще больше сжался от страха. Сокрушенные вздохи Вана отдавались в ушах погребальным звоном. Чэнь Юй, не подававший до сих пор голоса, спустился с нар, взял в руки крышку и шишечку, сделав вид, что внимательно рассматривает их. На самом деле он давно все разглядел.
— А все-таки именно здесь и сломалась! — произнес он.
— Что ты хочешь этим сказать? — встрепенулся Инь Сюйшэн.
Чэнь Юй присел на край койки и, закурив, медленно сказал:
— На этой шишке с самого начала была трещина…
Инь Сюйшэн загорелся:
— С чего ты взял?
Чэнь Юй вскочил с места и, став перед Инем, пустил в ход все свое красноречие:
— Мог ли я недоглядеть что-то на личной кружке замглавкома! Знали бы вы, с каким волнением изучал я ее! Помнится, когда впервые заметил эту трещину, то подумал, что наш замглавком — самый-самый скромный…
Инь Сюйшэн взял в руки крышку, долго пристально смотрел на нее, потом тихо проронил:
— Я тоже внимательно разглядывал ее, когда ее нам прислали. Вроде действительно под шишкой что-то было…
Чэнь Юй усмехнулся про себя, похоже, что клюнуло. Он насквозь видел Иня: когда вляпаешься в такую историю, быть политруком — хуже не придумать! Инь Сюйшэн, нахмурившись, обвел всех взглядом.
— Так что будем делать?
Все переглянулись. Сунь Дачжуан нерешительно предложил:
— Может, того… заменим крышку?
Ван Шичжун полоснул его взглядом:
— Заткнись! Забыл, что это личная вещь замглавкома, так просто нельзя менять!
— Чэнь Юй, ты как думаешь? — В глазах Иня была мольба о помощи.
Все повернулись к Чэнь Юю.
— Товарищ политрук, дайте мне на завтра отгул в город и отправьте со мной еще кого-нибудь из отделения.
— Что ты задумал? — спросил Инь.
— Предоставьте все мне. Ручаюсь, задание выполню и возвращу яшму в княжество в целости и невредимости!
Инь Сюйшэн, с сомнением покачав головой, положил кружку на стол, сердце толчками стучало в груди.
Ночь. Вслед за вспышками молнии раздались раскаты грома, пронесся шквальный ветер с ливневым дождем. Обезумевшее небо обрушилось на непрочные строительные сооружения в горах, словно решив совсем смести их с лица земли.
Го Цзиньтай собрал вещи и сложил их в бараке. На следующее утро ему было предписано покинуть Луншань. В приказе было сказано: разжаловать из командиров батальона в рядовые и отправить на поселение на ферму при штабе дивизии на работу в свинарнике. С шестнадцатой категории он скатился в двадцать третью, его оставили в партии, установив испытательный срок на год. Он заметно постарел за эти полмесяца, хотя до главного испытания — писем с самопокаянием — дело не дошло. Разжалование и ссылку Го Цзиньтай принял спокойно, внутренне он был готов к этому, воображение даже рисовало «одиночку». Но когда пришло время покинуть Луншань, он в тревоге не находил себе места. Последние дни перед отъездом, когда он оказался не у дел, все его мысли были с солдатами, которые день и ночь вели смертельный бой на строительстве. Больше всего он беспокоился за «первую роту форсирования реки», начавшиеся дожди совсем лишили его сна. Говорили в старину, что «бездарные генералы и военачальники могут загнать до смерти три армии». Но разве «бездарны» здешние командиры?
Отсыревшая дверь вдруг со скрипом отворилась. Го Цзиньтай поднял голову и опешил. Перед ним стоял комиссар дивизии Цинь Хао.
— Ну и зарядил дождь!
Цинь Хао снял с себя мокрый плащ, бросил его на стол.
— Старина Го, — сказал он и придвинул к себе стул, — этот дождь, видно, надолго, тебе не стоит завтра ехать.
Го промолчал. Он догадывался, что ночной визит Цинь Хао в такую ненастную погоду вызван совсем не тем, что он хочет задержать Го на несколько дней.
— Садись, поговорим, — сказал он, прикурив, и бросил сигарету Го Цзиньтаю.
— Что, пришло новое решение? — резко спросил Го.
— Я пришел к тебе не как официальное лицо, — примирительно сказал Цинь Хао, — хочу поговорить с тобой по душам, как старый товарищ…
Го Цзиньтай на год раньше Цинь Хао принял участие в революции. Когда они служили в уезде Вэйсянь провинции Шаньдун, Го Цзиньтай был ротным, а Цинь Хао занимался пропагандистско-воспитательной работой в полку. До 1964 года разница в чине между ними была не велика, но начиная с 1965 года, с «прорыва политики», по мере стремительного продвижения Цинь Хао вверх по служебной лестнице она вдруг резко обозначилась. Цинь Хао делал карьеру с помощью «руководства образцово-показательными участками». Всюду, где он служил, начиналось движение за «три больше»: больше опыта, больше понимания, больше образцовых солдат. У него под рукой всегда были и такие образцовые бойцы, как Инь Сюйшэн, и «неграмотные, изучившие труды Мао», и те, кто гордился трудностями, и еще многие-многие другие… словом, на все случаи жизни. У него на руках была полная колода карт: джокер, черви, пики, трефы, бубны… Стоило сверху потребовать какой-нибудь «образец», как он тут же выбрасывал нужную карту. Он становился все искуснее в «игре» и, уже не удовлетворяясь скромной ролью «распространителя опыта», мечтал схватить «козырную». Ему удалось это наконец два года тому назад, когда он прогремел на всю страну с одним «великим образцом». По этому случаю в дивизии под его началом была организована большая выездная лекционная группа, якобы пропагандировавшая образцовых бойцов, а на деле создававшая ореол вокруг самого Цинь Хао. Увенчанный лаврами победителя в «мастерстве воспитывать новых людей на идеях Мао», Цинь Хао получил доступ в Зал народных собраний и стал делегатом IX съезда.
— Старина Го! — горячо начал Цинь Хао. — Мне следовало, конечно, раньше прийти поговорить с тобой, сразу после приказа, но у меня в душе тоже… Э-э, да мы же, в конце концов, старые боевые друзья… Поэтому, раз уж принято такое решение, мой совет — отнесись к нему правильно.
— Ну на это-то у меня хватит сознательности! — холодно усмехнулся Го. — Думаю, коснись тебя такое наказание, многие отнеслись бы к нему правильно.
Го хорошо знал, что в штабе дивизии многие были напуганы злоупотреблением властью со стороны Цинь Хао и были бы рады его падению.
— Хорошо сказано! — рассмеялся Цинь Хао. — Поверь, я в состоянии трезво оценить самого себя и знаю, что не пользуюсь большой симпатией. Еще в старину говорили: «Когда дерево высится над лесом, ветер ломает его, когда человек возвышается над толпой — люди осуждают его». А разве ты сам, Го Цзиньтай, не таков? Но твои недюжинные способности были направлены не по назначению. Поэтому не надо видеть в этой развязке сведение личных счетов между нами. В определенном смысле это неизбежное следствие исторического развития: кто-то отстает, плетется в обозе, кто-то отсеивается. Мне, поверь, не хотелось бы, чтоб ты был среди них…
— Охотно верю, — с усмешкой отозвался Го, — лишний человек — еще одна рабочая сила, тем более что у меня никто даром хлеб не ел. В бытность командиром я тоже мечтал, чтобы за мной шло как можно больше людей, готовых на самопожертвование. Но я никогда не стану плясать под чужую дудку и, даже умирая, хочу чувствовать почву под ногами и хочу знать, за что.
— Ты слишком драматизируешь события, — сказал Цинь Хао.
Он встал, подошел к окну, долго смотрел на улицу.
— Перспективы строительства прекрасные, бойцы с большим энтузиазмом работают дни и ночи, уже наполовину закончили проходку Зала славы. Дней через двадцать соединим отводные штреки, укрепим своды, и тогда не страшны никакие дожди!
Но Го, много лет знавший Цинь Хао, уловил, что было скрыто за словами — неуверенность в успехе Луншаньской стройки.
— Что ж! Пусть Луншаньская стройка принесет тебе славу! — насмешливо сказал он.
Но в душе у него не было и тени злорадства. Он предпочел бы головокружительную карьеру Цинь Хао гибели солдат и стройки.
— Если я окажусь прав, — глядя прямо в лицо Цинь Хао, спросил он, — и стройку не удастся довести до конца, как ты поступишь со мной?
Цинь Хао уклонился от прямого ответа.
— Как старый товарищ дам тебе совет: когда идешь на лодке под пролетом моста, убери мачту и спусти паруса, не то их сломает. В такое время, как сейчас, лучше все как следует обдумать, прежде чем делать.
— История рассудит нас и воздаст всем по заслугам.
— Ты читал «Троецарствие»? — неожиданно спросил Цинь Хао.
Го не ответил.
— Мне кажется, тебе не мешает подумать о сражении при Гуаньду между Цао Цао и Юань Шао. В свите Юань Шао был некто Тянь Фэн, его конец глубоко поучителен…
Го Цзиньтай в недоумении посмотрел на Цинь Хао, не произнеся ни слова.
— Ладно, не будем заглядывать вперед. Ты много лет занимаешься строительством подземных объектов, — осторожно зондировал почву Цинь Хао, — так вот, партком дивизии постановил отправить тебя на откорм свиней, но я лично считаю, что тебя надо оставить в ударном отделении. Решай сам, я не неволю тебя.
С этими словами Цинь Хао встал, накинул на себя плащ, собираясь уходить.
— Я решил, останусь с ударниками, — сказал Го Цзиньтай.
Цинь Хао с улыбкой вышел из барака, думая, что острому ножу не страшна толстая шея — вот и этого упрямца он обломал.
По воинскому уставу солдат не положено отпускать в увольнение поодиночке, поэтому Чэнь Юй попросил послать с ним кого-нибудь в город. Пэн Шукуй, подумав, отправил с ним Лю Циньцинь: она была, во-первых, свободнее других, к тому же сказалось и пристрастие командира — ведь это означало дать ей день отдыха. Девушка, целые дни проводившая в подземных тоннелях и бараках, должна чувствовать себя несчастной. Пэн Шукуй, разделяя горе своей невесты, с особым сочувствием относился к судьбе Лю Циньцинь и ее подруг. Потому-то накануне, не раздумывая, он взял на себя вину за разбитую крышку. А ночью, когда он тщательно проанализировал все, его охватил запоздалый страх. Он замешан в деле комбата: рапорт о его выдвижении Инь Сюйшэн до поры до времени припрятал, выжидает, как он себя поведет, а тут, как назло, эта разбитая «золотая шишечка»! Чэнь Юй, правда, бравирует, говорит, что дело, мол, яйца выеденного не стоит, но, не приведи бог, дознается Цинь Хао до правды, тогда оно не уступит «инциденту со здравицей»… Тут Пэн в сердцах оборвал себя, пошел он к черту, этот Цинь Хао! Сейчас только одна Цзюйцзюй по-настоящему тревожила его. С тех пор, как она убежала из дому, по его расчетам прошло более двадцати дней, а от нее ни слуху ни духу… Поэтому, когда Циньцинь прочувствованно обратилась к нему с благодарностью, ее голос отозвался в его душе печалью и горечью. С тяжелым вздохом он резко обернулся, нечаянно наступил на заступ, тут же подхватил его и сердито бросил: «Идите!»
На грузовике со стройматериалами Чэнь Юй и Лю Циньцинь отправились в город. В провинциальном центре они первым делом зашли в универмаг выполнить поручения товарищей и накупили всякой мелочи, как-то: почтовой бумаги, конвертов, зубной пасты, мыла, а потом в магазине канцелярских принадлежностей — бутылочку универсального клея. На все у них ушло меньше часа. Чэнь Юй спрятал счета, поздравил Циньцинь с «благополучным завершением дела», после чего, радостные, они выскочили на улицу.
— Разве мы уже выполнили задание? — робко спросила она.
— Будь спокойна, — с довольным видом ответил он. — Вернемся, приклею шишечку к крышке, так что комар носа не подточит. А будет настроение, я еще подретуширую это место краской яшмового цвета — увидишь, никто не заметит шва.
Циньцинь облегченно вздохнула.
— Чэнь Юй, а правда, что там была трещина? Я много раз рассматривала кружку и что-то ничего не увидела.
— Да брось, стоит ли так дотошно разбираться в этом? Ложь и правда поменялись местами, а бездействие иногда мстит за себя, не так ли? — загадочно произнес он.
Циньцинь непонимающе захлопала длинными ресницами.
Они не спеша, как на прогулке, прошли по главной улице из конца в конец. Чэнь Юй давно придумал, как они проведут время: выполнив задание, побродят по городу, зайдут куда-нибудь закусить, потом в кино, словом, такой случай выпадает не часто, и им надо воспользоваться. Давно живший как в неволе, Чэнь Юй мечтал посмотреть, как теперь выглядит внешний мир, насладиться яркими цветами, шумом и гомоном торговых рядов.
По улице сплошным потоком двигались телеги, запряженные ослами и лошадьми, у которых сзади болтались увесистые навозные плетенки, что не делало, правда, улицу чище — тут и там на ней лежали навозные кучи. Чэнь Юй с удивлением обнаружил, что с этих навозников иногда разбрасывали агитлистовки. «Великая культурная революция» определенно имела тут свой, местный колорит. Главной достопримечательностью улицы были стоящие с двух сторон щиты с дацзыбао. В этом местечке, где все знали друг друга, каждая новая листовка с критикой вызывает озабоченное внимание. Поэтому стоило лишь отойти человеку с ведерком клея и метлой, как дацзыбао окружали плотной стеной и начинался обмен мнениями. На пятачке в центре, где одного громкоговорителя вполне хватало, чтобы привести в неистовство всех здешних собак и кур, сейчас орало сразу два. Циньцинь стало не по себе. Огромные красные и черные иероглифы дацзыбао с перечеркнутыми крест-накрест именами, пронзительные выкрики, несущиеся из микрофонов, привели ее в содрогание. Циньцинь вышла из семьи «правых» и болезненно реагировала на все это. Невольно прибавив шаг, она старалась держаться ближе к Чэнь Юю, чувствуя себя рядом с ним в большей безопасности. Чэнь Юй рассеянно озирался по сторонам и вскоре стал замечать, что все вокруг глазеют на них. Вначале такое внимание даже польстило ему, но зевак становилось все больше, а обернувшись, он увидел, что за ними увязалась стайка сопливых малышей. Они вызывали какой-то нездоровый интерес к себе: Чэнь Юй с его свободной, изящной манерой держаться и красавица Лю Циньцинь в военных формах, невесть откуда взявшиеся на улицах города, не могли пройти незамеченными мимо любопытных взоров и не вызвать всяческих толков. Какие-то женщины обогнали их сбоку, оглянулись и, не переставая судачить, пялились на них.
— Откуда они взялись? Никогда раньше не видела.
— Говорят, в горах Луншань есть важный военный объект. Туда никого не пускают. Солдаты там не из простых, а из семей крупных руководящих работников…
— А-а, так, значит, эта парочка…
— Хорошо-таки быть солдатом! Ишь какие довольные!
Циньцинь покраснела, не зная, куда деваться от стыда, досадуя, что поехала в город. Пока ее товарищи работают в поте лица, она тут шатается по улицам и на нее смотрят так, словно она…
— Хватит, Чэнь Юй, поехали скорей обратно.
Его радостное настроение тоже улетучилось. В пересудах прохожих было не только непонимание того, Кто они, но и что-то постыдное для них. «Ишь какие довольные!» Довольные? Эх!.. У него мелькнула странная мысль: послать бы в Луншань на проходку тоннелей кого-нибудь из этих, что надрываются здесь в громкоговорители и расклеивают дацзыбао!
Они повернули обратно, аппетит пропал. Придя на станцию задолго до отхода автобуса, они молча закусили купленными лепешками. В четыре часа автобус подвез Чэнь Юя и Циньцинь к северным предгорьям Луншаня. Отсюда до первой штольни было семь-восемь ли по горной дороге. По новому шоссе курсировали военные машины со стройматериалами. Молодые люди переглянулись, ни у одного из них не было желания трястись в кузове, хотелось после испытанной в городе неловкости расслабиться, прогуляться.
— Тьфу ты, сегодняшние планы лопнули как мыльный пузырь! — подтрунивал над собой Чэнь Юй.
— Сам виноват! Вздумал шататься по городу…
— Виноват? — засмеялся Чэнь Юй. — Вот уж с больной головы на здоровую! Это все твоя красота наделала…
Циньцинь вспыхнула, ему вдруг тоже стало неловко. Раньше Циньцинь, смеясь, отбивалась от его шутливых любезностей, и они чувствовали себя непринужденнее в обращении. В студенческие годы в гастрольных поездках, на марше, когда девушка отставала от агитотряда, он брал ее рюкзак, помогал ей. Циньцинь в ответ не рассыпалась в благодарностях, ее «спасибо» звучало спокойно и насмешливо. Они, бывало, не спешили догнать колонну, и пока беседа легко перескакивала с одной темы на другую, все незаметнее бежала под ногами дорога…
Вот и теперь, остановившись у развилки, Чэнь Юй показал на маленькую тропинку в лесу, Циньцинь согласно кивнула головой. Они медленно свернули на нее. После грозы и дождя горный воздух был особенно свеж. Благоухали распустившиеся полевые цветы, густые заросли трав источали дурманящий, пьянящий запах. С гор стекал ручей и, разбиваясь о камни, рассыпался в жемчужины брызг, наполняя серебристыми переливами тихое безлюдье ущелья. То была музыка небожителей, исполняемая на нерукотворных инструментах великой природы. Циньцинь, забыв обо всем, сбежала к ручью, сняла фуражку, нагнувшись, пригоршнями стала набирать воду, выпила, умылась, пригладила мокрой рукой волосы, потом с таинственным видом повернулась к Чэнь Юю.
— Вслушайся, это звуки арфы…
Чэнь Юй улыбнулся.
— Ты любишь музыку и слышишь ее повсюду. Сравнения всегда субъективны: для тебя это музыка, а для наших ребят, окажись они здесь, это место показалось бы прекрасной купальней.
— Фи! — поморщилась Циньцинь. — Ты все-таки прагматик, хотя и занимаешься искусством.
Рассмеявшись, он прилег на траву, подложил под голову камень.
— А знаешь, — сказал он, не вынимая изо рта травинку, — с твоим приходом темпы проходки сразу выросли.
— При чем тут я? — удивилась Циньцинь. — Я же ничего не делаю!
— Красота обладает огромной действенной силой…
— Ух, опять ты за свое! — рассердилась она.
— Нет-нет, правда! — серьезно заговорил Чэнь Юй. — Это объективный закон. Всем людям присуща любовь к красоте и тяга к прекрасному. Я раньше думал, что только художнику дано тонкое ощущение красоты и вечный поиск ее, но это совсем не так… Знаешь, Сунь Дачжуан, например, такой взрослый парень, он еще ни разу не был в зоопарке, но ты бы видела, с каким упоением он слушал мой рассказ о бамбуковом медведе. Такие, как он, конечно не видели скульптур Родена и картин великих художников, не знают о Венере с отбитой рукой, не подозревают, что на свете есть божественный Лувр, но это вовсе не значит, что в них не живет жажда прекрасного. При виде красоты все в них готово трепетно откликнуться на нее. Культ прекрасного часто сильнее культа идолов…
Циньцинь молчала. Слова Чэнь Юя задели ее за живое… На небе занималась яркая заря. В лучах заходящего солнца, похожего на нарядную, стыдливую невесту, осененный темными горами и зеленью леса берег казался поистине райским местом. Циньцинь не спеша вынула из ранца альбом Чэнь Юя и принялась внимательно разглядывать свой портрет.
— Что там у тебя? — поинтересовался он.
— Эх ты, потерял альбом и даже не хватился!
— Ой! — испугался Чэнь Юй, вскакивая с места. — Как он попал к тебе? Он не для показа.
— Как же так? — повернулась к нему Циньцинь. — Нарисовал, а смотреть запрещаешь. Кстати, у тебя нет моей фотокарточки, как ты сумел по памяти так похоже изобразить меня?
— Закрою глаза, представлю, потом открою и рисую, — ответил он, не сводя глаз с девушки.
Она потупилась, избегая его взгляда.
— Но в жизни я не такая хмурая, — поддела она Чэня.
— Когда я закрываю глаза, я вижу тебя именно такой.
— Ты настоящий волшебник! Но с чего ты взял, что я распоряжаюсь музами поэзии и музыки?
— Потому что то и другое прекрасно. Источник, из которого берут начало музыка и стихи, — человеческая душа. Прислушайся… — И он закрыл глаза, словно приглашая ее вслушаться в музыку души.
— «Но она обречена быть музой „tragōidia“», — прочла она надпись под рисунком. — А что такое „tragōidia“?
— Это греческое слово, оно означает «трагедия», буквально «песня горных козлов». В Древней Греции был обычай приносить богам в жертву живых людей, потом его изменили и на заклание стали приносить горных козлов.
— Трагедия? — переспросила, изменившись в лице, Циньцинь. — Так я правлю трагедией, обречена на заклание?
Он больше не слышал музыки ручья. Спохватившись, что обмолвился, он поспешил сказать:
— Да нет, трагедия — это тоже прекрасное, в известном смысле трагедийная красота имеет даже большую силу воздействия, в общем…
Циньцинь сидела с непроницаемым лицом.
«Эх, — клял себя Чэнь Юй, — совсем запутался, интеллигент несчастный, глотаю без разбору и финики и косточки, вот и сморозил по глупости…»
Предчувствие беды, о котором ей не следовало знать и которое будет теперь тревожить ее…
— Оставим этот разговор, Циньцинь, — мягко сказал он. — Смотри, как тут тихо, спой что-нибудь под журчание ручья.
Циньцинь немного успокоилась, вопросительно глянула на него, словно спрашивая: «А что спеть?»
— Спой детскую песенку, нашу любимую.
Она обвела глазами вздымавшуюся гряду гор, вздохнула и с пронзительной печалью тонким детским голоском, будто что-то вспоминая, запела песню о детях гор. Растроганный Чэнь Юй подхватил мелодию. Он часто пел эту песню в детстве, и его, городского мальчика, никогда не видавшего гор, она наполняла любовью к родной природе. Позабыв обо всем, они в упоении погрузились в мир детских воспоминаний, их пламенные взгляды, сталкиваясь, говорили об их чувствах, чистыми, искренними сердцами они тянулись друг к другу. Будь это обычное свидание молодых людей где-нибудь в парке, они прильнули бы друг к другу, обнялись и насладились прекрасным мигом любви. Но военная форма сдерживала их, и они продолжали сидеть все так же далеко друг от друга… нож разума безжалостно срезал росток любви.
В горах со стороны стройки раздался выстрел. Чэнь Юй встал, помог подняться Циньцинь.
— Пора возвращаться.
В молчании пройдя несколько шагов, они, не сговариваясь, повернулись и бросили прощальный взгляд на берег ручья.
— Чэнь Юй, — через некоторое время обратилась к нему Циньцинь, — мама в письмах спрашивает о тебе, передает привет.
— А я еще ни разу не написал ей, — с раскаянием сказал он. — Будешь писать, кланяйся от меня, не рассказывай о моих горестях, ей своих хватает. Просто скажи, что в Луншань я приехал, чтобы познакомиться с жизнью.
— Она не ответила на два моих последних письма, в одном из них я спрашивала, почему она не ест рыбу и не позволяет есть мне. По-моему, тут есть какая-то тайна.
— Раз уж взрослые решили что-то скрыть от тебя, лучше не допытываться, — уклончиво ответил он, припомнив ходившие в худучилище слухи, что это связано со смертью ее отца.
Стройная фигурка Циньцинь плыла перед ним в ярко-красных лучах вечерней зари. Она прекрасна, как небесная дева из чертогов богини Сиванму, она не похожа на земную женщину, вдруг подумал он. И непонятная грусть сжала его сердце…
Прошло уже два дня, как Го Цзиньтай был переведен рядовым в ударное отделение. Его приход и расстроил Пэн Шукуя, и обрадовал. Расстроил потому, что комбата всю жизнь преследовали неудачи, за двадцать семь лет службы он уже трижды был разжалован. Обрадовал потому, что с его приходом отделение обретало надежную опору.
После того как благодаря находчивости Чэнь Юя уладили инцидент с «золотой шишечкой», Инь Сюйшэн доложил комиссару Циню о случившемся. Тот, ни словом не упрекнув за происшедшее, велел Инь Сюйшэну от своего имени подбодрить ударное отделение, чтобы оно прилагало еще больше усердия в работе. Но тут навалилась новая беда: в штреке одна за другой стали возникать угрожающие ситуации.
За комбатом Пэн Шукуй ходил в штаб батальона позавчера утром. Они не виделись больше двух недель, с тех пор как тот был освобожден от должности и находился под следствием. При виде Го Цзиньтая Пэн Шукуй еле сдержал слезы.
— Пошли, пошли! Я рад, что вернусь в отделение и буду вместе со всеми, — с улыбкой успокоил его Го Цзиньтай, берясь за свой вещмешок.
— Комбат, — сказал Пэн Шукуй, положив руку на вещмешок, — сначала выслушайте, что я вам скажу. Теперь надо больше думать о своем здоровье. Ребята на вашей стороне и все понимают. Я же знаю, вы как возьметесь за работу, так забываете обо всем на свете. И будьте осторожны в словах, особенно в присутствии моего заместителя… — Пэн Шукуй заметил, что Го Цзиньтай слушает его безучастно. — Комбат, прошу вас об этом!
Го Цзиньтай кивнул, давая понять, что он принял к сведению советы своего бывшего подчиненного. Го привык жить с бойцами одними помыслами, одними надеждами, остальное для него не имело значения.
— Как дела дома? Как Цзюйцзюй? — поинтересовался Го Цзиньтай по пути в расположение роты.
— А-а… — Сердце Пэн Шукуя сжалось, но он тут же спохватился, что нельзя расстраивать комбата еще и своими бедами. — Да ничего… Эх, работаем сейчас со страхом в душе, того и гляди беда случится. Где уж тут о другом думать!
— Последние дни зарядили дожди, как дела в забое?
— Чем дальше, тем хуже. А мы худую одежку худой дерюжкой латаем: пройдем чуть-чуть и скорее ставим крепь, только и печемся о безопасности. Иначе не ровен час покалечит кого, а ведь у каждого дома родные, близкие.
Прибыв в расположение роты, Го Цзиньтай оставил вещмешок и пошел с Пэн Шукуем в штрек. После сильных дождей на своде штрека, достигшего уже двадцатиметровой отметки, появилась течь. Время от времени слышался стук мелких камней о верхняки крепи. Отверстие штрека шириной в семь метров и высотой в четыре метра было похоже на разинутую пасть тигра, готового проглотить ударное отделение.
— Проходку прекратить, всех людей бросить на крепь! — решительно скомандовал Го Цзиньтай, ознакомившись с положением дел. — В таких условиях спешить с проходкой — себе могилу рыть!
Ударное отделение, а за ним и все остальные прекратили проходку и занялись крепью. Инь Сюйшэн молчал, соглашаясь с тем, что вся рота действует по указаниям Го Цзиньтая. Как человек умный, он понимал: горные работы — это не сбор арбузных корок или изготовление ножек для табуреток! К тому же Цинь Хао дал ему негласное указание относительно Го Цзиньтая: «Политическое поведение контролировать, технические знания использовать». Да, умные люди не надрываются сами, творя чудеса, а ловко используют достижения других, чтобы подать себя в лучшем свете!
В итоге напряженной работы роты в течение двух суток все четыре штрека Зала славы были дополнительно укреплены — на каждую пару стоек было уложено еще по одному бревну. Однако и это не успокоило Го Цзиньтая. Стремясь максимально сократить сотрясение грунта и ширину фронта проходки и тем самым смягчить силу возможного удара, он перед окончанием рабочего дня снова приказал Пэн Шукую: завтра работать только одним отбойным молотком, а высвободившихся людей направить на подноску крепежных стоек, размещая их по обеим сторонам штрека на случай чрезвычайных обстоятельств. Кроме того, он обсудил с Чэнь Юем ряд других мер, наказав ему строго следить за соблюдением техники безопасности.
Разжалованный Го Цзиньтай стал не только мозговым центром ударного отделения, но и «начальником штаба строительства» всей роты. Все, что делалось в ударном отделении, копировали, не сговариваясь, все остальные. Все в роте сверху донизу почувствовали себя намного спокойнее, словно приняли успокоительные таблетки.
Сегодня перед заступлением на смену у Пэн Шукуя неожиданно произошла стычка с Ван Шичжуном. Когда Пэн Шукуй закончил разнарядку на работу, тот вдруг зашумел:
— Остановить один отбойный молоток! Это только трус мог придумать! Ударное отделение не может подавать такой пример!
Свое недовольство он носил в душе уже несколько дней. С приходом Го Цзиньтая в отделение все, что ни делалось, было Ван Шичжуну не по душе. Ведь ясно же, что человека перевели сюда на перевоспитание, а все так и вьются вокруг него, заглядывают ему в рот, делают так, как он говорит. Начальство не раз призывало всех «не бояться трудностей, не бояться смерти», наращивать темпы проходки. На прошлой неделе политрук сказал Ван Шичжуну, что комиссар очень одобрительно отзывается о его производственных успехах, активном участии в развертывании критики и выражает надежду, что он и дальше будет продолжать в том же духе. А Го Цзиньтай как пришел, так сразу стал требовать: тут надо действовать осторожно, там надо обеспечить безопасность. Все, что он говорил и делал, шло вразрез с указаниями комиссара. Он удивлялся, разве Го Цзиньтай, а не комиссар и такие люди, как он, Ван Шичжун, обеспечил двойную славу батальону — героизм «первой роты форсирования реки» и доблесть ударного отделения?! Одно то, что ради установки дополнительной крепи проходка была приостановлена на два дня, выводило его из терпения. А сегодня — на тебе! — требуют работать только одним отбойным молотком! Как тут не возмутиться!
Видя, что Ван Шичжун все больше входит в раж, Пэн Шукуй и сам вспылил:
— Послушай, заместитель, кто здесь командует — я или ты?
Ван Шичжун от удивления вытянул шею. Как раз в этот момент сюда случайно зашел Инь Сюйшэн. Ван Шичжун тут же снова начал шуметь:
— Политрук, я возражаю против таких действий. Два-три человека когда-то получили ранения, а мы теперь из-за этого шарахаемся, как пуганая ворона от куста. Мы с камнями дело имеем, где кожу оцарапаешь, где ссадину набьешь, что тут такого! Я считаю, что это… политический вопрос!
Инь Сюйшэн похлопал его по плечу, сказал, что он молодец, «не боится трудностей, не боится смерти», но предложения Го Цзиньтая отвергать не стал.
— Пэн Шукуй, вы тут разберитесь вместе. А у меня дела, — сказал Инь Сюйшэн и убежал. По производственным вопросам от него не то что совета — намека не получишь!
Пэн Шукуй после некоторого размышления сказал:
— Давайте так сделаем: Ван Шичжун с остальными займется подноской в штрек крепежных стоек, а я с Сунь Дачжуаном буду работать отбойным молотком.
Пэн Шукуй предложил такую расстановку из боязни, что Ван Шичжун будет работать молотком, не считаясь ни с какой опасностью. С другой стороны он тем самым как бы говорил Ван Шичжуну: не один ты не боишься смерти…
Запальчивости у Ван Шичжуна несколько поубавилось, и он пробубнил:
— Тогда уж лучше я буду работать отбойным молотком.
Своим отбойным молотком Ван Шичжун дорожил больше всего на свете и всегда уступал его другим с опаской — как бы не сломали.
— Ладно, можно и так. Приступить к работе! Еще раз напоминаю всем: правила техники безопасности соблюдать самым строжайшим образом!
Бойцы разошлись по своим местам. Застучал отбойный молоток Ван Шичжуна. Пэн Шукуй повел бойцов вниз за крепежными стойками. Тут его окликнул один из бойцов:
— Командир, там тебя спрашивают!
— Кто?
— Не знаю. Вестовой сказал, чтобы ты немедленно шел.
Пэн Шукуй, которого все время не оставляло чувство тревоги, дал несколько указаний Чэнь Юю и лишь потом пошел на выход. Занятый своими мыслями о делах в штреке, он, выйдя наружу, вдруг остановился как вкопанный.
А!.. Цзюйцзюй!
Да, это была Цзюйцзюй! Это действительно была Цзюйцзюй! Наконец-то ты пришла… В глазах Пэн Шукуя то вспыхивал яркий свет, то наступал мрак, словно он, выйдя на мгновение из темного штрека на солнце, вновь оказывался в темноте подземелья. Сколько дней он мучился бессонницей, думая, что с Цзюйцзюй! Заблудилась? Утонула? Стала жертвой дурного человека? А когда удавалось заснуть, ему снилась Цзюйцзюй: вот она сидит на командном пункте роты, ждет его; вот она, розовощекая, улыбающаяся, бросается к нему в объятия… Сейчас перед ним стояла настоящая Цзюйцзюй, во плоти. Ее когда-то розовые щеки теперь впали, словно после тяжелой болезни. Она вроде и улыбалась, но какой-то вымученной улыбкой.
Пэн Шукуй все стоял, не произнося ни слова и не двигаясь. Первой заговорила Цзюйцзюй:
— Меня вот братец привел сюда.
Тут только Пэн Шукуй увидел стоящего в сторонке Сорванца, сына старика Футана, того самого Сорванца, который был заводилой в деле с добычей хлеба в том памятном году.
— А-а, Сорванец! Пойдем с нами, погостишь у нас во времянке, — пригласил Пэн Шукуй.
— Нет, командир, — застенчиво улыбаясь, сказал Сорванец. — Сестрица Цзюйцзюй пришла к нам в деревню больная и пролежала у нас дома три дня. Мама велела передать тебе, что сестрица Цзюйцзюй еще не совсем поправилась и тебе нужно как следует ухаживать за ней. А если в роте ей будет жить неудобно, пусть опять к нам приходит.
С этими словами он кивнул на прощание и убежал.
Пэн Шукуй, еще не придя в себя, повел Цзюйцзюй во времянку отделения, забыв даже взять у нее из рук узелок. Лишь во времянке он, вновь совладав с собой, воскликнул:
— Цзюйцзюй! Столько дней! Ты… Как ты сюда попала?
Цзюйцзюй опустилась на кровать и закрыла лицо руками. Ей не верилось, что уже позади те мучения, страхи и мытарства, которые она пережила на пути сюда.
Председатель ревкома их коммуны, передав ее старшему брату тысячу юаней, повел себя так, словно купил поросенка, — сразу же привел ее к себе домой и стал принуждать зарегистрировать брак. Она плакала целый день, но наотрез отказывалась ставить отпечаток пальца на брачном свидетельстве. Улучив момент, когда председатель по каким-то делам вышел из дому, она вылезла через окно, выходящее на задворки, и убежала. Не решившись зайти даже домой, она всю ночь шла под дождем. Сначала она спряталась в доме тетки по отцу, а затем — в доме тетки по матери. Когда и там стало небезопасно, она отправилась в дальний путь. Денег, которые тетки смогли наскрести ей на дорогу, хватило лишь на то, чтобы добраться до уездного города, от которого до Луншаня оставалось еще сто тридцать километров. Оказавшись совершенно без средств, она пошла в Луншань пешком, по пути расспрашивая о дороге. Лишь однажды попутный возница, ехавший с каким-то грузом, внял ее просьбе и подвез немного. И снова она шла пешком. Есть было нечего. Девичья стыдливость не позволяла ей попросить еды у незнакомых людей. Иногда она, чтобы хоть чем-то заглушить голод, съедала баклажан и немного луку, украдкой сорванных на окрестных полях, и снова продолжала свой путь. Дойдя до деревни Лунвэйцунь, она упала без сознания, измученная голодом и недомоганием. И вот теперь, если бы они с Шукуем были вдали от людских глаз, она упала бы ему на грудь и проревела бы три дня. Но она, сдерживая себя, глотала слезы. Видя, что глаза Шукуя увлажнились, она, вытирая слезы, сказала:
— Шукуй, ты не переживай. Видишь, я же вполне здорова.
На Пэн Шукуя эти слова произвели противоположное действие, и он не сдержал слез. Обхватив голову руками, он сидел, не произнося ни слова.
— На свете все же больше хороших людей. Семья старика Футана как узнала, что я пришла к тебе, так сразу же взяла меня в свой дом. Принимали как дорогую гостью. Старик тут же послал сына за лекарством. Матушка Футан потчевала меня чем только могла — то лапши сварит, то яйца в листьях лотоса. Я на ее кане пролежала три дня, и все это время она не отходила от меня, все хлопотала, все разговаривала со мной. Теперь я совсем здорова.
Пэн Шукуй свернул самокрутку, затянулся и тяжело вздохнул.
— Их сын сказал, что и ты как-то причастен к «делу о здравице», за которое спрашивают с комбата Го. Он еще сказал, что в тот год все в деревне так голодали, что встать не могли, лежали в лежку, а комбат и ты принесли им чумизы. Вот это действительно было похоже на компартию! Разве компартия может не помочь беднякам, если видит, что они умирают с голоду?! А этих… мы не боимся! — Помолчав немного, Цзюйцзюй стала утешать Пэн Шукуя: — Шукуй, ты ведь знаешь, что домой я не могу вернуться. Я сюда приехала, чтобы сказать тебе, если тебя не повысят в должности, то и не надо рассчитывать на это. Силы тебе не занимать, земля вон какая большая, всегда найдется, где заработать на жизнь. Давай уедем в Дунбэй, к моему дяде! Ты, наверное, помнишь Душаньцзы, он старше тебя на два года. Уже десять лет, как он переехал в Дунбэй. В прошлом году приезжал, сосватал себе невесту, женился и вместе с женой снова уехал туда же.
Пэн Шукуй стыдливо опустил голову. Он служит в армии уже девять лет. Неужели и ему, как и многим другим его землякам старшего поколения, как тому же Душаньцзы, придется ехать в Дунбэй искать себе место в жизни?!
— Шукуй, ты не держись за военную службу, — снова стала уговаривать его Цзюйцзюй, видя, что он все время молчит. — Демобилизуйся к концу года, не рассчитывай на повышение. Если уж нам на роду написано в простых людях ходить, то и не будем лезть в князи!
— Повышение… Э-э, теперь уж точно никакого повышения не будет. — Помолчав немного, Пэн Шукуй продолжал: — Начальство требует, чтобы я выступил с разоблачением по «делу о здравице», а я…
В этот момент его снаружи окликнули, и во времянку вошел Инь Сюйшэн.
— А это товарищ Цзюйцзюй? С приездом! Намаялась в дороге?
Цзюйцзюй торопливо встала, уступая место.
— Это политрук Инь, — представил Пэн Шукуй.
— Я ведь тоже из уезда Ляочэн, — тепло сказал Инь Сюйшэн, обращаясь к Цзюйцзюй, — недалеко от ваших мест. — Затем после паузы: — Ай-яй-яй, что же ты не написала заранее, Шукуй тебя встретил бы! Как же так, как же так!
И тут же крикнул за дверь времянки:
— Вестовой! Принеси из командного пункта термос с горячей водой чаю заварить! И скажи поварам, чтобы к обеду добавили еще одну порцию.
Затем спросил Цзюйцзюй:
— У вас там, говорят, новая власть утвердилась? Как сейчас положение? Хорошее?
— Хорошее, — ответила, помедлив, Цзюйцзюй и метнула быстрый взгляд на Шукуя.
— Это хорошо, что ты приехала, товарищ Цзюйцзюй! Отдохнешь пару дней, а потом выступишь перед ротой, расскажешь о благоприятном положении в родных краях. Это воодушевит бойцов.
Цзюйцзюй похолодела. Пэн Шукуй буркнул:
— Она косноязычная, совсем говорить не умеет.
— Не может быть! Ну, к этому вопросу мы еще вернемся. Вы отдыхайте, а у меня дела, пойду. Урву минутку — еще раз наведаюсь к вам. Хорошо?
Цзюйцзюй встала, проводила политрука взглядом и спросила:
— Ты не говорил начальству, что со мной случилось?
— Э-э, что толку говорить! — угрюмо сказал Пэн Шукуй.
Он сел напротив Цзюйцзюй, лицом к лицу с ней. На Цзюйцзюй была синяя кофта из домотканой материи, коричневые брюки из грубой ткани, желтые кеды, которые он подарил ей два года назад. Она давно уже вышла из того возраста, когда носят косы. Ее черные волосы были пострижены коротко и едва касались ворота кофты. Пэн Шукуй вдруг вспомнил, как она отрезала косы, когда он собрался идти в армию. Он подумал, как многим он обязан Цзюйцзюй, как этот его долг перед ней все больше и больше растет.
Только теперь на лице Пэн Шукуя появилось подобие улыбки.
— Цзюйцзюй, к нам в роту как раз прислали двух девушек-бойцов, ты можешь поселиться с ними. Отдохнешь как следует несколько дней, а там посмотрим… — Он пошевелил дрожащими губами, не зная, что еще сказать.
«Та-та-та» — донеслась со стороны первой штольни автоматная очередь — сигнал тревоги. Пэн Шукуй прыжком вскочил и стрелой вылетел из времянки. Цзюйцзюй, не понимая, что случилось, побежала вслед за ним.
В штольне царили смятение и сумятица.
— Обвал! Быстро туда спасать людей!
— В каком штреке?
— В первом, у ударного отделения!
Словно что-то взорвалось в голове Пэн Шукуя. Сломя голову он кинулся к штреку, расталкивая всех на пути.
Только что закончились очередные взрывные работы, и бойцы четырех отделений, работавших в этой смене, готовились идти в забой продолжать работу. Услышав об обвале, они, схватив кто что мог, бросились к первому штреку. Когда Пэн Шукуй прибежал туда, там уже было настоящее столпотворение.
— Выходите! Сейчас же все выходите! — громовым голосом кричал Го Цзиньтай, стоя у входа в штрек. — Чэнь Юй, встань у входа и никого не впускай!
Пэн Шукуй пробирался чуть ли не по головам. Оказавшись внутри, он увидел Ван Шичжуна. Большая часть его тела была придавлена огромной, как гора, кучей камней.
Го Цзиньтай с двумя бойцами спешно устанавливали в наиболее опасных местах крепежные стойки, чтобы защитить спасателей от возможных остаточных волн обвала. Пэн Шукуй и его товарищи с заплаканными лицами, крича и подгоняя друг друга в царящей сумятице, работали изо всех сил, стараясь вызволить тело Ван Шичжуна из-под обвала. Погнулись ломы, которыми они работали, на плечах появились кровоподтеки, из-под содранных ногтей сочилась кровь. Лишь через три часа изнурительной, со стенаниями и рыданиями работы тело Ван Шичжуна было извлечено из-под камней. Зрелище было ужасное. Цела была лишь голова, все остальное представляло собой кровавое месиво с глиной и камнями пополам.
Вечером того же дня тело Ван Шичжуна было положено в гроб. Скорбь и страх воцарились в «прославленной первой роте». Ударное отделение сидело в своей времянке в полном оцепенении. К пампушкам, принесенным на завтрак с кухни, до вечера так никто и не притронулся. Сгинул в мгновение ока, сгинул человек необыкновенной отваги и силы! Сгинула полная жизненной энергии живая душа! Неужели это так просто — потерять человека? Еще вчера утром он гремел в забое отбойным молотком, был полон отваги и задора, когда, схватив стойку, ринулся в забой. А сейчас у всех перед глазами его кровать, на которой еще лежит его аккуратно сложенное одеяло и на которой ему уже никогда не придется спать…
Сидя на складном стульчике, Чэнь Юй с силой тер колени и потихоньку смахивал слезы. Он злился на себя, корил себя за то, что опоздал. В тот роковой час он, убедившись, что взрывные работы закончены, как всегда пришел в забой первым, минут на десять раньше других. При свете мощного карманного фонаря он участок за участком обследовал подпертый крепью свод. Ван Шичжун, горя стремлением не терять ни минуты, не дожидаясь разрешающего сигнала, рванулся в штрек, ведя за собой Сунь Дачжуана. Именно в этот момент Чэнь Юй услышал леденящие душу звуки: журчание сочившейся из толщи горы воды, дробный стук осыпи мелких камней, падавших на верхняки, скрип стоек, гнувшихся и трещавших под напором навалившейся тяжести. Он резко повернулся и преградил путь Ван Шичжуну и Сунь Дачжуану:
— Впереди опасность! В забой не входить!
Ван Шичжун неожиданно оттолкнул Чэнь Юя, так что тот еле устоял на ногах, нагнулся, схватил крепежную стойку и, шагнув вперед, крикнул:
— Коммунисты, за мной!
Шедшие сзади еще не подошли к забою, рядом с ним был лишь Сунь Дачжуан. Клич, брошенный Ван Шичжуном, заставил его на секунду замешкаться — он был еще только комсомольцем. Через мгновение он все же бросился вслед за Ваном, подхватив крепежную стойку. Отговаривать его было поздно, и Чэнь Юй, резко выбросив вперед ногу, поставил Сунь Дачжуану подножку. Тот ойкнул и упал. Вскочив на ноги, он было снова бросился вперед, но тут раздался мощный грохот — в забое произошел обвал!
— Помком! — Чэнь Юй и Сунь Дачжуан ринулись в забой спасать Ван Шичжуна. Там была полная темнота. Чэнь Юй включил фонарь. Ван Шичжун лежал под грудой камней, глаза его словно вывалились из орбит, рот был открыт, он только выдыхал воздух, вдохнуть он уже не мог! Чэнь Юй кинулся к нему, не обращая внимания на еще сыпавшуюся со свода каменную мелочь, прикрыл своим телом его голову.
— Помком! Помком! — Чэнь Юй пытался привести его в сознание. В этот момент он вдруг осознал, как близок ему этот человек, с которым у него постоянно были столкновения. Ему запомнился эпизод, когда он только что пришел в отделение. Тогда он каждому бойцу подарил по пачке хороших сигарет. Этим он хотел показать свое расположение к ним, а с другой стороны — вызвать их расположение к себе, чтобы они с уважением относились к нему, интеллигенту. Вопреки ожиданию Ван Шичжун, который в этот момент скручивал самокрутку, оттолкнул поданную ему пачку сигарет и, сверкнув глазами, сказал:
— В революционных рядах не место задабриванию!
Чэнь Юю стало так стыдно, что он не знал, куда себя девать. Перед лицом Ван Шичжуна он почувствовал себя махровым обывателем. В дальнейшем он хотя и не сумел привыкнуть к таким выходкам Вана, однако не мог и не восхищаться его бескорыстием и силой воли.
«И чего я не поставил подножку и ему!» — корил себя Чэнь Юй. Ему не раз приходилось резко идти наперекор Ван Шичжуну и даже пускаться на разные уловки, на которые Ван неизменно попадался. И лишь в этот раз старания Чэня оказались напрасными…
Пэн Шукуй, низко опустив голову, курил сигарету за сигаретой. «А если бы я, — думал он, — проявил вчера больше твердости и не разрешил бы ему работать отбойным молотком? А если бы я не ушел из штольни? А если бы пораньше туда вернулся? Как бы тогда все обернулось?» Его мучили угрызения совести. Ему было жаль своего заместителя, досадно, что тот сам загнал себя в тупик, из которого не смог выбраться. Ван словно был одурманен каким-то зельем. Брыкался, как упрямый бык, кидался то на одного, то на другого и в конце концов порвал «поводья» и нашел себе смерть. А не случись этого, какой отличный был бы служака!
Го Цзиньтай молча лежал на постели, вперив глаза в потолок. Лицо его было ужасно. Не сдержавшись, снова расплакалась Лю Циньцинь. Она лишь теперь убедилась в справедливости слов, сказанных Чэнь Юем. Она словно самим роком была обречена на столкновение с «трагедией», с «жертвенным козлом».
Снаружи донесся пронзительный свисток — дежурный командир взвода подал команду на построение. Рота построилась на площадке перед командным пунктом роты. Из подъехавшего джипа вылез Цинь Хао и тяжелой походкой приблизился к строю. Инь Сюйшэна охватило крайнее волнение, сердце его колотилось у самого горла. Это несчастье угрожало не только славе роты, но могло сказаться и на его собственной дальнейшей судьбе. Он весь был в ожидании приговора, который вынесет комиссар дивизии.
— Товарищи! Товарищ Ван Шичжун одно время был у меня ординарцем… Его смерть для меня безмерно тяжелая утрата. — Цинь Хао говорил глухим голосом, глаза его увлажнились. — Прошу почтить память товарища Ван Шичжуна трехминутным молчанием.
Он снял фуражку и склонил голову. Все также сняли фуражки и склонили головы.
Однако Цинь Хао явился не для того, чтобы признать свой провал и выразить скорбь. Он всегда был птенцом удачи, везде и во всем искавшим успех и славу.
Истекли три минуты скорбного молчания.
— Товарищи! Мы должны обратить нашу скорбь в силу! — Он высоко поднял голову, выражение его лица стало торжественным. — Нынешнее время — время массового рождения героев, Луншань — место массового рождения героев! Ван Шичжун — гордость прославленной первой роты, гордость Луншаньской стройки!..
Глаза Инь Сюйшэна сразу же засветились…
На обрыве Лунтоу появилась первая могила.
Чэнь Юй и Го Цзиньтай тачка за тачкой вывозили из штрека каменную осыпь, расчищая последние остатки обвала.
После перевода Го Цзиньтая в отделение Пэн Шукуй назначил Чэнь Юя работать в паре со старым комбатом. Сделал он это с умыслом: Чэнь Юй образован, с широким кругозором, мыслит здраво, с ним можно потолковать о том о сем, он способен рассеять мрачное настроение комбата.
Заступив после обеда на работу, Чэнь Юй заметил, что с комбатом что-то не так — лицо его покраснело, и весь он был похож на рассвирепевшего льва.
— Что с вами, комбат? — осторожно спросил Чэнь Юй.
— Массовое появление героев, ядрена бабушка! — громко хмыкнув, выругался Го Цзиньтай.
Дело в том, что, просматривая в обеденный перерыв газеты, он наткнулся в провинциальной газете на одну заметку. Она была помещена на первой полосе в сопровождении фото. Из нее явствовало, что тот самый секретарь Фань, который после хуаньсяньского сражения переспал однажды сразу с двумя дочками помещика, ныне стал заместителем начальника провинциального ревкома и в качестве главы «делегации в поддержку армии» собирался с провинциальным ансамблем песни и пляски приехать на поощрительные гастроли в приморские погранвойска. На фото этот Фань стоял в окружении нескольких артисток ансамбля и широко улыбался. На лбу у Фаня так и остался шрам после того, как Го ударил его прикладом. Но улыбающийся Фань выглядел на фотографии как герой со следами былых рукопашных схваток с врагом. Го разорвал эту газету в клочья! Ядрена бабушка! Эта революция становилась чем дальше, тем чудней! Как, каким образом мог за эти годы выкарабкаться наверх этот Фань?! Го Цзиньтаю хотелось ругаться, потрясать кулаками. Но на кого ругаться? Перед кем потрясать кулаками? Он чувствовал себя как когда-то на фронте, когда он по оплошности попал на минное поле. Разница была лишь в том, что тогда нельзя было сделать ни шагу, а сейчас нельзя даже рта раскрыть: не знаешь, какое слово сыграет роль того запала, который приведет к взрыву «политической мины». То ли дело рукопашная схватка на фронте: винтовку со штыком в руки, с криком на врага, коли налево, руби направо, кругом кровавая бойня, погибнешь — так стоит того, останешься жив — хорошо! А теперь? И говорить умеешь, а поневоле прикидываешься немым!
Чэнь Юй, видя, что комбат снова распаляется, усадил его на камни у входа в штрек, протянул ему сигарету и неторопливо сказал:
— Что бы ни случилось, комбат, надо смотреть на вещи шире. — Чэнь Юй понизил голос. — Что говорить о вас! Вы посмотрите, что делают с большими военачальниками, у которых за плечами блестящие победы и которые стояли у истоков нынешней власти! Уж если с ними чуть что расправляются, то чего уж нам, безвестным, высовываться! Все равно ведь знаем, что ничего не изменим. А случись что — могут так припаять!
Затянувшись сигаретой, Чэнь Юй многозначительно продолжал:
— Вам, конечно, известно, что я солдат с хитрецой и к теперешним порядкам отношусь с известным цинизмом. Так вот, выслушайте от хитрого солдата одну истину: трудно быть дураком. Древние говорили: быть умным трудно, быть дураком труднее, а будучи умным, слыть дураком — еще труднее. По сути дела, это совет научиться прикидываться глупым. Та же мысль заключена в древнем изречении: «Человек большого ума часто выглядит простаком». Таков опыт, который древние оставили нам в наследство.
Выслушав эти рассуждения, Го Цзиньтай заметно успокоился. Неожиданно ему пришел на память разговор с Цинь Хао в ту дождливую ночь. Он загасил окурок и спросил:
— Ты читал «Троецарствие», Чэнь?
— Читал, — непонимающе посмотрел на комбата тот.
— Что это такое — сражение при Гуаньду?
— М-м… Это сражение, которое произошло у города Гуаньду между Юань Шао и Цао Цао. Юань Шао обладал огромным могуществом, располагал великим войском и множеством военачальников. Но Цао Цао малыми силами разбил его войско.
— Там упоминается некто по имени Тянь Фэн?
— А-а… — Чэнь Юй на секунду задумался. — Тянь Фэн был советником в свите Юань Шао. Перед сражением он много раз обращался к Юань Шао, отговаривая его от непродуманного решения. Однако тот не только не послушался Тянь Фэна, но и велел посадить его в тюрьму, обвинив в «сеянии уныния», или, как теперь сказали бы, в «распространении пессимистических настроений». Юань Шао после поражения должен был бы терзаться раскаянием, корить себя за случившееся, он же казнил Тянь Фэна, единственная «вина» которого была в том, что он был прав.
Сердце Го Цзиньтая сжалось от ужаса.
— А почему вы спрашиваете об этом, комбат?
— Э-эх! — вздохнул тот. — История часто повторяется!
Раздался свисток к окончанию работы.
— Комбат, Чэнь Юй, — сказал вышедший из штрека Пэн Шукуй, — сегодня кончаем работу раньше обычного — будем проводить собрание. Снова приезжает секретарь Ян собирать материал!
Собеседования, посвященные сбору сведений из жизни Ван Шичжуна, проводились в ударном отделении уже дважды. Движимые доброй памятью о своем погибшем боевом друге, бойцы отделения выступали на этих собеседованиях очень активно, говорили от всего сердца. Они сказали все, что могли, но секретарь Ян упорно продолжал доискиваться и докапываться дальше и так тянул время, что солдаты и выспаться тогда не успели. Да и самому Яну, чтобы написать этот репортаж, пришлось поработать в поте лица. Ни один из пяти вариантов, которые он написал, не получил одобрения Цинь Хао. И лишь после намека он понял, что в его репортаже не хватает «самого громкого слова эпохи».
Последние два года «самое громкое слово эпохи» звучало в Китае повсюду. Оно звучало над стремниной реки Ганцзян из уст бойца «образцового взвода поддержки левых и заботы о народе» перед тем, как он утонул в этой реке. Оно было первым словом, которому выучился в младенческом возрасте Цай Юнсян, герой с берегов реки Цяньтан. Как мог Ван Шичжун обойтись без него?! По этому поводу Ян много раз опрашивал бойцов ударного отделения. Но ничего не добился: если уж чего нет, то «железные башмаки стопчешь, а не найдешь». Подменять же сказанное бойцами, домысливать требуемое за них нельзя. Выдать три тысячи цзиней арбузных корок за десять тысяч можно, но выдумать что-либо из ничего, на пустом месте, решительно недопустимо. Это вопрос профессиональной этики журналиста.
Собеседование началось. Бойцы расселись по кругу внутри времянки. Инь Сюйшэн самолично прибыл наблюдать за развитием событий. Ян стал задавать наводящие вопросы, пользуясь многолетним опытом репортерской работы.
— Давайте вспомним еще раз, сказал что-нибудь Ван Шичжун перед смертью или нет? — Ян посмотрел на Сунь Дачжуана. — Сяо-Сунь, ты ведь был при этом, вспомни хорошенько.
— Ну… Ну, он сказал: «Коммунисты, за мной!» — простодушно ответил Сунь Дачжуан.
— Я не об этом, — улыбнулся Ян. — Сказал ли он или выкрикнул что-нибудь после того, как его придавило?
Сунь Дачжуан молчал.
— Товарищ Чэнь Юй, ты ведь тоже был при этом?
— Был.
— Ты слышал что-нибудь?
— Я слышал возглас «ой!», — неохотно сказал Чэнь Юй.
— Это я крикнул «ой!», когда упал, — уточнил Сунь Дачжуан, бросив быстрый взгляд на Чэнь Юя.
Наступило молчание.
— Когда Ван Шичжуна придавило, кто первый бросился к нему? — спросил, не выдержав, Инь Сюйшэн.
— Я, — ответил Сунь Дачжуан.
— Ты слышал, чтобы он что-нибудь сказал? — Инь Сюйшэн сверлил его взглядом.
— Я видел, как он… два раза… выдохнул… с таким клокотаньем, — сказал, запинаясь, Сунь Дачжуан.
— Вспомни как следует, он выдыхал или пытался крикнуть что-то? — подсказал ему Ян.
Сунь Дачжуан испуганно смотрел на Яна, не зная, что сказать. Снова наступило неловкое молчание. Го Цзиньтай яростно затягивался сигаретой, насупив брови.
— Я полагаю, что он не выдыхал, а определенно что-то кричал, — снова подал намек Инь Сюйшэн.
— Мо-ожет бы-ыть! — растягивая слова, сказал Чэнь Юй, которому все это уже надоело. — Когда Ван Шичжуна придавило, я заметил, что его рот то открывался, то закрывался в каком-то странном ритме. Он, видимо, что-то кричал.
— Да? — У Яна заблестели глаза. — А что мог кричать такой герой, как Ван Шичжун?
— Хм! Так тут и спрашивать нечего! Конечно, самое громкое слово эпохи! — Чэнь Юй понимал, что гость не успокоится, пока не добьется своего. А если не успокоится, то кто знает, сколько раз им еще придется высиживать на таких собеседованиях!
— Спасибо, товарищи! Спасибо! — Ян наконец выполнил задание Цинь Хао. Облегченно вздохнув, он стал прощаться.
Инь Сюйшэн и бойцы отделения проводили его до дверей. Го Цзиньтай, в конце концов не выдержав, крякнул, вскочил и широкими шагами вышел из времянки.
— Секретарь Ян!
Ян обернулся.
— Старина Ян, я понимаю, у вас, у газетчиков, свои трудности. Вы все должны делать, как указывает начальство. Но передай, пожалуйста, Цинь Хао, что смерть Ван Шичжуна — это несчастье. Это злонамеренное несчастье! — Го Цзиньтай в сердцах швырнул окурок на землю. — Скажи Цинь Хао, что по этому кровавому счету рано или поздно придется ответить!
Лицо Яна пошло красными и белыми пятнами. Подоспевший Пэн Шукуй с трудом затащил Го Цзиньтая обратно во времянку. Го сел на край постели, дрожа от возбуждения.
— Ну зачем вы, комбат! — сказал Пэн Шукуй. — Вы… не должны больше…
— Ядрена бабушка! В нынешние времена даже навонять и то не могут без подтасовки! — Го с силой стукнул себя кулаком по колену.
Среди ночи бойцов разбудил грохот гонгов и барабанов. А новый сигнал срочного сбора выгнал их, полусонных, на улицу. По всей Луншаньской стройке раздавались взрывы хлопушек, гремели гонги и барабаны — поступило новейшее указание Председателя.
«Сообщение о новейшем указании не откладывается на завтра» — таково издавна установившееся правило. Не менее давним установлением было проведение по этому поводу торжественных собраний и демонстраций. К сожалению, Луншаньская стройка — это не город, здесь нет широких улиц, нет окрестных деревень, в которые можно было бы отправиться с агитационным походом. Поэтому пришлось ограничиться шествием с фонарями и факелами вокруг горы. После того как этот виток был завершен, началась читка «новейшего указания», его обсуждение, выражение решимости. Что касается претворения его в жизнь, то это уже задача, которую предстоит выполнить после наступления нового дня или даже в более длительный исторический период.
Как только рассвело, по всей стройке было расклеено «новейшее указание» на цветной бумаге:
«Мы стоим на стороне народных масс, которые составляют свыше девяноста пяти процентов населения страны; мы решительно не становимся на сторону помещиков, кулаков, контрреволюционеров, вредных элементов и правых, которые составляют четыре-пять процентов населения».
Против чего было направлено это «новейшее указание», низам знать было неоткуда, да и незачем. В общем, оно представляло собой всеобщую истину, применимую где угодно и при любых обстоятельствах. К тому же люди уже так поднаторели в усвоении подобных истин, что были всегда готовы «немедленно изучить и безотлагательно применить» их. Взять, к примеру, Луншаньскую стройку, тут под каждым плакатом с «новейшим указанием» висели лозунги на белой бумаге (цвет бумаги имел политическое значение):
«Выступление Го Цзиньтая против героических личностей — это выступление против идей Мао Цзэдуна!», «Решительно отмежуемся от Го Цзиньтая!»
«Новейшие указания» давно уже «увязывались с практикой» незамедлительно и всегда приходились к месту. Без преувеличения можно было бы сказать, что и последнее «новейшее указание» было адресовано непосредственно Луншаньской стройке.
Го Цзиньтая снова взяли под стражу и посадили в дощатый сарай для дальнейшего дознания.
Ударное отделение работало в утреннюю смену. Измотавшись во время ночных бдений, оно не смогло сразу «дать показатели». Все были невыспавшимися и выглядели вялыми.
Придя в забой, Пэн Шукуй, как всегда, распорядился, чтобы Чэнь Юй все тщательно проверил и в случае чего доложил. Сам же молча взял отбойный молоток и приступил к работе. После гибели Ван Шичжуна он принял на себя обязанности забойщика. Это была его старая специальность. По положению командир отделения не должен был работать отбойным молотком, но сразу не удалось найти замену. К тому же решение взять в руки инструмент Ван Шичжуна было данью памяти погибшему боевому товарищу, стремлением хотя бы этим смягчить боль утраты. Умершие — горе живых. Со смертью Ван Шичжуна ударное отделение лишилось отважного и задорного вожака, нельзя было допустить, чтобы это место пустовало. И Пэн Шукуй взвалил на свои плечи его обязанности — ударное отделение должно всегда быть ударным! Однако руководствовался он в этот момент не только высокими побуждениями. Приезд Цзюйцзюй придвинул вплотную давние заботы, и хотя ее появление не повлекло за собой особых происшествий, однако нетрудно было предвидеть приближение серьезных осложнений. С новым арестом Го Цзиньтая в душе Пэн Шукуя сразу же наступило какое-то оцепенение. Интуиция подсказывала ему: комбат — с одной стороны, Цинь Хао и Инь Сюйшэн — с другой борются не за одно и то же. Когда он осознал, что проливает кровь и рискует жизнью ради грязных побуждений других, даже его собственная смелость, его стремление быть во всем впереди стали казаться ему постыдными. Луншаньская стройка, которая была его духовной опорой в трудные минуты, теперь утратила свою значимость в его глазах. Стук отбойного молотка был не в состоянии заглушить его угнетенное настроение.
В проходке штрека уже была достигнута двадцатипятиметровая отметка. Еще каких-то десять с небольшим метров, и можно было бы праздновать великую победу. Вчера Цинь Хао лично прибыл в роту руководить работами и отдал «строжайший приказ»: за последующие полмесяца завершить работу по проходке четырех выемочных штреков. Пэн Шукуй считал такой приказ совершенно неправильным. Бахвалиться легко, но громкие слова и пустые обещания от обвала не спасут! Боевой дух ударного отделения создается не путем нажима и тем более не путем запугивания. «Наращивать темпы проходки в таких условиях — значит самому рыть себе могилу!» — эти слова комбата то и дело всплывали в памяти Пэн Шукуя, который, будучи командиром, отвечал за безопасность всего отделения.
— Командир, скорей сюда! Сунь Дачжуану плохо! — громко позвал Чэнь Юй.
Пэн Шукуй посмотрел в сторону Сунь Дачжуана. Поддерживаемый своим помощником, он стоял пошатываясь, а затем повалился наземь.
— Дачжуан! — Пэн Шукуй выключил отбойный молоток и бросился к нему. Их тут же обступили со всех сторон бойцы отделения. Сунь Дачжуан был без сознания. Все лицо его было запорошено каменной пылью. Температура у него повысилась еще два дня назад. Пэн Шукуй велел тогда санинструктору дать Суню лекарства, несколько раз уговаривал его пойти отлежаться, однако Сунь Дачжуан наотрез отказывался покинуть рабочее место.
Пэн Шукуй сел на землю, приподнял Сунь Дачжуана за плечи, отер полотенцем его лицо, пощупал ладонью лоб. Лоб пылал огнем.
— Быстро воды!
Чэнь Юй тут же подал ему чайник с водой. Тонкая струйка воды, направленная в рот Сунь Дачжуана, через некоторое время привела его в сознание.
— Чэнь Юй, отведи Дачжуана в медчасть батальона, пусть доктор его посмотрит. — Пэн Шукуй участливо посмотрел на Дачжуана, затем повернулся к Чэнь Юю. — Попроси там, пусть хорошенько подлечат. Если решат госпитализировать, пусть ложится. Чтобы не кое-как, а вылечиться как следует.
— Командир, не надо… Не надо, я не болен, — сказал Сунь Дачжуан и, освободившись от рук Пэн Шукуя, встал на ноги и пошел к своему отбойному молотку.
— Выполняй приказ! — строго сказал Пэн Шукуй.
Чэнь Юй тут же повел его в медчасть.
— Займись очисткой забоя от мелкой осыпи, — сказал Пэн Шукуй помощнику Сунь Дачжуана. — Будем пока работать одним молотком.
В это время в забой зашел Усач, работавший в соседнем штреке.
— А что, ударники, Сунь Дачжуан… он… — Усач сочувственно посмотрел на Пэн Шукуя. Тот мрачно молчал.
Четвертое отделение, руководимое Усачом, состязалось с ударным отделением в работе. При этом оно всегда держалось только на своей отваге и энтузиазме и никогда не прибегало к каким-либо махинациям с показателями. Со смертью Ван Шичжуна оно сравнялось по силе с ударным отделением, ему достаточно было чуть приналечь, чтобы держаться с последним вровень. Однако Усач по-прежнему нет-нет да приходил в ударное отделение, чтобы посмотреть, как идут дела. Теперь это было лишь «данью привычке». Узнав, что ударное отделение лишилось еще и Сунь Дачжуана, слегшего по болезни, Усач понял, что пришел не ко времени, и тактично удалился.
Вернувшись к себе в забой, он увидел, что в одном отбойном молотке заело долото.
— Черт бы ее побрал, эту породу! Одни камни! Чуть что — заедает долото! — ворчал Усач, пытаясь вместе с забойщиком вытащить долото из молотка. Нижний конец молотка погнулся, да и акселератор тоже вышел из строя. Повозившись еще некоторое время с инструментом и убедившись, что толку не будет, Усач решительно сказал: — Берем его на плечо и понесли в ремонтную роту.
Ремонтная рота располагалась между первой и второй штольнями. Выйдя из штольни, Усач и забойщик, пошатываясь под тяжестью ноши, пересекли канаву и тут увидели впереди, на берегу небольшого ручья, трех здоровенных парней, торопливо идущих в направлении выхода к долине. Они вели за собой связанную женщину. Та всячески сопротивлялась, пытаясь вырваться. Оставшийся на берегу ручья таз был перевернут, по земле была разбросана мокрая спецодежда.
— Эй! Что вы делаете? — подозрительно крикнул Усач.
Парни, услышав оклик, прибавили шагу.
— Стой! — загремел Усач и кинулся вдогонку. Парни остановились. Один из них, высокого роста, с низким лбом, толстыми губами, ни дать ни взять походил на неандертальца. Увидев, что перед ним военнослужащий, он расплылся в широкой улыбке:
— Я… Мы… поймали бродяжку, бежала из нашей деревни.
— Бродяжку? — Усач подошел к накрепко обмотанной веревками женщине. — Цзюйцзюй!
— Разбойники! Бандиты! О небо! Что же это творится! — разразилась рыданиями Цзюйцзюй, как только кинувшийся к ней Усач вынул у нее изо рта кляп.
Лицо Усача налилось гневом — глаза округлились, брови поднялись вверх, пышные, на все щеки, усы встали торчком. «Неандерталец» поспешно объяснил:
— Она жена председателя ревкома нашей коммуны…
— Враки! Она замужняя дочь вашего председателя! — Усач повернулся к забойщику. — Пойди позови ее мужа!
— Сюда, скорее сюда! — закричал забойщик, бросившись обратно, в расположение роты.
Неандерталец, видя, что дело принимает серьезный оборот, поспешно приблизился к Усачу и сказал:
— Вы не так поняли…
— Не так понял? — Усач засучил рукава, обнажив могучие руки, и зловеще усмехнулся. — Что ж, давай разберемся!
С этими словами он закатил Неандертальцу такую затрещину, что тот волчком завертелся на месте. Другой парень, с бритой головой, пытался было вцепиться в Усача, но получил пинка и со всего маху грохнулся наземь.
— Боец освободительной армии, а бьет людей! — сморщившись от боли, закричал Бритоголовый.
— Смотря каких людей, ядрена бабушка! Некоторых еще и убивает! — Усач дал Бритоголовому мощного пинка под зад.
Третий парень, с узким, заостренным лицом, с опаской держался поодаль.
— Что же это такое! Ведь свои же люди! — бурчал он. — Мы из народного ополчения коммуны, подразделение диктатуры!
— А я из регулярной армии! И я научу вас, как нужно жить по-людски! — играя кулаками, Усач кинулся к Узколицему. Неандерталец и Бритоголовый с искаженными звериной злобой лицами остервенело набросились на Усача. Бритоголовый хотел провести прием «нырок в ноги», но не рассчитал и попал головой Усачу в пах. Тот охнул от боли и плюхнулся задом на землю. Неандерталец подскочил к нему, пытаясь схватить за горло, но Усач, упав на спину, резко выбросил ноги вперед, ударив противника с такой силой, что тот покатился кубарем. Бритоголовый, воспользовавшись моментом, навалился на Усача и прижал его к земле. Неандерталец вскочил на ноги и тоже бросился на него. Узколицый пытался помочь им, но никак не мог подступиться — все трое в тесном клубке катались по земле. В разгар этой суматохи прибежала группа свободных от смены бойцов. Увидев, что трое каких-то парней бьют их боевого товарища, они с яростью набросились на них, и вскоре все трое уже не в силах были подняться. Они лежали на земле с разбитыми носами и опухшими лицами. Между тем несколько бойцов освободили Цзюйцзюй от веревок. Она упала ничком на землю и навзрыд заплакала. Прибежал запыхавшийся Пэн Шукуй, а за ним — группа бойцов в спецовках. Увидев Пэн Шукуя, Цзюйцзюй зарыдала еще сильнее:
— Шу-у-ку-уй!..
Пэн Шукуй гладил ее по плечу, губы его дрожали, он не мог вымолвить ни слова. Бойцы, глядя на них, сочувственно вытирали слезы.
— Чего встали? — рявкнул на них Усач. — А ну быстро, связать этих подонков!
Бойцы набросились на парней, заломили им руки назад и крепко связали шнурками от ботинок. Тонкие шнурки глубоко врезались в тело, и парни визжали от боли.
Прибежал Инь Сюйшэн, которому обо всем уже сообщили. Узколицый, увидев перед собой человека, одетого во френч с четырьмя карманами, сразу определил, что перед ним начальство.
— Начальник, спасите нас! — захныкал он. — Начальник…
— Кто вы такие? — нахмурив брови, спросил Инь Сюйшэн.
— Нас послали из коммуны для выполнения задания. У нас есть бумага. Начальник, Цзюйцзюй — жена председателя ревкома нашей коммуны! Начальник…
— Вздор! — гневно сказал Инь Сюйшэн. — Цзюйцзюй — невеста нашего Пэн Шукуя, командира отделения!
— Разве я посмею говорить вам вздор! — взвыл Узколицый, барахтаясь на земле. — Цзюйцзюй помолвлена с нашим председателем, ее семья получила свадебный подарок — тысячу юаней…
— Молчать! — прорычал Инь Сюйшэн. — Кто вам позволил хватать людей без спросу!
Бросив взгляд в сторону продолжавшей всхлипывать Цзюйцзюй, он на мгновение задумался. Затем, взяв Пэн Шукуя под локоть, отвел его в сторону и тихонько сказал:
— Шукуй, я думаю, их надо отпустить, пусть катятся отсюда. Если их задержать, мы все равно ничего с ними сделать не сможем. Мало того, что это может сказаться на отношениях армии с народом, надо учесть и то, что их прислал из твоих родных мест тамошний царек. Вряд ли нам стоит с ним связываться. Как ты считаешь?
Тяжело дышавший Пэн Шукуй не ответил.
— Вот что, — обратился Инь Сюйшэн к парням, — если вы еще раз явитесь сюда своевольничать, пеняйте на себя!
Он подал знак бойцам развязать лежавших на земле парней.
— А теперь катитесь отсюда, да побыстрей!
Парни торопливо вскочили и пустились бежать, трясясь от страха, как бы бойцы не передумали. Преодолев по пути овраг и убедившись, что теперь их не догонят, они остановились на краю обрыва, и Узколицый крикнул:
— Эй ты, Пэн, или ты отпустишь ее, или выкладывай тысячу юаней! Иначе мы с тобой посчитаемся, когда вернешься. Сорвалось один раз — не сорвется в другой! Убежал монах, да не убежит кумирня! Никуда ты не денешься!
— Выродки собачьи! Вы еще огрызаться! Вот я сейчас!.. — Усач поднял здоровенные кулаки и сделал вид, что собирается броситься за ними вдогонку. Парней как ветром сдуло.
Возвращаясь в расположение роты, бойцы ругались:
— Какой это, на хрен, ревком?! Какое это, к ядреной бабушке, подразделение диктатуры?! Это же бандиты!
— Теперь и нас мордовать явились! И это называется солдатская жизнь?!
Инь Сюйшэн придержал за рукав Пэн Шукуя и, поотстав немного от остальных, спросил:
— А в чем, собственно, дело? Расскажи.
С утра Пэн Шукуй не пошел на работу. Цзюйцзюй стояла на том, что уедет к дяде в Дунбэй. Инь Сюйшэн велел Пэн Шукую остаться с ней и постараться переубедить. Цзюйцзюй выплакала все слезы и сейчас уже больше не причитала, а упрямо твердила о том, что уедет. Пэн Шукуй всегда был молчуном, слова не вытянешь, а тут и подавно не мог сказать ничего вразумительного. При одном воспоминании о вчерашнем событии у него кровь в жилах стыла. Солидный мужик, а только зря военную форму носит — даже собственную невесту уберечь не смог! Какой позор! Он понимал, что Цзюйцзюй затеяла всю эту историю с отъездом, чтобы заставить его отказаться от военной службы… Ехать! Они могут ехать только вдвоем: Цзюйцзюй ведь не оставит его здесь, и он не позволит ей ехать в Дунбэй одной. Но разве может он сейчас снять военную форму, сложить с себя обязанности, которые на него возложены?! Должен же он, командир отделения, коммунист, ответственный за судьбу всего отделения, проявить хотя бы каплю сознательности в тех опасных условиях, которые сложились в штреке! Хочешь не хочешь — придется обидеть Цзюйцзюй отказом!
Перед самым обедом во времянку зашел Инь Сюйшэн.
— Шукуй, тебя можно поздравить! — сказал он в радостном возбуждении. — После обеда из полка придет машина, чтобы отвезти тебя на медосмотр.
Пэн Шукуй, оторопев, с подозрением смотрел на Инь Сюйшэна.
— Не притворяйся, что ничего не понимаешь! — шутливо сказал Инь Сюйшэн. — Перед повышением в должности необходимо пройти медосмотр. Иначе кто бы тебя отпустил в медчасть в такой напряженный момент! — И, сияя улыбкой, повернулся к Цзюйцзюй: — Цзюйцзюй, ты можешь спокойно оставаться в роте! Вся рота ждет не дождется, когда можно будет вдоволь поесть вкусненького на твоей с Шукуем свадьбе!
Смеясь, он направился к выходу. У дверей обернулся и приказным тоном велел Пэн Шукую после медосмотра явиться к нему в расположение командного пункта роты.
Перед этим Инь Сюйшэн побывал в штольне. Обойдя все участки, он нашел, что из-за отсутствия Пэн Шукуя боевой дух ударного отделения сильно упал, нежелательное настроение царило и в других отделениях. И тогда он сразу же осознал важность того, что произошло вчера. Если не принять меры, то неизбежно… Он быстро вернулся на командный пункт роты, позвонил Цинь Хао и подробно рассказал ему о вчерашнем событии. Тот большого интереса к этому делу не проявил. Сказал только, что нужно помнить об отношениях между армией и народом и соблюдать «три основных правила дисциплины и памятку из восьми пунктов». Зато подробно расспрашивал, как идет проходка в Зале славы. Инь Сюйшэн, пользуясь случаем, рассказал о переживаниях и положении Пэн Шукуя, настроения которого неизбежно отразятся на ударном отделении, а настроения последнего неизбежно скажутся на всей роте. Все это было подано не без некоторого сгущения красок. Такая тенденциозность была вполне понятна: Инь Сюйшэну нужно было обеспечить интересы своей роты, точнее, свои собственные интересы. Ибо, как только Пэн Шукуй сложит с себя свою ношу, Инь Сюйшэну станет трудно петь свою партию в этой опере. Именно поэтому он хотел оказать на Цинь Хао давление. Тот подумал немного, не кладя трубки, а затем велел передать Пэн Шукую, чтобы он пока прошел медосмотр. Инь Сюйшэн прекрасно, понял, о чем идет речь, и тут же пошел к Пэн Шукую сообщить радостную весть.
Радостную весть всегда приятнее сообщать, чем печальную.
Когда Пэн Шукуй вернулся с медосмотра, в роте уже поужинали. Все прошло успешно: состояние его здоровья вполне отвечало требованиям. Единственное замечание, которое сделал ему врач, обнаружив на белках его глаз кровавые прожилинки, касалось необходимости соблюдения режима питания, труда и отдыха. В противном случае можно подорвать и не такое здоровье. Вернувшись в роту, он сначала поужинал, а затем пошел прямо на командный пункт, где уже ждал Инь Сюйшэн.
— Здоровье, конечно, в порядке? — спросил он.
— Да ничего, — равнодушно ответил Пэн Шукуй.
— Это хорошо. Давай-ка сядем и поговорим об условиях. — Инь Сюйшэн показал ему взглядом на стул, лицо его было совершенно бесстрастно. Пэн Шукуй сел, изумленно глядя на Инь Сюйшэна, но не заметил на его лице ни тени шутливости. На душе у него стало тревожно.
Всю вторую половину дня Инь Сюйшэн был занят размышлениями и все тщательно обдумал. Поскольку он сумел посодействовать Пэн Шукую, нужно в полной мере использовать этот благоприятный случай. Говорить он, конечно, собирался об отношении к Го Цзиньтаю. Это был как раз тот случай, когда он мог укрепить свое влияние в ударном отделении. Кроме того, он прекрасно понимал, что для Цинь Хао быть в одной упряжке с Го Цзиньтаем — в высшей степени ненавистная необходимость. Посылая Пэн Шукуя на медосмотр, он давал ему «подержаться за теплый горшок». Если же тот не пристанет «к другому порогу», не проявит свою лояльность, то обещание повысить его в должности останется всего лишь «лепешкой, нарисованной для утоления голода», не более. Но как обговорить это условие? Идти обходными путями, кружить вокруг да около — значит заведомо обрекать себя на поражение. Неудачный маневр может обозлить собеседника. Взвесив все за и против, Инь Сюйшэн решил говорить без околичностей. С прямым по натуре человеком надо действовать прямо и открыто, упирая на его интересы. Сначала победить в нем чувство противоречия, а уж потом…
Инь Сюйшэн поднял глаза, некоторое время смотрел на Пэн Шукуя и неторопливо сказал:
— Есть еще одна формальность… Это твое отношение к вопросу о Го Цзиньтае.
Пэн Шукуй сразу же помрачнел, в глазах его зажегся гневный огонек. Инь Сюйшэн бесстрастно встретил его взгляд.
— Нечего смотреть на меня так, — высокомерно сказал он. — Я вовсе не собираюсь принуждать тебя и тем более не намерен извлекать из этого какую-то пользу для себя. Го Цзиньтай — мертвый тигр. Для его изобличения с лихвой хватит и того, что уже за ним есть, без дополнительных разоблачений. Одного только «дела о здравице» хватит ему расхлебывать всю жизнь. Комиссар Цинь хочет от тебя только одного — чтобы ты выразил свою позицию в этом вопросе.
Здесь Инь Сюйшэн сделал паузу, чтобы посмотреть, как на это реагирует Пэн Шукуй. Видя, что гнев собеседника начинает стихать, он продолжал:
— Верность в дружбе, чувство личной привязанности — все это хотя и не поощряется, но и не осуждается. Однако я полагаю, что ты служишь в армии не ради того или иного человека!
Инь Сюйшэн в возбуждении встал и начал ходить из угла в угол. Затем, заметно смягчив тон, сказал:
— Я так терпеливо и доброжелательно тебя уговариваю исключительно ради тебя же самого. Вспомни, в какую передрягу попала Цзюйцзюй. У кого из тех, кто видел это, сердце не зашлось болью?!
Инь Сюйшэн говорил прочувствованно. Пэн Шукуй горестно повесил голову. Инь Сюйшэн снова сел и, как бы раскрывая самое сокровенное, продолжал:
— Конечно, я при этом думаю и о наших ротных кадрах. Ты, несомненно, знаешь, что тебя высоко ценят и наверху, и внизу. Мы с тобой боевые товарищи, много лет прослужили вместе, к тому же еще и земляки, и мне не пристало кичиться перед тобой своим положением. У меня такое предчувствие, что нам с тобой на роду написано идти в одной упряжке, тянуть «первую роту форсирования реки». И я еще надеюсь увидеть тебя коренником!
Инь Сюйшэн весело рассмеялся. Линия обороны, которую возвел в душе Пэн Шукуй, разом рухнула. Он был не в состоянии выдержать атаки, построенной на тактике кнута и пряника. И он стал взвешивать все на весах своего сердца.
Это последняя возможность, больше не представится. Упустишь ее, и Цзюйцзюй негде будет приклонить голову. Упустишь ее, и родным, оставшимся дома, не миновать беды. «Убежал монах, да не убежит кумирня». Слова, сказанные вчера тем парнем, не пустая угроза. О какой законности можно говорить в теперешней деревне?! Там сейчас замордовать человека до смерти ничего не стоит…
Изобличать… Но в чем изобличать? Свернув самокрутку, Пэн Шукуй закурил, делая глубокие затяжки. После долгого размышления он поднял голову и в нерешительности посмотрел на Инь Сюйшэна. Тот все это время внимательно следил за Пэн Шукуем. Он уже понял состояние собеседника и, не торопясь, но и не теряя мига, сказал:
— Вспомни хорошенько, какие у Го Цзиньтая были ошибочные высказывания. Приведи хотя бы одно какое-нибудь, и все!
Какое-нибудь! Да ведь это же будет еще одно обвинение против комбата! Пэн Шукуй продолжал мучительно думать.
«Цинь Хао любит говорить красивые слова. Если с Залом славы ничего не получится, то для «первой роты форсирования реки» это будет конец!» Эти слова комбата были прямо направлены против Цинь Хао, и их приводить ни в коем случае нельзя. «В нынешние времена даже навонять и то не могут без подтасовки!» А эти слова и того пуще, за них комбат может поплатиться жизнью! «Луншаньская стройка — дохлая лошадь, и продолжать ее — значит лечить дохлую лошадь». Эти слова комбат сказал в полуофициальной обстановке, к тому же они относились к конкретной стройке и, надо полагать, были переданы Цинь Хао.
— Шукуй, да придумай что-нибудь, и дело с концом! — подсказал Инь Сюйшэн. — Нам ведь только потрафить комиссару.
Пэн Шукуй по-прежнему молчал повесив голову.
— Нельзя больше колебаться, Шукуй! — нажимал Инь Сюйшэн. — Учти, что это решающий момент, и единственный. Как говорит пословица, «проедешь эту деревню — больше постоялого двора не будет»!
— Он… однажды… сказал мне… ты, наверное, тоже слышал… — Пэн Шукуй говорил очень тихо, еле слышно.
— Что именно?
— Он сказал… что стройка — это дохлая лошадь… что продолжать ее… все равно что лечить дохлую лошадь.
— Это то, что надо! Теперь я могу поручиться, что все будет в порядке! — Инь Сюйшэн улыбался. — Все! Можешь идти отдыхать. Если на сей раз тебя не повысят в должности, я не я буду!
Потоптавшись в нерешительности, Пэн Шукуй вышел. «Наконец это испытание позади, — думал он. — Теперь вопрос с Цзюйцзюй, я думаю, решен. Теперь она спасена». Он глубоко вздохнул. Ему казалось, что теперь у него наконец-то полегчает на сердце. Но на душе почему-то было ужасно тяжело.
С моря тянул ночной ветерок, свежий и прохладный. По телу пробежала холодная дрожь, словно он внезапно проснулся после кошмарного сна. Он остановился. Идти к себе в отделение не хотелось — боялся встречи с людьми, с Цзюйцзюй. Бойцы, работавшие в дневную смену, давно уже легли спать. Около времянки никого не было. Он медленно брел куда глаза глядят и незаметно для себя очутился в рощице позади командного пункта роты. Сел на землю, тяжело опустившись у большого валуна. Из-за бегущих облаков выплыла луна, круглая, яркая, словно висящее в вышине зеркало. В бессилии откинувшись на валун, он физически ощутил, как на его душу легла черная тень. Тень на его человеческое достоинство. Огромная тень! «Комбат, комбат… — мучительно думал он. — Почему именно я должен обличать тебя! И почему я должен обличать именно тебя!» Он закрыл глаза, по лицу его покатилась горючая слеза…
С тех пор как Го Цзиньтай подобрал его тогда на берегу канала и привел в часть, он вел его по жизни — учил воинскому мастерству, фехтованию, трудовым навыкам. Комбат во всем шел впереди солдат, заботливо к ним относился. Примеров его отеческой заботы о подчиненных было несчетное множество, всех и не упомнишь. Сейчас перед глазами Пэн Шукуя отчетливо, в мельчайших подробностях встал небольшой эпизод из того времени, когда он только-только начинал свою службу в части. Часть тогда стояла в районе Цюэшань, на севере полуострова. Время было голодное. И дома голодал, и в солдатах тоже еще ни разу не поел досыта. Солдату труднее всего стоять в карауле в ночную смену — и голод мучает, и сон одолевает, нет никакой мочи терпеть. Одной безлунной ночью очередь стоять в карауле дошла до них с Инь Сюйшэном. Заранее обсудив, как перетерпеть эту муку, они перед наступлением темноты прошлись по ротному огороду, где неожиданно обнаружили в посадках недавно зацветших баклажанов два небольших плода размером с голубиное яйцо и тут же договорились, что сорвут эти баклажаны, заступив в караул, и съедят сырыми, чтобы хоть как-нибудь утолить голод. Заступив на пост, они пошли к тому месту, где засветло присмотрели баклажаны. Обшарили все, но баклажаны словно испарились. Оба были страшно раздосадованы. В этот момент подошел комбат, который был в ту ночь поверяющим.
— Что вы делаете? — спросил он, осветив их лица карманным фонарем.
— Разрешите доложить, товарищ комбат… кто-то съел два баклажана, которые здесь были, — вытянувшись в струнку, доложил Инь Сюйшэн. — Наверняка бойцы из сегодняшней дневной смены.
— Да? — Комбат посмотрел искоса на чернеющие посадки огорода. — А почему это вы так хорошо запомнили эти два баклажана?
Эх, обо всем догадался комбат! Бойцы молчали.
Не смея врать, Пэн Шукуй, запинаясь на каждом слове, рассказал комбату всю правду. Новобранцы стояли в ожидании разноса. Комбат, однако, долго молчал.
— Когда созреет капуста, будет легче, — наконец сказал он со вздохом, вынул из кармана тридцать юаней и передал их Пэн Шукую. — Скажи начальнику караула, чтобы завтра купил на базаре лущеного арахиса. Пусть выдает по двадцать орешков тем, кто заступает в ночную смену.
И пока не созрела капуста, бойцы, заступавшие в ночную смену, неизменно получали по горсточке арахиса. С того времени прошло уже девять лет. Комбат об этом эпизоде больше никогда не вспоминал. Инь Сюйшэн же наверняка о нем давно уже забыл. Но Пэн Шукуй помнил о нем хорошо. Именно эти два баклажана, эта горстка орешков научили его, как быть человеком, как относиться к подчиненным… Но сегодня! Что он натворил сегодня! Неужели совесть его собаки съели! При этой мысли он горестно прислонился головой к валуну, сердце его словно огнем жгло. Ему хотелось, чтобы пошел ливень и смыл с него этот позор, чтобы ударил гром и покарал его низменную душонку!
— Шукуй?.. Это Шукуй? — негромко окликнула его Цзюйцзюй.
Он не смел откликнуться. Цзюйцзюй подошла поближе. Увидев, что это он, она недовольно проговорила:
— Везде тебя искала. Чего это ты спрятался здесь?
Пэн Шукуй отвернулся. В темноте она не видела его лица.
— Сегодня, ты только уехал, явились те трое, и с ними секретарь из штаба полка…
— Чего им надо? — Пэн Шукуй мгновенно напрягся.
— Требуют вернуть деньги или отдать меня! Секретарь пришел, чтобы разобраться во всем. Я сказала, что никаких денег не получала. Кто получал, тот пусть и возвращает. Секретарь поддержал меня. Но эти негодяи ни за что не хотели отступаться. В это время как раз подошел комбат Го. Он стал давать мне триста юаней, чтобы я пока отдала им хоть часть…
Пэн Шукуя словно ножом по сердцу резануло.
— Я знаю, что родным комбата тоже несладко живется, да и сам он сейчас в таком трудном положении, поэтому стала отказываться. Он настаивал. А у этих негодяев при виде денег глаза загорелись. Тут же выхватили их и сказали, что остальное можно вернуть позже. Ой, еле от них отделалась! — Цзюйцзюй была в хорошем расположении духа и стала намного разговорчивей. — Комбат велел сказать тебе, чтобы ты не очень на это сердился. А еще он советовал, чтобы мы с тобой, пока я здесь… поженились, — она подтолкнула его локтем. — Ты… скажи же что-нибудь!
Пэн Шукуй сидел, закрыв лицо руками и вздрагивая всем телом. Заподозрив неладное, она отвела ему руки от лица. Он плакал.
— Ты… Что еще случилось? Ты не прошел медосмотр?
Он покачал головой.
— Политрук опять пошел на попятную?
Он молчал, продолжая плакать.
— Да что же случилось? Скажи!
— Он… Они заставили меня выступить с разоблачением… комбата…
— Что? Ты… это сделал?
Он стыдливо отвернулся, не смея глядеть ей в глаза.
— Я…
Она внезапно размахнулась и изо всей силы закатила ему пощечину. Оба на мгновение оторопели. Потом она стала крениться и как подкошенная повалилась наземь.
— Цзюйцзюй! Бей меня! Бей изо всей силы! — отчаянно кричал он, вытирая слезы. — Я виноват перед комбатом! Я недостоин называться человеком!
Он нещадно колотил себя кулаками по голове.
И человек высокой души, если обстоятельства сильнее его, может иногда стать жалкой тварью. Боже милостивый, прости его! Очнувшись от внезапного затмения, Цзюйцзюй поняла, что ударила Пэн Шукуя слишком сильно. Она бросилась к нему, крепко обхватила его голову и прижала к себе.
— Шукуй, не надо! Не надо так! Это я виновата! Это ты из-за меня! Мне ли тебя бить!
Оба заплакали. Когда плач постепенно стих и приступ раскаяния и угрызений совести миновал, они почувствовали еще большую горечь и безысходность.
— Шукуй, милый, я знаю, что ты крепкий парень и ты никогда так не поступил бы, если бы не безвыходное положение, — говорила Цзюйцзюй, уткнувшись лицом ему в грудь. — Но больше, что бы ни случилось, не поступай во вред комбату! Ну что за горькая доля наша! Мы даже совесть свою не можем сохранить в чистоте!
Цзюйцзюй снова расплакалась. Видя, как она убивается, Пэн Шукуй стал успокаивать ее:
— Цзюйцзюй… Я… Я никаких тяжких обвинений против комбата не выдвигал… Я сказал…
— Как ты не понимаешь, Шукуй?! Какая разница, тяжкие или не тяжкие! Ведь если комбат узнает, что ты… Что он подумает?! — Цзюйцзюй вытерла слезы. — Он сейчас в таком положении, а мы сыплем соль на его рану!
— Дурак, какой я дурак! — Сердце его снова сжалось.
— Ты это сделал ради меня, я понимаю. Но ты должен знать, что я всей душой предана тебе, что ты для меня самый близкий, самый желанный. В тот день, когда я сбежала, приходил этот негодяй из правления коммуны. Видит, что я скорее умру, чем выйду за него замуж, и говорит: поспи, дескать, со мной одну ночь, и я с вас эту тысячу юаней требовать не буду… Но я осталась невинной, Шукуй, милый, я осталась чистой…
— Цзюйцзюй! Хорошая моя! — Он крепко прижал ее к груди, слезинки из его глаз капали на ее лицо.
— Когда я приехала сюда, я думала, что поживу здесь несколько дней, а потом уеду в Дунбэй и там буду ждать тебя. Но теперь гони меня отсюда — я ни за что без тебя не уеду. Шукуй, милый! — В голосе ее была печаль. — Когда я увидела то, что случилось там, в штреке, я подумала: когда-нибудь это может случиться и с тобой!..
— Не надо об этом, Цзюйцзюй. Не надо думать только о плохом, — успокаивал ее Пэн Шукуй.
Они долго сидели и плакали молча.
— Не будем больше плакать, Шукуй, — сказала Цзюйцзюй, освобождаясь из его объятий и садясь рядом с ним. Полой кофты она вытерла слезы сначала ему, а затем себе. И снова уткнулась ему в грудь, с нежностью говоря: — Шукуй, милый… мы с тобой помолвлены с детства и до сих пор мучаемся в ожидании. Не будем зря тратить жизнь в ожидании. Давай… сейчас поженимся… Здесь… Пусть небо будет нам крышей, а земля — постелью…
Их горькие слезы смешались, а жаркие сердца стали биться вместе…
О жизнь! Как ты сурова и жестока и как прекрасна и трогательна! Луна то появлялась, то исчезала за плывущими по небу облаками, земля местами оставалась во мраке, а кое-где освещалась лунным светом. Тянул легкий ночной ветерок, в меру прохладный, в меру ласковый…
У Сунь Дачжуана уже неделю держалась высокая температура, вызванная нагноением и воспалением раны на спине. От сильного жара в теле потрескались губы, все суставы нестерпимо болели. Однако он не охал, не стонал, а, стиснув зубы, терпел. Там, дома, в горах, он никогда не смазывал никакими мазями ссадины или царапины, даже когда кровь шла. Никогда не принимал никаких лекарств, если болела голова или был жар в теле. Дети горцев привыкли терпеть боль, да у них и денег не было, чтобы покупать лекарства. Он верил в свое крепкое здоровье, в то, что при малой хвори стоит лишь перетерпеть — и все пройдет. Если бы в тот день Пэн Шукуй не настоял на том, чтобы его увели из штрека и направили сюда, Сунь в такое время не лежал бы в постели. Но сейчас он почувствовал, что действительно болен. Попытался сжать пальцы в кулак, но они, словно деревянные, не гнулись, и все тело словно не принадлежало ему. Он корил себя за то, что слег. Вчера вечером он один выгрузил целый грузовик мраморных плит, а сейчас нет силы даже на то, чтобы сесть в кровати. Он злился на свою беспомощность. Последние дни политрук часто хвалил Суня, призывая роту следовать его примеру и не покидать «огневой рубеж» из-за «мелких царапин». А он теперь лежит здесь без толку, как это можно?!
Отделение сейчас заступило на смену. Он вдруг почувствовал в душе пустоту. Нащупал под подушкой и вытащил подаренный ему Чэнь Юем рисунок бамбукового медведя. Вид у этого существа был такой наивный и добродушный, что всякий раз, глядя на него, Сунь Дачжуан еле сдерживал смех. Он внимательно разглядывал изображение, стараясь найти в нем черты сходства с собой. Ему запомнились сказанные Чэнь Юем слова: бамбуковый медведь — символ красоты и доброты. С тех пор как Чэнь Юй подарил ему этот рисунок, он мечтал о том, чтобы непременно съездить как-нибудь в будущем в главный город провинции и посмотреть там в зоопарке на бамбукового медведя. Такая возможность будет, если он демобилизуется из армии и поедет работать забойщиком на нефтяные промыслы «Победа». Полюбовавшись рисунком, помечтав о заветном, он почувствовал, как тяжелеют веки. И вот он уже переносится в какой-то большой зоопарк. В нем деревья, цветы, птицы, свиньи, бараны, волы, лошади, а еще куры и гуси. И наконец он видит бамбукового медведя. Вокруг него собралась большая толпа, все громко смеются. Ой! Бамбуковый медведь показывает номер, держа в лапах отбойный молоток! Вдруг бамбуковый медведь, обессиленный, упал. Врач в белом халате стал кормить его с ложечки молоком, а потом сделал ему укол. И бамбуковый медведь уснул. И спит рядом с ним.
Рисунок с бамбуковым медведем выскользнул из его рук и упал рядом с кроватью…
— Дачжуан! Дачжуан!
Сунь Дачжуан открыл глаза. Перед ним стояли политрук и Лю Циньцинь. Он отчаянно пытался сесть в кровати, но руки его дрожали и не держали его. Инь Сюйшэн положил ладонь ему на плечо.
— Лежи!
Когда он снова откинулся на подушку, Инь Сюйшэн с радостным видом сказал:
— Дачжуан, ты вчера вечером, несмотря на болезнь, снова отличился — разгрузил машину с мрамором. Молодец! Я написал новые частушки, призываю всю роту следовать твоему примеру! — Он повернулся к Лю Циньцинь. — Циньцинь, исполни их!
Циньцинь взяла в руки бамбуковые кастаньеты и под их сопровождение стала декламировать:
Циньцинь кончила декламировать, и на лице Инь Сюйшэна отразилось нескрываемое удовлетворение.
— Дачжуан, лечись как следует. И готовься морально — к тебе придет секретарь Ян из штаба дивизии писать о тебе заметку в газету. А у меня дела, я пошел.
В палате остались только Сунь Дачжуан и Лю Циньцинь. Напрягая последние силы, Сунь Дачжуан с трудом сел в кровати. Он считал, что лежать в присутствии такой девушки, как Лю Циньцинь, немного не того… Циньцинь налила в чашку воды, взяла лекарство и подала все Сунь Дачжуану:
— Прими лекарство, Дачжуан.
Дачжуан посмотрел благодарным взглядом на Циньцинь, положил в рот лекарство и запил глотком воды. Циньцинь приложила руку ко лбу Дачжуана и вскрикнула: «Ой-ой-ой! Какой горячий! Скорее ложись!» Легкими движениями она помогла ему улечься в постель, затем вынула из сумки арбуз, который по ее наказу купили вчера внизу, в долине. Разрезав арбуз пополам, она уселась на край кровати и, набрав ложечкой мякоти, поднесла ко рту Дачжуана.
— Поешь немного, арбуз снимает жар.
Голос ее был такой нежный, такой теплый, такой приятный!
Вот уже несколько дней Циньцинь постоянно ухаживала за ним — подавала воду, лекарство, готовила пищу по особому рациону. Дачжуан прикрыл веки, почувствовав, как слезы навертываются у него на глаза. В этих захолустных горах он, с детства лишившийся родителей, вновь ощутил сердцем материнскую ласку, человеческую теплоту. Две слезинки скатились по его лицу. Циньцинь вытерла их платком. Чисто женская чуткость подсказала ей, что испытывал сейчас этот рано осиротевший парень.
— Дачжуан, слушайся меня, съешь еще немного, — говорила она, подавая ему с ложечки кусочки арбуза. Увидев на полу листок с изображением бамбукового медведя, она тут же подняла его и, улыбаясь, сказала:
— Ой какой смешной!
— Это Чэнь Юй для меня нарисовал, — открыв глаза, сказал, слабо улыбнувшись, Дачжуан.
Покормив его, Циньцинь строго-настрого наказала ему, чтобы он как следует отдыхал, и лишь после этого покинула времянку.
Подкрепившись арбузом, Сунь Дачжуан почувствовал себя много лучше. Он не мог лежать — ему было стыдно перед людьми. Ведь всю роту призвали брать с него пример. Сев в кровати, он достал блокнот для записей по изучению трудов Мао Цзэдуна. Политрук в беседах с ним не раз говорил, что он должен изучать произведения Мао Цзэдуна в ударном темпе. Упорно изучать, упорно вдумываться. Низкий уровень образования не помеха, нужно каждый день записывать, что ты вынес, понял из того, что прочитал. Он взял ручку и стал выводить в блокноте кривые, корявые каракули.
— Разгружать машину! — крикнул, заглянув во времянку, шофер, тот самый, что вчера привозил мраморные плиты. Он, видимо, считал Сунь Дачжуана свободной рабочей силой.
Сунь Дачжуан отложил блокнот и встал с кровати. Ноги у него были как деревянные — совсем не гнулись, ощущение было такое, что он ступает как по вате. Его немного шатало. Задержавшись на минуту, он усилием воли заставил себя собраться и, пошатываясь, вышел из времянки.
Над вершинами гор висел серп луны, все было в неясном, смутном свете. Ярко светила лишь стоваттная лампа над входом в сделанный из циновок склад-времянку. Машина привезла мешки с цементом. Шофер, стоя в кузове, взвалил на Сунь Дачжуана пятидесятикилограммовый мешок. Ноги его обмякли, и он едва не упал. В доброе время ему взваливали на плечи два таких мешка, и он нес их без видимых усилий. Но сейчас и этот груз давил как гора, и он не в силах был перевести дух. С опаской ступая, он шаг за шагом двинулся вперед. Сразу же нижнее белье взмокло от пота. Однако он, стиснув зубы, терпел… Один мешок, другой, третий… Он перенес уже более десяти мешков. Плечи онемели, шея окостенела. Пот лил с него градом, попадал на губы, во рту было солоно. Он хотел отереть лицо, но не мог поднять руки. Когда очередной мешок лег на его плечи, он уже не почувствовал, на какую часть его тела давит груз. Он двигался в полубессознательном состоянии и ощущал, как горит у него в ушах, в носу, во рту, в глазах, а в груди сильное жжение горячей струей поднимается к горлу. Небо вертелось, земля кружилась, яркая лампа над входом в склад рассыпалась в его глазах тысячей искр, которые плясали и прыгали, не переставая…
Он так и не вошел в склад. Изо рта у него хлынула кровь, и он во весь рост грохнулся на землю… На обрыве Лунтоу появилась вторая могила.
«Лучше умереть, сделав шаг вперед ради общественного, чем остаться в живых, сделав полшага назад ради личного». Мысль дать такой заголовок осенила секретаря Яна после того, как он побывал на месте гибели Сунь Дачжуана. Когда он с этим заголовком пришел на доклад к Цинь Хао, тот некоторое время ходил по кабинету, а затем с важным видом сказал:
— Здесь нужно заменить только одно слово: вместо слова «общественный» употребить слово «преданность» — «Лучше умереть, сделав шаг вперед из преданности, чем…» и так далее.
Вот уж воистину, одно слово — тысяча золотых!
Сообщение сразу же было опубликовано в газете. Оно прибавило блеску славе первой роты. Однако никого из бойцов роты оно не обрадовало и не воодушевило. Напротив, всех их охватила невыразимая обида, скорбь, гнев. Согласно заключению врачей, Сунь Дачжуан умер от воспаления легких, вызванного высокой температурой. Бойцы же про себя считали, что он умер от чрезмерного физического перенапряжения.
В тот день, во время короткой пересменки, бойцы ударного отделения пришли в госпиталь, чтобы проститься с Сунь Дачжуаном. У них, убитых горем, уже не было слез, чтобы оплакать душу умершего. Всех занимала мысль, что Дачжуан, как и остальные, уже год не был в бане, надо бы обмыть тело перед тем, как обряжать его в последний путь. Все нижнее белье Дачжуана было в цементной пыли. Смоченный потом, цемент схватился, и белье так крепко приклеилось к телу, что снять его уже не было никакой возможности. Пальцы Пэн Шукуя, попытавшегося это сделать, свело от непомерных усилий судорогой. И этот самый старший и самый уважаемый в отделении человек первым не выдержал и зарыдал, уронив голову на тело Дачжуана. Заплакали и все остальные. Они плакали сейчас не из скорби по Дачжуану, а потому, что не могли снять с него белье, обмыть тело, одеть его в чистое. И он, пришедший в их часть осиротевшим мальчонкой, теперь должен вот так уйти от них. А они — командир отделения, его товарищи по оружию — не могут исполнить свой долг до конца!
Поплакав, они обрядили Сунь Дачжуана в совершенно новую военную форму, прикрыв ею оскорблявшее глаз «бетонное белье». Постояв немного, бойцы подняли его тело и уложили на каталку. На снежно-белой простыне в ярко-зеленой форме лежал человек, которому было только двадцать лет. Глаза его были чуть приоткрыты, как будто он еще ждал чего-то… Подошли врачи, медсестры и, подталкивая каталку, повезли Сунь Дачжуана в загробный мир. В памяти Пэн Шукуя, смотревшего вслед удалявшейся каталке, вновь всплыли тот домишко, который снесли, когда Дачжуан вступил в армию, чтобы купить огромного, девятикилограммового сазана для подношения начальнику вооруженных формирований коммуны…
Горше всех в этот момент переживал Чэнь Юй. Он любил задумываться над жизнью. А кто задумывается, тому больнее. Как мог здоровый парень умереть от перенапряжения? Как могли его довести до того, что он умер от перенапряжения? Чэнь Юю хотелось спросить об этом кого-нибудь, но он знал, что об этом спрашивать ни у кого нельзя. Когда вернулись из госпиталя, именно он занялся разбором вещей, оставшихся после Дачжуана. Они с ним были, можно сказать, «полюсами» в ударном отделении, но вместе с тем и самыми лучшими, самыми задушевными друзьями. Его взгляд упал на рисунок бамбукового медведя, который так бережно хранил Дачжуан. Эх Дачжуан! Твоей единственной мечтой, с которой ты никогда не расставался, было увидеть въяве бамбукового медведя. А твоим самым большим желанием было поехать после демобилизации на нефтяные промыслы «Победа» и там целиком отдаться работе. Но даже этому, столь скромному желанию не суждено было сбыться. При мысли об этом на глазах у Чэнь Юя навернулись слезы.
Страница за страницей Чэнь Юй просматривал блокнот Дачжуана с записями по изучению трудов Мао Цзэдуна. Подсознательно он надеялся среди этих написанных вкривь и вкось каракулей найти последнюю сокровенную весточку от своего боевого друга. И тут он неожиданно для себя наткнулся на записи, которые объясняли, что подтолкнуло Дачжуана, молодого, полного сил, на самый край пропасти.
Сердце Чэнь Юя забилось сильнее. Поморгав глазами, он еще раз внимательно прочитал записи. В последней строчке на последней странице своих посмертных записей Сунь Дачжуан в двух случаях поменял слова местами: вместо «не бояться, что будет трудно» — «бояться, что не будет трудно», вместо «не бояться, что погибнешь» — «бояться, что не погибнешь». Что это? Описка? Ошибка памяти? Или игра подсознания во время бреда, вызванного высокой температурой? Но наиболее точно откладываются в памяти впечатления и понимание, вынесенные из собственного опыта. А подсознание — это, по существу, незатушеванная реакция! Неужели этот неграмотный боец, всегда до конца выкладывавшийся на работе, всегда сознательно искавший себе применение там, где потруднее, неужели он все это время превратно понимал эти две фразы? Чэнь Юй не отваживался углубляться в подобные размышления. Он словно бы услышал из уст бредившего человека некую тайну, над разгадкой которой веками бились ученые мудрецы. Или будто, нарушив законы Неба, заглянул в письмена небожителей. Потихоньку вырвав из блокнота эту страничку, он положил ее в карман. Он будет хранить ее всегда. Для чего? Ни для чего. Но это тайна, которая принадлежит ему и Сунь Дачжуану, им двоим, живому и мертвому. Во всяком случае, она не должна стать известной политруку Иню и секретарю Яну.
Еще долго мучительно думал он и вопрошал: комиссар Цинь, политрук, командование Луншаньской стройки, как это вы сделали так, что наш Дачжуан в своем сознании поменял слова местами?
Проливной дождь шел целые сутки. Все канавы и овраги в горах Луншань превратились в ревущие потоки. Этот ливень всю ночь звучал набатом в душе Го Цзиньтая. У каждого события есть свои предвестники. Для Луншаньской стройки, имевшей дело с крайне ненадежными породами, ливень был предвестником обвала. Сердце Го Цзиньтая сжимали дурные предчувствия. Но он был лишен даже права разделить опасность с бойцами роты. Ему оставалось лишь терпеть приступы скорби и душевной боли, которые принесла ему печальная весть о смерти Сунь Дачжуана. Эта смерть вызвала в нем множество мыслей. Он вспомнил двух бойцов, погибших на Цюэшаньской стройке. До сих пор они стояли перед его глазами, как живые. Особенно ему запомнился восемнадцатилетний новобранец. Краснощекий, с неровными мелкими зубами, он очень любил петь. Управляя вагонеткой с ножным приводом и мурлыча песенку, он врезался в крепежную стойку и погиб. Сколько уже лет звучит в ушах эта любимая им песенка!
На Луншаньской стройке более двух тысяч бойцов. Всех их дома ждут папы и мамы, братья и сестры. Родители отдают своих сыновей на военную службу, руководствуясь чувством долга. Но и верой тоже. Мысленно готовые к тому, что родной им человек может погибнуть, они вправе надеяться, что он погибнет не зря. Власть, данная командиру, может принести людям счастье, а может и несчастье. Власть может стать мечом, с помощью которого командир приведет подчиненных к славе, а может обернуться заступом, с помощью которого он выроет им могилу. Люди, в руках которых находятся судьбы других людей! Даже самые ваши незначительные корыстные побуждения или оплошности, самые пустячные упущения по службе могут обернуться преступлением, которому нет прощения!
Дождь продолжал накрапывать, постепенно стихая. Внезапно дверь сарая распахнулась, и в нее ввалился Пэн Шукуй, с головы до ног мокрый и весь в глине. Не дав Го Цзиньтаю и рта раскрыть, он бухнулся ему в ноги и разрыдался.
— Комбат! Я… Я виноват перед вами…
— Не надо так убиваться, Шукуй. Ты всего лишь повторил открыто правду, которую я сказал.
Он вытащил из-за пояса полотенце, по-отечески отер мокрое от дождя и слез лицо Пэн Шукуя и со вздохом сказал:
— Если уж на то пошло, так это я виноват перед тобой. «Большие учения», несомненно, закаляют бойцов, но я тогда формально подходил к делу. Если бы я не держался все время за асов, не думал о славе, ты давно уже получил бы повышение в должности. Это я тебе помешал, это из-за меня ты оказался в нынешнем положении. Вспомни, Шукуй, я…
— Не надо об этом, комбат! — Пэн Шукуй резко поднялся. — Я понял все: слава, деньги, чины — это как утроба, которую никогда не насытишь. Мир вон какой большой, в нем каждому найдется посильное дело. А вы берегите себя, комбат!
Крепко сжимая руку Пэн Шукуя, Го Цзиньтай, горько усмехаясь, сказал:
— Я старая кость! Как Конфуций, в сорок лет перестал сомневаться, в пятьдесят — познал волю Неба. Пусть себе Цинь Хао мордует меня! Главное, Шукуй, — это вы, молодежь! Передай командирам отделений мои слова: пусть больше заботятся о солдатах, больше думают о своем долге перед ними!
Глаза его увлажнились, и он несколько раз тряхнул руку Пэн Шукуя.
Всю ночь напролет после того, как Циньцинь вернулась из госпиталя, простившись с Сунь Дачжуаном, ее мучили кошмары. Ей снилось, будто ударное отделение построено на краю обрыва над пропастью. А она по приказу политрука под аккомпанемент бамбуковых кастаньет декламирует для воодушевления бойцов стишок:
Прыгнул в пропасть Ван Шичжун… Прыгнул Сунь Дачжуан… Один за другим попрыгали остальные бойцы отделения… Затем политрук и ее столкнул в пропасть. Она ощутила, как тело ее, кружась и переворачиваясь, летит в бездонную глубину все ниже и ниже. Ей хотелось кричать, но крик не получался. Она отчаянно билась и барахталась и внезапно проснулась. За стенами времянки ревел ветер, шумел дождь, сверкали молнии, грохотал гром. Рядом с ней спокойно спала Цзюйцзюй.
Ей стало не по себе. Она хотела разбудить Цзюйцзюй, но не осмелилась и, свернувшись калачиком, спрятала голову в подушку. В эту темную, грозовую ночь, терзаемая предчувствием ужасного и мучимая горестями жизни, она с такой остротой тосковала по маме! Ей казалось, что в этом мире только под маминым крылышком она будет чувствовать себя надежно и покойно. За два с лишним года службы в армии она ни разу не смогла съездить навестить маму. После приезда на Луншаньскую стройку она послала ей уже восемь писем, но мама почему-то не ответила ни на одно. Где она сейчас? Заболела? Или… Циньцинь не решалась думать об этом. Слезы скатывались по ее щекам и капали на подушку.
Раннее утро, дождь прекратился. После подъема подруги по времянке разошлись каждая в свое отделение. Цзюйцзюй пошла работать на кухню. Циньцинь, до которой дошла очередь дежурить, прибралась во времянке, подмела полы и собралась идти в ударное отделение. В это время во времянку зашел Чэнь Юй.
— Циньцинь, пришло письмо от твоей мамы. Оно было вложено в конверт ее письма ко мне. Она просила передать его тебе, — с горестной ноткой в голосе произнес Чэнь Юй, передавая письмо.
Циньцинь тут же развернула письмо и стала читать:
Циньцинь дочитала письмо, обливаясь слезами.
Пережитое — это та необходимая основа, на которой зиждется представление человека об окружающей действительности. Лишь человек с богатым жизненным опытом обладает большой проницательностью и пониманием. После приезда на Луншаньскую стройку Циньцинь все больше и больше ощущала на себе тяготы жизни, а все, о чем рассказала мама в письме, еще более раскрыло ей глаза на то, как нелегка жизнь. Она пока еще не была в состоянии представить себе жизнь во всей ее переменчивости, однако все, что она вычитала из строк и между строк маминого письма, подсказывало ей, что с мамой что-то случилось.
— Чэнь Юй, — попросила она, всхлипывая, — дай мне почитать письмо, которое ты получил от мамы.
— Я уже сжег его, как она и велела.
— Ты… Ты знаешь, где сейчас мама?
— Она пишет, что в последнее время часто бывает в командировках и у нее нет постоянного адреса, — не смея глядеть в глаза Циньцинь, сказал Чэнь Юй.
— Вы с мамой обманываете меня! — сказала она, всхлипывая. — С ней определенно что-то случилось.
Не зная, что ответить, Чэнь Юй отвернулся и смахнул слезу.
Циньцинь не обманулась в своей догадке. Развернулась кампания по чистке классовых рядов, и в их квартире снова был обыск, во время которого обнаружили рукопись статьи отца Циньцинь «Лисао». Мать Циньцинь арестовали по обвинению в укрывательстве «документов, принадлежащих правому элементу и рассчитанных на использование их после реставрации старого режима». Прошло уже более двух месяцев, как ее лишили свободы. Все это она написала в письме Чэнь Юю, строжайше наказав ему пока не говорить об этом Циньцинь.
— Что это была за статья, за которую папу объявили правым элементом? — после минутного молчания спросила Циньцинь.
— Твой папа в 1958 году опубликовал статью «О «гордости» Ли Бо». — Горло Чэнь Юя перехватило. — В ней он привел две строчки из стихотворения Ли Бо «На память о посещении во сне Тяньлао»: «Как можно, угодничая, служить власть имущим и знатным, делая тем самым нашу жизнь безрадостной?!» Это навлекло на него беду. Его обвинили в том, что, рассуждая о гордой натуре Ли Бо, он обнажил собственную… контрреволюционную натуру.
Затяжной ливень превратил Луншаньские горы в груды разбухшей породы. Зал славы, врезанный в «месиво из плывуна и камней», похоже, готов был рухнуть в любой момент. С подпертого крепью свода там и сям текла вода, сыпался песок, падали камни, мелкая осыпь. В четырех верхних штреках проходка достигла тридцативосьмиметровой отметки. Оставалось пройти еще два метра. В штреке ударного отделения было уже пройдено тридцать восемь с половиной метров. Работавшее в ночную смену седьмое отделение всю смену так и не решилось пустить в дело отбойные молотки. Они беспрестанно убирали угрожающе нависшие камни, осыпь, ставили дополнительную крепь. Когда ударное отделение пришло заступать на смену, командир седьмого с тревогой сказал Пэн Шукую:
— Будь осторожнее! Грунт плывет и взрывных работ не выдержит. Чуть что — и все рухнет вместе с небом!
Пэн Шукуй остановил своих бойцов, пошел в штрек и внимательно осмотрел его. Отовсюду доносились звуки, сливавшиеся в угрожающую симфонию, — журчание сочащейся воды, стук падающих камней, скрип крепежных стоек. Согласно требованиям техники безопасности, продолжать работу в такой ситуации категорически запрещалось. Выйдя из штрека, он подозвал командиров трех других отделений и поговорил с ними. Оказалось, что и в других штреках положение было не лучше. Пэн Шукуй предложил временно прекратить работы. Усач с сомнением в голосе сказал:
— Наше отделение отстает от вашего на полметра.
— Что считаться с такой малостью! Случись что — все пойдет прахом. — Помолчав, Пэн Шукуй проникновенно добавил: — Мы не можем ставить ни во что жизнь наших бойцов!
Поразмыслив немного, Усач крикнул в сторону своего участка:
— Четвертое отделение, выйти из штрека!
Покинули свои штреки и другие отделения. Командиры пошли на командный пункт роты и доложили Инь Сюйшэну о создавшемся положении. Он, конечно, уже знал о состоянии дел и в этот момент как раз с беспокойством размышлял об этом. Убедившись, насколько опасна ситуация, он совсем растерялся.
— Оповестите роту о прекращении работ до особого распоряжения, — подумав некоторое время, нехотя сказал он.
После ухода командиров отделений он позвонил Цинь Хао. Тот в пожарном порядке приехал в расположение роты. В сопровождении и почетном окружении Инь Сюйшэна, Пэн Шукуя и нескольких пронырливых бойцов Цинь Хао осмотрел всю штольню. Вернувшись в расположение роты, он долго молчал. Опасность, нависшая над штреками, была настолько велика, что даже неспециалиста прошиб бы пот.
«Тридцать восемь метров, еще остается два метра…» — отметил про себя Цинь Хао. Искушение пройти два оставшихся метра было непреодолимо. Он закурил. В тайниках его души шла отчаянная борьба. Отступить — пойдут прахом все усилия, которые он вложил в это дело, он станет притчей во языцех, паче того — это повлечет за собой… Рискнуть пройти по острию ножа — дело не ограничится гибелью двух-трех человек, если что случится, а это опять-таки повлечет за собой… В то же время подземные сооружения даже в более слабых горных породах, защищенных бетоном, армированным стальными прутьями, становятся настолько прочными, что их не разрушишь никакими силами. Правильно! Нужно приказать роте бетонных работ, как только закончится проходка последних двух метров, срыть перемычки между штреками и быстро закрепить бетоном свод Зала славы. С помощью такой «успокоительной пилюли» будет стабилизирован весь боевой порядок. Выход из безнадежного положения, героическая победа над трудностями часто достигаются последним напряжением сил. Большой успех требует большого риска. У кого кишка тонка, тот не герой. Так было всегда, с глубокой древности. Разве циньский император Шихуан, не будь он дерзок, построил бы Великую стену, протянувшуюся с востока на запад на десять тысяч ли? Разве суйский император Янди построил бы Великий канал, связавший Север с Югом?
Всесторонне взвесив такой способ действий, Цинь Хао наконец принял решение: скачущей лошади не до помятой под копытами травы, мчащемуся поезду — не до камешков, летящих из-под колес! Он поднял голову и посмотрел на Инь Сюйшэна, надеясь найти в нем поддержку. Но тот совсем упал духом и еще больше согнулся в пояснице. Это несколько разозлило Цинь Хао, но вместе с тем, как у шулера, заметившего неуверенность в своем сопернике, вызвало мгновенное страстное желание действовать решительно. Сохраняя спокойствие в облике и голосе, он спросил:
— Политрук Инь, положение в Зале славы вызвано объективно сложившимися опасными условиями или субъективной нерешительностью?
Глядя в гипнотизирующие глаза Цинь Хао, Инь Сюйшэн был в полном смятении и не знал, что ответить.
— Постановка политики во главу угла — это самая суть всей сути, самый ключевой вопрос из всех ключевых вопросов. Я не понимаю, какое знамя несет ныне ваша первая рота, что для вас является основным звеном! — Голос Цинь Хао становился все строже. — Вам вручены на хранение золоченая кружка, которой пользовался замглавкома, кресло, на котором он сидел. При такой чести даже трус способен стать смелым! А вы? Где ваша вера в успех?! Где ваша отвага?!
Инь Сюйшэн, испуганно моргая, почтительно стоял перед Цинь Хао, затаив дыхание.
— Послушай, Инь, — пыхнув сигаретой, Цинь Хао смягчил тон, — я вовсе не толкаю тебя на отчаянный шаг. Что до отчаянности, то десяти таким, как ты, не сравниться с одним Пэн Шукуем. Ты политрук и должен понимать, как нужно в этой ситуации использовать лозунг «ставить политику во главу угла»!
Испуганный Инь Сюйшэн не переставая кивал головой.
— Ладно. У меня еще совещание в штабе дивизии. — Цинь Хао поднялся, выражение его лица было заметно мягче. — Жду от вас хороших вестей.
Проводив его, Инь Сюйшэн отер с лица холодный пот. Он повторил мысленно ту проповедь, которую прочитал ему Цинь Хао, внимательно обдумывая каждое прозвучавшее слово. Главный смысл ее понять было нетрудно: решение он должен был принять сам. Ставить политику во главу угла, высоко нести знамя и твердо держаться линии партии — все это он, как молитву, много раз твердил перед ротой и затвердил назубок. Но теперь, когда эту молитву прочитали ему самому, он понял, что в создавшихся условиях это всего лишь расплывчатые, ничего не говорящие, никчемные слова. Однако танцевать нужно все же от этого. Говорить о заботе партии, почете, вере в успех, силе людей. Золоченая кружка уже побывала во всех отделениях роты. Придумать какую-то новую форму ее использования для воодушевления людей очень трудно. Теперь вся надежда на старинное кресло финикового дерева. Провести торжественное собрание с принесением клятвы, выражением верности долгу? Или дать каждому бойцу посидеть в кресле? Инь Сюйшэн пока не пришел к окончательному решению.
После обеда он объявил роте указание комиссара: немедленно возобновить работу.
Военнослужащий не может не подчиниться приказу, не имеет такого права! Кресло-реликвию внесли в штольню и поставили в комнате отдыха командного состава, свод которой пока еще не был укреплен бетоном. Проходческие отделения выстроились перед креслом для принесения присяги. Лю Циньцинь по указанию Инь Сюйшэна читала текст клятвы, и все слово в слово повторяли ее: «Пока мы живы, будем жить ради революции. Если мы умрем, умрем за революцию. Клянемся взять рубеж Зала славы. Пусть небо обрушится, земля разверзнется — мы не изменим этому решению!»
Несмотря на то что клятва была составлена в столь страстных, столь высоких выражениях, она не вызвала в сердцах бойцов доблестных чувств. Каким бы мощным ни был духовный заряд, он уступал по силе воздействия страху перед нависшими над головами камнями, готовыми обрушиться в любой момент! В конце концов, головы людей, как и камни, вещи материальные. У каждого в душе шла борьба между зовом славы и угрозой смерти. Однако колебания, сомнения оставались в душах бойцов, ноги же их реагировали совсем по-другому — отважно шагали вперед. Их подгоняла и другая сила. Со времени их прихода в армию, даже с момента их рождения, вся воспитательная работа, которая с ними велась, не давала им ни одного примера, ни одного случая отступления перед опасностью или отказа выполнить приказ. Для солдата репутация «боящегося смерти» страшнее, чем сама смерть. Тем более сейчас, когда они действуют не каждый сам по себе, а как группа взаимосвязанных и взаимозависимых людей. Когда командир стоит перед лицом бойцов, старый боец — перед лицом новобранцев, мужчина — перед лицом группы мужчин, их чувство собственного достоинства и чувство доблести, взаимно стимулируя и индуцируя одно другое, многократно возрастают. Такова сила традиции, сила общепринятых норм поведения, сила коллектива. И в этом разгадка тайны, почему герои среди солдат появляются как при одаренных командирах, так и при бездарных.
Сейчас этот порыв подлинного мужества захватил и Лю Циньцинь. Когда церемония принесения клятвы была закончена, Инь Сюйшэн дал ел особое поручение:
— Товарищ Циньцинь, наступил ключевой момент — партия устраивает нам испытание. Это кресло-реликвия — источник нашей силы, от него зависит наша политическая судьба. Твоя задача — обеспечить сохранность кресла и сделать так, чтобы оно было на виду у каждого, кто входит в штрек или выходит из него. Оно должно максимально сыграть свою политическую роль!
После этого Инь Сюйшэн поспешил на командный пункт роты доложить обо всем комиссару Циню. Лю Циньцинь торжественно стала рядом с креслом, провожая взглядом уходящих в штрек бойцов. Провел свое отделение сурово насупившийся Усач. Пэн Шукуй подозвал к себе своих бойцов и приказал:
— Каждому взять по стойке на случай чрезвычайных обстоятельств!
Бойцы ударного отделения с крепежными стойками на плече один за другим проходили мимо стоящей у кресла Лю Циньцинь, поднимались по каменным ступеням и скрывались в штреке. Циньцинь вдруг охватило чувство одиночества. Она посмотрела на кресло — ему вроде ничто не угрожало. Тогда она пристроилась за шедшим последним Чэнь Юем и поднялась по ступеням наверх.
— Выполняй приказ политрука, — остановил ее стоявший у входа в штрек Пэн Шукуй. — Встань на свое место!
Циньцинь очень не хотелось возвращаться, ей хотелось в такой момент быть вместе с бойцами. Она посмотрела просительно на Чэнь Юя. Тот, сделав вид, что не понимает ее взгляда, озорно подмигнул ей и сказал:
— Слушай, что тебе говорит командир, и иди на место. Безопасность кресла важнее всего.
Циньцинь стояла, не двигаясь с места. Чэнь Юй подошел ко входу в штрек, обернулся и улыбнулся. Она поняла, о чем думал Чэнь Юй. Говоря о «безопасности кресла», он имел в виду ее безопасность. Озорным взглядом и улыбкой он как бы говорил: не бойся, мы вернемся. Для нее это было равносильно тому, как если бы он сказал труднопроизносимые слова: «Я люблю тебя!» Любящие сердца не нуждаются в клятвенных заверениях. Мама может быть спокойна: Чэнь Юй действительно такой человек, на которого можно положиться. Чуткое девичье сердце подсказывало ей, что он любит ее большой любовью, хотя эта любовь пока еще по-братски покровительственная, сдержанная. Это потому, что она, Циньцинь, еще юна, хрупка, еще нуждается в опоре, в человека, который, как отец или старший брат, защищал бы ее от жизненных бурь и невзгод. Но постепенно Циньцинь станет более зрелой, станет сильнее. И в один прекрасный день они с Чэнь Юем возьмутся за руки и вместе пойдут по дороге жизни. И любовь их станет более зрелой.
Во всех штреках заработали отбойные молотки. Стук их заставил сжаться сердце Циньцинь. Он звучал в ее душе словно набат прощания с Чэнь Юем. Ей стало казаться, что последним нежным взглядом он прощался с ней навеки.
В беспокойстве расхаживала она перед входом в штрек. Вдруг со стороны комнаты отдыха донесся грохот. Вспомнив о кресле, она стремглав помчалась туда. Стойка, подпиравшая одну из сторон свода комнаты, была смыта, кресло завалило глиной и камнями. Ни секунды не колеблясь, она бросилась к креслу, схватила его за подлокотники и, напрягая все силы, попыталась освободить его из завала. Кресло не подавалось. Тогда она ухватила его за спинку и стала тянуть что было мочи. Падавшие сверху мелкие камни стучали по ее каске, били по плечам, по рукам. Она была страшно напугана, но не смела бросить кресло. Она помнила слова политрука о «политической судьбе»! Из-за малюсенькой статьи папы вся ее семья вынуждена была нести на плечах тяжелый, как гора, крест; комбат из-за одного слова недовольства был смещен с должности и подвергнут суровой проработке; крошечная фарфоровая шишечка на крышке кружки-реликвии едва не повергла в большую беду все ударное отделение. Как же не бороться за свою «политическую судьбу» ей, дочери правого уклониста! Инстинкт подсказывал ей, что утрата кресла страшнее, чем обвал. В волнении она истошно крикнула и дернула изо всех сил. Кресло наконец подалось. Не успела она протащить его и двух-трех шагов, как огромный камень с комком налипшей на него глины упал на нее. Она повалилась окровавленная. В этот же момент со стороны штрека ударного отделения донесся оглушительный грохот.
— Обвал! — крикнул Усач, первым выскочивший из своего штрека. Выбежавшие вслед бойцы с тревожными возгласами бросились к участку ударного отделения. Они стали окликать находившихся в штреке, но ответа не было. Там стояли полный мрак и тишина. Все ударное отделение было блокировано обвалом!
— Скорее дать сигнал тревоги! — крикнул Усач и, прыгая через ступени, помчался из штольни.
Циньцинь барахталась в луже крови. Она слышала все, что случилось в штольне. Пыталась позвать Чэнь Юя, но голос не слушался ее. Камень лежал у нее на пояснице, и она чувствовала, что нижняя половина ее тела онемела и отнялась. С большим трудом работая локтями, она ползла и ползла вперед, продолжая бессознательно держать в руке ножку от разбитого вдребезги кресла. Наконец она выползла на полкорпуса в штольню. Здесь силы оставили ее, и она испустила последний вздох…
Холодные комки глины и грязи облепили ее щеки, две хрустальные слезинки застыли на длинных ресницах.
«Та-та-та!» — раздавались одна за другой автоматные очереди у входа в первую штольню. Сопровождаемые резким, пронзительным свистком, они непрерывным эхом отдавались в кручах окрестных гор. В душе каждого на стройке они отзывались зловещим предзнаменованием, вызывали смятение и тревогу.
Выстирав в обеденный перерыв белье бойцам, Цзюйцзюй тут же поспешила на кухню помогать готовить ужин. Когда раздался сигнал тревоги, на кухне поднялась суматоха.
— В первой штольне авария! — Повара, схватив кто кирку, кто лопату, бросились к штольне.
Цзюйцзюй, месившая в этот момент тесто, похолодела. При мысли о том, что Пэн Шукуй попал в беду, она невольно вскрикнула и, разметав измазанные в тесте руки, в смертельном испуге бросилась бежать к первой штольне.
На подступах к штреку толпилось множество бойцов. Электропроводка была нарушена, и там стояла кромешная тьма. Охваченные паникой бойцы, глядя на зияющий мраком вход, не знали, что делать.
— Фо… Фонарь… у кого есть… фонарь? — заплетающимся от испуга языком спрашивал Инь Сюйшэн.
Цзюйцзюй, протиснувшись сквозь толпу, спотыкаясь и падая, пробралась ко входу в штрек и бросилась внутрь, истошно крича: «Шукуй! Шу-у-ку-уй!» Растерянные бойцы и подумать не успели о том, чтобы остановить ее.
— Дорогу! — появился перед входом в штрек Го Цзиньтай, высоко держа пятисотваттную лампу и волоча за собой шнур электропроводки. Все расступились, и он поднялся по ступеням наверх. Под светом мощной лампы охваченные смятением бойцы притихли.
— Четвертое отделение — в штрек спасать людей! Первое, второе и пятое — устанавливать крепежные стойки! Остальным — подносить стойки! — быстро командовал Го Цзиньтай.
— Комбат… — плаксиво сказал Инь Сюйшэн, в страхе указывая на комнату отдыха. — Кресло… кресло тоже раздавило…
— Молчи, ядрена бабушка! Черта ли в твоем кресле, пусть даже на нем сам господь бог сидел! — прорычал Го Цзиньтай. — Поднимайся сюда!
Инь Сюйшэн с дрожью в коленях поднялся к штреку.
— Встань сюда, возьми лампу и держи повыше, — приказал Го Цзиньтай, передавая ему лампу.
В штреке стало светлее. В глубине его образовался мощный завал из каменной осыпи и плывуна. Со свода то и дело сыпались мелкие камни, комья глины, песок. Шедшие впереди бойцы первой спасли Цзюйцзюй, лежавшую у самого завала под грудой осыпи. Она была без сознания. Весь левый рукав ее кофты был насквозь пропитан кровью.
Стояки по обеим сторонам штрека непрестанно скрипели, лежащие на них верхняки под тяжестью осевшей породы перекосились и прогнулись. От свода исходило приглушенное гудение. Сбросовый слой толщи горы был в движении, перестраивался, перегруппировывался, давил на этот маленький пятачок пространства, готовый в любой момент засыпать все. Было очевидно, что должен вот-вот случиться еще более мощный обвал, который завалит весь штрек! Тогда уже никого из замурованных обвалом нельзя будет вызволить. С такой катастрофой Инь Сюйшэн еще ни разу в жизни не встречался. Ноги его дрожали, руки, державшие лампу, опускались все ниже и ниже.
— Партийный представитель! Уйми дрожь в коленях и держи лампу выше! — крикнул Го Цзиньтай, метнув на Инь Сюйшэна испепеляющий взгляд. От этого взгляда ничто не могло укрыться — ни слабость, ни колебания, ни страх за свою шкуру! Инь Сюйшэн мгновенно вытянулся в струнку и крепче сжал лампу. Теперь Го Цзиньтай уже не был бессильной пешкой. Его властный голос дал понять Инь Сюйшэну, что перед ним человек, которому он должен беспрекословно подчиняться.
— Стояки ставить по порядку с промежутком в полметра! — приказал Го Цзиньтай бойцам, которые устанавливали крепь по обеим сторонам штрека. Бойцы работали напряженно, следуя указанному порядку: кто штурмовал завал, кто ставил крепь. В такие минуты все бесстрашие, вся смелость, весь ум командира проявляются в одном — хладнокровии. Со свода на Го Цзиньтая сыпался песок, сочилась жижа. Он стоял неподвижно, все кругом держа в поле зрения, отдавая четкие распоряжения, величественный, как изваянная из металла статуя. Только военная служба способна выковать такой железный характер! Свое мужество, свой ум, свою выдержку он отдавал бойцам.
Стоя на коленях под самыми верхняками, бойцы, не обращая внимания на сыпавшуюся на их головы каменную мелочь, руками разгребали завал, ставили стойку за стойкой, орудовали топорами, яростно вгоняли стальные скобы в толстенные кряжи верхняков. Некоторые расшатавшиеся стояки невозможно было укрепить сразу, тогда бойцы удерживали их в нужном положении, обнимая обеими руками. Словно подкрепленные волей бойцов, крепежные стояки вели силовую борьбу со сбросовым слоем горы. Неимоверные трудности и опасности, готовность в любой момент пожертвовать жизнью, пролить кровь, необыкновенные смелость и воля, стойкость и упорство — таков удел военного человека. В эти минуты они спасали своих боевых товарищей, и для них не существовало своего «я»! Подгоняемые смертельной опасностью, они работали яростно, латая и подпирая крепь, разгребая завал.
Скрип крепежных стоек стал слабее. Сбросовый слой на какое-то время был закреплен. В завале прорыли лаз, через который одно за другим вынесли тела бойцов. Из десяти человек ударного отделения только Чэнь Юй и Пэн Шукуй подавали признаки жизни — временами из их уст раздавались слабые стенания. Из груды камней выбрался Усач, с головы до ног измазанный глиной и кровью.
— Товарищ комбат, все вынесены! — доложил он.
— Слушай мою команду! Всем по порядку покинуть штрек! — отдал последний приказ Го Цзиньтай. Бойцы один за другим стали выходить из штрека. Это был последний «исход» из опасного места. Вдруг раздался треск, и одна из стоек стала крениться. Усач в два прыжка подскочил к ней, обхватил ее руками и попытался выправить. Но тут со свода прямо ему на голову с глухим стуком свалился огромный камень. Усач замертво упал наземь. Го Цзиньтай бросился к стойке и подпер ее плечом. К нему на помощь кинулись несколько бойцов, не успевших еще покинуть штрек.
— Быстро выносите командира! — приказал Го Цзиньтай. Бойцы подхватили тело погибшего командира и побежали из штрека. В этот момент крепежные стойки, державшиеся на пределе напряжения, стали дружно трещать. Инь Сюйшэн с высоко поднятой лампой в руке стоял, окаменев, на прежнем месте. В эти короткие страшные мгновенья он словно собрал в кулак всю свою выдержку. Он впервые осознал, что такое маяк политической работы, как высоко его надо держать!
— Инь Сюйшэн, быстро на выход! — громко крикнул Го Цзиньтай, видя, что тот все еще стоит на месте, как остолбенелый. Инь не двинулся с места, ожидая, чтобы комбат покинул штрек при свете лампы. Го Цзиньтай молнией бросился к нему, схватил его за локоть и потащил, бегом бросившись к выходу. Оставалось чуть более трех метров, чтобы миновать опасное место, когда раздался громкий треск — сплошной стеной повалились стойки правой стороны штрека. Го Цзиньтай инстинктивно вытянул руку, пытаясь их задержать, и одновременно правой ногой резко и сильно толкнул Инь Сюйшэна к выходу. Именно в этот момент послышался грохот — свод штрека обрушился на всем протяжении! Инь Сюйшэн с десятиметровой высоты кубарем скатился по ступеням в штольню. Его тут же подхватили бойцы и бегом понесли из штольни.
— Комбат! — заливаясь слезами и рыдая, кричал Инь Сюйшэн.
Со страшным грохотом один за другим обрушились остальные штреки над Залом славы. Как по цепной реакции, на манер падающих и толкающих друг друга костяшек домино, один за другим рухнули все остальные отсеки штольни. Осела вся пятидесятиметровая толща горы. Из-под нее, бурля, устремились потоки жидкой глины и щебня, полностью затопив двухсотметровую транспортную галерею.
Го Цзиньтай оказался погребенным в чреве горы. Сын гор, он стал их частью.
В течение каких-нибудь двух-трех дней госпиталь дивизии оказался до отказа забит ранеными. Одновременно с мощным обвалом в первой один за другим произошли обвалы во второй, третьей и четвертой штольнях. Погибло еще шесть человек, около ста получили ранения. Это был конец Луншаньской стройки. Две тысячи бойцов и командиров в течение года и семи месяцев вели здесь ожесточенную битву. Ее итог — девятнадцать могил на обрыве Лунтоу.
Поражение? Кто сказал — поражение? У мудрецов, знающих секреты жизни, никогда не бывает поражений. У них бывают только «случаи». Цинь Хао был именно таким «мудрецом».
Авария? Что такое авария? То была вспышка взрыва «духовной ядерной бомбы»! «Великая победа» героической идеи! История делается людьми. Весь вопрос в том, есть ли у тебя размах и зоркость.
Еще не просохла свежевырытая земля на могилах погибших, еще кровоточили раны тех, кому посчастливилось остаться в живых, возбужденный ум еще не освободился от ужаса, скорби, отчаяния, а Луншаньская стройка в течение одной ночи превратилась в «колыбель героев». В дивизии была запущена вся пропагандистская машина, пущены в ход все агитационные средства, развернулась «объемная» пропагандистская атака. Ее разработал и лично ею дирижировал Цинь Хао. Литературно-художественная программа, воспевающая героев Луншаня, диафильмы, славящие великие деяния героев, специальная автомашина-выставка, заполненная вещами погибших героев, демонстрировались по всей дивизии сверху донизу. Специальный мобильный лекторский отряд численностью в тридцать человек, возглавляемый Цинь Хао, разъезжая с докладами о деяниях героев повсюду, начиная от дивизии и до армии, от армии и до военного округа, от воинских частей и до окрестных городов и сел, развернул неотразимое пропагандистское наступление. Особо важное значение Цинь Хао придавал пропаганде через прессу и радио. Он не только собрал вместе всех писак дивизии, но и пригласил отовсюду корреспондентов. В газетах и журналах печаталось великое множество материалов во всех мыслимых жанрах — сообщения, корреспонденции, подборки рассказов, очерки, повествования в картинках. Радиостанции разносили сообщения о подвиге героев по всем городам и весям.
На первых полосах газет на самом видном месте появился набранный крупным жирным шрифтом аншлаг: «Гимн преданности звучит в горах Луншань». Эта крупномасштабная корреспонденция была призвана воздвигнуть величественный монумент героям Луншаня, включая погибших ранее Ван Шичжуна и Сунь Дачжуана. Поскольку речь шла о «коллективе героев», никто не мог быть пропущен, будь то живой или погибший, каждому был уготован «ярлык героя»:
Инь Сюйшэн — образцовый политрук, высоко держащий политический маяк.
Пэн Шукуй — упорный вол, без устали везущий повозку революции.
Усач — правофланговый, «не боявшийся трудностей, не боявшийся смерти».
Чэнь Юй — образец единения с рабочими, крестьянами и солдатами.
Цзюйцзюй — красная смена крестьян-бедняков и низших слоев середняков.
Лю Циньцинь — представительница нового поколения, решительно порвавшая с реакционной семьей.
Но рассказать о подвиге героев и ничего не сказать об опыте воспитания героев — это все равно что собрать урожай и не оставить ничего на семена. Тогда невозможно будет показать, как «из одного цветка выращивают тысячи и тысячи цветков», а тем более — отразить усердие и труды садовника. И газеты запестрели инспирированными Цинь Хао статьями, посвященными вопросам осмысления опыта. В них рассматривались отдельные эпизоды, высвечивающие процесс рождения героев, исследовался путь каждого из них.
Была напечатана статья под заголовком «„Ударное отделение“ путем ударного изучения трудов Мао Цзэдуна явило пример массового героизма; „первая рота форсирования реки“, продолжая революционные традиции, взяла идейный рубеж». В статье рассказывалось о том, как Цинь Хао воспитал коллектив героев, делалось широкое обобщение и искусное изложение этого опыта:
«Чтобы прочно утвердилась преданность, надо всячески бороться с эгоизмом: встретил эгоизм — активно борись с ним. Эгоизм спасается бегством — догони и борись с ним. Эгоизм ушел внутрь — вытащи и борись с ним. Эгоизм спрятался — отыщи и борись с ним. Эгоизм уменьшился — разгляди и борись с ним!»
Пропагандистская волна распространилась на весь полуостров, на всю провинцию, на весь военный округ, продолжая расти дальше — по всей армии, по всей стране.
От свежевырытой земли на девятнадцати могилах на обрыве Лунтоу, освещенных лучами яркого солнца, поднимался пар. Казалось, будто тела покойных излучают тепло. Каменные надгробия, только что установленные на могилах, еще не успели покрыться мирской пылью. Своей свежестью и новизной они напоминали о том, что случившееся здесь — это не отдаленное прошлое, не глубокая древность. На седьмой день после похорон более ста жителей деревни Лунвэйцунь — мужчины и женщины, старые и малые — по старинному народному обычаю пришли поклониться могилам героев. Все несли по чашке чумизовой каши, кувшину чумизового отвара и совершали у каждой могилы ритуал проводов. Они не нашли могилы комбата Го. Подойдя к последнему захоронению, люди не увидели на гладком каменном надгробии ни имени, ни надписи.
— Это, наверное, и есть могила комбата, — сказал Сорванец.
Все сразу это поняли и стали в кружок вокруг могилы. Именно это была могила Го Цзиньтая. И хотя его похоронили вместе с восемнадцатью героями, однако в ряды героев не включили. Человек умер, и всем счетам с ним подведена черта. Цинь Хао еще проявил широту натуры, выделив ему клочок земли для могилы. Правда, лежала в ней только его фуражка, тело же было погребено в толще горы, и извлечь его оттуда не было никакой возможности, даже если бы три полка солдат работали для этого в течение полугода.
Жители деревни поставили перед безымянной могилой чашки с желтой чумизовой кашей.
Характер человека, его авторитет невозможно созидать никакими принудительными мерами. И никакими принудительными мерами невозможно их разрушить. Мемориальная надпись, которой не было на этом надгробии, давно уже глубоко отпечаталась в сердце каждого жителя деревни. Все они разом опустились перед могилой на колени, их скорбный плач слился в общем рыдании. В памятный для них год комбат спас сорок семей деревни от голодной смерти, раздав им по горстке чумизы. Сейчас они по древнему обычаю принесли ему кашу и отвар из той же чумизы, чтобы проводить его в последний путь. Под всеобщее рыдание старик Футан трясущимися руками почтительно поставил и зажег перед надгробием три курительные свечи.
Чэнь Юй лежал в госпитале уже двадцать дней. Из-за сильного сотрясения мозга все эти дни он был в полузабытьи, словно во сне. Но что это был за сон! Страшный? Нелепый? Прекрасный? Кошмарный? Сладостный? Горестный? Все было смутно, запутанно, причудливо. Его ранение считалось легким, лишь на голове в двух местах было наложено семнадцать швов. У Пэн Шукуя, лежавшего в той же палате, был перелом двух ребер. У Цзюйцзюй был множественный перелом левой руки, которую пришлось ампутировать. Инь Сюйшэн при падении сломал ногу, и она все еще была в гипсе.
Чэнь Юй позже всех пришел в сознание. Когда оно вернулось, когда он обрел способность нормально мыслить и осознал, что все, что бередило его душу, как страшный кошмар, все это стало необратимым фактом, невозвратным прошлым, его молодое сердце окаменело. За какие-то мгновения он постарел на сто лет. «Все то же вокруг, но люди не те, и жизнь другая кругом». Эти печальные, грустные строки из древнего стихотворения он с горечью повторял в душе много раз, и каждый раз слезы застилали глаза, капая на белоснежную подушку. Грезы юности исчезли навсегда. Им уже нет возврата. И вместе с тем все, что было в них, вставало сейчас перед глазами.
Штрек. Больно отдающийся в ушах стук отбойных молотков. Времянка. Надоевшие до смерти шутки и смех. Все это и многое другое теперь стало далеким. И только мелодичная, сладостная песня, сопровождаемая журчанием текущего между камней ручья, неизбывно лилась, звучала в его душе.
Циньцинь не вдруг вошла в его сердце. Отношения ученика и учителя позволяли ему часто бывать в их доме. Так они познакомились, наивный еще студент художественного училища и застенчивая девчонка. Они сдружились по-детски. Служба в армии, форма зеленого цвета знаменуют собой мужественность и смелость, делают человека зрелым в его собственных глазах. И он твердо уверовал, что он уже зрелый человек, настоящий солдат, она же пока еще девчонка. Во всяком случае, по сравнению с ним пока еще девчонка, хотя она моложе его всего на год с небольшим и от ее округлых форм уже веет обаянием девического расцвета. Он не обращал на нее слишком большого внимания. Однако временами ему хотелось по-братски помочь ей, защитить ее. У него не было младшей сестренки, а ему так хотелось, чтобы была. И пусть он рисовал ее себе только в воображении, только в мечтах, все равно это приносило какое-то безотчетное счастье, какую-то необъяснимую удовлетворенность. В походах, во время гастролей агитотряда, когда он перекладывал на свои плечи ее вещмешок, довольная улыбка девушки как бы сообщала не без зависти смотревшим на это подругам: я счастлива! Он тоже чувствовал себя счастливым. Она была чародейкой сцены — умение вести конферанс, декламировать стихи, петь и танцевать неизменно обеспечивали ей большой успех у публики. И это непостижимым образом трогало, пьянило его. Он не мог бы объяснить, почему к каждому ее выступлению он припасал новенькую махровую салфетку, чтобы она могла после выступления отереть пот, и затем бережно хранил эту салфетку, как хранят письмо или памятную вещицу любимого человека. Он говорил себе, что все это объясняется его братской заботой о ней. Между тем ее прелестное лицо теперь каждый раз краснело, когда она принимала от него эти знаки внимания. Мужское понимание чести, братский долг, святость дружбы не позволяли ему признать — да он и не хотел признавать, — что это любовь.
И вот теперь из-за какого-то дрянного кресла она ушла. Ушла внезапно. И все то неопределенное, что было между ними, теперь превратилось вдруг в сказку, развеяно бурями эпохи, осело в захолустных горах. Жестокая действительность лишила его даже возможности объясниться ей в любви. Теперь он мог лишь подбирать на тропинках памяти немногие лепестки воспоминаний, но уже лишенные былого аромата. Да, погибла не она одна, погибли девятнадцать человек. Но мы-то мужчины! Почему должна была погибнуть она, женщина?! Почему я, мужчина, остался жив?! Почему не погиб вместо нее?!
Ах человек, человек! Как ты ничтожен в объятиях судьбы!
— Чэнь Юй, тебе письма, — сказал, входя в палату, Пэн Шукуй. Медленно переставляя ноги, он подошел к Чэнь Юю и положил на край его постели два письма. — Опять плакал…
Он осторожно отер с его лица слезинки. Чэнь Юй сел в кровати и, посмотрев на Пэн Шукуя, горько усмехнулся. Взяв письма, он бегло посмотрел на обратный адрес, с тяжелым чувством положил их на колени и, уставившись взглядом в потолок, тяжко вздохнул.
— От кого? — спросил Пэн Шукуй.
— Одно — от сестры, а другое…
Глаза его снова увлажнились. Пэн Шукуй все понял. Тяжело вздохнув, он пошел к своей кровати и лег.
Держа письмо матери Циньцинь, Чэнь Юй долго не решался его вскрыть. О смерти Циньцинь он так и не написал своей учительнице. Но он знал, что она не могла не читать газет, не слушать радио. Какие же тяжкие чувства были заключены в этом письме! Дрожащею рукой он вскрыл конверт, вынул письмо и осторожно разгладил листок, положив его на колени.
Чэнь Юй беззвучно плакал, сотрясаясь всем телом, из искусанных губ его сочилась кровь. Он поспешно вскрыл письмо от сестры, и в глаза ему бросилась строчка с разрывающей сердце скорбной вестью:
«Мама Циньцинь вчера ночью покончила с собой, приняв яд».
— А-а-а! — вскочив с кровати, истошно закричал Чэнь Юй. Взгляд его неподвижных глаз был диким, как у помешанного. Пэн Шукуй, вскочив с постели, обхватил его.
— Чэнь Юй! Что… что с тобой?
— Оставь меня! — резко оттолкнул его Чэнь Юй, шагнул к двери и рывком распахнул ее настежь. Он хотел выйти, пойти на простор, чтобы дать излиться бушевавшим в его груди бурным чувствам. Однако не успел он сделать и шагу, как в открытую дверь с милой улыбкой вошли несколько человек — секретарь Ян и молодые военнослужащие с фотоаппаратами и репортерскими блокнотами. Ян вначале опешил, но тут же участливо спросил:
— Тебе стало лучше, товарищ Чэнь Юй? Все эти дни мы не решались беспокоить тебя. Сядем, поговорим.
Чэнь Юй продолжал стоять, тупо уставившись на шевелящиеся губы Яна. Выражение его лица при этом было такое, как будто он готов был не то заплакать, не то рассмеяться. Ян почувствовал себя несколько неловко.
— О! Ты, наверное, еще не видел газет? Вы все попали в газеты! — сказал он, показывая крупные заголовки в газете, которую держал в руках. — Отклики идут самые горячие. Особенно о Лю Циньцинь. Ведь она пожертвовала своей жизнью ради того, чтобы сохранить принадлежавшее заместителю главкома Линь Бяо… Хм… К тому же она является образцовым примером решительного разрыва с реакционной семьей. А это имеет огромное значение. Комиссар Цинь Хао дал указание, чтобы мы еще глубже, еще подробнее ознакомились с ее биографией. Ты знал ее ближе других, расскажи, пожалуйста, о ней.
Щелк! — как молния, сверкнула лампа-вспышка фотографа. Чэнь Юй пошатнулся, словно ему выстрелили в грудь, качнулся назад, еле устоял на ногах, затем подался вперед. Неожиданный щелчок фотоаппарата и свет лампы-вспышки оживили его лицо.
— Ха-ха-ха! — разразился он леденящим душу смехом и схватил Яна за борта куртки. — Как ты сказал? Цинь Хао? Цинь Гуй?[52] А еще Линь Бяо? Лысый Линь? Ха-ха-ха! Цинь Гуй! Лысый Линь!
— Он сошел с ума! Скорее… — крикнул побледневший от испуга Ян, которого Чэнь Юй продолжал трясти за борта куртки… Чэнь Юя взяли под стражу и отправили в военный трибунал.
Накануне Нового года пошел сильный снегопад. Луншань был окутан толстым плотным слоем снега. Окрестные горы и долины сверкали слепящей глаза белизной, и трудно было представить себе, что тут недавно произошли такие нелепые события.
Пэн Шукуй уже уложил вещи и собирался вместе с Цзюйцзюй покинуть Луншань, который он хотел вычеркнуть из своей памяти и который будет оставаться в его памяти всю жизнь. Прошло уже семь дней, как они с Цзюйцзюй вернулись из госпиталя в расположение роты. Здесь, как и прежде, царила напряженная, бурлящая, суровая военная жизнь. Только лица кругом были большей частью незнакомые. Первая рота, ударное отделение… Славная рота, героическое отделение. Чтобы сохранить их славу, их почетные наименования, командование, не дожидаясь пополнения из числа новобранцев, составило роту, ее взводы и отделения из личного состава других рот. Из прежнего состава ударного отделения погибли одиннадцать человек, включая Циньцинь, остался только Пэн Шукуй. Чэнь Юй, как действующий контрреволюционер, находился под арестом. В заново укомплектованном ударном отделении были назначены новые командир и заместитель. Пэн Шукуя в отделении называли теперь старым командиром.
В тот день, когда Пэн Шукуй вернулся из госпиталя, из отдела кадров полка ему прислали анкету повышаемого в должности. Ее принес лично начальник отдела кадров. Перед уходом он велел Пэн Шукую заполнить ее в тот же день. Кроме него, все остальные повышаемые в должности уже заполнили свои анкеты, и в штабе полка торопили с оформлением документов. Анкета аккуратно лежала перед ним. Он ждал ее девять лет. Этот листок мог решить не только его судьбу, но и судьбу Цзюйцзюй и даже их будущего потомства. Он давал ему возможность вместе с Цзюйцзюй перешагнуть через ту грань, которая разделяет рабочих и крестьян. Добрых десять минут смотрел Пэн Шукуй неподвижным взглядом на этот листок. И в эти десять минут перед его мысленным взором прошел весь его путь за девять лет: от канала, от Цюэшаня до Луншаня, горькие события этих лет, горестные ночи, мощный взрыв, положивший конец Цюэшаньской стройке, картины недавней смертельной схватки на последних рубежах подземной проходки, политые кровью и слезами могилы боевых друзей. Все это высветил в его памяти чистенький прямоугольник анкеты. Ему хотелось плакать, рыдать во весь голос. Но в сухих глазах его давно уже не осталось слез. Ему хотелось смеяться, хохотать, запрокинув голову. Но его ослабевшие нервы не вынесли бы такого возбуждения. Прикрыв веки, он усилием воли понемногу успокоил себя. Затем не спеша легко и аккуратно разорвал анкету на полоски, а полоски так же легонько и аккуратно разорвал на клочки. Открыв дверь, он выбросил их наружу, и они, подхваченные ветром, закружились в воздухе вместе со снежинками.
В тот день он подал в штаб полка рапорт о демобилизации.
Снегопад с небольшими перерывами продолжался уже семь дней. Небо словно вознамерилось задержать его отъезд. Из демобилизационного пособия, выданного ему по окончании всех формальностей, он выделил триста юаней и отправил с Цзюйцзюй в тыловой отдел штаба полка, чтобы передать их родным комбата Го. После этого денег осталось всего ничего. Он скрупулезно подсчитывал, какие дорожные расходы предстоят им с Цзюйцзюй на поездку в Дунбэй. Переезд в Дунбэй — путь к спасению, которым пользовались многие поколения жителей провинции Шаньдун, — был ему хорошо знаком и вместе с тем пугающе неизвестен. Они с Цзюйцзюй бесповоротно решили переехать, однако невозможно было предугадать, какая судьба им там уготована.
Вдруг он вспомнил, что должен сорок юаней Инь Сюйшэну. И хотя тот послал эти деньги родным Пэн Шукуя безвозмездно, находясь под влиянием очередной политической кампании, однако… За вычетом расходов на дорогу у него осталось только тридцать юаней. Сколько он ни прикидывал, ему пришлось снова распаковывать уже уложенный мешок. Как и положено, он уже сдал свое военное пальто и матрас. Старенькое военное одеяло да небольшой узел, в обычное время служивший вместо подушки, — вот и все пожитки, которые накопились у него за девять лет службы. В узле лежали три пары военного обмундирования, из них только одна была неношеной. Вынув эту новенькую пару, он отложил ее в сторону и снова упаковал вещи. Затем сел за стол и стал писать письмо Инь Сюйшэну. Оно получилось короткое, но заняло много времени. Запечатав его вместе с тридцатью юанями в конверт и прихватив отложенную пару обмундирования, он отнес все это на командный пункт роты и наказал вестовому передать все политруку Иню.
Вернулась Цзюйцзюй. Глаза ее опухли от слез. Пэн Шукуй предвидел это. Сам он не решился идти на встречу с родными комбата. Хотя это была последняя возможность проститься с ними, у него не хватило духу. Его сердце не выдержало бы этой горестной встречи. Забросив за спину мешок с пожитками, он взял Цзюйцзюй за уцелевшую руку и сказал:
— Пошли, пока не пришли провожающие…
Медленными шагами они поднялись на обрыв Лунтоу попрощаться с погибшими боевыми друзьями. Снег превратил надгробия в сооружения, словно бы выложенные из нефрита. Снегопад продолжался, хотя и не очень сильный. Снежные хлопья, похожие на разлохмаченные шелковичные коконы, легко кружась, падали на землю, закрывая неровности, словно дотошный художник, завершивший картину, теперь мазок за мазком поправлял обнаруженные огрехи. Но не всё на Луншаньских горах снег смог застелить и скрыть от глаз. В отдалении, как широко открытое око, с укором смотревшее на окрестный белый мир, зиял вход в первую штольню. Окружившие его времянки и дощатые строения не выдержат тяжести снега и завалятся. А скрытые под снежным покровом кафель и мраморные плиты засверкают лишь после того, как сойдет снег.
Пэн Шукуй стоял перед могилами. Удары волн внизу, под обрывом, отдавались в его душе, словно удары в грудь. Все пошло прахом, все средства, пот и кровь. Пошли прахом и те скромные чаяния и надежды, которые таились в душе бойцов. Он медленно приблизился к безымянному надгробию и так же медленно опустился перед ним на колени. Рядом опустилась на колени Цзюйцзюй. Он снял ватную шапку, на которой уже не было красной пятиконечной звезды, и вместе с Цзюйцзюй отвесил перед могилой три поклона. Они не плакали. Они выполняли принятый в их краях обычай — поклониться старшим при своем бракосочетании. Поднявшись, Пэн Шукуй бросил на могилу комбата несколько пригоршней снега. Они постояли молча перед каждой могилой. Когда они подошли к могиле Лю Циньцинь, Цзюйцзюй склонилась над ней и стала гладить рукой холодный камень надгробия. Она гладила его так, как будто под рукой у нее было живое тело.
— Циньцинь, сестренка! — не сдержавшись, зарыдала она. — Прояви свои чары на том свете, спаси Чэнь Юя!..
Выждав некоторое время, Пэн Шукуй поднял Цзюйцзюй. Бросил последний взгляд на стройку, на могилы. Ушло, все ушло в прошлое: гром взрывных работ, стук отбойных молотков, грохот обвалов. Погибшие на стройке боевые друзья спят вечным сном. А им с Цзюйцзюй, оставшимся в живых, еще нести по жизни тяжелый крест, пройти до конца путь, отмеренный им судьбой.
Прощайте, Ван Шичжун, Сунь Дачжуан! Прощайте, Лю Циньцинь, Усач! Прощайте, любимый комбат, уснувшие навек боевые друзья!
Поддерживая за руку Цзюйцзюй, Пэн Шукуй направился на север, тяжело ступая по глубокому снегу. Жгучий северо-западный ветер трепал пустой рукав Цзюйцзюй. А снег все кружился, кружился, постепенно занося ровные цепочки их следов.
Инь Сюйшэн вернулся из госпиталя в расположение части специально для того, чтобы проститься с Пэн Шукуем. За пять месяцев, в течение которых они вместе находились в госпитале, в одном и том же хирургическом отделении, Пэн Шукуй ни разу не зашел к нему в палату, так же, как и Инь ни разу не зашел к Пэн Шукую. Он не решался. Он не смел видеться ни с кем из их роты. Сердце его горело, не переставая ни днем, ни ночью, как в пекле. Он всегда был уверен в правильности избранной им жизненной линии. Однако после бедствия на Луншаньской стройке от этой уверенности не осталось и следа. Он не мог понять, почему, ради чего мог появиться на месте бедствия в критический момент брошенный в тюрьму Го Цзиньтай. Он не мог понять, откуда у разжалованного комбата была такая мощная притягательная сила. Он не мог понять, почему в тот роковой момент, когда они оба находились между жизнью и смертью, Го Цзиньтай оставил себе смерть, а шанс выжить отдал человеку, который так жестоко его притеснял. Исходя из своего жизненного кредо, он и не должен был понять. Ему нужно было все осмысливать заново.
Когда он только-только вступил в армию, в душе у него жили наивные идеалы и представления. Он мечтал добиться успеха, выдвинуться. В этом, вообще говоря, не было ничего предосудительного. Но в определенный период героем считали того, кто отличался в военном мастерстве. Тут Инь Сюйшэн почти никакого преимущества перед другими не имел и только хлопал глазами, видя, какие чудеса физической подготовки показывает его земляк Пэн Шукуй, в одно время с ним вступивший в армию. Когда же «подули другие ветры» и на первый план стала выдвигаться политика, он почувствовал, что настал черед и ему показать, на что он способен. Он был грамотен, смекалист, и отличиться ему было нетрудно, был бы нужный настрой в голове, была бы живость в глазах. Не жалея труда и сил, он по выходным дням ходил в ближний городок и собирал там арбузные корки для откорма свиней. Цель его была в том, чтобы осуществить задуманное дело, а вовсе не в стремлении совершить потрясающий подвиг. Когда в газетах было опубликовано сообщение о его делах, когда его пригласили выступить с докладом об этом, он поначалу заикался и краснел. Но когда за этим пришли слава и положение, он, потрясенный и ошеломленный, воспрял духом.
После того как он занял положение заметно более высокое, чем Пэн Шукуй, его временами стало охватывать чувство беспокойства. Однако жизнь в конце концов шепнула ему на ухо один «секрет»: «судьба выбирает достойного». И он успокоился. Исходя из такого жизненного кредо, он постепенно запрятал свои чувства, свою совесть в самые потаенные закоулки души. Чтобы угодить начальству, он использовал в качестве приманки обещание повысить в должности и заставил Пэн Шукуя выступить с разоблачением Го Цзиньтая. Чтобы убрать препятствие на пути своего продвижения по службе, он торопился загнать в смертельный тупик Го Цзиньтая. Ради достижения политического успеха он путем поощрения заставил тяжелобольного бойца положить свою жизнь, выполняя непосильную работу, и изваял таким жестоким образом «классический пример» человека, который «не боится трудностей, не боится смерти».
Пинок, который дал ему Го Цзиньтай, не только спас ему жизнь, но и посадил его на скамью суда собственной совести. Заржавевший замок открылся. Он с трудом выносил муки нечистой совести. Он жаждал искупить вину, сбросить с себя этот груз, жаждал пощады, жаждал той легкости, которая наступает после искупления вины. И сюда он спешил проводить Пэн Шукуя в надежде, что ему представится такая возможность. Он думал, что Пэн Шукуй будет ругать его на чем свет стоит. Он надеялся на это. Он даже надеялся, что тот станет бить его, задаст ему хорошую трепку. И тогда, может быть, придет его душе облегчение. Но этой надежде не суждено было сбыться. Он опоздал. Пельмени, приготовленные в роте по случаю проводов, остались нетронутыми. Пэн Шукуй и Цзюйцзюй ушли из расположения части потихоньку.
Вестовой передал Инь Сюйшэну обмундирование и письмо от Пэн Шукуя. Это его удивило, и он торопливо вскрыл конверт.
Письмо выпало из его рук и спланировало на пол. Закрыв лицо руками, он медленно опустился на корточки. Слезы текли у него между пальцев. Прошло немало времени, прежде чем он встал, взял под мышку обмундирование и торопливо пошел в сторону обрыва Лунтоу.
Он поднялся на обрыв. Там было пустынно, только снег кружил между могилами. На снегу еле просматривались две цепочки следов — Пэн Шукуй и Цзюйцзюй давно уже ушли. Он лишь издали смотрел на эти девятнадцать могил, занесенных снегом, не решаясь подойти поближе. Овеваемый метелью, он долго стоял, мучаясь горестной мыслью о том, что перед покойными ему уже никогда не искупить своей вины.
В это время в одном из домов жилого района командования дивизии Цинь Хао подготовил довольно богатый банкетный стол. Он уже получил приказ о назначении его начальником политуправления армии. Перед отым, двъездом к новому месту службы он решил дать банкет двум гостям, двум своим подчиненнум маленьким человечкам, которые немало потрудились, работая у него на подхвате. Ему хотелось посидеть, поговорить с ними напоследок. Секретарь Ян уже прибыл в точно назначенное время, а Инь Сюйшэн задерживался.
В гостиной было жарко натоплено. На Цинь Хао был только вязанный из тонкой шерсти свитер. Он сидел на диване и медленно листал принесенный Яном альбом с газетными вырезками.
— Все подсчитали? — спросил он сидевшего рядом Яна.
— Все, — кивнул головой Ян. — Материалов о подвиге луншаньских героев, считая комментарии, крупные и мелкие заметки, в общей сложности было опубликовано сто семнадцать.
— Неплохо поработали! — удовлетворенно сказал Цинь Хао, похлопав Яна по плечу. — Этот альбом останется у меня.
Он поднялся и положил альбом в шкаф с документами. Взгляд его случайно упал на доклад о Луншаньской стройке, который он составлял два года назад. Сердце его дрогнуло. Это был его шедевр. Только потому, что, подавая этот доклад на рассмотрение начальства, он вынес в шапку слова «Министр Линь Бяо проявил в отношении Луншаня конкретный интерес», доклад в течение каких-то двух дней был одобрен членами парткома армии, визы которых гласили: «Решительно выполнять», «Как можно скорее осуществить», «Немедленно начать работы». Он вынул доклад, бегло просмотрел его и задумался. Луншаньская стройка с самого начала развертывалась как по маслу. Никто из командования армии не спросил, в чем конкретно состоял этот «конкретный интерес». Эту тайну знал только он один. А вдруг сейчас, когда Луншаньская стройка потерпела крах… Он внезапно осознал: теперь, когда он в своей карьере достиг спокойной гавани, у него за спиной остались ужасающе крутые ступени! «По этому кровавому счету рано или поздно придется платить!» Эти слова Го Цзиньтая не раз звучали у него в ушах. Платить? Гм! Кто когда в Китае до конца отвечал за свои дела? Мало ли примеров, когда люди, всячески изворачиваясь, выдавая черное за белое, находили себе оправдание! Нужно лишь соответственно подготовить общественное мнение, и любой путь окажется проходимым. В 1958 году широко развернули кампанию за выплавку чугуна и стали. Не выплавили ни того, ни другого, но закалили сотни миллионов людей! «Большой скачок», как одно из «трех красных знамен», до сих пор верно служит! И хотя Луншаньская стройка потерпела крах, однако благодаря ей воспитана целая плеяда героев, которые вдохновляют миллионы людей! Разве это не плата по счету?! «Цель — ничто, движение — все». Он не помнит, кто сказал эти слова, но смысл их верен. Постичь этот смысл далеко не так просто, как поставить визу на документе…
Стол давно уже был готов. Цинь Хао положил доклад в шкаф, посмотрел на часы и сказал Яну:
— Не будем больше ждать. Давай выпьем!
Когда Инь Сюйшэн спустился с обрыва Лунтоу, уже начало смеркаться. Легковая машина, присланная за ним Цинь Хао, стояла у расположения роты. Отсюда до штаба дивизии было меньше часа езды. У поворота, от которого до дома Цинь Хао оставалось около ста метров, Инь Сюйшэн попросил шофера остановиться и вылез из машины. Ему не хотелось, чтобы люди видели, что он ездит в гости к начальству на легковой машине. Снегопад уже прекратился, стало заметно холоднее. Он надел марлевую повязку и не спеша пошел к дому Цинь Хао. Когда он открыл дверь, в лицо ему ударила волна теплого воздуха, налипший на его ресницах иней стал таять. Он снял повязку, протер увлажненные растаявшим инеем глаза и сквозь стеклянную дверь гостиной увидел Цинь Хао и Яна, которые пили вино и о чем-то оживленно разговаривали. Голос Цинь Хао после выпитого был необычайно возбужденным и громким. Инь Сюйшэн подошел к двери гостиной и остановился в нерешительности. Чувства, которые им владели, не позволяли ему сразу включиться в оживленную атмосферу, царившую за дверью. Там уже выпили по третьему разу, и Цинь Хао захмелел. Он стал еще разговорчивее и говорил еще громче.
— Сяо-Ян, конечно, пропагандистскую работу мы провели неплохо. Но, к сожалению, у нас не было такого образцового примера, который прогремел бы на всю страну! Черт бы побрал Го Цзиньтая! Надо же было ему дать пинка Инь Сюйшэну! Эх, если бы Инь Сюйшэна задавило, как это можно было бы обыграть! Мы бы тогда подали его почище Ван Цзе![53] Почище Лю Инцзюня![54]
«Тук!» — Инь Сюйшэн ударился головой о косяк двери и чуть было не повалился на пол. Ян, услышав стук, открыл дверь. Цинь Хао, увидев Инь Сюйшэна, радушно пошел ему навстречу.
— Ну что это такое! Заходи, тебе три штрафных рюмки! — ласково обняв Инь Сюйшэна, Цинь Хао повел его к столу. Ян наполнил рюмки.
— Сяо-Инь! Как доложили из парткома дивизии, принято решение повысить тебя в должности, назначив начальником политотдела полка! — Цинь Хао поднял рюмку и, поглядев на Яна пьяными, налившимися кровью глазами, сказал: — Давай выпьем за повышение Сяо-Иня!
Инь Сюйшэн поднял рюмку. Рука его дрожала, и вино расплескивалось. Усилием воли он унял дрожь и успокоился, как тогда, в штреке, перед обвалом, когда он держал лампу. Он посмотрел на Цинь Хао, горько усмехнулся и сказал:
— Товарищ начальник политуправления армии, этой рюмкой вина мы помянем души погибших на Луншане! — С этими словами он капля за каплей вылил вино на пол. Захмелевший Цинь Хао оторопел и посерьезнел. Инь Сюйшэн поставил рюмку на стол и, глядя бесстрастным взглядом прямо в подернутые кровавыми жилками глаза Цинь Хао, сказал, выделяя каждое слово: — Я официально заявляю о демобилизации из армии! — С грохотом отодвинув стоявший сзади стул, он вышел, гордо подняв голову.
В конце концов он распрямил спину.
Незаметно пролетели пятнадцать лет. Волны истории давно уже прилизали песчаные отмели памяти. И если остались на них какие-то отметины, то и они теперь уже еле различимы.
После разгрома «банды четырех» высшие военные власти вновь подтвердили, что центр тяжести обороны полуострова находится на севере, а не на юге. В начале восьмидесятых годов было проведено крупное переформирование войск. Номер и оборонительные задачи дивизии D были упразднены.
В связи с крутым историческим поворотом судьба по-иному расставила и оставшихся в живых людей.
Цинь Хао недолго сидел в высоком кресле начальника политуправления армии. После «событий 13 сентября» Луншаньская стройка вполне логично была увязана в одно звено с «проектом 571» — планом военного путча контрреволюционной группировки Линь Бяо. Цинь Хао был изолирован для проведения расследования. За время следствия он написал объяснительных записок общим объемом в пятьсот тысяч иероглифов. Преступления, в которых он признавался, были ужасающими, чудовищными и составили крупное, особо важное дело в том военном округе, где оно расследовалось. Огромная следственная комиссия, созданная специально для этого, в течение восьми лет расследовала все внешние и внутренние нити дела, опутавшие всю страну. На расследование было затрачено сто пятьдесят тысяч юаней. Однако чем дальше велось расследование, тем больше запутывалось. Цинь Хао после многократного разъяснения ему политики партии в конце концов признался: все подчеркнутые показания в его объяснительных записках являются ложными! Таким образом, единственным, что связывало Цинь Хао с контрреволюционной группировкой Линь Бяо и что подтверждалось документально, было семь верноподданнических писем, которые он в течение двух лет написал Линь Бяо. В итоге он не получил на эти письма ни строчки в ответ даже от канцелярии Линь Бяо, не говоря уже о самом Линь Бяо. В его письмах не содержалось никаких слов и фраз, которые не встречались бы в газетах того времени, за исключением разве того, что он в нескольких случаях перед словом «уважаемый» употребил слово «самый».
Относительно «конкретного интереса», как выяснилось в ходе расследования, дело обстояло так. Однажды он случайно услышал, как один из высших командиров в кулуарном разговоре рассказал, что в период инспекционной поездки Линь Бяо по полуострову на карте, которой он пользовался, неизвестно откуда появился карандашный прокол. Подстегиваемый какой-то необъяснимой «догадкой», Цинь Хао самолично изучил эту карту, выполненную в масштабе 1:50 000. Прокол приходился точно на Луншань. Это и послужило основанием для развертывания грандиозной Луншаньской стройки и для утверждения о «конкретном интересе», тайну которого Цинь Хао никогда не раскрывал. Что же касается «надписи», то это был досадный срыв: во время IX съезда партии Цинь Хао сначала пустил этот слух, а потом стал предпринимать шаги для получения надписи, но желаемого не достиг.
Почитавшиеся священными золоченая кружка и кресло-реликвия действительно в свое время были собственностью армейской гостиницы «Цзюцзяолоу», в которой останавливался Линь Бяо во время инспекционной поездки по полуострову. Их Цинь Хао заполучил из гостиницы, действуя всеми правдами и неправдами, где нахально, где подкупом. Это было после того, как сорвалось дело с получением надписи. Но таких бокалов в гостинице было пятьсот, и даже новейшими методами криминологической экспертизы было совершенно невозможно определить, на каком именно остались следы губ и отпечатки пальцев Линь Бяо. Кресло, по заключению специалистов, было изготовлено в годы правления последнего цинского императора и с известным основанием могло считаться антикварной вещью. Авторитетные лица дали такое заключение: Линь Бяо был тщедушным от рождения, боялся простуды и, вне всякого сомнения, не решился бы «почтить своим задом» это кресло финикового дерева с таким холодным и жестким сиденьем.
В целом открывшаяся картина была такова, что люди отказывались в нее верить. Цинь Хао так отчаянно стремился примкнуть к Линь Бяо, а последний перед замышляемым переворотом был так заинтересован в том, чтобы заполучить как можно больше сторонников, что было совершенно непонятно, как могло случиться, что он отверг Цинь Хао. Гадали так и сяк, и наконец одному пришла в голову разгадка этой тайны: дивизия D в своем истоке принадлежала «Восточной полевой»…
Говорят, что Цинь Хао недавно видели у могил на обрыве Лунтоу. Он весь поседел, взгляд его был бессмысленно-неподвижен. Он ходил в полном одиночестве в тени деревьев, в укромном, безлюдном месте и был похож на движущуюся окаменелость…
Согласно «Положению о безопасности из шести пунктов», военный трибунал приговорил Чэнь Юя к смертной казни. Однако, когда Линь Бяо, «сломав секиру, погрузился в пески», Чэнь Юй был объявлен невиновным и освобожден. Его арест был обоснованным, а освобождение — тоже правильным. Демобилизованный из армии, он вернулся в главный город провинции и полностью посвятил себя живописи, устроившись в один из районных домов культуры. Однажды зимним вечером в 1979 году дверь его мастерской внезапно открылась, и на пороге появился молодой секретарь по печати дивизии D.
— Товарищ Чэнь Юй, — обратился к нему ночной гость, совершивший, судя по его виду, утомительную поездку, — я приехал по специальному заданию парткома дивизии. Вы, можно сказать, знаменитость нашей части! Командование дивизии приняло решение…
— Че-е-пуха! — заикаясь, сказал Чэнь Юй и закрыл перед посетителем дверь. Затем он вернулся к своему холсту и стал мазок за мазком класть на него краски…
Инь Сюйшэн, отказавшись принять назначение на должность начальника политотдела полка, демобилизовался в ранге кадрового работника ротного уровня. Организация, принявшая его после демобилизации, учитывая его основное занятие в армии, а также тот факт, что он многие годы был активистом в изучении трудов Мао Цзэдуна, решила направить его на политическую работу. Но он наотрез отказался и потребовал, чтобы его направили в столовую продавать талоны на питание. Четырнадцать лет он продавал эти талоны и за все это время ни разу не ошибся ни на грош…
О Пэн Шукуе и Цзюйцзюй с тех пор, как они в тот метельный день покинули Луншань, никто в части не получал никаких вестей. Неизвестно, осели ли они в Дунбэе или, объездив полстраны, вернулись в родные края. Их родной городок Ляочэн, знаменитый своей бедностью, за эти несколько лет прославился на всю страну, явив пример превращения из нищего в процветающий. И в каком бы уголке страны они сейчас ни находились, они не могли не слышать по радио этой радостной вести из родных мест…
Самыми верными свидетелями истории, похороненной под тем грандиозным обвалом, остались только жители деревни Лунвэйцунь и девятнадцать могил на обрыве Лунтоу. Но и они стоят перед лицом исторических перемен. После того как в четырнадцати приморских городах был объявлен режим открытого доступа для внешнего мира, власти нашли, что Луншаньский залив являет собой перспективную естественную глубоководную гавань, и решили построить здесь современный портовый город. Сюда стали прибывать изыскательские и строительные отряды, а железную дорогу протянули дальше, до деревни Лунвэйцунь. На Луншане, в течение десяти с лишним лет находившемся в запустении, снова загремели взрывы строителей.
Все земли деревни Лунвэйцунь были реквизированы, а лишившиеся земли жители деревни с радостью пополнили ряды строителей и стали первыми жителями этого города. Согласно плану, район обрыва Лунтоу будет превращен в зону культурного отдыха, и девятнадцать могил, находящихся на этом обрыве, должны быть перенесены в другое место. Соответствующие органы прощупывали возможность перемещения этих могил в находящийся на полуострове мемориальный парк павших героев. Однако оттуда пришел такой ответ: «Согласно действующему положению, лица, погибшие не на фронтах войны, не могут считаться павшими героями, тем более что речь идет о лицах…» Перо не поднимается продолжить эту цитату дальше. Как в конце концов быть с этими девятнадцатью могилами, пока не решено. Однако, кроме органов гражданской администрации, этот вопрос никого не волнует. И без того забот хватает — находящееся в полном разгаре текущее строительство, возведение пристаней, высотных зданий, улиц, магазинов, парков, кинотеатров, танцплощадок и тому подобного. И только жители старшего поколения деревни Лунвэйцунь частенько еще вспоминают: «Были бы живы те ребята, каждый из них на этой стройке стоил бы десяти!»
Цзян Цзылун
ВСЕ ЦВЕТА РАДУГИ
Перевод
Мир велик, и в нем случается много удивительного. А если бы не случалось, то что бы это был за мир?
Вот посмотрите, что произошло у ворот Пятого сталелитейного завода в самое первое утро восьмидесятого года.
Этот завод, построенный еще в пятидесятых годах, растянулся километров на пять, но сейчас вокруг него образовался так называемый свободный рынок — веяние времени. У заводских ворот расположилось множество крестьян, торгующих чумизой, горохом, редькой, капустой и всевозможными продуктами подсобных промыслов. Все это доставлялось сюда на коромыслах или на тележках. Продавцы старались перекричать один другого, заглушая своими зазывными криками не только конкурентов, но и доносящийся с завода шум и грохот. Теперь рабочим, живущим в общежитии, уже не требовались будильники: крики первых торговцев поднимали тех, кому в утреннюю смену. А домохозяйки могли не волноваться, достанутся ли им овощи, свежая рыба или креветки, — иди и бери, сколько душе угодно, были бы только деньги.
Заводские домны работали не более чем вполсилы, производство хирело, а за воротами завода царил полный расцвет. Подсобные промыслы обложили государственное предприятие со всех сторон. Рыбак, торговавший креветками или крабами, за день выручал столько же, сколько рабочий за неделю. И рабочие охотно несли свою зарплату торговцам, потому что это было удобно: отдать за продукты немного дороже все-таки лучше, чем экономить деньги, но не иметь возможности вообще ничего купить. Хотя дела на заводе шли неважно, у рабочих тем не менее водились денежки, так как весь народ стал постепенно богатеть. Экономические законы действовали словно по мановению волшебной палочки, и все в конце концов были вынуждены признать их справедливость.
Особенно шумная и оживленная жизнь шла прямо у ворот завода: здесь торговали не только сырыми продуктами, но и готовой едой — лепешками, мучными плетенками, жареным арахисом, вареными бобами. Их покупали прежде всего рабочие, идущие в утреннюю смену. Заводская охрана требовала, чтобы продавцы не загораживали ворота, не мешали пешеходам и машинам, но торгующие лезли все ближе, оставляя совсем узкий проход. Рынок тоже имел свои законы: тут кто успевал, тот и преуспевал.
Сегодня тон задавал высокий молодой парень. Он был не похож ни на пропыленных крестьян, ни на неряшливых городских лоточников, перемазанных маслом и грязью. Напротив, на нем красовались чистый белый передник, поварской колпак, белые нарукавники и даже марлевая повязка на лице. Действовал он спокойно, уверенно, как повар крупного ресторана, и сразу привлекал к себе внимание. Его напарник, примерно одного с ним возраста, выглядел по-другому: коренастый, большерукий, с круглой и какой-то бугристой физиономией, напоминавшей подшипник, имел поросшие волосом уши, а на переносице темные очки. На нем был бежевый свитер грубой вязки и коричневые брюки дудочкой. Этот громила первым делом прошелся, размахивая ручищами, по рынку, присмотрел вблизи ворот удобное местечко, на котором устроился продавец яиц, деревенский старик, и рявкнул:
— Почем яйца?
Старик удивленно взглянул на его физиономию, подумал, что с такого покупателя лучше не начинать — целый день не будет удачи, — но и отказывать ему нельзя, поэтому с заискивающей улыбкой ответил:
— Два шестьдесят кило.
— Так дорого?! — протянул парень, взял в каждую руку по два самых крупных яйца и стал перебирать их, как это делают пожилые люди с грецкими орехами, желая разработать суставы. — А свежие? Гляди тухлых-то сюда не таскай, народ не обманывай!
Он продолжал пристально глядеть на старика. Едва тот повернулся к другому покупателю, как парень сунул яйца к себе в карманы и быстро схватил четыре новых. Старик ничего не заметил. Этот трюк увидела пожилая женщина, стоявшая сзади, испугалась, разинула рот, но вид у вора был такой устрашающий, что она не решилась произнести ни слова: лучше одним делом меньше, чем больше; не стоит наживать неприятностей с утра! А очкастый тем временем не собирался оставлять старика в покое. Пошевелив подбородком, напоминавшим приклад винтовки, он пробурчал:
— Ты что, не видел объявления на воротах? Заводская охрана не позволяет загораживать проход. Ну-ка, убирайся отсюда!
Заискивающая улыбка старика стала совсем жалкой. Он сокрушенно закивал головой:
— Но ведь я далеко от ворот, ни прохожим, ни машинам не мешаю…
— Все равно убирайся!
Тут подошел парень в белом переднике и прервал своего напарника:
— Хэ Шунь, пусть себе стоит здесь, а мы встанем рядом! Если кто-нибудь захочет яиц к нашим лепешкам, мы со стариком договоримся. И ему и нам будет хорошо!
Он откинул от своего велосипеда какую-то доску, раздвинул приделанные к ней ножки, поставил на образовавшийся столик печурку, сковороду, ведро с тестом и начал жарить лепешки. Тем временем Хэ Шунь воздвиг над своим приятелем большой белый зонт, наподобие тех, под которыми летом стоят регулировщики. Сейчас была ранняя весна, солнце грело слабо, так что зонт требовался в основном для защиты от пыли, а еще больше — для солидности, для привлечения покупателей. Не удовлетворившись этим, Хэ Шунь привязал к велосипеду высокий бамбуковый шест с деревянной доской, на которой было написано: «Лепешки по-мусульмански», и зычным голосом, каким он привык орать во время скандалов на улицах, затянул:
— Эй, подходите скорей! Скорей покупайте горячие, ароматные лепешки жареные! Вкусные и дешевые! Другие берут по двенадцать фэней, а мы только по десять! За выгодой не гонимся, для рабочих стараемся. Эй, кто не верит, попробуйте! Ручаюсь, что захотите отведать еще раз…
— Хэ Шунь, не ори ты, будто перед дракой, лучше деньги получай! Надень шапку и марлевую повязку, а темные очки сними. И вообще веди себя прилично! — проговорил парень в фартуке, извлек из корзины стереомагнитофон, поставил его на скамеечку и нажал на клавишу. Из магнитофона полилась мощная красивая музыка. Гомон вокруг мгновенно стих. Покупатели и продавцы подняли головы, некоторые пошли на звук.
— Ха, — удивился Хэ Шунь, — оказывается, ты и эту игрушку прихватил? Да я бы из-за нее одной стал покупать у тебя лепешки! — Он порылся в кассетах и с разочарованием заметил: — А чего ты взял только голую музыку без песен? Поставил бы какую-нибудь гонконгскую или западную певицу, так весь рынок бы к нам сбежался!
— Что ты понимаешь! Занимайся лучше своим делом! — негромко произнес парень в фартуке. Видимо, он имел на Хэ Шуня немалое влияние, потому что тот сразу подчинился и лишь попросил зажарить ему те четыре яйца, которые он стащил у старика.
Возле белого зонта уже собралось немало людей: одни покупали лепешки, другие просто наблюдали и слушали. При виде такого охранника, как Хэ Шунь, никто не осмеливался лезть без очереди, все чинно выстраивались в цепочку. Лепешки действительно были хороши, да и дешевле, чем у других торговцев. Многих привлекала подчеркнутая чистоплотность парня в белом фартуке. Рачительного продавца звали Лю Сыцзя. Рабочие и служащие завода с особым интересом участвовали в аттракционе, потому что оба парня были шоферами заводской автоколонны. Итак, они и зарплату от государства получают, и торговлей занимаются. Интересно, как на это посмотрит руководство? Кое-кто из рабочих тоже баловался торговлишкой, но тайно, а эти средь бела дня свое «знамя» развернули, да еще у главных ворот. Заинтригованные люди заговаривали с продавцами. Лю Сыцзя был не очень словоохотлив, а Хэ Шунь почти не закрывал рта.
— Вы молодцы! — говорили им. — За сегодняшнее утро, поди, немало заработаете?
— Приходится шевелиться, раз на заводе премий не дают! — отвечал Хэ Шунь, уверенный в своей непогрешимости.
— А начальство вам разрешает?
— Мы его не спрашиваем! Сейчас это никого не касается! Советуемся только с директрисой Зарплатой да секретаршей Монетой. Нынче одни дураки не подрабатывают, а у кого больше денежек, тот и хорош!
— У вас есть патент на торговлю?
— Конечно, есть! Мне дал его отец — правоверный мусульманин из Западного края.
— Выходит, вы на работе зарплату получаете, да еще здесь богатеете… Не слишком ли жирно?
— Я же говорю: нынче одни дураки не подрабатывают. Когда восемь бессмертных переплывали море, каждый показывал свои способности[55]. Смелый помирает от обжорства, а трус — от голода. Если ты на что-нибудь способен, можешь хоть в восьми местах кормиться. В Америке студенты поступают судомойками в рестораны, станочники после работы могут работать таксистами, наши крестьяне отправляются торговать в города, а мы, рабочие, должны помирать с голоду? Что у нас, головы на плечах нет?
— А не может ли все это посеять хаос, неразбериху в обществе?
— Иди ты со своей неразберихой! Разве до сих пор меньшая неразбериха была? Коли не хочешь покупать, катись отсюда, не встревай! — Когда у Хэ Шуня не хватало доводов, он быстро переходил на брань.
— Ты чего ругаешься?
— А того, что ты ублюдок! Понял?
Хэ Шунь уже хотел пустить в ход кулаки, но Лю Сыцзя, не поднимая головы, тихо произнес:
— Ты что, снова за старое?
И Хэ Шунь мгновенно сник. С другими он мог буянить, однако перед Лю Сыцзя почему-то пасовал, как щенок. Странный союз был у этих двоих.
В магнитофоне щелкнуло, и музыка прекратилась. Лю Сыцзя поставил новую кассету с темпераментной испанской мелодией. Постукивая в такт лопаточкой по краю сковородки, он вдруг громко выкрикнул:
— Жареные лепешки, горячие, приятны и для рта, и для души! Попробуйте — снова захотите! Наши лепешки не только желудок насыщают, но и мозги прочищают!
Казалось, он кричал не для покупателей, а для самого себя, и сразу после этого замолчал, но люди уже окружили его лоток тройным кольцом. Многие специально притормаживали, слезали с велосипедов и присоединялись к толпе, чтобы поглядеть на странных торговцев, послушать необычную музыку. Единственный проход к заводским воротам был запружен, идущие на утреннюю смену не могли пробиться, но, похоже, не слишком жалели об этом — их веселила всеобщая кутерьма. Те, кто все-таки прошел на завод, разносили по всем цехам, отделам и лабораториям новость о том, что́ устроил сегодня перед воротами Лю Сыцзя. Законно это или незаконно — рабочих не очень интересовало: главное, что лепешки были вкусными и дешевыми. Но администраторы, управленцы, посматривали на все случившееся лишь издали, а то и вовсе не решались смотреть, бормоча: «Опять этот парень беды себе ищет!» Правда, никто, даже сотрудники политотдела и отдела охраны, не решался высказать свое недовольство, а тем более реквизировать лоток Лю Сыцзя. Кадровые работники, конечно, не боялись кулаков Хэ Шуня, дело было в другом. Они чувствовали, что шоферу не годится торговать лепешками, а почему именно — объяснить не могли. Никаких руководящих указаний, никаких директив на этот счет они не получали. Экономическая политика сейчас оживилась, но что считать правильным, а что ошибочным? Политика в государстве одна; выходит, то, что законно для крестьян, не может быть противозаконным для рабочих?
Беда была в том, что большинство управленцев завода привыкли действовать точно по указке верхов и главным образом подчиняться, а не брать ответственность на себя. Сейчас нажим сверху ослаб, и они чувствовали себя так, будто из шести органов их тела[56] исчезли души. Внизу происходили колоссальные изменения, а в верхах отдавало мертвечиной, вот двое парней и вклинились в эту щель.
Народу все прибывало, покупателей тоже. Теперь лепешки брали в основном молодые люди — знакомые Лю Сыцзя. Они покупали по пять, десять, а то и по двадцать штук, оставляя часть для обеденного перерыва. Покупали не только по необходимости, но и из солидарности, чтобы поддержать приятелей.
Внезапно раздалась отчаянная трель велосипедного звонка, и в лоток чуть не врезался ярко-красный «феникс». Хэ Шунь уж было собрался разразиться отборной руганью, но, увидев личность велосипедиста, заулыбался и заискивающе произнес:
— Е Фан, не хочешь ли лепешек? Бери сколько угодно, я угощаю!
Девушка, спустившая ногу с педали, даже не взглянула на него, а сердито смотрела на Лю Сыцзя. Тот, не поднимая головы, тихо и вежливо сказал:
— Проезжай, Е Фан, не мешай нашей торговле!
Е Фан презрительно фыркнула. Это была очень красивая, хотя и слишком разбитная девушка с черными блестящими волосами, собранными на затылке с помощью сверкающей, может быть даже золотой, заколки. В ушах у нее висели бирюзовые серьги. Они удачно перекликались с голубым костюмом западного покроя, очень хорошо сшитым и подчеркивавшим соблазнительные изгибы ее тела, от которого шел едва уловимый приятный запах. Взгляд ее был холоден и независим. Она дернула Лю Сыцзя за нарукавник:
— Ты чем это занялся? Позоришься только!
Лю Сыцзя все тем же спокойным и вежливым тоном ответил:
— Я не краду, не граблю, законов не нарушаю. В чем позор-то?
— Ладно! Тебе что, денег не хватает?
— Я не ради денег, а чтоб рабочим было удобнее.
— Хватит трепаться, сворачивай свой лоток! Весь ущерб я беру на себя…
На скулах у парня заиграли желваки. Он неожиданно повернулся, острым, словно бритва, взглядом впился в Е Фан и, с трудом подавляя злость, бросил:
— В день мы выручаем по десять юаней, в месяц — триста, в год — больше трех тысяч… И все это ты возьмешь на себя? Уходи отсюда, не создавай себе хлопот!
Он отвернулся и продолжал жарить лепешки. Девушка все уговаривала его, но он как будто не слышал, даже взглядом ее не удостоил. Это было для нее обиднее, чем насмешки или ругань. Разве она кого-нибудь в жизни умоляла? Разве ей когда-нибудь противоречили? Нет, она сама не давала никому спуску, была похожа на необъезженную кобылицу, но Лю Сыцзя ее усмирил. Ради него она готова на все — на любой позор, любое испытание, лишь бы ему понравиться. А он то горяч, то холоден, и не понять его. Он даже скрыл от нее, что собирается торговать. Это лишний раз доказывает, что она для него ничего не значит. Не в силах побороть тяжелое чувство, она пошла прочь, ведя рядом с собой велосипед.
Тут послышался автомобильный гудок, и к лотку подкатила черная легковая машина. Стиснутый толпой шофер продолжал ожесточенно сигналить. В машине сидел Чжу Тункан — секретарь заводского парткома. Поглядев на часы и увидев, что до начала смены осталось всего десять минут, он нахмурился:
— Мы уже несколько раз приказывали, чтобы ворота никто не загораживал! Почему же торговцы не слушаются?
Шофер с не меньшим раздражением подхватил:
— Заметьте, что это торговцы не из деревни, а с нашего собственного завода! Жареными лепешками промышляют!
— Кто же именно?
— Лю Сыцзя и Хэ Шунь.
— Вот оно что! И покупают у них?
— Еще как!
Хэ Шунь, высоко подняв только что испеченную лепешку, с невинным видом направился к машине секретаря парткома:
— Жареные лепешки, всего мао штука, дешево и вкусно, уступаем два фэня, сама в рот просится!..
Чжу Тункан сердито махнул шоферу:
— Разворачивайся, въедем через задние ворота!
Не успел Чжу Тункан начать работу, как несколько цеховых секретарей партбюро позвонили ему с рассказом о реакции рабочих на поведение Лю Сыцзя и вопросом, как к этому относиться? Эх, Лю Сыцзя, Лю Сыцзя, опять весь завод взбаламутил! Чжу Тункан уже много лет занимался политико-идеологической работой, хорошо разбирался в людях, но чем дальше, тем больше чувствовал, что работать все труднее. Мысли у народа изменились, стали какими-то непредсказуемыми и неуправляемыми. После «культурной революции» люди вроде бы стали лучше, но их поведение во сто крат усложнилось, выглядело хаотичным. Он изо всех сил пытался нащупать хоть какую-то закономерность, однако она ускользала от него. Людям прибавили зарплату, им начали выплачивать премии — казалось бы, это должно было облегчить работу с ними, а на самом деле все теперь тяжелей и беспокойней, чем прежде. Секретарем заводского парткома он был уже почти двадцать лет, свои обязанности знал вдоль и поперек, как старый преподаватель — учебник, над его головой уже не висело ни меча, ни плетки, положение стало прочное. И все-таки он ощущал, что работать ему трудно, что он не справляется с делами. Даже такой щенок, как Лю Сыцзя, порой способен был поставить его в тупик. Интересно, для чего Сыцзя занялся этой торговлей? Неужели ему денег не хватает? Но ведь он еще два года назад первым на заводе стал «обладателем семи предметов»: телевизора, магнитофона, проигрывателя, фотоаппарата, стиральной машины, калькулятора и холодильника. Он первым надел темные очки, однако, едва объявился второй такой модник, тут же снял их. Первым начал носить брюки дудочкой, но опять лишь до тех пор, пока они не стали поветрием на заводе. Иногда он мог появиться в традиционном гражданском френче — суньятсеновке, иногда — в европейском костюме с галстуком, будто научный сотрудник. Теперь, видно, решил подражать лавочникам! Причем, чему бы он ни подражал, все у него выходило очень ловко, и это злило Чжу Тункана. Заводские парни и девчата, особенно те, которые гнались за модой, буквально боготворили Лю Сыцзя. Его слово среди молодежи звучало весомее, чем слово секретаря комитета комсомола. Сам Лю никогда не льстил секретарю, напротив, разговаривал с ним не без подковырки, но серьезных промахов себе не позволял, законов не нарушал, умел действовать в рамках, изыскивая разные лазейки. Работники отдела охраны даже начали подозревать, что Лю Сыцзя — главарь тайной воровской шайки. Иначе как он, шофер третьего класса, мог завести себе «семь предметов»? Как он сумел подчинить Хэ Шуня, для которого драка была развлечением и с которым не справлялись ни отдел охраны, ни милиция? Ведь мелкий хулиган Хэ Шунь добровольно признал главенство Лю Сыцзя — значит, тот был более крупным хулиганом. И притом гораздо более хитрым: раньше милиция то и дело задерживала Хэ Шуня, а с тех пор, как он связался с Лю Сыцзя, его хулиганские замашки не изменились, но поймать его уже ни на чем невозможно. Видать, усовершенствовался! А может быть, стал еще хуже? И что такое этот Лю Сыцзя, добившийся подобного перелома в характере Хэ Шуня? Ловкий лицемер или человек, заслуживающий одобрения?
В отделе охраны по привычке истолковали все это в дурном духе, однако, наведя о Лю подробные справки, ничего предосудительного не обнаружили: парень не связан ни с какой шайкой. Корни его вызывающих поступков неясны, на хорошего человека он тоже не похож, короче говоря, заводскому руководству он был не понятен. А перед непонятным противником Чжу Тункан всегда чувствовал себя почти бессильным. Обыкновенный молодой рабочий бросил вызов самому секретарю парткома. Чжу Тункан понимал, что это смешно и даже позорно с любой точки зрения. Позор для его ранга, положения, величины власти, опыта, возраста. И все же это было фактом, между Лю Сыцзя и Чжу Тунканом установилось чуть ли не равновесие сил. Лю Сыцзя со своими лепешками всколыхнул весь завод, а какой поступок Чжу Тункана мог иметь аналогичное воздействие? Пустяковый, казалось бы, случай поставил секретаря парткома в очень трудное положение. Он давно знал, что некоторые рабочие тайком приторговывают: одни в свободное время, другие просят отпуск, третьи притворяются больными, четвертые просто прогуливают. Ведь торговля гораздо выгоднее, чем работа на заводе. Прогулял неделю, потерял зарплату за шесть дней, а заработал за два месяца! Какой дурак не поймет этой арифметики? И разве это так уж противозаконно? Раньше, без сомнения, было противозаконным, а сейчас верхи не хотят лезть в такие дела, да, откровенно говоря, и не справляются с ними. Чего влезать, когда неизвестно как обеспечить людям регулярную занятость? Если бы подвернулась крупная торговля, способная принести в месяц полмиллиона юаней дохода и позволившая выдать зарплату работникам завода, Чжу Тункан, пожалуй, и сам взялся бы за нее. Экономические законы неумолимы, они влияют на мысли и действия людей, и, поскольку секретарь парткома пока не мог следовать за быстро меняющейся хозяйственной конъюнктурой, ему оставалось лишь смотреть сквозь пальцы на не совсем достойные методы обогащения.
Недаром говорят: «Если народ не займется, то и чиновник не шелохнется». Идейная слабость и трусость — это смертельные пороки для руководителя, они делают его беспомощным и никчемным. Про Чжу Тункана вряд ли можно было сказать так, однако сегодняшний поступок Лю Сыцзя уже не позволял ему отсиживаться в бездействии: парень под бравурную мелодию раскинул свой лоток на глазах у всего завода. Чжу чувствовал, что это вызов ему и всему парткому. В секретаре вспыхнула ярость, но он усилием воли подавил ее: все равно Лю Сыцзя не испугается его гнева, напротив, он только посмеется над кадровыми работниками. Щенок нарочно лезет на рожон — это сейчас часто бывает. Он прекрасно знает, что за торговлю лепешками Чжу Тункан не решится наказать его, и он по-своему прав, наверное, даже имеет единомышленников, в том числе среди заводского руководства. Чжу Тункану казалось, будто он сел верхом на тигра и теперь не может слезть — таким безвыходным было его положение. Да, современная молодежь что хочет, то и творит! А ему что делать? Не вмешиваться — значит признать, что Лю Сыцзя действует в пределах дозволенного, и тем самым поощрить других на такие же действия, то есть фактически на анархию. Это значит показать всему заводу, что партком спасовал, что он бессилен. Нет, это невозможно, надо вмешаться, но как именно?
Чжу Тункан снял телефонную трубку и позвонил в проходную:
— Кто это? А-а, старина Чжан! Выгляни за ворота, посмотри, продает ли еще шофер Лю Сыцзя лепешки…
— Нет, закончил, когда раздался звонок на смену, и вошел на территорию завода…
Конечно, торговля в рабочее время выглядела бы совсем по-иному, но Лю Сыцзя не дал секретарю парткома подобного козыря. Этот парень был достаточно умен и ловок, Чжу Тункан даже побаивался таких людей, хотя никогда не признался бы себе в этом. Впервые он столкнулся с этими молодыми людьми, когда однажды пришел в автоколонну, а Хэ Шунь, недавно переведенный сюда, еще не знал, что Чжу — партийный босс. Он принял его за старого велорикшу и стал насмехаться:
— Эй, отец, ты что, своими тремя колесами надумал конкурировать с нами, четырехколесными?
Начальник автоколонны Тянь Гофу, видя, что ситуация взрывоопасна, изменился в лице и крикнул:
— Хэ Шунь, ты что, совсем сдурел? Нечего зубы скалить! Перед тобой секретарь заводского парткома!
Чжу Тункану все это было, конечно, неприятно. А тут подходит Лю Сыцзя и с улыбочкой начинает выгораживать нахала:
— Старина Тянь, а по-моему, для секретаря парткома высшая похвала, если его принимают за рикшу. Это значит, что он прост и доступен, похож на рабочего. Правильно я говорю, почтенный Чжу?
И Чжу Тункану оставалось только кивнуть головой. Он был очень серьезным, солидным человеком и не привык к подтруниваниям, тем более со стороны рабочих. Ему порой не хватало смелости, решительности, в результате чего в те времена, когда руководителей обвиняли в мягкости, несобранности или лени, его неизменно поминали первым. Но никто, ни начальники, ни подчиненные, не мог отрицать, что он хороший человек. Многолетняя борьба за власть, бесконечные политические бури не изменили его сущности и его отношения к людям, не отравили его души. Может быть, поэтому Лю Сыцзя сейчас и осмеливался говорить с ним так панибратски. Впрочем, современные молодые люди ко всем норовят относиться как к равным, не обращая внимания ни на богатство человека, ни на его положение, власть. Чжу Тункану это не нравилось, хотя он тоже не любил делить людей на сорта или ранги. Ему было неприятно, что Лю Сыцзя обратился к нему не «товарищ секретарь парткома», а «почтенный Чжу» — как к какому-то уборщику. Но Чжу Тункан сумел все-таки не выдать себя и сдержался.
Еще меньше понравилась ему манера обращения Лю Сыцзя с начальником автоколонны. Этот двадцатилетний юнец похлопал пятидесятилетнего шефа по плечу и сказал:
— Старина Тянь, ты сегодня какую-то чужую роль играешь! Обычно ты с шоферней свой парень, любишь с нами и выпить, и закусить, ни во что не вмешиваешься, всем хорош. А перед руководством вдруг лицо от нас воротишь, друзей не узнаешь, строгим прикидываешься — это не годится! Почтенный Чжу — настоящий кадровый работник, его твои приемчики не обманут!
Лю Сыцзя говорил вроде бы тихо, вполголоса, но Чжу Тункан все слышал. Не исключена возможность, что парень на это и рассчитывал. Тянь Гофу побелел от злобы, хотел выругаться, но, поперхнувшись, так ничего и не сказал. Секретарю парткома стало больно за него, однако и он промолчал. Даже не совсем понятно, почему Лю Сыцзя относится к начальству свысока, а оно с ним церемонится?
Чжу Тункан снова снял телефонную трубку и позвонил в автоколонну. Там долго никто не отвечал, тогда Чжу поручил техническому секретарю парткома вызвать тамошнее руководство. Секретарь спросил:
— Позвать начальника или его заместителя?
Начальник автоколонны Тянь Гофу не очень разбирался в делах, поэтому Лю Сыцзя им и помыкал. Говорить с ним не имело никакого смысла. А заместителем начальника была девушка Цзе Цзин, назначенная туда сравнительно недавно. Может быть, она сумеет вправить мозги Лю Сыцзя? Немного поколебавшись, Чжу Тункан сказал:
— Заместителя.
Секретарь понимал, почему его начальник колеблется. Все считали Чжу Тункана очень добрым и скромным, поэтому люди любили помогать ему. И секретарь добавил:
— Насколько я слышал, у Цзе Цзин с Лю Сыцзя тоже не совсем обычные отношения.
— Что ты имеешь в виду? — удивился Чжу Тункан.
— Когда Цзе Цзин пришла в автоколонну, ребята встретили ее в штыки, а сейчас она с ними поладила, но учится у них курить, пить и одеваться, как они…
— Что? Маленькая Цзе учится курить и пить? Нет, это невозможно… Вызови ее немедленно!
Он посмотрел на кипу бумаг, лежавшую на столе, но не захотел сразу заниматься ею и пересел на диван. Очень чесались уши — у него всегда было так, когда он сердился; врачи западной медицины говорили, что это нервное, а китайские доктора — что это огонь, подступающий из тела к ушам. А поскольку руководители не могут не сердиться, значит, ему суждено страдать до самой пенсии. Он вынул спичку и начал ковырять ею в ухе.
Если Цзе Цзин в самом деле изменилась, это для него удар посильнее, чем история с Лю Сыцзя. Тот мог его только обозлить, но не расстроить, у Чжу к нему никакого особого отношения не было. А Цзе Цзин — другое дело. Это он ее открыл и выпестовал, ее не поставишь на одну доску с каким-то малознакомым парнем!
Чжу Тункан откинулся на спинку дивана и опустил голову с редкими седыми волосами, обнажив трогательную лысину на макушке. Он закурил, сощурил глаза и выпустил дым, который сразу окутал его, как туман — снежный пик. На этом самом диване они с Цзе Цзин не раз говорили. Для него, как для старого партийного работника и пожилого человека, каждый такой разговор был радостью, наслаждением, очищением души. Цзе Цзин была удивительно чиста в любом своем проявлении, можно сказать, прозрачна. Она могла выложить собеседнику решительно все тайные мысли, а это в сегодняшнем сложном мире поистине драгоценно. Она говорила с Чжу Тунканом чуть ли не ежедневно, и вовсе не для того, чтобы подольститься к нему, а просто потому, что секретарь парткома в ее понимании был чем-то вроде духовного отца, олицетворял собой партию. Политическая жизнь казалась Цзе Цзин самым важным. В тот день, когда девушка приняла решение вступить в партию, она разрыдалась и плакала так искренне, что было очевидно: партия для нее — самое высокое, самое великое; раньше она, видно, и подумать не смела, что может стать ее членом. Ей казалось, что она вступает в эту когорту с пустыми руками, что она недостойна партии, уронит ее авторитет. Чжу Тункан гладил девушку по голове, утирал ей слезы и вспоминал, что для него партия — то же самое. Чистота Цзе Цзин трогала, вселяла к себе уважение, как бы высвечивала в людях их недостатки и мещанские привычки, заставляла окружающих становиться лучше. Секретарь парткома не раз думал со вздохом, что если бы все были похожи на Цзе Цзин, то мир удалось бы спасти. Но он и беспокоился, считая, что чрезмерная чистота и наивность могут повредить девушке. Ему хотелось, чтобы Цзе Цзин всегда сохраняла свою индивидуальность и в то же время углубила ее, быстрее познала жизнь, потому что чистые души слишком уязвимы, ранимы.
Его положение мешало ему откровенно высказать ей свои взгляды на мир, да он и не хотел разрушать ее иллюзий, ее восторженного отношения к партии. Правда, Цзе Цзин спрашивала его: что такое жизненная зрелость? Обязательно ли она должна сочетаться с хитростью? Чжу Тункан отвечал, как мог, но оставался недоволен собой. Он слишком долго разыгрывал перед ней роль представителя партии, второго отца… И все же он действительно оберегал ее, не отпускал от себя и помог подняться из технических секретарей парткома в замзавсектором пропаганды. С его точки зрения, Цзе Цзин была самой лучшей, самой идеальной девушкой в мире.
После разгрома «банды четырех» Чжу Тункан, как старый кадровый работник, обретал все больший вес, а Цзе Цзин, напротив, считалась выдвиженкой «культурной революции», к тому же ей не забыли, что она занималась в то время пропагандой. Из достойных преемниц она мигом превратилась в нежелательную фигуру, и с ее лица сошла очаровательная наивная улыбка, сошла навсегда. Девушка как будто повзрослела лет на десять и решила по собственной инициативе уйти в рабочие. Чжу Тункан утешал ее, говорил, что она не связана с «бандой четырех», что ее и не подумают увольнять. Но Цзе Цзин, прежде чересчур покладистая, теперь стала невероятно упрямой. Чжу боялся, что это скажется на ее психике, и в конце концов дал свое согласие. Поскольку производство девушка знала плохо, Чжу Тункан направил ее не в цех, где бы она просто не выдержала, а в автоколонну, где, впрочем, тоже нужно было отвечать за пятьдесят с лишним грузовиков. Сначала он хотел назначить ее заместителем секретаря партячейки, но она категорически отказалась от политической работы. Цзе Цзин занималась этой работой сызмала и в результате основательно разочаровалась в политике. Тогда Чжу Тункан сделал ее заместителем Тянь Гофу, начальника автоколонны, который плохо справлялся со своими делами. Верным ли был этот ход? Чжу немного раскаивался в нем, потому что девушка вряд ли сумеет исправить положение в автоколонне. Не погубил ли он девчонку? Что она может сделать среди таких шалопаев и заноз?
Перед началом утренней смены Цзе Цзин вывела грузовик с пригородного шоссе и через задние заводские ворота подъехала к гаражу автоколонны. Шоферы еще не пришли. Усталая, она прилегла на баранку, чтобы хоть немного отдохнуть. Даже здоровый парень не перенес бы такой жизни: вот уже год, как Цзе Цзин почти ежедневно являлась на завод в шесть утра и до восьми училась водить машину, а потом сдавала ее шоферу. В пять часов дня, когда другие уходили с работы, она продолжала учиться ездить до восьми вечера. По пятнадцать-шестнадцать часов в сутки трудилась — как такое выдержать? Но девушка была непреклонна: она должна научиться водить машину, дело любит знатоков! Служить заместителем начальника автоколонны и ничего не понимать в автомобилях — значит вызывать всеобщие насмешки и стать беззащитнее ребенка.
Никогда не забудет она свой самый первый день в автоколонне. Это было два года назад, когда секретарь заводского парткома позвонил начальнику колонны Тянь Гофу и вызвал его к себе. Цзе Цзин относилась к Тяню совсем не плохо, хотя многие за глаза говорили о нем как о не очень способном и трусливом человеке, норовящем все с себя спихнуть. Диспетчеры производственного отдела даже называли его Барышней Тянь, причем он безропотно откликался на это прозвище. Старый, бесхарактерный, он вечно сиял улыбкой, а молодежь никогда не шпынял, из-за чего та считала его добрым. Цзе Цзин была очень рада, что у нее будет такой начальник, и втайне благодарила секретаря парткома.
Выслушав рекомендацию парткома, Тянь Гофу засветился своей знаменитой улыбкой и горячо пожал девушке руку:
— Очень хорошо, я как раз мечтал о заместителе! Ваш приход наверняка изменит обстановку в автоколонне. Добро пожаловать в наш коллектив.
Цзе Цзин зарделась от неловкости:
— Товарищ Тянь, я ведь ничего не понимаю в вашей профессии… Надеюсь только на вашу помощь, на то, что вы возьмете меня к себе в ученицы!
— Ну что вы говорите! Я сам профан, машины водить не умею, да начальнику и некогда водить. Вы молоды, умны, и я буду всецело полагаться на вас…
Чжу Тункан тоже сказал несколько слов, Тянь Гофу закивал и торжественно проводил Цзе Цзин в автоколонну.
В то время как раз кончалась весна. Солнце светило не очень сильно, но было до удивления жарко, а серые облака предвещали скорую перемену погоды — то ли большой ветер, то ли бурю. Перед гаражом автоколонны в тени высокого тополя стояло более десяти молодых шоферов. Они как-то странно глядели на Цзе Цзин. Они знали, что это бывшая заместительница завсектором пропаганды, но ничего не говорили, даже не поздоровались с ней. Цзе Цзин не смела поднять головы, румянец с ее щек переполз к ушам. Приветливое лицо Тянь Гофу, напоминавшее масляный блин, вдруг напряглось, и он с преувеличенной серьезностью, как актер на сцене, стал говорить шоферам:
— Ребята, это мой новый заместитель, присланный к нам парткомом. Известный на весь завод кадровый работник. Ее имя вы наверняка знаете, так что называть нет необходимости…
Шоферы разом захохотали, и Цзе Цзин стало еще более неловко. Тянь Гофу, вызвавший хохот, не рассмеялся вместе со всеми, а с той же серьезностью продолжал:
— Я думаю, ваш смех означает, что вы горячо приветствуете нового начальника, поэтому у меня нет нужды много говорить. Отныне пусть все слушаются указаний товарища Цзе, и тогда наша автоколонна будет работать еще лучше.
Снова взрыв хохота. Кто-то выкрикнул:
— Старина Тянь, а ты, оказывается, шутник!
Тянь Гофу многозначительно подмигнул шоферам и вытащил у одного из них сигарету; тот дал ему прикурить. У Тяня, видимо, были очень теплые отношения с подчиненными, Цзе Цзин втайне позавидовала, как свободно он с ними общается. А шоферы тем временем начали обсуждать ее, одни тихо, другие громко, как будто ее здесь не было:
— Ей же в руководстве хорошо было. Чего она к нам перебежала?
— Не слушай всяких трепачей, — ответил шофер с бугристой физиономией. — Наверняка не ужилась с кем-нибудь, поэтому к нам и съехала. Это все зависит от разных политических кампаний: сначала влезла по шесту вслед за «бандой четырех», а теперь оказалась не в фаворе, вот и решила спрятаться у нас, переждать непогоду.
Цзе Цзин побледнела и еще ниже опустила голову, на нее словно вылили таз холодной воды. Она думала, что, уйдя из парткома, избавится от пустословия и дешевой политики, а в результате «из чана с солеными овощами попала в погреб с редькой»! Причем в парткоме было менее болезненно: там болтали главным образом за спиной и обходили острые углы, потому что болтающие многое понимали и почти не отличались друг от друга. А здесь все было страшно грубо, прямолинейно, жестоко. Цзе Цзин наивно полагала, что в автоколонне ей устроят торжественную встречу, по крайней мере поаплодируют или еще как-нибудь выразят свою радость, может быть, попросят сказать несколько слов. Когда в коллективе появляется новый начальник, он обязательно произносит тронную речь, излагая свою программу на будущее. Это давно стало традицией, Цзе Цзин даже приготовила такую речь и никак не думала, что все это не понадобится, что шоферы посмотрят на нее как на чужую, начнут высмеивать:
— Чем же она будет здесь заниматься? Может, чаем нас поить или огонек к сигаретам подносить? Для этого она годится!
— Не думай, что она ничего не умеет делать! Начальство знало, когда ее к нам посылало. Она — любимица секретаря парткома, была его личной секретаршей!
Но противнее всех выступал шофер с бугристым лицом:
— Раньше ей было вольготно наверху, пока мы тут вкалывали! Сейчас прибежала управлять нами, а мы снова вкалывай, и пожаловаться, мать твою, некому!
Один пожилой шофер лет пятидесяти сидел на корточках в сторонке от всех и курил массивную, похожую на ручную гранату трубку-самоделку, вырезанную из корня жужуба. Его большая опущенная голова была лысой, как у бога долголетия Шоусина, но усы, густые и черные, спускались до самой шеи. Он долго молчал, однако в конце концов не вытерпел, встал и сказал, немного заикаясь:
— Хватит, братва! Если уж убивать собрались, то хотя бы на части не разрубайте… Чего вы девушку обижаете?
Толстомордый немедленно вскинулся:
— Ты, Сунь Большеголовый, вечно подлизываешься! Не успела новая начальница прийти, как ты готов ей всё облизать!
— Не зарывайся, Хэ Шунь, доиграешься!
Пожилой шофер бросился на толстомордого, но остальные водители со смехом оттащили его. Кто-то крикнул:
— Большеголовый, у тебя же граната в руках. Кинь ее в Хэ Шуня!
Все загоготали еще громче, а Цзе Цзин, дрожа от обиды, едва сдерживалась, чтобы не расплакаться. Удивительнее других вел себя начальник автоколонны. Он тоже стоял в сторонке, разговаривая с несколькими шоферами, и лишь под конец процедил:
— Ладно, остановитесь! В шутках тоже надо меру знать. Девушка только что пришла, а вы такое вытворяете… Идите скорей работать, а то смена вот-вот кончится!
Сунь Большеголовый и другие пожилые шоферы отправились к машинам, но Хэ Шунь с его ватагой даже не шелохнулись и, пропустив слова начальника мимо ушей, продолжали болтать и смеяться. Тянь Гофу тихо сказал Цзе Цзин:
— Шоферы все такие. На язык остры, но грязь у них именно на языке, а не в душах. Ты не принимай это близко к сердцу — постепенно обвыкнешь!
Ясно, что он слышал ехидные реплики своих подчиненных и лишь притворялся глухим или дурачком, чтобы от него не потребовалось вмешательства. Цзе Цзин стало еще противнее, и она снова опустила голову. Тянь Гофу посоветовал ей всячески налаживать контакты с шоферами и, сославшись на какие-то дела, улизнул.
Теперь Цзе Цзин осталась совсем одна перед несколькими скользкими малыми, которых часто называют «голышами» или «глазурными шариками». Окружив девушку, они то допрашивали ее, то ругали, то напыщенно восхваляли — кто во что горазд. Один разыгрывал роль мягкого человека, другой — непреклонного, третий — благородного, четвертый — злодея, но все мечтали стереть ее в порошок. Их главной целью было разозлить и запугать Цзе Цзин, чтобы она убежала и больше никогда, даже под страхом смерти, не вернулась в автоколонну. Они чувствовали себя здесь как рыбы в воде, автоколонна была их вотчиной, а профан Тянь Гофу — всего лишь игрушкой в их руках. Секретарь парткома послал сюда свою подручную наверняка для того, чтобы ставить им палки в колеса, подчинить себе это «неуправляемое звено». Теперь о любом происшествии в автоколонне девчонка будет доносить наверх — мыслимо ли стерпеть такое?
Режиссером всего этого спектакля был Лю Сыцзя. Сам он сидел в сторонке, в кабине грузовика, и спокойно наблюдал за тем, как его приятели насмехаются над девушкой. На его лице застыло задумчивое непонятное выражение. Впрочем, его отношение было еще непонятнее, чем выражение лица. Лю Сыцзя участвовал во всех хороших делах автоколонны, но и во всех плохих. С одной стороны, он был известен как шофер, проехавший сто тысяч километров без нарушений, а с другой стороны — как баламут, причем даже вождь баламутов. Спектакль с Цзе Цзин он затеял для того, чтобы поглядеть, как опозорится эта передовая работница завода, «баловень эпохи», но, увидев ее жалкое состояние, почему-то не ощутил радости, быстро пресытился и понял, что их поведение глупо и подло.
Цзе Цзин впервые в жизни испытывала такое унижение. Краснея и бледнея, она чувствовала себя абсолютно беспомощной и не могла ни огрызнуться, ни действовать, ни даже заплакать. Разве это рабочие, шоферы?! Это просто шайка хулиганов! Как она забрела в эту шайку, как могла помышлять остаться в ней? Ее буквально мутило: честная, чистая девушка вдруг очутилась на какой-то свалке! Выходит, за шесть лет работы она так и не узнала завода?
— Бесстыдники, не смейте обижать наивного человека! — крикнула наконец молодая водительница Е Фан. В левой руке держа сигарету, а правой обняв Цзе Цзин за плечи, она принялась успокаивать ее: «Не бойся! И нечего церемониться с этими сукиными сынами!» Вынув из кармана еще одну сигарету, она протянула ее Цзе Цзин: «Куришь?» Та смущенно покачала головой и не без любопытства взглянула на девушку, которая осмелилась прорвать блокаду отчаянных парней. Е Фан была очень красива: овальное лицо, словно выточенное из белого нефрита, пышные волосы, похожие на хвост феникса, шелковая кофта с вышивкой, короткая юбка западного покроя, стройные голые ноги, белые босоножки на высоком каблуке. Наряд ее был просто вызывающим, недаром многие, кто с одобрением, а кто с осуждением, называли ее «манекенщицей». На других такой наряд, возможно, выглядел бы неестественно, но у Е Фан он отлично сочетался с изящной фигурой и свободной манерой держаться. Казалось, она была рождена для модной и броской одежды. Девушки вроде Цзе Цзин, умные, серьезные, устремленные к высоким идеалам, обычно недолюбливают таких, как Е Фан, но сейчас Цзе Цзин чувствовала себя перед ней скованной и неотесанной. Та совершенно свободно болтала, шутила с парнями, если надо, ругала их, и Цзе Цзин оставалось только завидовать. Продолжая обнимать Цзе Цзин за плечи, Е Фан шепнула ей на ухо:
— Здесь нужно держаться совсем не так, как в заводоуправлении. Первым делом надо научиться ругаться и даже драться, чтобы уметь защитить себя!
Парни перемигнулись и перенесли атаку на Е Фан:
— Ладно, нечего вам шептаться! Эй, Е, ты чего подлизываешься к новой начальнице? Хочешь в партию вступить или сама начальницей стать?
Девушка вскинула голову, выпустила изо рта клуб дыма и вызывающе произнесла:
— Да, и в партию хочу вступить, и начальницей стать, чтобы вас как следует прижать, дряни вонючие, собачьи объедки!
— Ха-ха-ха! — весело загоготали парни, ничуть не обидевшись, как будто быть обруганным красивой девушкой — это величайшее наслаждение.
— Сама ты дрянь! Человек не умеет курить, а ты ему сигарету суешь. Совсем уже исподличалась! Если у тебя такие хорошие сигареты, угости лучше меня… — с ухмылкой молвил Хэ Шунь, протягивая руку.
Е Фан презрительно отвернулась. Но Хэ Шунь был не из тех, кто останавливается на полдороге. Облапив Е Фан, он хотел выхватить у нее сигарету, однако еще не успел прикоснуться к карману, как получил здоровенную затрещину.
— Ой как больно! Ты чего дерешься? — притворно завопил он.
Девушка гордо швырнула на землю почти целую пачку сигарет:
— Хватайте, бессовестные, подавитесь!
— И ругается от души, и дерется как мужик, да еще копытом поддает! — хохотали шоферы, радостно подбирая сигареты.
Е Фан тоже прыснула и сказала Цзе Цзин:
— Ну что поделаешь с этими обормотами!
Она открыла новую пачку, закурила сама и опять предложила девушке:
— Попробуй, ничего страшного…
Та, покраснев, замахала руками:
— Нет, нет, я этим не балуюсь…
Е Фан покривилась:
— Когда занимаешься нашим делом, не курить и не пить нельзя. Больно уж ты скромница, одноцветная!
— Одноцветная? — не поняла Цзе Цзин.
— Ну да, красная! — захохотала Е Фан. — Ты ведь занималась политикой? Именно политики одеваются так скучно и однообразно, как ты. Но у травы только одно лето, а у человека только одна жизнь, надо всем насладиться…
Цзе Цзин не одобряла теорию, согласно которой важнее еды, питья и наслаждений в жизни ничего нет, однако возражать не стала, решив приберечь это до лучших времен. Ее задела другая фраза Е Фан, насчет одноцветности. Ведь Цзе Цзин тоже была девушкой и тоже любила все красивое, в том числе одежду, но наряжаться не смела, боясь вызвать пересуды. Порой она с завистью поглядывала на таких бесшабашных людей, как Е Фан, и все же не могла подражать им, потому что была слишком осмотрительна.
Е Фан уже хотела повести новую подругу в раздевалку, как вдруг Лю Сыцзя, сидевший в кабине грузовика, подъехал к ним и, высунувшись из окна, промолвил серьезно:
— Товарищ замзавсектором, вы, поди, никогда не ездили на грузовике? Но, раз вы пришли на работу в автоколонну, вам не мешает познакомиться с нашей профессией. Садитесь, я вас прокачу!
Е Фан вдруг изменилась в лице, вскочила на подножку и, глядя прямо в глаза Лю Сыцзя, тихо спросила:
— Ты чего задумал? Едва познакомился с человеком и уже решил с ним поразвлечься?
Тот помрачнел:
— Слишком много на себя берешь!
Так это и есть Лю Сыцзя? Цзе Цзин подняла голову и столкнулась с его холодным, враждебным взглядом. Парень был красив, явно решителен и независим и держался высокомерно. Бил он в самое больное место: он неспроста упомянул ее прежнюю должность — это означало, что ему не хочется признавать девушку своей начальницей. Раньше Цзе Цзин никогда не встречала Лю Сыцзя, и то, что она увидела сейчас, совершенно не совпадало с ее заочным представлением об этом «обладателе семи предметов»: он не отпустил длинных волос или бороды, не носил какой-либо экстравагантной одежды, не выглядел легкомысленным, а, напротив, казался очень спокойным, выдержанным, прекрасно знающим, чего он хочет. Лю Сыцзя повторил свое приглашение и добавил:
— Ну что, боитесь? Но если вам страшно даже в грузовик сесть, то как вы можете руководить автоколонной? Опасаетесь аварии? Ничего не случится: я ведь тоже своей жизнью дорожу и не собираюсь играть ею, как гусиным перышком!
Цзе Цзин не понимала, что он задумал. Прежде они не сталкивались, так что причин не любить ее у него не было, да и не похож он на Хэ Шуня и его приятелей, не станет, наверное, шутить над ней. Как бы там ни было, а не принять вызов она не могла и села в кабину.
— Я тоже с вами! — крикнула Е Фан, но ее удержал Хэ Шунь, у которого и во рту, и за каждым ухом было по сигарете.
— Еще не расписалась с парнем, а уже ревнуешь? Я сам за ним вместо тебя присмотрю! — подмигнул он, вспрыгивая на подножку.
— У, собачий корм! Ты еще в зад вставь сигарету! — ругнулась Е Фан и сама же прыснула…
Грузовик взметнул клуб пыли и помчался. Они быстро выехали из заводских ворот и направились в пригород. Уже почти смеркалось, небо было серым, дул сильный ветер, какой на севере обычно несет с собой песчаные бури. Ехали быстро, и ветер свистел в ушах. Цзе Цзин оказалась зажатой между Лю Сыцзя, сидевшим за баранкой, и Хэ Шунем, который нарочно наваливался на девушку всем телом. Она пыталась уклониться от него и невольно прижималась к Лю Сыцзя. От Хэ Шуня разило вонючим потом, Цзе Цзин едва терпела, стискивала зубы. Никогда еще ей не приходилось сидеть так близко с мужчиной, к тому же омерзительным, но девушка не смела протестовать. Она и сама взмокла, хотя ветер все время задувал в кабину. Говорить не хотелось. Первым нарушил молчание Хэ Шунь.
— Ну как, несладко? Конечно, такой нежной особе куда приятнее сидеть в заводоуправлении, в кабинете, где работает вентилятор, чай подают… Многие люди мечтали попасть на твое место, а ты вдруг к нам перебежала. Чего тебя потянуло в автоколонну?
— Ты не понимаешь, — как бы возражая ему, заговорил Лю Сыцзя, — это называется сознательностью, передовым духом! Раньше, когда в моде была политика, товарищ Цзе занималась политикой, а теперь в моде практические дела, вот она и перебежала к нам. Все хорошее захапали, как будто этот мир специально для них создан, а мы вечно вкалывай!
Цзе Цзин не ответила. Да и что она могла ответить? Разве с этими людьми стоило говорить откровенно, объяснять им что-то? Хоть она и пробыла несколько лет пусть мелким, но кадровым работником, природная стыдливость спасла ее, она не научилась словоблудию. Ее простое овальное лицо в таких случаях только краснело, и все. Когда она поступила на завод, ее сначала определили в химическую лабораторию при доменном цехе. Цзе Цзин искренне хотела стать настоящей лаборанткой, но руководство цеха все время заставляло ее писать разные бумаги да участвовать в критических кампаниях. А потом ее заметил секретарь парткома и перевел техническим секретарем в заводоуправление. Разве она виновата в этом? Каждый раз Цзе Цзин подчинялась решениям руководства, служебной необходимости. А еще позже вокруг будто стены рухнули: то, что она считала очень важной работой, оказалось пустой демагогией, не имеющей никакой практической ценности и даже вредной для людей. Все эти годы прошли зря, она ничего не умела и ничего не понимала. Она решила закалиться среди народа, научиться хоть какому-то серьезному делу. Что же в этом плохого? Почему ее так принимают? Почему думают, что ее прислали сюда в наказание за какую-то ошибку? Ну да, они считают, что преуспевающий человек сам вниз не пойдет! За последние годы люди прониклись такой ненавистью к «банде четырех», что и политработников невзлюбили. Но она-то тут при чем? Она ведь тоже жертва, и даже более несчастная, чем другие, потому что впустую потратила всю свою молодость и до сих пор ничего не умеет. Если ее сократят, то она может пойти только в дворники или сторожа. Однако еще страшнее духовные потери, которые она понесла. Ей уже больше двадцати лет, а она вынуждена заново строить свои представления о жизни, учиться всему с самого начала. Но где же тут ее вина? Цзе Цзин с трудом подавила уже поднимавшееся в душе раскаяние и мысль о том, что так поспешно отказываться от работы в парткоме было просто глупо.
Ветер усилился, по кабине забарабанил песок, вокруг потемнело так, что невозможно было отличить небо от земли. Грузовик въехал в далекий известковый карьер, тонувший в тучах извести. Рабочие здесь ходили не только в защитных касках, но и с плотно закрытыми лицами, все белые. Едва Лю Сыцзя остановил грузовик, как машина тоже покрылась известковой пылью. Хэ Шунь, не вылезая из кабины, протянул путевку подошедшему рабочему. Тот поглядел на них с явным изумлением. Что они — сумасшедшие, приехали за известью в такую погоду? Затем он громко постучал в стекло кабины и крикнул:
— Эй, вы и половины кузова до завода не довезете, всю унесет!
— А что делать? — истошно заорал Хэ Шунь. — Мы всего лишь ослы на мельнице. Что мельник скажет, то и делаем!
— Глаза-то у вас есть? Не видите, что песчаная буря началась?
— Это верно, глаз у нас нет. А у начальника нашей автоколонны куриная слепота: если с неба ножи станут падать, и то не увидит. Вкалываем-то мы! — Хэ Шунь обернулся к Цзе Цзин. — Заместительница начальника, нечего в кабине прохлаждаться! Когда чиновник получает должность, он пылает от усердия, как три факела, так что вылезай и руководи погрузкой. А то эти пройдохи под шумок недосыплют нам извести или насыплют как попало, машину испортят!
Цзе Цзин поняла, что это простая издевка, но не выйти из машины — значит показать свою слабость, боязнь испачкаться, а девушка была готова снести все что угодно, кроме презрения. Ни слова не говоря, она закусила губу и выпрыгнула из кабины. Ветер дул так сильно, что она с трудом удержалась на ногах и, ухватившись за дверцу, услышала веселый смех Лю Сыцзя и Хэ Шуня. Известковая пыль мгновенно покрыла ее с ног до головы, запорошила глаза, набилась в нос, уши, запершила в горле. Она превратилась в какую-то статую, не поймешь даже, кого напоминавшую. Рабочий поспешно отвел ее в безветренное место, помог стряхнуть известь и тут только с удивлением увидел, что это молодая женщина.
— Ты что, новая водительница?
Девушке пришлось кивнуть.
— Ну и нахальный малый этот Хэ Шунь: сам сидит в кабине, а ученицу посылает следить за погрузкой! Вообще-то тебе нечего было вылезать, мы вас не обманем…
Всего несколько обычных слов, но у Цзе Цзин защипало глаза сильнее, чем от извести. А приветливый рабочий продолжал, беспокоясь о делах, которые его, казалось бы, совершенно не касались:
— Ваши заводские руководители, я вижу, совсем одурели. В такую погоду известь разлетится на полдороге. Это же расточительство и загрязнение воздуха, прохожие вас просто проклянут!
Цзе Цзин подумала…
— Тогда прекратите погрузку.
— Мы уже почти загрузили…
— Выгружайте все! В самом деле, нечего добро на ветер кидать. Извините, что заставили вас зря работать. Спасибо вам!
— Да мы-то ничего. А вас начальство не заругает, когда порожними вернетесь?
— Пустяки, я с ним договорюсь.
— Ладно. А ты, девка, хорошо соображаешь. Иди в машину и скажи Хэ Шуню, чтоб поднял кузов. Мы сзади подгребем — и все. — Рабочий вернул Цзе Цзин путевку.
Девушка забралась в кабину, не представляя, как она заговорит с шоферами. Формально она их начальница, а фактически хуже ученицы — они ее просто не послушают. Но и молчать нельзя, поэтому она набралась смелости и вежливо сказала:
— Товарищ Лю, пожалуйста, поднимите кузов, ссыпьте известь.
— Что? — оторопел Лю Сыцзя. — Не будем нагружать?!
— Ветер слишком сильный, по дороге все сдует. И добро загубим, и прохожим навредим.
— Это ты нам как заместитель начальника приказываешь?
Цзе Цзин покраснела, но решила не сдаваться:
— Я не приказываю, а фактически советуюсь с вами.
— А если работа на заводе остановится, кто будет отвечать?
— Конечно, я. Пойду в заводоуправление и объясню. — В голосе девушки зазвучало мягкое упорство.
Лю Сыцзя не ожидал, что Цзе Цзин способна на такое. Его волевой подбородок дрогнул, и лицо вдруг приняло какое-то необычное выражение. А Хэ Шунь, не соображая, как говорится, что выше, глаза или брови, заорал на девушку:
— Ты что, свихнулась? Не успела прийти в автоколонну и уже начальницу из себя корчишь, приказы раздаешь?
Лю Сыцзя, не обращая на него внимания, решительно взялся за рычаг, опрокидывающий кузов, и ссыпал всю известь. Хэ Шунь не понимал, что случилось. Этот смелый, но недалекий малый решил, что его напарник испугался должности Цзе Цзин. Своенравный, как дикий конь, Лю Сыцзя вдруг подчинился первой попавшейся девчонке. Странно, надо отомстить за товарища! Хэ Шунь привстал, решив снова пропустить девушку внутрь.
— Я вся в известке, поэтому сяду с краю, — сказала Цзе Цзин.
— А если вылетишь на крутом повороте, кто будет отвечать?
Девушка не ответила, села и притворилась, будто глядит в окно. Грузовик выехал из карьера. Хэ Шунь как ни в чем не бывало произнес:
— Маленькая Цзе, если ты действительно решила остаться в автоколонне, тебе надо научиться водить машину.
Это уже была хорошая мысль. Цзе Цзин взглянула на него:
— Ты думаешь, я сумею?
— Я научу тебя, готов стать твоим наставником.
Цзе Цзин, опасаясь, не ответила прямо ни да, ни нет.
— Когда я начну учиться, все вы будете моими наставниками.
Чувствуя, что добыча уже почти заглотила приманку, Хэ Шунь оживился:
— Имей в виду, что для обучающихся водить машину существуют определенные правила. Первое — это зажигать наставнику сигареты, когда тот сидит за рулем. Вот так… — Он сунул Лю Сыцзя в рот сигарету и дал ему прикурить, а заодно закурил сам. — Ну-ка, повтори, я погляжу, годишься ли ты в ученицы…
Девушка сердито отвернулась.
— Скорей! Ты что, стесняешься или гордишься? — Хэ Шунь снова навалился на нее. Еще немного, и она вылетела бы из кабины, но Цзе Цзин все-таки удержалась и бросила прямо в лицо нахалу:
— Веди себя повежливее!
— Повежливее? Ха-ха-ха! — Хэ Шунь выдохнул ей в лицо клуб дыма. — Нечего из себя недотрогу строить, в нашем деле не до вежливости. Человек может погибнуть даже на пароме, а уж на машине и подавно, так что шофера надо беречь. Говорю тебе, давать наставнику прикурить — это самое простое условие, есть и посложнее. Если девушка хочет научиться водить, она должна быть повеселей!
Он обнял ее, но Цзе Цзин с силой вырвалась и, чуть не плача, крикнула:
— Остановите машину!
Лю Сыцзя, наоборот, прибавил газу. Девушка быстро открыла дверцу:
— Если не остановишь, я выпрыгну на ходу!
Тот, опешив, нажал на тормоз. Цзе Цзин выскочила и, не оглядываясь на них, пошла вперед. Лю Сыцзя еще больше растерялся, а Хэ Шунь зло проворчал:
— Плевать на нее, едем!
Грузовик пронесся мимо Цзе Цзин. Она уже не сдерживалась и дала волю слезам, даже глаза не вытирала. Ей казалось, что многочисленные обиды, накопившиеся за этот длинный день, выливаются вместе со слезами… Каждый шаг из-за ветра давался с большим трудом. Обычно, если ветер поднимался утром, он к вечеру стихал, однако вечерний ветер, как правило, дул всю ночь. Уже стемнело, а он только усиливался, на пригородном шоссе не было ни одного прохожего. Цзе Цзин устала, замерзла и не знала, далеко ли до завода и когда она наконец попадет домой.
— Маленькая Цзе, проснись, секретарь парткома велел тебе немедленно прийти!
— Что случилось? — Цзе Цзин оторвала голову от баранки, протерла глаза и увидела Тянь Гофу, который с портфелем в руках стучал в стекло кабины. На его лице блуждала какая-то неопределенная улыбка.
— Я только что встретил технического секретаря парткома, он специально шел сюда и просил меня передать, что у его начальника к тебе срочное дело.
Цзе Цзин взглянула на часы: восемь двадцать. Ясно, что Тянь снова опоздал, недаром портфель еще у него в руках. Тянь Гофу понял смысл ее взгляда и, как бы оправдываясь, сказал:
— Сегодня в медпункте народу много, я больше двадцати минут ждал, прежде чем попал, и поэтому еще не успел зайти к себе. Ты скорей иди, не задерживайся! — и улизнул в кабинет.
Девушка продолжала сидеть в машине. Вот уже скоро два года, как она пришла в автоколонну, и за это время она старалась ходить в здание заводоуправления лишь в самых крайних случаях. Она опасалась, что шоферы заподозрят ее в доносительстве; особенно падок на такие подозрения был Тянь Гофу, который вечно боялся, что она оговаривает его перед секретарем парткома. Тяню очень не нравилось, что Чжу Тункан подсунул ему свою любимицу. Хорошее отношение со стороны парткома, как ни парадоксально, мешало Цзе Цзин. Это она поняла уже потом и старалась избегать Чжу Тункана. Кроме того, ей совсем не улыбалось заходить в здание, где сидели многие ее бывшие коллеги, такие же мелкие кадровые работники. Девушка испытывала благодарность Чжу Тункану за все, что он для нее сделал, и вместе с тем уже заплатила немалую цену за его заботу. Конечно, Чжу в этом не виноват… Зачем он ее сегодня вызывает? Тянь Гофу наверняка знает, но спрашивать его бесполезно. Цзе Цзин вытащила ключ зажигания и пошла искать Е Фан, на машине которой она сегодня ездила. Толкнув дверь женской раздевалки, она увидела, что Е Фан сидит на скамейке и с остервенением курит. Что случилось с этой обычно беззаботной девчонкой? Она взяла из рук Е Фан сигарету, погасила ее и как можно мягче сказала:
— Е, ты же знаешь, что от курева губы темнеют и лицо желтеет. Что с тобой сегодня?
Е Фан растерянно взглянула на нее:
— Тебе известно, что Сыцзя торгует лепешками?
— Торгует лепешками?! — изумилась Цзе Цзин.
— Да, устроил с Хэ Шунем лоток перед главными воротами… Позор какой! — промолвила Е Фан, но на самом деле немного успокоилась, так как больше всего боялась того, что Лю Сыцзя уже сказал о своей проделке Цзе Цзин, а не ей.
— Ведь смена началась, а он все еще торгует?
— Нет, до смены они кончили, сейчас деньги считают. Сыцзя почему-то не хочет взять ни фэня, все отдает Хэ Шуню. Как ты думаешь, что это значит?
Цзе Цзин задумалась, чувствуя, что тут дело не просто в одной наживе.
— Маленькая Цзе, секретарь парткома звонил, иди скорее! — крикнул кто-то с улицы.
— Знаю! — откликнулась девушка, выходя из раздевалки. Теперь она понимала, почему Чжу Тункан вызывает ее. Вообще-то отвечать за это происшествие полагалось бы Тяню, но руководство, видимо, считает, что тот должен заниматься автоколонной, поэтому придется пойти ей, Цзе Цзин. Она даже была рада, что Чжу Тункан в данном случае интересуется не ее собственными делами, избавляет ее от излишней опеки. Сейчас главная загадка — Лю Сыцзя. Если он отказывается от денег, то что же им движет? Надо бы сначала поговорить с ним, но ведь этот упрямец все равно ничего не скажет, так что выслушаем Чжу Тункана, а уже потом попробуем расколоть Лю Сыцзя. И почему Е Фан так расстроилась? Всей автоколонне известно, что она любит Сыцзя, при каждой возможности открыто проявляет свою любовь, а он чем-то огорчил эту красивую девушку. Жаль только, что она не очень культурная. Впрочем, ее многие неверно понимают, потому что она слишком увлекается нарядами и говорит грубовато. Цзе Цзин сперва тоже недолюбливала ее, даже презирала, однако в трудные минуты именно Е Фан помогала Цзе. В конце концов Цзе Цзин полюбила ее открытость, смелость, и они стали подругами. Как было бы хорошо, если бы Е Фан поскорее вышла замуж за своего возлюбленного. Но его намерения оставались непонятными: он и не отвергал, и не принимал любви Е Фан; никто не знал, о чем он думает…
В тот вечер, когда Цзе Цзин бросили на шоссе, она долго боролась с песчаной бурей и вконец выбилась из сил. Кругом ни деревни, ни лавчонки — даже укрыться негде. Песок бил в лицо, она измучилась от жажды и голода и, наверное, свалилась бы на дороге, если бы ее не подталкивал вперед безотчетный страх. В этот момент вдалеке засветились желтые автомобильные фары. Девушка пожалела, что это встречная машина, а не попутная, иначе ее, может быть, довезли бы до города. Но машина, подъехав к ней, вдруг остановилась, и из нее выпрыгнула Е Фан:
— Маленькая Цзе, садись скорей!
Она буквально втащила свою незадачливую начальницу в кабину, развернула грузовик и тут только увидела, какая Цзе Цзин жалкая и грязная. В сердце Е Фан вспыхнуло истинное женское сострадание:
— Этих негодяев тысячью ножей мало разрезать! Вот вернемся, я им покажу… Сегодня они договорились пьянствовать в харчевне «Желтый мост», поедем к ним, пусть за нас платят!
Е Фан погасила в кабине свет и нажала на стартер. Цзе Цзин, сидя на мягком сиденье, вскоре успокоилась, только жажда по-прежнему мучила да тело чесалось от налипшего песка. Она никак не ожидала, что Е Фан выедет к ней навстречу — видать, это добрая, совестливая девушка. Явно влюблена в Сыцзя, но, когда он обидел другого, не побоялась помочь обиженному. Приревновала своего любимого к Цзе Цзин, однако, узнав, что он бросил ее за городом, не позлорадствовала, а ринулась на помощь. У Цзе Цзин стало теплее на душе. Только что на дороге она клялась завтра же пойти в партком и отказаться от работы в автоколонне, но сейчас передумала и решила остаться. Здесь все-таки есть хорошие люди: и эта «манекенщица», и пожилые шоферы, вроде Суня Большеголового. Почувствовав, что она не будет одинокой, Цзе Цзин растроганно глядела на свою спасительницу, и ее вдруг заинтересовало, как Е Фан научилась водить машину. Неужели и та вначале терпела издевательства со стороны своих наставников?
— Товарищ Е, — спросила она, — кто тебя научил водить грузовик?
— Сунь Большеголовый. Только не называй меня товарищем, зови просто Е!
— Он тоже тебя мучил?
— Что ты! Он только на вид страшноват, а человек что надо. Вспыльчив, но отходчив. И никогда не обижает учеников. Это всякая шпана, вроде Хэ Шуня, задирает девушек. С ним надо быть осмотрительнее…
— Когда наставник был за рулем, ты зажигала ему сигареты?
— А чего тут особенного! — засмеялась Е Фан.
— Ты давно куришь?
— С тех самых пор, как стала шофером. Это профессиональная болезнь. Куда ни поедешь, целый день вокруг тебя смолят — поневоле научишься…
— А сейчас хочешь закурить? Я тебе зажгу…
Е Фан снова рассмеялась. Цзе Цзин чиркнула спичкой и, воспользовавшись благоприятным моментом, задала вопрос, на который она сама никак не могла найти ответа:
— Скажи, я ведь ни перед кем в автоколонне не провинилась… Почему же Хэ Шунь, Лю Сыцзя и их дружки так возненавидели меня?
Е Фан никогда не вдавалась в такие тонкости и ответила первое, что ей пришло в голову:
— Не принимай это близко к сердцу! Они вовсе не возненавидели тебя, и незачем им тебя ненавидеть. Наоборот, они были бы не прочь поладить с тобой, даже больше, чем поладить. Но такое уж свойство у мужчин — обязательно взять над женщиной верх…
Цзе Цзин не совсем поверила этому объяснению, однако решила, что над ним стоит подумать. Тем временем они въехали в город. Е Фан повела машину не к заводу, а к стоявшей недалеко от него харчевне «Желтый мост» и, затормозив, сказала Цзе Цзин:
— Гляди, как они пируют!
Сквозь большое, ярко освещенное окно харчевни Цзе Цзин увидела Лю Сыцзя, Хэ Шуня и еще двух молодых шоферов, которые сидели за ближним столиком. Последние держали Хэ Шуня за уши и кричали:
— Признаешь свое поражение? Говори!
Кричали они так громко, что было слышно даже на улице, через стекло. Е Фан не вытерпела и потянула Цзе Цзин за руку:
— Давай тоже повеселимся, а заодно поедим за их счет!
Но Цзе Цзин не любила и боялась таких вещей. Как может она, серьезная девушка, сидеть в харчевне со всякими хулиганами? А если об этом разнесутся слухи? И она ответила:
— Ты иди, а я подожду тебя в машине.
— Нет, так не годится! Раз уж мы сюда приехали, надо вытрясти им карманы. Нельзя им с рук спускать! Вот тогда посмотрим, как они в следующий раз будут себя вести…
— Я все равно не пью ни капли.
— Ну хоть поешь.
— Погляди, я же вся в известке, как можно…
— Вот и хорошо. Пусть Хэ Шунь полюбуется, а заодно заплатит!
— Нет-нет, я не пойду…
Лицо Е Фан вытянулось:
— Ты что, боишься уронить свой партийный авторитет? Имей в виду: если ты вечно будешь строить из себя недотрогу, ты не удержишься в автоколонне. И тогда никто не сможет тебя защитить, даже я!
С этими словами она повернулась и вошла в харчевню. Цзе Цзин было неловко сидеть в машине, а скрыться — неудобно перед Е Фан. Она видела, как та свободно пробралась между столиками, села рядом с Лю Сыцзя и отхлебнула из его стакана. Хэ Шунь заискивающе протянул ей закуски и палочки для еды, Е Фан, ничуть не ломаясь, начала есть, да так жадно, будто волчица. Она явно не успела поужинать, когда поехала навстречу Цзе Цзин. У Цзе и самой сосало под ложечкой, она была бы совсем не прочь что-нибудь съесть, а еще больше — выпить, но для этого требовалась смелость. Как говорится, толстокожий сыт всегда, тонкокожий — никогда.
Едва Е Фан села, как на ней сосредоточилось всеобщее внимание. Молодые шоферы, польщенные ее приходом, наливали ей вино, подкладывали закуски. Мужчины за соседними столиками тоже поглядывали на нее. Е Фан реагировала на это совершенно спокойно, как будто вокруг никого не было, и разговаривала, смеялась со своими компаньонами. Когда она наелась, Хэ Шунь вставил ей в рот сигарету и дал прикурить. Девушка глубоко затянулась и показала подбородком на окно — наверное, заговорила о Цзе Цзин. Та поспешно отвернулась.
— Товарищ коммунист, не согласитесь ли выпить пива из рук хулигана, чтобы утолить жажду? — вдруг услышала она и, повернувшись в изумлении, увидела Лю Сыцзя, который стоял со стаканом возле кабины. Цзе Цзин не знала, что он еще придумал, но не принять стакан было бы невежливо, да и рискованно. Сейчас этот парень играет в благородство, отвергнуть его — значит обозлить. Девушка взяла стакан и отхлебнула маленький глоток. Раньше она не пила никакого вина, даже пива, но сейчас ей уж слишком пить хотелось. Холодное пиво оказалось очень приятным, Цзе Цзин разом осушила стакан, и голова ее немного закружилась.
— Может, еще?
Девушка покачала головой:
— Нет, спасибо.
— Ну что ж, неплохо! Если хочешь руководить другими, первым делом нужно уметь руководить собой.
Цзе Цзин не расслышала его, да и вообще она не совсем понимала этого странного парня. А он тем временем продолжал:
— Уважение к человеку, к руководителю не может держаться на силе, в том числе и на силе парткома. Некоторые используют политические уловки очень умело, но сейчас эти трюки уже не удаются. Чтобы влиять на людей, нужны не только приемы, но и крепкие нервы!
Он дохнул в лицо Цзе Цзин винным перегаром.
— Я никаких трюков не применяю, а за мои нервы можешь не беспокоиться. Ты почему так резко говоришь со мной? — спросила она.
Лю Сыцзя холодно усмехнулся:
— Это вовсе не резкость. Занималась политикой, а не понимаешь. Сила человека в его словах. Если б не это, он бы ничем не отличался от животного!
Девушка чувствовала, что с ним очень трудно говорить: все время проигрываешь и находишься в напряжении. Голова у нее еще больше закружилась, поэтому она не захотела продолжать разговор и отвернулась. Лю Сыцзя взирал на нее с сознанием своего мужского превосходства. Цзе Цзин не смотрела на него, но ощущала его взгляд. Из харчевни вышла Е Фан и недовольно спросила парня:
— Ты чего пристаешь к ней с пивом? О чем говорили?
Лю Сыцзя не ответил, вместо этого вскочил на подножку грузовика:
— Продолжайте пировать, а я отведу машину в гараж!
— Ах, ты хочешь проводить ее? — зло вскричала Е Фан, вцепляясь в Лю Сыцзя. — Где же твое постоянство? Только что ненавидел ее, влил ей водку в пиво, чтоб она свалилась, а теперь провожать хочет! Ты что задумал?
Цзе Цзин хоть и плохо соображала, но кое-что поняла и в страхе хотела выпрыгнуть из машины, однако Лю Сыцзя удержал ее, оттолкнул Е Фан и уселся за руль. Та успела обежать кабину и протиснуться между парнем и Цзе. Сыцзя включил зажигание, машина дернулась, как пьяная, и помчалась навстречу ветру.
Е Фан, не в силах сдержать ярости, колотила кулаками по плечу Лю Сыцзя, а потом прижалась к нему и заплакала. Тот продолжал сидеть абсолютно прямо, глядя вперед, и его руки, лежавшие на баранке, даже не шевелились.
— Не сходи с ума, — сказал он, — поучись у нашей новой начальницы! Тот, кто занимался политикой, всегда выдержан. Что бы ни случилось, он не взволнуется, глазом не моргнет — не то что ты: то холодная, то горячая!
— Скажи, что ты задумал, почему решил ее провожать?
— Водку в пиво подлил Хэ Шунь. Ты что, не видела? А провожать я решил потому, что ты перепила, боялся, что машину разобьешь…
Е Фан от избытка чувств поцеловала его, даже не беспокоясь, видит ли это Цзе Цзин, а может быть, специально демонстрируя, что парень, дескать, мой, не смей на него заглядываться. К сожалению, Цзе не видела всего этого: сморенная усталостью, да еще пивом с водкой, она заснула.
Цзе Цзин поднималась по лестнице хорошо знакомого ей заводоуправления, но оно почему-то казалось ей совершенно чужим. Что же здесь изменилось? Девушка пригляделась: нечетные комнаты по-прежнему принадлежали администрации. Двести первая — кабинет директора, двести третья — зал для собраний, потом шли кабинеты заместителей директора, производственный отдел, отдел сбыта. А четные номера — это партком и прочее. Двести вторая комната — приемная парткома, двести четвертая — орготдел, затем кабинет Чжу Тункана, вооруженная охрана, особый отдел. Ничего не изменилось, даже таблички прежние, только лак на них немного пожелтел. Эти таблички она писала сама, когда впервые обнаружила свои способности к каллиграфии. И плевательницы стоят на прежних местах. Да, вокруг все осталось прежним, это она изменилась. Два года назад Цзе покидала заводоуправление с тревогой и пустотой в сердце, а сейчас научилась водить машину и стала одним из полноправных руководителей автоколонны, уверенным, крепко стоящим на ногах. У нее даже походка изменилась. Раньше, работая здесь, она не ощущала себя хозяйкой этого здания, а сейчас вдруг ощутила. И все же, открыв дверь в кабинет Чжу Тункана, она испытала волнение — такой трогательной была старческая голова с редкими седыми волосами, уже не прикрывавшими блестящую лысину и вздувшиеся жилы на висках. В сердце Цзе Цзин разом всколыхнулись самые противоречивые чувства: и благодарность, и какая-то неясная обида.
— Товарищ секретарь, вы звали меня?
— А, маленькая Цзе, садись! — воскликнул Чжу Тункан, выходя из задумчивости. Он взволновался не меньше, чем она. К этой девушке у него было особое отношение, в котором, помимо заботы начальника о подчиненной, присутствовало нечто отцовское. После того как он разочаровался в двух своих непутевых детях, это чувство еще больше усилилось. Сейчас он радостно поднял голову, пытаясь понять, изменилось ли что-нибудь в Цзе Цзин за столь долгое время, но застеснялся своего взгляда и спрятал уже набежавшую было улыбку. Его морщинистое лицо приняло официальное выражение, подобающее секретарю парткома. Эти неожиданные перемены в его лице удивили Цзе Цзин, она опустила глаза и вдруг пришла в ужас: как же она могла явиться в такой одежде!
Месяц назад, когда Е Фан учила ее водить машину, Цзе Цзин в раздевалке взбрело в голову примерить брючный костюм своей наставницы. Надела, взглянула в зеркало и не узнала себя — она и не думала, что так красива! Вот уж верно говорят: человек нуждается в одежде, а лошадь в седле. Цзе Цзин обрадовалась и в то же время смутилась. Е Фан подзадоривала ее сделать себе такой же, девушка не соглашалась, но потом все-таки сшила серый брючный костюм на западный манер. Сначала она не решалась ходить в нем на завод, только дома надевала иногда. Затем осмелела, стала надевать на работу, однако, и тут боясь насмешек, не садилась в автобус, а ездила на велосипеде. Постепенно она привыкла к этому костюму и сегодня просто забыла сменить его на обычный комбинезон. Член партии, начальница в рабочее время расхаживает в модном западном наряде, да еще является в нем в заводоуправление, что люди скажут?! Впрочем, ясно, что скажут. Цзе Цзин покраснела. Лучше уж не думать — чем дальше, тем мрачнее получается! Сделала так сделала, нечего раскаиваться. В конце концов, западный костюм не преступление… Она взяла себя в руки, и на ее порозовевшем лице появилось самоуверенное, даже упрямое выражение. Затем она попыталась принять официальный вид, чтобы помешать секретарю парткома расспрашивать о ее собственных делах. Ей очень не хотелось вновь стать объектом чьей-либо заботы, поэтому она сразу перешла в наступление:
— Товарищ секретарь, у вас какое-нибудь дело ко мне?
Но Чжу Тункан все-таки сказал, хотя и с нарочито равнодушным видом:
— Я хотел узнать, как тебе работается среди шоферов.
В Цзе Цзин взыграл дух противоречия: «Если хочешь спросить о Лю Сыцзя и его лепешках, так спрашивай, а иначе незачем таскать меня сюда! Увидел мой наряд и сразу брови нахмурил, неприятно ему… А я не нуждаюсь больше ни в чьей заботе, жалости и опеке!» Но впрямую сказать это она не могла и лишь напустила на себя еще более официальный вид:
— В каком смысле?
«Действительно, в каком? Зачем спрашивать об этом, когда все происходит на твоих глазах?» — подумал Чжу Тункан и внутренне похолодел, поняв, что допустил серьезный просчет. В парткоме он отвечал за кадровые вопросы, но после назначения Цзе Цзин всерьез не интересовался ее судьбой. Конечно, до него доходили некоторые слухи о том, что она не занимается своим непосредственным делом, а учится водить машину, не участвует в разных собраниях и так далее. Он защищал ее, однако ни разу не поговорил с ней самой. Такая хорошая девушка, подававшая большие надежды, и вот во что превратилась! Кого же винить в этом? Его, секретаря парткома, который слишком мало влиял на нее, или Лю Сыцзя с его разлагающей компанией? Современные молодые люди напоминают какие-то трудные загадки. И его сыновья, и Лю Сыцзя, а теперь и Цзе Цзин туда же.
Он закурил и вдруг протянул сигарету девушке:
— Хочешь?
— Спасибо, я не курю.
— А я слышал, ты тоже научилась, — сказал он, недовольный тем, что предложил ей закурить.
Эти слова задели Цзе. Да, она научилась, но лишь для того, чтобы не болтали, будто ей не нравятся курящие. Она не испытывала от курения никакого удовольствия и курила редко. То ли из духа противоречия, то ли назло Чжу Тункану, она все-таки взяла предложенную сигарету и затянулась. Ей было неловко, но она старалась держаться непринужденно и испытующе глядела на секретаря парткома. А Чжу Тункан не ожидал, что девушка так себя поведет, и не решался смотреть на нее. Ему было неприятно, что она пытается держаться с ним на равных, и в то же время хотелось поговорить откровенно. Раньше, когда у нее возникали сложности, она сама без всяких подсказок с его стороны обращалась к нему, а сейчас вот что получается. Внешне их отношения не изменились, однако в действительности перемены грандиозны. Он в ее глазах уже больше не олицетворение партии, не второй отец. Ее взгляд, фигура, одежда, сама манера поведения, еще не лишенная девической стыдливости, но сдержанная и выжидающая, показывают, что Цзе Цзин повзрослела. Прежде он хотел этого, даже торопил события, а сейчас, когда она действительно стала взрослой, испытывал безотчетный страх. Они слишком отдалились друг от друга и уже не могут говорить так откровенно, как раньше. Стараясь поскорее закончить беседу, Чжу Тункан спросил:
— Ты знаешь, что ваши шоферы Лю Сыцзя и Хэ Шунь торгуют лепешками перед заводскими воротами?
— Мне только что сказали об этом.
— Люди, получающие зарплату от государства, не имеют права заниматься частной торговлей. Это может дурно повлиять на окружающих, так что разберитесь с этим делом.
— Как именно разобраться?
— Сначала выработайте собственное мнение, потом поговорим.
— А какие есть основания для разбора? Существуют официальные документы на сей счет?
— Гм… Об этом спроси в особом отделе.
— Я только что заходила туда. Они говорят, что четких официальных документов нет. Если мы захотим подействовать на Лю Сыцзя, он вполне может не подчиниться.
— Проведите с ним работу!
— А если ничего не получится?
— По-твоему, и способа никакого нет?!
— Есть, и способ этот должен предложить партком. А заодно ответить на ряд вопросов: сколько заданий получил завод на этот год; сколько человек не обеспечено работой; на сколько месяцев еще хватит зарплаты; почему не выдают премий; долго ли еще это продлится; могут ли рабочие сами искать выход из положения и не будут ли их наказывать за такие поиски? Руководство должно иметь свою позицию по этим вопросам и сообщить ее массам. А то, когда верхи напускают туману, низы живут в тревоге. Что толку отыгрываться на одном Лю Сыцзя?
Чжу Тункан онемел и почувствовал, что загнан в угол. Ему и в голову не могло прийти такое.
— По закону о труде, человека, сидящего полгода без работы, полагается увольнять с предприятия, — продолжала Цзе Цзин, — а во втором цехе есть рабочий, который уже год занимается торговлей, и партком закрывает на это глаза, не увольняет, не осуждает. Почему же мы должны наказывать Лю Сыцзя? Кроме того, в столовой нашего завода по утрам дают только пресные пампушки да соленые овощи, на улицах лепешки и мучные плетенки холодные, все в пыли, недаром рабочие считают, что Лю Сыцзя доброе дело делает…
— И ты еще защищаешь его?
— Я вам правду говорю.
— Маленькая Цзе, не забывай, кто ты и с чего начинала…
Чжу Тункан осекся и вздохнул: нельзя вступать в эти мелкие пререкания. С молодежью вообще трудно, а с молодыми кадровыми работниками и подавно — на все у них свои мнения, а точнее, предубеждения, со всеми спорят до хрипоты, невзирая на ранги. Пожилому человеку, уже не так быстро соображающему, перед ними и не устоять. Напрасно он вызвал Цзе Цзин. Если бы пришел Тянь Гофу, с ним было бы куда легче. Может, он потом ничего и не сделал бы, зато хоть не дерзил бы руководству, сказал бы «да-да», покивал головой, отнесся почтительно, с пониманием. А человек, в которого Чжу Тункан больше всего верил, неожиданно оказался строптивым. Цзе Цзин и сама не думала, что будет так дерзко говорить с секретарем парткома. Ей даже стало жаль старика, но она не могла ничего с собой поделать. Два года она терпела унижения в автоколонне, потому что числилась любимицей секретаря, а сейчас против своей воли унижала его, как будто мстила ему за прошлую чрезмерную опеку. Разве это справедливо? Ведь он был так искренен с ней!
Помедлив, старик запросил мира и спустился с пьедестала — это модно в наше время и в социальных, и в семейных отношениях. Он сменил тему разговора и постарался говорить как можно мягче, но от былой прямоты не осталось и следа:
— Маленькая Цзе, говорят, ты вовсю учишься водить машину?
— Да, уже больше года. Могу водить любые, кроме самых тяжелых грузовиков. На днях должна сдавать последний экзамен. И тогда получу официальные права.
— Это ведь не основная твоя работа. Ты руководитель, а не шофер.
— Руководитель автоколонны, который не умеет водить машину, все равно что слепой или глухой!
— Если тебе трудно в автоколонне, партком может перевести тебя на другую работу. Например, в исследовательской группе очень нужны люди… — Он действительно хотел спасти эту девочку. Под его крылом она способна вернуться к прежней жизни.
— Нет, нет, нет! — отчетливо произнесла Цзе Цзин. Она решила остаться в автоколонне и не должна сворачивать с полпути. Белую книжечку — удостоверение ученицы — обязательно нужно сменить на красную — водительские права. Как Чжу Тункан мог предложить ей такое? Неужели он не понимает, что без специального образования и водительских прав она — пустое место? За последние два года секретарь ни разу не поговорил с ней, но она-то знает, сколько крови ей пришлось пролить, чтобы сегодня войти в заводоуправление с высоко поднятой головой! Теперь она обрела силы и будет сама определять свой путь, не подчиняясь слепо чужой воле и не доверяя всяким догмам. Действительность быстро скорректировала ее жизненные планы…
По правилу, установленному на заводе, в каждом подразделении ночью дежурил один кадровый работник. С тех пор как Цзе Цзин пришла в автоколонну, Тянь Гофу, ссылаясь то на болезни, то на домашние дела, уклонялся от ночных дежурств и почти полностью спихнул их на девушку. Во время третьего дежурства ее в два часа ночи разбудил телефонный звонок, в первом цехе срочно понадобился силикат натрия, и дежурный заместитель директора потребовал немедленно послать за силикатом грузовик. Взяв список шоферов, Цзе Цзин начала искать человека, живущего недалеко от завода. Им, как назло, оказался Хэ Шунь. Ничего не поделаешь! Она села на велосипед и выехала через заводские ворота. Кругом была мертвая тишина, девушке стало страшно. Неведомо откуда взявшаяся собака с лаем погналась за велосипедом, и у Цзе Цзин поднялись дыбом волосы. Изо всех сил нажимая на педали, она наконец добралась до дома Хэ Шуня, долго стучала в дверь, кричала. Хэ Шунь появился в одних трусах, взглянул на нее заспанными глазами, потянулся, зевнул и раздраженно сказал:
— Эх, так хорошо было под теплым одеялом, а ты среди ночи и сама не спишь, и другим не даешь! Чего орешь-то?
— Товарищ Хэ, в первом цехе простой, не хватает сырья. Заместитель директора велел нам срочно доставить силикат натрия. Съезди, пожалуйста.
— У них простой, а я тут при чем? Это ваше дело, администрации, я к этому отношения не имею.
— Это действительно просчет производственного отдела, не спланировали как следует, но сейчас огонь уже брови обжигает, нельзя оставаться в стороне. Прошу тебя, выручи!
— Выручить? А меня кто выручит?
— За ночной рейс получишь дополнительную плату. Если захочешь — отгул.
— Денег мне не нужно, отгула тоже.
— А что тебе нужно?
— С тобой переспать!
Цзе Цзин, не говоря ни слова, села на велосипед и поехала. За спиной звучал хохот Хэ Шуня:
— Езжай быстрей, сейчас тебе замдиректора наподдаст!
Девушка была вне себя от ярости, но все же испугалась. Едва она вернулась в автоколонну, как услышала, что в кабинете звонит телефон. Ночь была тихой, и звонок звучал особенно пронзительно. Цзе Цзин долго не решалась взять трубку, наконец с дрожью в сердце взяла.
— Вы почему не присылаете машину? — взревел заместитель директора. — Алло, ты кто? Если не можешь справиться с делом, зачем дежуришь? Будешь отвечать за простой! Немедленно позови мне Тянь Гофу!
— Машина скоро будет, — тихо ответила Цзе Цзин.
Она знала, что в такое время найти Тянь Гофу еще труднее, чем шофера, и снова поехала к Хэ Шуню. Тот на сей раз уже не хохотал, а взорвался:
— Ты чего вернулась?
— Ах, ты опять за свое? — грозно проговорила Цзе Цзин. Она уже успокоилась и ничего не боялась. — Я вижу, тебе наплевать, что целый цех простаивает, тебя не проймет, даже если небо обрушится. Но, раз уж я приехала, я тебе все выложу, выполню свою обязанность, а остальное будет на твоей совести. Замдиректора сказал, что простой цеха повлияет на месячный план всего завода, никто не получит премии, и отвечать будешь ты!
— Ха-ха, еще лезет, как Благочестивый боров со своими граблями![57] Не ори на меня, я не из трусливых! — рявкнул Хэ Шунь, но на самом деле струхнул. Он думал, что эта новая начальница — все равно, что кусок теста в ладони, а она оказалась крепким орешком. Потешаться над ней он был не прочь, однако не хотел лишаться ни зарплаты, ни премии. К тому же весь завод узнает, могут еще какое-нибудь наказание придумать. Он сошел с крыльца и приблизился к Цзе Цзин. Та решила ни за что не отступать и, подбадривая себя, следила, что он будет делать.
— Ладно, может, я и соглашусь, но обещай выполнить мои условия, — произнес Хэ Шунь.
— Все твои условия я принимаю, кроме одного, а вот о нем я доложу в заводоуправление — пусть люди знают. Я хоть и пострадаю, да на свету!
— Ой, только не пугай меня, а то я очень пугливый!
— Я тебя не пугаю, знаю, что ты смелый, ни неба не боишься, ни земли! — Девушка снова направилась к дому Хэ Шуня и повысила голос: — Если ты такой смелый, то позови сюда своего отца, мать, сестер, расскажи им об этом условии, о том, как я ответила на него, — по крайней мере потом свидетели будут!
— Ты что, сдурела? Замолчи! — окончательно струсил Хэ Шунь. — Возвращайся на завод, я сейчас оденусь и приду.
— Нет уж, вместе пойдем! — возразила Цзе Цзин, боясь, что он еще что-нибудь выкинет.
Хэ Шунь покорно поплелся за ней, сел в машину и поехал за силикатом.
Вернувшись в кабинет, где она дежурила, Цзе Цзин уже не могла уснуть. Сегодняшний бой был выигран «на крике», хорошо, что ночью лиц не видно, а то днем ей не удалось бы разыграть роль сварливой бабы. Что же делать дальше? На ночное дежурство сажают представителей администрации, которые не умеют водить машину, при каждом экстренном случае нужно бежать за шоферами, уговаривать их — сколько сил и времени теряется! Надо бы и шоферам дежурить. Но кто из них пойдет на это? Может, Сунь Большеголовый согласится положить начало? В те дни он и другие пожилые водители относились к ней хорошо, а молодые — хуже некуда. Автоколонна состоит в основном из молодых, с ними-то и случается большинство происшествий. Цзе Цзин быстро все заметила: оказывается, тут есть прибыльные виды работ, за которые люди борются, а от неприбыльных и хлопотных, таких, как поездки за известью или цементом, стараются увильнуть. Из пятидесяти грузовиков в нормальном состоянии только четыре, остальные никуда не годятся. Потеряет шофер винтик и шумит, что ему надо ставить машину чуть ли не на капитальный ремонт. Как же иначе? Руководители — профаны, чувствуют, что их обманывают, а доказать ничего не могут. И приходится им в свою очередь обманывать более высокое начальство. Маленький чиновник надувает большого, ложь выдается за правду. А если иногда попадется соображающий начальник и отругает подчиненного, оба остаются недовольны друг другом, и опять страдает дело. Да, автоколонна не только плохо управляется, а совсем не управляется. Шоферы пьянствуют, берут взятки и вообще творят все, что хотят.
Цзе Цзин загрустила. Она видела перед собой лишь кучу проблем и ни единого способа их разрешения. Временами успокаивала себя: если начальник автоколонны, у которого зарплата немаленькая, не волнуется, тебе-то чего беспокоиться? Нет, не все так просто. Начальник уже немолод, через год-два на пенсию уйдет, чтобы освободить место для одного из своих сынков. А ты? Ты ведь пришла сюда сама, намереваясь работать как следует. Если уж первый твой шаг, в заводоуправлении, был не очень удачным, то на втором шаге нельзя спотыкаться. Надо овладеть настоящей, а не мнимой профессией, использовать эту автоколонну как место для учебы и непрестанно учиться новому, год за годом, пока не достигнешь уровня других, не восполнишь потерянное за пять лет. Оказаться на обочине жизни или занимать чужое место слишком бесславно, ты еще молода, и характер не позволяет сидеть в удобном кресле перед своими сверстниками!
Девушка обнаружила на подоконнике кабинета начатую пачку дешевых сигарет, чиркнула спичкой и осторожно затянулась. Горький и едкий дым сразу ударил в нос, она бросила сигарету и схватила стакан с водой. Несколько раз прополоскала горло, но вонючий запах никак не проходил, пришлось чистить зубы пастой, а потом еще съесть конфету. Оказывается, курить — хуже, чем принимать горькие лекарства, прямо мука какая-то! Но Цзе Цзин решила таким способом закалить себя, если даже курить не может научиться, то как ей удержаться в автоколонне? Нахмурив брови, снова затянулась и опять схватилась за воду. Так, чередуя каждую затяжку с полосканием, она дождалась утренней смены и с зажженной сигаретой в руках храбро пошла искать Е Фан. Та при виде ее покатилась со смеху:
— Сразу видно, что ты курить не умеешь! У тебя пальцы так оттопырены, будто ты держишь не сигарету, а змею!
— Маленькая Е, с сегодняшнего дня я хотела бы учиться у тебя…
— Курить?
— Нет, водить машину.
— А чего это ты вздумала?
— Тебе трудно?
— Нет, пожалуйста…
— Выходит, договорились?
— Договорились!
Это были и собрания, и не собрания. Если собрания, то необычные! Они проходили в мужской раздевалке, сразу после начала смены, их председатель никем не назначался и не выбирался — им всегда был неофициальный, но вполне реальный лидер автоколонны Лю Сыцзя. Количество и состав участников не ограничивались, обычно ими оказывались прежде всего Хэ Шунь и другие молодые шоферы. Но в то же время это были и не собрания — во всяком случае, по внешнему виду. О них не предупреждали заранее, на них никого не сгоняли, они не имели ни повесток дня, ни утвержденных списков выступающих. Даже те, кто сидел на них, не считали, что это собрания. В них охотно участвовали все, кто не любил ходить на официальные сборища, заседания или кружки учебы. Здесь выступали горячо, открыто, резко, обсуждая и международные события, и внутренние новости, и разные слухи, и всевозможные конфликты. Иногда дело доходило до ругани, а то и до рукоприкладства, но заключительное слово неизменно принадлежало Лю Сыцзя.
Сегодня дебатировалась торговля лепешками.
— Это штука хорошая. Если кому не хватает денег на свадьбу, теперь можно не печалиться. Некоторые организуют службу знакомств, а мы создадим «свадебный фонд» и председателем сделаем Сыцзя. Все желающие жениться будут по очереди помогать Сыцзя печь лепешки. Хэ Шунь уже стал первым.
— Для него еще подходящей невесты не родилось, подождет! Пусть Сыцзя будет первым.
— А он почему-то отказывается от денег!
Хэ Шунь был очень озадачен этим. Они только что подсчитали выручку и выяснили, что за одно утро заработали двадцать семь юаней и четыре мао. Лю Сыцзя сразу отказался от своей доли. Хэ Шунь удивился, обрадовался и в то же время почувствовал себя неловко. Деньги, конечно, вещь отличная, чем больше их получишь, тем лучше, но ведь затеял-то дело Лю Сыцзя, они друзья, и нехорошо его обижать. Да и люди осуждать будут.
— Нет, Сыцзя, так не пойдет. Если тебе не надо, то и мне тоже. Ты человек благородный, и я не подлец. Будем все делать по справедливости.
Лю Сыцзя не ответил. Он сидел на корточках и внимательно следил за электроплиткой, на которой в алюминиевой кастрюле варился нарезанный ломтиками батат. Потом взял палочками для еды один ломтик, попробовал, удовлетворенно причмокнул. Зачерпнув из пакета горсть кукурузной муки, бросил в кастрюлю, размешал. Все его движения были свободными и отточенными, было очевидно, что он постоянно занимался этим. Когда похлебка сварилась, парни, облизываясь, начали протягивать свои миски. В городе никогда не ели такой простой еды, это Лю Сыцзя ввел ее в автоколонне. Среди молодых шоферов он был самым большим оригиналом, давно обошел все харчевни Тяньцзиня, испробовал и западную кухню, но главной его привязанностью оставалась кукурузная похлебка с бататом, которую он ел еще в детстве и без которой не мог прожить и дня. Каждое утро он завтракал не жареными лепешками, не мучными плетенками, а большой миской похлебки. Опустошив свою миску, Лю Сыцзя вытер рот и тут только взглянул на деньги, лежавшие на скамейке.
— Так они действительно тебе не нужны? — спросил он Хэ Шуня.
— Действительно, — ответил тот, но голос его дрогнул. Он уже немного раскаивался в своем благородстве, однако не мог сразу отречься от собственных слов.
— Ну что ж, хорошо, — промолвил Лю Сыцзя и поглядел на Хэ Шуня, как бы мешая ему передумать. — Но другим ты должен говорить, что взял себе все деньги, потому что мы воспользовались патентом твоего отца. Если партком или суд начнут разбирательство, мы обязаны стоять на том, что твой отец заболел, дома положение трудное, вот ты в свободное от работы время и решил помочь отцу. А я просто люблю жарить лепешки и по-товарищески помог тебе.
— Здорово придумано! — загудели все в раздевалке. Хэ Шунь тоже закивал, но его беспокоило, кому же достанется выручка.
— А деньги?..
— Не тревожься, мне они по-прежнему ни к чему, они нужны для другого. К Суню Большеголовому жена приехала из деревни лечиться, живет здесь уже полгода, и вот врачи установили диагноз: рак желудка. Ей считанные дни остались! А Большеголовый из-за ее лечения в долги залез, дома четверо детей. Мы с ним вместе работаем, так что должны ему помочь.
Хэ Шунь вскочил и, схватив со скамейки деньги, спрятал в карман.
— Так ты ему хочешь отдать? Да я лучше выброшу их, чем отдам этой деревенщине! Больно жирно!
Лю Сыцзя изменился в лице, но голоса не повысил:
— Я тоже деревенщина, а все мы от обезьян произошли. Между прочим, и твои предки, прежде чем стать коренными тяньцзиньцами, пахали в деревнях. Если не хочешь помочь Большеголовому, забирай деньги, мы сами соберем…
Шоферы снова одобрительно загудели. Хэ Шунь почувствовал, что денежки могут все-таки уплыть от него.
— Если ему трудно, он может написать заявление и попросить помощь от завода!
— Ты знаешь, что в прошлом месяце он уже писал заявление, просил двадцать юаней, а в результате получил всего пятнадцать. В этом месяце ему вообще ничего не дадут. На заводе не могут купить даже рукавиц и мыла — денег нет; зарплату неизвестно когда будут платить, какая же надежда на завод? Нашим руководителям не до Большеголового, Его старуха прописана в деревне, поэтому ей оплачивают только половину лекарств, а остальное он сам платит. Он больше двадцати лет в автоколонне, мужик надежный. Да как же у нас хватит совести не протянуть ему руку в такой момент?! Стоит мне только заикнуться о сборе денег, и никто не отвернет рыла, все дадут. Но сейчас не то, что несколько месяцев назад, премий нам не дают, а из зарплаты устраивать поборы нехорошо, вот я и придумал торговать лепешками. Если дирекция, партком или завком тронут меня, я найду, что им сказать. Хэ Шунь, даю тебе послабление: поскольку мы пользовались патентом твоего отца и ты мне помогал, тебе, конечно, полагается доля. Но если бы твой отец торговал сам, он за утро заработал бы не больше пяти юаней, так что бери себе семь сорок, а остальные двадцать отдадим Большеголовому. Ну как, пойдет?
— Раз ты все так толково объяснил, я тоже поступлю по-товарищески. — Хэ Шунь стиснул зубы и снова бросил деньги на скамейку. — Мне не надо ни фэня, отдавай все Большеголовому!
— Хорошо, вот это правильно. Только деньги ты спрячь, поедешь в рейс и завезешь ему в больницу.
— Нет, не повезу! Чтоб я собственные деньги да собственными руками дяде отдавал? Слишком жирно для него! Довольно вы мне голову заморочили. Я даже отцу с матерью так не угождал!
— Странный ты человек, — засмеялся Лю Сыцзя, — это ж для тебя возможность отличиться, показать свою доброту! Раньше ты обижал Большеголового, а теперь, в самую трудную для него минуту, принесешь ему деньги. Да он так расчувствуется, что, поди, кланяться тебе будет! Это поручение — честь для любого.
Хэ Шунь тоже засмеялся и спрятал деньги.
— Но имей в виду, когда будешь отдавать их, не говори, что они получены за лепешки. Большеголовый — человек робкий, узнает — и не возьмет. Ты скажи, что это ребята для него собрали, можешь и себе все приписать — я не буду в обиде. Если начальство запретит нам торговать, черт с ним, а если не запретит, я думаю торговать целый месяц. Конечно, мы не каждый день будет загребать по двадцать с лишним юаней, но, сколько ни заработаем, половина пойдет Большеголовому, а половина тебе, мне ничего не надо.
— Сыцзя, — сказал кто-то, — будь осторожен, только что звонили из парткома и вызвали Цзе Цзин. Наверняка по этому делу.
— Ничего, я как раз мечтаю, чтоб меня пригласил для беседы лично секретарь парткома. Если кто другой вызовет, я не пойду! — молвил Лю Сыцзя и повернулся к шоферу, ведавшему учетом. — Эй, Пятый, ты не пиши Большеголовому вынужденные прогулы, пиши, что он на работе. Если ему еще и зарплату урежут, будет совсем худо!
Пятый был несколько озадачен:
— Нельзя, сейчас не то, что в прошлые годы. Цзе Цзин научилась не только машину водить, но и работу учитывать, все видит насквозь, да так крепко в руках держит, что не обмануть. Если узнает, мне плохо придется.
— А ты временно отдай тетрадь учета мне. Если что случится, я и отвечу.
— Ладно, это можно. Но ты тоже будь осторожен: у Цзе Цзин есть одна штука — настоящий «План восьми триграмм»[58]. С помощью этого «Плана» она собирается прижать нас, да так, что не пикнем. Смотри не попадись!
Лю Сыцзя промолчал. Ему было известно содержание этого нового «Плана восьми триграмм», но он удивлялся, как неуклонно растет авторитет Цзе Цзин, некоторые боятся ее и еще считают, что он тоже должен бояться. Конечно, она — заместитель начальника, а он — шофер, ее подчиненный, однако на деле Лю Сыцзя относился к ней противоречиво: то досаждал ей, то помогал, изумленный ее мужеством. Руководя автоколонной, девушка опиралась на кое-какие из его идей, которые его же в результате и покоряли.
На этом неофициальное собрание закончилось. Сила Лю Сыцзя состояла в том, что его уважали и шалопаи, и серьезные люди. Таких в рабочей среде любят. Он был одновременно и справедлив, и самовластен: то лучше самых хороших, то хуже самых плохих. С начальством обычно пререкался, и чем энергичнее на него давили, тем непокорнее он становился. Простачков, как правило, не обижал, а иногда даже был с ними великодушен. Особую слабость питал к деревенским, потому что сам вышел из крестьян. Лишь после окончания начальной школы Лю Сыцзя переехал из уезда Цансянь в Тяньцзинь. Учился он лучше всех, но городские ребята вечно высмеивали его за простоватую одежду и деревенский выговор. Учителя, видя успехи Сыцзя, сделали его старостой класса. Каждый раз, когда очередной преподаватель входил, он кричал: «Встать, смирно!» И эти слова звучали так по-цансяньски, что ребята смеялись. Ему надавали всяких обидных прозвищ и дразнили его то в классе, то на спортплощадке, то на улице. Он очень стыдился и не смел ни разговаривать, ни играть с другими, рос тихим и одиноким. Завидев где-нибудь одноклассников, немедленно скрывался от них.
В деревенской школе Лю Сыцзя всеми верховодил, дед и бабка считали его умницей, были уверены, что рано или поздно он непременно поступит в университет, и отдали его родителям в Тяньцзинь только для того, чтобы обеспечить ему будущее. Они и предположить не могли, что в городе их внук превратится в какого-то козла отпущения. Его характер стал замкнутым, в детской душе развилась приниженность, но чем больше он страдал, тем безжалостнее мучили его городские мальчишки, привыкшие обижать слабых и пасовать перед сильными. Казалось, его страх только распалял их. Однажды после школы один парнишка, отец которого был командиром батальона, больно пнул Сыцзя в самый копчик, так что тот покатился по земле, а ребята еще обозвали его и убежали. Боясь дальнейших насмешек, он с трудом поднялся, доковылял до уличной колонки и вымыл лицо, чтобы никто не знал, что он плакал. С тех пор он решил вернуться в родную деревенскую школу, но не мог сделать этого и задумал мстить. Еще в раннем детстве дедушка рассказывал ему, что их уезд Цансянь был прибежищем мятежников и героев, в каждом дворе хранились мечи, пики или дубинки. Осенью, освободившись от сбора урожая, дед показывал мальчику разные боевые приемы. Как же он, Сыцзя, вырос таким слабым? Его отец после революции 1949 года поехал в Тяньцзинь учиться на монтера, потом стал электротехником, ударником труда, женился на девушке, которая окончила технический вуз в Пекине. Когда в деревне говорили о родителях Сыцзя, то неизменно поднимали вверх большой палец. Как же у таких людей мог родиться никчемный сын? На следующий день после занятий Лю Сыцзя отплатил сыну комбата целыми четырьмя пинками, да еще зуб ему вышиб. Когда били Сыцзя, он никому не жаловался, а едва избил он, как жена комбата тут же примчалась в школу. Сыцзя заставили написать объяснительную записку и сняли со старост. Мальчик с того момента изменился и теперь взирал на учителей и одноклассников с ненавистью. В учебе он по-прежнему отличался, чтобы его не могли «схватить за косичку», но после уроков не давал никому спуску. Стоило кому-нибудь выругать его по-тяньцзиньски, как он отвечал еще резче по-цансяньски, а за воротами школы разрешал свои проблемы кулаками. Он оказался довольно сильным, ловким и мстительным, дрался без единого звука и без устали, только глаза кровью наливались. Городские мальчишки были сильны в основном на язык, поэтому, получив несколько раз, струхнули. Сына комбата Сыцзя просто забил, так что тот уже не смел жаловаться ни родителям, ни учителям. Своих обидчиков Сыцзя колотил поодиночке и вскоре стал грозой всей школы; слово его значило больше, чем слово любого преподавателя.
Дома Сыцзя изо всех сил учился у матери литературному языку. Тяньцзиньский диалект он ненавидел, а родной цансяньский считал слишком грубым и решил научиться самому лучшему культурному языку, на котором говорят дикторы радио. Когда из неполносредней школы юноша перешел в среднюю, он уже хорошо владел пекинским диалектом, одевался чисто и красиво и выглядел даже более «иностранным», чем его тяньцзиньские одноклассники. Те прозвали его Маленьким Пекинцем. В разгар борьбы за «прекращение уроков и революцию» Лю Сыцзя, естественно, был избран главой движения. Чтобы совершенствоваться в боевых приемах, он даже поехал в родную деревню и, что-то наврав обожавшему его деду, три месяца учился у него воинскому искусству. Об этом узнали родители и, боясь, что парнишка нарвется на крупные неприятности, заперли его дома, стали заниматься с ним электротехникой. В то время на их заводе тоже «сочетали революцию с производством», поэтому они утром появлялись на работе, а потом шли домой и объясняли сыну, как устроен магнитофон или телевизор. Постепенно Сыцзя проникся интересом к электротехнике и целыми днями рыскал в поисках уцененных радиодеталей и списанных электроприборов. Из них он конструировал проигрыватели, холодильники и прочее, разбирал их, снова собирал, усовершенствовал, негодные детали выбрасывал. На это занятие родители ему денег не жалели, потому что вузы тогда закрылись, и мать с отцом надеялись, что сын сам сумеет стать электротехником. К сожалению, в семьдесят втором году, когда Сыцзя закончил среднюю школу, его распределили шофером в заводскую автоколонну. Разочарованный, он большую часть своей зарплаты тратил на электро- и радиодетали. Именно из них и были сделаны его «семь предметов», а их внешнее оформление выглядело даже лучше, чем у фабричных отечественных товаров. Написав латинскими буквами название своего родного уезда Цансянь, Сыцзя выточил эти буквы из нержавеющей стали, и получилась торговая марка. Кроме его родителей, никто не знал, что такой марки нет в природе, а он не говорил, и люди, не владеющие латинским алфавитом, были совершенно потрясены.
На первый взгляд этот странный человек казался лучшим другом Хэ Шуня, да и тот так думал, но в глубине души Лю Сыцзя презирал Хэ Шуня, даже иногда высмеивал эту тяньцзиньскую шпану. Ему нравилась красивая Е Фан с ее прямотой и задорностью, однако ее он считал чересчур поверхностной, грубоватой, недостаточно женственной. В Цзе Цзин его привлекали глубина, сдержанность, внутренняя твердость при внешней мягкости, даже ее хороший почерк; и в то же время его злило, что она была любимицей секретаря парткома и, ничего не умея, уселась в руководящее кресло. Он и себя часто презирал за то, что не поступил в институт, не стал электротехником и был обречен всю жизнь крутить баранку. Именно в такие минуты он отправлялся пьянствовать с Хэ Шунем и его компанией.
Лю Сыцзя понимал, что душевно и умственно он гораздо богаче многих администраторов, но не хотел становиться Мао Суем, который рекомендовал сам себя[59], и не мог нигде применить свои идеи. Разговаривать с представителями администрации он тем более не хотел. Начальник автоколонны, этот старый пройдоха, только трясется за свое место и все портит. Секретарь парткома вроде бы неплохой человек, но никто не может толком сказать, в чем его достоинства. Разве он понимает завод или людей, которыми руководит? Много ли у него познаний в производстве, теории управления? А что в этом понимает Цзе Цзин? Уж лучше бы Суня Большеголового сделать начальником автоколонны или на худой конец заместителем начальника, однако назначили совсем не его. Хорошо еще, что Цзе Цзин тверда и сообразительна, недаром раньше занималась политработой. Бесконечные политические кампании прошлых лет развратили общество, отравили души людей, оттолкнули их от начальства, вызвали своего рода кризис веры. Рабочие изверились в «высочайших указаниях» и так называемой классовой борьбе, они стали больше надеяться на самоотверженность в борьбе с сильными, которую олицетворял собой Лю Сыцзя. При этом он был достаточно умен, чтобы не допускать никаких промахов в работе, благодаря чему его зауважали старые шоферы. Он занял особое место в автоколонне: фактический начальник, неофициальный лидер.
— Цзе Цзин вернулась! — разнесся слух по автоколонне, и шоферы, как в тот день, когда два года назад девушка впервые пришла сюда, мгновенно собрались на площадке перед гаражом, чтобы увидеть интересный спектакль. Все знали, что секретарь парткома вызывал ее из-за Лю Сыцзя, и хотели поглядеть, как она будет разбираться с этим делом. Если не станет ругать, ей не отчитаться перед парткомом, а если станет, то Лю Сыцзя и Хэ Шунь ведь не лампы без керосина, могут и вспыхнуть. В общем, люди считали, что сегодня произойдет крупный скандал. Одни волновались за Цзе Цзин, другие — за Лю Сыцзя, третьи просто пришли послушать.
Увидев сбежавшихся, девушка сразу все поняла и сделала вид, будто ничего не произошло. Как она и ожидала, собрались в основном любители острых ощущений. Старые шоферы уже уехали, Лю Сыцзя тоже не было — очевидно, отправился вслед за ними. Цзе Цзин обрадовалась, именно так она и предполагала: делайте, мол, с ним, что хотите, а он ни подставляться, ни пререкаться не собирается. Но она все-таки спросила:
— Где же Лю Сыцзя?
— В рейсе, — ответили ей и загомонили: — Вот видите, она сразу о нем спросила!
— А вы почему не в рейсах?
Шоферы опешили. Девушка и впрямь была удивлена: столько человек бездельничает, почему же Тянь за ними не следит? Ведь после восьми часов хоть и с опозданием, но он обычно является.
— Маленькая Цзе, — промолвила Е Фан, — старина Тянь только что просил передать тебе, что у него сердце шалит, и ушел домой.
— Имбирь чем старее, тем горше! Увидел старик, что дело плохо, и тут же смазал пятки! — съязвил кто-то из шоферов.
Е Фан, погрустнев, подошла к Цзе Цзин. Она сердилась на Лю Сыцзя за то, что он занялся торговлей, и в то же время беспокоилась о нем. Резкая на словах, она все-таки была девушкой, не попадавшей в крупные переделки и не очень смелой. Ей хотелось узнать, что думает партком, но спрашивать при людях она не решалась. Другие шоферы, несмотря на резонный вопрос начальницы, тоже не торопились уезжать. Никто не хотел первым начинать разговор, все смотрели на Цзе Цзин. Самым нелюбопытным и глупым оказался Хэ Шунь. Встав сегодня очень рано, чтобы торговать лепешками, он притомился и сейчас, сидя у стены гаража, сладко спал. Цзе Цзин почувствовала, что если не расшевелить этого дурня, то его приятели так и не начнут работать. Она взяла Е Фан за руку и подошла к гаражу:
— Хэ Шунь!
Тот продолжал спать. Тогда Е Фан пнула его ногой.
— Что такое? — вскочил Хэ Шунь, испуганно протирая глаза.
Цзе Цзин, не повысив голоса и даже не упомянув про лепешки, холодно спросила:
— Ты почему не в рейсе?
— А почему других послали за горючим, а мне вписали два рейса за известкой? — заспорил было Хэ Шунь. Спектакль начался.
— Во-первых, известь тоже нужно кому-то возить. Чем ты лучше других? Во-вторых, вчера ты уже ездил за горючим и курил возле бензохранилища, чуть не взорвал его! Бензохранилище сейчас перестраивается, вокруг всего понакидано, одна искра — и пожар. Их начальство сообщило номер твоей машины в милицию. Теперь ты должен дать письменное обязательств никогда не курить во взрывоопасных местах, иначе вообще не будешь возить горючее. А пока на тебя возлагается перевозка извести, цемента и силикатов.
— Ты что, издеваешься? Всю грязную и хлопотную работу на меня сваливаешь? Я не буду ничего делать.
— Ну что ж, тогда давай ключи от машины, я сама за тебя поеду! А когда привезу известь, доложишь, что ты сегодня делал, прогуливал или бастовал.
Она протянула руку. Хэ Шунь попятился, не желая отдавать ключей. Тогда Цзе Цзин перешла в новое наступление:
— Сегодня в заводоуправлении как раз говорили, что у нас народу много, а работы мало, скоро зарплату будет нечем платить. И если кто-то сам отказывается от зарплаты, зачем его уговаривать?
Хэ Шунь растерялся. Проглотить такую обиду при всех — это уж слишком, но и ссориться нельзя: Цзе Цзин теперь умеет водить машину, крепко стоит на ногах, и ее не испугаешь угрозой бросить баранку. А тут эти чертовы лепешки, хорошо еще, что она пока не поминает про них. Лю Сыцзя говорил, что, если сегодня руководство не вмешается, завтра они снова будут торговать и половина выручки его… Хэ Шунь долго пыхтел и в конце концов решил проглотить обиду. Его бугристая физиономия, напоминавшая подшипник, словно раскололась в натянутой улыбке, он придумал себе нечто вроде оправдания:
— Ладно, нечего толковать, рукой ноги не поборешь! Ты — начальница, а я — пешка за баранкой, не послушаться тебя не могу, себе дороже.
Неужели этот хулиган так легко сдался? Зеваки были разочарованы: по их мнению, шума и споров было слишком мало. Кроме того, люди не понимали, почему Цзе Цзин не вспоминала про лепешки. Да еще задержала Хэ Шуня:
— Погоди. Привезешь известь — не забудь написать обязательство. Тогда после обеда сможешь отправиться за горючим.
Это называлось дать вершок, а получить аршин. Хэ Шунь возмущенно замотал головой:
— Когда стена рушится, все ее готовы подтолкнуть! В порванный барабан любой норовит ударить! Неужели вы, начальники, во мне ничего хорошего не видите? Да ты спроси любого в автоколонне: раньше я трех дней не мог прожить без драки, все кулаки чесались, подраться для меня было лучше, чем пельменей съесть, а сейчас разве я кому досаждаю? Я чувствую, мне уже пора в партию вступать!
— В гоминьдановскую партию! — бросила Е Фан, давно обозленная его дурацким поведением.
Все дружно захохотали. Хэ Шунь тоже немного посмеялся над самим собой, сел в машину и уехал. Другие шоферы, видя это, молча засобирались, но Цзе Цзин вдруг крикнула:
— Ладно, мы все равно уже много времени потеряли, так что скажу вам еще кое-что…
Удивленные шоферы остановились.
— За последние два месяца вы несколько обленились — наверное, решили, что, раз завод переживает трудности, получает недостаточно заказов, не дает премий и нерегулярно платит зарплату, значит, мы возвращаемся в голодный шестидесятый год. Так вот знайте: несмотря ни на что, зарплата будет выдаваться без всяких удержаний, а наша автоколонна по-прежнему на коне. Дирекция надеется, что мы будем брать на себя перевозки и для других организаций, помогать заводу зарабатывать деньги в этот период урегулирования. Итак, мы не можем позволить себе нарушать дисциплину, а, наоборот, должны укреплять ее, все правила будут строжайше соблюдаться. С этого месяца восстанавливаются премиальные!
Шоферы начали переглядываться. Это была прекрасная новость, всякому приятно знать, что твое предприятие не катится под откос, а имеет заказы и, стало быть, надежды на заработки. Единственное, что удивляло водителей, — исключительное упорство Цзе Цзин. Официальный начальник автоколонны от всего бегает, а эта девчонка не стала его дожидаться и взвалила ответственность на себя. Отныне надо быть аккуратнее, несколько юаней премии никогда не помешают, в семье все обрадуются — и взрослые, и дети. Вот только заработать эти деньги, наверное, будет нелегко, придется попотеть. Эта молодая начальница всегда спокойна, не волнуется, не горячится, и непроста. Кажется, обычный чайник, а в нем пельмени варятся!
Цзе Цзин вытащила из кармана лист бумаги и расправила его:
— Много месяцев назад я подобрала на полу в кабинете вот этот листок. Развернула его, смотрю — схема. Все это время, знакомясь с обстановкой в автоколонне, я сверялась со схемой и пришла к выводу, что она составлена очень толково. Сегодня я наклею ее на стену. Прошу всех обсудить, исправить и дополнить текст, а потом на его основе будем совершенствовать нашу работу. Но я до сих пор не знаю, кто эту схему начертил…
Шоферы сгрудились вокруг листка и тоже ничего не могли сказать. Некоторые даже не очень понимали, что там написано:
— Я уже показала эту схему главному инженеру, — продолжала Цзе Цзин, — и он согласился выделить из фонда поощрения за рационализаторство пятьдесят юаней, чтобы премировать автора. Помогите мне найти, кого премировать-то!
Эта просьба вызвала всеобщее оживление, шоферы зашумели, и каждый стал выдвигать свои догадки. Цзе Цзин сложила схему:
— А теперь в рейсы — в обеденный перерыв досмотрите!
Все отправились к машинам. Цзе Цзин удержала за локоть Е Фан:
— Ты сегодня что-то неважно выглядишь, давай я сяду в твой грузовик и поведу, а ты отдохни!
Девушка обрадовалась, ей как раз хотелось поговорить с Цзе Цзин. Та включила мотор и спросила:
— А ты знаешь, кто нарисовал эту схему?
Е Фан покачала головой. Цзе Цзин поглядела на девушку, и вдруг ей стало горько за нее: бедная, даже почерка своего возлюбленного не знает, как же она может понять его самого? Любит его и не понимает. Что же она тогда любит? Неужели только его «семь предметов»?
Цзе Цзин правильно предполагала, Лю Сыцзя не пожелал ради пятидесятиюаневой премии признать свое авторство и хранил гордое молчание. Все, что он говорил утром в раздевалке, девушка знала. Среди его друзей были люди, относящиеся к ней с уважением, и они ей многое рассказывали. Она решила не вызывать его на разговор — пусть сам проявит инициативу. Днем Цзе Цзин, вспомнив то, о чем говорила с главным инженером и директором, внесла в «План восьми триграмм» всякие исправления, перерисовала его на большой лист бумаги и своим красивым почерком написала новое название: «План усовершенствования работы в автоколонне». Это событие всех потрясло, особенно Лю Сыцзя. Сначала он не без удовольствия глядел на собственную схему, которую Цзе Цзин увеличила, и выслушивал похвалы, фактически относящиеся к нему. Но когда он прочел «План» внимательнее, то очень удивился, потому что это был уже не его «План восьми триграмм», а действительно серьезный документ, способный помочь делу, очень строгий, конкретный, где все было разложено по полочкам и нацелено на усовершенствование. Этот документ лишь произошел от схемы Лю Сыцзя, но по существу был гораздо более подробным и удачным. Если уж выдавать премию, то именно за него, а не за схему. Что это означает, думал Лю Сыцзя, поощрение его инициативы или издевку? И что все-таки за человек Цзе Цзин? Она не только решилась принять его дерзкую схему, но и великолепно доработала ее.
Когда девушка начала учиться водить грузовик, Лю Сыцзя не мог взять в толк, для вида она это делает или действительно решила остаться в автоколонне. Однажды во время собрания он нарисовал свой «План восьми триграмм» и затем подбросил ей, чтобы испытать. Этот «План» отражал главные причины их плохой работы. Если Цзе Цзин в самом деле хочет покончить с неурядицами, она ухватится за схему, а если думает только отсидеться здесь и потом с новым капиталом вернуться в заводоуправление, то выкинет эту бумагу в мусорную корзинку. Лю Сыцзя не ожидал, что девушка воспримет его идеи и даже разовьет их. Да, это не обычная девчонка!
После обеда Лю Сыцзя увидел, что Цзе Цзин садится в машину к Хэ Шуню, чтобы ехать вместе с ним в бензохранилище. Тот написал требуемое обязательство, не пускать его не было причин, но девушка все-таки беспокоилась за Хэ Шуня, поэтому и решила сопровождать. Лю Сыцзя вдруг ощутил какую-то странную ревность: с другими она разговаривает, смеется, только от него далека, будто колодезная вода от речной. Неужели он в ее глазах еще хуже, чем этот мерзавец Хэ Шунь? И Лю Сыцзя, не выдержав, крикнул:
— Маленькая Цзе!
Она подошла, заметив, что парень чем-то озабочен. А он чувствовал себя, будто торговец бобовым сыром, упавший в реку и сохранивший одно коромысло, и с мрачным видом осведомился:
— Почему ты помогаешь всем, кроме меня?
— Ты же классный водитель, разве тебе нужна помощь?
— А ты мне доверяешь?
Цзе Цзин выдержала его взгляд:
— Ладно, сегодня я готова поучиться у тебя — шофера, проехавшего сто тысяч километров без происшествий!
Она села в его машину. Подбежала Е Фан с телефонограммой:
— Маленькая Цзе, звонили из ГАИ, завтра у тебя экзамен по дорожному движению…
Цзе Цзин обрадовалась, скоро она станет настоящим водителем!
— А что мы будем делать, когда ты получишь права? — усмехнулся Лю Сыцзя. — Станем горошинами в твоей руке, которые ты захочешь — съешь, а захочешь — выбросишь?
— А вам хочется, чтобы я стала горошиной в ваших руках? — отпарировала девушка.
Лю Сыцзя промолчал. На его лице появилось удивленное, подавленное и вместе с тем восхищенное выражение. Включив мотор, он медленно поехал за грузовиком Хэ Шуня.
— Ты когда пойдешь за своей премией? — не глядя на него, спросила Цзе Цзин.
— Какой премией? — притворился непонимающим Лю Сыцзя.
Девушка улыбнулась:
— За «План восьми триграмм»! Ты что, не знаешь?
— Он вовсе не мой. — Лю Сыцзя по-прежнему не собирался признавать свое авторство, потому что это означало бы признать победу Цзе Цзин. Если бы он предполагал, что за такую схему премируют, он отработал бы ее как следует. Может быть, для другого человека и честь получить премию за документ, переделанный кем-то, но Лю Сыцзя считал это позором и предпочитал остаться без пятидесяти юаней.
— Как же так? — наигранно удивилась Цзе Цзин. — Ведь все подписи на схеме сделаны твоим почерком! Завтра же иди и получай премию.
— Может быть, Сунь Большеголовый начертил…
— Все знают, что он бы не сумел, а если б сумел, то просто передал мне, а не стал бы бросать на пол. Имей в виду, что он тоже мой учитель: днем Е Фан учила меня водить машину, а вечером, во время дежурств, он натаскивал меня по технической части, так что я его хорошо знаю. Да он и не примет такой помощи от тебя, хоть и нуждается. Сегодня Хэ Шунь возил ему в больницу ваши деньги, проболтался, откуда они взялись, и Сунь сразу отказался от них. Хэ Шунь тебе не рассказывал?
Лю Сыцзя понятия об этом не имел, а Цзе Цзин оказалась в курсе — выходит, Хэ Шунь предал его? Ах мерзавец, решил присвоить денежки?! По лицу Сыцзя пробежала тень, но он постарался не подать виду, только мускулы на щеках дернулись.
— Похоже, ты преувеличиваешь силу одиночек, а значение коллектива недооцениваешь. Как бы трудно сейчас ни было заводу, это все-таки социалистическое предприятие, на нем больше десяти тысяч работников, есть и партком, и парторганизация нашей автоколонны. Ты способен помочь человеку в беде, а мы, думаешь, будем смотреть, как он погибает? Конечно, некоторые руководители у нас не блещут, например председатель завкома не понимает обстановки, вечно урезает ссуды, когда ему подают заявления, да и наш Тянь никому ничего толком не объясняет. Но лечение жены Суня завод целиком взял на себя, так что твои приписки не нужны. Считается, что Сунь в отпуске по уважительной причине, и зарплата ему выплачивается…
Раньше, услышав такие речи, Лю Сыцзя, наверное, взвился бы и ответил грубостью, однако на этот раз предпочел промолчать. Перед другими он всегда чувствовал себя умным и сильным, но перед этой девушкой мужество его покидало, весь его дух уходил на то, чтобы держаться с ней на равных. Он уже жалел, что позвал ее к себе в машину.
Грузовик выехал из заводских ворот и стрелой помчался к городскому бензохранилищу. Ведь у любой машины свой нрав, как правило соответствующий характеру шофера. Хэ Шунь водил машину быстро и свирепо, одной рукой крутя баранку, а другой держа сигарету или что-нибудь прихлебывая. Во время езды он постоянно болтал, смеялся — в общем, вел себя беспечно. У человека, который ехал вместе с ним, сердце готово было выскочить от страха. Лю Сыцзя тоже ездил быстро, но совсем по-другому, с обеими руками на баранке, спокойно, молча, сосредоточенно глядя вперед. Он был весь внимание и уверенность в себе, на его машине человек чувствовал себя в полной безопасности и мог смело вздремнуть. Цзе Цзин уважала Сыцзя за водительское мастерство и говорила, что он будто верхом на усмиренном тигре ездит.
Больше они не разговаривали и оба испытывали какую-то неловкость. Если бы рядом сидели Хэ Шунь или Е Фан, было бы лучше. Цзе Цзин рассеянно глядела в окно и видела по обеим сторонам улицы начинавшие зеленеть деревья, растущие здания из бетонных плит. В некоторые из домов уже въезжали новоселы, иногда навстречу попадались свадебные или похоронные процессии. Была весна, время смены старого новым. За окном мелькали школы, магазины, лотки, лавки, машина выехала на окружную дорогу, затем углубилась в пригород, и улицы сразу стали узкими; они были запружены повозками и пешеходами. Лю Сыцзя пришлось сбавить скорость. Он по-прежнему не смотрел на Цзе Цзин, но в конце концов задал вопрос, который его очень тревожил:
— Разве Чжу Тункан не велел тебе воздействовать на меня? Почему ты ничего не говоришь про лепешки?
Девушка подивилась его проницательности и ответила:
— А я и не хочу о них говорить.
— Почему?
— Потому что говорить не о чем. Ты ведь не для себя зарабатывал, а для другого. Такой благородный поступок прославлять надо. За что же тут наказывать?
В словах Цзе Цзин звучала колкость, но Сыцзя все-таки улыбнулся.
— Я думаю написать о твоем поступке заметку и передать в многотиражку, а заодно в радиоузел, чтобы они поставили тебя в пример. Как ты к этому относишься?
— Ты, конечно, понимаешь, что я терпеть не могу таких вещей.
— Да, понимаю, у каждого свои особенности. Ты умеешь управлять своим характером и не нуждаешься, чтобы другие о тебе пеклись.
— А у тебя какая индивидуальность?
— Я борюсь с силами, толкающими людей к пассивности, вульгарности, индивидуализму, и хочу стать человеком, полезным для себя и для общества.
— Только, пожалуйста, не рассуждай о ценности и самоценности! Человек — это одновременно и воплощение зла, и источник добра. Он и страшен, и жалок, вечно зависит от превратностей судьбы и социальных передряг…
— Похоже, что ты говоришь искренне, что это твои подлинные мысли. Я уже два года наблюдаю за тобой. Ты слишком горд и одинок, хоть и шатаешься по харчевням с такими людьми, как Хэ Шунь или Е Фан. Да, ты просто ищешь внешних раздражителей, а на самом деле страшно одинок. Из-за этого ты и придумал торговать лепешками. Сегодня утром ты сказал своим приятелям правду, но не всю правду. Чтобы помочь Суню Большеголовому, ты мог бы изобрести и другие способы, однако это тебе не подходит, ты озлоблен и нарочно ищешь повод, чтобы взбаламутить весь завод. Причем действуешь ты в рамках дозволенного. Тебе хочется досадить администрации, связать ей руки, выставить на посмешище, тогда ты будешь спокоен и доволен. Но ты ошибаешься, каждый раз, отыскав себе очередной раздражитель, ты только усиливаешь свою тоску, потому что ты живой человек, с чувствами и разумом, и тебе все-таки не хочется губить себя…
— Замолчи! — Лю Сыцзя вдруг нажал на тормоза и уронил голову на баранку, его плечи задрожали. Грузовик со скрежетом остановился. Цзе Цзин испугалась. Из того, что говорили другие, а еще больше из собственных наблюдений и догадок она вынесла впечатление, что Лю Сыцзя не так мрачен и замкнут, как кажется. Но сейчас она хотела всего лишь подразнить его, расшевелить и не ожидала, что попадет в точку.
— Сыцзя! — Впервые она назвала его просто по имени и тут же покраснела, даже сердце забилось. — Что с тобой?
Парень не ответил. Ему было неприятно, что Цзе Цзин так хорошо сумела понять его напускное спокойствие, презрение к миру и не относится к нему всерьез. Все его приятели и собутыльники преклонялись перед ним, но никто его не понимал. И он в душе презирал их, даже Е Фан, потому что у них не было идеалов, а с такими недалекими людьми трудно быть искренним. Конечно, Е Фан — красавица, известная на весь завод, но она примитивна, точно стакан воды или искусственный цветок, никакой притягательной силы. А сейчас рядом с ним сидит ничем вроде бы не примечательная девушка, которая знает его совсем недавно и с которой они постоянно конфликтуют, и вот она вдруг поняла его. Наверное, они могли бы стать настоящими друзьями, наслаждаться взаимным общением, однако гордость мешала ему пойти на это.
Подняв голову, Лю Сыцзя почувствовал, что стал совсем покладистым и вместе с тем внутренне сильным. Он не решался глядеть на Цзе Цзин, но испытывал к ней глубокое влечение, тоже хотел понять ее. Это влечение несло в себе угрозу его одиночеству и независимости, авторитету в глазах друзей. И он отчаянно сопротивлялся, даже говорил колкости и дерзости, чтобы скрыть свое душевное смятение. Видя, что с ним происходит, Цзе Цзин велела ему пересесть на ее место, а сама села за руль. Лю Сыцзя покорно подчинился. Машина снова тронулась. На губах девушки играла еле уловимая мечтательная улыбка. Цзе Цзин действительно уступала в эффектности Е Фан, ее красота была менее броской, но глубокой, питала воображение, точно стихотворение или картина. Машину она вела с упоением, восторгом. Сыцзя любовался ею и чувствовал, что его охватывает дрожь. Это чувство было так необычно, так сильно, что он не мог ему противостоять. Обычно холодный, заносчивый парень, который два года причинял Цзе только неприятности, сейчас ощущал, что любит ее, готов плакать перед ней, изливать ей все свои горести. В одной книге говорится, что даже самый высокомерный человек, влюбившись, способен спрятать свою гордость в карман, — это чистая правда.
Неужели он любит Цзе Цзин? Неужели на свете бывает такая неожиданная и удивительная любовь? Вот Е Фан действительно любит, стремится к нему, да и она ему нравится, но это совсем не то, что он сейчас испытывает к Цзе Цзин. А как она относится к нему? Он не мог угадать и не решался высказать ей все, что накопилось в душе, боясь вызвать ее усмешку.
В зеркале машины Цзе Цзин видела, что Лю Сыцзя продолжает мучиться, и она заговорила первая:
— Оба мы принадлежим к поколению, которое пережило небывалый душевный надлом и благодаря ему усвоило кое-какие жизненные истины. Мы хотим пойти по новому пути, восстановить веру в жизнь и в себя и не растерять эту веру, даже если кто-то задумает разубедить нас…
Она понимала, что он хотел сказать, но не могла позволить ему этого, так как знала, что гордые люди, получив отказ, переживают его слишком сильно. И ей удалось немного отвлечь его от опасных мыслей. Лю Сыцзя неожиданно произнес:
— А в чем твоя вера? В том, что, научившись водить машину, ты станешь настоящим руководителем автоколонны? Политический багаж у тебя большой, к нему добавится профессиональный, так и до директора завода дорастешь!
Лю Сыцзя сам удивился тому, что сказал. Ему хотелось говорить ей всякие хорошие слова, а вышло, что он опять задевает ее. Он ненавидел себя и в то же время не мог остановиться:
— Бессмысленно говорить о восстановлении веры, потому что не у всех светлые перспективы. Ты, можно сказать, звезда завода, перед тобой путь широкий, а передо мной? Когда я учился в школе, то на всех экзаменах был первым, так что я не глупее других. Но едва мы очнулись от кошмарного сна «культурной революции», как я увидел, что идти мне некуда. Наверх я не умею карабкаться, да и презираю это занятие. Сдавать экзамены в вуз уже поздно и готовиться некогда. Некоторые советуют мне поступить на вечернее отделение или самостоятельно изучать иностранный язык, но зачем мне это? Родители десять лет учили меня электротехнике; если бы я работал по этой линии, то наверняка имел бы не меньше пятого разряда, а меня направили в автоколонну. Моя трагедия в несоответствии запросов и действительности. Парень я заурядный, а быть заурядным не хочу…
Цзе Цзин понимала, что он говорит правду, однако не собиралась успокаивать его: такие люди больше нуждаются в подзадоривании, чем в сочувствии. И она все тем же ироническим тоном бросила:
— Не скромничай чересчур и не напрашивайся на комплименты. Ты вовсе не зауряден, ты заметная фигура на нашем заводе!
— Ты права, я действительно хотел подразнить начальство. Они же все время орут: «Работы мало, денег не хватает, премии выплачивать нечем!» Вот я и решил деньги загребать, а они пусть посмотрят, позлятся. Мы не бедны, а глупы, всюду у нас прорехи. Если б я был капиталистом, то через три года разбогател бы. Но меня, к сожалению, не интересуют ни посты, ни богатство, я хочу быть просто нормальным человеком. Это мое преимущество, потому что нам живется вольготнее, чем вам с должностями!
— У тебя тоже есть должность, и не маленькая. Можешь гордиться, тебя в автоколонне уважают больше, чем меня, а мне остается только завидовать тебе. Ты действительно сильнее и как организатор, и в профессиональном отношении. И не только меня ты значительнее, но и некоторых других, облеченных постами. Так что насчет твоих преимуществ все правда…
На этот раз Цзе Цзин говорила вполне серьезно, без тени иронии, однако Лю Сыцзя будто сидел на иголках. Девушка посмотрела вперед и продолжала:
— Но не надо распускаться и позволять, чтобы твоя индивидуальность подчинила себе разум. Злость, как известно, губит человека, на этой мине можно и самому подорваться. Когда человек односторонен, он лишается трезвости суждений. Наши с тобой сверстники часто ранят людей словами и считают это вполне естественным, даже хорошим тоном. Чтобы подчеркнуть свое отличие от других, они высмеивают и те вещи, которых не понимают, вышучивают всех и вся. Это глупо и жалко. Ведь они унижают не тех людей, которых осмеивают, а самих себя, пытаясь презрением к миру прикрыть свое скудоумие и пустоту.
Цзе Цзин уже нащупала главный нерв Лю Сыцзя — любовь к трудностям при всей его внешней склонности к легкой жизни — и продолжала давить на него, чувствуя, что такой человек ощутит облегчение только тогда, когда выступит кровь. Лю Сыцзя глубоко страдал от ее проповеди, по его спине бежал холодок. Он благословлял себя за то, что не признался девушке в любви. Ведь в ее глазах он всего лишь неглубокий, падкий на удовольствия малый, почти ничем не отличающийся от Хэ Шуня. Цзе Цзин отплатила ему за все унижения, которые испытала за эти два года, она наконец отомстила, жестоко, чисто по-женски и в то же время не употребив ни одного грубого или бранного слова. Да, она дьявольски умна и трезва, ей чужды обычные чувства, сегодня она просто играла им. Общение с таким человеком никогда не доведет до добра. Он уже хотел отнять у нее руль и согнать эту самодовольную девицу с машины, как вдруг коснулся ее руки и замер, будто от удара электрическим током. Потом покраснел, отдернул руку и отвернулся. Девушка, не глядя на него, крепко держала баранку. Бензохранилище было уже недалеко, навстречу им все время попадались машины с горючим. Внезапно из ворот бензохранилища выскочили всполошенные люди, они махали руками и кричали:
— Стойте, остановитесь!
Цзе Цзин резко затормозила. Лю Сыцзя открыл дверцу:
— Что случилось?
— На территории бензохранилища пожар!
Цзе Цзин и Лю Сыцзя выскочили из машины и вбежали в ворота.
Во дворе бензохранилища клубился черный дым, горел грузовик, на котором стояло десять с лишним бочек горючего. Бензохранилище было целиком автоматизировано, поэтому работало здесь всего несколько женщин, страшно испугавшихся пожара и не сумевших даже включить пожарный шланг. Некоторые из них плескали на горящие бочки водой, но огонь только усиливался. Он уже перешел на кузов и грозил вот-вот перекинуться на здание бензохранилища. Рядом за невысоким забором шло строительство; там лежали доски, баллоны с кислородом и ацетиленом, несколько десятков бензопроводов, неподалеку стояло девять цистерн с горючим. Если все это вспыхнет, то начнутся взрывы, и дома, магазины, лавки вокруг, включая находящихся там людей, превратятся в море огня. Люди в страхе бежали к воротам, молили о помощи…
— Товарищи, без паники! — закричала Цзе Цзин. — Лучше тушите огонь.
— Поздно, не успеть, надо отвести горящий грузовик! — возразил Лю Сыцзя.
Но кто это сделает? На кабине уже лопалась от огня краска, языки пламени подбирались к мотору. Если бочки взорвутся, грузовик взлетит на воздух и от водителя останется только кровавое месиво или кучка пепла.
— Чья это машина? — выкрикнул Лю Сыцзя.
— Моя! — дрожащим голосом откликнулся человек средних лет с простоватым лицом, искаженным от страха.
Лю Сыцзя презрительно усмехнулся и вдруг дал ему пощечину. Она оказалась такой сильной, что шофер свалился на землю. Никто даже не взглянул на него, все смотрели на Лю Сыцзя, готового броситься к горящему грузовику.
— Ты что? — схватил его за руку Хэ Шунь. — Это не игрушки, да и не наше дело! Пусть сами расхлебывают.
Сыцзя остановился. Действительно, ведь не они заварили эту кашу! Пусть Цзе Цзин решает, что делать, она заместительница начальника, коммунистка, на язык остра, вот и подождем ее распоряжений. Но девушки рядом не было. Кто-то испуганно вскрикнул, Лю Сыцзя обернулся и увидел, как маленькая фигурка подскочила к грузовику. Огонь мешал Цзе Цзин прорваться в кабину, тогда она сорвала с себя куртку, закутала голову и вскочила на подножку.
Лю Сыцзя уже раскаивался, что послушался Хэ Шуня. Как они, два здоровых парня, могли позволить женщине лезть в огонь? К тому же она неопытна — и сама погибнет, и делу не поможет! Он с силой оттолкнул Хэ Шуня, который то ли от страха, то ли он напряжения держал его мертвой хваткой.
— Сыцзя! — крикнул тот.
— Ты просто мерзавец! — выругался Лю Сыцзя и кинулся к грузовику.
Цзе Цзин уже включила мотор.
— Помедленней, не дергай! — как безумный кричал Сыцзя. — Один толчок — и все взлетит!
Он вскочил на подножку и стал помогать девушке выруливать:
— Не спеши, сбавь газ… Так-так, правее, еще, за воротами будет легче, чуть назад…
Грузовик медленно выехал за ворота. Люди в ужасе и изумлении кричали, но Цзе Цзин ничего не слышала. У Лю Сыцзя загорелась спина — он тоже ничего не чувствовал. Теперь бензохранилище в безопасности, однако машина по-прежнему может взорваться, надо поскорее отвести ее от людных мест и спрыгнуть. Он наконец ощутил, что спину жжет, обернулся, увидел огонь и, срывая с себя куртку, крикнул Цзе Цзин:
— Прыгай, я поведу!
— Не мешай, сам прыгай!
Языки пламени озаряли ее лицо и делали его необычайно красивым. Лю Сыцзя понял, что никогда не забудет его, если только сам останется в живых, но с неожиданной грубостью вырвал у нее из рук баранку и вытолкнул Цзе Цзин из кабины. Девушка с криком упала на землю. Этот крик принес Лю Сыцзя облегчение, он вдруг зарыдал, как не плакал уже давно. Хорошо, что его сейчас никто не видит! Какая чудесная девушка! И как жаль, что она презирает его, что он — не для нее!
Он прибавил скорость. Кабина уже превратилась в факел, ее задняя стенка раскалилась, стекло лопнуло от жара. Наверное, еще минута, может, несколько секунд — и машина взорвется. Прохожие кричали ему:
— Прыгай, прыгай скорей!
«Надо бы остановиться… Нет, слева школа! Ребятишки как раз на уроках и, если машина ахнет, ни один не убежит. Какой идиот построил школу рядом с бензохранилищем? Еще немного… Нет, тут универмаг, там электротовары, а тут дом новобрачных — на дверях большой иероглиф «счастье». Да, сегодня, кажется, мне крышка!» — думал Лю Сыцзя, обливаясь потом и не переставая нажимать на гудок. Машина мчалась вперед и пыхтела, как огнедышащий вулкан. Сыцзя понял, что остановиться на дороге — дело безнадежное, надо гнать к пруду, который должен быть слева неподалеку.
— Прыгай, прыгай скорей! — продолжали кричать прохожие.
Сто, двести, триста метров… Не снижая скорости, он круто повернул и увидел пруд. Хотел сбросить скорость, но в машине уже что-то перегорело, она потеряла управление. Лю Сыцзя открыл дверцу и, охваченный огнем, выпрыгнул из кабины. Он стал кататься по земле, чтобы сбить пламя, а грузовик, словно поколебавшись немного, рухнул в пруд. И сейчас же горячие бочки начали рваться одна за другой. Бензин разлился по воде, и она запылала. Парню стало жалко пруда. Потом он вспомнил о Цзе Цзин, не разбилась ли она, когда вылетела из машины? Он встал и чуть снова не рухнул — ноги пронзила боль, но он чувствовал, что кости целы. Если уж он, заранее собиравшийся прыгать, так ушибся, то что же стало с ней, когда он ее неожиданно вытолкнул?
Лю Сыцзя заковылял назад — навстречу ему бежала толпа людей. Среди них были руководители бензохранилища, школы, магазинов, представители домовых комитетов и просто зеваки. Окружив парня, они горячо благодарили его, восхищались, говорили, что своим поступком он сумел предотвратить несчастье. На него градом сыпались вопросы и похвалы:
— Как вас зовут, откуда вы?
— Мы хотим сходить в вашу организацию и как следует поблагодарить вас, чтобы ваше начальство тоже узнало о вашем подвиге!
— Мы хотели бы наградить вас…
— Вы настоящий герой! И, наверное, передовой работник?
— О чем вы думали, когда совершали свой подвиг?
Все эти славословия оглушили Лю Сыцзя. Некоторое время он молчал, а потом взорвался:
— Хватит, наигрались, отпустите меня!
Он вырвался из толпы, пробежал несколько шагов и, обернувшись, крикнул:
— Эх вы! Чтоб наши несчастья точно так же свалились вам на головы! Посмотрим, что вы тогда сделаете!
С этими словами он, прихрамывая, бросился дальше. Люди не могли понять, почему он так зол. Может, тронулся от страха? Его останавливали прохожие, заговаривали с ним, хвалили его, но он ни на что не реагировал. В конце концов заинтригованные люди кинулись за ним, чтобы понять, в чем дело. Среди его соотечественников всегда хватает праздных лиц, так что вскоре за ним гналась целая толпа. Цзе Цзин тоже беспокоилась о нем и, ковыляя, шла ему навстречу. Она была бледна, на лбу застыли капельки пота.
— Ну как ты? — взволнованно крикнул Лю Сыцзя.
Девушка слабо улыбнулась.
— Я ничего, а ты?
— Я тоже ничего. Побегу вперед, а то меня целая армия зевак догоняет!
Он бросился к своему грузовику и тут же уехал.
Были ли на этом свете люди, способные напугать или смутить Хэ Шуня? Похоже, что были. Казалось, ему выдался прекрасный случай отличиться: произошло невероятное событие, бензохранилище чуть не взлетело на воздух, и в этом событии был виноват не он, известный «злодей», а совсем другие. А Хэ Шунь только стоял рядом и глазел на пожар. Во двор вбегали все новые люди, которые расспрашивали друг друга, теряясь в догадках. Он вполне мог бы подробно расписать случившееся, «к маслу добавить уксуса», и тогда вокруг наверняка собралась бы толпа, которая, вытаращив глаза, с завистью и замиранием сердца смотрела бы на него — счастливца, видевшего все. Он стал бы героем дня, досыта удовлетворил бы свою любовь красно поговорить. Когда Цзе Цзин и Лю Сыцзя выехали на горящем грузовике, руководители бензохранилища и зеваки заметались, не зная, кого им благодарить. Он мог бы рассказать им, кто такой Лю Сыцзя, как он дружен с ним, упомянул бы, пожалуй, и про Цзе Цзин, и тогда люди отнеслись бы к нему совсем по-другому, нежели обычно в автоколонне. Раньше Хэ Шунь, не колеблясь, поступил бы именно так, однако сегодня что-то удерживало его. Он даже боялся, чтобы люди не узнали, кто он такой. Один из героев — его приятель, другой — начальник; это, конечно, слава для него, но одновременно и позор. Увидев, что во двор входит прихрамывающая Цзе Цзин, он испугался, вскочил в свою машину и подъехал к бензоколонке. Эта девушка внушала ему наибольший страх. Хотя она и раньше обличала, высмеивала его, он все-таки не принимал ее всерьез, даже подхихикивал над ней, но сегодня страх проник в самое его сердце. Хэ Шунь боялся не должности ее, а характера, души, которая пылала, словно факел, и высвечивала его наглость, ничтожество и никчемность. Лю Сыцзя тоже недаром крикнул ему, что он — просто мерзавец.
Хэ Шунь помог бензозаправщице вставить в его машину шланг, открыл заслонку, и горючее с бульканьем потекло в бак. Украдкой оглянулся на Цзе Цзин — ее окружило множество людей. Он никак не ожидал, что эта девчонка, даже не имея настоящих водительских прав, ринется в кабину горящего грузовика. Неужели она сделала это в ярости, увидев, как он удерживает Лю Сыцзя? Нет, она не могла видеть этого, потому что уже бежала к грузовику. Эх, Хэ Шунь, Хэ Шунь, мало того, что сам не помог, так еще и другим мешал! А если бы стиснул зубы и бросился, то, наверное, тоже не погиб бы, только обгорел малость, зато честь какая! В следующий раз он не упустит такой возможности, не спрячется, не убежит, покажет себя! Впрочем, что думать об этом, когда он уже себя показал последним трусом… Собственно, почему трусом? Другие тоже только смотрели, никто, кроме этих двоих, не кинулся, даже шофер того грузовика не осмелился увезти свою машину. Что же позорного совершил Хэ Шунь, почему он не может смотреть в глаза этой девчонке?
Парень то раскаивался, то оправдывал себя, но эти оправдания ничуть его не успокаивали, и он презирал себя все больше. Цзе Цзин вроде бы шла к нему. Скверно, она приехала на машине Лю Сыцзя, но тот уже далеко, так что она, наверное, хочет вернуться на завод вместе с ним, Хэ Шунем. Он еще сильнее разволновался, закрыл заслонку, выдернул шланг и, вскочив на свой грузовик, удрал, как вор. Увидев, что ее бросили, Цзе Цзин рассердилась и только сейчас почувствовала, что все тело у нее болит. Бессильно присела на ступеньки, в ожидании других машин из автоколонны, которые должны были приехать за горючим. Руководители бензохранилища тут же окружили ее, опять начали хвалить, благодарить, приглашать в кабинет, спрашивать, не отвести ли ее в поликлинику. Девушка сидела, опустив голову, и молчала, но на душе было гадко. Зачем они все это говорят? Что они делали, когда случился пожар? Спасать их было гораздо легче, чем выслушивать их болтовню — она уже завидовала мудрости Лю Сыцзя, который удрал отсюда. С другой стороны, это как раз в его духе: бросить свою помощницу и даже бензина не набрать.
Люди, окружившие ее, называли свои должности. Здесь были директор бензохранилища, секретарь партбюро, заведующий политотделом и сектором пропаганды, секретарь партбюро магазина, председатель уличного комитета. Цзе Цзин подумала: неужели и она вела бы себя так же, если бы все еще работала в секторе пропаганды? Не выдержав, она громко сказала:
— Я уже несколько раз говорила вам, что горящий грузовик увела не я, а шофер Пятого сталелитейного завода Лю Сыцзя. Я всего лишь практикантка, у меня бы сил не хватило. Но Лю Сыцзя терпеть не может восхвалений. Он не примет вашей благодарности и еще нажалуется на вас!
— Нажалуется? За что? — удивились люди.
Цзе Цзин почувствовала, что сказала лишнее, рассердилась на себя, однако отступать было уже поздно. Пожар на многое раскрыл ей глаза, и она решила, что называется, пустить осла под гору.
— За сегодняшний пожар несут ответственность руководители бензохранилища! Как вы управляете своим предприятием? У вас нет никакого противопожарного оборудования, при первом же происшествии все растерялись! Даже те меры, которые записаны у ворот, не соблюдаются. Так что нечего благодарить, займитесь лучше проверкой собственной работы!
Как ни странно, угроза пожаловаться не избавила Цзе Цзин от назойливых приставаний. Руководители бензохранилища продолжали благодарить девушку. По-видимому, они испугались того, что жалоба спасителей произведет на начальство особенно глубокое впечатление, и тогда виновным несдобровать. Они еще больше рассыпались в комплиментах. Цзе Цзин просто не знала, как отвязаться от них, и тут, на ее счастье, подоспела помощь: к ней, раздвигая толпу, пробралась Е Фан и заключила девушку в свои объятия, будто не видела ее уже много лет.
— Маленькая Цзе, ну как ты? Тяжело ранена?
— Пустяки, забери меня скорей в машину, едем на завод!
Вслед за Е Фан вдруг появился и Лю Сыцзя. Спрыгнув с машины, он стал набирать бензин. Зеваки снова ринулись к нему, но теперь он был одет совсем не так, как прежде: кофейный костюм западного покроя, черно-белый галстук, коричневые кожаные туфли, большие темные очки. Ему явно хотелось сбить своих почитателей с толку. Если бы они встретили его на улице, то, наверное, приняли бы за специалиста, только что вернувшегося из зарубежной командировки. Е Фан хотела окликнуть его, однако Цзе Цзин ущипнула ее за руку и удержала.
— Ну что, героиня-пожарница? — в своей обычной насмешливой манере обратился он к Цзе Цзин. — Как, сладок вкус славы?
Девушка хотела узнать, почему он вернулся, но своим вопросом сама же подсказала ему ответ:
— Что, решил все-таки набрать бензина?
— Еще спрашиваешь! Как я могу забыть о твоем задании? Я уже много лет выполняю норму и сегодня не собираюсь делать исключения. Это ты у нас героиня, любимица толпы, для тебя и норм не существует!
Цзе Цзин рассмеялась так приветливо, заразительно, что он сразу понял — это для него, даже не для Е Фан. И Цзе Цзин почувствовала, что он вовсе не высмеивает ее, а дает понять, что в той одежде он не мог бы набрать бензина — любопытные замучили бы его. Он вернулся не только для того, чтобы выполнить норму, но и чтобы посмеяться, проверить, узнают ли его люди в новом наряде. Зеваки во все глаза смотрели на расфранченного шофера, однако смотрели в основном неодобрительно. Кто-то с сомнением пробормотал: «Он немного похож на Лю Сыцзя, который выводил горящий грузовик!» Но один из руководителей бензохранилища презрительно хмыкнул. Как можно сравнивать героя с этим разнаряженным псевдоиностранцем в темных очках! Да этот аморальный тип никогда не совершит героического поступка, разве что в следующей своей жизни! Все снова обратили взоры на Цзе Цзин, а Лю Сыцзя весело сказал ей:
— Сегодня я понял, что совершать подвиги легче, чем нести бремя славы! Недаром некоторые люди, став героями труда, вдруг перерождаются. Их нельзя винить в этом, ведь их, как мухи, преследуют разные льстецы, которые целыми днями жужжат им в уши и все способны испоганить. Так что будь осторожна, заместитель начальника!
Толпа в возмущении зашумела: уж слишком панибратски этот пижон обращается со своей начальницей. К счастью, их выручила бензозаправщица:
— Товарищ водитель, все готово!
— Иду! — бросил Лю Сыцзя и неторопливо направился к машине, мурлыча песенку:
Он вытащил шланг, сел в кабину, нажал на сигнал и, взметнув пыль, мигом вылетел за ворота. Зеваки испуганно отшатнулись, проклиная непутевого водителя. Цзе Цзин и Е Фан, воспользовашись случаем, тоже сели в машину и поехали, сопровождаемые криками восторга. Е Фан вела грузовик очень сосредоточенно и размышляла. Она знала, что Лю Сыцзя действовал на пожаре вместе с Цзе Цзин, что он вообще все больше сближается с этой девушкой и отдаляется от нее, Е Фан. Впрочем, последнее она не столько знала, сколько чувствовала своим женским сердцем. Никто в автоколонне не смел задевать Сыцзя, а Цзе Цзин смела, и он как миленький все проглатывал. Разве это не странно? Е Фан тоже могла обругать кого угодно, кроме Сыцзя — перед ним девушка млела, но чем больше она млела, тем больше он отдалялся от нее. Почему же?! Он был с ней так холоден, а едва бросал взгляд на Цзе Цзин, как в глазах его вспыхивал огонь. На Е Фан он отродясь так не смотрел!
В прошлом году, когда они пировали в харчевне «Желтый мост», Хэ Шунь подговорил ее сыграть с Лю Сыцзя в угадывание пальцев. Если она выиграет, то Лю Сыцзя заплатит за всех, а если проиграет, то позволит ему себя поцеловать, и это будет считаться помолвкой. Е Фан нарочно проиграла и потому была уверена, что помолвка состоялась, но Лю Сыцзя явно не принимал происшедшего всерьез. Однажды он даже сказал полушутливо:
— Любовь возникает не за выпивкой. Если ты считаешь себя обиженной, могу подарить тебе хоть тысячу поцелуев!
Наверное, он вовсе не любит ее и никогда не любил — просто играл с ней, искал острых ощущений. Сегодня он сам предложил Цзе Цзин сесть в его грузовик и та радостно согласилась. Потом случился этот проклятый пожар, они совершили совместный геройский поступок и вроде еще больше сблизились. Чувство, которое возникает в беде на грани жизни и смерти, незабываемо. Можно сказать, само небо их благословило!
В душе Е Фан давно страдала. Как бы примитивна она ни была, а в таких вещах каждая женщина оказывается чуткой и умной. Удачу или потерю в любви она переживает не менее остро, чем самая изысканная и тонкая натура.
Цзе Цзин сидела закрыв глаза. Е Фан тихо спросила:
— Маленькая Цзе, ты спишь?
— Нет.
— Еще больно?
— Немного лучше.
— А где болит?
— В ноге и пояснице.
— Кости не задела?
— Нет.
Она явно не хотела разговаривать, глаз так и не открыла. Е Фан лихорадочно соображала, что же делать? К Цзе Цзин она относилась хорошо, но та, видно, предала ее. Е Фан понимала, что ей не тягаться с Цзе Цзин, однако и спускать такого нельзя. Если же пойти на скандал, надо сначала знать, что та думает. В конце концов Е Фан не вытерпела и снова заговорила:
— Маленькая Цзе, скажи откровенно, ты ко мне хорошо относишься?
— Конечно. Разве я тебя чем-нибудь обидела?
— Скажи честно, тебе нравится Сыцзя? — Она спросила это тихо, но голос ее дрожал.
Цзе Цзин открыла глаза, выпрямилась и поглядела на Е Фан. Она сразу поняла, что будет означать для девушки ее ответ. Взяв Е Фан за руку, лежавшую на руле, она сказала как можно мягче и искреннее:
— Ты что, нервнобольная или слишком любишь его? Чего это ты вдруг усомнилась? Никто не отбирает твоего Лю Сыцзя, у меня уже есть парень!
— Правда есть? — радостно и смущенно вскрикнула Е Фан.
Цзе Цзин с усмешкой ткнула ее пальцем в голову.
— А кто он?
— Нечего о нем говорить, поговорим лучше о твоем! — посерьезнела Цзе Цзин. — Ты действительно любишь Лю Сыцзя?
Е Фан кивнула.
— А он любит тебя?
Девушка затруднилась с ответом. Признать, что не любит, было слишком мучительно, а утверждать, что любит, — чересчур самонадеянно. К тому же зачем врать Цзе Цзин, если та откровенна с ней.
— Не очень уверена, так? — усмехнулась Цзе Цзин. Ну и девчонка! Втрескалась в парня, а о его чувствах ничего не знает! — По-моему, он и раньше тебя любил, и будет любить еще сильнее…
— А сейчас?
— Сейчас одно ему в тебе нравится, а другое нет.
— Ты просто гадалка какая-то! — недоверчиво протянула Е Фан. — Что же ему во мне не нравится?
Цзе Цзин знала, что, упомянув о своем парне, она уже сняла камень с сердца Е Фан и теперь может винить ее сколько угодно, та все стерпит. И она как можно чистосердечнее и ласковее заговорила:
— Помнишь, ты мне однажды сказала, что я сплошь красная, одноцветная? Это правильно, человек должен быть разносторонним, хотя и не слишком пестрым. Например, уныло одеваться нехорошо, но сочетать ярко-красное с ярко-зеленым тоже не лучше. Разве курить, пить, шататься по забегаловкам, ругаться, драться, расхваливать себя или ныть — это разносторонность натуры? Нет, это как раз однообразие, проявление вульгарности и убожества. Духовно богатый человек должен быть способным, нравственным, образованным, тонким, умеющим радоваться, печалиться, играть на музыкальных инструментах, рисовать и так далее. Достаточно повнимательнее понаблюдать, и ты увидишь, что Лю Сыцзя водится с Хэ Шунем только в минуты тоски. Если бы в такие минуты ты вразумила его, обогрела, он наверняка полюбил бы тебя! А ты вместо этого вина ему подливаешь, надеешься, что оно тебе поможет. Он протрезвеет — и снова чувствует одну тоску…
Е Фан мысленно соглашалась и думала, что Цзе Цзин недаром сумела усмирить Лю Сыцзя, да и он не зря тянется к ней. А она, Е Фан, во всем ему потакает, вот он и начал ее презирать. Но как же взять его в руки? Цзе Цзин словно угадала ее мысли:
— Я вовсе не призываю тебя специально конфликтовать с ним; жизнь в постоянных ссорах — это не любовь. Но твоя жизнь слишком однообразна, ее можно выразить всего пятью словами: еда, выпивка, курение, наряды, шатание. А однообразие пресно, безвкусно, взрослый человек не способен его выдержать. Он не может просто существовать, как животное, он должен жить. Наше поколение чересчур мало училось и мало что понимает, его главный недостаток — поверхностность. Одного урока еще не усвоило, а тут новые преподносят, и отставать нельзя. Я уверена, что все самое сложное, трудное и вместе с тем самое прекрасное в жизни у нас впереди!
Е Фан не полностью понимала ее, но по крайней мере начала задумываться над ее словами, потому что от этого зависело ее счастье, вся последующая жизнь. Ей уже двадцать пять, а ведь она до сих пор не знает, как и зачем жить; в некоторых вещах она опытна, в других — наивна до ужаса. Не думала она, что ее сверстница способна повлиять не только на нее самое, но и на все ее окружение.
Цзе Цзин искренне надеялась, что Е Фан станет лучше и отстоит свою любовь. Однако в ее собственном сердце застыла невыразимая печаль. Ей казалось, что именно сегодня у нее что-то появилось и сразу исчезло. Но это, пожалуй, даже лучше, что исчезло.
Перед самым концом рабочего дня из парткома сообщили, что сейчас Чжу Тункан и двое руководителей городского бензохранилища придут в автоколонну, чтобы лично поблагодарить и премировать Лю Сыцзя и Цзе Цзин. Лю Сыцзя заранее тошнило от этого. Если бы начальство бензохранилища действительно пеклось о деле, сегодняшнего происшествия не случилось бы. Секретарь парткома тоже ведет себя не совсем последовательно: то он собирается наказать Лю Сыцзя, чтоб другим неповадно было, то готов объявить его героем. Эти начальники вечно что-нибудь изобретают, дела себе придумывают. В действительности же он, Сыцзя, и не плох, и не хорош; вернее, и плох, и хорош, как все люди. Он хотел скрыться от этого никому не нужного чествования, но потом подумал, зачем сердить кого-то и искать себе хлопот? Можно сделать тоньше. Сейчас принято раздражать других, а самому оставаться спокойным, вот он и устроит небольшой спектакль, посмеется над своими милыми руководителями. Надо снова развернуть торговлю лепешками, пусть начальнички ищут его на рынке, тогда и посмотрим, захочется ли им вручать ему благодарственные письма, грамоты или премии. Славная будет потеха!
Развеселившись, Лю Сыцзя пошел за Хэ Шунем, но тот после возвращения с бензохранилища был каким-то пришибленным, неразговорчивым и держался в сторонке. Сыцзя решил, что ему совестно за двадцать с лишним юаней, которые он утром пытался присвоить, и сделал вид, будто не знает о судьбе этих денег, просто сказал весело и в то же время внушительно:
— Готовься, после работы снова часок поторгуем!
— Чем?
— Лепешками.
— Снова?! — Хэ Шунь вытащил из кармана двадцать семь юаней и протянул Лю Сыцзя. — Сунь Большеголовый не взял, что будем делать?
— Возьми себе.
— Мне не надо. Или пополам. И больше я не торгую.
— Что это с тобой? — рассерженно сощурился Лю Сыцзя.
Его глаза кололи, как гвозди. Хэ Шунь по-прежнему побаивался своего приятеля и после долгого молчания сказал, заикаясь:
— У меня живот болит.
Лю Сыцзя без единого слова повернулся и пошел. Сейчас у него не было времени обламывать этого недоноска, завтра все ему выскажет. Но кого же взять в помощники? Одному и печь лепешки, и деньги получать слишком хлопотно, с помощником сподручнее. Он вспомнил о Е Фан, постучал в женскую раздевалку. Девушка была там, сама открыла ему и страшно обрадовалась его появлению.
— А я как раз хотела сказать, чтоб ты подождал меня после работы, вернее, после того, как с вами начальники поговорят!
— Е, ты можешь помочь мне?
Его церемонный тон насторожил девушку.
— Разве я когда-нибудь отказывала тебе в помощи?
Она была права, Лю Сыцзя усмехнулся:
— Не отказывала. Тогда помоги мне торговать лепешками…
— Как, ты снова за старое? — протянула Е Фан и энергично замотала головой. — Нет, я в такие игры не играю и тебе больше не позволю!
Лю Сыцзя удивился, что это они сегодня заладили, и Хэ Шунь, и Е Фан? Может, услышали что-нибудь? Или Цзе Цзин провела с ними работу? Да нет, вряд ли, они все-таки люди самостоятельные.
— Значит, не хочешь помочь мне?
— Ради тебя я на все согласна, но торговля лепешками тебе совсем не нужна, наоборот, она вредит тебе! — На лице Е Фан появилось выражение непреклонности, которого Лю Сыцзя прежде не видел. Он еще больше удивился. — И не гляди на меня так. Я никогда тебе не перечу и дальше не собираюсь, но я не хочу, чтобы ты или кто-нибудь другой думал за меня. Разве ты до сих пор мало покуражился? Сыцзя, сегодня для тебя очень важный день, для меня тоже, так давай с этого момента начнем новую жизнь!
«Откуда у нее такие слова, мысли? Она явно говорит с чужих слов!» И Лю Сыцзя спросил:
— Почему ты решила, что сегодня для меня важный день?
— Потому что все наконец разглядели твое настоящее лицо. И я так горда, рада за тебя!
— А у тебя что важное случилось?
Е Фан помолчала и, понизив голос, произнесла:
— Маленькая Цзе сказала мне, что у нее уже есть парень и что она желает нам…
Девушка взглянула на Лю Сыцзя и вдруг заплакала. Он смутился, дрогнул под напором этой искренности, способной расплавить даже камни, и начал ерошить себе волосы.
— Е, ты ко мне так относишься, что я не могу скрыть от тебя правду. У маленькой Цзе никого нет, но меня она не любит, да и я не собираюсь гоняться за ней, я ей не пара. Я очень скверный человек, ты не понимаешь меня. Хэ Шунь скверен снаружи, а я изнутри. И ненавижу всех, кто во мне разобрался. Такие люди, как я, не могут любить и сами недостойны любви. Я боюсь, что со мной ты не будешь счастлива!
Е Фан в гневе бросилась к нему на грудь и, обливаясь слезами, застучала кулачками по его плечам. Лю Сыцзя стоял не шелохнувшись, как деревянный. В раздевалку вошла Цзе Цзин. Увидев такую картину, она отвернулась и сказала:
— Лю Сыцзя, я написала жалобу на руководителей бензохранилища. Посмотри и, если согласен, распишись. Ты ведь главный, кто их спасал. А если не согласишься, я одна подпишу.
— Жалобу? — переспросил парень, легонько отстранив от себя Е Фан. Он взял бумагу, пробежал ее глазами и восхищенно взглянул на Цзе Цзин: эта девушка придумала способ похлеще, чем его торговля лепешками. Оба они добиваются одного и того же, но она избрала верный, естественный путь. Это не только поставит на место руководителей бензохранилища, но и вооружит против них закон, общественное мнение, заставит их перестроиться. Лю Сыцзя, ни секунды не колеблясь, подписал жалобу и прибавил: — Я полностью согласен. Мне тоже хотелось высмеять этих бездельников.
— Высмеивать таких людей мало. Жизнь ведь не игрушка, а над серьезными вещами нечего все время посмеиваться!
Цзе Цзин взяла жалобу из рук Сыцзя и протянула Е Фан, как бы показывая, что она уважает подругу, считается с ее мнением. Е Фан ничего не сказала, но в душе была очень благодарна за это.
— Давай сделаем так, — продолжала Цзе Цзин. — Когда они придут, дадим эту жалобу им почитать — незачем их обманывать. А когда они насладятся, пусть расхваливают нас, премируют — мы все примем. Правда есть правда, от нее отказываться нечего. Что скажешь?
— Скажу, что придумано неплохо. Я ведь лепешками со зла торговал, собирался задеть начальство, заставить его вызвать меня для серьезного разговора или хотя бы торговать научить. Наши руководители слишком закоснели, а косные, неповоротливые люди с заводом не управятся. В прошлом месяце стальные болванки стоили по триста семьдесят пять юаней за тонну, так прошляпили, не продали, а в этом месяце уже только триста пятьдесят юаней за тонну дают, и не продавать нельзя. На складе скопилось больше двух тысяч тонн стали, а деньги для зарплаты берем в долг. Нас, транспортников, не проведешь. Если не следить за конъюнктурой, не уметь продукцию превращать в деньги, не понимать законов рынка, не расширять оборот, то всю шахматную партию можно проиграть…
Цзе Цзин слушала его с изумлением. Оказывается, этот Лю Сыцзя — настоящая драгоценность, во время своих рейсов он сумел увидеть и понять экономическое положение всего завода. Она-то занималась в основном автоколонной и не думала, что может взглянуть на жизнь еще шире.
— Если у тебя так много идей, почему ты не поделишься ими с секретарем парткома или директором? — спросила девушка.
— Это вы, партийные активисты, постоянно бегаете с разными мнениями к руководству да советуетесь с коллективом, а у нас, простых людей, есть свои способы выражения…
— Ладно, тогда останемся потом с секретарем парткома, ты ему все и выскажешь.
— Я не это имел в виду.
— Товарищ Цзе, Лю Сыцзя! — крикнул кто-то снаружи.
— Идем, они пришли, — сказала Цзе Цзин.
Е Фан вдруг подскочила к Сыцзя и начала срывать с него галстук и пиджак:
— Раз не успел переодеться, пойдешь в одной рубашке. И смотри, темные очки не вздумай напялить!
Лю Сыцзя засмеялся и вслед за Цзе Цзин вышел из раздевалки, напевая на ходу:
А Чэн
ЦАРЬ-ДЕРЕВО
Перевод
Трактор, тащивший прицеп с грамотной городской молодежью, въехал в распадок и остановился в низине. Осознав, что они у цели, молодые люди, вдоволь насладившиеся за время путешествия красотами дикой природы, совсем развеселились и стали выпрыгивать из кузова на землю.
В распадке лепились с краю несколько крытых соломой домиков, перед которыми кучками стояли местные жители, высокие и пониже, старики и молодые. Сопровождавший группу секретарь ячейки нетерпеливо выкрикнул: «А ну все сюда, встречать!», и тут из толпы вперед выступил невысокий человек. С застывшей улыбкой он принялся осторожно пожимать всем приехавшим руки. Однако, когда руки протягивали ему девушки, он лишь потирал ладони, не отвечая, и обменивался рукопожатиями только с мужчинами. Видя, как те, с кем он здоровается, меняются в лице, я поначалу не мог сообразить, в чем дело, пока очередь не дошла до меня. Глядя прямо в лицо этому невысокому человеку, я протянул ему руку: «Здравствуй!» И тут ладонь мою словно в дверях защемило, у меня перехватило дыхание, а невысокий товарищ уже здоровался с кем-то еще. Наши силачи-мужчины после обмена рукопожатиями примолкали и лишь трясли в воздухе правой рукой.
«Сяо Гэда! — обратился к встречавшему секретарь. — Хватит приветствий, помоги-ка ребятам с багажом!» И человек тут же перестал здороваться, пошел к тракторному прицепу принимать подаваемые сверху вещи.
Ли Ли отличался у нас любовью к чтению — в его багаже был огромный деревянный чемодан, доверху набитый книгами, до того тяжелый, что мы вчетвером едва сдвигали его с места. Поскольку все мы все-таки когда-то учились, уважение к этому чемодану с сокровищами у нас было большое, и взялись мы за ношу с известным трепетом, приговаривая: «Осторожней!.. Полегче, полегче!..» Когда же чемодан удалось дотащить до борта прицепа, оказалось, что принимать его снизу собрался один Сяо Гэда. «Зови еще троих!» — закричали из кузова, но чемодан как-то сам собой, словно не дожидаясь подмоги, переместился на плечо Сяо, и тот, чуть наклонившись и придерживая груз одной рукой, легко засеменил прочь. Все в кузове замерли, затаив дыхание. И когда, благополучно достигнув порога нашего будущего жилища, Сяо собрался опустить чемодан на землю, все опять закричали: «Осторожно!» Будто и не слыша, Сяо Гэда прихватил чемодан второй рукой, слегка подтолкнул плечом и, присев, четко приземлил литературный груз.
Мы рты пооткрывали, а Сяо Гэда тем временем уже вернулся к прицепу и похлопывал по борту, поторапливал, с недоумением взирая на стоявших без дела молодых людей. Придя в себя, мы кинулись перетаскивать к борту оставшиеся вещи. Сяо Гэда принимал их по одной в каждую руку и, напружинив грудь, шел, легко перебирая ногами. Когда мы загружались в автобус в провинциальном центре, а потом перекладывали багаж на трактор в уездном, все устали до изнеможения. Мы провозились целую вечность. А здесь в бригаде все получилось быстро и как бы само собой.
Сгрузив вещи, все отправились в дом, обстановку которого составлял бамбуковый лежак из длинных, тридцатиметровых, расщепленных стволов; в изголовье лежали плетеные подголовники — бамбуковые; за перегородкой было такое же помещение — для девушек. Лежак, как выяснилось, распространялся и за перегородку, так что всего на нем могло расположиться человек двадцать, а то и больше. Удивляясь размерам здешнего бамбука, молодые люди устраивались на лежаке, стелили матрасы, разбирали чемоданы. Ли Ли пришлось звать троих, чтобы взгромоздить на лежак свой «книжный шкаф». После того как дело было сделано, Ли Ли, глядя на чемодан, произнес в пространство, имея в виду Сяо Гэда: «Ну и малый! Сколько же у него силы-то?» Все обступили этот чемоданище, словно увидели его новыми глазами.
Он был покрыт темным лаком, на крышке лучилось солнце, а над ним полукружьем надпись: «На широких просторах нас ждут великие дела!» Кто-то из ребят спросил: «Ли Ли, что у тебя тут за книжные сокровища?» И тот с готовностью захлопал по карманам в поисках ключа.
Смеркалось, но никто не замечал этого — все с нетерпением ожидали, когда чемодан будет открыт. Вошел секретарь с небольшой керосиновой лампой в руках. «Устроились? — спросил он. — У нас не город, электричества нет, придется обходиться этим». Только тут до всех нас дошло, что за окном уже вечер, а в помещении нет электрических лампочек, и мы наперебой принялись благодарить секретаря. Лампу осторожно водрузили на пирамиду из чемоданов. Ли Ли, нашедший наконец ключ, склонился над замком.
Видя, что все сгрудились вокруг Ли Ли, подошел и секретарь: «Что, пропало что-нибудь?» Ему объяснили, что у Ли Ли целый чемодан литературы, очень интересной. Секретарь тоже стал с любопытством следить за действиями Ли Ли. Распахнулась крышка, и в тусклом свете предстали книги. Они лежали вровень с краем чемодана, и мы потянулись за ними, подносили к свету, стараясь разобрать названия. Оказалось, что вся литература — политическая; разумеется, там был четырехтомник великих статей[61] и толстый том «Избранного» Ленина в темно-синем матерчатом переплете, набранный, как выяснилось, полными иероглифами и вертикальной строкой. Тут же была объемистая книга «Спутник кадрового работника», «Капитал», «Избранные труды» Маркса и Энгельса, полный набор отдельных изданий «Девяти критических статей» и цитатники председателя Мао и заместителя председателя Линя всех форматов. Все дивились полноте книжного собрания Ли Ли — можно было открывать библиотеку. Довольный произведенным эффектом, Ли Ли произнес: «Это все родительские. Когда меня направили сюда, мама отдала мне свою литературу, а отцовская осталась в доме: старшим тоже еще нужно овладевать кое-какими знаниями. Конечно, главная надежда на нас, будущее зависит от того, каковы будут наши успехи на практическом поприще». Вокруг вздохнули. Внимательно слушавший секретарь, видно, все же не совсем уловил, о чем речь. «А если прочесть все это, нужно будет изучать еще и партийные документы?» — спросил он. «Разумеется», — важно ответил Ли Ли. Секретарь выудил из кипы книжку: «А это о чем? Я возьму почитать?» Всем смешно стало, но виду не подали, лишь заметили, что это «Избранные труды» Мао Цзэдуна. Секретарь сказал, что «Избранное» Мао у него уже имеется в двух комплектах, хотелось бы чего-нибудь поновее. Ли Ли ему дал какую-то книгу.
После того как мы устроились, помылись-почистились, стало потише — все ждали, когда в бригаде поспеет ужин. У дверей столпилась детвора, и городские полезли за конфетами, чтобы угостить малышей. Те, расхватав сладости, разбежались с криками по домам, но через некоторое время вновь собрались у дверей, громко причмокивая конфетами во рту: страху в их глазах поубавилось, они осмелели, повеселели и держались теперь к нам ближе. Секретарь тем временем приводил то бригадира, то кого-нибудь из кадровых работников знакомиться, разговоры велись о том о сем, и запас конфет понемножку таял. Взрослые осторожно разворачивали бумажки, но сами не ели, а отдавали сладкое ребятишкам. А те то и дело вынимали изо рта полуобсосанные леденцы, сравнивая цвета своих конфет.
Среди всей этой суматохи подоспел и ужин. Еду принесли на площадку перед домом: луна в полсерпа уже встала из-за гор и освещала все вокруг, было довольно светло. Ребята подходили к котлу, накладывали себе рис в миски, а затем располагались вокруг миски с овощами. Вдруг послышались восклицания тех, кто уже успел попробовать овощей. Я тоже зацепил палочками из общей миски и отправил в рот порцию — по языку будто кнутом хлестнули, показалось, что он вспух и одеревенел, и я поскорее выплюнул непривычное кушанье. Рассматривая при свете луны содержимое миски, я ничего особенного не обнаружил. Взрослые и дети, обступившие нас, развеселились. Посыпались вопросы: «А что, в городе перец не едят?» В ответ поинтересовались наши девушки: «У вас всегда так остро готовят?» Секретарь, высказавшись по поводу тяжелых времен, добыл себе палочки, запустил их в овощи и отправил в рот порцию из общего котла. Пожевав, он устремил взор на луну и произнес: «Да не остро вроде…» Почти плача, девушки затараторили: «Как это — не остро?!» Остальные же стали налегать на рис, так что котел с овощами остался нетронутым. После ужина за ним пришли и унесли под крики прыгавших от радости ребятишек: «Завтра утром будет мясо!» Тут только до нас дошло, что в овощах присутствовала какая-то мясная добавка.
После ужина выяснилось, что еще нет восьми. В комнате горела только одна керосиновая лампа; света было мало, лучше было посидеть на улице. Ли Ли внес предложение устроиться у костра. Секретарь заметил, что хвороста полно, и кликнул Сяо Гэда. Тот прибежал откуда-то, узнал, что требуется, притащил из темноты огромный ствол и принялся разделывать его топором. Ли Ли отобрал у него топор, заявив, что он сам нарубит. С первого же удара топор отскочил, содрав лишь кору, куда-то отлетевшую. Ли Ли плюнул на ладони, повертел топорище в руке, прилаживаясь, и занес топор высоко над головой: «Хэк!» Лопасть топора врубилась в ствол, на этот раз засев под сук. Вытащить топор Ли Ли никак не мог, и народ обступил его — каждому не терпелось себя показать. Ствол, словно приклеенный к топору, крутился и так и этак, а топор будто ожил и вцепился в дерево — вынуть его никак не удавалось. На помощь подоспел Сяо Гэда. Ногой он наступил на ствол, рука легла на топорище, и инструмент послушно освободился. Сяо Гэда, высоко не замахиваясь, заработал топором, и ствол стал разваливаться, как будто он был из соевого творога. Через минуту он лежал, разрубленный на несколько частей. Тут все увидели, что дерево все как-то перекручено. Некоторые заметили, что это, мол, «Баодин разделал бычью тушу»[62], кое-кто возразил, что слабосильному Баодину с такой «деревянной тушей» нипочем не справиться. Сяо Гэда тем временем принялся ломать только что нарубленное, по горам эхом пошел треск, будто рвались новогодние петарды. То, что не поддавалось, Сяо Гэда ломал ударами о землю, и через четверть часа саженное кривое дерево превратилось в сложенный костер. Ли Ли побежал в дом за бумагой для растопки. Но Сяо Гэда вытащил спички, присел на корточки, чиркнул и просунул серный огонек в середину костровища. Сначала занялся дюймовый язычок, но он тут же, словно под порывом ветра, взвился аршинным пламенем. Пока появился с бумагой Ли Ли, огонь уже пылал вовсю. Все приободрились, и кто-то даже полез поправлять костер. Он тут же завалился, огонь стал на глазах чахнуть, среди девушек раздались возгласы разочарования. По-прежнему не говоря ни слова, Сяо Гэда слегка шевельнул длинной палкой где надо, и ожившее пламя вновь с треском заплясало на дровах.
Я сказал: «Сяо, посиди с нами». С какой-то неловкостью Сяо Гэда ответил: «Да вы развлекайтесь». Он произнес только это, ничего не добавил, но произнес так тихо, что мне показалось, будто этих трех слов я вообще не слышал.
Секретарь заговорил: «Сяо Гэда, имей в виду, завтра на сорок человек больше кормить». Сяо Гэда, ничего не сказав, уселся на корточках неподалеку на косогоре. Отблески костра не достигали его, только в лунном свете обозначался контур его некрупной фигуры.
Костер все разгорался. Искры путаными дорожками летели вверх, нагретый воздух стягивал кожу на лицах, изменяя облик сидевших, и те, кто был напротив, казались незнакомцами. Все разглядывали друг друга, находя новые, неузнаваемые черты. Ли Ли вдруг поднялся: «Ну вот, начинается боевая жизнь. Встретим ее песней!» Внезапно я почувствовал, что долгий путь, приведший меня сюда, ничего общего не имеет с нашими поездками на сельхозработы в школьные годы. Какая это будет жизнь, что ждет нас? Я не знал. Этот костер вдруг вызвал у меня чувство ирреальности, приобщения к тайне, я непроизвольно встал — мне захотелось побродить под лунным светом, исследовать здешние места…
Все решили, что встал я для того, чтобы запеть, и уставились на меня в ожидании. Когда до меня дошло, в чем дело, я второпях выпалил причину: «Где здесь отхожее?» Все грохнули, а секретарь махнул рукой в не-ком направлении, и я действительно пошел туда, куда он указал. На пути моем сидел Сяо Гэда.
Внимательно взглянув на меня, он осведомился: «Оправляться?» Я кивнул, и Сяо Гэда, тут же поднявшись, двинулся впереди меня. Глядя на маленькую тень, которую отбрасывала его фигура, трудно было понять, как это он легко смог нарубить дров на такой большой костер, да еще сумел развести огонь в считанные минуты. Так я размышлял, пока мы не дошли до околицы. Указав на крытое соломой строение, Гэда проговорил: «С левого конца». Но мне абсолютно было туда не нужно, я остановился и устремил взор в сторону гор.
Бригадный поселок лежал в распадке у подножия большой горы. С того места, где я стоял, мне почудилось, что лес по ее склонам валится на меня сверху, в свете луны он казался какой-то чудовищной тушей. Я спросил: «Это что, первозданные дебри, что ли?» Напряженно вглядываясь в меня, Сяо Гэда задал вопрос: «Не будете оправляться?» Я сделал вид, что не расслышал: «Послушай-ка, лес-то старый, а?» Вдруг Сяо Гэда насторожился, к чему-то прислушиваясь. «Кабарга», — произнес он через мгновение. Только сейчас я услышал далекий звук и, напрягшись, спросил: «Тигры водятся тут?» Сяо Гэда провел рукой по животу:
— Тигры? Нет. Есть медведь, лесной кот, кабан есть, дикий буйвол.
— А змеи?
Сяо Гэда перестал прислушиваться, присел на корточки:
— Змеи? Змей полно. Еще есть фазан, бамбуковая крыса, олень, расса. Много…
— Столько зверья, небось бьете на мясо?
Сяо Гэда встал и повернулся туда, где вдалеке горел костер. Потом вздохнул:
— Скоро ничего не будет…
— Почему же? — удивился я. Не глядя на меня, Сяо Гэда потер руку.
— Что это они поют? — полюбопытствовал он, и только тут я услышал хоровое пение наших девушек, доносившееся от костра. Прослушав пару куплетов, я сообщил:
— Поют, что на лодке, мол, мы катаемся, на лодочке гребем…
— Рыбалка, что ли?
Мне стало смешно:
— Да нет, не рыбалка, просто прогулка по реке…
Вдруг Сяо Гэда пристально посмотрел мне в лицо в лучах лунного света:
— Вас специально прислали на рубку леса?
Пораскинув умом, я ответил:
— Да нет. Велели учиться у бедняков и низших середняков. Строительство и защита родины. Борьба с отсталостью и бедностью.
Сяо Гэда проговорил:
— Для чего ж тогда рубить деревья?
К моменту приезда мы уже в общих чертах представляли характер предстоящей работы, и я сказал:
— Бесполезные деревья вырубим, посадим полезные… А легко деревья рубить?
Опустив голову, Сяо Гэда вымолвил:
— Да они ведь не прячутся, не убегают…
Он прошел несколько шагов вперед и там с шумом освободил мочевой пузырь. «Оправляться не будете?» — снова спросил он меня. Я покачал головой и побрел за ним назад, к костру. У костра засиделись допоздна. Уже выпала роса, от дров остались лишь красные угли, только тогда все наконец отправились спать. Ночью кто-нибудь все время поворачивался во сне, и бамбуковое ложе ходило ходуном. Мы все просыпались, так и проворочались всю ночь напролет.
На следующее утро, поднявшись и приведя себя в порядок, мы, гремя чашками, ложками и палочками, приготовились к завтраку. Тут пришел старший из группы обслуживания и выдал каждому по продуктовой карточке, где в лянах были проставлены месячные нормы по каждому виду продовольствия — сколько съедим, столько повар и вычеркнет. Всем было понятно, что бумага эта драгоценная, и мы бережно упрятывали ее в свои сумки. Старший посоветовал наклеить карточки на плотную бумагу — так легче сохранить. Тут же начались поиски плотной бумаги и клея, затем наклеивание, а уж потом поход на кухню на раздачу. Овощи были все такие же острые, поэтому все по-прежнему ели один рис. Люди из бригады охотно забирали оставшееся. Некоторые присылали за овощами ребят; те на обратном пути вылавливали из овощей ниточки мяса, поедая на ходу.
Покончив с раздачей пищи, бригадир принялся выдавать мотыги и тесаки. Получавшие крутили их в руках и так и этак, сгорая от нетерпения: всем хотелось поскорее в горы на работу. Бригадир, улыбаясь, сообщил: «Сегодня работать не будем, просто подниметесь в горы, оглядитесь». И все отправились вслед за ним вверх по склону.
Оказалось, что на гору нелегко взобраться. Бригадир повел нас по дороге, извивавшейся вдоль подошвы горы. Вдалеке видны были поля, на которых то там, то тут росла белокочанная капуста — ее внешние зеленые листья разрослись вширь. Все они были дырявые — поедены кем-то. Мы как раз гадали, отчего это капуста растет так плохо, когда со стороны капустных гряд показался Сяо Гэда. В руке он держал тесак. Бригадир поздоровался с Сяо, и тот спросил: «В горы?» Бригадир ответил: «Да вот веду ребят наверх осмотреться». Сяо Гэда взглянул на нас и, присев на корточки, стал обрубать вокруг кочана капустные листья. Несколько ударов тесака — осталась лишь голая капустная голова. Сяо Гэда собрал валявшиеся на земле листья и засунул их в корзину. Один из нас авторитетно заметил: «Это свиньям на корм». Бригадир удивился: «Свиньям? Да это же хорошая еда, их квасят, как капусту, с рисом хорошо идет». Народ заволновался, заговорил, что, мол, грязно, это отходы. А Сяо Гэда, ничего не говоря, продолжал заниматься своим делом. Бригадир опять спросил: «Сяо, браток, на гору с нами не смотаешься?» Но тот ничего не ответил, занятый по-прежнему своим. И тогда бригадир повел нас дальше.
В гору, как выяснилось, идти было трудно. Деревья, травы, лианы — все переплелось, образуя заросли, то и дело приходилось прорубать путь в преграждавших дорогу сетях, пробираться сквозь высокую траву. Девчонки боялись змей и ступали осторожно, неуверенно. Парни старались продемонстрировать свою силу и с треском рубили все, что попадалось под руку, сначала с азартом, не замечая жары, но вскоре поумерив пыл — притомились. К тому же в воздухе повисали тучи насекомых; от них все отмахивались как сумасшедшие. Бригадир посоветовал не рубить все подряд: мошки будет меньше. После этого совсем почти угомонились, только с трудом продирались сквозь заросли, тяжело дыша. В пути были уже больше часа, когда бригадир остановился, и мы перевели дух, озираясь. Оказалось, мы уже на вершине горы. Крытые соломой дома бригадного поселка внизу, в распадке, казались не больше фасолин, среди них была заметна постройка кухни, над ней, извиваясь и редея, поднимался дымок. Дальние горы воспринимались лишь как цветовые пятна — голубые цепи хребтов тянулись друг над другом, каждая следующая светлее предыдущей. Все стояли молча, переводя дыхание, то и дело кто-нибудь глубоко вздыхал, но никто не произносил ни слова. Неожиданно мне подумалось, что извивы гряды напоминают извилины человеческого мозга, неизвестно лишь, что за мысли текут в этом мозгу. Еще мне подумалось, что, если бы целая страна состояла из одних гор, ее фактическая площадь намного превосходила бы площадь такой же страны на равнинах. Так что поговорка «Царство Елан кажется себе большим», возможно, не так уж несправедлива в отношении царства Елан: может, и не зря там считали свою страну большой, ведь Елан находилось в горных районах — Сычуани и Гуйчжоу.
Бригадир сказал: «Теперь, когда вы приехали, рабочих рук у нас прибавится. В этом году нам нужно освоить еще десять тысяч му гор, засадить их полезными деревьями». Говоря это, он указал на противоположную гору, и тут мы заметили, что склоны ее покрывает лишь трава, а деревьев там уже нет. Только пристально всматриваясь, можно было обнаружить бесчисленное множество тоненьких стволов, ими в ряд были засажены все склоны. И лишь на вершине одиноко возвышалось большое дерево. Ли Ли, широким жестом обводя все вокруг, спросил: «Эти горы все будут засажены полезными деревьями?» Бригадир подтвердил. Ли Ли, подперев тыльными сторонами ладоней поясницу, набрал воздуху в легкие: «Великолепно! Преобразование страны великолепно!» Все согласно закивали. «Гора, на которой мы стоим, — сказал бригадир, — будет очищена от деревьев. Потом срубленное сожжем, сделаем террасы для полей, утрамбуем площадки для полезных деревьев, засадим. Наш госхоз как раз этим и занимается». Кто-то спросил, указывая на дерево на вершине противоположной горы: «А это почему не срубили?» Бригадир чуть помедлил с ответом: «Это рубить нельзя». Мы заинтересовались. Бригадир прихлопнул на щеке какую-то мошку: «Это дерево непростое. Кто отважится рубить, на того порча найдет». Все, конечно, стали допытываться, что за порча. «Помрет», — сказал бригадир. Мы засмеялись — как такое может быть? Бригадир сказал: «Отчего же, все может быть. Вон мы уж сколько лет тут, и всякое такое дерево не рубим, тем более «царь-дерево», а уж приезжие и подавно не смеют рубить». Конечно, все стали переговариваться и посмеиваться, что, мол, за дерево такое особенное, «царь» какой-то… Ли Ли сказал: «Суеверия. Жизнь и рост растений зависят от обмена веществ, это закон природы. Но слишком крупные и матерые деревья человек наделяет магической силой. Думает, что в них дух есть, и суеверно поклоняется таким деревьям… А что, никто так никогда и не пытался рубить?» Бригадир проронил: «Когда очищали ту гору, я пробовал. Рубанул-то всего пару раз, и прямо дух из меня вон, на ногах не стою. И говорит мне „царь леса“: „Не можешь, не берись и впредь!“» «А что это за „царь леса“?» — заинтересовались мы. Вдруг бригадир смутился: «Да это царь, ну, лесной…» Рукой он крепко потер голову и заключил: «Ладно, пошли, вниз пора. Теперь всем все понятно, будем работать». Никто не двинулся с места, все наперебой допытывались, что за «царь» такой. Бригадир, со страдальческой гримасой, только отмахивался на ходу: «Да хватит, хватит…» Мы сообразили, что этот «царь», наверное, из тех, кого теперь записали в контрреволюционеры, о таких в городе тоже предпочитали не упоминать вслух. Ли Ли высказался: «Дело ясное, распространение религиозных предрассудков. Неужели в госхозе так низок уровень сознания рабочих? Говорят им, нельзя рубить, так и не смеют?» Но бригадир больше в разговор не вступил и молчал до самого низа.
По возвращении в бригаду все то и дело посматривали на необычное дерево, испытывая жгучий интерес. Поэтому, когда стало известно, что после обеда будет личное время, некоторые решили отправиться на ту гору и посмотреть на дерево вблизи.
Полуденное солнце пекло немилосердно. Трава на склонах никла, листья сворачивались, то там, то тут раздавался сухой треск, как от хлопушек. После еды, наметив маршрут, мы двинулись наверх.
Шли в гору, высоко задирая ноги, пригнувшись, поэтому мальчишку заметили неожиданно: голая спина его загорела до черноты, на ней блестел пот; мальчуган что-то выкапывал маленькой мотыгой. Все остановились, переводя дух. «Что копаешь?» Мальчишка оперся на свое орудие и ответил: «Горный плод». Ли Ли изобразил руками округлый предмет: «Картошку?» Глаза у мальчишки лукаво прищурились, он сказал: «Горный плод — это горный плод». Кто-то спросил: «Можно есть?» «Можно, — ответил пацан. — Очень рассыпчатый». Мы окружили его, но не увидели ничего, кроме вырытой на склоне горы узенькой канавки. Видя наше недоумение, мальчишка распахнул лежавшую на земле одежку: там было несколько продолговатых сплющенных цилиндриков, снаружи желтоватые, на изломе они светились белизной. Мальчишка сказал: «Попробуйте». Каждый из нас отколупнул по кусочку, пососал — ощущение во рту было, как будто мыло жевал, вкуса плод не имел. Мы решили, что толк от него небольшой. Мальчишка рассмеялся: «Ничего, сварить его на пару, так будет вкуснее». Мы тем временем успели отдохнуть и спросили: «Как нам пройти к вершине?» Мальчишка указал: «Прямо». Ли Ли попросил: «Дружок, проводи-ка нас туда». «Мне еще накопать надо», — ответил мальчишка, но, подумав немного, добавил: «Да тут легко, пойти, что ли? Правда, пошли». Подхватив свою куртку с «плодами» и водрузив на плечо мотыгу, он зашагал вверх по косогору.
Шел он на удивление быстро, и нам пришлось подтянуться: было уже не до того, чтобы глазеть по сторонам, все силы сосредоточили на ходьбе. Минут через пятнадцать пот стал заливать лоб, глаза защипало, рубахи промокли и приклеились к спинам, штанины тоже липли к ногам. И когда сил уже, казалось, не осталось, сверху послышался крик мальчишки: «Ну, вы сюда хотели?» С усилием сделав последние шаги, мы поняли, что добрались.
Оглядевшись, мы не могли сдержать изумления. Дерево, которое утром мы видели издали, вблизи оказалось гигантским зонтом стометровой высоты; казалось, он уходил прямо в самое небо. Последние разсохи густой кроны покрывали площадь в целый му. Осторожно приблизившись, двигаясь как во сне, мы стали ощупывать ствол. Кора была совсем молодой, а проведешь ногтем — остается нежно-зеленый след, погладишь ладонью — ощущаешь под рукой что-то теплое, живое, словно у дерева под корой пульсирует кровь. Ли Ли разок обошел дерево кругом и вдруг заорал как сумасшедший: «Вот оно-то и есть царь леса! Это вовсе не человек!» Все рты поразевали и, задрав головы, смотрели на дерево. Листва была густой и пышной, и, когда налетал порыв ветра, шум и движение начинались в одной стороне кроны и только потом переходили на другую, в просветах, между листьями, тогда виднелось глубокой синевы небо, солнечные лучи простреливали сквозь листву вниз пятнистыми бликами, похоже было, что тебе подмигивают мириады глаз.
Сроду я не видал такого большого дерева. На какое-то время мысли из головы совершенно улетучились; я стоял подавленный, словно виноватый в чем-то, с разинутым ртом, не сказать все равно ничего бы не смог — доведись, так из меня, наверное, исторглось бы животное, нечленораздельное.
Прошло какое-то время, прежде чем мы будто впервые посмотрели друг на друга; потом мы, словно опоенные каким-то зельем, с трудом возвращались на землю, задвигались, стали переговариваться.
Мальчишка, так и державший на плече мотыгу, вдруг запрокинул свою тонкую руку, оглянулся на нас, и глаза его блеснули. Никто ничего не успел сообразить — видно было только, как он сжимает рукоятку мотыги, выгибается в замахе, выпрямляет спину, а затем внезапно швыряет мотыгу изо всех сил куда-то вперед. Она переворачивается в полете несколько раз и падает далеко в траву, а из травы выныривает желтоватое облачко и летит, распластавшись над землей… Раздается общий крик — оказывается, это олень!
Маленький олешка взбегает на самую вершину горы и там застывает как вкопанный. Он поворачивает голову к нам, одно ухо подрагивает. Зверек стоит там как на снимке — не шелохнувшись. Люди приходят в себя и поднимают крик; олененок, собравшийся было бежать, вытягивает короткий хвост, неуверенно переступает копытцами и вдруг, тряхнув головой, исчезает, мелькнув как желтый блик — кажется, олешка приснился.
Мальчишка смеется и идет искать в траве свою мотыгу. Начинается разговор: «Да разве в оленя попадешь?» И мальчуган отвечает: «Да это кабарга, а не олень». Я вспоминаю звуки, которые слышал вчера вечером, — оказывается, их издавал вот этот обитатель гор, — и говорю: «Странно они кричат». Это вызывает у других недоумение: откуда мне это знать? Я рассказываю, как слышал звериный крик вчера вечером и как Сяо Гэда сказал мне, что это — кабарга. Мальчишка говорит очень серьезно: «Раз папа сказал, что кабарга, значит, это кричала кабарга. Тут в горах еще бывает такой крик — «гу-га». Это жабы, очень вкусные». И нам всем сразу становится ясно, что перед нами сын Сяо Гэда.
Я на всякий случай спросил: «Как тебя звать?» Мальчишка вздрогнул, вдруг убрал одну руку за спину и с каким-то вызовом прищурился: «Сяо… Шестой Коготь…» Никто не понял сразу, что за имя у него, но мне мгновенно стало понятно — шестопал. «Дай-ка поглядеть». Шестой Коготь помедлил минутку, а потом с безразличным видом протянул руку тыльной стороной вверх, и все увидели, что рядом с мизинцем у него растет маленький шестой палец. Шестой Коготь оттопырил его и повертел им отдельно, потом сжал кулак — шестой пальчик остался торчать. Мальчишка исследовал им ноздрю, затем стремительно высморкался. Кто-то от неожиданности зажмурился, и все рассмеялись. Гордый собой, Шестой Коготь заявил: «Этот палец у меня что надо, совсем не лишний: когда плетенку делают, я с ним быстрее других управляюсь…» Никто, конечно, не знал, что значит «делать плетенку», и Сяо с видом бывалого человека пояснил: «И вам придется плести, крышу-то на доме менять надо…»
Я потрепал мальчишку по голове: «Отец у тебя сильный». Шестой Коготь расставил пошире тощие ноги и весь как-то напрягся: «Мой папа был в армии разведчиком, он даже за кордоном был. Мой папа говорит, что там, как здесь, горы, на горах деревья растут». Я прикинул про себя и спросил: «В Корее?» На мгновение Шестой Коготь замер, потом покачал головой. «Там», — показал он рукой. Все уже знали, что тут неподалеку граница, и непроизвольно посмотрели в ту сторону. Но ничего особенного, кроме гор вокруг, не увидели.
Возвращались медленно, нет-нет да и оглядываясь на то дерево. «Царь леса» спокойно высился на горе, словно беседуя с самим собою и в то же время как бы забавляясь видом сотни маленьких человечков: в шуме его листвы почудилась нам насмешка… Внезапно Ли Ли остановился: «Сколько же места занимает это дерево? Заслоняет свет, из-за него и саженцам трудно расти!» Эта истина заняла наши умы на время, но никто так и не понял, к чему он клонит. Кто-то произнес: «Царь-дерево!» Ли Ли молчал всю дорогу, вышагивая рядом со всеми.
На третий день мы отправились на работу в горы. Задание, понятно, заключалось в валке деревьев. Тысячелетия никто не прикасался к этому девственному лесу, и он превратился в чащобу. Деревья словно бились друг с другом, стремясь отвоевать пространство для жизни, но кроны их сплелись и чуть не срослись, сверху донизу не было просвета. Лианы перекидывались с одного ствола на другой, в них было что-то от сплетниц, спешивших от одних дверей к другим; даже извивы их напоминали тела старух. Трава была невероятно густая, годами умирали здесь травы, образуя слой за слоем, но молодая зелень прорастала сквозь панцирь старой. Топнешь ногой, и раздается: «пах!» — то басовито, то дискантом. Валить деревья было мучением. Даже срубленные совсем, стволы продолжали наклонно висеть в воздухе, удерживаемые лианами, повисающие в ветвях ближайших деревьев. Сотня людей трудилась над расчисткой огромной горы уже больше месяца, но выглядело все так, будто еще и не начинали. На госхоз все это время то и дело сваливались задания, полные воодушевляющих призывов; в них требовали не бояться трудностей, не бояться смерти, работать больше и быстрее. На всех участках, в каждой бригаде почин следовал за почином. Об успехах рапортовали ежедневно, и каждый день вывешивали сводки, в которых замелькали и имена передовиков — на них призывали равняться. Среди таковых фигурировал только один представитель городских — Ли Ли.
Ли Ли не отличался богатырской силой, но был лютым в работе, другим было за ним не угнаться. Поначалу никто не рвался вкалывать; после каждого часа работы то и дело останавливались, чтобы утереть пот и передохнуть, эти перерывы становились все длиннее. Следовательно, появлялось больше времени поглазеть по сторонам и обнаружить немало такого, что казалось занимательнее валки деревьев: например, проплывало облако, и все в оцепенении следили за тем, как перемещается его тень по склону горы; или вдруг стремительно пролетал, таща за собой длинный хвост, фазан, и казалось совершенно необходимым мысленно прикинуть, каков он на вкус по сравнению с домашней курицей; или обнаруживалась змея, и ее надо было окружить и убить. Часто попадались дикие плоды, и поначалу никто не решался их есть, но потом находился кто-нибудь, готовый взять на себя бремя первооткрывателя: под внимательным взглядом многочисленных глаз он стоически пережевывал нечто, пока остальные судорожно сглатывали слюну. Но все это никак не касалось увлекшегося Ли Ли. Он знал одно — самозабвенно рубить и рубить, и тогда, когда дерево падало, он позволял себе взглянуть на небо. Наблюдая такое усердие, некоторые начинали испытывать неловкость, брались за работу всерьез и постепенно втягивались.
Мало-помалу и мне захотелось рубить все, что я видел на этой горе. Я полагал поначалу, что рубить можно топором, и ничем иным. Тесак первое время казался мне для этого непригодным. Но скоро стало ясно: если бы на горе росли одни деревья, удобнее топора ничего нельзя было бы придумать. Но как топором рубить траву? Тесаки же, которые выдали в бригаде, весили килограмма по три; при определенном усилии таким можно было рубить деревья, лиана перерубалась начисто одним ударом, о высокой траве нечего и говорить — снопами валилась от одного взмаха. В городе, когда я жил с родителями, главным по кухне у нас был отец. И он говорил, подняв назидательно палец: «Чтобы приготовить настоящую еду, нужны, во-первых, острый нож, во-вторых, огонь». Нередко он собственноручно точил нож, а потом, поставив лезвием вверх и слегка поворачивая, смотрел — нож считался хорошо наточенным, когда на лезвии не было бликов. Таким ножом можно было нарезать мясо прозрачными ломтиками, овощи — тонкими, как лапша, нитями. Когда к отцу приходили на обед коллеги по работе, они охотно шли помогать ему на кухне и обычно даже не замечали сразу, как отхватывали себе кусок ногтя, и, только когда капуста краснела от крови, они с причитаниями бросали это занятие. Со временем обязанность точить ножи легла на мои плечи, и в конце концов я пристрастился к этому делу. Я клал волос на лезвие, как когда-то вычитал в книжке, и дул; увеличивал силу выдоха, только если волос не разваливался пополам сразу, — то был уже своего рода спорт. Поэтому, когда в бригаде выдали тесаки, я в первый же день потратил три часа на то, чтобы наточить их до остроты бритвы. Когда у человека в руках острый предмет, он легко свирепеет. Поднимаясь на гору, мы рубили все, что попадется под руку, чувствуя себя при этом героями. Но в результате, когда доходили до работы, лезвия тесаков оказывались уже выщербленными.
Через месяц рубки дело это, однако, приелось. Работа, конечно, шла, но отдых стал выходить на первое место. В перерывах я часто всматривался в даль и почти всегда находил взглядом «царь-дерево». Тут неизбежно возникала дискуссия о том, как можно было бы свалить «лесного царя», когда деревья вокруг него еще стояли на той горе нетронутыми. Проекты возникали во множестве, а на деле оказалось, что нам самим предстоит срубить такое же громадное дерево на вершине нашей горы.
Это дерево тоже стояло на самом верху, но поначалу было незаметно среди других. Однако по мере того, как мы поднимались снизу вверх и оставалось очистить только макушку горы, мы оценили его размеры. Случайно я обнаружил, что опытные лесорубы стали переходить на другой склон горы и работали там. Когда все наши заметили это, возникла очередная дискуссия: причину искали в трудозатратах.
Дело в том, что каждый день в конце рабочего дня нормировщик рулеткой обмерял площадь, очищенную работником за день. Объем работ оценивался именно по этому принципу. На первый взгляд — чем больше дерево, тем больше занимаемая им площадь. Но так обстоит только до известного предела, после которого усилия, необходимые для того, чтобы срубить дерево, начинают намного превосходить результат, затраченные силы и освобождаемая при этом площадь становятся несравнимыми. Люди опытные поэтому стараются найти любые предлоги, чтобы уклониться от рубки особенно больших деревьев, предпочитая им развесистые кроны, несомые нетолстыми стволами. Поэтому, как только стало ясно, что кому-то придется рубить большое дерево, люди решили отправиться на расчистку других участков.
В тот день, поднявшись на гору, мы для начала уселись на земле, чтобы перевести дух. В разгар пустячного разговора Ли Ли встал и, сжимая в руке тесак, медленно направился к тому дереву. Все замолчали, глядя, как Ли Ли обходит дерево кругом, потом, подняв перед глазами тесак, зажатый в обеих руках, примеривается, ища, откуда бы начать, замахивается, останавливается, скользит взглядом вверх по стволу, выбирает другое место и наконец наносит первый удар. Все становится ясно: дело решенное. И уступая ходу событий, мы порознь встаем и приближаемся к большому дереву, чтобы понаблюдать за работой Ли Ли.
Когда рубишь большое дерево, нужно врубаться в ствол треугольником — его угол тем больше, чем толще дерево. Дерево, которое взялся рубить Ли Ли, было таково, что между верхним и нижним краями зарубки получалось метра полтора. Кто-то из ребят прикинул, что для того, чтобы свалить такое дерево, нужно вырубить не меньше кубометра древесины — на это уйдет дня четыре. Но нас уже охватил азарт, так что решили рубить все вместе, не считаясь с индивидуальными трудовыми затратами, а меня общим решением назначили ответственным за точку инструмента. Разумеется, я охотно согласился, взвалил на плечо четыре тесака, спустился с горы и пошел в бригаду.
Время близилось к полудню, когда я добросовестно навострил три из них. Трудясь над четвертым, я ощутил, как на меня упала чья-то тень. Подняв голову, я обнаружил Сяо Гэда, стоявшего рядом. Руками он обхватил плечи крест-накрест. Увидев, что я прекратил работу, он наклонился, поднял с земли один из наточенных тесаков и попробовал большим пальцем правой руки остроту лезвия; потом, словно целясь из винтовки, глянул на него вдоль и, кивнув, присел на корточки. Изучая точильный камень, он спросил: «Учился точить?» Понятно, я был польщен и, слегка поигрывая очередным тесаком, кивнул: «Есть немного». Сяо Гэда, ни слова не говоря, выбрал один из уже наточенных мной тесаков и, найдя взглядом пень неподалеку, отправился к нему. Ловко держа тесак двумя руками, он несильно замахнулся и со свистом рубанул по пню; затем правым плечом повел назад, и тесак легко высвободился из дерева. Поднеся его к глазам, Сяо Гэда глянул на лезвие и на этот раз одной правой рукой с размаху вогнал тесак в пень. Отпустив рукоятку, он поманил меня к себе: «Вытащи и посмотри на острие». Я не понял, к чему это он, но подошел и двумя руками вытащил тесак. Взглянув на лезвие, я изумился: на нем были зазубрины. Сяо Гэда между тем вытянул руку и поставил ладонь вертикально, поясняя: «Если рубить по прямой и возвращать тесак по прямой, лезвие не пострадает. Но сталь на них перекаленная, и, если при ударе лезвие заваливается, оно тут же крошится. Поэтому и точить все время приходится. Так что учился ты, можно сказать, без толку». Мне стало не по себе, и я спросил: «Сяо Гэда, ты когда последний раз брился?» Сяо Гэда машинально потер подбородок: «Да вроде давно». Я сказал: «Выбирай любой из этих четырех тесаков, и, если будет при бритье больно, можешь отрубить мне левую руку. Правая мне еще пригодится, когда надо будет писать». Глаза Сяо Гэда засмеялись, он плеснул воды на точильный камень и принялся сам точить тесак. Всего десяток движений, и вот он уже обтер нож от воды и пошел с ним в сторону пня. «Ну-ка здесь вот рубани разок», — обратился он ко мне, показывая на комле место на полметра ниже того, где он только что сделал зарубку. Я подошел, взял у него тесак и рубанул — неожиданно из-под лезвия вылетела щепка почти с ладонь. Кувыркнувшись несколько раз в воздухе, она приземлилась в траве белой птичкой. За все время, что я занимался рубкой леса, мне ни разу еще не удавалось всего одним ударом оттяпать такой большой кусок древесины, и на радостях я парой ударов еще отхватил большой кусок. Сяо Гэда потер руки и сказал: «Взгляни-ка на лезвие». Я поднес тесак к глазам — зазубрин не было. Зато мне стал виден на одной из плоскостей неширокий след новой заточки. Начиная понимать, в чем тут хитрость, я закивал головой. Сяо Гэда сложил ладони вместе: «Тонкое лезвие, конечно, острее, что и говорить». Он слегка приоткрыл ладони, образовав из них клин. «Но когда врубаешься клинообразным лезвием, оно давит в обе стороны. Древесина одновременно и прорубается, и спрессовывается. Даже если тесак немного поведет, клинообразное лезвие не пострадает… Слушай, тебе голову побрить не надо? А то лезвие еще острое». Я улыбнулся: «Если мне будет больно, на сей раз отрубим правую руку тебе». Глаза Сяо Гэда смеялись: «Ну и крутой ты парень».
Мне стало весело, и я сказал: «А с моей заточкой хорошо овощи крошить». На это Сяо Гэда спросил: «А что, в горах овощи растут?» «Ладно», — ответил я. «Как хочешь, но признай — что касается остроты, то я точу здорово». Сяо Гэда подумал и молча вытащил из-за спины тесак на короткой ручке. Он подал его мне. Я взял инструмент в руки и обнаружил, что от ручки тянется тонкий плетеный шнур, закрепленный другим концом на поясе за спиной у моего собеседника. «А зачем на веревку-то привязывать?» — «Ты на лезвие посмотри, я потом объясню». Я перевернул нож и обнаружил, что он обоюдоострый — с одной стороны лезвие тонкое, с другой — заточено точно так же, как теперь на моем тесаке. Вся поверхность была наточена так, что казалась хромированной, она была настолько гладкой, что мое лицо отражалось в ней практически без искажений. И мне стало ясно, что довести лезвие до такой ширины заточки, сохранив его при этом строго ровным, мне с моим умением не по силам. К тому же, присмотревшись, я разглядел на лезвии сложный темный узор. «Булат?» — спросил я. Сяо Гэда кивнул: «Из рессоры ковал, вязкая сталь». Я легонько провел большим пальцем вдоль полотна и тут же почувствовал боль: лезвие сразу же впилось в кожу. Я не удержался от вздоха и сказал: «Сяо, старина, продал бы ты мне этот тесак, а?» И посмотрел ему прямо в лицо. Он опять улыбнулся, и тут я обнаружил странную штуку — верхняя губа у Сяо Гэда всегда была поджата. В общем, это не было даже заметно, но, когда он улыбался, верхняя губа оставалась неподвижной: просто лицевые мускулы растягивались и губы превращались в тонкую полоску. Я спросил: «Сяо, старина, тебе губу не оперировали?» Все еще улыбаясь, Сяо Гэда ответил, почти не шевеля губами: «Губу я расшиб, после операции плохо двигается». Я спросил: «Где ж ты ее так?» Сяо Гэда уже не смеялся, слова выговаривал четче: «По кручам лазил». Я вспомнил, что он был солдатом. «В разведке?» Он взглянул на меня: «Кто тебе сказал?» Я ответил: «Шестой Коготь». Он слегка смутился: «Вот паршивец! Что он еще наболтал?» «Ну а что такого? Сказал, что ты служил разведчиком». Он помолчал, потом глянул на свою руку и протянул мне ладонь: «Трудно там. Вот пощупай. Большие учения — это трудно». Я пощупал его ладонь, она была до того твердая, что, наткнувшись на нее в темноте, вряд ли можно было догадаться, что это человеческая рука. А пальцы на руке были короткие и толстые. Сяо Гэда перевернул ладонь тыльной стороной вверх — ногти у него оказались маленькие, тыльная сторона ладони походила на каменный панцирь. Сяо Гэда сжал пальцы в кулак, кожа на суставах слегка побелела. Я толкнул кулак рукой, и сердце у меня екнуло. Сказать я ничего не решился.
Неожиданно Сяо Гэда вытянул руки по швам, весь выпрямился, замер неподвижно, подтянул к груди подбородок — будто приклеил к шее. Затем строевым сделал два шага вперед и одновременно с постановкой ноги на землю замер, выпятив подбородок. Голос его стал странным и хриплым, он резко выкрикнул: «Есть выйти из строя!» Глаза его смотрели прямо перед собой, но казались ничего не видящими; выкрикнув команду, он вновь прижал подбородок к груди. Я смотрел на него как завороженный, и вдруг тело его как-то обмякло, осмысленное выражение вернулось, глаза сузились, он странновато, но как-то симпатично заулыбался: «Во как! Учение!» Заинтересованный, я спросил: «Учение чему?» Сяо Гэда стукнул правым кулаком по левой ладони: «Ну там, захват, горная подготовка, рукопашный бой, стрельба, работа с ножом». Я никак не мог себе представить Сяо Гэда в рукопашной и спросил: «Ты что, и драться умеешь?» Сяо Гэда смерил меня взглядом и, не говоря ни слова, крепко обхватил левой ладонью правый кулак. Внезапно он присел, причем кулак его оказался поднятым до уровня плеча, и в тот самый момент, когда он присел совсем низко, кулак его обрушился на точильный камень. Он не крикнул, ударяя, просто встал и указал на точило. Когда я взглянул туда, челюсть у меня отвисла: камень был расколот на две половины. Я взял Сяо Гэда за правую руку и внимательнейшим образом осмотрел кожу его руки: никаких следов. Сяо Гэда высвободил руку и вытянул указательный и средний пальцы: «Нужно подряд разбивать двадцать». «Ну и дела в Освободительной армии», — только и сказал я. Сяо Гэда потер пальцем нос. «Пошли, зайдем ко мне, я тебе дам хороший камень для точки».
Я пошел за ним к его халупе, крытой соломой. Когда вошли, в комнате стоял полумрак; Сяо Гэда, опустившись на колени, как-то всем телом сунулся под лежанку, вытащил оттуда какой-то камень, потом опять пошарил внизу и вдруг громко заорал: «Шестой Коготь!» Циновка у входа зашуршала и дернулась, я обернулся — Шестой Коготь уже успел проскользнуть в помещение. Он был босой… «Чего тебе?» — спросил мальчишка. Стоя на коленях, Сяо Гэда поинтересовался: «Где черный камень, а? Найди-ка дяде, ему нужно тесаки точить». Шестой Коготь глянул на меня и прищурил один глаз. Рукой он поманил меня к себе, и я нагнулся. Лица наши сблизились. Приложив ладошку лодочкой ко рту, он тихо шепнул: «Конфеты есть?» Я выпрямился: «Нету. Завтра схожу куплю тебе». Шестой Коготь громко осведомился: «Значит, точило только к завтрому нужно?» Мне и в голову не приходило, что он может оказаться таким расчетливым, я чуть не расхохотался, но Сяо Гэда, успевший встать, занес над сыном правую руку: «Ах ты, паршивец, получить хочешь?» Шестой Коготь моментально отскочил к дверям, шмыгнул носом и обиженно забормотал: «Коли такой сильный, дядю вон бей! Черный камень-то я мигом притащу, а вот дядя-то завтра принесет ли конфеты? В уезд пути целый день, да обратно еще целый день. А там в городе всякие развлечения, что ж, дядя там всего день пробудет? Вот и считай, самое меньшее — четыре дня!» «Я тебе сейчас затрещину дам», — закричал Сяо Гэда, но мальчишка — фьють! — и след простыл.
Мне стало неловко, и я сказал: «Сяо, старина, не тронь парня; я там спрошу у своих, может, у кого осталось». Глаза Сяо Гэда потеплели, он вздохнул и завернул на лежаке край простыни: «Садись! Ребенку тоже нелегко. Откуда у меня деньги конфеты ему покупать? Да он уже большой, в горах вон полно съестного, мог бы и сам о себе позаботиться».
Сяо Гэда не любил говорить о себе, но бригадный поселок невелик, кто как живет, выяснилось быстро. В семье Сяо было трое — кроме Шестого Когтя, была еще жена Гэда, она получала юаней двадцать с чем-то. Вдвоем у них в месяц набегало юаней семьдесят — на троих, если говорить о питании, вроде должно было хватать без напряга. Сидя на лежанке, я обратил внимание, что край простыни протерт местами чуть не до дыр, а приглядевшись получше, сообразил, в чем тут дело: простыня была перешита так, что край был переставлен в середину, а середина пошла на края, чтобы можно было пользоваться подольше. На лежаке было еще тонкое одеяло, местами на нем проступали сине-зеленые пятна: одеяло явно армейского происхождения. Подушки были необычной формы, и не требовалось больших умственных усилий, чтобы сообразить, что они сделаны из рукавов рубашки. Стола в помещении не было, самодельный деревянный «комод» возвышался на подставке из саманных кирпичей, занимая угол у стены. Кроме этой обстановки, в наличии был только лежак. Судя по всему, нехитрые пожитки семьи содержались в неуклюжем «комоде», но замка на нем не было, что заставляло предположить, что там не много добра. Я спросил: «Сяо, старина, ты сколько уже в госхозе?» Сяо Гэда, все это время суетившийся с кипятком внутри и вне дома, подал мне кружку с чаем. Услышав мой вопрос, он задрал голову в задумчивости, слегка шевеля короткими пальцами. «Вот, — сказал он, — девять лет уже будет». Я принял у него кружку и сдул плававшие на поверхности чаинки. Кипяток был крутой, и я, понемногу прихлебывая, спросил: «Тут же дерева полно, чего ты мебель себе не сделаешь?» Сяо Гэда потер руки, поглядел туда-сюда, с шумом втянул в легкие воздух, ничего не сказал и выдохнул.
Тут Шестой Коготь притащил черный камень. Сяо Гэда составил вместе квадратный камень из-под лежанки и черный, велел Шестому Когтю принести воды, выбрал один тесак из четырех и сначала провел им несколько раз по квадратному камню, затем глянул и осторожно, но с усилием довел его на черном. После нескольких движений он попробовал пальцем лезвие, положил тесак на землю и хотел было приняться за следующий, как вдруг спросил: «А зачем тебе целых четыре?» Я объяснил ему, как обстоят дела на горе, и он, перестав точить, замер на корточках и вздохнул. Решив, что Сяо устал, я поставил кружку, присел рядом с ним, навострил оставшиеся тесаки и объявил: «Ну я пошел обратно в горы». Попрощавшись с Сяо, я вышел наружу. Под дверью Шестой Коготь ковырял в носу своим лишним пальцем; он тихо позвал: «Дядя…» Я понял его, потрепал по голове, и он, очень обрадованный, скрылся за пологом.
Я возвращался, издалека было уже заметно, что на стволе дерева-гиганта появилась большая неглубокая зарубка. Я закричал, подражая уличному торговцу: «Тесаки острые!» Все ринулись ко мне и, расхватав инструмент, направились к дереву. Один я зажал в руке: «Глядите, как надо». И стал рубить под углом — раз сверху, раз снизу. Я постарался принять вид бывалого лесоруба, не напрягался чрезмерно, но огромные щепки так и летели; народ устроил мне овацию. Довольный собой, я прервался и стал показывать тесак: никто не мог взять в толк, что в нем особенного. Я объяснил: «Посмотрите на лезвие. Оно не зазубрено. Посмотрите внимательнее и еще обратите внимание на угол заточки. После первой надрубки при второй с ударом одновременно возникают две силы и векторная сила выталкивает щепу из ствола. Такова теория». Ли Ли взял нож и внимательно его осмотрел, после чего заключил: «В этом что-то есть, я попробую». Он взялся рубить, остальные следили за ним как завороженные. В четыре тесака при сменяющих друг друга рубщиках дело пошло споро.
К вечеру дерево перерубили почти до половины. Ли Ли с веселым видом заявил: «Сегодня свалим это дерево — будет рекорд!» Всех охватило воодушевление. На волне успеха я вызвался сбегать вниз с двумя тесаками и наточить их еще раз.
Спускаясь с горы, я увидел далеко на капустных грядках Сяо Гэда и заорал ему издали: «Сяо, старина! Сегодня свалим то дерево!» Сяо Гэда спокойно поджидал, когда я подойду. Он не сказал ни слова. Я хотел продолжить, но тут заметил, что Сяо Гэда смотрит на меня как-то чересчур внимательно, и слегка умерил свой пыл: «Не веришь? Это все благодаря твоей заточке!» Блеск в глазах Сяо Гэда погас. Так ничего и не сказав, он присел над своей капустой. Я направился в бригаду и, когда точил тесаки, видел, как Сяо Гэда прошел вдалеке с коромыслом, неся в корзинах овощи.
Рабочий день кончался, солнце садилось за дальние горы, но было по-прежнему светло: луна поднялась с противоположной стороны горизонта; она была огромной и мутно-желтой. Кое-кто из членов бригады уже потянулся вниз по дороге, когда Ли Ли сказал оставшимся: «Возвращайтесь домой. Я вернусь, когда свалю это дерево». Но поскольку было ясно, что дерево скоро будет свалено, то все мы решили подождать этого события, а уж потом отправиться домой. Так что работа по очереди продолжалась. Зарубка на теле дерева была уже широкой и глубокой, в сумерках она казалась даже светлее. Я прикинул, что рубить осталось совсем немного, к тому же мне нужно было отойти по нужде, так что я отделился от остальных в поисках укромного места. В горах уже наступила тишина, постепенно становилось прохладнее. Я отошел на два десятка шагов в сумрачном лунном свете, скрылся в траве и совсем было приготовился к своему делу, как вдруг сердце мое сжалось: я разглядел в зарослях напротив невысокую фигуру человека. Лунный свет падал ему только на плечи, а весь силуэт уходил в темноту. Я внутренне подобрался и, окликая человека, двинулся в его сторону.
Это был Сяо Гэда.
Я ощутил некое превосходство над ним: ведь он всегда работал на капусте, в горы не ходил… «Сяо, старина, а работа уже вся сделана…» Сяо Гэда повернул голову и спокойно посмотрел на меня. Он ничего не сказал. Отвернувшись от него, я справлял нужду, когда издали донеслось дружное «ухнем». Сообразив, что дерево свалят с минуты на минуту без меня, я выскочил из зарослей и ринулся на крик.
Все уже сгрудились с одной стороны у дерева, которое будто припало на ногу, но все еще стояло прямо, не падая, незыблемо. Было уже совсем темно, и листва кроны слилась в темное пятно; дерево стояло неподвижно, будто изумленное или охваченное столбняком. Я с удивлением взирал на него, когда раздались два громких хлопка — «пах-пах». Дерево продолжало стоять, все так же неподвижно, потом опять — «пах-пах-пах», три раза подряд, и еще, но дерево не падало — только листва слегка вздрагивала. Ли Ли шагнул было к нему ближе, но все так заорали, что он остановился. Какой-то миг дерево оставалось совершенно без движения, только огромная зарубка, как белок гигантского ока, словно бы пристально высматривала что-то во тьме. Ли Ли опять шевельнулся, двинулся вперед, но тут раздался дикий треск ломающегося ствола, как будто гора закашлялась. Макушку дерева слегка повело; мне показалось, что это покосилось небо, и я непроизвольно расставил пошире ноги. Полет вершины все убыстрялся, листья и тонкие ветки стали вытягиваться, как под ветром, в одну сторону, дерево, казалось, била дрожь. Стало как-то светлее.
Сердца наши тоже падали вслед за этим падением, но внезапно все стихло, пришло полное безмолвие. Дерево упало, в этом не могло быть сомнений, но падение его было почти беззвучным. Казалось, все происходит во сне, мы в растерянности стали подвигаться ближе к месту действия, но в этот момент за спиной раздался короткий окрик: «Эй!»
Обернувшись, мы обнаружили тихо стоявшего позади нас Сяо Гэда. Было даже непонятно, он ли это крикнул мгновение тому назад. Убедившись, что все остановились, Сяо Гэда пошел через травяные заросли, высоко поднимая ноги, и, ни на кого не глядя, направился прямо к дереву. Народ было потянулся за ним, но Сяо Гэда, резко обернувшись, предостерегающе поднял руку; всем стало ясно, что впереди опасность, и люди замерли на местах.
Сяо Гэда шел к дереву один; с каждым шагом двигался он все осторожнее, почти бесшумно. Ли Ли шагнул за ним, остальные, разбираемые любопытством, с опаской двинулись следом.
Оказалось, что гигантское дерево висит наискось почти над самой землей. Присмотревшись, можно было обнаружить бесчисленные лианы, что тянулись к удерживавшим их соседним деревьям. Лианы оплели весь ствол падавшего дерева и теперь были натянуты, словно тетива лука; в опускавшейся тьме эти тяжи гудели, как потревоженные струны. Вдруг в воздухе раздался звук разрыва, одна из лиан лопнула, конец ее взлетел высоко в воздух, чтобы затем медленно упасть, извиваясь, дерево вздрогнуло, мы в испуге отскочили, готовые спасаться бегством. И отбежали-таки подальше, а когда обернулись, оказалось, что дерево вновь висит неподвижно; рядом с ним, совсем близко, стоял в одиночестве Сяо Гэда. Остальные больше не смели приближаться, даже заговорить боялись, будто звук голоса мог поколебать равновесие огромного дерева и обрушить его на стоявшего почти под ним Сяо.
А Сяо Гэда, спокойный, оставался там. Постояв, он, мягко ступая, двинулся в обход и наконец в одном месте остановился, медленно потянул из-за пояса за спиной тесак… Я узнал его — это был тот самый обоюдоострый, что висел на шнуре у пояса. Сяо Гэда согнул правую ногу в колене — всем корпусом подался вправо вниз; потом тело его разогнулось, как пружина, и в этот момент тесак, холодно блеснув, ушел вверх и где-то там в высоте будто задержался на секунду перед падением. Никто еще ничего не успел толком рассмотреть, как ввысь взвилась лиана и медленно поплыла к земле по параболе. Едва мы успели услышать характерное «пах!», как вся гора сотряслась. Мы отпрянули; издали донесся нарастающий треск, лиана за лианой взмывали в воздух. Дерево ударилось о землю, оттолкнулось от нее в пружинистом прыжке, потом вновь удар, прыжок, и еще прыжок, пока ствол не улегся окончательно и не покатился в темноту, а там замер неподвижно в разом замолкшем мире.
Мы оцепенели, молча ища глазами Сяо Гэда и нигде его не находя. Напряжение наше спало, только когда мы увидели его поднимающимся с земли в нескольких метрах от того места, где он прежде стоял. У всех вырвался крик, и мы было кинулись к нему, но обернувшийся к нам Сяо остановил наш порыв коротким возгласом. Он медленно подбирал шнур, возвращая тесак из мешанины листьев и ветвей, и осматривал дерево со всех сторон еще раз. Порой он взмахивал рукой, и всякий раз, когда тесак опускался, слышался звук лопнувшей лианы. Дерево еще несколько раз дернулось и успокоилось наконец.
Вдруг я почувствовал, что ветер стал холодным. Будто возвратившись из забытья, я ощутил, что весь покрыт холодным потом. Да и другие стали втягивать головы в плечи и поеживаться; переговаривались только вполголоса. Сяо Гэда спрятал тесак за пояс, глянул на нас и скомандовал: «Спускаемся!» Он шел впереди, а остальные за ним, постепенно оживляясь, с ахами и охами расписывая пережитую опасность, посмеиваясь друг над дружкой, — все вниз по дороге. Стало совсем темно, желтый лик луны побледнел, она светила теперь голубовато-серебристым светом. Причудливо-таинственную картину создавал этот свет, изливаясь на хаос покрывающих склоны поваленных стволов.
Сяо Гэда ничего не говорил ни в пути, ни внизу. Мы еще подходили к поселку, когда завидели вдали двери его дома — в комнате горел керосиновый фонарь, и в освещенном проеме явственно вырисовывался силуэт ребенка. Конечно, это был Шестой Коготь. И пока Сяо медленно шел к дому, крохотная фигурка на пороге метнулась и скрылась в глубину жилища.
Мы вернулись к себе и, когда мылись и переодевались, всё говорили о том дереве. Я вспомнил про конфеты, которые обещал Шестому Коготку, и поинтересовался у ребят, не осталось ли у кого. Но нет, ребята, по их словам, все подъели, а я в свою очередь стал объектом их насмешек — вот, мол, сладкоежка, пристрастился к вкусненькому. Не обращая на шутки внимания, я крикнул девчонкам, что мылись за перегородкой, но ответом мне был лишь плеск воды. Парни тут же уселись на нового конька — стали высмеивать мое крайнее бесстыдство. Мне пришлось давать разъяснения: «Сын Сяо Гэда, Шестой Коготь, просил у меня конфет. Я обещал ему, и если у кого есть — бросьте трепаться и гоните сюда!» На какое-то время воцарилось молчание, но потом ребята заверили меня, что у них всех конфеты кончились. Я горько пожалел о том, что решился просить. За этот месяц ребята успели хлебнуть жизни, и теперь перченые овощи ели все как миленькие, да еще ругались, что мало дают. Вздыхали, что нет масла. Девчонки быстро научились собирать на закуску дикий щавель, а городские продукты, чудом уцелевшие, уже давно превратились в обменную валюту. Те, у кого они были, старательно это скрывали. Иногда ночью кто-нибудь украдкой совал под язык леденец, а через пяток минут, оторвав голову от подушки, потихоньку сглатывал слюну. Но крысы — существа сообразительные, и, конечно, для них не составляло труда найти «сладкого» человека. Так что, если кто среди ночи начинал орать и проклинать крыс, все только посмеивались про себя или с преувеличенной заботливостью уговаривали пострадавшего класть за щеку кусочек перца — и никаких забот! В городе наша семья жила плохо, и ничего особенно деликатесного я с собой не прихватил; оставалось только, глотая слюнки, уплетать то, что приносили с кухни. Это меня не особенно тяготило, но теперь, когда ко всему прочему меня стали еще и поддразнивать как сластену и бесстыдника те, кто сами были таковы, я твердо решил взять отгул и поехать в уезд за конфетами для Шестого Когтя.
Приведя себя в порядок, ребята отправились за едой на кухню. После ужина расселись вокруг керосиновой лампы; завязался разговор о том о сем, подошли некоторые девчонки. Стали вспоминать виденные фильмы, особенно картины о любви. Подсели еще девчонки. Я как раз раздумывал — под каким предлогом попросить отгул, как вдруг почувствовал, что кто-то потянул меня за рукав. Оглянувшись, я увидел Ли Ли, который указал мне на дверь и вышел. Не зная, в чем дело, я поднялся и пошел следом. Ли Ли, освещенный лунным светом, отошел на некоторое расстояние от дома и там поджидал меня, изучая лунный диск. Когда я приблизился, он, не глядя на меня, спросил: «Это правда, что конфеты тебе нужны для Шестого Когтя?» Я почувствовал, как дыхание у меня перехватило, и медленно выдохнул, чтобы успокоиться, затем с безразличным видом повернулся и пошел назад, ни слова не говоря. «Постой!» — крикнул мне вслед Ли Ли. «А чего мне тут делать?» — проронил я, но Ли Ли догнал меня, схватил мою руку, и я почувствовал, как в ладони моей появились два твердых квадратика.
Я взглянул на Ли Ли. Он слегка смутился: «Не мои, вообще-то говоря». Обычно Ли Ли держался неприступно: бывало, задумается, только вздыхает время от времени; потом сглотнет, обведет всех загоревшимся взором и неторопливо выскажет какую-нибудь глобальную мысль. Например: «Сила — в стойкости и непоколебимости». Или: «Стойкость и непоколебимость — от идейной чистоты», «В великих испытаниях рождается великий характер». В такие минуты на Ли боялись взглянуть: каждый чувствовал, что ему следует стать строже и собраннее. Особенно почтительно относились к Ли Ли девчонки. Не зная, как привлечь его внимание, некоторые пускались на всякие ухищрения, переходя от строгости к непосредственности. Я уже интересовался девчонками, иногда пытался даже заводить разговоры на эти темы, но мне всегда ставили в пример Ли Ли, намекая, что женская половина нашей команды именно ко мне-то и не испытывает никакого интереса. Это меня огорчало. В результате я тоже решился практиковать минуты глубокой погруженности в размышления — и действительно почувствовал, что это имеет успех. Правда, я быстро уставал, так что чаще эффект бывал обратным.
Решив, что эти конфеты — скорее всего, знак расположения со стороны какой-нибудь нашей девчонки, я не стал ничего говорить, повернулся и зашагал к видневшемуся вдали дому Сяо Гэда.
Земля в лунном свете казалась мертвенно-белой, все было видно как на ладони, но тем не менее я то и дело спотыкался о камни, а когда приблизился к дому, обнаружил, что внутри горит свет. Подойдя к двери, я заглянул внутрь — Шестой Коготь, опершись на маленький квадратный столик, что-то читал, склонив голову к самой керосиновой лампе, отбрасывая позади себя огромную тень. В потонувшем во мраке углу смутно виднелись две сидящие фигуры. Услышав шорох, Шестой Коготь взглянул в сторону двери и сразу же меня узнал. Под его радостный крик: «Дядя!» — я переступил порог и разглядел, что в комнате сидели бригадир и жена Сяо Гэда. Бригадир, увидев меня, тут же стал прощаться: «Ну я пошел, а вы уж тут без меня посидите». Жена Сяо тихо сказала: «Оставайся, куда спешить?» Я пробормотал: «Да я так, попроведать». Не глядя на меня, бригадир произнес нечто невнятное и уселся снова. Я вдруг почувствовал, что в доме что-то не так и что явился я некстати, но, вспомнив про конфеты в руке, опустился на корточки перед мальчуганом и спросил: «Шестой Коготок, ты что читаешь?» Шестой Коготь смутился, высунул маленький язычок и, облизав губы, подтолкнул книжку ко мне. Увидев, что я сижу на корточках, жена Сяо Гэда мигом вытащила из-под себя крохотный табурет и протянула мне его со словами: «Садитесь, садитесь». Я отказался и принялся рассматривать книжку Шестого Коготка. Жена Сяо Гэда, продолжая уговаривать меня взять табурет, лихорадочно искала глазами, куда бы еще можно было присесть. Она засуетилась, и от ее поспешных движений лампа зашаталась, язычок пламени в лампе задрожал. Наконец все как-то разместились, и я выяснил, что книжка Шестого Когтя — роман в картинках с подписями. Страницы были перепутаны, где начало, где конец — неизвестно. Шестой Коготь попросил: «Ты мне перескажи». Перелистнув несколько страниц и внимательно изучив надписи к картинкам, я сообразил, что это «Речные заводи», а именно тот эпизод, где Сун Цзян убивает Си[63]. Усердно тыча пальцем в картинку, Шестой Коготь любопытствовал: «А что тут делают эти дяденька и тетенька?» Мне ясно было, что этот дяденька убивает эту тетеньку, но вот как объяснить — за что? В городе такая литература давно уже была зачислена в «четыре старых»[64], ее и след простыл, а тут вот в глухом углу неожиданно всплыла эта вредная книжка; в неярком свете лампы она казалась каким-то далеким воспоминанием. Неожиданно я почувствовал, что за годы революции все до того настрадались, что такая вот старая-престарая история нехитрого убийства может показаться чуть ли не убаюкивающей душу сказочкой. Пока я думал, что бы ему порассказать, Шестой Коготь вдруг прищурил один глаз, положил руку на мой сжатый кулак и лукаво спросил: «Дядя, а хочешь, угадаю, что у тебя там?» Только тут я вспомнил, что у меня в руке, и, смеясь, сказал ему: «Ну ты хитер, прямо как мышь». При этом я разжал руку и показал ему, что в ней. Шестой Коготь вздернул плечом и уже было потянулся обеими ручонками, но вдруг отдернул их, обхватил коленки и оглянулся на мать. Бригадир и жена Сяо Гэда, улыбаясь, смотрели на конфеты, но ничего не говорили. Я сказал: «Шестой Коготок, это тебе». Жена Сяо быстро возразила: «Ох, да вы сами ешьте». Мальчик глянул на меня и повесил голову. Я бухнул конфеты на стол, лампа даже подпрыгнула. «Шестой Коготь, бери!» Но он по-прежнему смотрел на мать. Жена Сяо Гэда тихо сказала: «Да уж бери, ешь». Шестой Коготь уверенно протянул руку и взял конфеты. Он поднес их к свету и стал рассматривать, нюхать, одну конфету крепко зажал в левой руке, другую осторожно развернул; лишний палец на правой руке при этом топорщился, чуть-чуть подрагивал. Мальчишка положил конфету в рот, плотно сжал губы, уставившись на огонь; вдруг он повернул лицо ко мне, глаза его просияли.
Я спросил у него: «А когда мы только приехали, тебе сколько конфет досталось?» Шестой Коготь тут же выплюнул конфету на бумажку: «Мне отец не разрешает просить у чужих». Жена Сяо Гэда улыбнулась. «У его отца нрав крутой, не помрет, видать, своей смертью…» Бригадир не отрываясь глядел на мальчика, потом вздохнул и встал: «Ладно, когда старина Сяо вернется, скажи, чтобы зашел ко мне». Я спросил: «А где старина Сяо?» Шестой Коготь радостно объявил: «Мой отец ушел на промыслы, забьет зверя, отправит с кем-нибудь в город на продажу, деньги будут». Говоря это, он осторожно завернул конфету в ту же бумажку и вместе с другой зажал в левой ладони. Жена Сяо Гэда провожала бригадира, уговаривая его еще посидеть. У двери бригадир задержался и вдруг спросил: «Старина Сяо с вами ни о чем не говорил?» Я заметил, что бригадир пристально смотрит на меня, но не задумался, почему он задал этот вопрос, и машинально покачал головой. И бригадир ушел.
Шестой Коготь весело болтал всякие пустяки, но у меня все не шли из головы слова бригадира, я не слушал и, распрощавшись с Коготком и его матерью, вышел.
Луна по-прежнему ярко светила; я без дела стоял на улице перед домом, озираясь по сторонам. На горах, куда только достигал взгляд, деревья были всюду повалены, они походили на мертвые тела. Ощущения тайны, которое охватило нас в день приезда, как не бывало. Откуда-то издалека, из мрака и пустоты, донесся крик кабарги, потом еще и еще. Я подумал, слышит ли его сейчас Сяо Гэда, и представил себе горы, где все теперь так изменилось. Сяо Гэда небось и не узнать знакомых троп, видно, тяжко ему в темноте приходится. Мало-помалу прохладный воздух стал забираться под штанины, и я отправился спать.
И вот все деревья на горе повалены. Утреннее солнце теперь нестерпимо слепит глаза. Работы в бригаде намного меньше, и я, отпросившись, отправляюсь в уезд — за конфетами, а заодно и проветриться. Еще темно, когда я встаю и бегу за пять километров на главную усадьбу госхоза, чтобы там поймать попутку до города. Потом на тракторном прицепе трясусь пять часов до уездного центра. Вдоль дороги тянутся лысые горы, лишенные деревьев, словно некая рука прошлась по их макушкам бритвой; все выглядит уже совсем не так, как в день нашего приезда. Люди в прицепе поговаривают о том, что недели через две начнут жечь поваленный лес — в этом году, не в пример прошлым, зрелище ожидается грандиозное. В уезде я, само собой, первым делом отправляюсь за конфетами. И не удерживаюсь — сразу съедаю несколько штук. Странно, но во рту у меня пересыхает, как будто ел я не сладкое, а что-то другое, и я ищу, где бы попить. Затем я тщательно обследую несколько столовок, а уж потом покупаю билет в кино. Показывают экранизацию «образцовой» пекинской оперы, тексты всех арий уже давно известны чуть ли не наизусть, и во время исполнения кто-нибудь подпевает с места. Неожиданно я обнаруживаю, что конфеты и впрямь вкусная вещь, и в темноте лопаю одну за другой, пока не соображаю, что это просто смешно и что надо же приберечь это сокровище. Больше я к конфетам не прикасаюсь. Проболтавшись два дня, я на тракторе возвращаюсь в горы.
Еще издали, приближаясь к бригадному поселку, я вижу вооруженных тяпками людей, занятых каким-то странным делом. Вблизи оказывается, что это наши роют мотыгами противопожарные полосы. Меня с порога встречают вопросом: «Чего купил поесть?» «Конфеты!» — отвечаю я с гордостью, и все тянутся за угощением. «Это для Шестого Когтя», — отнекиваюсь я, и тут кто-то говорит: «У Сяо Гэда неприятности». В страхе я спрашиваю, в чем дело, что произошло, и народ с удовольствием, отложив мотыги, предается повествованию.
Выясняется, что Сяо Гэда родом из Гуйчжоу, то есть житель гор. В молодые годы прямо из родного угла попал в армию. В части быстро оценили его твердый характер, выносливость, его умение лазать по горам и отправили в разведку. В шестьдесят втором во время больших учений, когда проверяли часть, Сяо Гэда отличился, его назначили командиром отделения разведчиков. Как раз в этот период власти соседней страны, будучи не в состоянии справиться с бандитами в приграничном районе, и обратились с просьбой к нашим дислоцированным с этой стороны границы войскам. Остатки мятежников между тем были обучены и хорошо вооружены, так что без боев, и серьезных, обойтись не могло. Самым подготовленным считалось отделение Сяо Гэда, ему и поручили войти первым в занятый мятежниками район. Сяо Гэда, взяв человек восемь и просочившись в суточном марш-броске между порядками противника, обнаружил штаб мятежников. Он располагался на круче и усиленно охранялся, но горная подготовка всегда была коньком Сяо Гэда. Со своими бойцами он без альпинистского снаряжения прошел пятидесятиметровую скалу, чего, конечно, в штабе противника никак не ожидали. Штаб был взят с тылу без единого выстрела. Сяо Гэда приказал подчиненным установить с помощью захваченной у мятежников рации прямую связь со своей частью. Приказ командования был — взяв рацию, возвращаться в расположение войск назад через границу, не ввязываясь в дальнейшие боевые действия. Сяо Гэда потащил рацию на себе. С ним был еще один боец родом из Сычуани. Рация вещь тяжелая; разумеется, они выбились из сил, их томила жажда. Но, как назло, по пути не попадалось ни одного ручья. Искать воду, тем самым уклоняясь от маршрута, не решились, можно было опоздать. Но тут, на счастье, встретилась им мандариновая плантация. Для сычуаньца мандарины еда привычная, и он попросил Сяо Гэда разрешить ему съесть парочку. Сяо Гэда сначала не соглашался, считая это нарушением дисциплины. Но потом подумал, что его подчиненному и впрямь тяжело приходится, и сказал: «Ладно, возьми один, деньги положи под дерево». Мандарин был съеден, и тут они сообразили, что наши деньги за границей не ходят, а оставить вместо них было нечего. В конце концов, поразмыслив, решили, что один мандарин — небольшой ущерб, и поспешили дальше. Операция завершилась полным успехом. В части на построении действия отделения Сяо Гэда получили соответствующую оценку, отделение было названо отличным. Еще не стряхнувшие походную пыль бойцы стояли чумазые в первой шеренге на смотре, устроенном по случаю приезда начальства. Начальство примчалось на машине и сразу направилось к бойцам с приветствием. Те гаркнули в ответ так, что содрогнулись небо и земля. Бойцов начальство любило отеческой любовью, всем жало руки и хлопало по плечу. А на солдатах из отделения Сяо Гэда оно принялось даже самолично обдергивать форму. Оглаживая и похлопывая того самого сычуаньского бойца, начальник натолкнутся на круглый предмет в кармане и весело осведомился, что, мол, это такое. Сычуанец побелел как полотно, но Сяо Гэда велел ему отвечать на вопрос. Боец медленно вытащил предмет, оказалось, что это мандарин. Кровь бросилась Сяо Гэда в голову, и, не дожидаясь объяснений, он подскочил и пнул того по ноге. Сами понимаете, что за удар у разведчика — сычуанец рухнул тут же, нога сломана… Начальник не стал даже разбираться, что к чему, — дикое поведение Сяо Гэда привело его в ярость, и он тут же лишил Сяо Гэда звания отличника за староармейские замашки. Когда же стали известны обстоятельства дела, в назидание всей армии и отделение лишили звания отличного. Сяо Гэда был вне себя, у него прямо дым из ушей валил. Считая, что его обидели, и притом не по делу, он подал прошение об увольнении в запас. Дисциплина в части соблюдалась строго, и удерживать его не стали. Правда, просьбу Сяо Гэда, чтобы его не отправляли по месту прежнего жительства, удовлетворили. Имея за плечами взыскание, Сяо Гэда не мог показаться на глаза старикам в своей горной деревушке; так он и очутился в госхозе и здесь пропадает в горах с утра до вечера, благо местность была ему знакома. Однако мало-помалу он перестал понимать, для чего это хороший лес сводят и выжигают, заменяя «полезными деревьями» ничуть не «вредные»; такая арифметика казалась ему непонятной, и, само собой, он высказывал некоторые сомнения в разумности этих мероприятий. Когда началась «культурная революция», Сяо Гэда тут же «разоблачили» как «среднего элемента», и это стало одной из первых мер преобразователей-цзаофаней. Его послали на капусту, лишив тем самым возможности ставить палки в колеса делу окультуривания природы. Несколько дней тому назад, когда мы рубили то большое дерево, Сяо Гэда, спустившись вниз, пошел к секретарю и сказал, что учащимся нельзя разрешать одним валить деревья, иначе могут быть несчастные случаи. На это секретарь ответил, что, мол, наши маленькие генералы[65] сами рвутся в бой, к тому же показатели у них неплохие, и наверху сейчас их как раз ставят в пример, так что нечего Сяо Гэда вылезать со своей заботой. Тут секретарь и вспомнил, что обязан следить за процессом исправления Сяо Гэда, и написал наверх; в донесении слова Сяо Гэда расценивались как новая вылазка.
Я вздохнул и сказал: «Ну ясно, Сяо Гэда додумался в глаза заявить секретарю, что тот своих прямых обязанностей не выполняет, кто ж такое стерпит — это же вопрос престижа…» Кто-то другой заговорил: «Ли Ли тоже сбрендил… Говорит, что надо срубить еще и то дерево, что на горе напротив, то есть «лесного царя». Искореним, мол, суеверия…» Многие были недовольны, что Ли Ли, мол, лезет не в свое дело; мне тоже так показалось. За разговорами подоспел конец рабочего дня, все пошли домой, продолжая по пути болтать, спрашивали меня, как я провел время в городе; с тем и добрались до бригадного поселка.
Придя в общежитие и даже не почистившись с дороги, я схватил конфеты и отправился к Шестому Когтю. Шестой Коготь, увидев конфеты, пришел в неописуемый восторг, засуетился, затормошил мать — ему нужна была какая-нибудь емкость, куда бы он мог спрятать свои конфеты; он вытащил две конфетные обертки и показал их мне — на каждой было по дырке, и я не мог сообразить, что к чему, пока Шестой Коготь не объяснил сердито: «Крысы! Крысы!» Вдоволь обругав крыс, он тщательно расправил конфетные бумажки и аккуратно заложил их между страницами своей книжки с картинками. При этом он уверял, что эти «серебряные» бумажки с металлическим блеском останутся красивыми, даже если их прогрызут еще и в других местах, и что, когда он вырастет большой и станет рабочим, он обклеит этими обертками ручку тесака, который у него к тому времени заведется, и это будет самый красивый тесак во всем госхозе. Жена Сяо Гэда нашла для мальчика коробку из бамбукового ствола, но Шестой Коготь решил, что она совершенно не годится — крыса своими зубами прогрызает даже деревянный чемодан, а бамбук ей и вовсе нипочем. Неожиданно я обнаружил, что в помещении есть пустая бутылка, и высказал соображение, что крысе не прогрызть стекла. Хваля меня за сообразительность, Шестой Коготь запихал конфеты, одну за одной, в бутылку. Бутылка заполнилась, но на столе оставалось еще три конфеты. Шестой Коготь медленно двинул одну по столу, пока она не оказалась передо мной. Потом он молниеносно заменил ее на зеленую. Вторую конфету он так же медленно передвинул по столу к матери, объявив, что это — ей. Жена Сяо Гэда подпихнула конфету Шестому Когтю; подумав, тот передвинул ее в самый центр стола, сказав, что она оставляется отцу. Одну конфету мальчик оставил себе. Вслед за ним передвинул на центр свою конфету и я. Посмотрев на это дело, Шестой Коготок заключил: «Отцу — две?» «У тебя же целая бутылка», — сказал я. Поразмыслив над этим, Шестой Коготь и свою конфету поместил в центр маленького столика. Глядя, как мальчуган собирает со стола шестым пальчиком оставшиеся крошки леденцов и отправляет их в рот, я спросил: «А где папа?» «На капусте», — не прекращая своего занятия, сказал Шестой Коготь. Попрощавшись с матерью и сыном, я вышел под настойчивые расспросы жены Сяо Гэда о цене конфет. Деньги я взять отказался, и она все причитала: «Отец узнает, ругаться будет… Хоть бамбуковых побегов сушеных возьмите…» Это лакомство я тоже не взял, и жена Сяо смотрела мне вслед опечаленно.
Когда я получил на кухне свою порцию еды и вернулся в общежитие, на меня снова накинулись со всех сторон с вопросами, как там в городе. За два с лишним месяца все порядком опростились, теперь им представлялось, что там, за горным распадком, жизнь выглядит как сплошной рай, где только и знают, что пьют да едят. То и дело слышались предложения: вот обожжем гору и все вместе отправимся встряхнуться. Ли Ли в эти разговоры не вступал; доел он первым, вымыл свою миску и палочки, положил их на место и уселся на лежак, упершись в него руками. Вдруг он прервал всеобщий гомон: «Наточил бы еще несколько тесаков, а?» Я посмотрел на Ли Ли. Он изменил позу: теперь он сидел, поставив локти на колени и рассматривая свои руки. «Я договорился с секретарем, — сказал он. — Сегодня вечером пойдем рубить „царь-дерево“». Кто-то возразил: «Вечером нужно еще рыть противопожарные полосы…» Ли Ли ответил: «Много народу не понадобится. Когда наточим тесаки, нужно будет позвать с собой Сяо Гэда, он умелец, что ни говори». Я нехотя пробурчал: «Наточить недолго… Но почему непременно нужно рубить „царь-дерево“»? Ли Ли ответил: «То, что о нем говорят, научно не обосновано». «Обосновано, не обосновано, но дерево-то отличное, не жалко?» Кто-то заметил: «А чего жалеть-то, если каждое дерево жалеть, то и работы не станет…» Я подумал и сказал: «Может быть, местные не хотят его рубить, а то давно бы срубили». Ли Ли это не убедило, он поднялся: «Просвещение и воспитание крестьян — важная задача, отсталые представления нужно ликвидировать на конкретных примерах. В конце концов, неважно, рубить или не рубить «царя». Но вместе с его падением падут устаревшие взгляды, и даже не это самое важное — главное, полностью обновятся взгляды и утвердится мысль, что в наше время человек сам преобразует мир, очистится наконец сознание людей». Больше он ничего не сказал, но атмосфера стала натянутой, и мы предпочли сменить тему разговора.
Тесаки мне точить, конечно, нравилось, и я быстро наточил их как надо. Когда после обеда все вышли на работу, я отправился вместе с группой ребят за Ли Ли на ту, противоположную, гору — рубить «лесного царя». Я зашел за Сяо Гэда, но жена сказала, что он куда-то отлучился, даже не поел, — она понятия не имеет, где он может быть. Шестой Коготок спал на лежанке и во сне прижимал к груди заветную бутылку с конфетами. Когда мы проходили через центр поселка, то заметили, что многие жители и служащие бригады стоят у порогов своих жилищ и спокойно за нами наблюдают. Ли Ли позвал с собой секретаря; тот пошел, но тесака не взял. Позвал и бригадира; и тот согласился, но тесака тоже не взял. Все двинулись в гору.
Солнце пекло по-прежнему, над горой стоял раскаленный воздух, от нагретой травы шел густой запах. Когда поднялись до половины, секретарь остановился и заорал вниз в сторону поселка: «На работу идите, всем на работу!» Мы посмотрели вниз — люди все еще стояли на солнцепеке, наблюдая за нами, и задвигались, только когда услышали окрик секретаря…
«Царь леса» был виден издалека: под жарким солнцем листья его поникли, но по-прежнему слабо шелестели, солнечные лучи, проникавшие в щели между ними, мерцали. Какая-то птица приблизилась к дереву, стрелой метнулась в крону и пропала там. Через мгновение оттуда выпорхнула целая стая — птицы закружились вокруг дерева, крики их словно тонули в зное — так резки и коротки они были. Громадная, в целый му, тень дерева позволяла родиться ветерку у самой земли — здесь был отдельный свой мир, жара отступала от его границ подальше, не смея приблизиться. Неожиданно бригадир в нерешительности остановился; заколебался и секретарь, но мы прошли мимо них и двинулись к большому дереву. И, только подойдя, мы обнаружили у огромных корней скромную фигурку. Человек медленно поднял голову, сердце у меня екнуло — это был Сяо Гэда.
Сяо Гэда не встал нам навстречу, локтями он уперся в колени, взгляд его был устремлен прямо на нас, на лице застыло напряженное ожидание. Ли Ли поднял глаза на дерево и непринужденно спросил: «Сяо, старина, и ты здесь? Скажи-ка, с какой стороны, по-твоему, его рубить?» Но Сяо Гэда лишь неподвижным взором смотрел на Ли Ли, не говоря ни слова; губы его напоминали узкую щель. Ли Ли махнул рукой, подзывая нас: «Сюда давайте». Потом он обогнул Сяо Гэда, подошел к «лесному царю» с другой стороны, смерил его взглядом и поднял зажатый в руке тесак.
Вдруг Сяо Гэда заговорил, голос у него был слабый и какой-то незнакомый: «Не туда нацелился, студент». Ли Ли повернул голову, посмотрел на Сяо Гэда и опустил тесак. На лице его появилось любопытство: «Ну так скажи, откуда надо?» Сяо Гэда сидел по-прежнему не двигаясь, только левую руку поднял и тихонько похлопал себя по правому плечу: «Вот сюда». Ли Ли, не разобрав, в чем дело, двинулся было на поиски. Сяо Гэда, раскинув руки, твердо встал на ноги; выпрямившись, он правой рукой показал себе на грудь: «Можно и вот сюда». Люди, смотревшие на них, не могли взять в толк, в чем дело.
Ли Ли побледнел, я тоже почувствовал, как у меня забилось сердце; ребята застыли на месте, разом ощутив, как греет несильное солнце.
Ли Ли дважды собирался что-то сказать, но так ничего и не произнес, и, только взяв себя в руки, он сглотнул и наконец проговорил: «Сяо, старина, к чему такие шутки?» Сяо Гэда опустил правую руку: «Я и не думаю шутить». «Так где же рубить?» — спросил Ли Ли. Сяо Гэда опять показал на грудь: «Здесь, студент, здесь».
Ли Ли даже разозлился, но, поразмыслив, вроде миролюбиво спросил: «Это дерево нельзя рубить, что ли?» Не опуская руки, Сяо Гэда спокойно проговорил: «Здесь можно». Ли Ли разозлился уже не на шутку и в запальчивости произнес: «Это дерево должно быть срублено! Оно занимает слишком много места. Это место необходимо полностью использовать — здесь будут расти полезные деревья!» Сяо Гэда осведомился: «А это дерево разве бесполезно?» Ли Ли ответил: «Конечно, бесполезно. Что с него толку? На дрова? На мебель? На кровлю? Его экономическая ценность невысока». Сяо Гэда возразил: «А мне думается, оно полезно. Я обыкновенный человек и не могу сказать, чем оно полезно. Но оно выросло такое большое, а это непросто. Оно как дитя, и тот, кто его взрастил, не стал бы его убивать». Ли Ли нервно дернул шеей: «Это дерево никто не сажал. Таких диких деревьев полно. Если бы не эти деревья, мы уже давно решили бы задачу окультуривания нашей земли. На белой бумаге хорошо пишутся красивые новые слова. А эти дикие деревья мешают, их нужно вырубить, это и есть революция, а всякие там дети тут ни при чем!»
Сяо Гэда вздрогнул и, опустив глаза, сказал: «У вас столько деревьев, можете рубить, я не вмешиваюсь». Ли Ли вспылил: «Ничего себе „не вмешиваюсь“!» Сяо Гэда, по-прежнему не поднимая глаз, произнес: «Но это дерево нужно оставить. Даже если все вырубите подчистую, одно дерево нужно оставить. Как свидетельство». — «Свидетельство чего?» — «Свидетельство дел божиих». Ли Ли засмеялся: «Человек сильнее природы! Разве твой бог придумал поле? Нет, его распахали люди, чтобы прокормить себя. Разве твой бог выплавил железо? Нет, его выплавил человек, чтобы создать орудия труда, преобразовать природу вместе с этим твоим богом».
Сяо Гэда молча стоял между корнями дерева. Ли Ли, ухмыльнувшись, кликнул нас. Выйдя из оцепенения, мы двинулись к дереву. Ли Ли, воздев тесак, произнес: «Сяо, старина, давай помоги нам валить это „царь-дерево“, а?» Сяо Гэда застыл на месте, глядя на Ли Ли. Он как будто на минуту заколебался, но потом вновь взял себя в руки.
Ли Ли высоко поднял тесак, крутанулся всем корпусом в замахе, лезвие блеснуло над его плечом как молния, но мы, словно во сне, звука удара о дерево не услышали. Народ заморгал глазами, убеждаясь, что лезвие тесака Ли Ли, как в тисках, зажато в сдвинутых ладонях Сяо Гэда. Оно было в полуметре от ствола. Ли Ли рванулся. Но мне-то ясно было, что лезвие тесака он и на сантиметр не вырвет.
Ли Ли заорал как бешеный: «Ты что это?» Он задергался всем телом, но тесак по-прежнему покоился в ладонях Сяо Гэда. Губы его были плотно сжаты, лицо пошло белыми пятнами, желваки на скулах напряглись. Мы, охнув в один голос, попятились и замерли в ожидании.
В нависшей тишине вдруг прозвучал голос секретаря: «Сяо Гэда! Ты что, с ума сошел?» Все обернулись — оказалось, секретарь подходит к нам, а бригадир остался стоять там поодаль, челюсть у него отвисла, взгляд колючий. Секретарь приближался. Сяо Гэда тесака не выпускал по-прежнему, ничего не говорил и стоял не двигаясь. Секретарь сказал: «Ну все, Сяо Гэда, хорош. Хочешь, чтобы я собрание по тебе провел? Ты забыл, кто ты такой? Смерти ищешь?» С этими словами он протянул руку: «Дай сюда тесак». Сяо Гэда не смотрел на секретаря. Взгляд его то загорался, то гас, лоб блестел от пота, этот блеск постепенно распространялся до переносицы и на щеку, брови мелко подрагивали, уголки глаз дергались, в них стояли слезы.
Секретарь пошел прочь, но обернулся. Голос его стал мягче: «Сяо, старина. Ты же неглупый мужик. Те твои дела, если честно, я тебе спускал, покрывал тебя, можно сказать. Сажаешь свою капусту, и сажай, чего ты в лес-то лезешь? Госхоз решает, государство решает, тебе-то что за дело? Я уж на что бугор, и то не лезу. А тебя из-под моей задницы-то не видно, и ты еще чего-то выеживаешься. Студенты, они преобразования делают, хоть император, хоть кто — с коня тащат; такие головы летят — сказать страшно. А твоя башка слетит, никто и не заметит. А и заметят, так что с того, а? Дурость! Сяо, старина, ты в госхозе по рубке первый, и я это знаю. Недаром прозвали тебя «лесным царем». И в жизни ты хлебнул, это мне тоже известно. Но я же секретарь, я должен об этом думать. И ты мне кончишь тут выступать или нет? Учащаяся молодежь делает революцию, она в коммунизм идет, а ты им поперек дороги».
Сяо Гэда обмяк. Лицо его просветлело, кадык заходил, как будто он все не мог что-то проглотить. Мы замерли, глаза нараспашку — забыли, как ими моргают. Оказывается, этот невысокий человек, закрывавший собой комель, и есть «лесной царь»! Сердце у меня в груди ударило, как камень об стену, и затылок, казалось, окаменел.
Подлинный «царь леса» стоял неподвижно. Не шевельнувшись, он медленно разжал ладони — тесак с глухим стуком упал на корень. Эхо от удара понеслось вверх по стволу, замирая, и вдруг, как будто с плачем, десятки птиц, что-то горланя, вылетели из ветвей гигантского дерева; в полете птицы выстелились вниз вдоль склона горы, потом вновь взмыли вверх — крылья трещали, — потом птахи сбились в черный клубок, уносящийся вдаль, — он становился чем дальше, тем меньше…
Ли Ли, не трогаясь с места, смотрел на ребят, духу у него заметно поубавилось. Народ переглядывался. Секретарь, ни слова не говоря, подошел, поднял тесак и подал Ли Ли. Но тот не двигался, тупо на него взирая.
Сяо Гэда медленно отлепился от комля и со все еще поднятыми ладонями отошел от дерева метра на три; там он остановился. Народ даже не заметил, как он туда переместился.
Секретарь приказал: «Рубите. Все равно рубить. Правильно, студенты, — не сломаешь, не построишь. Рубите». Он обернулся и позвал: «Бригадир, иди сюда». Бригадир остался стоять где стоял, поодаль. «Пусть сами рубят, студенты пусть рубят», — сказал он. И к нам не пошел.
Ли Ли поднял голову. Ни на кого не глядя, он спокойно замахнулся тесаком.
Большое дерево рубили четыре дня, и все четыре дня Сяо Гэда не отходил от него. Он не говорил ни слова, только неподвижным взглядом следил за тем, как поднимались и опускались тесаки. Жена Сяо Гэда приготовила еду и послала ему на гору с Шестым Когтем, но Сяо Гэда глотнул несколько раз и бросил. Шестого Когтя он попросил только принести что-нибудь из одежды. Утративший былой веселый вид, Шестой Коготь вернулся в бригаду озабоченный. Когда темнело, мальчик с матерью садились перед домом и смотрели вверх на гору. Луна с каждым днем выходила на небо все позже и была день ото дня все ущербнее. В бригаде люди, спеша по делам, часто останавливались и прислушивались к доносящимся до них слабым ударам тесаков. Потом шли дальше и, если сталкивались друг с другом, поспешно расходились, опустив глаза.
У меня сердце было не на месте, я пытался разобраться в себе: нужно ли было рубить? Единственное, что я решил для себя, — это: на гору не ходить, а с Ли Ли не разговаривать. Из ребят лишь несколько человек проявляли особую активность — всякий раз, спускаясь с горы, они громко болтали и смеялись, держались как ни в чем не бывало. Ли Ли только с ними и переглядывался; все они хохотали по поводу и без повода. Остальные, напротив, глухо молчали и избегали взглядами тех, кто принимал участие в рубке.
На четвертый день к концу рабочего дня рубщики, спустившись с горы, объявили во всеуслышание: «Свалили! Свалили!» Что-то внутри у меня отпустило, я понял, в каком напряжении я прожил эти четыре дня. Ли Ли вернулся в общежитие, отыскал ручку и написал несколько иероглифов, бумажку с надписью он прилепил сверху на свой «книжный шкаф». Я приподнялся на лежаке и издали разобрал слова: «Мы — надежда». Другие тоже прочитали, но никто не произнес ни слова, каждый, не реагируя, занимался своим делом.
Вечером я отправился к дому Сяо Гэда. Тот неподвижно сидел на низеньком табурете; он перевел взгляд в мою сторону. Глаза у него были пустые, жизнь ушла из них, взор стал мутный. Мне было невесело, вид Сяо мне совсем не нравился. За эти четыре дня волосы у Сяо Гэда здорово отросли; какого-то неопределенно-серого цвета, они топорщились на голове, на лице залегли морщины — ближе ко лбу и к ушам их сеть была гуще. Верхняя губа запала, нижняя отвисла. Кожа на шее висела складками. Он исхудал, сила, казалось, уходила из его тела. Сяо Гэда медленно опустил взор и опять молчал. Я присел на край лежанки: «Сяо, старина…» Оглянувшись, я увидел стоящих у дверей Шестого Коготка и его мать. Я поманил мальчишку к себе, и он, не спуская глаз с отца, тихо подошел и стал рядом со мной. Он слегка привалился ко мне и все смотрел на отца.
Сяо Гэда неподвижно сидел, потом медленно задвигался и, осторожно повернувшись, открыл чемодан. Из лежавшего в чемодане барахла он вытащил порванную тетрадку и стал внимательнейшим образом ее изучать. Издалека я мог разобрать только, что там какая-то цифирь. Увидев, что Сяо Гэда достал эту тетрадку, мать Шестого Коготка медленно вышла за порог повесив голову. Я посидел еще малость, но, видя, что Сяо ни на что не реагирует, побрел потихоньку к общежитию.
Наконец противопожарные полосы были готовы. Бригадир объявил, что начинается пал, и велел всем следить в оба за своими домами — как бы пожар с горы не перекинулся в распадок.
Когда солнце уже почти завалилось за гору, все вышли и встали у своих порогов. Бригадир и несколько старых мастеровых с зажженными факелами в руках метались у подножия горы, поджигая участки через каждые три-четыре метра. Не прошло и четверти часа, как подошва горы опоясалась сплошной линией огня, начал распространяться сухой треск. Вдруг поднялся ветер. Повернув голову, я увидел, что солнце уже зашло в расселину между горами, так что его присутствие обозначал лишь светлый окоем неба. С порывом ветра охвативший подножие горы огонь занялся дружнее и быстро побежал вверх по склонам. И чем ярче разгорался огонь у подножия горы, тем темнее казалась вершина. Деревья лежали безучастные, представив людям заботу об их судьбе.
Огонь разгорался все сильнее, началось страшное гудение и треск, горячий воздух устремился вверх, гора задрожала. Дым стал отделяться от пламени, искры летели вслед ему, поднимаясь на десятки метров ввысь, кружась в беспорядочном танце. Бригадир со своими людьми обежал гору кругом и, вернувшись на эту сторону, стоял запыхавшись, следя за пожаром. Огонь еще вырос, теперь он гремел, земля пучилась, солома на крышах тревожно шуршала. Неожиданно раздался громовой удар и вслед за ним шипение и свист — языки пламени слились, потом вновь распались; все увидели, как объятое огнем дерево взлетело в воздух, зависло, рассыпая снопы искр, несколько раз перевернулось в воздухе и вновь полетело вниз, разбрасывая вокруг горящие факелы ветвей: крупные падали вниз, мелкие взмывали вверх на сотни метров и там еще долго парили; затем начиналось их медленное скольжение вниз. Кольцо огня уже приближалось к вершине горы: опоясанная огненным шнуром длиной метров в триста-четыреста верхушка была освещена заревом. Вдруг душа у меня дрогнула, и, оглянувшись, я посмотрел в сторону дома Сяо Гэда — издалека было видно, как вся его семья на корточках сидит перед входом. Поразмыслив, я направился к ним. В поселке в этот момент было уже светло как днем от красных отсветов на земле, казалось, будто люди ступают по раскаленным углям. Я медленно приближался к дому Сяо, но никто не обращал на меня внимания — все в неподвижности взирали на гору. Я остановился и, задрав голову, глянул на небо: оно стало багрово-красным, искры носились в вышине, как метеориты.
Вдруг резко вскрикнул Шестой Коготь: «А! Кабарга! Кабарга!» Я быстро перевел взгляд туда, где гудел огонь, и на освещенной как днем вершине горы схватил взглядом метавшуюся там маленькую кабаргу — она стрелой летала во все стороны, время от времени подпрыгивала, описывая в воздухе дугу, потом вновь опускалась на землю и снова металась как стрела. Люди в поселке тоже заметили кабаргу, раздались крики — они словно понеслись вверх вместе с потоками горячего воздуха. Огонь вот-вот должен был охватить вершину горы, и маленькая кабарга замерла неподвижно, потом медленно согнула передние ноги и потянулась шеей к земле. Дыхание у меня перехватило, люди следили за зверьком, но это были последние мгновения, потому что бедное существо вдруг вытянулось всем телом в струну, потом медленно выпрямило передние ноги, уперлось в землю задними и, не дожидаясь, пока зрители успеют что-либо осознать, стрелой ринулось прямо в костер, взметнув сноп искр, там высоко подпрыгнуло и, валясь на бок, рухнуло в пламя, теперь уже навсегда. В ту же минуту языки огня, подступавшие к вершине с двух сторон, сомкнулись и рванулись на сотни метров вверх одним столбом. Все задрали головы. Гигантский язык пламени лизнул багровое небо с исподу, и только тут я осознал, что никогда в жизни не понимал, что такое огонь, не был свидетелем конца, тем более — начала новой космической эры.
Теперь вся гора бушевала — десятки тысяч деревьев, охваченных пламенем, отрывались от поверхности земли и поднимались в воздух. Казалось, они и в самом деле готовы отправиться в полет; но они все же медленно спускались на землю, сталкивались в воздухе, разламывались и оттого взлетали еще выше, вверх, чтобы вновь поплыть вниз, потом вверх, вверх, вверх… Теперь жар обступал поселок с четырех сторон, волосы у меня на голове вдруг поднялись дыбом, но я не смел прикоснуться к ним рукой и пригладить — мне казалось, что они стали хрупкими и сломаются от прикосновения, разлетятся в воздухе… Вся гора была как ожоговая рана, и эта сплошная рана кричала — мироздание потрясалось.
Вдруг среди оглушающего гуда и стона я уловил человеческий голос: «Холодно… Холодает, пошли домой». Я оглянулся: мать Шестого Когтя поддерживала Сяо, с другой стороны Сяо опирался на плечо мальчика, и все трое медленно двигались к своему жилищу. Я бросился к ним, чтобы помочь, и внезапно ощутил, как под моей рукой вздымаются ребра Сяо. Тело его то казалось весом в тонну, то вдруг становилось легче пушинки; от этого голова моя шла кругом.
Опираясь на нас, Сяо Гэда вошел в комнату и медленно прилег на лежанку; огонь, бушевавший снаружи, проникал красными отсветами сквозь щели в бамбуковых циновках на окне, плясал на его лежащей фигуре. Я положил руку Сяо Гэда на лежанку: некогда крушившая камни ладонь с повисшими пальцами была бессильна, как связка лапши, и горяча, как отскочивший от костра уголек.
После той ночи Сяо Гэда больше не вставал. Я каждый день ходил проведать его и видел, как он день ото дня усыхает и истаивает. Этот сильный сдержанный человек напоминал прежнего только молчаливостью, жизнь постепенно уходила из его тела. Я пытался убедить его — не стоит неотступно думать об одном-единственном дереве, — и он медленно кивал мне в ответ, но пара горячечных глаз по-прежнему неподвижно смотрела в потолок, и было неизвестно, о чем он думает. Шестой Коготь больше не дурачился, весь день он помогал матери по хозяйству, а когда выдавалась свободная минута, медленно перелистывал рваную книжку, где Сун Цзян убивал Си; делал он это по многу раз с чрезвычайной добросовестностью. Иногда он молча стоял рядом с лежащим отцом и смотрел на него. Только в эти минуты на лице Сяо Гэда появлялась слабая улыбка, но он ничего не говорил, лежал неподвижно.
Люди в бригаде изменились, только Ли Ли и еще несколько человек по-прежнему шутили, но и в них постепенно происходила перемена. Бригадир тоже часто заходил к Сяо Гэда, но все больше молчал — постоит и уйдет. Старые рабочие из бригады присылали жен и детишек с какой-нибудь едой, иногда заходили и сами, произносили несколько слов, затем в молчании удалялись. Большой пал сжег у людей души, все чувствовали, что должно что-то произойти, что могло бы вернуть их к жизни.
Прошло недели две, и как-то я по болезни не вышел на работу. Меня охватил озноб, и я, притащив обрубок дерева, сел перед домом погреться на солнышке. Было десять часов утра, и солнце начинало припекать, так что, посидев немножко, я решил, что пора под крышу. Когда я уже входил в дом, послышался голос Шестого Когтя: «Дядя, вас папа зовет». Оглянувшись, я увидел Шестого Коготка на прогалине перед домом: шестым пальцем он теребил край одежки. Я пошел за ним к его дому. Войдя, я заметил, что Сяо Гэда сидит, слегка приподнявшись, на лежанке, опираясь на нее руками, и, обрадованный, машинально сказал: «Эй, дела-то лучше пошли у старины Сяо?» Сяо Гэда пальцем указал не лежанку рядом с собой. Я присел, разглядывая его: Сяо Гэда был по-прежнему худ и бледен. Медленно-медленно, почти без голоса он проговорил: «Я тебя попрошу об одном деле, сделаешь для меня?» Я кивнул. Сяо Гэда помолчал и снова заговорил: «Есть у меня боевой товарищ, он в Сычуани сейчас. У него инвалидность с армии, после демобилизации ему трудно пришлось дома. Это все по моей вине. Я ему ежемесячно посылал по пятнадцать юаней, всегда вовремя. А теперь вот не могу…» Я сообразил, в чем дело, и поспешно сказал: «Сяо, старина, не волнуйся. Деньги у меня есть, я ему пошлю…» Сяо Гэда не двинулся с места, и прошло довольно много времени, прежде чем он вновь собрался с силами: «Тебе не нужно посылать деньги… Просто жена и пацан у меня неграмотные, а я не в силах… Надо написать ему, что я в последний раз прошу меня простить, пусть не обижается, что я ухожу раньше…» Я замолк, сердце у меня сжалось, слова не находились. Сяо Гэда позвал Шестого Когтя и велел ему достать из «комода» конверт с листком желтоватой бумаги, разграфленной красным. На конверте стоял сычуаньский адрес. Я осторожно принял у него то и другое, кивнул и сказал: «Сяо, старина, не волнуйся, я все сделаю как надо». Повернувшись, чтобы взглянуть на него, я осекся.
Голова Сяо Гэда склонилась набок и замерла в этом положении, верхняя губа вытянулась в нитку, нижняя отвисла, обнажились зубы. В испуге я хотел поддержать Сяо, но рука его была холодна как лед. Я чуть было не кинулся звать жену Сяо Гэда, но сообразил, что так нельзя, и, прикрывая его своим телом, велел Шестому Когтю кликнуть мать.
Они появились быстро, Шестой Коготь с матерью. Жена Сяо Гэда не так уж перепугалась, только длинно вздохнула и с моей помощью уложила Сяо на спину. Мертвый Сяо оказался страшно тяжелым, я чуть не повалился вместе с ним. Женщина осталась неподвижно стоять рядом с лежанкой. Шестой Коготь не заплакал, только тесно прижался к матери. Рука его гладила руку отца. В какой-то момент я даже засомневался: да понимают ли они, мать и сын, что Сяо Гэда больше нет? Почему они не убиваются, не плачут?
Шестой Коготь постоял еще минутку, потом неловко повернулся и вышел. С улицы он принес свою рваную книжку, полистал ее и выудил заложенные между страниц две дырявые конфетные обертки. Он вложил их в ладони отца — в каждую по одной. Солнечный свет кое-где проникал тонкими лучами сквозь щели в соломенной кровле и светлыми пятнышками кропил лежанку. Самый яркий зайчик потихоньку двигался вдоль ложа, перетекая через лицо Сяо Гэда. Там, куда он падал, кожа, казалось, оживала и лучилась таинственным светом, чтобы вновь затем погаснуть.
Пришел секретарь, долго стоял рядом с телом, молча, ничего не говоря, потом быстро повернулся и вышел. Приходили и из бригады. Ли Ли со своей компанией тоже зашел; они больше не смеялись. Жена сказала в бригаде, где тело Сяо Гэда должно быть предано земле — такова была его воля.
Из бригады прислали мастера, он соорудил гроб из очень толстых досок. Сяо Гэда сказал жене, что похоронить его нужно в трех шагах от того большого дерева. Подняли гроб и понесли в гору, вырыли у корней могилу и закопали покойника. Дерево-гигант по-прежнему валялось там, зарубки от тесаков на его теле уже заветрились, ветки начали сохнуть, листья вянуть, но еще держались, не падали. Птицы всё искали пристанища в его поверженных ветвях. Шестой Коготь водрузил на могиле свою бутылку с конфетами; конфет осталось не больше половины, сквозь бутылочное стекло все они казались зелеными.
В тот день случился ливень. К вечеру он малость утих, но потом возобновился с новой силой и не прекращался ни на миг целую неделю. Золу на спаленной горе прибило дождем, пепелище покрылось толстой черной коркой. Вода в горной речушке приобрела кисловатый вкус; от нее пахло залитым костром так, что слезились глаза. Когда дождь прекратился, все опять отправились на работу. Гора теперь была лысой, обугленные сучья торчали вверх, будто из космоса кто-то пускал вниз истыкавшие гору черные стрелы, глубоко вошедшие в ее нагое тело. Всех охватила какая-то слабость — опершись на ручки мотыг, люди молча вглядывались в даль. После недельного ливня то тут, то там пучками пробивалась молодая трава; буро-зеленая, она стояла невысоко. Вдруг раздался чей-то крик: «Смотрите, там, на горе!..» Все глянули туда — и остолбенели.
Издалека было видно, что могила Сяо Гэда раскрыта, белое дерево гроба светилось в могильной земле — под ярким солнцем оно казалось полоской света. Люди кинулись вниз по склону, потом вверх, на ту вершину, и медленно приблизились… Бригадир сказал хрипло: «Не берет гора человека!» Кто посмелее, подошли к могиле, вынули гроб и поставили на землю, рядом. В разрытой земле, как оказалось, во все стороны растут в беспорядке какие-то дикие ветви… Судя по всему, мощная корневая система срубленного дерева под ливневым дождем выбросила новые сильные побеги, и там, где земля была разрыхлена, их рост, естественно, был особенно быстрым… Конфеты из бутылки исчезли, она была полна дождевой воды, в которой плавало полчище муравьев.
Бригадир предложил вдове Сяо Гэда предать останки огню, и в конце концов женщина согласилась. На вершине сложили костер в человеческий рост, водрузили сверху гроб и подожгли. Огонь лениво распространялся и, натолкнувшись вверху на гроб, задымил черным дымом. Ветра в тот день не было, и этот дым поднимался по прямой вверх метров до ста; вдруг он собрался черным клубом и, помедлив, пошел выше, вверх, истаивая по пути…
Пепел зарыли на том же месте. Оно мало-помалу заросло травой с белыми цветками. Знающие люди говорили, что эта трава целебна, особенно помогает от ран. Люди, работавшие в горах, порой, останавливаясь передохнуть, бросали взгляд в ту сторону, где виднелся пень от большого дерева. Там возле него белые цветы торчали, как кости из глубокой рваной раны.
Чжэн Ваньлун
ОН И ОНА
Перевод
Что сказать ей при встрече? Показать уведомление? Или позвать в гости? Или…
Бумажку, извещавшую о зачислении в Пекинский университет, спрятал за пазуху. Он стоял на остановке 117-го автобуса, поджидая ее. В бумаге с виду не было ничего особенного, и все же она была свидетельством исполнения его давних надежд, поднимала его в собственных глазах, каждое слово в ней доставляло ему удовольствие. Он приподнимался на цыпочках и вытягивал шею, хотя и боялся встретить кого-нибудь из знакомых, которые, конечно, спросят, кого он здесь ждет и как сдал экзамены. А потом с плохо скрываемой завистью, поджав губы, будут поздравлять его, кивать головой. Эти люди, уже привыкшие жить как заведенные автоматы, наверное, не в силах пропустить такой случай, чтобы хоть на минуту вырваться из обыденщины, снять привычную маску… Пусть даже не они, а кто-то другой смог изменить свою жизнь, поступить в университет, найти удивительную, единственную в мире девушку.
Он не знал, который час. Толпа на остановке оттирала его все дальше от железной ограды, пока он не оказался у скверика, где росли высокие старые тополя. Здесь же стояли несколько женщин с детьми и старик. Они смотрели на подходящие и уходящие автобусы и бурлящую возле них, никак не убывающую толпу. Женщины жаловались друг дружке и негромко ругались — прямо при детях. Похоже, ругали автобусную компанию. В другой раз он пробился бы к дверям и попросил кондуктора посадить этих детей и старика. Но сегодня он даже не подумал о этом — так боялся пропустить ее. Но разве ее поймешь? Что она скажет, когда увидит уведомление? Скорее всего, вот что:
— О-о, герой! Сами будете любоваться этой бумагой? Или разрешите всем? Лучше всего — повесь дома на стене, и обязательно в рамочке под стеклом!
Да, она вполне может так сказать. Есть в ней какая-то природная раскованность. Не зря, наверное, прожила семь лет в дикой степи.
Позвать в гости? Может быть, и не откажется. Смерит взглядом, потом усмехнется:
— Предоставляешь мне случай порадоваться за тебя, пропустить по стаканчику?.. Ведь это такое событие!.. А если у меня нет свободного времени?..
По ее глазам ничего не поймешь. То ли над тобой смеется, то ли над собой.
Подул ветер. Заходящее солнце освещало уже только верхушки тополей. Ее все не было. Ждать — самая неприятная вещь в мире. Может, она просто не смогла прийти? Остановка опустела, и на него теперь безмолвно смотрят тополя и фонари у дороги. Трудно сосчитать, сколько раз он сказал себе: она просто не смогла прийти. И сколько раз упрекнул себя за то, что пришел сюда сам. Дурак! Ведь знал же, что она может пойти на работу! И разве они уже не договаривались насчет таких случаев? И почему он не позвонил ей еще раз?
Краем глаза он заметил невдалеке изящную фигурку. Легкая походка, белое платье, прическа — она? Нет, это девушка, которая работает с ней в одном цехе. Зачем она сюда пришла? Ну вот, остановилась у таблички с номерами автобусов, огляделась и увидела его. Что за невезенье.
— Лян Цисюн! Ты правда поступил в университет? Один со всего нашего завода, да? Все так завидуют: выучишься, станешь кем-нибудь поважнее, чем простой рабочий. Когда позовешь в гости? Небось загордишься теперь и не позовешь?.. Хочешь немножко?
Она болтала без умолку, лузгая семечки, предлагая на раскрытой ладони и ему. Глядела на него большими, даже как-то чересчур широко раскрытыми глазами.
— А-а, понятно. Куда нам, простым смертным, до студентов университета. — Она опустила руку.
Он посмотрел на шелуху на асфальте. Потом оглядел девушку — от бус до носков туфелек. Что-то в ней было ему неприятно. Как будто что-то непроницаемое отделяло их друг от друга. Что? Подошел автобус, девушка вскочила на ступеньку.
— А ты что не садишься? Ага, ждешь кого-нибудь? Наверное, Ли Хуэй?
Двери с шипением захлопнулись, и автобус тронулся. Но девушка добралась до окна и крикнула:
— Ли Хуэй после обеда взяла отгул. К ней приехал кто-то из Внутренней Монголии!..
Из Внутренней Монголии? Не Ян Фань ли? Лян Цисюн оцепенел. Все вокруг словно потеряло очертания, поплыло перед глазами. Лампочки на фонарях превратились в ярких светящихся мух и закружились в воздухе. Не нужно было сюда приходить. Когда выходил из дому, мама окликнула его: «Ты куда, сынок? — Она встала в дверях. — Скоро отец вернется». — «Я… я скоро приду». — «Я прошу тебя… не ходи к этой Ли. Подожди, поучись хоть год-два…» Глаза у нее заблестели.
А что хорошего можно сказать о Ли Хуэй? На заводе сейчас выбирают делегатов на городскую конференцию ударников «Нового великого похода». Ли, кажется, в их число не попадает — но это стало темой всех разговоров. Показатели работы у нее на протяжении трех лет очень высокие, но многие говорят, что она слишком большое внимание уделяет своей внешности, одевается вызывающе. Характер у нее резкий: если хорошо относится, отдаст последнюю рубашку, а если невзлюбит… Потому с ней всегда случаются разные истории, и у начальства, и у всех вокруг от нее уже голова болит. А в результате ее не выбирают, только судачат об этом на всех углах. Все эти сплетни об одежде, характере, «моральном облике» — не лучшая, конечно, рекомендация для девушки. Лян Цисюн сто раз говорил ей, просил. Ведь нужно учитывать, какое впечатление производишь, считаться с какими-то традициями, привычками людей. И что Ли? Отвечала, что он лезет не в свое дело, что у нее уже давно оскомина от этих банальностей и сплетен. Это была та область, где они никак не хотели понять друг друга, ссорились, не могли найти почвы для примирения…
— Вы будете садиться? — это кондукторша из окна. Двери автобуса открыты. Лян был на остановке один. Он очнулся от своих мыслей, шагнул к дверям, поставил ногу на ступеньку. Потом снова опустил ее.
— Вот дурачок! — сказала кондукторша и засмеялась. Странно: смех ее был похож на смех Ли Хуэй.
Когда это было?
…Дорога от завода к общежитию знакома как свои пять пальцев. Лян Цисюн возвращался с работы, а в голове у него вертелись английские слова. Весь мир состоял из английских слов, они путались, вставали на место, потом снова рассыпались. Английский прельщал его вовсе не как символ чего-то иностранного. Просто именно от языка очень многое зависело при поступлении. В прошлом году он провалился, в будущем не сможет поступать по возрасту. Все должно решиться в этот раз.
День был жаркий, даже цикады молчали. Люди старались идти по теневой стороне улицы, у всех были веера, а ему казалось, что воздух гораздо прохладнее, чем его разгоряченное лицо. Почему беды «культурной революции» обрушились на их поколение? Все теперь надо начинать сначала. Учиться азбучному, учиться понимать, что ты — человек, а не баран или заведенный кем-то автомат… В общежитии он живет на пятом этаже, дверь крайняя слева, на ней номер 502. Интересно, дома или нет его сосед по комнате, Луковица? На самом деле его зовут Цун Цзиньбо. Как было бы хорошо, если бы он уже ушел на свои вечерние занятия во дворец физкультуры. Лестница все не кончалась… что такое trying?.. Иностранное слово поглотило все его внимание, он открыл крайнюю дверь и вошел. Но оказалось, что он ошибся и вошел в 402-й номер четвертого этажа, на котором жили работницы завода. В этот летний вечер девушки оделись как можно легче, но все равно было жарко. Они по очереди мерили розовую нейлоновую майку, только что купленную Ли Хуэй, застенчиво теребили друг друга и все хохотали до слез. Ли Хуэй задумчиво глядела на только что раздевшуюся толстушку:
— Эх, девушки мои, вот уж не думала, что придется еще одну покупать. После ее примерки мой 42-й превратился в 52-й.
Девушки окружили толстушку. Вот это да! У нее 52-й размер… Они забыли, что дверь не заперта, и поначалу не обратили внимания на то, что в комнату вошел какой-то парень в очках. Ни спрятаться, ни укрыться, они закричали — в комнате как будто что-то взорвалось. Нейлоновая маечка упала на пол.
— Простите, извините, я… — Лян Цисюн был тоже напуган. Он начал отступать, не зная, что сказать.
— Стой!
— Как ты сюда попал?
— Не дайте ему уйти!
Девушки оделись, успокоились, осмелели и начали ответную атаку. Глаза, глаза, глаза… он окружен пристальными, возмущенными, враждебными, издевательскими, готовыми просто испепелить его глазами.
— Я ошибся дверью… — У Лян Цисюна вырвались наконец нужные слова, так взлетают в воздух напуганные кем-то птицы. Ему было явно не по себе.
— Ошибся дверью? Босяк! Ты чего хотел? — Это толстушка схватила Лян Цисюна. Она кричала громче всех. — Бейте его! Он наладчик из третьего цеха, член заводского комитета союза молодежи. Стыда у него нет!
Она звонко ударила своей пухлой рукой Лян Цисюна по щеке. Карточки с английскими словами выпали у него из руки и усеяли пол, как выброшенная рыбья чешуя. Он только прикрыл руками очки, даже и не думая отражать удары. Это было позабавнее, чем обезьяний театр! Ли Хуэй, которая единственная была одета, чуть не рассмеялась.
— Я действительно не туда попал…
Кто-то уже успел так ударить Лян Цисюна, что из носа у него пошла кровь. Но девушки не унимались. В дверях комнаты собралась толпа, глазеющая на скандал. Кто-то кричал, что надо сдать Лян Цисюна в охрану. Ли Хуэй подобрала с пола карточку с английским словом, сердце ее отчего-то дрогнуло. Она не хотела, чтобы дело зашло слишком далеко, чтобы его отвели в охрану, и шагнула вперед, схватив толстушку за руку.
— Девчата, немедленно оставьте его в покое.
— Оставить его? Чтобы он так легко отделался? — Толстушка пылала благородным негодованием.
— Он искал меня. Я сказала ему, что буду здесь одна… Вы можете понять? Это мой приятель.
Она с удивительной естественностью обратилась к Лян Цисюну:
— Ну что же ты, подбери свои сокровища!
— Вот в чем дело… — Девушки угомонились и тут же начали без удержу смеяться.
Лян Цисюн, нагнувшись, подбирал свои карточки и не мог понять, почему она так сказала? «Он и она…»
— Пойдем! — Эта необыкновенная девушка потянула его за руку, и он послушно вышел за ней.
На улице были уже сумерки, как будто кто-то закрыл свет плотной занавеской, Лян Цисюн не спеша шел вместе с Ли Хуэй, испытывая непонятное чувство: к радости примешивалась какая-то горечь… Он узнал, что она работает в пятом цехе. О чем еще говорить? Удивительная девушка!.. Их пути уже пересеклись однажды — 5 апреля 1976 года. Он не мог ясно ее разглядеть, но зато чувствовал сильный запах ее духов. Как будто она вылила на себя полфлакончика.
— Ты почему молчишь? — Ли Хуэй остановилась под похожим на зонт кленом.
— Я как раз думаю, как отблагодарить тебя… Если бы они отвели меня в охрану, то завтра это стало бы известно всему заводу, и я просто не знаю…
— К сожалению, только я не наподдала тебе пару раз. А о чем ты тогда думал?
— О словах… что означает trying?
— Trying?.. Нет, это просто невероятно! — Ли Хуэй уничтожающе рассмеялась. — Вот было бы интересно, если бы ты вместо университета попал в управление общественной безопасности! Ты на каком этаже живешь?
— На пятом, в 502-й, она так же расположена.
— Понятно. Теперь иди и в другой раз не ошибайся дверью. А если еще раз ошибешься, то мы тебя уже бить не будем, а затащим в туалет и запрем!
Она хрипловато рассмеялась, в ее голосе звучала явная издевка, и смех казался особенно резким в вечерней тишине. Она ушла, в воздухе остался только будоражащий запах духов. Лян Цисюну казалось, что он в тумане, в каком-то удивительном цветном сне.
Лян Цисюн пошел от автобусной остановки к Садовой улице — он решил искать там Ли Хуэй. Неужели гость из Внутренней Монголии — это Ян Фань? Она как-то говорила о нем, у нее вроде есть его фотография. И каждый раз, когда она заговаривала об этом человеке, Лян Цисюн чувствовал раздражение. Она отбыла на работах в Монголии семь лет. Семь лет молодости; трава желтела и снова становилась зеленой, днем и ночью надо было пасти овец — и разве не имела она права найти себе друга?.. У дороги в тени деревьев обнимаются влюбленные, совершенно не замечая никого вокруг. Дома неудобно, в парке нет места? Смешно все-таки! Наслаждение близостью заставляет людей терпеть такие неудобства. Неужели это и есть открытость, культура, цивилизация?.. Он разыскивает ее в такое позднее время — может, он действительно немного свихнулся? Лян Цисюн задавал себе эти вопросы, а ноги, не сбавляя скорости, несли его вперед. На перекрестке вскочил в автобус, который идет по Садовой. Садовая — очень длинная улица. В голову ему вдруг пришло совсем другое соображение. Может, это дело вовсе не стоит того, чтобы так волноваться, может, друг из Внутренней Монголии уже давно уехал, может, она ждет сейчас Лян Цисюна у ворот университета под деревьями и сердится, что его все нет… Если говорить честно, она словно околдовала его — с того самого раза, как он ошибся дверью. Ее облик, поведение, ее голос — сколько во всем этом магической неодолимой женской силы. Эту силу он ощутил только благодаря ей, и эта сила не шла ни в какое сравнение с внешней привлекательностью других девушек. И волосы у нее в отличие от других девушек всегда были уложены как-то особенно хорошо… Наверное, это и есть то, что называют соблазном! Он помнит, как испугался, когда увидел ее во второй раз. В тот день его отец вернулся домой из Сианя, и он, закончив работу, побежал сразу на автобусную остановку. На остановке уже извивался «длинный дракон» очереди. Подошел автобус, Лян Цисюн стоял в самом хвосте, рассеянно наблюдая за бурлящей толпой, пытаясь понять, за что зацепился его портфель. Скорее всего, за какой-нибудь другой портфель. Нет, белая изящная сумка — из тех, которые носят на ремешке через плечо, и рядом еще папка для бумаг.
— А-а, это ты, тот, что ходит по чужим комнатам!
Она! Он не верил своим глазам. И не мог поверить, что вот эта девушка только что вышла из ворот их завода электрооборудования: мягкие волосы уложены наподобие раскрытого цветка и водопадом льются на плечи — даже немножко слишком красиво; облегающее фигуру платье, в вырезе отливает золотым блеском цепочка; платье короткое, на ногах — легкие кожаные босоножки на высоком каблуке; она стоит совсем рядом, и он снова чувствует запах ее духов.
— В город? Поедем вместе. — Она говорит громко, как будто на остановке, кроме них, никого нет.
— Я… член заводского союза молодежи. — Лян Цисюн под взглядами людей теряется и не знает, что сказать. Блестящие глаза Ли Хуэй рядом, она улыбается, и он боится на нее взглянуть…
В автобусе становится все меньше людей, и свободных мест теперь полно. Следующая остановка — Западные ворота, Ли Хуэй живет где-то здесь, в южной части квартала. Он не знает ни номера дома, ни номера квартиры. Как искать? Он вышел из автобуса в тоскливом настроении. Неужели Ли Хуэй вопреки его надеждам вовсе не ждет его у ворот университета и нужно искать ее дом? В животе пусто — может, сначала перекусить?
В кафе на Садовой дрожали неоновые огни, там было шумно, оттуда доносились запахи еды. Наверное, сейчас в кафе целая толпа самых разных людей. Лян Цисюну хотелось чего-нибудь горячего. Он зашел, взял тарелку пельменей, свободных мест не было видно, и тогда он примостился у подоконника. Рядом за столиком разговаривали парень и девушка:
— Кушай, это все тебе.
— Так сильно пахнет маслом, даже есть не хочется… А сколько все это стоит?
— Какая тебе разница! У меня таких проблем, как у тебя, нет: это ты зарабатываешь всего ничего, да еще половину в дом отдаешь. Я, если потрачусь, поклянчу у старичков, они мне подкинут десять-двадцать юаней, трать — не хочу.
— Да, у меня все не так. Кабы были такие папочка с мамочкой…
От этих слов Лян Цисюну показалось, что в тарелке у него не пельмени, отдающие неприятным запахом, а чудесно сваренные листья капусты, одновременно он почувствовал, как у него загорелось лицо. Отец Ли Хуэй — «большой человек». Неужели его так тянет к Ли Хуэй потому, что к ее женскому очарованию примешивается чувство причастности к сильным мира сего? Нет, он ни в коем случае не хотел зависеть от ее отца. Именно потому он так стремился в университет… Неожиданно он увидел в стекле перед собой светлое девичье лицо, блестящие, подобно выглянувшей из-за туч луне, глаза глядели на него. Если это не Ли Хуэй, то кто же! Ему уже хотелось крикнуть. Но в тот самый миг, когда он поставил на подоконник тарелку с пельменями, Ли Хуэй исчезла, и в стекле появилась квадратная физиономия подвыпившего парня с глазами навыкате. Лян Цисюн с испугом понял, что он видит их отражения, что парень находится не на улице за стеклом, а в кафе. Он повернул голову и увидел за колонной столик, за которым сидели этот парень и Ли Хуэй. Лян Цисюн встретился с ней глазами. Чуть улыбаясь, она подошла к нему.
— К нам пришел студент университета. Выпьем по стаканчику!
Как всегда, она говорила так, будто в зале, кроме них, никого не было.
— Нет-нет, я не буду. — Он отпрянул, не понимая, откуда она могла узнать, что он получил уведомление о зачислении.
— А-а, наверное, пить вино в таком месте неприлично?
Она подошла к нему и взяла за руку… Так этот парень и есть Ян Фань из Внутренней Монголии? Ревность взорвалась в сердце Лян Цисюна как бомба. Ему захотелось повернуться и уйти.
— Ты что? Смотри не выкинь чего-нибудь! — Она потрясла его за плечо.
Люди подняли головы и посмотрели на них. Во взглядах сквозили насмешка, вопросы, любопытство, тревога. Лян Цисюн зачем-то нащупал рукой глубоко в кармане уведомление, голова кружилась, будто он выпил вина. Он чувствовал себя оскорбленным, потом он пожалеет, что пришел сюда. Но глаза Ли Хуэй полны такого горячего неподдельного участия, которое нелегко отвергнуть. Они подошли к столику, но парня там уже не было.
— Он ушел. Наверное, ему не хотелось встречаться с тобой.
— Это почему?
— Ты должен его знать, вы однокашники. Его зовут Сунь Кайюань.
— Сунь Кайюань?
Лян Цисюн был ошеломлен. Он совершенно не признал в этом человеке однокашника. А ведь имя Сунь Кайюаня было таким известным! Он учился на класс старше и был председателем совета учеников их школы, «школы Мира». А сколько в нем было уверенности, энтузиазма, как его речь наполняла силой сердца слушателей, когда он выступал во Дворце спорта рабочих в 1968 году от имени тринадцати тысяч школьников — участников первого пекинского отряда молодежи, посылаемой в приграничные районы! Как Лян Цисюн преклонялся перед ним тогда! Сердце его вместе со знаменем «коммуны хунвэйбинов», которое держал Сунь Кайюань, было готово улететь далеко-далеко, в бескрайние степи Дациншаня. Первыми словами в его дневнике были слова о Сунь Кайюане: «Я должен жить и бороться, как Сунь Кайюань!..» Сейчас все это в прошлом. Как мог так сильно измениться прежний герой? Если бы Ли Хуэй не сказала ему, кто это, он ни за что бы его не узнал, подумал бы, что это просто посетитель. Осталась в его душе хоть искра от того «хунвэйбиновского» огня? Остался ли в характере хоть намек на прежние горячие чувства?
Неизвестно, сколько прошло времени, Ли Хуэй тоже ушла. Остатки вина в стакане в странном освещении отливают глубоким синим цветом, как будто там было не вино, а кристалл чистого льда. Лян Цисюн запомнил только одну фразу, сказанную Ли Хуэй, когда она уходила:
— Завтра приходи ко мне домой. Посидим, заодно проводим Суня.
Завтра?.. Опять все эти однокашники.
Лян Цисюн неожиданно понял, что их с Сунь Кайюанем что-то разделяет теперь, разделяет история. И от Ли Хуэй что-то отделяет его. Что? Вокруг все кружилось, приковывал взгляд только синий цвет напитка в стакане.
Еще один эпизод из прошлого.
Где это было? Дома у Ли Хуэй… Неизвестно, с какого момента, но их отношения были уже чем-то большим, чем отношения сослуживцев. По крайней мере так казалось ему.
Из магнитофона неслась веселая музыка. Ли Хуэй непроизвольно отбивала ногой ритм. Какое у нее живое лицо! Волосы уложены так, что напоминают хризантему или птичьи перья. Покачиваются кисти кашемировой шали, колышутся в такт музыке штанины изящных, затянутых в талии брюк. Нужно признать, что это тоже красиво, только непривычно.
— Потанцуем?
— Я не умею, честное слово, не умею.
— А я умею. Еще умею пить.
— Ты начала пить, когда уехала в степь?
— Нет, пить я начала в столице нашей родины. А тогда мне было всего шестнадцать и я хотела покончить с собой… Еще чуть-чуть, и мы бы не встретились.
Лян Цисюн не верил своим ушам. Краска исчезла с лица Ли Хуэй, лицо стало холодным, в голосе тоже зазвучал какой-то холодок:
— Не веришь? А еще хвалился, что сам много претерпел в «культурную революцию». Надо сказать, ты вообще как будто с другой планеты свалился. Такой рассудительный.
— А ты разве нет?
— Не могу похвастаться, что я такая уж рассудительная. Знаешь, давай все-таки немножко потанцуем, только не наступай мне на ноги.
У Лян Цисюна закружилась голова, он снова был словно в тумане. Он не знал, сколько раз, кружась, наступил на ногу Ли Хуэй. Как будто он волчок и кто-то его заводит, заводит… Наконец Ли Хуэй что-то почувствовала в его состоянии и, посмотрев на его потное лицо, нахмурилась:
— Что-то я совсем устала, хватит…
Они вернулись к чайному столику. Зазвучала другая мелодия. Она была спокойной и тихой, как будто лился с горы ручей или в синем небе парила стая голубей. Ли Хуэй полностью отдалась во власть музыки, и Лян Цисюну почему-то это было неприятно.
— Тебе не нравится эта мелодия? — Ли Хуэй легонько толкнула его ногой.
— А что? Не вижу в ней ничего особенного.
— А-а, тебе, скорее всего, нравится Бетховен — «Героическая симфония», Девятая симфония?
— Я их не слышал…
— А кого ты слышал? Может, Моцарта, Чайковского, Шуберта, Гуно, Штрауса-отца и Штрауса-сына?
— Я, я никого не знаю…
— Так ты что, только и знаешь что «Марш хунвэйбинов» и песни из цитат?
— Я вообще очень плохо знаю музыку, честное слово.
Лян Цисюн даже не пытался соврать. Чистая душа! Ли Хуэй снова нахмурилась, внимательно смотрела на Лян Цисюна, в глубине ее глаз читалась легкая печаль, скрытая горечь. Потом, рассматривая носки своих туфелек, она сказала:
— Ты увлекаешься только тем, что касается твоей механики? Нет, я не хочу сказать о тебе ничего плохого. Я только думаю, что человеку, которому нравятся естественные науки, тоже необходимы фантазия, богатство эмоций.
Лян Цисюн сидел с горящим лицом, не смея поднять на нее глаз. Эти слова Ли Хуэй повторяла много раз, оценивала ли она опубликованный в журнале рассказ, спорила ли о новом фильме или о новой книге. Как-то они отдыхали на Молодежном озере. Ли Хуэй писала маслом пейзаж, а он рядом готовился к занятиям. Ли Хуэй неизвестно отчего вдруг разволновалась, потянула его, чтобы он взглянул на написанную как-то сумбурно, с непривычным смешением красок картину, которую трудно было сразу понять. Ли Хуэй сообщила, что она нарисовала восход солнца; на деревья будто падали отсветы огня, а вода в озере была глубокого черного цвета. Ни одного ясного, чистого оттенка, все написано в глухих тонах. И непонятно, почему Ли Хуэй так разволновалась.
Она с неким разочарованием сказала:
— Я хотела, чтобы ты увидел на воде птицу — белую, а в крыле красное перо… Ты не понимаешь языка живописи и не очень хорошо понимаешь людей. Неужели человеку, который занимается физикой, не нужна фантазия, не нужны сильные чувства?
В ее голосе звучал почти каприз, но вместе с тем и досада. Лян Цисюну было не по себе. Он совсем не разбирается в музыке, не понимает искусства, читает мало, а Данте, Мольера и Фолкнера, например, вообще не читал. Но самое главное, он не может овладеть девичьим сердцем и понять, какая на этом сердце печаль…
Ли Хуэй хотела сказать что-нибудь, чтобы прервать затянувшееся молчание, но вдруг под домом загудела машина, и она, вскочив, выключила магнитофон:
— Папа приехал. Когда он переехал в Пекин, то сам еще танцевал янгэ[66], но эту мелодию не любит…
— Мне нужно идти, — Лян Цисюн встал.
— Ты не хочешь встречаться с папой? Подожди немного. — Она накинула платок и засмеялась. — Ну хорошо, иди в мою комнату и подожди там. Если захочешь, потом с ним поговоришь.
Как часто слепая любовь приводит к тому, что человек перестает думать и рассуждать. Лян Цисюн послушно пошел за Ли Хуэй. Ему даже в голову не пришло, что их отношения могут что-нибудь значить для окружающих, что, наверное, следует встретиться с ее отцом, что эта встреча вообще для чего-то нужна.
Ее комната была начисто лишена уюта и изящества, которые обычно присущи жилью женщины. Все стены были увешаны большими и маленькими рамами для картин, самыми разными украшениями и безделушками. Каждая вещичка притягивала внимание и не давала сосредоточиться на чем-нибудь одном. Над кроватью висела пожелтевшая фотография. Степь, река, и в воде стоит Ли Хуэй и еще какой-то худенький паренек. Похоже на фотографию с места отдыха.
— Кто это?
— Один мой хороший друг. Такой же глупый, как и ты, но он не так равнодушно, как ты, относился к жизни.
Раздался стук в дверь.
— О, это наш ветеран Восьмой армии. — Ли Хуэй не успела подойти к дверям, как их с той стороны уже открыла домработница. В комнату вошло несколько человек. Вошедший первым был, без сомнения, отцом Ли Хуэй. Большой, уверенный в себе, в нем сразу видна самобытность, и он совсем не такой страшный, как говорила Ли Хуэй… Ли Хуэй только успела назвать имя Лян Цисюна, а ее отец уже протянул ему руку:
— Хоть мы и не встречались, но знакомы уже давно. Я слышал, это ты спас фотографии, которые Ли Хуэй снимала во время «Тяньаньмэньского инцидента»[67], это хорошо! А еще я слышал, что вы сейчас стали друзьями, да? Но только не надо торопиться, молодой человек. У меня сейчас кой-какие дела, я ими займусь, а потом мы побеседуем как следует. Думаю, это дело серьезное. А я не могу позволить так просто отнять у меня мою Ли Хуэй.
Его товарищи рассмеялись. Лян Цисюну казалось, что его ведут куда-то, как маленького, что он даже ростом внезапно стал ниже. И он стоял, не смея поднять головы, не двигаясь, только часто-часто стучало сердце. Отец Ли Хуэй, безусловно, интересный и совсем не высокомерный человек. Они снова перешли в гостиную, и Ли Хуэй небрежно сказала:
— Подожди его и поговори. Это удобный случай.
Она больше ничего не добавила, а может быть, и говорила еще что-то, но Лян Цисюн не запомнил. Если бы не это trying, не было бы того знаменательного дня, и все для Лян Цисюна было бы гораздо проще…
Тот паренек, что там на фотографии в ее комнате, — это Ян Фань, в кафе она сидела за одним столиком с Сунь Кайюанем. Какое они оба имеют к ней отношение? Лян Цисюн думал об этом, выйдя из кафе на Садовую и по дороге домой. Люди говорят, что любовь, как глаз, не терпит мельчайшей песчинки. Сунь Кайюань раздражал его, словно песчинка, попавшая в глаз. Он не понимал, почему Ли Хуэй с таким вниманием относится к этому Сунь Кайюаню, а его поступление в университет свела к шутке…
Лян Цисюн жил в небольшом скромном домике из трех комнат окнами на запад. Говорят, дом был построен еще при Цяньлуне[68] для слепого мастера, который изготовлял для дворца цветные фонари. С тех пор прошло столько лет, все здесь обветшало, но семья Ляна, все семь человек, была очень довольна своим жильем. Потому что только их дом из трех комнат занимал четверть всего двора, а шесть других семей жили на остальной территории дворика.
Отец Лян Цисюна — скромный, всегда знающий свое место преподаватель математики в средней школе. Дотошный и скрупулезный во всем, что касалось преподавания, он был смирного и тихого поведения, и жизнь его, как по часам, текла по строгому распорядку. В школе и во дворе его уважали. Используя психологические определения, которые придумывала Ли Хуэй, его можно было бы назвать «твердым» человеком. К любому делу он старался подходить, только все обдумав и взвесив. Даже сейчас, вспоминая о десяти годах явного беззакония и о том, как его выслали в уездную школу, он испытывал некое удовольствие и гордость: «Все-таки эти несколько лет нового идейного воспитания много дали, особенно таким людям, как я». Мать Лян Цисюна работала на бумажной фабрике. Она происходила из семьи мелкого лавочника и всю жизнь казалась чем-то напуганной. Она была так же скрупулезна и пунктуальна, как и отец. Все эти годы, когда отец возвращался с работы домой, она задавала ему один и тот же вопрос: «Сегодня ничего не случилось?»
И когда отец успокоительно качал головой, лицо ее словно освещалось: «Если у тебя все в порядке, то и нам всем хорошо…» Она никогда ни о чем не жалела. Никогда не ходила в кино или театр и даже не заглядывала к соседям посмотреть телевизор. Ей казалось, что все эти посторонние вещи могут как-то нарушить установленный покой. Лян Цисюн был вторым сыном в семье, его старшая сестра уже успела выйти замуж. Лян Цисюн давно нес такие же семейные обязанности, как и отец, поэтому тот не слишком вмешивался в жизнь сына, не пекся, как некоторые отцы, о его женитьбе, не пытался выяснить его намерения. После того как Лян Цисюн вступил в партию, отец стал обсуждать с ним все свои дела. Но мама… Что тут скажешь? Она мечтала только о том, чтобы у сына все было так же тихо и спокойно, как и у отца, чтобы он нашел себе такую же хорошую хозяйку, как она сама. Для нее главным богатством было сегодняшнее спокойствие их семьи…
Когда Лян вернулся, мать, улыбаясь, поднялась навстречу. Она редко так улыбалась, лицо светилось радостью, на нем словно стало меньше морщин.
— К тебе приходила Ай Лимин, пойди навести ее…
Понятно, почему так улыбается мать. Ай Лимин училась с ним с младших классов, потом пошла на тот же завод, и сейчас ее выбрали секретарем заводского союза молодежи. Эта девушка сразу пришлась по душе его матери больше всех других. Действительно, к ней ни в чем нельзя было придраться, и все же она не нравилась Лян Цисюну. Ли Хуэй всегда открыта, она может быть язвительной, легкомысленной, но она честна и искренна. Рядом с ней, глядя в ее чистые глаза, невозможно было быть фальшивым. Разве любовь — это не потребность в искренности? А вот с Ай Лимин было совсем не так — взгляд у нее какой-то пустой, и всегда возникает такое чувство, что она говорит не то, что думает. А что она думает — тоже никогда не понять. Так себя вести — это целое искусство!
— Так ты пойдешь? — Мать подбадривала его.
— Она по делу приходила? — с некоторым раздражением спросил он.
— Она бросила только одну фразу. Кажется, что-то насчет выборов передовиков..
«Наверное, это из-за Ли Хуэй, — подумал Лян Цисюн. — Скорее всего, так!»
Пойти или нет? Лян Цисюн никак не мог решить. Пока он, обо всем забыв, думал только о своих экзаменах, главной новостью на заводе стали выборы передовиков. Тот, кого выберут, не только будет участвовать в городском слете ударников «Нового великого похода», но, быть может, удостоится чести считаться образцом для всей страны. Естественно, этот вопрос занимал всех на заводе. Имя Ли Хуэй появилось в списках для выборов передовиков города потому, что среди четырехсот двадцати радиомонтажниц завода не было ни одной, способной составить ей конкуренцию. Производительность ее труда равнялась двумстам пятидесяти семи метрам провода за смену. Несколько десятков проверяющих становились вокруг рабочих стендов, на которых монтажницы укладывали проволоку, осматривали, оценивали, делали заключения. Руки девушек дрожали, как будто кровь в них застывала под взглядами экзаменаторов. Но Ли Хуэй на испытаниях подтвердила свою норму — двести пятьдесят семь метров. Она стояла перед большим, похожим на огромного зверя рабочим стендом — в просторной рабочей одежде, длинные волосы скручены на затылке. Она казалась маленькой, слабой и изящной, ее тонкие руки словно играли круглыми спицами для вязания, но проволока укладывалась со сказочной быстротой, и только капли пота шипели, попадая на горячие желобки, в которые должна была лечь проволока. Люди практически не могли уследить за ее руками! Но факт оставался фактом. Правда, мало кто пытался узнать, как это двадцатисемилетняя девушка достигла таких исключительных результатов, ставших рекордом для всего города. Зато все придирчиво и дотошно разбирали ее внешний вид и ее поведение.
— Вы поглядите, как она наряжается, на ее прическу, на эту цепочку. Как после этого ее выбирать?
— Если сделать ее передовиком, то это и будет как раз означать, что мы не отличаем белую кошку от серой.
— Если ее выберут, я тоже куплю себе такие лягушачьи очки и расклешенные брюки.
Раскричался даже всегда невозмутимый, знающий себе цену начальник цеха Лао Фаньтоу. На совещании бригадиров он сказал, качая головой: «Мы не можем отнестись к этому легкомысленно, не можем не учитывать последствий. Если мы выдвинем ее в передовики, то потом, когда остальная молодежь начнет ей во всем подражать, меня в конце концов никто и слушать не станет. Эти шалости гораздо серьезнее, чем, например, проблема загрязнения атмосферы!»
Неудивительно, что, придя на работу в цех, Ли Хуэй сразу произвела на Лао Фаньтоу неблагоприятное впечатление. В тот день ее привел начальник отдела кадров, и Лао Фаньтоу, увидев белые босоножки на высоком каблуке, чуть ли не в ярость пришел и, нагнув голову, ушел в свой кабинет. «У нас в цехе уже есть несколько человек, у которых ветер в голове, а теперь еще одну прислали с больной головой! Не понимаю, о чем думают кадры, направляя к нам таких работничков. Цепочка, эдакие босоножки — что она сможет сделать?..» И хотя Ли Хуэй три года уже работала без брака и работала, естественно, не в босоножках, а переодевшись, она так ни в чем и не разубедила Лао Фаньтоу. А среди руководителей цеха ни один человек не осмеливался ему возражать.
Оказалось, что жизнь поставила новый вопрос: каковы должны быть критерии в оценке передовиков? Члены союза молодежи участка, где работала Ли Хуэй, собрались, конечно, на собрание. Секретарь комитета Ай Лимин сидела рядом с групоргом, простодушным парнем с кислым выражением лица. У нее на коленях лежала огромная записная книжка, в которую была вложена ручка. Собрание обсуждало вопрос: к чему должен стремиться молодой человек? На лице Ай Лимин отражались малейшие изменения атмосферы собрания. Ли Хуэй сидела с пилочкой в руках и обтачивала ногти. Присутствие Ай Лимин было ей совершенно непонятно, и она совсем не ожидала, что товарищи по работе, способные критиковать ее за глаза, сейчас могут напасть открыто. Она не понимала того, что говорил групорг.
— Ты одеваешься так специально, чтобы люди обращали на тебя внимание?
— А тебе что-то не нравится?
— А почему ты одеваешься не так, как все?
— Никогда не хотела плыть по течению.
Жизнь сделала Ли Хуэй непокорной, самостоятельной в поступках. Она была свободной, с ранних лет не знала никаких ограничений. Родители позволяли ей все, и она сама позволяла себе все. А потом семь лет в степи — и она привыкла сначала вслушиваться в себя, а потом уже обращаться к внешнему миру… Сейчас, сидя с пилочкой для ногтей, она видела в глазах хорошо знакомых людей какую-то агрессию, хотя выражение на их лицах оставалось совершенно равнодушным. Даже те, кто раньше всегда тормошил ее, узнавая последнюю моду, были совсем другими. Все это удивляло ее.
— Что у тебя за прическа? Ты взяла ее из гонконгского журнала или из японского кинофильма? — Лицо Ай Лимин напоминало новенький, только что прокатанный лист стали.
— Это мои волосы, а дома у меня есть свой фен… — Ли Хуэй очень хотелось добавить: «Я что, должна спрашивать разрешения у молодежного руководства всякий раз, когда захочу сделать новую прическу?», но она только выдохнула. Ай Лимин холодно усмехнулась. Ли Хуэй привыкла верить своему первому впечатлению о человеке. Ай Лимин казалась ей «роботом», который не может взглянуть на себя со стороны. Ведь, судя по всему, она даже не чувствовала себя женщиной. Смешно! Для чего нужно, чтобы люди все были скроены по одному трафарету, как какие-нибудь гипсовые бюстики? Неужели твой облик считается нормальным только в том случае, если он соответствует какому-то одному образцу? Почему нельзя сделать оригинальную прическу, оригинально одеться? Это так страшно? Или, может быть, они боятся, что так можно легко скатиться к ревизионизму?
Хотя Ли Хуэй не считала эту «товарищескую критику» правильной и на следующий день пришла на работу все в тех же белых босоножках на высоком каблуке, кое-что она все-таки поняла — поняла, как к ней относится начальство. Поэтому она молчала, не вступала в споры по поводу выборов передовиков и даже не интересовалась этим. Иногда ей казалось, что она живет как бы по инерции, не думая о будущем.
Но Ай Лимин продолжала действовать настойчиво и целеустремленно. Она несколько раз заходила к Лян Цисюну и наконец застала его дома в тот момент, когда он усиленно готовился к занятиям. К Лян Цисюну не часто приходили такие ответственные работники, хотя бы даже и его одноклассники. Мать Цисюна торопливо приготовила Ай Лимин чай. В семье обычно пили кипяток, чайные листья хранились для гостей.
— Попробуйте, этот чай у нас уже полгода лежит, боюсь, как бы не испортился. — Мать Цисюна подала чашечку Ай Лимин. Решив, что теперь молодым людям нужно поговорить наедине, она вышла.
— Ты член комитета. Но нельзя же просто числиться и ничего не делать.
— Я понимаю… — Лян Цисюн кивнул. Как и его отец, в присутствии начальства он предпочитал не говорить, а только кивать головой.
— Ты должен помочь Ли Хуэй…
— А что такое? — В горле у него вдруг запершило, как будто он хлебнул чего-то крепкого.
— На заводе много говорят о ее образе жизни. Ты не знаешь, что за картинки она рисует? Ты знаешь, как она танцует? Ты знаешь, что у нее есть магнитофон? А ты знаешь…
Ай Лимин не связывала впрямую все то, что касалось Ли Хуэй, с буржуазным сознанием или преклонением перед иностранным образом жизни. Но Лян Цисюн почувствовал, что за этими подозрениями в увлечении «нездоровой» живописью, в знакомстве с фривольными завсегдатаями танцплощадок, в обладании импортным фирменным магнитофоном, за всем этим скрывается что-то другое. Он понял это по необычному поведению Ай Лимин, по нескрываемой злобе в ее глазах.
Еще одно воспоминание из прошлого.
В один прекрасный день младший брат не вернулся домой. Когда Лян Цисюн пришел с работы, отец был похож на растерявшегося муравья, бегающего по горячей сковородке. Он схватил тут же Лян Цисюна за руку и стал его упрашивать:
— Скорее, сынок, скорее пойди поищи Саньяна, а то кто-нибудь может заметить…
— А где он?
— Тише. Ах, неужели он пошел на Тяньаньмэнь, неужели туда?
— А, чтоб ему пусто было! — Зрачки у матери расширены, голос ее дрожит. — И надо же так искать приключений на свою голову!..
Выйдя со двора и уже сев в автобус, Лян Цисюн все еще был в нерешительности: действительно ли нужно ехать на Тяньаньмэнь и искать там брата?
Весна 1976 года, праздник «цинмин» — День поминовения, площадь Тяньаньмэнь запружена людьми, пришедшими отовсюду, чтобы помянуть недавно умершего премьера Чжоу. Море людей, волны цветов и венков — невзирая ни на что, народ собрался, чтобы отдать дань своего уважения. И один человек здесь словно капля. Как искать Саньяна? Лян Цисюн уже заезжал сюда перед тем, как вернуться домой. Конечно, он не сказал об этом родителям. Да и был он здесь не затем, чтобы читать стихи или произносить речи. Он, Ай Лимин и несколько членов заводского союза молодежи по указанию горкома и заводского парткома прибыли сюда, чтобы отыскать участвующих в демонстрации рабочих завода, провести с ними работу, убедить вернуться на завод, «держаться революции, стимулировать производство». Его роль не доставляла ему много радости.
К вечеру атмосфера на Тяньаньмэнь сильно накалилась. Нескольких парней, которые что-то громко кричали, увели; у двух девушек отобрали фотоаппараты и засветили пленку, она валялась на земле; появилось больше людей, одетых в черное, с повязкой «рабоче-крестьянская гвардия столицы». Где же Саньян?
Брат словно был сыном других родителей. Цисюн такой серьезный, спокойный, расчетливый. Саньян — всегда что-то замышляет втайне от других, «заговорщик». Он увлекся политикой, писал в тетрадку стихи и читал их домашним. Мать не выдерживала и, норовя ударить его, причитала: «О предки, неужели тебе жизнь надоела? Только выйдешь, и тебя тут же схватят!» «Что сейчас необходимо Китаю, так это люди, которые не боятся смерти!» — отвечал тот. Конечно, Лян Цисюн не мог не беспокоиться о таком брате. Может, он среди тех, кто писал на памятнике стихи? Может, его уже увели?
В это время люди впереди заволновались, толпа пришла в движение, как будто в толще воды промелькнула хищная рыба. Лян Цисюн не успел разобраться, что произошло, как чья-то рука тронула его за рукав. Это была девушка, лицо которой было почти скрыто платком, однако ему показалось, что он где-то ее видел. Она протянула ему небольшую сумку из непромокаемой ткани, похожую на военный планшет.
— Вынесите это отсюда. А мне нужно еще помочь одному человеку.
— Вы… — Лян Цисюн был напуган.
— Заверните, чтобы не было видно. — Она протянула ему кусок какого-то брезента, потом указала на повязку «рабоче-крестьянская гвардия» на его рукаве. — Вы меня не знаете, а я вас, кажется, знаю. Вы из третьего цеха. Я никак не могла отыскать здесь кого-нибудь из знакомых, хорошо, что наткнулась на вас. Вы ведь пришли сюда, руководствуясь своими чувствами к премьеру Чжоу, вы слушали только свое сердце, вы чувствовали, что нужно сделать, и сделали это!
Рука, лежавшая на его руке, сжалась, он увидел ее горящие глаза, потом она повернулась и растворилась в толпе. Кто она? По дороге домой Лян Цисюн раскрыл сумку и увидел в ней два фотоаппарата: один «Чайка», другой японский — «Великолепие». А что на пленке, разве узнаешь? Даже при нынешней общей накаленной атмосфере эти два фотоаппарата обжигают, как две только что выплавленные железные болванки.
Один день, другой, третий, четвертый. Прошло больше десяти дней… На заводе все шире и яростней разворачивалась кампания: искали тех, кто был на площади Тяньаньмэнь, проверяли, допрашивали, отбирали фотографии и стихи. Собрания — большие, маленькие, самые разные — собирались по семь раз на дню. Но той девушки Лян Цисюн нигде не видел. Она была каким-то искушением — отдала фотоаппараты в руки человека, который сам в составе небольшой группы занимался преследованиями. Это надежнее, чем спрятать улики в сейфе. На заводе никто не мог заподозрить, что между Лян Цисюном и этой девушкой есть хоть какая-нибудь связь. Но это совсем не успокаивало Лян Цисюна. Он чувствовал себя так, как будто прямо на его теле, за пазухой, спрятана сумка со взрывчаткой.
Где же она все-таки? Наконец в одно прекрасное утро, когда Лян Цисюн шел на работу, он встретился с этой девушкой. Она стояла прямо у входа, а рядом с ней он увидел Ай Лимин, руководителя группы расследования комитета союза молодежи.
— Это он? — указывая на Лян Цисюна, спросила девушку Ай Лимин.
— Он, — кивнула девушка.
Глаза Лян Цисюна и девушки встретились. Ее взгляд бы прямым, в нем ощущалась сила. Глаза словно светились, и свет этот проникал в самое сердце Лян Цисюна, так что он больше не решался встречаться с девушкой взглядом, чувствуя странное волнение.
Девушка как ни в чем не бывало спросила:
— Это я с вами встретилась четвертого апреля на рынке «Ветер с востока», когда покупала ткань?
— Так ли? Кажется, есть люди, видевшие ее в сумерках на Тяньаньмэнь. — Взгляд Ай Лимин кольнул Лян Цисюна, как иголка, он даже вздрогнул.
В тот момент, кажется, и сам Лян Цисюн не знал, что он скажет в следующую секунду. Отец небесный, никогда не приходилось сталкиваться с такими делами. Но он вдруг пролепетал:
— В тот день я и мой младший брат видели ее на рынке «Ветер с востока». Она помогла нам выбрать в подарок сестре ночную рубашку.
Спина у Лян Цисюна взмокла, но девушка, как и вначале, оставалась совершенно невозмутимой. Она вытащила из сумки маленькое зеркальце, маленькую белую расческу и стала не спеша расчесывать волосы. Медленно, раз за разом проводила гребенкой по волосам, как будто находилась у себя дома перед зеркалом. Этим она словно бросала вызов!
Вечером на остановке 117-го автобуса Лян Цисюн снова увидел ту девушку.
— Из-за вас все могло полететь к чертям! Когда вы заберете свои вещи?
Глаза девушки сверкнули, она усмехнулась:
— Хранить у вас пока безопаснее, чем у меня, поэтому попрошу вас потерпеть еще несколько дней. За мной следят, уже три раза приходили ко мне домой… Я сама вас найду, когда будет можно. Пленки — мои, а фотоаппараты можете взять себе. Как подарок.
— За кого вы меня принимаете? — вне себя вскричал Лян Цисюн.
Она взглянула на него внимательней, оставаясь совершенно спокойной.
— Извините. Наверное, я действительно вас недооценила. Наверное, двум фотоаппаратам вы предпочтете деньги. — Глаза ее смеялись.
…Этот случай и стал причиной их быстрого знакомства. Сколько раз, гуляя по улицам, отдыхая под деревьями у озера, прощаясь у Пекинской библиотеки, ожидая начала фильма в зале кинотеатра, — сколько раз Ли Хуэй смеялась, вспоминая растерянный вид Лян Цисюна у ворот завода: «На рынке «Ветер с востока»! Мне так хотелось тогда расхохотаться, честное слово! Ты так был похож на чеховского Червякова[69]…» Лян Цисюн не знал, кто такой Червяков, но он ощущал искренность Ли Хуэй, ее непосредственность, ее душа казалась ему чистой, как прозрачная, ничем не замутненная вода.
Ай Лимин была совсем не такой. Что-то в ней было пугающее, ту историю с фотоаппаратами она все еще не забыла.
Конечно, Ай Лимин очень хорошо знает Лян Цисюна, а он ее. Ведь они друзья детства, выросли в одном дворе. Потом они взрослели и уже только вспоминали о детских годах, им приходилось играть новые роли, девушки и парня, и они часто смущались. Но в то же время они как-то постепенно теряли общность интересов, взаимопонимание. Когда пошли работать на завод, Ай Лимин рекомендовала его в члены союза, позже, когда он готовился и сдавал экзамены в университет, она подбадривала и поддерживала его, как могла. Она говорила: «Ты пошел работать, стал членом учебного комитета, занимался, хотел расти дальше. Сейчас лучшая перспектива для молодого человека — это поступить в университет, и учеба теперь важнее всего». Она умела смотреть в корень и рассуждала всегда очень трезво, это было то, чего не хватало Лян Цисюну. Но он чувствовал, что она как-то особенно к нему относится. И что же? В тот день на партийном собрании цеха обсуждалось заявление Лян Цисюна с просьбой принять его в партию. После собрания Ай Лимин подождала его, чтобы вместе идти домой. Они прошли к остановке 117-го, и она предложила немного прогуляться. Они уже очень давно не говорили друг с другом наедине, и оба чувствовали неловкость.
— Ты часто ходишь на Молодежное озеро? — Ай Лимин подняла голову, ее каблуки стучали по камням мостовой.
— Часто хожу. Я там занимаюсь.
Там действительно тихо, только шум деревьев и плеск воды, все как во сне. Лян Цисюн не понял, зачем Ай Лимин спросила об этом.
— Но ты ведь ходишь не один? — Ай Лимин усмехнулась, но было видно, что спрашивает она вполне серьезно.
Лян Цисюн с удивлением смотрел на нее. Она имеет в виду Ли Хуэй?
— Я видела. В прошлое воскресенье, днем…
Так. В тот день Ли Хуэй решила пойти на озеро купаться и потащила его, чтобы он сидел на берегу и смотрел. С самого начала он испытывал какую-то неловкость. Ли Хуэй была в двухцветном, красно-белом, купальнике, длинные волосы красиво завязаны на затылке в узел. Она прыгала в воду с ветвей дерева. «Ух, холодно! Прямо пробирает насквозь!» Она дрожала всем телом, закрыв глаза и стуча зубами. На самом деле вода не была такой уж холодной. Потом она ныряла, уходила под воду, плавала как рыба, снова забиралась на ветку и снова ныряла и плавала без конца. В конце концов, когда она в очередной раз нырнула, у нее свело судорогой правую ногу. Она громко закричала: «Мама! Какая-то рыба вцепилась мне в ногу! Скорее вытащи меня! Ну скорее же!» Лян Цисюн отбросил книжку и, даже не сняв одежду, ринулся в воду. Как он был неуклюж тогда! Он совсем не отличался умением плавать и весь измучился, пока вытащил Ли Хуэй на берег. Хорошо бы они выглядели, если бы все это можно было сфотографировать. «Вот ерунда! — Ли Хуэй терла свою ногу. Потом она расхохоталась. — Скорей снимай все с себя, твою одежду надо высушить!» Он опять попал в трудное положение. Расстегнул пуговицы на рубашке, не решаясь ее снять. Потом спрятался за развесистым деревом. Ли Хуэй, смеясь, кричала ему вслед: «Какой застенчивый! Какой воспитанный! Ты что, боишься меня? Наверное, когда мама тебя родила, ты сразу оделся!» Она подбежала к нему помочь выжать и развесить одежду, и Лян Цисюн действительно был готов провалиться сквозь землю.
Неужели Ай Лимин видела все это?.. Лян Цисюн покраснел.
— В тот раз была просто игра, и я не мог…
— Она очень непосредственная!
— Да, особенно по сравнению со мной.
— И очень привлекательная.
— Она очень живая, порывистая и откровенная.
— Значит, получается, что она тебе нравится? А у нее еще есть папа…
Лян Цисюн остановился, лицо его теперь было бледным. Он хрипло сказал:
— Что ты имеешь в виду?
— На правах старого друга я разговариваю с тобой откровенно. И вовсе не хочу поссорить тебя с Ли Хуэй.
— Я не понимаю, ты чего-то хочешь от меня или от нее?
— Получается, что от обоих…
На лице Ай Лимин не дрогнул ни один мускул, оно было неподвижным, словно вырезанным из камня. Взгляд ее был, как всегда, холодным и острым.
— Ты помнишь о тех фотографиях, которые Ли Хуэй сняла на площади Тяньаньмэнь? Если говорить с позиции сегодняшнего дня, ты поступил правильно, когда сохранил для нее эти пленки. Но если вспомнить те времена, ты как член союза молодежи поступил нечестно по отношению к своей организации, и ничего славного в том не было…
— А я никогда и не говорил, что я герой.
Сколько раз уже Лян Цисюн испытывал неловкость, стыд, слабость, вспоминая то дело с фотоаппаратами.
— Когда же ты кончишь напоминать мне об этом?
— Я хотела спросить тебя, ты только тогда познакомился с Ли Хуэй?
— Конечно, и что из этого?
— Среди наших ребят очень много разговоров о тебе и о Ли Хуэй. Тебе нравятся те же люди, что и ей. Если понаблюдать за вами, то и в образе мыслей у вас очень много схожего… На самом деле, я хотела выступить на сегодняшнем партийном собрании, сказать о твоей связи с Ли Хуэй. Хотелось узнать четко твою позицию, твой взгляд на мир. Это было бы очень полезно для того, кто собирается вступить в ряды коммунистов.
— Так почему же ты не выступила?
— Я боялась, что это может тебе повредить. Ведь ты же мой старый друг.
— Честное слово, я не думал… я должен быть благодарен тебе.
Первый раз Лян Цисюну показалось, что Ай Лимин такая же, как и все. Как трудно все-таки ее понять… К остановке подошел автобус, и Лян Цисюн заскочил в открывшиеся двери. Автобус двинулся, Ай Лимин, как изваяние, осталась стоять на месте. Кто знает, о чем она думала? Старый друг…
Придя домой, Лян Цисюн ощутил беспокойство, ему не сиделось, и он вышел на улицу. В освещенной фонарями толпе прохожих почувствовал себя спокойнее. Он решил найти Ай Лимин. Неизвестно отчего, в его душе родилось сильное желание «отомстить». Это же чувство приходило к нему, когда он думал о Сунь Кайюане из Внутренней Монголии или когда вспоминал об эпизоде в кафе… Быть может, все это оттого, что он злится, считая отношение Ли Хуэй к жизни неправильным. Укладывать больше двухсот пятидесяти метров проволоки и не стать передовиком — неужели это не трогает Ли Хуэй, не наводит ее на глубокие размышления? А Лян Цисюн надеялся, что этот урок сильно подействует на нее, они смогут преодолеть преграду, которая их разделяет, станут ближе. Он думал, что это поможет их любви. Иначе ведь ничего не получится.
Ай Лимин жила к югу от Молодежного озера, в рабочем квартале. Каждый раз, идя на озеро, Лян Цисюн и Ли Хуэй должны были пройти мимо этого квартала по асфальтовой улице, обсаженной раскидистыми деревьями. На этой улице всегда было так тихо, что, наверное, можно было услышать, как растет трава. Эта улица заставила Лян Цисюна о многом вспомнить…
На следующее воскресенье после его разговора с Ай Лимин Ли Хуэй снова решила пойти купаться. Шли они по этой же аллее. Спор начался из-за Ай Лимин. Лян Цисюн и не предполагал никогда, что Ли Хуэй так много думала об Ай Лимин и что это так глубоко ее взволнует.
— Нет, разреши мне сказать, что я о ней думаю. Мне всегда казалось, что она как-то по-особенному устроена, и в голове у нее не так, как у всех, и глаза не такие. Как будто она не совсем человек. Ты так не считаешь? В прошлом году во многих институтах стали устраивать танцы. А она устроила два вечера-диспута, на которых разговаривали о жизни. И что она сказала? «Студенты могут танцевать, сколько захотят, а на нашем заводе такого не будет. Сейчас многие молодые люди говорят, что им вздумается, а мне кажется, они могут легко попасть в беду. Нужно выручать их!» Ну не смешно ли? Она похожа на всезнающую добродетельную святую, на бодисатву: свысока одергивает этих молодых людей, хочет их спасти и требует, чтобы все у них было по одному образцу — радость, любовь, чувства, даже одежда… Я вот только не знаю, кто будет спасать ее! Тебе что, неприятно? Твое лицо напоминает сукно, которым покрывают стол. Мне лично ничего от тебя не нужно! И я знаю, что Ай Лимин — твой старый друг и что она рекомендовала тебя в партию. Но то, что я говорю, правда…
— А меня-то это каким боком касается?
— А ты ведь тоже член союза. — Лицо Ли Хуэй словно затвердело, на скулах выступили красные пятна, глаза сверкали. Какая она все-таки красивая, в один ее голос можно влюбиться: — А мне глубоко противны те, кто, во всем разбираясь поверхностно, пытаются наставлять других на путь истинный. Указывают: «То не так, это не так, вот так жить нельзя, вот так тоже». Как будто нас папа с мамой по ошибке родили. Если говорить об Ай Лимин, то мне даже ее немного жаль, она как будто совсем лишена молодости. Функционер, посвятивший себя молодежной работе, да к тому же так педантична. Раньше я всегда думала, что у людей ум коснеет с возрастом, и никогда не предполагала, что и в нашем поколении можно встретить…
— Ну, может быть, не все то, что говорит Ай Лимин, неправда?
— Есть доля истины. Но я никогда не считала, что если молодой человек любит красоту, жизнь, если у него есть индивидуальность, то это сразу изобличает в нем приверженность к буржуазному образу жизни. Я совершенно не считаю себя какой-нибудь буржуазной дамочкой. И я не думаю, что Ай Лимин является образцовой принцессой пролетариата.
— Не слишком ли резко ты высказываешься?
Ли Хуэй отломила с дерева тонкую ветку и теребила ее в руках.
— У нас в цехе есть Да Лян — довольно простой и бесхитростный парень. Говорят, что, когда он был еще холостой, решил приударить за Ай Лимин. Вот уж попался, как кур во щи. Он писал Ай Лимин письма, так она их все отдала начальнику цеха Лао Фаньтоу. Лао Фаньтоу передал их в партбюро, те — в молодежную группу. Так эти бумаги ходили по кругу, пока совсем не истрепались и не изорвались. Но Да Лян был все еще бодр. Обсмеяться можно! В один прекрасный день он все же решился с ней поговорить, и она ему выдала, что сначала он должен решить вопрос о своем вступлении в партию, а потом уж они смогут говорить о чем-то другом. Когда он подал заявление в партию, она снова пошла к начальнику цеха и сказала, что Да Лян скрывает какие-то факты о своей семье. Да Лян отвечал, что его старший брат был когда-то правым уклонистом, но потом его реабилитировали и восстановили в партии. Тогда Ай Лимин заметила, что все это, может быть, и так, и именно так и записано в анкете. Но вот насчет исправления правого уклониста — разве росчерком пера можно зачеркнуть историю? Таким образом, дело о вступлении Да Ляна в партию было отложено, а Ай Лимин тогда же стала членом цехового парткома. Отец небесный, как все-таки это ужасно! Хорошо еще, что ее власть не так велика. Если бы она стала, например, секретарем горкома, вполне возможно, что на Да Ляна навесили бы ярлык правого уклониста!
— Ты так думаешь? А не в слишком ли неприглядном виде ты ее выставляешь?
— Вовсе нет. В ней что-то есть, она даже привлекательна.
— Привлекательна? Ты смеешься?
— В каждой женщине есть своя особая красота. И у каждого человека есть свой собственный духовный мир, в котором он живет. Эти миры отделены друг от друга, как отдельные комнаты. Откуда я могу знать, о чем думает Ай Лимин? Я вовсе не хотела ни над кем насмехаться.
Она подняла к нему лицо, глаза ее странно блестели. Как мог знать Лян Цисюн, о чем она думает? Он молчал. Он не во всем был согласен с Ли Хуэй. Он не считал, что нужно оправдывать все то новое, к чему стремятся молодые люди, в том числе и Ли Хуэй. Почему она так резка, так несправедлива, так взволнованна? Он не понимал своих ровесниц — неужели у молодых людей одного поколения разница в мыслях и чувствах может быть так глубока? Ли Хуэй тоже молчала. И тоже прислушивалась к себе.
В этот момент Лян Цисюн и увидел на улице Ай Лимин. В руках она держала корзинку, будто шла покупать овощи. Лян Цисюн увидел ее глаза, и ему захотелось превратиться в маленького муравья и спрятаться, затеряться где-нибудь в траве. Или хотя бы оказаться подальше от Ли Хуэй, чтобы не «поколебалась традиционная мораль». Ли Хуэй тоже увидела Ай Лимин. Она тут же взяла Лян Цисюна под руку и положила голову ему на плечо. Она тихонько подталкивала его: «Подними голову. Чего бояться? По мне, так пусть смотрит. Я не верю, что она не завела себе парня и что они боятся друг друга ручкой коснуться».
Ай Лимин явно заметила все движения Ли Хуэй, повернулась и скрылась в том переулке, из которого вышла. Ли Хуэй дождалась, когда Ай Лимин скроется, и победно рассмеялась:
— Да это просто чудеса! А я думала, что она подбежит к нам и будет нас растаскивать.
Она бесшабашна, и в этой бесшабашности есть какая-то диковатость. И в то же время чистота, непонятная чистота — как у ребенка…
Все это теперь в прошлом, стало уже воспоминанием. Но сейчас, когда он вновь шел по этой улице, все снова ожило в памяти.
В этот миг лунный диск отразился в воде, от деревьев потянуло каким-то свежим, чистым запахом. Потом луна зашла за тучи, начал накрапывать мелкий дождик. Капли падали на лицо, за воротник, стало зябко. Порыв ветра налетел на деревья, на окна, которые светились желтыми, белыми, разноцветными огнями. Ветер вернулся и донес звуки музыки. У кого-то работал магнитофон, мелодия была знакомой, о чем-то смутно напоминала. Неизвестно отчего, Лян Цисюну стало казаться, что Ли Хуэй за этим освещенным окном, среди звуков музыки и увлеченно танцует… Асфальтовая дорога привела Лян Цисюна к кварталу, заросшему деревьями, подобно вершине какой-нибудь горы. Этот квартал назывался новой рабочей деревней, и возник он в ужасную пору — летом 1972 года. За восемь месяцев здесь было построено двенадцать домов. Такая скорость, да еще низкие цены сразу напугали будущих жителей. В трехэтажный дом заселяли больше двадцати семей. В газетах напечатали про еще один «успех „великой культурной революции“». Через три года землетрясение сыграло с этим кварталом злую шутку: один дом вообще развалился, в пяти появились огромные трещины, три дома покосились. Более трехсот семей покинули свои квартиры и стали жить в домишках, которые сами же и построили. Еще через три года убогие хижины оделись кирпичом. Ходить по этим неосвещенным запутанным улочкам было все равно что блуждать по подводному царству.
Чья-то сильная рука схватила Лян Цисюна за воротник. Лян Цисюн почувствовал горячее дыхание, запах вина. Перед ним стоял парень в яркой куртке, в огромных очках-«стрекозах», закрывавших пол-лица. Почти под очками торчали маленькие усики.
— А-а, это как же ты сюда залетел? Снова дверью ошибся?
Это был один из «ветеранов» — из тех, кого когда-то посылали в деревню. Лян Цисюн почувствовал облегчение, слабость, но не знал, что сказать:
— Да нет, вовсе нет, это…
Он с напряжением всматривался в закрытое очками лицо, пытаясь понять, был ли этот парень среди тех ребят, которые одним дождливым вечером хотели отнять у него деньги? «Ветеран» Фан Син провел во Внутренней Монголии десять лет. Когда-то он учился вместе с Лян Цисюном. Его отец, всегда бривший голову, был учителем. Во время «культурной революции» он, имея какие-то неясности в прошлом, так испугался, что умер от страха. Мать одна растила пятерых детей. Фан Син, старший, был отправлен на перевоспитание в деревню и вернулся в Пекин только в 1979 году, когда мать серьезно заболела. До сих пор у него не было постоянной работы, а пока он устроился подсобным рабочим в ремонтной бригаде завода — грузил, таскал, подносил.
— Ты чего? Я тебя сильно напугал?
Фан Син расхохотался, его смех был похож на кряканье. Он хлопнул Лян Цисюна по плечу:
— Ты теперь студент, тебя теперь, наверное, и не упросишь зайти посидеть к старому товарищу. Это здесь, сразу за углом.
Лян Цисюн оцепенел. Фан Син снял свои огромные очки, и сердце у Лян Цисюна замерло: это он был тогда с ножом. Они пошли, но Фан Син вдруг остановился.
— Большой Сунь вернулся, ты знаешь?
— Какой Большой Сунь?
— Сунь Кайюань. Он же был вожаком в «коммуне хунвэйбинов» нашей школы.
Фан Син посмотрел на сжавшегося Лян Цисюна.
— Он живет у Ли Хуэй, я иногда захожу туда к нему. Он, Ли Хуэй, я и Ян Фань, который умер, жили в одной деревне. Он почти все время молчит, делать ничего не хочет, даже в Пекин возвращаться не хочет. Нашел себе там монголочку, которую зовут Балцигэ.
Лян Цисюн вспомнил кафе и того подвыпившего парня. Да, Сунь изменился, и изменился так сильно, что узнать его было трудно, как будто он выходец из какого-то другого мира. Неужели это сердце, такое горячее когда-то, застыло, превратилось в камень?
Они пришли к Фан Сину. Недавно побеленный домик, который явно ремонтировали после землетрясения. В комнате только кровать, стол и полка книг. На стене еще картина, выполненная тушью, сразу видно, что ее писала Ли Хуэй. Ее любимый лотос, несколько мазков — листья. Цветок ослепительно белый, а на двух бутонах розоватый отблеск. Еще на стене висит эрху[70], видно, что к нему редко притрагиваются. В домике так тихо. Скорее всего, Фан Син обрел в этой двенадцатиметровой комнатке покой. И может быть, дожидается своего счастья.
— Ты чего в дверях стоишь? Даже если ты переночуешь у меня, утром я с тебя денег не потребую.
— Здесь так тихо и пусто. Тебе, наверное, нужно жениться?
— Мне? — Фан Син засмеялся. — Вот уж никогда не думал… Без нормальной работы… кто же на меня посмотрит? Я сам на себя смотреть не хочу, не говоря уж о девушках.
Фан Син хотел налить Лян Цисюну стакан чаю, но в термосе было пусто, и он поставил стакан на стол. Потом подобрал кусок бумаги и стал делать самокрутку.
— И какие тебе мысли в голову приходят? Ведь я не вру. Соевый сыр, упавший в золу, уже никому не нужен. Иногда я думаю, что я — редкий экспонат, и всякий меня так и рассматривает. В те десять лет мы разжигали какой-то дьявольский огонь, жгли других и сожгли себя… Хунвэйбины, годы в деревне, судимость. А тем, кто заправлял, что? А теперь все поздно. Ясно, что впереди ничего не будет. Даже внуков моя мать от меня не получит. И мне совсем не хочется, чтобы сюда кто-нибудь приходил.
Лицо Фан Сина окуталось клубами едкого дыма, прищурив один глаз, он продолжал:
— Этот дом мне мама отдала. Она все выбирала мне девушку, как какой-нибудь товар. Она все еще думает, что ее сыночка можно кому-то предложить, как лучшее овощное блюдо. Родителей на этом свете можно только пожалеть… Она бы умерла, если бы у меня не было угла и я бы никого себе не нашел. У нее опухоль в легком в последней стадии. Но куда же мне пойти искать себе девчонку? Объявление дать или идти на улицу и приставать? Спасибо Ли Хуэй: выручила меня, старая подруга. Один раз пришла к нам, прикинувшись моей девушкой. Мама от радости плакала. Плакала и приговаривала, что она и подумать не могла, что ее старший приведет такую чудесную девушку. Мол, такая девушка должна плохо чувствовать себя в их доме, ведь Фан Син пока еще не стал человеком…
Это просто невероятно! Только Ли Хуэй могла разыграть такой спектакль.
Фан Син рассказывал так искренне и взволнованно, что на глазах у него появились слезы. Кто бы мог подумать, что он так сильно любит свою мать!
В полумраке неосвещенной комнаты Лян Цисюн смотрел в лицо своего однокашника, длинноволосого, словно девушка, и не испытывал ни злобы, ни презрения. Была только какая-то тоска… Фан Син встал и, плюнув на свою самокрутку, бросил ее на пол.
— Эх, хотел бы я умереть там, в степи, как Ян Фань…
— А как умер Ян Фань?
— Разве Ли Хуэй тебе не рассказывала?
Что было отвечать Лян Цисюну?
— А, ну тогда я об этом не могу говорить. Мы с Ли Хуэй как брат и сестра. — В глазах Фан Сина как будто сверкнули какие-то огоньки. — Конечно, Ли Хуэй совсем не такой человек, как я, она про себя, конечно, корит меня за то, что я не занимаюсь собой, и у нас не так уж много общего. Но когда мы встречаемся, она не говорит мне ни слова. И это для нее естественно. Я восхищаюсь ею. Она замечательный человек, справедливый. Во-первых, она сумела вернуться в Пекин без помощи своего папаши, во-вторых, не стала пользоваться всяким блатом и пошла на электрозавод. В степи она пасла лошадей, и ее знали все. Потом пришла на завод, и ее тоже все знают. Она везде ведет себя безупречно, ее не могут не уважать. Я вовсе не романтик, но и не могу так, как Ли Хуэй, строить свою жизнь. Сегодня я думаю только о том, как прожить сегодняшний день… Скажи честно, ты к ней серьезно относишься?
— Я — да, а она, может, и нет. С одной стороны, так много эмоций, а с другой — как будто что-то всегда стоит между нами. — С искренним и открытым Фан Сином Лян Цисюн не мог быть нечестным, только краска прилила к лицу.
— Все дело в Ян Фане.
— Ян Фане?
Лян Цисюн неотрывно смотрел на Фан Сина.
— Ли Хуэй никогда не сможет забыть его. — Фан Син немного помолчал. — Как тебе сказать? Она человек, способный на сильное чувство. Каждый раз, когда мы заговариваем о Ян Фане, она начинает плакать. Говорит, что он умер из-за нее. Хотя на самом деле он всегда заступался за несправедливо обиженных. Если бы он был жив, они бы поженились. Если ты увидишь Ли Хуэй… Дружище, я очень верю тебе и знаю, что ты меня не выдашь.
Но Лян Цисюн как будто уже не слышал этого. Ли Хуэй никогда не говорила ему, что Ян Фань умер. Словно он все еще жив…
Выйдя от Фан Сина, Лян Цисюн, казалось, погрузился в молоко — такой густой был на улице туман. Когда тетушка Ай открыла дверь, Фан Син, провожавший Ляна до дверей, исчез, словно растворился в этом тумане. Тетушка Ай — толстая, похожая на бочку для бензина — разговаривала на языке пекинских трущоб:
— Нет, вы только поглядите, что это за девка. Бросила ужин, пошла вас искать. И как это вы не встретились? Вы можете смеяться, да только на этом заводе, где тысячи людей, черт знает что происходит, ей приходится вертеться, и она сама не своя. Сегодня утром говорит, что-то у них там по союзу молодежи, какое-то собрание, села что-то писать. Я ей завтрак подогрела, потом все остыло, я снова подогрела. Пока ложку ко рту не поднесешь, есть не будет. Или скривится, что соус к овощам не такой, как надо, и что я ей надоедаю. Хорошо, я простая женщина, в союзах-то не была, в партии не была. Но разве я говорю что-то не то? Сейчас она секретарь молодежный, а потом должна стать партийным секретарем. А я, чтобы быть подходящей матерью, должна, значит, окончить Университет марксизма-ленинизма, где учатся два года!.. Ох, поглядите, что же это я вас все здесь держу, проходите скорее, выпейте чашечку чая…
Лян Цисюн слышал, как тетушка Ай все говорит и говорит что-то. Он не знал, как выбраться из этого дома. Перед его глазами все время стоял только один человек — Ян Фань: он приближался, спускался с какой-то непонятной горы — то ли могильного холма, то ли просто с безлюдной сопки; подходя, он смеялся и махал рукой…
Неужели Сунь Кайюань мог не приехать?.. Целый год она ждала его письма. Она все время писала ему, пыталась выйти на него через старых друзей отца, живущих во Внутренней Монголии, но так и не получила от него ни строчки. И вот неожиданно Сунь Кайюань приехал. Какие же он привез новости? Он сказал ей, что не вернется в Пекин, он решил, что не вернется никогда. Но это и так было ясно: ведь у Большого Суня в городе нет ни одного родного человека. Понятно и другое — Пекин ранил его сердце. Но Большой Сунь сказал Ли Хуэй еще и о том, что он женился… Что почувствовала Ли Хуэй, услышав эту новость? Она вдруг представила себе их с Ян Фанем новый дом, и все в нем было, как было когда-то. На стене прямо перед глазами — ее картина «Закат», написанная маслом: необычные южные деревья, написать которые ее попросил Ян Фань; несколько оранжевых листьев упали на воду, вода тоже почти совсем красная. Ослепительно сверкают серебристые тополя. Но листья с них уже облетели, оставив обнаженными ровные белые стволы… Сколько здесь передумано и пережито! На столе, наверное, еще стоят острые золотые стебли травы. Во что они превратились? Неужели они в ее любимой вазе лимонного цвета?.. Все это как будто здесь, прямо перед глазами. А эта Балцигэ, на которой женился Большой Сунь, жила когда-то рядом с Ли Хуэй. Она учила Ли Хуэй ездить на лошади и стрелять, Ли Хуэй обучала ее грамоте и арифметике. Чай, пламя свечи, мясо какой-то птицы… Волны воспоминаний захлестывали Ли Хуэй. Но сейчас она не заплакала. Они с Большим Сунем пошли в кафе…
Когда они вернулись, Ли Хуэй открыла двери гостиной и сказала Сунь Кайюаню:
— Будешь спать в этой комнате. Это папин кабинет, иногда он здесь отдыхает. Ты совсем устал.
— Что говорить — устал, старею. В степи люди быстро стареют.
Сунь Кайюань действительно сильно постарел, выглядел изможденным. Морщины на лице прорезались резче и словно затвердели, глаза, когда-то ясные, горящие, потемнели и потухли. Разве мог он напомнить того юношу из идущего во Внутреннюю Монголию поезда? Тогда он был скорее похож на молодого футболиста, едущего в степные районы на соревнования. С каким энтузиазмом он махнул тогда рукой:
— Друзья! Давайте споем нашу песню! Заснем с песней хунвэйбинов на устах!
Отбивая такт рукой, он запел — громко, грубым голосом, в некоторых местах фальшивя. Но в нем было столько искренности и гордости. Поезд мчался, за окнами была ночь, а они пели. Ли Хуэй была так взволнованна, что на глазах у нее выступили слезы. Лицо Сунь Кайюаня казалось ей таким значительным, ей виделось знамя, под которым они шли к своим победам… Но сегодня этот герой лег на кровать и через мгновение уснул, лицо его было серым и бесстрастным, почти как у мертвого. Он перетрудился, слишком перетрудился…
Ли Хуэй задернула занавески и накрыла Сунь Кайюаня одеялом. Она вышла из комнаты и столкнулась с домработницей. Домработницу — невысокого роста толстушку с белыми, как фарфор, зубами и веснушками на носу, с круглым лицом, на котором располагались небольшие узенькие глазки, — нельзя было назвать красавицей, но у всех она вызывала симпатию. Она была молода и потому легко за всем поспевала, о такой работнице можно было только мечтать. Звали ее Сю Фэнь. Заполняя анкету для прописки, она написала, что ей тридцать один год и что она уже замужем. На самом деле она была на год моложе Ли Хуэй и написала так только для того, чтобы было меньше хлопот и неприятностей. Отец Ли Хуэй взял ее из своих родных мест, она даже числилась их родственницей — седьмая вода на киселе. У нее был парень, и в Пекин она приехала, чтобы заработать и, вернувшись, выйти замуж. Ей не хватает женственности, изящества, но у нее есть опыт, сметка и определенная сила воли. В свободное время она сшила Ли Хуэй и ее отцу замечательные тапочки, которые тогда нигде нельзя было купить. Она выставила их как экспонаты на тумбочке у своей кровати. Но без дела ей все равно не сиделось. Как-то она сказала: «У вас тут работы много, а я боюсь бездельничать. Без дела я сразу начинаю родные места вспоминать».
Говорила она мало, а если заговаривала, то всегда вспоминала родину — поля, деревья, речку под деревьями, своих уток, огород. Читать она не любила, зато с удовольствием рассматривала иллюстрированные журналы и, найдя особенно понравившуюся фотографию, вешала ее над кроватью. При этом приговаривала, что река, ивы, лодочка на реке и даже сваи на дамбе точно такие же, как у них. В душе у нее был свой, совершенно особый мир. Единственной ее страстью были бумажные вырезки — цветы, бабочки, фрукты, рыбы. Их она прикрепляла на шкаф, на стены, кухонные полки. Даже на серванты в гостиной на разной высоте, так что многие гости смеялись до слез. Но самое интересное начиналось с приходом весенних праздников. Тогда вся квартира сплошь покрывалась большими и маленькими бумажными вырезками. Она говорила, что у них дома всегда так делали, и кто мог ей возразить, что здесь не ее дом? Ли Хуэй и ее отец относились к ней как к члену своей семьи, они любили ее за наивность и чистоту — чистоту белого листа бумаги, чистоту речки ее родных мест.
— Ты что, выпила? — Глаза Сю Фэнь превратились в темные точки.
— А что, у меня лицо красное? — Ли Хуэй приложила ладони к щекам.
— Немного пахнет. Папа узнает, он тебе даст…
— Его сегодня не будет. — Ли Хуэй положила руки на плечи Сю Фэнь, заглянула ей в глаза.
Сю Фэнь показала на дверь гостиной:
— Кто это к нам приехал?
— Я с ним когда-то училась. А потом мы вместе работали в деревне. Ты хочешь есть?
Сю Фэнь покачала головой и тронула пуговицу на кофточке Ли Хуэй:
— Тебя что-то тревожит?
— Тревожит? — Ли Хуэй грустно усмехнулась. — Девичьи тревоги — дело путаное. Ты лучше не спрашивай меня ни о чем, пойди займись своими бумажными цветами. Пока!
Ли Хуэй закрыла за собой дверь своей комнаты. Неужели все уже в прошлом?.. Она прислонилась спиной к двери, взгляд ее невольно упал на висящую на стене пожелтевшую фотографию — она купается в реке вместе с Ян Фанем. Река Чжумацинь. Ее глубокие воды чисты, как глаза ребенка. Как быстро они текут и словно поют одну и ту же древнюю песню:
…В степи тогда уже зеленела трава, и вода в реке зацвела. Ли Хуэй только приехала из Пекина и сразу побежала купаться, словно иначе не могла избавиться от душевной боли. И воды Чжумацинь будто звали ее к себе, сердце Ли Хуэй забилось.
— Какая вода холодная, кусается! — Она стояла в воде.
— Ты мыло взяла? — крикнул с берега Сунь Кайюань.
— Взяла, а тебе не дам! Ты так хорошо загорел, а сейчас все смоешь!
Сунь Кайюань достал из сумки фотоаппарат.
— Не двигаться, я буду тебя снимать! Когда ты станешь премьер-министром, эту фотографию выставят в Историческом музее!
— Пока я служу социализму на конюшне!.. Как ты думаешь, я должна смеяться или плакать?
— Ты лучше всего, когда я тебя сниму, покончи с собой, чтобы наша страна избежала реставрации капитализма!
— Это правильно. Снимай!
Он навел фотоаппарат. Как раз в этот момент из воды неожиданно вынырнул Ян Фань. Как чертик из табакерки, что заставляет людей вздрогнуть. Так получилась эта фотография. Иногда Ли Хуэй хотелось ее разорвать. Девушка с парнем — что с того? Почему это вызывает такое волнение? Маленькая фигурка на небольшом кусочке бумаги. Но как хорошо виден весь его характер, как приятно смотреть на его улыбающееся лицо. Разве она не любила его?
Если она и не разорвала до сих пор фотографию, то только потому, что это единственное свидетельство, что они когда-то были вместе. Когда же он вошел в ее жизнь?
…Наступали пекинские багровые сентябрьские сумерки. Ли Хуэй шла по Садовой, не обращая внимания на поток машин и прохожих. Ей было странно, что среди всех этих людей она так одинока. Жизнь бросала ее из стороны в сторону, будет ли этому предел? Мама умерла в 301-й больнице, папу забрали. Она шла со свидания с отцом, неужели она видела его в последний раз? Она не плакала. Слез не было, она была в ужасе от этой «революции», разорвавшейся как атомная бомба. Куда идти? Она — одна из незаметных жертв «революции», дома у нее нет, все раскололось, как упавшая ваза. Достоинство и унижение, попытки что-то понять и растерянность — все чувства смешались в ее душе. Вернуться домой, в тот двор, откуда папу увезли на машине? В комнатах только кровать, чемодан и старая одежда. А есть хоть что-нибудь, что принадлежит ей? Пойти в школу? Ловить шепот, презрительные и враждебные взгляды однокашников? Двое военных вызвали ее с митинга образованной молодежи, уезжающей в деревню. Они сказали ей об аресте папы. Тогда она упала в обморок… А потом? Что было потом, она помнит плохо, но для чего-то пришла домой к Ян Фаню. Она уколола себе палец и кровью на носовом платке написала заявление. Она умоляла не отталкивать, не бросать ее, а взять с собой во Внутреннюю Монголию. Что сказал тогда Ян Фань? Кажется, ничего не сказал, только глаза его стали какими-то жесткими. Тетка Ян Фаня начала причитать и плакать: «Бедная деточка! Какая бедная…» Ли Хуэй тоже заревела. Она убежала от этой доброй тетушки и пошла искать отца. Он находился в доме с маленькими окошками, добираться до которого нужно было очень долго. Что он сказал ей? Она как будто ничего не слышала, а только смотрела на его руки, соединенные блестящими наручниками.
Как темно ночью. От фонарей на дороге красные отблески, словно кровь. Холода еще не наступили, но ее бил озноб, стуча зубами, она дрожала всем телом. Как пролетел тот день? Как кошмарный сон — запутанный и нелепый. В тот день она до конца поняла, что она — вовсе не прекрасный цветок, которым должны любоваться люди, что дорога под ногами отнюдь не гладкая и что будущее ее вовсе не будет похоже на прекрасную весну. В этом и есть тайна существования человека на земле? Неужели она увидела ворота ада? Эта мысль ее позабавила, и она сказала себе: «Так-так. С чего это я должна бродить и жаловаться людям? Сердце у меня чистое, в нем нет ничего плохого. Руки тоже чистые, не в крови!» И все-таки обрела она чистоту или потеряла? Слабая одинокая девушка этой холодной темной ночью склоняла перед судьбой голову. Окружающий мир может убить волю в человеке, объективные силы убивают его веру. Она совершенно не видела для себя выхода. Она была так напугана…
Она вынула из кармана мамину фотографию и рассматривала ее в свете фонаря. Какая мама красивая, какое счастливое у нее лицо. Ли Хуэй тоже должна быть спокойной. Мамины глаза утешали, но она боялась смотреть в них, ей не хотелось, чтобы мама узнала ее мысли. Руки ее уже не дрожали. Потом она сидела в каком-то кафе у засиженного мухами столика, подносила ко рту стакан с вином и делала маленькие глотки. Вино было таким сладким, почти как фруктовый сок. Вздор! Кто сказал, что вино — это вред? Кто посмел сказать, что девушкам нельзя пить? «Еще стаканчик!» Она положила на стойку деньги. Продавец взглянул на нее удивленно и поправил очки на носу. Люди за ближайшими столиками повернули головы.
Она не знала, сколько выпила, только чувствовала, как внутри все сильнее разгорается приятный огонь. Жалкая и потерянная, она купила в аптеке бутылочку яда от тараканов и, словно опять обретя силу и уверенность, бродила по улицам. У нее была цель — найти маму, попасть к ней, в удивительное небесное царство. Ее домом была теперь дощатая комната в бывшем папином гараже. Гараж был темным, холодным, кое-где выступала плесень — все было похоже на другой мир. Здесь ее жизнь превратится в бабочку, которая вылетит через это маленькое окошко и полетит по залитому лунным светом простору и, может быть, доберется до того волшебного дворца… Ли Хуэй открыла чемодан и стала выкладывать вещи на кровать. Она как будто в первый раз обнаружила, как много у нее одежды, а ведь, когда мама была жива, сколько раз она устраивала скандалы, что ей нечего носить. Что надеть сегодня? Может, эту военную форму? Ее подарила мама. Разве она не хотела раньше быть, как мама, военным врачом? Как здорово, в этой форме можно представить, что стоишь у операционного стола. Как жалко, что нет зеркала, ни одного кусочка стекла, ей так хотелось посмотреть, как она выглядит. Все родственники и знакомые говорят, что она очень похожа на маму: такие же ямочки на щеках, большие яркие глаза. Неужели так? Такая же красивая?.. Бог с ним! Кому может понадобиться сорванный увядший цветок? Только мама ждет ее, обязательно ждет, ждет свою любимую бабочку. Нужно ли писать письмо? То, что называют завещанием… Нет уж! Кто его будет читать? Чтобы потом они зубоскалили? А может, папе? Но он не получит письма. Она будет говорить с мамой, когда увидит ее. Она открыла бутылочку, почувствовала сладкий запах. Как вино! Почему продавец в аптеке сначала, казалось, не хотел ей это продавать? Неужели он знал, что она собирается делать? «Это не игрушка, девочка. Я не просто так говорю, будь очень осторожна. Э-хе-хе, сейчас столько несчастных случаев, люди так теперь напуганы!» Этот милый старик не стал донимать ее расспросами, пусть он живет как можно дольше! Где бы найти воды? Она слышала, что перед тем, как это принять, лучше выпить воды, и тогда тебя точно не спасут. Но где ее все-таки взять? Сейчас бы еще стаканчик вина… Она осторожно вышла наружу, прокралась мимо одного здания, другого и вдруг услышала звук льющейся воды. Это подтекает кран у теплицы на заднем дворе! Как все удачно. Все будет хорошо, лишь бы садовник не проснулся. Она набрала в стакан воды и вернулась домой. И вдруг, к своему изумлению, увидела, что посреди комнаты стоит паренек с побледневшим лицом! Это был Ян Фань. В руке он держал пузырек с ядом.
— Ты? Как ты пришел? — Ли Хуэй смотрела на него широко раскрытыми глазами.
Краска вернулась на лицо Ян Фаня, он бросил пузырек на пол, подошел к Ли Хуэй и грубо схватил ее за руку. Он почти кричал:
— Послушай! Безмозглая! Дура! Ты что хотела сделать?! Твоя смерть может только навредить «великой культурной революции»! Ты только отделишь себя сама от народа и партии! Ни один человек не пожалеет такую сумасшедшую!
Закусив губу, Ли Хуэй смотрела на Ян Фаня.
— Пошли скорее со мной! Я нашел руководителя отряда Сунь Кайюаня, он видел твое заявление и согласился тебя взять. Мы отправляемся во Внутреннюю Монголию, в степь, и будем там строить новую жизнь! Пошли, пошли, эх ты, дурочка…
Она пошла вместе с ним. Он держал ее под руку и примерялся к ее шагам, как будто вел младшую сестричку. Некоторое время по инерции он еще ругал ее. Она старалась не смотреть на него, только заметила в свете фонаря капли пота у него на лбу. Ей так хотелось прижаться к нему и заплакать…
Ли Хуэй с трудом открыла глаза, освобождаясь от сна. Подушка под щекой была мокрой, фотография в руке слегка помялась. Она не знала, сколько проспала, за окном все еще было темно. Она положила фотографию на стол. Этот снимок занимал в ее сердце особое место, он словно находился в запретной зоне, куда никто не имел права войти, да и она сама вступала осторожно-осторожно. Ни о чем этом она отцу не говорила. Хотя отец много раз как бы невзначай спрашивал, что это за парень на фотографии, и даже добавлял, что его можно было бы вытащить в Пекин, она только улыбалась в ответ. Ли Хуэй понимала, что отец по-настоящему волнуется за нее, ее жизнь была частью его жизни, все, что касалось ее, касалось и его, да и что у него оставалось в жизни, кроме нее? Когда все засыпали и в доме становилось тихо, отец закуривал и несколько часов просиживал у фотографии мамы. Он тонул в облаках дыма, а мысли его уносились, наверное, далеко-далеко. Хотя Ли Хуэй не знала, что сказала ему мама перед своей кончиной, но она догадывалась, что́ творится у него на сердце. Он был так одинок.
Но кто сумеет разобраться в том, что творится в сердце девушки? Оно похоже на темную осеннюю воду или на переливающееся огнями звездное небо. Ян Фань умер три года назад, а она все еще ждет чего-то. Если хорошо подумать, то просто смешно. Ян Фань в ее сердце — как звезда, которая перестала светить. Она хранит себя для него? И при этом не считает свою безответную любовь какой-то жертвой? Скорее это гордый, несбыточный и прекрасный сон.
Она вышла из комнаты и открыла дверь к Сю Фэнь. Сю Фэнь возилась с обувью — кажется, пришивала подошву. Она может сидеть за этим делом часами. Ли Хуэй прошла к Сунь Кайюаню. Он лежал как мертвый, в глубоком сне. Дверь в папину комнату открыта — значит, отец вернулся. Непонятно, когда же он пришел. Уже спит на диване. Глаза у него крепко закрыты, морщины на лице разгладились, рот приоткрылся. Он слишком устает. Нет, он слишком одинок, слишком одинок… Часто она видела, как он засыпал поздним вечером: газеты, бумаги, в руке ручка, очки свалились на пол. А сколько раз по выходным она уходила из дому, вылетала как беззаботная птичка — отдыхать с друзьями, слушать музыку, спорить о литературе, рисовать, купаться. Потом она возвращалась домой и видела, что папа стоит молча на террасе, стоит, наверное, уже долго, и она всегда начинала испытывать угрызения совести оттого, что оставила его дома одного. О чем он думал? Неужели он не испытывал ни беспокойства, ни тоски, неужели у него не было каких-то своих сокровенных мыслей? Но кому он об этом может сказать, кому может раскрыть свое сердце? Ли Хуэй давно уже не маленькая, восемь лет в степи сделали свое дело. Но после того, как умерла мама, после десяти лет беспорядков и хаоса между ее жизнью и жизнью отца как будто образовался какой-то ров. Этот ров разделял их, и они, представители разных поколений, часто не могли друг друга понять. Как будто утратили общий язык, потеряли возможность сопереживания. Ли Хуэй называла этот ров «рвом поколений». Подобная ситуация так или иначе является общей для всех, но казалось, что ни у кого этот ров не был таким глубоким, как у них.
У этого старого революционера и его друзей был один главный повод для оживленного разговора — война. Как они дважды форсировали Хуанхэ, как шли по равнине, жили в диких горах. Они говорили об отношениях между командирами и бойцами, о всеобщем энтузиазме, самопожертвовании, о том, что они тогда ели, как развлекались и какие пели песни. Другой темой были разговоры о каппутистах[71], о нынешней борьбе. Иногда они даже снимали одежду и, словно какие-то драгоценности, показывали рубцы и шрамы от старых ранений.
Ли Хуэй смотрела и слушала. Ее не прельщали все эти «экспонаты из Исторического музея». Ей хотелось весны, свежих цветов, зеленой травы, ветра, несущего запахи моря, чистой маленькой реки, порхающей узорчатой бабочки. Она жаждала содержательной, счастливой жизни… Разве в этом есть что-то плохое? Она еще молода, только-только вступила в пору надежд, только-только вышла из темноты и безнадежности. Ей так хочется открыть все тайны этой жизни! Прошлое принадлежит старшему поколению, будущее принадлежит молодежи. А настоящее? А настоящее совсем не обязательно находится в распоряжении молодых. Папе, наверное, нелегко понять все это. Но он всегда ужасно беспокоится, чтобы не сделать какую-нибудь ошибку, не обидеть ее. Он ее очень любит. Хотя ему и приходится бороться с собой, он всегда, когда нужно, дает ей деньги, разрешает уходить развлекаться, не спорит по поводу ее одежды. Если что ему и не нравится, он держит это при себе. У молодых свои понятия о красоте, и как он может указывать ей, что красиво, а что нет. Поэтому, даже если у него и есть какие-то собственные соображения, он предпочитает о них не говорить. Но как же тогда она может понять, что у него на сердце, и как могут разговаривать они по душам?
Однажды у них случилась серьезная размолвка, но и тогда они совсем мало говорили друг с другом. В один из поздних вечеров раздался телефонный звонок, спрашивали Ли Хуэй. Говорил молодой человек, но себя он не назвал. Отец довольно долго колебался, но потом все-таки позвал уже спавшую Ли Хуэй. Закончив разговор, Ли Хуэй вернулась к себе в комнату и стала одеваться. Отец встал в дверях:
— Кто это звонил?
— Один приятель. — Она вытаскивала из-под кровати боты и даже не подняла к нему лица.
— А почему тебе так часто звонят? У тебя так много приятелей?
— Папа, у тебя же тоже очень много друзей! И почему ты вообще об этом спрашиваешь?
— Но уже ночь, и на улице дождь. Куда ты идешь?
— Я иду к маме одного моего одноклассника. Как будто я девушка, на которой он собирается жениться.
— Что?
— Но тебя это совсем не касается!
— Я твой отец. И если меня это не касается, то кого же это тогда касается?
Лицо его окаменело, Ли Хуэй испугалась. Она подошла к нему и прижалась головой к его груди.
— Я тебя люблю. Не хочу, чтобы ты на меня сердился и чтобы ты волновался из-за меня. Но я обязательно должна выполнить свое обещание. Он мой одноклассник, он никак не может найти себе девушку. Его мама сильно болеет и может скоро умереть. Я пойду и успокою ее. Он приходил к нам, его зовут Фан Син…
— Ерунда какая-то! — Он отстранил ее от себя и вышел из комнаты.
Ли Хуэй долго разговаривала с больной мамой Фана, потом заснула прямо рядом с ней на кровати. На следующий день, вернувшись домой, она узнала, что папа уже уехал. На столе лежало его письмо:
«Дочка, я бы должен был поговорить с тобой, но в кармане у меня уже билет на самолет, поэтому я оставляю тебе записку. Я думаю об этом очень давно. Мы с тобой из двух разных поколений, и для нас обоих подошло сейчас время, когда нужно как-то платить по счетам. Я часто думаю: чем мы, старики, можем рассчитаться с вами? И каково это ваше поколение, пришедшее на смену нам — идеалистам? Ты, может быть, не хотела и никогда не думала об этом, поэтому тебе не понять, каким испытанием для нашего поколения являются отношения с вами. Я не могу сказать, что у меня легко на душе. У твоей мамы не было ни одного счастливого дня. Чтобы хоть как-то искупить это, я создал тебе хорошие условия жизни. Иногда я даже не знаю, как можно еще сильнее тебя любить. В то же время я обнаружил, что ты изменилась, и теперь ты уже не та милая непосредственная девочка, которую я держал на руках. Изменилась в непонятную мне сторону, что не может меня не беспокоить. Вот что лежит грузом на моем сердце. И вот почему я часто не могу простить тебя, сержусь, раздражаюсь, иногда даже ругаю тебя. Непонятливый ты ребенок! Но самое главное — это то, что я не могу простить себя самого. Почему я не мог поговорить с тобой по-настоящему откровенно? Я не стал бы говорить тебе, что ты что-то не то носишь, не стал бы запрещать ходить на танцы, бегать к друзьям. Я должен был сказать тебе, что исторический долг, лежащий на наших плечах, должен скоро лечь на ваши плечи. И хотя вы, наверное, еще не можете отвечать, мы должны быть готовы строго с вас спросить, оба поколения должны готовиться к этому диалогу. И начать готовиться надо сегодня, сейчас, исходя из того, что мы имеем…»
Да, время спрашивает с нас строго. Ли Хуэй не относилась к тем, кому было наплевать на судьбу страны. Что она сделала для страны в свои двадцать семь лет? Отец в этом возрасте уже командовал на войне. Письмо сильно подействовало на нее, она заплакала, слезы капали на бумагу.
Она вспомнила все это, стоя в дверях и глядя на спящего отца, и почувствовала, как ее сердце дрогнуло. В комнате тихо, так тихо, как в полной пустоте. На столе фотография мамы. Красивое лицо, блестящие, словно чего-то ждущие глаза, ямочки на щеках, губы поджаты. Действительно Ли Хуэй похожа на нее. Раньше каждый вечер мама брала вязание, и они сидели с папой, долго разговаривали, или она слушала, как он ей читает. Она была такая живая, порывистая. Иногда она из-за чего-нибудь охала и ахала, иногда неудержимо, как ребенок, смеялась, уткнувшись лицом в грудь отца. Тогда отец был, наверное, счастлив. У него не только была в жизни поддержка, но, что еще важнее, у него был единомышленник, с которым он мог делиться всеми радостями и горестями. А сегодня вокруг него только эта глубокая тишина.
Сейчас, стоя около папы, она вдруг вспомнила свой прошлый разговор с Сю Фэнь. Дурочка. Почему Сю Фэнь подумала об этом, а она сама нет? Хотя скорее папа мог проговориться Сю Фэнь, а не ей…
— Ты не боишься, что он себе кого-нибудь найдет? — С этими словами Сю Фэнь вошла в тот день в ее комнату, лицо ее было строгим.
— Найдет кого-нибудь? — Ли Хуэй рылась в книгах на полке. Она хотела найти «Жана Кристофа» и дать почитать Лян Цисюну. Ей хотелось приобщить его к литературе, и проза Ромена Роллана, как ей казалось, должна была подействовать на него.
Сю Фэнь подошла к ней поближе и сказала на ухо:
— Найдет себе женщину…
— Что? — Ли Хуэй чуть не оттолкнула ее. — Что ты говоришь?!
— Правда. — Глаза Сю Фэнь были, как всегда, чистыми и блестящими, как вода в ее родной речке. — Эта доктор Су, которая часто к нам заходит… По-моему, она очень даже привлекательная.
Ли Хуэй остолбенела. Су Аи, которая действительно часто к ним приходит, очень симпатичная, да к тому же она была приятельницей мамы. Но ведь она приходит, чтобы лечить отца! Неужели они могли сойтись? Эта мысль была для Ли Хуэй слишком неожиданной. Нет, как бы там ни было, она не может с этим примириться. А как же мама, которой уже нет, а как же она сама? Больное чувство ревности ранило ее только-только начавшее заживать сердце. Она не могла поверить, что это правда. Но ведь возможно, что это так и есть! Дождавшись, когда Сю Фэнь уйдет, она бросилась на кровать и заплакала, накрывшись с головой одеялом. Как ей плохо, как ей нужна мама! Она вспомнила тот летний день в Бэйдайхэ, когда она была еще совсем маленькой. Папу, видимо, за что-то ругали, и он пришел домой мрачный. А мама стала шутить и смеяться так, что Ли Хуэй хохотала до упаду. А когда папа рассмеялся, мама заплакала. Только она могла так хорошо понимать папу. А был год, когда она отправилась с передвижным медицинским отрядом по родным папиным местам и, вернувшись, рассказывала папе, как умирают там от голода люди, и несколько дней плакала и не могла ничего есть… Неужели папа забыл такую удивительную, чудесную маму? Она вскочила с кровати и побежала в комнату к отцу, горя желанием высказать ему все начистоту. Но она встала в дверях, не в силах сказать ни слова, не в силах заплакать. Ей вдруг показалось, что перед ней не ее отец, а какой-то другой человек, с которым она сейчас впервые встретилась. Отец что-то писал, сидя за столом. Он снял очки и, всматриваясь в нее, спросил:
— Что с тобой? Что-то случилось?
— Я вспомнила маму.
Он встал, подошел к ней и обнял за плечи:
— Наша мама была очень хорошей.
— Но она слишком рано умерла!
Опустив голову, Ли Хуэй выбежала из его комнаты.
Все это камнем легло на ее сердце. Она плакала, мучилась без сна по ночам, но в конце концов поняла: нельзя навязывать отцу свой собственный образ мыслей, он тоже человек, суверенная личность. Его жизнь клонится к закату, и разве он должен умирать в одиночестве? Ему нужен близкий человек, который делил бы с ним и духовную жизнь, и быт. Жизнь должна принадлежать живым. И хотя мама умерла, но уже прошло больше десяти лет, и разве он обязан мучиться бесконечно?.. Разве сама она после смерти Ян Фана не нашла себе приятеля — Лян Цисюна? Почему же не помочь отцу найти себе близкого человека? Быть может, эта Су Аи хороший человек и сможет заменить ему маму. Конечно, она не будет называть Су Аи мамой, потому что это не ее мама! Но Су Аи, наверное, сможет сделать папину старость счастливей… Не надо верить традиционной морали — что человек может любить только один раз в своей жизни. Наоборот: только если всю свою жизнь поливать, взращивать цветы любви, они смогут, увядая, снова возрождаться. Некоторые говорят, что любовь — дело сугубо личное, и еще говорят, что это чувство похоже на чувство собственности. Здесь есть большая доля истины, разве нет этого ощущения в ее отношении к Ян Фаню? Но человек не может быть собственностью другого. Человечество развивается, общество развивается, и нравственность тоже должна развиваться, совершенствоваться и обновляться.
С этого момента Ли Хуэй стала более внимательно относиться к отцу, оказывать внимание Су Аи. Но они, казалось, стали остерегаться ее. Наверное, Ли Хуэй не была такой наблюдательной, как выросшая в деревне Сю Фэнь, но теперь она острее почувствовала тихое одиночество отца и искреннюю заботу Су Аи. Ли Хуэй легонько потрясла отца за плечо.
— Здесь тебе, наверное, холодно спать.
Отец потер руками лицо:
— А я уже замерз. Ты слышала, как я храпел? Как хрюшка, наверное. Вчера читал газеты — уснул, сегодня опять… Э, старею, внутри что-то прогорает, как в керосиновой лампе.
— Какой же ты старый? Тебе еще нет шестидесяти.
— В твоих устах все приобретает какой-то другой оттенок.
— Я что, слишком язвительна? Это потому, что я простая рабочая и не стала таким большим начальником, как ты.
Отец хмыкнул и отвернулся к окну.
— Ты всегда очень пристрастна, в любом вопросе. Пора выработать и более зрелые взгляды.
Ли Хуэй тоже повернулась и немного капризно сказала:
— Это потому, что я уже становлюсь старой бабкой, но в твоих глазах я никогда не стану взрослой, всегда буду ребенком!
— В твои годы мама была уже главным врачом…
— Да, а ты был уже начальником штаба…
— Ну вот что — иди спать!
— А если человек пришел к тебе по делу?
Ли Хуэй стала около него на колени. Она вдруг с удивлением обнаружила, какое старое у него лицо, как будто можно постареть за один день. Руки у него были слегка влажные — может быть, у него жар?
— Ты не хочешь позвать Су Аи, чтобы она тебя посмотрела?
— Это ерунда, я сам вылечусь.
— Нет, папа, у тебя совсем другая болезнь…
— Что?
— Тебе плохо одному, даже поговорить не с кем.
Ли Хуэй не знала, как лучше сказать, она покраснела, ей казалось, что у нее температура еще выше, чем у отца.
— Папа, а что ты думаешь о Су Аи?
— Она очень хороший человек. И специалист хороший.
— А пусть она поживет немного с нами. Составит тебе компанию. Она тоже совсем одна…
— Ах ты, чертова девчонка!
— Что-что? А ты чертов старикан!
— Ты будешь отцу свахой?
— Угу!
— Нет уж, я никого больше не хочу!
— Почему?
— Подожду, когда ты замуж выйдешь…
— Я? Хорошо, завтра подам заявление.
— С кем?
— С Лян Цисюном.
— Ты его любишь?
— А как ты думаешь? Ведь на самом деле семья и любовь могут лежать как бы в разных плоскостях. Люди, которые вместе спят, но по-разному думают, могут прожить вместе всю жизнь. А некоторые хотя и не вместе, но сердца их составляют одно, и они любят друг друга. Ну ведь это правда, папа, я же вижу по твоим глазам.
— Как-то наивно ты рассуждаешь!
Отец встал и подошел к окну. Всматриваясь в темноту, он скрестил руки на груди и молчал. На лице застыла гримаса, и на душе наверняка неспокойно. И все из-за Ли Хуэй. Она вышла из комнаты, прислонилась спиной к стене и задумалась. Завтра, когда придет Лян Цисюн, она скажет ему, что они женятся. Они как раз будут провожать Большого Суня. Не будет ли это слишком нарочито? Ничего. Этот дурачок наверняка обрадуется.
И снова картины прошлого…
Сумерки в степи, покой и тишина. В окошко на свет лампы летит мошкара, доносится запах нагретой за день степной травы. Ли Хуэй уже успела постирать на речке, вернуться и прибрать в комнате. Она приготовила овощи, стараясь делать все так, как будто готовит у себя дома в Пекине; чашки с овощами поставила на стол. Потом на столе появилась лампа и букет желтых цветов лилейника в желтой вазе. Она села за стол и стала ждать Ян Фаня.
Сейчас можно посмеяться над тем, как безжалостно жизнь играла ими — хунвэйбинами. Прошло несколько лет, а вместе с ними прошли мимо поступление в университет, поступление на завод, да и просто — возвращение в Пекин. Большой Сунь и Фан Син уехали из деревеньки в госхоз, и теперь здесь только она и Ян Фань. «Коммуна хунвэйбинов» развалилась, энтузиазм растаял, как прошлогодний снег, бывшие друзья и ровесники рассеялись, как легкое облако дыма. В районном комитете по делам образованной молодежи им с Ян Фанем уже три месяца не выделяют денег на жизнь, а с этого месяца даже перестали давать талоны на рис. У них были две курицы, но их загрызли хорьки… Что им оставалось, двум «ненужным людям»? Голодать и падать духом. Ян Фань из последователя Сен-Симона превратился в классического материалиста. Прошли те времена, когда он сидел перед анатомическим атласом человека и втыкал себе в ноги длинные серебряные иголки, чтобы укрепить силу духа. Больше он не призывает при свете керосиновой лампы изучать «Капитал», постигать двойственную сущность товара. Воодушевленный теорией, он собрал из общей столовой миски, чашки, ложки — всю посуду, а пройдясь по домам, взял у ребят куски материи, войлока, старую одежду. Они решили продать эти вещи в уездном городе и потащили все на тележке к поезду. Ян Фань тянул впереди, а Ли Хуэй толкала сзади.
Сколько лет, сколько зим! Эта железная дорога, ведущая к уездному городу, идет дальше, прямо на Пекин. Голубое небо, степь, гудки паровоза, земля под ногами дрожит и окутывается клубами пара. Они с Ян Фанем похожи на беженцев из голодных краев. Или на вот тех двух летящих диких гусей.
— А если кто-нибудь будет к нам в городе приставать? Что будем делать? — Ли Хуэй нервничает, она не знает, как они успеют погрузить все на поезд.
— А мы пойдем продавать прямо к дверям райкома. Если кому-то будет до меня дело, я с удовольствием пойду с ним. А вообще, мне лучше всего попасть в тюрьму: кормят, ни тебе денег, ни талонов на рис. — Ян Фань засмеялся.
— Не говори глупостей. Но к тебе наверняка будут придираться.
— Не думаю. Я им говорил несколько раз, что ту самую дацзыбао с жалобой на райком повесил я. А они все равно не верят, сколько им ни доказывай. Эх, что говорить! У меня отец и мать потомственные рабочие, да еще оба пропагандисты. И я, значит, никак не могу оторваться от таких корней. Что за идиотская теория крови! Если вдуматься хорошенько, мне надо, как какому-то герою О’Генри, пойти познакомиться с полицейским и загреметь в тюрьму.
— Не надо так говорить.
Ли Хуэй тихо заплакала. Ведь это же ужасно! Дацзыбао написала она, совершенно без ведома Ян Фаня. А когда райком стал доискиваться, он все взял на себя. Райкомовцы ему так и не поверили. Тогда он с ними чуть не подрался, что, конечно, не принесло ему пользы. Пока, правда, все было тихо…
Подошел поезд. Ян Фань похлопал ее по плечу.
— Не хочу, чтобы ты плакала. Ты думаешь, будешь там реветь — и кто-то разжалобится? Прости меня, но я поеду один. А ты возвращайся, ты и так устала. Я опять с кем-нибудь поссорюсь, и ты опять будешь плакать.
— Я не буду.
— Нет! Сказано тебе — иди домой. Ты и так устала.
Казалось, он говорил без всякого раздражения, но во взгляде его была какая-то непримиримость. Если она не послушается, они могут сильно поссориться. От голода его характер стал таким резким…
Уже стемнело, а Ян Фань все не возвращался. Она долго стояла у околицы, как настоящая плакальщица. Глубокой ночью раздался стук в дверь: «Ли Хуэй, Ли Хуэй!» Это он. Лицо мрачное, в руках две бутылки водки, жареная курица. И еще копченый окорок, килограммов на пять, а то и больше. Все это он вывалил на стол, зубами открыл бутылку.
— Давай, по бутылке на брата. Выпьем за боевых друзей, оставивших нам столько вещей. Правда, если бы можно было продать еще и их дома, мы бы два года могли не знать голода.
Рано появившиеся морщины на его лице. Он засмеялся, и лицо его стало похожим на беспорядочно распаханную, изборожденную плугом землю. Ли Хуэй взглянула на него, и ей отчего-то стало зябко. Баранина была очень соленой, картофельная водка плохой, но Ян Фань словно оживал. Когда он допил бутылку и глаза его покраснели, он поделился с ней городскими новостями. Ли Хуэй опять не взяли в университет. И, скорее всего, это не из-за отца. Наверное, кто-то за спиной выступил против нее. Свет лампы плясал в стаканах, вся комната, казалось, качалась и двигалась. Ощущение было такое, будто она первый раз скачет на лошади и вот-вот упадет. Оборвалась ее последняя ниточка надежды. Ли Хуэй застыла, глядя в одну точку.
— Ты просто глупа! Думаешь, все уже приготовлено специально для тебя? А может быть, только твоим потомкам что-нибудь и достанется. Тут еще поразмыслить надо… Если у человека нет твердости и гибкости, он не выживет. И особенно это касается нас — «пушечного мяса „культурной революции“». Нужно, чтобы наши слезы стали нашим вином, нужно всегда делать хорошую мину при плохой игре и любое поражение превращать в победу — только так можно выкарабкаться. А на старости лет будем рассказывать внукам и внучкам о «восьми годах сопротивления».
Ян Фань вдруг ударил кулаком по столу.
— Да меня если будут сто раз упрашивать, я все равно не пойду. Я не верю, что все знания хранятся в университетских аудиториях. Человек может и здесь пройти свой университет, как проходил его Горький!
Огонь в лампе изменился, в нем появились синие языки, и этот потусторонний синий свет падал на лицо Ян Фаня. Паренек был когда-то круглым отличником, членом школьного комитета. В школе твердо решил стать физиком-ядерщиком, поступить в университет, учиться за границей, сделать важное открытие и даже получить Нобелевскую премию. Он стремился к таким, высоким целям! А сейчас, сегодня его университет — возле кучи куриного помета. Ли Хуэй не понимала, отчего в ее душе поднимается такая мстительная злость… Ведь голод она переносит не так тяжело, как Ян Фань, но именно она сходит с ума от отчаяния. Она так хотела поступить в университет, стать филологом, а потом, может быть, самой начать писать. Писать рассказы, стихи, киносценарии… Все это окончательно превратилось в пустую мечту. Все это достанется тем, кто идет позже.
В глазах Ян Фаня светилось понимание, какое может быть только у человека, который сам много страдал. Вслух он успокаивал Ли Хуэй и сам старался верить, что она все-таки покинет эти жуткие места и в конце концов поступит в университет. Он получил уже точную справку, что в госхозе требуются только мужчины, женщины им не нужны. И что же она будет делать здесь одна? Он скрывал эти новости от нее. Сегодня в городе он нашел объявления и пошел разыскивать бюро по набору студентов. Пытался дозвониться — может, у нее появится еще один шанс. Но все автоматы были сломаны — он зря потратил больше двадцати юаней, половину стоимости билета на поезд. Ему не хотелось ей об этом говорить. Но Ли Хуэй уже знала, что Ян Фань устраивается в госхоз, ей сказал об этом Сунь Кайюань. Сунь тоже развернул бурную деятельность: хочет устроить ее в госхоз санитаркой. Ничего, конечно, не выйдет. Как будто это так просто. Скольким начальникам нужно еще устроить своих многочисленных родственниц! Все свои надежды она связывала с поступлением в университет. Если не получится с поступлением, они с Ян Фанем поженятся, и она поедет с ним в госхоз, будет пока просто домохозяйкой… Но она еще слишком молода — ей всего двадцать два, а в глазах родителей она и вовсе ребенок. Быть может, под давлением обстоятельств она слишком многое приносит в жертву? Но как иначе противостоять судьбе?
Ян Фань смотрел на застывшую Ли Хуэй и чувствовал, как сильно бьется у него сердце. Он швырнул бутылку на пол:
— Погоди, не думай об этом. Сейчас я тебе кое-что принесу.
Он выбежал из комнаты и скоро вернулся с букетом цветов, который он привез из города.
— Это твои любимые цветы.
— Лилейник?
— Считай, что хризантемы.
— Чудесные цветы и чудесные слова. — Ли Хуэй поставила цветы в старенькую желтую вазу, улыбнулась. — Мне кажется, что цветок для человека — словно близкий друг.
Лилейник — это желтые цветы без сильного запаха, похожие на хризантему, но не такие большие и пышные. У Ли Хуэй они всегда вызывали нежные пылкие чувства. Вот и сейчас она сжала в руках старенькую вазочку, на глаза ей навернулись слезы. Они сидели с Ян Фанем до рассвета. Проговорили всю ночь — обо всем на свете. Но казалось, не сказали друг другу ни слова. Когда он поднялся, чтобы уйти к себе, Ли Хуэй предложила:
— Перебирайся жить ко мне. Я так боюсь этой мертвой тишины вокруг…
Он ушел, но потом его не было один, два, три дня, а она не могла найти его и побежала наконец к Сунь Кайюаню в госхоз. Тот наверняка знал, но ничего ей толком не сказал. Здесь была какая-то тайна.
— Я не уйду отсюда, пока ты не скажешь.
— Да не беспокойся. С ним ничего не случится. Он должен послезавтра вернуться.
Через два дня Сунь Кайюань сказал ей:
— Он приедет сегодня. Приготовь ему хороший ужин. Он тебе кое-что привезет.
— Что?
— Вот приедет — и узнаешь.
Большой Сунь дал ей десять юаней, столько он зарабатывал за полмесяца. На эти деньги Ли Хуэй собрала просто роскошный стол. Потом села перед цветами, на которые падал свет лампы, и стала ждать. На самом деле она больше всего ждала не каких-то новостей, а самого Ян Фаня. Она скажет ему: «Мы поженимся. Ты и я. И будем жить в этой комнате». Ян Фань обрадуется, развеселится. Или обнимет ее и заплачет… Ли Хуэй слышала, как бьется ее сердце.
Степная ночь. Тишина, свежесть. Доносится далекий лай собак, веет сыростью. Вот уже двенадцать, а Ян Фаня все нет. Где же он? Она пошла к его дому, пробираясь в зыбкой тени деревьев, надеясь увидеть огонь в окне. Вдруг где-то замяукала кошка — словно кто-то заплакал, — сердце Ли Хуэй сжалось. Луна, почти совсем круглая, показалась ей вставленным в темный мрамор венком. На рассвете Ли Хуэй сквозь сон услыхала стук копыт. Она открыла дверь, в комнату вошел Большой Сунь.
— Ян Фань умер.
— Что ты сказал?
Она испуганно смотрела на его красное, потное лицо.
— Он поехал, чтобы уладить твое дело с университетом. Добрался до самых высоких инстанций. Вот уведомление о твоем зачислении в Северо-Западный университет на факультет китайского языка…
— Я не хочу! Я не хочу! Где он?
— Он возвращался и сбился с дороги. Наверное, незаметно попал в болото. Его пастухи нашли…
Ли Хуэй бросила бумажку на пол, выбежала из дома и, вскочив на коня Большого Суня, поскакала к болоту. Накрапывал мелкий, но частый дождик…
Внизу под окном загудела папина машина. Сон пропал, Ли Хуэй открыла глаза и быстро встала. Почистила зубы, умылась, заглянула к еще спящему Сунь Кайюаню. Велела Сю Фэнь купить вина и овощей: днем придут ребята, они будут провожать Большого Суня. А ей еще на работу во вторую смену, нельзя опаздывать. Ли Хуэй одела серебристо-белый импортный костюм, из-под расклешенных брюк виднелись только острые носки белых туфелек. Она села перед зеркалом и стала причесываться. В углах губ затаилась ироничная усмешка. Сю Фэнь показалась в зеркале, осторожно спросила:
— Ты сегодня особенно радостная…
— Я? — Ли Хуэй ткнула в себя пальцем и посмотрела на Сю Фэнь. — Я рада за папу.
— Ты поговорила с ним о Су Аи?
— Ага. И он сказал, что будет ждать, пока я не выйду замуж.
— Но ты, ты не можешь ведь просто так…
— А мне не нравится такой феодальный взгляд на семью. Почему это судьбы членов одной семьи всегда связаны в одну судьбу? Муж и жена, мать и дети. А если что-то случается, то это касается всех, представителей всех поколений. Когда беда с мужем — стареет жена, когда вверх идет отец — сразу улучшается положение детей…
— Ну и что же?
— И я еще не люблю всех этих семейных правил. Молодожены получают свидетельство о браке, и это автоматически означает, что теперь девушка сидит на шее у парня, как будто они прикованы друг к другу цепями.
Ли Хуэй отбросила волосы назад, за спину.
— Если так, то женщина никогда не станет свободной, ничего не сможет сделать в жизни. У жизни свои законы, и брак — это всегда так или иначе жертва, только жертвует всегда почему-то женщина. Как все-таки не повезло женщине: и детей рожать, и мужа ублажать, и все время жертвовать, жертвовать…
Сю Фэнь даже отступила в сторону.
— Ты говоришь непонятные вещи, просто иногда пугаешь меня. Как может женщина жить в этом мире, не опираясь на мужчину?..
— А вот я не хочу. Я — человек. И прежде всего должна сама определять свою судьбу. А потом уже я и жена, и мать. Я не хочу по всякому поводу обращаться к главе семьи и выслушивать указания. Нет уж, я должна иметь право не соглашаться.
Сю Фэнь в молчании теребила кончики своих кос. Потом, подумав, сказала:
— Вы, культурные люди, можете так думать. У вас есть дело, есть целый мир в душе. А я даже посметь не могу рассуждать так. Если не выйдешь замуж и будешь жить за счет родителей, над тобой вся деревня смеяться будет. Но где взять деньги для женитьбы? Без тысячи юаней никак нельзя. А если все взять у жениха, как потом себя будешь чувствовать? У нас в деревне так понимают…
— Ты действительно истинная женщина! — Ли Хуэй улыбнулась.
Сю Фэнь опять промолчала, что-то соображая, потом потянула Ли Хуэй за рукав:
— А если ты не выйдешь замуж, то папа и Су Аи…
— Да нет же, я сегодня объявлю о своем замужестве.
— Ради папы?
— Ага.
— За кого?
— За Лян Цисюна. За того худенького очкарика.
— Он, кажется, поступил в университет? У тебя будет в жизни хорошая поддержка…
— Ты опять за свое! Иди за овощами!..
Но Сю Фэнь продолжала стоять, как бы не понимая. Она подняла указательный палец:
— Когда сюда придет Су Аи, я уеду.
— Почему? — Ли Хуэй была удивлена.
— Я уже буду не нужна, чтобы готовить и стирать…
— Вот дурочка! Наоборот, придется готовить и стирать еще на одного человека!
— Правда? — Глаза у Сю Фэнь сузились и превратились в щелочки. Она засмеялась и, схватив корзину, выбежала из комнаты. Какая она все-таки наивная!
Ли Хуэй вышла из дому, она решила найти Су Аи. Она действительно как сваха. Что об этом подумает Су Аи? Будет смеяться или поймет?
Шагая по улице, Ли Хуэй в который раз задумалась о своей судьбе. Так ли уж нужно выходить сейчас замуж? Ведь, если говорить откровенно, она не любит Лян Цисюна. Он слишком большое значение придает ее внешности, положению ее семьи. Он поступил в университет, чтобы изменить ее мнение о себе, поднять свой престиж. Разве нет в этом чего-то мещанского, пошлого? Этот трус живет так, что его можно только пожалеть. Она вспомнила тот вечер, когда Лян Цисюн узнал результаты последнего экзамена и пришел за ней. Они гуляли у озера, потом вышли из парка. Шли по узкой тропинке под деревьями, вокруг было очень тихо. Лян Цисюн молчал, опустив голову, хотя было ясно, что ему хочется что-то сказать — именно сейчас, здесь. Но он только шагал по дорожке. Конечно, Ли Хуэй и так все понимала, без слов. А потом они опять поссорились — кажется, из-за ее прически. Она тогда спросила его:
— Я смотрю, ты уже командуешь. Не рано ли?
Он почувствовал себя ужасно неловко, совершенно не зная, что ответить.
— Может, пойдем побыстрее? Или ты хочешь найти на дороге кошелек?
Он с трудом рассмеялся.
— Я думаю о нас. Не пора ли поговорить с мамой?
— О нас?
— О наших отношениях…
— Отношениях? Каких отношениях?
— О нашей любви…
— Ты немножко не в себе? Девушка с тобой прогуливается, разговаривает о том о сем, а ты уже решаешь, что человек в тебя влюблен. Как же это ты так быстро за кого-то решаешь?
— Ты…
— Я не такая глупая, как ты. Пару себе найти, ей-богу, легче, чем кошелек на дороге…
О чем еще говорить. Слова застревают, как кость в горле. В это самое время из-за деревьев вышли трое парней и окружили их. Один из них толкнул Лян Цисюна.
— Иди-иди. Пока тебя не трогают.
Лян Цисюн схватил Ли Хуэй за руку.
— Если они хотят денег — отдай им, часы тоже отдай. Мы… — Он не знал, как закончить фразу.
Один из парней вдруг приставил к груди Лян Цисюна нож:
— Тебе жить надоело? Нам ничего не нужно. Нужна она сама.
Лян Цисюн побелел, зубы его сжались, он не мог ничего сказать.
— Ну что же, я пойду с вами! — Ли Хуэй подошла к Лян Цисюну, открыла свою белую сумочку и залезла в нее рукой. — Я свою смерть уже видела. А теперь вы можете посмотреть на свою! Уходите!
Парни, не двигаясь, смотрели на сумочку.
— Идем! — Ли Хуэй толкнула Лян Цисюна, и они медленно пошли. Парни не двинулись с места… Тоже трусы!
Когда они вышли на улицу, Лян Цисюн глубоко вздохнул и потрогал сумку:
— Что у тебя там?
— Мой собственный кулак.
— Ты так здорово себя вела, так их утихомирила.
— Мог бы и ты. Все-таки мужчина! А то чуть не отправил меня с этой компанией. — Ли Хуэй кисло усмехнулась и пошла вперед. Лян Цисюн остался стоять как столб, ему вдруг показалось, что он не может дышать.
Выйти замуж за такого человека, как Лян Цисюн? Ну не смешно ли? Парней сейчас меньше, чем девушек. Девчонки всюду гоняются за женихами, и, наверное, никто, кроме Ли Хуэй, не считает это смешным.
Жизнь похожа на небольшую речку. Вода в ней не везде прозрачна, кое-где покрыта зеленой тиной. Где-то эта речка спокойна и журчит, повторяя одно и то же. А где-то попадаются на пути камни — и вот она уже бурлит, брызжет пеной. В таком растревоженном, неспокойном состоянии находился Лян Цисюн. Может быть, скверно на душе из-за внезапного появления Сунь Кайюаня, по вине которого возник и образ этого Ян Фаня? Или из-за разговора с Ай Лимин? И все это — в самый счастливый период жизни Лян Цисюна! А он так слаб и беспомощен. Что за нелепость! Вчера вечером он опять говорил с Ай Лимин. Когда он вышел из ее дома и стоял у входа в парк на автобусной остановке, Ай Лимин выскочила из подъехавшего автобуса.
— Эй, я тебя еще издали заметила. Куда направляешься? — Она вела себя и говорила как официальное лицо, секретарь заводского союза молодежи.
— Я искал тебя…
— Ладно, в ногах правды нет, пойдем ко мне, поговорим.
— Я только что от тебя…
— Понятно. — Ай Лимин огляделась. — И зачем ты меня искал?
Лян Цисюн опять ощутил, что он стоит перед секретарем.
— Слышала, ты поступил в университет. Да, ты идешь в гору. Только Ли Хуэй, наверное, не хотела этого.
— Почему?
— Каждая девушка думает по-своему.
— Зачем ты так…
— Я тоже девушка. А она красивее меня, сильнее притягивает мужчин. Ты не обращай внимания, я просто что думаю, то и говорю.
Они стояли под платанами у ограды парка. Сквозь листву пробивался свет фонаря и падал на них белыми пятнами, с листьев летели капли воды.
— Ты искала меня из-за Ли Хуэй? — сказал Лян Цисюн, стараясь держаться спокойно.
— Раз ты уже знаешь, тем лучше. Сейчас на заводе все спорят по поводу выборов передовиков. Очень многие не согласны с выдвижением Ли Хуэй.
— Из-за того, как она одевается?
— Тут еще встал вопрос о демократичности выборов. Та самая «декларация», в которой Да Лян сам себя расхваливал и выдвигал и которую повесил у входа в цех. Говорят, ее помогла писать и редактировала Ли Хуэй. Там утверждалось, что выборы идут незаконным путем. Теперь все сплелось вместе. Страсти разгорелись, да и как они могли не разгореться? Вот партком и решил, что надо провести общезаводское собрание всей рабочей молодежи, обсудить все проблемы жизни молодежи, а также идеологические вопросы. И, конечно, провести воспитательную работу. Ведь видно же, что по вопросам идеологии в головах молодежи путаница ужасная, веры никакой, и потому все слепо тянутся к западному образу жизни. Все это ты и сам знаешь. Партком не может оставить подобную ситуацию без внимания и пустить все на самотек. Выбирая передовиков, мы должны четко брать за основу оба критерия — идейность и работу на производстве. Может, только с помощью этой дискуссии Ли Хуэй призадумается о своем образе жизни, что-то изменит в себе. Думаю, что, с другой стороны, у всех появится возможность лучше понять Ли Хуэй, а может, и выбрать ее передовиком.
— Чтобы она изменила в себе то, что не нравится другим? И ты думаешь, она согласится?
— Но это же для ее пользы. Ты знаешь, что она участвовала в выставке самодеятельного творчества рабочих? Ее картина называлась «Стремление». Так вот к ней было очень много претензий.
— Эту картину она показывала художникам, членам академии. Они очень хвалили…
— В академии тебе все объяснят. А мы — рабочие, и для нас это — всего лишь изображение голой женщины! Выходит, молодому человеку может просто нравиться красота и его совсем не волнует идейное содержание?!
Лян Цисюн похолодел. Похоже, с выдвижением Ли Хуэй все кончено.
— Положим, и у меня, как у любого человека, чувства иногда спорят с разумом. Но вот ты. Коммунист, член комитета союза, а дружишь с этой Ли Хуэй. Мне кажется, вот здесь тебе и нужно показать себя. Считай, что это задание от нашей партийной организации.
Слова Ай Лимин звучали так солидно и весомо, как будто за ними стояли традиция, долг, требования времени.
Поговорить. Как об этом говорить с Ли Хуэй? Лян Цисюн промучился всю ночь без сна. В прошлый раз они поссорились как раз по этому поводу. Ли Хуэй часто ходила к одному профессиональному художнику, показывала ему свои наброски и картины. Лян Цисюн знал об этом. Ее картина «Стремление» в первый раз появилась на страницах журнала, печатавшего работы молодых воспитанников Академии художеств. На картине была изображена молоденькая девушка. Она перегнулась через подоконник и, высунувшись из окна, с напряжением, неотрывно смотрит на взлетающую над далеким лесом стаю птиц. Уже рассветает, и те птицы, которые поднялись выше остальных, окрашены лучами восходящего солнца. Лян Цисюн не оценил ни цветовой гаммы, ни живописной техники этой картины. Смысл ее тоже представлялся ему довольно смутно. Эта девушка, которая словно хочет улететь из окна, одета слишком нескромно — в какой-то прозрачный пеньюар. Ему было даже не по себе: почему красота должна быть именно такой? Он решился сказать о своих мыслях наставнику Ли Хуэй. Этот художник курил огромную трубку, был лыс и носил большие очки. Выслушав Лян Цисюна, он рассмеялся:
— Почему ты так закрепощен? Разве в этой картине есть что-то аморальное? Когда я был молодым, я тоже рисовал человеческое тело, да и как может художник, делающий свои первые шаги, не рисовать человека? А все эти моралисты, похоже, вышли из чрева матери уже одетыми.
Он говорил точь-в-точь как Ли Хуэй. Художник опустил трубку и разогнал рукой дым.
— Эта картина правдиво говорит о чувствах, мыслях, надеждах совсем молодой девушки. Ты осмотри ее комнату — и сразу поймешь внутренний смысл ее стремлений. Это дом ее отца, из которого, наверное, только что увезли конфискованное имущество. Мать, очевидно, уже умерла — на столе фотография в черной рамке. Девушка только проснулась, подбежала к окну. Отца уже увели, а она увидела за окном…
Ли Хуэй нарисовала саму себя? Он мог бы догадаться.
Художник опять затянулся из своей трубки и сказал:
— Многие из нас сейчас не уверены в себе, напуганы. Не надо, не понимая чего-то, сразу заявлять, что это не так и нужно по-другому.
Лян Цисюн тут же подумал о себе: неужели и он слаб? Возможно, это и так.
На следующий день после выставки в Академии художеств Ли Хуэй потащила его на озеро. Она придумала нарисовать прямо на берегу портрет Лян Цисюна и вручить ему его в качестве подарка. Конечно, это был явный шаг к нему со стороны Ли Хуэй, но он решил не поддаваться и как бы шутя отказаться позировать. Они договорились встретиться у озера под гибискусом.
Лян Цисюн прождал уже полчаса — она всегда так опаздывала. Наконец Ли Хуэй пришла. В белоснежном костюме и странной, сразу бросающейся в глаза шапочке. Вид у нее был такой, как будто она вернулась на родину из эмиграции. Прохожие глазели на нее, а она совершенно не обращала внимания, словно в парке, кроме нее, никого не было.
— Ты так выглядишь. Люди обращают внимание… — Лян Цисюн постарался сказать это как можно осторожнее.
— Да? Вот уж не знала, что тебя так волнуют чужие заботы!
Сказала, как вбила гвоздь. Лян Цисюн не выдержал взгляда ее блестящих насмешливых глаз. Как будто умолкла, оборвавшись, завораживающая, звавшая за собой мелодия. Они сидели на берегу озера в молчании. В глазах мужчины женщина — это абсолютная тайна. Ли Хуэй всегда вела себя по-разному: то это был обжигающий, яростный смерч, то тихий ледяной холод. И кто мог сказать, о чем она думает, когда сидит вот так и молчит? Ли Хуэй скинула босоножки на высоком каблуке, сняла носки и опустила ноги в воду. Заходящее солнце окрасило деревья и стоящую на горе пагоду в розовый цвет. Вода в озере была черной, как тушь. Ли Хуэй болтала ногами, белые брызги казались жемчужинами. Лян Цисюн сорвал зеленую травинку и теребил ее.
— Я вовсе не хотел испортить тебе настроение. Я только сказал…
— «Я не хотел, я только»! Думать надо! Ворчишь хуже старой бабки!
— Да-да… Но я просто хотел бы, чтобы ты была такая же, как и все. Немного проще, что ли…
— А ты как-то слишком легко командуешь мною. Да и вообще, тебе еще рано это делать. Я, по-моему, не просила тебя быть моим духовным наставником!
Лян Цисюн посмотрел на ее надменное лицо и поджал губы. Что он мог сказать? Ведь он ей действительно никто. Ли Хуэй поболтала в воде ногами, потом затихла и задумалась…
— Мне не нравятся вот те цветы и верхушка пагоды. Я люблю естественные цвета. Если писать здесь пейзаж, то лучше всего акцентировать черноту этой воды. Глубокий черный цвет. Он гораздо богаче, чем все эти бьющие в глаза краски… Посмотри, какая в этой воде глубина и какая чистота. Она как прозрачное и крепкое вино. Ты не чувствуешь? А я уже словно пьяная.
Этот дурачок, конечно, ничего не чувствует. Он, наверное, считает, что все разговоры о любви должны заключаться в постоянном повторении одних и тех же двух фраз: «Ты меня любишь?» — «Я тебя люблю».
Солнце скрылось, на небе остался только светлый отблеск. Под деревьями уже сгустились сумерки. Озера будто вообще не видно. Замечательный черный цвет. Ли Хуэй сорвала травинку и стала ее жевать.
— Я как раз думаю, почему у диких растений такая жизненная сила — гораздо больше, чем у выращенных людьми? Я люблю запах этой травы. Почему-то я вспоминаю забытый запах мамы…
И снова Ли Хуэй была уже где-то далеко — в своих фантазиях и мечтах. Она словно только-только появилась на свет, все в мире казалось ей новым и удивительным. Из-за деревьев поднялась на небо луна и, как застенчивая девушка, осторожно приоткрыла свое нежное лицо.
Ли Хуэй молчала и, привстав, смотрела на луну. Какое у этой девушки лицо! Глядя на Ли Хуэй, можно забыть все — так волшебный лотос лишает людей памяти. Может, она вспомнила о чем-то или что-то разглядела в лунном свете. Ли Хуэй вдруг придвинулась к нему, сжала его плечо. Он почувствовал ее напряженное тело, ее горячее дыхание обожгло его. Вдруг что-то упало на руку Лян Цисюну. Что-то влажное — обжигающее или ледяное? Ли Хуэй с силой оттолкнула Лян Цисюна, лицо ее побледнело, в глазах стояли слезы. Почему она плачет? Эти слезы, судя по всему, не от волнения. И не от любви — Лян Цисюн чувствовал это. Он был растерян и напуган.
— Что с тобой?
— Ничего. Самое правильное — это не пытаться проникнуть в глубины девичьего сердца. Ты хотел мне что-то сказать. Наверное, насчет моей одежды? Скажи…
— Да нет, ничего. — Лян Цисюн замялся. — Я только хотел, чтобы ты задумалась над тем, как ты выглядишь со стороны.
Ли Хуэй усмехнулась:
— Ну говори. С удовольствием послушаю твои уроки морали.
— Я просто слышал, что очень многие товарищи…
— Не толки воду в ступе.
— Но ты ведь все знаешь. Я уже тебе все говорил.
— Из того, что ты говорил, я все-таки толком ничего не поняла, а хотелось бы разобраться. Ты говорил, что я и тебе часто кажусь странной?
— Да, немного…
— Что это за «немного»? — Ли Хуэй засмеялась, подняв голову, потом посмотрела на ставшую серебряной гладь озера. — В каком документе определено, что я должна носить только казенный френч? Что вся духовная жизнь должна идти по одному узаконенному стандарту? У меня свои вкусы, и если они в целом не противоречат общественной морали, если это никак не сказывается на моей работе, то что в этом плохого? Когда на экране танцуют девушки в смелых костюмах, то это почему-то считается красивым. У Сталина и Лу Синя были, например, усы, а теперь ребят точно за такие же усы считают стилягами. Мне всегда казалось, что уверенность в себе и внутренняя свобода раздражают окружающих. Ведь у многих из нас просто нет чувства собственного достоинства — и разве это не главное зло?
Она встала в волнении, подобрала камень и бросила его в озеро. Камень с шумом упал в воду, озеро взволновалось, от места падения разошлось множество кругов. Ли Хуэй опустила голову и посмотрела на Лян Цисюна:
— Тебе кажется необычной моя одежда. А ты не думал, что это говорит в тебе твоя зажатость?
Ли Хуэй закинула руки за голову и звонко рассмеялась:
— Вот у меня кулон — Венера Милосская. Это и символ духовной любви, и прекрасное тело. Правда, если тебе не нравится, то я могу его снять и надеть, например, крест — так будет даже строже и солидней. Или, может быть, изображение Будды — он, между прочим, сделан в Китае!
И вот так она всегда. И может, в этом причина того, что она укладывает больше двухсот пятидесяти метров за смену? И как теперь продолжать разговор?..
На следующий день она действительно надела вырезанного из яшмы Будду. И с этого дня они как будто стали отдаляться друг от друга, словно кто-то выстраивал между ними стенку. Кто? Конечно, этот проклятый Будда!
На предстоящие проводы нужно позвать и Да Ляна. Выйдя из поликлиники, где работала Су Аи, Ли Хуэй сразу отправилась на завод…
Полчаса назад, увидев у себя в кабинете Ли Хуэй, Су Аи решила, что она пришла на прием, и усадила ее на стул для пациентов. Ли Хуэй сказала ей, что болен папа и что Су Аи должна прийти к ним домой и его осмотреть. Это личная просьба Ли Хуэй, потому что отец очень тоскует…
— Очень тоскует? — Су Аи чему-то улыбнулась. Белый халат очень шел ей, она казалась спокойной, уверенной в себе. Ее можно даже назвать красивой, только нет в ней изюминки, этой особой тайной и притягательной женской силы. По крайней мере Ли Хуэй этой силы никогда в ней не чувствовала.
— Он очень тоскует… — повторила Су Аи и опять замолчала, не сказав того, чего так ждала Ли Хуэй: «Твой отец тоскует потому, что ему нужен кто-то близкий. Может, это имеет какое-то отношение ко мне?» Разве эта тоска входит в круг ее врачебных обязанностей? Но лицо Су Аи порозовело.
— Да. Ведь он так одинок. Ему даже не с кем поговорить по душам, разве только с вами. Говорят, когда его арестовали и держали в Хэланьшани, он очень сильно болел и вы спасли его…
— В то время я тоже была в заключении.
— Приходите к нам сегодня поужинать. Папа очень обрадуется.
— Ты думаешь? Обрадуется?
— Да что тут говорить! Я вас приглашаю!
— Спасибо.
— Это вам спасибо. До вечера.
Вот это удача! Ли Хуэй ругала себя: глупая девчонка, она действительно могла устроить спектакль… Ли Хуэй спускалась по лестнице, а Су Аи стояла на верхней площадке. На лице Су Аи было написано облегчение, но можно ли было сказать, что такое же чувство испытывала Ли Хуэй? Женщина, которая сейчас провожала ее, не была ее мамой…
Придя на завод, Ли Хуэй заглянула в цех, где шел ремонт сушильной печи, и позвала Да Ляна. Здесь же, в углу у входа в цех, сказала ему о проводах Большого Суня. Да Лян, не говоря ни слова, смотрел на Ли Хуэй. Он был очень вдумчивым человеком. Никогда не открывал рта, хорошенько чего-либо не обдумав, но, если что-то решал, сбить его с намеченного пути было очень трудно. После речи на собрании Лао Фаньтоу он вместе с Ли Хуэй выступил по поводу демократичности выборов. Они оба критиковали Лао Фаньтоу, а Да Лян потом предложил в начальники цеха самого себя. Он заявил собранию:
— Если я буду руководить цехом, то налажу работу лучше Лао Фаньтоу. Срок — один год. Если я за год не осуществлю своих планов, то сам уйду с этого поста…
Об этом выступлении много говорили — и в цехе, и на всем заводе. Ли Хуэй восхищалась смелостью, умом и зрелостью Да Ляна. Атмосфера вокруг него сгущалась, а он по-прежнему оставался спокойным и веселым, внешне даже беззаботным. Он как-то сказал Ли Хуэй:
— Я вовсе не стремлюсь к власти. Просто хочется что-то сделать. Китай должен стать прекрасным львом, а я хочу быть блестящей шерстинкой в его гриве.
Его слова тронули Ли Хуэй. Вот каким должен быть настоящий мужчина. И сейчас весь его сильный, энергичный облик, испачканное маслом лицо, блестящие глаза, перепутанные волосы, глубокое после тяжелого физического труда дыхание — все это заставило Ли Хуэй почувствовать мужскую красоту и силу Да Ляна.
— А после этой вечеринки никто не скажет, что мы занимаемся не тем, чем нужно?
Да Лян скрестил руки на груди, оставив дымящуюся папиросу во рту, глаза его проницательно смотрели на Ли Хуэй.
— А тебе очень страшно?
— Нет. Я только думаю, что сейчас обсуждается по заводу организация производства, и очень надеюсь, что выработанные формы управления будут по-настоящему демократичными. Ты знаешь, что сказал секретарь парткома Мо? «Конкуренция на выборах — это все игрушки капитализма. Даже если этого Да Ляна выберут, я не смогу его утвердить».
— У этого старика из-за тебя лопнет скоро желчный пузырь. Он же страшно боится, что сегодня ты станешь начальником цеха, а завтра, глядишь, тебя выберут вместо него секретарем.
— Насчет этого пусть он будет спокоен. Я и начальником цеха больше одного срока не продержусь.
Они рассмеялись. В это время из цеха крикнули Да Ляна. Он потушил папиросу и окурок бережно спрятал в карман.
— У тебя договорим, — сказал он и исчез за дверями цеха.
Как Ли Хуэй хотелось бы быть такой же целеустремленной и спокойной, как Да Лян! Она вздохнула. Почему он не может возглавить цех? Он еще в шестьдесят пятом получил среднее специальное образование. Вдумчивый, разбирается в технике, столько нерастраченной энергии. В той речи, предлагая себя в начальники цеха, он сделал несколько рационализаторских предложений, и эти предложения получили одобрение рабочих цеха. Почему нельзя утвердить то, что решат люди? Ну и черт с ними, а я все равно буду голосовать за него! Всегда ли должен молодой человек взвешивать свои поступки? Или должен идти напролом? Задумавшись, Ли Хуэй пошла к выходу, но там нос к носу столкнулась с Фан Сином.
У этого парня был такой вид, словно ему на все в жизни наплевать. Он был одет в рваный и засаленный рабочий комбинезон, жеваная рубашка была расстегнута, грудь нараспашку. Комбинезон подпоясан старой веревкой. Колоритная личность, ничего не скажешь! В руке Фан Син держал кусок печенья, он жевал и одновременно что-то напевал. Подняв голову, он увидел Ли Хуэй, остановился и тут же проглотил все, что было во рту. Он побаивался Ли Хуэй. И не только потому, что он не встречал другой такой девушки, которая вела бы себя так уверенно и свободно. Главное было в том, что Ли Хуэй знала все о его семье, о болезни матери, о том, как мать мечтает его женить, о его младших братьях и сестрах…
— Как это ты сумел такое из себя сделать? На работу ведь идешь, или ты, может, просто забыл переодеться? Когда я тебя вижу, мне стыдно становится, что у меня такой друг.
— Честное слово, не знаю, чего тебе стыдно.
— Ты где-то разгуливаешь, ешь, пьешь. А ведь ты знаешь, что твоя мама больна и что она для того, чтобы вы с братьями и сестрами смогли учиться, пошла на грязную работу? Достоин ли ты своей матери?..
Недоеденное печенье выпало из руки Фан Сина на землю. Ли Хуэй хмыкнула и зашагала дальше. Но Фан Син догнал ее:
— А для чего мне быть похожим на человека? Даже ты меня ни во что не ставишь. На заводе столько знакомых, друзей, и никто не хочет со мной знаться.
— Ты, оказывается, умеешь себя уважать? Удивительно!
— А ты из себя вся такая хорошая, прекрасная — и что? Вот на заводе выбирают передовиков. Говорят, тебе ничего не светит.
— Мне самое главное — быть чистой перед своей совестью. Я свои двести пятьдесят семь метров укладываю, никто мне не помогает и не приписывает. Кровь у меня красная, и сердце, по-моему, не черное. И я не боюсь того, что скажут обо мне люди. А ты и своих пяти юаней в день не стоишь.
— Я ничем себя не запачкал.
— А твоя совесть?..
— Совесть? Честно говоря, если бы вы только могли оценить Фан Сина, я бы прямо сегодня начал жить по-новому и показал бы, на что способен.
— Мне? Замечательно. Я готова тебя ценить.
— Я о друзьях помню. Сегодня провожаете Большого Суня, я тоже приду.
Ли Хуэй кивнула, и Фан Син, словно получив то, чего давно ждал, радостно побежал на работу. Ли Хуэй неподвижно стояла на месте. Друзья, однокашники… На кого она может опереться? Кто не огорчит, за кого не станет стыдно? Фан Син хорошо учился в школе, рос, старался все понять. Что за урок преподала ему жизнь? Отчего надежный и прочный камень превратился в ненужный, непригодный обломок? А если вдуматься, то и сама она живет кое-как. Вся молодежь завода, тратя драгоценное время, еще должна обсуждать на бесконечных больших и маленьких собраниях, быть или не быть ей передовиком. Разве можно после этого удивляться, что идет брак и не выдерживается технология, что в управлении хаос и завод год от года терпит убытки?
От солнечных лучей земля стала ослепительно белой, как чистый лист бумаги. Лян Цисюн вышел из дому и направился к дому Ли Хуэй, на проводы Большого Суня. Дома он советовался с мамой, что надеть, нервничал, отказывался от того, что она предлагала, ведь он теперь студент университета. Он мечтал о том, что сегодня поговорит с Ли Хуэй по-настоящему, и потому по дороге настраивал себя, успокаивал: надо быть искренним, говорить не спеша, взвешенно, убедительно. Нужно быть смелым, если хочешь завоевать любимую. Он с удивлением отметил, что вся его удаль, уверенность в себе, геройство, которые он испытал вчера, получив уведомление, теперь исчезли. Он всегда чувствовал свою неполноценность в присутствии Ли Хуэй, как будто в ней заключалась какая-то внутренняя сила, которая подавляла и умаляла его. Как будто именно Ли Хуэй должна была поступить в университет, а не он. Она умнее, умеет петь, танцевать, веселиться и играть, любит живопись, музыку, литературу. Уже работая на заводе, она в течение трех лет в свободное время освоила английский на уровне второго курса университета. Говорит достаточно бегло, с неплохим произношением. Даже слэнг знает и потому спокойно читает на языке. А он занимался три года и в этот раз набрал всего пятьдесят шесть баллов на экзамене. Что там говорить, она свободно могла бы поступить. Неизвестно только, почему она этого не делает. Похоже, что уже пробовала несколько раз, не получилось, и она решила больше не пытаться.
Один раз он спросил ее:
— А почему бы тебе не попробовать поступить в иняз?
— Ты считаешь, что иностранный язык нужен только для поступления в институт или для научной работы? Нет. Я твердо решила, что больше учиться не пойду. Но отчего бы рабочему человеку не знать пару иностранных языков? Язык сам по себе, конечно, не специальность. Зато с его помощью можно шире узнать мир, найти ответы на интересующие тебя вопросы.
— Но я никак не пойму, почему ты приняла такое решение?
— Это решение мне подсказала сама жизнь. За мои проступки.
— Правда?
— Не верь тому, кто скажет, что это не так.
Лян Цисюн был задет:
— Но здесь все равно что-то не так. Ты же понимаешь, как государству нужны сейчас знающие, талантливые люди. Такие, как ты, должны дать простор своему творчеству. Ведь ты можешь гораздо больше, чем я! Можешь добиться больших успехов!
— Диплом университета — это слава и успех? Да, есть диплом — значит, есть твердая зарплата, престижное удостоверение. А еще больше почета, если получишь диплом за границей.
— Какого черта ты все самое хорошее превращаешь в дерьмо?! — Лян Цисюн вышел из себя и крикнул, как будто его укололи.
— Я только хочу сказать, что ты материалист и очень прочно стоишь на земле. — Ли Хуэй даже опустила руку и показала. — Ты порой заставляешь меня вспомнить слова одного поэта. Он сказал: «Огромные горы в туманной дали кажутся окрашенными в один цвет. Но углубись в лес — и только тогда увидишь все богатство красок, увидишь то, что отличает одно дерево от другого».
— Отличает?
— Да. У нас с тобой не совсем совпадает отношение к некоторым идеалам. Взять хотя бы «четыре модернизации». Если только небольшое число людей обладает высоким научным и культурным уровнем, если рабочие и крестьяне наполовину неграмотны, если школа и производство только в начале своей эволюции — разве все это не говорит о том, что до «четырех модернизаций» еще слишком далеко? К тому же, на мой взгляд, ни элитарность, ни бюрократизм еще вовсе не искоренены.
— Тогда для чего же ты учила язык?
— Ты думаешь, что если человек — простой рабочий, то ему незачем учить иностранные языки? Я давала тебе читать дневник своего друга, помнишь?
Дневник Ян Фаня! Лян Цисюн вспомнил маленькую книжечку и то, что было написано на внутренней стороне ее обложки:
«Нужно стремиться, искать. В жизни есть место и для тебя, в жизни и для тебя есть настоящая красота. Все это не на небесах, не в руках твоих родителей. Где же человек найдет свою весну? Друг, она у тебя под ногами».
— Мне нравятся эти слова. И я чувствую так же. — В глазах Ли Хуэй мелькнул какой-то странный свет — чистый и яркий, — словно приоткрылось окошко у нее в груди и сквозь него можно было увидеть ее душу. Может быть, она и права…
Что-то подсказывало Лян Цисюну, что он не может согласиться, уступить даже ради любви. Мужское самолюбие? Он был готов к этому столкновению любви и самолюбия, даже предчувствовал, что самолюбие победит. Его весна принадлежит ему, и Ли Хуэй будет принадлежать ему.
Придорожные ивы напоминали клубы зеленого дыма. Ивовые ветви будто что-то хотели сказать, касались его лица, успокаивали. Эти ветви, как волосы Ли Хуэй, похожи на водопад, источают приятный запах. Ли Хуэй с детских лет любила свои непокорные длинные волосы. Она подрастала, и волосы становились все длиннее и длиннее. Еще совсем маленькой она играла в жмурки, упала и пробила себе голову. В больнице решили делать операцию и волосы остригли. Как она плакала… Потом, конечно, все позабылось, волосы постепенно отросли, но она часто еще плакала во сне. Когда Ли Хуэй выросла, ей стал сниться один и тот же сон: она взлетает, летит, поднимается все выше, к самому синему небу, выше облаков и достигает наконец небесного царства. Тут волосы ее начинают расти, становятся удивительно длинными — до самой земли… Потом она стала красивой, привлекающей внимание девушкой, и ее длинные волосы делали ее еще более необычной и притягательной. Но потом пришла «все сметающая „великая культурная революция“», Ли Хуэй стала хунвэйбинкой и сама сделала себе короткую, «революционную», прическу… И опять прошло время, и ее собственный яростный энтузиазм стал казаться ей смешным. Ли Хуэй снова отпустила волосы, и ножницы больше не прикасались к ним. И сегодня ради того, чтобы избавиться от разговоров, расспросов, давления начальства, чтобы получить одобрение окружающих, чтобы стать передовиком, — ради этого она должна опять подстричь свои волосы? Может ли она на это пойти? Лян Цисюн надеялся упросить ее: только на этот раз, ради него, ради их любви. Лян Цисюн никогда в своей жизни не волновался так, как сегодня. Он так любил ее, так мечтал о ней, так хотел увидеть ее, хотя бы на одну минуту! Дорога как будто растягивалась у него под ногами, мимо, словно поток воды, неслись машины — светящаяся огнями река.
Вот и знакомый квартал на Садовой. Дом пять, третий подъезд, квартира 303 — там живет Ли Хуэй. Он вспомнил, как пришел к ней в первый раз. Пришел смотреть те самые фотографии, которые она сняла на Тяньаньмэнь четвертого апреля и только теперь проявила. День был такой же жаркий. Дома она одна, он застал ее за обедом. На ней розовая нейлоновая блузка, и в вырезе видна грудь — ровно настолько, чтобы ничего не показать, но заставить волноваться. Она заметила его реакцию, простодушно оглядела себя и, засмеявшись, накинула какую-то кофточку. Потом подвинула ему стул:
— Ну что ты стоишь, садись поешь. У вас дома, наверное, не едят так рано? Попробуй мое произведение! В степи я научилась ездить на лошади и готовить. Вот, все эти овощи приготовила я, и вот еще. Выпей стаканчик — можешь обыскать весь свет, но такого не отыщешь.
Вино! На ее губах непонятная улыбка. Она налила в стакан красное, как кровь, вино. Лян Цисюн каким-то отсутствующим взглядом смотрел на этот стакан. Ли Хуэй, не сдержавшись, рассмеялась:
— Что с тобой? Только не говори, что ты тоже был хунвэйбином! Надо забыть эту боль и сумасшествие… — Закрыв глаза, она вдруг замолчала, как будто усилием воли заставила себя больше ничего не говорить. Но Лян Цисюн почувствовал, что из сердца ее, как клич, рвется крик и если он вырвется наружу, то огнем зажжет все вокруг.
Как часто чувства человека находятся в мучительном противоречии. Именно в таком состоянии находился Лян Цисюн. Он стоял перед дверью 303-й квартиры, сердце его, казалось, остановилось. Не было сил даже позвонить. Вдруг раздался какой-то легкий шум, заставивший его вздрогнуть. Дверь приоткрылась. На Ли Хуэй был надет белый фартук, она заметила Ляна, и в ее взгляде ему почудилась неприязнь.
— А-а, это ты. Так рано? Заходи, заходи — будешь уговаривать постричься или проинспектируешь мою папку с рисунками?
— Ты… ты откуда знаешь?
Ли Хуэй скорчила гримасу и рассмеялась:
— Ай Лимин говорила с Да Ляном. Хотела, чтобы он наставил меня на путь истинный.
Лян Цисюн не мог смотреть в ее глаза — такие яркие и такие безжалостные. Их взгляд бил в самое сердце. Он сказал тихо:
— Нет-нет, Ли Хуэй. За кого ты меня принимаешь? Ты же знаешь, как я к тебе хорошо отношусь. Честное слово…
— Нет. Можешь не надеяться… — Ли Хуэй прикрыла дверь, сняла фартук и вытерла руки. — Когда я работаю, то совсем не думаю о том, как бы стать передовиком. И не собираюсь делать себе для этого две косички.
— Но почему же…
— У меня такой характер. Я, например, вовсе не стремлюсь все время носить брюки клеш и не считаю, что именно это — эталон красоты. Почему нельзя носить то, что хочется, что-то пробовать? Почему нельзя делать свою жизнь более разнообразной? Я могу вести себя очень скромно. Разве в степи я от кого-нибудь отличалась? Не работала ради революции? А когда пришла на завод, я что, работала хуже других? Неужели я похожа на расчетливого человека? Неужели я, как многие думают, развращена и у меня только ветер в голове? Нет! Люди по-разному обо мне судят. Это их дело. А я ненавижу эту скуку, эту косность и люблю все новое, живое. Я уважаю свой труд, уважаю в себе человека…
Ли Хуэй запрокинула голову и рассмеялась:
— …А если говорить проще, я люблю себя, люблю жизнь, люблю родину и люблю стариков, которые ради этой родины жертвовали своей жизнью.
— Ты говоришь, что любишь родину?
— А что, не похоже? Что ты думаешь: я дармоедка, циник или манекен? — Ли Хуэй все более горячилась и говорила все быстрей. — Конечно, иногда на меня нападает хандра, я могу испытывать неуверенность, впадаю в тоску, пессимизм. Иногда стараюсь забыться — в музыке, книгах. Но всегда при этом помню, что я — китаянка, что есть страна, которая меня воспитала. И к этой стране у меня особое отношение. В этом источник всех моих жизненных интересов, стимул, заставляющий меня работать и учиться. Не забывай, что я дочь ветерана Восьмой армии и гораздо лучше тебя понимаю их поколение. Сможем ли мы продолжить их дело? Сможем ли стать хозяевами страны? Как говорит отец, это наш долг, но прежде, чем отвечать, мы должны поставить перед собой самые безжалостные вопросы. Вот почему я работаю ради революции, учусь ради революции, и это доставляет мне удовольствие! Нельзя допустить, чтобы старики признали наше поколение никчемным!
Слова падали тяжело, словно железные болванки, казалось, от них летят искры. Лян Цисюн стоял как столб, от волнения у него даже забурчало в животе. Он будто оцепенел и не мог вымолвить ни слова.
— Больше всего я ненавижу тех, кто делает родную землю средством для наживы. Теперь ты понял? Нет, ты не поймешь меня. Мы с тобой рядом уже три года, но всегда между нашими сердцами существовала какая-то стена… Ты должен понять: с самого начала в наших отношениях было какое-то недоразумение. — Она снова рассмеялась, как девчонка. — Ты и я — это недоразумение. Теплые чувства и дружба — это еще не любовь.
— Нет, Ли Хуэй, я тебя люблю… — Лян Цисюн запнулся и покраснел.
— Значит, это я ошиблась. Наверное, потому, что мы еще не разобрались друг в друге. Наверное, мне нужно было дать тебе не «Жана Кристофа», а «Чайку по имени Джонатан Ливингстон» Ричарда Баха. Я люблю людей, похожих на эту чайку. Там, кажется, есть такие слова: «Большинство чаек думало, что для полета вполне достаточно тех простых приемов, которыми они владеют: взлететь с берега, поохотиться в море и вернуться. Для большинства чаек главным была охота, а не полет. И только для одной чайки все было наоборот, она ценила полет, а не добычу. Для Джонатана Ливингстона чувство полета было главным, оно побеждало все остальные, и он никак не мог насытиться им. Это даже вызывало беспокойство его родителей». Как ты думаешь, это похоже на меня? Хотя главное в том, что я не хочу летать только для себя. Я хочу быть ближе к нашему времени, к нашему делу, к нашим идеалам и лететь — далеко-далеко, высоко-высоко.
Лян Цисюн медленно поднял голову. Он не знал, что ему сказать. Слова Ли Хуэй были для него громом среди ясного неба. Все пошло к черту. Все пропало. Он чувствовал только это, и больше ничего…
Дверь закрылась и прочно отделила мир Лян Цисюна от мира Ли Хуэй. Злиться на нее, страдать?.. Все слишком неожиданно. Отчаяние, безысходность, раскаяние и неуверенность — все эти чувства охватили его одновременно. Он не помнил, когда и как вышел из ее дома. Солнце ударило по глазам, и он ослеп. Все чувства стали как будто острее и смешались еще больше, словно в открытом поле поднялась метель. Ему показалось, что ноги отрываются от земли, он поднимается, взлетает, но при этом не понимает, где же земля, на которой он живет…
— А-а, это ты, студент!
Лян Цисюн почувствовал на своем плече тяжелую руку, которая как бы вернула его с небес на землю. Фан Син! Он так изменился: нет яркой, цветастой куртки, нет очков — «стрекозиных глаз». Не новая, но вполне приличная рабочая одежда. Даже усики исчезли. Он бесцеремонно рассматривал Лян Цисюна.
— Ты от Ли Хуэй? А почему уже уходишь?
— У меня… у меня еще дела. Я не смогу побыть с вами.
— Ну-ну. Конечно, у студентов университета столько дел! Таких, как я, наверное, больше нет? Я как воздушный змей, который оборвал свою нитку, — лечу, куда вздумается. Нет у меня ни своего гнезда, ни человека, который бы обо мне позаботился. Кстати, вполне возможно, что Ли Хуэй тебя ценит.
— Меня?
Неужели он просто упустил свой шанс?.. Лян Цисюн закрыл глаза. Фан Син пощелкал пальцами, повернулся и пошел дальше. Но, пройдя несколько шагов, обернулся и таинственным голосом сказал:
— Эй! Могу рассказать кое-что новенькое и интересное. Наверху кто-то поддержал Ли Хуэй насчет выборов в передовики. Вроде сказали: «На что же еще смотреть при выборе передовиков, как не на производственные показатели? Мы же не манекенов выбираем для парикмахерской и магазина одежды». Вот это я понимаю! Но еще лучше выдал ваш начальник цеха Лао Фаньтоу. «Мы, — говорит, — давно хотели выбрать Ли Хуэй в передовики. А если молодежь чего-то не понимает в красоте, то мы ей поможем, научим!» Старикан просто развернулся на сто восемьдесят градусов. Можно было помереть со смеху!
Фан Син поморгал маленькими узенькими глазками:
— Вот кто точно помрет со смеху, так это Ли Хуэй, когда узнает. Она вполне может еще сказать при этом: «Но ведь я за него голосовала, когда мы выбирали начальника в цех. Я не могла ошибиться!» Ей-богу, она так и скажет!
Фан Син скорчил гримасу и расхохотался. Но его слова словно обожгли Лян Цисюна огнем. Что происходит? Неужели это правда?