Всемирный следопыт — советский журнал путешествий, приключений и научной фантастики, издававшийся с 1925 по 1931 годы. Журнал публиковал приключенческие и научно-фантастические произведения, а также очерки о путешествиях.
Журнал был создан по инициативе его первого главного редактора В. А. Попова и зарегистрирован в марте 1925 года. В 1932 году журнал был закрыт.
Орфография оригинала максимально сохранена, за исключением явных опечаток — mefysto
ЖУРНАЛ ПЕЧАТАЕТСЯ
В ТИПОГРАФИИ «КРАСНЫЙ ПРОЛЕТАРИЙ»
МОСКВА, ПИМЕНОВСКАЯ, 16
□ ГЛАВЛИТ № А—13968. ТИРАЖ 125.000
СОДЕРЖАНИЕ:
Клюква прокаженных. Рассказ
Вниманию подписчиков!
1. Всем подписчикам «Следопыта» по II абонементу выписаны две экспедиционных карточки: одна — на книги Дж, Лондона, а вторая — на «Следопыт» с остальными приложениями. Эти карточки должны находиться в местком почтовом отделении.
2. При наличии карточки— все справки подписчику о доставке должно давать это почтовое отделение (в адрес которого Изд-во направляет журнал). Почтовое отделение обязано полностью удовлетворять подписчика по карточке, и уже само требует от Изд-ва досылки, в случае нехватки журнала или приложения.
Поэтому обращайтесь в Изд-во с жалобой лишь тогда, когда карточки вовсе нет, или когда почта отказывается выдать очередной экземпляр помеченного в карточке издания (журнала или приложения).
3. По техническим причинам, на карточках многих годовых подписчиков в рассрочку обозначен срок подписки условно 3 мес. Высылка очередного взноса влечет автоматически продление подписки. При неуплате в марте-апреле очередного взноса, высылка издания с апрельских, номеров приостанавливается.
4. Приложения к «Следопыту» рассылаются по мере их выхода из печати (отдельно от журнала). В силу ряда причин, редакция лишена возможности помещать в журнале (как это просят многие подписчики) сведения о сроках рассылки изданий «Следопыта». О выходе в свет и рассылке журнала и приложений объявляется в очередных воскресных номерах газеты «Известия ЦИК и ВЦНК СССР».
Для ускорения ответа на ваше письмо в Изд-во — каждый вопрос (о высылке журналов, о книгах и по редакционным вопросам) пишите на ОТДЕЛЬНОМ листке.
При высылке денег обязательно указывайте их назначение на отрезном купоне перевода. О перемене адреса извещайте Контору по возможности заблаговременно. В случае невозможности этого, перед отъездом сообщите о перемене местожительства в свое почтовое отделение и одновременно напишите в Контору Журнала, указав подробно свой прежний и новый адрес и приложив к письму на 20 коп. почтовых марок (за перемену адреса).
Адрес редакции и конторы «Следопыта»: Москва, центр, Ильинка, 15. Телефон редакции: 4-82-72. Телефон конторы: 3-82–20.
Прием в редакции: понедельник, среда, пятница — с 3 ч. до 5 ч.
Рукописи размером менее ½ печатного листа не возвращаются. Рукописи размером более ½ печатного листа возвращаются лишь при условии присылки марок на пересылку.
Рукописи должны быть четко переписаны на одной стороне листа, по возможности — на пишущей машинке.
Вступать в переписку по поводу отклоненных рукописей редакция не имеет возможности.
КЛЮКВА ПРОКАЖЕННЫХ
Тяжелые и темные тучи висели над тайгой. Они то собирались в кучу, то расходились, то все по одиночке неслись к устью Амура, к Татарскому проливу, имея общее направление — на остров Сахалин.
Воздух был сгущен сыростью. Пахло землей. Листья березы, ольхи, осины, кустов жимолости, таволги, голубицы опускались к земле, были влажны и скользки. Хвойные деревья — кедр, сосна и ель, окунувшись в сырость воздуха, теряли на своей хвое свежесть и блеск ясных дней. Серые стены и крыши изб, срубленные большею частью из лиственницы, казалось, совсем приняли окраску земли, и, в то время как в солнечные дни их легко можно было видеть с Амура, теперь сливались с общим мутным фоном и были совсем незаметны.
Редкие человеческие фигуры осторожно выходили из серых жилищ и без слов, как будто не замечая друг друга, расходились в разные стороны.
Одни шли к Амуру. Предварительно оглядевшись кругом, они воровски забирались в лодку и выплывали на реку, чтобы закинуть разок-другой сеть, вытащить ее полной серебряной кеты и затем так же быстро скрыться на берегу.
Другие бродили около кочек и кустов таволги, жимолости, голубицы — это были женщины и дети. С маленькими, плетеными из березовой коры корзинками, они собирали редкую осеннюю ягоду, поминутно кидая взоры на клюквенную поросль, частую и урожайную, но недоступную: брать ее можно было только после первых заморозков.
Наконец, третьи — пожилые мужчины — пробирались через заросли березняка и ольхи к красному лесу и там осторожно, стараясь не производить шума, ставили силки и другие снасти, приноровленные для лисицы или зайца.
Движения всех этих людей были медленны и вялы, глаза не зажигались блеском, лица — сухие и дряблые, одежда— рваная и неряшливая. Ходили они прямо, размеряя каждый свой шаг. Когда на пути попадалась кочка, поваленное дерево или когда они садились в лодку, то не вскакивали одним махом, а осторожно заносили на необходимое место ногу.
Удивительнее всего было то, что люди эти никогда не отходили далеко от своего поселка: на реке — далее фарватера их лодки не заплывали, на берегу, в тайге — далее известной черты, мысленной границы, которая одинаково была известна всем людям поселка, всем тридцати двум избам. Вместе с ними она была также известна и другим людям, жившим вне этого поселка. Эти другие люди были совсем иными. Их движения, лица были нормальны, естественны, но, однако, они тоже, дойдя до мысленной границы поселка, останавливались, молча поворачивали и спешили обратно.
За время существования поселка не было случая, чтобы жители его или другие люди переступали запретную границу.
Даже знаменитый на северном Амуре анархист Тряпицын[1]), дойдя до этой, не отмеченной ничем, границы, повернул прочь. Японцы, которые, за время своей интервенции на Дальнем Востоке побывали, кажется, во всех его углах, и те не рискнули переступить запретную черту.
В чем же дело?
Ответ прост: поселок, населенный странными людьми, носит название «Поселка прокаженных»; все люди, живущие в нем, больны проказой.
Сюда, на крайний север, на левый берег Амура, на участок между крепостью Чныррах (недалеко от Николаевска-на-Амуре) и островом Сахалином, прокаженные были «посажены» приказом Александра III.
Однако, сослав сюда прокаженных, император-«миротворец» не позаботился об их дальнейшем существовании. Только опасения окрестных жителей заставили подумать о них: они в порядке повинности выстроили им избы, огородили поселок изгородью, свезли к изгороди дрова и взяли на себя пропитание прокаженных.
Этот добровольный порыв людей земство и городское и сельское управления Усть-Амурского округа сделали обязательным, и с тех пор повелось, что прокаженные жили на иждивении окрестных жителей.
Однако больные, попав в это положение, не захотели долго утруждать собой северных жителей. Их болезнь, будучи страшной, неизлечимой, в сущности, не была болезнью с близким смертельным исходом. В своем поселке они женились, рождали детей и, доживая в среднем до сорока-пятидесяти лет, умирали.
В поселке у них были свои интересы, свои радости, свое общее тяжелое горе и одна вечная надежда, что люди поту сторону запретной черты когда-нибудь изобретут средства против их страшной болезни.
Пожалуй, одной этой надеждой они только и жили.
И вот этот стимул жизни толкнул прокаженных к самостоятельности, к проявлению собственной инициативы. Они еще при царизме добыли себе скот — коров, лошадей, баранов — и стали разводить их. Потом обработали несколько участков, посеяли рожь, ячмень и огородные овощи. Затем, имея на своем участке небольшую часть тайги, с удивительным упорством и осторожностью занялись охотой. Каждый новый след, каждое появление какого-нибудь нового зверка на их участке было сразу известно охотникам. И для того чтобы убить или поймать этого зверка, охотники высиживали неделями; долгой упорно изучали звериные следы, их направление; ни одна особенность звериных движений не ускользала от их взгляда, почти всегда они оказывались с трофеем.
Но не было еще случая, чтобы кто-нибудь из охотников-прокаженных перешел запретную границу.
Правда, среди них были двое, которые, не выдержав ссылки, бежали из поселка. Первый побег был совершен благовещенским врачом Опариным. Проказой он заболел внезапно и, не желая заразить свою жену и дочь, сам ушел в поселок прокаженных. Но, не выдержав долгой разлуки с близкими, бежал, выбрав от Николаевска-на-Амуре к Благовещенску, который тоже стоит на Амуре, довольно-таки странный путь. Сначала он оказался в Америке, из Америки попал в Японию, потом переехал в Корею, затем в Китай, и, уже по Китаю доехал до города Сахалина, который стоит как раз напротив Благовещенска, на правой стороне Амура.
Видимых признаков болезни у него не было, и в путешествии он не испытал никакого затруднения. Никто не подумал заподозрить в нем больного проказой. Из Сахалина в один прекрасный день он пробрался в Благовещенск и, таким образом, через пять лет отсутствия, оказался у себя дома.
Но в последнюю минуту ему не повезло. На пороге своего дома он был опознан, схвачен и, не повидав жены и дочери, был немедленно отправлен в поселок прокаженных.
Вторым бежал китаец Ли-Цзи.
Проказа уже успела появиться у него на лбу, его сразу же поймали и возвратили в поселок. Через несколько недель он снова совершил побег и в поселок уже не возвратился. Судьба его осталась для всех загадкой и долгое время мучила поселок. Однако последний из прибывших больных как будто разрешил задачу. Он рассказал, что в Америке изобретен способ излечивания проказы ультра фиолетовыми лучами, и первый, вылеченный поэтому способу, был какой-то китаец, с язвой на лбу.
После этого фантастического сообщения ни один житель поселка не сомневался, что китаец был не кем иным, как их Ли-Цзи.
Когда, после первых дней революции, окрестные жители отказались от кормления прокаженных, для последних это уже не было ударом. Они были подготовлены к этому. Им оставалось только приналечь на свои силы и помнить, что отныне они. сами должны заботиться о себе. Революция дала им право пользоваться Амуром (раньше они не имели права иметь лодок). Кроме того, они разрушили изгородь и захватили клюквенное болото, которое лежало за границей поселка. Раньше прокаженные могли только подходить к изгороди и жадными глазами пожирать крупную ягоду, которая ежегодно пропадала, ибо здоровые боялись даже подходить к этому клюквенному болоту. Однако таежная птица да с первыми заморозками медведь (перед тем как направиться в свою берлогу на зимнюю спячку) — на глазах у прокаженных вдоволь лакомились клюквой.
Теперь прокаженные обнули клюквенное поле столбами, и оно осталось за ними. Здоровые на это даже не обратили внимания. Но медведь поступком прокаженных был очень недоволен. Он долгое время ходил около столбов, обнюхивал их, несколько штук сшиб лапой, поворчал. Потом, обойдя вокруг поля, залег между кочек и всю ночь лакомился ягодой. Так он ходил на клюкву до тех пор, пока дядя Степан, самый лучший охотник поселка прокаженных, не уложил его из своего кремневого ружья…
На правом берегу Амура, глубоко в тайге и в отрогах Станового хребта, в двух-трех сотнях километров от поселка прокаженных, среди скал, где журча извивался ручей, лепились китайские фанзы[2]). На высоких столбах подле них стояли амбары. Это место русские охотники называли «Китайской Марью», сами же китайцы звали по-своему: «По-ус-сы-хо», что в переводе означало: «земля контрабандистов».
Китайцы переселились сюда с давних пор, пожалуй, еще до появления в крае русских. Постройки их были старые, насчитывавшие несколько десятков лет. Среди них одна была новее, чище и больше, занимал ее Цай-Дунь (хозяин реки), то есть главный управляющий этой местностью, представитель китайской торговой фирмы, которому подвластны были все местные охотники: китайцы, манзы[3]), орочи и гольды.
Эти охотники, по особому условию, в силу которого Цай-Дунь предоставлял им иногда кредит, обязаны были всю добытую ими за сезон пушнину сдавать ему. И тот, кто кредитовался, не имел права назначать свою цену — она диктовалась Цай-Дунем. С непокорными Цай-Дунь жестоко расправлялся. Продажа какой-нибудь беличьей шкурки русскому промышленнику каралась в Китайской Мари отсечением руки, закапыванием живым в землю, продажей охотника или его семьи в «ху-ла-ды»[4]).
Приобретенная таким способом пушнина отправлялась на японских и американских судах в Китай, в склады торговых фирм Харбина. Иногда она шла в Японию или прямо в Америку.
Однажды, после сезона охоты, когда амбары на высоких столбах должны были наполниться дорогими мехами, Цай-Дунь получил от своих агентов неприятное известие. Оно гласило, что манзы, орочи и гольды начали неохотно сдавать им пушнину. Агенты сообщали даже, что среди них появились такие, которые направляются в русские селения и там меняют пушнину по чрезвычайно выгодной цене.
Когда агенты хотели наказать непослушных, те первые запротестовали, пригрозив «красными» солдатами.
Через неделю Цай-Дунь получил более тревожные известия: его лучший агент Ty-Лик, после того как он дешево скупил пушнину, был настигнут «инородцами» и убит. Когда же к «инородцам» были посланы пять лучших китайцев-охотников, они в стойбище застали около десятка русских людей с винтовками, бомбами, револьверами и красными повязками на рукавах, и, конечно, китайцы вернулись обратно, не исполнив поручения Цай-Дуня.
Узнав об этом, Цай-Дунь долгое время не знал, что ему предпринять. Правда, он сейчас же вызвал с южного Сахалина японца Окоя, компаньона их фирмы. Поговорив с ним и не придя ни к каким определенным решениям, Цай-Дунь собрал в свой фанзе китайцев Мари и устроил совещание.
Цай-Дунь сидел с закрытыми глазами, сложив руки на пухлом животе. Японец Окой ходил по комнате, поблескивая рядом золотых зубов.
Прислонившись к косяку двери и переминаясь с ноги на ногу, стоял низенький, плечистый рябоватый агент Сы-Ян. У него, казалось, нехватало терпения дождаться конца совещания. Его действительно убивала эта медлительность и нерешительность. Ему хотелось скорее разрешить вопрос и сразу же за что-нибудь приняться. Сы-Ян никогда не сидел на одном месте; он был всегда чем-нибудь занят. В его районе, на левом берегу Амура, за поселком прокаженных, еще не было никаких брожений, и он еще ни разу не получал отказа. Но ведь всяко бывает. Ожидая решений Совещания, он надеялся оградить ими себя рт возможной опасности.
Говорили Цай-Дунь, Окой и Сы-Ян. Остальные, — а их было около семнадцати человек, — сидели молча, поджав на кане[5]) ноги. Они слушали и, ведя раскосыми глазами, кивали головой в знак согласия то с тем, то с другим.
Цай-Дунь с пеной у рта доказывал необходимость, в урок остальным «инородцам», строго наказать виновных. Японец Окой, размахивая руками, говорил о другом. По его мнению, начинать надо не с «инородцев», а с русских.
— Русских, всех большевиков, надо контрами[6]), — волновался он.
Это предложение было так неожиданно, что китайцы вдруг зашевелились и беспокойно завертели головой. Цак-Дунь, взвесив это обстоятельство, широко улыбнулся и от удовольствия зашлепал губами:
— Но как же это ты можешь? У нас нет сил, — и, как бы в подтверждение своих слов, он указал на взволнованные фигуры китайцев.
— О, тут надо хорошенько подумать, и кто, догадается, — тот у нас самый умный человек. — Окой вопросительно скользнул глазами по китайцам и, углубившись в свои мысли, зашагал по комнате.
— Я скажу, я! — поторопился Цай-Дунь.
— Я знаю, Цай-Дунь, что ты хочешь сказать, — неожиданно перебил его Сы-Ян. — Ты хотел сказать самое умное?!
— Да, да, да, — я всегда говорю только умное, — проговорил Цай-Дунь с довольной улыбкой.
— Только я раньше твоего скажу твои мысли, — опять перебил его Сы-Ян. — Видишь ли, я часто рассказывал тебе о прокаженных…
Сы-Ян подмигнул; Цай-Дуню. Окоя это так заинтересовало, что он, подойдя к Сы-Яну, остановился около него.
— К прокаженным, — продолжал Сы-Ян, — перешло клюквенное болото, а клюква — товар хороший. Говорят, этого товару очень мало в Хабаровске…
— О-о-о, — как хорошо ты знаешь мои мысли, Сы-Ян! — зашипел Цай-Дунь. — Ты все сказал, что я думаю. — Цай-Дунь от волнения соскочил с кана и, подбежав к Окою, замахал руками:
— Пусть прокаженные соберут много клюквы! Купим ее у них всю! Мы найдем у «инородцев» большие хорошие нарты! У тунгусов, с мыса Погиби, нарты широкие и собаки быстрые. На них мы погрузим клюкву и отвезем ее в Хабаровск!.. Ха-ха!.. ха! — ядовито рассмеялся он, возвращаясь на свое место.
— Мы угостим хорошей ягодой русских!.. В Хабаровске сейчас много красных солдат, там все красные начальники… — дополнил Сы-Ян.
— Я вижу, вы оба очень умные, — улыбнулся Окой, — теперь, я думаю, мне у вас больше нечего делать. Все это вы хорошо, проделаете одни, а мне надо поторопиться на остров и передать об этом нашей конторе. Я уверен, там будут довольны. На всякий случай не забудьте оборвать провод на Хабаровск. Это — необходимо!
— Хорошо, хорошо! — закивал головой Цай-Дунь. — Мы теперь все устроим. О, это тонко придумано: заставить прокаженных больными руками, с язвами и гноем, собрать клюкву и потом этой клюквой угостить своего врага!..
Перемешиваясь с последними словами, дребезжащий смех Цай-Дуня повис в воздухе…
— Товарищи!.. Товарищи! — неожиданно пронеслось по улицам города.
Кричавший, Никита-почтарь, взмахнув каюром[7]), остановил собачью упряжку около старенького собора. Никиту знал весь город. Он славился лучшей упряжкой на Амуре, вожаком в которой была лайка по кличке «Сахалин». Таких вожаков не было даже у погибинских тунгусов — лучших амурских гонщиков.
— Товарищи! Товарищи! — еще раз раздалось, но уже в центре города, на Соборной площади.
Услышав голос любимого почтаря, со всех концов Николаевска-на-Амуре — из больших свежесрубленных изб нагорной части и маленьких рыбачьих хибарок прибрежных улиц — потекли к Соборной все, от мала до велика.
— Что случилось? — обступили Никиту суровые сибирские рыбаки и охотники. — Аль опять пакость кака? Уж не появились ли где анархисты?
— Нет, не то, много хуже, — озадачил всех Никита. — Вчера я проезжал мимо Погиби, и тунгусы мне рассказывали, что два дня назад китайцы скупили от прокаженных всю клюкву, собранную на болоте, которое принадлежит прокаженным. И эту клюкву китайцы повезли в Хабаровск на продажу…
— Это собранную-то болячими? — воскликнул Федор, его старый приятель, такой же гонщик-почтарь, как и он.
— Да. Теперь и пойми, зачем я так гнал свою упряжку. Надо сейчас же сообщить в Хабаровск. Бегите на телеграф! Ведь этой клюквой они могут заразить всех жителей дальне-восточного центра. Сейчас в Хабаровске штабы всех советских войск. Там для нас ладится дело. Если пропадут они, то за ними пропадем и мы. Скорее на телеграф! Вот зачем я гнал!
— Провода порваны! — вдруг резко остановил их худой старик в куртке с медными пуговицами бывшего почтово-телеграфного ведомства. — Мы три дня не можем найти порыв, — пояснил он.
— Дела плохи… — покачал головой Федот.
— Да стойте, товарищи! — вдруг раздался из толпы голос. — Что вы, ослепли, что ли? Что нам беспокоиться! Гляди на Амур, смотри, как он вздулся. Им не добраться и до Троицка[8]) — лед тронется.
— Нет, это не поможет делу, — тихо произнес Никита. — Лед тронется — они переждут на берегу, а там у них шаланды[9]) везде шныряют. Довезут водой.
— Ты, пожалуй, прав, Никита, — согласился Федот. — Если такое дело, то надо снаряжать погоню и опередить их. Может, от Троицка до Хабаровска провода еще не порваны?
— В погоню! — загудела толпа.
— Да кому же ехать? — обвел присутствующих взглядом Федот. — Кого снарядить?
— Кого же, как не Никиту! Только он со своим «Сахалином» и может догнать тунгусов. Хорошо, что сегодня у него другая упряжка. «Сахалин», поди, отдыхает. Вали-ка, Никитушка, выручай людей, — предложил старик с пуговицами.
— Верно! Один только Никита и сможет! — обрадовалась толпа.
— Да побойтесь вы бога! — остановил их Федот. — Парень только что приехал, устал и не жрамши. Как ты думаешь, Никита?
— Как? — сняв шапку, почесал затылок Никита. — Раз обчество велит, притом и людей выручить надо, — придется ехать, хотя отдохнуть бы не мешало. А ну, — махнул он рукой, — пойдем, Федот, снарядим нарты, да двинемся.
— Смотри, Никита, будь осторожнее, — сказал кто-то из толпы.
— Знаю, не впервой, — успокоил Никита и, прикрикнув на собак, вместе с Федотом пошел к своей избе на берегу реки.
Свои нарты и упряжь Никита снаряжал недолго, хотя тщательно ощупал каждую постромку, каждый ремешек; осмотрел, не трет ли упряжь собак.
Рядом с ним стояло шесть других нарт. Собаки должны были везти на них юколу[10]). Николаевцы рассчитали: в то время, когда Никита поднимается с привалу, его нагоняют грузовые нарты, и от них он получает провизию и едет дальше. А его запас, чтобы не перегружать собак, будет, на всякий случай, рассчитан дня на два.
Когда все было готово, Никита подошел к своему вожаку, громадному лохматому псу. Похлопав по шее и сжав между ног морду, он тихо сказал:
— Выручай, Сахалинушка, уж я тебе…
Собака, как будто поняв человека, лизнула ему руку и, повернувшись к своре, ответила ласковым рычаньем.
— Толковый пес! — закричали Никите с берега.
Никита улыбнулся, вскочил на нарты и крикнул на собак. «Сахалин» подался всем телом вперед, выпятил грудь и, упершись передними и задними ногами в снег, натянул постромки.
Остальные собаки, взвизгнув, проделали то же самое. Полозья, скрипя, оторвались от снега и легко спустились на лед.
С берега радостно закричали, замахали шапками и не отходили от берега до тех пор, пока густое облако снега, поднятое семью собачьими упряжками, не скрыло Никиту.
Дорога была опасная и тяжелая. Трудно пришлось собакам. Амурский лед стоял последние дни, и почти везде выступила вода. По ночам водяные лужи замерзали тонким стеклянным ледком. Собаки проваливались и резали лапы. На первом же привале Никита смастерил им для ног подобие варежек. Это спасло собак от ранений, но зато замедляло их бег.
Чем дальше Никита подвигался на юг, тем опаснее и опаснее становился путь. Попадались целые поляны, где старый зимний лед зиял черными трещинами, тянувшимися иногда от одного берега до другого. Приходилось тогда объезжать трещину стороной или берегом.
Днем ярко светило и грело солнце. Прежде Никита был бы рад ему, но теперь, несясь на любимой упряжке, он с тревогой посматривал на небо в надежде, что будет буран, а за ним и мороз. О, тогда бы он не горевал! При хорошем пути он сразу нагнал бы каких угодно собак севера. Одно радовало: нарты тунгусов были слишком перегружены, а у него — налегке, и разница в пятьдесят с лишним часов не так уж страшила его.
На второй день, когда Никите пришлось съехать со средины Амура к берегу, он заметил следы посторонних груженых нарт. Сейчас же остановив собак и не обращая внимания на то, что залез по колено в воду, он стал изучать следы. Они шли по тонкому слою льда, сначала разбитому полозьями и потом опять смерзшемуся. Нарты были широкие, и, судя по полозьям, их было несколько. Никита опытным глазом сразу же определил, что каждая упряжка имела пятнадцать собак. Из того, что разбитый полозьями лед успел снова замерзнуть, он заключил, что нарты прошли ночью, часов на пятнадцать раньше его.
— Ого!.. — воскликнул Никита. — Я их скоро нагоню. Если мы пойдем так дальше, то завтра я поравняюсь с ними… Молодцы собачки! — радостно похлопал он «Сахалина», затем и остальных собак.
Вдруг по реке пронесся какой-то неопределенный гул. Никита понял, что где-то ломается лед. Бодрое настроение, которое было у него минуту назад, сейчас же пропало. Никита испуганно огляделся по сторонам.
— Только бы лед не треснул и не двинулся…
Весь день, придерживаясь сонных следов тунгусов, Никита неистово гнал свою упряжку. Длинный каюр то-и-дело поднимался над головами собак, и «Сахалин», оглядываясь на своего хозяина, смотрел на него понимающими глазами. Умный пес чувствовал, что хозяин волнуется не зря. Чаще вскидывая лапами, обутыми в кожаные варежки, напрягая мускулы и опустив морду, он угрожающе повизгивал на соседних собак. Остальные собаки, подчиняясь требованиям вожака, сильнее жали на постромки и, несмотря на то, что были два дня в работе, усиливали бег.
Ночью, когда по расчетам Никиты китайцы были от него часов на восемь-десять езды, он выехал на берег и сделал привал. На всякий случай огонь развел небольшой, скрыв его хворостом с юга. Это была у Никиты первая ночь, когда нарты с провизией его не нагнали, что, однако, не помешало ему наградить собак полной порцией юколы. Внимательно осмотрев их лапы, привязав кое-где новые шкурки, Никита запахнулся в шубу и прикорнул около «Сахалина»…
Далекий глухой вой заставил Никиту вскочить на ноги. Его рука невольно протянулась к ружью. Взглянув на собак, он с удивлением заметил, что те не насторожились, как при волчьем вое,
Часа через полтора, с силой осадив свору, Никита чуть было не налетел на пять худых собак, сбившихся в кучу. Зная, что упряжные собаки, встретив на своем пути чужих, обязательно в них вцепятся, Никита прежде всего выскочил из нарты, чтобы отогнать свою упряжку. Однако она уже успела наскочить и разорвать двух чужих собак. Осмотрев ноги остальных, Никита сразу же определил вывихи и переломы.
«Значит, китайцы, не жалея сил, гонят… Видно, боятся вскрытия Амура и не иначе, как с Троицка, груз повезут на судах».
Это заставило Никиту, не задерживаясь, вскочить на нарты, крикнуть и погнать сбою упряжку. Утром, когда громадное красное солнце поднялось из-за горы, Никита заметил впереди узкую двигающуюся полоску. Его сердце радостно забилось… Даже собаки — и те, как будто поняв стремление хозяина, без понукания еще сильней нажали на постромки и с визгом кинулись догонять чужие нарты.
Но как ни спешил Никита, в этот день его нарты так и остались позади китайцев, хотя расстояние между ними значительно уменьшилось. Перед вечером, когда китайцы для привала свернули на берег, по реке пронесся оглушительный треск. Почтарь от неожиданности вскрикнул и задержал испуганных собак. Прошло несколько минут… Когда собаки немного успокоились, под ними неожиданно заколыхался лед…
— Дело плохо… — покачал головой Никита, выправляя собак. — До Троицка недалеко, а лед ломится. Если он так будет ломаться и завтра, то китайцы уйдут. Разве перегнать их в ночь?..
Никита повернул измученных собак к берегу. Раздав им последнюю порцию юколы, взяв и себе столько же, он расположился на ночлег.
Утром Никита с болью оглядел своих псов. За четыре дня гонки они потеряли свой лоск, похудели, шерсть их висела грязными клочьями. Он долго возился с «Пыжом», молодым кобелем, самой слабой собакой из упряжки. Решив было отпрячь его, он подумал, что в этот последний день гонки надо будет использовать и его.
— Пожалуй, выдержит, — махнул он рукой.
Никита схватил «Пыжа» за ошейник и втянул его в упряжь. За ним впряг остальных. Собаки ворчали, недовольно вертели головой, поджимали хвосты и скалили друг на друга клыки. Даже «Сахалин» встал нехотя на свое место. Заметив это, Никита горько улыбнулся и, хлопнув вожака по бокам, наклонился к его уху.
— Знаю, знаю, не пришлось сегодня вам… Но что делать, проскачем этот день как-нибудь. И я голоден…
С реки ветер донес собачий лай. Никита с удивлением поднял голову; с Амура прямо на него неслись нарты. Всмотревшись пристальнее, он узнал знакомых собак. Они принадлежали его приятелю, охотнику Петру Чипизубову.
— Здорово, Никита! — крикнул Чипизубов, останавливая свою свору.
— Здорово! Откуда гонишь? — протянул ему руку Никита.
— Изу Троицка. А ты что так шибко гнал собак? Так ни один хозяин по льду не ездит, а у тебя ведь неплохая свора, — указал Чипизубов на усталую упряжку Никиты.
— Тако дело, — махнул рукой Никита, — притом и не кормил я их сегодня. Нет ли у тебя чего?
— Не кормил, говоришь? — поднял на земляка глаза Чипизубов. — Пожалуй, я тебе дам, только немного. У самого еле-еле. — Он подошел к своим нартам, порылся в мешке и выкинул к ногам Никиты несколько небольших рыбин. Никита, разделив их между своими собаками, оставил себе мясистую голову горбуши. Он хотел было уже приняться за еду, но, заметив, с какой жадностью собаки пожирают мерзлую рыбу, оттянул «Сахалина» в сторону и незаметно от других сунул свою порцию.
— А ты на дороге тунгусов встретил?
— Встретил!
— Они везут в Хабаровск клюкву!..
— Ну, и что же?
— А клюква эта собрана прокаженными!.. Понимаешь, китайские торгаши наняли тунгусов отвезти клюкву прокаженных в Хабаровск… Они хотят заразить этой болезнью город. Я должен их перехватить…
— Ой, ой, ой! — захлопал Чипизубов от удивления руками по полам своего полушубка.
— Так вот, — продолжал Никита, — сегодня я последний день гонюсь за ними. Если лед не треснет, догоню их. Тогда в Троицке перехватим клюкву. Ну, а если… — он безнадежно махнул рукой.
Заметив, что его псы уже покончили с рыбой, Никита, не взглянув на земляка, вскочил на нарты, крикнул, взмахнул каюром и выехал на лед…
Никите было тридцать два года. Он был среднего роста, крепкий. На нартах стоял он непринужденно и твердо. Ему незачем было, как это делают неопытные гонщики, балансировать туловищем. К нартам он привык так же, как моряки привыкают к судну.
В этот последний день гонки он был твердо уверен, что нагонит тунгусов. Его собаки хотя и были измучены, но после ночного отдыха шли ровно, равномерно налегая на постромки и во всем подчиняясь своему вожаку. Далее «Пыж» — и тот не уступал остальным и из последних сил натягивал лямки.
Обогнув узкий мыс, клином вдававшийся в Амур, Никита с радостью увидел перед собой двенадцать тунгусских нарт. Вытянувшись гуськом, они шли к Троицку, который на высоком правом берегу Амура маячил своими серыми домишками.
Ездоки долгое время не оборачивались и не замечали Никиту. Без труда обогнал Никита задние четыре нарты. Их гнали знакомые ему тунгусы. Увидев Никиту, они приветливо закивали ему. головой. Из этого Никита понял, что тунгусы не знают, что они везут.
Поравнявшись со средними нартами, Никита поверх трех мешков с мороженой клюквой увидел коротконогого китайца. Глаза китайца с удивлением уперлись в Никиту. Он был широкоплеч, лицо у него было рябое и без всякого выражения. Никита взглянул в его глаза: они были пусты и упрямы. Китаец первым не выдержал взгляда Никиты и, прищурив раскосые глаза, отвел их в сторону Потом он опять взглянул на Никиту. Встретившись вновь глазами, они поняли друг друга. Когда Никита стал обгонять нарты, китаец ему что-то крикнул, но ветер был встречный, и Никита ничего не расслышал.
Не получив ответа, китаец потянулся к револьверу, который торчал у него за поясом. В это время Никита инстинктивно оглянулся и, заметив движение руки китайца, вскинул ружье, которое всегда лежало у него рядом на нартах. Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы впереди не раздался оглушительный грохот и лед под ногами не заколыхался.
Собаки у всех упряжек присели, а некоторые сбились в кучу. Воспользовавшись этим, Никита прикрикнул на собак. «Сахалин», услышав голос хозяина, протяжно взвизгнул, напряг все свои мышцы и сразу же оставил за собой пятые и шестые тунгусские нарты. Теперь впереди Никиты было только четыре упряжки.
Взглянув вперед, Никита с ужасом заметил, что около самого города Троицка, который был уже весь как на ладони, засверкала узкая полоса воды. Полоса рассекала лед от одного берега до другого.
«Пропали! — молнией пронеслось у него в голове. — Если лед разойдется и сейчас река тронется, нас немедленно понесет вниз. Тогда одно спасенье — к берегу, а там в тайге мне, пожалуй, не перехватить клюкву прокаженных. Притом и этот корявый чорт, кажется, догадался…»
Китаец тоже понял опасность и, прикрикнув на тунгусов, повернул караван упряжек к берегу. Но Никита знал: если сейчас он обгонит тунгусские упряжки и прискачет первым в Троицк, их можно будет перехватить около города на таежной просеке. Далеко они по ней не пройдут.
Никита припомнил просеку: перед его глазами промелькнула узкая полоса, которая шла, огибая Троицк, через болота, тайгу и горы до самого Хабаровска. По ней проходили телеграфные провода. Этой просекой можно было ездить только верхом.
— Ого, — вслух произнес Никита, — да им все равно придется выбираться к берегу и плыть на шаландах.
Он взмахнул сильнее каюром и погнал свою упряжку вслед за тунгусами. Теперь он был уже в ряд с четвертой упряжкой. Тунгусы, выбирая лучший путь и огибая размывы, своего порядка движения не изменили, повернув к берегу. Чтобы случайно не попасть в полынью, они попрежнему шли гусем за головной упряжкой, которой управлял самый опытный и знающий тунгус. Но тут, на беду Никиты, «Пыж» захромал и лег боком на постромки. Никита сообразил, что, если сейчас не выкинуть «Пыжа» из упряжки, то не дойти первым до трещины.
Никита приметил крепкое снежное поле льда. Не останавливая бега собак, он выпрыгнул из нарт и, придерживая одной рукой постромки, другой ловко освободил «Пыжа» от ремней; почти одновременно, также на ходу, крепко ухватил его за загривок и одним движением выбросил вон. Кобель, стукнувшись об лед, жалобно взвыл, но Никита лежал уже на нартах и, взмахивая каюром, оставил за собой четвертую упряжку тунгусов.
Он уже начал обходить третью свору, когда заметил перед собой острую глыбу льда, торчавшую ребром. Его собаки неслись на нее…
Никита сначала не мог сообразить, что предпринять. Поднявшись на нарты, чтобы найти обходный путь, он с ужасом заметил, что впереди узкая щель воды делается все шире и шире, справа же ледяные глыбы, подгоняемые бурными амурскими волнами, лезут одна на другую.
«Проскочи щель, затем через лед — и к берегу!..» — пронеслось у него в голове.
Никита понял, что будет лучше, если он, вместо того чтобы итти в ряд с третьей упряжкой, неожиданно станет ей поперек дороги. Он дважды выиграет: во-первых, ему не будет страшна ледяная глыба, и, во вторых, он задержит третью тунгусскую упряжку.
Крикнув, что есть силы, на псов, изнемогавших от усталости, Никита, несмотря на предостерегающие угрозы тунгуса, встал поперек его упряжки. Чтобы тунгусские собаки не наскочили на его свору, он отчаянно заколотил перед их мордами своим огромным каюром. Не успел еще тунгус выправить своих собак, сбившихся от ударов Никиты в кучу, как тот уже оказался рядом со второй упряжкой.
Теперь перед Никитой стояла задача зайти на одну линию с первой.
Когда Никита поравнялся с ней, то по глазам тунгуса понял, что думают они об одном и том же: сумеют ли их собаки перепрыгнуть через трещину? Если сумеют — они спасены…
Никита не заметил, как его собаки забулькали по воде, выступившей через край щели на лед. Почувствовав холодные брызги у себя на лице, он встрепенулся, вскочил на ноги, потом опустился на колени и стал рукою искать край трещины. Заметив, что «Сахалин» почти достиг ее, он высоко взмахнул каюром и в первый раз за всю свою жизнь ударил железным концом любимого вожака.
— Огр, собачка, прыгни-ка! — как бы в оправдание крикнул ему Никита.
«Сахалин» от боли сначала взвизгнул, потом зло зарычал и, присев на задние лапы, взвился в воздухе. За ним остальная свора проделала то же.
Никита плашмя растянулся на нартах и закрыл глаза. Но еще перед тем, как его веки успели сомкнуться, он увидел под собой мутную и пенистую воду, которая под его нартами вертелась вьюном. Дальше Никита обо что-то стукнулся, и его руки разжались…
Открыв глаза, Никита долгое время не мог ничего понять. Вокруг него стояла толпа троичан, а сам он лежал на прошлогодней желтой траве. Обведя глазами толпу, он увидел невдалеке от себя нарты, а около них с высунутыми языками собак. Между ними с оскаленными зубами и без движения лежал на боку «Сахалин». Поднявшись на ноги, Никита, шатаясь, подошел к нему и припал лицом к его морде…
— Видели, как он прыгнул?.. — и вдруг, вспомнив, зачем он гнал собак, Никита вскочил на ноги и громко закричал — Китайцы!.. Китайцы!.. Они ехали с тунгусами за мной!.. Они везут клюкву на продажу в Хабаровск!.. Клюква собрана прокаженными, они хотят заразить этой болезнью Хабаровск… Вы должны их перехватить!.. Я…
Дальше он не мог ничего произнести и в изнеможении опустился около своей собаки. Положив обе руки «Сахалину» на спину, он стал нежно гладить его по мокрой и грязной шерсти.
— Так у вас кто-нибудь прыгал? — еще раз спросил Никита у окружающих.
Но ему никто не ответил…
Услышав о клюкве прокаженных, все бросились в разные стороны: один в город, на телеграф, чтобы предупредить Хабаровск, другие — к берегу, к тому месту, куда уже выходили усталые тунгусские упряжки…
НА СЛОМ!
От огромной русской печи несет сухим тяжким зноем. Агапыч любит тепло, а потому, несмотря на сентябрь, начал уже протапливать на ночь.
В комнате — тишина и полутьма. Агапыч в редких случаях зажигает свечи. А сейчас лучина[11]), воткнутая в железное держальце, скупо льет неровный свет. Угли падают в шайку с водой и тихо шипят. Мирно потрескивает в углу сверчок. Со двора изредка доносятся глухие дребезжащие удары. То бьют в чугунные доски караульные. Они не спят. Они зорко охраняют завод, заброшенный на край света, в уральскую горную тайгу; они сторожат покой Агапыча, покой его жарко натопленной комнаты.
Пусть разыгравшаяся осенняя непогода стучится в окна дробью дождя и бросается охапками опавших листьев.
Пусть где-то близко гремит волнами Белая. Пусть воет в трубе таежный ветер. Не добраться им сюда, в тепло, не разогнать ленивую, сонную одурь…
Агапыч, раскрасневшийся, разморенный после бани, пил чай. Только после бани да в праздники разрешал он себе это редкое (по тогдашнему времени) удовольствие. Против Агапыча, спиной в печку сидел капрал[12]) заводского гарнизона, худенький старичок, в синем елизаветинском мундире, с медалью за какой-то поход.
Вытирая полотенцем пот с лица и шеи, Агапыч говорил сердито:
— Напустить надо на них войско настоящее. И ничего тогда от этого мужицкого царя не останется.
Наливая чай в блюдечко и беря в щепоть изюм, капрал вздыхал сочувственно:
— Кажное ваше слово на месте, Василь Агапыч. Да где войско-то настоящее взять? Все на турка ушло, под Силистрию.
— Ох, господи, — перекрестился Агапыч, — дай Рассее спокойствие. Как жизнь-то искрошили! Война на миру, ведь что пьяный на пиру, — разорит.
— А правда ли бают, Василь Агапыч, — начал осторожно капрал, — что некие горные заводы и рудокопные фортеции[13]) самозванцу уже передались?
— Враки! — топнул ногой Агапыч. — Стар ты стал, капрал. Бабьим бредням веру даешь. Пушки льют у нас, оттого, по поверью, и басен по заводу много ходит. А ты, капрал, как услышишь такие разговоры, тащи говоруна к самому немцу немедля. Он ему наломает репицу-то.
— Слушаюсь, Василь Агапыч, — ответил покорно капрал.
Оба замолчали, сопя в блюдца. Вой ветра в трубе превратился в сплошной многоголосый рев. Сверчок испуганно смолк.
— Непогода-то как разыгралась! — зябко передернул плечами Агапыч. — Не дай бог сейчас на воле быть, закружит, завертит, в пропасть сбросит.
Капрал вдруг насторожился. В сенях послышались шаги, неуверенные, какими ходят в темноте. Шаги приблизилась, и кто-то зашарил по стене, ища дверь.
— Кому бы это быть? — тревожно сказал Агапыч.
Капрал подошел к двери и толчком открыл ее:
— Кто там? Входи!
Сильный порыв влажного, пахнущего дождем ветра, ворвавшись в комнату, заколебал пламя лучины, а вслед за ветром шагнул через порог Петьку.
Он был замаран грязью до ворота. Даже на лице налипли грязные лепешки. Сермяжная бекеша его напиталась водой, и на полу тотчас же образовались мутные лужицы. Шапку Петька потерял, намокшие растрепанные волосы спустились на глаза, правая щека вздулась и почернела от удара Хлопуши. Тяжело, с хрипом дыша, он прислонился изнеможенно к притолоке.
— Петруха, чего ты? — метнулся к нему шихтмейстер.
— Годи, дай передохнуть, — выдавил с трудом Петька. — Насилу добрался. От самой Быштым-горы бегом. А буря крутит, глаза застит. С тракту сбился, думал, заблужусь. Хотел уже стрелять, знак подавать вам…
— Да в чем дело-то, Петрушенька? — наливался тревогой шихтмейстер.
— Беда, Василь Агапыч! — тяжело, точно камень с горы, уронил Петька, и придавленный мрачным предчувствием шихтмейстер бессильно опустил руки;
— Какая ж беда-то? Не томи ты, для ради бога!
— Конец нам всем в понедельник будет! Карачун! — крикнул Петька. — Говорил я тебе, что около Хлопуша бродит, полковник самозванцев, чортов глаз, рваные ноздри! — выругался Толоконников с сердцем. — Я его все вокруг да около водил, а он возьми да как-то с Павлухой Жженым и стакнись. Без меня! Ну, и спелись. Манихвест седни читали его, Пугача. Хотел я их рассорить. Куда! Чуть не задушил меня этот каторжник. Пашка ему твердо обещался, по рукам били, что в понедельник после обеда бунт начнут. Гарнизонных, говорит, перевяжем, они-де старые крысы и так со страху помрут… Капрал обиженно крякнул…
Петька, словно не замечая, продолжал:
— Управителя, похвалился Пашка, — на ворота, шихтемейстеру — башку долой!..
— Так и сказал? — затрясся Агапыч.
— Так и сказал, — не моргнув глазом, соврал Петька. — А пушки самозванцу пошлют. Антиллерия, вишь ты, ему нужна, Оренбург громить. Действуй, Василь Агапыч, чуешь, на носу беда-то! Не медли!
— Господи, владычица-богоматерь, — завертелся по комнате Агапыч. — Не знаю, что и делать, и к мыслям каким прилепиться? Команду, команду скорее из крепости слали бы! Чего они мешкают? А тобой, Петруха, — подбежал он к Петьке, — я доволен, то-исть вот как доволен! Не забуду!
— Вижу, что ты мной доволен, — с дерзкой наглостью сказал Петька. — Да что мне с того? А вот спросили бы не зябнут ли у гуся ноги. Вы здесь чаи вот в тепле распиваете, а я в непогодь по шиханам лазай, да горло под нож подставляй!..
— Счас, счас, Петрушенька, не сердись! — бросился Агапыч к большому окованному сундуку. Подняв крышку, вытащил из шкатулочки серебряный рубль, подумал, прибавил еще один и протянул Петьке:
— На-ка, вот, держи. А управитель тебе еще прибавит. Пойдем-ка к нему, ты ему все расскажешь, подумаем сообща, что делать… Пойдем…
Когда захлопнулась за ними дверь, поднялся и старый капрал. Раскурил от лучинки трубку. Почесал давно не бритую, заросшую серой щетиной щеку:
— Старые крысы, говоришь? Связать их? Ну, гляди, парень, не ожгись! Пойти молодцов своих предупредить, пушки почистить, фузеи[14]) осмотреть. Кажись, в самом деле, и до нас докатило. Приготовиться надо…
Долго в эту ночь, на удивленье караульным, горел огонь в господском доме, занимаемом управителем. Утихла буря, перестал дождь, а в окнах немца все еще не потухал яркий свет свечей. И лишь перед рассветом, когда скатилась за горы луна, а на востоке мутно зазеленел просвет, от господского дома к заводской конюшне протопал кто-то торопливо. А затем, никем не замеченные, прокрались через заднюю калитку на тракт двое людей. Это были Петька и Агапыч. Петька вел за повод оседланную лошадь. Сзади, на чумбуре[15]), шла вторая, заводная, на случай смены. Агапыч торопливо выбрасывал последние наставления:
— Помни, сколь важное препоручение мы на тебя возлагаем. А лошадей не жалей. Одну посадишь, — бросай, другую бери. Главное, гони…
Петька вдруг вздрогнул всем телом.
— Чего ты? — удивился Агапыч.
— Против Быштыма на кол мертвец насажен. Мимо ехать страшно!..
— Глупишь… Мертвых не бойся, живых стерегись. А от коменданта не отставай, чтоб счас же команду высылал. Видит он сам, чай, какое дело, коль второго гонца шлем…
Петька зарысил, разбрызгивая грязь. А Агапыч бежал вслед и кричал:
— Помни, коль в понедельник до обеда не поспеете, будет нам верная смертушка…
Предрассветный, уже тихий ветерок подхватил последнее слово, перекинул его через Белую и ударил об гору. Гора ответила звонким эхом: «Помни, коль в понедельник до обеда не поспеете, будет нам верная смертушка!» — кричал Агапыч Петьке…
— Смер-туш-ка!..
Задремавший караульный вскочил и с перепугу, что было силы, бахнул в чугунную доску:
«Не сплю-де. Поглядываю!..»
Карл Карлович Шемберг с вечера воскресенья начал пить мальвазию[16]) стаканами. Ночь с воскресенья на понедельник не спал. И сейчас, осунувшийся, похудевший, в шлафроке[17]) и туфлях на босу ногу, он жадно глотал терпкое густое вино.
В дальних комнатах башенным боем пробили часы. Управитель вытащил из кармана шлафрок! золотой, луковицей английский хронометр[18]).
— Десять!. А в одиннадцать ударит к обеду колокол, и тогда…
Вскочил и, спотыкаясь, побежал наверх по крутой лестнице, ведущей на вышку белведера[19]). На площадке, огороженной резными перильцами, остановился. В дальнем углу, на массивной подставке, высилась большая зрительная труба, к окуляру[20]) ко юрой припал глазом Агапыч. Труба была направлена на Верхне Яицкий тракт.
Шемберг повел красными, опаленными бессонницей глазами: вышки окрестность была видна верст на сорок в окружности. Громады уральских утесов уходили вдаль цепью, грядами, словно окаменевшие волны океана. Между ними разбросала свои извивы, как клинки громадных сабель, река Белая, то вырываясь на просторную пойму[21]), то снова пропадая в глубинах чернеющих горных падей и логов. Прямо через кряжи расстилался серый половик Верхне-Яицкого тракта, уходившего в загадочные дали.
Эта древняя колодничья, сиротская и гулевая дорожка, перерезая поперек «Каменный пояс», одним концом ушла через Верхне Яицкую крепость вглубь таинственной и страшной Сибири, а другим — метнулась на Стерлитамацкий поселок[22]) и далее, на Оренбург, в Оренбургские степи. Там, в ковыльных просторах, ревела гроза, тали простой донской казак именем мертвого Петра заставлял дрожать империю могущественной «Семирамиды»[23]), рубил дворянские головы и атаками киргизских масс покорял царские крепости.
Управитель вздрогнул и перевел взгляд в другую сторону. На берегу Белой сгрудилось грязным перепуганным стадом заводское село: маленькие, из тонкого заборника избушки под соломенными шапками крыш, расстрепанные плетни, старая, покосившаяся церквушка. Прямо под ногами Шемберга раскинулся вольготно громадный заводский литейный двор, а по обочинам его разместились заводские службы, низкие, вросшие в землю литейные, кузницы и склады-магазеи. Посреди шихтплаца[24]) высились домны. Приземистые несуразные, старинной стройки, они стояли твердо и крепко на своих каменных фундаментах. Тяжело хрипели столетние старушки, глотая холодный воздух и привычно пережевывая сотни пудов руды и угля. У заводской плотины виднелся деревянный амбар, где отлитые пушки на вододействующих сверлильных станках сверлились внутри и оттирались снаружи.
Внимательно рассматривал Шемберг свои владения; где он до сих пор был неограниченным властелином, вольным в жизни и смерти многих сотен людей. Шихтплац был пустынен и тих. Лишь хрипение домн, да глухие удары ручной балды, дробившей руду, будили хребтовую тишину гор, зажавших завод. Около домн чернел десяток рабочих-завальщиков, да в заводские ворота вползали телеги углежогов, привезших с лесных хуторов «уголье» пищу ненасытным домнам. Шемберг не мог, конечно, видеть, как из-под угольных кулей высунулась кудрявая голова, а на вымазанном угольной пылью лице голубыми огнями сверкнули глаза Жженого…
Тишина и спокойствие заводского двора пугали Шемберга. Он вообразил, какая буря страстей будет бушевать на шихтпдаце через час. И не его ли мертвое тело будет волочить буйная толпа по камням и острым кускам шлака? Да, будет, если не подоспеет во-время помощь… Шемберг оттолкнулся от перил и подошел к Агапычу…
— Ну, как? Нишего нет?
Шихтмейстер оторвался от трубы и ответил безнадежно:
— Ничего, батюшка Карл Карлыч, ничего не видать.
Шемберг направил сбившуюся трубу снова на тракт и сам припал к окуляру.
Увидел близко-близко уродливые изломы скал, зелено-бурую щетину непроходимой Урман-тайги и даже красноватый щебень тракта. Но сам тракт был пустынен и тих. Лишь лениво тянулся обоз на дальний завод, чернело несколько отдельных пешеходов, да где-то горел невидимый костер, и голубой дым его длинной волнистой полосой стлался меж скалами…
— Шорт! Нишего! — яростно стукнул по перилам кулаком Шемберг.
Мрачный и подавленный, управитель опустился в кресло, не замечая, что холодный осенний ветер забрался под распахнувшийся шлафрок.
Агапыч опять прильнул к трубе.
Так прошло еще полчаса. Покосившись на двор, Шемберг увидел, как к домнам начали сползаться кучки людей. Сливаясь вместе, эти кучки образовали уже большую толпу. Управитель не выдержал, вскочил, заметался по площадке, как затравленный зверь. И вдруг остановился, затих, схватившись руками за сердце.
На шихтплаце надтреснуто зазвонил обеденный колокол…
— Едут! Ей-богу, едут! — взвизгнул Агапыч. — Они, спасители наши, едут!
Управитель ударом плеча чуть не перекинул Агапыча через перила, оттолкнув его от трубы. Горы, тайга танцовали у него перед глазом. Наконец, он увидел их. Верстах в десяти от завода, там, где тракт нырнул в просеку, чернела плотная масса, изредка вспыхивавшая металлически-блестящими искрами. Приладив окуляр по глазу, Шемберг разглядел и отдельные, ритмически подпрыгивавшие на крупной полевой рыси фигурки гусар. Пыль стлалась за отрядом…
— Слафа погу! Это они! — поднял от трубы голову Шемберг. И сразу стал серьезным. — Господин шихтмейстер, поезжайте к ним нафстречу и проводите к воротам. А как только я махну платком, — пускайте их на шихтплац. Шиво!
Агапыч загрохотал вниз по лестнице, а за ним медленно начал спускаться и Шемберг. Внизу, в комнатах, его встретил дрожащий, перепуганный камердинер-немец.
— Ваша милость, — сказал он по-немецки, — люди требуют вас немедленно к себе. Но я умоляю вас спрятаться. Эти азиаты взбунтовались, они убьют вас.
— Ничего, Фриц, — улыбнулся насмешливо Шемберг, — мы сейчас обрубим руки, которые хотят нас убить. Дайте мне поскорее одеться.
Словно нарочно, чтобы еще более разъярить рабочих, Шемберг надел дорогой французский кафтан из золотистой парчи, башмаки с высокими красными каблуками и серебряными пряжками. Густо напудренный и завитой, как пасхальный барашек, парик, манжеты из алансонских[25]) кружев и такое же жабо дополняли его щегольской костюм. Полюбовавшись на себя в зеркало, Шемберг двинулся к выходу в сопровождении камердинера, несшего за ним серебряную табакерку и трость. Со стороны можно было подумать, что управитель собрался на званый обед…
Нестройный многоголосый крик встретил появление на крыльце пышно разодетой фигуры управителя. Это было слишком даже для Шемберга, приготовившегося ко всему, и он испуганно отшатнулся назад. Шихтплац, словно низкий берег в половодье, затопила масса работных и мастеровых людей. Тут можно было видеть и сухих, словно насквозь высушенных, литейщиков, и «рудокопцев» со впалой, чахоточной грудью, и углежогов с воспаленными от смоляного дыма глазами. Между взрослыми шныряли, радуясь неожиданному празднику, детишки, мальчики-«заслонщики», поднимавшие заслонки у плавильных; печей. Не смешиваясь с. остальными, жалась к крыльцу небольшая кучка мастеров плавильных, ковальных, пушечных и угольных цехов. Эти не «бунтовали». Эти боялись потерять свое привилегированное положение…
Общий гул толпы прорезывали отдельные выкрики, и казалось, на них-то, как на веретено пряжа, накручивался прочий негодующий и злобный, рев, Шемберг понял, что эти выкрики относились к нему:
— Ишь, вырядился, чортова кукла!..
— Трутням праздник и по будням!
— Наехали из Неметчины на Русь кровь нашу пить!
— На шее, чай, креста нет, а табакерка серебряная!
— На сук его, жеребца, на сук!
Шемберг поднял руку, показывая, что он хочет говорить. Гул постепенно начал стихать и вскоре замер последним всплеском в задних рядах.
— Кто хотель меня фидеть? — звонко и вызывающе крикнул Шемберг. — Фот я! Ну?
Передние ряды зашевелились, раздались, освобождая кому-то дорогу. Беловолосый кудрявый парень выдрался из толпы и быстрыми шагами направился к господскому крыльцу. Камердинер, взглянув на вымазанное углем лицо подходившего, тихо ахнул и испуганно шарахнулся к дверям. Шемберг, поколебавшись минуту, остался на месте. Кудрявый подошел к крыльцу и, поставив ногу на нижнюю ступеньку, взглянул на управителя дерзкими голубыми глазами.
— Кто ты? — спросил Шемберг.
— Человек божий, обшитый кожей, — откровенно издевался кудрявый. — А коль взаправду хошь знать, — изволь, Павлом Жженым зовусь.
— Ах, ты и есть Шшеный? — с любопытством уставился на него Шемберг. — Чего ж ты хочешь? Пример?
— Немалого хочу! — насмешливо дернул губами Павел. — Вот што, барин, довольно лясы точить. Батюшка, наш государь, тебе повелевает, — коль не хочешь в петле качаться, покорись волей, а завод ему отдавай.
— Какой, косударь? — надменно спросил; Шемберг. — У нас есть косударынь, а косударь нет.
— Не валяй дурака, барин! — злобно ответил Жженый. — Будто не знаешь, — государь-анпиратор Петр Федорович…
Шемберг выпрямился и вскинул голову:
— Я, Карл фон-Шемберг, знаю только императриц Катрин Алексеефна и больще нишего!
— Иди ты к лешему со своей Катриной! — крикнул Жженый. — А ежели какой пес — оглоблю ему в рот — нашего царя не признает, то с ним разговор у нас иной будет!..
Кружева от негодования запрыгали на груди Шемберга:
— Молщать, холоп! Запорю, сукин сын!
— Я не сукин сын, а ты вот такой, — ответил спокойно Жженый. — Кнутобойничать-то ты мастер, знаю. Пороть меня хошь? Так не удастся это тебе, и кому еще бог поможет…
Шемберг вырвал у камердинера трость и концом ее ткнул Павла в плечо:
— Под караул его! В кандалы!.. В Сибирь!..
Мастера схватили Жженого за плечи.
— Чего, братцы, глядеть? — заревела толпа. — Бей немца, вяжи мастеров! Ура-а!..
Толпа бегом бросилась к крыльцу. Шемберг выхватил из кармана платок и, подняв его высоко над головой, взмахнул три раза. Передние ряды уже добежали до крыльца, и десятки рук потянулись к парчевому кафтану Шемберга. Управитель, попрежнему спокойный, лишь чуть побледневший, не шелохнулся, не подался назад даже на шаг. А когда чья-то рука уцепилась за подол его кафтана, он сильно ударил тяжелой тростью по первой подвернувшейся голове. Толпа вскрикнула, навалилась, затрещали сломанные перила крыльца…
В этот момент с ржавым визгом растворились тяжелые заводские ворота, и эскадрон черных гусар на взмыленных лошадях втянулся на шихтплац…
Толпа на мгновение замерла, а затем отхлынула от крыльца обратно к домнам. Шемберг победно улыбнулся, поправляя чуть сбившийся набок парик.
Тихо стало на громадном заводском дворе. Замерли обе стороны. Лишь одна гусарская лошадка звонко фыркала и трясла головой, звеня удилами. Но гусар, сидевший на ней, как будто сконфуженный, что она нарушает тишину, сердито дернул поводьями, и лошадь перестала фыркать.
Стадо снова тихо-тихо…
Командующий отрядом офицер спрыгнул с лошади и, неуверенно переставляя затекшие от долгой езды ноги, поднялся на крыльцо. Приложив к каске руку, отрапортовал:
— Господин колежский асессор, прибыл в ваше распоряжение по приказанию коменданта Верхне-Яицкой фортеции..
— Плагодарю фас, господин офисер, — протянул ему руку Шемберг. — Фы прибыли фофремя, еще бы один секунд, и мне, как гофорит пословиса — капут был. Фидите? — обвел он широким жестом угрюмо молчавших рабочих.
Офицер повернулся лицом к ним и крикнул грубо:
— Эй, холопье, сейчас же выдать заводчиков[26])! А ежели вы, воры и шельмецы, ждете к себе Пугача и припасаете ему корм и припасы воинские, то буду я вас казнить, вешать за ноги и за ребра, пытать крепко, а также носы и уши обрежу. Знайте то, воры, и ужасайтесь!..
Где-то в глубине толпы родился неясный гул, он нарастал, крепчал и вдруг взвился к нему многоголосым воплем:
— Не запужаешь!.. Бей царицыно войско!.. В колья!.. На слом!.. На сло-ом!..
По толпе словно пробежала судорога. Над головами замелькали колья, дубины, руки с тяжелыми кусками руды, кузнечные кувалды, дробильные балды. Передние ряды тяжело колыхнулись и сорвались с места, увлекая за собой к крыльцу остальную массу. Двор загудел, застонал от топота тысячи ног. Люди бежали, наклонив головы, как разъяренные быки, приготовившиеся для сокрушительного удара.
Срывающимся голосом офицер крикнул команду. Взлетели к плечам гусарские карабины, и грохот залпа покрыл шум бегущей толпы. У атакующих произошла заминка, образовался. водоворот: из крутящихся на одном месте людей, а затем вся масса их хлынула назад и рассеялась по двору на отдельные кучки…
Шемберг и офицер облегченно перевели дыхание. Гусары поспешно перезаряжали карабины.
Жженый был в первых рядах нападающих и теперь, при отступлении, он оказался последним. Сердце его жгли злоба и стыд. Пробегая мимо домны, Павел сразмаху ударился ногой о камень и, не удержавшись, повалился на землю. Падая, он увидел темную фигуру, метнувшуюся к нему навстречу из-за ближайшей домны, затем над самой его головой грохнул оглушительный выстрел, и что-то тяжелое упало ему на спину. Все это следовало одно за другим так быстро, что Жженый не понял сути происшедшего. Осторожно выполз он из-под навалившейся на него тяжести и, поднявшись, увидел, что это был Гришка-Косой, ходивший вместе с ним на свидание к Хлопуше. Гришка цеплялся пальцами за простреленную грудь, дергаясь в предсмертной икоте. Жалость затопила сердце Жженого и теплым комком подкатила к горлу:
— Гриша, голубь, как же это ты, а? — нежно и грустно спросил он, как будто укоряя приятеля в какой — то ошибке.
Гришка открыл глаза, увидел Павла, и бледные губы его задрожали в слабой улыбке.
— Павлуша, — еле слышным, шелестящим шопотом протянул он. — Это… Пе-етька… Толоконников… предатель… Хотел тебя, а я… я…
Жженый поднял голову и увидел сутулую спину Толоконникова, уже огибавшего угол господского дома. Петька, убегая, размахивал большим, еще дымившимся пистолетом, по длине равным локтевой части руки.
Гришка задрожал мелкой, ознобливой дрожью и вдруг сразу стих, со стуком откинув отяжелевшую, мертвую руку.
Павел поднялся с колен и, словно убеждая сам себя, громко воскликнул:
— Вот оно дело-то какое!.. Петька, значит?.. А я-то…
Затем вдруг круто повернулся и не побежал, — нет, — пошел, тяжело отрывая от земли ноги. Когда скрылся за домной, второй залп гусарских карабинов звучно разорвал воздух. Но он был уже лишним. Двор опустел. Лишь валялись кое-где оброненные шапки и дубины, у магазей бились, порвав сбруи и опрокинув телеги, перепуганные выстрелами лошади углежогов, да у гудящей попрежнему домны, распластавшись навзничь, лежал мертвый Гришка…
В длинном зале стояла красноватая полумгла от топившейся в конце большой печи. Две оплывшие свечки в бронзовом канделябре освещали только стол, уставленный бутылками и тарелками со снедыо, не разгоняя тьму, притаившуюся в углах. Раскаленная пасть печки разбрасывала огненные трепетные зайчики по стенам зала, обитым цветным штофом[27]). Тускло блестела позолота массивных рам, и темнели полотна картин. А с полотен глядели суровые глаза воинов, нежно розовели лукавые женские лица, играли всеми цветами шелка кринолинов[28]), и переливался муар орденских лент.
Гусарский секунд-ротмистр, тучный и мешковатый, по-детски веснушчатый, с длинными гусарскими локонами, болтавшимися у висков, развалился в кресле против самого зева печки. Спиной к ней и лицом к секунд-ротмистру, на мягком бесспинном табурете поместился Шемберг. В тени, недалеко от управителя, опершись на кочергу, стоял Агапыч.
Секунд-ротмистр расстегнул венгерку: ему тяжело после сытного управительского ужина, сдобренного заморскими винами, редкими в уральской глуши. Он изредка поеживается, смакуя тепло печки, и водит по стенам зала осоловевшими глазами.
Неслышной тенью, по своему обычаю всегда красться тайком, скользнул к столу Агапыч и большими железными съемцами снял со свечей нагар. Ярче заблестела позолота портретных рам.
— А это чьи же портреты навешаны? — спросил вяло ротмистр.
— Их сиятельства, графа, благодетеля нашего, — предупредительно ответил Агапыч. — Предков и прапредков ихних.
— А часто здесь сам граф бывает? — полюбопытствовал ротмистр.
— Да как вам, ваше благородие, сказать? Вот мне пятьдесят с лишним годов, родился и вырос здесь я и никуда дале Косотурского завода[29]) не отлучался, а их сиятельство на моей памяти здесь всего один раз быть изволили. Да не теперешний, Иван Захарович, а еще родитель ихний покойный, егерей-мастер[30]) Захар Ляксандрыч — граф. Было это годов двенадцать назад, — Агапыч опасливо оглянулся по сторонам и понизил голос до шопота, — как раз об тот год, когда до нас весть дошла, что государь Петр Федорович волею божию скончался. Панихиду мы тогда всенародную по ему отслужили. Да-а! А теперь вот, через двенадцать годов, изверг рода человеческого дерзостью своей себя именем усопшего государя нарек. Что-то будет, господи! — перекрестился шихтмейстер.
— Не часто же ваш граф свои заводы посещает! — улыбнулся ротмистр.
— А нужа[31]) ему в том какая? — откликнулся опять из полумрака Агапыч. — На то управители поставлены, чтобы за графа доглядывать. Он и тогда-то не своей волей приехал. Покойный государь, вишь ты, на его опалился, ну, и сослал сюды на завод. А как граф узнал, что Петр-то Федорович помер, всего один день у нас погостевал, сейчас же опять тройку — и обратно в Питер. Человек в силе да в богатстве, чего ему здесь в глуши-то нашей горной?
— Вот поди ж ты! — оживился ротмистр. — За пятьдесят лет на один день заглянул, а портреты предков поразвесил. Ох, уж эти наши графы да князья! Спеси больно много!..
Управитель рассмеялся сдобно:
— Што я фижу? Господин секунд-ротмистр вольнодумный филозоф, фольтерьянец[32])!
— Где уж нам! — отмахнулся ротмистр. — Не до вольтерьянства, государь мой. Смотришь, как бы абшид[33]) не получить, до пенсии бы дослужиться. Дотяну вот как-нибудь до бригадира[34]), и сам уйду.
— Што так скоро? Пример? — удивился Шемберг.
— А ну их к лешему! Загонят в такую вот дыру, вроде нашей фортеции. Кроме солдат, людей не видишь. А тут еще, что ни год, бунты. Не на бранном поле, не в бою с честным врагом голову сложишь, а зарежут тебя, как барана, башкиры иль киргизы скуломордые. Опасная у нас на линии служба, покою совсем нет. Да ведь сами помнить изволите, ежели давно в здешних краях, Батыршу[35]) усмирили, Салаватка Юлаев[36]) забунтовал, а за ним, вот извольте, Пугачев Емелька объявился. Ну, этот-то наш, русский, а потому мысль имею — труднее с ним справиться будет.
Агапыч воинственно взмахнул кочергой:
— Я бы оных мятежников и воров, на страх другим, смерти нещадно предавал бы и даже жилища их разорял бы до основания!
— Ишь ты, сударь, какой кровожаждущий, прямо паша трехбунчужный[37]), да и только! — засмеялся ротмистр.
— А какофо мнение фаше, господин секунд-ротмистр, — начал осторожно Шемберг, — опасен ли мятеж сей и серьезного потрясения империи не вызовет ли он? Пример?
Шаря по столу трубку, ротмистр ответил:
— Думаю, что времена Разина не повторятся, но все же нашему краю опасность грозит немалая. Приготовиться ко всему надо.
— А зашем он к нам в горы полезет? Пример? — удивился Шемберг.
Агапыч, прикладывая для раскурки уголек к трубке ротмистра, ответил поспешно:
— Да што ты, батюшка? Емелька-то хоть и мужик-cep, да смекалку у него чорт не съел. Он знает, что здесь, на горных заводах, пушки льются, пороху а из работных наводчиков набрать можно. Прямой ему расчет за Сакмару броситься. А для чего ж он и Хлопушу-то сюда к нам направил, — все для этого!
Ротмистр захохотал, выпустив густой клуб дыма, словно из пушки выстрелил:
— А из тебя, сударь, неплохой бы стратег[38]) вышел. Клянусь честью! — и, обращаясь к Шембергу, сказал уже серьезно: — Ваш шихтмейстер прав. Крестьяне Пугача не поддержат, ничего он не добьется своими дурацкими манифестами, не поверят они его авантюрьерскому вранью и галиматье его глупей[39]). В его шайку пойдет лишь инородь: она будет как бы его легкой кавалерией, а за пушечным запасом он кинется сюда, в горы. Расчет господина шихтмейстера вполне верен.
По кислому лицу Шемберга можно было видеть, что он отнюдь не радуется верности расчета своего шихтмейстера. И чтобы переменить неприятную тему разговора, он спросил:
— А как дело с Оренбургом? Как поживает мой камрад, генераль-губернатор Рейнсдорп?
Ротмистр вдруг прыснул по-мальчишечьи, даже закашлялся от смеха:
— О, ваш кадрильный генерал молодец!
— Пошему кадрильный генераль? Пример? — поднял строго брови управитель. — Такие глюпие слофа подрывают решпект[40]) губернатора и…
— Те-те-те, батенька мой! Эво куда вы хватили — решпект! Я сам человек военный, и для меня субординация[41]) на первом месте. А просто это анекдот, рацея[42]) презабавная, от которой реномэ его превосходительства нисколь порухи не терпит. А почему кадрильный — извольте выслушать. Еще в начале прошлого месяца[43]) доносили ему о злодейских умыслах Емельки, но его превосходительство мер принять не соизволил, а двадцать второго, по случаю коронации монархини нашей, спокойненько пир задал на весь город, парад, бал, развальяж полный! Никто и не заметил в суматохе, как к дому губернаторскому казачок подскакал с рапортом от начальника Нижне-Яицкой дистанции[44]), полковника Елагина. Только его превосходительство хотели в кадрили пройтиться, а ему адъютант рапорток и сунь в руки. Прочел его ваш камрад и даже за голову схватился: «Боже мой, — говорит, — Илецкий городок самозванцем на слом взят, население, субверсии[45]) подверженное, его с хлебом-солью встретило, а теперь он сюда, на Оренбург, двигается». Дама его, жена ратмана[46]), натурально ждет, когда ее кавалер от дел освободится, чтобы в кадрили пройтись. А генерал вытаращил на нее свои буркалы, да как гаркнет: «Чего, матушка, ждешь? Домой поезжай, теперь кадриль другая пойдет, в той кадрили. ты мне не пара!..»
Ротмистр сам же первый захохотал. Шемберг изобразил на лице что-то, отдаленно напоминавшее улыбку. Агапыч осторожно хихикнул и тотчас смолк, потрафив таким образом и ротмистру и управителю.
— А теперь, — продолжал ротмистр, — его превосходительство сам Емельку танцовать заставляет. Да иначе и быть не должно, — Оренбург ведь не какая-нибудь степная иль рудокопная фортеция. Об его каменные реданы[47]) и бастионы[48]) обломает вор-Емелька свои зубы.
— Ох, господи, — полез в печку кочергой Агапыч, — хоть бы одним глазом на злодея взглянуть! Зверолик и страшен, полагаю.
— Отнюдь нет, сколь это ни странно, — ответил ротмистр. — Самовидцы гоьорят, — просто мужичишка плюгавый и пьяница.
— Мал коготок, да остер, значит! — подхватил Агапыч.
— Остер, это верно. Храбр, сказывают, как бес, под нашими пулями вертится да посмеивается. А войско его, по слухам, — сброд воров и голытьбы. Удирают в степь от первого залпа.
Агапыч угрюмо почесал поясницу:
— Пущай удирают, лишь бы не в нашу сторону.
Шемберг, заметно приунывший, вдруг оживился:
— А я имель мнение, што сюда надо командировать генераль Суфороф. О, это гений!
— Да што вы, сударь мой! — замахал руками ротмистр. — Это уже поистине на муху с обухом. С Емелькой и без Суворова ваши компатриоты[49]) справятся — Карр да Фреймам. Они со свежим войском на него идут.
— О, ja[50])! Карр молодес, он еще покажет Пугашеву!
— Найдется и у Емельки, что показать твоему Кару, — пробормотал под нос Агапыч.
Шемберг покосился на него, но ничего не сказал. Замолчали, уставившись в огонь. Прислушивались к тихому потрескиванию ссыхающегося паркета в дальнем темном углу зала. Агапычу казалось, что там ходит кто-то, крадучись, на-цыпочках. В печке вдруг громко выстрелило, и уголек вылетел к ногам ротмистра. Агапыч вздрогнул и перекрестился:
— Вот чортова пушка! Напужала!
Снова замолчали, думая, хотя каждый и по-своему, но в общем об одном и том же: «Что там, в степях держится ли еще Оренбург, не переправилась ли уже через Сакмару пугачевская голытьба?» Агапыч думал о Хлопуше: «Где же бродит этот каторжник со рваными ноздрями? Может быть, стоит он, душегуб, сейчас на соседнем шихане и смотрит сюда, на освещенные окна зала. И Петька Толоконников куда-то запропастился, неделю глаз не кажет. А без Петьки и о Хлопуше ничего не проведаешь». Шемберг тоже думал о Хлопуше, чувствовал, что не может быть покойным за завод до тех пор, пока в окрестностях бродит этот пугачевский посланец.
Любимец управителя, какаду, пестро и ярко раскрашенный, как фигляр, одетый в свою шутовскую ливрею, сладко вздремнул под разговор. А наступившее молчание разбудило его. Он сорвался с насеста и, покрутившись под потолком, опустился на плечо Агапыча. Блестящие бранаенбуры[51]) и галуны на венгерке ротмистра, видимо, раздражали заморского гостя, и он при виде их откровенно сердился. И сейчас, разъяренно вздыбив перья на шее, махая крыльями и вытянув голову в сторону ротмистра, он закричал деревянно:
— Дур-рак!.. Дур-рак!.. Дур-рак!..
— Экая противная птица! — поморщился ротмистр.
Какаду повернул боком к нему голову, словно прислушиваясь, и, затянув глаза матовыми веками, произнес с особенным смаком:
— Мер-рзавец!
От неожиданности ротмистр сконфузился, а затем буркнул злобно:
— Я б такую гадость… в лепешку!
Шемберг поднялся с табурета:
— Уфсе эти неприятии разговоры о бунтовщиках плоко действуют на сон. Может присниться какой-нибудь ужасный кошмар, вроде этот шертовский Пугашев. Поэтому надо еще выпить. Шего шелает господин секунд-ротмистр? Ром? Бишоф? Пример?
— Давайте уж вашего немецкого бишофу! — Отхлебнув глоток и смакуя запах пряностей и померанца, ротмистр сказал: —А и скучища у вас здесь! Хоть бы биллиард был, я бы вас новой игре в три шара научил. Иль охоту устроили б…
— О, мой пог, какой совпадение! — воскликнул Шемберг. — А я только имел намерение предложить фам ошень интересни облява.
— Облаву? — оживился ротмистр. — На кого, на лисицу?
— Нейн! На крупний зферь.
— На волков?
— Нейн! Ешо крупней!
— Ого! Значит, на самого «хозяина», на медведя?
— Опять не угадаль. На шеловека!
Ротмистр посмотрел внимательно на управителя:
— Облава на человека? Што ж, дело бывалое. Кто же сей двуногий зверь — беглый, заводской ваш или…
— Сей двуногий зферь есть проклятый каналья Клопуша…
— Хлопу-уша! — разочарованно протянул ротмистр. — Э, нет, на это согласия не даю. Ну его к бесу! Два раза ведь мы пытались ловить его, меж пальцев уходит, — скользкий, что налим… Опять даром горы облазишь да все ваши камни боками пересчитаешь. Пустая затея!..
— Нет, ваше благородие, — вмешался Агапыч, — теперь-то промашки не будет. Доподлинно нам известно, что Хлопуша на хуторах у наших углежогов скрывается. А с ним еще один злодей, зачинщик бунта, заводской наш — Павлуха Жженый. Заарканим мы их наверняка.
— Нет! Опять без пользы людей измучаешь да казенную аммуницию порвешь. И чего вы напрасно беспокойством сердце себе ворошите? Три недели прошло уж после усмирения бунта, три недели, как я у вас живу, а кругом тишь да гладь. И об лазутчиках Пугачева ни слуху, ни духу. Пустое вы затеваете! — отмахнулся ротмистр и потянулся к стакану.
— Королю! — к удивлению Агапыча, легко сдался управитель. — Пусть будет так, как решил господин секунд-ротмистр. Ему лючче снать, што надо делать. И дофольно об этом гофорить. Надоело! А сейчас я покажу фам, господин секунд-ротмистр, одну ошень интересни штючка.
— Посмотрим вашу интересную штучку, — откликнулся ротмистр, довольный, что, наконец, кончился неприятный для него разговор о Хлопуше.
Шемберг пошел к себе в спальню и вернулся, неся подмышкой деревянный ларец. Отперев его, он вынул и протянул ротмистру небольшой двухствольный пистолет, строгой отделки, без всяких украшений. Лучшими украшениями были клейма знаменитого Кухенрейтера на стволах пистолета.
В глубине зрачков ротмистра зажглись жадные огоньки:
— Ого, бесценный Кухенрейтер! Откуда он у вас? О, да здесь и другой. Два родных брата!
— Эти пистолеты подарил моему фатеру[52]) великий король Фридрих за, атаку под Гросс-Егерсдорфом, — гордо ответил управитель.
Ротмистр вдруг рассмеялся:
— За Егерсдорфскую баталию? Где мы отменно вздули вашего великого Фридриха, разбили его в пух и прах! — Вот достойный подарок! Хо-хо-хо!
— Я не фижу нишего смешного! — зло и надменно вскинул голову Шемберг. — Гросс-Егерсдорфское порашение не менее почетно для пруссаков, чем иная победа. Сапомните это, господин секунд-ротмистр!..
— Да вы, сударь мой, не сердитесь, — добродушно сказал ротмистр. — Прошу простить великодушно, ежели я вас чем обидел. А за сколь, к примеру, вы продали бы сии прелести?
— Я их не продам и за сотню щервонцев, — ответил управитель. — Я их дам даром тому, кто приведет ко мне Клопушу и Шщеного.
«Ой, хитер немец! — подумал Агапыч. — Ой, хитер пес!»
— По пистолету за голову? — сказал ротмистр. — Ну што ж, я согласен. Будь по-вашему, завтра же устроим облаву.
Управитель облегченно вздохнул, а шихтмейстер даже крякнул от радости.
— Э, да они заряжены! — воскликнул ротмистр, увидав порох на полках пистолетов, и, обращаясь к управителю, спросил: — Можно попробовать?
— Пожалюста, — ответил Шемберг.
Ротмистр взвел курок, оправил кремни, и повел по залу пистолетом. Дула, как два черных внимательных глаза, переползали с предмета на предмет, отыскивая цель. Агапыч съежился, словно ему сразу стало холодно. Управительский какаду, задремавший у него на плече, на свою беду проснулся и, увидав ненавистную венгерку ротмистра, крикнул хрипло:
— Дур-рак!
Ротмистр вскинул пистолет и, почти не целясь, спустил курок. Заглушенно, как всегда в комнатах, прогремел выстрел. Какаду, будто сбитый невидимой рукой, слетел с плеча Агапыча и комочком пестрых лоскутьев шлепнулся на пол. Пуля раздробила ему голову, превратив ее в окровавленные лохмотья. Агапыч, услышавший свист пули около самого уха, влип в стену, хлопая обезумевшими глазами и шепча под нос молитвы. Затем начал ощупывать голову, чтобы убедиться, цела ли она.
Опустив дымящийся пистолет и спокойно продувая ствол, ротмистр сказал:
— Хорош, бестия! Выверенный! — И фыстрел тоже корош, — ломающимся от ярости голосом сказал управитель. — Я бы за такой фыстрел!.. — и не докончил. Лицо его нервно задергалось…
— Ну-с, сударь, кончайте! — сказал ротмистр. — Что же вы замолчали?
— Варвар! — бросил злобно Шемберг.
— Кто варвар? — с нескрываемой угрозой спросил ротмистр. — Ну, ежели так, милостивый государь мой, то я готов немедленно дать сатисфакцию[53]), хоть сейчас, здесь. В пистолетах есть еще заряды.
Управитель сжал кулаки и, круто повернувшись, молча вышел из зала.
— Испугался, гороховая колбаса! — презрительно бросил ему вслед ротмистр. Отшвырнул брезгливо носком сапога трупик какаду и тоже пошел к дверям, раздраженно дзинькая шпорами.
Агапыч укоризненно покачал головой, вздохнул и, гремя вьюшками, полез закрывать трубу. Затем налил в стакан мальвазии и, сощурившись сладко, неспеша хлебнул заморское вино. Стакан вдруг дрогнул в его руке, и пролившееся вино кровавыми пятнами расплылось по скатерти. В раму окна постучал кто-то сильными и частыми ударами. Агапыч подбежал к окну, откинул занавеску и отшатнулся с воплем:
— Хлопуша!..
К стеклам прилипло безносое лицо. Ноги Агапыча словно примерзли к полу. Он порывался бежать, но не мог. А безносый человек за окном призывно махал рукой.
Агапыч всмотрелся внимательнее. И вдруг отплюнулся, сердясь сам на себя. Он узнал Петьку Толоконникова. А его приплюснутый оконным стеклом нос он принял за нос Хлопуши со рваными ноздрями.
— Вот нелегкая, везде этот дьявол мерещится!
Приложив ухо к стеклу, Агапыч услышал глухой голос Петьки:
— Отопри. Дело есть!
Агапыч торопливо побежал к выходу.
Войдя в зал, Толоконников быстро потянулся иззябшими руками к печке:
— Стужа! Зима близка.
— Чего по ночам шляндаешь? — спросил Агапыч.
— Дело самоважнейшее. Зови управителя и ахвицера тоже..
— Да зачем?
— Говорю, значит, нужно. Седни о полночь Хлопуша и Жженый у Карпухиной зимовки опять встречу назначили. С Хлопушей всего два конных киргиза. Теперь не уйдут, голыми руками возьмем., Слышь, вот еще што. Шел я сюда через Быштым-гору и зашел к тамошнему огневщику[54]) погреться. И рассказал он мне вот што: седни в сумерки, как только стемнело, слышал он на трахте скрип тележный, ржанье лошадиное и голоса великого множества людей. Как будто целая орда шла. А кто и куда — не знает, ему с Быштыма трахт не виден. Уговорился я с огневщиком, коли он неладное што заметит, штоб на Быштыме, на макушке костер зажег. Ты прикажи караульщикам, пущай они на Быштым поглядывают, это весть вам будет. Тогда ко всему готовьтесь, ворота закрывайте, а гарнизу на валы выводите. Ну, я пошел…
Проводив Толоконникова, Агапыч вернулся в зал, потушил свечи. Темнота, словно ждавшая этого, выпрыгнула из углов, спустилась с потолка. Потускнело золото портретных рам, смутно засинели квадраты окон. Суеверно крестясь, Агапыч осторожно, на цыпочках вышел из зала, стукнул в дверь камердинера-немца: «Ухожу-де, запри» — и, нахлобучив треух, выполз на заводский двор. Шагая к своему флигельку, оглянулся на Быштым. Остановился сразу. Протер глаза. Опять поглядел.
На макушке Быштыма горел костер. Мерцающий одиноко во тьме огонек имеет притягательную силу для человеческого взгляда. И Агапычу почудилось, что кто-то безжалостный и злой смотрит с вершины горы на обреченный завод.
Но вот острая макушка Быштыма начала вырисовываться яснее и яснее, словно кто-то поставил сзади горы огромную свечу, а в следующее мгновение яркое зарево трепетным пологом повисло на черном ночном небе.
Агапыч повернулся и, махая руками, побежал обратно к господскому дому…
Смерть любимца-какаду не на шутку взволновала Шемберга. Даже укрывшись уже одеялом, в кровати, не мог забыть он окровавленный трупик птицы. Подвинув ближе к изголовью столик со свечей, раскрыл сафьяновый томик «Мессиады» Клопштока. Патриотические и религиозные строфы поэта успокоили взволнованные чувства управителя и… навеяли дрему. Задул свечу и улегся поудобнее. На одну минуту, увидел розоватый отблеск, пробивавшийся через неплотно прикрытые занавески окна. Решил, что это всходит месяц, вздохнул глубоко и словно полетел в бездонную пропасть…
Проснулся сразу от странного звука, похожего на отдаленный, тихий звон колокольчиков. За время сна потерял всякое представление о времени, — не мог понять, свел ли он веки на одну секунду или проспал несколько часов. Тихий, едва уловимый звон повторился где-то совсем близко, чуть ли не в головах его кровати.
— Кто здесь? — крикнул сдавленным хриплым голосом. Страх перехватил горло.
— Это я, ваша милость, — ответил из-за дверей спальни камердинер.
Шемберг облегченно про-себя выругался. Спросил недовольно.
— Што надо?
— Извините, ваша милость, что тревожу столь неожиданно. Но вести получены, не терпящие отлагательств.
Нашарил в темноте туфли, надел шлафрок и отпер двери. Вместе с камердинером, внесшим зажженный канделябр, в управительскую спальню проскользнул Агапыч. В руках он держал громадную связку ключей, тихое позвякивание которых и разбудило управителя.
— Ну, затем беспокоиль среди ночь? Пример? — строго спросил Шемберг.
Агапыч, не отвечая, молча подошел к окну и отдернул занавеси.
— А вот зачем! Сами изволите видеть.
Шемберг взглянул и заколотился крупной редкой дрожью, словно ехал по ухабистой дороге. Небо пылало нежно-розовым заревом.
— Што это?
— Пугач! — сурово и лаконично ответил Агапыч. — И до нас добрался. Вишь, Петровский завод жгет. Баталия, видимо, там немалая идет. Набат слышен, из ружей палят.
Шемберг схватил канделябр и бросился вон из спальни. Видно было, как он несся по анфиладе[55]) комнат, — развевались полы шлафрока, пламя свечей коптящими языками стелилось по воздуху. Добежал до лестницы на вышку и скачками, через две три ступени, ринулся наверх… Агапыч всплеснул руками и шариком покатился за управителем.
Ветер, свистевший в перильцах вышки, загасил свечи. От этого еще чернее показалась ночь и еще ярче зарево, из бледно-розового превратившееся уже в багрово-красное и охватившее всю северную часть неба. Огонек на макушке Быштыма погас, растворился в пламенных разметах зарева. Оттуда, со стороны огненного моря, еле слышными вскриками долетали звуки набата, словно стая медных птиц неслась, моля о помощи.
Вот зарево вспыхнуло особенно ярко, осветив толпу у стены дома, нагие березы господского сада и черные пятна вороньих гнезд на них. Огненные блики легли даже на Белую, и она в их отсветах текла медленная и темная, как сапожный вар. И тотчас же, покрывая тревожные вопли набата, над горами гулко охнул пушечный выстрел и звонко раскатился по реке. Воронье сорвалось с гнезд и с оглушительным карканьем закружилось над домом. Словно догоняя первый, покатился гул второго выстрела. Задребезжали стекла. За спиною Шемберга шептал Агапыч:
— Его ли гонят, он ли по заводу бьет?
Управитель не ответил. Вцепившись в перила, не отрываясь смотрел на зарево…
По тракту бешеной дробью рассыпался стук копыт лошади, мчавшейся галопом. Шемберг прислушался. Сюда, к заводу. Всадник прогремел по гати заводской плотины, затем цоканье подков послышалось на дворе и замерло около дома.
— Уснать, кто это. Шиво! — бросил Шемберг через плечо Агапычу. Шихтмейстер поспешно спустился в дом.
Снова, один за другим, раскатились два пушечных выстрела. Люди внизу закричали все разом. Агапыч, вынырнув на площадку вышки, сказал запыхавшись:
— Оттеда, с Петровского завода, питейной продажи целовальник. Насилу от душегубов вырвался. Да вы спуститесь вниз, он вам в порядке все обскажет…
В зале, где в уголке еще лежал убитый какаду, Шемберг увидел молодого парня в длиннополом кафтане и сапогах выше колен.
— Батюшка барин, — бросился он к управителю, — бегите, душеньки свои спасайте! Разорили наш завод, душегубы, кабак мой сожгли, как же я теперь ответ-то буду держать?..
— Не мели без толку! — услышал Шемберг за своей спиной спокойный голос. Обернулся. Секунд-ротмистр, совершенно одетый, даже с пристегнутой саблей, стоял около печи.
— Когда напали на завод? — спросил ротмистр.
— Скоро после полуночи. Потаенно прокрались, а потом как загалдят!..
— Много их?
— Сила несусветимая! С дрекольем, с пиками, на слом бросились, избы предместья пожгли, в ворота ломиться начали…
— А гарниза ваша?
— Да што гарниза! У пушек клинья вытащили, ворота отбили и с хлебом-солью их встретили. Это уж бунтовщики счас палят. Заводской ахвицер да управитель в каменной конторе заперлись. Да где уж, доберутся и до их! И ваши мужики там, — обернулся парень к Шембергу, — Жженый Павлуха да еще некоторые…
— Ладно! Иди, — сказал ротмистр, — и, когда парень скрылся за дверями, задумчиво потер подбородок. — Та-ак. В мыслях не держал, что бунт столь яростен будет. — И, обращаясь к Агапычу, попросил: — Не откажи, сударь, вахмистра ко мне кликнуть.
— Што фы предположены делать? — забеспокоился Шемберг.
— Неужель, сударь, не догадываетесь? — улыбнулся нехорошо ротмистр. — Ретироваться надо. Здесь остаться — наверняка эскадрон погубить, а теперь, при временах столь тревожных, в нашей фортеции каждый солдат на счету будет.
— А я как? — растерялся Шемберг.
Ротмистр пожал плечами:
— Я вас не бросаю. Коль в седле сидеть умеете, поедете с моим эскадроном. Я не варвар, как думают некоторые, — съязвил он, многозначительно поглядывая в угол на трупик какаду. — Жизни вас лишать желания не имею.
— Мейн готт! — протянул к нему умоляюще руки управитель. — Прошу фас, господин секунд-ротмистр, забудьте эти мои глюпие слофа! Я сознаюсь, што быль дурак. Но как же я брошу здесь деньги, меха, солото? Господин граф накажет меня за это!
— Вас я беру, — холодно оборвал его ротмистр, — а до остального мне дела нет. Из-за вашей рухляди я голову терять не намерен…
— Рукляди! — в ужасе всплеснул руками управитель. — Графский солото — руклядь! Уф!..
«Не о графском ты золоте заботишься, а о своем. Насосался у нас здесь», — со злобой подумал Агапыч. И, подкравшись к управителю, шепнул ему на ухо:
— Подарочек ахвицеру посулите, он и перестанет ломаться…
Шемберг, хлопая туфлями, побежал в спальню и тотчас же вернулся, неся в охапке громадный сверток. Бросил его сразмаху на пол. По паркету рассыпались звериные шкурки: пламенем вспыхнул мех лисицы, бесстрастно-холодно забелели горностаи рядом с бессценным черным соболем и голубым песцом…
— Фот! — сказал Шемберг, — я давно хотел сделать фам презент[56]). Прошу, пожалюста!
Ротмистр отвернулся, показывая пренебрежение. Шемберг поколебался секунду, а затем решительно выдернул из-под полы шлафрока еще одну шкурку и бросил ее поверх других. Мех ее был ровного серого цвета, без всяких оттенков, но каждый его волосок имел серебристо-седой кончик. Ротмистр был ошеломлен красотой меха, но не показывал этого.
— Серебряная лисица! — прошептал благоговейно Агапыч. — Целую деревню за нее купить можно.
— Кунштюки ваши, сударь мой, — сказал уже не совсем твердо ротмистр, — все же ни к чему не приведут. Вас я беру, а добро свое здесь хороните. С собой тащить грузно, пропадешь…
Шемберг беспокойно оглянулся по сторонам. На глаза ему попался ларчик с кухенрейтерскими пистолетами. Схватил его и протянул ротмистру:
— Это тоже берите. Фы — зольдат, фам они нужнее. А я не о себе забочусь, интерес господина графа мне дороже…
Ротмистр сдался. Бережно принял от управителя ларчик и поставил около себя на стол.
— Ладно, — сказал он, в подтверждение своих слов, кладя руку на пистолетный ларец. — Берите с собой еще десяток лошадей, вьючьте их сумами переметными и торбами седельными. Хватит?
— О! — поднял глаза управитель. — Я всегда говориль, што фы благородии шеловек…
В этот момент за дверями послышалась возня, в зал ворвался человек и упал к ногам Шемберга, целуя полы его шлафрока. Это был Петька Толоконников.
— Барин, — завопил он, — меня с собой возьмите!.. Ежели останусь — здесь смертушка мне… Ведь для тебя служил, смилуйся, не бросай!..
— Пшел, пес! — брезгливо вырвал у Петьки полу шлафрока Шемберг. — Нишего я не знаю. Уходи! Шиво!
— Погодите, — сказал ротмистр и подошел к Толоконникову. — Отвечай, Уршакбашеву тропу знаешь? К верхнему мосту возьмешься ею вывести?
— Еще бы! — обрадованно вскинул голову Петька, — сколь разов ходил. Сначала все по берегу Белой, так штоб Малиновые горы[56]) по носу все время были, а как до Маярдака дойдешь, круто на восток сворачивай и тогда уж на «Золотые Шишки» держи. А под заводом купца Твердышева[57]) и будет мост через Белую. На тот берег перейдем— вот тебе и Сибирь!
— Верно! — подтвердил ротмистр и, повернувшись к управителю, объяснил — Трактом ретироваться небезопасно, от летучих отрядов мятежников нападения Ожидать можно. А с вашим добром как ускачешь? И решил я таковую диверсию[58]) учинить. Скрытной Уршакбашевой тропой к верхнему Белорецкому мосту пробраться, а от Твердышевского завода до нашей фортеции рукой подать…
— Карашо, — согласился Шемберг. — Ты с нами пойдешь, проводником.
Петька, благодарно шмыгнув носом, выбежал из зала. Никто не заметил, каким торжеством загорелись глаза Агапыча при последних словах управителя. Но он поспешил под опущенными ресницами скрыть их радостный блеск: Шемберг шел прямо к нему.
— Господин шихтмейстер, софета прошу. С заводом как поступить? Сжечь, штоб мятежникам не достался? Пример?
Агапыч выдвинулся вперед. Вид у него был торжественный и серьезный. Склонив голову набок, заговорил проникновенно:
— Батюшка, Карл Карлыч, сам ты видел, што я на службе его сиятельства графа живота не жалел. И хочу я до последнего издыхания ему служить. Останусь я на заводе его добро доглядывать. Бог не выдаст, свинья не съест. Стар я, и смерть мне не страшна. А может, хоть малую толику сберегу. Как прикажешь?
Не поверил управитель ни одному слову Агапычеву. Уставился в него пытливым взором. Хотел в душу ему пробраться, разворошить ее до дна, узнать, что задумала эта старая лиса. Но Агапыч ответил ему по-детски невинным взглядом. С безмятежным спокойствием ждал он ответа управителя. И Шемберг, не в силах будучи разгадать задуманное шихтмейстером, скрепя сердце, ответил:
— Оставайтесь. Я рад. Об усердии фашем, при слючае, графу донесу… Агапыч отошел в сторонку, в тень. Побоялся, что не сумеет скрыть радость, выдаст себя.
— Мудрите вы много, — шептал он злорадно под нос. — Во многой мудрости — многие печали. А я попросту. Бегите, спешите и Петьку с собой захватывайте! Кто тогда докажет, что я не против Пугача шел? — Никто! Все следы я замел. А с душегубами Емелькиными я полажу. Я их обойду. Управителем на заводе буду. Сколь ни на есть времени, все ж поцарствую. Сундуки серебром набью. А с казной-то везде хорошо. К раскольникам в скиты тогда уйду. Душу спасать…
КОГДА ЗЕМЛЯ ВСКРИКНУЛА
Новый научно-фантастический рассказ
А. Конан-Дойля
— Чорт вас дери, Тед Мэлон! — сказал он. — Это был совсем новенький аппарат и стоил десять фунтов…
— Ничего не поделаешь, Рой. Я видел, как вы сделали снимок, и мне оставалось только броситься на вас.
— Каким чортом вы превратились в моего рабочего? — с негодованием спросил я.
Репортер лукаво подмигнул и ухмыльнулся:
— Всегда найдутся разные пути-дорожки! Не вините вашего десятника, он тут не при чем. Я обменялся платьем с его помощником и таким образом попал сюда.
— И можете уйти отсюда тем же путем, — заявил Мэлон. — Спорить нечего, Рой. Будь здесь Челленджер, он без дальнейших разговоров спустил бы на вас собак. Я сам бывал в вашем положении и поэтому обращаюсь с вами по-человечески, но здесь я превращаюсь в цепную собаку и должен не только лаять, но и кусаться. Ну, довольно! Проваливайте…
Двое улыбающихся рабочих вывели строптивого посетителя за пределы запретной зоны.
Наконец-то читающая публика узнает причины появления знаменитой четырехколонной статьи под заглавием «Сумасшедший проект ученого» с подзаголовком «Туннель Англия — Австралия», появившейся через несколько дней в «Адвайзере». Статья, в свою очередь, была причиной того, что Челленджера чуть не хватил апоплексический удар, а редактор «Адвайзера» имел с ним самую неприятную в своей жизни беседу, едва не закончившуюся рукоприкладством.
Статья представляла собой сильно прикрашенный и извращенный отчет о приключении Роя Перкинса, «нашего испытанного военного корреспондента», и пестрела такими выражениям, как «бешеный бык из Энмор-Гарденс», «машины охраняются изгородью из колючей проволоки, овчарками-ищейками» и, наконец — «меня оттащили от входа в англо-австралийский туннель двое негодяев, свирепые дикари, один из которых был «Джэк на все руки», известный мне и раньше как позор семьи журналистов, а другой — жуткая фигура в тропическом костюме — разыгрывал из себя инженера-специалиста по артезианскому бурению, хотя по внешности это — типичный хулиган из Уайтчепеля».
Сведя с нами счеты, репортер подробно описывал рельсовый путь у входа в шахту и ступенчатые спуски вниз, по которым, якобы, феникюлер — зубчатая железная дорога — пройдет в недра земли.
Единственным реальным следствием статьи было увеличение числа зевак, дежуривших на Саут-Даунс в ожидании интересных событий……Настал день, когда события разразились, и тогда они горько раскаялись в своем любопытстве…
Мой десятник со своим мнимым помощником успели распаковать разнообразные приспособления для артезианского бурения, и я хотел принять участие в сборке, но Мэлон настоял на том, чтобы оставить пока инструменты в покое и спуститься сейчас же на дно шахты. Мы вошли в стальную клетку лифта в сопровождении главного инженера и полетели вниз, в недра земли. В шахте была целая система автоматических лифтов, при чем каждый имел отдельное управление и собственную станцию, помещавшуюся в нише, выдолбленной в стене шахты. Скорость движения лифтов была огромна, но ощущение, которое вызывал спуск, напоминало скорее быструю поездку по вертикальной железной дороге, нежели безудержное падение, типичное для всех английских лифтов.
Стены кабинки были из стальных прутьев, сверху свешивалась сильная лампа и мы отчетливо могли видеть слои пород, сквозь которые мчались. Я машинально классифицировал их во время головокружительного спуска. Начав с желтоватых слоев мела, мы прошли кофейного цвета отложения группы Гастинса, светлые слои ашбринхамских пород, черные угленосные глины и затем, блестя под лучами электрического света, замелькали, заискрились чешуйки каменноугольных напластований вперемежку с прослойками глины. Тут и там виднелась кирпичная кладка, но в целом шахта держалась без искусственных креплений, и надо было удивляться поразительным результатам сотрудничества человеческой мысли с механической силой!..
Ниже залегания пластов угля пошли смешанные породы неопределенного вида, затем мы вошли в зону первобытных гранитов, где кристаллы кварца так сверкали и переливались, точно темные стены были покрыты бриллиантовой пылью.
Спускаясь все ниже и ниже, мы достигли неслыханной глубины. Архаические скалы чудесно меняли окраску, и я никогда не забуду широкого пояса розового гнейса[59]), который засиял невиданной красотой год лучами наших сильных ламп.
Мы спускались ярус за ярусом, переходя из лифта в лифт, воздух становился все плотнее и горячее, пока, наконец, даже легкие наши одеяния стали непереносимы; пот стекал струйками в наши резиновые туфли.
Наконец, когда я почувствовал, что дольше не выдержу, последний лифт плавно спустился на овальную площадку, и мы вышли на узкий балкончик, высеченный в стене и обегавший вокруг шахты. Я заметил, как тревожно Мэлон осмотрел стену по выходе. Не знай я его как одного из храбрейших людей, я бы сказал, что он сильно нервничал.
— Забавная штука! — сказал главный инженер, проводя рукою по стене. Он направил на нее яркий сноп света ручного фонаря. Стена была покрыта странной мерцающей пеной. — Стены порой вздрагивают и сотрясаются. Я не знаю, с какими силами мы имеем дело. Профессор, видимо, очень доволен всем этим, но для меня это ново и непонятно…
— Я тоже видел, как вздрагивала эта стена, — добавил Мэлон. — Последний раз, спускаясь сюда, мы укрепили два параллельных бруса для ваших буравов, и, когда пришлось вырубать кусок скалы, чтобы дать опору брусьям, я отчетливо видел, как она сотрясалась и вздрагивала при каждом ударе. Теория старика кажется абсурдом в городских лондонских условиях, но здесь — на глубине восьми миль, — друзья мои! я начинаю почти верить в нее.
— А если бы вы видели, что находится под этим покрывалом, вы уверовали бы еще больше, — ответил старший инженер. — Все эти нижние слои скал режутся легко, как сыр, и, прорезав их, мы добрались до совершенно невиданной на земле формации. «Закройте ее! Не смейте прикасаться к ней!» — закричал профессор, и мы застелили ее плотным тарполиновым покрывалом по его инструкциям. Вот она, как раз под вами…
— Можно посмотреть?
Испуг исказил черты инженера.
— Нельзя шутить с инструкциями профессора, — сказал он. — Он так дьявольски скрытен, что никогда не знаешь, что он там затевает. Ну, все равно, попробуем!..
Он повернул лампу так, что мощный рефлектор ярко осветил черное покрывало, потом наклонился и, потянув веревку, соединенную с четырьмя углами покрывала, обнажил кусочек прикрытого им слоя.
Странное, удивительное зрелище! Пол шахты состоял из мягкого сероватого вещества, гладкого и блестящего, поднимавшегося и опадавшего в медленных конвульсиях. Волны движения, пробегавшие по нему, имели какой-то неуловимый ритм. Сама поверхность была не из однородного материала, а под ней, видимые сквозь полупрозрачное вещество, располагались расплывчатые светлые каналы и узлы, все время изменявшие свою форму и объем.
— Такое впечатление, точно у животного содрали кожу, — приглушенным топотом заметил Мэлон. — Старик не очень далек от истины со своей теорией морского ежа.
— Неслыханно! — тем же сдавленный шопотом ответил я. — И я должен вонзить гигантскую стальную иглу в тело живого существа?
— Да, это ваша привилегия, сын мой, — отозвался Мэлон, — и должен заметить, что если до того времени не сверну себе голову, то буду рядом с вами в этот интереснейший момент.
— А я не хочу, — решительно заявил главный инженер. — Никогда я еще не участвовал в более дикой истории. Если же старик будет настаивать, я лучше подам в отставку. Батюшки мои! Смотрите-ка!
Серое вещество вдруг точно вспучилось и двинулось к нам наподобие морской волны, лижущей борт парохода. Потом волна опала, пульсируя и волнуясь, и снова начались ритмичные конвульсии. Барфорт стал осторожно опускать покрывало.
— Такое впечатление, точно оно знает о нашем присутствии, — сказал он. — Почему оно, в самом деле, стало подниматься именно в нашу сторону? Может быть, под влиянием света?
— Что же от меня требуется? — спросил я нервно.
Мистер Барфорт указал на толстые брусья, перекинутые через шахту над спускной площадкой лифта. Между брусьями был просвет дюймов в девять.
— Это желание старика, — сказал он. — Я мог бы укрепить их значительно лучше, но спорить с ним — все равно, что пытаться убедить бешеного буйвола. Проще и безопаснее автоматически выполнять его распоряжения. Он хочет, чтобы вы укрепили на этих брусьях ваш пятидесятифутовый бурав.
— Ну, не думаю, чтобы тут встретились какие-нибудь трудности, — отвечал я. — Сегодня же принимаюсь за работу.
Легко себе представить, что это была самая странная работа в моей долгой практике, хотя мне приходилось работать во всех частях света и в самых разнообразных условиях. Поскольку профессор Челленджер настаивал, чтобы управление буравом происходило на дальнем расстоянии, и поскольку теперь я убедился, что в этой предосторожности была самая насущная необходимость, мне пришлось выработать систему электрического контроля, что было нетрудно, так как шахта сверху донизу была опутана электрическими проводами.
С бесконечными предосторожностями мы с Питерсом, моим десятником, доставили вниз все принадлежности и сложили их на скалистой площадке. Потом мы подняли повыше кабинку лифта и освободили себе место для работы. Решив избрать для работы метод вколачивания, поскольку здесь достаточно было одной силы тяжести, мы подвесили стофунтовый груз на блоке под площадкой лифта, а под ним установили заключающие бурав трубы и гарпун с раздвоенным на манер гигантского рыболовного крючка концом. Канат, поддерживавший груз, был прикреплен к стене шахты таким образом, чтобы электрический контакт освобождал его. Это была трудная, тонкая работа, проделанная более чем в тропической жаре и сопровождавшаяся постоянным сознанием, что, оступись нога, упади гайка на покрывало — и может разразиться непоправимая катастрофа…
Окружающая обстановка тоже действовала на нервы. Все время я наблюдал странную дрожь и волнение, пробегавшие по поверхности стен, и даже чувствовал легкое дрожание их при малейшем прикосновении. Ни Питерс, ни я не испытали ни малейшего огорчения, в последний раз давая наверх сигнал, что мы готовы к подъему, и докладывая мистеру Барфорту, что профессор Челленджер может приступить к опыту, когда ему заблагорассудится…
Долго ждать не пришлось. Через три дня после окончания моих подготовительных работ пришло приглашение.
Это был обычного типа билет, какие рассылаются для приглашения на семейное торжество, и текст его был таков:
ПРОФЕССОР Д. Э. ЧЕЛЛЕНДЖЕР
К. О., М. Д., Д. Н. и т. д.
(бывший председатель Зоологического института и обладатель такого количества ученых степеней, что уместить их все на этом билете не представляется возможным)
приглашает мистера Пирлесса Джонса(его, а не ее) в 11–30 утра в среду 21 июня в ХЭНГИСТ-ДАУН, СУССЕКС, быть свидетелем замечательного торжества разума над материей. Специальный поезд отбывает со станции Виктория в 10-5. Пассажиры оплачивают проезд из собственных средств. После опыта — завтрак. А может быть — я не будет, смотря по обстоятельствам. Станция назначения — Сорринггон.
Мэлон тоже получил подобное приглашение, и, придя к нему, я увидел, что он хохочет.
— Как нелепо посылать приглашение нам, — сказал он. — Мы все равно будем там, что бы ни случилось. Но знаете, от этого весь Лондон загудел. Старик добился своего, и его косматая голова окружена ореолом.
Итак, наконец, наступил великий день. Я решил, что будет лучше поехать накануне с вечера, чтобы лично убедиться, что все в порядке. Бурав был установлен вполне точно, груз был тщательно уравновешен, электрический контроль действовал без отказа, и я был втайне рад, что непосредственное руководство опытом не будет поручено мне. Рубильник, включавший ток, был установлен на трибуне в. значительном отдалении от жерла шахты, чтобы свести до минимума возможность опасных последствий…
В это историческое утро прекрасного летнего дня я, выбравшись на поверхность земли, взобрался на одну из решотчатых башен шахты, чтобы окинуть взором поле.
Казалось, весь мир устремился сюда, в Хэнгист-Даун. Насколько хватало глаз, все дороги были усеяны толпами. Автомобили, фыркая и подпрыгивая на кочках, подъезжали один за другим и высаживали пассажиров у прохода в проволочной ограде. Здесь для большинства и кончался путь.
Сильный отряд охраны стоял у входа и был глух ко всем уговорам, угрозам и подкупам; только предъявив пригласительный билет, можно было проникнуть за крепкую изгородь, Неудачники расходились и присоединялись к необозримым толпам, собравшимся на холмах. Все поле было покрыто густой толпой зрителей. Такое скопление народа бывает только на холмах Ипсома в день Дерби[60]). Внутри территории работ проволокой были отделены несколько, участков; и привилегированные посетители были размещены в них специальными распорядителями.
В четверть двенадцатого множество шарабанов доставили со станции специально приглашенных гостей, и я спустился вниз, чтобы присутствовать при церемонии приема. Челленджер имел потрясающий вид во фраке, белом жилете и сверкающем цилиндре. На лице его было выражение презрительного превосходства и довольно грозной благожелательности; он был преисполнен важности и сознания собственного достоинства. «Типичная жертва мании величия», — как отозвался о нем один из хроникеров. Профессор помогал разводить (а иногда и подталкивать) гостей по местам, а потом, собрав вокруг себя избранных гостей, занял место на трибуне на холме и оглядел собравшихся с видом председателя, ожидающего аплодисментов аудитории. Но, поскольку таковых не последовало, он сразу перешел к делу, и его сильный гудящий бас наполнил всю территорию земляных работ.
— Джентльмены! — загремел он, — на этот раз я избавлен от обращения: «лэди и джентльмены». Если я не пригласил лэди провести вместе с нами это утро, то, смею вас уверить, не для того, чтобы обидеть их, поскольку, — прибавил он со слоновьим юмором, — наши взаимоотношения с ними всегда были самыми дружелюбными. Настоящая причина та, что в моем опыте все же имеется в небольшой степени элемент опасности, хотя этого как будто недостаточно, чтобы рассеять выражение неудовольствия, которое я замечаю на некоторых лицах. Представителям печати будет небезинтересно узнать, что специально для них я отвел верхние места на гребне холма, откуда они лучше других смогут видеть все происходящее. Они обнаружили к моему опыту такой интерес, порой неотличимый от вмешательства в мои дела, что наконец теперь-то они не смогут пожаловаться, что я сопротивляюсь всем их усилиям. Если ничего не случится, — а случайности возможны всегда и во всем! — что же, я сделал для них все, что мог… Если, наоборот, что-нибудь случится, они будут находиться в исключительно удобных условиях для наблюдения и записывания, если найдется что-либо, заслуживающее их просвещенного внимания.
— Вы отлично понимаете, — продолжал он, — что человеку науки невозможно объяснить обыкновенному стаду различные причины, приводящие его к тому или иному заключению или действию. Я слышу весьма невежливые замечания и очень прошу того джентльмена в роговых очках перестать махать зонтиком.
(Голос: «Вы оскорбительно аттестуете своих гостей!»)
— Возможно, что мои слова: «обыкновенное стадо» привели джентльмена с зонтиком в столь возбужденное состояние. Хорошо, пускай мои слушатели не обыкновеннее стадо. Не будем придираться к словам. В тот момент, когда меня прервали дерзким замечанием, я намеревался сказать, что весь материал по настоящему опыту полно и подробно изложен в моем выходящем труде о строении Земли, который я, при всей своей скромности, могу назвать одной из величайших, делающих эпоху книг в мировой истории…
(Общее волнение. Крики: «К делу! Давайте факты! Зачем нас созвали? Что это? Шутка? Издевательство?»)
Я как раз собирался приступить к объяснению, и если еще раз меня прервут, я буду принужден принять свои меры к-восстановлению порядка, поддержание которого самостоятельно, видимо, недоступно собравшимся. Дело в том, что я прорыл шахту, пробившись через земную кожу, и собираюсь проверить эффект неприятного раздражения ее чувствительного слоя; эта деликатная операция будет произведена моими Подчиненными, мистером Пирлессом Джонсом, специалистом по артезианскому бурению, и мистером Эдуардом Мэлоном, который в данном случае является моим полномочным представителем. Обнаженная чувствительная субстанция подвергнется уколу буравом, а как она будет на это реагировать — покажет будущее. Если теперь вы будете любезны занять свои места, эти два джентльмена спустятся в шахту и произведут последние приготовления. Затем я включу электрический контакт — и все будет кончено.
Обычно после подобных речей Челленджера аудитория чувствует, что у нее, как у Земли, содрана защитная, эпидерма[61]) и обнажены нервы. И эта, публика не представляла исключения и; с глухим ворчанием стала расходиться, по местам. Челленджер один остался на трибуне за маленьким столиком, огромный, коренастый, с развевавшейся черной бородой. Но мы с Мэлоном не могли полностью насладиться этим забавным, зрелищем и поспешили к шахте. Через, двадцать минут мы были на дне и снимали покрывало с обнаженного серого слоя.
Нашим глазам открылось поразительное зрелище. Старая планета точно угадывала, что по отношению к ней несчастные букашки намерены позволить себе неслыханную дерзость. Обнаженная поверхность волновалась, как вода в кипящем горшке. Большие серые пузыри вздувались и лопались с треском. Воздушные пузыри и пустоты под чувствительным покровом сходились, расходились, меняли форму и проявляли повышенную активность. Волнообразные судороги материи были сильнее чем обычно, и ритм их участился. Темно-пурпурная жидкость, казалось, пульсировала в извилистых каналах, сетью расползавшихся под мягким серым покровом. Ритм, дрожание жизни чувствовалось здесь. Тяжелый запах отравлял воздух и делал его совершенно непереносимым для человеческих легких…
Я, как зачарованный, созерцал это странное зрелище, когда позади меня Мэлон вдруг тревожно зашептал:
— Джонс, смотрите!
Не более мгновения потребовалось мне, чтобы оценить положение. В следующий момент я прыгнул в лифт.
— Скорее, сюда! — воскликнул я. — Дело идет о жизни и смерти! Только быстрота спасет нас!
Действительно, зрелище внушало серьезную тревогу. Вся нижняя часть шахты, казалось, заразилась той интенсивной активностью, которую мы заметили на дне; стены дрожали и пульсировали в одном ритме с серым слоем. Эти движения передавались углублениям, в которые упирались концы брусьев, и было ясно, что брусья упадут вниз, а при их падении острый конец бурава вонзится в землю независимо от электрического контакта, спускавшего тяжелый груз. Прежде чем это случится, нам с Мэлоном необходимо быть вне стен шахты. Дело шло о нашей жизни! Ужасное ощущение — находиться на глубине восьми миль под землей и чувствовать, что каждый момент сильная конвульсия может вызнать катастрофу!..
Мы бешено понеслись вверх.
Забудем ли мы этот кошмарный подъем? Сменявшиеся лифты визжали и громыхали, и минуты казались нам долгими часами. Достигая конца яруса, мы выскакивали из лифта, бросались в следующий и летели все выше и выше. Через решотчатые крышки лифтов мы могли видеть далеко наверху маленький кружок света, указывавший выход из шахты. Светлое пятно становилось все больше и больше, пока не превратилось в отчетливый круг; перед нашими глазами замелькали кирпичные крепления устья шахты. И затем, — это был момент сумасшедшей радости и благодарности, — мы выпрыгнули из стальной темницы и вступили снова на зеленую поверхность луга.
Мы поспели как раз вовремя. Не успели мы отойти и тридцати шагов от шахты, как там, глубоко внизу, мой острый гарпун вонзился в обнаженное, усеянное чувствительными нервными окончаниями мясо старушки-Земли, и наступил Момент великого эксперимента.
Что произошло? — Ни Мэлон, ни я не были в состоянии сказать, потому что словно порыв циклона сшиб нас обоих с ног и покатил по траве, как ветер гонит сухие листья. В тот же момент наш слух был поражен самым отчаянным воплем, какой только слышало ухо человека…
Кто из тысяч присутствовавших сумел бы точно описать этот ужасный, потрясающий вой? Это был вой, где боль, гнев, угроза и оскорбленное величие планеты смешались в один страшный долгий крик. Целую минуту стоял этот вой тысячи сирен, соединенных в одну, парализуя массы зрителей свирепой угрозой; затем он разнесся в тихом летнем воздухе, отдался эхом по всему южному берегу и даже перелетел через канал и достиг Франции. Ни один звук в истории человечества не мог сравняться с воплем раненой планеты.
Оглушенные, полуразбитые, мы с Мэлоном ощутили и удар и страшный звук, но только из рассказов других свидетелей происшедшего узнали подробности невероятного зрелища.
Первыми из недр земли вылетели клетки лифтов. Другие машины, помещенные в нишах стен шахты, избегли их участи, но массивные полы лифтов приняли на себя всю силу удара воздушного течения снизу вверх. Если в стеклянную трубку заложить несколько шариков и дунуть, они вылетят друг за другом с интервалами, каждый отдельно. Так же и четырнадцать клеток лифтов одна за другой взлетали над шахтой и описывали величественные дуги; один из лифтов был заброшен в море недалеко от набережной Вортинга, другой упал в поле близ Чичестера. Зрители клялись потом, что никогда не видели ничего более замечательного, чем это зрелище четырнадцати лифтов, неторопливо плывших в небесной лазури.
Потом забил гейзер. Это был огромный фонтан скверной, тягучей как патока жидкости, плотности смолы, взлетевший в вышину на две тысячи футов. Аэроплан-наблюдатель, паривший над полем, был сбит этим фонтаном, совершил вынужденный спуск, и летчик вместе с машиной зарылись в потоки вонючей грязи. Противная жидкость, обладавшая невыносимо жгучим запахом, являлась, повидимому, тем, что заменяет кровь для земного организма, или, как утверждает Челленджер и поддерживает Берлинская академия, — защитной секрецией (аналогичной вонючим выделениям каракатицы), которой природа снабдила старуху-планету для защиты от наглых челленджеров.
Сам виновник торжества, восседавший на трибуне на холмике, избежал всяких неприятностей, тогда как несчастные Представители прессы, находясь прямо под обстрелом вонючего фонтана, мгновенно пришли в такой вид, что ни один из них в течение нескольких недель не был в состоянии появиться в приличном обществе. Вонючий дождь разносился ветром к югу и падал на толпу, так долго и терпеливо ожидавшую на холмах великого момента. Несчастных случаев не было. Ни одно жилище не пострадало, но многие дома провоняли этой ужасающе отвратительной жидкостью и долго еще хранили запах в воспоминание о великом опыте Челленджера.
Потом рана стала затягиваться. Земля с огромной быстротой стала штопать челленджерову прореху. С долгим, протяжным кряхтением стали сходиться стены шахты, и из глубины доносился ритмический шум. Затем стали колебаться и дрожать, пока с грохотом не развалились, кирпичные постройки, наконец, стены сошлись, по земле прошло колебание, как при землетрясении, колыхнуло холмы — и над тем местом, где была шахта, выпятился бугор футов в пятьдесят вышиной, и на нем пирамидой торчали обломки железных ферм и башен.
Опыт профессора Челленджера был не только окончен, но и навсегда скрыт от человеческих взоров. Если бы не обелиск, воздвигнутый всеми научными обществами мира, потомки никогда бы не поверили, что этот опыт был на самом деле…
Затем настал апофеоз. Долгое время после этого поразительного явления по лугу пробегал лишь тихий шопот; зрители приходили в себя, старались собрать мысли, осознать, что произошло, как и почему. Потом их обуяло преклонение перед человеческим гением, добравшимся до скрытых веками тайн природы и разгадавшим их. Повинуясь непреодолимому импульсу, все, как один, обратились к Челленджеру. Со всех концов луга раздались крики восторга, и с вершины своего холмика он видел море лиц и приветственное колыхание платков.
Теперь, оглядываясь на прошлое, я вижу Челленджера еще лучше, чем тогда. Он поднялся с полузакрытыми глазами, с улыбкой гордости и удовлетворения, левой рукой упершись в бок, правую заложив за борт фрака. Конечно, эта поза его будет увековечена; я слышал щелканье затворов фотографических камер, точно щелканье мячей на крокетной площадке. Июньское золотое солнце освещало его, когда он торжественно повернулся и отвесил поклон на все четыре стороны. Челленджер — сверх-ученый, Челленджер — архипионер, Челленджер — первый из всех людей, о существовании которого узнала Земля!..
Несколько слов в качестве эпилога. Всем, конечно, хорошо известно, что эффект опыта Челленджера отразился во всем мире. Правда, ни в одном пункте раненая планета не испустила такого вопля, как в месте ранения, но она, с достаточной убедительностью доказала своим поведением в прочих местах мира, что представляет собой единый организм. Через каждую отдушину, через каждый вулкан выла она, выражая свое негодование. Гекла вопила так, что исландцы боялись извержения. Везувий усиленно дымился. Этна выплюнула большое количество лавы, и иск в полмиллиона лир за убытки был вчинен против Челленджера в итальянских судах владельцами пострадавших виноградников. Даже в Мексике и в горных цепях Центральной Америки обнаружились признаки активной вулканической деятельности, а вопли Стромболи оглушили всю восточную часть Средиземного моря.
До сих пор пределом человеческого чванства было заставить говорить о себе весь мир.
А заставить весь мир кричать о себе — это привилегия одного Челленджера!..
ДУН-СКИТАЛЕЦ
Жизнь кабаненка Дуна началась в мартовскую полночь близ Садыварских озер, в глухом нахмуренном Бурлю-тугае[62]). В первые минуты он решительно запротестовал против нового, насильственно преподнесенного ему мира. Он озяб, ничего не понимал и сокрушенно заполз под брюхо своей матери Ичке, изнемогавшей от радости.
Прежде всего Дун попробовал пискнуть. Это ему вполне удалось, и он на некоторое время увлекся этим занятием. Затем, перед утром, ему на нос упала очень вкусная капля, которую он слизнул, и в тот же момент всем нутром почувствовал непреодолимое желание повторить эту операцию. Он начал тыкаться носом в своем убежище и вскоре нашел нужный источник. Тогда он, как клещ, с жадностью присосался к брюху матери.
Густо разлилось тепло по телу Дуна, от радости он даже выглянул из-под своего прикрытия. Что-то белое и яркое ударило ему в глаза. Дун юркнул назад. Но теперь, когда в его теле рос непонятный задор, в убежище показалось тесно и душно. Он снова выглянул и, наконец, весь вылез наружу.
К его удивлению, маленький мирок, открывшийся ему на дне ямы-логова, оказался уже населенным до отказа. Это была пестрая живая куча тел, увлеченных радостью первых движений. Дун, ткнувшись носом вправо и Елево, не преминул ввязаться в общую свалку. Он страшно обрадовался своим братьям и сестрам, которые, повидимому, переживали то же состояние беспричинного восторга, в каком находился и он.
Так потянулись для Дуна первые дни. Он обследовал все уголки своего гнезда, которое было заботливо выложено камышом и травами. Все: и эта укромность, и клочки родной по запаху материнской шерсти, и братские свалки, и сама Ичке — такая огромная и так добродушно иногда хрипевшая своим басовитым нутром, — все это сложилось для Дуна в ощущение чего-то родного, сытного и веселого. Он теперь научился лихо наскакивать на своих братьев и сестер, отбиЕая у них очередь к матери. Он как-то даже расхрабрился до того, что, забравшись к матери на спину, хотел было вылезти наверх, но Ичке стряхнула шалуна на дно логова и недовольно на него прихрюкнула.
Первые дни Ичке совсем не оставляла своего нежно любимого семейства. Она извелась и обвисла. Только на третий день она вылезла из логова, чтобы вырыть поблизости несколько кореньев и проглотить пару-другую червей. Потом она делала так каждую ночь.
Сидя в яме, Дун смутно чувствовал, что там, наверху, находится иной, огромный мир. Оттуда доносились непонятные звуки, туда уходила его мать. Было в этом и жуткое и непреодолимо влекущее.
И вот, на десятую ночь, Дун, презрев запреты матери, в ее отсутствие полез из ямы наверх. Он разворошил сбоку камыши, и вскоре над краем логова показался его нос. Это была для Дуна потрясающая минута — он в первый раз. увидел мир.
До сих пор в отверстие гнезда он различал вверху лишь клочок чего-то далекого, которое делается то ярким и заплетенным в решотку, то темным с золотыми и, казалась, живыми точками. Теперь все это отрывочное и таинственное сомкнулось и связалось в единое — величественное и бескрайное.
Он увидел над собой густой шатер тугая, сквозь который тянулись к нему бесчисленные золотые нити звезд. Тысячи звуков — завывающих, мяукающих, лающих — наполнили уши Дуна смятением. Во тьме что-то шуршало, потрескивало, двигалось. Природа набухала мартовской буйной силою, даже тугаи она окутала благоуханным медом цветения. Дун упоенно потянул носом, и по телу его пробежала неизъяснимо сладостная волна, которая налила каждый мускул чем-то упругим. Радостно визгнув, как бы приглашая тем оставшихся за собой, Дун лихо выпрыгнул из ямы.
Вскоре все юное общество было наверху. Оно визжало от возбуждения и восторга перед таким чудесным открытием. Да, здесь было где разгуляться! Можно и разбежаться, и брыкнуть, и перевернуть сразбега своего братишку, можно отбежать в сторону и глядеть в темные глубины тугая и ловить напряженным слухом его ночной говор.
Вой, взвизги, хрюканье доносились из таинственных недр зарослей, и среди этого многоголосого хора откуда-то издалека лилась нежная, плачущая мелодия.
Вот она вспыхнула ближе, перешла в глухие, низкие стоны и сразу оборвалась.
Стадо юнцов продолжало бесноваться. И вдруг в черни зарослей Дун заметил две круглые золотые звезды. Они тихо подвигались по направлению к веселой компании. Необъяснимый ужас налил все члены Дуна. Он сумасшедше взвизгнул, инстинктивно бросился к логову и там зарылся в камыши. За ним последовало и все стадо.
Но было уже поздно. Ловкий кара-кулак[63]) темной дугой метнулся из кустов и опустился на одного из отставших весельчаков.
Смертельный визг огласил ночь, холодной судорогой прокатился он по спине забившегося в камыши Дуна и мгновенно оборвался.
Не прошло после этого и минуты, как послышался отчаянный топот и проломный треск в тугайных зарослях. Это обезумевшая Ичке неслась на помощь своему погибавшему детенышу. Она уже узнала врага и неслась за ним по кровавому следу. Чуя за собой кабанью ярость, кара-кулак, не выпуская добычи, ринулся на дерево. Оттуда он по заплетенным сучьям перебрался на другое дерево и, прижавшись к толстому суку, замер.
Через мгновение Ичке была уже у дерева и сразмаху встала, как вкопанная. След ушел кверху. В бессильной ярости она металась вокруг, ломая кусты и разрывая нависшие канаты лиан. Она неистово подкапывала дерево, обрызганное кровью ее детеныша, рвала зубами землю и издавала отрывистые харкающие звуки. Кара-кулак не выдал себя ни единым звуком.
Но вдруг Ичке застыла на месте и, словно осененная новой мыслью, ринулась назад, к логову. Там она едва собрала забившееся в камышовый настил, насмерть перепуганное свое семейство. Она ласково ткнула в каждого детеныша. носом, как бы пересчитывая их, и, не досчитавшись одного, снова метнулась из гнезда. Но скоро она приплелась — вялая, обессиленная горем.
А под утро ей все снился потерянный, и она тяжко вздыхала басовитым своим нутром…
Прошло уже две недели, как Дун увидел свет. Ужас после первого выхода из логова скоро сгладился, и теперь Дун никак не желал ограничиваться тесной ямой — его неудержимо тянуло наверх. Ичке учла настроение молодежи. и решила, в первый фаз вывести свое многочисленное семейство на прогулку. К ночи она пригласительно хрюкнула и вылезла из гнезда.
Шествие представляло из себя радующую картину. Впереди — огромная веприца-мать, а за ней — с десяток шустрых зверьков, уморительно разрисованных: бурые спины у них были прострочены телеграфными цепочками черточек и точек.
Вся эта пестрая компания вела себя самым непринужденным образом. С визгом и хрюканьем неуклюжие зверьки носились друг за другом, выкидывая различные угловатые штуки. То рассыпались в разные стороны, как горох из лопнувшего мешка, то снова грудились, то, подражая матери, тыкались носом в землю, пытаясь копать. Восторгу и забавам не было конца. Временами они теснились к матери, путаясь у нее в ногах, и принуждали ее остановиться, требуя, чтобы она дала сосать. А потом— снова взапуски…
Ичке шла настороженно. Спустилась ночь. Тугай наполнился звуками и враждебной тайной.
Но вот заросли поредели. Вскоре семейство вышло
И что только тут творилось! И справа и слева рывками носились темные туши кабанов, визжали, харкали, хрюкали. Кругом стоял треск камышей. Слышались заливистые усердные рулады шакалов. Доносились и тысячи других голосов, которое дрожали, переливались, сталкивались и замирали в ночном звездоточивом воздухе. В стороне сторожко пробирались к водопою козы и олени.
Ичке при виде воды тоже оживилась и, взбороздивши жидкий ил, с упоением зарылась в него. Дун хотел было последовать ее примеру, но у него ничего не вышло, и он только забил себе грязью нос. Однако он все-таки присел подле матери, ловя на себя комья грязи, которые летели с нее. Вскоре все семейство с увлечением барахталось в мелкой луже. Это был первый урок купанья.
С тех пор Ичке каждую ночь водила свое стадо купаться. Оттуда шли бодрые, освеженные. Ичке по дороге кормилась: Дун видел, как она ловко наскакивала на лягушек, мышей, придавливала их тяжелым копытом и немедленно проглатывала. Дун и сам ловчился подражать матери. Сначала у него выходило плохо: поймав длинного червя и не сумев его заглотать, он обычно отчаянно верещал, так как тот щекотал ему глотку. Ичке его выручала.
Но еще чаще приходила к нему на помощь другая заботливая и могучая мать — природа. Она раскрывала ему лесные и камышовые тайны, она посылала ему навстречу тысячи существ, которые или убегали или нападали на него, она таинственно намекала ему, когда грозила опасность, языком крови и смерти она рассказывала ему о жизни и ее законах. И уроки ее подчас были потрясающи…..
Как-то, подходя к обычному месту купанья на озерке, семейство Ичке заслышало впереди отчаянный переполох. Как большие серые пружины, вылетели из камышей обезумевшие козы, прядая над кустами метра на два кверху. Вслед за ними на полянку с дребезжащим, судорожным криком выскочила и последняя, но она тотчас же споткнулась и рухнула на передние ноги. На ее шее, около затылка, висело гибкое пятнистое тело. Это был леопард. Он вгрызся в мускулы животного и, тихо и кровожадно урча, пил его кровь, пока тело жертвы замирало в последних судорогах. Потом хищник вырвал несколько кусков мяса из брюха животного и через несколько минут, сыто облизываясь, ленивыми движениями скрылся в зарослях.
А когда выводок возвращался с купанья, уже целая стая шакалов облепила труп козы; они жадно отрывали от него куски мяса и при малейшем подозрительном звуке отпрядывали в стороны…
Еще когда Дун сидел под кустом, затаясь от леопарда, он чувствовал, как, несмотря на страх, в нем что-то просыпалось и заострялось. В окружающей жизни он постепенно улавливал простой, но суровый закон. Однако эти первые уроки не всегда проходили гладко.
Однажды на прогулке Дун был особенно резв и задорен. Он щипал своих сверстников за хвост, заглядывал в звериные норы, забивался под корни и камни. Он всем хотел показать, что ему хорошо живется на свете и что он ничего не боится.
Но в одном месте, остановившись на камышовом валежнике, он вдруг почувствовал, что под ним что-то забарахталось, задвигалось. Через минуту из-под валежника выскочил еж, который, отступая, свирепо шипел. Этот уморительный серый зверек — такой маленький и такой грозный — заинтересовал Дуна. Он бросился за ним, чтобы поближе познакомиться, и ткнул в него носом. Еж мгновенно сжался в клубок, колючки его ощерились, вздрогнули и впились Дуну в нос. Удалец отчаянно заверещал и, позабыв о своей храбрости, пустился наутек. И через минуту, плаксиво подвизгивая, он жаловался матери на несправедливость судьбы. Ичке сначала недовольно выговаривала своему любимцу, а потом, в знак прощения, лизнула его в окровавленный нос.
Но огорченья скоро забывались. Дун с каждым днем крепчал. Белые строчки на его спине постепенно бурели. Его инстинкты изощрялись. Перед ним открывалось суровое поле жизни.
Между станцией караванной дороги Джегербент и селением Сады-вар Амударья делает крутую излучину. Ее голубое лицо в этом, месте покрывается оспинами островов и отмелей. Упершись упругим плечом, она веками отодвигает правый берег в пустыню. И только теснина Дуль-дуль-атлаган надевает на нее не надолго свой каменный ошейник. Ширина русла тут всего пятьдесят метров.
Столовидными навесами оборвался здесь правый берег. Разноцветно тускнеют в разрезах известняки, мергели[64]), зеленые глины и красноватые песчаники. А дальше, в глубь страны — зыбучее море песков и раскаленные просторы Кызыл-кумов.
На левом берегу, в излучине Амударьи, как в горсти, — многоверстный ворох зарослей и стекляшки озер. Мрачно, черно насупился Бурлю-тугай; среди лесных дебрей, как охра на темном фоне картины, желтеют острова и клинья камышей.
Но пустыня напирает и здесь. В некоторых местах тугай расступается, и барханы[65]) Кара-кумов подходят вплотную к Аму, а при малейшем ветерке дымятся и ссыпаются в реку песчаными каскадиками.
В тугаях, в камышах, на воде привольно всякой птице и всякому зверью. Озера в некоторых местах кишат живностью, они черны от разных утиных, куриных и Куликовых пород, а среди них огромными белыми лилиями плавают стаи лебедей, пеликанов, пасутся колпицы[66]) с лопатообразными клювами, белые цапли, изящные фламинго цвета утренней зари. Все это пернатое царство копошится, перекликается, чавкает, булькает, — над озерами стоит шум, который похож издали на праздничное ликование большого города. А сверху беркуты и орланы по-хозяйски оглядывают окрестности и кричат, словно дергают за металлическую пластинку.
К ночи из камышей, из зарослей крадется четвероногое зверье: шныряют волки, лисицы, шакалы, ластится кара-кулак, ломятся кабаны. Птичьи хоры сменяются звериными.
Кабанья здесь видимо-невидимо. Да и как ему не плодиться! Мокрого места много, хищник ему опасен лишь в ранней молодости, а на взрослого кабана не любит нападать даже и джул-барс[67]).
Крепко досаждает кабанье местному жителю. Нет с ним никакой управы! Как только поспеет джугара[68]), а на бахчах набухнут дыни и арбузы, кучами поналезут кабаны к кишлакам[69]). И нет никакого сладу с непрошенными гостями.
Кишлак Сады-вар зарылся в зелень. В полдневную солнечную плавь не слышно здесь жизни: она изнемогает под навесами, под деревьями, в крытых двориках. Но чуть небо отведет свой огненный зрачок к западу, из кишлака несутся меланхолические скрипы арбы, редкие выкрики, ленивые перебранки собак— звуки медлительной жизни. Стайки горлинок кружатся около жилья, и густыми струйками растекаются по окрестностям их мелодические упреки:
— У-гу-гу! У-гу-гу!
И откуда-нибудь, с танапа[70]), окруженного пирамидальными тополями, или из-под зеленой шапки сада — в вечерний краткий час вторят горлинкам человечья тоска и решимость.
«Милый! иду в твой дом, — говорят звуки. — Из-за тебя постигла меня печаль. Я открыла свою паранджу[71]), чтобы иметь человеческое лицо. И за это меня проклял мой отец. Я для тебя иду далеко, как за горы, но ты дашь мне счастье и прохладу сада. И, когда ты спросишь мое имя — скажу: я твоя ласточка, твоя Карлыгаш…» Звуки тают, и чуют кабаны, что теперь скоро, что это прозвучали предвестники ночи. Кабаны терпеливо дожидаются урочного часа. Они недалеко. На ближайшем холме, тускнеющем пожелтевшей колючкой и жухлыми кустами, они вырыли себе большую яму и головами к средине лежат в ней неподвижно.
Среди этой теплой компании находился и трехгодовалый Дун. Это был теперь крепкий молодой зверь. Серовато-бурая щетина на хребте у него начала уже грубеть. Из-за щек пробивались клыки. Коричневатые маленькие глазки смотрели внимательно и понимающе.
Но вот первый вздох обессиленной солнцем земли пронесся легкой прохладой. День стремительно сгорал в далеких песках. С неба замигали длинные и сначала нерешительные ресницы звезд. Кабаны облегченно ухнули своими гулкими утробами и вылезли из ямы.
Сначала стадо направилось к арыку[72]) и приняло освежительную ванну. Правда, вода была теплая, но все же она смыла большую часть дневной истомы. После этого кабаны вломились на бахчи.
Дыни и арбузы соблазнительно бледнели на земле матовыми пятнами. Дун, предвкушая лакомые куски, удовлетворенно хрюкнул и пошел крошить: эта дыня не дошла, эта мелка, у той бок подгнил. Он выбирал только крупные спелые плоды и не столько ел, сколько портил. Целые углы, целые полосы на бахчах мялись, обгладывались, смешивались с землей. Кругом слышалось смачное чавканье и треск разбиваемых плодов.
Собаки кишлака чуяли кабанов и заливались лаем, но подойти близко не смели. Дун и его сородичи не выносили собак. Это были их заклятые враги. И если какой-нибудь шалый пес забегал на бахчи, он оттуда уже не возвращался. Кабаны яростно налетали на него и рвали его в клочки.
С досадой и болью смотрел Гюн-дагды на свое поле. Каждая ночь оставляла в нем тропу из крошева: валялись разбитые дыни, корки, ослизлая мякоть. Гюн-дагды был в отчаянии. Но охотиться он не любил и не умел. Птиц и человека он отгонял от своих посевов тысячелетней пращой.
Тогда-то Гюн-дагды и вспомнил про дедовский мултук[73]). Это была целая пушка, основательно порыжевшая под спудом. Гюн-дагды забил ее глотку непомерным зарядом и, едва ночь задернула свои темные занавески, вышел на задворки кишлака.
Но напрасно Гюн-дагды ночью пошел на свое поле.
Он встал среди своих посевов на глинобитный постамент и ждал. И вот, когда он заслышал, как разбиваются труды его рук, обида закипела в его сердце. Гюн-дагды направил в темную тушу свою пушку. Самопал заскрипел, чиркнул и, наконец, ахнул своей огненной глоткой. Ночь раскололась надвое. Небо вспыхнуло молнией, и земля застонала.
Свинцовый комок, вылетевший из огненной пасти самопала, угодил в Дуна — он сорвал ему на спине кожу. Дун рассвирепел. Он ринулся на Гюн-дагды, сшиб его с ног и, прежде чем тот опомнился, стал наносить ему клыками страшные удары в бок и спину. Он яростно ломал ему ребра, рвал тело, топтал грудь и живот. Подбежало и еще несколько кабанов. Гюн-дагды потухавшим сознанием ловил над собой остервенелый кашель и хрип. А потом все кончилось…
На утро вместо Гюн-дагды на его поле нашли кучу развороченного мяса и костей.
Не раз население обращалось в свой областной центр с жалобами на кабанов и с просьбами прислать охотников, чтобы разогнать этих напористых ночных гостей. И вот однажды, уже в' ноябре, перед вечером на дороге из Дурт-куля показался конный красноармейский отряд. Кишлаки уже осведомились о цели его путешествия и провожали его благодарными взглядами.
Страна ищет защиты у своей армии не только в кровавую военную пору, но и в мирное время, она ждет от нее помощи даже в повседневных своих трудах и заботах жизни. И красноармейским отрядам в далеких уголках советской страны нередко приходится перелаживаться из воинских частей в охотничьи команды…
Во главе отряда стоял Разгонов, отважный вояка, но неумелый охотник; зато среди красноармейцев были такие звероловы и следопыты, как Ермаков, Удовенко, Письменный, — они знавали охоты и на Урале и на Куре. Были с ними и собаки.
Отряд подъехал к Бурлю-тугаю. Тугай был темен, но невысок и в этот предвечерний час затаенно молчал.
Ермаков повернулся вполоборота к Рущукову— помощнику командира, молодому малому, у которого шлем был залихватски сдвинут на затылок.
— Пошлали бы наш троих, — как всегда степенно и немного шепелявя предложил Ермаков, — мы бы пошукали[74]) чего что, еш ли кабаны в тугае.
Предложение было принято и разведка выслана. Остальные поехали по дороге, которая шла по опушке тугая, а справа в огненное море заката уходили песчаные горбы и перевалы.
Вскоре из тугая донеслись выстрелы.
Отряд, загибая постепенно влево, въехал на бархан, который свесился в Аму-дарью. Пески, тут вклинились в тугай и разрезали его массив на две части: северную — сухую и южную — мокрую.
Здесь отряд поджидал Ермакова с товарищами.
И только в сумерках показались из тугая всадники. У двоих из них за седлами болталось по кабану.
Пошли расспросы и рассказы.
А Разгонов-командир хвастливо пренебрегал.
— Что два — мы сорок семь убьем! Это разве охота? Это — чорт-те что! Мы завтра по всем правилам искусства.
И на ночлеге, на станции Джегербент, водя пальцем по столу, чертил план охоты и объяснял: тут будут кабаны, тут загон, а здесь стрелки.
На другой день еще до зари команда вырыла окоп на склоне бархана. Стрелки засели в него и замаскировались. Окоп был обращен к югу, к мелкой поросли и камышам, которые затянули широкую болотистую долину. Вся она с бархана была — как на ладони.
Разгонов заранее предвкушал свой триумф. Он уже видел в воображении, как кабаны по одному, по два выскакивают из зарослей и тут же падают под смертельным обстрелом из скрытого окопа — все сорок семь штук! А Ермаков, глядя на него, кривил губы.
Но вот загонщики загукали, засвистели издалека. Их голоса глухо тонули в предутреннем мареве. Но постепенно они яснели. Темные стаи потревоженной птицы, грязнившие алую застреху неба, указывали стрелкам местонахождение загонщиков. Все ближе и ближе… Сердца охотников забились упруго. Вот, поджав хвосты, стороной прошмыгнуло несколько шакалов. Голоса загонщиков наседали. Вот-вот вырвется лавина кабанов. Но прошло несколько напряженных минут— и с болота вышли люди. А кабанов — как не бывало!..
Смешливый Удовенко не вытерпел, ткнулся длинным своим носом в насыпь и залился:
— О-о-хо-ха-хо! Вот это так да! Окопались на басмачей[75])! Хо-хо-хо!
Разгонов рвал и метал. Он кричал, обвинял всех, кроме себя. И, наконец, снова послал загонщиков заходить по болоту. А Ермаков тем временем предложил Рущукову опять «пошукать». Разгонов, недоброжелательно глядя в сторону, отпустил восемь человек.
Они быстро вскочили на коней и направились в северный массив Бурлю-ту-гая, чтобы не мешать оставшимся. Взяли с собой и собак во главе с Нальчиком.
Команда постоянно держала при себе небольшую свору, собранную усилиями красноармейцев-охотников. Кольчик — помесь костромской гончей с лягашом— был признанным вожаком всей своры. Черный, с подпалинами, он имел на лбу белое пятно и на кончике хвоста белую кисточку — знаки предводительского достоинства. Кроме отменного чутья, Кольчик отличался умом и находчивостью. В своре он держался немножечко особняком, как бы подчеркивая свое превосходство. И только для Белка Кольчик делал исключение. Белок был из породы борзых. Но, обладая хорошими статьями и красивой внешностью, — снежно-белый, с черными агатами глаз, — Белок был дурашливого нрава.
Охотники спустились по другую сторону холма и, подъехав к тугаю, развернулись в цепь. Собаки были пущены, и всадники скрылись в зарослях.
Не прошло и пяти минут, как они наткнулись на кабанов. Начался гон. Послышались выстрелы, поднялся шум— и лошади ринулись.
Это были дьявольские скачки. Тугай стоял сплошной зеленовато-желтой стеной. Лошади, подхваченные общим возбуждением, вонзились в эти, казалось, непроницаемые заросли.
Рущуков едва успел передвинуть шлем с затылка на брови. Все слилось по бокам в мутные серые и зеленые полосы. В ушах свистел ветер. Колючки вместе с одеждой рвали и кожу. Каждым мускулом, каждой каплей крови Рущуков чувствовал, что это смертельный бег, что минута — и он повиснет где-нибудь на лиане или угодит головой о дерево или сядет в колючий куст. К сердцу подкатывал снизу щекочущий комок— тело становилось легким, летучим, а мозг охватывало безумие смертельной опасности. И Рущуков машинально давал шпоры коню.
Он уж видел впереди что-то темное, улепетывающее. Но вдруг — удар в левую ногу. Не рассчитал, видно, конь — слишком близко прошел мимо дерева. Рущукова выбило из седла, загнуло кверху, и он уже скорчился, ожидая спиной последнего удара. Но на этот раз он его миновал. Рущуков плавно на всем лету сполз с коня и упал в камышовую подушку. Повреждений не оказалось. Он быстро вскочил и в первое время не почувствовал даже никакой боли в ноге. От возбуждения он был почти невменяем. После он вспоминал, что откуда-то сбоку в этот момент увидел кирпично-красную рожу Письменного с кудрявым хохлом на лбу и услышал его слова:
— Що ж, паря, огузнився, мов гусь[76])? Живешь? Качай уперед!
И он повиновался. Он догнал приостановившуюся лошадь и снова ринулся вперед. Деревья, кусты, камышовая щетина — все слилось опять в две серые, быстро разматывавшиеся ленты.
По сторонам грохотали выстрелы. Собаки наседали на кабанов. Кольчик, как всегда, шел деловито и, оставляя убитого кабана, быстро нападал на новый след. Лучшая часть своры лежала у него на хвосте. И только Белок, по обыкновению, куролесил. Машистыми бросками он перепрыгивал через собак и быстро догонял кабанов. Но вместо работы он начинал играть с ними. Легкий, увертливый, он забегал то справа, то слева, щипал кабана и прядал в сторону, когда тот огрызался.
Рущуков летел, задыхаясь от напора воздуха. Вот впереди, за переплетом ветвей и тростников, замелькали собаки. Они гроздью висели на пятах у кабана, а тот удирал, сильно поддавая задом, отчего хвостик у него мотался высоко в воздухе. Кольчик начал заходить слева.
У Рущукова екнуло в сердце. Он летел чуть сбоку. Еще несколько мгновений— и он вскинул винтовку. В тот же момент Кольчик отчаянным прыжком перекинулся через шею кабана и ухватил его за правое ухо. Грянул выстрел. Кольчик сразу отвалился от кабана, а тот на всем ходу осел задом, так что свора, путаясь и сшибаясь, перелетела через него.
Раненый зверь тотчас же повернул обратно и ринулся на Рущукова. Он издавал отрывистые, харкающие звуки. Из ощеренной пасти свирепо торчали гигантские клыки. Не успел Рущуков опомниться, как кабан взметнулся под боком у лошади и вихрем пронесся мимо. Конь взвился на дыбы. Сбросив всадника, в смертельном ужасе он дернулся в сторону. Из его распоротого брюха вывалились внутренности, которые растягивались и разрывались на сучьях и колючках. Проскакав немного, конь грохнулся наземь. Его тело сводили мучительные судороги…
Рущуков при падении ударился о корягу и потерял сознание. И не сдобровать бы ему: кабан затоптал, искромсал бы его в клочки. Но подоспели собаки. Едва кабан повернулся еще раз, как две лохматые киргизские овчарки накрест повисли у него на ушах. После этого кабан был беспомощен.
В эту минуту подлетел Ермаков. Он быстро соскочил с коня и всунул кабану под лопатку длинный кинжал. Зверь повалился набок. Потом Ермаков подбежал к Рущукову и наклонился над ним, стараясь определить, жив ли тот. Тем временем подъехали и другие охотники.
Рущуков вскоре пришел в себя, но он был слаб. Кроме того, когда он попробовал двинуть левой ногой, то почувствовал резкую боль. Пришлось отправить его на станцию в сопровождении одного из красноармейцев. Провожатый, сев на лошадь, по-братски взял Рущукова на колена и на руку, как обычно кавалеристы возят раненых, и всю дорогу занимал его. Это был добродушный парень, закинутый сюда с тульских или орловских просторов.
Оставшиеся в тугае, проводив помощника командира, спохватились о Кольчике. И вскоре нашли его поблизости. Кольчик был мертв — шальная пуля Рущукова угодила ему в голову. Положив на друга передние лапы, скулил Весок, и на этот раз в его черных глазах не было дурашливого задора, в них влажнела почти человечья тоска. Кольчика закопали тут же. А немного дальше пристрелили лошадь Рущукова. И на другой же день от нее остался только обглоданный остов…
Дня три продолжался кабаний переполох. Зверья было перебито с полсотни. Не избежала этой участи и старая Ичке, тяжко рухнула она своей двенадцатипудовой тушей.
Многие из ее потомства полегли в эти злополучные дни. Едва не погиб и Дун. Его спасали только изощренные инстинкты и ум.
Когда начался гон, он вместе со своими сверстниками дневал в тугае и вместе с ними же пустился удирать. Первая погоня пришлась не за ним. Но потом в зарослях собаки нащупали и его след. К счастью для Дуна, Белок, мелькая впереди белым пятном, сбил свору и запутал ее в чаще. Дун тем временем улепетывал. Но когда он услышал, что погоня отстала, он остановился, прислушался, потом повернул обратно и пустился по своим следам. Не добежав немного до собак, он повернул в сторону под прямым углом. Вскоре собаки разобрались, и Кольчик повел их прямо по крепкому двойному следу Дуна.
А Дун уж был далеко в стороне. Он направился теперь к заросшему камышами озерку и здесь, забравшись по уши в воду, простоял, не шевелясь, до ночи. А ночью он с несколькими своими сверстниками, чуя беду, вышел из тугая и забился в камыши на одной из отмелей Аму-дарьи…
Еще года два пробродяжил Дун в садыварской излучине. Он был теперь признанным, вожаком в стаде. Его трехгранные клыки внушительно торчали над верхней челюстью, в каждой паре они были пригнаны, как ножницы. Седовато-серая шерсть его превратилась в щетину, а под ней образовался бурый подшерсток, свалявшийся от времени и грязи в крепкую броню вокруг туловища. Дун достигал теперь полутора метров длины и представлял из себя грозную силу для своих противников.
Зимами он скитался со своим стадом в камышах, по тугаям, веснами выходил на зеленые пастбища, до самых песков, в июнях досаждал человеку. Но камыши оставались его основной стихией. Здесь он каждый раз выбирал особые заводи, особые лежки и тропы, которые становились любимыми у стада, и трудно было заставить кабанов против воли покинуть эти места.
Если в стаде находились ослушники и нарушители воли вожака, Дун приводил их в повиновение своими огромными клыками, а иногда и просто изгонял их из стада. Но не сразу и нелегко досталась Дуну такая власть. Немало боев ему пришлось выдержать с прежними вожаками, и недаром его черные пушистые уши торчали рваными клочьями, а на боках под шерстью лежали длинные глубокие шрамы.
Особенно в ноябрях круто приходилось Дуну. Горячей ярью наливалось кабанье тело. Звери опрометью носились за самками. В камышах стоял проломный треск. Зорко нужно было глядеть Дуну, чтобы его власть в стаде не была нарушена, чтобы слабейшие не покушались на то, что по праву принадлежало ему. И после каждой победы Дун щерил свои клыки и сразбегу всаживал их в деревья, чтобы наточить на нового соперника. Далеко по окрестности разносились эти грозные глухие удары…
И еще несколько лет Дун не уступил бы никому своей власти, если бы не одно неожиданное обстоятельство.
Как-то раз стадо пробиралось обычной своей тропой к воде. Дун шел впереди. Вдруг из зарослей грянул коварный выстрел. Пуля искала Дуна и пронизала ему мякоть около предплечья. Стадо шарахнулось врассыпную. Дун повернул обратно.
Человек знал, что кабаны не уйдут далеко от своего излюбленного места, и пошел по звериной тропе. А Дун забежал вперед, потом свернул в сторону, сделал в зарослях петлю и залег около самой тропы. Дождавшись человека и: дав ему пройти несколько шагов вперед, он яростно напал на него сзади. На коварство Дун ответил коварством. Он нанес человеку страшный удар в бедро и сшиб его на землю. Месть была свирепая, но короткая — для второго, удара Дун не вернулся.
Его рана вскоре зажила. Все, казалось, оставалось попрежнему. Но не ускользнула от зоркого глаза соперника, небольшая хромота Дуна на переднюю ногу. Это окрылило его надеждой. И когда Дун однажды приказал ему повиноваться, тот гневно сжал морду и ринулся на своего повелителя.
Завязался ожесточенный бой. Соперники вихрем разбегались в разные стороны и, повернувшись, стремительно: летели друг на друга. Их маленькие глазки налились кровавой ненавистью. Верхние челюсти стянулись судорогой; ярости, отчего морды казались горбоносыми. Делая на лету резкие рывки головой вбок, они наносили друг другу страшные удары. Только подшерсток с насохшей на нем грязью, очевидно, предохранял их от глубоких ран. Шерсть летела клочьями. Враги неистово визжали. Много раз уж они разбегались, уж бока их промокли от крови, а ни один не хотел уступать, каждый хотел вернуться победителем к мирно ожидавшему стаду.
Тогда противники сшиблись вплотную. Сразмаху они поднялись даже на задние ноги и старались изловчиться в ударе. Они рвали друг другу уши и глухо урчали. Клыки их лязгали один о другой, но не находили нужного места.
Вот соперники в крайней ярости встали рядом и бились последним, смертельным боем. Они загибали головы, стараясь изловчиться и ударить снизу вверх. Злобой хрипели и фыркали они друг в друга. Иногда они на минуту замирали, как бы набираясь сил и выслеживая движения противника, но потом снова били тупо, непрерывно и ожесточенно. Кровь опьяняла и возбуждала их.
Но вот Дун почуял свой конец. Передняя нога у него не выдержала страшного напряжения в бою. Ее сухожилья, поврежденные пулей человека, на какую-то долю стали слабее, чем у противника, и это дало тому преимущество. Дун уж раз споткнулся, и противник чуть не всадил ему под лопатку своего клыка. И тогда Дун отрекся от власти — он уступил сопернику поле сражения, а вместе с ним и стадо. Победитель некоторое время наседал на него, но потом бросил и вернулся, чтобы принять власть над стадом.
А Дун, изгнанный и окровавленный, забился в первую попавшуюся яму и лежал там, тяжко набирая воздух и глухо хрипя от боли и досады.
Дун не мог сразу примириться со своим изгнанием, но знал, что в первые дни его противник будет ожидать повторных нападений и потому застать его врасплох будет трудно. Дун издали следил за стадом и выжидал подходящей минуты, Вскоре она представилась.
Как-то Дун засел с подветренной стороны около кабаньей стоянки. Счастливый его соперник находился, видимо, в самом благодушном настроении. Он гонялся за любимыми веприцами, игриво толкал их боками, в шутку наставлял на них клыки.
Пулей вылетел из зарослей гневный мститель и, прежде чем его соперник мог повернуться для обороны, он стремительным ударом сшиб его на землю. Ближайшая веприца от испуга отчаянно заверещала. А за нею взбудоражилось и все стадо. Молодые самцы не забыли побоев Дуна и скопом ринулись на него.
Поднялся невообразимый визг. Кабаны яростно наскакивали на своего прежнего обидчика. Они охватили его подковой и били справа и слева. Дун отступал и остервенело отбрыкивался от наседавших. Тем временем оправился и новичок-вожак. Он зашел Дуну в тыл. Тот в отчаянии дернулся вперед, разорвал окружение и пустился наутек. Теперь судьба Дуна была решена — он навсегда изгонялся из стада. В это время ему было без малого шесть лет.
Трудно было Дуну первое время выносить одиночество. Он ходил по пятам за родным стадом: принюхивался на свежих лежках к знакомым запахам, выслеживал своего соперника. Он не оставлял мысли еще раз сразиться с ним за свои попранные права. Но один непредвиденный случай окончательно сбил все расчеты Дуна.
Одним июльским вечером Дун, по обыкновению, после лежки опрометью несся к воде. В сухих камышах стоял проломный треск. Иногда он круто останавливался на ходу, и тогда никакое тонкое ухо не могло уловить даже малейшего шороха. Дун замирал и изучал подозрительные звуки. А потом снова шарахался срыву, и камыши вздрагивали и с треском расступались перед ним.
И вдруг Дун ощутил неприятную горечь в носу. Он остановился и потянул воздух, долго и тяжко набирая его в легкие. В нос попало что-то едкое — он отфыркнулся. В то же время в отдалении он заслышал какое-то смятение, быстро надвигавшееся на него. Камыши не просто трещали, — они выли, гудели, как скалы под гигантскими ударами отдаленного прибоя. Еще минута — и земля задрожала от бешеного топота тысячи ног. Накатывалась волна рева, треска, визга, хлопанья — какого-то всеобщего звериного переполоха. Легкий ночной ветерок становился горячее и стремительнее. В то же мгновение небо вздрогнуло и замигало всем своим темным сводом. Все чаще и чаще его пронизывали огненные; стрелы. Дун рванулся от этих ярких острий вперед и слился с общим валом звериного ужаса и безумия…
Это был пожар в камышах[77]). Если бы взглянуть на него с одного из окрестных холмов, камыши показались бы огненным морем, которое плавно разливалось вширь и вдаль. Приземляясь в середине, пламя вздымалось впереди ярким всплеском к небу и выло, поднимая бурю. Тучи золотых перьев летели вперед, зажигая все новые и новые участки сухих камышей. Огонь, как лава, обтекал темные, непроницаемые массивы тугая, но и в них с ближайшей стороны он выхватывал отдельные острова и букеты тростников. На тех местах, с которых откатывалась огненная волна, расстилались темные платы, усеянные красным мерцающим бисером искр, — можно было подумать, что небо и звезды опустились немного ниже горизонта.
Окрестности зловеще приоткрывались. Небо накалилось и рдело, как опрокинутый медный таз. Струи на левом боку Аму-дарьи покрылись золотой чешуей, и река извивалась вокруг Бурлю-тугая, как сказочный ночной змей.
Дун инстинктивно взял направление к реке. Паника была невообразимая. Звери забыли свои обычные природные счеты, все — от слабого до сильного — слились в общем порыве ужаса перед стихией.
В одном месте в сушняк врезался небольшой косяк зеленых зарослей. Дун приостановился. Зверья здесь набилось до отказа. Но скоро в этой узкой полосе трудно стало дышать, — огонь окружал ее и перекидывался дальше. Все живое ринулось снова вперед. Но теперь уж лавина неслась прямо от огня, — ближайший путь к реке был отрезан, приходилось брать наискось.
Вот, наконец, золотыми морщинами блеснула впереди одна из отмелей Аму-дарьи. Огонь сбросил живую волну в воду. Облегченно окунулся и Дун. Но он не остался в этой мелкой заводи, которая положительно кишела зверьем. Он отпрянул дальше от берега в темные и быстрые струи и, чуя впереди камыши, отдался течению.
Дун ловко справлялся с закрутями и обходил воронки, направляясь к черневшему впереди островку. Он крепко и упористо держался на воде и через некоторое время, сопя и отфыркиваясь, уже вылезал на низкий илистый берег. На островке затаенно шелестели камыши. Черные обрывы противоположного берега придвинулись в будоражливых красноватых отблесках. Огненная буря продолжала бушевать. Временами она замирала, наткнувшись на темную, непроницаемую полосу, потом, проструившись где-нибудь ручейком, Еспыхивала с прежней силой в соседнем углу. Реку затягивала молочная пелена дыма. Сильно пахло гарью.
Дун лег на противоположной от пожара стороне островка. В своем одиночестве он иногда потревоженно вскакивал, ловя звуки.
Бледнело утро. Пожарище туманно курилось. А на островке слышалось только предутреннее шушуканье камышей да легкий звон аму-дарьинской буйной струи.
Дня через два Дун вернулся на старые места. Но он не узнал их. Вместо густого камышового леса, по которому ветер обычно поглаживал своей задумчивой рукой, Дун увидел короткую обгорелую щетину на грязно-серой от пепла земле. Кое-где еще поднимались дымки, и пламя иногда вспыхивало одинокими языками, но. это тлел камышовый валежник, и догорали последние пучки камышей, прижавшиеся к зеленой поросли. Отчетливо обнажились мрачные очертания древесного тугая.
В лесу скопилось много переселенцев и было тесно. Но Дун не нашел здесь следов родного стада, — очевидно, в суматохе пожара оно взяло другое направление. В поисках пищи и более просторных мест Дун двинулся вдоль реки, по ее течению.
Началась для него сиротливая жизнь секача[78]). Иногда он ютился в прибрежных камышах, иногда забивался в тугай, рыл себе под кустом яму и жил отшельником.
В ноябре он приставал к кабаньим стадам, но его принимали неохотно. И плелся Дун, как бродяга, сзади или сбоку, ловя отстающих самок. А тут по осени опять загрохотали по тугаям будоражливые выстрелы. И Дун, гонимый жизненными невзгодами, шел все дальше и дальше на северо-запад…
Лицо местности менялось. Открывались необозримые пространства, покрытые щебнем с редкими пучками верблюжьей колючки или устланные белыми солончаковыми холстинами. Иногда местность прерывалась громадными дикими углублениями— балками с совершенно ровным дном, которое было зацементировано засохшим и растрескавшимся илом почти белого цвета. Это — бывшие озера. Встречались по пескам и саксауловые[79]) поросли. Но Дун держался больше берега реки, затянутого камышами. Только летом, когда он попадал в полосу кишлаков, уже за Питняком, он шел вдоль посевов, чтобы кормиться сытно, вкусно и без особых хлопот.
Заправившись джугарой и дынями и отойдя к пескам, Дун устраивался на день где-нибудь на песчаном горбе среди темно-зеленого гребенщика[80]). Звуки уходили далеко — ничто не нарушало его пустынного уединения.
Только однажды Дун встревожился не на шутку. Недалеко от его лежки грянул выстрел. Ему даже показалось, что в воздухе пронеслась ноющая струйка, которая улетела в пустыню. Дун выглянул из своего убежища.
Сквозь переплет ветвей видна была уходящая к горизонту холмистая зыбь. По ней, как грязная пена, лепились серые пятна саксаульника. В лощинках жухли кое-где пучки жалких былинок. И туда, в золото дня и песков, летели два легких серых комка. Это были джейраны[81]). А сзади них, на холме, Дун увидел рассеивавшийся дымок выстрела и небольшого человечка.
Дун долго следил за ним. Между холмов мирно паслись верблюды. Прошло часа два. Вдруг человечек пополз вперед и остановился совсем недалеко от Дуна. Охотник был еще совсем юн, почти мальчик.
И тут началось непонятное для Дуна. Мальчик встал вниз головой, а ногами начал перебирать в воздухе, изображая игрушечную мельницу. Простояв так некоторое время, он опускался на землю, а потом снова вздергивал ноги кверху и крутил ими. Дун долго не мог понять этой диковинки, пока не увидел далеко за холмами джейранов.
Стадо паслось, отыскивая между холмами скудные былинки. Изящные козочки были очень пугливы. Они не раз изведали коварство своих врагов. В их нервно-чутких ушах, казалось, еще дрожал грохот выстрела, прокатившийся по пустыне отдаленным эхом. Но эти пугливые животные были до крайности любопытны, что представляло их уязвимое место. На этой гибельной для них слабости мальчик-пастух и строил свою охоту. Нелепой мельницей ног он привлекал внимание любопытных козочек.
Стадо медленно приближалось. Вот от него отделилось несколько джейранов. Мальчик усиленно и подолгу вертел ногами. Солнце и труд выжимали с его лица крупные капли пота, которые глотал песок. Но едва мальчик опускался, козы подозрительно останавливались. Новое усилие охотника — и козы приближались еще на десяток шагов. Около часа продолжалось состязание любопытства и хитрости.
Но вот ближайшая — на расстоянии дальнего выстрела. Вот еще несколько шагов. Мало, — соображает мальчик, — мултук ненадежен. Голова мальчика пухнет от прилившей крови, в глазах красные и зеленые круги. Но опускаться сейчас нельзя — поймут. Ноги уже едва маячат в воздухе. Но, наконец, передняя козочка приблизилась шагов на двадцать. Быстро опускается охотник. Мултук под рукой. Несколько томительных секунд, ружье чиркает и всхлипывает. Джейраны уже взметнулись. Но гремит выстрел — и любопытство наказано смертью. Пастушонок забывает свое изнеможение и бежит к добыче. А Дун замирает в своей яме, зная, что ему не угрожает никакой опасности.
Ночь поднимала Дуна в дальнейший путь. Местами кишлаки шли густой цепью в приречной полосе, и тогда Дун забирал глубже в пустыню. Он находил здесь в каменных колодах около колодцев воду, оставленную караванами, подбирал разные отбросы на месте их стоянок. Тут же он наскоро, но с аппетитом терся о камни и лессовые[82]) обрывчики, оставляя на них клочья шерсти на удивление и догадки путников и следопытов.
Дун упорно теперь шел вперед. Подходя в некоторых местах к реке и кроясь в прибрежных зарослях, он медленно и громко тянул воздух. Он чуял впереди и большие камыши и темные тугаи.
Однажды к ночи Дун спустился в воду и долго плыл вниз по течению. Он был уже за Дурт-кулем.
В одном месте красавица Аму игриво согнула свое колено. Крутой берег, на котором расположилось старинное кладбище с мечетью и мазарами[83]) в виде усеченных пирамидок, осыпался. Мечеть стояла в разрезе, а в оборванном берегу белели скелеты. Когда Дун, подняв над водой лопухи своих ушей, проплывал мимо этого места, огромный филин бесшумно поднялся с берега и пролетел над водой, разглядывая пришельца. Но едва ли Дун обратил внимание на филина. Он боролся за жизнь, которая сулила ему новые места и новые заботы.
Километрах в восьмидесяти от Дурт-куля к северо-западу сверкают разноцветные мраморы Хек-тау. Этот кряж— будто бело-розовый с чернью корабль, врезавшийся в золотые волны песков. Как иллюминаторы, у его ватер-линии голубеют стекла озер. До самой Аму дошел он, но не смог спуститься в голубые воды. И навстречу ему по реке десятки уже лет плывет зеленая яхта-остров. Шумят ее густолиственные паруса, спешит зеленая яхта на помощь каменному кораблю — и крутит река за кормой у нее гневные воронки.
Это — Шабасвалийский тугай. Километров на двадцать в длину и на два— на три в ширину протянулась посредине Аму-дарьи лессовая отмель. И не приземистые запутанные заросли Бурлю-тугая, а величественные густолиственные шатры покрывают весь остров. Буреломом и топями оборвался его восточный берег. Не видно здесь признаков человечьего жилья, — пустынные места.
Но если обогнуть на каюке[84]) остров с юга и пуститься вдоль его западного берега, вскоре неожиданно наткнешься на уютную, расчищенную среди леса полянку. На полянке — идиллическая, ослепительно белая в тени украинская хата. Около нее на лужке мирно пасутся две коровы. Ближе к берегу на кольях— паутина неводов. Все здесь говорит об умелой, хозяйственной руке и наивной, но крепкой близости к природе.
Было обычно и знакомо на укромной лужайке, когда Рущуков подъехал к берегу. Четко выделяясь на темной зелени тугая, над хатой висел жемчужный столбик дыма. Те же невода, те же коровы маячили в солнечно-зеленом уголке. А вот и сам «робинзон», как в шутку Рущуков называл Ермолаича.
Ермолаич был занят доением коров. На приветствие гостя он немножко сурово прогудел:
— Здорово, землячок! — и выпрямился во весь свой гигантский рост.
Это был настоящий лесовик. Широко развернулась стальная мощь его груди и плеч. Голова буйно заросла волосами: копной они свешивались с темени, огромной лопатой прицепились к лицу и даже на бровях торчали пучками непокорной пакли. Но из этого угрюмого на вид вороха волос добродушно сверкали голубые глаза, и широкий жест правой руки окончательно располагал собеседника к этому богатырю.
Ермолаич был тамбовских земель. Еще солдатом забросила его судьба в эту страну. Пришлась она ему по сердцу, и после гражданской войны он не поехал к себе на родину. Облюбовал он себе шабасвалийское укромье и нанялся лесным сторожем на остров. С тех пор и жил здесь робинзоном-отшельником.
Хозяйство у Ермолаича спорилось. Были даже и чурки с пчелами. Дыша с природой одним дыханьем, он принимал жизнь просто, наивно мудро. Его лесная душа, казалось, растворилась в этих зеленых дебрях и упругих струях, — так спокойно и как-то сами собою текли его дни.
И только буйными мартами, когда закипает кровь у всего живого, когда и птица надсадно воркует и зверье в зарослях визжит-будоражится, как-то не по себе становилось Ермолаичу. Шел он тогда на берег Аму и слушал, глядя на потухавший запад, ее широкие шумливые песни. И мерещился Ермолаичу в пламени заката малиновый полушалок и алые щеки с далеких тамбовских земель.
Кончив доение, Ермолаич присел с гостем на скамью перед домом. Начались охотничьи разговоры. Ермолаич рассказывал о своих лесных новостях, о вылетах и заходах, о гнездах и лежках, он говорил обо всем острове так, как будто это был его огород, где он знал каждый корешок, каждую выбоинку. Вот он потянул Рущукова в сторону от дома шагов на двадцать и, наклонившись, стал показывать ему кабаньи следы. Ермолаич весь загорелся, — он ползал по земле на коленях, раздвигал траву и приговаривал:
— Ишь, куды заходил шкурец! Во, глядь-ко, как рыванул!
И глаза медведеподобного следопыта загорались детской радостью.
Потом Ермолаич повел гостя в хату чаевничать. Он, видимо, рад был в своем одиночестве человеку и торопился поделиться с ним теми могучими ощущениями природы, которыми переполнен был сам.
Через час стали собираться на охоту.
— Пули возьмем? — спросил Рущуков.
— Не, седни на кабанов не будем. Рябчик ногу подшиб, а Первак без его шалой. Без их не подымешь. Фазанов, гусей пострелям.
Пошли.
Тугай здесь высокий, как липы в русских садах. Тутовое дерево, турангыл, джида[85]), колючий кустарник пышно разрослись по острову. Хотя деревья стоят редко, но колючка местами превращает тугай в непроходимые дебри. Только ближе к жилью Ермолаича в лесу встречаются лужайки, покрытые газоном, они прибраны, колючка с них подчищена.
Охотники шли вдоль берега. Сквозь стволы деревьев голубела Аму, в ее струях играла солнечная плавь.
Фазаны не вылетали. По кызыл-аякам[86]) и кроншнепам не стреляли. Охотники решили разойтись. Ермолаич забрал глубже в лес, Рущуков шел вдоль берега.
Не прошло и десяти минут, как из глубины острова послышались частые выстрелы. Рущуков, цепляясь за колючки, ринулся на помощь. Выстрелы сразу оборвались.
Через несколько минут Рущуков выбежал на полянку. На ней лежал Ермолаич. Ружье было брошено сбоку. Сам он, закуривая трубку, тяжко дышал.
— Что? — бросился к нему Рущуков.
— Во! — только мог бросить Ермолаич, махнув рукой в сторону.
И Рущуков на другой стороне полянки увидел секача. Кабан был изрешечен. Оба глаза у него вытекли…
Посредине лужайки рос куст держидерева[87]). Он был непроницаем и четко ограничен. Сверху его осыпали белые цветы плюща, а под ним зияла дыра.
Ермолаич, отдышавшись, рассказал:
— Вышел это я сюды, гляжу — дыра. Я и загляни в ее. Кы-ык он выскочит да у меня промеж ног! Сшиб, стервец, наземь. Ну, и ништо бы! Да дернула меня нелегкая — возьми да и пальни ему в зад. Это дробью-то! Он и повернул. Я от него за куст, он за мной. Кружить-то ему несподручно — хребтина не пускат. Нацелится он да, как бес, на меня по прямой! Ну, я покруче забираю за куст. А сам к а бегу патроны взоставляю да палю взад. Так и кружились округ куста, пока ему всей морды не разворот йл. — И Ермолаич сокрушенно добавил: —Ну, скажи на милость, зачем я стрелял? Он наутек, а я его дробью. Вот дурень!..
Ермолаич досадовал на себя за то, что погорячился. Его, видимо, смущала мысль, что он так врасплох встретился со зверем и так постыдно, по-мальчишески бегал от него.
Рущуков подошел к кабану. Не подозревал он, конечно, что не в первый раз встречается с ним. Несколько лет назад этот кабан ловко ускользнул от него в Бурлю-тугае. А теперь он лежал перед ним мертвый.
Да, это был Дун. Вся его морда была залита кровью, из оскаленной пасти торчали свирепые серпы клыков, огромное тело, разметавшееся в смерти, как-то неестественно подвернулось и было смешно и неуклюже на вид.
— Как же мы его потащим? — крикнул Рущуков Ермолаичу.
— Да бодай его к чорту! — огрызнулся было тот, но через минуту начал все-таки свежевать тушу и вырезать окорока. И уже дорогой, нагрузившись мясом, он все сокрушался:
— Ну, зачем я стрелял, лешева голова?
А ночью, когда луна облила желтым маслом густолиственные шатры тугая, Рущуков вышел из хаты. Аму звенела, как приглушенная струна кобыза[88]). Из глубины острова неслись пронзительные надрывные звуки. Они начинались обычным человеческим плачем, потом утончались, вибрировали, переплетались и кончались тончайшим, за сердце хватающим визгом. Это шакалы справляли поминки по Дуну…
Рущукова передернуло от этих ночных песен, и он вернулся в хату.
КИТОВЫЕ ИСТОРИИ
На китовых пастбищах
После жестокого шторма, целую неделю гулявшего на водах Ледовитого океана, наступил штиль.
Белая летняя ночь; торопливо уходила, как будто не веря в покой океанской пучины. Солнце огромным ковшом, наполненным жидким золотом, опрокинулось на краю горизонта и разлило по морю червонный металл. Проснувшийся океан, словно расправляя стесненную панцырем грудь, с каждым вздохом сгибает стеклянную гладь воды.
Упрямо уставясь тупым носом бугшприта в пылающий заревом север, пересекает хребты мертвой зыби моторная шхуна «Песец». От крутых скул ее корпуса с веселым лепетом разбегаются вспененные волны, и она, уверенно взбираясь на кручи, режет острым форштевнем[89]) их бархатистую целину. С высоких мачт свисают беспомощно холщевые стены парусов. Влажные от ночного тумана, они тяжело и лениво вздрагивают в такт качке судна и заставляют скрипеть такелажные блоки. Жалобой на усталость и боль ран, полученных в схватке с бурей, раздается их скрип.
Под гордо выгнутой палубой четко бьется железное сердце шхуны — мотор. Из трубы глушителя вырываются дымчатые кольца газа. За ними беспрерывно, один за другим, улетают вдаль порывисто-четкие звуки. Дрожит палуба. Неутомимый винт дрожит за кормой. На иглистых пиках мачт, словно пульс, замирают удары мотора, а слезливая жалоба такелажа глохнет в бодрой, звенящей песне машины.
На развернутом по палубе парусе, греясь в косых золотистых лучах солнца, отдыхают люди экипажа. Чувствуя тяжесть перенесенной бури и бессонных ночей, все-крепко уснули. Лишь машинист, борясь с набегающим сном, смотрит за работой мотора, да рулевой, окаменело уставясь на картушку компаса, машинально крутит штурвал.
С зыби на зыбь, словно с горки на горку, убаюкивает людей плавная качка. Даже рыжая кошка Фроська, приснастившись на парусе у кока[90]) в ногах, спит безмятежно. Пропахшая и засаленная жиром куртка кока отдает острым запахом кухни, и Фроська с задорным урчанием шевелит и топорщит усы. Должно быть, сладкие сны тревожат ее: жмурясь и вытягивая лапки, жмется она к засаленному сапогу. Вдруг она вскакивает, дугой выгибает спину, взъерошивая шерсть и запуская острые когти в полотно паруса; она готова броситься на невидимого врага. Но, постояв настороженно с минуту, Фроська кружится, высматривая местечко поудобнее, ложится и, снова мирно мурлыкая, спит. Улеглась шерсть, убрались в мягкие бархатистые лапки крючки когтей, только пушистый хвост, словно встревоженная змея, крутится, сгибаясь волнами, и нетерпеливо стучит о парус. Вот он вытянулся, изогнулся, метнулся в сторону, коснулся носа кока…
— Тьфу ты, окаянная! — сплевывая и сонно сопя, заворчал разбуженный кок Исачка и хотел было дать шлепка озорной Фроське, но, успокоившись, шутливо проворчал:
— Ты, Хрося, не балуй! — и, лениво зевнув, снова закрыл глаза. Но спугнутый сон не возвращался уже к нему.
Огненный шар солнца давно уже оторвался от горизонта и плывет высоко над сверкающим краем водяной пустыни. В его лучах побледнели нежно-розовые краски, ярче вспыхнули блики на рябой поверхности зыби.
— Солнышко на ели, а мы еще не ели[91]), — с шуткой поднялся кок с палубы и зевая поплелся на нос судна.
Его маленькая, с осунувшимися плечами фигурка юркнула в низенький кап крохотного камбуза[92]), и оттуда скоро послышался звон посуды, а из жестяной трубы, торчавшей над капом, поплыл крутящейся прядью дымок.
Лишенная теплого места у поварских ног, кошка вертелась перед кухней.
— A-а… Ахросинь Иванна!.. Просим милости к нам в балаган, — певучим говорком рассыпался кок, открывая дверку камбуза.
Из дверки потянуло едким чадом коптящей каминки, и кошка, брезгливо фыркнув, отскочила прочь.
— Не ндравится? — лукаво ухмыльнулся кок, выглядывая из дымных потемок камбуза.
Вдруг он, словно ужаленный, подпрыгнул на месте, и глаза его, направленные на вершину мачты, застыли на бочке[93]).
Там, на ее борту, прислонясь головой к стволу мачты и бессильно опустив руки, крепко спит вахтенный матрос. Зрительная труба балансирует на коленях спящего, готовясь соскользнуть на палубу. Голова матроса, порой отделяясь от мачты, клонится книзу.
— Сейчас грохнется… — сквозь судорожно сжатые губы прошептал кок и бросился к мачте.
Проклиная свою старость, он стал неуклюже и торопливо карабкаться на ванту.
— Эх, упадет… Не доберусь… Крикнуть бы…
На мачте чувствительней мертвая зыбь. Высокий корпус, качаясь, баюкает. В чистом солнечном воздухе дышится легче, и сон вяжет все тело мягкой веревкой, отнимая последнюю волю. Еще взмах— и вахтенный сорвется на палубу. Зрительная труба подползла уже к самому краю… Тревожно блеснувшее солнце отразилось в ее медной оправе… Но жилистые, махоркой прижженные пальцы кока почти на лету подхватили скользивший цилиндр.
Обхватив обеими руками спящее тело, кок с силой оттолкнулся назад и, рискуя сорваться с края узкой площадки, опрокинул матроса в бочку.
Внезапно хлынул дождь. Он продолжался не больше минуты. Сверкающим, как бриллиантовая россыпь, каскадом, огромным столбом прошел он от мачты, рассыпался на кливерах, вспенил море перед носом шхуны и пропал…
— Кит! — одновременно крикнули матрос и кок.
От носа «Песца», разворачивая складки зыби, уходило огромное животное. В нежных красках расплеснутой воды темнела глянцевитым отливом кожа и, как винт парохода, будоражил спокойную воду широкий ласт. Вот на высоком гребне волны обозначились бока кита. Крутой поворот в сторону — и уже далеко от судна плыла зарывавшаяся в зыбь громада его туши. Новый фонтан, с шумом взметнувшийся в воздухе из ноздрей кита, бурным ливнем упал в море…
Экипаж «Песца» весь на ногах. Старшина промысловой артели, плотный, широкоплечий помор, крепко ступая, словно впиваясь в палубу кривыми ногами, шаром катится по судну. Его хриплый голос лязгает то на корме у рулевого колеса, то в машинной, то неожиданно раздается на баке среди кучки матросов, возящихся с гарпунной пушкой, сердито поглядывающей своим медным рылом на морскую синь.
— Не так крутишь, — оборвал он матроса, укладывавшего спиралью стальной тонкий трос. — Пеньковый — по солнышку, стальной — против, — и, показав матросу, как нужно закидывать петли троса, он торопливо подбежал к пушке.
— Хорош!.. — одобрительно проговорил он, пытливо оглядывая настороженный ствол.
Из тупого рыла пушки жутко торчало острое жало гарпуна. Отточенная сталь горела синеватым блеском, и спираль тонкого троса, свернутого в кольца за рамой лафета, как змея, приготовила страшный бросок.
Голубая пустыня океана оживилась внезапно появившейся стаей птиц; крикливые чайки и грузные бакланы носились над волнами. Хлопая крыльями, бросались они с высоты в воду и, подцепив хищным клювом добычу, улетали туда, где на полосе горизонта выступали вершины пловучего льда.
Столпившись на баке, матросы с любопытством следили за охотой нырявших птиц.
— Мойва[94]) идет, — проговорил пожилой помор, вглядываясь в воду. — В этот год запоздала, надо бы по весне ей подняться.
Он приготовился было рассказывать что-то, но вахтенный, сидевший в бочке с подзорной трубой, закричал:
— Зверь!.. Слева юровой[95]), справа сонный! Вороти направо!..
Матросы мигом заняли свои места, судно легло поперек зыби и, покачиваясь с бока на бок, пошло по указанию вахтенного.
На носу у пушки застыли в настороженном оцепенении старшина и гарпунщик.
Слегка опаленное океанской ветреницей лицо гарпунщика Яна стало точно высеченным из серого камня. Нижняя челюсть подалась вперед, нос заострился, а плотно сжатые губы напряженно замкнулись. Лишь в глубоких прорезах глаз, словно льдинки, засветились голубым холодным блеском две лучистые точки, в которых отразилась игра изумрудных волн.
Шхуна тихо скользит. Впереди, мирно покачиваясь на волнах, распласталась грузная туша кита. Словно греясь в млеющей над океаном солнечной мари, крутым завалом поднялась спина животного. Над нею с криком носятся чайки. Издалека видно, как слетаются они на темное пятно, соскучась по твердой почве, но, покружась, пугливо отлетают прочь от качающейся туши, и сильнее звучит их крик, похожий на плач ребенка…
Судно приближается к зверю. Застопоренный мотор прекратил свой звенящий стук, и оно, разогнанное быстрым ходом, бесшумно надвигается на жертву.
Старшина беспокойно ткнул локтем Яна. Ему казалось, что шхуна вот-вот скользнет под уклон зыби, и острый штевень[96]) уткнется в кита.
Но Ян, не отрывая глаз от отливавшей блеском, спокойно лежавшей громадины, прошептал:
— Приготовь второй гарпун с дюймовым тросом! — И, нагнувшись над пушкой, замер.
Видно было, как его глаза бегали быстро с конца гарпуна к цели и обратно, и на скуле окаменелого лица нервно дергалась жилка. Крепкая, как железные клещи, рука оборвала нить запальной трубки. Гулко грянул пушечный выстрел, и спираль стального троса, развернувшись, взметнулась за борт.
Крик радости сорвался с мачты. Перегнувшись через край бочки, вахтенный одобрительно кивал головой.
Когда рассеялся пороховой дым, все увидели, что метко пущенный гарпун до конца впился в тело животного и сильно отброшенный трос, захлеснувшись через спину, свился в кольцо.
Быстро заряжена пушка, и стальное жало нового гарпуна торчит уже из ствола. Ян целится, и опять вместе с гулом выстрела шипит змея крутящегося троса. А с мачты на палубу слетает восторженный крик вахтенного.
Запенилась зыбь… У боков кита зачастили волны, широкий хвост взметнулся над водой, глощно ударил, поднимая каскады брызг.
— Трави! — зычно крикнул старшина матросам, набиравшим бухты[97]) тросов.
Кит ушел в глубину… Натянулись, как струны, оба стальных троса.
— Стой!.. Крепи!.. — командует старшина.
Матросы поспешно крепят концы. Стальные тросы впиваются в деревянный планшир[98]). От его кромки с дымом отлетают щепы, борт скрипит, и судно кренится набок…
— Уйдет, злодей… Трави по малу!.. — озабоченно бросает матросам старшина.
Матросы слегка сдают трос. Судно как будто выпрямляется, но снова нажимают на планшир туго натянутые тросы, и борт еще сильнее зарывается в волны.
— Чорт с ним!.. Крепи на мертвую!.. — злобно сплюнув, бросает старшина и, подбегая к борту, с тревогой глядит на готовые оборваться тросы…
Охваченный оцепенением экипаж ждет, чем кончатся усилия подводного богатыря. Палуба накренилась, в полупортики[99]) заглянула, словно любопытствуя, вода, а желтая Фроська, задрав хвост, шмыгнула под шлюпку и оттуда, уставясь горящими точками глаз, смотрит с ужасом на ползущую по палубе воду…
Вдруг на кромке планшира бессильно ли внезапно ослабевшие тросы, наклонившийся борт поднялся, и шхуна, словцо человек, сбросивший с плеч тяжесть, облегченно тряхнула всем корпусом.
Старшина подбежал к борту и, потрогав рукой слабо болтавшийся трос, упавшим голосом прохрипел;
— Оборвал… ушел…
Матросы принялись выбирать снасти.
— Разве удержишь такого чорта! — рассуждал пожилой помор.
— Где там! — отозвался другой и, хмурясь на неудачу, пошел выбирать трос.
— А ты чего тут крутишься без дела? Помогай!.. — сердитым окриком на подвернувшегося кока отвел старшина душу.
Исачка осклабился, выпучил глаза, затряс бороденкой, передразнивая старшину, и, ворча под нос, нагнулся над спутанным тросом. Потянул за одну петлю, потянул за другую и, убедившись, что надо трос разбирать с конца, шагнул в середину бухты. Но не успел он дотронуться до снасти, как ее путаница, словно куча змей, разом зашевелилась и с шумом шмыгнула стремительно за борт…
Матросы испуганно разбежались.
— Беги! — загремел чей-то голос в ушах Исачки.
Но не успел Исачка убежать, как ноги его сдавило будто клещами. Исачка упал. Сверху легла на него заметнувшаяся петля стального троса. Его отчаянный крик прорезал жуткую тишину… Бессильно взмахнули над бортами судна руки, мелькнула в воздухе засаленная куртка и скрылась в волнах…
Словно подстреленные, заметались по палубе люди. Бросились к борту. Снова на планшир надавили тросы, скользнули к носу и, рассекая воду, быстро пошли вперед. Туго натянутая сталь снастей заныла, словно струна, готовая порваться. Судно сдвинулось с места. Зверь шел быстро. Скоро под штевнем шхуны зажурчали волны, и с зыби на зыбь, словно на буксире мощного парохода, она понеслась по сверкавшему солнцем морю…
После двух часов хода чудовище всплыло наверх. Гудящей сиреной вырвался огромный столб воды и взметнулся высоко в воздухе.
С судна послышались выстрелы. Град пуль, посыпавшихся на голову зверя, заставил его уйти в воду.
После трех суток блужданий по океану судно, увлекаемое загарпуненным китом, приблизилось к ледяным полям. Утомленные бессменной вахтой, люди напряженно следили за движениями чудовища. По частым появлениям кита на поверхности и по его тихому ходу они знали, что зверь обессилел. Но как только перед ними встала зеленая, игравшая переливами солнца стена льда, вся надежда на добычу пропала.
— Теперь уйдет… Нырнет под лед… Оборвет тросы и уйдет, — глухо говорил старшина, смотря на подмытый волнами край льдины.
Впереди неприступным обрывом вздымается круча. Как россыпь дорогих самоцветных камней, горят ее ледяные изломы.
На одиноко отскочившей льдине, нежась на солнце, лежит тюлень. Заметив судно, он с любопытством поднимает голову и, поведя по воздуху носом, пугливо уходит в воду. Грузные бакланы неуклюже пролетают над мачтой, чайки, как белые молнии, режут солнечный воздух. Ледяная гора все растет и близится, и у ее стены, замирая, звенят их тоскливые крики.
Почти у самой льдины кит всплыл. Крутым завалом поднялось его огромное тело и, темнея над голубой гладью вод, без признаков жизни лежало на легкой зыби.
Глухим эхом по ледяному утесу раскатился звук ружейного залпа, сделанного по киту. Несколько пуль впились в тело животного. Кит не шевелился. Быстро спустили шлюпку. Гарпунщик Ян, одетый в пробковый пояс, спрыгнул в лодку последним. В руках у него был «кляп»[100]). Пройдя на нос, он кивнул сидевшим на веслах матросам:
— Отваливай!
Осторожно приближалась шлюпка к неподвижной туше кита.
— Стой! — шепнул гребцам Ян, когда лодка почти вплотную подплыла к чудовищу.
Изогнувшись, как кошка, он прыгнул, и его босые ноги забелели на темной китовой коже.
Лодка быстро отошла в сторону, а Ян, легко ступая, пробежал по широкой спине животного, быстро нагнулся над бугром китовых ноздрей и втиснул густо смазанный смолою кляп. Затем, надавив ногою на конец кляпа, он нырнул в воду и, отмахивая широкими саженками, легко и быстро поплыл.
Вдруг огромное тело кита зашевелилось. Как будто выше поднялись над волнами его крутые бока, спина изогнулась, над хвостом вспучилась и закипела вода. Черный и широкий, как парус, хвост взмахнул над волнами и с чудовищной силой обрушился вниз. Словно от разрыва снаряда, покатился над водой гул, отзываясь эхом у ледяного обрыва.
Животное, лишенное воздуха, бешено билось в предсмертной агонии. От его могучих движений горой откатывались волны, пенились, сбивались в бушующий водоворот, и огромная спина животного покрывалась тучей водяных брызг и пены. Не раз могучий хвост отделялся от воды, голова зарывалась в волны. Кит стремительно погружался в глубь и так же стремительно, словно подброшенный, выплывал на поверхность, будоражил воду, бился. Но все медленнее, тяжелее становились его движения, пока гора его туши не замерла окаменело на зыби.
Обрадованные удачей, промышленники смеялись. Старшина, на-глаз прикидывая вес сала, улыбался в ус.
Кит был матерый и по подсчету старшины весил не меньше ста пятидесяти пяти тонн; Длина китового тела была равна длине шхуны.
Матросы, словно сбросив с плеч тяжесть бессонных ночей, оживленно возились с добычей: обносили грузную тушу кита стропами[101]), крепили к борту и, перекидываясь веселой шуткой, прохаживались по его спине.
Сослужившие славную службу гарпуны и тросы были вытянуты на палубу. В петле троса бесформенным серым куском с обрывками одежды, ничем не напоминавшим человеческой фигуры, торчали изуродованные до неузнаваемости остатки тела человека.
— Исачка! — нарушил молчанье старый помор.
— Да, он! — отозвался кто-то, и глухой ропот пробежал по толпе матросов.
Подавленные моряки столпились на палубе. Радость богатой добычи внезапно покинула их при виде этой страшной находки…
Одна лишь Фроська беспокойно металась, терлась о дверку камбуза и громко мяукала, не находя в нем своего друга…
В портфеле редакции «Всемирного Следопыта» имеются подготовленные к печати два новых юмористических рассказа В. Ветова:
«Находка дирижабля»,
где сообщается о дальнейшей судьбе замечательного ружья Семена Семеныча, которое покоится на дне озера еще с № 12 «Следопыта» за прошлый год, — и
«Агитатор с реки Миссисипи»,
содержащий правдивое изложение совершенно необычайных событий в г. Б… и его окрестностях.
Эти рассказы намечены к помещению в № 7 и № 9 «Всемирного Следопыта».
Димша Чермных за последнее время все чаще и чаще уходил к вогулам, предпочитая бродить с ними по лесам, нежели жить в своем родном селе. В особенности эта страсть укрепилась в нем с тех пор, как отец подарил ему ружье, с которым Дмитрии теперь буквально не расставался. Отец его, сам старый охотник и золотоискатель, в свое время пришел в эти места одним из первых поселенцев. Он не мог в сердце не сочувствовать наклонностям своего сына, но в то же время нередко ставил ему в пример старшего брата, который зарабатывал хорошие деньги, возя бревна с лесоразработок.
Димше эти лесоразработки были ненавистны. Любя лес, он не мог без боли смотреть, как валятся лесные гиганты под ударами безжалостного топора. Так что, когда речь заходила о бревнах, дело обычно кончалось тем, что он снимал со стены ружье и, не сказав никому ни слова, уходил из дому.
За время своих бродяжничеств Дмитрий нашел себе друзей среди вогулов, которые не заставляли его возить бревна и сочувственно относились к его взглядам. Со своей стороны, вогулы любили доброго, честного и открытого Димшуи радовались всякий раз, как он появлялся в их паулях[102]).
Лучшим его другом был молодой вогул Мань-Пыг, с которым он был одного возраста. Немало верст отмахали они по таежным тропам и увалам. Парни из села объясняли пристрастие Димши к вогулам черными глазами племянницы старика Ячи.
Но веселая Суй-Ват-Аыи не была единственным магнитом, который притягивал Димшу к маленькой юрте на лесной опушке у реки.
Несколько дней назад Мань-Пыг приехал в село, чтобы попросить Димшу сопровождать его в дальнюю поездку на реку Сакв. Цель этой поездки вогул; открыл лишь под большим секретом. В поселке Я-Сунт-Пауль жил старик Хатанг, у которого была дочь. Эту девушку Мань-Пыг хочет взять к себе в юрту, а теперь он с отцом едет в Я-Сунт-Пауль поговорить о выкупе за невесту.
Димша с радостью согласился ехать с товарищем, и в настоящее время они: все трое были в пути. В Я-Сунт-Пауль не оказалось старика Хатанга. Он кочевал с оленями где-то по нижней Хасово-Яга.
Поэтому они свернули с Сакв и, проехав через озеро Сакыртур, поднялись по Дальмер-Яга. За Вороньей речкой началась горная страна, и путники то поднимались на хребты, то спускались в долины, где гремели не замерзавшие даже в страшные зимние морозы ручьи. Попав в эти места впервые, Димша с большим интересом осматривал окружавший ландшафт.
Около устья Третьей речки они встретили чум оленевода, где узнали, что Хатанг откочевал на верхнюю Хасово-Яга. Ячи решил не останавливаться ночевать в чуме, и они выехали дальше, только заменив своих оленей свежими.
Это было ошибкой, так как еще при выезде начинался ветер, а когда путники достигли речки Писаной Лиственницы, метель разыгралась во-всю. Ветер свистел и завывал вокруг них, бросая в лицо тучи колючей снежной пыли, так что нельзя было открыть глаз.
От ветра не защищали даже малицы[103]). Он находил какую-нибудь щелку и через нее наполнял леденящим холодом всю одежду. Трое людей ожесточенно боролись с бураном, отвоевывая у него каждый шаг.
Снег усилился, и скоро ничего не стало видно уже на расстоянии двух шагов. След заметался тотчас же, как только нога отделялась от снега. Вскоре от укатанной дороги не осталось и следа, а еще через некоторое время и люди, и олени, и нарты начали утопать в рыхлом снегу. Но все равно — вперед! Не останавливаться ни на шаг! Иначе снег заметет, скует, и тогда не выбраться из его цепких лап.
— Потеряли дорогу! — крикнул Ячи, стараясь пересилить рев ветра. — Куда пойдем?
Кругом — ни деревца. На этой высоте растет лишь маленькая полярная березка, да и та погребена теперь под семиметровым слоем снега.
Уже давно никто не сидел на нартах, чтобы не утомлять и без того выбившихся из сил оленей. Полуослепленные люди потеряли всякое направление и, положившись на чутье животных, только старались не отстать и не остаться среди хаоса снега и ветра.
И олени нашли то, что было надо. Внезапно впереди показалось что-то темное, и спустя еще немного времени обессиленные животные упали среди густого ельника, с жадностью хватая снег красными языками. Но их подняли опять, чтобы пройти еще глубже в лес. Здесь, за толстой стеной деревьев, ветра почти не чувствовалось, и только слышно было, как он визжал в вершинах елей.
— Сата[104])! Такая погода! — только и мог вымолвить Ячи. Мань-Пыг и Димша молчали. Они никак не могли притти в себя после этого ужаса бури и только стояли, тупо смотря належавших оленей, которых можно было скорей угадывать, чем видеть среди темноты ночи и леса. После упорной борьбы они не хотели Ни есть, ни пить — только спать.
Чтобы распрячь оленей, потребовалось собрать все последние силы; вскоре животные, встряхиваясь, разбрелись по ельнику. Теперь надо было готовиться спать. Разводить огонь не было нужды, да и кто стал бы поддерживать его, когда все еде стояли на ногах от усталости? Надев поверх малиц парки и гуси[105]), а на ноги тобаки[106]), путники один за другим зарылись в глубокий снег под разлапистыми Ветвями густых елей. Снег хорошо хранит тепло, и Димша узнал этот способ ночевки еще раньше, во время своих охот с вогулами.
К утру буран стих, но зато усилился мороз. Термометр, наверное, показал бы -45°, и треск деревьев раздавался как револьверные выстрелы. Все было затянуто морозным туманом, и поднявшееся над горизонтом солнце просвечивало сквозь него в виде большого оранжевого диска. Воздух был тих и неподвижен, и окружавшее безмолвие не нарушалось ни единым посторонним звуком. Точно все вымерло за прошедшую ночь. Ячи, ходивший на поиски дороги, вернулся к полудню:
— Ну, дорогу нашел. Наверно, Хотанг проложил, только далеко до нее. По глубокому снегу итти придется.
Когда путники выбрались из приютившего их ельника, то увидали себя в глубокой котловине, куда спустились ночью. Если тяжел был спуск, то подъем, хотя бы даже и в тихую погоду, будет не легче. Впереди пошел старик Ячи, проминая оленям дорогу своими широкими лыжами, за ним — Мань-Пыг и Димша. Несмотря на это, олени проваливались выше брюха, и со стороны казалось, что они не идут, а плывут в снегу. Наконец, вершина перевала была достигнута. Отсюда пойдет спуск, а внизу, в долине, виднелся лес, где, по словам Ячи, начиналась дорога.
Солнце уже давно скрылось, когда все добрались до опушки. Действительно, под нетолстым слоем снега прощупывалась твердая дорога, проложенная каким-то кочевником, прошедшим здесь со своим стадом. По бокам дороги на деревьях виднелись затесы, сделанные топором, которые помогали держаться должного направления. Несколько верст спустя лес расступился, образуя небольшую полянку, где снег был утоптан, а кругом в лесу виднелись многочисленные старые оленьи следы. Ячи остановил оленей и подошел к одиноко стоявшему дереву, на котором виднелся затес.
— Да, это Хотанг шел, здесь он ночевал!
— Как твой отец узнал, кто здесь был? — спросил Димша Мань-Пыга.
— А видишь, — ответил тот, подводя Лимшу к дереву. — Видишь, на затесе тамга[107]) вырублена, это старика Хотанга тамга. Он ее поставил, вот все и знают, кто здесь был и кто дорогу прокладывал. Теперь, пожалуй, скоро доедем, — добавил Мань-Пыг.
Вскоре путники выбрались на реку Сакв. Это была главная дорога кочевников, и вся поверхность льда была утоптана следами многочисленных стад. Теперь дорога была сравнительно легкая, тем более, что в этом месте буран был, повидимому, гораздо слабее, чем на горах. Но вместе с тем, один олень в упряжке Ячи выбился из сил и поминутно ложился на снег. Наконец, уже ни толчки, ни удары не могли заставить его подняться на ноги, и ничего не оставалось делать, как отпрячь оленя. Это и сделал вогул. Затем он срубил небольшую елочку и, отрубив от нее полено, привязал его на шею оленю с таким расчетом, чтобы обрубок достигал колен животного.
— Так он далеко не уйдет, — заметил Мань-Пыг.
После этого Ячи отогнал оленя немного в лес, а у дороги воткнул верхушку елки, придав ей наклон в сторону ушедшего животного. На стволе деревца старик сделал затес, на котором вырезал свою тамгу.
— Это, чтобы найти было легче, — пояснил Димше его друг, — да если кто и поедет, то чужого оленя не тронет, как пос[108]) увидит. А завтра из чума за ним съездам.
Была уже довольно поздно, когда дорогу им преградило небольшое деревцо, воткнутое наклонно.
— Тоже кто-то оленя пускал?. — спросил Димша.
— Нет, — ответил Ячи, — это ленгх-пос[109]). Видишь, своротка влево идет, и деревцо туда наклонено. Наверно, и тамга есть. — С этими словами вогул зажег спичку и наклонился к деревцу:
— Так и есть. Хотанга кат-пос[110]). Значит, и нам сюда свернуть надо.
Раньше Димша часто задавался вопросом, как вогулы находят дорогу в совершенно незнакомом месте. Увидя теперь, что различные знаки играют здесь не последнюю роль, он решил расспросить о них поподробнее у своего друга.
Свернув с реки Сакв, путники поехали по холмистой равнине, и не прошло и часа, как где-то впереди залаяли собаки и вскоре олени остановились около чума. Но против их ожидания, это оказался чум самоеда Сядая. Он сказал, что дня четыре назад Хотанг прошел мимо и остановился верстах в десяти, на берегу Верхней Хасово-Яга. Ячи решил остаться ночевать в чуме, чтобы на следующий день утром съездить за оставленным оленем.
После ужина Димша принялся расспрашивать своего товарища.
— Как затесы делаются — ты уже знаешь, — ответил Мань-Пыг. — Если с обеих сторон деревьев, то дорога идет прямо. Если сбоку, значит, поворот. Затес делать лучше на сосне, кедре, пихте, у них кора темная. Если на березе сделаешь, то плохо видно будет.
— А вот, когда одни кусты, их ведь не затешешь?
— Тогда, как идешь, так ветки им заламываешь; хоть и не так приметно, как на дереве, а всегда найти можно… На горах — там опять другое дело. Там, бывает, и кустов нет, один камень. Тогда из них знак делают. Плоский камень, на ребро поставят, так его далеко видно. В прошлом году мы с отцом на Ялпинг-Ньер шли. Туман такой, что ничего не разобрать, куда итти, где чум искать. Хорошо — знаки попались. Так по камням до чума и дошли.
— А это что за «пос» такой? — спросил Димша, нарисовав на бумаге знак, который видел когда-то на дереве в лесу..
— Это не дорожный, а охотничий знак, — ответил Мань-Пыг, и пояснил: — Когда какой охотник кого убьет — оленя, россомаху или еще что, — то на: дереве затес делает и все на нем обозначает: кто убил, сколько охотников и сколько собак. Здесь вот тоже такой знак. Мы зовем его ньекс-пос — соболиный знак. Черточка сверху — сколько-людей, две черточки снизу — собаки, а сбоку — кат-пос самого охотника Лня-мы. Он на Лозьве живет.
Дальше Димше пришло в голову изобразить на бумаге все знаки, которые он видел, чтобы Мань-Пыг мог ему их объяснить.
— Это вот, — рассказывал вогул, по мере того как на бумаге появлялись разные знаки, — двое вогулов тапуйских останавливались. Четыре собаки с ними были. Видать, ночевали только; Что бы зверя какого убили — не показано.
— Ага! — воскликнул Мань-Пыг, увидя следующий рисунок. — Это ты где видел?
— В лесу, на берегу Тосем-я. А что это?
— А-a… Метфеть, — слово медведь Мань-Пыг произнес по-русски.
— Ой, он страшный, мы его по имени не зовем! Паимся, — добавил он, довольный своими познаниями русского языка. — Только ты его не совсем верно рисуешь, дай карандаш, я сделаю.
Димша передал карандаш вогулу, и тот начал со старанием выводить различные знаки.
— Это тоже его знак. По-разному рисуют. Вот вверху один охотник, внизу две собаки.
— А знак россомахи как рисуют?
— Просто ее на дереве рисуют — и все. Вот так: голова, туловище, лапы, хвост. Все.
— Кто знает? Может, там место такое есть, куда вогулы ездят жертву делать, а может, просто юрта чья недалеко. Это на берегу или где?
— Ну, а лося?
— О, он большой, всего на дереве не нарисуешь. У него одну ногу рисуют, а уже все знают, что лось. А теперь давай спать будем. Завтра ведь у нас большое дело.
Уже лежа на шкурах, Димша, вдруг вспомнив что-то, спросил:
— А вот, Мань-Пыг, я раз видел дерево, на нем несколько затесов было, и разные тамги понаставлены. Это что?
— На берегу, на Лизье, пониже Хой-Эква.
— Ну, вот, может, юрта. Кто мимо едет, тот свою тамгу и ставит, чтобы хозяин знал, кто проехал, а то…
Мань-Пыг не договорил, а ровное дыхание, донесшееся с его стороны, говорило о том, что он уже спит. Димша повернулся набок, и вскоре ему уже снился какой-то зеленый медведь, который втыкал в снег дерево с тамгой…
Инженер Шатров (Москва) составил рецепт огнеупорной краски. Рецепт инженера Шатрова был испробован специальной комиссией экспертов. Опыты дали исключительные результаты. Солома, опущенная в огнеупорную краску, а затем политая бензином, не сгорала. Такие же опыты были проделаны над картоном, фанерой и деревом.
В текущем строительном сезоне этой краской будут выкрашены все огнеопасные места заводов московской промышленности.
В I МГУ было продемонстрировано новое крупнейшее достижение советской науки — говорящее кино, изобретение тов. Тагера.
Первые работы по говорящему кино Тагером были начаты в ноябре 1926 г. Уже в марте 1927 г. была выяснена принципиальная возможность постановки на советском киноэкране говорящего кино без помощи заграницы. В настоящее время принцип Тагера получил свое практическое осуществление, и в ближайшем будущем говорящее кино можно будет демонстрировать во всех кинотеатрах.
В аппарате Тагера впервые применена запись звука и картины на одну и ту же ленту. Опыты Германии и других стран основаны на совершенно ином принципе и имеют по сравнению с советским аппаратом ряд существенных недостатков: они нуждаются в токе высокого напряжения, не дают чистой речи и т. д. В аппарате Тагера при съемке и демонстрации картины можно пользоваться небольшой батареей сухих элементов; сам аппарат портативен и весит только около 6
Изобретение Тагера позволяет переделать в говорящий любой киноаппарат.
Чудовищная скорость, доступная современной конструкции аэропланов, очевидна из последних состязаний аэропланов на скорость, предпринятых в октябре прошлого года в Италии.
В состязании принял участие ряд аэропланов, специально сконструированных для этих гонок. Это были легкие машины для одного лишь человека, с огромной мощности моторами. Так, итальянские машины имели моторы свыше 1000 лош. сил, тогда как обычно аэроплан легкого типа имеет мотор до 100 лош. сил.
Скорость, достигнутая победителями этих состязаний, англичанами Еебстером и Кинкедом, была поистине изумительна, а именно— 453
Повидимому, не за горами и то время, когда человеческой технике удастся догнать и даже перегнать звук. В Англии и Америке вскоре приступают к постройке ультра-быстрых аэропланов, скоростью до 700
На германских ж. д. введена автоматическая подача вагонов при формировании составов, погрузочных и разгрузочных операциях и т. д. С этой целью вдоль полотна ж. д. между рельсами проложен, ряд бесконечных цепей, приводимых в движение электрическими моторами. В своем движении бесконечные цепи захватывают выступающие части вагонов и приводят их, таким образом, в движение. Цепи приводятся в движение из центрального пункта, руководящего маневренными операциями. Производительность маневренных операций повысилась при новом способе в два-три раза по сравнению со старым способом, когда вагоны приводились в движение специальными маневренными паровозами.
Китоловное судно «Ларсен» из Зондефиорда (Норвегия) приспособлено как бы «глотать» китов и является настоящей кладовой для них, давая возможность не отрываться от охоты для разборки туш убитых животных. Судно переделано из прежнего нефтяного судна «Григорий» причем использовали туннель-цистерну, идущую в трюме вдоль всего корпуса судна. Убитого кита подтягивают вдоль борта на тросах к носу парохода и впускают его внутрь туннеля. В свободное от охоты время тушу втягивают на канатах в верхний этаж трюма и на досуге разделывают ее. Обычно для этого используют период обратного рейса.
В Калифорнии (СДСШ) сконструировано рыбачье, судно по последнему слову Современной техники, — новой конструкции, благодаря которой рыба «сама ловится», идя на яркий свет электрического прожектора, установленного в подводной части судна. Рыба попадает на сетчатую из металла платформу, а оттуда в два узких «коридора», где конвейеры без хлопот подымают ее наверх, на палубу, откуда она через люк падает в трюм. Подобное судно уходит на «рыбное место», становится на якорь и остается там, пока не закончит ловли.
21 мая состоялась очередная II конференция московских подписчиков журнала «Всемирный Следопыт». Огромное помещение Большого зала Консерватории не могло вместить всю пятитысячную массу московских подписчиков «Следопыта», и некоторым пришлось удовлетвориться слушанием конференции по радио через станцию МГСПС. Тепло встретила читательская масса «творителей журнала»: редакцию и писателей.
Отчет заведующего редакцией о проделанной редакцией работе по улучшению журнала вызвал оживленные прения. Выступавшие читатели, внося деловую критику, отмечали гигантский рост «Следопыта» и его приложений как в качественном отношении, так и в количественном, а также единогласно констатировали факт глубокого внедрения журнала в рабочие читательские массы.
На конференции присутствовали и выступали представители от заводов и фабрик: Орехово-Зуевской текстильной Фабрики «пролетарская Диктатура», завода «Имени Владимира Ильича», от «Красного Треугольника» (Ленинград) и других.
Подробный отчет о конференции будет помещен в одном из следующих номеров «Всемирного Следопыта».
Во Франции у спортсменов-пловцов пользуется большим успехом выделанный из легкого металла прибор, позволяющий пловцу находиться в открытом море в сильную волну без боязни захлебнуться или хотя бы наглотаться соленой воды.
Как видно из рисунка, внутри этого прибора, имеющего форму утки, имеется полая трубка
Добываемое в различных частях света золото имеет довольно разнообразную и характерную для данного места окраску. Так, уральское золото имеет характерный красный оттенок, тогда как калифорнийское золото значительно желтее. Известно белое, голубое и т. д. золото. Недавно в австралийских рудниках рабочие наткнулись на жилу черного золота. Немедленно после извлечения из руды это золото имеет белый серебристый блеск. После нескольких часов пребывания на воздухе золото становится густо черным.
Геологи объясняют это интересное явление тем, что золото содержит примесь некоторых солей висмута, которые в воздухе быстро окисляются и меняют свою окраску.
В крупных городах Америки получил большое распространение газовый револьвер. Он состоит из трубки с ударником, который при нажатии курка разбивает капсюлю и выпускает струю сгущенного газа. Большей частью употребляется слезоточивый газ. Выстрел таким газом мгновенно парализует нападающих не причиняя им серьезного вреда.
Антарктический материк, который в настоящее время исследуется путем воздушных полетов американской экспедицией Бэрда, англичане (капиталисты) считают своей территорией. Что норвежский ученый Роальд Амундсен открыл Южный полюс и первый водрузил на этом континенте норвежский флаг, англичане считают второстепенным фактом.
В доказательство своего «права» на антарктический континент они приводят следующую историческую справку:
«Со времени капитана Джемса Кука, который в 1773 г. пересек Южный полярный круг, англичане явились пионерами в стремлении к Южному полюсу, — заявляет буржуазная газета «Таймс». — Джемс Росс в 1841 г. открыл Великое Ледяное кольцо, вулканы Террор и Эребус в 77° южной широты. В 1901–1904 гг. капитан Скотт во время своей первой антарктической экспедиции достиг 82°16′ южной широты, пройдя 522 километра по совершенно неисследованным площадям. В 1909 г. профессор Эджворте Дэвид открыл Южный магнитный полюс, а Эрнест Шекльтон достиг 88°23′ южной широты, не дойдя до Южного полюса всего 175 километров.
«Еще до официального присоединения Новой Зеландии (колонии) к Англии английские китобойные суда уже установили несколько станций на побережьях Новой Зеландии. Одна была основана на Северном Оклэндском побережье и одна — на канале Тори южного острова Новой Зеландии».
Китобои все ближе и ближе подходили к Россову морю, находящемуся теперь в полной английской зависимости. Из этого моря идет ближайший путь к южному полюсу. Англичане здесь чувствуют себя полными хозяева. ми. В настоящее время истребление китов в этой части Антарктики достигает чудовищных размеров.
В 1925–1926 гг. только китового жира было добыто ново-зеландскими китобоями 1 500 000 галлонов[111]). Еще большее истребление китов английскими промышленниками Фоклэндских островов и о Св. Георгия Замечается в антарктическом секторе Южной Америки. Всего английскими китобоями в антарктических морях добывается в год свыше 4 000 китов.
Если такое хищническое истребление их будет продолжаться в течение нескольких лет, то, по мнению ученых, от этих млекопитающих в Южном Полярном море не останется и следа. В ново-зеландском районе они уже давно исчезли…
Любопытное сообщение поступило о работе кинопередвижки Нижне-Ангарского (Сибирь) общества потребителей. Эта передвижка обслуживает самые отдаленные места. Киномеханик, возвратившийся из поездки с передвижкой к тунгусам, рассказывает, что при демонстрировании картины, когда на экране появляется быстро идущий поезд или на берег набегает волна, — зрители-тунгусы в паническом страхе разбегаются, очевидно, боясь быть раздавленными поездом или залитыми водой.
Большим любопытством загораются тунгусы при появлении оленей на экране. Тогда они подбегают к экрану и, как бы желая приласкать оленя, ощупывают экран и, удивляясь, что оленя нет, — заглядывают за экран. Киномеханику приходится долго объяснять, что на экране — только картина, а не живое существо.
К ЛИТЕРАТУРНОМУ КОНКУРСУ
«ВСЕМИРНОГО СЛЕДОПЫТА»
I. СОСТАВ ЖЮРИ КОНКУРСА.
Проф. Б. Ф. Адлер (по этнографии), А. Р. Беляев, А. С. Грин, В. Нарбут, проф. В. А. Обручев (по геологии; автор научно-фантастических романов «Плутония» и «Земля Санникова»), Вл. А. Попов, проф. А. Н. Фаворский (по химии), проф. А. В. Цингер (по физике).
II. ПЕРЕЧЕНЬ РЕКОМЕНДУЕМЫХ КНИГ:
В литературном конкурсе, объявленном в № 5 «Всемирного Следопыта», отмечается значение и своевременность научно-фантастических рассказов из области химии, в которой за последние десятилетия достигнуты результаты величайшего значения и открываются новые проблемы, отражающися на всей жизни XX века.
Для желающих ознакомиться с новейшими достижениями химий приводим несколько наиболее доступных и популярно изложенных сочинений в этой области:
1. Проф. П. П. Лебедев. Химия. (Из серии «Естествознание XX века», приложение к журналу «Хочу Все Знать» за 1926 г.) Ц. 40 коп.
2. А. Нейбургер. Чудеса современной химии. (Поп. — научн. библиотека.) Гиз. Д. 45 коп.
3. Г. Шмидт. Проблемы современной химии. (Поп. — научн. библиотека.) Гиз. Ц. 75 коп.
4. Альфред Шток. Ультра-структурная химия.
5. Н. А. Рубакин. Вещество и его тайны. (Издание ЗИФ.) Ц. 50 коп.
6. Сванте Арениус. Химия и современная жизнь. (Издание ЗИФ.) Ц. 1 р. 50 к. То же в отдельных выпусках: I. Развитие основ химии. Д. 40 коп. II. Минеральные вещества на службе человеку. Д. 80 кои. III. Источники энергии и их использование. Д. 40 коп. IV. Органические вещества и природные богатства. Ц. 50 коп.
Достойны внимания целые серии научно-популярных книг по химии (рекомендуемые проф. П. П. Лебедевым):
1. Серия небольших брошюр, изданных обществом «Доброхим». 2. Некоторые книги из «Научно-популярной библиотеки», издаваемой «Уралкнигой». (Свердловск.) 3. Популярный журнал «Химия и Жизнь», издаваемый обществом «Авиахим».
Кроме вышеуказанных книг, можно рекомендовать еще ряд новейших исследований, связанных как с химией, так и вообще с проблемами мироздания, но доступных только более подготовленному читателю:
1. Сванте Аррениус. Проблемы физической и космической химии. (Изд. научно-техн. отд. БСНХ.) 2. Э. Резефорд. Строение атома и искусственное разложение элементов. (Совр. проблемы естествознания.) Ц. 1 р. 10 коп. 3. Ж. Перрен. Атомы. Ц. 1 р. 75 к. 4. Нильс Бор. Три статьи о спектрах и строении атомов. Ц. 1 р. 25 к. 5. В. Нернст. Мироздание в свете новейших исследований. Ц. 35 коп. 6. Э. Фрейндлих. Основы теории тяготения Эйнштейна. Ц. 80 к. 7. А. Эддингтон. Звезды и атомы. Ц. 1 р. 15 к. 8. Гарри Шмидт. Теория относительности и наше представление о вселенной. 9. Астон — Шгарк — Кассель. Природа химических сил сродства. (Издание ЗИФ.) Ц. 60 к.
Все перечисленные книги можно выписать из Изд-ва «Земля и Фабрика» (Москва, центр, Ильинка, 15) со скидкой в 20 %.
Печатаются впервые
Задача А. Д. Брейтмана (Тульчинск. окр.)
Белые дают мат в 2 хода
Этюд Н. Г. Кононова (Донбасс)
Белые, начиная, делают ничью
В течение мая с. г. в Москве состоялись один за другим первые всесоюзные чемпионаты трех профсоюзов: металлистов, печатников и пищевиков. Во всех трех чемпионатах была широко представлена провинция, выдвинувшая немало способных молодых шахматистов. Победа осталась все же за столицами: москвичи и ленинградцы заняли все первые места. По союзу металлистов звание чемпиона СССР завоевал молодой москвич Мудров, по союзу печатников — м. Григорьев, по союзу пищевиков звания чемпиона пока никто не получил, победителями вышли (при равном количестве очков) зараз трое: молодые ленинградцы — Мясоедов, Рабышко и Рагозин.
Следующая партия играна 11/V с. г. во всес. чемпионате печатников:
Белые: Герье (Киев) Черные: м. Григорьев.
1. d2—d4 Kg8—f6
2. C2—C4
3. Kbi — сз e7—e6
Конечно, в случае 3… d: с 4.е3 белые легко отыгрывают пешку.
4. Gс1—g5 Kb8—d7
Теперь дело сводится к нормальному «ферзевому дебюту» (1. d4, d5 2. с4, е6 3. Кс3, Kf6 4. Cg5, Kbd7). Таким же точно образом начинались, напр., почти все партии матча за первенство в мире между Алехиным и Капабланкой. Между прочим, последним своим ходом (4… Kbd7) черные предлагают жертву пешки (d). Однако брать эту пешку белым, как известно, нельзя, т. к. после 5. с: d, е: d 6. К: d5? К: d5! 7. С: d8 Сb4+ черные остаются с лишней фигурой (всего за 1 пешку).
5. Фd1—a4…
Грозя 6. с: d (с выигрышем пешки) и надеясь, что ферзь пригодится на этом фланге для развития в дальнейшем пешечных операций.
5… с7—с6
6. с4—с5…
Это движение стесняет игру черных, хотя и оставляет за ними возможность прорыва в центре.
6… е6—е5!
7. е2—е3…
Поскольку пешка
7… Cf8—е7
8 b2—b4…
Преждевременность этого движения скоро скажется. Белым следовало не терять времени с развитием королевского фланга.
8… e5:d4,
9. ез: d4 0—0
10. Cf1—е2…
Теперь белые сознают опасность своего положения (в частности положения короля на открытой линии) и спешат принять меры. Но затруднений перед ними оказывается больше, чем кажется на первый взгляд.
10… Kf6—е4
Вскрывает игру к выгоде черных. Если 11. С: е7, то Ф: е7 12. Фс2 К: с3 13. Ф: с3 Ле8, и заканчивать, развитие белым нелегко.
11. Ксз: е4 Се7: g5
12. Ке4—g3
Если 12. К: g5, то Ф: g5 и на 13. Cf3 следует не Ле8+ 14. Ке2, а 13… Ке5! с большими для белых неприятностями. Не многим лучше и 12. Kd6, напр. 12… Фе7 13. Кf8 Cf4 14. К: с8 Лf: с8 и рокировка белых невозможна из-за потери фигуры (15. Фс2 Ле8 дела не меняет). Ходом в тексте (12. Kg3) белые создают новую защиту для слона, что является нелишним.
12… Лf8—е8
13. Kgi — f3 Cg5—f4
Препятствуя рокировке, в ответ на которую последует С: g3 с выигрышем Се2.
14. Фа4—С2 Фd8—е7,
15. Лa1—b1. .
Все еще с мыслью о рокировке, которую белые рассчитывают подготовить переводом ладьи на 2-й ряд.
Увы, надежда белых стремительно рушится. Меньшим злом было 15. а4, чтобы играть затем Ла2.
15… Kd7: С5!
Начало решающей комбинации, неожиданной как «гром средь ясного неба».
16. b4: с5…
Если 16. Ф: с5, то сначала 16… Cd6! 17. Фс2, а затем уже 17… С: g3 и т. д.
16… Cf4: g3
17. h2: g3…
Теперь как раз можно было рокировать, но это-значило безропотно примириться с потерей пешки.
17… Сс8—f5
В этом ключ комбинации. Белые вынуждены отдать качество (ладью за слона) во избежание мата.
Действительно, на 18. Фb2 С: b1 19. Ф: b1 следует 19… Ф: е2 X.
18. Лb1: b7 Cf5: С2(!)
19. Лb7: е7 Ле8: e7
Итак, у черных лишнее качество, которое должно обеспечить им победу.
20. Kpe1—d2 Ла8—b8
Черные идут к выигрышу кратчайшим путем. Если белые берут слона, то Л: е2 + и обе ладьи черных проникают в «обжорный ряд».
21. Kf3—е5 Лb3—b2!
22. Се2—g4…
Разумеется, не 22. К: с6 из-за 22… Са4+.
Ход 22. Крc3 ничего не дает в виду простого Л: а2.
22… Лb2: а2
23. Kpd2—с3 Ле7—b2+
24. Лh1— e1…
Взятие пешки ведет к мату: 21. К: с6 Лb3+ 25. Kpd2 Cf5+ 26. Kpe1 (!) С: g4 и т. д.
24… Сс2—a4(!)
25. Cg4—d1 Ла2—а3+
26. Крc3—d2 Лb7—b2+
27. Kpd2-e1…
При 27. Сс2 Лаа2 белые теряют фигуру.
27… Са4—b5
28. Cd1—с2…
Имея качеством и пешкой меньше, белые могли бы сдаться, ничем не рискуя. Но они оттягивают это «удовольствие» на несколько ходов.
28… f7—f6
29. Ке5—g4 Ла3—а2
30. Kg4—е3 a7—а5
31. Kpe1—d2 Лb2-b4
32. Сдался.
ЗА ГРАНИЦЕЙ в разных городах недавно был проведен ряд состязаний, правда, небольших по масштабу, но как международного, так и национального характера.
Так, в Вене состоялся турнир при 14 участниках, в котором победителем вышел гроссмейстер Рйхард Рети, выигравший 10½ партий (из 13), за ним следующие 4 приза (II, III, IV и V) поделили Беккер, Лихтенштейн, Тартаковер и Шпильман, выигравшие по +8½ очков, VI приз получил Кмох при
Там же немного времени спустя, был устроен традиционный, из года в год повторяющийся австрийский турнир, собравший 11 участников. В этом турнире первые два приза разделили Грюнфельд и Такач, набравшие по 6½ очков (из 10).
В Перуджии состоялся национальный итальянский турнир, при чем на первые места вышли Росселли +6 (из 7), Монтичелли +5½, Саккони +4 и т. д.
Небольшой турнир в Гиссене (Германия) закончился новой победой Рети, набравшего 5½ очков из 7 и опередившего Тартаковера (+5), Зэмиша (+4½), Кмоха (+4) и др.
В Голландии состоялся интересный матч из 10 партий между молодым чемпионом Голландии Максом Эйве и бывш. чемпионом СССР Боголюбовым. Последний вышел победителем, хотя и с очень скромным счетом; +3, —2, =5 (или 5½: 4½). Любопытно, что с таким же точно счетом выиграл у Эйве матч из 10 партий и нынешний чемпион мира Алехин (игравший этот матч» незадолго до встречи с Капабланкой). Эйве представляет вообще большую силу. Так, перед матчем с Боголюбовым он наголову разбил молодого (и тоже тачантливого) чемпиона Бельгии Колле, выиграв из 6 матчевых партий 5 при 1 ничьей.
В МОСКВЕ недавно был проведен первый женский чемпионат столицы. Из 13 участвовавших в турнире шахматисток первой оказалась Л. В. Руденко, выигравшая все 12 партий из 12 (!).
— 23 апреля в переполненном I Госцирке состоялась своеобразная игра «живыми фигурами». На арене цирка была устроена шахматная доска, некоторой вместо фигур передвигались выдающиеся артисты и артистки Москвы. Партию вели (и сыграли в ничью) победители последнего всесоюзного чемпионата Ф. П. Богатырчук и П. А. Романовский. По окончании игры «живые фигуры» исполняли различные номера своего репертуара.
— Матч на первенство СССР между м. Богатырчуком и м. Романовским будет разыгрываться в октябре с. г.
— Между победителем последнего шашечного чемпионата СССР шашечным мастером Бакуменко и шашечным мастером Медковым (чемпионом СССР пр. г. по шашкам) недавно происходил матч из 20 партий. Шашечное первенство СССР вновь завоевал м. Медков, выигравший матч со счетом: +6, —4, =10 (или 11: 9).
СТОЛИЧНЫЕ ЧЕМПИОНАТЫ ЗАКОНЧИЛИСЬ: в Москве — победой м. Б. М. Берлинского (+13½ из 17), в Ленинграде — м. И. Л. Рабиновича (+12½ из 16). Оба чемпионата сопровождались большим и заслуженным успехом молодежи. Несомненные дарования показали: Панов, Рюмин, Кан (в Москве) и Равинский, Островский, Успенский и др. (в Ленинграде).
Задача Рудинского. Мат в 2 хода: 1. Кb7—d8! Делая этот ход, белые ничем не грозят, но ставят черных в положение Zugzwang’a. У черных в самом деле не оказывается выгодного ответа: на Л… Kpd6 следует 2. Кh7Х? на 1… f5 — 2. Ф: е7Х? на 1… Кd6 —2. Фа1Х и т. д.
Задача Бирнова. Мат в 3 хода: 1. Фа5 — e1! (угрожая 2. фg8Х). Если 1… Кр: е5, то все же 2. Фg3+ (и мат ферзем на с3 или g7); если 1… Кре3, то 2. Фg1+ (впрочем, к мату в срок ведет и 2. Фс1+); если, наконец, 1… Kpg5, то 2. Фh4+! К недостаткам задачи надо отнести: грубость угрозы, создаваемой 1-м ходом (действительно, угроза дать мат уже на 2-м ходу для 3-ходовки «слишком сильна»), и т. н. «дуаль», то-есть двойную возможность для белых, отмеченную нами в варианте 1… Кре3.
Этюд Овчинникова. Белые выигрывают: 1. Кс4+ Крa7 2. Ка3! Kра8 (нельзя Cd6 из-за 3. Кb5+ и 3. К: d6) 3. Кb5, и черным приходится или отдать слона (напр., Сс7 4. К: с7+) или «примириться» с матом, получающимся при 3… Са7 4. Кс7Х[112]).
Этюд Карлина. Белые выигр.: 1. Фе5+ Крh6 (иначе сразу мат) 2. Фh8+ Kpg5 3. Фd8+ Kpg4 4. Ф: h4+! (хотя и ценой размена ферзей, но белые «зажимают» противника) Кр: h4 5. Kpf4 g5+ 6. Крf5 (или Kpf3) g4 7. Крf4 и мат следующим ходом. На тему такого же мата в истории шахм. композиции можно найти немало примеров. Вот простейший из них: бел. Kpg3 Ла4 п h3 (3) — чеpн. Крh5 п g5, g6, h6 (4). Белые дают мат в 4 хода: 1. Лh4+! 2. Kpf4 3. Kpf5 и 4. h: gX.
«
Помещаем девятый список тт. читателей, откликнувшихся на призыв редакции:
Четвериков А. А. (Ленинград), Иванов А. Ф. (с. Большая Глушница), Кресман И. И. (Ленинград), Ушаков А. И. (п/о Архаре), Индиков Н. М. (Константиновка), Баранов А. И. (Харьков), Козлов Т. М. (ст. Лаптево), Мартынова Т. Б. (Харьков), Сахаров А. (Харьков), Можайский А. М. (Егорьевск), Можутин Н. Я. (Ташкент), Захаров И. И. (Кузнецк), Пучкова Е. М. (ст. С. Розинская), Терехов А. П. (Коломна), Гловацкий М. Е. (Киев), Петренко Е. (Киев), Роянко А. А. (Сумы), Ребизов С. (Каев), Панков С. С. (Сергиев), Ланевский А. И. (Сумы), Титов Н. Н (Волопа), Лопатин И. А. (Александров), Баумштейн А. Л. (Харьков), Анисимов С. А. (Бендюжский завод), Евграфов А. Д. (п/о Елецкое), Белый П. Т. и Борковская Е. (Запорожье), Тютю Тик А. В. (ст. Долгинцево), Котляревский Э. С. (Кривой рог), Папашатеко Н. В. (Миргород), Бояров П. И. (Акимовка), Шилов В. П. (Днепропетровск), Местком Склада жел. дор. (Днепропетровск), Волков З. Я. (Купянск), Вильгельм А. А. (Москва), Паршевнинова В. С. (ст. Ханжонова), Амниева И. (ст. Яшкино), Волочнев П. Л. (п/о Георгиевское), Ассанов П. Г. (с. Берегов), Долгонов А. Т. (Кунгур), Семенов Ю. С. (Свердловск), Сидоров (Лебедянь), Бодзинский В. Е. (Ростов), Молотков И. Я. (Николаев), Смоктунович А. (Тамбов), Дургарьян Г. Н. (Тифлис), Михайлов Ф. М. (Лодейное Поле), Манин Н. И. (Москва), Сальников А. Д. (Гусь-Хрустальный), Давишашвили Н. М. (Тифлис), Гривнин И. С. (Москва), Клаус Л. А. (п/о Лопухинка), Розенблюм Ф. (Борисов), Борисенко И. М. (Запорожье-Каменское), Каракуца Н. И. (Александрия), Булдырев К. М. (Орда), Богданов Сережа (Люберцы), Абрамов А. А. (ст. Кюрдамир), Бузик А. И. (Качакаровка), Ретсковский С. Ж. (c. Дмитриевка), Жиров К. К. (Симферополь), Виноградов В. В, (с. Старая Вычуга), Шудель И. И. (Торопец), Барсов В. М. (с. Демьянск), Прикунов А. М. (Витебск), Михайлов Б. (Ржев), Обидин Л. И. (Н.-Новгород), Панютин А. И. (Юрьевец), Коленский Волместком союза совторгслужащих (п/о Колено), Алексеев Г. Ф. (Прилуки), Неизвестный, Воронов И. и Виллер Н. Б. (Днепропетровск), Череп П. Н. (Бахмач), Чернявский П. Т. и Шаредкий В. (Донбасс), Иванов Н. (Ленинград), Пигальская В. Н. (Винница), Соколовский Н. С. (с. Шмырки), Мосолова П. Е. (Тула), Фанин Ф. С. (Курск). Стижко Д В. (Луганск), ЛяшеНко (Харьков), Куклич Н. И. (Браулов), Циперкус (Ив. — Вознесенск), Сибиряков С. Н. (Городня), Заика Н. Я. (Россоть), Ермолаев А. А. (Богородск), Плотицын К. М. (Воронеж), Шульц Э. В. (Пулин), Медведев Г. А. (Житомир), Москаленко А. (Тенлик), Мороз Ф. В. (ст. Суземка), Сигалов (Звенигородка), Карлик Б. С. (Клинцы), Красногорский G. Н. (Архангельск), зав. Шуйской школой-семилеткой (с. Шуйское), Лейсгольд Р. (Свердловск), Дьячков Н. Н. (Онега), Садикова Е. С. (Ленинск), Чистяков Ф. А. (Буй), Троицкий М. В. (п/о Бисерово), Ловчев В. И. (Ярославль), Попова П. А. (ст, Узловая), Леднев Ф. И. (Оренбург), Вепринцев В. И. (ст. Кара), Венгеровский С. М. (Ростов-Дон), Немец И. (п/о Акбулак), Никифоров А. П. (Самара), Хельгрен Н. Н. (Бедно-демьянск), Сиренко П. К. (с. Красноселка), Железняк П. Н, (Николаев), Зуземиль А. К. (Астрахань), Власов И. К. (п/о Веселое), Рыдзевский А. К. (Владимир), Соловьев А. И. (Кирсанов), Воробьев А. Б. (Ефремов), Колядин И. Т. (Астрахань), Лазарева М. В. (Рязань), Попов Г. Ф. (ст. Кущевка), Шейн М. И. (Городец), Егоров К. В. (ст. Шахтная), Власенко. В. М. (Кривой Рог), Шатохина И. В. (Орел), Солодовников Н. А. (Тула), Коваленко М. Д. (Мелитополь), Котляров И. И. (Севастополь), Кисилевский (Керчь), Серов В. К. (Тула), Троицкий А. (ст. Новохоперская), Кудрявцев П. К. (Саратов), Смирнов В. С. (с. Кемля), Островидова Е. М. (Одоевщина), Руський П. Ф. (п/о Новые Бурасы), Игнатов И. (Епифань), Лашнович Н. М. (Семеновка), Протасов С. (Архангельск), Дорохов А. Д. (д. Бачала), Савинов Н. А. (Астрахань), Цельвикер И. (с. Воронцово), Предтеченский Е. Л. (Роненьки), Терентьев М. Н. (с. Красный), Сулима А. И. (Донбасс), Титов М. Н. (Сормово), Торопченков Ф. Ф. (Чоксаляны), Салакова П. (Сталинград), Давыдов Н. Ф. и Шиманский (Умань), Мийвнер Ида (Винница), Экшенгер Р. С. (Тульчин), Воробьев Н. Д. (с. Яковлевское), Копусов И. И. (Скорынинский разъезд), Лавров Н. К. и Скворцов Н. Г. (Ив. — Вознесенск), Вишняков М. А. (п/о Казаноково), Малышев Н. А, (Торжок), Володин П. И. и Дудник П. Ц. (Донбасс), Сингин Е. П. (пос. Каменка), Завилянский М. Я. и Румянцев А. К. (Киев), Шумилин И. С. (ст. Неприк), Смарагдов П. Н. (п/о Гаврилов-Ям.), Баженов И. Н. (Воронеж), Черных В. Ф. (Фрунзе), Виноградов С. А. (Новгород-Северский), Игнатов И. А. (Венев), Фурманц Б. Л. (Брянск), Подгурский Е. А. и Рудько Л. Г. (Гомель), Недвецкий Андрей (Шклов), Никитин Ф. П. (Харьков), Сайковский Г. В. (с. Дондунковская), Кобылин Н. Е. (Архангельск), Скляров (Змиев), Кочетков Е. И. (Таганрог), Шпионок Л. В. (Бобруйск), Зельдин Б. М. (Нахичевань), Алякринский С. Ф. (Ялта), Миловидов Л. и Демидов (Ленинград), Левит А Б., Фарих А. В. (Харьков), Грушевский А. В. (Харьков), Дмитриева Л. В. (Вознесенский p-он), Конаков П. К. и Киреев П. В. (Луганск), Огородников В. Ф. (Уфа), Ворзилов И. А. (Кропот), Чорный Р. Р. (Веселиново), Махонин Г. П. (Керчь), Линде П. С. (Порхов), Чесноков С. И. (Ленинград), Чигин Я. А. (Павлов), Шульц Г. (ст. Доллар), Андреев В. А. (Иссык-Семир), Витовский М. (ст. Сабунчи), Егоров В. (Махач-Кала), Алейнеев В. (Моздок), Кочиева А. И. (Городец), Федотов А. Н. (ст. Потемкинская), Богатырев А. (Моздок), Бачурин И. С. (Сольск).
Всего на 23/V 1923 г. от читателей, авторов и сотрудников изд-ва «Земля и Фабрика»
поступило 3967 руб. 59 коп.
Деньги переводите по адресу: Москва, центр, Ильинка, 15, контора журнала «Всемирный Следопыт», обязательно указывая: «на самолет».
Взносы до 1 рубля можно присылать почтовыми марками, вкладывая их в конверт. Наклеивать марки на сопроводительное письмо ни в коем случае нельзя.
Московские читатели (подписчики) могут вносить деньги в Московской конторе Госбанка на текущий счет № 2262.
Высылая подписную плату (или взносы В РАССРОЧКУ) — прибавляйте,
ГАЛЛЕРЕЯ НАРОДОВ СССР
ЕНИСЕЙЦЫ. Енисейцы, иди кеты — незначительный осколок некогда большого народа. Как предполагают ученые, кеты имели раньше большое распространение к югу и населяли, повидимому, северные склоны Алтая и Саянских гор. Может быть, о них упоминают китайские летописи VII века, описывая их, как «народ голубоглазый и белокурый». Для Азии упоминание о белокуром народе особенно интересно, так как азиатский материк населен народами, которые имеют темные иди даже черные волосы и соответственно темные глаза. Однако среди енисейцев, действительно, встречаются типы с русыми волосами, прямыми носами и светлой кожей.
В настоящее время енисейцы живут по нижнему течению Енисея, в необъятном Туруханском крае, к северу от города Енисейска. Самые северные их поселения находятся на реке Курейке, впадающей в Енисей у Полярного круга.
Всего енисейцев сохранилось около 1200 человек. Говорят они на языке, который настолько отличен От всех сибирских языков, что некоторые ученые находили возможным сравнивать его только с языками Тибета и Индо-Китая. У енисейцев сохранились даже особые подземные зимние жилища, подобных которым мы не находим ни у одного народа Сибири.
Все это, вместе взятое — расовый тип енисейцев, их особый язык, необычное жилище, особые лодки с каютами и флюгерами и многое другое в их жизни— издавна привлекало внимание ученых и заставляло задумываться: откуда и как попал в Сибирь этот народ? Однако, в виду трудности их языка, малочисленности этой народности и по другим уже случайным причинам, енисейцы до сих пор еще представляют для нас загадку. Ленинград и Москва собираются послать к енисейцам экспедицию ученых-этнографов, и можно надеяться, что вопрос о происхождении енисейцев получит в ближайшее время научно-обоснованное разрешение. Язык, быт, орудия, сказки народа — помогут осветить его прошлое…
Летом енисейцы занимаются рыболовством; зимой-охотой. Проезжая по Енисею летом на парохода, можно видеть белые силуэты их берестяных чумов на берегу реки. Енисей в местах поселения кетов достигает 4–5 километров ширины и протекает в полосе глухой тайги. Река здесь — единственный путь сообщения. Вниз плывут прямо по течению. Вверх подымаются при помощи упряжки собак, которые бегут по берегу, очень ловко минуя всякие препятствия, и тянут за собой лодку на длинной бечеве. Собаки с успехом тянут лодку вверх по реке километров 90 без кормежки. Летом енисейцы живут не только в чумах, но также и в крытых лодках. Флотилии этих пловучих домов наблюдал Нансен в 1913 году, когда, пробравшись морским путем в устье Енисея, подымался вверх по реке к Красноярску.
«Енисейские лодки, — пишет он в своем дневнике, — были крытые, под берестяной крышей; на каждой лодке получалось нечто вроде каюты — уютное местечко для спанья всей семьи. Лодки плоскодонные, носовая часть весьма оригинальной формы сильно выступает вперед». Когда лодки причаливают к береговой отмели, с этого длинного носового выступа перекидываются на сушу сходни, и таким образом можно высадиться с лодки на берег, почти не промочив ног.
Одеваются енисейцы в полурусскую одежду. Мужчины повязывают голову платками.
На картинке изображены енисейские лодки в белую туруханскую ночь. В северной части края солнце в течение почти двух месяцев (летних) совсем не сходит с горизонта, а в самой южной — закатывается на полчаса или на час. Вечером, около 11 часов, несмотря на то, что солнце стоит высоко, человек, звери и птицы засыпают. Засыпает также и тайга, и лишь неумолкая звенят весенние потоки. Во втором часу солнце вновь начинает подыматься к зениту. В такую необычайную ночь и вся природа кажется таящей в себе что-то загадочное…
АЙНЫ. На о. Сахалине и на севере Японии живет народ айны; они представляют собою древнее население Японских островов, оттесненное к северу японцами. По внешнему виду айны очень отличаются от племен северо-восточной Азии, Камчатки и Сахалина. Они бородаты, и даже тело их обильно покрыто волосами. Черты лица у них правильны, крупны, цвет кожи смуглый. По своему облику они часто напоминают бородатого русского крестьянина. Они ведут оседлый образ жизни и живут в небольших деревянных хижинах с трубой.
Главное занятие айнов — охота и рыбная ловля. Орудия их незатейливы: для охоты на зверя — простой лук и к нему оперенные стрелы, ножи, рогатины, копья; для рыбной ловли — гарпуны и крючки. Для передвижения по суше айны употребляют сани, в которые впрягают собак; по морю они плавают в деревянных лодках, и никогда не употребляют для лодок шкур и кож животных, как это делают алеуты и чукчи. Материал для одежды айны получают от своей охоты: это — шкуры и кожи животных, а также кожа рыб; кроме того, айнам знакомо искусство тканья, неизвестное народам Сибири и Монголии. Айны приготовляют материи из волокон крапивы особого сорта Шапку надевают редко, в большинстве ходят с непокрытой головой, летом — босиком.
Искусные охотники, айны зимою устраивают охоту на медведя; вооружившись копьем, они с помощью этого оружия выманивают зверя из берлоги и убивают его или копьем, или стрелою из лука; при этом просят у медведя прощения за лишение его жизни и называют его «дорогим чудесным существом, живущим среди гор». Если в берлоге оказываются медвежата, охотники берут их с собой, и потом в течение двух-трех лет заботливо воспитывают их в особой клетке из бревен. В определенные сроки айны убивают пленников, совершая при этом особое торжество. Айны представляют себе, что душа убитого медведя восходит к своим отцу и матери, от которых зависит удачная охота и обилие будущей добычи. Торжество называется «Отсылание прочь»; на этот праздник владелец медведя приглашает жителей своего и соседних селений, обращаясь с речью:
«Я, такой-то, готовлюсь принести в жертву дорогое, чудесное существо, живущее среди гор. Друзья мои, приходите на праздник, мы будем вместе, и для нас будет великим удовольствием отослать его прочь. Приходите!..»
Хозяин заготовляет обильное угощение и особенно много рисовой водки. В различных местах в доме располагаются инао — пучки тонких стружек; клетка медведя также украшается такими пучками. В честь медведя приносятся в жертву собаки; животному предлагают пищу и водку, а женщины и девушки в это время ведут вокруг клетки танец, сопровождаемый песнями. Между песнями они обращаются к медведю со словами сожаленья, а женщина, выкормившая медведя, громко выражает свою печаль. Затем хозяин обращается к медведю: «О, ты, чудесный, ты был послан в мир для нашей охоты, мы клянемся тебе и просим, исполни нашу просьбу! Мы любили тебя, поили тебя и кормили, и теперь отсылаем тебя к твоим отцу и матери, расскажи им о наших заботах и опять приходи к нам, и мы опять будем охотиться за тобой». Тот, кто должен убить медведя, плачет и просит у него прощенья, обещая убить его быстро; все обращаются к медведю с просьбой прислать им обильную добычу на будущее время. Затем под песни и вопли присутствующих медведя кормят, выводят из клетки, обводят три раза вокруг дома хозяина и привязывают к дереву. Хозяин отходит в сторону, со свистом летит стрела— и животное «отослано прочь».
Убитый медведь продолжает служить предметом различных церемоний; его кладут на цыновку в доме хозяина и украшают инао, перед ним ставят пищу и питье. «Чудесный, — обращаются присутствующие к убитому зверю, — вот мы дали тебе инао, пищу и питье, отнеси все это твоим родителям и расскажи им, как мы любили тебя». Наконец, перед медведем ставят сосуд с куском его же мяса, только что сваренного. Это «чаша праздника», от которой никому нельзя отказаться, — общность еды символизирует общность всех находящихся на торжестве, и все мясо убитого медведя делится между всеми…
«Медвежий праздник» справляется айнами осенью, в сентябре или октябре. Очень похожие праздники устраивают в устье Амура гиляки, а несколько южнее, на берегу Татарского пролива — маленький народ — орочи.