Эта книга, несмотря на свой небольшой объем, представляет собой многостороннее и при этом острое и актуальное исследование возраста. Авторы начинают свое рассмотрение с проблем старости, что само по себе необычно (но укладывается в логику этой необычной книги), и каждая следующая тема обнаруживает новые аспекты времени. Возраст понимается как высшая, человеческая форма организации времени, позволяющая раскрыть некоторые тайны темпоральности, проливающая свет на загадку времени вообще. В этом смысле заглавие «Бытие и возраст» вполне оправдано.
Книга написана по мотивам прочитанных совместно лекций и семинаров– это придает ей живой и полемический характер при сохранении высокого уровня продуманности и основательности.
Работа представляет интерес как для академического сообщества, так и для широкого круга тех, кто действительно интересуется философией.
Рецензент:
доктор философских наук, профессор
доктор философских наук, профессор
Расшифровка и обработка текста, примечания
Предисловие
Наша монография представляет собой попытку систематизировать многолетнее чтение курсов по философии возраста на философском факультете Санкт-Петербургского государственного университета, в Санкт-Петербургском гуманитарном университете профсоюзов – а также в других аудиториях1. Мы имели счастливую возможность в диалоге с заинтересованными студентами не просто произносить некоторые по возможности систематические «общие места» по философии возраста, но превратить эти лекции в дискуссии – в своеобразные «мозговые атаки», где стремились осмыслить феномен персональной и социальной жизни как возраст.
Таким образом, задача монографии, которая сложилась в результате этой работы, предстала как двоякая: во-первых, она являет собой более или менее систематический курс, который может помочь в учебном плане; во-вторых, здесь формулируются некоторые новые, недостаточно ясные, вопросы в философии возраста и обсуждаются возможные пути их решения. К таким относятся, например, проблемы неотении, некоторые аспекты взаимодействия возраста социума и возраста индивида, также ряд других.
Диалогическая форма монографии, возможно, для многих непривычная, пытается представить живой процесс гуманитарного исследования в традициях «диалогической философии» от И.-Г. Гамана до М. Бахтина. В сущности, философское исследование всегда, начиная по крайней мере с Сократа, было тесно связано с образованием. Этой методологии, в некоторых существеннейших пунктах комплементарной по отношению к «трансцендентальной философии», уделяется в современных исследованиях недостаточное внимание. Таким образом, становятся возможными обучение в исследовании и исследования в учебном процессе (и эксцессе!).
Существенно для нашего исследования экзистенциальное его измерение. То обстоятельство, что одному из нас в настоящее время уже далеко за семьдесят, а другой находится в возрасте, обозначенном в монографии как «акме», позволяет авторам пропустить философскую аналитику возраста через своё внутреннее мироощущение. Отсюда, в частности, внутреннее напряжение представленного диалога, явно или скрыто перерастающее подчас в довольно жесткую полемику «отцов» и «детей». Проскальзывающие в тексте архетипические образы Евгения Базарова и Павла Петровича Кирсанова играют не случайную, а весьма существенную роль.
Авторы выражают глубокую благодарность Ольге Владимировне Павлухиной, кандидату философских наук, которая взяла на себя огромный труд по расшифровке диктофонных записей, по структурированию и литературной обработке текста. Без её самоотверженных усилий данная монография не могла бы состояться.
Мы хотели бы также сердечно поблагодарить наших заинтересованных слушателей, особенно студентов философского факультета СПбГУ, которые помогали нам и вдохновляли нас как в постановке вопросов, так и в их решении.
Введение
Осмысление человеческого возраста
Почему возраст столь важен для каждого человека? Говоря о возрасте, я говорю об одном из ключевых измерений человеческой индивидуальности. Он задевает глубинные основания нашей жизни, он так же уникален, как уникальна каждая человеческая жизнь. Ясно, скажем, что «сорок лет» мужчины не равны «сорока годам» женщины, «сорок лет» рабочего не равны «сорока годам» ученого исследователя, словом, «сорок лет» одного человека не равны «сорока годам» другого.
Возраст в обыденном сознании выражается прежде всего количественно, но это неточная, обеднённая характеристика. Возраст, сведенный только к цифре, выражающей прожитые годы, то есть только к количественному измерению, обнаруживает плоскую абстракцию бесконечно многообразного процесса/эксцесса жизни. Конечно, такая абстракция необходима для познания человека вообще и познания человеком самого себя, но ни жизнь человека, ни его возраст ею не исчерпываются. Чтобы конкретизировать тему индивидуальности возраста, несводимой только к количественной характеристике прожитых лет, обратимся не к тому, как считается возраст, а к тому, как он переживается, – к его экзистенциальной3 характеристике. Человеческий возраст – это феномен меры как единства количества (прожитых лет) и качества (неповторимой индивидуальности жизни).
Человек – конечное существо. Глубинный смысл концепта возраста (идеи возраста, понятия возраста) заключается именно в конечности человеческого бытия, смысл человеческого возраста – в его ограниченности, в конце концов, в смертности каждого человеческого существа. Человек рождается в сущностном плане как бы «из ничего», и он смертен – уходит в небытие. Сама его жизнь между рождением и смертью как скольжение на волне в серфинге.
Конечно, возрасты взаимосвязаны, «поддерживают» и/или отрицают друг друга. Но каждый возраст (детство, отрочество, юность, зрелость, старость) не является только средством и обязательно имеет ценность в самом себе. Каждый возраст самоделен и самоценен. Нельзя считать, что детство – это всего лишь некая «вспомогательная конструкция» – строительные леса, с помощью которых можно выстроить «хорошую» или «плохую» взрослость. Или, далее, взрослость не есть всего лишь «средство» для достойной старости. Возраст есть изнутри, экзистенциально переживаемое нами время бытия, которое представляет собой самоценность.
Такая калибровка есть внутренняя размерность, и она, безусловно, отражает саму суть дела. В возрасте от тридцати до сорока, например, уточнение количества месяцев нелепо и напоминает известный парадокс П. Витгенштейна: «Если яблоко созревает в течение лета, могу ли я сказать, что это яблоко зреет уже полчаса?»4. В сущности, в возрасте от восьмидесяти до девяноста количество лет уже оказывается условностью. Тем не менее в этих нехитрых констатациях скрыта имманентная определенность всякого времени –
Отсюда, опять же, ответ на вопрос, «каков твой возраст», окажется весьма информативным, если прозвучит, например, так: «Мой возраст измеряется уже в годах, а возраст моей сестрицы ещё в месяцах…». И всякое
Однако страшно не только то, что ты умрешь, – и, стало быть, вся жизнь может быть рассмотрена как ожидание смерти. Страшно и то, что, рождаясь на этот свет, ты вынужден всё начинать сначала. Ты являешься в мир помимо своей воли хотя бы потому, что у тебя, как новорожденного, воли ещё нет. Фактически ты обнаруживаешь себя в уже существующем мире радикально неподготовленным к нему – как незваный гость. Мы увидим далее более подробно, что трагедия старика в том, что он
Жизнь человека во времени есть постоянное преодоление страха. Универсальный способ справиться со страхом – это некоторый «запас прочности» нашего бытия, готовность ко всему, что бы ни случилось, – некоторый его жизненный потенциал в самом широком смысле слова. Поэтому проблема возраста – это, по сути, проблема потенциала, его накопления и растраты. Вопрос первой половины жизни, не столько ребёнка, сколько подростка, молодого человека, и ранней взрослости – это вопрос способностей, задатков, дарований, которые также есть проблема человеческого потенциала. Обладаю ли я дарованиями, задатками? Предопределил ли Бог моё назначение? Молодой человек в постоянных сомнениях, подчас мучительно решает для себя и хочет продемонстрировать другим, что он действительно обладает задатками, что он талантлив, может быть, даже (в потенции) гениален. Такая постановка вопроса в ново-европейской цивилизации по сути близка вопросу, формулируемому в традиционных цивилизациях: призван ли я Богом?
Очевидным образом жизненный потенциал, как мы увидим в дальнейшем, особенно важен в старости. Настоящий старик должен быть – хотя бы! – богат деньгами. Это некоторое (конечно же, весьма косвенное) свидетельство, что он в мире что-то значит, имеет какое-то право на существование, он совершил что-то достойное. Или старик обладает заслугами, потенциалом влияния, мол, он «не зря прожил свою жизнь», с ним считаются, к его словам прислушиваются, он заслужил авторитет потому, что изменил этот мир, и мир после прожитой стариком жизни стал лучше.
Таковы самые первые наметки переживания возраста, показывающие важность этой характеристики для человека. Чтобы более основательно отрефлексировать наше переживание возраста, необходимо внимательно осмыслить, что такое в философском плане время вообще и как время связано с возрастом человека.
Время – это форма бытия6. В отличие от пространства, время – это не экстенсивная, а интенсивная форма бытия. Что это означает? Пространство в самом абстрактном плане есть особое отношение, где постулируется или предполагается расположение одного рядом с другим,
Следовательно, особенности такой формы бытия, как время, сказываются и на возрасте. Возраст как время человеческого бытия представляет собой интенсивную форму жизни человека, которая переживается как особенно напряженная. Ведь множественность отдельных моментов (периодов, этапов, ступеней) человеческой жизни неодолимо исчезает, и её никак нельзя удержать. Юность безвозвратно уходит, сменяясь зрелостью, а зрелость необратимо и неодолимо сменяется старостью… Философия возраста, или времени человеческой жизни, исследует, как один эпизод, одно событие, одно время, один период, один этап невозвратно сменяются другими эпизодом, событием, временем, периодом, этапом.
Человеческое время (т. е. как раз возраст – форма бытия человеческого индивида) с одной стороны и время общности того или иного масштаба, скажем, семьи, коллектива, этноса с другой взаимодействуют. Человеческий возраст задает модели времени той или иной общности, даже времени существования всего человечества во вселенной; возраст индивида дает времени всего человечества действительность непосредственного переживания. И, напротив, время той общности, в которую включен индивидуальный возраст человека, существенным образом воздействует на него. Проследим, как в связи с историческим временем меняются концепции человеческого времени, или возраста человека.
Историческое время протекает ритмически, моменты величайшего напряжения (скажем, войны, революции, социальные катастрофы) сменяются известным расслаблением истории. Акценты, задающие напряжение в историческом развитии, – это чрезвычайные моменты,
Историческое развитие во времени предстаёт как чередование кайросов и дремоты. Это и есть в самых общих чертах ритм истории. Жизнь человека – драма проживания им своего возраста – так же ритмична, как и проживание общностью своей истории: некоторые чрезвычайные напряжения, когда человек «всецело присутствует», сменяются спокойными, созерцательными периодами. Ритм биографии необходим, поэтому мы сталкиваемся также с некоторой внешней ритмизированностью человеческого бытия, скажем, ежегодное празднование дней рождения, памятных дат, юбилеев. Этот ритм, привносимый культурой, обычаем, традицией в непрерывное течение человеческого возраста, позволяет выстроить особую композицию движения по возрастам – организовать время человеческой жизни как своего рода драматургическое произведение.
Проживание человеком своего возраста зависит от того, попадает ли его время на момент чрезвычайного напряжения в истории, кайроса, или, напротив, ему выпало жить в эпоху исторической дремоты. Не случайно в современном кинематографе сформировался специфический жанр – фильмы-катастрофы, которые показывают поведение людей в чрезвычайных обстоятельствах конца света, стихийного бедствия, техногенной катастрофы.
Связь человеческого возраста с историческими событиями создает, как известно, поколения. Скажем, в русском XIX веке мы знаем поколение декабристов, поколение «шестидесятников». В советском XX веке отчетливо выделяется поколение тех, кто так или иначе участвовал в Великой Отечественной войне, а также своё поколение «шестидесятников», то есть тех, кто был воспитан на идеях «оттепели» и XX съезда КПСС. Каждый без труда укажет и на другие поколения, которые сыграли ту или иную роль в российской, советской или постсоветской истории.
Однако для понимания возраста необходимо указать и более общие установки, которые бытийствуют в человеческом сознании. Существует по крайней мере две концепции возраста человека, которые связаны с базовыми представлениями об историческом времени. Эти две концепции комплементарны, отражают разные стороны возрастного измерения человеческой жизни.
Первая концепция понимания истории состоит в том, что мир вечен и время бесконечно. Конкретным воплощением этой концепции времени предстаёт так называемое вечное возвращение. Индуистская традиция, например, выделяет четыре века (юги), которые сменяют друг друга, причем после четвертой юги, кали-юги, где мы сейчас живем, должна снова наступить первая юга. Гесиод также выделяет четыре века: золотой, серебряный, бронзовый, железный8. Затем – вселенская катастрофа, и… всё начинается сначала. Демиург, бог не первого ряда богов, творец с оттенком «халтурщик», преобразует хаос в космос, потом забывает о созданной им космической упорядоченности. Между тем божественный порядок «вытекает», «выветривается» из мира, который снова превращается в хаос. Тогда демиург спохватывается, вновь вдыхает в мир божественное начало, и он снова становится космосом. И так происходит бесконечно. «С той же необходимостью, с какой природа когда-нибудь устранит мыслящий дух на Земле, она его породит где-то во Вселенной снова», говорил Ф. Энгельс9, также бессознательно принимая концепцию вечного возвращения. Такой концепции исторического времени в философии возраста соответствует идея метемпсихоза: душа человека снова и снова возрождается после смерти, проживая всё новые и новые жизни, и так без конца, если не предпринять особые усилия для того, чтобы выйти из колеса Сансары, вечной череды новых рождений.
Вторая концепция понимания истории может быть названа библейской, поскольку она последовательно проведена в Библии. В ней постулируются абсолютное начало мира, связанное с «творением мира из ничего», и неизбежность его абсолютного конца10. Причем последнее событие однократно и непоправимо. Не мыслится возможности никакого нового порождения. Мир закончится абсолютно. Из этой второй концепции следует постоянное и напряженное ожидание человеком своего конца, т. е. непоправимой смерти. Соответственно, и возраст человека понимается таким образом, что если после смерти и возможна иная жизнь человеческой бессмертной души (скажем, «блаженство» в раю или «вечные муки» в аду), то это будут качественно иные формы существования, которые никак не могут быть даже сопоставлены с земной жизнью и к которым никак нельзя отнести понятие возраста11. Загробная жизнь, попросту говоря, принципиально «не имеет возраста», как, скажем, электроны и протоны принципиально не могут иметь вкуса и запаха.
Соответственно, и возраст человека после смерти теряет смысл. Жизнь человеческая заканчивается абсолютно так же, как она абсолютно не была до рождения. Для человека новоевропейской цивилизации остается слабое утешение, что человек оставит какие-то положительные, «нетленные» следы в культуре, но и они, увы, не вечны:
Неизбежность смерти не принимается сознанием человека. Поэтому нам хотелось бы мыслить время как время циклическое, где бессмертная душа предстает как счастливое исключение. Причем вовсе не обязательно здесь апелляция к сакральному. Материалист вполне может выстроить свою концепцию бессмертия. Да, пусть мы умрем, но наши дети, внуки снова и снова повторят тот цикл, который проделали в своё время мы, а до нас – наши отцы и деды. Циклы поколений складываются в линейное время истории социума, цивилизации, – линейное время, которое в другом масштабе само оказывается циклическим, включенным в другое, на первый взгляд, линейное, но также циклическое время.
Линейное время задает горизонт смысла жизни, выходящий за границы индивидуального принципиально циклического бытия. Даже если Бога нет, то бессмертие культуры задает нам надежду на бессмертие (разумеется, иллюзорную). Вопреки вышеприведенным трагическим словам умирающего Г.Р. Державина А.С. Пушкин с надеждой восклицает:
Таким образом, возраст человека задан в разломе между циклическим и линейным временем, аналогично тому как возраст существует в разломе между биологическим и социокультурным временем. В преодолении, «снятии» возраста нами руководит безумная надежда выйти из циклического времени в линейное – в надежде на так или иначе интерпретированную «жизнь вечную».
В природе возраст носит строго дискретный характер, образуя всякий раз новую телесность; мы как-то даже забываем, что стадия
Можно сказать, что виды, пошедшие путем столь резкой возрастной дифференциации, не стареют, а просто меняют возраст и умирают. Случаи совмещёния многих возрастных определенностей в одной телесной упаковке представляются более интересными, им даны темпоральности взросления и старения. При этом психофизиологические упаковки возраста у человеческого индивида меняются не менее радикально, просто радикальность эта замаскирована единством телесности и демаскируется как раз сменой имманентных единиц измерения, внутренней калибровки.
В приведенных примерах возраст выступает как основание для связи себя с той или иной общностью.
Перед человеком, живущем в новоевропейской цивилизации, такой символизм возраста предстаёт как определенный синдром современности. Для него весьма существенно понимание исторического времени как современности, что тесно связано со специфическим видением возраста человека на нынешнем этапе цивилизации.
Что такое современность? Это понятие не было столь актуальным в традиционных и в древних обществах. Оно появилось в условиях господства идеи прогресса. Современность – это становящееся, происходящее, момент изменения, движения в историческом бытии. Последнее обнаруживает себя в современности через социальную действительность, созидаемую людьми. Или, иными словами, современность – это момент бытия, который поддается сознательному изменению. Современность – это то, что «поправимо», то, что «можно сделать лучше». Именно момент поступательного прогрессивного развития общества существенен для понимания современности как ценности. Соответственно, «современен» тот человек, который своей свободной волей воздействует на историю. Единение индивидуального возраста и возраста прогрессирующей общности, скажем, страны или всех «промышленно развитых стран» отвечает на вопрос, что значит «быть современным», идти в ногу со временем, или отставать от времени, «быть несовременным».
Человек, который «является современным», понимает современность. Ему нравится всё новое, отвечающее настоящему моменту. Он сегодня, к примеру, в постсоветской России осваивает компьютер, мобильный телефон, английский язык, интернет, и это наполняет его гордостью за себя, за то, что он «идёт в ногу со временем». Такой человек, как ему кажется, способен вмешаться в реальность и изменить её.
Если говорить более конкретно, то современность зависит от «длины воли»
Что же такое возраст? Это прежде всего количественное измерение человеческой жизни числом прожитых лет. Возраст постоянно напоминает нам о смерти, а потому с переживанием своего возраста явно или скрыто связан экзистенциальный страх. Человек живет одновременно в двух возрастах: социокультурном и биологическом. Социокультурный возраст человека связывает его с временем жизни общностей, в которых он существует, а биологический возраст определяет привязанность человека к циклу его биологического проживания. Связь возраста человека с временем жизни той или иной общности даёт нам понятие поколения. Переживая себя как принадлежащие к поколениям, мы утверждаемся в своём единстве с обществом и создаём условия возможности преодоления («снятия») своего биологического возраста.
Лучшее время человеческой жизни…
Необратимость времени никому не дана так, как старику, для которого нет никакой возвратности, невозможно никакое исправление ошибок. И поэтому старость особенно интересна, причем этот интерес имеет двоякий характер. Если мы просматриваем историю человеческой культуры от архаики до современности, мы везде встречаем две линии в оценке старости, которые сложным образом переплетаются.
Во-первых, низкая оценка старости. Старость презирается, отодвигается на второй план. Заниженная оценка старости в архаических культурах выражалась прежде всего в сюжете геронтоцида или умерщвления стариков. Восходя к архаике, подобная практика в превращенных и замаскированных формах сохранилась и до сего дня. На меня произвела впечатление американская черная комедия Фрэнка Капры «Мышьяк и старое кружево» 1944 года. Сюжет фильма следующий. Две благопристойные на первый взгляд дамы среднего возраста вывешивают объявление, что они готовы сдать комнату пожилому джентльмену, и на первой же встрече они убивают своих жильцов и закапывают их трупы в погребе с соблюдением трогательных траурных церемоний. Их молодой племянник, узнав об этом, приходит в ужас: зачем убивать стариков в современном обществе?! Тем не менее, нельзя сказать, что такие «странные» действия не находят глубинного понимания у зрителей. Не прослеживаются ли здесь остатки архаического ритуала геронтоцида?
Отрицательная оценка старости проявляется в ее негативной мифологии, которая ярче всего выражена в фаблио – жанре французской городской литературы. Например, Мольер рисует нам старого «рогатого» мужа, который нещадно бит, но при этом доволен жизнью. У него молодая жена, которая ему изменяет с бродячим клириком, любвеобильным и удачливым, и это противопоставление глупого немощного старика и молодого пройдохи осуществляется в контексте борьбы за женщину. Тут возникают мифологические и даже календарные (метеорологические) ассоциации. Старость в календарном смысле – это уходящий год. А молодой человек – это наступающее новое время.
Но, во-вторых, в то же самое время в культуре постоянно присутствует и высокая оценка старости. Старость воспринимается как некий итог, даже как лучшее время человеческой жизни. Старик вызывает «априорное» почтение, хотя «плохо выглядит». Посмотрите на изображения Сократа! Тема особого уважения к старикам была развита в античной цивилизации, в частности, потому что старость ассоциировалась с мудростью, с формированием культуры философии. Социальный институт философии возникает на базе особого положительного внимания к старикам. Такая почтительность есть результат долгого развития традиционной цивилизации.
Но новоевропейская цивилизация «сбивает» однозначность таких высоких оценок, продолжая сохранять амбивалентность отношения к старости.
Но здесь обнаруживается одна особенность. Если у низших животных мы не отмечаем старости вообще – не бывает старой амёбы или старого клопа, – то, когда мы приближается к кромке высших животных, особенно животных домашних (домашние животные – великая биологическая иллюстрация старости), у нас возникает вопрос: а человек, человеческий мир после антропогенной революции или катастрофы антропогенеза как поступает со старостью?
Идея сохранения старости находит своё оправдание прежде всего в следующем: коль скоро социум должен буквально отыскать себе формы самопричинения на ровном месте, то есть учредить диктатуру символического вопреки естественному ходу веще́й (в противном случае у него не хватит мерности для собственного бытия), то среди такого рода странностей возникает долгое детство, имеющее рациональный смысл (пусть даже смысл невероятной роскоши), и столь же долгая старость, которая некоторым образом признается самоценной. Поддержание старости, ветхости, недееспособности важно, благодаря тому что появляется дополнительное измерение деятельности, заботы, которая не имеет биологического смысла и в силу этого может поддерживать своды иной вселенной – вселенной символического.
Кроме того, существуют и прямые социально-адаптивные формы использования старости. Прежде всего это тот самый механизм мудрых старцев, или старейшин, которые выполняют функцию редактуры инноваций, и именно в этом качестве они оказываются незаменимыми. Это некий образец целесообразно используемой старости. Многие геронтологи и социологи полагают, что наш образ мудрого старца, относящийся к архаике, и образ той жалкой, болезненной старости, которую мы сегодня видим на каждом углу, кардинально расходятся, но расходятся потому, что, собственно говоря, в ситуации архаики и выживали те старики, которые идеально соответствовали
Современная цивилизация устроена иначе, именно поэтому чрезвычайно изменился количественный и качественный состав старости, и сегодня представление о мудрых старцах ничему эмпирически не соответствует, разве что в отдельных случаях мы с удивлением обнаруживаем, что они ещё есть.
Но этот архаический институт – не самая важная характеристика феномена. Нас, конечно, интересует София – мудрость и возникшая из неё философия. Что касается философии, она имеет свои причины и свои резоны к существованию и может рассматриваться как функция работающего сознания, как результат стойкого любопытства и пр. Но одновременно социологически она может также расцениваться, например, как функция (и как следствие) наличия старцев. Есть старые люди, которые не могут с прежней интенсивностью участвовать в деятельности, их нужно чем-то занять, и они должны чем-то занять друг друга. Так пусть это будет философия. Вполне возможно, что с внешней точки зрения взаимное потчевание старцами друг друга различными изречениями или некими сентенциями может носить характер герметичной системы символических обменов, априорно представленной как философия – как тот странный, ни на чём полезном не основанный обмен, который санкционирован к существованию и достоин его, просто в силу того что сама старость санкционирована и допущена быть. Раз она допущена быть и раз старики живут и произносят слова, то произносимые ими слова в конце концов образуют поле философии. Далеко не сразу оно начинает выглядеть так, как сейчас. Даже история греческой философии показывает, что сначала были пресловутые семь мудрецов, которые как раз такие сентенции произносили, потом философия подошла к объяснению природы веще́й, и всякий раз в это поле происходит скандальное вторжение молодых, и выясняется, что юные в философии, как и в любой сфере деятельности, оказываются намного способнее старцев.
Но тем не менее сама изначальная санкция этих непритязательных занятий обменом неактуальными словами (а философия – это и есть обмен неактуальными словами и предложениями) дана, именно в силу того что жизнь старцев сохранена и они могут поучать. Социально-психологические механизмы слушания ориентированы на то, чтобы поддаваться гипнозу определенного рассказа, если возраст рассказчика соответствует праву на этот рассказ. Так и получается: философия возникает на основе своего простейшего социального гарантирования как дозволенное занятие старцев, к которому, может быть, как-нибудь потом действительно стоит присмотреться. Из этого поля извлекаются ценные объективации, и путем вторичной редакции философия конституирует себя уже иначе через школы и механизмы передачи знания. Но всегда сохраняется теневой минимум гарантии её существования. Это тоже функция старцев – философствовать, не гарантируя ни результата, ни качества, и за это мы должны быть им благодарны. Речь ведь идет о таких странных вещах, которые post factum могут оказаться важными и могут быть перепричинены, но изначально они просто и бесконтрольно допущены.
Также важно выделить ещё один тезис. Люди бывают умные и не очень. Причем умные люди необязательно старцы. Возраст не делает людей мудрее. Есть мудрые юноши и мудрые люди зрелого возраста. Стабильное благоустроенное общество, которое выстраивает благоустроенный институт старости, например пенсии, вовсе не ориентировано на возвышение стариков. Речь идёт лишь о том, что в благоустроенном обществе существование всех возрастных когорт предполагает наличие тех или иных условий для их развития.
Также хотелось бы отметить, что особое место в низкой оценке старости занимает болезнь, которая нередко рассматривается как рационализация низкой оценки старости. Старость всегда ассоциируется с болезнью, хотя, возможно, это предрассудок. Болезнь сопровождает все возрасты человеческой жизни (недомогания старости ничуть не тяжелее, чем недомогания детства, юности, зрелости), но в старости она почему-то особым образом тематизируется. С этим связана одна любопытная особенность именно современного общества – это повсеместная медикализация. В качестве главной ценности в обществе, где Бог мёртв, выступают здоровье и физическое благополучие.
Например, качество современных фильмов измеряется объемом бюджета. Ну какой боевик можно снять всего за какой-то «жалкий миллион долларов»?! Вот сто миллионов – это да, боевик! Также и медицина оценивается с финансовой точки зрения. Но если сопоставить затраты на различные группы заболеваний, то болезни, связанные со старостью, предполагают более значительные денежные затраты, чем затраты, связанные с юностью или детством. Болезням старости уделяется большее внимание, чем болезням, характеризующим другие возрасты.
В плане современной цивилизации я хотел бы связать эти три понятия:
Человек типа Ахилла стремится умереть рано, он ищет смерти. В предисловии к книге Эрнста Юнгера приводятся слова наполеоновского маршала Ланна: «если гусар не убит в тридцать лет, это не гусар, а дерьмо»15. Как мы помним из античного повествования, Ахилл торопится жить, он знает, что его жизнь коротка, и он стремится за эту короткую жизнь свершить как можно больше. В русской культуре это относится к создателям золотого века, это А. С. Пушкин, М.Ю. Лермонтов, некоторые художники той эпохи, например Фёдор Васильев (1850–1873). Все они прожили короткую жизнь.
Вторая вариант «удавшейся» судьбы, «модель Мафусаила», представлен людьми, которые проживают длинную жизнь подобно легендарному библейскому старцу. Глубокая старость предполагает накопление мудрости. Хотя я не уверен, что мудрость можно накапливать; этот вопрос требует специального исследования. Есть такая поговорка: старик говорит, что он уже забыл то, чего молодой ещё не знает. В обычном понимании старость – это время не только накопления, но и забывания. Мафусаил же предполагает накопление мудрости без потери. Образ жизни философа, гуманитария, вообще ученого – это образ жизни Мафусаила. В одаренном студенте философского факультета нередко уже проглядывает маленький старичок, тогда как тренеры футбольных команд, напротив, нередко несут в себе образ (стать) молодого футболиста.
Эти два варианта жизни, конечно, связаны с профессиональным подразделением. Также речь здесь идёт о предпочтениях той или иной культуры. Например, если мы имеем дело с воинской культурой, тут долго жить, как было уже сказано, просто «зазорно». Это установка Ахилла. Но если я попадаю в монастырь, там совершенно другие установки. Таким образом, установка в значительной степени определяется локальной культурой.
Но мы убедились, что социум, даже сама история извлекает из этого нечто чрезвычайно важное, в частности философию. Если старикам позволено быть, то наличествует внутренняя трансляция их занятий. Место философии могла бы занять, например, игра в жмурки – наше счастье, что этого не произошло. Старцы мудры потому, что их образ жёстко предзадан. И поэтому всегда удивление и чувство легкого абсурда вызывают, например, тексты Хармса, или старуха
Шапокляк, которая любит проказничать, или выражение «шкодливый старикашка». Если бы образ «шкодливого старикашки» был немного лучше растиражирован, насколько иначе был бы устроен мир! Но, к сожалению, дальше текстов Д. Хармса это растиражирование не продвигается. Это означает, что мир устроен так, как он устроен, и что сумма всех социальных вердиктов, приговаривающих к определенному модусу бытия, к отыгрыванию своих собственных немощей, тем более что они санкционированы культурой, даёт нам определенный способ признанного реагирования – удержание мудрости, которая может быть не так уж и мудра, но зато она топологически здесь, она, как и философия, имеет место быть. Есть нечто скандальное в том, чтобы представить себе юного Б. Спинозу или Ф. Шеллинга, создавших себе имя в достаточно молодом возрасте. Предположим, правила игры требовали бы от Ф. Шеллинга, представляющего свое сочинение «Философия искусства», надеть искусственную бороду, добавить морщин. Ничего страшного в этом не было бы – ради сохранения санкции общества на философию можно было бы принести и такие жертвы.
Что касается медикализации, в этом есть один любопытный момент. Известный образ античности, связанный с пластически совершенным телом, предполагает, что совершенны все тела, то есть настойчиво транслируемая в пространстве и времени фигура античности говорит: вот мы, боги, полубоги, герои, свободные граждане, и наши тела, воспитанные мусическими и гимнасическими искусствами, прекрасны. Тогда мы спросим себя: а где другие тела, где увечные, раненые, болезные, безобразно старые? Их нет! Раненых добивали – и это не публиковалось в общественном обсуждении. Именно поэтому столь ярко обозначен водоворот между античностью и христианством, это как будто поворот калейдоскопа – настолько ошеломляюще внезапным является вброс увечности, переход от совершенных античных тел к чудовищным, искорёженным мукой, старостью, болезнью телам в Средневековье. В этом повороте отчасти состояло и величие христианства, которое санкционировало наличие любого тела и необходимость для души отмучиться в том теле, какое досталось. Мы этот образ полностью унаследовали и сегодня, хотя, конечно, овладели искусством драпировки, декорации, так сказать, создания благообразных вывесок для стариков, под которым скрывается всё тот же маразм. Сегодня мы сохраняем любые тела и любую жизнь, которая ещё теплится. Зато наступила странным образом античность веще́й. Старые тела остаются, но старые вещи – нет. Они безжалостно выбраковываются, выбрасываются, подвергнуты ли они физическому ущербу или моральному старению.
Таким образом, по отношению к вещам, которые нас окружают, мы живём как бы в новой античности. Так, как античность поступала по отношению к телам, современный мир распоряжается вещами. Для нас порой остается очарование ущербных веще́й – стол с тремя ножками, сломанная кофемолка. Их жаль выбрасывать: пусть себе живут, им тоже пришлось пострадать. Почтение к старым вещам остается на пороге гламурной цивилизации и в неё не входит принципиально. Как античность заботилась о том, чтобы только идеальные или близкие к идеалу тела были представлены богам, остального богам не подобает видеть (если же это были тела старцев, то благообразных старцев – мудрецов, философов), так сегодня лишь новые и сверхновые вещи предъявлены миру, остальные безжалостно истребляются. Исключение составляют разве что специально эстетизированные, винтажные артефакты. Что бы могла значить такая странная инверсия: ведь должна быть какая-то связь между удивительным появлением на другом полюсе вроде бы того же самого запрета на старые вещи и старые тела. Как связаны старые вещи и старые тела? Или здесь есть какая-то иная, глубинная, связь? Что это вообще могло бы означать в отношении интересующего нас феномена старения, ветшания, демонстрации миру и друг другу следов времени?
В каких-то случаях это стыдно, в каких-то, напротив, это важнейшая форма демонстрации, поскольку сама старость – это нечто, находящееся за пределами необходимого, это вообще то, что принципиально вышло за пределы эйдоса. Старая вещь хранится не из-за своего соответствия эйдосу (с точки зрения биологического соответствия это плохая кофемолка, негодная дверь, ненужный стул), для нее находятся некие иные основания бытия. Совпадают ли они с основаниями бытия чрезвычайно старых людей? Либо это совсем другие основания?
Мне бы хотелось остановиться на проблеме эстетической ценности старости. Тут есть симметрия с эстетической ценностью детства. Ребёнок красив по определению. Хотя это не так очевидно, но и старость красива по определению. Во всяком случае она по определению интересна. Эстетическая ценность старости присутствует и в работах скульпторов античности, и в портретах Рембрандта, В. Серова, И. Репина. Геронтофилия предстает как любование старым телом – любовь к старому телу – мы говорим не об извращениях. В то же время старость может восприниматься и как время свободы. Как сказал один современный философ, я не только не боюсь старости, но хочу её, так как тогда я буду делать всё, что хочу, и мне за это ничего не будет (вероятно, ему всё время приходится ограничивать свои желания). Пресловутая болезнь Альцгеймера не так однозначна. В поведении старых людей присутствует момент разыгрывания старости. Старая женщина десять раз на дню спрашивает у своей дочери, какое сегодня число. Дочь выходит из себя. Старушка торжествует в своем маленьком домашнем господстве. Тот самый трикстер, который подавлен в юности, обнаруживается в старости. Человек зрелого возраста не может себе позволить быть трикстером. Старик может и хочет быть смешным. Примечательна фотография со столетнего юбилея итальянского нейробиолога, лауреата Нобелевской премии Риты Леви-Монтальчини: она прикуривает от свечки на торте в её честь с надписью «100». Да, как будто иронизирует фотография, курить вредно! Но что может быть вредно столетней старухе, на морщинистых устах которой блуждает ироническая улыбка?! Ей же принадлежит фраза: да, мне сто лет, но я соображаю лучше, чем когда мне было двадцать.
Пресловутого Альцгеймера можно использовать как фетиш, с которым старик отваживается вступать в диалог. Не так уж редко старики используют Альцгеймера в качестве жизнеутверждающего фона для комического восприятия жизни.
Любимая скульптурная тема античности – это Афродита и Пан. Пан – «шкодливый старикашка» с козлиными ногами. Как бесстыдна и принципиально дионисийна эта его беспардонная нацеленность на богиню красоты! Сократа сравнивали с Силеном, в чём заподозрены самые основания калокогатии. В средневековых фаблио и в пьесах Мольера старик – это фигура комическая, но комическое – необходимая краска в общем полноцветии эстетического переживания человеческого бытия, разделяемого и самим старцем. Старость несет в себе эстетическое начало комического, и тем она, может быть, и привлекательна.
Посмотрим на судьбу старых веще́й сегодня. Старые вещи сегодня изымаются из интерьеров, они должны найти свою помойку и в ускоренном метаболизме исчезнуть с глаз долой. Но они привлекают не только стариков (для которых срабатывают как ловушка), но как ни странно и художников. И это не случайно. Когда витрины гламурной цивилизации заполнены блеском новых веще́й, художник на них даже не смотрит. Художник спасает старые вещи, дает им иную жизнь, например, посредством коллажа, некого сохранения. Ему нужны именно эти вещи, что-то он в них находит, чего нет во всех сияющих витринах вместе взятых. И отчасти в силу этого он художник.
Эстетическая составляющая всегда работает таким образом. Тексты, которые выбывают из своего актуального, конструктивного контекста (например, тексты географии Птолемея или карты Греции и Рима, карты Фернандо Магеллана), сохраняются потому, что нужны эстетически. Именно с эстетической точки зрения нам интересно изучать астрономию Птолемея или медицину Гиппократа. Художник сохраняет старое и производит его ревалоризацию, более того – придает ему сверхценность, потому что эти объекты, раз уж они уцелели, обретают новую жизнь, несравненно более долгосрочную, чем была им суждена в рамках простой полезности, чистой функциональности. Получается, что и сама старость эстетизирована и дает санкцию эстетике как таковой. Смысл эстетики – сохранить ненужное, то, что не является строго необходимым, сохранить то, для чего нет особых эвокаций. Внутри искусства существуют области для эвокаций – резонансов, построенных на гормональных воздействиях. Но область чистой эстетики, чистого искусства основывается на том, что вещи и тела, пережившие соответствие своему эйдосу, которые в каком-то смысле и Богу-то не нужны, тем не менее нужны художнику. Удивительно хранение ненужного, но при этом предельно необходимого в качестве человечности самого человеческого. Если бы не этот образ старости, который хранится далеко за пределами своей нужности, своей востребованности, функциональности, не было бы оснований для чистой эстетики вообще, поскольку эта функция каждый раз заново актуализируется через обращение к старому, брошенному, бросовому, даруя новое хранение и новые сроки в вечности.
Я хотел бы ещё добавить, что гламурность современного мира – это тоже явление скорее эстетическое, чем функциональное. И поразительным образом, приобретая гламурность, мы теряем утилитарное удобство. Есть некое поразительное утилитарное удобство старых веще́й. Я бы это перенес и на стариков – присутствует некая утилитарная полезность старых людей. Некогда, ещё в советские времена, был субботник в ЛГУ, во время которого мы должны были перенести в другое помещёние все вещи Д. И. Менделеева – вещи, книги, мебель, баночки с лекарствами, хранящиеся в Музее Менделеева, располагающемся в главном здании университета, «12 коллегий». Перебирая это скопище артефактов, относящихся к повседневной жизни Дмитрия Ивановича, я понял, что время конца XIX – начала XX вв. – это время гораздо более удобных веще́й, чем мы имеем в наш век прессованного картона. Мы живем гораздо менее удобно.
Вспомним сцену из «Жертвоприношения» Андрея Тарковского. Герою фильма на день рождения дарят карту Европы XVII в., которая совсем непохожа на Европу в современных картографических изображениях. Герой делает замечание, что Европа «на самом деле», как оказывается, выглядит совсем иначе, чем думали в XVII в. Даритель отвечает: «И ведь люди тогда жили, и жили очень неплохо!»
На русский язык переведены медицинские трактаты Авиценны. Если их почитать, можно найти массу практических советов, о которых забыли современные терапевты в поликлиниках, и извлечь немало практической пользы. То же относится к терапевтическим справочникам старых изданий – там прекрасно, просто и точно, описаны многие болезни.
Поразительное утилитарное удобство старых веще́й можно перенести и на старых людей. Например, «социальный институт» бабушки: для того, у кого есть маленький ребёнок, какая удобная, совершенно необходимая «вещь» – бабушка!
Также следует отметить, что старые вещи, особенно когда они предстают как некое единство, позволяют реально путешествовать в истории. Если я приезжаю в деревню, где нет электричества и водопровода, то живу так, как жили мои предки. Я постигаю историю глубже, как бы «изнутри».
Современные интерьеры совершенно не таковы. От всего этого возникает драйв опустошенности, тот самый триумф пустых скоростей, который требует найти точки креплений. Старость же в силу «выпадения» из всех функциональных режимов чрезвычайно затрудняет жизнь окружающих. Остаётся вопрос о статусе этого затруднения, о его великом смысле. Эти последние затруднения остаются, и хочется сказать, что такой-то жизнью и подобает жить. Если мы и превзошли того человека, которого должно превзойти, согласно Ницше, но все же неизвестно, каким будет следующий.
Здесь также присутствует идеологический момент. Современные вещи – это расходный материал эйдосов. Сам дизайнерский первообразец существует в непонятном пространстве (примерно там, где и Платон размещал свои эйдосы), и, чтобы очередное дизайн-решение сбросить в осуществление, нужно нажать кнопочку или перевести деньги со счета на счет. Отдельных экземпляров расходного материала не жалко, а эйдосы не стареют, но именно поэтому, когда мы вдруг ни с того ни с сего цепляемся за какие-то детали интерьера, мы наделяем их самодостаточностью. Сравнимо ли отношение к старым вещам, которые уже не нужны как вещь, – с нашим отношением к нашим близким? Я думаю, что здесь есть какая-то удивительная связь…
Наконец, тема старости необходимо связана с проблемой страха, прежде всего страха смерти. Старость – это такой возраст, когда смерть вполне актуальна. С этой точки зрения старость существует под знаком страха. Можно даже определить старость как существование ввиду неминуемой смерти. Реакция на этот онтологический страх возможна в двух проявлениях: это проявление модуса боязни или, если использовать кьеркегоровское слово
Старость в любом случае представляет собой трагедию. Но либо человек, вступая в возраст старости, сохраняет и развивает разумную душу, либо, согласно терминологии Платона, он отдаётся во власть души чувственной или яростной22. Либо высокая трагедия, либо трагикомедия, которая, в лучшем случае, вызывает жалость к её главному персонажу (а не брезгливость или презрение). Движение по возрастам прежде всего проявляется в модификации сферы желаний. Желания настоящего старика – это желания разумной души, которые направлены за пределы своего тела. Старик преодолевает идентификацию со своим телом, растождествляется с ним и выходит за его рамки прежде всего через общение с другими, и так проявляется приветливость старика. Приветливость его обусловлена именно тем, что он выходит из своего тела в общение с другими. Таким образом я понимаю (и принимаю) формулу Демокрита.
Если, например, рассмотреть бытие женщины в момент её наибольшей востребованности, то в этой точке страх старости сильнее страха смерти. Более того, прощание с привлекательностью, с молодым телом можно рассматривать как предварительный опыт смерти. Но далее женщина нередко начинает жить интересами своих детей и внуков. Способность дистанцироваться от собственного, уже непригодного, тела в тела других людей – это способ иноприсутствия, который мы условно называем приемлемой старостью женщин. А политика – это другой способ иноприсутствия, преимущественно мужской, но который выглядит примерно так же. Это тоже присутствие в других, но странное присутствие, когда основные инстинкты угасают. Вспомним речь Мюллера в фильме «Семнадцать мгновений весны». Он обсуждает будущее, когда Третьего рейха уже не станет: «Вот через десять лет мы сможем снова засветиться. Сколько Вам, Штирлиц, будет? Семьдесят? Счастливчик! Семьдесят – это возраст расцвета политиков». Мюллер понимает, что как раз в этом возрасте возможно по-настоящему испытать соответствующие резонансы. И та форма честолюбия, которая проявляется через участие в электоральных играх, есть прямое следствие психологической импотенции, свидетельство того, что непосредственная чувственность уже не приносит результатов, ничего не дает, и последний остающийся коридор, соизмеримый с вампирическим присутствием женщины, хотя и носящий несколько иной характер, – это удел политиков-импотентов, которые в этом оставшемся коридоре реализуют доступные для них витальные резонансы. То есть в данном примере мы имеем дело с импотенцией в широком смысле этого слова.
Были такие попытки относительно измененных состояний сознания, так, академик И.М. Сеченов преднамеренно входил в состояние белой горячки. Но такой кропотливой регистрации старости не было. Известно, что ученик И.М. Сеченова академик И.И. Павлов, когда умирал, тоже созвал своих учеников, чтобы они следили за тем, как остывают его члены и наступает момент клинической зафиксированной смерти. Но физиологический момент смерти действительно представляет собой форму научного феномена, он может быть зарегистрирован некими фактическими свидетельствами. При описании старости такое невозможно. Кроме того, возникает вопрос, насколько безнаказанной будет кропотливая регистрация собственной старости как отпадения возможностей, отпадения тех площадок присутствия, которые только что были по силам и вызывали интерес и азарт. Если мы будем внимательно всё это регистрировать в отношении своей собственной старости, не повредим ли мы себе? И здесь мы опять подходим к удивительной развилке: как относиться к неминуемой смертности? Готовиться к ней или в упор её не видеть? Отказываться от регистрации или проявить своего рода смелость? Или это на самом деле означает капитулировать? И непонятно, что же является здесь симулякром, а что – достойным человека занятием?
Кстати, и непонятно, почему, например, сладострастие заранее зачисляется в симулякры. Мы видим несколько разных стратегий старости, санкционированных теми или иными культурами. Когда силы начинают убывать, приходит понимание, свидетельствующее о неотвратимости старости. Можно пробавляться инфантильными надеждами, что наука не стоит на месте и когда-нибудь смерть будет побеждена (на генном уровне, методами пластической и косметической хирургии), пока мы не поймём, что даже продление жизни тела, даже вообще выход за пределы этой телесности не имеет ничего общего с движением времени и ощущением того, что старость, как и смерть, всё равно неминуема.
То есть старость неминуема даже в случае нетленности тела. Она неминуема как усталость металла, как усталость самой души, как пресловутая вода скоплений, блокирующая непрерывное размножение, прогрессирующее накопление привычек, обыкновений. И О. Шпенглер был абсолютно прав, когда говорил, что все субъекты и квазисубъекты культуры смертны и находятся на пути к смерти, будь то нации, культуры, этносы, культурные феномены и, естественно, смертные существа, у которых этот распределенный по жизни опыт смертности всегда присутствует в качестве возможной феноменологии, возможности некоего непрерывного самоотчета. Этот самоотчет мы могли бы отправлять в мир, но мы этого не делаем, а поступаем прямо противоположным образом, всячески скрывая его данные, уклоняясь от его фиксации. И для меня остается до конца непонятным, какая стратегия будет симулятивной, а какая – подлинной. Блок говорил: «Узнаю тебя, жизнь! Принимаю! И приветствую звоном щита!». А старость? Её надо приветствовать звоном щита? Может быть, да, а может, и не стоит.
Что касается страха старости и страха смерти, мне видится необходимым их разведение. Это различение может быть интерпретировано в духе 3. Фрейда, как страх кастрации. И для женщины, и для мужчины не столь страшно, что грозит смерть, сколь страшно перестать быть женщиной (или мужчиной). Страх кастрации отсылает нас к
Добавлю несколько слов относительно феноменологии угасания. Ведь феноменология угасания и самоотчеты в литературе – это в сущности одно и то же (ведь сама литература как таковая может рассматриваться как своеобразная онтология угасания!) И. И. Павлов действительно фиксировал свой смертный час. До него это делал и Ж. Ламетри. Их связывает напряжённо переживаемый материализм – заостренность вопроса материальности мира. И Ж. Ламетри, и И. И. Павлова смерть, которая относится к иному плану бытия, интересует в той степени, в какой она связана с материальным планом бытия. Но мы могли бы сделать и следующий шаг: старость – это не просто завязанность на тело, но
Существует параметр человеческого бытия, обозначенный нами как страх, который предстаёт в качестве некоторой одинаковой для всех стихии. На самом деле страх различен для разных людей и даже индивидуален. Страх в молодом возрасте и страх в старости у разных людей обнаруживается по-разному. Такое свойство, как бесстрашие (этот термин, описывающий пониженное чувство опасности, Аристотель использует в «Этике»24), также распределено среди разных людей по-разному. Но всё-таки старость, которая непосредственно находится перед лицом смерти и угасания, характеризуется повышением бесстрашия. Отчасти это отражено и в уже приведенной позиции: когда я буду старым, я буду делать всё, что хочу, и мне за это ничего не будет.
Я хотел бы подчеркнуть обстоятельство, относящееся, вообще говоря, к взаимодействию возрастов, которое слишком часто остается в тени: старику, который приветлив и серьезен, молодые люди отвечают встречной любовью. Любовь к старикам констеллирована в «Пушкинской речи» Ф.М. Достоевского, где старость представлена в образе мужа Татьяны25.
В связи с этим возникает особый статус старческой красоты. В самой телесности старости коренится определённая красота (наряду с привлекательностью детства), которая, я думаю, так или иначе культивируется. Правда, следует отметить, что старик и старуха стареют по-разному: старик может быть красивым, но красивая старуха проблематична. Хотя мы встречали красивых старух у Рембрандта. А. Сокуров показал удивительную стать стареющей Галины Вишневской в фильме «Александра». Там есть удивительная сцена, где лейтенант, молодой человек, расчесывает волосы своей бабушки.
В старости, несомненно, присутствует определенная красота, которая может акцентироваться в культуре. Но всё-таки первый шаг к настоящей старости – это способность выхода за пределы своего тела, за пределы его красоты. Для настоящего старика не только осознание достоинства красоты своего тела, но и старческие недомогания не стоят на первом плане. Он думает не о своём телесном благополучии, а о телесном и душевном благополучии своих близких – прежде всего детей, внуков, учеников. Радости их тел и душ – главные радости старика. И здесь важно, способен ты или не способен радоваться за других. Если способен, в этом и содержится конкретный смысл любви настоящего старика к детям. Растождествление со своим телом у старика осуществляется через практику аскезы. Аскеза – это первый внешний признак настоящего старика. Освобождаясь с помощью аскезы от непосредственной идентичности со своим телом, растождествляясь с ним, идентифицируясь с телами других, настоящий старик делает и следующий шаг – это идентификация с телом культуры, с телом универсума, способность восторгаться природой и произведениями искусства. Молодой (по нашим понятиям) А. С. Пушкин пишет в «Из Пиндемонти»:
Вот она, эта способность идентифицироваться не только с телами других людей, но и с телом универсума, с телом культуры, восторгаться природой и произведениями искусства.
Ну и. конечно, для человека, который живёт в ауре
Таким образом, проблема старика – это проблема его взаимоотношений с культурой. Если старику этот контакт с культурой наладить не удалось, это ущерб старости. Поражают искренние слова старого И. Дарвина в «Автобиографии»: мол, он в качестве ученого превратился в машину для переработки позитивных фактов. (Кстати вот оно – возмездие позитивизма!). И. Дарвин сожалеет, что перестал получать то наслаждение от искусства, которое было ему в юности дано. В старости он должен был довольствоваться всего лишь массовыми сентиментальными романами, внутреннюю пустоту которых он не мог не чувствовать. И это характерная черта и проблема нашей письменной цивилизации. Массовая литература, вылившаяся сегодня в телевизионные сериалы, – это литература второго сорта, она может занимать лишь неподлинного старика.
Таким образом, я пытаюсь обозначить основные пункты программы старости: любовь к другим на фоне растождествления со своим собственным телом и обращение и постепенное духовное растворение в мире культуры и в мире природы.
Но это ведь спеть легко. Представление о своём утратившем в случае разрушительного, «неэстетичного» суицида привлекательность теле порой останавливает надежнее, чем абстрактный, эстетически нейтральный «уход из жизни». Если представить, что тело останется прекрасным и боли не будет и достаточно сказать «стоп», и сердце остановится, думаю, количество самоубийств резко возросло бы. Но эта отягощенность телом как главным замедлителем и страхами, с ним связанными, выступают дополнительной силой сопротивления суицидальным трендам, особенно в юном возрасте.
В старости своё тело воспринимается уже как лишенное того, что мы называем
Так же, по-видимому, обстоит дело и с болью. Боль всё равно присутствует. Эти факторы у старика носят несколько иной характер, чем, например, у воина. Можно их интерпретировать как замедление флуктуации жизненных порывов: говорят, если в старости ты проснулся и ничего не болит, значит, ты уже умер.
С другой стороны, мы имеем такую прекрасную форму самоотчета, как некое обращённое к самому себе напутствие. Оно может быть сжато в коротких формах поэзии, а могло бы быть развернуто в том самом самоотчете. Можно привести строки Арсения Тарковского:
И здесь мы обращаемся к самоотчету: как «меркнет зрение»? Как глохнет слух? Что сталось с двумя крылами?
И мы не знаем, какая стратегия является истинной. Принимать ли честно свидетельство времени? Соглашаться ли с ним? Будет ли действительным мужеством согласие с вердиктом? А может быть, и нет, может, это будет формой распущенности, постыдной бравадой собственной старостью и беспомощностью – как некий отказ от борьбы, от противодействия времени.
Ребенку порой кажется, что невероятно стыдно ходить в таком старом виде. Моя дочь в детстве спросила про дряхлую старушку: «Папа, а можно я бабушку палочкой потрогаю?» Впрочем, понятно, что для детей почти всё взрослые старые, за исключением мамы и папы. Но тогда каков уход от этой распущенности? До какого-то времени можно будет поддерживать соучастие в прежнем ходе дел, только это будет требовать всё больших усилий. То, что для юноши легко и просто – военный поход, участие в пирушке, просто прогулка по лесу, – от старика требует труда. Оправданы ли эти усилия, нужны ли? Или лучше от них отказаться? И если мы от них отказываемся, что это – поставленный на себе крест или честность?
А женская старость всегда трагедия внутри трагедии. То, что для юной девушки дано само собой, по мере проживания для достижения того же результата требует всё больших внешних средств – косметики, белил, румян и пр. Но прилагать эти усилия, возможно, все же стоит во избежание постыдной капитуляции, во избежание особой распущенности, на которую способна только старость, постыдного бытия в мире (по крайней мере для неофитов, которые только вступают в мир). Отношение детей здесь показательно. Когда ребёнок восклицает: «А король-то голый!», мы понимаем, что устами младенца глаголет истина, а когда ребёнок говорит: «Ух, какой ты старый!» – то нужно ребёнка научить, что так говорить неприлично (как неприлично сказать гостю: «Вы столько едите, мама сказала, что на вас не напасёшься»). С этим связана первая социализация, первый опыт взросления. Потом мы учимся не замечать старости. Все эти модусы культуры, однако, не затрагивают радикальный вопрос внутреннего самоотчёта: как мириться с этим публичным неприличием?
Тут есть две стратегии. Европейская стратегия заключается в том, что центр тяжести переносится на символическое. Даосская стратегия предстает как искусство постепенного, незаметного исчезновения. И в какой-то точке эти стратегии совпадают.
Распущенность – интересный сюжет. Спасибо Александру Куприяновичу, что он его тематизировал. Применительно к возрасту распущенность обнаруживается по-разному: распущенность старости на порядок страшнее распущенности юности.
Юноша может себе позволить распущенность, но не старик. Красивый юноша и красивый старик – это разные каноны красоты. Но красота юноши – это, как говорится в записных книжках И. Ильфа, «лицо, не утомленное умственными упражнениями». Такое лицо разочаровывает. Красивое лицо молодого человека совершенно, но это совершенство куриного яйца. На нем ничего не написано. Красота же возраста состоит в том, что на лице появляются «записи», которые и есть собственно фиксация человеческого, духовного.
Добавлю несколько слов относительно боли. Существует боль сама по себе и существует страх боли. С этой точки зрения, у старика больше преференций, поскольку некую палитру боли он уже пережил. Старик начинает понимать, что та боль, которая ожидает его при смерти, не больше той, которую он уже знает и помнит.
Тема старости интересна тем, что она открывает нам собственно человеческие сферы бытия, запредельные, не связанные с биологическими стихиями. Старость может восприниматься как жизнь после смерти. Когда я сейчас гуляю, например, по Елагину острову, у меня ощущение, что мой дух витает по местам, где я некогда жил, когда мне было 7 и 17 лет. Возникает некая жизнь без тела.
В связи с этим особое внимание следует уделить сюжету «старость как творческий возраст». В каком смысле старость можно рассматривать как творческий возраст в неменьшей степени, чем юность и зрелость? Творчество старика развертывается в особом модусе, поэтому оно подчас незаметно. Если творчество вообще есть производство новых и значимых идей, то старик не инициатор нового, не новатор по преимуществу, но он выполняет другую необходимую функцию – функцию хранителя значимого. Он хранитель культуры. И не только хранитель, но упорядочиватель и систематизатор. Старость создает среду. Вот молодой А. С. Пушкин пишет «Руслана и Людмилу». Но если бы не было среды зрелых людей, которые оценили его творение, не было бы и А. С. Пушкина.
Два примера ярко выраженного образа старости – это Ч. Дарвин с его концепцией происхождения видов и Д.И. Менделеев с его периодической системой химических элементов. Упорядоченность сигнифицированного фиксированного слова – вот что существенно для старости. В этом плане старик как творец – это архивариус, без которого молодежь не может творить, как не может творить и без накопленного книжного фонда. Старик – это хранитель системы координат, или положения неподвижных звезд. Если в один день вдруг исчезают интернет и библиотеки, то творчество становится невозможным. Оно обязательно предполагает некий фонд накопленного знания,
Такая систематизация предполагает сигнифицированность, фиксированность слова, и она возможна прежде всего в артефактах. Стало быть, у старика особое отношение с артефактами, особое отношение с вещами. Поясним сказанное на примере старого коллекционера26– Старик выходит из своего пока ещё живого тела в мёртвую жизнь веще́й. И опредмечивание в вещах – фундаментальная процедура старости. Артефакты изымают бытие из времени, они представляют, вообще говоря, способ достижения бессмертия. И с этой точки зрения достойна обсуждения тема «старик и вещи», вернее, «старик и порядок веще́й» (то есть не просто вещи, а вещи упорядоченные). Понаблюдайте за стариками обоего пола. Они озабочены одной проблемой – проблемой порядка и систематизации. Это может быть уровень Д. И. Менделеева, а может быть уровень обычной старушки, разбирающей проеденные молью кофты и платья, которые накопились за всю её долгую жизнь. Она ничего не может выбросить либо мучительно и бесплодно решает вопрос о выбрасывании. После её смерти приходят юные внуки и, не глядя, выбрасывают всё. Её усилия последних двадцати лет, когда она, так или иначе, «упорядочивала» свои старые юбки, пропадают втуне.
Специфически сохраняющий, систематизирующий характер творчества старика и накладывает печать на бытийствование его авторства. Я хотел бы отметить, что подчёркнутое авторство само по себе есть соблазн молодости. Это проявление молодого
Действительно, это другая природа авторствования, несмотря на внешнюю похожесть (и в том, и в другом случае появляется текст), и на самом деле до определённого возраста авторствование – это сражение голодных духов за осуществленность. Лучше всего оно описывается с помощью именно этой мифологии, согласно которой нужно во что бы то ни стало обрести признанность.
Авторские войны всегда жестоки. «Только не спутайте меня с кем-то другим», – говорит Ф. Ницше, описывая ужас авторов всех времен и народов. Здесь уже нет нашествия голодных духов, это форма завещания, изготовления, как пишет У. Уитмен, «мы по жизни идем как на похороны к себе, завернутые в собственный саван». Это как раз об этом – о фиксациях, замещёниях, которыми старость совершает последний «выброс» в креатосферу. Эти письмена обладают более длительным сроком хранения, и главным образом они упорядочивают самую последнюю часть жизни, придавая ей некую благородную форму – форму эйдоса.
Мемуарная литература нужна и другим людям. Я думаю, что мемуары представляют особый пласт произведений на философском факультете, например, книга М.С. Кагана «О времени. О людях. О себе»27 – это, по-моему, характерное произведение, иллюстрирующее генезис истории факультета.
Но обратите внимание на то, что настоящая история факультета пока отсутствует. А если нет истории факультета, то и наличие самого факультета в известном смысле «сомнительно». Существует ли он на самом деле? Вот когда появится его история, например, как обобщение мемуарных текстов и документов, вот тогда факультет и будет вызван из небытия и начнет действительное существование.
Можно задать аналогичный вопрос: существовала ли Россия по крайней мере до летописей как жанра древнерусской литературы? История России даже при наличии летописей выглядит весьма расплывчато до качественно нового этапа историографии, скажем, до В. Н. Татищева и H.М. Карамзина. Пришёл В. О. Ключевский – и Россия возникла как таковая, уже с полноценной историей.
Мемуары – это основа культуры, нулевой её пласт, исходный уровень истории, опредмеченная память. Органическая склонность старика к истории связана с тем, что он видит себя в контексте целого. Молодого человека господствующая чувственная душа соблазняет на ситуационное поведение, а настоящий старик ведёт себя не ситуационно, а в контексте всей своей жизни, и в контексте жизни целого – страны или культуры. И в пределе целое, вселенная, абсолют оказываются его жизнью в результате духовной работы над собой. Таким образом, настоящая старость есть вйдение своей жизни как целого.
Многих людей «напрягает» вопрос, написал ли Л. И. Брежнев сам «Малую Землю» и «Возрождение». Но, как я думаю, это не столь важно. Важно, что он подписал, что он отождествился с этим текстом, а в конечном счете для такой техники письма существуют профессионалы, которые выполнят эту работу.
Вообще можно сказать, что старик, представляющий собой человека, способного если не написать, то подписать историю своей жизни, – это и есть человек как таковой. Хотя понятно, что для футболиста речь необязательно идёт о старости. Но для философа юность и зрелость – это всего лишь подготовка к старости. Старые философы подчас тяжело расплачиваются за грехи юности. Есть такой довольно жуткий анекдот из нашей советской истории: если подумал – не говори; не удержался и сказал – не записывай; не удержался и записал – не подписывай; не удержался и подписал – откажись. Что значит «откажись» в данном контексте? Откажись от всей своей жизни. Старость – это нисходящее движение человеческой жизни в плане биологическим и восходящее движение к мистическому отождествлению с мировым абсолютом, с Богом.
«Длиннее детства жизни не бывает…»28
Отметим, что над сюжетом детства витает комплекс вины. Вспомним рождественский рассказ Ф.М. Достоевского «Мальчик у Христа на елке»: среди праздничной суеты на улице насмерть замерзает маленький мальчик и попадает на елку к Христу. Этот сюжет исполнен бесконечной жалости, которую вызывает гибнущий ребёнок. Причём слово «жалость» я использую в контексте «Оправдания добра» В. Соловьёва, где философ выявляет три фундаментальные архетипические структуры – жалость, благоговение и стыд29. Так вот ребёнок – это некое воплощение любящей жалости. И для «Братьев Карамазовых» ключевым оказывается сюжет о том, как помещик затравил собаками мальчика, камнем повредившего ногу собаке.
Тема животных и тема детей существенным образом перекликаются. Например, в книге Виктора Дольника «Непослушное дитя биосферы» есть подзаголовок «Беседы о поведении человека в компании птиц, зверей и детей»30. На первый взгляд – какой неравновесный список! Тем не менее для этого ряда есть сущностные основания.
Комплекс вины и переживание жалости возможно принять как первое экзистенциальное измерение детства.
Во втором экзистенциальном измерении отсутствует столь высокий градус напряжённости, но оно также значимо. Детство можно рассматривать, исходя из понятия «экзотика». Ребёнок – это нечто радикально другое, но это радикально другое парадоксальным образом предстаёт как подлинно свое. Моя сингулярность, моя частность, моя ограниченность в перспективе детства предстаёт как окно в трансцендентное, где раскрывается абсолют. Рефлексия частного оказывается выходом ко всеобщему: именно ребёнок открывает нам суть бытия. Так было, конечно, не всегда. Этот подход в значительной степени представляет собой результат распространения идей эпохи Просвещёния. Но за ним стоят и фундаментальные идеи христианства. Дети играют в евангельском мировоззрении важную роль; дети –
Детство предстаёт как метафора человеческого бытия вообще. Здесь открывается значимость философского осмысления. На нынешнем этапе новоевропейской цивилизации детство отдано на откуп педагогам (я бы даже сказал педагогиням). Попытка его сущностного анализа в психолого-педагогическом ряду подчас становится бесконечно скучным занятием. (Правда, самокритично должен заметить, что среди всех психолого-педагогических текстов на тему детства наверняка присутствуют талантливые и вполне достойные. Но мне как читателю не повезло – я пока не наткнулся на эти золотые крупинки. Точно так же не уверен, что мне повезёт как писателю. Намного ли лучше то, что я предоставляю на суд читателя того, что я широким жестом отринул?!)
Так или иначе в противовес психолого-педагогическому подходу мы предлагаем философское сопротивление, призываем к философскому удивлению. Мы внутренне настолько привыкли к детству, что перестаём понимать, насколько осмысление детства существенно для всякого философского миросозерцания, причём вне зависимости от того, осознаёт это тот или иной философ или нет. Отталкивание от идеи детства совершенно необходимо, оно скрыто в каждой философской системе. В каждой системе существует собственное циклическое время, и в цикле каждой системы есть своё акме, своя взрослость, есть своя старость, и своё детство.
С этой точки зрения детство обнаруживает нам одну из граней внутренней природы интенсивной формы бытия. Если мы принимаем идею циклизма как одну из комплементарных идей понимания времени, мы так или иначе должны принять идею детства как идею рассвета, идею утра. В «Авесте»31 и «Ригведе»32 существенна тема утренней зари, но там господствуют скорее эротические метафоры, нежели метафоры детства. Раннее традиционное общество не видит специфической красоты ребёнка. Как, например, в «Ригведе» представлено утро? Появляется богиня, обнажает свою грудь, и благодаря этому мир расцветает. Полагаю, что в сегодняшнем восприятии мира здесь бы присутствовала также метафора ребёнка, а не только молодой женщины. В античной культуре, то есть в позднем традиционном обществе, тема ребёнка уже есть. Это, например, многочисленные путти в архитектуре барокко и ренессанса, скульптурные и живописные изображения ангелочков, амурчиков – детей, которые прекрасны сами по себе.
Основатель архетипической психологии Джеймс Хиллман утверждал, что со времен Ж. Ж. Руссо сменили друг друга двадцать четыре различных концепции детства, причём каждая из них отрицала предыдущую. Среди прочего утверждались и необходимость опережающего развития, и необходимость дать детству состояться, и способы ставить сверхзадачу, и, наоборот, потребность видеть в ребенке маленького человека, и пр. Не говоря уже о деталях, которые могут менять смысл с точностью до наоборот. Например, в 10-х гг. XX столетия отстаивали теорию тугого пеленания младенцев во избежание искривления ножек. Этот якобы научно установленный факт, который пропагандировался ведущими детскими врачами, через некоторое время был признан предрассудком. Многие тома исследований были посвящены необходимости кормить ребёнка по часам, а не по желанию, пока эта теория также не оказалась предрассудком. Однако то, что пришло ей на смену, является предрассудком в не меньшей степени. По степени шарлатанства дошкольная педагогика может соперничать разве что с диетологией, которая тоже каждый год выдвигает новые концепции голодания или правильного питания. Таким образом, бесчисленные предрассудки XX и XXI вв. формируют специфическую дисциплину на стыке здравого смысла и вырождённых форм эзотерики, по способу своего бытия не слишком отличающуюся от астрологии. Это некое общедоступное, «демократическое», знание, где воспитание детей соседствует с разгадыванием кроссвордов и теориями правильного питания. Немаловажную роль тут играет возможность обсудить всё это с первым встречным, поочередно ссылаясь то на науку, то на традицию. Здравый смысл в виде соединительной ткани заполняет пространство разговоров, пространство житейского ума, но в действительности речь идёт о сотрясении воздуха, которое в Библии замечательно названо «кимвал бряцающий». При этом ему сопутствуют куда более важные вещи уже культурологического характера – те же высказывания относительно слезинки ребёнка или слепого материнского инстинкта.
То, что это действительно инстинкт, нам скажет любой создатель боевиков, мелодрам, любой голливудский режиссер, который знает, как нужно структурировать время, чтобы созрела гроздь гнева, чтобы обеспечить у зрителя работу внешней или внутренней секреции. Всякое эвокационное, основанное на инстинкте построение имеет временную развертку, достаточно примитивную, но в ней присутствуют определённого рода фетиши, которые всегда срабатывают. К таким фетишам относится и ребёнок. Если перед нами грозный Шварценеггер, который должен перестрелять всех врагов, то сначала надо обязательно похитить его доченьку или кудрявого малыша, чтобы созрел гнев зрителей, чтобы идентификация героев произошла наиболее прямым актуальным образом. Поэтому в данном случае этот фетиш носит чисто технический характер. Или вот брошенная кукла, на которую негодяи ещё и наступили, значит, можно смело крушить злодеев, используя щедрый внутренний гормональный дождь возмущенного зрителя. За слезинку ребёнка или даже сломанную любимую игрушку можно смело положить несколько десятков подлых взрослых. Этот фетиш используется в качестве приманки, ловушки, как правильная фирменная обёртка, надлежащая упаковка аффекта.
Мы знаем много других культурологических установок, которые носят принципиально некритический характер, например уже упомянутый святой материнский инстинкт. По-видимому, они и должны быть такими. Н.В. Гоголь устами Тараса Бульбы утверждал, что нет уз святее товарищества», ещё очевиднее, что «нет уз святее материнства. Хотя сексуальность благодаря 3. Фрейду сейчас подвергается любой деконструкции и всё может быть рассмотрено технически, настоящие чувства матери так и не были никем озвучены. Даже современный феминизм в данном случае не слушает внутреннего отчёта, такой отчёт принципиально репрессируется. Мать укачивает своего малыша и испытывает к нему нежные чувства. Конечно, она его любит, но, наверное, наступает момент, когда хочется швырнуть куда-нибудь это орущее существо, которое не дает спать и ведет себя совершенно безумно: кому же мать расскажет об этом, если опасно (для психического здоровья) признаваться даже самой себе?
Но как раз философия должна честность и точность всякого самоотчета рассматривать в качестве важнейшей и единственной добродетели, нисколько не боясь смутить «малых сих». Иначе это уже не философия, а проповедничество или что-то ещё, что само по себе тоже прекрасно, но в своём собственном модусе. Поэтому если мы претендуем на философию, мы должны бесстрастно, бестрепетно и безжалостно этот вопрос рассматривать, но именно постольку, поскольку мы пребываем в качестве философов. Назвался груздем – полезай в кузов. Наша озабоченность близкими людьми – это другая реальность, другой семиозис, семиозис нормативной этики, веры, который должен ряд положений просто принимать к исполнению, и из этих положений вытекают соответствующие поведенческие модусы и соответствующие стратегии культуры.
И поэтому только те культуры и этносы, которые как бы обеспечили себе рутинную процедуру естественного восполнения потомства, могут снизить напряженность в этом вопросе: когда отец семейства не может точно сказать, сколько у него детей – двенадцать или тринадцать – и не видит смысла вдаваться в такие подробности, трудно ждать от него речей о святости материнства и горючей слезинке ребёнка. В то же время такого рода «вольности» относятся сегодня к числу репрессированных. Права ребёнка – это табу, что опять-таки справедливо, но, с другой стороны, затрудняет философское рассмотрение вопроса. То, что многочисленные пустопорожние тома под названием «Философия детства» заполнены рассуждениями о дошкольной педагогике, в какой-то степени объясняется потаканием маниакальному стремлению к авторствованию. Но это и указывает на значимость определенных табу: о ребенке нужно писать только вот так либо вот так. Шаг влево, шаг вправо – и ты чудовище, а раз так то и настоящая, бесстрашная философия «на эту тему» невозможна. По-настоящему философская рефлексия означает свободу от цензуры, и, главное, от самоцензуры. Философия и начинается там, где мы от неё (от цензуры) свободны. И детство – чрезвычайно неудобная для философии область, здесь заклинания то и дело приходится выдавать за аналитические положения и философские максимы.
Ну а искусство балансирует между предзаданными полюсами великой ангажированности. С одной стороны, это, допустим, Игорь Северянин (и вообще поэзия Серебряного века) с известной строчкой: «Люблю смотреть, как умирают дети», – хотя мы понимаем, насколько это всё картинно и переполнено клюквенным соком. С другой стороны, это клише в виде священного материнства, в виде крохотной дочки Шварценеггера, которая пребудет ещё века в качестве абсолютного стимула, пришедшего на смену чаше святого Грааля.
Слезинка ребёнка, столь акцентированная в русской культуре на грани между золотым и серебряным веком, – это фундаментальный образ, против которого Александр Куприянович направил свой безжалостный философский стилет. Я хотел бы обратить внимание на то, что жалость к детям имеет ту же природу, что и жалость к старикам, и эта жалость приобретает эстетические формы. Любование детьми и любование настоящими (подлинными) стариками – это вещи, связанные и в юридическом плане. Существует комплекс законов, защищающих детство и защищающих старость, а также защищающих женщин и инвалидов. Но во всех случаях такой подход имеет и оборотную сторону, на которую обратил внимание мой коллега. Дети порой предстают ужасными и в художественной литературе. Ярче всех, вероятно, это раскрыл У. Голдинг в «Повелителе мух». Но это и, к сожалению, прочно забытые «Испорченные дети» М. Е. Салтыкова-Щедрина. Это чеховские дети (А. П. Чехов никогда не говорит о ребенке с уменьшительным суффиксом, как делает это Ф.М. Достоевский), и дети в произведениях писательницы Американского Юга Фланнери О’Коннор. И ключевая структура для данного вопроса – это структура, связанная со смертью, прежде всего с детской смертью.
В истории испанской фотографии начала XX века существовала странная традиция фотографирования родителей с только что умершими детьми на руках. Сидит мужчина в костюме-тройке, а на руках у него уже одетый для погребения труп ребёнка пяти-шести лет. Выражение лица родителя – это прямое выражение бесконечной смертной тоски: мир устроен неправильно, если я ещё жив, а мой пятилетний ребёнок мертв. Эти фотографии показывают обратную сторону темы о слезинке ребёнка.
Несколько слов следует сказать и о Ж. Ж. Руссо. Пожалуй, для нас это ключевая фигура, так как Ж. Ж. Руссо, как я думаю, впервые увидел детство в философско-антропологическом измерении, увидел всерьез34. Он отделил детей от взрослых, потому что для начала XVIII в. и для прежних столетий ребёнка нет, есть просто маленький взрослый, который и одевается и должен вести себя как взрослый. Конец XX-го века обнаружил в одежде фундаментальную инверсию: не детей одевают как взрослых, но взрослые одеваются как дети. Это и юмористическое начало в одежде, и вхождение спортивного стиля, и т. д. Ив этом вопросе детство одерживает фундаментальную «победу». Данный поворот связан с инфантилизацией общества первого мира конца XX– начала XXI вв.: шестидесятилетний хочет смотреться как мальчик, шестидесятилетняя – как девочка. Например, в двоящемся образе Аллы Пугачёвой задорная и бесконечно талантливая девчонка соперничает с солидной матроной, умудрённой опытом бабушкой, причём инфантилизирует её именно одежда.
Таким образом, мы смоделировали ценностное столкновение отношений к детству, но полагаю, что в современном обществе всё-таки господствует отношение позитивное – позиция
Это в полной мере относится и к детям, но ввиду важности «детолюбия» существует его физиологическая подстраховка. Почему вид младенца вызывает умиление? Ведь если младенец «не такой», его никогда не сфотографируют на пачку детского питания с надписью «Малыш». Когда мы встречаем «такого» младенца, видим его воочию, мы ощущаем, что он просто «очаровашка», и это инстинктивный механизм. Он свойственен всем культурам, безотносительно к эксплицитным установкам. Одновременно он носит охранительный характер. Мы пока не знаем, против чего и кого он должен охранять, но у него есть прямые природные аналоги. Нельзя не вспомнить, например, о наблюдениях нидерландского этолога и зоопсихолога Н. Тинбергена. Все мы знаем, как птицы заботятся о своих птенцах – хотя она и птица, но ей птенца жалко. Но благодаря мудрым этологам, мы теперь знаем и следующее: оказывается, распахнутый клюв птенца с яркой желтой внутренней расцветкой работает как специфическая «желторотая машина», которую нужно непрерывно кормить. И если птица-мама не сунет туда червячка, она сама пострадает – последует внутреннее гормональное возмездие. Некоторые птицы даже погибают от стресса, если перестают подкармливать эту «желторотую машину». Она буквально требует: корми меня, иначе не сохранишься. Так устроила природа, чтобы птицы выкармливали птенцов. В человеческом мире также можно найти аналоги. И если бы не было физиологически подстрахованного восхищения младенцем, как знать, ареал людоедства, быть может, был бы куда шире.
Мы обрисовали феномен детства во временном плане. Что есть детство для нас в смысле онтологическом? Это некая данная нам изнутри метафора становления – становления, как оно понимается у Гегеля, трактующего истину как процесс35. Истина как бытие, так и ничто, говорит Гегель, представляют их единство. Это единство есть становление. Ребёнок – это становление, данное нам в чувствах, это становление, в психологическом плане раскрывающееся как импринтинг, как первоначальное впечатывание. Философски и культурологически детство интересно ещё и потому, что оно предстаёт как процесс самотворения, как процесс творчества. Ребёнок несёт в себе начало новизны, начало того, чего в обществе не существует, или оно забыто, или запрещёно. И, таким образом, ребёнок – это некий полюс в диалоге с системой образования. Система образования и воспитания предстает как институционализированная значимость, а ребёнок – как начало новизны. Шестилетняя девочка занимается мастурбацией. Родители говорят ей: это «нельзя» ни в коем случае, это запрещёно. Девочка спрашивает: а почему? Если это приятно, то почему запрещёно? Ребёнок часто оказывается в тупике, из которого взрослые не могут вывести его. Ребёнок непосредственно близок к творчеству, – к проверке заново всех общепринятых норм; он таким образом обновляет социум, обновляет культуру.
С каждым новым поколением это совершается заново – каждая новая генерация обращается всё с теми же вопросами к институту семьи, к системе образования, а устоявшиеся социальные институты дают всё те же, зачастую пустые и ничего не значащие, но как бы правильные ответы. И этот совместный процесс обновления, в который включаются и ребёнок, и взрослый, и упомянутый уже старик как персонификация значимости. Творчество как единство нового и значимого предполагает диалог поколений. В своем безумном стремлении к новизне ребёнок раскрывает нам дионисийное измерение мира36.
Почему же эта «желторотая машина» столь чудовищна? Потому что она поедает прежнее поколение. Появившись на свет, ребёнок ставит под вопрос бытие тех, кто уже есть: «И всех вас гроб, зевая, ждёт». Мы предназначены для нового цветения, нового разыгрывания этой драмы. Ребёнок, как и всякая новизна, начинает с отрицания значимого. В диалоге со значимостью в случае удачи нововведения что-то выкристаллизовывается (или чаще всего ничего не выкристаллизовывается), при этом старшие поколения представляют аполлоническое начало порядка, устроенности, статичности, геометричности мира. Ребёнок – это начало дионисийное, временное, в нем ничего ещё не установлено, все может быть переиграно заново, сделано иначе. Таким образом, ребёнок постоянно напоминает социуму о необходимости творчества.
Чем дольше тянется детство, тем больше выигрывает культура, тем больше у нас шансов для воцарения диктатуры символического, а не какого-нибудь привычного пути природы. И именно здесь уклонение в специализацию, слишком быстрое программирование ведут в тупик. И, напротив, некоторое сохранение (и порой сохранение пожизненное) навыков ученичества, возможность чему-то научиться – это величайшая добродетель человечества. Это ценнейшее качество, которое по преимуществу является определением юного возраста, в каком бы реальном возрасте оно ни проявилось.
Обратимся также к теме животных. Дело не только в том (хотя это очень важно), что человек дольше сохраняет пустоту и готовность к обучению, свою неокончательность; дело ещё и в том, что наблюдение над эволюцией домашних и диких животных обнаруживает следующую закономерность: одомашненное животное (например, собака) парадоксальным образом инфантильно. Если сравнивать кошку и собаку, то собака до старости остается «ребёнком», а кошка уже сразу «взрослая», так как она недостаточно, неокончательно доместифицирована. Это проявляется и на уровне анатомии. У многих собачьих пород до старости висят уши. Это детская черта, у щенков волка они тоже висят, но потом становятся. А у многих собак как висели, так и продолжают висеть.
Необходимо сказать также несколько слов о месте ребёнка в иерархии социума. Это место подчинения. Ребёнок в обществе всегда подчиненный, культура подчинения вырабатывается в детстве. Детство вообще можно охарактеризовать как воплощенную культуру подчинения, и так называемое детское непослушание предстает как фундаментальная помеха. Причём детство есть подчинение плодоносное. Надо сказать, что и всякая культура в значительной мере существует в горизонте подчинения. Там, где с подчинением плохо, там и с культурой неважно. Благоговение (это также термин В. Соловьёва) как базовая структура человеческого общежития формируется и культивируется в рамках взаимоотношений детей и родителей, детей и учителей. Бывают периоды, когда папа самый сильный, самый добрый, самый умный, самый богатый.
Мне кажется, одним из основных недостатков русского народа и его культуры является как раз эта неспособность или недостаточная способность к культуре благоговения и подчинения. Поэтому российское общество всегда нестабильно – либо низкопоклонство, безудержная лесть за пределами разумного, либо презрение и всяческое охаивание. Так обходится русский народ со своими властителями. Свержение кумира осуществляется, для того чтобы освободить место для нового идола. Характерен пример отношения к И. В. Сталину: безумное благоговение, затем яростное всенародное охаивание – и попытки нового возвращения к Отцу народов. Впрочем, так было и с Наполеоном во Франции. Там, где существует стабильное общество, где налицо устойчивые иерархические вертикали, которые мне представляются культурной ценностью, – вертикали, составляющие скелет социального порядка, там есть культура благоговения перед начальством.
И, наконец, последнее. В традиционном обществе имеет место фундаментальная близость между тремя категориями, входящими в это общество, –
Детство действительно связано с подчинением – есть такой определенный коридор подчинения, который даже маркирован в некоторых культурах. Например, нельзя представить себе более тиранского тирана, чем младенец. И он должен быть тираном, он ради этого и существует. Это важно и потому, что им должен быть освоен принцип наслаждения: пусть сработает и отгорит затяжная галлюцинация, которая не подкреплена реальностью. Все желания маленького ребёнка, несмышленыша должны всячески и максимально исполняться, чтобы он как-то закрепился в принципе наслаждения. Потом ему это очень понадобится, и отсутствие признанного детского самодержавия ничто не сможет компенсировать.
А вот реальность всегда успеет сказать своё жёсткое слово. Поэтому ребенку позволено то, что не позволено никому из взрослых, кроме тирана. Это нечто прямо противоположное опыту подчинения, но подобное имеет место до определенной стадии метаморфозы. Подобно тому как личинка в своё время неизбежно начинает окукливаться, так и здесь происходят некоторые видимые изменения, срабатывает определенная сигнализация, и наступает иное бытие, запускается другая культура – человек сформировался, у него есть желания. Когда же приходит полнота созревания, мы можем отыскать среди теневых практик очередную (противоположную) культурную стратегию, в рамках которой действительно требуется максимальное подчинение. Подлинная полнота проживаемых возрастов, которая и составляет сумму времен, предъявляемых к человеческой жизни, дает возможность обретения экзистенциального богатства. Ребёнок ведь нередко существует в социальной и психологической скудости, в своеобразном «минимализме», в унылой атмосфере битья по рукам и т. п. В результате засилья такого минимализма и формируется нечто минимальное. Случаются подлинно трагические вещи. Страшно, когда, например, ребёнок, растущий в семье алкоголиков ещё сам ни о чём не знает, но извне, даже беглым взглядом, уже видно, что он, скорее всего, обречён стать таким же алкоголиком. Кто-то выберется, но большая часть сгинет таким образом. Грустно сознавать неизбежное.
Отметим ещё один существенный момент, касающийся принципа наслаждения. Идея принципа наслаждения лежит в глубине утопического сознания. Когда мы читаем утопии, мы всегда видим попытку сконструировать общество, где этот принцип господствует. Собственно, и в Христовом завете – «Будьте как дети» – тоже присутствует скрытое настроение такого рода утопии. Это касается и золотого века, и рая, и коммунизма.
Яркое описание коммунизма мы встречаем у советского фантаста Сергея Снегова в романе «Люди как боги», где описывается общество будущего. При внимательном чтении поражает инфантильность людей коммунистического «завтра». Они дети, а роль папы и мамы, охраняющих их спокойствие, роль учителя играет сама система – некий гигантский сверхробот. У всех, конечно, имеются свои летательные аппараты, все летают и позволяют себе что угодно даже с риском для жизни. Они бесшабашно рискуют, так как знают, что в последний момент эта автоматическая кибернетическая система спасёт и не допустит крушения. Поэтому они могут вытворять всё, что хотят. Интересно, что утопия как таковая как правило инфантильна.
Так получилось, да и по замыслу нашего диалога вполне естественно, что мой коллега озвучивает начало негативное. Я же «обречен» поэтому подчеркивать положительные моменты.
Предлагаю такую формулу: «Что есть детство?
То же можно сказать и о детстве. Сколько мифов, расхожих сюсюканий в рассуждениях о слезинке ребёнка, о неиспорченности детской чистой души нашим взрослым миром, последующей неизбежной ложью! Поэтому это есть самое святое, поэтому во что бы то ни стало нужно не только оберегать и хранить, но и пытаться удержать в себе страну детства и пр. При этом такого рода заклинания препятствуют подлинно аналитическому рассмотрению. Например, мы забываем, что ребёнок в действительности представляет собой особую форму бытия – существо, которое отнесено к роду
Как обычно представляется детство под воздействием скрытой самоцензуры? Нам внушают со всех сторон картинку ностальгически прекрасного времени, когда деревья были большими, когда было настоящее высокое зеркало, куда можно было заглянуть и увидеть что-то интересное. Чудесный, очаровательный мир, из которого мы ушли и куда никогда не вернемся. Но если удержаться от такого рода ностальгических, внушённых и фальсифицированных воспоминаний и попытаться вспомнить: чем же оно, это
Прощание с детством идёт рука об руку с созданием текстов бытийной любви, которые можно на манер взрослых более или менее постоянно дополнять. То, что в мире полноценных взрослых личностей представляет уже отдельные сферы бытия, вроде политики, истории, упорядоченного повседневного расписания, для ребёнка тоже постепенно осваивается как игра в придуманную страну со своими законами, которые он сам создает. Эта история гораздо интереснее, чем та реальная история, оседающая в архивной пыли. Но она возникает именно как необходимость структурировать скуку, создать собственную бегущую строку новостей, которая позволяла бы с этим существованием мириться. «Избывать избыток» действительно чрезвычайно трудно. Соответственно, ребёнок слышит постоянные ограничения: отстань, не мешай, не до тебя. Или со стороны мира делаются попытки откупиться: вот тебе очередная игрушка, очередной «Сникерс». Ведь и вправду этот режим бытия, который есть естественное состояние детства, настолько энергозатратен для взрослых, в том числе для родителей, что они не могут там долго существовать, да и не рискуют этого делать. Родители очень любят своё дитя, но, чтобы играть с ним в полноценную игру, нужны колоссальные усилия. Поэтому, играя с ребёнком, взрослые обычно попутно пребывают на оставленной странице книги, додумывают какую-то свою мысль. Взрослый не может вмонтировать в игру полноту присутствия. А ребёнок всё время там, ему иногда не хватает взрослого, и он пытается его подтянуть, собрать всё отсутствующее, расфокусированное в этот же мир. Но чаще всего взрослому это быстро наскучивает. То есть мы имеем дело с двумя совершенно разными состояниями скуки. Одно дело – скука ребёнка с его предельной интенсивностью, другое – скука взрослого, связанная с тем, что он просто не привык к такой интенсивности проживания всего сразу. Взрослому очень важно оставить на потом какие-то моменты времени или определенной структуры происходящего. Ребёнок к этому не привык, поэтому он играет в игру до полного самоисчерпания, до внутреннего спонтанного самооскучнения.
В своей работе «По ту сторону принципа наслаждения» 3. Фрейд писал, что ребёнку нужно повторение – дети не любят новых сказок, ребёнок требует, чтобы рассказывали ту сказку, которую он уже слышал, ему нужны привычные игры и ритуалы40. Взрослому же, наоборот, требуется всё время что-то новое: например, невозможно в десятый раз слушать один и тот же анекдот, или ходить на одну и ту же пьесу, или читать одну и ту же книгу (хотя, собственно, почему бы и нет?). Но так ли уж далёк взрослый от детской любви к повторению? Если задуматься о таких моментах, как самотождественность истины (или, например, самотождественность вдохновения, откровения), то взрослый, когда он идёт на новую пьесу в театр или стремится к какому-то новому тексту, быть может, желает получить как раз то, что он уже получал. Другое дело, что он не может достигнуть этой самотождественности через буквальное воспроизведение текста, потому что он всё время откладывает и сравнивает с другим. Ребёнок же играет на тотальное изживание, то есть он не боится, что всё это исчерпается и станет ненужным, он так изживает первые моменты своей жизни, которые потом отбрасывает, подобно тому как змея сбрасывает кожу, выходя из неё обновленной. В действительности мы видим стремление к самотождественности подобного рода и у взрослых, только у взрослого
Конечно, это человек, один из населяющих реальность человеческого, но в каком-то смысле это иное существо, чем его преемник, живущий в том же теле и откликающийся на то же имя. Невзирая на тождество тела и тем более на другие меры тождества, принимаемые обществом, например удостоверение личности и прочие формы документированности (все эти меры призваны камуфлировать реально совершающиеся метаморфозы, они призваны к тому, чтобы все существа, живущие в этом теле, во что бы то ни стало втиснуть в единственную рамку, назвать одним именем и произвести таким образом некое противоестественное биографическое и автобиографическое отождествление), всё равно остаются обитатели разной степени призрачности. Но в результате этих усилий скрывается реальный факт неединственности духовных и душевных аватар, которые случаются в нашем теле. В этом смысле мы являемся ходячими кладбищами, где умер ребёнок, умер подросток, но остались призраки. В нас остался призрак умершего ребёнка – не совсем, конечно, умершего, он ещё произносит какие-то слова, иногда появляется, как прочие привидения, но все же он уже больше не населяет это тело. Разговор с призраком – это разговор особый.
Рассмотрим эти положения более подробно.
Во-первых, акцент сделан на аксиологическом аспекте: мы постулируем ценность всех возрастов. Это предположение не обосновано специально, но существенно для нас. Теперь мы специально говорим о ценности ребёнка. Ценность детства не ниже ценности взрослого, старика, подростка.
Во-вторых, обличительный пафос Александра Куприяновича направлен против того, чтобы ребёнка рассматривать как некий предмет восхищения, как некий объект красоты (ребёнок – это просто красиво, вне зависимости от ценностной наполненности). Я же полагаю, что это именно так: «красота ребёнка существует, и всё». Разрушит ли аналитическое рассмотрение онтологический факт красоты ребёнка? Не думаю.
Мы пока не подвергаем «желторотую машину» подлинно аналитическому рассмотрению, но нет сомнения, что существует в определённых обстоятельствах настороженность, отторжение, ужас и даже ненависть к ребёнку. Это чувство такого же порядка, как и восхищение красотой ребёнка. Вообще, наше отношение к возрастам (не только к детям!) преимущественно носит эмоциональный характер. Наша задача – перейти от эмоционального к рациональному, но не потеряв эмоциональной основы.
Но сразу перейти к рациональному мы не можем. Мы должны описать, каким образом эмоционально переживается ребёнок. И когда мы предполагаем, что это априорно положительное отношение к ребенку есть мифологическая структура, которую необходимо «поставить на место» путем рационального анализа, необходимо помнить о коварстве мифа. Миф не может быть снят или уничтожен сам по себе. Миф можно снять только мифом. В царской России существовала мифология монархии. Она была разрушена революциями 17-го года. Но разве это было «рациональным преодолением»? Нет! Мифология монархии была преодолена мифологией коммунизма. (Хотя, как мы видим, в историческом масштабе – ненадолго.) Сложность нашего национального положения заключается в том, что мы живём в этих двух мифах.
Что касается детства, то, подчеркивая мифологичность положительных эмоций, проявляемых по отношению к ребенку, нельзя забывать и о темной мифологии отрицательного отношения к ребенку. Ведь дети по меньшей мере могут быть заклеймены псевдорациональной формулой: «Они мешают нам жить». Мифологическая оценка ребёнка, как и представителя любого возраста, амбивалентна. Не только родители «мешают жить» детям, но и дети «мешают жить» родителям. В нашем аксиологическом анализе мы должны зафиксировать амбивалентность отношений к детству, как и к каждому возрасту.
Также здесь прозвучало, что нам надо избавиться от антропоморфизма при подходе к ребёнку. Причём под антропоморфизмом мы понимаем подобность не «человеку вообще», а именно подобность взрослому, который по умолчанию понимается в качестве «человека как такового». Но что мы можем противопоставить этому антропоморфизму? Оказывается, мы можем противопоставить ему техноморфизм, присутствующий уже в самом выражении «желторотая машина». Такого рода метафоры (антропоморфность, техноморфность, биоморфность) внешне – это формы пребывания эмоционального, но по сути – формы пребывания мифологического. У нас нет другого пути, кроме как отрефлексировать оперирование этими понятиями.
Таким образом, говоря об оценке, мы имеем в виду, что к ребенку мы по преимуществу и прежде всего относимся эмоционально. Критикуя положительные и отрицательные оценки, мы сходимся в амбивалентности, принимая существование того и другого как факт. Есть важная книга, автор которой – Януш Корчак, герой-гуманист, во время войны руководил детским домом, где были собраны еврейские дети. Когда нацисты захватили этот детский дом, они предложили отпустить его как известного и авторитетного педагога, в то время как детей было решено отправить в газовую камеру. Он сказал, что пойдет с детьми. Так вот у Я. Корчака есть маленькая книжечка «Как любить ребёнка»41. То есть если принять философское (подчеркну – именно философское) положительное отношение к миру, если мы
Александр Куприянович удачно тематизировал скуку в экзистенции ребёнка. Думаю, что отношения ребёнка и взрослого предстают как
1. Необходимо сформировать у ребёнка некие навыки самозанятая. Есть такое детское стихотворение Валентина Берестова «Как хорошо уметь читать! Не надо к маме приставать…». Чтение – это один из базовых цивилизационных навыков. Причём это некая фундаментальная структура не только для ребёнка, но и для взрослого, и для старика. Она любому грамотному человеку помогает преодолеть скуку и даже тоску. Ритуалы чтения и письма культивированы в эпоху осевого времени. Родитель и школа обязаны научить ребёнка читать (и писать, что в сущности две стороны одного и того же).
2. Есть такая фундаментальная структура, как общение между детьми. Кстати, я вспоминаю свое детство как тяжёлый и мрачный период. Я ни за что не хотел бы туда вернуться. Скука, страх, ужас, тоска, какие-то непонятные враги. Тяжелые, трагические переживания ребёнка вполне сравнимы с трагическими переживаниями взрослого. Одиночество есть некая фундаментальная проблема, возникающая в детстве. Проблема, которую мы не можем изжить до самой старости. Одиночество и вынужденное уединение корнями уходят в детство. Психологи показали, что талантливые люди, из которых потом что-то получилось, в детстве были одиноки, у них не было друзей. Но речь идёт не только о позитивном понимании таланта как способности создавать некие положительные ценности. Иуда Искариот, как утверждают, в детстве также был одинок. Испытание одиночеством означает закладывание неких фундаментальных структур в ребенке – это может быть одаренность, а может быть порок, несоциализируемость, способность к предательству.
И вдруг среди этой детской тоски одиночества возникает друг – мир как будто озаряется солнцем! Общение между детьми – это возможность приобрести друга – не взрослого, который будет тебя «догонять». Причём речь не идёт только об одном избранном, самом лучшем, друге, память о котором остаётся на всю жизнь. Детские компании, возникающие в играх, создают бесконечную радость детского бытия.
В связи с 3. Фрейдом Александр Куприянович затронул тему повторения. Да, жизнь ритмична во всех возрастах, и этот ритм есть база повторений. С этой точки зрения скука как нечто, свойственное всем возрастам, выражает инстинкт томления по новому, неопределенное тяготение к нему. Взрослые, подавляя зевоту, каждый день смотрят в СМК «Новости», понимая при этом, что, по сути, все это «одно и то же». Ведь им недосуг освоить всерьез современную историю, без которой «Новости» превращаются в пустое мелькание, да к тому же и в способ, к которому прибегают недобросовестные политики, чтобы манипулировать мнением телезрителей. Для таких взрослых уж лучше каждый вечер ставить диск с «Пятым элементом» Люка Бессона и пересматривать его, подобно тому как ребёнок без конца перечитывает сказки братьев Гримм.
Игры взрослого с ребёнком имеют не только такой безнадёжно трагический момент, как обрисовал Александр Куприянович. Подчас они интересны и взрослому. Ведь в сущности повторение игры – повторение себя в детстве, театр, в котором мы разыгрываем свое детство. Мой ребёнок остался внутри меня и ищет повода обнаружиться. Когда я с сыном мастерю кораблик, на несколько дней отложив «важные дела», а потом мы идем его запускать в пруду, я убеждаюсь, что родители порой увлечены игрой наравне с детьми, а то и больше детей. Так что не всегда отношения взрослых и детей сопровождаются взаимной скукой. Так, не случайно на рекламах магазинов, где продаются радиоуправляемые модели, всегда изображаются взрослый и ребёнок. Коварные продавцы знают, что именно взрослый принимает решение о такой дорогой покупке и что в душе взрослого есть пронзительные струны, отзывающиеся на этот безумный призыв.
В скуке ребёнка, конечно, есть и отрицательный момент, состоящий в том, что, в отличие от взрослого, ребёнок не владеет своим временем. Отсюда и непоседливость ребёнка – он не умеет терпеть: «мы хотим сегодня, мы хотим сейчас». А если сейчас нельзя, наступает психологическая катастрофа. Собственно, взросление – это приобретение искусства терпения. Взрослые, которые «не могут терпеть», инфантильны. Это не значит, что они уже всё прошли. Может быть, они только по верхам проскакали. И это вовсе не свидетельствует о том, будто они быстрее развиваются. Вообще говоря, каждый возраст по-своему работает со временем. Нет общечеловеческого времени – в каждом возрасте время своё. Есть время ребёнка, когда день представляется бесконечно протяжённым, когда утро есть целая эпоха, вмещающая множество событий, когда день блаженно долог, а вечером не хочется ложиться спать, потому что отход ко сну воспринимается буквально как смерть, смерть сегодняшнего дня. У старика же годы летят как семечки. По-видимому, это связано с механизмами организации времени, отличающимися в разных ситуациях, в частности с организацией повторения.
При этом репрессии идут параллельно с охранительными мерами – детство надо поддерживать. Мы устроены и запрограммированы так, чтобы обеспечить детству некий комфорт, чтобы этот участок экзистенциального конвейера работал правильно, но одновременно его правильная работа сопряжена с множеством нюансов, в том числе нюансов антропоморфизма.
Почему я говорю об антропоморфизме? В каком смысле? Обычно антропоморфизм означает некую предписанную в соответствии с человеческим разумением линию поведения. Например, мы предполагаем, что кошка затосковала или что-то решила. Вспомним любимую позитивистами пчелу, которая целесообразно действует, значит, она должна быть умной; но наша умная пчела на самом деле будет продолжать складывать нектар в соты, даже если донышки у них выломаны. Простейший эксперимент показывает, что антропоморфизм был ошибочным, что пчела – это «машина». Но в значительной мере машина – это не так уж мало, как нам говорят Ж. Делез и Ф. Гваттари. Хотя машины и являются чем-то механическим, во-первых, сущность техники не есть нечто техническое, во-вторых, использовать машину всё равно может только нечто живое.
Рассмотрим пример действия ребёнка как «вопрошающей машины» – применительно к возрасту почемучек. Ребёнок начинает интересоваться: почему птички улетают на юг, почему французы говорят по-французски, почему облака похожи на медведей; он способен задавать один вопрос за другим, и взрослые (особенно если они детские психологи), исходя из законов гуманизма, могут подумать, что это возраст чрезвычайной любознательности по отношению к миру, что для ребёнка так важно узнать новое. Но не будем спешить, лучше подойдём к этому вопросу с другой стороны. Когда маленький ребёнок опрокидывается на спину и начинает кричать или стучать ногами, понятно, что он пытается воздействовать на взрослых, однако этот механизм воздействия обычно резко пресекается. И он понимает, что так на взрослых воздействовать нельзя, это «не работает». Тогда примитивный механизм постепенно совершенствуется. Например, ребёнок замечает, что. если надавить на куклу, она может издать какие-то звуки – скажет «мама». И, исходя из своей детской интенсивности, он начинает без конца на неё давить – любому взрослому давно бы уже это надоело. Если нажать на куклу, она скажет «мама» или «уа-уа», а если задать взрослому вопрос «почему?», то взрослый, как бы он ни спешил, скорее всего что-то ответит, обратит внимание – издаст некие звуки. Ребенку неважно, что конкретно ему ответят – о том, что французский язык относится к индоевропейской группе, либо о правилах зимовки птиц, – по большей части ребёнок и не слушает наших объяснений. Он спешит задать новый вопрос: «почему?». Просто ему таким образом удаётся манипулировать вниманием взрослых. Он знает: я на куклу нажал – кукла издала звук, а вот я нажал на своих родителей – и они какие-то звуки издают, обращают на меня внимание. Я нахожусь в центре вселенной, и нет ничего важнее этого. Мне не скучно, я главный персонаж, именно на меня обращают внимание – и такой мир надо удержать. Ребёнок продолжает играть роль почемучки, но этот механизм, в отличие от опрокидывания на спину, «работает» вполне успешно. На него все попадаются и «подкармливают» детское квазилюбопытство, которое на самом деле есть не более чем проявление «вопрошающей машины». Если ребёнок просит дать ему конфету или прокатиться на карусели, он может нарваться на отказ, на то, что ему прикажут уйти. Если ребёнок задает «любознательный» вопрос, высока вероятность, что ему внимательно ответят, да ещё и похвалят за любознательность. Поэтому он и движется этим путем. Это иное существо, заброшенное в другой мир.
Различие между
Меня в своё время в книге Леонида Пантелеева «Наша Маша» поразил забавный пример, который я потом проверил на своих детях – и он совершенно точно работает. Можно ли научить ребёнка нравоучением? Взрослому порой кажется, что исходным моральным суждением можно, например, пробудить в детской душе отзывчивость, жалость к младшим, хотя на самом деле жалость имеет совсем иную природу (тему детской безжалостности мы вообще вынесем за скобки). И вот там описан такой случай с Машей, дочерью писателя. Желая развить в ней совесть и, так сказать, моральность, отец всё время читал ей нравоучительные сказки, например «Кошкин дом» С. Маршака. Там есть замечательный эпизод, когда кошка просится ко всем в гости, так как у неё дом сгорел, и никто её не пускает, кроме котят, которых она до этого выгнала. Папа сделал упор на то, что кошке стало стыдно… Понятно, что взрослый хотел извлечь элементарное моральное суждение. Вроде бы всё получилось. Маленькая Маша понимает, как стыдно кошке за её прежние поступки. Но однажды папе пришло в голову спросить, а почему, по мнению Маши, кошке стало стыдно. Каково же было его удивление, когда прозвучал ответ: «Наверно, она пи-пи в штанишки сделала». То есть мы понимаем, что представления папы о формировании стыда были, мягко говоря, преувеличены. Это и есть антропоморфизм. Мы постоянно подставляем своё антропоморфное сознание, сознание иного существа тем существам, которые ещё даже не окуклились, не говоря уже о том, чтобы родиться в новом теле, в теле
Но отметим, что в действительности сам экзистенциальный конвейер, с помощью которого мы можем описать эту цепочку метаморфоз, перерождений, когда в одном и том же теле, хотя и растущем, последовательно пробуждаются разные существа, сохраняющие некоторую память друг о друге, а иногда и не сохраняющие (чаще всего это поддельные воспоминания), «работает» не только на поощрении, но и на некоторых механизмах противодействия. Например, наказания, которым подвергаются дети, те «обломы», которые они встречают на пути своего неограниченного желания, тоже представляют собой неминуемые моменты. Речь идёт о следующем: взрослому, конечно, скучно участвовать в полноценной детской игре, и рано или поздно он из неё выходит, возвращая ребёнка к реальности (принципу реальности), и в результате экскурс в фантазию оказывается кратковременным. И кажется, что ребенку горько и плохо. В голодные 90-е годы я подрабатывал домашним детским учителем в семьях так называемых «новых русских» – обучал дошкольников чтению, письму, счёту, английскому языку. Программа была достаточно простая. Я строил обучение через некую непрерывную суперигру: допустим, диван является океанским кораблем, мы в плавании, везде приключения, но переход от одного приключения к другому связан с выполнением определённых заданий (знать, как называется буква, как она читается, сколько будет 2 + 3) – иначе не вырваться из пиратского плена. В действительности, если взрослый внимателен и инвестирует полноту присутствия, то два часа для ребёнка пролетают мгновенно и между каскадами приключений он получает инъекцию любого знания, и за полгода его можно научить беглому чтению и многим другим вещам. Но что при этом происходит? А происходит странная «шизофренизация» маленького человечка – ребёнок вдруг впервые в жизни незапланированным образом (так как это не запланировано экзистенциальным конвейером) подпадает под такой принцип наслаждения, где ничего не пресекается, всё идёт в спонтанном приключении, к тому же взрослый наворачивает одно приключение за другим. Для ребёнка это утроенная страна чудес, и, хотя он быстро всему обучается, фактически он живет только в этом мире, в остальное время он фактически впадает в анабиоз. Меня дважды выгнали не потому, что я не справился с задачей обучения, а потому что ребёнок переставал спать, он уже никого не видел, только ждал, когда наступит время, придёт учитель и можно будет жить настоящей жизнью. И в этом действительно есть реальная опасность. Я-то по два часа три раза в неделю выдерживал с трудом. Но если эти «окна», полные свободы, не захлопываются, если мы представим себе, что это не шесть часов в неделю, а значительно больше, то ситуация «шизофренизации» неминуема. Она неминуема, если принцип реальности не инсталлируется вовремя, в надлежащий момент. Казалось бы, мы уделяем ребёнку максимум внимания, инвестируем всю полноту своего присутствия – но добра не жди. Конечно, какие-то навыки он получит, но всегда существует опасность того, что не привьётся принцип реальности, и ребёнок так и останется на путешествующем участке конвейера, который неизвестно куда выведет. И в каком-то смысле эта опасность в ослабленной форме реализуется в виде параноидальных устремлений так называемых домашних детей, которые привыкли, что в их распоряжении много книжек, на них никто не кричит, с ними играют, устраивают им интересную жизнь, но в результате они не проходят негативных участков конвейера. Игровые компании сверстников устроены чудовищно – по принципам примитивного общества, но они также необходимы для формирования всей полноты мерности определения субъекта. Опасно пропускать важные участки экзистенциального конвейера, без них не формируется полнота тех качеств, которые нужны на следующих этапах метаморфоз. Эти бедные домашние дети, хотя они и могут оставаться творческими людьми, очень часто наказываются пожизненным несчастьем, неумением постоять за себя и другими сопутствующими обстоятельствами именно потому, что конвейер в этот раз, в их случае, сработал нетипично. В итоге странным образом получается, что невнимательность родителей, их пофигизм и невозможность полноты инвестиций в детское воспитание (негативные участки конвейера) могут сыграть положительную роль в том, чтобы в конечном счёте получилось полноценное существо, чтобы весь цикл метаморфозы был своевременно завершён и наконец можно было бы сдать вахту, которую потом подхватит сама жизнь. И ведь уникальных моментов в любом случае окажется много, так что этого человека мы не спутаем ни с кем другим. И среди этой уникальной непохожести, по-видимому, разброс загрузки экзистенциального конвейера чрезвычайно важен. Каждое микроскопическое различие в первичной загрузке, в первичной фазе воспитания оборачивается важнейшими личностными нюансами. При прочих равных условиях очень важна длительность участков суперигры. По большому счёту, чем они больше, тем больше творческий потенциал, способность творить воображаемые вселенные. Но важно, чтобы эта суперигра отсутствовала в предельные моменты инициаций, ибо тогда возможен сбой вменяемости и невоспроизведение принципа реальности, суперигра должна быть максимальной до такой степени, до какой её можно себе позволить. Хотя этой степени никто не знает, поэтому и не отслежены последствия непрерывного времяпрепровождения за компьютером, где в принципе виртуальный мир организован достаточно эвокативно. Он может вовлекать в себя, как в воронку. Эта воронка воздействует на детский возраст, но, к счастью, недостаточно персонально – там совсем не всё о тебе и для тебя, и за счёт этого там тоже возможно спонтанное оскучнение.
Хотя на данный момент у нас ещё нет примеров взрослых людей, некогда вовлечённых в компьютерные игры. При этом ясно, что, если потакание расфокусированному воображению будет усиливаться, это чревато сбоями в двухтысячелетием конвейере детского воспитания. Поскольку мы не знаем, чем грозит каждый конкретный сбой, остается некоторая тревога.
Вернёмся к рассмотрению человека как множественности существ, прикрепленных к одному телу. Проблема иллюзии в том, что тело одно, и за него идёт борьба – разные ego-конструкты требуют предъявления к проживанию, они ведут борьбу за моторику, за речь, за узкое место в нашей телесной оправе – кто-то побеждает, потом эта психическая инстанция исчерпывается, и следующая предъявляет себя к проживанию. Совокупность этих предъявлений мы называем детством, но, как говорил М. Хайдеггер, весь вопрос в том, кто говорит, кто играет, на каком участке конвейера мы находимся? В зависимости от этого и следует ответ. Есть собирательное детство, есть полезная мифологема под названием «детство» или «счастливое детство». Мы не станем отрицать её полезности – она выполняет конструктивную функцию. Но доколе можно воспроизводить этот принцип восхищения и доколе можно тупо ему следовать? Неплохо бы всмотреться, из чего он состоит.
Обратимся ещё раз к экзистенциальному конвейеру и к его подстраховке, благодаря которым все ипостаси, подразделения автономны, но предполагают постепенное неминуемое проявление человеческого в человеке. Мы отказываемся от представления об элементарном биографическом единстве, от неких «безвозрастных» особенностей
Пойдём дальше. Многим доводилось наблюдать такие моменты. В поезде или в кафе находится мама с ребёнком, например, это трех– или четырехлетняя девочка. В кафе сидят люди и разговаривают. Вдруг все слышат, как мама обращается к дочери: «Если ты уронишь мой телефон, я не знаю, что с тобой сделаю». Девочка пытается спорить, но тут же слышит другое: «Мороженое ты так и не доела, а кто просил мороженое?» Или: «Перестань жевать соломинку, веди себя прилично». Эти слова произносятся нарочито громко. Если в поезде едет ребёнок и мама, скорее всего весь вагон будет слушать беседу мамы с ребёнком. Что же заставляет нарушать всеобщую пристойность? Заставлять всех тебя слушать? На первый взгляд, это действительно забота о ребенке, стремление ввести его в рамки «приличного» поведения. Но по сути перед нами легитимированный эксгибиционизм. Ведь эта женщина не имеет других шансов привлечь к себе внимание публики. Она могла бы, например, встать и прочесть прекрасное стихотворение А. С. Пушкина, но ведь никто не будет слушать. У неё есть другие шансы индивидуального
Таким образом, путем аналитического усилия мы действительно раскрываем и этот участок конвейера, где ребёнок используется в форме презентации (разумеется, самопрезентации) со всеми вытекающими отсюда последствиями. Расскажу одну замечательную историю, которая несколько лет назад произошла в Москве в холле гостиницы «Измайловская» на 12-м этаже, где проходили философско-поэтические чтения. Чтения продолжались долго, когда они закончились, были накрыты столы, и участники получили возможность пообщаться. Но внезапно какая-то неприметная женщина выдвигает стульчик, ставит на него ребёнка и говорит: «А сейчас мой Давидик вам почитает стихи. Вы получите просто фантастическое удовольствие, потому что он сочиняет их с детства». И Давидик ничтоже сумняшеся начинает читать свои стихи, которых у него оказалось много; читает пять, десять минут, все поэты молчат и терпят, как говорится, «водка в рюмках стынет». Пару раз, правда, Давидик, пытался улизнуть, но мама говорила: «Нет, тебя же все слушают». Когда все поняли, что поэтический арсенал Давидика неиссякаем, встал великий русский поэт Иван Жданов, ударил по столу кулаком и заявил: «Я сейчас вашего Давидика вышвырну в окно. И крикну, чтобы не ловили». Женщина хватает Давидика в охапку и кричит: «Хамье, быдло, вы только прикидываетесь интеллигенцией». Остальные молчат, потому что на самом деле каждому хотелось вышвырнуть Давидика, но никто не решился это озвучить, и, если бы не смелый поступок Ивана Жданова, всё бы могло так и закончиться. Он просто реализовал волю всех и пресёк действие симулякра как минимум третьего, а может быть, даже и четвёртого порядка, фактически ввёл ситуацию в рамки. Надо сказать, что в рамках этой пирушки даже самому Жданову никто не дал бы читать свои стихи больше пяти минут.
Но как это можно интерпретировать, с чем сопоставим этот участок экзистенциального конвейера? Разумеется, здесь тоже присутствует форма самопрезентации – гиперизбыточная. Ясно, что такая мама будет пропихивать своего ребёнка везде и всюду. Рано или поздно этот Давидик сам окажется за этим столом признанности. Но, с другой стороны, получается, что эта гиперопека принимает форму радикального внутреннего травматизма. Вместо стишков, которые сочинял Давидик, могла быть, например, скрипочка, ради которой он должен был положить всю свою жизнь. По большому счету, при обеспечении такого рода форм презентации, в действительности происходит некая подмена воли. У такого ребёнка собственная воля оказывается в значительной степени разрушена, а сфера задач заполнена экспектациями родителей: либо тебя будут слушать, либо ты опозорил всю мою жизнь; либо ты будешь играть на скрипочке, либо знать тебя не желаю. Как правило, эта гиперопека оборачивается несчастьями в последующей жизни, потому что это вечный источник комплекса неполноценности, вечная недовыполненности имплантированных родительских ожиданий, и можно сказать, что эта сверхзаботливая мама на самом деле осуществляла чрезвычайно травматическую процедуру – это была интоксикация, которую потом очень тяжело избыть. И если этот участок конвейера продолжает функционировать дольше положенного срока, интоксикация возникает с неизбежностью. По-видимому, всему своё время.
В развитие этой темы хотелось бы, во-первых, обратить внимание на существенное отличие отношения к ребенку в новоевропейской цивилизации и в традиционных культурах. Речь идёт о том, что все традиционные цивилизации рассматривают детство как абсолютный недостаток. Например, в буддийской философии вся система образования направлена на то, чтобы эту инфантильность изжить43. Новоевропейская цивилизация двойственна: с одной стороны, она инфантильность культивирует. Одна из целей этого культивирования – инициирование новаторства, поскольку ребёнок есть новатор по определению. Кроме того, для массового общества полезно культивировать инфантилизм, так как это облегчает подчинение очень больших коллективов. Парадоксальным образом эти цивилизованные иерархии подчиняются простым формулам вроде: «мы ваши отцы, вы наши дети». С этой точки зрения жёсткое противостояние «взрослые-дети» на социетальном уровне весьма симптоматично и, главное, удобно.
Во-вторых, присмотримся внимательней к значению ребёнка для взрослой среды. Всякий инфант всегда
Вундеркинды присутствуют и у нас на философском факультете – есть ведь зачётные книжки без четвёрок. Это своего рода томление по чуду – Wunder Kind. Это томление по чуду взрослых требует встречной отваги, дерзости со стороны ребёнка. В рассказанной истории ведь какова потрясающая молодая мама! Вряд ли ей было легко пробраться в это философско-поэтическое собрание. Не то чтобы она хотела осчастливить поэтов, она хотела заявить о себе (ну и заодно, может быть, немножко и «осчастливить» их, открыв им подлинное чудо поэзии). И это ей удалось – ведь, возможно, Иван Жданов почувствовал, что время его уходит, что на смену ему идёт Давидик, как это написано у А. С. Пушкина: «Мне время тлеть, тебе цвести». А в целом Александр Куприянович тематизировал не только проблематичность, но и трагичность хорошего отношения к ребёнку.
Давайте прежде всего разведём понятия «нравственный анализ» и «морализаторство». Морализаторство возникает тогда, когда мы применяем некоторые, вообще говоря, правильные моральные положения вне зоны их действия… Морализаторство – это распространённая риторическая фигура или форма демагогии. Мой любимый пример из И. Ильфа: «зачем бить жену в воскресенье, когда есть понедельник, вторник и т. д.»? Физическое насилие в семье недопустимо вообще, но в данном случае морализаторства вопрос смещается на то, в какие дни оно будто бы «допустимо», а в какие дни – недопустимо. Нравственное негодование в данном случае направляется по ложному пути. Думаю, что у Александра Куприяновича нет морализаторства, как, надеюсь, его нет и у меня. (Хотя, кто может в полной мере за себя поручиться?) Ни у него, ни у меня, вот уж это точно, нет «нравственного негодования». Есть улыбка, ирония, смех, но нет «нравственного негодования». При этом наши моральные точки зрения, как я уже сказал, существенно различны.
Но обратимся к «Мифологиям» Ролана Барта, к описанному им знаменитому случаю Мину Друэ, когда речь шла о стихах 8-9-летней девочки, вся прелесть которых была лишь в том, что они принадлежат именно ей45. Поэтому их и читают с удовольствием, а если бы выяснилось, что они принадлежат другому поэту, вся их прелесть была бы утрачена. Дело в том, что вундеркинд – это несчастное сознание. Есть вообще «несчастное сознание» в гегелевском смысле, а есть удвоенное несчастное сознание, которое имеет отношение к «комплексу Давидика». Ведь было столько восторгов мира: ах, как мальчик играет на скрипочке, как играет в шахматы, какие девочка пишет стихи! Но что дальше? А дальше с этими способностями ничего не происходит, они, как правило, не развиваются. Российский писатель и публицист Татьяна Москвина определяла понятие гения так: гений – это тот, кто не развивается. Гению все дано сразу – он может только это предъявить, удачно или не очень. В ещё большей степени это относится к вундеркинду. Везде, где есть становление, вундеркинд отступает. Это тот момент, когда вундеркинд становится «киндер-сюрпризом». Быть вундеркиндом почетно, но не менее трагично. Один мой знакомый пытался в глухой деревне уговорить местных жителей поработать на постройке дома или в качестве охранников, но встречал непонимание. И больше всего его поразило, что, когда он смотрел в глаза местным детям (в «светлые очи»), он понимал, что пройдёт не так много лет, и они все будут такими же. И ничто не может этого изменить. Вот это ощущение ужаса того, что должно совершиться, на другом полюсе соседствует с глазами вундеркинда. Мы видим, как ему рукоплещут, когда он играет на скрипочке либо ставит мат чемпиону мира, но если мы экстраполируем ситуацию на десять лет вперед – какой будет ужас, когда его все забудут! Есть, конечно, шанс, что что-то сохранится, но именно в силу компактности и отдельности коридоров схватывания, скорее всего это будет означать усиление несчастного сознания. Отсюда вытекает особая значимость экзистенциального конвейера – детство, воспитание, чередование замедлений и ускорений – сотни поколений, проходя по нему, отсеяли все вредные мутации. Всякое опережение и отставание, как правило, наказуемо, причем жесточайшим образом. Хотя именно оно посредством неотенической революции может произвести и радикальные перемены в обществе, но горе тому, через кого это свершится. Именно в силу того что здесь возможность опережения не столь велика, как хотелось бы, любые абстрактные правила логоинъекции опережающего развития в духе Л. С. Выготского почти всегда чреваты неизбежным возмездием за счет чего-то очень важного упущенного – упущенных других, может быть, нечётных участков, где, например, вместо логоинъекции происходит вторжение насилия; или вторжение дворовой компании, восполняющей по мере сил отсутствующую инициацию. Если этого насилия не произойдет, то, с одной стороны, вроде бы ребёнок убережён от травмы. Но, с другой стороны, это означает усиление несчастного сознания, потому что жизнь неизбежно отомстит за оставшийся инфантилизм, за этих «книжных» детей, все ещё живущих в мире своего воображения жизнь будет им безжалостно мстить, потому что какой-то важный участок оказался пропущенным. И хотя на первый взгляд задача педагогов была в том, чтобы оградить их во что бы то ни стало от этого участка, в действительности, просто исходя из того что до сих пор род человеческий не перевелся, мы должны понимать, что зря ничего не бывает. И это «сотое» поколение означает форму того, что любая так называемая педагогическая психология или детская психология (как бы она себя ни позиционировала в качестве последнего слова науки) мгновенно устаревает, а какие-то основополагающие вещи, напротив, вновь и вновь торжествуют, и поэтому показывают свою значимость.
Зависть конструктивно работает, когда гениальность проблематична, если перед вами настоящий гений, зависти уже нет. А. С. Пушкин был гением, Давидик, очевидно, нет. Рассмотрим положение о вундеркинде применительно к студенческой жизни. Диплом – это существенный текст и в экзистенциальном плане. Здесь, если присмотреться, выражаются глубинные интуиции человеческой индивидуальности. Для очень многих дипломное сочинение бывает лучшим текстом. Разве редкость, что диплом блестящий, а докторская, если она состоится, очень и очень посредственная? Незнание студента – это его защита. Молодой человек, в отличие от опытных преподавателей, бесхитростно и нечаянно обнаруживает свою интуицию. И здесь же, как неминуемое следствие, мы должны тематизировать зависть как фундаментальный тип отношений между поколениями. Причём завидуют не только старые молодым, но и молодые старым.
Рассмотрим эту ситуацию в аспекте всеобщности. «Все дети гениальны» – это одна из самых расхожих банальностей, ни добавить, ни прибавить, но в этом есть доля истины, которая на самом деле необъяснима. Окно всемогущества, «окно» всезнания открыто «от двух до пяти». В современной психологии устанавливают ещё более жесткие рамки. Для детской психологии очевидно, что в этом возрасте ребёнок, а именно то существо, которое в данный момент находится перед нами на конвейере, способен к таким вещам, к которым никогда больше способен не будет. Если в это время вокруг него говорят на разных языках, он способен выучить до пяти языков. В это время происходит квалификация символического путем метаморфоз – он обучается чтению и письму. Обучение чтению и письму неграмотного взрослого требует намного больше усилий, и навык свободного чтения никогда усвоен не будет. Но возникает вопрос: почему это «окно» захлопывается? Это необъяснимо. Можно ли найти средство, чтобы это «окно» не захлопывалось (ведь оно было, это «окно» мы были существами, для которых всё было открыто)? Почему нейрофизиологи всего мира занимаются всякой ерундой, почему они не концентрируются на задаче предотвратить это «захлопывание окна»? Тем более, эта реальность была предъявлена к проживанию. Но мы можем сказать, что задраивание шторами этого окна, его блокировка в каком-то смысле есть величайшее иммунологическое достижение, потому что тем самым перекрывается импринтинг. Поскольку раннее детство больше всего основано на восприятии родного языка, материнской культуры, всё, что было вокруг, запечатлелось навечно. Всё остальное будет запечатлено как избыточное, иное, иностранное. Представим себе прекрасную Америку с её оружием массового обольщения Голливудом – как прекрасно быть американцем! Какие там мультики, Диснейленды – как же не стать американцем! Но что-то препятствует. Препятствует то, что надо учить чужой язык (многих это останавливает). А если бы не захлопнулось «окно»? Где бы мы взяли сил для экзистенциального сопротивления? Тогда бы оружие обольщения (Голливуд) смогло бы распечатать архетип американца во всех социальных телах. Если нет даже языкового барьера, то просто нет никаких сил сопротивления. И, согласно концепции М.К. Петрова (на мой взгляд, самой глубокой концепции антропогенеза46), вероятнее всего, в какой-то момент была сформирована матрица блокировки, для того чтобы наличествовали не только обладатели оружия массового обольщения, но и каждый народ, каждая культурная монада смогла бы существовать сама по себе, хранить свою культуру. Для этого очень важно сохранить раннюю блокировку импринтинга, пресечь это «окно». Благодаря этому сохраняется множественность культур. Вторичное трудное заучивание того, что могло быть усвоено так легко, даёт нам свои преимущества: преимущества усилия, понимания – то, что невозможно обрести в импринтинге. То есть сначала мы возмутимся: как же так, почему ребёнок это может, а мы нет? Но потом мы поймём, что в том «окне», на том участке конвейера это было необходимо, но если бы этот участок сохранился и дальше, то скорее всего это привело бы к гораздо большим бедам, нежели к плюсам и выигрышам, как могло бы показаться на первый взгляд.
Во-первых, хотелось бы подчеркнуть важную идею относительно специфики детства в плане задатков. В романтической форме это звучит так: в детстве все талантливы. Но детство, собственно говоря, есть форма существования таланта: всякий ребёнок талантлив по определению, а всякий талант по определению ребёнок. Поэтому сохранять детство, – это сохранять талант.
Во-вторых, детство – это время, когда происходит импринтинг религиозности в широком смысле. Детство задаёт религиозный импринтинг. Это время формирования религиозности. Разумеется, сказанное относится и к этнической самоидентификации. Особенно там, где религиозность не на первом месте, но более значимо этническое начало. Спрашивают знаменитого футболиста Андрея Аршавина: «Вы религиозный человек, к какой принадлежите конфессии?» Он бесхитростно отвечает: «Я русский, и, стало быть, православный». Михаил Прохоров говорит в беседе с В. Познером: «Я атеист, так как я из атеистической семьи».
В-третьих, применительно к детству особый акцент следует сделать на непоправимости течения времени. Люди чаще всего правильно понимают, что, если в детстве не успел, всё потеряно. Отсюда и безумие мамы, заставившей Давидика читать стихи. Ведь будь ему лет на восемь больше, его бы просто не выпустили на трибуну. У ребёнка же есть шанс – успеть прокукарекать, пока «окно» не захлопнулось.
В-четвёртых, значима фундаментальная связь детства и языка. Детство – это не только органическая талантливость, но и время схватывания языка, когда язык воспринимается и усваивается как целое. По сути это единственное время, когда можно выучить язык. Поэтому полагаю, что детству дан не только
В-пятых, на фоне детства уже констеллируется фундаментальная зависть между поколениямию. Это стихия, с ней ничего нельзя сделать. (С одной стороны, Авель младше Каина, и он гибнет в этой стихии зависти, с другой, – сыновья в эдиповом комплексе бессознательно нацелены на убийство отца.)
Теперь, рассмотрев основные моменты детства, мы переходим к следующему периоду, который традиционно рассматривается как часть детства, но представляет собой качественно иное явление, – а именно периоду отрочества, или тинейджерства.
Ребёнок, или взрослый, или…
Я благодарен Александру Куприяновичу, что он обратил моё внимание на ключевую значимость сюжета тинейджеров, так что авторство этой главы в основном принадлежит А. К. Секацкому. Подчас говоря от себя, я повторяю идеи, слова и обороты моего младшего коллеги.
В курсе лекций по «Философии возраста» мы обычно предлагаем тему «Подростки» после разговора о взрослости.
Во-первых, такая «произвольная» (не соответствующая хронологии) расстановка возрастов подчеркивает, что отрочество представляет собой наиболее сложный сюжет. Подростковый возраст насыщен двойственностью и неопределённостью, в нём есть рецидивы детства и предчувствие взрослости, моменты которой можно не разглядеть, если не ознакомиться с ними предварительно.
Во-вторых, в каждом человеке в любом возрасте таятся все возрасты в снятом или в зародышевом состоянии, а потому само строго хронологическое изложение возрастов может породить иллюзию строго линейного восхождения от детства к старости. Именно в возрастах человеческой жизни «воспоминание о будущем» оказывается типичным явлением. Но в данной монографии мы всё-таки сделали уступку линейному рассмотрению возрастов и поставили рассмотрение отрочества сразу за детством.
Возраст отрочества демонстрирует внутри себя фундаментальную интенсивность, предстающую как однократность, необратимость и, следовательно, непоправимость, которая ещё не могла быть осознана в детстве. Подросток впервые ясно чувствует, что он ответственен за свою судьбу, которая зависит от его решений, от его решимости, от его поступков. История его жизни представляется ему как череда кайросов, т. е. подходящих моментов. Кайрос есть такое «счастливое мгновение», когда возможна удача, которую, увы, можно упустить. Но возможна и неудача, причем такое упущение невосполнимо.
Валерия Гай Германика сняла фильм «Девочки» о московских школьницах четырнадцати-пятнадцати лет. Похоже, что съёмки проводились с помощью «вживленного» наблюдения: девочки постепенно забывают о камере, а сам фильм начинается с момента, когда она исчезла из вида. Это кино трудно с чем-либо сравнить по степени откровенности. Все эти красивые девочки на первый взгляд мамины дочки – пока они не собираются в подъезде и не пробуют распить бутылку и покурить план. И они ведут свой экзистенциальный спор – спор о сущем, ради которого можно перерезать себе вены, дойти до края. Ведь в четырнадцать лет проиграть спор о сущем означает полную катастрофу. Затем, лет в семнадцать это нелепое, чрезвычайно уязвимое существо само отомрет, но оно может непоправимо отмереть вместе с телом. И очень важно этого не допустить. Каков же этот спор о сущем? Одна девочка предъявляет обвинение другой: «Ты украла мой стиль». Это страшное обвинение. Вторая начинает оправдываться, что она ничего такого и не думала… Дело доходит чуть ли не до кровавой разборки, и мы понимаем, что здесь-то и «присутствует» Гамлет. Вопрос, кто украл чей стиль, в четырнадцать лет страшно важен. Потом, может быть, он сменится другим страшно важным вопросом, а может быть, и не сменится. В действительности первичная идентификация, которая происходит на этих площадках, важна почти на уровне структурной антропологии К. Леви-Стросса, потому что она предполагает резкое размежевание: я принадлежу к племени (к субкультуре) гламура, а ты девушка эмо. И если ты этот выбор осуществила, ты, соответственно, принимаешь на себя все аксессуары, все связанные с этим необходимости. В восемнадцать лет над этим можно посмеяться, но в четырнадцать не стоит, тут все до полной гибели всерьёз. Сумел доказать свое право на стиль – состоялся, не сумел – пропустил эту экзистенциальную площадку и, может быть, потом ты её никогда не компенсируешь.
И ещё: почему тинейджеры получили эстетическое всевластие, почему современная эстетика вся сплошь тинейджерская? В значительной мере благодаря тому что только для них это по-настоящему серьезно. Их первичная самоидентификация остается архетипом современного искусства, ибо речь идёт не о завитках стиля, а о полной гибели всерьёз, об экзистенциальных предъявлениях, которые нельзя игнорировать. Именно на этой стадии в структурной антропологии возникают бинарные оппозиции, как это описывает К. Леви-Стросс48. Сегодня такое можно наблюдать где-нибудь в подъезде, если удастся так организовать съёмку, как это удалось Гай Германике. Другой её фильм называется «Все умрут, а я останусь». Это уже игровое кино, оно не имеет той первозданности первой короткометражки.
Страх, сопровождающий любой возраст, у подростков принимает особую форму. Это страх быть «не таким, как все», страх по поводу мнимых уродств. Мальчики и девочки, став взрослее, стремятся быть похожими на свои идеалы. Они подчас принимают свою внешность за «нестандартную», а значит, за некрасивую. Этот страх навязчив и приносит серьёзные страдания. При этом подросток, как правило, скрывает опасения по поводу своей внешности от близких и друзей, не хочет (или даже не может) обсуждать эту проблему.
Тинейджер перестаёт выходить из дома, начинает прятать своё лицо или другую несовершенную, по его мнению, часть тела. Этот страх может настолько сильно завладеть подростком, что любые другие жизненные интересы (учёба, развлечения и т. п.) отходят на второй план.
С точки зрения движения по возрастам отрочество – это время инициации, а с точки зрения внутреннего переживания это время
Что предшествовало инициации в традиционных обществах? Готовность к посвящению всегда предполагала короткий период изоляции. Подростки иногда на полгода (но, как правило, на более короткий период) выводились из социума в лес, иногда на остров (это практиковалось, например, у меланезийцев). В удалении от общества все процессы брожения, внутренней враждебности (античеловечности) предоставляются самим себе, для того чтобы они «перегрелись», отбушевали, причем желательно, чтобы это происходило в ускоренном режиме в безопасном месте. По сути уединённые отстойники инициации – это полигоны. Как саперы увозят мины, чтобы их взрывать в специальном месте, так же увозят и подростков, чтобы их обезвредить. И это приносит социуму минимальный вред именно потому, что их чужеродность, инопланетность там не бросается в глаза.
Но когда такие практики отсутствуют – как в сегодняшнем мире – мы нередко видим такую картину. Где-нибудь у метро или у клуба стоят симпатичные картинные панки. Мимо проходит бабушка или мать (отец) семейства. Интересен их взгляд: они смотрят на подростков не просто как на инопланетян, но как на существа, обладающие чужой сущностью. Когда та же бабушка прогуливается по зоопарку, она видит: вот олень, вот лев – замечательный лев, почти такой же человек, как и я. Тем более это относится к оленю и обезьянкам.
Но подростки не таковы, их сущность куда более чужеродна. И здесь дело не во внешности, а как раз в самой сути. Толпа подростков (именно толпа, тусовка) ощущается как особое отдельное существо, несущее в себе немотивированную агрессию, причём агрессию неканализованную. Её чувствует любой человек на уровне интуиции. Это злобное существо, особенно в случае многолюдности.
Есть люди, способные быть укротителями этого злобного существа, условно говоря, педагоги Макаренки. Но до конца, как правило, это существо не поддается укрощению, поэтому их и вывозят в специальные полигоны, отстойники для инициации, где путём жесточайших физических травм преобразуют этот материал в более пригодный для цивилизации вариант. Если этого не делать, то эти существа, предоставленные самим себе, ведут свой инопланетный образ жизни, безусловно, поддающийся изучению, наблюдению, но остающийся крайне загадочным.
Подростки так же воспринимают остальные возрастные категории – они их не понимают и понимать не хотят. И основополагающее ощущение тинейджерского бытия – это экстенсивное страдание. Экстенсивное – то есть неспасаемое, непросветляемое. Есть страдания интенсивные – они могут быть гораздо сильнее, но им легко придать смысл, они образуют траекторию спасения, они, безусловно,
Тут применена своеобразная диалектика: понятно, что больше всего человек ненавидит всех, а потом идут, возможно, некоторые исключения. Но эти исключения ситуативные, так как, если он опознает своего, возникает протосоциальный механизм притяжения, одновременно снабженный моментами аннигиляции, автотравматизма, постоянными приколами, провокациями. Таково их жуткое, неуспокоенное бытие. В результате приходится удивляться: а ведь прошли же мы это минное поле (и большинство людей все-таки его благополучно минует). Каким образом? Загадка, чудо, чудо очеловечивания.
Тут, несомненно, наиболее опасный участок экзистенциального конвейера, требующий отработанной техники безопасности. Промежуточные продукты метаболизма большинством культур изымаются и либо быстро и интенсивно перерабатываются в контейнерах, либо иногда предоставляются самим себе. Во втором случае мы имеем дело с уникальной ситуацией производства тех пассионарных элементов, о которых говорил Лев Гумилёв, или радикалов разного рода: они навеки приговорены к «нечётному» состоянию сознания и бытия. То есть после «куколки» тинейджера не появляется юноша или девушка следующей степени сборки. В данном контексте возможно рассмотреть, например, тему викингов: они ведь, в сущности, изгнанники, те младшие братья, для которых не было предусмотрено способов социализации, и, предоставленные самим себе, они образовывали воинскую когорту, отличающуюся безрассудством, яростью. И можно провести определенные параллели между викингами как обитателями «виков» (древних скандинавских военизированных поселений) и некоторыми неблагополучными подростками – «генералами песчаных карьеров», которые, хотя и не с той интенсивностью, но являются погружёнными в свой собственный контейнер опасными существами. Если опять же следовать Л.Н. Гумилеву, пресловутые бастарды Средневековья представляли собой пассионарный элемент всего европейского рыцарства, это рыцари, лишённые наследства, младшие братья (наследство получает только старший сын), рыцари, остающиеся вечными подростками. Для них закрыт дальнейший путь именно потому, что они остаются подвешенными в непросветляемом экстенсивном страдании – в культивируемой ярости, – вечной неустойчивости. Поэтому они напоминают, так сказать, гранату с выдернутой чекой. Они способны в зависимости от ситуации на подвиги, но всё зависит как раз от правильной инициации в самом широком смысле слова: либо потенциал подростков удаётся канализовать, направить на завоевание устойчивых социальных высот, на крестовые походы, на преобразование в
Соответственно, мы видим два типа решения проблемы, как справиться с «инопланетянами». Первый способ – быстрая их переработка в контейнерах (в местах инициации) под высоким давлением, можно сказать, в ситуации управляемого ядерного взрыва. Второй способ – их дистанцирование за пределы устойчивого социума, где они впоследствии сбиваются в стаи или войска, в когорты ярости. Наконец, третий способ, который выбрала современность (и это не осталось безнаказанным), – это попытка оставить их здесь. И делать вид, что мы ничего не замечаем, что они вовсе не «инопланетяне», что они гораздо человечнее оленей и домашних кошек, хотя ясно, что это не так. К сожалению, именно такой способ избирается где-то после эпохи Просвещёния с разной степенью успешности – неуспешности. Этот выбор имеет множественные последствия, одним из которых является уже третья в истории антропогенеза неотеническая революция, в значительной степени обусловленная отказом от двух классических способов утилизации этих чрезвычайно опасных продуктов промежуточного метаболизма.
Нельзя прожить жизнь, не прожив определенного возраста, но при этом набор возрастов, их сравнительное соотношение, даже их порядок и последовательность суть гибкие инструменты как в социальном плане, так и в экзистенциальном измерении.
Операция с возрастными границами – это один из важнейших социальных регуляторов, его зримым проявлением служит, в частности, мода. Если удлинение детства является общей чертой человечества как вида, то большинство других хроноопераций замаскированы. Особо важная роль принадлежит искусственному времени синтетических возрастов, среди которых в первую очередь можно выделить группу «школьники и студенты». Все уверены, что студенты необходимы, чтобы стать специалистами и заменять выбывающих специалистов – и мало кто догадывается, что в действительности означает стремительный рост студенчества.
Когда хронопоэзис (временение времени) достигает стадии возраста, он действительно становится разветвленным и содержательным подобно гегелевскому понятию: «темпоральность сущего обогащается и уплотняется».
Время перестает быть простым захватом регулярностей, в нем появляется ряд инверсий и субверсий, возможных лишь на такой развитой стадии, как возраст: так, неотения оказывается пороговым эффектом, знаменующим обретение возрастных возможностей хронопоэзиса, именно простейшая определенность возраста позволяет сохранять моменты тождественности в неотенической революции. Не будь возраста, возможности постареть и измениться с возрастом, человеческие биографии были бы намного короче, а людей, или, можно сказать, «простых смертных», было бы намного больше. Ведь без презумпции возраста вопрос «это другие или те же самые?» по отношению к встречаемым людям, даже когда-то знакомым, но давно не виденным, решался бы как-то иначе – а так мы вынуждены как бы естественным порядком следовать реакции Джона, персонажа известного ковбойского анекдота и как бы говорить, вернее, подразумевать: «Привет, Билл, ты совсем не изменился…». Не будь такой реальности времени, как возраст, свидетельства о рождении и смерти пришлось бы выдавать гораздо чаще.
Но возраст – это ещё и суммарное взвешенное состояние социума, в нём очень велика роль трансперсональной составляющей. Возраст похож на директиву, спускаемую сверху: её можно саботировать, но саму форму подачи не изменить, такое не под силу индивидууму, хотя коллективный вердикт социума часто меняется. Возрастные рамки – это живые перепонки, но они тасуются и переставляются в ходе флуктуаций и, как правило, даются индивидууму
Перераспределение возрастов внутри социума – это определенная историческая данность, константа той или иной современности. Определенная раскладка возрастов относится как раз к известной формуле: «времена не выбирают, в них живут и умирают» (Александр Кушнер); наряду с дисциплиной линейного времени возрастные флуктуации социума представляют часть того пресса, что «формирует» личность, например превращают мудрого старца в дряхлого, беспомощного старикашку. Бывают времена, когда на гребне волны возносятся и предъявляются к акцентированному проживанию те возрасты, которые в норме являются репрессированными: тогда, например, отсвет подростковости падает и на соседние возрасты и как бы захватывает их.
Отрок, подросток, тинейджер – это возраст процессов и эксцессов выработки форм сопротивления давлению взрослых. Становление подростка, выход из детства отмечается ослаблением действия импринтинга. Вот я, подросток. Положим, учусь в пятом классе, мне двенадцать лет. «Окно» импринтинга, если ещё и не закрылось полностью, то постепенно закрывается. И я вдруг становлюсь «тупым». Эта особая «тупость» в известном смысле рациональна, потому что спасает мою самость, не позволяя мне и дальше, как в детстве, быть в русле старших, родителей и учителей.
Подросток начинает формировать новые эмоциональные отношения с миром, он становится открыт новым эмоциям, которые были неведомы ребенку. Здесь приобретают чрезвычайную ценность такие переживания, как смелость, удаль, дерзость, удача, отвага, подлость, трусость, унижение, риск и т. д. Причём подчеркнём, что все эти переживания, которые осмысливаются на уровне сознания подростка как элементарные концепты – такие как, скажем, риск и удача, – не постигаются и не вырабатываются рационально, хотя и обретают элементарную рациональную форму в процессах рационализации. Приведём пример подростковой рискованной игры «Собачий кайф»: подросток залезает в петлю, чтобы в течение нескольких секунд ощутить кайф от асфиксии. Хорошо, если рядом есть, кому помочь вовремя освободиться из петли. Иногда эта опасная игра заканчивается летальным исходом.
Инициация в этом плане оказывается сутью подросткового возраста. Ребёнок неистово хотел, чтобы его просто любили. Но подростку этого недостаточно, он стремится к самостоянию, к независимости. Он готов пойти на «героические жесты» грубости, нелогичности, необъяснимости, парадоксальности исключительно для того, чтобы отстоять свою самость. Подросток предчувствуется уже в детских капризах, он не полностью изживается и во взрослом возрасте. Нередко и неожиданно подросток обнаруживается в поведении взрослого как некий рецидив: взрослый «ни с того ни с сего» начинает действовать непредсказуемо, нелогично, непонятно для окружающих. Такого рода «подростковые» всплески мы встречаем в самых разных эпохах. «Новые левые» в 60-е гг. XX в. говорили о «большом отказе», когда человек оставляет насиженное место, бросает семью, детей, забывает своих друзей, расстаётся с привычной и хорошо оплачиваемой работой, чтобы всё начать заново. Или, например, подросток «оживал» в И.-В. Гёте, когда он без всяких видимых причин убегал от женщин, которые любили его.
Таким образом, подростковость – это время инициаций, начала испытаний, где осуществляется генезис индивидуальной воли. Дистанцирование с родителями осуществляется за счет опоры на компанию («стаю») сверстников. Чаще всего сложные отношения возникают между двумя полюсами влияния – влиянием родителей и влиянием компании. Подчас, особенно когда формирование собственной воли по тем или иным причинам отстаёт, подросток оказывается беззащитным перед диктатом окружающей среды. В ходе развития соперничества за подростка между родителями с одной стороны и компанией сверстников, – с другой подросток лавирует между ними и впервые получает возможность проявить свою суверенность. Подростку также впервые открывается радость вещи и соперничество за вещи, скажем, права авторства за стиль поведения и сопутствующий ему стиль веще́й.
Итак, наше рассмотрение определяется параллелью «подросток-инициация-революция». Также тут присутствует экзистенциальная тема, более существенная для девушек, – тема «гадкого утенка». Подросток – это трудное время «гадкого утенка», непропорционального развития, жестоких игр. Экзистенциальная сторона подростка нередко проявляется как внутреннее тотальное переживание комплекса неполноценности. В целом подростковый возраст можно определить как время вырабатывания культуры
Почему мы используем именно эту метафизическую категорию? Потому что именно в подростковом возрасте до человека доходит одна простая мысль:
Некоторые подростковые отличия могут способствовать объяснению духовных и общественных движений, особенно
Нигилизм обычно понимается сегодня как универсалия неклассической европейской культуры – последовательная антирационалистическая философская концепция, мироощущение и поведенческий принцип, акцентированные на отрицании базовых оснований социокультурного бытия.
Остановимся на одной наиболее близкой нам форме нигилизма и проследим некоторые её связи с типичным подростковым нигилизмом. Речь идёт о социокультурном нигилизме, который в качестве особого термина ввёл в употребление Ф.Г. Якоби в своем послании к И. Г. Фихте (1799). Концепт нигилизма стал модным среди философов и мыслящих людей Европы после мучительного процесса осмысления того, что же, собственно, случилось в эпоху Великой французской революции, особенно в связи с её ярко выраженным богоборчеством. «Подростковые модели» поведения людей в эпоху Французской революции были очевидны для всякого рефлектирующего человека XIX столетия.
Существенный вклад в понимание нигилизма внес роман И. С. Тургенева «Отцы и дети» (1862) – именно у Тургенева заимствовал слово «нигилизм» Ф. Ницше. Для немецкого философа нигилизм – это переоценка всех высших ценностей, т. е. именно тех, которые наполняют смыслом действия и стремления людей, но в значительной степени он маркирует внутреннюю потребность в вере. Эта же внутренняя противоречивость характеризует и нигилизм подростка: он с пафосом и неистовой убежденностью доказывает ложность всякого пафоса и всяких убеждений. Ф. Ницше рассматривает нигилизм как философскую концепцию, которая через «Нет» преследует цель обоснования жизнеутверждающих принципов, обозначения нового пути к «да». Этот же смысл имеет и нигилизм подростка: пытаясь додумать до конца идею «нет», подросток стремится к новому «да». В такого рода позитивной направленности подросткового нигилизма и состоит его жизнеутверждающее начало, несмотря на кажущиеся подчас жуткими формы отрицания (взять, к примеру, «черный юмор», так любимый подростками).
Что же касается социокультурного движения нигилизма, то, по замечанию Ф. Ницше, осознавая то, что внешнего целеполагания нет, как и нет внешнего для человека мирового порядка, человек отказывается от попыток осмысления чего-либо, лежащего вне пределов посюсторонней субстанции бытия. Примерно по такому направлению течёт и мысль подростка. Возникает соблазн – как у нигилистов, так и у подростков – измыслить «в качестве истинного мира новый мир, потусторонний нашему», в сравнении с которым наш мир полностью обесценивается. Пристрастие подростков к фэнтези, к научной и ненаучной фантастике может быть объяснено как раз склонностью к уходу в этот иной мир.
Ф. Ницше говорит, что подлинный нигилизм начинается тогда, когда человек осознаёт то, что и этот якобы «подлинно-истинный» мир не более чем творение рук человеческих, компенсация неосуществленных желаний. Любая картина мира утрачивает смысл, а сам этот мир полагается единственно данным, хотя и бесструктурным, бесцельным и лишенным ценности. Согласно Ф. Ницше, именно состояние ума как нуждающегося в цели должно быть преодолено. Таким образом, нигилизм, по Ф. Ницше, предполагает картину мира, предельно лишенную иллюзий; картину мира, радикально враждебного всевозможным человеческим устремлениям; картину мира, лишенного всякого – в том числе и морального – порядка. Жиль Делез, интерпретируя Ф. Ницше, утверждает, что в итоге возникает человек озлобленный, человек больной; болезнь эта и называется «нигилизм». Излагая ход мыслей Ф. Ницше, Ж. Делёз отмечает: последний человек, «уничтожив все, что не есть он сам», заняв «место Бога», оказался отвергнут всеми и всем. Этот человек должен быть уничтожен: «настал момент перехода от
Идейное течение нигилизма, одно из направлений которого мы здесь коротко характеризовали, пытается «додумать» до конца те переживания, настроения, полумысли, получувства, которые бродят в сознании подростка и которые чаще всего до конца им не додумываются. Охранительный механизм, который может быть назван «похвала непоследовательности», подобен прививке от опасной болезни: переболев нигилизмом в подростковом возрасте, человек обретает иммунитет к крайнему нигилистическому тезису: «Нет всему!».
Определим технологии общества, его возможные действия по отношению к подросткам. К предложенным определениям я бы добавил ещё один пункт, предполагающий другой план рассмотрения: подросток – это коллективное тело. Однако есть подростки, которым повезло, или которые обладают достаточной силой характера, для того чтобы не раствориться в коллективном теле. И способ избывания подросткового возраста – это уединение. Таким способом тоже можно пройти это «минное поле», хотя так можно и подорваться на нём. Именно из таких подростков и возникают рефлексирующие люди (более возвышенно – мыслители) – люди, способные относиться к миру мыслящим образом. (Г. Гегель называл именно «мыслящее рассмотрение предметов» философией.)
Технология
Время подростка можно определить как время нахождения своего инвариантного места в иерархии. И потом в любом обществе человек окажется либо вверху (прирожденный лидер), либо внизу. В архаике, как уже сказал Александр Куприянович, имела место изоляция подростков. Такого рода изоляция сохранилась и сегодня. Прежде всего это армия, особенно в тех уродливых формах, которые она приняла сегодня (причём это произошло буквально за несколько десятков лет). Также это спорт и особенно тюрьма. Тюрьма (колонии для малолетних) – это тоже место изоляции, где подростки перерабатываются, проходят инициацию.
От бастардов и викингов я бы перешел к вопросу об американской нации. Посмотрите мыслящим взором на американские боевики, и вы увидите некую постоянно воспроизводящуюся структуру возникновения этой нации, которая, выражаясь словами В. В. Маяковского, есть «страна-подросток» (поэт говорит так о нашей стране, но СССР, в отличие от Америки, «страной-подростком» не был). Персонажи, которых представляют нам в боевиках Брюс Уиллис или Сильвестр Сталлоне, суть самые настоящие подростки.
Но всё-таки мы можем исследовать основополагающие стратегии. Среди них шпионология, которая вообще может быть темой отдельного спецкурса54. Ведь в подростковой среде прежде всего важен вопрос: как выжить? С одной стороны, надо сохранить то, что осталось от предыдущих аватар, – это некий образ альтернативного человечка, временно сдвинутого со своего места. Его можно условно представить как кудрявого послушного мальчика или дочку с бантиками. Они вроде бы сохраняемы в невредимости и узнаваемы родителями, но движение к разрыву уже произошло. В литературе трудно найти более подходящий образ, чем книга Юхана Боргена «Маленький лорд», где главный герой – десятилетний чудо-ребёнок, приветливый, послушный, вежливый, на которого родители не могут нарадоваться. Но после того как мама целует его на ночь, он шмыгает в окно и вместе со своими друзьями (такими же, как он) носится по ночному городу, совершая разные пакости, мучая животных и нецензурно ругаясь. Потом он возвращается домой, и эффект состоит в том, чтобы никто ничего не заметил, чтобы сохранить эту двойственность бытия, оставаться для мамы кудрявым, нежным, детским… Это как раз способ интроекции человеческого в человеке, поскольку полноценный субъект – это тот, кто сможет сохранить в себе амбивалентность человеческого чувства. А амбивалентность – это всегда нерастворимая двойственность, это совместность несовместимого. Если мы сумеем сохранить в себе совместность несовместимого, то достаточная мерность субъекта будет обеспечена. Если же нет – тогда возможен некий рациональный агент понятия или других социально-манипулятивных сил либо, напротив, изымаемый из общества и пребывающий в различных изоляторах недостаточно социализировавшийся субъект.
Что здесь существенно? Казалось бы, надо пройти эту «разведшколу». Очень трудную «школу», где преподаются все техники шпионства и диверсии – как обращаться с провокациями (а слабо сделать то-то и то-то?), как не выдать в себе некую инородную чувствительность… В подростковой компании нет ничего страшнее, чем заподозренная в тебе сентиментальность, там должна быть своя степень крутизны, которая, однако, никоим образом не может подавить и уничтожить прежнюю девочку с бантиками (если речь идёт о девичьей подростковой инициации). И вся проблема-то в том, как совместить несовместимое, как достичь сопряжения несопрягаемого. В этом 3. Фрейд видел отличительную черту человеческих аффектов вообще, в том числе влюбленности, мужества (правда, мужества, связанного с преодолеваемым страхом).
Обратимся к кино, прежде всего, к голливудским фильмам, в которых нередко встречается идея прорастания «чужого». Что такое «чужое»? Это просто некое иное начало, которое скрывается во мне, оно тоже присутствует в этом теле, но с точки зрения проживания оно репрессировано. Его присутствие есть некое бытие-в-себе, которое тем не менее скрыто направляет своего обладателя. Такое присутствие можно определять в качестве бессознательного, как некую идею фикс, наконец, как злобного чертёнка внутри человека. В одном из фильмов прекрасная женщина ищет мужское тело, потому что сидящий в ней «чужой» требует завершения цикла метаморфоз. Первый вариант отвергается, так как имеет место некоторая генетическая неправильность (человек болен диабетом). И вот находится прекрасный вариант, где видна уже последующая судьба метаморфозы, а именно: чудовищный гнусный червь прорастет из этих сплетающихся тел, разорвав их. От прекрасного женского тела этого невозможно хотеть, но опережающее страшное желание приходит из будущего – так устроен экзистенциальный конвейер.
Бытие тинейджера имеет аналогичную природу. Когда домашняя девочка или маменькин сынок оказываются в такой компании, они подчиняются воле существа, которому должен быть дан некий цикл развития. В конце концов «чужой» должен быть уничтожен. Но совсем не дать ему права предъявить себя к проживанию невозможно, вот почему ситуация маменькиных дочек и сынков близка к психиатрической ситуации депривации, психоза, ну или напоминает пожизненно герметичное социальное хранение, которое тоже далеко не всегда «сработает».
И обычно речь идёт именно о шпионологии, причём в действительности проблема лидера наиболее сложна и парадоксальна. Ведь все лидеры мужских подростковых компаний (так называемые заводилы), если угодно – экзаменаторы, которые оказываются самыми циничными и безжалостными. Действительно они вожаки в этой среде прижизненной инопланетности. Они учат неким мужским качествам, в том числе, твердости и дерзости, учат справляться с провокациями. Но при этом в них нет «двойного дна», они плохие шпионы (хотя, может быть, хорошие контрразведчики). Когда этот цикл пройден, когда «чужой» или то существо, которое в этот момент проживает фрагмент жизни, избыто, то следующие стадии
То же (хотя с некоторыми вариациями) происходит и в девичьих дворовых компаниях: те, кто обучает первому опыту кокетства, специфическим формам сексуальности, и получает фимиам как самые крутые девочки, конечно, способствуют трансляции некого вековечного опыта обольщения и способов добиться своего, но в последующей социализации также, как правило, успеха не имеют и так и остаются на низком социальном уровне. Путь их печален, тогда как путь тех, кто смог это поведение инсталлировать во внешнее и соединить, скажем, с духовностью, не утратив полезных навыков, – это обычный путь более зрелого субъекта. Его (её) зрелость как раз и объясняется тем, что он способен быть несколькими существами сразу. Но какая-то часть опыта всё же должна быть избыта после проживания.
Идея постоянно сбрасываемой кожи (как у змеи) проходит красной нитью через наши рассуждения о возрасте. Выход из тинейджерского состояния представляет собой самое болезненное обдирание кожи. Нередко эта рана остаётся пожизненно кровоточащей. И здесь как раз заключается основной просчёт психоанализа, ибо 3. Фрейд и большинство его сподвижников и последователей полагали, что максимальный психический травматизм сопряжён с более ранним возрастом – возрастом первичной сексуальной активности, где, по их мнению, берут начало последующие фрустрации. Но, например, Эрик Эриксон и ряд других исследователей показывают, что максимальный участок травматизма встречается чуть позднее, в том периоде, когда из кокона выходят первые подростки и их различные траектории инициации.
Вспомним некоторые эпизоды из литературы и кинофильмов, связанные с преодолением себя: в фильме «Возвращение» подростки пытаются прыгнуть с вышки; в «Денискиных рассказах» В. Драгунского бедный Дениска также никак не может одолеть пятиметровую вышку, несмотря на насмешки окружающих. То есть вопрос Раскольникова: «Кто я: человек или тварь дрожащая?» – в каком-то смысле будет подешевле, чем вопрос подростка, стоящего на вышке и боящегося прыгнуть в воду. Этот страх задевает и того, кто ещё не умеет кататься на велосипеде, когда все остальные уже умеют. В приведенных примерах скорость погружения в бессознательное и степень травматизма очень велики. И последующая мстительность тем, кто всё это обусловил, также дает свои плоды. В значительной мере сама форма последующей социализации или отталкивания на обочину социума экзаменаторов-инициаторов – это форма мести за жесточайшую подростковую травму.
Но и эта месть является чрезвычайно полезным процессом. Если мы рассматриваем конвейер со множеством производственных операций очеловечивания, то этот участок важен и полезен для оттачивания мастерства шпиона, которое необходимо в ситуации заброшенности (и неважно, кто оказывается его субъектом – Штирлиц или Мата Хари). Но в то же время именно здесь формируются понимание и объяснение уцелевших поведенческих фрагментов, которые будут потом сохранены в различных других прижизненных формах поведения.
С чем же может быть связано современное редуцирование этих процессов? С одной стороны, само смягчение инициационных практик и максимально возможная редукция этой стадии приводит к существенным экзистенциальным потерям общества в целом. Общество теряет ту форму присутствия духа, разность потенциалов, или привязку к трансцендентному, форму некого бесстрашия как готовность к ударам судьбы, и, как правило, сам процесс смены цивилизаций связан с такого рода потерями.
Но, с другой стороны, мы имеем дело с прижизненной легитимацией тинейджерского состояния. Тот факт, что был избран альтернативный способ социализации тинейджеров без избывания их физического и психического бытия, привёл к тому, что это промежуточное бытие фактически стало некой нормой поведения. Во всяком случае, мы это видим на примере гламурных стратегий, вообще на примере эстетики. Уже тот факт, что детская и подростковая литература становится
Здесь, в этом возрасте, рождаются и первые номадические толчки. Подростковые компании суть слипшиеся тела, где все частицы зависят друг от друга. А даже первая номадическая скорость предполагает здоровую асоциальность, некую самодостаточность, одиночество, которые в дальнейшем только нарастают по мере набирания номадических скоростей. Но коль скоро соответствующий участок экзистенциального становится неизбываемым эталоном, мы видим, как застрявшие в проживании, зациклившиеся тинейджеры начинают доминировать в эстетическом пространстве. Именно подростку всё чаще адресуются рекламные клипы, состоянию подросткового «кайфования» адресована реклама туристических агентств, всевозможных сладостей, напитков. В не меньшей степени это относится и к самой литературе, и к видеоряду кино.
Это означает, что произошла интоксикация общества. Практически все культуры, которые использовали отдельные полигоны, для того чтобы опасный радиационный материал отрабатывался и уничтожался, знали, что делали: это был способ воспроизвести социальность во всей её полноте, во всех её возрастных этапах. Если же продукты метаболизма не были своевременно извлечены, а напротив, были легитимированы (тинейджерское бытие), то, с одной стороны, это существенно смягчило автотравматизм, уменьшило количество физических травм инициации, но с другой – общество лишилось важнейшей своей функции – способности скрываться и выслеживать. Хотя, может быть, в этом и нет ничего страшного, ибо всё равно остается опыт одиночек. И, может быть, лучше, если он окажется опытом одиночек, нежели если его место займет та или иная парадигма.
Само актуальное современное искусство в действительности основано на универсальном опыте тинейджера. Не случайно большинство современных художественных стратегий объединяет понятие «креативные практики». Что это такое? По сути это игра в скакалочку, где всем участникам может и должно быть хорошо. Креативные практики говорят нам о том, что современное искусство избавляется от формы объективации произведений, но одновременно избавляется и от художественной аскезы, которая, например, требовала, чтобы продукт некой художественной деятельности был успокоен в объективации, чтобы произведение было предъявлено к длительному восприятию и, будучи предъявлено, знаменовало собой традиционный окончательный момент хранимого искусства. Искусство – это то, что можно повесить в залах, сохранить в архивах.
При этом также имела место сумма художественных жестов. Художнику нужно было некоторое время поводить кистью по холсту, а до этого нужно было растирать краски. В некотором смысле этот подготовительный процесс находился в тени, потому что главное заключалось в создании объективации. Теперь мы видим явный сдвиг: объективация всё меньше является окончательной формой бытия искусства, тогда как, напротив, процесс «обмакивания кисточек», само так называемое творческое состояние становится формой обнародованного жеста, то есть как раз креативной практикой. Поэтому креативная практика адресована не тому потенциальному зрителю, который придёт, посмотрит и оценит, призадумается, и, может быть ему захочется изъять это произведение из архивов в своё собственное присутствие, но адресовано такому же потенциальному участнику искусства нон-стоп. Вот мы прыгаем через скакалку – попрыгай с нами. Или есть такая курортная тинейджерско-аниматорская игра, где много человек выстраиваются друг за другом в цепочку и напевают такое заклинание: «Я змея-змея-змея, хочешь быть моим хвостом?», следующий пристраивается и вместе с ними прыгает как хвост, пока эта змея не сомкнется. И вот эта идея самоудлиняющегося хвоста змеи и есть основополагающая идея креативных практик. Главное – попрыгать в этом извивающемся движении и ни о чём не беспокоиться. Художник давно уже не боится быть шумным и надоедливым. Именно в художественных практиках эстетика тинейджеров рефлектирована и максимально, и глубоко, и с наивысшим успехом.
И если мы возьмём прекрасный образ Незнайки-музыканта, то натолкнемся на водораздел. Традиционный художник, да даже последователь авангарда, мог с презрением смотреть на Незнайку, потому что тот. вместо того чтобы совершенствовать свою игру на трубе и совершать аскезу во имя произведения (и тогда это произведение рано или поздно будет предъявлено миру), пытался навязать свою музыку и страшно обижался, что его отовсюду гонят. Обида Незнайки воспринималась как форма его неподлинности, ведь настоящий художник – тот, кто не должен допустить, чтобы его таким образом гнали (пусть лучше сами к нему приходят!). А современные успешные участники креативных практик (или этот бесконечный ветвящийся хвост змеи) расценивают Незнайку с другой позиции – как недотрогу и пижона: подумаешь, всего-то четыре раза ему сказали: «Пошел вон!». А он взял и действительно пошел. И какой ты художник после этого! Ты должен дождаться, пока тебе не семь, а семижды семь раз скажут: «Пошел вон!», – и всё равно продолжать изображать хвост змеи или играть на трубе. И вот тогда ты реально осуществишь креативную практику, тем более сама эта практика не предполагает раскадровки, рассыпания на произведения, она означает лишь одно: нарастить хвост, чтобы другим тоже стало хорошо. Но прекрасен будет лишь вожак, предлагающий новую речёвку.
Таких тенденций много, они в значительной мере связаны с интоксикацией, с тем, что момент инициации оказался распределён, расплавлен по всему конвейеру, не произошло своевременного изъятия ячейки. Мы имеем дело примерно с той же ситуацией, какую описывает Р. Жирар в книге «Насилие и священное»55. Он говорит, что суть коллективного обряда жертвоприношения состояла в осуществлении образующегося спонтанно сброса насилия. В обществе всегда циркулирует какое-то насилие, оно необходимо, так как в случае войны оно канализируется в форму ярости. Но поскольку это насилие присутствует, накапливаются взаимные обиды, они могут оседать в формах раздражительности или вызывать иную интоксикацию. И обряды жертвоприношений связаны с необходимостью производить сброс и захоронение этого насилия. В этот момент происходит грандиозный катарсис, конечно, жертву убивают, синтезируется некий локальный водоворот, или жертвенная воронка, в которой погибают ещё несколько человек вслед за «козлом отпущения», но зато тем самым спонтанное насилие оказывается сброшенным и общество продолжает существовать дальше.
Р. Жирар абсолютно верно отмечает, что в эпоху Просвещёния и вообще Нового времени возникает представление, что жертвоприношение жестоко: разве могут просвещённые люди потакать этим архаическим началам? И в результате такого рода вторичной диктатуры Просвещёния коллективное жертвоприношение прекращается. Но это не проходит безнаказанно, потому что циркулирующее насилие никуда не девается, только теперь оно накапливается во всех отсеках сущего и происходящего сразу. И на смену регулярным сбросам через жертвоприношение приходят революции, которые представляют собой гораздо более страшные и разрушительные катастрофы. В известном смысле революция – это расплата за отказ от проверенного способа регуляции, за отказ от того, чтобы это насилие вовремя сбрасывалось в коллективных формах жертвоприношения. Конечно, можно говорить о несправедливости и жестокости, которые претерпевают юные существа в архаической традиции. Это ведь действительно жестокость, действительно несправедливость. Но её альтернатива – свести человеческое существование к тому, чтобы не причинять друг другу боли.
Вот она – тотальная форма полной моральной капитуляции человечества. Допустим, не происходит больше коллективных жертвоприношений, нет больше изъятия горючего материала, изъятия «инопланетян», чтобы они свой метаморфоз пережили в более или менее контролируемом месте. Но в результате интоксикации мы имеем дело с тем, что имеем: размывается сама траектория человеческого и чрезвычайно засоряется реализация экзистенциального проекта в целом. Ничто не проходит безнаказанно! И возможности модификации проверенных тысячелетиями способов социальной регуляции ограничены. Всякое торжество преждевременно, и мы не знаем, какая расплата нас за это ждет, а может быть, и знать не хотим. Это тоже позиция, и она заслуживает уважения, как, например, позиция французских новых левых, А. Лефевра и др. Они понимают, к какой форме контрколонизации идёт Франция, но готовы стать добровольными жертвами в этом процессе. Если их внутренне воспринятая демократическая тенденция ненасилия, тотальной дистрибуции равенства прав на любую предъявленную форму присутствия приведёт к тому, что их собственное бытие исчезнет, всегда можно сказать: ну и что? В конечном счете, знаменитый тезис Вольтера: «Я не разделяю Ваших убеждений, но готов умереть за Ваше право их высказывать», – был прекрасен, когда оставался красивым возгласом одиночек. Но когда сейчас этот тезис произносят хором, причём после того как давным-давно вокруг кричат: «Ну-ка давай сюда свою жизнь, сначала кошельки, а потом и жизнь», то в этих условиях готовность отдать свою жизнь за право существования убеждений, которых ты не разделяешь, выглядит совершенно иначе. Она не столь благородна, сколь позорна, хотя, с другой стороны, представляет собой форму, которую можно объяснить некой удивительной принципиальностью. И среди прочих параметров фрагментов сущего происходящего мы говорим о том, что тинейджеры – это оставленные здесь, не набравшие полноты человекообразности в широком смысле слова существа, которые существенным образом модифицировали экзистенциальный проект современности и ещё более существенным образом модифицировали его онтические проекты – сферу
Да, околоинтеллектуальная и околохудожественная богема в ряде случаев стилизуется под тинейджеров. Но это лишь игра взрослых, расчётливое озорство чаще всего в коммерческих целях планирующее завоевать новый слой аудитории. Вообще, вдумчивое исследование видеоряда позволяет выявить, как программы и каналы ТВ нацеливаются на ту или иную аудиторию. Так, скажем, на канале «Культура» правит старость. Канал «Бибигон» и мультфильмы отданы детству.
Боевики суть царство взрослых. То, что можно назвать «диктатурой тинейджеров», даже и на телевидении обнаруживается вовсе не тотально, а только разве что на «Муз-ТВ». Их называют «поколением MTV». Здесь действительно, как кажется на первый взгляд, господствует фигура тинейджера. Любимый музыкальный канал определяет не только их манеру одеваться, но и стиль жизни в целом.
Как выглядит современный тинейджер? Прежде всего нестандартно. Причем нестандартный вид вовсе не обязательно свидетельствует о нестандартном мышлении и поступках. Широкие штаны, грубые замшевые кеды, рюкзак за спиной, тату, бусы до пупка, наушники да раскованная походка – всё это атрибуты молодежи, называющей себя тинейджерами, или просто «тинами». У представителей «поколения MTV» в большой чести экстремальные виды спорта: катание на роликовой доске, на горном велосипеде, прыжки с парашютом, экстремальный альпинизм – либо реальное увлечение, либо некий «горизонт», который не всегда доступен, но желаем…
Новые юные и старые старые
Я хочу предложить две небольшие зарисовки на тему возраста, позволяющие, как мне кажется, более внятно очертить фронт перемен, перемен действительно глубоких, несущих в себе тревожное (но в каком-то смысле и вдохновляющее) будущее.
Вот первая зарисовка.
Выдающийся петербургский филолог Борис Аверин подписался на телепроект «В гостях у Бориса Аверина». Он приглашает различных
– Борис, вокруг тебя вьётся столько студентов, аспирантов, смотри, какие умненькие, у них-то как раз глаза горят. И к нам ходят всё время, ты же сам с ними с удовольствием разговариваешь. А как на телебеседу пригласить, то ты всё Д.А. Гранина зовёшь да престарелых архитекторов. Почему бы тех юных в телевизор не пригласить? Ведь поинтереснее будут!
На минутку задумавшись, Б. Аверин отвечает:
«Понимаешь, эти аспиранты ещё не доросли до возраста рассказчика. Чтобы привлечь внимание незнакомых, они должны вертеться, как ужи, и всё равно могут вызвать раздражение, кстати, даже у их же собственных ровесников. А престарелого архитектора скорее всего будут слушать, что бы он там ни нёс. Это уже проверено.
Феномен обрисован точно. На первый взгляд, конечно, соображение кажется довольно второстепенным, но за ним скрываются важные социально-психологические константы. Получается, что есть привилегированный возраст рассказчика и он
Навскидку оно таково: любоваться подобает молодыми телами, а слушать пожилых, бывалых рассказчиков. Именно слушать, безотносительно к содержанию, потому что «содержание» может внести свои коррективы, отодвинув на второй план фактор возраста. И опять-таки речь идёт именно о монологе, поскольку «общаться», понятное дело, всегда важнее и интереснее со сверстниками, а вот завороженно слушать – уже другое дело. Бабушка рассказывает, как копала картошку в огороде шестьдесят лет назад, а её слушают и, как говорится, мотают на ус; более того, чтобы выйти из легкого транса, требуется порой некое дополнительное усилие «стряхивания» наваждения. Словом, создаётся лёгкая загипнотизированность, и не совсем понятно, какие психофизиологические механизмы при этом задействуются. Но зато получает новое обоснование концепция философа и культуролога Михаила Петрова насчет
Первых исторических, или легендарных, сказителей – рапсодов, аэдов, акынов, мы представляем как старцев (стариков). Мы не можем представить Гомера юношей. Как автор, имеющий право повествовать, – он стариком уже родился. Скальд повествует в возрасте рассказчика, подобно тому как атом водорода испускает фотон в возбужденном состоянии.
Кстати, в отличие от рассказа-повествования, поэзия уже в момент своего рождения является делом юных, то есть социально-психологические закономерности действуют здесь с обратным знаком, и они вообще слабее, поскольку не столь глубоко укоренены. При этом важно отметить, что трансляция мудрости, поучительности, всё же как бы отделена от возраста, хотя всё равно мы испытываем некоторое удивление, читая философский трактат и вдруг обнаруживая или вспоминая, что Б. Спиноза был молодым человеком, когда написал свою «Этику», а Ф. Шеллинг и вовсе юношей. Но письмо письмом, а рассказ рассказом. Ведь и в самом деле, когда какой-нибудь
Быть может, таким образом оформляется чувственная составляющая естественного хода веще́й, которая ни для чего не нужна и есть чистый избыток? Ведь эстетическое пространство невозможно синтезировать из одной только нужности, и, если в нём нет других, странных аттракторов (принципов, выходящих за пределы чистой рациональности), оно не сможет замкнуться в собственной автономии.
Н.В. Гоголь, «записавший» «Вечера на хуторе близ Диканьки» как истории, рассказанные пасечником Рудым Паньком, поступил так отчасти потому, что без этой отсылки и читателю труднее было бы настроиться надлежащим образом, да и сам автор, возможно, не смог бы воспользоваться чарующей силой рассказа старика, незримо сидящего на лавке между рекой и пространством.
Возраст рассказчика представляет собой привилегированный коридор повествования, монолога. Известное ещё со времен эллинов (в разных вариантах) изречение: «если услышишь, что умную вещь говорит глупец, прерви его и дай сказать то же самое умному человеку», лишится значительной части своей парадоксальности, если «глупца» и «умного человека» заменить соответственно на юношу и убеленного сединами мужа. В этом случае передача слова, безусловно, поможет делу как в народном собрании, так и с точки зрения благосклонности телеаудитории.
Но тут-то и обнаруживается самая суть происходящего сейчас, симптомом чего является удивление по поводу естественного замечания Бориса Аверина. Выясняется, что современная цивилизация среди прочих революционных преобразований произвела внутренние возрастные перестановки, имеющие далекоидущие последствия.
Итак, любоваться юными телами, соучаствовать в их пластике и динамике – это
Кстати, Борис Аверин был прав и в том, что даже сами сверстники не склонны слушать монологи «юных ботаников», они, если уж и снизойдут до просмотра, тоже предпочтут рассказ рассказчика в
Во всём этом должен быть и какой-то иной смысл. Вспоминается, например, Л. Витгенштейн: «Если мы говорим о чём-то как о теле, а тела нет, значит, речь идёт о духе»59. Если должен быть хоть какой-то смысл, а его нет, значит, нужно набраться терпения, подождать, и смысл появится. Точнее говоря, проявится. Просто его пока нет именно здесь, в месте привычного обнаружения, где традиционно водятся смыслы, а в метадискурсе, в инструкции по расшифровке, он уже наличествует. На наших глазах сбывается евангельское предсказание:
Но как бы ни внедрялся монолог навеки пятнадцатилетнего повествователя, он всё равно проваливается, его не слушают даже такие же тинейджеры (тоже зачастую пожизненные), притом что кричалки (так называемые «ток-шоу») всё-таки смотрят и слушают. Что это значит? По-видимому, одно: запущен распад самого жанра монолога, идёт интенсивная выбраковка отовсюду
Такова первая зарисовка, и вытекающие из неё выводы не слишком утешительны, поскольку свидетельствуют об утере разнообразия, а всякое понижение квоты разнообразия на Ноевом ковчеге нашей цивилизации – это маленькая или большая трагедия.
Вторая возрастная инверсия, не слишком связанная с первой и даже в чём-то противоположная ей, представляется мне куда более многообещающей. Она разворачивается в городах, прежде всего в больших городах, но не там, где обитает законопослушное гражданское общество, а в местах, если можно так выразиться, новой первозданности, в тех пустотах, зазорах и лакунах, которые неизбежно возникают в современных мегаполисах и представляют собой как бы свободные экологические ниши, занимаемые и осваиваемые новыми незнакомыми обитателями.
Обитатели чаще всего описываются как «молодёжные субкультуры», но потенциально они представляют собой городские племена или устойчивые тусовки, получившие в условиях современности шанс к
Но, разумеется, ещё более важным и общим фактором является новая возрастная стратификация. Прежде всего необходимо отменить чрезвычайно несправедливый приговор, уходящий корнями в индустриальную и даже доиндустриальную эпоху, приговор, согласно которому «хождение на службу» или трудоустройство в стабильных, осадочных структурах социума рассматривается как «дело», как признанность, реализованность, в то время как шатание по городу и все сопутствующие ему занятия заранее дискредитированы в качестве безделья и вообще пустяка. А что если разобраться с неоправданным самомнением этих ответственных, определившихся
Если говорить без обиняков, то самосознание новых потенциальных племён должно выработать абсолютно внятный ответ: мы, осуществляющие нестяжательское бытие, суть воины и естествоиспытатели (и социоиспытатели), вся полнота контактного проживания – наш удел. А вот те, кто по возрасту отправлен в устойчивую или отстойную социальность, на свои «такие нужные» работы, их как раз и можно назвать своего рода пенсионерами. Как только такой вердикт будет вынесен, в его пользу найдётся множество аргументов.
Ну, во-первых, при ближайшем рассмотрении полезная нагрузка (а значит, и целесообразная занятость) современного офисного планктона, оказывается, мягко говоря, преувеличенной. Ещё двадцать лет назад Ж. Бодрийяр в своей работе «Символический обмен и смерть» весьма проницательно заметил, что скрытая безработица давно уже сменилась скрытой занятостью, неуклонно и иррационально растущей численностью так называемого персонала, польза которого, мягко говоря, сомнительна61. С тех пор «персонал» получил устойчивое имя офисного планктона, а его «содержание и разведение» стало добровольным мистическим налогом, который неизвестно зачем берут на себя вроде бы вполне жизнеспособные бизнес-структуры.
Однако – и вот что воистину удивительно – переработка ресурсов и дистрибуция веще́й при этом не только не останавливается, но даже не очень-то и страдает. Громоздкие, неэффективные по всем привычным параметрам корпорации, худо-бедно, но обеспечивают практически то же самое, что обеспечивалось прежде авторизованными экономическими решениями и неустранимыми рисками.
Просто тогда ещё стыковочные узлы производства прибавочной стоимости требовали непременного и самозабвенного человеческого участия. Но вот теперь, по мере того как участки овещёствления, производства веще́й, удается поставить (замкнуть) на автопилот, когда задача минимального обеспечения вроде бы спокойно решается без «гримас капитализма», терпимость и снисходительность по отношению к пресловутому персоналу в частных фирмах уже ничем практически не отличается от паразитизма внутри госструктур.
Задумаемся над растущей скрытой занятостью, над этим феноменом, так или иначе свойственным всем развитым странам. Что заставляет капиталиста поддерживать лишний персонал, причём подбирать его именно по критериям офисного планктона?
Отчасти, конечно, тут можно усмотреть некоторую выгоду: сохраняемые рабочие места позволяют рассчитывать на госсубсидии и прочие льготы, если что, государство, быть может, не бросит в беде. Но это лишь доля истины. Внимательно всматриваясь в происходящее сейчас, на наших глазах, и пытаясь определить преобладающую психосоциальную характеристику работника фирмы, будь то во Франции, в Германии, в Швеции или даже в России, мы неожиданно видим, что эта характеристика имеет мало отношения к тому, что рекомендуют относительно персонала различные бизнес-руководства. «Инициативность», «энергичность», «способность генерировать оригинальные бизнес-идеи» – как бы не так! Действительной обобщающей характеристикой является «прирученность», или, если использовать один из любимых терминов Ф. Ницше,
Со времен выхода знаменитой книги Т. Бодрийяра эта своеобразная скрытая безработица возросла на порядок. Западный мир вполне мог бы и не заметить закрытия половины своих офисов, если бы не огромное число людей, вдруг очутившихся не у дел так почему бы высвободившиеся средства не направить на авангардное бытие племен, если теперь возникли сомнения по поводу того, кто настоящий бездельник и кто занимается пустяками? Кроме того, прирученность и «одомашненность» никогда не будут перспективнее дикости и свободы.
А во-вторых, на повестку дня встает новая, точнее говоря, хорошо забытая старая (но модернизированная) возрастная стратификация, а именно нечто подобное отработанной в Индостане в течение тысячелетий схеме: первый возрастной период – до инициации, затем брачный возраст, заканчивающийся для мужчин с появлением первого внука, и, наконец, третья стадия – отшельничество, жизнь в лесу (Ашока «Лесная книга»62). Нельзя сказать, что третий период был менее важен, чем второй с точки зрения состоятельности человека, напротив, время отшельничества было настолько важным, что в некоторых случаях допускался уход в леса без выполнения обязательств второго периода; таким образом, сохранялась великая культура, которая отчасти и до сих пор существует в Индии.
Новая постиндустриальная стратификация буквально продиктована определенными требованиями времени. Можно, пожалуй, сказать, что стадии теперь поменялись местами: сначала нужно отправиться «в леса», в индустриальные джунгли, в том числе и для того, чтобы найти себе там подходящего брачного партнера. Ясно, что лучше сделать это в полноте спонтанного проживания, а не по электронным клубам знакомств. Там, в необитаемом для других, для «взрослых», городе, мальчик-байкер может полюбить девочку-руфера (и наоборот), быть может, и романтики тут будет не меньше, чем в истории о Ромео и Джульетте, ведь условия экстремального обитания способствуют формированию жизнеспособного экзистенциального проекта, и, вообще, это, возможно, единственный способ противодействовать цивилизации офисного планктона и ее обычаям.
Если данный тезис будет внятно озвучен всеми представителями и даже учредителями новых племён, если ему ещё поможет философия (а почему нет, дело-то святое), с ним придётся считаться. Что касается резонов, то они просты и очевидны. Необходимо заранее готовиться к неизбежному переводу производства веще́й на
Стало быть, чрезвычайно важно, какая именно инверсия возраста восторжествует. Будут ли
Сделать «выводы» к этому разделу о тинейджерах для меня непросто, но всё-таки попробую выразить итог в кратких словах. Александр Куприянович, возможно, если бы счёл необходимым, резюмировал этот раздел не так, как это делаю я. Тем не менее, в соответствии с принятой на себя в этом диалоге возрастной ролью, отваживаюсь на некоторое заключение.
Во-первых, если ребёнок страстно желал, чтобы его просто любили, то для подростка главным оказывается независимость. Подросток – это время выработки форм сопротивления давлению взрослых. Для этого он готов пойти на «героические жесты» грубости, нелогичности, необъяснимости, парадоксальности.
Во-вторых, суть подросткового возраста составляет подвиг инициации, в ходе которой осуществляется преодоление детства, вычеркивание его опыта.
В-третьих, подросток впервые ясно чувствует, что он ответственен за свою судьбу, которая зависит от его решений, от его характера, от его поступков. Подростковый возраст акцентирует необратимость и непоправимость человеческого бытия, которые ещё не могли быть осознаны в детстве.
В-четвёртых, подростковый возраст представляет собой время ресентимента. На первое место выходит обида, зависть, вина.
Наконец, в-пятых, подростковый нигилизм оказывается моделью для социокультурного нигилизма, развившегося в Европе второй половины XIX века и обретающего сегодня всё новые и новые формы, вроде «диктатуры тинейджеров».
Акме – возраст зрелости
Некогда американцы сыграли в одну безумную игру: за пределы Солнечной системы был запущен зонд «Пионер» с металлической пластинкой, на которой выгравированы все основные сведения о человечестве – число π, постоянная Планка, Эвклидовы аксиомы геометрии и т. п.62 Эта акция была нацелена на то, чтобы «дать знать» разумным обитателям Вселенной о человеческой жизни на планете Земля. Там же изображены и сами люди. Каким образом? Люди представлены молодыми, хотя и не юношами – обнаженные сформировавшиеся, в расцвете сил мужчины и женщины. Не дети, не подростки, не старики – «просто люди», для которых тема возраста как будто не существенна. И в само деле эмпирически бытийствует некоторое «плато», примерно от двадцати до семидесяти лет, когда возраст «не важен», когда время жизни подчинено, скручено, поставлено на службу человеку как своеобразная деталь машины.
Каким образом выстраивается зрелый возраст? Как возникает иллюзорное чувство относительной победы над временем, победы над стихией Кроноса? Ведь тема возраста – это тема нашего непосредственного контакта с этим хтоническим существом. На первый поверхностный, взгляд взрослость – это развитое сознание, это способность к рефлексии, к рациональному овладению миром. Причём это не только сознание, но и ирония. Идея иронии вообще напрямую связана со взрослостью, хотя эту тему можно было бы затронуть уже в связи с подростками.
У В. Янкелевича есть две книги – «Ирония» и «Прощение», – на первый взгляд, два никак друг с другом не связанных эссе64. Эти фундаментальные экзистенциальные концепты свойственны именно взрослости. Без иронии (улыбки) не представим настоящий взрослый. Ведь серьезность и мрачность суть то, что Александр Куприянович называет «позой мудрости». «Поза мудрости» – первый бесспорный признак глупости. Необходима не только ирония, которая есть «сознание в квадрате», но и способность прощать, потому что прощение – это свидетельство силы, свидетельство зрелости.
Это самые общие вводные слова о взрослости. Попытаемся перевести разговор в более конструктивный план. Если бы меня спросили, каким образом задается взрослость, каковы её механизмы, я прежде всего сказал бы о способности к иронии и о поступке прощения. Но это не всё. Если поставить вопрос о «конструкции взрослости», то я использовал бы термин Ивана Петровича Павлова – «динамический стереотип»65, термин ныне «немодный», но существенный. Дело в том, что И. П. Павлов имеет важное отношение к самой идее устройства нового модернизированного общества в России. Ведь проект нового общества (социалистического, социального в широком смысле слова) возможен именно потому, что люди способны к формированию динамических стереотипов. Динамический стереотип – это несколько «саентизированная», наукообразная формула. Можно использовать термин попроще, из обыденного лексикона – привычка.
Что есть взрослость? Это сложившаяся и устоявшаяся система привычек или динамических стереотипов. На социокультурном уровне эти системы привычек переходят в ритуалы, традиции, они создают некий социокультурный фон общества.
Тем не менее жизнь, когда удалось отфильтровать все возрастное и найти некую герметичную капсулу «я», где отфильтрованы различные возрастные особенности, – это и есть наша единица хранения. В этом смысле взрослость действительно есть момент хранения. То есть если обратиться к логике трех богов индуистского пантеона (создатель Брахма, хранитель Вишну и истребитель Шива), то акме – это время Вишну, который странным образом хранит нашу биографическую длительность, это есть маленькое чудо самодисциплины, удержание себя в герметичной капсуле. Но сама эта длительность есть, с одной стороны, прекращение рождений и прекращение страданий (они синонимичны в индуистском мировоззрении). С другой стороны, прекращение рождений означает, что новые существа не «проклёвываются» больше из задраенной герметичной оболочки, и это постепенно приводит к упомянутому «динамическому стереотипу» (помимо И.П. Павлова, эту идею разрабатывал Н.А. Бернштейн в рамках теории о «потребном будущем»67).
Итак, взрослые – это хорошо «упакованные» души, у которых аффекты отчасти гармонизированы и не вредят телу при условии, что какое-нибудь автотравматическое стремление не становится превалирующим. Многочисленные изменённые состояния сознания проникают и в эту герметичную капсулу, но в таком случае действует напоминание: веди себя как взрослый! Ты же взрослый человек! Таким образом, взрослость знаменует собой чудо длительности, но одновременно это наши динамические стереотипы, или привычки, наша монограмма, которую мы хотим запечатлеть во всяком встречном сущем. Здесь ситуация экспансии «я» оказывается максимально значимой, так как есть что запечатлевать. Ведь привычки и обыкновения, собственно говоря, и образуют уникальную конфигурацию бессмертия. Это внутреннее бессмертие по принципу: «я бессмертен, пока я не умер» (как говорил Арсений Тарковский), и только в этой ситуации по-настоящему ощущается акме. Это ситуативное бессмертие, как в известных вопросе и ответе двух влюбленных: – На какое время ты меня полюбил? –
Но, с другой стороны, понятно, что с точки зрения будущего эти динамические стереотипы суть разновидность экзистенциальной онкологии – своеобразные канцерогенные удвоения, которые постепенно замещают нехватку, замещают то ученическое здоровое начало, когда мы ещё можем стать кем-то. И в принципе это состояние неготовности, вечное нечетное состояние нехватки, будучи внутренне трагичным, тем не менее влечёт за собой рождение нового бытия множественности жизней. Здесь же, поскольку сами эти возможности бытия заново постепенно пресекаются, им на смену идут повторы, инсталляция своих привычек, появляются знаменитые «домашние тапочки», которые постепенно в качестве основного мотива вытесняют мотивы эроса, честолюбия и т. д. И именно таким образом нарастает экзистенциальная и социальная онкология. Ведь при онкологии специфические ткани заменяются соединительными тканями, соединительная ткань заполняет промежутки, что постепенно приводит к дисфункции органов, пока вдруг эта фаза внутреннего бессмертия не заканчивается, наступает старость, и важнейшим критерием оказывается некая исчерпанность ресурса. Тут уместно привести цитату из гегелевской «Философии права»: «Человек умирает также вследствие привычки, то есть он умирает тогда, когда вполне исчерпал жизнь привычкой, духовно и физически притупился, когда исчезла противоположность между субъективным осознанием и духовной деятельностью, ибо деятелен человек только постольку, поскольку он ещё чего-то не достиг и хочет в этом направлении творить и проявлять свою значимость. Когда же это достигнуто, деятельность и жизненность исчезают и наступающее тогда отсутствие интереса есть духовная или физическая смерть»68.
Уже поздно кем-то становиться, надо перекрыть ученичество, поздно что-то менять. Знакомые и близкие человека ценят, иногда люди уже и памятник готовы поставить, но всё равно альтернативный спектр параллельных жизней перекрыт, и соответственно, раз нет шансов стать кем-то другим, так как навык ученичества уже изъят, это означает абсолютное, хотя уже и не трагичное бытие-к-смерти, ибо само это бессмертие в герметичной капсуле подверглось внутреннему перерождению, именно потому что продукты экзистенциального и социального метаболизма никуда не выводились, а оседали в виде привычек, в виде нарастающей признанности.
Этот момент можно рассмотреть на примере
Эти фатальные стратегии, которые суть образец экзистенциальной онкологии, приводят к разрушению возможности бытия заново, так как срабатывает самая главная «ловушка» мира. Она состоит не в том, что нас эксплуатируют и заставляют делать то, чего мы не хотим. С такой эксплуатацией разобраться легко. Но «ловушка» в том, что мир постепенно замечает то, что у нас лучше всего получается, и делает на это ставку. И мы оказываемся заперты в этом коридоре. Ты хорошо играешь на скрипке – вот и играй, за это мы тебе будем платить, будем тебя уважать, другие твои презентации нас не интересуют. И когда совершается некая внутренняя апроприация таких моментов, некая конституированная признанность, она одновременно означает и попадание в «ловушку», означает, что ростки новой витальности вытоптаны, соответственно, мы имеем ситуацию перехода к старости, где также всё зависит от того, что нам удалось наработать. Если есть капитал символического – хорошо, если этого не получилось, то при разрушающейся телесности образуется ситуация подлинного отмирания и по инерции продолжающаяся жизнь. Такие люди как бы живы, и все их встречающие тоже думают, что они живы, но в действительности они мертвы, ибо самое главное в них уже мертво. И это справедливое возмездие за самодовольное согласие на признанность, за отказ от навыка ученичества, от внутреннего обновления, которое одно только и является «беспроигрышной ставкой».
Но, кроме того, наличествует некая поливариантность, сохранность множественности модусов бытия, попытка делать не только то, чего от тебя ждут и что тебе больше всего удается, но и нечто сложное, с какой-то точки зрения смешное, но сохраняющее форму «запасного аэродрома», форму того, что вроде бы и не пристало взрослому человеку (сколько можно жить двойной жизнью?). Но проблема заключается в том, что жить двойной жизнью бессмысленно – нужно жить жизнью как минимум тройной. В любом случае эта сохранность есть своего рода стратегия, по-видимому, простая, но в действительности чрезвычайно сложная, ибо бытие-к-смерти всех нас инициирует как субъектов, и мы превозмогаем, преодолеваем свою неминуемую смертность. И эти жесты воистину красивы и достойны человека, как и попытки лихорадочного осмысления мира. Но среди них безнадежная попытка наращивания постамента, пьедестала, расширения своей площадки, с которой ты будешь вещать. Эта попытка, с одной стороны, абсолютно тупиковая, но, с другой стороны, она инсталлирована как часть
Эта игра в большой отказ, который отличен от малого. Отказаться от привычных домашних тапочек и купить новые – это «малый отказ». Домашние тапочки… Если это символ стереотипа, то выбросить старые тапочки и купить новые; это «малый отказ». А вот выбросить тапочки вообще и ходить в ботинках – это «большой отказ». Александр Куприянович метко оценил двойную жизнь – её мало, нужна тройная. Всякий шпион рано или поздно превращается в двойного и тройного шпиона. Во время Карибского кризиса советский полковник Олег Пеньковский как будто бы выдал американцам, что наши ракеты не так уж и опасны (и этим сообщением фактически спас мир70). Наши секретные службы его «вычислили», судили и расстреляли. Но недавно в жёлтой прессе прошло сообщение, что всё было совсем не так. Он был двойным шпионом. И расстрелян он не был, а где-то мирно доживает свои дни под другим именем71.
Итак, говоря о взрослости, мы тематизируем акме. Это вершина, рассвет, это зрелость. Здесь, с одной стороны, перед нами возраст забытого бытия, предстающий как своеобразное бесстрашие, которое даётся забытостью. Ведь как в детстве, так и в старости, где бытие только становится или соответственно заканчивается, люди сознательно или бессознательно, явно или скрыто, но всегда трагически помнят о начале и о конце. Зрелый, взрослый возраст, который имеет своё становление и исчезновение только на мерцающих горизонтах, может не помнить о бытии или
Таким образом, царство стереотипов – это
Об этом писал и Г. Гегель: «Зрелый дух, который способен удержать объективное и этим объективным довольствоваться, – это как раз дух, которому удалось “вытащить себя за волосы” из гормонального болота, из всякой чувственной замутненности»73. Если обратиться к категориям эстетики, тут перед нами ситуация
Здесь множественность модусов бытия (количество полноценно проживаемых жизней) является абсолютной ценностью. Потому что ситуация старости или даже мудрости, которую дает старость, может быть ещё дальше дистанцирована от форм физиологической детерминации. Но старость есть то, что осталось. Кому-то повезло, и у него осталось много, кому-то не повезло, и он по разным причинам всё потерял возможно, потому, что не соблюдал настоящей аскезы. В любом случае это нечто остаточное, тогда как
Также значима формула «длинная воля». К этому термину Ф. Ницше постоянно возвращается М. Хайдеггер. Переводчики часто переводят термин «длинная воля» как «воодушевление», но такой перевод неточен. «Длинная воля» – важное понятие именно для взрослости, потому что речь идёт о том, чтобы
Что для меня есть взрослость? Взрослый – человек устоявшихся стереотипов, сложившихся привычек. И именно благодаря привычкам (и в этом их конструктивность) взрослый может дистанцироваться от мира. Меня поразила одна деталь в биографии Е. Евтушенко. Он много ездил по миру и всегда брал с собой кеды и спортивную форму. И где бы он ни был – в Аргентине, в США, в Сибири, – он каждое утро начинал с пробежки. Что это? Это некая привычка, динамический стереотип, но именно этот стереотип «держит» человека. И я полагаю, что взрослость и есть сумма вот таких привычек, которые могут быть оценены по-разному, но профиль взрослости задаётся их профилем. Стереотип – мощное средство в борьбе с Кроносом. Оно позволяет человеку некоторое время выстоять, пока не выяснится, что это средство было «ловушкой». Например, некоторые медики говорят, что всеми восхваляемый джоггинг (бег трусцой) и есть такая «ловушка», что фактически он укорачивает жизнь. Американец знает: чтобы быть, в форме, надо бегать, и именно это «загоняет» его сердце. Иной позиции, близкой к менталитету китайцев, придерживался Генри Форд: «Я всегда отказывался стоять, когда у меня была возможность сидеть. И я всегда отказывался сидеть, когда у меня была возможность лежать74». Удивительным образом у одного из отцов-основателей американского образа жизни вдруг неожиданно проявляется принцип
Что значит «познай себя» для взрослого человека? Познай себя – значит, познай стереотипы именно свои, выстрой себя, выстрой то, что принадлежит собственно тебе, построй самого себя,
В широком смысле стереотип предстаёт как эйдос. Здесь понятие стереотипа принимает не только просто положительный, но один из высших положительных смыслов. Стереотип – это основа ритуала, традиции, а в новоевропейской повседневности – основа навыка, привычки. Стереотип предстаёт в качестве среднего члена в известной пословице: «Посеешь поступок – пожнёшь привычку, посеешь привычку – пожнёшь характер, посеешь характер – пожнёшь судьбу». Обратим внимание, что привычка в этом афоризме соединяет между собой субъективное и объективное, соединяет волю и стихию. По сути здесь преодолевается не только время, но и субъект-объект-ная дихотомия. Именно поэтому стереотип и предстает как акме, что на этом этапе взрослости человек как будто одерживает победу над временем.
Это одна сторона привычки. Трансцендентальный субъект, по И. Канту, – это субъект взрослый, который внутри себя содержит привычки и стереотипы. Можно сблизить понятие стереотипа с идеей априорности. Ведь стереотип нацелен на то, чтобы достичь уровня априорности. Эта сторона, безусловно, имеет положительный и полностью конструктивный характер.
Но есть и другая сторона стереотипа – отрицательная. Речь идёт о том смысле, который слову «стереотип» придал Уолтер Липпман79. Он говорит о социальном стереотипе как упрощенном, схематизированном, искаженном образе, как о некоем дайджесте из свода моральных норм, политических доктрин, из упрощенной философии, из религиозных установок. Человек становится жертвой и рабом своих собственных стереотипов, благодаря которым он и стал трансцендентальным субъектом. И здесь обнаруживается обратная сторона взрослости. Победа над временем даётся ценой стереотипизации бытия. Смысл липпмановского социального стереотипа состоит в том, что нынешняя социальная реальность слишком сложна для «среднего человека». У него нет времени и знаний для её понимания. В сущности, он не является гражданином, поскольку не может осознанно участвовать в демократических процедурах. Вот здесь средства массовой информации и оказывают коварную услугу. Они предлагают (что называется, подсовывают) «среднему человеку» некоторые простые, легкие, понятные ходы мысли и поведения. И эти понятные ходы суть социальные стереотипы, которые превращают общество в ороговевшее целое.
Стереотипы «заменяют» самоопределение и самоидентификацию, которые, как видится, в зрелом возрасте отходят на второй план. Для новоевропейской цивилизации на главном месте стереотипы профессионализма, важнейшая модификация стереотипов социальной идентификации. Именно о взрослом мы говорим, что это, к примеру, хирург, или сантехник, или медсестра. Профессиональные идентификации для ребёнка ещё не имеют смысла, а для старика они уже теряют смысл (характеризуя старика, мы иногда говорим о пенсионере, что с оттенком иронии представляет весьма своеобразную «профессию»).
Таким образом, в рамках новоевропейской цивилизации взрослый может быть определён как состоявшийся профессионал. А если он как профессионал не состоялся, то он и невзрослый в полном смысле этого слова. Стереотипы в широком смысле как неподвластное времени, как ритуал, как традиция, как метод, как культура и философия – вот что может если не спасти, то по крайней мере утешить взрослого. Сквозь призму стереотипа возникает возможность ответственности как важнейшей социальной характеристики взрослого человека.
У. Липпман подводит нас к мысли, что взрослый человек – человек по определению нетворческий, хотя, казалось бы, именно взрослый человек находится в расцвете своих сил, о которых говорят не вполне продуманно: «творческие силы». Однако за расцвет сил, за уверенность и самоуверенность надо дорого платить. Поскольку взрослый обнаруживает себя как творческая личность, он тут же теряет свою уверенность, которая рождается в действии по шаблону, задаётся ему профессиональными стереотипами. Тогда взрослый неминуемо «впадает» либо в детство, либо в старость.
Б. Г. Ананьев предложил в связи с этим следующую «лазейку»: да, взрослый человек нетворческий по сути, но в своей области он остается творческим. А в остальных областях «окошечко захлопнулось» лет в девять80.
Поэтому детский рисунок всегда прекрасен. А взрослые страшно боятся этого испытания. Много лет назад, читая «Философию творчества», я проводил такой эксперимент: раздавал карандаши и бумагу студентам и говорил, рисуйте, что хотите. Для студентов это оказалось серьезным испытанием потому, что студенты эти чувствовали себя взрослыми людьми. А у взрослого человека, если он профессионально не связан с изобразительной деятельностью, происходит отторжение от необходимости что-то изобразить. Как-то мне удалось уговорить студентов преодолеть инстинктивный страх взрослого перед созданием графического образа. Эти рисунки (без подписей) я отдал психологу, который по рисункам выстраивает профиль творческой личности. И здесь обнаружились существенные обстоятельства. Психолог, незнакомый с этими студентами, руководствуясь только этими изобразительными импровизациями, тем не менее вдруг глубоко обозначил их творческие профили.
Рассмотрим подробнее, как «взрослый возраст» выстраивается с помощью системы динамических стереотипов, с помощью системы привычек, которые на социокультурном уровне переходят в ритуалы и традиции. Прежде всего поговорим о привычках.
Именно система стереотипов представляется взрослому развитым сознанием, способностью к рефлексии, к рациональному овладению миром. На каждый вопрос уже имеется уверенный ответ, непреложно правильный. Когда же возникают мерцающие неопределенности, когда мир вдруг кажется не таким простым, у взрослого есть «абсолютное оружие», которое помогает в критических ситуациях. Не только рациональное сознание, но и ирония, как своеобразное «сознание в квадрате», помогает сохранить взрослому хорошую мину при любой игре.
Но главное не «люфт» иронии; главное – это привычки. Они важнее иронии и даже царствующего где-то в царственной высоте разума. Когда мы говорим о привычках, то русскому человеку, прежде всего, вспоминаются строки А. С. Пушкина, ставшие уже афоризмом: «Привычка свыше нам дана,/ Замена счастию она». А также – конкретное, (конечно же, ироническое) описание бытовых привычек Лариной из «Евгения Онегина»: «Ходила в баню по субботам / солила на зиму грибы». Привычки – это тот каркас, который как бы держит повседневное время взрослого человека в норме. В детстве привычки жизни (сама «привычка к жизни») складываются, причем с огромным трудом. Скажем, какое мучение это ежедневно чистить зубы или умываться! В старости привычки медленно разрушаются, и это не менее тяжело, чем «внедрение» привычек в детстве. Уход на пенсию страшен человеку именно потому, что разрушаются системы устоявшихся привычек, связанных с работой. Наступает момент, когда утренний туалет превращается для старого человека в серьезную проблему.
Но главное не «люфт» иронии; главное – это привычки. Они важнее не только иронии, но и самого разума. Когда мы говорим о привычках, то русскому человеку, прежде всего, вспоминаются строки А. С. Пушкина, ставшие уже афоризмом: «Привычка свыше нам дана, / Замена счастию она». Привычки – это тот каркас, который как бы держит повседневное время взрослого человека в норме. В детстве привычки жизни (сама «привычка к жизни») складываются, причём с огромным трудом. Скажем, какое мучение ежедневно чистить зубы или умываться! В старости привычки медленно разрушаются, и это не менее тяжело, чем «внедрение» привычек в детстве. Уход на пенсию страшен человеку именно потому, что разрушаются системы устоявшихся привычек, связанных с работой. Наступает момент, когда утренний туалет превращается для старого человека в серьёзную проблему.
Чтобы понять стереотип в узком смысле слова, сконструируем определённую ситуацию. Пусть даны объект и субъект. Под «субъектом» в данном случае мы понимаем взрослого, а под «объектом» – мир, окружающий его. И объект, и субъект имеют соответственно свой закон существования, развертывающийся во времени. В их временном взаимодействии возникает противоречие. Возможны две его разновидности.
Во-первых, темп изменения объекта может обгонять темп изменения субъекта. Попросту говоря, объект (это, например, «современное сверхсложное общество», «очень большая система», всё усложняющийся, подчас всё менее понятный современный мир) изменяется так быстро, что субъект не успевает следить за объектом, не понимает его изменений, не может приспособиться к нему, не говоря уже о том, чтобы приспособить его к себе. Человек подавлен объектом, что может выражаться либо в фаталистическом квиетизме, либо в бессмысленной суете. Феномен футурошока на современной стадии развития, описанный Э. Алвином Тоффлером81, характерен не только для нашего времени. Он присутствует во всяком сложном цивилизованном обществе, перегруженном коммуникациями.
Бежать от такого состояния можно, махнув на всё рукой (пусть всё идёт так, как идёт). Социальный стереотип позволяет взрослому сохранить хорошую мину при плохой игре. Социальный стереотип может предлагаться, например, популярным телекомментатором, политиком, известным писателем или другим «властителем дум». В результате взрослый человек по существу «болеет», он темпорально болен, больно его человеческое время, хотя в своём самодовольстве он может этого и не замечать.
Во-вторых, тип конфликта между субъектом и объектом выглядит так, как будто бы взрослый, уверенный в себе человек обладает гораздо большей информационной мощностью, чем объект. Скажем, человеку (это, как правило, молодой, амбициозный взрослый человек, который чувствует в себе избыток сил и способностей) кажется, что он
Здесь возникают мечты взрослого об улучшении, о прогрессе. Здесь появляются волюнтаристские утопии, что этот мир нужно до основания разрушить и построить новый, лучший. Зуд радикального переустроения мира – это тоже темпоральная болезнь взрослых, особенно в рамках новоевропейской цивилизации; новоевропейские взрослые люди заражены суетливым прогрессизмом. Вот в рамках такого прогрессизма и возникает отрицательная оценка социального стереотипа: стереотип предстаёт как навязчивое повторение все одного и того же.
Можно ли «вылечиться» от болезней взрослости? Как пройти по лезвию бритвы между футурошоком и суетой прогрессизма? Для этого необходимо осмыслить свой возраст не как абстрактное число прожитых лет, а как индивидуальную характеристику своей личной жизни. Представляется, что взрослый цивилизованный человек (т. е. после «осевого времени» – периода 800–200 гг. до н. э., времени, когда мифологическое мировоззрение сменяется философским) имеет «мощное лекарство». Это как раз стереотип, но стереотип, не возникающий стихийно, сам по себе, как дурная привычка, и тем более не стереотип, расчётливо навязываемый человеку властью, а сознательно и разумно выработанный индивидуальный порядок жизни, правила и принципы поведения. Вот этот индивидуальный, сознательно выработанный в рамках своей культуры стереотип и есть оптимальная взрослость как таковая.
Стереотип вырабатывается каждым индивидуально, самостоятельно. Это результат собственных умственных, душевных и духовных усилий. Для этого необходимо исходить из древнего принципа: «Познай самого себя!». Аристотель говорил, что человек, который дожил до двадцати лет, не нуждается во враче, он знает свой организм лучше, чем любой врач, и, стало быть, может сам себе помочь наилучшим образом. Этот пример существенен потому, что критерием взрослости является отсутствие нужды в наставнике, самостояние, суверенность. Инфантильность современного, в том числе и, как кажется, взрослого человека, – это его неоглядная «вера в специалистов»: голова заболела – к врачу; лампочка перегорела – вызвать электрика; поссорился с женой – пошли к психоаналитику.
Система специалистов новоевропейской цивилизации разрушает саму идею взрослости. Человек избегает сражаться с Кроносом сам, он перелагает эту обязанность на «специалистов». На самом же деле стать взрослым и ответственным – это значит познать себя. Познать себя – это значит познать те стихии, которые таятся в твоей душе, познать самого себя – это познать объективность самого субъекта и внести субъективность в объект, это значит преодолеть субъект-объектную дихотомию, связанную с болезнями человеческого времени. Познать самого себя – это познать границы своих внутренних стихий и хитростью разума. Здесь мы все Одиссеи, сражающиеся с хтоническим Посейдоном, мы все Зевсы, преодолевающие коварство Кроноса. Мы своей волей пытаемся столкнуть эти стихии. Каким образом с помощью своей воли можно в пространстве границ между стихиями подчинить их воле? Познать самого себя – это познать опоры своей субъективности в объекте.
В практическом плане более или менее успешная борьба с Кроносом выливается в две стратегии. Во-первых, взрослость означает завершение институционального образования. Нельзя учиться «всю жизнь», всю жизнь сидеть за школьной партой, как нас призывают ретивые педагоги. Во всяком случае, если взрослого человека соблазнили поступить на какие-то очередные курсы, то он должен иметь в виду, что взрослый учится совсем не так, как учится ребёнок. Институциональное школьное образование, рассчитанное на особенности детского возраста, при всех его достоинствах, чревато серьёзными проблемами, более того, пороками. Оно открывает возможность ныне господствующим властителям манипулировать сознанием человека, навязывая ему социальные стереотипы в липмановском смысле. Оно инфантилизирует народ, мешая ему стать взрослым. Идея «непрерывного образования» – это соблазн оставаться всю жизнь безответственным ребёнком.
Поэтому особое внимание должно быть уделено формированию самостоятельной рефлексии своей жизни, что особенно эффективно достигается с помощью культуры письма, в частности культуры своих дневников и воспоминаний, которые могут быть «противоядием» против бездумного «усвоения» знаний. Ведь по большому счету смысл образования в любом возрасте состоит в том, чтобы человек научился чувствовать то, что он действительно чувствует и думать то, что он действительно думает. Смысл подлинного образования состоит в том, что образованный человек перестаёт лгать самому себе, на что провоцируют отчужденные моменты институционального образования.
В социально-политическом аспекте необходимо осмыслить отделение института образования от государства, скажем, по образцу того, как была отделена от государства церковь. Многообразие форм образования в обществе хотя и ставит под угрозу стандарты профессионализма и породит целый ряд проблем, но и открывает возможности для формирования человека, который «думает то, что он действительно думает».
Мы, таким образом, говорим о
Могут сказать, что речь в данном случае идёт только об интеллектуалах, о «пишущих людях». Мол, все прочие, которые неписатели, а «читатели», вовсе «не обязаны» писать дневники. Такое суждение поверхностно. Нужно учитывать, что дневники многообразны, но они во всём единстве своего многообразия суть атрибут каждого действительно цивилизованного человека. Культура дневника в нашем обществе по целому ряду как очевидных, так и ещё недостаточно выясненных причин в значительной мере утеряна, её нужно кропотливо и терпеливо возрождать. Культура дневника – это культура взрослого человека, который отдает себе отчёт в том, что он делает, это основа для рационального самосознания и ответственности.
Правда, ведение дневника оказывается всего лишь первым шагом. Гораздо более значима рефлексия рефлексии – чтение своих дневников. Нужно обладать искусством и волей перечитывать свои дневники, свои черновики, перечитывать так или иначе зафиксированную историю своей жизни, формировать выводы. Именно в этих выводах из истории своей жизни мы можем услышать тихий голос сократовского даймона, гения83, который преобразовался в христианской культуре в ангела-хранителя. Нужно уметь прислушиваться к едва слышному, но вполне внятному шёпоту нашего ангела-хранителя, что и означает в известном смысле «вслушиваться в бытие», как учит М. Хайдеггер. Этот тихий шёпот ведь и есть голос совести взрослого человека.
Практические приемы создания индивидуальных стереотипов выливаются в форму набора афоризмов, которые прямо приказывают, как надо себя вести: скажем, «всё в меру», или «познай самого себя», и т. д. Перед нами предстает феномен существования специфического философского жанра, весьма в сущности востребованного, – философских афоризмов, которые каждый человек не только заимствует у великих, но и «изготавливает» для самого себя как набор индивидуальных максим, правил своей жизни. Чтобы философские максимы для самого себя, самостоятельно созданные философские афоризмы обладали эффективностью, необходимо опираться на объект – на знание мира, на его конституирование.
Объект, с которым сталкивается взрослый, неоднороден. В нем господствуют слепые враждебные стихии, которые бросают мне вызовы, на которые я часто не могу найти достойного ответа. Это мир или царство необходимости. Но в объекте присутствуют и стихии дружественные. Это мир милосердия, мир любви, царство свободы. Сюда в своей сущностной части входит само цивилизованное, или культурное, общество. Общество, предстающее как образование и итог длительного развития культуры, само в известном смысле предстаёт как реально воплощенная культура. В социуме бытийствует дружественная стихия самой дружбы и любовная стихия самой любви.
Память великих людей прошлого, которые, обладая незаурядными волей и интеллектом, сумели уже пройти между упомянутыми выше футурошоком и поверхностным прогрессизмом, аккумулирована в культуре. Марк Аврелий, Б. Паскаль, М. Монтень, Р. Декарт, А. Эйнштейн, другие мудрецы прошлого выработали для себя индивидуальные стереотипы, вербализовали их, отлили в чеканные формулировки. Поскольку мы принципиально родственны этим могучим мыслителям, постольку их индивидуальные стереотипы могут быть «использованы» и нами.
В таком контексте индивидуальные стереотипы предстают как
Таким образом, стереотипы в широком смысле как неподвластное времени, как ритуал, традиция, как метод, как культура, философия – вот что может если не спасти, то по крайней мере помочь и утешить взрослого.
И вот взрослость, акме. Уместно предположить, что это время, как настоящее, максимально темпорировано, хотя акме как раз и кажется изъятым из времени. В действительности речь идёт о сложной и тонкой хроноструктуре, о входящих друг в друга разномасштабных модулях настоящего.
Настоящему времени, если оно действительно настоящее, присуща устойчивость, настоятельность, уместность, некоторый запас внутренний вечности, поскольку будущее как нехватка не пронзает его слишком часто, хотя и оживляет в форме проекта или плана. И прошлое не слишком затягивает в свои повторяющиеся ритмы. Настоящее – это прежде всего свободное время, и, наоборот, свободным может быть только настоящее, но свободно оно не от занятий, а от одержимости и, так сказать, от остаточности. Настоящее не есть непреложное, оно не имеет характера навязчивости: это синтетическое время представлено архитектоникой разномасштабных моментов. Из-за того что оно настоящее, оно кажется отсутствием времени, в действительности же у него просто иной способ данности. Оно присутствует не в форме нехватки, острого дефицита, и не как зияние, зияющая пустота: это настоящее время похоже на завершенное тело, на тело Христа, в описании Николая Кузанского84, оно не жмёт, не провисает, а его потоки подвержены свободной субвенции.
Поэтому акме, высвобождение из-под пресса возрастной одержимости, предстаёт как множественность модусов бытия, как некий странный коллектор параллельных жизней.
Да, есть работа, взрослость по крайней мере социально ангажирована профессией. Эту ангажированность можно усилить до одержимости, но тогда, как ни странно, это будет в ущерб настоящему. Всякое падение хроноизмещёния есть ущерб настоящему как высшему модусу времени, и это не отменяет того факта, что новый хронопоэзис возможен только через подобное падение. Обвал, обрушение вовнутрь, аскеза, цимцум и разбиение сосудов, кризис и катастрофа – всё это разные темпоральные бомбы, боевые и болевые приемы времени, посредством которых разворачивается событийность, по крайней мере событийность, пригодная для человеческого обитания.
Тем не менее настоящее, отпущенное в свободное плавание время, не подвержено хроническому дефициту и безнадежному зависанию. И вот каковы достоверные свидетельства пребывания в нем. Во-первых, чёткое сознание того, что
Как прекрасно крупномасштабное чувство двух людей, пребывающих в своем акме, почти так же, как «чуден Днепр при тихой погоде». Любовь без спешки, без коротких замыканий, ведь чувство, что «это ещё не всё», не обманывает, всегда возможны новые расширения и новые сочетания, удивительные переплетения и натяжения свободно висящих нитей времени, говоря словами Александра Огаркова, «правильно упакованных интенсивностей». Любовь требует безоглядных инвестиций и провоцирует их, но и она выигрывает от сбережённого изыска. Сбережённого не из бережливости и уж тем более не из жадности, а потому, что он не поместился в перенасыщенный и форсированный момент сейчас.
Настоящее с высоким хроноизмещёнием, то есть подлинно настоящее, устроено как высший пилотаж жонглирования. Подросток жонглирует одной тарелочкой, затем откуда-то с небес на него сваливаются новые, и он, устремляясь к ним, без сожаления роняет ту (или те), которой успешно жонглировал. Старость тоже может успешно жонглировать одной тарелочкой, прокручивая видеозапись и подставляя её так искусно, что никто и не заметит подмены, – таково искусство старости.
Важнейшая примета высшего возрастного хронопоэзиса состоит не просто в умелом жонглировании несколькими тарелочками, а в обретении такого состояния, когда очередная подхваченная тарелка не только не мешает взлетающим предыдущим, но и вписывается в ансамбль как укрепляющее звено: сущее как бы начинает самим собой жонглировать.
Уже отмечалось, что взрослость – это умение справиться со скукой, трудно точнее описать суверенность собственного времени, а значит, и собственного бытия. Победить, преодолеть скуку можно тогда, когда всё предъявленное –
Возраст и насилие. Отношения между возрастами
Мы обычно выделяем следующие этапы человеческой жизни: младенчество, детство, отрочество (тинейджерство), юность, зрелость, старость, причем младенчество может быть всецело отнесено к детству. Разумеется, вопрос типологии может решаться и иначе. Аристотель, например, выделял десять возрастов: человек живёт семьдесят лет, и каждые семь лет вступает в новый возраст85. Но эти возрасты существуют и одновременно как поколения. А поколения суть социальные общности по времени рождения. При этом существенно, что всякое поколение связывается с тем или иным определенным историческим событием. Например, поколение «шестидесятников» в XIX в. – это поколение, связанное с освобождением крестьян от крепостной зависимости. «Шестидесятники» в XX в. – это в значительной степени поколение XX съезда. Поколение «восьмидесятников» связано с афганской войной, а затем – с перестройкой. 90-е годы ознаменованы появлением «новых русских».
Поколения сосуществуют в обществе, для которого значимо их взаимодействие. Чтобы понять это взаимодействие, нужно исходить из того, что каждый возраст, каждое поколение рассматривается как самодельное образование. Но в то же время каждое поколение оказывается средством для других возрастов. Например, детство самодельно и самоценно. Снова повторю, что детство не является только средством подготовки к взрослому состоянию. Будто бы ребёнок сейчас не живет по-настоящему, но лишь накапливает силы для того, чтобы стать взрослым: детство самоценно в каждый момент так же, как значим каждый момент жизни взрослого. Но в то же время дети должны
С точки зрения самоценности наиболее интересны подростки. Ведь именно они, как никто другой, ставят под вопрос саму обязанность служения. Их первый вопрос на требование служения: а почему я должен служить? Отказ от служения может быть выражен и в резкой форме: «А не надо было рожать!».
В то же время подросток постоянно ставит под вопрос собственную самоцельность и самоценность. Именно подростку в предельной форме открывается бессмысленность человеческого бытия. Подростковый возраст является самым критическим, пересматривающим «справедливость» отношений возрастов, но по крайней мере в традиционных обществах именно отроки подвергаются наибольшей эксплуатации. Во всех языках отмечается, что само слово, обозначающее молодость, «автоматически» указывает на подчиненное положение: «холоп» – хлопчик, «бой» – в английском, «гарсон» – во французском.
И в настоящее время явная или скрытая эксплуатация подростков не исчезла. Мне известна семья, содержащая миниотель. Внешне он представляет собой огромную деревенскую избу с участком и евроремонтом, окруженную многочисленными пристройками, – всё это необходимо обслуживать, что и делает довольно большой семейный коллектив, своего рода «патриархальная семья». Меня с самого начала, до тех пор пока я не понял всех механизмов функционирования этого «предприятия обслуживания», поразил гуманизм возглавлявшей семейство зрелой четы. Они активно усыновляли деревенских детей, и на фоне окрестных неблагополучных деревень это выглядело очень благородно. Потом я понял, что эти усыновления имеют вполне утилитарный смысл – отелю нужна рабочая сила. Впрочем, для детей из проблемных семей, где, скажем, отец – беспробудный пьяница, где детей нещадно бьют, такая возможность усыновления оказывается благом. Хотя детям, подросткам и молодым людям приходится напряжённо работать от зари до зари. Таким образом, момент взаимного служения возрастов сохраняется и для самого проблемного, тинейджерского, возраста, как, естественно, и для всех остальных.
В чём, кстати, могла бы состоять освободительная революция против этой диктатуры? Например, в том, чтобы дополнительно выделить некое возрастное «окно», например выбрать возраст от сорока до сорока семи лет, и провозгласить его возрастными «каникулами»: человек, вступающий в этот возраст, освобождается от социальных обязательств, (желательно, чтобы он сменил имя), получает «каникулы», получает шанс на дополнительную жизнь, на дополнительную витальность. Всё это одновременно обогащало бы и сами ресурсы субъектности, которые сегодня, как мы видим, находятся под жестким давлением. Ведь сама реальность субъекта всё время примитивизируется, да и как может быть иначе, если фигура тинейджера играет решающую роль для современного бытия в признанности.
Речь идёт о том, что при всей внешней терпимости и многообразии мы имеем дело с явным засильем одного определенного возраста, фактически со скрытым возрастным шовинизмом. Причём этот возрастной шовинизм оказывается способным удивительным образом решать некоторые важнейшие вопросы. Та же программа синтеза тела, по существу, впервые внятно высказана была Николаем Фёдоровым в «Философии общего дела»88, когда на рубеже XIX и XX вв. этот величайший представитель русского космизма предлагал
И именно этот запрос реализован в противовес тому, что требовал Н. Фёдоров. Как известно, философ обвинял современную ему экономику в производстве безделушек как способе рассеивания драгоценной человеческой энергии, драгоценной активности духа. Если бы мы перестали заниматься изготовлением безделушек, а перешли бы к настоящим проектам – к устранению небратского состояния, к возвращению жизни всем умершим, – тогда бы мы действительно смогли реализовать эту сверхзадачу. Но действительность оказалась устроенной с точностью до наоборот, потому что в конечном счете производство безделушек через дизайн внешности, через пластическую хирургию как раз смогло организовать такие ресурсы активности, которые никакая сверхзадача в духе воскрешения отцов оказалась неспособной актуализовать. Поэтому странным образом именно озабоченность пожизненными тинейджерскими проблемами и стала той формой социального и экзистенциального заказа, которая в значительной степени преобразила современные дискурсы, в том числе гуманитарные, не говоря уже про весь видеоряд, который выстраивается соответствующим образом. Это тоже можно рассматривать как некую странную миссию определенного дорвавшегося до власти возраста – миссию, которая, по-видимому, уже близка к исполнению, и её нажим, её чрезвычайная жесткость всё больше дают о себе знать. Как справедливо говорил М. Фуко, степень нажима власти в сущности никогда не меняется, а лишь перераспределяется. Она может быть устроена как прямой посыл субъектно-объектного подчинения, она может развиваться по традиционным социальным каналам, но сегодня она осуществляется через провозглашение пожизненного тинейджерского состояния, ради которого можно пойти на любые жертвы. И. собственно говоря, вот неожиданный смысл «командировки», куда была отправлена наука. И из этой «командировки» она успешно вернулась и предъявила уникальные возможности, но не для того чтобы подготовить место для пришествия утраченных отцов, а чтобы решительно обесценить ресурс жизни всех отцов, которые ещё здесь, с нами…
Эту проблему развивал Г. Гегель в «Философии права». Это патерналистское отношение, где существенно возрастное начало, не имеет прямой связи с отношениями публичными и официальными. В отношениях между поколениями присутствует патернализм, но, когда он отчуждается и возникает правовое принуждение, патернализм выходит в сферу публичности. Мотив правового принуждения между детьми, стариками и взрослыми также присутствует в «Философии права». Как говорил Г. Гегель, правовое принуждение имеет своим основанием предварительный договор, согласно которому взрослые сознательно и для целей общества в целом отказываются от части своей свободы и передают право решения по определенным вопросам соответствующим институтам и институционализированным лицам. То же самое предполагается и для других возрастов. То есть патерналистское отношение (принадлежащее к приватной сфере) и правовое отношение (которое, вообще говоря, находится в сфере публичного) оба представляют собой принуждение. Но и в том, и в другом случае получено согласие тех, против кого это принуждение направлено. Так, ребёнок в семье понимает, что «надо учиться», но в школу он ходить не любит и всячески пытается от этого уклониться. Сопротивляясь принуждению родителей, он понимает, что по большому счету они правы. И здесь уже представляется возможным употребить термин «насилие». Если согласие принуждаемого имеется, то это насилие легитимно. Данное утверждение относится как к ситуации патерналистского, так и к ситуации правового принуждения, хотя принимает разные формы.
Такого же рода вещи мы можем наблюдать на примере молодежной революции 60-х гг. XX в. Поколение хиппи есть тоже некоторым образом «потерянное поколение», но оно потеряно для мономаниакальной «закономерной» истории, как раз потому что хиппи и рокеры добровольно отказались перенимать эту историческую вахту («вахту власти»), а попробовали организовать новую форму бытия. Если обычно мы говорим о художественном авангарде, то хиппи – это авангард экзистенциальный: занимаясь свои делом, они опробовали площадку будущего. И произошёл массовый сбой идентификаций, когда новое поколение называло своей родиной не Англию или Францию, а «Битлз», рок-музыку, некоторые идеологемы свободного движения хиппи. И в действительности тот перелом, который при этом произошел, мы изучаем всего лишь в силу его последствий – от движения «Гринпис» до воцарившегося совершенно иного политического макро– и микроклимата в Европе и на Западе. В значительной мере этот микроклимат был внесен именно экзистенциальным авангардом, который прервал вахту исторической ответственности, вышел в никуда, разомкнул принудительность истории и стал действительно «потерянным поколением». Но парадокс заключается в том, что поколение, потерянное для истории, есть, напротив, поколение, обретенное для свободы и экзистенциального творчества, и, с точки зрения самой человеческой экзистенции нет ничего важнее, чем разомкнуть рутинность причинения и «послать» все эти исторические задачи подальше, как это и делали хиппи. Но зато они устроили себе новую родину, которую мы уже вторично, эпигонским образом обживаем, потребляя её последние нетронутые ресурсы. И ясно, что требуется новый всплеск революции нестяжателей, причём сложно сказать, как они будут выглядеть. В любом случае это будет неотеническая революция, деятели которой просто откажутся нести вахту отцов и возьмутся строить какое-нибудь новое бытие.
И это противопоставившее себя поколение сделало гораздо больше для экзистенциального проекта, чем все формы преемственности исторических задач.
отчуждения, социальной клиники превращается в насилие. И тут мы вновь должны вернуться к вопросу: всё-таки что же такое насилие? Возможно ли насилие между поколениями? У Л.Н. Толстого есть удивительно наивное и прямолинейное определение насилия: «насиловать – значит, делать то, чего не хочет подвергаемый насилию». Это определение работало бы, если бы люди знали, чего они, собственно, хотят– Знает ли ребёнок, знает ли подросток, знает ли старик, чего он, собственно, хочет? Это очень сомнительно. Особенно, что касается ребёнка. Если старик уже привычно научен делать вид, что «он знает, чего хочет», то дети такого вида делать не умеют, да и не понимают, зачем, собственно, делать такой вид. Все системы свободного воспитания обречены на провал именно поэтому. Детям провокационным образом вдруг говорят: делайте, что хотите. А они с ужасом понимают, что не хотят ничего, или не знают, чего хотят. Отсюда у тинейджеров всплеск переживания бессмысленности жизни.
Чем отличается насилие от других властных отношений? Например, от патернализма или от правового принуждения? Насилие предполагает такое внешнее принуждение, которое представляет угрозу для жизни вплоть до её разрушения. Это такое подчинение, которое угрожает выживанию. Это определение Г. Гегеля, и оно, на мой взгляд, существенно. Это узурпация свободной воли в ее наличном бытии. Насилие – такая разновидность отношений власти, которая должна быть различена прежде всего от природной агрессивности взрослого как живого существа. В отличие от этой природной агрессивности, насилие является актом сознательной воли и претендует на обоснование, на легитимность, на законное место в общечеловеческой коммуникации. И от других форм принуждения насилие отличается тем, что доходит до пределов жестокости, пытаясь сохранить легитимность. Насилие в этом отношении можно определить в качестве права сильного, как возведение силы в некий закон человеческих отношений, которому, вообще говоря, нет места в природе и нет места в пространстве человечности, в пространстве разумного поведения. То есть по сути насилие есть способ выхода из естественного состояния, или путь обратного провала в состояние вне человечности. И с этой точки зрения насилие предстаёт как крайнее выражение зла. Насилие имеет место и в отношениях поколений – по ту сторону принуждения незрелой воли, которое осуществляется зрелой волей. Насилие развёртывается в многообразии всяких характеристик и – что самое существенное – в многообразии различных рационализаций.
Очень существенно, что насилие всегда рационализируется. И очевиднее всего это проявляется в сфере войны и тюрьмы. Вопрос о том, можно ли без насилия построить цивилизованное общество, неясен. Во всяком случае, примера такого общества мы не знаем. И насилие (в отличие от принуждения) приобретает возрастной характер или чаще всего имело возрастную, поколенческую форму.
Или, в другом масштабе: каждый рассматривает травматичный метафизический факт своей заброшенности в мир и тратит усилия на то, чтобы получше скрыться, реализовав свою миссию. Но миру только это и нужно, он прекрасно подготовлен к тому, чтобы заброшенные в него «шпионы» преследовали свои цели. Но вот происходит некое изменение, когда «круговая оборона» мира дает трещину, ибо она рассчитана на обычный порядок, и вдруг то или иное поколение (тот или иной возраст) внезапно вырывается из заброшенности и выдвигается на несвойственную ему позицию. Мы знаем, что «тот, кто в юности не был революционером, у того нет сердца; тот, кто в зрелости не стал консерватором – у того нет ума»; от Сенеки до наших дней нам озвучивают множество подобных сентенций. Мы понимаем, что примерно так оно и есть. Но вдруг получается какой-то возрастной взрыв, например выдвигаются дети-вундеркинды, которые необычно мудры (как в фильме Константина Лопушанского «Гадкие лебеди»), и общество не знает, что с ними делать, оно оказывается совершенно безоружным. Такого рода «боевые симулякры» третьего и более высоких порядков наиболее интересны, поскольку они разрывают круг насилия и всегда вводят какое-нибудь новое звено. Поэтому они являются источником социальных инноваций, социального творчества в его подлинном виде, тогда как традиционный круг насилия всего-навсего поддерживает привычный круг веще́й, чтобы как повелось, так и не перевелось.
Первый, в значительной мере лежащий на поверхности, ответ о самотождественности человека, странствующего по своим возрастам, состоит в том, что основой инвариантности нашей жизни – той инвариантности, которая обеспечивает целостность всего нашего бытия, является
Что же такое душа в качестве носителя единства возрастов? Согласно И. Канту, душа есть предмет внутреннего чувства в его связи с телом90. Душа – совокупность тесно связанных с организмом психических явлений, чувств и стремлений. Очевидно, если так понимать душу, то её основу составляет память. Поскольку «я» живо, на экзистенциальном уровне я в свои семьдесят лет помню, что именно со мной было в семь и в двадцать лет, то я, таким образом, достигаю инварианта переживаний своего бытия.
Вопрос о целостности человеческой жизни, движущейся по разным возрастам, заставляет снова вспомнить о метемпсихозе в широком смысле слова. Собственно, инвариантность души в течение всей жизни – от детства, отрочества, юности до старости может быть интерпретирована как своеобразный метемпсихоз внутри своей жизни.
Когда мы с удивлением видим, например, насколько сын во многих своих поступках и повадках напоминает отца («Папочка родимый!»), мы можем предположить, что их души представляют что-то общее и что в известном смысле душа отца «продолжает жить» в его сыне. (Сейчас сказали бы: «Гены!») Когда мы думаем о единстве национального характера, сохраняющегося в некоторых важных своих измерениях на протяжении столетий, то мы готовы признать даже существование некоторой единой национальной души.
Большие возможности для фантазий в ключе метемпсихоза предоставляет развитая культура, включающая мистические и эзотерические учения. Культура, как внегенетическая связь поколений в сущности дает реальную возможность выйти за границы своего тела, пережить другой опыт – идентифицироваться с теми индивидами, о которых ты только слышал или читал в книгах.
Русский космизм, о представителях которого уже упоминал мой коллега, в своих наивных, дерзких и красивых построениях демонстрирует возможность придать метемпсихозу даже техническое, конструктивное, воплощение. Не только Н.Ф. Фёдоров ставил вопрос о воскрешении отцов, но и К. Э. Циолковский доказывал, что бессмертие человека уже сейчас реально существует, необходимо только «подождать», когда распавшиеся во время смерти атомы нашего тела через многие миллиарды и миллиарды лет снова сойдутся в том же сочетании91. Если же от метафизического и даже мистического уровня взаимодействия возрастов перейти к более реальным социальным уровням, то мы обнаружим некоторые моменты, важные для анатомии всякого общества.
Возрасты существуют не сами по себе: они выступают как элементы множества, чаще всего парного. Образуются не только диады (типа «отцы-дети»), но и триады (скажем, «деды-отцы-внуки»), причем подчас между дедами и внуками заключается альянс против отцов. Между элементами этих множеств возникают специфические отношения оппозиции, которые в свою очередь формируют сами элементы. Главная оппозиция возрастных общностей заключается в противопоставлении и единстве «отцов» и «детей». Между «отцами» и «детьми» – фундаментальное отношение взаимной приязни и в то же время вечное соперничество.
Эмпирически эта приязнь выражается как вполне наглядная любовь родителей и детей в семье. Взаимная приязнь отцов и детей перед лицом цивилизации трансформируется в комплекс вины, осмысливается как взаимная вина: отцов перед детьми и детей перед отцами.
В каждом цивилизованном обществе налицо существование стабилизирующих институтов, регулирующих отношения «отцов и детей». С одной стороны, это комплекс законов об охране детства, а также законы и нравственные установления, облегчающие молодёжи вхождение в жизнь, с другой – это законы и нравственные установки, выражающие заботу общества о старости.
В нравственном плане характерен комплекс вины, которую испытывает общество как по отношению к детям, так и по отношению к старикам. С одной стороны, обратим внимание на трогательный образ ребёнка и молодого человека, красной нитью проходящий через всю мировую литературу (скажем, упомянутый уже «Мальчик у Христа на елке» Ф. М. Достоевского, романы Ч. Диккенса и др.). Исследование проблем молодёжи, социология молодёжи также представляет собой своеобразное теоретическое выражение вины современного общества перед молодёжью. С другой стороны, всякая культура создаёт привлекательный образ старика (см., напр., портреты Рембрандта), ненавязчиво взывающий к любви.
Итак, на уровне общества в целом культивируется положительное взаимодействие возрастов, которое предполагает взаимную приязнь. Но между возрастами существуют и серьёзные противоречия, определенные прежде всего борьбой за иерархию. В сущности, это естественно – ведь молодые люди, «дети», всегда являются возмутителями спокойствия в том смысле, что они претендуют на свое место в социальной структуре. Все цивилизации, поскольку там существовала письменность, обязательно отмечают наличие конфликтов между «отцами» и «детьми», фиксируют молодёжные эксцессы. Противопоставления по возрасту проецируются на социальную иерархию. Всякий социум имеет привилегированный возраст. В стабильном обществе «отцы» всегда наверху, «дети» – внизу.
Всякий социальный порядок обязательно включает в себя нормы, регулирующие отношения поколений. Чтобы оградить общество от молодежных эксцессов и ввести поведение самоутверждающейся молодёжи в русло процессов, разрушительный деструктивный потенциал молодёжи должен быть направлен, организован, канализирован. В цивилизованном обществе выработались такого рода социальные институты, позволяющие сравнительно безболезненно «выпустить пар».
Наиболее древняя и грубая форма данного института – война. Разумеется, войны не могут быть объяснены только конфликтом «отцов» и «детей». Здесь существенную роль играют также и этнические противоречия, и экономические интересы, и многое-многое другое. Однако нет сомнения, что, скажем, в бесконечных конфликтах греческих полисов весьма существенную роль играло также и стремление «отцов» как можно дольше сохранить своё господствующие положение. Более мягкая форма указанного института – всеобщая воинская обязанность. Она позволяет удержать самую активную часть молодых мужчин в рамках жесткого порядка. Наиболее цивилизованным и либеральным способом организовать молодежную энергию и оградить общество от эксцессов служит массовое образование, особенно высшее. В тех странах, где нет всеобщей воинской обязанности, процент молодых людей, включённых в вузовскую систему, значительно выше, чем там, где такая всеобщая воинская обязанность существует. Мы указали только на основные институты, обуздывающие деструктивный потенциал молодёжи. Кроме того, существенную роль здесь играют такие социальные формы как спорт, религия, тюрьма, особенно развитые в новоевропейской цивилизации.
Постоянный как бы фоновый протест молодежи показывает нам функционирование архетипа освобождения, который всегда сопровождает отношения привилегированных и непривилегированных возрастов в цивилизованном обществе. Именно здесь раскрывается сакральный смысл позитивной свободы (по И. Канту), или «свободы для» (по Н. А. Бердяеву), и, соответственно, негативной свободы, или «свободы от». Возникает представление, что в конечном счёте весь смысл взаимоотношения возрастов состоит в борьбе молодёжи за свободу, которая понимается прежде всего в политическом аспекте.
Говоря об отношениях возрастов, мы всё время имели в виду стабильное цивилизованное общество. Как организуются отношения поколений в переходные, или транзитивные, эпохи – в эпохи перемен? Здесь «отцы» теряют свое привилегированное положение. Уже у пророка Исаии читаем в описании гибели Иерусалима: «И дам им отроков в начальники, и дети будут господствовать над ними» (Ис. 3:4–5). Как напоминает эта библейская угроза яркие образы Александра Куприяновича о «диктатуре тинейджеров»!
Новоевропейская цивилизация, в отличие от традиционных обществ, ориентированных на сохранение
Особая проблема, возникающая в связи с этой установкой на ценность молодости,
Таким образом, различные возрасты (возрастные общности), такие как дети, взрослые, молодежь, старики и т. п. выступают как элементы множества, чаще всего парного. Скажем, это «взрослые и молодёжь», которые в русской литературе получили название «отцы и дети». Между элементами этих множеств возникают специфические отношения оппозиции, которые в свою очередь конституируют сами элементы. Главная же оппозиция возрастных общностей заключается в единстве и противопоставлении «отцов» и «детей». Эта оппозиция определяет динамику общественного развития. Между «отцами» и «детьми» возникает фундаментальное отношение взаимной приязни и в то же время вечное соперничество. В европейской цивилизации имеют место и уважение к старикам, и инфантилизация.
Возраст и образование93
И именно школа показывает искусственность этой стратификации, уже в силу того что есть понятие «школьный возраст» («ребёнок школьного возраста»). Для нас школа – это место, где дают знания, где нас чему-то учат или чему-то учим мы. Всё, по видимости, рационально, но в какой-то момент возникают странные подозрения; и по мере размышления эти подозрения всё более и более оправдываются. Чему-то учат. Но почему так долго? Почему учат именно этому? Кто определяет состав тех знаний, которые будут внедрены? По сути школа есть мистическое учреждение и помимо объявленных причин своего бытия и существования имеет и скрытые, глубоко замаскированные причины.
В поисках этих причин следует вновь обратиться к периоду инициации, или дислокации, подростков – тех асоциальных элементов, из которых предстоит сделать ядро социума. В традиционных обществах эти элементы так или иначе изолировались, причём изоляция могла принимать разные формы. Чаще всего она продолжалась от месяца до полугода, в течение этого времени юношей и девушек готовили к будущей жизни – это та самая программа кровавой мнемотехники, о которой говорит Ф. Ницше94. Но эта программа была достаточно краткой, и всё это содержание современная школа могла бы передать за этот же срок. Мы уже говорили, что у многих народов, например норманнов, существовали особые места, куда ссылались подростки, принудительно заселявшие там отведенное для них пространство. Потом их можно было бы использовать для инициации духа воинственности как когорту воинов ярости, столь необходимую для социума, но какое-то время они должны были находиться в этом странном изоляторе без решёток. В таких же странных местах пребывали подростки горных народов, например народов Кавказа, где подростки ссылались в чужую семью (институт аталычества). Там с ними поступали совершенно иначе, чем обычно, и, таким образом, подростки также изолировались от общества. Следовательно, этот период можно рассматривать как время изоляции вредоносных элементов, чтобы они не мешали, чтобы их чем-то занять, чтобы они не разрушали картину общества.
И странным образом необходимость изоляции также является одной из причин создания современной школы в том виде, в каком она существует. Ведь ребёнка (подростка) тоже чем-то занимают, по сути «ссылают» в школу. Для этого требуется некая система надзора, нужны надсмотрщики, которых можно, например, назвать педагогами. И можно петь им бесконечную осанну: как прекрасен труд учителя, как они умеют чутко распознавать детские души, как они должны эти души пестовать. Но в действительности они суть всего лишь надзиратели, в той или иной степени осознания или неосознания своего места.
И получается, что школа есть современная аватара того ситуативного места ссылки, только это место чрезвычайно растянуто в пространстве и разделено во времени, ведь каждый день эти дети приходят домой (хотя школы тяготеют к системе интернатов, куда дети изымаются на как можно более длительное время). И в этих местах им лишь попутно осуществляют инъекции знания; на протяжении школьной программы их учат весьма разным вещам. Но всему этому можно легко научить без всяких школ. Мы это видим на примере членов королевских семей, да и вообще детей, которые по разным причинам не могут посещать школу. То есть дело не в том, что на каждом уроке им объяснят что-то одно, а спросят что-то другое и они будут обучаться постепенно, – все эти моменты не более чем фикция.
Недавно в штате Вермонт был проведен опрос о возможности переведения обучения на компьютерные программы, по которым дети могут прекрасно заниматься дома. Дети были всецело «за», родители – всецело «против». Рационализация, по Фрейду, сработала и там: они стали говорить о том, что никто не заменит живого педагога и пр. Хотя в школе они занимались по тем же самым компьютерным программам. Безусловно, никто не заменит ребенку общения в коллективе, но здесь посягнули на самое святое: как же это – пусть детей изымут, хотя бы в течение дня! И, таким образом, решающим оказывается именно момент изъятия. Школьный возраст – это как раз
Во-первых, справедлива постановка вопроса: чему нужно учить? Ведь учить можно совершенно разным вещам. Можно выбрать любой набор знаний, например, Джон Дьюи предлагал максимально приблизить обучение к жизни, а кто-то делает акцент на изучении мёртвых языков либо математики (например, в некоторых технических вузах математику дают на уровне матмеха). Так всё-таки чему учить? Я бы ответил: классике. Это центральное понятие культурологии формируется именно в рамках философии образования. Мы учим «Евгения Онегина» А. С. Пушкина, а не «Москва-Петушки» В. Ерофеева изучаем, хотя, абстрактно говоря, почему бы не изучать Венедикта Ерофеева? Классические тексты, классические артефакты вызывают сакральное отношение к себе: тебе что, не нравится «Мона Лиза» Леонардо да Винчи или «Бурлаки на Волге» И. Репина? – Это же классическое произведение, которое должен знать каждый образованный человек! Если эти шедевры тебя не восхищают, то это твоя проблема, а не проблема шедевров! Культивирование человека – это по существу его социализация. А социализация – это приобщение к неким стандартам, которые нормированы как классические. Хотя приходит другое общество (другая культура) – и возникают новые предпочтения.
Сформулируем второй тезис: чему учить – это неважно (точнее сказать, это неважно в определенных границах). Главное – это занять. Как сказала одна завуч в эпоху перестройки в ответ на вопрос, чему учить детей на уроках истории: учите, чему хотите, только чтобы по улице не болтались! С этой точки зрения «сослать» у А. К. Секацкого – значит изъять из круга ближних. Дома мы все связаны отношениями любви. Следует «опрокинуть» ребёнка в такую ситуацию, где вокруг не ближние, а дальние. И школа – это первый урок дальних. С этой точки зрения улица и школа принципиально не отличаются. Просто школа существует под сенью государства, а улица – нет. Задаются как бы два пласта социальной реальности.
И, наконец, четвертый пункт, специфически новоевропейский, касается не просто общего образования, а образования профессионального. Оно организуется по таким же нормам. Войти в когорту профессионалов, культивировать себя как профессионала – значит социализировать себя в другом сообществе, причём социализировать как чужого среди чужих. Этот момент связан с импринтингом, потому что образование, полученное во взрослом состоянии, – это уже образование второго сорта. Ты в принципе можешь получить образование после тридцати лет и даже позже (образование второе, третье…). Это педагогическая утопия, которая витает над новоевропейской цивилизацией, утопия непрерывного образования, превращение страны в некую огромную школу – тотальная инфантилизация населения. Ведь образование есть способ власти, вещь репрессивная по сути. Образование – это подчинение, социализация, дисциплинаризация, как она описана у М. Фуко, у которого клиника, спорт, школа, тюрьма – все работают в одном направлении, погружая тебя, исходно ближнего, теплого и мягкого, в сообщество дальних и убивая, или «вынося за скобки» любовь. Отсюда через ряд опосредований, кстати, и половое табу, идущее ещё из архаики: не люби там, где работаешь, и не работай там, где любишь.
Так же обстоит дело и с идеей книги. Меня однажды поразило странное, но глубокое замечание Татьяны Москвиной: а почему мы читаем хорошие книги и ими восхищается? А потому, что они есть! А не было бы их – мы бы читали книги поплоше и восхищались бы ими. По сути любая книга, которая читается ради самой себя, – это великое чудо, потому что есть более простые вещи. Например, в инструкции написано: в случае необходимости дернуть за стоп-кран. Вполне возможен мир, где имеются надписи только такого рода – инструкции, взывающие к действию. А книга автореферентна, она отсылает к самой себе. И это уже великое чудо.
В этом ряду оказывается и школа. Школа – это место, где занимаются. Таким образом, предполагается, что, если есть это здание, пустое помещёние, если туда придут ученики, которым приписали школьный возраст, с этого момента они в этом возрасте и пребывают. То есть этот возраст определяется социальным вердиктом: я учитель – ты школьник; я задаю задачи – ты их решаешь и находишься в этом пространстве. Можно ведь взять случайных людей с улицы и сказать им: вот ты учитель математики, а ты – черчения, а ты – физкультуры. Они могут и посопротивляться, но любой вопрос возможно поставить как предложение, от которого нельзя отказаться. Учителями они будут и чему-то, наверное, научат. И из условной директивной раскадровки мы всё равно получим кое-как работающую школу. И не надо думать, что есть роскошные школы, а есть никудышные. Я глубоко убеждён, что не существует в мире школы, способной загубить М. В. Ломоносова. И научить может один человек – конкретный учитель. Он может не быть учителем школы. Но только он может научить чему-то уникальному, например привести в состояние
Тем не менее даже при таком описании
Я хотел бы добавить несколько слов о здании школы. Анализируя школьную архитектуру и интерьер, можно сказать очень многое как об образовании, так и о возрасте. Школа представляет собой огороженное здание. И важным местом (особенно в наших северных краях) здесь является гардероб, где пальто не выдают, чтобы дети не убежали с уроков. Учительский стол возможно рассматривать в качестве прямого потомка жертвенника. А жертвенник занимает в ритуале центральное место. Именно в этом возвышенном учительском столе, по сравнению с приниженными школьными партами, уже задается иерархия – вот два возраста. И там, где есть специальное здание специальной школьной архитектуры, происходит процесс формального образования. Формальное образование возникает только в цивилизованном обществе, где сам процесс образования становится отдельной формой деятельности. Возникает фигура профессионала – учителя. И, как противоположность, появляется информальное образование. Образцами формального и информального образования являются школа и улица. Два этих института внутренне пересекаются. Но тут присутствует и третья разновидность – самообразование. Мы упоминали об авторефлективности книги, которая отсылает к самой себе. Самообразование также авторефлективно – это действие, где я сам по отношению к себе выступаю и как учитель, и как ученик. И всякий понимает, что по крайней мере в старших классах школы без самообразования никакое формальное образование «не работает». Без самообразования нет возможности включиться в информальное образование и информальные структуры. И эта триада «формальное образование-информальное образование-самообразование» по существу суть процедуры, которые конституируют возраст как некий социальный институт.
Ещё добавлю замечание об учителе. Существует феномен чудо-учителя. Причём он необязательно оказывается самым высоким профессионалом в данной области. Например, бывают престарелые учителя физкультуры, которые сами не могут подтянуться на перекладине. Но этого с них и не требуется. «Делай так, как я говорю, а не так, как я делаю», одна из фундаментальных педагогических истин, которая означает свободу возрастов по отношению друг к другу. Таким образом, что есть учитель? Учитель есть воля, требование, страсть. Учитель – это в первую очередь неистовое желание, чтобы процесс приобретения знания совершился. Это некий насос, который вовсе не обязательно производит жидкость, которую он перекачивает. И именно фундаментальный формализм учительской профессии совпадает с формализмом образования и со школьной архитектурой. Эти три разновидности формализма здесь играют существенную роль.
Следовательно, суть учительства состоит не в том, чтобы быть в чём-то умнее: куда деться от Ломоносовых, от «быстрых разумом Ньютонов, от собственных Платонов»? Но гуманитарные конвенции заставляют нас обходить эту тему стороной. Ведь учителя, особенно учителя начальных классов, несчастные люди. Им приходится всякий раз говорить одно и то же. И они, имитируя некое одушевление, объясняют, сколько будет дважды два. Другой учитель из года в год с тем же блеском в глазах вычитывает из той же книги те же аргументы. И это вместо того чтобы самим узнавать новое, развиваться и учиться (учиться – вот что замечательно!). Эта вопросно-ответная «машина» не так проста, как кажется, она всё переворачивает с ног на голову. И там работает многочисленная система превратностей.
Я несколько раз принимал участие в мероприятиях Института повышения квалификации учителей. Ведь более серой атмосферы невозможно себе представить! Даже педагогические вузы, по сравнению с этим, вполне терпимы. Но так и устроена эта вопросно-ответная «машина». Если живому человеку, инсталлированному в эту вопросно-ответную «машину», удаётся остаться живым человеком, он герой, он Дон Кихот, и очень повезло тем, кто с ним когда-то пересёкся. Но такие люди встречаются крайне редко. И с таким же успехом такой человек мог бы учить и за пределами школы в разных ситуациях, ведь самообразование как раз и является настоящим образованием, настоящей сосредоточенностью. В вопросно-ответной «машине» происходит сбой скоростей. Это видно даже по позиции учителя. «Машина» работает с определенной скоростью. С нашей точки зрения эта скорость очень мала. Тем не менее имеются неуспевающие, но отсутствует понятие преуспевающих, потому что преуспевающие слишком быстры, они выброшены на обочину, с ними нечего делать. И почему имеет место оглупление учителя? Потому что при этой медленной скорости передачи и ответов на вопросы он вынужден все время к ней приспосабливаться. Школа на другую скорость просто не настроена, она настроена только на маленькую скорость скрипучих шестерёнок. А те, кто мыслят быстрее, или, собственно говоря, вообще мыслят, или обладает несколько другой скоростью ассоциаций, оказываются так же отброшены на обочину, как и неуспевающие. То есть согласование скоростей и минимализм одной рабочей скорости, одной единственной передачи приговаривает школу к такому печальному положению дел.
Кроме того, в социальные отношения в школе, которые формируются как отношения возрастов, вмонтирована иерархия. Социальные отношения всегда иерархичны. И модель «кто старше, тот и главнее» есть простейшая модель иерархии. Это описал Ф. Ариес в своей работе «Возрасты жизни»96. Мы уже упоминали наблюдение Ариеса: даже этимологически возрастные разделения значимы с точки зрения иерархии: термины «холоп – хлопчик», «бой», «гарсон» указывают на низкое социальное положение. В этом отношении понятия «лидер» и «учитель» во многом совпадают, если не полностью тождественны.
Поспорю относительно необходимости определенных умений для учителя. Смешно было бы ожидать, что Гус Хиддинк выйдет на футбольное поле и будет играть так же, как его молодые футболисты. Разумеется, нет. Но в то же время его «покупают» за большие деньги. Он владеет чем-то иным, и очень важным, скажем, волей к организации и волей к победе.
Отношения иерархии, возникающие в социуме, в целом не отрицают возможности отношений любви. Во всех социалистических системах и движениях (в том числе и в марксизме) это обстоятельство уходило на второй план. Но отношения любви возможны и между «верхами» и «низами» общества. Причём эти отношения отличаются от отношений внутри семьи. Но это именно любовь. Выражается она, например, в культе великих людей. Есть великие люди, которые у всех вызывают положительные эмоции, даже благоговение. И с этой точки зрения фигура учителя чрезвычайно интересна для социальной философии, ведь учитель оказывается ближним среди дальних. Он актуализирует отношения любви, делает их возможными, хотя, конечно, в другой форме, например в простейшей форме почтения. Это отношения любви в иерархических отношениях среди дальних.
Я бы ещё хотел обратить внимание на одну из популярных максим: «учиться не поздно в любом возрасте». В ней скрытым образом наличествует утверждение, что наступает такой возраст, когда учиться жгучим образом стыдно. Если ты в позднем возрасте учишься, значит, ты прожил жизнь неправильно. Значит, жизнь зачеркивается.
Школа и процесс обучения важны так же, как пустая сцена. Хорошо бы при этом не травмироваться, научившись механизмам внутреннего отдыха, распределения усилий, мысли, потому что в других ситуациях (например, на конференциях) как только человек начинает говорить, говорит три-четыре минуты, и слушателям сразу становится ясно, слушать его дальше или нет. Внутренние счетчики внимания отключаются автоматически. А если ты его слушаешь полчаса и больше – это чудо, уникальное событие, когда предохранители внимания продолжают работать. Вообще школа как институт на это рассчитывать не может. Но благодаря случайному появлению конкретных людей, там также становится возможна прямая трансляция
Итак, первая функция школы – это констелляция возраста; не будь школы, мы бы вообще не знали, что такое детство. Кроме того, школа учит ребёнка основам иерархии. Школа – это жёсткий агон. Есть двоечники, есть отличники, которые разделены пропастью. Но школа – это не только агон, это было бы слишком просто. Это скорее некое ристалище, на котором сражаются агон и любовь. Я имею в виду замечательную русскую поговорку: «Не по-хорошему мил, а по-милу хорош». Любовь ведь всегда априорна: я тебя люблю не потому, что ты такой умный. Я тебя просто люблю, и поэтому ты такой умный. Соревнование интеллектуальных способностей предстает как некое знамение свыше. Но я бы исключил из данной проблемы тему Абсолюта. Интеллект формируется в школьном социуме, по крайней мере, интеллект, служащий критерием выставления отметок.
Сегодня аутизм становится всепланетной проблемой. В США каждый двадцать второй ребёнок является клиническим аутистом, не говоря о склонностях и тенденциях. И совершенно непонятно, откуда все это взялось, каким образом прежние неврозы и психические диагнозы вдруг сменились новой напастью. Более того, вдруг выяснилось, что все формы интеллектуальных и эмоциональных деприваций вышли из невидимости, где они пребывали всегда. Я бы сравнил данную ситуацию со вторым постхристианским толчком. Мы уже говорили о том, что визуально христианство ознаменовало себя появлением немыслимого количества искорёженных, искалеченных тел, пришедших на смену античной статуарности, как если бы новая порция страдания была бы апроприирована в качестве предмета рассмотрения, с которым следует иметь дело. И этот гигантский выброс, помимо всего прочего, постепенно стал великим социальным заказом, близящимся к исполнению (учитывая практики протезирования, синтеза тел, вообще постепенного отказа от ресурсов органической телесности). Но примерно после Второй мировой войны начинается следующий выброс неимоверного количества умственно отсталых – страдающих синдромом Дауна, тех же аутистов. В основном это дети, хотя и не только они. Трудно сказать, впервые ли они появляются в таком количестве, или они просто поднимаются из сокрытости в своих интернатах, в которых до них никому не было дела, где они фактически были в ситуации невидимого всеобщего лепрозория. И теперь они ворвались в мир. Про аутистов снимается огромное количество фильмов. Одним из лучших я бы назвал «Дьяволы» Кристофа Ружжиа (2002). Таким образом, налицо новый вызов: мы столкнулись с этими людьми, которых мы справедливо причисляем к людям, и в этом состоит радикальный смысл бытия человеческого.
И здесь мы не договариваем многих веще́й, в частности остается неозвученной идея возраста. Например, человек, страдающий синдромом Дауна, максимально может достичь уровня четырехлетнего ребёнка. Но когда ему исполнится десять, потом двадцать, потом тридцать лет, кем он будет? Будет он четырехлетним ребёнком? В отношении умственного развития – да. Но мы не решаемся определить, кто перед нами. И правильно делаем, потому что в действительности похоже, что мы переходим к иной возрастной категории, которая не встроена в традиционный конвейер. А коль скоро это так, мы понимаем, что наши возрастные определения, относимые к обычным детям, подросткам, старикам, на самом деле опираются на некую форму истории, на форму инаковости. Пятилетний ребёнок является ребёнком именно потому, что он превзойдёт самого себя, он изменится. Его заменит новое существо в этом же теле. И в этом суть его восприятии. И на это нацелены все психологические механизмы. Но если он больше никем не станет, как быть тогда? Остался ли он этим пятилетним ребёнком? Либо мы его назовем отдельным существом? Может быть, мы вправе проявить мужество и сказать: доколе можно производить экзистенциальное расширение и допуски в сторону всевозможных выдуманных сказочных существ – всевозможных вампиров, гоблинов и прочих троллей? А вот перед нами живые инопланетяне, по сравнению с ними кинематографические инопланетяне – ничто. Например, Мария Беркович – известнейший питерский специалист, занимающийся проблемами таких детей, аутистов, – пишет следующее: «Игорь. Ему 9 лет. Он умеет немногое, но умеет жевать пелёнку и очень это любит. Когда он её жуёт, он не просто раскачивается, но испытывает при этом какие-то чувства»98. Ведь у этих детей часто встречаются сопутствующие осложнения, сенсорные депривации. И игра педагога состоит в том, чтобы эту пеленку пытаются ему слегка не дать, вытянуть. Это делается в шутку, он пелёнку не отдает, и эта игра ему очень нравится. Он не просто жуёт пелёнку обычным способом – он отстоял её у мира. Но это крайний случай. А другие случаи таковы – она пишет, что мы не ценим наших человеческих достояний. Даже бросить предмет и проследить, куда он упадет, – действо весьма не простое. А если этому нельзя научить? И как быть, когда мы понимаем, что этот единственный умственный возраст (двухлетний, например) не может быть превзойден? Является ли человек дебилом, имбецилом, идиотом в классической клинической классификации, всё равно остается возможность расширить его бытие. Педагог или просто миссионер (работа с такими людьми, погружение в среду аутистов есть форма современного миссионерства) позволяет его бытие разнообразить. Помните замечательное начало «Мэлон умирает» Сэмюэла Беккета – там описывается подобный персонаж. Он пребывает в темной комнате, и у него есть два предмета. Один находится у него в руках, он продолговатый, наверное, это палка, и на конце палки есть крюк. Если этим предметом хорошенько проверить все углы, можно подтянуть к себе другой предмет, который круглый, но не совсем99. И этот минимализм обладания – два предмета (палка и кругляшок); ничего другого в жизни не будет.
В каком плане у нас есть возможность эту жизнь продолжать и разнообразить её или поддерживать на максимально возможном уровне? На уровне произносимых слов, которые непонятны, но значимы интонацией, с которой они произнесены. На уровне прикосновений, которые опасны, но предполагают некоторый сенсорный опыт. На уровне того же бросания – когда мы видим, как упадёт предмет. Начиная с минимальной площадки и заканчивая площадками более высокими, мы понимаем (и об этом пишет Беркович), что никого из этих
Действительно, давайте посмотрим на безумие. Ведь это диагноз нашего мира. А возраст и безумие суть два инструмента, с помощью которых мы постигаем реальность. Кстати, вы помните, какова технология определения IQ, как это было задумано психологами Альфредом Вине и Уильямом Штерном? Что там означают цифры? У А. Вине технология количественной оценки интеллекта представляет собой сопоставление интеллекта конкретного ребёнка с интеллектом «нормы» для данного возраста. Вот перед нами ребёнок семи лет. Дотягивает он до своего возраста или не дотягивает? Или он остается где-то внизу? И особого внимания заслуживает тот факт, что IQ так активно навязывается. Почему интернет так настойчиво предлагает каждому пользователю определить свой IQ, тем самым ставя человека в возрастные пределы? Таким образом, имеет место некая принудительная инфантилизация. Это лишний раз подтверждает универсальную роль постижения возраста для постижения самого человека. И соединяя два этих методических момента, мы приходим к выводу, что психическое изменение ментальности общества предстает как в форме безумия, так и в форме возрастных конкретизаций. И мы начинаем понимать, почему один из талантливейших философов советской эпохи (я имею в виду Эвальда Ильенкова) так увлекался экспериментами практического психолога А. И. Мещёрякова, который занимался слепоглухонемыми. Ильенкову именно здесь представлялась возможность решения не только социально-философских или антропологических проблем, но проблем онтологии и гносеологии вообще. Ведь онтологические и гносеологические проблемы суть инобытие социально-философских и философско-антропологических проблем. Поэтому и рассуждения в области философии возраста также имеют общефилософское значение.
Наконец, возрастная проекция и «проекция безумия» – это метод для постижения цивилизаций. Например, известно, что поздний Рим в развитии искусства претерпел одну значимую метаморфозу: искусство позднего Рима начинает варваризироваться. Изощренность эллинистического реализма («Лаокоон», Пергамский алтарь – бесконечно прекрасные фигуры с точки зрения мастерства исполнения); и вдруг в изображении императоров – ключевых для Рима фигур – мы видим, что римлянин как будто разучился работать резцом, он делает только грубые наметки. И этот эстетический принцип потом подхватывает христианство. Раннехристианское искусство тоже существует так, как будто художники «разучились изображать». Например, в Эрмитаже есть реликварий в форме статуи монаха. В животе монаха отверстие, куда кладется реликвия. Эта статуя сделана очень грубо, как будто это творил ребёнок. Видимо, речь идёт о некоем стилистическом сдвиге, так или иначе указывающем на призыв Христа: «Будьте как дети». Именно согласно этому принципу живут ранние цивилизации, хотя за спиной у них и маячат вполне «взрослые» достижения. И примитивизация цивилизаций в эпоху надлома (это характеризует и нашу цивилизацию) предстает в форме тотальной инфантилизации.
Обратите внимание на развитие современной моды. Ведь она сознательно равняется на детские и юношеские спортивные формы! Эта мода включает в себя инфантильно-комическое начало, которое господствует в одежде. Мы понимаем, что мода тоже занимает своё место в социальной и политической философии (вспомним про красные каблуки, которые в XVIII в. во Франции мог носить только король). Но серьёзность этой игры осталась только там, где речь идёт о государственных наградах, причём о наградах именно государственных, а не о тех случаях, когда несколько человек вполне могут организовать академию и учредить, скажем, орден Вечерней Звезды. Это также вариант детской игры. Цивилизация умирает, играя. Причём об этой игре можно говорить и с клинической жесткостью, как в случае с пелёнкой, которую жевал мальчик. Подводя итог, отмечу, что, занимаясь философией детства, мы вырабатываем инструменты постижения не только социума, но и философских проблем в целом.
Тут заслуживает упоминания ещё один момент. Мы считали, что некий эксклюзивный изъятый возраст есть нечто в высшей степени достойное. Предполагалось, что таким может быть возраст трансцендентального субъекта у И. Канта, который не имеет временных параметров, и либо мы в него вошли (и тогда, как эти самые субъекты, производим суждения соответственно встроенным схематизмам), либо мы его миновали, но это не послужит нам во благо. То есть предполагалось, что есть такие акмеологические состояния. Но теперь мы видим, что означает в действительности этот самый остановленный в самом себе возраст – возраст, который никогда не изменится, как бы ни текло внешнее время. Это и есть возраст безумия, стационарность зафиксированности. Мы можем по-разному рефлексировать по этому поводу, но понимаем, что, вообще говоря, выйти за пределы возраста – это ужасно. Ведь пребывать в обычном человеческом возрасте – это примерно то же самое, что уметь бросать предметы и следить, куда они падают. Но ведь можно и этого не уметь. Можно быть вынесенным за рамки являемого к проживанию времени, за рамки бытия-к-смерти. Казалось бы, что может быть хуже осознаваемого нами бытия-к-смерти, неминуемости смерти нашего тела? А хуже может быть это захлопнувшееся возрастное «окно» как ситуация тотального мучения. Тут можно упомянуть и о ситуации трансцендентального субъекта. Сошлюсь на хороший ответ поэтессы, которая говорит, что нельзя поэту, а в особенности поэтессе, задавать вопрос: «Какого Вы возраста?», потому что стихи всегда пишет
Но они действительно виртуально бессмертны, они действительно не стареют, это те же законсервированные, заспиртованные уродцы, которые существуют внутри. Поразительным образом ситуация избавления, или излечения, или просто выхода из этой фрустрации состоит в том, чтобы указать им, виртуально бессмертным существующим, зацикленным на дурном бессмертии, путь к смерти. Нужно показать им, как дурное бессмертие можно изжить. Отреагирование – это и есть изживание, по сути дела это есть некий геноцид тех законсервированных зародышей. Если же речь идёт о том, что путь к смерти указать нельзя, нельзя указать путь к изменению, это абсолютно точно есть выход в возраст безумия или в тот возраст, который и возрастом не является, так как в нём нет движения времени, нет изменения, нет истории. Мы привыкли печалиться по поводу видимых изменений, происходящих с нами с возрастом. Эта неизбывная тоска, более сильная в женском варианте, но представленная в ослабленной форме и в мужском, – что может быть хуже? А хуже может быть только бессмертие. Бессмертие как преодоление исходной смертности смертного существа указывало бы именно на возраст безумия. Поэтому такое прижизненное бессмертие абсолютно богопротивно. В этом мире бессмертия нет – таков смысл любой религии. И это абсолютно правильная форма религиозного отчаяния.
Бессмертие невозможно здесь, ибо оно противоречит всей подлинности жизни внутри возраста, оно возможно лишь
Важно усвоить, что возрастные проблемы могут рассматриваться и с точки зрения философии истории и философии культуры. «Молодой народ», «детство цивилизации» – это не просто метафоры. Варваризация и инфантилизация должны нами быть восприняты в плане философии культуры. Пугающая параллель между нашим временем и поздним Римом обнаруживается и в повышенном интересе к уродцам, даунам, к отклонениям, которые вдруг занимают центральное место. И идейное напряжение проблематично, например, в беспредметном искусстве идейное напряжение гораздо выше, чем в предметном. Но это серьезная плата.
Кстати, анализ многотысячелетней первобытной культуры показывает, что там присутствуют те же проблемы. Сначала долго время повторяются темы женского тела («палеолитические Венеры»), представляющие весьма абстрактные изображения женского начала, которые фактически сводятся к символам женскости. Затем искусство возвращается к натуралистическим формам. И эта общая структура повторяется из тысячелетия в тысячелетие.
Возраст и университет
Профессионализм предполагает лабиринт специализаций, который развёртывается в рамках разделения труда. И все подлинно новоевропейские книги, которые можно рассматривать как базовые тексты новоевропейской цивилизации, в той или иной форме содержат панегирик разделению труда. Евангелием новоевропейской цивилизации явилась книга Адама Смита «Исследование о природе и причинах богатства народов». С чего она начинается? С воспевания разделения труда, ведь оно в сотни раз повышает его производительность. Далее восхваляется рыночное хозяйство. Поэтому для новоевропейской цивилизации остаётся актуальным вопрос: каким образом этот разделенный труд может быть объединён в единое целое? Если посмотреть на эту проблему с точки зрения возраста, то парадоксальным образом над взрослыми профессионалами (специалистами) должны господствовать какие-то иные люди, для которых специализация не столь значима. Мы можем предположить, что над взрослыми должны господствовать старики (геронтократия). Старики в своей мудрости выходят за рамки взрослости. Но, как показал Александр Куприянович применительно к подросткам, могут в каком-то отношении господствовать и дети, поскольку они ещё не «ороговели» в своей профессиональной ограниченности. Таким образом, аспекты разделения труда и соединения (кооперации) разделённого труда в возрастном плане предстают как следующая структура. В центре находятся специалисты (взрослые), а организуют их взаимодействие либо старики, либо дети. Вообще говоря, это не такой уж парадоксальный случай, когда дети господствуют над взрослыми. Например, никого не удивляет, что в университете качество читаемых профессорами лекций оценивается студентами. Хотя обоснования «нравится-не нравится» могут быть самыми абсурдными. Тем не менее дети на факультете оказываются некой критериальной инстанцией. Именно под этим углом зрения (рассмотрения профессионализма как разделения труда) предлагается посмотреть на университет.
Что такое университет? По своей идее это некий заповедник детства и старости. В новоевропейском университете, разумеется, присутствуют и взрослые. Они обеспечивают социализацию университета, в котором отдельные факультеты движутся по направлению к отдельным учебным заведениям неуниверситетского типа (каким является, например, Технологический институт). Но идея университета – универсальное соединение. Это модель универсума, которая оказывается заповедником стариков и детей. Один из проректоров нашего университета ещё в советское время утверждал, что университета нет вообще, а есть полууправляемый агрегат факультетов. И в этом высказывании много правды. О чём оно? О том, что новоевропейская цивилизация обладает тенденцией к разложению изнутри. Но донкихотская мечта о целостности университета сохраняется. И она сохраняется постольку, поскольку здесь имеет место заповедник стариков и детей.
Есть одно любопытное обстоятельство, касающееся нашего университета. На первый взгляд, университет ведет странную кадровую политику – здесь стараются не выгонять стариков, хотя, казалось бы, надо дать дорогу молодым. Жёсткие законы рынка мешают этой странной благотворительности, но такая университетская тенденция отчетливо просматривается. Дело, думаю, в том, что старики в университете функциональны, поскольку они находятся по ту сторону специализации. Помните девиз университета:
Важно прояснить в связи с этим, каким образом новоевропейская цивилизация приняла в себя средневековые университеты. Ведь университет был оплотом средневекового общества, он зародился в эпоху схоластики и консерватизма. В начале Нового времени он носил «реакционный» характер, его «реакционность» была направлена на галилееву науку, которая первоначально существовала в формах академий. И порой весьма напряженный диалог между университетом и академией по существу был диалогом между традиционной, гуманитарной по своей ориентации наукой, с одной стороны, и галилеевой наукой, буржуазной по сути, – с другой.
Если взять другой аспект, то традиционный университет принадлежал ещё эпохе письма, эпохе рукописных книг, которые зачитывались профессорами с кафедр, а юные слушатели конспектировали их содержание, чтобы потом, войдя в жизнь, организовывать стабильное, организованное по заветам старших общество. Молодежь готовилась к тому, чтобы самим зачитывать эти конспекты с кафедры следующему поколению студиозусов. И так продолжалась жизнь.
Академия, напротив, – это место концентрации взрослых, ориентированных на успех, достижения, новизну и выгоду. Начиная с самых первых установок, она сразу была ориентирована на принесение пользы хозяйству, технике. Академии изначально были новаторскими по своему замыслу: они делали ставку на использование наук на практике, как это проповедовал Фрэнсис Бэкон. С самого начала академии были связаны с эпохой печати. Именно с академиями ассоциируются первые научные журналы. Противостояние «университет-академия» можно трактовать как противостояние письма и печати. Если университет есть конституциональное воплощение единства знания, то академия – это сообщество отдельных профессионалов, объединённое стремлением к пользе.
Но средневековый по сути университет и в Новое время не умер; в старые мехи было налито новое (уже академическое) вино. Требование единства знания сохранилось как необходимое, но на него наложилась возникшая в новоевропейской цивилизации система массового образования, университет усвоил новую науку, и во взаимодействии с академией возглавил нашу сциентизированную цивилизацию. Такого рода переходы актуальны до сегодняшнего дня, например Институт философии РАН в эпоху перестройки на своей базе возглавил отдельное философское учебное заведение наряду с философским факультетом Московского университета. Лекции в ИФРАН подчас читали и академики. Соответственно, к старикам и детям университетов из академий пришли взрослые, или специалисты. Я уже сказал, что положительная европейская наука – дело взрослых. Спор факультетов и агон дисциплин в университете внесены конкурентным духом взрослых.
Всё, что принято говорить о студенчестве, о средневековых вагантах, говорить и петь относительно
При этом пребывание в университете налагает несмываемый отпечаток на всю дальнейшую жизнь, причём этот отпечаток заведомо противостоит профессиональному обучению. Ясно, что профессиональное обучение не есть самое главное в университете, оно лишь в той или иной мере присутствует (или не присутствует), оно больше приписано к академиям и системам профтехобразования. Чаще всего совокупность профессиональных навыков инкорпорируется впоследствии – уже после окончания университета на так называемом «производстве».
Но при этом давно замечено, что в самом обычном профессиональном труде в современном расширенном воспроизводстве как таковом всё равно выполняется странный принцип, согласно которому доллар, вложенный в общее образование, даёт прибыль выше, чем доллар, вложенный в специальное образование. Получается, что не так важно, чему учить людей – искусству ставить цветы в вазы, играть в гольф или изучать историю схоластической философии. Но зато важно, что это знание ничем не будет мотивировано, оно всегда будет «нипочему», «ниоткуда взявшееся». Оно, подобно любой из семи свободных наук или искусств, просто даруется как форма игры, в которую все играют до полной гибели всерьёз. Ведь оценки в зачётке, репутация и т. д. – это достаточно важные вещи. И то, что таким образом происходит размыкание трансляций опыта от поколения к поколению, и в этих нишах (заповедниках, лакунах) всегда возможно самозарождение каких-то новых практик, дискурсивных стратегий и, собственно говоря, новых знаний, обладающих прекрасной бесполезностью, и являет собой тот очень важный и ни с чем не сопоставимый избыток, ради которого университеты можно не только терпеть, но по большому счёту относить их не к миру средств, а к миру целей, как прекрасный океан универсальных знаний и навыков, как твердо гарантированный тип общения с агональными и дружественными тусовками. Стало быть, он значим сам по себе и является формой дара для каждой отдельно взятой жизни.
В России идёт покорение университета государством. И это покорение в значительной мере удалось. Характерно, что Устав СПбГУ утверждается Правительством. Остались учёные советы и черные шары, но эти учёные советы отчитываются перед государственной организацией, которая называется ВАК, и окончательное решение остаётся за ней. Однако так или иначе, но по сути университет противостоит государству, и борьба между ними неизбежна. Это одно из условий возможности новоевропейской цивилизации и демократии, университет поставляет кадры для высших эшелонов государственной власти. В условиях тотального разделения труда университет создает такие кадры, которые могут соединить хозяйство и страну в единое целое.
В университете во главе угла остается сам субъект как производное университета и как его основополагающее произведение. И мы сегодня наблюдаем постепенную экспансию университетов: рост числа студентов, наличие особого студенческого интернационала (ведь политика европейских, американских и даже китайских университетов направлена на чрезвычайную интернационализацию обучения, где выбор идентификации происходит заново), где неважны пол, раса, родной язык, важно, что в дивной стране
Понятно, что не всякое общество выдержит большое количество таких заповедников. Ведь здесь кроется и источник социальной дестабилизации, что также предполагает определённые расходы. Подобные факторы лимитируют количество университетов. Но все же никому не приходит в голову, что начиная с какого-то момента, они могут быть отменены вообще или реформированы в сторону эксклюзивного «пользоприношения». Напротив, в настоящее время если в чём-то и сказываются великие завоевания трудящихся (то, что было напрямую отвоевано у капитала, у чистогана, у бюрократии), так это в экспансии университетской территориальности, чтобы не иссякли возобновляемые каникулы у жизни, которые можно провести достаточно достойно, по возможности до поры до времени избегая инкорпорации во всё инструментальное. И даже если потом эта инкорпорация совершается – на этот случай остаются прежние связи с
Всемирный духовный университет (это Брахма Кумарис)105, в котором, однако, нет библиотеки. Согласно одному из прекрасных определений университета, университет – это библиотека, вокруг которой собираются умные заинтересованные люди, читающие книги и обсуждающие их содержание. Поэтому если Брахма Кумарис и является «университетом», то не в том смысле, который это понятие имеет в новоевропейской цивилизации. Хотя сам факт, что выбирается имя «университет», свидетельствует о высоком престиже этого социального института.
Я бы остановился на основной продукции, которую производит университет. Можно было бы сказать, что университет производит специалистов. Но это не так. Если университет производит специалистов, то это уже не университет, университет производит образованных людей, универсантов.
Эти выбросы ещё в XX в. называли «братскими могилами», и они таковыми всегда и были, другими они и быть не могут. С одной стороны, это некоторая имитация научной деятельности. Но, с другой стороны, это прекрасно! Ведь это значит, что человеку позволено просто так валять дурака, написать какой-нибудь текст, опубликовать его, отчитаться в его публикации. Причём его труд может быть назван как угодно. Хотя бы «Влияние гамма-излучений на розовые угольки» или что-нибудь о повадках хвостатых комет. Никто и читать этого не будет. Понятно, что здесь могут попасться и удивительные тексты, которые потом всё равно будут отобраны и войдут в настоящий креаториум – станут книгами, войдут в другую среду восприятия, но здесь – в осаждаемых формах странной кристаллизации – они просто публикуются, «нипочему». И важен именно этот момент и то, что любая статья может быть таким образом опубликована, и никого не смущает, что этот журнал от корки до корки прочёл только один человек – редактор, и то вряд ли. И это никого не должно смущать, так как опять же тем самым мы показываем степень вседозволенности: а почему бы и нет? Общество может себе это позволить! Пусть они занимаются этими странными предметами, пусть излагают странные знания, не имеющие ни малейшего практического приложения, а главное, никому до этих знаний нет дела, кроме случайно или по необходимости забредших в аудиторию пары студентов. И это прекрасно, так как мы выходим из колеи примитивной рациональности, воспроизводимой инерции, и всегда обнаруживаем возможность чего-то нового. И при этом может быть какой угодно уклон – пусть профессора культивируют свою рассеянность, а студенты – свой пофигизм, эти вещи прекрасно дополняют друг друга, и тоже в конечном счете приводят к тому, что замечательное колесо вагантов продолжает крутиться, и жизнь становится более выносимой, чем она могла бы быть.
Скажу несколько слов относительно структуры самого университета. Мы можем выделить некоторые факультеты, которые играют особую роль. Это в первую очередь относится к философии. Ведь философия претендует на тот доновоевропейский синтез знаний, который существовал ранее и который находится под атакой ново-европейской специализации и разделения труда. Философия самой своей идеей противостоит распадению на специальности. Конечно, можно говорить о специализации и в самой области философии, но, когда человек становится действительно специалистом, его собственно философская потенция отходит на второй план, становится менее интересной, менее важной. Есть люди, специализирующиеся на определенных языках или на определенных философах. Они предстают как специалисты, но именно поэтому они не философы или неинтересны как философы (не более интересны, чем какой-нибудь физик, высказывающийся по философскому вопросу, хотя и там может присутствовать высокий философский потенциал). Значит, философский факультет, как функция скрепляющего начала, особенно ясно обнаруживает те свойства университета вообще, которые здесь обсуждались.
Есть некоторая правда в том, что философский факультет представляет собой университет в миниатюре. Философский факультет призван к обеспечению кооперации для этого диверсифицированного духовного производства. Таким образом, философия по своей идее и призванию находится по ту сторону новоевропейского профессионализма (хотя такое утверждение и может вызвать некоторое напряжение, ведь мы имеем дело с
Так или иначе, с учетом самодеятельных философов или без них, философия задает университету аксиологическое измерение. Она напоминает всем факультетам, что они имеют общую духовную объединяющую. И эта духовная роль как раз и принадлежит философии. Во всякой науке ровно столько действительной науки, сколько в ней философии. И даже если иметь в виду утилитарную пользу положительных наук для благоустроения нашей жизни в этом мире, всё равно мировоззренческий смысл любого положительного знания не отнять. Пусть учёные в своих исследованиях прокламируют утилитарную полезность – это ещё не значит, что данная полезность является непосредственным стимулом для их научного творчества. Напротив, научное творчество как раз имеет своим стимулом то, что находится по ту сторону специализации. И с этой точки зрения любовь к мудрости не дана взрослым – людям, находящимся в клетке стереотипов, в том числе профессиональных. Любовь к мудрости дана либо детям, либо старикам. Либо она дана тем, кто таит в своей душе детство и предчувствие старости. В конце концов речь в университете идёт о продуцировании и трансляции знаний или смыслов, которые могут возникнуть только при условии систематически и, следовательно, философски организованной информации. Специалисты производят информацию, а философы производят знания. Можно сказать и по-другому: знания может произвести только философски ориентированный специалист.
Поговорим и о других факультетах. Например, о филологическом. Названия факультетов, где присутствует слово
Я говорю об идеале. В идеале университетские точные науки – физика, математика, химия, биология – в сущности своей являются гуманитарными постольку, поскольку они университетские. Математика – гуманитарная дисциплина. Эта идея проводится в книгах многих математиков, например, Павла Александрова и Юрия Манина. Р. Курант и Г. Роббинс написали великолепную книгу «Что такое математика?»109, где именно с университетских позиций показано, что математика по сути гуманитарна. И я полагаю, что этот гуманитарный взгляд – это взгляд стариков и детей на ту сферу, которую разрабатывают взрослые.
Кстати, светочем науки совсем необязательно должен быть философский факультет – в истории часто бывало и наоборот. Когда-то впереди оказываются физики, и занятие физикой (например, в 60-х г. XX в.) становится достоянием всего общества. Эти бородатые физики влияют на совокупный эротический выбор женщин, на совокупность идеологем; наиболее одаренная молодёжь идёт туда. Через какое-то время они передают эстафетную палочку, например, геологам, которые, в свою очередь, передают её археологам. То есть философам никто не гарантировал привилегированного положения. Философия как раз хороша в ситуации неприглядности, когда не так много желающих примерить эту позу мудрости. Даже когда присутствует некая форма пожатия плечами, презрения по отношению к философам, философия себя как-то лучше чувствует.
Добавлю последний штрих относительно господствующего слова. университет сейчас на глазах меняется ещё и потому, что изменяются информационные технические средства. На наших глазах синтез письменного и печатного слова дополняется компьютерномашинным словом. Ликующее знание в условиях компьютерной цивилизации, по-видимому, имеет иной характер, хотя и не стоит преувеличивать роль средства в формировании знания. А в целом мы можем прийти к единому тезису: университет есть
Возраст как ритм бытия
Изначально очевидная неизбежность смерти свидетельствует о том, что время прежде всего дано нам в существенном аспекте циклического. Циклы поколений складываются в линейное время истории социума и цивилизации. В литературе неким общим местом является сравнение человека, человеческой жизни с листьями деревьев. Листья распускаются, зеленеют, исчезают. Циклы поколений, подобно листьям, появляются и исчезают в зависимости от времени года, но складываются в линейное время, которое в другом временном масштабе также оказывается цикличным. О чем нам говорят О. Шпенглер и А. Тойнби? То, что представляется линейным развитием, на самом деле есть цикл, и цивилизация также живёт циклами: рост, расцвет, надлом и гибель.
В циклическом времени возраста нам даны прежде всего
Выход человека из дионисийного циклизма своей судьбы в линейность и аполлоничность культуры не предзадан – он может случиться, а может и не случиться. И, таким образом, особую значимость приобретает концепт бессмертия души, входящий, по И. Канту, в сферу разума – наряду с бытием Бога и целостностью мира114. Концепт бессмертия души построен на идее линейного времени, которое через свою беспредельность по сути выходит за рамки времени – по ту сторону времени вообще. Если душа бессмертна, то времени нет. Поэтому в проблему возраста обязательно входит не только идея смерти, но и идея бессмертия. И это бессмертие моделируется линейным временем, уходящим в беспредельность – упраздняющим время как таковое. В глубине души у каждого так или иначе присутствует проблема пути к бессмертию.
Путь к бессмертию – особенно в рамках новоевропейской цивилизации – предстает как объективация, как опредмечивание, как реификация и материализация, как скрибизация. Непременно оставить что-то после себя! Простейшая формула прописной морали – родить сына, посадить дерево, построить дом, вырыть колодец. Вообще, вырыть колодец, посадить дерево может каждый. Родить сына тоже может каждый (как писал А. С. Грибоедов: «Чтоб иметь детей, / Кому ума не доставало?»). Так что эта проблема стоит и перед обычным человеком.
Философ же хочет написать книгу, которая останется, – вот объективация, вот опредмечивание, оставить после себя некий текст, который потом будет воспроизводиться. Образцом для нас является Платон. С этой точки зрения мир вечности предстаёт как соломинка, за которую цепляется смертный человек. Этот зов обнаруживается и в стремлении молодого философа во что бы то ни стало свой текст напечатать. Так связывается тема возраста с проблемой авторствования.
Авторствование через материализацию – это способ иллюзорный, но тем не менее неизменно действующий на пути к бессмертию. Таким образом, возраст человека задан в разломе между циклическим и линейным временем, и проблема каждого человека состоит в том, чтобы выскочить из циклического времени в линейное в безумной надежде на вечную жизнь.
Например, мы встречаем некое живое существо, о котором ничего не знаем. Хвост, усики, точка, точка, запятая, вышла рожица кривая. Удивительно то, что, ничего не зная об этом существе, мы с немалой долей вероятности можем определить, кто перед нами – детёныш, взрослая особь или «старик». Щенок, муравьедик, динозаврик будут отнесены к некому общему детскому саду независимо от их последующей видовой принадлежности, и морфология в самом широком смысле слова здесь ни при чём.
Решение данной задачи специфично не столько для биологов, сколько для художников, и прежде всего художников-аниматоров. В мультике любое живое существо безошибочно может бы опознано как детёныш, если того пожелает художник-мультипликатор.
Не только грамматика позволяет кое-что сказать о предложении: «Глокая куздра штеко бодланула бокра и курдячит бокренка», но и самая абстрактная анимация. В мультике мы ничего не знаем о придуманном «бокре», но тем не менее отличить его от бокренка можем легко. Более того, мы узнаём тучку-девочку во всём её несомненном отличии от уже взрослой тучи. Художник-аниматор без труда справится с задачей представить несмышленого подростка-автомобильчика. Вполне возможна мультипликационная версия Большого взрыва – вот Вселенная-младенец, вот она уже оформилась и окрепла, а вот она же вся в морщинах и благородных сединах, и это как раз та остывшая и далее остывающая Вселенная, в которой мы живём.
Но дело не только в визуализации, хотя попутно следует заметить, что человеческая визуальность устроена хроноскопически. Дело в более общей интуиции времени и в применимости соответствующего измерительного инструмента. Если линию штрихкода времени снабдить условной шкалой М-Р-В-С, (младенец, ребёнок, взрослый, старик), мы действительно получим возможность наносить этот штрихкод на любую экземплярность происходящего. Конечно, проект хрономонизма с идеей спектрального анализа темпоральностей предполагает возможность получения более «длинного», обстоятельного штрихкода, считав который, мы смогли бы определить многие обстоятельства судьбы, участи, даже не зная при этом, на какую именно экземплярность был нанесен штрихкод времени – на китайскую цивилизацию, на крабовидную туманность, театральную труппу или на паспорт пассажира, пересекающего границу. Зуммер считывающего устройства гласил бы: это либо крабовидная туманность либо «негр преклонных годов», но уж никоим образом не юная гречанка и не бутылка чилийского вина…
Итак, определяющим обстоятельством для калибровки времени (и для нанесения соответствующей метки штрихкода) служит смена внутренних единиц измерения, точнее, соизмеримости. Безусловный интерес представляет соотношение длин различных участков хронопоэзиса, выражаемое в универсальных единицах хроноразмерности (возможно, что с их появлением и другие физические и математические константы обретут новый смысл), и абсолютная наполненность (насыщенность) каждого отдельного участка. Отсюда следует, что находиться в том или ином возрасте – значит сохранять соответствующую калибровку времени: у кого-то прежний штрихкод не считывается уже после сорока, а кто-то сохраняет калибровку до самой смерти.
Необходимо отметить также, что соотношение между единицами размерности каждой калибровки несоизмеримо, в том числе и в математическом смысле. По сути, уже одно это позволяет говорить о многомерности времени; остаётся лишь недоумевать, почему геометрия, свободно оперирующая с n-мерными пространствами, никого не подтолкнула к рассмотрению n-мерного темпорального объема происходящего, к пониманию многомерности хроноизмещёния Вселенной. Возможно, конечно, что это применимо не к любой экземплярности, но человек как индивид задан не в линейной проекции, не в своём отображении на плоскость циферблатов и календарей, а в многомерности и разнонаправленности временных потоков, и в совокупном объеме возраста, что, разумеется, не исчерпывает всего хроноизмещёния, а скорее задаёт минимальную объёмность.
Из трехмерного пространства легко абстрагировать плоскость и рассматривать перемещёния объекта только в плоскости. Чашку кофе, стоящую на столе, несколько раз подвинули и многократно подносили ко рту, после чего мы, например, захотели бы вычислить её совокупный двигательный опыт, представляющий собой сумму траекторий. Нам предложили бы показатель, отражающий лишь движения на плоскости, – здесь каждый, пожалуй, заметил бы подвох и потребовал бы полной картины перемещёния. Между тем характеристика перемещёний во времени как раз и сводится к тому, что чашку подвинули, и даже не в плоскости, а в измерении одной только длины – таковы концепции линейного времени. То есть привычная траектория рассмотрения человеческого индивида во времени не отличается от примитивного фиксирования траектории сдвигания чашки, и в этом поразительным образом сходятся научное и обыденное понимание темпоральности, временного измерения.
Так вот возраст есть минимальный внутренний объем бытия во времени, это
Хочу обратить внимание на другую сторону возраста – на соотношение имманентного и трансцендентного в нём.
Попытка выйти из циклического времени, из колеса рождений и смертей (здесь напрашивается буддийская терминология), путь прорыва к бессмертию для новоевропейского человека лежит через реификацию, а следовательно, через пространство. Идея выхода из колеса рождений и смертей в буддизме додумывается до конца. Есть книга, на которую из европейцев обратил внимание К. Г. Юнг116, – «Тибетская Книга мертвых», согласно которой главная проблема состоит не в том, чтобы достойно прожить жизнь или оставить что-то после себя, но в том, чтобы удержаться от рождения, от попадания в это колесо. Речь идёт о том, чтобы удержаться от возраста, или удержаться от времени.
Но мы европейцы и смотрим на вещи, которые не исключают нас из ритмов бытия, а только помогают нам в этих ритмах. Жизнь человека предстаёт как организованный исход из дома – выходя из чрева матери, человек начинает строить свой дом. И в этом отношении вскрывается экзистенциальный смысл дома.
Пресловутый «квартирный вопрос» также приобретает экзистенциальную значимость. Ведь удивительно: несмотря на громадные достижения научно-технического прогресса, жилищный кризис продолжает свирепствовать во всем мире. Жильё остаётся вопросом номер один не только для эпохи «Москвошвея», но и для людей постсоветской эпохи. Жилье – это единственная собственность, которая имеет какое-либо значение. В вопросе о жилье в конечном счете заключается главная претензия народа к правительству. И корень её лежит в том, что дом является пространственным измерением цикла человеческой жизни. Детство есть пребывание в родительском доме, как в своем. Отрочество (период тинейджерства) – это побег из отчего дома. Взрослость же возникает, когда так или иначе построен свой дом – пусть даже это снятая квартира или койка в общежитии. Дом, таким образом, предстает как нарастающая система привычек, фундированная соответствующими вещами, которыми человек начинает обрастать.
А старость в этом плане предполагает прощание с домом. У старого человека формируется ностальгическое отношение к дому и вещам. Старые люди все силы своей уже угасающей жизни тратят на то, чтобы навести порядок. И не могут этого сделать. Почему так важен порядок? Потому что речь идёт о передаче дома в наследство. Ты передаёшь обеспечение вечной связанности поколений. И в этом смысл «родового замка» – он передаётся по наследству. Социальное пространство в своей живой структуре задаёт нам ритмы циклического времени – уже не только для отдельного человека, но и для социума. Ритм справедливо воспринимается прежде всего как временная организация бытия, но она неразрывно связана с пространственной структурой мира, с пространственным ритмом. Вот так, определяя друг друга, и переплетаются временной и пространственный ритмы. Ритмический рисунок пространства человечества вообще создаётся в процессе социокультурных изменений. И он принципиально не меняется на протяжении существования мировой цивилизации.
Дом отличен как от острова, так и от океана. У С. Л. Франка117 структура сакрального пространства включает дом, страну (национальное обиталище) и мир Божий. Что есть дом? Это полностью освоенная среда. К Дому относится представление об уюте, комфорте. Дом – это инобытие чрева матери, поэтому в доме царствует женщина и поэтому дом всегда отчасти является Храмом. Остров есть некое осваиваемое пространство. Если сказать словами Евгения Базарова, остров – «это не храм, а мастерская»: здесь господствует не сакральное, а утилитарное. На острове берут ресурсы, запасы которых представляются бесконечными (на наш век хватит), сюда же сваливают отходы.
В национальном плане для нас Россия сегодня в значительной степени не дом, в отличие, например, от Бельгии, Швейцарии или даже Франции. Или Эстонии, где вся страна – это дом. У нас не так. Значительная часть нашей земли (причем не только Сибирь, Север и Дальний Восток) – это остров, где основной задачей является изъятие ресурсов. Мы, к сожалению, относимся к своей стране пока не как к дому. По «островному» типу решается и проблема с отходами. Мы принимаем радиоактивные отходы от других стран. Но в доме не хранят отходы. Отходы выбрасывают на остров. На острове в большей или меньшей степени всегда царит рабочий беспорядок и отсутствие дорог имеет принципиальный характер (дома дорога естественна, на острове всегда проблематична). К сожалению, у нас количество дорог даже сокращается. Они приходят в негодность быстрее, чем удаётся построить новые. Таким образом, процесс освоения, превращения острова в дом у нас пока практически «не просматривается».
Возраст страны, которая не стала ещё домом для своего народа, а пока лишь остров для него, измеряется в другой системе координат. И возраст человека, живущего в своей стране не как в доме, а как в острове, иной, чем возраст человека, который живёт в своей стране, как в дДоме.
Обратимся теперь к понятию «океан», которое означает нечто чувственно созерцаемое или спекулятивно мыслимое пространство, океан обладает некими свойствами горизонта человеческого и социального бытия, в нем всегда обнаруживается сакральное начало, которое внутренне объединяет его с домом и противопоставляет его острову. Если остров – хаос, то океан – архетипический Хаос. Первый есть просто неустроенный беспорядок, Хаос же есть начало космическое. Хаос плодоносен, а повседневный хаос деструктивен. Вычленяемые моменты океана могут служить ориентирами, как неподвижные звезды, которые мы можем созерцать, но на которые не можем воздействовать, те самые неподвижные звезды, которые входят в известную формулу И. Канта о звездном небе. Они недосягаемы для человеческого воздействия, но играют ключевую роль в ориентации человека. И если иметь в виду эту структуру пространства социума, то движение в нём, связанное с увеличением численности населения, с развитием средств транспорта и коммуникаций, задаёт некие повторяющиеся темпоральные структуры векового ритма цивилизации.
Есть такой, пока не осуществляемый проект, превратить Россию из непроходимого «болота», коим она во многом является, в центральную связующую артерию между Востоком и Западом, между Севером и Югом. Если бы у нас была многополосная мощная Транссибирская магистраль, такая новая связь мира стала бы возможна.
Этот вековой ритм национального освоения в мировой истории демонстрирует по крайней мере три крупных такта в развитии человеческого пространства. Во-первых, это дом, предстающий как некое семейное жилище, как деревня или город. Остров есть некий ареал кочевья или периферии оседлой жизни, это наши поля и леса, наши исконные земли. Океан же есть синкретически слитое с Солнечной системой пространство земного шара.
Традиционно в представлении об океане господствует геоцентрическая модель. Этот такт зарождался ещё в архаике, но в своей развитой форме он соответствует цивилизованному обществу. И когда кто-то из древних мудрецов (по-видимому, Анаксагор) догадывается, что Солнце больше Пелопоннеса, он обнаруживал типичную структуру мышления об океане в первом такте. Ведь это безумно смелая догадка, что Солнце больше Пелопоннеса! Хотя мудрец предполагает, что они всё-таки сравнимы, а с точки зрения второго такта мыто понимаем, что они не сравнимы никак. То есть Солнце, конечно, больше Пелопоннеса, но Анаксагор даже и предположить не мог, насколько больше.
Второй такт нашего восприятия структуры пространства по преимуществу обнаруживается в новоевропейской техногенной цивилизации, когда домом становится национальное государство – то, чего пока не случилось для России. Остров во втором такте – это полностью описанный, хотя бы в общих чертах (в результате, например, эпохи Великих географических открытий), земной шар, это некая колонизуемая суша. Представим себе ситуацию XVII в., когда испанцы и португальцы ринулись на запад, англичане на юг, а русские казаки – на восток. Они встретились с испанцами где-то в Калифорнии. Океаном в эту эпоху становится Солнечная система, которая синкретически слита с космосом в целом (конечно, огромную роль здесь сыграло учение Н. Коперника). Это и есть гелиоцентрическая модель. Остров представляет весь земной шар как некий агрегат колоний, центрируемый в метрополиях.
Наконец, третий такт – это то, что происходит сейчас, когда человек приходит к пониманию, что Земля – это не остров, Земля – дом, за который мы несем ответственность, по крайней мере вся суша, а в перспективе – и поверхность суши земного шара с прилегающим к ней шельфом. Островом становится Солнечная система. Обсуждается проект: нельзя ли радиоактивные отходы отсылать в космос, потому что в пределах земного шара мы их не в состоянии переработать. Ставится также вопрос: нельзя ли на Луне добывать редкие ископаемые, которых нет на Земле. И океан – это уже даже не Солнечная система, а Галактика, синкретически слитая со всем космосом.
Таким образом, преодолевается гелиоцентрическая модель мира. Мы начинаем понимать, что наша Солнечная система есть всего лишь одно из образований на периферии Галактики. Земля как пространственная единица сначала составляет основу океана, затем переходит в разряд острова и в перспективе становится домом. Такая ритмика экстенсивной экспансии человечества во Вселенной отвечает новоевропейской идеологеме. Человечество неудержимо расширяется, и в этом расширении линейность его времени. Это мифологема прогресса – номадистская мифологема, позиция Одиссея (в противоположность Гектору, сидящему в Трое).
Новоевропейская цивилизация вообще мыслит себя как некий сверх-Одиссей. Вспомним К. Э. Циолковского: «Земля – это колыбель человечества». Земля – это колыбель, это дом как инобытие материнского чрева. Но, как говорит К. Э. Циолковский, вечно в колыбели жить нельзя118. И отсюда – порыв вдаль. И достижение бессмертия – но уже применительно ко всему человечеству – мыслится как бесконечное расширение человечества во вселенной: человечество возникло однажды, но парадоксально предполагает существовать вечно. Мне нравится такая постановка вопроса: эта безудержная линейность – что для неё вся история мировой философии, предполагающая, что всё, имеющее начало, должно иметь конец?!
Психическую реальность и реальность эгологии разделяет пропасть, превышающая по глубине психофизический и психофизиологический водоразделы, но всё же трансцендированию рано или поздно суждено добраться и до собственных оснований, в частности, до восстановления объема собственного текущего хронопоэзиса, аннигилируемого в каждом большом взрыве, в каждом акте
Тогда трансцендирование трансцендирования и должно представлять собой распускание жгутика, вернее, сжатого, скрученного почти до одномерности, жгута, что означает движение в противоход когитации, покидание позиции трансцендентального субъекта, по отношению к которой всё находимое и преднаходимое расположено вне меня и является феноменом. Восстанавливая объемность хронопоэзиса, приходится неизбежно расплачиваться утратой отчётливости различения между предметом и субъектом познания, приходится совершать некоторый дрейф от
Так, возраст – это, конечно, объемность хронопоэзиса, и в то же время он существует и отсчитывается в последовательности, в измерении времени, ориентированном в направлении бытия-к-смерти. Как поётся в советской песенке: «Куда уходит детство, в какие города, и где найти нам средство…». Вывод напрашивается сам собой – прибегнуть к идее свернутых измерений, к идее, которой активно пользуется теория суперструн в отношении пространства. Эта теория гласит: существуют три развернутых измерения, а остальные пребывают в свернутом виде, в виде чрезвычайно плотно скатанных ковровых дорожек, которые, однако, при случае можно и развернуть. В спектре времён таких свернутых измерений как минимум не меньше.
Несоизмеримость текущих реалий времени с теми, которые как будто бы больше не отсчитываются, хотя формально и могут быть отсчитаны в том смысле, в котором можно сказать, что это яблоко зреет уже полчаса, указывает на свёрнутость этих измерений, их локализацию в некоторых потаённых горизонтах психики. Аналогия с теорией суперструн может быть продолжена. Так, если квантовая механика не располагает зондами для исследования «глубин микромира», параметры которых заданы в диапазоне так называемой планковской длины (то есть экспериментатору не добраться до крошечных свёртков пространства), то феноменология для доступного ей хронопоэзиса таким зондом в принципе располагает. При отлаженной интроспекции мы можем застать детство, какое оно сейчас, можем различить «уже-старость», свёрнутую в конвертик, а также и другие свернутые возрастные размерности, которым, возможно, так и не суждено развернуться. Правда, это апофатический зонд, и его датчики выдают неопределенность, состояния повышенной странности и необычности, ведь это для
Другая аналогия. Всё большие куски пространства являются «гладкими», развернутые измерения, так сказать, не мешают друг другу простираться. Но если опуститься до микромасштаба, туда, где действуют квантовые эффекты, гладь сменяется шквалом, пространство становится неоднородным, раздёрганным, а его мерность – крайне неопределенной. Микромасштаб времени даёт отчасти сходную картину: в отличие от широкого течения реки Гераклита, реки времени, которая несёт (или омывает) все человекоразмерное сущее120, здесь властвуют вихри, буруны и, наоборот, тихие стоячие заводи. То есть возраст – это как бы большое устойчивое время с собственной имманентной размерностью, а микромасштаб того или иного конкретного дня может дать вполне фантастические спецэффекты, они тоже аннигилируются в рамках возраста. Как бы там ни было, но тезис Делёза-Гваттари «каждому по собственному многообразию полов»121 следует дополнить: каждому – максимально возможную полноту возрастов.
Но наши нынешние возможности не соответствуют фантастике сверхдальних экстраполяций. Как вам нравится, например, вот такой проект: на уровне орбиты Юпитера мы соорудим гигантскую сферу вокруг Солнца и начнем её изнутри заселять. – Представляете, сколько свободного места! Но, конечно, это только начало…122 Эта ценностная установка на бесконечное линейное расширение присутствует не только у К. Э. Циолковского, но прослеживается в русском космизме в целом, скажем, у В. И. Вернадского, у Н.Ф. Федорова. В конце концов этот аксиологический принцип приводит к тому, что настоящее и тем более прошлое теряет цену перед будущим. Всё более и более руководствуясь этой стратагемой, мы вступаем с мир одноразовости и временности веще́й настоящего, людей настоящего и идей настоящего. Здесь нам следовало бы воскликнуть вместе с Генри Фордом: «История – это чепуха», потому что «всё можно сделать лучше».
Важнейшее предположение новоевропейского линейного мышления: человечество бессмертно. Однажды возникнув, скажем, миллион лет назад, оно будет существовать бесконечно. В перспективе расселения по орбите Юпитера скрытым образом прочитывается установка на бессмертие каждого человека. Ведь тогда свободного места, жизненного пространства, хватит всем! Если человечество предстаёт как образование, имеющее пределы своего возраста только в вечности, то естественно мыслить и перспективу вполне материального бессмертия отдельного человека в будущем, некоей модификации «сверхчеловека» Ф. Ницше или «автотрофного человечества» К. Э. Циолковского. Такая установка обнаруживается по большей мере бессознательно в современных настойчивых поисках продления человеческой жизни.
В таком аспекте мы рассматриваем мир с точки зрения жизни мировой человеческой цивилизации, причём средоточием смыслов этой последней является одна особенная цивилизация, цивилизация именно новоевропейская, где предполагается господствующей новоевропейская воля к технике. Мы здесь исходим из того, что в этом мире всё главное материально, и материальное (в качестве технического) определяет духовное. Отсюда следуют различные стратегии развития.
Прежде всего, мы наблюдаем в реальности стратегию все более жёсткой и жестокой конкуренции за ресурсы и за места сброса отходов внутри человечества. Люди, нации, государства оказываются в жестоком агоне. Они исключают друг друга. Определяющая форма техники – военная, которая нацелена на уничтожение других и на защиту самих себя. В этом мире существует геополитика, где мы объявляем, например, Никарагуа зоной наших стратегических интересов, что выглядит так же комично, как то, что США объявляют Грузию зоной своих геополитических интересов. Народы в экономической, идеологической и политической форме жёстко борются друг с другом, причем последним аргументом в борьбе является аргумент военный. Этот жестокий агон угрожает выживанию человечества, угрожает ему «преждевременной» гибелью – еще до достижения некоего естественного этапа в ритме освоения мира, эквивалентного Апокалипсису. Суть этого этапа ещё не открыта с достоверностью, но мы предполагаем, что он существует. Не исключено, что содержанием такого этапа является мировая, ракетно-ядерная война, от которой нам чудом удаётся удержаться на протяжении последних тридцати-сорока лет.
Парадоксальным образом у людей обнаруживается готовность пойти на гибель всего человечества в этой межэтнической, межцивилизационной, межгосударственной конкуренции.
Некогда, в первой половине 80-х гг., перед самыми разными людьми я ставил такой вопрос. Допустим, вы руководитель СССР. Вы знаете, что американцы уже выпустили ракеты на нашу страну, которые её уничтожат. Ракеты, как известно, летят с территории СССР до территории США примерно 20–35 минут. За это время нам надо решить, нужно ли ответить ударом на удар, или не отвечать. Если мы не произведём ответный удар, наша страна погибнет, но Америка и остальной мир выживет. То есть человечество сохранится. (И, конечно же, благодаря идеологической обработке масс США будут утверждать, что именно СССР (тогда – СССР) явился инициатором войны, в результате чего он был «наказан» и исчез с лица Земли вместе с большинством своего населения.) Итак, повторю ещё раз: первый возможный ответ: мы наносим ответный удар, «наказываем агрессора», справедливость торжествует, но в результате гибнет всё человечество, более того, жизнь на Земле прекращается, второй ответ: не отвечать ударом на удар, нам следует погибнуть, пусть оболганными, но человечество на Земле сохранится.
Я полагал тогда, как полагаю и по сей день, что ответ в моём мысленном эксперименте, не наказывать агрессора и погибнуть самим, сохраняя человечество (при всей его трагичности для нас), правилен. Он соответствует духу христианских моральных завоеваний, российской ментальности, связанной с «всемирной отзывчивостью русской души»123. Как ни странно, большинство опрашиваемых выбирало другой ответ: пусть мы все, всё человечество, умрём, но Америку во всех случаях надо наказать «по справедливости»!
Где глубинные корни такой якобы «справедливой» логики? Думаю, в материально-экстенсивном мышлении, где мы существуем в рамках вещёственных отношений. Эта экстенсивная стратегия в данном примере доходит до своего предела, принимая превращённые формы, самоотчуждается. Действительный дом человека, имеющий духовные основы, здесь исчезает, теряет важность, превращается во временное пристанище номада, в некую «кибитку», обречённую на дорогу, которая ведёт в никуда.
Дом становится чужим и теряет своё сакральное измерение. И неожиданно наносит удар в спину. Возьмём биографию Александра Македонского, имеющую вполне метафизический характер124. Александр отправляется завоевывать Персию и Индию, а в этом время в самой Македонии начинается бунт. И великий завоеватель разрывается на двух фронтах, мечется. Эта драма представлена в архетипической форме как драма номада Одиссея. Он уехал на 20 лет завоевывать Трою, а дома бесчинствуют женихи, и бедная Пенелопа пытается сохранить
Совершенно иная логика рассуждения возникает, если учесть обстоятельство, что человечество не живёт исключительно экстенсивной стратегией. И, значит, время его жизни, ритмы его бытия определяются не только такой логикой, которая неминуемо ведёт к гибели. Возможно, и интенсивная стратегия, которая также выработана цивилизованным человечеством. Она представляет собой движение не вширь, а вглубь. Здесь другие ритмы времени, другое время жизни. Упор делается не столько на странствия и завоевания, сколько на духовную работу. Главным становится не
К сожалению, эта позиция не всегда проводится достаточно последовательно. Скажем, российская колониальная политика, если взять всю новоевропейскую ретроспективу и перспективу, в итоге терпит такой же крах, как английская или голландская. Но мы должны помнить, что в основании русской колониальной политики лежала несколько другая идея, которая, правда, не была последовательно доведена до конца. Сравните белого человека Р. Киплинга («бремя белого человека» в Индии) и такой намёк, как русский Максим Максимыч на Кавказе. Это лермонтовский образ несостоявшегося русского колонизатора, который стремится прийти к другим народам с добром, а не с огнем и мечом. Хотя ведь и западные страны не несли на Юг и Восток только гибель и разрушение. Англичане, скажем, принесли в Индию новоевропейскую цивилизацию во многих её позитивных измерениях, а не только зло125.
Вообще всякое распространение дома на остров имеет не только измерение утилизирования, но и измерение культивирования – культивирования сакральности дома. Например, когда к России присоединялись новые области, существовала такая форма: присоединяемые принимали российские законы, но продолжали жить по своим обычаям. Драматическая история современной Чечни – это попытка сочетать эти два принципа колонизации. И до сегодняшнего дня нельзя сказать, что мы окончательно решили чеченскую проблему.
В общем
Если с этой точки зрения посмотреть на христианство, то именно интенсивная стратегия здесь существенна и принципиальна. Отчётливо осознается необходимость духовного содержания в развитии. Экстенсивная и интенсивная стратегии задают разное время жизни – в данном случае мы берем не только отдельную человеческую судьбу, но и разное время жизни цивилизации. И домашность как интенсивная стратегия развития дает принципиальную возможность иного, «правильного», существования.
Народы издавна делили на «народы-гости» и «народы-хозяева». К народам-гостям относят древних греков (Александр Македонский), которые захватили огромную часть ойкумены, но от греков как завоевателей не осталось ничего. А вот от греков как культуртрегеров осталось очень много. Что осталось от англичан как от завоевателей? Скорее, только дурная слава. А как англоязычные культуртрегеры они дали миру очень многое. В той же Индии один из языков межнационального общения наравне с хинди – английский (жители различных штатов Индии могут понять друг друга только на английском). В чем сила христианства? Почему оно так распространилось за очень короткое время (если вспомнить раннюю историю христианской церкви)? Сила христианства была в его установке на слабость, на тихое доброе слово, а не на угрозы и не на бряцание оружием. В раннем христианстве интенсивная стратегия была существенной и принципиальной. К сожалению, когда христианство перешло к стратегии крестовых походов, то это внутренне подорвало его идею, во всяком случае на Западе.
Вообще говоря, эти стратегии накладываются, как мы видим на примере колониальной политики как англичан, так и русских. Кстати, распад СССР можно рассматривать как возмездие за экстенсивную колониальную политику имперской России и Советского Союза. Хотя сохранение ареала русского духовного влияния в то же время является наградой за её интенсивные моменты.
Две стратегии активности и две стратегии проживания жизни предстают как два ритма существования, как две разные закономерности в формировании возраста. Грубо говоря, люди, которые живут только в материальном номадном порыве, живут коротко. Как Ахилл, который жил недолго и «ушёл с пира, не допив бокал вина». Ахилл показательная фигура: он всё время торопится, так как понимает, что жизнь очень коротка, что он вот-вот уйдёт. А вот библейские старцы, философы или античные мудрецы, которые живут в ритме духовного освоения мира, живут долго. Это вторая стратегия, связанная с интенсивной формой освоения мира. X. Л. Борхес сопоставляет эти две стратегии как соответственно «Всемирная история бесчестья» (в другом переводе – «Всемирная история низости») и «Вавилонская библиотека»126. Мир бесчестия – это экстенсивные стратегии материального освоения, которые так или иначе всегда оборачиваются преступлением, по крайней мере в концепции Э. Борхеса. Согласно второй стратегии, у Э. Борхеса человек попадает в Вавилонскую библиотеку и проводит в ней всю жизнь. Это некий гигантский лабиринт, из которого нельзя найти выхода. Да и не хочется! Человек и не стремится оттуда выйти. И он как бы пребывает в ней вечно.
В рассказах сборников X. Л. Борхеса «Мир бесчестья» и «Вавилонская библиотека» раскрываются два типа пространства, в котором существуют социум и человек, а также человеческий и социальный возраст. Во-первых, это реальное материальное пространство, на канцелярите советской эпохи, например, «квадратные метры жилой площади». Человек вламывается в реальное пространство в своём номадическом порыве. Припомним рассказы о страшных войнах между родственниками за жилье, когда дети выживают родителей или отдают их в дома престарелых, выгоняют их на улицу или всячески ограничивают, и, наоборот, когда родители выкидывают на улицу детей. Это ведь борьба за материальное пространство. Экстенсивная стратегия всегда содержит агрессию и воинственность. Агрессия и воинственность здесь объяснимы, так как в реальном пространстве действует закон сохранения. То, что присвоил мой сосед, то от меня отпало. Ведь если он отгородил мою яблоню, я уже не могу есть с неё яблоки.
А в идеальном пространстве – пространстве Вавилонской библиотеки, напротив, закон сохранения не действует. У тебя идея, у меня идея, поменяемся идеями – и у каждого будет две идеи. А если у каждого по яблоку, как осуществляется обмен? Помните, как Буратино проходил математику? Мальвина говорит ему: «Представь, что у тебя два яблока, и некто взял у тебя одно. Сколько у тебя осталось? Буратино отвечает: два! Мальвина говорит: ну ты же отдал одно яблоко! А Буратино: так я не отдам некту яблоко, хоть он дерись». Это логика физического бытия. В духовном мире созданное однажды при потреблении не разрушается, как не разрушаются идеи при передаче их другому, поэтому в духовной сфере нет жёсткой конкуренции, а есть только коммуникация.
В идеальном пространстве люди не исключают друг друга. Почему Христос немногими хлебами смог накормить многих (Ин. 6:5-14)? Потому что он давал не материальную пищу, а духовную. И структура идеального пространства в своей ритмической организации напоминает структуру пространства материального. Здесь тоже есть свой океан, свой остров и свой дом. Океан есть немыслимое, абсолют, Непостижимое (по терминологии С. Л. Франка), или Бог. Остров включает все богатства культуры: три тысячи языков – и на каждом языке есть тексты, есть классические произведения. И, наконец, дом – это родная культура, где главную роль в галактике Гуттенберга «играют детские книги». А. С. Пушкин по-русски для русскоязычных детей звучит с детства, как родная мелодия.
В этом отношении реальное пространство по существу виртуально, а не материально. Или: виртуальное пространство – это и есть пространство мифореальности. Оно необязательно возникает с помощью компьютера и интернета, это также может быть пространство книги, музыки, а в архаике – пространство сказок и былин.
Итак, эти две стратегии, которые задают ритмы человеческого и реального бытия, представляют экстенсивное и интенсивное. Но вся трудность состоит в том, что между ними нет альтернативы, а есть комплементарность. Мы не можем выбрать только материальную стратегию или только духовную. Такой синтез реальной и идеальной стратегии присутствовал по крайней мере как проект в российской колониальной политике. Русские несли не только зло, разрушение вековечных обычаев народам Кавказа, Средней Азии и особенно народам Севера – они несли и культуру. Скажем, откуда получила новоевропейскую культуру Средняя Азия? От русских. Если почитать мыслителей XIX в., просветителей Азербайджана, например Мирзу Фатали Ахундова, они свидетельствуют именно об этом. То же относится и к Западу (к Финляндии, Прибалтике). Там, правда, было сильное немецкое влияние, но важный пласт полученной в Прибалтике культуры – от России. Взаимодействие этих двух ритмов культурного воздействия задаёт некий контрапункт социального развития мировой цивилизации, и человечество ритмически движется осциллирующим образом с помощью этих двух стратегий, пребывая в известном смысле «в двух возрастах».
Христианство, как уже было сказано, вступает в мир с подчеркнуто интенсивной стратегией, и, как следствие, имеют место удивительные завоевания раннего христианства по отношению к вооруженному до зубов и агрессивному Риму, живущему преимущественно по экстенсивной стратегии.
Христианство поначалу противопоставляет себя экстенсивному язычеству, но в дальнейшем развитии христианская цивилизация всё более окостеневает и ассимилирует экстенсивные формы, в итоге становясь новоевропейской модификацией, которая ориентирована подчеркнуто экстенсивно. Сегодня интенсивная стратегия возвращается на Запад, но уже в форме восточной концепции у-вэй – недеяния, хотя эта концепция не есть специфически восточная. Она напрямую выражена и в античных текстах, например у Демокрита: «богат не тот, кто много имеет, но тот, кто мало хочет». Можно предположить, что цикл развития, задающий своеобразный метр этого глобального исторического ритма, сначала предполагает интенсивные стратегии (эпоха культуры), затем, принимая превращенные формы, приводит к преобладанию экстенсивных (материальных) стратегий (эпоха цивилизации).
Но сейчас мы видим надлом новоевропейской цивилизации. Этот надлом выражен в известной формуле О. Шпенглера – «закат Европы». Мы снова начинаем жить в такое время, когда освоение духовного пространства, интенсивные стратегии, выходят на первый план по сравнению с экстенсивными стратегиями. Ритм социального бытия всё более задается движением в пространстве духовном. Русским, видимо, уже никогда не сделать таких автомобилей, какие делают японцы, никогда не построить столько авианосцев и подводных лодок, сколько построили американцы. И наша армия в этом отношении будет принципиально слабее. Но не на физических факультетах и не в высшем техническом училище имени Н. Э. Баумана решается наша судьба! Она решается в измерении духовном, скорее, на факультетах исторических, филологических и философских.
Мы преимущественно говорили о возрасте применительно к индивидуальности. Я попытался перевести этот вопрос в план возраста социальности, к ритму цивилизационного развития в целом. Хотя применительно к индивидуальности вся эта схематика действует так же. В жизни отдельного человека также есть периоды экстенсивного (купил квартиру, купил машину), характеризующиеся агрессией, нападением, завоеванием, и периоды интенсивного развития. Так, Карл Маркс несколько раз пытался участвовать в политической жизни Европы, он хотел быть трибуном, пропагандистом, возглавить движение рабочих, работал в «Рейнской газете». Когда в активной политической карьере не удалось достичь успеха, он «ушёл в кабинет» и стал изучать политэкономию. Наступил 1848 год – и К. Маркс с Ф. Энгельсом вновь думают о мировой социалистической революции, о создании партии, наконец, о переходе «от оружия критики к критике оружием». Опять ничего не получилось – Маркс снова «уходит в кабинет», он формулирует принципы философской системы, политэкономии, социально-политических процессов – всё то, что получило название марксизма. И в жизни простых людей также можно наблюдать эти ритмы, чередующие экстенсивные и интенсивные моменты.
Некоторые реперные точки (вместо «Заключения»)
Будем помнить, что «краткие выводы» в нашем случае – это вовсе не обязательный ритуал, но всего лишь риторический прием.
Итак, первое: что есть возраст? Возраст для меня – это столкновение циклического и линейного времени. Я упоминал, что относительно индивидуальности линейное время присутствует как концепт бессмертия или как идея авторствования – как «попытка создать нетленное» (выход к бессмертию через материализацию).
Второе. Для оценки возраста я предлагаю некий, как мне представляется, конструктивный критерий: возраст может быть оценен с точки зрения отношения к дому. Скажи мне, как ты относишься к дому, и я скажу, в каком ты возрасте. Или ты строишь дом, или готовишь его для следующих поколений, или уютно пригрелся в родительском гнёздышке. В качестве примера возьмем «Кота в сапогах». Старшему брату достается мельница, так сказать, «родовой замок». Младшему достается кот, метафора номада, метафора свободного движения. В данном случае младший и оказался наиболее «успешным», разрешившим загадку дома. В русских семьях нередко младшенький остаётся с родителями, тогда как старшие вылетают из гнезда (или их оттуда выталкивают).
Наконец, третье. В зависимости от того, какую стратегию бытия ты выбираешь, можно выделить возраст материальный и возраст духовный. Есть люди, проживающие только материальную стратегию и только материальный возраст, а есть люди, проживающие возраст духовный. Чаще всего люди живут в этих двух возрастах одновременно.
Вспомним роман Э. Канетти «Ослепление»127. В нем повествуется об учёном-китаисте, который заложил окна стеллажами с книгами и пытается замкнуться в коконе своей духовной жизни. Этот человек выбирает только духовное развитие. Но такая однобокость в романе Э. Канетти заканчивается печально. Впрочем, как мне представляется, значим сам этот безумный донкихотский порыв сосредоточения на духовности, попытка преодоления материальной цикличности мира, выхода за его пределы. Императив человека, да и социума, в том, чтобы иметь ясный горизонт духовного возраста, не упуская из виду возраст материальный.
Примечания
1 См. напр.:
2 Классические работы, в которых специально ставится проблема философии возраста немногочисленны:
Из западных работ по теме возраста в целом мы нашли сборник статей о проблеме возраста и его различных аспектов (возраст и время, возраст и этика, возраст и пол) в мировоззрении Симоны де Бовуар:
Следует обратить внимание на исследования в области возрастной психологии, которая включает в себя три подотрасли: геронтопсихологию (или психологию старости), детскую психологию, пре– и перинатальную психологию (психологию ещё не родившегося и только что родившегося ребёнка). Проблемы психологии развития в той или иной мере затрагивались в теориях Ж. Ж. Руссо и Дж. Локка, в эволюционной теории Ч. Дарвина и этологических построениях К. 3. Лоренца и Н. Тинбергена, в философии образования Монтессори, в теориях научения И. П. Павлова, Дж. Бр. Уотсона и Б.Фр. Скиннера, в культурно-исторической теории Л. С. Выготского и А.Р. Лурии, в теории зрелости К. Г. Юнга, в теории социального научения А. Бандуры, в идеях 3. Фрейда и Э. X. Эриксона, в теории созревания А. Л. Гезелла, в теории аутизма Бр. Беттельгейма и т. д.
Интересный материал по психологии возраста мы находим в учебном пособии:
Что касается исследований современных западных исследований по возрастной психологии, наше внимание привлекли следующие работы.
1) сборник:
Psychology. South Africa, Cape Town: UCT Press, 2009. Разные авторы в своих статьях рассматривают проблемы возрастной психологии с точки зрения психоанализа и когнитивного развития, а также исследуют психологические и социально-политические контексты. В целом отдельные статьи сборника так или иначе затрагивают темы, связанные с Южной Африкой.
2)
3)
4)
5)
6)
7)
8)
9)
10)
11)
3 См. статью об экзистенциализме, не потерявшую своей актуальности и сегодня:
4Cp.: «…суждение «Земля существовала в течение миллионов лет» более осмысленно, чем «Земля существовала последние пять минут». Ведь я должен спросить любого, кто утверждает второе: «На какие наблюдения ссылается это суждение и какие наблюдения ему противоречат?» – тогда как я знаю, какие идеи и наблюдения сопровождают первое суждение» (
6 О философии времени см. современные исследования:
8 О делении истории на «века» (согласно Гесиоду, между бронзовым или медным и железным веками также выделяется период героев-полубогов) см.:
9«…у нас есть уверенность в том, что материя во всех своих превращениях остается вечно одной и той же, что ни один из её атрибутов никогда не может быть утрачен и что поэтому с той же самой железной необходимостью, с какой она когда-нибудь истребит на Земле свой высший цвет – мыслящий дух, она должна будет его снова породить где-нибудь в другом месте и в другое время» (
10 О линеарной концепции времени в авраамических религиях (библейской концепции) см. напр.:
11 О трансцендентном характере христианской этики, направленной прежде всего на приобщение к вечной жизни, см. напр.:
12
13 Клинтон Ричард Доукинз – британский этолог, эволюционный биолог, атеист. См.:
14 В современной западной философской литературе феномен медицины (особенно биоэтики) и медикализации осмысливается в рамках философии науки. Исследование широкого круга понятийных, гносеологических и методологических аспектов философии науки, актуальных в контексте осмысления медицинской науки и практики см. в следующих изданиях:
15 См.:
16 Ср.: «…целесообразным называется объект, или душевное состояние, или поступок даже тогда, когда их возможность не обязательно предполагает представление о цели, просто потому, что их возможность может быть нами объяснена или понята, только если мы полагаем в качестве их основы каузальность согласно целям, т. е. волю, которая располагала бы их в данном порядке сообразно представлению о некотором правиле. Целесообразность, следовательно, может быть без цели, поскольку мы причины этой формы не усматриваем в некоей воле, но тем не менее объяснение возможности её мы можем понять, только выводя её из воли. Не всегда же нам необходимо усматривать через разум то, что мы наблюдаем (по его возможности). Поэтому мы можем по крайней мере наблюдать целесообразность по форме и не полагая ей в основу цель…»
17 См. докторскую диссертацию
18 Философии артефакта посвящена докторская диссертация Игнатьевой И. Ф. «Технические артефакты в памяти социума» (СПб., 1995).
19 О «подручности» см.:
20 О страхе у Кьеркегора см.:
21
М. Вебера (1864–1920) «Протестантская этика и дух капитализма».
22 О трёх началах души см.:
23
С. 85–98.
24 Ср.: «…нравственная добродетель состоит в обладании…серединой между двумя пороками, один из которых состоит в избытке, а другой – в недостатке…» (
25 См.:
26 Вспомним «Коллекционер», гравюру О. Домье.
27 См.:
28 Это строка из стихотворения современного поэта и публициста Терентш Травшка (Игорь Аркадьевич Алексеев).
О философии, культурологии и этнографии детства см. напр.:
29 См.:
30 См.:
31 Тексты «Авесты» см.: Авеста в русских переводах (1861–1996) / Сост., общ. ред., примем., справочный раздел И. В. Рака. Изд-е 2-е, исправл. СПб.: «Журнал “Нева”», «Летний сад», 1998.
32 Тексты Вед на русском языке см.: Ригведа. Мандалы I–IV / Сост. Т.Я. Елизаренкова. М.: «Наука», 1989.
^Действительно, исследования детства, претендующие на философское содержание, как правило, носят практический характер, они обычно связаны с изучением проблемы воспитания и образования детей. См. напр.:
34 См.:
35 Ср.: «Ибо суть дела исчерпывается не своей
36
37 Об историчности представления о единстве и единственности тела см. напр.:
38 См.:
39 О сне и пробуждении Чжуан-Цзы в русском переводе: «Когда-то я видел сон, в котором я, Сила Круг, был мотыльком. Радостным мотыльком. Летал по своей воле, не сознавая себя Кругом. Вдруг проснулся, пришел в себя и понял, что я – Круг. Не знаю, видел ли Круг сон о том, что он – мотылек, или мотылек видит сон о том, что он – Круг. Круг и мотылек. Обязательно есть различие. Его я и называю превращением предметов» (
40 См.:
41
42 Ср.: «Возможны ли чувства горячей любви или надежды длительностью в секунду –
43 См. кандидатскую диссертацию:
44
45 См.:
46 См.:
47 Об инициации в архаическом обществе см.:
48 См.:
49
50 См.:
51 О высказываниях Б. Рассела см.:
52
53 Ср.: «Вслед за высшими людьми на сцену нигилизма выходит
54 Шпионология вошла важной частью в курс:
55 Ср.: «Функция ритуала – в том, чтобы «очищать» насилие, то есть «обманывать» его и переключать на жертв, мести за которых можно не бояться» (
56
57 См.:
58 Неотения – это «способность организмов размножаться на ранних стадиях развития, до достижения состояния взрослости; согласно современным представлениям – один самых значимых факторов эволюции» (
59 См.:
60 См. кандидатскую диссертацию
61 Ср.: «…труд больше не является производительным, он стал воспроизводительным, воспроизводящим
62 О буддизме времен царя Ашоки см.:
63 Пластинки «Пионера» (англ. Pioneer plaques) – две идентичные пластинки из анодированного алюминия на борту «Пионера-10» (запущен 2 марта 1972) и «Пионера-11» (запущен 5 апреля 1973) с символьной информацией о человеке, Земле и её местоположении, автор – Карл Саган из Корнельского университета, автор рисунка мужчины и женщины – Линда Саган. VURL: https://ru.wikipedia.org/wiki/Пластинки^Пионера». Дата обращения: 06.12.15.
64 См.:
65
66 См.:
67 Модель
68
69 О Великом отказе см.:
70 См.:
71 Полковник ГРУ Олег Пеньковский – предатель или герой? // VURL: http://banana.by/index.php?newsid=216769. Дата обращения: 24.11.15.
72 Ср.:
73 См.:
74 См.:
75 О принципе
76 О диалектике раба и господина см.:
77
78
79 См.:
80 О достижении взрослым человеком высшей продуктивности в своей деятельности см.:
81 См.:
82 Ср.: «Всем этим бумагам, кроме дневников последних годов, я, откровенно говоря, не приписываю никакого значения. Дневники же, если я не успею более точно и ясно выразить то, что я записываю в них, могут иметь некоторое значение, хотя бы в тех отрывочных мыслях, которые изложены там» (
83 «…гении представляют собой нечто среднее между богом и смертным… их назначение…быть истолкователями и посредниками между людьми и богами, передавая богам молитвы и жертвы людей, а людям наказы богов и вознаграждения за жертвы. Пребывая посредине, они заполняют промежуток между теми и другими, так что Вселенная связана внутренней связью.» (
84 О теле Богочеловека (воплощённого Слова) см.:
85 См.:
86 О делении человеческой жизни на возрастные периоды у Гесиода см.:
87 О традициях брахманизма см. напр.:
88 См.:
89
90 См.:
91 Ср.: «Смерть есть одна из иллюзий слабого человеческого разума. Её нет, потому что существование атома в неорганической материи не отмечается памятью и временем – последнего как бы нет. Множество же существований атома в органической форме сливаются в одну субъективно непрерывную и счастливую жизнь – счастливую, так как иной нет… Вселенная так устроена, что не только сама она бессмертна, но бессмертны её части в виде живых блаженных существ» (
92 Подробнее см.:
93 Данный вопрос так или иначе рассматривается в рамках философии образования – области философского знания, родоначальником которой считается американский философ Джон Дьюи (1859–1952).
94 Ср.: «Никогда не обходилось без крови, пыток, жертв, когда человек считал необходимым сотворить себе память; наиболее зловещие жертвы и залоги (сюда относятся жертвоприношения первенцев), омерзительные увечья (например, кастрации), жесточайшие ритуальные формы всех религиозных культов (а все религии в глубочайшей своей подоплеке суть системы жестокостей) – всё это берёт начало в том инстинкте, который разгадал в боли могущественнейшее подспорье мнемоники» (
95 См.:
96 См:
97 См. напр.:
98 Ср.: «Даню интересует только одно занятие: жевать пелёнку. Больше ни на что он не реагирует… С нашей точки зрения, всё это яйца выеденного не стоит. Вредные привычки, от которых ребёнка необходимо избавить. А ведь «то что он сейчас делает, для него очень, очень важно, это его жизнь». Тем более важно, что он выбрал и создал это сам… Из пустоты и тишины он вытянул эту пелёнку и обнаружил, что если её жевать, мир ощущений становится менее однообразным…» (
99 См.:
100 См.:
101 О классах в буржуазном обществе см.:
102 См.:
103 См.:
104 Устав федерального государственного бюджетного образовательного учреждения высшего профессионального образования «Санкт-Петербургский государственный университет». УТВЕРЖДЕН Постановлением Правительства Российской Федерации от 31 декабря 2010 г. № 1241.
105
106
107 См.:
108 См., напр.:
109 См.:
110 См.:
111 Сонет написан в 1818 г. Автор – Джон Ките, поэт младшего поколения английских романтиков. Перевод сонета на русский язык С. Я. Маршака:
112 См.:
113 О эротическом и танатическом инстинктах см.:
114 Ср.: «Идеи же
115 Ср.: «Стиль каждой возникающей математики зависит, следовательно, от того, в какой культуре она коренится и какие люди о ней размышляют. Потому что число предшествует рассудочному уму, а не наоборот…
116 Психологический комментарий К. Г. Юнга к «Тибетской книге мёртвых» см. в издании: Тибетская книга мёртвых. СПб.: Издательство Чернышева, 1992.
117 Об обществе как подлинной целостной реальности, соборности и сверхвременном единстве см.:
118 Ср.: «Наша условная воля создана вселенной. Истинная же абсолютная воля и власть принадлежат космосу – и только ему одному. Он единый наш владыка. Но мы должны жить так, как будто тоже имеем волю и самостоятельность, хотя и то и другое не наше. В противном случае получится лень, фанатизм, бессилие и ничтожество…» (
119 См.:
120 Об образе реки у Гераклита см. напр.:
121 См.:
122 Хотя и тут есть «звоночек» цикличности: если мы в конце концов заселим эту сферу изнутри, на что потребуются миллионы или миллиарды лет, то мы ведь частично ограничим дальнейшее расширение – разумеется, с такой точки зрения лишь временно, ибо цикл в таком миросозерцании подчиняется линейному развитию.
123
124 См. наир.:
125 См. наир.:
126 См.:
127 См.: