Работа Б. Л. Фонкича посвящена критике некоторых появившихся в последние годы исследований греческих и русских документов XVII в., представляющих собой важнейшие источники по истории греческо-русских связей укатанного времени. Эти исследования принадлежат В. Г. Ченцовой и Л. А. Тимошиной, поставившим перед собой задачу пересмотра результатов изучения отношений России и Христианского Востока, полученных русской наукой двух последних столетий. Работы этих авторов основаны прежде всего на палеографическом анализе греческих и (отчасти) русских документов преимущественно московских хранилищ, а также на новом изучении русских документальных материалов по истории просвещения России в XVII в.
«Россия и Христианский Восток. Библиотека»
А. М. Бруни, Т. В. Толстая, А. А. Турилов, Б. Л. Фонкич, Д. А. Яламас
О.М. Александропулу, Π. Р. Вайсенсел, Дж. Маджеска, И. П. Медведев, Ф. Б. Поляков, Ф. Г. Ставру, А.-Э. Н. Тахиаос, И. А. Шалина
Выпуск 10
РОССИЙСКАЯ АКАДЕМИЯ НАУК
ИНСТИТУТ ВСЕОБЩЕЙ ИСТОРИИ
ЦЕНТР «ПАЛЕОГРАФИЯ, КОДИКОЛОГИЯ, ДИПЛОМАТИКА»
Предисловие
Предлагаемый вниманию читателей сборник составлен из наших критических статей, написанных в 2007–2011 гг. в связи с выходом в свет некоторых исследований В.Г. Ченцовой и рецензии Л. А. Тимошиной. Работы В. Г. Ченцовой посвящены в значительной степени палеографическому изучению греческих и (отчасти] русских документов, находящихся, главным образом, в московских хранилищах и являющихся источником для воссоздания истории греческо-русских связей XVII в.; рецензия Л. А. Тимошиной представляет собой критический разбор нашей книги «Греко-славянские школы в Москве в XVII веке» (М., «Языки славянских культур», 2009]. Несмотря на разницу тематики и принятых в публикациях указанных исследователей к рассмотрению материалов, существует ряд общих моментов, объединяющих этих двух авторов: отношение к изучаемым вопросам и подлежащим анализу документальным и другим источникам, уровень палеографической и филологической квалификации, степень профессиональной ответственности как исследователей исторических и историко-культурных проблем XVII столетия. Работы В. Г. Ченцовой и Л. А. Тимошиной, явившиеся предметом нашей критики, – яркий пример состояния современной российской исторической науки. Все это и позволило нам, выступая против методики изучения документов и взглядов того и другого исследователя, представить вместе публикуемые ниже свои критические заметки.
Из семи издаваемых далее наших работ первые пять увидели свет в 2007–2010 гг.:
I, 1 («Еще раз о митре Паисия Иерусалимского»] – «Историография, источниковедение, история России. X–XX вв.» Сборник статей в честь Сергея Николаевича Кистерева. М., 2008. С. 242–247;
I, 2 («О писце грамоты царю Алексею Михайловичу о привозе в Москву иконы Иверской Богоматери») – «Монфокон. Исследования по палеографии, кодикологии и дипломатике». 1. М.; СПБ., 2007. С. 513–524;
I, За («О некоторых «новых открытиях» в истории греческо-русских связей XVII в.» I) – ОФР. 14. М.; СПб., 2010. С. 509–516;
I, 36 («О некоторых «новых открытиях» в истории греческо-русских связей XVII в.» II) – Там же. С. 516–518;
I, Зв («О некоторых «новых открытиях» в истории греческо-русских связей XVII в.» III) – Там же. С. 518–529.
Две последние работы (I, 4 – «К вопросу о происхождении иконы Иверской Богоматери, доставленной в Москву в 1648 г.» и II – «Советы постороннего» (Ответ рецензенту)) публикуются здесь впервые.
В тех частях нашей работы, где речь идет об иконе Иверской Богоматери, мы, говоря об
Часть I
О некоторых исследованиях В. Г. Ченцовой по истории греческо-русских связей XVII в.
1. Еще раз о митре Паисия Иерусалимского
В 2004 г. вышла в свет статья В. Г. Ченцовой «Митра Паисия Иерусалимского – не присланный русскому государю венец “царя Константина"»[1]. Основывая свое исследование на большом материале источников и привлекая обширную и разнообразную специальную литературу автор приходит к заключению, что хранящаяся в настоящее время в ризнице храма Гроба Господня в Иерусалиме митра патриарха Паисия и является тем венцом, который предназначался патриархом царю Алексею Михайловичу и для этого в 1657 г. был освящен на Святом Гробе. Этот акт должен был символизировать надежды Христианского Востока на помощь России в освобождении Св. мест, продемонстрировать русскому правительству всю серьезность ожиданий греческим миром скорого появления «Нового Константина» в Восточном Средиземноморье.
Митра Паисия имеет две надписи, расположенные в верхней части головного убора: первая надпись – кругом по краю верхнего поля, вторая – по сторонам верхней части полос, образующих крест на тулье. В. Г. Ченцова вслед за опубликовавшим эти надписи И. Меймарисом[2] вновь приводит их текст (повторяя ошибку греческого издателя – έξ άναλώματι и δαπάνις – при воспроизведении первой надписи}:
1. † Ή παρούσα περικεφαλαία κατεσκεβάσθη έξ αίναλώματι καί δαπάνις έμοϋ του Πατριάρχου Ιεροσολύμων Παϊσίου καί άφιερώθη έν τω Άγίω καί Ζωοδόχω Τάφω έν έτει 1657.
2. † ό ταύτην κατασκεβάσας Λοΐζος.
Если вторая надпись не вызывает затруднений в ее понимании («Ее [т. е. митру] изготовил (или, как переводит В. Г. Ченцова, “сделал") Лоизос» – с. 12), то первая, несомненно, под влиянием предположения, сделанного И. Меймарисом[3], переводится автором разбираемой нами работы следующим образом (с. 12): «Этот венец был сделан по обету издержками моими, патриарха иерусалимского Паисия, и освящен на Святом и Животворящем Гробе в год 1657».
При таком понимании текста первой надписи два современных свидетельства, которые передавали распространявшиеся представителями армянской церкви в 1657 г. в Константинополе и Палестине
Между тем, доказательство этого важного факта основано на
† Ή παρούσα περικεφαλαία κατεσκεβάσθη έξ άναλώματος καί δαπάν[α]ις έμου του π(ατ)ριάρχου Ιεροσολύμων Π αισίου καί άφιερώθη έν τω Άγίω καί Ζωοδόχω Τάφω έν έτι 1657.
Έξ άναλώματι, как это читает И. Меймарис и вслед за ним передает В. Г. Ченцова, невозможно представить себе даже в самой неграмотной греческой надписи ремесленника или художника, каких можно встретить великое множество на вещах, иконах или храмах византийского и поствизантийского периодов: предлог έκ, έξ управляет только родительным падежом. Надпись же на митре является хорошим образцом, по сути дела, безошибочно воспроизводящим текст заказчика данной работы – иерусалимского патриарха Паисия; если бы мы имели возможность изучить непосредственно сам памятник или располагали бы не графическим воспроизведением, а фотографией его надписей, мы, вероятно, могли бы понять происхождение лишней вертикали между А и Ν, которую И. Меймарис передает как «йоту» (αίναλώματι), увидеть в окончании интересующего нас здесь слова после Т не I, а знак сокращения ος = άναλώματ(ος) и рассмотреть остатки исчезнувшей со временем А, примыкавшей слева к I и создававшей лигатуру (ΑΙ) в слове δαπάν[α]ις (δαπάνις также невозможно].
Надпись должна быть переведена следующим образом: «Сия шапка (сей головной убор) изготовлена на средства и издержками моими, патриарха иерусалимского Паисия, и дана вкладом в Святой и Животворящий Гроб в лето 1657-е». Никакого другого смысла здесь нет и быть не может: это – типичный пример
Итак, первая надпись сообщает о том, что в 1657 г. Паисий Иерусалимский
Совершенно ясно, что в 1657 г., несомненно, в связи с очередной волной преследований турецкими властями греков – сторонников России и, скорее всего, после казни 24 марта константинопольского патриарха Парфения III Паисий решает избавиться от наиболее яркого свидетельства отношений Иерусалимского патриархата с Москвой – «московской короны с драгоценными камнями»[9]. С этой целью он обращается к знатоку драгоценных камней Гавриилу «из иудеев», который советует патриарху переделать митру на «византийский лад», придав ей другую, «лучшую форму»[10].
Поскольку в многочисленных документах о сношениях Паисия с Россией отсутствуют сведения о дарении ему московскими властями святительской шапки[11], следует предположить (как это и делает В. Г. Ченцова – с. 27), что в данном случае имелась в виду украшенная золотом и многочисленными яхонтами, изумрудами и жемчугом митра, изготовленная в Москве еще в 1644 г. для патриарха Феофана и оцененная в 880 рублей 29 алтын[12]. Чтобы этот ценный предмет патриаршего обихода не достался туркам и не только не лишил тем самым иерусалимскую кафедру значительных материальных средств, но, главное, не выдал бы патриарха, явившись красноречивым доказательством теснейших связей Иерусалимского патриархата с русским правительством, Паисий и предпринимает переделку «московской короны»: мастер Лоизос, сняв драгоценное убранство, придал русской митре традиционную форму греческого святительского головного убора и по завершении работы снабдил ее двумя приведенными выше надписями, первая из которых свидетельствовала о вкладе этой «шапки» (ή περικεφαλαία][13] патриархом в храм Гроба Господня.
По-видимому, в процессе переделки московской митры информация об этом оказалась у представителей армянской церкви, которые в обстановке обострения преследований турками греков, так или иначе связанных с Россией, решили использовать ее в своей борьбе против православных за Св. места и в своем доносе турецкому правительству изобразили дело так, будто Паисий изготовил корону стоимостью в 100 тысяч гроссов и намеревается послать ее московскому царю. Желая представить иерусалимского патриарха одним из наиболее активных глав греческой церкви, находившихся в постоянных отношениях с Москвой, армяне рассчитывали тем самым устранить своего противника турецкими руками и окончательно овладеть христианскими святынями в Палестине. Этот замысел чуть было не удался: Паисий в результате такого навета едва не поплатился жизнью, однако, освобожденный заступничеством великого визиря Мехмеда Кепрюлю, получил не только прощение султана, но и свою митру.
При возвращении митры Паисию выяснилось, что стоимость этого головного убора была завышена противниками патриарха в десятки раз: на суде у великого визиря митру оценили не более чем в 5 тысяч гроссов, а при рассмотрении вопроса султаном тот же иудей Гавриил сделал заключение, что она не может стоить дороже 4 тысяч гроссов[14]. Досифей, ставший свидетелем и даже участником этих событий в свои молодые годы[15], детально передает расследование у визиря и описывает шапку Паисия, чуть было не погубившую своего владельца: в верхней части этого скромного головного убора, с серебряными и стеклянными украшениями, находилась надпись, свидетельствовавшая о принадлежности шапки [иерусалимскому) патриарху, а не московскому царю[16]. Здесь, несомненно, имеется в виду приведенная выше вкладная надпись Паисия, на основании которой митра тогда и была, наконец, вложена в храм Гроба Господня, где находится вот уже 350 лет.
Как видим, в этом исполненной драматизма истории все несколько «проще», и первая надпись на митре является не новым источником, позволяющим расширить наши представления о связях Христианского Востока с Россией, но еще одним свидетельством соперничества христианских церквей в Палестине в их борьбе за Св. места в середине XVII в.
Что же касается замысла патриарха Паисия о переделке московской святительской шапки в предназначавшийся Алексею Михайловичу царский венец, его освящения на Гробе Господнем и предполагавшегося затем возвращения – теперь уже в новом качестве – в русскую столицу, то об этом источники молчат: ни в одном из относящихся к данной теме текстов мы не встретим именования митры Паисия царским венцом[17], не найдем указаний на связь действий иерусалимского патриарха по переделке святительской шапки с отношениями греческого мира к России, с ожиданиями скорого пришествия с севера царя – освободителя. Наш разбор, надеемся, показал, что это – не более чем ошибочное построение В. Г. Ченцовой, основанное на неверном толковании ею надписи на митре Паисия Иерусалимского и последующем анализе греческих и русских материалов по истории связей России с Христианским Востоком в середине XVII в.
2. О писце грамоты царю Алексею Михайловичу о привозе в Москву иконы Иверской Богоматери
В публикуемой выше статье В. Г. Ченцовой[18] содержится целый ряд палеографических наблюдений и основанных на них выводов, с которыми невозможно согласиться исследователю греческих рукописей и документов XVII в. Это заставляет нас со своей стороны обратиться к анализу привлекаемого ею материала и дать свою оценку возможностей его исследования.
Целью работы В. Г. Ченцовой является доказательство того, что ставшая теперь широко известной грамота Ивирского монастыря царю Алексею Михайловичу от 15 июня 1648 г. о присылке в Москву копии иконы Иверской Богоматери-Портаитиссы, изготовленной по просьбе настоятеля Новоспасского монастыря Никона (РГАДА. Ф. 52. Оп. 2. № 307), была написана не на Афоне, а вне пределов Св. Горы и создана в кругу людей, игравших значительную роль в политике на Балканах и имевших отношение к русско-молдаво-валашским связям первой половины– середины XVII в. Логика рассуждений автора такова.
1. Писцом грамоты № 307 написаны также четыре других документа РГАДА: Ф. 52. Оп. 2. № 205,295 и 429; Ф. 68. Оп. 2. № 26. Все они, хотя и находятся в разных фондах, представляют собой послания афонских монастырей, адресованные, в основном, православным государям: № 205, 295 и 307 – московским царям, № 26 – молдавскому господарю Василию Лупу; № 429 также является афонским документом – окружной грамотой Эсфигменского монастыря о милостыне. Грамоты № 205, 295 и 307 датируются 1643 (первая) и 1648 (две другие) годами; № 429 и 26, не имеющие дат, относятся автором рецензируемой статьи к 1643 г.
Итак, перед нами – пять документов афонского происхождения, написанных в 40-х гг. XVII в. и составляющих единую группу благодаря как почерку написавшего их писца, так и орнаментике украшающих их текст больших инициалов. Особенности палеографии и декорации всех этих грамот позволяют связать их с манускриптами середины XVII в., выделенными Л. Политисом в особую группу «ксиропотамского стиля».
2. Писец этих пяти грамот отождествляется В. Г. Ченцовой по почерку с монахом Ксиропотамского монастыря Антонием, исключительно активным переписчиком рукописей 20—60-х гг. XVII в. В качестве основы для идентификации автор использует: а) опубликованный А. Коминисом образец почерка иеромонаха Антония – л. 1 Патмосской рукописи № 392, законченной 2 ноября 1637 г. и имеющей, помимо специфического почерка, характерную, близкую московским грамотам, иллюминацию; б) несколько страниц рукописи Αμοργός, Χοζοβιώτισσα 55, 1665 г., а также рукописи в) Геннадиевской библиотеки в Афинах № 6, XVII в. и г) Иерусалимской Патриаршей библиотеки Λ. Σ. № 551,1663/64 г.
3. Сделав краткий обзор книгописной деятельности Антония, В. Г. Ченцова обращает особое внимание на множество изготовленных им списков сочинений Максима Пелопоннесского, сподвижника Мелетия Пигаса и Кирилла Лукариса. Активный интерес Антония к творчеству Максима Пелопоннесского свидетельствует, по мнению автора, о принадлежности ксиропотамского писца к той группе греческого духовенства, которая считала себя продолжателем дела Лукариса. В этой среде и проводилась подготовка привоза копии Портаитиссы в Россию.
4. Далее В. Г. Ченцова подчеркивает тот факт, что в некоторых грамотах, текст которых писан Антонием, отсутствуют подписи монастырских властей: их нет ни в № 295 (от 4 апреля 1648 г.), ни в № 307 (от 15 июня 1648 г.]. Кроме того, в грамотах Антония, за исключением № 307, нет
5. В трех последних грамотах имеются подписи монастырских властей. В. Г. Ченцова, основываясь на анализе «особенностей написания отдельных букв», полагает, что эти подписи сделаны
6. К подписям трех указанных документов непосредственно примыкает подпись ватопедской грамоты (РГАДА. Ф. 52. Оп. 2. № 346 (1649 г.)). Сам документ писан другим почерком, никак не соотносящимся с почерком Антония, но подпись за игумена Парфения сделана
Установление этого факта вовлекает в исследование другую группу документов, возникшую в 1645–1649 гг.: это – грамоты александрийских патриархов Никифора (№ 227, 229) и Иоанникия (№ 258) и Троицкого Олимпийского монастыря (№ 327). Все эти грамоты, включая и ватопедскую (№ 346), писаны одной рукой. Поскольку две грамоты патриарха Никифора происходят, скорее всего, из Ясс, где жил и в 1645 г. умер этот архипастырь, можно думать, что и остальные документы этой группы связаны своим происхождением с молдавской столицей.
7. Но если писцом одной из грамот «молдавской» группы (№ 346) подписаны три грамоты, вышедшие из-под пера Антония Ксиропотамита (№ 205, 429 и 26), то можно сделать предположение, что и сами эти документы написаны в Молдавии.
Подтвердить так или иначе эту гипотезу призвано изучение печатей на исследуемых документах. На грамоте Ивира к царю, сопровождавшей в 1648 г. икону Портаитиссы, находятся два оттиска печатей, один из которых является печатью Протата. Анализ изображения Богоматери на этой печати в сравнении с печатями Протата на ряде других документов 20—60-х гг. XVII в. выявляет некоторые отличия. Несколько иным является и изображение Успения Богоматери на ивирской грамоте 1648 г. в сравнении с ивирскими документами, с одной стороны, 20—30-х гг., а с другой – 60-х гг. XVII в. Эти наблюдения ведут к заключению, что для ивирских грамот № 307 и 308 использовались не подлинные печати Протата и Ивира, а их копии, находившиеся вне Св. Горы и использовавшиеся там в необходимых случаях афонскими властями.
8. На основании всего изложенного может быть сделан вывод о том, что все изучаемые документы были написаны «вдали от монастырей, которые могли бы поставить под ними свою подпись» и заверить их подлинными печатями. Место появления двух ивирских грамот 1648 г. (№ 307 и 308) определяется путем палеографического исследования: это – Молдавия, скорее всего – Яссы. Подтверждением этого является вышедшая в 1650 г. в типографии ивирского метоха в Кымпулунге Псалтирь, изданная при участии «корректора» Дионисия Ивирита: если в начале марта Дионисий составляет в Кымпулунге свое «Слово к читателям», то можно думать, что он находился здесь задолго до выхода книги, в 1649 и, возможно, 1648 г., когда были написаны ивирские грамоты в Москву.
Из всего сказанного с неизбежностью следует заключение о написании ивирской грамоты царю Алексею Михайловичу № 307 выдающимся балканским книгописцем Антонием Ксиропотамитом, находившимся в тот период в Молдавии и сотрудничавшим с Дионисием Ивиритом.
Столь подробное изложение статьи В. Г. Ченцовой нам понадобилось для того, чтобы «прояснить» текст ее большого и сложного исследования, выделить его основные положения. Посмотрим теперь, насколько прочно то основание, на котором базируется эта работа.
Наблюдение исследовательницы относительно писца текста грамот № 205, 295, 307,429 и 26, а также отнесение этих документов на основании их почерка и орнаментики инициалов к группе манускриптов «ксиропотамского стиля» являются верными. Все пять афонских грамот написаны каллиграфом, свободно владевшим почерком того стиля, который был распространен на Балканах в первой половине XVII в. и просуществовал вплоть до 60-х гг. Св. Гора была, по-видимому, тем местом, где «ксиропотамский стиль» мог не только впервые появиться, но и наиболее прочно утвердиться в книгописании и, отчасти, в изготовлении документов.
Что касается отождествления почерка указанных документов с почерком Антония Ксиропотамита, то его принять невозможно. Тождество устанавливается В. Г. Ченцовой путем сравнения почерка пяти грамот с одной опубликованной страницей Патмосской рукописи и одной – манускрипта Геннадиевской библиотеки, четырех страниц Аморгосской рукописи и отдельными листами Иерусалимской рукописи. Поскольку образцов письма последнего кодекса мы не имеем (в статье исследовательницы они указываются, но не публикуются), о них здесь не может быть речи. Но о почерке трех других рукописей можно судить как по альбому А. Коминиса и каталогу выставки Геннадиевской библиотеки, так и по разбираемой здесь статье.
Три рукописи и пять грамот РГАДА относятся к группе «ксиропотамского стиля». На первый взгляд, письмо этих кодексов и документов принадлежит одной руке. Однако это не так. При всей схожести образцов почерков между собой нельзя не заметить, например, что в письме грамот «лямбда», как правило, делает «широкий шаг» за счет постоянного расположения левого элемента буквы выше центра правой линии, тогда как в Патмосской рукописи левый элемент обычно исходит из центра правого, «заставляя» эту основную линию написать над левой частью буквы. Если сопоставить письмо грамот и Аморгосской рукописи, тот тут прежде всего бросаются в глаза два момента: а) в грамотах «дельта» в форме δ имеет почти всегда «сдавленную» петлю, с заметным прогибом вверх нижней линии, отчего нижняя и верхняя линии петли располагаются очень близко друг к другу и тем самым делают букву несколько «неустойчивой»; в Аморгосской рукописи петля имеет почти параллельные линии, и поэтому «дельта» не так «субтильна» и «неустойчива», как в афонских грамотах, Патмосской и Афинской (Геннадиевской библиотеки) рукописях; б) в грамотах перекладина высокого «тав» почти всегда делится вертикалью на короткую правую и более длинную левую части, причем последняя получает заметный изгиб; в Аморгосской рукописи верхний элемент этой буквы разделен вертикалью точно по центру и не имеет такого изгиба слева, как в грамотах или многих других рукописях, отчего буква приобретает не «живую», а жесткую геометрическую форму. Наконец, сравнение письма грамот и рукописи Геннадиевской библиотеки не только выявляет в последней формы букв, отсутствующие в грамотах (например, маюскульная «каппа» с характерным завершением нижнего правого элемента) или демонстрирует очевидную разницу в написании «лямбды» или высокого «тав» с изломанным верхом, но и представляет в целом «нервное», с наклоном то вправо, то влево, письмо кодекса по сравнению со «спокойным» почерком грамот.
Совершенно ясно, что афонские грамоты, с одной стороны, и три привлекаемые для сопоставления рукописи – с другой, писаны
При изучении такого материала, как почерки «ксиропотамского стиля», возникает важная задача различения отдельных писцов в массе книгописцев, хорошо обученных своему ремеслу и строго следующих каллиграфическому канону того стиля, в рамках которого они работают. Если не ставить перед собой такой цели, мы не сможем установить пределы распространения того или иного типа письма, глубину и «серьезность» проникновения его в книжную культуру той или иной эпохи, объяснить хронологические границы его существования, т. е. не сможем оценить данное явление культуры. Разумеется, «ксиропотамский стиль» – это трудный случай, когда в эпоху всеохватывающего проявления индивидуальности почерков возникает «школа», требующая от своих «учеников» точного следования канонам, выработанным создателем этого стиля, несомненно, выдающимся каллиграфом начала XVII в., – как прописям, так и принципам иллюминации рукописных книг и документов, «школа», в известной мере добивающаяся нивелирования индивидуальности при копировании текстов. Мы не раз встречаемся с таким явлением в Византии: достаточно вспомнить Perlschrift (вторая половина X–XI вв.) или Чикаго-Карахиссарскую группу рукописей (XII – начало XIII вв.]. В поствизантийский период истории греческой культуры можно назвать «стиль Бозеу» или, как в интересующем нас здесь случае, – «ксиропотамский стиль».
Однако точное соблюдение требований «школы» не в состоянии уничтожить проявления индивидуальности почерка, и задача исследователя – выявить особые моменты, которые характеризуют письмо того или иного мастера.
При изучении почерка мы всегда основываемся на двух принципах почерковедческого анализа: а) общее впечатление от письма, характер почерка, создающий тот или иной «портрет» писца; б] отдельные элементы, позволяющие выявить динамический стереотип, т. е. сформировавшийся в процессе обучения и длительной практики дукт, последовательность написания и форму той или иной буквы или соединения, которые и определяют индивидуальность почерка и создают «портрет» писца.
Если следовать этим принципам при анализе почерков пяти афонских документов и привлекаемых В. Г. Ченцовой рукописей, то мы, как нам представляется, без затруднений установим, что имеем дело с четырьмя писцами – представителями «ксиропотамского стиля»: I – писец афонских грамот РГАДА; II – писец Патмосской рукописи № 392; III – писец рукописи Геннадиевной библиотеки № 6; IV – писец Аморгосской рукописи (помимо указанных выше деталей, нельзя не обратить внимание на его твердое, стремящееся к вертикальности письмо].
Обратимся к Антонию Ксиропотамиту. Этот выдающийся каллиграф оставил после себя десятки разных рукописей: достаточно ознакомиться с перечнем переписанных им книг[19], чтобы представить себе место этого книгописца в истории греческой культуры XVII в. Нельзя, однако, не обратить внимание на следующее: при множестве указаний на вышедшие из-под пера Антония рукописи мы практически не имеем ни одного специально посвященного ему исследования, с соответствующими данными кодикологии и палеографии, с необходимой фотодокументацией. Неслучайно, что и греческие специалисты, называющие Антония Ксиропотамита писцом Патмосской, Афинской (Геннадиевской библиотеки) или Аморгосской рукописей, указывают на
Перейдем к наблюдению В. Г. Ченцовой, связанному с подписями в изучаемых ею грамотах РГАДА. Она отмечает, что в двух документах, а именно в грамотах № 295 и 307, относящихся к 1648 г., подписи монастырских властей отсутствуют, и объясняет это тем, что грамоты были созданы не в самих монастырях, Эсфигмене и Ивире, от имени которых они составлялись для царя Алексея Михайловича, а далеко за их пределами, а потому и не могли быть подписаны настоятелями. Дальнейшее исследование приводит автора к заключению, что появление этих документов связано с Яссами; особенно этот вывод важен для нее относительно ивирской грамоты № 307.
Нам представляется, что сделать такой, казалось бы, очевидный вывод не так-то просто. Можно ведь рассуждать и иначе: для написания столь важного документа, каким должна была явиться для Ивирского монастыря грамота, посылавшаяся в качестве сопроводительного документа вместе с копией Портаитиссы (в плане установления постоянных отношений обители с Россией и получения оттуда необходимой помощи[20]), был привлечен один из наиболее опытных и известных на Афоне писцов, на протяжении ряда лет исполнявший такие заказы для разных монастырей – и не только на Св. Горе (№ 205).
Красиво написанный, украшенный большим инициалом и заверенный печатями Ивира и Протата, этот документ мог восприниматься монастырскими властями как вполне законченное послание, цельность которого не было нужды нарушать, возможно, отнюдь не каллиграфической подписью ивирского настоятеля Пахомия. Точно так же поступила и братия Эсфигмена, несколько испортившая, правда, впечатление от каллиграфической и прямо-таки высокохудожественной работы того же писца, добавив в самом конце грамоты ее дату рукой малограмотной и неумелой.
Три других грамоты – № 205, 429 и 26 – имеют подписи, но совершенно ясно, что они сделаны не настоятелями монастырей, а опытным писцом. В. Г. Ченцова верно отмечает, что подписи на всех трех документах сделаны одной рукой, но считает при этом, что здесь был привлечен другой, отличный от писца текста грамот, человек. Как можно понять из замечания автора, свое мнение об участии второго писца она основывает на анализе «особенностей написания отдельных букв и, прежде всего, заключительной части подписей на трех грамотах». Ясно, что здесь имеются в виду особенности отдельных букв в подписях по сравнению с их написанием в тексте. Но это – странный прием палеографического анализа, ибо едва ли можно (за очень редкими исключениями) искать прямое сходство между книжным, «спокойным» письмом текста и нарочито сложным, стилизованным изображением подписи.
Итак, подписи в грамотах № 205, 429 и 26 сделаны той же рукой, которой писан их текст.
Поскольку все три подписи похожи между собой, В. Г. Ченцова заключает, что эти три документа были «написаны, скорее всего, если не все вместе и сразу, то, во всяком случае, почти в одно время», а такой вывод, в свою очередь, помогает ей датировать эти, не имеющие в самом тексте хронологических указаний, грамоты: раз № 205 был доставлен в Москву в июле 1643 г., то документ был написан за несколько месяцев до этого; «видимо, тогда же была написана кутлумушская грамота и окружная грамота <…> Эсфигменского монастыря» (т. е. № 26 и 429).
Такое рассуждение едва ли можно признать корректным. Вероятно, В. Г. Ченцова считает, что писцу (даже такого уровня) было не под силу начертать три похожие одна на другую подписи
Нам кажется, что датировку грамот № 429 и 26 следовало бы попытаться установить другим путем, поискав сведения о прибытии в Москву с соответствующими документами посланцев Кутлумушского или Эсфигменского монастырей или, быть может, с помощью
По нашему мнению, едва ли можно сомневаться в том, что подписи в грамотах № 205, 429 и 26 сделаны по просьбе монастырских властей
Изучение подписей позволило В. Г. Ченцовой расширить группу документов и привлечь для исследования другой конгломерат грамот 40-х гг. XVII в., равный по численности документов первому комплексу: РГАДА. Ф. 52. Оп. 2. № 227, 229, 258, 327 и 346. Исследовательница обнаружила, что в грамоте № 346 (1649 г.), адресованной царю Алексею Михайловичу Ватопедским монастырем, подпись настоятеля Парфения исключительно близка по своему оформлению подписям в № 205, 429 и 26. Более того, она считает, что подписи этих четырех грамот «явно принадлежат одной руке».
Наше изучение подписей показывает, что, несмотря на действительно большое сходство между собой, эти четыре подписи следует разделить на две группы: 1] подписи грамот № 205, 429 и 26; 2] подпись грамоты № 346. Подписи первой группы, сделанные, как мы уже заметили выше, самим писцом этих документов, отличает легкость, мастерство исполнения, что неудивительно для писца такого уровня. Помимо тождества в написании целого ряда букв и сложных лигатур, их отличает также небольшой наклон письма вправо, особенно в № 205. Подпись ватопедской грамоты (№ 346), несмотря на точное повторение многих приемов в написании букв, соединений, сокращений трех первых документов (что делает их так похожими), выделяется тем не менее прежде всего заметной скованностью линий – и это естественно для писца, не обладающего тем же уровнем каллиграфии (да он и не каллиграф вовсе, даже если изучать не № 227 или 229, а № 346, где писец явно стремится писать красиво и старательно); подпись в № 346 не имеет легкого наклона вправо, как в № 205, но вертикальна, как и письмо всего текста документа. Едва ли можно сомневаться в том, что текст и подпись ватопедской грамоты писаны одной рукой. Сходство же приемов имитации подписей в трех первых и в четвертой грамоте должно объясняться, несомненно, не тем, что подпись ватопедского документа
Группу документов, в составе которой находится ватопедская грамота 1649 г., В. Г. Ченцова, как мы это отметили выше, связывает своим происхождением с Яссами. Ее аргументация основана на том, что две грамоты этого комплекса, № 227 и 229, были отправлены в Москву александрийским патриархом Никифором, постоянным местопребыванием которого была столица Молдавии. Из этого следует, что и другие грамоты того же писца были созданы в Молдавии, а поскольку «молдавская» грамота № 346 подписана той же рукой, что и три документа группы, в которую входит ивирская грамота № 307, следует заключить, что эта последняя также появилась не в Ивирском монастыре на Афоне, а в Яссах. Такова логика исследовательницы.
Однако наше изучение материала показывает, что а) в № 346 текст и имитация подписи сделаны одной рукой, никак палеографически не связанной с группой из пяти афонских документов, якобы созданных Антонием Ксиропотамитом; б) грамота № 346 создана не в Молдавии, а на Афоне, о чем свидетельствует как указание самого писца в строке 46 о написании документа «έν τώ άγιονύμω όρει», так и печать Ватопедского монастыря на верхнем поле л. 1 (В. Г. Ченцова ни слова не говорит ни о том, ни о другом!); в) написание грамоты № 307 никакого отношения к Молдавии, к Яссам, таким образом, не имеет.
Наконец, полученное, как ей кажется, доказательство молдавского происхождения грамоты № 307 исследовательница пытается подкрепить с помощью предположения о том, что вторая грамота, сопровождавшая Портаитиссу в Москву, – № 308, являющаяся автографом Дионисия Ивирита – была написана не на Афоне, а также в Молдавии. В марте 1650 г. в Кымпулунге вышла в свет Псалтирь, в издании которой принимал участие иеромонах Дионисий. Но (рассуждает В. Г. Ченцова) если в начале 1650 г. Дионисий находился далеко от Афона, он должен был здесь быть в 1649 г., во время подготовки издания, а возможно, и в 1648 г., когда им была написана грамота Ивира для настоятеля Новоспасского монастыря в Москве Никона (№ 308). Свои предположения исследовательница усиливает анализом печатей на грамоте № 307, обращая внимание на некоторые отличия в изображении Богоматери на печати Протата по сравнению с опубликованными образцами, с одной стороны, 20-х, а с другой – 60-х гг. XVII в.
Что касается предположения о местопребывании Дионисия Ивирита в 1648 г., то доказать здесь что бы то ни было таким способом, как это делает В. Г. Ченцова, невозможно: могло быть так, а могло быть и иначе. Но нельзя не принимать во внимание исключительную мобильность на Православном Востоке деятелей церкви разного уровня, купцов, политических агентов и пр. на протяжении всего XVII в., возможность достижения за несколько недель самых удаленных от того или иного места территорий и особенно – самую тесную связь Дунайских княжеств с Константинополем, Св. Горой и другими частями греческого мира. Если иметь все это в виду (а фактов здесь можно указать множество), совсем нетрудно будет представить себе писца, писавшего сначала грамоты для александрийского патриарха Никифора в Яссах (№ 227, 229), а затем – по заказу Ватопедского монастыря на Афоне (№ 346), или иеромонаха Дионисия, во всяком случае, в 1648 г. находившегося в Ивире, откуда была послана в Москву копия Портаитиссы в сопровождении двух документов, а в 1649–1650 гг. трудившегося над изданием Псалтири в Кымпулунге.
Относительно печатей сказать что-либо определенное сейчас едва ли возможно. Этот материал
Итак, мы прошли по основной линии рассуждений В. Г. Ченцовой и убедились в том, что ее палеографические наблюдения, по большей части, ошибочны, а построенные на их основе доказательства о написании грамоты № 307 (а также и № 308) не на Афоне, а в Молдавии, неверны и надуманны. Ее методы работы с подлинными документами далеки от объективности и характеризуются вниманием к своему источнику в том случае, если его свидетельство «полезно» для создаваемой автором картины взаимоотношений лиц и связи событий, и полным пренебрежением к показаниям документа (например, вплоть до игнорирования сведений самого писца о месте написания грамоты в № 346), если они «мешают» избранной автором логике исследования и не ведут к ожидаемому им результату.
Однако в работе В. Г. Ченцовой, помимо основной линии рассуждений, влияющих на логику исследования и формирующих ее выводы, имеется несколько моментов, которые в нашей статье также невозможно не отметить.
Анализируя особенности написания грамот, созданных, по мнению В. Г. Ченцовой, Антонием, и отмечая отсутствие в этих документах дат, автор исследования специально останавливается на грамоте № 307. Дело в том, что в этой грамоте
Мы не знаем, какими соображениями руководствуется В. Г. Ченцова при своем анализе этого материала; скорее всего, все очень просто: ей нужно доказать, что в этих грамотах, написанных в связи с отсылкой в Москву копии Портаитиссы, имеются какие-то отклонения от обычного порядка составления документов, что служило бы дополнительным аргументом в пользу создаваемой в работе картины написания обоих документов не в Ивире, вне Св. Горы.
Спокойный же, непредвзятый анализ письма грамот № 307 и 308 не дает ровным счетом ничего, кроме констатации обычной, элементарной ситуации: писцы закончили текст документов и, несколько отступив от последнего слова, несомненно, сразу же (а не «позже»),
Далее, в том же абзаце, В. Г. Ченцова замечает, что в трех из пяти исследуемых ею грамот отсутствуют даты, поэтому эти документы, помимо сведений русских источников об их привозе в Москву или переводе в Посольском приказе, «можно датировать <…> по некоторым почерковедческим особенностям». Насколько мы представляем себе греческое письмо IX–XVIII вв., не существует никаких «почерковедческих особенностей», которые позволили бы датировать рукописи или документы
Пожалуй, единственным положительным моментом работы В. Г. Ченцовой является правильное выделение по палеографическим признакам двух групп грамот: 1) РГАДА. Ф. 52. Оп. 2. № 205, 295, 307 и 429; Ф. 68. On. 2. № 26; 2] РГАДА. Ф. 52. Оп. 2. № 227, 229, 258, 327, 346. Это – несомненное достижение, которое будет всегда полезным исследователям греческого документального фонда РГАДА.
Подводя итог нашего разбора статьи В. Г. Ченцовой, сведем вместе сделанные выше основные наблюдения.
1. Писец пяти грамот РГАДА, среди которых находится № 307, не может быть отождествлен ни с одним почерком, представленным в работе исследовательницы как автограф Антония Ксиропотамита; афонские грамоты, с одной стороны, и три привлекаемые для сопоставления с их письмом рукописи – с другой, писаны разными писцами.
2. Ввиду отсутствия детального исследования книгописной деятельности Антония Ксиропотамита, сопоставление письма рукописей и документов с его почерком в настоящее время не представляется возможным.
3. Основанное на отсутствии в № 295 и 307 подписей монастырских властей утверждение В. Г. Ченцовой о написании этих документов вне Афона доказать невозможно; скорее можно думать, что эти грамоты написаны соответственно в Эсфигмене и Ивире известным (остающимся для нас пока анонимным] писцом, его в отдельных случаях использовали разные, и не только святогорские, обители для создания важных по своему значению документов, которые нужно было не только красиво написать, но и украсить инициалами и золотом.
4. Никаких
Можно, таким образом, сделать следующий вывод: существующее представление о том, что грамота № 307 (как и № 308] была изготовлена в Ивирском монастыре на Афоне, остается без каких-либо изменений.
3. О некоторых «новых открытиях» в истории греческо-русских связей XVII в.
а. Челобитная палеопатрасского митрополита Феофана (1645 г.) об организации в Москве греческой школы и греческого книгопечатания
С тех пор, как в 1860 г. А. Н. Муравьев, а за ним в начале 1880-х гг. Η. Ф. Каптерев и Π. Ф. Николаевский обнаружили и опубликовали «дело» о приезде в Москву в 1645 г. палеопатрасского митрополита Феофана[21], исследователям сделался известным замечательный документ по истории греческо-русских связей XVII в. – адресованная царю Михаилу Федоровичу челобитная этого деятеля Восточной церкви, в которой предлагалась целая программа взаимодействия России и греческого мира по организации в русской столице библиотеки греческих книг, созданию на ее основе с помощью греческих учителей высшей школы для изучения греческого языка, философии и богословия и, наконец, основанию типографии для издания греческой церковной литературы и публикации русских переводов греческих книг[22].
Уже из перевода этой челобитной, осуществленного сразу же вслед за ее подачей в Посольский приказ, стало ясно, что программа была написана
Все как будто ясно, и исследователю не остается ничего другого, как анализировать эту простую ситуацию. Однако оказалось, что на имеющийся в нашем распоряжении материал можно смотреть иначе. В 2005 г. вышла в свет статья В. Г. Ченцовой «Челобитная палеопатрского митрополита Феофана об организации греческого книгопечатания и греческой школы в Москве: несколько наблюдений и замечаний к дискуссии»[25], повторенная через год в расширенном виде в другом издании[26]. На эту последнюю работу В. Г. Ченцовой мы и будем ссылаться, обсуждая ее выводы.
Важнейшим моментом, позволяющим В. Г. Ченцовой «взорвать» прежнюю ситуацию, явилось обнаружение ею в
Из сопоставления почерка челобитной № 237 и подписей Феофана на русских документах, казалось бы, следует совсем простое заключение: палеопатрасский митрополит является каллиграфом, владеющим широко распространенным в то время на Балканах литургическим минускулом «школы Бозеу», и располагает возможностью при необходимости самостоятельно написать красивым почерком документ, а, быть может, и книгу; в обыденной же обстановке, когда нужно поставить подпись или написать расписку, он, естественно, пользуется другим, «простым» письмом, образцы которого и обнаружены В. Г. Ченцовой. Мы встречаемся здесь с имеющим место, по крайней мере, в греческой и славянской культуре Средневековья и вплоть до XVII–XVIII столетий явлением, когда писец-профессионал, помимо своего обычного почерка, владеет еще одним или даже несколькими почерками, которые применяются им по мере надобности, в зависимости от характера работы.
Однако В. Г. Ченцова не считается с такого рода аксиомой и делает столь необходимый ей вывод о том, что подписи в русских документах и челобитная писаны
Из всех рассуждений В. Г. Ченцовой в данной части ее работы следует, что она не имеет представления о владении писцами древних книг и документов различными стилями почерков, не допускает при своем изучении рукописного материала обычного для любого переписчика противопоставления торжественного почерка (которому специально обучаются и который применяют в особых случаях) и обыденного, «простого», каждодневного письма. Поэтому ее вывод однозначен: челобитная № 237 писана не рукой митрополита Феофана, а другим, не известным нам человеком.
Впрочем, неизвестным этот писец остается недолго. При изучении греческих документов РГАДА происходит «неожиданная находка», и перед нами предстают «еще две грамоты, написанные рукой писца челобитной» (с. 80–81). Это – грамота экклисиарха ганохорского Успенского монастыря (№ 157) и грамота экклисиарха афонского Ватопедского монастыря (№ 159). Находка В. Г. Ченцовой позволяет ей укрепиться в мнении о существовании некоего писца, из-под пера которого вышла не только челобитная № 237, но, оказывается, и другие документы, причем они были созданы за 6 лет до подачи митрополитом Феофаном проекта греческой школы и типографии в Москве. В свою очередь, это заключение ведет к созданию широкой и детальной картины сотрудничества ряда деятелей греческой церкви, от иерусалимского патриарха Феофана до рядовых переписчиков и грамматоносцев, действовавших на Балканах в 30—40-х гг. XVII в. и пытавшихся осуществлять свои планы с помощью русского правительства.
У нас нет намерения возражать здесь против общих представлений автора относительно деятельности греков, в частности, в Молдовалахии, в указанное время. Мы не ставим также своей задачей анализ рассуждений В. Г. Ченцовой по всем многочисленным пунктам, которые составили в конце концов ее работу. Нас интересует в данном случае лишь тот способ, каким – с помощью прежде всего палеографии – создается это большое полотно, какими деталями оно заполняется. Разобрав выше самое начало статьи, мы убедились в сомнительности средств, применяемых для изучения темы, в отсутствии корректного истолкования рукописных источников. Обратимся теперь к грамотам № 157 и 159.
В. Г. Ченцова утверждает, что 1) эти два документа писаны одной рукой и что 2) их почерк идентичен почерку писца челобитной Феофана № 237. Судя по тому, что в доказательство почеркового тождества ни в первом, ни во втором случае не приводится никаких аргументов, автор, по-видимому, считает, что здесь нечего и доказывать, все вполне очевидно, достаточно представить почерки иллюстрациями. Гораздо важнее, с ее точки зрения, отметить, что в № 157 и 159 подписи выполнены рукой писца текста грамот, при исполнении инициалов использовано «переливчатое серебро», а также то, что, по крайней мере, два документа, № 157 и 237, писаны на одной и той же бумаге из одной партии.
Между тем, все не так просто. Мы не знаем, как анализирует В. Г. Ченцова такое трудное для почерковедения письмо, каким является литургический минускул «типа Бозеу», что именно для нее имеет решающее значение при отождествлении писцов, владевших такими почерками. С нашей точки зрения, почерки перечисленных выше грамот принадлежат
Эти три документа объединяет то, что они исполнены писцами, владеющими модной в 30—40-е гг. XVII в. формой литургического минускула (быть может, они прошли через одну и ту же «школу»), а также теми приемами оформления инициалов, которые были усвоены, по-видимому, писцами этой большой группы[27]. Что же касается бумаги, использованной для написания рассматриваемых В. Г. Ченцовой грамот, то наблюдения автора относительно бумаги № 157 и 237 не могут не вызывать удивления: оборотная сторона № 237, полностью заклеенная голубой бумагой еще в конце XVIII в., не позволяет анализировать водяные знаки бумаги этого документа.
Итак, грамоты № 157, 159 и 237 писаны
Работа В. Г. Ченцовой вовсе не ограничивается двумя разобранными нами палеографическими этюдами – они являются лишь незначительной частью того в полном смысле слова потока открытий, который обрушивается на читателя данного исследования. Остановимся еще на некоторых палеографических находках автора.
Изучение деятельности палеопатрасского митрополита Феофана приводит В. Г. Ченцову к верному определению его автографа в грамоте РГАДА. Ф. 52. Оп. 2. № 158, которая представляет собой обращенную к царю Михаилу Федоровичу просьбу иерусалимского патриарха Феофана об оказании помощи Успенскому монастырю Ганохорской митрополии. Анализируя подпись патриарха, автор приходит к заключению (сначала в виде осторожного предположения – с. 83, которое затем используется в качестве неопровержимо установленного факта), что она неподлинна: «подпись святителя, чрезвычайно похожая на подлинную, тем не менее, была написана за него другой рукой» (с. 83).
Каковы же основания для вывода о неподлинности подписи иерусалимского патриарха в № 158? Оказывается, «это заметно по начертанию букв – более мягкому и плавному в подписи на патриаршей грамоте для Успенской обители и более острому – в подлинных подписях Феофана, а также по близко поставленным на подлинных подписях ударениям, которые в патриаршей грамоте об Успенском монастыре значительно удалены от слов, далеко заходя в текст» (с. 83].
Поражает смелость исследователя: не владея элементарными приемами анализа греческого письма поствизантийского периода (мы еще раз покажем это ниже, на примере «открытия» автографов Баласиса), не имея иногда самых простых представлений о характере работы писцов, В. Г. Ченцова позволяет себе отдаваться
Зачем же все это нужно автору? Очень просто: чтобы в давно уже возводимое ею здание представлений о существовании на Христианском Востоке, особенно – в Молдовалахии некой партии внутри греческого духовенства – сплоченной группы фальсификаторов документов, деятелей второго ряда из окружения восточных патриархов, действующих иногда с одобрения своих покровителей, а чаще – в обход их и эксплуатирующих в свою пользу Россию, положить еще один кирпичик, изготовленный любым способом, вплоть до палеографических трюков (а кто здесь что-либо поймет и окажется способным опровергнуть?!), – несколько документов, якобы подделанных этими ловкачами, имевшими в своем распоряжении любые печати и по сути дела определявшими своими действиями отношения Христианского Востока и Русского государства в XVII в.
Получив «с помощью палеографии» нужный ей вывод о неподлинности подписи патриарха Феофана в № 158 (автором уже давно введен в оборот термин «грамота – имитация»), В. Г. Ченцова бросает далее все средства на доказательство своей правоты: ее не смущает даже то обстоятельство, что документ № 158 имеет (как это констатирует и сама исследовательница)
Едва ли есть смысл анализировать по порядку дальнейшее изложение автора – мы стремимся лишь продемонстрировать уровень «источниковедения» В. Г. Ченцовой, и сказанного вполне для этого достаточно. Нет поэтому никакого резона разбирать ее последующие построения относительно цели придуманной ею задержки с подачей в Москве челобитной Феофана Палеопатрасского, соображения относительно тесной связи действий этого иерарха в России с просвещением в Киеве и т. д.: все заключения В. Г. Ченцовой так или иначе опираются на основание, созданное с помощью разобранных выше приемов палеографического исследования документов, а это означает, что воздвигнутый ею колосс стоит на глиняных ногах.
б. Баласис и константинопольская патриаршая канцелярия 50—70-х гг. XVII в.
Другой работой В. Г. Ченцовой, к которой мы хотим привлечь внимание читателей, является статья, посвященная писцу большой группы греческих документов 50—70-х гг. XVII в.[28] Подавляющее большинство грамот, текст которых написан рукой этого каллиграфа, находится в московских хранилищах[29], другие выявленные автором документы хранятся в собраниях Греции, Италии и Америки. Писец был тесным образом связан с многочисленными деятелями греческой церкви указанного времени, которые использовали его высокую профессиональную выучку для создания самых разных документов на протяжении трех десятилетий XVII столетия. Естественно поэтому желание исследователя узнать имя этого нотария.
Для такой цели В. Г. Ченцова прибегает к помощи палеографии, а именно к тому способу определения писцов греческих грамот XV–XVIII вв., который уже немало лет позволяет раскрывать имена писцов документального материала. Речь идет о сравнительно редкой возможности идентификации почерка текста грамоты с подписью под ним, ибо подписи, содержащие такого рода палеографическую информацию, находятся на нижнем поле документа совсем нечасто. Если же все-таки указанный способ отождествления удается, он иногда приводит к интересным и даже важным результатам[30].
В процессе собирания нужного для исследования материала В. Г. Ченцовой был привлечен написанный интересующим ее писцом договор Иоанна Кариофиллиса с хлебопеками от 10 сентября 1669 г., среди пяти свидетельских подписей которого ею обнаружена подпись великого экклисиарха Великой церкви Баласиса (Библиотека Йельского университета. Ziskind № 22. Vaporis Ν. М. A study… № XII (№ 3). Р. 28–30. № VIII); сопоставив ее с письмом текста документа, автор приходит к заключению, что этот клирик, скорее всего, и являлся писцом договора (с. 248). Для подтверждения своей правоты В. Г. Ченцова публикует воспроизведение этого документа, текста и подписей (с. 249], обращая внимание на то, что решающими при предлагаемой ею идентификации являются формы μεγάλης и μάρτυς подписи, исключительно близкие к подобным формам в тексте документа (с. 248].
Определив таким образом писца многочисленных грамот и других патриарших бумаг 50—70-х гг. XVII в., В. Г. Ченцова берется за реконструкцию биографии этой важной фигуры греческой церковной истории, ибо, судя по всему, речь идет о выдающемся музыканте, который многие годы был связан с Великой церковью не только как замечательный композитор, но и как лицо, сделавшее исключительную карьеру в составе клира Константинопольской патриархии.
Нельзя не обратить внимание на то, что автор не решается высказаться относительно своей идентификации со всей определенностью и даже в заглавии статьи ставит знак вопроса, а в тексте работы излагает свои выводы с различными оговорками. Дело в том, что задача, которую пытается решить исследовательница, трудна вдвойне.
Во-первых – с точки зрения палеографии, особенно на том уровне, как понимает возможности этой дисциплины автор рецензируемого исследования: В. Г. Ченцовой оказывается достаточным встретить в подписи пару элементов, близких по своим начертаниям к исполнению отдельных слов в самом тексте документа, чтобы сделать «нужное» ей заключение. Для нее не имеет никакого значения (иначе об этом было бы сказано в статье11] тот ясно выраженный
Идентификация В. Г. Ченцовой нам представляется не просто сомнительной (и тогда можно поставить знак вопроса или ввести в изложение такие слова, как «возможно», «вероятно», «скорее всего»), но
Во-вторых – с точки зрения разработанности биографии Баласиса. Все то, что мы знаем об этом музыканте второй половины XVII в. и в плане палеографии, и в плане его curriculum vitae, полностью противоречит материалам В. Г. Ченцовой (и это признает она сама – с. 252–253). На данной стадии изучения деятельности Баласиса невозможно опираться на существующие в научной литературе результаты для подтверждения наблюдений В. Г. Ченцовой. Из этого следует, что даже если бы предлагаемая исследовательницей идентификация по почерку оказалась верной, соединить палеографические наблюдения с известными фактами музыковедения было бы невозможно. Это тем более невозможно при ошибочном отождествлении.
в. О новом издании грамоты антиохийского патриарха Иоакима VI царю Федору Ивановичу 1594 г.
Еще одна работа В. Г. Ченцовой представляет собой критический разбор нашей совместной с К. А. Панченко публикации грамоты антиохийского патриарха Иоакима 1594 г. из собрания РГАДА (Ф. 52. Оп. 2. № 6)[32]. Статья четко делится на две части: одна относится к изданию греческого текста документа и его палеографической оценке (т. е. к тому разделу за который несет ответственность автор этих строк), другая – к комментарию арабо-сирийской основы грамоты (что всецело находилось в компетенции К. А. Панченко). В своем ответе на критику В. Г. Ченцовой мы будем иметь в виду естественно, только первую часть ее статьи.
Достаточно даже первоначального знакомства с грамотой патриарха Иоакима 1594 г., чтобы понять, что этот греческий документ вышел из
В свое время В. Э. Регель, выдающийся исследователь и издатель греческих документов византийского и поствизантийского периодов, публикуя грамоту патриарха Иоакима и столкнувшись с трудностями передачи ее текста, нашел верное решение: он привел ученую обработку этого сложного для расшифровки и понимания документа, дав в аппарате точную транскрипцию его текста[33]. Спустя почти столетие после В. Э. Регеля греческие исследователи, встречая подобные проблемы при издании поздних источников, последовали, по сути дела, за русским ученым, давая сначала обработку публикуемых текстов, а затем в приложении – их полную транскрипцию[34].
Полностью принимая эту методику, мы и издаем грамоту антиохийского патриарха Иоакима 1594 г. Небольшим отличием нашего издания от издания В. Э. Регеля является то, что мы меняем местами транскрипцию (она идет вначале) и ученую обработку текста (она следует за транскрипцией]. Как и Регель, мы стараемся избегать в транскрипции точной передачи надстрочных знаков, проставленных писцом XVI в. без каких-либо правил (не лучше ли для точного представления о документе снабдить издание его снимком, что мы и делаем?], а также не занимаемся скрупулезным указанием раскрываемых сокращений с помощью круглых скобок или прочих вторжений в текст с помощью скобок квадратных или фигурных. Если в серии «Archives de lAthos» при издании греческих документов Св. Горы византийского, по преимуществу, периода, напротив, правила такого рода неукоснительно соблюдаются (к ним В. Г. Ченцова советует нам «отнестись с особым вниманием» – С. 283, примеч. 6], то это не значит, что такой подход к материалу должен иметь место и при издании иных, более поздних документов другого происхождения и содержания, особенно потому, что в своей массе они не содержат каких-либо особенных сокращений, за которыми скрывались бы не тривиальные окончания слов или nomina sacra, а, скажем, сведения о размерах земельных участков, других владениях, имуществе и т. п.
Обратимся к передаче нами текста грамоты. Поскольку в прочтении текста документа мы следуем за В. Э. Регелем, В. Г. Ченцова отмечает, что это привело нас «к воспроизведению некоторых неверных чтений его издания» (с. 281]. И первое, на что она обращает внимание – это ошибочное, как она полагает, у Регеля и у нас прочтение начальной части титула патриарха в стк. 1. Вместо Ιωακυμ γιεροθυ(της] καιπατριάρχ(ης]… В. Г. Ченцова предлагает читать Ιωακυμ έλέω Θ(εο]ΰ πατριάρχ(ης], считая, что γιεροθ(…] передает обычную формулу «милостию Божиею» и что γιερο… можно приравнять к έλέω «с заменой ρ/λ» (с. 281].
Как мы видим, В. Г. Ченцовой даются легко не только палеографические (как в первых двух рецензируемых статьях], но и филологические упражнения, особенно если ей таким способом нужно что-либо доказать. Откуда появилась необходимость замены р на λ? Разве такое явление содержится в самом документе? Автор, правда, считает, что ее мнение подтверждается тем, что писец пишет γιερομονάχου вместо ιερομόναχου, но в действительности здесь нет никакой замены ρ/λ, а это свидетельствует лишь о том, что писец, правильно произнося ίερ…, передает это как γιερ… – и ни о чем больше.
Если принять «верное» чтение В. Г. Ченцовой, то начальная часть титула патриарха должна читаться в переводе так: «Иоаким милостию Божией
Совершенно ясно, что «Иоаким милостию Божией и патриарх…» быть не может. Следовательно, нужно не делать вид, будто καί не существует, а со всей серьезностью отнестись к прочтению В. Э. Регелем слова γιεροθύτης: оно справедливо сопровождается издателем пометкой dubium, поскольку обычно в греческих документах поствизантийского времени такого не встречается. Но раз оно написано в составе титула, его нужно не элиминировать, как это делает исследовательница, а принять и понять, что мы имеем здесь дело с несколько необычным, но вполне, по-видимому, сознательно сформулированным титулом Иоакима VI: «Иоаким священнослужитель и патриарх…».
Можно не сомневаться, что в основе рассуждения В. Г. Ченцовой относительно титула лежит ошибочное прочтение ею первой строки документа: слово γιεροθ(υτης) сокращенно написано так, как в обычных текстах сокращается…Θ(εο)υ. Этого оказалось достаточно, чтобы сразу же появилось мнение о неверном прочтении Регеля и последующих издателей. А ведь если бы автор «статьи-рецензии» (как В. Г. Ченцова называет свою работу на с. 305] охватил взглядом всю первую строку, он мог бы без труда отметить, что таким же образом, как и γιεροθ(…], сокращаются слова πατριαρχ(ης), μυαλ(ης], πωλ(εως). Почему же эти окончания не раскрываются как ου, а так, как они приведены нами выше?
По-видимому, в изучение документа опять «вмешалась» палеография, причем палеография «правильная», без учета негреческой среды происхождения документа, а значит – слабого владения со стороны писца языком и письмом официальных бумаг. Именно поэтому и дальнейший анализ В. Г. Ченцовой приводит к выявлению ряда недостатков нашего издания, в частности, путаницы, которая «наблюдается в передаче в тексте υ/ι» (с. 283). При том жестком подходе к расшифровке текста, какой мы видим у В. Г. Ченцовой, трудно всякий раз объяснить наш выбор графемы ι или о, с помощью которой писец передает звук Ϊ: для него здесь нет никакой разницы. Мы старались, естественно, следовать за подлинником, но далеко не всегда там можно с уверенностью отличить ι от о. В любом случае, ошибки в чтении здесь нет, ибо и для самого писца ι всегда равна υ и наоборот.
Пожалуй, одно из самых трудных мест для прочтения и понимания находится в стк. 10, где указываются денежные суммы, полученные от царя через Трифона Коробейникова различными церковными властями Антиохийского патриархата. Здесь после слов ετι δε καί следует пассаж, расшифрованный В. Э. Регелем как [о] υμον αρχιμανδρίτης… Это, несомненно, – трудный случай, т. к. слово αρχιμανδρίτης «нормально» (как это всегда бывает в «правильных» греческих рукописных текстах) не читается, но, если исходить из содержания грамоты, напрашивается по смыслу. На этом основании мы приняли чтение Регеля, имея в виду, помимо всего прочего, негреческое происхождение и малограмотность писца, не знавшего, как правильно сократить слово «архимандрит», и оставившего от него 4 буквы – α(ρχι)μ(α)νδ(ρίτης).
В. Г. Ченцова возражает против такого чтения, считая, что, поскольку Санданайский монастырь, о котором идет речь, был женским, в тексте должен фигурировать не архимандрит, а настоятельница, монахиня (с. 283–284). Поэтому она из слов, читавшихся Регелем как [о] υμον α(ρχι)μ(α)νδ(ρίτης), предлагает конструкцию υ μοναχη{η}. По этому поводу мы хотели бы высказать два соображения.
а. При издании текста приходится
б. Известно, что на Христианском Востоке женские монастыри нередко управляются назначенными архимандритами[35]. Если расшифровка текста грамоты В. Э. Регелем верна, то здесь мы имеем дело именно с таким явлением, и тогда не требуются никакие другие соображения для толкования этого документа.
Несмотря на ошибочность эмендаций В. Г. Ченцовой или примитивный, жесткий подход к прочтению текста грамоты 1594 г., в ее работе имеется ряд верных поправок, которые, безусловно, следует принять:
– стк. 5:… έχθρών [ό]ρατών καί αοράτων (с. 283);
– стк. 12:… άπού Πατρός, ιύ(=υίοϋ) καί Άγιου Πνεύματος (с. 284).
Несомненно, верным является замечание относительно корректурной ошибки при передаче нами транскрипции Регеля (с. 281).
Обратимся теперь к некоторым моментам палеографического анализа В.Г. Ченцовой, в частности – к подписи патриарха Иоакима. Она отмечает: «издатели… не сомневаются, что грамоту подписал сам патриарх» (с. 290). А какие тут могут быть сомнения?
Подпись патриарха в грамоте 1594 г. хотя и сделана по-гречески, но несомненно – негреческой рукой, не имеющей никакого опыта воспроизведения такого рода греческих монокондилов. Очевидно, что она выполнена в той же среде, где изготовлен и сам документ, и является неумелой имитацией греческих подписей прежних антиохийских патриархов (скорее всего, Иоакима V, греческие подписи которого сохранились), находившихся в патриаршем архиве. Едва ли можно думать, что она принадлежит кому-либо иному, кроме самого Иоакима VI, который «в благодарность» за большую помощь русского царя Антиохийскому патриархату в своем ответном послании в Москву решил подписаться не по-арабски, а по-гречески. Если бы эта подпись была не подлинной, а имитированной в Константинополе или Яссах доставившими грамоту в Россию иерусалимскими греками (как думает В. Г. Ченцова; см. далее], она, несомненно, выглядела бы не таким неумелым подражанием греческому монокондилу, а была бы более плавной, «греческой», ее элементы, скорее всего, не просто угадывались бы, но читались.
Будучи хорошо знакомыми с научным творчеством В. Г. Ченцовой, мы могли сразу же предположить, что ею, опираясь на сложность документа, неясность отдельных мест его текста и некоторые другие особенности, будет предпринята попытка доказать
Суммируя свои впечатления от обширного и разнообразного исследования В. Г. Ченцовой, мы не можем не отметить главный его недостаток – ошибочность аргументации, которая пронизывает всю работу и практически лишает ее какого-либо значения, по крайней мере, в той части, которая подлежит нашему рассмотрению.
а) «Палеографический» анализ подписи Иоакима VI и рассуждения об ее удаленности от текста документа или близости к нему, далеко заходящих на строки текста ударениях имеют лишь видимость точности наблюдений и никаким образом не могут быть обоснованы.
б) Попытка доказательства копирования подписи Иоакима VI непременно с подписи Иоакима V, находящейся в грамоте Константинопольского собора 1590 г. об основании Московского патриархата, и предположение о проведении этой работы на Балканах – не более чем фантазия автора (без труда опровергаемая хронологическими расчетами передвижения интересующих нас лиц и документов из Константинополя в Россию в 1590–1594 гг.), цель которой – «увести» грамоту 1594 г. с единственно возможного места ее возникновения, Дамаска или Антиохии, и переместить ее создание в Молдовалахию.
в) Филолого-палеографические наблюдения, приведшие автора к искажению титула антиохийского патриарха Иоакима VI, как он представлен в грамоте 1594 г., только дискредитируют данное исследование.
г) То же самое нужно сказать и о полном пренебрежении сведениями, содержащимися в тексте самой грамоты, о местонахождении Иоакима VI (Дамаск или Антиохия).
д) Вполне естественный факт доставки грамоты 1594 г. в Москву не русскими послами или людьми из непосредственного окружения Иоакима VI, а направлявшимися в Россию греками-иеросолимитами еще не свидетельствует о последних как фальсификаторах грамоты антиохийского патриарха. В любом случае, если бы кто-то из греков пытался подделать греческий монокондил Иоакима VI, он, несомненно, выглядел бы написанным более свободно, «по-гречески», а не так, как мы это видим в самом документе.
Какие же выводы можно сделать по прочтении трех работ В. Г. Ченцовой?
1. Автор рецензируемых статей, взявший лозунгом своей работы слова Л. Февра «Не так уж трудно описать то, что видишь; куда труднее увидеть то, что нужно описать» (эпиграф к третьей статье В. Г. Ченцовой, с. 280} и, по-видимому, движимый желанием обнаружить те глубинные пласты истории греческо-русских связей XVI–XVII вв., которые скрыты от обычного исследователя, избрал в качестве инструмента для своих открытий такую дисциплину, как греческая палеография. Это, несомненно, верное решение, ибо палеографическое изучение греческих документов уже не раз демонстрировало исключительные возможности, прежде всего, почерковедения при анализе документального материала, расширение представлений ученых, изучающих отношения греческого и русского миров указанного времени. Однако этот «волшебный ключик» открывает двери только тому, кто умеет им пользоваться. Если же исследователь не имеет специальной подготовки, не умеет прочесть чуть более сложный материал и поэтому не понимает титул патриарха, не усвоил самых простых понятий о соотношении обыденных и «специальных» почерков, не научился идентифицировать не то что образцы литургического минускула, но и «простые» почерки, а при этом ставит перед собой высокие цели, имеет ярко выраженное желание увидеть то, что укрыто от других, непременно «открыть Америку», то все это приводит к фальсификации источников, к фантазиям, к тем «новым находкам», которыми наполнены все три исследования В. Г. Ченцовой. К сожалению, нужно констатировать, что с точки зрения палеографии она демонстрирует отсутствие грамотной работы над текстом, профессионального умения использовать тот инструмент, который мог бы принести немало пользы.
Сказанное не исключает, однако, того, что иногда В. Г. Ченцова может делать верные палеографические наблюдения (здесь мы имеем в виду ее другие исследования), но это нетрудно объяснить: она постоянно имеет перед глазами один и тот же графический материал нескольких десятилетий конца XVI – второй трети XVII в., что время от времени и приводит к правильным сопоставлениям.
2. Подход В. Г. Ченцовой к анализу интересующих ее текстов весьма своеобразен: при той скрупулезности, какую автор демонстрирует при изучении важных для нее пассажей, она позволяет себе полностью игнорировать отдельные места текстов, делая вид, будто их вовсе не существует. Можно было бы думать, что речь идет о
Казалось бы, во второй статье такого рода «промахи» отсутствуют, но это не совсем так: понимая, по-видимому, несоответствие стиля почерка интересующего В. Г. Ченцову писца многочисленных грамот и подписи Баласиса в одном из экземпляров «Ответов четырех вселенских патриархов…» в РГАДА, она не утруждает себя изучением последнего факта, а просто выражает сомнение в подлинности этой подписи (с. 248). Все предельно просто – то, что нас устраивает, мы признаем, а что не подходит – так или иначе дискредитируем.
Здесь, как это совершенно ясно, – не недосмотры, невнимательность и т. п. незначительные упущения, а
3. С помощью такого рода приемов и опираясь на преувеличенные представления о своих возможностях анализа греческого письма поствизантийского периода, В. Г. Ченцова создает новую картину истории греческо-русских связей XVI–XVII столетий, отличающуюся от всего того, что до сих пор на строго документальной основе было создано трудами А. В. Горского, А. Н. Муравьева, Η. Ф. Каптерева, Π. Ф. Николаевского, С. А. Белокурова, К. В. Харламповича и других ученых. Если на протяжении вот уже более 100 лет греческо-русские церковные, торговые, культурные связи указанного периода представлялись как двусторонние отношения, в основе которых находились большая политика и серьезная, с громадными традициями, идеология, то теперь, после весьма энергичных палеографо-историко-филологических штудий В. Г. Ченцовой, нам предлагается совсем другое понимание этого значительного культурно-исторического явления:
а) Основные деятели с греческой стороны, выдающиеся патриархи и некоторые их сподвижники, фигуры, сформулировавшие основные представления относительно существования греческого народа под османским игом и надежд на его освобождение с помощью России, много трудившиеся на этой ниве в исключительно трудных условиях и иногда даже платившие за свою деятельность собственной жизнью, отодвигаются на второй план, а вперед выводятся, главным образом, люди второго и даже третьего ряда из окружения патриархов, действующие нередко (или преимущественно) по собственной инициативе, составляющие подложные грамоты, имитирующие патриаршие подписи и использующие (почему-то) патриаршие подлинные или сфабрикованные печати.
б) Эти новые деятели, действующие иногда (но отнюдь не всегда) от имени своих греческих покровителей, создали на периферии греческого мира, в Молдовалахии, поближе к русским границам, свои опорные пункты и образовали группу авантюристов, фальсификаторов документов с целью использования России преимущественно для собственного обогащения.
в) Русской стороне – царям и патриархам, Посольскому приказу – при этом отводится пассивная роль «дойной коровы», послушно дающей просимые деньги и никак не участвующей в происходящем.
Как видим, непрофессионализм в работе с источниками, необъективное к ним отношение, избирательность в толковании текстов не заканчиваются безобидными «открытиями», но приводят к серьезным, объемным фальсификациям.
В последние годы те свои работы, где производится «переворот в науке», подлинные документы признаются фальшивыми, делаются палеографические и даже филологические «открытия», В. Г. Ченцова, как правило, завершает настойчивым призывом к тому, чтобы будущий каталог греческих документов XVI–XVII вв. московских хранилищ, потребность в котором уже давно назрела в нашей науке, стал не простым описанием материала, а базировался бы на предварительно проведенных исследованиях того типа, какие выходят из-под ее пера.
Всякий, кто имеет опыт изучения и описания рукописных памятников, книжных или документальных, знает, что любой каталог, каким бы он ни был, кратким или детальным, специальным или общим и пр., всегда в той или иной степени является исследовательским. Однако такие исследования должны служить полноте и точности описания, реконструкции истории собрания, объективности информации об изучаемых и описываемых памятниках. Ошибки составителя каталога порождают затем, как правило, ошибки будущих исследований, возвращение же к верным представлениям может потребовать многих лет.
В свете сказанного хотелось бы надеяться, что будущий каталог наших коллекций греческих документов станет компетентным описанием ценнейшего поствизантийского материала, а не основанным на
4. К вопросу о происхождении иконы Иверской Богоматери, доставленной в Москву в 1648 г.
Цель науки – не создание захватывающих повествований, а постижение истины.
До недавнего времени история создания для Москвы в 1648 г. копии афонской иконы Иверской Богоматери и привоза ее в русскую столицу представлялась в следующем виде.
Чудотворная икона Портаитиссы (Вратарницы), находящаяся в Ивирском монастыре на Афоне, стала известна в России, по-видимому, со второй половины XVI в. благодаря начавшемуся тогда распространению в русской книжности «Сказания об иконе Иверской Богоматери»1. В 1627 г., когда в Россию с просьбой о милостыне впервые приехала группа ивирских монахов, сведения о Портаитиссе, до тех пор время от времени появлявшиеся лишь в рукописях, были подтверждены документально: в грамоте ивирского игумена Иезекиила на имя московского патриарха Филарета содержалось заверенное печатями целого ряда святогор– [36] ских монастырей известие о хранящейся в монастыре великои христианской святыне – чудотворной иконе Богоматери Вратарницы[37]. Однако в первой трети XVII в. ни Ивирский монастырь, ни его прославленная на Христианском Востоке реликвия не привлекли к себе внимание русского правительства – чтобы это случилось, должны были пройти еще два десятилетия. В 1647 г. в Москве появилась уже третья, после 1627 и 1639 гг., группа ивиритов, которую возглавлял архимандрит Пахомий. Не сумев на первых порах добиться улучшения от русских властей отношения к своему монастырю и получить жалованную грамоту, которая давала бы им возможность приходить в Россию через сравнительно короткие промежутки времени, ивирские монахи использовали с выгодой для себя знакомство с архимандритом Новоспасского монастыря Никоном, одним из ближайших сподвижников царя Алексея Михайловича; будущий московский патриарх проявил большой интерес к рассказу ивиритов о хранящейся в их монастыре чудотворной иконе Портаитиссы и просил греческих монахов написать для него ее копию. Поскольку в это время (с февраля 1647 г.] существовали большие ограничения в передвижении для греков, приходивших в пограничный Путивль и затем желавших добраться до Москвы, Никон обращается к царю с собственноручно написанной им просьбой о беспрепятственном пропуске в столицу ивирских монахов, которые должны будут возвращаться со Св. Горы с изготовленной для него копией чудотворной иконы.
Ивириты с поручением Никона были отпущены из Путивля на Афон 7 июля 1647 г., а уже 15 июня следующего, 1648 года, изготовив копию Портаитиссы и избрав монахов для ее доставки в Россию, власти Ивирского монастыря составляют грамоты царю Алексею Михайловичу и архимандриту Никону с описанием церковных служб и работы иконописца Ямвлиха Романова, трудившегося над копией для русской столицы. Несший в Москву икону иеромонах Корнилий отправился из Ивира 25 июня и уже 22 сентября достиг Путивля, где предъявил воеводам имевшуюся у него царскую грамоту, полученную в 1647 г. архимандритом Пахомием, о незамедлительном пропуске в столицу; 25 сентября Корнилий был отпущен в Москву, куда и прибыл 13 октября 1648 г.[38] Вместе с иконой из Ивира были присланы две греческие грамоты – царю Алексею Михайловичу и архимандриту Никону, а также «Сказание о чудотворной иконе Иверской Богоматери». В послании Никону ивириты просили его ходатайствовать перед царем о выдаче им жалованной грамоты для приезда в Россию в третий или четвертый год, и эта просьба была удовлетворена: 27 декабря 1648 г. Ивирский монастырь получает исключительную для того времени привилегию присылать в Москву монахов за материальной помощью каждый третий год. Икона Богоматери Портаитиссы с момента появления ее в России становится одной из наиболее почитаемых святынь, Ивирскому же монастырю передается в дар московский монастырь св. Николая Большая Глава, и с 1654 г. по крайней мере до конца XVII столетия наступает период особенно интенсивных отношений России с этой святогорской обителью[39].
Представленная здесь
Однако это, казалось бы, надежное построение с недавних пор стало подвергаться критике и, в конце концов, полному пересмотру со стороны В. Г. Ченцовой. Начало этому было положено публикацией тезисов ее доклада на Каптеревских чтениях 2004 г.[41], затем продолжено в 2007 г. большим палеографическим исследованием двух греческих грамот, доставленных в Москву вместе с копией Портаитиссы в 1648 г.[42], и, наконец, завершается (по крайней мере, на сегодняшний день] изданием монографии, посвященной иконе Иверской Богоматери[43], и дополняющей эту работу статьей об Антонии Ксиропотамите[44]. Поскольку мы уже имели возможность опубликовать свой детальный критический разбор исследования В. Г. Ченцовой 2007 г.[45], наши дальнейшие рассуждения будут касаться ее книги и палеографического этюда 2010 г. При этом необходимо заметить, что, анализируя книгу В. Г. Ченцовой, мы принимаем во внимание только ту ее часть (около 120 страниц в общей сложности), которая посвящена истории создания и привоза в Москву в 1648 г. копии Портаитиссы; все остальное изложение этой большой работы, не имеющее прямого отношения к интересующей нас теме, мы оставляем в стороне.
Каковы же аргументы В. Г. Ченцовой, не согласной с существовавшей до сих пор историей создания копии Портаитиссы и ее доставки в Россию?
Появлению иконы Иверской Богоматери и сопровождавших ее грамот Ивирского монастыря в Москве в 1648 г. сопутствовал ряд «странных обстоятельств, которые до сих пор не выяснены» («Икона Иверской Богоматери…». С. 12).
1. «Остается загадкой, почему будущий патриарх Никон из всех многочисленных афонских чудотворных икон выказал особый интерес именно к иконе Портаитиссы из Ивирона. Ведь порой привоз в Москву подлинных реликвий с Христианского Востока оставался почти незамеченным, как это случилось, например, с десницей св. апостола Андрея Первозванного незадолго до появления в Москве Иверской иконы. Даже передача русскому царю в 1653 г. иконы Богоматери Влахернской, главы св. Григория Богослова, а в 1654 г. – главы св. Евгения, а также многих других святынь не смогла привлечь большего внимания и большей благодарности от русского правительства и от самого Никона, который еще до своего возведения на патриаршество, будучи архимандритом московского Новоспасского монастыря, просил доставить ему список именно с афонской иконы Портаитиссы» (Там же).
С этой загадкой связаны два других вопроса: «каким образом малоизвестный тогда в Москве Никон, только что появившийся в столице из далекой Кожеозерской пустыни и неожиданно ставший архимандритом столичного Новоспасского монастыря – усыпальницы царской семьи Романовых, – мог самостоятельно обратиться к иверским монахам с просьбой о присылке копии иконы? И почему эта просьба русского архимандрита была выполнена столь быстро и весьма тщательно?» (Там же. С. 13).
К этой группе вопросов примыкает палеографическое наблюдение В. Г. Ченцовой: почерк челобитной Новоспасского архимандрита Никона к царю Алексею Михайловичу с просьбой о беспрепятственном пропуске на русской границе ивиритов, которые пойдут с Афона с копией Портаитиссы, с одной стороны, отличается и «от обычных почерков писцов челобитных», но с другой – «отличается и от предполагаемых автографов Никона» (Там же).
2. «Присланный в Россию образ не похож на афонский и заметно отличается от него размером» (Там же. С. 14).
3. Поскольку «основным источником сведений и о создании самого списка иконы, и о его появлении в России» оказываются две греческие грамоты, присланные в Москву вместе с копией Портаитиссы (РГАДА. Ф. 52. Оп. 2. № 307 и 308), необходимо обратиться к изучению как содержания, так и «истории самих греческих грамот об иконе». При этом важно отметить, что «непроясненных вопросов, касающихся грамот об Иверской иконе, остается еще достаточно много. Изучение палеографических особенностей этих документов до сих пор не позволило объяснить два странных обстоятельства:
Почему грамоты ивиритов царю (РГАДА. Ф. 52. Оп. 2. № 307) и архимандриту Никону (Там же. № 308)… оказались написаны на разной бумаге разными почерками?
И почему стоящие на них печати Иверского монастыря и афонского Протата (на грамоте царю) отличаются от некоторых других печатей Иверского монастыря и Протата, стоящих на других грамотах?» (Там же. С. 15–16).
4. Анализ текста находящейся на копии для Никона записи иконописца делает возможным иное его понимание в сравнении с прежними исследователями: поскольку монахи не указывали своего отчества, τοϋ Ρωμανού записи Ямвлиха следует понимать не как имя отца мастера, а как обозначение его происхождения, – топоним (Ямвлих «из Романа», епископии близ Ясс), либо как указание на местоположение ивирских келий, где трудился иконописец (Там же. С. 271–273).
5. Текст грамот, сопровождавших в Москву икону, содержит любопытный пассаж, на основании которого можно сделать вывод, что одновременно с написанным Ямвлихом образом ивириты привезли не рукопись, содержавшую описание Ивирского монастыря и сказание о Богоматери Вратарнице, как полагали ранее, а другую икону Богоматери «с изображением монастыря и его окрестностей» (Там же. С. 273–280).
Выявив ряд новых фактов, непроясненных обстоятельств заказа и доставки в Москву копии Иверской Богоматери, вопросов, на которые нет ответа в специальной литературе, B. Г. Ченцова воссоздает следующую картину (мы приводим здесь лишь ее схему, оставляя возможность обращения к деталям в критической части нашей работы).
1. Заказ на изготовление копии Портаитиссы для Москвы не был связан с Никоном; более того, он и не мог исходить от Новоспасского архимандрита: чудотворная икона Ивирского монастыря являлась прославленной на всем греческом Востоке христианской реликвией, и думать, будто получение ее копии было делом, доступным для архимандрита пусть даже и столичного монастыря, теснейшим образом связанного с семьей Романовых, не приходится. Изучение истории появления Никона в Москве, его прежних и новых связей, исследование первых лет правления Алексея Михайловича, ситуации при дворе и, наконец, внешнеполитических планов царя и его ближайшего окружения позволяют прийти к выводу о том, что идея получения Россией копии чудотворной Иверской иконы, этого «символа единения православных христиан» (Там же. С. 283), принадлежала одному из «кланов» русской политической элиты, по-видимому, стремившемуся к присоединению к Русскому государству грузинских земель (Там же. С. 281, 283), а вовсе не «малоизвестному тогда в Москве Никону» (Там же. С. 13). Можно предполагать, что инициатором «челобитной Никона» являлся отец царицы Марии Ильиничны И.Д. Милославский (Там же. C. 241). В таком случае не приходится удивляться, что просьба о копии Портаитиссы «была выполнена столь быстро и весьма тщательно» (Там же. С. 13). Судя по всему, к документу, который принято называть «челобитной Никона», Новоспасский архимандрит не имел никакого отношения: не случайно, видимо, то обстоятельство, что он создан не в обычной среде, где появлялись бумаги такого рода; его почерк также «отличается и от предполагаемых автографов Никона» (Там же).
2. Современная наука, располагающая возможностями сравнительного изучения ивирского подлинника московской копии 1648 г., не может не констатировать наличия тех значительных отличий этих двух образцов, которые буквально бросаются в глаза при их сопоставлении: «…присланный в Россию образ не похож на афонский и заметно отличается от него размером». И хотя, казалось бы, ясно, что «икона должна прежде всего символически представлять святой лик, а не свой конкретный прототип, так что точность в воспроизведении иконографических особенностей в современном понимании «копирования» могла быть и не столь важна», нельзя не поставить серьезный (как это покажет дальнейшее исследование) вопрос: «Но только ли этим объясняются отличия подлинника чудотворной иконы от ее московского списка?» (Там же. С. 14).
3. Ответ на этот вопрос, по сути дела, дает изучение двух греческих грамот, РГАДА. Ф. 52. Оп. 2. № 307 и 308, которые являлись сопроводительными документами при доставке в Москву копии Портаитиссы в 1648 г. и которые занимают едва ли не центральное место в исследовании интересующей нас здесь темы.
Писцом грамоты № 307, адресованной ивирскими монахами царю Алексею Михайловичу, как это можно теперь, в результате палеографических исследований 2007 и 2010 гг., утверждать, является иеромонах Антоний Ксиропотамит, известный переписчик рукописных книг и писец документов XVII в. В своей совсем новой работе («Иеромонах Антоний…»), вышедшей уже после рецензируемой здесь книги, В. Г. Ченцова, принимая наблюдения греческих палеографов относительно того, что Антоний владел двумя типами книжного (и, разумеется, документального) почерка, считает, что его второй вариант – это то письмо, которым писана грамота № 308, адресованная архимандриту Никону. Это наблюдение не только ставит точку в истории возникновения двух документов, сопровождавших в 1648 г. в Москву икону Иверской Богоматери, но и решает вопрос о месте создания этих грамот: палеографические и дипломатические (печати) особенности № 307 и 308 позволяют сделать предположение о принадлежности этих грамот
Доказательство молдовалашской (а не афонской) локализации грамот № 307 и 308 ведет, с одной стороны, к уяснению причин возникновения тех отличий ивирской Портаитиссы и московской копии, о которых было сказано выше, а с другой – позволяет по-новому рассмотреть вопрос о происхождении писавшего московскую икону мастера.
4. Анализ подписи на московской копии иконописца Ямвлиха приводит к заключению о том, что он либо происходил из ясской епископии Роман, либо трудился в ивирских кельях, находившихся в этой епархии.
Таким образом, та икона Богоматери, которая до сих пор считалась произведением афонского иконописца Ямвлиха Романова, созданным им в Ивирском монастыре на Св. Горе в конце 1647 – начале июня 1648 г. и привезенным ивирскими монахами в Москву вместе с двумя написанными там же сопроводительными документами, адресованными царю Алексею Михайловичу (№ 307) и архимандриту Никону (№ 308), в действительности – после ряда исследований В. Г. Ченцовой – является иконой Портаитиссы, принадлежащей мастеру Ямвлиху из епископии Роман (или работавшему в ивирских кельях в этой епархии), не скопированной им непосредственно с афонского оригинала (отсюда и отличия), а созданной, возможно, даже в другое время и, быть может, независимо от московского заказа и отправленной в Москву не из Ивирского монастыря, а из одного из молдавских метохов этой обители в сопровождении двух грамот, написанных здесь же (а не на Афоне) иеромонахом Антонием Ксиропотамитом.
5. Более того, ивириты, привезшие из Молдавии московскую копию, доставили в Россию еще одну икону Портаитиссы, на полях которой были изображены Ивир и его окрестности, а также чудеса Богоматери Вратарницы.
Такова созданная В. Г. Ченцовой новая история появления и привоза в русскую столицу в 1648 г. копии чудотворной иконы Ивирского монастыря. Прежде, чем заняться разбором ее работы, мы хотели бы обратить внимание читателя на одну особенность данного исследования.
Прослеживая нить рассуждений В. Г. Ченцовой, относящихся к заказу и исполнению копии Портаитиссы для Москвы, мы не можем не заметить, что вся эта «история» представлена ею как
– И. Д. Милославский и его «партия», стремясь к осуществлению собственной политической программы в отношении Христианского Востока,
– Почему «втайне от царя»? Да потому, что если бы это было не так, то не было бы необходимости прикрываться именем теснейшим образом связанного с царем архимандрита Никона при обращении к Алексею Михайловичу с просьбой о беспрепятственном пропуске в Москву копии иконы: можно было бы решить этот простой для столь высокопоставленного лица, каким являлся И. Д. Милославский, вопрос непосредственно, без всяких челобитных.
– Монахи
– Они отправляются, однако,
– Именно здесь иконописец Ямвлих (из ясской епископии Роман или «в ивирских кельях», находящихся в этой епархии) пишет для Москвы икону Иверской Богоматери, оригиналом которой является, естественно,
– Находившийся в это время «на монастырском подворье Ксиропотама в Молдавии» («Иеромонах Антоний…». С. 64) или «в одном из метохов афонских монастырей в Дунайских княжествах» («Икона Иверской Богоматери…». С. 50) выдающийся каллиграф иеромонах Антоний Ксиропотамит пишет для отправляющихся в Россию ивиритов две грамоты: одну – для царя Алексея Михайловича (№ 307), а другую – для Новоспасского архимандрита Никона (№ 308). При этом он, несомненно, по указанию ивирского архимандрита Пахомия, получившего в Москве заказ на изготовление копии чудотворной иконы Ивирского монастыря,
– Иеромонах-ивирит Корнилий, которому были поручены для доставки в Москву копия Портаитиссы и две греческие грамоты, сообщая около середины октября 1648 г. в Посольском приказе сведения о своем пути в Россию, имел, несомненно, соответствующие инструкции от архимандрита Пахомия относительно необходимости
– В конце декабря 1648 г. усилия афонского Ивирского монастыря, на протяжении года готовившего
Вот такую невероятную картину создает В. Г. Ченцова в итоге своих палеографических, дипломатических, источниковедческих, филологических и прочих исследований материала, позволяющего раскрыть интересующую нас здесь тему, картину, в подлинность которой едва ли поверит хоть один здравомыслящий, разбирающийся в деле человек, а уж тем более – профессионально подготовленный, серьезный историк или особенно специалист, имеющий возможность самостоятельно изучать греческие и русские документы XVII в.11 Обратимся к критическому разбору работы В. Г. Ченцовой.
Начнем с палеографического анализа В. Г. Ченцовой почерков двух греческих грамот Ивирского монастыря 1648 г. Первая [46] грамота, заслуживающая нашего специального внимания, – послание ивиритов царю Алексею Михайловичу (РГАДА. Ф. 52. Оп. 2. № 307]. В 2007 г. В. Г. Ченцова, как было указано выше, опубликовала большое исследование, посвященное писцу этой грамоты. На основании изучения собранного ею материала греческих рукописных книг и документов она доказывала, что писцом грамоты № 307 являлся известный каллиграф XVII в. Антоний Ксиропотамит, работавший, возможно, в крупном скриптории в одном из метохов святогорских монастырей в Дунайских княжествах[47].
Это заключение позволяло автору делать далеко идущие выводы об изготовлении не только двух документов, но и самой копии Портаитиссы не на Св. Горе, в Ивирском монастыре, а в Молдавии. Дальнейшая разработка наблюдений такого рода и привела в конце концов к появлению рецензируемой здесь книги.
В том же 2007 г., вслед за статьей В. Г. Ченцовой, мы опубликовали свой разбор ее палеографических выводов, показав полную несостоятельность и ошибочность не только почерковых отождествлений, но и базирующихся на них представлений о происхождении московской копии иконы Богоматери Вратарницы[48]. В. Г. Ченцова, однако, отнеслась к нашей критике с полным равнодушием[49] и, издавая книгу, привлекла
Между тем, если издание рецензируемой книги нисколько не изменило отношения ее автора к тому материалу греческих документов и рукописей, который был введен В. Г. Ченцовой в оборот в 2007 г. и, следовательно, – оставило ее работу относительно происхождения московской копии Богоматери Вратарницы
Совсем недавно, подвергая разбору приемы работы В. Г. Ченцовой с почерками «типа Бозеу», мы отмечали ее неумение различать руки писцов в пределах указанной группы, непонимание ею тех
Изучив иллюстрации трех работ В. Г. Ченцовой, мы должны сделать следующее заключение: а] из материалов, представленных в статье 2007 г и монографии 2010 г., лишь рукопись монастыря Хозовиотиссы является автографом Антония Ксиропотамита, писца афонских кодексов Xeropot. 168 и Vatop. 1168; б] почерк Антония не идентичен почерку других рукописей и документов, письмо которых приписывается В. Г. Ченцовой этому каллиграфу; в) письмо грамоты № 307
Приняв в своей статье 2010 г. тезис греческих специалистов о наличии в арсенале Антония второго варианта книжного письма, которым он пользовался так же свободно, как и первым, В. Г. Ченцова пришла к выводу о том, что и другая грамота в Москву – архимандриту Никону (№ 308} была выполнена этим же мастером («Иеромонах Антоний…». С. 61]. Теперь, констатировав ошибочность идентификации почерка документа № 307, мы
Второй вариант книжного письма Антония относится к тому типу, который был распространен на Балканах вплоть до самого конца XVII в.[52], и принадлежит к такой разновидности греческого письма, где побуквенное сопоставление образцов, по сути дела, ничего не дает и может только привести к ошибкам датировки, локализации или идентификации. При работе с таким материалом исследователю нужно быть особенно осторожным, обращать внимание прежде всего на уровень каллиграфии, привычный для того или иного писца наклон письма. С точки зрения этих положений второй вариант письма Антония определяется как каллиграфический почерк с минимальным наклоном вправо (в этом отношении второй и первый варианты ничем не отличаются друг от друга; см., например: «Иеромонах Антоний…», рис. 5–7], с подчеркнуто вытянутыми по высоте формами многих букв (рис. 4–5]. При сравнении этого письма с почерком грамоты № 308 невозможно сразу не отметить значительно более «быстрое», с бросающимся в глаза наклоном вправо письмо грамоты Никону, в котором, кстати, легко заметить хоть и минимальную, но постоянную разницу в написании, например, π с двумя «ножками» и особенно – β с разным оформлением нижней петли (рис. 6]. Указанные особенности (наклон и отдельные элементы) и характеризуют динамический стереотип писца грамоты № 308, отличающийся от динамического стереотипа такого мастера, каким был Антоний Ксиропотамит. Таким образом, палеографический анализ
В свое время мы предполагали, что в подготовке и отсылке в Россию копии Портаитиссы принимал активное участие Дионисий Ивирит. Это заключение было сделано не только на основе палеографии (автографы Дионисия принадлежат к данному типу книжного письма), но и благодаря фактам истории отношений Ивирского монастыря с Москвой в середине XVII в. В. Г. Ченцова во всех своих работах, где затрагивается эта тема, возражает против нашей идентификации, приводя каждый раз аргументы палеографического характера. Между тем, решить данный вопрос с помощью исследования почерка едва ли возможно, ибо
Итак, грамоты № 307 и 308 – не автограф иеромонаха Антония. Более того, эти два документа писаны не одним, как полагает В. Г. Ченцова, а, скорее всего,
Как известно, I писец был использован для написания грамоты царю Алексею Михайловичу, II – для послания архимандриту Никону. Тот факт, что эти документы, созданные практически одновременно, писаны разными почерками и на разной бумаге, дает возможность В. Г. Ченцовой – в полном смысле этого слова – поставить и разыграть захватывающую сцену. Оказывается, до недавнего времени «перед исследователями грамот монахов Ивирского монастыря о привозе в Москву иконы Портаитиссы стоял вопрос: почему же две грамоты совершенно идентичного содержания, сообщающие о том, как была написана копия чудотворной иконы, и привезенные одновременно в русскую столицу, были написаны не только разными почерками, но и на бумаге, имеющей разные водяные знаки?» («Икона Иверской Богоматери…». С. 144]. Никто не обращал внимания на то, что филиграни бумаги обеих грамот не одинаковы, ну а уж то, что послания в Москву писаны разными почерками, так это «казалось простой случайностью», причин возникновения которой «никто дать до сих пор не попытался» (Там же). А поскольку в нашем деле сложилась столь печальная ситуация, то нам на помощь и приходит В. Г. Ченцова, обладающая особыми приемами палеографического и кодикологического анализа документов XVII в. и возводящая с их помощью стройную систему политического могущества «ясского духовенства» и его влияния на Московское государство в интересующее нас время.
На самом же деле, не в «театре В. Г. Ченцовой», а в той среде, где серьезно изучались и изучаются греческие и русские источники по истории греческо-русских связей, таких вопросов никогда не возникало да и возникнуть не могло, ибо любому, даже начинающему историку вряд ли нужно объяснять, что если афонский монастырь составляет сразу два послания в Москву – одно самому царю, а другое – лишь архимандриту пусть даже очень важной обители, то для грамоты
Сравнивая текст грамот № 307 и 308, В. Г. Ченцова приходит к заключению, что послание к Никону содержит «более ясный текст, характеризующий саму икону» («Икона Иверской Богоматери…». С. 19), а это дает ей возможность «предположить, что грамота, обращенная к Новоспасскому архимандриту, была написана позже и представляет собой лучше отредактированный текст» (Там же). Этот вывод не соответствует действительности, как надуманно и предположение о
Таковы итоги нашего анализа палеографических и некоторых других, имеющих отношение к созданию двух греческих грамот в Москву, наблюдений В. Г. Ченцовой. При исследовании этого материала она придает также большое значение изучению бумаги греческих грамот и находящихся на них печатей. Мы остановимся на этом в заключительной части своей рецензии.
Помимо материала
Думается, однако, что столь легкомысленного отношения к такому важному вопросу недостаточно, чтобы
Итак, палеографическое изучение документальных источников исследования В. Г. Ченцовой опровергает ее выводы относительно Антония Ксиропотамита как писца греческих грамот № 307 и 308 и заставляет по меньшей мере сомневаться в наличии в Москве неких лиц, взявших на себя труд написания челобитной царю от имени Новоспасского архимандрита Никона.
Теперь обратимся к вопросу об иконописце Ямвлихе, его происхождении и месте создания копии Портаитиссы. Из текста двух грамот монахов-ивиритов в Москву, к царю и Никону, следует, что иконописец Ямвлих, «сын кир Романа», принадлежал к братии Ивирского монастыря. Во всяком случае, ни из чего не следует, что он трудился вне обители; напротив, изложение ведется так, что читателю понятно: следующее после исполнения копии Богоматери Вратарницы действие монастырских властей, а именно выбор инока для доставки иконы и сопроводительных грамот в Москву, имеет место здесь же, причем для этого намеренно избирается старец Корнилий, подвизающийся «на горе в скиту святого и триблаженного Гавриила, принявшего по откровению святую икону Богоматери из моря».
Это слишком «гладкое» повествование В. Г. Ченцова разрушает с помощью надписи самого иконописца на нижней лузге созданной им копии:
Ιάμβλιχος γράψαιτο τήνδε σύν πόνω | του 'Ρωμανού ών τοΐς Ίβήρων κελλίοις, | έτους 7156.
Текст надписи, как отметила В. Г. Ченцова, «является ритмическим и представляет собой два двенадцатисложника…, дополненных датой» («Икона Иверской Богоматери…». С. 272]. Поэтому при чтении начала второй части следует сделать ударение 'Ρώμανου, а в таком случае оказывается возможным следующее рассуждение.
– Ямвлих, будучи монахом, не мог при своем имени указать также имя отца: «Отчество, заменявшее порой грекам фамилию, указывалось для светских лиц. Если бы в подписи под иконой Ямвлих действительно пожелал указать имя отца, то, видимо, слова του 'Ρωμανού стояли бы непосредственно за его собственным именем» (Там же).
– του 'Ρωμανού «должно относиться к месту либо происхождения самого Ямвлиха, либо – расположения «ивирских келий»» (Там же).
– «Не могла ли здесь идти речь о городе Роман – епископстве в Молдавии (недалеко от Ясс)?» (Там же).
– Поскольку «Ямвлих был не "Романовым", а происходящим из Ро́мана или жившим в кельях ивиритов в Ро́мане, то это могло
Итак, анализ надписи на иконе и грамот № 307 и 308 позволяет В. Г. Ченцовой прийти к выводу о создании копии Портаитиссы не в Ивире, а в Молдавии и восстановить картину фальсификации ивирскими монахами всей обстановки изготовления копии чудотворной иконы Богоматери Вратарницы, предназначавшейся для Москвы.
Это – первый
В. Г. Ченцова замечает: «Если бы в подписи под иконой Ямвлих действительно пожелал указать имя своего отца, то, видимо, слова του 'Ρωμανού стояли бы непосредственно за его собственным именем» («Икона Иверской Богоматери…». С. 272], совершенно не считаясь ни с тем пространством, которое могла
Предлагая рассматривать του 'Ρωμανού в качестве указания на происхождение Ямвлиха (из Романа], В. Г. Ченцова упускает из вида, что тогда оно должно было бы быть выражено либо путем его согласования в падеже с именем собственным, к которому это указание относится, т. е. стоять не в родительном, как в нашей надписи, но в именительном падеже (и об этом свидетельствуют многочисленные записи греческих манускриптов], либо с помощью предлога έκ с родительным падежом[56]. Поскольку здесь это не так, соображение В. Г. Ченцовой не может быть принято в расчет.
К рассуждению В.Г. Ченцовой о молдавском происхождении Ямвлиха добавляется еще одно ее наблюдение
На этом «филология» в книге В. Г. Ченцовой не кончается. Имеется еще один сюжет, весьма важный для истории икон Иверской Богоматери на русской почве во второй половине XVII в., который требует анализа той части текста грамот № 307 и 308, где говорится о присылке в Москву вместе с копией Портаитиссы еще одного дара ивиритов: № 307 – «И посылаю его (Корнилия. –
№ 307 —…καί μετά τής έτέρας ιστορίας τής έχούσης τό άγιον ημών μοναστήριον ίστορισμένον, μετά των πέριξ κελλίων καί εκκλησιών αυτών καί πάντα τά περί αύτοϋ θαύματα τής Θεοτόκου…
№ 308 – Συν αύτή δε στέλλω καί την έτέραν ιστορίαν όπου έχειτό μοναστήριον ημών ίστορισμένον μετά τών πέριξ κελλίων καί έκκλη-σιών αυτών, καί πάντα τά θαύματα τής Θεοτόκου[58].
В свое время мы полагали[59] (и продолжаем так думать и сегодня), что речь в этом месте грамот идет о рукописи, содержащей «Повесть о святой и честной иконе Портаитиссы», где описана история Ивирского монастыря, появление чудотворной иконы Богоматери на Афоне и явленные ею чудеса (ГИМ. № 404 / Син. греч. 436). В. Г. Ченцова, однако, считает, что столь прямолинейное восприятие указанных фрагментов текста грамот едва ли верно: «Не могло ли загадочное “другое описание" монастыря „с кельями и церквями“, которое, в соответствии с грамотами, монахи прислали в Россию, относиться не к письменному тексту сказания, а к иконе с изображением монастыря и его окрестностей? Ведь под термином “ιστόρηση" понималось именно “живописание", в том числе изображение клейм с “историей", т. е. со сказанием о чудотворной иконе» («Икона Иверской Богоматери…». С. 274–275). Выводом из ее предположения является гипотеза об одновременном привозе в Москву вместе с иконой Ямвлиха другой иконы Богоматери, «возможно, одной из сохранившихся в Новодевичьем монастыре и вошедших в надгробные иконостасы царевен… Софии и Евдокии. Ведь и в самом деле, на иконе, принадлежавшей царевне Софье, имеются изображения чудес в клеймах, а на двух из них представлены окрестности монастыря: крестный ход к морскому берегу для встречи иконы и богослужение на побережье. Эти сцены, по определению искусствоведов, “являются, по сути, развернутым изображением одного чуда Портаитиссы – ее явления в море и встречи на берегу иноками афонского Ивирского монастыря", причем на иконе дважды изображен реальный древний Успенский собор Ивирона» (Там же. С. 275).
Все было бы, наверное, возможно, если бы не пара соображений: одно – из области филологии и палеографии, другое – архивного дела.
В тексте обеих грамот употребляется не термин ιστόρηση, но – ιστορία; даже тогда, когда употреблено ιστορίζετο, то при этом находится пояснение: ιστορίζετο ή ιερά αϋτη είκών. Что же касается термина ιστορία, то наиболее серьезные словари
Другое соображение против гипотезы о привозе из Ивира еще одной иконы Богоматери основывается на том, что в «деле» о приезде в Москву ивирского иеромонаха Корнилия с иконой для Никона, сформированном в Посольском приказе в 1648 г. (РГАДА. Ф. 52. On. 1. 1649 г. № 2),
Как видим, поддерживать филологические «экзерсисы» В. Г. Ченцовой и разделять ее точку зрения о привозе в Москву в 1648 г. из Ивирского монастыря двух икон Богоматери Вратарницы едва ли имеются основания.
Итак, мы рассмотрели три из пяти аргументов В. Г. Ченцовой, на основании которых появляется совершенно новое представление об истории создания для Москвы в 1648 г. копии иконы Иверской Богоматери и ее привозе в Россию. Эти три положения – важнейшие в работе В. Г. Ченцовой, поскольку они базируются на греческих и русских текстах, являющихся основой изучения данного вопроса. Наша критика выявила: 1) незнание исследовательницей приемов палеографического анализа письма привлеченных ею для изучения греческих и русских документов XVII в.; непонимание принципов идентификации по почерку непростых для данной темы почерков; 2) отсутствие филологической культуры при изучении греческих текстов; 3) бездоказательность положений (отчество монахов, итацизм и пр.), «выгодных» для точки зрения автора. В итоге нашей работы мы можем сделать следующее заключение:
Чтобы закончить свою рецензию, обратимся к двум оставшимся аргументам В. Г. Ченцовой.
Важным тезисом В. Г. Ченцовой является ее соображение относительно «довольно заметных» отличий московской копии иконы Портаитиссы 1648 г. от ивирского оригинала – «и по размерам (московская имеет размер 135 χ 81 см, а афонская – 137 χ 94 см], и по некоторым деталям иконографии» («Икона Иверской Богоматери…». С. 273]. Опираясь на эти факты, В. Г. Ченцова настойчиво проводит мысль о том, что прототипом московской копии был не подлинный чудотворный образ Ивирского монастыря, а некая другая икона, скопированная Ямвлихом в Яссах. Автор, правда, уже в самом начале своей работы продемонстрировала нам верное понимание такого рода отличий: базируясь на недавних исследованиях историков позднегреческого искусства, она, казалось бы, вполне сознательно рассуждает о том, что «икона должна прежде всего символически представлять святой лик, а не свой конкретный прототип», и что «точность в воспроизведении иконографических особенностей… могла быть и не столь важна» (Там же. С. 14]. Однако эти рассуждения саму В. Г. Ченцову в действительности не удовлетворяют: если бы она стремилась к объективному решению вопроса, а не к получению еще одного «балла» в пользу своей гипотезы, она без труда обнаружила бы в истории греческого и русского искусства множество фактов, свидетельствующих против ее желания использовать отсутствие фотографического сходства копий при доказательстве происхождения памятников иконописи[64]. Но поскольку для ее построении все это – только помеха, она ограничивается лишь указанной нами парой замечаний, дополнив свои рассуждения как бы вскользь упомянутым фактом
Как видим, рассуждение В. Г. Ченцовой о «заметных отличиях» московской копии от ивирской чудотворной иконы является не более чем трюком, долженствующим и с этой стороны поддержать ее идею относительно молдавского происхождения образа, присланного в Москву в 1648 г.
Что же касается первого аргумента, с которого начинается возведение всего строения В. Г. Ченцовой, то тут все совсем несерьезно. Чего стоит, в самом деле, заявление автора, будто тот факт, что «Никон из всех многочисленных афонских чудотворных икон выказал особый интерес именно к иконе Портаитиссы из Ивирона», «остается загадкой» («Икона Иверской Богоматери…». С. 12}? Можно подумать, что будущий патриарх прямо-таки растерялся, оказавшись перед необходимостью выбирать из множества предметов восточной святыни. В действительности ничего подобного не было, ситуация с появлением в России ряда важных реликвий Христианского Востока, о которых говорит В. Г. Ченцова, относится к более позднему времени, а в 1647 г. никакой «проблемы выбора» не было и быть не могло, и никакой «загадки» для исследователей просто-напросто не существует.
На самом деле все достаточно просто: Новоспасский архимандрит Никон, приближенный царя Алексея Михайловича, уже имеющий большое влияние на правителя России и (как один из самых деятельных участников «кружка ревнителей благочестия») на его ближайшее окружение[65], узнав из «первоисточника», т. е. от монахов афонского Ивирского монастыря, о находящейся на Св. Горе древней иконе Богоматери Вратарницы, о чудесах которой, скорее всего, имел представление из существовавших на русской почве «Сказаний», решил воспользоваться благоприятной ситуацией (а именно своим положением при дворе и нуждой Ивира в получении русской материальной помощи) и заказать
Нетрудно заметить, что В. Г. Ченцова, не изучая труды таких серьезных исследователей истории Русской церкви XVII в., как митрополит Макарий (Булгаков) или Η. Ф. Каптерев, или сознательно игнорируя результаты их классических работ, занимается созданием собственных «сценариев», текст которых наполнен всякого рода тайнами, загадками, «неожиданными находками» и, как итог, – в высшей степени оригинальными выводами, разгадками, открытиями.
Мало этого: нам предлагается
Все выглядит убедительно и не могло бы вызывать возражений, если бы не те результаты, которые представляет сама В. Г. Ченцова в своих работах. В самом деле, о какой
Не меньшее впечатление оставляют и результаты анализа В. Г. Ченцовой водяных знаков бумаги изучаемых ею грамот: она постоянно соединяет разные документы на основе сходства (или даже, как она полагает, тождества!] филиграней их материала для письма, очевидно, считая, что на всем Христианском Востоке на протяжении длительного времени в распоряжении писавших в Россию греков было всего несколько стоп бумаги, которые они и использовали – весьма экономно! – в течение десятилетий, а европейские производители, выпускавшие для стран Леванта бумагу с определенным набором филиграней, видимо, по мнению В. Г. Ченцовой, должны были не только нести огромные убытки, но и вовсе разоряться, поскольку весь греческий мир многие годы вполне удовлетворялся наличием нескольких сотен листов. Здесь, как и в случае с греческими писцами XVII в., мы наблюдаем тот же «прием» В. Г. Ченцовой, что и в ее палеографических исследованиях: она сводит большой, широко распространенный по всему Христианскому Востоку материал к незначительной, ничтожно малой сфере его существования и применения – лишь несколько писцов пишут книги и документы письмом «ксиропотамского стиля» (тогда как в действительности существовали владевшие этим стилем многочисленные переписчики), лишь несколько стоп бумаги используются греческим миром Восточного Средиземноморья в 40—50-х гг. XVII в. (тогда как на самом деле на Востоке постоянно появлялась специально производившаяся для него европейская бумага с определенным набором водяных знаков).
Наконец, что касается печатей восточных монастырей или отдельных деятелей церкви, многие из которых В. Г. Ченцова, имеющая в своем распоряжении лишь пару десятков опубликованных экземпляров, объявляет подлинными или поддельными, то тут даже трудно представить, каких вообще результатов можно ждать от работы, не располагающей, по сути дела, материалом для серьезного исследования.
Итак, перед нами – серия, состоящая из трех элементов, каждый из которых в исполнении В. Г. Ченцовой ничего, кроме ошибок и произвольных выводов, не дает для изучения документальных источников[67]. Предлагая якобы новую методику исследования документов, В. Г. Ченцова своей работой только ее дискредитирует.
По правде говоря, рецензируемая работа настолько несерьезна, ненаучна, что едва ли вообще заслуживает специального разбора. Мы, будучи хорошо знакомыми с творчеством В. Г. Ченцовой, и не взялись бы за этот труд, если бы не одно соображение. Дело в том, что часть ее книги, на которую мы обращаем здесь внимание, так или иначе привлечет к себе историков позднегреческого и русского искусства. Между тем, вряд ли найдутся искусствоведы, которые могли бы самостоятельно исследовать греческие и русские документы XVII в., владели бы палеографией и другими специальными дисциплинами, необходимыми для критической оценки труда В. Г. Ченцовой, и это естественно – их специальность требует других знаний. Поэтому не исключено, что даже серьезные историки искусства могут в той или иной степени воспринять выводы В. Г. Ченцовой, а в специальную литературу проникнут представления, основанные на фантазиях, подтасовках, дилетантизме, которые будут мешать нормальному, грамотному исследованию вопросов балканского искусства и культуры поствизантийского периода. Если бы это случилось, то последующее преодоление псевдонаучной стихии и возвращение к серьезному изучению темы потребовало бы немало времени. Яркий пример подобного засорения специальной литературы материалом, имеющим лишь видимость подлинно научной работы, а на деле являющимся настоящей профанацией изучения большой и важной проблемы, представляет труд римского палеографа Г. Кавалло «Исследования по библейскому маюскулу» (1966]. Его датировка греческих маюскульных рукописей IV–X вв., будучи необоснованной и абсолютно произвольной, тем не менее, из-за неумения подавляющим большинством исследователей самостоятельно проверить предлагавшиеся им выводы, была принята многими учеными и за прошедшие 45 лет настолько глубоко проникла в изучение византийской культуры указанного времени, что теперь для того, чтобы вычистить эти «авгиевы конюшни» и вернуться к нормальному, научному изучению греческой письменности указанного времени, потребуются, по-видимому, многие десятилетия[68].
Это соображение и заставило нас высказать свое мнение о работе В. Г. Ченцовой. Ни один из аргументов, выдвинутых ею для пересмотра существовавшей до нее истории изготовления для Москвы копии ивирского чудотворного образа и создания двух греческих грамот, являвшихся сопроводительными документами при иконе, ни один из ее приемов палеографического, филологического или иного решения тех вопросов, которые возникают при изучении этой темы, не может быть принят. История создания иконы Иверской Богоматери, доставленной в Москву с Афона в 1648 г., и относящихся к ней греческих документов остается в точности в том виде, в каком она была
Можно только пожалеть, что при том исследовательском потенциале, тех знаниях и работоспособности, возможности использовать в полном объеме существующую научную литературу, которыми обладает В. Г. Ченцова, она сделала свой выбор не в пользу настоящей науки, а в пользу псевдонаучной фантастики, широких выводов на основе дилетантского владения приемами исследования, в пользу плохой беллетристики, имеющей лишь
Иллюстрации
(см.: Ченцова В. Г. Иеромонах Антоний – писец греческих грамот и рукописей: новые материалы и атрибуции // Palaeoslavica. XVIII / 2010. № 2. С. 71)
(см.: Ченцова В. Г. Иеромонах Антоний – писец греческих грамот и рукописей: новые материалы и атрибуции // Palaeoslavica. XVIII / 2010. № 2. С. 65)
(см.: Патриарх Никон: Облачения, личные вещи, автографы, вклады, портреты. М., 2002. С. 78)
(верхняя и нижняя части листа)
(верхняя и нижняя части листа)
Часть II
«Советы постороннего» (Ответ рецензенту)
Через год после выхода в свет нашей книги «Греко-славянские школы в Москве в XVII веке» (М., «Языки славянских культур», 2009] на нее появился первый отзыв – рецензия Л. А. Тимошиной[69]. Книга состоит из 296 страниц, рецензия – из 141; если же принять во внимание, что Л. А. Тимошина отказывается от рассмотрения третьей главы (Школы. С. 189–267), то ее отзыв относится к 182 страницам исследования (Школы. С. 7—187, 269–270), т. е. рецензия по своему объему еще немного – и была бы равна нашей работе.
Казалось бы, мы должны быть благодарны за столь пристальное внимание к нашему труду, детальный разбор его содержания. Однако возникает вопрос: что же вызвало столь большой интерес и суровую критику работы, создававшейся на протяжении многих лет, писавшейся на основе проработки всей существующей литературы и самостоятельного анализа греческих и русских источников, значительная часть которых впервые изучалась в науке? Прежде, чем мы попытаемся ответить на этот вопрос, мы обязательно должны принять во внимание следующие моменты:
1) Рецензент
2) Рецензент
3) Л. А. Тимошина, будучи специалистом по русской истории XVII в., ни в какой степени
Какими же могут быть критические замечания со стороны
Один из ее мотивов, проявляющихся в разных местах текста, – мотив библиографо-историографический. Что касается библиографии, то здесь прежде всего отмечается незнание нами целого ряда общих и специальных
Читая рецензию Л. А. Тимошиной, можно подумать, что она за те несколько месяцев, пока трудилась над отзывом о нашей книге, сумела обнаружить гораздо больше специальной литературы о русском просвещении, чем это удалось нам почти за целых три десятилетия своей работы над «Школами». В действительности же оказывается, что здесь «сработал» 2-й пункт из отмеченных нами выше особенностей Л. А. Тимошиной как рецензента нашей книги: не будучи специалистом по истории греческо-русских связей, она имеет весьма приблизительное представление о соответствующей даже русской литературе и рассматривает рецензируемую ею книгу так, будто она не является естественным продолжением наших более ранних работ по истории греческой культуры в России, будто ей в нашей научной деятельности ничто не предшествовало и мы уже не публиковали
Другим недостатком нашей книги, по мнению рецензента, является пренебрежение мнением предшествующих исследователей и даже сознательное замалчивание результатов некоторых важных работ других ученых. Л. А. Тимошина считает, например, что при исследовании челобитной палеопатрасского митрополита Феофана мы игнорируем две работы В. Г. Ченцовой, посвященные этому документу, тогда как они содержат «некоторые весьма важные детали», не отмеченные в нашей работе (Рец. С. 600), и «более корректную с археографической точки зрения» публикацию самого документа (Рец. С. 601). Не будучи, как мы это уже отметили выше, эллинистом, не имея возможности ни в какой степени оценить ни работы В. Г. Ченцовой, ни соответствующую часть нашей книги, Л. А. Тимошина занимается здесь формальным сопоставлением исследований, которое всегда оказывается в пользу В. Г. Ченцовой: у нее и «четко оговорены принципы передачи текста документа и используемые публикатором условные обозначения» (Рец. С. 601), и проведено сопоставление греческого текста и русского перевода XVII в. (Там же), и определены фрагменты филиграни листа документа, «несмотря на заклеенную в процессе реставрации обратную сторону листа» (Рец. С. 600). Трудно возразить что-либо рецензенту, который самостоятельно, без постороннего пояснения, не понимает, что мы издаем греческие тексты так, как они уже давно издаются в образцовых греческих публикациях, что оговаривать при этом принципы передачи текста излишне, что сопоставление с русским переводом здесь вообще не является нашей задачей, а определение филиграни документа тогда, когда лист плотно заклеен еще два столетия тому назад, без нарушения цельности памятника едва ли вообще возможно.
Главное же не в этом: полагая, что мы должны были «высказать свое отношение к наблюдениям коллеги» в своей монографии (Рец. С. 600), Л. А. Тимошина не понимает, что то, на чем она настаивает, абсолютно невозможно, ибо посвященные Феофану исследования В. Г. Ченцовой выполнены на таком профессиональном уровне, который не позволяет их отнести к разряду научных работ, а дискутировать в серьезной книге с дилетантами – значит дискредитировать само дело. Свое отношение к исследованиям В. Г. Ченцовой о Феофане мы высказали несколько позже, посвятив им и двум другим работам того же автора критическую статью в 14-м выпуске ОФР (С. 509–529). Эта статья, знакомая Л. А. Тимошиной (Рец. С. 601), не будучи, естественно, воспринятой ею по существу, тем не менее вызвала почему-то недовольство нашего рецензента, которая маркировала свою неприязнь к нашей критике В. Г. Ченцовой следующими словами: «…Фонкич
К замечаниям о статьях В. Г. Ченцовой примыкает критический пассаж относительно нашего замалчивания статьи О. Б. Страховой 1999 г. («Antiquity and Muscovite Traditionalists in the Seventeenth Century»], автор которой считает основателя Типографской школы иеромонаха Тимофея греком, монахом монастыря св. Екатерины на Синае (Рец. С. 685–686). Л. А. Тимошина, не берясь «оценивать справедливость предположений О. Б. Страховой, базирующихся в основном на анализе греческих источников», тем не менее считает, что мы должны были подробно рассмотреть вопрос об этнической принадлежности Тимофея. Нам предлагается заняться обсуждением отвергнутого нами еще в 2004 г. в рецензии указанной статьи Страховой ни на чем не основанного мнения исследователя, не владевшего в то время достаточным материалом. Спрашивается: зачем? Зачем возвращаться к ошибочному толкованию источников теперь, когда выявлены многочисленные данные для единственно возможного вывода о русском происхождении Тимофея? Думаем, что столь странные советы рецензента можно объяснить весьма поверхностным ее знакомством с текстом второй главы нашей книги, где со всей возможной подробностью на материале русских и греческих источников восстанавливается биография Тимофея.
Еще один момент из этого раздела критики связан с нашим отношением к статье Б. Н. Флори 1999 г. («Вопрос о создании греческого училища и греческой типографии в Москве в 30—40-х годах XVII в.») (Рец. С. 684–685). Используя эту работу своего коллеги, мы, оказывается, обращаемся к ней лишь для некоторых, «не столь уж существенных замечаний», игнорируя другие важные вопросы: «содержание статьи Б. Н. Флори гораздо разнообразнее, полнее и интереснее», и «намного более значимые для истории создания училищ мысли и наблюдения историка остаются вне поля зрения автора монографии» (Рец. С. 684). По понятным теперь читателю причинам Л. А. Тимошина не представляет себе, что основное содержание статьи Б. Н. Флори, отражающее известные русские источники и русскую научную литературу, может оказаться для нас не настолько важным, чтобы останавливаться на нем специально; в то же время наше внимание привлекли к себе некоторые частные вопросы, которые затрагивались в статье и были для нас как раз важными (греческое происхождение протосингела Иосифа, автографы архимандрита Венедикта, знание русского языка Гавриилом Власием]. Это с точки зрения
Еще один упрек рецензента касается того, что мы, игнорируя наблюдения Л. В. Волкова и Д. М. Володихина относительно числа учеников Типографской школы, тем не менее используем те же источники и приводим те же цифры (Рец. С. 678–681]. Л. А. Тимошина, несомненно, хочет подчеркнуть сознательное замалчивание с нашей стороны работ своих предшественников. Между тем, в преамбуле второй главы, в примеч. 6, мы дали свою оценку этим двум статьям, одна из которых (Л. В. Волкова] «базируется на изучении лишь некоторой части уже опубликованных материалов, повторяет ошибки предшествующих работ и не является самостоятельным исследованием истории школы Тимофея», другую же (Д. М. Володихина] «обесценивает в значительной мере то обстоятельство, что автор, не ставя, по-видимому, перед собой задачу скрупулезного анализа всех дошедших до нас источников и по возможности полной реконструкции истории училища, базируется в исследовании лишь на некоторой части существующих архивных материалов, опираясь в ряде случаев на публикации и работы других ученых, многие из которых требуют серьезной критической проверки» (Школы. С. 102]. Восстанавливая историю Типографской школы в возможно полном виде, мы анализировали лишь подлинные материалы РГАДА, а в этом случае существовавшие
Но, конечно, самое серьезное обвинение рецензента относится к нашему использованию работ Η. Ф. Каптерева, прежде всего – его статьи о греко-латинских школах в Москве в XVII в., до открытия Славяно-греко-латинской академии. Оказывается, мы слишком мало внимания уделяем трудам этого выдающегося русского историка, и дело здесь, как полагает Л. А. Тимошина, в том, что мы расходимся с ним в понимании термина «школа», а потому, желая дать перевес своей точке зрения, прибегаем к «фигуре умолчания» (Рец. С. 688–689]. Конечно, если действовать по логике Л. А. Тимошиной и делать выводы на основе подсчета упоминаний трудов Η. Ф. Каптерева в нашей книге, то, вероятно, можно приходить к подобным заключениям, но и то только в том случае, если
Перейдем теперь к критике Л. А. Тимошиной самого содержания нашей книги. Первая глава работы – «Попытки создания и первые опыты организации греко-славянских школ в Москве в 30—60-х гг. XVII в.» – состоит из девяти параграфов. Здесь находится основной объем привлеченного нами для исследования
Первый параграф I главы нашей работы посвящен протосингелу Иосифу сподвижнику александрийского патриарха Кирилла Лукариса в начале 1620-х гг.; трижды побывавшему в Москве и,
Поскольку мы начинаем свое изложение с утверждения, что «в начале 1630-х гг. русское правительство принимает решение о создании в Москве греко-славянской школы» (Школы. С. 11) и что вопрос о присылке греческого учителя обсуждался царем Михаилом Федоровичем и патриархом Филаретом с находившимися тогда в Москве архимандритом Амфилохием, наиболее видным нашим «политическим агентом» на Балканах, и турецким послом Фомой Кантакузином, Л. А. Тимошина, в соответствии со своими представлениями о ведении подобных дел, предпринимает пересмотр документов РГАДА с целью выявления
Все четко, логично, доказательно. Если бы не некоторые нюансы. Л. А. Тимошина не придает никакого значения
Другой момент заключается в следующем. По-видимому, впервые столкнувшись с целым рядом вопросов истории просвещения XVII в., Л. А. Тимошина, как это следует из ее обширного текста рецензии первого параграфа, не подозревала, что в России указанного времени учителя использовались в качестве переводчиков, толкователей текстов и т. п., но не школьных преподавателей, ибо система просвещения еще не существовала, потребность в школах была крайне низкой, а переводчики серьезной квалификации были необходимы постоянно. Вовсе не случайно, что протосингел Иосиф был взят на службу и как переводчик, и как учитель, архимандрит Венедикт (Школы. С. 27–41) вообще не использовался по своей прямой специальности, а только как переводчик при Посольском приказе (Школы. С. 38), «учитель
Епифаний» Славинецкий занимался всевозможными переводами, а преподаванию мог уделять совсем немного времени и вне рамок какого-либо учебного заведения и т. д. Нельзя не обратить внимание, кстати сказать, на то, что архимандрит Амфилохий и Фома Кантакузин вели переговоры об учителе для Москвы с Гавриилом Власием, который являлся выдающимся педагогом (его учеником был Николай Спафарий), но не переводчиком книг.
Поэтому все рассуждения Л. А. Тимошиной относительно безосновательности нашего тезиса о стремлении русского правительства в 20—30-х гг. XVII в. пригласить в Москву учителя-грека и необеспеченности источниками исследования в этом направлении абсолютно беспочвенны. Анализ источников, проведенный нашим рецензентом, свидетельствует о том, что она является «посторонним» по отношению к этой теме исследователем и не располагает возможностями для
Л. А. Тимошина не ограничивается, однако, разбором источников, исследовавшихся до сих пор специалистами при рассмотрении истории русско-греческих связей и русского просвещения первой трети XVII в. Она полагает, что здесь следовало бы обратить особое внимание на тот
Подробно описав все находящиеся на 11 листах тексты «дела» об Иосифе, рецензент приходит к заключению о том, что здесь недостает челобитной Иосифа царю Михаилу Федоровичу и патриарху Филарету, где выражалась его просьба назначить ему и его дьякону денежное жалованье, определить для жилья келью Иоанникия Грека в Чудове монастыре, дать разрешение переводить греческие книги на славянский язык и, наконец, позволить обучение детей греческому языку и грамоте (Рец. С. 567–568]. Порядок этих пунктов для Л. А. Тимошиной, как увидим далее, исключительно важен. «Дело» № 2 и заключает в себе материалы о подготовке «ответа» правительства на эту челобитную, причем в этой подготовке принимал непосредственное участие сам Филарет Никитич, автограф которого и обнаружен Л. А. Тимошиной. Рассмотрев со всеми подробностями прохождение вопроса через Посольский приказ, воссоздав историю составления первого и второго черновиков будущего оригинала, рецензент во всех деталях, на основании бумаг «дела», описывает, наконец, внешний вид жалованной грамоты протосингелу Иосифу (Рец. С. 574–575).
Зачем же понадобилось большое самостоятельное изучение этих материалов, сопровождающееся к тому же их полным изданием в Приложении (Рец. С. 695–699)? Ответ дает сама Л. А. Тимошина. Все это позволяет ей сделать важнейший вывод: «акт является жалованной кормленой грамотой», определяющей получение вознаграждения за труд. «Следовательно, протосингел Иосиф получил в соответствии с собственной (не сохранившейся) челобитной служилую кормленую грамоту, санкционировавшую высказанные им пожелания, а отнюдь не жалованную грамоту на открытие учебного заведения» (Рец. С. 594).
Теперь все ясно. 1) Из челобитной Иосифа (положенной в основу жалованной грамоты) следует, что перевод им греческих книг на славянский язык и обучение детей греческому языку и грамматике – не самое главное, поскольку эти пункты находятся на третьем и четвертом местах; важнее – обеспечение протосингела и его дьякона жалованьем и жильем. 2) Поэтому документ, выданный Иосифу из Посольского приказа от имени царя и патриарха, не является жалованной грамотой на открытие в
Москве греко-славянской школы, а лишь жалованной кормленой грамотой. 3] Из всего сказанного (с учетом предыдущих рассуждений об отсутствии письменной просьбы из Москвы об учителе – и даже, собственно говоря, не об учителе, а только переводчике книг) следует, что никакой инициативы русского правительства по созданию в 1630-х гг. в Москве греческой школы не существовало, а была лишь просьба приехавшего в Россию протосингела, заботившегося не столько о деле, сколько о своем обеспечении в русской столице.
Читатель рецензии Л. А. Тимошиной, в том случае, если он не является историком русского просвещения, не может не доверять рассуждениям столь видного архивиста, владеющего отточенной техникой исследования и издания русских документальных источников XVII в. Между тем, при ближайшем рассмотрении текстов, относящихся к протосингелу Иосифу (этому в большой степени помогают осуществленные Л. А. Тимошиной их описание и особенно издание в Приложении к рецензии), приходится констатировать, что рецензент, претендующий на то, чтобы показать нашу некомпетентность в обращении с русскими источниками, в своей работе демонстрирует собственное неумение анализировать тексты XVII в.
В самом деле, восстановив на основании черновых материалов порядок просьб в челобитной Иосифа (сначала – жалованье и жилье, а только потом – переводы и преподавание), Л. А. Тимошина настаивает на этом порядке: «Как видим, акценты расставлены отчетливо» (Рец. С. 568). Можно подумать, что это здесь – важно и что от этого может что-нибудь зависеть при вынесении решения царем и патриархом: если, мол, сам Иосиф, как недвусмысленно намекает рецензент, отодвинул свое дело на второй план, то и правительство будет смотреть на это дело точно так же. Однако при подготовке жалованной грамоты и в первом и во втором черновиках все поставлено на свое место: сначала следует изложение того, как именно будет протосингел Иосиф служить царю и патриарху «духовными делы» («…переводити ему греческие книги на словенской язык и учити на учительном дворе малых робят греческого языка и грамоте. Да ему ж переводити книги з греческого языка на словенский язык на латынские ереси». Рец. С. 697], а уж затем идет указание о «корме» и о келье. Любопытно, что Л. А. Тимошина не находит нужным обратить на это наше внимание: видимо, она настолько увлечена
Значительно больше рецензента интересует определение вида документа, поскольку документ-то – не жалованная, а жалованная кормленая грамота, что «работает» на ее точку зрения. Между тем, в тексте обоих подготовительных вариантов документа самими ее составителями (при непосредственном участии патриарха) грамота называется жалованной: «…дана ему ся наша царьского величества и отца нашего, великого государя святейшего патриарха Филарета Никитича… жалованная грамота…» (Рец. С. 698). Совершенно ясно, что протосингелу Иосифу царь и патриарх дают
Спрашивается: если уже прежде, задолго до присоединения нашего рецензента к обсуждению темы о протосингеле Иосифе как возможном учителе греческого языка в Москве начала 1630-х гг. (ибо мы следуем здесь за В. Н. Сторожевым и Η. Ф. Каптеревым], документы архивного «дела» № 2 читались и интерпретировались именно так, как это указано здесь несколькими строками выше, если другого понимания тут (разумеется, при грамотном, объективном анализе] не может и быть, то нельзя ли позволить себе, изучая первые шаги греческого просвещения на русской почве, ограничиться имеющимися сведениями источников и не углубляться в многочисленные детали подготовки пусть даже весьма важного документа в недрах Посольского приказа, в тонкости русской дипломатики и археографии, которые
Перейдем к рассмотрению вопроса, касающегося последнего пребывания протосингела Иосифа в России. Опираясь на документы фондов «Сношения России с Грецией» (Ф. 52) и «Малороссийские дела» (Ф. 124) РГАДА, мы приходим к выводу о том, что Иосиф приезжал в Россию трижды – в 1622, 1630 и 1632 гг. (Школы. С. 11–14). Наше заключение относительно его третьего приезда вызывает возражения Л. А. Тимошиной: ей необходимо разрушить содержащееся в нашей книге представление о быстрой, в течение двух недель, выдаче протосингелу жалованной грамоты царем и патриархом на обучение греческому языку и грамматике московских детей, поэтому она предпринимает пересмотр имеющихся на этот счет материалов. Этот пересмотр дает Л. А. Тимошиной следующие результаты.
Во-первых, в «деле» № 2 «никаких сведений о прибытии архимандрита Иосифа в указанное время (т. е. в сентябре 1632 г. –
Во-вторых, предположение о том, что Иосиф приехал не недавно, а находится в Москве уже долгое время, подтверждает тот факт, что протосингел просит себе у властей для проживания келью, принадлежавшую прежде Иоанникию Греку Обычно приезжавшие в Москву греки вскоре после своего появления в русской столице могли просить себе для проживания какое-либо место в общей форме, без конкретных указаний. «И только прожив в Москве некоторое время и освоившись с обстановкой, греки могли обратиться с уже достаточно детализированными просьбами о переселении» (Рец. С. 586].
В-третьих, имеющееся в «деле» распоряжение в Приказ Большого прихода «давати государева жалованья поденного корму сентября с 7 числа до государева указу протосингелу Иосифу
Все, таким образом, говорит в пользу того, что протосингел Иосиф живет в русской столице уже давно, он не приезжал сюда в третий раз, но находится в России, по-видимому, с 1630 г. И в самом деле, предпринятый рецензентом анализ большого «дела» из фонда 124 (On. 1. 1630 г. № 1] дает необходимые сведения. Прибывшие в Москву из Киева в апреле 1630 г. протосингел Иосиф, брат киевского митрополита Иова Андрей Борецкий, иеродьякон Иосифа Григорий и митрополичий слуга Федька имели к русскому правительству два важных поручения – о присылке больному Иову Борецкому путивльского лекаря Гаврилки и о даче милостыни киевскому митрополиту, печерскому архимандриту Петру Могиле и Межигорскому монастырю. Быстро решив все вопросы, царь и патриарх отправляют в Путивль за доктором Андрея Борецкого (5 мая он уже из Путивля был отпущен в Киев), а
Профессиональная, четкая, ясная работа с документами приводит опытного источниковеда к бесспорным заключениям, к опровержению нашего мнения относительно третьего посещения протосингелом Иосифом Москвы. Мы, однако, и на этот раз не согласимся с наблюдениями, рассуждениями и выводами рецензента.
1. Л. А. Тимошина права: подборка документов в интересующем нас столбце не соответствует обычному составу «дел о приезде» – здесь действительно нет ни отписки воевод с границы о приходе того или другого человека, ни расспросных записей на месте, а затем в Посольском приказе и проч. Но все дело в том, что перед нами – не подборка документов другого характера (как думает или пытается внушить читателю рецензент), а столбец, дошедший до нас с большими лакунами, претерпевший разрушения особенно в начальной и средней его части. В нем, как это понимала и сама Л. А. Тимошина, когда описывала «Дело о протосингеле Иосифе», недостает, например, челобитной протосингела (Рец. С. 566–567), а этой челобитной, совершенно ясно, должны были предшествовать и все другие необходимые в таких «делах» бумаги.
2. Как только мы перестанем фантазировать (с целью увести исследование на ложный путь) и поймем, что имеем в своем распоряжении обычное, только сильно пострадавшее от времени «дело о приезде», мы без труда объясним конкретный характер просьбы Иосифа о даче ему для проживания в Москве кельи Иоанникия Грека: с этим человеком, приехавшим в Москву в 1619 г. и скончавшимся здесь между 1631 – сентябрем 1632 г. (см.:
3. Поняв, что перед нами – лишь часть, вероятно, значительного по объему «дела о приезде» протосингела Иосифа со своим иеродьяконом Григорием, мы легко объясним указание на размер прежнего поденного корма, дававшегося этим людям во время их предыдущего пребывания в Москве, т. е. в 1630 г.
Итак, если отказаться от гипертрофированного формализма при изучении источников и сделать вполне возможное предположение относительно «дела» № 2 как сильно искалеченного временем собрания документов об очередном приезде Иосифа в Россию, станет ясно, что протосингел в третий раз прибыл в Москву не позже 7 сентября 1632 г. и через две недели получил от царя и патриарха жалованную грамоту на организацию здесь греко-славянской школы (ибо разрешение начать преподавание детям греческого языка и грамматики и означает разрешение на
А как же быть со столь «убедительным доказательством» Л. А. Тимошиной того факта, что в 1630 г. Иосиф остался в Москве и не сопровождал Андрея Борецкого на его обратном пути в Киев? Думаем, что и здесь все достаточно просто. Л. А. Тимошина, безусловно, права, когда говорит, что Иосиф еще находился в Москве в то время, когда Андрей уже достиг Путивля, а затем отправился в Киев, – об этом свидетельствуют документы. Но это – их последние сведения, «дело» на этом обрывается, дальше остается делать только предположения. И если у Л. А. Тимошиной «нет оснований полагать, что (Иосиф] покинул столицу позднее», то у нас, в соответствии с нашим пониманием всего этого эпизода, такие основания имеются.
Л. А. Тимошина, хотя и не пишет об этом, несомненно, считает, что А. Борецкий уже без своих прежних спутников был отправлен из Москвы
Русские власти, войдя в положение киевского митрополита Иова, разделили присланную им к царю и патриарху группу на две части: брат митрополита вскоре, через три недели после приезда 11 апреля в Москву, был послан в обратный путь за путивльским доктором, с которым как можно быстрее должен был затем достичь Киева (быстрому продвижению его способствовал московский пристав); протосингел Иосиф, его иеродиакон и митрополичий слуга были оставлены в Москве до того времени, пока будет приготовлена большая царская и патриаршая милостыня – «жалование на церковное строение», которую они и должны были доставить по назначению. Если мы все это представим себе таким образом, то у нас, в отличие от рецензента, имеются вполне веские «основания полагать, что (Иосиф) покинул столицу позднее» и в сентябре 1632 г. приехал сюда уже в третий раз.
Возникает вопрос: почему Л. А. Тимошина так настаивает лишь на двух приездах Иосифа в Россию, почему, досконально зная делопроизводство Посольского приказа XVII в., она анализирует «дело» № 2 не «естественным», а странным образом, пренебрегая ясным смыслом сохранившихся документов и придавая исключительное значение не дошедшей до нас, но реконструируемой самой исследовательницей челобитной протосингела? Думаем, что дело здесь не столько в гипертрофированном формализме при изучении документов, позволяющем ей, при, казалось бы, твердых представлениях относительно техники их анализа, «перегибать палку» и делать ошибки, сколько в той позиции, которую позволяет себе отстаивать этот историк. Несколько позже, подводя итог критике Л. А. Тимошиной первого параграфа I главы нашей книги, мы остановимся на этом отдельно.
Прежде, чем мы закончим разбор этой части рецензии, необходимо обратиться к рассмотрению еще одного важного вопроса. В жалованной грамоте царя и патриарха протосингелу Иосифу было указано, что он должен «…учити на
Нельзя не восхититься одному качеству нашего рецензента: когда речь идет о работе других исследователей, то у них все должно быть строго доказано, снабжено в необходимом количестве ясно выраженными определениями источников, классификация документов должна непременно соответствовать понятиям археографии нашего времени; если же дело касается анализа и выводов самой Л. А. Тимошиной, то здесь эта строгость, четкость и доказательность совсем не обязательны, можно отдавать предпочтение любому положению, выдвигать гипотезы, никаким образом не основанные на источниках, пренебрегать даже вполне ясными указаниями текстов – лишь бы это все служило созданию собственной, будто бы опирающейся на прочный фундамент источников, точки зрения. Выше мы уже продемонстрировали эти наши наблюдения на примере отношения рецензента к «делу» № 2. Теперь имеем возможность пополнить свои впечатления, разбирая ситуацию с «учительным двором» в Москве в первой трети XVII в.
Необходимо принять во внимание, что слова «учительный двор» применительно к культурной жизни Москвы указанного времени впервые появляются именно в связи с жалованной грамотой протосингелу Иосифу: до сентября 1632 г. мы не имеем описания какого бы то ни было учебного заведения в столице России, которое определялось бы таким (или подобным) образом, не имеем указания источников на действия русского правительства в этом направлении. Почему же жалованная грамота и в первом, и во втором черновом варианте употребляет это понятие в связи с будущей преподавательской деятельностью Иосифа? На этот, казалось бы, трудный вопрос могла бы ответить сама Л. А. Тимошина, которая убедительно показала, что, «благодаря четкому механизму русского приказного делопроизводства», жалованная грамота царя и патриарха Иосифу представляла собой «ответ» на все пункты тех просьб, которые содержались в челобитной протосингела (Рец. С. 567–568), а в этом начальном в «деле» документе как раз находятся принадлежащие Иосифу слова: «И служить духовным делом, греческие книги на славенской язык переводить и малых робят на учительном дворе учить языку и грамоте греческой» (Рец. С. 695). Если не «подгонять под ответ», а спокойно анализировать предлагаемый нам текст, то нужно, скорее, сделать вывод, что это именно
Л. А. Тимошина, вероятно, впервые занявшись историей просвещения XVII в., не имеет представления о том, что обычно, за исключением особых условий, школа низшего, а иногда и среднего уровня, по крайней мере, на первых порах своего существования находилась непосредственно там, где жил учитель (или учителя). Поэтому
Таким образом, созданная одним лишь воображением Л. А. Тимошиной картина уже существующей на учительном дворе начальной
Завершая рассмотрение той части рецензии, которая посвящена первому параграфу I главы нашей книги, мы не можем не отметить несколько мест этого большого текста, характерных для стиля критики Л. А. Тимошиной.
а] Пытаясь дискредитировать идею основания Иосифом греко-славянской школы в Москве в 1632 г., Л. А. Тимошина ссылается на статью А. В. Лаврентьева 1995 г. (Рец. С. 591–592), где автор высказывает мысль о возможном влиянии на московское правительство в вопросе об организации именно греческого училища Арсения Елассонского, греческого иерарха, прожившего в России многие годы
Если бы Л. А. Тимошина потрудилась самостоятельно изучить хотя бы работу А. А. Дмитриевского об Арсении Елассонском 1899 г., она смогла бы, вероятно, понять, что говорить о влиянии греческого иерарха
б] В своей книге, говоря о реакции Кирилла Лукариса на известие о том, что Иосиф остался в Москве, мы приводим по-гречески и в переводе Посольского приказа ту часть грамоты константинопольского патриарха Филарету Никитичу, где говорится о посылке Лукарисом протосингелу греческих книг (Школы. С. 15–16). В данном случае нас интересовала только эта часть обширного послания, и мы ограничились лишь несколькими его строками, тем более, что в русском переводе полный текст можно найти у Η. Ф. Каптерева
Хотелось бы узнать, почему этот фрагмент, с точки зрения Л. А. Тимошиной, является «очень важным»? На каком основании мы должны его оценить именно так? Никаких сведений о находившемся на Афоне учителе Кириаке нет ни в дошедших до нас письмах Лукариса в Москву, ни в других источниках (по крайней мере, насколько нам это известно). Можно ли его сравнить с кем-либо из известных для того времени деятелей просвещения, хотя бы, например, с Иосифом? Что вообще дает нам это сообщение константинопольского патриарха, кроме, разумеется, того, что он знал о желании русского правительства получить с Христианского Востока учителя (о чем мы и без того имеем достаточно информации}? Мы бы поняли реплику Л. А. Тимошиной, если бы она использовала сведения о Кириаке для подтверждения тезиса об обращении русского правительства к Лукарису с просьбой прислать в Россию учителя, но, как мы знаем, это невозможно, поскольку наш рецензент отвергает такую идею. Видимо, дело заключается просто-напросто в том, что Л. А. Тимошина, желая еще хоть как-то «вмешаться» в обсуждение вопроса, позволяет себе и здесь сделать вид, будто она, в отличие от автора рецензируемой ею работы, владеет относящимися к делу фактами и имеет возможность по-настоящему оценить этот «очень важный фрагмент».
в] Впечатляют рассуждения Л. А. Тимошиной об источнике сведений Лукариса о протосингеле Иосифе – о том, что он остался в Москве, ее точные расчеты, позволяющие сделать вывод, что эту информацию константинопольский патриарх мог получить только от архимандрита Амфилохия, причем не в какое-либо иное время, а лишь после посещения последним русской столицы в феврале-июле 1632 г. (Рец. С. 587–588]. В итоге ряда арифметических выкладок доказывается «неожиданное и идущее вразрез со всей историографией» предположение рецензента, «что Иосиф появился в Москве не в начале сентября 1632 г., а несколько ранее» (Рец. С. 587].
Читателю, не занимающемуся (как и сама Л. А. Тимошина) специально изучением связей России с Константинопольским патриархатом в первой трети XVII в., и этот пассаж рецензии может показаться исключительно убедительным. А между тем, даже поверхностное знакомство с «делами» фонда 52 (Опись 1) за 1630–1632 гг., с подлинными греческими грамотами за то же время позволило бы сделать вывод, что Кирилл Лукарис в процессе интенсивной переписки с русским правительством имел возможность получить в указанные годы известие о своем протосингеле множество раз и самыми разными путями. Рассуждения Л. А. Тимошиной только
г) Протосингела Иосифа касается и еще одно высказывание рецензента. Критикуя на с. 593 сделанное Т. А. Опариной замечание относительно приезда в Москву Иосифа в 1632 г.; где она называет этого человека протосингелом Лукариса, Л. А. Тимошина строго одергивает неосторожного автора: «Заметим:…Иосиф был протосингелом
д) Наконец, еще один штрих. В своей работе мы сообщаем точную дату кончины протосингела Иосифа (Школы. С. 16). Теперь, соединив сведения источников, мы знаем, что Иосиф умер 19 декабря 1633 г. и был похоронен в Симонове монастыре, куда на основании царского указа от 24 февраля 1634 г. было дано 100 рублей «в вечной поминок для его многие службы и иноземчества» (Рец. С. 598). Все, казалось бы, ясно. Но не Л. А. Тимошиной! Ее исключительной требовательности как исследователя недостаточно ни текста на могильной плите протосингела Иосифа, ни сведений сохранившихся документов, свидетельствующих о высокой оценке этого деятеля культуры царем Михаилом Федоровичем: найдя в описи дел Разрядного приказа под 7142 (1633/34) годом запись о некоем киевском старце Иосифе, видимо, нарушившем «запреты, связанные с употреблением мяса в Великий пост и с курением табака» (Рец. С. 598), Л. А. Тимошина, несмотря на то, что «дело» этого второго Иосифа относится уже к маю 1634 г., когда прошло 5 месяцев после кончины протосингела,
Итак, какое же заключение можно сделать по прочтении той части рецензии, которая посвящена первому параграфу? Л. А. Тимошина, опровергнув решительно все положения нашего исследования, в результате собственного анализа источников формулирует следующие выводы.
а) Никакого стремления русского правительства в 30-х гг. XVII в. пригласить в Москву с Православного Востока греческого учителя не существовало.
б) В этом не было нужды, поскольку уже до сентября 1632 г. в русской столице заботами царя Михаила Федоровича и патриарха Филарета Никитича был создан учительный двор, где действовала
в) Появившийся в Москве еще в 1630 г. и затем оставшийся здесь (по-видимому, на постоянное жительство) протосингел Иосиф долгое время никакого отношения ни к какой школе не имел, а затем вдруг решил проявить
г) Никаких возражений со стороны царя и патриарха не последовало, Иосиф получил жалованную кормленую (но не жалованную!) грамоту, которая в первую очередь определяла условия проживания этого человека в Москве, а уж затем разрешала ему служить переводчиком и (во вторую очередь!) учителем.
Выше мы, надеемся, достаточно убедительно показали, что все эти выводы получены Л. А. Тимошиной путем неумелого, неточного, необъективного, основанного на незнании целого ряда фактов анализа источников. В конце концов все становится понятным: столь «грязная работа» проводится не просто историком, стоящим в силу своей специализации вне исследуемой нами тематики, но активным сторонником определенной
Выявление взглядов Л. А. Тимошиной на историю русского просвещения, как мы увидим далее, позволит лучше понять многие ее приемы исследования, гипотезы и выводы.
Второй параграф I главы нашей книги имеет следующее название: «Греческая программа просвещения России в середине XVII в.» В нем речь идет о том, что приехавший в Москву в 1645 г. за милостыней палеопатрасский митрополит Феофан, покидая Россию, обратился к царю Михаилу Федоровичу с большой челобитной, в которой предлагал основать в русской столице греческую типографию для издания на греческом языке с русским переводом важнейших сочинений христианской церкви. Для этого было необходимо не только оборудование, но прежде всего – ученые люди, которые могли бы и готовить издания греческих текстов, и переводить их на славянский язык. Поскольку без школы, без специальной подготовки таких людей не найти, митрополит Феофан считает обязательным основание в России школы, где под руководством присланного греческого дидаскала наряду с русским и греческим языками изучались бы философия и богословие. Отсутствие в Москве нужных книг можно было бы восполнить путем их присылки из Константинопольской патриархии и, по-видимому, приобретения на Афоне и в других монастырях, хранивших древние пергаменные списки сочинений св. отцов. Анализируя предложение Феофана, мы приходим к заключению, что оно отражало нужды
Л. А. Тимошину здесь раздражает все – от заглавия параграфа (она почему-то называет его «весьма многообещающим» – Рец. С. 599] и выводов о желании греческого митрополита создать в Москве библиотеку древних книг и высшую школу до таких частностей, как видовая принадлежность документа, его размеры, локализация и т. д. Начнем с «мелочей».
Просьбу митрополита Феофана царю Михаилу Федоровичу мы называем челобитной. Л. А. Тимошина возражает против этого определения, поскольку особенности оформления документа «никак не соответствуют обычному
К этому соображению Л. А. Тимошиной примыкает ее поправка относительно нашего замечания о внешнем виде челобитной Феофана, написанной «на длинном узком листе бумаги, какие обычно использовались в русском делопроизводстве XVII в.» (Школы. С. 19): «Столбцовый лист приказного… делопроизводства был гораздо уже, от 14–14,5 до 16,0—16,5 см, чаще всего – 15–16 см, а не 23 см, и не столь длинный (60 см)» (Рец. С. 606). Важное, конечно, уточнение. Но не надо упускать из виду того, что перед нами – не русский подьячий, а греческий митрополит, который лишь
Чтобы завершить рассмотрение технических деталей нашего издания челобитной, обратим внимание на замечание Л. А. Тимошиной относительно приводимых нами размеров документа – 600 х 230. Поскольку это замечание находится внутри большого фрагмента текста рецензии, где противопоставляются наши неточности и недосмотры удачным и верным приемам другого издателя данного письма Феофана – В. Г. Ченцовой, мы можем легко понять, что указываемые последней размеры документа, 225 х 598, являются более точными (Рец. С. 600]. Разница вроде бы невелика, а все же! Данный пассаж рецензии свидетельствует, как это ни удивительно, о незначительном опыте
Наконец, еще один штрих, характерный для нашего рецензента. Встретив у нас на с. 19 фразу о нескольких приездах Феофана в русскую столицу, Л. А. Тимошина недоумевает: «Не очень понятно, о каких “неоднократных" посещениях Москвы… идет речь…» (Рец. С. 608]. Между тем, на с. 18 мы пишем о том, что будущий палеопатрасский митрополит до 1645 г. уже дважды побывал в Москве, и отсылаем за подробностями к примеч. 61, где указаны шифры соответствующих документов. Прямо скажем, на редкость «внимательное» отношение к рецензируемому труду.
Перейдем теперь к рассмотрению Л. А. Тимошиной более важных вопросов. Здесь ее жизнь значительно облегчается появившимися за несколько лет до нашей книги двумя статьями В. Г. Ченцовой, посвященными той же челобитной митрополита Феофана: в противном случае, откуда бы рецензент, будучи совершенно «посторонним» по отношению к работе с такими документами, к исследованию возникающих в связи с этим вопросов, стал бы – ни с того ни с сего – заниматься локализацией, местом создания челобитной, временем ее написания, даже почерком ее текста? А так у Л. А. Тимошиной появилось широкое поле для ее критической деятельности, для сравнения нашей и В. Г. Ченцовой позиций при решении отдельных трудностей, для целого ряда упреков в наш адрес (Рец. С. 599–609). И в самом деле, не будь В. Г. Ченцовой, как бы Л. А. Тимошина пришла к заключению о том, что вопрос о месте написания челобитной является «спорным» (Рец. С. 605)? Ведь в самом документе место его создания не указано, а судя по его содержанию, по всем деталям его истории получается, что челобитная была написана митрополитом Феофаном в Москве. Откуда у Л. А. Тимошиной появилась бы фантазия относительно «бросающихся в глаза особенностей “предыстории" документа» (Рец. С. 606)? Разве самой ей пришло бы в голову, да и достало бы возможностей заниматься деталями взаимоотношений греков, группировавшихся вокруг вселенского престола? Как бы самостоятельно истолковала Л. А. Тимошина временной, почти в два с половиной месяца, разрыв между приездом Феофана в Москву и подачей им в Посольский приказ своей челобитной?
Перед нами – в высшей степени интересное явление: не имея никакой подготовки, никаких знаний для того, чтобы разобраться в исследованиях В. Г. Ченцовой, рецензент тем не менее отзывается о них с исключительным одобрением, соглашается с методикой ее работы, признает результаты; с другой стороны, находясь полностью вне эллинистики и не имея возможности вникнуть в наши работы, Л. А. Тимошина отвергает их результаты и считает для себя возможным быть строгим критиком.
Мы не собираемся в данном случае спорить с рецензентом, сопоставлять свою позицию с позицией В. Г. Ченцовой, что-то доказывать. Из нескольких опубликованных нами рецензий работ В. Г. Ченцовой, из того, что нами сказано выше в этом «Ответе рецензенту», совершенно ясно, что полемике здесь – не место: возражать еще раз против фантазий В.Г. Ченцовой, опровергать ее «палеографические» наблюдения, на основе которых создается фантасмагорическая картина политической и культурной жизни Христианского Востока, – нет никакого смысла. Поэтому многие упреки Л. А. Тимошиной в наш адрес мы оставляем без ответа: уж если мы считаем бесполезным занятием лишний раз анализировать труды В. Г. Ченцовой, то вовсе нет никакого смысла реагировать на ту тень, которую они отбрасывают, будучи пропущенными через восприятие Л. А. Тимошиной.
Обсудим лучше еще несколько соображений рецензента, касающихся содержания челобитной Феофана.
В своем обращении к царю Михаилу Федоровичу митрополит Феофан побуждает русского правителя основать в Москве греческую типографию (стк. 51} и пригласить греческого учителя для обучения русских детей на греческом языке философии и богословию (стк. 51–52). Если бы царь сообщил о своем желании константинопольскому патриарху Парфению, тот прислал бы в Россию благочестивого дидаскала и нужные книги (стк. 68–70) (Школы. С. 22–23). Речь идет, таким образом, об основании в Москве греческой типографии и об открытии греческого училища для русских, где изучали бы на греческом языке дисциплины вплоть до философии и богословия (т. е. училища высшего уровня), используя при этом присланные с Востока необходимые книги. Поскольку в первой части своей челобитной (стк. 19–21) Феофан говорит о том, что верное учение церкви излагается не в греческих изданиях «богословных книг святых отец», которые печатают «папежи и лютори», но содержится в древних пергаменных рукописях св. отцов в монастырях Св. Горы (т. е. Афона) и в других древних монастырях, совершенно ясно, что он «ориентирует» русского царя относительно тех книг, что должны изучаться (и печататься) в противоположность западным, католическим и протестантским, издателям. Эти советы, по-видимому, сыграют свою роль, когда в 1654 г. Арсений Суханов отправится за древними греческими книгами для реформы патриарха Никона именно на Афон.
Борясь со всей этой греческой премудростью, Л. А. Тимошина заявляет: «ни о чем подобном в “челобитной" митрополита Феофана не говорится», ни о библиотеке, ни об училище высшего уровня (Рец. С. 607–608). «Заметим, – пишет рецензент, – …что на самом деле ни о какой школе в документе не говорится ни слова, а сам контекст – "приехати греческому учителю" (в русском переводе – в единственном, а не во множественном числе!) – возможно, свидетельствует о том, что место для его работы в Москве уже существует. И здесь нельзя не вспомнить об "учительном дворе" с находящимися там "малыми робятами"…» (Рец. С. 608). История, как видим, продолжается: сначала, говоря о протосингеле Иосифе, Л. А. Тимошина без единого источника установила существование в Москве русской школы на учительном дворе, а теперь, опираясь на то, что «никаких документально подтвержденных сведений о закрытии этого учебного заведения после смерти патриарха Филарета не имеется» (Там же), т. е. опять же без какого бы то ни было источника, она полагает, что это и есть «место для работы» будущего греческого учителя. Правда, рецензент не представляет себе «целесообразности и успешности преподавания детям философии и богословия (заметим, кстати, не только по-гречески, но и по-русски)» (Там же). Можно подумать, что автор такого рода рассуждений вообще представляет себе что-либо относительно греческого просвещения XVII в.! Выше, например, Л. А. Тимошина выражает свое недоумение относительно нашего замечания о философии и богословии как свидетельстве существования программы высшего образования: «…как определить, что такое "высшая школа" для XVII в.?» (Там же). Замечательное невежество, особенно если принять во внимание, что перед нами – специалист по русской истории. Впрочем, удивляться тут нечему, ибо нам с самого начала было известно, что по отношению к истории европейского и греческого просвещения этот рецензент – лицо постороннее. Как уж и что в таком случае «приладить» тут к просвещению в России в интересующее нас время, вообще непонятно.
Завершается данная часть рецензии, как и в случае с критикой первого параграфа I главы нашей книги, антигреческим «патриотическим» выпадом: «…вряд ли возможно выводить из обращения Феофана целую программу, "осуществлению которой Россия следовала вплоть до начала XVIII в." и тесно связывать между собой "челобитную" палеопатрасского митрополита, привоз греческих рукописей Арсением Сухановым, попытки создания греко-славянских школ в 40-х – начале 80-х годов и греческой типографии 1692–1697 гг.» (Рец. С. 609). Самое интересное, что мы и
Какой же вывод можно сделать относительно этой части рецензии? Свои впечатления от нее мы свели бы к трем пунктам.
1. Л. А. Тимошина делает шаг в сторону укрепления своих «патриотических» позиций: никакие греки ничего «своего» тут делать не собирались; если бы в Москву приехал греческий учитель, то он не открывал бы никакой своей (тем более, высшей) школы, а «работал» бы на уже давно существовавшем учительном дворе (где, правда, до этого учили по-русски только читать и считать, а теперь должны были бы учить все тех же «малых робят» по-гречески философии и богословию – так просто и без затей рассуждает, видимо, рецензент).
Л. А. Тимошину прямо-таки нервирует само заглавие параграфа – «Греческая программа просвещения России…»; она никак не может принять мысль о том, что Россию собирались учить какие-то греческие учителя, и за этим своим раздражением (оно проявится и при рассмотрении ею следующих параграфов I главы) даже не вникла в смысл нашего исследования: речь идет в данном случае «всего лишь» об использовании греками в середине XVII в.
2. Начавшее проявляться уже в критике первого параграфа незнание Л. А. Тимошиной некоторых простых вопросов истории просвещения XVII в. здесь вырастает до размеров целой проблемы: оказывается, она не знает, что такое высшее образование в это время, какими дисциплинами наполнена его программа, как можно учить «детей» философии и богословию!
3. Л. А. Тимошина, нисколько не скрывая, позволяет себе демонстрировать свою симпатию к В. Г. Ченцовой, одобряя и поддерживая ее работы, методику исследования, выводы, не располагая при этом ни в малейшей мере возможностями для их объективного анализа. Это обстоятельство, несомненно, придает ее критике нашей книги несколько дополнительных нюансов.
Следующие четыре параграфа I главы (3. «Архимандрит Венедикт»; 4. «Дидаскал Епифаний»; 5. «Гавриил Власий и попытка создания греческого училища в Москве в середине XVII в.»; 6. «Греко-латинская школа Арсения Грека») при рассмотрении работы Л. А. Тимошиной можно объединить: эти небольшие исследования дают сравнительно немного материала для рецензента (а «Гавриил Власий…» и вообще оказался для нее бесполезным), но, тем не менее, служат для утверждения ее взглядов на историю
Весьма типичным – в плане критических приемов Л. А. Тимошиной – является ее анализ параграфа «Дидаскал Епифаний». Не имея возможности сказать хоть что-нибудь по существу, рецензент, однако, не хочет пройти мимо такой благоприятной возможности, поскольку речь идет о русском материале, а потому находит нужным сделать несколько «своих» замечаний, вне зависимости от того, имеют они отношение к содержанию нашей книги или нет.
Первое – это, разумеется, наши упущения в плане историографии: мы, изучая деятельность Епифания Славинецкого, опираемся на работы К. В. Харламповича, «тогда как новейшие исследования, в частности, О. Б. Страховой, не используются» (Рец. С. 610). Между тем, важнейший труд О. Б. Страховой нами учтен в необходимой мере (см.: Школы. С. 44. Примеч. 134; С. 46. Примеч. 144). Как видим, Л. А. Тимошина – в своем амплуа: главное – быть строгой к оппоненту, продемонстрировать свое знание (которого может даже вовсе не быть] предмета, а уж внимательное чтение рецензируемой работы – совсем необязательно.
Поскольку говорить о Епифании как учителе рецензент не может, она делает замечание, что нами «…даже не упомянуто одно из основных педагогических сочинений на русском языке – “Гражданство обычаев детских"…, переведенное самим Епифанием или другими книжниками под его руководством или при его участии…» (Рец. С. 610). Еще один типичный для Л. А. Тимошиной-критика прием: говорить как бы на тему, серьезно, делать отсылки к другим исследованиям, но имеет ли все это отношение к рецензируемой работе, это, по-видимому, совсем неважно; главное – увести читателя в сторону от обсуждаемого вопроса.
Далее – снова уже знакомое нам поведение рецензента: Л. А. Тимошина упрекает нас в том, что мы не затрагиваем «дискуссионный и до сего дня, связанный с Епифанием Славинецким вопрос о так называемой "Ртищевской школе" (Рец. С. 610). На это можно сказать только одно: если бы рецензент занималась не только библиографической регистрацией, но и
Хотя Л. А. Тимошина на пространстве первой половины своей работы уже приучила нас к тому, что мы перестали удивляться ее наблюдениям, рассуждениям, разного рода манипуляциям, выводам, тем не менее, не может не поражать ее «хладнокровие» при встрече в нашей книге с единственными пока для истории русской культуры XVII в. фактами, позволяющими не только говорить об изучении Ф. М. Ртищевым греческого языка (это было известно), но и судить о степени овладения им этой сложнейшей «премудростью», предполагать связи в этом плане с архимандритом Венедиктом и Епифанием Славинецким. Это любопытное качество рецензента, а именно невосприимчивость по отношению к новым, не известным до сих пор в науке фактам истории русского просвещения XVII в., является, как мы убедимся в конце концов, важнейшей характеристикой Л. А. Тимошиной как ученого.
Мы учли, пожалуй, главное в этом небольшом фрагменте рецензии; все остальное, написанное на с. 610–611, существует просто для заполнения пустоты. Но и это «главное», как мы видим, – замечания человека «постороннего» к изучению русского просвещения XVII в., к тому же невнимательно читающего или вообще не читающего соответствующую специальную литературу.
В тексте рецензии, относящемся к приезду в Россию в 1646 г. архимандрита Венедикта, выдающегося греческого деятеля просвещения на Балканах, мы не находим решительно ничего, что бы следовало обсуждать. Исключение составляет лишь один пассаж, который, судя по тону рецензента, оказывается для нее принципиально важным.
В своей книге, говоря о создании на русской почве грекославянских училищ, мы связываем трудности работы в этом направлении с отсутствием в Москве (и вообще в России) того времени
Как видим, идеологическая ангажированность Л. А. Тимошиной, ее незнание истории европейского просвещения не позволяют ей правильно реагировать даже на столь простые и ясные положения. Кроме того, если бы наш рецензент действительно интересовалась историей русского просвещения XVII в., то уже давно могла бы встретить столь покоробившие ее слова о «правильно устроенных русских школах» в замечательных трудах Η. Ф. Каптерева (см., например:
«Образцовым» с точки зрения формализма в отношении к источникам, односторонности, ограниченности их анализа является раздел рецензии, посвященный школе Арсения Грека (Рец. С. 618–628).
Прежде всего, Л. А. Тимошину удивляет небольшой объем нашего текста об Арсении Греке, отсутствие исследования существующих материалов по этой теме (Рец. С. 618). Как и в некоторых других случаях выше, мы можем только вновь обратить внимание рецензента на ее незнакомство с нашей работой об Арсении Греке 1977 г., переизданной затем в 2003 г. (см.:
Теперь, когда мы досконально проанализировали технику рецензирования Л. А. Тимошиной именно нашей книги, выявили основную идею ее опуса, «движущие силы» ее работы, мы, естественно, понимаем, что такого «читателя» никакие отсылки все равно никак не могли бы удовлетворить: мы ведь не умеем «смотреть на мир» сквозь те «очки», которыми вооружена рецензент, не имеем того «трафарета», который обеспечил бы нам столь неопровержимые выводы, какие умеет делать Л. А. Тимошина. Убедимся в этом сами.
Если для нас с самого начала было ясно, что Арсений Грек, получивший высшее образование в Коллегии св. Афанасия в Риме, принадлежал к той среде, откуда на протяжении XVII столетия выходили многие преподаватели, дидаскалы средних и высших учебных заведений, просвещавшие греческий народ или любых других людей, изучавших греческий язык, на огромном пространстве от Венеции до Константинополя и Киева, и что еще до своего приезда в Москву он, скорее всего, мог заниматься такого рода деятельностью (о чем неопровержимо свидетельствует состав его большой библиотеки, причем не только по ее переписи 1649 г., но и на основании анализа более десятка самих книг, выявленных нами в свое время), то для Л. А. Тимошиной это все не имеет никакого значения: во-первых, потому, что она, по всей вероятности, этого просто не знает, а, во-вторых, если и знает, то не считает такого рода факты достойными хоть какого-нибудь внимания. Гораздо важнее для нее здесь показания русских источников, а они, как полагает рецензент, свидетельствуют о том, что Арсений Грек никаким дидаскалом вовсе и не был! На основании их данных можно сделать очень простое и «логичное» предположение, будто Паисий Иерусалимский пополнил свою свиту в Киеве первым попавшимся ему там греком, дав ему – вовсе и не учителю – титул дидаскала. Так же думал и Η. Ф. Каптерев (и Л. А. Тимошина привлекает себе в поддержку его мнение), не знавший, естественно, тех материалов, которые известны сегодня, и считавший, что Арсений Грек был не учителем, а обычным авантюристом с Востока (Рец. С. 620).
Все правильно: «посторонний» по отношению к истории греческо-русских связей исследователь не может знать целого ряда важных нюансов для понимания данного эпизода и не хочет учитывать ничего другого, кроме того, что «выгодно» для его точки зрения. А такому исследователю «выгодно» все, что будто бы говорит
О том, что Арсений Грек был настоящим дидаскалом, свидетельствует, помимо прочего, уже хотя бы то, что он был оставлен в Москве Паисием Иерусалимским «для риторского учения». Зная об этом, Л. А. Тимошина немедленно вытаскивает на свет милую ее сердцу идею о существовании в Москве еще со времен патриарха Филарета русской школы, где и должен был «работать» новый учитель (Рец. С. 619]. Хотим мы этого или нет, имеются для такого исследования хоть какие-нибудь источники или их никогда и не было, но с помощью манипуляций нашего рецензента мы получаем в свое распоряжение школу, начавшую преподавание в Москве в 1632 г. с обучения русской грамоте и счету, а затем резко расширившую свою программу за счет греческого языка (протосингел Иосиф], несколько позже – греческой философии и богословия (планы митрополита Феофана], а теперь, через 20 лет своего существования, получившую возможность ввести у себя «риторское учение», тоже, конечно, на греческом, ибо к 1649 г. Арсений Грек владел славянским языком еще недостаточно. Вот так, буквально на пустом месте, можно, оказывается, воссоздать историю русского просвещения середины XVII в.!
В своей книге мы говорим о двух попытках Арсения Грека создать школу в русской столице. В первый раз эта школа едва начала свою деятельность: вскоре по доносу иерусалимского патриарха Паисия греческий учитель был сослан в Соловецкий монастырь. Однако, вернувшись в Москву в 1652 г. и став приближенным патриарха Никона, он, по-видимому, уже в следующем году возобновляет работу училища. Несмотря на то, что мы располагаем надежными источниками о «второй» школе Арсения, позволяющими не только установить время ее открытия, но и определить ее местонахождение в Кремле, Л. А. Тимошина находит «исключительно сильные», неожиданные аргументы для опровержения существующих в исторической науке представлений на этот счет.
Прежде всего, она вновь обращается к тексту Адама Олеария, в котором, как это неопровержимо доказал С. А. Белокуров еще в 1888 г., содержатся сведения о действующей в Москве в 1653 г. школе Арсения Грека. Читая тот же самый отрывок, что и все другие исследователи, Л. А. Тимошина приходит, однако, к выводам совсем другого характера. Олеарий, отметив, что «…русские… в школах обучаются только письму и чтению на своем и, самое большее, на славянском языке», особо выделяет следующий факт: «В настоящее время они…, по заключению патриарха и великого князя, хотят заставить свою молодежь изучать греческий и латинский языки. Они уже устроили, рядом с дворцом патриарха, латинскую и греческую школу, находящуюся под наблюдением и управлением грека Арсения»
1) «…из процитированного фрагмента очевидно, что высшие светская и духовная власти страны, во-первых, без какого-либо постороннего вмешательства или влияния извне осознали необходимость обучения молодежи греческому и латинскому языкам, а во-вторых, без какого-либо участия грека / греков уже организовали такую школу».
2] «Что же касается старца Арсения, то его функции определены Адамом Олеарием совершенно иначе, чем это трактуется в рассматриваемой монографии и некоторых других работах… он “управляет" этой школой, иначе говоря, осуществляет административно-хозяйственные функции, и, если уж совсем точно следовать тексту записок, не преподает в ней и никоим образом не участвует в ее организации» (Рец. С. 625).
Оба вывода замечательны в своем роде и демонстрируют уровень «источниковедения» Л. А. Тимошиной. Перед нами – простая «зарисовка» иностранного наблюдателя, сообщающего любопытный для европейского читателя факт – о создании в Москве по решению царя и патриарха школы для обучения русских молодых людей греческому и латинскому языкам; школа находится близ патриаршего дворца и управляется Арсением Греком. Вот и все! Из чего же следует, что «высшие… власти страны… без какого-либо постороннего вмешательства или влияния извне осознали необходимость обучения молодежи греческому и латинскому языкам?» Если читать Олеария, то ровным счетом – из ничего! Но даже если, скажем, согласиться, что это – совершенно самостоятельное решение «высших властей», то где Олеарий сообщает о том, что такая школа уже организована «без какого-либо участия грека / греков»? Ответ ясен: это так, потому что таково непреклонное желание рецензента. Поэтому источники могут не сообщать ровным счетом ничего: обычный «исследовательский» прием Л. А. Тимошиной, а именно – «подгонка под ответ», нам всегда обеспечит нужный результат. А между тем, даже совсем уж незнакомому с темой человеку понятно, что если в России в XVII в. без решения царя и патриарха не могла быть открыта, устроена ни одна школа, тем более – греко-латинская, да еще рядом с патриаршим дворцом, то сама организация школы, ее программа, ход преподавания зависели от того, кто этой школой управлял, т. е. в нашем случае – от Арсения Грека. Недаром Олеарий, несмотря на беглый характер своей заметки, говорит, что школа существует под «наблюдением и
Что же касается второго вывода Л. А. Тимошиной, то это – настоящее «открытие»! Едва ли до сих пор науке была известна хоть одна небольшая школа, где был бы один-единственный преподаватель (по крайней мере, источники, кроме самого Арсения, не знают никакого другого учителя), несколько учеников и «освобожденный директор», администратор, занимавшийся организацией вверенного ему высокой властью учебного заведения. Если все же на минуту согласиться с выводом Л. А. Тимошиной, то возникают следующие вопросы: кто и кого учил в этой школе греческому и латинскому языкам? Разве именно Арсений Грек, этот приближенный нового патриарха Никона, не подходил на роль основателя и учителя в такой школе? Существовали ли вообще в XVII в. «освобожденные директора» небольших или даже значительных по своим размерам училищ, которые одновременно не являлись бы и преподавателями своих школ?
Каким же может быть заключение из анализа очередной части рецензии? Продолжается разработка идей «патриотического» характера – о самодостаточности той системы образования, которая существовала в России до попыток организации в Москве греческих и греко-славянских школ, об отсутствии какой-либо роли греков в появлении при патриархе Никоне первого греко-латинского училища. Рецензент демонстрирует полное пренебрежение к новым фактам истории русской образованности XVII в. (изучение Ф. М. Ртищевым греческого языка), к деятельности крупных фигур из среды греческих дидаскалов, имевших все данные для организации в России системы образования европейского типа (архимандрит Венедикт, Гавриил Власий), пользуется примитивными, но «эффективными» для доказательства собственной правоты приемами анализа источников.
Самому большому по объему, седьмому параграфу I главы нашей книги, посвященному истории организации славяно-греко-латинского училища в московской Бронной слободе в конце 60-х гг. XVII в., соответствует и один из самых обширных разделов рецензии. Это неудивительно: наше исследование здесь базируется только на русских источниках, что полностью развязывает руки Л. А. Тимошиной и дает ей возможность проявить свое умение интерпретации материала. В своем разборе рецензии мы не будем касаться всех без исключения, крупных и мелких вопросов и тем, на которых сочла нужным остановиться Л. А. Тимошина: достаточно обратить внимание лишь на некоторые моменты, и будет понятно, с анализом какого уровня мы имеем дело.
Данная часть рецензии начинается с излюбленного ее автором замечания методического характера. Оказывается, для того, чтобы провести «серьезный палеографо-текстологический анализ сборника» Син. 130, нам «необходимо было бы дать
Останавливаясь на «замечаниях» такого рода, мы не имеем намерения их обсуждать – это было бы просто несерьезно, как несерьезны и все эти высокого дидактического пафоса рассуждения и «советы» псевдо-научного характера, адресуемые автору, имеющему за плечами более чем полувековой опыт исследования памятников письменности греческой и славянской культуры, в той или иной мере представляющему себе «практику» греческой и русской археографии и, смеем надеяться, уже давным-давно усвоившему «правила» создания всевозможных работ.
Поскольку данный опус Л. А. Тимошиной не является оригинальным ученым трудом, но лишь эпигонской реакцией на некоторые положения нашей работы, причем реакцией «заинтересованной», имеющей своей целью получить «нужные» выводы, нет никакого смысла тратить время на разбор ее якобы самостоятельно полученных результатов относительно текстов об Иоанно-Богословской школе в Син. 130. В свое время мы неспешно, тщательно, честно проделали свое исследование на основе самого сборника ГИМ, а также опираясь на всегда полезную в таких случаях полемику со специалистами, анализировавшими эти подлинные материалы. Обсуждать теперь все уже изучавшиеся нами вопросы имело бы смысл только с серьезными исследователями темы, а не с имитатором подобной работы. Однако, дабы не показалось, что мы просто отмахнулись от критики рецензента, остановимся на трактовке Л. А. Тимошиной некоторых вопросов и, тем самым, проясним ее позицию.
Как известно, до нас дошла
Однако рецензент не хочет отступать и находит такое «решение», которое, как ей кажется, может все поставить на свои места. Л. А. Тимошина полагает, что грамота восточных патриархов, выданная Иоанно-Богословской церкви, не удовлетворила прихожан, потому что оказалась недействительным документом с точки зрения канонического права: «…с точки зрения канонического права вопросами внутрицерковной жизни, а именно им и посвящена грамота восточных патриархов, ведал епархиальный архиерей, и вмешательство в дела чужой епархии являлось серьезным нарушением предписаний церковного устройства» (Рец. С. 647). Не желая открывать свое училище на основе такого «незаконного» документа, прихожане обратились к московскому патриарху Иоасафу, продемонстрировали ему грамоту Паисия и Макария с одобрением их инициативы и просили новый, «правильный» документ, который и был им выдан за подписями всех трех патриархов. Грамота же № 1235 за ненадобностью была возвращена в патриаршее ведомство, откуда позже попала в Синодальную библиотеку (Там же).
Когда читаешь такие объяснения, то кажется, что имеешь дело не с историком-профессионалом, архивистом, источниковедом, специалистом по истории России XVII в., а с дилетантом, каких сегодня развелось великое множество, – все они заняты непрерывными «открытиями» и «исправлениями» нашей науки. Л. А. Тимошина всерьез рассуждает о грамоте № 1235 как о канонически не имевшем силы документе и разъясняет каноническую неверность поступков восточных
Далее. Л. А. Тимошина считает, что прихожанам была выдана новая грамота от имени трех патриархов. На каком основании? Только потому, что мы имеем такой текст в Син. 130, который представляет собой, по мнению рецензента, более позднюю копию утраченного подлинника. Это – типичная (и обычная для Л. А. Тимошиной) «подгонка под ответ»: чтобы это утверждать, нужно сначала хотя бы попытаться
Любопытен еще один пример работы Л. А. Тимошиной – архивиста. Поскольку ей «нужно», чтобы грамота № 1235 не оставалась в Патриаршем архиве с момента своего создания, ибо, как мы уже отметили выше, тогда будет ясно, что школа в Бронной слободе и не начинала свою деятельность, она указывает на некоторые «потертости, следы сложения» на подлиннике, и это свидетельствует, как она полагает, о том, что грамота «не сразу легла мертвым грузом в Патриаршем архиве, а какое-то время находилась вне его стен» (Рец. С. 656). Л. А. Тимошина, таким образом, берет на себя смелость утверждать, что грамота № 1235 выходила за пределы патриаршего ведомства, ибо те потертости и следы сложения документа, которые на нем видны, не могли, по ее мнению, возникнуть никаким другим образом. Интересно было бы понять, как это исследователю удается
В конце данного раздела своей рецензии Л. А. Тимошина касается вопроса об открытии Иоанно-Богословской школы. Можно было заранее предвидеть, что ее ответ на этот вопрос будет положительным: во-первых, потому, что мы в своей книге отрицаем данный факт, а, как мы уже давно заметили, Л. А. Тимошина на каждой странице своего труда стремится всеми средствами опровергать любые наши выводы; во-вторых, потому, что речь ведь идет не о какой-то там школе, открытой в Москве
Правда, если бы Л. А. Тимошина была осторожным и объективным исследователем, она бы не рубила с плеча, утверждая, что Иоанно-Богословское училище «было приходским и обеспечивалось за счет средств прихожан»; ей было бы достаточно внимательно прочитать текст публикуемых нами документов, имеющих отношение к «челобитной некоего мужа» (Школы. С. 90–93), т. е. Симеона Полоцкого, где он просил благословения патриархов стать ктитором своего «гимнасиона», взяв на себя значительную долю материальных расходов на школу, она поняла бы, что немало сведений об этом учебном заведении в той или иной мере могло бы дойти до нас в огромном конгломерате сохранившихся бумаг этого замечательного деятеля славянской культуры. Ничего такого, однако, исследователям до сих пор не встречалось. Значит, ничего (т. е. школы) и не было?! Л. А. Тимошина, однако, обнаружила одну «лазейку», решившись на следующее предположение. Как известно, во второй половине 70-х гг. XVII в. Симеон Полоцкий начинает заниматься проектом создания Академии. К этой инициативе его побудили, как полагает рецензент, не только основание, но и
Вот так, не имея никакого представления ни о том, кто же преподавал в этом училище греческий, латинский или славянский языки (надеемся, воспитателя царских детей Симеона Полоцкого Л. А. Тимошина не зачисляет в штат наставников приходской школы), ни об учениках или программе, без всякой опоры на источники, с помощью одних лишь рассуждений, воссоздается 10-летняя история школы в Бронной слободе!
Что касается, правда, программы, то тут Л. А. Тимошиной сделана «остроумная» попытка доказать «стремление к переориентации (школы. –
Надеемся, всего сказанного достаточно, чтобы продемонстрировать тот произвол в истолковании существующих материалов для истории Иоанно-Богословской школы, который свойственен Л. А. Тимошиной как исследователю русской культуры XVII в. При этом мы, как и предупреждали выше, анализировали лишь некоторые, наиболее показательные места рецензии, не касаясь многих других вопросов (например, о существовании в Бронной слободе
Таковы итоги анализа одного из самых обширных разделов рецензии. Нельзя не отметить, что этот раздел производит сильное впечатление, прежде всего – рассуждениями о каноническом праве и «кодикологическими» наблюдениями над грамотой № 1235, той уверенностью (если не сказать – смелостью], с какой рецензент позволяет себе вводить в заблуждение некоторых читателей.
Восьмой параграф I главы нашей книги посвящен одному случайному эпизоду в истории просвещения в России в XVII в. Изучая греческие документы РГАДА, мы в свое время обнаружили грамоту некоего архимандрита Симеона, написанную им царю Алексею Михайловичу в Путивле 28 января 1658 г. Бывший игумен возрожденного им в солунской епископии Ардамериу и Галатисты монастыря св. Георгия, он задолжал туркам 500 гроссов и, чтобы вернуть эти деньги, решил отправиться в Россию за милостыней. После тяжелых испытаний во время плавания по Дунаю, а затем на море, потеряв своего дьякона и лишившись всего имущества, архимандрит Симеон вместе со своим келейником добрался в конце концов до Путивля, где и застрял на долгое время, не имея ни позволения местных воевод продолжить свой путь до Москвы, ни ответа Посольского приказа. Отчаявшись как-то поправить свое положение, он и просит в публикуемом нами документе разрешения остаться в России «на имя царя и патриарха Никона» и учить московских детей «ромейской грамоте».
Л. А. Тимошина расправляется с этим нашим параграфом быстро и решительно. Прежде всего, ей «хотелось бы получить хоть какие-нибудь дополнительные данные о личности и обстоятельствах предшествующей, до приезда в Путивль, жизни архимандрита Симеона, помимо… изложения сообщенных им же самим, не скажем “неправдоподобных", но довольно “авантюрных" сведений о кораблекрушении…» (Рец. С. 658). Рецензент полагает, что мы были обязаны проверить точность сообщения архимандрита, «достоверность… деталей (его) красочного рассказа… о перипетиях своей жизни» (Рец. С. 659), мы же, издавая грамоту Симеона, не сделали «ни одной (!) ссылки ни на литературу (на греческом или русском языках), ни на другие, кроме опубликованной грамоты, материалы» (Рец. С. 658).
Второе, что хотелось бы выяснить рецензенту, это вопрос о причинах задержки архимандрита Симеона и его келейника в Путивле: «касалась ли эта мера только двух указанных лиц (если ответ положительный, то почему?) или она носила характер общегосударственного запрета в условиях сложной внешнеполитической обстановки…» (Рец. С. 659). Л. А. Тимошина считает, что два греческих монаха не были отпущены в Москву не на основании какого-то конкретного по отношению к ним решения Посольского приказа, а по причинам гораздо более серьезным, когда в условиях сложной политической обстановки въезд в столицу иностранцев был резко ограничен. Поэтому «отказ архимандриту Симеону в приезде в столицу стоит связывать не с мнением неких «экспертов» «среди образованных греков или русских знатоков греческого языка», которые, по мнению Б. Л. Фонкича, квалифицированно оценили профессиональную непригодность этого лица из-за безграмотности как учителя "ромейской грамоты" и дали "властям нужный ответ" (с. 94; как в действительности такая "экспертиза" могла проходить и кто в ней участвовал?), а с общей политикой в отношении приезжих иноземцев в данный период» (Там же).
«В связи с этим небезынтересен следующий вопрос: под влиянием каких обстоятельств или людей проживший в Путивле, по его же словам, семь месяцев архимандрит Симеон решил прибегнуть для дальнейшего продолжения пути в столицу к такому неординарному аргументу, как возможность преподавания в Москве греческого языка? На чей пример он мог ориентироваться?» (Рец. С. 659).
Наконец, четвертым недостатком этой части нашей работы является, по мнению Л. А. Тимошиной, отсутствие «палеографических, текстологических, общеисторических доказательств» в связи с нашим утверждением, что текст публикуемого нами документа писан, несомненно, самим архимандритом Симеоном (Рец. С. 659–660).
После всего сказанного вывод рецензента является совершенно естественным: «…по нашему мнению, включение этого эпизода в том виде, как он присутствует в книге, в виде отдельного раздела первой главы, вряд ли оправданно» (Рец. С. 660).
Все предельно ясно: мы обнаружили и опубликовали пусть небольшой, незначительный, но все же новый, до сих пор не известный материал для истории греческой культуры на русской почве времени патриарха Никона, а наш рецензент, человек абсолютно «посторонний» по отношению к данной тематике, которому все это просто неважно и неинтересно, приведя целый ряд «основательных» соображений, считает правильным отказаться от такого источника, хотя наша работа и посвящена греческим дидаскалам и школам в России в XVII в.
Какова же серьезность упреков Л. А. Тимошиной в наш адрес?
1. Желание Л. А. Тимошиной получить какие-либо другие, дополняющие издаваемую нами грамоту материалы о личности и деятельности архимандрита Симеона до его приезда в Россию вполне понятно. Только где же их взять? Наш рецензент, по-видимому, представляет себе греческие архивы как общегосударственное или общецерковное собрание документов, организованное по образцу нашего Архива древних актов, где можно найти сведения о каждом монахе, каждом архимандрите, о любом человеке, когда-либо не только посещавшем Россию, но и об обстоятельствах такого рода путешествий. Ей, естественно, невдомек, что число документов XVII в. в многочисленных, разнообразных, доступных и недоступных архивах греческого мира на сегодняшний день не поддается учету; в большинстве своем эти источники не описаны и не изучены, о них не существует не только исследований, но нередко – и самых простых обзоров. Где же и как отыскать интересующие Л. А. Тимошину сведения, где взять «другие, кроме опубликованной грамоты, материалы», к какой научной литературе (на греческом или русском языках) обратиться?
Искать ответы на эти и подобные вопросы бесполезно, ибо они задаются человеком, ни в малейшей степени не представляющим себе в данном случае возможности исследования; за такими вопросами ровным счетом нет ничего, кроме позы рецензента, изображающего понимание ресурсов изучения темы.
К этому же разряду «вопросов без ответа» принадлежат размышления рецензента относительно воздействия на архимандрита Симеона окружающей среды, под влиянием которой ему пришла в голову мысль напроситься в учителя греческого языка для того, чтобы вырваться из Путивля и оказаться в Москве. Все это ничто иное, как надуманные, никакого под собой основания не имеющие рассуждения. Дать серьезный ответ на вопросы такого рода, опираясь на какие бы то ни было положительные знания, невозможно.
2. Л. А. Тимошина полагает, что мы должны были заняться выявлением причин задержки архимандрита Симеона и его келейника в Путивле и разобраться, на каком основании эти два человека не пропускались к Москве. А какое значение может иметь ответ на этот вопрос? К какому бы заключению мы ни пришли, выясняя причины такого отношения воевод к архимандриту Симеону, мы все равно не сможем ничего доказать, ибо находящиеся в нашем распоряжении документы не содержат материала для однозначного решения. Что же касается московских «экспертов», которые могли бы ответить на запрос, прежде всего, Посольского приказа о знании греческого языка предлагающим себя в качестве учителя архимандритом, то, во-первых, таких людей в русской столице в тот момент было немало (Л. А. Тимошина для ориентировки в этом вопросе могла бы использовать нашу книгу «Греческие рукописи и документы в России в XIV – начале XVIII в.» М., 2003], а во-вторых, такие экспертизы, экзамены нередко проводились, например, для переводчиков и толмачей Посольского приказа, о чем свидетельствуют документы XVII в.
3. Весьма выразительным для характеристики представлений Л. А. Тимошиной как источниковеда, архивиста, специалиста по русской истории XVII в. является ее замечание об отсутствии «палеографических, текстологических, общеисторических доказательств», которые мы должны были бы привести, чтобы иметь право на утверждение, будто текст грамоты писан самим архимандритом Симеоном. Некоторые читатели такой рецензии, несомненно, должны проникнуться еще большим уважением к ее автору, который столь требователен к другим исследователям (и, разумеется, к себе самой]. Между тем, если отбросить желание рецензента морализировать по любому случаю, произносить громкие, красивые слова, а посмотреть на анализируемый текст спокойно, без непременного критического «напряжения», то окажется, что и эти претензии Л. А. Тимошиной столь же беспочвенны, как и ее предыдущие вопросы и рассуждения.
В самом деле, о каких «палеографических доказательствах» здесь может идти речь? Может быть, Л. А. Тимошина считает, что малограмотную писанину необразованного грека середины XVII в. следовало поставить в широкие рамки греческого письма той эпохи, сравнить с многочисленными документами, сделать большие и важные выводы? Рецензент беспокоится, что мы столь безаппеляционно, без всяких оговорок утверждаем, будто грамота № 586 написана самим архимандритом Симеоном. А кем, как она себе представляет, мог быть написан такой документ? Может быть, келейником архимандрита? Или каким-нибудь греком, оказавшимся в то время в Путивле? Пикантно то, что свой совет относительно греческой палеографии рецензент, не имеющий, как мы знаем, никаких сведений не только о греческом письме позднего Средневековья, но и вообще о греческой письменной культуре, не стесняется предлагать человеку, главным занятием которого на протяжении всей жизни является изучение письма греческих рукописных книг и документов, причем, пожалуй, в наибольшей степени – почерков XVII в.
Или, быть может, Л. А. Тимошина полагает, что текст издаваемой нами грамоты нужно было сравнить с текстом других греческих документов такого же рода? Что, интересно, она в данном случае подразумевает под словами «текстологическое доказательство»? А что здесь может означать ее требование о приведении «общеисторических доказательств»? Указание случаев непогоды на Дунае, когда могли быть возможны кораблекрушения, подобные описанному в грамоте Симеона? Или анализ политической обстановки в Восточной Европе в тот момент, когда чуть было не погибли плывшие по бурной реке монахи?
Текст этой части рецензии, таким образом, – пустые, ничего не дающие для исследования разговоры, имеющие лишь
И, наконец, последний параграф I главы – «Школа церковного пения Мелетия Грека». Несмотря на то, что Л. А. Тимошина уделяет этому разделу несколько страниц (Рец. С. 660–668], мы, тем не менее, считаем, что можем, не останавливаясь на очередном этапе ее борьбы с еще одной греческой школой в России, завершить рассмотрение основной части ее труда: все уже сказано, проанализировано, понятно, все необходимые выводы сделаны. Разбору I главы «Школ» рецензентом отданы 110 страниц критического текста и 5 страниц Приложения. Оставшиеся 25 страниц от этого громадного сооружения отведены II главе нашей книге.
Вторая глава посвящена Типографской школе (1681–1686/7 гг.]. На основе всех доступных источников мы делаем попытку восстановления наиболее полной истории этого первого правильно устроенного
А что же наш рецензент? Бороться с таким подробным, специальным исследованием, «осваивая» один параграф за другим, она признает для себя невозможным. Поэтому Л. А. Тимошина меняет свою тактику анализа нашей книги и заявляет, что, поскольку на осмысление и анализ материала II главы ей понадобилось бы значительно больше времени, чем на критику I главы, она будет останавливаться «не столько на фактографии, сколько на более общих вопросах и наблюдениях» (Рец. С. 670]. Это, несомненно, – правильное решение для историка, «постороннего» по отношению к данной теме: конкретных знаний недостает, а по «общим вопросам» можно всегда что-нибудь сказать.
Так и получилось. Л. А. Тимошина начинает с «главного». Поскольку с Типографской школой все ясно – это учебное заведение даже в источниках называется «школой», рецензент заходит с другого бока: а что, собственно, означает это слово, «какова суть понятия “школа" применительно к истории России XVII в.?» (Рец. С. 670]. Прежде, чем заниматься историей данного учебного заведения, надо было «выработать определение в отношении» такого явления в допетровской Руси. Рецензент обращается даже к авторитету такого замечательного историка, как Η. Ф. Демидова, которая, рассматривая русские школы для профессиональной подготовки кадров при приказах, отмечала, что они «могут быть названы таковыми только условно и не соответствуют современному пониманию слова…» (Рец. С. 671). Оказывается, Η. Ф. Демидова считала, что и Типографскую школу нужно относить к такому же типу «профессионального» училища (Рец. С. 670)!
Опять все ясно и понятно. Типографскую школу нужно относить к «неполноценным» учебным заведениям, «обучение в которых велось без особой программы, без деления на классы, без ежегодных наборов учеников…» (Рец. С. 671). Так считала Η. Ф. Демидова. Так же, судя по тону рецензии, считает и Л. А. Тимошина, хотя перед ней – целая монография о Типографской школе, полностью меняющая прежние оценки этого учреждения. Такое отношение к рецензируемой работе в своем роде «замечательно»: оно снимает серьезный разговор о результатах проделанного автором труда, заменяя его «еще более серьезной» проблемой – якобы непониманием всем окружающим профессиональным миром, о чем вообще идет речь, и требованием «теоретического осмысления» изучаемого вопроса.
Л. А. Тимошина не подозревает, что она в данном случае подражает тем палеографам, которые, не умея самостоятельно датировать рукописи, ничего не понимая в почерках, «не имея глаза» для такой высокопрофессиональной работы, выдвигают на первый план требования измерения углов расположения калама или пера по отношению к поверхности писчего материала, расстояний между строками и буквами и т. п. Никакого результата эти «тонкие приемы» никогда не дают, но зато как это «серьезно» выглядит!
От высоких «теоретических» рассуждений рецензент переходит к темам конкретным. Одной из них является наше отношение к сведениям о Типографской школе воспитанника иеромонаха Тимофея – Федора Поликарпова. Л. А. Тимошина использует здесь любопытный прием, обвиняя нас в излишней доверчивости к показаниям его «Исторического известия о Московской Академии» и демонстрируя этот недостаток нашего исследования путем цитирования отдельных, вырванных из контекста, пассажей (Рец. С. 672–674]. Отвечать на эти выпады было бы излишним, ибо рецензент прикоснулась к сочинению Поликарпова лишь для «критики» нашей монографии, мы же
Следующий шаг Л. А. Тимошиной при анализе нашей книги поражает, пожалуй, не меньше, чем описанное выше ее «открытие» относительно Арсения Грека как «директора», но не дида-скала своего училища. Оказывается, говоря об основании Типографской школы, мы занимаем «непоследовательную и противоречивую позицию» (Рец. С. 675): с одной стороны, мы говорим о том, что русское правительство, давно хотевшее создать в Москве греческое или греко-славянское училище, использовало приехавшего с Востока Тимофея для организации такой школы, а с другой – считаем, что Тимофей основал в Москве школу на Печатном дворе под влиянием политики иерусалимского патриарха Досифея, стремившегося получить в Москве «базу» для своих изданий антикатолической и антипротестантской литературы (Рец. С. 675–676). И в чем же наша противоречивость и непоследовательность? Неужели нужно разъяснять, что Тимофей в данном случае оказался в состоянии осуществить и давние замыслы русского правительства, и способствовать стремлению Досифея в организации греческого книгопечатания в Москве? Как и прежде, мы сталкиваемся здесь с позой рецензента, якобы всерьез оценивающей культурную ситуацию в России; отсюда – все эти ее «вопросы» и «недоумения», для которых в действительности, как мы знаем, нет никаких оснований: просто надо знать историю греческо-русских связей второй половины XVII в.
Еще одним «серьезным» рассуждением Л. А. Тимошиной являются ее сомнения относительно возможности Тимофея создать Типографскую школу сразу как высшее учебное заведение – путем приглашения из Константинополя, из Патриаршей Академии, своего учителя Севаста Киминитиса (Рец. С. 677–678]. Те представления о просвещении на Христианском Востоке и в Европе, которыми обладает рецензент и которые она уже демонстрировала выше, не внушают и здесь никакого оптимизма: Л. А. Тимошина просто не понимает, что выдающийся константинопольский дидаскал, если бы он явился в Москву и возглавил новую школу, не стал бы заниматься начальным образованием, а сразу создал бы такое же учебное заведение, какое через четыре года, в 1685 г., основали у нас братья Лихуды, т. е. Академию.
И, наконец, последнее, что, пожалуй, заслуживает внимания, – это упрек рецензента в том, что в монографии нет «практически никаких сведений о процессе обучения, изучавшихся предметах, учителях, учениках»
Помимо более или менее крупных, серьезных, достойных обсуждения вопросов, в рецензии имеется множество всякого рода замечаний, критических указаний, прямо-таки «директив», строгих одергиваний, которые являются немаловажным материалом для воссоздания мировоззрения, понимания профессионального и человеческого уровня Л. А. Тимошиной. Реагировать на весь этот поток будто бы творческого, исследовательского отношения к нашей книге было бы ненужной тратой времени. Однако мимо пары таких замечаний пройти было бы жалко: даже их одних, без всего остального текста, хватило бы, чтобы понять «тип» нашего рецензента, его характер.
Оба замечания относятся к самому началу критического разбора II главы. Кратко описывая содержание этой части нашей книги, Л. А. Тимошина указывает, что, среди прочего, мы изучаем и «численность и персональный состав (частично] учеников» Типографской школы (Рец. С. 668]. Вот это «частично» – тонкий ход критика: можно подумать, что мы поскупились дать полный список имен учеников школы Тимофея, и к длинному перечню недостатков нашей работы можно добавить еще и это. В действительности же мы привели
Другое замечание находится в первой части огромной сноски 208 (Рец. С. 669], где идет речь о нашем приложении к тексту II главы. В нем мы публикуем две греческих грамоты иерусалимского патриарха Досифея к патриарху Иоакиму и царю Федору Алексеевичу, в которых имеются упоминания о Типографской школе и ее основателе иеромонахе Тимофее. Л. А. Тимошина пишет: «На наш субъективный взгляд, выбор именно этих двух грамот в качестве документального иллюстративного материала к главе не очевиден. Первая из них… упоминаний о собственно школе не содержит…находится в конце грамоты и брошена вскользь. Появление же грамоты патриарха Досифея царю Федору Алексеевичу мая 1682 г. вообще не связано ни с какими проблемами образования… И в этом документе строки, посвященные школе, занимают отнюдь не первое место…» (Рец. С. 669]. Любопытно было бы узнать, задает ли Л. А. Тимошина вопросы не только другим, но иногда – и себе самой? И не хочет ли она спросить себя, имеется ли вообще какой-нибудь
Впрочем, каких же вопросов и оценок мы ждем от человека, «постороннего» по отношению к истории греческо-русских связей, не знающего и не понимающего сохранившиеся источники и признающего (если вообще признающего] в двустороннем процессе лишь одну сторону?
На этом рассмотрение той части рецензии, что относится ко II главе нашей книги, можно завершить. Никакими новыми впечатлениями, идеями, размышлениями по сравнению с предшествующими многими страницами критики I главы мы не обогатились. Зато три заключительных страницы рецензии нам с лихвой восполняют этот недостаток.
Анализируя текст рецензии Л. А. Тимошиной на огромном, поистине циклопических размеров пространстве ее опуса, мы не могли не отметить своеобразного отношения критика к такой важнейшей дисциплине, как палеография: там, где мы путем палеографического исследования получаем какие бы то ни было результаты, она делает вид, будто ничего не случилось, нет повода для обсуждения чего-то нового, дополняющего известные материалы. Поэтому неудивительно, что в конце концов Л. А. Тимошина приходит к «оригинальному» выводу о том, что «в монографии собственно палеографических штудий не так уж много» (Рец. С. 692]. Надо признаться, что за полувековой период занятий греческой и – отчасти – славянской палеографией мы впервые сталкиваемся с
Завершая возведение своего гигантского сооружения, Л. А. Тимошина напоследок бросает нам два упрека.
1. Мы, оказывается, настолько не умеем работать с древними документами и книгами, что при указании шифров греческих и греко-латинских старопечатных изданий РГАДА умудрились отыскать некий фонд 1251, в действительности никакого отношения к такого рода материалу не имеющий (Рец. С. 693–694). Если бы рецензент догадалась взять в руки и другие наши книги, она обнаружила бы там те же сведения и тогда, быть может, смогла бы понять, что приводившиеся нами на протяжении многих лет именно такие шифры – не результат нашего незнания, нашей низкой квалификации, а результат внутренней работы архива, а именно перешифровки ряда фондов, произведенной в более позднее время.
2. Но что там шифры старопечатных книг РГАДА! Мы, оказывается, не умеем даже работать с греческими документами ГИМ, т. е. с теми материалами, которые, в составе всего греческого рукописного фонда Исторического музея, изучаем вот уже почти 55 лет! В самом деле: вместо того, чтобы давать отсылку к номерам греческих грамот
До сих пор, анализируя работу Л. А. Тимошиной, мы делали свои заключения после отдельных частей ее текста. Теперь настало время окончательных выводов.
Уже в первых строках нашего «Ответа», еще до разбора сочинения Л. А. Тимошиной, мы выразили недоумение по поводу выбора ею в качестве предмета своей критики нашей книги «Грекославянские школы в Москве в XVII веке»: совершенно ясно, что если рецензент не обладает знаниями, необходимыми для обсуждения работ такого рода, то он берется не за свое дело. Детальный анализ рецензии Л. А. Тимошиной полностью подтвердил наше предположение. Надеемся, что наш «Ответ» убедит в этом сведущего и объективного читателя.
Некомпетентность Л. А. Тимошиной как исследователя истории русского просвещения XVII в. привела ее в процессе долгой и, казалось бы, скрупулезной критики нашей книги к любопытному результату. Поставив своей целью разрушить все наши построения, дискредитировать методы нашей работы, подвергнуть сомнению любые наблюдения и смести с лица Земли саму мысль о проникновении греческого элемента в русское просвещение XVII в., рецензент, как это ни парадоксально, не только не достигла желаемого, ничего не нарушила и не разрушила, но даже
Ознакомившись с рецензией Л. А. Тимошиной, мы сперва пожалели было о том, что наша книга – итог долгих и тщательных исследований – с самого начала встретила столь «постороннего» по отношению к изучаемой тематике критика, человека, не только не располагающего необходимыми познаниями, но еще и необъективного, предвзятого, занимающего определенную идеологическую позицию, специалиста, готового ради своих «убеждений» на подтасовки материала и выводов, пренебрежение строгими требованиями по отношению к своей собственной работе, позволяющего себе при обсуждении научных вопросов недопустимо назидательный тон и т. п. Однако затем нам стало ясно, что все это – глубоко положительный результат. Свое предназначение как научное исследование наша работа, надеемся, еще успеет исполнить (некоторые ее страницы постепенно находят поддержку в специальной литературе: см., например:
Указатель шифров документов и рукописей
Документы
Греческие документы
ГИМ. Син. грам. 2296 / Влад. № 524
Йельский университет. Библиотека. Ziskind № 22
РГАДА. Ф. 52. Оп. 2.
№ 6
№ 37
№ 157
№ 158
№ 159
№ 205
№
№ 229
№ 32
№ 346
№ 429
№ 586169
Ф. 68. Оп. 2. № 26
Ф. 135. Оп. 3. Рубр. 1. № 8.
Русские документы
ГИМ. Син. грам. № 1235
Син. собр. свитков. № 1044.
РГАДА. Ф. 27. On. 1.
№ 140. Ч. III.
№ 140. Ч. V.
№ 140. Ч. VI. 76
№ 140. Ч. IX. 76
№ 140а. Ч. I. 76
Ф. 52. On. 1.1633 г. № 2
1645 г. № 32
1647 г. № 14
1649 г. № 2
Ф. 124. On. 1.1630 г. № 1129
Ф. 1251176
Рукописи
Греческие рукописи
Геннадиевская библиотека. № 6 2ft
ГИМ. Син. греч. 436 / Влад. 404
Иерусалимская Патриаршая библиотека. Λ. Σ. № 551
МГУ Греч. 5 72
Патмос. № 392
'Αμοργός. Χοζοβιώτισσα 55 2ft
Xeropot. 168 7ft
Vatop. 1168 7ft
Русские рукописи
ГИМ. Син. 13015ft
Сокращения
ВСМЗ – Владимиро-Суздальский музей-заповедник
ГИМ – Государственный Исторический музей
ГММК – Государственные Музеи Московского Кремля
ОФР – Очерки Феодальной России
ПКНО – Памятники культуры. Новые открытия
ПЭ – Православная энциклопедия
РГАДА – Российский государственный архив древних актов
СККДР – Словарь книжников и книжности Древней Руси
ТОДРЛ – Труды Отдела древнерусской литературы
ЧОЛДП – Чтения в Обществе любителей духовного просвещения