Александр Бараш (1960, Москва) – поэт, прозаик, эссеист. В 1980-е годы – редактор (совместно с Н. Байтовым) независимого литературного альманаха «Эпсилон-салон», куратор группы «Эпсилон» в Клубе «Поэзия». С 1989 года живет в Иерусалиме. Автор четырех книг стихотворений, последняя – «Итинерарий» (2009), двух автобиографических романов, последний – «Свое время» (2014), книги переводов израильской поэзии «Экология Иерусалима» (2011). Один из создателей и автор текстов московской рок-группы «Мегаполис». Поэзия Александра Бараша соединяет западную и русскую традиции в «золотом сечении» Леванта, где память о советском опыте включена в европейские, израильские, византийские, средиземноморские контексты. Путешествия во временах и пространствах воплощаются в свободных стихах, где мысль неотделима от чувства, наблюдение от переживания, личный опыт от исторических событий.
© А. Бараш, 2017
© И. Кукулин, предисловие, 2017
© Ада Бараш, фото, 2017
© ООО «Новое литературное обозрение», 2017
Просвечивающие города
В эссе Зигмунда Фрейда с труднопереводимым названием «Unbehagen in der Kultur» (1929; заглавие в русских изданиях передается то как «Беспокойство в культуре», то как «Недовольство культурой») есть удивительный фрагмент:
Сделаем… фантастическое предположение, будто Рим – не место жительства, а наделенное психикой существо – со столь же долгим и богатым прошлым, в котором ничто, раз возникнув, не исчезало, а самые последние стадии развития сосуществуют со всеми прежними. В случае Рима это означало бы, что по-прежнему возносились бы ввысь императорский дворец на Палатине и Septimontium Септимия Севера, а карнизы замка Ангела украшались теми же прекрасными статуями, как и до нашествия готов и т. д. Больше того, на месте Палаццо Каффарелли – который, однако, не был бы при этом снесен – по-прежнему стоял бы храм Юпитера Капитолийского, причем не только в своем позднейшем облике, каким его видели в императорском Риме, но и в первоначальном облике, с этрусскими формами, украшенном терракотовыми антефиксами. <…> Нет смысла развивать эту фантазию далее – она ведет к чему-то несообразному и даже абсурдному. <…> Гипотеза о сохранности всего прошедшего относится… к душевной жизни – при том условии, что не были повреждены органы психики, их ткань не пострадала от травмы или воспаления. Но… самое мирное развитие любого города всегда сопровождается разрушением и сносом зданий, и уже поэтому история города изначально несопоставима с душевным организмом[1].
Странен этот фрагмент потому, что Фрейду – не только основателю психоанализа, но и большому ценителю итальянского искусства Возрождения[2] – кажется,
Живущий в Израиле поэт и прозаик Александр Бараш изображает в своих стихах города, руины, исторические локусы подобно тому, как Фрейд описал бесконечно меняющийся и никуда не исчезающий Рим – именно с такой мотивировкой, как это сделал автор «Толкования сновидений»: ни в психике, ни в населенном мире ничего не исчезает, несмотря на бесконечные уничтожения, и все разрушенное взаимодействует со всем, что сохранилось. Из фрейдовского отрицания Бараш делает утверждение: вот такой может стать продуктивная модель постижения мира и своего места в нем для современного человека, который на глазах перестает быть туристом или эмигрантом и в условиях глобализации превращается в вечного странствователя, homo transitus, перемещающегося от одной точки встречи в другую. Историк культуры Ханс Ульрих Гумбрехт вводит метафорический термин «эпифания», означающий переживание нового опыта как откровения. Сам Гумбрехт[3] определяет «эпифании» (в его значении) как «моменты [психологической] интенсивности». Для литературы путешествий очень важно описание «эпифаний» от встречи с новым местом[4]. Сам Гумбрехт показывает «эпифанию» как переживание в первую очередь неформализуемое, не сводимое к интерпретации, но можно развить его мысль и иначе, чем это сделал он сам. «Момент интенсивности» может быть и интерпретирующим: новое – или увиденное по-новому – локальное пространство понимается, «читается» как сосредоточенное выражение жизней всех тех, кто населял его прежде и населяет теперь. Новым местом, заслуживающим описания, для Бараша может оказаться даже соседский балкон с сушащимся на нем бельем («День независимости»), потому что это белье одновременно визуально эффектно и символично.
Разные временные слои для Бараша всегда просвечивают один сквозь другой, и какой из них увидеть – вопрос только личного выбора. Однако эта интерпретация всегда сохраняет «нерастворимый остаток» чувства тоскливого восторга, свидетельствующего о том, что в каждой встрече есть уникальный опыт, не поддающийся чтению и сравнению.
Один из ключевых мотивов этой книги – приезд на новое место как повторение молодости, открытия неизвестных возможностей. Для персонажа (персонажей?) Бараша такие перспективы – возможность читать неизвестное пространство, изменяя свое «я». Одинокий и старинный процесс чтения-вглядывания, населения пейзажа личными значениями предстает в его стихах как бешено движущийся транспортный узел:
Герою стихотворений Бараша свойственен постоянный визуальный голод. Пожалуй, из всех современных поэтов Бараш в наибольшей степени близок к эстетике экфрасиса – описания картины, в которую могут входить не только архитектурные шедевры, но и память о советских впечатлениях, и, например, поездка на автомобиле новой марки или прогулка с псом.
Одна из наиболее частых (и, возможно, любимых) ритмических форм нынешнего Бараша – верлибр с длинной строкой и разветвленными сложноподчиненными предложениями с разнообразными уточнениями, упорядочивающими не столько причины и следствия, сколько переклички между воображаемыми событиями или представлениями, разделенными временем и пространством. Их сходство всегда не совсем близкое – поэтому и нужны многоступенчатые оговорки и «надстройки» проясняющих метафор.
Любая встреча для персонажей этой книги происходит в большой истории, где соседствуют войны, катастрофы и мирная жизнь. В его стихах между ними нет совершенного контраста из-за того, что смерть для Бараша – необходимая часть жизни. О насильственных смертях важно помнить, но странным образом и они оказываются необходимой частью истории и природы. Убитые обращаются к персонажу стихотворений Бараша лично, но ощущение горечи от утраты уравновешивается чувством столь же личного участия в бесконечной цепочке поколений.
Из-за состояния homo transitus персонаж этих стихов нигде не дома, но и – что важно – нигде не чувствует себя совсем чужим. Он везде на пороге. Любая встреча вызывает у него переживание лишь частичного совпадения. В Израиле он вспоминает о Европе, о восточноевропейских корнях создателей государства («Тель-Авив»), в Европе – о своем еврействе – но не израильском, а укорененном в нескольких европейских культурах сразу:
Такое переживание множественной «укорененности» (Фрейд или Луи Альтюссер, вероятно, назвали бы его опытом личной сверхдетерминированности) дает Барашу возможность включить память о советском опыте в европейские, израильские, византийские, средиземноморские контексты, не представляя этот опыт как нормальный. Советское существование изображается в стихах Бараша как бедное и глубоко несвободное[5], но на глазах «обрастает» сетью культурных аллюзий, связывающими его с другими странами и эпохами, поэтому его становится возможным «читать», иначе говоря – наделять собственными смыслами, помещать себя (и дать возможность войти читателю) внутрь изображенного советского мира и оттуда выходить за его пределы. В наибольшей степени такую работу Бараш выполняет в своей романной дилогии («Счастливое детство», 2006; «Свое время», 2014), но стихи важны тем, что «советское» в них соседствует с «израильским», «греческим», «византийским» – и тем самым становится частным случаем, при всей его травматичности.
В этой контекстуализации Бараш отчасти – при всех различиях между ними – продолжает работу, совершенную в романах Александра Гольдштейна («Помни о Фамагусте», «Спокойные поля»), с которым они в 1990-х – начале 2000-х входили в круг израильского журнала «Зеркало»; для поэтики этого круга Бараш тогда придумал название «средиземноморская нота», отсылающее к эмигрантской «парижской ноте» 1930-х годов. Сегодня стихи Бараша было бы труднее, чем в начале 2000-х, причислить к этому направлению: они «средиземноморские» по духу, но не эмигрантские. «Средиземноморские» в том же смысле, в каком это слово употреблял Сергей Аверинцев[6]: благодаря множественности языков и израильскому местоположению автора они проблематизируют и советский опыт, и разделение Старого Света на «Европу» и «Азию», и вообще представление о мире, разделенном на отдельные культуры.
Творчество Бараша недостаточно замечено критикой – возможно, отчасти из-за медленного внутреннего ритма его писательской работы («внутренний ритм» позволительно сказать в том же смысле, в котором говорят о внутренней форме слова). Сегодняшнее время русской культуры воспринимается в образованном сообществе как период катастроф и разрывов, подобный истории мироздания по Жоржу Кювье. Резкие жесты, меняющие контекст, привлекают внимание критиков и читателей, но долгий, неспешный разговор с предшественниками не «считывается», воспринимается как уже известная стилистика, не заслуживающая специального обсуждения: «может быть, это интересно, но мы это уже знаем». В случае Бараша (и, вероятно, не только в нем) такое ощущение обманчиво. Множественная «укорененность» в стихотворениях этой книги позволяет выстроить модель самосознания, преодолевающую катастрофизм истории – или, точнее, позволяющую сосуществовать с ним.
На мой взгляд, в стихах 2000-х и особенно 2010-х годов Бараш принципиально изменяет поэтику русского поэтического травелога, вступая в глубокую и содержательную полемику с Иосифом Бродским – наиболее продуктивным автором поэтических произведений о путешествиях в русской литературе конца ХХ века – и со всей предшествующей традицией такого типа письма. Излюбленный знак препинания в новых стихах Бараша – серия тире, знаменующих пропуск, нежелание или невозможность сказать. Так использовались тире в «Сентиментальном путешествии» Лоренса Стерна; напомню последнюю фразу этого произведения: «Так что, когда я протянул руку, я схватил fille de chambre за —» (пер. А. Франковского). Бараш держит в уме именно традицию травелога как жанра европейской литературы в целом[7].
Однако его диалог с Бродским представляется особенно важным. В новых стихах он хорошо заметен: Бараш пишет о Венеции, хоть и ставшей источником вдохновения для множества русских стихотворцев, но все же в новейшей литературе связанной прежде всего с именем Бродского[8] – и вдобавок, вполне в духе нобелевского лауреата, «рифмует» Венецию с Ленинградом, но совершенно иначе, чем это делал Бродский.
Травелогам Бродского посвящена обширная литература[9]; я основываюсь прежде всего на интерпретациях Санны Туромы[10]. Травелоги Бродского подчеркнуто европоцентричны – при этом русская культура вообще и петербургская в особенности включаются в европейский круг культур «по умолчанию», хотя герой Бродского никогда не забывает о том, что «ускользнуть из моей части Балтики… мог только угорь» («Набережная неисцелимых», 1989). Путешествие в Азию для одного человека – опасность, для многих – завоевание, хотя чаще всего победа над Азией оказывается пирровой («Назидание», 1987; «Каппадокия», 1992). Мир, изображаемый Бродским, на глазах стареет. Разрушающийся дом, стареющий человек, порастающие кустарником руины – подлинны, так как несут в себе свидетельство о пронизывающих мир смертях. «Эрозия, от которой поверхность колонн заметно страдает, не имеет никакого отношения к выветриванию. Это – оспа взоров, линз, вспышек» («Путешествие в Стамбул», 1985)[11].
Путешествие начинается с усталости: «Всякий путешественник знает этот расклад: эту смесь усталости и тревоги. Когда разглядываешь циферблаты и расписания, когда изучаешь венозный мрамор под ногами, вдыхая карболку и тусклый запах, источаемый в холодную зимнюю ночь чугунным локомотивом» («Набережная неисцелимых»)[12].
Чувство невозможности вернуться в Ленинград/Петербург было для Бродского глубоко личным, но имело, по-видимому, общекультурные предпосылки и последствия: время в его творчестве предстает как безусловно однонаправленное движение, воплощающее одновременно постепенное разрушение и абсолютный ритм, поглощающий любые события («…лишь вершины во тьме непрерывно шумят, словно маятник сна», из стихотворения «Ты проскачешь во мраке по бескрайним холодным холмам…» (1962); «…И колокол глухо бьет / в помещении Ллойда», из поэмы «Новый Жюль Верн» (1976)). Римский бог изменений Вертумн может быть только умершим и оплаканным («Вертумн», 1990). Скорее всего, Бродский согласился бы с Зигмундом Фрейдом: «просвечивающее», накапливающее все слои существование города не имеет ничего общего с человеческой душой, сохраняющей все или почти все – и многое прячущей от самой себя.
Этой глубоко продуманной эстетике Бараш противопоставляет иную. В его стихотворениях нет столь уж четкой границы между Европой и Азией, говорящий (его и поэтом-то назвать трудно) не вполне отделен от туристов, «понаехавших» со всего мира:
Время в стихотворениях Бараша – это не распад, а постоянное возобновление, вопреки всему. Одно из самых трогательных стихотворений в этой книге – это рассказ о том, как ставшие взрослыми дочь и сын будут приходить на могилу героя. Как ни странно, одна из предпосылок такого мировосприятия для Бараша могла стать жизнь в Израиле, где каждый момент могут произойти теракт или начаться боевые столкновения: «…пока / из-под шкуры политики не вылез череп истории / и очередная война не подвела черту под прежней жизнью, / давай собирать камни и шишки, бегать наперегонки до ближайшей мусорной урны, / карабкаться по камням на верхнюю детскую площадку…»
Получившуюся в результате поэтику можно было бы назвать децентрированной. Герой здесь, несмотря на стремление философски обобщать каждое свое значительное переживание, не солидаризируется с единственно правильной культурой, как это происходит у Бродского. Это не имперская и не ориенталистская поэзия. Произведения Бараша – бесконечная серия встреч, дающих надежду: каждый может «мутировать в то, / что больше тебя», и память о Малаховке и московском детстве при этом сохранится – но
Перспективы
(стихотворения 2010–2016)
Автоэтнография
Замоскворечье
Рим
Тель-Авив
День независимости
Прогулка с собакой
Бобу
Из цикла «Эпиграммы»
Прогулка по достопримечательностям
Зимние тезисы
Долина Рейна
Альпы
Homo transitus
Homo transitus
Via Gallica
Via Gallica – одна из главных римских дорог в Предальпийской Галлии, проходившая через город Верона и вблизи озера Гарда.
Верона
Сирмионе
Венеция
Judengasse
1
Judengasse
2
Урок
Майнц, 13 век
Вещи и чувства
1. «Моя первая любовь…»
2. «В старости она…»
3. «Если б кто спросил меня…»
4. «Помнишь, как смеялся Фантомас…»
5. «Вот и день увядает…»
Земля Башан[14]
1. «Холм посреди…»
3
Источник отшельника
«Хорошо мне в пещере моей…»
«Над горою Арбель…»
Мамшит[15]
«Там где город был…»
«Синий лен…»
В Долине Великанов[16]
Из письма
«Чем старше становишься…»
«Иерусалим: запрокинутое лицо…»
Образ жизни
Из цикла «Ксенон»
1
Афины
2
Дельфы
3. «Вот Теофил…»
4. «От Миконоса до Делоса…»
5. «Мой друг Ксенон рассказывал…»
Тель-Арад, или
«Очень много неба…»
Образ жизни
Из книги «Итинерарий» (2009)
Левант
На расстоянии одной сигареты
Кофе у автовокзала
Перелет
«Голова в полосе отлива…»
Кастель
«Через сорок лет я оказался у той же…»
«Когда мне было четыре года…»
«В переулке у рыночной площади…»
Вормс
ДТП
«В окне висит картина мира…»
«В первые минуты…»
«Наступило лучшее время нашей семьи…»
«Какая-то годовщина…»
Сад
Из книги «Средиземноморская нота» (2002)
Кумран
Возвращение в Яффо
Анатот
«Брошенный сирийский военный лагерь…»
В долине реки Сорек
Мария Египетская
Посвящение Иоанну Мосху
«Я ушел бы в глухую долину…»
Избранные переводы современной израильской поэзии
Йегуда Амихай
«А по ночам…»
«И эта любовь кончилась»
«Меня затопила ностальгия…»
«За время этой любви…»
Опасная любовь
«Если будет новый потоп…»
Опасная страна
«Всю ночь армия шла из Гилгала в горы…»
«Маленький парк…»
«Иерусалим, место, где все помнят…»
«Иерусалим, город-порт…»
Мэр
«Каждому нужен…»
Киннерет
Дан Пагис
Гробница Ясона в квартале Рехавия
Новый возлюбленный
Минута в Лувре
Комментарий
Уже с самого начала силы были неравные: Сатана очень большой чин на небесах, а Иов из плоти и крови. Но и без этого соревнование не было честным. Иов, который лишился всего своего богатства, потерял сыновей и дочерей и был поражен проказой, вообще не знал, что это соревнование.
Поскольку он слишком много жаловался, судья велел ему замолчать. Поскольку Иов подчинился и замолчал – он победил, сам того не зная, своего врага. И вот: ему возвращено богатство, даны сыновья и дочери – новые, понятно – и снята боль утраты первых детей.
Мы могли бы подумать, что эта компенсация страшнее всего. Могли бы подумать, что страшнее всего неведение Иова, который не понял, что победил, и кого. Но на самом деле страшнее всего то, что Иов никогда не существовал, а был лишь притчей.
Свидетельские показания
Написано карандашом в запечатанном вагоне
Двадцать лет в долине
«В дальней комнате…»
Требование
Выпускной экзамен
Ошибки
Давид Фогель
«Я забыл все города…»
«Дни были как…»
Давид Авидан
«Нужно срочно предоставить себе…»
Некоторые планы на будущее
Натан Зах
«Есть какой-то подкуп…»
«Я слышу что-то упало, сказал ветер…»
Майя Бежерано
Галилейский пейзаж, надо отметить
Меир Визельтир
«Дождь падает в Тель-Авиве утром в июне…»
Биографические сведения об авторах
ЙЕГУДА АМИХАЙ (1924, Вюрцбург, Германия – 2000, Иерусалим) – поэт, прозаик, драматург. Семья была религиозной, предки жили в Баварии со Средних веков. В Палестине с 1936 года. Во время Второй мировой войны служил три года в Еврейской Бригаде в британской армии в Северной Африке, участник Войны за Независимость Израиля. Закончил Еврейский Университет в Иерусалиме. Автор одиннадцати книг стихотворений. Переведен на 37 языков. Среди английских переводчиков – Тед Хьюз; дружил с У.Х. Оденом. Лауреат Премии Израиля (1982). Несколько раз был номинирован на Нобелевскую премию.
ДАН ПАГИС – поэт. Родился в 1930 году в городе Радауц в Буковине. В 1941 году был отправлен в нацистский концлагерь, провел там три года. С 1946 года – в Израиле. Преподавал в Еврейском университете в Иерусалиме. Восемь книг стихотворений, четыре труда по средневековой еврейской поэзии. Умер в 1986 году.
ДАВИД ФОГЕЛЬ (1891, Сатанов Подольской губернии – 1944, Освенцим) – поэт и прозаик, родился в России, писал на иврите. Жил в Вене, где во время Первой мировой войны был арестован как подданный страны-противника. В середине 1920-х переселился в Париж, в 1929-м – в Тель-Авив, в 1930-м – в Берлин и снова в Париж, где с началом Второй мировой войны был арестован французами, теперь уже как гражданин Австрии, а затем немцами – как еврей. Погиб в концлагере.
ДАВИД АВИДАН (1934, Тель Авив, Израиль – 1995, там же) – поэт, художник, кинорежиссер. Автор 20 книг стихотворений. Переводил свои стихи на английский язык, был лауреатом ряда премий (в том числе – премии Х. Бялика, 1993).
НАТАН ЗАХ (1930 р.) – поэт, прозаик, эссеист. Родился в Берлине. В Израиле с пяти лет. Первая публикация – в 1950 году. Учился в университетах в Иерусалиме и в Тель-Авиве, с 1968-го по 1979 год жил в Англии. Автор одиннадцати книг стихотворений, нескольких книг прозы и эссе. Лауреат многих израильских и международных премий.
МАЙЯ БЕЖЕРАНО (1949 р.) – поэт, прозаик. Родилась в киббуце Элон, училась в Бар-Иланском Университете (литература, философия) и в Еврейском Университете в Иерусалиме (библиотековедение). Одиннадцать книг стихотворений, две книги рассказов. Лауреат Премии главы правительства (дважды: 1986, 1996). Живет в Тель-Авиве. Преподает, ведет поэтические семинары.
МЕИР ВИЗЕЛЬТИР (1941 р.) – поэт, литературный деятель, переводчик. Родился в Москве. Во время войны – в эвакуации в Новосибирске, с матерью и двумя старшими сестрами. Отец был в армии, погиб в Ленинграде. Семья репатриировалась в Израиль в 1949 году, после двух лет в Польше, Германии и Франции. Первые публикации – в 18 лет. Учился в Еврейском Университете в Иерусалиме. В 1960-х – лидер группы «тель-авивских поэтов». Автор тринадцати книг, стихотворения переведены на 20 языков, лауреат Премии Израиля (2000).