Стихотворения. Поэмы

fb2

Творчество Арсения Тарковского (1907–1989) представляет собой значительное явление в русской поэзии. Д. С. Лихачев считал А. А. Тарковского крупнейшим поэтом XX века, а его поэзию «удивительной чистоты врачевательным искусством». Творчество Тарковского, истоки которого идут от классической стихотворной традиции, отличается свободой поэтического голоса, полнотой звучания, точностью рифмы.

Целостная картина художественного мира поэта противостоит хаосу и отстаивает гармонию Человека и Вселенной.

В сборник включены избранные стихотворения и поэмы, комментарии к ним, автографы стихотворений, рисунки автора, редкие фотографии.

«Звезда нищеты». Арсений Александрович Тарковский

Я тень из тех теней…

Арсений Тарковский

«Стихотворений на свете так мало, что поэзия была бы Ко и нор’ом» (в современном написании – Кохинор, знаменитый алмаз), – писал молодой Пастернак в письме к отцу, – если бы ее не переполняли и не заслоняли бесчисленные «стишки». В конце жизни он говорит о том же: о позоре литературного производства, о «литературном процессе», который только тем и занят, чтобы сделать появление этих редчайших вещей крайне затруднительным – или вообще невозможным[1]. До последнего времени, слава Богу, «поэтам хорошим и разным», «литературному процессу» и направляющим этот процесс критикам и теоретикам добиться этого все же не удалось. Вопреки всему, кто-то еще раз дает нам увидеть, что поэзия – аномалия в ряду обыденностей, счастье и чудо. Что то, что может сообщить она, никаким другим образом не сообщается.

И было это как преображеньеПростого счастья и простого горяВ прелюдию и фугу для органа.

За это мы и благодарны Арсению Александровичу Тарковскому. В самое неблагоприятное для этого время он был занят этими редчайшими, как алмаз Кохинор, вещами – стихами: бессмертными, поющими словами, которые в греческой античности называли крылатой речью. Драгоценные камни естественно ассоциируются со звуком его стихов, но еще больше – «капля лазори», вода, не простая, царственная, ионийская вода:

Мой кузнечик, мой кузнечик,Герб державы луговой!Он и мне протянет глечикС ионийскою водой.

К «литературному процессу» своей современности (нескольких довольно разных современностей: литературной современности 30-х, 40-х, 50-х, 60-х годов) они не имели никакого отношения. Там писали, там рассуждали, там спорили совсем о другом и по-другому. Там всегда было не до ионийской воды и камней Кохиноров.

Начнем с одного из самых чудесных русских стихотворений: «Бабочка в госпитальном саду».

Из тени в свет перелетая,Она сама и тень и свет,Где родилась она такая,Почти лишенная примет?Она летает, приседая,Она, должно быть, из Китая,Здесь на нее похожих нет,Она из тех забытых лет,Где капля малая лазориКак море синее во взоре.Она клянется: навсегда! —Не держит слова никогда,Она едва до двух считает,Не понимает ничего,Из целой азбуки читаетДве гласных буквы —                     А                     и                     О.А имя бабочки – рисунок,Нельзя произнести его,И для чего ей быть в покое?Она как зеркальце простое.Пожалуйста, не улетай,О госпожа моя, в Китай!Не надо, не ищи Китая,Из тени в свет перелетая.Душа, зачем тебе Китай?О госпожа моя цветная,Пожалуйста, не улетай!

Тарковского часто называют последним поэтом высокой (или чистой, или классической) традиции; естественно, эта традиция включает в себя модерн и авангард. Но высокую традицию уже погребали на похоронах Ахматовой – и сам Тарковский прощался с ней как с последней тенью:

И эту тень я проводил в дорогу,Последнюю – к последнему порогу.

В таком случае он – уже после-последний поэт; иногда мы слышим об этом от него самого:

Мне странно, что я еще живСредь стольких могил и видений.

В этой связи рядом с ним можно вспомнить единственное имя – Марию Петровых. Они, младшие друзья «последних поэтов» – Анны Ахматовой, Осипа Мандельштама, Марины Цветаевой – остались среди чужих, в глухом одиночестве (я имею в виду одиночество поэтическое, а не биографическое).

Святой колыбелью была мнеЗемля похорон и потерь.

Есть такой склад поэта – как и человеческий склад: поздний ребенок в семье, последыш. Вокруг Тарковского были уже поэты другой культурной крови. Конец прежнему роду подвела, казалось, сама история: нужно было хотя бы краем детства, как Тарковский, застать другой мир и другой русский язык («А в доме у Тарковских…»). Следующим поколениям в этом было отказано. Они не застали необесчещенного мира. А в обесчещенном – откуда взять святую беспечность, и странное беззлобие, и неувядающее восхищение? А из этих веществ и слагается форма той поэзии, которая редка, как Кохинор.

Что же такое честь? В посвящении Мандельштаму Тарковский пишет:

Говорили, что в обличьеУ поэта нечто птичьеИ египетское есть;Было нищее величьеИ задерганная честь.

Нищее величье – оксюморон, но и задерганная честь – тоже оксюморон, которого можно не заметить: честь, среди прочего, предполагает личную неприкосновенность, для начала телесную, habeas corpus[2]:

Власть отвратительна, как руки брадобрея.

Многое другое так же отвратительно для человека чести, какими и были поэты «старой традиции»[3], все те, кого с дикарской усмешкой называли «небожителями».

Но что-то мешает мне увидеть творческое одиночество Тарковского в словесности 60—70-х годов таким образом, как одиночество прощального запоздалого голоса, приходящего из невозвратного прошлого. И сам Тарковский думал иначе:

Я не один, но мы еще в грядущем.

Он чувствовал себя не «последним», а начинающим будущее. Звезда его – не вечерняя, а утренняя:

Мимо всей вселеннойЯ пойду, смиренный,Тихий и босой,За благословеннойУтренней звездой.

Так, впрочем, всегда и чувствуют свое дело поэты этой – классической? высокой? чистой? как назвать ее? – традиции.

Удивительно вот что: поэзия, все мосты к которой были последовательно сожжены, все входы завалены нескладными, плоскими, бесцеремонными стихами «в стиле баракко»[4], которые и составляли норму нашего «литературного процесса», – поэзия Тарковского не была непонята; больше того, она не была неполюблена, с первой же его запоздалой книги («Перед снегом», 1962[5]). Мы переписывали их и помнили наизусть[6].

И странно же они выглядели, эти строфы в наших разрешенных изданиях:

И моя отрадаВ том, что от людейНичего не надоНищете моей.

Не то что «смысл» (вопиющий среди лозунгов о счастье миллионов, о том, как не ждать милостей от природы и т. п.) – звучание этих слов производило головокружение: земля уходила из-под ног, мы оказывались в среде (действительно в среде: световоздушной, цветозвуковой среде) свободы. Свободы небывалой, как будто потусторонней. И замечу: не только и не столько нашей свободы от кого-то или чего-то – а свободы всего остального от нас.

Быть причиной чьей-то свободы – большое счастье, может быть, самое большое:

Я стал доступен утешенью;За что на Бога мне роптать,Когда хоть одному твореньюЯ мог свободу даровать!Пушкинская «Птичка».

Ласточка, бабочка, крылатая или глубоководная малютка-жизнь Тарковского, которая может ускользнуть, уплыть, упорхнуть, едва пожелает, и никому ничем не обязана – гостья звезда и царственная гостья душа, покидающая больничную девочку, – никто ее не удержит, и вообще никто ничего не удержит, и поэтому

…в державной коронеДрагоценней звезда нищеты.

Францисканская вежливость («Пожалуйста, не улетай, О госпожа моя…») или дальневосточное чурание насилия есть в том, как Тарковский обходится с вещами, тварями, словами, формами. В интонациях его чтения слышна причеть Мусоргского юродивого.

Летайте, ласточки, но в клювы не беритеНи пилки, ни сверла…

Причеть и «песенка», напоминающая верленовскую chanson grise[7], полюбленную еще Мандельштамом:

Я не знаю, с каких порЭта песенка началась, —

самые родные Тарковскому жанры. Здесь, в легком переменном ритме его слово как рыба в воде:

Я так давно родился,Что слышу иногда,Как надо мной проходитСтуденая вода.А я лежу на дне речном…

Повторю: не только темы и смыслы Тарковского были так поразительны и одиноки среди «литературного процесса» тех времен – не только и не столько. Сама материя его стиха, сама его стихотворная ткань: его легкие, как будто залетейские хореи и ямбы, его легкие, как будто элементарные, а на самом деле многомерные рифмы («фонарь» – «словарь», причем и то, и другое в связи с кустом шиповника, а с «шиповником» при этом зарифмован «письмовник»), его легкие уподобления, которые летят, как перекати-поле… И особенно – его обращение со значением, его семантическая техника, отпускающая смысл из клетки «предметного содержания» – «в пространство мировое, шаровое». Тот чудесный смысл, в котором толку мало, одна чепуха («учит Музу чепухе»), смысл, летящий навстречу абсурду, к какой-то домузыкальной музыке, которой кончается членораздельный звук, вроде жужжания шмеля или воркования голубя.

Три великие тени двадцатого столетия осеняют стих Тарковского: Велимир Хлебников, Осип Мандельштам, Анна Ахматова. Всего роднее ему, вероятно, Хлебников, гость и нищий больше, чем кто-нибудь в русской поэзии. Мандельштам – спутник Тарковского в опасных путешествиях на край сознания: в полубред болезни и раннего детства, в полусон предсмертья, где являются какие-то веялки, спицы, осколки:

И веялку приносят,И ставят на площадку,И крутят рукоятку…

Ахматовский тон мы встречаем в величавых элегиях Тарковского, написанных белым ямбом.

Тарковский не оставил себя в своих стихах, как это сделали Ахматова и Пушкин. Психологического, биографического героя в них нет; это положение не меняется и от присутствия каких-то несомненно биографических подробностей. Тарковский знал это свое свойство и пытался бороться со своим ускользанием из собственной речи:

Я долго добивался,Чтоб из стихов своихЯ сам не порывалсяУйти, как лишний стих.

Он, тем не менее, ушел. Но оставил в них кого-то другого: некое существо на грани исчезновения, когда так многое отступает, что «себя», в сущности, нет. Индивидуально ли это существо, мгновенная личность, последняя вспышка Психеи, «почти лишенная примет»? Вероятно, но совсем не так, как индивидуальны «герои» и «персонажи». И уместен ли был бы «герой» в такие времена?

После Хлебникова и Мандельштама Тарковский сделал еще шаг в область исчезновения «героя» и «персоны», туда, «где нет меня совсем»[8]. Его еще больше нет, чем позднего Мандельштама. В эту область, прочь от «ненужного я», влекло лирику XX века.

Из трех наших сопоставлений – с Хлебниковым, Мандельштамом, Ахматовой – очевидно, что новизна того, что говорит Тарковский, – прежде всего отрицательная новизна, новые отказы, новые отсечения. Анархизм Хлебникова, воспаленное воображение Мандельштама, пифическая уверенность Ахматовой – все это исчезло. Прибавилось ли что? Несомненно: совсем категоричный отказ от насилия и агрессии. Прежде всего – в самой форме. Таким легким, развоплощенным словом, писанным как будто языком тени, рисунком бабочки, письмом Психеи, русская Муза еще не говорила. Красота этих стихов смиренна. Она совсем не покушается на внимание читателя: хочешь, слушай, хочешь – иди себе мимо.

Я боюсь, что «смирение» привычно поймут как нечто вроде «личной скромности». Известны образцы такой скромности: Баратынский («Мой дар убог», «Не восхищен я Музою моею»), Ин. Анненский (избравший псевдоним Ник. Т-О). Такой скромностью отмечен и повествователь-герой Бродского («Совершенно никто, человек в плаще»; «Ты никто, и я никто, Вместе мы почти пейзаж» и множество подобных высказываний). Но смирение совсем другая вещь: таинственная и с «личной скромностью» никак не совпадающая.

Тарковский вовсе не «скромен» в этом смысле: он декларирует родство своей строки с мазком Винсента Ван Гога, Пауля Клее, Феофана Грека; в конце концов – с «грубостью ангела». Его «кровная родня» – «от Алигьери до Скиапарелли». Царь Баграт, Григорий Сковорода и другие высокие тени знакомы ему, как друзья детства. Да что там! Он видит себя среди апостолов!

И я из тех, кто выбирает сети,Когда идет бессмертье косяком.

С «нескромностью» такого рода мы встречались. Мы встречаемся с ней каждый раз, когда речь идет о необычайном – то есть настоящем событии творчества. О той самой поэзии, редкой, как Кохинор. Если бы Муза на вопрос Ахматовой:

Ты ль Данте диктовалаСтраницы Ада? —

ответила «скромно», отрицательно (да кто мы, дескать, такие рядом с Данте?), то по-настоящему смиренно, то есть правдиво, было бы тут же оставить занятия стихотворством. «Личная скромность» – позиция слишком непростая… А гордость призванием, поэтическим, человеческим, уверенность в нем:

Я больше мертвецов о смерти знаю —

проста и беззащитна. Она проста, как движение сомнамбулы. Представить себе сомнамбулу – самозванца или симулянта невозможно. Такая «уверенность не в себе» не только не приобретается волевым усилием – она им даже не удерживается. Для этого необходима неоспоримая призванность, которую мы не сами себе выбираем:

В младенчестве моем она меня любилаИ семиствольную цевницу мне вручила.

В этом-то, я думаю, в «нищем величье», в памяти о царственности дара («Ты царь: живи один…») и состояло одиночество Тарковского в лирике последних десятилетий.

Никто другой не относил себя к «роду» Феофана Грека и Данте Алигьери, никто не рассказывал о голосах, беседовавших с «маленькой Жанной», как человек, которому такой опыт хорошо известен. Не один Тарковский любил великое искусство и высокие души – но он один любил их вблизи, как свой своих. Другие рассказывали историю неразделенной любви к великим теням или историю сиротства в мире после конца прекрасной эпохи.

Мы говорили о трех тенях старших современников, осенивших стих Тарковского. Но главным магнитом его мира была другая тень: Пушкин. Пушкинское воздействие избирательно – и тоже редкостно, как Кохинор. Восхищаться Пушкиным, посвящать ему более или менее удачные вирши – это одно, но нести в собственном смысловом и звуковом строе то, что начал Пушкин, – совсем другое. Здесь не место распространяться о том, что такое эта пушкинская нота и в чем она узнается. Но самые простые ее приметы назвать можно: это свобода как дар, о чем мы говорили выше («Свободы сеятель пустынный…»), и это особая красота, живая и аскетическая (мне приходилось говорить о том, что два любимых эпитета Пушкина – живой и чистый и что интересны они ему только вместе)[9].

…больше ничегоНе выжмешь из рассказа моего.

Вот этого-то «литературный процесс», где все из всего требуется выжимать, никогда не примет.

Песнь бескорыстная сама себе хвала.

Вот этого-то «литературный процесс» не знает, а если и увидит, «увидит – и не поверит», как говорил Иван Карамазов.

Госпитальная бабочка Тарковского, с которой мы начали, не прячет своего родства. Сравнив ее с мандельштамовской («О бабочка, о мусульманка») и хлебниковской («Я мотылек, залетевший в жилье человечье»), можно увидеть, что произошло. Последний взгляд, взгляд Тарковского, беднее и благодарнее. Взгляд нищего, взгляд из госпитального сада, над которым стоит царственная гостья звезда, звезда нищеты. И это не завершение традиции, а ее следующий шаг – шаг в будущее, о котором можно только просить. Так с будущим было всегда, но понятно это стало совсем недавно:

О госпожа моя цветная,Пожалуйста, не улетай!Ольга Седакова

Стихотворения

«Цветет и врастает в эфир…»*

Цветет и врастает в эфирЗвезды семигранный кристалл,Чтоб я этот призрачный мирВ подъятых руках осязал.На пальцах летучий налет —Пространства святая вода,И острою льдинкой растетНа длинной ладони звезда.Но мерно колышет эфирСозвездия тающих тел,Чтоб я этот призрачный мирВ руках удержать не сумел.1926

«Летийский ветер веет надо мной…»*

Летийский ветер веет надо мнойЗабвением и медленным блаженством.– Куда идти с такою немотой,С таким слепым, бесплодным совершенством.Изнемогая, мертвенный гранитНад мрачною водою холодеет.– Пора, мой друг. Печальный город спит,Редеет ночь и улицы пустеют;И – как тогда – сверкает голубой,Прозрачный лед. Январь и ожиданье,И над бессонной, медленной НевойТвоей звезды далекое мерцанье.1926

Музе*

Что мне пропитанный полынью ветер.Что мне песок, впитавший за день солнце.Что в зеркале поющем голубаяДвойная, отраженная звезда.Нет имени блаженнее: Мария, —Оно поет в волнах Архипелага,Оно звенит, как парус напряженныйСеми рожденных небом островов.Ты сном была и музыкою стала,Стань именем и будь воспоминаньемИ смуглою девической ладоньюКоснись моих полуоткрытых глаз, —Чтоб я увидел золотое небо,Чтобы в расширенных зрачках любимой,Как в зеркалах, возникло отраженьеДвойной звезды, ведущей корабли.1928

«Запамятовали, похоронили…»*

Запамятовали, похоронилиШирокий плёс и шорох тростника,И тонешь ты в озерном, нежном иле,Монашеская, тихая тоска.Что помню я? Но в полумрак вечернийПлывет заря, и сонные лесаЕще хранят последний стих вечернийИ хора медленные голоса.И снятся мне прозрачные соборы, —Отражены в озерах купола,И ткут серебряные переборыВолоколамские колокола.1928

«Ты горечью была, слепым…»*

Ты горечью была, слепым,Упрямым ядрышком миндальным,Такою склянкою, такимРасчетом в зеркальце вокзальном,Чтобы раскрылся саквояжБольшого детского вокзала,И ты воочью увидалаИ чемодан, и столик наш,Чтобы рассыпанный миндальВозрос коричневою горкой,Или проникнул запах горькийВ буфетный, кукольный хрусталь,Чтобы, толкаясь и любя,Кружиться в зеркальце вокзальном,И было множество тебя,По каждой в ядрышке миндальном.1928

Хлеб*

Кирпичные, тяжелые амбарыГустым дыханьем напоили небо,Под броней медной напрягались двери,Не сдерживая гневного зерна.Оно вскипало грузным водопадомПод потолок, под балки, под просветыРаспахнутых отдушин, и вздувалисьБеременные славою мешки.Так жар дышал. Так жил амбар. Так мыши,Как пыльные мешки, дышали жаром,И полновесным жиром наливалсяСквозь душный полдень урожайный год.Так набухали трюмы пароходов,И грузчики бранились вперемешкуС толпой наплывшей. Так переливалосьСлепое солнце в масляной воде.1928

«Не уходи, огни купальской ночи…»*

Не уходи, огни купальской ночиВ неверном сердце накопили яд,А в лес пойдешь, и на тебя глядятВеселых ведьм украинские очи.Я трижды был пред миром виноват.Я слышал плач, но ты была невинна,Я говорил с тобою, Катерина,Как только перед смертью говорят.И видел я: встает из черных вод,Как папоротник, слабое сиянье,И ты идешь или плывешь в тумане,Или туман, как радуга, плывет.Я в третий раз тебя не удержал.И ты взлетала чайкою бездомной.Я запер дверь и слышал ветер темныйИ глиняные черепки считал.1928

Петр*

Над мрачной рекой умирает гранит,Над медными львами не движется воздух,Твой город пустынен, твой город стоитНа льду, в слюдяных, немигающих звездах.Ты в бронзу закован, и сердце под нейНе бьется, смирённое северным веком, —Здесь царствовал циркуль над грудой камней,И царский отвес не дружил с человеком.Гневливое море вставало и шлоМедведицей пьяной в гранитные сети.Я понял, куда нас оно завело,Томление ночи, слепое столетье.Я видел: рука иностранца велаКоня под уздцы на скалу, и немелаПростертая длань, и на плечи леглаТяжелая бронза, сковавшая тело.И море шумело и грызло гранит,И грабили волны подвалы предместий,И город был местью и гневом залит,И море три ночи взывало о мести.Я видел тебя и с тобой говорил,Вздымались копыта коня надо мною,Ты братствовал с тьмой и не бросил удилНад нищенским домом за темной Невою.И снова блуждал обезумевший век,И слушал с тревогой и непониманьем,Как в полночь с собой говорит человекИ руки свои согревает дыханьем.И город на льду, как на звездах, стоит,И воздух звездою тяжелой сияет,И стынет над черной водою гранит,И полночь над площадью длань простирает.1928

Осень*

А. А. Альвингу

Твое изумление, или твоеЗияние гласных – какая наградаЗа меркнущее бытие!И сколько дыханья легкого дня,И сколько высокого непониманьяТаится в тебе для меня,Не осень, а голоса слабый испуг,Сияние гласных в открытом эфире —Что лед, ускользнувший из рук…1928

«Блеют овцы, суетится стадо…»*

А. А. Альвингу

Блеют овцы, суетится стадо,Пробегают бешеные дни.Век безумствует. Повремени,Ни шуметь, ни причитать не надо.Есть еще в руках широкий бич,Все ворота наглухо закрыты,И колы глубоко в землю врыты,Чтоб овец привязывать и стричь.1928

Диккенс*

Я виноват. О комнатное время,Домашний ветер, огонек в передней!Я сам к тебе зашел на огонек,Что с улицы, от снега, от костров,От холода… Я тихо дверь открыл.Куда как весело в печи трещало,Как запрещал сверчок из теплой щелиБез спросу уходить, куда как ДиккенсБыл нежен с чайником. Я сел у печки,И таяли на рукавах моихБольшие хлопья снега. Засыпая,Я слышал: чайник закипал, сверчокТрещал, и Диккенсу приснилось: вечер,И огонек в передней тает, – иЯ вижу сон. Плывет, как дилижанс,Глухая ночь, и спит возница. Только —Поскрипывая и качаясь, мимоЕще недогоревших фонарейПлывет глухая полночь. Я вошелВ переднюю, сквозь огонек, – и чайникУже кипел, и я открыл глаза,И понял я: в моих больших ладоняхЖивет такая тишина, такоеЗапечное тепло, что в тесной щелиБез устали трещит сверчок. А все жеНа волю всем захочется – и еслиЯ виноват, что задремал у печки —Прости меня.1929

«Диккенс». Вариант стихотворения. Черновой автограф поэта

Макферсон*

Это ветер ноябрьский бежит по моим волосам,Это девичьи пальцы дрожат в ослабевшей ладони.Я на полночь тебя променяю, за бурю отдам,За взлетающий плач и разорванный ветер погони.Над гранитом Шотландии стелется белый туман,И прибой нарастает, и синий огонь вдохновеньяЗаливает слепые глаза, и поет ОссианНад кремневой землей отраженные в тучах сраженья.Падал щит опаленный. На шкуре медвежьей неслиГрузный меч Эррагона, и, воду свинцовую роя,Меж кострами косматыми шли, накренясь, кораблиПо тяжелой воде над израненным телом героя.Неспокойное море, зачем оно бьется в груди?В горле соль клокотала. Ты видишь мои сновиденья?Где же арфа твоя, где твой голос? Скорей уведи,Уведи от огня, уведи от меня вдохновенье.Я за бурю тебя не отдам, – из разбуженных чащПрорывается к югу распластанный ветер погони,Ветер мчится по скалам, – смотри на взлетающий плащ,Только девичьи пальцы остались в безумной ладони.Где же арфа твоя? Где же голос твой? Песню моюЭта буря догонит и руки ей молнией свяжет.Отомстит ей ноябрьской грозою. Но то, что пою, —До конца никогда не дослушивай: полночь доскажет.1929

Перед листопадом*

Все разошлись. На прощанье осталасьОторопь желтой листвы за окном,Вот и осталась мне самая малостьШороха осени в доме моем.Выпало лето холодной иголкойИз онемелой руки тишиныИ запропало в потемках за полкой,За штукатуркой мышиной стены.Если считаться начнем, я не вправеДаже на этот пожар за окном.Верно, еще рассыпается гравийПод осторожным ее каблуком.Там, в заоконном тревожном покое,Вне моего бытия и жилья,В желтом, и синем, и красном – на что ейПамять моя? Что ей память моя?1929

«Есть город, на реке стоит…»*

Есть город, на реке стоит,Но рыбы нет в реке,И нищий дремлет на мостуС тарелочкой в руке.Кто по мосту ходил не раз,Тарелочку видал,Кто дал копейку, кто пятак,Кто ничего не дал.А как тарелочка поет,Качается, звенит,Рассказывает о себе,О нищем говорит.Не оловянная она,Не тяжела руке,Не глиняная, – упадет —Подпрыгнет налегке.Кто по мосту ходил не разНе помнит ничего,Он город свой забыл, и мост,И нищего того.Но вспомнить я хочу себя,И город над рекой.Я вспомнить нищего хочуС протянутой рукой, —Когда хоть ветер говорилС тарелочкой живой…И этот город наявуОстался бы со мной.1930

Прохожий*

Прохожему – какое дело,Что кто-то вслед за ним идет,Что мне толкаться надоело,Стучаться у чужих ворот?И никого не замечает,И белый хлеб в руках несет,С досужим ветерком играет,Стучится у моих ворот.Из дома девушка выходит,Подходит и глядит во тьму,В лицо ему фонарь наводит,Не хочет отворить ему.– Что, – скажет, – бродишь,                    колобродишь,Зачем еще приходишь к нам,Откуда, – скажет, – к нам                       приходишьСтучаться по ночам?25 июня 1931

«Соберемся понемногу…»*

Соберемся понемногу,Поцелуем мертвый лоб,Вместе выйдем на дорогу,Понесем сосновый гроб.Есть обычай: вдоль заборовИ затворов на путиБез кадил, молитв и хоровГроб по улицам нести.Я креста тебе не ставлю,Древних песен не пою,Не прославлю, не ославлюДушу бедную твою.Для чего мне теплить свечи,Петь у гроба твоего?Ты не слышишь нашей речиИ не помнишь ничего.Только слышишь – легче дымаИ безмолвней трав земныхВ холоде земли родимойТяжесть нежных век своих.1932

«Мне было десять лет, когда песок…»*

Мне было десять лет, когда песокПришел в мой город на краю вселеннойИ вечной тягой мне на веки лег,Как солнце над сожженною Сиеной.Река скрывалась в городе степном,Поближе к чашке старика слепого,К зрачку, запорошенному песком,И пятиротой дудке тростниковой.Я долго жил и понял наконец,Что если детство до сих пор нетленно,То на мосту еще дудит игрецВ дуду, как солнце на краю вселенной.Вот я смотрю из памяти моей,И пальцем я приподнимаю веко:Есть память – охранительница днейИ память – предводительница века.Во все пять ртов поет его дуда,Я горло вытяну, а ей отвечу!И не песок пришел к нам в те года,А вышел я песку навстречу.1932

«Все ты ходишь в платье черном…»*

Все ты ходишь в платье черном,Ночь пройдет, рассвета ждешь,Все не спишь в дому просторном,Точно в песенке живешь.Веет ветер колокольныйВ куполах ночных церквей,Пролетает сон безвольныйМимо горницы твоей.Хорошо в дому просторном —Ни зеркал, ни темноты,Вот и ходишь в платье черномИ меня забыла ты.Сколько ты мне снов развяжешь,Только имя назови.Вспомнишь обо мне – покажешьНаяву глаза свои —Если ангелы летаютВ куполах ночных церквей,Если розы расцветаютВ темной горнице твоей.1932

«Под сердцем травы тяжелеют росинки…»*

Под сердцем травы тяжелеют росинки,Ребенок идет босиком по тропинке,Несет землянику в открытой корзинке,А я на него из окошка смотрю,Как будто в корзинке несет он зарю.Когда бы ко мне побежала тропинка,Когда бы в руке закачалась корзинка,Не стал бы глядеть я на дом под горой,Не стал бы завидовать доле другой,Не стал бы совсем возвращаться домой.1933

Колыбель*

Андрею Т.

Она:Что всю ночь не спишь, прохожий,Что бредешь – не добредешь,Говоришь одно и то же,Спать ребенку не даешь?Кто тебя еще услышит?Что тебе делить со мной?Он, как белый голубь, дышитВ колыбели лубяной.Он:Вечер приходит, поля голубеют, земля сиротеет.Кто мне поможет воды зачерпнуть из криницы глубокой?Нет у меня ничего, я все растерял по дороге;День провожаю, звезду встречаю. Дай мне напиться.Она:Где криница – там водица,А криница на пути.Не могу я дать напиться,От ребенка отойти.Вот он веки опускает,И вечерний млечный хмельОбвивает, омываетИ качает колыбель.Он:Дверь отвори мне, выйди, возьми у меня что хочешь —Свет вечерний, ковш кленовый, траву подорожник…1933

«Да не коснутся тьма и тлен…»*

Да не коснутся тьма и тленИюньской розы на окне,Да будет улица светла,Да будет мир благословенИ благосклонна жизнь ко мне,Как столько лет назад была!Как столько лет назад, когдаЕдва открытые глазаНе понимали, как им быть,И в травы падала вода,И с ними первая грозаЕще училась говорить.Я в этот день увидел свет,Шумели ветви за окном,Качаясь в пузырях стекла,И стала на пороге летС корзинами в руках и в дом,Смеясь, цветочница вошла.Отвесный дождь упал в траву,И снизу ласточка взвилась,И этот день был первым днемИз тех, что чудом наявуСветились, как шары, дробясьВ росе на лепестке любом.1933

«Ничего на свете нет…»*

Ничего на свете нетСердцу темному родней,Чем летучий детский бредНа пороге светлых дней.У меня звенит в ушах,Мир летит, а мне слышнейСлабый шорох, легкий шаг,Голос тишины моей.Я входил в стеклянный домС белой бабочкой в руке,Говорил я на чужомНепонятном языке.Бабочка лежит в снегу,Память бедную томит,Вспомнить слова не могу,Только звон в ушах стоит.1933

«Река Сугаклея уходит в камыш…»*

Река Сугаклея уходит в камыш,Бумажный кораблик плывет по реке,Ребенок стоит на песке золотом,В руках его яблоко и стрекоза.Покрытое радужной сеткой крылоЗвенит, и бумажный корабль на волнахКачается, ветер в песке шелестит,И все навсегда остается таким…А где стрекоза? Улетела. А гдеКораблик? Уплыл. Где река? Утекла.1933

Медем*

Музыке учился я когда-то,По складам лады перебирал,Мучился ребяческой сонатой,Никогда Ганона[10] не играл.С нотами я приходил по средам, —Поверну звоночек у дверей,И навстречу мне выходит МедемВ бумазейной курточке своей.Неуклюж был великан лукавый:В темный сон рояля-старикаСверху вниз на полторы октавыПо-медвежьи падала рука.И, клубясь в басах, летела свора,Шла охота в путаном лесу,Голоса охотничьего хораЗа ручьем качались на весу.Все кончалось шуткой по-немецки,Голубым прищуренным глазком,Сединой, остриженной по-детски,Говорком, скакавшим кувырком.И еще не догадавишсь, где я,Из лесу не выбравшись еще,Я урок ему играл, робея.Медем клал мне руку на плечо.Много было в заспанном роялеБелого и черного огня,Клавиши мне пальцы обжигали,И сердился Медем на меня.Поскучало детство, убежало.Если я в мой город попаду,Заблужусь в потемках у вокзала,Никуда дороги не найду.Почему ж идешь за мною следом,Детство, и не выступишь вперед?Или снова руку старый МедемНад клавиатурой занесет?1933, 1937

Дом*

Юность я проморгал у судьбы на задворках,Есть такие дворы в городах —Подымают бугры в шелушащихся корках,Дышат охрой и дранку трясут в коробах.В дом вошел я как в зеркало, жил наизнанку,Будто сам городил колченогий забор,Стол поставил и дверь притворил спозаранку,Очутился в коробке, открытой во двор.Погоди, дай мне выбраться только отсюда,Надоест мне пластаться в окне на весу:Что мне делать? Глумись надо мною, покудаВсе твои короба растрясу.Так себя самого я угрозами выдал.Ничего, мы еще за себя постоим.Старый дом за спиной набухает, как идол,Шелудивую глину трясут перед ним.1933

«Кто небо мое разглядит из окна…»*

Она:Кто небо мое разглядит из окна,Гвоздику мою уберет со стола?Теперь я твоя молодая жена,Я девочкой-молнией прежде была —И в поднятых пальцах моих не цветок,А промельк его и твое забытье,Не лист на стебле, а стрелы острие,А в левой – искомканный белый платок.Любила – в коленчатых травах сады, —Как дико и молодо сердце мое!На что же мне буря в стакане воды,На что мне твой дом и твое забытье?Он:Вернись, я на волю смотрю из окна,Прости, я тебя призываю опять,Смотри, как взлетает и плещет она:Как мог я в стакане ее удержать?1933

«Если б, как прежде, я был горделив…»*

Если б, как прежде, я был горделив,Я бы оставил тебя навсегда;Все, с чем расстаться нельзя ни за что,Все, с чем возиться не стоит труда, —Надвое царство мое разделив.Я бы сказал:– Ты уносишь с собойСто обещаний, сто праздников, стоСлов. Это можешь с собой унести.Мне остается холодный рассвет,Сто запоздалых трамваев и стоКапель дождя на трамвайном пути,Сто переулков, сто улиц и стоКапель дождя, побежавших вослед.1934

«Записал я длинный адрес на бумажном лоскутке…»*

Записал я длинный адрес на бумажном лоскутке,Все никак не мог проститься и листок держал в руке.Свет растекся по брусчатке. На ресницы, и на мех,И на серые перчатки начал падать мокрый снег.Шел фонарщик, обернулся, возле нас фонарь зажег,Засвистел фонарь, запнулся, как пастушеский рожок.И рассыпался неловкий, бестолковый разговор,Легче пуха, мельче дроби… Десять лет прошло с тех пор.Даже адрес потерял я, даже имя позабылИ потом любил другую, ту, что горше всех любил.А идешь – и капнет с крыши: дом и ниша у ворот,Белый шар над круглой нишей, и читаешь: кто живет?Есть особые ворота и особые дома,Есть особая примета, точно молодость сама.1935

«Записал я длинный адрес на бумажном лоскутке…» Черновой автограф поэта

«– Здравствуй, – сказал я, а сердце упало…»*

– Здравствуй, – сказал я, а сердце упало, —Верно, и впрямь совершается чудо! —Смотрит, смеется:– Я прямо с вокзала,– Что ты! – сказал я. – Куда да откуда?Хоть бы открытку с дороги прислала.– Вот я приехала, разве не слышишь,Разве не видишь, я прямо с вокзала,Я на минутку к тебе забежала,А на открытке всего не напишешь.Думай и делай теперь что угодно,Я-то ведь рада, что стала свободной…1935

Град на Первой Мещанской*

Бьют часы на башне,Подымается ветер,Прохожие – в парадные,Хлопают двери,По тротуару бегут босоножки,Дождь за ними гонится,Бьется сердце,Мешает платье,И розы намокли.Град      расшибается вдребезги                            над самой липой.Все жеПонемногу отворяются окна,В серебряной чешуе мостовые,Дети грызут ледяные орехи.1935

Кузнечики*

IТикают ходики, ветер горячийВ полдень снует челноком по Москве,Люди бегут к поездам, а на дачеПляшут кузнечики в желтой траве.Кто не видал, как сухую соломуПилит кузнечик стальным терпугом?С каждой минутой по новому домуСпичечный город растет за бугром.Если бы мог я прийти на субботник,С ними бы стал городить городок,Я бы им строил, бетонщик и плотник,Каменщик, я бы им камень толок.Я бы точил топоры – я точильщик,Я бы ковать им помог – я кузнец,Кровельщик я, и стекольщик, и пильщик.Я бы им песню пропел, наконец.1935IIКузнечик на лугу стрекочетВ своей защитной плащ-палатке,Не то кует, не то пророчит,Не то свой луг разрезать хочетНа трехвершковые площадки,Не то он лугового богаНа языке зеленом просит:– Дай мне пожить еще немного,Пока травы коса не косит!1946

Мельница в Даргавском ущелье*

Все жужжит беспокойное веретено —То ли осы снуют, то ли гнется камыш, —Осетинская мельница мелет зерно,Ты в Даргавском ущелье стоишь.Там в плетеной корзине скрипят жернова,Колесо без оглядки бежит, как пришлось,И, в толченый хрусталь окунув рукава,Белый лебедь бросается вкось.Мне бы мельника встретить: он жил над рекой,Ни о чем не тужил и ходил по дворам,Он ходил – торговал нехорошей мукой,Горьковатой, с песком пополам.1935

Игнатьевский лес*

Последних листьев жар сплошным самосожженьемВосходит на небо, и на пути твоемВесь этот лес живет таким же раздраженьем,Каким последний год и мы с тобой живем.В заплаканных глазах отражена дорога,Как в пойме сумрачной кусты отражены.Не привередничай, не угрожай, не трогай,Не задевай лесной наволгшей тишины.Ты можешь услыхать дыханье старой жизни:Осклизлые грибы в сырой траве растут,До самых сердцевин их проточили слизни,А кожу все-таки щекочет влажный зуд.Все наше прошлое похоже на угрозу —Смотри, сейчас вернусь, гляди, убью сейчас!А небо ежится и держит клен, как розу, —Пусть жжет еще сильней! – почти у самых глаз.1935

Шотландская песня*

Прощай, прощай, не скучай по мне,Я скоро соскучусь по дому.Ты верь: я любила тебя, а теперьЯ буду верна другому.Идет на запад мой пароход,Мой город проходит мимо;Мой друг немолод, угрюм и ревнив,Глаза холоднее дыма.Пускай он ни слова не хочет сказать,Глаза холоднее дыма,Пускай вдали от родной землиНе буду я любима.На жизнь и на смерть я люблю его,Мне сладок ветер соленый.Прощай, прощай, мой туманный край,Мой берег зеленый.Прощай, прощай, не скучай по мне;Бессонный дом, прощай, —Далекие клены, родимый край,Прощай, мой берег зеленый.1936

Цейский ледник*

Друг, за чашу благодарствуй,Небо я держу в руке,Горный воздух государстваПью на Цейском леднике.Здесь хранит сама природаЯвный след былых времен —Девятнадцатого годаОчистительный озон.А внизу из труб СадонаСизый тянется дымок,Чтоб меня во время о́ноЭтот холод не увлек.Там над крышами, как сетка,Дождик дышит и дрожит,И по нитке вагонеткаЧерной бусиной бежит.Я присутствую при встречеДвух времен и двух высот,И колючий снег на плечиСтарый Цее мне кладет.1936, 1940

Приглашение в путешествие*

Уезжаем, уезжаем, укладывай чемоданы,На тысячу рублей билетов я выстоял у судьбы,Мы посетим наконец мои отдаленные страны,Город Блаженное Детство и город Родные Гробы.Мы посетим, если хочешь, город Любовного Страха,Город Центифолию и город Рояль Раскрыт,Над каждым городом вьется бабочка милого праха.Но есть еще город Обид.Там у вокзала стоит бронепоезд в брезенте,И брат меня учит стрелять из лефоше.А в городе Музыки дети играют сонаты Клементи,И город покинут и чужд потрясенной душе.Ты угадаешь по влажной соли,Прочтешь по траве, что вдали, на краю земли, —Море за степями шумит на воле,И на рейде стоят корабли.И если хоть что-нибудь осуществимоИз моих обещаний, то я тебе подарюГород Море, и город Пароходного Дыма,И город Морскую Зарю.– Мне скучно в твоих городах, – ты скажешь.– Не знаю,Как я буду в городе Музыки жить, никого не любя,А морская заря и море, выгнутое по краю, —Синее море было моим без тебя.1937

Портрет*

Никого со мною нет.На стене висит портрет.По слепым глазам старухиХодят мухи,              мухи,                      мухи.– Хорошо ли, – говорю, —Под стеклом в твоем раю?По щеке сползает муха,Отвечает мне старуха:– А тебе в твоем домуХорошо ли одному?1937

«Лучше я побуду в коридоре…»*

Лучше я побуду в коридоре, —Что мне делать в комнате твоей?Пусть глядит неприбранное гореИз твоих незапертых дверей.Угол, где стояли чемоданы,Осторожной пылью занесло.День опустошенный, тюль туманный,Туалетное стекло.Будут гости – не подай и вида,Что ушла отсюда навсегда:Все уйдут – останется обида,Все пройдет – останется беда.Тихо-тихо, лишь настороженныйЖенский голос плачет за стеной,Дальний голос, голос раздраженныйВ нетерпенье плачет надо мной:– Никому на свете не завидуй,Я тебя забыла навсегда,Сердце есть – пускай сожжет обиду,Пусть в крови перегорит беда.1938

Петух*

В жаркой женской постели я лежал в Симферополе,А луна раздувала белье во дворе.Напряглось петушиное горло, и крылья захлопали,Я ударил подушку и встал на заре.И, стуча по сырому булыжнику медными шпорами,С рыжим солнцем, прилипшим к его гребешку,По дворам, по заборам, – куда там! – на юг,                                                над заборамиПоскакало по улице «кукареку».Спи, раскинув блаженные руки. Пускай пересмешникиГоворят, как я выпрыгнул вон из окна и сбивал на бегуС крыш – антенны и трубы, с деревьев – скворешники,И увидел я скалы вдали, на морском берегу.Тут я на гору стал, оглянулся и прыгнул – бегу                                                    над лощинами,Петуха не догонишь, а он от меня на вершок.– Упади! – говорю и схожу на песок. Небо крыльями                                                      бьет петушиными.Шпоры в горы! Горит золотой гребешок!1938

Дождь*

Как я хочу вдохнуть в стихотвореньеВесь этот мир, меняющий обличье:Травы неуловимое движенье,Мгновенное и смутное величьеДеревьев, раздраженный и крылатыйСухой песок, щебечущий по-птичьи, —Весь этот мир, прекрасный и горбатый,Как дерево на берегу Ингула.Там я услышал первые раскатыГрозы. Она в бараний рог согнулаУпрямый ствол, и я увидел крону —Зеленый слепок грозового гула.А дождь бежал по глиняному склону,Гонимый стрелами, ветвисторогий,Уже во всем подобный Актеону.У ног моих он пал на полдороге.1938

«Я так давно родился…»*

Я так давно родился,Что слышу иногда,Как надо мной проходитСтуденая вода.А я лежу на дне речном,И если песню петь —С травы начнем, песку зачерпнемИ губ не разомкнем.Я так давно родился,Что говорить не могу,И город мне приснилсяНа каменном берегу.А я лежу на дне речномИ вижу из водыДалекий свет, высокий дом,Зеленый луч звезды.Я так давно родился,Что если ты придешьИ руку положишь мне на глаза,То это будет ложь,А я тебя удержать не могу,И если ты уйдешьИ я за тобой не пойду, как слепой,То это будет ложь.1938

25 июня 1935 года*

Хорош ли праздник мой, малиновый иль серый,Но все мне кажется, что розы на окне,И не признательность, а чувство полной мерыБывает в этот день всегда присуще мне.А если я не прав, тогда скажи – на что жеМне тишина травы, и дружба рощ моих,И стрелы птичьих крыл, и плеск ручьев, похожийНа объяснение в любви глухонемых?1938

«Кем налит был стакан до половины…»*

Кем налит был стакан до половиныИ почему нет розы на столе?Не роза, нет! А этот след карминный,А этот слабый запах на стекле?К рассвету соскользнуло одеяло,И встала ты, когда весь мир затих,И в смутный час кувшин с водой искала,И побывала в комнатах моих.Не твой ли свет – игра воды в стакане?А на стекле остался легкий след,Как будто мало мне напоминанийО той заре, куда возврата нет.Ты в белом спишь, и ты, должно быть, рада,Сквозь явь и сон, как белый луч, скользя,Что о себе мне говорить не надоИ ни о чем напоминать нельзя.1939

Колорадо*

(Из Дж. Хогта)

Какой ни мерещится сон,А все-таки сердце не радо,Пока не приснится каньонДалекой реки Колорадо.Мне глиняных этих колоннИ каменных срывов не надо,А все же – приснись мне, каньонРеки Колорадо!Всегда обрывается он,Мой сон о реке Колорадо,Мне жаль, что прервался мой сон,Будить меня лучше не надо,Быть может, мне снится каньон.Подумаешь, тоже отрада —В младенчестве виденный сон —Глубокий безлюдный каньонДалекой реки Колорадо!1939

Чечененок*

Протяни скорей ладошку,Чечененок-пастушок,И тебе дадут лепешку —Кукурузный катышок.Удивился мальчик бедный,Судомойкин старший сын:Слишком ярко в лампе меднойРазгорелся керосин.Просто чудо, или этоКеросинщик стал добрей?А на мальчике – надетаШапка в тысячу рублей.И в черкеске с газырямиМедной лампы господин,Все стоит он пред глазами,Алладин мой, Алладин!1939

Сверчок*

Если правду сказать,             я по крови – домашний сверчок,Заповедную песню             пою над печною золой,И один для меня             приготовит крутой кипяток,А другой для меня             приготовит шесток золотой.Путешественник вспомнит             мой голос в далеком краю,Даже если меня             променяет на знойных цикад.Сам не знаю, кто выстругал             бедную скрипку мою,Знаю только, что песнями             я, как цикада, богат.Сколько русских согласных             в полночном моем языке,Сколько я поговорок             сложил в коробок лубяной,Чтобы шарили дети             в моем лубяном коробке,В старой скрипке запечной             с единственной медной струной.Ты не слышишь меня,             голос мой – как часы за стеной,А прислушайся только —             и я поведу за собой,Я весь дом подыму:             просыпайтесь, я сторож ночной!И заречье твое             отзовется сигнальной трубой.1940

25 июня 1939 года*

И страшно умереть, и жаль оставитьВсю шушеру пленительную эту,Всю чепуху, столь милую поэту,Которую не удалось прославить.Я так любил домой прийти к рассветуИ в полчаса все вещи переставить,Еще любил я белый подоконник,Цветок и воду, и стакан граненый,И небосвод голубизны зеленой,И то, что я – поэт и беззаконник.А если был июнь и день рожденья,Боготоворил я праздник суетливый,Стихи друзей и женщин поздравленья,Хрустальный смех и звон стекла счастливый,И завиток волос неповторимый,И этот поцелуй неотвратимый.Расставлено все в доме по-другому,Июнь пришел, я не томлюсь по дому,В котором жизнь меня терпенью учит,И кровь моя мутится в день рожденья,И тайная меня тревога мучит, —Что сделал я с высокою судьбою,О боже мой, что сделал я с собою!1940

«Стол накрыт на шестерых…»*

Меловой да солянойТвой Славянск родной,Надоело быть одной —Посиди со мной…Стол накрыт на шестерых,Розы да хрусталь,А среди гостей моихГоре да печаль.И со мною мой отец,И со мною брат.Час проходит. НаконецУ дверей стучат.Как двенадцать лет назад,Холодна рука,И немодные шумятСиние шелка.И вино звенит из тьмы,И поет стекло:«Как тебя любили мы,Сколько лет прошло!»Улыбнется мне отец,Брат нальет вина,Даст мне руку без колец,Скажет мне она:– Каблучки мои в пыли,Выцвела коса,И поют из-под землиНаши голоса.1940

Ялик*

Что ты бредишь, глазной хрусталик?Хоть бы сам себя поберег.Не качается лодочка-ялик,Не взлетает птица-нырок.Камыши полосы прибрежнойДостаются на краткий срок.Что ты бродишь, неосторожный,Вдалеке от больших дорог?Все, что свято, все, что крылато,Все, что пело мне: «Добрый путь!» —Меркнет в желтом огне заката.Как ты смел туда заглянуть?Там ребенок пел загорелый,Не хотел возвращаться домой,И качался ялик твой белыйС голубым флажком над кормой.1940

«Пес дворовый с улицы глядит в окошко…»*

Пес дворовый с улицы глядит в окошко, —Ну и холод, ветер поземный, холод лютый!Дома печки натоплены, мурлычет кошка,Хорошо нам дома: сыты, одеты и обуты.Меху-то сколько, платков оренбургских, чулок да                                                         шалей, —Понапряли верблюжьего пуху, навязали фуфаек,Посидели возле печки, чаю попили, друг другу сказали:– Вот оно как ведется в декабре у хозяек! —Подумали, пса позвали: – Оставайся на́ ночь,Худо в тридцать градусов – неодету, необуту.С кошкой не ссорься, грейся у печки, Барбос Полканыч:В будке твоей собачьей хвост отморозишь в одну минуту.1940

Близость войны*

Кто может умереть – умрет,Кто выживет – бессмертен будет,Пойдет греметь из рода в род,Его и правнук не осудит.На предпоследнюю войнуБок о бок с новыми друзьямиПойду в чужую сторону.Да будет память близких с нами!Счастливец, кто переживетДрузей и подвиг свой военный,Залечит раны и пойдетВ последний бой со всей вселенной.И слава будет не слова,А свет для всех, но только проще,И эта жизнь – плакун-траваПред той широкошумной рощей.1940

«С утра я тебя дожидался вчера…»*

С утра я тебя дожидался вчера,Они догадались, что ты не придешь,Ты помнишь, какая погода была?Как в праздник! И я выходил без пальто.Сегодня пришла, и устроили намКакой-то особенно пасмурный день,И дождь, и особенно поздний час,И капли бегут по холодным ветвям.Ни словом унять, ни платком утереть…2 января 1941

Марине Цветаевой*

Все наяву связалось – воздух самыйВокруг тебя до самых звезд твоих,И поясок, и каждый твой упрямыйУпругий шаг, и угловатый стих.Ты – не отпущенная на поруки,Вольна гореть и расточать вольна,Подумай только: не было разлуки,Смыкаются, как воды, времена.На радость – руку, на печаль, на годы!Смеженных крыл не размыкай опять:Тебе подвластны гибельные воды,Не надо снова их разъединять.16 марта 1941

«Русь моя, Россия, дом, земля и матерь…»*

Кони ржут за Сулою…

«Слово о полку Игореве»
Русь моя, Россия, дом, земля и матерь!Ты для новобрачного – свадебная скатерть,Для младенца – колыбель, для юного – хмель,Для скитальца – посох, пристань и постель,Для пахаря – поле, для рыбаря – море,Для друга – надежда, для недруга – горе,Для кормщика – парус, для воина – меч,Для книжника – книга, для пророка – речь,Для молотобойца – молот и сила,Для живых – отцовский кров, для мертвых – могила,Для сердца сыновьего – негасимый свет.Нет тебя прекрасней и желанней нет.Разве даром уголь твоего глаголаРдяным жаром вспыхнул под пятой монгола?Разве горький Игорь, смертью смерть поправ,Твой не красил кровью бебряный рукав?Разве киноварный плащ с плеча РублеваНа ветру широком не полощет снова?Как душе – дыханье, руке – рукоять.Хоть бы в пропасть кинуться – тебя отстоять.1941, 1944

Памяти Марины Цветаевой*

I. «Где твоя волна гремучая…»

Где твоя волна гремучая,Душный, черный, морской прибой, —Ты, крылатая, звезда падучая,Что ты сделала с собой?Как светилась ты, милостивица,Все раздаривая на пути.Встать бы, крикнуть бы, воспротивиться,Подхватить бы да унести —Не удержишь – и поздно каяться:Задыхаясь, идешь ко дну.– Так жемчужина опускаетсяВ заповедную глубину.Сентябрь 1941

II. «Я слышу, я не сплю, зовешь меня, Марина…»

Я слышу, я не сплю, зовешь меня, Марина,Поешь, Марина, мне, крылом грозишь, Марина,Как трубы ангелов над городом поют,И только горечью своей неисцелимойНаш хлеб отравленный возьмешь на Страшный суд,Как брали прах родной у стен ИерусалимаИзгнанники, когда псалмы слагал ДавидИ враг шатры свои раскинул на Сионе.А у меня в ушах твой смертный зов стоит,За черным облаком твое крыло горитОгнем пророческим на диком небосклоне.1946

III. «Друзья, правдолюбцы, хозяева…»

Друзья, правдолюбцы, хозяеваПродутых смертями времен,Что вам прочитала Цветаева,Придя со своих похорон?Присыпаны глиною волосы,И глины желтее рука,И стало так тихо, что голосаНе слышал я издалека.Быть может, его назначениеЛишь в том, чтобы, встав на носки,Без роздыха взять ударениеНа горке нечетной строки.Какие над Камой последниеСлова ей на память пришлиВ ту горькую, все еще летнюю,Горючую пору земли,Солдат на войну провожающейИ вдо́вой, как ро́дная мать,Земли, у которой была ещеПовадка чужих не ласкать?Всем клином, всей вашей державоюВы там, за последней чертой —Со всей вашей правдой неправоюИ праведной неправотой.1962

IV. Стирка белья

Марина стирает белье.В гордыне шипучую пенуРабочие руки ееШвыряют на голую стену.Белье выжимает. Окно —На улицу настежь, и платьеРазвешивает.Все равно,Пусть видят и это распятье.Гудит самолет за окном,По тазу расходится пена,Впервой надрывается днемВоздушной тревоги сирена.От серого платья в окнеТемнеют четыре аршинаДо двери.Как в речке на дне —В зеленых потемках Марина.Два месяца ровно со лбаОтбрасывать пряди упрямо,А дальше хозяйка – судьба,И переупрямит над Камой…12 января 1963

V. Как двадцать два года тому назад

И что ни человек, то смерть, и что ниБылинка, то в огонь и под каблук,Но мне и в этом скрежете и стонеДругая смерть слышнее всех разлук.Зачем – стрела – я не сгорел на лонеПожарища? Зачем свой полукругНе завершил? Зачем я на ладониЖизнь, как стрижа, держу? Где лучший друг,Где божество мое, где ангел гневаИ праведности? Справа кровь и слеваКровь. Но твоя, бескровная, стократСмертельней.                    Я отброшен тетивоюВойны, и глаз твоих я не закрою.И чем я виноват, чем виноват?12 января 1963

VI. Через двадцать два года

Не речи, —            нет, я не хочуТвоих сокровищ – клятв и плачей, —Пера я не переучу, —И горла не переиначу, —Не смелостью пред смертью, – тыВсе замыслы довоплотилаВ свои тетради до черты,Где кончились твои чернила, —Не первородству, —                          я отдамСвое, чтобы тебе по правуНа лишний день вручили там,В земле, – твою земную славу, —Не дерзости твоих страстейИ не тому, что все едино,А только памяти твоейИз гроба научи, Марина!Как я боюсь тебя забытьИ променять в одно мгновеньеПрямую фосфорную нитьНа удвоенье, утроеньеРифм —            и в твоем стихотвореньеТебя опять похоронить.12 января 1963

Чистопольская тетрадь*

I. «Льнут к Господнему порогу…»

Льнут к Господнему порогуБелоснежные крыле,Чуть воздушную тревогуОбъявляют на земле.И когда душа стенаетИ дрожит людская плоть,В смертный город посылаетСоглядатая Господь.И летит сквозь мрак проклятый,Сквозь лазурные лучиНевидимый соглядатай,Богом посланный в ночи.Не боится Божье дивоНи осады, ни пальбы,Ни безумной, красногривойЧеловеческой судьбы.Ангел видит нас, бездольных,До утра сошедших в ад,И в убежищах подпольныхОчи ангела горят.Не дойдут мольбы до Бога,Сердце ангела – алмаз.Продолжается тревога,И Господь не слышит нас.Рассекает воздух душный,Не находит горних розИ не хочет равнодушныйБожий ангел наших слез.Мы Господних роз не кралиИ в небесные вратаИз зениток не стреляли.Мы – тщета и нищета —Только тем и виноваты,Что сошли в подпольный ад.А быть может, он, крылатый,Перед нами виноват?25 октября 1941

II. «Беспомощней, суровее и суше…»

Беспомощней, суровее и сушеЯ духом стал под бременем несчастий.В последний раз ты говоришь о страсти,Не страсть, а скорбь терзает наши души.Пред дикими заклятьями кликушиНе вздрогнет мир, разорванный на части.Что стоит плач, что может звон запястий,Когда свистит загробный ветер в уши?В кромешном шуме рокового бояНе слышно клятв, и слово бесполезно.Я не бессмертен, ты, как тень, мгновенна.Нет больше ни приюта, ни покоя,Ни ангела над пропастью беззвездной.А ты одна, одна во всей вселенной.7 ноября 1941

III. «Вложи мне в руку Николин образок…»

Вложи мне в руку Николин образок,Унеси меня на морской песок,Покажи мне южный косой парусок.Горше горького моя беда,Слаще меда морская твоя вода.Уведи меня отсюда навсегда.Сонный осетр подо льдом стоит.Пальцы мне ломает смертный стыд.Нет на свете жестче прикамских обид.Я вошел бы в избу – нет сверчка в уголке,Я на лавку бы лег – нет иконки в руке,Я бы в Каму бросился, да лед на реке.11 ноября 1941

IV. Беженец

Не пожалела на дорогу соли,Так насолила, что свела с ума.Горишь, святая камская зима,А я живу один, как ветер в поле.Скупишься, мать, дала бы хлеба, что ли,Полны ядреным снегом закрома,Бери да ешь. Тяжка моя сума:Полпуда горя и ломоть недоли.Я ноги отморожу на ветру,Я беженец, я никому не нужен,Тебе-то все равно, а я умру.Что делать мне среди твоих жемчужинИ кованного стужей серебраНа дикой Каме, ночью, без костра?13 ноября 1941

V. «Дровяные, погонные возвожу алтари…»

Дровяные, погонные возвожу алтари.Кама, Кама, река моя, полыньи свои отвори.Все, чем татары хвастали, красавица, покажи,Наточенные ножи да затопленные баржи.Окаю, гибель кличу, баланду кипячу,Каторжную тачку, матерясь, качу,С возчиками, с грузчиками пью твое вино,По доске скрипучей сойду на черное дно.Кама, Кама, чем я плачу за твою ледяную парчу?Я за твою парчу верной смертью плачу.15 ноября 1941

VI. «Смерть на все накладывает лапу…»

Смерть на все накладывает лапу.Страшно мне на Чистополь взглянуть.Арестантов гонят по этапу.Жгучим снегом заметает путь.Дымом горьким ты глаза мне застишь,Дикой стужей веешь за спинойИ в слезах распахиваешь настежьДвери Богом проклятой пивной.На окошках теплятся коптилкиМутные, блаженные твои.Что же на больничные носилкиСын твой не ложится в забытьи?В смертный час напомнишь ли о самойСветлой доле – и летишь опять,И о чем всю ночь поешь за Камой,Что конвойным хочешь рассказать?18 ноября 1941

VII. «Нестерпимо во гневе караешь, Господь…»

Нестерпимо во гневе караешь, Господь,Стыну я под дыханьем твоим,Ты людскую мою беззащитную плотьРассекаешь мечом ледяным.Вьюжный ангел мне молотом пальцы дробитНа закате Судного дняИ целует в глаза, и в уши трубит,И снегами заносит меня.Я дышать не могу под твоей стопой,Я вином твоим пыточным пьян.Кто я, Господи Боже мой, перед тобой?Себастьян, твой слуга Себастьян.18 ноября 1941

VIII. «Упала, задохнулась на бегу…»

Упала, задохнулась на бегу,Огнем горит твой город златоглавый,А все платочек комкаешь кровавый,Все маешься, недужная, в снегу.Я не ревную к моему врагу,Я не страшусь твоей недоброй славы,Кляни меня, замучь, но – Боже правый! —Любить тебя в обиде не могу.Не птицелов раскидывает сети,Сетями воздух стал в твой смертный час,Нет для тебя живой воды на свете.Когда Господь от гибели не спас,Как я спасу, как полюблю – такую?О нет, очнись, я гибну и тоскую…28 ноября 1941

IX. «Вы нашей земли не считаете раем…»

Вы нашей земли не считаете раем,А краем пшеничным, чужим караваем,Штыком вы отрезали лучшую треть.Мы намертво знаем, за что умираем;Мы землю родную у вас отбираем,А вам – за ворованный хлеб умереть.1941

X. «Зову – не отзывается, крепко спит Марина…»

Зову – не отзывается, крепко спит Марина.Елабуга, Елабуга, кладбищенская глина.Твоим бы именем назвать гиблое болото,Таким бы словом, как засовом, запирать ворота,Тобою бы, Елабуга, детей стращать немилых,Купцам бы да разбойникам лежать в твоих могилах.А на кого дохнула ты холодом лютым?Кому была последним земным приютом?Чей слышала перед зарей возглас лебединый?Ты слышала последнее слово Марины.На гибельном ветру твоем я тоже стыну.Еловая, проклятая, отдай Марину!28 ноября 1941

«Когда возвратимся домой после этой неслыханной…»*

Когда возвратимся домой после этой неслыханной                                                         бойни,Мы будем раздавлены странным внезапным покоем,Придется сидеть и гадать – отчего мы не стали                                                          спокойней?Куда уж там петь или плакать по мертвым героям.А наши красавицы жены привыкли                                         к военным изменам,Но будут нам любы от слез чуть припухшие веки,И если увижу прическу, дыша свежескошенным сеном,Услышу неверную клятву: навеки, навеки!.. —Нет, места себе никогда и нигде не найду во вселенной.Я видел такое, что мне уже больше не надоНи вашего мирного дела (а может быть, смерти                                                мгновенной?),Ни вашего дома, ни вашего райского сада…1942

Белый день*

Камень лежит у жасмина.Под этим камнем клад.Отец стоит на дорожке.Белый-белый день.В цвету серебристый тополь,Центифолия, а за ней —Вьющиеся розы,Молочная трава.Никогда я не былСчастливей, чем тогда.Никогда я не былСчастливей, чем тогда.Вернуться туда невозможноИ рассказать нельзя,Как был переполнен блаженствомЭтот райский сад.1942

«Немецкий автоматчик подстрелит на дороге…»*

Немецкий автоматчик подстрелит на дороге,Осколком ли фугаски перешибут мне ноги,В живот ли пулю влепит эсэсовец-мальчишка,Но все равно мне будет на этом фронте крышка.И буду я разутый, без имени и славы,Замерзшими глазами смотреть на снег кровавый.1942

«Я много знал плохого и хорошего…»*

Я много знал плохого и хорошего,Умел гореть, как воск, любить и петь,И наконец попал я в это крошево.Что я теперь? Голодной смерти снедь.Судьба права: не мне, из глины взятому,Бессмертное открыто бытие,Но – боже правый! – горько мне, крылатому,Надеяться на слепоту ее.Вы, пестуны мои неосторожные,Как вы меня забыть в беде могли?Спасибо вам за крылья ненадежные,За боль в плечах, за белизну в пыли,За то, что ни людского нет, ни птичьегоНет заговора, чтобы вкось иль ввысьНа островок рвануться, и достичь его,И отдышаться там, где вы спаслись.1942

«Чего ты не делала только…»*

Чего ты не делала только,     чтоб видеться тайно со мною…Тебе не сиделось, должно быть,     за Камой, в дому невысоком,Ты по́д ноги стлалась травою,     уж так шелестела весною,Что боязно было: шагнешь —     и заденешь тебя ненароком.Кукушкой в лесу притаилась     и так куковала, что людиЗавидовать стали: ну вот,     Ярославна твоя прилетела!И если я бабочку видел,     когда и подумать о чудеБезумием было, я знал:     ты взглянуть на меня захотела.А эти павлиньи глазки́ —     там лазори по капельке былоНа каждом крыле – и светились…     Я, может быть, со́ свету сгину,А ты не покинешь меня,     и твоя чудотворная силаТравою оденет, цветами подарит     и камень, и глину.И если к земле присмотреться,     чешуйки все в радугах. НадоОслепнуть, чтоб имя твое     не прочесть на ступеньках и сводахХоро́м этих нежно-зеленых.     Вот верности женской засада:Ты за́ ночь построила город     и мне приготовила отдых.А ива, что ты посадила     в краю, где вовек не бывала?Тебе до рожденья могли     терпеливые ветви присниться,Качалась она, подрастая,     и соки земли принимала.За ивой твоей довелось мне,     за ивой от смерти укрыться.С тех пор не дивлюсь я, что гибель     обходит меня стороною:Я должен ладью отыскать,     плыть и плыть и, замучась, причалить,Увидеть такою тебя,     чтобы вечно была ты со мною,И крыл твоих, глаз твоих,     рук – никогда не печалить.Приснись мне, приснись мне, приснись,     приснись мне еще хоть однажды.Война меня потчует солью,     а ты этой соли не трогай,Нет горечи горше, и горло мое     пересохло от жажды,Дай пить, напои меня, дай мне воды     хоть глоток, хоть немного.1942

«Если б ты написала сегодня письмо…»*

Если б ты написала сегодня письмо,До меня бы оно долетело само,Пусть без марок, с помарками, пусть в штемпелях,Без приписок и запаха роз на полях,Пусть без адреса, пусть без признаний твоих,Мимо всех почтальонов и почт полевых,Пусть в землянку, сквозь землю, сюда, – все равноДо меня бы само долетело оно.Напиши мне хоть строчку одну, хоть однуПтичью строчку из гласных сюда, на войну.Что письмо! Хорошо, пусть не будет письма,Ты меня и без писем сводила с ума,Стань на Запад лицом, через горы твои,Через сини моря иоа аои.Хоть мгновенье одно без пространств и времен,Только крылья мелькнут сквозь запутанный сон,И, взлетая, дыханье на миг затаи —Через горы-моря иоа аои!1942

«Здесь дом стоял. Жил в нем какой-то дед…»*

Здесь дом стоял. Жил в нем какой-то дед,Жил какой-то мальчик. Больше дома нет.Бомба в сто кило, земля черным-черна,Был дом, нету дома. Что делать, война!Куча серых тряпок, на ней самовар,Шкафчик, рядом лошадь, над лошадью пар.Вырастет на пустыре лебеда у стены.Здесь навсегда поселятся бедные духи войны.А то без них некому будет скулить по ночам,Свистеть да гулять по нетопленым печам.1942

«Стояла батарея за этим вот холмом…»*

Стояла батарея за этим вот холмомНам ничего не слышно, а здесь остался гром,Под этим снегом трупы еще лежат вокруг,И в воздухе морозном остались взмахи рук.Ни шагу знаки смерти ступить нам не дают.Сегодня снова, снова убитые встают.Сейчас они услышат, как снегири поют.1942

Аэростаты воздушного заграждения*

В Москве расплодилисьдиковинные звери,слоны и киты воздушные.Их по ночам отпускают гулять на железных канатах,пасутся они над городом,едят что попало,днем на бульварах лежат,отдыхают,набив животы небесной травой, облаками и звездами,их стерегут девушки с противогазами,москвичи на них с уважением смотрят:– Экие звери: важеватые, толстые…1943

Ночной дождь*

То были капли дождевые,Летящие из света в тень.По воле случая впервыеМы встретились в ненастный день,И только радуги в туманеВокруг неярких фонарейПоведали тебе заранеО близости любви моей,О том, что лето миновало,Что жизнь тревожна и светла,И как ты ни жила, но мало,Так мало на земле жила.Как слезы, капли дождевыеСветились на лице твоем,А я еще не знал, какиеБезумства мы переживем.Я голос твой далекий слышу,Друг другу нам нельзя помочь,И дождь всю ночь стучит о крышу,Как и тогда стучал всю ночь.1943

«Не стой тут…»*

Не стой тут,Убьют!Воздух! Ложись!Проклятая жизнь!Милая жизнь!Странная, смутная жизнь!Дикая жизнь!Травы мои коленчатые,Мои луговые бабочки,Небо – все в облаках, городах, лагунахи парусных лодках.Дай мне еще подышать,Дай мне побыть в этой жизни, безумной и жадной,Хмельному от водки,С пистолетом в руках,Ждать танков немецких,Дай мне побыть хоть в этом окопе…1943

«На полоски несжатого хлеба…»*

На полоски несжатого хлебаЗолотые ладьи низошли.Как ты близко, закатное небо,От моей опаленной земли!Каждый парус твой розов и тонок,Отвори нам степные пути,Помоги от траншей и воронокДо прохлады твоей добрести.1943

Проводы*

Вытрет губы, наденет шинельИ, не глядя, жену поцелует.А на улице ветер лютует,Он из сердца повыдует хмель.И потянется в город обоз,Не добудешь ста грамм по дороге,Только ветер бросается в ногиИ глаза обжигает до слез.Был колхозником – станешь бойцом.Пусть о родине, вольной и древней,Мало песен сложили в деревне —Выйдешь в поле, и дело с концом.А на выезде плачет жена,Причитая и руки ломая,Словно черные кони МамаяГде-то близко, как в те времена,Мчатся, снежную пыль подымая,Ветер бьет, и звенят стремена.1943

«Ехал из Брянска в теплушке слепой…»*

Ехал из Брянска в теплушке слепой,Ехал домой со своею судьбой.Что-то ему говорила она,Только и слов – слепота и война.Мол, хорошо, что незряч да убог,Был бы ты зряч, уцелеть бы не мог.Немец не тронул, на что ты ему?Дай-ка на плечи надену суму,Ту ли худую, пустую суму,Дай-ка я веки тебе подыму.Ехал слепой со своею судьбой,Даром что слеп, а доволен собой.1943

«Хорошо мне в теплушке…»*

Хорошо мне в теплушке,Тут бы век вековать, —Сумка вместо подушки,И на дождь наплевать.Мне бы ехать с бойцами,Грызть бы мне сухари,Петь да спать бы ночамиОт зари до зари,У вокзалов разбитыхБрать крутой кипяток —Бездомовный напиток —В жестяной котелок.Мне б из этого раяНикуда не глядеть.С темнотой засыпая,Ничего не хотеть —Ни дороги попятной,Разоренной войной,Ни туда, ни обратно,Ни на фронт, ни домой, —Но торопит, рыдая,Песня стольких разлук,Жизнь моя кочевая,Твой скрежещущий стук.1943

«Четыре дня мне ехать до Москвы…»*

Четыре дня мне ехать до Москвы.И дождь, и грязь, да поезжай в объезд,А там, в пучках измызганной травы,Торчит березовый немецкий крест.Судьба, куда ты немца занесла,Зачем его швырнула как мешокУ старого орловского села,Что, может быть, он сам недавно жег?Так, через эти чуждые гробы,Колеса наши пролагают след.А что нет дела немцу до судьбы,То и судьбе до немца дела нет.1943

«Смятенье смутное мне приносят…»*

Смятенье смутное мне приносятГорькие веянья весны.О, как томятся и воли просятМои мучительные сны.Всю ночь, всю ночь голоса убитых,Плача, упрашивают из земли:«Помни кровь на конских копытах,Помни лица наши в пыли.Мы не запашем земли восточной,Глина лежит на глазах у нас.Кто нас омоет водой проточной,Кто нас оденет в твой светлый час?Только и властны над сонным слухом, —Если покажешь нам путь назад, —Мы прилетим тополевым пухом,Как беспокойные сны летят».1944

«Как золотая птичка…»*

Т. О.-Т.

Как золотая птичка,Дрожит огонь впотьмах,В одну минуту спичкаСгорит в моих руках.Неверное такое,Навек родное мне,Сердечко голубоеЖивет в ее огне.И в этом зыбком свете,Пусть выпавшем из рук,Я по одной приметеУзнаю все вокруг.Мне жалко, что ни свечки,Ни спичек больше нет,Что в дымные колечкиСовьется желтый свет.Невесел и неярок,На самый краткий срок,Но будет мне подарок —Последний уголек.О, если б жар мгновенный,Что я в стихи вложил,Не меньше спички тленнойТебе на радость жил!1944

«Мне снится какое-то море…»*

Мне снится какое-то море,Какой-то чужой пароход,И горе, какое-то гореМне темное сердце гнетет.Далекие медные трубыНа палубе нижней слышныДа скрежет, тяжелый и грубый,Запятнанной нефтью волны.И если заплачет сиренаСреди расступившихся вод,Из этого странного пленаНикто никогда не уйдет.Покоя не знающий странник,Кляну я чужой пароход,Я знаю, что это «Титаник»И что́ меня в плаванье ждет.Мне дико, что там, за кормою,Вдали, за холодной волной,Навеки покинутый мною,Остался мой город родной.1944

«Какие скорбные просторы…»*

Какие скорбные просторы,Какие мокрые заборыИ эта полунаготаДеревьев, эта нищета,Когда уже скрывать не нужноНи жалких слез, ни старых ран,Как будто в слабости недужнойВсего желанней не обман,А мелкий дождь, сквозной туманИ тленья вкрадчивый дурман.Деревья лгут. Зачем все этоОцепененье желтизны,Где столько воздуха и светаТебе напоминает сны,Когда ты падаешь и знаешь,Что это – смерть, и, пробудясь,Почти мгновенно забываешьС ночными призраками связь?Не верь деревьям. В эту поруОни – притворщики. ОниСолгут, что твоему позоруИх обнажение сродни,Что между сучьями нагимиЕсть руки слабые твои,Что и они могли бы имиКоснуться неба в забытьи,Но есть еще соблазн паденьяНа лоно матери-земли,И только смертного томленьяИх листья не превозмогли.Не верь их нищему покою,Тебя обманывает он,Деревьям нужно быть с тобою —И взять тебя в свой зимний сон,Озябнуть у холодной дачиОт поздних листьев до корнейИ лгать, что лед в крови горячейТем сладостней, чем жить трудней.1944

Охота*

Охота кончается.Меня затравили.Борзая висит у меня на бедре.Закинул я голову так, что рога уперлись в лопатки.Трублю.Подрезают мне сухожилья.В ухо тычут ружейным стволом.Падает на бок, цепляясь рогами за мокрые прутья.Вижу я тусклое око с какой-то налипшей травинкой.Черное, окостеневшее яблоко без отражений.Ноги свяжут и шест проденут, вскинут на плечи…1944

Земля*

За то, что на свете я жил неумело,За то, что не кривдой служил я тебе,За то, что имел небессмертное тело,Я дивной твоей сопричастен судьбе.К тебе, истомившись, потянутся рукиС такой наболевшей любовью обнять,Я снова пойду за Великие Луки,Чтоб снова мне крестные муки принять.И грязь на дорогах твоих не сладима,И тощая глина твоя солона.Слезами солдатскими будешь хранимаИ вдовьей смертельною скорбью сильна.1944

«Тишь да гладь, да Божья благодать…»*

Тишь да гладь, да Божья благодать,И не надо больше мне страдать.А с какой смертельною тоскойМне когда-то снился рай такой.Не пускают юнкерсов сюда,Я убит не буду никогда,Никогда я больше не убью,И спокойно я умру в раю.Хорошо и весело в раю.Что же здесь я песен не пою?1944

Полька*

Все не спит палата госпитальная,Радио не выключай – и только,Тренькающая да беспечальнаяРаненым пришлась по вкусу полька.Наплевать, что ночь стоит за шторами,Что повязка на культе промокла, —Дребезжащий репродуктор шпорамиБьет без удержу в дверные стекла.Наплевать на уговоры нянины,Только б свет оставила в палате.И ногой здоровой каждый раненыйБарабанит польку на кровати.1945

Слово*

Слово только оболочка,Пленка, звук пустой, но в немБьется розовая точка,Странным светится огнем,Бьется жилка, вьется живчик,А тебе и дела нет,Что в сорочке твой счастливчикПоявляется на свет.Власть от века есть у слова,И уж если ты поэт,И когда пути другогоУ тебя на свете нет,Не описывай заранеНи сражений, ни любви,Опасайся предсказаний,Смерти лучше не зови!Слово только оболочка,Пленка жребиев людских,На тебя любая строчкаТочит нож в стихах твоих.1945

Памяти друзей*

Их так немного было у меня,Все умерли, все умерли. Не знаю,Какому раю мог бы я доверитьПоследнее дыханье их. Не знаю,Какой земле доверить мог бы яЭтот холодный прах. Одним огнемНам опалило щеки. Мы делилиОдну судьбу. Они достойней былиИ умерли, а я еще живу.Но я не стану их благодаритьЗа дивный дар, мне выпавший на долю.Я не хотел столь дорогой ценойКупить его. Мне – их благодарить?Да разве я посмею им признаться,Что я дышу, и вдовы их глядятВ глаза мои – пусть не в глаза, а мимо —Признаться им – без укоризны? Нет,Я вдов не очерню пред мертвецами,Вдова пройдет сторонкою и скажет…Им все равно, что скажут вдовы их.Благодарить за то, что я хотел быНа их могилы принести цветыВ живых руках, дыша благоуханьем,За шагом шаг ступая по траве,По их траве, когда они лежатВ сырой земле и двинуться не могут.Что двинуться? Когда их больше нет.Ни я, ни вы, никто не нужен им.А я без них – с кем буду хлеб делить,С кем буду пить вино в мой светлый день,Кому скажу: какой сегодня ветер,Как зелена трава и небо сине?1945

Бабочка в госпитальном саду*

Из тени в свет перелетая,Она сама и тень и свет,Где родилась она такая,Почти лишенная примет?Она летает, приседая,Она, должно быть, из Китая,Здесь на нее похожих нет,Она из тех забытых лет,Где капля малая лазориКак море синее во взоре.Она клянется: навсегда! —Не держит слова никогда,Она едва до двух считает,Не понимает ничего,Из целой азбуки читаетДве гласных буквы —                         А                         и                         О.А имя бабочки – рисунок,Нельзя произнести его,И для чего ей быть в покое?Она как зеркальце простое.Пожалуйста, не улетай,О госпожа моя, в Китай!Не надо, не ищи Китая,Из тени в свет перелетая.Душа, зачем тебе Китай?О госпожа моя цветная,Пожалуйста, не улетай!1945

Книга травы*

О нет, я не город с кремлем над рекой,Я разве что герб городской.Не герб городской, а звезда над щиткомНа этом гербе городском.Не гостья небесная в черни воды,Я разве что имя звезды.Не голос, не платье на том берегу,Я только светиться могу.Не луч световой у тебя за спиной,Я – дом, разоренный войной.Не дом на высоком валу крепостном,Я – память о доме твоем.Не друг твой, судьбою ниспосланный друг,Я – выстрела дальнего звук.В приморскую степь я тебя уведу,На влажную землю паду,И стану я книгой младенческих трав,К родимому лону припав.1945

Звездный каталог*

До сих пор мне было невдомек —Для чего мне звездный каталог?В каталоге десять миллионовНомеров небесных телефонов,Десять миллионов номеровТелефонов марев и миров,Полный свод свеченья и мерцанья,Список абонентов мирозданья.Я-то знаю, как зовут звезду,Я и телефон ее найду,Пережду я очередь земную,Поверну я азбуку стальную:– А-13-40-25.Я не знаю, где тебя искать.Запоет мембрана телефона:– Отвечает альфа Ориона.Я в дороге, я теперь звезда,Я тебя забыла навсегда.Я звезда – денницына сестрица,Я тебе не захочу присниться,До тебя мне дела больше нет.Позвони мне через триста лет.1945

Суббота, 21 июня*

Пусть роют щели хоть под воскресенье.В моих руках надежда на спасенье.Как я хотел вернуться в до-войны,Предупредить, кого убить должны.Мне вон тому сказать необходимо:«Иди сюда, и смерть просвищет мимо».Я знаю час, когда начнут войну,Кто выживет, и кто умрет в плену,И кто из нас окажется героем,И кто расстрелян будет перед строем,И сам я видел вражеских солдат,Уже заполонивших Сталинград,И видел я, как русская пехотаШтурмует Бранденбургские ворота.Что до врага, то все известно мне,Как ни одной разведке на войне.Я говорю – не слушают, не слышат,Несут цветы, субботним ветром дышат,Уходят, пропусков не выдают,В домашний возвращаются уют.И я уже не помню сам, откудаПришел сюда и что случилось чудо.Я все забыл. В окне еще светлоИ накрест не заклеено стекло.1945

Страус в 1913 году*

Показывали страуса в Пассаже.Холодная коробка магазина,И серый свет из-под стеклянной крыши,Да эта керосинка на прилавке —Он ко всему давным-давно привык.Нахохлившись, на сонные глазаНадвинул фиолетовые векиИ посреди пустого помещенья,Не двигаясь, как чучело, стоял,Так утвердив негнущиеся ноги,Чтоб можно было, не меняя позы,Стоять хоть целый час, хоть целый деньБез всякой мысли, без воспоминаний.И научился он небытиюИ ни на что не обращал вниманья —Толкнет его хозяин или нет,Засыплет корму или не засыплет,И если б даже захотел, не могИз этого оцепененья выйти.1945

Дриада*

Я говорю:Чем стала ты, сестра моя дриада,В гостеприимном городском раю?Кто отнял дикую вольность твою?Где же твои крыла, пленница сада?Дриада говорит:Ножницы в рощу принесла досада,И зависть выдала, в каком краюСкрывалась я. Ты видишь – я стою,Лира немая, музыке не рада.Не называй меня сестрой своей,Не выйду я из выгнутых ветвей,Не перейду в твое хромое тело,Не обопрусь на твои костыли.Ты не глотнешь от моего удела —Жить памятью о праздниках земли.1945–1946

Дождь в Тбилиси*

Мне твой город нерусскийВсе еще незнаком, —Клен под мелким дождем,Переулок твой узкий.Под холодным дождемСлишком яркие фары,Бесприютные парыВ переулке твоем,По крутым тротуарамБесконечный подъем.Затерялся твой домВ этом городе старом.Бесконечный подъем,Бесконечные спуски,Разговор не по-русскиУ меня за плечом.Сеет дождь из тумана,Капли падают с крыш.Ты, наверное, спишь,В белом спишь, Кетевана?В переулке твоемВ этот час непогожийЯ – случайный прохожийПод холодным дождем.В этот час непогожий,В час, покорный судьбе,На тоску по тебеЧем-то странно похожий.1945

«Тебе не наскучило каждому сниться…»*

Тебе не наскучило каждому сниться,Кто с князем твоим горевал на войне,О чем же ты плачешь, княгиня зегзица,О чем ты поешь на кремлевской стене?Твой Игорь не умер в плену от печали,Погоне назло доконал он коня,А как мы рубились на темной Каяле,Твой князь на Каяле оставил меня.И впору бы мне тетивой удавиться,У каменной бабы воды попросить.О том ли в Путивле кукуешь, зегзица,Что некому раны мои остудить?Так долго я спал, что по русские очиС каленым железом пришла татарва,А смерть твоего кукованья короче,От крови моей почернела трава.Спасибо тебе, что стонала и пела.Я ветром иду по горячей золе,А ты разнеси мое смертное телоНа сизом крыле по родимой земле.1945, 1946

Надпись на книге*

Покинул я семью и теплый дом,И седины я принял ранний иней,И гласом вопиющего в пустынеМой каждый стих звучал в краю родном.Как птица нищ и как Иаков хром,Я сам себе не изменил поныне,И мой язык стал языком гордыниИ для других невнятным языком.И собственного плача или смехаЯ слышу убывающее эхо,И – Боже правый! – разве я пою?И разве так все то, что было свято,Я подарил бы вам, как жизнь свою?А я горел, я жил и пел – когда-то.1946

Ночная работа*

Свет зажгу, на чернильные пятнаПогляжу и присяду к столу, —Пусть поет, как сверчок непонятно,Электрический счетчик в углу.Пусть голодные мыши скребутся,Словно шастать им некогда днем,И часы надо мною смеютсяНа дотошном наречье своем, —Я возьмусь за работу ночную,И пускай их до белого дняОбнимаются напропалую,Пьют вино, кто моложе меня.Что мне в том? Непочатая глыба,На два века труда предо мной.Может, кто-нибудь скажет спасибоЗа постылый мой подвиг ночной.1946

«Идет кораблей станица…»*

Идет кораблей станица,Просторна моя дорога,Заря моя, Заряница,Шатры Золотого Рога!И плакалось нам, и пелось, —Доплыли до середины —Куда мое море делось,Где парус мой лебединый?Довольно! В пучине южнойТони, заморское диво!Что темному сердцу нужноОт памяти неправдивой?1946

«Порой по улице бредешь…»*

Порой по улице бредешь —Нахлынет вдруг невесть откудаИ по спине пройдет, как дрожь,Бессмысленная жажда чуда.Не то чтоб встал кентавр какойУ магазина под часами,Не то чтоб на СерпуховскойОткрылось море с парусами,Не то чтоб захотеть – и ввысьКометой взвиться над Москвою,Иль хоть по улице пройтисьНа полвершка над мостовою.Когда комета не взвилась,И это назовешь удачей.Жаль: у пространств иная связь,И времена живут иначе.На белом свете чуда нет,Есть только ожиданье чуда.На том и держится поэт,Что эта жажда ниоткуда.Она ждала тебя сто лет,Под фонарем изнемогая…Ты ею дорожи, поэт,Она – твоя Серпуховская.Твой город, и твоя земля,И невзлетевшая комета,И даже парус корабля,Сто лет, как сгинувший со света.Затем и на земле живем,Работаем и узнаемДруг друга по ее приметам,Что ей придется стать стихом,Когда и ты рожден поэтом.1946

Дума*

И горько стало мне,           что жизнь моя прошла,Что ради замысла я потрудился мало,Но за меня добро вставало против зла,И правда за меня под кривдой умирала.Я не в младенчестве, а там,           где жизни ждал,В крови у пращуров,           у древних трав под спудом,И целью, и путем враждующих начал,Предметом спора их           я стал каким-то чудом.И если в дерево впивается пила,И око Божие затравленного зверя,Как мутная вода, подергивает мгла,И мается дитя, своим врачам не веря,И если изморозь ложится на хлеба,Тайга безбрежная пылает предо мною,Я не могу сказать, что такова судьба,И горько верить мне, что я тому виною.Когда была война, поистине, как ночь,Была моя душа.           Но – жертва всех сражений —Как зверь, ощерившись, пошла добру помочьДуша, глотая смерть, – мой беззащитный гений.Все на земле живет порукой круговой,И если за меня спокон веков бороласьЛиства древесная —           я должен стать листвой,И каждому зерну подать я должен голос.Все на земле живет порукой круговой:Созвездье, и земля, и человек, и птица.А кто служил добру, летит вниз головойВ их омут царственный           и смерти не боится.Он выплывет еще и сразу, как пловец,С такою влагою навеки породнится,Что он и сам сказать не сможет, наконец,Звезда он, иль земля, иль человек,           иль птица.1946

«Ты, что бабочкой черной и белой…»*

Ты, что бабочкой черной и белой,Не по-нашему дико и смелоИ в мое залетела жилье,Не колдуй надо мной, не делайГорше горького сердце мое.Чернота, окрыленная светом,Та же черная верность обетамИ платок, ниспадающий с плеч.А еще в трепетании этомТот же яд и нерусская речь.1946

«Снова я на чужом языке…»*

Снова я на чужом языкеПересуды какие-то слышу,—То ли это плоты на реке,То ли падают листья на крышу.Осень, видно, и впрямь хороша.То ли это она колобродит,То ли злая живая душаРазговоры с собою заводит,То ли сам я к себе не привык…Плыть бы мне до чужих понизовий,Петь бы мне, как поет плотовщик, —Побольней, потемней, победовей.На плоту натянуть дождевик,Петь бы, шапку надвинув на брови,Как поет на реке плотовщикО своей невозвратной любови.1946

Две лунные сказки*

I. Луна в последней четверти

В последней четверти лунаНе понапрасну мне видна.И желтовата и краснаВ последней четверти луна,И беспокойна и смутна:Земле принадлежит она.Смотрю в окно и узнаюВ луне земную жизнь мою,И в смутном свете узнаюСлова, что на земле пою,И как на черепке стою,На срезанном ее краю.А что мне видно из окна?За крыши прячется луна.И потому, как дым, смутна,Что на ущерб идет она,И потому, что так темна,Влюбленным нравится луна.1946

II. Луна и коты

Прорвав насквозь лимонно-серыйОпасный конус высоты,На лунных крышах, как химеры,Вопят гундосые коты.Из желобов ночное эхоВыталкивает на асфальтИх мефистофельского смехаКоленчатый и хриплый альт.И в это дикое искусствоВлагает житель городскойСвои предчувствия и чувстваС оттенком зависти мужской.Он верит, что в природе ночиИ тьмы лоскут, и сна глоток,Что ночь – его чернорабочий.А сам глядит на лунный рог,Где сходятся, как в средоточье,Котов египетские очи,И пьет бессонницы белок.1959

Дагестан*

Я лежал на вершине горы,Я был окружен землей.Заколдованный край внизуВсе цвета потерял, кроме двух:Светло-синий,Светло-коричневый там, где по           синему камню писало перо Азраила.Вкруг меня лежал Дагестан.Разве гадал я тогда,Что в последний разЧитаю арабские буквы на камнях           горделивой земли?Как я посмел променять на чет и           не́чет любовиРазреженный воздух горы?Чтобы здесьВ ложке плавить на желтом огнеДагестанское серебро?Петь:«Там я жил над ручьем,Мыл в ледяной водеПростую одежду мою»?1946

Пруд*

Ровный белый небосвод,И на зелени прибрежнойБелый сумрачный налет,Словно жребий неизбежный.Странный день пришел, когдаС неподвижно-смутной ивойНеподвижная водаСпор заводит молчаливый.Так лежит в земле Давид,Перед скинией плясавший.Равнодушный слух томитВозглас, вчуже отзвучавший.Где веселье этих вод?В чем их смертная обида?Кто былую жизнь вернетПеснопению Давида?Как пред скинией, вчераВоды звонкие плясали,И пришла для них пораУспокоенной печали.Пруд уйдет из-под корней,Станет призраком былого,Но умрет еще скорейНаше творческое слово.1946

«Когда купальщица с тяжелою косой…»*

Когда купальщица с тяжелою косойВыходит из воды, одна в полдневном зное,И прячется в тени, тогда ручей леснойВ зеленых зеркальцах поет совсем иное.Над хрупкой чешуей светло-студеных водСторукий бог ручьев свои рога склоняет,И только стрекоза, как первый самолет,О новых временах напоминает.1946

«Огонь и трубы медные прошел…»*

Огонь и трубы медные прошел,Всю землю взял, а снял так мало хлеба,Все небо взял, а что он взял от неба?Каких-то звезд бессмысленный глагол.Зол человек, несчастен, скуп и зол.1946

«Тянет железом, картофельной гнилью…»*

Тянет железом, картофельной гнилью,Лагерной пылью и солью камсы.Где твое имечко, где твои крылья?Вий над Россией топорщит усы.Кто ты теперь? Ни креста, ни помина,Хлюпает плот на глубокой реке,Черное небо и мятая глинаНепропеченной лепешки в руке.Он говорит: подымите мне веки! —Слободы метит железным перстом,Ржавую землю и ольхи-калекиМетит и морит великим постом.Он говорит: подымите мне веки!Как не поднять, пропадешь ни за грош.Дырбала – арбала – дырбала – арбала,Что он бормочет еще, не поймешь.Заживо вяжет узлом сухожилья,Режется в карты с таежной цингой,Стужей проносится по чернобылью,Свалит в овраг, и прощай, дорогой.1946, 1956

Ночной звонок*

Зачем заковываешь на ночьПо-каторжному дверь свою?Пока ты спишь, Иван Иваныч,Я у парадного стою.В резину черную обута,Ко мне идет убийца-ночь.И я звоню, ищу приюта,А ты не хочешь мне помочь.Закладываешь уши ватойИ слышишь смутный звон сквозь сон.Пускай, мол, шебуршит, проклятый,Подумаешь – глагол времен!Не веришь в ад, не ищешь рая,А раз их нет – какой в них прок?Что скажешь, если запятнаюСвоею кровью твой порог?Как в полдевятого на службуЗа тысячей своих рублей,Предав гражданство, братство, дружбу,Пойдешь по улице своей?Она от крови почернела,Крестом помечен каждый дом.Скажи: «А вам какое дело?Я крепкий сон добыл горбом».1946, 1958

Стихи в тетрадях*

Мало ли на светеМне давно чужого, —Не пред всем в ответеМузыка и слово.А напев случайный,А стихи – на что мне?Жить без глупой тайныЛегче и бездомней.И какая малостьОт нее осталась, —Разве только жалость,Чтобы сердце сжалось,Да еще привычкаГоворить с собою,Спор да перекличкаПамяти с судьбою…1947

К тетради стихов*

Прощай, тетрадь моя, подруга стольких лет;Ты для кого хранишь предчувствий жгучий следИ этот странный свет, уже едва заметный,Горевший заревом над рифмою заветной?Пускай хоть век пройдет, и музыка страстейПод бомбы подведет играющих детей, —Быть может, выживет наследник нашей муки…А ты, печальница, дана мне на поруки.Твой собственник придет: он спит в моей крови,Из пепла города его благослови,Из груды кирпичей – свидетелей распада.И, право, нам других свидетелей не надо.1947

Отрывок*

А все-таки жалко, что юность мояМеня заманила в чужие края,Что мать на перроне глаза вытирала,Что этого я не увижу вокзала,Что ветер зеленым флажком поиграл,Что города нет и разрушен вокзал.Отстроится город, но сердцу не надоНи нового дома, ни нового сада,Ни рыцарей новых на дверцах печных.Что новые дети расскажут о них?И если мне комнаты матери жалкоС горящей спиртовкой и пармской фиалкой,И если я помню тринадцатый годС предчувствием бедствий, нашествий, невзгод,Еще расплетенной косы беспорядок…Что горше неистовых детских догадок,Какие пророчества?                      Разве теперь,Давно уже сбившись со счета потерь,Кого-нибудь я заклинаю с такоюОхрипшей, безудержной, детской тоскою,И кто-нибудь разве приходит во снеС таким беспредельным прощеньем ко мне?Все глуше становится мгла сновидений,Все реже грозят мне печальные тени,И совесть холодная день ото дняВсе меньше и меньше терзает меня.Но те материнские нежные руки —Они бы простили мне крестные муки —Все чаще на плечи мои в забытьиТе руки ложатся, на плечи мои…1947

«Я боюсь, что слишком поздно…»*

Т. О.-Т.

Я боюсь, что слишком поздноСтало сниться счастье мне.Я боюсь, что слишком поздноПотянулся я к беззвезднойИ чужой твоей стране.Мне-то ведомо, какою —Ночью темной, без огня,Мне-то ведомо, какоюНеспокойной, молодоюТы бываешь без меня.Я-то знаю, как другие,В поздний час моей тоски,Я-то знаю, как другиеСмотрят в эти роковые,Слишком темные зрачки.И в моей ночи ревнивойКаблучки твои стучат,И в моей ночи ревнивойНад тобою дышит диво —Первых оттепелей чад.Был и я когда-то молод.Ты пришла из тех ночей.Был и я когда-то молод,Мне понятен душный холод,Вешний лед в крови твоей.1947

«Смерть никто, канцеляристка, дура…»*

Смерть никто, канцеляристка, дура,Выжига, обшарканный подол,У нее чертог – регистратура,Канцелярский стул – ее престол.На губах клиента стынет слово,Словно рыба разевает рот,Если смерть, товарищ Иванова,Арифмометр повернет,Подошьет под номер пламень плотский.Все, чем горько мучилась душа,Погашает росчерк идиотскийСинего ее карандаша.1947

Верблюд*

На длинных нерусских ногахСтоит, улыбаясь некстати,А шерсть у него на боках,Как вата в столетнем халате.Должно быть, молясь на восток,Кочевники перемудрили,В подшерсток втирали песокИ ржавой колючкой кормили.Горбатую царскую плоть,Престол нищеты и терпеньяНещедрый пустынник-господьСлепил из отходов творенья.И в ноздри вложили замок,А в душу – печаль и величье,И, верно, с тех пор погремокНа шее болтается птичьей.По Черным и Красным пескам,По дикому зною бродяжил,К чужим пристрастился тюкам,Копейки под старость не нажил.Привыкла верблюжья душаК пустыне, тюкам и побоям.А все-таки жизнь хороша,И мы в ней чего-нибудь стоим.1947

Портной из Львова, перелицовка и починка

(Октябрь, 1941)*

С чемоданчиком картонным,Ластоногий, в котелке,По каким-то там перронам,С гнутой тросточкой в руке.Сумасшедший, безответный,Бедный житель городской,Одержимый безбилетнойИудейскою тоской.Не из Лодзи, так из Львова,Не в Казань, так на Уфу.– Это ж казнь, даю вам слово,Без фуфайки на фуфу!Колос недожатой нивыПод сверкающим серпом.Третьи сутки жгут архивыВ этом городе чужом.А в вагонах – наркоматы,Места нет живой душе,Госпитальные халатыИ японский атташе.Часовой стоит на страже,Начинается пальба,И на город черной пряжейОпускается судьба.Чудом сузилась жилетка,Пахнет снегом и огнем,И полна грудная клеткаЦарским траурным вином.Привкус меди, смерти, тленаУ него на языке,Будто сам Давид из пленаК небесам воззвал в тоске.На полу лежит в теплушкеБез подушки, без пальто,Побирушка без полушки,Странник, беженец, никто.Он стоит над стылой Камой,Спит во гробе город Львов,Страждет сын Давида, самыйНищий из его сынов.Ел бы хлеб, да нету соли,Ел бы соль, да хлеба нет.Снег растает в чистом поле,Порастет полынью след.1947

«Невысокие, сырые…»*

Невысокие, сырыеБыли комнаты в дому.Называть ее МариейГорько сердцу моему.Три окошка, три ступени,Темный дикий виноград.Бедной жизни бедный генийИз окошка смотрит в сад.И десятый вальс ШопенаДо конца не дозвучит,Свежескошенного сенаРядом струйка пробежит.Не забудешь? Не изменишь?Не расскажешь никому?А потом был продан «Рениш»[11],Только шелк шумел в дому.Синий шелк простого платья,И душа еще былаОт последнего объятьяЛегче птичьего крыла.В листьях, за ночь облетевших,Невысокое крыльцоИ на пальцах похудевшихБирюзовое кольцо.И горячечный румянец,Серо-синие глаза,И снежинок ранний танец,Почерневшая лоза.Шубку на плечи, смеется,Не наденет в рукава.Ветер дунет, снег взовьется…Вот и все, чем смерть жива.1947

«Мне странно, и душно, и томно…»*

Мне странно, и душно, и томно,Мне больно, и кажется мне,Что стал я ладьей на огромнойБездомной и темной волне.И нет мне на свете причала,И мимо идут времена;До смерти меня укачалаЧужая твоя глубина.И стоит ли помнить, что прежде,Когда еще молод я был,Я верил какой-то надеждеИ берег мой горько любил?Прилива бездушная силаМеня увела от земли,Чтоб соль мои плечи точилаИ весел моих не нашли.Так вот что я голосом кровиВ просторе твоем называл:Доверясь последней любови,Я привязь мою оборвал.И сам я не знаю, какиеМне чудятся связи твоиС недоброй морскою стихией,Качающей наши ладьи.Качаясь, уходят под воду,Где рыбы чуть дышат на дне,Во мглу, в тишину, в несвободу,Любовью сужденную мне…1947

Кактус*

Далеко, далеко, за полсветаОт родимых долгот и широт,Допотопное чудище этоУ меня на окошке живет.Что ему до воклюзского лавраИ персидских мучительниц-роз,Если он под пятой бронтозавраЛастовидной листвою оброс?Терпеливый приемыш чужбины,Доживая стотысячный век,Гонит он из тугой сердцевиныВосковой криворукий побег.Жажда жизни кору пробивала, —Он живет во всю ширь своих плечТой же силой, что нам даровалаИ в могилах звучащую речь.1948

«Жизнь меня к похоронам…»*

Жизнь меня к похоронамПриучила понемногу.Соблюдаем, слава богу,Очередность по годам.Но ровесница моя,Спутница моя былая,Отошла, не соблюдаяЗыбких правил бытия.Несколько никчемных розЯ принес на отпеванье,Ложное воспоминаньеВместе с розами принес.Будто мы невесть кудаЕдем с нею на трамвае,И нисходит дождеваяРадуга на провода.И при желтых фонаряхВ семицветном опереньеСлезы счастья на мгновеньеЗагорятся на глазах,И щека еще влажна,И рука еще прохладна,И она еще так жадноВ жизнь и счастье влюблена.В морге млечный свет лежитНа серебряном глазете,И за эту смерть в ответеСовесть плачет и дрожит,Тщетно силясь хоть чуть-чутьСдвинуть маску восковуюИ огласку роковуюЖгучей солью захлестнуть.1951

Фонари*

Мне запомнится таянье снегаЭтой горькой и ранней весной.Пьяный ветер, хлеставший с разбегаПо лицу ледяною крупой,Беспокойная близость природы,Разорвавшей свой белый покров,И косматые шумные водыПод железом угрюмых мостов.Что вы значили, что предвещали,Фонари под холодным дождем,И на город какие печалиВы наслали в безумье своем,И какою тревогою ранен,И обидой какой уязвленИз-за ваших огней горожанин,И о чем сокрушается он?А быть может, он вместе со мноюИсполняется той же тоскиИ следит за свинцовой волною,Под мостом обходящей быки?И его, как меня, обманулиВам подвластные тайные сны,Чтобы легче нам было в июлеОтказаться от черной весны.1951

«Мне в черный день приснится…»*

Мне в черный день приснитсяВысокая звезда,Глубокая криница,Студеная водаИ крестики сирениВ росе у самых глаз.Но больше нет ступени —И тени спрячут нас.И если вышли двоеНа волю из тюрьмы,То это мы с тобою,Одни на свете мы,И мы уже не дети,И разве я не прав,Когда всего на светеСветлее твой рукав.Что с нами ни случится,В мой самый черный день,Мне в черный день приснитсяКриница и сирень,И тонкое колечко,И твой простой наряд,И на мосту за речкойКолеса простучат.На свете все проходит,И даже эта ночьПроходит и уводитТебя из сада прочь.И разве в нашей властиВернуть свою зарю?На собственное счастьеЯ как слепой смотрю.Стучат. Кто там? – Мария. —Отворишь дверь: – Кто там? —Ответа нет. ЖивыеНе так приходят к нам,Их поступь тяжелее,И руки у живыхГрубее и теплееНезримых рук твоих.– Где ты была? – ОтветаНе слышу на вопрос.Быть может, сон мой – этоНевнятный стук колесТам, на мосту, за речкой,Где светится звезда,И кануло колечкоВ криницу навсегда.1952

Деревья*

I. «Чем глуше крови страстный ропот…»

Чем глуше крови страстный ропотИ верный кров тебе нужней,Тем больше ценишь трезвый опытСпокойной зрелости своей.Оплакав молодые годы,Молочный брат листвы и трав,Глядишься в зеркало природы,В ее лице свое узнав.И собеседник и ровесникДеревьев полувековых,Ищи себя не в ранних песнях,А в росте и упорстве их.Им тяжко собственное бремя,Но с каждой новою веснойВ их жесткой сердцевине времяЗа слоем отлагает слой.И крепнет их живая сила,Двоятся ветви их, деляТот груз, которым одарилаСвоих питомцев мать-земля.О чем скорбя, в разгаре маяВдоль исполинского стволаНа крону смотришь, понимая,Что мысль взамену чувств пришла?О том ли, что в твоих созвучьяхОтвердевает кровь твоя,Как в терпеливых этих сучьяхЛуч солнца и вода ручья?

II. «Державы птичьей нищеты…»

Державы птичьей нищеты,Ветров зеленые кочевья,Ветвями ищут высотыСлепорожденные деревья.Зато, как воины стройны,Очеловеченные нами,Стоят и соединеныЗемля и небо их стволами.С их плеч, когда зима придет,Слетит убранство золотое:Пусть отдохнет лесной народ,Накопит силы на покое.А листья – пусть лежат ониПод снегом, ржавчина природы.Сквозь щели сломанной брониЖивительные брызнут воды,И двинется весенний сок,И сквозь кору из черной раныПобега молодого рогПроглянет, нежный и багряный.И вот уже в сквозной листвеСтоят округ земли прогретойИ света ищут в синевеЕще, быть может, до рассвета.– Как будто горцы к нам пришлиС оружием своим стариннымНа праздник матери-землиИ станом стали по низинам.Созвучья струн волосяныхНалетом птичьим зазвучали,И пляски ждут подруги их,Держа в точеных пальцах шали.Людская плоть в родстве с листвой,И мы чем выше, тем упорней:Древесные и наши корниЖивут порукой круговой.1954

На берегу*

Он у реки сидел на камыше,Накошенном крестьянами на крыши,И тихо было там, а на душеЕще того спокойнее и тише.И сапоги он скинул. И когдаОн в воду ноги опустил, водаЗаговорила с ним, не понимая,Что он не знает языка ее.Он думал, что вода – глухонемая,И бессловесно сонных рыб жилье,Что реют над водою коромыслаИ ловят комаров или слепней,Что хочешь мыться – мойся, хочешь – пей,И что в воде другого нету смысла.И вправду чуден был язык воды,Рассказ какой-то про одно и то же,На свет звезды, на беглый блеск слюды,На предсказание беды похожий.И что-то было в ней от детских лет,От непривычки мерить жизнь годами,И от того, чему названья нет,Что по ночам приходит перед снами,От грозного, как в ранние года,Растительного самоощущенья.Вот какова была в тот день водаИ речь ее – без смысла и значенья.1954

«Мой город в ранах, от которых можно…»*

Мой город в ранах, от которых можноСмежить в полете крылья и упасть,Почувствовав, насколько непреложнаВидений ранних женственная власть.Не странно ли, что ты, мой ангел падший,Хранитель нежный, искуситель мой,Передо мной стоишь как брат мой младшийБез серебристых крыльев за спинойВдали от тополей пирамидальных,Не за моим, а за чужим окном,Под пеленой дождей твоих прощальных,Стоишь и просишь, но о чем? о чем?1955

«Позднее наследство…»*

Позднее наследство,Призрак, звук пустой,Ложный слепок детства,Бедный город мой.Тяготит мне плечиБремя стольких лет.Смысла в этой встречеНа поверку нет.Здесь теперь другоеНебо за окном —Дымно-голубое,С белым голубком.Резко, слишком резко,Издали видна,Рдеет занавескаВ прорези окна,И, не узнавая,Смотрит мне воследМаска восковаяСтародавних лет.1955

«Я учился траве, раскрывая тетрадь…»*

Я учился траве, раскрывая тетрадь,И трава начинала как флейта звучать.Я ловил соответствия звука и цвета,И когда запевала свой гимн стрекоза,Меж зеленых ладов проходя, как комета,Я-то знал, что любая росинка – слеза.Знал, что в каждой фасетке огромного ока,В каждой радуге яркострекочущих крылОбитает горящее слово пророка,И Адамову тайну я чудом открыл.Я любил свой мучительный труд, эту кадкуСлов, скрепленных их собственным светом, загадкуСмутных чувств и простую разгадку ума,В слове правда мне виделась правда сама,Был язык мой правдив, как спектральный анализ,А слова у меня под ногами валялись.И еще я скажу: собеседник мой прав,В четверть шума я слышал, в полсвета я видел,Но зато не унизил ни близких, ни трав,Равнодушием отчей земли не обидел,И пока на земле я работал, принявДар студеной воды и пахучего хлеба,Надо мною стояло бездонное небо,Звезды падали мне на рукав.1956

«Ходить меня учила мать…»*

Ходить меня учила мать.Вцепился я в подол,Не знал, с какой ноги начать,А все-таки пошел.Сад исходил я года в дваИ вдоль и поперек,И что расту я, как трава,Мне было невдомек —Не потому, что был я мал,А потому что всеРосло, и город подрастал,Кружась, как колесо.Навстречу облака текли,Деревья и дома,Базарный пригород в пыли,Вокзал и степь сама.По Лилипутии своейПошел я напролом,На сабли луговых людейСтупая босиком.Пока топтать мне довелосьКовыль да зеленя,Я понял, что земная осьПроходит сквозь меня.1956

Русалка*

Западный ветер погнал облака.Забеспокоилась Клязьма-река.С первого августа дочке неможется,Вон как скукожилась черная кожица.Слушать не хочет ершей да плотвиц,Губ не синит и не красит ресниц.– Мама-река моя, я не упрямая,Что ж это с гребнем не сладит рука моя?Глянула в зеркало – я уж не та,Канула в омут моя красота.Замуж не вышла, детей не качала я,Так почему ж я такая усталая?Клонит ко сну меня, тянет ко дну,Вот я прилягу, вот я усну.– Свет мой, икринка, лягушечья спинушка,Спи до весны, не кручинься, Иринушка!1956

Две японские сказки*

I. Бедный рыбак

Я рыбак, а сетиВ море унесло.Мне теперь на светеПусто и светло.И моя отрадаВ том, что от людейНичего не надоНищете моей.Мимо всей вселеннойЯ пойду, смиренный,Тихий и босой,За благословеннойУтренней звездой.1957

II. Флейта

Мне послышался чей-тоЗатихающий зов,Бесприютная флейтаИз-за гор и лесов.Наклоняется иваНад студеным ручьем,И ручей торопливоГоворит ни о чем,Осторожный и звонкий,Будто веретено,То всплывает в воронке,То уходит на дно.1956–1965

Румпельштильцхен*

Румпельштильцхен из сказки немецкойГоворил:         – Всех сокровищ на свете         Мне живое милей!         Мне живое милей!         Ждут подземные няньки,         А в детской —         Во какие кроты         Неземной красоты,         Но всегда не хватает детей!Обманула его королеваИ не выдала сына ему,И тогда Румпельштильцхен от гневаПрыгнул,         за ногу взялся,Дернул         и разорвалсяВ отношении: два к одному.И над карликом дети смеются,И не жалко его никому,Так смеются, что плечи трясутся,Над его сумасшедшей тоскойИ над тем, что на две половинки —Каждой по рукаву и штанинке —Сам свое подземельное тельцеРазорвал он своею рукой.Непрактичный и злобный какой!1957

«Я надену кольцо из железа…»*

Я надену кольцо из железа,Подтяну поясок и пойду на восток.Бей, таежник, меня из обреза,Жахни в сердце, браток, положи под кусток.Схорони меня, друг, под осинойИ лицо мне прикрой придорожной парчой.Чтобы пахло мне душной овчиной,Восковою свечой и медвежьей мочой.Сам себя потерял я в России,Вживе, как по суду, мимо дома бреду.В муравьиное царство КощеяПринесу, как приду, костяную дуду.То ли в песне достоинство наше,То ли в братстве с землей, то ли в смерти самой.Кривды-матушки голос монашийЗазвучит за спиной и пройдет стороной.1957

Анжело Секки*

– Прости, мой дорогой мерцовский экваториал!

Слова Секки
Здесь, в Риме, после долгого изгнанья,Седой, полуслепой, полуживой,Один среди небесного сиянья,Стоит он с непокрытой головой.Дыханье Рима – как сухие травы.Привет тебе, последняя ступень!Судьба лукава, и цари не правы,А все-таки настал и этот день.От мерцовского экваториалаОн старых рук не властен оторвать;Урания не станет, как бывало,В пустынной этой башне пировать.Глотая горький воздух, гладит СеккиДавным-давно не чищенную медь.– Прекрасный друг, расстанемся навеки,Дай мне теперь спокойно умереть.Он сходит по ступеням обветшалымК небытию, во прах, на Страшный суд,И ласточки над экваториалом,Как вестницы забвения, снуют.Еще ребенком я оплакал этуВысокую, мне родственную тень,Чтоб, вслед за ней пройдя по белу свету,Благословить последнюю ступень.1957

Пауль Клее*

Жил да был художник Пауль КлееГде-то за горами, над лугами.Он сидел себе один в аллееС разноцветными карандашами,Рисовал квадраты и крючочки,Африку, ребенка на перроне,Дьяволенка в голубой сорочке,Звезды и зверей на небосклоне.Не хотел он, чтоб его рисункиБыли честным паспортом природы,Где послушно строятся по стрункеЛюди, кони, города и воды.Он хотел, чтоб линии и пятна,Как кузнечики в июльском звоне,Говорили слитно и понятно.И однажды утром на картонеПроступили крылышко и темя:Ангел смерти стал обозначаться.Понял Клее, что настало времяС Музой и знакомыми прощаться.Попрощался и скончался Клее.Ничего не может быть печальней!Если б Клее был немного злее,Ангел смерти был бы натуральней.И тогда с художником все вместеМы бы тоже сгинули со света,Порастряс бы ангел наши кости!Но скажите мне: на что нам это?На погосте хуже, чем в музее,Где порой вы бродите, живые,И висят рядком картины Клее —Голубые, желтые, блажные…1957

Рифма*

Не высоко я ставлю силу эту:И зяблики поют. Но почемуС рифмовником бродить по белу светуНаперекор стихиям и умуТак хочется и в смертный час поэту?И как ребенок «мама» говорит,И мечется, и требует покрова,Так и душа в мешок своих обидШвыряет, как плотву, живое слово:За жабры – хвать! и рифмами двоит.Сказать по правде, мы – уста пространстваИ времени, но прячется в стихахКощеевой считалки постоянство.Всему свой срок: живет в пещере страх,В созвучье – допотопное шаманство.И, может быть, семь тысяч лет пройдет,Пока поэт, как жрец, благоговейноКоперника в стихах перепоет,А там, глядишь, дойдет и до Эйнштейна.И я умру, и тот поэт умрет,Но в смертный час попросит вдохновенья,Чтобы успеть стихи досочинить:– Еще одно дыханье и мгновеньеДай эту нить связать и раздвоить!Ты помнишь рифмы влажное биенье?1957

«Кухарка жирная у скаред…»*

Кухарка жирная у скаредНа сковородке мясо жарит,И приправляет чесноком,Шафраном, уксусом и перцем,И побирушку за окномКостит и проклинает с сердцем.А я бы тоже съел кусок,Погрыз бараний позвонокИ, как хозяин, кружку пиваХватил и завалился спать:Кляните, мол, судите криво,Голодных сытым не понять.У, как я голодал мальчишкой!Тетрадь стихов таскал под мышкой,Баранку на два дня делил:Положишь на зубок ошибкой…И стал жильем певучих сил,Какой-то невесомой скрипкой.Сквозил я, как рыбачья сеть,И над землею мог висеть.Осенний дождь, двойник мой серый,Долдонил в уши свой рассказ,В облаву милиционерыХодили сквозь меня не раз.А фонари в цветных размывахВ тех переулках шелудивых,Где летом шагу не ступить,Чтобы влюбленных в подворотнеНе всполошить!.. Я, может быть,Воров московских был бесплотней,Я в спальни тенью проникал,Летал, как пух из одеял,И молодости клясть не будуЗа росчерк звезд над головой,За глупое пристрастье к чудуИ за карман дырявый свой.1957

Имена*

А ну-ка, Македонца или ПушкинаПопробуйте назвать не Александром,А как-нибудь иначе!                  Не пытайтесь.Еще Петру Великому придумайтеДругое имя!                  Ничего не выйдет.Встречался вам когда-нибудь юродивый,Которого не называли Гришей?Нет, не встречался, если не соврать!И можно кожу заживо сорвать,Но имя к нам так крепко припечатано,Что силы нет переименовать,Хоть каждое затерто и захватано.У нас не зря про имя говорят:Оно —Ни дать ни взять родимое пятно.Недавно изобретена машинка:Приставят к человеку и – глядишь —Ушная мочка, малая морщинка,Ухмылка, крылышко ноздри, горбинка, —Пищит, как бы комарик или мышь:– Иван!         – Семен!                  – Василий!                  – Худо, братцы,Чужая кожа пристает к носам.Есть многое на свете, друг Горацио,Что и не снилось нашим мудрецам.1957

Елена Молоховец*

…после чего отжимки можно

отдать на кухню людям.

Е. Молоховец. Подарок молодым хозяйкам. 1911
Где ты, писательница малосольная,Молоховец, холуйка малахольная,Блаженство десятипудовых тушВладетелей десяти тысяч душ?В каком раю? чистилище? мучилище?Костедробилище? А где твои лещиСо спаржей в зеве? раки бордолез?Омары Крез? имперский майонез?Кому ты с институтскими ужимкамиСоветуешь стерляжьими отжимкамиПарадный опрозрачивать бульон,Чтоб золотым он стал, как миллион,Отжимки слугам скармливать, чтоб ведали,Чем нынче наниматели обедали?Вот ты сидишь под ледяной скалой,Перед тобою ледяной налой,Ты вслух читаешь свой завет поваренный,Тобой хозяйкам молодым подаренный,И червь несытый у тебя в руке,В другой – твой череп мямлит в дуршлаге.Ночная тень, холодная, голодная,Полубайстрючка, полублагородная…1957

Юродивый в 1918 году*

За квелую душу и мертвое царское телоЮродивый молится, ручкой крестясь посинелой,Ногами сучит на раскольничьем хрустком снегу:       – Ай, маменька,       тятенька,       бабенька,       гули-агу!       Дай Феде просвирку,       дай сирому Феде керенку,       дай, царь-государь,       импелай Николай,       на иконку!       Царица-лисица,       бух-бух,       помалей Алалей,       дай Феде цна-цна,       исцели,       не стрели,       Пантелей!Что дали ему Византии орлы золотые,И чем одарил его царский штандарт над Россией,Парад перед Зимним, Кшесинская, Ленский расстрел?Что слышал – то слушал, что слушал – понять не успел.Гунявый, слюнявый, трясет своей вшивой рогожей,И хлебную корочку гложет на белку похоже,И красногвардейцу все тычется плешью в сапог.А тот говорит:              – Не трясись, ешь спокойно, браток!1957

Малиновка*

Душа и не глядит       на рифму конопляную,Сидит, не чистит перышек,       не продувает горла:Бывало, мол, и я       певала над поляною,Сегодня, мол, не в голосе,       в зобу дыханье сперло.Пускай душа чуть-чуть       распустится и сдвинется,Хоть на пятнадцать градусов,       и этого довольно,Чтобы вовсю пошла       свистать, как именинница,И стало ей, малиновке,       и весело и больно.Словарь у нас простой,       созвучья – из пословицы.Попробуйте подставьте ей       сиреневую ветку,Она с любым из вас       пошутит и условитсяИ с собственной тетрадкою       пойдет послушно в клетку.1957

«Я прощаюсь со всем, чем когда-то я был…»*

Я прощаюсь со всем, чем когда-то я былИ что я презирал, ненавидел, любил.Начинается новая жизнь для меня,И прощаюсь я с кожей вчерашнего дня.Больше я от себя не желаю вестейИ прощаюсь с собою до мозга костей,И уже, наконец, над собою стою,Отделяю постылую душу мою,В пустоте оставляю себя самого,Равнодушно смотрю на себя – на него.Здравствуй, здравствуй, моя ледяная броня,Здравствуй, хлеб без меня и вино без меня,Сновидения ночи и бабочки дня,Здравствуй, всё без меня и вы все без меня!Я читаю страницы неписаных книг,Слышу круглого яблока круглый язык,Слышу белого облака белую речь,Но ни слова для вас не умею сберечь,Потому что сосудом скудельным я былИ не знаю, зачем сам себя я разбил.Больше сферы подвижной в руке не держуИ ни слова без слова я вам не скажу.А когда-то во мне находили словаЛюди, рыбы и камни, листва и трава.1957

Новоселье*

Исполнены дилювиальной верыВ извечный быт у счастья под крылом,Они переезжали из пещерыВ свой новый дом.Не странно ли? В квартире так недавноЦарили кисть, линейка и алмаз,И с чистотою, нимфой богоравной,Бог пустоты здесь прятался от нас.Но четверо нечленов профсоюза —Атлант, Сизиф, Геракл и Одиссей —Контейнеры, трещавшие от груза.Внесли, бахвалясь алчностью своей.По-жречески приплясывая рьяно,С молитвенным заклятием «наддай!»Втащили Попокатепетль дивана,Малиновый, как первозданный рай,И, показав, на что они способны,Без помощи своих железных рукВскочили на буфет пятиутробныйИ Афродиту подняли на крюк.Как нежный сгусток розового сала,Она плыла по морю одеялТуда, где люстра, как фазан, сиялаИ свет зари за шторой умирал.Четыре мужа, АнадиоменеВоздав смущенно страстные хвалы,Ушли.Хозяйка, преклонив колени,Взялась за чемоданы и узлы.Хозяин расставлял фарфор.Не всякийОдин сюжет ему придать бы мог:Здесь были:       свиньи,       чашки       и собаки,       Наполеон       и Китеж-городок.Он отыскал собранье сочиненийМолоховец —       и в кабинет унес,И каждый том, который создал гений,Подставил, как Борей, под пылесос.Потом, на час покинув нашу эруИ новый дом со всем своим добром,Вскочил в такси       и покатил в пещеру,Где ползал в детстве перед очагом.Там Пень стоял – дубовый, в три обхвата,Хранитель рода и Податель сил.О, как любил он этот Пень когда-то!И как берег! И как боготворил!И Пень теперь в гостиной, в сердцевинеДиковинного капища вещейГордится перед греческой богинейНеоспоримой древностью своей.Когда на праздник новоселья гостиСошлись и дом поставили вверх дном,Как древле – прадед,              мамонтовы костиНа немрубилхозяинтопором!1957

Стань самим собой*

Werde der du bist…

Гёте
Когда тебе придется туго,Найдешь и сто рублей и друга.Себя найти куда трудней,Чем друга или сто рублей.Ты вывернешься наизнанку,Себя обшаришь спозаранку,В одно смешаешь явь и сны,Увидишь мир со стороны.И все и всех найдешь в порядке.А ты – как ряженый на святки —Играешь в прятки сам с собой,С твоим искусством и судьбой.В чужом костюме ходит ГамлетИ кое-что про что-то мямлит, —Он хочет Моиси играть,А не врагов отца карать.Из миллиона вероятийТебе одно придется кстати,Но не дается, как назло,Твое заветное число.Загородил полнеба гений,Не по тебе его ступени,Но даже под его стопойТы должен стать самим собой.Найдешь и у пророка слово,Но слово лучше у немого,И ярче краска у слепца,Когда отыскан угол зреньяИ ты при вспышке озареньяСобой угадан до конца.1957

Телефоны*

Номера – имена телефоновПостигаются сразу, когдаКаждой вести пугаешься, тронувЗмеевидные их провода.Десять букв алфавита без смысла,Десять цифр из реестра судьбыСочетаются в странные числаИ гроба громоздят на горбы.Их щемящему ритму покорный,Начинаешь цвета различать,Может статься, зеленый и черный —В-1-27-45.И по номеру можно дознаться,Кто стоит на другой стороне,Если взять телефонные святцыИ разгадку найти, как во сне.И особенно позднею ночью,В час, когда по ошибке звонят,Можно челюсть увидеть воочью,Подбирая число наугад.1957

Вещи*

Все меньше тех вещей, среди которыхЯ в детстве жил, на свете остается.Где лампы-«молнии»? Где черный порох?Где черная вода со дна колодца?Где «Остров мертвых» в декадентской раме?Где плюшевые красные диваны?Где фотографии мужчин с усами?Где тростниковые аэропланы?Где Надсона чахоточный трехдольник,Визитки на красавцах-адвокатах,Пахучие калоши «Треугольник»И страусова нега плеч покатых?Где кудри символистов полупьяных?Где рослых футуристов затрапезы?Где лозунги на липах и каштанах,Бандитов сумасшедшие обрезы?Где твердый знак и буква «ять» с «фитою»?Одно ушло, другое изменилось,И что не отделялось запятою,То запятой и смертью отделилось.Я сделал для грядущего так мало,Но только по грядущему тоскуюИ не желаю начинать сначала:Быть может, я работал не впустую.А где у новых спутников порука,Что мне принадлежат они по праву?Я посягаю на игрушки внука,Хлеб правнуков, праправнукову славу.1957

Фотография*

О. М. Грудцовой

В сердце дунет ветер тонкий,И летишь, летишь стремглав,А любовь на фотопленкеДушу держит за рукав,У забвения, как птица,По зерну крадет – и что ж?Не пускает распылиться,Хоть и умер, а живешь —Не вовсю, а в сотой доле,Под сурдинку и во сне,Словно бродишь где-то в полеВ запредельной стороне.Все, что мило, зримо, живо,Повторяет свой полет,Если ангел объективаПод крыло твой мир берет.1957

Конец навигации*

В затонах остывают пароходы,Чернильные загустевают воды,Свинцовая темнеет белизна,И если впрямь земля болеет нами,То стала выздоравливать она —Такие звезды блещут над снегами,Такая наступила тишина,И – Боже мой! – из ледяного пленаЕдва звучит последняя сирена.1957

Балет*

Пиликает скрипка, гудит барабан,И флейта свистит по-эльзасски,На сцену въезжает картонный рыдванС раскрашенной куклой из сказки.Оттуда ее вынимает партнер,Под ляжку подставив ей руку,И тащит силком на гостиничный дворК пиратам на верную муку.Те точат кинжалы, и крутят усы,И топают в такт каблуками,Карманные враз вынимают часыИ дико сверкают белками, —Мол, резать пора! Но в клубничном трико,В своем лебедином крахмале,Над рампою прима взлетает легко,И что-то вибрирует в зале.Сценической чуши магический токНаходит, как свист соловьиный,И пробует волю твою на зубокХолодный расчет балерины.И весь этот пот, этот грим, этот клей,Смущавшие вкус твой и чувства,Уже завладели душою твоей.Так что же такое искусство?Наверное, будет угадана связьМеж сценой и Дантовым адом,Иначе откуда бы площадь взяласьСо всей этой шушерой рядом?1957

Синицы*

В снегу, под небом синим,       а меж ветвей – зеленым,Стояли мы и ждали       подарка на дорожке.Синицы полетели       с неизъяснимым звоном,Как в греческой кофейне       серебряные ложки.Могло бы показаться,       что там невесть откудаИдет морская синька       на белый камень мола,И вдруг из рук служанки       под стол летит посуда,И ложки подбирает,       бранясь, хозяин с пола.1958

«Мы шли босые, злые…»*

Мы шли босые, злые,И, как под снег ракита,Ложилась мать РоссияПод конские копыта.Стояли мы у стенки.Где холодом тянуло,Выкатывая зенки,Смотрели прямо в дуло.Кто знает щучье слово,Чтоб из земли солдатаНе подымали снова,Убитого когда-то?1958

Петровские казни*

Передо мною плахаНа площади встает,Червонная рубахаЗабыться не дает.По лугу волю славитьС косой идет косарь.Идет Москву кровавитьМосковский государь.Стрельцы, гасите свечи!Вам, косарям, ворам,Ломать крутые плечиИдет последний срам.У, буркалы Петровы,Навыкате белки!Холстинные обновы.Сынки мои, сынки!1958

Из окна*

Наверчены звездные линииНа северном полюсе мира,И прямоугольная, синяяВ окно мое вдвинута лира.А ниже – бульвары и зданияВ кристальном скрипичном напеве, —Как будущее, как сказание,Как Будда у матери в чреве.1958

Зимой*

Куда ведет меня подруга —Моя судьба, моя судьба?Бредем, теряя кромку кругаИ спотыкаясь о гроба.Не видно месяца над нами,В сугробах вязнут костыли,И души белыми глазамиГлядят вослед поверх земли.Ты помнишь ли, скажи, старуха,Как проходили мы с тобойПод этой каменной стенойЗимой студеной, в час ночной,Давным-давно, и так же глухо,Вполголоса и в четверть слуха,Гудело эхо за спиной?1958

«Над черно-сизой ямою…»*

Над черно-сизой ямоюИ жухлым снегом в ямеЗаплакала душа мояПрощальными слезами.Со скрежетом подъемныеВорочаются краныИ сыплют шлак в огромныеРасхристанные раны.Губастые бульдозеры,Дрожа по-человечьи,Асфальтовое озероГребут себе под плечи.Безбровая, безвольная,Еще в родильной глине,Встает прямоугольнаяБетонная богиня.Здесь будет сад с эстрадамиДля скрипок и кларнетов,Цветной бассейн с наядамиИ музы для поэтов.А ты, душа-чердачница,О чем затосковала?Тебе ли, неудачница,Твоей удачи мало?Прощай, житье московское,Где ты любить училась,Петровско-Разумовское,Прощайте, ваша милость!Истцы, купцы, повытчики,И что в вас было б толку,Когда б не снег на ситчике,Накинутом на челку.Эх, маков цвет, мещанскоеЖитьишко за заставой!Я по линейке странствую,И правый и неправый.1958

«На черной трубе погорелого дома…»*

На черной трубе погорелого домаОрел отдыхает в безлюдной степи.Так вот что мне с детства так горько знакомо:Видение цезарианского Рима —Горбатый орел, и ни дома, ни дыма…А ты, мое сердце, и это стерпи.1958

Стихи из детской тетради*

…О, матерь Ахайя,

Пробудись, я твой лучник

последний…

Из тетради 1921 года
Почему захотелось мне снова,Как в далекие детские годы,Ради шутки не тратить ни слова,Сочинять величавые оды,Штурмовать олимпийские кручи,Нимф искать по лазурным пещерамИ гекзаметр без всяких созвучийПредпочесть новомодным размерам?Географию древнего мираНа четверку я помню, как в детстве,И могла бы Алкеева лираУ меня оказаться в наследстве.Надо мной не смеялись матросы.Я читал им:       «О, матерь Ахайя!»Мне дарили они папиросы,По какой-то Ахайе вздыхая.За гекзаметр в холодном вокзале,Где жила молодая свобода,Мне военные люди давалиЧерный хлеб двадцать первого года.Значит, шел я по верной дороге,По кремнистой дороге поэта,И неправда, что Пан козлоногийДо меня еще сгинул со света.Босиком, но в буденновском шлеме,Бедный мальчик в священном дурмане,Верен той же аттической теме,Я блуждал без копейки в кармане.Ямб затасканный, рифма плохая —Только бредни, постылые бредни,И достойней:       «О, матерь Ахайя,Пробудись, я твой лучник последний…»1958

Бессонница*

Мебель трескается по ночам.Где-то каплет из водопровода.От вседневного груза плечамВ эту пору дается свобода,В эту пору даются вещамБессловесные души людские.И слепые,       немые,              глухиеРазбредаются по этажам.В эту пору часы городскиеШлют секунды       туда              и сюда,И плетутся хромые,              кривые,Подымаются в лифте живые,Неживые              и полуживые,Ждут в потемках, где каплет вода,Вынимают из сумок стаканыИ приплясывают, как цыганы,За дверями стоят, как беда,Сверла медленно вводят в затворыИ сейчас оборвут провода.Но скорее они – кредиторыИ пришли навсегда, навсегда,И счета принесли.              НевозможноВоду в ступе, не спавши, толочь,Невозможно заснуть, – так              тревожнаДля покоя нам данная ночь.1958

Телец, Орион, Большой Пес*

Могучая архитектура ночи!Рабочий ангел купол повернул,Вращающийся на древесных кронах,И обозначились между стволамиПроемы черные, как в старой церкви,Забытой Богом и людьми.              Но тамВзошли мои алмазные Плеяды.Семь струн привязывает к ним СапфоИ говорит:       «Взошли мои Плеяды,       А я одна в постели, я одна.       Одна в постели!»              Ниже и левейВ горячем персиковом блеске встали,Как жертва у престола, золотыеРога Тельца       и глаз его, горящийСреди Гиад,       как Ветхого ЗаветаЕще одна скрижаль.Проходит время,Но – что мне время?Я терпелив,       я подождать могу,Пока взойдет за жертвенным ТельцомНемыслимое чудо Ориона,Как бабочка безумная, с купельюВ своих скрипучих проволочных лапках,Где были крещены Земля и Солнце.Я подожду,              пока в лучах стеклянныхСам Сириус —              с египетской, загробной,              собачьей головой —Взойдет.Мне раз еще увидеть сужденоСверкающее это полотенце,Божественную перемычку счастья,И что бы люди там ни говорили —Я доживу, переберу позвездно,Пересчитаю их по каталогу,Перечитаю их по книге ночи.1958

Затмение солнца. 1914*

В то лето народное гореНадело железную цепь,И тлела по самое мореСухая и пыльная степь.И по́д вечер горькие дали,Как душная бабья душа,Багровой тревогой дышалиИ Бога хулили, греша.А утром в село на задворкиПришел дезертир босиком,В белесой своей гимнастерке,С голодным и темным лицом.И, словно из церкви икона,Смотрел он, как шел на ущербПо ржавому дну небосклонаАлмазный сверкающий серп.Запомнил я взгляд без движенья,Совсем из державы иной,И понял печать отчужденьяВ глазах, обожженных войной.И стало темно. И в молчанье,Зеленом, глубоком как сон,Ушел он и мне на прощаньеОставил ружейный патрон.Но сразу, по первой примете,Узнать ослепительный свет……………………………………Как много я прожил на свете!Столетие! Тысячу лет!1958

Греческая кофейня*

Где белый камень в диком блескеГлотает синьку вод морских,Грек Ламбринуди в красной фескеЖдал посетителей своих.Они развешивали сети,Распутывали поплавкиИ, улыбаясь точно дети,Натягивали пиджаки.– Входите, дорогие гости,Сегодня кофе, как вино! —И долго в греческой кофейнеГремели костиДомино.А чашки разносила Зоя,И что-то нежное и злоеСкрывала медленная речь,Как будто море кружевноеСпадало с этих узких плеч.1958

«Я долго добивался…»*

Я долго добивался,Чтоб из стихов своихЯ сам не порывалсяУйти, как лишний стих.Где свистуны свистелиИ щелкал щелкопер,Я сам свое весельеОтправил под топор.Быть может, идиотствоСполна платить судьбойЗа паспортное сходствоСтроки с самим собой.А все-таки уставлюСвои глаза на вас,Себя в живых оставлюНавек или на час.Оставлю в каждом звукеИ в каждой запятойНатруженные рукиИ трезвый опыт свой.Вот почему без страхаСмотрю себе вперед,Хоть рифма, точно плаха,Меня сама берет.1958

Четвертая палата*

Девочке в сером халате,Аньке из детского дома,В женской четвертой палатеКаждая малость знакома —Кружка и запах лекарства,Няньки дежурной указкиИ тридевятое царство —Пятна и трещины в краске.Будто синица из клетки,Глянет из-под одеяла:Не просыпались соседки,Утро еще не настало?Востренький нос, восковыеПальцы, льняная косица.Мимо проходят живые.– Что тебе, Анька?– Не спится.Ангел больничный за шторойСветит одеждой туманной.– Я за больной.– За которой?– Я за детдомовской Анной.1958

Лазурный луч*

Тогда я запер на замок

двери своего дома и ушел

вместе с другими.

Г. Уэллс
Сам не знаю, что со мною:И последыш и пророк,Что ни сбудется с землеюВижу вдоль и поперек.Кто у мачехи-ЕвропыМолока не воровал?Мотоциклы, как циклопы,Заглотали перевал,Шелестящие машиныДержат путь на океан,И горячий дух резиныДышит в пеших горожан.Слесаря, портные, прачкиПо шоссе, как муравьи,Катят каторжные тачки,Волокут узлы свои.Потеряла мать ребенка,Воздух ловит рыбьим ртом,А из рук торчит пеленкаИ бутылка с молоком.Паралитик на коляскеБоком валится в кювет,Бельма вылезли из маски,Никому и дела нет.Спотыкается священникИ бормочет:– Умер Бог, —Голубки бумажных денегВылетают из-под ног.К пристаням нельзя пробиться,И Европа пред собойСмотрит, как самоубийца.Не мигая, на прибой.В океане по колена,Белый и большой, как бык,У причала роет пену,Накренясь, «трансатлантик».А еще одно мгновенье —И от Страшного суда,Как надежда на спасеньеОн отвалит навсегда.По сто раз на дню, как брата,Распинали вы меня,Нет вам к прошлому возврата,Вам подземка не броня.Ууу-ла! Ууу-ла! —марсианеВоют на краю Земли,И лазурный луч в туманеИх треножники зажгли.1958

Иванова ива*

Иван до войны проходил у ручья,Где выросла ива неведома чья.Не знали, зачем на ручей налегла,А это Иванова ива была.В своей плащ-палатке, убитый в бою,Иван возвратился под иву свою.Иванова ива,Иванова ива,Как белая лодка, плывет по ручью.1958

«Сирени вы, сирени…»*

Сирени вы, сирени,И как вам не тяжелЗастывший в трудном кренеАльтовый гомон пчел?Осталось нетерпеньеОт юности моейВ горячей вашей пенеИ в глубине теней.А как дохнет по пчеламИ пробежит грозаИ ситцевым подоломУдарит мне в глаза —Пойдет прохлада низомТраву в коленях гнуть,И дождь по гроздьям сизымПокатится, как ртуть.Под вечер – вёдро снова,И, верно, в том и суть,Чтоб хоть силком смычковыйЛиловый гуд вернуть.1958

Посредине мира*

Я человек, я посредине мира,За мною мириады инфузорий,Передо мною мириады звезд.Я между ними лег во весь свой рост —Два берега связующее море,Два космоса соединивший мост.Я Нестор, летописец мезозоя,Времен грядущих я Иеремия.Держа в руках часы и календарь,Я в будущее втянут, как Россия,И прошлое кляну, как нищий царь.Я больше мертвецов о смерти знаю,Я из живого самое живое.И – Боже мой! – какой-то мотылек,Как девочка, смеется надо мною,Как золотого шелка лоскуток.1958

Мотылек*

Ходит мотылекПо ступеням света,Будто кто зажегМельтешенье это.Книжечку чудесНа лугу открыли,Порошком небесПодсинили крылья.В чистом пузырькеКровь другого мираСветится в брюшкеМотылька-лепира.Я бы мысль вложилВ эту плоть, но трогатьМы не смеем жилФараона с ноготь.1958

Ранняя весна*

Эй, в черном ситчике, неряха городская,Ну, здравствуй, мать-весна! Ты вон теперь какая:Расселась – ноги вниз – на Каменном мостуИ первых ласточек бросает в пустоту.Девчонки-писанки с короткими носами,Как на экваторе, толкутся под часамиВ древнеегипетских ребристых башмакахС цветами желтыми в русалочьих руках.Как не спешить туда взволнованным студентам,Французам в дудочках, с владимирским акцентом,Рабочим молодым, жрецам различных музИ ловким служащим, бежавшим брачных уз.Но дворник с номером косится исподлобья,Пока троллейбусы проходят, как надгробья,И я бегу в метро, где, у Москвы в плену,Огромный базилевс залег во всю длину.Там нет ни времени, ни смерти, ни апреля,Там дышит ровное забвение без хмеля,И ровное тепло подземных городов,И ровный узкий свист летучих поездов.1958

Малютка-жизнь*

Я жизнь люблю и умереть боюсь.Взглянули бы, как я под током бьюсьИ гнусь, как язь в руках у рыболова,Когда я перевоплощаюсь в слово.Но я не рыба и не рыболов.И я из обитателей углов,Похожий на Раскольникова с виду.Как скрипку, я держу свою обиду.Терзай меня – не изменюсь в лице.Жизнь хороша, особенно в конце,Хоть под дождем и без гроша в кармане,Хоть в Судный день – с иголкою в гортани.А! Этот сон! Малютка-жизнь, дыши,Возьми мои последние гроши,Не отпускай меня вниз головоюВ пространство мировое, шаровое!1958

Утро в Вене*

Где ветер бросает ножиВ стекло министерств и музеев,С насмешливым свистом стрижиСтригут комаров-ротозеев.Оттуда на город забот,Работ и вечерней зевоты,На роботов Моцарт ведетСвои насекомые ноты.Живи, дорогая свирель!Под праздник мы пол натирали,И в окна посыпался хмель —На каждого по сто спиралей.И если уж смысла искатьВ таком суматошном концерте,То молодость, правду сказать,Под старость опаснее смерти.1958

«Какое счастье у меня украли…»*

I. Актер

Всё кончается, как по звонку,На убогой театральной сценеДранкой вверх несут мою тоску —Душные лиловые сирени.Я стою хмелён и одинок,Будто нищий над своею шапкой,А моя любимая со щекМаков цвет стирает сальной тряпкой.Я искусство ваше презирал.С чем еще мне жизнь сравнить, скажите,Если кто-то роль мою сыгралНа вертушке роковых событий?Где же ты, счастливый мой двойник?Ты, видать, увел меня с собою,Потому что здесь чужой старикСсорится у зеркала с судьбою.1958

II. «Мне приснился Ереван, мне приснился Ереван…»

Мне приснился Ереван, мне приснился Ереван,И когда мне дали номер с Араратом за окном,Посмотрел я и подумал – что́ за город у армянС этим Ноевым ковчегом, синим шелковым огнемИ водой водопроводной, как сопрано ледяной,И гортанной крупной речью, как священная скрижаль…В старый город Ереван ты приехала со мной.Поздно вспомнили о нем, больше ничего не жаль.Горький, детский, слезный рот. Здравствуй, куползолотой!Вот куда тебя ведет твой неровный легкий шаг.С нашим северным, сторожким придыханьем голос твойНичего не говорит, это кровь шумит в ушах.1958

III. Темнеет

Какое счастье у меня украли!Когда бы ты пришла в тот страшный год,В орлянку бы тебя не проиграли,Души бы не пустили в оборот.Мне девочка с венгерскою шарманкойПоет с надсадной хрипотой о том,Как вывернуло время вверх изнанкойТвою судьбу под проливным дождем.И старческой рукою моет стеклаСентябрьский ветер, и уходит прочь,И челка у шарманщицы намокла,И вот уже у нас в предместье – ночь.1958

IV. «Вечерний, сизокрылый…»

Т. О.-Т.

Вечерний, сизокрылый,Благословенный свет!Я словно из могилыСмотрю тебе вослед.Благодарю за каждыйГлоток воды живой,В часы последней жаждыПодаренный тобой.За каждое движеньеТвоих прохладных рук,За то, что утешеньяНе нахожу вокруг.За то, что ты надеждыУводишь, уходя,И ткань твоей одеждыИз ветра и дождя.1958

V. Оливы

Марине Т.

Дорога ведет под обрыв,Где стала трава на колениИ призраки диких олив,На камни рога положив,Застыли, как стадо оленей.Мне странно, что я еще живСредь стольких могил и видений.Я сторож вечерних часовИ серой листвы надо мною.Осеннее небо мой кров.Не помню я собственных сновИ слез твоих поздних не стою.Давно у меня за спиноюЗадвинут железный засов.А где-то судьба моя прячетКлючи у степного костра,И спутник ее до утраВ багровой рубахе маячит.Ключи она прячет и плачетО том, что ей песня сестраИ в путь собираться пора.Седые оливы, рога мнеКладите на плечи теперь,Кладите рога, как на камни:Святой колыбелью была мнеЗемля похорон и потерь.1958

VI. Ко́ра

Когда я вечную разлукуХлебну, как ледяную ртуть,Не уходи, но дай мне рукуИ проводи в последний путь.Постой у смертного порогаДо темноты, как луч дневной,Побудь со мной еще немногоХоть в трех аршинах надо мной.Ужасный рот царицы КорыУлыбкой привечает нас,И душу обнажают взорыЕе слепых загробных глаз.1958

VII. «Отнятая у меня, ночами…»

Отнятая у меня, ночамиПлакавшая обо мне, в нестрогомЧерном платье, с детскими плечами,Лучший дар, не возвращенный Богом,Заклинаю прошлым, настоящим,Крепчи спи, не всхлипывай спросонок,Не следи за мной зрачком косящим,Ангел, олененок, соколенок.Из камней Шумера, из пустыниАравийской, из какого кругаПамяти – в сиянии гордыниГорло мне захлестываешь туго?Я не знаю, где твоя держава,И не знаю, как сложить заклятье,Чтобы снова потерять мне правоНа твое дыханье, руки, платье.1968

Голуби*

Семь голубей – семь дней неделиСклевали корм и улетели,На смену этим голубямДругие прилетают к нам.Живем, считаем по семерке,В последней стае только пять,И наши старые задворкиНа небо жалко променять:Тут наши сизари воркуют,По кругу ходят и жалкуют,Асфальт крупитчатый клюютИ на поминках дождик пьют.1958

Поэты*

Мы звезды меняем на птичьи кларнетыИ флейты, пока еще живы поэты,И флейты – на синие щетки цветов,Трещотки стрекоз и кнуты пастухов.Как странно подумать, что мы променялиНа рифмы, в которых так много печали,На голос, в котором и присвист и жесть,Свою корневую, подземную честь.А вы нас любили, а вы нас хвалили,Так что ж вы лежите могила к могилеИ молча плывете, в ладьях накренясь,Косарь, и псалтырщик, и плотничий князь?1958

Дом напротив*

Ломали старый деревянный дом.Уехали жильцы со всем добром —С диванами, кастрюлями, цветами,Косыми зеркалами и котами.Старик взглянул на дом с грузовика,И время подхватило старика,И все осталось навсегда, как было.Но обнажились между тем стропила,Забрезжила в проемах без стеклаСухая пыль, и выступила мгла.Остались в доме сны, воспоминанья,Забытые надежды и желанья.Сруб разобрали, бревна увезли.Но ни на шаг от милой им землиНе отходили призраки былого,И про рябину песню пели снова,На свадьбах пили белое вино,Ходили на работу и в кино,Гробы на полотенцах выносили,И друг у друга денег в долг просили,И спали парами в пуховиках,И первенцев держали на руках,Пока железная десна машиныНе выгрызла их шелудивой глины,Пока над ними кран, как буква «Г»,Не повернулся на одной ноге.1958

«Пускай меня простит Винсент Ван-Гог…»*

Пускай меня простит Винсент Ван-ГогЗа то, что я помочь ему не мог,За то, что я травы ему под ногиНе постелил на выжженной дороге,За то, что я не развязал шнурковЕго крестьянских пыльных башмаков,За то, что в зной не дал ему напиться,Не помешал в больнице застрелиться.Стою себе, а надо мной нависЗакрученный, как пламя, кипарис.Лимонный крон и темно-голубое, —Без них не стал бы я самим собою;Унизил бы я собственную речь,Когда б чужую ношу сбросил с плеч.А эта грубость ангела, с какоюОн свой мазок роднит с моей строкою,Ведет и вас через его зрачокТуда, где дышит звездами Ван-Гог.1958

Титания*

Прямых стволов благословениеИ млечный пар над головой,И я ложусь в листву осеннюю,Дышу подспудицей грибной.Мне грешная моя, невиннаяЗемля моя передаетСвое терпенье муравьиноеИ душу крепкую, как йод.Кончаются мои скитания.Я в лабиринт корней войдуИ твой престол найду, Титания,В твоей державе пропаду.Что мне в моем погибшем имени?Твой ржавый лист – моя броня.Кляни меня, но не гони меня,Убей, но не гони меня.1958

Могила поэта*

Памяти Н. А. Заболоцкого

I. «За мертвым сиротливо и пугливо…»

За мертвым сиротливо и пугливоДуша тянулась из последних сил,Но мне была бессмертьем перспективаВ минувшем исчезающих могил.Листва, трава – все было слишком живо,Как будто лупу кто-то положилНа этот мир смущенного порыва,На эту сеть пульсирующих жил.Вернулся я домой, и вымыл руки,И лег, закрыв глаза. И в смутном звуке,Проникшем в комнату из-за окна,И в сумерках, нависших как в предгрозье,Без всякого бессмертья, в грубой прозеИ наготе стояла смерть одна.1958

II. «Венков еловых птичьи лапки…»

Венков еловых птичьи лапкиВ снегу остались от живых.Твоя могила в белой шапке,Как царь, проходит мимо них,Туда, к распахнутым воротам,Где ты не прах, не человек,И в облаках за поворотомВосходит снежный твой ковчег.Не человек, а череп века.Его чело, язык и медь.Заката огненное векоНе может в небе догореть.1959

Серебряные руки*

Девочка Серебряные РукиЗаблудилась по́д вечер в лесу.В ста шагах разбойники от скукиСвистом держат птицу на весу.Кони спотыкаются лихие,Как бутылки, хлопает стрельба,Птичьи гнезда и сучки сухиеОбирает поверху судьба.– Ой, березы, вы мои, березы,Вы мои пречистые ручьи,Расступитесь и омойте слезы,Расплетите косыньки мои,Приоденьте корнем и корою,Положите на свою кровать,Помешайте злобе и разбоюРуки мои белые отнять!1959

Дерево Жанны*

Мне говорят, а я уже не слышу,Что́ говорят. Моя душа к себеПрислушивается, как Жанна Д’Арк.Какие голоса тогда поют!И управлять я научился ими:То флейты вызываю, то фаготы,То арфы. Иногда я просыпаюсь,А все уже давным-давно звучит,И кажется – финал не за горами.Привет тебе, высокий ствол и ветвиУпругие, с листвой зелено-ржавой,Таинственное дерево, откудаКо мне слетает птица первой ноты.Но стоит взяться мне за карандаш,Чтоб записать словами гул литавров,Охотничьи сигналы духовых,Весенние размытые порывыСмычков, – я понимаю, что со мной:Душа к губам прикладывает палец —Молчи! Молчи!              И все, чем смерть живаИ жизнь сложна, приобретает новый,Прозрачный, очевидный, как стекло,Внезапный смысл. И я молчу, но яВесь без остатка, весь как есть – в раструбеВоронки, полной утреннего шума.Вот почему, когда мы умираем,Оказывается, что ни полсловаНе написали о себе самих,И то, что прежде нам казалось нами,Идет по кругуСпокойно, отчужденно, вне сравненийИ нас уже в себе не заключает.Ах, Жанна, Жанна, маленькая Жанна!Пусть коронован твой король, – какаяЗаслуга в том? Шумит волшебный дуб,И что-то голос говорит, а тыОгнем горишь в рубахе не по росту.1959

Поэт начала века*

Твой каждый стих – как чаша яда,Как жизнь, спаленная грехом,И я дышу, хоть и не надо,Нельзя дышать твоим стихом.Ты бедный мальчик сумасшедший,С каких-то белых похоронНа пиршество друзей приведшийКолоколов прощальный звон.Прости меня, я, как в тумане,Приникну к твоему плащуИ в черной выношенной тканиТакую стужу отыщу,Такой возврат невыносимыйСмертельной юности моей,Что гул погибельной ЦусимыТвоих созвучий не страшней.Тогда я простираю рукиИ путь держу на твой магнит,А на земле в последней мукеВнизу —              душа моя скорбит…1959

Превращение*

Я безупречно был вооружен,И понял я, что мне клинок не нужен,Что дудкой Марса я заворожен,И в боевых доспехах безоружен,Что с плеч моих плывет на землю гнет,Куда меня судьба ни повернет,Что тяжек я всей тяжестью земною,Как якорь, волочащийся по дну,И цепь разматывается за мною,А я себя матросам не верну…И пожелал я              легкости небесной,Сестры чудесной              поросли древесной.И – Бог свидетель – я открыл лицо,И ласточки снуют, как пальцы пряхи,Трава просовывает копьецоСквозь каждое кольцо моей рубахи.Лежу, —       а жилы крепко сращеныС хрящами придорожной бузины.1959

В дороге*

Где черный ветер, как налетчик,Поет на языке блатном,Проходит путевой обходчик,Во всей степи один с огнем.Над полосою отчужденьяФонарь качается в руке,Как два крыла из сновиденьяВ средине ночи на реке.И в желтом колыбельном светеУ мирозданья на краюЯ по единственной приметеРодную землю узнаю.Есть в рельсах железнодорожныхПророческий и смутный зовБлагословенных, невозможных,Не спящих ночью городов.И осторожно, как художник,Следит проезжий за огнем,Покуда железнодорожникНе пропадет в краю степном.1959

Эсхил*

В обнимку с молодостью, второпяхЧурался я отцовского наследияИ не приметил, как в моих стихахСвила гнездо Эсхилова трагедия.Почти касаясь клюва и когтей,Обманутый тысячелетней сказкою,С огнем и я играл, как Прометей,Пока не рухнул на́ гору кавказскую.Гонца богов, мальчишку, холуя,На крылышках снующего над сценою,– Смотри, – молю, – вот кровь и кость моя,Иди, возьми что хочешь, хоть вселенную!Никто из хора не спасет меня,Не крикнет: «Смилуйся или добей его!»И каждый стих, звучащий дольше дня,Живет все той же казнью Прометеевой.1959

«Вы, жившие на свете до меня…»*

Вы, жившие на свете до меня,Моя броня и кровная родняОт Алигьери до Скиапарелли,Спасибо вам, вы хорошо горели.А разве я не хорошо горюИ разве равнодушием корюВас, для кого я столько жил на свете,Трава и звезды, бабочки и дети?Мне шапку бы и пред тобою снять,Мой город —              весь как нотная тетрадь,Еще не тронутая вдохновеньем,Пока июль по каменным ступенямЛитаврами не катится к реке,Пока перо не прикипит к руке…1959

Карловы Вары*

Даже песня дается недаром,И уж если намучились мы,То какими дрожжами и жаромЗдесь когда-то вздымало холмы?А холмам на широкую спину,Как в седло, посадили кремлиИ с ячменных полей десятинуВ добрый Пильзен варить повезли.Расцветай же, как лучшая розаВ наилучшем трехмерном плену,Дорогая житейская проза,Воспитавшая эту страну.Пойте, честные чешские птицы,Пойте, птицы, пока по холмамБродит грузный и розоволицыйСтарый Гёте, столь преданный вам.1959

Сократ*

Я не хочу ни власти над людьми,Ни почестей, ни войн победоносных.Пусть я застыну, как смола на соснах,Но я не царь, я из другой семьи.Дано и вам, мою цикуту пьющим,Пригубить немоту и глухоту.Мне рубище раба не по хребту,Я не один, но мы еще в грядущем.Я плоть от вашей плоти, высотаВсех гор земных и глубина морская.Как раковину мир переполняя,Шумит по-олимпийски пустота.1959

Ветер*

Душа моя затосковала ночью.А я любил изорванную в клочья,Исхлестанную ветром темнотуИ звезды, брезжущие на летуНад мокрыми сентябрьскими садами,Как бабочки с незрячими глазами,И на цыганской масляной рекеШатучий мост, и женщину в платке,Спадавшем с плеч над медленной водою,И эти руки, как перед бедою.И кажется, она была жива,Жива, как прежде, но ее словаИз влажных «Л» теперь не означалиНи счастья, ни желаний, ни печали,И больше мысль не связывала их,Как повелось на свете у живых,Слова горели, как под ветром свечи,И гасли, словно ей легло на плечиВсе горе всех времен. Мы рядом шли,Но этой горькой, как полынь, землиОна уже стопами не касаласьИ мне живою больше не казалась.Когда-то имя было у нее.Сентябрьский ветер и ко мне в жильеВрывается —              то лязгает замками,То волосы мне трогает руками.1959

Комитас*

Ничего душа не хочетИ, не открывая глаз,В небо смотрит и бормочет,Как безумный Комитас.Медленно идут светилаПо спирали в вышине,Будто их заговорилаСила, спящая во мне.Вся в крови моя рубаха,Потому что и меняОбдувает ветром страхаСтародавняя резня.И опять Айя-СофииКамень ходит предо мной,И земля ступни босыеОбжигает мне золой.Лазарь вышел из гробницы,А ему и дела нет,Что летит в его глазницыБелый яблоневый цвет.До утра в гортани воздухШелушится, как слюда,И стоит в багровых звездахКривда Страшного суда.1959

Голуби на площади*

Я не хуже, не лучше других,И на площадь хожу я со всемиПокупать конопляное семяИ кормить голубей городских,Потому что я вылепил их,Потому что своими рукамиГлину мял я, как мертвые в яме,Потому что от ран штыковыхЯ без просыпу спал, как другие,В клейкой глине живее живых,Потому что из глины РоссииВсем народом я вылепил их.1960

Песня под пулями*

Мы крепко связаны разладом,Столетья нас не развели,Я волхв, ты волк, мы где-то рядомВ текучем словаре земли.Держась бок о́ бок, как слепые,Руководимые судьбой,В бессмертном словаре РоссииМы оба смертники с тобой.У русской песни есть обычайПо капле брать у крови в долгИ стать твоей ночной добычей.На то и волхв, на то и волк.Снег, как на бойне, пахнет сладко,И ни звезды над степью нет.Да и тебе, старик, свинчаткойЕще перешибут хребет.1960

«Встали хлопцы золотые…»*

Встали хлопцы золотыеИ покинули село,Порешили за кордономПанну-лебедь добывать.Научи меня, Россия,Прядать ястребом в седлоИ в тулупчике казенномС Первой Конной бедовать.Ух, дороги столбовые,Кизяковый сладкий дым.Наши мазанки да срубыКолесом пошли на слом.Научи меня, Россия,Тем свистящим и взрывным,От которых ломит зубыИ язык стоит колом.Здравствуй, Катенька-невеста,Степь родная без жилья!Верный конь, врагу не выдав,Душу выручил в бою.Посреди бойцов мне место,Встану в очередь и я.Пусть поет Денис Давыдов,Кончит песню – я спою.Буду акать, буду окать,Катю-степь возьму под локоть,Конь пойдет подковой цокать,Ёкать селезенкою.Научи меня, Россия,Лапать будяки степныеИ под выстрелы сухиеПодходить сторонкою.1960

После войны*

I. «Как дерево поверх лесной травы…»

Как дерево поверх лесной травыРаспластывает листьев пятернюИ, опираясь о кустарник, вкось,И вширь, и вверх распространяет ветви,Я вытянулся понемногу. МышцыНабухли у меня, и раздаласьГрудная клетка. Легкие моиНаполнил до мельчайших альвеолКолючий спирт из голубого кубка,И сердце взяло кровь из жил, и жиламВернуло кровь, и снова взяло кровь,И было это как преображеньеПростого счастья и простого горяВ прелюдию и фугу для органа.

II. «Меня хватило бы на все живое…»

Меня хватило бы на все живое —И на растения, и на людей,В то время умиравших где-то рядомИ где-то на другом конце землиВ страданиях немыслимых, как Марсий,С которого содрали кожу. Я быНичуть не стал, отдав им жизнь, беднейНи жизнью, ни самим собой, ни кровью,Но сам я стал как Марсий. Долго жилСреди живых, и сам я стал как Марсий.

III. «Бывает, в летнюю жару лежишь…»

Бывает, в летнюю жару лежишьИ смотришь в небо, и горячий воздухКачается, как люлька, над тобой,И вдруг находишь странный угол чувств:Есть в этой люльке щель, и сквозь нееПроходит холод запредельный, будтоКакая-то иголка ледяная…

IV. «Как дерево с подмытого обрыва…»

Как дерево с подмытого обрыва,Разбрызгивая землю над собой,Обрушивается корнями вверх,И быстрина перебирает ветви,Так мой двойник по быстрине инойИз будущего в прошлое уходит.Вослед себе я с высоты смотрюИ за́ сердце хватаюсь. Кто мне далТрепещущие ветви, мощный стволИ слабые, беспомощные корни?Тлетворна смерть, но жизнь еще тлетворней,И необуздан жизни произвол.Уходишь, Лазарь? Что же, уходи!Еще горит полнеба за спиною.Нет больше связи меж тобой и мною.Спи, жизнелюбец! Руки на грудиСложи и спи!

V. «Приди, возьми, мне ничего не надо…»

Приди, возьми, мне ничего не надо,Люблю – отдам и не люблю – отдам.Я заменить хочу тебя, но еслиЯ говорю, что перейду в тебя,Не верь мне, бедное дитя, я лгу…О, эти руки с пальцами, как лозы,Открытые и влажные глаза,И раковины маленьких ушей,Как блюдца, полные любовной песни,И крылья, ветром выгнутые круто…Не верь мне, бедное дитя, я лгу,Я буду порываться, как казнимый,Но не могу я через отчужденьеПереступить, и не могу твоимКрылом плеснуть, и не могу мизинцемТвоим коснуться глаз твоих, глазамиТвоими посмотреть. Ты во сто кратСильней меня, ты – песня о себе,А я – наместник дерева и БогаИ осужден твоим судом за песню.1960

Ода*

Мало мне воздуха, мало мне хлеба,Льды, как сорочку, сорвать бы мне с плеч,В горло вобрать бы лучистое небо,Между двумя океанами лечь.Под ноги лечь у тебя на дорогеЗвездной песчинкою в звездный песок,Чтоб над тобою крылатые богиПерелетали с цветка на цветок.Ты бы могла появиться и раньшеИ приоткрыть мне твою высоту,Раньше могли бы твои великаншиКнигу твою развернуть на лету,Раньше могла бы ты новое имяМне подобрать на своем языке, —Вспыхнуть бы мне под стопами твоимиИ навсегда затеряться в песке.1960

Песня*

Давно мои ранние годы прошлиПо самому краю,По самому краю родимой земли,По скошенной мяте, по синему раю,И я этот рай навсегда потеряю.Колышется ива на том берегу,Как белые руки.Пройти до конца по мосту не могу,Но лучшего имени влажные звукиНа память я взял при последней разлуке.Стоит у излукиИ моет в воде свои белые руки,А я перед ней в неоплатном долгу.Сказал бы я, кто на поёмном лугу,На том берегуЗа ивой стоит, как русалка над речкой,И с пальца на палец бросает колечко.1960

У лесника*

В лесу потерял я ружье,Кусты разрывая плечами;Глаза мне ночное зверьеСлепило своими свечами.Лесник меня прячет в избе,Сижу я за кружкою чая,И кажется мне, что к себеПопал я, по лесу блуждая.Открыла мне память мояТаинственный мир соответствий:И кружка, и стол, и скамьяТакие же точно, как в детстве.Такие же двери у насИ стены такие же были.А он продолжает рассказ,Свои стародавние были.Цигарку свернет и в окноМоими посмотрит глазами.– Пускай их свистят. Все равно.У нас тут балуют ночами.1960

Загадка с разгадкой*

Кто, еще прозрачный школьник,Учит Музу чепухеИ торчит, как треугольник,На шатучем лопухе?Головастый внук Хирона,Полувсадник-полуконь,Кто из рук АнакреонаВынул скачущий огонь?Кто Державину докука,Хлебникову брат и друг,Взял из храма ультразвукаЗолотой зубчатый лук?Кто, коленчатый, зеленыйЦарь, циркач или божок,Для меня сберег каленый,Норовистый их смычок?Кто стрекочет, и пророчит,И антеннами усовПятки времени щекочет,Как пружинками часов?Мой кузнечик, мой кузнечик,Герб державы луговой!Он и мне протянет глечикС ионийскою водой.1960

В музее*

Это не мы, это они – ассирийцы,Жезл государственный бравшие крепко в клешни,Глинобородые боги-народоубийцы,В твердых одеждах цари, – это они!Кровь, как булыжник, торчит из щербатого горла,И невозможно пресытиться жизнью, когдаВ дыхало льву пернатые вогнаны сверла,В рабьих ноздрях – жесткий уксус царева суда.Я проклинаю тиару Шамшиадада,Я клинописной хвалы не пишу все равно,Мне на земле ни почета, ни хлеба не надо,Если мне царские крылья разбить не дано.Жизнь коротка, но довольно и ста моих жизней,Чтобы заполнить глотающий кости провал.В башенном городе у ассирийцев на тризнеЯ хорошо бы с казненными попировал.Я проклинаю подошвы царских сандалий.Кто я – лев или раб, чтобы мышцы моиБез воздаянья в соленую землю втопталиПрямоугольные каменные муравьи?1960

Снежная ночь в Вене*

Ты безумна, Изора, безумна и зла,Ты кому подарила свой перстень с отравойИ за дверью трактирной тихонько ждала:Моцарт, пей, не тужи, смерть в союзе со славой.Ах, Изора, глаза у тебя хорошиИ черней твоей черной и горькой души.Смерть позорна, как страсть. Подожди, уже скоро,Ничего, он сейчас задохнется, Изора.Так лети же, снегов не касаясь стопой:Есть кому еще уши залить глухотойИ глаза слепотой, есть еще голодуха,Госпитальный фонарь и сиделка-старуха.1960

Переводчик*

Шах с бараньей мордой – на троне.Самарканд – на шахской ладони.У подножья – лиса в чалмеС тысячью двустиший в уме.Розы сахаринной породы,Соловьиная пахлава,Ах, восточные переводы,Как болит от вас голова.Полуголый палач в застенкеВоду пьет и таращит зенки.Все равно. Мертвеца в рядноЗашивают, пока темно.Спи без просыпу, царь природы,Где твой меч и твои права?Ах, восточные переводы,Как болит от вас голова.Да пребудет роза редифом,Да царит над голодным тифомИ соленой паршой степейЛунный выкормыш – соловей.Для чего я лучшие годыПродал за чужие слова?Ах, восточные переводы,Как болит от вас голова.Зазубрил ли ты, переводчик,Арифметику парных строчек?Каково тебе по пескуВолочить старуху-тоску?Ржа пустыни щепотью содыНи жива шипит, ни мертва.Ах, восточные переводы,Как болит от вас голова.1960

Земное*

Когда б на роду мне написано было       Лежать в колыбели богов,Меня бы небесная мамка вспоила       Святым молоком облаков,И стал бы я богом ручья или сада,       Стерег бы хлеба и гроба, —Но я человек, мне бессмертья не надо:       Страшна неземная судьба.Спасибо, что губ не свела мне улыбка       Над солью и желчью земной.Ну что же, прощай, олимпийская скрипка,       Не смейся, не пой надо мной.1960

Только грядущее*

Рассчитанный на одного, как номерГостиницы – с одним окном, с однойКроватью и одним столом, я жилНа белом свете, и моя душаПривыкла к телу моему. Бывало,В окно посмотрит, полежит в постели,К столу присядет – и скрипит пером,Творя свою нехитрую работу.А за окном ходили горожане,Грузовики трубили, дождь шумел,Посвистывали милиционеры,Всходило солнце – наступало утро,Всходили звезды – наступала ночь,И небо то светлело, то темнело.И город полюбил я, как приезжий,И полон был счастливых впечатлений,Я новое любил за новизну,А повседневное – за повседневность,И так как этот мир четырехмерен,Мне будущее приходилось впору.Но кончилось мое уединенье,В пятнадцатирублевый номер мойЕще один вселился постоялец,И новая душа плодиться стала,Как хромосома на стекле предметном.Я собственной томился теснотой,Хотя и раздвигался, будто город,И слободами громоздился.              ЯМост перекинул через речку.              МнеРабочих не хватало. Мы пылилиЦементом, грохотали кирпичомИ кожу бугорчатую землиБульдозерами до костей сдирали.Хвала тому, кто потерял себя!Хвала тебе, мой быт, лишенный быта!Хвала тебе, благословенный тензор,Хвала тебе, иных времен язык!Сто лет пройдет – нам не понять его,Я перед ним из «Слова о полку»,Лежу себе, побитый татарвой:Нас тысяча на берегу Каялы,Копье торчит в траве,              а на копьеСтепной орел седые перья чистит.1960

К стихам*

Стихи мои, птенцы, наследники,Душеприказчики, истцы,Молчальники и собеседники,Смиренники и гордецы!Я сам без роду и без племениИ чудом вырос из-под рук,Едва меня лопата времениШвырнула на гончарный круг.Мне вытянули горло длинное,И выкруглили душу мне,И обозначили былинныеЦветы и листья на спине,И я раздвинул жар березовый,Как заповедал Даниил,Благословил закал свой розовый,И как пророк заговорил.Скупой, охряной, неприкаяннойЯ долго был землей, а выУпали мне на грудь нечаянноИз клювов птиц, из глаз травы.1960

Камень на пути*

Пророческая власть поэтаБессильна там, где в свой рассказПо странной прихоти сюжетаСудьба живьем вгоняет нас.Вначале мы предполагаемКакой-то взгляд со стороныНа то, что адом или раемСчитать для ясности должны.Потом, кончая со стихами,В последних четырех строкахМы у себя в застенке самиСебя свежуем второпях.Откуда наша власть? ОткудаВсе тот же камень на пути?Иль новый бог, творящий чудо,Не может сам себя спасти?1960

Рукопись*

А. А. Ахматовой

Я кончил книгу и поставил точкуИ рукопись перечитать не мог.Судьба моя сгорела между строк,Пока душа меняла оболочку.Так блудный сын срывает с плеч сорочку,Так соль морей и пыль земных дорогБлагословляет и клянет пророк,На ангелов ходивший в одиночку.Я тот, кто жил во времена мои,Но не был мной. Я младший из семьиЛюдей и птиц, я пел со всеми вместеИ не покину пиршества живых —Прямой гербовник их семейной чести,Прямой словарь их связей корневых.1960

Под прямым углом*

Мы – только под прямым углом,Наперекор один другому,Как будто не привыкли к домуИ в разных плоскостях живем,Друг друга потеряли в давкеИ порознь вышли с двух сторон,И бережно несем, как сон,Оконное стекло из лавки.Мы отражаем всё и всяИ понимаем с полуслова,Но только не один другого,Жизнь, как стекло, в руках неся.Пока мы время тратим, споряНа двух враждебных языках,По стенам катятся впотьмахКолеса радуг в коридоре.1960

Предупреждение*

Еще в скорлупе мы висим на хвощах,       Мы – ранняя проба природы,У нас еще кровь не красна, и в хрящах       Шумят силурийские воды,Еще мы в пещере костра не зажгли       И мамонтов не рисовали,Ни белого неба, ни черной земли       Богами еще не назвали.А мы уже в горле у мира стоим       И бомбою мстим водороднойЕще не рожденным потомкам своим       За собственный грех первородный.Ну что ж, флорентийские башни смахнем,       Развеем число ГалилеяИ Моцарта флейту продуем огнем,       От первого тлена хмеля.Нам снится немая, как камень, земля       И небо, нагое без птицы,И море без рыбы и без корабля,       Сухие, пустые глазницы.1960

Руки*

Взглянул я на руки своиВнимательно, как на чужие:Какие они корневые —Из крепкой рабочей семьи.Надежная старая статьДля дружеских твердых пожатий;Им плуга бы две рукояти,Буханку бы хлебную дать,Держать бы им сердце земли,Да все мы, видать, звездолюбцы, —И в небо мои пятизубцыДвумя якорями вросли.Так вот чем наш подвиг велик:Один и другой пятерикСвой труд принимают за благо,И древней атлантовой тягойК ступням прикипел материк.1960

Шекспир – Эсхил*

Что́ трагедия Шекспира,Фортинбрасова труба,Если гасит факел пираНастоящая судьба,Разлучает с гордой речьюТвой святой бескровный ротИ прямую, человечью —Круче лука – спину гнет?А покуда сердце пилоЗрелый хмель счастливых сил,Почему же ты ЭсхилаПомянуть стихом забыл?[12]Никакого Эльсинора,Сосны, сумерки да снег.Человека вместо хораОбступил двадцатый век.У Эсхила это было:Только правда и судьбаДа скалистая могилаНепокорного раба.1960

Степь*

Земля сама себя глотаетИ, тычась в небо головой,Провалы памяти латаетТо человеком, то травой.Трава – под конскою подковой,Душа – в коробке костяной,И только слово, только словоВ степи маячит под луной.А степь лежит, как Ниневия,И на курганах валуныСпят, как цари сторожевые,Опившись оловом луны.Последним умирает слово.Но небо движется, покаСверло воды проходит сноваСквозь жесткий щит материка.Дохнет репейника ресница,Сверкнет кузнечика седло,Как радугу, степная птицаРасчешет сонное крыло.И в сизом молоке по плечиИз рая выйдет в степь АдамИ дар прямой разумной речиВернет и птицам и камням,Любовный бред самосознаньяВдохнет, как душу, в корни трав,Трепещущие их названьяЕще во сне пересоздав.1961

Зуммер*

Я бессмертен, пока я не умер,И для тех, кто еще не рожден,Разрываю пространство, как зуммерТелефона грядущих времен.Так последний связист под обстрелом,От большого пути в стороне,Прикрывает расстрелянным теломЯщик свой на солдатском ремне.На снегу в затвердевшей шинели,Кулаки к подбородку прижав,Он лежит, как дитя в колыбели,Правотой несравненною прав.Где когда-то с боями прошли мыОт большого пути в стороне,Разбегается неповторимыйТерпкий звук на широкой волне.Это старая честь боеваяГоворит:– Я земля. Я земля, —Под землей провода расправляяИ корнями овсов шевеля.1961

Эвридика*

У человека телоОдно, как одиночка.Душе осточертелаСплошная оболочкаС ушами и глазамиВеличиной в пятакИ кожей – шрам на шраме,Надетой на костяк.Летит сквозь роговицуВ небесную криницу,На ледяную спицу,На птичью колесницуИ слышит сквозь решеткуЖивой тюрьмы своейЛесов и нив трещотку,Трубу семи морей.Душе грешно без тела,Как телу без сорочки, —Ни помысла, ни дела,Ни замысла, ни строчки.Загадка без разгадки:Кто возвратится вспять,Сплясав на той площадке,Где некому плясать?И снится мне другаяДуша, в другой одежде:Горит, перебегаяОт робости к надежде,Огнем, как спирт, без тениУходит по земле,На память гроздь сирениОставив на столе.Дитя, беги, не сетуйНад Эвридикой беднойИ палочкой по светуГони свой обруч медный,Пока хоть в четверть слухаВ ответ на каждый шагИ весело и сухоЗемля шумит в ушах.1961

«Как Иисус, распятый на кресте…»*

Как Иисус, распятый на кресте,Зубец горы чернел на высотеГраницы неба и приземной пыли,А солнце подымалось по кресту,И все мы, как на каменном плоту,По каменному океану плыли.Так снилось мне.              Среди каких степей,В какой стране, среди каких нагорийИ чья душа, столь близкая моей,Несла свое слепительное горе?И от кого из пращуров своихЯ получил наследство роковое —Шипы над перекладиной кривою,Лиловый блеск на скулах восковыхИ надпись над поникшей головою?1962

Чем пахнет снег*

Был первый снег как первый смехИ первые шаги ребенка.Глядишь – он выровнен, как мех,На елках, на березах снег, —Чем не снегуркина шубенка?И лунки – по одной на всех:Солонка или не солонка,Но только завтра, как на грех,Во всем преобразится снег.Зима висит на хвойных лапах,По-праздничному хороша,Арбузный гоголевский запах —Ее декабрьская душа.В бумажных колпаках и шляпах,Тряпье в чулане вороша,Усы наводят жженой пробкой,Румянец – свеклой; кто в очках,Кто скалку схватит впопыхахИ в двери, с полною коробкойОгня бенгальского в руках.Факир, вампир, гусар с цыганкой,Коза в тулупе вверх изнанкой,С пеньковой бородой монахГурьбой закладывают сани,Под хохот бьется бубенец,От ряженых воспоминанийЗима устанет наконец.И – никого, и столбик ртутиНа милость стужи сдастся днем,В малиновой и дымной смутеИ мы пойдем своим путем,Почуем запах госпитальныйСплошного снежного пласта,Дыханье ступит, как хрустальныйМорозный ангел, на уста.И только в марте потеплеет,И, как на карте, запестреет,Там косогор, там буерак,А там лозняк, а там овраг.Сойдешь с дороги – вязнут ноги,Передохни, когда не в спех,Постой немного при дороге:Весной бензином пахнет снег.Бензином пахнет снег у всех,В любом краю, но в ПодмосковьеОсобенно, и пахнет кровью.Остался этот запах с техВремен, когда сороковыеПо снегу в гору свой доспехТащили годы чуть живые…Уходят души снеговые,И остается вместо вехБензин, которым пахнет снег.1962

Степная дудка*

I. «Жили, воевали, голодали…»

Жили, воевали, голодали,Умирали врозь, по одному.Я не живописец, мне деталиНи к чему, я лучше соль возьму.Из всего земного ширпотребаТолько дудку мне и принесли:Мало взял я у земли для неба,Больше взял у неба для земли.Я из шапки вытряхнул светила,Выпустил я птиц из рукава.Обо мне земля давно забыла,Хоть моим рифмовником жива.1962

II. «На каждый звук есть эхо на земле…»

На каждый звук есть эхо на земле.У пастухов кипел кулеш в котле,Почесывались овцы рядом с намиИ черными стучали башмачками.Что деньги мне? Что мне почет и честьВ степи вечерней без конца и края?С Овидием хочу я брынзу естьИ горевать на берегу Дуная,Не различать далеких голосов,Не ждать благословенных парусов.1960

III. «Где вьюгу на латынь…»

Где вьюгу на латыньПереводил Овидий,Я пил степную синьИ суп варил из мидий.И мне огнем бедыДуду насквозь продуло,И потому ладыПоют, как Мариула,И потому семьяУ нас не без урода,И хороша мояДунайская свобода.Где грел он в холодаЛепешку на ладони,Там южная звездаСтоит на небосклоне.1964

IV. «Земля неплодородная, степная…»

Земля неплодородная, степная,Горючая, но в ней для сердца естьКузнечика скрипица костянаяИ кесарем униженная честь.А где мое грядущее? Бог весть.Изгнание чужое вспоминая,С Овидием и я за дестью дестьЛистал тетрадь на берегу Дуная.За желть и жёлчь любил я этот крайИ говорил: – Кузнечик мой, играй! —И говорил: – Семь лет пути до Рима!Теперь мне и до степи далеко.Живи хоть ты, глоток сухого дыма,Шалаш, кожух, овечье молоко.1962

Шиповник*

Т. О.-Т.

Я завещаю вам шиповник,Весь полный света, как фонарь,Июньских бабочек письмовник,Задворков праздничный словарь.Едва калитку отворяли,В его корзине сам собой,Как струны в запертом рояле,Гудел и звякал разнобой.Там, по ступеням светотени,Прямыми крыльями стуча,Сновала радуга виденийИ вдоль и поперек луча.Был очевиден и понятенПространства замкнутого шар —Сплетенье линий, лепет пятен,Мельканье брачущихся пар.1962

Сны*

Садится ночь на подоконник,Очки железные надев,И длинный вавилонский сонник,Как жрец, читает нараспев.Уходят вверх ее ступени,Но нет перил над пустотой,Где судят тени, как на сцене,Иноязычный разум твой.Ни смысла, ни числа, ни меры.А судьи кто? И в чем твой грех?Мы вышли из одной пещеры,И клинопись одна на всех.Явь от потопа до ЭвклидаМы досмотреть обречены.Отдай – что взял; что видел – выдай!Тебя зовут твои сыны.И ты на чьем-нибудь порогеНайдешь когда-нибудь приют,Пока быки бредут, как боги,Боками трутся на дорогеИ жвачку времени жуют.1962

Кузнец*

Клянусь, мне столько лет, что наковальняИ та не прослужила бы так долго,Куда уж там кувалде и мехам.Сам на себе я самого себяСамим собой ковал – и горн гашу,А все-таки работой недоволен:Тут на железе трещина, тут выгибНе тот, тут – раковина, где должна быСвистеть волшебной флейтой горловина.Не мастера ты выковал, кузнец,Кузнечика ты смастерил, а этоИ друг неверный, и плохой близнец,Ни хлеба от такого, ни совета.Что ж, топочи, железная нога!Железная не там открылась книга.Живи, браток, железным усом двигай!А мне наутро – новая туга…1962

Первые свидания*

Свиданий наших каждое мгновенье,Мы праздновали, как богоявленье,Одни на целом свете. Ты былаСмелей и легче птичьего крыла,По лестнице, как головокруженье,Через ступень сбегала и велаСквозь влажную сирень в свои владеньяС той стороны зеркального стекла.Когда настала ночь, была мне милостьДарована, алтарные вратаОтворены, и в темноте светиласьИ медленно клонилась нагота,И, просыпаясь: «Будь благословенна!» —Я говорил и знал, что дерзновенноМое благословенье: ты спала,И тронуть веки синевой вселеннойК тебе сирень тянулась со стола,И синевою тронутые векиСпокойны были, и рука тепла.А в хрустале пульсировали реки,Дымились горы, брезжили моря,И ты держала сферу на ладониХрустальную, и ты спала на троне,И – Боже правый! – ты была моя.Ты пробудилась и преобразилаВседневный человеческий словарь,И речь по горло полнозвучной силойНаполнилась, и слово ты раскрылоСвой новый смысл и означало: царь.На свете все преобразилось, дажеПростые вещи – таз, кувшин, – когдаСтояла между нами, как на страже,Слоистая и твердая вода.Нас повело неведомо куда.Пред нами расступались, как миражи,Построенные чудом города,Сама ложилась мята нам под ноги,И птицам с нами было по дороге,И рыбы подымались по реке,И небо развернулось пред глазами…Когда судьба по следу шла за нами,Как сумасшедший с бритвою в руке.1962

Поэт*

Жил на свете рыцарь бедный…

Эту книгу мне когда-тоВ коридоре ГосиздатаПодарил один поэт;Книга порвана, измята,И в живых поэта нет.Говорили, что в обличьеУ поэта нечто птичьеИ египетские есть;Было нищее величьеИ задерганная честь.Как боялся он пространстваКоридоров! ПостоянстваКредиторов! Он, как дар,В диком приступе жеманстваПринимал свой гонорар.Так елозит по экрануС реверансами, как спьяну,Старый клоун в котелкеИ, как трезвый, прячет рануПод жилеткой из пике.Оперенный рифмой парной,Кончен подвиг календарный, —Добрый путь тебе, прощай!Здравствуй, праздник гонорарный,Черный белый каравай!Гнутым словом забавлялся,Птичьим клювом улыбался,Встречных с лету брал в зажим,Одиночества боялсяИ стихи читал чужим.Так и надо жить поэту.Я и сам сную по свету,Одиночества боюсь,В сотый раз за книгу этуВ одиночестве берусь.Там в стихах пейзажей мало,Только бестолочь вокзалаИ театра кутерьма,Только люди как попало.Рынок, очередь, тюрьма.Жизнь, должно быть, наболтала,Наплела судьба сама.1963

Словарь*

Я ветвь меньшая от ствола России,Я плоть ее, и до листвы моейДоходят жилы, влажные, стальные,Льняные, кровяные, костяные,Прямые продолжения корней.Есть высоты властительная тяга,И потому бессмертен я, покаТечет по жилам – боль моя и благо —Ключей подземных ледяная влага,Все эР и эЛь святого языка.Я призван к жизни кровью всех рожденийИ всех смертей, я жил во времена,Когда народа безымянный генийНемую плоть предметов и явленийОдушевлял, даруя имена.Его словарь открыт во всю страницу,От облаков до глубины земной. —Разумной речи научить синицуИ лист единый заронить в криницу,Зеленый, рдяный, ржавый, золотой…1963

«Мне опостылели слова, слова, слова…»*

Мне опостылели слова, слова, слова,Я больше не могу превозносить праваНа речь разумную, когда всю ночь о крышуВ отрепьях, как вдова, колотится листва.Оказывается, я просто плохо слышуИ неразборчива ночная речь вдовства.Меж нами есть родство. Меж нами нет родства.И если я твержу деревьям сумасшедшим,Что у меня в росе по локоть рукава,То, кроме стона, им уже ответить нечем.1963, 1968

Граммофонная пластинка*

I. «Июнь, июль пройди по рынку…»

Июнь, июль, пройди по рынку,Найди в палатке бой и ломИ граммофонную пластинкуПрогрей пожарче за стеклом,В трубу немую и кривуюПластмассу черную сверни,Расплавь дорожку звуковуюИ время дай остыть в тени.Поостеречься бы, да поздно:Я тоже под иглой поюИ все подряд раздам позвездно,Что в кожу врезано мою.1963

II. «Я не пойду на первое свиданье…»

Я не пойду на первое свиданье,Ни в чем не стану подражать Монтану,Не зарыдаю гулко, как Шаляпин.Сказать – скажу: я полужил и полу – казалось – жил,              и сам себя прошляпил.Уймите, ради Бога, радиолу!1957

Полевой госпиталь*

Стол повернули к свету. Я лежалВниз головой, как мясо на весах,Душа моя на нитке колотилась,И видел я себя со стороны:Я без довесков был уравновешенБазарной жирной гирей.                     Это былоПосередине снежного щита,Щербатого по западному краю,В кругу незамерзающих болот,Деревьев с перебитыми ногамиИ железнодорожных полустанковС расколотыми черепами, черныхОт снежных шапок, то двойных, а тоТройных.              В тот день остановилось время,Не шли часы, и души поездовПо насыпям не пролетали большеБез фонарей, на серых ластах пара,И ни вороньих свадеб, ни метелей,Ни оттепелей не было в том лимбе,Где я лежал в позоре, в наготе,В крови своей, вне поля тяготеньяГрядущего.Но сдвинулся и на оси пошелПо кругу щит слепительного снега,И низко у меня над головойСемерка самолетов развернулась,И марля, как древесная кора,На теле затвердела, и бежалаЧужая кровь из колбы в жилы мне,И я дышал, как рыба на песке,Глотая твердый, слюдяной, земной,Холодный и благословенный воздух.Мне губы обметало, и ещеМеня поили с ложки, и ещеНе мог я вспомнить, как меня зовут,Но ожил у меня на языкеПсалом царя Давида.                     А потомИ снег сошел, и ранняя веснаНа цыпочки привстала и деревьяОкутала своим платком зеленым.1964

Весенняя пиковая дама*

Зимний Германн поставилЖизнь на карту свою, —Мы играем без правил,Как в неравном бою.Тридцать первого мартаКарты сами сдаем.Снега черная картаБита красным тузом.Германн дернул за воротИ крючки оборвал,И свалился на городВоробьиный обвал,И ножи конькобежецЗашвырнул под кровать,Начал лед-громовержецНа реке баловать.Охмелев от азарта,Мечет масти квартал,А игральные картыСроду в руки не брал.1964

Дорога*

Н. Л. Степанову

Я вре́зался в возраст учетаНе сдавшихся возрасту прав,Как в город из-за поворотаЖелезнодорожный состав.Еще я в дымящихся звездахИ чертополохе степей,И жаркой воронкою воздухСтекает по коже моей.Когда отдышаться сначалаНе даст мне мое божество,Я так отойду от вокзалаУже без себя самого —Пойду под уклон за подмогой,Прямую сгибая в дугу, —И кто я пред этой дорогой?И чем похвалиться могу?1964

Надпись на книге*

…Как волна на волну набегает,Гонит волну пред собой, нагоняема              сзади волною,Так же бегут и часы…Овидий. Метаморфозы, XV(перевод С. Шервинского)Ты ангел и дитя, ты первая страница,Ты катишь колесо прибоя пред собой —Волну вослед волне, и гонишь, как прибой,За часом новый час – часы, как часовщица.И все, что бодрствует, и все, что спит и снится,Слетается на пир зелено-голубой.А я клянусь тебе, что княжил над судьбой,И хоть поэтому ты не могла не сбыться.Я под твоей рукой, а под рукой моейЗемля семи цветов и синь семи морей,И суток лучший час, и лучший месяц года,И лучшая пора бессонниц и забот —Спугнет тебя иль нет в час твоего приходаКасатки головокружительный полет.1964

Мщение Ахилла*

Фиолетовой от зноя,Остывающей рукойРану смертную потрогалУмирающий Патрокл,И последнее, что слышал, —Запредельный вой тетив,И последнее, что видел, —Пальцы склеивает кровь.Мертв лежит он в чистом поле,И Ахилл не пьет, не ест,И пока ломает руки,Щит кует ему Гефест.Равнодушно пьют героиХмель времен и хмель могил,Мчит вокруг горящей ТроиТело Гектора Ахилл.Пожалел Ахилл Приама,И несет старик ПриамМимо дома, мимо храмаЖертву мстительным богам.Не Ахилл разрушит Трою,И его лучистый щитСправедливою рукоюНовый мститель сокрушит.И еще на город ляжетСемь пластов сухой земли,И стоит Ахилл по плечиВ щебне, прахе и золе.Так не дай пролить мне крови,Чистой, грешной, дорогой,Чтобы клейкой красной глиныВ смертный час не мять рукой.1965

Поздняя зрелость*

Не для того ли мне поздняя зрелость,Чтобы, за сердце схватившись, оплакатьКаждого слова сентябрьскую спелость,Яблока тяжесть, шиповника мякоть,Над лесосекой тянувшийся порох,Сухость брусничной поляны, и радиПравды – вернуться к стихам, от которыхТолько помарки остались в тетради.Все, что собрали, сложили в корзины,И на мосту прогремела телега.Дай мне еще наклониться с вершины,Дай удержаться до первого снега.1965

«О, только бы привстать, опомниться, очнуться…»*

О, только бы привстать, опомниться, очнутьсяИ в самый трудный час благословить труды,Вспоившие луга, вскормившие сады,В последний раз глотнуть из выгнутого блюдцаЛиста ворсистого хрустальный мозг воды.Дай каплю мне одну, моя трава земная,Дай клятву мне взамен – принять в наследство речь,Гортанью разрастись и крови не беречь,Не помнить обо мне и, мой словарь ломая,Свой пересохший рот моим огнем обжечь.1965

До стихов*

Когда, еще спросонок, телоМне душу жгло, и предо мнойОгнем вперед судьба летелаНеопалимой купиной, —Свистели флейты ниоткуда,Кричали у меня в ушахФанфары, и земного чудаХодила сетка на смычках,И в каждом цвете, в каждом тонеИз тысяч радуг и ладовОкрестный мир стоял в коронеСвоих морей и городов.И странно: от всего живогоЯ принял только свет и звук, —Еще грядущее ни словаНе заронило в этот круг…1965

Жизнь, жизнь*

I. «Предчувствиям не верю и примет…»

Предчувствиям не верю и приметЯ не боюсь. Ни клеветы, ни ядаЯ не бегу. На свете смерти нет.Бессмертны все. Бессмертно всё. Не надоБояться смерти ни в семнадцать лет,Ни в семьдесят. Есть только явь и свет,Ни тьмы, ни смерти нет на этом свете.Мы все уже на берегу морском,И я из тех, кто выбирает сети,Когда идет бессмертье косяком.

II. «Живите в доме – и не рухнет дом…»

Живите в доме – и не рухнет дом.Я вызову любое из столетий,Войду в него и дом построю в нем.Вот почему со мною ваши детиИ жены ваши за одним столом, —А стол один и прадеду и внуку:Грядущее свершается сейчас,И если я приподымаю руку,Все пять лучей останутся у вас.Я каждый день минувшего, как крепью,Ключицами своими подпирал,Измерил время землемерной цепьюИ сквозь него прошел, как сквозь Урал.

III. «Я век себе по росту подбирал…»

Я век себе по росту подбирал.Мы шли на юг, держали пыль над степью;Бурьян чадил; кузнечик баловал,Подковы трогал усом, и пророчил,И гибелью грозил мне, как монах.Судьбу свою к седлу я приторочил;Я и сейчас, в грядущих временах,Как мальчик, привстаю на стременах.Мне моего бессмертия довольно,Чтоб кровь моя из века в век текла.За верный угол ровного теплаЯ жизнью заплатил бы своевольно,Когда б ее летучая иглаМеня, как нить, по свету не вела.1965

Ночь под первое июня*

Пока еще последние коленаПоследних соловьев не отгремелиИ смутно брезжит у твоей постелиБоярышника розовая пена,Пока ложится железнодорожныйМост, как самоубийца, под колесаИ жизнь моя над черной рябью плесаЛетит стремглав дорогой непроложной,Спи, как на сцене, на своей поляне,Спи, – эта ночь твоей любви короче, —Спи в сказке для детей, в ячейке ночи,Без имени в лесу воспоминаний.Так вот когда я стал самим собою,И что ни день – мне новый день дороже,Но что ни ночь – пристрастнее и строжеМой суд нетерпеливый над судьбою…1965

Явь и речь*

Как зрение – сетчатке, голос – горлу,Число – рассудку, ранний трепет – сердцу,Я клятву дал вернуть мое искусствоЕго животворящему началу.Я гнул его, как лук, я тетивойДушил его – и клятвой пренебрег.Не я словарь по слову составлял,А он меня творил из красной глины;Не я пять чувств, как пятерню Фома,Вложил в зияющую рану мира,А рана мира облегла меня,И жизнь жива помимо нашей воли.Зачем учил я посох прямизне,Лук – кривизне и птицу – птичьей роще?Две кисти рук, вы на одной струне,О, явь и речь, зрачки расширьте мне,И причастите вашей царской мощи,И дайте мне остаться в сторонеСвидетелем свободного полетаВоздвигнутого чудом корабля,О, два крыла, две лопасти оплота,Надежного, как воздух и земля!1965

Новогодняя ночь*

Я не буду спатьНочью новогодней,Новую тетрадьЯ начну сегодня.Ради смысла датИ преображеньяС головы до пятВ плоть стихотворенья —Год переберу,Месяцы по строчкеПередам перуДо последней точки.Где оно – во мнеИли за дверями,В яви или снеЗа семью морями,В пляске по снегамБелой круговерти, —Я не знаю сам,В чем мое бессмертье,Но из декабряБрошусь к вам, живущимВне календаря,Наравне с грядущим.О, когда бы рукМне достало на годКончить новый круг!Строчки сами лягут…1965

Памяти А. А. Ахматовой*

И не с кем плакать, не с кем вспоминать…

А. Ахматова
Все без нее не так. Приоткрывая,Откладываю в сторону тетрадь,И некому стихи мне прочитать;И рукопись похожа беловаяНа черновик. И первые ручьиПодтачивают снежный пласт, которыйСледы ее внимательного взораВ начале марта затаил. НичьиТеперь ее портреты: горбоносыйАнтиохийский профиль. Горький ротСреди живых подобий не найдетИ не ответит больше на вопросыПолуулыбкой, для которой нетНи зеркала земного, ни сравнений.Туман сквозит. Ни отзвука, ни тени,И смутно льется белый ровный свет.1966

«Я по каменной книге учу вневреме́нный язык…»*

Я по каменной книге учу вневреме́нный язык,Меж двумя жерновами плыву, как зерно в камневерти,И уже я по горло в двухмерную плоскость проник,Мне хребет размололо на мельнице жизни и смерти.Что мне делать, о посох Исайи, с твоей прямизной?Тоньше волоса пленка без времени, верха и низа.А в пустыне народ на камнях собирался, и в знойКожу мне холодила рогожная царская риза.1966

«Тогда еще не воевали с Германией…»*

Тогда еще не воевали с Германией,Тринадцатый год был еще в середине,Неведеньем в доме болели, как манией,Как жаждой три пальмы в песчаной пустыне.У матери пахло спиртовкой, фиалкой,Лиловой накидкой в шкафу, на распялке;Все детство мое, по-блаженному жалкое,В горящей спиртовке и пармской фиалке.Зато у отца, как в Сибири у ссыльного,Был плед Гарибальди и Герцен под локтем.Ванилью тянуло от города пыльного,От пригорода – конским потом и дегтем.Казалось, что этого дома хозяеваНавечно в своей довоенной Европе,Что не было, нет и не будет Сараева,И где они, эти мазурские топи?..1966

«Когда вступают в спор природа и словарь…»*

Когда вступают в спор природа и словарьИ слово силится отвлечься от явлений,Как слепок от лица, как цвет от светотени, —Я нищий или царь? Коса или косарь?Но миру своему я не дарил имен:Адам косил камыш, а я плету корзину.Коса, косарь и царь, я нищ наполовину,От самого себя еще не отделен.1966

Ночная бабочка «Мертвая голова»*

Ходит Пиковая дама,Палец с головой Адама,Вверх и вниз под потолком,Стекол кожу неживую,Будто рану ножевую,Метит белым сквозняком.Треплет свечку, морщит пламяЗнамя ночи вкось углами,Соглядай, часовой,Жироватый, суховатый…– Чур, щеки не припечатай,Чур, не трогать, я живой!Ночью все мы – на чужбинеПод воронкой черно-синей,В царстве чуждых душ и тел,Днем – в родительском гнездовьеДушным потом, красной кровьюОграничим свой предел.1966

«Третьи сутки дождь идет…»*

Третьи сутки дождь идет,Ковыряет серый ледИ вороне на березеМоет клюв и перья мнет(Дождь пройдет).              Недаром к прозе(Все проходит)               сердце льнет,К бедной прозе на березе,На реке и за рекой(Чуть не плача),              к бедной прозеНа бумаге под рукой.1966

«Я в детстве заболел…»*

              Я в детстве заболелОт голода и страха. Корку с губСдерну – и губы облизну; запомнилПрохладный и солоноватый вкус.А все иду, а все иду, иду,Сижу на лестнице в парадном, греюсь,Иду себе в бреду, как под дудуЗа крысоловом в реку, сяду – греюсьНа лестнице; и так знобит и эдак.А мать стоит, рукою манит, будтоНевдалеке, а подойти нельзя:Чуть подойду – стоит в семи шагах,Рукою манит; подойду – стоитВ семи шагах, рукою манит.                     ЖаркоМне стало, расстегнул я ворот, лег, —Тут затрубили трубы, свет по векамУдарил, кони поскакали, матьНад мостовой летит, рукою манит —И улетела…              И теперь мне снитсяПод яблонями белая больница,И белая под горлом простыня,И белый доктор смотрит на меня,И белая в ногах стоит сестрицаИ крыльями поводит. И остались.А мать пришла, рукою поманила —И улетела…1966

Зима в детстве*

I. «В желтой траве отплясали кузнечики…»

В желтой траве отплясали кузнечики,Мальчику на́ зиму кутают плечики,Рамы вставляют, летает снежок,Дунула вьюга в почтовый рожок.А за воротами шаркают пильщики,И ножи-ножницы точат точильщики,Сани скрипят, и снуют бубенцы,И по железу стучат кузнецы.

II. Мерещится веялка

А в доме у ТарковскихПолным-полно приезжих,Гремят посудой, спорят,Не разбирают елки,И сыплются иголкиВ зеркальные скорлупки,Пол серебром посолен,А самый младший болен.На лбу компресс, на горлеКомпресс. Идут со свечкой.Малиной напоили?Малиной напоили.В углу зажгли лампадку,И веялку приносят,И ставят на площадку,И крутят рукоятку,И сыплются обрезки —Жестянки и железки.Вставай, пойдем по краю,Я все тебе прощаю.То по́д гору, то в горуПойдем в другую поруПо зимнему простору,Малиновому снегу.1967

Вторая ода*

Подложи мне под голову рукуИ восставь меня, как до зариПодымала на счастье и муку,И опять к высоте привари,Чтобы пламя твое ледяноеСиней солью стекало со лбаИ внизу, как с горы, предо мноюШевелились леса и хлеба,Чтобы кровь из-под стоп, как с предгорий,Жарким деревом вниз головой,Каждой веткой ударилась в мореИ несла корабли по кривой.Чтобы вызов твой ранний сначалаПрозвучал и в горах не затих.Ты в созвездья других превращала.Я и сам из преданий твоих.1967

Ласточки*

Летайте, ласточки, но в клювы не беритеНи пилки, ни сверла, не делайте открытий,Не подражайте нам; довольно и того,Что вы по-варварски свободно говорите,Что зоркие зрачки в почетной вашей свитеИ первой зелени святое торжество.Я в Грузии бывал, входил и я когда-тоПо щебню и траве в пустынный храм Баграта —В кувшин расколотый, и над жерлом егоВисела ваша сеть. И Симон Чиковани(А я любил его, и мне он был как брат)Сказал, что на земле пред вами виноват —Забыл стихи сложить о легком вашем стане,Что в детстве здесь играл, что, может быть, БагратИ сам с ума сходил от ваших восклицаний.Я вместо Симона хвалу вам воздаю.Не подражайте нам, но только в том краю,Где Симон спит в земле, вы спойте, как в дурмане,На языке своем одну строку мою.1967

«И я ниоткуда…»*

И я ниоткудаПришел расколотьЕдиное чудоНа душу и плоть,Державу природыЯ должен рассечьНа песню и воды,На сушу и речь.И, хлеба земногоОтведав, прийтиВ свечении словаК началу пути.Я сын твой, отрадаТвоя, Авраам,И жертвы не надоМоим временам,А сколько мне в чашеОбид и труда…И после сладчайшейИз чаш —              никуда?1967

Дом без жильцов*

Дом без жильцов заснул и снов не видит,Его душа, безгрешна и пуста,В себя глядит закрытыми глазами,Но самое себя не сознаетИ дико вскидывается, когдаИз крана бульба шлепнется на кухне.Водопровод молчит, и телефонМолчит.              Ну что же, спи спокойно, дом,Спи, кубатура-сирота! ВернутсяТвои жильцы, и время в чем попало —В больших кувшинах, в синих ведрах, в банкахИз-под компота – принесут, и окнаОтворят, и продуют сквозняком.Часы стояли? Шли часы? Стояли.Вот мы и дома. Просыпайся, дом!1967

Первая гроза*

Лиловая в Крыму и белая в Париже,В Москве моя весна скромней и сердцу ближе,Как девочка в слезах. А вор в дождевикеПод дождь – из булочной с бумажкой в кулаке,Но там, где туфелькой скользнула изумрудной,Беречься ни к чему и плакать безрассудно.По лужам облака проходят косяком,Павлиньи радуги плывут под каблуком,И девочка бежит по гребню светотени(А это жизнь моя) в зеленом по колени,Авоськой машучи, по лестнице винтом,И город весь внизу, и гром – за нею в дом…1967

«Стихи попадают в печать…»*

Стихи попадают в печать,И в точках, расставленных с толком,Себя невозможно признатьБессонниц моих кривотолкам.И это не книга моя,А в дальней дороге без веселИдет по стремнине ладья,Что сам я у пристани бросил.И нет ей опоры верней,Чем дружбы неведомой плечи.Минувшее ваше, как свечи,До встречи погашено в ней.1967

«Вот и лето прошло…»*

Вот и лето прошло,Словно и не бывало.На пригреве тепло.Только этого мало.Все, что сбыться могло,Мне, как лист пятипалый,Прямо в руки легло,Только этого мало.Понапрасну ни зло,Ни добро не пропало,Все горело светло,Только этого мало.Жизнь брала под крыло,Берегла и спасала,Мне и вправду везло.Только этого мало.Листьев не обожгло,Веток не обломало…День промыт, как стекло,Только этого мало.1967

«Мне бы только теперь до конца не раскрыться…»*

Мне бы только теперь до конца не раскрыться,Не раздать бы всего, что напела мне птица,Белый день наболтал, наморгала звезда,Намигала вода, накислила кислица.На прожиток оставить себе навсегдаКрепкий шарик в крови, полный света и чуда,А уж если дороги не будет назад,Так втянуться в него и не выйти оттуда,И – в аорту, неведомо чью, наугад.1967

«Мамка птичья и стрекозья…»*

Мамка птичья и стрекозья,Помутнела синева,Душным воздухом предгрозьяДышит жухлая трава.По деревне ходит Каин,Стекла бьет и на расчет,Как работника хозяин,Брата младшего зовет.Духоту сшибает холод,По пшенице пляшет град.Видно, мир и вправду молод,Авель вправду виноват.Я гляжу из-под ладониНа тебя, судьба моя,Не готовый к обороне,Будто в Книге Бытия.1967

«Пляшет перед звездами звезда…»*

Пляшет перед звездами звезда,Пляшет колокольчиком вода,Пляшет шмель и в дудочку дудит,Пляшет перед скинией Давид.Плачет птица об одном крыле,Плачет погорелец на золе,Плачет мать над люлькою пустой,Плачет крепкий камень под пятой.1968

«Пляшет перед звездами звезда…» Автограф поэта

«Во вселенной наш разум счастливый…»*

Во вселенной наш разум счастливыйНенадежное строит жилье,Люди, звезды и ангелы живыШаровым натяженьем ее.Мы еще не зачали ребенка,А уже у него под ногойНикуда выгибается пленкаНа орбите его круговой.1968

«Наша кровь не ревнует по дому…»*

Наша кровь не ревнует по дому,Но зияет в грядущем пробел,Потому что земное земномуНа земле полагает предел.Обезумевшей матери снитсяВерещанье четверки коней,Фаэтон, и его колесница,И багровые кубы камней.1968

«На пространство и время ладони…»*

На пространство и время ладониМы наложим еще с высоты,Но поймем, что в державной коронеДрагоценней звезда нищеты,Нищеты, и тщеты, и заботыО нерадостном хлебе своем,И с чужими созвездьями счетыНа земле материнской сведем.1968

«Струнам счет ведут на лире…»*

Струнам счет ведут на лиреНаши древние права,И всего дороже в миреПтицы, звезды и трава.До заката всем народомЛепят ласточки дворец,Перед солнечным восходомНаклоняет лук Стрелец,И в кувшинчик из живогоПерсефонина крылаВынуть хлебец свой медовыйОпускается пчела.Потаенный ларь природыОтмыкает нищий царьИ крадет залог свободыЛетних месяцев букварь.Дышит мята в каждом слове,И от головы до пятШарики зеленой кровиВ капиллярах шебуршат.1968

Приазовье*

На полустанке я вышел. Чугун отдыхалВ крупных шарах маслянистого пара. Он былЦарь ассирийский в клубящихся гроздьях кудрей.Степь отворилась, и в степь как воронкой ветровДушу втянуло мою. И уже за спинойНе было мазанок; лунные башни вокругЗыблились и утверждались до края земли,Ночь разворачивала из проема в проемТвердое, плотно укатанное полотно.Юность моя отошла от меня, и мешокСгорбил мне плечи. Ремни развязал я, и хлебСолью посыпал, и степь накормил, а седьмойДолей насытил свою терпеливую плоть.Спал я, пока в изголовье моем остывалПепел царей и рабов, и стояла в ногахПолная чаша свинцовой азовской слезы.Снилось мне все, что случится в грядущем со мной.Утром очнулся и землю землею назвал,Зною подставил еще неокрепшую грудь.1968

Памяти А. А. Ахматовой*

I. «Стелил я снежную постель…»

Стелил я снежную постель,Луга и рощи обезглавил,К твоим ногам прильнуть заставилСладчайший лавр, горчайший хмель.Но марта не сменил апрельНа страже росписей и правил.Я памятник тебе поставилНа самой слезной из земель.Под небом северным стоюПред белой, бедной, непокорнойТвоею высотою горнойИ сам себя не узнаю,Один, один в рубахе чернойВ твоем грядущем, как в раю.Август 1968

II. «Когда у Николы Морского…»

Когда у Николы МорскогоЛежала в цветах нищета,Смиренное чуждое словоСветилось темно и суровоНа воске державного рта.Но смысл его был непонятен,А если понять – не сберечь,И был он, как небыль, невнятенИ разве что – в трепете пятенВокруг оплывающих свеч.И тень бездомовной гордыниПо черному Невскому льду,По снежной Балтийской пустынеИ по Адриатике синейЛетела у всех на виду.Апрель 1966

III. «Домой, домой, домой…»

Домой, домой, домой,Под сосны в Комарове…О, смертный ангел мойС венками в изголовье,В косынке кружевной,С крылами наготове!Как для деревьев снег,Так для земли не бремяОткрытый твой ковчег,Плывущий перед всемиВ твой двадцать первый век,Из времени во время.Последний луч неслаЗима над головою,Как первый взмах крылаИз-под карельской хвои,И звезды ночь зажглаНад снежной синевою.И мы тебе всю ночьБессмертье обещали,Просили нам помочьПокинуть дом печали,Всю ночь, всю ночь, всю ночь.И снова ночь в начале.Апрель 1966

IV. «По льду́, по снегу́, по жасмину…»

По́ льду, по́ снегу, по жасмину,На ладони, снега бледней,Унесла в свою домовинуПоловину души, половинуЛучшей песни, спетой о ней.Похвалам земным не доверясь,Довершив земной полукруг,Полупризнанная, как ересь,Через полог морозный, черезВихри света —              смотрит на юг.Что же видят незримые взорыНедоверчивых светлых глаз?Раздвигающиеся створыВерст и зим иль костер, которыйЗаключает в объятья нас?3 января 1967

V. «Белые сосны…»

Белые сосны              поют: – Аминь! —              Мой голубь – твоя рука.              Горек мой хлеб,              мой голос – полынь,              дорога моя горька.В горле стоит              небесная синь —              твои ледяные А:              имя твое —              Ангел и Ханаан,              ты отъединена,Ты отчуждена,              пустыня пустынь,              пир, помянутый в пост,              за́ семь столетий              дошедший до глаз              фосфор последних звезд.10 января 1967

VI. «И эту тень я проводил в дорогу…»

И эту тень я проводил в дорогуПоследнюю – к последнему порогу,И два крыла у тени за спиной,Как два луча, померкли понемногу.И год прошел по кругу стороной.Зима трубит из просеки лесной.Нестройным звоном отвечает рогуКарельских сосен морок слюдяной.Что, если память вне земных условийБессильна день восстановить в ночи?Что, если тень, покинув землю, в словеНе пьет бессмертья?              Сердце, замолчи,Не лги, глотни еще немного крови,Благослови рассветные лучи.12 января 1967

Эребуни*

Они хотели всем народомРаспад могильный обманутьИ араратским кислородомПродуть холма сухую грудь.Под спудом бусина синела,И в черноте черным-черноЧернело и окаменелоВ кувшине царское зерно.Кремля скалистые основыУже до пят оголены.И в струнку стал кирпич сырцовыйПодштукатуренной стены.А ласточки свой посвист длинныйНатягивают на летуНа подновленные руиныВо всю их ширь и пустоту.Им только бы земля пестрелаВ последних числах ноября,И нет им никакого делаДо пририсованного телаДавно истлевшего царя.1968

«Как сорок лет тому назад…»*

Как сорок лет тому назад,Сердцебиение при звукеШагов, и дом с окошком в сад,Свеча и близорукий взгляд,Не требующий ни поруки,Ни клятвы. В городе звонят.Светает. Дождь идет, и темный,Намокший дикий виноградК стене прижался, как бездомный,Как сорок лет тому назад.1969

«Как сорок лет тому назад…»*

Как сорок лет тому назадЯ вымок под дождем, я что-тоЗабыл, мне что-то говорят,Я виноват, тебя простят,И поезд в десять пятьдесятВыходит из-за поворота.В одиннадцать конец всему,Что будет сорок лет в грядущемТянуться поездом идущимИ окнами мелькать в дыму,Всему, что ты без слов сказала,Когда уже пошел состав.И чья-то юность, у вокзалаОт провожающих отстав,Домой по лужам как попалоПлетется, прикусив рукав.1969

«Хвала измерившим высоты…»*

Хвала измерившим высотыНебесных звезд и гор земныхГлазам – за свет и слезы их!Рукам, уставшим от работы,За то, что ты, как два крыла,Руками их не отвела!Гортани и губам хвалаЗа то, что трудно мне поется,Что голос мой и глух и груб,Когда из глубины колодцаНаружу белый голубь рветсяИ разбивает грудь о сруб!Не белый голубь – только имя,Живому слуху чуждый лад,Звучащий крыльями твоими,Как сорок лет тому назад.1969

«Когда под соснами, как подневольный раб…»*

Когда под соснами, как подневольный раб,Моя душа несла истерзанное тело,Еще навстречу мне земля стремглав летелаИ птицы прядали, заслышав конский храп.Иголки черные, и сосен чешуя,И брызжет из-под ног багровая брусника,И веки пальцами я раздираю дико,И тело хочет жить, и разве это – я?И разве это я ищу сгоревшим ртомКолен сухих корней, и как во время о́но,Земля глотает кровь, и сестры ФаэтонаПреображаются и плачут янтарем.1969

Манекен*

В мастерской живописца сидит манекенДеревянный, суставчатый, весь на шарнирах,Откровенный как правда, в зияющих дырахНа местах сочленений локтей и колен.Пахнет пылью и тленом, пахнёт скипидаром,Живописец уже натянул полотно.Кем ты станешь, натурщик? Не все ли равно,Если ты неживой и позируешь даром.Ах, не все ли равно. Подмалевок лилов,Черный контур клубится под кистью шершавой.Кисть в союзе с кредитками, краска со славой.Нет для смежных искусств у поэзии слов.Кто хозяин твой? Гений? Бездарность? Халтурщик?Я молве-клеветнице его не предам,Потому что из глины был создан Адам.Ты – подобье Адама, бесплатный натурщик.Кто я сам, если плачут и ходят окрестНа шарнирах и в дырах пространство и время,Многозвездный венец возлагают на темяИ на слабые плечи пророческий крест?1963

Засуха*

Земля зачерствела, как губы,Обметанные сыпняком,И засухи дымные трубыБеззвучно гудели кругом,И высохло русло речное,Вода из колодцев ушла.Навечно осталась от знояВ крови ледяная игла.Качается узкою лодкойИ целится в сердце мое,Но, видно, дороги короткойНе может найти острие.Есть в круге грядущего мираДля засухи этой приют,Где души скитаются сироИ ложной надеждой живут.1971

«Мне другие мерещатся тени…»*

Мне другие мерещатся тени,Мне другая поет нищета.Переплетчик забыл о шагрени,И красильщик не красит холста,И кузнечная музыка счетомНа три четверти в три молоткаНе проявится за поворотомПеред выездом из городка.За коклюшки свои кружевницаПод окном не садится с утра,И лудильщик, цыганская птица,Не чадит кислотой у костра,Златобит молоток свой забросил,Златошвейная кончилась нить.Наблюдать умиранье ремеселВсе равно, что себя хоронить.И уже электронная лираОт своих программистов тайкомСочиняет стихи Кантемира,Чтобы собственным кончить стихом.1973

Зима в лесу*

Свободы нет в природе,Ее соблазн исчез,Не надо на свободеСмущать ноябрьский лес.Застыли в смертном срамеНад собственной листвойОсины вверх ногамиИ в землю головой.В рубахе погорельцаИдет мороз-Кащей,Прищелкивая тельцаОпавших желудей.А дуб в кафтане рваномСтоит, на смерть готов,Как перед ИоанномБоярин Колычев.Прощай, велколепьеБагряного плаща!Кленовое отрепьеСлетело, трепеща,В кувшине кислородаИстлело на весу…Какая там свобода,Когда зима в лесу.1973

«Красный фонарик стоит на снегу…»*

Красный фонарик стоит на снегу.Что-то я вспомнить его не могу.Может быть, это листок-сирота,Может быть, это обрывок бинта,Может быть, это на снежную ширьВышел кружить красногрудый снегирь,Может быть, это морочит меняДымный закат окаянного дня.1973

Мартовский снег*

По такому белому снегуБелый ангел альфу-омегуМог бы крыльями написатьИ лебяжью смертную негуНиспослать мне как благодать.Но и в этом снежном застоеЕле слышно о непокоеСосны черные говорят:Накипает под их короюСумасшедший слезный разлад.Верхней ветви – семь верст до неба,Нищей птице – ни крошки хлеба,Сердцу – будто игла насквозь:Велика ли его потреба,Лишь бы небо впору пришлось.А по тем снегам из-за логаНаплывает гулом тревога,И чужда себе, предо мнойЖизнь земная, моя дорогаБредит под своей сединой.1974

«И это снилось мне, и это снится мне…»*

И это снилось мне, и это снится мне,И это мне еще когда-нибудь приснится,И повторится все, и все довоплотится,И вам приснитсся все, что видел я во сне.Там, в стороне от нас, от мира в сторонеВолна идет вослед волне о берег биться,А на волне звезда, и человек, и птица,И явь, и сны, и смерть – волна вослед волне.Не надо мне числа: я был, и есмь, и буду,Жизнь – чудо из чудес, и на колени чудуОдин, как сирота, я сам себя кладу,Один, среди зеркал – в ограде отраженийМорей и городов, лучащихся в чаду.И мать в слезах берет ребенка на колени.1974

«Я тень из тех теней, которые, однажды…»*

Я тень из тех теней, которые, однаждыИспив земной воды, не утолили жаждыИ возвращаются на свой кремнистый путь,Смущая сны живых, живой воды глотнуть.Как первая ладья из чрева океана,Как жертвенный кувшин выходит из кургана,Так я по лестнице взойду на ту ступень,Где будет ждать меня твоя живая тень.А если это ложь, а если это сказка,И если не лицо, а гипсовая маскаГлядит из-под земли на каждого из насКамнями жесткими своих бесслезных глаз?..1974

«С безымянного пальца кольцо…»*

С безымянного пальца кольцоВ третий раз поневоле скатилось,Из-под каменной маски светилосьИскаженное горем лицо.Никому, никогда, ни при комНи слезы, средь людей как в пустыне,Одержимая вдовьей гордыней,Одиночества смертным грехом.Но стоит над могильным холмомВыше облака снежной колоннойЦарский голос ее, просветленныйОдиночества смертным грехом.Отпусти же и мне этот грех.Отпусти, как тебе отпустили.Снег лежит у тебя на могиле.Снег слетает на землю при всех.1974

«В пятнах света, в путанице линий…»*

В пятнах света, в путанице линийЯ себя нашел, как брата брат:Шмель пирует в самой сердцевинеРозы четырех координат.Я не знаю, кто я и откуда,Где зачат – в аду или в раю,Знаю только, что за это чудоЯ свое бессмертье отдаю.Ничего не помнит об отчизне,Лепестки вселенной вороша,Пятая координата жизни —Самосознающая душа.1975

«Тот жил и умер, та жила…»*

Тот жил и умер, та жилаИ умерла, и эти жилиИ умерли; к одной могилеДругая плотно прилегла.Земля прозрачнее стекла,И видно в ней, кого убилиИ кто убил: на мертвой пылиГорит печать добра и зла.Поверх земли мятутся тениСошедших в землю поколений;Им не уйти бы никудаИз наших рук от самосуда,Когда б такого же судаНе ждали мы невесть откуда.1975

Феофан Грек*

Когда я видел воплощенный гул,И меловые крылья оживали,Открылось мне: я жизнь перешагнул,А подвиг мой еще на перевале.Мне до́лжно завещание могил,Зияющих, как ножевая рана,Свести к библейской резкости белилИ подмастерьем стать у Феофана.Я по когтям узнал его: он лев,Он кость от кости собственной пустыни,И жажду я, и вижу сны, истлевНа раскаленных углях благостыни.Я шесть веков дышу его огнемИ ревностью шести веков изранен.– Придешь ли, милосердный самарянин,Повить меня твоим прохладным льном?1975, 1976

Жили-были*

Вся Россия голодала,Чуть жила на холоду,Граммофоны, одеяла,Стулья, шапки, что попалоНа пшено и соль менялаВ девятнадцатом году.Брата старшего убили,И отец уже ослеп,Все имущество спустили,Жили, как в пустой могиле,Жили-были, воду пилиИ пекли крапивный хлеб.Мать согнулась, постарела,Поседела в сорок летИ на худенькое телоРвань по-нищенски надела;Ляжет спать – я то и дело:Дышит мама или нет?Гости что-то стали редкиВ девятнадцатом году.Сердобольные соседкиТоже, будто птицы в клеткеНа своей засохшей ветке,Жили у себя в аду.Но картошки гниловатойНам соседка принеслаИ сказала:              – Как богатоЖили нищие когда-то.Бог Россию виноватойСчел за Гришкины дела.Вечер был. Сказала:              – Ешьте! —Подала лепешки мать.Муза в розовой одежде,Не являвшаяся прежде,Вдруг предстала мне в надеждеНе давать ночами спать.Первое стихотвореньеСочинял я, как в бреду:«Из картошки в воскресеньеМама испекла печенье!»Так познал я вдохновеньеВ девятнадцатом году.1976

Пушкинские эпиграфы*

I. «Почему, скажи, сестрица…»

Спой мне песню, как синица

Тихо за́ морем жила…

«Зимний вечер»
Почему, скажи, сестрица,Не из Божьего ковша,А из нашего напитьсяЗахотела ты, душа?Человеческое телоНенадежное жилье,Ты влетела слишком смелоВ сердце тесное мое.Тело может истомиться,Яду невзначай глотнуть,И потянешься, как птица,От меня в обратный путь.Но когда ты отзываласьНа призывы бытия,Непосильной мне казаласьНоша бедная моя, —Может быть, и так случится,Что, закончив перелет,Будешь биться, биться, биться —И не отомкнут ворот.Пой о том, как ты земнуюБоль, и соль, и желчь пила,Как входила в плоть живуюСмертоносная игла,Пой, бродяжка, пой, синица,Для которой корма нет,Пой, как саваном ложитсяСнег на яблоневый цвет,Как возвысилась пшеница,Да побил пшеницу град…Пой, хоть время прекратится,Пой, на то ты и певица,Пой, душа, тебя простят.1976

II. «Как тот Кавказский Пленник в яме…»

…Как мимолетное виденье,

Как гений чистой красоты…

«К***»
Как тот Кавказский Пленник в яме,Из глины нищеты моейИ я неловкими рукамиЛепил свистульки для детей.Не испытав закала в печке,Должно быть, вскоре на кускиЛомались козлики, овечки,Верблюдики и петушки.Бросали дети мне объедки,Искусство жалкое ценя,И в яму, как на зверя в клетке,Смотрели сверху на меня.Приспав сердечную тревогу,Я забывал, что пела мать,И научился понемногуМне чуждый лепет понимать.Я смутно жил, но во спасеньеДуши, изнывшей в полусне,Как мимолетное виденье,Опять явилась муза мне,И лестницу мне опустила,И вывела на белый свет,И леность сердца мне простила,Пусть хоть теперь, на склоне лет.1976

III. «Разобрал головоломку…»

Что тревожишь ты меня?

Что ты значишь…

«Стихи, сочиненные ночью во время бессонницы»
Разобрал головоломку —Не могу ее сложить.Подскажи хоть ты потомкуКак на свете надо жить —Ради неба или радиХлеба и тщеты земной,Ради сказанных в тетрадиСлов идущему за мной?Под окном – река забвенья,Испарения болот.Хмель чужого поколеньяИ тревожит, и влечет.Я кричу, а он не слышит,Жжет свечу до бела дня,Будто мне в ответ он пишет:«Что тревожишь ты меня?»Я не сто́ю ни полсловаИз его черновика,Что ни слово – для другого,Через годы и века.Боже правый, неужелиВслед за ним пройду и яВ жизнь из жизни мимо цели,Мимо смысла бытия?1976

IV. «В магазине меня обсчитали…»

Я каждый раз, когда хочу сундук

Мой отпереть…

«Скупой рыцарь»
В магазине меня обсчитали:Мой целковый кассирше нужней.Но каких несравнимых печалейНи дарили мне в жизни моей:В снежном, полном веселости мире,Где алмазная светится высь,Прямо в грудь мне стреляли, как в тире,За душой, как за призом, гнались;Хорошо мне изранили телоИ не взяли за то ни копья,Безвозмездно мне сердце изъелаДрагоценная ревность моя;Клевета расстилала мне сети,Голубевшие, как бирюза,Наилучшие люди на светеС царской щедростью лгали в глаза.Был бы хлеб. Ни богатства, ни славыМне в моих сундуках не беречь.Не гадал мой даритель лукавый,Что вручил мне с подарками правоНа прямую свободную речь.1977

«Где целовали степь курганы…»*

Мир ловил меня, но не поймал.

Автоэпитафия Гр. Сковороды
Где целовали степь курганыЛицом в траву, как горбуны,Где дробно били в барабаныИ пыль клубили табуны,Где на рогах волы качалиСтепное солнце чумака,Где горькой патокой печалиЧадил костер из кизяка,Где спали каменные бабыВ календаре былых временИ по ночам сходились жабыК ногам их плоским на поклон,Там пробирался я к Азову:Подставил грудь под суховей,Босой, пошел на юг по зовуСудьбы скитальческой своей,Топтал чабрец родного краяИ ночевал – не помню, где,Я жил, невольно подражаяГригорию Сковороде,Я грыз его благословенный,Священный, каменный сухарь,Но по лицу моей вселеннойОн до меня прошел, как царь;Пред ним прельстительные сетиМеняли тщетно цвет на цвет.А я любил ячейки эти,Мне и теперь свободы нет.Не надивуюсь я величьюСчастливых помыслов его.Но подари мне песню птичьюИ степь – не знаю для чего.Не для того ли, чтоб оттудаВ свой час при свете поздних звезд,Благословив земное чудо,Вернуться на родной погост?1976

Григорий Сковорода*

Не искал ни жилища, ни пищи,В ссоре с кривдой и с миром не в мире,Самый косноязычный и нищийИзо всех государей Псалтыри.Жил в сродстве горделивый смиренникС древней книгою книг, ибо этоПравдолюбия истинный ценникИ душа сотворенного света.Есть в природе притин своеволью:Степь течет оксамитом под ноги,Присыпает сивашскою сольюЧерствый хлеб на чумацкой дороге,Птицы молятся, верные вере,Тихо светят речистые речки.Домовитые малые звериПо-над норами встали, как свечки.Но и сквозь обольщения мира,Из-за литер его Алфавита[13]Брезжит небо синее сапфира,Крыльям разума настежь открыто.1976

«Душу, вспыхнувшую на лету…»*

Душу, вспыхнувшую на лету,Не увидели в комнате белой,Где в перстах милосердных колдунийНежно теплилось детское тело.Дождь по саду прошел накануне,И просохнуть земля не успела;Столько было сирени в июне,Что сияние мира синело.И в июле, и в августе былоСтолько света в трех окнах, и цветаСтолько в небо фонтанами билоДо конца первозданного лета,Что судьба моя и за могилойДнем творенья, как почва, прогрета.1976

«Просыпается тело…»*

Просыпается тело,Напрягается слух.Ночь дошла до предела,Крикнул третий петух.Сел старик на кровати,Заскрипела кровать.Было так при Пилате.Что теперь вспоминать.И какая досадаСердце точит с утра?И на что это надо —Горевать за Петра?Кто всего мне дороже,Всех желаннее мне?В эту ночь – от кого жеЯ отрекся во сне?Крик идет петушиныйВ первой утренней мглеЧерез горы-долиныПо широкой земле.1976

«Был домик в три оконца…»*

Был домик в три оконцаВ такой окрашен цвет,Что даже в спектре солнцаТакого цвета нет.Он был еще спектральней,Зеленый до того,Что я в окошко спальниМолился на него.Я верил, что из рая,Как самый лучший сон,Оттенка не меняя,Переместился он.Поныне домик чудный,Чудесный и чудной,Зеленый, изумрудный,Стоит передо мной.И ставни затворяли,Но иногда и днемНа чем-то в нем игралиИ что-то пели в нем,А ночью на крылечкеПрощались, и впотьмахЗатепливали свечкиВ бумажных фонарях.1976

«Еще в ушах стоит и гром и звон…»*

Еще в ушах стоит и гром и звон:У, как трезвонил вагоновожатый!Туда ходил трамвай, и там былаНеспешная и мелкая река —Вся в камыше и ряске.              Я и ВаляСидим верхом на пушках у воротВ Казенный сад, где двухсотлетний дуб,Мороженщики, будка с лимонадомИ в синей раковине музыканты.Июнь сияет над Казенным садом.Труба бубнит, бьют в барабан, и флейтаСвистит, но слышно, как из-под подушки:В полбарабана, в полтрубы, в полфлейтыИ в четверть сна, в одну восьмую жизни.Мы оба       (в летних шляпах на резинке,в сандалиях, в матросках с якорями)Еще не знаем, кто из нас в живыхОстанется, кого из нас убьют,О судьбах наших нет еще и речи,Нас дома ждет парное молоко.И бабочки садятся нам на плечи,И ласточки летают высоко.1976

«Ночью медленно время идет…»*

Ночью медленно время идет.Завершается год високосный.Чуют жилами старые сосныВешних смол коченеющий лед.Хватит мне повседневных забот,А другого мне счастья не надо.Я-то знаю: и там, за оградой,Чей-нибудь завершается год.Знаю: новая роща встаетТам, где сосны кончаются наши.Тяжелы черно-белые чаши,Чуют жилами срок и черед.1976

«А все-таки я не истец…»*

А все-таки я не истец,Меня и на земле кормили:– Налей ему прокисших щец,Остатки на помойку вылей.Всему свой срок и свой конец,А все-таки меня любили:Одна: – Прощай! – и под венец,Другая крепко спит в могиле.А третья у чужих сердецПо малой капле слез и смехаБерет и складывает эхо,И я должник, а не истец.1977

Бобыль*

Двор заполонила сорная,Безнадзорная, узорная,Подзаборная трава,Дышит мятой и паслёном,Шелком шитые зеленымПростирает рукава.На дворе трава некошена,С похорон гостей не прошено,И бобыль один в избеПод окошком с крестовиной,Заплетенным паутиной,Спит с цигаркой на губе,Видит сон про птицу райскую,Про свою вину хозяйскуюПеред Богом и женой,Про невзбитую подушку,Непочатую чекушкуИ про тот платок цветной.1977

«Влажной землей из окна потянуло…»*

Влажной землей из окна потянуло,Уксусной прелью хмельнее вина;Мать подошла и в окно заглянула,И потянуло землей из окна.– В зимней истоме у матери в домеСпи, как ржаное зерно в черноземе,И не заботься о смертном конце.– Без сновидений, как Лазарь во гробе,Спи до весны в материнской утробе,Выйдешь из гроба в зеленом венце.1977

«Меркнет зрение – сила моя…»*

Меркнет зрение – сила моя,Два незримых алмазных копья;Глохнет слух, полный давнего громаИ дыхания отчего дома;Жестких мышц ослабели узлы,Как на пашне седые волы;И не светятся больше ночамиДва крыла у меня за плечами.Я свеча, я сгорел на пиру.Соберите мой воск поутру,И подскажет вам эта страница,Как вам плакать и чем вам гордиться,Как веселья последнюю третьРаздарить и легко умереть,И под сенью случайного кроваЗагореться посмертно, как слово.1977

«Бабочки хохочут, как безумные…»*

Бабочки хохочут, как безумные,Вьются хороводы милых дурПо лазурному нагромождениюСтереометрических фигур:Учит их всей этой математикеГоленький и розовый амур.Хореографическим училищем,Карнавальным молодым виномОтдает июньская сумятицаБабочек, играющих огнем,Перебрасывающихся бисеромСо своим крылатым вожаком.И уносит их ватагу школьную,Хрупкую, бездумную, безвольную,Ветер, в жизнь входящий напролом.1978

«Сколько листвы намело. Это легкие наших деревьев…»*

Сколько листвы намело. Это легкие наших деревьев,Опустошенные, сплющенные пузыри кислорода,Кровли птичьих гнездовий, опора летнего неба,Крылья замученных бабочек, охра и пурпур надеждыНа драгоценную жизнь, на раздоры и примиренья,Падайте наискось наземь, горите в кострах, дотлевайте,Лодочки глупых сильфид, у нас под ногами. А детиСеверных птиц улетают на юг, ни с кем не прощаясь.Листья, братья мои, дайте знак, что через полгодаВаша зеленая смена оденет нагие деревья.Листья, братья мои, внушите мне полную веруВ силы и зренье благое мое и мое осязанье,Листья, братья мои, укрепите меня в этой жизни,Листья, братья мои, на ветвях удержитесь до снега.1978

«В последний месяц осени…»*

В последний месяц осени,На склонеГорчайшей жизни,Исполненный печали,Я вошелВ безлиственный и безымянный лес.Он был по край омытМолочно-белымСтеклом тумана.По седым ветвямСтекали слезы чистые,КакимиОдни деревья плачут наканунеВсеобесцвечивающей зимы.И тут случилось чудо:На закатеЗабрезжила из тучи синева,И яркий луч пробился, как в июне,Из дней грядущих в прошлое мое.И плакали деревья наканунеБлагих трудов и праздничных щедротСчастливых бурь, клубящихся в лазури,И повели синицы хоровод,Как будто руки по клавиатуреШли от земли до самых верхних нот.1978

«Зеленые рощи, зеленые рощи…»*

Зеленые рощи, зеленые рощи,Вы горькие правнуки древних лесов,Я – брат ваш, лишенный наследственной мощи,От вас ухожу, задвигаю засов.А если я из дому вышел, уж верноС собою топор прихвачу, потомуЧто холодно было мне в яме пещернойИ в городе я холодаю в дому.Едва проявляется день на востоке,Одетые в траурный чад площадейНапрасно вопят в мегафоны пророкиО рощах-последышах, судьях людей.И смутно и боязно в роще беззвучнойТворить ненавистное дело свое:Деревья – под корень, и ветви – поштучно…Мне каждая ветка – что в горло копье.Конец 1970-х

«Из просеки, лунным стеклом…»*

Из просеки, лунным стекломПо самое горло залитой,Рулады свои напроломКатил соловей знаменитый.Он был и дитя, и поэт,И силы у вечера нету,Чтоб застить пленительный светТакому большому поэту.Он пел, потому что не могНе петь, потому что у кровиЕсть самоубийственный срокИ страсть вне житейских условий.Покуда при поздней звездеБродяжило по миру лихо,Спокойно в семейном гнездеДремала его соловьиха.Начало 80-х

Поэмы

Завещание*

Андрею Тарковскому

IВо мне живет глухое беспокойствоДревесных крон, не спящих по ночам,Я, как стихи, предсказываю свойства,Присущие и людям и вещам.Затем, что я дышал, как дышит слово,Я эхом был среди учеников,Был отголоском голоса чужого,Затерянного в хоре голосов.Мир, словно мальчик семилетний, гибок;Цвела гроза, – он, как дитя, затих,Но вороха наследственных ошибокВ те дни лежали на руках моих.Вся жизнь моя пришла и стала рядом,Как будто вправду много лет прошло,И мне чужим, зеленоватым взглядомОтветило зеркальное стекло.Я вздрагивал при каждом лживом звуке,Я думал: дай мне руки опростать.И, просыпаясь, высвободил руки,Чтоб научиться говорить опять.Пугаясь, я ощупывал предметы —Тела медуз в мерцающей воде,Древесный корень, музыкой согретый,И мрамор, запрокинутый к звезде.И я учился говорить, как в детстве,Своим косноязычием томим.А если дети вспомнят о наследстве,Все, что имею, оставляю им.IIИ каждый вспомнит светлый город детства,Аул в горах, станицу над рекой,Где от отцов мы приняли в наследствоЛюбовь к земле, навеки дорогой.Где матери у наших колыбелейНочей не спали, где учились мы,Где первым вдохновением кипелиНад книгой наши юные умы.Где в первый раз любили мы, не смеяПризнаться в том, где мы росли в борьбе,Где мы клялись пред совестью своеюВ ненарушимой верности тебе…Шумят деревья городской аллеи,Как факелы зеленого огня.Я их отдам, они тебе нужнее,Приди, возьми деревья у меня.Приди, возьми весь город мой, он будетТвоим – и ты заснешь в траве моей.Свист ласточек моих тебя разбудит,Я их отдам, они тебе нужней.Все, чем я жил за столько лет отсюда,За столько верст от памяти твоей,Ты вызовешь, не совершая чуда,Не прерывая сговора теней.Я первый гость в день твоего рожденья,И мне дано с тобою жить вдвоем,Входить в твои ночные сновиденьяИ отражаться в зеркале твоем.IIIКак паутина тянется остатокВсего, что мне казалось дорогим,И страшно мне, что мнимый отпечатокОставлю я наследникам своим.И может быть, играющие дети,И обо мне припомнив на лету,Не отличат бессвязных междометийОт слов, обозначавших слепоту.Я не был слеп. Я видел все, что было,Что стало жизнью сверстников моих,Что время подписью своей скрепилоИ пронесло у сонных глаз слепых.Я видел все, что стало видно зрячим,Как свет зари сквозь переплет ветвей.Возьми ж и горечь, что напрасно прячемОт наших дочерей и сыновей.IVТак я учился говорить сначала,И трудный дар я принял в грозный год,Когда любовь мне щеки обжигалаИ смертный к сердцу прижимала лед.И ревность припадала к изголовьюИ на ухо шептала мне:– Смотри,Пока ты спишь, затравленный любовью,Погасли городские фонари.Я, верная, глаза тебе открою:Тебя освобождая навсегда,На простынях, под розовой зарею,Лежит твоя последняя звезда…И я бежал от моего порогаТуда, где свет в лицо наотмашь бьет,По городу гнала меня тревога —И я увидел молний переплет.Они летели стаей лебединой,Я не считал, их было больше ста,Летели вдаль над площадью пустынной,В их клювах колыхалась высота.Так медленно летели, что казалось, —Пусть новый день горит у самых глаз, —Как эта горечь навсегда осталась,Их отблески останутся у нас.Возьми же их, они тебе нужнее,Пусть их коснется детская рука,И ревности коснись еще нежнее,Чтобы любовь была тебе легка.VИ небо просинело, оживая,И стала опускаться высота,И под колеса первого трамваяЛегли торцы высокого моста.И в час, когда твой город исполинскийВесь в зелени восходит на заре, —Лежишь, дитя, в утробе материнскойВ полупрозрачном нежном пузыре.И, может быть, ты ничего не видишь,Но солнце проплывает над тобой…1934, 1937

Слепой*

1Зрачок слепца мутней воды стоячей,Он пылью и листвой запорошен,На роговице, грубой и незрячей,Вращающийся диск отображен.Кончался день, багровый и горячий,И солнце покидало небосклон.По городу, на каждом перекрестке,На всех углах шушукались подростки.2Шумел бульвар, и толкотня росла,Как в час прибоя волны океана,Но в этом шуме музыка была —Далекий перелет аэроплана.Тогда часы, лишенные стекла,Слепец, очнувшись, вынул из кармана,Вздохнул, ощупал стрелки, прямо в гулНаправил палку и вперед шагнул.3Любой пригорок для слепца примета.Он шел сквозь шу-шу-шу и бу-бу-буИ чувствовал прикосновенья света,Как музыканты чувствуют судьбу, —Какой-то облик, тремоло предметаСреди морщинок на покатом лбу.К его подошвам листья прилипали,И все ему дорогу уступали.4Ты помнишь руки терпеливых швей?Их пальцы быстрые и целлулоидНогтей? Ужель подобия клещейМерцающая кожа не прикроет?В тугих тисках для небольших вещейИголка надломившаяся ноет,Играют ногти, движутся тиски,Мелькают равномерные стежки.5Коробка повернется костяная,Запястье хрустнет… Но не таковаРука слепца, она совсем живая,Смотри, она колеблется едва,Как водоросль, вполсвета ощущаяВолокна волн мельчайших. Так жива,Что через палку свет передается.Слепец шагал прямей канатоходца.6А был бы зрячим – чудаком сочлиЗа белую крахмальную рубашку,За трость в руке и лацканы в пыли,За высоко надетую фуражку,За то, что, глядя на́ небо, с землиНе поднял он рублевую бумажку, —Пусть он на ощупь одевался, пустьЗавязывал свой галстук наизусть.7Не путаясь в громоздкой партитуре,Он расчленял на множество ключейЗыбучий свист автомобильных фурийИ шарканье актеров без речей.Он шел, как пальцы по клавиатуре,И мог бы, не толкая скрипачей,Коснуться пышной шушеры балета —Крахмальных фей и серпантина света.8Так не пугай ребенка темнотой:На свете нет опасней наказанья.Он в темноте заплачет, как слепой,И подберет подарок осязанья —Уменье глаз надавливать рукойДо ощущенья полного сиянья.Слепцы всегда боялись глухоты,Как в детстве мы боимся темноты.9Он миновал гвоздикой населенныйЦветочный домик посреди Страстной[14]И на вертушке в будке телефоннойНащупал буквы азбуки стальной.Слепец стоял за дверью застекленной.Молчала площадь за его спиной,А в ухо пела нежная мембранаНемного глухо и немного странно.10Весь голос был почти что на виду,Почти что рядом – на краю вселенной.– Да, это я, – сказал слепец. – Иду. —Дверь отворил, и гул многоколенныйНа голоса – на тубу, на дуду,На сотни флейт – распался постепенно.Слепой лицом почувствовал: самоВ руках прохожих тает эскимо.11Он тронул ребра душного трамвая,Вошел и дверь задвинул за собой,И сразу, остановки называя,Трамвай скользнул по гладкой мостовой.С передней встали, место уступая.Обиженный обычной добротой,Слепец, садясь, едва сказал «спасибо»,Окаменел и рот открыл, как рыба.12Аквариум с кисельною водой,Жилище рыб и спящего тритона,Качающийся ящик тепловой,Колокола и стоны саксофона,И желтый свет за дверью слюдяной —Грохочущий аквариум вагона.И в этой тесноте и суетеБыл каждый звук понятен слепоте.1936

«Слепой». Начало поэмы. Черновой автограф поэта

Чудо со щеглом

(Поселковая повесть)*

Врач: Я две ночи нес наблюдение вместе с вами, но не вижу ни малейшего подтверждения вашему рассказу. Когда она бродила последний раз?

Придворная дама: С тех пор, как его величество выступил в поход, я видела не однажды, как она вставала, накидывала на себя ночной халат…

…Смотрите, вот она идет!

Шекспир. «Макбет»
1Снимал я комнату когда-тоВ холодном доме на ДвадцатойВерсте[15], а за моей стенойНескромно со своей женойПитомец жил консерваторский,Пел, как Шаляпин и Касторский,Но громче и, как Рейзен, в нос.В передней жил облезлый пес,Пушком его звала хозяйка.Она была, как балалайка,Вся – вниз. Вверху торчал пучокВеличиною с пятачок,Седой, но рыжей краской крашен.Лба не было, и чем-то страшенБыл осторожный, будто вор,Хозяйки ящеричий взор.Со всею желтизной своеюЛицо переходило в шеюИ, чуть расширившись в плечах,Как вдоль по грифу, второпяхВнезапно раздавалось телоИ доходило до пределаСвоих возможностей. ОнаБыла смертельно влюбленаВ соседа моего – из классаВокального – красавца баса.2Ах, Шуберт, Шуберт! Твой «Двойник»[16]В раструб души ее проник,И рокотал, и сердце ранил,И душу страстную тиранил.Хозяйка бедная всю ночьГлядит на дверь певца – точь-в-точьЗлосчастный евнух, страж гарема,Стоит и всхлипывает немо,Сжимает кулаками грудь,И только в горле бьется ртуть.Я что ни день твердил соседям:– Друзья, давайте переедем.Не соблазняйте малых сихПыланием сердец своих. —А бас и хрупкое сопраноВ ответ со своего диванаХохочут так, что спасу нет.Кричат:              – Да ну тебя, сосед!3Однажды, синий от мороза,Я брел со станции домой.Добрел, и тут же за Ломброзо[17],Сижу, читаю…              Боже мой!Свечи мигающее пламяУжасный образ создает:С его нечистыми глазами,С его петлистыми ушами,Как в гробовой сосновой раме,В дверях Преступный Тип встает.– Налоги за истекший годИ за дрова внести мне надо.Я получить была бы радаНе то чтоб за февраль вперед,Хоть за январь мне заплатите,Коль нежелательных событийИ впрямь хотите избежать.Итак, я жду. С вас двадцать пять.О, эта жизненная прозаИ уши – две печати зла!Антропология ЛомброзоВдруг подтверждение нашла.Хозяйка хлопнула дверямиИ – прочь! Колеблемое пламяСлетело с фитиля свечи,Свеча погасла, и завылоВсе окаянное, что жилоВнутри нетопленой печи —Те упыри, те палачи,Что где-то там, в ночи унылой,Терзают с неизбывной силойПреступных Типов за могилой.А за окошком тоже выло:Плясала по снегу метель,Ее дурманил снежный хмель,Она плясала без рубашки,Бесстыже выгибая ляжки,Снежинки из ее баклажки,Как сторублевые бумажки,Метались, клювами стучаВ стекло.              Где спички? Где свеча?4Я – к двери баса и сопрано.Казалось мне, что я кричу,А я едва-едва шепчу:– Кто у меня задул свечу?Кто спички выкрал из кармана?Кто комнаты сдает внаем,А в комнатах температураПлюс пять? Преступная НатураНарочно выстудила дом:Ангина хватит, а потомПрости-прощай колоратура.Все – Балалайка! У нееВ буфете между чайных ложекОтточенное лезвиеЗахоронил сапожный ножик.Она им режет кур. ОнаВ уме совсем повреждена.В ее глазах горит угрозаУбийства. От ее ушейЗлодейством тянет. Сам ЛомброзоУшей петлистей и страшнейВовек не видел. Бойтесь мести!На почве зла родится зло.Бежим! Бежим! Я с вами вместе!Увязывайте барахло!Тут я упал в передней на пол.Не знаю, сколько я лежал,Как долго пес лицо мне лапалИ губы языком лизал.Меня в постель перетащили.Хинином душу мне глушили,Гасили снегом жар во лбу,А я лежал, как труп в гробу.Моя болезнь гнилой горячкойСлыла тому сто лет назад.Стояла смерть в углу за печкой,И ведьмы обложили сад,И черти по стене скользили,Усевшись на свои хвосты,И с непомерной высотыК постели жмурики сходили:– Погибли мы, и ты погиб!Угробит всех Преступный Тип!5Зима прошла. Весною раннейОчнулся я – один, один,Без помощи, в сплошном тумане,В дурмане, без гроша в кармане…За стенкой – тихо на диване,И всюду тихо. Из глубинДуши нахлынув, слезы льются…Дверь настежь! Вижу донце блюдцаИ руку. Слышу:              – Гражданин!Возьмите огурец соленый! —И блюдце брякнулось на стул,И все затихло. ПораженныйЯвленьем жизни возрожденной,Не выплакавшись, я заснул.Соседка с мужем возвратиласьДомой, когда уже в окнеЛуна сквозь облачко светилась.И что она сказала мне?– Какая радость! Ваша милостьДля новой жизни пробудилась!Ура, ура! Мы с муженькомСейчас напоим вас чайком.Весна была, как Боттичелли,И лиловата, и смутна.Ее глаза в мои гляделиИз приоткрытого окна,Ополоумев, птицы пели,Из сада муравьи ползли.Так снизошло к моей постелиБлагословение земли.6Настал июнь, мой лучший месяц.Я позабыл угарный чадСвоих январских куролесиц,Метелей и ломброзиад.Жизнь повернуло на поправку:Я сам ходил за хлебом в лавку,На постном масле по утрамЯичницу я жарил сам,Сам сыпал чай по горсти в кружкуИ сам себе добыл подружку.Есть в птичьем горлышке вода,В стрекозьем крылышке – слюда, —В ней от июня было что-то,И после гласных иногдаВ ее словах звучала йота:– Собайка.       Хлейб.              Цвейты.                     Звейзда.Звучит – и пусть! Мне что за дело!Хоть десять йот! Зато в косеТо солнце ярко золотело,То вспыхивали звезды все.Ее душа по-птичьи пела,И в струнку вытянулось тело,Когда, на цыпочки привстав,Она вселенной завладелаИ утвердила свой устав:– Ты мой, а я твоя. —                     И в этомБыла основа всех основ,Глубокий смысл июньских снов,Петрарке и другим поэтамПонятный испокон веков.7Искать поэзию не надоНи у других, ни в словарях,Она сама придет из садаС цветами влажными в руках:– Ух, я промойкла в размахайке!Сегодня будет ясный день!Возьми полтийник и хозяйкеОтдай без сдайчи за сирень! —Еще словцо на счастье скажет,Распустит косу, глаз покажет,Все, что намокло, сбросит с плеч…О, этот взор и эта речь!И ни намека на ЛомброзоНет в этих маленьких ушах,И от крещенского мороза —Ну хоть бы льдинка в волосах:Сплошной июнь!              За йотой йотаЩебечет, как за нотой нота,И что ни день —Одна забота: —Сирень – жасмин,              жасмин – сирень.8Соседям Йота полюбилась.Они сказали:              – Ваша милость!Давайте чай квартетом пить! —Она им:              – Так тому и быть! —Мы дружно пили чай квартетом,Боялись выйти со двораИ в доме прятались: тем летомСтояла дикая жара.Хрустела глина в переулке,Свернулась жухлая листва,В канавах вымерла трава,А в небо так забили втулки,Что нам из влажных недр егоНе доставалось ничего.Зной, весь в дыму, стоял над миром,И был похож окрестный мирНа рыбу, прыщущую жиром,В кипящий ввергнутую жир.Но зною мы не поддавались,Водою с милой обдавались,И пили чай, и целовались(Мы, и целуясь, пили чайПолуодетые). И этоБыл островок в пожаре лета,И это было сущий рай.Но, занятые чаепитьем,Мы, у соседей за столом,Потрясены одним событьемОднажды были вчетвером.Вошла хозяйка. Страшным взглядом,Как Вий, окинула певца.Глаза, впечатанные рядомВ пергамент желтого лица,Горели отраженным адом,И нож сверкал в руке. ОнаБыла почти обнажена.Не скрыв и половины тела,Хламида на плече висела,Распущен был седой пучок,Пот по увядшей коже тек.Она воскликнула:              – Зачем онВ мой дом проник с женой своей?Оставь, оставь ее, мой Демон!А ты сокройся от очей,Змея, чернавка, сербиянка,Цыганка, ведьма, персиянка,И подходить к нему не смей!Что сделал ты со мной, злодей?Кто я теперь? Двойник, воспетыйТобой самим в проклятый день!Меня казнят – и пусть! За ЛетойС тобой моя пребудет тень.Умри ж! —              На стул хозяйка села,И нож сапожный уронила,И в сторону сползла со стула,И на пол замертво упала.Тогда с лицом бледнее мела,Дрожа от ужаса, певецВскочил и крикнул:                     – Я подлец!Она моей любви хотела,А я плевал на это дело,А вот теперь она мертва! —А милая моя сидела,Она ничуть не побледнела,Чай допила, калач доелаИ молвила:              – Она жива.Вскричал певец:– Что делать будем?Как я теперь – источник зла —Посмею показаться людям?!Моя подружка изрекла:– Давайте куйпим ей щегла!9Дождь грянул наконец. Он длился,Как птичья песнь. Он так плясалИ так старался, так резвился,Что мир окрест преобразилсяИ засверкал, как бальный зал.Гром, как державинская ода,По крыше ямбом грохотал;В поселке ожила природа,С омытых листьев пыль стекла,И блеск хрустального стеклаПриобрели углы и граниПрекраснейшего из числаНеисчислимых мирозданий.Ушли Стрелки-Громовики,Дождь перестал. ПереходилиПотоки вброд и воду пилиВ кустах смородинных жуки,И без мучительных усилийРосли грибы-дождевики.Хозяйка наша в это времяСидела в комнате своей.Ее не тяготило бремяБылых томительных ночейИ дней безрадостных. На темяИ стан ее, согнав печаль,Слетела розовая шальСпокойствия и упований,Хозяйке неизвестных ране.И что теперь ей до того,Кто спит с женою на диване,Не видя больше никого?Она не держит на заметке —Ушел певец или пришел, —Повержен ревности престол:Перед лицом хозяйки в клеткеПоет и прыгает щегол!Он для нее слагает стансы,С утра впадает в забытье,И в забытьи поет романсы,Танцует танцы для нее.Щегол хорош, как шелк турецкий!Чуть он прищелкнет:                     – Цо-цо-цо! —Заулыбается по-детскиПорозовевшее лицо.Прищелкнув, засвистит, как флейта:– Фью-фью! —              И глянет: каково?Что́ басовитый голос чей-тоВ сравненье с дискантом его?Чушь, чушь!              А в комнате порядок,Блестит зеркальным огонькомКомод с фарфоровым котом,Натерты крышки всех укладокПолировальным порошком;Кругом крахмал и ни пылинки,А что за платье в будний день!А розочки на пелеринке —Как было вышивать не лень!Ах ты, щегол, колдун, волшебник,Носитель непонятных сил!Какому ты – живой учебник —Хозяйку счастью научил!С тобою белый день белее,А ночью белого белейСвободно плещут крылья феиВ блаженной комнате моей.1977

Иллюстрация А. А. Тарковского к поэме «Чудо со щеглом»

Константинополь. Рассказы

Константинополь*

За утренним чаем мой отец отложил в сторону газету и сказал:

– Если обстоятельства будут благоприятны, мы поедем в Константинополь[18].

Я спросил:

– Что такое обстоятельства?

Мне объяснили, но я объяснений не понял. Потом я спросил, что такое Константинополь.

– А почему ты спрашиваешь?

Я не напомнил отцу, что он сам только что говорил о Константинополе: лишними словами я боялся спугнуть возможность путешествия и ответил, что спрашиваю просто так.

Отец сказал, что Константинополь – столица Турции, достал с полки один из томов «Истории Франции» Мишле[19] и показал мне, где нужно смотреть.

Картинки Доре[20] из «Истории Франции»!

Крестоносцы[21] в Константинополе. Золотой Рог[22]. Битвы на мечах и ятаганах. Луна в первой четверти над дворцами султанов. Всадники на конях, встающих на дыбы. Паруса у набережных.

Я рассматривал эти картинки в течение восьми лет, когда болел свинкой, скарлатиной, коклюшем, корью, крупом и гриппом, и когда был здоров и мне надо было учить уроки, и когда я почему-нибудь плакал и меня хотели утешить.

Однажды к нам на кухню пришла соседская кухарка и сказала:

– Царство Божие внутри нас.

Как так – внутри нас? Может быть, есть и внутри, но то – не настоящее. Настоящее Царство Божие – Константинополь.

У нас жил Александрик, беглый монах, вывезенный отцом из сибирской ссылки. Однажды Александрик уехал в Иерусалим, а потом возвратился оттуда. Он держал путь через Константинополь, который называл Цареградом[23]. Ну, конечно – Цареград, всем городам царь! По словам Александрика выходило так, что в цареградскую Святую Софию[24] войти ему не позволили мусульмане.

– А вы попросили бы турок, – говорил я Алексадрику, – они прогнали бы мусульман, и вы попали бы в Софию. Константинополь ведь их столица!

Все, что Александрик рассказывал о своем путешествии, смешалось в моем воображении: свойства других городов, моря и людей, о которых он любил вспоминать, я постепенно, одно за другим, придал Константинополю и его жителям.

* * *

Несколько лет спустя кто-то из домашних некстати повторил когдатошние слова отца:

– Если обстоятельства будут благоприятны, мы поедем в Константинополь.

– При чем тут Константинополь?

– Это поговорка.

– Такой поговорки нет, – сказал я.

– Много ты знаешь. Это наша семейная поговорка. Твой дед всю жизнь собирался в Константинополь, да так и не собрался. С тех пор у нас и семье, когда кто-нибудь замечтается о невозможном, говорит: если обстоятельства будут благоприятны…

У меня кровь отхлынула от сердца: так вот оно что!

Мне обстоятельства не благоприятствовали. Может быть, туда и ходят пароходы, но никогда ни на один из них я не достану билета, и столицы Турции, Константинополя, не увижу.

О. Константинополь!

Шатры Золотого Рога!

Корабли морских разбойников!

Дома с турецким ситцем в окнах!

Олегов щит[25] на городских воротах!

Нуга!

Орехи на меду!

Липкие штучки в корзинах разносчиков!

Турки и турчанки, турчата в фесках и туфлях с помпонами, ангелы Цареграда!

Верблюды!

Ослики!

Карлик Мук[26]!

Турецкие чудеса!

И даже ты, турецкая гимназия!

Я молился:

– Отче наш, хлеб наш насущный, спаси и помилуй турок и город Константинополь!

[11 июля 1945]

Марсианская обезьяна*[27]

Мой брат Валя, третьеклассник, собирался выступить в гимназии с рефератом о Марсе.

Целые дни и ночи напролет он читал ученые книги и чертил на картоне марсианские полушария по два аршина в поперечнике.

Не было такого циркуля на свете, каким можно было бы вычертить круги достаточного для наглядности размера, и Валя делал это с помощью веревки.

Он говорил:

– Так поступали древние греки. У них не было циркульных фабрик, а веревки были. Архимеду[28] тоже были нужны круги. И Гиппарху[29]. Значит – они пускали в ход веревки. В басне у Эзопа[30] рассказывается, как один философ свалился в яму и его вытаскивали на веревке.

Папа называл Валю Струфокамилом[31]. Мое прозвище было Муц. Но прозвище было неправильное, в нем было что-то лошадиное, а я тогда считал, что я обезьяна. Больше всего я интересовался обезьянами: стремился удовлетворить тоску по сородичам.

– На Марсе есть обезьяны?

– Не задавай дурацких вопросов, – отвечал Валя. – Наука этого не знает.

– Много она знает, твоя наука, – сказал я. – Даже про обезьян не знает. Я вот все знаю про обезьян – и где живут, и что едят, и как блох ищут. Они ищут блох вот так.

И я искал блох с совершенством: уж очень я любил обезьян.

– Не мешай, – сказал Валя. – Уйди из комнаты. – И, выпятив грудь колесом, произнес не своим голосом: – Милостивые государыни и милостивые государи! В тысяча восемьсот семьдесят седьмом году впервые в истории человечества в Милане великий итальянский астроном Скиапарелли[32] нанес на карты каналы Марса. В тысяча восемьсот семьдесят девятом году…

– Подожди, – перебил я брата. – Подожди немножко, посмотри, как они ищут, если блоха на спине!

Тут Валя затопал ногами и вытолкал меня из комнаты. Из-за двери доносился его голос:

– В тысяча восемьсот семьдесят девятом году, в следующее, более благоприятное великое противостояние, тот же самый великий итальянский астроном Скиапарелли в Милане открыл новое таинственное явление: двоение марсианских каналов…

– Валя, пусти меня, я буду тихий, – молил я, – тихий, как марсианская обезьяна.

Но Валя был занят своими каналами и не обратил на мои мольбы никакого внимания.

* * *

И вот наступило торжественное воскресенье.

Мы отправились в гимназию.

Валя шел впереди и нес на голове свои гигантские полушария. Мы с папой несли конспекты, диапозитивы для волшебного фонаря и ученые книги. Мама еще не успела одеться. Она прибыла в гимназию к концу реферата. Она всегда опаздывала.

Реферат имел успех. Гимназисты, учителя и родители аплодировали изо всех сил. Равных этим полушариям и туманным картинам с каналами не было на свете. Физик Папаригопуло хвалил Валю, а Валя стоял красный от смущения, как марсианская суша на картах у него за спиной. Я гордился братом и был счастлив, потому что любил его не меньше, чем обезьян. Но мне тоже захотелось блеснуть перед публикой. Потеряв голову от Валиного успеха, я выбежал вперед и крикнул:

– А теперь я покажу, как марсианские обезьяны ищут блох!

И стал показывать.

Никогда еще я не ощущал такого прилива вдохновения. Никогда еще мои телодвижения не были в такой мере обезьяньими. Но мама схватила меня за рукав, подняла с пола и зашептала громко, на весь зал:

– Какой позор! Боже мой! Какой позор! При всей гимназии! При самом Мелитии Карповиче! Ты! Чтобы удовлетворить свое глупое тщеславие! Компрометируешь Валю и меня! Перестань размахивать руками! Слышишь! Перестань скалить зубы!

Я пришел и себя и плакал до самого дома.

А дома Вале подарили серебряный рубль и устроили пир в Валину честь. И я понемногу утешился, а Валя сказал:

– Милостивые государыни и милостивые государи! Разрешите мне поблагодарить вас всех за теплое участие и сочувствие к успеху – не моему, а современной наблюдательной астрономии.

Мы все закричали «ура» и снова аплодировали Вале. И Валя сказал благосклонно, как Александр Македонский[33], победивший Дария:

– Мама, пусть Муц покажет теперь, как обезьяны ищут блох!

Из любви к нему я хотел показать свое искусство, но уже не мог: оно сгорело у меня в сердце.

[13 февраля 1954]

Донька*

Моя сестра Лена была старше меня, и, когда я был еще ребенком, за нею ухаживало уже несколько молодых людей. Я называл их Ленкиными женихами и презирал за то, что они, располагая своим временем по собственному усмотрению, тратят его на такие пустяки, как хождение в гости к девчонке.

Одному из них все-таки удалось вырваться из мертвой зоны моего презрения, я перестал смотреть на него сверху вниз. Случилось это потому, что он привез Лене откуда-то с юга мартышку.

Отец сердился:

– Итальянский попрыгун!

Лена отвечала:

– Он путешествует по необходимости. Ему нужны впечатления.

– Мартышками он меня не подкупит, – продолжал сердиться отец.

– Это он меня хочет подкупить мартышкой, а не тебя. Он хочет жениться на мне. Ропалло! – мечтательно пропела она, как бы примеряя на себя эту фамилию. – Елена Ро-пал-ло!

– В Италии даже у нищих и жуликов благозвучные фамилии. Это свойство языка, – сказал отец.

– Он не жулик, – обиделась за своего жениха Лена. – Он скульптор.

– Скульптор не он, а его отец. И не скульптор, а могильщик. У него возле Петропавловского кладбища мастерская памятников.

– Нет, он скульптор, – негодовала Лена, – он скульптор, он ваятель, он изваял из мрамора вакханку с виноградом, ее купили Макеевы.

– Макеевы купят что угодно, даже кочергу, если им скажут, что это вакханка.

Лена плакала.

– Не выдам за итальянского шарманщика с обезьяной, – кричал отец, терявший голову от женских слез, – слышишь, не выдам, так ему и скажи. Оставьте меня в покое!

* * *

Ропалло приходил к Лене тайно, и я ничего не имел против этого. Я очень любил обезьян; Ропаллина мартышка покорила и мое сердце.

Ее назвали Донькой. Доня по-украински значит «дочка».

Мама сказала:

– Дети, вы знаете: я обожаю животных. Но они распространяют грязь, глистов и заразу. Крысы переносят чуму.

Мама прервала свою речь, и глаза ее затуманились. Верно, она вспомнила, как ездила выпускать в Ингул[34] живую щуку, которую кухарка Саша купила, преступив приказание покупать только ту живность, которая уже безвозвратно погибла.

Мама продолжала:

– Во дворе – пожалуйста. Но я не потерплю животных в доме. У Доньки блохи. Она чешется, и блохи скачут по дому.

Лена подпрыгнула и закричала:

– Ропалло нельзя! Доньку нельзя! У Ропалло памятники, у Доньки блохи! Я утоплюсь!

И Донька осталась жить в комнатах.

За мамину брезгливость и равнодушие Донька платила ей постоянным нарушением табу. Она выпускала пух из подушек, смазывалась лампадным маслом, гоняла по крыше, как птица, и ее ловили рыболовными сетями. Наедине со мною Донька была спокойна и нежна, но при маме щипала меня и даже как-то укусила до крови. После этого она уселась на туе вне пределов досягаемости. Я грозил ей прутом, она показывала мне нос. Мама укорила ее в неблагодарности: она и маме показывала нос, страшно кривляясь и бранясь по-обезяньи:

– Чи-чи-чи-чи!

У Доньки портился характер. Из разговоров взрослых я узнал, что это происходит потому, что ей хочется замуж. Лене тоже хотелось замуж, и Ленин характер тоже стал неважным. Но если вспомнить, что мама ссорилась с отцом именно потому, что уже была замужем, то все запутывалось. Недаром говорят, что люди произошли от обезьян: и те и другие одинаково непостижимы.

И вот наступил вечер, когда отношения между мамой и Донькой обострились непоправимо. Мама, как всегда, очень долго куда-то собиралась, она была почти готова. Ее шиньон – мы называли его скальпом – был уже расчесан, и горничная Катя держала его в руках, как подносчик держит снаряд перед тем, как вложить его в замок артиллерийского орудия. Мама стояла в черном бархатном платье перед зеркалом и принимала модные в те времена позы женщины утомленной и разочарованной, но не без идеалов.

Мама надела скальп на голову.

Донька подкралась к ней сзади и вдруг, разогнувшись, как пружина, вспрыгнула ей на плечи, стащила с маминой головы шиньон и нахлобучила его на себя. Потом она дернула маму за настоящие волосы, те уж держались крепко. Тогда Донька сделала сальто-мортале и одним рывком всех своих четырех рук разорвала мамино черное бархатное платье от затылка до самого низа. Получилось так, что на маме задом наперед надето расстегнутое пальто.

Катя всхлипывала, а мама стояла бледная, безмолвная, потрясенная величием причиненного ей несчастья. Я схватил Доньку в охапку, убежал с нею и забаррикадировался в нашей детской Сумасшедшей комнате.

Гроза разразилась с невиданной силой, когда Лена возвратилась домой с нотной папкой в руках.

Выслушав все, что сказала мама, Лена ответила ей ледяным рыдающим голосом:

– Я не удивляюсь Доньке. На ее месте я разорвала бы не только платье, а весь этот дом от крыши до самого подвала.

И разорвала надвое свою нотную папку.

[12 июля 1945]

Солнечное затмение*

– Дети, – сказала мама, – вы сами видите, как нам всем тяжело. У тети Веры на фронте дядя Володя, у Анны Дмитриевны – Толя. И Юра на фронте. Не тревожьте меня понапрасну, не бегайте к реке. Вы можете утонуть. Не причиняйте мне лишнего беспокойства. Под Балашевским мостом видели дезертира. Он скрывается где-то в наших местах. Смотрите, как бы он вас не ограбил. Заклинаю вас: будьте осторожны!

Я спросил, что такое дезертир, и мама объяснила, что это слово иностранного происхождения, какого именно – она не помнит, потому что голова у нее теперь не тем занята, что все воюют с немцами, а есть люди, которые убежали с фронта или, даже не доехав до фронта, скрываются от полиции, что дезертиры – те же разбойники, и мы должны стараться не встретиться с ними у реки, где они прячутся.

– Почему же, – спросил Валя, – дезертиры непременно сидят у реки? Если все знают, что они у реки, так им плохо там прятаться: того и гляди – придут и схватят.

Тут мама заметила, что у Вали расцарапано колено, и потащила смазывать его йодом.

Лето еще не кончилось, стояла жара; на даче жгли сорную траву, и сладкий дым пластался по земле, а где-то горела степь; днем небо было подернуто мглой, ночью отсвечивало красным, и мне было страшно. С братом и другими мальчиками я еще храбрился, бегал с ними к реке и даже купался, нарушая запрет, но, когда оставался один, я не мог побороть робости, не уходил далеко от дома, нюхал воздух: все еще пахло гарью. На сердце у меня лежала тревога, не позволяла мне играть и бегать, как прежде, до войны.

Наступило 21 августа 1914 года, и дядя Саша раздал крестьянам и соседям закопченные стеклышки, а самые аккуратные – из-под фотографических негативов – дал нам, детям. Мы все были на улице и смотрели сквозь эти стекла на солнце и на деревья. Солнце казалось коричневым, деревьев не было видно. Затмение еще не наступило, и мама уже боялась, что коровы и собаки испугаются и начнут с перепугу бодать и кусать нас: она хотела загнать нас в сад, но дядя Саша пообещал ей защищать нас от коров.

Я совсем забыл, что стекло надо держать незакопченной стороной к глазам, и весь выпачкался. Мама взяла у меня стекло и сказала, что не отдаст его, пока я не умоюсь. Я побежал к кухне, а она была отдельно от дома, и стал умываться под умывальником, прибитым к столбу с фонарем, и мыло попало мне в глаза, а когда я промыл их наконец и открыл, я увидел перед собой худого и небритого человека в лохмотьях и новых сапогах. Я вскрикнул, а он протянул ко мне руку, словно успокаивая меня, и сказал:

– Не пугайся, хлопчик, пойди на кухню, попроси кусок хлеба и что еще, а то я дюже голодный, пойди, хлопчик, чего боишься.

Я вытер лицо платком и пошел на кухню, все время оглядываясь. Верно, я заразился этим от оборванца в новых сапогах: он тоже озирался по сторонам, будто боялся, что его увидит кто-нибудь, кроме меня. На кухне никого не было, – все разглядывали солнце на улице и слушали, что говорит дядя Саша. Я отрезал ломоть белого хлеба, взял несколько вареных картофелин, сырое яйцо, дыню и соли, и вынес их тому человеку и отдал их ему, а он поблагодарил меня, сказал, что век будет за меня молить Бога, и пошел – но не к калитке на улицу, а вниз, к реке. Я побежал за ним и крикнул, что калитка – вон там и он идет не туда.

Он посмотрел на меня, улыбаясь, но улыбка его не была веселой, и сказал, что пойдет к реке, перейдет реку вброд. Вдруг меня осенило, я понял, что это дезертир. У меня захолонуло сердце. А он остановился и посмотрел на солнце, заслонясь рукой. Солнце явно потемнело, и небо поблекло.

– Что это с солнцем? – спросил дезертир, и я, вспомнив слова дяди Саши, рассказал ему, что сегодня солнечное затмение, а бывает это, когда луна, этот спутник Земли, становится между Землей и Солнцем и затмевает его, что затмение будет полным и станет еще темней. Дезертир заметил, что это хорошо, что ему и надо, чтобы было темно, а то много людей ходит. Он пошарил в кармане, вынул оттуда настоящий заряженный винтовочный патрон и подарил его мне. Он сказал, что нельзя этим патроном по чему-нибудь стукать или бросать его в огонь, – он может взорваться и поранить меня. Я в восхищении рассматривал свой первый патрон, а дезертир ушел, и когда я вернулся на улице к маме, дяде Саше и мальчикам и посмотрел на солнце – ущерб был отчетливо виден. Я снова перемазался копотью. Коровы и собаки легли спать, они думали, что наступила ночь. На небе показались звезды. Но больше всего мне понравилась яркая полоска ослепительного света на краю диска, когда затмение пошло на убыль.

<1950-е>

Воробьиная ночь*[35]

Тогда мне было семь лет.

Нельзя сказать, что я был отважным ребенком. Нет, куда там, я слишком многого боялся: пчел, коров, темноты, незнакомых людей, одиночества. Особенно меня пугали грозы. Возможно, что этот страх мне внушили женщины, запиравшие во время грозы окна и двери, чтобы не было сквозняков. Когда начинали сверкать молнии и тотчас же после каждой вспышки над самой крышей раздавался гром, я бросался к матери, и никто на свете, пока гроза не кончалась, не выманил бы меня из ее охранительных объятий.

Летом 1914 года в степном краю, где прошло мое детство, грозы бушевали ежедневно: иногда они собирались подолгу, зарождаясь еще ввечеру. На даче жгли мусор и сорную траву, тянуло дымом от больших костров, и дым от них смешивался с дымом тлеющей степи.

Началась война[36]. То, как я отнесся к ней, было, пожалуй, так же, как и страх грозы, предуказано взрослыми. Моих слез не могли унять ни игрушками, ни сладким. Потом я успокоился, свыкся с тем, что где-то происходит война, которой я почти не представлял себе. Разве что смутные образы, подобные образу грозы, мерещились мне, когда о войне заговаривали домашние или солдатки жаловались, что от их мужей долго не приходят письма.

Дядя Володя вместе с армией Самсонова[37] погиб в Мазурских болотах. До войны дядя Володя давал мне свою шашку, это была моя любимая игрушка, и я был уверен, что он подарит мне ее когда-нибудь, и вот – дядю Володю убили, и он утонул в болоте, и последнее, что после его смерти осталось на свете, – моя шашка, но и она исчезла, болото поглотило и ее, потому что дядя Володя, должно быть, держал ее в руке, когда его убили. Он стал моим собственным героем, постоянным участником моих игр и сновидений.

* * *

Тот вечер был душен и сменился воробьиной ночью.

Я отворил окно и оказался в саду.

Грозы еще не было, она только подбиралась к даче. Сказать по правде, это было хуже грозы. Деревья гнулись до земли, я не видел этого, потому что было темно, я только слышал, как свистят ветви. Ветер непрерывно менял направление. От реки по временам тянуло прохладой, далеко за нею вспыхивали красные зарницы.

Мне было страшно. Я подставлял лицо ветру и темноте, а стоял под ветром нарочно в самом дальнем углу сада, откуда бы меня никто не услышал, даже если громко закричать.

Мое представление о времени было неполным и неверным, словно дикарским; если бы я умел объяснить, каким мне представляется время, то сказал бы, что прошлое и будущее могут пересечься, сомкнуться, слиться, если этого очень захотеть. Я играл в смерть, предназначенную для дяди Володи.

Так я стоял полчаса, может быть, час, нет – минут пять.

В комнату я забрался через окно. За дверью тихо спала мать. Значит, она и не просыпалась. Утром, надеясь на чудо, я спросил:

– Мама, а дядя Володя вправду погиб?

Чуда не произошло. Мать ответила:

– Да, конечно, погиб, ты ведь знаешь. Помолись за его высокую душу.

[20 июля 1945]

Чудеса летнего дня*

Был жаркий июньский день. Сначала в саду никого не было, и все в нем вело себя, как саду было угодно.

Серебристый тополь сказал:

– Сегодня я совсем ахшу. Все листья абсолютно папата-репота. И к тому же наоборот – терепе-папата!

Плакучая шелковица подняла ветви дыбом, перестала плакать и пустилась танцевать вальс, напевая:

Если красавицаСклонна к измене,Лошади нравятсяЗубчики в сене.

Возле дома открылось море с кораблями уже на улице, чтобы паруса не испугали сада. Все новое простояло недолго, все старое приняло вскоре прежний вид. Во двор вошел китайский фокусник. Он расстелил свой коврик прямо на траве и разложил на нем в волшебном порядке пять стеклянных шариков с синими китайскими пятнами и жилками внутри. Накрыл шарики чашками, поднял чашки: мы ахнули! шарики исчезли. Зато китаец вынул у себя из ушей пять больших синих мух. Он съел их, как ни противно ему было: неприятности следует переносить мужественно. Мухи внутри китайца превратились в телеграфную ленту. Он тянул ее, тянул и вытянул всю из отверстия в затылке. Мы измерили ленту. В ней оказалось ровно двенадцать аршин[38]. На ленте во всю ее длину была написана китайская любезность, которую китаец прочел нам по-китайски:

– У пей ли фу синь линь! – И так далее.

Фокусник выпустил на свободу желтую птичку, что было очень хорошо с его стороны. Птичка недолго думая распочковалась у него над головой. Их стало шесть. Он помахал на них веером, переловил и спрятал в карман, чтобы они не пропали. Потом проглотил свой собственный кухонный нож, собрал чашки, свернул волшебный коврик, получил от мамы пятнадцатикопеечник, два медных пятака, серебряный пятачок, позвенел ими и съел все монеты до одной. Видно, он кормился особенно, по-китайски. За это мама дала ему еще гривенник, и китайский фокусник ушел.

В сад с газетой в руках вышел отец и сказал:

– Дети, слушайте! Опубликована таблица. На билет номер тысяча выпал выигрыш в тысячу рублей. Я пойду получу его. Что купить вам в подарок?

Брат сказал:

– Папа, купи мне, пожалуйста, велосипед.

– И мне велосипед! – сказал я.

Не прошло и года, как отец возвратился с двумя одинаковыми велосипедами «Дукс»[39] на шинах красного цвета марки «Денлоп»[40]. Мой был только чуть поменьше – брат ведь был старше меня на три с половиной года. Мы сели на велосипеды и начали кататься по дорожкам. Мы ездили очень ловко и быстро, даже выписывали вавилоны в виде букв О, В, Ф и цифр 8 и 9. Мы даже поездили по верхушкам деревьев. Потом в сад вышла мама и отняла у нас велосипеды за то, что мы якобы ездили по крыше дома и железо так грохотало, что мама не могла читать роман Тургенева[41] «Нездешние доходы»[42]. Но это ей показалось, мы и не думали ездить по крыше.

Не теряя времени понапрасну, мама заставила нас учить уроки. Сначала я задолбил стихи «Духовкой жадною томим»[43]. В географии было написано, чем знаменита Ява[44] и чем – Яффа[45], а я прочел совсем другое, чепуху какую-то, географию пришлось переучивать.

С таблицей умножения я тоже бился бы долго – уж очень мне мешали пузыри в оконном стекле, то стягивались, то растягивались, – но зубрить таблицу долго не пришлось, я заметил в ней систему и сразу запомнил, что

5 × 5 = 25

6 × 6 = 36

7 × 7 = 47

8 × 8 = 58

9 × 9 = 69.

Как только я выучил это, вернулся домой отец и сказал, что его таблица наврала, он ничего не выиграл… номер не совпал, и потому нет нам никаких велосипедов.

А вы говорите – чудес на свете не бывает.

[1.IV.1946]

Точильщики*

В детстве я был огнепоклонником.

На базаре, в том городе, где мы жили, был точильный ряд. Там стояло человек двадцать оборванцев у своих станков, похожих на прялку. По временам весь цех точильщиков, словно по команде, снимался с места и разбредался по городу. Тогда на улицах звучал, повторяясь в басах и тенорах, напев, действовавший на меня, как труба на боевого коня:

– Точить ножи-ножницы, бритвы править!

Кухарка Саша выносила точильщику свои ножи, швея выбегала с ножницами, а он разбивал свой нехитрый лагерь у ворот.

Нож отливал холодным, выступавшим все ярче голубоватым серебром, колесо с тонким приводным ремешком быстро-быстро кружилось. Кружился и волшебный камень карборунд[46]. Точильщик прижимал к нему нож, и начинал идти золотой дождь, дивный золотой дождь, под который я подставлял руку. Искры покалывали ее, ничуть не обжигая.

Смотреть на точильный огонь я мог часами. Тогда ничто на земле не отвлекло бы меня от моего молитвенного созерцания.

Меня спрашивали:

– Кем ты хочешь быть?

Мама торопилась ответить за меня:

– Он хочет быть художником.

Это была неправда. Не обращая внимания на улыбки гостей, от которых мама краснела, я говорил:

– Я не хочу быть художником.

Я боялся стать похожим на Фастовского[47]. Фастовский был худой, рыжий: он любил жареных голубей и потому стрелял из монтекристо даже в ворон, рисовал какие-то грибы, булки в корзинах да битую птицу.

– Я буду точильщиком!

Когда кто-нибудь дарил мне деньги, я просил кухарку Сашу зазвать точильщика со станком к нам во двор. За мой счет точились и ножи из кухни, и ножницы швеи и правилась бритва дворника Федосея.

* * *

Было утро. Мы только что позавтракали. Отец взял палку и ушел из дому. В саду было скучно, несмотря на то что в нем, несомненно, таились клады – где-нибудь под жасмином или серебристым тополем.

Я ходил по дорожкам и пел:

– Точить ножи-ножницы, бритвы править!

Вдруг меня озарила сладостная и преступная мысль: одному пойти на базар и посмотреть на точильщиков.

И я осуществил этот замысел. Я перелез через забор и по соседскому двору, чтобы меня не изловили у наших ворот, вышел на Ингульскую улицу. Меня не привлекали ни мороженое на углу, ни похороны, ни мальчишки, запускавшие змея. Я, как сомнамбула, как одержимый, шел к базару. Вот бубличная Прохорова, вот колониальная лавка Ситникова, вот мост через Ингул[48], вот молочницы, а вот и они, колдуны и волшебники, мои носители тайн, склоненные над станками, оперенными кисточками огня.

Мясники приносили им ножи, и эти неприятные орудия, имевшие дело с сырым мясом, казалось, забывали о нем и приникали к точилу. Сыпались искры, сыпались искры по меньшей мере с двадцати ножей сразу, с двадцати кружащихся точильных камней. Открыв рот, не видя ничего, кроме огня, я переходил от одного точильщика к другому. Раскаленное солнце катилось по небу, было жарко, но мне было не до жары. Я не задумывался над тем, что происходило со мной, я был слишком мал для этого, но я растворился в огне.

Солнце заходило, а я все еще был в точильном ряду. Наконец точильщики стали один за другим покидать базар. Остался последний из них. Он точил ножи из большой мясной лавки на углу базарной площади. Но и он сдал работу, вскинул свой станок на плечи, и я пошел за ним, как когда-то дети в сказке пошли за крысоловом. Он шел впереди, а я плелся за ним. Мы перешли мост, свернули за угол, обогнули Греческую церковь[49] и через проходной двор вошли туда, где я еще никогда не был.

Точильщик обернулся ко мне:

– Ты чей?

Я молчал.

– Ты что за мной идешь?

Я молчал.

– Ты немой, что ли? – спросил точильщик. – Ты кто такой?

Мы подошли к выбеленной известью мазанке, вокруг которой росли мальвы, подсолнухи и табак. Из-за цветов вышла женщина в синем ситцевом платке. Верно, это была жена точильщика. Я понял, что и у точильщиков бывают жены.

– Увязался за мной, идет от самого базара, а что ему надо – не говорит, – сказал точильщик жене.

Она долго рассматривала меня, потом спросила:

– Ты, может, есть хочешь?

Она вынесла мне кружку молока и большой кусок хлеба.

– Где ты живешь? – спросила она.

Я знал свой адрес, но не сказал его, промолчал, притворился, что не знаю. Она сказала:

– Я отведу его в полицию, его, может быть, ищут.

У меня с собой было пять копеек и перочинный ножик, правда, острый, но все-таки…

– Пожалуйста, – сказал я, – наточите мне ножик!

– Смотри: говорит! – сказал точильщик. – Ну, брат, нет, хватит, уж я с самого утра работаю, нет, баста!

– Тогда я пойду, – сказал я. – Я знаю, где живу. Я сам дойду. Спасибо.

Они стояли у ворот и смотрели мне вслед. Он был на голову выше ее. Рядом с ним стоял его точильный станок.

Я долго блуждал по улицам и уже при звездах вышел к нашим воротам. Меня встретил дворник Федосей. Он сказал:

– Иди, иди скорей, пошевеливайся, тебя чуть не с городовыми ищут.

С похолодевшим сердцем я вошел в дом. Я боялся нотаций. Но мама схватила меня, как буран хватает песчинку, подняла, взглянула на меня заплаканными глазами, удостоверилась, что это и впрямь я, и снова заплакала.

– Тебя папа ищет по всем улицам, я в полицию дала знать, Саша и Катя ищут. Александрик ищет, я совсем пришла в отчаяние…

Меня отпаивали молоком и откармливали холодными котлетами, а потом задабривали вареньем, чтобы я не убежал в следующий раз.

– Теперь скажи, только правду, только одну правду, какова бы она ни была, – торжественно сказала мама. – Где ты был?

Вокруг меня стояли домашние, дворник Федосей и ненавистный мне художник Фастовский.

– Я был у точильщиков, – ответил я, уставившись Фастовскому в глаза, – и всегда буду бегать к точильщикам!

Мама смотрела на меня, удивленно подняв брови.

– У каких точильщиков? Почему к точильщикам? – Она ничего не понимала. – О каких точильщиках ты говоришь?

– Я же тебе говорил, что буду точильщиком, когда вырасту.

– Я помню, – сказала мама, – но я не думала, что ты хочешь этого всерьез.

– Я буду точильщиком, когда вырасту; пусть меня водят к ним, если хочешь, только не тащат скоро домой.

– Хорошо, – сказала мама. – Если ты так любишь точильщиков, что готов пренебречь моими страданиями, то тебя будут водить к ним. Только не убегай один. Обещаешь?

И я пообещал не убегать один, у меня вынудили это обещание.

А нож мясника, запачканный липкой кровью, очищается, начинает светлеть, из-под него сыплются искры, и кружится, кружится волшебный камень, и сыплются, сыплются искры, только успевай подставлять ладонь.

[16 июля 1945]

Братья Конопницыны*

Сначала я познакомился с одним из них. Это был маленький белобрысый мальчик с длинным носом. Мы встретились во дворе гимназии в первый день занятий. Мы показали друг другу перья – я ему английское, он мне с передвижной нашлепкой. Потом я отправился осматривать здание гимназии. На лестнице я встретил моего недавнего знакомца.

Я сказал:

– Хочешь меняться? Я тебе дам английское, а ты мне – с передвижной нашлепкой.

Он вытаращил глаза:

– Какое – с нашлепкой?

– Да то, что ты показывал мне во дворе.

– Я тебе ничего не показывал. Это не я показывал. Я и не был еще во дворе.

Он отвернулся от меня и убежал, насвистывая. Через минуту я увидел Конопницына во дворе. Он искал меня.

– Послушай, – сказал он. – Давай меняться. Хочешь с нашлепкой за английское?

Я сказал:

– Только что я тебе предлагал, а ты не хотел.

– Ничего ты мне не предлагал. Это ты не мне предлагал.

– Вот только что, на лестнице.

– На какой лестнице?

– На лестнице, в гимназии.

– Я не был еще на лестнице. Это не я был на лестнице.

– Кто же, если не ты?

– Брат.

У меня от тоски засосало под ложечкой. Мне показались, что он меня дурачит, и я прекратил переговоры.

– Какой там еще брат, когда ты! Ладно, давай перо!

Мы поменялись. Он побежал по двору и исчез в дверях гимназии. Вдруг, следом за ним, побежал второй Конопницын. Он кричал:

– Сережа! Сережа!

У меня помутилось в глазах. Я подумал, что вижу Конопницыного двойника. Я вообразил, что сошел с ума, и побежал в гимназию посмотреть, где Конопницын.

Конопницыных было двое. Они были совершенно одинаковые в своих серых форменных мундирчиках, с двухцветными ранцами из телячьей шкуры.

В классе они сидели на одной парте, похожие друг на друга, как две почтовые марки одного выпуска и достоинства. У нас говорили, что их различает только мать, а собственный их отец не понимает, как она это делает.

Начался урок. Вошел Милетий-шестиглазый[50].

– Господа! – сказал Милетий. – Я надеюсь, что вы проявите все усердие и прилежание, на какое только способны, чтобы, пройдя курс наук, приобрести необходимые знания для того, чтобы стать полезными обществу, столь нуждающемуся в истинно культурных силах на пути к…

Милетий говорил долго и скучно. Окончив речь, он одну за другой надел две пары очков и увидел Конопницыных. Он снял очки, протер их замшей и надел снова.

Мы засмеялись. Он присматривался к Конопницыным не меньше минуты и потом спросил:

– Это – что?

Они молчали.

– Как ваша фамилия?

Они встали и в один голос сказали:

– Конопницын.

– Оба Конопницыны?

– Оба.

– Вы что, близнецы?

– Близнецы.

– Зовут как?

– Конопницын Сергей, – сказал один.

– Конопницын Николай, – сказал другой.

– Забавно, – заметил Милентий. – Весьма забавно. Что ж это господа экзаменаторы мне ничего не сказали?

Следующий урок был закон Божий. Отец Иоанн Любавский, гигант с трубным голосом, львиной гривой и лицом Мусоргского[51], взглянул на Конопницыных, как на зверей в клетке, наблюдаемых уже не в первый раз, подмигнул им не без лукавства и, обратясь к классу, сказал:

– Вот, смотрите же, смотрите, господа гимназисты! Смотрите, дивитесь видимому! На примере братьев Конопницыных вы можете умозаключить, что и Провидению иногда угодно шутить. Ну хоть бы родимое пятно, хоть бы явный признак какой появился, чтобы отличить брата от брата! Бойтесь Бога, – сказал он, снова обращаясь к близнецам. – Бойтесь Бога и растите порядочными людьми. Избегайте жульничества!

На пятерки у нас учиться считалось зазорным. Пятерочников сажали на переднюю парту, и они считались фискалами[52]. Если вы знали урок на пятерку, то должны были отвечать на четыре, от силы на четверку с плюсом.

Братья Конопницыны учились на четверку с плюсом. Им это было легче, чем нам. Каждый из них готовил только половину уроков. Сергей, допустим, арифметику и географию. Николай – закон Божий и русский. На одном уроке Николай был Николаем, на другом – Сергеем. Сергей на другом уроке Сергеем, а на первом – Николаем. Учителя, как и никто на свете, различить их не могли.

Я завидовал им.

Время шло, гимназия закрылась, я расстался с ними. Много лет спустя мне рассказывали разные небылицы, все, что известно о близнецах из ходячих анекдотов: и как они ходили бриться к парикмахеру один за другим, а тот удивлялся, что у клиента борода отрастает за пять минут, о том, как один близнец женился вместо другого, как кредиторы гонялись по городу за одним из них, а другой в это время… Впрочем – я уже не помню этого анекдота.

И вот после войны я встретил Конопницына на улице – не в нашем городе, а за тысячу верст от него.

– Брата убили на фронте, – сказал он так тихо, что я его еле услышал. – Еще в сорок втором году. Мы жили вместе. И знаешь – брат собирался жениться…

У Конопницына виски уже были седые.

Так я и не знаю, кто остался в живых – Николай или Сергей?

<1950-е>

Жираф-балерина*

Рассказ, сочиненный Валей в 1916 году

Жираф Ксаверий приехал из Африки. Он задумал выступать в балете. Однажды он пришел в театр и заявил о своем намерении директору.

Балерина, которая должна была танцевать главную партию, заболела скарлатиной. Директор очень обрадовался, что есть кому заменить больную.

Ксаверия густо напудрили и надели на него пышную юбочку. По знаку режиссера он выбежал на сцену и закружился на одной ноге как бешеный.

В зале нашлись знатоки балетного искусства, которые принялись свистеть и кричать:

– Долой! Безобразие! Эта балерина совсем не умеет танцевать!

– Как?! Я не умею танцевать?! – воскликнул Ксаверий. – Тогда я вам покажу, что я умею делать!

С этими словами жираф прыгнул и оркестр, обратил в бегство музыкантов, ткнулся головой в турецкий барабан, а всеми четырьмя ногами поскользнулся на арфе. Публика негодовала.

Тут директор позвонил в зверинец по телефону и вызвал сторожей. Они поймали Ксаверия и на веревке, через весь город, повели куда следовало.

– Хулиган! – кричали ему прохожие. – Поделом вору и му́ка!

– Стоило приезжать из Африки для того, чтобы услышать такие слова и в конце концов оказаться за решеткой! – сказал Ксаверий и, заплакав, добавил: – Прощай, прекрасная Африка!

Что же происходило в это время в театре оперы и балета?

– Я наказан за свою доверчивость, – говорил директор, возвращая публике деньги за билеты. – Я слишком снисходительно отнесся к просьбам животного. Слушая его, я думал: если до сих пор среди жирафов не бывало балерин, то из этого еще не вытекает, что именно этот жираф – Ксаверий – не балерина. Я рассуждал как философ и вот принужден раскаиваться в своей склонности к философии, этой матери всех наук.

Директора уволили из театра. Теперь он торгует сельтерской[53] водой на бульваре против Городской Думы.

<1945>

Обмороженные руки*

Наступил 1919 год.

Я учился в музыкальной школе имени Робеспьера[54]. Босиком туда ходить не полагалось. Мне сказали об этом, и мое музыкальное образование закончилось на аллегро[55] из какой-то сонатины[56]. Не в музыке было дело, а в унижении, которое я претерпел, выслушивая рассуждения директора о мальчиках, позволяющих себе оскорблять такое учебное заведение, являясь в него босиком, подобно уличным мальчишкам.

Я сказал директору:

– У нас нет денег на то, чтобы купить мне ботинки.

Директор сказал:

– Можно купить подержанную обувь на базаре. Она стоит дешевле.

– Мама не позволяет мне носить старые ботинки. Она боится заразы.

– Я понимаю затруднительность вашего положения, – сказал директор, – очень даже понимаю, но я обязан следить за тем, чтобы в школе не происходило ничего, что могло бы в чьих-нибудь глазах уронить ее достоинство.

Я вышел из директорского кабинета с горящими от обиды ушами. Но дороге домой я решил ничего не говорить маме о ботинках. Конечно, она купила бы их, если бы узнала о моем унижении, но для этого ей пришлось бы продать что-нибудь из своих вещей – теплый платок или валенки… или стала бы экономить на еде, но хуже питались бы они с отцом, а не я, уж меня все равно старались бы кормить получше, чего бы ни стоило.

Пустые мечты о богатстве!

Вот я нахожу кошелек с десятью, нет, с пятьюдесятью миллионами, нет, я нахожу карточки на ботинки, нет, я получаю посылку… Вот я покупаю новые ботинки с крючками, блестящие, как фотографический негатив со стеклянной стороны, и штаны, и куртку, и пальто и прихожу в школу, нарядный, как лорд Фаунтлерой[57] в последней главе романа, и директор юлит передо мной, а я смотрю на его ботинки, усмехаясь, нет, не усмехаясь, а так, в сторону, чтобы не заметить, что ботинки-то у директора изношенные, только начищенные; потом я играю на ученическом концерте сонатину так хорошо, как не сыграл бы и сам директор, и он подходит ко мне и говорит: «О, пожалуйста, простите меня, я так глупо и дерзко поступил, когда сказал вам, что в школу нельзя ходить босиком!»

Нужно было заработать деньги на ботинки. Это нелегко было мне, двенадцатилетнему мальчику, когда и взрослые так часто слонялись без работы. Но мне повезло. Один из приятелей повел меня в контору газеты «Ремесленные ведомости». Там мне объяснили, что ремесленники – хотят они этого или не хотят – в обязательном порядке на эту газету должны подписаться. Мне выдали квитанционную книжку, чтобы я содействовал просвещению портных, фуражечников и часовщиков нашего города, вручили буденновский шлем, чтобы я надевал его в рабочие часы для солидности, и посулили мне по десять тысяч рублей с каждого миллиона, что даст газете проведенная мною подписка.

Я ликовал, еще не зная, что за тернии готовы выпасть на мою долю.

Тогда мама служила в каком-то из бесчисленных учреждений, чуть ли не каждый день переезжавших с одной улицы на другую; контроль надо мною ослабел – у мамы был незаурядный общественный темперамент, и она, заодно со своими сослуживцами, увлеченно перевозила бумажное имущество своего учреждения с места на место. Убегать из дому мне стало легче. Босиком, в коротких штанах и буденновском шлеме, я вошел к переплетчику Горлицу. Он стоял за верстаком, производя какие-то коробки. Книг тогда не переплетали.

Я сказал:

– Гражданин Горлиц, прочтите, пожалуйста, это Обязательное Постановление!

Я чувствовал, что краснею от ушей до пяток. Язык у меня заплетался.

Горлиц прочел постановление, поднял очки на лоб, вздохнул и уставился на меня.

– Я знаю вашего папашу, – сказал Горлиц. – Он переплетал книги в моей мастерской еще при Николае Кровавом[58]. Его уважает весь город. Все говорят, что он порядочный человек. Вы приходите ко мне в этом маскараде и вымогаете средства у моих детей, которым тоже нужен кусок хлеба. Вы знаете, почем теперь хлеб? Я пойду к вашему папаше и расскажу, чем занимается его дорогой сыночек. Верно, он не знает об этом.

– Я не мог найти другой работы, – пролепетал я, готовый провалиться сквозь землю.

– Хорошо, я подпишусь на вашу газету, потому что еще придут и все равно придется, – сказал он. – Возьмите ваши деньги, нажитые нечестным трудом.

Потом я пошел к часовщику Перетцу, потом к сапожнику Сыпунову. Всюду я выслушивал неодобрительные замечания по поводу моего способа зарабатывать деньги, недостойного порядочных людей.

Самым несговорчивым из подписчиков оказался Сыпунов. Он даже не захотел читать Обязательное Постановление. Дольше, чем другие, он попрекал меня избранным мною родом занятий и бранил нехорошими словами. Но и ему пришлось подписаться на «Ремесленные ведомости».

На полке у него лежала пара новых, еще не снятых с колодок ботинок, моя мечта, вдруг нашедшая воплощение.

Выдав квитанцию, я спросил:

– Сколько могут стоить такие ботинки?

– Не купишь, – сказал Сыпунов. – Тебе за твою жульническую беготню, верно, столько платят, что ты жмыхи жрешь.

Лето и начало осени я провел в постоянном унижении, сколачивая капитал, достаточный для покупки ботинок. Наконец я принес их с базара – совершенно новые, начищенные до зеркального блеска, с крючками, и, сияя счастьем, показал их маме.

Она спросила:

– Где ты их взял?

– Купил ни базаре.

– Откуда у тебя деньги? – спросила мама, и по ее глазам я прочитал ее мысли: маме мерещилась дурная компания, в которую я попал, подчинившись развращающему влиянию улицы. – Боже мой! – сказала мама, выслушав мою эпопею. – Боже мой! До чего мне суждено было дожить! У тебя холодное сердце! Я вырастила эгоиста. Ради того, чтобы купить себе ботинки, ты подверг наше доброе имя такому позору! Может быть, ты еще что-нибудь скрываешь от меня?

Выходить из дому без особого разрешения мне было категорически воспрещено. Мне стоило большого труда уговорить маму отпустить меня на полчаса, чтобы отказаться от работы и возвратить буденновку с квитанционной книжкой.

* * *

Прошла осень, наступила зима. Мне сшили костюм из зеленой плюшевой портьеры: на спине были видны темные следы выпоротых узоров в виде лилий на извилистых стеблях. Сшили мне и пальто из маминой ротонды, купили теплую шапку. Единственное, чего мне не хватало, это рукавиц. Я проносил их не больше часа. Выпал первый снег, мы играли в снежки, и я потерял рукавицы. Я скрывал эту потерю и, когда мне нужно было выходить, делал вид, что ищу и нахожу их, и мама была уверена, что я вполне экипирован.

Однажды, придя с работы, она сказала:

– Завтра утром ты должен пойти на склад и получить паек. Вместо жалованья и продуктов в этом месяце выдадут двадцать четыре фунта мучных конфет. Вот мешок. Когда пойдешь завтра, не забудь надеть рукавицы.

Утро было холодное. Мостовые были голы. Дул резкий степной ветер. Термометр возле аптеки показывал двадцать шесть градусов.

Я подошел к складу и стал в очередь, на улице. Руки у меня покраснели от холода, как гусиные лапы. Мама сама сшила мне пальто, и так как держать руки в карманах неприлично, пальто было без карманов. Засунуть руки в рукав было невозможно – такие они были узкие. Я засунул левую руку за борт пальто, но замерзла правая. Уйти из очереди я боялся: а вдруг потом не пустят? Должно быть, я пришел слишком поздно, очередь была велика. Время шло очень медленно. Ноги ломило, зуб не попадал на зуб, а руки… Я дышал на них, расстегнув пальто, засовывал их под мышки – уж очень холодно было в этот день.

Наконец я переступил порог склада и, ступенька за ступенькой, стал приближаться к прилавку.

В жизни иногда случается невероятное.

При взгляде на весовщика у меня захватило дыхание. Весовщиком был сапожник Сыпунов, подписчик «Ремесленных ведомостей». Он тоже узнал меня, поглядел из-под прилавка на мои ноги, убедился, что я обут.

– Заработал? – сказал он мне. – Надрал денег с честных людей?

Вся очередь посмотрела на меня.

– Ходил, подписку собирал на газету, – пояснил Сыпунов, как бы взывая к справедливости. – Пугал штрафом, ему за то по копейке с квитка платили. Малая паскуда, от горшка полвершка, вырастет – налетчиком будет.

Я даже о руках забыл. Уж лучше бы совсем замерзнуть, только бы не слышать, что он говорит, не видеть, как смотрит ни меня очередь.

Когда я подошел к прилавку вплотную, Сыпунов сказал:

– Два часа с половиной. Обеденный перерыв, граждане. Выходите на улицу. Склад запирается на час.

– Выдайте мне паек, – сказал я. – Мне надо домой. – И добавил неожиданно для самого себя: – У меня мать больна, дома никого нет.

Это была напрасная ложь, Сыпунов ответил:

– Не выдаю до перерыва. Подавись своей подпиской.

– Выдайте, – сказали в очереди. – Он ведь не крал? В чем же его преступление? Смотрите: он совсем синий. Он замерз.

– У меня сердце от него замерзло! Он на своем настоял. Не выдам, нехай ждет. Выходите, граждане!

Мы вышли на улицу. Ветер гнал пыль, острые ледяные гвоздики, бумажки, желтые листья, стучавшие о камень, как жесть. Я завернул руки в мешок. Мимо проходила девочка в голубом капоре. На щеках у нее были ямочки. Она сказала:

– Мальчик, мальчик, какая у вас удивительная муфта!

На мгновение мне стало жарко. Я отвернулся, размотал мешок, расстегнул пальто и спрятал руки в карманы брюк.

Девочка обернулась и крикнула:

– Плюшевые штаны! Плюшевые штаны!

Я вытащил руки из карманов, героически застегнулся на все пуговицы и застыл в ожидании нового удара. Девочка обернулась еще разок, но больше ей не к чему было придраться. Очередь, уткнув носы в воротники, молча переминалась с ноги на ногу, приплясывала, хлопала руками, как когда-то извозчики на своей бирже. Время тянулось так, будто и его прихватило морозом. Наконец пришел Сыпунов, снял замок, распахнул окованные железом двери, и мы спустились вниз. Он долго возился с какими-то счетами, что-то писал, слюнявя карандаш, и потом сказал мне:

– Зараза, давай карточку!

Негнущимися пальцами я вытащил карточку из кармана. Сыпунов швырнул мне в мешок двадцать четыре фунта слипшихся конфет. Я навалил мешок на плечи и пошел домой.

Солнце стояло в морозном мареве большое, оранжевое, как полушарие Марса. Ветер бросал мне в глаза полные пригоршни песка, замораживал губы. Мне было тяжело нести мешок, его надо было придерживать руками. Я чувствовал камень на груди. Это руки отослали туда свою боль, чтобы ее можно было вытерпеть и не умереть от нее. Я скинул мешок с плеч на тротуар и остановился над ним, размазывая слезы по щекам левой рукой, а правую засунув за борт пальто.

Какая-то женщина сказала:

– Мальчик, ты обморозил руки? Тебе больно? Иди поскорей домой и окуни руки и холодную воду! Хорошо бы растереть руки снегом, но снега нет. Мальчик, скажи маме, чтобы она достала тебе где-нибудь перчатки. Мальчик, у тебя есть мама?

Я ничего не ответил ей, поднял мешок, взвалил его на спину и, придерживая у завязки обеими руками, поплелся по улицам.

Мне отворила мама. Она пришла домой на обеденный перерыв.

– Что с тобой? – вскрикнула она, взглянув на меня. – Почему у тебя такое лицо? Где твои рукавицы?

Я протянул руки, она схватила их и сжала в своих, сделав мне больно. Мама принесла воды в кастрюле, и я сунул туда свои деревянные, словно чужие руки. Мама наклонилась ко мне.

У, как она постарела за эти годы.

[Середина 1950-х]

Пунктир*

Мне выпала на долю многолетняя жизнь, я был пристрастным наблюдателем изменений, происходивших в самосознании человечества, в характере его знаний. От отца, матери, брата мне достался в наследство интерес к точным наукам и литературе. Я был воспитан в преклонении перед законами человечности, уважения к личности и достоинству людей. Я считаю, что самое главное в мире – это идея добра.

Идея добра во всех ее воплощениях.

* * *

Детей надо очень баловать. Я думаю, это главное. У детей должно быть золотое детство. У меня оно было… Может быть, поэтому я так хорошо помню свое детство – ведь главное в мире – это память добра. Меня очень любили. Мне на день рождения пекли воздушный пирог. Вы, наверное, даже не знаете, что это такое?.. И прятали его в чулан. А я туда однажды пробрался и стал отщипывать корочку по кусочкам. Вошел папа, взял меня на руки и стал приговаривать: «Это у нас не Арсюша[59], это зайчик маленький…» Я очень любил отца. И брата Валю.

Мой брат как-то должен был читать в гимназии реферат о каналах на Марсе[60]. Тогда все этим очень увлекались; на Марсе обнаружили каналы, которые, как все думали, были построены руками живых существ. Кстати, когда оказалось, что это не так, я ужасно расстроился!

Так вот, брат очень долго готовился, писал реферат о каналах. Потом читал его в гимназии… Всем очень понравилось, ему долго хлопали. Мне тоже захотелось поучаствовать в его торжестве, я вышел и сказал: «А теперь я покажу вам, как чешется марсианская обезьяна». И стал показывать. И услышал громкий, чтобы все услышали, шепот мамы: «Боже мой. Арсюша, ты позоришь нас перед самим И. И.» (директором гимназии). Меня схватили за руку и увели домой, я всю дорогу плакал. Дома нас ждал чай с пирогами, все хвалили брата, а он гордо говорил: «Вы оценили так высоко не мои заслуги, а заслуги современной наблюдательной науки о звездах». А потом, окончив свою речь, сказал: «А теперь пусть он все-таки покажет, как чешется марсианская обезьяна». Но я уже не мог…

Валю зарубили в 19-м году банды Григорьева[61].

* * *

У меня была еще сестра. Она хотела выйти замуж за одного итальянского скульптора, которого звали Ропалло. Он очень любил сестру и подарил нам обезьянку. Ее назвали Донька. Это значит «дочка». Отец кричал: «Я не позволю, чтобы моя дочь вышла замуж за итальянского шарманщика!» А она кричала: «Он не шарманщик, он скульптор! Он изваял «Вакханку»[62], которую купили Моисеевы!» А отец в ответ кричал: «Моисеевы купят что угодно, если слепить и сказать, что это ВАК-ХАН-Н-Н-КА!» А мама говорила, что не потерпит животных в доме, потому что от них по комнате скачут блохи. Однажды сестра пришла с урока музыки, а мама опять стала говорить, что не потерпит животных в доме. Тогда сестра разорвала свою нотную тетрадь и закричала: «За Ропалло замуж нельзя, животных в доме нельзя – ничего нельзя!»

* * *

Я в детстве любил коллекционировать. Тетя Вера, старшая сестра отца, подарила мне коллекцию марок, собранных до 1900 года. Представляете, как сейчас на это можно было бы безбедно жить? А я ее выменял. Мне было 13 лет. У моего друга был настоящий «смит-вессон». Знаете, такой, сгибающийся вдвое! И я на него обменял свою коллекцию. А на следующий день пришел старший брат моего приятеля, устроил у меня в комнате обыск и отобрал пистолет.

* * *

На фронте у меня был такой случай. По армии был приказ сдать все трофейное оружие. А я не сдал, у меня был «вальтер». 14-зарядный пистолет со стволом вишневого воронения, который я любил с мальчишеской страстью… Это был дивный пистолет, красавец, такой удобный в руке. А потом мы нечаянно заехали на ничью землю с моим приятелем Ленькой Гончаром[63], нас арестовал заградительный отряд и велел сдать оружие. Я подумал, что неприлично сдавать оружие заряженным и 14 патронов выбил, но забыл, что пятнадцатый в стволе, и выстрелил в потолок. Это было ЧП… Но меня спас Рокоссовский[64]. Он был очень мягкий и хороший человек, очень храбрый, вся армия его любила. Он велел доставить нас к себе и спросил у меня: «А что за оружие у вас такое, четырнадцатиствольное?» Тут я сообразил, что сделал глупость, что надо бы промолчать… Он сказал: «Краси-и-ивый пистолет», – и положил к себе в ящик. И велел: «Принесите Тарковскому «ТТ». Так я опять потерял свой пистолет.

* * *

Тетя Вера была удивительная женщина. Она была старшей сестрой отца; отец родился в 60-м году, а в 80-м уже попал в тюрьму – он был народовольцем[65]. Где он только не сидел – и в Шлиссельбурге[66], и в Сибири… А тетя Вера, бросив все, бросив своего больного сына, ездила за отцом, готовила ему еду, носила передачи.

Отец был очень интересный человек. Когда он был в ссылке в Сибири, он вел подробные записи о жизни в этом крае, о людях, о политике – обо всем… Я пытался опубликовать все это, но так и не удалось. В ссылке умерла первая жена отца. Потом он вернулся я Елизаветград (ныне Кировоград), женился на моей матери. И, живя в одном доме, они, а потом и все мы переписывались друг с другом. Шуточные, юмористические и серьезные письма писали друг другу, издавали на даче рукописный журнал. Мама любила больше меня, а отец – старшего, Валю. Но однажды я слышал, как отец сказал маме, что да, мол, Валя и способный, и умный, и очень смелый, но гордость семьи составит вельми[67] – я запомнил это слово, – вельми талантливый Арсюшка… А мне было тогда всего шесть лет. Кто его знает, какие бывают прозрения у родителей. Они могут увидеть в детях то, чего никто на свете не видит.

* * *

У отца был друг, с которым они находились вместе в ссылке, Афанасий Иванович Михалевич. Он оказал на меня огромное влияние в детстве. Мне было семь лет, когда он начал обучать меня философии Григория Сковороды. С тех пор это развивалось во мне вместе со склонностью к писанию стихов. Был в XVIII веке такой украинский поэт и философ, «старчик» он звался, старчик Григорий Саввич Сковорода[68]. У него было учение о сродстве. Оно гласило, что человек должен делать то, что ему сродно, и не заниматься ничем другим. «Если бы я хотел рубить турок, я бы пошел на войну, в гусары», – говорил он. Но так как он любил проповедовать, то отправился странствовать по Украине, Венгрии, Германии… Я верю, что человек должен делать то, что ему свойственно по внутреннему убеждению. Самые мои любимые стихи (может быть, они не самые лучшие) – те, в которых я полностью выразил свое отношение к миру, к вещам, к чувствам человеческим.

* * *

Я помню себя с года и восьми месяцев. Первое воспоминание такое: у меня умерла бабушка. Она лежала в гробу в бархатном лиловом платье. Вошла мама – я помню и то, как она и мы были одеты, – вошла и сказала: «Идите, дети, и встаньте на колени». Я так хорошо все это помню.

* * *

Мама воспитывала нас по немецкому руководству Фребеля[69]. По нему полагалось до пяти лет водить мальчиков в девочкиных платьях. У меня был дядя Володя[70], он был военным и иногда давал мне свою шашку играть. А однажды пришел и сказал: «Я тебе не дам своей шашки. Ты не мальчик, ты девочка!» Я так обиделся… Я сказал: «А что же мне делать?» Он ответил: «Когда тебе будут мерить очередное платье, ты так надуйся, раздайся, оно расползется по швам, и его перешьют в штанишки». Так и случилось. Тогда я впервые почувствовал себя взрослым.

А следующий этап был, когда я поступил в гимназию. Это была очень хорошая гимназия – частная, правда, но очень хорошая. Гимназия Крыжановского Милетия Карповича. Он у нас назывался Милетий Шестиглазый, потому что носил две пары очков… Я очень плохо учился. Легко все запоминал, но учиться очень не любил. Иногда мне везло. Как-то я сдавал экзамен по алгебре, меня пригласил к себе учитель математики, и у него над столом стоял словарь Брокгауза. И там была статья про алгебру. Я ее списал и сдал экзамен.

* * *

У нас в городе был Казенный сад, где мы с Валей любили сидеть на пушках. Мы жили в городе, который теперь называется Кировоград[71]. А еще раньше он назывался Зиновьевск… Во время обитания этого человека на земле. А после того как его… «изъяли из употребления», город стал называться в честь Кирова…[72] Каждому времени – свои имена…

* * *

Почему после революции хотелось забыть и отринуть все старое, всю память? Это естественное состояние любого переходного периода… Но еще – от бессилия. Да, от бессилия.

А почему сейчас вдруг начали возвращаться к истокам, корням, памяти? Потому что время неустойчивое. А с памятью чувствуешь себя увереннее. Молодежь теперь, по-моему, менее устойчива, чем в пору моей молодости, она менее способна к самообучению, менее самостоятельна. Тут много причин. Одна из них – образование вширь. Началось это после революции. А движение культуры вглубь – это следующая ступень, она только началась. Мировая культура еще не стала частью нашей жизни, нашей личности, нашим домом, нашим бытом…

Культура дает человеку понимание не только своего места в современности, но устанавливает еще тесную связь между самыми разными эпохами. У меня есть стихотворение[73], где я говорю, что мог бы оказаться в любой эпохе в любом месте мира, стоит мне только захотеть. Путем понимания. Я, например, очень люблю греческую драматургию, лирику, эпос. «Илиада» и «Одиссея»[74] для меня святые книги. Невольно чувствуешь себя современником того, что там происходило.

* * *

Страдание – постоянный спутник жизни. Полностью счастлив я был лишь в детстве. Но существует какой-то странный способ аккумуляции сил перед достижением большой высоты. Я не скажу, как это делается, то ли надо внушить себе, то ли учиться себя видеть, но полностью счастливый человек, наверное, не может писать стихи. Больше всего стихов я писал в 1952 году. Это был очень тяжелый год. Болела моя жена, я за нее очень боялся, никого к ней не подпускал, ухаживал сам… Я ужасно переживал, мало спал. Однажды она позвала меня, я побежал к ней и упал, потерял сознание… И вот в тот год я очень много писал. Было какое-то напряжение всех духовных сил… Знаете, это как в любви. Меня всегда привлекают несчастные любови, не знаю почему. Я очень любил в детстве Тристана и Изольду[75]. Такая трагическая любовь, чистота и наивность, уж очень все это прелестно! Влюбленность – так это чувствуешь, словно тебя накачали шампанским… А любовь располагает к самопожертвованию. Неразделенная, несчастная любовь не так эгоистична, как счастливая; это – жертвенная любовь. Нам так дороги воспоминания об утраченной любви, о том, что было дорого когда-то, потому что всякая любовь оказывает влияние на человека, потому что в конце концов оказывается, что и в этом была заключена какая-то порция добра. Надо ли стараться забыть несчастную любовь? Нет, нет… Это мучение – вспоминать, но оно делает человека добрей.

* * *

На войне я понял, что скорбь – это очищение. Память об ушедших делает с людьми чудеса. Я видел, как одна женщина переменила совершенно образ жизни после смерти сына, сообразуя с памятью о нем свои поступки.

На войне я постиг страдание. Есть у меня такие стихи[76], как я лежал в полевом госпитале, мне отрезали ногу. В том госпитале повязки отрывали, а ноги отрезали, как колбасу. И когда я видел, как другие мучаются, у меня появлялся болевой рефлекс. Моя нога для меня – орган сострадания. Когда я вижу, что у других болит, у меня начинает болеть нога.

* * *

«О память сердца, ты верней…»[77]– это не совсем верно, потому что сердце без рассудка и рассудок без сердца невозможны. В стихах, где чувство не поверяется рассудком, а рассудок не поверяется чувством, ничего не получается. Мы это видим на массе примеров. То, что нам предлагает современная поэзия, – это или рассудок без чувства, или чувство без рассудка.

* * *

Мои любимые поэты – Тютчев[78], Баратынский[79], Ахматова[80], Мандельштам[81], Ходасевич[82]. С Мариной Ивановной Цветаевой[83] я познакомился в 1939 году. Она приехала в очень тяжелом состоянии, была уверена, что ее сына убьют, как потом и случилось. Я ее любил, но с ней было тяжело. Она была слишком резка, слишком нервна. Мы часто ходили по ее любимым местам – в Трехпрудном переулке, к музею, созданному ее отцом… Марина была сложным человеком. Про себя и сестру она говорила. «Там, где я резка, Ася нагла». Однажды она пришла к Ахматовой. Анна Андреевна подарила ей кольцо, а Марина Ахматовой – бусы, зеленые бусы. Они долго говорили. Потом Марина собралась уходить, остановилась в дверях и вдруг сказала: «А все-таки, Анна Андреевна, вы самая обыкновенная женщина». И ушла.

Она была страшно несчастная, многие ее боялись. Я тоже немножко. Ведь она была чуть-чуть чернокнижница.

Она могла позвонить мне в четыре утра, очень возбужденная: «Вы знаете, я нашла у себя ваш платок!» – «А почему вы думаете, что это мой? У меня давно не было платков с меткой». – «Нет, нет, это ваш, на нем метка – «А. Т.». Я его вам сейчас привезу!» – «Но… Марина Ивановна, сейчас четыре часа ночи!» – «Ну и что? Я сейчас приеду». И приехала, и привезла мне платок. На нем действительно была метка «А. Т.».

Последнее стихотворение Цветаевой было написано в ответ на мое «Стол накрыт на шестерых…». Стихотворение Марины появилось уже после ее смерти, кажется, в 1941 году, в «Неве»[84]. Для меня это был как голос из гроба.

Ее прозу трудно читать – столько инверсий, нервных перепадов. Я предпочитаю Ахматову.

* * *

У Ахматовой такое совершенство формы! Однажды она показала мне кусок своей прозы[85]. Мне не понравилось, и я ей об этом сказал. И ушел. Дома рассказал об этом жене, а она говорит: «Купи цветы и немедленно поезжай к Анне Андреевне, извинись». Но я не поехал. А через неделю раздается звонок. «Здравствуйте. Это говорит Ахматова. Вы знаете, я подумала: нас так мало осталось – мы должны друг друга любить и хвалить».

Она была такая красивая в молодости! Потом очень располнела, но такой умницей осталась, такой прелестной.

Мы как-то пришли с женой к Анне Андреевне, и она послала Борю Ардова[86] (она тогда жила у Ардовых) купить чего-нибудь к чаю. Он купил давленые такие подушечки, котлеты слипшиеся. Она сказала: «Боря, их хотя бы при тебе давили?»

Я приходил к ней в Боткинскую больницу, она лежала там после инфаркта. Однажды она сказала: «Поедем со мной в Париж!» Я говорю: «Поедем. А кто нас приглашает?» Она отвечает: «Пригласили, собственно, меня и спросили, с кем я хочу ехать. Я ответила, что с Тарковским». – «Ну так поедем, Анна Андреевна». Потом она говорит: «Знаешь, кто меня приглашает? Догадайтесь!» – «Даже и гадать не стану». А она тогда говорит: «Триолешка и Арагошка[87]. Какие у них, собственно, основания приглашать? Я же не приглашаю в Москву римского папу…»

Ахматова любила у меня сонет, ей посвященный. А потом я написал «Когда б на роду мне написано было // Лежать в колыбели богов…», и ей так понравилось, что она позвонила мне и сказала: «Арсений Александрович, если вы теперь попадете под трамвай, то мне ни-и-сколько, нисколько не будет вас жалко». Такой вот изысканный комплимент.

* * *

Я не люблю Блока[88]. Знаете, разлюбил… Почувствовал ужас перед «И перья страуса склоненные // В моем качаются мозгу…»[89]. В мозгу качаются перья – ну что это такое? А потом «Так вонзай же, мой ангел вчерашний, / В сердце острый французский каблук…» или «Я послал тебе розу в бокале // Золотого, как солнце. Аи…» – нет, это не мое совсем.

* * *

А Пастернак[90] однажды выгнал из дома Вертинского[91]. Он принял сначала его за кого-то другого и пригласил к себе, тот приехал на дачу и стал петь. А Пастернак сказал: «Уходите из моего дома» – и прогнал его. Конечно, ему не понравилось, как могло ему понравиться?

Я люблю позднего Пастернака. А из «Доктора Живаго»[92] – «Август», «Магдалину»[93]. В «Рождественской звезде» слишком много христианской бутафории.

* * *

Понтий Пилат[94] велел распять Христа не от жестокости, а от робости. В этом Булгаков[95] прав. От робости. Он был робкий очень – Пилат…

* * *

Поэзия идет волнами. Есть какие-то ритмы времени – бывает время для поэзии и время для прозы. Начало XIX века и начало XX – время поэзии. То спад, то подъем, то подъем, то спад… Чем это определяется – кто знает… Если верить в переселение душ, то в меня переселился кто-нибудь из небольших поэтов – Дельвиг[96], быть может… Я бы предпочел, чтобы это был Данте, но он не переселился. Или Моцарт[97] хотя бы. Я до десяти лет учился музыке, а потом это прекратились в связи с революцией. А я очень люблю музыку. С поэзией связаны все искусства, какие существуют на свете… И живопись, и музыка. Но музыка – самое высокое искусство, потому что ничего, кроме самое себя, не выражает.

Я как-то очень постарел в последние годы. Мне кажется, что я живу на свете тысячу лет, я сам себе страшно надоел… Мне трудно с собой… с собой жить.

Но я верю в бессмертие души.

<1982>

Вкладка

Александр Карлович Тарковский, отец поэта, Елисаветград, 1880-е

Мария Даниловна Тарковская, мать поэта, Елисаветград, 1880-е

Арсений (слева) и Валерий Тарковские, Елисаветтрад, около 1911. Согласно теории Фрёбеля мальчиков до пяти лет одевали в «девчоночьи» платьица.

Арсений Тарковский, хутор Горчакова, 1936. Фото Л. Горнунга

Андрей и Марина Тарковские, Москва, 1939. Фото Л. Горнуит

Арсений Тарковский, Москва, 1948. Фото Л. Горнунга

Арсений Тарковский, Москва, конец 1970-х. Фото А. Кривомазова

Андрей Тарковский на съемках фильма «Сталкер», Таллин, 1978. Фото С. Бессмертного

Арсений Тарковский с дочерью Мариной, Переделкино, начало 1970-х. Фото А. Кривомазова

Арсений Тарковский на похоронах Анны Ахматовой, Комарово, 1966. Фото из Архивного фонда РИА Новости

Арсений Тарковский, Переделкино, начало 1980-х. Фото А. Кривтазова

Арсений Тарковский и Андрей Вознесенский, Переделкино, 1982. Фото Ю. Фтлистта

Арсений Тарковский и Юрий Левитанский, Москва, 1983. ФотоМ. Пазий

Арсений Тарковский и Вячеслав Амирханян, Переделкино, 1985. Фото О. Морозова

Арсений Тарковский, Переделкино, 1982. Фото А. Кривомазова

Рисунки Арсения Тарковского

Автопортрет

Наброски и рисунок

Домик

Деревья

Пегас

Книжная закладка

Дуэль

Шуточные рисунки

Абстрактный рисунок

Из альбома Юрия Коваля, 1981 г.

Портрет писателя Юрия Коваля

Портрет художника Кирилла Шейнкмана

Портрет художника Виктора Белова

Портрет поэта Серебряного века

Комментарии

Список условных сокращений

БС – Тарковский А. Благословенный свет: Избранные стихотворения / Сост. М. Тарковской; Предисл. Ю. Кублановского. СПб.: Северо-Запад, 1993

В – Тарковский А. Вестник. М.: Советский писатель, 1969

ЗД – Тарковский А. Зимний день: Стихотворения. М.: Советский писатель, 1980

ЗЗ – Тарковский А. Земле-земное: Вторая книга стихов. М.: Советский писатель, 1966

Избр – Тарковский А. Избранное: Стихотворения, поэмы, переводы / Вступит. статья С. Чупринина. М.: Художественная литература, 1982

КнТ – Тарковский А. Книга травы: Стихотворения/ Подг. текста и сост. М. Тарковской и В. Амирханяна. СПб.: Амфора. ТИД Амфора; М.: ИД Комсомольская правда, 2012

КТ – Тарковский А. Рукописная «Красная тетрадь» (1941–1945)

Л – Тарковский А. Лирика: Стихотворения, поэмы / Сост. М. Тарковской и В. Амирханяна. М.: Олимп, АСТ, 2002

ЛА – журнал «Литературная Армения»

ОЗ – Тарковская М. Осколки зеркала. М.: Дедалус, 1999

ОЮн – Тарковский А. От юности до старости: Стихи. М.: Советский писатель, 1987

ПС – Тарковский А. Перед снегом: Стихи. М.: Советский писатель, 1962

С – Тарковский А. Стихотворения/ Предисл. М. Алигер. М.: Художественная литература, 1974.

СМ – Тарковский А. Судьба моя сгорела между строк / Сост. В. Амирханяна; Сквозной комментарий М. Тарковской. М.: ЭКСМО, 2009

СоЛ – Тарковский А. Стихи о любви / Сост., вступ. статья М. Тарковской и В. Амирханяна. М.: ЭКСМО, 2008

СП – Тарковский А. Стихотворения и поэмы / Вступ. ст. В. П. Филимонова; сост., подготовка текстов и коммент. М. А. Тарковской и В. А. Амирханяна. М.: Издательство «Литературный музей», 2015

СР – Тарковский А. Избранное / Подг. текста М. Тарковской и В. Амирханяна. Смоленск: Русич, 2000

СС, т. 2 – Тарковский А. Собрание сочинений: В 3 т. Т. 2. Поэмы; Стихотворения разных лет; Проза / Сост. Т. Озерской-Тарковской; Примеч. А. Лаврина. М.: Художественная литература, 1991.

СТ1 – Тарковский А. Серая рукописная «Первая тетрадь» (1929–1965)

СТ2 – Тарковский А. Серая рукописная «Вторая тетрадь» (1965–1977)

ЭКС-Ст – Тарковский А. Стихотворения/ Сост. В. Амирханяна; Вступ. статья М. Тарковской; Коммент. Д. Бака. М.: ЭКСМО, 2009

Стихотворения

С. 33. «Цветет и врастает в эфир…»

При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 366, с указанием даты написания.

Стих. было прочитано А. А. Тарковским на вечере в «Союзе поэтов» 21 декабря 1928 г. в числе шестнадцати стихотворений (Музе, «Не уходи. Огни купальской ночи…», «Твое изумление, или твое…», «Убывает бедный день…», Сестры, Хлеб, «Ночь не развеяла праха перегоревшего дня…», Петр, «Нет, не со мной мой безысходный свет…», Кинжал, Тредиаковский, «Я меркну, на зелени утра…», «От этих снов я унаследовал печаль…», Свирель, «Нас гордый век не смог простить…»).

С. 34. «Летийский ветер веет надо мной…»

При жизни автора не печаталось. Печатается по СР, с. 13.

Летийский ветер – Лета (греч. миф.) – река забвения.

Стих. написано под впечатлением от встречи в Ленинграде в декабре 1926 г. с Марией Густавовной Фальц (?—1932), юношеской любовью А. Тарковского.

С. 35.Музе

При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 367.

См. коммент.

С. 36. «Запамятовали, похоронили…»

При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 368.

С. 37. «Ты горечью была, слепым…»

При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 369.

Стих. написано поэтом в день его рождения 25 июня 1928 г. Обращено к Марии Ивановне Тарковской (урожд. Вишняковой) (1907–1979), первой жене поэта, и подарено ей. На обратной стороне листа – надпись рукой Марии Ивановны: «Стихи Арса Тарковского».

С. 38. Хлеб

Печатается по СП, с. 370.

Второе из опубликованных стихотворений поэта. Впервые – в журнале «Прожектор», 1928 г., № 37 (155), 9 сентября, с. 22. Первое из опубликованных стихотворений – «Свеча» – в сборнике «Две зари», М.: Никитинские субботники, 1927, с. 37.

См. коммент.

С. 39. «Не уходи, огни купальской ночи…»

При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 371.

Скорее всего, стих. было написано после расставания с М. Г. Фальц. В стих. – реминисценция из повести Н. В. Гоголя (1809–1852) «Вечер накануне Ивана Купалы» (1830). Глиняные черепки – символ утраты.

См. коммент.

Фальц М. Г. – см. коммент. 2.

С. 40. Петр

При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 373.

Стих. связано с посещением А. А. Тарковским Ленинграда в декабре 1926 г. В стих. – реминисценции из поэмы А. С. Пушкина (1799–1837) «Медный всадник» (1833).

См. коммент.

С. 42. Осень

При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 372.

Альвинг (Смирнов) Арсений Алексеевич (1885–1942) – поэт, переводчик; один из основателей дореволюционного издательства «Жатва» и одноименного альманаха. Псевдоним взят из пьесы Г. Ибсена (1828–1906) «Привидения» (1881). А. А. Альвинг был репрессирован в 1934 г., пробыл в заключении два года. А. А. Тарковского связывала с А. А. Альвингом творческая дружба.

См. коммент.

С. 43. «Блеют овцы, суетится стадо…»

При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 375.

Альвинг А. А. – См. коммент.

С. 44. Диккенс

При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 377.

Диккенс Чарльз (1812–1870) – крупнейший прозаик XIX в., английский писатель-романист, очеркист. Стих. было написано после посещения с М. И. Тарковской в 1928 г. спектакля МХАТа Второго «Сверчок на печи» по мотивам одноименной повести Ч. Диккенса «Сверчок на печи», «Сверчок за очагом» (1845).

Тарковская М. И. – См. коммент.

С. 46. Макферсон

Печатается по СП, с. 376.

Макферсон Джеймс (1736–1796) – шотландский поэт, прозаик; автор вольной обработки поэм Оссиана – легендарного кельтского барда III в.

Эррагон – герой кельтского эпоса.

С. 47. Перед листопадом

Печатается по СП, с. 21, с указанием даты написания.

Стих. написано в период совместной жизни с М. И. Тарковской в Москве, в Гороховском переулке, в доме № 21, в узкой комнате с окном, выходившим в озелененный двор.

Тарковская М. И. – См. коммент.

С. 48. «Есть город, на реке стоит…»

Печатается по СП, с. 378.

Стих. навеяно воспоминаниями о родном городе А. А. Тарковского – Елисаветграде (с 1924 г. – Зиновьевск, с 1934 г. – Кирово-Украинское, с 1939 г. – Кировоград, с июля 2016 г. – Кропивницкий), стоящем на реке Ингул.

Ингул – река на Украине, считается левым притоком реки Южный Буг (фактически впадает в Бугский лиман Черного моря).

С. 50. Прохожий

Печатается по СП, с. 22, с указанием даты написания.

Стих. написано поэтом в день его рождения 25 июня 1931 г.

С. 51. «Соберемся понемногу…»

Печатается по СП, с. 380.

Стих. написано 5 августа 1932 г. в день смерти М. Г. Фальц.

Фальц М. Г. – См. коммент.

С. 52. «Мне было десять лет, когда песок…»

Печатается по СП, с. 382.

Сиена (Сиене) (греч.), теперь Ассуан – город в Верхнем Египте, до строительства плотины был одним из самых жарких и сухих городов мира.

«Река скрывалась в городе степном…» – речь идет о родном городе поэта Елисаветграде.

Елисаветград – См. коммент.

С. 53. «Все ты ходишь в платье черном…»

При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 381.

Стих. написано 3 сентября 1932 г. в память М. Г. Фальц, которая скончалась 5 августа 1932 г.

Фальц М. Г. – См. коммент.

С. 54. «Под сердцем травы тяжелеют росинки…»

Печатается по СП, с. 27, с указанием даты написания.

Стих. написано в июле 1933 г. в городе Юрьевец на Волге, где М. И. Тарковская с маленьким сыном Андрюшей жила у своей матери В. Н. Петровой (урожд. Дубасовой, по первому мужу Вишняковой) (1880–1966).

Тарковская М. И. – См. коммент.

С. 55. Колыбель

Печатается по СП, с. 23, с указанием даты написания.

Стихотворение посвящено сыну поэта Андрею Тарковскому (1932–1986).

С. 56. «Да не коснутся тьма и тлен…»

Печатается по СП, с. 383.

С. 57. «Ничего на свете нет…»

Печатается по СП, с. 384.

С. 58. «Река Сугаклея уходит в камыш…»

Печатается по СП, с. 24, с указанием даты написания.

Сугаклея – река Камышеватая Сугаклея в окрестностях г. Елисаветграда, приток реки Ингул. Елисаветград – См. коммент.

Это стих. в авторском исполнении звучит в фильме «Арсений Тарковский. Малютка-жизнь» (2004) кинорежиссера Вячеслава Амирханяна.

С. 59. Медем

Печатается по СП, с. 385.

Медем Михаил Петрович – пианист, окончивший Одесскую консерваторию, после революции давал частные уроки музыки. «Немецкий барон и русский патриот», бывший предводитель дворянства в г. Елисаветграде.

ЕлисаветградСм. коммент.

Мейстер (нем. Мeister) – мастер.

Куляу – Кулау (Kuhlau) Фридрих (1786–1832) – немецко-датский композитор и пианист.

С. 61. Дом

Печатается по СП, с. 25, с указанием даты написания.

Стих. написано летом 1933 г. в городе Юрьевец на Волге. См. коммент.

С. 62. «Кто небо мое разглядит из окна…»

Печатается по КТ, с. 25.

Стих. связано с именем М. И. Тарковской.

Тарковская М. И. – См. коммент.

С. 63. «Если б, как прежде, я был горделив…»

Печатается по СП, с. 28, с указанием даты написания.

Стих. написано поэтом в день его рождения 25 июня 1934 г.

С. 64. «Записал я длинный адрес на бумажном лоскутке…»

Печатается по СП, с. 30, с указанием даты написания.

Стих. отражает воспоминания А. А. Тарковского о ранней юности в Елисаветграде. Возможно, оно связано с юношеским увлечением поэта Ольгой Рапорт.

ЕлисаветградСм. коммент.

С. 66. «– Здравствуй, – сказал я, а сердце упало…»

Печатается по СП, с. 387.

Вероятно, стих. связано с именем М. Г. Фальц.

Фальц М. Г. – См. коммент.

С. 67. Град на Первой Мещанской

Печатается по СП, с. 33, с указанием даты написания.

Первая Мещанская, теперь Проспект Мира. Во второй половине 1920-х гг. А. А. Тарковский жил в районе Первой Мещанской ул. в семье своей сестры по отцу Леониллы Александровны Тарковской (в первом браке Балиновой, во втором – Шокотко).

С. 68. Кузнечики

I. «Тикают ходики, ветер горячий…»

II. «Кузнечик на лугу стрекочет…»

Печатается по СП, с. 211–212, с указанием дат написания.

С. 70. Мельница в Даргавском ущелье

Печатается по СП, с. 38, с указанием даты написания.

Даргавское ущелье – ущелье в горах Сев. Осетии, к западу от поселка Кармадон. В 1935 г. А. А. Тарковский находился в творческой командировке в Сев. Осетии.

С. 71. Игнатьевский лес

Печатается по СП, с. 36, с указанием даты написания.

Летом 1935 и 1936 гг. семья Тарковских жила на хуторе Павла Петровича Горчакова вблизи деревни Игнатьево (станция Тучково Белорусской ж. д.).

Стих. связано с именем М. И. Тарковской.

Тарковская М. И. – См. коммент.

Это стих. в авторском исполнении звучит в фильмах «Посредине мира» (1990) и «Арсений Тарковский. Малютка-жизнь» (2004) кинорежиссера Вячеслава Амирханяна.

С. 72. Шотландская песня

Печатается по СП, с. 388.

С. 73. Цейский ледник

Печатается по СП, с. 48, с указанием даты написания.

Цейский ледник – долинный ледник в Сев. Осетии на северном склоне Большого Кавказа.

Садон – шахтерский поселок в Сев. Осетии. Расположен в ущелье реки Садонка, притока реки Ардон.

Цее (Цей) – район Цейского ущелья на северном склоне Большого Кавказа.

С. 74. Приглашение в путешествие

Печатается по СП, с. 389.

«Город Блаженное Детство и город Родные Гробы…» – речь идет о родном городе А. А. Тарковского Елисаветграде.

ЕлисаветградСм. коммент.

«И брат меня учит стрелять из лефоше…» – старший брат поэта Валерий Тарковский (1903–1919), вступив в партию анархистов, принимал участие в Гражданской войне на Украине. Погиб в середине мая 1919 г. в одном из боев с отрядами атамана Григорьева.

Лефоше – марка револьвера.

Клементи Муцио (1752–1832) – итальянский композитор, пианист, педагог, один из создателей классической формы фортепианной сонаты.

С. 75. Портрет

Печатается по СП, с. 39, с указанием даты написания.

С. 76. «Лучше я побуду в коридоре…»

Печатается по СП, с. 390.

С. 77. Петух

Печатается по СП, с. 391.

В мае 1936 г. А. А. Тарковский находился в Крыму (Симферополь, Ялта, Симеиз и др.).

С. 78. Дождь

Печатается по СП, с. 41, с указанием даты написания.

ИнгулСм. коммент.

Актеон (греч. миф.) – охотник, превращенный богиней Артемидой в оленя и растерзанный своими псами.

С. 79. «Я так давно родился…»

Печатается по СП, с. 40, с указанием даты написания.

С. 80. 25 июня 1935 года

Печатается по СП, с. 42, с указанием даты написания.

Стих. написано поэтом в день его рождения 25 июня 1938 г.

Это стих. в авторском исполнении звучит в фильме «Арсений Тарковский. Малютка-жизнь» (2004), режиссер В. Амирханян.

В КТ – с названием 25 июня 1938.

С. 81. «Кем налит был стакан до половины…»

Печатается по СП, с. 392.

Стих. связано с именем Антонины Александровны Бохоновой (1905–1951), второй жены поэта.

С. 82. Колорадо

При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 393.

Колорадо – река в штате Колорадо (США).

Джеймс Хогт (Хогг) (1770–1835) – шотландский поэт, романист.

Каньон реки Колорадо (Большой каньон) – находится в штате Аризона (США) на территории Национального парка «Большой каньон». В архиве А. А. Тарковского хранится страница из старого учебника географии с изображением этого каньона.

Каньон – глубокая речная долина с очень крутыми склонами и узким дном.

С. 83. Чечененок

Печатается по СП, с. 394.

Алладин – герой сказки «Алладин и волшебная лампа» из сборника арабских сказок «Тысяча и одна ночь».

В 1939 г. А. А. Тарковский находился в творческой командировке в Чечено-Ингушской АССР (Грозный, Ведено). Чечено-Ингушская АССР существовала с 1936 по 1944 г. и с 1957 по 1993 г.

С. 84. Сверчок

Печатается по СП, с. 49, с указанием даты написания.

В СТ1 А. А. Тарковским дано пояснение: «Заповедную» во втором стихе – эпитет придуман М. Цв<етаевой>. Вместо моего, кот<орый> ей не понравился». Эпитет А. Тарковского – «похоронную».

Цветаева Марина Ивановна (1892–1941) – крупнейший русский поэт, прозаик, драматург, переводчик.

С. 86. 25 июня 1939 года

Печатается по СП, с. 42, с указанием даты написания.

В КТ с названием «25 июня 1940».

Стих. написано поэтом в день его рождения 25 июня 1940 г.

С. 87. «Стол накрыт на шестерых…»

Печатается по СП, с. 396.

Стих. навеяно воспоминаниями об умерших отце, брате и возлюбленной поэта – М. Г. Фальц.

Фальц М. Г. – См. коммент.

В блокноте со стихотворениями, переписанными в 1947 г., первая строка читается «Стол накрыт на четверых» (поэт исключал «горе да печаль»). В СТ1 в «Оглавлении» ошибочно написано «Стол накрыт на четверых» (в тексте – «Стол накрыт на шестерых»).

Эпиграф взят из ранней редакции этого стихотворения.

Впервые с эпиграфом в ОЮн, с. 126. В СТ1 – с названием «Гости» без эпиграфа, под стих. дата 30 июля 1940. Ниже запись А. Тарковского: «У М. Цв<етаевой> было стих(отворе)ние, написанное в ответ на это». Ответное стихотворение М. Цветаевой «Все повторяю первый стих…» (6 марта 1941), ставшее последним в ее творчестве, впервые было опубликовано в журнале «Нева», 1982, № 4, с. 198.

Цветаева М. И. – См. коммент.

С. 89. Ялик

Печатается по СМ, с. 172.

С. 90. «Пес дворовый с улицы глядит в окошко…»

Печатается по Л, с. 47.

Шуточное стихотворение (персонажи пес и кошка), навеяно размолвкой автора с женой А. А. Бохоновой.

Бохонова А. А. – См. коммент.

С. 91. Близость войны

Печатается по Избр, с. 76, с указанием даты написания.

В КТ под стих. дата 11 июня 1940, над стих. карандашом заглавие 25 VI 1940.

В СТ1 с названием «25 июня 1939».

С. 92. «С утра я тебя дожидался вчера…»

Печатается по Избр, с. 41, с указанием даты написания.

Стих. связано с именем А. А. Бохоновой.

Бохонова А. А. – См. коммент.

Слова, ставшие строкой стих. «Они догадались, что ты не придешь…», были услышаны А. А. Тарковским при посещении больного в психиатрической больнице.

Это стих. в авторском исполнении звучит в фильме «Зеркало» (1974) сына поэта, кинорежиссера Андрея Тарковского (1932–1986).

С. 93. Марине Цветаевой

Цветаева М. И. – См. коммент.

Печатается по СР, 81.

В ЗЗ в разделе «Камень на пути», с. 18, стих. опубликовано с названием «Из старой тетради». Название изменено из-за редакторской цензуры.

А. А. Тарковский познакомился с М. И. Цветаевой в 1940 г. (уточненная дата) в доме переводчицы французской литературы Нины Герасимовны Бернер-Яковлевой (1888–1967). А. А. Тарковский вспоминал: «…У нас с Мариной были очень добрые отношения. Я познакомился с ней в 1939 году, когда она возвратилась на родную землю. Тогда же вышла в свет книга моих переводов из туркменского поэта Кемине (XIX век). Я подарил ее Цветаевой, она ответила мне письмом, в котором было много добрых слов о моих переводах» (ЛА, 1983, № 4, с. 50. Из интервью А. Тарковского «Стихи должны иметь адрес во времени»).

«Книга моих переводов» – «Кеминэ. Собрание песен и стихов в переводе Арсения Тарковского с добавлением избранных народных рассказов о жизни прославленного поэта. Под общей редакцией Петра Скосырева. Москва, 1940. Государственное издательство «Художественная литература».

Кемине (Кеминэ) (Мамедвели) (ок. 1770–1840) – туркменский поэт, мастер поэтической сатиры.

С. 94. «Русь моя, Россия, дом, земля и матерь…»

Печатается по Избр, с. 78, с указанием даты написания.

Сула – пограничная река Древней Руси, приток Днепра.

Рублев Андрей (ок. 1360–1428) – иконописец, канонизирован Русской православной церковью в лике преподобных святых.

С. 95–99. Памяти Марины Цветаевой

Печатается по КнТ, с. 26–30.

Цветаева М. И. – См. коммент.

В Избр стихотворения со II по VI публикуются без указания, что это цикл, и даются в другом порядке.

I. «Где твоя волна гремучая…»

Имя Марина (от лат. marinоs – морской) связано с морской стихией.

В первые в составе цикла в БС, с. 47.

II. «Я слышу, я не сплю, зовешь меня, Марина…»

Давид (библ.) – пророк, второй царь израильский, псалмопевец.

Сион – гора на юго-западе Иерусалима, на которой стояла крепость иевусеев, взятая царем Давидом.

Это стих. в авторском исполнении звучит в фильме «Арсений Тарковский. Малютка-жизнь» (2004) кинорежиссера Вячеслава Амирханяна.

III. «Друзья, правдолюбцы, хозяева…»

IV. Стирка белья

В СТ1 стих. дается с названием «В июле 1941».

Это стих. в авторском исполнении звучит в фильме «Арсений Тарковский. Малютка-жизнь» (2004) кинорежиссера Вячеслава Амирханяна.

V. Как двадцать два года тому назад

VI. Через двадцать два года

В СТ1 стих. дается с названием «В 1963 году».

С. 100–105. Чистопольская тетрадь

При жизни автора цикл не печатался. Впервые как цикл в БС, с. 52–58. Печатается по СР, с. 87–93.

Цикл из семи стихотворений с названием «Камская тетрадь. 1941. Зима» («Льнут к Господнему порогу…», «Вложи мне в руку Николин образок…», «Беспомощней, суровее и суше…», «Не пожалела на дорогу соли…», «Дровяные, погонные возвожу алтари…», «Смерть на всё накладывает лапу…», «Нестерпимо караешь во гневе, Господь!») – был переписан А. А. Тарковским для М. С. Петровых.

Петровых Мария Сергеевна (1908–1979) – русская поэтесса, переводчица, редактор. А. А. Тарковского и М. С. Петровых связывала многолетняя дружба, начавшаяся в Москве во время обучения на Высших Литературных курсах.

I. «Льнут к Господнему порогу…»

II. «Беспомощней, суровее и суше…»

III. «Вложи мне в руку Николин образок…»

Николин образок – образок с ликом св. Николая (ок. 270 – ок. 345 гг.). Св. Николай почитается как чудотворец, покровитель моряков, купцов и детей.

IV. Беженец

V. «Дровяные, погонные, возвожу алтари…»

VI. «Смерть на все накладывает лапу…»

Чистополь – город в Татарской АССР (с 1992 г. – Республика Татарстан), расположен на левом берегу реки Камы. Во время Великой Отечественной войны в Чистополь были эвакуированы члены Союза писателей СССР и их семьи. 8 августа 1941 А. А. Тарковский с Речного вокзала Москвы провожал в эвакуацию в Татарию свою жену А. А. Бохонову и ее дочь. Здесь же состоялась последняя встреча-прощание поэта с М. И. Цветаевой.

Цветаева М. И. – См. коммент.

VII. «Нестерпимо во гневе караешь, Господь…»

В СТ1 – третья строфа, четвертая строка: «Севастьян, твой слуга Севастьян».

Себастьян (лат.), Севастьян (греч.) (ок. 256 – ок. 288.) – римский легионер, христианский святой мученик.

VIII. «Упала, задохнулась на бегу…»

В КТ – с названием «М. О-вой», с. 100.

IX. «Вы нашей земли не считаете раем…»

Х. «Зову – не отзывается, крепко спит Марина…»

В КТ, с. 101, с названием «Елабуга».

Елабуга – город в Татарской АССР (с 1992 г. – Республика Татарстан), куда в августе 1941 г. была эвакуирована М. И. Цветаева с сыном.

Марина – Цветаева Марина Ивановна – См. коммент.

С. 106. «Когда возвратимся домой после этой неслыханной бойни…»

Печатается по СП, с. 404.

С первых чисел января 1942 г. А. А. Тарковский работает писателем в газете «Боевая тревога» 16-й (11-й Гвардейской) Армии. Пишет стихи, стихотворные фельетоны, басни. Как военный корреспондент собирает материал на линии фронта, участвует в боевых действиях. За личный подвиг награжден боевым орденом Красной Звезды (январь 1943 г.).

С. 107. Белый день

Печатается по Избр, с. 238, с указание даты написания.

Это стих. в авторском исполнении звучит в фильме «Посредине мира» (1990) кинорежиссера Вячеслава Амирханяна.

С. 108. «Немецкий автоматчик подстрелит на дороге…»

При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 405.

С. 109. «Я много знал плохого и хорошего…»

Печатается по СП, с. 408.

С. 110. «Чего ты не делала только…»

Печатается по Избр, с. 81, с указанием даты написания.

Стих. обращено ко второй жене поэта А. А. Бохоновой.

Бохонова А. А. – См. коммент.

Ярославна – героиня «Слова о полку Игореве», жена князя Игоря Святославича.

«Слово о полку Игореве» – выдающийся памятник древнерусской литературы (вероятно, конец XII в).

С. 112. «Если б ты написала сегодня письмо…»

Печатается по СП, с. 407.

Стих. обращено к А. А. Бохоновой.

Бохонова А. А. – См. коммент.

С. 113. «Здесь дом стоял. Жил в нем какой-то дед…»

Печатается по СП, с. 406.

С. 114. «Стояла батарея за этим вот холмом…»

Печатается по Избр, с. 91, с указанием даты написания.

С. 115. Аэростаты воздушного заграждения

При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 409.

С. 116. Ночной дождь

Печатается по СП, с. 29, с указанием даты написания.

Стих. в первой редакции было прислано поэтом жене А. А. Бохоновой в письме с фронта.

Бохонова А. А. – См. коммент.

С. 117. «Не стой тут…»

При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 411.

С. 118. «На полоски несжатого хлеба…»

Печатается по СП, с. 412.

В КТ – с названием «Западное небо».

Из письма А. А. Тарковского М. И. Вишняковой (Тарковской) 1 июля 1943 г.: «Лето у нас мокрое, зато небо – западное, с невероятными закатами, с городами и лагунами, и лесами в облаках. Очень хорошо и страшно на этой земле, умирать никак не хочется, и очень хочется пожить после войны, посмотреть, как будет на земле без войны».

Вишнякова М. И. – См. коммент.

С. 119. Проводы

Печатается по СП, с. 86, с указанием даты написания.

В записной книжке 1947 г. – без третьей строфы.

С. 120. «Ехал из Брянска в теплушке слепой…»

Печатается по СП, с. 93, с указанием даты написания.

В конце сентября 1943 г. А. А. Тарковский получил кратковременный отпуск. Дорога из Брянска в Москву заняла несколько дней, во время которых были написаны три стих. – «Ехал из Брянска в теплушке слепой…» (29 сентября), «Хорошо мне в теплушке…» (30 сентября), «Четыре дня мне ехать до Москвы…» (30 сентября).

3 октября, в день рождения дочери Марины, он приехал в Переделкино, где в то время жила его семья. Приезд отца стал эпизодом фильма Андрея Тарковского «Зеркало» (1974).

С. 121. «Хорошо мне в теплушке…»

Печатается по СП, с. 92, с указанием года написания.

См. коммент.

С. 122. «Четыре дня мне ехать до Москвы…»

При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 410.

См. коммент.

С. 123. «Смятенье смутное мне приносит…»

Печатается по СП, с. 417.

С. 124. «Как золотая птичка…»

Печатается по ЭКС-Ст, с. 96–97.

В КТ – без посвящения. Впервые с посвящением «Т. О.-Т.» в ОЮн, с. 97.

Т. О.-Т. – Татьяна Алексеевна Озерская-Тарковская (1907–1991) – с 1951 г. третья жена А. А. Тарковского, переводчица англоязычной литературы.

С. 125. «Мне снится какое-то море…»

Печатается по СП, с. 414.

«Титаник» – британский пассажирский лайнер, затонувший в 1912 г. во время первого рейса.

С. 126. «Какие скорбные просторы…»

Печатается по СР, с. 114–115.

С. 128. Охота

Печатается по Избр, с. 97, с указанием года написания.

В КТ с названием «Актеон».

Актеон – коммент. к стр. 78.

Артемида (греч. миф.) – богиня охоты, плодородия, женского целомудрия.

Это стих. в авторском исполнении звучит в фильме «Арсений Тарковский. Малютка-жизнь» (2004), режиссер В. Амирханян.

С. 129. Земля

Печатается по Избр, с. 95, с указанием даты написания.

Великие Луки – город в Псковской области РФ, на реке Ловать. Во время Великой Отечественной войны за Великие Луки шли ожесточенные бои. Город был прозван «Малым Сталинградом», в 2008 г. получил звание «Город воинской славы».

С. 130. «Тишь да гладь да Божья благодать…»

При жизни автора не печаталось. Печатается по Л, с. 81–82.

С. 131. Полька

Печатается по СР, с. 116.

После тяжелого ранения 13 ноября 1943 г. А. А. Тарковский находился в военных госпиталях – в деревне Гречухино Великолуцкого района Калининской области, затем в Калинине (Тверь) по разным адресам. Один из них – Калинин, Студенческий переулок, общежитие Пединститута. Газовую гангрену удалось остановить только в московском госпитале на Б. Серпуховской ул., д. 27 (сейчас Институт хирургии им. Вишневского).

С. 132. Слово

Печатается по Избр, с. 54, с указанием даты написания.

С. 133. Памяти друзей

Печатается по СР, с. 118–119.

Стих. посвящено памяти военных друзей поэта, работавших с ним в газете «Боевая тревога». Писатель (в мирное время биолог, кандидат наук) Леонид Гончаров и фотограф Иван Федоров погибли в 1944 г., подорвавшись на мине на подступах к Восточной Пруссии.

С. 135. Бабочка в госпитальном саду

Печатается по Избр, с. 94, с указанием даты написания.

С. 137. Книга травы

Печатается по СП, с. 206, с указанием даты написания.

С. 138. Звездный каталог

Печатается по ЗК, с. 74–75.

Альфа Ориона (Бетельгейзе) – седьмая по яркости звезда, видимая в Северном полушарии. Относится к классу переменных звезд.

Орион – экваториальное созвездие; (греч. миф.) – охотник-великан, превращенный Зевсом в созвездие за преследование Плеяд.

Плеяды – рассеянные звездные скопления в созвездии Тельца (греч. миф.) – семь дочерей Атланта, превращенные после смерти в звезды.

Денница (устар.) – здесь: звезда, предвещающая восход солнца.

С. 139. Суббота, 21 июня

Печатается по СП, с. 83, с указанием даты написания.

В СТ1 с названием «Суббота накануне войны».

С. 141. Страус в 1913 году

Печатается по Избр, с. 2, с указанием даты написания.

Стихотворение навеяно детскими воспоминаниями. В записной книжке поэта 1945 г. записаны наброски к этому стих.: «В пассаже страуса показывали, / Стоял он неподвижно, / Глаза, прикрытые лиловыми твердыми веками. Он стоял так, чтобы ему легче было стоять, чуть-чуть расставив ноги, не глядя. Он научился небытию…»

С. 142. Дриада

Печатается по Избр, с. 209, с указанием даты написания.

Дриада (греч. миф.) – лесная нимфа.

С. 143. Дождь в Тбилиси

Печатается по Избр, с. 39, с указанием даты написания.

Стих. связано с именем Кетеваны Фоминичны Ананиашвили, литературоведа, руководителя литературного кружка в Тбилисском республиканском доме пионеров.

С. 145. «Тебе не наскучило каждому сниться…»

Печатается по Избр, с. 79, с указанием даты написания.

«Кто с князем твоим…» – имеется в виду Новгород-северский князь Игорь Святославич, организовавший в 1185 г. поход на половцев, окончившийся неудачей. Князь Игорь – герой «Слова о полку Игореве».

«Слово о полку Игореве»См. коммент.

Зегзица (ст. слав.) – кукушка.

Каяла – река, упоминаемая в «Слове о полку Игореве».

Путивль – здесь: важнейшая древнерусская крепость на реке Сейм.

С. 146. Надпись на книге («Покинул я семью и теплый дом…»)

Печатается по СР, с. 132.

Иаков (Израиль) – третий из библейских патриархов, герой Пятикнижия, родоначальник народа израильского. Имя Израиль он получил после приснившейся ему битвы с Богом (с ангелом Бога), в результате которой остался хромым.

С. 147. Ночная работа

Печатается по Избр, с. 196, с указанием даты написания.

Начиная с 1933 г. поэт занимается поэтическим переводом. А. А. Тарковский по праву признан одним из лучших мастеров этого жанра. Однако для него, поэта со своим глубоким поэтическим миром, переводческая работа порой становилась тягостной.

С. 148. «Идет кораблей станица…»

При жизни автора не печаталось. Печатается по СР, с. 151.

Золотой Рог – бухта в проливе Босфор, большей частью расположенная в черте города Стамбул (до 1930 г. Константинополь). В рассказе А. Тарковского «Константинополь» (1945) говорится, что его отец часто произносил шутливую фразу: «Если обстоятельства будут благоприятны, мы поедем в Константинополь».

С. 149. «Порой по улице бредешь…»

Печатается по Избр, с. 70–71, с указанием даты написания.

Кентавр (греч. миф.) – существа с головой и торсом человека и телом лошади, дикие обитатели гор и лесов, сопровождавшие Диониса.

Дионис (греч. миф.) – бог растительности, виноградарства, виноделия, религиозного экстаза.

Магазин под часами – продовольственный магазин на углу Б. Серпуховской ул. и Арсеньевского пер. (теперь ул. Павла Андреева).

Серпуховская (теперь Добрынинская) – площадь в Замоскворечье, недалеко от которой жил А. А. Тарковский с 1934 по 1947 г.

С. 151. Дума

Печатается по СР, с. 145–146.

С. 153. «Ты, что бабочкой черной и белой…»

Печатается по Избр, с. 40, с указанием даты написания.

Стих. связано с именем К. Ф. Ананиашвили.

Ананиашвили К. Ф. – См. коммент.

С. 154. «Снова я на чужом языке…»

Печатается по Избр, с. 105, с указанием даты написания.

Стих., написанное 4 мая 1946 г., продолжает тему стихотворений «Дождь в Тбилиси» (19 ноября 1945) и «Ты, что бабочкой черной и белой» (1 мая 1946 г.). Связано с именем К. Ф. Ананиашвили.

Ананиашвили К. Ф. – См. коммент.

С. 155. Две лунные сказки

I. Луна в последней четверти

II. Луна и коты

Печатается по Избр, с. 105–106, с указанием даты написания.

В ЗЗ, второе стих. – с названием «Коты», с. 114–115.

Химеры – здесь: фантастические существа, украшающие крышу Собора Парижской Богоматери.

С. 157. Дагестан

Печатается по Избр, с. 178, с указанием даты написания.

Азраил (Израил) (мусульм. миф.) – ангел смерти.

Серафим – ангел, наиболее приближенный к Богу, на иконах изображается шестикрылым.

С. 158. Пруд

При жизни автора не печаталось. Печатается по СР, с. 149–150.

«Давид…, / Перед скинией плясавший» – Давид (библ.) – См. коммент. («Я слышу, я не сплю, зовешь меня, Марина…»). Царь Давид во славу Божию плясал перед святым ковчегом Завета Божьего. Позже ковчег был им помещен в скинию.

Скиния (греч. шатер) – переносной шатер, походный храм евреев, место хранения святого ковчега до постройки Ерусалимского храма.

Ковчег – кованый сундук, ларец.

С. 159. «Когда купальщица с тяжелою косой…»

Печатается по Избр, с. 33, с указанием даты написания.

С. 160. «Огонь и трубы медные прошел…»

При жизни автора не печаталось. Печатается по СР, с. 148.

Пятая строка вошла в стих. «Адам-клеветник» (авторская машинопись, 1976).

Адам (библ.) – первый человек, сотворенный Богом, муж Евы. Был изгнан из Рая вместе с Евой, так как оба нарушили запрет Бога – вкусили плод с Древа познания добра и зла.

С. 161. «Тянет железом, картофельной гнилью…»

Печатается по СР, с. 144.

Стих. впервые было опубликовано в журнале «Юность», 1987 г., № 6, с. 13. Ранее стих. не печаталось по цензурным соображениям.

Вий (восточнославянск. миф) – демоническое существо из преисподней, взгляд которого убивает. Персонаж одноименной повести Н. В. Гоголя (1809–1852).

С. 162. Ночной звонок

Печатается по СР, с. 137–138.

Стих. впервые было опубликовано в журнале «Юность», 1987 г., № 6, с. 13. Ранее стих. не печаталось по цензурным соображением.

С. 163. Стихи в тетрадях

Печатается по Избр, с. 148, с указанием даты написания.

В СТ1 без названия, с пятой строфой и указанием точной даты:

Сладкое до болиГоловокруженье,В омут чуждой волиДушное паденье…

16.1.1947

Стих. связано с именем Т. А. Озерской.

Озерская Т. А. – См. коммент.

С. 164. К тетради стихов

При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 430.

С. 165. Отрывок

Печатается по СП, с. 431.

Стих. – воспоминание о детских годах в г. Елисаветграде.

ЕлисаветградСм. коммент.

С. 167. «Я боюсь, что слишком поздно…»

Печатается по Избр, с. 27, с указанием даты написания. В СТ1 и ПС без посвящения.

Стих. связано с именем Т. А. Озерской.

Озерская Т. А. – См. коммент.

Весной и летом 1947 г. А. А. Тарковский находился в творческой командировке в Туркмении (Ашхабад, Фирюза, Нукус). Т. А. Озерская была командирована туда в качестве его секретаря. Это был сложный период их отношений.

Стих. написано в Ашхабаде 19 марта 1947 г.

С. 168. «Смерть никто, канцеляристка, дура…»

Печатается по СР, с. 155.

Стих. написано в Фирюзе 28 мая 1947 г. См. коммент.

Из записной книжки А. А. Тарковского: «(…) я делаю нечто близкое к самоубийству. А самоубийство – не ушло еще от меня, и у меня избавление в кармане. Единственное, что еще остается, это вера в Бога…» (21 марта 1947).

С. 169. Верблюд

Печатается по СП, с. 133, с указанием даты написания.

Стих. написано в Нукусе 12 июня 1947 г.

С. 170. Портной из Львова, перелицовка и починка (Октябрь, 1941)

Печатается по СП, с. 90–91, с указанием даты написания.

ДавидСм. коммент.

С. 172. «Невысокие, сырые…»

Печатается по СП, с. 433–434.

Стих. посвящено М. Г. Фальц.

М. Г. ФальцСм. коммент.

Рениш (Рёниш) – фортепиано старейшей в Германии фирмы «Рёниш» (г. Лейпциг).

С. 174. «Мне странно, и душно, и томно…»

Печатается по СП, с. 435.

В авторской машинописи (отдельный лист) с посвящением Т. О-ской. Стих. связано с именем Т. А. Озерской.

Озерская Т. А. – См. коммент.

С. 176. Кактус

Печатается по СП, с. 62, с указание даты написания.

Стих. написано в 1948 г. в Москве (ул. Коровий Вал, д. 22, кв. 4), где в то время жил А. А. Тарковский. На окне его комнаты в коммунальной квартире рос кактус-суккулент, ставший «героем» этого стихотворения.

С. 177. «Жизнь меня к похоронам…»

Печатается по СП, с. 115, с указанием даты написания.

Стих. написано на смерть А. А. Бохоновой.

Бохонова А. А. – коммент. к стр. 81.

С. 179. Фонари

Печатается по СП, с. 183, с указанием даты написания.

Стих. написано на смерть А. А. Бохоновой.

Бохонова А. А. – См. коммент.

С. 180. «Мне в черный день приснится…»

Печатается по СП, с. 117, с указанием даты написания.

Стих. связано с именем М. Г. Фальц.

Фальц М. Г. – См. коммент.

С. 182–183. Деревья

I. «Чем глуше крови страстный ропот…»

II. «Державы птичьей нищеты…»

Печатается по СП, с. 138–140, с указанием даты написания.

С. 185. На берегу

Печатается по СП, с. 147, с указанием даты написания.

С. 186. «Мой город в ранах…»

Печатается по СП, с. 436.

Стих. написано под впечатлением от поездки в 1955 г. на Украину в город Кировоград. Город сильно пострадал во время Великой Отечественной войны.

С. 187. «Позднее наследство…»

Печатается по СП, с. 237, с указанием даты написания.

См. коммент.

Стих. связано с воспоминанием о М. Г. Фальц и навеяно встречей с И. М. Бошняк. В письме Н. В. Станиславскому от 16 ноября 1955 г. А. А. Тарковский посылает это стих., состоявшее из 7 строф. 4-я и 6-я строфы, изъятые позже автором, читаются:

Может быть, и крашеНовые дома.Но не те, не наши,Словно жизнь сама.Девочка былаяВышла на крыльцо,Падает седаяПрядка на лицо.

Фальц М. Г. – См. коммент.

«Девочка былая…» – Бошняк Ирина Михайловна (1905–1995), подруга юности А. А. Тарковского.

С. 188. «Я учился траве, раскрывая тетрадь…»

Печатается по СП, с. 55, с указанием даты написания.

Адамова тайна – Адам – муж Евы. Был изгнан из Рая вместе с Евой, так как оба нарушили запрет Бога – вкусили плод с Древа познания добра и зла.

С. 189. «Ходить меня учила мать…»

При жизни автора не печаталось. Печатается по СП, с. 437.

«Город подрастал…» – город – См. коммент.

С. 190. Русалка

Печатается по Избр, с. 213, с указанием даты написания.

С. 191. Две японские сказки

I. Бедный рыбак

II. Флейта

Печатается по СП, с. 218, с указанием даты написания.

С. 193. Румпельштильцхен

Печатается по СП, с. 220, с указанием даты написания.

Румпельштильцхен – персонаж одноименной сказки братьев Гримм о злом карлике.

Братья Гримм – Якоб Гримм (1785–1863), Вильгельм Гримм (1786–1859) – немецкие лингвисты и исследователи немецкой народной культуры, собиратели фольклора, совместно собравшие и издавшие знаменитое собрание сказок.

С. 194. «Я надену кольцо из железа…»

При жизни автора не печаталось. Печатается по СР, с. 191.

Кощей (Кащей) (Бессмертный) (восточнослав. миф.) – злой жадный колдун, смерть которого спрятана в нескольких вложенных друг в друга предметах и животных.

С. 195. Анжело Секки

Печатается по СП, с. 70, с указанием даты написания.

Секки Анджело (1818–1878) – итальянский астроном, священник.

Урания (греч. миф.) – одна из девяти олимпийских муз, покровительница астрономии.

С. 197. Пауль Клее

Печатается по СП, с. 225, с указанием даты написания.

Пауль Клее (1879–1940) – немецкий и швейцарский художник-авангардист, один из любимых художников А. А. Тарковского.

Впервые в ЗЗ, с. 136–137, с названием «Вилли Шнее».

Вилли Шнее – вымышленное имя, данное автором из-за цензурных соображений.

С. 199. Рифма

Печатается по СП, с. 153, с указанием даты написания.

Коперник Николай (1473–1543) – польский астроном и мыслитель, создатель гелиоцентрической системы мира, каноник.

Эйнштейн Альберт (1879–1955) – физик-теоретик, один из основателей современной теоретической физики, лауреат Нобелевской премии по физике 1921 г., общественный деятель-гуманист.

С. 200. «Кухарка жирная у скаред…»

Печатается по СП, с. 153, с указанием даты написания.

С. 202. Имена

Печатается по СП, с. 219, с указанием даты написания.

Македонец – Александр Македонский (356–323 до н. э.) – царь Македонии, великий полководец.

«Есть многое на свете, друг Горацио,/Что и не снилось нашим мудрецам» – строки из трагедии Шекспира «Гамлет» (1600–1601). Используется как шутливо-иронический комментарий к какому-либо странному речению, событию и т. п.

Шекспир Уильям (1564–1616) – великий английский драматург, поэт, актер.

С. 204. Елена Молоховец

Печатается по Избр, с. 115, с указанием даты написания.

Молоховец Елена – Елена Ивановна Молоховец-Бурман (1831–1918) – автор известной кулинарной книги «Подарок молодым хозяйкам, или Средство к уменьшению расходов в домашнем хозяйстве» (1861).

С. 205. Юродивый в 1918 году

Печатается по Избр, с. 116, с указанием даты написания.

Керенка (разг.) – денежная купюра, не имевшая реального золотого обеспечения. Выпускалась Временным правительством России в 1917 г. и Госбанком РСФСР в 1917–1919 гг. Названа по имени А. Ф. Керенского (1881–1970), председателя Временного правительства (с 7 июля 1917-го по 26 октября 1917 г. ст. ст.).

Николай – Николай II (Александрович) (1868–1918) – Император Всероссийский, Царь Польский, Великий князь Финляндский. Расстрелян большевиками в г. Екатеринбурге вместе с семьей и приближенными лицами.

«Византии орлы золотые» – в Византии двуглавый орел был изображен на гербе последней династии Палеологов (1261–1453).

Византия (Византийская империя, Восточная Римская империя) – государство (с центром в Константинополе), образовавшееся в 395 г. после раздела Римской империи на западную и восточную части. Окончательно погибло в середине XV в. под натиском османов.

Кшесинская Матильда Феликсовна (1872–1971) – прима-балерина Мариинского театра (с 1890 по 1917 г.). Известна близкими отношениями с особами царской семьи.

Ленский расстрел – расстрел рабочих золотых приисков правительственными войсками 4 апреля ст. ст. 1912 г. в районе г. Бодайбо, на притоках рек Витим и Олекма. По разным сведениям, погибло от 150 до 270 человек.

С. 206. Малиновка

Печатается по СП, с. 197, с указанием даты написания.

С. 207. «Я прощаюсь со всем, чем когда-то я был…»

Печатается по СП, с. 60, с указанием даты написания.

«…сосудом скудельным я был…» – сосуд скудельный (устар.) – глиняный сосуд; (перен.) – слабый человек; тленный, бренный.

С. 209. Новоселье

Печатается по СП, с. 229, с указанием даты написания.

Дилювиальный – здесь: допотопный.

Нимфа (греч. миф.) – божество в образе юной девы.

Атлант (греч. миф.) – титан, держащий на плечах небесный свод.

Сизиф (греч. миф.) – царь Коринфа, за свои прегрешения перед богами приговорен в загробном мире вкатывать на гору камень, который каждый раз скатывался обратно.

Геракл (греч. миф.) – сын Зевса, наделенный необычной силой, совершивший множество подвигов.

Одиссей (греч. миф.) – царь Итаки, участник Троянской войны. Персонаж поэм Гомера (VIII до н. э.) «Илиада» и «Одиссея».

Попокатепетль – вулкан, вторая по высоте (5426 м) гора в Мексике.

Афродита (греч. миф.) – богиня любви и красоты.

Анагиомена (рим. миф.) – одно из имен Венеры, богини любви и красоты.

Наполеон I, Бонапарт (1769–1821) – полководец, император Франции.

Китеж – город, по легенде, находящийся в северной части Нижегородской области.

МолоховецСм. коммент.

Борей (греч. миф.) – бог северного ветра, упомянут в «Илиаде» и «Одиссее».

С. 212. Стань самим собой

Печатается по Избр, с. 52–53, с указанием даты написания.

Гёте Иоганн Вольфганг (1749–1832) – великий немецкий поэт, писатель, мыслитель.

Моисси Александр (1879/1880—1935) – немецкий и австрийский актер. Среди его лучших ролей – Гамлет в одноименной пьесе Шекспира.

Шекспир Уильям (1564—1616) – великий английский драматург, поэт, актер.

С. 214. Телефоны

Печатается по СП, с. 215, с указанием даты написания.

В СТ1 – без названия.

Святцы – церковный календарь имен, месяцеслов.

С. 215. Вещи

Печатается по СП, с. 130, с указанием даты написания.

Лампа-«молния» – один из видов линейных керосиновых ламп.

Черный (дымный) порох – простое взрывчатое вещество, изобретено в Китае в Средние века.

«Остров мертвых» – картина швейцарского художника-символиста Арнольда Бёклина (1827–1901).

«Где Надсона чахоточный трехдольник…» – Надсон Семен Яковлевич (1862–1887) – русский поэт. Был болен туберкулезом.

Трехдольник – трехсложный стихотворный размер.

Визитка (от франц. visite – визит, посещение) – здесь: род сюртука.

Калоши «Треугольник» – «Треугольник», с 1918 г. «Красный треугольник» – старейший завод в Санкт-Петербурге по производству изделий из резины. Основан в 1860 г. Изделия завода (обувь, шины и пр.) имели клеймо в виде треугольника.

С. 217. Фотография

Печатается по СП, с. 131, с указанием даты написания.

В СТ1 без посвящения. Впервые с посвящением в В, с. 130.

Грудцова Ольга Моисеевна (1905–1982) – дочь известного фотографа М. С. Наппельбаума (1869–1958), литературный критик, писатель.

С. 218. Конец навигации

Печатается по СП, с. 194, с указанием даты написания.

В Избр, с. 187, 8-я строка «И вот уже из ледяного плена…» – была изменена по цензурным соображениям.

С. 219. Балет

Печатается по Избр, с. 67, с указанием даты написания.

Их письма А. А. Тарковского друзьям юности Т. В. Никитиной и Н. Д. Станиславскому от 9 января 1969 г.: «…в театрах бываю только по (…) принуждению и без омерзения ухожу только из балета, который радует меня своей милой ботанической бессмысленностью и совершенством различных па (…). Балет у нас, слава Богу, и впрямь хорош, и даже иногда производит впечатление не архаическое, такова «Кармен» в «Большом», – жаль, что она теперь не идет».

С. 221. Синицы

Печатается по Избр, с. 186, с указанием даты написания.

С. 222. «Мы шли босые, злые…»

Печатается по СП, с. 123, с указанием даты написания.

С. 223. Петровские казни

Печатается по СП, с. 201, с указанием даты написания.

Петровские казни – кровавые события эпохи Петра I, когда Стрелецкий бунт (1698 г.), возглавляемый царевной Софьей, был подавлен.

Стрельцы – служивые люди в XVI–XVIII вв., представители первых регулярных войск России.

С. 224. Из окна

Печатается по СП, с. 186, с указанием даты написания.

Будда (Будда Шакьямуни) – легендарный основатель буддизма, духовный Учитель.

В СТ1 первая строфа:

Еще мои руки не связаны,Глаза не взглянули в последний,Последние рифмы не сказаны,Не пахнет венками в передней.

С. 225. Зимой

Печатается по СП, с. 192, с указанием даты написания.

С. 226. «Над черно-сизой ямою…»

Печатается по СП, с. 144–145, с указанием даты написания.

В ПС, с. 124–125, с названием «Старые дома».

Петровско-Разумовское – бывшее село, местность на севере Москвы. Название происходит от имен императора Петра I и графа К. Г. Разумовского. В 1865 г. на территории бывшего Петровско-Разумовского владения была открыта «Земледельческая и лесная академия». (Сейчас «Российский государственный аграрный университет – Московская сельскохозяйственная академия им. К. А. Тимирязева). С 1917 г. местность входит в состав г. Москвы, с 1954 г. началась ее массовая жилищная застройка.

Стих. написано А. А. Тарковским после переезда летом 1957 г. в новую квартиру в кооперативном доме (ул. Черняховского, д. 4).

С. 228. «На черной трубе погорелого дома…»

Печатается по СП, с. 96, с указанием даты написания.

Цезарианский Рим – в истории Древнего Рима период правления Гая Юлия Цезаря (100 до н. э. – 44 до н. э.). Цезарианский – от цезаризм – политический режим, при котором авторитарная власть организуется на псевдодемократических принципах.

Орел – священная птица Юпитера, символ Римской империи (27 г. до н. э. – 395 г. н. э.). Со времен Юлия Цезаря императорский жезл венчала фигура орла. Римский орел – символ имперского величия, мощи и претензии на мировое господство.

С. 229. Стихи из детской тетради

Печатается по Избр, с. 119–120.

Ахайа (Ахейя) (греч.) – область на севере полуострова Пелопоннес.

Алкеева лира – Алкей (вторая половина VII в. до н. э.) – древнегреческий поэт.

Пан (греч. миф.) – бог лесов, полей, стад, покровитель пастухов.

С. 231. Бессонница

Печатается по СП, с. 202, с указанием даты написания.

С. 233. Телец, Орион, Большой Пес

Печатается по СП, с. 189–190, с указанием даты написания.

Телец – зодиакальное созвездие, расположенное к северо-западу от Ориона.

Орион – экваториальное созвездие.

Большой Пес – созвездие Южного полушария неба.

Плеяды и Гиады – рассеянные звездные скопления в созвездии Тельца.

Сапфо (Сафо) (ок. 630–572/570 до н. э.) – древнегреческая лирическая поэтесса.

Скрижали (библ.) – каменные доски, на которых записаны десять Божественных заповедей.

Сириус – ярчайшая звезда созвездия Большого Пса в южном полушарии неба.

С 1950-х гг. А. А. Тарковский серьезно увлекался астрономией, был членом ВАГО (Всесоюзное астрономо-геодезическое общество), планировал устроить обсерваторию на базе голицынской средней школы.

С. 235. Затмение солнца. 1914

Печатается по Избр, с. 113–114, с указанием даты написания.

«В то лето народное горе / Надело железную цепь…» – в августе 1914 г. Германия и Австро-Венгрия объявили войну России.

Дезертир – о встрече с дезертиром упоминается в рассказе А. Тарковского «Солнечное затмение».

С. 237. Греческая кофейня

Печатается по Избр, с. 125, с указанием даты написания.

С. 238. «Я долго добивался…»

Печатается по Избр, с. 56, с указанием даты написания.

С. 239. Четвертая палата

Печатается по Избр, с. 219, с указанием даты написания.

С. 240. Лазурный луч

Печатается по Избр, с. 215–216, с указанием даты написания.

Эпиграф из романа Г. Уэллса «Война миров» (1898).

Г. Уэллс – Уэллс Герберт (1866–1946) – английский писатель и публицист.

С. 242. Иванова ива

Печатается по Избр, с. 96, с указанием даты написания.

С. 243. «Сирени вы, сирени…»

Печатается по Избр, с. 108, с указанием даты написания.

Альтовый (от лат. alt – высокий по отношению к тенору) – здесь: похожий на низкий детский или женский голос.

С. 244. Посредине мира

Печатается по Избр, с. 128, с указанием даты написания.

Инфузории (от лат. infusum – настойка; названы по месту их первоначального обнаружения в травяных настойках) – простейшие одноклеточные организмы.

Нестор (ок. 1056–1114) – древнерусский монах-летописец, один из авторов «Повести временных лет».

Иеремия (ок. 655–586 до н. э.) – второй из четырех великих пророков Ветхого завета.

«Как золотого шелка лоскуток» – автор соотносит эпитет «золотой» с высказыванием Гёте о цвете, который считал желтый (золотой) цвет цветом сердечной радости.

Гёте Иоганн ВольфгангСм. коммент.

С. 245. Мотылек

Печатается по Избр, с. 127, с указанием даты написания.

Мотылек-лепир – ночная бабочка, названная по аналогии с лепиром (нетопырем) – одним из видов летучей мыши.

Фараон – традиционное названия правителей древнего Египта.

С. 246. Ранняя весна

Печатается по СП, с. 143, с указанием даты написания.

Впервые стих. было опубликовано в ПС, с. 122–123. Первая строфа в последующих изданиях исключалась автором:

С протяжным шорохом под мост уходит крига —Зимы-гадальщицы захватанная книга,Вся в птичьих литерах, сосновой чешуе,Читать себя велит одной, другой струе.

Крига (укр.) – лед, льдина.

Базилевс (греч. миф.) – здесь: мифическое существо с головой орла и львиным туловищем.

С. 247. Малютка-жизнь

Печатается по Избр, с. 129, с указанием даты написания.

Раскольников Родион Родионович – главный герой романа Ф. М. Достоевского (1821–1881) «Преступление и наказание» (1866).

С. 248. Утро в Вене

Печатается по Избр, с. 64, с указанием даты написания.

Вена – федеральная столица Австрии, одна из девяти федеральных земель Австрии. Моцарт неоднократно посещал Вену, с 1781 г. жил там постоянно.

Моцарт Вольфганг Амадей (1756–1791) – австрийский композитор, музыкант-виртуоз, представитель Венской классической школы.

С. 249–252. «Какое счастье у меня украли…»

В этом издании составителями впервые объединены в цикл семь стихотворений, посвященных последней любви поэта. Шесть из них написаны в 1958 г. после разлуки с женщиной, имя которой остается неустановленным. Последнее, седьмое, стихотворение цикла написано через десять лет, в 1968 г.

I. Актер

Печатается по Избр, с. 214, с указанием даты написания.

В СТ1 без названия. Впервые с названием в С, с. 231.

II. «Мне приснился Ереван, мне приснился Ереван…»

При жизни автора не печаталось. Печатается по ОЗ, с. 144–145.

Арарат – самый высокий вулканический массив Армянского нагорья. Состоит из двух спящих вулканов: Большой Арарат (5165 м) и Малый Арарат (3925 м). Находится на территории Турции. Расположен в 32 км от границы с Арменией.

III. Темнеет

Печатается по Избр, с. 171, с указанием даты написания.

В СТ1 без названия. Впервые с названием в ЗЗ, с. 47, с ошибочной датой 1952 вместо 1958.

IV. «Вечерний, сизокрылый…»

Печатается по Избр, с. 106, с указанием даты написания.

В СТ1 и в ПС, с. 23, без посвящения, с ошибочной датой 1944 вместо 1958. Впервые с посвящением в С, с. 100.

V. Оливы

Печатается по СП, с. 205, с указанием даты написания.

Марине Т. – Марина Арсеньевна Тарковская, дочь поэта.

В СТ1 с посвящением, которое вписано позже. Впервые с посвящением в книге ЗЗ, с. 94–95.

В Избр, с. 197, вторая строфа, седьмая строка: «В камнях затерялся твой зов». В СТ1 под этой строкой записано: (Задвинут железный засов) и дана сноска: «в скобках, как надо».

VI. Ко́ра

Печатается по Избр, с. 61, с указанием даты написания.

Ко́ра (греч. миф.) – одно из имен богини Персефоны, царицы подземного царства мертвых.

VII. «Отнятая у меня, ночами…»

Печатается по СП, с. 35, с указанием даты написания.

Шумер – первая письменная цивилизация на юго-востоке междуречья Тигра и Ефрата в IV–III тыс. до н. э.

С. 254. Голуби

Печатается по Избр, с. 130, с указанием даты написания.

С. 255. Поэты

Печатается по Избр, с. 147, с указанием даты написания.

С. 256. Дом напротив

Печатается по СР, с. 246–247.

Стих. написано А. А. Тарковским 5 июля 1958 г. через год после переезда на новую квартиру (ул. Черняховского, д. 4).

С. 258. «Пускай меня простит Винсент Ван-Гог…»

Печатается по Избр, с. 66, с указанием даты написания.

Ван Гог Винсент (1853–1890) – голландский художник-постимпрессионист, один из любимых художников А. А. Тарковского.

«Не помешал в больнице застрелиться…» – В. Ван Гог выстрелил в себя на улице города Овер-сюр-Уаз (Франция). Умер в комнате, которую снимал у владельцев небольшого кафе.

С. 259. Титания

Печатается по Избр, с. 107, с указанием даты написания.

Титания (здесь: ср-век. западноевроп. фольк.) – царица лесных фей и эльфов.

С. 260. Могила поэта

Печатается по СП, с. 78–79. С указанием дат написания.

I. «За мертвым сиротливо и пугливо…»

Впервые в ЗЗ, с. 26, с названием «После похорон Н. А. Заболоцкого», без эпиграфа. С ошибочной датой 1962 (вместо 1958).

Заболоцкий Николай Алексеевич (1903–1958) – поэт, переводчик. В 1938 г. был арестован и осужден по вымышленному делу об антисоветской пропаганде. Освобожден в 1944 г.

А. А. Тарковский вспоминал: «Я был связан с Заболоцким приятельством. Под «черепом века» в моих стихах имеется в виду вместилище мозга, ибо Заболоцкий был глубоко мыслящим поэтом. Я сразу полюбил его первую книгу «Столбцы». В ней выразилось почитание природы как сложного цельного организма. <…> Кроме того, в стихах Заболоцкого ярко выражена ненависть к порокам века». (ЛА, 1983, № 4, с. 49. Из интервью А. Тарковского «Стихи должны иметь адрес во времени»).

II. «Венков еловых птичьи лапки…»

Впервые в ПС, с. 69, с названием «Могила поэта», с посвящением «Н. З.».

С. 262. Серебряные руки

Печатается по СП, с. 216, с указанием даты написания.

Девочка Серебряные Руки – персонаж сказки братьев Гримм «Девочка-безручка».

Братья ГриммСм. коммент.

С. 263. Дерево Жанны

Печатается по СП, с. 63, с указанием даты написания.

Жанна – Д'Арк Жанна, Орлеанская дева (1412–1431) – национальная героиня Франции, католическая святая.

Вийон Франсуа (1431/1432 – после 1463) – величайший поэт французского Средневековья.

Это стих. в авторском исполнении звучит в фильме «Арсений Тарковский. Малютка-жизнь» (2004) кинорежиссера Вячеслава Амирханяна.

С. 265. Поэт начала века

Печатается по СП, с. 239, с указанием даты написания.

В интервью 1979 г. «Держава книги» (беседу вел Аркадий Хворощан) («Альманах библиофила», выпуск 2, Москва, «Книга», 1984, с. 47–66) А. А. Тарковский говорит об этом стихотворении: «…речь вовсе не о каком-нибудь конкретном лирике 1900-х годов (допустим, Миропольском, Александре Добролюбове, Коневском), но скорей о собирательном образе поэта, едва перешагнувшего порог нового века. <…> в XX веке поэзия вооружена против зла клинком ядовитой иронии, часто мрачна и даже жутковата, несет в себе желчный привкус отчаяния, томления и невзгод…»

Цусима – остров в Японском море. В ходе войны с Японией в Цусимском сражении в мае 1905 г. русская эскадра потерпела сокрушительное поражение.

С. 266. Превращение

Печатается по СП, с. 187, с указанием даты написания.

В СТ1 – с названием «Превращение по Овидию».

Овидий – Публий Овидий Назон (43 до н. э. – 17/18 н. э.) – древнеримский поэт, автор поэмы «Метаморфозы».

В Избр – третья строфа, первая строка «Затосковал и приоткрыл лицо…». Строка была изменена по цензурным соображениям.

Дудка Марса – Марс (рим. миф.) – бог войны. Древнеримское войско обычно сопровождал отряд музыкантов.

С. 267. В дороге

Печатается по СП, с. 80, с указанием даты написания.

С. 268. Эсхил

Печатается по Избр, с. 149, с указанием даты написания.

Эсхил (525–456 до н. э.) – древнегреческий драматург-трагик.

Прометей (греч. миф.) – титан, похитивший у богов с Олимпа огонь и передавший его людям. В наказание был прикован Зевсом к скале в Кавказских горах, куда каждый день прилетал орел и клевал его печень.

С. 269. «Вы, жившие на свете до меня…»

Печатается по Избр, с. 60, с указанием даты написания.

Алигьери Данте (1265–1321) – великий итальянский поэт, автор «Божественной комедии».

Скиапарелли Джованни Вирджинио (1835–1910) – итальянский астроном.

Литавры – ударный музыкальный инструмент, представляющий собой систему от двух до семи металлических полусферических чаш, одна сторона которых затянута кожей или пластиком. Нижняя часть может иметь отверстие.

С. 270. Карловы Вары

Печатается по Избр, с. 63, с указание даты написания.

Карловы Вары (ранее Карлсбад) – курортный город в Чешской Республике, расположен на западе исторической области Богемия.

Пильзен (Пльзень) – четвертый по величине город Чехии, промышленный, коммерческий и административный центр западной Богемии. Центр пивоварения. Среди достопримечательностей – Музей пива.

Гёте Иоганн ВольфгангСм. коммент.

Летом 1785 и 1786 гг. Гёте находился на лечении в Карлсбаде.

С. 271. Сократ

Печатается по СП, с. 67, с указанием даты написания.

Сократ (ок. 469–399 до н. э.) – античный философ. Был приговорен к смертной казни и, согласно бытующему мнению, выпил чашу с ядовитой цикутой.

«…шумит по-олимпийски высота…» – Олимп (греч. миф.) – священная гора, место пребывания богов-олимпийцев во главе с Зевсом.

С. 272. Ветер

Печатается по СП, с. 174, с указанием даты написания.

Стих. связано с именем М. Г. Фальц.

Фальц М. Г. – См. коммент.

В рецензии на сборник стихотворений А. Тарковского «Перед снегом» (1962) «Драгоценный подарок» А. А. Ахматова пишет: «Одно из самых пронзительных стихотворений – «Ветер», где героиня изображена с благоговейным ужасом, от которого мы что-то стали отвыкать, – кажется мне одной из вершин современной русской поэзии» (Анна Ахматова. Собрание сочинений в 8 томах, том 5, с. 261–264. М.: Эллис Лак, 2000).

С. 274. Комитас

Печатается по СП, с. 166, с указанием даты написания.

Комитас (Согомон Согомонян) (1869–1935) – армянский композитор, после резни армян в Османской империи (1915) заболел психическим расстройством.

Айя-София – византийский храм Св. Софии (VI в.) в Стамбуле (Константинополе – до 1453 г.).

Лазарь (библ.) – брат Марфы и Марии Магдалины, был воскрешен Иисусом Христом через четыре дня после смерти.

С. 275. Голуби на площади

Печатается по СП, с. 441.

С. 276. Песня под пулями

Печатается по СР, с. 277.

Впервые в ЗЗ, с. 10, с названием «Песня под пулями», с ошибочной датой 1944 (вместо 1960). По цензурным соображением отнесено автором к стихам, написанным во время войны.

С. 277. «Встали хлопцы золотые…»

Печатается по СП, с. 124, с указанием даты написания.

«Порешили за кордоном / Панну-лебедь добывать…» – речь идет о польско-советской войне, начавшейся в апреле 1920 г. В октябре 1920 г. войска Красной Армии под командованием М. Н. Тухачевского, не имевшие резервов, вынуждены были отступить с территории Польши.

Давыдов Денис Васильевич (1784–1839) – поэт, представитель «гусарской поэзии». Генерал-лейтенант, один из командиров партизанского движения, герой Отечественной войны 1812 г.

С. 279–280. После войны

Печатается по СП, с. 106, с указанием даты написания.

I. «Как дерево поверх лесной травы…»

II. «Меня хватило бы на все живое…»

III. «Бывает, в летнюю жару лежишь…»

IV. «Как дерево с подмытого обрыва…»

V. «Приди, возьми, мне ничего не надо…»

Марсий (греч. миф.) – фригийский сатир, который вызвал на музыкальное состязание бога Аполлона и, проиграв, был им жестоко наказан – с него была содрана кожа.

ЛазарьСм. коммент.

Это стих. в авторском исполнении звучит в фильмах «Посредине мира» (1990) и «Арсений Тарковский. Малютка-жизнь» (2004) кинорежиссера Вячеслава Амирханяна.

С. 282. Ода

Печатается по Избр, с. 142, с указанием даты написания.

С. 283. Песня

Печатается по СП, с. 173, с указанием даты написания.

Стих. связано с именем М. Г. Фальц.

Фальц М. Г. – См. коммент.

Овидий – Публий Овидий Назон (43 до н. э. – 17/18 н. э.) – древнеримский поэт, автор поэмы «Метаморфозы».

С. 284. У лесника

Печатается по Избр, с. 141, с указанием даты написания.

С. 285. Загадка с разгадкой

Печатается по СП, с. 146, с указанием даты написания.

Хирон (греч. миф.) – кентавр, отличавшийся мудростью и добротой, учитель многих героев.

Анакреон (Анакреонт) (VI–V вв. до н. э.) – древнегреческий лирический поэт. Писал на ионийском диалекте древнегреческого языка. Автор стих. «К цикаде».

Державин Григорий Романович (1743–1816) – русский поэт, прозаик, драматург, государственный деятель. Автор стих. «Кузнечик» (1802) (подражание Анакреону).

Хлебников Велимир (Виктор Владимирович Хлебников) (1885–1922) – русский поэт, прозаик, реформатор поэтического языка, один из основоположников футуризма. Автор стих. «Кузнечик» (1908–1909).

Глечик (укр.) – глиняный горшок, кринка.

Ионийская вода – от Иония (греч.) – область в центральной части западного побережья Малой Азии, включала острова Хисс и Самос. На ионийском диалекте говорили также на островах Эгейского моря и на острове Эвбея к северу от Афин.

С. 286. В музее

Печатается по СП, с. 73, с указанием года написания.

Ассирийцы – здесь: древнее население Передней Азии.

Тиара – здесь: головной убор древних восточных царей.

Шамшиадад – царь Ассирии (правил в 1807–1774 гг. до н. э.).

С. 287. Снежная ночь в Вене

Печатается по СП, с. 191, с указанием даты написания.

В СТ1 с названием «Изора».

ВенаСм. коммент.

Изора – персонаж маленькой трагедии А. С. Пушкина (1799–1837) «Моцарт и Сальери» (1830).

Моцарт Вольфганг Амадей (1756–1791) – австрийский композитор, музыкант. Представитель Венской классической школы.

С. 288. Переводчик

Печатается по СР, с. 289–290.

Шах (перс. Schah) – титул царя в некоторых странах Ближнего и Среднего Востока.

Самарканд – здесь: один из древнейших городов мира, основан в VIII в. до н. э. Был столицей государства Саманидов (875–892 гг.), в XIV в. стал столицей империи Тимура (Тамерлана) и династии Тимуридов.

Сахаринный – от сахарин (сахаринат натрия) – искусственный подсластитель, примерно в 300–500 раз слаще сахара.

Пахлава – кондитерское изделие восточной кухни из слоеного теста с орехами и медом.

Редиф (араб. сидящий позади всадника) – здесь (поэт.): в поэзии Ближнего и Среднего Востока слово или несколько слов, повторяющиеся в стих. строках после рифмы.

Парша – корочкоподобные образования на голове, инфекционное заболевание кожи.

С. 290. Земное

Печатается по Избр, с. 75, с указанием даты написания.

Олимпийская скрипка – А. А. Тарковский вспоминал, что когда-то над сценой Большого театра висел портал с изображением улыбающегося бога-олимпийца Аполлона, играющего на скрипке. Это стих. очень нравилось А. А. Ахматовой.

Стих. в авторском исполнении звучит в фильме «Арсений Тарковский. Малютка-жизнь» (2004), режиссер В. Амирханян.

С. 291. Только грядущее

Печатается по Избр, с. 46–47, с указанием даты написания.

Хромосома – структурный элемент ядра клетки, содержащий ДНК, в которой заключена наследственная информация организма.

Тензор (матем.) – термин, название объекта, частным случаем которого является вектор.

«Слово о полку»См. коммент.

КаялаСм. коммент.

С. 293. К стихам

Печатается по СП, с. 54, с указанием даты написания.

Даниил (VII–VI в. до н. э.) – четвертый великий пророк Ветхого Завета.

С. 294. Камень на пути

Печатается по Избр, с. 150, с указанием даты написания.

С. 295. Рукопись

Печатается по Избр, с. 143, с указанием даты написания.

Ахматова Анна Андреевна (1889–1966) – крупнейший русский поэт.

Дружба Ахматовой и Тарковского, двух близких по духу поэтов, началась в 1946 г. В письме к А. А. Ахматовой от 28 марта 1964 г. А. А. Тарковский писал: «…Еще в ранней юности научился я благоговеть перед Вашей высокой музой – и кланяюсь Вам за это. <(…)> Ваша поэзия теперь, будь она собрана полностью, явила бы невиданную широту охвата явлений жизни. Время пересеклось с Вашим подвигом и запечатлелось в каждом Вашем стихе…»

Блудный сын (библ.) – из евангельской притчи о блудном сыне (Лука, 15, 11–32), который ушел из дома, промотал свою долю наследства, нищим вернулся в отчий дом, раскаялся и был прощен.

Гербовник – сборник описаний и изображений гербов (государственных, городов, дворянских родов и пр.).

С. 296. Под прямым углом

Печатается по Избр, с. 170, с указанием даты написания.

С. 297. Предупреждение

Печатается по СР, с. 298.

Силурийские воды – силурийский период (геол.) – период ок. 450–440 млн. лет назад, третий период палеозоя. В первой половине силурийского периода происходило медленное опускание суши под воду.

Число (критерий) Галилея (матем.) – один из критериев подобия.

Галилей Галилео (1564–1642) – итальянский ученый, мыслитель, поэт; один из основателей естествознания.

МоцартСм. коммент.

С. 298. Руки

Печатается по Избр, с. 48, с указанием даты написания.

«…древней атлантовой тягой…» – Атлант (греч. миф.) – титан, держащий на плечах небесный свод.

С. 299. Шекспир – Эсхил

При жизни автора не печаталось. Печатается по ОЗ, с. 144–145.

ШекспирСм. коммент.

ЭсхилСм. коммент.

Фортинбрасова труба – Фортинбрас – персонаж трагедии Шекспира «Гамлет» – норвежский наследный принц.

Эльсинор – замок на датском острове Зеландия, место действия пьесы Шекспира «Гамлет».

Мандельштам Осип Эмильевич (1891–1938) – крупнейший русский поэт.

С. 300. Степь

Печатается по СП, с. 56, с указанием даты написания. В СТ1 первая строка третьей строфы: «А степь лежит как Ниневия…»

Ниневия – в VIII–VII вв. до н. э. – столица древней Ассирии. В 612 г. до н. э. была разрушена войсками вавилонян и мидян. Упоминается в Библии (Быт. 10: 11, 12).

Адам (библ.) – См. коммент.

С. 302. Зуммер

Печатается по Избр, с. 104, с указанием даты написания.

С. 303. Эвридика

Печатается по СП, с. 179, с указанием даты написания.

Стих. связано с именем М. Г. Фальц.

Фальц М. Г. – См. коммент.

Эвридика (греч. миф.) – лесная нимфа, жена певца Орфея.

Криница (укр.) – колодец.

Это стих. в авторском исполнении звучит в фильме «Зеркало» (1974) сына поэта, кинорежиссера Андрея Тарковского (1932–1986).

С. 305. «Как Иисус, распятый на кресте…»

Печатается по ЭКС-Ст, с. 281.

С. 306. Чем пахнет снег

Печатается по СП, с. 104, с указанием даты написания.

С. 308–309. Степная дудка

Печатается по СП, с. 167–168, с указанием дат написания. Впервые как цикл в ЗЗ, с. 27–30.

I. «Жили, воевали, голодали…»

Ширпотреб (разг.) – аббревиатура от словосочетания «товары широкого потребления».

Рифмовник – сборник рифм, составленный по окончаниям слов, начиная с ударного гласного.

II. «На каждый звук есть эхо на земле…»

Кулеш – старинное блюдо – густой суп из пшена и сала.

ОвидийСм. коммент.

III. «Где вьюгу на латынь…»

Мариула – персонаж поэмы А. С. Пушкина (1799–1837) «Цыганы» (1824).

IV. «Земля неплодородная, степная…»

Кесарь (от лат. kaisar) (устар.) – владыка, монарх.

Десть (устар.) – единица счета (меры) писчей бумаги, равная 24 листам.

С. 311. Шиповник

Печатается по СП, с. 84, с указанием даты написания.

В СТ1 с посвящением, которое вписано позже. Впервые с посвящением в книге ЗЗ, с. 59.

Т. О.-Т. – Татьяна Озерская-ТарковскаяСм. коммент.

Письмовник (устар.) – сборник образцов для написания писем и официальных бумаг; книга коротких рассказов, анекдотов, общеобразовательных сведений.

С. 312. Сны

Печатается по СП, с. 200, с указанием даты написания.

В Избр – первая строфа, вторая строка: «Очки волшебные надев…». Строка была изменена из-за редакторской цензуры.

Вавилонский сонник – Вавилон – город в Древней Месопотамии, важный политический, экономический и культурный центр Древнего мира.

Клинопись – наиболее ранний способ письма путем выдавливания на глиняных табличках клиновидных знаков деревянной или тростниковой палочкой.

Эвклид (ок. 365–300 до н. э.) – древнегреческий ученый, математик.

С. 313. Кузнец

Печатается по Избр, с. 220, с указанием даты написания.

Раковина – здесь: пустота в металле, образующаяся внутри или на поверхности отливки.

Туга (устар.) – горе, печаль.

С. 314. Первые свидания

Печатается по СП, с. 175–176, с указанием даты написания.

Мираж (фр. mirage) – оптическое атмосферное явление – появление в атмосфере одного или нескольких мнимых изображений отдаленных объектов в результате преломления потоков света на границе между различными по плотности и температуре слоями воздуха.

Стих. связано с именем М. Г. Фальц.

Фальц М. Г. – См. коммент.

Это стих. в авторском исполнении звучит в фильме «Зеркало» (1974) сына поэта, кинорежиссера Андрея Тарковского (1932–1986).

С. 316. Поэт

Печатается по СП, с. 158–159.

Эпиграф – строка из стих. А. С. Пушкина (1799–1835) «Жил на свете рыцарь бедный…» (1829).

Госиздат – Государственное издательство РСФСР (1919–1930). В 1930 г. на базе Госиздата было создано Объединение государственных издательств – ОГИЗ.

«…старый клоун в котелке…» – вероятно, имеется в виду Чарли Чаплин (1889–1977) – любимый актер А. А. Тарковского.

Стих. связано с именем О. Э. Мандельштама.

Мандельштам О. Э. – См. коммент.

В беседе с кинорежиссером В. Амирханяном А. А. Тарковский рассказывал, что при встрече с Мандельштамом «в коридоре Госиздата» поэт подарил ему свою книгу «Камень» издания 1916 г. В библиотеке А. А. Тарковского сборник «Камень» был в трех изданиях – 1913, 1916, 1922 годов.

С. 318. Словарь

Печатается по Избр, с. 144, с указанием даты написания.

С. 319. «Мне опостылели слова, слова, слова…»

Печатается по СП, с. 188, с указанием даты написания.

С. 320. Граммофонная пластинка

Печатается по СП, с. 210, с указанием дат написания.

I. «Июнь, июль пройди по рынку…»

II. «Я не пойду на первое свиданье…»

Монтан Ив (1921–1991) – французский певец-шансонье, актер.

Шаляпин Федор Иванович (1873–1938) – великий русский певец.

С конца 1950-х гг. А. А. Тарковский начал коллекционировать грампластинки. В его каталоге насчитывалось более трех тысяч названий, основную часть коллекции составляли классические произведения.

С. 321. Полевой госпиталь

Печатается по СП, с. 98, с указанием даты написания.

В Избр, с. 92–93 – третья строфа, третья строка: «Словарь царя Давида…». Была исправлена по цензурным соображением.

ДавидСм. коммент.

С. 323. Весенняя пиковая дама

Печатается по СП, с. 182, с указанием даты написания

Германн – герой повести А. С. Пушкина (1799–1837) «Пиковая дама» (опубликована в 1834 г.).

С. 324. Дорога

Печатается по СП, с. 207, с указанием даты написания.

Степанов Николай Леонидович (1902–1972) – критик, литературовед, исследователь русской поэзии (Н. Заболоцкий, В. Маяковский), редактор пятитомного собрания сочинений (1928–1933) В. Хлебникова. С Н. Л. Степановым А. А. Тарковского связывали дружеские отношения.

С. 325. Надпись на книге («Ты ангел и дитя, ты первая страница…»).

Печатается по СП, с. 172, с указанием даты написания.

«Метаморфозы» (лат. Мetamorphoses) – поэма Овидия в 15 книгах (написана между 2–8 гг. н. э.).

ОвидийСм. коммент.

Шервинский Сергей Васильевич (1893–1991) – русский поэт, переводчик, искусствовед.

С. 326. Мщение Ахилла

Печатается по СП, с. 208, с указанием даты написания.

Ахилл (Ахиллес) (греч. миф.) – герой Троянской войны.

Патрокл (греч. миф.) – соратник Ахилла в Троянской войне.

Троянская война – война на рубеже XIII–XII вв. до н. э. Воспета в поэме Гомера «Илиада».

Гомер (VIII в. до н. э.) – легендарный древнегреческий сказитель-аэд, считается создателем поэм «Илиада» и «Одиссея».

Гефест (греч. миф.) – бог огня, покровитель кузнечного ремесла.

Гектор (греч. миф.) – вождь троянского войска, герой «Илиады».

Приам (греч. миф.) – царь Трои, отец Гектора.

Троя – древнее поселение в Малой Азии.

С. 328. Поздняя зрелость

Печатается по СП, с. 170, с указанием даты написания.

С. 329. «О, только бы привстать, опомниться, очнуться…»

Печатается по СП, с. 169, с указанием даты написания.

С. 330. До стихов

Печатается по Избр, с. 145, с указанием даты написания.

Неопалимая купина (библ.) – горящий, но не сгорающий терновый куст, в котором Бог явился Моисею и призвал его вывести народ Израиля из Египта в Землю обетованную.

Фанфара (фр. fanfare) – медный музыкальный духовой инструмент в виде трубы, используется в основном для подачи сигналов.

С. 331–332. Жизнь, жизнь

Печатается по СП, с. 198–199, с указанием даты написания.

I. «Предчувствиям не верю и примет…»

II. «Живите в доме и не рухнет дом…»

III. «Я век себе по росту подбирал…»

Эти стихотворения в авторском исполнении звучат в фильме «Зеркало» (1974) сына поэта кинорежиссера Андрея Тарковского (1932–1986).

С. 333. Ночь под первое июня

Печатается по СП, с указанием даты написания.

С. 334. Явь и речь

Печатается по Избр, с. 164, с указанием даты написания.

Фома (библ.) – один из апостолов Иисуса Христа. Усомнившись в воскресении Христа, Фома вложил персты в его рану.

С. 335. Новогодняя ночь

Печатается по Избр, с. 188, с указанием даты написания.

С. 336. Памяти А. А. Ахматовой

Ахматова Анна АндреевнаСм. коммент.

При жизни автора не печаталось. Печатается по СТ2, с. 7–8.

В СТ2 это стих. открывало цикл стихотворений, посвященных А. А. Ахматовой. Под стих. рукой А. А. Тарковского написано «Изъять!».

Эпиграф – строка из стих. А. А. Ахматовой «Есть три эпохи из воспоминаний…» (1945).

С. 337. «Я по каменной книге учу вневременный язык…»

Печатается по Избр, с. 225, с указанием даты написания.

Исайа (библ.) (ок. VIII–VII вв. до н. э.) – один из четырех великих ветхозаветных пророков.

С. 338. «Тогда еще не воевали с Германией…»

Печатается по Избр, с. 228, с указанием даты написания.

«Как жаждой три пальмы в песчаной пустыне…» – реминисценция из стих. М. Ю. Лермонтова (1814–1841) «Три пальмы» (1839).

Спиртовка – здесь: спиртовая горелка, применявшаяся для бытовых нужд.

Фиалка – здесь: духи «Пармская фиалка».

Гарибальди Джузеппе (1807–1882) – народный герой Италии, один из лидеров движения за ее объединение.

Герцен Александр Иванович (1812–1870) – русский писатель, публицист, философ. Совместно с Н. П. Огаревым (1813–1877) редактор первой русской газеты «Колокол». Издавалась в Лондоне (1857–1867). В архиве А. Тарковского находится комплект газеты «Колокол» (позднейшее переиздание).

Сараево – столица Боснии и Герцеговины. В 1914 г. там был убит наследник австрийского престола эрцгерцог Франц Фердинанд, что послужило поводом к началу Первой мировой войны (1914–1918).

Мазурские топи (болота, озера) – район на северо-востоке Польши, где разворачивались события Первой мировой войны. В августе 1914 г. русские войска начали наступление в Восточной Пруссии, которое закончилось разгромом 2-й Армии генерала Александра Васильевича Самсонова (1859–1914). Одно из самых трагических поражений российской армии в ходе Первой мировой войны в итоге обернулось спасением Западного фронта. Разгром 2-й Армии был трагическим и для семьи Тарковских – во время боев погибли дядя Арсения полковник Владимир Дмитриевич Ильин и знакомый семьи генерал А. В. Самсонов (покончил с собой после поражения при Танненберге).

С. 339. «Когда вступают в спор природа и словарь…»

Печатается по СП, с. 232, с указанием даты написания.

С. 340. Ночная бабочка «Мертвая голова»

Печатается по СП, с. 240, с указанием даты написания.

Ночная бабочка «Мертвая голова» – бабочка из семейства бражников. Рисунок на ее спине напоминает человеческий череп со скрещенными костями – «Адамову голову», символ смерти и бренности жития.

АдамСм. коммент.

С. 341. «Третьи сутки дождь идет…»

Печатается по СП, с. 241, с указанием даты написания.

С. 342. «Я в детстве заболел…»

Печатается по СП, с. 238, с указанием даты написания.

Асик Тарковский заболел скарлатиной 29 сентября 1914 г.

Это стих. в исполнении актера Олега Янковского (1944–2009) звучит в фильме «Ностальгия» (1983) сына поэта кинорежиссера Андрея Тарковского (1932–1986). В авторском исполнении – в фильме «Посредине мира» (1990) кинорежиссера Вячеслава Амирханяна.

С. 343. Зима в детстве

Печатается по Избр, с. 226–227, с указанием даты написания.

I. «В желтой траве отплясали кузнечики…»

Почтовый рожок (устар.) – духовой инструмент, служивший для подачи сигнала о прибытии или отправлении почтальона (пешего или конного). Стал международным символом почты.

II. Мерещится веялка

Веялка – сельскохозяйственная машина для отделения зерна после обмолота от мякины, вредителей и пр.

С. 345. Вторая ода

Печатается по Избр, с. 234, с указанием даты написания.

С. 346. Ласточки

Печатается по Избр, с. 235, с указанием даты написания.

«…вы по-варварски свободно говорите» – в Древней Греции считалось, что ласточки щебечут на языке варваров – латыни.

Чиковани Симон (1902/1903—1966) – грузинский поэт.

Баграт – имеется в виду грузинский царь Баграт III (960/975—1014), объединивший Западную и значительную часть Восточной Грузии.

С. 347. «И я ниоткуда…»

Печатается по Избр, с. 223, с указанием даты написания.

Авраам (библ.) – патриарх Ветхого Завета.

С. 348. Дом без жильцов

Печатается по Избр, с. 236, с указанием даты написания.

С. 349. Первая гроза

Печатается по Избр, с. 237, с указанием даты написания.

С. 350. «Стихи попадают в печать…»

Печатается по Избр, с. 259, с указанием даты написания.

С. 351. «Вот и лето прошло…»

Печатается по Избр, с. 239, с указанием даты написания.

Это стих. в исполнении актера Александра Кайдановского (1946–1995) звучит в фильме «Сталкер» (1979) сына поэта кинорежиссера Андрея Тарковского (1932–1986).

С. 352. «Мне бы только теперь до конца не раскрыться…»

Печатается по Избр, с. 240, с указанием даты написания.

Кислица – лесное растение с тонкими тройчатыми листьями кислого вкуса. Цветет в мае – июне.

Аорта – самый большой кровеносный сосуд в организме человека.

С. 353. «Мамка птичья и стрекозья…»

Печатается по СП, с. 249, с указанием даты написания.

Каин (библ.) – старший сын Адама и Евы, совершивший первое преступление на земле, убив своего брата Авеля.

Книга Бытия – первая книга Пятикнижия (Торы) Ветхого Завета и всей Библии.

С. 354. «Пляшет перед звездами звезда…»

Печатается по Избр, с. 241, с указанием даты написания.

СкинияСм. коммент.

ДавидСм. коммент. («Я слышу, я не сплю, зовешь меня, Марина…»).

С. 356. «Во вселенной наш разум счастливый…»

Печатается по Избр, с. 244, с указанием даты написания.

Это стих. в авторском исполнении звучит в фильме «Посредине мира» (1990) кинорежиссера Вячеслава Амирханяна.

С. 357. «Наша кровь не ревнует по дому…»

Печатается по Избр, с. 245, с указанием даты написания.

Фаэтон (греч. миф.) – сын бога солнца Гелиоса, сраженный Зевсом на солнечной колеснице.

С. 358. «На пространство и время ладони…»

Печатается по Избр, с. 246, с указанием даты написания.

Это стих. в авторском исполнении звучит в фильме «Посредине мира» (1990), режиссер В. Амирханян.

С. 359. «Струнам счет ведут на лире…»

Печатается по СП, с. 255, с указанием даты написания.

Стрелец – зодиакальное созвездие, девятый знак зодиака.

ПерсефонаСм. коммент.

С. 360. Приазовье

Печатается по СП, с. 250, с указанием даты написания.

С. 361–364. Памяти А. А. Ахматовой

Печатается по ЭКС-Ст, с. 335–340.

Ахматова Анна АндреевнаСм. коммент.

Смерть А. А. Ахматовой стала для Тарковского глубоким личным горем. «Она была близка мне как человек и как поэт – особенно; я очень люблю ее стихи, очень. Она была поразительной прелести человек – и душевно, и по строю мысли» (слова А. А. Тарковского из фильма В. Амирханяна «Арсений Тарковский. Малютка-жизнь»).

I. «Стелил я снежную постель…»

II. «Когда у Николы Морского…»

Никола Морской – собор Святителя Николая Чудотворца и Богоявления в Санкт-Петербурге, где 10 марта 1966 г. отпевали А. А. Ахматову.

III. «Домой, домой, домой…»

Комарово – поселок в составе Курортного района г. Санкт-Петербурга. В Комарове находится кладбище, основу которого составляет Комаровский некрополь, на котором похоронены деятели культуры, науки и искусства. 10 марта 1966 г. там была похоронена А. А. Ахматова.

IV. «По льду, по снегу, по жасмину…»

V. «Белые сосны…»

Ханаан (библ.) – младший сын Хама, внук Ноя, праотец финикийцев и хананеев. По преданию, первым увидел наготу своего деда и сказал о том отцу, за что Ной проклял его и предсказал, что потомство Ханаана будет в рабстве.

VI. «И эту тень я проводил в дорогу…»

Стихотворения цикла (кроме V. «Белые сосны…») в авторском исполнении звучат в фильме «Арсений Тарковский. Малютка-жизнь» (2004) кинорежиссера Вячеслава Амирханяна.

С. 365. Эребуни

Печатается по СП, с. 262, с указанием даты написания.

Эребуни – древняя крепость на окраине Еревана, построена ок. 782 г. до н. э.

С. 366. «Как сорок лет тому назад / Сердцебиение при звуке…»

Печатается по Избр, с. 256, с указанием даты написания.

Стих. связано с именем М. Г. Фальц.

Фальц М. Г. – См. коммент.

С. 367. «Как сорок лет тому назад / Я вымок под дождем, я что-то…»

Печатается по Избр, с. 257, с указанием даты написания.

Стих. связано с именем М. Г. Фальц.

Фальц М. Г. – См. коммент.

С. 368. «Хвала измерившим высоты…»

Печатается по СП, с. 366, с указанием даты написания.

Стих. связано с именем М. Г. Фальц.

Фальц М. Г. – См. коммент.

С. 369. «Когда под соснами, как подневольный раб…»

Печатается по Избр, с. 255, с указанием даты написания.

ФаэтонСм. коммент.

Сестры Фаэтона – Гелиады. Несмотря на запрет отца, бога солнца Гелиоса, запрягли для Фаэтона коней. После гибели брата были превращены в деревья.

С. 370. Манекен

Печатается по СП, с. 293, с указанием даты написания.

АдамСм. коммент.

С. 371. Засуха

Печатается по Избр, с. 253, с указанием даты написания.

С. 372. «Мне другие мерещатся тени…»

Печатается по СП, с. 269, с указанием даты написания.

Коклюшка – обычно деревянная катушка с ручкой, на которой намотаны нитки для плетения кружев.

Кантемир Антиох Дмитриевич (1708–1744) – поэт-сатирик, дипломат.

С. 373. Зима в лесу

Печатается по СП, с. 289, с указанием даты написания.

Иоанн – здесь: Иоанн IV Васильевич, Иван Грозный (1530–1584) – первый царь Всея Руси с 1547 г.

Колычёв (Умной Колычёв) – Василий Иванович (?—1575) – окольничий, воевода, боярин, опричник. Попал в опалу к Ивану Грозному, был казнен.

С. 374. «Красный фонарик стоит на снегу…»

Печатается по СП, с. 284, с указанием даты написания.

С. 375. Мартовский снег

Печатается по СП, с. 290, с указанием даты написания.

С. 376. «И это снилось мне, и это снится мне…»

Печатается по Избр, с. 260, с указанием даты написания.

С. 377. «Я тень из тех теней, которые, однажды…»

Печатается по Избр, с. 283, с указанием даты написания.

С. 378. «С безымянного пальца кольцо…»

Печатается по СП, с. 292, с указанием даты написания.

Стих. связано с именем певицы Надежды Андреевны Обуховой (1886–1961).

С. 379. «В пятнах света, в путанице линий…»

Печатается по СоЛ, с. 238.

С. 380. «Тот жил и умер, та жила…»

Печатается по Избр, с. 286, с указанием даты написания.

С. 381. Феофан Грек

Печатается по Избр, с. 262, с указанием даты написания.

Феофан Грек (ок. 1340 – ок. 1410) – греческий иконописец, работавший в Византии и Древней Руси.

Эвклид (Евклид) (325 г. до н. э. – 265 г. до н. э.) – древнегреческий математик, автор работ по астрономии, оптике, музыке.

С. 382. Жили-были

Печатается по Избр, с. 273–274, с указанием даты написания.

Гришка – здесь: Григорий Ефимович Распутин-Новых (1864/1865/1872—1916) – заметная фигура в политической жизни России в последнее десятилетие царствование Николая II.

С. 384–387. Пушкинские эпиграфы

Печатается по СП, с. 271, с указанием даты написания.

Впервые как цикл в ЗД, с. 11–18.

I. «Почему, скажи, сестрица…»

II. «Как тот Кавказский Пленник в яме…»

«Как тот Кавказский Пленник в яме…» – речь идет о герое поэмы А. Пушкина «Кавказский пленник» (1820–1821).

III. «Разобрал головоломку…»

Стих. написано 19 октября 1976 г. (19 (31) октября 1811 – день открытия Императорского Царскосельского лицея, в котором обучался А. С. Пушкин).

IV. «В магазине меня обсчитали…»

С. 388. «Где целовали степь курганы…»

Печатается по СП, с. 276, с указанием даты написания.

Сковорода Григорий Саввич (1722–1794) – великий украинско-русский странствующий философ, поэт, баснописец.

Чумак (укр.) – крестьянин, занимающийся перевозкой соли, рыбы и др. товаров для продажи из Крыма на Украину.

С. 390. Григорий Сковорода

Печатается по СТ2, с. 77.

Григорий СковородаСм. коммент.

Псалтирь (Псалтырь) (библ.) – книга Ветхого Завета, состоящая из ста пятидесяти псалмов.

Притин (устар.) – здесь: предел.

Оксамит (устар.) – рытый бархат.

С. 391. «Душу, вспыхнувшую на лету…»

Печатается по СП, с. 278, с указанием даты написания.

С. 392. «Просыпается тело…»

Печатается по Избр, с. 278, с указанием даты написания.

Пилат – римский префект Иудеи (26–36 гг. н. э.).

Петр (? – ок. 64/67 н. э.) – один из двенадцати апостолов – учеников Христа.

С. 393. «Был домик в три оконца…»

Печатается по СП, с. 279, с указанием даты написания.

С. 394. «Еще в ушах стоит и гром, и звон…»

Печатается по Избр, с. 272, с указанием даты написания.

Валя – Валерий (1904–1919) – старший брат А. А. Тарковского, погибший во время Гражданской войны на Украине.

Казенный сад – общественный сад на окраине Елисаветграда.

ЕлисаветградСм. коммент.

Двухсотлетний дуб – до 1915 г. в Казенном саду Елисаветграда рос дуб-великан, под которым, согласно преданию, князь Потемкин (Таврический) устраивал военные советы.

Потемкин Григорий Александрович, князь (1739–1791) – русский государственный деятель, полководец, создатель черноморского военного флота. В 1783 г. после присоединения Крыма к России получил почетное наименование Таврический.

С. 395. «Ночью медленно время идет…»

Печатается по Избр, с. 280, с указанием даты написания.

С. 396. «А все-таки я не истец…»

Печатается по Избр, с. 289, с указанием даты написания.

С. 397. Бобыль

Печатается по Избр, с. 279, с указанием даты написания.

Паслён – род растений семейства Паслёновые.

С. 398. «Влажной землей из окна потянуло…»

Печатается по Избр, с. 275, с указанием даты написания.

ЛазарьСм. коммент.

С. 399. «Меркнет зрение – сила моя…»

Печатается по Избр, с. 277, с указанием даты написания.

Это стих. звучит на итальянском языке в фильме «Ностальгия» (1983) сына поэта, кинорежиссера Андрея Тарковского (1932–1986).

С. 400. «Бабочки хохочут, как безумные…»

Печатается по Избр, с. 290, с указанием даты написания.

С. 401. «Сколько листвы намело. Это легкие наших деревьев…»

Печатается по Избр, с. 288, с указанием даты написания.

Сельфиды (греч. миф.) – духи воздуха.

С. 402. «В последний месяц осени…»

Печатается по Избр, с. 287, с указанием даты написания.

С. 403. «Зеленые рощи, зеленые рощи…»

Печатается по Избр, с. 22, с указанием даты написания.

С. 404. «Из просеки, лунным стеклом…»

Печатается по СоЛ, с. 262.

Поэмы

С. 407. Завещание

Печатается по СП, с. 447–450.

Андрею Тарковскому – сын поэта, Тарковский Андрей Арсеньевич – См. коммент.

Поэма написана в 1934 г. Во второй части поэмы первые три строфы добавлены в 1937 г.

Впервые ОЮн, с. 40–44, с названием «Посвящение», без посвящения Андрею Тарковскому.

С. 411. Слепой

Печатается по СП, с. 299, с указанием даты написания.

С. 416. Чудо со щеглом (Поселковая повесть)

Печатается по СП, с. 303–313.

Шекспир – См. коммент.

«Макбет» (1603–1606) – трагедия У. Шекспира.

ШаляпинСм. коммент.

Касторский Владимир Иванович (1870/1871—1948) – оперный певец.

Рейзен Марк Осипович (1895–1992) – оперный певец.

Боттичелли Сандро (1445–1510) – великий итальянский живописец, представитель флорентийской школы живописи.

Проза

Константинополь. Рассказы

С. 431. Константинополь

Печатается по СС, т. 2, с. 141–143.

С. 434. Марсианская обезьяна

Печатается по СС, т. 2, с. 144–146.

С. 437. Донька

Печатается по СС, т. 2, с. 147–150.

С. 441. Солнечное затмение

Печатается по СС, т. 2, с. 151–153.

С. 444. Воробьиная ночь

Печатается по СС, т. 2, с. 154–156.

С. 446. Чудеса летнего дня

Печатается по СС, т. 2, с. 157–159.

С. 449. Точильщики

Печатается по СС, т. 2, с. 160–164.

С. 454. Братья Конопницыны

Печатается по СС, т. 2, с. 165–168.

С. 458. Жираф-балерина

Печатается по СС, т. 2, с. 169–170.

С. 460. Обмороженные руки

Печатается по СС, т. 2, с. 171–178.

С. 468. Пунктир

Основой данного текста является интервью, взятое у А. А. Тарковского журналисткой Мариной Аристовой (1982?). Печатается по СС, т. 2, с. 235–246.

М. А. Тарковская, В. А. Амирханян